«Бещисленные рати и великия труды…»: Проблемы русской истории X–XV вв. (fb2)

- «Бещисленные рати и великия труды…»: Проблемы русской истории X–XV вв. 5.66 Мб, 475с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Антон Анатольевич Горский

Настройки текста:



Антон Анатольевич Горский «Бещисленные рати и великия труды…»: Проблемы русской истории X–XV вв.


Антон Анатольевич Горский

Предисловие

Предлагаемый вниманию читателя авторский сборник работ включает в себя статьи, вышедшие (за одним исключением) в 2001–2017 гг. и не вошедшие позднее в книги (или вошедшие в неполном виде — как статьи об Александре Невском и «примыслах» московских князей). Хронологически они охватывают период от возникновения русской государственности до конца XV в. — времени формирования единого Российского государства. Тематически преобладают проблемы политической истории и источниковедения (соответственно, 11 и 8 работ), две статьи посвящены социально-экономической истории. Большинство работ публикуется с уточнениями и дополнениями.

Вынесенные в заглавие слова — «Бещисленыя рати и великыя труды» — взяты из фразы, содержащейся в Летописце волынского и Галицкого князя Даниила Романовича[1]. Автор имел в виду деяния своих героев — Даниила и его брата Василька, и «труды» им подразумевались, в первую очередь, воинские. Но при широком понимании слова «труды» эта характеристика, думается, хорошо подходит для отечественной истории эпохи Средневековья в целом[2].



Политическое развитие Средневековой Руси: проблемы терминологии[3]

При описании политического развития Руси эпохи Средневековья в исторической литературе традиционно используется определенный, устоявшийся набор понятий. До IX столетия у восточных славян существовали племена — именно так (вариант — союзы племен) обычно определяются восточнославянские общности, о которых рассказано во вводной части «Повести временных лет» (поляне, древляне, вятичи, кривичи и др.). Затем формируется государство Киевская Русь. К XII столетию Киевская Русь распадается на княжества или уделы (иногда эти понятия объединяют в словосочетание удельные княжества). Позже, в XIV–XV вв., происходит объединение удельных княжеств в новое единое государство.

Выделенные термины производят впечатление древних слов, из-за чего может возникнуть иллюзия, что они бытовали в тех же значениях, в которых ныне используются наукой, и в изучаемую эпоху. Но это далеко не так.

Слово племя известно в раннее Средневековье, но оно никогда не применялось к догосударственным славянским общностям. В «Повести временных лет» это слово встречается в значении «потомки» — при изложении библейских сюжетов («племя Афетово», «племя Хамово»), по отношению к аварам («их же несть племени, ни наслѣдъка»)[4]. Восточно-славянские группировки, о расселении которых по Восточной Европе в летописи подробно рассказано, как «племена» не обозначаются ни разу[5].

Слово удел впервые фиксируется в середине XIV в.[6] При этом оно употреблялось не в том значении, как это принято в историографии. Самостоятельные политические образования «уделами» не назывались. Этот термин использовался для обозначения владений представителей княжеской семьи, выделяемых по воле ее главы (в том числе «уделом» назывались и владения самого главы)[7].

Слово княжество (ставшее в историографии самым популярным обозначением русских средневековых политических образований — «княжествами» нередко именуют и составные части Руси X–XI вв., до наступления «удельного периода») впервые встречается только в конце XIV в.[8] Причем вначале оно употребляется лишь на юго-западе древне-русской территории, на галицко-волынских землях, принадлежащих литовским и польским князьям. Первый известный случай употребления термина «княжество» по отношению к Московской Руси относится к 1494 г.: в договоре Ивана III с великим князем литовским Александром Казимировичем в тексте грамоты, направленной от литовского князя московскому, «великими княжествами» названы принадлежащие Ивану Новгород, Псков и Тверь[9]. Речь идет о частях уже единого Московского государства, т. е. о территориальных единицах, которые в историографии как раз «княжествами» не именуются[10]. Налицо парадокс: источники начинают употреблять термин княжество тогда, когда, согласно историографии, «княжества» перестают существовать…

Слово государство в значении, близком к современному, начинает употребляться лишь в XV столетии[11].

Наконец, эпитет Киевская по отношению к Руси появился только в историографии XIX столетия (а популярность приобрел только в XX в.)[12].

Таким образом, для описания этапов политического развития Руси применяются термины, либо являющиеся анахронизмами (удел, княжество, государство, эпитет Киевская), либо имевшие в Средневековье иное значение (племя). При этом слова удел и княжество употребляются мало того, что по отношению к эпохе, когда их еще не существовало, но и не в том значении, которое им придавалось.

Необходимость вводить термины, не бытовавшие в изучаемую эпоху, возникает в науке тогда, когда то или иное явление не получило специального определения у современников. К рассматриваемому случаю это, между тем, не относится: для этапов политического развития Средневековой Руси обозначения в источниках имеются.

Правда, славянские догосударственные общности у самих славян особого terminus technicus не получили[13]. Но такой термин был изобретен в наиболее развитом государстве раннего Средневековья — Византийской империи. Здесь славянские группировки раннего Средневековья называли «славиниями» (Σκλαβηνία)[14]. Чаще всего так именуются в византийских источниках политические образования ближайших соседей Империи — южных славян, но аналогичный термин прилагался и к славянам западным и восточным. Так, император Константин VII Багрянородный в середине X в. в своем трактате «Об управлении империей», рассказывая о восточнославянских общностях, зависимых от киевских князей, определял их как «славинии вервианов, Другувитов, кривичей, севериев»[15] (т. е. древлян, дреговичей, кривичей и северян).

Сформировавшееся в течение IX–X вв. государство именовалось Русъ[16] или Русская земля. Обе эти формы присутствуют уже в договоре Олега с Византией 911 г. — древнейшем отечественном письменном источнике («в Рускую землю», «пришедшимъ в Русь», «приходящим в Русь», «и да поимуть в Русь», «възратиться в Русь», «възвращен будет не хотя в Русь»)[17]. Именно словом земля с тем или иным территориальным определением в Средневековье обозначали то, что ныне подразумевается под понятием «независимое государство». В древнерусских источниках, помимо Русской земли, встречаем словосочетания «Греческая земля» (Византия), «Лядская земля» (Польша), «Угорская земля» (Венгрия), «Болгарская земля» и др.[18]

Составные части «Русской земли», управлявшиеся князьями-наместниками ее верховного правителя — киевского князя, именовались волостями. Этот термин дожил до XX столетия, при этом с XIV в. им обозначались небольшие административные округа, объединявшие несколько сельских поселений и города на своей территории не имевшие. В историографии такое значение понятия волость часто распространяется и на домонгольский период, но для этого нет оснований. В источниках XI — начала XII вв. волость выступает как крупная территориальная единица, имеющая центром город, причем город стольный (с княжеским столом). При этом понятие волость (восходящее к глаголу «владеть») в данный период связано с владетельными правами исключительно князя, волости определяются по князьям, а не городам-центрам. Общее количество волостей, на которые делилась Русская земля, в XI — начале XII вв. колебалось от одного до двух десятков[19].

В XII столетии крупные волости начинают называться в источниках землями — т. е. так, как было принято обозначать суверенные государства. Появление в источниках нескольких земель (Полоцкой, Новгородской, Черниговской, Суздальской, Галицкой, Волынской, Смоленской, несколько позже — Рязанской, Пинской, Муромской, Псковской; земли, в отличие от волостей, определялись по главным городам) вместо одной Русской земли связано с обретением этими политическими образованиями фактической самостоятельности (при сохранении формального главенства киевского князя): раз их стали определять понятием, обозначавшим независимые государства, значит, они представлялись современникам именно в таком качестве. Таким образом, с XII столетия на Руси складывается система более чем десятка государств, именовавшихся землями. Термин волость по-прежнему продолжает использоваться, иногда как равнозначный понятию земля, но преимущественно для обозначения владений того или иного князя в пределах земли. На новом, региональном уровне воспроизводилась структура прежнего единого государства: земля, в ее составе — волости[20].

В XIII–XV вв. самостоятельные политические образования продолжают определяться как земли[21]. Но со второй половины XIII столетия на восточнославянской территории стал происходить (в условиях, когда верховной властью над русскими землями обладал хан Орды) территориальный передел, в результате которого к концу XV в. она оказалась поделена между двумя крупными государствами (сформировавшимися именно в «ордынскую» эпоху) — Литовским и Московским; система «земель» перестала существовать[22]. Эти перемены проявились в терминологии. Слово княжение начинает иногда употребляться в территориальном значении — «область, подвластная князю»[23]. В XIV в. на Северо-Востоке Руси появляется понятие великое княжение[24] — так стали именовать владения номинально главного князя всей Руси, которым с середины XIII в. считался великий князь владимирский. В XV столетии, когда Москва окончательно заняла место Владимира в качестве великокняжеской столицы, это политическое образование именовали (в источниках немосковского происхождения) великим княжением Московским[25]. На основе территории «великого княжения» к концу XV в. сложилось государство, получившее позже имя Россия.

Таким образом, для описания эволюции территориально-политической структуры Средневековой Руси нет необходимости использовать искусственные термины и термины-анахронизмы (что создает путаницу[26] и неизбежно вводит в заблуждение читателей). Разумеется, понятия «государство» и «государственность» в современном научном значении будут продолжать применяться. Но для обозначения этапов развития государственности вполне достаточно терминов, употреблявшихся современниками. Место мифических «племен» и «княжеств» должны по праву занять реально существовавшие славинии (с оговоркой, что это византийский термин), земли, волости и княжения.



Возникновение Руси в контексте европейского политогенеза конца I тыс. н.э.[27]

Эпоха перехода от Античности к Средневековью традиционно считается временем, когда государственное устройство распространилось на весь Европейский континент. Однако формирование европейских раннесредневековых государств происходило в два этапа. Первый относится к V–VI вв. В этот период государства складывались только на территории, примерно совпадающей с пределами прежней Римской империи, т. е. зоны античной цивилизации: в Западной (в узком смысле — западнее р. Эльбы) и Южной (к югу от Альп) Европе и в Британии. Ни одно из возникших в V–VI столетиях государств (Франкское, Остготское, Бургундское, Лангобардское, Вестготское, Свевское, англосаксонские королевства) в наши дни не существует.

Второй этап охватывает IX–X столетия. Обычно констатируется, что в это время государственность распространяется на Северную, Центральную и Восточную Европу. Но и в Западной, и в Южной Европе, где государственность возникла в античную эпоху, а в V–VI вв. сложились раннесредневековые государства, в IX–X столетиях происходило формирование новых государств, причем ныне существующих — Франции, Германии, Италии, Англии (как единого королевства).

Таким образом, в IX–X вв. политогенез происходил практически на всем Европейском континенте, хотя и на разных стадиях. И возникшие тогда государства в большинстве своем существуют поныне — в том смысле, что сохранились основы их территорий, наименования, а также соответствующие им этнические общности. Всего в IX–X вв. сформировалось 14 таких государств: это Франция, Германия, Италия, Англия, Дания, Швеция, Норвегия, Чехия, Польша, Русь, Болгария, Хорватия, Сербия, Венгрия.

Неизбежна констатация: именно в IX–X вв. формировалась новая политическая и этническая карта Европы, существующая в основных чертах до наших дней. И, следовательно, формирование Руси было составной частью этого общеевропейского процесса.

При этом Русь представляла собой в определенном смысле явление уникальное. Обычно воспринимается как само собой разумеющийся тот факт, что у восточных славян сложилось одно государство. Между тем, и у западных, и у южных славян, хотя они занимали много меньшую территорию, чем славяне восточные, сформировалось по нескольку государственных образований[28].

В данной работе затрагиваются два вопроса, имеющие отношение к общеевропейскому контексту древнерусского политогенеза.

1. Возникновение Руси и империя франков

Говоря о причинах, приведших к «валу» политогенеза в конце I тыс. н. э., можно, вероятно, указать на несколько гипотетических факторов, но один представляется достаточно очевидным — это экспансия Франкского государства при Каролингах, во второй половине VIII–IX в. Она, несомненно, оказала заметное воздействие на народы Центральной и Северной Европы: современные исследователи полагают, что во многом именно с франкским влиянием следует связывать формирование государственности у скандинавов, западных и отчасти южных славян[29].

Восточноевропейский регион географически был отдален от зоны франкской экспансии, и прямое ее воздействие на формирование государства восточных славян — Руси — вроде бы не просматривается. Однако есть данные, позволяющие полагать, что Русь не осталась в стороне от этого явления. Содержатся эти данные в древнерусских и византийских источниках.

В «Повести временных лет» (начало XII в.) в рассказе о расселении славян (помещенном во вводную, недатированную часть летописи) говорится: «Волохомъ бо нашедшим на словѣны на дунаискые, и сѣдшимъ в нихъ и населяющимъ имъ, словѣне же ови пришедше и сѣдоша на Вислѣ, и прозвашася ляховѣ, а от тѣхъ ляховъ прозвашася поляне, ляховѣ друзии лютицѣ, инии мазовшане, а инии поморяне. Тако же и тѣ же словѣне пришедше сѣдоша по Днѣпру и нарекошася поляне, а друзии деревляне, зане сѣдоша в лѣсѣхъ; а друзии сѣдоша межи Припѣтью и Двиною и нарекошася дреговичи; и инии сѣдоша на Двинѣ и нарекошася полочане, рѣчькы ради, яже втечеть въ Двину, именемъ Полота, от сея прозвашася полочанѣ. Словѣне же сѣдоша около езера Илмера, и прозвашася своимъ именемъ, и сдѣлаша городъ и нарекоша и Новъгородъ. А друзии седоша по Деснѣ, и по Семи, и по Сулѣ, и нарекошася сѣверо»[30]. Таким образом, утверждается, что славяне, жившие на Дунае, подверглись нападению и насилиям со стороны неких волохов, и вынуждены были переселиться; причем к этим переселенцам с Дуная отнесены как «ляшские» группировки (заселившие территорию будущей Польши), так и ряд восточнославянских — поляне, древляне, дреговичи, полочане, словене и север (северяне). Под «волохами» имеются в виду франки[31], которые после разгрома ими Аварского каганата стремились утвердить свое господство в Среднем Подунавье: в конце VIII столетия в состав Франкской империи вошли карантанцы (хорутане), франкское верховенство временами признавали мораване и хорваты[32]. Другое упоминание «волохов» в «Повести временных лет» (в статье 898 г.) говорит о вытеснении их из Среднего Подунавья венграми («…и почаша воевати на жиущая ту волхи и словѣни. Сѣдяху бо ту преже словѣни, и волъхве прияша землю Словеньску; посем же угри прогнаша волъхи, и наслѣдиша землю ту, и седоша съ словѣны, покорившея подъ ся, и оттоле прозвася земля Угорьска»[33]), что соответствует реалиям восточнофранкско-венгерских отношений в конце IX — начале X столетий.

Летописное утверждение о переселении части восточных славян с Дуная археологией в целом, казалось бы, не было подтверждено: восточнославянские общности Раннего Средневековья формировались главным образом на основе населения культур лесостепной и лесной зоны Восточной Европы VI–VII вв.[34] Но в последние десятилетия были накоплены археологические данные, позволяющие полагать, что вымыслом это утверждение не является. Выяснилось, что в культуре славян Восточной Европы прослеживается среднедунайское влияние, причем отчасти связанное, скорее всего, с инфильтрацией групп населения из Среднего Подунавья. При этом особенно интенсивно данное влияние прослеживается в VIII–IX вв.[35] Представление о переселении под давлением волохов-франков, таким образом, могло быть связано с реальными выходцами со Среднего Дуная, имевшими опыт контактов с франкским социумом[36].

Другой «франкский след» обнаруживается в византийских источниках.

При византийском императорском дворе существовала традиция, запрещавшая браки членов царствующей семьи с иноземцами, за одним исключением — для франков, делаемым, по выражению императора Константина VII Багрянородного, «ради древней славы тех краев и благородства их родов»[37]. Подтверждением этих слов явилось обручение в Константинополе в сентябре 944 г. сына Константина Романа с Бертой, дочерью короля Италии (в византийских хрониках — «король Франгии») Гуго[38]. Во время этого события в столице империи находилось русское посольство, заключившее от имени киевского князя Игоря договор с Византией (текст которого сохранился в составе «Повести временных лет»[39]). А через несколько лет, около 948 г., в рассказ византийского придворного хрониста о походе Игоря на Константинополь 941 г. было внесено утверждение, что русские (греч. Ῥῶς) происходят «от рода франков» — ἐκ γένους τῶν Φράγγων[40].

Анализ данного известия[41] привел к выводу, что информация о франкском происхождении руси не могла иметь византийское или франкское происхождение, она явно была получена от русской стороны. Вероятнее всего, это было связано с планами правительницы Руси (с 945 г.) княгини Ольги заключить брачный союз с империей[42]. Франкское происхождение русского княжеского семейства позволяло обойти запрет на браки с иноземцами, соблюдавшийся в Константинополе. Понятие «франки» имело тогда в Византии широкое значение: так именовали население государств, наследников империи Карла Великого, безотносительно этнической принадлежности[43].

Реальной основой для утверждения о франкском происхождении русской княжеской династии мог стать факт пребывания ее предка и его дружинного окружения на территории франков. Такого рода явление — служба того или иного предводителя норманнов франкским правителям — было весьма распространенным в IX–X вв.[44] Так, в IX столетии предводителем викингов, дольше всех находившимся на франкской территории, был тезка летописного Рюрика — представитель датской династии конунгов Рёрик (которого многие исследователи считают одним лицом с родоначальником древнерусской княжеской династии)[45]. Рёрик служил Каролингам с конца 830-х до 870-х гг. (с короткими перерывами)[46], а появился во франкских владениях, скорее всего, уже в 820-е гг., вместе со своими старшими родственниками, изгнанными соперниками из Дании[47]. Таким образом, он жил на франкской территории около полувека, и, по византийским представлениям, являлся безусловным «франком».

Брачный союз между Русью и Византией при Ольге не состоялся[48], и император Константин в своем трактате предупреждал, что не следует отдавать багрянородных принцесс в жены правителям Руси (равно как Хазарии и Венгрии)[49]. Можно было бы полагать, что сказалось разное понимание происхождения «от рода франков» русской и византийской сторонами: первая исходила из того, что для брака достаточно связи предков Святослава с франкской территорией, Константин же под «благородными родами» франков имел в виду узкий круг знатнейших семейств — Каролингов и связанных с ними родством[50]. Однако существует факт, позволяющий думать, что Ольга и ее дипломаты отнюдь не были наивны.

Король Италии Гуго, отец Берты, ставшей невесткой Константина VII, был потомком Карла Великого по женской линии: его мать, тоже Берта, являлась дочерью короля Лотарингии Лотаря II († 869 г.), правнука Карла[51]. У Берты была родная сестра Гизла (Гизела). В 882 г. двоюродный дядя, император Карл Толстый, выдал ее замуж за предводителя данов Годфрида. Этот брак скреплял договор, по которому Годфрид получил Фрисландию, бывшую до этого владением его родственника — Рёрика[52] («…к нему вышел король Годфрид (Godefridus), и император передал ему королевство фризов, которым прежде владел дан Рорик, дал ему в супруги Гизлу, дочь короля Лотаря»)[53].

Таким образом, если Рёрик и Рюрик — одно лицо, то у русских князей было родство по браку с Каролингами. Посольство 944 г. могло получить информацию, что невеста Романа — дочь короля, чья родная тетка была замужем за близким родственником тогдашнего киевского князя Игоря Рюриковича. Претензии на равенство с королем Гуго в качестве матримониальных партнеров византийских императоров в этом случае вполне обоснованны: русские князья не просто имеют предка, связанного с территорией франков, но, как и Гуго, находятся в свойстве с франкской императорской династией. Их позиция, конечно, несколько слабее, потому что в русском случае, в отличие от итальянского, это свойство не переросло в кровное родство по женской линии, а сам брачный союз с каролингской принцессой был заключен представителем боковой по отношению к Рюрику линии. Но главным, по тогдашним понятиям, был сам факт такого брака: тем самым признавалось равенство Годфрида и его родственников Каролингам; они, как и знатные франкские роды, породнившиеся с императорской династией, оказывались причислены к высшей элите Франкской империи.

Гипотеза о тождестве Рюрика и Рёрика[54] приобретает, таким образом, дополнительный аргумент. Между тем, ее принятие ведет к существенным корректировкам представлений о древнерусском политогенезе: если в Восточную Европу пришел предводитель, хорошо знакомый (как и люди из его окружения) с опытом франкского государственного управления (фактически бывший долгое время наместником франкской провинции[55]), то именно это могло стать одной из причин успешной деятельности Рюрика и его преемников по установлению системы властвования, охватившей всю восточнославянскую территорию и приведшей к формированию крупнейшего в Европе государства. В этом случае нужно говорить об опосредованном франкском влиянии на формирование древнерусской государственности.

В связи с данной проблемой представляют исключительный интерес обнаруженные на рубеже XX–XXI вв. археологические свидетельства пребывания данов во Фрисландии. Это два клада с бывшего о. Виринген, входившего во владения Рёрика, ставшие первыми находками «кладов викингов» на франкской территории[56].

Один из кладов (Westerklief I) датируется временем около 850 г., другой (Westerklief II) оказался в земле в начале 880-х гг., незадолго до окончания периода власти норманнских предводителей во Фрисландии. Если в первом присутствуют предметы, маркирующие социальный статус, 78 каролингских монет и 3 восточных, то для второго характерно преобладание арабских монет, причем их количество беспрецедентно для археологических свидетельств пребывания норманнов в Западной Европе — 95 (при 39 каролингских)[57].

Находки куфических монет старше 890-х гг. (начиная с которых, их приток заметно увеличивается в связи с началом масштабной чеканки в государстве Саманидов) относительно многочисленны в Восточной Европе (по торговым речным путям которой восточное серебро перемещалось на Север), на южном побережье Балтийского моря и в Восточной Скандинавии. По направлению к западу от Балтики их число резко падает. Если в Швеции дирхемы этого времени исчисляются тысячами, а на о. Готланд десятками тысяч (при этом количество кладов превысило полсотни), то в Дании (откуда происходили предводители норманнов, обосновавшиеся во Фрисландии) и Норвегии ситуация совершенно иная: в Дании, включая Сконе (населенную данами южную оконечность Скандинавского полуострова, выступающую в Балтийское море), в кладах и в виде отдельных находок, преимущественно на крупных поселениях, — около 400 монет (в том числе в западной части датской территории, на полуострове Ютландия, менее 100), в Норвегии — немногим более сотни[58]. Что касается Западной Европы, где появление куфических монет переднеазиатского происхождения (в отличие от чеканенных в Северной Африке и Испании), несомненно, связано с экспансией норманнов, то здесь находок IX в. еще меньше. В Англии это три монеты из одного клада 870-х гг. (Croydon) и несколько десятков отдельных находок (большей частью на месте зимней стоянки т. н. «Великой армии» данов в 872/873 г. в Торксей[59]). На франкской территории (без учета Фрисландии) ближневосточные монеты IX в. и вовсе единичны[60]. Таким образом, по направлению от Восточной Скандинавии на Запад наблюдается тенденция к сокращению находок восточных монет (она сохранится и в X столетии, при значительном росте общего количества находок) по линии Готланд — материковая Швеция — Дания — Норвегия — Англия — Франкия.

Но территория Фрисландии не вписывается в эту картину. Помимо почти сотни монет из кладов Westerklief I и II, в Нидерландах в виде отдельных находок обнаружено более трех десятков восточных монет, все близ побережья, в зоне действий норманнов (в том числе 7 — на том же о. Виринген); при этом только одна из них относится к X в. (когда данов во Фрисландии уже не было), а из остальных младшая датируется 865/866 г.[61] В сумме количество куфических монет старше 890-х гг. во Фрисландии[62] оказывается заметно большим, чем в Англии, при том что территория норманнской экспансии в Британии второй половины IX в. (Денло) превышает по площади соответствующую территорию во Фрисландии примерно втрое. Более того, число «фрисландских дирхемов» оказывается сопоставимо с тем, что обнаружено в самой Дании. Если выделить на датской территории четыре области, каждая из которых примерно равна по площади зоне норманнского присутствия во Фрисландии (Северную и Южную Ютландию, острова Датского архипелага, лежащие в Балтийском море, и Сконе), соотношение будет следующим: в Северной Ютландии дирхемов старше 890-х гг. зафиксировано в несколько раз меньше, чем во Фрисландии, в Южной Ютландии (откуда происходил Рёрик и его ближайшие родственники) — почти в два раза меньше, и только на островах и в Сконе — несколько больше. Если учесть, что даны во Фрисландии составляли, в отличие от Дании, незначительную часть населения и пребывали не все IX столетие, а только менее чем полувековой период (с конца 830-х гг., а постоянно — с 850 по середину 880-х гг.[63]), а также тот факт, что большая часть дирхемов старше 890-х гг., обнаруженных в Дании, — это не имеющие во Фрисландии аналогов находки из раскопок крупных скандинавских торгово-ремесленных поселений[64], неизбежен вывод, что на территории норманнского присутствия в Нидерландах восточные монеты IX в. встречаются относительно чаще, чем в Дании, хотя, исходя из географического положения, следовало ожидать прямо противоположной ситуации. При этом местом их особой концентрации (80 % находок) является о. Виринген, который расценивается нидерландскими исследователями как вероятная главная база Рёрика[65].

Клад Westerklief II по концентрации куфических монет не имеет аналогов в регионе Северного моря. Его размеры соответствуют скорее восточно-скандинавским «стандартам», они нетипичны уже для Дании и Норвегии: сопоставимое число дирхемов (97) в IX в. здесь встречается только в кладе с о. Фальстер, одного из самых восточных в Датском архипелаге; ни в одном из других ранних датских и норвежских кладов количество куфических монет не достигает полутора десятков[66]. Даже в первой половине X столетия (когда приток восточного серебра на Север Европы значительно возрастает) число дирхемов в кладах Норвегии, Англии и западной (омываемой Северным морем) части Ютландии не достигает показателя Westerklief II[67].

Обилие куфических монет во Фрисландии середины — второй половины IX столетия не может, таким образом, объясняться только тем, что они доходили туда после использования в Дании, поскольку последняя была в то время относительно беднее арабским серебром. Данный феномен, скорее всего, говорит о наличии у данов, обосновавшихся во Фрисландии, прямых связей с регионом, куда дирхемы поступали в большом количестве. Такими регионами были Восточная Скандинавия и Восточная Европа. Данных об особых отношениях предводителей фрисландских норманнов со Средней Швецией и Готландом не имеется. Что касается севера Восточной Европы, то в случае, если Рёрик и Рюрик — одно и то же лицо, то тесные связи были бы естественны — как до, так и после «призвания» его на княжение. Примечательно, что клад Westerklief I, зарытый около 850 г., их еще практически не обнаруживает: в нем присутствуют всего 3 восточные монеты, и те использованы в качестве украшения для фибул[68]. Очевидно, установление и развитие прямых связей происходило в периоде 850 по 880 гг., т. е. в тот хронологический отрезок, к которому относятся события, изложенные в предании о приглашении Рюрика[69].

Очень похоже, что археологические находки во Фрисландии являют собой свидетельства «предпосылок» перемещения Рюрика в Восточную Европу: он отправился не в неведомую землю, а в ту, с которой имелись налаженные отношения, в том числе экономические.

Итак, оба главных этнических компонента, участвовавших в складывании государства Русь, — восточные славяне и «варяги», — скорее всего, тем или иным образом получили импульсы политического развития от франков, чья экспансия оказала воздействие на возникновение государств значительной части Европы IX–X вв.[70]



Летописный контекст русско-византийских договоров и проблема «договора 907 г.»[71]

В «Повести временных лет» (далее — ПВЛ) под 6415 (907) г. помещен текст договора Олега с Византией, содержащий нормы, которые регулируют пребывание в империи русских послов и купцов и их торговую деятельность. Согласно летописному изложению, он заключен сразу после похода киевского князя на Константинополь, но отдельно от пространного договора, заключенного 2 сентября 911 (6420 сентябрьского) года[72].

Многие исследователи расценивали «договор 907 г.» как реальное, особое соглашение, заключенное сразу после похода[73]. Однако издавна[74] существует и традиция «скептического» отношения к тексту, помещенному под 907 г. А. А. Шахматов, первым рассмотревший эту проблему в контексте текстологического изучения Начального летописания, предположил, что «договор 907 г.» сконструирован летописцем с использованием одной из статей договора 911 г., от которой в тексте последнего остался только заголовок — «О взимающих куплю Руси»[75]. Это мнение в основном разделили некоторые последующие исследователи[76]. В развитие его А. А. Зимин предположил, что «договор 907 г.» сконструирован не только на основе статьи договора 911 г. о «купле», но и с помощью текста одной из статей договора 944 г.[77] Напротив, М. Д. Приселков считал, что появление под 907 г. договорного текста объясняется не сочинительством летописца, а сохранностью текста договора 911 г. к моменту включения его в летопись: один из листов, на котором был написан текст этого договора, оказался оторван, и летописец принял его за отдельный договор[78]. По мнению Я. Малингуди, автор ПВЛ имел в своем распоряжении византийскую нотацию о принесении Олегом и его людьми клятвенной присяги у ворот Константинополя, и, не поняв, что нотация и текст договора отражают два этапа заключения одного соглашения, сделал вывод, что в 907 г. был заключен особый договор и вычленил из текста договора 911 г. ряд статей, поместив их под 907 г.[79]

Собственно документальный текст, помещенный под 6415 г. (от слов «Да приходячи Русь» до слов «не платити мыта ни в чем же»), обрамлен в ПВЛ с обеих сторон рассказом о переговорах Олега с греками и процедуре заключения договора. Это «обрамление» нередко характеризовалось в литературе как пересказ тех норм «договора 907 г.», которые не зафиксированы в собственно договорном тексте[80]. При этом, однако, не проводилось сопоставления с тем, в каком контексте поданы в ПВЛ последующие договоры — 911, 944 и 971 гг. Между тем, каждый из них выступает тоже в «обрамлении» собственно летописных текстов, повествующих о мирных переговорах и процедуре заключения соглашения. В предшествовавшем ПВЛ Начальном своде, чей текст отражен в Новгородской первой летописи младшего извода, этих текстов не было, они появились под пером автора, вводившего в ПВЛ документальные тексты договоров.

В повествовании о походе Олега Начального свода (под 6430 г.) после фразы «И заповѣда Олегъ дань даяти на 100, 200 корабль по 12 гривнѣ на человѣкъ, а в корабль по сороку мужь» подводится общий итог похода — «Самъ же взя злато и паволокы, и возложи дань, юже дають и доселѣ княземь рускымъ», и начинается рассказ о возвращении войска («И рече Олегъ: шиите прѣ паволочитѣ Руси» и т. д.)[81]. В ПВЛ же (под 6415 г.) между словами «по 40 мужь» и «рече Олегъ» вставлен «договор 907 г.» с «обрамлением»: «Няшася Греци по се. И почаша Грѣци мира просити, дабы не воевалъ Грѣцькои земли. Олегъ же, мало отступивъ от города, нача миръ творити со цесарема грецькыма, съ Леономъ и съ Александром, посла к нима в городъ Карла, Фарлофа, Велмуда, Рулава и Стемида, глаголя: "Имете ми ся по дань". И ркоша Грѣцѣ: "Чего хочете, и дамы ти". И заповѣда Олегъ дати всемъ на 2000 кораблии по двѣнатьчать гривнѣ на ключ и потом даяти оуглады на руские городы: пѣрвое на Киевъ, та же и на Черниговъ, и на Переяславль, и на Полътескъ, и на Ростовъ, и на Любечь и на прочая городы; по тѣмь бо городомъ сѣдяху князья под Олгомъ суще…»[82]. После этого следует документальный текст, разорванный вставкой: «И яшася Грѣци. И ркоша цесаря и боярьство все»[83]. По окончании договорного текста сказано: «Цесарь же Леонъ со Олександром миръ створиста со Ольгом, имъшеся по дань и роте заходивше межи собою, целовавше сами крестъ, а Ольга водиша и мужи его на роту по Рускому закону, кляшася оружьемъ своимъ, и Перуномъ, богомъ своимъ, и Волосом скотьимъ богомъ. И утвердиша миръ»[84].

Статья ПВЛ (в Начальном своде отсутствующая) 6420 г. о договоре Олега 911 г. начинается словами: «Посла Олег мужи свои построити мира и положите ряды межи Грѣкы и Русью, и посла глаголя»[85]. Далее следует текст договора, а затем говорится, что «Цесарь же Леонъ слы Рускыя почестивъ дарми, золотом и паволоками и фофудьями, и пристави къ ним мужи свои показати им церковьную красоту и полаты златыя, и в них сущиа богатьства, злато много и паволокы и каменье драгое, и страсти Господни, вѣнѣць и гвоздье, и хламиду багряную и мощи святых, оучаще я к вѣрѣ своей, и показающе имъ истинную вѣру. И тако отпусти я въ свою землю с честью великою. Послании же Ольгомъ ели придоша ко Ольгови, и повѣдаша вся рѣчи обою цесарю, как створиша миръ, и оурядъ положиша межю Грѣцкою землею и Рускою, и клятвы не переступати ни Грѣцемъ, ни Руси»[86].

В Начальном своде нет рассказа о втором походе Игоря на Византию (помещенного в ПВЛ под 6452 г.), нет там и повествования о договоре. В ПВЛ же статья 6453 г. начинается с текста: «Присла Романъ и Костянтинъ и Стефанъ слы къ Игореви построити мира пѣрвого; Игорь же глаголавъ с ними о мире. Посла Игорь мужи свои къ Роману, Романъ же събра бояры и сановникы. И приведоша рускыя слы и повелѣша глаголати и писати обоихъ речи на харотью»[87]. Затем идет текст договора, после чего следует рассказ о том, что случилось по возвращении послов Игоря из Царьграда: «Послании же сли Игоремъ придоша къ Игореви съ слы грѣцкими и повѣдаша вся рѣчи цесаря Романа. Игорь же призва послы грѣцкыя, рече: "Молвите, что вы казалъ цесарь?" И ркоша ли цесареви: "Се посланы цесарь, радъ есть миру и хочеть миръ имѣти съ князем Рускимъ и любовь. И твои сли водили суть цесаря нашею ротѣ, и нас послаша ротѣ водить тебе и муж твоих". И обещася Игорь сице створити. И ноутрѣя призва Игорь сли, и приде на холъмы, иде стояше Перунъ; и покладоша оружья своя и щиты и золото; и ходи Игорь ротѣ и мужи его и елико поганыя Руси, а хрестьяную Русь водиша в церковь святаго Ильи, еже есть над Роучаем, конѣць Пасынъчѣ беседы и козаре. Се бо бѣ сборная церкви, мнози бо бѣша Варязи хрестьяни. Игорь же, оутвѣрдивъ мир съ Грѣкы, отпусти слы, одаривъ скорою и челядью и воском, и отпусти я. Сли же придоша къ цесареви и поведаша вся рѣчи Игоревы и любовь, яже и Грѣком»[88].

Повествования о походах Святослава в Начальном своде и ПВЛ в основном идентичны. Начальный свод завершает рассказ о войне с Византией словами: «И рече: "пойду в Русь и приведу болши дружинѣ"; и поиде в лодьяхъ: И рече ему воевода отень Свьнделдъ…» и т. д.[89] В ПВЛ же после слов «боле дружины» начинается рассказ о мирных переговоpax: «И посла сли къ цесареви в Дерестѣръ, бѣ бо ту цесарь, река сице: "Хочю имѣти миръ с тобою твердъ и любовь". Се же слышавъ, рад бысть и посла дары къ нему болша пѣрвыхъ. Святославъ же прия дары, и поча думати съ дружиною своею, река сице: "Аще не створимъ мира съ цесаремъ а оувѣсть цесарь, яко мало нас есть и пришедше оступят ны в городѣ. А Руская земля далече есть, а печенъзи с нами ратни, а кто ны поможет? Но створим миръ съ цесаремъ, се бо ны ся по дань ялъ, и то буди доволно намъ. Аще ли начнет не оуправляти дани, то изнова изъ Руси съвокупивше вои множаиша и придемъ къ Цесарюграду". И люба бысть речь си дружинѣ. И послаша лѣпьшие мужи ко цесареви. И придоша в Дерѣстеръ, и повѣдаша цесареви. Цесарь же наоутрѣя призва я, и рече цесарь: "да глаголють сли рустии". Они же ркоша тако: "Глаголеть князь нашъ: хочю имѣти любовь съ царем грѣцькымъ свѣршену прочая вся лѣта". Цесарь же рад бывъ, повелѣ письцю писати на харотью вься рѣчи. И начаша глаголати сли вся рѣчи, и нача писець писати, глаголя сице»[90]. Далее идет текст договора, после чего сказано: «Створивъ же миръ Святославъ съ Грѣкы и поиде в лодьяхъ къ порогомъ. И рече ему воевода отень Свѣнгелдъ…» и т. д.[91]

В историографии тексты «обрамлений» часто рассматриваются как полностью достоверные свидетельства о ходе переговоров[92]. Однако их сопоставление между собой, с текстами договоров и Начального свода заставляет в этом усомниться. Во всех четырех случаях изложение строится в общем по одному типу.

907 г.: посольство Олега — договор — клятва.

911 г.: посольство Олега — договор — показ послам Царьграда и возвращение послов.

944 г.: посольство императора — посольство Игоря — договор — возвращение послов, клятва, отпуск византийских послов.

971 г.: переговоры о мире, дума с дружиной — посольство Святослава — договор.

В отношении текста, предшествующего договору 971 г., можно было бы допустить, что он основан, как и рассказ о балканских походах Святослава, на устных преданиях о событиях, однако содержание этого отрывка показывает, что речь следует скорее вести о реконструкции, сделанной летописцем на основе текста самого договора и рассказа Начального свода о предшествующих военных действиях. Посольство Святослава к императору описано по типу посольства императора к Святославу во время его похода на Царьград[93]; при этом фраза «цесарь же радъ бывъ, повелѣ писцю писати на харотью вься рѣчи» возникла, вероятно, под влиянием слов договора «и написахомъ на харатьи сеи»[94]. Упоминание в тексте договора Доростола как места его заключения[95] породило ошибку в тексте «обрамления» — сводчик решил, что «въ Дерестрѣ» находился император (не зная, что там был осажден Святослав — в рассказе Начального свода о русско-византийской войне этот факт не фигурировал).

Находящееся перед договором 944 г. краткое вступление об обмене посольствами не содержит каких-либо подробностей, которые не могут быть результатом собственных представлений летописца о том, как должны были происходить переговоры. Это же касается описания клятвы, принесенной Игорем и его окружением в Киеве. Из текста договора летописец ошибочно решил, что церковь св. Ильи, где клялись в Константинополе русские послы-христиане[96], находится в Киеве, и, вновь упомянув о клятве в ней, указал известное ему место расположения киевской церкви св. Ильи[97]. «Некрещеная Русь» клялась, согласно «обрамлению», у статуи Перуна, поскольку только этот языческий бог был упомянут в тексте договора 944 г.[98] (в отличие от договора 971 г., где упомянуты были Перун и Волос)[99].

Рассказ о показе русским послам «церковной красоты», помещенный после договора 911 г., отчасти сходен с рассказом об «испытании вер» Владимиром[100].

В тексте, предшествующем «договору 907 г.», имеются следующие данные фактического порядка.

1. Упоминание двух императоров-соправителей — Леона (Льва VI) и Александра. Это соответствует реальной ситуации 907 г., в то время как в договоре 911 г. упомянуты три соправителя — к Льву и его брату Александру добавился малолетний сын Льва Константин.

2. Перечень пяти русских послов — Карла, Фарлофа, Велмуда, Рулава и Стемида. Все они упомянуты среди пятнадцати Олеговых послов в договоре 911 г., соответственно на первом, третьем, четвертом (в форме «Веремуд»), пятом и пятнадцатом местах[101].

3. Указание на выплату греками дани: «на 2000 кораблии по двѣнатьчать гривнѣ на ключь». Оно есть в предшествующем рассказе о походе Олега (имевшемся в Начальном своде) с одним отличием — «12 гривенъ на человѣкъ» и добавлением, что в каждом корабле было «по 40 мужь».

4. Упоминание о согласии выплатить «оуглады на руские городы: пѣрвое на Киевъ, та же и на Черниговъ, и на Переяславъ, и на Полтѣскъ, и на Ростовъ, и на Любечь, и на прочая городы; по тѣмь бо городомъ сѣдяху князья, подъ Олгом суще». Киев, Чернигов и Переяславль названы в тексте собственно «договора 907 г.» (как и в договоре 944 г.) в качестве городов, представители которых получают первыми месячное содержание в столице Византии[102]. Упоминание же Полоцка, Ростова и Любеча, скорее всего, связано с представлениями одного из составителей ПВЛ о структуре подвластной русскому князю территории, отобразившимися также в статьях 862 и 882 гг.[103]

5. Согласно тексту, помещенному после «договора 907 г.», мужи Олега клялись «по рускому закону… оружьемъ своимъ, и Перуномъ, богомъ своимъ, и Волосом скотьимъ богомъ». О клятве оружием упоминалось в договоре 911 г., Перуном и Волосом (с тем же пояснением в отношении последнего) — в договоре 971 г.;[104] в договорах 911 и 944 гг. содержатся ссылки на «закон Русский»; послы, согласно договору 911 г., клянутся «по закону языка нашего»[105].

Таким образом, информация, содержащаяся в «обрамлении» «договора 907 г.», не отличается по типу от информации «обрамлений» трех других договоров, восходя, как и они, к текстам собственно договоров и Начального свода. Хотя не исключено, что в «обрамлении» «договора 907 г.» могли отразиться дошедшие посредством устных преданий отголоски реальных фактов, предполагать, что оно содержит документальные подробности соглашения, заключенного после похода Олега, оснований нет. Одного пропуска имени Константина VII недостаточно, чтобы признать, что перед нами текст, восходящий к началу X в. Этот пропуск объясняется, скорее всего, не знанием реалий того времени, а обращением летописца к тексту договора 911 г. Три императора там называются после перечня послов, а начинается договор с упоминания двух: «Равно другаго свѣщания, бывшаго при тѣхъ же цесарихъ Лва и Александра»[106]. Летописец решил, что «теми же» Лев и Александр названы по отношению к «договору», помещенному им под 907 г. (расценив его как «первое свещанье», по отношению к которому договор 911 г. назван «другим свещаньем»[107]), и поэтому в «обрамлении» последнего упомянул именно их. Допущение, что текст «обрамления» восходит к началу X в., тем более кажется невероятным, если задаться вопросом, в каком виде такой текст мог сохраниться: летописания в начале X в. не существовало, а если это был текст договора, то летописец не стал бы его перерабатывать в повествовательный (и в ПВЛ, и в позднейших летописях прослеживается крайне бережное отношение к договорным текстам, они четко отделены от собственно летописных и не подвергались переработке). Приходится признать, что «обрамление» «договора 907 г.», как и подобные тексты, сопровождающие другие договоры, отображают в большей степени не реалии эпохи, в которую эти соглашения заключались, а представления книжников начала XII в. о процедурах их заключения, основанные на имевшихся у них источниках — текстах собственно договоров и Начального свода.

Что касается собственно текста «договора 907 г.», то его бытование в приведенном в ПВЛ виде, как отдельного памятника, вызывает сомнение. Однако вряд ли следует полагать, что летописец мог «сконструировать» договор, вычленив одну или две статьи из текстов других договоров. Во-первых, это противоречит бережному отношению ПВЛ к договорам. Во-вторых, в таком шаге просто не было нужды: даты 6415 г. у сводчика не было (в Начальном своде поход Олега был датирован 6430 г.), и он мог рассказать о походе под 6420 г., которым был датирован основной договор. Вероятно, ближе всего к истине предположение М. Д. Приселкова. Скорее всего, текст статьи «О взимающих куплю Руси» (за исключением заголовка) на каком-то этапе истории договора 911 г. (в греческом оригинале или первоначальном русском переводе) помещался на одном листе, который оказался отделен от основного текста, из-за чего летописец расценил его как особый договор; пытаясь найти ему «место в истории», сводчик развел во времени договор 911 г. и поход Олега, расценив два договора — краткий и пространный — как предварительный и основной; каждому он сконструировал свое «обрамление».



Русь «от рода франков»[108]

В двух византийских хрониках середины X в. встречаются определения «руси» как происходящей «от рода франков» — ἐκ γένους τῶν Φράγγων. Это Хроника Продолжателя Феофана и Хроника Симеона Логофета в двух (из трех известных) ее редакциях — Хронике Георгия Амартола (с продолжением) по Ватиканскому списку («Ватиканский Георгий») и Хронике Псевдо-Симеона. Фрагментов с указанным определением руси в этих памятниках два. Один присутствует в обоих и находится в рассказе о нападении на Константинополь киевского князя Игоря в 941 г.

…οἱ Ῥῶς ϰατὰ Κωνσταντινουπόλεως μετὰ πλοίων χιλιάδων δέκα, οἱ ϰαὶ Δρομῖται λεγόμενοι, ἐϰ γένους τῶν Φράγγων ϰαϑίστανται[109].

Росы приплыли к Константинополю на десяти тысячах кораблей, которых называют также дромитами, происходят же они от рода франков.

Другой фрагмент имеется только в редакции Псевдо-Симеона; он расположен здесь в тексте, повествующем о событиях начала X столетия.

Ῥῶς δὲ, οἱ ϰαὶ Δρομῖται, ϕερώνυμοι ἀπὸ Ῥῶς τινὸς σϕοδροῦ διαδραμόντος ἀπηχήματα τῶν χρησαμένων ἐξ ὑποϑήϰης ἤ ϑεοϰλυτίας τινὸς ϰαὶ ὑπερσχόντων αυτούς, ἐπιϰέϰληνται. Δρομῖται δὲ ἀπὸ τοῠ ὀξέως τρέχειν αὐτοῖς προσεγένετο. Ἐϰ γένους τῶν Φράγγων ϰαϑίστανται[110].

Росы, или еще дромиты, получили свое имя от некоего могущественного Роса после того, как им удалось избежать последствий того, что предсказывали о них оракулы, благодаря какому-то предостережению или божественному озарению того, кто господствовал над ними. Дромитами они назывались потому, что могли быстро двигаться. Происходят же они от рода франков[111].

И Хроника Симеона Логофета, и Хроника Продолжателя Феофана создавались в византийских придворных кругах. Окончательное оформление в дошедшем до нас виде они получили в 960-е гг., но текст, содержащий рассказ о событиях 941 г., относится к третьим частям обеих хроник, которые отличаются текстуальным сходством (в силу чего исследователи полагают, что у них был общий источник) и охватывают период 913–948 гг.; поэтому завершение работы над этими частями датируют 948 г.[112] Второй фрагмент с упоминанием руси «от рода франков» отсутствует в других редакциях Хроники Логофета, кроме редакции Псевдо-Симеона, поэтому он должен быть признан вставкой, сделанной составителем этой редакции уже в 960-е гг.[113] Первоначальным следует считать упоминание о происхождении руси от франков, общее для двух редакций Хроники Логофета и Хроники Продолжателя Феофана — в рассказе о походе Игоря 941 г. Следовательно, появилось данное определение руси либо около 948 г., либо несколько ранее, но не раньше 941 г.

Обычно это определение рассматривается как свидетельство о варяжском, скандинавском происхождении руси. Например, в новейшем своде византийских известий о Руси читаем: «О скандинавском происхождении росов прямо говорят… византийские источники X в.: это — Константин Багрянородный, хроника Псевдо-Симеона, Георгий Амартол (по Ватиканскому списку), Продолжатель Феофана. Славянские переводы соответствующих хронографических пассажей меняют этноним "франки" в греческом оригинале на "варягов"»[114]. Однако очевидно, что позднейший перевод древнерусским книжником «франков» как «варягов» (имеется в виду перевод Хроники Амартола с продолжением, сделанный на Руси в конце XI или самом начале XII вв.[115]) не может служить аргументом в пользу того, что автор греческого оригинала имел в виду под «франками» скандинавов. Такой перевод связан с существованием в конце XI — начале XII вв. на Руси представления (отразившегося в «Повести временных лет»), что первоначальной русью были варяги, пришедшие в Восточную Европу с Рюриком[116]. Это представление никак не могло, естественно, повлиять на представления византийских хронистов середины X столетия. Они же свидетельствуют о происхождении руси не от скандинавов, а от франков. Усмотреть здесь во Φράγγοι искаженное Βαράγγοι («варяги») невозможно: последний термин, во-первых, появляется в Византии только с XI столетия; во-вторых, он носил не этнический, а функциональный характер, будучи наименованием воинов скандинавского происхождения, находящихся на службе в империи, а в X столетии наемники, приходившие в Византию с территории Руси, определялись только через понятие «рос»[117]. Кроме того, франки были слишком хорошо известным в Византии народом, чтобы можно было допустить такую ошибку.

Согласно другой трактовке определения «от рода франков», оно имеет в виду языковое родство руси и франков, указывая тем самым на германоязычие руси[118]. Однако в источниках говорится не о сходстве языков, а о том, что русь происходит (καϑίστανται) «от рода франков». Следовательно, указание на германоязычие руси можно было бы усмотреть здесь только в случае, если бы в византийской литературе середины X столетия прослеживалось применение понятия «франки» ко всем народам германской языковой группы. Однако ничего подобного там нет. Хроники Продолжателя Феофана и Симеона Логофета прилагают этот термин к государствам — наследникам империи Каролингов и их населению[119]. В византийской литературе того времени действительно бытовало расширительное значение термина «франки», но иное — под франками могли подразумеваться обитатели этих государств независимо от их этноязыковой принадлежности[120].

Никакого отношения к германоязычию и вообще к языковой принадлежности определение «франки», таким образом, не имело[121]. Оно носило территориально-политический характер: франками называли жителей земель, подвластных Карлу Великому и его потомкам[122].

Но раз версии о скандинавском происхождении и германоязычии как поводах для определения «от рода франков» отпадают, возникает вопрос: почему в Византии в середине X столетия понадобилось определять русских через франков? И те, и другие были в империи прекрасно известны. Первый документированный дипломатический контакт Руси с Византией датируется, как известно, 838 г. (известие Бертинских анналов)[123]. Как минимум с 911 г., со времени заключения Олегом договора с Византией, имели место ежегодные поездки русских в Константинополь (в тексте русско-византийского соглашения оговоренные[124]). Русь в византийских источниках второй половины IX — первой половины X вв. оценивалась, согласно византийской традиции переноса древних этнонимов на новых обитателей той или иной территории, как народ «скифский»[125]. С франками в Византии были знакомы еще лучше и с гораздо более давних времен. Греки в середине X столетия не могли не знать, что государства-наследники империи франков и Русь — это совершенно разные образования, населенные разными народами, что они даже не граничат и что между ними не существует каких-либо отношений соподчинения. И, тем не менее, спустя сто с лишним лет контактов с Русью придворные византийские историки почему-то определяют русских как происходящих от франков!

Не видно никаких причин, по которым такое соотнесение могло быть придумано в 940-е гг. византийцами. Могли ли это сделать франки? В сочинении посла короля Италии (в византийских источниках — «Франции») в Византию Лиутпранда Кремонского говорится, что его отчим, будучи в Константинополе в 941 г., видел там плененных в ходе отражения похода Игоря русских. Лиутпранд, пользуясь его информацией, отождествил нападавших с норманнами (что вполне естественно, поскольку в числе пленных могли быть не только потомки викингов, но и наемники, непосредственно пришедшие из Скандинавии). Но Лиутпранд не только не отождествил русских со своим народом, т. е. с франками, но четко противопоставил: сказав, что греки называют этот народ «русиос», заметил, что «мы же по месту их жительства зовем "нордманнами". Ведь на тевтонском языке "норд" означает "север", а "манн" — человек; отсюда — "нордманны", т. е. "северные люди"»[126]. Итак, «своими» посол короля франков Лиутпранд русских не признал. Таким образом, для предположения об отождествлении Руси с франками со стороны этих последних оснований также нет. Остается полагать, что придворные круги империи получили в 940-х гг. информацию о франкском происхождении руси от самих русских.

В византийских источниках 940-х гг. франки упоминаются в связи с династическими связями императорской семьи. Константин VII Багрянородный в трактате «Об управлении империей» (датируемом 948–952 гг.) писал, обращаясь к сыну Роману, о якобы идущем от императора Константина Великого запрете на браки представителей императорской семьи с «иноверными и некрещеными» народами[127], но за одним исключением — для франков, делаемым «ради древней славы тех краев и благородства их родов» (ϰαὶ γενῶν περιϕάνειαν ϰαὶ εὐγένειαν)[128]. Под народами, с которыми нельзя заключать династических браков, имеются в виду хазары, венгры и русские[129]. Исключение, предоставляемое франкам, о котором писал Константин, иллюстрирует событие, торжественно отмеченное в Константинополе в сентябре 944 г. — обручение 6-летнего сына Константина Романа со своей ровесницей Бертой, дочерью короля Италии (в византийских хрониках — «короля Франгии») Гуго[130]. Таким образом, при императорском дворе бытовало представление, что из европейских народов матримониальные связи допустимы только с франками. Между тем, исследователи русско-византийских отношений этой эпохи, исхода из совокупности косвенных данных, полагают, что княгиня Ольга (правившая Русью с 945 г. по начало 960-х гг.) пыталась провести в жизнь замысел брака своего сына Святослава Игоревича с представительницей византийского императорского дома, возможно, с дочерью Константина Багрянородного (коронован в 913 г., фактически царствовал в 945–959 гг.)[131]. Не с проектом ли этого брака связано «подбрасывание» византийскому двору информации о франкском происхождении руси?

Под происхождением от франков вовсе не обязательно подразумевалось происхождение всей руси в смысле всего населения, подвластного русским князьям: речь может идти о правящей верхушке, наиболее политически активной части общества, которая, по средневековым представлениям, была главным носителем этнонима. Поскольку киевская княжеская династия имела норманнское происхождение, такого рода утверждение вполне могло не быть чистым вымыслом, а иметь определенные основания: предводители викингов нередко нанимались на службу к Каролингам и получали в держание те или иные приморские территории для обороны их от других норманнов. Так, отождествляемый рядом авторов[132] с летописным Рюриком датский конунг Рёрик (Рорик) в течение почти четырех десятков лет, с конца 830-х до середины 870-х гг., имел (с небольшими перерывами) лен на франкской территории — во Фрисландии, будучи связан вассальными отношениями сначала с императором Людовиком Благочестивым, а потом (в разные годы) с его сыновьями — Лотарем, Людовиком Немецким и Карлом Лысым[133]. Если русские князья середины X в. и часть их окружения являлись потомками Рёрика и его дружинников, или были тем или иным образом связаны с другим предводителем викингов, проведшим какое-то время во владениях Каролингов, это давало им возможность выводить себя «от франков» в широком смысле этого понятия, принятом в то время в Византии.

Обращает на себя внимание дата обручения Берты и Романа — сентябрь 944 г.[134] Осенью этого года (точнее, между сентябрем и серединой декабря) датируется заключение в Константинополе договора с Византией киевского князя Игоря[135]. Т. е. в день совершения церемонии обручения в столице империи почти наверняка находилось и, соответственно, имело подробную информацию об этом событии русское посольство (в которое входил личный посол Ольги Искусеви)[136]. В Киеве, следовательно, о матримониальном союзе с дочерью «короля франков» было хорошо известно[137]. Спустя четыре года, около 948 г., тезис о происхождении руси от франков фиксируют византийские придворные хронисты. Вскоре после этого, между 948–952 гг., император Константин заявляет о невозможности браков с правящими домами всех «не-ромеев», кроме франков. Как говорилось выше, речь шла о возможных претензиях такого рода со стороны хазар, венгров и русских. При этом в отношении хазар ранее имелся прецедент — женитьба императора Константина V на дочери хазарского кагана[138]. Вероятно, что упоминание рядом с хазарами венгров (чьи вожди Дьюла и Булчу в конце 940-х гг. крестились в Константинополе[139]) и русских вызвано тем, что претензии породниться с императорским домом с их стороны уже предъявлялись.

Как раз на время между обручением Романа и Берты и фиксацией византийскими придворными хронистами тезиса о происхождении Руси от франков приходится одна из двух существующих в историографии датировок визита Ольги в Константинополь (описанного Константином Багрянородным в «О церемониях византийского двора») — 946 г.[140] Если она верна, то гипотетический ряд событий выстраивается следующим образом: от членов посольства 944 г. Ольга узнает о брачном союзе императорской семьи с королем Италии и о том, что исключение в матримониальных связях правители Византии допускают только для франков; став год спустя правительницей Руси, она задумывает женить Святослава (он, возможно, был примерным ровесником Романа[141]) на одной из дочерей Константина[142] и в 946 г. является к константинопольскому двору с этим предложением, подкрепив его тезисом о «франкском происхождении» русского правящего дома. Если же верна другая дата поездки Ольги в Константинополь — 957 г.[143], то следует полагать, что данный тезис был заявлен не во время визита самой княгини, а в первые годы ее правления русскими послами (посольства в империю, судя по договорам Олега и Игоря с Византией, ездили регулярно), пытавшимися прощупать почву относительно возможного династического брака; во время же личного визита Ольги было сделано официальное брачное предложение.

Таким образом, появление в византийских источниках утверждения о происхождении Руси от франков вероятнее всего связывать с дипломатией княгини Ольги. У византийских придворных хронистов оно не вызвало возражений. Император Константин VII, однако, не увидел здесь достаточных оснований для допущения брачного союза с русским правящим домом[144]. Возможно, сказалось разное понимание происхождения «от рода франков» русской и византийской сторонами: первая полагала, что для брака достаточно связи (действительной или мнимой) предков Святослава с франкской территорией, Константин же под «благородными родами» франков явно имел в виду узкий круг знатнейших семейств — Каролингов и связанных с ними родством[145].

Сын Ольги не женился на византийской принцессе, но ее внук Владимир в конце 980-х гг. взял, как известно, в жены внучку Константина Багрянородного. Братья царевны Анны, императоры Василий и Константин, несомненно, были знакомы с заветами деда[146], в том числе и о допущении браков багрянородных принцесс только с франками; в то же время, византийскому двору 980-х гг. должны были быть хорошо знакомы тексты придворных хроник, содержащие пассаж о франкском происхождении руси (эти хроники получили окончательное оформление в период детства внуков Константина Багрянородного, в 960-е гг.). Не исключено, что «франкское» происхождение Владимира могло сыграть для императоров роль в оправдании, в собственных глазах и глазах византийской знати, брака их сестры с князем «варваров»[147].



Святослав Игоревич и Оттон I: речи перед битвой[148]

В древнерусском Начальном летописании под 971 г., в рассказе о балканской войне Святослава Игоревича, приводятся две речи князя. Первая, краткая, звучит в ходе неудачно вначале складывавшегося сражения с болгарами: «Уже нам здѣ пасти; потягнемъ мужескы, о братье и дружино!»[149] Вторую Святослав произносит перед битвой с превосходящими силами византийцев: «Видівъши же Русь, убояшася зѣло множества вои; и рече имъ Святославъ: "уже намъ нѣкамо ся дѣти, волею и неволею стати противу; да не посрамимъ землѣ Рускыя, поляжемъ костью ту (вар.: поляжемъ костьми), мертвии бо срама не имут; аще ли побѣгнемъ, то срамъ имамъ, и не имамъ убѣжати, нъ станемъ крепко, азъ же предъ вами пойду; аще моя глава ляжетъ, то промыслите о собѣ". Ирѣша воини: "гдѣ, княже, глава твоя, ту и главы наша сложимъ"»[150].

Рассказ о балканских войнах Святослава в летописи носит легендарный характер. Из сочинения современника событий византийского хрониста Льва Диакона ясно, что военные действия разворачивались совершенно иначе[151]. Но как раз речи Святослава имеют в повествовании Льва Диакона аналогию. Русский князь, будучи осажден императором Иоанном Цимисхием в Доростоле на Дунае, произносит речь на военном совете перед последней битвой у стен города.

«Погибла слава, которая шествовала вслед за войском россов, легко побеждавшим соседние народы и без кровопролития порабощавшим целые страны, если мы теперь позорно отступим перед ромеями. Итак, проникнемся мужеством (которое завещали) нам предки, вспомним о том, что мощь россов до сих пор была несокрушимой, и будем ожесточенно сражаться за свою жизнь. Не пристало нам возвращаться на родину, спасаясь бегством; (мы должны) либо победить и остаться в живых, либо умереть со славой, совершив подвиги, (достойные) доблестных мужей»[152] (οἴχεται τὸ κλέος, ἔφη, ὃ τῇ Ῥωσικῆ πανοπλία συνείπετο, τὰ πρόσοικα κατα-στρεφομένῃ ἔθνη άπονητὶ, καὶ χώρας ὅλας ἀνδραποδιζоμένη ἀναιμωτὶ, εἰνῦν ἀκλεῶς Ῥωμαίους ὑπείξομεν ἀλλὰγὰρ, τὴν ἐκ προγόνων ἀνειληφότες ἀρετὴν, ἀναλογισάμενοί τε, ὡς ἀκαταγώνιστος ἡ Ῥωσικὴ μέχρι καὶ τήμερоν καθέστηκεν ἀλκὴ, έκθύμως ύπὲρ τῆς σφῶν σωτηρίας διαγωνισώμεθα. οὐδε γὰρ ἔθιμον ἡμῖν θεύγουσιν ἐς τὴν πατρίδα φοιτᾷν, ἀλλη ἢνικῶντας ζῆν, ἢ εὐκλεῶς τελευτᾷν, ἔργα ἐπιδεδειγμένους γενναίων ἀνδρῶν)[153].

Сходное изложение речи Святослава приводит византийский хронист конца XI — начала XII в. Иоанн Скилица (использовавший общий с Львом Диаконом источник[154]), только в более кратком варианте и не прибегая к прямой речи: «Свендослав же убедил их решиться на еще одну битву с ромеями и — либо, отлично сражаясь, победить врага, либо, будучи побежденными, предпочесть постыдной и позорной жизни славную и блаженную смерть. Ибо как возможно было бы им существовать, найдя спасение в бегстве, если их легко станут презирать соседние народы, которым они прежде внушали страх?»[155] (ὁ Σφενδοσθλάβος παρῄνει μᾶλλον ἔτιἅπαξ πολεμῆσαι Ῥωμαίοις, καὶ ἤ καλῶς ἀγωνισαμένους ἐπικρατεῖς τῶν ἐναντίων γενέσθαι ή ήττηθέντας αἰσχίστης ζωῆς καί ἐπονειδίστου εὐκλεᾶ καὶ μακάριv προτιμήσασθαι θάνατον, ἀβίωτον γὰρ ἔσται αὐτοῖς δρασμῷ τὴν σωτηρίαν πορισαμένοις, εἴπερ μέλλοιεν εὐκαταφρόνητοι ἔσεσθαι τοῖςγειτоνοῦσιν ἔθνεσιν, ἅ τὸ πρόσθεν αὐτοὺς σφοδρῶς ἐδεδίεσαν)[156].

Текстуальное сходство речи, приведенной Львом Диаконом и пересказанной Скилицей, с теми, что записаны в летописи, отмечалось не раз[157]. Действительно, сопоставление не оставляет возможности допустить случайное совпадение.

1. Потягнемъ мужескыпроникнемся мужеством (ἀνειληφότες ἀρετὴν) — совпадение дословное[158].

2. да не посрамимъ землѣ Рускыялегко побеждавшим соседние народы и без кровопролития порабощавшим целые страны… мощь россов до сих пор была несокрушимой (τὰ πρόσοικα καταστρεφομένη ἔθνη ἀπονητὶ, καὶ χώρας ὃλας ἀνδραποδιζμένη ἀναιμωτὶ… ὡς ἀκαταγώνιστος ἡ Ῥωσικὴ μέχρι καὶ τήμερον καθέστηκεν ἀλκὴ) — присутствует общий мотив славы Руси (у Льва Диакона в развернутом виде, в летописи — в лаконичной форме).

3. ляжемъ костью ту, мертвии бо срама не имутумереть со славой (εὐκλεῶς τελευτᾷν) — один и тот же смысл.

4. Аще ли побѣгнемъ, то срамъ имамъПогибла слава… если мы теперь позорно отступим перед ромеями (οἴχεταιὸτό κλέος… εἰνῦν ἀκλεῶς Ῥωμαίοις ὑπείζομεν) — совпадение дословное.

5. Не имамъ убежатиНе пристало нам возвращаться на родину, спасаясь бегством (οὐδε γὰρ ἔθιμον ἡμῖν θεύγουσιν ἐς τὴν πατρίδα φοιτᾷν) — совпадение дословное.

6. станемъ крепкобудем ожесточенно сражаться за свою жизнь (ἐκθύμως ὑπὲρ τῆς σφῶν σωτηρίας διαγωνισώμεθα) — совпадение практически дословное.

Совпадают, таким образом, шесть мотивов, при этом в четырех встречается дословное совпадение. Объяснить такое сходство можно либо текстуальным заимствованием, либо тем, что имела место реальная речь Святослава, которая получила значительную известность, передавалась изустно и в русской, и в византийской средах, в результате чего дошла и до летописца, записавшего ее (в виде двух речей[159]) в конце X или начале XI вв., и до греческого хрониста. Византийских сочинений, посвященных балканской войне Святослава, русские летописцы не знали. Выдвигалось (хотя и не получило значительной поддержки) предположение, что летописный рассказ об этой кампании мог опираться на какую-то болгарскую хронику, передающую византийскую версию событий (возможно, принадлежащую общему источнику Льва Диакона и Скилицы)[160].

Но до сих пор не обращалось внимания, что речи Святослава в летописи и у Льва Диакона — Скилицы имеют сходство, и весьма близкое, с еще одной речью, произнесенной 16 годами ранее другим правителем, современником Святослава. Это речь германского короля Оттона I, сказанная в 955 г. перед решающей битвой с венграми на р. Лех, положившей конец венгерской экспансии в Центральной Европе. Самая ранняя запись этой речи — в «Деяниях саксов» Видукинда Корвейского, современника событий.

«Нам необходимо запастись мужеством в столь тяжелом испытании, мои воины; это видно и вам самим, ибо вы имеете дело с противником, стоящим не [где-то] вдали от вас, а [непосредственно] перед вами. До сих пор с помощью ваших неутомимых рук и вашего славного непобедимого оружия я одерживал победы везде за пределами моей страны и державы, так неужели же мне теперь в своей земле, своем королевстве, надо показать [врагам] спину? Знаю, что противник превосходит нас числом, но не доблестью и не оружием; как нам известно, значительная часть [вражеского войска] совершенно лишена всякого оружия и, что служит нам величайшим утешением, лишена Божьей помощи. Им служит оплотом лишь собственная дерзость, нам же — надежда на Бога и Его покровительство. Позорно было бы, если бы мы, ныне повелители почти всей Европы, сдались врагам. Уж лучше, если близок конец, мои воины, со славой умрем, чем, поддавшись врагу, будем в рабстве влачить нашу жизнь или, подобно несчастным животным, окончим ее на виселице. Я бы сказал больше, мои воины, если бы я знал, что с помощью слов можно увеличить доблесть и смелость в ваших душах. Лучше уж начнем беседу [с врагом] с помощью меча, чем с помощью языка». Сказав это, он поднял щит и священное копье и первым направил коня на врага, выполняя обязанность и храбрейшего воина, и выдающегося полководца[161] («Opus esse nobis bonorum animorum in hac tanta necessitate, milites mei, vos ipsi videtis, qui hostem non longe, sed coram positum tolerates. Hactenus enim inpigris manibus vestris ac armis semper invictis gloriose usus extra solum et imperium meum ubique vici, et nunc in terra meo et regno meo terga vertam? Superamur, scio, multitudine, sed non virtute, sed non armis. Maxima enim ex parte nudos illos armis omnibus penitus cognovimus et, quod maximi est nobis solatii, auxilio Dei. Illis est sola pro muro audatia, nobis spes et protectio divina. Pudeat iam nunc dominos реnе totius Europae inimicis manus dare. Melius bello, si finis adiacet, milites mei, gloriose moriamur, quam subiecti hostibus vitam serviliter ducamus aut certe more malarum bestiarum strangulo deficiamus. Plura loquerer, milites mei, si nossem verbis virtutem vel audatiam animis vestris augeri. Modo melius gladiis quam linguis colloquium incipiamus». Et his dictis, arrepto clipeo ac sacra lancea, ipse primus equum in hostes vertit, fortissimi militis ac optimi imperatoris officium gerens)[162].

Между летописными речами Святослава и речью Оттона I обнаруживаются следующие параллели:

1. Уже нам здѣ пастиесли близок конец (si finis adiacet) — один и тот же смысл.

2. Потягнемъ мужескы, о братье и дружиноНам необходимо запастись мужеством в столь тяжелом испытании, мои воины (Opus esse nobis bonorum animorum in hac tanta necessitate, milites mei) — совпадение дословное[163].

3. Уже намъ нѣкамо ся дѣти, волею и неволею стати противувы имеете дело с противником, стоящим не [где-то] вдали от вас, а [непосредственно] перед вами (hostem non longe, sed coram positum tolerates) — один и тот же смысл, констатация неизбежности битвы.

4. да не посрамимъ землѣ РускыяДо сих пор с помощью ваших неутомимых рук и вашего славного непобедимого оружия я одерживал победы везде за пределами моей страны и державы, так неужели же мне теперь в своей земле, своем королевстве, надо показать [врагам] спину? (Hactenus enim inpigris minibus vestris ac armis simper invictis gloriose usus extra solum et imperium meum ubique vici, et nunc in terra meo et regno meo terga vertam?) — сходно упоминание своей земли[164].

5. ляжемъ костью ту, мертвии бо срама не имутсо славой умрем (gloriose moriamur) — один и тот же смысл.

6. Аще ли побѣгнемъ, то срамъ имамънадо показать [врагам] спину?… Позорно было бы, если бы мы… сдались врагам (terga vertam?… Pudeat iam… inimicis manus dare) — близко по смыслу и включает дословное совпадение[165].

7. азъ же предъ вами поиду он поднял щит и священное копье и первым направил коня на врага (arrepto clipeo ас sacra lancea, ipse primus equum in hostes vertit) — один и тот же мотив: правитель первым идет в бой; в летописи он включен в речь, у Видукинда описан как действие короля.

Совпадает также мотив численного превосходства противника: у Видукинда он звучит в речи Оттона I (Superamur, scio, multitudine), в летописи об этом сказано до речи Святослава: против 10 тысяч его воинов греки выставили 100 тысяч, и «видѣвъши же Русь, убояшася зѣло множества вои»[166].

Не менее значительно сходство со словами Оттона I речи Святослава в изложении Льва Диакона.

1. Погибла слава, которая шествовала вслед за войском россов, легко побеждавшим соседние народы и без кровопролития порабощавшим целые страны, если мы теперь позорно отступим перед ромеями (οἴχεται τὸ κλέος… ὃ τῄ Ῥωσικῆ πανοπλία συνείπετο, τὰ πρόσοικα καταστρεφομένῃ ἔθνη ἀπονητὶ καὶ χώρας ὅλας ανδραποδιζόμενη ἀναιμωτὶ, εἰ νῦν ἀκλεῶς Ῥωμαίοις ὑπείξομεν) — До сих пор с помощью ваших неутомимых рук и вашего славного непобедимого оружия я одерживал победы везде за пределами моей страны и державы, так неужели же мне теперь в своей земле, своем королевстве, надо показать [врагам] спину?… Позорно было бы, если бы мы… сдались врагам (Hactenus enim inpigris minibus vestries ас armis simper invictis gloriose usus extra solum et imperium meum ubique vici, et nunc in terra meo et regno meo terga vertam?… Pudeat iam… inimicis manus dare) — совпадение местами дословное.

2. проникнемся мужеством (ἀνειληφότες ἀρετὴν) — Нам необходимо запастись мужеством в столь тяжелом испытании (Opus esse nobis bonorum animorum in hac tanta necessitate) — дословное совпадение.

3. легко побеждавшим соседние народы и без кровопролития порабощавшим целые страны… мощь россов до сих пор была несокрушимой (τὰ πρόσοικα καταστρεφομένῃ ἔθνη ἀπονητὶ, καὶ χώρας ὅλας ἀνδραποδιζоμένη ἀναιμωτὶ… ὡς ἀκαταγώνιστος ὡς Ρωσική μέχρι καί τημερον καθέστηκεν αλκή) — мы, ныне повелители почти всей Европы (nunc dominos репе totius Europae) — один и тот же мотив прежних побед и славы.

4. Не пристало нам возвращаться на родину, спасаясь бегством (οὐδε γὰρ ἔθιμον ἡμῖν θεύγουσιν ἐς τὴν πατρίδα φοιτᾷν) — надо показать [врагам] спину? (terga vertam?) — один и тот же смысл.

5. (мы должны) либо победить и остаться в живых, либо умереть со славой (ἀλλ ἢ νικῶντας ζῆν, ἥ εὐκλεῶς τελευτᾷν) — со славой умрем (gloriose moriamur) — совпадение дословное.

Сходство речи Оттона I с речами Святослава в русском и греческом изложении, таким образом, не меньшее, чем между речами русского князя по летописи и Льву Диакону. Случайность совпадений поэтому исключена. Даже если допустить, что фразы о необходимости проявить мужество, позорности бегства и готовности умереть со славой — некие топосы, которые могли появиться независимо, остается близкое сходство мотивов 1 и 3 между летописью и Видукиндом и 1 и 3 между Львом Диаконом и Видукиндом. Впрочем, на самом деле, других сопоставимых (с дословными совпадениями) аналогий и для названных выше, на первый взгляд, напрашивающихся в речи перед битвой мотивов не обнаруживается. Так, признано, что речь Оттона I в изложении Видукинда испытала влияние античного источника — речи Катилины (по Саллюстию[167]). Однако при этом в речи Катилины мотив необходимости сражаться мужественно хотя и присутствует, но текстуальное сходство меньше, чем между речами Оттона I и Святослава; о пагубности бегства говорится, но без указания на постыдность этого поступка, а мотив гибели со славой не звучит вовсе[168]; т. е. даже во фрагменте, текстуально, несомненно, связанном с изложением речи Оттона Видукиндом, сходство с ней слабее, чем между речью Оттона и речами Святослава в русском и греческом изложении.

Фактически не вошли в речи Святослава только мотивы, неуместные в обстановке русско-византийской войны, — о плохом вооружении противника и отсутствии у него Божьей помощи, а также заимствованный Видукиндом из речи Катилины отрывок о бесполезности слов при отсутствии храбрости. По сути дела, речь Оттона и речи Святослава в летописи и у Льва Диакона (и Скилицы) — три варианта одной и той же речи, с поправкой на различие языков и исторических ситуаций. При этом некоторые мотивы присутствуют во всех трех вариантах, некоторые же — только в русском и греческом, русском и латинском или греческом и латинском (см. таблицу).

Таблица 1. Жирным шрифтом выделены места, текстуально близкие во всех трех вариантах речи, курсивом — только в русском и греческом, подчеркнутые — только в русском и латинском, жирным курсивом — только в греческом и латинском.



Версия о болгарском источнике-посреднике между византийским изложением событий и летописью, следовательно, должна отпасть: она, во-первых, требует допущения знакомства составителя общего источника Льва Диакона — Скилицы с речью Оттона; во-вторых, никаким допущением не объяснить, как возникло большее сходство с нею некоторых мест летописных речей в сравнении с изложением Льва Диакона и Скилицы (параллели 1, 2 и 3 между летописью и Видукиндом)[169]. Следовательно, единственной версией появления связи между речами Оттона I и Святослава может быть предположение, что реальная речь русского князя, отразившаяся независимо в летописи и у Льва Диакона — Скилицы, подражала речи Оттона I.

Благодаря, прежде всего, трудам А. В. Назаренко, ныне не вызывает сомнений, что между Русью и Германией связи во второй половине X столетия не просто существовали, но были достаточно постоянными[170]. В 959 г. мать Святослава и правительница Руси Ольга отправила посольство к Оттону I с просьбой прислать на Русь епископа. Результатом стал приезд в Киев в 961 г. епископа Адальберта, имевшего опыт миссионерской деятельности у западных славян. Итог миссии оказался неудачен (исследователи полагают, что сыграла свою роль позиция Святослава, сохранявшего, по летописному свидетельству, верность язычеству), но Адальберт пребывал некоторое время на Руси[171]. Разумеется, он и его спутники общались, в первую очередь, с правящим семейством — Ольгой и Святославом. Имея целью вовлечение Руси в лоно Римской церкви, они должны были говорить о могуществе своего государя, коль скоро успех миссии сулил Руси союз с ним. Самой же славной (и совсем недавней) победой Оттона I был разгром, учиненный им хорошо знакомым Руси венграм. Возможно, содержание речи Оттона I, произнесенной перед этим сражением, стало известно Святославу еще тогда[172]. Позже, в конце 960-х гг., имели место дипломатические контакты между Русью и Германией, приведшие к военно-политическому союзу двух государств, направленному против Византии[173]; информация о знаменитой речи императора могла быть доведена до Святослава и во время этих переговоров[174].

С воздействием рассказа о победе Оттона I может быть сопоставлен еще один упоминаемый Львом Диаконом и остававшийся непонятным факт. Излагая речь Святослава византийским послам во время переговоров, происходивших в 970 г., хронист приводит такую угрозу: «Если же ромеи не захотят заплатить то, что я требую, пусть тотчас же покинут Европу, на которую они не имеют права, и убираются в Азию» (εἰδὀὐ βοὐλεσθαι Ῥωμαίους ταῦτα καταβαλεῖν, ἀλλὰ τῆς Εὐρώπης θᾶττον ἀφίστασθαι, ὡς μὴ προσηκούσης αύτοις, καὶ πρὸς τὴν Ασίαν μετασκευάζεσθαι)[175]. Такое суждение в устах русского князя выглядит, на первый взгляд, странно[176]. Но если у Льва Диакона точно передана речь князя на совете в Доростоле летом 971 г. (которую греки не могли слышать), то содержание переговоров с послами, которые обязаны были передавать императору точные сведения, тем более вряд ли могло быть вымышлено[177]. Между тем, сходство с этими словами Святослава можно усмотреть в речи Оттона: «Позорно было бы, если бы мы, ныне повелители почти всей Европы, сдались врагам» (Pudeat iam nunc dominos pene totius Europae inimicis manus dare). В обеих фразах присутствует один мотив — претензии на власть над Европой. Святослав, как и Оттон I, расширял владения в ее пределах, но только в Юго-Восточной Европе. Оттон I теснил в конце 960-х гг. Византию в Италии, а Святослав (вероятно, в союзе с ним[178]) — на Балканах.

Таким образом, можно полагать, что Святослав Игоревич — князь, не воспринявший проповедь христианства со стороны германского короля, — тем не менее, оказался впечатлен тем, что рассказывали его посланники в 960-х гг. о полководческих подвигах Оттона; это отразилось в речах русского князя — в первую очередь, в произнесенной перед сражением с византийцами в 971 г. под Доростолом, которая произвела сильное впечатление на современников и была донесена как русской, так и византийской традициями историописания[179].



О «феодализме»: «русском» и не только[180]

В настоящее время в медиевистике ставится под сомнение правомерность применения понятия «феодализм» по отношению к реалиям общественного строя в средневековой Западной Европе[181]. Эта тенденция не может не вызывать интереса у историков-русистов, поскольку при изучении социально-экономических отношений в русском средневековом обществе за точку отсчета всегда брались представления, дефиниции и схемы, выработанные на западноевропейском материале, и в первую очередь — понятие «феодализм».

Уже во второй половине XVIII столетия, т. е. вскоре после появления этого понятия в западной исторической науке[182], оно стало прилагаться к русской истории. Главным признаком феодального порядка в историографии второй половины XVIII — начала XIX вв. выступала вассально-ленная система, и, соответственно, именно это явление было усмотрено на Руси. При этом с феодом (леном) одни авторы отождествляли русское «поместье», другие же — княжеские «уделы»[183].

В отечественной историографии XIX столетия более обращалось внимания на специфику развития Руси, и термин «феодализм» к отечественной истории прилагался редко[184]. Между тем, в середине — второй половине XIX столетия в историографии западного Средневековья утвердилось представление о второй сущностной черте феодального строя (помимо вассально-ленной системы). Такой чертой, экономической основой феодализма была признана крупная земельная собственность, в медиевистической терминологии — «сеньория»[185]. В ту же эпоху в сочинениях К. Маркса и Ф. Энгельса было сформулировано широкое понятие «феодализма» — он стал рассматриваться как одна из социально-экономических формаций, т. е. как вся совокупность общественных отношений на определенном этапе развития человечества.

Но такое явление, как крупная земельная собственность, в русском средневековом обществе, несомненно, существовало. И вполне закономерно в начале XX столетия появилась концепция о наличии феодального строя на Руси. Ее автор, Н. П. Павлов-Сильванский, отстаивал мнение о наличии на Руси в XIII–XVI вв. основных черт феодализма, признаваемых тогдашней наукой, — сеньории («боярщины», как он ее называл, т. е. земельной собственности бояр) и вассально-ленной системы[186].

В историографии советской эпохи было воспринято и распространено на отечественную историю марксистское представление о феодализме как общественно-экономической формации. Как главная его черта рассматривалось, в соответствии с представлениями, выработанными на западноевропейском материале, наличие крупной земельной собственности. Основные дебаты развернулись вокруг вопроса о времени становления феодализма на Руси. При этом конкретно-исторические представления о генезисе феодализма были заимствованы у течения в науке о западном Средневековье — одного из направлений т. н. «вотчинной теории» (того, для которого было свойственно принятие некоторых положений «Марковой теории»): переход к феодализму в сфере социально-экономических отношений отождествлялся со сменой крестьянской общины как собственника земли сеньорией (в русском переводе — «вотчиной»)[187].

В 1930-е гг. имели место две дискуссии об общественном строе Киевской Руси. Б. Д. Греков в 1932 г. выступил с гипотезой об утверждении феодализма на Руси уже в IX–X вв. Другие исследователи (в том числе С. В. Юшков и С. В. Бахрушин), соглашаясь с Б. Д. Грековым в том, что на Руси шел генезис феодализма, полагали, что о его складывании можно говорить не ранее XI–XII вв.[188] В конце 1930-х гг., под влиянием идей «Краткого курса истории ВКП(б)» было выдвинуто (неспециалистами по средневековой истории) предположение о рабовладельческом характере Киевской Руси. Исследователи раннего Средневековья (как Б. Д. Греков, так и его недавние оппоненты) эту версию отвергли[189].

В результате к середине XX столетия в отечественной историографии возобладала точка зрения о феодализме на Руси начиная с домонгольского периода. По схеме Б. Д. Грекова, уже в IX–X вв. существовало крупное частное землевладение — феодальные вотчины, соответствующие западноевропейским сеньориям[190]. Грековская концепция надолго вошла в учебники, но недолго продержалась в науке. Причина — ее очевидное несоответствие сведениям источников.

Для IX в. нет никаких сведений о наличии на Руси крупного частного землевладения. Для середины и второй половины X в. есть только единичные известия о «селах», принадлежавших киевским князьям. Для XI столетия есть данные, позволяющие говорить о развитии княжеского землевладения, и лишь единичные сведения о появлении земельных владений у бояр и церкви. Для XII в. таких сведений больше, но ненамного.

Между тем, не вызывало сомнений, что если не в IX в., то уже в X столетии налицо существование Руси как государства. А государство, согласно господствовавшему (марксистскому) взгляду, возникает там и тогда, где и когда возникают общественные классы. Итак, государство есть, а феодализма в его привычном понимании (т. е. сеньориального строя) нет. Это противоречие требовало объяснения. В рамках «классической» (западноевропейской) модели феодализма такого объяснения не было.

В начале 1950-х гг. Л. В. Черепнин выдвинул тезис о господстве на Руси в X–XI вв. не частновотчинной собственности, а «верховной собственности государства» (термин был взят у К. Маркса, который прилагал его к восточным средневековым обществам), реализуемой через систему государственных податей, в первую очередь дани[191]. В своей итоговой работе по общественному строю средневековой Руси 1972 г. Л. В. Черепнин исходил из того, что частная и государственная формы собственности возникают одновременно, но на «раннефеодальном» этапе преобладает верховная государственная собственность[192].

Тезис о господстве в Киевской Руси «государственно-феодальных» отношений был с теми или иными модификациями принят многими исследователями[193]. На противоречие между «классической» моделью феодализма и древнерусскими реалиями авторы этого направления отвечали, следовательно, таким образом: у нас был тоже феодализм, но «другой», «неклассический».

Однако некоторые исследователи на указанное противоречие откликнулись иначе, а именно: раз Русь не соответствует «классической» модели феодализма, значит, у нас феодализма не было. Была реанимирована гипотеза о рабовладельческой природе Киевской Руси (В. И. Горемыкина)[194]; она, впрочем, осталась маргинальной. Большее распространение получила точка зрения И. Я. Фроянова, согласно которой на Руси вплоть до монгольского нашествия был бесклассовый строй при существовании самоуправляющихся городов-государств общинного типа[195].

И сторонники концепции «государственного феодализма», и адепты «общинной» концепции исходили из того, что обнаруживаемые на Руси социально-экономические реалии не соответствуют критериям «настоящего» феодализма; только первые трактовали их как «другой» феодализм, а вторые — как «нефеодализм». При этом все исходили из посылки, что «правильным» феодализмом, его «классической моделью» является строй, при котором безраздельно господствует сеньориальное, вотчинное землевладение, существует развитая вассально-ленная система. Такой строй, по казавшемуся незыблемым представлению, имел место в средневековой Западной Европе. Между тем, во второй половине XX столетия эта модель начала постепенно рушиться.

Вначале стало выясняться, что в таких регионах Европы, как западнославянские страны, Венгрия, Скандинавия, Англия (до нормандского завоевания), в раннее Средневековье обнаруживаются черты общественного строя, сходные с теми, что наблюдаются на русском материале: слабое развитие частного землевладения, зависимость основной массы населения только от глав публичной власти, выражаемая в системе государственных податей[196]. Таким образом, оказывалось, что едва ли не бо́льшая часть Европейского континента под «классическую модель» феодализма в раннее Средневековье не подпадает.

Далее выяснилось, что не все так ладно и с Западной Европой в узком смысле этого понятия (без Северной и Центральной). Здесь развитая вотчинная система также складывалась спустя значительное время после образования раннесредневековых государств. В 1963 г. Н. Ф. Колесницкий выступил с гипотезой, что первоначальной формой феодальной эксплуатации в Западной Европе были государственные подати, а подчинение крестьян частным земельным собственникам явилось уже дальнейшей стадией процесса формирования феодальных отношений; автор предложил отделить понятие «феодализм» от понятия «частновотчинная зависимость»[197]. Этот призыв не встретил тогда понимания: на прошедшей публичной дискуссии автора критиковали именно с позиций тождества понятий «феодализм» и «вотчинная система»[198].

К примечательному выводу пришел в конце 1980-х гг. Ю. Л. Бессмертный[199]. Он сопоставил Русь XIV–XVI вв. с Францией (т. е. признанным регионом «классического» феодализма!) IX–XV вв., Англией и Германией X–XV вв. и пришел к заключениям о «переплетении» и «глубоком взаимопроникновении» сеньориальных и государственных элементов в отношениях знати и рядового населения как на Востоке, так и на Западе Европы[200].

Таким образом, в историографии шло постепенное разрушение представлений о «маргинальности» общественного строя русского Средневековья; картина западноевропейского социального устройства все более сближалась с древнерусскими реалиями.

Ударом по «классической модели» феодализма в западной историографии стала вышедшая в 1994 г. книга английской исследовательницы С. Рейнольдс «Фьефы и вассалы». В ней доказывалось, что сеньория-феод как привилегированная собственность, обусловленная службой, стала реальностью только к XII в.; при этом закрепила новое положение дел в сфере отношений собственности государственная власть. До XII же столетия преобладали отношения не вассалитета, а подданства[201]. В отечественной историографии А. Я. Гуревич выступил недавно с тезисом, что общественные отношения в средневековой Западной Европе не исчерпывались «феодальной ипостасью» (под которой им понимался сеньориальный строй), — наряду с ней существовал широкий слой «рядовых свободных» (полноправных государственных подданных)[202]. Таким образом, исследователи западного Средневековья, по сути дела, обнаруживают черты, которые уже давно зафиксированы на Руси и историками-русистами всегда рассматривались как отечественные отклонения от «правильного» феодализма…

Похоже, пора констатировать, что «классическая модель» феодализма — сеньориальный строй с развитой вассально-ленной системой — являет собой фикцию. Безраздельного господства сеньориального (вотчинного) землевладения не было нигде и никогда. Соответственно, при изучении общественного строя средневековой Руси нельзя отталкиваться от каких-либо заданных схем: необходимо рассмотреть зафиксированные в источниках реалии, исходя из понятий изучаемой эпохи, и только после этого пытаться подобрать научные дефиниции для описания социального устройства в целом.

* * *

Для IX–X вв., эпохи складывания Древнерусского государства, сведений об общественном строе крайне мало. Отечественные повествовательные источники появляются только в XI в.; синхронные данные о социальном устройстве IX–X столетий приходится извлекать из известий иностранных авторов, а также материалов археологии.

К реалиям IX в. (второй его половины) относится только известие арабского географа Ибн Русте о сборе правителем «славян» (точная локализация которых к тому же неясна) дани «платьями» (очевидно, мехами)[203]. К середине X столетия относится картина, рисуемая в сочинении византийского императора Константина VII Багрянородного «Об управлении империей». Автор рассказывает о сборе киевскими князьями и их дружинниками дани с зависимых «Славиний» (древлян, северян, кривичей, дреговичей), причем в греческой транскрипции приводится древнерусский термин, обозначающий объезд подчиненных территорий с этой целью — «полюдье»[204]. Данные археологии фиксируют в центральных пунктах Руси (вдоль пути «из варяг в греки») богатые погребения. Из их инвентаря ясно, что захороненные при жизни были привилегированными воинами[205]. Таким образом, синхронные источники говорят о сборе дани правителями формирующегося государства с подчиненных территорий, а в качестве элитного слоя выступает княжеская дружина.

Сведения древнерусского Начального летописания (конец XI — начало XII вв.) подтверждают эту картину. Они говорят о наложении киевскими князьями в конце IX–X вв. дани на славянские общности, при этом указывая ее фиксированные размеры и определенные единицы обложения[206], В тех случаях, когда указан «потребитель» дани, таковым называется княжеская дружина[207]. Дань собиралась как с подчиненных, но еще непосредственно не включенных в состав государства «Славиний», так и с территорий, находящихся непосредственно под властью киевской княжеской династии[208]. Помимо дани, летописные известия фиксируют еще один вид государственных податей — виры (судебные штрафы), которые также идут на содержание дружинного слоя[209]. Начиная с рассказа о временах Ольги (середина X в.), летописание упоминает села и охотничьи угодья — личные владения киевских князей[210].

Знать Руси в летописных известиях представлена князьями и окружающей их дружиной. Представители верхнего слоя дружины именуются боярами, нижнего — отроками или гридями[211].

Таким образом, имеющиеся сведения об общественном строе Руси IX–X вв. позволяют говорить, что общественная элита состояла из князей и военно-дружинной знати. Она существовала за счет получения от населения прибавочного продукта в виде дани — поземельной подати и судебных штрафов. Что касается частного крупного землевладения, то можно говорить лишь о первых шагах его формирования — при этом только с середины X в. и только в отношении киевских князей.

* * *

В XI — начале XII вв., в период существования единого Древнерусского государства, система поземельных и судебных податей продолжала развиваться. Для суждений о ней имеются два источника, один из которых относится к началу указанного периода, а другой — к концу. В первом — церковном уставе Владимира Святославича (начало XI столетия) — говорится о десятине от государственных доходов, пожалованной Церкви; в качестве центров территориального деления указаны города и погосты[212]. Второй — уставная грамота Смоленской епископии князя Ростислава Мстиславича (1136 г.) — содержит роспись податей с территории Смоленской «волости». Здесь называются такие виды государственных повинностей, как дань, полюдье (в данном случае особая подать, существующая в отдельных местах), виры и продажи (судебные штрафы), а также погородье (налог на городских жителей). Пунктами, по которым расписаны повинности внутри волости, являются города и погосты[213].

Сведения указанных источников, а также летописей[214] и «Русской Правды»[215] позволяют заключить, что сбор государственных податей осуществлялся в пределах «волости». «Волость» в XI и начале XII вв. — это княжеское владение со стольным городом, территориальная единица в пределах государства — «Русской земли», управляемая князем из рода Рюриковичей под верховной властью киевского князя[216]. Организовывали сбор податей князья или их наместники — «посадники». Сборщики податей именовались «данниками» или «вирниками»[217] в зависимости от того, какие подати собирались — поземельные или судебные (на практике данниками и вирниками были, скорее всего, одни и те же люди[218]). Обычно сбор осуществлялся путем объезда территории, тянувшей к одному погосту, — центру территориально-административной единицы, являвшейся составной частью волости[219].

К середине XI в. уже в развитом виде выступает собственное княжеское землевладение, что нашло отражение в т. н. «Правде Ярославичей» (второй части Русской Правды Краткой редакции) — правовом кодексе, созданном в третьей четверти столетия[220]. Имеются единичные сведения (с середины XI в.) и о боярском и церковном землевладении[221]. Пространная редакция Русской Правды (начало XII в.) фиксирует существование зависимых людей и управителей хозяйства у бояр[222], из чего ясно, что боярское землевладение стало к этому времени заметным явлением. Частные земельные владения обобщенно именовались «жизнью»[223], конкретные же земельные комплексы — селами.

1130 г. датируется первая дошедшая до нас жалованная грамота — пожалование киевского князя Мстислава Владимировича и его сына новгородского князя Всеволода Мстиславича новгородскому Юрьеву монастырю на Буице. Этот погост передавался монастырю с данями, вирами и продажами[224], т. е. суть пожалования заключалась в том, что подати, ранее бывшие государственными, начинает взимать в свою пользу монастырь.

В качестве общественной элиты, как и ранее, выступала «дружина». Ее высший слой мог именоваться «первой», «большей» или «лучшей» дружиной, низший — «молодшей дружиной». Представители дружинной верхушки назывались по-прежнему боярами, члены «молодшей дружины» — отроками; с конца XI в. в младшей дружине появляется новая категория — «детские», по положению стоявшие выше отроков[225]. Из дружинников формировался аппарат государственного управления[226]. Неслужилой знати источники не знают. Мнение о существовании на Руси неких «общинных лидеров», делящих власть с князьями, не подтверждается: лица, «предлагаемые» в этом качестве, на поверку оказываются княжескими людьми[227]. Знать Новгорода (позже приобретшая определенную независимость от князей) в XI в. еще носит служилый характер; новгородские бояре, чье происхождение можно проследить, ведут род от княжеских дружинников[228]. Пространная редакция Русской Правды вводит охрану повышенным штрафом за убийство лиц двух категорий: «княжих мужей» (представителей верхушки дружины) и «княжих тиунов» (управителей княжеским хозяйством)[229].

Таким образом, в качестве элитного слоя, в среде которого распределялись государственные доходы, от поземельных податей и судебных штрафов, выступала в XI — начале XII в. дружинная корпорация.

Основная масса рядового населения представлена «людьми» — так назывались лично свободные жители сельских и городских поселений, платившие государственные подати[230]. Остается дискуссионным вопрос о том, кем были «смерды». Многие ученые считали, что так именовалась основная масса древнерусских земледельцев. По мнению других, смерды были особой, категорией населения; относительно того, что они из себя представляли, также высказывались различные суждения: от холопов, посаженных на землю, до зависимых от князя земледельцев, платящих дань и одновременно несущих военную службу[231]. Существовали также группы людей, объединенные по профессиональному признаку и обслуживающие нужды князя и знати (бортники, бобровники, сокольники и т. д.) — т. н. «служебная организация»[232]. Таким образом, государственная власть не просто «наслаивалась» на общество, взимая подати с рядового населения, но сама формировала зависимые от себя сферы социально-экономических отношений. Со второй половины XI в. формируется категория закупов — людей, поступавших в зависимость за долги. Продолжали существовать и категории лиц, находившихся в полной собственности господ: они именовались «челядью» и «холопами»[233].

Таким образом, господствующее положение в общественных отношениях в период существования единого государства Русь занимала система государственных доходов, которая служила для обеспечения господствующего слоя — дружинной корпорации, являвшей собой одновременно государственный аппарат. Эта система усложнялась и дифференцировалась в сравнении с X столетием. В то же время сложилась и система частного землевладения — княжеского, боярского, церковного, но пока еще в качестве небольшого сектора.

* * *

К середине XII столетия Русь вступает в период политической раздробленности: крупные волости превращались в фактически самостоятельные государства — «земли», управляемые определенными ветвями княжеского рода Рюриковичей. Внутри земель складывались системы волостей — владений тех или иных князей, «младших» в данной ветви[234]. Соответственно, система государственных податей усложнялась; тем не менее, податной единицей продолжал оставаться погост — округ в составе волости[235].

Сведения о частном землевладении становятся более частыми, чем в предшествующий период; упоминаются как села бояр[236], так и «дружины» в целом[237], т. е., возможно, и представителей ее низших слоев. Сохранился ряд жалованных грамот монастырям и летописных известий о пожалованиях сел духовным корпорациям[238].

Знать сохраняла в XII в. служилый характер. Определенное исключение составила Новгородская земля: здесь в XII столетии сложилась боярская корпорация, в значительной мере независимая от княжеской власти. Еще во второй половине XII столетия корпорации знати в русских землях продолжали традиционно определяться понятием «дружина». Верхушку ее составляли бояре: средний слой — детские, низший — отроки[239].

Со второй половины XII в. появляется термин «княжий двор». Он постепенно, в течение XIII столетия, вытесняет понятие «дружина», которое перестает употребляться в качестве обобщающего названия служилых людей. Понятие «двор» употреблялось в двух значениях:

1) вся совокупность служилых людей князя, включая бояр; 2) только та их часть, которая постоянно находилась при князе. Члены двора в узком смысле этого понятия назывались «дворянами» или «слугами»[240]. Смена дружины двором была обусловлена, в первую очередь, тем, что из-за развития боярского землевладения ослабла связь бояр с конкретными князьями: бояре теперь преимущественно служили тому князю, который правил в «их» городе (близ которого располагались их села), а не переходили вместе с князем из волости в волость, как прежде. Это ослабление послужебной связи бояр с князьями привело к отмиранию представления о «дружине» как целостной организации княжеских служилых людей.

Таким образом, в период с середины XII по первую половину XIII вв. в общественных отношениях на русских землях продолжали существовать две системы, сложившиеся в период существования единого государства: система государственных податей и система частного землевладения. Они были неразрывно связаны между собой, поскольку и в той, и другой были задействованы одни и те же люди. Общественная элита сохраняла преимущественно служилый характер. Частное землевладение росло, но по-прежнему играло в обществе второстепенную роль.

* * *

Развитие общественных отношений в период после Батыева нашествия лучше всего прослеживается на материалах Северо-Восточной Руси, а внутри нее — на источниках по истории Московского княжества, поскольку именно здесь сохранился достаточно объемный актовый материал: духовные, договорные и жалованные грамоты московских князей.

Центральную часть княжества составлял городской «уезд», территория которого делилась на «пути» и «станы». В станах жило население, относившееся к «служебной организации». Оно объединялось по профессиональному признаку и обслуживало нужды князя и его «двора». Пути же отдавались князем боярам в «кормление» — управление со сбором податей, при котором кормленщик часть собранных доходов оставлял себе[241].

Остальную часть княжества составляли «волости». Этим термином теперь обозначалось не княжеское владение со стольным городом в центре, а сельский округ, объединявший несколько сельских поселений и города (даже не стольного) на своей территории не имевший. Волость в этом значении сменила погост[242]. Волости отдавались в кормление боярам[243]. Сектор частной собственности был представлен селами — княжескими и боярскими. Князья могли отдавать свои села в кормление, но не боярам, а низшей категории двора — «слугам вольным»[244].

Такая структура господствовала до середины XIV в. Она представляла собой, по сути, модификацию домонгольской. Частное землевладение было по-прежнему распространено мало. Консервация государственных форм эксплуатации была вызвана, в первую очередь, необходимостью выплаты дани в Орду, для чего использовались проверенные механизмы получения государственных доходов.

Со второй половины XIV в., в связи с ростом владений московских князей и развертыванием процесса формирования единого государства со столицей в Москве, происходят изменения. Практикуются массовые раздачи земель в «вотчину» (наследственное владение) боярам, слугам вольным, монастырям[245]. С конца XV в., после присоединения Новгородской земли, начинаются раздачи территорий в поместье — владение с условием службы, не передаваемое по наследству[246]. В результате раздач в вотчины и поместья, в центральной части Московского (Российского) государства к середине XVI столетия почти все земли оказались в частном владении.

Знать была в ордынскую эпоху представлена княжьим двором. Высший слой в нем составляли бояре, низший — слуги вольные, или дворяне (в XV в. появляется еще один термин: «дети боярские»), С формированием единого Московского государства центральное положение занимает великокняжеский (Государев) двор, подчиненное — дворы удельных князей. Смена множества княжьих дворов иерархией во главе с Государевым двором была проявлением государственной централизации в сфере организации господствующего слоя[247].

Рядовое сельское население было известно под множеством названий: традиционное «люди», «сироты»; наименования, связанные с длительностью проживания на той или иной земле («старожильцы», «новоприходцы»), с характером повинностей («серебряники», «половники») и т. д. С конца XIV в. появляется, а в течение следующего столетия закрепляется общее наименование для земледельцев — «крестьяне» («христиане»). Крестьяне, жившие на государственных землях, именовались «черными» (т. е. платящими подати). В конце XV в. закрепляется в масштабах всего Московского государства право крестьян любых категорий переходить из одного владения в другое только раз в году — за неделю до и неделю после Юрьева дня осеннего[248].

* * *

Суммируя изложенное выше, можно сказать следующее. В IX–X вв. на Руси формируется общество, в котором в роли элиты выступал военно-служилый слой во главе с князьями. Его представители получали доход тремя способами: 1) через распределение в их среде государственных доходов; 2) благодаря отправлению должностей в государственном аппарате; 3) от собственных земельных владений, жалуемых князьями за службу. Соотношение этих трех видов получения дохода менялось в разные исторические периоды. На раннем этапе преобладал первый; второй появляется и развивается с формированием и усложнением государственного аппарата; третий, появившийся позже двух первых, получает значительное распространение в XIV–XV вв.

Отношения господства-подчинения между военной верхушкой и рядовым земледельческим населением были доминантными в русском средневековом обществе. Можно ли считать их «феодальными»? Исходя из представления о феодализме, сложившегося в течение XVIII–XIX вв., как о сеньориальном строе с развитой вассально-ленной системой, — нет: частная крупная земельная собственность вплоть до XIV столетия была на Руси распространена относительно мало, вассальные отношения носили преимущественно одноступенчатый характер (князь — служилый человек). Но, как говорилось выше, эта «классическая модель» в действительности не существовала. В других регионах средневековой Европы наблюдается, вплоть до Нового времени, принципиально сходная с Русью картина: господствующее положение военно-служилого слоя, получавшего доходы от рядового населения тремя указанными способами (с теми или иными региональными различиями в их соотношении).

Как определить такое общественное устройство? Недавно А. Я. Гуревич предложил признать, что с феодализмом (под которым он понимал сеньориальный строй) сосуществовало «крестьянское общество»[249]. Однако у меня возможность оторвать «феодальную ипостась»[250] от иной, т. е. говорить, так сказать, о «двух обществах в одном», вызывает сомнение. К этим двум несложно добавить третье — городское (имевшее в Средневековье свою специфику). Но коль скоро общество функционирует не распадаясь, значит, в нем присутствует нечто объединяющее, и нужно искать определение общественному устройству в целом. На русском материале тезис о сосуществовании «феодального» (= сеньориального) и «крестьянского» обществ точно не может найти подтверждения из-за тесного переплетения государственных и сеньориальных элементов в отношениях между знатью и рядовым населением: кормленщики и вотчинники были одними и теми же людьми, а крестьяне могли переходить как из числа зависимых от государства в вотчинную зависимость, так и в обратном направлении, т. е. зависимость от вотчинников могла сочетаться с элементами зависимости от государственной власти[251].

Споры о «феодализме» до сих пор характеризовались тем, что отправной точкой в них служили не реалии общественного устройства, а дефиниции. Было некогда выработано представление о феодализме, и все XX столетие ушло на выяснение — отклонения от него надо считать феодализмом или нет? Куда плодотворнее кажется противоположный путь: попытаться обобщить реалии, выявленные путем конкретных исследований, а затем договориться о дефинициях. На мой взгляд, общим (и доминантным) для общественного строя стран Европы (включая как Запад ее, так и Восток) было господствующее положение военно-служилого слоя (организованного в те или иные виды корпораций: дружина, рыцарское сословие, княжеский (Государев) двор и т. д.), представители которого получали доход с рядового населения — либо путем распределения государственных доходов в их среде правителем, либо через отправление государственных должностей, либо благодаря наличию собственного земельного владения, пожалованного вышестоящим представителем корпорации за службу. Рядовое население находилось в той или иной степени зависимости от знати (от уплаты государственных податей до разных форм зависимости личного характера).

Основой деления на социальные слои в Средневековье плодотворнее представляется, таким образом, считать не чисто экономический фактор (собственники земли и лишенные собственности), а функционально-сословный: знать (военно-служилое сословие) противостоит рядовому населению. Часть последнего могла зависеть от отдельных представителей знати, часть — только от главы государства (за которым стояла корпорация знати, в среде которой он распределял тем или иным способом доходы, получаемые от рядового населения). Государственные и сеньориальные элементы общественных отношений существовали в неразрывной связи и могли выступать в разных пропорциях. Говоря предельно обобщенно, чем ближе к Юго-Западу Европы, тем сеньориальные формы возникали раньше, развивались быстрее, распространялись шире; чем ближе к Северо-Востоку, тем они возникали позже (по отношению к государственно-корпоративным), развивались медленнее, распространялись в меньшей мере.

Как называть это общество — вопрос чисто терминологический. Если перестать настаивать на понимании «феодализма» как исключительно сеньориальной системы с разветвленными вассально-ленными отношениями (мне, откровенно говоря, непонятно, почему многие исследователи не считают возможным отойти от такого представления об этом явлении — представления, сложившегося столетия назад), если относиться к нему как к условному термину, то вполне можно определять такое общество как «феодальное». Если же термин «феодализм» признать все же, скажем так, «надоевшим», — то нужно договориться о другом[252]. Но главное — это не замыкаться на терминологических спорах, а рассуждать о реалиях социального строя. Современное состояние их изучения позволяет, на мой взгляд, говорить о принципиальном типологическом единстве общественного развития стран Европы в эпоху Средневековья[253].



«Смерд и холоп»? Об одной загадке Русской Правды[254]

В Краткой редакции Русской Правды, в той ее части, которая относится к установлениям сыновей Ярослава Владимировича, т. е. датируется третьей четвертью XI в. (т. н. «Правда Ярославичей»), содержатся статьи, посвященные штрафам за убийство зависимых людей князя:

А въ сельскомъ старостѣ княжи и в pa[та]инѣмъ 12 гривнѣ. А в рядовници княжѣ 5 гривенъ. А въ смердѣ и въ хо[ло]пѣ 5 гривенъ. Аще роба кормилица любо кормиличиць 12[255].

Сходный текст читается в Пространной редакции:

А в сельскомъ тивунѣ княжѣ или в ратаинѣмъ, то 12 гри(венъ). А за рядовича 5 гри(венъ). Тако же и за боярескъ. О ремественикѣ и о ремественицѣ. А за ремественика и за ремественицю, то 12 гри(венъ). А за смерди и холопъ 5 гри(венъ). А за робу 6 гри(венъ). А за кормилця 12.Такоже и за корми[ли]цю, хотя си будеть холопъ, хотя си роба[256].

Если в Пространной редакции «смердии» выглядит определением к слову «холоп», то в Краткой в одной статье (ее принято выделять как ст. 26) фигурируют два существительных — «смерд» и «холоп»[257], причем жизнь и того, и другого оценивается одинаково — в 5 гривен (минимальный штраф, в 8 раз меньше, чем за убийство рядового свободного человека). Приравнивание смерда к холопу в ст. 26 серьезно повлияло на изучение проблемы смердов, поскольку оно противоречит прочим данным о них, в том числе содержащимся в других статьях Русской Правды, по которым смерды холопам явно не равны.

Согласно ст. 45–46 Пространной редакции, посвященным краже домашних животных, смерды, в отличие от холопов, платят князю «продажу» — судебный штраф, т. е. являются правоспособными: «то ти уроци смердомъ, оже платять князю продажю. Аже буд(у)ть холопи татье, судъ княжь. Аже буд(у)ть холопи татие любо княжи, любо боярьстии, любо чернечь, их же князь продажею не казнить, зане суть не свободни, то двоиче платить ко истьцю за обиду»[258]. Собственно говоря, этого достаточно: жизнь человека, платящего за свои правонарушения продажу, не могла охраняться штрафом в 5 гривен, хотя бы потому, что продажа по некоторым преступлениям (побоям и посягательствам на некоторые виды чужой собственности) бывала равной 12 гривнам[259]. Ст. 33 Краткой редакции устанавливала штраф за «муку» смерда «без княжа слова» в 3 гривны. Высшие должностные лица княжеской администрации, огнищане и тиуны, охранялись в аналогичной ситуации 12-гривенным штрафом[260]. Вира за убийство огнищанина и тиуна — 80 гривен[261], следовательно, штраф за «муку» составлял для них 15 % платы за убийство, а у смерда, если исходить из того, что его жизнь оценивается в 5 гривен, 60 %. Эти данные вкупе с летописными сведениями, из которых видно, что смерды имели свое земледельческое хозяйство[262] (которое, согласно ст. 90 Пространной редакции Русской Правды, переходило к их сыновьям в случае наличия таковых[263]), вызвали к жизни точку зрения, что были две категории смердов: лично свободные и зависимые от крупных землевладельцев; соответственно, предполагалось, что 5-гривенный, как у холопа, штраф за убийство относится именно и только ко вторым[264]. Но в этом случае придется признать: в Русской Правде никак не оговорено, что в ст. 26, с одной стороны, и других статьях, упоминающих смердов (о «муке», о «продаже», о наследовании имущества), речь идет о разных с правовой точки зрения категориях.

Между тем, это не единственное противоречие, порождаемое традиционным прочтением ст. 26. Упоминание в ней холопов как единой категории оказывается неточным: ведь холопы фигурируют и в соседних статьях. Оставим пока за скобками «рядовича», но старосты, охраняемые 12-гривенным штрафом, несомненно, по статусу были холопами. Несвободными людьми являлись и кормилица с ее сыном — «кормиличичем» (об этом сказано прямо: «аще роба кормилица любо кормиличичь»). Между тем, ст. 26 утверждает, что за холопа платится 5 гривен, — без всяких, получается, оговорок, т. е., по прямому смыслу, за любого холопа.

Противоречие имеется и в другом. Платы за смерда и за холопа упоминаются вместе, между тем как в других случаях в Краткой редакции штрафы за убийство каждой категории населения называются отдельно. Так, огнищанин, тиун, подъездной — управители, чьи функции были схожи и размер штрафа одинаков (80 гривен), но для каждого сумма виры названа отдельно[265]. Непосредственно перед смердом и холопом упоминается рядович, с тем же штрафом в 5 гривен, но и для него этот штраф упомянут отдельно, а для смерда и холопа почему-то вместе. В одной статье даются только штрафы за старост и кормилиц с «кормиличичами», но это особые случаи: в первом перед нами одно существительное (староста) с двумя определениями, во втором — однокоренные слова, обозначающие к тому же мать и сына. При этом в статье о кормилице и кормиличиче эти две категории соединены не союзом и (как смерд и холоп в ст. 26), а союзом любо (или). Аналогично в ст. 1 Краткой редакции, где идет перечисление категорий населения, охраняемых 40-гривенной вирой, между их названиями стоит союз любо, а не и: «аще боудеть роусинъ, любо гридинъ, любо коупчина, любо ябетникъ, любо мечникъ, аще изъгои боудеть, любо словенинъ, то 40 гривенъ положите за нь»[266]. Союз и, таким образом, наличествует только в статье о старосте, где он соединяет не существительные (как в ст. 26), а прилагательные.

Суммируя изложенные наблюдения, можно сказать, что, исходя из особенностей построения статей Краткой редакции, в ст. 26 должны быть упомянуты не две разные категории населения, а одна. Но как же быть с союзом и, традиционно воспринимаемым как соединительный, да к тому же еще и с наличием после него предлога е?

Противоречие здесь исчезает при признании, что в данном случае и — не соединительный союз, а уточняющая частица. Данное значение и, не зафиксированное в словарях, в древнерусских текстах присутствует довольно часто, на что было обращено внимание в конце прошлого столетия[267]. Среди примеров, приведенных по этому поводу А. А. Зализняком, имеется случай, когда после и стоит предлог в: «и сьтояше вь прабошняхъ вь черевьихъ и вь протоптаныхъ»[268]. Можно привести и пример, где присутствуют два существительных, а после и помещен предлог: «А князю великому Дмитрию Московскому бышеть розмирие съ татары и съ Мамаемъ»[269]. Смысл в том, что «татары» в 1370-е гг. не все подчинялись Мамаю, и необходимо было уточнить, с какими из них произошло «розмирие»: с теми, над которыми главенствовал Мамай. Значит, вполне возможна конструкция, в которой второе существительное, стоящее после союза и и предлога, поясняет, уточняет первое.

Обращает на себя внимание в этой связи формулировка ст. 24 Краткой редакции Русской Правды — о старостах: «А въ сельскомъ старостѣ княжи и в ра[та]инѣмъ 12 гривнѣ». Она аналогична построению ст. 26 («А въ смердѣ и въ хо[ло]пѣ 5 гривенъ»). Обычно предполагается, что речь идет о двух категориях должностных лиц, но некоторые комментаторы исходили из того, что имеется в виду одно лицо с двумя определениями[270] (тем самым фактически признавая, что и здесь имеет уточняющее значение). Так, А. А. Зимин давал перевод: «А за убийство (княжеского) старосты, ведавшего селами или пашнями, (платить) 12 гривен»[271]. Возможно, и здесь после и стоит не указание на другую категорию, а уточнение (в данном случае в виде прилагательного): «А в сельском старосте княжеском, который ратайный, 12 гривен». В этом случае перед нами пример употребления «уточняющего и» в непосредственном соседстве со ст. 26.

Можно, таким образом, полагать, что в ст. 26 речь идет не о всех смердах и всех холопах, а только о смердах, но не всяких, а таких, которые по статусу своему являлись холопами: «А в смерде, который холоп, 5 гривен». Увязывается ли такая трактовка с содержанием соседних статей Краткой редакции Русской Правды?

После статей, посвященных охране жизни высших чинов княжеской администрации — огнищан и тиунов, следует группа статей, в которых упоминаемые лица имеют, судя по невысоким (в сравнении с вирой за рядового свободного человека — 40 гривен) штрафам за их убийство, низкий статус. Сначала упоминается «староста сельский и ратайный» с 12-гривенным штрафом, затем рядович (точнее — «рядовник», форма «рядович» читается в Пространной редакции) с 5-гривенным, далее идет интересующая нас ст. 26. Очевидно, что понять ее место в окружающем контексте невозможно без определения, кто такой рядович / рядовник.

Сложность в том, что кроме ст. 25 Краткой редакции этот термин встречается в домонгольский период[272] только в аналогичной статье Пространной редакции (ст. 15, см. ее текст в начале настоящей работы) и в «Слове Даниила Заточника» (памятнике конца XII в.), где сказано: «Не имѣи собѣ двора близъ царева двора и не дьржи села близъ княжа села: тивунъ бо его аки огнь трепетицею накладенъ, и рядовичи его аки искры. Аще от огня устережешися, но от искоръ не можеши устречися и сождениа портъ»[273].

Большинство исследователей выводило термин «рядович» от слова «ряд» в значении «договор» и полагало, что так именовался человек, работающий на господина по договору[274]. Однако, согласно ст. 110 Пространной редакции Русской Правды, заключивший договор при поступлении на ту или иную службу холопом не становился[275]. Следовательно, за такого человека должна была платиться обычная вира в 40 гривен, и снижение стоимости его жизни в 8 раз представляется абсолютно невозможным. К тому же при такой трактовке странно выглядит известие «Слова Даниила Заточника». В нем упоминается тиун-управитель и служители при нем. Если рядовичи — работающие по договору, то почему именно и только их надо бояться? Ведь в подчинении тиуна наверняка были и слуги-холопы; они что, отличались кротостью?

Когда-то В. И. Сергеевич высказал предположение, что рядович Русской Правды — это рядовой холоп (правда, тут же, в соответствии с господствующим мнением, он написал, что «рядович — всякий по ряду (договору) у кого-либо живущий»)[276]. Эта догадка не получила поддержки, и все последующие авторы почему-то были уверены, что «рядович» происходит от «ряд» именно в значении «договор». Между тем, слово рядъ в древнерусском языке имело много значений[277]. Одно из них — группа лиц, занимающих одинаковое положение[278]. От рядъ в этом значении происходит очень близкое к рядовникъ / рядовичъ слово рядъникъ, обозначавшее человека рядового в том или ином сообществе[279]. И в интересующем нас контексте речь идет о рядовом, обычном холопе. Сначала указывается штраф за нерядовых холопов, занимавших пост старосты, затем за обычного холопа — «рядовника», потом за смерда, являвшегося по статусу холопом, наконец, за кормилицу и ее сына — тоже не простых холопов. В «Слове» же Даниила Заточника «рядовичами» названы рядовые (в отличие от тиуна) княжеские служители, независимо от их статуса (холопы или свободные).

Ст. 27 (о кормилице и кормиличиче) в иной грамматической форме оговаривает то же, что и ст. 26 — статус тех представителей указываемой категории, которые являлись несвободными: «Аще роба кормилица любо кормиличичь 12». Подразумевается, что кормилица и, соответственно, ее сын могут быть и свободными людьми, но статья имеет в виду тех из них, кто являются холопами. Аналогично в ст. 26 речь идет не обо всех смердах, а о тех, которые холопы по правовому статусу.

По поводу того, кто такие смерды, в историографии высказано много точек зрения[280]. Но и те авторы, кто полагал, что так именовалась основная масса земледельцев, и те, кто видел в смердах особую категорию населения, не сомневались, что главным занятием смердов было земледелие. Действительно, имеющиеся данные в летописях и актах XII и последующих веков говорят о земледельческом хозяйстве смердов[281]. Следовательно, как бы ни трактовать, узко или широко, сущность данной группы населения, это непринципиально для анализа ст. 26. В ней имеется в виду смерд-земледелец, который записался в холопы. Он продолжал вести свое хозяйство, но по правовому статусу стал несвободным. Закон оговаривает, что за жизнь такого смерда-холопа полагается та же плата, что и за рядового, обычного (не сидящего на земле) холопа — «рядовника».

При такой трактовке исчезают противоречия с другими упоминаниями смердов в Русской Правде. Те, кого нельзя мучить «без княжа слова», кто платит продажу, чьи сыновья наследуют имущество, — это смерды, не являющиеся холопами[282], а в ст. 26 говорится о смердах, которые имеют статус холопов (и это прямо оговорено, спутать их со смердами из других статей современники не могли). В словах ст. 45 Пространной редакции «оже платят князю продажу» «оже» может быть в значении «если»[283], т. е. подразумевается, что были смерды, которые продажу не платили, так как являлись холопами. Ведь речь в этой статье идет о краже скота, за которую могли быть ответственны люди любого статуса, но оговорка делается только о смердах и далее (ст. 46) о холопах. Смысл этой оговорки, скорее всего, в том, что, в отличие от других категорий населения, к смердам эти «уроки» относятся только в случае, если они платят продажу, т. е. являются свободными людьми. Далее говорится, что за холопов, которых «князь продажею не казнить», платит господин. В это понятие включается и смерд-холоп — субъект ст. 26.

Чтение Пространной редакции «смердии холопъ», возможно, говорит о том, что ко времени ее составления смерды, являвшиеся холопами, стали восприниматься как в первую очередь холопы, а определение «смерд» превратилось в данном случае в прилагательное, призванное подчеркнуть, что это те холопы, которые имеют свое хозяйство и занимаются земледелием. В период составления Правды Ярославичей субъект ст. 26 воспринимался как смерд, ставший холопом, а в эпоху, когда появилась Пространная редакция (вероятнее всего, начало XII в.), — уже как холоп, сходный со смердом по своей хозяйственной деятельности[284].



Титулование «всея Руси» и русские князья XI–XIII вв.[285]

После выхода в свет в 1890 г. статьи М. А. Дьяконова «Кто был первый великий князь "всея Руси"»[286] в науке утвердилось представление, что первым носителем данного титула являлся Михаил Ярославич Тверской, вступивший в 1305 г. на великокняжеский стол во Владимире[287]. Однако за прошедшее столетие выявлен ряд более ранних упоминаний князей с определением «всея Руси». Было предпринято несколько попыток сводки таких известий — Х. Ловмяньский в 1972 г.[288], автором этих строк в 1996 г.[289], С. Н. Кистеревым в 2002 г.[290] и М. Агоштон в 2005 г.[291] По мнению Х. Ловмяньского, в домонгольский период определение «всея Руси» связывалось с обладанием Киевом, но было не более чем книжным, торжественным оборотом, а начиная с середины XIII столетия, с Александра Невского, приобрело официальный характер и перешло к его потомкам[292]. С. Н. Кистерев пришел к выводу «о существовании, начиная с княжения в Киеве Всеволода Ярославича, титула "великий князь всея Руси", правом на который поначалу обладали князья, занимавшие киевский великокняжеский стол, а затем, с середины XIII в., представители Всеволодова "гнезда" — Александр Невский и его преемники на владимирском престоле в лице тверских и московских владетелей»[293]. М. Агоштон считает, что «князьями всея Руси» стали в XII в. именовать киевских князей византийцы, а в XIII столетии это понятие было освоено русскими книжниками[294]. Но указанные работы были посвящены более широкому кругу проблем, чем применение определения «всея Руси» по отношению к князьям до XIV столетия; к тому же все четыре имеющиеся в литературе перечня случаев его употребления в данный период оказываются неполны[295]. Поэтому представляется полезным еще раз обратиться к этой теме[296].

В настоящее время известно восемь случаев применения определения «всея Руси» к князьям, жившим ранее Михаила Ярославича.

1. На опубликованной в 1998 г. В. Л. Яниным и П. Г. Гайдуковым печати Всеволода (в крещении Андрея) Ярославича, бывшего киевским князем в 1078–1093 гг., читается греческая надпись: Κ[UΡΙ]Ε ΒΟΗΘΕΙ Τω Ϲω ДΟUΛω ΑΝДΡΕΑ ΑΡΧΟΝΤΙ ΠΑϹΗϹ ΡωϹΙΑϹ — «Господи, помоги своему рабу Андрею, князю всея Руси»[297].

2. В послании митрополита Никифора Владимиру Мономаху (киевский князь в 1113–1125 гг.) — «к Володимеру, князю всея Руси, сыну Всеволожю, сына Ярославля»[298].

3. В Ипатьевской летописи под 1125 г. — «Преставися благовѣрный князь христолюбивый великии князь всея Руси Володимерь Мономахъ»[299].

4. В послании Константинопольского патриарха Луки Хрисоверга владимирскому князю Андрею Боголюбскому (60-е гг. XII в.) — «молвена суть многажды (речь идет об обвинениях, предъявляемых Андреем ростовскому епископу. — А. Г.) во своемъ тамо у васъ соборѣ и предъ великимъ княземъ всеа Руси»[300]. Имя князя не названо, но поскольку имеется в виду апелляция Андрея к носителям высшей церковной и светской власти на Руси, ясно, что речь может идти только о киевском князе. Это мог быть либо Ростислав Мстиславич, княживший в Киеве в 1160–1167 гг., либо (если верна датировка послания 1168 г.[301]) Мстислав Изяславич[302].

5. В приписываемом Андрею Боголюбскому Слове о празднике 1 августа (60-е гг. XII в.) — «сии праздникъ уставленъ бысть худымъ и грешным рабом Божиим и пречистыя его матерее Богородице Андреем князем, сыном Георгиевымъ, внукомъ Манамаховымъ именем Владимира, царя и князя всея Руси»[303].

6. В Лаврентьевской летописи под 1212 г. — «Преставися великыи князь Всеволодъ, именовавыи в святомь крещеньи Дмитрии, сынъ Гюргевъ, благочестиваго князя всея Руси, внукъ Володимера Мономаха»[304]. Как «князь всея Руси» определен здесь Юрий Долгорукий, княживший в Киеве (с перерывами) с конца 40-х гг. XII в. до своей смерти в 1157 г.[305]

7. В Житии Авраамия Смоленского (середина XIII в.) — «при княженьи великого и христолюбиваго князя Мьстислава Смоленьскаго и всея Роускыа»[306]. Речь вдет о Мстиславе Романовиче, княжившем с 1197 по 1212 гг. в Смоленске, а затем, до своей гибели в битве на Калке в 1223 г., — в Киеве.

8. В начальной статье Галицко-Волынской летописи (третья составная часть Ипатьевской) — «По смерти же великаго князя Романа, приснопамятнаго самодержьца всея Роуси»[307]. Имеется в виду Роман Мстиславич, князь волынский и галицкий († 1205 г.), являвшийся в первые годы XIII в. сильнейшим князем в Южной Руси.

Приведенный материал позволяет сделать два заключения. Во-первых, определение «всея Руси» прилагалось в конце XI–XIII в. исключительно к киевским князьям[308]. Во-вторых, в пяти случаях из восьми определение «всея Руси» применяется без одновременного употребления определения «великий». Еще в одном случае — с Мстиславом Романовичем — определение «великий» отделено от определения «всея Руси» эпитетом «христолюбивый». Т. е. только в двух случаях (№ 3 и 4) мы видим обычную в XIV–XV вв. формулу: «великий князь всея Руси». Резонно предположить, что в домонгольскую эпоху такой формулы еще не сложилось. Это хорошо видно из фрагмента № 6: Всеволод Великое Гнездо, о кончине которого идет речь, назван «великим князем», но без определения «всея Руси» (так как он не княжил в Киеве), а его отец Юрий Долгорукий назван «князем всея Руси» (ибо он являлся киевским князем), но не определен как «великий».

В связи с этим необходимо коснуться вопроса о титуле «великий князь». Определение «великий» изредка прилагалось к киевским князьям, но последовательно стало применяться к князьям владимирским с конца XII в. — со Всеволода Великое Гнездо[309]. При этом в Новгороде вплоть до первых лет XIV в. такое титулование владимирского князя не признавали[310], а в Южной Руси оно применялось, но с обязательным добавлением определения «суздальский», снимающего претензии на общерусское верховенство[311]. Таким образом, можно говорить о «сосуществовании» (с конца XII в.) титула «великий князь» для князей владимирских и определения «всея Руси» (применявшегося, по меньшей мере, с конца XI столетия) для князей киевских. При этом последнее определение не может рассматриваться лишь как почетное обозначение, прилагавшееся к наиболее выдающимся князьям (как было в домонгольский период с термином «царь»). Если такое можно допустить по отношению к Владимиру Мономаху и к ретроспективным определениям Юрия Долгорукого и Романа Мстиславича, то именование «князем всея Руси» Мстислава Романовича есть указание на его княжение в Киеве (помимо Смоленска — места действия Жития Авраамия). Особенно же показательно послание Луки Хрисоверга: здесь не названо даже имя князя, и эпитет «всея Руси» призван дать понять, что речь идет о главном русском князе, т. е. киевском.

Таким образом, дошедшие до нас примеры применения определения «всея Руси» по отношению к князьям домонгольского периода позволяют прийти к выводу, что, не являясь официальным титулом, оно было, тем не менее, принадлежностью князей киевских, считавшихся «старейшими» на всей Руси: киевские князья обладали правом на такое определение, иногда оно употреблялось взамен указания на княжение в Киеве.

После Батыева нашествия киевское княжение оказалось, по воле монгольских ханов, в руках великих князей владимирских — сначала Ярослава Всеволодича, затем его сына Александра Невского. В известиях о вокняжения того и другого во владимирском летописании встречаем формулы, практически синонимичные понятию «всея Руси»: «Батый… рече ему: Ярославе. Буди ты старѣи всѣм князем в Русском языцѣ»; «…приказаша Александрови (в Каракоруме. — А. Г.) Кыевъ и всю Русьскую землю»[312]. Эти формулировки описывают тот же объем властных прерогатив, что и определение «всея Руси» у киевских князей более раннего времени[313]. Возможно, статус киевских князей имели и преемники Александра на владимирском великокняжеском столе — его брат Ярослав и сын Дмитрий[314]. Первым владимирским великим князем, который, несомненно, не являлся одновременно князем киевским, был Андрей Александрович (1294–1304)[315]. По отношению к нему источники не сохранили применения определения «всея Руси». Оно прилагается один раз, в послании Константинопольского патриарха Нифонта к преемнику Андрея на владимирском столе — Михаилу Ярославичу[316]. Михаил, таким образом, является первым великим князем владимирским, поименованным в дошедших до нас источниках с определением «всея Руси», несмотря на отсутствие под его властью Киева.

Есть ли основания говорить о «принятии» Михаилом титула «великий князь всея Руси»? Такое суждение было бы правомерно, если бы, начиная с него, великие князья владимирские последовательно именовались с определением «всея Руси». Однако этого не произошло. Сам Михаил именуется таким образом лишь один раз; он не назван с определением «всея Руси» ни в летописных известиях, ни в своих договорах с Новгородом, ни в Житии, написанном его духовником игуменом Александром. Преемники Михаила на великокняжеском столе Юрий Данилович (1317–1322), Дмитрий Михайлович (1322–1326) и Александр Михайлович (1326–1327) не именуются «великими князьями всея Руси» ни разу. В отношении Ивана Калиты (великий князь в 1328–1340 гг.) встречаются четыре случая такого определения[317] (при этом в его духовных грамотах оно отсутствует), в отношении его соправителя в 1328–1331 гг. Александра Васильевича Суздальского — ни одного. Семен Иванович (занимал великокняжеский стол в 1340–1353 гг.) именуется «великим князем всея Руси» восемь раз[318], Иван Иванович (1354–1359) — четыре раза[319], Дмитрий Константинович Суздальский (великий князь владимирский в 1360–1362 гг.) — ни разу. Таким образом, из восьми князей, занимавших владимирский стол между Михаилом Тверским и Дмитрием Донским, с определением «всея Руси» в сохранившихся источниках именуются лишь трое, т. е. менее половины[320], и те в относительно редких случаях; обычным продолжал оставаться титул «великий князь»[321].

Официальным, т. е. обязательным в документации, исходящей из великокняжеской канцелярии, титул «великий князь всея Руси» стал только в 80-е гг. XV в., при Иване III[322]. В предшествующие эпохи это не титул в собственном смысле данного понятия, а определение, на которое имели право князья, признававшиеся главными («старейшими») на всей Руси. В домонгольский период это князья киевские. С середины XIII столетия право на именование князьями «всея Руси» получили великие князья владимирские — поначалу благодаря обладанию Киевом. Таким образом, никакого «принятия титула» Михаилу Ярославичу не требовалось: получив от ордынского хана ярлык на великое княжение, он приобретал право называться «князем всея Руси».

Тем не менее, княжение Михаила Ярославича — весьма существенная веха в истории определения «всея Руси» по отношению к князьям. Во-первых, он является первым великим князем владимирским, который поименован «князем всея Руси», не будучи одновременно обладателем киевского стола. Общерусское княжеское «старейшинство» полностью отрывалось, таким образом, от княжения в Киеве; завершился переход статуса «общерусской» столицы от Киева к Владимиру[323]. Во-вторых, с эпохи Михаила Ярославича прослеживается «слияние» эпитетов «всея Руси» и «великий» в единую формулу — «великий князь всея Руси», по-видимому, именно благодаря окончательному перенесению понятия об общерусском политическом верховенстве — княжении «всея Руси», ранее связывавшемся с обладанием киевским столом, на владимирское княжение, именовавшееся «великим».



О старом и новом «скептицизме» в вопросе о подлинности «Слова о полку Игореве»[324]

Дискуссия о подлинности «Слова о полку Игореве», возникшая после утраты его единственного списка в результате московского пожара 1812 г., в прошедшем XX в. шла практически беспрерывно в течении почти пяти десятилетий, с 1930-х по 1970-е гг. Начало ей положило появление концепции А. Мазона о создании «Слова» в конце XVIII в.[325], а новое ускорение придало выдвижение в начале 1960-х гг. совпадающей с ней в основном тезисе концепции А. А. Зимина[326]. Последняя четверть XX в. стала временем «затишья» в спорах об аутентичности памятника. Однако именно в этот период был сделан ряд наблюдений, подтверждающих древность «Слова». Остановлюсь вкратце[327] на тех из них, которые, на мой взгляд, носят «необратимый» характер, т. е. не могут получить никакого объяснения с точки зрения представления о написании «Слова» в XVIII столетии.

Во-первых, это изучение истории «Слова о полку Игореве» от его обнаружения до издания в 1800 г. (работы О. В. Творогова, Л. В. Милова, В. П. Козлова)[328]. Оно показало, что и владелец рукописи А. И. Мусин-Пушкин, и те, кто с ним сотрудничал на разных этапах работы со «Словом», смотрели на это произведение как на подлинное и испытывали серьезные сложности с прочтением и пониманием текста, преодолеваемые путем длительных трудов и так до конца и не преодоленные. Открытием стало обнаружение В. П. Козловым наиболее раннего свидетельства знакомства с рукописью «Слова» — цитаты из него в «Опыте повествования о России» И. П. Елагина, в котором отразился более ранний этап работы кружка А. И. Мусина-Пушкина над произведением, чем те, которые фиксируют Екатерининская копия и издание 1800 г. (этап, на котором сохранялся ряд трудностей с прочтением текста, позже преодоленных). Эти выводы противоречат построениям «скептиков», согласно которым издатели (или, по меньшей мере, А. И. Мусин-Пушкин) знали о поддельности поэмы.

Во-вторых, это изучение языкового строя «Слова» с помощью математических методов. Коллектив авторов во главе с Л. В. Миловым задался целью проверить гипотезы о написании «Слова» летописцем XII в., чьи тексты дошли в составе Ипатьевской летописи (т. н. «Петром Бориславичем»), и Кириллом Туровским. Использовался метод анализа частоты парной встречаемости грамматических классов слов. В итоге названные гипотезы подкрепления не получили, но исследование дало «побочный» результат: выяснилось, что «Слово о полку Игореве», статьи Ипатьевской летописи за 1147 и 1194–1195 гг. (привлекавшиеся для сопоставления) и произведения Кирилла Туровского имеют определенную общность в структуре языка повествования. Спустя века подделать это не выявляемое без применения современных математических методов структурное сходство, разумеется, было невозможно[329].

В-третьих, это сопоставление «Слова о полку Игореве» и «Задонщины» при помощи математико-статистического подхода. В тексте «Задонщины» (около половины которого составляют фрагменты, сходные с текстом «Слова») были выявлены определенные закономерности в распределении параллельных со «Словом» фрагментов по объему: преимущественно крупные фрагменты в начале, значительное падение объема фрагментов в середине произведения (в описании Куликовской битвы) и некоторое новое повышение к концу. Эти закономерности находят свое объяснение в особенностях содержания «Задонщины» — колебания объема заимствованных фрагментов могли быть следствием стремления ее автора приспособить текстовой материал «Слова» для целей создаваемого им произведения (в первую очередь, необходимостью выйти из затруднения, которое было вызвано недостаточным объемом текстов «Слова», посвященных собственно сражению). Было проведено также статистическое сопоставление параллельных текстов, исходящее из допущения первичности «Задонщины» по отношению к «Слову»: в результате него, закономерности в распределении фрагментов по объему не обнаружилось. С точки зрения математической статистики, такой результат изучения соотношения параллельных фрагментов двух памятников может быть интерпретирован только как свидетельство влияния «Слова» на «Задонщину», а не наоборот. Это лишает «скептическую» точку зрения ее краеугольного камня: утверждения, что «Задонщина» послужила источником «Слова о полку Игореве»[330].

Первые годы нового, XXI столетия отмечены новым всплеском дискуссии о времени создания «Слова». Во-первых, появилась очередная развернутая концепция, относящая создание поэмы к концу XVIII в. Во-вторых, наконец «обрело плоть» высказывавшееся время от времени (начиная с первой половины XIX столетия)[331] в общей форме предположение о «Слове» как памятнике средневековой литературы, но созданном не вскоре после описываемых в нем событий, а несколько веков спустя, в XV в.[332]

Парадоксы Эдварда Кинана-2

С обоснованием точки зрения о создании «Слова о полку Игореве» в конце XVIII в. выступил американский историк Э. Кинан (некогда сделавший себе имя на отрицании подлинности переписки Ивана Грозного с Андреем Курбским[333]). По мнению Э. Кинана, автором «Слова» является чешский славист Йозеф Добровский. За время своего пребывания в России (пять месяцев с августа 1792 г. по январь 1793 г.) он сумел ознакомиться с пятью списками «Задонщины», Ипатьевской летописью и Псковским Апостолом 1307 г. (основными источниками «Слова», по Э. Кинану). После этого Й. Добровский составил два варианта заметок на древнерусском языке, не предполагая их публикации в качестве цельного произведения. Эти заметки попали сначала к И. П. Елагину, а после его смерти — к А. И. Мусину-Пушкину и А. Ф. Малиновскому, которые стали их обрабатывать с целью выдать за подлинный древнерусский текст. После издания 1800 г. Й. Добровский не узнал в «Слове» своих заметок, поскольку страдал душевной болезнью, и стал поэтому всерьез изучать «Слово». Мусин-Пушкинский сборник, в состав которого входило «Слово», на самом деле никогда не существовал[334].

Книга Э. Кинана уже подверглась ряду серьезных критических разборов[335]. Критика всех аспектов его концепции содержится в работах О. Б. Страховой. Рецензентом была, во-первых, показана несостоятельность отрицания существования Мусин-Пушкинского сборника — реальность его подкрепляется как свидетельствами многих очевидцев, так и анализом состава сборника по описанию в издании 1800 г. и выпискам Н. М. Карамзина из него. Далее, О. Б. Страхова указала на отсутствие у Й. Добровского реальной возможности ознакомиться в 1792 г. со списками «Задонщины» (существует вероятность, и то незначительная, что он мог видеть лишь один, Синодальный ее список). Наконец, на большом материале показано, что Й. Добровский не обладал (как и любой другой человек конца XVIII в.) познаниями в области древнерусского языка, которые дали бы ему возможность создать «Слово о полку Игореве»[336].

Языковедческие проблемы вообще оказались на сегодняшнем этапе дискуссии о подлинности «Слова» в центре внимания. С развернутой рецензией на книгу Э. Кинана выступил также А. Даниленко, пришедший к выводу о несостоятельности авторской концепции с языковедческой точки зрения[337]. Наконец, специальную монографию, посвященную рассмотрению проблемы аутентичности поэмы, выпустил А. А. Зализняк. Он убедительно показал, что знаний, достаточных для осуществления такой подделки, в конце XVIII в. ни у кого не могло быть: фальсификатору требовалось бы не только знать в совершенстве язык XII столетия, но и вплести в текст элементы языковых норм XV–XVI вв. (времени, к которому предположительно относят Мусин-Пушкинский список), в то время также еще не изученных. В частности, А. А. Зализняком выявлена на лингвистическом материале вторичность «Задонщины» по отношению к «Слову»: оказалось, что по такому признаку, как бессоюзность предложений, «Задонщина» во фрагментах, сходных со «Словом о полку Игореве», обнаруживает их высокий процент (свойственный для «Слова»), а во фрагментах, не имеющих в «Слове» параллелей, — низкий; «Слово» же в этом отношении однородно. Обратившись к гипотезе об авторстве Й. Добровского, А. А. Зализняк показал, что его представления о древнерусском языке (известные по языковедческим трудам чешского ученого) сильно отличались от того, что присутствует в «Слове о полку Игореве»; уже поэтому Й. Добровского нельзя рассматривать в качестве «кандидата» в авторы поэмы[338].

Примечательно, как реагирует Э. Кинан на упомянутые в начале настоящей статьи выводы из работ 1980–1990-х гг., неопровержимо (на мой взгляд) доказывающие древность «Слова о полку Игореве». Реакция эта весьма своеобразна.

Найденное В. П. Козловым свидетельство о знакомстве со «Словом» И. П. Елагина Э. Кинаном учитывается, более того — активно используется, даже можно сказать «развивается». Так, Елагин объявлен тем человеком, которому Добровский преподнес свои «заметки на древнерусском», при этом цитату в рукописи Елагина «Опыт повествования о России» Кинан датирует временем между декабрем 1792 г. и 22 сентября 1793 г.[339] Эта датировка близка к датировке выписки Елагина в статье В. П. Козлова 1984 г., где впервые было сообщено о находке этого свидетельства — между апрелем 1792 г. и маем 1793 г.[340] Но позже, более основательно изучив рукопись труда Елагина, В. П. Козлов пришел к другой датировке — между январем 1788 г. и маем 1790 г., вероятнее всего — не позже марта 1789 г.[341] Э. Кинан оценивает эту датировку как «неверную» без какой-либо аргументации[342]. Нет полемики с В. П. Козловым и в Приложении № 4 к книге Э. Кинана, к которому отсылает автор: там наличествует только обоснование собственной его точки зрения о появлении выписки не ранее декабря 1792 г.[343] Почему Э. Кинан уклонился от спора с В. П. Козловым — понять несложно. Й. Добровский приехал в Россию и начал работать с древнерусскими рукописями в августе 1792 г. Любая более ранняя верхняя дата выписки из «Слова», сделанной Елагиным, выбивает почву из-под предположения об авторстве чешского слависта. Проще объявить такую датировку «неверной» и на этом покончить…

В отношении работы Л. В. Милова и его соавторов Э. Кинан ограничивается бранью («obscurity and flagrant nonsence») со ссылкой на свою рецензию на книгу «От Нестора до Фонвизина: Новые методы определения авторства», опубликованную в 1996 г. в журнале «Slavic review»[344]. Что мы видим в этой рецензии? Там Э. Кинан указывает, что Б. А. Рыбаков, автор гипотезы о «Петре Бориславиче» как создателе «Слова», при реконструкции его летописной работы использовал тексты В. Н. Татищева; следовательно, раз Л. В. Милов и его соавторы обнаружили сходство языкового строя «Слова» и «летописи Петра Бориславича», они, по сути, доказали лишь близость языка «Слова» к языку Татищева — автора XVIII в.![345] Читатель из такого заключения должен сделать вывод, что авторы рецензируемой работы сравнивали текст «Слова» с текстом В. Н. Татищева. Но ничего подобного у Л. В. Милова и его соавторов нет: тексты Татищева привлекал для воссоздания творчества «Петра Бориславича» Б. А. Рыбаков, а авторы книги «От Нестора до Фонвизина» сопоставляли «Слово» с фрагментами Ипатьевской летописи, т. е. текстами XII столетия; структурное сходство было обнаружено именно с ними. Э. Кинан, таким образом, идет на прямой обман читателей. Так проще — не надо вникать в методику авторов, пытаться найти в ней слабые места (это ведь требует серьезной работы…).

Что касается книги автора этих строк о соотношении «Слова» и «Задонщины», то о ней говорится: «For a somewhat misguided application of computer-assisted probability analysis of the problem see (далее идет название работы. — А. Г.)»[346]. В чем работа является «отчасти вводящей в заблуждение», остается нераскрытым. Формально книга не обойдена молчанием, но полемики с ней (необходимой постольку, поскольку выводы работы опровергают принимаемое Кинаном положение о вторичности «Слова» по отношению к «Задонщине») нет[347]. Причина опять-таки понятна: чтобы полемизировать, надо вникнуть в методику автора, попытаться либо найти слабые места в ней, либо обосновать, что результаты ее применения могут быть интерпретированы иначе, — короче, требуется серьезно поработать…

Сказанное демонстрирует уровень работы Э. Кинана. Эта работа не вносит ничего серьезного в изучение «Слова», несоизмеримо уступая по уровню предшествующей «скептической» концепции — А. А. Зимина[348].

Об «уникальности» «Слова о полку Игореве»

Основной посылкой общего порядка, питающей скептическое отношение к «Слову», остается представление о его жанровой уникальности, о малой вероятности появления в древнерусской литературе произведения поэтического характера. Однако на самом деле данных о существовании произведений такого рода не так уж мало.

Во-первых, есть известия о наличии в окружении князей лиц, занимавшихся «песнетворчеством». Один из них известен по имени — это Боян. Объявить Бояна вымыслом автора «Слова» нельзя, поскольку он упоминается и в «Задонщине»: «…восхвалимь вещаго Бояна в городе в Киеве, гораздо гудца. Той бо вещий Боян, воскладая свои златыя персты на живыя струны, пояше славу русскыимь княземь, первому князю Рюрику, Игорю Рюриковичю, Владимеру Святославичю, Ярославу Володимеровичю»[349]; «…похвалим вещаго Бояна, гораздаго гудца в Киеве. Тот Боян воскладше гораздыя своя персты на живыа струны и пояше князем русским славу, первому великому князю киевскому Рюрику, Игорю Рюриковичу, великому князю Владимеру Святославичю киевскому, великому князю Ярославу Володимеровичю»[350]. Таким образом, если допустить, что «Слово о полку Игореве» нам неизвестно, или что его сведения недостоверны, все равно придется признать, что в Киеве некогда жил «гудец», «певший славу» русским князьям. Поскольку последним среди адресатов его песен в «Задонщине» назван Ярослав Владимирович, правивший с 1015 по 1054 гг., наиболее вероятным временем деятельности Бояна следует считать (даже, повторюсь, без учета данных «Слова») XI столетие. К его второй половине относится известие, на основе которого можно говорить о существовании при княжеских дворах людей, исполнявших под игру на музыкальных инструментах некие «песни» как общераспространенном явлении. В Житии Феодосия Печерского рассказывается, как Феодосий, придя во двор киевского князя Святослава Ярославича (эпизод датируется второй половиной 1073 или началом 1074 г.), «видѣ многыя играюща прѣдъ нимь: овы гусльныя гласы испущающемъ, другыя же органьныя гласы поющемъ, а инѣмъ замарьныя пискы гласящемъ, и тако вьсѣмъ играющемъ и веселящемъся, якоже обычаи есть прѣдъ князьмь»[351] (курсив мой).

Во-вторых, существуют тексты, в той или иной мере свидетельствующие о существовании произведений поэтического характера о деяниях князей. Собственно говоря, почти все повествование Начального летописания о первых русских князьях (до Владимира Святославича, а частично и о его эпохе) представляет собой книжную обработку преданий, бытовавших в княжеско-дружинной среде (в этом согласны все исследователи древнейшего летописания, несмотря на разные точки зрения о времени начала непосредственной летописной работы на Руси). В какой форме эти рассказы бытовали первоначально, остается неясным, но знаменитая характеристика Святослава Игоревича под 964 г.[352] несет явные следы ритмической организации, что позволяет полагать, что, по крайней мере, частично эти предания существовали в виде поэтических (ритмизированных) произведений, т. е. того, что в Древней Руси именовали «песньми».

В южнорусском летописании XII столетия под 1140 г. встречаем фрагмент с воспоминанием о деятельности умершего в 1132 г. киевского князя Мстислава Владимировича и его отца Владимира Мономаха: «Се бо Мстиславъ великыи и наслѣди отца своего потъ Володимера Мономаха великаго. Володимиръ самъ собою постоя на Доноу, и много пота оутеръ за землю Роускоую, а Мстиславъ моужи свои посла, загна половци за Донъ, и за Волгу, и за Гиикъ»[353]. Общая эпическая тональность и явная гиперболизация результатов антиполовецких действий Мстислава Владимировича (в реальности он не загонял, разумеется, половцев за Волгу и тем более за Яик, и большая часть их продолжала кочевать в степях Северного Причерноморья) позволяют видеть здесь отсылку к «песням» о подвигах Владимира Мономаха и его сына.

О существовании подобного рода произведений о деяниях праправнука Мономаха и правнука Мстислава — Романа Мстиславича — свидетельствует знаменитое «предисловие» к Галицко-Волынской летописи XIII в., ритмическая организация которого несомненна; в нем же в эпических тонах упоминаются подвиги Владимира Мономаха в борьбе с половцами, что являет собой второе, после летописной статьи 1140 г., свидетельство существования поэтических произведений об этом князе: «По смерти же великаго князя Романа, приснопамятного самодержьца всея Роуси, одолѣвша всимъ поганьскымъ языком оума мудростью, ходяща по заповѣдемь Божимъ; оустремил бо ся бяше на поганыя яко и левъ, сердитъ же бысть яко и рысь, и гоубяше яко и коркодилъ, и прехожаше землю ихъ яко и орелъ, храборъ бо бѣ яко и тоуръ; ревноваше бо дѣдоу своемоу Мономахоу, погоубившемоу поганыя Измалтяны, рекомыя половцы… Тогда Володимерь и Мономахъ пилъ золотом шоломомъ Донъ, и приемшю землю ихъ всю, и загнавшю оканьныи Агаряны…»[354].

Памятником поэтического характера, чья жанровая близость со «Словом о полку Игореве» многократно отмечалась, является дошедшее до нас в двух списках (конца XV и середины XVI в.), в составе «Жития Александра Невского» (в качестве предисловия к нему), «Слово о погибели Русской земли» — произведение середины XIII столетия[355].

Наконец, произведением с поэтическими чертами является «Задонщина» — «песня» о победе на Куликовом поле, дошедшая в шести списках и датируемая концом XIV или XV столетием (не позднее 1470-х гг., которыми датируется ее древнейший Кирилло-Белозерский список)[356].

Суммируя все изложенное, можно сказать, что даже если бы «Слово о полку Игореве» до нас не дошло, все равно пришлось бы констатировать: имеются достаточные основания говорить о существовании на Руси с XI по XV столетие традиции поэтического творчества — «песен» о деяниях князей. Во-первых, сохранилось два произведения такого рода: одно («Задонщина») пространное и одно («Слово о погибели Русской земли») краткое. Во-вторых, имеются два отрывка с ритмической организацией текста (в ПВЛ под 964 г. и фрагмент о Романе из Предисловия к Галицко-Волынской летописи). В-третьих, есть два известия, представляющие собой отсылки к «песням» о деяниях князей (южнорусская летопись под 1140 г. и текст о Мономахе из Предисловия к Галицко-Волынской летописи). В-четвертых, известно имя «песнетворца» XI в. (Боян). В-пятых, есть свидетельство об исполнении перед князем песен под музыку как обычном (во всяком случае, для людей XI столетия) явлении (Житие Феодосия). Эти данные свидетельствуют о существовании произведений поэтического характера о деяниях немалого количества князей: даже если посчитать, что указание «Задонщины» о воспевании Бонном персонажей IX–X вв. (Рюрика, Игоря и Владимира) является домыслом, в перечень войдут 10 человек — Ярослав Владимирович, Владимир Мономах, Мстислав Владимирович, Юрий «Долгорукий», Всеволод «Великое Гнездо», его сыновья Юрий и Ярослав (четыре последних князя вместе с Владимиром Мономахом и Ярославом «Мудрым» названы в «Слове о погибели Русской земли»), Роман Мстиславич, Дмитрий Донской и его двоюродный брат Владимир Андреевич (герои «Задонщины»).

Таким образом, «Слово о полку Игореве» оказывается гораздо менее «уникальным» в жанровом отношении произведением, чем такие не вызывающие сомнений в своей древности памятники, как «Слово Даниила Заточника» и «Поучение» Владимира Мономаха: эти тексты не имеют ни дошедших до нас собратьев по жанру (каковыми для «Слова» являются «Слово о погибели Русской земли» и «Задонщина»), ни даже намеков на их существование.

Не представляет собой ничего экстраординарного и то, что «Слово о полку Игореве» сохранилось в единственном списке. Рукописная традиция произведений домонгольского периода, не имеющих отношения к богослужебной практике, крайне ограничена. Достаточно вспомнить, что до нас дошли всего три списка летописей, чье изложение не выходит за пределы домонгольской эпохи: один — Радзивилловской летописи и два — Летописца Переяславля-Суздальского[357] (при том, что летописи — памятники «официальные», создававшиеся по заказу властей, светских или церковных). «Слово о погибели Русской земли» дошло в двух списках (в составе Жития Александра Невского), «Поучение» Владимира Мономаха — в одном (несмотря на то, что автор — киевский князь), причем в составе летописи.

Судьба произведений Мономаха, в известном смысле, являет собой счастливую противоположность судьбе «Слова о полку Игореве». «Поучение» и помещенные следом письмо Владимира Олегу Святославичу и молитва сохранились в составе Лаврентьевской летописи (список 1377 г.), оказавшейся в том же собрании А. И. Мусина-Пушкина, что и сборник со «Словом о полку Игореве». Но Лаврентьевскую летопись Мусин-Пушкин за несколько лет до войны 1812 г. подарил Александру I (после чего она оказалась в Петербургской Императорской Публичной библиотеке, где благополучно пребывает по сей день). Не случись этого и раздели Лаврентьевская летопись судьбу сборника со «Словом», наверняка возникла бы гипотеза, что произведения Владимира Мономаха являются подделкой под древность[358]. Причем основания для такого утверждения были бы более весомыми, чем в случае с версией о подложности «Слова о полку Игореве». В самом деле: в «Поучении» Мономах дает хронологическое изложение своих деяний («путей»), — но жанр автобиографии на Руси появляется только в XVII в.; непонятно, как произведение, написанное самим киевским князем, верховным правителем государства, не попало ни в одну другую летопись, не было распространено во множестве списков (более того, не оставило следов знакомства с ним ни в одном другом памятнике русской средневековой литературы); виртуозное комбинирование в тексте «Поучения» фраз из разных псалмов[359] можно допустить под пером ученого монаха, но не светского лица; сообщение автора, будто отец Мономаха, Всеволод Ярославич, князь, в отношении которого нет ни малейших данных о его образованности и пристрастии к книгам, знал пять языков, казалось бы, явно выдает представления о просвещенности человека конца XVIII столетия (когда высокий уровень таковой предполагал знание латыни, греческого и нескольких современных европейских языков). При отсутствии рукописи напрашивалось бы предположение об искусном вплетении в древний пергаменный кодекс «Поучения», письма Олегу и молитвы А. И. Мусиным-Пушкиным (впрочем, не вполне искусном — ведь произведения Владимира Мономаха в Лаврентьевском списке разрывают цельный текст статьи 1096 г., что тоже казалось бы подозрительным…), позволяя развить подозрения в отношении графа в фальсификаторстве выстраиванием «триады»: Тмутороканский камень — произведения Мономаха — «Слово о полку Игореве»[360]. Но судьба пощадила Лаврентьевский список, и на все возникающие вопросы по поводу наличествующей в нем вставки с произведениями Мономаха ученым «приходится» отвечать исходя из того, что текст ее написан вместе с собственно летописным текстом в 1377 г. монахом Лаврентием.

Из сказанного следует, что удивляться нужно не тому, что «Слово» дошло в единственном списке, а тому, что такое произведение, не относившееся в силу своего жанрового характера к текстам, подлежащим переписке, вообще сохранилось до Нового времени; это — счастливый случай (за которым, увы, последовал несчастный — гибель рукописи).

«Слово о полку Игореве» — памятник позднего Средневековья?

Гипотезы о создании «Слова о полку Игореве» в третьей четверти XV в. выдвинуты М. А. Шибаевым и А. Г. Бобровым[361]. Общими у обоих авторов являются два тезиса: 1) «Слово» и «Задонщина» написаны одним автором; 2) этот автор был иноком Кирилло-Белозерского монастыря. По мнению М. А. Шибаева, оба произведения написал Софоний Рязанец (чье имя упоминается в заголовках двух списков «Задонщины»)[362]; А. Г. Бобров же посчитал автором Ефросина (писца Кирилло-Белозерского списка «Задонщины»), полагая, что под этим иноческим именем скрывается князь Иван Дмитриевич (сын Дмитрия Шемяки), княживший в конце 1450-х — начале 1460-х гг. в Новгороде-Северском, там услышавший устные сказания о походе Игоря 1185 г. и произведший их литературную обработку.

Предположения о появлении «Слова» в XV столетии не противоречат выводам исследователей о восприятии его как подлинного древнего памятника членами Мусин-Пушкинского кружка, поскольку поэма при такой датировке ее создания признается аутентичным средневековым произведением. Можно с некоторой натяжкой совместить тезис об одном авторе «Слова» и «Задонщины» с признанием вторичности последней по отношению к первому (так и поступает А. Г. Бобров, полагая, что сначала Ефросин — Иван Шемячич — написал «Слово», а затем, используя его текст, и «Задонщину»)[363]. Но язык «Слова» останется камнем преткновения. Допустить, что автор XV столетия сумел искусно архаизировать язык под XII в., невозможно (во всяком случае, такого рода примеров нет)[364]. Не может здесь спасти и допущение, что автор обработал устные сказания о походе Игоря, поскольку при устной передаче древний строй языка не сохраняется (что хорошо видно на примере былин)[365]. Предположение, что автор создал два произведения: одно — на языке XII столетия, а другое — на современном ему, причем то произведение, при написании которого он намеренно архаизировал язык, оказалось в художественном отношении выше, выглядит невероятным.

У гипотез М. А. Шибаева и А. Г. Боброва есть один аргумент текстологического порядка. Они считают, что в «Слове о полку Игореве» имеются черты зависимости от Софийской первой летописи (памятника XV в.). Сходство некоторых мест «Слова» с этой летописью (далее — С1) отмечалось и ранее, но, как правило, с другой интерпретацией (выдвигалось предположение о влиянии «Слова» на Повесть о Куликовской битве, содержащуюся в С1 и близких к ней летописях)[366]. Рассмотрим сходные места «Слова» и С1, учитывая три возможных варианта истолкования сходства: 1) случайное совпадение; 2) влияние «Слова» на летопись; 3) влияние летописи на «Слово».

1. В «Слове» говорится, что погибшего в 1078 г. Изяслава Ярославича его сын Святополк повез «ко святѣй Софіи къ Кіеву»[367]. О захоронении Изяслава в Софийском соборе говорят С1 и близкая к ней Новгородская 4-я летопись (далее — Н4)[368], в то время как согласно «Повести временных лет» его похоронили в «церкви святыя Богородица»[369], под которой традиционно понимают киевскую Десятинную церковь. М. А. Шибаев и солидаризировавшийся с ним А. Г. Бобров полагают, что известие С1 — Н4 вторично, и, следовательно, «Слово» заимствовало из поздней летописи неверную информацию[370]. Обоим авторам осталась неизвестной специально посвященная этому сюжету работа В. А. Кучкина, который показал, что известие о захоронении Изяслава в Софийском соборе относится к числу уникальных известий протографа С1 — Н4 (восходящих, скорее всего, к источнику второй половины XI в.) и является достоверным: во второй половине XI в. киевских князей хоронили именно в Софийском соборе; известие «Повести временных лет» о захоронении Изяслава в «церкви святой Богородицы» имеет в виду, скорее всего, не Десятинную церковь, а посвященный Богородице главный неф Софии Киевской, где находился престол, посвященный Рождеству Богородицы[371]. Таким образом, сведения «Слова» и С1 в данном случае надо признать отражающими реальное положение дел. Появились ли они независимо друг от друга, повлияло ли «Слово» на протограф С1 — Н4 или одна из этих летописей — на «Слово», судить невозможно, поскольку текстуальной зависимости между данными фрагментами в «Слове» и летописях нет (совпадение носит только фактический характер).

2. В «Слове» о киевском князе Святославе Всеволодиче сказано, что он «поганого Кобяка изъ луку моря от желѣзных великыхъ полковъ половецкыхъ, яко вихръ, выторже»[372]. По мнению М. А. Шибаева (поддержанному А. Г. Бобровым), этот фрагмент возник под влиянием рассказа С1 о битве новгородцев с войском Ливонского Ордена под Раковором в 1268 г., где говорится: «Князь великыи Дмитрии и Святославъ Ярославичь, князь Михаило, братъ Святославль, сташа с новогородьци противъ желѣзною полку великои свиньи в лице»[373]. М. А. Шибаев пишет в связи с этим: «…эпитет "железные" к легковооруженному войску кочевников-половцев совершенно неприменим»[374]. Но, во-первых, эпитет «железный» мог в древнерусском языке иметь переносное значение — «крепкий»[375]; во-вторых, представление о половецких воинах как легковооруженных всадниках без металлических доспехов давно опровергнуто археологией: у половцев была широко распространена кольчуга, встречается и пластинчатый доспех[376]. Предположение о наличии в «Слове» ошибки, проникшей из С1, вновь оказывается необоснованным, а текстуальной связи между фрагментами, как и в предыдущем случае, нет.

3. В «Слове»: «Уже бо, братіе, невеселая година въстала»[377]; в Повести о Куликовской битве С1—Н4: «Великии же князь Дмитрии Иванович, слыша въ невеселую ту годину, что идуть на него вся царства…»[378]. Выражение «невеселая година» в других памятниках не отмечено, поэтому можно допустить здесь текстуальную связь; но какое из двух произведений повлияло на другое, сказать невозможно.

4. В «Слове»: «земля тутнетъ»[379]; в Повести о Куликовской битве С1 — Н4: «яко и земля тутняше»[380]. Выражение «земля тутняше» встречается в переводных памятниках[381], но поскольку в «Слове» и Повести сходен контекст (описывается начало битвы), то текстуальная связь возможна. Направление ее опять-таки остается неопределимым.

5. В «Слове»: «А половци неготовами дорогами побѣгоша къ Дону великому»[382]; в Повести о Куликовской битве Мамай восклицает, видя свое поражение: «Брате Измаиловичи, побѣжимъ неготовыми дорогами»[383]. Сходный фрагмент есть в «Задонщине», но там словосочетание звучит несколько иначе: татары «побѣгше неуготованными дорогами» или «нетоличными дорогами»[384]. В Повести, в сравнении со «Словом» и «Задонщиной», не вполне логично выглядит будущее время (почему именно такими дорогами надо бежать?). Поэтому, если допускать здесь текстуальную связь Повести со «Словом» (а не с «Задонщиной»), надо предполагать первичность чтения «Слова».

6. «Слово» начинается с обращения к слушателям или читателям: «Не лѣпо ли ны бяшеть, братіе, начати старыми словесы трудныхъ повѣстій о полку Игоревѣ, Игоря Святъславича»[385]; в «Слове о житии и преставленьи» Дмитрия Донского в С1 (и Н4) Дмитрий перед походом на Куликово поле говорит «князьям и вельможам»: «Лѣпо есть намъ, братье, положити главы своя за правовѣрную вѣру христианьскую»[386]. Более близкая параллель к «Слову о житии» встречается в Ипатьевской летописи под 6678 г., где Мстислав Изяславич обращается к другим князьям перед походом на половцев: «А лѣпо ны было братье, възряче на Божию помочь и на молитву Святоѣ Богородици, поискати отець своихъ и дѣдъ своихъ пути и своей чести»[387]. В «Слове о полку Игореве» иной контекст, речь идет не о предстоящей битве, а о начале повествования; присутствия в одном фрагменте слов «лепо» и «братие» (их сочетание встречается и в других произведениях древнерусской литературы[388]) недостаточно, чтобы предполагать (вслед за М. А. Шибаевым[389]) текстуальную связь.

Итак, из шести случаев, в которых можно усмотреть сходство «Слова о полку Игореве» и С1[390], ни в одном не находится оснований для утверждения о влиянии летописи на «Слово». В трех случаях можно говорить об отсутствии текстуальной связи; в двух она возможна, но направление ее неясно; в одном («неготовые дороги») допущение такой связи склоняет к признанию первичности текста «Слова».

Таким образом, аргументы в пользу гипотез о создании «Слова о полку Игореве» в XV столетии обоснованными признаны быть не могут.

О записи на Псковском Апостоле

В заключение коснусь записи на Псковском Апостоле 1307 г., которая как скептиками, считающими «Слово о полку Игореве» памятником XVIII в., так и авторами, относящими его к XV столетию, рассматривается в качестве одного из источников «Слова», в то время как сторонники древности памятника рассматривают ее как свидетельство знакомства книжника начала XIV столетия со «Словом».

«Слово»: «Тогда, при Олзѣ Гориславличи, сѣяшется и растяшеть усобицами, погыбашеть жизнь Дажьбожа внука; въ княжихъ крамолахъ вѣци человѣкомъ скратишась»[391].

Запись на Апостоле: «Сего же лѣта бысть бои на Руськои земли, Михаилъ с Юрьемъ о княженье Новгородьское. При сих князех сѣяшется и ростяше усобицами, гыняше жизнь наши въ князѣхъ которы и вѣци скоротишася человѣкомъ»[392].

Тексты «Слова» и записи много анализировались с точки зрения языка, но до сих пор не было обращено внимание на определенную анахронистичность характеристики последствий междоусобной борьбы Михаила Ярославича Тверского и Юрия Даниловича Московского в записи на Апостоле. В 1307 г., к которому относится запись, эта борьба шла всего два года; имели место только два военных столкновения: поход Михаила в конце 1305 г. на Москву (видимо, с ордынским послом) и «бой», упоминаемый в записи[393]. Следует иметь в виду, что на памяти автора записи (Домида) должна была быть несоизмеримо более разорительная, чем столкновения Михаила и Юрия 1305–1307 гг., усобица: борьба между сыновьями Александра Невского в 1280–1290-е гг., в ходе которой в Северо-Восточную Русь восемь раз приходили (и в трех случаях учиняли жесточайшее разорение) ордынские войска[394], и в сравнении с этой усобицей столкновения Михаила и Юрия 1305–1307 гг. явно проигрывали в масштабе. Рисовать, говоря о противостоянии Михаила и Юрия, столь катастрофическую картину, как это сделано в записи Домида, в 1307 г. было рано (она, возможно, была бы уместна в 1317–1318 гг., когда усобица насчитывала уже более десятилетия и достигла апогея). Кроме того, непонятно употребление прошедшего времени глаголов, — ведь борьба Михаила и Юрия не могла в 1307 г. представляться законченной, она только набирала обороты (в следующем, 1308 г., Михаил ходил походом на Москву[395]). Объяснить такие несоответствия можно лишь признав, что писец находился под влиянием некоего содержащего сходный пассаж текста, и влиянием столь сильным, что желание использовать этот текст пересилило некоторое несоответствие его содержания современным реалиям (вплоть до того, что Домид не стал переправлять прошедшее время на настоящее). Таким образом, с точки зрения исторической, запись на Апостоле выглядит вторичной по отношению к «Слову о полку Игореве».

* * *

Итак, выдвинутые в последние годы гипотезы о времени и обстоятельствах создания «Слова о полку Игореве» многими веками позже описываемых в нем событий не могут быть признаны убедительными. Что касается предположений о «Слове» как подделке под древность конца XVIII в., то здесь пределом возможностей «скептического направления» остается концепция А. А. Зимина. Однако невозможность написания памятника в XVIII столетии доказывают результаты изысканий 1980–1990-х гг., охарактеризованные в начале настоящей статьи, и языковедческие исследования, в том числе вышедшие в связи с появлением гипотезы Э. Кинана. Версии о появлении «Слова» в XV столетии (сформулированные в развернутом виде в последние годы) также сталкиваются с непреодолимыми трудностями. Тем не менее, факт нового всплеска дискуссии симптоматичен, учитывая, что в настоящее время наука обладает большим количеством данных, свидетельствующих в пользу древности памятника, чем в начале 1960-х гг. (когда выступил со своей гипотезой А. А. Зимин) или тем более в 1930-е гг. (когда была сформулирована гипотеза А. Мазона). По-видимому, распространение сочувственного отношения к «скептическому» взгляду на «Слово» связано уже не столько с научными, сколько с психологическими факторами — с определенной «привлекательностью» для многих (по самым разным возможным причинам) представления о нем как о памятнике поддельном или созданном много времени спустя после описываемых событий. «Слово о полку Игореве» — слишком яркое явление, чтобы не порождать жарких споров.



Утверждение власти Монгольской империи над Русью: региональные особенности[396]

Согласно устоявшемуся представлению, Русь после монгольского завоевания не подверглась оккупации и сохранила своих правителей в первую очередь потому, что ее территория была непригодна для ведения кочевого скотоводства. Это суждение нуждается, однако, в уточнениях. Например, на большей части территорий Китая и Ирана условий для кочевого скотоводства тоже не было, тем не менее, там монгольские завоеватели правили непосредственно. Кроме того, зависимость стран, где сохранялась местная знать и общественная структура, могла принимать серьезно различающиеся формы. Так, практически одновременно с Русью монголами были покорены страны Закавказья и Малой Азии. При этом в Грузинском царстве (в состав которого входила Великая Армения) была проведена перепись населения и установлена податная система, включавшая в себя большое количество повинностей; Киликийская Армения (армянское независимое государство на северо-восточной оконечности Средиземного моря), добровольно признавшая власть завоевателей, избежала разорения, и ее зависимость выражалась в выплате одной ежегодной дани и в обязанности участвовать в военных походах монголов, при этом монгольской администрации в Киликии не было; наконец, в сельджукском Румском султанате (сильнейшем государстве Малой Азии) часть территории перешла под непосредственную власть монголов, а на остальной местные султаны правили под контролем назначаемых ханами должностных лиц, выплачивая значительную по размерам дань[397].

На Руси в течение всего времени ордынского господства жили опасения, что правители Орды от взимания дани с сохранением русских князей у власти перейдут к непосредственному управлению. Это представление отражено в повестях о восстании в Твери 1327 г., где утверждается, будто посол Шевкал собирался истребить русских князей и сам сесть в Твери, а другие города раздать иным татарским князьям[398]; в летописном рассказе об ослеплении Василия II, согласно которому Дмитрий Шемяка обвинял великого князя в том, что он обязался уступить Москву и другие русские города хану Улуг-Мухаммеду[399]; отголосок таких представлений присутствует и в написанном в начале XVI в., т. е. уже после падения ордынской власти, «Сказании о Мамаевом побоище», где говорится о желании Мамая осесть на Руси[400]. Откуда взялись подобные настроения (ведь в XIV–XV вв. у ордынских правителей планов оккупации Руси, несомненно, не было)? Скорее всего, здесь сыграли роль обстоятельства первых лет после нашествия Батыя. Тогда прогнозировать дальнейшее развитие событий современники могли исходя из реалий своего времени. Однако страны, которые завоевывались монголами до Руси, подвергались непосредственной оккупации. Так было в Северном Китае, Средней Азии, Иране, Волжской Булгарии, Половецкой степи — везде местные династии лишались власти, и она переходила к представителям Чингисханова рода. Другая модель отношений с завоеванными странами — управление через посредство местных правителей — стала осуществляться в ряде регионов (Закавказье, Малая Азия, Дунайская Болгария, Корея) одновременно с покорением Руси или несколько позже. Т. е. перед глазами современников был только вариант непосредственной оккупации. Вполне естественно, что на Руси должны были опасаться того же. И некоторые действия монголов после походов Батыя должны были создать впечатление, что данный путь начинает реализовываться. В 1240-е гг. под непосредственной властью монгольской администрации находилась южная часть Киевской земли: посол римского папы к монгольскому великому хану францисканец Плано Карпини в повествовании о своем путешествии (1245–1247 гг.) отмечает, что расположенный на Днепре ниже Киева Канев был «под непосредственной властью татар»[401]. В аналогичном положении был и Переяславль-Русский (в домонгольский период — столица одной из русских земель): волынский и галицкий князь Даниил Романович, едучи в 1245 г. к Батыю через Киев и Переяславль, встретил в последнем татар, князя здесь в то время не было[402]. В 1245 г. полководец Батыя Моуци, ведавший западной окраиной улуса Джучи, обратился к князю Даниилу Романовичу с требованием: «Дай Галичь»[403]. Речь явно шла о передаче стольного города под непосредственное управление монголов: Даниилу пришлось ехать к Батыю отстаивать свое право на Галицкое княжение[404]. Возможно, и Киев, номинальная столица всей Руси, с момента взятия монголами в конце 1240 г. и до передачи его Батыем владимирскому великому князю Ярославу Всеволодичу (1243 г.)[405] управлялся монгольским наместником: не исключено, что именно этим объясняется тот факт, что в 1241 г. Михаил Всеволодич Черниговский (княживший в Киеве перед нашествием монголов), вернувшись туда после ухода завоевателей из Руси, жил не в городе, а «подъ Киевомъ во островѣ»[406].

Таким образом, в период сразу после нашествия Батыя и обоснования правителя улуса Джучи в Поволжье имели место реальные случаи как непосредственного владения монголами русскими городами, в том числе стольными, так и претензий на такое владение. В этих условиях не мог не появиться страх, что вслед за Батыевым погромом 1237–1241 гг. завоеватели перейдут к непосредственному владычеству над всеми русскими землями. Возможность такого хода событий показывали и случаи с правителями некоторых других завоеванных монголами стран, свидетелями которых были русские люди, пребывавшие в Монгольской империи. Плано Карпини рассказывает о случившемся во время нахождения его миссии в ставке великого монгольского хана близ Каракорума с одним из правителей «солангов» (корейцев): «И если отец или брат умирает без наследника, то они никогда не отпускают сына или брата; мало того, они забирают себе всецело его государство, как, мы видели, было сделано с одним вождем солангов»[407]. Этот факт, несомненно, был известен и людям великого князя Ярослава Всеволодича, пребывавшим одновременно с францисканцами в ставке правителя Монгольской империи[408]. Очевидно, монголы использовали в качестве средства давления шантаж признавших их власть правителей угрозой лишения их владений и перехода к непосредственной оккупации[409]. И иногда, как показывает корейский пример, такие угрозы не были пустыми. Соответственно, опасение, что завоеватели перейдут к непосредственной оккупации и управлению, казалось вполне реальным. Отсюда, по-видимому, происходит переданное Плано Карпини убеждение (очевидно, высказанное людьми Ярослава Всеволодича, с которыми он тесно общался), что Ярослав был отравлен монголами с целью «свободно и окончательно завладеть его землею» (ut suam terram libere et plenarie possiderent)[410]. Скорее всего, люди Ярослава после кончины князя высказывали в общении с францисканцами опасение, что теперь монголы станут непосредственно управлять Суздальской землей[411].

Решение сохранить на Руси местных правителей вряд ли было заложено в планы завоевателей изначально. Вероятно, оно было принято в конкретной ситуации 1240-х гг. Войско Монгольской империи под командованием Батыя повоевало огромную территорию Восточной и Центральной Европы. Удержать ее всю под непосредственной властью сил было недостаточно. И были применены три разных подхода. Наиболее западные из разоренных в ходе военных действий 1236–1242 гг. страны — Венгрия и Польша — были на время оставлены в покое (хотя в ходе нашествия они были разгромлены так же, как и русские земли, и в этом смысле, скажем, Бела IV и Даниил Романович были в равной степени побежденными и бежавшими правителями). Половецкая земля, а также Волжская Булгария (где, как и на Руси, жило оседлое население) перешли под непосредственную власть монголов. В русских же землях был применен промежуточный вариант: обращение местных правителей в зависимых. Со временем такое положение дел стало традицией. Но на Руси долго сохранялось опасение, что в Орде решат от нее отойти.

Длительное сохранение зависимости русских земель от Орды во многом было связано с перенесением на ее правителя титула царь, который был выше титулов правителей Руси, в силу чего подчинение «царю» стало традицией, которую очень сложно было сломать, его власть рассматривалась как в определенной мере легитимная[412]. В то же время, вероятно, играл свою роль и другой фактор: принципиально иной, в сравнении с большинством завоеванных монголами стран, опосредованный характер власти над Русью, по-видимому, расценивался как меньшее из возможных зол, которое лучше терпеть, дабы оно не переросло в зло несравненно худшее — непосредственное владычество ордынских ханов и их администрации в русских городах.

Но какой вариант «опосредованного» властвования был установлен на русских землях? (Выше говорилось, что на другом, южном фланге монгольского наступления на Запад — на Ближнем Востоке — их просматривается минимум три.) И не отличались ли, а если отличались, то в какой мере, системы управления для разных земель? Для ответа на эти вопросы необходимо рассмотреть сведения о мероприятиях завоевателей, проведенных на территории Руси с целью утверждения их власти.

Самыми ранними из них были действия, упоминаемые Плано Карпини в гл. 7 его «Истории монголов»: «…в бытность нашу в Руссии, был прислан сюда один саррацин, как говорили, из партии Куйюк-хана и Бату, и этот наместник (prefectus) у всякого человека, имевшего трех сыновей, брал одного, как нам говорили впоследствии; вместе с тем, он уводил всех мужчин, не имевших жен, и точно так же поступал с женщинами, не имевшими законных мужей, а равным образом выселял он и бедных, которые снискивали себе пропитание нищенством. Остальных же, согласно своему обычаю, пересчитал, приказывая, чтобы каждый, как малый, так и большой, даже однодневный младенец, или бедный, или богатый, платил такую дань, именно, чтобы он давал одну шкуру белого медведя, одного черного бобра, одного черного соболя, одну черную шкуру некоего животного, имеющего пристанище в той земле, название которого мы не умеем передать по-латыни, и по-немецки оно называется Ильтис, поляки же и русские называют этого зверя дохорь, и одну черную лисью шкуру. И всякий, кто не даст этого, должен быть отведен к татарам и обращен в их раба»[413].

Плано Карпини и его спутники посетили Южную Русь, а именно Галицко-Волынскую и Киевскую земли, зимой 1245–1246 гг. по пути во владения монголов и летом 1247 г. по дороге обратно. Перепись населения, описанная в сочинении папского посла, явно не коснулась Галицко-Волынской земли: ее история этого времени подробно излагается в т. н. Галицко-Волынской летописи, и никаких намеков на подобное мероприятие там нет. Следовательно, перепись была проведена в Киевской земле[414]. Наиболее вероятно, что она состоялась в конце 1245 — начале 1246 г.[415] В этом случае, указание, что перепись проходила в период пребывания францисканцев на Руси, и что о сопровождавших ее действиях они слышали «впоследствии» (ut postea nobis decebatur), следует понимать так, что «наместник» бесчинствовал в Киевской земле в то время, когда Плано Карпини и его спутники пребывали на Волыни, а по приезде в Киев они узнали о подробностях происходившего; между тем, если бы францисканцы застали проведение переписи по приезде в Киев на обратном пути, они вряд ли смогли бы после ее окончания слышать рассказы очевидцев о ней, поскольку двинулись далее на запад, в Галицко-Волынскую землю, где переписи не было[416]. Вероятно, о том же самом мероприятии упоминается в Житии князя Михаила Всеволодича Черниговского (убитого в ставке Батыя 20 сентября 1246 г.), после рассказа о нашествии Батыя: «А инии же крыяхуся в горахъ и в пещерахъ и в пропастехъ и в лѣсѣхъ, мало от тѣхъ остася. Тѣхже нѣ по колицѣхъ времянѣхъ осадиша въ градѣх, изочтоша я в число и начаша на них дань имати татарове»[417].

Известие Плано Карпини (как и Житие Михаила) прямо связывает перепись с установлением дани. Указание, что учитывались даже младенцы, дает основания полагать, что переписывалось все мужское население независимо от возраста. Такой вариант переписи зафиксирован в Великой Армении в 1314 г. (причем в записях о ней также содержится указание на учет монголами — администрацией ильхана Улджаиту — младенцев)[418]. Осуществлял перепись в Киевской земле наместник — prefectus. Ниже в гл. 7 словом prefectus Плано Карпини переводит приведенный им в латинской транскрипции тюркский термин bascaki — баскаки[419]. По-видимому, и в гл. 7 речь идет о баскаке[420], и в сочинении Плано Карпини фиксируется, таким образом, возникновение киевского баскачества. Оно имело длительную последующую историю — киевский баскак упоминается еще в 1331 г.[421] В функции баскаков входил контроль за сбором дани и лояльностью местных правителей[422].

В 1257 г. (точнее, зимой 1257–1258 гг.) состоялась перепись в Суздальской земле (Северо-Восточной Руси), а также в Рязанской и Муромской землях: «Тое же зимы приехаша численици, исщетоша всю землю Сужальскую, и Рязаньскую, и Мюромьскую, и ставиша десятники, и сотники, и тысяшники, и темники, и идоша в Ворду; толико не чтоша игуменовъ, черньцовъ, поповъ, крилошанъ, кто зрить на святую Богородицю и на владыку»[423]. В 1270-е гг. была проведена еще одна перепись: «Бысть число 2-е изъ Орды отъ царя»[424].

Перепись 1257 г. была составной частью такого рода мероприятий, проведенных в 1250-х гг. по всей Монгольской империи — от Дальнего Востока до Передней Азии и Восточной Европы, с целью упорядочения сбора податей[425]. Историки разошлись во мнениях в отношении того, кем были упомянутые в известии 1257 г. представители администрации — темники («десятитысячники»), тысячники, сотники и десятники — монголами[426] или русскими[427]. При этом практически все исходили из того, что названные должностные лица действовали на Руси. Однако есть основания в этом усомниться. В гл. 9 сочинения Плано Карпини упоминается «киевский сотник»: «apud Corenzam invenimus Nongrot centurionem Kiovie et socios eius, qui etiam nos per quamdam partem vie duxerunt» (у Коренцы мы нашли киевского сотника Нонгрота и его товарищей, которые провожали нас некоторую часть дороги)[428]. Имя Nongrot не поддается интерпретации, поэтому вероятной является конъектура, предложенная П. Пелльо — Hongrot. В этом случае перед нами имя, соответствующее монгольскому родоплеменному названию конграт / хонкират[429].

Но если данное лицо являлось монголом, встает вопрос, почему Хонгрот определен как киевский сотник[430]. Из текста следует, что он пребывал не в Киеве, а в улусе Коренцы (Куремсы) — ближайшей к Киеву монгольской административной единице. Рассказывая выше в гл. 9 о пребывании у Куремсы, Плано Карпини пишет, что там «нам дали лошадей и трех татар, которые были десятниками, а один — человек Бату», которые сопровождали францисканцев до ставки Батыя[431]. В перечне же свидетелей как спутники францисканцев по пути от Куремсы к Батыю называются сотник Хонгрот и его товарищи. Очевидно, что речь идет об одних и тех же лицах: десятники подчинены сотнику, который и есть «человек Бату». Таким образом, киевский сотник находится в ближайшем к Киеву степном улусе и подчинен непосредственно Батыю. Поскольку же выше (в гл. 7) Плано Карпини упоминает о проведенной в Киевской земле переписи, то ясно, что названные им в гл. 9 имеющие отношение к Киеву сотники и десятники — это поставленные в ходе нее монгольские чиновники, отвечающие за сбор дани[432]. Но постоянно находились они не на Руси, а в ближайшей к Киевской земле монгольской административной единице (из которой можно было в короткий срок добраться до подведомственной территории для осуществления своих функций). Разумеется, сотник Хонгрот был не главным и не единственным чиновником, ответственным за Киев и его округу, а только одним из многих. Поскольку Плано Карпини и его спутники приехали к Куремсе из Киева, ему было приказано их сопроводить на дальнейшем пути.

Аналогично и в десятниках, сотниках, тысячниках и темниках, «поставленных» в 1257 г. в Суздальской земле, следует видеть монгольских[433] чиновников, ответственных за сбор дани с территории, подвергшейся переписи[434]. Они, скорее всего, постоянно пребывали в Булгаре — ближайшем к Северо-Восточной Руси улусе.

Кого учитывали в Северо-Восточной Руси переписи конца 1250-х и середины 1270-х гг.? В Киевской земле в середине 1240-х гг. переписывалось все мужское население, но из истории других стран известно, что монголы практиковали и иные подходы — учет только работоспособных мужчин (от 11 или 15 лет до 60 лет)[435], и перепись не населения, а хозяйств (дворов)[436]. Данный вопрос, на который в историографии отвечали по-разному[437], может быть прояснен при учете известий о «тьмах» — наиболее крупных единицах десятичного деления податного населения, установленных переписью 1257 г.[438] Самое раннее упоминание «тем» относится ко много более позднему времени, когда функция сбора дани давно перешла к русским князьям, но поскольку после 1270-х гг. монгольские переписи в Северо-Восточной Руси не проводились, оно, скорее всего, отображает деление на податные округа, установленное в XIII столетии. Относится это сообщение к событиям 1360 г. Тогда хан Орды Навруз дал князю Андрею Константиновичу Нижегородскому «княжение великое 15 темъ»[439]. «Тьма» — 10 000, следовательно, 15 тем — это 150 000. Но чего? Всего мужского населения, только мужчин работоспособного возраста или дворов-хозяйств? Помочь ответить на этот вопрос могут данные о размерах дани с «великого княжения».

В 1380-е гг. годовой ордынский «выход» с великого княжения составлял 5000 руб.[440], причем в эту цифру входила дань с собственно Московского княжества (объединившегося к этому времени с «великим княжением»[441]), равная около 1200–1250 руб.[442] Таким образом, с 15 «тем» собственно великого княжения в границах 1360 г. шло около 3750–3800 руб. Следовательно, с каждой «тьмы» в конце XIV в. платилось в среднем около 250 руб. Соответственно, «тысяча» должна была платить 25 руб., «сотня» — 2,5 руб., «десяток» — четверть рубля, а одна податная единица — 0,025 руб. С этой цифрой можно сопоставить известие о взимании дани в 1384 г., после того как великий князь Дмитрий Иванович заключил мир с ханом Тохтамышем, получил от него ярлык на великое княжение и возобновил выплату дани, прекращенную в 1374 г. в результате конфликта с прежним правителем Орды — Мамаем[443]: «Тое же весны бысть великая дань тяжелая по всему княженью великому, всякому безъ отдатка, со всякие деревни по полтине»[444].

«Деревней» в XIV в. именовалось, как правило, однодворное поселение[445]. Сумма дани с деревни — «полтина» (0,5 руб.) — оказывается кратной той, что должна была взиматься в конце XIV в. с искомой «переписной единицы» — 10-тысячной части «тьмы»: она больше ровно в 20 раз. Между тем, долг по выплате дани накопился за 10 лет — со времени «розмирья» с Ордой в 1374 г. Если податной единицей был двор, увеличение дани сверх 10 раз еще в два труднообъяснимо. Если облагались данью все мужчины независимо от возраста, то следовало ожидать увеличение суммы более чем в два раза, так как на двор в среднем приходилось вместе с детьми более двух лиц мужского пола[446]. Естественнее всего полагать, что податными единицами считались взрослые работоспособные мужчины, поскольку на двор в среднем приходилось 2 работника[447]: умножение 0,025 руб. на двух работников и на 10 лет дает полтину[448].

Таким образом, можно полагать, что в ходе переписи 1257 г. в Северо-Восточной Руси, установившей систему «тем», учитывалось, скорее всего, мужское население работоспособного возраста.

Как и в Киевской земле, помимо переписи в Северо-Восточной Руси была учреждена система баскачества. Под 1269 г. упоминается «баскакъ великъ володимирьскыи, именемъ Амраганъ», приходивший вместе с великим князем Ярославом Ярославичем в Новгород в связи с готовящимся походом в Ливонию[449]. Определение «великий» для баскака, сидевшего в стольном городе «великого княжения», подразумевает наличие «простых» баскаков в других княжествах. Один из них упоминается под 1305 г.: «того же лѣта преставися баскакъ Кутлубуги»[450].

В новгородском летописании рассказывается об административных мероприятиях монголов в Новгородской земле в конце 1250-х гг. В 1257 г. «приде вѣсть изъ Руси зла, яко хотять татарове тамгы и десятины на Новѣгороде»; приехавшие затем зимой 1257–1258 гг. с князем Александром Невским «послы татарьскым» «почаша просити… десятины, тамгы, и не яшася новгородцы по то, даша дары цесареви, и отпустиша я с миромь»[451]. В конце 1259 г. «приѣха Михаило Пинещиничь из Низу со лживымь посольствомь, река тако: "аже не иметеся по число, то уже полкы на Низовьской земли"; и яшася новгородци по число. Тои же зимы приѣхаша оканьнии татарове сыроядци Беркай и Касачикъ с женами своими, и инѣхъ много; и бысть мятежь великъ в Новѣгородѣ, и по волости много зла учиниша, беруче Туску оканьнымъ Татаромъ». Новгородцы едва не подняли восстание, но, в конце концов, «яшася по число… И почаша ѣздити оканьнии по улицамъ, пишюче домы христьяньскыя… и отъехаша оканьнии, вземше число»[452].

Иногда предполагается (исходя из того несомненного факта, что послы 1257 г. приехали из Северо-Восточной Руси, где тогда проходила перепись), что зимой 1257–1258 гг. имела место попытка проведения переписи в Новгороде, неудавшаяся из-за сопротивления новгородцев[453]. Однако оснований для такого заключения нет, поскольку в статье 1259 г., рассказывающей о переписи, последняя именуется «числом», в то время как требования монголов в 1257 г. сформулированы иначе: они требуют не «числа», а «тамги» и «десятины». «Десятина» упоминается ранее в новгородском летописании в связи с нашествием Батыя: подойдя в конце 1237 г. к границам Рязанской земли, монголы потребовали от местных князей «десятины во всемь: и в людехъ, и въ князехъ, и въ конихъ, во всякомь десятое»[454]. Но в 1257 г. речь вряд ли шла о десятине в таком же смысле, поскольку если требуется десятая часть от всего, то нет смысла упоминать рядом особо отдельную пошлину — тамгу. Между тем, «и» между словами «тамгы» и «десятины» может быть не соединительным союзом (обозначающим, что речь идет о двух разных податях), а уточняющей частицей[455]. К тому же при втором упоминании этих терминов в Новгородской первой летописи старшего извода союз отсутствует, и без вводимой в текст современными издателями запятой в нем читается «и почаша просити послы десятины тамгы»[456]. Речь может, таким образом, идти об одной подати — тамге в размере десятины. В пользу такой трактовки говорят данные о тамге в других странах, завоеванных монголами. Так называли налог на городское, торгово-ремесленное население; в государстве Хулагуидов он был равен 10 % от стоимости торговых сделок, т. е. по своим размерам являлся десятиной[457]. Скорее всего, монгольские послы в 1257 г. требовали от новгородцев признания власти великого хана («цесаря»), выражением которой должна была стать уплата тамги величиной в 10 % доходов населения Новгорода от ремесла и торговли[458]. Новгородцы не согласились на это, ограничившись дарами великому хану. Зимой 1259–1260 гг. монголы явились в Новгород с другой целью — провести перепись («число»). Указание, что переписчики ездили по городу, «пишюче домы христьяньскыя», возможно, говорит о подворном характере переписи[459]. Во всяком случае, нет данных для утверждения, что перепись охватила не только Новгород, но и всю обширную Новгородскую землю. Позднейшие сведения о выплате новгородцами дани свидетельствуют, что собирали ее с самого начала князья, а не ордынские должностные лица. В 1270 г. новгородский тысяцкий Ратибор, отправленный великим князем Ярославом Ярославичем (чьим ставленником он являлся) в Орду, сказал хану: «новгородци тебе не слушають; мы дани прошали тобѣ, и они нас выгнали, а инѣхъ избили, а домы наша розграбили, а Ярослава бещьствовали»[460]; раз дань для Орды у новгородцев запрашивали князь и его доверенные лица, значит, монгольские «данщики» Новгородскую землю не посещали. При этом сбор дани происходил нерегулярно и осуществлялся (по крайней мере, преимущественно) с одной только части Новгородской земли — Новоторжской волости[461]. Таким образом, даннический режим Новгородской земли был явно мягче, чем для земли Суздальской — Северо-Восточной Руси.

О наличии в Новгородской земле баскаков сведений нет.

В отношении особенностей монгольской власти над другими крупными русскими землями данных крайне мало. В Любецком синодике, содержащем перечень князей Черниговской земли, про правившего в конце XIII в. в Брянске и Чернигове князя Олега Романовича сказано: «князя Олга Романовича, великаго князя черниговскаго, Леонтия, оставившаго дванадесять темъ людей и приемшаго аггелский образъ»[462]. Упоминание «тем» свидетельствует, что в Черниговской земле была проведена перепись. Неясно, идет ли речь о 12 «тьмах» плательщиков дани со всей Черниговской земли или только из Брянского и Черниговского княжеств[463]. Что касается объектов переписи, то можно полагать, что ими были, как и в Суздальской земле, мужчины работоспособного возраста: в этом случае, общее количество населения равнялось около 360 000 (если считать, что дети и старики составляли около ⅓ мужского населения), в то время как при допущении, что учитывалось все мужское население — только 240 000, что представляется слишком малой цифрой (даже если речь идет лишь о Брянском и Черниговском княжествах).

Как и в других землях, где проводилась повсеместная перепись населения — Севской и Суздальской, — в Черниговской земле фиксируется институт баскачества: летописание Северо-Восточной Руси донесло подробный рассказ о деятельности баскака Ахмата в одном из княжеств Черниговской земли, Курском, в 1280-е гг.[464]

В отличие от Черниговской земли, летописание которой ордынской эпохи не сохранилось, для земли Галицко-Волынской имеется летописный памятник, подробно описывающей события, происходившие на Юго-Западе Руси, — это Галицко-Волынская летопись, доведенная до 1290-х гг. В ней однажды упоминается дань в Орду — в приведенном летописью тексте завещания Владимиро-Волынского князя Владимира Васильковича (1287 г.): «аже боудеть князю городъ роубити, и они ("людье" — А. Г.) к городоу, а поборомъ и татарьщиною ко князю»[465]. Таким образом, собиралась «татарщина» князем, а не ордынскими «данщиками»[466]. О мероприятиях, в результате которых она была установлена, как и о размерах выплат, ничего не говорится[467]. Полагать, что летописцы умолчали о переписи населения, оснований нет, поскольку они не были склонны скрывать проявления гнета со стороны монголов: в Галицко-Волынской летописи подробно описаны унижения, через которые пришлось пройти Даниилу Романовичу во время поездки к Батыю в 1245 г., последующее окончательное подчинение Даниила и его брата Василька власти Орды в 1258–1259 гг., сопровождавшееся уничтожением укреплений в ряде городов, позднейшее участие князей Галицко-Волынской Руси в ордынских походах на Литву, Венгрию и Польшу; к завоевателям местные летописцы относились с осуждением[468]. Поэтому представляется, что переписи населения (по крайней мере, всеобщей) в Галицко-Волынской земле не произошло[469]. Тогда ее зависимость оказывается похожа на «киликийский вариант»: выплата фиксированной дани и участие в военных походах монголов. Положение Галицко-Волынской Руси по отношению к Орде и католическим и языческим (Литва) соседям было очень сходно с положением Киликийской Армении, которая также находилась на западной оконечности монгольских владений и в непосредственном соседстве с иноверными (в ее случае — мусульманскими) соседями. В этой ситуации монголы предпочитали относительно необременительную данническую зависимость, зато по максимуму использовали зависимое государство в качестве вспомогательной военной силы (а в отношении Галицко-Волынской земли — и тыловой базы в походах): так, только в XIII в. через Галицко-Волынскую территорию и с участием местных князей проходили ордынские походы в Литву в 1258, 1274 и 1277 гг., Польшу в 1259, 1280 и 1287 гг., Венгрию в 1285 г.[470]

Относительная легкость зависимости Галицко-Волынской Руси проявилась и в отсутствии на ее территории баскаков[471].

Таким образом, в первые десятилетия монгольского господства в Восточной Европе до наступившего в 1260-е гг. фактического распада Монгольской империи на крупные самостоятельные улусы зависимость русских земель устанавливалась в разных формах. В первые года после Батыевых походов завоеватели допускали прямое управление для некоторых территорий, но к середине 1240-х гг. склонились к контролю без оккупации. При этом имеющиеся данные говорят о четырех вариантах осуществления властвования.

1. Киевская земля. Здесь все мужское население, независимо от возраста, было подвергнуто переписи[472]. Взимание дани было возложено на десятников, сотников, тысячников и темников, пребывавших в ближайшем к Киеву степном улусе, а контроль за сбором дани и лояльностью местной знати возлагался на баскаков, сидевших в Киеве[473].

2. Северо-Восточная Русь (Суздальская земля) и Черниговская земля[474]. Здесь переписывались только мужчины работоспособного возраста. Сбор дани возлагался также на десятников, сотников, тысячников и темников, находившихся в соседнем ордынском улусе, а контролирующая функция — на баскаков, главным из которых в Северо-Восточной Руси был «великий баскак владимирский»[475].

3. Новгородская земля. Здесь перепись носила частичный характер, дань собиралась великим князем и, по-видимому, взималась не ежегодно. Баскаков в Новгородской земле не было.

4. Галицко-Волынская земля. Перепись здесь не проводилась, институт баскачества не утверждался[476], дань собиралась местными князьями. При этом правители Галицко-Волынской земли активнее, чем князья других земель, использовались как вспомогательная воинская сила в походах на страны, не подчиненные монголам.



Гибель Михаила Черниговского в контексте первых контактов русских князей с Ордой[477]

Убиение в Орде по приказу Батыя черниговского князя Михаила Всеволодича и его боярина Федора, совершившееся 20 сентября 1246 г.,[478] стало событием, произведшим неизгладимое впечатление как на современников, так и на потомков. Все рассказывающие о нем источники — «История монголов» Иоанна де Плано Карпини (посла папы римского Иннокентия IV к монгольскому великому хану, побывавшего в ставке Батыя вскоре после гибели Михаила, весной 1247 г.), Галицкая летопись, летописание Северо-Восточной Руси, а также житийное Сказание о убиении Михаила — согласны, что расправа последовала за отказом выполнить языческие обряды, требуемые для допуска на аудиенцию к хану.[479] Часть исследователей, обращавшихся к сюжету о гибели Михаила Всеволодича, склонялась к объяснению ее чисто религиозными причинами[480]. Но многие, исходя из сведений о веротерпимости монголов и известия Плано Карпини, полагали, что отказ от исполнения обрядов послужил лишь поводом, а причины убийства Михаила носили политический характер[481]. В качестве одной из возможных причин выдвигалось убийство Михаилом (в 1239 г.) монгольских послов[482]. Высказывались и предположения, что к убийству могли быть причастны русские князья — соперники Михаила. По одной версии, против черниговского князя интриговал великий князь Владимирский Ярослав Всеволодич (с которым Михаил прежде сталкивался в борьбе за Новгород и Киев)[483]. Существует также гипотеза, что к случившемуся приложил руку Даниил Романович, князь Галицко-Волынский (долго боровшийся с Михаилом и его сыном Ростиславом за Галич)[484].

Плано Карпини и галицкий летописец свидетельствуют, что целью поездки Михаила было, как и у других князей, выказать покорность Батыю и получить от него санкцию на свои владения[485]. О поводе для расправы эти и другие источники говорят с расхождениями в некоторых деталях. Плано Карпини (его главным информатором был, по-видимому, посол князя, сменившего Михаила на черниговском столе, вместе с которым глава францисканской миссии ехал от Батыя на Русь в мае 1247 г.[486]) пишет, что Михаила сначала заставили совершить обряд прохождения между двух огней (на что князь согласился), а затем велели поклониться находившемуся в ставке Батыя идолу Чингисхана; отказ князя исполнить этот обряд повлек гибель[487]. Галицкий летописец в рассказе о гибели Михаила и Федора называет поводом для расправы отказ поклониться «закону отцов» Батыя[488], а ниже, вспоминая об этом событии, указывает, что Михаил «не поклонился кусту»[489]. В летописании Северо-Восточной Руси (Лаврентьевская летопись) речь идет об отказе поклониться «огню и болванам»[490]. В Житии Михаила говорится о прохождении через огонь, а объекты поклонения определяются как «тварь», «куст», «идолы», «солнце», «боги»[491]. Не вполне ясна роль «куста»: культ священных деревьев играл роль в монгольских верованиях[492], но наиболее осведомленный о перипетиях событий автор — Плано Карпини — свидетельствует, что обрядом, за неисполнение которого последовала гибель Михаила, было поклонение идолу Чингисхана. В рассказе галицкого летописца о поездке к Батыю Даниила Романовича (конец 1245 — начало 1246 г.) говорится, что русских князей заставляют поклоняться солнцу, луне, дьяволу и умершим предкам монгольских правителей, водя около куста[493]. В любом случае, очевидно, что от Михаила требовалось исполнение нескольких обрядов на монгольском святилище, в том числе прохождения между огнями и поклонения идолу Чингисхана или нескольким идолам («болванам»), среди которых главным было изображение основателя Монгольской империи. Это поклонение и могло обобщенно именоваться русскими авторами «поклонением кусту» (из-за наличия на святилище священного дерева)[494]. Михаил, судя по рассказу Плано Карпини, совершил прохождение между огнями, но отказался кланяться идолу Чингисхана[495].

В связи с ключевой ролью этого идола в случившемся, нужно обратить особое внимание на два имеющихся в «Истории монголов» замечания: 1) монголы заставляли поклоняться изображению Чингисхана «некоторых знатных лиц (aliquos nobiles), которые им подчинены» (в «Истории тартар» Ц. де Бридиа, являющей собой запись рассказа одного из членов францисканской миссии: multos — «многих»)[496]; «некоторых» — значит, не всех; 2) монголы «никого еще, насколько мы знаем, не заставляли отказаться от своей веры или закона, за исключением Михаила»[497].

Что означает по отношению к Михаилу «заставляли отказаться от своей веры»? Это не может быть само требование поклониться идолу Чингисхана, поскольку оно предъявлялось «некоторым знатным лицам», т. е. не одному Михаилу. Речь может идти лишь о том, что отказ от поклонения этому идолу по религиозным основаниям был в принципе допустим, и только отказ конкретно Михаила повлек трагические последствия: сначала ультиматум (поклонение идолу или смерть), затем кровавую расправу.

Таким образом, можно полагать, что поклонение идолу Чингисхана требовалось не от всех приезжающих к Батыю зависимых правителей, а отказ от него не влек за собой смерти[498]. Такое предположение находит подтверждение при обращении к сведениям о визитах к Батыю двух других сильнейших русских князей того времени — Ярослава Всеволодича и Даниила Романовича.

Ярослав побывал у Батыя в 1243 г. и получил от него «старейшинство» среди всех русских князей, выразившееся в обладании Владимиром и Киевом[499]. Галицкий летописец, повествуя о поездке в Орду в 1245 г. Даниила, пишет, что по прибытии в ханскую ставку «пришедшоу же Ярославлю человеку Съньгоуроуви, рекшоу емоу: "Брат твои Ярославъ кланялъся коустоу и тобѣ кланятися"»[500]. Таким образом, от Ярослава потребовали поклониться идолу Чингисхана, и это было исполнено. Что касается Даниила, то, согласно галицкому летописцу, слова Соногура вызвали у него гневную отповедь: «Дьяволъ глаголеть из оустъ ваших! Богъ загради оуста твоя и не слышано боудеть слово твое»[501]. Далее говорится: «Во тъ час позванъ Батыемъ, избавленъ бысть Богомъ и злого их бѣшения и кудѣшьства»[502]. По смыслу речь может идти только об избавлении от поклонения идолу — обряда, которого столь опасался галицкий князь. Но далее идут слова: «И поклонися по обычаю ихъ, и вниде во вежю его»[503] (Батыя). Исходя из них, ряд исследователей считает, что Даниилу все-таки пришлось исполнить данный обряд[504]. В этом случае предшествующую ремарку летописца — об «избавлении» — надо признать бессмысленной. Однако о том ли «поклонении» идет речь? По рассказу Плано Карпини, первым обрядом, требуемым для допуска к Батыю, было прохождение между огнями, следующим (требуемым не от всех) — поклонение идолу. Перед самым же входом в ханский шатер нужно было трижды преклонить левое колено[505]. Очевидно, именно это последнее преклонение, необходимое непосредственно перед тем, как Даниил «вниде во вежю его», и имеется в виду галицким летописцем. Таким образом, от Даниила поклонения идолу Чингисхана не потребовали. Проходил ли он между огнями, на основе текста Галицкой летописи судить трудно, — возможно, о прохождении этого, не столь опасного с точки зрения веры обряда, летописец просто не упомянул.

Итак, от Ярослава потребовали прохождения всех обрядов; он был первым из сильнейших русских князей, кто приехал к Батыю, и хан, естественно, был настроен максимально продемонстрировать свою волю. Даниила же принимали по «облегченному» обряду.

Михаил Всеволодич ехал в Орду позже этих князей. Без сомнения, ему было известно о перипетиях приема Даниила (если он даже и не знал об этом загодя, то по приезде в ставку Батыя наверняка должен был найтись человек, который бы, подобно Соногуру, сообщил, что «брат твои Данило не кланялся кусту»), Черниговский князь, скорее всего, рассчитывал, что и ему не придется проходить неподобающий христианину обряд поклонения идолу. Поэтому, когда подобное требование прозвучало, он постарался аргументированно отвести его[506]. При этом Михаил согласился пройти между огнями (чего, возможно, не делал Даниил). Когда же требование поклониться изображению Чингисхана было повторено в виде ультиматума с угрозой смерти, князь не пошел на попятный.

Таким образом, отношение Батыя к Михаилу Всеволодичу было изначально иным, чем к Даниилу Романовичу. Здесь уместно вспомнить слова Плано Карпини, что монголы для «некоторых» подчиненных им правителей «находят случай, чтобы их убить, как было сделано с Михаилом и с другими», «выискивают случаи против знатных лиц, чтобы убить их»[507]. Отказ от исполнения обряда поклонения идолу Чингисхана стал лишь поводом, за который зацепился хан, чтобы устранить черниговского князя.

Наиболее просто было бы объяснить такое отношение к Михаилу убийством им монгольских послов. Монголы не прощали таких действий: в частности, казнь пленных русских князей после битвы на Калке 1223 г. являлась местью за предшествующее избиение монгольского посольства[508]. Но дело в том, что ранние источники о таком факте не свидетельствуют. Галицкий летописец упоминает посольство к Михаилу в конце 1239 г. (в Киев, где Михаил тогда княжил), но молчит о его избиении: «Меньгуканови (Менгу, двоюродный брат Батыя. — А. Г.) же пришедшоу сглядати града Кыева… присла послы свои к Михаилоу и ко гражаномъ, хотя е прельстит, и не послушаша»[509]. Аналогичный текст содержат использующие близкий к Ипатьевской летописи южнорусский источник Софийская I и Новгородская IV летописи — памятники второй четверти — середины XV в.[510] Упоминание об избиении послов появляется только в летописях конца 70-х — начала 80-х гг. XV в. — Московском своде 1479 г. и Ермолинской летописи. Оно носит характер добавления к цитированному выше тексту: «…и не послушаша его, а посланных к ним избиша»[511]. Московский свод 1479 г. и Ермолинская летопись имели не дошедший до нас общий протограф — великокняжеский свод (составленный, очевидно, в 1477 г.[512]), чьим главным источником была Софийская I летопись. Ясно, что добавление к ее тексту было сделано именно при составлении данного протографа. Однако это — не древнейшее сообщение об убийстве Михаилом монгольских послов. Ранее оно встречается в тексте Жития черниговского князя. Но не во всех ранних редакциях. Редакции Ростовская и о. Андрея известия о посольстве не содержат. Оно читается (и сразу с указанием на избиение послов) в так называемой распространенной редакции о. Андрея[513]. Текст именно этой редакции был включен в Софийскую I летопись[514]. При составлении свода 1477 г. (протографа свода 1479 г. и Ермолинской летописи) Пахомием Сербом была написана на основе текста, читающегося в Софийской I летописи, новая редакция Жития[515], куда эпизод об избиении посольства вошел[516]. Пахомий, по-видимому, принимал участие в работе над сводом 1477 г. в целом, причем вносил в него элементы, имевшие антиордынскую направленность[517]. Очевидно, в рассказ о событиях 1239 г. он вставил дополнение об избиении посольства, основываясь на тексте Жития, с целью подчеркнуть непримиримость Михаила к завоевателям. Таким образом, летописное сообщение об убийстве послов самостоятельного характера не носит; вопрос стоит только о происхождении известия Жития.

Существует точка зрения, что Распространенная редакция о. Андрея (далее — РА) предшествовала более краткому варианту этой редакции (далее — А)[518]. Если она верна, то нельзя исключать, что известие об убийстве послов было в первоначальном тексте Жития, так как редакции А и РА обнаруживают следы большей древности, чем другая редакция — Ростовская[519]. Однако, судя по рассказу о монгольском нашествии, текст РА вторичен по отношению к А.


*Серебрянский Н. И. Указ. соч. Тексты. С. 55.

В начале обеих редакций сказано о «нахожении татар» в 6746 (1238) г., т. е. о нашествии Батыя. В последующем избыточном тексте РА следует возвращение на 15 лет назад, к битве Мстислава Киевского с монголами на Калке 1223 г. После этого, для возвращения к теме Батыева похода, пришлось повторить начальную фразу: «…бысть нахожение поганых тотаръ на земьлю роусьскоую». Вставной характер этого текста достаточно очевиден.

Таким образом, указание на убийство Михаилом монгольских послов появилось в редакции Жития, не являющейся первоначальной, и к архетипному тексту оно не относится. Достоверность этого известия вызывает сомнения. Во-первых, неточно указание, что послы приходили от Батыя — в действительности их направил Менгу. Главное же, что неясно, почему об этом факте не сообщил галицкий летописец: к Михаилу он относился в целом враждебно (как к противнику своего князя — Даниила) и причин скрывать его неблаговидное действие (каким являлось во все века убийство послов) не имел. Можно предположить, что вставку сообщения об убийстве Михаилом татарских послов составитель РА сделал под влиянием источника, из которого взял сообщение о битве на Калке: именно перед ней были перебиты послы монголов. Сообщается об этом в Повести о Калкском сражении Новгородской I летописи старшего извода[520], с текстом которой РА сближает определение татар как «языка незнаемого»[521] (в других летописных рассказах о событиях 1223 г. такого определения нет). Приписывание Михаилу избиения посольства должно было способствовать созданию образа непримиримого борца с врагами Руси. Итак, считать убийство Михаилом послов реальным фактом оснований нет.

Причиной общего порядка, способной вызвать у Батыя враждебность к Михаилу, могли быть его «западные» связи. В 1243 г. сын Михаила Ростислав женился на дочери венгерского короля Белы IV. Михаил после этого ездил в Венгрию, но вскоре вернулся, поскольку встретил холодный прием. Летом 1245 г. Ростислав с помощью венгерских войск пытался захватить Галич, но был разбит Даниилом Романовичем[522]. В том же 1245 г., в июне, на церковном соборе в Лионе (резиденции папы Иннокентия IV) перед католическими иерархами выступил с информацией о монголах «архиепископ Руси» Петр[523]: скорее всего, это был игумен Петр Акерович, направленный Михаилом Всеволодичем[524]. Таким образом, Михаил имел тесные, в том числе родственные, связи с венгерским королем, разгромленным Батыем в 1241–1242 гг., но сохранившим независимость; он, вероятно, вступил и в контакты с папским престолом, носившие антимонгольскую окраску[525]. Сведения обо всем этом у Батыя, скорее всего, должны были быть.

Что можно сказать о вероятности причастности к случившемуся с Михаилом других русских князей?

Недавно был предложен новый вариант перевода сообщения Плано Карпини об убийстве Михаила, значительно изменяющий трактовку событий.


*Giovanni di Pian di Carpine. Storia dei Mongoli. P. 237–238. **Путешествия… С. 29. ***Юрченко А. Г. Золотая статуя… С. 251–252.

Если новая версия верна, непосредственным исполнителем был человек Ярослава Всеволодича, действовавший, впрочем, против своей воли[526]. Однако трактовка satellitem как приближенного именно Ярослава ничем не подкреплена. Ярослав упоминается (и то не сам, а сын его) много выше, далее речь идет о Михаиле, а затем — о действиях Батыя; по смыслу текста, речь должна идти о приближенном именно хана. Перевод «contra cor» как «вопреки [своему] желанию» (в таком замечании можно усмотреть намек на то, что «сателлит» был русским) был бы возможен, если бы в других текстах не существовало указаний на удары именно в область сердца. Согласно Житию Михаила, его «почаша бити руками по сердцю»[527]. В «Истории тартар» де Бридиа говорится, что Михаила били ad precordia (перевод С. В. Аксенова и А. Г. Юрченко — «в грудь», дословно же — «около сердца»[528]). Учитывая, что последний памятник текстуально близок к сочинению Плано Карпини, представляется невероятным, чтобы в описании способа убийства в одном из этих двух источников термин cor употреблялся в прямом значении, а в другом — в переносном. Поэтому верным следует считать традиционный перевод.

В русских источниках называется имя убийцы Михаила — Доман; галицкий летописец называет его «путивлец»[529]. Доман совершил заключительный акт расправы, отрезав князю голову; в Галицкой летописи он назван «беззаконным» и «нечестивым», а Житие прямо говорит о его отступлении от христианства в язычество. Не исключено, что Доман и есть «сателлит» Батыя, определенный так потому, что после своего отступничества стал служить непосредственно хану. Возможно также, что Доман — только один из исполнителей расправы, возглавляемой «сателлитом» Батыя. Определение «путивлец» может навести на размышления о близости к кому-то из князей Черниговщины, но, во-первых, выходец из Путивля мог оказаться на службе и у князя из другой земли; во-вторых, вряд ли человек, отступивший от христианства, смог бы продолжать служить русскому князю. Таким образом, сведения о непосредственных исполнителях убийства не вносят ясность в вопрос о причастности к нему русских князей.

Кому из них могло быть необходимо устранение Михаила и кто имел реальные возможности повлиять на решение Батыя?

Ярослав Всеволодич до Батыева нашествия соперничал с Михаилом за Киев: в 1236–1238 гг. он княжил там, но когда после гибели брата Юрия в бою с монголами ушел на владимирский стол, Михаил захватил Киев[530]. Зимой 1239–1240 гг. Ярослав ходил походом на Юг Руси, вынудив Михаила бежать из Киева, и возвел на киевский стол князя из смоленской ветви Ростислава Мстиславича[531]. В 1241 г. Михаил, вернувшийся из Польши, куда он бежал от монголов, жил некоторое время под Киевом[532]. В 1243 г. Ярослав получил киевское княжение от Батыя[533]. В 1246 г. последний направил Ярослава в Каракорум, ко двору великого хана Гуюка, для утверждения[534]. В этой ситуации вряд ли можно было ожидать от Батыя пересмотра своего решения и передачи Киева Михаилу. Кроме того, согласно галицкому летописцу, Михаил ехал к Батыю «прося волости своее у него»[535]. Летописец Даниила Галицкого, враждовавшего с Михаилом и также претендовавшего накануне Батыева нашествия на киевское княжение, не мог назвать «волостью» Михаила Киев — речь явно шла только о его отчинном столе, Чернигове, о ханской санкции на черниговское княжение. Таким образом, реальной угрозы интересам Ярослава визит Михаила в Орду не нес. Не было у владимирского князя и физической возможности влиять на события, поскольку во время пребывания Михаила у Батыя он находился в Монголии (где умер 30 сентября 1246 г., через десять дней после расправы над его старым врагом)[536]. Можно допустить только передачу Ярославом Батыю негативной информации о Михаиле до отъезда в Каракорум, т. е. за несколько месяцев до визита черниговского князя к хану[537].

Даниил Романович с середины 1230-х гг. боролся с Михаилом и его сыном Ростиславом за галицкий стол; летом 1245 г. он отбил наступление на Галич Ростислава Михайловича, а зимой 1245–1246 гг., приехав к Батыю, получил от него санкцию на Галицкое княжение[538]. Трудно было ожидать, что Батый спустя несколько месяцев передаст Галич Михаилу. Налаживание Даниилом связей с Западом на антимонгольской почве, имевшее место в 1246 г.[539], скорее должно было толкать его к соглашению с Михаилом, ранее вступившим в такие контакты, чем к интригам против него в Орде. Вести последние в момент визита Михаила к Батыю Даниил, как и Ярослав, не мог физически, так как находился в своей земле. Остается, как и в случае с Ярославом, только допускать, что он мог настроить Батыя против Михаила во время своего визита в Орду в конце 1245 г., задолго до приезда туда черниговского князя.

Большие основания и возможности интриговать против Михаила в сентябре 1246 г. имели другие князья черниговского дома. На Черниговщине Михаил не должен был пользоваться большой популярностью. С конца 1220-х гг. он непрерывно вел изнурительную борьбу за столы вне Черниговской земли: сначала Новгород, затем Киев и Галич. В 1239 г. Михаил, княжа в Киеве, не оказал помощи подвергшемуся нападению монголов Чернигову[540]. В 1241 г. он вернулся из венгерского бегства не в Чернигов, а в Киев, затем перешел в Чернигов, вновь уехал из него — в Венгрию к сыну, потом опять вернулся[541]. Положение Михаила в Чернигове вряд ли было прочным; другие князья черниговской ветви могли с большим основанием считать его виновником ослабления их земли и стремиться лишить черниговского стола. Известно, что в период, близкий ко времени пребывания Михаила в Орде, там побывали и другие князья черниговского дома. Плано Карпини пишет, что за время нахождения в Орде францисканцев (неясно, которого — по дороге в Каракорум весной 1246 г. или на обратном пути весной 1247 г.) «князь Чернигова» (надо полагать, «Чернигов» здесь — обозначение принадлежности к черниговскому княжескому дому) Андрей «был обвинен перед Бату в том, что уводил лошадей татар из земли и продавал их в другое место; и хотя этого не было доказано, он все-таки был убит», после чего в Орду приехал младший брат этого князя[542]. Недоказанное обвинение в угоне коней очень похоже на донос князя-соседа. Вполне вероятно, что еще кто-то из князей Черниговской земли мог пребывать в Орде одновременно с Михаилом или незадолго до него и иметь возможность интриговать против старшего из князей черниговской ветви.

Итак, есть основания полагать, что убийство Михаила Всеволодича было вызвано политическими причинами. Батый, очевидно, изначально настороженно относился к черниговскому князю из-за его западных, в первую очередь венгерских, связей (которые могли быть загодя подчеркнуты побывавшими в Орде ранее Даниилом Романовичем или / и Ярославом Всеволодичем). Во время поездки Михаила имели причины и, вероятно, реальные возможности действовать против его интересов другие князья черниговского дома. Скорее всего, твердого намерения убить Михаила у Батыя первоначально не было, иначе можно было бы решить дело ханским судом (как с Андреем Мстиславичем или позже, в 1318 г., с Михаилом Ярославичем Тверским), а не прибегать к столь сложному и ненадежному (ведь князь мог и подчиниться требованию поклониться идолу Чингисхана) способу. Хан решил произвести «тест на лояльность» — потребовал от Михаила исполнить обряд поклонения «по жесткому варианту». Но князь, рассчитывавший избежать, как это случилось с Даниилом Галицким, неприемлемого для христианина деяния, попытался аргументированно уклониться от поклонения идолу. На фоне уже существовавшего у Батыя негативного отношения к Михаилу этот отказ был воспринят как подтверждение его «политической неблагонадежности». Требование поклониться идолу Чингисхана было предъявлено повторно, теперь под угрозой смерти. В этих обстоятельствах Михаил (видимо, понявший, что оценка им ситуации была неверна и приемлемого выхода нет) предпочел стоять на своем до конца.



Об обстоятельствах гибели великого князя Ярослава Всеволодича[543]

30 сентября 1246 г. близ столицы Монгольской империи Каракорума скончался великий князь владимирский и князь киевский Ярослав Всеволодич, отец Александра Невского. О причинах смерти 56-летнего князя сообщает в своей «Истории монголов» посол римского папы Иннокентия IV Иоанн де Плано Карпини, общавшийся с Ярославом и его людьми в ставке великого хана Гуюка, а также русские летописи.

Согласно Плано Карпини, Ярослав был отравлен матерью великого хана Туракиной: «В то же время умер Ярослав, бывший великим князем в некоей части Руссии, которая называется Суздаль[544]. Он только что был приглашен к матери императора, которая, как бы в знак почета, дала ему есть и пить из собственной руки; и он вернулся в свое помещение, тотчас же занедужил и умер спустя семь дней, и все тело его удивительным образом посинело. Поэтому все верили, что его там опоили, чтобы свободнее и окончательнее завладеть его землею. И доказательством этому служит то, что мать императора, без ведома бывших там его людей, поспешно отправила гонца в Руссию к его сыну Александру, чтобы тот явился к ней, так как она хочет подарить ему землю отца. Тот не пожелал поехать, а остался, и тем временем она посылала грамоты, чтобы он явился для получения земли своего отца. Однако все верили, что если он явится, она умертвит его или даже подвергнет вечному плену»[545]. Таким образом, утверждается, что Ярослав был отравлен, а причиной убийства называется желание монгольских правителей «свободнее и окончательнее завладеть его землею» («ut suam terram libere et plenarie possiderent»).

В Галицко-Волынской летописи, составленной современниками событий, говорится, что «татары» «Ярослава, великого князя Суждальского, и зелиемъ умориша»[546]. Некоторые подробности уточняет сообщение Жития Александра Невского в редакциях XV в. — Софийской первой летописи и т. н. «Особой»[547]. Согласно ему, Ярослав «самъ себе не пощаде, и иде в Орду, въ великую пагубную землю татарьскую, и много пострада за землю вотчины своя, обаженъ бо бысть Феодоромъ Яруновичемъ царю. И многы дни претерпѣвъ, и тое же осени месяца семтября въ 30 день преставися велики князь Ярославъ Всеволодичь в Ордѣ нужною смертью»[548]. «Нужная» (насильственная) смерть князя оказывается каким-то образом связана с тем, что Ярослав был «обажен» (оклеветан[549]) перед «царем» (т. е. великим ханом Гуюком[550]) неким русским по имени Федор Ярунович[551].

И сообщение францисканской миссии, и приведенные два летописных известия согласны в том, что смерть Ярослава была насильственной[552]. Но при этом обе развернутые трактовки обстоятельств его кончины — и Плано Карпини, и Жития Александра Невского — оставляют вопросы.

Федор Ярунович не упоминается ни в одном другом источнике. Исследователями предлагались разные версии относительно его статуса. Одни (С. М. Соловьев, А. Е. Пресняков) считали, что Федор Ярунович мог быть боярином кого-то из князей — родственников и вероятных противников Ярослава (по С. М. Соловьеву — его племянников-Константиновичей, по А. Е. Преснякову — брата Святослава Всеволодича)[553]. Другие авторы допускали, что Федор был боярином самого Ярослава, предавшим своего князя[554]. В. Т. Пашуто даже предположил, что Федор Ярунович тождественен «воину Ярослава» по имени Темер, о котором Плано Карпини пишет, что он выступил в качестве переводчика францисканской миссии в переговорах с Гуюком[555]: Темер-Федор якобы выдал хану содержание переговоров Ярослава с францисканцами[556]. Основания для такой трактовки отсутствуют, поскольку Темер — имя тюркское (его носитель происходил, вероятно, либо из половцев, либо из «черных клобуков»), а у Федора Яруновича имя и отчество русские[557]. Тезис о его службе у Ярослава вызывает сомнения при учете биографии воеводы Яруна, в котором есть все основания видеть отца Федора[558]. Впервые Ярун упомянут в рассказе о междоусобной войне 1216 г., закончившейся Липицкой битвой: он является воеводой новгородского на тот момент князя Мстислава Мстиславича и успешно действует в верховьях Волги против войск его противника — Ярослава Всеволодича (в то время князя Переяславля-Залесского), претендовавшего на новгородский стол[559]. Затем, в 1219 г., Ярун выступает как тысяцкий в Перемышле во время галицкого княжения Мстислава Мстиславича[560]. Наконец, в третий и последний раз он упомянут в рассказе Новгородской первой летописи о битве с монголами на р. Калке в 1223 г.: Мстислав Мстиславич поставил Яруна во главе авангарда, включавшего половцев, и в результате атаки монголов «побегоша не успѣвше ничтоже половци назадъ, и потъпташа бежаще станы русскыхъ князь»[561]. Таким образом, отец Федора Яруновича служил Мстиславу Мстиславичу, с которым у Ярослава Всеволодича отношения были непростыми, и Яруну довелось вести военные действия против Ярослава. Это, конечно, не исключает, что его сын мог служить Ярославу, но позволяет оценить вероятность такого поворота его биографии как невысокую. Вместе с тем, если полагать, что Федор Ярунович служил иному князю, неясно, что он делал в ставке великого хана: о визитах туда русских бояр без князей сведений нет, а Ярослав был единственным русским князем, пребывавшим в 1246 г. в столице Монгольской империи. Между тем, Федор не просто находился там, но занимал положение, при котором информация от него могла доходить до самого великого хана.

Что касается рассказа Плано Карпини, то формулировка «свободнее и окончательнее завладеть его землею» кажется расплывчатой и неясной. Монголы уже завоевали Русь, уже владеют землей Ярослава, — какое еще нужно «овладение»? С. М. Соловьев имел основания написать, что «догадка Плано Карпини о причине отравления Ярослава невероятна, ибо смерть одного Ярослава не переменяла дел на севере, следовательно, не могла быть полезна для татар, которым надобно было истребить всех князей, для того чтобы свободно владеть Россией»[562]. Однако речь идет вовсе не о догадке папского посла: у Плано Карпини ведь сказано, что «все верили, что его там опоили, чтобы свободнее и окончательнее завладеть его землею» («Quare credebatur ab omnibus quod potionatus esset ibidem, ut suam terram libéré et plenarie possiderent»), т. е. он передает не свое суждение. Кто же верил именно в такую цель завоевателей?

В своем сочинении Плано Карпини не раз прямо говорит об источниках информации о монголах. В начале произведения автор указывает: «…всему тому, что мы пишем… вы должны верить тем безопаснее, что мы или сами видели все своими глазами, странствуя одинаково у них (монголов. — А. Г.) и вместе с ними с лишком год и четыре месяца, или пробыв в их среде, или услышав от христиан, находящихся в плену у них и, как мы уверены, достойных доверия»[563]. Среди пленных христиан, пребывавших на территории Монгольской империи, могли быть венгры, поляки, аланы, грузины и армяне, но самой крупной христианской страной, по которой прошлись завоевательные походы монголов, являлась Русь; следовательно, уже из приведенных слов можно заключить, что значительную часть информаторов францисканской миссии составляли русские. В последней, 9-й главе, после рассказа о кончине Ярослава, Плано Карпини раскрывает состав своих информаторов более подробно, говоря, что много сведений было получено «через тех, кто прибыл с другими вождями, через многих русских и венгров, знающих по-латыни и по-французски, через русских клириков и других, бывших с ними, причем некоторые пребывали тридцать лет на войне и при других деяниях татар и знали все их деяния, так как знали их язык и неотлучно пребывали с ними некоторые двадцать, некоторые десять лет, некоторые больше, некоторые меньше; от них мы могли все разведать, и они сами излагали нам все охотно, иногда даже без вопросов, так как знали наше желание»[564]. Итак, христианами-информаторами Плано Карпини были, в первую очередь, русские и венгры, при этом среди них были как те, кто «прибыл с другими вождями» (cum ducibus aliis vеnerant), т. е. с приехавшими в Монгольскую империю князьями, признавшими власть завоевателей (duces здесь верно переводить именно как «князья», а не расплывчатым «вожди»), так и те, кто был «на войне и при других деяниях» монголов много лет; под последними могут подразумеваться только те пленные, которые стали служить монголам (привлечение в свои войска воинов из покоренных стран было традиционным приемом Чингизидов). Среди прибывших с князьями венгров быть не могло, так как венгерские правители к монголам не ездили; следовательно, эту категорию составляли исключительно русские. Что касается второй группы, плененных, то максимальный срок пребывания среди монголов, указанный автором (30 лет), отсылает к середине 1210-х гг. и вряд ли реален как для венгров, так и для русских. Но, указав вначале этот срок, Плано Карпини затем называет иные цифры: «неотлучно пребывали с ними некоторые двадцать, некоторые десять лет, некоторые больше, некоторые меньше» («cum eis assidue morabantur, aliqui viginti, aliqui decem, aligui plus, aliqui minus»). Менее 10 лет назад по отношению к путешествию Плано Карпини (1245–1247 г.) — это время походов Батыя на Русь и Центральную Европу (1237–1241 г.), более 20 — время битвы на Калке (1223 г.), первого столкновения русских с монголами. Таким образом, среди информаторов этой группы могли быть венгры, но большинство явно составляли русские. Двое из информаторов Плано Карпини названы им поименно, и оба они русские: это мастер Козьма, изготовивший трон великого хана, и «воин Ярослава» Темер, выполнявший функции переводчика для францисканцев при переговорах с великоханским двором[565]. Ниже, в заключительной главе своего сочинения, Плано Карпини перечисляет свидетелей его путешествия, среда которых, несомненно, были и те, кто предоставлял информацию о монголах. Помимо европейских купцов, находившихся одновременно с францисканцами в Киеве, почти все они (17 человек из 18, в том числе 7 князей) — русские (или тюрки по происхождению, служившие русским князьям)[566]. Исходя из сказанного, трудно сомневаться, что огромная доля сведений о монголах поступила к Плано Карпини от русских информаторов[567]. Взгляд на завоевателей, присутствующий в «Истории монголов», — это в значительной мере русский взгляд, пропущенный через восприятие францисканцев[568].

Что эти наблюдения[569] дают для ответа на вопросы об обстоятельствах смерти Ярослава Всеволодича, обозначенные выше?

1. Федор Ярунович.

Среди русских, находившихся в Монголии, были те, кто оказался в плену после битвы на Калке 1223 г.: только о них можно было сказать про 20–30-летнее пребывание у монголов. Можно предполагать, что Федор Ярунович сражался на Калке вместе с отцом и попал в плен во время той самой переломившей ход битвы атаки монголов на авангард во главе с Яруном, о которой упоминает новгородский летописный рассказ. Впоследствии он стал служить Чингизидам и, будучи в 1246 г. в ставке великого хана, выступал в качестве толмача-переговорщика при контактах его двора с Ярославом. Состояла ли «обада» Федора Яруновича в передаче монголам сведений о переговорах Ярослава с Плано Карпини, упоминаемых в булле папы Иннокентия IV Александру Невскому от 22 февраля 1248 г.[570], или в чем-то ином, судить сложно. Но как бы то ни было, можно полагать, что Федор, памятуя о вражде своего отца Яруна к Ярославу, сыграл свою роль в формировании отношения к нему великого хана и его матери, обернувшегося отравлением великого князя[571].

2. «Окончательное овладение землею».

Людьми, которые верили, что именно такой была цель монголов, были, несомненно, русские, окружавшие Ярослава в Монголии, из которых пятеро названы Плано Карпини по имени — Темер, Яков, Михаил, другой Яков и клирик Dubazlaus (Доброслав?)[572]. Что могли подразумевать люди Ярослава под «окончательным овладением»?

На Руси в течение всего времени ордынской власти существовали опасения, что татары от взимания дани с сохранением русских князей у власти перейдут к непосредственному управлению. Это представление отражено в «Сказании о Мамаевом побоище», где говорится о желании Мамая осесть на Руси[573]; в летописном рассказе об ослеплении Василия II, согласно которому Дмитрий Шемяка обвинял великого князя в том, что он обязался уступить Москву и другие русские города хану Улуг-Мухаммеду[574]; в повестях о восстании в Твери 1327 г., где утверждается, будто посол Шевкал собирался истребить русских князей и сам сесть в Твери, а другие города раздать иным татарским князьям[575]. За такими опасениями стояли, по-видимому, обстоятельства середины XIII столетия[576]. После нашествия Батыя прогнозировать дальнейшее развитие событий современники могли исходя из реалий своего времени. Однако страны, которые завоевывались монголами до Руси, подвергались непосредственной оккупации. Так было в Северном Китае, в Средней Азии, Иране, Волжской Булгарии, Половецкой земле — везде местная знать лишалась власти, ее заменяли монгольские правители. Другая модель отношений с завоеванными странами — управление через посредство местных властей — стала осуществляться в ряде регионов (Закавказье, Дунайская Болгария, Корея) одновременно с покорением Руси или несколько позже. Т. е. перед глазами русских современников была только первая модель — непосредственная оккупация. Вполне естественно, что на Руси должны были опасаться того же. И некоторые действия монголов после походов Батыя должны были создать впечатление, что данный путь начинает реализовываться. В 1240-е гг. под непосредственной властью монгольской администрации находилась южная часть Киевской земли[577] и Переяславль-Русский (в домонгольский период — столица земли)[578]. В 1245 г. полководец Батыя Моуци, ведавший западной окраиной улуса Джучи, обратился к Даниилу Романовичу с требованием: «Дай Галичъ»[579]. Речь шла о передаче стольного города под непосредственное управление монголов. Даниилу пришлось ехать к Батыю отстаивать свою «полуотчину»[580]. По-видимому, и Киев с момента взятия монголами в конце 1240 г. и до передачи его Батыем Ярославу Всеволодичу (1243 г.)[581] управлялся монгольским наместником: именно этим можно объяснить тот факт, что в 1241 г. Михаил Всеволодич Черниговский, вернувшись туда после ухода завоевателей из Руси, жил не в городе, а «подъ Киевомъ во островѣ»[582]. Таким образом, в период сразу после нашествия Батыя и обоснования правителя улуса Джучи в Поволжье имели место реальные случаи как непосредственного владения монголами русскими городами, в том числе стольными, так и претензий на такое владение. В этих условиях не мог не появиться страх, что вслед за Батыевым погромом 1237–1241 гг. завоеватели перейдут к непосредственному владычеству над всеми русскими землями. Возможность такого хода событий показывали и случаи с правителями некоторых других завоеванных монголами стран, свидетелями которых были русские люди, находившиеся в Монгольской империи. Плано Карпини рассказывает о случившемся с «одним из вождей солангов» (корейцев): «И если отец или брат умирает без наследника, то они никогда не отпускают сына или брата; мало того, они забирают себе всецело его государство, как, мы видели, было сделано с одним вождем солангов»[583]. Этот факт, несомненно, был известен и людям Ярослава, пребывавшим одновременно с францисканцами в ставке великого хана. Очевидно, монголы использовали в качестве средства давления шантаж признавших их власть правителей угрозой лишения их владений и перехода к непосредственной оккупации[584]. И иногда, как показывает корейский пример, такие угрозы не были пустыми[585]. Соответственно, опасение, что завоеватели перейдут к непосредственной оккупации и управлению, казалось вполне реальным. Оно отразилось как в суждении, что монголы хотят «свободнее и окончательнее» завладеть землей Ярослава, так и в последующем сообщении о требовании Туракины к Александру Ярославичу прибыть в Монголию: «…она посылала грамоты, чтобы он явился для получения земли своего отца. Однако все верили, что если он явится, она умертвит его или даже подвергнет вечному плену» (Credebatur tamen ab omnibus guod eum occideret si veniret, vel etiam perpetuo captivaret)[586]. Под «вечным пленом», который, по мнению русских информаторов Плано Карпини, мог грозить Александру в случае приезда в ставку великого хана, вряд ли предполагалось пребывание в темнице: скорее всего, речь шла о вероятности, что князя, молва о военных победах которого над непокоренными пока монголами западноевропейцами — шведами и немцами, — не могла не дойти к 1246 г. до каракорумского двора, заставят участвовать в завоевательных походах Империи (что было обычной практикой монголов по отношению к знати завоеванных стран[587]).

Таким образом, люди Ярослава после кончины князя, по-видимому, высказывали в общении с францисканцами опасение, что теперь монголы станут непосредственно управлять Суздальской землей. Оно оказалось безосновательным (к 1246 г. завоеватели уже явно склонились к тому, чтобы контролировать Русь через посредство местных правителей), но исходило из реальных обстоятельств той эпохи.

В заключение стоит подчеркнуть, что «русская составляющая» сочинения Плано Карпини остается малоисследованной. Между тем, в нем, помимо непосредственно касающихся Руси и русских князей известий, явно присутствует пласт представлений русских людей о завоевателях-монголах, их военной тактике и политике. Это особенно ценно, так как сведения собственно русских источников о монголах и отношениях с ними в 1240-е гг. (да и в последующее время) довольно скудны.



Свидетели путешествия Плано Карпини: уникальная информация и ошибки прочтения[588]

В 1911 г. А. И. Малеин в предисловии к своим ставшим позднее хрестоматийными переводам сочинений Плано Карпини и Рубрука, отметив несовершенство существовавших на тот момент изданий, писал: «Оба автора ждут еще своего настоящего издания, и эта благодарная задача могла бы быть предпринята нашей Академией наук, так как огромное большинство местностей, описанных обоими путешественниками, входит ныне в пределы России»[589]. Что касается «Истории монголов» Иоанна де Плано Карпини — повествования о путешествии посла римского папы и его спутников в Монголию в 1245–1247 гг.[590], то ее «русская составляющая» не исчерпывается описанием местностей: в сочинении главы францисканской миссии ко двору монгольского великого хана упоминается ряд эпизодов, относящихся к русской истории, поименно — немалое количество русских людей (как князей, так и лиц иного статуса). Кроме того, согласно прямым указаниям автора, значительная часть информации о монголах была получена францисканцами от пребывавших на территории Монгольской империи христиан, и в первую очередь — русских[591]; т. е. взгляд на завоевателей, присутствующий в «Истории монголов», — это, в своей основе, в немалой мере взгляд с русской стороны[592].

Тем не менее, приходится признать, что задача, поставленная А. И. Малеиным, за прошедшее с публикации его работы столетие отечественной наукой не выполнена. В 1957 г. был переиздан перевод А. И. Малеина с предисловием Н. П. Шастиной; в сравнении с изданием 1911 г., были несколько расширены комментарии (но все равно остались краткими)[593]. Оригинальный латинский текст не был помещен в издание (как и в 1911 г.). Позже имели место еще несколько переизданий перевода А. И. Малеина[594].

Между тем, в мировой науке за прошедшее столетие текстологическое изучение сочинения Плано Карпини значительно продвинулось. А. И. Малеин делал свой перевод с издания М. д'Авезака, осуществленного по т. н. Лейденскому списку[595]. В 1838 г., когда вышло издание д'Авезака, Лейденский список был единственным известным списком второй, пространной редакции «Истории монголов». Но в конце XIX столетия стал известен другой список — Кембриджский. Его существенные разночтения с Лейденским, в том числе в написании личных имен, были приведены в работе Ч. Бизли 1903 г.[596] По Кембриджскому списку публиковали «Историю монголов» Дж. Пулле в 1913 и 1929 гг.[597] и А. ван ден Вингарт в 1929 г.[598] Ко времени выхода в свет этих изданий был уже известен третий список — из библиотеки г. Вольфенбюттель (Германия). Издание, учитывавшее все списки 2-й, а также и 1-й (краткой) редакции (их ныне 8 плюс Туринский список, содержащий контаминацию двух редакций), было осуществлено в 1989 г. коллективом итальянских филологов под руководством Э. Менесто. Что касается комментариев, то в отношении «русской составляющей» новейшее издание ничего нового не внесло: среди составителей не было русистов, древнерусские источники и русскоязычная историография не привлекались (публикация А. И. Малеина даже не упомянута), и комментарии к русским эпизодам и персоналиям ограничиваются ссылками на западные работы — главным образом, на исследование П. Пелльо[599], в отдельных случаях на Г. В. Вернадского и Дж. Феннела. Однако издание Э. Менесто подводит итоги текстологического изучения памятника на основе всех ныне известных списков. И оно показало, что Лейденский список XIV в. представляет собой копию с Кембриджского конца XIII в., а Вольфенбюттельский (XIV в.) восходит к общему с Кембриджским протографу[600]. Это означает, что чтения Лейденского списка, отличные от чтений двух других списков, — вторичны и ошибочны. Между тем, после перевода А. И. Малеина в отечественной литературе закрепились некоторые чтения имен, основанные именно на Лейденском списке, точнее — на его воспроизведении в издании М. д'Авезака. Это касается, в первую очередь, такого насыщенного информацией фрагмента, как содержащийся в конце последней, 9-й главы перечень свидетелей путешествия Плано Карпини[601].

Перевод А. И. Малеина[602]:

«И, чтобы не возникало у кого-нибудь сомнения, что мы были в земле Татар, мы записываем имена тех, кто нас там нашел. Король Даниил Русский со всеми воинами и людьми, именно с теми, которые прибыли с ним, нашел нас вблизи ставок Картана, женатого на сестре Бату; у Коренцы мы нашли Киевского сотника Монгрота и его товарищей, которые провожали нас некоторую часть дороги; а к Бату они прибыли раньше нас. У Бату мы нашли сына князя Ярослава, который имел при себе одного воина из Руссии, по имени Сангора; он родом Коман, но теперь христианин, как и другой Русский, бывший нашим толмачом у Бату, из земли Суздальской. У императора Татар мы нашли князя Ярослава, там умершего, и его воина, по имени Темера, бывшего нашим толмачом у Куйюк-хана, т. е. императора Татар, как по переводу грамоты императора к Господину Папе, так и при произнесении речей и ответе на них; там был также Дубарлай, клирик вышеупомянутого князя, и служители его Яков, Михаил и другой Яков. При возвращении в землю Бесерминов, в городе Лемфинк, мы нашли Угнея, который, по приказу жены Ярослава и Бату, ехал к вышеупомянутому Ярославу, а также Коктелеба и всех его товарищей. Все они вернулись в землю Суздальскую в Руссии; у них можно будет, если потребуется, отыскать истину. У Мауци нашли наших товарищей, которые оставались там, князь Ярослав и его товарищи, а также некто из Руссии по имени Святополк и его товарищи. И при выезде из Комании мы нашли князя Романа, который въезжал в землю Татар, и его товарищей, и живущего поныне князя Алогу и его товарищей. С нами из Комании выехал также посол князя Черниговского и долго ехал с нами по Руссии. И все это Русские князья».

<далее упоминаются в качестве свидетелей «все граждане Киева» и русские люди, через земли которых проезжала миссия, а также ряд западноевропейских купцов>

Латинский текст по изданию Э. Менесто[603]:

Et ne aliqua dubitatio quin fuerimus ad Tartaros apud aliquos oriatur, nomina illorum scribimus qui ibidem nos invenerunt. Rex Daniel Rusciae cum omnibus militibus et hominibus suis, qui venerunt secum, nos invenerunt, prope stationes Carbon, qui habet sororem Bati <in uxorem>; apud Corenzam invenimus Hongrot centurionem Kiovie et socios eius, qui etiam nos per quamdam partem vie duxerunt; et isti post nos venerunt usque ad Bati. Apud Bati invenimus filium ducis Ierozlai, qui habebat secum militem unum de Ruscia qui vocatur Sangor, qui fuit natione comanus sed nunc est christianus, ut alter rutenus qui apud Bati noster fuit interpres, de terra susdaliensi. Apud imperatorum Tartarorum invenimus ducem Ierozlaum qui mortuus est ibidem, et militem suum qui vocatur Temer, qui fuit interpres noster apus Cuyccan, imperatorem scilicet Tartarorum, tam in translatione litterarum imperatoris ad dominum papam, quam in verbis dicendis et respondendis. Ibi etiam erat Dubazlaus clericus ducis predicti, Iacobus, Michael et iterum Iacobus servientes ipsius. In reversione in terram Biserminorum, in civitate Ianikint, invenimus Coligneum qui de mandato uxoris Ierozlai et Bati ibat ad predictum Ierozlaum, et Cocceleban et omnem societatem eius. Isti omnes reversi sunt in terram susdaliensem in Ruscia, a quibus poterit, si oportuerit, veritas inveniri. Apud Mouci invenerunt socios nostros qui remanserunt, dux Ierozlaus et societas eius, <dux> etiam quidam in Ruscia, Santopolkus nomine, et societas eius. Et in exitu Comanie invenimus ducem Romanum qui intrabat ad Tartaros et societatem ipsius, et ducem Olaha qui exibat et societatem ipsius. Nuntius etiam ducis de Chernegloue exivit nobiscum de Comania, et diu per Rusciam venit nobiscum; et omnes isti sunt duces ruteni.

В перечне упомянут ряд князей, чья идентификация вызывает сложности.

Santopolkus, несомненно, передает имя Святополк[604]. Он прямо не назван князем, но имя Святополк на Руси было исключительно княжеским. Считается, что после Святополка Окаянного оно стало малоупотребительным, а позже середины XII в. вовсе перестало использоваться[605]; из русских источников известно еще только три Святополка — Святополк Изяславич († 1113 г.), Святополк Мстиславич, внук Владимира Мономаха, и Святополк Юрьевич, сын туровского князя середины XII в. Юрия Ярославича (внука Святополка Изяславича). Но свидетельство Плано Карпини позволяет заключить, что имя Святополк не вышло из употребления и в XIII столетии. Упомянутый в «Истории монголов» Святополк, неизвестный русским источникам, скорее всего — один из князей Турово-Пинской ветви, для которой это имя было именем родоначальника (Святополка Изяславича).

Князь Роман, вероятнее всего, это не сын Даниила Романовича «Галицкого»[606], а Роман Михайлович Брянский, сын убитого в 1246 г. в ставке Батыя Михаила Всеволодича Черниговского. Освобождение черниговского стола требовало урегулирования именно княжений Черниговской земли, и в сочинении Плано Карпини упоминается посол нового черниговского князя, вместе с которым францисканцы въехали летом 1247 г. из Половецкой степи в Русь; могли быть вызваны к Батыю и другие князья черниговской ветви.

Под князем Olaha, несомненно, имеется в виду Олег[607]. Это может быть рязанский князь Олег Ингваревич, пребывавший у монголов до 1252 г.[608] Но не исключено, что речь идет об одном из князей Черниговской земли, среди которых имя Олег было распространенным[609].

В князе Ярославе комментаторы обычно видят великого князя владимирского Ярослава Всеволодича[610]. Однако с Ярославом Всеволодичем Плано Карпини общался в Монголии, о чем подробно рассказано в его сочинении[611]. Этот же Ярослав встретился францисканцам во время нахождения у Батыева полководца Моуци, т. е. между Днепром и Доном. П. Пелльо отметил несоответствия, возникающие при трактовке «князя Ярослава» как Ярослава Всеволодича[612]. Действительно, Ярослав Всеволодич и его кончина в Монголии упомянуты в перечне свидетелей выше; на обратном пути Плано Карпини его встретить не мог, — Ярослава тогда уже не было в живых, между тем, перечень разворачивается в хронологическом порядке, и упоминание пребывания у Моуци относится именно к обратному пути[613]. Вопрос разрешается при допущении, что речь идет о другом Ярославе. Им мог быть князь из волынской ветви Ярослав Ингваревич, упоминаемый Галицко-Волынской летописью в рассказе о событиях второй половины 1220-х гг.[614]; возможно также, что имеется в виду Ярослав Ярославич — сын Ярослава Всеволодича[615].

Перечень позволяет раскрыть состав окружения Ярослава Всеволодича — тех, кто сопровождал его в Монголии. Среди этих лиц один (Темер) определен как miles, трое как servientes и один как clericus (духовное лицо). Выше в «Истории монголов» термином miles назван приближенный убитого в ставке Батыя Михаила Всеволодича, погибший вместе с ним[616]. Из русских источников мы знаем, что этого человека звали Федор и он был боярином[617]. Следовательно, и Темер, определенный тоже как miles, скорее всего, являлся боярином Ярослава. Его имя указывает на тюркское происхождение[618] (очевидно, он был родом из половцев или «черных клобуков»). Servientes же явно соответствует русскому обозначению менее знатных членов княжеского двора — слуги[619].

Сангор — человек Ярослава, находившийся в ставке Батыя, несомненно, тождествен «Ярославлю человеку Сънъгурови», упомянутому галицким летописцем в рассказе о поездке к Батыю Даниила Романовича[620]. Плано Карпини прямо указывает на его половецкое (comanus) происхождение. Тюркским считается имя еще одного связанного с Ярославом лица — Cocceleban[621].

Определенную загадку представляло имя, в переводе А. И. Малеина звучащее как «Дубарлай». Подобный русский антропоним неизвестен, и можно было бы предполагать либо тюркизм, либо некое нелицеприятное прозвище, принятое францисканцами за имя[622]. Но дело в том, что ни в одном из трех списков пространной редакции «Истории монголов» «Дубарлая» нет. В них присутствует чтение Dubazlaus[623]. Ошибка возникла из-за того, что в издании М. д'Авезака вместо z было напечатано r[624] (по причине сходства написания этих букв в Лейденском списке). Dubazlaus же — это славянское имя с элементом — слав: аналогично Ярослав передается Плано Карпини как Ierozlaus. Поскольку имя «Дубослав» источниками не зафиксировано, очень вероятно, что перед нами искаженное Доброслав[625]. Персонаж с таким именем известен в ту же эпоху. Это галицкий боярин Доброслав Судьич, в 1241 г. вызвавший гнев князя Даниила Романовича и «изоиманный» по его приказу[626].

Еще один человек Ярослава, отправленный к нему женой и Батыем, в переводе А. И. Малеина фигурирует как Угней. Такое имя может произвести впечатление очередного тюркизма[627], но в текстовой реальности его не существует. В Лейденском списке читается Ligneum[628]: в издании М. д'Авезака сочетание букв Li из-за слитного написания было принято за U[629]. Но при этом Ligneum — чтение неверное: в Кембриджском и Вольфенбюттельском списках — Coligneum[630] (т. е. в Лейденском списке произошел пропуск слога). А Coligneum (в им. п. Coligneus) — это, вероятнее всего, славянское имя с элементом — гнев[631]: Коли(?)гнев.

Как еще одна загадка в отечественной историографии рассматривалось имя «киевского сотника» — «Монгрот». Комментаторы обычно отмечали отсутствие подобного имени среди древнерусских[632]. Было также высказано мнение, что в данном случае перед нами принятое Плано Карпини за имя тюркское название Киева — Манкерман[633]. Однако Mongrot — это ошибочное чтение Лейденского списка. В Кембриджском списке — Nongrot, в Вольфенбюттельском — Nongreth. Такое имя также не поддается интерпретации, поэтому вероятной является конъектура, предложенная П. Пелльо (и принятая в издании Э. Менесто) — Hongrot. В этом случае перед нами имя, соответствующее монгольскому родоплеменному названию конграт / хонкират[634].

Но если данное лицо являлось монголом, встает вопрос, почему Хонгрот определен как киевский сотник[635]. Из текста следует, что он пребывал не в Киеве, а в улусе Куремсы — ближайшей к Киеву монгольской административной единице. Рассказывая выше в гл. 9 о пребывании у Куремсы, Плано Карпини пишет, что там «нам дали лошадей и трех татар, которые были десятниками, а один — человек Бату», которые сопровождали францисканцев до ставки Батыя[636]. В перечне же свидетелей как спутники францисканцев по пути от Куремсы к Батыю называются сотник Хонгрот и его товарищи. Очевидно, что речь идет об одних и тех же лицах: десятники подчинены сотнику, который и есть «человек Бату». Таким образом, киевский сотник находился в ближайшем к Киеву степном улусе и был подчинен непосредственно Батыю. В связи с этими данными, уместно вспомнить вызвавшее серьезные споры в историографии летописное известие о монгольской переписи 1257 г. в Северо-Восточной Руси: «Тое же зимы приехаша численици, исщетоша всю землю Сужальскую, и Рязаньскую, и Мюромьскую, и ставиша десятники, и сотники, и тысящники, и темники, и идоша в Ворду»[637].

Историки разошлись во мнениях в отношении того, кем были упомянутые представители администрации — темники, тысячники, сотники и десятники: монголами[638] или русскими[639]. При этом практически все исходили из того, что эти лица действовали на Руси. Сведения Плано Карпини позволяют по-иному взглянуть на этот вопрос. В гл. 7 он прямо свидетельствует, что в Южной Руси монголы ко времени путешествия францисканцев уже провели перепись населения с целью упорядочить сбор дани[640]. Отсюда следует, что упомянутые Плано Карпини в гл. 9 имеющие отношение к Киеву сотники и десятники — это поставленные в ходе переписи монгольские чиновники, отвечающие за сбор дани. Но постоянно находились они не на Руси, а в ближайшей к Киевской земле монгольской административной единице (из которой можно было в короткий срок добраться до подведомственной территории для осуществления своих функций)[641]. Разумеется, сотник Хонгрот был не главным и не единственным чиновником, ответственным за Киев и его округу, а только одним из многих. Поскольку Плано Карпини и его спутники приехали к Куремсе из Киева, ему было приказано сопроводить их на дальнейшем пути.

Таким образом, упоминание киевского сотника в «Истории монголов» проясняет особенности системы управления русскими землями в первые десятилетия монгольского господства. Это был контроль без оккупации, при котором лица, осуществлявшие властные прерогативы, находятся вне подвластной земли, но по соседству с ней. Соответственно, десятники, сотники, тысячники и темники[642], «поставленные» в 1257 г. в Суздальской земле, скорее всего, постоянно пребывали в ближайшем к ней улусе — Булгаре[643] (и были, несомненно, монголами[644]).

В целом перечень свидетелей путешествия Плано Карпини содержит ценную, местами уникальную информацию. Русские имена и имена тюрок по происхождению, служивших русским князьям, переданы точно. К последним относятся только три имени — Сангор, Темер и, вероятно, «Коккелебан». «Дубарлай» и «Угней» — имена-фантомы, порожденные ошибками, происшедшими при издании текста «Истории монголов» почти два столетия назад: в тексте на самом деле упоминаются носители славянских имен с элементами — слав и — гнев. Перечень содержит упоминание минимум одного князя, неизвестного подругам источникам (Святополк), в нем раскрывается состав окружения великого князя Ярослава Всеволодича в его поездке в Каракорум ко двору великого хана. При этом упоминание единственного «нерусского» персонажа перечня — киевского сотника, рассмотренное в контексте со сведениями других источников, позволяет высказать определенные предположения в отношении системы властвования завоевателей над Русью.



Два «неудобных» факта из биографии Александра Невского

I. Александр Невский и Иннокентий IV

О контактах между Александром Невским и Иннокентием IV, занимавшем в 1243–1254 гг. папский престол, свидетельствуют три источника — две буллы Иннокентия IV и Житие Александра Невского.

В своем первом послании, датированном 22 января 1248 г., папа предлагал Александру присоединиться, по примеру его покойного отца Ярослава, к Римской церкви и просил в случае татарского наступления извещать о нем «братьев Тевтонского ордена, в Ливонии пребывающих, дабы как только это (известие) через братьев оных дойдет до нашего сведения, мы смогли безотлагательно поразмыслить, каким образом, с помощью Божией, сим татарам мужественное сопротивление оказать»[645]. Вторая булла датирована 15 сентября 1248 г. Из ее текста следует, что папа получил на первое послание благоприятный ответ. Иннокентий IV, обращаясь к «Alexandra, illustri regi Nougardiae», пишет: «Ты со всяким рвением испросил, чтобы тебя приобщили как члена к единой главе Церкви через истинное послушание, в знак коего ты предложил воздвигнуть в граде твоем Плескове соборный храм для латинян (in Pleskowe civitate tua Latinorum Ecclesiam erigere cathedralem)»; далее папа просит принять его посла — архиепископа Прусского[646]. В Житии Александра упоминается о папском посольстве к нему двух кардиналов, которые пытались уговорить князя присоединиться к Римской церкви, на что Александр ответил решительным отказом[647].

Камнем преткновения при интерпретации этих сведений стала вторая булла Иннокентия IV. Следующий из ее содержания вывод, что позиция адресата в отношении перехода под покровительство папы была положительной, явно не вписывался в устоявшееся представление об Александре Невском как непримиримом противнике католичества. И были предприняты попытки «найти» для послания от 15 сентября 1248 г. другого адресата. Примечательно, что этими поисками занимались авторы, сочувственно относившиеся к политике курии и Ордена.

Против представления об Александре как адресате буллы от 15 сентября были выдвинуты следующие аргументы: 1) адресат именуется «rex Nougardiae», в то время как Александр в послании от 22 января — «dux Susdaliensis» («nobili viro Alexandro duci Susdaliensi»); 2) Александра не было осенью 1248 г. на Руси (он находился на пути в столицу Монгольской империи Каракорум); 3) Псков не был «его городом»[648]. Вначале в адресаты был предложен князь Ярослав Владимирович, бывший в 1240 г. союзником Ордена в войне против Новгорода[649]. В 30-е гг. прошлого столетия было выдвинуто предположение, что булла от 15 сентября 1248 г. направлена к литовскому князю Товтивилу, княжившему в Полоцке (поскольку «Pleskowe» якобы может быть интерпретировано не только как Псков, но и как Полоцк)[650]. Надуманность этих гипотез очевидна: оба «претендента» не носили имени Александр[651], не княжили ни в Новгороде Великом, ни в Новгородке Литовском (поэтому ни тот, ни другой не мог быть назван «rex Nougardiae»); Ярослав Владимирович в 1248 г. не мог владеть и Псковом[652]. Не более убедительны аргументы против отождествления адресата с Александром Невским. Изменение титулатуры вполне объяснимо: получив на первое послание благоприятный ответ, папа назвал адресата более высоким титулом — rex (так Иннокентий IV титуловал в своих посланиях 1246 г. и последующих годов Даниила Галицкого). Но при этом он не мог поименовать Александра rex Susdaliensis, так как rex — титул суверенного правителя, а в Суздальской земле[653] верховным правителем («великим князем») был тогда дядя Александра Святослав Всеволодич. Но в пределах Новгородской земли Александра можно было посчитать суверенным правителем — отсюда «rex Nougardiae». Отсутствие Александра на Руси — не причина для того, чтобы прекращать с ним переписку, поскольку уезжал он не навсегда (ниже будет показано, что первоначально предполагалась поездка князя только к Батыю с возвращением в том же 1248 г.; в Каракорум Александр отправился не ранее лета 1248 г., и в сентябре в Лионе, где тогда находилась резиденция папы, об этом еще не могли знать). Псков с 1242 г. подчинялся Александру, особого князя там не было до 1253 г.

Таким образом, с точки зрения источниковедения совершенно очевидно, что грамота от 15 сентября 1248 г. «Александру, светлейшему князю Новгорода», может иметь своим адресатом только одного человека — новгородского князя Александра Ярославича. Тем не менее, гипотеза, отрицающая этот факт, получила распространение. В издании «Documenta Pontificum Romanorum Historiam Ucrainae Illustrata» сентябрьская булла прямо озаглавлена как направленная «Товтивилу Полоцкому»[654]. Разделил предположение о Товтивиле как ее адресате и видный советский исследователь деятельности Александра Невского В. Т. Пашуто[655]. Главной причиной такого единения исследователей, стоявших на разных позициях в общей оценке политики Александра, с одной стороны, и Рима — с другой, было убеждение, что Александр не мог обратиться к папе с теми просьбами, с какими обратился, судя по сентябрьской булле, ее адресат[656]. Между тем, учет всех обстоятельств, на фоне которых выступают три известия о контактах Александра Невского и Иннокентия IV, при должном внимании к хронологии событий, позволяет устранить странности и противоречия.

В середине 40-х гг. XIII в., после того как монгольские завоеватели стали требовать от русских князей признания их власти, Иннокентий IV проявил значительную инициативу в налаживании контактов с сильнейшими князьями, рассматривая ситуацию как подходящую для распространения католичества на русские земли и желая иметь в лице Руси заслон против возможного нового татарского вторжения в Центральную Европу. Наиболее тесные связи установились у Иннокентия IV с галицким князем Даниилом Романовичем и его братом Васильком (княжившим во Владимире-Волынском). В 1246–1247 гг. папа направил к Даниилу и Васильку несколько булл, которыми оформлялось принятие их и их земель под покровительство Римской церкви[657]. Сопоставление документов, вышедших из папской канцелярии, с данными русских источников демонстрирует различие целей сторон. Иннокентий IV, соглашаясь на неприкосновенность церковной службы по православному обряду, полагал, что переход под его покровительство влечет за собой реальное подчинение Русской церкви власти Рима, выражающееся в праве папских представителей назначать на Руси епископов и священников[658]. Для Даниила же этот переход был формальностью[659], платой за которую должна была стать политическая выгода. Отчасти он ее получил: двумя буллами от 27 августа 1247 г. папа закрепил за Даниилом и Васильком все земли, на которые они имели права (что было актуально в свете многолетних претензий венгров на Галич), и запрещал крестоносцам селиться на подвластных им территориях[660]. Но главная цель, та, ради которой русские князья и шли на контакты с Римом, — получение помощи против Орды — не была достигнута, и когда в 1249 г. Иннокентий IV предложил Даниилу королевскую корону, галицкий князь отказался, сказав: «Рать татарьская не престаеть, зле живущи с нами, то како могу прияти венець бес помощи твоей»[661]. Новое сближение Даниила с Римом имело место в 1252–1254 гг., и вновь на почве надежд на помощь против усилившегося натиска Орды; оно увенчалось коронацией галицкого князя, но реальной поддержки он опять не получил и в результате во второй половине 50-х гг. прервал связи с Римом и был вынужден подчиниться власти монголов[662].

В 1246 г. вступил в переговоры с представителем папы и отец Александра Невского, великий князь владимирский Ярослав Всеволодич. Это произошло в столице Монгольской империи Каракоруме, куда Ярослав, признанный Батыем «старейшим» из всех русских князей, был направлен для утверждения в своих правах. Здесь он встречался с послом папы ко двору великого хана Плано Карпини; согласно информации, сообщенной последним папе, Ярослав дал согласие перейти под покровительство Римской церкви[663]; было ли это так или Плано Карпини выдал желаемое за действительное, можно только гадать.

30 сентября 1246 г. Ярослав Всеволодич умер в Каракоруме, отравленный великой ханшей Туракиной. После этого Туракина направила к Александру посла с требованием явиться в Каракорум, но князь отказался ехать[664]. Именно полученные от Плано Карпини сведения о готовности Ярослава принять покровительство папы и об отказе Александра подчиниться воле великой ханши и побудили Иннокентия IV (согласно его прямым указаниям в булле от 22 января 1248 г.[665]) направить свое первое послание новгородскому князю.

Однако когда булла от 22 января дошла до Руси, Александра там уже не было: в конце 1247 или самом начале 1248 г. он отправился вслед за своим младшим братом Андреем к Батыю[666]. От последнего оба брата поехали в Каракорум, откуда возвратились только в конце 1249 г.[667] Но первоначально столь далекая и длительная поездка не планировалась. Дело в том, что Батый находился в состоянии войны с великим ханом Гуюком[668]: дорога в Каракорум стала открытой только после получения вести о смерти монгольского императора. Он умер в апреле 1248 г.[669], следовательно, вопрос об отъезде Ярославичей в Каракорум решился, по-видимому, летом. Очевидно, незадолго до этого Александру сумели доставить из Руси папскую грамоту. Находясь в крайне неопределенной ситуации, князь дал, скорее всего, нейтрально-дружественный ответ, чтобы сохранить возможность выбора в зависимости от результатов своей поездки по степям. Возможно, в качестве дружественного жеста Александр предлагал построить в Пскове католический храм для приезжих с Запада (в этом не было бы ничего сверхординарного — в Новгороде такие церкви имелись). Ответ папе был дан не непосредственно, а (как следует из второй буллы) через архиепископа Прусского[670]. В интерпретации же Иннокентия IV (получившего информацию не из первых рук) дружественный тон превратился в готовность присоединиться к Римской церкви, а храм — в кафедральный собор.

Сентябрьское послание папы не могло в срок дойти до адресата, так как Александр отбыл в Монголию. Вероятно, оно было придержано во владениях Ордена (где в конце 1248 г. уже могли знать, что Александр находится «вне пределов досягаемости»), и посольство, о котором говорится в Житии, как раз и привезло эту вторую папскую буллу, после того как Александр вернулся в Новгород в начале 1250 г.[671] Хотя результаты поездки к великоханскому двору были для Александра не слишком удачны — он получил Киев и «всю Русьскую землю», т. е. номинально был признан «старейшим» среди всех русских князей, но владимирское княжение досталось Андрею Ярославичу[672], — предложение папы было им отвергнуто, и контакты с Римом более не возобновлялись. Чем было обусловлено решение Александра?

Разумеется, следует учитывать общее настороженное отношение к католичеству и личный опыт Александра, которому в 1241–1242 гг., в возрасте 20 лет пришлось отражать наступление на Новгородскую землю немецких крестоносцев, поддерживаемых Римом. Но эти факторы действовали и в 1248 г., тем не менее, тогда ответ Александра был иным. Следовательно, чашу весов в сторону неприятия какого-либо шага навстречу предложениям папы (подобного тем, какие сделал Даниил Галицкий) склонило нечто, проявившееся позже. Можно предположить, что свое воздействие оказали четыре фактора. 1) В ходе двухгодичной поездки по степям Александр смог, с одной стороны, убедиться в военной мощи Монгольской империи, делавшей невозможным противостояние ей своими силами, с другой — понять, что монголы не претендуют на непосредственный захват русских земель, довольствуясь признанием вассалитета и данью, а также отличаются веротерпимостью и не собираются посягать на православную веру. Это должно было выгодно отличать их в глазах Александра от крестоносцев, для действий которых в Восточной Прибалтике был характерен непосредственный захват территории и обращение населения в католичество. 2) После возвращения на Русь в конце 1249 г. к Александру, скорее всего, дошли сведения о безрезультатности для дела обороны от монголов сближения с Римом Даниила Галицкого. 3) В 1249 г. фактический правитель Швеции ярл Биргер начал окончательное завоевание земли еми (Центральная Финляндия), причем сделано это было с благословения папского легата[673]. Земля еми издревле входила в сферу влияния Новгорода, и Александр имел основания расценить происшедшее как недружественный по отношению к нему акт со стороны курии. 4) Упоминание в булле от 15 сентября 1248 г. возможности построения католического кафедрального собора в Пскове неизбежно должно было вызвать у Александра отрицательные эмоции, так как ранее епископия была учреждена в захваченном немцами Юрьеве, и поэтому предложение о ее учреждении в Пскове ассоциировалось с аннексионистскими устремлениями Ордена, напоминая о более чем годичном пребывании Пскова в 1240–1242 гг. в руках крестоносцев. Таким образом, решение Александра прекратить контакты с Иннокентием IV было связано с осознанием бесперспективности сближения с Римом для противостояния Орде и с явными проявлениями своекорыстных мотивов в политике папы.

II. 1252 г.

В 1252 г. Александр Невский отправился в Орду. После этого Батый направил на владимирского князя Андрея Ярославича рать под командованием Неврюя; Андрей бежал из Владимира сначала в Переяславль, где княжил его союзник, младший брат Александра и Андрея Ярослав Ярославич. Татары, подошедшие к Переяславлю, убили жену Ярослава, захватили в плен его детей «и людин бещисла»; Андрею и Ярославу удалось бежать. После ухода Неврюя Александр прибыл из Орды и сел во Владимире[674].

В историографии получила распространение следующая трактовка этих событий: Александр поехал в Орду по своей инициативе с жалобой на брата; поход Неврюя был следствием этой жалобы[675]. При этом авторы, положительно относящиеся к Александру, стараются говорить о случившемся сдержанно, не акцентировать внимание на этих фактах. Английский исследователь Дж. Феннел интерпретировал события 1252 г. без подобной скованности: «Александр предал своих братьев»[676]. Действительно, раз поход Неврюя был вызван жалобой Александра, то никуда не деться (если, конечно, стремиться к объективности) от признания, что именно Александр повинен в разорении земли и гибели людей, в том числе своей невестки; при этом никакие ссылки на высшие политические соображения не могут служить серьезным оправданием. Если приведенная трактовка событий 1252 г. верна, Александр предстает беспринципным человеком, готовым на все ради увеличения своей власти. Но соответствует ли она действительности?

Жалоба Александра на брата не упоминается ни в одном средневековом источнике. Сообщение о ней имеется только в «Истории Российской» В. Н. Татищева, именно оттуда оно и перешло в труды позднейших исследователей. Согласно Татищеву, «жаловася Александр на брата своего великого князя Андрея, яко сольстив хана, взя великое княжение под ним, яко старейшим, и грады отческие ему поймал, и выходы и тамги хану платит не сполна»[677]. В данном случае неправомерно некритическое суждение, что Татищев цитирует, «по-видимому, ранний источник, не попавший в летописи»[678]. Использование в «Истории Российской» не дошедших до нас источников вероятно, но относится к другим периодам (в первую очередь, к XII в.). В то же время, в труде Татищева имеется множество добавлений, являющих собой исследовательские реконструкции, попытки восстановить то, о чем источник «не договорил»: в отличие от позднейшей историографии, где текст источника отделен от суждений исследователя, в тексте «Истории Российской» они не разграничены, что часто порождает иллюзию упоминания неизвестных фактов там, где имеет место догадка (часто правдоподобная) ученого. Таков и рассматриваемый случай[679]. Статья 1252 г. у Татищева в целом дословно повторяет один из имевшихся у него источников — Никоновскую летопись[680]. Исключением является приведенное выше место. Оно представляет собой вполне логичную реконструкцию: раз поход Неврюя состоялся после приезда Александра в Орду, а после похода Александр занял стол, принадлежавший Андрею, значит, поход был вызван жалобой Александра на брата; аналогии такого рода ходу событий обнаруживаются в деятельности князей Северо-Восточной Руси более позднего времени[681]. Таким образом, речь идет не о сообщении источника, а о догадке исследователя, некритически воспринятой последующей историографией, и вопрос в том, дают ли источники основания для такой интерпретации событий.

Андрей Ярославич, по-видимому, действительно вел независимую от Батыя политику: в 1250 г. он вступил в союз с Даниилом Галицким, женившись на его дочери[682], а Даниил в то время не признавал власти Орды. Однако в своих действиях Андрей опирался на такую весомую опору, как ярлык на владимирское княжение, полученный в 1249 г. в Каракоруме[683], от враждебной Батыю великой ханши Огуль-Гамиш (вдовы Гуюка)[684]. Но в 1251 г. Батый сумел посадить на каракорумский престол своего ставленника Менгу[685], и на следующий год он организует одновременно два похода — Неврюя на Андрея Ярославича и Куремсы на Даниила Романовича[686]. Таким образом, поход Неврюя явно был запланированной акцией хана в рамках действий против не подчиняющихся ему князей, а не реакцией на жалобу Александра. Но если считать последнюю мифом, то с какой целью Александр ездил в Орду?

В Лаврентьевской летописи (древнейшей из содержащих рассказ о событиях 1252 г.) факты излагаются в следующей последовательности: сначала говорится, что «Иде Олександръ князь Новгородьскыи Ярославич в татары и отпустиша и с честью великою, давше ему стареишиньство во всей братьи его», затем рассказывается о татарском походе против Андрея, после чего повествуется о приезде Александра из Орды во Владимир[687]. Поскольку Александр приехал на Русь несомненно после «Неврюевой рати», слова, что «отпустиша и с честью» и т. д. следует отнести к тому же времени. Прежде чем рассказать о татарском походе, летописец говорит, что «здума Андреи князь Ярославич с своими бояры бегати, нежели цесаремъ служить»[688]. Речь идет явно о решении, принятом не в момент нападения Неврюя (тогда вопрос стоял не «служить или бежать», а «сражаться или бежать»), а ранее[689]. Скорее всего, «дума» Андрея с боярами имела место после получения владимирским князем требования приехать в Орду. Батый, покончив с внутримонгольскими делами, собрался пересмотреть решение о распределении главных столов на Руси, принятое в 1249 г. прежним, враждебным ему каракорумским двором, и вызвал к себе и Александра, и Андрея. Александр подчинился требованию хана, Андрей же, посоветовавшись со своими боярами, решил не ездить (возможно, он не рассчитывал на удачный исход поездки из-за благосклонности, проявленной к нему в 1249 г. правительством ныне свергнутой и умерщвленной великой ханши). После этого Батый принял решение направить на Андрея — также как и на другого не подчиняющегося ему князя, Даниила Галицкого, — военную экспедицию, а Александру выдать ярлык на владимирское великое княжение. Следует обратить внимание, что поход Неврюя был гораздо более «локальным» предприятием, чем походы на неподчиняющихся Сараю князей в начале 80-х гг. XIII в. и в 1293 г. («Дюденева рать») — были разорены только окрестности Переяславля и, возможно, Владимира[690]. Не исключено, что такая «ограниченность» стала следствием дипломатических усилий Александра.

* * *

Таким образом, при обращении к таким традиционно «неудобным», не вписывающимся в представление об Александре Невском как выдающемся деятеле своей эпохи, защитнике Руси и православия, эпизодам его биографии, как контакты с Римом и роль в событиях 1252 г., нет нужды «бояться» фактов (разумеется, если это реальные факты, как ответ Александра на буллу Иннокентия IV от 22 января 1248 г., а не мифы, как жалоба Александра на Андрея хану). Анализ всей их совокупности не дает оснований обвинять Александра в недостаточной верности православию или в предательстве своих братьев. В данных эпизодах Александр предстает тем же, кем он был всегда, — расчетливым, но не беспринципным политиком.



Ногай и Русь[691]

В последние два десятилетия XIII в. в западной части Золотой Орды существовало фактически независимое политическое образование, во главе которого стоял Ногай — внучатый племянник Батыя. Ногай пользовался огромным влиянием в Юго-Восточной Европе и сопредельных регионах — в зависимости от него временами были правители Болгарии и Сербии, с ним считались в Византии, Венгрии, Иране, Египте.

Отношения Ногая с русскими княжествами, находившимися в зависимости от Орды, изучены пока недостаточно. В двух работах, специально посвященных Ногаю (архим. Леонида и Н. И. Веселовского), только пересказываются известия летописей о контактах с ним русских князей[692]. Влияние Ногая на междукняжеские отношения в Северо-Восточной Руси было проанализировано А. Н. Насоновым. Он выявил связь происходившей здесь в 80–90-е гг. XIII в. междоусобной борьбы русских князей с фактическим расколом Орды на две части (по терминологии автора — Волжскую Орду и Орду Ногая). А. Н. Насонов выдвинул также предположение, что именно во владениях князей, ориентировавшихся на Ногая, совершился переход от взимания дани ордынскими чиновниками к ее сбору самими русскими князьями — порядок, позже распространившийся на всю Северо-Восточную Русь[693]. Отношения Ногая с князьями юго-востока Черниговской земли были проанализированы В. А. Кучкиным при изучении так называемой «Повести о баскаке Ахмате», дошедшей до нас в составе летописей Северо-Восточной Руси[694]. Политика Ногая в других русских землях (даже Галицко-Волынской, в летописании которой он упоминается чаще всего) специально не изучалась.

Ногай был внуком седьмого сына Джучи — Бувала (вариант: Мовала)[695]. Матерью Бувала была одна из наложниц Джучи; Н. И. Веселовский полагал, что именно по этой причине Ногай не мог занять золотоордынский престол[696]. Но такое допущение выглядит необязательным: достаточно было и того, что Ногай принадлежал к младшей линии Джучидов, ведь за период от смерти брата Батыя, Берке (1266 г.), до усобицы в Орде второй половины XIV в. трон занимали только потомки Батыя[697]. Выдвинулся Ногай в начале 60-х гг., когда проявил себя искусным военачальником в боях с войсками монгольского правителя Ирана Хулагу[698]. С тех же 60-х гг. XIII в. Ногай стал управлять землями улуса Джучи, расположенными западнее Днепра. Ядром его владений было Нижнее Подунавье и Поднестровье, а ставка располагалась в районе г. Исакчи в низовьях Дуная[699] (кроме того, у Ногая были владения на Яике[700]). Кочевое население этих территорий считалось, в соответствии с монгольской традицией дуального военно-территориального деления, «правым крылом» Орды, и Ногай являлся его предводителем[701].

Первое известие о контактах Ногая с русскими князьями относится к 1277 г. и касается Галицко-Волынской Руси, чья территория непосредственно граничила с его улусом. Согласно Галицко-Волынской летописи, тогда «присла оканьныи безаконьныи Ногай послы своя с грамотами Тегичага, Коутлоубоугоу и Ешимоута ко Лвови, и Мьстиславоу, и Володимѣрю (галицкому князю Льву Даниловичу, луцкому — Мстиславу Даниловичу и владимиро-волынскому — Владимиру Васильковичу. — А. Г.), тако река: "Всегда мь жалоуете на Литвоу. Осе же вы далъ семь рать, и воеводоу с ними Мамъшѣя, пойдете же с ним на вороги своѣ"». После этого был осуществлен поход на литовские владения в районе Новогрудка, в ходе которого русские и золотоордынские войска действовали раздельно[702].

Зимой 1279/1280 гг. Лев Данилович «еха к Ногаеви, оканьномоу, проклятомоу, помочи собѣ прося у него на ляхы. Онъ же да ему помочь оканьного Кончака, и Козѣя, и Кубатана». Кроме Льва и его сына Юрия, в поход на Польшу отправились Мстислав Данилович с сыном и Владимир Василькович («поидоша неволею татарьского», отметил летописец). Поход не был удачным — повоевав возле Сандомира, русские войска и татары[703] ушли, понеся серьезные потери[704]. Не исключено, что первый из воевод, посланных Ногаем, — Кончак — может быть Кунчаком, одним из племянников хана Менгу-Тимура[705]. Менее вероятны предположения о тождестве Козея с Газаном, правнуком Орды (старшего брата Батыя), а Кубатана — с Кудуканом, сыном Менгу-Тимура[706]; в этих случаях придется предположить слишком сильные искажения имен. Вновь налицо тесные связи Ногая с галицко-волынскими князьями, причем если Лев был инициатором войны, то Мстислав и Владимир двинулись в поход по воле Ногая — очевидно, что последний, как глава «правого крыла» Орды, имел определенные властные прерогативы в отношении князей Юго-Западной Руси. Владимиро-Волынский летописец, перу которого принадлежит текст, наделяет Ногая, как и в рассказе о событиях 1277 г., негативными характеристиками и с нескрываемым злорадством говорит о гибели воинов Льва и татар: «Богъ учини над нимъ (Львом. — А. Г.) волю свою, убиша бо ляховѣ от полку его многы бояры и слуги добрыѣ, и татаръ часть убиша. И тако возвратися Левъ назадъ с великымъ бещестьем»[707].

В 1281 г., после смерти хана Менгу-Тимура (троюродного брата Ногая), на престол вступил его брат Туда-Менгу[708]. И зимой 1281/1282 гг. по его повелению был совершен поход в Северо-Восточную Русь. Младший брат великого князя владимирского и переяславского князя Дмитрия Александровича, городецкий князь Андрей Александрович, отправился в Орду и привел оттуда войско против Дмитрия. Целью похода являлся Переяславль. К татарам, возглавляемым Ковадыем и Алчедаем, присоединились князья Федор Ростиславич Ярославский, Михаил Иванович Стародубский и Константин Борисович Ростовский. Были опустошены Муром, окрестности Владимира, Юрьева, Суздаля, Переяславля, Ростова и Твери. Дмитрий Александрович покинул Переяславль, и 19 декабря город был взят; великий князь бежал в Псков. Андрей Александрович, отпустив татар в Орду, приехал в феврале 1282 г. в Новгород, где был посажен на новгородский стол[709]. К нему, таким образом, переходили прерогативы великого князя владимирского, т. е. верховного правителя княжеств Северо-Восточной Руси, чей сюзеренитет признавал Новгород Великий.

Но вскоре Андрей уезжает из Новгорода во Владимир, а оттуда отправляется в свой удельный Городец и затем в Орду; Дмитрий Александрович сумел собственными силами восстановить свои великокняжеские права[710]. Андрею в Орде была дана новая рать — на сей раз под командованием Туратемира и Алыня[711]. В условиях второго вторжения Дмитрий Александрович «съ своею дружиною отьѣха в Орду к царю татарскому Ногою»[712].

В следующем, 1283 г. Дмитрий вернулся на Русь. Андрей, несмотря на поддержку его новгородцами, вынужден был уступить великое княжение («съступися брату своему»). Боярин Семен Тонильевич, один из зачинщиков и руководителей обоих походов против Дмитрия, был убит по его приказу в Костроме. В самом конце года «приде Дмитрии князь с братомъ своимъ Андрѣемъ, ратью к Новугороду и с татары и со всею Низовьского землею, и много зла учиниша, волости пожгоша… и створиша миръ; и сѣде Дмитрии в Новѣгородѣ на столѣ своемъ»[713]. Из этого сообщения прямо следует, что Дмитрий вернулся от Ногая с ордынским отрядом, присутствие которого и вынудило Андрея отказаться от борьбы с братом и даже демонстрировать показное единство с ним, выступив против сочувствующего Андрею Новгорода.

Итак, в 1282–1283 гг. произошли события, немыслимые в правление Менгу-Тимура: сильнейший князь Владимиро-Суздальской земли отправился за помощью против занявшего его место по воле Орды брата не ко двору Сарайского хана, а к главе одного из улусов, входивших в Орду; он получил требуемую поддержку, а его соперник вынужден был подчиниться.

Очевидно, что с воцарением Туда-Менгу Ногай стал еще более самостоятельной политической фигурой. Новый хан Орды не интересовался государственными делами; по свидетельству Рукн ад-Дина Бейбарса, Туда-Менгу «привязался к шейхам и факирам, посещал богомолов и благочестивцев, довольствуясь малым после большего»[714]. По-видимому, поддержка того или иного князя зависела от влияния на хана разных группировок ордынской знати. Одна из таких группировок сделала ставку на Андрея Александровича. Ногай, напротив, решил поддержать Дмитрия, и, скорее всего, за длительное (около года) время пребывания последнего в степях сумел добиться от Туда-Менгу подтверждения ярлыка на великое княжение, выданного Дмитрию Менгу-Тимуром (по которому он княжил во Владимире с 1277 г.). Полагать, что Ногай выдал собственный ярлык, оснований нет: это означало бы открытую узурпацию ханских прерогатив и должно было привести к конфронтации с Сараем; между тем, такая конфронтация, как мы увидим далее, началась позже и имела иные причины.

Можно полагать, что помимо силы и авторитета Ногая, у его желания иметь на Руси свою сферу влияния имелась и другая причина, по которой Дмитрий Александрович и Ногай оказались взаимно заинтересованы друг в друге. По пути на юг во владения Ногая Дмитрий должен был, скорее всего, проезжать через Киев. Судьба киевского стола во второй половине XIII в. остается неясной. Согласно известию Лаврентьевской летописи, в 1249 г. Киев был пожалован в Каракоруме Александру Невскому[715]. В Густынской летописи киевским князем называется брат и преемник Александра на владимирском великом княжении (1263–1271) Ярослав Ярославич[716]. Но этот источник слишком поздний (XVII в.), чтобы можно было доверять его сообщению. Следующее и, несомненно, достоверное летописное известие о князе в Киеве относится только к 1331 г.[717] На основе сведений Любецкого синодика можно предположить, что за некоторое время до этого в Киеве стали княжить представители путивльской ветви черниговского княжеского дома[718].

Что касается последней трети XIII столетия, то высказывалось предположение, что тогда в Киеве вообще не было князей[719]. Это представляется сомнительным, так как Киев, хотя и перестал быть столицей всей Руси, сохранял значение важного экономического и культурного центра[720]; во второй половине XIV–XV вв., после его включения в состав Великого княжества Литовского, здесь постоянно существовал княжеский стол, занимаемый видными представителями династии Гедиминовичей. Полагаю вероятным, что после смерти Александра Невского киевское княжение продолжало считаться принадлежностью великих князей владимирских. Если Дмитрий Александрович являлся киевским князем, то его поездка в кочевья Ногая (отстоявшие от Северо-Восточной Руси на гораздо большее расстояние, чем Сарай) не выглядит авантюрой: владения временщика располагались по соседству с Киевским княжеством. Ногай, став сюзереном Дмитрия, приобретал, возможно, влияние не только на владимирское, но и на киевское княжение.

Зимой 1284 /1285 гг. Ногай отправился в поход на Венгрию. Вместе с ним шли войска Телебуги (Тула-Буги) — племянника хана Туда-Менгу: «…пришедшу оканьномоу и безаконьномоу Ногаеви и Телебоузѣ с нимь на Оугры в силѣ тяжцѣ во бещисленомь множьстве. Вѣлѣша же с собою поити роускимъ княземь: Лвови, Мьстиславоу, Володимѣроу, Юрьи Львовичь». Все галицко-волынские князья подчинились, кроме Владимира Васильковича, отговорившегося болезнью ноги. Воспользовавшись отсутствием Льва Даниловича, Мазовецкий князь Болеслав повоевал его владения. В связи с этим, «Левъ отпоущенъ бысть, вшед в Оугорьскоую землю». Далее Галицко-Волынская летопись повествует об ответных действиях Льва и Владимира против Болеслава, а затем возвращается к рассказу о венгерском походе: «Бысть идоущоу оканьномоу и безаконьномоу Ногаеви и Телебоузѣ с нимь, воевавшима землю Оугорьскоую: Ногай поиде на Брашевъ, а Телебоуга поиде поперекъ гору, што бяшеть перейти треими деньми, и ходи по 30 днии, блудя в горахъ, водимъ гнѣвомъ Божиимъ. И бысть в них голодъ великъ, и начаша людие ѣсти, потом же начаша и сами измирати, и оумре ихъ бещисленое множьство. Самовидчи же тако реша: оумерших бысть сто тысячь. Оканьныи же и безаконьныи Телебоуга выиде пѣшь со своею женою, об одной кобыле, посрамленъ от Бога»[721].

В историографии последний фрагмент традиционно рассматривается как повествование о движении ордынских войск через Карпаты в Венгрию[722]. В этом случае следует предположить, что Ногай шел от своего главного юрта, с низовьев Дуная (так как именно оттуда, перейдя через Карпаты, можно выйти к Брашову, расположенному на юго-востоке Трансильвании), а Телебуга, переходивший горы где-то севернее, до Венгрии так и не дошел. Но тогда неясно, кто «отпустил» Льва: из текста следует, что галицкий князь находился в этот момент уже в Венгрии («вшед в Оугорьскую землю»). Допущение, что он со своими отрядами сначала отправился к устью Дуная и вошел на венгерскую территорию с юго-востока вместе с Ногаем, выглядело бы натяжкой. Между тем, фразу «Бысть идуоущоу оканьномоу и безаконьномоу Ногаеви и Телебоузѣ с нимъ, воевавшима (т. е. повоевавшие. — А. Г.) землю Оугорьскоую» гораздо вероятнее трактовать как вводную к рассказу об обратном пути татар из Венгрии. Сопоставление со сведениями иностранных источников о походе 1285 г. не оставляет сомнений, что так оно и есть (без развернутой аргументации сведения Галицко-Волынской летописи о движении Ногая на Брашов и о злоключениях Телебуги как относящиеся к обратному пути ордынцев из Венгрии расценили П. Ямбор и П. Ф. Параска[723]

Согласно венгерским и немецким хроникам, к организации похода приложили руку половцы, бежавшие из Венгрии после поражения, нанесенного им королем Ладиславом (Ласло) IV в 1282 г. Ордынские отряды пребывали на венгерской территории с января по март. Они причинили стране жестокое разорение вплоть до Пешта, но встретили упорное (особенно в Трансильвании) сопротивление: венгры, а также население Трансильвании — секеи и саксы (немцы), опираясь на систему крепостей, наносили противнику чувствительные локальные удары (о них упоминает серия грамот венгерских королей Ладислава IV и Андрея III). В результате, огромное множество татар погибло, причем пострадали они и от стихии — обильных снегов и дождей[724].

Картину довершает рассказ египетского хрониста Рукн ад-Дина Бейбарса: «Тулабуга… снарядился в поход и отправился с войсками своими в землю Краковскую (Крулевскую?) для опустошения ее и войны с жителями ее. Он послал (также) к Ногаю, приказал ему двинуться с находящимися у него войсками, чтобы сообща напасть на землю Краковскую. Ногай отправился с теми десятками тысяч, которые были у него. Сошлись они оба в предположенном месте, разлили повсюду опустошение, грабили, что хотели, убивали, кого хотели и (затем) вернулись. Между тем, уже настала зима, выпало множество снега и стали затруднительны пути. Ногай с бывшими при нем (войсками) отделился от него (Тулабуги), отправился в свои зимовья и невредимо добрался (до них) со всеми своими. Тулабуга же пошел по бесприютным пустыням и непроходимым степям[725] и сбился с главной дороги. Его (самого) и войско его постигли чрезвычайное затруднение и бедствие; бо́льшая часть их погибла от сильной стужи и недостатка сил. Уцелели лишь немногие из них. Это крайне огорчило Тулабугу, и он заподозрил Ногая в том, что все это случилось по его козням и интригам, из-за того, чтобы погубить войско его и извести род его. В него закралась вражда и вселилась злоба за то, что его и войско его постигла сильнейшая беда, которая довела их до того, что они ели мясо животных, служивших им для верховой езды, и собак, которых они взяли с собой, да мясо тех из них, которые умирали от голода»[726].

В этом описании смешаны два похода Ногая и Телебуги — на Венгрию 1285 г. и на Польшу 1287 г.[727] Но, кроме даты (686 г. хиджры — с 16 февраля 1287 г. по 5 февраля 1288 г.), указания на Телебугу как инициатора похода и наименования государства-жертвы «землей Краковской», все реалии явно относятся к венгерскому походу: в походе на Польшу Ногай и Телебуга с самого начала действовали раздельно; Телебуга вернулся благополучно, не блуждал, на обратном же пути еще поживился за счет грабежа русской территории (см. ниже). Свидетельство о голоде, доведшем до поедания тел своих умерших, совпадает с указанием Галицко-Волынской летописи, о снегах — с данными хроники Леобенского Анонима[728].

Сопоставление сведений русского, западных и восточного источников о событиях начала 1285 г. позволяет восстановить их ход следующим образом. Ногай, побуждаемый бежавшими в его улус из Венгрии половцами, принял решение совершить масштабное вторжение в эту страну. Собственных его сил, видимо, оказалось недостаточно, и были привлечены войска во главе со вторым после хана в Орде человеком — Телебугой. Согласно Галицко-Волынской летописи, в поход отправился Ногай и Телебуга «с ним»; о польском походе, где инициатива принадлежала Телебуге, говорится совсем иначе: «Хотящоу поити оканьномоу и безаконьномоу Телебоузѣ на ляхы»[729]. Оба войска совместно вышли к венгерской границе через Галицкую Русь (где к ним присоединились отряды русских князей), т. е. атаковали Венгерское королевство с северо-востока. Венгры применили тактику локальных ударов с опорой на крепости; татары повоевали Потисье и левобережье Дуная (до Пешта), но переходить на его правый берег не решились. Они двинулись на восток, рассчитывая поживиться в Трансильвании, но здесь столкнулись с еще более серьезным сопротивлением. Тогда Ногай отделился от Телебуги, увел свои войска на Брашов и затем через Южные Карпаты ушел в свои нижнедунайские владения. Телебуга же попытался перейти Восточные Карпаты (скорее всего, в районе р. Быстрицы), его войско заблудилось в горах и пострадало от разыгравшейся стихии: к потерям, понесенным в ходе военных столкновений, добавились жертвы голода и погодных условий. О действиях в Венгрии отрядов русских князей источники не сообщают. Ясно, что, когда Телебуга и Ногай уходили из Венгрии, русских войск с ними уже не было; знание летописцем того, что Ногай, отделившись от Телебуги, пошел именно «на Брашев», подсказывает, что, скорее всего, русские покинули татар в момент разделения войск Ногая и Телебуги в Трансильвании, после чего двинулись на север к галицким пределам и возвратились домой. События начала 1285 г. вызвали гнев Телебуги на Ногая, вполне естественный: Ногай привлек его к злосчастному походу и оставил в самый ответственный момент. Обострение с весны 1285 г. отношений между Ногаем и Телебугой очень быстро сказалось на русских делах.

В том же 1285 г. «князь Андрѣи приведе царевича, и много зла сътворися крестьяномъ. Дмитрии же, съчтався съ братьею, царевича прогна, а боляры Андрѣевы изнима»[730] («царевичами» на Руси именовали представителей правящей в Орде династии Чингисидов, не обладавших верховной властью). Еще зимой 1283/1284 гг. Андрей проявлял вынужденную лояльность к брату; теперь же он попытался вновь свергнуть Дмитрия с ордынской помощью. Очевидно, поездка Андрея в Орду была следствием получения им сведений о разладе между двумя самыми влиятельными в ней лицами — Ногаем и Телебугой. Группировка, возглавляемая последним, и решила использовать Андрея для нанесения удара по ставленнику Ногая в Северо-Восточной Руси; с этой целью было послано войско под началом одного из родственников Телебуги. Однако Дмитрию и его союзникам удалось нанести ордынскому войску поражение. А. Н. Насонов полагал, что «братьями», выступившими в союзе с Дмитрием, были его родной брат, московский князь Даниил (младший из трех Александровичей), и двоюродный брат, тверской князь Михаил Ярославич[731]; данные, которые можно почерпнуть из сведений источников о позиции Москвы и Твери в предшествующие и последующие годы, позволяют считать такое предположение весьма вероятным[732].

В 1285 г. имел место еще один конфликт между русскими князьями: «Роман князь Брянскыи приходилъ ратью к Смоленску и пожже пригороды и отиде в своя си»[733]. Смоленским князем был Федор Ростиславич, одновременно являвшийся князем ярославским и живший в основном в Северо-Восточной Руси. Федор в 1281 г. был главным союзником Андрея Александровича; оставался он им и позже, вплоть до своей смерти в 1299 г. Очень вероятно, что Роман Михайлович Брянский (одновременно являвшийся князем черниговским[734], т. е. сюзереном всех князей Черниговской земли) действовал как союзник Дмитрия Александровича[735]. Брянск был ключевым пунктом на пути из Северо-Восточной Руси в Южную[736]; маршруты поездки Дмитрия к Ногаю в 1282 г. и возвращения его год спустя с ордынским отрядом, а также маршруты последующих поездок к Ногаю князей Северо-Восточной Руси и походов войск из Орды Ногая в противоположном направлении (о них см. ниже) проходили через Брянское княжество (как и путь, по которому отвозилась в Орду Ногая дань с владений, ориентировавшихся на него на Северо-Востоке князей), так как западнее Черниговщины находились владения Федора Ростиславича — союзника Андрея Александровича, а восточнее — степи, контролируемые Волжской Ордой. Можно полагать, что Роман Михайлович с 1282–1283 гг. имел союзнические отношения с Дмитрием Александровичем и, следовательно, вошел в сферу влияния Ногая. В пользу этого говорят также зависимость от Ногая «Курского княжения» и продвижение в 1290 г. туда войск Ногая (см. об этом ниже). Это было бы маловероятно, если бы расположенный западнее Чернигов (которым владел брянский князь) не подчинялся Ногаю.

В следующем, 1286 г. к Ногаю ездил Владимиро-Волынский князь Владимир Василькович. Об этом говорится в записи на Кормчей: «Въ лѣто 6794 списан бысть сии Номоканонъ боголюбивым князем Владимиром сыном Васильковым… Пишущимъ же нам сиа книги поехал господь нашь к Нагаеви…»[737]. Л. В. Столярова связывает поездку с готовившимся ордынским походом на Польшу. Но поход имел место в конце 1287 (т. е. 6795) г. (об этой датировке, которую разделяет и Л. В. Столярова, см. ниже), и Владимир ходил тогда с войском Телебуги; запись же может быть отнесена самое позднее к февралю 1287 г. (последнему месяцу 6794 г.). Вероятнее всего, этот визит был связан с желанием Ногая укрепить свое влияние среди князей Юго-Западной Руси в условиях назревающей конфронтации с Телебугой.

В 1287 г. группировка Телебуги (в которую входили его брат Кунчек и сыновья Менгу-Тимура — Алгуй, Тогрылча, Мулакан, Кадан и Куду-кан) добиласьухода Туда-Менгу с престола. Ханом стал Телебуга[738]. В том же году он и Ногай совершили походы на Польшу.

Польские источники датируют это событие 1287 г.[739] В Галицко-Волынской летописи об ордынском походе рассказывается дважды (в Ипатьевском списке, где даты были проставлены в тексте не имевшего вначале хронологической сетки свода с ошибками, — под 6791 и 6795 гг.), причем во втором случае о Ногае не говорится, упоминаются только Телебуга с Алгуем и действия в Польше не описываются (о движении ордынских войск сказано в связи с внутриволынскими делами[740]). В отечественной историографии, вслед за М. С. Грушевским, датировавшим первое сообщение зимой 1286/1287 гг., а второе — концом 1287 г.[741], распространилось мнение о двух походах на Польшу — в 1286 и в 1287 гг.[742] Однако Л. Е. Махновец отметил, что в тексте первого рассказа говорится о выступлении ордынцев от Владимира-Волынского в воскресенье после «Микулина дня» (6 декабря), который приходился на субботу в 1287 г., а не в 1286 г.; на этом основании оба рассказа были отнесены к одному походу — зимы 1287/1288 гг.[743] Недавно к такому же выводу пришел В. А. Кучкин — на основании того же наблюдения о дне недели, совпадения перечня русских князей — участников похода и наличия в обоих рассказах сообщения о том, что Владимир Василькович из-за болезни возвратился от р. Сан[744]. К этим соображениям можно добавить, что оба рассказа говорят о приходе Телебуги на обратном пути к г. Львову[745]. Таким образом, под 6791 и 6795 гг. перед нами явно два известия об одном и том же ордынском походе на Польшу, состоявшемся зимой 1287/1288 гг.

В историографии текст Галицко-Волынской летописи за 70–80-е гг. относят к летописцу Владимира Васильковича[746]. Но наличие двух сообщений об одном и том же походе на Польшу означает, что они восходят к двум разным источникам. Поскольку во втором (под 6795 г.) рассказе в центре внимания оказывается князь Владимир, очевидно, что это сообщение принадлежит перу Владимиро-Волынского летописца. В первом же рассказе наблюдается сочувствие Льву Даниловичу Галицкому (владимирскому летописцу не свойственное[747]), описывается разорение «Львовой земли», говорится, как Лев после ухода татар считал погибших и умерших в его земле людей[748]. Отнести этот рассказ к владимирскому летописанию мешает и такая деталь: автор не знает, побывал ли Телебуга во Владимире («Телебоуга же еха обьзирать города Володимѣря, а дроугии молъвять, оже бы и в городѣ быль, но то не вѣдомо»[749]). Поэтому можно полагать, что рассказ о походах Телебуги и Ногая на Польшу, который в Ипатьевском списке помещен под 6791 г., восходит к галицкому источнику.

Примечательно, что предводители ордынских войск в двух рассказах характеризуются совершенно различно. В первом рассказе Телебуга именуется «окаянным» и «беззаконным» («Хотящоу поити оканьномоу и безаконьномоу Телебоузѣ на ляхы»), Ногай же поначалу фигурирует без эпитетов — «приде к Ногаеви», «Ногаи передалъ его»[750]. Лишь в конце, когда специально рассказывается о действиях Ногая в Польше, он однажды назван «оканьным»[751]. Но не исключено, что этот фрагмент является вставкой владимирского сводчика. В нем говорится о вражде Ногая и Телебуги («бысть межи има нелюбье велико»), хотя об этом выше было уже сказано дважды — в начале рассказа о польском походе («Бѣше же межи има нелюбовье велико») и после сообщения о том, что Ногай опередил Телебугу в движении к Кракову («И про се бысть межю има болше нелюбье»)[752]. Владимирский летописец и ранее, повествуя о событиях 1277 и 1285 гг., именовал Ногая «оканьным». Что касается Телебуги, то если в рассказе о походе на Венгрию он называется (как и Ногай) «окаянным и беззаконным», то теперь, когда Телебуга стал ханом, отрицательные эпитеты у владимирского автора исчезли. Во втором рассказе о польском походе Телебуга и Алгуй именуются «цесарями», на их волю Владимир и Мстислав Данилович Луцкий ссылались в переговорах, которые они вели между собой и с Львом Даниловичем и его сыном Юрием[753].

Из галицкого рассказа следует, что Телебуга и Ногай в 1287 г. действовали раздельно. Слова о том, что Телебуга перед походом на Польшу «приде к Ногаеви», означают, что он пришел в улус Ногая — это было неизбежно, так как владения Ногая граничили с Галицкой землей, через которую надо было пройти, чтобы попасть в Польшу. Тут же летописец подчеркивает, что между Ногаем и Телебугой было «нелюбовье велико»[754]. Именно Телебуга привлек к участию в походе русских князей — Льва и Мстислава Даниловичей, Владимира Васильковича, Юрия Львовича. Послал он и за какими-то «заднепровскими» князьями, однако пришли они или нет, неясно, — в дальнейшем повествовании названы только галицко-волынские князья. По пути в Польшу войска Телебуги разграбили окрестности Владимира-Волынского. Перейдя границу Польши, татары вместе с отрядами русских князей подступили к Сандомиру, но не смогли его взять. Тем временем Ногай, действуя отдельно («а с Телебугою не снимася»), опередил Телебугу и вышел к Кракову. Он также не преуспел, ограничившись разорением окрестностей. На обратном пути войска Телебуги опустошили местность вокруг галицкого города Львова[755]. Похоже, что хан не имел реальных рычагов воздействия на Ногая: тот действовал абсолютно самостоятельно, более того, выступал как соперник Телебуги, стремясь достигнуть большего, чем последний, военного успеха.

В начале 1289 г., после смерти Владимира Васильковича, возник конфликт между Мстиславом Даниловичем, которому покойный князь завещал свои владения, и сыном Льва Даниловича Юрием, занявшим один из волынских городов — Берестье. Мстислав послал князя Юрия Поросского «возводить татар» на Юрия Львовича и сообщил об этом его отцу; «Левъ же оубояся того велми, и еще бо емоу не сошла оскомина Телебоужины рати», и заставил сына отступиться[756]. Очевидно, что «татары», которых собирался привести Мстислав, относились к Волжской Орде, так как завещание Владимира оглашалось в присутствии «цесарей» Телебуги и Алгуя во время их похода на Польшу[757].

Известия об отношениях галицко-волынских князей с Ордой в 1287–1289 гг. позволяют сделать вывод, что позиция их была различной. Лев явно ориентировался на Ногая: его летописец не употребляет по отношению к Ногаю негативных определений, в то время как Телебуга, верховный правитель Орды, не только не называется «цесарем», но и характеризуется как «окаянный и беззаконный». Возможно, и разорение земли Льва войском Телебуга на обратном пути из Польши связано с его близостью к Ногаю, который перед этим опередил Телебугу в движении к Кракову. Тем не менее, под угрозой разорения своих владений Лев был вынужден участвовать в походе Телебуги. Владимир Василькович и Мстислав Данилович Луцкий, напротив, были ориентированы на Телебугу: Ногай д ля владимирского летописца (как и прежде) — «окаянный», а Телебуга и Алгуй — «цесари»; с их санкции принимается решение о завещании Владимиром своего княжества Мстиславу, новой «Телебужиной ратью» угрожает Мстислав Льву. Очевидно, поездка Владимира Васильковича к Ногаю в 1286 г. не привела к включению Владимиро-Волынского княжества в сферу его влияния: во всяком случае, после воцарения Телебуга Владимир и Мстислав держали его сторону. Разумеется, выбор сюзерена был для князей выбором «меньшего зла»; чего стоят красноречивые слова Владимира после его отъезда из войска Телебуга: «…досадила мь погань си (вар.: дѣла мь с погаными нѣт), а человѣкъ есмь боленъ, ни я с ними могоу повѣстити. А прояли мь уже и на печенехъ…»[758].

Тем временем в Северо-Восточной Руси продолжалась междоусобная борьба князей. В 1288 г. «седе Андрѣи Александрович на Ярославлѣ, а Олександръ Федорович на Углечѣ полѣ»[759] (Александр Федорович — сын Федора Ростиславича Ярославского). До него Угличем, после прекращения местной княжеской ветви, два года владел князь из ростовской династии Дмитрий Борисович. Он, в отличие от своего брата, ростовского князя Константина, склонялся к союзу с Дмитрием Александровичем[760]. Смена князя на углицком столе на сына верного вассала Сарая Федора Ростиславича не могла не быть санкционирована Ордой. Очевидно, после воцарения Телебуги и возвращения его из польского похода в начале 1288 г. Андрей Александрович и Федор приехали ко двору нового хана, предполагая, что он предоставит им возможность расширить свои владения за счет земель князей, ориентировавшихся на Ногая. Великое княжение Владимирское Телебуга Андрею не передал, а санкционировал обмен княжениями между Андреем и Федором (Городца на Ярославль) и отнятие Углича у Дмитрия Борисовича с передачей его сыну Федора. Андрей получил, таким образом, более богатое в то время княжество, а потери Федора от обмена с лихвой компенсировались приданием его семье Углицкого княжества.

Но в следующем, 1289 г. «седе Дмитрии Борисович Ростовѣ, тогда же бѣ много татаръ в Ростовѣ, и изгнаша их вечьем, и ограбиша их; того же лѣта князь Костянтинъ иде въ Орду»[761]. Согласно другому летописному источнику, Дмитрий в 1289 г. «нача ведати всю свою очиноу»[762], т. е. и Ростов, и Углич. Таким образом, он вернул себе в 1289 г. Углич и вытеснил брата Константина из Ростова. Объяснить эти успехи можно только поддержкой со стороны великого князя Дмитрия Александровича и Ногая. Татары, «умножившиеся» в Ростове с вокняжением Дмитрия, это, очевидно, отряд, присланный Ногаем. Скорее всего, именно присутствие в Северо-Восточной Руси на стороне Дмитрия и его союзников ордынского воинского контингента вынудило Андрея Александровича выступить в том же 1289 г., как и в 1283 г., в союзе с Дмитрием (а также Даниилом Московским и Дмитрием Ростовским) против Михаила Ярославича Тверского (конфликт закончился миром у г. Кашина). Константин Борисович Ростовский в этой ситуации отправился за помощью к Телебуге. Тем временем, восстание ростовцев привело к разгрому находившегося в Ростовском княжестве ордынского отряда, что изменило соотношение сил в борьбе за ростовский стол. По возвращении Константина из Волжской Орды Дмитрию Борисовичу пришлось согласиться на совместное с ним княжение в Ростове, а Углич, по-видимому, был возвращен Александру Федоровичу[763].

В летописании Северо-Восточной Руси сохранились сведения о связанных с деятельностью Ногая событиях, происходивших в 1289–1290 гг. на крайнем юго-востоке Руси — в Курском Посемье («Повесть о баскаке Ахмате»), Здесь, на территории «Курского княжения», заправлял ставленник Ногая баскак Ахмат. Местные князья, Олег Рыльский и Святослав Липовичский, чьи владения страдали от его бесчинств, попытались заручиться поддержкой Телебуги. Слободы, устроенные Ахматом на территориях Рыльского княжества, были разогнаны. Ответом стал жестокий карательный поход войска, посланного Ногаем (последний, как и Телебуга, именуется «цесарем»). Из текста «Повести» следует, что в податном и судебном отношении «Курское княжение» (включавшее Рыльское и Липовичское княжества) подчинялось Ногаю, но при этом Телебуга признавался верховным сюзереном, к которому в случае необходимости можно было апеллировать[764].

В 690 г. хиджры, т. е. в 1291 г., Ногаю удалось хитростью заманить Телебугу в ловушку. Верховный правитель Орды, а также Алгуй, Тогрылча, Мулакан, Кадан и Кудукан были убиты[765]. При поддержке Ногая ханом стал Тохта, сын Менгу-Тимура, ранее вынужденный скрываться от Телебуги. Ногай рассчитывал, что троюродный племянник подчинится его воле как старшего в роде — «аки», будучи обязан ему воцарением[766]. Первоначально расчет Ногая вроде бы оправдывался. В 1293 г. по его требованию Тохта казнил 23 эмира, служивших Телебуге[767]. Среди казненных был Туратемир, очевидно, тот самый, что возглавлял поход против Дмитрия Александровича в 1282 г. Ко времени вскоре после воцарения Тохты следует отнести и расширение владений великого князя Дмитрия Александровича и его сторонников за счет территорий, принадлежавших князьям-вассалам Телебуги. Именно тогда, по-видимому, Углич был передан в состав великого княжения Владимирского, а Можайск, принадлежавший Смоленскому княжеству Федора Ростиславича, включен во владения Даниила Александровича Московского[768]. В «Курском княжении» после устранения Телебуги брат убитого с его санкции Олегом Рыльским Святослава Липовичского, Александр, убил Олега и двух его сыновей[769].

Казнь эмиров в 1293 г. была последним действием Тохты в пользу Ногая. После того как в том же году к нему приехали Андрей Александрович, Федор Ростиславич, Дмитрий и Константин Борисовичи Ростовские, хан послал на Дмитрия Александровича и его союзников войско во главе со своим братом Туданом (Дюденем). Великий князь бежал в Псков. Были взяты города Владимир, Суздаль, Муром, Юрьев, Переяславль, Коломна, Москва, Можайск, Волок, Дмитров, Углич[770]. Андрей Александрович стал великим князем владимирским, Федор Ростиславич получил Переяславль — столицу собственного княжества Дмитрия Александровича, Углич достался сыну Константина Борисовича Александру. Одновременно Андрей и Федор произвели обратный обмен своими удельными княжествами: Федору возвращался Ярославль, а Андрею — Городец[771]. Крайней западной точкой продвижения татар стал Волок; оттуда они отправились восвояси, а Андрей двинулся в Новгород и 28 февраля 1294 г. взошел в качестве нового великого князя владимирского на новгородский стол. Вскоре Дмитрий сумел перебраться из Пскова в Тверь (к своему союзнику Михаилу Ярославичу), откуда начал переговоры с Андреем. В источниках зафиксирован один пункт заключенного тогда мирного соглашения: «А Волокъ опять Новугороду»[772].

Перечень взятых Дюденем и союзными Тохте русскими князьями городов позволяет расширить представления о сфере влияния Ногая на северо-востоке Руси (города, принадлежавшие князьям «проволжской» группировки, естественно, не разорялись). В коалицию его вассалов входили, кроме Дмитрия и Даниила Александровичей и Михаила Тверского, суздальский, юрьевский и дмитровский князья. К ней же следует отнести правителей Муромского и Рязанского княжеств (Коломна была тогда рязанским городом). В то же время, среди нетронутых Дюденем городов, помимо принадлежавших Ярославскому, Городецкому и Ростовскому княжествам, наличествует Стародуб. В 1281 г. Стародубский князь был союзником Андрея Александровича. Очевидно, он сохранил принадлежность к этой группировке.

Традиционное представление о полной победе в результате похода Дюденя «просарайской» группировки князей сталкивается с непреодолимыми противоречиями. Еще в то время, когда татары находились в Москве, в Тверь вернулся из Орды (несомненно, Ногаевой) местный князь Михаил Ярославич; узнав об этом, Дюдень и Андрей не решились напасть на Тверь[773]. Но ведь Михаил не был сильнее Даниила Московского или тем паче великого князя Дмитрия Александровича, а их стольные города пали. Весной 1294 г., после переговоров с Андреем, Дмитрий возвращался в Переяславль, т. е. отчинное княжество было ему возвращено[774]. Более того, разные летописные памятники рассматривают Дмитрия вплоть до его смерти в том же 1294 г. в качестве великого князя владимирского[775]. Все эти факты получают объяснение при должном внимании к известию, сообщающему о приходе в Северо-Восточную Русь той же зимой 1293/ 1294 гг. еще одного татарского войска: «Тое же зимы цесарь татарскыи приде въ Тфѣръ, имя ему Токтомѣрь, и много тягости людем учинивъ, поиде в своя си»[776]. Обычно поход Токтомера трактуется как военная акция Волжской Орды против Тверского княжества[777]. Казалось бы, это логично: ведь Тверь не была взята Дюденем, и для приведения тверского князя в покорность был нужен еще один поход. Но по времени появление Токтомера совпадает с уходом из Северо-Восточной Руси Дюденя: войско последнего отправилось восвояси от Волока через Переяславль в феврале (Андрей, поехавший из Волока в противоположном направлении, в Новгород, был возведен на новгородский стол 28 февраля), а поход Токтомера состоялся еще зимой, т. е. не позднее того же февраля. Между тем, как уже отмечалось в литературе[778], ранние летописи указаний на военные действия Токтомера в Тверском княжестве не содержат; они говорят лишь о «тягости»[779], а так именовалось не военное разорение, а поборы[780]. Кроме того, если бы речь шла о военном походе против тверского князя, следовало бы ожидать предлог «на» или «к»[781], а в летописном известии говорится о приходе Токтомера «в» Тверь. Следовательно, остается полагать, что войско Токтомера пришло не из Волжской Орды, а из Орды Ногая. Оно двигалось вслед за поехавшим вперед Михаилом Тверским; именно приближение Токтомера заставило Дюденя отказаться от похода на Тверь (судя по хронологии, Токтомер продвигался на тверскую территорию практически одновременно с отходом Дюденя от Волока), а на плечи населения Тверского княжества легла «тягость» — обязанность содержать отряд Токтомера (а также, возможно, и побор в счет платы за оказанную военную помощь).

Присутствие на стороне Дмитрия Александровича и его союзников в марте 1294 г. татарского отряда объясняет последующие события. В руках противников Андрея, Даниила Московского и Михаила Тверского, оказался Волок — город, находившийся в совместном владении Новгорода и великого князя и в географическом отношении отделенный от Новгородской земли тверской территорией. Дмитрий Александрович соединился со своими союзниками, и Андрей был вынужден, ввиду присутствия на стороне его противников татарских сил, пойти на заключение мира: он вернул Дмитрию великое княжение и Переяславль, взамен сохранив за собой новгородский стол (о сохранении за Андреем Новгорода говорит тот факт, что новгородский посадник возвращается после заключения мира в Новгород по его повелению[782]), князья «проногаевской» коалиции возвратили Новгороду также Волок. Таким образом, вопреки обычному взгляду, поход Дюденя, благодаря контрдействиям Ногая, имел ограниченный конечный успех — из-под власти Дмитрия Александровича удалось изъять только Новгородскую землю.

Имя «Токтомер» Н. И. Веселовский трактовал как Ток-Темир (отмечая, что идентификация этого лица остается неясной)[783]. Ток-Темир соответствует монгольскому Тук-Тимур или Тука-Тимур. Так звали четверых потомков Джучи (коль скоро «Токтомер» назван «цесарем», искать его следует среди представителей ханского рода), чья деятельность приходится на рассматриваемый период: правнука Орды (старшего брата Батыя), внука Беркечара (младшего брата Батыя) и двух внуков еще одного из младших братьев Батыя — Шибана[784]. Возможно, один из них и есть «Токтомер» (можно в связи с этим вспомнить, что в конце 80-х гг. Тохта, скрываясь от Телебуги, нашел убежище у Билыкчи, брата Тук-Тимура, внука Беркечара; находясь у него, он связался с Ногаем[785]). Но в древнерусской транскрипции тюркских имен с составной частью «Темир» первая гласная обычно не искажалась (ср.: «Туратемерь» похода 1282 г.). Поэтому вероятным кажется другой вариант. Одного из внуков Шибана звали Токта-Муртад (он же — Тама-Токта). Его кочевья располагались близ Дербента, на границе Орды с хулагуидским Ираном[786]. Во второй половине 90-х гг., когда между Тохтой и Ногаем шла дипломатическая борьба, последний требовал выдать ему Токта-Муртада[787]. Это требование было вызвано, скорее всего, тем, что ранее он какое-то время служил Ногаю. Имя Токта-Муртад на Руси вполне могло трансформироваться в «Токтомер» — путем сокращения за счет последнего слога и замены у на е (при «русификации» в конечных слогах, как правило, у не сохранялось — ср. трансформацию тюрко-монг. bagatur в «богатырь»[788]).

Дмитрий Александрович фактически не успел вновь вступить в свои права великого князя владимирского и князя переяславского — он умер по дороге из Твери в Переяславль[789]. Теперь Андрей уже с полным правом, как старший из потомков Ярослава Всеволодича, отца Александра Невского (за которыми был закреплен великокняжеский стол), занимал владимирское великое княжение. В течение двух лет такое положение дел князьями, ориентировавшимися на Ногая, не оспаривалось. Не исключено, что именно к этому времени надо отнести переход Киева под князей путивльской ветви. Не желая, чтобы киевским княжением овладел враждебный ему новый великий князь владимирский, Ногай мог передать Киев своим вассалам из Черниговской земли (напомним, что главный князь Черниговщины — брянский — был, скорее всего, союзником Ногая).

В конце 1295 или начале 1296 г. Андрей Александрович отправился к Тохте с притязаниями на Переяславское княжество, которое после смерти Дмитрия унаследовал его сын Иван[790]. Тогда противники Андрея перешли (в его отсутствие на Руси) в контрнаступление: Иван Дмитриевич в 1296 г. также оказался «в Орде» — нет оснований сомневаться, что это была Орда Ногая[791], а Даниил Александрович Московский (следующий за Андреем по старшинству претендент на Владимир) при поддержке Михаила Ярославича Тверского завладел новгородским столом, присвоив, таким образом, часть великокняжеских прерогатив[792].

Зимой 1296/1297 гг. Андрей пришел от Тохты с сильным ордынским отрядом, возглавляемым Олексой Неврюем, и двинулся к Переяславлю. Даниил и Михаил выступили навстречу. Завязавшиеся переговоры приняли форму княжеского съезда во Владимире — стольном городе Андрея. Новгородское княжение было возвращено великому князю, но Переяславль остался за Иваном Дмитриевичем[793]. Последнее обстоятельство позволяет предположить, что зимой 1296/1297 гг. во Владимире старшие князья «проногаевской» группировки «отступились» от своего сюзерена, не оказавшего им на сей раз своевременной помощи, признали себя вассалами Тохты и обязались не оспаривать великокняжеских прерогатив Андрея (что выразилось в возвращении ему новгородского стола); благодаря этому, волжский хан по приезде их младшего союзника от Ногая не стал отнимать у него княжение.

Не исключено, что одним из пунктов соглашения, заключенного во Владимире зимой 1296/1297 гг., было сохранение за московским, тверским и переяславским князьями права на самостоятельный сбор дани, которое, согласно выводу А. Н. Насонова[794], они приобрели, будучи вассалами Ногая. А. Н. Насонов полагал, что такое соглашение с Тохтой заключил Михаил Тверской при получении им ярлыка на великое княжение в 1305 г., после смерти Андрея Александровича[795]. Но в этом случае остается неясным, как собиралась дань с Московского, Тверского и Переяславского княжеств в 1297–1305 гг. Если сбор (как в «доногаевскую» эпоху) осуществляли ордынские чиновники, то что заставило Тохту в 1305 г. пойти на уступку (ведь Ногая давно не было в живых, Орда вновь стала единым государством, Михаил последние годы был союзником Андрея Александровича; на уступки мог тогда идти скорее тверской князь, так как у него был серьезный соперник в борьбе за великое княжение — Юрий Данилович Московский)? Вероятнее всего, Тохта пошел на сохранение принятого в этих княжествах порядка сбора дани зимой 1296/1297 гг. в качестве одной из уступок за признание его сюзереном.

К середине 90-х гг. относятся и серьезные перемены в Юго-Восточной Руси. Брянский и черниговский князь Олег Романович (сын Романа Михайловича, который под 1285 г. упомянут в летописях последний раз) постригся в монахи[796], после чего Брянское княжество перешло под власть смоленских князей (вассалов Волжской Орды). Произошло это не позднее 1297 г.[797] Поскольку в начале 1294 г. в Северо-Восточную Русь прошло (надо полагать, обычным путем — через Киев и Брянск) войско Токтомера (а до этого проехал от Ногая Михаил Тверской), можно думать, что тогда Брянском еще владел вассал Ногая. Переход крупнейшего княжества Черниговской земли, территория которой исстари была владением княжеского рода Ольговичей, в руки иной княжеской ветви (при наличии у Олега Романовича и родных племянников, и двоюродных братьев) — факт беспрецедентный. Это не могло произойти без санкции Орды. Время же данного перехода — между 1294 и 1297 гг. — подсказывает, что передача Брянска лояльным Волжской Орде смоленским князьям являлась частью наступления Тохты на сферу влияния Ногая в русских землях. Таким образом, блокировались связи Ногая с его сторонниками на Севере Руси, а Черниговское княжество фактически рассекалось надвое и лишалось перспектив политической интеграции. Очевидно, и на черниговский стол, освободившийся вместе с брянским, был в это время посажен князь, лояльный Тохте. Возможно, принуждение Олега Романовича к уходу с политической сцены имело место одновременно с акцией Неврюя или перед ней: памятуя, что в 1294 г. в Северо-Восточную Русь прошло войско Токтомера, помешавшее Дюденю выполнить возложенную на него задачу, Тохта мог теперь подстраховаться и направить войска в Брянское княжество, «перерезая» путь для возможного вмешательства Ногая.

Помимо соперничества за влияние в русских землях между Ногаем и Тохтой, в середине 90-х гг. шла нарастающая дипломатическая борьба, каждый стремился переманить на свою сторону часть представителей ордынской знати, служивших другому. Наконец, в 697 г. х. (19 октября 1297 г. — 8 октября 1298 г.) начались — по инициативе Тохты — открытые военные действия. Первоначально успех был на стороне Ногая, но в 699 г. х. (28 сентября 1299 г. — 15 сентября 1300 г.) в решающей битве Тохта наголову разбил его войско. Ногай обратился в бегство, но был настигнут и убит. По иронии истории, он пал от руки русского воина, сражавшегося в войсках Тохты. Держава Ногая прекратила существование — его старший сын Джеке, наследовавший отцу, не смог предотвратить ее развал и вскоре, в 700 г. х. (16 сентября 1300 г. — 5 сентября 1301 г.), погиб[798].

В Северо-Восточной Руси коалиция князей, бывших прежде вассалами Ногая, после его гибели распалась: в 1300 г. Михаил Тверской перешел на сторону Андрея Александровича[799]. То, что этого не случилось до краха Ногая, показывает, что члены группировки ждали окончания борьбы Тохты с Ногаем и в случае победы последнего рассчитывали вернуться под его власть.

В Южной Руси в 1299 г. подвергся «татарскому насилью» Киев, в результате чего митрополит Максим вынужден был переехать оттуда во Владимир-на-Клязьме[800]. Предположение, что древняя столица Руси пострадала от войск Тохты по причине своей принадлежности к сфере влияния Ногая[801], является вполне вероятным[802].

Подводя итоги, следует отметить, что в усилиях Ногая по строительству на юго-востоке Европы полиэтничной державы «русское направление» политики постоянно находилось в фокусе внимания. Тесные отношения с князьями Юго-Западной Руси установились у Ногая еще в правление Менгу-Тимура. При Туда-Менгу (1281–1287), когда Ногай сделался фактически независимым правителем, он стал создавать свою сферу влияния в Северо-Восточной и Юго-Восточной Руси. На Северо-Востоке это соответствовало интересам великого князя владимирского Дмитрия Александровича и его союзников, так как позволяло противостоять притязаниям князей-соперников и сопровождалось смягчением форм зависимости.

К началу 90-х гг. в сферу влияния Ногая в Северо-Восточной Руси входили великое княжество Владимирское, княжества Московское, Тверское, Суздальское, Юрьевское и Дмитровское. К ней же относились Муромское и Рязанское княжества. В Юго-Восточной Руси зависимость от Ногая признавал брянский князь (он же черниговский). На него ориентировался и сильнейший князь Юго-Западной Руси Лев Данилович Галицкий. В сфере влияния Ногая находился, видимо, и Киев (если верно предположение, что киевским князем считался Дмитрий Александрович). Князья юго-востока Черниговщины — рыльский и липовичский — колебались между Ногаем и Волжской Ордой, но дань с их земель собирал Ногай. Непосредственно от Волжской Орды зависели княжества Ярославское, Городецкое, Ростовское, Стародубское, Смоленское, Владимиро-Волынское и Луцкое. Неясной остается ориентация князей верховских княжеств Черниговской земли.

При этом решительного разрыва между Ордой Ногая и Волжской Ордой не было: из восточных источников следует, что формальное верховенство Сарайского хана Ногаем признавалось[803]. Как показывают события в Галицко-Волынской земле 1287–1288 гг. и в «Курском княжении» 1289–1290 гг., его признавали и русские вассалы Ногая. Этому вроде бы противоречит именование Ногая «цесарем» (в летописании Северо-Восточной Руси под 1282 г., в «Повести об Ахмате», а также в новгородском летописании под 1291 г.[804]), т. е. термином, которым на Руси называли верховного правителя Орды — хана. Однако четкая иерархия русского варианта титулатуры Джучидов: хан — «цесарь» («царь»), другие члены династии — «царевичи» — прослеживается только с конца XIV в. Для XIII же столетия упоминание «царевича» в рассмотренном выше известии о событиях в Северо-Восточной Руси в 1285 г. — единственное[805]. Что касается термина «цесарь» / «царь», то им в XIII в., помимо монгольского великого хана и верховного правителя Орды[806], именуются также Алгуй[807] и «Токтомер»[808]. Если о первом допустимо полагать, что его на Руси воспринимали как соправителя Телебуги (хотя восточные источники указаний на подобный статус Алгуя не содержат), то «Токтомер» при любой гипотетической его идентификации не может расцениваться как носитель ханского титула. В условиях, когда терминология для обозначения Джучидов еще не устоялась, именование Ногая, второго по силе и значению представителя этого рода, «царем» было вполне естественным и не означало, что его статус признается полностью равным ханскому.

Что касается фактического соотношения сил в Орде, то ханы Туда-Менгу и Телебуга не могли ничего поделать с ростом влияния Ногая. Причем на северо-востоке Руси его позиции в конце 80-х — начале 90-х гг. выглядят даже более прочными, чем на юго-западе (этот факт косвенно подкрепляет предположение, что крупнейшие княжества на пути из степей правобережья Днепра в Северо-Восточную Русь — Киевское и Черниговское с Брянским — находились в сфере влияния Ногая). Пик могущества Ногая, в том числе в русских землях, пришелся на 1291–1293 гг. Затем в течение трех лет Тохте удалось резко сузить сферу влияния его противника на Руси, приведя под свою власть все княжества Владимиро-Суздальской и Черниговской земель. Примечательно, что именно после этого, в 696 г. х. (30 октября 1296 г. — 18 сентября 1297 г.), в Исакче стали чеканиться монеты, в легенде которых рядом с именем Ногая помешался титул хан, что означало открытый разрыв с Тохтой[809]. Очевидно, к этому времени Ногаю стало ясно, что он не сможет играть ведущую роль во всей Орде, что и побудило его окончательно встать на путь формирования в Нижнем Подунавье и Северном Причерноморье собственной независимой державы[810]. После этого открытое военное столкновение с Тохтой стало неизбежным.

Деятельность Ногая объективно имела два важных последствия для дальнейшего развития Северо-Восточной Руси (одно — прямое, другое — опосредованное). Во-первых, при нем произошел переход к сбору дани самими князьями — вассалами Ногая, и такой порядок позже сохранился и распространился на все северо-восточные княжества. Во-вторых, после перехода Брянска, Чернигова и Киева под власть князей — ставленников Тохты — внушительные контингенты служилых людей из Черниговской и Киевской земель отъехали на службу к московскому князю Даниилу Александровичу, главе «проногайской» группировки князей Северо-Восточной Руси. Во многом благодаря такому притоку воинских сил, Московское княжество выстояло в неблагоприятной для него политической обстановке первых лет XIV в. и сумело стать равным соперником княжества Тверского[811].



Московские «примыслы» конца XIII–XV в. вне Северо-Восточной Руси

Объединение русских земель вокруг Москвы, формирование в XIV–XV вв. единого Русского государства всегда были в фокусе внимания исторической науки. Однако конкретные механизмы присоединения тех или иных территорий к владениям московских князей изучены пока недостаточно. Причем лучше обстоит дело с исследованием московских приобретений в пределах Северо-Восточной Руси («Суздальской земли»), т. е. в политической системе, возглавляемой великим княжением владимирским. По поводу присоединения к Москве территорий других княжеств Северо-Восточной Руси имеются обстоятельные работы А. Е. Преснякова[812], Л. В. Черепнина[813], В. А. Кучкина[814]; в настоящее время над этой проблемой работает В. Д. Назаров[815]. Относительно неплохо изучено присоединение Новгородской земли, признававшей с середины XIII в. сюзеренитет великого князя владимирского[816]. Что касается приобретений на землях, не входивших в политическую систему Северо-Восточной Руси, то эта тема до сих пор специально не рассматривалась. Между тем, она во всех отношениях не менее значима, чем вопрос о расширении московских владений в «Суздальской земле». Московское княжество занимало в последней пограничное, юго-западное положение. В 70-е гг. XIII в., когда оно образовалось, к западу от Москвы лежали владения Смоленского княжества, к юго-западу — Черниговского, к югу и юго-востоку — Рязанского и Муромского. За два века, прошедшие с тех пор до освобождения от ордынской власти в 70-е гг. XV в., к московским князьям отошли из состава Смоленской земли Можайск, Ржева и Медынь, из состава Рязанской — Коломна, территории по рекам Протве и Луже, правобережье средней Оки до верховьев Дона, из состава Черниговской — Калуга, Тарусско-Оболенское княжество, временно — Козельское; было присоединено Муромское княжество, а также Мещера (территория между Рязанской и Муромской землями, имевшая этнически смешанное население).

В совокупности названные территории сопоставимы с приращением владений Москвы на «северном направлении» — в пределах Северо-Восточной Руси. При этом их особая значимость заключалась в том, что это были земли, пограничные с территорией Орды (более того, известны случаи присоединения и собственно ордынских владений). А продвижение в западном направлении во второй половине XIV в. создало общую границу Московского великого княжества с Великим княжеством Литовским (после чего ряд территорий — Ржева, Козельск, Любутск — переходили из рук в руки).

Из перечисленных земель обстоятельно изучен только процесс присоединения Ржевы (В. А. Кучкиным)[817]. Предпринята попытка рассмотреть обстоятельства приобретения Мурома, Мещеры, Тарусы и Козельска (С. А. Фетищев)[818]. В отношении приобретения остальных территорий исследователи ограничивались краткой констатацией[819]. Все присоединения на западе, юге и юго-востоке были упомянуты в работе М. К. Любавского, но без анализа механизмов приобретения их московскими князьями[820].

В предлагаемой работе речь и пойдет, в первую очередь, о способах приобретения московскими князьями территорий вне пределов Северо-Восточной Руси («Суздальской земли» — владения потомков Всеволода Великое Гнездо), т. е. о приращении московских владений на западном, южном и юго-восточном направлениях.

Верхний хронологический предел работы — 70-е гг. XV в., время освобождения Москвы от власти Орды[821]. Позднейшие присоединения на западе и юге (бывших территорий Черниговской земли, Смоленска, Рязани) происходили в иных условиях — производились уже суверенным государством, и относительно хорошо изучены[822].

Несколько слов о термине, вынесенном в заглавие работы. «Примыслами» именовались приращения территорий, преимущественно вне отчинных княжеских владений[823]. Это могли быть присоединения самого разного масштаба — от великого княжества (Нижегородское) до отдельного села. Из рассматриваемых в работе приобретений «Примыслами» прямо названы в источниках Муром и Козельск[824].

Последовательность изложения — по политическим единицам в соответствии со временем первого присоединения к Москве части (или всей) территории каждого из них. Разделы, посвященные крупным землям — Рязанской, Смоленской, Черниговской, — делятся на параграфы по удельным княжествам или иным территориальным единицам внутри них, расположенные в соответствии с хронологией приобретения этих единиц московскими князьями. Кроме того, эти разделы предваряются краткими очерками истории отношений Москвы с «главными» князьями данных земель.

Наиболее информативным источником по истории «примыслов» являются духовные и договорные грамоты московских князей — документы, одним из назначений которых была фиксация состава и пределов княжеских владений. Духовные и договорные грамоты в работе используются по изданию Л. В. Черепнина 1950 г. Хронология тех из них, в тексте которых отсутствует дата, за прошедшие полвека была уточнена в работах ряда исследователей. В силу особой важности хронологии для изучаемой темы, ниже приводится перечень отличных от предложенных в издании ДДГ гипотетических датировок грамот, используемых в настоящей работе.

№ 1а (первая духовная грамота Ивана Калиты) — 1336 г.[825]

№ 1б (вторая духовная грамота Ивана Калиты) — 1339 г.[826]

№ 2 (договор Семена Ивановича с братьями Иваном и Андреем) — 1348 г.[827]

№ 6 (договор Дмитрия Ивановича с великим князем Литовским Ольгердом) — 1372 г.[828]

№ 7 (договор Дмитрия Ивановича с Олегом Ивановичем Рязанским) — 1381 г.[829]

№ 15 (договор Василия I с Михаилом Александровичем Тверским) — 1399 г.[830]

№ 16 (договор Василия I с Владимиром Андреевичем Серпуховским) — первая половина 1404 г. или первая половина 1406 г.[831]

№ 17 (духовная грамота Владимира Андреевича Серпуховского) — между началом 1404 г. и началом 1406 г.[832]

№ 18 (договор Ивана Федоровича Рязанского с великим князем Литовским Витовтом) — 1427 г.[833]

№ 21 (духовная грамота Василия I) — 1424 г.[834]

№ 74 (духовная грамота Андрея Васильевича Вологодского) — ок. 1479 г.[835]

№ 88 (духовная грамота Ивана III) — конец 1503 г.[836]

На втором месте после духовных и договорных грамот по степени информативности в интересующей нас сфере стоят летописи. К летописям, современным событиям конца XIII–XV в., относятся Лаврентьевская, Новгородская первая старшего и младшего изводов, Троицкая, Рогожский летописец, Софийская первая и Новгородская четвертая, Московский свод 1479 г.[837]


I. Рязанская земля

Отношения московских князей с юго-восточным соседом — Рязанским княжеством — были в конце XII–XV вв. весьма тесными, что во многом обусловливалось непосредственной близостью к Москве его центра (от Москвы до Переяславля-Рязанского 190 км, в то время как, скажем, до Смоленска — 365 км). В 1300 г. Даниил Александрович ходил походом на Переяславль-Рязанский, где разбил рязанского князя Константина Романовича[838]. В 1320 г. Юрий Данилович совершил поход на Ивана Ярославича Рязанского и заключил мир[839]. Несколько обострений имели место в правление в Рязани Олега Ивановича (1350–1402). В 1371 г. московские войска разбили Олега под Скорнищевом и на рязанский стол был возведен рязанский удельный князь Владимир Пронский[840]. Вскоре он, однако, уступил Рязань Олегу, и с 1372 по 1380 гг. тот являлся союзником Москвы[841]. Признание Олегом летом 1380 г. власти врага Дмитрия Московского Мамая и его двусмысленная позиция в дни решающего столкновения Москвы с ордынским правителем на Куликовом поле привели к бегству Олега из своей земли и посажению Дмитрием Донским в Рязани своих наместников[842]. Но летом 1381 г. рязанское княжение было Олегу возвращено, и между Москвой и Рязанью заключен мирный договор[843]. Согласно нему, Олег признавал себя «молодшим братом» Дмитрия, т. е. рязанский князь ставился в формально зависимое положение по отношению к московскому, хотя сохранял прерогативы суверенного правителя[844].

В 1382 г., во время похода Тохтамыша на Москву, Олег принял сторону хана, указав ему броды на Оке. Следствием этого стал поход московских войск на Рязанскую землю и новое бегство Олега[845]. На этот раз, однако, о посажении Дмитрием наместников в Рязани ничего не известно: очевидно, московский князь не желал продолжать обострять отношения с ханом, удерживая за собой земли князя, признававшего его власть. В 1385 г. имела место новая московско-рязанская война, не принесшая успеха Дмитрию Донскому[846]. За ней последовало улучшение отношений[847]. В 1402 г. Василий I и сын Олега Федор обновили московско-рязанский договор. Отношения князей строились по типу договора 1381 г. — Федор признавал Василия «старейшим братом»[848]. Мирные отношения затем поддерживались в течение всего XV столетия, подкрепляясь новыми договорами, из которых сохранились докончания 1434 г. Ивана Федоровича Рязанского с Юрием Дмитриевичем (занимавшим тогда московский престол), Ивана Федоровича с Василием II 1447 г., Ивана Васильевича Рязанского с Иваном III 1483 г.[849] В периоде 1456 по 1464 гг. малолетний тогда рязанский князь Василий Иванович воспитывался в Москве (в 1464 г. он, женившийся на дочери Василия II, был отпущен на свое княжение), а Рязанским княжеством управляли фактически московские наместники[850].

Таким образом, для отношений московских князей с Рязанским княжеством в целом характерно стремление привести рязанских князей в зависимость, но без посягательств на самостоятельность рязанского стола[851]; максимум, на что здесь рассчитывала Москва, — это посажение в Рязани более выгодного для себя представителя рязанской династии (так было в 1300 и 1371 гг., а также, вероятно, в 1343 г.[852]).

§ 1. Коломна

Коломна и относящиеся к ней волости фигурируют как московское владение в духовных грамотах Ивана Калиты[853]. В домонгольскую эпоху она была в составе Рязанского княжества[854]. В литературе до недавнего времени присоединение Коломны связывали с двумя сообщениями о московско-рязанских отношениях на рубеже XIII–XIV вв.: 1) поход Даниила Александровича осенью 6809 ультрамартовского (т. е. 1300) г.[855] к Переяславлю-Рязанскому, в результате которого рязанский князь Константин Романович был разбит и попал в московский плен[856]; 2) приезд Юрия Даниловича осенью 6815 г. (по датировке, содержащейся в Троицкой и Симеоновской летописях; реально, видимо, речь шла о событиях осени 1305 г.[857]) в Москву «с Рязани» и убийство им зимой того же года содержавшегося в плену Константина Рязанского[858]. Недавно, однако, были предложены две другие датировки.

К. А. Аверьянов предположил, что в начале XIV в. московским князьям досталась половина Коломны, а другую приобрел еще в конце 10-х гг. XIII в. отец Александра Невского Ярослав Всеволодич в качестве приданого за своей третьей женой — рязанской княжной[859]. Безосновательность такой гипотезы показана А. Б. Мазуровым[860]. Добавлю, что Ярослав Всеволодич (чей третий брак в конце 1210-х гг., следует отметить, фантастичен[861]) не владел в 10-е гг. XIII в. Москвой, и Коломна должна была бы в этом случае отойти к его Переяславскому княжеству, а не к великому Владимирскому, в составе которого Москва находилась до смерти Александра Невского.

По мнению А. И. Цепкова, Коломна была присоединена к Московскому княжеству только в 1325–1327 гг.; основанием для этого служит упоминание в московско-рязанских докончаниях XV в. границы между княжествами, начиная со времен Ивана Калиты и Ивана Ярославича Рязанского, одновременно правивших только в этот отрезок времени[862]. Но дело в том, что отсылка к временам этих князей в договорных грамотах касается «Володимерьского порубежья», т. е. границы Рязанского княжества не с собственно Московским, а с великим Владимирским; Коломна же упомянута при описании собственно московско-рязанской границы, которое отсылок к прежним правителям не содержит[863].

Автор новейшего монографического исследования о средневековой Коломне А. Б. Мазуров, рассмотрев историографию вопроса и справедливо отведя точки зрения К. А. Аверьянова и А. И. Цепкова, ограничился констатацией, что присоединение Коломны имело место «около 1300–1306 гг.», посчитав, «что, по недостатку источников, окончательно решить этот вопрос невозможно»[864].

Полагаю, что проблема проясняется, если уделить внимание записи Лаврентьевской летописи под 6808 ультрамартовским (т. е. 1299) г.: «Того же лѣта Рязаньскыи князи Ярославичи у Переяславля»[865]. Во фразе пропущено сказуемое. Речь явно идет о борьбе разных ветвей рязанской династии за главный стол земли, разгоревшейся после смерти в том же 1299 г. князя Ярослава Романовича[866]. У него остался младший брат Константин и сыновья Михаил и Иван — те самые «Ярославичи»[867]. А в следующем году «Данило князь Московьскыи приходилъ на Рязань ратью и билися у Переяславля, и Данило одолѣлъ, много и татаръ избито бысть, и князя рязанского Костянтина никакою хитростью ялъ и привелъ на Москву»[868]. Видимо, имело место вмешательство Даниила в рязанскую усобицу на стороне Ярославичей[869]. Позже на рязанском столе княжил Михаил (он упомянут в качестве рязанского князя в жалованной грамоте, предположительно датируемой 1303 г.), а затем (до 1327 г.) Иван[870]. Очевидно, при поддержке московского князя, победившего и пленившего Константина, Ярославичи и овладели Переяславлем-Рязанским. Платой Даниилу за помощь стала Коломна. В предшествующую эпоху Коломна была, по-видимому, стольным городом удела в Рязанском княжестве[871]. Не исключено, что это был удел именно Константина Романовича — младшего из трех братьев Романовичей (собственный удельный стол Ярослава был в Пронске[872]). Если это так, то Даниил в обмен на помощь Ярославичам в овладении главным столом Рязанской земли получил удел (или часть удела со стольным городом) побежденного им и его союзниками князя.

Приезд Юрия в 1305 г. в Москву «с Рязани», видимо, имел место при возвращении его из Орды. Не исключено, что летописное известие[873] намекает на какие-то переговоры московского князя с рязанскими Ярославичами по поводу судьбы пленного Константина и Коломны. Вскоре Юрий убивает Константина. Согласно Никоновской летописи, в 1308 г. в Орде был убит сын Константина Василий[874]. С событиями 1305 г. и, возможно, с гибелью Василия допустимо связывать закрепление присоединения Коломны к Москве, но событием, в отношении которого можно предполагать реальные механизмы этого присоединения, является только военный конфликт 1300 г. Таким механизмом стало, по-видимому, соглашение московского князя с одной из противоборствующих группировок князей Рязанской земли.

Неясен вопрос о приокских волостях, находившихся западнее тех, которые в духовных грамотах московских князей характеризуются как «коломенские», — расположенных по левым притокам Оки Лопасне и Наре и вошедших по завещанию Ивана Калиты в удел его младшего сына Андрея[875]. Существует как мнение об их присоединении вместе с Коломной[876], так и о переходе из Черниговской земли в состав Владимиро-Суздальской (и, следовательно, с 70-х гг. XIII в. — Московского княжества) во времена Всеволода Великое Гнездо[877]. Представляется, что есть основания говорить о присоединении в 1300 г. территорий по р. Лопасне. В завещании Ивана Ивановича предусматривается возможность потери по воле Орды «Коломны, или Лопастеньских мѣстъ, или отмѣнных мѣстъ Рязаньскихъ»[878]. «Отменные места Рязанские» отошли к Москве при сыновьях Калиты (см. ниже посвященный им параграф). Раз «Лопастенские места» названы между двумя приобретениями, сделанными из земель Рязанского княжества, не может вызывать сомнений, что и они находились ранее в ее составе (отчего бы опасаться отнятия Ордой исконно московских территорий?) и были присоединены к Москве не раньше Коломны. «Лопастенские места» включали в себя и населенный пункт Лопасню, расположенный на правом берегу Оки напротив устья р. Лопасни[879]. В 1353 г. Лопасня была захвачена рязанским князем Олегом Ивановичем и впоследствии (по договору 1381 г.) сохранялась за Рязанью[880]. Земли же по р. Наре под определения «Коломна» и «Лопастенские места» не подходят: от коломенских волостей они отделены расположенной восточнее Нары Лопасней, а «лопастенскими» не могли быть названы, так как Лопасня — менее значительная река, чем Нара. Следовательно, территории по р. Наре (земли будущего Серпуховского удела) не рассматривались как отнятые у Рязани; очевидно, они были в составе Московского княжества с начала его существования.

Рязанские князья впоследствии долго не оставляли планов вернуть Коломну. В духовной Ивана Ивановича, как говорилось выше, допускается возможность утери Коломны (по воле Орды). По московско-рязанскому договору 1381 г. Олег Рязанский признавал принадлежность города Дмитрию Донскому[881], но в 1385 г. затеял войну с Москвой и захватывал в ходе нее Коломну[882]. Московские князья передавали Коломну старшим сыновьям[883]; с конца XIV в. в договорных грамотах Коломна упоминается рядом с Москвой как обозначение собственно Московского княжества[884].

§ 2. «Отменные места рязанские»

В духовной грамоте Ивана Ивановича упоминаются «отменные (т. е. обмененные) места рязанские»: «А что ся мнѣ достали мѣста Рязаньская на сеи сторонѣ Оки, ис тыхъ мѣстъ дал есмь князю Володимеру (своему племяннику Владимиру Андреевичу. — А. Г.), в Лопастны мѣста, Новый городокъ на оусть Поротли, а иныя места Рязаньская отмѣньная сыномъ моимъ, князю Дмитрѣю и князю Ивану, подѣлятся наполы, безъ обиды… А ци по грѣхомъ, имуть искати из Орды Коломны или Лопастеньских мѣстъ, или отмѣнъных мѣсть Рязанъскихъ, а по грѣхомъ, ци отъимется которое мѣсто, дѣти мои, князь Дмитрии и князь Иванъ, князь Володимеръ, и княгини в то место подѣлятся безъменьными мѣсты»[885]. В договоре Дмитрия Донского с Олегом Ивановичем Рязанским (1381 г.) говорится, что по левому берегу Оки «Новый городок, Лужа, Верея, Боровескъ, и иная мѣста Рязанская, которая ни будуть на тои сторонѣ, то к Москве»[886]. Эти «места рязанские» договора 1381 г. не определяются как «отменные», и резонен вопрос, тождественны ли они тем, которые были на что-то выменены московскими князьями ранее 1359 г.? В духовной Ивана Ивановича Новый Городок прямо назван среди «отменных мест рязанских». Кроме того, там же упоминается «село на Рѣпнѣ в Боровъсце»[887]. Следовательно, район Боровска был в 50-е гг. за Москвой. Вряд ли Иван Иванович в своем завещании опасался отнятия по воле Орды только части бывших рязанских владений на левом берегу Оки: надо полагать, что его опасения касались всех отошедших к Москве от Рязани земель. А это значит, что «отменные места рязанские» — это все бывшие рязанские левобережные владения, названные в договоре 1381 г., т. е. обширная территория в бассейне рр. Протвы и Лужи[888]. По договору 1381 г. они закреплялись за Москвой, в то время как бывшие московские владения на правом берегу Оки — за Рязанью: «А что на Рязанской сторонѣ за Окою, что доселе потягло къ Москвѣ, почен Лопастня, уѣздъ Мстиславль, Жадѣне городище, Жадемль, Дубокъ, Броднич с мѣсты, как ся отступили князи торуские Федору Святославичу, та мѣста к Рязани»[889].

Скорее всего, именно эти территории[890] являлись объектом обмена на рязанские левобережные владения[891]. Обмен был явно неравноценным — Москва приобретала более обширные и освоенные земли.

Когда мог иметь место такой обмен? Очевидно, что это произошло позже смерти Ивана Калиты, в духовных которого земли данного региона не фигурируют, и ранее составления духовной Ивана Ивановича. Упоминание в духовной Семена Ивановича двух среднепротвинских волостей — Заячкова и Гордошевичей[892] — позволяет утверждать, что, по, меньшей мере, часть этих территорий была присоединена еще при нем. В связи с этим, обращают на себя внимание два известия о ханском «пожаловании» Семену и его братьям.

В 1344 г. «поиде въ Орду князь великии Семенъ Ивановичъ, а съ нимъ братья его, князь Иванъ да Андрѣи, и вси князи тогды въ Ордѣ были… Тое же осени месяца октября въ 26, на память святого мученика Димитриа, выиде изъ Орды князь великии Семенъ Ивановичь, а съ нимъ братья его, князь Иванъ, князь Андрѣи, пожалованы Богомъ да царемъ»[893]. Под летописными сообщениями о «пожалованиях» скрываются, как правило, реальные передачи ханом князьям владений[894]. В 1344 г. умер князь Ярослав Александрович Пронский, а годом ранее был убит другой представитель рязанской династии — Иван Иванович Коротопол. В 1342 г. между этими князьями имел место конфликт: Ярослав пришел от хана Джанибека с ярлыком на рязанское княжение в сопровождении посла Киндыка; Иван сначала затворился было в Переяславле-Рязанском, но затем бежал из города[895]. В 1350 г. умирает брат Ярослава Василий Александрович, и «тое же весны поиде въ Орду князь великии Семенъ Ивановичъ, а съ нимъ братья его Иванъ, Андрѣи. Того же лѣта выиде изъ Орды на Русь князь великии Семенъ съ своею братьею и съ пожалованиемъ»[896]. Относившиеся к протвинско-лужскому региону волости Заячков и Гордошевичи достались Семену Ивановичу от его тетки княгини Анны[897]. Как убедительно обосновал В. А. Кучкин, Анна была дочерью Даниила Александровича, выданной за одного из рязанских князей[898]. Возможно, поездки Семена и его братьев в Орду после кончин князей рязанского дома связаны именно с утверждением в какой-то форме их прав на рязанские левобережные земли Поочья, входившие в Московское княжество при его преемниках.

Наиболее вероятным кажется, что Анна Даниловна, которой принадлежала часть заокских рязанских земель, была женой отца Ярослава и Василия — Александра Михайловича Пронского, убитого зимой 1339–1340 гг. Иваном Коротополом[899]. Такое предположение хорошо укладывается в контекст отношений Даниила Александровича с рязанскими князьми (см. § 1. Коломна). В результате вмешательства Даниила в 1300 г. в рязанские дела на стороне пронских Ярославичей, в Переяславле-Рязанском вокняжился Михаил Ярославич; союз Даниила и Михаила мог быть тогда скреплен браком их детей. Подобно тому как платой Даниилу за помощь против Константина Романовича Рязанского стала Коломна, так платой Семену за помощь против Ивана Ивановича Коротопола могла стать договоренность об обмене заокских владений Рязани, включавших удел тетки великого князя — матери Ярослава и Василия Александровичей, — по смерти этих князей, на менее значительные земли на правобережье Оки, входившие в состав Московского княжества[900]. Возможно, при жизни Александровичи управляли двумя частями этого удела, чем и была вызвана двукратность обращения в Орду для утверждения перехода «мест рязанских» к Москве — после смерти каждого из них. Взамен отходивших к Москве земель, Рязани передавались принадлежавшие какое-то время Семену заокские территории, ранее отданные тарусскими князьями Федору Святославичу. По-видимому, и упомянутая перед ними в договоре 1381 г. Лопасня должна была тогда быть возвращена Рязани, но этого не было сделано, что и вызвало захват ее Олегом Ивановичем в 1353 г., после смерти Семена (когда Иван Иванович отправился в Орду за ярлыком на великое княжение)[901].

§ 3. Правобережье Оки

В договоре 1381 г. упоминаются три населенных пункта на правобережье Оки, остающиеся за Москвой: «А что мѣста Талица, Выползовъ, Такасовъ, та мѣста князю великому Дмитрию, князь великии Олегъ ступился тѣх мѣстъ князю великому Дмитрию Ивановичю»[902]. Местоположение их остается неясным[903]. Скорее всего, это были небольшие анклавы на правобережье, которые Дмитрий Донской удержал за собой в обмен на возвращение Олегу в 1381 г. рязанского стола.

Следующее приобретение московских князей в этом регионе относится к правлению Василия II. В договоре Ивана III с Иваном Васильевичем Рязанским 1483 г. записано: «А что купля отца нашего, великого князя Василья Васильевича, за рѣкою за Окою, Тѣшилов, и Венев, и Растовець, и иная мѣста, и тѣм нашим землям със твоею землею рубеж от Оки, с усть Смѣдвы, въверхъ по Смѣдвѣ до усть Песоченки, а Песоченкою до верховья Песоченьского, а от верховья Песоченки через лѣс прямо к Осетру, к усть Кудеснѣ, а Кудесною въверхъ до верховья, а от верховья Кудесны прямо к верхъ Табалом, а по Табалом на низ в Дон. И что перешло за тот рубеж тое купли отца нашего, великого князя Васильевы, на твою сторону, и нам, великим князем, в то не вступатися, ни подъискивати, ни нашим детем под твоими дѣтми никоторою хитростию. А что перешло твоей земли, великого князя Рязанские за тот рубеж на нашу сторону, и в то ся тебѣ у нас не вступати, ни подъискивати под нами, под великими князми, ни под нашими дѣтми, ни твоим дѣтем никоторою хитростью»[904]. Купля, таким образом, охватывала большую территорию — все рязанские владения к западу от среднего течения Осетра, а на юг до верховьев Дона. Вероятнее всего, Василий II купил эти земли у Василия Ивановича Рязанского, когда тот воспитывался в Москве, а Рязань фактически управлялась московскими наместниками (т. е. между 1456 г. и 1462 — годом смерти Василия II).

Таким образом, в течение середины — второй половины XIV в. московские князья, хотя и стремились заполучить владения к югу от Оки, явно отдавали предпочтение закреплению за собой бывших рязанских территорий, расположенных на ее левом берегу, ради чего могли поступаться правобережными приобретениями. С 80-х гг. XIV по 50-е гг. XV в. московско-рязанская граница оставалась стабильной. Лишь в конце правления Василия II было осуществлено продвижение на юг, и весьма значительное. Скорее всего, это было связано с регулярными, начиная с 1449 г., набегами на московские владения с юга татар орды хана Сеид-Ахмеда[905]. Передвижение южной границы на значительное расстояние от Оки позволяло вовремя получать информацию о набегах с тем, чтобы успеть укрепить оборону на окском рубеже (так называемом «Береге»): если в 1455 г. татары смогли переправиться через Оку, то во время набега 1459 г. это им уже не удалось (как и в ходе позднейших походов).

* * *

Присоединение территории в районе низовьев р. Москвы, осуществленное в 1300 г., положило начало продвижению московских владений на юг. В середине — второй половине XIV в. московским князьям удалось закрепить за собой все владения Рязани на левом берегу Оки, добиться признания рязанскими князьями их принадлежности Москве. Правобережные же территории еще долго оставались рязанскими. Лишь в третьей четверти XV в., в связи с потребностями обороны от ордынских набегов, было осуществлено присоединение крупного массива земель к югу от Оки. Для этого московский князь воспользовался своим временным контролем над Рязанским княжеством.


II. Смоленская земля

Смоленское княжество, в домонгольский период бывшее одним из сильнейших на Руси, в канун Батыева нашествия стало терять свои позиции[906]. Уже в 1239 г. великий князь владимирский Ярослав Всеволодич вмешался в смоленские дела и посадил на смоленский стол своего ставленника[907]. И позднее имеются известия (о событиях 1269, 1294, 1311 гг.), позволяющие предполагать признание смоленскими князьями верховенства великих князей владимирских[908].

Уже в начале XIV в. усиливающиеся московские князья, еще не будучи великими князьями владимирскими, начинают вмешиваться в дела соседней с их княжеством Смоленской земли. В 1309–1310 гг. Юрий Данилович, по-видимому, поддерживал претензии Святослава Глебовича, младшего брата смоленского князя, на принадлежавший смоленской династии Брянск[909]. Союзниками Москвы в последующие годы стали сыновья Святослава Глеб и Федор, владевшие восточными княжествами Смоленской земли — Вяземским (Вяземско-Дорогобужским) и Ржевским[910]. После того как в 30-е гг. смоленский князь Иван Александрович признал себя «молодшим братом» великого князя литовского Гедимина, Иван Калита активно участвовал в организации зимой 1339–1340 гг. ордынско-русского похода на Смоленск. Он окончился безрезультатно, но Москве удалось посадить своего ставленника Глеба Святославича в Брянске, впрочем, ненадолго — в конце 1340 г. он был свергнут и убит[911]. В 1352 г. Семен Иванович, пользуясь сложным внешнеполитическим положением Великого княжества Литовского, сумел добиться возвращения Смоленского княжества (и управляемого князьями смоленской династии Брянского) под сюзеренитет великого князя владимирского[912].

Со второй половины 50-х гг. вновь разгорается борьба Москвы с Литвой за влияние на Смоленск. В 1360 г., когда московские князья временно утратили великокняжеский владимирский стол, Смоленск снова признал зависимость от Литвы[913]. В условиях московско-литовского конфликта конца 60-х — начала 70-х гг. союзником Дмитрия Московского стал вяземский князь Иван Васильевич (племянник смоленского князя Святослава Ивановича)[914]. В середине 70-х гг. и Святослав порвал с зависимостью от Ольгерда и вошел в союз с Москвой[915].

В 1386 г., после заключения Кревской унии Великого княжества Литовского с Польским королевством, литовские войска нанесли поражение смольнянам; новому смоленскому князю Юрию Святославичу пришлось заключить договор с Литвой, ставивший Смоленскую землю в зависимость[916]. В 1395 г. великий князь литовский Витовт захватил Смоленск непосредственно[917]. В 1401 г. Юрию Святославичу с помощью своего тестя Олега Ивановича Рязанского удалось отвоевать свой стольный город[918]. Окончательно Витовт сумел присоединить Смоленск к своим владениям в 1404 г.[919] В борьбу за Смоленск, происходившую в конце XIV — начале XV в., Москва непосредственно не вмешивалась — Василий I тогда стремился не обострять отношений со своим тестем Витовтом.

§ 1. Можайск

Можайск как московское владение упоминается в духовных грамотах Ивана Калиты[920]. Ранее он входил в состав Смоленской земли: князь Федор Ростиславич, младший сын смоленского князя Ростислава Мстиславича, до своего вокняжения в Ярославле (датируемого временем ок. 1260 г.[921]) благодаря браку с местной княжной, княжил в Можайске[922].

Традиционно считалось, что Можайск был присоединен к Московскому княжеству в 1303 г. Основанием этому служила летописная запись под 6812 ультрамартовским годом: «И тое же весны князь Юрьи Данилович съ братьею своею ходилъ къ Можаеску и Можаескъ взялъ, а князя Святослава ялъ и привелъ к себѣ на Москву»[923]. Действительно, вроде бы это известие прямо говорит о захвате московскими войсками Можайска, о наличии там князя (брата князя смоленского Александра Глебовича[924]). Естественно думать, что Святослав Глебович владел можайским уделом в составе Смоленской земли.

Однако весна 1303 г. — самое неподходящее время для наступательных действий Москвы против соседнего Смоленского княжества (в несколько раз более крупного, чем Московское). Только что, 5 марта, умер первый московский князь Даниил Александрович[925]. В конце предыдущего, 1302 г., Даниил занял Переяславль, ставший выморочным столом после смерти князя Ивана Дмитриевича (сына старшего брата Даниила Дмитрия Александровича)[926]. Поскольку выморочные княжества должны были отходить в состав великого княжества Владимирского, действия Даниила (изгнавшего успевших войти в Переяславль великокняжеских наместников) противоречили норме. Тогдашний великий князь владимирский Андрей Александрович еще до захвата московским князем Переяславля отправился в Орду за ярлыком на Переяславское княжество. Он возвратился только осенью 1303 г.[927] Таким образом, весной того же года первой заботой Юрия Даниловича и его братьев, только что потерявших отца, был Переяславль — они ожидали возвращения Андрея с ханским решением и татарскими послами; ситуация была настолько напряженной, что Юрий, находясь в момент смерти отца в Переяславле, даже не приехал на его похороны[928]. Трудно найти более неблагоприятный момент для экспансионистских предприятий.

Кроме того, обращает на себя внимание тот факт, что Можайск был в числе городов, взятых зимой 1293–1294 гг. ордынским войском Дюденя, брата хана Тохты, призванным князем Андреем Александровичем в борьбе против его старшего брата великого князя владимирского Дмитрия и его союзников, в число которых входил Даниил Александрович Московский[929]. Захватывались в ходе этой военной операции города враждебных Андрею князей. Но если Можайск принадлежал тогда еще Смоленскому княжеству, то он был городом, подвластным главному союзнику Андрея — Федору Ростиславичу Ярославскому, который с 1281 г. занимал одновременно с ярославским и смоленский стол. Федор шел вместе с Андреем и Дюденем: зачем ему разорять город собственного княжества?

С 1283 г. в Северо-Восточной Руси противоборствовали друг другу две княжеские группировки. Одна из них, в которой главным был Андрей Александрович, а вторым по значению — Федор Ростиславич, ориентировалась на сарайских ханов; другая, где первым лицом был Дмитрий Александрович, а вторым Даниил Московский — на Ногая, фактически самостоятельного правителя западной части Орды — от Дуная до Днепра. Пик могущества Ногая и, соответственно, успехов его вассалов на Северо-Востоке Руси имел место в 1291 г. Тогда Ногай сумел устранить своего врага хана Телебугу и посадить на сарайский престол собственного ставленника Тохту, а на Руси под власть Дмитрия Александровича было передано Углицкое княжество[930]. Но вскоре Тохта вышел из-под контроля Ногая и начал наступление на его сферу влияния в русских землях, проявлением чего и стал поход Дюденя зимы 1293–1294 гг. Ногай в ответ направил в Северо-Восточную Русь войско под командованием Токтомера. В марте 1294 г., когда татары Дюденя ушли обратно в Орду, Токтомер и Дмитрий Александрович находились в Твери (где княжил союзник Дмитрия и Даниила Александровича Михаил Ярославич), а Андрей Александрович — в Новгороде, между враждующими сторонами завязались переговоры, на которые от «проногаевской» коалиции ездил некий Святослав[931]. Если верно его отождествление с князем Святославом Глебовичем, захваченным Юрием Даниловичем девять лет спустя в Можайске[932], то можно полагать, что Святослав был можайским князем и входил в «проногаевскую» группировку, отчего его город и подвергся нападению. Позже дети Святослава владели Вяземско-Дорогобужским княжеством (в составе Смоленской земли к западу от Можайского), ставшим выморочным после смерти князя Андрея Михайловича (двоюродного брата смоленских Глебовичей)[933]. На владения Андрея еще при его жизни (в 1299 г.) претендовал Александр Глебович Смоленский[934]. Возможно, Святославу удалось в самом начале XIV в. (между 1299 и 1303 гг.) овладеть наследием Андрея с помощью Даниила Московского, и ценой за поддержку стал Можайск (поскольку приобретенное Вяземско-Дорогобужское княжество было намного крупнее Можайского, такая уступка не выглядит чрезмерной). После же смерти Даниила Святослав мог попытаться, воспользовавшись сложной ситуацией в Московском княжестве (сосредоточенность Даниловичей на задаче удержания Переяславля), вернуть свой прежний стольный город, что и было пресечено Юрием Даниловичем.

Если же Святослав, ведший переговоры с Андреем Александровичем в 1294 г., нетождествен князю Святославу Глебовичу[935], возможна другая версия событий вокруг Можайска. Он мог быть передан Даниилу из владений Федора Ростиславича Смоленского и Ярославского в 1291 г., в момент наивысшего могущества Ногая (подобно тому как Углич тогда перешел из владения сына Федора Александра к великому князю Дмитрию[936]); если в 1293 г. Можайск уже был московским владением, понятно, что противники Дмитрия и Даниила напали на этот город. Удержать его и вернуть Федору им, однако, вряд ли удалось, так как успех похода Дюденя был почти полностью сведен на нет действиями посланного Ногаем войска Токтомера, а позднее, зимой 1296–1297 гг., Даниил Александрович (ставший по смерти брата Дмитрия в 1294 г. главой «проногаевской» коалиции) и его союзники признали власть Тохты[937]. В 1303 г., если верна данная версия событий, имела место попытка смоленских князей, воспользовавшись сложным положением в Московском княжестве, вернуть себе Можайск.

В любом случае, надо полагать, что в 1303 г. имел место не прямой захват Можайского княжества, а ответная акция московских князей по отношению к территории, вошедшей в состав московских владений еще при Данииле Александровиче. Способом приобретения была либо плата за союзническую помощь (если справедлива первая из изложенных выше версия событий), либо санкция Орды (если верна вторая версия).

Впоследствии Можайск московские князья (Иван Калита, Иван Иванович) передавали своим старшим сыновьям[938]. Эту традицию нарушил Дмитрий Донской, оставивший по своему завещанию 1389 г. Можайск третьему сыну Андрею[939].

§ 2. Ржева

В начале XIV в. Ржева была столицей удельного княжества на северо-востоке Смоленской земли[940]. В 1314 г. князь Федор Ржевский выступал в качестве подручника Юрия Даниловича Московского во время его борьбы за Новгород с Михаилом Ярославичем Тверским. Скорее всего, это был Федор Святославич, впоследствии князь Вяземский, бывший в середине 40-х гг. зятем великого князя Семена Ивановича[941]. В 1335 г. Иван Калита воевал Осечен и Рясну — городки Ржевского княжества, захваченные перед этим Литвой[942]. Очевидно, он действовал как союзник ржевского князя. После ухода своего старшего брата Глеба около 1339 г. на княжение в Брянск Федор стал князем Вяземским[943]. Однако вскоре он утерял вяземское княжение, поступил на службу к Семену Ивановичу Московскому и получил от него наместничество в Волоке[944]. Скорее всего, уход Федора из Вязьмы имел место в результате антимосковского похода Ольгерда 1341 г.: литовские войска дошли до Можайска[945], следовательно, ранее прошли по территории Вяземского княжества.

Осталась ли за Федором после ухода на службу к Семену Ржева, остается неясным. В 1356 г., во время литовско-смоленского конфликта, «Сижского сынъ Иванъ сѣде съ Литвою во Ржевѣ»[946]. Сижка — городок в Ржевском княжестве; следовательно, речь вдет о вокняжения в Ржеве одного из родственников Федора с помощью Литвы. Два года спустя «Волотьская рать да можайская взяли Ржевоу, а Литвоу выслали вонъ»[947]. Вмешательство Москвы в события и участие в них рати с Волока, где наместничал Федор Святославич, позволяют допустить, что до 1356 г. Федор продолжал владеть Ржевой и захват ее Иваном Сижским был связан с кончиной Федора и вставшим вопросом о наследовании княжения.

В 1359 г. литовцы взяли Ржеву. Сделано это было в ходе войны со Смоленским княжеством[948], поэтому надо полагать, что занятие Ржевы московскими войсками в 1358 г. привело не к ее присоединению к Москве, а к посажению там союзного князя[949]. В последующие годы московские князья, занятые борьбой за великое княжение владимирское, в ржевские дела не вмешивались. Возобновили они борьбу за влияние в этом регионе в конце 60-х гг., в рамках конфликта с Тверью и союзной ей Литвой. В 1368 г. (до первого похода Ольгерда на Москву) двоюродный брат Дмитрия Ивановича Московского Владимир Андреевич Серпуховский «ходилъ ратию да взялъ Ржеву, а Литву отъпустилъ изъ города»[950].

Размеры занятой москвичами территории вырисовываются из письма Ольгерда Константинопольскому патриарху 1371 г., где перечислены захваченные москвичами административные центры, в том числе, главным образом, Ржевского княжества[951]. Этот перечень свидетельствует, что была занята вся тянувшая к Ржеве территория, а также центры двух соседних с Ржевским крошечных княжеств Смоленской земли — Фоминского и Березуйского.

Они располагались к юго-востоку от Ржевы, на р. Вазузе, т. е. на пути в Ржеву из московских пределов, и управлялись представителями одной из ветвей смоленского княжеского дома[952]. Фоминские и березуйские князья в конце XIV в. упоминаются как служащие Москве: в 1370 г. князь Василий Иванович Березуйский погиб при обороне Волока от войск Ольгерда; Иван Толбуга, племянник фоминского князя Федора Красного, пал на Куликовом поле (упоминается уже без княжеского титула)[953]. Однако отчинные владения Фоминских и березуйских князей какое-то время, видимо, сохраняли права формально самостоятельных княжеств. В договоре 1449 г. Василия II с Казимиром IV, королем польским и великим князем литовским, говорится: «А Федора Блудова, а Олексанъдрова Борысова сына Хлепенъского, и князя Романова Фоминского, и их братьи, и братаничов отчыны, земли и воды, все мое, великого князя Васильево. Тако же Юрьева доля Ромеиковича и княжа Федорова места Святославичъ вся за мною, за великимъ княземъ за Васильемъ»[954]. Хлепень — городок на р. Вазузе рядом с Фоминым и Березуем, поэтому Александра Борисовича следует считать, как и Романа Фоминского, одним из представителей фоминско-березуйского княжеского дома[955]. Указание в договоре на принадлежность отчин этих князей, а также их братьев и «братаничей»[956] Василию II, говорит в пользу относительно недавнего (во всяком случае, при Василии II) непосредственного присоединения их к Москве. Вероятно, до этого часть местных князей, служа князьям московским, сохраняла права на свои владения. По-видимому, Фоминское и Березуйское княжества были захвачены Литвой в конце 50-х гг. вместе со Ржевой. Местные князья ушли после этого на московскую службу, а когда в конце 50-х гг. москвичи отняли территории их бывших владений у Литвы, Дмитрий Иванович вернул их представителям фоминско-березуйского дома.

Что касается территории Ржевского княжества, то она в 1368 г. перешла под непосредственную власть Москвы. В московско-литовском договоре 1372 г. содержится указание на московских наместников в Ржеве; по обоснованному мнению В. А. Кучкина, более ранний (1371 г.) договор предусматривал возвращение Ржевы Литве (в обмен на брак дочери Ольгерда с Владимиром Андреевичем); к лету 1372 г. это не было исполнено, но вскоре после договора июля 1372 г. Ржева вновь стала литовской[957].

В 1376 г. Владимир Андреевич три недели осаждал Ржеву, но безуспешно[958]. Однако в 1386 г. Ржева вновь выступает как московское владение: в походе Дмитрия Донского на Новгород зимой 1386/1387 гг. участвует «ржевская рать»[959]. Возвращение Ржевы под московскую власть следует связывать, как показал В. А. Кучкин, с соглашением между Дмитрием и занимавшим в 1381 — первой половине 1382 гг. литовский престол Кейстутом[960].

В начале 1390 г. Василий I передал Ржеву своему двоюродному дяде Владимиру Андреевичу[961].

Однако вскоре Ржева оказалась под властью соседнего с ней Тверского княжества. В завещании тверского князя Михаила Александровича (1399 г.), донесенном в летописном пересказе, говорится о передаче Ржевы сыну Ивану и его детям Александру и Ивану[962]. По мнению В. А. Кучкина, Ржеву Василий I отдал Михаилу Тверскому при заключении с ним договора в том же 1399 г., в обмен на отход от союза с Литвой[963]. А. Г. Тюльпин склонился к датировке 1393–1395 гг., основываясь на предположении об использовании летописцем более раннего завещания, составленного до 1395 г.[964] Это предположение исходит из упоминания в летописном пересказе сына Михаила Александровича Бориса, умершего 19 июля 1395 г. Однако его имя в числе наследников, которым передавались Кашин и Кснятин («а Василью и Борисоу и его сыну Иваноу Кашинъ, Кснятин»), могло быть вставлено составителем свода конца 10-х гг. XV в. (в летописях, восходящих к которому, передан текст духовной), знавшим, что Борис княжил в Кашине при жизни отца. Более вероятным остается предположение о передаче Ржевы Тверскому княжеству по договору 1399 г.

Во всяком случае, под тверской властью Ржева находилась недолго: в договоре Василия I с Владимиром Андреевичем Серпуховским первой половины 1404 г. она вновь фигурирует как московское владение, причем Василий I не возвратил Ржеву Владимиру Андреевичу, а включил в число собственных земель[965]. В Никоновской летописи имеется уникальное известие о заключении в 1401 г. тройственного договора Москвы, Твери и Литвы[966]. В Тверском сборнике под 1404 г. упоминается, что Василий I «рядъ имѣа со отцемъ своимъ Витовтомъ», по которому Москва обязывалась не вмешиваться в смоленские дела[967]. «Отцом» Василий I называет Витовта в своем договоре с ним, предположительно датируемым 1407 г.[968]; позже, в своих духовных грамотах начала 20-х гг., московский князь именует литовского «братом и тестем»[969]. Если действительно в 1401 г. имел место договор между Москвой, Тверью и Литвой, то можно полагать, что в обмен на нейтралитет в «смоленском вопросе» (который Василий I соблюдал в последующие годы) Витовт содействовал возвращению Ржевы под московскую власть.

Однако «ржевская эпопея» на этом не завершилась. В 1446 г. Василий II отдал Ржеву Борису Александровичу Тверскому, поддержавшему его в борьбе за возвращение на престол против Дмитрия Шемяки. В 1448 г. Ржева перешла под литовскую власть, в 1449 г. на короткое время возвращалась в состав тверских владений и, наконец, по договору Василия II с Казимиром IV от 31 августа 1449 г. была закреплена за Москвой (за исключением волости Осуги, отошедшей к Литве)[970].

§ 3. Медынь

В духовной грамоте Дмитрия Донского 1389 г. имеется пункт: «А что вытягал боярин мои Федоръ Аньдрѣевич на обчем рѣтѣ Товъ и Медынь оу смолнян, а то сыну же моему князю Аньдрѣю»[971]. М. К. Любавский связывал присоединение Това и Медыни с договором Москвы с Литвой и союзным ей Смоленском 1372 г.[972] Но в тогдашнем конфликте Москва не имела перевеса (более того, активной стороной, как и в предыдущие годы, выступал Ольгерд и его союзники), и у смольнян не было причин идти на территориальные уступки. По мнению В. А. Кучкина, Федор Андреевич «вытягал» Тов и Медынь на «обчем рете» со смольнянами в 1368 г., когда москвичи захватили у Литвы и ее союзника Ивана Новосильского ряд территорий, а смоленский князь был союзником Дмитрия Московского[973]. Однако, во-первых, в этом случае Медынь наверняка была бы названа в перечне городов, захваченных у Литвы и ее союзников, который привел Ольгерд в своем письме Константинопольскому патриарху 1371 г.[974] Во-вторых, Медынь не могла принадлежать Литве, так как лежала у восточных пределов еще сохранявшей независимость Смоленской земли, и вряд ли принадлежала Ивану Новосильскому, поскольку владения новосильских князей находились значительно юго-восточнее, между ними и Медынью располагались территории Тарусского и Козельского княжеств; территориальное расположение Медыни склоняет скорее к признанию ее принадлежности Вяземскому княжеству — самому восточному в Смоленской земле. Наконец, неясным остается вопрос о Тове. Этот топоним назван перед Медынью. Если речь идет об одном комплексе земель, то надо полагать, что первым названа более значительная или, по меньшей мере, равная по значению территориальная единица. Между тем, никакой Тов в данном регионе ни в предшествующее, ни в последующее время не известен.

В. Н. Дебольский отметил, что «в Вологодском крае была какая-то волость Тов… но можно ли думать, что эта волость и подразумевается именно в завещании Дмитрия Донского — неизвестно»[975]. Сомнение правомерное, если понимать указанное место духовной Дмитрия Донского как говорящее о присоединении двух территориальных единиц в результате одного «рета» (т. е. спора[976]) со смольнянами, — вологодский Тов Смоленскому княжеству принадлежать не мог. Однако такое понимание текста совсем необязательно. Положение духовной грамоты правомерно истолковывать совсем иным образом: «А что вытягал боярин мои Федоръ Аньдрѣевич — на обчем рѣтѣ Товъ, и Медынь оу Смолнян — а то сыну же моему князю Аньдрѣю», т. е. «что отспорил боярин мой Федор Андреевич: на общем споре (с неназванной стороной) Тов, и у смольнян Медынь — это тоже сыну моему князю Андрею». При таком прочтении текста упоминание Това перестает быть загадочным. Волость Тов, расположенная по р. Уломе (Уломке), левому притоку Шексны, принадлежала к Белозерской части удела Андрея Дмитриевича, а позже его сына Михаила[977], что вполне согласуется с ее упоминанием в духовной Дмитрия Донского среди владений, передаваемых Андрею. Она находилась на пограничье с территориями, тянувшими к Вологде[978]; последние принадлежали Новгороду. В отводной книге Кирилло-Белозерского монастыря конца XV в. в районе размежевания монастырских «Товских деревень» с землями Вологодского уезда упоминается «судебня» «на рубеже на бѣлозерьскомъи на вологодскомъ, гдѣ съѣжалися судьи вопчии (ср. "обчий рет". — А. Г.) судити»[979]. Боярину Дмитрия Донского Федору Андреевичу Свибло, которого вероятнее всего видеть в Федоре Андреевиче духовной грамоты, на близлежащих к Тову вологодских территориях («в Отводном, и на Сямѣ») принадлежали села[980]. Скорее всего, Федор Андреевич «вытягал» Тов при размежевании владений после имевшего место в 80-е гг. присоединения большей части Белозерского княжества к Москве (не в той ли самой «судебне» происходил «рет»?): либо у новгородцев (может быть, после похода Дмитрия Донского на Новгород зимой 1386–1387 гг., когда новгородцы выплатили великому князю за различные провинности 8000 руб.[981]), либо у князей местной белозерской династии (за которыми сохранилась часть владений)[982]. Таким образом, к Смоленской земле имеет отношение только «вытягание» Медыни.

Вяземским князем в 70-е — первую половину 80-х гг. был Иван Васильевич, являвшийся союзником Дмитрия Ивановича Московского (он ходил с ним в походы на Тверь в 1375 г. и на Мамая в 1380 г.)[983]. В 1386 г. Иван Васильевич вместе с другими смоленскими князьями потерпел поражение от Литвы под Мстиславлем и погиб. Вяземским князем стал его сын Михаил, подписавший вместе с родичами договор, делавший Смоленское княжество вассальным по отношению к Литве[984]. В этой ситуации, когда Вяземское княжество вышло из-под московского влияния, Дмитрий Донской и мог пожелать заполучить Медынь, ссылаясь на какие-то договоренности с Иваном Васильевичем. В 1448 г. внук Дмитрия Иван Андреевич Можайский, соперник Василия II в междоусобной борьбе, в своем соглашении с Казимиром IV, королем польским и великим князем литовским, обещал в случае овладения великим княжением отдать Литве Медынь[985]. Это может косвенно свидетельствовать, что Медынь входила когда-то в княжество, зависимое от Литвы и вошедшее затем в состав Великого княжества Литовского (т. е. в Смоленскую землю).

* * *

Первый шаг по расширению владений московских князей в западном, «смоленском» направлении (присоединение Можайска, конец XIII или самое начало XIV в.) произошел благодаря либо использованию Москвой междоусобной борьбы в Смоленской земле, либо поддержке со стороны одной из противоборствующих сил в Орде. Последующие усилия были направлены: во-первых, на превращение прилегающих к Московскому княжеству владений вяземско-ржевской ветви смоленских князей в зависимый от Москвы «буфер»; во-вторых, на борьбу в качестве великих князей владимирских за влияние на сам Смоленск. Главным противником Москвы в этом регионе стала к 30-м гг. XIV в. Литва. В 40-е гг. влияние и на Смоленск, и на Вяземское княжество были утеряны. Затем последовало их возвращение на короткое время (1352 и последующие годы), но во второй половине 50-х гг. усилилась литовская экспансия на смоленские владения. Тогда московские князья, не оставляя планов заполучить влияние на великого князя смоленского (что удавалось периодически) и на вяземскою князя (что удалось — он в конце 60-х гг. стал и до середины 80-х оставался союзником Москвы), повели борьбу за переход Ржевы (а вместе с ней еще двух центров княжений — Фомина городка и Березуй), бывшего владения служившего Москве Федора Святославича, под московскую власть. Пиком успехов Дмитрия Донского на смоленском направлении стал период 1382–1385 гг., когда и Ржева была московской, и вяземский князь союзником, и смоленский признавал московское верховенство. Однако последовавшая за Кревской унией Литвы с Польшей, а позднее с вокняжением в Великом княжестве Литовском Витовта активизация литовского наступления на смоленские территории привела к потере влияния на Смоленски Вязьму (от Вяземского княжества, правда, в этой ситуации удалось заполучить Медынь). Но Ржеву удалось сохранить, хотя дважды — на рубеже XIV–XV вв. и в конце первой половины XV в., в результате перипетий московско-литовско-тверских отношений, она на короткое время уходила из-под московской власти.


III. Черниговская земля

Черниговская земля, в домонгольский период являвшая собой могущественное политическое образование, после Батыева нашествия переживает усиление территориального дробления[986]. Во второй половине XIII в. на первое место в ней выдвинулось Брянское княжество, чьи князья Роман Михайлович, а затем его сын Олег считались одновременно и черниговскими князьями. Они были, по всей вероятности, союзниками группировки князей Северо-Восточной Руси, ориентировавшихся на Ногая, т. е. в том числе и Даниила Московского. В середине 90-х гг. (очевидно, усилиями хана Тохты) Брянское княжество перешло в состав Смоленской земли[987]. И в дальнейшем, хотя титул черниговского князя, т. е. главного князя земли, сохранялся, реальное главенство его, по-видимому, практически сошло на нет. Не вполне ясно даже, кто и когда в течение периода с конца XIII до середины XIV в. включительно занимал черниговский стол[988]; не сохранились и документы о взаимоотношениях Москвы с черниговскими князьями[989].

В московско-литовской перемирной грамоте 1372 г. среди союзников Москвы упомянут «великий князь Роман»[990]. Скорее всего, это князь Роман Михайлович «Брянский». С последним определением он упоминается среди участников походов Дмитрия Ивановича Московского на Тверь в 1375 г. и на Дон в 1380 г.[991] Позже Роман стал служить Витовту, в 1401 г. был наместником великого князя литовского в Смоленске и погиб при взятии города местным князем Юрием Святославичем[992]. Витовт позже в письме Василию I упрекал Юрия в убийстве «великого князя черниговского»[993], следовательно, Роман Михайлович носил такой титул, что и позволяет видеть именно его в «великом князе Романе» из договора 1372 г.[994]

Однако в период своего союзничества с Москвой Роман Михайлович, сохраняя номинальный титул великого князя черниговского, реально не владел ни Черниговом, ни Брянском[995]: в этих городах с 60-х гг. сидели сыновья Ольгерда; северская часть Черниговщины перешла уже под непосредственную власть Литвы[996]. Московские князья проявляли постоянный интерес к этому региону, стремились усилить там свое влияние[997], но территориальных приобретений здесь, на порядочном удалении от Москвы, не добились. Московские «примыслы» в Черниговской земле в XIV в. имели место на ее северо-востоке, на территориях так называемых верховских (верхнеокских) удельных княжеств Черниговщины, пограничных с Московским и Рязанским княжествами. В своем продвижении здесь московским князьям, видимо, не приходилось оглядываться на великих черниговских князей, так как их верховная власть на верховских землях была в данный период чисто номинальной.

§ 1. Владения новосильско-одоевских князей

Новосильское княжество (Одоевским оно стало после перенесения столицы из разоренного Мамаем Новосиля в Одоев в 70-е гг. XIV в.[998]) занимало территорию, вытянутую с юга на север вдоль верхнего течения Оки (с ее правыми притоками Зушей и Упой, на которых и стоят, соответственно, Новосиль и Одоев). Первым московским приобретением на землях Новосильского княжества стала волость Заберег. Согласно духовной Семена Ивановича, московский князь купил ее у Семена Новосильского[999]. Волость Заберег располагалась в верхнем течении р. Протвы[1000]. К югу от нее лежали рязанские владения, отошедшие к Москве в середине XIV в. (см. § «Отменные места рязанские» в разделе I — «Рязанская земля»). Заберег, таким образом, был, видимо, Новосильским анклавом в этом районе. Нужно в связи с этим вспомнить, что в домонгольскую эпоху левобережье Оки от бассейна Протвы и почти до низовьев р. Москвы входило в состав Черниговской земли[1001]. К Рязани, следовательно, эти земли отошли в силу каких-то причин уже после Батыева нашествия, во второй половине XIII или в начале XIV в. Волость Заберег при этом сохранилась за новосильскими князьями. В 40-е гг. Семен Иванович в ходе своего продвижения в регион Протвы купил ее у Семена Новосильского. Это произошло между 1340 (вокняжение Семена) и 1348 гг. (так как о купле Заберега упоминается уже в договоре Семена с братьями этого года)[1002].

В конце 60-х гг., в условиях наступления великого князя литовского Ольгерда на княжества Черниговской земли, среди новосильских князей происходит раскол. Один из них, Иван, становится зятем и союзником Ольгерда, другой — Роман Семенович — ориентируется на Москву[1003]. В письме Константинопольскому патриарху Филофею 1371 г. Ольгерд жаловался, что Дмитрий Московский отнял у него ряд городов; в этом перечне после населенных пунктов Ржевского региона названы Калуга и Мценск[1004]. Вероятно, они были городами, принадлежавшими князю Ивану и захваченными москвичами и Романом Семеновичем[1005], причем Калуга с этих пор стала московским владением[1006]: очевидно, она досталась Дмитрию Ивановичу Московскому в качестве платы за поддержку Романа Семеновича против соперника.

Роман Семенович в течение 70-х и 80-х гг. оставался союзником Москвы: его войска участвовали в походах Дмитрия Ивановича на Тверь 1375 г.[1007], на Дон 1380 г.[1008] и в военных действиях против Рязани 1385 г.[1009] Союзником Москвы был в начале XV в. и сын Романа Семен[1010].

В духовной грамоте Владимира Андреевича Серпуховского (1404 г.) в числе его владений упоминается Любутск: «А благословилъ семь сына, князя Ивана, дал есмь ему князя великого удела Василья Дмитреевича Козелескъ со всѣми пошлинами, Гоголь, Олексин, куплю, Лисин. А отьимется какими дѣлы Козелескъ, и в Козелска мѣсто, сыну, князю Ивану, Любутескъ с волостми. А отьимется от сына, от князя Ивана, Любутескъ и Козелескъ, и сыну, князю Ивану, Рожалово да Божонка»[1011].

Любутск располагался на правом берегу Оки, в 45 км ниже Калуги, и входил в Новосильско-Одоевское княжество[1012]. В 1396 г. он принадлежал Литве: тогда Любутск осаждал в ходе своей войны с Витовтом Олег Рязанский[1013]. В 1402 г. у Любутска литовские войска разбили сына Олега Рязанского Родослава, шедшего походом на Брянск[1014]. Ясно, что и в данном случае речь идет о литовском владении. В 1408 г. Любутск опять-таки выступает как литовское владение: «любутские бояре» в числе бояр других русских городов, подвластных Литве, приезжают на службу в Москву со Свидригайлой Ольгердовичем[1015]. Таким образом, в руках московских князей Любутск если и находился, то недолгое время.

По-видимому, Любутск был отнят Литвой у Новосильско-Одоевского княжества либо в конце 80-х гг., после приведения в зависимость Смоленской земли, либо вскоре после вокняжения Витовта (1392 г.). Переход его к Москве можно связывать с московско-литовским соглашением 1401 г., о котором говорилось выше в параграфе, посвященном Ржеве. В обмен на нейтралитет Москвы в борьбе за Смоленск, Витовт мог обещать после возвращения Смоленска под его власть передать московским князьям Любутск; поэтому в завещании Владимира Андреевича Любутск и рассматривался как владение московского дома. Обращает на себя внимание, что если Рожалово и Божонка, которые должен был получить Иван Владимирович в случае потери Любутска, упомянуты в одновременном завещанию Владимира Андреевича его договоре с Василием I (великий князь обязывался дать их Владимиру вместо Козельска[1016]), то Любутск в этом документе не фигурирует. И в духовной Владимира Андреевича он упомянут только как возможная компенсация за Козельск, — компенсация, которая сама может быть утрачена. Следовательно, в момент составления завещания Владимира Андреевича Любутск еще не был реально владением московских князей, еще только предполагалось, что он им станет. Это хорошо согласуется с предположением, что передача Москве Любутска связывалась с занятием Литвой Смоленска: Смоленск был взят Витовтом 26 июня 1404 г.[1017], вероятно, уже после составления договора Василия I с Владимиром Андреевичем и завещания серпуховского князя. Поскольку в 1408 г. Любутск выступает по-прежнему как литовское владение, надо полагать, что литовский князь либо договоренность не исполнил, либо вернул себе Любутск в ходе военных конфликтов с Москвой 1406–1408 гг.

В начале 20-х гг. XV в. Одоевское княжество выступает в источниках как зависимое и от Литвы, и от Москвы. Ко второй половине 20-х гг., времени наивысшего могущества Витовта, московское влияние здесь сошло на нет[1018]. Оно вновь проявляется в 30-е гг., когда в Литве шла междоусобная война. После того как в Белеве, центре одного из выделившихся из Новосильско-Одоевского княжества уделов, обосновался изгнанный из Орды хан Улуг-Мухаммед, Василий II организовал (в 1438 г.) поход на Белев[1019]: очевидно, он имел основание рассматривать местных князей как зависимых от Москвы. По свидетельству родословных книг, князей Федора и Василия Белевских «князь великий было Василей свел… с вотчины з Белева в опале, а дал им Волок, и жили на Волоце долго, и князь великий пожаловал их, опять им вотчину их Белев отдал»[1020]. «Опала», по-видимому, была связана с позицией белевских князей по отношению к Улуг-Мухаммеду[1021]. Поскольку в 50-е гг. князья новосильско-одоевского дома служили Казимиру IV[1022], а в московско-рязанском договоре от 20 июля 1447 г. предусматривается только возможность, что они «добьют челом» Василию II[1023], период московского контроля над Белевым мог иметь место в промежутке между 1439 и 1447 гг.

Новая попытка продвижения Москвы во владения новосильско-одоевских князей, зависимых от великого князя литовского, случилась в начале 70-х гг. Тогда на службу к Ивану III перешел один из представителей новосильско-одоевского дома, Семен Юрьевич; в качестве компенсации за утерю его доли Одоевского княжества московский князь пожаловал ему владения на пограничье, примерно в 30 км к северо-востоку от Любутска[1024]. Московские войска совершили набег на Любутск (надо полагать, с князем Семеном), в ответ любучане напали (в 1473 г.) «на князя Семена Одоевского», который погиб в бою с ними[1025]. Успех в борьбе за новосильско-одоевские земли пришел к Москве позднее, в конце 80-х — 90-е гг. XV в.[1026]

§ 2. Тарусско-Оболенское княжество

Тарусско-Оболенское княжество было самым северным в Черниговской земле; ему принадлежала сравнительно небольшая территория по обеим берегам Оки между Любутском и устьем Протвы, а также Мезческ (Мезецк) на правобережье левого притока Оки р. Угры[1027].

Еще в начале XIV в. тарусские князья продали митрополиту Петру (1308–1326) территорию на правом берегу Оки выше Тарусы, где позже был поставлен г. Алексин (см. раздел VI — «Алексин»), По свидетельству московско-рязанского договора 1381 г., тарусские князья уступили вяземскому князю Федору Святославичу также на правобережье Оки «уездъ Мьстиславль, Жадѣне городище, Жадемль, Дубокъ, Броднич с мѣсты»[1028]. Уезд Мстиславль локализуется в районе верховьев рек Беспуты и Бошаны (правых притоков Оки), к востоку от Алексина[1029]. Очевидно, эта уступка была сделана после ухода Федора из Вязьмы на службу к Семену Ивановичу Московскому в результате похода Ольгерда 1341 г. (см. выше § «Ржева» в разделе II «Смоленская земля»)[1030]. Семен мог добиться от тарусских князей предоставления Федору части их владений с тем, чтобы иметь на заокских территориях зависимого от себя князя. Вскоре московский князь предпочел предоставить Федору наместничество в Волоке[1031], а заокскими территориями овладеть непосредственно, после чего они были обменены на рязанские владения на левом берегу Оки (о времени обмена см. выше § «Отменные места рязанские» в разделе I — «Рязанская земля»).

Во второй половине 60-х гг. глава тарусско-оболенской ветви Константин Юрьевич являлся союзником Дмитрия Ивановича Московского — в 1368 г. он погиб во время похода Ольгерда на Москву[1032]. Константин именуется в летописном известии о его гибели «Оболенским», следовательно, стольным городом княжества был в это время Оболенск (на р. Протве). Сыновья Константина, Семен (старший) и Иван, участвовавшие в походах Дмитрия Московского на Тверь в 1375 г. и к Куликову полю в 1380 г., называются, соответственно, «Оболенским» и «Тарусским»[1033]; таким образом, Оболенск и при них сохранял статус «старшего» стола — Оболенским князем был старший из братьев.

В договоре Василия I с Владимиром Андреевичем Серпуховским, заключенном в 1390 г., т. е. на следующий год после вступления Василия на великокняжеский престол, имеется фраза: «А найду собѣ Муромь или Торусу, или иная мѣста, а тотъ ти протор не надобе». В 1392 г. Василий I получил в Орде от Тохтамыша ярлык на Нижегородское княжество. Одновременно ему достались Муром, Мещера и Таруса: «…и онъ (Тохтамыш. — А. Г.) ему далъ Новгородское княжение Нижняго Новагорода, Моуромъ, Мещеру, Торусу»[1034].

Однако если Муром вошел непосредственно во владения Василия (см. раздел VII «Муромское княжество»), то с Тарусой все было иначе. Она не названа ни в трех дошедших до нас духовных грамотах Василия I, ни в завещании Василия II: о передаче Тарусы по наследству сказано только в духовной Ивана III (1503 г.)[1035]. При этом имеются упоминания «тарусских князей» как владетельных.

В договоре Василия I с рязанским князем Федором Ольговичем от 25 ноября 1402 г. говорится: «А со княземъ с Семеном с Романовичем с Новосильским и с торускыми князи так же взяти ти (Федору. — А. Г.) любовь по давным грамотамъ, а жити ти с ними без обиды, занеже тѣ всѣ князи со мною (Василием. — А. Г.) один человѣкъ»[1036]. Семен Романович Новосильский был, как сказано выше, правителем Новосильско-Одоевского княжества после своего отца Романа Семеновича; оба признавали верховенство Дмитрия Донского, но оставались владетельными князьями. Тарусские князья, хотя никто из них и не назван по имени, упоминаются в одном ряду с Семеном, т. е. явно выступают как владетельные. Об этом говорит и последующий за цитированным текст, посвященный процедуре разбирательства споров между названными князьями, новосильскими и тарусскими, и рязанским князем: обе возможные стороны конфликта рассматриваются как равностатусные, московскому князю отводится только роль гаранта исполнения решения третейского суда в случае, если виноватая сторона не подчинится этому решению. Среди возможных соглашений рязанского князя с новосильскими и тарусскими названы договоренности «о земли или о водѣ», т. е. касающиеся размежевания владений[1037].

Из текста договора 1402 г., как и из упоминания в договоре с Рязанью 1381 г. об уступке тарусскими князьями земель Федору Святославичу, видно, что определение «тарусские князья» охватывало всю тарусско-оболенскую ветвь, независимо от конкретных мест княжения. Упоминание в договоре 1390 г. и летописном сообщении о ханском пожаловании Василию I именно Тарусы как объекта приобретения говорит, что либо она номинально продолжала оставаться главным центром княжества в то время, как старшие представители ветви избрали своей резиденцией Оболенск, либо к началу 90-х гг. столица княжества вернулась в Тарусу.

В договоре Василия I с Владимиром Андреевичем Серпуховским 1404 г. среди владений московского дома названы и Ржева, и Нижний Новгород, и Муром, и Мещера (где сохранялись местные князьки — см. раздел V «Мещера»), и даже «места татарские и мордовские», которые, как свидетельствуют московско-рязанские договоры, реально тогда Москве не принадлежали, московские князья только рассчитывали их вернуть (из-под ордынской власти — см. § «Места татарские и мордовские» в разделе IV «Владения Орды»), Но Таруса не упомянута.

В то же время в этом договоре, а также в одновременной ему духовной грамоте Владимира Андреевича среди владений, переданных Василием двоюродному даде, названы Лисин и Пересветова купля — районы к западу и юго-западу от Тарусы[1038]. В договоре Василия I с Владимиром Андреевичем 1390 г. данные территориальные единицы еще не фигурируют, следовательно, они были приобретены московскими князьями между 1390 и 1404 гг. «Пересвета», совершившего «куплю», соблазнительно отождествить с Александром Пересветом — героем Куликовской битвы[1039]. Учитывая, что он был, скорее всего, митрополичьим боярином[1040], а близ «Пересветовой купли», на противоположном берегу Оки, находился Алексин, купленный у тарусских князей в начале XIV в. митрополитом Петром, между 1390 и началом 1392 гг. перешедший во владение Василия I в результате обмена с митрополитом Киприаном (см. раздел VI «Алексин») и упоминаемый в его договоре с Владимиром Андреевичем 1404 г. перед Лисиным и Пересветовой куплей, среди переходящих к серпуховскому князю земель, можно полагать, что после гибели Пересвета в 1380 г. территория его «купли» находилась в распоряжении митрополичьей кафедры и в начале 90-х, т. е. незадолго до получения Василием ярлыка на Тарусу, перешла во владение великого князя вместе с Алексином. Волость Лисин, возможно, стала великокняжеской в результате «операции» 1392 г.: Василий таким образом брал в непосредственное владение пограничные с другими верховскими княжествами южные и западные территории Тарусского княжества, а «внутренние» его области оставил местным князьям.

В описи Посольского приказа 1626 г. упомянут «список з докончальные грамоты князя Дмитрея Семеновича торуского, на одном листу, с великим князем Васильем Дмитриевичем, году не написано»[1041]. Дмитрий — несомненно сын Семена Константиновича «Оболенского»; в родословцах также есть упоминание о его докончании с Василием I[1042]. Докончание Дмитрия с Василием, вероятно, определяло их отношения в условиях, сложившихся после получения московским князем ярлыка на Тарусу. Вряд ли это было в 1392 г., так как тогда еще, вероятно, старшим среди тарусских князей был либо отец Дмитрия Семен, либо дядя Иван Константинович (поскольку второй из пяти сыновей последнего — Василий — действовал до 70-х гг. XV в.[1043], в конце XIV в. Иван, скорее всего, еще был в живых). По-видимому, договор с Дмитрием Семеновичем был заключен после того, как он остался старшим в тарусской династии и необходимо было обновить докончание, имевшее место с его предшественником в 1392 г.

В 1434 г. в договоре занимавшего тогда великокняжеский престол Юрия Дмитриевича с рязанским князем Иваном Федоровичем имеется упоминание тарусских князей, сходное с текстом московско-рязанского докончании 1402 г.: «А с торусским князем взяти ми любовь, а жити ми с ним без обиды, занеж тѣ князи с тобою, с великим князем Юрием Дмитриевичем, один человѣкъ»[1044]. Упоминание среди тарусских князей собственно «тарусского», в единственном числе, князя говорит о том, что главный центр княжества оставался во владении местной династии.

Договор Василия II с тем же Иваном Федоровичем, заключенный 20 июля 1447 г., в основном повторяет норму докончания 1434 г. (стой разницей, что о тарусских князьях теперь опять, как в договоре 1402 г., сказано только во множественном числе)[1045].

В договоре Василия II с Казимиром IV, великим князем литовским и польским королем, от 1 августа 1449 г. о тарусских князьях говорится: «А князь Василеи Ивановичъ торускыи, и з братьею, и з братаничы служатъ мне, великому князю Василью. А тобе, королю и великому князю Казимиру, в них не въступатися»[1046]. Тарусские князья, с одной стороны, выступают как служебные князья Василия, с другой — как явно владетельные: Казимир берет на себя обязательство не «вступаться» в принадлежащие им земли.

В отличие от московско-рязанских докончаний, назван по имени «главный» из тарусских князей — Василий Иванович. В тарусско-оболенской княжеской ветви в это время был только один князь с таким именем — сын Ивана Константиновича[1047]. Он упоминается в качестве воеводы Василия II под 1443, 1445, 1450 гг., в роли послуха как боярин Василия II и Ивана III; в летописных известиях Василий Иванович именуется с определением «Оболенский», так же определяются и его братья, Семен и Глеб[1048]. Очевидно, во время тарусского княжения Дмитрия Семеновича сыновья Ивана Константиновича правили в «Оболенской части» княжества, и определение «Оболенские» осталось за ними и тогда, когда Василий получил права на тарусский стол.

В 1473 г. Иван III пожаловал Тарусу своему младшему брату Андрею Вологодскому. Это было сделано в ответ на претензии последнего, связанные с тем, что он не получил доли от владений умершего годом ранее брата — Юрия Васильевича[1049]. Однако в своем завещании (ок. 1479 г.) Андрей упоминает «села в Тарусе», но не делает распоряжения относительно самого города и тянувшей к нему территории (как это он сделал в отношении Вологды)[1050]. Очевидно, Таруса передавалась Андрею Иваном III без права распоряжения, на условии, что после его смерти она отойдет к великому князю.

В докончании, заключенном Иваном III с рязанским князем Иваном Васильевичем 9 июня 1483 г., в отличие от предшествующих московско-рязанских договоров, тарусские князья не упоминались. Нет упоминания владетельных тарусских князей и в договоре Ивана III с великим князем литовским Александром Казимировичем 1494 г. (хотя названы как владетельные другие верховские князья — «новосилскии, и одоевскии, и воротинскии, и перемишльскии, и белевскии»), Таруса и Оболенск здесь отнесены к владениям московского князя: «Тако же и мнѣ (Александру. — А. Г.) не вступатися… и в Торусу, и в Оболенескъ, и во всѣ то, што к тѣм местам потягло»[1051].

Из приведенных данных ясно, что молчание о Тарусе в духовных грамотах Василия I и Василия II не может быть объяснено допущением, что она скрыта в упоминании о «великом княжении»[1052], так как в договорных грамотах Таруса в лице «тарусских князей» называется отдельно от «великого княжения».

Очевидно, что тарусские князья и после 1392 г. сохраняли свои родовые владения[1053]. При этом они «служили» (термин из московско-литовского договора 1449 г.) московским князьям[1054]. Такая ситуация — когда мелкие владетельные князья поступали на московскую службу, сохраняя при этом свои владения (на условии несения службы), которые не превращались в часть «великого княжения», — типична для конца XIV–XV вв. Известно докончание Василия II с князем Суздальско-Нижегородского дома Иваном Васильевичем Горбатым 1449 г., где устанавливаются отношения такого рода: Иван Васильевич обязуется не принимать впредь ханских ярлыков на какие-либо владения своих предков и служить московскому князю; тот, со своей стороны, жалует его одним из родовых столов — Городцом на Волге[1055]. Скорее всего, ярлык на Тарусу, полученный Василием I в 1392 г., позволил московскому князю построить отношения с тарусскими князьями по той же схеме: если ранее они имели свои отношения с Ордой (как рудимент этого периода, позже сохранялся особый побор на содержание татарских послов с Тарусского княжества, о котором упоминает духовная грамота Ивана III[1056]), то теперь великий князь пожаловал им родовые земли уже от себя на условии службы[1057]. Очевидно, ярлык был получен Василием по согласованию с тарусскими князьями, и ранее, и позже сохранявшими с Москвой хорошие отношения. Переход на положение служебных князей был им выгоден, так как великий князь брал на себя уплату выхода в Орду, был обязан защищать их земли от тех же татар, Литвы или других русских князей. При этом владения тарусских князей становились анклавом внутри московских владений, так как южная, пограничная часть Тарусского княжества (Лисин, Пересветова купля) перешла непосредственно в руки московского княжеского дома.

Такое положение сохранялось до тех пор, пока в 1473 г. московский князь, пользуясь своим правом верховного собственника Тарусского княжества, не передал Тарусу своему брату. До 1494 г. под непосредственной властью Ивана III оказался и Оболенск[1058].

§ 3. Козельское княжество

Козельское княжество выделилось к началу XIV в. из состава Карачевского — владения потомков Мстислава Михайловича, одного из сыновей св. Михаила Черниговского[1059]. Оно занимало территории левобережья Оки между ее притоками Жиздрой и Угрой. В договоре Василия I с Владимиром Андреевичем 1404 г. и в современной ему духовной Владимира Андреевича Козельск указан в числе владений, переданных великим князем князю Серпуховскому[1060]. Лишь один из козельских городков — Людимльск — передается во владение некоему князю Ивану («пожаловал князя Ивана Людамльском»)[1061]. Возможно, это Иван Козельский, упоминаемый в письме Ольгерда патриарху Филофею 1371 г.[1062]

Обстоятельства перехода Козельского княжества под московскую власть могут быть гипотетически реконструированы только исходя из общей обстановки в верховских землях на рубеже XIV–XV вв.

Как говорилось выше (см. § «Новосильско-Одоевское княжество»), в 90-е гг. усилилось продвижение Великого княжества Литовского в данный регион, был занят Любутск, находящийся на правом берегу Оки. Видимо, в противовес этому Василий I и предпринял попытку овладеть Козельском и тянувшими к нему землями. В 1403 г. он восстановил отношения с Ордой, прерванные с приходом в ней к власти во второй половине 90-х гг. временщика Едигея[1063]. Едигей был врагом Витовта и мог выдать Василию (от лица своего марионеточного хана Шадибека) ярлык на Козельск. Василий после этого оставил за местными князьями часть владений, а сам Козельск и большую часть тянувших к нему волостей передал Владимиру Серпуховскому. Ясно, что перераспределение земель было произведено по договоренности с козельскими князьями, поскольку Ивана Василий I «пожаловал» Людамльском, а в 1408 г. в Ржеве московским воеводой был «князь Юрий Козельский»[1064]. По типу это были действия, аналогичные предпринятым в начале 90-х гг. XV в. по отношению к Тарусскому княжеству; но в случае с Козельском местным князьям оставлялась много меньшая часть территории княжества и без его столицы.

Однако уже в 1406 г. в ходе начавшегося московско-литовского конфликта Козельск был занят войсками Витовта[1065]. Тем не менее, в договоре Василия II с внуком Владимира Андреевича Василием Ярославичем 1433 г. сказано: «А чѣм, господине, князь велики, благословил тебя отецъ твои, князь велики Василеи Дмитреевич, в Москвѣ, и Коломною с волостми, и всѣм великим княженьем, так жо и Муром с волостми, и Козелскими мѣсты, и иными примыслы, того ми, господине, под тобою блюсти, а не обидети, ни вступатися»; аналогично в договоре Василия II со своим дядей Юрием Дмитриевичем того же года: «А чѣмъ тобе благословилъ отець твои… и Козельском с мѣсты…»[1066]. По смыслу текстов Козельское княжество признается владением отца Василия II — Василия I, переданным в числе других его «примыслов» сыну. Однако ни в одной известной духовной грамоте Василия I Козельск не фигурирует. Не назван он и в договоре Василия II с Юрием Дмитриевичем от 11 марта 1428 г.

Объяснить указанное противоречие можно тем, что после войн с Москвой 1406–1408 гг. Витовт удержал Козельск за собой. Василий I «благословил» этим примыслом сына на случай, если Козельск удастся заполучить обратно (причем «благословил» в устной форме, так как в двух последних его завещаниях гарантом был Витовт, дед Василия II по матери). И это удалось сделать после смерти Витовта (1430 г.), когда в Великом княжестве Литовском началась борьба за власть между Свидригайлой Ольгердовичем и Сигизмундом Кейстутьевичем.

В середине 40-х гг. в ходе междоусобной борьбы уже в Московском великом княжестве Василий II дал Козельск своему двоюродному брату Ивану Андреевичу Можайскому[1067], но потом отнял обратно[1068]. К началу 1448 г. Козельск отошел к Литве[1069]. Возвратить его под московскую власть удалось только в 90-е гг. XV в.[1070]

§ 4. Елецкое княжество

Елецкое княжество располагалось к юго-востоку от Новосильского, по р. Быстрой Сосне, левому притоку Дона. В домонгольский период его территория находилась за пределами Руси и в Черниговскую землю не входила. Но в XIV в. здесь обосновались князья, происходившие из козельской ветви, и сформировалось особое княжество[1071].

В договоре Ивана III с Иваном Васильевичем Рязанским 1483 г. Елец фигурирует среди московских владений[1072]. Поскольку духовная Василия II (1461–1462 гг.) о нем не упоминает, присоединение Елецкого княжества следует датировать временем между 1462 и 1483 гг. Скорее всего, оно произошло в 70-е гг., когда Иван III перестал признавать власть Орды. Елец лежал близ районов ордынских кочевий, и присоединение его отодвигало московские границы далеко на юг. Механизм присоединения остается неясным[1073].

* * *

Хотя первое приобретение волости, относящейся к одному из княжеств Черниговской земли, было осуществлено Семеном Ивановичем в 40-е гг. XIV в., настоящее московское наступление в Верхнеокском регионе началось при Дмитрии Донском. Оно было тесно связано с аналогичным продвижением Великого княжества Литовского. Дмитрий, а затем Василий I сумели поставить под контроль земли на левом берегу Оки ниже устья Угры (присоединение Калуги, подчинение Тарусско-Оболенского княжества), но развить успех южнее не удалось — Козельское княжество осталось за Литвой, литовским стал Любутск. Василию II удалось заново овладеть Козельском, но ненадолго. В 70-е гг. XV в. уже Иван III сумел присоединить территорию Елецкого княжества.


IV. Владения Орды

§ 1. Тула

В московско-рязанском договоре 1381 г. о Туле сказано следующее: «А что мѣсто князя великого Дмитрия Ивановича на Рязанской сторонѣ, Тула, как было при царице Таидуле, и коли еѣ баскаци вѣдали, в то ся князю великому Олгу не вступати, и князю великому Дмитрию»[1074]. Текст можно понять так, что Тула признается местом, находящимся вне власти обеих договаривающихся сторон[1075]. Но такая трактовка порождает ряд вопросов. Во-первых, непонятно, зачем вообще оговаривать статус территории, не принадлежащей ни Москве, ни Рязани. Во-вторых, неясно, почему тогда Тула названа «местом великого князя Дмитрия»; если же допустить, что он владел ею ранее, то вызывает удивление, что в 1381 г., после Куликовской победы, Дмитрий отказывается от Тулы в пользу Орды. Наконец, в последующих московско-рязанских докончаниях о Туле говорится в связи с принадлежностью ее одной из договаривающихся сторон (см. ниже). Упоминание царицы Тайдулы и ее баскаков говорит не о нынешней принадлежности Тулы Орде, а о пределах тянущей к ней территории[1076], — т. е. оговаривается, что речь идет о Туле и ее окрестностях в тех границах, какие были, когда Тула принадлежала царице Тайдуле и эту территориальную единицу ведали ее баскаки.

Полагаю, правы авторы, считающие, что договор 1381 г. фиксировал принадлежность Тулы великому князю московскому[1077]. Фраза «в то ся князю великому Олгу не вступати, и князю великому Дмитрию» может пониматься не только как «не принадлежит ни великому князю Олегу, ни великому князю Дмитрию», но и как «не принадлежит великому князю Олегу, а [принадлежит] великому князю Дмитрию». Кроме того, не исключена и порча текста. Договор дошел до нас в копии конца XV в.[1078]; при переписке могла быть пропущена частица «то» — «и [то] князю великому Дмитрию». Смысл всей статьи, скорее всего, следующий: «А что владение великого князя Дмитрия за Окой, Тула с теми границами тянущей к ней территории, какие были при царице Тайдуле (когда ее баскаки ведали), то великому князю Олегу туда не вступать, это принадлежит великому князю Дмитрию».

Поскольку Тайдула была убита в 1360 г.,[1079] переход Тулы под московскую власть состоялся между 1360 и 1381 гг. Напрашивается предположение, что Тула была занята москвичами во время похода Дмитрия на Дон в августе — сентябре 1380 г. Не исключено, впрочем, что она могла быть приобретена каким-либо образом и ранее — например, в период «замятни» в Орде 60-х гг.

Однако по московско-рязанскому договору 1402 г. Тула объявляется рязанским владением. «А в Тулу и в Берести не въступатися мне, князю великому Василью Дмитреевичю»[1080]. Аналогичную норму содержат московско-рязанские договоры 1434 и 1447 гг.[1081] Таким образом, между 1381 и 1402 гг. Тула отошла от Москвы к Рязани. Возможны две версии относительно того, когда это произошло.

1. Тула была передана Рязанскому княжеству Тохтамышем после конфликта с Москвой 1382 г.: в 1383 г. московское посольство во главе со старшим сыном Дмитрия Василием вело переговоры в Орде, результатом которых стало оставление за московским князем великого княжения владимирского[1082]; не исключено, что в этой ситуации Москва поступилась Тулой, после чего Тохтамыш мог отдать ее поддержавшему его во время похода на Москву Олегу Рязанскому.

2. Тулу Москва уступила Рязани в результате военного конфликта с ней 1385 г. Тогда Олег Иванович захватил Коломну, а ответный поход московских войск на Рязань не принес успеха; мир был заключен благодаря посольству к Олегу Сергия Радонежского[1083]. Возможно, в обмен на отказ от претензий на Коломну Москва отдала Тулу[1084], являвшуюся тогда московским анклавом на правобережье Оки и непосредственно с основной московской территорией не граничившую.

В следующем после 1447 г. московско-рязанском договоре — 1483 г. — Тула не упомянута. Но к этому времени в составе Московского княжества уже были бывшие рязанские территории, расположенные к северу и востоку от нее (см. выше § «Правобережье Оки» в разделе I «Рязанская земля»). Следовательно, Тула вернулась в состав московских владений, вероятно, вместе с куплей Тешилова, Венева и Растовца, т. е. в конце княжения Василия II.

§ 2. «Места татарские и мордовские»

В московско-рязанском договоре 1381 г. записано: «А что Татарская мѣста отоимал князь великии Дмитрии Иванович за себя от татаръ до сего до нашего докончанья, та мѣста князю великому Дмитрию. А что князь великии Олегъ отоимал Татарская от татаръ дотоле же, а то князю великому Олгу та мѣста»[1085]. В договоре Василия I с Федором Ольговичем Рязанским 1402 г. данная статья сформулирована иначе: «А что будет отецъ наш, князь великы Дмитреи Иванович, оттаимал Татарьская мѣста и Мордовска мѣста, а ци переменит Богъ татаръ, и та мѣста мнѣ, князю великому Василею Дмитреевичю. А что будет отнял отецъ твои, князь великы Олегь Иванович, Татарьския мѣста и Моръдовския, а та тобѣ и есть»[1086]. Таким образом, к этому времени «места», названные на сей раз «татарскими и мордовскими», Москве принадлежать перестали (в отличие от аналогичных «мест», захваченных Олегом Рязанским, остававшихся за Рязанью), но московский князь надеялся вновь их получить в случае «перемены» в Орде.

Договор Юрия Дмитриевича с Иваном Федоровичем Рязанским 1434 г. также говорит о надежде на возвращение «мест татарских и мордовских» в случае «перемены» Орды, но захват их приписывается не Дмитрию Донскому, а самому Юрию: «А что будешь ты, князь велики Юрьи Дмитреевич, отоимал мѣста Татаръская и Мордовская, а ци переменит Богъ татары, та мѣста тобѣ и есть. А что будет дѣд мои, князь великий Олег, или отецъ мои, князь велики Федоръ, отнял мѣста Татарьская и Мордовская, та мѣста мнѣ и есть»[1087]. В договоре Василия II и Ивана Федоровича 1447 г. повторена формулировка 1402 г.: «А что будет дѣд мои, князь велики Дмитреи Иванович, отоимал мѣста Татарские и Мордовскаа, а ци переменит Богъ татар, и та мѣста мнѣ, великому князю Василью Васильевичю. А что будет отнял дѣд твои, князь велики Олег Иванович, и отецъ твои, князь велики Федоръ Олгович, Татарская мѣста и Мордовскаа, а то тебѣ и есть, великому князю Ивану Федоровичи, та мѣста»[1088]. Наконец, договор Ивана III с Иваном Васильевичем Рязанским 1483 г. говорит о возвращении этих территорий Москве: «А что прадѣд наш, князь велики Дмитреи Иванович, поотоимал мѣста Татарьские и Мордовские, и та мѣста нам, великим князем. А тебѣ ся в них не въступати. А что будет отнял прадѣд твои, князь велики Олег Иванович Татарьскии мѣста и Мордовские, ино то твое и есть. А нам, великим князем, не вступатися»[1089].

Упоминание «татарских» и «мордовских» «мест» вместе позволяет думать, что речь идет об одном регионе[1090]. Владения Дмитрия Донского непосредственно с мордовскими землями не граничили. К ним можно было выйти через Мещеру, также присоединенную к Москве при Дмитрии (см. ниже раздел V «Мещера»). Территории собственно татарских кочевий начинались только к югу и востоку от мордовских земель. Довольно сомнительно, чтобы анклавы московских владений заходили так далеко на юго-восток. Но территория Мордвы считалась ордынским владением[1091] и в этом смысле тоже была «татарской землей». Поэтому вероятнее всего, что речь в цитированных документах идет не о двух группах «мест» — отдельно «татарских» и отдельно «мордовских», но о двух названиях одних и тех же «мест», а «и» является не соединительным союзом, а пояснительной частицей[1092]: т. е. «места татарские (те, что мордовские)». В пользу этого говорит и тот факт, что в договоре 1381 г. упоминаются только «места татарские», а в последующих — «татарские и мордовские», причем захваченные как Дмитрием, так и Олегом Рязанским. Если считать, что речь идет о разных территориях, то надо допускать, что до 1381 г. Дмитрий и Олег захватывали только «места татарские», и лишь позднее и тот, и другой — еще и по куску мордовских земель[1093].

Захват данных «мест» нужно связывать, по-видимому, с периодом конфронтации Дмитрия и Олега с Ордой. Это 1374–1380 гг. (до похода Мамая). В начале 1378 г. московские войска повоевали мордовские земли (в качестве мести за действия мордовских князей, подведших Мамаевых татар к русскому лагерю на р. Пьяне в 1377 г.), а в августе 1378 г. московские и рязанские полки разбили войско Бегича на р. Воже[1094]. Скорее всего, захват Москвой и Рязанью мордовских «мест», т. е. какой-то части мордовской территории, считавшейся владением Орды, произошел примерно в это время.

Поскольку договоры 1402, 1434 и 1447 гг. связывают возобновление владения Москвой «местами татарскими и мордовскими» с «переменой» в будущем Орды, постольку уход этих «мест» из-под московской власти явно имел своей причиной действия ордынских правителей. Событием, которое могло между 1381 и 1402 гг. повлечь их возвращение Орде, был конфликт Москвы с Тохтамышем 1382 г.[1095] Только после ликвидации зависимости от Орды в 70-е гг. XV в. Москва возвратила данные «места» под свою власть.

Остается вопрос, почему в договоре 1434 г. приобретение «мест татарских и мордовских» связывается не с Дмитрием Донским, а с Юрием Дмитриевичем. Между 1402 и 1434 гг. Юрий совершил один поход в сторону мордовских земель. Зимой 1414–1415 гг. возглавляемое им войско изгнало из Нижнего Новгорода местных князей, поддерживаемых Ордой[1096]. В последней в то время фактическим правителем был Едигей, и власть временщика в Москве не признавали[1097]. Обратно часть войск, возглавляемая непосредственно Юрием, двигалась по Оке[1098]. Именно тогда мог быть совершен рейд на юг или юго-восток, в мордовские земли, с возвращением ранее захваченных Дмитрием Донским и позже утраченных «мест» под московскую власть. Когда же после гибели Едигея (1419 г.) в Орде было восстановлено законное, с московской точки зрения, правление, эти территории пришлось вновь возвратить. Однако кратковременное их отвоевание Юрием могло отразиться в составленном от его имени договоре указанием на то, что именно он приобрел (подразумевалось, что вторично, вслед за отцом) данные «места».

§ 3. «Меча»

В московско-рязанском договоре 1483 г. имеется лаконичная запись: «А Меча нам вѣдати вопчѣ»[1099]. Речь идет о районе р. Красивой Мечи, правого притока Дона в верхнем течении (южнее Непрядвы). В конце XIV в. эта территория принадлежала Орде (именно до р. Мечи преследовали войска Дмитрия Донского татар после Куликовской битвы)[1100]; нет причин полагать, что позднее она изменила свой статус. Поскольку в духовной Василия II Меча не упоминается, вероятнее всего относить присоединение данной территории к 70-м гг. XV в., к тому же времени, что и приобретение Ельца (Меча расположена как раз между рязанской «куплей» Василия II и Елецким княжеством), и связывать с ликвидацией зависимости от Орды.


V. Мещера

Мещерой в XIV–XV вв. именовалась территория по обеим берегам Оки, вытянутая с северо-запада на юго-восток и отделявшая Рязанское княжество от Муромского и мордовских земель. Население там имело этнически смешанный характер[1101]. Русских князей в Мещере не было, этим краем управляли местные правители татарского происхождения[1102].

Впервые как московское владение Мещера упоминается в договоре Дмитрия Донского с Олегом Ивановичем Рязанским 1381 г.: «А что купля князя великого Мещера, как было при Александрѣ Уковичѣ, то князю великому Дмитрию, а князю великому Олгу не вступатися по тот розъездъ»[1103].

Таким образом, ранее лета 1381 г. Дмитрий Иванович «купил» (очевидно, у местных князей) Мещеру или ее часть[1104]. В летописном рассказе о походе Дмитрия Донского на Новгород зимой 1386–1387 гг. в числе участвовавших в нем ратей упоминается и «мещерская»[1105]. Однако Мещера не фигурирует ни в духовной Дмитрия, ни в завещаниях Василия I и Василия II, — о ее передаче по наследству сказано только в духовной Ивана III (1503 г.)[1106]. Каков же был статус этой территории в течение столетия, с конца XIV по конец XV в.?

В 1392 г., когда Василий I получил в Орде от Тохтамыша ярлык на Нижегородское княжество, ему одновременно достались Муром, Мещера и Таруса: «…и онъ (Тохтамыш. — А. Г.) ему далъ Новгородское княжение Нижняго Новагорода, Моуромъ, Мещеру, Торусоу»[1107]. Следовательно, «купля» Дмитрия Донского не была связана с санкцией Орды[1108]. Лишь в 1392 г. приобретение Мещеры было закреплено ханским ярлыком.

В договоре Василия I с Федором Ольговичем Рязанским 1402 г. сказано: «А что Мещерьская мѣста, что будет купил отецъ твои, князь велики Олег Иванович, или вы, или ваши бояря, в та мѣста тобѣ, князю великому Федору Олговичю, не вступатися, ни твоим бояром, а земля к Мещерѣ по давному. А порубежъе Мещерьским землям, как было при великом князѣ Иванѣ Ярославичѣ и при князи Александрѣ Уковичѣ»[1109]. С одной стороны, Мещера здесь мыслится как территория, принадлежащая Василию. С другой, упомянутые факты приобретения рязанскими князьями «мест» в ней говорят о непрочности владения.

В договоре Василия I с Владимиром Андреевичем Серпуховским содержится перечень великокняжеских владений, в котором последовательно названы: Москва и Коломна, «великое княжение», Волок и Ржева, Нижний Новгород, Муром, Мещера, «места татарские и мордовские»[1110]. Мещера выступает как владение Василия, отдельное от великого княжения и на том же месте, что и в летописной статье о приобретениях 1392 г. — после Нижнего Новгорода и Мурома.

Существует список XVII в. с жалованной грамоты Василия II от 20 апреля 1426 г. на наместничество в мещерских городах Елатьме и Кадоме[1111]. Однако не исключено, что этот документ является подложным (топоним Елатьма известен только с XVI в.)[1112].

В договоре Юрия Дмитриевича с Иваном Федоровичем Рязанским 1434 г. о Мещере говорится следующим образом: «А что будет покупил в Мещерьских мѣстех дѣд мои, князь великии Олег Иванович, и отець мои, князь велики Федоръ Олгович, и аз, князь велики, или мои бояря, и в ти мѣста мнѣ не вступатися, ни моим бояром, знати нам свое серебро, а земля в Мещере по давному. А порубежье Мещерьскои земли, как было при великом князи Иоаннѣ Ярославичѣ и при князи Александрѣ Уковичѣ… А князи мещерьские не имут тобѣ, великому князю, правити, и мнѣ их не примати, ни в вотчинѣ ми в своей их не держати, ни моим бояром, а добывать ми их тебѣ без хитрости, по тому целованью»[1113]. По сравнению с договором 1402 г., добавлено обязательство рязанского князя «не принимать» к себе мещерских князей, а в число лиц, покупавших земли в Мещере, добавлен Иван Федорович. Это вновь говорит о непрочности московской власти над данной территорией: и после заключения договора 1402 г. продолжались покупки в ней владений рязанскими князьями, сохранялись князья местные, которые могли пожелать служить рязанскому князю, причем не исключено, что имелось в виду поступление в зависимость вместе со своими землями.

В докончании Василия II с Иваном Федоровичем 1447 г. текст о Мещере практически идентичен договору Юрия (с той лишь разницей, что на сей раз сохранившаяся грамота составлена от лица московского князя)[1114].

В договоре Василия II с великим князем литовским и польским королем Казимиром IV 1449 г. о Мещере сказано: «Тако жъ и у вотчину мою в Мещеру не въступатися, ни приимати»[1115]. Королю вменяется в обязанность не претендовать на территорию Мещеры и не принимать на службу мещерских князей.

В 50-е гг. XV в. на части территории Мещеры Василием II было создано образование во главе со служилым татарским царевичем Касымом — будущее так называемое Касимовское ханство (с центром в Городце Мещерском на Оке)[1116].

В договоре Ивана III с Иваном Васильевичем Рязанским 1483 г. статья о Мещере была сформулирована следующим образом: «А что Мещерскаа мѣста, что будет покупил прадед твои, князь велики Олег Иванович, или прадѣд твои, князь велики Федоръ Олгович, или дѣд твои, князь велики Иван Федорович, или отецъ твои, князь велики Василеи Иванович, или ты, князь велики Иван Васильевич, или ваши бояря, в та мѣста тебѣ, великому князю Ивану Васильевичю, не въступатися, ни твоим бояром. А знати ти свое серебро, и твоим бояром. А земля по давному к Мещерѣ. А порубежье Мещерским землям, как было при великом князи Иванѣ Ярославичѣ, и при князи Александрѣ Уковичѣ… А что наши князи мещерские, которые живут в Мещерѣ и у нас, у великих князей, и тебѣ их къ себе не приимати. А побежат от нас, к тебѣ их добывати нам без хитрости, а добывъ ти их, нам выдати»[1117].

Из текста следует, что покупки рязанскими князьями и боярами земель в Мещере предпринимались и при отце Ивана Васильевича — Василии Ивановиче, и при нем самом. Мещерские князья в 1483 г., как видно из текста, частью находились в Мещере, частью — на службе у великого князя в других регионах.

В договоре Ивана III с великим князем литовским Александром Казимировичем 1494 г. Мещера отнесена к владениям московского князя: «Так же ми (Александру. — А. Г.) и в Мещеру, и во отчину твою, не вступатися и не приимать их»[1118].

Наконец, в завещании Ивана III Мещера названа в числе великокняжеских владений, передаваемых по наследству сыну Василию: «Да ему ж даю город Муром с волостми и с путми, и з селы, и со всеми пошлинами, и с мордвами, и с черемисою, что къ Мурому потягло, да Мещера с волостми, и з селы, и со всѣмъ, что к ней потягло, и с Кошковым, да князи мордовские всѣ, и з своими отчинами, сыну же моему Василью»[1119]. Мещера, как и в летописной статье о событиях 1392 г. и в договоре Василия I с Владимиром Андреевичем начала XV в., названа вслед за Муромом.

Из приведенных данных ясно, что молчание о Мещере в духовных грамотах Дмитрия Донского, Василия I и Василия II не может быть объяснено допущением, что она скрыта в упоминании о «великом княжении», так как в договорных грамотах Мещера называется отдельно от великого княжения. В договоре с Владимиром Андреевичем Василий I называет Мещеру среди своих владений, которые должны перейти к его детям; в 50-е гг. часть территории Мещеры была передана царевичу Касыму. Московские князья постоянно старались препятствовать приобретению владений на территории Мещеры рязанскими князьями и боярами, опасались возможности перехода мещерских князей на рязанскую и литовскую службу. В договоре с Литвой Мещера именуется «отчиной» московского князя. Источники явно донесли отголоски длительной борьбы за власть над этой территорией, свидетельствующей о непрочности московского владения ею. Поэтому надо полагать, что ярлык на Мещеру 1392 г. не предоставлял Василию I права наследственного владения, он требовал подтверждения при каждой смене великого князя. В Орде Мещера рассматривалась, по-видимому, не в одном ряду с русскими княжествами в силу смешанного характера населения и наличия там князей татарского происхождения. Примечательно, что в послании Ахмата Ивану III тот требовал «свести» с Городца Мещерского царевича Данияра, сына Касыма[1120]: хан явно считал себя вправе распоряжаться данной территорией. Лишь после ликвидации зависимости от Орды Иван III смог считать Мещеру владением, которое он вправе передать по наследству.


VI. Алексин

Город Алексин, расположенный на правом берегу Оки в 12 км ниже Любутска и в 27 км выше находящейся на другом берегу Тарусы, был, согласно сведениям, содержащимся в жалованной грамоте Ивана III 1483 г., выменен Василием I у митрополита Киприана[1121]. Датируется обмен, на основе данных об упомянутых в грамоте лицах, временем между 6 марта 1390 г. и 13 февраля 1392 г.[1122] Митрополичьим владением, согласно той же грамоте, Алексин стал в результате купли, совершенной митрополитом Петром: «…что менял дед мой князь великий Василей Дмитриевич с Киприаном митрополитом киевским и всеа Руси, взял дед мой князь великий Василей у отца своего митрополита Олексин, место домовное святыа Богородици с всем, как купил Петр митрополит, земли и воды и борть, что будет ни потягло издавна к Олексину»[1123]. У кого мог купить эту территорию митрополит? В начале 90-х гг. XIV в. к востоку от Алексина лежали владения рязанских князей, к юго-западу — новосильских (Любутск), к западу — тарусских. Вероятнее всего, Петр совершил сделку именно с последними. В отношении тарусских князей известны случаи уступки ими своих владений: Федору Святославичу Вяземскому, московским князьям и боярам (Лисин, «Пересветова купля»), Среди этих владений были и территории, находившиеся на правобережье Оки, к северу от Алексина (те, что отошли к Федору, затем к Москве и, наконец, к Рязани — см. § «Отменные места рязанские» в разделе I «Рязанская земля» и § «Тарусско-Оболенское княжество» в разделе III «Черниговская земля»).

Учитывая близость Петра и его преемников на митрополичьем престоле к московским князьям, можно полагать, что территория, о которой идет речь, была в какой-то мере под московским контролем. Тем не менее, формально она Москве не принадлежала. Обмен Василия I с Киприаном произошел вскоре после приезда последнего в Москву 6 марта 1390 г. (Дмитрий Донской, как известно, Киприана после 1382 г. митрополитом не признавал). Этот шаг великого князя стоит в ряду его действий, направленных на укрепление московских позиций на Оке. Как раз в 1390 г. в договоре с Владимиром Андреевичем Серпуховским Василий говорит о желании приобрести Муром и Тарусу («А наиду собѣ Муром или Торусу, или иная мѣста, а тотъ ти проторъ не надобѣ»[1124]), т. е. княжества, расположенные на Оке, соответственно, к востоку и юго-западу от Москвы. В 1392 г. Василий получает от Тохтамыша ярлыки на крупный массив поокских земель — Нижний Новгород, Муром, Мещеру, Тарусу. Позже он присоединяет Козельск. Возможно, включение в состав московских владений Алексина было непосредственным ответом на захват Литвой лежащего в 12 км к юго-западу Любутска: тем самым как бы перекрывалась возможность дальнейшего литовского продвижения на восток по правому берегу Оки. Василий мог, в частности, быть обеспокоен возможными литовскими претензиями на Алексин, учитывая, что Киприан признавался митрополитом и на русских землях Великого княжества Литовского. Предпочтительней было предоставить митрополичьей кафедре владения внутри Северо-Восточной Руси, не имеющие границ с Литвой, что и было сделано.

В XV в. Алексин выступает как важный форпост Московского великого княжества на правобережье Оки: именно у него захлебнулся поход Ахмата на Москву 1472 г.[1125]


VII. Муромское княжество

Муромское княжество занимало территорию по обе стороны Оки к северо-востоку от Рязанского[1126]. С XII в. оно управлялось особой династией потомков внука Ярослава Мудрого Ярослава Святославича. Сведений о событиях в Муромском княжестве крайне мало. В конце XIII в. муромские князья, по-видимому, входили, как и Даниил Александрович Московский, в группировку князей, ориентировавшихся на Ногая[1127]. В 1355 г. «князь Феодоръ Глѣбовичь и собравъ воя многы иде ратию къ Мурому на князя Юрья Ярославича и согна его съ города съ Мурома, а самъ князь Феодоръ сѣде на княжении въ Муромѣ. А муромци яшася за него и поидоша съ нимъ въ Орду. А князь Юрьи Ярославичь приеха въ Муромъ за недѣлю после князя Феодора и собравъ останочныя люди муромци и поиде за нимъ въ Орду. И бысть имъ судъ великъ предъ князми ординьскыми и досталося княжение Муромьское князю Феодору Глѣбовичи), а князь Юрьи выданъ бысть ему и съ истомы у него оумре»[1128]. Дж. Феннел отождествил князя Федора Глебовича с главой московского посольства в Орду 1348 г.[1129]; высказавший затем аналогичное предположение В. А. Кучкин сделал на основе его вывод о вокняжении Федора как акции, направленной из Москвы[1130]. Мне представляется, кроме того, возможным, что князь Федор Глебович не принадлежал к династии муромских князей, а был сыном Глеба Святославича Брянского, убитого в 1340 г. союзника Москвы. Имя Федор было распространено в смоленской княжеской ветви: в частности, так звали родного брата Глеба Федора Святославича, тестя Семена Ивановича. Но такая идентификация Федора Глебовича остается, разумеется, не более чем догадкой: нельзя исключить, что это мог быть и князь муромской ветви, поскольку о представителях этой династии и их именослове мы почти не имеем сведений.

В 1385 г., во время войны с Рязанью, Дмитрий Донской посылал также войска на Муром «на князя бесщестья»[1131]. Исходя из значений термина «бесчестье»[1132], можно допустить два истолкования этого известия: 1) действия Москвы были ответом на бесчестье, нанесенное Олегом Рязанским муромскому князю и направлены против занявших Муром рязанских войск; 2) бесчестно повел себя (по отношению к Москве) муромский князь, вступив в союз с Рязанью, и поход был направлен на него. Как бы то ни было, зимой 1386–1387 гг. в походе Дмитрия Донского на Новгород участвовала и «муромская рать»[1133], т. е. зависимое положение Муромского княжества по отношению к Москве сохранилось и после 1385 г.

В договоре Василия I с Владимиром Андреевичем Серпуховским 1390 г. говорится: «А найду собѣ Муромь или Тарусу, или иная мѣста, а тотъ ти протор не надобѣ»[1134]. С чем были связаны расчеты Василия на получение муромского княжения, неизвестно, но два года спустя они были реализованы: в 1392 г. вместе с нижегородским столом великий князь получил от Тохтамыша Муром, Мещеру и Тарусу[1135]. В духовных грамотах Василия I и последующих великих князей московских Муром выступает как великокняжеское владение, причем упоминается всегда следом за Нижним Новгородом[1136]. Если Нижний выходил из-под московской власти (такая ситуация отразилась в одной из духовных Василия I[1137]), то Муром всегда оставался безусловным владением великого князя.

В противоречии с данными ранних летописных источников о присоединении Мурома в 1392 г., Никоновская летопись 20-х гг. XVI в. говорит об участии не названного по имени муромского князя (вместе с князьями Пронскими и козельским) в походах Олега Рязанского на Литву 1396 г., на татар до р. Хопра 1400 г. и на занятый Литвой Смоленск 1401 г.[1138] Можно было бы допустить, что речь идет о князе, лишившемся стола и нашедшем убежище в Рязани у Олега[1139]. Но вероятнее все же, что указание на столь представительную группу зависимых от Рязани князей следует связать с редакторской работой составителя Никоновской летописи митрополита Даниила, «прорязанский» характер которой известен[1140].

«Правовые основания» присоединения Муромского княжества остаются неясными.


Заключение: последовательность «примыслов», статусы присоединяемых территорий и механизмы присоединения

Первые «примыслы» территорий, не входивших в политическую систему Северо-Восточной Руси, были осуществлены в конце XIII — начале XIV вв. Тогда Даниил Александрович расширил территорию Московского княжества в западном направлении, приобретя Можайск, входивший в состав Смоленской земли, и в южном, получив от Рязанской земли Коломну и волости по р. Лопасне. Территория Московского княжества в результате выросла примерно вдвое. Теперь она включала в себя все течение р. Москвы и выходила к Оке на широком протяжении. Получение Можайска было, видимо, связано либо с перипетиями борьбы смоленских князей, либо княжеских коалиций, ориентировавшихся на разные силы в Орде, а Коломна послужила платой за помощь одной из борющихся группировок в Рязанском княжестве.

Юрий Данилович и Иван Калита владений на западе и юге не расширили. Юрий отстоял Можайск от попытки смоленских князей возвратить его. Иван стремился (без успеха) сохранить зависимость смоленских князей от Владимирского великого княжения в условиях нажима на них со стороны Литвы.

Семен Иванович продолжил данную линию политики отца, приведя в зависимость Смоленское и Брянское княжества. Что касается расширения непосредственно подвластной Москве территории, то он успешно действовал на «южном направлении». Благодаря сложной комбинации, связанной с вытесненным из своих родовых владений Вяземским князем Федором Святославичем и, возможно, с помощью своим рязанским родственникам по женской линии в междоусобной борьбе, он сумел получить обширный массив рязанских владений на левом берегу Оки, по рр. Протве и Луже. В том же регионе Семен приобрел путем купли волость Заберег, принадлежавшую новосильскому князю.

Иван Иванович за свое краткое княжение не сделал новых приобретений, напротив, потерял Лопасню. Правда, зато Ивану удалось поставить под московский контроль Муромское княжество.

Масштабная деятельность по продвижению московских владений на запад, юго-запад, юг и юго-восток имела место при Дмитрии Донском. Причем в этом продвижении Москва непосредственно столкнулась с Литвой[1141] и Ордой. Дмитрию удалось в борьбе с Литвой заполучить Ржевское княжество — бывшее владение союзника, а затем служилого князя Москвы Федора Святославича (1368 г. и, после утери в 70-е гг., 1381 г.). После выхода Вяземского княжества из возглавляемой Москвой коалиции (1386 г.) он сумел отспорить у смольнян входившую в это княжество Медынь. Около 1370 г. Дмитрий, вмешавшись в междоусобную борьбу новосильских князей, получил часть владений Ивана Новосильского — Калугу на Оке. К периоду конфронтации с Ордой Мамая (1374–1380 гг.) следует отнести захват Тулы (ордынского владения), куплю Мещеры и присоединение «мест татарских» — скорее всего, части считавшихся принадлежностью Орды мордовских земель. В 1381 г. был присоединен и ряд населенных пунктов Рязанского княжества на правом берегу Оки. Но после конфликта с Тохтамышем 1382 г. Тулу и «места татарские» пришлось уступить. В отношениях с суверенными соседними княжествами, не входившими в политическую систему Северо-Восточной Руси, Дмитрий стремился к превращению их в зависимых союзников. Рязанское княжество колебалось между ориентацией на Москву или Орду, Смоленское — на Москву или Литву. В конце концов, отношения с Рязанью удалось построить на основе признания рязанским князем московского «старейшим братом». Смоленск же во второй половине 80-х гг. попал в зависимость от Литвы. С соседними княжествами Черниговской земли (Новосильско-Одоевским, Тарусско-Оболенским) Дмитрий строил отношения, видимо, в основном напрямую (хотя и использовал в 70-е гг., в качестве союзника, номинального великого князя черниговского), и их князья вошли в число тех, кто действовал в русле московской политики.

При Дмитрии Донском, таким образом, было осуществлено заметное продвижение на западе (Ржева, Медынь) и на юго-востоке (Мещера, «места татарские»), а также сделаны приобретения на юго-западе (Калуга) и юге (Тула, Выползов, Талица и Такасов). Был осуществлен третий (после присоединения Коломны при Данииле и «мест рязанских» при Семене) важный шаг по укреплению Москвы в Поочье.

Василий I активно продолжил действия в этом направлении (соперничая здесь с переменным успехом со своим тестем Витовтом). Он выменял у митрополита Киприана Алексин (между 1390–1392 гг.), получил в 1392 г. вместе с ханским ярлыком на Нижний Новгород ярлыки на Муромское и Тарусское княжества, а также Мещеру, которой ранее его отец владел без ярлыка. Муромской землей московский князь стал владеть непосредственно. Ярлык на Тарусу делал Василия верховным распорядителем земель Тарусского княжества; московский князь непосредственно начал владеть его южной частью, а северную со стольными городами Тарусой и Оболенском оставил местным князьям на условии их службы себе. Ярлык на Мещеру закреплял «куплю» Дмитрия Донского, но не предусматривал передачу этой территории по наследству.

В начале XV в. (скорее всего, в 1403 г.) Василий получил ярлык на Козельское княжество, после чего большая часть его территории стала владением князей московского дома, а меньшая была оставлена местным князьям, перешедшим на московскую службу. Тем самым московские владения еще более основательно выдвигались на юго-запад по бассейну Оки. Но вскоре Козельск был захвачен Литвой.

Удачное в плане «примыслов» начало княжения Василия I получило не столь благоприятное продолжение. Помимо утери Козельска, на рубеже XIV–XV вв. (скорее всего, в 1399–1401 гг.) в результате коллизий отношений с Литвой и Тверью пришлось ненадолго уступить последней Ржеву. Она была возвращена дипломатическим путем; вероятно, ненадолго удалось в 1415 г. вернуть и мордовские «места татарские», но пришлось вернуть их обратно Орде после воцарения там законного правителя (ок. 1420 г.).

Несмотря на эти сложности, масштаб присоединений, осуществленных Василием I на юге и востоке, сопоставим со сделанным его отцом.

При Василии II под московскую власть был возвращен Козельск (в начале 30-х гг.). Но в условиях междоусобной войны московских князей во второй половине 40-х гг. он вернулся под литовскую власть. Тогда же была ненадолго утеряна Ржева. В конце своего правления, во второй половине 50-х или начале 60-х гг., Василий II приобрел путем купли большой массив рязанских земель на правом берегу Оки, вплоть до верховьев Дона.

Последний в «ордынскую эпоху» шаг по приобретению земель к югу от Оки был сделан в 70-е гг. Иваном III. Тогда (по-видимому, в связи с борьбой за ликвидацию зависимости от Орды) были присоединены Елецкое княжество, ордынские владения в верховьях Дона («Меча»), возвращены мордовские «места татарские». Вероятно, в то же время московский князь начал рассматривать Мещеру как свое наследственное владение.

* * *

Рассмотренные «примыслы» различались как по своему статусу до вхождения в состав московских владений, так и по механизмам присоединения.

I. Присоединение цельного княжества («земли»)

Известен один случай такого рода — присоединение в 1392 г. Муромской земли — слабого политического образования, с середины XIV в. находившегося в зависимости от Москвы. Непосредственным основанием был ханский ярлык. Сохранялись ли при этом местные князья и каким становился их статус, или княжество было выморочным, — остается неясным.

В отношениях с крупными соседними «землями» — Смоленской, Рязанской и Черниговской — московские князья на присоединение не претендовали[1142]. Их целью было привести верховных правителей этих земель в зависимость от себя как великих князей владимирских (= всея Руси)[1143]. С Рязанью это, в конце концов, удалось, в случае со Смоленском такая политика была сорвана экспансией Литвы.

II. Удельные княжества «земель» Смоленской, Рязанской и Черниговской

1. Присоединение части владений побежденного в войне князя в качестве платы за помощь, оказанную его соперникам. Такое произошло с Коломенским княжеством Рязанской земли в 1300 г. и с владениями Ивана Новосильского ок. 1370 г. (к Москве отошла Калуга).

2. Получение владения князя-союзника, приобретшего с помощью Москвы более крупное княжество (это один из гипотетических путей приобретения Можайского княжества — начало XIV в.).

3. Получение ярлыка на княжение с последующим разделом территории княжества на владения московского дома и местных князей, переходивших в разряд «служебных». Этот механизм был применен в 1392 г. к Тарусско-Оболенскому княжеству и в начале XV в. — к Козельскому. В обоих случаях можно определенно говорить о наличии договоренности с местными князьями.

Неясным остается механизм присоединения территории Елецкого княжества.

III. Присоединение «нестольных» городов с волостями

1. Получение от Орды из владений князей-соперников — второй возможный путь приобретения Можайска (ок. 1291 г.).

2. Уступка местными князьями:

а) неравный обмен; возможно, как результат военной поддержки в борьбе с соперниками — «отменные места рязанские» (40-е гг. XV в.);

б) в качестве платы за признание прав на главный стол земли — Талица, Выползов и Такасов (1381 г.);

в) отспаривание («вытягание»); скорее всего, после отпадения княжества от союза с Москвой — Медынь (ок. 1386 г.).

3. Обмен с митрополитом — Алексин (1390–1392 гг.).

4. Военный захват у Литвы территории, ранее бывшей княжеством московского союзника, — Ржева (1368 г.).

5. Купля у местных князей — Тешилов, Венев и Растовец (конец 50-х — начало 60-х гг. XV в.).

IV. Территории вне пределов Руси

1. Захват у Орды — Тула (60-е или 70-е гг. XIV в.), «места татарские» (1378 (?) г., вновь 1415 г. (?) и окончательно в 70-е гг. XV в.), Меча (70-е гг. XV в.).

2. Купля у местных князей, закрепленная затем ханским ярлыком, — Мещера (70-е гг. XIV в. — 1392 г.).

Следует констатировать, что данные о прямом, ничем не подкрепленном захвате имеются только в отношении территорий, принадлежавших Орде. Даже захват у Литвы Ржевы, видимо, имел определенные «законные» основания, так как ранее ржевским князем был союзник Москвы Федор Святославич. Территории же, отходившие к Москве от русских князей, всегда «примышлялись» на какой-то правовой основе, будь это договоренность с местными князьями (в том числе и в случае, когда «примысел» осуществлялся по ярлыку), или покупка.

Статус великого князя владимирского, главного из всех русских князей, помогал приводить в зависимость правителей княжеств вне пределов Северо-Восточной Руси, но при непосредственном присоединении тех или иных территорий в роли основания не выступал (в отличие от статуса великого князя владимирского в пределах Северо-Восточной Руси, дававшего в XIII–XIV вв. право на выморочные удельные княжества). Московские князья присоединили ряд территорий еще до того, как стали великими владимирскими. В период, когда они уже являлись таковыми, но Владимирское великое княжество еще не слилось с Московским (т. е. до 80-х гг. XIV в.), присоединения на западе и юге («отменных мест рязанских», Ржевы, Калуги) осуществлялись в состав собственно Московского, а не великого Владимирского княжества (в противоположность «примыслам» на территории Северо-Восточной Руси).

На протяжении всего рассмотренного периода способы «примыслов» были разнообразны. Если разделить его на два равновеликих (по девять десятилетий) хронологических отрезка — до Дмитрия Донского включительно и после, — то окажется, что в первом применялись 7 способов из 9 (кроме приобретения цельного княжества по ярлыку в непосредственное владение и получения ярлыка на княжество с превращением местных князей в служебных), во второй — 5 (обмен, присоединение по ярлыку всего княжества, получение ярлыка с превращением местных князей в служебных, захват у Орды, купля). Дмитрий Донской и Василий I «лидируют» не только по масштабам присоединений, но и по разнообразию их способов — соответственно, 5 и 4. С Дмитрием связано появление таких механизмов, как прямой захват у Литвы и Орды и купля, с Василием — получение ярлыка на княжество по договоренности с местными князьями, превращавшимися в «служебных». При Василии II и Иване III «примыслы» вне пределов Северо-Восточной Руси происходят менее активно и без участия Орды. Освобождение от ордынской зависимости в 70-е гг. XV в. дало толчок к новому движению на юг и запад, получившему развитие в последующие десятилетия (см. ниже таблицу на с. 298–299).

За 200 лет, прошедших со времени образования Московского княжества (70-е гг. XIII в.) до ликвидации его зависимости от Орды (70-е гг. XV в.), московские границы на западе, юге и юго-востоке отодвинулись на расстояние, варьирующее на разных участках в пределах от 60 до 300 км.

«Примыслы» владений за пределами «своей» «земли» (т. е. управлявшегося князьями одной из выделившихся в XII в. ветвей рода Рюриковичей крупного политического образования, каковыми были Суздальская земля — Северо-Восточная Русь, Смоленская, Рязанская, Муромская земли[1144]) не были чертой исключительно московской политики. Правда, из княжеств Северо-Восточной Руси аналогичное явление фиксируется лишь для Тверского княжества, к тому же только в виде двукратного кратковременного присоединения Ржевы. Но это объясняется тем, что, не считая границ с Новгородской землей, входившей в систему великого княжения владимирского, границы с «чужими» землями в Северо-Восточной Руси имелись только у Тверского княжества (со Смоленской землей) и у Нижегородского — с Муромской и с Ордой. Географическое положение Московского княжества в этом отношении было уникальным, так как больше половины его периметра в конце XIII в. приходилось на рубежи со Смоленской, Черниговской и Рязанской землями.

В то же время у соседних земель — Смоленской и Рязанской — «примыслы» интересующего нас рода известны. К смоленским князьям отошло в конце XIII в. (видимо, по воле Орды) и удерживалось ими до конца 50-х гг. XIV в. Брянское княжество[1145]; рязанские князья завладели во второй половине XIII или начале XIV в. принадлежавшими верховским князьям черниговского дома землями по Протве и Луже, отвоевывали у Москвы Лопасню, на время отбирали Тулу, захватывали у Орды «места татарские и мордовские». Отличие московских «примыслов» вне Северо-Восточной Руси от смоленских и рязанских приобретений было в их несравненно большей результативности. Успех Смоленского княжества остался эпизодом на фоне его ослабления. В течение конца XIII–XIV вв. смоленские князья потеряли Можайск, северные территории своей земли (включая Ржеву), Медынь, тот же Брянск. У рязанских князей потери также превысили приобретения: в XIV в. была утрачена Коломна, все другие владения на левом берегу Оки, в середине XV в. — обширные территории на правобережье. Москва тоже знала потери — Лопасня, не раз — Ржева, «места татарские и мордовские», Тула, Козельск. Но, во-первых, это были потери не исконно московских земель (как происходило в большинстве случаев со Смоленским и Рязанским княжествами), а именно «примыслов» — порой их не удавалось удержать. Во-вторых, утраты были все же эпизодами на фоне планомерного развития успехов в продвижении московских границ на запад, юг и юго-восток. В-третьих, все утраченные владения (кроме Козельска) удавалось раньше или позже в пределах рассматриваемого периода вернуть. Успехи в «примыслах» за рубежами Северо-Восточной Руси шли бок о бок с борьбой за Великое княжение Владимирское, за верховенство среди северо-восточных княжеств, а со второй половины XIV в. — и на всей Руси.

Таблица 1. Хронология и механизмы «примыслов»





Завещания Василия I Дмитриевича: проблемы последовательности и датировки[1146]

Среди дошедших до нас завещаний московских князей три представляют собой духовные грамоты Василия I Дмитриевича, занимавшего великокняжеский стол с 1389 по 1425 гг. В Российском государственном архиве древних актов они хранятся в фонде 135, опись I, разряд I, под номерами 9, 13 и 15. Кроме того, под номером 16 там числится текст, охарактеризованный его писцом (им был тот же человек, рукой которого написана грамота № 15 — Алексей Стромилов[1147]) в приписке на оборотной стороне как «[С]е список с тое грамоты, что пошла к великому кнѧзю к Витовту с Олексѣем в [л]ѣто 30 первое, з середохрестьѧ»[1148]. Он совпадает с текстом грамоты № 15[1149]; следовательно, грамота № 16, по прямому свидетельству ее писца, представляет собой копию с грамоты № 15. В последнем по времени издании духовных грамот, осуществленном Л. В. Черепниным в 1950 г., грамота № 9 напечатана под № 20, грамота № 13 — под № 21 и грамота № 15 — под № 22[1150]. В дальнейшем изложении при упоминании грамот будут приводиться оба номера — архивный и из издания 1950 г., соответственно, 9 (20), 13 (21) и 15 (22).

Грамота № 9 (20) датируется временем между сентябрем 1406 г. и июнем 1407 г.[1151] В отношении грамоты № 15 (21) имеются прямые датирующие указания. Это уже процитированная выше приписка писца Алексея Стромилова к ее копии — грамоте № 16: («[С]е список с тое грамоты, что пошла к великому кнѧзю к Витовту с Олексѣем в [л]ѣто 30 первое, з середохрестьѧ»), а также другая приписка на оборотной стороне той же грамоты, указывающая, что Алексей ездил в Литву к Витовту с митрополитом Фотием: «Список з грамоты, что поимал Олексѣи з собою в Литву, коли с митрополитом поѣхал с Фотѣем на середохрестье»[1152]. Речь идет о поездке митрополита Фотия к Витовту в начале весны 1423 г.[1153] («лѣто 30 первое» подразумевает 6931 г.); из летописного известия о ней следует, что сразу же вслед за митрополитом к Витовту отправилась его дочь, жена Василия I Софья, вместе с наследником московского престола и внуком великого князя литовского 8-летним Василием Васильевичем[1154]. Соответственно, составление грамоты № 15 (22) должно относиться ко времени накануне отъезда Фотия, т. е. к февралю или самому началу марта 1423 г.[1155]

Время появления грамоты № 13 (21), писцом которой был дьяк Тимофей Ачкасов[1156], не столь ясно. Долгое время ее считали второй в ряду завещаний Василия I, датируя по-разному в промежутке конца 1410-х — начала 1420-х гг.[1157] В последнее время получила распространение точка зрения, что данная грамота является третьим, последним завещанием московского князя[1158]. Главные различия грамот № 13 (21) и 15 (22) заключаются в формулировках по поводу великого княжения и Нижнего Новгорода. В грамоте № 13 (21) о наследовании сыном Василия I Василием Васильевичем великого княжения говорится уверенно («а с(ы)на своего, кнѧзѧ Васильѧ, бла(го)словлѧю своею вотчиною, великимъ кнѧженьемъ, чѣмъ mѧ бла(го)словилъ мои от(е)ць»)[1159], а о Нижнем Новгороде неопределенно — так, будто Василий I на момент составления завещания им не владел: «А оже ми дастъ Богъ Новъгородъ Нижнии, и ѧзъ и Новымъгородомъ Нижнимъ благ(о)словлѧю с(ы)на своего, кнѧзѧ Васильѧ, со всѣмъ»[1160]. В грамоте № 15 ситуация обратная: пункт о великом княжении звучит неопределенно («А дасть Богъ с(ы)ну моему великое кнѧженье, ино и ѧз с(ы)на своего бла(гословлѧю, кнѧзѧ Васильѧ»)[1161], а о Нижнем Новгороде — уверенно: «А с(ы)на своего, кнѧзѧ Васильѧ, бла(го)словлѧю своими примыслы, Новымъгородом Нижним со всѣмъ…»[1162]. Пересмотр последовательности грамот в пользу более позднего происхождения грамоты № 13 (21) связан, в первую очередь, с данными о княжении в Нижнем Новгороде, ранее отошедшем к Василию I по ярлыку хана Тохтамыша в 1392 г., князя из местной династии — Даниила Борисовича. В жалованной грамоте Даниила Нижегородскому Благовещенскому монастырю на земли в Посурье (территория Нижегородского княжества), дошедшей в списках XVII–XVПІвв., говорится: «А дана грамота маиа в 8 того лета, коли князь великий Данило Борисович вышол на свою отчину от Махметя царя в другий ряд»[1163]. Отсутствующая в списке дата фигурирует в перечне грамот, выданных Благовещенскому монастырю, содержащемся в правой грамоте 1628 г.: «…список з грамоты великого князя Данила Борисовича 6950-го году»[1164]. Но датировка грамоты 6950 (1442) г. опровергается текстом молитвы, прочитанной над гробом Даниила Борисовича[1165]: она зачитывалась от лица митрополита Фотия, умершего 2 июля 1431 г.[1166] Очевидно, что дата, приведенная в правой грамоте 1628 г., ошибочна. Хан Улуг-Мухаммед, упоминаемый в жалованной грамоте Даниила, воцарился в Орде в 1421 г.[1167] Следовательно, передача им Нижнего Новгорода Даниилу Борисовичу имела место в 1420-е гг. Причем это произошло, скорее всего, до 1428 г., которым датируется договорная грамота Василия II Васильевича с его дядей Юрием Дмитриевичем, поскольку в ней Нижний Новгород безоговорочно отнесен к великокняжеским владениям[1168].

Уточнить время перехода Нижнего Новгорода к Даниилу помогает описание пергаменного сборника, составленного «в лето 6932 месяца января 20… при благоверном князе Даниле Борисовичи, при освященном митрополите Фотии Киевском и всея Руси Иосифу архимандриту Печерскому»[1169] (т. е. для архимандрита Нижегородского Печерского монастыря). 20 января 6932 г. — это либо 1424 г. (если использован сентябрьский стиль летосчисления), либо 1425 г. (если запись дана по мартовскому стилю). Таким образом, правление Даниила Борисовича в Нижнем Новгороде приходится на самый конец княжения Василия I, на время после составления грамоты № 15 (22). Естественно полагать, что именно потеря Нижнего Новгорода привела к тому, что в грамоте № 13 (21) о владении им Василием Дмитриевичем и о передаче сыну сказано неопределенно, в форме пожелания. С другой стороны, в летописном рассказе о споре Василия II и его дяди Юрия Дмитриевича в Орде при дворе Улуг-Мухаммеда о великом княжении в 1432 г. упоминается «жалование» великого княжения ханом Василию Васильевичу при жизни Василия I[1170]. Улуг-Мухаммед в 1423–1424 гг. не раз скрывался, гонимый своими соперниками в борьбе за ордынский престол, в Литве у своего союзника Витовта, и очень вероятно, что ярлык для Василия Васильевича был получен именно тогда, по согласованию хана и великого князя литовского (возможно, во время поездки в Литву Софьи Витовтовны с сыном весной 1423 г.)[1171]. Благодаря этому ярлыку и поддержке Витовта, в грамоте № 13 (21) Василий I и смог уверенно зафиксировать переход к сыну великого княжения — в то время как ранее он не делал этого из-за позиции своих братьев, в первую очередь Юрия, опиравшегося на норму завещания Дмитрия Донского, гласившую, что в случае смерти Василия его «удел» должен достаться следующему по старшинству брату[1172]. Грамота № 13 (21), таким образом, могла быть составлена между серединой 1423 г. и началом 1425 г.[1173] Она была скреплена печатью Василия I, его братьев Андрея, Петра и Константина, и великого князя литовского Витовта, в то время как к грамоте № 15 (22) привешена только печать Витовта[1174], что может свидетельствовать о том, что она осталась проектом, который не был утвержден Василием Дмитриевичем, поскольку обстоятельства, открывшиеся после поездок в Литву Фотия и Софьи с Василием Васильевичем, побудили к составлению нового завещания[1175].

Однако до последнего времени не было проведено полного сопоставления текстов грамот № 13 (21) и 15 (22). Такую задачу поставил В. А. Кучкин. Причем он сравнил как тексты грамот № 13 (21) и 15 (22), так и обе эти грамоты с грамотой № 16, охарактеризованной, напомним, ее писцом (он же писец грамоты № 15) как «список с» грамоты № 15. Вначале В. А. Кучкин сопоставил грамоты № 13 (21) и 15 (22) и пришел к выводу о более позднем создании грамоты № 15 (22). Затем он сравнил тексты двух этих грамот с грамотой № 16 и сделал вывод о большей близости грамоты № 13 (21) именно к ней, а не к грамоте № 15 (22). Исходя из ранее сделанного заключения о более раннем происхождении грамоты № 13 (21) по отношению к грамоте № 15 (22), исследователь пришел к утверждению, что грамота № 16 занимает промежуточное положение между грамотами № 13 (21) и 15 (22). Из этого, в свою очередь, последовал вывод, что она является не копией с грамоты № 15 (22), а ее черновым вариантом. Общие выводы автора о последовательности работы над двумя последними завещаниями Василия I следующие. Сначала, во второй половине 1420 г. — начале 1421 г., была написана грамота № 13 (21), затем в начале 1423 г. — грамота № 16, которая была черновиком для написанной на ее основе в феврале 1423 г. грамоты № 15 (22). Последняя стала заключительным, действующим завещанием Василия Дмитриевича. Различия в формулировке статей о великом княжении и Нижнем Новгороде в грамотах № 13 (21) и 15 (22) В. А. Кучкин истолковывает иначе, чем сторонники более позднего создания грамоты № 13 (21). При составлении грамоты № 13 (21) о принадлежности Нижнего Новгорода было сказано неопределенно, так как в это время брат Василия I Константин и троюродные братья — серпуховские Владимировичи (сыновья двоюродного брата Дмитрия Донского Владимира Андреевича) — претендовали на части нижегородской территории; позже, в 1423 г., при составлении грамоты № 15 (22), великий князь эти претензии отверг. В то же время, в грамоте № 15 (22) он вернулся к неопределенной формулировке относительно великого княжения (как это было в первой духовной грамоте: 1406–1407 гг.) под давлением родственников — своих братьев и тех же Владимировичей[1176].

Для оценки данных выводов обратимся к разночтениям сопоставляемых текстов.

1. Грамота № 13 (21)[1177] и грамота № 15 (22)[1178].

В грамоте № 13 (21): «А стада кобыльи моеи кнѧгинѣ с моимъ с(ы)номъ наполы». В грамоте № 15 (22): «А стада мои кобыльи с(ы)ну моему, кнѧзю Василью, с моею кнѧгинею наполы». В. А. Кучкин интерпретирует различие таким образом: «В жизни каждой семьи наблюдаются две фазы развития. Первая фаза характеризуется заботой старших о подрастающем поколении, вторая фаза — опекой подросшим поколением старшего. Именно такую разницу отразили формулировки статьи 29 о разделе кобыльих стад в последних завещаниях Василия I: в одном случае эти стада должна была делить наследница-мать, во втором — повзрослевший наследник-сын. Текст, фиксирующий инициативу княгини-матери при делении кобыльих стад, должен быть признан более ранним. Это текст грамоты № 13»[1179]. Однако во время составления грамоты № 15 (22) (февраль 1423 г.) Василию Васильевичу не исполнилось еще восьми лет[1180], и считать его взрослым, способным самостоятельно заботиться о старшем поколении, невозможно. Разница в формулировках, не меняющая сути статьи, вряд ли имела под собой столь серьезные основания.

В грамоте № 13 (21): «А тѣ волости и села кнѧгинѣ моей до ее живота, а по ее животѣ ино с(ы)ну моему, кнѧзю Василью, опроче Гжели да Семциньского села, да ее прикупа». В грамоте № 15 (22): «А тѣ волости и села кнѧгинѣ моей до ее живота, опроче Гжели, да Семциньского села, да ее прикупа и примысла, а по ее животѣ ино с(ы)ну моему, кнѧзю Василью». Верен текст грамоты № 13 (21), поскольку из других мест грамот № 13 (21) и 15 (22), а также из завещания самой великой княгини Софьи Витовтовны, составленного в 1451 г., следует, что Гжеля, Семчинское и прикупные земли оставались ее владением[1181]. В. А. Кучкин из этого делает вывод, что текст грамоты № 15 (22), где данная статья изложена нечетко, более поздний, чем ясный текст грамоты № 13 (21)[1182]. Однако возможно и иное объяснение: в грамоте № 15 (22) была допущена неточность, которая позже оказалась исправлена при составлении грамоты № 13 (21).

В грамоте № 13 (21): «А кнѧгинѣ моей ис Костромы Иледамъ и с Обнорою, и с Комелою, и с Волочкомъ, да Нерехта, и с варницами, и с бортники, и с бобровники, и со Кнѧгининьскимъ селомъ». В грамоте № 15 (22): «[А] кнѧгинѣ моей ис Костромы Иледамъ с Комелою и з Волочком, и с Обнорою, да Нерехта, и с варницѧми, и со Кнѧгининьским селом, и з бортники, и з бобровники». В. А. Кучкин отмечает, что в грамоте № 13 (21) эти волости указываются в строгой географической последовательности, а в грамоте № 15 (22) географически точный перечень тех же волостей с юго-востока на северо-запад нарушен. Кроме того, в грамоте № 13 (21) бортники и бобровники отнесены к волости Нерехте, а в грамоте № 15 (22) — к селу Княгининскому. Правильно чтение грамоты № 13 (21), так как промысловые места сборщиков меда и охотников на бобров организовывались на значительных территориях, какими обладала волость, а не отдельное село. Эти расхождения В. А. Кучкин трактует как ошибки переписчика, работавшего с грамотой № 13 (21)[1183]. Но столь же вероятно, что в грамоте № 15 (22) эти неточности были допущены в спешке, а при составлении грамоты № 13 (21) исправлены.

Грамота № 13 (21): «Да свои же примыслъ даю ей на Бѣлѣозерѣ слободка, што была кнѧжа Васил(ь)ева Семеновича, да на Вологдѣ Оухтюшка, да Брюховскаꙗ слободъка, да Федоровские села Свибловы, да свои примыслъ и прикупъ на Вологдѣ и на Тошнѣ. А што ее прикупъ и примыслъ, а то ее и есть». Грамота № 15 (22): «Да на Бѣлѣозерѣ слободка, что была кнѧжа Васильева Семеновича, да на Вологдѣ Оуктюжка, да Брюховскаꙗ слободка, да Федоровские села Свибловы, да свои прикуп на Вологдѣ и на Тошнѣ. А что ее прикуп и примыслъ, а то ее и есть». В. А. Кучкин констатирует, что в грамоте № 13 (21) статья подробнее; там объясняется, как слободка на Белоозере попала к Софье Витовтовне; кроме того, в обороте грамоты № 13 (21) есть сказуемое и дополнение («даю ей»), чего нет в грамоте № 15 (22). Согласно выводу автора, «невозможно объяснить, каким образом и с какой целью в позднем документе появились более точные исторические подробности, пояснения и сказуемое с дополнением, чего не было в документе предшествовавшем. Как правило, позднейшая обработка письменных источников приводит к удалению мелких частностей, важных только для современников событий»[1184]. Однако обе грамоты разделяло, по мнению В. А. Кучкина, всего два года, и современниками событий были одни и те же люди; соответственно, невозможно объяснить как раз, почему «мелкие частности» были важны в 1420–1421 гг., но перестали иметь значение в начале 1423 г. Ничто не мешает, следовательно, предполагать, что в данном случае в более позднюю грамоту были внесены уточняющие дополнения.

Грамота № 13 (21): «да на Оустюзѣ даю еи (Софье Витовтовне. — A. Г.) Федоровские деревни Свибловы, да Ивановские Головина, да Тутолминские, што прикупил мои поселскии Григореи Горбищевъ, што мои примыслъ». В грамоте № 15 (22): «Да на Оустюзѣ Федоров[с]кие же деревни Свибловы да Головинские деревни мои примыслъ». По мнению В. А. Кучкина, в грамоте № 15 (22) были опущены сказуемые, как и «некоторые исторические детали, вероятно, уже устаревшие»[1185]. Как могли устареть исторические детали всего за два года, остается неясным. Но важнее другое. Избыточный текст грамоты № 13 (21) фиксирует не детали, а существенное добавление к владениям великой княгини «на Устюге» — «Тутолминские» деревни, с указанием, что их купил «посельский» Василия I Григорий Горбищев. Это не пояснение к «Федоровским Свибловым» и «Ивановским Головина» (т. е. ранее принадлежавшим Федору Свибло и Ивану Головину) деревням, а третья составная часть владений в районе Устюга, передаваемых великой княгине. «Тутолминские», как и «Федоровские Свибловы» и «Ивановские Головина», является указанием на прежнего владельца[1186]. Т. е. перед нами не «устаревшая деталь», которая могла быть опущена, а новая реальность: очевидно, покупка «Тутолминских деревень» произошла в промежуток между составлением грамоты № 15 (22) и грамоты № 13 (21). Таким образом, эта статья свидетельствует в пользу более позднего составления грамоты № 13 (21). При противоположной точке зрения придется либо предполагать, что в период между составлением грамоты № 13 (21) и грамоты № 15 (22) Василий решил отменить передачу Софье «Тутолминских деревень», либо допустить, что в грамоте № 15 (22) допущена грубая ошибка — указание на это пожалование оказалось пропущено[1187]. И то, и другое крайне маловероятно. На вторичность текста данной статьи в грамоте № 13 (21) указывает и еще одно обстоятельство. В обоих завещаниях Василия Дмитриевича, как и в предшествующих духовных грамотах московских князей, строго разделяются два вида приобретений — «прикупы» (т. е. владения, приобретенные путем покупки) и «примыслы» (добытые иными способами)[1188]. «Тутолминские деревни» «прикупил» великокняжеский «посельский», следовательно, они являлись «прикупом». Но в грамоте № 13 (21) после упоминания этого приобретения и его способа присутствует иная характеристика — «што мои примыслъ». Эта неточность может объясняться только вставным характером упоминания «Тутолминских деревень» в грамоте № 13 (21). В грамоте № 15 (22) слова «мои примыслъ» относились к «Федоровским Свибловым» и «Головинским» деревням, что соответствовало действительности, так как известно, что владения боярина Федора Свибло были Василием I не куплены, а конфискованы («отоиманы»)[1189]. Писец грамоты № 13 (21) вставил упоминание о «Тутолминских деревнях», но поместил его не после слов «мои примыслъ» (что было бы верно), а перед ними, в одном перечне с «Федоровскими Свибловыми» и «Ивановскими Головина» — под влиянием того факта, что речь шла о владениях в одном регионе (на Устюге) и одного типа (деревнях).

В грамоте № 15 (22) после слов «да Доброе село» (под Переяславлем) добавлено: «А что ее прикупъ и примыслъ, а то ее и есть». В данном случае текст грамоты № 15 (22) более подробен, что, по логике В. А. Кучкина, должно свидетельствовать о ее более раннем происхождении. Но исследователь трактует этот случай как «позднейшее дополнение в текст» по сравнению с грамотой № 13 (21). Такое дополнение, по его мнению, может свидетельствовать о том, что грамота № 15 (22) «составлялась специально для ее утверждения литовским великим князем Витовтом, поскольку в этом завещании расширялись права на земли его дочери Софьи»[1190]. Однако, во-первых, грамота № 15 (22) по сравнению с грамотой № 13 (21) больших земельных прав Софьи не обнаруживает (напротив, в приведенной выше статье о передаваемых ей владениях «на Устюге» в грамоте № 13 (21) фигурируют «Тутолминские деревни», которых грамота № 15 (22) не фиксирует). Во-вторых, грамота № 13 (21) тоже должна была быть утверждена Витовтом, и это было осуществлено (к грамоте подвешена его печать)[1191].

Грамота № 13 (21): «А перемѣнит Богъ Орду, и кнѧгини моꙗ емлеть себѣ ту дань, а с(ы)ну моему, кнѧзю Василью, не вступатися». Грамота № 15: «А перемѣнитъ Богъ Орду, и кнѧгини моѧ емлет ту дань собѣ, а с(ы)нъ мои, кнѧзь Василеи, не вступаетсѧ». В. А. Кучкин отмечает, что запрет, налагаемый на сына-наследника, выражен в грамоте № 13 (21) безличным предложением, а в грамоте № 15 (22) — личным. В грамоте № 13 (21) есть еще одна статья, где запрет сыну выражен в форме безличного предложения, и в соответствующей статье грамоты № 15 (22) также читается безличное предложение. Из этого он делает вывод, что в рассматриваемой статье безличное предложение заменено в грамоте № 15 (22) на личное[1192]. Рискованность подобных выводов на основе несовпадения или совпадения таких «микроэлементов» текста видна из сопоставления данной статьи с первым завещанием Василия Дмитриевича (1406–1407 гг.). Там читается: «А перемѣнит Богъ татаръ, и кнѧгини моꙗ емлеть с тѣхъ волостей и съ селъ дань себѣ, а сыну моему, кнѧзю Ивану, так же в ту дань не вступатися»[1193]. Чтение «не вступатися» совпадает с грамотой № 13 (21), и можно было бы полагать, что она занимает положение между завещанием 1406–1407 гг. и грамотой № 15 (22), где читается «не вступаетсѧ». Но чтение «емлеть… дань себѣ», напротив, совпадает с грамотой № 15 (22) («емлет ту дань собѣ»), а в грамоте № 13 (21) порядок слов иной: «емлетъ себѣ ту дань», и, соответственно, напрашивается предположение о более позднем поновлении текста в грамоте № 13 (21) по сравнению с грамотой № 15 (22). Очевидно, что такого рода мелкие расхождения между текстами не могут быть основанием для выводов об их хронологической последовательности.

В грамоте № 13 (21) сказано, что Василию Васильевичу отходит «лугъ Великии оу города оу Москвы за рѣкою», а в грамоте № 15 (22) — «лугъ Великии за рѣкою оу города оу Москвы». Порядок слов в грамоте № 13 (21) совпадает с текстом первого завещания Василия I («лугъ Великии противу города за рѣкою»[1194]). Из этого В. А. Кучкин делает вывод о большей древности грамоты№ 13 (21) по отношению к грамоте № 15 (22)[1195]. О данном фрагменте можно сказать то же, что и о предыдущем: подобные совпадения с первой духовной встречаются как в грамоте № 13 (21), так и в грамоте № 15 (22), и на их основе сказать, какая из этих грамот более ранняя, невозможно[1196].

В грамоте № 13 (21): «А бла(го)словлѧю своего с(ы)на, кнѧзѧ Васильа, своею вотчиною, чѣмъ mѧ бла(го)словил от(е)ць мои, третью Москвы и с путми, своими жеребьи». В грамоте № 15 (22) тот же оборот передан с небольшим изменением: «А бла(гословлѧю своего с(ы)на, кнѧзѧ Васильѧ, своею вотчиною, чѣмъ mѧ бла(го)словил от(е)ць мои, третью Москвы и с путми, с моими жеребьи». В. А. Кучкин справедливо отмечает, что формулировка «своими жеребьи» точнее, чем «моими жеребьи». Но это может свидетельствовать как о «поздней лексической замене»[1197], так и о неточной формулировке, затем, в грамоте № 13 (21), исправленной.

В грамоте № 13 (21) среди ценных предметов, завещавшихся Василию, упомянуто «каменъное судно болшее, што ми от великого кназа от Витовта привезлъ кназь Семенъ». В грамоте № 15 (22): «каменое судно велико, что ми от велико[го к]нѧзѧ от Витовта привезлъ кнѧзь Семен». По мнению В. А. Кучкина, «слово "велико" в русском языке более значимый эпитет, чем эпитет "большее". Видимо, московский великий князь хотел лишний раз продемонстрировать своему тестю, насколько высоко он ценит его подарок и признателен ему за подношение великокняжеской семье своей дочери Софьи»[1198]. Но в средневековье слова «великыи» и «большии» не имели тех различий, что существуют ныне («великий» — выдающийся, «большой» — крупный по размерам). Оба могли означать и «крупный по размерам», и «более значительный, чем другие»[1199]. Таким образом, о большей значимости формулировки в грамоте № 15 (22) говорить нельзя.

В грамоте № 15 (22) в статье, посвященной выплате дани с владений, передаваемых великой княгине Софье, имеется описка: «дань по рочту», в то время как в грамоте № 13 (21) правильно читается «дань по розочту». В. А. Кучкин пишет, что «описка — вторичного происхождения, и она свидетельствует о первичности текста грамоты № 13»[1200]. Первое утверждение вполне справедливо, поскольку подобная ошибка — пропуск слога — происходила, как правило, при списывании с более раннего текста. Но это не значит, что таким текстом была грамота № 13 (21). Дело в том, что аналогичная статья имеется в первой духовной грамоте Василия Дмитриевича (1406–1407 гг.): «А коли придет дань или ѧмъ, и княгини моѧ дасть с тѣхъ волостеи и съ селъ по розочту, што ся имет»[1201]. Соответственно, во время составления грамоты № 15 (22) ошибка могла произойти при переписывании данной статьи из первого завещания, а позднее, при составлении грамоты № 13 (21), данная неточность была исправлена.

В грамоте № 13: «А волостели свои и тиоуни, и доводъщики судитъ кнѧги моꙗ сама»[1202]. В грамоте № 15: «А волостели свои и тиоуни, и доводщики судит сама». По мнению В. А. Кучкина, допущенная в грамоте № 13 (21) описка (пропуск двух последних букв в слове «княгини») привела к пропуску чтения «кнѧгимоꙗ» в грамоте № 15 (22)[1203]. Такой вариант возможен, но допустим и обратный: грамота № 15 (22) прямо не упоминала в этой статье княгиню (что речь идет именно о ней, было ясно из предыдущей статьи — «А перемѣнитъ Богъ Орду, и кнѧгини моѧ емлет ту дань собѣ, а с(ы)нъ мои, кнѧзь Василеи, не вступаетсѧ»), а при составлении грамоты № 13 (21) было вставлено уточняющее дополнение, но при этом писец допустил описку.

Московские приобретения в Бежецком Верхе в грамоте № 13 (21) характеризуются как «прадѣда своего примыслъ», а в грамоте № 15 как «дѣда своего примыслъ». Правильно чтение «прад ѣда», так как речь идет о приобретениях Ивана Калиты. В. А. Кучкин считает, что это говорит в пользу вторичности грамоты № 15 (22)[1204]. Но с такой же долей вероятности можно допустить, что в грамоте № 15 (22) была допущена в спешке ошибка, исправленная при составлении грамоты № 13 (21).

Суммируя текстуальные расхождения грамот № 13 (21) и 15 (22), можно сказать, что для большинства из них возможны два объяснения:

1) грамота № 15 (22) основана на тексте грамоты № 13 (21), но при ее составлении были допущены ошибки (версия В. А. Кучкина); 2) грамота № 15 (22) появилась раньше, составлялась в спешке, содержала неточности и неудачные формулировки, а грамота № 13 (21) писалась позже, в более спокойной обстановке, и в ней эти неточности были целенаправленно устранены, а также внесены некоторые добавления[1205]. Вторая версия может быть объяснена обстоятельствами, имевшими место в последние годы правления Василия I: с грамотой № 15 (22) должен был ехать к Витовту вместе с митрополитом Фотием ее писец Алексей Стромилов, и завещание составлялось на скорую руку. Но одно из расхождений не поддается альтернативной трактовке. В грамоте № 13 (21) имеется существенное содержательное дополнение к грамоте № 15 (22): добавлены в число передаваемых великой княгине владений в районе Устюга «Тутолминские деревни». Исходя из мнения о более позднем появлении грамоты № 15 (22), объяснить исчезновение в ней этого пожалования крайне затруднительно, но важнее другое: упоминание «Тутолминских деревень» в грамоте № 13 (21) содержит признаки вставки, приведшей к серьезной неточности в ее тексте — приобретение, являвшееся «прикупом», оказалось названо «примыслом».

2. Грамота № 13 (21)[1206], № 15 (22)[1207] и № 16[1208].

В. А. Кучкиным выявлены несколько случаев совпадения грамоты № 16 с грамотой № 13 (21) при отличающемся чтении грамоты № 15 (22)[1209].


*Так в рукописи: буквы г над строкой под титлом, как в других случаях написания слова «благословляю» в грамоте № 16, в данном месте нет.

Помимо этого, можно отметить еще пять случаев совпадения чтений грамоты № 16 и грамоты № 13 (21), в которых имеет место совпадение написания отдельных букв.



К перечисленным десяти случаям следует добавить отмеченную В. А. Кучкиным[1210] описку в грамоте № 15 — «своеи кнѧкнѧгинѣ»; в грамотах № 13 (21) и № 16 правильное чтение «своеи кнѧгинѣ».

Такое значительное число совпадений бесспорно свидетельствует, что именно грамота № 13 (21) и грамота № 16 были непосредственно связаны друг с другом[1211]. Если грамота № 16 — черновик грамоты № 15 (22), как считает В. А. Кучкин, то возможны два варианта: 1) сначала написана грамота № 16, затем на ее основе грамота № 15 (22), а позже при составлении грамоты № 13 (21) ее писец работал не с оригиналом предшествующего завещания, а с его черновым вариантом — грамотой № 16, отсюда большее совпадение именно с ней; 2) вначале создана грамота № 13 (21), затем на ее основе грамота № 16, потом на основе последней грамота № 15 (22) (версия В. А. Кучкина[1212]). Однако насколько основательны аргументы для предположения, что грамота № 16 является черновиком грамоты № 15 (22)? В. А. Кучкин приходит к этому выводу, отталкиваясь, как от доказанного, от своего ранее сделанного заключения о более раннем происхождении грамоты № 13 (21) по отношению к грамоте № 15 (22), для чего, как говорилось выше, текстологических оснований нет. Если же брать расхождения между собственно грамотами № 15 (22) и 16, то они не дают аргументов для утверждения о первичности одной из них. Различия, касаемые отдельных букв (село въ — села в, Белевутовские — Белеоутовские, Софѣѣ — Софьѣ, Оухтюжка — Оухтюшка, з Волочком — с Волочком, Юлка — Юлъка) могут трактоваться и как разночтения, внесенные при переписывании с «черновика» в грамоту № 15 (22), и как изменения, появившиеся в копии (грамоте № 16) в процессе переписывания текста оригинала[1213]. Наличие в грамоте № 16 отсутствующих в грамоте № 15 (22) союзов и частиц («Островское и с Орининским», «въ Юрьевѣ же село») может говорить как о сокращениях в грамоте № 15 (22), так и о добавлениях в грамоте № 16. Разный порядок слов (в случаях с Муромом, «новым двором за городом», нижегородскими «пошлинами») также не показывает, какая из грамот первична: в двух первых случаях более исправным выглядит чтение грамоты № 16, а в третьем — грамоты № 15 (22). Разной трактовке поддаются и случаи описок в обоих грамотах — «своей кнѧкнѧгинѣ» в грамоте № 15 (22) и «село Иваноивановское» в грамоте № 16. В. А. Кучкин в первом случае чтение грамоты № 15 (22) трактует как описку при работе ее писца над грамотой № 16, а во втором неправильное чтение такого же типа (повтор начальной части слова) уже в грамоте № 16 расценено им, наоборот, как первоначальное, исправленное в грамоте № 15 (22)[1214]. Ничто, разумеется, не мешает обратной интерпретации, исходящей из первичности грамоты № 15 (22): в первом случае в грамоте № 15 (22) была допущена описка, исправленная в ее копии (грамоте № 16), во втором грамота № 15 (22) содержала правильное чтение, а при написании копии переписчик допустил ошибку.

В данной ситуации, когда отсутствуют надежные текстологические основания для выводов о том, какая из двух грамот написана ранее другой, нет причин не доверять писцу их обеих, Алексею Стромилову, который определил грамоту № 16 как «[С]е список с тое грамоты, что пошла к великому кнѧзю к Витовту с Олексѣем в [л]ѣто 30 первое, з середохрестьѧ». Значение «черновик» у слова «список» не зафиксировано[1215]; тем более невозможно его допустить при наличии предлога с: «список с грамоты» может означать только копию с нее. Вряд ли писец мог перепутать, какая из написанных им грамот списана с другой. Причина изготовления копии очевидна: оригинал должен был быть увезен за пределы владений Василия I, в пути всякое может случиться, и необходимо, чтобы в Москве оставался второй экземпляр.

Но если грамота № 16 — копия с грамоты № 15 (22), то возможно только одно объяснение большей близости грамоты № 13 (21) с грамотой № 16, а не № 15 (22): грамота № 13 (21) создана позже на основе текста грамоты № 16 — т. е. писец грамоты № 13 (21) работал с текстом не оригинала, а копии с предыдущей грамоты. Если бы грамота № 13 (21) была более ранней, на основе которой затем создана грамота № 15 (22), то в копии последней (грамоте № 16) не могли бы появиться многочисленные чтения, совпадающие с грамотой № 13 (21), так как для переписки с текста грамоты № 15 (22) не было бы нужды привлекать более ранний текст — грамоту № 13 (21)[1216].

Таким образом, текстологические аргументы склоняют к мнению о более позднем происхождении грамоты № 13 (21). При этом бесспорно доказанное В. А. Кучкиным текстуальное сходство грамоты № 13 (21) с грамотой № 16, при признании справедливости указания писца, что эта грамота есть список с грамоты № 15 (22) (сомневаться в чем, еще раз подчеркнем, нет оснований), является, по сути дела, неопровержимым аргументом в пользу этого.

Теперь вернемся к доводам, касающимся формулировок о великом княжении и Нижнем Новгороде. По мнению В. А. Кучкина, при составлении в 1420–1421 гг. грамоты № 13 (21) пункт о Нижнем Новгороде был сформулирован неопределенно под давлением брата Василия I Константина и троюродных братьев — серпуховских Владимировичей, претендовавших на часть нижегородской территории, а в 1423 г. при составлении грамоты № 15 (22) под давлением братьев и тех же Владимировичей был неопределенно сформулирован пункт о великом княжении. В такой аргументации присутствуют два противоречия. Если под давлением родственников в 1420–1421 гг. Василий I написал только о возможности владения и передачи Нижнего Новгорода, то почему позже он это давление отверг, но при этом поддался давлению (тех же лиц!) в гораздо более важном вопросе — о великом княжении? Кроме того, Константин Дмитриевич (по реконструкции В. А. Кучкина[1217]) и Владимировичи (по данным источников[1218]) претендовали, как считает В. А. Кучкин[1219], на части бывшего Нижегородского княжества (Владимировичи — на Городец), но не на сам Нижний Новгород, который оставался в руках Василия Дмитриевича. Почему бы тогда в грамоте № 13 (21) не написать о принадлежности себе и предполагаемом переходе к Василию Васильевичу собственно Нижнего Новгорода? Формулировка грамоты № 13 (21) — «А оже ми дасть Богъ Новъгородъ Нижнии, и язъ и Новымъгородомъ Нижнимъ благ(о)словлѧю с(ы)на своего, кнѧзѧ Васильѧ» — понятна, только если на момент составления завещания сам Василий Дмитриевич не владел самим Нижним Новгородом.

Интерпретация, исходящая из более позднего происхождения грамоты № 13 (21), подобных противоречий лишена. В феврале 1423 г., при составлении грамоты № 15 (22), Василий I не был уверен, как и ранее, в переходе после его смерти к сыну великого княжения, поскольку этому противоречило положение завещания Дмитрия Донского, и пункт о великом княжении был сформулирован примерно так же, как в первом завещании (1406–1407 гг.)[1220]. В отношении Нижнего Новгорода тогда сомнений не было, и о его переходе к Василию Васильевичу сказано уверенно. Но после поездок Фотия и Софьи Витовтовны с Василием Васильевичем к Витовту ситуация изменилась. С одной стороны, были получены заверения поддержки со стороны Витовта и ярлык от хана Улуг-Мухаммеда на великое княжение для сына: это позволяло уверенно сформулировать пункт о великом княжении. С другой стороны, тот же хан пожаловал Нижний Новгород Даниилу Борисовичу, и теперь о передаче Нижнего Новгорода сыну можно было написать только в форме пожелания. В результате появилась грамота № 13 (21). В отличие от грамоты № 15 (22), к которой была привешена только печать Витовта (что свидетельствует, что она осталась проектом, не утвержденным самим великим князем московским), ее сопровождали печати Василия Дмитриевича, трех его братьев и великого князя литовского.

Время составления грамоты № 13 (21) можно было бы уточнить, определив, когда именно Даниил Борисович получил нижегородское княжение. Описание сборника, составленного для игумена нижегородского Печерского монастыря, указывает, что он уже находился на нижегородском княжении 20 января 6932 г. Однако неясно, подразумевается мартовский или сентябрьский год: между тем, при мартовском годе январь 6932 г. соответствует январю 1425 г., а при сентябрьском — 1424 г. В. А. Кучкин утверждает, что переход к сентябрьскому стилю произошел только в 1430-е гг.[1221] Но это верно в отношении летописей. В памятниках церковной книжности и в актах сентябрьский стиль применялся и раньше. Например, жалованная грамота отца Даниила Борисовича, князя Бориса Константиновича, нижегородскому Благовещенскому монастырю датирована декабрем 6902 г.[1222], и этот год — сентябрьский (т. е. речь идет о декабре 1393 г.): в декабре мартовского 6902 г., т. е. в декабре 1394 г., Бориса уже не было в живых (он умер 2 мая 1394 г.)[1223]. Таким образом, возможны оба варианта. В другом источнике, свидетельствующем о нижегородском княжении Даниила, — его жалованной грамоте Благовещенскому монастырю[1224], — дата в списках XVII–XVIII вв. читается как «маиа в 8 того лета, коли князь великий Данило Борисович вышол на свою отчину от Махметя царя в другий ряд»[1225]. Зафиксированный в правой грамоте 1628 г. перечень грамот, выданных Благовещенскому монастырю, дает неверную дату 6950 г. Между тем, все другие даты в перечне правильны[1226]. Это значит, что дата 6950 г. не «взята с потолка», а является результатом неверного прочтения плохо сохранившейся цифры в списке, хранившемся в Благовещенском монастыре[1227].

С точки зрения палеографии, проще всего допустить, что цифра 6950 (҂ѕ҃ц҃н҃) стала результатом неверного прочтения цифры ҂ѕ҃ц҃л҃г; (6933) — из-за нечитаемости горизонтальной черты у буквы г. В этом случае, речь идет о мае 1425 г. В описании сборника Печерского монастыря год в этом случае может быть только мартовский, и тамошнее 20 января 6932 г. соответствует 20 января 1325 г. (так как если бы год был сентябрьский и речь шла о январе 1424 г., это не согласовалось бы с указанием в жалованной грамоте, что она дана в тот год, когда Даниил занял нижегородский стол, — этот год начинался в сентябре 1424 г.). Дата жалованной грамоты в этом случае под годом, в котором Даниил Борисович «вышел на свою отчину», подразумевает сентябрьский 6933 г., так как при мартовском годе он сделал бы это не ранее марта 1425 г., чему противоречит дата из описания сборника (январь). Приход Даниила на нижегородское княжение может быть отнесен при таких датировках ко времени не ранее осени 1424 г. Соответственно, в этом случае составление грамоты № 13 (21) следовало бы отнести ко второй половине 1424 г. или самому началу 1425 г. — так как приход Даниила в Нижний Новгород вряд ли очень надолго отстоял от момента получения им ханского ярлыка. Но возможен и вариант, что ҂ѕ҃ц҃н҃ получилось от неверного прочтения цифры ҂ѕ҃ц҃л҃в; (6932) — из-за нечитаемости полукружий буквы в. В этом случае речь идет о мае 1424 г. Соответственно, время прихода на княжение Даниила Борисовича при сентябрьском годе датируется тогда временем с сентября 1423 г., при мартовском — с марта 1424 г., а дата 20 января 6932 г. в описании сборника может быть и январем 1424 г. (при сентябрьском стиле), и январем 1425 г. (при мартовском стиле). В этом случае можно допустить составление грамоты № 13 (21) и в первой половине 1424 г., и во второй половине 1423 г. Таким образом, свидетельства о княжении в Нижнем Новгороде Даниила Борисовича надежных оснований для уточнения времени написания последнего завещания Василия Дмитриевича не дают.

Тем не менее, обращают на себя внимание в связи с данной проблемой два обстоятельства. Во-первых, грамота № 13 (21) составлялась другим писцом, чем грамоты № 15 (22) и № 16, хотя Алексей Стромилов по возвращении из Литвы продолжал дьяческую карьеру[1228], и поручить эту работу ему, хорошо знакомому с текстом предшествующего завещания, было бы естественно. Во-вторых, Тимофей Ачкасов работал не с оригиналом предшествующего завещания — грамотой № 15 (22), а с копией (грамотой № 16). Не потому ли грамота № 15 (22) и ее писец оказались не задействованы при составлении грамоты № 13 (21), что на момент начала работы над ней еще не вернулись в Москву из Великого княжества Литовского? Известно, что митрополит Фотий, вместе с которым отправился в путешествие Алексей Стромилов, еще в конце лета 1423 г. находился далеко за пределами московских владений: в расходной книге городского совета г. Казимежа под Краковом между записями о предоставлении подвод для королевского двора, датируемыми 29 июля и 10 сентября, упоминается о посылке вина, по распоряжению короля Ягайло, «митрополиту Киевскому» (т. е. Фотию) в Галич[1229]. Таким образом, после встречи в марте с Витовтом Фотий предпринял длительную поездку по подчиненным ему епархиям на территории Великого княжества Литовского и Польского королевства (куда входила Галицкая земля). Между тем, Софья Витовтовна с Василием Васильевичем, выехавшие в Смоленск между 7 и 25 марта[1230], встретиться с Витовтом должны были не позже начала апреля, следовательно, к маю уже были дома. Оснований утверждать, что они и Фотий виделись с Витовтом в одно время и в одном месте, источники не дают. Софья и Василий, как следует из летописного известия, встречались с великим князем литовским в Смоленске, но в отношении Фотия, выехавшего из Москвы раньше, такого указания нет[1231]: следовательно, он мог встретиться с Витовтом на его пути из Вильно или Трок в Смоленск (или, проведя с ним переговоры в Смоленске, затем отправиться в поездку по епархиям, не дождавшись великой княгини). Соответственно, ничто не заставляет предполагать переход Алексея Стромилова с грамотой № 15 (22) из делегации Фотия в делегацию великой княгини: скорее всего, писец продолжал сопровождать митрополита в его поездке по русским землям Литовского и Польского государств, и грамота оставалась все время этого вояжа при нем[1232]. Василий I, получив заверения в поддержке от тестя и ярлык от Улуг-Мухаммеда на великое княжение для сына, а также одновременно известие о передаче ханом Нижнего Новгорода Даниилу Борисовичу, вполне вероятно, не стал дожидаться возвращения Фотия и Стромилова с грамотой № 15 (22), а поручил Тимофею Ачкасову начать работу над новым завещанием, взяв за основу текст грамоты № 16. Завершено же составление грамоты № 13 (21) было по возвращении Фотия, так как его греческая подпись на грамоте сделана до написания последней фразы, следующей после указания имени писца — «А кто сю мою грамоту порушит, судит ему Б(о)гь, а не буди на немъ моего бл(а)г(о)с(лове)ньа в сии вѣкъ, ни в будущий»[1233]. В предшествующих духовных грамотах Василия Дмитриевича этой заключительной формулы нет, обе они оканчиваются указанием на писца[1234]; поэтому возможно, что подпись Фотия и санкция за «порушение» грамоты были приписаны спустя продолжительное время после составления ее основного текста. В случае, если приведенные суждения верны, написание грамоты № 13 (21) относится к маю или лету 1423 г.[1235], а завершение ее оформления — ко времени ближе к концу 1423 г.[1236]

Итак, последним по времени завещанием Василия I являлась грамота № 13 (21). После составления грамоты № 15 (22) в феврале 1423 г., перед отъездом с ней в начале марта митрополита Фотия и писца Алексея Стромилова в Великое княжество Литовское к Витовту, с этой грамоты была сделана копия (грамота № 16). Но состоявшаяся в конце марта или начале апреля встреча с Витовтом в Смоленске великой княгини Софьи и наследника Василия изменила ситуацию. Правитель Литовского государства обещал поддержать права своего внука на Московское великое княжение, а союзник Витовта хан Улуг-Мухаммед выдал для Василия Васильевича ярлык на него, но одновременно выделил из великого княжения Нижегородское княжество, передав его Даниилу Борисовичу. В результате, между серединой 1423 г. и началом 1425 г. (очень вероятно, еще в 1423 г.) была составлена грамота № 13 (21), где, в отличие от предшествовавших завещаний, о передаче великого княжения Василию Васильевичу говорилось уверенно, а о переходе к нему Нижнего Новгорода — только как о возможном, в случае, если Василий I снова им завладеет. При создании нового завещания писец работал с грамотой № 16 — копией с предыдущего завещания. Именно грамота № 13 (21), скрепленная печатями великого князя, его братьев и его тестя Витовта, стала утвержденным и действующим завещанием Василия Дмитриевича.



«Повесть о убиении Батыя» и русская литература 70-х гг. XV в.[1237]

«Повесть о убиении Батыя» — произведение во многом загадочное, стоящее особняком в русской средневековой литературе. В нем повествуется (в летописном варианте — под 1247 г.) о походе Батыя на Венгрию, где правил король Владислав, тайно (благодаря влиянию сербского архиепископа Саввы) исповедовавший православие. Будучи не в состоянии отразить татар, он пребывал в г. Варадине на столпе, проводя время в молитвах. Голос свыше предсказал королю победу над неприятелем; Владислав вместе с находившимися в городе венграми вступил в бой, разбил противника и своей рукой убил Батыя, а также свою сестру, захваченную ранее завоевателем и принявшую в бою его сторону. Венгры перебили множество татар и отбили захваченных ими пленных.

От реальной действительности сюжет «Повести» очень далек: на самом деле, Батый совершил поход в Венгрию в 1241 г., кампания эта была для монголов успешной, противостоял Батыю король Бела IV (правил в 1235–1270 гг.), а умер основатель Золотой Орды своей смертью, в зените могущества, в середине 50-х гг.[1238]

Текст «Повести о убиении Батыя» отсутствует в летописях, созданных в XIII, XIV и первой половине XV в. Самые ранние летописные памятники, содержащие его, датируются 70–80-ми годами XV столетия: это Московский свод конца XV в. (далее — МС)[1239], Ермолинская летопись (далее — Ерм)[1240] и Типографская летопись[1241]. Во внелетописном варианте «Повесть» является приложением к Житию Михаила Черниговского в редакции Пахомия Серба (старейшие списки — начала XVI в.)[1242].

Первым дал оценку «Повести» как самостоятельного произведения С. М. Соловьев. Он посчитал, что в основе ее сюжета лежит поражение татар при осаде чешского города Ольмюца, и высказал предположение, что принесена «Повесть» на Русь Пахомием Логофетом, поскольку она помещается в рукописях вместе с Пахомиевым Житием Михаила Черниговского, а в тексте содержит предание о Савве Сербском[1243].

В. О. Ключевский в своем исследовании житий древнерусских святых посчитал (говоря о «Повести» в связи с Житием Михаила), что «Повесть» являет собой народную южнославянскую песню, обработанную Пахомием. Эту обработку он относил (вместе с Пахомиевой редакцией Жития Михаила) ко времени ранее 1473 г., так как в редакции Жития Федора Ярославского иеромонаха Антония (датированной Ключевским между 1471–1473 гг.) заметно влияние «Повести»[1244].

М. Г. Халанский отметил сходство отдельных мотивов «Повести» с южнославянским фольклором и русской былиной об Иване Годиновиче[1245].

Н. И. Серебрянский полагал, что «Повесть» создана Пахомием одновременно с Житием Михаила как демонстрация возмездия Батыю[1246].

В 1916 г. увидела свет первая работа, специально посвященная «Повести о убиении Батыя», — статья С. П. Розанова. Автор привлек к исследованию все известные на то время тексты произведения и выделил две его редакции — летописную и минейную; первая, по его мнению, лучше всего сохранилась в Типографской и Архивской летописях (текст «Повести» по Типографской летописи с вариантами по одному из списков минейной редакции был Розановым опубликован). Рассматривая истоки сюжета «Повести», С. П. Розанов выявил его источники: 1) легенды о Владиславе (Ласло) I Святом, венгерском короле в 1077–1095 гг. (которого он счел главным прототипом одноименного персонажа повествования, предположив, что предание связало поражение врага венгерского народа с именем старого героя, подобно тому как в русских былинах богатыри Владимира Святого побеждают татар) — отсюда Варадин как центр событий и мотив поединка с врагом-похитителем женщины; 2) сербское Житие св. Саввы, согласно которому в начале XIII в. архиепископ Савва († 1235 г.) обратил в православие венгерского короля. Сюжет «Повести», по мнению Розанова, был записан в Варадине сербом, но «Повесть» в существующем виде составлена на Руси. Для утверждения об авторстве Пахомия оснований мало, следов его творчества не видно; если Пахомий и присоединил «Повесть» к Житию Михаила Черниговского, то взял ее уже готовой. Родина легенды — Венгрия, город Варадин, с которым оказались связаны два предания — о Владиславе Святом и о татарском нашествии; литературная обработка, сделанная здесь же неким сербом, попала около середины XV в. на Русь, где и получила известную ныне редакцию — в составе летописного свода, дошедшего в Типографской, Архивской и других летописях. Уже оттуда она была взята и присоединена к Житию Михаила (минейная редакция «Повести»)[1247].

За последующие 80 с лишним лет «Повесть» привлекала специальное внимание только зарубежных ученых[1248]. Венгерский исследователь Й. Перени развил и дополнил суждения С. П. Розанова об отображении в произведении легенд о Владиславе I. Автором «Повести» он посчитал Пахомия, который мог, по его мнению, до прихода на Русь, в 20–30-е гг. XV в., служить сербским деспотам Стефану Лазаревичу и Георгию Бранковичу и бывать с ними в Варадине, где слышал предания о знаменитом венгерском короле. Исходя из точки зрения о Пахомий как составителе Русского хронографа (ныне доказана ошибочность такого представления[1249]), И. Перени полагал, что первоначальный текст «Повести» был написан Пахомием именно для включения в этот памятник (ок. 1442 г.). Пахомий соединил венгерское сказание о битве Владислава I с кочевниками с легендой о первоначальном православии венгров и сюжетом из Жития Саввы Сербского об обращении в православие венгерского короля. Вкладом Пахомия в событийную канву стало отождествление предводителя половцев из легенды о Владиславе I с Батыем и не названного по имени в Житии Саввы короля — с тем же Владиславом I. Целью создания «Повести» было доказать возможность победы над татарами и воодушевить читателя на борьбу с ордынским игом[1250].

По мнению сербского литературоведа Дж. Радойчича, «Повесть» была создана сербом в Подунавье между 1411 г. (после которого усилился приток сербских переселенцев в южновенгерские земли) и 1474 г. Вначале Радойчич полагал, что такое предположение не противоречит гипотезе об авторстве Пахомия (так как он мог быть и уроженцем Подунавья), но позже пришел к выводу, что Пахомий не мог быть автором[1251].

Американский историк Ч. Дж. Гальперин обратил внимание на необычную для древнерусской литературы «сниженность» образа Батыя, что роднит «Повесть» с Житием Меркурия Смоленского, а также с «Посланием на Угру» Вассиана Рыло. Аргументы С. П. Розанова против авторства Пахомия Серба он посчитал справедливыми. «Повесть», по мнению Гальперина, создавалась без какой-либо политической цели[1252].

В 1999 г. появилась посвященная «Повести» статья О. М. Ульянова[1253]. Автор выступает с предположением, что первичным является ее краткий вариант, читающийся в так называемом «Летописце от 72-х язык» (памятнике конца XV в.), а пространный, сохранившийся в Московском летописном своде конца XV в., возник на его основе. Пространная редакция была написана (возможно, Пахомием) при создании этого свода; говоря же о возникновении краткой, О. М. Ульянов сначала указывает, что она должна была появиться до «стояния на Угре» 1480 г. (в силу своей антиордынской ориентации), но затем пишет, что «условно мы можем датировать появление текста краткой редакции "Повести" 80-и годами XV в.». Появление «Повести» автор связывает с антиордынскими тенденциями 70-х гг., недоверием ко всему «латинскому» после Флорентийской унии 1439 г. и «интеллектуальной эмиграцией» на Русь с Балкан в результате экспансии турок. Суждения О. М. Ульянова об истории текста произведения высказываются без учета особенностей летописных сводов, в которых содержится «Повесть», и связей между ними; о существовании внелетописных текстов не упоминается вовсе.

После выхода в свет работы С. П. Розанова стали известны новые летописные варианты «Повести» — в Московском своде по Эрмитажному и Уваровскому спискам[1254]. В первом сохранился текст Московского великокняжеского свода 1479 г., во втором — более поздняя (начала 90-х гг.) редакция того же свода[1255]. А. А. Шахматовым было выяснено, что текст свода 1479 г. дошел также в составе Архивской (так называемой Ростовской) летописи[1256]. Типографская летопись (текст «Повести» в которой С. П. Розанов считал наиболее близким к архетипу) в части до 1423 г. представляет собой изложение свода 1479 г.[1257] Таким образом, текстологически наиболее ранний вариант «Повести о убиении Батыя» содержится в Архивской летописи, Эрмитажном и Уваровском списках Московского свода. Тексты «Повести» в них практически идентичны[1258]. Текстологически ранний вариант содержит также Ерм, имевшая, как установил А. Н. Насонов, общий протограф с МС 1479 г.,[1259] и «Летописец от 72-х язык» (далее — Л72),[1260] имевший общий протограф с Ермолинской, являвший собой ростовскую обработку протографа МС-Ерм, сделанную до 1481 г.[1261] Но в этих памятниках представлен сокращенный вариант «Повести»[1262]. Считать его первичным нет оснований, так как в Ерм и Л72 последовательно проведена тенденция к сокращению многих «повестей», в том числе тех, которые в данных летописях никак не могли быть представлены архетипными текстами, поскольку содержались еще в источниках протографа МС-Ерм — Софийской I и Троицкой летописях. Эта участь постигла Житие Михаила Черниговского, повести о Куликовской битве, о нашествии Тохтамыша, о Темир-Аксаке, о нашествии Едигея. Во всех случаях, включая «Повесть о убиении Батыя», прослеживаются одни приемы сокращения — сохраняется фактическая канва и снимаются риторические отступления[1263].

Историческая основа

С. П. Розанов и Й. Перени убедительно показали наличие в «Повести о убиении Батыя» отголосков легенд о Владиславе (Ласло) I Святом и о событиях начала XIII в., связанных с Саввой Сербским. Но стержнем сюжета «Повести» является все же поход монголо-татар на Венгрию. Таких походов было два — в 1241 и 1285 гг. Поход Батыя 1241 г. (составная часть его вторжения в Центральную Европу) имел полный успех — венгры были наголову разбиты на р. Шайо, король Бела IV бежал из страны, которая подверглась опустошению. В частности, был взят Варадин[1264]. Иные результаты были у похода 1285 г.

Венгрией в это время правил король по имени Владислав (Ladislaus) — Ласло IV (1272–1290). В поход отправились одновременно Телебуга, племянник хана Туда-Менгу (позже, в 1287–1291 гг., бывший ханом), и Ногай, являвшийся фактически самостоятельным правителем западной части Орды — от Нижнего Дуная до Днепра. Татары, вторгшиеся в Венгрию с северо-востока, со стороны Галицкой Руси, причинили разорение стране вплоть до Пешта, но сами понесли тяжелые потери (особенно в Трансильвании): венгры, секеи и саксы (жившие в Трансильвании немцы), опираясь на систему крепостей, нанесли им ряд локальных ударов (в источниках зафиксированы случаи освобождения полона), а войско Телебуги затем еще сильно пострадало от голода при переходе через Карпаты[1265]. Общий ход событий 1285 г. — жестокое разорение противником страны, последующая гибель множества врагов, освобождение пленных — соответствует развитию сюжета «Повести о убиении Батыя». Правда, в отличие от героя последней, король Ласло IV не вступал в решающую битву с врагами. Но тремя годами ранее он возглавлял войско, нанесшее поражение жившим в Венгрии (со времен Белы IV) и восставшим половцам; после битвы у озера Ход близ Тисы король, преследуя побежденных, переходил Восточные Карпаты. Некоторые источники приписывают бежавшим тогда из страны половцам инициирование ордынского похода 1285 г.[1266]

Очевидно, основой сюжета «Повести о убиении Батыя» послужили события 80-х гг. XIII в. На их канву наслоились мотивы, связанные с самым знаменитым из венгерских королей-Владиславов Ласло I Святым (Варадин как место действия, похищение женщины вражеским предводителем, поединок героя с ним, сооружение статуи королю-победителю) и с Саввой Сербским. Предводитель кочевников был отождествлен с Батыем — предводителем вторжения в Центральную Европу 1241–1242 гг.

Проблема датировки

«Повесть» обычно датируют временем не позднее 1473 г.,[1267] так как ее сюжет отразился в редакции Жития Федора Ярославского иеромонаха Антония, время создания которой определяется 1471–1473 гг.[1268] У Антония о убиении Батыя говорится следующее: «Послѣди же сей окаанный и безбожный царь Батый устремися на Болгарьскую землю итьти, якоже не насытився крови человѣчьскиа погублении толикихъ душь христианскихъ, не вѣдый окаанный, что хотяше тамо пострадати съ своими безбожными воинствы, еже и бысть. Въшедшу ему, глаголють, в Болгарьскую землю, Господь Богъ охрабри на нихъ краля Владислава съ своими Болгары, иже множьства от воинствъ его нещадно погубиша; послѣди же и самъ тъй окаанный царь Батый сшедся съ кралемъ Владиславомъ и бився с нимъ в Болгарехъ, и убьенъ бысть отъ него; оставльшая же отъ него въиньства оттолѣ съ срамомъ въ свою землю възвратишася. Аще бо многи грады русския поплениша и пожгоша, но послѣди же самѣхъ множество безчисленно иссѣчени быта отъ болгаръ, еще же и царя Батыя погубиша»[1269].

Как отметил С. П. Розанов, замена венгров болгарами говорит в пользу того, что Антоний «Повесть» не читал, а только слышал[1270]. Можно добавить, что у Антония нет прямых текстуальных заимствований из «Повести», что вряд ли было бы возможно, если бы он был знаком с письменным текстом. Таким образом, нет уверенности, что Антонию была известна «Повесть» именно в том виде, в каком она дошла до нас. Но главное — то, что верхняя дата создания Антониевой редакции Жития Федора, основанная на упоминании в заглавии в качестве заказчика митрополита Филиппа, умершего в апреле 1473 г., вызывает сомнения: списков этой редакции, датируемых XV в., нет, в большинстве списков имя митрополита не указано[1271]. В новейшем исследовании Жития Федора, выполненном Б. М. Клоссом, редакция Антония датируется рубежом XV–XVI вв.

Поскольку «Повесть о убиении Батыя» читается в МС 1479 г. и Ерм, она несомненно содержалась в их общем протографе, и максимально поздней хронологической гранью написания «Повести» является время создания этого летописного памятника[1272]. Но датировка протографа МС-Ерм далека от ясности. Дело в том, что совпадения между этими летописями заканчиваются 1417–1418 гг. Ерм далее использует другой источник — протограф так называемых Сокращенных сводов 90-х гг. XV в., а МС, согласно традиционному мнению, — более ранние великокняжеские своды 70-х гг.[1273] Таким образом, текст протографа МС-Ерм (далее именуем его по первым буквам названий двух этих памятников МЕС — Московско-Ермолинский свод[1274]) за период со второй четверти XV в., как считается, не сохранился, из-за чего и нет возможности найти на этом хронологическом отрезке датирующий «шов». Но А. Н. Насоновым был обнаружен датирующий признак под 6914 г. После текста прощальной грамоты митрополита Киприана в МС говорится: «по отшествии же сего митрополита и прочии митрополита русстии и до нынѣ преписывающе сию грамоту повелевают въ преставление свое въ гробъ въкладающеся тако же прочитати въ услышание всѣм»[1275]. Под «прочими митрополитами», по мнению Насонова, могли иметься в виду Иона († 1461 г.) и Феодосий (занимавший престол в 1461–1464 гг.), поскольку один из двух более ранних преемников Киприана — Фотий — сам писал прощальную грамоту, а другой — Исидор — бежал из Москвы; отсюда вывод, что МЕС был создан между 1464–1472 гг. (за верхнюю дату было принято время, к которому автор, вслед за А. А. Шахматовым, относил составление Ерм)[1276]. В. А. Кучкин посчитал «прочими митрополитами» Фотия и Иону, а составление МЕС отнес ко времени Феодосия[1277]. Я. С. Лурье обратил внимание на то, что Феодосий не может входить в число «прочих митрополитов», так как он не умер, а оставил митрополию; Фотий же хотя и сам писал прощальную грамоту, но по образцу Киприановой. Таким образом, МЕС был составлен не ранее 1461 г., но, с другой стороны, «прочих митрополитов» могло быть и не два, а больше. В конце концов, Я. С. Лурье приблизительно определил время создания МЕС 70-ми гг.[1278] При исследовании Ерм ему удалось убедительно показать, что ее оригинал датируется не 1472 г., а 80-ми гг. (не ранее 1481 г.)[1279]. Б. М. Клосс отнес составление МЕС к промежутку времени между 1473 г. (смерть митрополита Филиппа) и 1477 г. (составление великокняжеского свода), т. е. посчитал «прочими митрополитами» Иону и Филиппа[1280].

Хотя духовная Фотия содержит меньше, чем духовная Ионы, прямых заимствований из грамоты Киприана, она также построена по типу последней[1281]. Поэтому говорить о митрополитах во множественном числе можно было уже после смерти Ионы, т. е. после 1461 г. Но столь же вероятно, что имелось в виду не два, а три митрополита, т. е. нет оснований полагать, что статья МЕС 6914 г. не могла быть написана после смерти Филиппа (апрель 1473 г.)[1282]. Таким образом, исходя из статьи 6914 г., можно лишь утверждать, что МЕС был создан между 1461 и 1479 гг.

Согласно устоявшемуся мнению, МС восходит в части до 1417–1418 гг. к МЕС, а в последующем разделе — к великокняжескому своду 1477 г. Текст МЕС до 1417–1418 гг. в сокращенном виде отразился в Ерм и Л72, а в части за 1417–1477 гг. в последнем использован свод 1477 г.[1283] (см. ниже).

Если полагать, что МЕС содержал текст за период после 1417–1418 гг., надо допускать маловероятное предположение, что этот текст почему-то не устроил составителей сразу двух летописных памятников — МС 1479 и протографа Л72 и Ерм (т. е. краткого варианта МЕС). Если же полагать, что текста за последние 60 лет в МЕС не содержалось, как объяснить такое несвойственное летописным сводам «недоведение» изложения до нынешнего времени? Полагаю, что единственным непротиворечивым объяснением является следующее: дошедший в составе МС и Ерм текст МЕС, доведенный до 1417–1418 гг., и дошедший в составе Л72 текст за 1417–1477 гг., именуемый в литературе «фрагментом великокняжеского свода 1477 г.», являл собой две раздельно подготавливаемые части великокняжеского свода 1477 г.



Первая часть — «историческая» — была доведена до 1418 г., очевидно, потому, что здесь заканчивался общерусский текст главного источника МЕС — Новгородско-Софийского свода (или Софийской I летописи). Составитель же второй — «новейшей» — части воспользовался некоторыми дополнительными известиями за 6924–6926 (1416–1418) гг. Это известия, читающиеся в Л72 и МС, но отсутствующие в Ерм: под 6924 г. — о приезде к Василию I нижегородских князей Ивана Васильевича и Ивана Борисовича (в Л72 нет); под 6925 г. — о приезде нижегородского князя Даниила Борисовича; под 6926 г. — о его с братом Иваном бегстве, о поставлении Ростовского и Коломенского епископов, о браке дочери Василия I с Александром Ивановичем Суздальским, о смерти Григория Цамблака. В МС 1479 были использованы обе подготовленные в 1477 г. части (т. е. в его составе свод 1477 г. сохранился полностью). Примерно в одно с ним время был составлен краткий вариант МЕС — протограф Ерм и Л72. При составлении Ерм он стал ее текстом за период до 1418 г., а последующий текст (после шестилетней лакуны, с 1425 г.) был взят из протографа Сокращенных сводов 90-х гг. XV в. (далее — Сокр) — свода начала 70-х гг.[1284] В Л72 же к краткому варианту МЕС был присоединен текст второй, «новейшей» части свода 1477 г. (при этом выпало первое из дополнительных известий за 6924–6926 гг. — о приезде в Москву двух князей Иванов Нижегородских).



Такая схема позволяет снять сразу два сомнительных допущения: 1) что не сохранился текст МЕС за период после 1417–1418 гг.; 2) что до нас непосредственно не дошел текст свода 1477 г. за период до 1417 г.

«Повесть о убиении Батыя» была, следовательно, создана не позже 1477 г.

Проблема авторства

Предположение о Пахомии Сербе как авторе «Повести о убиении Батыя» опиралось до сих пор на факт помещения ее вслед за Пахомиевой редакцией Жития Михаила Черниговского. С. П. Розанов предположил, что соединение «Повести» с Житием произошло позже того, как была создана летописная редакция произведения[1285].

«Повесть» помещена вместе с Житием только в Минейной (по терминологии Н. И. Серебрянского) редакции последнего, в двух других — Соловецкой и Архивской — ее нет[1286]. В МС, Ерм и Л72 «Повесть» расположена близко к Житию, но между ними находятся сообщения о смерти великого князя Ярослава Всеволодича в Монголии и о поездке его сына Александра Невского к Батыю (восходит к Житию Александра). При этом в МС известия о Ярославе и Александре и «Повесть» датированы 6755 г., в то время как Житие Михаила — 6754, а в Ерм и Л72 все указанные тексты помещены под 6754 г. Поскольку статьи 6755 г. в Ерм и Л72 отсутствуют, вероятно, первоначальной следует признать датировку МС. Житие Михаила, помещенное в МС, в целом близко к тому, что читается в СI (данная летопись, или ее протограф, напомним, была главным источником МЕС), где использовано Житие в так называемой Распространенной редакции о. Андрея (далее — ЖМЧРА)[1287]. Но оказывается, что текст Жития в МС[1288] имеет много параллелей и с другой редакцией — той самой, что принадлежит перу Пахомия (далее — ЖМЧП).


*ПСРЛ. Т. 5. Изд. 2-е. С. 230–235. **ПСРЛ. Т. 25. С. 136–139. ***Великие Минеи Четьи… Сентябрь. Дни 14–24. Стб. 1298–1305. Варианты по Архивской (Арх) и Соловецкой (Сол) редакциям: Серебрянский Н. И. Указ. соч. Тексты. С. 71–73.



Текстуальная связь ЖМЧ МС и ЖМЧП несомненна; совпадают, как правило, отдельные лексические элементы, но в некоторых случаях (фрагменты 3, 15, 20, 21) эти две редакции содержат целые фразы, полностью отсутствующие в ЖМЧ СI. Сходству ЖМЧ МС одновременно с ЖМЧ СI и Пахомиевой редакцией может быть два объяснения. Либо в МС использованы здесь СI и ЖМЧП, либо Пахомий пользовался текстами и ЖМЧ РА (т. е. той же редакции, что помещена в СI), и МС. Из приведенных фрагментов нельзя с точностью определить, текст ЖМЧ МС или ЖМЧП является более ранним. Есть три случая, когда в МС наблюдается смешение элементов СI и ЖМЧП в одной фразе (№ 4, 14, 16), но есть и три противоположных — когда в одной фразе ЖМЧП соединены элементы СI МС (№ 11, 12, 20). Такое тесное переплетение лексических элементов разных редакций наводит на предположение, что речь следует вести о двух этапах работы над Житием одного автора, т. е. Пахомия Серба.

Неоднократное обращение к одному и тому же произведению, уже существовавшему в литературе до него, — характерная черта творчества Пахомия. Как правило, при создании первой своей редакции Жития он вносил лишь незначительные изменения в текст имевшегося источника (наиболее заметные — во вступлении и заключении), а впоследствии создавал более распространенные варианты[1289]. В этом плане ЖМЧ МС (где в сравнении с ЖМЧ СI текст подвергся относительно небольшим изменениям, причем наиболее обновленными оказались вступление и заключение) и ЖМЧП выглядят типично как два последовательных этапа работы Пахомия. Но главным свидетельством в пользу как авторства Пахомия, так и первичности редакции Жития, что помещена в МС, по отношению к пространной Пахомиевой редакции, являются совпадения ЖМЧП с тем вариантом ЖМЧ РА, что читае