Ребята из Девятнадцатой [Геннадий Ефимович Баннов] (fb2) читать онлайн

- Ребята из Девятнадцатой 475 Кб, 146с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Геннадий Ефимович Баннов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Геннадий Баннов - Ребята из Девятнадцатой



Аннотация


В предельном напряжении физических и духовных сил шла страна к своей Великой Победе над фашистской Германией. И труд, и героику, и всю суровую атмосферу военных и послевоенных лет Г. Баннов сумел показать в повести через учащихся девятнадцатой группы железнодорожного училища. Автор ярко, убедительно изображает события в тылу, где так же, как и на фронте, ковалась победа. Перед нами проходит галерея интересных характеров жеушников, педагогов, представителей партийной и комсомольской организаций, под руководством которых происходит духовное формирование группы: из неорганизованной, дерзкой она постепенно вырастает в сознательный, дружный коллектив, резерв рабочего класса.

Юрка Соболь выручает товарищей

Одетые в белый куржак, гулко бухают деревья, и внезапный, как выстрел, звук этот тревожит ночную тишину. И протяжные гудки паровозов. И раздражающий скрип теплых катанок, рабочих сапог и тяжелых ботинок на стылой, жесткой дорожке...

Покамест тепло в комнате, да надолго ли. Слушая скрип за окном, пацаны зябко ежатся, до подбородка натягивают одеяла. Здесь что, здесь терпимо. Вот на фронте как? В мороз? В окопах? Да еще ветер. До костей проберет. Но солдаты воюют, бьют фрицев... А тут что. Пацаны не воюют. Хотя, в общем, служба тоже, если разобраться. И для фронта кое-что делают. Вкалывают за милую душу. Надо.

К утру морозец, по-видимому, подзагнет, тоскливо будет завтра через виадук топать. Но то завтра, а пока заоконную жизнь можно слушать из комнаты. По сути дела пока еще можно беззаботно посапывать под одеялом. Ну, к утру-то собачий холод заставит сверху натянуть телогрейку. Комендант Фока велит экономить и свет, и уголь. Ни совка не накинул лишнего и сегодня, хотя сегодня, как никогда пацанам требовалась людская ласка. Нет, не чуткий он, Фока. До тепла топить, говорит, разнежишься, ни к чему такие буржуазные пережитки. Для проформы пошумели, конечно, ребята, однако ушли ни с чем. На горло его не возьмешь. Сам Фока кого хочешь возьмет на горло, хотя с виду так себе: тонкая шея, кадык.

Сегодня накинуть стоило хоть с ведерко лишнего. Сегодня пацанов заедала обида. Она заползла враз с холодом, прямо в душу. Группу не взяли в театр. Других взяли, Девятнадцатую - нет. Это как называется? Кто дал такое право? Гамаюнов, мастер-то, не спрашивал ни у кого: хотят ли? Обошел группу. Эх, мастер! Его выходка прямо расстраивала. Ну, сам еще, заодно не пошел бы - куда ни шло: и вам, и мне в наказанье. Так нет, для себя исключение сделал. Пусто было теперь на душе, как и во всем общежитии. Ну, побродили по коридору, поотбивали чечетку, поизнывали душой и телом. И стали залезать под одеяла. А что делать?

Из окон тянуло холодом, белые струйки расползались по полу, постепенно вытесняли из комнаты жилой дух.

Юрка Соболь, скрестив руки под телогрейкой, грел зад у холодной печи. Слушал, как неистощимый Шаркун, лежа на постели, исполнял новую песню с туманно-загадочным смыслом:

В бананово-лимонном Сингапуре в бурю,

когда ревет и стонет океан...

Далекие странствия, неизведанная любовь, тоска по обыкновенному теплу - все это было в песенке. Романтика, однако, не ослабляла воли к протесту относительно суровой реальности.

Верный друг Соболя - Евдокимыч - прохаживался вдоль коек.

- Проклятье. Никакой, понимаешь, радости.

Тощий, длинный, двужильный Стась и тот, кажется, начал сдавать. Греко-римский хрящеватый нос его прошел все стадии посинения и был оловянного цвета. Угреть сухолядого человека короткой, явно не по росту, шинелишкой - дело сложное. Двужильный Стась скулил из последних сил:

- Мыльный, друг мой, сними шапку! Невежа!

- Тебе больше всех надо - и ходи с синим носом, - огрызнулся Мыльный.

Федька Березин - староста, сам себя определивший на эту почетную должность, - стоял напротив Соболя, уставившись невидящими глазами в одну точку. Затуманилась голова самозванного старосты. Думу думал.

Самозванцем-то его зовут за глаза. В глаза - нет, в глаза - солидно: Федькой. Осенью он помогал мастеру Гамаюнову комплектовать группу и на всякий случай к носу новичков подносил кулак. «Во штука, видел? Я тут старостой буду, а проголосуешь против - познакомишься ближе».

За него проголосовали все. Он еще и благодарил за доверие.

- Э, дьявола! Баланду травить и мерзнуть будем, да? - Самозванец обвел группу горящим взглядом.

- Чего, Федька, заборы, что ли, ломать?

- А уголь на путях имеется? В вагонах, в пульманах?

Притихла Девятнадцатая группа, соображала. Колька Шаркун пел себе вполголоса, не мешал соображать:

...и тонет в ослепительной лазури печальный караван...

- А что? Пульманы с верхом нагружены, так и так растрясется дорогой.

Это Мыльный подкинул. Девятнадцатая вовсю переваривала. Тимка Руль протянул неуверенно:

- Там стрелки, ребята, охрана. Ну, и вообще...

Только подлил масла в огонь.

- Сказал! На эту боевую операцию нам тебя близко не надо.

Федька Самозванец обводил группу искрометными зелеными глазами. Перспективы рисовались радужные. Не обошлось без сомнений и колебаний, но за Федькиной спиной было не шибко тревожно. Соображали толчками, взбалмошными озарениями. Одеться, прихватить из незакрытого Фокиного сарая сани с плетеным коробом - дело нехитрое. Сказано - сделано.

Дорогой Федька распределял обязанности. Ночь лунная. Далеко справа, в сторону вокзала свистит маневровый, лязгают буфера. Звуки кажутся привычными, не нарушают устоявшейся тишины. Железнодорожник при них может и помечтать и прикорнуть на досуге. Тишину нарушает другое: Фокины сани. Полозья не скрипят - визжат. Кажется, вселенная вся оглашена этими звуками. Сердце выстукивает кувалдой - вот-вот простучит сквозь телогрейку и выскочит.

- Давай, - махнул Федька рукой.

И пошло. Бухают, раскалываются пополам пластообразные комья, над путями висит гулкое эхо. Парни пригибают головы, словно это сможет уберечь их от света луны и гулкого эха. Хорош уголек. Блестит. Антрацит, не иначе. Плетеный короб наполняется быстро, вот уже и конец скоро. Вдруг - условный сигнал. Свист. Не очень громкий, а будто кто по башке треснул... Оставаться на путях опасно. И не бросать же Фокины сани. Они Фокины. И полным полные.

Не дожидаясь прочих, поволокли. Сани тыкались в головки попадавших на пути рельсов. Приходилось подымать передок, волочить напропалую, пока воз не наталкивался на препятствие. Как ни странно, именно в этот суматошный момент Евдокимыч заметил отсутствие Мыльного. Чертыхаясь, обливаясь потом, вдвоем с Шаркуном тянули они распроклятый возок. Третьего как не бывало. Ну, Мыльный, ну, заработал по шее, скользкая душа! Ну, как же его не воспитывать, если он заработал! Сани уперлись в рельс. Ни с места. Евдокимыч приподнимал перед саней, ругал про себя Мыльного на чем свет стоит.

И вот топот послышался.

- Стой! Стрелять буду!

Страшный голос. Дыханье срывалось на свист, пот заливал глаза. Но сани пошли, пошли...

- Дуй, Шаркун! - Евдокимыч перевел дух.

- Я тебе покажу «дуй»! - подбежал стрелок к отставшему Евдокимычу.

А в узком проломе забора, на выходе с путей, Федька и Стась уже подхватили сани, понесли, едва не по воздуху. И скрылись. Баста! Евдокимыч вздохнул облегченно. Он шел туда, куда указывал стрелок кивком головы и карабинным дулом. Не видно было огней вокзала: неисчислимые составы закрывали все впереди.

Силуэтом маячило вдали коромысло виадука - едва не километровый мост через пути. Рельсы то расходились пароходной волной, то, наоборот, сбегались в узел, и в середке поблескивала крестовина. Конвоир не давал идти по путям. Дышал сзади, сморкался, матерился беззлобно. Подшитые валенки мирно поскрипывали. Обозначился впереди знакомый человеческий силуэт. Евдокимыч стал подавать рукой сигналы тревоги. Дернув Евдокимыча за рукав, стрелок перешел на соседнее междупутье. Силуэт - туда же, за ними.

Стрелок щелкнул затвором карабина.

«Дурак» - соображал Евдокимыч.

Узнал он Юрку Соболя, узнал, конечно. Рискуя быть подстреленным, тот приблизился к конвоиру.

- Дяденька, отпусти.

- Ты че, из той же банды?

- Отпусти-и, мы не из банды, - пропел Евдокимыч в тон своему другу.

- Он первый раз, он больше не будет, дяденька.

- Катись, племянничек, знаешь, куда? - человеческим голосом спросил стрелок. - Знаешь? Ну вот. А то обоих доставлю куда следует.

Стрелок был не дяденька, на пять-шесть лет, пожалуй, постарше Соболя с Евдокимычем.

- У него отца на фронте убили.

- Ты че, тоже воровал уголь?

- Ну, да. У нас холодно... - пооткровенничал Юрка Соболь.

Он пожалел, что пооткровенничал. Стрелок нахмурился, зверем глянул, поправил на руке карабин.

- Отпущу одного, валяй. А ты стой. А я говорю, па-айдешь, - пропел стрелок, наставляя в упор дуло карабина на Юрку Соболя. У того дрогнуло под коленками. По коже пробежал натуральный мороз. Тоскливо сделалось на душе. Он почему-то подумал о слове «свобода». Красивое, милое, раньше толком не знал этого слова. Обалдело хлопал глазами, ноги шагали, куда шагали - бог знает.

Юрка оглянулся посмотреть, отстал ли Евдокимыч. Тот все маячил на горизонте. Юрка погрозил ему кулаком.

- Топай! - ткнул конвоир дулом.

Шли вдоль вагонов. Четырехосные, двухосные крытые и не крытые вагоны тянулись справа и слева. Платформы, цистерны с горючим, контейнеры для перевозки мазута и битума, гондолы, пульманы, хопперы. Лабиринт, из которого и одному, без конвоя, нелегко выбраться. Справа больше крытые вагоны. Слева, на платформах, под брезентом, что-то неизвестное. «Гостинец фашистам», - подумал Юрка. Это навело его на мысль о фронте. Вспомнил брата Игоря, воюющего за него. За мать, за сестру - за Родину, в общем. Вспомнил отца, наводящего на дороге мосты, чтобы составы шли полным ходом и напрямик к фронту. Что бы сказал отец, если б увидел его в таком никудышном виде? Снял бы свой узкий брючный ремень... Точно. Отец недолго раздумывал. Ему некогда было раздумывать. Юрке захотелось родного отцовского ремня.

Ну, Юрку-то он любил, конечно, только по-своему, по-рабочему. Из любви иной раз и ремня вкладывал... В кругу друзей нередко вспоминал, как испытывал сынка, принесенного из роддома: «Стал, гляжу: хилый. Этот не жилец, думаю, не та кость. На всякий случай протянул ему два пальца, хватку проверить. Он и взялся. Я подымать - он тянется. Сел. Я выше - не отпускает. Оторвался ведь от кровати, повисли ноги. Вот умори такого болезнью».

Живучесть, верно, была. Шести лет Юрка тонул. Какими путями выбрался - загадка. В руках зажата была скользкая ветка ивы, протянувшаяся от берега. Как он ее схватил, как подтянулся на мелководье - ничего не помнит: наглотался воды - сознанье вышибло, очухался уже на берегу. Покрасневшими глазами дома посмотрел на мать как-то по-особенному - она догадалась: тонул. Обняла, заплакала. Отец не вложил ремня, хотя мать в тот раз скрывать ничего не стала. «Че слезы льешь, последний он у нас, ли че?.. Да не реви, разве он потонет такой? Откуда хошь выкарабкается».

Разговоры были семейной легендой.

А тут нет, тут не выкарабкаешься, думал он.

Твердости духа Соболь, однако, не терял. Распусти нюни - группе от этого легче станет? На нее же позор ляжет. Эх, разве не понятно?

Соболь тяжко дышал, озирался по сторонам, занимал глаза путным делом, чтобы не расстроиться окончательно и не пустить слезу. На черта она ему, сентиментальность!

«Гостинцы» охранялись особо, у них были свои часовые. Чтобы не входить с ними в конфликт, Юркин стрелок велел переходить на другую сторону, при этом пришлось нагнуться и пролезть под вагонами.

- Туда везут. Оттуда чистые, - про себя отметил стрелок.

- Дадут жизни фашистам!

- Ясно... - подтвердил Юркин спутник.

- Куда меня? - по-свойски спросил Юрка Соболь на правах собеседника. Разговорчивый стрелок с таким значением вдруг промолчал, что Соболь понял его: не спеши, мол, придешь - увидишь.

- У меня отец на фронте и брат.

- А вот проверим...

- Кого проверишь? Отца? Брата? Пацанов проверишь?!

- Иди! - прикрикнул стрелок.

Соболь проглотил обиду, комом застрявшую в горле. Поправил на голове шапку-ушанку.

- Смотри, побежишь - худо будет, - конвоир по-своему понял его непроизвольные действия.

Сосредоточенно следя друг за другом, шли они рядом, бок о бок между стенами вагонов. Впереди показались ступеньки тормозной площадки - стрелок предупредительно сменил место: пошел ближе к той стороне, где была тормозная площадка. Пояснил:

- Насквозь тебя вижу.

Юрка вздохнул.

Подножка - вот она. Проходят рядом. Мимо. Ну, все, проходят. Юрка скосил глаза, увидел, как конвоир задел ее рукавом полушубка. Кончено дело. Три, четыре, пять шагов. Шесть... Юрка обернулся, побежал назад. Конвоир икнул, непечатно выругался. Он поравнялся с площадкой, Юрка - наверх. Стрелок сходу зашагнул на площадку, Юрка тем временем махнул на другую сторону, полетел вдоль вагонов. Услыхал окрик, сухой щелчок затвора, но на карту было уже все поставлено. Под вагоны! - прозвучала изнутри команда. Он втянул голову в плечи, помедлил секунду-другую, не решаясь сбавлять шаг. Тяжело бухали рабочие ботинки. «Не выдавайте, не подскользните.»

Как назло, именно в этот момент надо было товарняку дернуться. Грохнул состав, заперебирал буферами, как клавишами рояля, медленно поплыл, набирая ход. То ли оттого, что на карту нечего было ставить, то ли из жеушниковой гордости, обожгла его вдруг идея. Приказ: давай!..

И очутился он под вагонами движущегося поезда. Состав набирал ход... Все скрипело, гремело, угрожало ударом, заставляло нагибаться, втягивать голову в плечи. Мозг работал вспышками, импульсами.

Ну-ка, скорей... успеть, пока... - думал лихорадочно. Что пока? Ничего... Колесная ось, вращаясь, двигалась за ним, на него. Не зацепило бы. Согнуться в три погибели, чтобы не зацепило... на карачках, по ходу приплясывать... выиграть... Расстояние... к черту все выиграть... вымахнуть... Ну, ну, еще… Еще чуток! Не споткнись, нельзя! Вот теперь в сторону - р-раз, р-раз - не скользите, черт, бухалы! Ботинки. Ну-ка?.. Теперь падать. Нарочно падать - не страшно теперь колес.

Стрелок не страшен. Догонит, что ли? Пусть попробует. Палить, нет, не будет. Он перестал ругаться, обалдел. Узнал, как на ходу проскакивают? Не говори зря о тех, кто воюет. Догоняй, если духу хватит. Юрка помахал стрелку рукавицей, нырнул под вагоны следующего, словно в раздумье стоящего поезда.

Подлезал еще, увеличивал расстояние. Составы оставались за спиной: третий, четвертый, пятый. Словно орехи щелкал. Вагоны будто подремывали. На одном он даже воспользовался тормозной площадкой для перехода. Кум королю, сват министру. Стрелок надежно отстал. Последний состав открыл сверкающие свободные пути. Тишина. На пассажирской станции орудует маневровый: лязгает, гремит, свистит, как простуженный. Ночь все равно тиха. Тропинка от путей блестит под луной и ведет в пролом в старом заборе. Им пользуются рабочие, чтобы не давать крюку. Тропинка и пролом в заборе казались добрыми старыми знакомыми.

В общежитии было темно, свет горел в одной Девятнадцатой, на втором этаже. Мирный, спокойный свет, словно не жеушники в ней обитали, а мамкины дети. Пристукнул по крыльцу ботинками, чтобы отлетела вместе с наледью угольная чернота. Пошел по половицам затемненного коридора, по скрипучей лестнице.

Двери в Девятнадцатой распахнулись.

- Идет! Пришел! - завопил Колька Шаркун.

Его ждали. Пацаны высыпали в коридор, навалились. Облапили: пришел, смотри-ка. Шумно проводили в комнату. Щелкнули выключателем - погасили свет. Растворенная голландская печь мягко освещала пространство красноватыми бликами. Юрка переступил порог, остановился. Расширившимися ноздрями потянул в себя воздух.

- Сними фуфайку, на черта она теперь! - сиял Федька Березин. - Молодец, благодарю от всей группы!

Длинный Стась выставил перед Соболем табуретку, Евдокимыч тихо двигал ее, поближе к печи. Соболь снял телогрейку, шапку, потер руки. Из растворенной дверцы веяло жаром. Табурет был уже занят. Мыльный не уловил тонкостей церемонии, уселся на подставленное сиденье в полном торжестве и сиянии. Стась походя отпустил ему смачного щелчка, вежливо посоветовал:

- Горячо вам будет, мил человек. Дальше, к порогу вон двигайте.

- Фитиль! Дылда!.. Больше всех надо. - Мыльный взбесился от возмущения.

- Греться любишь, а в ответственную минуту как провалился, - негромко вразумлял Евдокимыч. Он не умел громко, но его голос от этого не терял выразительности.


Евдокимыч был достойным жеушником. Ни за какие коврижки друга не выдаст, а если человек его выручил из беды, такому он по гроб жизни обязан. К тому же талантом отмечен, об этом вся группа знает, хотя он пытается скрыть талант. Рисовальщик он. Не такой, какие имеются в каждом классе, группе, хотя и по одному, не более. Он нет, он на особицу. Однажды в кочегарке училища не было истопника: пацаны дежурили там по очереди. Как-то, после его дежурства, поразили пацанов портреты Федьки Березина и Стася, выполненные на стене углем. Как живых посадил на стену. Особенно Самозванец удался: вот-вот рот раскроет и простуженно заскрипит: «Э, дьявола! Ну, кому я говорю?» Да и Стась тоже: того гляди, захихикает. Обычно рисует карандашом. Имеет специально сшитый из лоскутков чистой бумаги, порядочно сверху засаленный блокнотик.

Чего в блокнотике только нет! Разномастная компания: матрос, раненый солдат и два гражданских, - оскалившись в восторге и хохоте вокруг положенного набок чемодана режутся в домино. Вот раненый солдат, тот же, прикорнул, опершись на костыли. А вот голова старика, одна голова. Глаза пытливо глядят тебе в душу, спрашивают, что ты за человек, они укоряют, что ты такой человек, и тебе от этого делается не по себе, ерзаешь.

«Дорожные впечатления», - оправдывается Евдокимыч. Есть в том блокноте и уголки природы. Странным кажется, что простой карандаш в состоянии изобразить луну, крадущуюся сквозь облака, изливающую неровный свет на лесную опушку, на стог сена, на крышу избы, из окон которой тоже струится свет, другой свет, от керосиновой лампы...

Жизнь с малолетства приучила его к рисованию. Рано остался без отца и матери, но о том, что остался один, ему не думалось: мир, рожденный в карандаше, был прекрасен.

Сколько помнит себя Евдокимыч, главной наставницей его была отцова сестра, тетка Матрена. Огород, дрова, поросенок, а до войны и корова - все это, вместе с племянником, лежало на ее вдовьих плечах. Сунет Ванюше карандаш с бумагой - он и затихнет, погрузится в свой мир.

Не всякому и не вдруг покажет он свои творенья. А покажет - обязательно покраснеет, как будто позволил изловить себя на чем-то нехорошем.

Застенчивый по природе, в стенах суровой «жеухи» он сделался таким же речистым, как и другие, хотя и не столь горластым... Официально он, нет, не числился рисовальщиком. Был как все, из среды не выделялся ничем.

Глядя в открытую заслонку печи, Евдокимыч наставлял Мыльного:

- Интересно, как выглядят твои извилины в шаробане? Наоборот устроены, что ли? Подвел пацанов - и сидишь, как на именинах. И у тебя ни стыдовинки? Ни в одном глазу, значит?

Самозванный староста расхаживал по комнате, останавливался за Юркиной спиной, сбоку разглядывал его почему-то окаменевшую физиономию, словно хотел удостовериться, он это или не он. Хвалил, обращаясь при этом, в основном к Тимке Рулю:

- Видел, Тимоха, какие орлы? А ты лопотал, дьявол.

Сияя, хлопал Соболя по плечу, по спине. Не зная, куда еще хлопнуть и что бы еще такое хорошее сделать, доказывал:

- Да тебя хоть куда, на войну можно!

Ожило пустующее общежитие. В разнобойный гул согретой натуральным теплом компании, при выключенном свете, то и дело вплетались подробности угольного похода. Факт обрастал деталями коллективной фантазии, напоминал снежный ком, пущенный с большой горы, который чем далее, тем объемистей. Только Соболь один чего-то помалкивал да поглядывал на огонь.

Группа блаженствовала, тихо, мирно отходила ко сну. Ничего, что не взяли в театр. Она все равно блаженствовала.

- И все-таки зря мы, не надо было, - бунчал один Тимка Руль, устраиваясь на постели.

- Ты нас политикой не запугивай! - из темноты наглый, ненатуральный басок.

- Кто рот раскрыл? Не Мыльный ли? - осведомился Стась.

- Брысь ты, эй!.. - осерчал Евдокимыч и на всякий случай потянулся к чужому ботинку (не своим же кидать в Мыльного!)

- Чего раскаркались, дьявола? Сделали - сделали. А ты, Скользун, не тронь Тимку Руля! - Федька пригрозил властью.


Гулкая ватага пришедших из театра взбудоражила тишину общежития. Мыльный не поленился, нарочно приоткрыл двери, чтобы проходящие знали, что в Девятнадцатой тепло, светло и не пыльно.

- Ха, гляди-ко, - остановился староста соседней, Восемнадцатой группы, Чесноков. - У них тут живым духом пахнет.

- Зато просидели, как кроты, дома, не видели «Машеньку», - какой-то губошлеп отозвался. Какой-то выродок человечества. И, при том, никто ему не отпустил затрещины.

- Да, уж это была любовь!

- А война-то. Стреляли-то по-настоящему!

- Интересно, как у нее дальше, у Машеньки, выйдет?

Как назло, доносились из коридора подробности.

- Э, закрой двери, - прорычал Самозванец.

Завистью повисали над головой чужие восторги. Променять, ну, променять бы тепло это, все, все отдать бы к чертям собачьим. Свет был выключен, и в темноте не надо было глаз прятать, делать беззаботное лицо...

В коридоре слышались Фокины, по-домашнему шаркающие шаги. Отворил двери, потянул носом, ничего не сказал, покачал головой только. Обернувшись назад, огласил коридор зычным возгласом: «Выходи строиться!» - а Девятнадцатую спросил вежливо:

- Не рано ли спать укладываетесь? - и опять подозрительно потянул в себя воздух.

Для железнодорожного училища Фотий Захарович - находка. Комендантом он будто родился. Не очень здоровый он, старикан. По-видимому, чем-то болеет Фока. Дышит так, что ходуном ходят и грудь, и плечи. Говорят, в первую мировую хватил немецких газов. Но могучий нос и зычный голос еще способны внушить уважение к тщедушному, в общем-то, мужичонке. Тщедушным он кажется только тогда, когда спокойно и ровно дышит его грудь, когда не тревожат ее никакие чепэ. В иные минуты парни побаиваются Фоки.

Ходит по коридору, командует, заглядывая в комнаты, добавляет что-нибудь посущественней. Если который высунется в кальсонах, Фока обязательно отошлет обратно: «Назад! Не видали твоей красоты...»

- Становись в две шеренги! Равняйсь!

Обычно он натуральными сыплет командами. Поведет кадыком за расчетом, посоображает, чтобы умножить на два, и простецки, по-домашнему, спросит: «Все дома?» Потом: «Грабеж, огольцы, посреди бела дня. С балочки прибегала одна подлая старуха, выругала меня на чем свет держится. Как будто мне, старому, больше всех нужны ворованные блины. Никакие не чужие, наши орудуют. И у себя уже то одно пропадет, то другое. Может, чужие сюда пришли воровать? Выяснять - это не мое дело. А предупреждаю. Если захвачу подлеца на месте преступления - убью до смерти. Это чтобы жуковатый воришка помнил, как себя вести в общественном месте, где живешь, и чтобы не клал пятно на всех других, хороших ребят. А еще вот чего, огольцы. Ну, жулик ворует, а как же тот, на которого воровское пятно кладут при честном народе?.. У другого заберут пайку хлеба, не то калач какой из деревни, а он, ротозей, глазами хлопает, как дурак. Знаете вы, знаете, который тут пакостит, а скрываете. Какой-то одной гниды испугались, как будто у вас не из того же самого кулаки сделаны...»

Пойдет, пойдет. В конце концов пообещает бока наломать и тем, кого обобрали, чтобы почем зря не играли в молчанку и не укрывали жулика, а вывели его на чистую воду.

По вечерам в стоптанных туфлях шастает Фока по коридору, прислушивается к голосам : не играет ли кто в недозволенные игры, например, в очко. Карты отнимает, рвет, читает нотацию. Обычно в комнатах режутся в дурака. Фока распахнет двери, вылетит на середину комнаты. Игроки, конечно, изучили его: давно распределены обязанности, кому что прятать. Остановится он в полушаге, увидит перед собой состязающуюся пару. Рукава закатаны, голые локти на одну линию поставлены. Рука руку жмет. Сила силу. Фока не замечает или делает вид, будто не замечает подвоха. Увлекается, принимается хихикать. «Придумали, черти! - тычет в грудь пальцем: - А ну, давай сядь. Померяемся!» Эти минуты, кажется, - счастливейшие в его жизни. Хохочет. Все хохочут...

В общем, ничего мужик, с таким жить можно.

Наконец, он делает отбой. Потом бродит по длинному, с двумя заворотами, коридору, прислушивается к тем, которых полагается отругать на сон грядущий.

К темноте приглядеться пара пустяков. Вот прояснились двухъярусные постели, плавающие без опор, прямо в воздухе.

Юрка Соболь скинул с уха рукав телогрейки, чтобы явственней слышался скрип пешеходов. Это успокаивает, стрелок забывается. От этого и постель кажется теплей и уютнее.

Никто не спит. Маханьков с Толькой Сажиным ведут бесконечный, только им двоим понятный разговор.

- Сажин, - зовет Маханьков.

- Ну? - Сажин отзывается лениво, будто слова дорого стоят.

- Я осенью уголь возил на тачке- неделю ладошки горели. Зачем тачки, когда можно тележки?

- Ну?

- Чего ну? Два колеса лучше. А можно - четыре...

- Опять рацпредложение, - зевнул Толька Сажин.

В темноте некоторое время слышится ворчанье Мыльного, потом он затихает. Нет, не спит, просто усвоил норму: до каких пор можно с Федькой пререкаться, а с каких – нельзя.

Стась выставил прямо в зенит свой греко-римский нос, гогочет по всякому поводу, нарочно гогочет на равные голоса, чтобы Самозванца пустить по ложному направлению. Смеяться он любит. И на праздник, и в будни, и в солнышко, и в мороз. И опять же одни ему черт: что натощак, что на пустое брюхо - лишь бы поскулить в свое удовольствие. Ну, не верится, что благородных кровей человек. Впрочем, это он сам уверяет, будто один из его сородичей благородных кровей. А? Каков гусь?..

Вот и теперь: угрелся - и отводит душу. Кажется, тем и живет, что посмеяться может.

Долго еще слышались его хихиканье.

Яснее становятся скрип за окном. Уютней постель делается. Как вставать с нагретой постели? Хотя бы по нужде? Ну, с ней, говоря к слову, и смех, и грех... Потому и в одиночку и по двое почти всю ночь бегают ребята на холод. По коридору, по лестнице шлепают подборами чужих ботинок. Свои одевать как-то не принято. В чужих веселей. Сама собой образуется радость, без которой, если разобраться, жизнь не жизнь.

Евдокимыч, тот засыпал сладко. В его блокноте, наконец, появился сам Юрка Соболь. Пуговицы на гимнастерке расстегнуты. Расслабился человек у растворенной голландской печи. Один отраженный блеск в глазах свидетельствовал, что Соболь не задремал и что смотрит не на раскалённые угли, а куда-то в себя, внутрь, и там что-то видит, только рассказать об этом непросто даже и другу. А еще Евдокимычу виделось: под луной, на путях - платформы с зачехленными «гостинцами» для фашистов...

Сон делал свое правое дело: надвигался, смаривал одного за другим. Слышались легкий посвист, сопенье.

- Уработался, ребя, гляди, спит, - сообщили про Юрку Соболя.

Он вздрогнул во сне. Что привиделось человеку? Может, поскользнули ботинки? Или швелером по голове ухнуло? Под вагонами?

А может, ему братан приснился, который воюет?..

Вздыхала Девятнадцатая группа, ворочалась.

Они едут на фронт

Дни бегут. Уголь сгорел. Тот уголь. Пацаны раньше ложились в постель, чтобы согреться.

Когда ложишься спать, крепче запирай двери. На ключ бесполезно - у Фоки свои ключи. На ножку от табурета надо. А потом натяни на голову одеяло и спи на здоровье. Спи. Потому что самое дорогое на свете - сон. Это здорово - спать в свое удовольствие. Пусть ломятся, пусть стучат в двери кулаками и каблуками, а ты спи, пока не истекли минуты забвенья.

В коридоре гвалт. В суматохе и топоте ног слышится что-то тревожное.

- Позапирались, черти!

- Фока, хлопцы!

Тревога всех ворочает с боку на бок. По стене замаячила тень.

- Не тронь выключатель, - спросонок простонал Самозванец.

- Фока же, разве не слышишь?

Под ударами сползает табурет. С одышкой, с хрипом Фока нащупывает выключатель. Екнуло сердце Федьки Березина.

- Э, подъем! Олухи! - орет он на всю комнату.

Закопошился муравейник. Теплые, дробящие зубами, наполовину сонные, вскакивали с кроватей, прыгали на одной ноге, попадая в штанины. Фока объявил: в баню! - и, не вдаваясь в подробности, скрылся. Раздавался грохот и стук по другой, также незаконно запертой двери.

Мыльный натянул на себя одеяло, зеленую телогрейку и засопел, как ни в чем не бывало. Спит. Больше всех хочет спать. Сон ему милей бани.

- Мыльный! Подъем! - персональные команды выдает Федька.

Мыльный приоткрыл один глаз:

- Мне сменят.

Вот так. Успел снять белье. С кем-то договорился. Ну, мыльная душа, ну, работает же голова.

- Не меняй ему, ребя, пусть в грязном ходит.

- Дак что за баня без мыла? Уж ты, брат, вставай, Мыльный.

«Нет, здесь тебе не дадут выспаться», - Мыльный горько вздохнул, стал подыматься.

- Да поживей у меня! - нажимал Федька на власть.

О бане не скажешь много. О ней, как и о любви, все сказано. Теплая, обыкновенная вода. Душ. И все.

Впрочем, суетня под лейкой, толкотня, приплясыванье. Надо делать вид, будто суета - случайность, и непонятно , отчего попеременно то один, то другой вдруг оказывается в эпицентре горячего дождика. Неудачника весьма вежливо и незаметно спиной, задом оттесняют за пределы земных благ. Крякают, ухают, почесываются, которые в центре.

Мыльный далеко от центра. Он не дурак, чтобы тесниться, когда можно спокойно намылиться. Пусть лезут, кому больше всех надо, он потом. Пышная корона из пены по частям, сосульками спадает с его головы. Душ недалеко, но до него долетают лишь одиночные брызги с чужого плеча. Зажмурился Мыльный, чтобы не попало в глаза. И от удовольствия тоже. Он затыкает то одно, то другое ухо, то оба враз. Скоро все разойдутся, тогда он будет сам себе голова. А пока слушает банный гул, как музыку.

Фамилия его - Тихолоз. Мыльный - прозвище. Оно точней, потому что отовсюду он выскользнет. Беленький, светленький, с готовой улыбкой угодника, в зависимости от обстоятельств он делается напористым и горластым. От угодничества он пока еще не извлек выгоды: пацаны раскусили Мыльного. Сперва его звали Ансамблистом за то, что обивал пороги ансамбля песни и пляски трудовых резервов, временно расположенного в железнодорожном училище. Рвался туда правдами и неправдами. Ансамблисты не только на выступления, но и на репетиции приходят разодетые с иголочки. Иные состоят учениками того же училища, но перед бесталанными рядовыми своими собратьями выламываются без зазрения совести, вызывают и зависть, и неприязнь. Тихолоз первый заметил преимущества ансамблистов, особенное впечатление произвела на него красивая форма одежды. Регулярно появлялся он перед руководителями кружков со своей заискивающей улыбкой, чтобы примелькаться. Ему было отказано, но он ходил, и ничего с ним не могли поделать. Пока однажды не вывели. Под горячую руку кто-то обозвал его Мыльным. Стась, наверное, у того не задержится. Дружно хохотало братство, ко двору пришлось имя.

Теперь, поворачиваясь к лейке лицом, приоткрывал он поочередно то один, то другой глаз, будто целился. Ждал момента.

Федьку Березина вместе с Чесноком, старостой Восемнадцатой группы, Фока одел первыми и выпроводил за постельным бельем для общежития. Доверие выразил. Поворчали, конечно, повозражали оба враз, да Фоку разве переспоришь.

Только жизнь на этом не кончилась, она продолжалась по расписанию.

Голые жеушники обступили окно выдачи. Там не белье, одежда из санпропускника. Щипки вокруг, хохотня, какая тут очередь. Мимоходом еще отпускают щелчки. Так чтобы незаметно было. Будто не ты отпустил, подобные глупости тебя не касаются, ты значительно выше их. При этом смех смехом, а надо выгадать место поближе к окошку.

С дальнего конца между тем шум утихал. В окружении подхалимов там появился Кайма - заправила Тринадцатой группы. Он - Гаврила в общем-то, Кайма - кличка. В правой руке держит хлыстик резиновый, левой делает жест всем, кто его видит, чтобы уходили с дороги. Не все видят Кайму, последних он оповещает хлыстиком. Цыгански черный Тимка Руль побелел, медленно поворотил большим носом и, поглаживая больное место, без слова уступил дорогу. Ойкнул, скорчил гримасу Маханьков. Уходя с дороги, потащил за собой дружка, Тольку Сажина, с которым всегда неразлучен. На пути Леха Лапин. На его спине также вспыхнула полоса.

- Какого черта! - взревел Леха. Обернулся - сбавил тон:

- Уж сказать не мог...

Подхалимы грубо оттолкнули Леху Лапина.

Появился Мыльный. Едва не до ушей раскрыл рот:

- Проходи, Гаврила, давай, сюда проходи. А ну, пропустите, хлопцы, дайте Кайме дорогу.

Не видя дурных знамений, пока еще смеялась остальная часть Девятнадцатой группы. Хохотала, скулила над слабостями голого человечества. Евдокимыч, Юрка Соболь и длинный, белый, как березовая жердь, Стась Гончаров - эти трое исполняли частушки, по возможности представляя в образах:

Раз пришел с Германии посол.

Бестолковый, клык моржовый, как осел.

«Вы отдайте Украину,

Так угодно властелину...»

Юрка Соболь вдруг замер на полуслове.

Кокетливо помахивая хлыстиком, стоял перед ним такой же, как все, голый человек. Только было в нем и нечто особенное. Толстогубая, редькообразная голова, склоненная набок, в ежике светлых волос. Выражение лица, нет, не нахальное. Скорее, смиренное, как и вся лоза.

- Н-ну? Повторить? - томно спросил Кайма.

Холодные чертики побежали по Юркиной коже, но он не пошевелился. Удерживали, как ни странно, небольшие бегающие глаза. Хлыст между тем приходил в медленное движение. Юрка втянул голову в плечи. Побелела закушенная губа.

- Гад! - выдохнул он. Кулак рассек воздух.

Мыльный ахнул. Все увидели, как Гаврила качнулся, закрывая лицо рукой. Подхалимы устремились было на Юрку Соболя, да вперед выступили Евдокимыч и Стась. За ними, шмыгнув носом и на всякий случай оглянувшись по сторонам, - Колька Шаркун. Начался разговор. На должном уровне. Необходимый ритуал. Сама схватка. Психическая, определяющая не только первый, но даже и последний удар. Они отодвинулись в сторону, а потому что ни один из них не был главным действующим лицом. Главным был здесь тот, кому следовало уступить дорогу.

Кайма опустил руку - над глазом у него образовалась вполне спелая слива. Синяк расходился цветами побежалости, медленно и неуклонно нависал сверху над глазом и совершенно его затягивал. Юрка осознал, наконец, что «слива» - его собственное произведение, как загипнотизированный глядел на нее, не мог оторваться. Перед ним был Кайма, оскорбленный ударом, тот, чья деспотическая власть зиждется на предательстве и насилии.

Их оставили сам на сам, окружили плотно. Драка, она, как пожар, - тоже зрелище.

На Евдокимыча, на Шаркуна и на Стася, пикирующихся с подхалимами, никто не обращал внимания.

- Ребята, к чему это? - неизвестно кого спросил Тимка. Ему никто не ответил. На него просто не обратили внимания. Главное ожидалось здесь, в этом круге.

Ноги у Соболя будто приросли к полу. Эх, жизнь-картошка, вечно его на круг вывезет!..

Смотрел он на Кайму и почему-то не видел его. Тот не спешил. Не то упивался предстоящей местью, не то смаковал горечь от нанесенной обиды. Близко, рядом. Его голова вдруг исчезла...

Когда разошлись в стороны оранжевые круги. Соболь сообразил, что сидит на полу.

Это он сразу сообразил. Во рту было горячо и солоно. «Так и должно быть, - мелькнуло в Юркиной голове. - Так и бывает, когда бычком. То, что удар нанесен головой, он не сомневался, он знал, что такое удар головой. И оттого, что Кайма бьет бычком, ему стало как-то просто и легко. Ничего особенного, как все, значит. Такое открытие его обрадовало. Поднявшись, увернулся от очередного удара, и кулак, самостоятельно очертив полукружье, хрястнул во что-то мягкое. Кайма хлюпнул носом, и вот теперь, наконец, Соболь увидел его лицо. А тот смотрел и не видел. Кайма ругался.

- Давно меня не трогали, - мычал, размазывая на лице кровь.

- Меня тоже, - нагло отвечал ему Соболь. Он видел, что Кайма приготовился к броску. Сжал кулаки, чтобы встретить.

- Что за шум?! - гаркнул откуда-то появившийся Фока.

Трубный голос его выпрямил спины. Соперники стали мирно беседовать, а Фока краем уха подслушивал. Входил в курс дела.

- Я придавлю тебя, - хрипел Кайма.

- Бабушка надвое сказала, - улыбался Юрка счастливой кровавой улыбкой. Подмигивал Кайме то одним, то другим глазом. В дальнем углу после потасовки с другими каймовцами медленно остывал Евдокимыч. Подошел, крикнул:

- Башку отвинчу и в глаза брошу за Юрку Соболя!

- Мы еще с вами поговорим, граждане. И еще вернемся к этому разговору, - шепелявил Колька Шаркун, только что выбравшийся из потасовки. Шепелявил он от природы, у него слегка шла кровь из носу, а так он был еще хоть куда.

Длинный Стась обошелся без драки, языком отделался. Метким, разящим словом. При этом он убил, уничтожил соперника, растер его в порошок. И теперь по-домашнему, на весь предбанник, рассыпался дурацким смехом.

- Скажите спасибо, я не захотел рук пачкать. У нас в группе каждый третий, как Юрка, может...

Фока постучал по спинке скамьи козонками, погрозил пальцем и, ухмыльнувшись каким-то своим стариковским думам, уселся со всеми удобствами. Он не вникает в мелочи. Сообразил старина, где правда сермяжная, где кривда, только что же ему вникать, когда дело сделано: фонарь у Каймы добрый. Какая ни есть, память. Что тут добавишь словами? Фоке нравится смех, вообще любит человек расслабиться после бани. Стась гогочет, а Фока, слушая, отдыхает душой и телом. Лицо доброе. И глаза, как небушко, синие. Сидит, нет ему ни до кого дела. Он бы еще, старый, грелся под душем, да моечную заполнили солдаты. Старшина вежливо выпроводил Фоку из мойки.

Получили горячую, кисло пахнущую одежду, меняли белье.

Кайма поманил пальцем Мыльного. Прикладывая сосульку, спросил:

- Ваши это?

- Девятнадцатая. У нас Федьки нет...

- Мое сменишь.

Мыльный изобразил на лице крайнее удивление. Сколько ребят вокруг, а никому не приказывают, только ему. Почему всегда ему? Язык Мыльного лепетал бодро:

- Хорошо, Гаврила. А может, сам, мне-то неудобно.

В Мыльном, возможно, заговорил человек, и Кайме это не понравилось.

- Гляди у меня, - он уже начал грозить, да увидел Юрку Соболя, выходящего из душа, отстал. Отвалил от Мыльного.

- Зашиб палец, - показал Юрка Стасю и Евдокимычу. Кожа на козонках была сорвана, словно промахнулся молотком - не попал по бойку зубила. Кому не знаком этот саднящий зуд? Только получилось не на левой руке... У Евдокимыча Соболь забрал чистое белье. Стась положил перед ним на лавку прожаренную одежду.

Между тем в раздевалке народу прибавилось. Все оживилось, повеселело: смех стал басовитее, шутки - солоней.

- Где старшина? - раздавалось в одной стороне.

- Не потеряется с таким голосищем. Старшина!

- Ого-го! - отозвалось там, где раздавали белье. Солдаты так же, как жеушники, прыгали на одной ножке, попадая в штанину. Потом сидели, стояли, ожидали одежду.

Из дальнего угла вдруг полилась песня:

Славное морс, священный Байкал...

Пел старшина. Вокруг него теснились признанные певцы, впрочем, не загораживая его самого, горбоносого, смуглого, красивого мужчину лет сорока. Высок, статен - это сразу бросалось в глаза, хотя все вокруг него стояли, а он сидел на подвинутой к нему скамье. Утирался полотенцем.

- Ну, голосище!

Как только он запел, откуда ни возьмись - из окон выдачи, из приоткрытых дверей, из душевой - отовсюду в белых, черных и серых халатах показались женщины.

Песня, безусловно, предназначалась для них, одиноких и горемычных. В этом не могло быть никакого сомнения. Они не считали нужным стыдиться наполовину голых мужчин, как на заветный огонек, потянулись на могучий голос. Что, если хочется взглянуть на его обладателя? Краешком глаза хоть. Неизвестно отчего, многие из них кто косынкой, кто рукавом халата, вытирали глаза. В дальнем углу в свой клетчатый платок громко сморкался Фока.

Шел я и ночь, и средь белого дня.

Вкруг городов озираяся зорко.

Приумолкли жеушники. Многие, уже одетые, стояли все у дверей, слушали, во все глаза смотрели на здоровых, сильных, в самую Европу едущих солдат, впрочем, так похожих на их отцов и братьев.

Хотя в песне говорилось, что тяготы позади, и что теперь, при попутном ветре не плошай, и сам, не будь дураком, поддавай жару, а все же щемило сердце и хотелось не петь, а плакать - с таким чувством пел красавец старшина.

Эй, баргузин, пошевеливай вал:

Слышатся грома раскаты.

Баритон мощно перекрывал хор солдатских голосов. И было непонятно, почему довелось услышать его именно здесь, в бане, на пути к войне. Не хотелось от старшины отводить глаз.

Наступившая тишина словно оборвала песню. Все, и женщины тоже, будто оцепенели от свалившейся тишины.

Кто-то тихо рассказывал, что в Забайкалье за эту песню напоят чаем и на лошадях отправят в дорогу. Он рассказывал, а тишина все равно была мертвая. За окном будто потрескивали деревья, скрипел тротуар под ногами редких пешеходов. От промороженных дверей низом стелился холод.

Солдаты заговорили первые:

- Что зажурились, хлопцы? Или не выспались?

Жеушники молчали. Переживали момент.

- Ничего, ребята, фашистов побьем - еще не так споем!

- Мы, ребята, свое сделаем, будьте спокойны. А вы тут не ленитесь тоже, свое делайте, да на совесть. Вот и будет каждый на посту. - Это говорил старшина. Пацаны окружили его.

Стало непонятно, когда он успел превратиться в дядьку, в отца, в совсем обыкновенного человека. Как будто не он только что пел. Это казалось странным фокусом.

Подталкиваемые Фокой, жеушники прощались с солдатами, пятились к насквозь промороженным дверям. Из толпы жеушников длинный Стась выделялся ровно на голову, с красноармейцами он мог беседовать от самых дверей.

- Возвращайтесь с победой!

Евдокимыч приподнялся на носки, хотя и так уже стоял на пороге:

- Если что, мы придем на подмогу!

Юрка Соболь ощутил руку Евдокимыча в своей. Пожал: правильно.

- Подрастите, хлопцы.

- Война кончится! - гаркнул Колька Шаркун.

- Хо-х, на ваш век хватит, ребята!

- Е-гей, испугались, ишь ты!

- Господи, все-то им воевать. Ну, паршивцы!.. - погрозила банщица кулаком вдруг притихшим жеушникам.

Гудело солдатское братство. Галдели женщины. Им что, бабам. Им бы поговорить. И обязательно всем враз, чтобы никто другой не мог подступиться. Они то и дело отыскивали занятого работой старшину, который был уже в гимнастерке и подпоясан ремнем, и с лица у него бежал пот.

- Сохраните его, не пускайте в самое-то пекло, - сквозь гам выводила одна тоненьким голоском.

В ответ раздался ядреный смех.

- Сохраним, бабоньки, не пустим.

- Себя берегите, хлопцы!

Вразнобой смеялись. Может, своих вспомнили.

Было что-тозначительное, большое в каждом слове, в песне, в жесте военного человека, едущего делать обыкновенное солдатское дело - бить фашистов.

Совсем стихли жеушники. Соболь не сводил со старшины глаз. Евдокимыч и Стась стояли рядом и тоже смотрели на старшину. Не хотелось уходить домой, в общежитие, где все так обыкновенно и буднично, где маленькие житейские ссоры и стычки были, казалось, бессмысленными и ненужными.

Поздно разбудил Фока, не мешало бы раньше. Пацаны вскидывали, встряхивали, заправляли постели чистым бельем. Суета была самая настоящая, утренняя.

Опять появился Фока. Чистенький, свеженький, как огурчик. Поискал глазами нужного человека. Ага, вот он, Соболь. Поманил пальцем. Следуй-ка, голубчик, за мной. Соболь оглянулся направо-налево, убедиться: может, кого другого, не его зовут. Да нет, никакой ошибки. Потянулся за Фокой. В коридор. К лестнице. Дальше.

- Давай-давай, молодец. Каймы не испугался, а тут, вишь, сразу и боязливый сделался, и смирный, как овечка.

- Куда идти-то?

- А куда ведут.

- Ну, к вам, домой. А зачем?

- Вот любопытный какой! Физиономию йодом смажу да отпущу.

- Зачем?

- Что ты в этом понимаешь, каку чертову баушку?

- Маленький я, что ли? Да и прошло уже.

- Дак если прижгешь, никакая зараза не пристанет. Вишь, как тебя изукрасили.

- И так пройдет.

- Хот... толкуй ему! Иди, говорят, садовая голова, раз с самим Каймой связываешься. Однако вылетит человек из училища, руки вот только до него не доходят.

- Доходят...

- И до вас, мил человек, дойдут руки. Думаешь, никому не известно, как вы воровали уголь? И от стрелка убегали?.. Ишь, святой человек, первый раз он слышит об этом...

Соболь переступил порог Фокиного жилища и остановился в прихожей. Слева белело ранним светом кухонное окошко, впереди, в приоткрытой двери, горел свет. В комнате, видно, не спали.

- Проходи давай.

Юрка Соболь с пристрастием оглядел свои рабочие ботинки, вытер ноги о сырую тряпку, шагнул в горницу.

Что-то мелькнуло впереди, легкой тенью шмыгнуло за занавеску. Потом появилась сероглазая девушка, которую он где-то видел. Она была в просторном, но хорошо облегающем ситцевом платье в горошек. Как видно, только с постели: светлые, волнистые волосы пребывали в живописном беспорядке, и она их на ходу костяным гребешком приводила в порядок.

- Здравствуйте, - сказал Юрка Соболь и опустился у входа на окованный железными полосками сундук. Еще раз оглядел пол: не остается ли следов. Следов не было.

- Кто тебя так?- спросила девушка.

- А-а, - махнул он неопределенно рукой. - Удумал Фока.

Девушка с любопытством, откровенно разглядывала его лицо. Шумно дыша, Фока прошел в комнату, невидимый ветерок прошелестел по занавескам от его шагов. С ветром человек врывается.

- Галка, подай йод, намажем физиономию этому драчуну.

- Дядь, кто его?

«Дядя», - подумал Юрка и взглянул на ее свежее, приятное, не похожее на Фокино лицо.

- Каймы работа. Его все дела.

- Да-а? - На какое-то мгновение Галкины глаза испугались. Потом она задумалась. И красиво потянулась за йодом, к полочке, занавешенной чистой марлей. Сверкнули над шлепанцами белые пятки, платье поднялось значительно выше колен. Достала она пузырек, оторвала бинт. В серых глазах была жалость, нежность или другое что - разбери попробуй. Ему было смешно, как она суетилась и как широко раскрывала глаза, и они темнели, ее серые глаза. Думает, ему больно. Смехота.

- Как это он тебя?

- Бычком, обыкновенно. Так... - Юрка стал показывать, как обыкновенно бьют бычком.

- Не дергайся, дуралей, - ласково заметил Фока. Для порядка посопел и добавил: - Вот теперь давай, дерись, раз можешь.

- Зачем, дядя? Вы же их воспитываете, - сказала Галинка.

- А в ком что заложено, Галка. Черт его воспитает, если который от природы вахлак. Жарь давай картошку, закусим, да мне в прачечную бежать, а то у этих, у костылянш (Фока был убежден, что слово произошло от «костылей»), без меня руки ни до чего не доходят.

Фока ворчал, как ворчит всякий уважающий себя старикан. Времена, мол, пошли. Обязательно самому нос совать во всякую дырку. Качал головой, вздыхал, поминал добром старые времена.

- А ты куда засобирался? Обожди, вместе закусывать будем.

- Нет, я пойду, Фотий Захарович. У меня дела, я не так, чтобы очень... - Это был лепет, язык плохо слушался. Воображение проворно рисовало вкусный пар над горячей картошкой, и язык, конечно, ворочался не в ту сторону.

- Не гоношись, сиди. Картошка, она тебе на разминку пойдет. До завтрака. Она ведь что, картошка? Пшик - и нету.

- Что это вы все, дядя? - вспыхнула Галинка.

- Ну, чего же я, чего такого сказал?

Она скрылась за дверью. Из кухни доносилось ее сердитое громыханье кастрюлями, шеборчанье по сковороде, дзиньканье. Юрка задумался. Пока жарится эта мировецкая еда, он, конечно, обязан вести умный разговор с Фокой. Какой еще можно вести разговор с Фокой? С Галкой-то он, надо сказать, ведет себя сдержанно. По-видимому, не очень часто попадает впросак, хрыч старый.

Фока не расположен был к разговору. Настроение его было подпорчено тем, что обыкновенные слова почему-то обидели человека. Пришивал к старой косоворотке пуговицу, подметал пол обшарпанной щеткой. Делал дело, сердито шевелил губами. Позабыл про Юркино существование. Юрка вышел в прихожую, прикрыл за собой двери. В кухне Галинка чистила картошку.

- Заходи, помогать будешь.

- Чего помогать?

- Плиту растопить сможешь?

- Странный вопрос.

Он взял нож, выбрал сухое березовое полено, крепко зажал его между коленями. Щепал лучину одну лучше другой.

- Оказывается, он... не отец - дядя, - кивнул Юрка на дверь, где находился Фока. Он не решался сказать ей ты, а вы - у него не получалось, не поворачивался язык.

- Оказывается, - ответила она в тон ему, не отрываясь от дела (умеет работать, ничего не скажешь). - А ты зачем с ребятами дерешься? Правду ищешь, да?

Конечно, он обязан говорить ей ты, как она. В порядке равноправия.

- Кто... сказал?

Она показала на синяк:

- А это?

- Ты, Галь, не знаешь Кайму. Ты о нем ничего не знаешь. Тебе и ни к чему знать, кто такой Кайма. - В запале он сказал ей ты, и заметил тогда, когда уже сказал. Все было на месте. Так и должно быть.

- Вон ведь че. Лицо расквасили - и никому не надо знать. Видели его?

- Не одному мне.

- Я приду к вам, в группу, проверю. Придется намазать все ваши физиономии. Вообще возьму шефство над вашими отчаянными головами...

Молчали. Юрка первый нарушил молчанку. С нейтральной темы взял, чтобы не спорить почем зря.

- Я думал, он твой отец, Фока.

- Не похожи разве? - Галинка улыбнулась.

- Ну!.. Ты вон какая...

- Какая, Юр? - простодушно спросила девушка.

Ему надо было отвечать, и тут он почувствовал, что до этого брякнул что-то не то, не так.

- Не знаешь, что ли?

- Не знаю, Юра, скажи.

- Вот пристала! Ну, красивая. Чего пристала?

Галинка смеялась, победительницей смотрела на его нахмуренное лицо.

- Кресало есть? - грубовато спросил Соболь, чтобы не показать неловкости.

- У нас спички.

- Вот те на! - уставился, как баран на новые ворота. - Не знаете, где добыть кресало?

- А спички хуже?

- С луны свалились. Спичка - самая ненадежная штука. Раз и нету ее. Я вам сделаю мировецкое кресало, залюбуетесь.

- Не надо, Юра, я не умею кресалом.

- А Фока на что? Он, старый гусь, все может.

Уверенно, с одной спички, запалил он пучок лучины, дал огню взяться и, отворив дверцу, положил к себе пламенем, чтобы лучше разгоралось при тяге. Подкладывал щепу, сухие поленья, сидя на корточках, щурился на веселый огонь.

- А я тебя видел, Галь, когда ты проходила мимо общежития.

- Больше нигде?

- Кажись, нет...

- Ну и глупо, - обиделась Галинка. - Сам чуть не подрался из-за меня. Везде лезешь драться. Я сразу тебя узнала, хотя разрисованный.

Соболь повернулся к ней: вглядеться пристальней. Поднялся с корточек.

- Так это ты? Та самая?

- А то кто?

- То-то я смотрю... - Он почувствовал, что лицо его горит. Он вспомнил, как загадал на нее, красивейшую из девушек, и она, ничего не подозревая, остановилась возле него близко, и он немедленно заставил себя подойти к ней. Пригласил на танец. Танцевали, но у них ничего не получилось, и он уже больше не приглашал. Боялся смотреть на нее даже издали. Тем не менее, один тип, не кто иной, как Курилович-младший, директорский сынок, плясун в нарядной форме ансамблиста, проходя мимо, грубо толкнул его локтем, за что тут же получил сдачи. В той же монете. Они вышли в коридор, увлекли за собой человек двадцать ребят. Стычки, однако, не получилось. Курилович был не один, Соболь тоже в сопровождении. Разошлись мирно.

Глупо вышло, она же участница ансамбля, та самая. Он не ожидал, что встретит ее у Фоки.

- Пожалуйста, не оправдывайся. Все вы такие, мальчишки.

- Галь, а Галь, - сменил он нарочно пластинку. - Ты говорила, что в ансамбле состоять может каждый, кто хочет.

- Можешь и ты, а что?

- Мне-то ни к чему. А у нас есть Мыльный, его не берут в ансамбль.

- Он что, поет, играет на чем?

- Точно не скажу. Но он хочет в ансамбль, а его не берут.

- Ты в какой группе, Юра?

- В Девятнадцатой.

Галинка хитро поглядела на него:

- У вас мастер этот... Гамаюнов?

Будто надвинулась тяжелая, мрачная туча. Лицо его сделалось сумрачным.

- Откуда тебе известно про Гамаюнова?

- Дядя рассказывал. Он не хвалит его. У дяди какое-то чутье на хороших и на плохих.

Вступиться за Гамаюнова у Юрки не поворачивался язык. Невнятно пробормотал, что человек, мол, как человек, особо никому не мешает.

- Вот, пожалуйста, Галина Фоковна, - неудачно сострил, - горит плита, горит, елки-палки.

- Можешь звать меня Галиной Александровной, если хочешь.

От нарочито вежливого ее тона Юрка повеселел.

- Мала еще, Галка. Ты в каком классе учишься?

- В девятом, а что?

Наклоняясь к дверце плиты, он сопел и разглядывал огонь.

- Я бы сейчас тоже в девятом учился. Но я буду рабочим. Мы и сейчас ничего вкалываем. С непривычки тяжело было. Руки болели, спина. Когда проходили рубку металла - били себе по рукам, у всех ссадины были. Теперь мы не промахнемся. Лунин так же, говорят, начинал, теперь вся страна его знает. Слышала, поди, машинист, на всю страну знаменитый? Он паровоз не заводит в депо от капитального до капитального ремонта. И уголь экономит: подъемы с разгону берет. На нашей станции работает.

- Да слышала, слышала. А вы что, с ним соревнуетесь?

- Сказала! Вот сказала... - Соболь не замечал, что Галинка беззвучно смеялась. Принимал ее наивность за чистую монету. - Кругом человеку почет и уваженье, а если он был такой же, как мы... Дак как это получается? Сходить бы к нему, ну, всей группой. Поговорить.

- Есть когда ему с вами разговаривать.

Соболь молчал. Он же так, он только спрашивает. Нет, а все же почему бы ему не поговорить с пацанами? Нет, Галка, плохо ты знаешь пацанов, ты думаешь, у них ничего хорошего не написано на роду? Ошибаешься, Галка. Будет он говорить...

- А я поступлю в институт. Буду учительницей иностранного языка.

Он помолчал еще некоторое время. Спросил:

- Немецкого, что ли?

- Угу.

- Ну, и... - он чуть не сказал: дура.

- Не один немецкий. Еще изучу английский или французский. Разве плохо учительницей иностранного, хоть и немецкого? Это же язык Гете, Гейне, язык Карла Маркса.

- Не расписывай, Галка, знаем. Сейчас на нем Гитлер приказы пишет, а Геббельс хвастает на весь мир.

Она внимательно смотрела на него, и ему казалось, что она думает о чем-то своем.

- Интересно, где твой отец?

- Где же ему быть? Воюет.

- А мать?

- Я ее не помню, Юра, - вздохнула Галинка.

Он тоже вздохнул. Живет с Фокой, никого у нее больше. Отец когда придет? Это никому не известно. И придет ли? Потому что война. А матери нет вовсе. Он стал рассказывать ей о своем брате, об отце.

- Игоря немцы ранили, сейчас в госпитале. Мать плачет - письмо получила. Говорит, искалечили. А кто искалечил? Отец тоже где-то на западе. Мосты наводит. Кто их разрушил, мосты?.. Вот. А ты: Гете, Гейне. Рассказываешь. Мы политику изучаем, Галка. Мы не только вкалываем.

- Скорей бы война окончилась, - опять Галинка вздохнула.

Он обвел глазами вокруг. На табурете лежала раскрытая книга.

- Ты к урокам готовишься, Галка, а я раскаркался.

- Сегодня мне все равно некогда: у нас сегодня концерт в госпитале. Ну, объяснюсь как-нибудь. Нас ведь ждут сегодня.

Юрка молчал, пораженный ее сообщением.

- Это я понимаю. Не то, что мы. Все сидим на каких-то болванках, а зачем они, болванки, - должно быть, самому Гамаюнову не известно.

- Может, для фронта?

- Теперь гадай, для фронта она или нет. Если бы снаряды делать, пушки... - Соболь осекся. Сообразил, что хватил лишку: какие им еще пушки, снаряды.

Картошка шипела, дымилась, выговаривала, как живая. По кухонке распространился соблазнительный запах. Юрка Соболь потянулся. Небрежно будто бы. Принудил себя встать. Тихо ушел в горницу, к Фоке, чтобы Галинка не обнаружила, как воспаленно блестят его голодные глаза...

Федькина беседа

Когда-то здесь был ресторан или кафе. На высоких светлых окнах висели тяжелые портьеры с таинственными складками. Раздвигаясь в стороны, портьеры словно приоткрывали киноэкран: возникал оживленный перекресток улиц. И теперь тот же открывается перекресток, только без всяких портьер. Чистая метлахская плитка тогда встречала посетителя свежим блеском. Паркетный пол в салоне был словно отполирован. Тяжелые люстры и резные колонны в зале все еще придают солидность заведению. Воображение легко уходит в прошлое. Какие блюда здесь подавались на первое, на второе, на третье! Какие вкусные запахи витали над столами! Симпатичные официантки порхали, конечно, в белых передничках. «Простите», «извините», «пожалуйста», - говорили они, блестя маникюром и белыми зубами.

Обо всем об атом можно помечтать, потому что теперь не то старое время, когда висит дорогие портьеры. Теперь по-другому. Столы придвинутые друг к дружке, образуют длинные ряды. Группа занимает ряд, другой ряд занимает другая группа. Так удобней официантке считать: поднос ставит она на первый стол. «Анин стол». Дальше, прокатанные из листового железа, тарелки передвигаются «своим ходом». Гардеробная в столовой превращена не то в склад, не то в чулан. Оттуда, из темноты, по временам доносится звон ведер и лопат.

Девятнадцатая в верхней одежде - в желто-зеленых телогрейках, - положив локти на стол, дожидается очереди.

Ребята не любят напрасно терять время. Заняты кто чем. Маханьков экзаменует братву. Что с него взять, с рационализатора.

- Чем пахнет, угадайте? - кивает на окно выдачи.

- Жратвой, - в точку попал Стась Гончаров.

Камчатка не участвует в светской беседе. Возглавляемые Шаркуном, любителем незнакомых, овеянных романтикой песен, хлопцы режутся в очко. Без карт, конечно. С картами дурак сможет.

По команде игроки враз разжимают пальцы обеих рук. На меня. На тебя. Прикинут очки - и еще давай. Пока кто-нибудь не заявит об «очке» или о переборе. В других случаях счет ведется дотошный. В свое время так играл Суха Батор, вождь монгольского народа. Такое кино было. Девятнадцатая чутка ко всему новому. Расчет вели, правда, не палками, щелчками, но это уже мелочь.

Тем не менее, ожидать да догонять - нет худшего. Желудок - зануда, отсчитывает минуты, как по хронометру. Ни вперед, ни назад не дает голове ходу: живи мгновеньем, переживай до конца текущий момент, в ожидании обеда, как медведь, соси лапу.

Ожиданье для одного - потеря, для другого - находка. Но об этом не думалось. Никому не могло прийти в голову, что вынужденную эту остановку жизни Федька использует для выступления, не зря же он то с нежностью, то, наоборот, с откровенным презрением одного за другим разглядывает своих братьев по классу.

Самозванец между тем оживился, прокашлялся. Беседа у него бывает понятная. Втолковывает, хотя сиплым, простуженным, голосом.

- Что у вас в бане вышло без меня? Эй! Кончайте игру, Камчатка!

Ему, конечно, обо всем доложили, но поскольку выдался момент для политбеседы, Федьке захотелось подробностей. Чтобы из первых уст. Выкладывали подробности.

- Леха, ты где находился тогда, Леха?

- Дак чиво я один...

- Ну, а ты, Мыльный?

- А мне - больше всех надо?!

Тоскующими глазами Федька обвел ряды своих не очень надежных товарищей.

- Опозорили мне группу... Вас же теперь не будут ни в грош ставить.

...Брякнул. Сказал. Ну, что человек брякнул? Разве всех ни в грош можно? Можно Мыльного. Шведу. Маханькова с Толькой Саленным. Можно и Шаркуна, и Леху, и Стася, и Евдокимыча, и Юрку Соболя. Но чтобы всю Девятнадцатую... Шалишь, самозванная душа...

Федька опустился на скамью. В горестном молчании стал рассматривать изрезанную поверхность стола. Думу думал. И не зря, видно : какое-то соображение в конце концов озарило Федькин мозг. Встал, прищуренными зеленоватыми глазами окинул притихшую группу. Согнутый указательный палец, не настолько чистый, чтобы демонстрировать его в столовой, и не настолько грязный, чтобы утверждать, будто он вовсе не мыт, этот Федькин палец с сизым, в белых крапинках, ногтем засчитал жеушников по головам.

- Кого нету? Шведы? Васяни? Еще кого?.. Троих? Четверых? Эй, троица, мушкетеры! Сегодня вам причитается по лишней пайке. И Шаркуну.

- Пошел ты... - не шибко уверенно заявил Евдокимыч.

- А чего, - встрепенулся Стась, - заработали!

- Нет, за кого нас тут принимают? Мы же за идею боролись, - жизнерадостно восклицал Евдокимыч. Дополнительный харч, по-видимому, не шибко оскорблял его человеческое достоинство.

- А Евдокимыч прав. Слышишь, Федька? - Соболь, наконец, высказался. Удостоил.

Стась не усваивал идеи. Вертел головой. Но вот и он, длинный, расправил, наконец, плечи: на кой нам сдалось чужое, лишнее. К черту.

- Разве нам с Мыльным больше всех надо? - хихикнул он едва не сквозь слезы.

Неожиданный оборот озадачил Березина. Поочередно смотрел он на Стася, на Евдокимыча, на Юрку Соболя.

- Вот чего, мушкетеры. Вы не вахлаки, конечно, не как некоторые штатские. Вам, дьяволам, положена награда, а вы что у меня: бунт подымать? Или я вам не староста?

- Раздели на всех, пацаны, лишнее.

- Точно. Ну, правильно, Соболь.

Некоторое время Березин молчал. Соболя он уважал, конечно. Но надо же, чтоб была власть в группе. Это главное, а остальное - мелочь. В конце концов в чем-то и уступить не грех. Все-таки почел за нужное разговор продолжить. Идея, по-видимому, была не окончательно выражена, с ней как-то бы закруглиться.

- Я к чему толкую, - заскрипел он своим отсыревшим голосом. - Чтобы уважали вас, гадов, - вот к чему. Чтобы Девятнадцатую почем зря не трогали, понятно?

Пацаны вникали в Федькины наставления. Ему, конечно, не доставало слов, Федьке. Возможно, ему поддержка требовалась.

- Что верно, то верно, - вздохнул Юрка Соболь.

Лицо Самозванца неожиданно просветлело, он всем своим обличьем повернулся на голос Соболя.

- Правильно Федька толкует про честь группы. А кому не дорога группа - проваливай давай на четыре стороны.

Березин хмыкнул, поддакнул, закивал головой: валяй, Соболь, жми в том же духе.

- Это я тебе говорю, Мыльный. Ты что, Кайме в подхалимы метишь? У нас нет подхалимов, ты лучше совсем уходи, не позорь Девятнадцатую.

- Верно, Соболь!

- Я же отказался ему белье менять... - оправдывался Мыльный.

- А кто добровольно дорогу уступил Кайме?

Группа уничтожала, съедала глазами виновника.

- Ну, и ты хорош, Леха, - подхватил Березин идею. - С такой, как у тебя, мордой я бы Кайму напополам переломил.

Леха, насупившись, молчал. Переживал человек.

В высшей степени довольный беседой, тем, что в этом нелегком для него деле все шло, как по писаному, Федька следил за здоровым обменом мнениями. Беседа получалась что надо.

Наконец на горизонте замаячила приятнейшая из всех столовских персон - Аня. С подносом в руках она держала курс на тот стол, который толково назван в ее честь - «Анин стол». Слегка покачиваясь, как и положено молодой, фигуристой женщине. В такт ее шагам волновалась поверхность дымящегося супа, сильнейший запах защекотал ноздри, и - в который раз! - оживились ряды. Железные тарелки поплыли в самый дальний угол, постепенно заполняли весь стол.

Парторг открывает истину

Стоит морозец. Уши пощипывает, а на душе - ничего. Потому что Девятнадцатая пообедала. К тому же, полуденное солнышко светит. Виадук звенит от подкованных разнокалиберных рабочих ботинок. Вправо и влево - простор: далеко видно. Дымки паровозов тянутся струйками кверху. Где-то так же вот вкалывает знаменитый Лунинский паровоз. Пыхтит где-нибудь на перегоне. «ФЭДЭ - двадцать один три тыщи». Там он где-то...

В мастерских встретил их Гамаюнов. Он страдал и страданья свои подносил как нечто естественное. В обеих шеренгах позевывали в кулак, потому что заранее было известно, что Гамаюнов будет страдать, репетировать особый подход. Чуткие они, пацаны. Тридцать голов все же, не баран чихнул.

«Особый подход у меня к этим сорвиголовам», - похваляется он к случаю и не к случаю. Молодая, симпатичная учительница литературы, Татьяна Тарасовна, обычно со смешинкой в глазах слушает Гамаюнова. А преподаватель технической механики, Моисей Абрамович, как-то даже выпроводил его со своего урока, чтобы не путался под ногами с «особым подходом». Моисей Абрамович - человек тонкий, с понятием.

Жалко его, если со стороны посмотреть на Моисея Абрамовича: пиджак блестит, рукава штопаны-перештопаны, а где взять человеку? Культурный, обходительный, пальцем ни до кого не дотронется. Близорукий к тому же. Ну, что такому тут делать с сорвиголовами? Кто его на уроке слушаться станет, ветром дунь - и нет человека. Идет по училищу, вдруг на дороге свалка: руки-ноги торчат из-под кучи-малы. Того гляди, собьют ненароком. Обойти бы сторонкой, тихо, мирно - и нам хорошо, и родителям приятно. Так нет, остановится человек, постоит, пока не развалится куча-мала. Потолкует с последними, с нижними: не больно ли придавили. И ни упрека, ни замечания. Головой даже не покачает. Серьезный, сосредоточенный, так и пойдет, куда шел.

Гамаюнова, когда тот пришел на его урок, он тогда не заметил. Остановился у стола, рассеянно наблюдал, как после веселой перемены пацаны приходили в себя. Рука его вдруг быстро схватила мел, бешено, в один прием вычертила на доске прямоугольный треугольник с двумя кружками по сторонам. - Как ни в чем ни бывало, к пацанам обернулся. Только на губах уже змеилась плутоватая улыбочка. Группа встревожилась. Что бы все значило?

- Тихо, пацаны!

А он задал вопрос. Если бочку втащить на гору, как это лучше сделать: веревками поднять по отвесной скале или закатить по наклонной плоскости? Ха, вопросик. Какой же тут может быть разговор?

- Ну, ладно, соображаете. А где большая работа будет проделана: на скале или на наклонной, вот в этом случае?

- Ну, дак ясно же!

- По отвесу, конечно!

- По наклонной, ребя, не спорьте.

- Тюря! - Федька с обидой поглядел на Шаркуна. - Ты соображаешь, что говоришь?

- Одинаково, Моисей Абрамович! - крикнул Стась.

Стась оригинальничал, как всегда. Обязательно, чтобы другим напоперек сделать, чтобы побольше получилось сумятицы... Ну, в дальнейшем-то он прав оказался, длинный.

Но это уже выяснилось потом, а гвалт тогда разразился - не разбери-пойми. Гамаюнов вскочил с задней парты, где устроился наблюдать за порядком по долгу службы.

- Прекратите шум! Березин! Соболев! Наведите порядок сейчас же, где вы находитесь? - помогать стал Моисею Абрамовичу.

Моисей Абрамович снял очки, перестал улыбаться, направился к Гамаюнову. Строго спросил:

- Молодой человек, как вы сюда попали?

- Это моя группа. Тут, знаете, народ подобрался... Тут нужен особый...

- Извините мою бестактность, - техмех перебил Гамаюнова, - но на уроке я не могу вас оставить, не располагаю лишним временем...

- Без классных дам привык обходиться, - пояснил самому себе, когда двери за Гамаюновым затворились.

После этого пошли формулы. Сила, путь, работа. Пошли задачи. Девятнадцатая спешила, хотя вразнобой. Надо было определить, высчитать, высказать вслух здравое соображение, чтобы Моисей Абрамович ухмыльнулся.

Говоря откровенно, не такая уж она сложная, техническая механика. Интересная...

А Гамаюнов больше не приходил. В другом месте, в мастерских, демонстрировал свой «особый подход». Там можно...

Явился он теперь от старшего мастера прямой и надменный, возможно, со свежей выволочки. Плитки не сдали, подумаешь. Велел ребятам построиться в две шеренги. И пошел страдать. Восемнадцатая может, вы не можете. Восемнадцатая гаечный ключ делает, и мастера за это хвалят. А чем лучше их мастер? Чем, спрашивается?

- Воронов-то? -переспросил Леха Лапин.

Федька Березин снизошел до обмена мнениями:

- А вкалывать вы можете? Лично? Чтобы как Воронов?

- Пару слов не свяжет ваш Воронов, - унизил Гамаюнов чужого мастера.

- Зачем ему пара слов? - удивились жеушники. - У него руки!

Заповорачивали головами, захмыкали. Точно, зачем пара слов?

- Воинские эшелоны водил Воронов-то, - подсидел Юрка Соболь.

- За руку с самим Луниным здоровается, - толково разъяснил Евдокимыч.

- Нам бы Воронова, мы бы... - нахально ввернул Колька Шаркун.

В этот момент группа увидела лицо Гамаюнова. Оно сделалось серым, а пятна пошли по нему розовые. Трухнул Шаркун, отступил назад, во вторую шеренгу. Передняя сомкнулась, замуровала образовавшуюся пустоту.

- Это что же, - спросил Гамаюнов у притихнувшей группы, - мастер вам не подходит? Значит, не вы плохие, а я?

В отработанном баритоне была грусть и усталость. Самозванец, тем не менее, почел за нужное выдвинуться вперед. Обернулся, сверкнул зеленым глазом, тем, который был поближе к шеренге. Доверие Соболю выразил:

- Соболь! Скажи ему, раз человек просит.

Соболь измерил Гамаюнова на глазок.

- Товарищ мастер, шли бы вы из группы по-доброму, все равно мы не столкуемся друг с другом. Тут вам житья не будет, товарищ мастер. Вы же понимаете, вы же интеллигентный человек... - как по писаному наяривал Соболь.

От его слов группа воодушевилась, прямо смотрела в глаза Гамаюнову.

- Руки у вас чистые, не испачкать бы, - намекнул Стась, поддержанный едким смешком шеренги.

Гамаюнов стоял выпрямленный, будто аршин проглотил. Гордо посаженная голова делала его человеком не от мира сего, пребывающим, если не над толпой, то во всяком случае, в порядочном удалении от нее. Высказал он то, что ношено было пять с половиной месяцев. Больше: пять месяцев и семнадцать дней! Глыбой, хламом лежало оно под холодным сердцем, и надо было его скрывать изо дня в день, от всех и каждого. Не своей улыбаться улыбкой. Не иметь права показать истинное свое лицо. Но поскольку сие сборище, обмундированное в казенную форму, соизволило разгадать натуру, поскольку с неба свалилось ему это запретное право, Гамаюнов воспользовался. Выказал презренье жеушникам.

- Не так блатные вы, как голодные. Я бы не сел с вами за один стол, если бы не обстоятельства...

Ворочались пацаны, кряхтели, пялились друг на дружку в недоумении. Не то, чтоб горька была пилюля. Не подслащена просто, а товар лицом.

- Обстоятельства? - голос Стася прожурчал ласково. - Фронта испугались, товарищ мастер?

- Перед вами отчитываться не собираюсь! - человек взбеленился.

На мозоль наступили, в общем. Ехидный смешок пробежал по шеренгам, как ветер по заводи.

- Прекратите идиотский смех!

Хиханьки, однако, прорывались то тут, то там, и сдержать их было не так просто.

- Гы-гы, - раздалось в той стороне, где колодезным журавлем возвышалась фигура Стася. Дурачество это окончательно взорвало шеренги хохотом.

Гамаюнов выходил из себя, от избытка чувств круглил без того круглые глаза. Запретно смешное, чего нельзя было, да, по правде, и не хотелось держать внутри, прорывалось хохотом.

Поединок не предусматривал компромиссов. Соперникам нелегко было бы выбраться из него без синяков и шишек да разойтись по-доброму. Разве что похихикает одна сторона с другой за компанию, чтобы потом в шутку обратить каждый свой промах. Разве что. Но тут понадобились бы и находчивость, и незаурядность, а ежели их нет в запасе?

Смех, как море: те же приливы, отливы. Гамаюнов дождался отлива. Подступил к троице, к мушкетерам, которые, по его мнению, нарочно ржали по-жеребячьи, чтобы насмешить других.

- Это вы организаторы идиотского спектакля?

С намеком спрошено: плохо будет, если признаетесь. Ему не надо признаний. Ему бы нажать без всяких признаний. Ему позарез верх нужен, Гамаюнову. Теперь же, немедленно. Чтобы в бараний рог, чтобы веревку свить. Ого! Хе-хе-хе...

Пацаны хихикали. Перевел он глаза в сторону, откуда продолжал сыпаться смех, - в это время дурашливый гогот Стася изломал всю дисциплину. Кашляла Девятнадцатая, икала, поддерживала скулы руками.

- Кто это сознательно издевается? - переменился в лице Гамаюнов. Он то и дело менялся в лице, Гамаюнов. - Подскажите-ка, я ему... К директору его!.. Березин: как староста.

- Еще чего? - посерьезнел Федька. - Меня батя не так воспитывал.

- Березин, я освобождаю вас от должности! - петушился Гамаюнов.

Знал бы, чем грозит ему покушение на Федькину власть. Смешки, однако, прекратились. Сиплый Федькин голос расслышался явственно :

- Тихо! Давай послушаем, чего загнет...

- Гы...

- Кто подал издевательский голос, откуда смешки идиотские? - сбавил на полтона Гамаюнов. - Кто подскажет, кто смелый? Нет смелых? Ну, после. Тогда отдельно, если сейчас боитесь... - Тут он понизил голос, едва не до шепота, это, по-видимому, должно было означать, что стукача Гамаюнов не выдаст.

Озирались пацаны. Переглядывались. Леха Лапин остановил исследовательский взор на Мыльном.

- И ты смеешься?

- Всем можно, а мне...

- На тебя, что ли, надеется?

- На кого еще? - подсказали сзади.

- Р-разговорчики!

Слушали Гамаюнова одними глазами, уши были заняты делом. То один, то другой, не поворачивая головы, вступал в разговор с Мыльным. Беседовали. Проводили воспитательную работу.

- Я расколю его до этой самой... до седла, если проболтается, - пообещал Федька Березин.

- Ха, - всхрапнул Мыльный, - может, кто другой, а я отвечай.

- Молчи, Мыло, больше некому.

Со всех сторон наставляли. Знали, что делали.

Опять волна подкатила, от мелюзги пришла, с левого фланга. Хыкнули, прыснули. Захохотали.

Тень пробежала по гладкому лицу Гамаюнова. Может, обыкновенная слабость, способная вызвать сочувствие. Не в чести у Девятнадцатой слабость. Оскорбительно, жестоко смеялась группа. Хохот назначался заодно и тому иуде, на коего мастер рассчитывал.

Болели скулы, болели внутренности. Группа едва выстаивала на ногах. У кого-то пробивалась икота, чей-то кашель смахивал на собачий лай. Японский бог один знает, чем все кончилось бы...

Нет, он не убежал, Гамаюнов. Вышел чеканным шагом. И хлопнул дверью. Содрогнулось, зазвенело стекло в зарешеченных окнах.

Тут она, по-видимому, иссякла, веселая жила. Интерес к скулежу пропал. Тревожно, не по себе сделалось. С чего бы? Отдельные смешки казались уже неуместными.

- Достукались. А ну, давай по местам, - объявилась власть Самозванца.

- Чего будем делать, Федька?

- Чего, чего. Болванки пилить!

- Болванка, она болванка и есть, пили, не пили.

- Федька, у меня скользит напильник.

- На то ты и Скользун.

Федька, однако, подошел к Мыльному, приложился напильником. Сцепления никакого. Еще раз - опять скользнуло. Без насечки, что ли, попал напильник?

Прикладывались к напильнику по очереди. Высказывали соображения. От нечего делать тянулись каждый к своему верстаку. Разворачивали тисы, оглядев, зажимали снова чугунные плитки. Когда исчерпывали ритуал, плевали на ладошки, вздыхали. Брались за болванки, которые обязательно надо было пилить!

Пакостно было у Девятнадцатой на душе. Мучили предположения. Человек не вынес смеха, факт. Выкинет номер - тоже факт. Но какой? Каждый прислушивался, не заскрипят ли директорские сапоги?

Среди тягостной тишины слышался, с пятого на десятое, гул Тимкиного рассказа:

- Обсуждали, говорят, в комитете... из комсомольцев отряды... малокалиберки выдать... Патрулировать не сами пути, подходы, где стоят... В общем, спецгрузы. Вот.

Ну, к чему же, к чему он об этом рассказывает? Ну, выбрал человек время. Без того пакость одна на душе, а тут вовсе теперь переживай: живут, мол, другие, как люди. Отряды. Комсомольцы. Эх...

Заявился Гамаюнов с Петром Леонтьевичем, со старшим мастером.

Не старый, молодой еще Петр Леонтьевич, но содержат его на особом учете. Из-за «золотых» рук на фронт не пускают. Парторг он в жеушке с начала войны. Девятнадцатая познакомилась с ним осенью, когда в совхозе картошку убирали. За обедом тогда пропала ложка. Поварихи обыскали Тольку Сажина - из кармана худых, еще собственных штанов извлекли вдвое согнутую алюминиевую казенную ложку. Длинноногий и тощий Петр Леонтьевич прилетел на поляну, где в паре со своим неразлучным товарищем, Маханьковым, виновник переживал неудачу.

- Ты? Это ты украл?

Сажин хмуро кивнул.

- Училище ты, черт, опозорил! Не умеешь, а воруешь, черт! - горячился Петр Леонтьевич.

Нерасчесанная Толькина голова покачивалась вправо и влево.

- Скажи, на что тебе сдалась ложка?

- Суп хлебать, - доложил Сажин, методично, туда-сюда поматывая кудлатой головой, как метелкой.

Старшой молча оглядывал Тольку Сажина, остывал понемногу.

- Куда свою девал?

- Посеял, - опять метелка работала.

- Дак спросил бы... - совсем уже смягчился Петр Леонтьевич. И вытащил из-за голенища и отдал Сажину свою ложку.

С тех пор его как-то редко видели. Больше пропадал в цехе или в депо, где практиковались выпускные группы.

Сейчас прилетел вместе с Гамаюновым. Скомандовал:

- Постройтесь!

Хотя строились чуть не бегом, он все же не стал дожидаться, когда займут места.

- Кто смеялся во время работы? А ну, подымай руку.

Переминались с одной ноги на другую. Начали подымать. Ну, ничего, все подняли. Даже Мыльный.

- Ну, ладно, ну, хорошо, а над чем смеялись? - допытывался старший мастер. - Что смешного-то?

Пацаны разводили руками: шут, мол знает.

- Интеллигенция! - кукарекнул Стась петухом. Тут словно и не бывало никаких страхов. Прокатился по шеренгам железный хохот.

- Пожалуйста, - нашелся Гамаюнов. - Идиотски хохочут над словом.

- Интеллигенция - доброе слово, - поддержал старшой. - Инженер, агроном, учитель. А выйдет который из своих, из рабочих, - и подавно гордость. Возьмите Лунина!

- Знаем! «ФД - двадцать один три тыщи!» - голосили пацаны вразнобой.

- Вот, даже паровоз видели. А знаете, о чем Лунин мечтает? Война окончится, сяду, говорит, за парту, в институт поступлю.

- Дак это же Лунин!..

- Ну, кто говорит... - переминалась группа в смущении.

- Смеетесь-то, как я понял, над... в общем над человеком, который не по душе. При чем же тут интеллигенция? Оскорбляете звание, черти.

Ругался, а глаза блестели весело.

- Для чего я собрал вас? Вот он, мастер... - через плечо показал на Гамаюнова большим пальцем, назвал по имени-отчеству - сила! - он расстроился, рассердился на нас. Предупредил, что больше не будет с вами работать. Бросит. Только что сообщил мне это печальное известие.

В мастерской опять воцарилась блаженная тишина. Слышно было, как за стеной пацаны из Восемнадцатой группы ширкают напильниками. Прилежные. Они, конечно, понятия не имеют, что значит освободиться от Гамаюнова.

Петр Леонтьевич с интересом оглянулся на постное лицо Гамаюнова. Оно вытянулось, отреклось от всего земного и суетного. Будто ему одному на свете доступно непостижимое. Молчанье затягивалось. Старшой молча оглядывал ребят одного за другим. Знакомился с Девятнадцатой.

- Вопрос можно? - ожил вдруг Юрка Соболь. - Почему нам не дают заказов для фронта?

- Как не дают? - удивился Петр Леонтьевич.

- Каждый день одна и та же болванка! - сыпала Девятнадцатая.

Старшой подошел к верстаку, вывернул изделие из тисов, повертел в руках.

- Значит, не дают? А это вам не фронтовой заказ?

Пацаны затаились настороженно.

- Во-первых, это не болванка, ребята, это проверочная плита для шабрения. Без этой штуки никакого станка не отремонтируешь. Новых, знаете, пока не предвидится. Может, мы без станков обойдемся? Без токарных, фрезерных, строгальных? Без танков? Без орудий? Может, немцев кулаком хряснем?

Заметил он: тридцать пар глаз держат его на прицеле. Было дело, и сам обивал пороги райкома, на фронт просился. Подправили. «Училище - вот твой фронт. Учи, знай».

- Послушайте-ка сюда. Народ вы, как погляжу, неплохой, а какого шута хохочете на работе? Наверно, среди вас патриоты имеются. Ну, такие, что воевать хотят?

- Есть! - Евдокимыч едва не задохнулся.

- Каждый второй на фронт хочет! - уточнил Стась.

- Вот. Знаю, чем дышите. А такой лозунг признаете: «Все для фронта?!» Чем с фашистами воевать? Кто будет танки делать? Самолеты? Мы с вашим мастером? А если и мы с ним воевать желаем - тогда как?

- Гамаюнов желает воевать! Отмочил...

В том, что говорил старшой, проклевывался здравый смысл.

- Политику учите: заводы все перестроились на военный лад, верно? Потому что их, чертей, фашистов, на «ура» не возьмешь. Чтобы было чем по башке... А станки кому ремонтировать? Где брать инструмент, если все на войну работает? Железной дорогой кто заправлять должен, чтобы подвозить танки?

- Ну, верно, ну, точно говорит человек, знает, что говорит.

Гамаюнова не интересовал разговор, скучающими глазами он смотрел куда-то в сторону, страдал. О нем забыли. Старший мастер, парторг, а цацкается с этими сорвиголовами, вообще не туда повернул...

Девятнадцатая громко дышала.

- Будто все на посту стоят, одни вы у нас все не у дела. А зря. Второкурсники, конечно, обслуживают разъезды, кочегарами ходят в ответственных эшелонах - на то они второкурсники. Но если хотите знать, партия большевиков и вас сюда поставила как резерв и надеется! Потому что завтра вы замените второкурсников. Так правильно надеется на вас партия большевиков или неправильно?

Молчали ребята. Что бы оно значило обыкновенное слово: человеческое, живое в груди шевелилось. Жалко делалось всех и каждого. Себя самого тоже. Старшой зыркнул туда-сюда глазищами, вынул из чьих-то тисов болванку, которая называется шабровочной плиткой, стал поворачивать в руках бережно. Все равно, что пайку хлеба.

- От этой штуки, я вам скажу, до снаряда один шаг. - Сделал страшные глаза. Окончательно сразил Девятнадцатую. Зашевелился строй, запокряхтывали пацаны.

- Ну, какой разговор, - просипели едва не враз Юрка Соболь и Евдокимыч.

- За работу, так за работу, - ребята крутили головами, оглядывались друг на дружку.

Петр Леонтьевич отходил на глазах, теплел. Шла на убыль политбеседа.

- Вижу, не зря шумели. Я уйду - еще заодно пошумите. Обсудите, что как - да и за дело. И вот еще. Поверхность плитки не трогать руками. У той, что я держал, жирная, захватанная. Напильник будет скользить.

Ага, вот он почему скользит, напильник...

Пользуясь присутствием старшего мастера, Гамаюнов собрался говорить речь, но старшому некогда разговоры слушать, у него хлопот полон рот. Дабы не нарушить установившегося покоя, удалился он едва не на цыпочках. Тихо. Прикрыл за собой двери, словно боялся разбудить дитя малое.

Балочка

Базаром или толкучим рынком не удивишь большой город, но балочка - не базар и не толкучий рынок. Просто балочка. Маленькая, удаленькая, подвижная, вкусно пахнущая и весьма горластая. Главное, не в том, что балочка народилась стихийно, незваная, непрошеная - объявилась в этих краях, по-хозяйски расположилась на самой дороге. Подвижность - вот ее главное свойство. Этому бывают причины разные: и переменившийся ветер, и поворотившее к обеду ласкающее солнце (несмотря на особый холод). На ее расположение влияет определенное время суток: когда - на работу поток прохожих, когда - с работы. Обыкновенный свисток милиционера и тот способствует подвижности балочки. Тут уж картина бывает особая: вмиг рассеется она, как будто ее не было. Правда, возникает, как правило, тут же, спустя три-четыре минуты, разве левей или правей прежнего. Сперва застенчиво, робко, с оглядкой на спину милиционера, затем - бойчее, звонче, горластее. Ярмарка в миниатюре - ни дать, ни взять.

А торгуют! Чем только не торгуют на этой балочке. И табаком, насыпаемым стограммовой стеклянной стопкой, и краденой на путях грязноватой солью, и брюками галифе, чуть поношенными или совсем новыми, и голенищами от сапог, и спиртом, и водкой, и пайкой хлеба, чаще всего тут же меняемой на табак, и вареной картошкой из блюдечка, и многим другим.

Да, блинами - вот еще чем торгуют на балочке. Из чего они сделаны, в точности неизвестно, но пахнут, соблазнительно пахнут. Если прохожий не в силах обойти торгашей и барышников стороной, если он завернул все же, вопреки данному слову, то знайте: блинчики - вот что его заманило на балочку.

Много картин и картинок, эпизодов и эпизодиков видит жеушник на балочке, ибо она у него под носом. Нельзя, конечно, доподлинно утверждать, будто присутствует на ней он только в качестве зрителя. Иной раз обращается в действующее лицо...

Февральское холодное солнце клонило к закату, а балочка все гудела, звенела, перемещалась слева направо и наоборот, огибала двухэтажный, подковой рубленый дом общежития железнодорожного училища, отиралась возле уютных его стен. Февраль ей не февраль, мороз не мороз. В этот ответственный миг Гаврила Дикарев - Кайма, погулять вышел. Был он в своем, штатском (на сей случай форму училища оставлял дома). Два жеушника из Тринадцатой группы, одетые по форме, сопровождали Кайму на почтительном расстоянии. Прошли они вдоль ряда торговок. Те пристукивали подшитыми катанками для профилактики, чтобы не замерзнуть при случае. Прошли вялым шагом, не обращая внимания на то, что иные из торговок настороженно покосились на черные ремесленские шинели. Вернулись, еще раз прошли и остановились перекурить возле общежитского деревянного крыльца.

- Чего боишься? - спросил Кайма одного из жеушников.

- Косятся они на нашу форму...

- А ты - овечкой. Почем, мол, блинчики, старая ведьма... Ну, не так -- еще тише. Напусти на себя, понял?

И вот уже и не видно Каймы. Два жеушника друг за дружкой тянутся опять вдоль вкусного ряда с блинами.

- Тетенька, почем блинчики?

Сиротский голос растрогал черствое сердце старухи.

- Червонец, десяточка - известная цена по нонешним временам. Вкусные блинчики, только что напекла. Бери, пробуй, сыночек... Если деньги есть...

Они возвышались горой и, вне всякого сомнения, были вкусны. Рука жеушника опустилась в карман. Показались в ней две развернутые, соблазнительно шелестящие пятерки. В то время, как взгляд торговки заворожен был натуральными ассигнациями, свободной рукой жеушник ударил тарелку под низ так, что она вылетела из рук, взвилась небу. Он бросился наутек, не оглядываясь назад, на своего напарника, который, впрочем, должен был довершить дело без посторонней помощи. В этот момент Кайма оказался как раз позади пострадавшей. Сильные руки его сочувственно обхватили старую женщину. Что, мол, случилось, не пострадала ли, бабушка? Тут с блинами было покончено:второй жеушник торопливо собрал их и - туда же, за первым. Покачивая головой и на чем свет стоит ругая жеушников, неторопливо пошел в общежитие и сам Кайма.

Старуха орала, ругалась, как старый сапожник, а железная тарелка лежала вверх дном на снегу и казалась обиженной больше хозяйки, у которой в запасе такое обилие неписаных слов.

Стойкая оказалась старуха. В эмалированной ведерной ее кастрюле еще оставались блинчики. Дело свое она доделала до конца. Когда рабочий люд с дневной смены чуть не строем валил через балочку, в один миг распродала она всю кастрюлю и, подальше и понадежнее спрятав платок с деньгами и оглядевши себя как бы со стороны, - все ли в порядке, - гремя и погромыхивая пустой посудой, направилась в общежитие. Дело делать. Ругаться.

Фока не пустил женщину дальше прихожей.

- Опять ты пришла! Тут еще вас, торгашей, не хватало. Разносить мне заразу. Что я вам, сторож? А?

- Покрываете? Ага, покрываете? Думаете, я ваши шинели не знаю? Я так не оставлю, я на вас на всех управу найду! - орала торговка.

- Ты что, бабка, ты не белены объелась? - поинтересовался один из второкурсников, только что вернувшийся из депо, с работы еще и не умывшийся.

- Не оскорбляй, баушка, рабочий класс, а то отправим в милицию, - успокаивал другой второкурсник.

И когда за старухой захлопнулись двери, так что зазвенела и задребезжала пружина, Фока выругался.

- Завелась в стаде овца паршивая, пятно ложит на все общежитие. Эта барыга и та, понимаешь, рот раскрывает, как на своих собственных. Ну, что будем делать, огольцы, или опять собирать линейку? Ну, надо же выводить эту пакость на чистую воду, надо!

Ходил взад-вперед Фока по мрачному коридору, поматывал свободными рукавами косоворотки. Переживал случившееся. Чем больше он думал и переживал, тем в большее приходил расстройство.

И ведь не первый раз блины тащат с базара - вот дело-то.

Наконец, не додумавшись ни до чего лучшего, плюнул с досады. Пошел обходом по комнатам.

- Ну, огольцы, сознавайтесь, - раскрыл двери Девятнадцатой группы. - Вы ограбили торговку или не вы?

Пацаны очумело оглядывались друг на дружку. Эх, дела. Но почему же Фока пришел к ним? Почему подозрение пало на Девятнадцатую?

- Вы нас опозорить хотите? - простуженно заскрипел Самозванец и поднялся навстречу Фоке.

- Точно, Фотий Захарович, в чем вы нашу доблестную группу подозреваете? - посыпались укоры со всех сторон.

- Уголь мы воровали, что было, то было, - подошел ближе и Юрка Соболь. - И не будем больше. А чтобы старух грабить! Уж тут вы - не по адресу.

- Дак я что, я знаю, что это не вы, - Фока неожиданно заюлил. - Вы меня, старого, извините. Тут Кайма орудует, да ведь не пойман - не вор, а они все на вас кивают. Вот я и пришел выяснить. Да что вы, огольцы, разве же не знаю я вас? Но Кайму надо припереть к стенке, чтобы не отказался, подлец.

- Ну, и припрем, если понадобится.

- Да мы их научим уму-разуму! - Девятнадцатая оживилась.

- Ну, только без этого, - комендант голос повысил. - Вы у меня глядите. Драки мне еще не хватало в общежитии.

Фока закрыл двери. Ушел и унес с собой подозрение. Может, выкинул его по дороге, может, вовсе, забыл о нем. А все же остался осадок наподобие того, какой остается в стакане, когда пьешь мутную воду. А что делать? Кому жаловаться?

Кайма посрамлен

- Тринадцатая побита! Побита!

- Защитили прилежных!

Слушок летел по темному коридору с двумя заворотами. Побита, посрамлена - во! Сам Кайма посрамлен! Слушок вырывался из дверей вместе с общежитским теплом, перемахивал через виадук и - в столовку. Там обязательный сбор и друзей, и недругов, там свершаются пересуды случившегося. Оттуда, как известно, человечество строем или ватагой двигается на штурм общественных и технических наук. В училище.

Девятнадцатую с почтением встречали, провожали. Ей уступали дорогу, она это принимала, как должное.

Звенел звонок, пацаны садились за парты. В двери, держа под мышкой журнал и свернутую карту, боком пролезал преподаватель истории Леонид Алексеевич, по прозванию Племяш. Устроился за столом, стал охорашивать редкие волосы. Потом погладил бледное, худое лицо, начал урок:

- Н-да. Пишет племяш из Польши...

- Это вы уже говорили!

Не могли настроиться на работу, бурное событие разладило внутри какие-то жилки надолго.

- Знаю, что говорил, - добродушно отвечал Племяш. - Говорил: пишет. А что пишет - этого не говорил.

- Леонид Алексеевич, далеко до Берлина?

- Ишь какие. Так им все и сразу. - Он помолчал, неловко почесал затылок, невозмутимо потянул свою обычную линию. - Пишет: пошел по политической линии. В дядю, в меня, хэ. Война, говорит, окончится, пошлют в академию.

Группа разложила листочки бумаги: обрывки от тетрадных корочек, старые промокашки - у кого что. В руках - карандаши, ручки. Морской бой начинался по всем правилам.

- Е-71

- Ага.

- Что ага, попал?

- Мимо.

Федька, устроившись на руке, думал. Выло о чем. Потому что показали кузькину мать Тринадцатой группе, ну, не всей группе, тем, которые перед Каймой выслуживаются. Его, Федькин-то, фонарь был уместен сегодня, он был как у других.

Девятнадцатая жила увлекательной, полной житейского смысла жизнью. Она - своей, Племяш - своей. Каждому свое. Но вот преподаватель подозрительно зашелестел картой. Группа насторожилась.

- Я помогу, давайте помогу, - вскочил Колька Шаркун.

Группа всполошилась, пришла в движение.

- Э, пацаны, кончай игрушки!

- Федька! Проснись, самозванная душа!

Крепко думал Федька Березин, даже в самом деле успел прикорнуть. Утер губы, сел прилежно. Ничего необычного, впрочем, не увидел перед собой. Политическая карта Европы, более половины которой занимал СССР. Обыкновенная карта. Жирно обозначена красным линия фронта. Линия отодвинулась за границу. Всем было известно, что война катилась по Польше, по Венгрии, по Балканам. Впрочем, все было перед глазами. Линия фронта - вон она. Встань, пощупай, если глазам не веришь.

- Окружить можно. Малость еще подрезать - и каюк, - вслух соображал Евдокимыч, указывая пальцем.

- В Генеральный штаб напиши. Скажут: спасибо, Евдокимыч, выручил насчет соображаловки... - Стась хихикнул.

- А он правильно мыслит, - подвязался Племяш к разговору. - Может, окружили, пока мы тут обсуждаем. Линия фронта изменяется каждый день. Я чертил, чертил, показал в доме офицеров - говорят: отстал, папаша. Поправили... Это я для вас сделал, по вашему заказу. - Племяш счастливо вздыхал, хвастался. Еще бы. Ребята морской бой кинули. Чудеса.

- Поглядите, сколько до Берлина осталось, - показывал на карте.

- Как до Фокиного сарая! Если по прямой, еще ближе, - откликались пацаны.

Племяш выглядел именинником. Небезуспешно втолковывал пацанам про характер и движущие силы нашего весеннего наступления. Делал дело. Начисто позабыл о своем знаменитом племяннике. Ну, человек хороший, понятно. И до Берлина недалеко.

Настроение было приподнято ожиданьем больших перемен. Необъяснимыми путями, сквозь заморозки и холодные ветры, сквозь двойное стекло окон весна вливала в душу смятение чувств и тревогу.

- На улице тает, парни...

Юрка вспомнил о брате: как он там. Вздохнул. И спросил невпопад:

- Где тот старшина, а?

Никто не заметил, что он спросил невпопад.

- Дает прикурить Гитлеру, ну, точно.

- Ага, точно.

Племяш оглядел класс исподлобья. Подольше задерживаясь на синяках пацанов, спросил:

- Говорят, вы Кайме всыпали? А, ребята?

Вот старина, Кайму знает. Внутренней политикой интересуется.

- Молодцы, - Племяш хвалил напрямик, без хитрости. - Я говорил, с Девятнадцатой можно работать.

Звонок отзвенел. Племяшу помогали сворачивать карту, еще и внутрь заглядывали, будто там была всамделишная Европа и гремели пушки. Его довели до учительской, как родного.

Солнце заливало аудиторию светом. Хотелось распахнуть окна, повисеть на подоконнике, высунувшись по пояс, подышать чистым воздухом. Но открывать окна было нельзя. Оклеены. И холодно, заморозки. Солнце припекает только к обеду. Светлые, жизнерадостные ромбы лежали на стене, на партах; пыль, поднятая невинными развлечениями, золотилась, колыхалась в воздухе весело и отрадно.

- Татьяна Тарасовна! - все вдруг засуетились.

Звонка не слышали. Она вошла, как всегда, вслед за звонком. Стройная, красивая. На журнале стопка исписанных тетрадных листов. Стась ел учительницу глазами. На ее уроке, чтобы сказать, он обязательно подымал руку. Напрягались, словно на заказ, гнутые бархатные брови, римский нос придавал лицу благородство. Симпатяга, даром что длинный. Самозванец водил за учительницей зелеными, как у кота, глазами, из которых один изукрашен был увесистым фонарем. Он не считал нужным прятать фонарь от публики. Все как-то странно тянулись вверх и вперед. Один Мыльный не вытягивался, не видел пока никакой выгоды. Сидел прилежно, не разговаривал, но это на всякий случай. Ребятам не нравится, когда на уроках Татьяны Тарасовны разговаривают...

- Гончаров. Неплохо, с тактом написано. Петр изображен верно. Правда, есть ошибки.

Стась краснел, готов был провалиться. Склонив слегка голову, всем видом показывал, что согласен с приговором.

- Березин!

Сверкнул зеленый, в обрамлении фонаря глаз Самозванца.

- Ох, что мне делать с тобой, Березин. Не русские, чужие слова употребляешь в сочинении. Читаю и думаю: как это бумага терпит?

Пацаны с пониманием разглядывали Самозванного. Вчера в схватке с Каймой обнаружил он свои, самозванные, способности: орудовал чем мог, крыл по-блатному и окончательно одолел бы, кабы Кайма не вытащил нож. Ладно подоспел Леха. У Лехи кулак что кувалда: хряснул - и нет Каймы. Через стол спланировал. Ничего не скажешь, дошла до Лехи Федькина политбеседа...

Учительница укоряла Федьку за нерусские слова, и класс был полон внимания к его персоне.

- Чего, чего не видели? - осаждал он любопытных. - Людей не видели?

- Вы послушайте. Карл увидел полки Петра - «сдрейфил». Марию, полюбившую изменника, охарактеризовал всего одним словом: «дура». Гетман Украины Мазепа у него назван «паскудой». Что за слова такие?.. Я понимаю твои чувства, Березин. Ты ненавидишь изменника, но разве слова «предатель» и «изменник» не выражают презрения?

- Их давить надо, Татьяна Тарасовна! Я бы еще не так сказал... Ну чего, чего хохочете?

Знали, на что способен Самозванец. Не выражали сомнения.

Сочинение Мыльного назвала неуклюжим, Евдокимыча - злым, Шаркунова - веселым.

- Твою работу, Юра, не принесла. Брала ее на областной семинар словесников. Там оставили. Похвалили работу, сказали: молодец. Слышишь, Юра?

Ну, слышал он, Юрка, как не слышать.

Цвенькали, ударяясь о карниз, ранние весенние капли. Серебристая лазурь из окошка слепила глаза, Юрка медленно их закрывал. Рисовался зеленый городок Полтава, озвученный строевыми песнями уходящих на битву солдат.

На полянах, на косогорах холмов - всюду костры, там заваривают сухари с салом. Рассказывают анекдоты: поляна оглашается хохотом. Вот строятся, досмеиваясь над очередной историей. Никто покамест не знает, что вот-вот появится царь, верхом на коне. От восторга подхолодеют затылки, «ура» заорут, когда увидят Петра. Потом, послушный воле командиров, штыками строй ощетинится. Пойдут, пойдут..

Думалось. Смешивались столетья, эпохи.

На подоконник спрыгнула озорная синица, ее появлению Соболь удивленно обрадовался, стал смотреть на бойкий, круглый, как дробина, глазок.

Цвенькали капли.

- Можно вопрос? - Евдокимыч потянулся. - Почему они все на нас, Татьяна Тарасовна? Ну, эти все, на Россию? Чего им надо?

На Евдокимыча она щурилась, как на солнышко. Обводила глазами ребят, словно впервые видела. Гудели. Вопрос верный. Поляки, шведы, немцы, французы. А монголы, а печенеги, а половцы? Одних побьешь - другие, тех отлупишь - третьи. Или опять те же, первые, забудут, что битые.

- Я не историк, ребята, но, вижу, от вас все равно не уйдешь без ответа... Земли у нас неохватные, почти нетронутые. Характер народа – под стать просторам: богатырский, бесхитростный. И доверчивый - пока раскачается! Без карты неудобно, да вы знаете, где и как мы живем-обитаем. С Европой по-европейски, с Азией азиатским языком разговариваем. Защищаем их друг от друга волей- неволей. Нам первый удар и приходится, потому что стоим у завоевателей на дороге. Умели защищаться наши предки, и, как видите, мы, современники, не хуже воюем. Гитлеровская армия до нас считалась непобедимой. Надеются на вероломство, на современное оружие. Во сне видят наши обширные земли. Вы правильно подметили, что у завоевателей короткая память... Да вы бы лучше у Леонида Алексеевича спросили, он расскажет подробнее.

Тишина уводила к воспоминаниям. Доверчивый и великий народ-то - вот что. И почему-то опять виделся тот старшина с мощным голосом. Юрке представлялся он, как живой: смуглый, горбоносый, с бесподобнейшим баритоном. Бабы плакали, когда он пел. Где он теперь?

- Смотрю я на вас, - Юрке казалось, что учительница лично к нему обращается. Запросто. Ну, не урок идет, беседа за круглым столом. - Возможно, из вас тоже кто-нибудь станет героем, как Александр Матросов или Покрышкин. Из таких, как вы, они получаются. - Татьяна Тарасовна будто сама с собой разговаривала. - Загадочная российская душа интересует англичан, американцев тоже. Просвещенная публика: разгадать захотели! Сами-то мы себя не поймем: руками разводим, диву даемся. Что далеко ходить за примерами? Вот с Восемнадцатой группой у вас не водилось особой дружбы. Завидовали вы им, да-да, издевательски дразнили прилежными, а как попали они в беду - первые же вы и пошли на выручку. Правда, грубыми методами, непедагогичными, как мы, учителя, говорим. Но дело сделано.

Пацаны тянулись вперед, хотелось раскрыть душу перед Татьяной Тарасовной, поведать о себе нечто заветное, что ей осталось неясным. Но сама собой разумеющаяся, круглая ясность относительно духа группы, относительно мотивов побоища почему-то никак не ложилась в слова. Одни глаза блестели. Да и что тут такого, особенного? В Восемнадцатой, там же одни телята, не парни: позагоняли их каймовцы на кровати и преспокойно шарили но карманам. Девятнадцатая-то рядом была, через стенку: только бы постучать.

А так кто знал? Занимались всяк своим делом. Юрка Соболь, разувшись, залез на верхотуру, приспособился добивать первый том «Войны и мира». В окно сыпала сухая крупа, стекло шелестело и вздрагивало от порывов ветра. В комнате было тепло, уютно. Голоса пацанов казались родными, не мешали ни читать, ни думать. Все было привычно. Спать Соболю не хотелось, читал добросовестно. Галинка как-то его спросила про Анатолия Курагина: нравится ли. Он - хлоп, хлоп глазами. Из «Айвенго» спросила бы, из «Трех мушкетеров», а то - вон откуда. Неловко ему сделалось: не читал. Решил осилить. Здоровая книженция. Четыре тома. В одном месте развлекаются, гуляют, в другом - война. Наших тоже кладут ой-ей. А гуляют здорово. Влюбляются. И жратва - нипочем не сравнишь с жеушкиной. Никаких железных тарелок. Не умели, что ли, прокатывать? Фарфор, фаянс и еще черт те че, обязательно с позолотой, одним словом, всякая непрочная штука: кинь на пол - не соберешь. Зато жратва - что ты. Читать - слюнки глотать.

Из-за пары распущенных кос,

что пленили своей красотой,

с оборванцем подрался матрос,

подстрекаемый шумной толпой. -

печально выводил Шаркун незнакомую песню. Новую. Необыкновенную, со смертоубийством из-за любви.

Песни не мешали заниматься своими делами, к песням ничего, привыкают. Занимались кто чем. Евдокимыч, как всегда, трудился над профилем Стася. Стась выходил до смешного похожим, только с авторским домыслом: в матросской тельняшке.

Евдокимыч был в приподнятом духе: Стась тогда удавался именно таким, каким был задуман. Преувеличивалось все, что у Стася сколько-нибудь выделялось из ряда. Тельняшка висела будто на колу, что было откровенной насмешкой над Стасевыми телесами. Гнутая, густо-черная бровь значительно выступала за линию лица. Правильной конфигурации нос карикатурно увеличивался. Уродуя лицо, он, как ни странно, всего больше делал Стася похожим на Стася.

Толпились вокруг Евдокимыча, прыскали в руку, сыпали приговорами.

Стась не замечал подвоха. Развлекал публику гамаюновским голосом:

- Воронов, Воронов! Пару слов не свяжет...

Все шло своим чередом тогда.

Вдруг двери распахнулись - на пороге возник Самозванец.

- Лежите, да? - просипел Федька Березин. - Что за стенкой творится, не слышите?

- Что там, в Восемнадцатой?

- По карманам шарят - вот что! - рявкнул Березин. Словно Девятнадцатая была виновата в том, что кто-то залезает в чужие карманы, что вообще кто-то кого-то грабит. Тут уж все, что было в комнате, пришло в движение. Евдокимыч захлопнул свой самодельный блокнот с рисунками, Юрка сунул «Войну и мир» под подушку. Стась расправил жидкие плечи, так что сквозь хлопчатобумажную гимнастерку проступили ребра.

В подштанниках и нагольных рубахах выстроилась Девятнадцатая колонной по одному. Юрка Соболь, Евдокимыч, Колька Шаркун, Стась, Леха Лапин, Маханьков с Толькой Сажиным. Впереди всех, конечно, - Самозванец. Как положено. Возбужденные глаза его светились в полутьме, как у кошки.

И все. Пришли на выручку, значит. И потеха была, потому что группа какая? Не так себе группа-то. И фонари не у одного Березина: у Соболя, у Евдокимыча, у Кальки Шаркуна (надежно охраняли Федькин тыл).

Ну, ладно, ну, что особенного? Если разобраться, Девятнадцатая не то может. На фронт она пойдет, если разрешат...

Татьяна Тарасовна оглядывала пацанов так, словно подсчитывала фонари. Она радовалась чему-то, на нее глядя пацаны тоже радовались.

Звонок прозвенел. Обменивались мнениями, выходили из класса. В вестибюле сновали свои, чужие. Девятнадцатая держалась солидно. К ней относились с почтением. Она это сознавала. Она была на высоте, благодетельница.

Воскресник

Нет, тут тебе не дадут выспаться вволю, даром что выходной день. Обязательно найдется причина над ухом поторкаться. Гудят в двери, как в барабан. Еще сердятся, что не открываешь. Они же сердятся - чудеса! Уж это не зря бухают. Уж где-то рабсила понадобилась.

- Ребята, сам Михаил Михневский прибыл! Комсорг училища.

- Не паникуй. Знаем, с кем дружбу водишь, - заметили Тимке.

- Он, ребята, - настаивал Тимка Руль. - Ну, давайте же, встанем. Разве мы хуже других?

Пацаны постанывали в зевоте. Стонали и сетки железных кроватей.

- Ну, ладно, ну, открой ему, - расхрабрился Самозванец. - Я с ним потолкую, а вы - лежать у меня! - приказал мужественно.

Леха отодвинул засов, отступил в сторону.

- Откуда взялись засони? Какая такая группа? - сходу насел на него Михаил Михневский.

Симпатяга он, Михневский-то. Смуглый, высокий. На нем была обыкновенная старая телогрейка, как, впрочем, и на каждом из сопровождающей его братии.

- Ну, Девятнадцатая, - просипел Самозванец простуженным голосом. - Ее, Девятнадцатую, все знают... Может, случилось что, может, пожар? Или не выходной у нас седни?

- А, это сам Березин! - обернулся к нему Михаил Михневский, обрадовавшись. - Знаете, зачем будим? Ну-ка, давай, Федя, командуй. Сам понимаешь, некогда мне их уговаривать, - на пацанов кивнул. - Не на рыбалку мы собрались - на воскресник. Ты сам-то уяснил это? Ну, вот и молодец, староста. После войны уговаривать будем, а теперь некогда. И чтобы не отставать от других, понял, Березин?

У Федьки уже заготовлено было крепкое возражение насчет комсомольской сознательности и добровольности. Уже он и рот раскрыл для первого слова, а комсорг Михневский словно не понял его намерений: похлопал по плечу, похвалил за соображаловку. И не стал дожидаться. Ушел, вместе с комитетчиками, в самый неподходящий момент. На ходу подмигнул своему знакомому, Тимке Рулю.

Буханье доносилось уже из-за поворота. В Восемнадцатую никто не стучал, этим, прилежным, дополнительных приказов не требуется.

- Ну, как, Федька, потолковал? - Мыльный подковырнул обалдевшего старосту.

Надо сказать, поступил опрометчиво. Сначала Федька сделал вид, будто не расслышал слов Мыльного. Потом все же дал понять, кто есть кто.

- Насчет войны-то он правильно, - соображал вслух. - Но она же кончится. Вот увидите! Тогда я с ним обязательно поговорю. Потолкуем. А ты чего, Мыльная душа, зубы скалишь? Может, тебе по шее надо? Самостоятельно ты никак встать не можешь? Чтобы без моего тумака?

- Тимка Руль тебе правильно говорил, так ты: «потолкую», - еще один правдолюб нашелся, Евдокимыч.

- Шевелись, а ну, пошевеливайся! - Самозванец драл горло, не снисходя до подробных объяснений.

Группа делала дело. Ей это было привычно: одевать штаны, ботинки, умываться слегка, самую малость, чтобы, чего доброго, чистюлями не назвали. Получали инструмента лопаты, носилки, брезентовые рукавицы, чтобы из снега вытаскивать железяки, которые называются металлоломом. Воскресник - ну, давай воскресник. Группа шла туда, куда другие идут. Без особого, правда, энтузиазма: вперед не суйся, сзади не отставай.

- Стройся! Девятнадцатая, стройся давай.

Какой-то седоусый дядек, сумрачный, возможно, оттого, что и в воскресенье, как в будни, вкалывать надо за милую душу, дядек этот молча прошелся вдоль шеренги, попыхтел «козьей ножкой». Оттопырив пожелтевший от курева безымянный палец, сказал:

- Пять здоровых парней надо. Вагонные люка клепать будем. Ты, ты, - безымянным пальцем указал на Леху, на Федьку Березина. - И еще которых дайте. Лопат не надо, лопаты оставьте. Отбойными молотками клепать будете.

- Мушкетеры! - Самозванец расширил зрачки. - Пошли, Соболь. К железу ближе. В снегу ковыряться и Мыльный сможет.

- Нам где бы ни работать, лишь бы не работать. - Стась и сам знал, что острит не ко времени и без всякой нужды, но что сделаешь, так устроена у человека голова.

- Шаркун, слышь, Шаркун, ты тут вместо меня заворачивай, - Самозванец передал скипетр. Самодержавную власть. - Держи тут у меня дисциплинку.

Впятером направились они через товарный двор, наполовину заваленный снегом. После ранних весенних дней, когда с крыш капало, началась и с неделю бушевала метель. Тупики, стрелки завалило снегом. На ходу его убирали, а он все шел, шел, так что, наконец, тропинки превратились в траншеи. Снег мешал развернуться, нельзя было и оглядеться вокруг без того, чтобы снежные горы не маячили перед глазами. Установилась теплынь, тишина, как иногда бывает после бурана. Все училище вышло на снег, комсомольцев и некомсомольцев - всех сюда кинули.

Ну, этих-то, пятерых, выделили особо...

Они следовали за седоусым колонной по одному. Пропуская по траншее встречных жеушников, каждый из пятерых, словно бы невзначай, обязательно притискивал человека к снежной стенке, так что несмышленому много раз приходилось отряхиваться от снега, при этом похихикивая или застенчиво улыбаясь, - в зависимости от натуры. Не в драку же вступать с самой Девятнадцатой.

Через приотворенные двери депо разносился грохот пневматических молотков, звон железа. Избитые, изрешеченные пулями и порядком раскулаченные в прифронтовой полосе, вагоны загнаны были в тупик, рядом с депо. Ждали окончательного решения своей сиротской доли. На одних снег лежал метровой глыбой, другие, обметенные, осмотренные и остуканные знатоком, готовы были вкатиться в крытое помещение на внеочередной, не предусмотренный никакими хозяйственниками ремонт.

На путях с лопатами, метлами и носилками, рядом с жеушниками орудовали мастера и преподаватели железнодорожного училища, в основном, молодежь. В бушлатах, в потертых шинелях и телогрейках, в заношенных шапках-ушанках, в рукавицах и без рукавиц, они держались солидно, с достоинством педагогов: шутили и смеялись не часто и не так шибко, как это делали пацаны. Своя мера у них во всем. Преподавателя, мастера, больше из молодых. Парторг Петр Леонтьевич в беличьей шапке. Все свои. Учительница литературы Татьяна Тарасовна была в вязаной шерстяной шапочке, в серых пимах, в почти новой, немного, правда, не по плечу фуфайке. Все ей как-то к лицу было: и вязаная шапочка, и валенки, и даже большая, возможно с чужого плеча, фуфайка. Самая красивая, как всегда. Рядом с ней - Гамаюнов, вырядившийся будто на парад. Новая шинель, шапка. Теплая погода позволяла ему выставить напоказ новый галстук. Техмех Моисей Абрамович, пожилой человек, и тот заявился на комсомольский воскресник. Снег он вырезал кубиками, расставив широко ноги, бросал его через забор. А пацаны остановились, поздоровались во главе с самозванным старостой. Гамаюнов на это не повел бровью. Принял как должное. На воскресник явиться - это куда ни шло, а чтобы ему с ребятами - извини-подвинься: выходной же у него.

- Надоели - смотреть не хочется, - улыбнулся он тонкой, светлой своей улыбочкой куда-то в пространство, вроде пожаловался самому господу богу.

- Меняйте профессию. Мастер - это не для вас, - сказала Татьяна Тарасовна, мучаясь над очередным комом снега, никак ей не поддававшимся.

- После войны каждый найдет свое место. А сейчас - где нужней. Думаю, Родина оценит наш вклад.

- Полагаете, оценка будет высокой? А нужны ли кому ваши жертвы?

- Надеюсь, Танечка, это не выходит за рамки очередного укола? Но в моем характере прощенье и благосклонность. Я джентльмен, вы же знаете.

- Будьте джентльменом, молодой человек! Помогите Татьяне Тарасовне, - подсказал техмех Моисей Абрамович, указывая на тяжеленный ком снега, который Татьяна Тарасовна безуспешно силилась приподнять.

Одностворчатые двери депо закрылись за пацанами, и грохот поглотил все посторонние звуки. Седоусый дядек показывал направление жестами. Свернули вправо, попали в изолированное помещение. Цех не цех - слесарные мастерские. Деповский гул был здесь мало слышен. Надо было создавать свой гул.

- Верстак, значит, - пояснил седоусый. - Один правит проволоку, двое заклепки заготовляют. А вы, - обратился к Федьке и к Лехе Лапину, - вы - клепать. На полу вон. Тут ничего хитрого. Пневматический молоток свободно держи, а то - воздухом ведь работает - растрясет до селезенки. Клепку-то вы проходили?.. Значит, знаете, какой формы заклепка бывает.

Помогал пацанам построиться, шевелил губами.

- Вагоны, как люди: оттуда идут покалеченные. Обязательно люка сорваны. Воздушное волной, что ли...

Думали, он только показывать может прокуренным своим безымянным пальцем. А он - разговорился...

- Ну, дак как, все поняли? Которого тут оставить за старшего?

- Разберемся, - просипел Самозванец, давая понять, что вопрос о старшинстве решен давно и окончательно.

- Тебя, что ли?

- Ну, я старший.

- Считай, раз старший. Тут их тридцать штук лежит. Без них вагоны готовы не будут, а завтра уже подавать надо под спецгрузы. Размечено, просверлено все, как полагается, а до остального не дошли руки. Так что это ваша норма. Заклепаете все - и шабаш.

Федька на всякий случай спросил: нельзя ли уменьшить норму. Усатый на это выразительно промолчал. Постоял еще, поучил Леху орудовать инструментом. Ушел, аккуратно прикрыл за собой двери. Пацаны оглядывали помещение, верстаки, трогали инструмент. Надо было дело делать. Один по одному плевали на ладошки, брались.

Проволока, заклепки - мелочь, мушкетерам справиться с этим - раз плюнуть. Они слонялись без дела, выпрашивали отбойный молоток, клепали по очереди, учили друг друга под руку.

- Что, если простым молотком попробовать? Как, Федька?

- Я вам доктор, что ли? Разыщите усатого.

Разыскали. Усатый выслушал, возражать не стал.

- Ну, дак че. Давайте. Простоя не будет, по крайней мере. Двое к верстаку, один - на подсмену. Сейчас я вам молотки выдам, которые потяжельше, да хватит ли силенок? - Он подозрительно, с головы до ног, оглядел тощего Стаса. Один подозрение вызвал. - Тут, ребята, не с локтя, тут с плеча ударять надо.

Стась держал, Соболь клепал. С непривычки лоб становился мокрым, плечо ныло, просило отдыха. Зато было видно, как мнется проволока, поддается удару, заклепка прямо на глазах принимает божеский вид. Ну, можно приспособиться, приноровиться - нечего ныть зря.

- Дай-ка, Юрец, дай-ка, я, - под руку лез Евдокимыч. - Ты посвободней бей, а то плечо отвалится. Ну, видел, как усатый показывал?

Евдокимыч плевал на ладошки, пошире расставлял ноги. Удар наносил свободно и широко, плечо, однако, уставало быстро, готово было отвалиться вместе с тяжелым английским молотком.

- Свободней держи, ну, говорят же, слушай, что говорят, - наставлял его Стась.

Мало-помалу оттер Евдокимыча с бойкого места.

- Во, гляди, как надо. Учись.

Повторил он все телодвижения Евдокимыча. И плевал на руки, и расставлял ноги пошире, и хищно скалил зубы, когда наносил удар. И заклепка, ничего, поддавалась, и это добавляло ему надежд. Но уставал он еще быстрее. Дышал шумно и часто, как худая лошадь, и когда Юрка Соболь сменял его, отходил он не то, чтобы пошатываясь, - водило его из стороны в сторону, натыкался на стену, длинный человек - вершина-то и колышется. У Евдокимыча какая вершина? Тот в себе держит, усталость у него на лице прописана...

Мастерская гремела грозовыми раскатами. Пневматические молотки образовывали непроницаемый звуковой фон. Удары Стася, Соболя и Евдокимыча растворялись в грохоте, как ручейки растворяются в полноводной реке. Первый люк был готов. Петли держались прочно, казалось, теперь не сорвет их никакая взрывная волна. Юрка Соболь положил его в общую горку.

Федька и Леха Лапин враз подняли головы. В мастерской стало тихо.

- Вот. Видал, Федька? А ты говоришь.

- Погляди, Леха, глянь, не хуже, выходит.

- Живот с такой работенки к хребтине! подводит, а так ничего, весело.

- Ты думаешь, тут легче, на отбойном? Ну-ка, попробуй.

Пришел усатый, осмотрел работу, похвалил. Ничего, мол, сойдет, хотя и не так, чтобы очень. Одну заклепку у Лехи, впрочем, забраковал.

- Ты парень здоровый, а чего же ты на отбойном мучаешься? - сощурил на него один глаз. - Иди-ка ты к верстаку, бери английский молоток в руки. Валяй. С такими плечами, как у тебя, вручную будет надежней. Люк бери самостоятельно, чего на этих огольцов надеяться. Там вон один как раз лишний крутится, он и встанет на твое место.

- Ты, Леха, - лось, тебе, точно, к верстаку надо, - утвердил Самозванец с некоторой одышкой.

- Ну, дак точно, ему это что...

- Могу и молотком, который потяжелей, - согласился Леха. - А то с этим пулеметом все нутро растрясет.

Ожил Леха, повеселел. Стась тоже с удовольствием занял его место. Усатый не уходил долго. Молча поправлял, указывал Лехе безымянным пальцем, глядел, как орудует он у рабочего стола, где сталь, как глина, садилась под его полновесными ударами. Сквозь прокуренные усы то и дело проглядывала ухмылка. Так и ушел с ухмылкой.

- Ну, че, может передохнем малость? - наугад спросил Соболь, когда наступило непреднамеренное затишье.

- Сколь там осталось? - надоумил Леха.

Стась с Евдокимычем перебирали люки. Юрка Соболь лез под руку, мешал. Слегка приоткрыл рот, Леха издалека контролировал, чтобы не сбились.

- Восемнадцать, елки-палки! - он закричал первым, хлопнув в ладошки. - Вот это работнули!

- Горланишь, тюря. Знаешь, сколько мы вкалываем?

- Дак нету у меня часов...

- То-то нету...

Березин не поддержал восторга. Остывающий пот из-под шапки наползал на лоб Самозванца сизыми полосами. Голодным зверем поглядывал староста на оставшиеся двенадцать люков.

- Пацаны, я Лунина видел, - огорошил Евдокимыч известием.

Судя по всему, работала голова Евдокимыча в ином направлении.

Молчали. Думали.

- Где видел? - спросил Самозванец.

- На картинке, в «Огоньке».

- Тюря. Ты его живого встреть. Да поговори...

- Тимка Руль говорит, что комсорг, Михаил Михневский-то, обещал Лунина привести в училище. Он, говорит, на собрании выступать будет, перед пацанами. Сам Лунин, натуральный, - заверил Соболь.

- А чего? И придет, - утвердил Леха. - Говорят, он мужик правильный. Вон мастер Восемнадцатой, Воронов-то, за руку с ним здоровается.

- Повезло прилежным на мастера, - Стась шумно выдохнул, и в мастерской установилось затишье.

Потом Соболь взял слово:

- Че, Федька, стоишь? В ногах правды нет, садись вот хоть на верстак. Ничего мы работнули сегодня. Заметьте, немцы сбивают люки - мы навешиваем, они собьют, а мы снова навесим, - наяривал Соболь политику. Тихо, мирно. И будто бы не замечает, что прислушиваются пацаны и глаза у пацанов загораются. Лицо у Соболя все еще не остыло от работы. Ну, вообще-то он знает, что говорит, он зря-то, Соболь, не скажет. И послушать ничего, можно: башка у человека верно устроена.

- Выходит, мы фронтовой заказ выполняем? - Самозванец оборотился сизым своим лицом к Юрке Соболю.

- А то как же. Дураков на это дело не поставят.

Глаза старосты понемногу теплели, возвращалось к нему доброе расположение. Делался разговорчивым.

- Я сперва не в жеуху, на завод собирался. Сейчас вкалывал бы за милую душу.

- Ну, без тебя, Федька, - что ты! - Пропали бы мы все. Валялись бы где-нибудь под забором дохлые...

Ехидные слова Стася Федька принял за натуральный подхалимаж. За чистую монету. Удовлетворенно хмыкнул. Посидел тихо, попереживал свою командирскую славу. И соизволил подать команду. В это самое время, враз с деповским гулом, отворились двери: в сопровождении седоусого в мастерскую вошел Михаил Михневский, и Федькина команда совпала с их появлением:

- Встать!

- Перекур, значит? - Михаил Михневский снял, показывая белые зубы.

- Табачку нема, - Соболь развел руками.

- Не мешало бы, - вздохнул Самозванец. Он, между прочим, покуривал потихоньку, у него только не всегда табачок водился.

- А они, гляди, дурака-то не валяли: заклепали поболее половины. Ничего, молодцы, - хвалил седоусый, осматривая работу. Давеча я приглядывался к этому вот здоровяку. Он, как есть, за двоих работал, я бы такому, знаешь, не пожалел, два пайка выдал.

Леха скромно потупился.

- Как фамилия? - спросил Михаил Михневский, доставая блокнотик.

- Ну, Лапин, Леха.

- Комсомолец?

- Был, - отмочил Леха.

- То есть, как это понять? До сих пор не встал на учет? А еще кто не встал на учет? Фамилия?

- Гончаров.

Вот так. Стась тоже... Дурья голова.

- Ладно... Об этом потом поговорим! - и захлопнул блокнот, - Ребята, вы догадались, что вас поставили сегодня на главный участок? На восстановление вагонов, которые прибыли из фронтовой полосы? - спросил комсорг.

- Чего же не догадаться. Сообразили. Соболь разъяснил.

- Значит, разъяснил Соболь? А кто он такой, ты, что ли? - повеселел Михаил Михневский.

Юрка усмехнулся самодовольно.

- Я про тебя уже слышал. Зайди завтра в комскомитет, у меня к тебе дело есть. И ты, Гончаров, приходи, и ты, Леха Лапин. Прямо после работы. Долго я вас не задержу, не бойтесь.

- Какой разговор. Надо, так надо, - Соболь пожал плечами.

- Мы сами хотели... - заюлил Стась.

- Собирались... -подтвердил Леха на всякий случай.

- Ну, ладно, хлопцы. Речь держать и агитировать вас я не собираюсь. Некогда. Да и сами, погляжу, разбираетесь, что к чему. И староста у вас - человек дельный. И агитатор вон, Соболь, имеется. Задание-то знаете? Ну, вот. Не буду мешать. Работайте.

Двери на миг впустили деповский гул и захлопнулись за Михаилом и седоусым дядьком.

Теперь Федьке полагалось по должности оглядеть долгим пытливым взглядом всю четверку. Ясна ли ситуация, не требуется ли дополнительных разъяснений. Только поглядеть. Голос можно не подавать, пусть по одним глазам понимают своего командира.

Ну, ничего, взялись. Загрохотали отбойные молотки, загудело железо. Мускулы успели застояться, не разработались еще после отдыха, пальцы держали инструмент некрепко. Однако ничего, шло дело. Потому что кончать надо было с заданием, никто другой за тебя кончать не будет. Программа действий - вот она: двенадцать люков. Работа, кажись, настоящая. Она же для фронта!

Неожиданно Леха запел.

Славное мо-оре, священный Байкал.

Он, Леха, числился в запевалах. Сейчас он пел во все горло, подражал тому старшине, который пел в бане, ночью, по дороге на запад. Соболь подхватил. Евдокимыч приладился к хору. Ничего, вписался, как тут и был. Стасю медведь на ухо наступил, он, конечно, потянул не туда, да в хоре ладно, сойдет, он же, хор-то, пополам с грохотом. Дал Федька Березин мычал. А может, самозванная душа, только рот разевал для виду, потому что сиплого его голоса все равно никто не слышит.

Нет, ничего была песня. Леха тянул баритоном, разводя грудь при каждом замахе. Удары клал в такт песне, они у него получались добрые, полновесные, как у молотобойца. Эх, раз, что ли. Одна штанина доле. Ну, жизнь была не дорога: что за жизнь, ежели не хряснуть как следует!

Стучали пулеметы пневматических молотков. Звенело, пело на верстаках железо. И песня лилась. Отражаясь от почерневшего потолка, смерчем кружили звуки по мастерской, волновали кровь, душу чем-то родным и заветным. Крикнуть бы, заорать во весь голос, садануть бы со всего-то, со всего плеча молодецкого, потому что горели мускулы. Гнись, железо, уступай, сдавайся на милость человеческой гордости, покоряйся. Выходя из-под рабочей руки новый люк. С песней давай, с песней появляйся на свет белый!

И побегут, застучат вагоны по рельсам. К фронту, с «гостинцами», значит. Вот так оно обстоит. Держись, немчура! Смерть немецким оккупантам! Только так обстоит дело!

Счастье

Юркин братан сидел выше всех. Дзинькая по тарелке и бухая в барабан, до невозможности сиял и встряхивал чубом. Пожалели в госпитале, не остригли. Командиров, видно, не остригают. Погоны лейтенантские, а такой чудак-весельчак. Юрка трясся от смеха. Понимал брата. Игорь чудил главным образок в его пользу. Не глядя, друг дружку видели, Игорь подкидывал палочку и, пока лет, разевал рот и смиренно следил за ее полетом. Это когда веселая шутка из оперетты. Если серьезное, то ничего. Глаза блестят, а ничего. Клюшка у него стояла рядом. При слонил к стулу.

Из госпиталя Игорь заехал домой, с сестренкой и матерью повидаться, на обратном пути - к Юрке, в жеуху. И на концерт. И за барабан сел, чтобы вспомнить старинку. И все же он стал другой, Игорь. Не такой, как был. Откуда-то складка над переносицей, ее же не было. И орден. Красная Звезда. Не смотрит на орден, как будто ему все равно, что у него там на груди. Рассказывал про какого-то Петю, про других товарищей. Вместе из военного училища, воевали вместе. Теперь Игорь едет к своим, на фронт. Ни про какой героизм не рассказывал. Шли два немецких «Фердинанда» на его окоп и стреляли. Ему было страшно, а ребятам ничего. Стыдно было показать, что страшно, и он командовал, и стрелял, а ребята сами знали, как в куда полагается бить. Его ранило. Воздушной волной выкинуло на бруствер. Ребята все же подбили одного «Фердинанда», другой отступил. И не было, в общем-то, героизма. Когда рассказывал, Евдокимыч все донимал Юрку:

- Скажи, пусть у нас заночует, в общежитии.

Юрка с братана глаз не сводил.

Оркестр разбредался по залу. Начали петь. Фокина племянница пела, Галинка. «На позицию девушка провожала бойца». Ничего песня. Галинка сама - тоже. Ленточка на голове. Ни с кем особо не знается: кивнет головой и - мимо. Гордая. С одним лишь плясуном Куриловичем, директорским сыном, остановится иной раз поговорить. Впрочем, Юрке какое дело: у него родной брат приехал. Лейтенант. С орденом. Все внимание, и концерт даже, - все для него.

Пела еще Татьяна Тарасовна. Ну, она вообще - как артистка. Лучше даже. Соловей мой, соловей, голосистый соловей... Интересно, соловья вытянул бы тот старшина? Вытянул бы. Ее позвали на «бис», но она почему-то больше не стала петь. Она вышла, конечно, она не зазнайка. Поклонилась чуток, улыбнулась. Ей захлопали снова. Теперь ей, конечно, за улыбку хлопали: весело и хорошо делалось от такой талантливой улыбки, ну, будто бы вручили тебе подарок бесплатный. Жеушникам не хотелось ее отпускать. Еще не утихли хлопки ,она стала говорить:

- Сейчас младшему брату нашего уважаемого гостя дается комсомольское поручение. Он прочтет новые стихи Константина Симонова «Сын артиллериста». Попросим, ребята!

Подстрекательски весело со сцены поглядывала на Соболя, а он недоумевал: что же она такое говорит? Зачем говорит? Перестали хлопать, и в настороженной тишине прозвучал ее ясный, спокойный, как на уроке, голос:

- Выходи, Юра, у тебя здорово получается.

Ему было неловко. Игорь сзади подтолкнул: валяй, мол. Округлил глаза, когда Юрка к нему обернулся.

Читал по-школярски. Быстро, монотонно. Дельно получалось только одно: «Держись, мой мальчик! На свете два раза не умирать!» Тут не хотелось читать монотонно: пронимала дрожь. Оттого наизусть выучил, что пронимала дрожь.

Хлопали, конечно, из-за уважения к братану. Юрка соображал, не маленький. Стась, как всегда, на весь зал втолковывал соседям, будто в Девятнадцатой группе каждый второй так, как Юрка, может. У Евдокимыча - блестели глаза. Евдокимыч такой чувствительный от природы. Юрка двумя пальцами держался за широкий комсоставский Игорев ремень, понемногу успокаивался и делал вид, будто интересуется, как ансамблисты готовятся к танцулькам. Не на сцене, каждый сам по себе. С иголочки разодетые, чего еще: танцуй, пританцовывай. Не зря Мыльный туда пробивал дорогу.

- Отлично, Юра, молодец, - Голос Татьяны Тарасовны. Она положила ему на плечо руку, стала рассказывать Игорю, как обнаружила на уроке Юркин талант. Чтобы порадовать Игоря. Ясно. Юрке все понятно, а Игорь удивлялся и радовался за него. Похвалу принимал за чистую монету, наивный человек!

- Познакомил бы с учительницей, Юра. Эх, ты, голова.

- Маленький, что ли, сам не можешь?

Татьяна Тарасовна смеялась. Рассказывала о восстановлении вагонов, об энтузиазме пятерых парней, в число которых входил и Юрка Соболь. На нее смотрели во все глаза, потому что она самая красивая в училище, и такой веселой ее никогда не видели. Танцующие оглядывались на Татьяну Тарасовну, издали посматривал на нее и мастер Гамаюнов, отчего-то не пожелавший сводить с фронтовиком короткого знакомства.

Разговаривал Игорь с Татьяной Тарасовной, как положено. Без церемоний сошло. Сперва он вроде стеснялся: еще бы, тут обалдеешь, тут заикаться начнешь. А потом ничего. Пожалуй, оба не видели никого вокруг. Будто им только и не доставало друг друга. Вообще-то он может, Игорь, он не с Луны свалился на этот комсомольский вечер. Сам комсомолец. Вот показал на свою клюшку. Наверно, танцевать охота, а как танцевать, когда - клюшка. Было дело, вечера были, а сейчас никак нельзя ему оставлять клюшку.

- Ага, вот где таланты скрываются!

Юрка обернулся на Галинкин голос. В волнистых волосах ее алел бант. Казалось неудобным смотреть на нее вот так прямо, как сейчас, когда она стояла вблизи. Все равно что трогать руками... Глаза его остановились на белой кофточке с брошью посередине. Стрельнули вверх, к алой ленточке. Черт. Впрочем, она хитруля. Хочет познакомиться с Игорем, не иначе. Юрка ей вроде прикрытия. Что-то звенела насчет ансамбля, куда ему обязательно следует записаться. Как Мыльному. Ошиваться, чтобы форму выдали. Хэ, не могла лучше придумать, чтобы поближе к командиру.

- Мы проживем без ансамбля. Мы работяги, нам гордость не позволяет.

Он тут же ипочувствовал присутствие друзей-мушкетеров.

- Точно, - поддакнул Евдокимыч.

- Или уж полгруппы в ансамбль, у нас же все артисты, - ввернул Стась. - А что? У меня - горло: могу в хоре. Евдокимыч - на ложках... Еще есть Мыльный... - хихикнул дурашливо.

- Зря, хлопцы, отбояриваетесь, - вставил Игорь, - смотрите, какая девушка агитирует.

- Его давно агитируют. Повлияйте на него, Игорь Иванович, - сказала Татьяна Тарасовна, весело и умно посматривая на Юрку Соболя.

Игорь обещает повлиять, для проформы отвлекается от Татьяны Тарасовны. Галинка расцвела маковым цветом. Довольна. Молодая, а хитрая.

- Ладно уж, познакомься с моим братом, - сказал Юрка Соболь.

Игорь пожал Галинкину руку. Он только и делает, что знакомится. Сперва - с Михаилом Михневским, потом - со всеми комскомитетчиками. От Татьяны Тарасовны ни на шаг, впрочем.

Так тут же ничего особенного: каждый второй жеушник влюблен в Татьяну Тарасовну. Чего особенного? Потому что глаза у нее - что ты! И ресницы, как нарисованные. Когда читает наизусть, слегка щурится. Искорки, тысячи искорок - это и составляет ее глаза.

Оркестр, хотя собрался не в полном составе, как ни в чем не бывало, бойко исполнял «Крокодилу»: «По улицам ходила большая крокодила...» Галинка затормошила Юрку запросто, как будто сто лет были знакомы.

- Юра, идем танцевать!

- Что ты? - испугался Соболь.

- Ты же танцуешь... Ну... Я научу!

Объявился сынок директорский, вырос перед Галинкой Курилович-младший в ансамблистском костюме. Пристукнул хромовыми ботинками. Она упорхнула. Игорь покосился, состроил Юрке глупую рожу. В другое время Юрка, пожалуй, расхохотался бы. Сейчас было не смешно. Пожал плечами.

- Прошляпил?- поинтересовался Стась.

- Что из того? - встрял Евдокимыч.

- Как у тебя устроены мозги? - Стась холодно полюбопытствовал, оборотясь к Евдокимычу.

- А что ты знаешь о мужской дружбе?.. - на вопрос вопросом отвечал Евдокимыч. - Хочешь знать, за друзей Степан Разин красавицу в воду кинул.

- Дурья голова! - возмутился Стась. - Этот плясун давно увивается вокруг Галки. И уведет, помяните меня.

Музыканты давали дрозда.

...Она, она голодная была.

Звякнула напоследок тарелка. Галинка, безразлично будто бы, окинула зал глазами, стремительно направилась туда, откуда была приглашена на танец. Стась вежливо уступил Галинке дорогу. Евдокимыч принял независимый вид: хоть пол перед ней мети, валяй, мне это ни к чему.

- Юра, Юр, скажи брату, чтобы сегодня к нам зашел. Ненадолго, Юра. Дядя звал.

- А воевать когда, если он будет по гостям ходить?

Галинку не расстроил резонный довод.

- Ты - тоже, - улыбнулась загадочно. - Дядя приглашал обоих, слышишь, Юра?

Эти слова Евдокимыч услышал собственными ушами, но Евдокимыч не поперхнулся от возмущения. - Ха! Интересно будет им толковать с Фокой...

- Кажется, я не тебя звала, Юру, - отвечала Галинка, красиво обернувшись в его сторону.

Из-за головы Евдокимыча Стась возвысился ровно на голову. Витые брови и римский нос его приобрели благородное выражение.

- Не сердись, Галя, он же Иван, Ваня - что с него взять. Евдокимыч - фамилия...

- Пусть Ваня повежливей будет.

- Сегодня лейтенант занят: к нам идет, к доблестной. Еще Какие вопросы? - спросил Евдокимыч.

Галинка хитро на него взглянула.

- В хвосте плететесь, доблестная. Вместе с мастером...

Это был удар. Возьми растолкуй, что Девятнадцатая сама по себе, в чистом виде, а Гамаюнов - черт ему брат, белоручке. Уступать Евдокимыч не собирался. Независимо посматривал по сторонам, сознательно не усваивал Галинкиных шпилек.

- Соболевых отпустить не можем. Решение окончательное, обжалованию не подлежит. - Полагая, что инициатива захвачена, Евдокимыч встал в пол-оборота, гордым видом своим показал, что разговор окончен. Галинка вспыхнула до кончиков ушей, до алого бантика - вот-вот по щекам надает Евдокимычу, по утиному носу его, того гляди.

- Юра, че он всегда такой, Юра?

- Не трогала бы ты Девятнадцатую, - вздохнул Соболь. - Это жизнь, семья наша, понимаешь?

Галинка задержала на нем проницательный взгляд, и под этим взглядом потемневших серых глаз жаль ему сделалось и группу, как родную семью, и самого себя, в невыгодном свете представшего перед ней на фоне Куриловича-младшего, некстати пробирающегося сквозь толпу ребят за новым приглашением. Было жаль чего-то такого, чему, не пообедавши, не подберешь и названия: светлого, в высшей степени скоротечного, как счастье, порхнувшее над головой жеушника. Пусть, думал он. Пусть. Мы нарочно отвернемся для гордости. Смотреть будем на своего брата Игоря, который едва не за руку с Татьяной Тарасовной. Он, Игорь, герой... Вполне может быть, что завтра, презирая опасность, поведет бойцов в самое пекло. Вперед! Поднятый над головой пистолет укажет бойцам, где находится их командир, боевой товарищ. «Пархоменко», «Николай Щорс», «Чапаев», - образы из этих кинокартин возникали один за другим. Ураганом понесутся бойцы на врага, сметут фашистскую нечисть. Шальная пуля вполне может... Не убить, нет!

Обжечь плечо, или, допустим, ранить так, чтобы не шибко... И она обязательно приедет к нему, в госпиталь. Красивая. Юрке казалось, что все это произойдет не с братом, а с ним самим, и красавицей, приехавшей в госпиталь, будет не кто иная, как Галинка... Она с интересом наблюдала за ним. Встретилась глазами, улыбнулась. И поразила вдруг непонятным фокусом:

- Юрочка, не обижайся, я больше не буду... оскорблять доблестную, - впилась сильными пальцами в рукав гимнастерки. Столько смеха, наигранной радости в ее глазах! Непонятными, необъяснимыми путями дошло до него, что это спектакль. И, возможно, рассчитан на зрителя, на того, кто явился за приглашением к очередному танцу, ожидая, когда к нему, наконец, обернутся. На Куриловича. Юрка понял игру, без лишних слов развернул дальше:

- Поцелуй - тогда помилую, - заведомую чушь брякнул. Глупость, в общем. Обернулся он к ней мороженой, не раз битой своей скулой. Она приподнялась на носки и звучно поцеловала. Соболь даже не успел вздрогнуть. Странное, теплое, при всех.

Но это же спектакль. Ну, да. Соболь про себя начал оправдывать Галинку, будто она в оправдании сильно нуждалась. А щеки, они у него горели без зазрения совести. Физиономия на радостях расплывалась с Лехину варежку. Юрка оглянулся. Никому ничего до Галинкиной выходки. Плясун Курилович стоял навытяжку, обалдело помаргивал обоими глазами. Соболь расправил плечи.

- Вам кого, дружок? Ась? - приставил ладонь, будто плохо слышит.

Стась, во все глаза наблюдавший за другом, гоготал, придуриваясь, едва не на весь зал.

- Сила! - вытирая глаза, всхлипнул даже.

- Бесстыжая! - рубанул Евдокимыч.

- Сильны черти, - покачивая головой, одобрил Юркин братан. При этом он зачем-то Татьяне Тарасовне пожал руку и пояснил что-то насчет невинного поцелуя, с чем она, хотя слегка покраснела и опустила глаза, все же согласилась.

- Здравствуй, Таня!

Голос Гамаюнова прожурчал ручейком. Мастер Девятнадцатой группы словно бы только-только заметил присутствие молодой учительницы и немало этому удивился.

- Представь, я очарован твоим талантом...

Татьяна Тарасовна поклонилась жеманно. И то ли не слышала, что он говорил дальше, то ли не поняла значения слов, обернулась опять к Юркиному братану, удивленно рассматривающему пришельца. Гамаюнов кивнул головой, чуть-чуть, слегка, дабы не поступиться своим высоким достоинством. Игорь ответил Гамаюнову тем же.

- Будете танцевать, уверяю вас. На своей свадьбе, Игорь Иванович... Ну, хорошо, ну, в конце концов, танцы - не главное в жизни, так ведь?

Татьяна Тарасовна убеждала, уверяла, требовала, чтобы с ней согласились немедленно.

Оркестранты ударили плясовую. Сила. Юрка впервые услыхал, как - не гитара, не баян - духовой оркестр исполняет «цыганочку».

Какой-то второкурсник замысловато выкаблучивал вызов Михаилу Михневскому, комсоргу училища; тот, оглянувшись на Игоря, для приличия поломался. И пошел по кругу. Плясуны потянулись вперед, Курилович-младший исчез тоже, Стась, Евдокимыч, Юрка Соболь с Галинкой - туда же, за всеми. Комсорг чуть не переламывался надвое, чуть не рассыпался на части Михаил Михневский. Лихорадка, что ли, трясла. Оркестр гремел, дудачи сияли. Капельмейстер в офицерской гимнастерке с широким, как у Игоря, комсоставским ремнем, следя за Михаилом Михневским, пристукивал носком хромового сапога. Второй раз в жизни видел Юрка Соболь такое ловкое исполнение. На танцульках однажды в этом же зале плясал Кайма. А тут сам Михаил Михневский, не кто-нибудь. Стройный, симпатяга парень, светлая голова. Дает человек жизни!..

Все, все - даже Гамаюнов! - тянулись вперед, потому что впереди было самое главное. Один-разъединственный человек - Кайма, - только он один скучал на вечере: не захотел плясать, сник. Зевал, угрюмо поглядывал с тыла на спины болельщиков, горячим кольцом сомкнувшихся вокруг комсорга.

Три солдата

Лейтенант Соболев рассказывал смешные истории из военной жизни. Показывал фотографии друзей. Оказывается, на командиров учатся такие же, почти такие парни, как они. Малость и постарше, а тоже шкодничать любят. От лейтенанта ожидали главного. Видел живых гадов, стрелял по ним из ручного пулемета (командовал же пулеметным взводом!). Он, конечно, немало уложил их на нашей родной земле, только молчит, не расскааывает. Возможно, когда улягутся спать. Вполне возможно. Тогда оно интереснее.

Сидеть в натопленной комнате (Фока выдал угля сверх нормы), бок о бок с боевым командиром, по-свойски скинувшим широкий комсоставский ремень с портупеей и даже расстегнувшим на гимнастерке пуговицы, - эх, штука. Малина, не жизнь.

Только жизнь, как кино, оборваться может на самом интересном. Свисти, не свисти - от тебя не зависит. Суматошный Фока влетел вместе с ветром. Постучался, конечно, для вида. Мол, народ мы культурный, не так себе. И влетел. И сразу закончилась интересная людская жизнь. Затараторил про погоду. Про метели, про морозы, которые с точки зрения Фоки, доживают последние дни. И по всему было видно, что главный камень Фока пока еще держал за пазухой.

- А я за тобой, товарищ Соболев! - наконец, выложил. - Поговорили - и будет. Спасибо на том. Им хоть всю ночь рассказывай - все одно мало. Знаю я этих огольцов. Надо же отдохнуть с дороги, солдату оно никогда не лишне. - Не к теще на блины едешь. Ну, и давай собирайся, ко мне пойдем.

Таковы дела. А что, перечить будешь? Федька невразумительно что-то промычал, возраженье какое-то, - Фока зыркнул на него глазищами. Проворковал неожиданно ласково:

- Дорогой друг, об этом мы завтра с тобой потолкуем.

Самозванец прикусил губу, Фока тем временем продолжал рассыпаться в любезностях:

- Ну, что вы тут будете с ребятами? Ни поговорить по-братски, ни отдохнуть. У меня как раз пустует кровать. Если надо, Юрию отдельно сообразим.

Врываться, нахально уводить боевого командира! Только Фока способен на такие дела. Группа, конечно, в рот воды набрала. Возмущенье, возмущенье, но о чем говорить, когда лейтенанта им даже угостить нечем! Фока знал эту слабость за Девятнадцатой группой и намекал вполне откровенно. Стоило лейтенанту один раз посмотреть на меньшего брата - растерялся, что ли, - Фока воодушевился, окончательно перешел в наступление.

Юрка прикидывал: хорошо ли, плохо ли, если они с братаном оставят Девятнадцатую с носом, а сами пойдут чай распивать к Фоке с Галинкой. Оно не мешало бы, да по совести говоря, сердце Соболя колотилось, и не потому вовсе, в силу какой-то другой причины, само по себе выстукивало музыкальную радость. Нет, все же выходило неправильно.

- Иди, раз зовут, - милостиво распорядился Самозванец.

- Ты, Юрец, ни при чем, иди.

- Ты не переживай, - оправдали его Стась с Евдокимычем.

- Да, ты чего, Юрий! - дивился Фока. - Брат с дороги, ты сам зови, чтобы отдохнул с дороги. Эх, мозги у тебя. Куделя - не мозги... - В конце, возможно, припасено было словечко образное, но Фока вовремя прикусил язык. Мужик совестливый.

Его порог Юрка переступил последним. Чего лезть вперед? Для Фоки Юрка какой гость? Не он погоду делает - Игорь. Фронтовик. Обоих - и Фоку, и брата - Юрка пропустил вперед, сам - последний. Понимал ситуацию.

Шипело на сковороде что-то невообразимо вкусное. Галинка в белом передничке с пылающим лицом крутилась на кухне. Увидела, кто пришел, быстрей закрутилась... Пела: «На позицию девушка провожала бойца». Переоделась. Орудует. Глаза смеются, сама возле жара пылает.

- Проходите давайте, располагайтесь, как дома, - ворковал Фока. - Галина! - завернул кадык в сторону кухни. - Как картошка, Галина?

- Я только поставила.

- Ну, вот тебе... На женихов смотришь, а картошка не готова.

- Ладно, дядь, ни на кого не смотрела...

Фока по-свойски, по-домашнему подмигнул Юрке Соболю. Поканителившись без толку, стал собирать на стол. А что, пусть собирает. Юрка тем временем рассматривал пол, потолок, стены. Стены внимательней. На них висели портреты каких-то незнакомых людей, семейные фотокарточки. Он их давно заметил, еще в первый раз, а теперь разглядывал. На одной, выцветшей и пожелтевшей, увидел он молодого Фоку в кругу таких же, как Фока, бравых солдат-щеголей. У кого во рту, у кого в руках папироса. У каждого папироса. Сапоги гармошкой. У одного рука положена на кобуру с пистолетом. На пустую кобуру, возможно... Фоку Юрка узнал сразу. Тонкая шея, кадык. И нос-то, нос - ишь, рубило! - не спрячешь.

- Юра! - оторвал Галинкин голос от фотокарточек. - Пойдем со мной в погреб, я боюсь одна, Юр.

- Пожалуйста. Кто бы возражал...

Галинка шла впереди, в Фокиной шапке, в ситцевом горошковом платье, в котором он ее увидел первый раз дома. Ночь тихая, звездная. Мороз, хотя и не очень, потому что без ветра, а все же. «Простынет, дурочка», - думает Юрка. Сам тоже в одной гимнастерке, да ему-то что сделается: он жеушник. Валенки ее поскрипывали, оставляли плоский след самодельной подшивки. Лопатки шевелились.

Погреб расположен в сарае, во дворе общежития. Сарай у Фоки общественный, просторный, закрывается без замка. Если кому надо, - пожалуйста, к услугам лопаты совковые, штыковые, два лома, кирка со сломанной ручкой, ведра, скрипучие сани с приплетенным коробом. Валяй, бери. Там же, в общественном месте, лежит и личный, вовсе устаревший Фокин скарб, густо подернутый пылью и инеем, частично переложенный негодным уже для носки бельем, тряпьем разным. Связано все бечевками.

Отворялись двери со скрежетом. Должно быть, Фока нарочно не смазывал петли, чтобы слышно было, как входят в его сарай. В темноте сарая они на миг потеряли друг дружку. Нет, он почувствовал ее теплую руку. Как по клавишам пробежались пальцы, уютно уместились в его руке. Она потянула в неизведанную темноту, выпростала руку. Чиркнула спичкой.

- Открой, Юра, - протянула ключ.

Он светил, пока она ощупывала поперечину на лестнице и спускалась вниз. Выбившийся из-под шапки веер волос щекотал ему нос и губы. Она опиралась на него, она была теплая. На виске у него билась жилка, от наклона, должно быть. Для полной Галинкиной безопасности обхватить бы ее за плечи. Он постеснялся. Когда она что-то переставляла внизу и чем-то гремела, и по ее приказу безрассудно расходовались спичка за спичкой, одна и та же дичь ему лезла в голову: не обхватил за плечи...

Знобило. Пламя прихватывало кончики пальцев, мелко подрагивало. Близкий Галинкин голос заставил его вздрогнуть. Она протянула шершавую, с порядочно побитой эмалировкой кастрюлю. Чтобы освободить руки, он отставил ее в сторону, потянулся к Галинке. Она спешно укладывала между дверцами для тепла, старую Фокину шубу, навешивала замок, при этом рука ее для храбрости то и дело отыскивала в темноте Юркину руку. Он чувствовал, как близка она была к нему. Вот выпрямилась. Стоит. Дышит.

- Какой холодный, ты же замерз, Юра. Идем скорее!

Из сарая бегом пустились к высокому Фокиному крыльцу.

- Ух, моя картошка! - кинулась Галинка к сковороде. - А, вы уже хозяйничали? Молодцы! Грейся, Юра. Хочешь, заслонку открою?

Да, он замерз, теперь чувствовал. Хорошо посидеть у раскрытой плиты, поглядеть на горячие угли. Умывал руки в горячем воздухе, щурился на огонь.

- Ты, Юра, приметный: в нашем классе тебя многие девчонки знают. Стасика тоже.

- Вот тебе... Да мы же у вас и не были ни разу.

- Ха, чего захотел!

- Ну, Стась-то, он - как Михаил Михневский : благородная у него физиономия.

С ней было хорошо. Но его же, Юрино, место там, где солидные люди разговаривают о мужских делах. О войне. Дверцу плиты он прикрыл, ушел в комнату.

В наружную дверь постучали, в прихожей возникли суета, оживленье.

- Галя, кто там?

- Секрет, секрет! Не выходите, пожалуйста.

Игорь чего-то встревожился. Фока, тот не любит никаких неопределенностей, он стал нетерпеливо прохаживаться по горнице» задевая табуретки, единственный стул. стол, половину уже накрытый для еды.

- Ну проходите, чего шепчетесь?

К Юркиному удивлению, в прихожей послышался голос Татьяны Тарасовны. Игорь встал, отошел к разрисованному морозом окну, на гимнастерке зачем-то застегнул все пуговицы.

- Я ненадолго, Фотий Захарович, я к Игорю Ивановичу, - сказала она, остановившись в проходе, с горящим не то от мороза, не то от смущенья лицом. Красивая. Смутилась, пожалуй, оттого, что знала, что такая красивая с мороза. А, может, от чего другого смутилась - кто их разберет, женщин.

- Вот, вот, - засуетился хозяин. - Вот спасибо, Танюша. В сто лет раз и еще: не к тебе, старый хрыч Фока. Проходи давай, не разговаривай, голубушка. Вот сюда. Или нет, сюда. Да у нас, моя милая, ничегошеньки нету такого. Один чай для разговорчика. Ну, вот разве еще фронтовик. Это уж для души, для сердца, фронтовик. Ладно, ладно, Танюша. Смущаться ты после будешь. Теперь некогда по военному времени. Завтра он и укатит, герой: ту-ту - и прощай, и нету его с нами. Вот тогда давай, смущайся на здоровье, сколько хочешь.

Он славно устроился по другую сторону Татьяны Тарасовны, размахивал руками и не переставал втолковывать неизвестно кому одну и ту же идею:

- Сегодня жив солдат, завтра нет - война есть война, а они все свое: стесняться, ломаться, ровно как после войны не успеют.

- Ну что вы, Фотий Захарович, я же сама нашла его. Он от меня сбежал...

Фока захохотал, посмотрел раз на Татьяну Тарасовну, раз на Игоря - захохотал снова. Игорю неудобно было сидеть на стуле, двигался, усаживаясь удобнее. Опять расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке.

- Была я в Девятнадцатой группе, они на вас обиделись, Фотий Захарович. Ну, их можно понять, это они за Игоря Ивановича. Я бы тоже обиделась. - Она победно сияла. - Меня окружили, и, ха-ха, спрашивают... Что рассказывал мне на вечере лейтенант. Слышите, Игорь?

- И что же? - будто и не заметил, что его назвали Игорем, без Иваныча. Силен.

- Рассказала, конечно. Ребята - золото, как не расскажешь.

Она смеялась, и все в комнате будто оживало, теплело. Лица, вещи, сам воздух. Игорь сидел именинником. Галинка позвала Татьяну Тарасовну на кухню, там они пошептались для порядка и появились вместе. Галинка держала над столом дымящуюся сковородку. Татьяна Тарасовна передвигала на столе чашки, ложки. Не по ее было все сделано.

- Ты, Галка, сюда вот, с Юрием сядешь, он тебе как раз подойдет в кавалеры. А я с Таней рядом.

Фока отмочит, думал Юрка Соболь. Какой же с него спрос, со старого? Ну, не обращать же на это внимание. Впрочем, Фока снова, как за ниточку, потянул и вытянул рассуждения насчет первой войны с немцами.

Чудак, думает, та с ними была первая. Бесконечный рассказ: как ранило Фоку, как долго он лежал на холоде и чуть не загнулся. А что было бы, если бы Фока загнулся?

Некому в общежитии было бы наводить порядки. Поставили бы кого-нибудь, вроде Гамаюнова или того хуже. Фока, он вроде родился комендантом. Может, получше Фоки нашлись бы, говорят, нету незаменимых, так все бы точнехонько было, только без Фоки... Да? Нет, нет! С Галинкой не встретились бы - раз. Не сидели бы здесь с Игорем - два. Вообще Фока для общежития находка - осиротело бы оно без Фоки. Неправда, что нет незаменимых людей. Которых и не заменишь. Факт. Юрка и видел, и слышал все происходящее в Фокином доме, однако предпочитал делать вид, будто слушает одного Фоку и интересуется одним Фокиным рассказом. Будто не замечал, что Игорь потянулся к фляжке со спиртом и, между делом, уже начал отвинчивать крышку.

- Ну, Галине-то рано, что ты. Да и Юрию тоже бы... - заикнулся Фока.

- Юре не стоит, Игорь, - мягко посоветовала Татьяна Тарасовна.

Брат растерялся, фляжка повисла в воздухе.

- А, была, не была! На земле живут раз, Татьяна Тарасовна! Держи, Юрка, пей, как мужчина. Тебе негде будет взять ни завтра, ни послезавтра. Пей, говорю! Мы с тобой давно не виделись.

Это он правильно, это по-братски, - сообразил Юрка Соболь.

- Знаешь, Юра, я думал, не увидимся больше. Подшибло меня, лежу, а он лязгает, рычит, на меня гонит. Подлейте водички, Фотий Захарович, чтобы Юрка не поперхнулся, он же первый раз. Ну, вот, давайте, поехали!

- За то, чтобы ему в Берлине жарко стало, этому…

- Говорят, они культурных из себя строят, - Галинка сунулась под руку.

Заминка вышла.

- Разберемся, Галочка, а пока бить будем, как зверей кровожадных. Бить!

- И пить, - в самый раз вставил Фока.

Игорь звякнул стаканом о стакан Татьяны Тарасовны, они как-то спокойно посмотрели друг на друга. Он взял залпом, закусил, чтобы не было горько. Юрка - в точности, как Игорь. Хотя во рту свело, он, однако, не морщился. Солидно заел капустой. Душистые пластушки в четверть вилка. Листик к листику - отделяй, пожалуйста. Холодные, только что из кадушки и пахнут кислой кадушкой. Фока тянул по глотку, словно бы нарочно хотел показать, как умеет работать кадыком. Закусывать не торопился, только подымал и опускал брови да влюбленно рассматривал обстановку в своей квартире: табуретки, единственный стул, на котором сидел Игорь, комод, зеркало. Смотрел и удивлялся будто: откуда что появилось? В Юркиной голове тонко звенело, стол и все, что на нем было, вместе с Фокой, с Татьяной Тарасовной и Галинкой - все шло по кругу. Игорь оставался на месте. Не двигался. Рядом же, ну, ясно. Бок о бок.

- Юра, ты ешь, Юра.

Галинка что-то подвигала, трогала за руку. Он улыбался неизвестно чему. Просто так. Сдуру, по-видимому. Стася бы сюда с Евдокимычем, думал он, погоготали бы, отвели бы душу.

Игорь еще налил. Чокнулись все трое, как полагается мужчинам. Татьяна Тарасовна на сей раз отказалась официально. Юрка ничего, не отказался. Потом, однако, стакан его куда-то уплыл. Куда - неизвестно. Искать его Юрка постеснялся, и выпили без него. Зато он сидел близко, локоть к локтю, совсем рядом со своим родным братом.

Фока начинал запевать, но у него не клеилось. Тянуло его, старого, на патриотическое:

Вставай, страна огромная.

Вставай на смертный бой!

Через минуту он начинал новую песню, опять берущую за душу:

Шумел, горел пожар московский-

Первую Юрка хорошо знал, подтягивать, однако, не решился. Фока тем временем затянул следующую:

Не вейте-еся, чайки, над мо-орем.

Вам, бед-ные, не-екуда сесть.

Неожиданно к Фоке пристроился Игорь. И Юрка. А чего? Песня знакомая. Отец их, еще маленьких, выучил этой песне. В шутку говаривал: «Теперь мне и помирать не страшно. С песней без хлеба не останетесь».

Слета-айте в края вы Сиби-ири,

Снеси-ите печа-альную весть.

Стоим мы в горах, во Карпа-атах.

Наш корпус кругом окружен!

Здесь бьются проклятые не-емцы

С четверы-тым Сибирским полком.

Игорь обнял Юрку за плечи. Песня выходила в три голоса. На правах участника прошлой войны Фока запевал:

Патроно-ов у вас не хвата-ает,

Снаря-ады уж вышли давно.

Братья подхватывали:

Нам помо-ощи ждать неотку-уда:

Погибнуть нам зде-есь суждено.

В голосе Игоря слышались слезы. Они чего, они сидят себе, поют, как дома. Потемневшими глазами Галинка следила за поющими издали.

Татьяна Тарасовна подносила к носу платок, смотрела, как Фока, пошатываясь и продолжая петь, обходил вокруг стола. Зашел сзади, положил локти на плечи обоим братьям. Пели в три голоса. Три солдата, Юрка чувствовал себя тоже солдатом. По молодости, правда, пока состоял в резерве.

- Мне пора, - Татьяна Тарасовна тревожно взглянула на стенные ходики, стала собираться.

Игорь пошел вслед, к выходу.

- Мне недалеко, меня мальчики проводят из Девятнадцатой группы. Не надо, не беспокойтесь. Завтра вам вставать рано. Лучше я приду к поезду. Ровно в восемь, знаю. Приду, не волнуйтесь, пожалуйста. Обещаю.

Юрка удивлялся Игорю. Ну, чего он в самом деле? Если дала слово - будь спокоен. Она же не бросает слов на ветер.

- А ну, малышня! - скомандовал Фока. - Марш в комнату! Не дадут поговорить, торчат обязательно на глазах.

Галинка первая шмыгнула в горницу, Фока солидно вошел последним. Юрка убирал со стола, помогал Галинке. Бухали, открываясь и закрываясь, наружные двери. Выходили и входили снова, долго не решались проститься окончательно. Ему показалось, будто всхлипнули за дверью, но это, конечно, была чепуха чепуховая. Впрочем, Игорь вошел вконец расстроенный, брякнулся на сиденье, локти на стол. Помолчал, качаясь из стороны в сторону. Потянулся к фляжке.

- Выпьем, Фотий Захарович. За то, чтобы все было хорошо. Чтобы кончать с Гитлером - и никаких больше ран, смертей. Выпьем за это, Фотий Захарович!

На этот раз Фока одним махом выплеснул в рот из стакана, закусил, со значеньем приблизился к Игорю.

- Мировая она. Гордая. Огольцы, шпанята эти, за нее в огонь и в воду - вот какая. Ну, жеушники. И, заметь, Девятнадцатую уважает. Родной мастер не любит, а она - как домой, в группу... Иной сердяга подход ищет, ищет...

Фока стал развивать педагогику. Сбился. Подумал - пошел дальше, но запутался окончательно. И тут, словно бы мимоходом, спьяна будто бы, стыдливо свернул к своей биографии. Скороговорочкой пояснил: никогда не было у него сыновей, были одни дочери, у которых теперь свои уж, довольно большие и, конечно, порядочные семьи. Помянул про усопшую жену Марью, после которой, думал, на этом свете больше года не вытянет. А пришел к жеушникам, к огольцам - и ожил. Как только что на свет народился. Тут не соскучишься, ежедневно какой-нибудь фортель обязательно выкинут. При этих словах Фока ласково, но со значением треснул Юрку Соболя по затылку. Собрался еще целоваться, да передумал. Махнул рукой. Невпопад загорланил:

Славное море - священный Байкал

- Игорь! - рявкнул так, как умеет в жеухе только он один. Остепенился, прислушался к тишине. - Нет, не Игорь. Нет. Ты тогда не был в бане... Юрка! Ты слыхал, как пел старшина? Вот это черт, это старшина! - И без всякого перехода: - А они полезли на нас, понимаешь? Погань фашистская! Ублюдки! Над русским человеком изгальничать!

Галинка положила ему на плечо руку:

- Идем, дядя. Пусть они поговорят.

- Еще я, еще я с ними воевал, Галка! Теперь - они. А потом, не дай бог, сыны ихние будут. Пусть они знают, Галка! - орал Фока, удаляясь не без помощи. - Ну нет, уж лучше конец Гитлеру! Точку поставить! Осиновый кол! Вот. - Он слушался Галинки, как малый ребенок. Рассудительно снял верхнюю рубаху, огляделся по сторонам. Нет, снова вернулся к столу. Глаза горели зло, безжалостно.

- Поубивайте их всех, всех... с корнем фашизм... чтобы с корнем!

Поматывал он длинными рукавами нагольной рубашки. Успокаиваясь мало-помалу, подался вокруг стола. Хлопнул Игоря по плечу:

- Твой братишка молодец, Игорь! Я говорю, молодец. Точка. Потому что Кайму уработал. Расписал лучше художника. Мать не узнает. Но тут не он один. Тут покол-ление... Отцовы без отца, мать... матер-рины без матери. Целое поколение...

Галинка отвела его на постель, и он не сопротивлялся.

Наступила тишина. Может, плакал Фока над погибшими товарищами, может, размышлял о делах праведных. Из каморки, отгороженной цветастой занавесью, тем временем полился музыкальный храп. С подмыкиванием, с комментариями.

Рука Игоря покоилась на Юркином плече. Щекой терся он о гладкую, ни разу еще не бритую щеку младшего брата. Настраивался на меланхолическую волну.

Долго сидели они так, плечо к плечу. Брат с братом.

Покачивались оба в такт своим мыслям. Меньшой первый нарушил паузу:

- Игорь, а если мы по весне в военкомат нагрянем?

- Что? - очнулся брат. - Кто это мы?

- Девятнадцатая... Агитнем - и порядок. У нас уговор, у троих. Федька поддержит, Федька у нас не дурак. В крайнем случае, полгруппы.

- Война вам что? Игрушка? Разводите разговорчики!

- Тс-с-с. Галинка услышит...

- Пусть все и слышат дурака. Выбрось из головы. Если хочешь, я тебе, олуху, растолкую, что такое война.


- Ты же добровольно, Игорь...

- Не кивай на меня, я тебя старше! Ему - одно, а он все - свое. - Игорь отколупнул от пластушки лист капусты, сердито разжевал, не глядя на младшего брата. - Я шел по призыву, как положено. Меня учили. Мне сейчас нельзя дома. Стыдно, понимаешь? А ты отколешь номер - имей в виду, мать не выдержит. За Юру, говорит, за одного сыночка спокойна. Будешь за такого спокойна! Эх, ты... Да здесь вы полезней. Нужней. Так и передай сопливым мушкетерам: ну-уж-ней! Понял?

- Игорь, мы резервы.

- Будешь разговаривать с ребятами?

- Ну, поговорю, если...

- Никаких «если», - отрезал Игорь. С непонятным страхом Юрка отметил, что брат совершенно трезв.

- Скажешь: командир говорил. Приказывал думать. Агитацию у меня вести правильную! Знаю, это ты можешь. За тобой всегда табун ребят, с детства. Но ты вот что, ты и не комсомолец, как погляжу. Вожак из тебя вышел бы, кабы не дурь в голове. Это я тебе, как брату, по секрету...

- Да все уже, договорились с Михаилом Михневским, с комсоргом.

- Ну правильно, раз договорились. А теперь вот что. Теперь, Юра, поспать неплохо. И молчи у меня про войну, ни слова. А то я как бы тебе не накостылял по-братски.

Последние слова были пьяными. Значит, снова был пьян.

- Поедешь домой - расскажи матери... Скажи: совсем здоровый, клюшку закинул к чертовой бабушке, и пусть не плачет: вернусь, как положено, как все... - Громко высморкался в клетчатый платок, положенный матерью, помолчал. - Она обиделась. Меня хотели вчистую, совсем. Вроде - отвоевался птенец. А я, Юра, командир, комсомолец, ну, как меня вчистую? Понимаешь, Юра? Ну, я и говорю. Пошел в военкомат. Нога - это нерв задетый, она растопчется. От одного верного человека слышал. Из госпиталя на костылях пришел, сейчас - вот, пожалуйста. Ты ей скажи, пусть она не плачет зря. Никто пусть не плачет. Нечего плавать, раз такое дело...

Появилась Галинка в своем горошковом платье. Она не ложилась: не то шила, не то читала на кухне. Слышала разговор или не слышала?

- Ложитесь, Игорь Иванович, постель готова. И Юра с вами.

- Галь, а может, нам в общежитие? - очнулся Соболь от долгих раздумий.

- Вон ведь че. Дядю разбужу, он задаст общежитие, - Галинка щелкнула выключателем, ,

С минуту Юрка постоял возле нее оболтусом. Чувствовал: вот она, рядом, - но тишина не предвещала ничего доброго. Нет, тишина была нехорошая. Под Игорем, повернувшимся набок, скрипнул пружинный матрац. Юрка вздохнул, побрел к кровати. Оставил Галинку, неизвестно за что на него надувшуюся, одну посреди темной горницы.

Игорь спит. Он и раньше, в мирные времена, засыпал мгновенно, едва только прикасался к постели.

«Командир, комсомолец...»

Вот идут на окопы фашистские танки. За ними - пехота, а наших мало уже: тот ранен, тот - эх, мать честная... ПТР бьют по танкам, пулеметы и минометы отсекают вражескую пехоту. Между тем выкладываются последние противотанковые гранаты. Игорь похудел, осунулся, постарел, гимнастерка на спине мокрая. Командует: ни шагу назад! А людей-то, эх, где люди?

И вот тут, в самый этот момент... Да вот же они: один по одному в окоп прыгают Федька Березин, Леха, Стась, Евдокимыч и другие. Еще младший братан Игоря... «Откуда же вы взялись, милые мои, орлы вы мои дорогие?» «Из Девятнадцатой мы. Принимай, командир, пополнение. Расставляй кого куда. Командуй».

И держись, держись тогда, фашистская сволочь!

Пал Сергеич

Среднего роста он, худощавый и чисто выбрит. Подбородок и верхняя губа отливают синевой, на месте которой, если не трогать бритвой, обязательно вырастут буйные борода и усы черного цвета. Русые волосы жесткой челочкой спадают на приподнятую, будто от удивления, бровь. Коричневые глаза либо грустно поглядывают издалека, либо смеются. Одет в солдатскую хлопчатобумажную гимнастерку с широким ремнем. И еще темно-синие галифе, заправленные в хромовые, поскрипывающие сапоги.

Первым делом он доложил о себе. Догадался. Девятнадцатая не любит играть втемную. Вон Гамаюнов ходил рядом, а что за гусь - осталось загадкой. Да о чем Гамаюнову рассказывать? А это - воевал человек. Выписался из госпиталя. Ранили, правда, обыкновенно: осколок от мины и все. А как с немцем в траншее дрался - расспросили во всех подробностях. Было дело, длиннорукий оказался немец. Прижал к стенке и душит.

И задушить не может, и отпустить боязно: не уверен, что первый добежит до оброненного автомата. Уж так получилось, что оба ни с чем. Ни ножа поблизости. Так вышло. Наверху бегут, лупят фрицев почем зря и, можно сказать, через голову перескакивают, а нет чтобы в траншею сигануть, помочь Пал Сергеичу! У него потемнело в глазах, на одной, говорит, злости держался. И может, задушил бы немец, да выдохся. Ослабел. Едва на ногах выстаивает. Отпустил Пал Сергеича, сам руки кверху, лопочет: веди, мол, к своим, чего еще, раз всех наших расколошматили. И Пал Сергеич, не будь дурак, привел. Героем оказался. А шею, говорит, сейчас еще больно...

И еще обещал рассказать про один случай, да лучше, говорит, потом, когда все наладится. Сказано было с намеком, даже улыбнулся с намеком, только не до конца было понятно. Если на Девятнадцатую намекнул, так это зря. Она и так, можно сказать, честная и доблестная. Среди других тоже есть, конечно, порядочные. Кто спорит. Но ведь ты же пришел в Девятнадцатую! Ну, разве ты не знаешь, куда пришел? Так о чем разговор?

Пал Сергеич третий день изучает пацанов. Пусть. Жалко, что ли. Девятнадцатая - вот она, перед носом. Стоит и мастер. Подбрасывает наводящие вопросики. Будто бы так, между прочим, ловчага!

Сперва разбирался он в добрых делах (водились и такие за Девятнадцатой - не лыком шиты!). В вестибюле училища, на третьем этаже, висела комсомольская «Молния». Узнавая своих собратьев, толпились жеушники, скалили зубы. Около «Молнии» с интересом потолкался и новый мастер. Как ни странно, гвоздем программы заделалась пятерка из Девятнадцатой во главе с Федькой. «Пять человек - актив Девятнадцатой группы (сила!) - добровольно встали на трудовую вахту. Они внесли достойный вклад в выполнение производственного задания депо - ремонт вагонов. Жертвуя выходным днем, все пятеро работали не покладая рук шесть часов подряд: заклепали тридцать металлических люков для вагонных окон. Особенно при этом отличился комсомолец Алексей Лапин, единолично заклепавший девять люков». Выше этой хвалебной статейки изображен был сам Леха, похожий на себя, как две капли воды.

Сегодня Пал Сергеич намекал на драку с Каймой, в бане. Пацаны никак не отреагировали на замечание. Зашел он с другого конца.

- Интересно мне знать, кто у вас такой прыткий: от стрелка сбежал на товарной станции? Слышал. Полгорода знает, а я что? Сбоку припеку?.. Пришел человек в учительскую и говорит: ваш сбежал. Никуда, говорит, не поведу, подзатыльник только отвешу по-братски...

Он наблюдает со стороны. Улыбается густо, с намеком, коричневые глаза то и дело останавливаются на Юрке Соболе. Девятнадцатая подергивает плечами, оглядывается, удивляется вслух: кто же этот отчаюга?

Пал Сергеич поглаживал левую, раненую руку.

- Это я так, между прочим. Из солдатского интереса. А, пожалуй, поджилки дрогнули, когда услыхали топот и: «Стой, стрелять буду!»?

Переглянулись хлопцы. Верно. Так и орал стрелок. Смешок поколебал обе шеренги.

- Коля Тихолоз - тот в кусты, конечно...

- А мне больше всех надо?

Мыльному не дали договорить. Дикий хохот взломал, перекорежил всю дисциплину. Осклабились в недоуменья друг на дружку. Как в воду глядит!

Долго еще подхихикивали. Но это уже были остатки, слабаки, у которых не держится, вообще, которые без разрешенья и смеются и плачут. Еще окончательно не угомонились, а Пал Сергеич насупил брови, сердито рубанул воздух:

- Ну вот что: хватит, ребята! Больше не будете воровать уголь. По-честному жить будем. И в исполкоме, и в училище договоримся, и, в крайнем случае, сами разгрузим- выгрузим, а воровать не пойдем. Так я говорю или не так?

- Давно было, мы забыли уже, когда, - Леха Лапин, как всегда, развез и размазал. Новый мастер будто бы только и ждал, когда Леха выскажется.

- Знаю, но я говорю о другом. Чтобы человек мерз у себя дома, рабочий человек! Это тот, кто все делает своими руками, для кого у нас все дороги открыты! Это лунинцы мерзнут, завтрашние командиры производства!

Просторнее делалось в мастерской. Свободней дышалось. Пацаны один за другим расправляли плечи, грудь выпячивалась сама собой. Никакой скромностью ее было не удержать.

- Вы Лунина-то знаете?

- Знаем, Пал Сергеич! - вразнобой высказались. - Машинист!

- ФЭДЭ - двадцать один три тыщи, - уточнил Евдокимыч.

- Ну! Даже паровоз завете? - удивился Пал Сергеич. - Только теперь Лунин не машинистом работает: командует всей дорогой. Герой труда, лауреат, генерал-директор тяги. А был таким же, как вы - вот вам фокус.

В мастерской сделалось тихо. За стеной, в Восемнадцатой группе, слышны были разговоры и смех. Стало быть, тоже смеяться могут, даром что прилежные.

А тут про Лунина разговор.

- Ну, все. Баста. Мерзнуть больше не будете. А теперь к нашему делу. С проверочными плитками надо сегодня закругляться. Пора переходить к новому. Восемнадцатая уже сдает гаечный ключ, видели? За плоскогубцы берутся, а вы чем хуже Восемнадцатой группы?

- Это он ничего, сравнил. Там не пацаны - зубры. Потому что зубрить любят. Тридцать зубров и мелких зубрят. В комнату к ним не заходи, когда учат спецтехнологию: ни от кого не добьешься никакого толку. Кто сидя бубнит, кто стоя, а который - подушку на ухо, чтобы не сбиться с панталыку. Почти что без двоек учатся, стервецы. И вечно ими глаза колют: Восемнадцатая учится, Восемнадцатая работает, Восемнадцатая дисциплинированная и послушная. Выводок слепых котят - вот что такое Восемнадцатая! Каждый второй - верзила, хоть кули таскай, а вздумай-ка отвешивать подзатыльники: полгруппы пройдешь - не вступятся. За себя, как надо, не постоят. А туда же: мы, Восемнадцатая.

- Но странное дело, вкалывают ведь, не соски сосут. Всем группам-первогодкам носы поутирали.

- Ну, насчет Восемнадцатой он нарочно крючок закинул. Это уж точно.

- Конечно, собрались там орлы, не сачки какие-нибудь.

- Орлы? - возмутился Березин. - Да они за себя постоять не могут, как люди.

- Знаю, выручили вы их тогда. Но я говорю о работе.

- Дак мы рази плохо работаем? - спросил Леха Лапин.

- Кое-кто может работать, читал в стенгазете. Только не все. Остальные, видно, с прохладцей, потому что в хвосте плетемся.

Ха, плетемся. На себя вину ваял Гамаюновскую! Да нет, зачислил себя в Девятнадцатую твердо, по всему видать. Парни шевелились, двигались. Мыльный из шеренги вылез, сивым шаробаном туда-сюда поворачивает. Перед новым мастером, конечно, примелькаться хочет. Пал Сергеич улыбается со значением.

- Поймите, ребята, правильно. Я не к тому, чтобы обязательно на соцсоревнование. Это уж Восемнадцатую убить сразу. Пусть они живут, но...

- Точно, пусть живут прилежные!

- Пральна, Пал Сергеич!

- Никакого соцсоревнования!

- А чего бояться?! - взревел Леха Лапин.

- И вызовем, - кукарекнул Стась.

Группа остановилась на полдороге. Ни туда, ни сюда. Пал Сергеич подрастерялся, что ли? Ну, Пал Сергеич, ну, дипломат!

- Да стоит ли? - развел руками, стал оглядываться на тех, которые подают голос за соревнование.

- А чего же, ну, и давайте, чего испугались? - поддал жару Колька Шаркун.

На правах старосты Самозванец выдвинулся вперед.

- Чего разорались? Ишачить вы можете? Так, чтобы вкалывать?... Да все, как один чтобы, а?.. - закруглил свою бурную речь, принял равнение.

- Дак у нас Леха один чего стоит. Такая силища.

- Сила есть - ума не надо, - хихикнул Стась. Смешок прокатился по группе. Смеялись все, кто правду любит. И те, которые не очень, тоже смеялись, с опаской, правда, поглядывая на нового мастера. Пал Сергеич ничего. Не боится показать зубы, подгогатывает в общий тон.

- Прав Березин, много желающих потягаться с передовой группой. Скажут, не хватало еще этой, как ее...

Загнул. Забыл, что ли, название своей родной группы? Урчало в середочке, как в утробе животного.

- Так и скажут. Никому же не известно, какие тут орлы. Так, мол, себе, слабачишки. Доказать бы на деле - это да!

- Верно, Пал Сергеич! Докажем!

- Есть рацпредложение, Пал Сергеич, - с рукой потянулся Колька Шаркун. - Надо их, Восемнадцатую, втихаря обставить, без шуму.

- И обхохотать всей группой: мол, на одной левой ноге обошли, - Стась подал идею.

- Ну, давай, ребя! Согласен! - порядочно воодушевившись, Леха гаркнул Мыльному едва не в самое ухо, так что тот обалдело замотал головой. Пальцем стал проковыривать слуховое устройство.

- Пусть они нас вызывают, не мы!

Мастер оборачивался в сторону говорящих.

- Ну, что же, втихаря, так втихаря, - переминался с ноги на ногу. - Как группа. А может, для порядка проголосуем.

За новую форму соцсоревнования руки подняли все. Даже Мыльный, хотя для верности он оглянулся по сторонам: не прогадать бы под шумок.

- Ну, а теперь вот что, хлопцы. Теперь без нытья, и чтобы дым шел от спины, поняли? Я помогу, кому надо будет, не глядите, что рука... По местам!

Команда была подана настоящая. Ребята рассыпались по мастерской. Сажин с Маханьковым загремели подставками. Низкорослый народец, ничего не поделаешь. Одно хорошо: знаешь, что дело все в собственных твоих руках, что волен дальнейшие потери остановить. Шабровочная плитка, нужная для мастерских и заводов, как полоса препятствий, преградила дорогу вперед, и нет никакою другого маршрута для Девятнадцатой группы, кроме как вперед, на это препятствие. Полный вперед!

Засучили рукава. Может, для виду, может так, для собственной бодрости, а все же.

Ну, и ничего, работали. Вкалывали. Обнаруживали способности.

Федька с Евдокимычем, один сутулясь, другой скособочившись, первые подходили к завершению. Вовсю орудовали шаберами я то и дело, как дикие, вперегонку носились к большой проверочной плите. Лбы мокрые. Не подступись, не спроси ничего. Юрка ошивался около мастера, чтобы сдать обработку напильником, чтобы получить «добро». Так же бегал к шабровочной плите. Стоял, ожидал приема. Впереди маячила широкая Лехи- на спина. Седьмую попытку делает Леха, чтобы проскочить контроль, отделаться от набившего оскомину напильника. Только количеством Пал Сергеича не прошибешь. Ему давай качество.

- Не горячись, Алексей, - говорит, ребром ставя линейку и прицеливаясь на свет. - Видишь, завалил? Гляди сюда... А я что говорю? Напильник - инструмент тонкий, чувствовать его надо. Ну-ка, покажу, дай-ка. Сам выправишь, немаленький, я только покажу. Нет, дорогой, если... Тебе тогда не за что будет оценку ставить. Но ты же много сделал! Доведешь до ума. Вон какая фигура!

Шуточкой, прибауточкой, а не уступит. Соболь прислушивался, делал для себя выводы. Ну, Пал Сергеич, ну, гусь. Впрочем, какие могут быть скидки. Будто бы так, между прочим, приблизится к своему верстаку, в двадцатый раз прикинет линейкой на свет. Опять к мастеру.

- Пал Сергеич!

- А? Ну, ну. Иди, заправляй шабер. Видел твою работу.

Юрка испустил вздох облегчения, подмигнул Лехе ехидненько: больша, мол, фигура, да дура. На плите что: там шуруй, знай, по плоскости - и к тисам. С шабером, верно, мозги тоже не лишние человеку. Однако же, чтобы и спина не была сухая. Шевелись, пошевеливайся. Жик - начальная проба. Шабер острый, вместе с масляными черными отметинами сдирается слой металла. Тонюсенькая пленка, а все же. Жик-жик. Пленка собирается кучками. Где прошел шабер, там поблескивает слюдяной узор. Еще малость, скоро конец, скоро к плите топать. Узор получается добрый, сетка чище. Серебрится поверхность плитки. Меж лопатками уже не зудит, сводит лопатки. Рукам хоть бы что. Спина! Тоже привычку надо в три погибели гнуться.

Не слышно хаханек. Мыльный и тот вкалывает. Впрочем, Пал Сергеич за что-то шугнул его от стола. Фискалил, должно быть, как от стрелка драпали. Не утерпел, конечно. Может, на Юрку Соболя капал. Эх, человек. Ну, человек. Ладно, попал в Девятнадцатую. Повезло ему...

От шабера получается красивый серебристый узор. Будто стекло, разрисованное морозом! Евдокимыч любовался. Склонял голову то вправо, то влево. Руки - в бока. Дак, если разобраться, на металле можно сотворить какой хочешь рисунок. Например: лесная сторожка, из трубы - дым... Картины возникали в голове. Случайно скользнув в это время глазами по фигуре Соболя, Евдокимыч засек на себе его внимательный взгляд.

- Него глядишь, Соболь? - неловко чувствовал себя Евдокимыч. Будто на чем нехорошем его изловили.

- А нельзя, что ли? - тот отозвался лениво.

Евдокимыч не то чтобы успокоился от ленивого Юркиного голоса, нет, просто был ему благодарен, Соболю. Подошел ближе.

- Слушай, Соболь, давно я хотел спросить: чего ты последнее время... такой... хмурый?

Соболь отмахнулся, продолжая работать. Так, мол, всё перемелется - мука будет.

- Да уж не так, не так чего-то. Молчишь и молчишь. Думаешь, по твоим глазам не видно?

Юрка будто бы не расслышал его. Работал. Потом вздохнул. Отставил шабер.

- На душе, Евдокимыч, тревожно, а что - сам не знаю... Как тебе объяснить?.. От братана давно письма нет, ну, соображения всякие... Сегодня спал плохо...

- Он живой, Соболь, вот увидишь. У меня предчувствия верные...

Евдокимыч заметил на губах Соболя начало улыбки. Ну, ничего, пусть начало. Опять вздохнул Соболь, взялся за шабер. Евдокимыч в задумчивости побрел к своему рабочему месту.

Пал Сергеич прохаживался по мастерским.

Первая ласточка

В распахнутые двери широко шагнул Михаил Михневский.

- Что за шум? Почему не работаете?

С яркого уличного свету не мог он никого разглядеть. Мигал, щурился. Потому что в коридор мастерских солнце не попадало, было темно. Пал Сергеич говорит, когда-нибудь рабочее место человека будет освещено искусственным солнцем...

- Перекур у нас...

- А, ты, Юра? - узнал комсорг голос Соболя. Взял под руку. -Тебя мне и надо. Отойдем давай. Вот сюда. - Он открыл подвернувшиеся двери. Пустующая прихожая инструменталки. Бачок с кипяченой водой. Голый стол. На нем укреплены маленькие тисочки. Строганая доска, соединившаяся собой два березовых чурбана. Скамья, значит. На стене укреплена керосиновая лампа, на всякий случай, если погаснет свет. Инструментальщику, дяде Ахмету, она и самому не лишняя, эта лампа. Семейка у него добрая - шесть или семь едоков. Часто вечерует, стучит, самокруткой своей дымит сверх программы. Заклепать тяпку, лопату, насадить черенок, запаять кастрюлю, ведро - пожалуйста: дядя Ахмет все может.

Последнее время Соболь часто видел комсорга, выполнял поручения по дежурству в училище, у военного кабинета. Теперь ожидал нового ответственного задания. Возможно, охрана важного объекта, возможно, всей группой... Комсорг сиял, как начищенный чайник: все сегодня располагало к доброму настроению. С утра оно доброе. Случаются такие удачные дни, когда все, на что ни посмотришь, вызывает улыбку. В такие дни человек - гений: все ему по плечу, все может. Не в такие ли моменты зачинается все большое и все великое?

- Давай, Юра, присядем. Ну, ненадолго, есть один разговор... Сейчас я - прямо из райкома. Нам объявлена благодарность за... за бдительность, в общем. А персонально, знаешь, кому? Ну, тебе, тебе, Юрка! Поздравляю, - крепко, по-мужски пожал руку. Как мужчина мужчине. - Ну, конечно, и рекомендация тебе в комсомол обеспечена, Юра. Оказывается, ты вспугнул бандитов. Шли, возможно, разведать, а точно, к нам шли... Есть сведения... В общем, сегодня ночью взломан военный кабинет у соседей, в десятой школе. Такие дела...

- У, шакалы, - качал головой дядя Ахмет, невольно слушающий разговор.

- Оружие? - воскликнул Соболь. Беспорядочный рой мыслей зашевелился в голове Соболя. В коридоре улюлюкали, смеялись и щелкали по чьей-то покрасневшей ладошке. Юрка слышал, но теперь почему-то не понимал, отчего там ликуют, над чем потешаются.

Виделось ему, как по темной лестнице бесшумно крадутся две тени: длинная и короткая. Ну, да, длинная и короткая...

- С дракой, Юра, окончательно все улажено. Больше не устраивайте групповых потасовок. А то несолидно как-то получается: группа выходит в передовые и вдруг - на тебе - побоище. Какие же вы тогда передовики? И заступайся за вас, за грешников.

Юрка опустил голову вовсе не потому, что Михаил Михневский отчитывал: мерещились ему те двое. Две тени. Осторожные, тихие, будто нарочно подосланные ему для проверки твердости духа.

Стоял он тогда на посту, у военного кабинета.

Пусто и темно было в вестибюле. На половицах лежала полоска света. Через необитые двери учительской слышались голоса мастеров и преподавателей. Педагогический разговор не интересовал Соболя. На улице подморозило: он вслушивался в хрустящие шаги прохожих по гулкому тротуару, высчитывал дни, когда наступит весна.

И тут донеслось до него шарканье по ступеням. Интересно, как не слышал открывающихся дверей? Бледный уличный свет из высоко поднятого окна обозначил на лестничном переходе две тени: длинную и короткую. Кто-то воспользовался. Идет совещание, двери не на запоре - пожалуйста. Но Юрка-то стоял как раз на дороге» его не минуешь...

«Стой! Кто идет!» - спросил, как положено по Уставу.

«Дыши в сторону!» - был ответ.

«Стой! Стрелять буду!» - глухо приказал Соболь и сам своего голоса не узнал.

«Открыл курятник», - знакомо вздохнули с лестничного пролета.

«Чей это голос?» - не к месту подумал Юрка Соболь. На всякий случай он щелкнул затвором малокалиберки. Короткая тень, что двигалась впереди, юркнула за поворот.

«Ты что, спятил? Своих не узнал?»

Все тот же был шипящий голос, только наглости, кажись, поубавилось.

Ну, ясно, ну ,он! Теперь ему известный он, голос. Теперь понятно Соболю, кому он принадлежит. Холодило в груди нудным, противным холодом. Военрук капитан Хусаинов не давал патронов, а все равно требовал: часовой - лицо неприкосновенное! Будь решительным. Винтовка хотя и малокалиберная, ТО3-8, а все же - оружие. В случае чего - бей прикладом, справа, значит, под левую ногу, с дальней дистанции. Соболь, сжав в руках тозовку, нахально пошел на незнакомцев. Не торопясь. Торопиться ему было некуда. Громко отпечатывал каждый шаг, чтобы слышали эти два типа. Часовой все же, какой ни есть: лучше, если по добру смоются. Только бы не догадались, что без патронов, только бы не это, ну, только бы… Ухнут еще чем-нибудь тяжелым по куполу. Тут гляди в оба. Соболь печатал шаги, не убавляя твердости. На всякий случай готовил удар под разноименную ногу...

Ну, ничего. Проводил донизу. До дверей. Напоследок, правда, ему обещано было, что разыскан и извлечен будет из-под земли и «гляделки его поганые», как пить дать, будут выколоты. С перспективой, в общем. Повисло еще в темноте ругательство гнусное. Потом захлопнулись тяжелые, подбитые дерматином и войлоком двери - и все стихло. И от этой гнетущей внизу, под лестничными пролетами, тишины ему сделалось не по себе. Кожу на спине пощипывало легким ознобом, а во рту пересохло так, что случись что, - ему бы не крикнуть. Второе, боковое зрение панически неверно определяло, как будто кто замахивается, чтобы по голове... Короткий, как вспышка молнии, приказ поворачивал Соболя, заставлял делать смешные, дергающиеся движения и всматриваться в темноту, направлять туда дуло малокалиберки. Темь, однако, была натуральная, пустая, без присутствия существа живого.

Кто они? Чего им в такой поздний час делать в училище? И этот зверюга... Ну, мало ему... Медленно, тихо поднимался Соболь на третий этаж, к своему посту, к военному кабинету.

Из-за неглухой двери, как будто ничего не произошло, все так же доносились возбужденные, перемешанные голоса мастеров и преподавателей. За той дверью бойко обсуждался какой-то вопрос.

«Я комендант, мое дело, может быть смотри, да не суйся с суконным рылом в калашный ряд...»

«Фока. Его одышка», - подумалось Соболю между делом.

«...По моему разумению, пускай бьют Кайму и других, которые стоят перед ним на запятках да помогают ему в темном деде. Лучше отлупить грабителя, чем дать ему расправиться с огольцами. Из него никакой рабочий не выйдет: сбежит, подлец, вот маленько теплей сделается. Хорошо, не перевелись ребята, которые и за себя, и друг за дружку постоять могут.

На фоне мертвой училищной тишины слова различались ясно. Юрка Соболь, однако, не понимал, куда Фока курс держит. Его трясла лихорадка. Могли же его по башка треснуть, соображал он задним числом. Ха, еще как! Зуб не попадал на зуб. Казалось, по вестибюлю только что погулял ветер, кажется, и стены сделались гулкими и холодными. Соболь взялся за упражнения: «На пле-чо!» «К но-ге!» «На ру-ку!» Дрожь все не унималась. «Длинным коли! Злей, злей! Подход зверем!» Одна за другой сыпались команды военрука, капитана Хусайнова, заученные наизусть. Теперь давай, братец, прикладом справа под левую. Не показывай, куда хочешь бить, пуще толкнись ногой. Доставать, доставать надо, голубчик! Вот. Громко дышится, зато согревается душа и шкура. Тесно в груди, не помещается воздух. Упражнения следуют одно за другим. Тепло появляется откуда-то изнутри.

В шумные разговоры врезался знакомый голос. Ну-ка, ну-ка, - Соболь насторожился, замер, как легавая на стойке. Голос был отработанный, ровный, ко всему одинаково равнодушный: «Человек вы, я бы не сказал, что неуважаемый. К тому же, фронтовик. И дело свое, разумеется, знаете не хуже меня. И я считаю, что со временем вы справитесь с группой. Но, дорогой мой, послушайте квалифицированного совета: в нашем деле ни в коем случае нельзя допускать панибратства...»

Юрка Соболь перестал дышать. Винтовка в руках его была твердая и холодная. Гамаюнов (ну, его же был голос!) кого-то отработанным своим баритоном наставлял покровительственно : «Не надо забывать, что мы готовим кадры для Родины, резервы славного рабочего класса...»

Загнул. Так-то оно так, да ему ли об этом...

Прерывая собственный стук по графину с водой. Курилович говорил:

«Он прав, товарищи... Содержательно говорит, поучительно. Это наша с вами работа, товарищи, это наш фронт! Сегодня нам не дано права оглядываться на минуты и часы».

«Но каким опытом может делиться мастер, который не справился с группой?» «Этот-то. Гамаюнов-то? Какой на него мастер?»

Говорили, по-видимому, с места. С Куриловичем не соглашались. Это ничего, это нравилось Соболю. Гляди-ка, правду любят...

Почудились Юрке Соболю снова шага на лестнице. Осторожные. Соболь перегнулся через перила, насторожил слух до боли. Гулко стукало сердце, голоса в учительской казались далекими, инородными, на них не обращал внимания.

Но тихо было вокруг. Померещилось.

И тут схлопали вдруг нижние, наружные двери. По ступенькам лестницы шлепали две пары ног.

- Стой, кто идет?

- Резервы, - спокойно ответил Михаил Михневский, и подойдя ближе, кивнул на учительскую: - Что за шум?

- Нам все достается, несчастным. Девятнадцатой.

Михневский пришел не один: из выпускной группы парня привел с такой же тозовкой, как у Юрки Соболя. Соболь передал пост, рассказал о появлении неизвестных. Ни о каком знакомом голосе не упомянул. Выходит, надо было...

...В прихожей инструменталки Михаил Михневский расхаживал взад-вперед, прицеленным глазом водил за Юркой Соболем, неподвижно сидящим на самодельной скамейке.

- Но я забыл тебе одну штуку сказать... Те двое, ну, которых тогда в училище не пустил... В общем, знаю я одного из них, - выдавил из себя Юрка Соболь.

- Что?! Что ты сказал?.. Он, да?.. Значит, он? Кайма?.. И с ним неизвестный, повыше? Ну, а почему ты молчал? Почему не сказал сразу? - комсорг засыпал вопросами.

- Почему, почему. Не пустил - и все. Разве знал, зачем они шли? Зря-то болтать. А раз кабинет ограбили - вспомнил.

- Ты не ошибся. Юра? Ничего не попутал?

Соболь молча покрутил головой. Михаил Михневский присвистнул. Потом словно испугался чего-то:

- Слушай, товарищ Соболев, ты об этом кому-нибудь рассказывал до меня?

- Говорил Стасю, Евдокимычу. Да они не будут болтать, Миш, ты зря не волнуйся. Это не такие люди, чтобы болтать.

Комсорг измерил Юрку Соболя долгим взглядом. В коридоре установилась тишина. Пацаны, по-видимому, разошлись по цехам.

- Ну, хорошо, Юра. Попробуем проверить, используем твои сведения. А вы никому об этом ни звука. Сейчас идем, я тоже к вам на минуту, в цех.

Группа была построена. Пал Сергеич в здоровой руке держал чьи-то комбинированные плоскогубцы, указывал на зазор между лезвиями режущей части. Леха оправдывался, должно быть, Пал Сергеич держал его изделие. Соболь занял свое место в шеренге и все думал : как же он не рассказал раньше?

Михаил Михневский тем временем обращался к мастеру. Разреши, мол, отвлечь ребят ненадолго.

Пал Сергеич развел руками: что с вами поделаешь, с торопыгами, вечно куда-то торопитесь.

- Ребята, есть последние известия. Сегодня по итогам учебно-производственной деятельности за месяц определены места. К вечеру будет вывешено. На втором месте - Восемнадцатая группа, на первом...

- Ур-р-ра! - сорвалась Девятнадцатая с места.

Пал Сергеич запротестовал, замахал руками, группа нехотя приняла равнение.

- Ну, вот, наделал беспорядков, - оправдывался Михаил Михневский перед мастером.

- У меня есть вопрос, - Федька подозрительно уставился на комсорга. - Кто вам сказал, что мы соревнуемся? Разве мы вызывали официально?

- С кем соревнуетесь? - не понял Михневский.

- Ну, с этой, с Восемнадцатой?

- А-а! Так это ж видно по сводкам. Ты думаешь, вы одни такие хитрые? Чудак. Там тоже не дураки ребята. Но я вам больше скажу. На третье место вышли токари, Двадцатая. Они же никогда не были на третьем месте. Боюсь, тоже потихоньку вызвали Восемнадцатую. А может, вас - кто их знает. Вслух-то не говорят. Главное, вам наступают на пятки. Так что держитесь!

Михаил Михневский извинился за то, что оторвал группу от дела.

- Ну, как, поняли? - и торжественно и строго вместе спросил Пал Сергеич, когда закрылась дверь.

- Поняли, Пал Сергеич!

- Качать Пал Сергеича!

- Качать!

- Этого нам не хватало, - посерьезнел мастер. - Не рано ли ликовать? К Первомаю удержите место - вот тогда можно будет и «ура» кричать. А сейчас, сами видите, Алексей плитку чуть в брак не загнал. Было бы нам первое место к празднику...

Это он верно, это не зря Пал Сергеич заметил. Пока молчать надо про первое место, делать вид, будто ничего не произошло. И вкалывать, чтобы ни одна душа тебя не обошла к празднику. Нет, голова он, Пал Сергеич, с таким не пропадешь, не соскучишься.

Держись, прилежные!

Мороз не снизошел до интересов жеушника. Весна не весна. На Фокином градуснике подскочило под тридцать. В общежитии ничего, ветра не слышно, хотя в окна дуло без конца, упрямо и нудно. Нет, тут можно, во-первых, умыться, потом в шашки срезаться, поваляться, пока Фока не видит, с интересной книженцией. В конце концов придавить храпака - тоже дело. От сна еще никто не умер.

В двери вежливо постучали, и вошел Михаил Михневский в сопровождении военного человека. Человек был еще молодой, в серой солдатской шинели без погон, из-под которой выглядывала военная же гимнастерка.

- Здравствуйте, - он поздоровался первый, за ним - Михаил Михневский.

- Тепло у вас, хорошо, - констатировал гость, потирая руки. При этом, как пацаны заметили, потирал больше левой правую, по-видимому, раненую. - Стоят вагоны с углем, разгружать некому, вот и пришли вместе с комсоргом: может, выручите, - сразу и выложил.

- Да, ребята, такая ситуация, приказывать не имеем права: вы свое отработали, по всем нормам вам отдыхать полагается, - подхватил Михаил Михневский и вздохнул грустно.

- Ну, правильно, выдохлись, весь энтузиазм вышел. - Березин с ходу уловил ситуацию, с ходу же и решил поставить на этом невыгодном разговоре точку. Тем не менее . глаза его гипнотизировала раненая рука гостя: он будто подстерегал каждое ее движение; в Федькину башку стучалась какая-то еще не ясная, однако настойчивая мысль: кто он? Зачем он?

Тягостная тишина висела с минуту. Пацаны глаза прятали.

- Кому уголь? Нам, что ли, в общежитие? - на всякий случай поинтересовался Соболь.

- Для госпиталя уголь, - небрежненько бросил комсорг училища, мельком взглянув на Соболя, на Тимку Руля.

- Что? - Соболь отстранился от своей двухъярусной койки, подошел ближе к столу. - Для госпиталя, значит?! Так разве мы олухи, э, пацаны? К нам обращаются или не к нам?

- Дак кто же против? - едва не враз поддакнули Стась с Евдокимычем.

- Ну, Федька, ну, тебя спрашивают, командуй давай, раз для госпиталя, - поднапер Соболь на старосту.

- А я знал, что для госпиталя? - возмутился Березин. Зеленые глаза его тут же прошлись по головам пацанов. - Мыльный! Маханьков с Сажиным! Разговорчики у меня потом будете разводить. - Обернувшись к гостю, к военному человеку, доложил строго по форме:

- Дак нам не надо повторять команду. Девятнадцатая, она такая группа. Для госпиталя, значит, для госпиталя.

- Значит, договорились, - поднялся гость.

- Одни пойдем или как? - Федька уточнил обстоятельства.

- Да нет, ребята. Восемнадцатая уже собирается. А мы предупредим мастеров. Надо идти, - на ходу уже пояснил Михневский.

- Вот это ничего! - присвистнул Самозванец, когда закрылась дверь за посетителями. - А Восемнадцатая-то! Уже собирается! Ну, прилежные...

Не было нужды подгонять пацанов, Березин никого не подгонял. Он сам с собой разговаривал, душа самозванная.

Колючий, злой ветер подкарауливает людей на виадуке: жарит сбоку. Верти, не верти головой - куда спрячешься. Ни нос, ни щеки не побелеют от такой заразы, наоборот, краснеют, как помидоры. Скулы сводит, будто от смеха, а нисколько и не смешно. Скорее, наоборот.

Ветер разогнал тучи. Всходила большая, холодная, начищенная до блеска луна. Тонкими паутинками сверкали внизу рельсы незанятых путей. Группа не в лад дробила ботинками. Нет, не одна, - две группы. Километровый виадук гудел от шестидесяти пар разнокалиберных ног. На товарную станцию топали две группы. Мастер Воронов, как положено, держался во главе Восемнадцатой. Бухали они не так громко, и в шаге не было у них широкой вольности. Выводок прилежных прилежно и топал. Девятнадцатая, во главе с Пал Сергеичем, не смешивала с ними своих рядов. Она была сама по себе, в чистом виде.

- Вот дает. Пришить бы воротник к телогрейке, чтобы в сопатку не дуло, - кряхтит, крутит туда-сюда головой Механиков.

- Эй, гамаюновцы! - шлепнул губами один из прилежных. - Не отставай.

Староста Чесноков наподдал крикуну леща с вывертом. И правильно сделал: не Девятнадцатой же вразумлять олуха.

- Я хотел на соцсоревнование вызвать, - вздыхал губошлеп.

Справа, на сортировочной горке, тутукала, трудилась маневровая длиннотрубая «ОВ»ечка. Знаменитый «ФЭДЭ двадцать один три тыщи», наверно, в рейс ушел, пилит где-нибудь на перегоне. Теперь на нем другой машинист, не Лунин.

По левую сторону от виадука, как обычно, неисчислимыми рядами стояли эшелоны с углем, с коксом, платформы с закрытыми в брезент «гостинцами» для фашистов. «Илы» с зачехленными носами, нацеленными в ночное небо. Совсем открытые «Яки». Вагоны, вагоны, вагоны...

Внизу, между вагонами, стало теплее. Ветер заметал сухую колючую крупу, кружил, заходил с разных боков. Утерял, видно, главное направление и метался, как полоумный, не знал, что ему дальше делать. Здесь было теплей значительно.

Сарай с лопатами, с ломами, с метлами и с другим мелким скарбом был открыт. Возможно, их медали: кто-то все приготовил, лопаты штыковые, лопаты совковые, просто лопаты с черенками и без черенков. Бери - не хочу. Ребята набросились на инструмент словно боялись, что не хватит на каждого. Прилежные, конечно, первые, им, как всегда, больше всех надо.

- Э. Девятнадцатая, чего зеваете? Навались! - скомандовал Самозванец.

Началось столпотворение вавилонское. Парни поняли ситуацию: вооруженный до зубов противник обязательно становится и сильней, и нахрапистей, так что с ним тогда по доброму не столкуешься. Прямо на глазах прилежные разбирали все самое лучшее. Лопаты брали обязательно с целыми черенками, все прочие оставляя неизвестно кому. Поднахлынула Девятнадцатая. Стадом, горным потоком. Такого напора от нее просто не ждали. Растерялся противник, расстроил свои боевые порядки. Не выдержал натиска, стал отступать на заранее подготовленные позиции. Девятнадцатая напирала, напирала, и еще до конца не исчерпаны были ее резервы. Никому уже, кроме нее, не было никакой возможности подступиться к лопатам. В бурлящей середочке, правда, возился один неприятельский воин, как заблудившаяся овца в чужом стаде. Стась разбежался с гиком, с дурашливым визгом, уселся верхом на этого отщепенца. Ноги свесил, каналья. Длинные руки Стася потянулись к совковой лопате. За нее держались, правда, еще чьи-то руки, но лопата была приличная, с отполированным березовым черенком, за нее можно было и побороться. Игра стоила свеч, значит, прочь сомненья и колебания! Стась сидел на плечах противника, у него же из рук и лопату тянул. Стася, конечно, скинули, хотя и не сразу, потому что мешала суматоха и толчея, в которой не просто бывает развернуться со всеми удобствами, так что некоторое время держали его на себе в силу сложившихся обстоятельств. После, конечно, и под бок двинули за нахальство. Он ничего. Он похихикивал мелким смешком, выбирался из содома, где звенел раскаленный в жаркой схватке металл и гремели рукоятки, где перекрещивались друг с другом нахальные руки. В стороне раздавался ненатуральный, искусственный басок Мыльного. Пользуясь славным именем независимой Девятнадцатой группы и, к тому же, порядочной суматохой, брал он на горло то одного, то другого прилежного.

Оружия хватило всем. Разошлись силы неприятельские. Девятнадцатая - в одну, прилежные - в другую сторону. Гремели, звенели доспехами, взятыми с бою, не находили никаких слов для общения с противной стороной. Каждая сама по себе.

Мастер передовой группы, солидный человек Воронов, и Пал Сергеич возвращались из какой-то конторы. Метили всяк на свою ватагу. Соблюдая педагогическую дипломатию, доругивались на ходу вполголоса.

На третьей скорости Пал Сергеич подкатил к Федьке Березину и зло, во всеуслышанье пояснил:

- Побить захотели. Нос утереть. Покажем, говорит, как надо работать. Это нам-то. Каши мало ели! Ребятам не говоря, пусть зря не волнуются. Не надо им! - гусем шипел Пал Сергеич.

Самозванец сдвинул шапку на лоб, возмущенно присвистнул. Не говорить, ха! Дудки, Пал Сергеич. Извини, товарищ мастер. Чтобы прилежные опять вперед высунулись? Федька душу вынет из каждого, кто позволит им высунуться вперед.

- Эй, вы! - он сощурил глаза на Леху, на Тимку Руля и на Маханькова с Сажиным, бездельно толкущихся в ожидании последних известий. - Слыхали? Поняли? Убью, если кто знать не будет!

- Не отвлекайся, Березин, с тобой говорю. Люк открывал у пульмана? Идем - покажу. Один - я, другой - ты с ребятами. Но осторожней. Чтобы крышкой кого не пришибло! Глядите у меня.

Не обращая внимания на свою доблестную группу, гудящую, колдующую над проблемой мирового значения, мастер сидел на корточках, кряхтел, сопел, выбивал ломом задвижку замка. Когда она подошла к критической точке, - махнул варежкой, чтобы пацаны отодвинулись дальше. Крышка бухнулась на металлические опоры, люк отворился, показал угольное нутро пульмана. Загрохотал, загудел, пошел уголь. Выкатывались комья, мелочь скрипела и скрежетала по железному желобу. Хрустнула вдруг, осела многотонная масса. Девятнадцатая оживилась, взялась за лопаты, рассыпалась вдоль вагона. Иные полезли наверх.

Сопели, носились, бегали. Ширкали, звенели, бухали инструментом так, как никогда до этого не ширкали, не звенели и не бухали. Потому что для госпиталя. Пусть солдаты выздоравливают.

Уголь сползал, оседал, проваливался. Ломом поддевали те комья, которые задерживали общий поток. Скособочившись, пританцовывали на наклонной плоскости. От одного затора к другому. Мелочь образовывала пыль, они пыхтели, отплевывались. Вполголоса, чтобы не засек мастер, гнусным словом ругали Гитлера за то, что по его вине вкалывать приходилось сверх нормы, на сон грядущий, к тому же без намека на дополнительный харч. Когда дела шли хорошо, вверху, над головами работающих повисала частушка:

Вышел Гитлер на крыльцо, почесал...

Шаркун был верен себе. Откуда что брал. Сочинял, что ли, по ходу дела?

- Эй, вы, длинноязыкие! Пал Сергеич всыплет...

Бухали наверху, ухали, провожали уголь струйками, ручейками, потоками, пока движение не остановилось и не успокоилось вовсе.

Ворочали глыбы, скребли совковой лопатой, швыряли вдаль и носили на руках большие комья. Дышали паром.

- Ну-ка, Стась, у тебя длинные грабли, обхвати эту дуру.

Длинный Стась, покачивая верхушкой, тащил пласт угля. Припадал на один бок, хромал, едва не переламывался надвое. Механиков с Толькой Сажиным - те поумней, те двое волокли один ком.

- Давайте, хлопцы, давайте, - подбадривал Мыльный.

- Ты что? Ты командуешь. Мыльный!

Волновалась благородная Девятнадцатая. Мыльный едва поспевал отругиваться. Кто-то сзади неловко, потому что мимоходом, и не шибко вежливо дотянулся варежкой до лица, кто-то коленом двинул, кто-то и поддержал великодушно, чтобы, чего доброго, не загремел Мыльный с кучи. Все наспех, все мимоходом.

А что. Девятнадцатая не даст отбиться от рук.

Кипело вокруг все, что можно было увидеть при лунном свечении. На виду у Девятнадцатой группы, в тридцати, не более, шагах копошились и суетились прилежные. Ни передышки, ни разгиба спины. Ни себе, ни людям - вот черти. Своим прилежанием готовы нагнать тоску на самые, что ни есть, жизнерадостные сердца.

Невдалеке от вагона, между тем, росла угольная гора. Леха совковой лопатой метал на нее уголь. Добирался до отверстия в люке. Лопата была как живая в его руках, Леха играл лопатой.

То ли в теле прибавились градусы, то ли на улице потеплело: ветер уже не сводил скулы, наоборот, казался мягким, ласковым, как руки матери. Спина была мокрая. Пацаны скидывали варежки, распахивали телогрейки. Пал Сергеичу нельзя лопатой, он брал комья руками, не прижимал к себе, чтобы не испачкаться. Никому никаких указаний не давал. Но вот остановился, перевел дух.

- Давайте сюда, ребята. Лопат не надо, берете руками. Один по одному. Гуськом.

Не выходило гуськом. Носились, прыгали, перемахивали через глыбы угля и черев лопаты. Стук, бряк, звон, хрип и добродушную ругань разносило ласковым ветерком по путам. в разные стороны.

Объявился конторский уполномоченный, мужичонка невзрачного вида. Один из тех, кого запросто можно признать негодным для армии. Забракуют - и никто не удивится, никто не заступится.

- Вот добро так добро, - путался человек под ногами. - Пропадала же такая рабсила! Где вы раньше были? Вагоны простаивали.

Когда подняли и закрепили в опустевшем вагоне люки, было без малого двенадцать часов. Черным вулканом поблескивала под луной ровная угольная гора.

- Кончен бал, - объявил Пал Сергеич.

Разогнулись, огляделись парни. Ура! Потому что Восемнадцатая еще ширкала по вагону лопатами, сновала, суетилась, металась туда-сюда, как очумелая. Уполномоченный перекатывался между прилежными круглым шариком, от радости всхлипывал :

- Милые мои, где же вы раньше-то были? Да за такую работу…

Прилежные вкалывали, а Девятнадцатая, не сговариваясь, заводила концерт. Вкривь и вкось тянули голоса. Стась крошил дурашливым смехом, длинное, тощее тело его качалось во все стороны, как ванька-встанька. Пополам сгибался, пацаны удерживали его за штаны, чтобы не упал вовсе. Это был давно отработанный трюк.

- Слабаки вы, граждане! - возвестил Колька Шаркун, обратясь к вороновцам. - Мелкота, извините за выражение!

Для эффекта прошелся Шаркун по вытоптанной площадке мелкой, относительно чистой дробью. Березина это вдохновило на выходку. Загораживаясь от Пал Сергеича стенкой ребят, пустился в дикарский танец.

- Березин! - Пал Сергеич здоровой рукой держался за скулы, чтобы не расхохотаться. - Иди сюда, Березин, - сказал тише, когда тот, оглядываясь по сторонам, словно бы отыскивая в толпе зачинщика, виновато опустил голову.

- У, дьявола, - оглядывался Федька. Сваливал вину неизвестно на кого. - Они даже святого на круг выведут...

Пал Сергеич, по-видимому, отчитывал старосту за дурачество. Пацаны тем временем стаскивали лопаты в кучу. Беззаботно попинывали комочки угля, посвистывали. Еще бы. Луна была круглая, мир прекрасен. Ветер, безусловно, стихал, шел на убыль. И мороз. А воздух! Дыши полной грудью, хватай в обе ноздри, сколько понадобится. К тому же, не далее, как через восемь часов, тебя наверняка ожидает завтрак, куда войдет двести граммов хлеба и обязательно - сахар к чаю. Что ни говори, сильнейшая штука - жизнь. Дурак, кто на нее жалуется.

Федька с почетным лицом обратился к группе:

- Эй, вы, - заскрипел простуженным голосом. - Есть предложение: помогать Восемнадцатой.

И пошел зигзагами; решайте, мое дело - сторонка.

Группа заволновалась.

- Прилежным, да?

- Ага, они будут в бирюльки играть, да?

- Так нам же никто не приказывает, - сознательность выказал Юрка Соболь. - Добровольно просят, по-честному.

- Точно, - подтвердил Стась. - Работать - так работать, в бирюльки играть - так в бирюльки. - Плавно, с потягом поддал носом ботинка по рукоятке совковой лопаты, неожиданно резво поймал ее обеими руками.

Кому охота вкалывать за прилежных? Юрке Соболю? Евдокимычу? А не из того ли они сделаны, как все? Ну, какие же они такие особенные, Евдокимыч с Соболем, чтобы сверх программы, наперекор усталости и душе своей помогать передовой группе? И может, ничего, ничегошеньки не выгорело бы из Федькиной затеи, кабы не слепой случай.

Как ни странно, решил все Мыльный.

- Вышкуряетесь? Вам больше всех надо? - завел пластинку.

- Брысь, мыльная душа! Без тебя тошно, - Стась оборвал на полуслове.

Рычали на Мыльного по привычке. По традиции. Занимали противоположную сторону. Так уж случилось,. что мнение его игнорировалось откровенно. Наоборот - и шабаш. В споре никому не хотелось оставаться в одной компании с ним. Федька нутром чуял: пацанов раскачать можно. Выйдет. А тут - этот выскочил. Из-за чего и сыр-бор. Посмотрел на Мыльного, как на врага. Прошел мимо - посулил «отвинтить шарабан» да заглянуть внутрь: какая там мякина натолкана. Вернулся. По-видимому, что-то еще припомнил. Ну да, пообещался выдергать ноги, откуда они у Мыльного начинают расти.

- Поможем, ребя, они ведь тоже устали, - Тимка Руль и сам пошатывался от усталости.

- Поможем - дак они еще хуже расстроятся, - ему возразили.

- Ну и что? Ну, и давайте утрем нос прилежным.

На полном серьезе решалась задача. Пал Сергеич и мастер Воронов толковали будто бы о погоде и луне. Сами нет-нет да скосят глаз на Девятнадцатую, которая вслух решает задачку с двумя неизвестными. Пал Сергеич, тот ушлый, тот смекнул, что к чему. Порядок будет, разве что отщепенцы окажутся. Но в каком большом деле бывает без отщепенцев?

Он поманил Мыльного указательным пальцем здоровой руки. Надо, мол, Коля. Для вас для самих надо: вы же доблестная и благородная группа.

Пацаны уставились настороженно: неужели для группы ногой не дрыгнет? Неужели зря человека воспитывали?

- Ну, если все... Дак я не рыжий... Для группы я не то могу сделать! - Мыльный расправил плечи.

Он, конечно, почувствовал себя человеком, мыльная душа. Тем временем остальные рассылались и поперек, и вдоль угольной горы, одним краем достающей до путей, растворились среди вороновцев, так что и не смекнешь сразу, где кто. Вкалывали. Учитесь, прилежные. Пользуйтесь!

Рот раскрыл кое-кто из прилежных: к чему, мол, им, передовым да сознательным, такая подачка? Ну, ничего, успокоили. Авторитетом своим придавили. А то качаются от усталости, едва лопаты в руках удерживают, а туда же, с гонором. Товарищескую руку только дураки отталкивают.

Работа подвигалась с двойной скоростью. Короче, она заканчивалась. Светло было, как днем. Звон лопат да станционные свистки маневровой «овечки» на сортировочной горке, да еще мирный галдеж старых соперников - одни нарушали тишину. На душе было тепло и покойно. Спать не хотелось.

Голодное подсасывание под ложечкой казалось мелким делом, недостойным внимания человека. Потому что вот он, уголь. Получай, госпиталь, уголь.

«А ты закрыл бы амбразуру?

Красный уголок был тесен. Сидели, кто где. На стульях, на табуретках, на коленях друг у дружки. Девятнадцатая была в полном комплекте. Сама по себе. Березин и Юрка Соболь восседали на старинных венских стульях, будто бы нарочно сохраненных для парадного случая. Березина с Соболем сегодня принимали в комсомол, и группа свидетельствовала им свое почтение. Тимка тоже восседал со всеми удобствами.

В президиуме табуреток хватало на каждого. Там была благодать. Пал Сергеич дер жался, как на именинах: снял. Михаил Михневский для солидности постукивал по графину.

- Березин Федор.

- Тебя, Федька! - оглядывались пацаны.

- Валяй давай.

Слушал он, опустив голову.

- ...справедливый. Правда, есть у него... Загнет который раз...

- Как же, Федя, - грустно спрашивал Михаил Михневский, - вступаешь в комсомол, а выражаешься?

- Это когда сгоряча, зря у меня не бывает.

- Но с тебя же другие берут пример.

Федька возражал, изворачивался. Не позволю, мол, плохие примеры брать. Потом рассказывал биографию. Больше про отца говорил, специалиста, слесаря, едва умеющего расписаться. Мать была вовсе неграмотная, тихая. Говорил подробно, а получалось с пятого на десятое. Трудно ему говорилось, Федьке Березину. Вымучивал всякое слово. Ну, какая у него биография? Школа, школа и есть. И у всех она, школа. И двоек было не шибко много.

На вопросы из Устава отвечал по-божески. Зубрил.

- Принять! - гаркнул Мыльный.

Его одернули, которые были поближе. Щелчка отпустили по-родственному.

- Какие прочитал книжки?

Это Шаркун. Этот жить без подковырки не может.

- А сам ты их много прочитал, тюря?

- «Муху-цокотуху» читал? – спросил Стась, и Федька собрался было отвечать, да пацаны заржали, и он осердился:

- Ты глупыми вопросами, Стась, мой авторитет не подрывай, понял?

- Понял, - ручейком прожурчал ответ Стася.

Нет, не легко было, кожа над верхней губой у Федьки отсырела.

- Расскажи-ка, Березин, как у вас в общежитии вышло побоище?

Федька с облегчением перевел дух, рукавом смахнул пот.

- Нормально, никто не сдрейфил, - уверенно отвечал.

- А Мыльный? - с места подправили, но Федька даже не повел бровью. В этом деле он чувствовал себя поуверенней.

Девятнадцатая шумела, гудела, оказывала поддержку старосте. Федька значительно воспрянул духом, зеленые глаза его с нежностью разглядывали пацанов.

- Кайма плохой человек, и хорошо, что ваши ребята помогли его изолировать от общества.

Комсорг сообщил новость. Сногсшибательную. Обсуждая последние известия, группа гудела. Утихла, когда Пал Сергеич ваял слово, одергивая пониже ремня гимнастерку хэбэ.

- Грубоват, задирист, - отчитывал Пал Сергеич Самозванца. - Способен впутать ребят в недобрую историю. Книг не читает. Теоретическая учеба без особых успехов. Но работает что надо. Обладает и организаторскими способностями. Если их верно направить - толк будет. Заявляю как мастер: другого старосту мне не надо. Так вот пусть запишут мои слова в протокол...

- Правильно, Пал Сергеич!

- К сожалению, недостатков больше, чем хорошего. Самому это надо понять и взяться за свое перевоспитание. И надо помочь ему вступить в комсомол.

Какой разговор! Приняли Федьку единогласно. Своя рука-владыка. И Михаил Михневский проголосовал за Федьку Березина. Пацаны тянулись к нему, чтобы поздравить.

Соболя и Тимку Руля рекомендовал сам Михаил Михневский. И Пал Сергеич. Шевелились пацаны, двигались. Правильный человек. Соболь. «Юрец комсоргом будет!» - кто-то подал идею.

Ну, он ничего. Знал политику. Он даже газетами интересовался, Соболь. Вечно что-нибудь вычитает: про Машук Мамедову, про ребят-краснодонцев. И ничего башка варит, сочинение накатал... Ну, приняли их с Тимкой Рулем.

Михаил Михневский сиял, как начищенный чайник, первый пожимал руки.

- И еще, ребята, есть одна кандидатура

Группа насторожилась. Как так? Кто такой? Почему не знали?

- Выходи сюда, Тихолоз, ближе к столу.

- Мыльный?! - ахнула Девятнадцатая.

- Скользун, ты, да?

- Он, братцы!

Известие было поразительное. Как снег на голову.

- А чего, так, глядишь, и пролезет.

- Попрошу соблюдать порядок, - Михневский стучал карандашом по графину. - Какие будут к Николаю вопросы?

- Это к Мыльному-то? Скажи, Николай... - начал Стась. Ехидные смешки едва не сбили его с толку: нет, не привыкли к имени. - Ты доложил группе, что в комсомол, вступаешь?

- Лехе говорил, Пал Сергеичу.

- А группа, выходит, сбоку-припеку? - интересовался Стась.

- Товарищи... - не на шутку струхнул Леха Лапин, давший рекомендацию Мыльному.

- Дак мы все товарищи, но среди нас, товарищи, есть... не шибко хорошие товарищи.

Нет, тут не настроишься на серьезный манер, тут тебе не дадут.

- Можно Лехе задать вопрос? - с рукой потянулся Евдокимыч.

- Разве Леху мы принимаем?

- Благодарю вас, - Евдокимыч не понял и вежливо откланялся. - Ты, Леха, как Мыльного рекомендовал? Честный, с группой заодно и подхалимством не занимается, так?

Комсомольскому секретарю было нелегко. К лицу он прикладывал чистый платочек, стучал по графину с водой. И следил, как Мыльный моргает глазами.

В общем-то жаль, конечно, кто говорит... Какой ни есть Мыльный, а все человек. Одно не понятно: почему его в комсомол - в первую очередь? Скорей уж Евдокимыча, Шведу, Маханькова с Толькой Сажиным. Да мало ли еще кого? А то бочком, ползком в обязательно, чтобы группу оставить в дураках. Волновались парни, шумели. Иной нарочно вскакивал, чтобы в протокол попасть.

- Силен в группе дух, - заявил Михаил Михневский, взял слово.

Парни ровно дышали. А чего, они же не всяк по себе, они - группа.

- Мне в райкоме одну штуку сказали, - продолжал комсорг без всякого перехода. На всякий случай он оглянулся на военного человека, на Пал Сергеича. - Теперь уже не секрет, раз сказали на совещании. В седьмом ремесленном такие же вот ребята, как вы, только электрики по специальности, свечи-запалы делали для... для реактивных снарядов. К гвардейским минометам.

- Для «катюш», да? Вот это да!

- Это я понимаю, - едва не вскочили пацаны на ноги.

- Они кто, второклассники, что ли, в седьмом-то?

- Да, ребята, они второклассники. Второклассник - это уже наполовину квалифицированный рабочий. Выдам один секрет. После праздника предстоит досрочный выпуск второклассников. Их, знаете, как из печки пирога, ждут на производстве. И вот выпустим, а на кого тогда училищу опираться? Кого у нас будут считать второклассником?.. Молчите?.. Вот и надо вам набираться культуры и в быту, и на производстве. Рабочими становиться по-настоящему, хватит хихикать над пустяками. Пора серьезно посмотреть на каждое событие в училище. И на участие в художественной самодеятельности, и на патрульную службу...

Пацаны переваривали.

- Возьмите вступление в комсомол. Это такое серьезное дело. Комсомолец должен быть открытым перед своими товарищами. У Коли Тихолоза, как видно, не все благополучно. Интересы коллектива, по-видимому, не привык ставить выше собственных.

Ну, точно, ну, правильно говорит. Ну, пацаны так и думали, да ведь не всякий же так ловко выскажется.

- С одной стороны: станет ли он хуже, если примете? С другой: прием в комсомол - это награда, это знак отличия...

- Какое у Мыльного отличие?

- За прилежных ногой не дрыгнул.

- Зато чистенький, без фонарика.

- Верно, ребята, - комсорг согласился. - Но я вам своего мнения не скажу. Сами думайте: принимать или не принимать.

Молчали. Соображали. Думали.

- Принять, - не очень уверенно сказал Леха Лапин.

- Одним больше, одним меньше. - Талька Сажин оглянулся на Маханькова. Тот поддакнул ему:

- Комсомол не таких обормотов перевоспитывает. Мы-то, Девятнадцатая, на что?

- Дак сам же Соболь скажет: не лезь, мил человек, не суйся, беспартейная душа. А у Мыльного будет партейная! - Евдокимыч встревожился не на шутку.

- Вступай и ты, пусть вся группа в комсомол вступает, - Стась подал идею.

- Умно толкует, - Федька Березин оживал понемногу. А то свалились вопросы не дубовую голову...

- Точно, всей группой.

- Браво, Стась!

- Голосуй тогда, ребя, за Мыльного!

- За Мыльного, говоришь? Ну. уж дудки!

- Только не за Мыльного, братцы!

Михаил Михневский постукивал, окликал по именам, обращался к группе. Она толковала себе. Потому что жизнь опять поставила перед ней задачу. Леха невнятно бубнил: подхалим, подумаешь, мол, преступление перед обществом.

- Ты находишь, что это не преступление? - Леху допрашивал Стась. К Мыльному обернулся вдруг всей наличностью: - Вот ты скажи, Мыльный, прямо: ты бы, как Александр Матросов закрыл амбразуру, а?

Долгая, настороженная тишина установилась на собрания, во всем красном уголке. Пацаны не дышали.

- Наш год еще не берут, - Мыльный поворачивал туда-сюда сивым своим шарабаном. Словчил, значит. Ушел от ответа.

- Дак не принимать, какой разговор!

- Воздержаться, ну, ясно!

- Обжалованию не подлежит, мыльная твоя душа!

Михаил Михневский промокнул на лице пот белым платочком, удивленно переглянулся с мастером: ничего прокатили! Посадил Мыльного кивком головы и долго, долго глядел на красное лицо человека, который, возможно, впервые потерпел такую сокрушительную аварию в жизни. Ему показалось, будто у Мыльного навернулась на один глаз слезника. В этом, правда, он был не уверен.

Предмайские хлопоты

- Э-гей, посторонись, прилежные! Дорогупобедителям соцсоревнования! - орал Евдокимыч.

- Да пусть, пускай они вперед идут, братья по классу, - сжалился комиссар Юрка Соболь.

Комиссар, точно. Потому что это группа, а не так себе.

- Главное дело, не забывайте балочку. Чище ее, заразу, метите. Не то какой праздник в этой шушере-мушере?

- Вот! Еще не хватало вам забот!

- Дак она же у нас под боком, зараза, - Фока на полтона сбавил. - Спим-то рядом!

Верно. Фока ли в том виноват, что присуседилась балочка к общежитию? Притерлась бочком к солидному заведению. Сорит, мусорит исписанными листами из-под пирожков и блинчиков. Еще горланит. Кричит, ругается и блатные песни поет под окнами у жеушников. Так что глазей знай, из окна и. Нет, ее Фока не любил вовсе. Назовет, бывало, паразиткой, сбивалочкой (за то, что людей с толку сбивает), а вот ведь велит убирать, чтобы почище была.

Генеральная уборка двора, балочки, тропинок, подходов и дикого парка, слева от общежития, продолжалась. Битый кирпич, стекло тряпки, одинокие ботинки, мусор, щепа – все укладывалось в кучу, подальше от общежития, на взлобок между вековыми деревьями, постанывающими от тяжких лет. Поляны и взлобки покрыты бурой отавой, серым, бесцветным вереском. Зелень еще не проклюнулась: когда идешь в рабочих ботинках, вереск скрежещет, шелестит и посвистывает под ногами.

Южный ветер насквозь продувал парк из голых берез и вековых сосен, возможно, он спешил к Первомаю доставить тепло, как предсказывал Фока, но покамест было нисколько не жарко. Работали в телогрейках. Мусора особенно много было в балочке, появившейся из ничего, на пустом, голом месте, под окнами общежития. Тропами и проезжими небольшими дорожками проносили мусор дальше, подальше в рощу. Дорожки, огибая общежитие подковами, вели к балочке и от нее. В роще они пересекались, шли параллельно и как-то не сливались в одну большую дорогу. Одни были пешеходные, по другим, - пожалуйста, проезжай на телеге, на таратайке, и каждая из них была сама по себе.

Осенью на одной из таких дорожек, проходящих под самыми окнами, пацаны в безделье, потехи ради, подкидывали барыгам испачканный пустой кошелек. Когда барыга замечал этот гнусный подлог, на его неудачливую голову сваливалась еще одна каверза: идиотский хохот высунувшихся из окон второго этажа жеушников. Барыга ругался, плевался, грозил пожаловаться.

Было дело. Смешно вспоминать.

Сквозь рощу пробивался багровый закат. Тени сгущались. Впереди, в окружении Восемнадцатой группы, потрескивал уже костер, только занявшийся, не набравший пока еще доброй силы. К нему стекались с разных боков по два, по три жеушника.

- Ну, прилежные, ну, молодцы! - подваливала Девятнадцатая, обступая костер, похлопывая по плечу братьев по классу.

Тащили, бросали в огонь, что придется. Пал Сергеич и мастер Воронов отдавали последние распоряжения, водили Фоку по всем углам. Сдавали работу.

Костер вырастал больше, больше, тени густели, и круг жеушников расширялся, увеличивая в ночи ореол света. Отблески малинового пламени горели на зубах и на скулах ликующих пацанов.

Из темноты возникла фигура Михаила в Михневского.

- Здорово, орлы! - прираздвинул слегка жеушников. Его пустили ближе. С Лехой - за руку. - Давно не видел тебя. Как ты, не похудел? Нет? У, бицепсы, гляжу стальные. - Он был в добром, как всегда, настроении. Проверял Лехины бицепсы.

- У-уй!.. - Леха взбрыкнул от щекотки, и Михневский едва устоял на ногах.

- Что, брат, покидываешь? Думаешь, я не могу? У меня, брат, тоже бицепсы были.

- А ты, поборись с ним, с Лехой-то, - затравила Девятнадцатая.

- Точно, давай, Миша. Леха, он только с виду здоровый.

Чудаки, он же пошутил, Михаил Михневский. Как же они не поняли? Он огляделся по сторонам: что, мол, случайно вы не опупели? Комсоргу училища бороться с неотесанным первогодником!

- Да вы что, в самом деле? Мне только и осталось - в каждой группе бороться. Видишь, что они надумали, Леха?

Леха застенчиво улыбался.

С неделю повисел исполненный Евдокимычем портрет в «Молнии», похожий одна временно и на Леху Лапина, и на былинного русского богатыря. Леха, впрочем, и до того сознавал в себе силу. Не прочь был и побороться.

- Ну, вижу, все равно не отстанут. А как ты думаешь?... Ну, в общем, держись, Леха Лапин! - сказал Михаил Михневский.

Ни в одном не было ни зла, ни азарта, а, раз надо, отодвинулись от костра, похаживали на светлом месте, друг возле дружки поплясывали, определяли в противнике слабую точку.

- Хоп! - сказал комсорг Михаил Михневский, и Леха показал рабочие свои ботинки сорок последнего размера, легко как-то перекатился Леха через подставленное бедро на землю. Крякнули болельщики, загудели.

Леха вскочил, не поверил. Михневский отнекивался, не хотел второй раз бороться. На что ему добывать добытую уже славу? Леха вошел в раж, невнятно гудел, протягивал свои здоровые лапы.

- Ну, еще, ну, еще давайте, а то Леха не понял!

- Давай, Михаил, красиво у тебя выходит, съешь меня пес, - божился Федька Березин.

Пацаны уважали силу и ловкость. На Леху они уже не ставили, и Леха чувствовал это всем своим существом. Грудью шел он на комсорга, тот, наоборот, держался на расстоянии: сторонился, пятился, выжидал момент.

- Хоп! - снова сказал Михаил Михневский, но Леха на этот раз устоял, не показал ботинок. Видит, значит. Даром что дураком вперед ломит. Пацаны гудели, улюлюкали. Борьба становилась поинтереснее. Стало быть, Леху-то рано списывать. Он еще может, Леха-то. Михаил выбирал позицию, примеривался, пробовал взять с другого бедра. Хоп! Хоп! - безуспешно. Нет, Леха не так глуп, как выглядит. Делает вид, будто медведем ломит, на самом деле осторожен, по-мужицки расчетлив. Соображает, что третьей попытки ему не будет...

Это были, конечно, цветочки. Михаил Михневский пока еще разминался. Он, конечно, не понаслышке знаком был с приемами французской борьбы. Для Лехи, к тому же, у него была надежная штука припасена. Уходя от сближения, приучить Леху к тому, что противник от него пятится, потом неожиданно - раз: грудь в грудь. Обхватить за пояс - прижать по возможности хотя одну Лехину руку – приподнять, чтобы потерял точку опоры, и, рванувшись всем телом, как сырое полено, кинуть через себя, через голову. Самому при этом, возможно, придется «мостить». Лбом, значит, во что придется. Прием называется суплесом. Камней, кажется, нет под ногами. Можно кидать.

Осторожность-то, ничего не скажешь, у Лехи была, а хитрости - никакой. Леха даже не знал, что ему делать, кроме того, что надо быть осторожным и чтобы не дать кинуть себя наподобие чучела. Ему бы гирю бы, Лехе, или мешок картошки, а тут не возьмешь, не обхватишь - выкручивается человек. Ни смекалка, ни опыт не давали инициативы Лехе Лапину. Суетился он, давил тушей, ходил по кругу, как лошадь на карусели, ждал-пождал, куда выведет всемогущий авось.

Ну, дождался. Михаил шагнул к нему, как выстрелил, припал телом так быстро и так неожиданно, что Леха не успел моргнуть глазом. Левая рука оказалась захваченной и прижатой к боку. На миг Леха почувствовал свою беспомощность, но только на миг, потому что комсорг отпустил его тут же, словно силы изменили Михневскому.

- Хоп! - сказал он, пытаясь будто бы оторвать Леху от земли, которая, без сомнения, служила Лехе точкой опоры.

- Хы! - в то же время сказал Леха, и прием у Михаила Михневского не получился: не смог оторвать от земли. Как и следовало ожидать. - Хы! - еще раз сказал Леха Лапин, и железные руки его, преодолевая сопротивление, взяли мертвой хваткой. Дрожь пробежала по телу того и другого. В капельке пота у Лехи на лбу отразился костер. Больше он не говорил «хы», дышал, краснел с каждым мгновеньем. И Михневский почувствовал, что начинает сам терять точку опоры. Леха поднял комсорга и так его развернул, что ноги пролетели над костром. Положил в трех шагах от костра, впрочем.

- У-у! Вот это дал Леха, - вздохнули болельщики.

- Что за шум? - гаркнул мастер Воронов.

Подошли вдвоем с Пал Сергеичем, под шумок объявились из темноты. Заинтересовались картиной.

- Ха, гляди-ка! - Пал Сергеич воскликнул. - Комсорг ребятишек борет. Ну, молодец!

- Черт их оборет, лосей здоровых, - расстроился Михаил Михневский, выпущенный Лехой на свободу. - Скажите: чем вы этого злодея кормите?

- А-а! - сообразил, наконец. Пал Сергеич, в чем соль. - Нашел, с кем бороться! Этот тебя в дугу согнет - не распрямишься.

- Гы-гы, - с запозданием отреагировала Девятнадцатая, соизволившая минуту назад сомневаться в Лехиной силе.

Костер полыхал - далеко видно, зато темь вокруг стояла непроходимая. Пацаны из других групп, видно, ощупью на костер выходили: скоро их много стало прогладывать посреди своих.

- Мыльный! - Федька поискал глазами. - Тащи дров, разведем, чтобы далеко было видно.

Мыльный, ни слова не возражая, исчез. Растворился в потемках. Пал Сергеич только покачивал головой: поумнел, что ли, Тихолоз-то?

Неизвестно откуда появился Фока.

- Вот, убрались, почистились. Теперь будем праздновать. А то война, дак че: один только план давай?.. А ты че сюда. Миша? Или дело какое?

- А так, на огонек. К Лехе вот. И сам не рад.

Плечи у Михаила Михневского ходили. Дышал человек.

- Ты, Миш, зря-то не заливай пацанам. У пацанов свои собственные глаза имеются, - проскрипел, до чего-то додумавшись, Федька Березин.

- Что, что такое? Чем ты не доволен, староста?

- Поддался ты Лехе, думаешь, не видно было?

- Ну, точно, видели, Миш, своими глазами, - подтвердили несколько человек, среди которых были и Соболь с Евдокимычем.

- Ну-ка, скажи им, Леха, скажи, как мы с тобой боролись: в поддавки или по-настоящему? Ничья у нас с тобой или как?

- Ничья, - заверил Леха, не вдаваясь в подробности. От схватки он еще не отошел окончательно. Дышал тоже.

- Так вот, Фотий Захарович, война в самом деле идет к концу, - Михаил Михневский переменил пластинку.

Пацаны не заметили, что он переменил пластинку. Насторожились. Кряхтели, двигались, сверкали глазами через костер и наискосок. Она же имеет уши, публика. Имеющий уши да слышит.

- Штурм Берлина идет успешно. Окружили, со всех сторон к центру сходятся. Передышки не дают ни днем, ни ночью. По-суворовски. Такие дела, Фотий Захарович.

- К тому идет, ясно дело, - подтвердил мастер Воронов.

Пал Сергеич задумчиво глядел на костер, может, того немца вспомнил, с которым в траншее не на живот, а на смерть дрался. В задумчивости размял папироску «Беломора», прикурил от сухой былинки, взявшейся с одного бока огнем.

- Да, битва идет небывалая, - рассудил Фока. - Вот я в прошлую сам воевал...

Соболь не слушал, Соболь тоже глядел на огонь, как Пал Сергеич. Комиссару положено думу думать. К тому же рассказ Фоки он слышал второй раз, а тут - штурм Берлина, не фунт изюму. Нет, с Берлином у Соболя многое связано, правой рукой он придерживал, ощупывал карман на гимнастерке, то и дело совал руку под телогрейку.

- Что, Юрий, за сердце держишься? - заметил Михневский.

- Да так... Письмо там...

- От брата, что ли?.. И ты молчишь, воды в рот набрал!

- Точно, Юрец, что ты прячешь в кармане? Заметили...

- От группы какие секреты? - набычился Федька Березин.

- Ну, письмо, ну, от братана, - оправдывался Соболь. - Тебе, Миша, привет, всей Девятнадцатой...

- А ну-ка, давай раскошеливайся. Читай! - приказал комсорг училища. - Чую, не для того он тебе письмо прислал, чтобы его держать в кармане.

Треугольник письма дрожал в руках Юрки Соболя, шелестел.

- Читай кто-нибудь. Я не могу... - заикнулся Соболь.

- Сам будешь читать, - настоял комсорг. - Возьми себя в руки, комиссар...

Соболь стал к костру боком. Настраивался долго. Читал неестественно строгим, твердо поставленным голосом:

- «Здравствуй, Юра, братан мой! Пишу тебе ночью, из укрытия, под гул канонады. Наши бьют. Громят фашистов в собственном логове. На улице сейчас светло, как днем, а у нас, в подвале, - коптилка. Спит ординарец. На сон отпущено три-четыре часа, но я не лягу пока. Допишу. Кто знает, придется ли нам с тобой еще разговаривать... Эти слова, слышишь, - только тебе. Брат - брату, мужчина - мужчине».

Соболь шмыгнул носом. Почувствовал на себе глаза пацанов - сделал беспечное лицо. Постоял еще, настраивая внутреннюю волну. Бесшабашную: вот-вот, мол, человек засмеется...

- «Нет, Юрец, ты не подумай, что братан твой распустил слюни. От этого мы тут давненько отвыкли. Просто знаю обстановку, вижу, как течет кровь. Три ротных у нас за день сменилось... А сейчас я командую, пока некому больше, замены ожидать некогда...»

Тихо было. Тихо потрескивал, догорая, костер. Слышно было, как около общежития рубили дрова. Возможно, Мыльный ворочал там старую колодину...

- «Извини, долго не писал. Четыре раза я был в медсанбате. Первый раз - вскоре, как расстались с тобой... И вот вчера: ухнула какая-то балка в берлинском доме. Вроде все обошлось, а опомнился - товарищи на плащпалатке несут...

Не каждому суждено вернуться, да я нисколько не жалею, что настоял тогда, в военкомате. Да что, тут много таких, не я один... Вот и довелось нашему поколению, нам участвовать в войне, как Павке Корчагину. В заключительном концерте. Грандиозный концерт, не то, что в сорок третьем. Эх, ты бы видел!.. Но ты и твои друзья не успели увидеть... И все же ты не жалей, Юрец, и пусть мушкетеры и вся группа ни о чем не жалеют. Вы молодые, а все же не проспали своего времени : встали на трудовую вахту. К нам сюда непрерывным потоком поступают патроны, гранаты, снаряды. Об одежде и питании уж не говорю. Оттуда все идет, из тыла. От вас! Вот какую роль во всем этом играете вы. Передавай привет всей группе, вообще всем ребятам и Мише (так, кажется, зовут комсорга?).

Мать поцелуй за меня, слышишь? Успокой там. И вообще, что же тут переживать, когда нам выпало счастье?.. Ну, все, Юрец. Прощай на всякий случай...

Держитесь, братцы, крепче там. Всей доблестной Девятнадцатой!..»

Дрогнул голос у Соболя. Разволновался он, что ли? Под сверканье настороженных глаз зашелестел письмом, по старым сгибам стал складывать его обратно в треугольник.

- Дальше так... Приветы одни...

- Дак читай. Соболь, читай! - враз завопили Стась с Евдокимычем.

- Читай! - голосила Девятнадцатая, и ее поддерживали другие ребята. - Читай, читай давай!

- Да тут что, ничего особенного. «Поздравляю тебя, братец, с вступлением в комсомол. Молодец. Я с этого же начинал, а теперь можешь поздравить: большевик. Недавно повысили и в звании...» Ну, ладно, пацаны.

Он быстро сложил письмо в треугольник, сунул в грудной карман гимнастерки, туда, где лежало, и стал смотреть на медленно угасающий огонь, как глядел на него до этого. Как будто ничего не произошло, никакого значительного события...

Мыльный натащил дров, растолкал пацанов, задевая поленьями да рогульками за штаны, за телогрейки. Костер чуть не погас: задымил, закоптил дымовой завесой. Потом ничего, взялся. Мыльный не замечал высокого напряжения, потому что не слышал... Он ласково посматривал на костер, помешивал, беспечно покрякивал. Видно, не шутя в комсомол собирается...

- Ребята, - Михневский заговорил тихим голосом, потому что и так тихо было, молчали все. - После праздника вас в депо направят. Там есть где развернуться, удаль свою показать. Всей группой - на трудовую вахту! Вот это дело. Это будет ответ командиру роты Игорю Соболеву.

Молчали. Расходились по одному, по двое. Одна Девятнадцатая, как всегда, топала гуртом, в полном комплекте. Юрку Соболя окружили со всех сторон. Федька положил ему на плечо руку, персонального удостоил внимания. Стась с Евдокимы чем находились тут же, шли рядом.

Долго ждали той Великой среды. Девятого мая. А все равно она будто бы с облаков свалилась на голову.

В общежитии тогда все сорвалось, понеслось вприпрыжку на улицу, на простор. Через виадук - в город: на Красный проспект, к центральной площади. К универмагу и оперному театру - где побольше народу. Там вовсю гудел импровизированный бал. Из незнакомых людей складывались компании, каждая творила свое: танцевали, митинговали. Все двигалось, перемещалось, от радости плакало и смеялось.

Девятнадцатая, взявшись за руки, окружала незнакомых девчат, требовала выкупа: песен, танцев. В одной шумной девчачьей компании Соболь заметил Галинку. Оба кинулись друг другу навстречу. Так вышло. Счастье и глупость, они, видно, рядом ходят: ничего не соображая, обвил Соболь ее шею руками и почувствовал, как она прижалась. Вообще глупость пришла неизвестно откуда: наклонился, мальчишески неумелыми губами нашел ее губы... Не сговариваясь, ребята взялись с девчатами за руки и заключили обоих в круг. «Бис! Браво!» - дурачились все подряд. Незнакомые девчонки пищали. Юрка силился разорвать круг. Метался. Подстрекаемые Стасем, пацаны дикарски выплясывали, едва не до головы задирая ноги. За круг не выпускали. Тогда Соболь обнял Галинку за плечи и, несмотря на ее отчаянную борьбу, поцеловал вторично. На этот раз в висок, куда оказалось доступнее. Им хлопали, вопили «ура», и когда шли под руку длинной шеренгой. Соболь с Галин кой находились посередине.

Потом искали инвалидов войны, участников, Подкидывали, на руках носили, кричали «ура» и митинговали. Кому-то пришло в голову разыскать еще одного военного человека. Пал Сергеича. Понеслись на улицу, где он жил. Хотя было близко, боялись опоздать. Нашли его, как полагается, при всех регалиях. Ордена Славы. Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». Это уже потом разглядели. Сперва во двор ворвались, ватагой, ордой неорганизованной. Навалились, облапили, стали подкидывать.

«Довольно, ребята, хватит», - стонал Пал Сергеич от удовольствия.

А кто его слушал? Никто. Фронтовик, он был во власти своей родной группы.

«У-ра-а!»

Загребали, приседали, чтобы осторожнее» чтобы не зашибить Пал Сергеича. Потом глаза к небу, к солнышку: видеть, куда летит Пал Сергеич, чтобы, чего доброго, не улетел вовсе.

Ну, ничего. Отпустили живого. Всполошенный сынок, Володько, кинулся к Под Сергеичу обнимать, будто впервые отца увидел. Жена, Зоя Никифоровна, стояла в дверях. Плакала.

Володьку, конечно, забрали с собой. Передавали с рук на руки. Бродили, бродили. От песен сорвали голоса. Все перемешалось в музыке. Отовсюду слышалась музыка...

Соболь не отпускал Галинкиной руки. До вечера...

Раз в жизни бывает такой праздник.

И каждый день теперь праздник. Едва проснулся - уже и цветешь, и мурлычешь себе под нос, и подхихикиваешь, словно по облигации выиграл.

День за днем так. Четыре дня. И вот она, неделя, кончилась. Нагладились пацаны, начистились. Мыльный при этом удивил всех: извлек из чемодана черные модельные туфли и голубую рубашку, которую, чтобы не нарушать формы, пришлось ему напялить под гимнастерку.

Сегодня - театр! Ликует душа, ликует каждая клетка жеушника. Каждый встречный прохожий - не иначе, как друг тебе и товарищ. Балочка и та цветет и бурлит как-то по-особому, необычно. Так пышно и буйно расцветает в самый свой распоследний раз, говорят, старая яблоня...

Тепло и ясно на солнышке. Строем топали мимо дома, где живет Пал Сергеич. Прихватить его надо с собой, в театр. Он заслужил, Пал Сергеич.

У входа веселая, бестолковая толчея.

Ха. Девятнадцатая в театре! Событие-то историческое. Долго ждали момента. Вошли с парадного входа. Солидно приглаживались пятерней. Стась осанисто пошевеливал узкими плечами, глаза округлял выразительно. Зеркало отражало его огненные глаза.

- У кого расческа? - самостоятельный тенорок Мыльного.

- Возьми, - не оглядываясь, Стась протянул пятерню. Руку грубо отвели в сторону. Стась выпрямился. Окинул Мыльного значительным взглядом. Рубашка, выставленная напоказ, корочки, приобретенные, возможно, за ведро картошки. Впервые Стась не нашел слов для Мыльного. Тот, сознавая неотразимость, пропорхнул с ветром мимо обалдевшего Стася. Вернулся - опять мимо. Задевал локтем. Стась грустно заметил:

- Вот, и шевелюра. Одно к другому. Красивый, собака...

Оказывается, волосы у Мыльного были приличные, в житейской суете это как-то не замечалось.

По фойе нескончаемо течет публика. Юрка Соболь и Колька Шаркун - в общем потоке. Для стройности вобрали в себя тощие животы. Ладошки у них горят и почесываются, плечи вовсю празднуют. За ними следом - плечистый Евдокимыч и, наоборот, стройный, прямой, как жердь, Стась, из-за изношенных своих ботинок держащийся теневой стороны. По соседству друг с другом Евдокимыч и Стась, оба - один на фоне другого - проигрывали значительно. Сзади пристроились Маханьков с Толькой Сажиным, Самозванец с Лехой, Шведа, Тимка Руль. Вся Девятнадцатая.

Благоухала, гудела, двигалась, перемещалась публика по часовой стрелке. Негустым вкраплением в ней просматривались гимнастерки жеушников.

Светло на душе. Музыку ничем нельзя заглушить. Она и натурально льется, музыка.

Поворачивает головой Юрка Соболь. Не празднует в ней какая-то извилина. Тщательно рассматривает он радостную толпу. Ищет и не находит, кого надо. По кругу же, едва не строевым, выступает Пал Сергеич в черном костюме, с орденами, в новых, может, довоенных еще, туфлях. Рядом - в свободной, поношенной паре - мастер Воронов, по другую руку - Татьяна Тарасовна. Жесткая челочка Пал Сергеича птичьим крылом прикрывает бровь. Блестят коричневые глаза. Улыбка у него нынче вполне откровенная, без намеков. Сверкает белыми зубами, как по заказу. Заглядевшись, Юрка чуть не натыкается на семейство Куриловичей. Обходит.

Ручей обтекает лепные колонны, замыкается в круг. Лица исхудавшие, а глаза все равно лучистые, майские. Как перед обедом. У жеушника, у того вообще все обличье веселое.

На полутемном завороте, по случаю экономии не освещенном, кто-то шмыганул к Юрке Соболю сзади. На висках почувствовал он прикосновение холодных пальцев. Дышали, пританцовывали. Остановился он, боком выбрался из потока, грозящего по случаю заминки прямо-таки половодьем. Слышал, как за спиной дышат сквозь смех и выцокивают каблучками. Сердце у него стучало. Стась кинул Евдокимыча, шел навстречу, шевелил бровями и делал огненные глаза. Подавал сигналы.

«Галка! Галка!» - с языка грозилось сорваться.

Галинка ослабила руки.

- Не мог отгадать, эх, - сказала весело.

Ужасно была красива. В волнистых волосах, как тогда, на вечере, горел бант. Он не замечал, во что была Галинка одета. Она была просто красива, и шел ей этот красный бант.

- Здравствуй, Галь, - поздоровался.

- Угу, - блеснула Галинка глазами.

Стась всполошился, заодергивал гимнастерку. Мельком глянул на тупые носы своих ненадежных ботинок. Грудь развел, плечи, погляди - залюбуешься. Одно было не очень хорошо: ботинки. Стась принимал меры, чтобы при случае взгляд останавливался только на верхней, наиболее впечатляющей половине его длинной особы, а не наоборот: поближе к публике.

Оба с Соболем чуть-чуть были растеряны, смотрели на Галинку с восхищением.

- Что же вы, мальчишки, в рот воды набрали, что ли?

- Мы первый раз в театре, - брякнул Стась.

- Зато всей группой, вместе с Пал Сергеичем. Смотри, какой симпатичный у нас Пал Сергеич.

- А мы-то, сами-то? - намекнул Стась.

- Ну, о вас какой разговор! Но я к вам опять приду, Стасик, в общежитие. Посмотрю заправочку, вообще - есть ли порядок, - погрозила Галинка пальчиком.

Была она как-то в общежитии, дала разгон. Что правда, то правда.

- Ну, Галь, приходи. - Стась хорохорился. - Нисколько не боимся. У нас теперь флотский порядочек.

Музыканты, не дождавшись положенного часа, вышли в фойе. Они встряхивали чубами, сверкали дудками.

- Галка, твои глаза самые лучшие, - отмочил Юрка Соболь.

Стась дурашливо, по-домашнему хихикнул. После этого рот у него просто не закрывался. Весело было, до чего весело! Может, оттого, что все вокруг смеялось и веселилось?

- Письмо я получила от папы.

Она сообщила беспечно-весело и, одновременно, с набежавшей на ресницу слезинкой. - Хочешь почитать, Юра?

- И ты молчала! - покраснел Соболь от удовольствия.

Этот момент он долго потом вспоминал. Эх, Галка, ну, разве ему не понятно твое доверие? И при свидетелях - при Девятнадцатой группе!

...Приеду, дочка моя. И не один приеду: привезу маму. Надеюсь, это будет не только мое, но и твое счастье.

... Не нашел раньше, пока ты была маленькой. Виноват. Но хорошие мамы, знаешь, не часто встречаются.

...Удалось отыскать в другом городе, на пути с войны. Скорей всего тебя заберем в этот город, к себе.

...Не пиши, письмо не застанет. Скоро встретимся.

Строчки спешили, наскакивали одна на другую. Туман Соболю застилал глаза. Соболь тихо пожал ласковую Галинкину руку. И почему-то подумал, что радость, даже самая большая радость несет с собой и печаль. Как сам день Победы принес для иных много печалей, большую, неизгладимую печаль... По неизвестной ассоциации он вспомнил про Игоря. Нот, нового письма не было, долго нет, он должен был написать, если... если остался жив... А тут - еще одна новость: Галинка должна уехать... Именно теперь, когда все понятно, что без нее день не день и радость не радость, именно теперь в сердце комиссара Соболя должна поселиться вечная грусть...

- Он жив, он жив, он еще напишет, вот увидишь, все будет хорошо, Юра. - Словно прочитала, подглядела она Юркины думы.

Прозвенел звонок, от волнения дыша не в полную грудь, переступали порог зрительного зала. Глядите, завидуйте: Девятнадцатая в театре!

Ни щелчка друг дружке, ни толчка под бок. Из строгой выправки, из всего обличья жеушника так и выпирало человеческое достоинство.

Галинка расположилась, можно сказать, в самом центре: Юрка Соболь, Федька Березин, дальше - тоже своя братия. Усевшись в пол-оборота, Стась до тех пор не сводил глаз с Галинки, пока она ему по-свойски не подмигнула. Соседу Стася, Мыльному, она отпустила игрушечного, девчоночьего щелчка указательным пальцем, отчего Мыльный заржал в собственное удовольствие.

Свет угасал. Начинался «Маленький Мук». Человечек с большими ушами и носом. Сказка о борьбе добра со злом, с подлостью, обладающей колдовской силой. Оркестр трогательно выводил мелодии, свивающиеся, сливающиеся в одно целое. Странно звучало все в Юркиной голове. Причем музыка? Что он в ней понимает? Но она сама странно как- то проникала через похолодевшую кожу и через Галинкину руку, тихо касавшуюся его руки. Кожа покрывалась живыми мурашками. Непонятная радость заполняла его всего, и он сейчас не мог бы придумать названия для этого нового ощущения жизни. Ни суеты, ни забот, ни тоскливого зуда под ложечкой. Жизнь становилась такой, какой изображают ее в своих мечтах люди. Нет, она была лучше.

Соболю думалось не о том, куда вела музыка... Мерещились чужая земля, грохот, выстрелы, после которых не все возвращаются. Быть может, она не окончена, эта война, укравшая подло мальчишечьи радости? Ну, если что, они встанут в ряды защитников, какой разговор: Федька Березин, Соболь, Евдокимыч со Стасем, Леха. Девятнадцатая, Восемнадцатая. Разве они не выросли? Не тс ли дело было всю войну позади стоять, ждать призыва? Стенкой стоять в готовности?

Да, но почему от земных радостей обязательно за ружье браться? И что надо буржуям? Земли захотели, чужой? Нашей?

Ну, скажи давай. Юрка Соболь, что есть твоя Родина? Почему ты трепещешь от этого слова? Нет, ты скажи. Соболь, скажи. Ну вот почему Игорь пошел добровольно, а?..

Опять - Игорь. Война. Вот на какой диссонанс в душе способна нежная музыка. Он громко дышал, Галинка обернулась к нему.

В зале стоял тихий гул и шелест.

Стась блаженствовал. События, проходящие чередой друг за другом, комментировал меткими репликами, адресуясь, в основном, Евдокимычу. Тот бесцеремонно, хотя так же тихо, обрывал Стася на полуслове.

- Галя, тебе не мешают?.. Эй, потише вы можете? - позаботился Самозванец, поводя в полутьме зелеными глазами.

- Хорошо мне, - ее рука легла на Юрину руку, слегка придавила ее.

Опять музыка проникала через ее руку. Соболь, конечно, но умел слушать, как другие, он просто молчал, он не мешал ей проникать. Оживало детство, все вокруг становилось хорошей волшебной сказкой.

Праздник на нашей улице

Кажись, далеко ушел день Победы, а праздник в душе все не переводился. Просто не верилось, что война кончилась. Бесконечно долго она тянулась, можно сказать, всю жизнь. Шла, шла и вот тебе - кончилась. Бойцы едут на восток. В просоленных, выгоревших гимнастерках, в заломленных набекрень пилотках. Их, как родных, встречают на каждой станции старики, старухи, бабы и пацаны. Местные девчата, чалдонки, как на праздник, собираются на воинскую площадку» гладятся, чистятся, красят губы.

Но там и есть настоящий праздник, там отдыхают бойцы от дальней дороги. Каждый эшелон привозит с собой что-то новое. Новое ощущение войны и мира. Где поют, где пляшут. Бывает, и плачут.

На воинской площадке довелось пацанам встретить солидного усача-гвардейца в кругу обыкновенных штатских. Его обнимали наперебой едва ли не все по очереди. «Старшина! Пацаны, старшина!» - разглядел Маханьков. Но это был не тот старшина, который пел в бане. К тому же он оказался сержантом...

Какой только музыки там не бывает, на воинской! Баяны, аккордеоны, скрипки, гитары. Каких «соловьев» не наслушаешься. Поют, заливаются - уходить не захочешь. А то захмелевший пожилой солдатик выскочит из поезда, не дождавшись окончательной остановки, начнет приплясывать: «Я любила лейтенанта...» И опять вокруг него праздник.

Любо было и пацанам. Чувствовали себя там, как дома. Ходили туда и в одиночку, и группами.


С тех пор, как выпустили из училища второклассников, грузом легла ответственность на всех оставшихся. Работы было невпроворот. Фронта больше не существовало, а заказы все равно приходили срочные, один важнее другого. «Давай-давай!» - покрикивало деповское начальство. «Не рассусоливать!» - суетились бригадиры и мастера. Весело было жить под эти заполошные выкрики. Клепали железные люки, обычную сцепку заменяли автоматической, подкатывая и подымая аппараты на талерной тележке. Заменяли подшипники, колесные пары и целые тележки в отходивших свое вагонах.

Ну, идешь, бывало, и кто куда пошлет. Где, стало быть, больше нужен. И в кузнице вкалывали. При освещении от печей и горнов помогали квалифицированным дядькам подставлять раскаленные болванки под молот, поворачивать их разными боками, чтобы походили на граненые стаканчики, на круглые стержни. Тоже срочный заказ. А что за работа - никто толком не скажет. Да и ни к чему особенно-то. В войну привыкли к разным секретам. Работали при слабом свете и вовсе без света. Потому что никакой лишний свет не нужен. Нагретая деталь светит, руки мастера наизусть знают движения. Умные руки, они, кажись, и сами подсвечивают мастеру в темноте. Не нужен и харч дополнительный, увлечешься - про все забудешь.

Что говорить. Дельным человеком, ценным рабочим сознаешь себя на такой важной работе. На работе и Мыльный сознает себя человеком.

Сегодня умаялись. Почти что полторы нормы дали. Сели отдохнуть. Седоусый дядек, старый знакомый, присел на рельс, закурил свою козью ножку. Отставив в сторону табачно-желтый безымянный палец, сквозь сизый дым прицелился сощуренным глазом в недоделанную работу - наживо прихваченный к вагону стакан автосцепа.

- Это по всей стране теперь старую сцепку меняют, - с паузами пацанам втолковывал. - Новая-то понадежнее старой, да и безопасней она. А сколько сцепщиков-то освободится!.. Тяжеленная, скажу вам, работка, сцепщиком... А тут - производительность... Вот она... Вот, ребята, пожить бы после войны-то годков эдак двадцать-тридцать, а?.. - Старик вконец размечтался.

- А как думаешь, дядь, война с японцами будет? - спросил Евдокимыч к слову. Седоусый сердито стрельнул глазами, ничего не ответил. Словно не понял вопроса, старый.

- Сегодня ваша норма на этом, считай, кончилась. Привернем вот как положено, контрагайки поставим, зашплинтуем - и шабаш. - Будто чего-то не договаривал, самого главного. Сопел, докуривал своего бычка из козьей ножки.

- А ваша норма? - Соболь поинтересовался.

- Наша-то? В войну мы отвыкли, парень, работать по норме. Вон видите, мужик здоровый, Михайла это, с Украины он. Всю войну он две нормы давал и теперь-так же: положено один вагон оборудовать - он обязательно два. И работает чисто, можно не контролировать. Вот мы с вами аппарат на тележке подымали, домкратили, а он - вручную. Сила есть.

Солнце уже сильно склонилось. Богатырь Михайла, работающий не далее, как в двадцати шагах, снял форменную железнодорожную фуражку, скользящие уже солнечные лучи мягко грели его лысину. Он что-то вымеривал, высчитывал стальной рулеткой, двигался неторопливо, медленно даже. Не верилось, что так, не спеша, можно сделать двойную работу.

- А вы у него и учитесь, хлопцы, надолго вас не хватит, если бегом да вприпрыжку будете. Тут думают головой, не ногами... Ну, дак давайте, что ли, вставать будем. Закруглим дело, да я пойду помогать Михайле. Видите, один с пульманом возится?

- А если мы поднагрянем: кто подымать, кто направлять, кто заворачивать гайки? - Соболь чего-то расхорохорился. Может, в башке опять какая идея сварилась у комиссара? - Дело-то пошло бы, как, дядь?

- Дак ежели добровольно... А так, кто вас теперь заставит? Теперь, после войны, знаете, какие законы про вас, про младенцев-то? - Седоусый ухмыльнулся в усы: с намеком спрошено. Обрадовался.

- Дак мы разве не прошли войну-то? Какие же мы младенцы? - Соболь обиделся. Пацанам кивнул. Те ничего, поддержали, поняли, значит. Нашел младенцев! Ишь, старина...

Федька Березин подходил к Юрке Соболю, по пути вытирал руки тряпкой не первой свежести.

- И чего тебе, Соболь, всегда больше других надо?

- А ты зачем тогда подбивал прилежным помогать? Сверх нормы? - Федькины слова будто ужалили Соболя. - Уголь грузили, помнишь? Мы поддержали, раз надо. Правильно было. Тут же нас много, нам на час, на два работы.

- Че ты, че ты уговариваешь меня политикой? Пацаны шатаются... Ну, учти, комиссар, я тебе пацанов заставлять не буду. Я выстрою и посмотрю, как ты будешь приказывать, - Березин скрипел с одышкой: сам изрядно устал. Кинул тряпку.

Когда группа собралась для пламенного Юркиного выступления (стране позарез нужна автосцепка, от этого сразу повысится производительность труда и так далее), когда еще в нерешительности группа переминалась с ноги на ногу, в этот исторический момент, на удивление всему миру вдруг произошло чудо: Мыльный первый шагнул вперед. Добровольцем!

Заговорили все враз. Кто - за, кто - против. Стась пригибал экономикой: не помешает, мол, лишний червонец, давайте. Опять же, интересная работенка, квалифицированная, - с другого бока заходил Евдокимыч. Но Мыльный, Мыльный-то! Крепко его зацепило комсомольским собранием...

Ну, ничего. Девятнадцатая знала, что делала, она была не хуже Мыльного. Заняли все свое рабочее место. Седоусый помог разобраться. Пошло дело. Сперва, верно, с оглядкой вправо да влево, потом Федька приказал Лехе затянуть песню. Леха прокашлялся и запел: «Далекая застава, где в зелени дом и скамья...» Зычный Лехин голос никак не вязался с лирикой. Зато как подхватили припев, все будто бы выросли. Окрепли голоса, окрепли и мускулы. Весело было вкалывать сверх программы, на зло всем врагам, на всем белом свете.

Играй, мой баян, и скажи всем врагам,

что жарко им будет в бою,

что бо-ольше-е жи-изни-и

мы Родину любим свою.

Леху, как всегда, ставили, где потяжелей: поднять, поднести, оттащить. Рядом с ним лежала кувалда - это на всякий случай. Но опять же, не всяк к кувалде приучен, не всякий может. А Лехе что, Лехе игрушки. Он только повторял песню больше чем надо:

что бо-ольше-е жи-изни-и

мы Родину любим свою.

И ничего, делали дело. Седоусый потом, на правах мастера, объявил благодарность группе, к каждому подошел, пожал руку. Погрозился еще сообщить в редакцию какой-то газеты, прописать весь героизм на официальной бумаге, со штемпелем.

Ну, так вот. Таким вот макаром.

И каждый день теперь и работа, и праздник.

Потому что вся наша жизнь - праздник!

Прощай, Галинка!

Соболь, кажется, не сомкнул глаз. В груди звенело, бухало, в каждой жилке отдавались инородные звуки; поворачивало Соболя то на один, то на другой бок. Вообще, почему дичь разная в башку лезет? Думай о деле, если хочешь. Мечтай - это тоже полезно... Да, но если по внутреннему распорядку тебе полагается спать, а в глаза - блажь всякая... Ну, нет, милый друг, не до того тебе. Завтра ни свет ни заря Фока подымет. Потому что уезжает Галинка. Навсегда. Ну, другая получилась у нее судьба, у Галинки. А что же, плакать теперь?

Уезжает с отцом, с матерью. Всплакнула, конечно. Так, самую малость, потому что когда к тебе вместе печаль и радость - попробуй-ка обеспечь то и другое.

Ну, мать у нее - что ты! Башкирка. Чернобровая, лет на десять старше Галинки...

Соболь отворотился к стене с намерением тут же заснуть, натянул простыню на голову, приложил к уху. чтобы не слышать никаких посторонних звуков из рощи. Затворить бы окно, да теплынь, в духоте хуже измаешься.

Тоже и у Фоки жарынь была.

Вчера это. Галинка щекой притиралась к жесткой скуле отца, человека обыкновенного, малость, правда, похожего на Галинку. При этом она лукаво посматривала на Флюру Самурхановну.

За встречу, конечно, выпили. Ну, не по одной, за Победу все же! Соболь, верно, наотрез отказался. Железно. Комиссару нельзя - что ты. Несоюзная молодежь как бы отреагировала? Ну, пели. Плакали. Потому что человек вернулся с войны. Живой. И он, Соболь, пел, и Галинкин отец. Он обнимал Юрку за плечи, как обнимал когда-то Фока обоих братьев. Соболь-то ничего, крепкий. Потому что у жеушника не просто слезу выбить. Отец, правда, у Соболя не возвратился и пока неизвестно, когда возвратится. И вот Игорь еще. Ранен, лежит в госпитале, Татьяна Тарасовна письмо получила...

Опять же взять Галинкину радость. Отец приехал. Но ведь она же теперь далеко уедет, Галинка. Прости-прощай. Единственный на земле человек. Ну, дак точно, потому что все перепутано в жизни: не знаешь, где петь, где плакать...

Засветло проводила Татьяна Тарасовна обоих с Галинкой. Погуляйте, подышите воздухом. Как о родне, проявила заботу. А может, когда-нибудь... Да нет, чепуха, глупости... Ну, бродили по вокзальной площади, по виадуку, ну, больше молчали, понятно. Был, впрочем, задан ему один странный вопросик:

- Хочешь, чтобы я тебе письма писала?

- Ну, вот! Дак неужели забудешь... Девятнадцатую?

- Так и писать буду: Девятнадцатой. Если, конечно, нельзя лично комиссару Соболеву...

Она смеялась. Ей было смешно!

- Правильно, Галка, это ты верно придумала. Потому что какой толк «лично»...

- Наивный, - она вздохнула, и он тоже невольно вздохнул.

- Тут, Галка, ничего особенного. На тебя, можно сказать, вся группа молилась, не я один.

- А ты, Юра?

- Ну, я, что ли рыжий?..

Галинка прыснула в руку.

- Теперь во всей моей комсомольской жизни, может быть, останется одна Девятнадцатая. Вся радость.

Она смотрела на запад, на закат солнца, куда ей предстояла дорога, она улыбалась. Соболь, ясно, глядел на нее.

- Радость, значит? - сияющая Галинка к нему обернулась.

- Радость, - подтвердил Соболь уверенно.

Взялись за руки...

Этот момент ему, будто бы наяву, виделся. Музыка заполняла грудь, вместе с горячей кровью текла по всем жилам. Ни в одном глазу сна не было...

Возвращались - зорька еще не погасла. Пробиваясь между вековыми деревьями, весело отражалась в общежитских окошках. Пацаны зачем-то наказывали обязательно подойти к окнам. С Галинкой. По всему видать, спать они еще не думали: дежурная тень маячила на подоконнике.

- Идут! Идут! - заполошный голос. Суета в комнате.

Показался Шаркун с гитарой. Где взял - неизвестно. Выставил в окно модные корочки Мыльного, напяленные на босу ногу. Вокруг Шаркуна, едва не на плечах у него, разместился хор. Певцы. Артисты. В трусах, в майках. Ладно, на том спасибо.

Шаркун тихо перебирал струны.

В бананово-лимонном Сингапуре

в бурю,

когда ревет и стонет океан

и тонет в ослепительной лазури

печальный караван...

Голос распространялся по роще, лихие фронтовики-кавалеры с чалдонками за руку, под руку потянулись из дальних углов. Спрашивается, что за песни они пели Галинке? Эх, дурьи головы. Соболь по-братски постукивая у виска, доказывал пацанам, какие у них головы. Хотел увести Галинку подальше, да она чего-то заинтересовалась. И он махнул рукой: что взять с шалопаев.

Шаркун допел, и пошло другое. Неприличное в высшей степени...

Ах, зачем ты меня целовала,

жар безумный в груда затая?..

Репертуарчик. Смешали божий дар с яичницей. Ну куда, куда глядели Стась с Евдокимычем? Шаркун? Тимка Руль? Отлучись человек на минуту...

Топится, топится в огороде баня...

Евдокимыч с Толькой Сажиным наяривали на ложках. Чалдонки вокруг Соболя с Галинкой и их кавалеры в заломленных набекрень пилотках хохотали, хлопали. Нравилась самодеятельность, что ли?

Нас побить, побить хотели,

нас побить пыталися...

Это куда ни шло. Частушки без передыху, без паузы. Но дальше - больше. Вообще дичь пошла - хуже некуда.

Для кого бренчит гитара, не для тебя ли, Галка?

Покидаешь комиссара,

ну как тебе не жалко?

Нормальные частушки чередовались с придуманными специально для Галинки. Девчата и бравые кавалеры фронтовики ворочали головами, искали главную героиню. Наконец догадавшись, что Галинка - всего-навсего школьница, возможно, ни разу еще и не целованная, фронтовики подарили Галинке букет полевых цветов. Наверху захлопали.

За спиной полуодетых певцов угадывался еще один хор, не поместившийся на плечах Шаркуна. В лад музыке улюлюкали, квакали, хрюкали из глубины комнаты. Создавали фон. Фронтовики почему-то хвалили репертуар, их спутницы вовсю аплодировали.

Шаркун давал жизни. Нет, Шаркун, видно, неисчерпаемый. Девятнадцатая его просто не знала. На гитаре так лихо отщипывает, будто этим всю жизнь занимался. Да, Шаркун расчувствовался окончательно. Вскочил на подоконник, пошел бацать.

- Стол давай! Стол давай! - пацаны подали мысль. Зрелую, между прочим. А то, чего доброго, загремит с окна - дров будет. Кому-то Шаркун отдал гитару, обязал дернуть «Цыганочку». Пошло дело. В корочках Мыльного.

Дорогой Галинка вздыхала, хвалила группу. Уговаривала, чтобы он поскорей шел в общежитие, спать.

- Чего ты не хлопал? - спросил Стась, когда Юрка Соболь вернулся.

- Похлопать-то? По шее не мешало бы за репертуарчик.

- Ага, это от тебя, значит, благодарность такая?.. Молодец, удружил... Но, между прочим, мы не тебе, а Галинке концерт выдали. И заметь: ей понравилось. - Стась поднял указательный палец и, почему-то повернувшись в профиль, замер, как легавая на стойке...

Ну, нет, братец Соболь, ну, нет. Группа дает храпака, значит, и тебе по регламенту полагается. Слышишь? Понял? Ну, вот. Так вот.

Приказал, в общем...

Забылся он, кажется, всего на минуту, не больше. А проснулся, нет ли - Фока трясет за плечо.

- Провожать-то пойдешь или как?

Соболь мигал. Прикидывал: Фока перед ним или не Фока.

- Гляди, уедет невеста, не попрощавшись.

Федька сыграл подъем. Зачем, спрашивается. Соболь сообразил, что дальнейшие разговорчики ни к чему. Группа шевелилась, ворочалась, зевала, бормотала.Уговор у них, что ли. Сговор, значит, ага. Ну, давай сговор. Кто бы возражал...

Утро чистое, свежее. На небе ни облачка. Первый, пронзительный солнечный луч разогнал запоздалые тени. Расцветал город золотыми красками крыш и наличников.

Стонет виадук под рабочими ботинками. Внизу, у лестницы, справа - воинская площадка. Новый стоит эшелон с фронтовиками, едущими на восток. Тихо. Спят солдатушки бравые, спят их аккордеоны, мандолины. По-видимому, наигрались на предыдущей станции. Спят пацаны в своих хатах, не бродят вдоль вагонов в надежде встретить отца или родного брата, в крайнем случае, заполучить в подарок от добряка солдата трофейный фонарик. Девчат нет. Придут вечером, после работы. Но тогда на путях будет стоять новый поезд.

Чемоданы и прочие вещи Галинкиного семейства группа несла по очереди. Отец, рядом с Фокой, виновато оглядывался на пацанов, показывал, что ему неудобно, когда нечего нести, когда руки совсем-совсем свободные. По другую сторону Фоки - симпатичная башкирка, Флюра Самурхановна, Галинкина мама. Она в госпитале работает и на врача учится. Девятнадцатой все известно, от нее ничего не скроешь. Так и идут втроем, во всю ширину виадука. Встречных нет, встречные еще спят.

Слева, как всегда, - эшелоны со специальным грузом: на платформах все затянуто брезентом, крытые вагоны - под пломбами. За эшелонами - паровозное депо. Там практикуется Восемнадцатая группа. Ну, а еще дальше - депо вагонное. Это уж хозяйство принадлежит доблестной Девятнадцатой. Тут разговор ясен.

Впереди, за путевыми постройками и жилыми домами, горит на утреннем солнце железная крыша жеухи. Тоже не дурак, кто ее выдумал. Важная штука. Университет. Мать кормилица. Здесь узнаешь, как образуются на ладошках мозоли и почем достается кусок хлеба. Узнаешь, как делают сталь, между прочим... Как делали ее до тебя старые русские кузнецы. Клинок из их стали гнулся, искрил, звенел - и не ломался. Казак им рассекал шелковый платок в воздухе... А советские танки! Т-34! Кто броню делал?..

Ну, вот, кончился виадук для Галинки. Она, держась за рукав Юркиной гимнастерки, оглянулась на общежитие. Затрепетала на ветру белая ее кофточка. На Фокино, конечно, крылечко смотрела, которое скребла и мыла четыре года.

Прямиком, от виадука, вдоль путей - железнодорожники все же! - привалили сразу на перрон. И кстати: как раз подавали, задом наперед, поезд. Выпущенные из вокзала пассажиры с мешками, с бидонами и саквояжами ордой устремились вдоль состава, разыскивая свои вагоны. Окружали подножки.

Проводница корила мужиков за их непорядочность. Нежданно-негаданно к ней пристроился Федька Березин, в тон проводнице покрикивал:

- Разберитесь в затылок! Что вы, как бараны?!

Ей, толпе, что? Лишь бы порядок. На Федьке, к тому же, была форменная фуражка.

Рама в окне вагона тем временем опустилась, наружу, в зияющее отверстие высунулась голова Мыльного. Он поигрывал самодельным трехгранным ключиком, с помощью которого преждевременно очутился в вагоне.

- Давай сюда чемоданы. Места занял - во!

Котелок у него работает. В общий вагон садиться последним - что ты! Без места останешься. Не о себе человек позаботился.

Не зря, значит, воспитывали Мыльного-то.

Ему подали вещи, на всякий случай в оконный проем еще Маханькова закинули с Толькой Сажиным, чтобы места держали. И чуть чего - сигнальчик: сейчас полгруппы там будет. Той же дорогой.

- При общем хаосе у них все же порядок, какой ни есть, - Галинкин отец оценил ситуацию и бойко поднялся в вагон - что к чему, разобраться. Флюра Самурхановна с Галинкой вошли барынями: подсадили их. Галкина мама аж улыбнулась от удовольствия. Фоку, того последним закинули. Тоже охота взглянуть: может, что не по его там, в вагоне, устроено. Ну, и скрылись. И все. И нету больше Галинки.

- Соболь, а ты?..

- Валяй, Юрец, чего ты?..

Он пожимал плечами, не отвечал. Возможно, у Соболя ком стоял в горле. Еще бы, потерять такую... Пацаны понимали.

- Она щас, она еще выйдет, ты не волнуйся, Соболь.

- Ур-ра! - заблажил Шведа.

- Ур-р-ра! - сдуру подхватили другие.

Она показалась в дверях. Галинка. В белой кофточке. Все равно, что портрет в раме. Она глядела на всех... на всю Девятнадцатую, и в каждом ее глазу было по искорке. Опустилась пониже, переступила ступеньку.

Шестьдесят глаз сторожили каждый Галинкин жест. - Одно, едва уловимое движенье - и к ней протянулось сто рук. Больше: тысяча! Поддержать, помочь. Соболя оттирали тоже, как Маханькова, но он решительно удерживал Галинкину руку. Чтобы не затеряться. Рука была живая, теплая. Соболь подбирал слова - сказать что-то важное, - но ему не давали открыть рот.

- Не забывай Девятнадцатую, - лез Шаркун с наставленьями.

Галинка улыбалась за все, за все: возможно, и за вчерашний концерт.

- Ну нет, Галь, ты нам лучше дай клятву, - Стась потребовал категорически.

- Дак точно, - поддержал Евдокимыч. - Давай, клянись. Чтобы не забывать и всю жизнь помнить!

- Не забуду доблестную... Клянусь, - слезинки на ее больших, выразительных глазах смеялись. - А ты, что ты скажешь. Юрка Соболь? - Галинкин смех звенел, как стекло. Вся она напряглась, словно внутри у нее сжалась пружина.

- Не надо ничего говорить. Галка, - брякнул Соболь.

Ну, что, спрашивается, брякнул? Грубиян. Невежа.

Двойной удар колокола нарушил спокойствие. Галинка вздрогнула.

- Эй, группа! - Федька перебил на интересном моменте. Заскрипел, как несмазанная телега. Еще и многозначительно подмигивал пацанам. - Ну, дай же, а ну, дай поговорить людям, проститься по-человечески. Олухи...

Она была бледна. Ресницы подрагивали, глаза всерьез спрашивали: надо ли по-человечески? Может, не надо? Всей кожей, нутром Соболь чувствовал, как стыдно ей ожидать этого последнего, «по-человечески», на что так прозрачно намекнул Самозванец.

О чем думали они, когда молча смотрели в глаза друг другу? Хэ, жди, скажут. Тайна покрыта мраком... Побледнели. Точно. Испугались самого главного. Вот один на них шевельнулся, нет, оба разом. И обреченно потянулись они друг к другу. Все. Потянулись. Теперь хоть стреляй рядом...

Поцеловались. Вот. На виду у отца с матерью. В открытом окошке те покачивали головами и улыбались...

- Стоп! - раздалась строгая Фокина команда. За спиной Соболя. - Будет прощаться. Дали отправленье, или не слышите?..

Отнял Галинку у комиссара. В плечо уткнулся рубильником. Расчувствовался. Слеза прошибла старого. Рукавом косоворотки утерся.

Проводили ее, подняли на подножку, и она, Галинка, заплакала. Может, ослабла та пружина... Соболь глядел. Чем, ну чем он поможет? Разве уговорить Фоку, чтобы вместе ехал? А вещи после, багажом? Четыре года же ей был за отца! Да нет, нельзя, что ты, разве Фоку собьешь с панталыку?..

Галинка махнула рукой. И стала махать, потому что паровоз дал гудок и тронулся. Взвизгнули не до конца отпущенные колодки тормоза Вестингауза. Вздрогнули повидавшие виды четырехосные и двухосные вагоны. Буфера звякнули, фартуки на переходных площадках заходили, как живые. Пошел поезд. Родители встали рядом с Галинкой.

- Спасибо, ребята, - кивал отец головой.

- Молодцы, молодцы! - мать больше работала платочком.

- Прощайте! Прощай, доблестная Девятнадцатая!.. - едва не сорвался Галинкин голос.

Леха напел: «Прощай, любимый город...». Подхватили.

Неразвернутый желтый флажок проводницы пополам разделял трепещущую, как крыло чайки, Галинкину белую кофточку. И далеко-далеко, где ясное небо подступает к земле и где оттого, возможно, все подернуто серой дымкой тумана, там все еще виделась ее белая кофточка. Группа пела и махала форменными фуражками. Долго. До тех пор, пока хвост поезда не превратился в точку.

Посреди возбужденных и встревоженных расставанием пацанов Фока стоял растерянно и одиноко. Казался он щуплым, маленьким, постаревшим. Рукавом косоворотки утирал глаза.

- Что, Фотий Захарович, ну, зачем расстраиваться? - Соболь тихо положил ему на плечо руку. Он представил его, одинокого, когда тот всякий раз провожает ребят на станции. Скоро их вот так же... Одиноко будет стоять на перроне, и ветер безнаказанно будет так же шевелить поредевшие Фокины волосы...

Федька Березин зашел с другого бока. Сообщил Фоке сногсшибательное известие:

- Дак мы же остаемся, Фотий Захарович. Мы не уехали, Девятнадцатая...

- Мы с вами, ну, точно, - пацаны поддержали.

- Мы будем помогать.

- В гости придем. Вообще... ну, с вами будем...

Излагали программу. Не знали, что и наобещать старому. Он, верно, отошел малость. Чтобы окончательно прогнать минутную свою слабость, выразительно крякнул.

- Я старый солдат. Я привык к потерям. Да тут какая потеря, верно вы говорите. Вот когда вы все поедете, Восемнадцатая, Девятнадцатая, - вот тогда... А что, хорошо, ребята. Хорошо, когда братва дружная, - приободрился он окончательно. - Это надо, чтобы вы всегда были такими дружными.

Соображения Соболи двоились, делились надвое. Ну, точно, ну, плохо ли, когда она дружная?..

А поезд-то, между прочим, идет. Теперь они в окошко смотрят на убегающие столбы...

Да нет, ничего они, пацаны. С такими не пропадешь, не соскучишься. Пал Сергеич зря не скажет...

Тяжелой массой теперь надвигается мост через большую реку. Строго блестя штыком, вытянулся на посту часовой, с красным околышем фуражка его проплывает под самыми окнами. Шумят конструкции мостовых ферм, в открытом окошке мелькают поперечины швеллерных и тавровых балок.

Комиссар Юрка Соболь не то чтобы убивался или не в меру переживал. Думал он, Соболь. Соображал. Как все устроится в жизни?..

До него доносились слова команды, но он не сразу сообразил, что это значит.

Федька Березин тем временем строил группу. В самом доле, пора уже было возвращаться домой, в общежитие, где ожидалось обычное дело: подготовка домашних заданий. Учеба. А потом - работа. До пота. Для страны. Для светлой, для хорошей жизни. Потому что они тоже строят ее, светлую жизнь, ребята из Девятнадцатой...


Оглавление

  • Аннотация
  • Юрка Соболь выручает товарищей
  • Они едут на фронт
  • Федькина беседа
  • Парторг открывает истину
  • Балочка
  • Кайма посрамлен
  • Воскресник
  • Счастье
  • Три солдата
  • Пал Сергеич
  • Первая ласточка
  • Держись, прилежные!
  • «А ты закрыл бы амбразуру?
  • Предмайские хлопоты
  • Праздник на нашей улице
  • Прощай, Галинка!