Ледоход [Михаил Никандрович Фарутин] (fb2) читать онлайн

- Ледоход 1.52 Мб, 116с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Михаил Никандрович Фарутин

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Михаил Фарутин

ДОРОГИЕ РЕБЯТА!

С большой радостью я представляю вам книгу моего старого друга писателя Михаила Никандровича Фарутина.

Михаил Никандрович — человек бывалый. Прежде чем взяться за перо и начать задушевную беседу с вами, он прошёл большой жизненный путь военного врача, коммуниста, общественного деятеля.

Но через всю его жизнь — от скудного и бедного детства в дореволюционной вологодской деревне до наших дней — не трудно проследить одну яркую черту: всякий свободный час он проводил на природе. И не расставался с ружьём и с удочкой, которые помогали ему шагать по стране и в Подмосковье, и на Урале, и в Карелии, и в Средней Азии, и на далёком Южном Сахалине. В рюкзаке хранилась у него записная книжка. И туда он заносил что-то такое, что в его рассказах раскрывает нам малознакомое, а то и вовсе не известное из жизни природы.

Как и многие писатели-природолюбы, Михаил Никандрович автобиографичен: он пишет лишь о том, что сам видел, слышал, испытал и перечувствовал. Таков он в повести «Ледоход», где сурово и выразительно описано тяжёлое детство ребят его поколения. Этому поколению теперь уже за шестьдесят, и на его глазах делала первые шаги Советская власть после Великого Октября, и создавали ребята первые сельские ячейки комсомола. Таков он и во всех рассказах, где люди, влюблённые в природу, неустанно кочуют в поисках красоты и знаний по лесам, степям и по горным склонам, коротают ночи у костра — жаркого и дымного — и ведут неторопливую, милую сердцу беседу.

Михаил Никандрович пишет просто, скупо, образно. Слов мало, а уже видишь, как его пером выписан портрет человека, с которым встретился он в лесу или на реке. Да и сам он раскрылся, пытливый и внимательный. А рядом с ним и его верные помощники — охотничьи собаки, и птицы, и звери, и рыбы, в том числе и щука, у которой разболелись зубы.

Что подкупает в рассказах М. Н. Фарутина? Прежде всего его доброта: даже охваченный страстью охотника, он не выпустит заряда по дичи, если она доверчиво подойдёт к нему, и непременно окажет помощь то козлёнку, попавшему в беду, то зайчишке, то горной курочке с перебитой ногой.

Он никогда не похвалялся полным ягдташем, а часто и вовсе возвращался без дичи. Он ходил с ружьём и с удочкой, главным образом потому, что они давали ему возможность вырваться из города после напряжённого труда. Он и грибник замечательный. Но тоже только по той причине, что утренние прогулки по росистому притихшему лесу помогали ему найти диковинную одолень-траву, о чём он прекрасно рассказал в большой сказке «Путешествие с красноголовиком по стране Грибании».

И ещё бы одно отметил я в творчестве М. Н. Фарутина. Это большой и сердечный наказ нашей детворе. Писатель говорит: идите в поля, в леса, в горы, идите к реке, к озеру. Дышите чудесным воздухом; жадным, любознательным глазом и чутким ухом подмечайте всё в окружающем вас мире. Но любите и берегите всё живое в природе; не оскорбляйте это живое ни дикими выходками, ни жестокостью, ни безразличием.

М. Н. Фарутин работает в том жанре художественной литературы, в котором работал Михаил Пришвин — великий кудесник слова. Трудно писать о природе так, чтобы ожили и засверкали радугой её неблекнущие краски. М. Н. Фарутин умеет это делать. И мы будем ждать от него новых книг, за которые ему скажут спасибо все читатели, горячо любящие природу.

Вл. Архангельский


ЛЕДОХОД (повесть)

Бабка и дедка
Бабушка худая, высокая. Лицо морщинистое-морщинистое. На голове — синий колпак. Весь день бабушка сидит у окошка и что-нибудь делает. То рукавицы вяжет, то носки, а то шарфик. Шарфики бабушка вяжет с каким-нибудь узором и обязательно с разноцветными кисточками на концах. А то возьмёт прялку, привяжет к ней куделю и прядёт нитки. Левой рукой дёргает куделю, а правой веретено крутит. Веретено жужжит, а бабушка напевает какую-либо песню, только без слов. Напевы у бабушки грустные. Я слушаю, и мне становится жалко бабушку.

Дедушка иногда почему-то не любит бабушкины песни: слушает, слушает да и ругнётся.

Только он ругается так, без злости, и бабушка даже не сердится за это на дедушку, а вздохнёт, немного помолчит и опять запоёт.

Ещё бабушка любит сказки рассказывать про города, которых она никогда не видала, про разбойников, которых нигде не встречала.

— А город больше нашей деревни? — спрашиваю я бабушку.

— Куда больше, — отвечает бабушка. — Вот коли взять наши Озерки, да ещё Наволоки, да ещё Кубинку, да дома друг на дружку поставить — вот какой город-то.

Я закрываю, глаза и ставлю к нашей деревне Озерки ещё такую же деревню Наволоки, но она не умещается в поле, последние дома приходится ставить в реку. Пробую дом на, дом поставить — дома разваливаются. Так и не получается город. Трудные бабушкины сказки.

Дедушка ростом меньше бабушки. По нашей округе он считается хорошим охотником. Один на медведя не раз хаживал. Птичьи разговоры понимает, а по следу любого зверя сыщет. Уйдёт дедушка в лес и целую неделю где-то ходит. Придёт — добычи пестерь, полный: рябчики, белки, а часто глухарь, а то и два. Ягоды, травы разные да коренья.

— И где тебя носит! — ворчит обрадованная бабка. — Все глаза проглядела, ночи не спала, долго ли до беды — заблудиться али с медведем повстречаться, не ровён час!

— Гм! — смеётся дед в свою густую седую бороду. — В лесу заблудиться! Придумаешь тоже, старая!

Из лесу дедушка всегда приходит весёлый и всё разные бывальщины да сказки рассказывает.

Дедушкины сказки простые, занятные.

Дедушка летом собирает разные травы и этими травами больных лечит.

У нас до фельдшера восемь вёрст идти надо, а до доктора и все шестьдесят.

Ещё попа к больным вызывают, но это к тем, которые умирать собираются.

Поп у нас близко, за рекой.

До зимы ещё далеко, а дед иногда вздохнёт и скажет:

— Скоро опять зима. Как-то пережить её?

И чего так боится дед зимы? Зимой хорошо. Как замёрзнет река — мы все на лёд. Бегаем по льду, катаемся, лёд гнётся под ногами, трещит, а не проваливается. Коньков у нас нет, да я и не видал их. Мы катаемся просто на ногах. Разбежишься с берега, прыг на лёд — и катишься. Кто в валенках, тому хуже: в валенках далеко не уедешь. У меня валенок нет, лапти. В лаптях до половины реки несёт, а то и дальше. А когда настоящая зима придёт, тут мы на санках да на лыжах — с крутого берега. Дух захватывает!

На следующую осень дедушка обещает взять меня с собой на охоту в Остров да на Широкую. Это далеко. На ближние охоты он берёт меня часто. Я уже стрелять научился. А вот птиц подманивать к себе не умею. Дедушка говорит, что выучусь, раз желание есть.

Сторона наша лесная, речная да озёрная. Хоть день, хоть два иди — а лесам ни конца ни края. Тёмным островом окружили они нашу деревню и караулят. Человек в лесу — что иголка в стогу сена. Заблудись — никто не сыщет тебя, коли сам не выйдешь.

Ушла в лес тётка Дарья за лошадью и сгинула. Две недели всей деревней искали, да так и не нашли.

Ели да сосны вдвоём не обхватишь. С одной берёзы на десять пар лаптей берёсты сдирают. Осины без сучка и задоринки, чёлн выдолбят — четверых на воде подымает. Травы в лесу лошадей с головой скрывают. А зверя! А птицы! Кто знает лес да повадки дичи, без добычи домой не приходит.

В реках вода — на любой глубине дно видно, а в озёрах — что чай заварной крепкий, настоенная на кореньях да травах разных. Настоящая «живая вода», напьёшься — силы прибавляется.

Как-то дедушка заболел и послал меня за водой на Дальний ключ. Напился он этой ключевой воды — наутро здоровым встал.

Рыбы столько, что, когда в погожее утро расплещется, реки и озёра кипят.

В одном озере, недалеко от деревни, такая щука была, что житья от неё не стало. Всех гусей да уток поглотала. Собаки кругом озеро обегали, плыть боялись, потому как не одну из них тоже проглотила проклятая.

Семиху Кривого, когда он купался, так за ногу схватила, что еле вырвался. Всё лето, говорят, с палкой ходил — хромал на повреждённую ногу, да год заикался с перепугу. Рыболовные сети, как воробей паутину, разрывала. Несколько раз молебны служили, чтобы издохла, а она жила и жила да всё проказничала. Избавил от этой напасти всю деревню Фёдор Солдатов, мужик умный и смекалистый. Сковал он в кузнице стальной крюк, свил верёвку конопляную в два пальца толщиной и привязал крюк на эту верёвку. Вместо поплавка пятиведёрную бочку приладил. Наживил крюк самым большим гусем и поставил эту удочку в озере. Ночью попалась эта щука на Солдатову снасть. Пять мужиков в лодке целый день она таскала по озеру, но к вечеру умаялась, и её вытащили.

Какой величины была щука, я не видал, потому что, когда её выловили, меня не было ещё на белам свете, но позвонки этой щуки я видел, они в церкви на полу подле икон стояли. Когда церковный староста зажигал свечки на иконе, то становился на позвонок, как на стул…

Дедушка дома тоже без дела не сидит. То сбрую чинит, то ушаты или кадки делает, а то плетёт из берёсты корзины да лапти.

Как сейчас помню, он лапти плёл да так увлёкся своей работой, что весь день с места не сходил.

— Так ли плету, старая? — спрашивает бабушку дед, троя подошву с выворотом берёсты по краю лаптя.

— Так-то так, да носить-то как? — отвечает она.

— В этих лаптях хоть в Москву иди, а крепость какая — на век хватит!

Дед закрепил последнюю заплету, поставил лапти на стол и любуется своей работой.

— Носить-то как, спрашиваю я тебя! Из ума выжил, что ли? Ведь лапти-то на одну ногу сплёл.

— Ах ты, ведьма, ах ты, баба-яга! Нет чтобы толком сказать, всё сказками да прибаутками! Всю жизнь ты меня травишь! И когда этому конец будет?

Он бегал по избе и ругал ни в чём не повинную бабку.

Я лежал на печке, уткнувшись лицом в подушку и сдерживая себя от смеха, зная, что если дед услышит, то не миновать «берёзовой каши». Чем бы всё это кончилось, не знаю, на счастье, в это время к нам пришёл сосед Ефим Балалайка, или его ещё прозывают Ефим Весёлый. Правда, его приходу дед был не особенно рад, так как, увидев в окно, он сердито проворчал:

— Этого ещё несёт нелёгкая! Теперь растрезвонит по всей волости!

Но Ефим, войдя в избу, не обратил внимания на лапти, даже не глянул на пих. Наскоро перекрестившись, он сел на лавку — и к дедушке:

— Выручай, Макарушка, мочи больше нет.

— Что такое? — встревожился дедушка.

— Душу сжало, как калёными клещами кто-то схватил её, матушку, и никак не отпустит. Третьи сутки маюсь. Помогай.

Надо было посмотреть, с каким вниманием и серьёзностью отбирал дедушка нужную сушёную траву: и понюхает её и пожуёт. Потом изрезал её ножницами на мелкие кусочки, рассказал, как её настоять надо, когда и по скольку принимать.

— И вразумил же тебя господь бог, Макарушка, такой премудрости! — говорит растроганный Ефим.

— И тебя бог не обидел.

— Чем же?

— Голосом.

— Скажешь тоже!..

Дня через три, когда мы всей семьёй завтракали, мимо нашего дома пронеслась подвода, скрипя полозьями, и в избу через двойные замёрзшие рамы донёсся знакомый голос Весёлого:

— Эй, Савоська, грязный нос!

Дедушка заулыбался и с достоинством и радостью сказал:

— Выздоровел наш соловей.

— Что ему будет, взбалмошному! — проворчала бабушка.

Ещё помню, как дедушка Семиху Кривого от ревматизма лечил. Семиха Кривой — это тоже мужик из нашей деревни. Кривым его прозвали потому, что у него был только один глаз, второй глаз ему выколол вилами его старший брат во время драки.

Посадил дедушка Семиху, раздетого догола, в бочку, в которой льняные головки были запарены, и накрыл овчинным одеялом.

— Сиди и терпи, — сказал дедушка. — Срок выйдет — открою.

— Жарко, дышать нечем! — глухо слышится из-под одеяла.

— Терпи! — повелительно говорит дедушка.

Семиха умолк.

— Ну, вот и обтерпелся…

Вдруг под одеялом забулькало, вода заплескалась. Дедушка стащил одеяло. Семиха сидел в бочке с опущенной в воду головой и пускал пузыри.

Вытащили больного из бочки и с трудом привели в чувство.

Отец сильно ругал дедушку и сказал, что больше не позволит ему заниматься лечением.

Помогло ли это лечение Семихе Кривому, не знаю, только больше он не приходил лечиться, а дедушка не вспоминал о нём.

Тяга к лечению больных у дедушки, наверное, ещё с детства. Он рассказывал, что, ещё когда в няньках жил и было тогда ему всего годов восемь, он ребёнка лечил, с которым нянчился, от бессонницы да от плача. Нажевал головок зелёного мака, завернул в тряпку и дал пососать. Ребёнок как уснул, так и спал двое суток, еле проснулся. Хозяева узнали об этом и выгнали дедушку из нянек.

Целебные травы находить да больных лечить от разных болезней учила его бабушка. Птичьи разговоры понимать у пастуха перенял, когда дедушка подпаском был. Охотой, как он говорит, «заразился» от хозяина, у которого в батраках жил.

Из рассказов бабушки о своём детстве у меня в памяти осталось то, что мать её умерла, когда бабушке было восемь лет, что жила она потом со злой мачехой. Мачеха била её и за дело и без дела. А один раз так за волосы таскала, что целый пук волос со всеми корнями вытащила, и на этом месте до сих пор волосы не растут. Говоря, она тыкала пальцем в темя:

— Вот погляди, так голое пятно и осталось!

Но, сколько я ни разбирал её седые волосы, никакого голого пятна на голове не находил,

И ещё шрам на ноге показывала:

— Это мачеха вилами распорола мне.

Если тут был дедушка, то он ругался и говорил, что ногу она на сук наколола в лесу, когда вместе с ним за ягодами ходила. На что бабушка, не смущаясь, отвечала:

— Моя нога, и я больше знаю, на сук наскочила или вилами распорола!

С тех пор я невзлюбил мачех: мне казалось, что все мачехи у своих неродных детей вытаскивают со всеми корнями волосы да прокалывают вилами ноги.

У дедушки с бабушкой, кроме моего отца, ещё три сына было, да, как рассказывает бабушка, старший, Иван, на войне убит, второго, Степана, в Архангельске какой-то большой бочкой насмерть задавило, когда вагоны разгружали, а самый младший, Александр, в Питере от вина умер.

— А уж Александр-то такой весельчак был, такой весельчак — за день лапти исплясывал!.. Да как ушли в люди, так мы и не видывали их больше, и похоронить-то самим не пришлось…

Если это рассказывалось при дедушке, то он уходил из избы и занимался каким-нибудь делом то в сарае, то во дворе.

Бабушка и дедушка добрые, ласковые.

Я не знаю, почему отец называет бабушку бабкой, а дедушку — дедкой.


Отец
Многие мужики нашей деревни ещё осенью пришли с войны домой. А отца всё нет. Осень прошла, зима прошла, весна на исходе, а его нет.

— Года не вышли. Молод ещё, — рассуждает дед, — выйдут года, и Илья вернётся, коли жив будет.

Думая о том дне, когда отец уходил на войну, я отчётливо вспомнить могу немногое. Помню хорошо, что это было осенью. Шёл Мелкий холодный дождь, и, наверное, был сильный ветер, потому что осунувшаяся тесина с крыши бани махала своим концом и скрипела, будто её перепиливали тупой пилой.

Дедушка, бабушка, мать с Колюнькой на руках, моя сестрёнка Настя, державшаяся за юбку матери, и я стояли у крыльца нашей избы, что окнами к реке, и глядели, как от нас с белой котомкой на спине уходил отец. Вот он перелез через изгородь и по узенькой стёжке огородами стал спускаться к реке; вместе с ним идут мои старшие братья Андрейка и Федя, им дедушка разрешил проводить отца до деревни Кубинки, дальше за этой деревней был лес. На переправе через реку по надводному мостику, что у нас называют лавами, уже шло много мужиков тоже на войну, и нельзя было разглядеть, который из них мой отец. Перешли мужики через реку, вышли на крутой её берег, повернулись лицом к нашей деревне, сняли шапки, поклонились чуть ли не до самой земли, что-то прокричали, чего я не мог разобрать, надели шапки и пошли по извилистой дорожке полем к деревне Кубинке. Скоро нельзя было различить, где мужики, где провожающие бабы и ребята, только белые котомки, как стая гусей, тянулись по полю и делались всё меньше и меньше, а потом и совсем потерялись. И лицо тятьки не помню. В чём он был одет, тоже не помню. А маленькие, всегда смеющиеся глаза вижу всё время. Кажется, что отец так давно ушёл на войну, будто век прошёл, а дедушка говорит, что отец воюет четвёртый год.

А чаще всего, когда я думаю о нём, то вижу только белую котомку, которая, покачиваясь, плывёт от нашего дома по огородам над стёжкой к реке Уржурге.

С тех пор Андрейка и Федя тоже дома не живут. Летом — в подпасках у озера, где-то далеко за лесом, не в нашей деревне, а зимой на маслодельном заводе у кулака Бляхина коногонами работают «за прокорм», как говорит дедушка.

Мать выйдет в огород, приложит руку ко лбу козырьком и долго глядит за реку на дорогу.

— Ты чего это опять уставилась? — спросит бабушка.

— Всё гляжу, не идёт ли Илья.

— Мимо дому не пройдёт, — пробурчит она и сама тоже встанет и глядит, глядит на извилистую дорожку, что спускается по косогору к реке.

— Может быть, и ваш не с голыми руками придёт, — скажет иногда соседка Власиха. — Гляди-ка, вон Александр-то Осокин сколько добра привёз: на одну одёжу дом какой вымахал, а обутки и деткам не сносить. Сказывают, буржуя какого-то обобрал дочиста, да всё домой и привёз.

— Что он, вор какой или разбойник, Илья-то? — закричит дедушка.

— Да ить и Осокин не вор, а в хозяйстве всё пригодится. Илья-то ваш теперь в красных состоит да против своих воюет. У Масловых сказывали, что эти красные грабители из одних антихристов набраны. Да и прикончат их скоро. Убережёт ли головушку ваш-то сынок? Царица небесная, прости его, грешного! — крестится Власиха.

— Я тебе покажу антихриста, змея подколодная!

Дедушка хватал веник и выгонял Власиху из избы…

В воскресенье весь вечер мы играли в «красных» и «белых». Первое время было играть трудно. «Красных» и «белых» было поровну, а иногда «белых» больше, чем «красных». Ох, и доставалось нам от «беляков»! Поймают, зароют в снег да ещё на тебе кучу малу сделают, а то разуют и пустят босиком, еле добежишь до дому, а потом как зайдутся пальцы на ногах, часа два прыгаешь по избе. Потом стало легче. Мало кто из ребят хотел быть «белым». Ну и давали мы им жару, «белякам»! Разбив последний отряд «белых», мы галопом разбежались по домам, условившись, что завтра, как стемнеет, опять начнём войну.

Я тихонечко пробрался в избу, чтоб не разбудить никого, сунулся на лавку и уснул.

Проснулся, как залаял Соболь. Соболь немного полаял и успокоился. А на крыльце в дверь: тук-тук-тук.

— Кто бы это? — спросил дед и заворочался на печке.

— Ой! Илья пришёл! — вскрикнула мать и соскочила с лежанки.

— Принёс-таки бог домой, — сквозь слёзы заговорила бабушка.

Все трое заспешили открывать дверь…

Я думал, что отец придёт с войны как настоящий солдат, такой, как на картинках в книжках — с винтовкой, с шашкой, с погонами на шинели и кокардой на фуражке, — а у него ничего этого не было. Зелёная гимнастёрка с протёртыми локтями, зелёные штаны с заплатами на коленках. Ни винтовки, ни шашки. Только красная звёздочка на выцветшей фуражке с разорванным козырьком. Согнутая в локте левая рука подвешена на грязной косынке к шее. Голова не поворачивается ни вправо, ни влево. Если надо на кого посмотреть, то отец вместе столовой поворачивает и туловище. По шее и нижней челюсти в разных направлениях легли ещё не окрепшие, набухшие синеватые рубцы. На месте левого уха торчит сморщенный кусочек белесоватой кожи.

Мать и бабушка никак не могут успокоиться и плачут на всю избу.

Мы сидим с раскрытыми ртами и слушаем рассказы отца о войне.

— Ну, а это-то, — дедушка показал кивком головы на лицо отца, — ножом, что ли, так изуродовали?

— Шашкой, — ответил отец и улыбнулся.

— Англичане аль хранцузы?

— Белые.

— Господи, пресвятая богородица! — закричала в слезах бабушка и повалилась на лавку.

— Да уймись ты, будь ты неладна! — деловито заметил дед. — С войны же человек пришёл… Стало быть, свои?

— Какие же они свои, коли иноземцам продались?

— Я в том смысле, что русские, — поправился дед.

— Русские, да, — подтвердил отец.

Мать поставила на стол самовар, глянула на бабушку.

— Уж так живём, так живём! — завопила бабушка. — Родное дитя покормить нечем: ни хлеба, ни чаю, а сахар — забыли, какой и на вкус он!

— Всем тяжело сейчас, не одним нам.

— Всем, да не всем, — возразила бабушка.

Отец жевал лепёшку, испечённую из соломенной муки пополам с картошкой, и запивал горячим кипятком.

— Вот поправлюсь немножко — да к озеру подамся: сапоги рыбакам шить, и с хлебом будем.

— Только что так, а то ведь сейчас хлеб никто не продаёт и взаймы не дают, — подтвердил дед.

— Ну, а землю-то получили?

— Получить-то получили, да что толку-то в ней? Засеять семян не было, вот и пустует.

— Весной засеем.

— Дай-то бог.

Отец больше всего хотел приласкать самого младшего из нас, Колюньку, но он, как увидел отца, так перепугался, что не отходил от матери и всё время держался, ухватившись за её сарафан.

— А у нас тут как узнали, что ты в красных ходишь, житья не стало. Говорят, красные-то все антихристы. Правда ли? — не вытерпев, спросила бабушка.

— Бога пока не забыл. — И, не желая обидеть бабушку, отец встал из-за стола и перекрестился на передний угол.

Бабушка заулыбалась. Дедушка повеселел и подмигнул бабушке.

— Значит, Андрейка и Федя опять в подпасках? — переспросил отец.

— С николы у озера. Хоть прокормятся. Двумя ртами меньше. Нам больше достанется. — Дед хотел пошутить и последние слова проговорил со смехом, но, увидев серьёзное лицо отца, умолк.

— А корова сразу насмерть закололась?

— Насмерть, — вздохнул дедушка. — На четвёртые сутки только и нашли-то её. Кожей и то не пришлось воспользоваться — попрела.

— Тёлочка-то вылитая Пеструха. Уж такая ладная! Зимой, сохранит бог, своё молоко будет, — мечтательно заговорила мать.

Дедушка, всю жизнь считавший почему-то себя виноватым перед семьёй в нашей бедности, не любил говорить об этом и перевёл разговор на другое:

— А чего ж, Илюша, сразу-то после революции не пришёл домой? По многодетности многих отпускали.

— Сам не схотел.

— Как так — сам не схотел? — удивился дедушка.

— Поначалу-то хотел. Ой как хотел домой! — продолжал отец. — Ночи не спал, все думки только и были что о доме. А потом остался.

— С чего бы это?

— Помню, собрался я домой. Вещички свои в солдатский мешок уложил, с товарищами прощаться стал. И вот подходит ко мне один солдат, Иваном Васильевичем его звали, из нашей же роты, и спрашивает меня: «Домой, Макарыч?»

«Домой, — говорю, не помня себя от радости, — домой. Там дети, жена, мать, отец, землю получили, только работай знай! Заживём!»

«Эх, лапоть ты, лапоть, Илюша, ничего ты не понимаешь! Голова-то твоя навозом набита, не иначе. „Жена, дети“! А у меня, думаешь, щенки дома остались? „Землю получили“! Эту землю ещё защищать надо, а то не придётся тебе пахать-то её!»

У меня так руки и опустились.

«Как так, говорю, не придётся пахать? Царя спихнули, Временное правительство тоже спихнули, свою власть установили, как же так?»

«А так, что не конец на этом, — говорит он, — ещё войной пойдут на нас капиталисты да помещики, кулаки да генералы царские, чтобы отнять у нас власть да опять царя какого-нибудь поставить. Вот и не видать тебе земли, как своих ушей. Понял?»

«Понял, отвечаю, только не совсем».

Он из рабочих был, этот Иван Васильевич, вот я его и спроси:

«Ну, допустим, я останусь за землю воевать, а ты-то за что воевать будешь?»

Он возьми да и скажи мне:

«За заводы, да за фабрики, да за детей своих, чтобы лучше их доля была, да за тебя, лапоть, вот за что. Чтобы тебе, навозной голове, больше не пришлось свой синий пуп у кулака надрывать».

Как сказал он это, меня так за живое взяло, что я снял с плеч мешок и остался… Иван Васильевич Ленина не раз слушал.

— А тебе, часом, не довелось видеть Ленина? — спросил дедушка.

— Не довелось.

— Ну, а жив он, Иван-то Васильевич?

— На моих глазах беляки насмерть зарубили.

— Это при каком же случае?

— В разведку ходили. Я у него под началом служил. В чём сплоховали, до сей поры не пойму. Только попали мы в плен к белым. А было нас ни много ни мало восемь человек. Трое суток пытали, есть, пить не давали, шомполами били, всё хотели нужные сведения об отряде выпытать. А мы все, как один, будто воды в рот набрали — ни слова. На четвёртые сутки утром на расстрел вывели. Могилу заставили себе вырыть. Вырыли. Потом руки связали каждому за спиной да к могиле-то и поставили. А впереди отделение солдат с винтовками. «Жизнь ваша в ваших руках, братцы, — говорит один из офицеров, а их было трое. — Скажите, где ваш отряд, помилую», — а сам пистолет из руки в руку перекидывает. А какая жизнь, коли взял ты её предательством?

— Само собой, — подтвердил дедушка.

— Мы молчим, будто и не замечаем их. Тогда этот поручик (офицер в чипе поручика был) говорит своим подчинённым: «Господа офицеры, я думаю, не стоит на эту красную нечисть пули тратить. Испробуйте, не затупились ли ваши шашки», — и рукой махнул…

Отец замолчал. Наверное, тяжело ему было рассказывать. Мать уткнулась головой в колени бабушки, бабушка обхватила руками ей голову, и обе плакали навзрыд. Дедушка не плакал, но с его бороды на стол одна за другой две крупные слезы: кап… кап…

— Что было дальше, не помню, — продолжал отец. — Очнулся я под вечер. Рядом со мной лежит Иван Васильевич с разрубленной головой и тут же остальные, тоже зарубленные. Встать бы — силы нет. А пить так хотелось, что за один глоток воды всё бы отдал… Вскоре наши подошли, подобрали…

— Знать, правду говорил тебе, сынок, Иван-то Васильевич: как вороньё, четырнадцать держав налетели на Россию-матушку, да и белые к тому ж… Устоим ли?

— Устоим! — уверенно ответил отец.

Ещё бабы коров не выгоняли на пастбище, а вся деревня знала, что тятька вернулся с войны. Весь день в избе не закрывалась дверь: то одни придут, то другие. Бабы охают, ахают да крестятся, глядя на изуродованное его лицо.

Соседка Власиха, первая сплетница в нашей округе, пустила слух, что он целый короб добра привёз, да только бабы оплевали её за это.

К вечеру все ребята вырезали кто из бумаги, а больше из лоскутиков красные звёздочки и прицепили себе на фуражки. Мы до утра играли в войну, только «белыми» в этот раз никто не захотел быть. Командиром теперь у нас Вася Антонов. Ох, и командует здорово! Мы всю ночь разыскивали тех офицеров, что изрубили отца. Завтра найдём.

Дома тятька стал быстро поправляться и так за работу принялся, что дедушка нарадоваться не мог.

— Часу без дела не сидит, весь в меня! — говорил он. — Только вот в церковь не ходит.

На что бабушка всегда возражала:

— Уж ежели говорить, в кого Илья удался, то только не в тебя. Что с лица, что по ловкости в работе — вылитая я.

Порой долго они спорят, на кого он больше похож. А тятька не похож был ни на дедушку, ни на бабушку, а похож был сам на себя.


* * *
Летом к нам Дубов приехал, рабочий из города, чтобы комитет бедноты создать. Три дня с утра до вечера проходил сход. Шуму да крику было навею деревню.

— Для чего этот самый комитет создавать? — хитро и вкрадчиво говорит кулак Маслов. — Мы супротив власти не стоим. Какой излишек хлебушка был, весь государству сдали. Да и откуда излишек у мужика? Самим бы с голоду не умереть, и то слава те господи.

— Правду Кузьмич говорит, правду! — раздалось сразу несколько голосов.

Кузьмич оживился:

— Тут приезжий говорил, что кулаки хотят голодом задушить Советскую власть. Так у нас нет кулаков, у нас все равные! Землю-то разделили по едокам, стало быть, и достаток у всех одинаковый. А что касаемо того, что комитеты опорой власти в деревне будут, то в этом тоже резону нету: мы всем обществом подпираем власть, чтобы она крепче держалась.

Маслов ещё что-то хотел говорить, но его перебил Ефим Весёлый:

— А скажи, Степан Кузьмич, у скольких ты мужичков исполу запахал землю в этом году? Ну, скажи, чего молчишь? А у скольких солдаток скупил всю пахоту? Тоже молчишь?.. Так чего же ты говоришь, что достаток у всех одинаковый? А государству сколько сдал хлеба?

— Сколько и ты! — выкрикнул Маслов.

Сход загудел, зашумел. Наперебой друг другу кричали мужики и бабы…

К вечеру выбрали комитет бедноты — опору Советской власти в деревне. Одним словом, этот комитет назывался «комбед».

В комбед выбрали тятьку, Ефима Весёлого да Михайла Косого, про которого дедушка говорит, что «глазами кос, да душой прям».

Ефим Весёлый — высокий, стройный старик, самый высокий из всех мужиков нашей деревни. Зимой и летом ходит без шапки, а как появятся первые проталины, он скинет лапти — и босиком до белых мух.

Прозвали Ефима «Весёлым» за то, что он любит песни петь да шутки шутить. Дома ли, в поле или в лесу — весь день слышен его голос. Песни поёт такие, что за душу берёт не только пожилых людей, а и ребят малых.

У нас с ним рядом покосы были. Бывало, косит, косит, потом выпрямится, возьмёт косу в левую руку, правой рукой забросит назад седые курчавые волосы, оправит длинную седую бороду с коричнево-жёлтым пятном на подбородке да как запоёт:

Эх, да не леса кругом —

Океан-море…

Песня перекатами с холма на холм, над покосами летит и летит и где-то теряется в лесу, отдаваясь эхом. Песня всё громче и громче, а косы смолкают и смолкают. Мужики и бабы, опершись на косы, слушают песню, и каждый думает свою думу.

«И дал же господь такой голос!» — тяжело вздохнув, скажет дедушка.

А песня льётся и льётся. Умолкли птицы, умолк тёмный лес. И будто бы река присмирела, зачарованная грустной и в то же время удальской мелодией:

Жизнь на радость нам дана,

Не на го́ре…

Закончив песню, Ефим с минуту стоит в торжественном молчании, а потом как крикнет свою любимую поговорку:

«Эй, Савоська, грязный нос!»

«Дьявол бы тебя взял, аж в слезу прошибло!» — засмеётся мать, вытирая концом платка покрасневшие глаза.

И опять звенят косы: «Коси, коса, пока роса…»

Вот за песни да за весёлый нрав дедушка и уважает Ефима. И не только дедушка — вся деревня любит его. Умри Ефим, и, казалось, осиротела бы наша деревня, притихла, присмирела, загрустила бы. Праздник ли, свадьба — Ефим тут как тут. Где Ефим, там смех, пляски да песни до утра. А иногда такое придумает, что не один год всей волостью вспоминают…

Для меня это лето было такое нехорошее, что и придумать хуже нельзя. В самое жаркое время, перед сенокосом, когда обмелеет наша река Уржурга и когда мы с ребятами целый день ловим полусонных налимов под корягами да под камнями, я заболел корью. Как заболел, меня в тот же день закрыли в тёмном чулане и держали две недели. У нас всех ребят от кори так лечили: как заболеет кто, так его на две недели в тёмный чулан. Бабушка говорила, что корь в темноте приходит, в темноте и уходит. И вот из-за кори пропала ловля налимов. Я любил ловить налимов. Бывало, бродишь по реке с утра до вечера. Вечером мать выйдет на берег реки и кричит: «Игнатка-а-а! Игнатка-а-а! Иди домой, рассаду поливать надо-о-о!»


Утро в доме
Летом не так заметно нашу большую семью — кто в поле, кто на реке, — кто в лесу, ночью спать разойдёмся по разным углам: в сарай на сено, на чердак, — а зимой как соберёмся в избу, то и места всем не хватает, особенно когда ложиться спать. Бабушка и дедушка заберутся на печку, отец — на лежанку, мы все на полу вповалку под большое овчинное одеяло. Под головы нам клали длинную красную подушку без верхней наволочки — так было принято. Где и когда спала мать, я так и не знаю: мы засыпали, она ещё что-то делала, а утром проснёмся — она опять на ногах.

Как сейчас, вижу одно зимнее утро. Большая и в то же время тесная крестьянская изба. В избе душно и сыро. Почти четверть избы занимает русская печь с лежанкой. Сбоку, между печкой и стеной избы, — курятник. Кричит петух, хотя во дворе ещё совсем темно.

Сзади, из-за печки, перекинув через скамейку голову, мычит телёнок. На полу под овчинным одеялом мы спим вповалку.

Пламя печи освещает замёрзшие окна. У печки, опершись на ухват, стоит мать. Босиком, в распоясанной рубахе по избе мечется отец.

— Не напасёшься на вас! — кричит отец. — Неделя, как смолол мешок ржи, а уже съели! За стол девять человек, а на работе я один.

— Почему один? — спокойно возражает мать. — Все работаем сколько можем.

— «Сколько можем»?! — в злобе закричал отец, схватил полено, замахнулся и… бросил полено к двери.

Мать покачнулась, но не проронила ни единого слова.

Овчинное одеяло зашевелилось, и мы начали выползать из-под него с криком и воем…

На печке заворчал дед и закашляла бабка… Так начиналось утро.

Слово «хлеб», наверное, было самым первым словом, которое я услышал и выучился говорить. Весь день с утра до вечера только и слышно: «Где взять хлеб?», «Опять хлеба нет!», «Ох, кабы хлебушка было вволю!», «Какой-то уродится хлеб…»

Со словом «хлеб» повторялось слово «земля»: «Была бы земля, был бы и хлеб. Что мы, хуже Масловых работать можем?», «Всю землю Маслята захватили, где его посеешь, хлебушко-то?»

— Тять, — спрашиваю я, — а чего вы с дедушкой мало земли захватили?

— Ты ещё мал, Игнатка, — отвечает отец, — подрастёшь — узнаешь. Земля-то сотни лет поливалась слезами вдовьими да сиротскими, да потом, да кровью нашей.

И мне опять непонятно, как можно полить землю потом да кровью.

Степан Маслов, по прозвищу Масляк, — мужик нашей деревни. Хитрый и злой, небольшого роста, с длинной густой рыжей бородой и рыжими глазами. Торгует скотом и имеет небольшой кожевенный завод. Держит двух батраков и двух батрачек. В отличие от всех мужиков, не только по праздникам, но и в будние дни ходит в сапогах и в матерчатых, а не в домотканых штанах.

Как рассказывает дедушка, Степан Маслов при отделе старшего сына в драке зарубил его топором, а всю вину на младшего сына свалил.

Теперь ходит в церковь да свои грехи замаливает за убитого Александра и умершего в тюрьме Андрея. И ещё дедушка говорит, что этот Степан не одну семью в деревне по миру пустил.

Как-то наша собака Дамка забежала к Маслову во двор. А собаки любят по чужим дворам бегать, к нам тоже чужие собаки часто забегают. Забежит собака, отец или дед скажут: «Ну-ка, Игнатка, пугани её!»

Я выбегаю во двор, хватаю что попадёт под руку и с силой бросаю в изгородь или в стену, да ещё присвистну, чтобы напугать её.

А вот Маслов Дамку не напугал, а так топором тяпнул, что у неё кишки из живота вылезли. Три дня мучилась и подохла.

В прошлом году осенью, когда по декрету Советской власти всю землю мужики между собой по едокам делили, то Маслов бегал по деревне и кричал: «Горьким хлебушко вам будет с моей земли!», «Подавитесь моим хлебушком!», «Вот наши придут, мы вам покажем, лодырям!..»

Вот так я лежу на печке и вспоминаю то, что сам видел и слышал и что рассказывали мне взрослые.

К рассвету отец приехал с мельницы. Он уже не ругается, а виновато-заискивающе говорит:

— Ну вот, опять мешок смолол. Может быть, на недельку хватит, а там видно будет… Бабка, дедка, вставайте! Ребята, подымайтесь, время завтракать!

Он у нас, как говорит мать, горячий, да отходчивый: вскипит, нашумит-нашумит, а через пять минут отойдёт и как ни в чём не бывало.

Мать поставила на стол чугунок варёной картошки в мундирах да положила всем по куску хлеба. Наскоро поевши, отец, как всегда, первый вышел из-за стола. Глядя на него, прекратили есть и остальные.

— Не дашь никому поесть-то! — сердито сказала мать. — Не успеешь сесть за стол, как и выскочишь!

Я так и не понял, то ли отец действительно быстро наедался, то ли он это делал для того, чтобы мы лишнего не съели.

Утренняя ссора отца с матерью тяжёлым, неприятным грузом легла каждому на сердце. За завтраком все молчали, потупив глаза в стол, так же молча разошлись из-за стола кто куда.

Дед оделся и, несмотря на мороз, отправился в лес проверять капканы. Сквозь замёрзшее окно не видно верёвочки, которой привязаны лыжи к кушаку, и кажется, будто они сами бегут за дедом.

Андрейка и Федя, мои старшие братья, пилят во дворе дрова. Мне, сестрёнке Насте и младшему брату Колюньке сидеть в избе до весны — валенок нет, а в лаптях выходить во двор мать не разрешает: «Без ног останетесь, а потом и мучайся с вами…»

Бабка уселась за прялку. Мать управилась с печкой и разговаривает с Власихой.

Отец сидит, облокотившись о стол, задумался. Русые спутанные волосы отдельными прядями спустились на лоб, закрыли уши. Маленькие, всегда смеющиеся серые глаза грустны. Худое, с коротко стриженной рыжей бородой лицо вытянулось. Зелёная солдатская гимнастёрка как-то нескладно сидит на его худых плечах. На руках, будто верёвки, выступают толстые, извилистые жилы.

О чём он думает? О том ли, как прокормить семью, о том ли, как он три года воевал, или о том, чем засеять весной землю?

Но вот он тряхнул головой, встал. Грусть и задумчивость исчезли, обветренное лицо повеселело, маленькие глаза засмеялись.

— Не отдадим, Игнатка, землю, не отдадим! — и похлопал меня по спине.

— А разве и вправду опять землю Маслята заберут? А я-то думал, насовсем мы её взяли.

— Насовсем, Игнатка, — твёрдым голосом ответил отец. — Маслятам теперь крылья подрезаны, только форс остался один.

Во дворе мороз как хватит, как хватит по стене колотушкой — изба дрожит. Тусклое красное солнце подслеповато щурится сквозь морозную пыль и чуть розовит кружева на замёрзших стёклах.

— Пока холода стоят, тараканов бы надо поморозить. Не пустите ли нас пожить на недельку? — просит Власиха.

В самый сильный мороз всей семьёй переселяется Власиха к кому-либо из соседей на неделю, а свою избу оставляет с настежь открытой дверью и не топит печь. В избе делается так же холодно, как и во дворе, и прусаки замерзают…

Дня через три-четыре идёт Власиха с ребятами в избу. Она веником сметает замёрзших тараканов с потолка, со стен, с печки, а ребята целыми вёдрами выносят их на огород и высыпают в снег.

Морозные половицы в коридоре: скрип… скрип, по примёрзшей к косякам двери глухо, но сильно: трах, трах. Дверь открылась, холодный воздух густым, толстым облаком хлынул в избу. В овчинном полушубке, в валенках и в заячьей шапке-ушанке вошёл Дубов.

У нас зимой так примерзает дверь к косякам, что, не ударив по ней изо всей силы ногой, не откроешь.

Первый раз я видел Дубова летом, когда в нашей деревне комитет бедноты выбирали. Я не люблю его. Как только он вошёл в избу, я прыг — и на печку. Это он предложил на сходе мужикам, чтобы отца в комитет выбрали, а после схода мне от ребят житья не стало. Как только выйду на улицу, то все меня дразнят: «конбед», «конбед».

Вслед за Дубовым пришли Михайло Косой и Ефим Весёлый. Вначале Дубов читал газету. Почитает немного, а потом начинает пересказывать то, что прочитал, да ещё что-то сам придумывал и говорил. Мужики или кивали головами в знак того, что поняли, или возмущённо высказывали:

— Ишь дьяволы, куда лезут!

— Попробуют — обожгутся.

— Правда своё возьмёт.

— Старое вернуть — не выйдет!

Потом Дубов разостлал газету на столе, сделал на ней круг карандашом.

Мужики уставились в газету.

— Глядите, что получается: англичане, французы да американцы заняли Мурманск, Архангельск, Кемь, Онегу; германские войска заняли Украину, Белоруссию, Крым; японские войска — на Дальнем Востоке; в Сибири — Колчак; на Дону — генерал Краснов; деникинская армия на Кубань наступает, — Дубов говорил и водил карандашом по кругу на газете.

— Вроде оклада сделали, — сказал Ефим.

— Оклад и есть, — подтвердил Михайло Косой.

— Красная Армия да партизаны с этими войсками бьются, — продолжал Дубов, — большая половина коммунистов да комсомольцев на фронт ушла, а кулак хочет голодом заморить, не даёт хлеб, хочет заморить голодом Красную Армию, рабочих, партизан…

Они ещё долго вели серьёзные разговоры, а потом их смешил Ефим Весёлый, рассказывая разные небылицы.


Зимний вечер
За полночь. Вторые петухи умолкли. Вызвездило — хоть книгу читай. Мороз. Плюнешь — слюна ледяшкой катится по дороге. На одном конце деревни шагнул — на другом скрип слышен. На реке лёд трещит — что снаряды рвутся.

В белом балахоне поверх полушубка, чтоб не так приметно было, у гумна на выезде из деревни дежурит отец. Будто часовой у порохового погреба, только без винтовки. Смена — заря утренняя.

По ночам кулаки хлеб вывозят в лес, в дальние деревни. Комитет бедноты пост выставил.

Когда отец уходил, сказал:

— Голос дам — Соболя пустите…

Дымит берёзовая лучина. Желтоватое пламя медленно движется к светильнику, оставляя за собой длинный искрящийся уголь. Уголь скручивается винтом и падает в корыто с водой, подставленное под светильником.

За рекой в болоте воют волки. Заунывный вой знобит душу. Дедушка плетёт из берёсты пестерь — заплечный охотничий мешок. На минуту остановившись, прислушивается к волчьему вою.

— Ишь развылись! Знают, что у меня пороху нет, вот и дразнят. А был бы порох… — Дедушка засмеялся и погрозил кулаком в сторону болота. — А ты, Игнатка, ждёшь отца? Не скоро он придёт, у него сейчас, может быть, самый важный час. Гляди, какая посудина получилась! — И дед подбросил на руках новый пестерь, — В эту посуду что хошь ложи: дичь так дичь, рыбу так рыбу. Воды не боится, и жара нипочём.

— Дедушка, а зачем богачи хлеб вывозят?

— Чтобы подальше спрятать.

— А зачем прятать?

— Прятать-то? А затем, чтобы новой власти не сдавать.

В зто время за окном заскрипели полозья и послышались голоса.

— Тпру!.. Приехали! Сваливай мешки! — сердито крикнул отец.

— Что ты, Илья Макарыч, христом-богом прошу, не губи! — пискливым голосом умоляет отца толстый злой мужик, по прозвищу Масляк.

— Сваливай, говорят тебе!

— Илья Макарыч, возьми себе мешок, и концы в воду: ты меня не видел, и я тебя не видел. Ночь свидетельница одна…

— Нет, мы не продаёмся, не продажные! — сердито сказал отец и бросил в сени последний мешок с зерном. — Теперь уезжай домой, а завтра в Совете разговоры вести будем! — И отец шумно вошёл в избу.

Масляк круто развернул лошадь и, грозя кнутовищем, прокричал:

— Весь комбед под корень вырежем!..

Бабка крестится. Мать тяжело вздыхает. Из-под овчинного одеяла в углу избы испуганно смотрят проснувшиеся братья. Отец обмывает под рукомойником окровавленную руку.

— Да неужто до драки дошло? — И мать кинулась искать тряпку.

— Чуть не зарубил, проклятый! Топором по голове норовил, но промахнулся, азубами, как волк, в пальцы впился…

На крыльце топот ног, стук в дверь и голоса:

— Открывай, Илья!

— Открывай подобру!

— Отдай хлеб!

Голоса знакомые: Масляк и его приятели.

Мы из-под одеяла — на печку. Мать в слёзы, хватается за голову. Дед никак не вставит лучину в светильник, руки трясутся. Отец открыл дверь в сени. Из сеней был слышен его голос:

— Расходитесь по домам! Чего ребят пугаете? О хлебе завтра поговорим.

— Открывай, а то рамы хлестать начнём…

Тяжёлым поленом ударили в дверь. Стягом вышибли раму. Осколки обмёрзших стёкол рассыпались по избе.

Дед схватил со стены берданку. Я соскочил с печки и крикнул во весь голос:

— Соболь, вперёд!

Соболь с рёвом вымахнул в окно. Я за ним. Отец с топором в руках выскочил на крыльцо.

— Спасите, убивают! — кричал Масляк, лежавший на спине в сугробе снега.

А над ним, упершись передними лапами в грудь, с оскаленными зубами и вздыбленной шерстью хрипел Соболь.

— Пакостливы, как кошки, а трусливы, как зайцы! Пойдём, Соболь, не пачкайся, — сказал дедушка и закинул за спину берданку.

При лунном свете было хорошо видно, как по улице трусливо, с оглядкой убегали три мужика…

До утра не спала вся наша семья.

Когда немного поуспокоились, я шепнул дедушке на ухо:

— Дедушка, а ведь ружьё-то не заряжено было. У тебя и пороху нет.

— Ружьё так, для острастки взял, — засмеялся дедушка. — Я ещё, Игнатка, ежели меня за живое возьмёт, с тремя мужиками справлюсь.

Соболь тоже не спал всю ночь, он даже не пошёл в избу, остался на улице и до утра лаял, бегая вокруг дома.

У нас в семье не разрешалось вмешиваться в разговоры взрослых, но, поскольку всю ночь толки шли о Масляке, я попросил дедушку рассказать, как Масляк пускает людей по миру. В другой раз он бы сказал, что это не моего ума дело, но в ту ночь только спросил:

— Поймёшь ли?

— Пойму, — ответил я.

— Михайлу Косому в ту пору годов двадцать было, когда у него пала лошадь, — начал дедушка, — а нет хуже этой беды для мужика. Без лошади мужик как без рук. Лошадь каждый день в хозяйстве нужна. Землю вспахать, хлеб с поля перевезти, за дровами ли съездить, в извозе какую копейку заработать — всё лошадь. Лишился лошади — стало хозяйство. Другую купить достатка нет. Из жеребёночка вырастить — три года ждать надо. Ох, и тяжелы эти годы бывают — будто век тянутся! Рады бы помочь мужики Михайлу, да как поможешь? У каждого лошадь из хомута не вылазит, то то, то другое. Да к тому, чужая беда близко к сердцу не льнёт. Вот и взмолился он Масляку. Как ворон на падаль, Масляк на чужое-то горе. А у него в ту пору три лошади было.

«Все под богом ходим, Мишенька, — говорит Масляк, — от беды не уйдёшь, не уедешь. Креста на мне нету, что ли? Бери в любое время лошадку для всякой надобности. А плата? Какая с тебя плата? За день работы лошади тринадцать деньков будешь отрабатывать у меня, или сам, или баба».

Обрадовался Михайло. Поначалу-то и невдомёк ему было, сколько стоит лошадь, да и выхода иного не было, а только после первой весны попал он в кабалу к Масляку.

— В какую кабалу? — не понял я.

— В какую кабалу? — переспросил дедушка. — В самую простую, в самую тяжёлую. Вот смекай, ты ведь не маленький. Лошадь день работает, а Михайло за это тринадцать дён должен у Масляка отработать. За весну-то и набралось больше ста дён. Свою работу пришлось откладывать, а с долгами рассчитываться. Настало лето — опять лошадь нужна, осенью да зимой и говорить не приходится. Вот так и разорил его. Хорошо, что переворот приключился, а то бы ходить Михайлу по миру.

После этой ночи я возненавидел Масляка.


Самосуд
1
В субботу, в середине дня, у продавца в сельской лавке пропала дневная выручка денег.

Продавец, маленький, с острым носом и чёрными глазами, говорил собравшимся мужикам:

— Я в кладовую за товаром вышел, а Васька Антонов тут в лавке был. Прихожу — Васьки нет и денег нет. А он гужи хотел купить, да не на что.

— От голытьбы всего ждать можно, да и нехристь к тому! — ехидно и зло сказал Масляк и вышел из лавки.

— Васька взял, кому больше! — закричал Сёмиха Журавель, мужик горячий и свирепый.

— Не пойманный — не вор, — робко и добродушно заметил Назар. — Да и как такой грех на душу взять.

«Васька вор! Вор Васька! Деньги украл Васька Антонов!» — неслось по деревне, а у лавки всё росла и росла толпа народа.

От слова «вор» вздрогнула деревня Озерки. Не по душе такое слово. Сотни лет стоит деревня, но ни одна изба в глаза не видала замка. Коромысло, по ставленное у двери наискосок, — замок и сторож.

2
Посреди деревни с опущенной головой, привязанный к столбу, стоит пятнадцатилетний парень Вася Антонов.

За снежные тучи спряталось солнце. Ветер гонит позёмку и морозной пылью обсыпает поникшего головой Васю. Рядом с ним — мать, худая и длинная, в рваном полушубке. Она уже не плачет, не кричит и не просит. А вокруг ревёт и гогочет обезумевшая толпа народа трёх деревень.

Толпа решает, какое вынести наказание вору. И, как только Сёмиха Журавель, зачинатель самосуда, мужик с кошачьими глазами и козлиной бородой, прокричал утром на всю деревню: «Го-го-го-го-го… го…», вдова Левониха вывела своего сына Васю из дому на верёвке, как собаку, и привязала к столбу под свист и улюлюканье толпы…

— Обвешать его деньгами-то да и водить по всем деревням с гармонией! — кричал довольный своей выдумкой Гриха Васин.

— Верно, верно! — подхватили голоса.

— Негоже, граждане. А деньги кто даст?..

— Босиком его по деревням провести! — пробиваясь вперёд, орёт маленький мужичонка, по прозвищу Чикитка.

— Не выдержит, мороз ноги отхватит…

— А к чему ему ноги? Воровать не станет…

— Негоже, негоже, мороз лютый…

— Го-го-го-го-го! — раздался зловещий голос Журавля, и толпа стихла. — Я думаю, выпороть вора здесь, при всём честном народе, берёзовыми прутьями. А чтоб порола сама Левониха.

— Выпороть, выпороть! Ловко придумано!..

— А коли худо пороть будет, то и её рядом положить и тоже выпороть, — продолжал Сёмиха Журавель.

— Пороть, пороть вора!..

3
— Опять снег с валенок не обмёл! — заворчал дед. — Кто там тебя, чего плачешь?

— Дедушка, помоги, — прошу я, — заступись!

— Да что случилось, говори толком! Перестань плакать, слезами делу не поможешь.

— Ваську Антонова вором сделали, а он не воровал. Там вся деревня собралась, убьют Ваську.

Немного успокоившись, я рассказал деду всё, что слышал и видел.

— Так ты говоришь, Маслов сказал, что от голытьбы да от нехристи всего ждать можно?

— Да, сказал и ушёл. Я знаю, почему Ваську вором делают, — говорю я, — потому, что он бедный, да и заступиться за него некому. А Васька не брал никаких денег, только разговаривал с приказчиком, что гужи купить бы надо, да не на что.

— Нет таких законов, чтоб самоуправством заниматься! — сердито сказал дед. И тут же сожалеючи: — Вот телефону нет в нашей волости. Взял бы телефон — дрынь, и готово. Так, мол, и так, товарищ милиционер, самоуправством занимаются… И милиционер тут как тут… Да и Илья на заработках…

Про телефон я часто слышал от деда. Сидим на охоте в шалаше, взгрустнётся деду — и он про телефон: «Вот был бы, Игнатка, телефон, сейчас бы дрынь — и говори с бабушкой. В городах-то они на домах поразвешаны, ну, а мы бы здесь у себя на ёлки да на сосны повесили. Дрынь — и говори с кем хочешь».

— А то что ж, без телефону-то, — продолжал дед, — пешим день клади до волости. Разве на Рыжке?

— На Рыжке, дедушка. Сейчас запряжём — и в волость.

Дед запряг лошадь, сунул в розвальни под сено берданку и подал два патрона с крупной картечью:

— Это на случай, коли волка повстречаешь.

Застоявшийся рыжий мерин галопом понёс по деревне. У сельской лавки из толпы выбежал Масляк и, ловко ухватившись за вожжи, на всём скаку остановил лошадь. Конь вздыбился, а потом присел на задние ноги.

— Ты куда это, голодранец, на ночь глядючи? — не выпуская вожжи из рук, зло спросил он.

— За фершалом, дед занемог, чуть живой, животом мается, — соврал я.

— А тут у тебя что? — Он выпустил из рук вожжи и начал разрывать сено в розвальнях.

Я подхватил вожжи, взмахнул кнутом, мерин с места рванул галопом. Поручнем розвальней Маслина отбросило на обочину дороги…

Милиционера в волисполкоме в тот вечер не было. Секретарь партийной ячейки Дубов, внимательно выслушав меня, вызвал к себе председателя волисполкома Морозова и секретаря комсомольской ячейки волости Кремнева.

— Слышали, что в Озерках делается? — спросил их Дубов. — Надо сейчас же выехать и разобраться с этой историей. — И ко мне: — Ну, а тебе жалко приятеля?

— Ещё бы не жалко! — ответил я.

— А как по-твоему, Игнатка, мог Вася взять деньги или нет?

— Что ты! Он попросить не попросит, не то что украсть.

— Товарищ Кремнев, когда Антонов подал заявление в комсомол?

— Неделю назад.

— Вот что, товарищ Кремнев, поезжайте и разберитесь с этой кражей.

4
Бешено вьётся позёмка, посыпая окровавленную спину Васи. Согнувшись, хлещет Левониха сына по голой спине берёзовым прутом.

— Сильней, сильней, а то тебя положим.

— Го-го-го-го-го! — как коршун, мечется в толпе и кричит Журавель.

С пригорка к деревне, будто играя упряжкой, размашистой рысью бежал Рыжко. В розвальнях рядом со мной в солдатской шинели и в шлеме без звёздочки стоял Кремнев.

— Го… — и подавился своим языком Журавель, увидев красноармейца.

«Вот тебе фершал», — подумал я, увидев Масляка, бросившегося навстречу подводе.

— А я уж тут жду не дождусь. «Поезжай, говорю, скорее, Игнатушка, да вези кого-нибудь из волости». Глядите, как осрамили парня наши мужики по своей необразованности, — лепетал Масляк, извиваясь, как уж, около розвальней.

— Крещёные, крещёные! — расталкивая народ локтями, визжала Власиха. — Напраслина получилась: ить деньги-то нашли, за прилавком под ящиком с махоркой были спрятаны…

— Как — на-пра-сли-на? — будто буря, вырвалось из груди толпы.

— Чёрт попутал, крещёные, нас! — визжал Масляк. — Прощения просить у господа бога всем миром надо.

— Чёрт! — кричал Михайло Косой, схватив за грудь Масляка. — Не заслоняйся богом да чёртом, душегуб проклятый, это ты взбаламутил народ!..

Мужики били Сёмиху Журавля: таскали за бороду, пинали ногами и топтали в снегу. Разом несколько колов выломали из изгороди… Не будь Кремнева, убийства не миновать. Запинаясь и спотыкаясь, с высоко поднятыми головами, не видя стёжки, шли по снегу к своей избушке мать с сыном.


Первые комсомольцы
Три дня Вася Аптонов не выходил из дому. А Левониха так захворала, что две недели с печки не слезала.

Как только тятька вернулся с заработка, Вася пришёл к нам. Как он изменился! Лицо осунулось, побледнело. Глаза стали как у волчонка — сердитые, пугливые. Со мной он даже разговаривать не стал. А тятька его встретил как взрослого — руку подал.

— Что, брат Вася, окрестили? — спросил отец.

— Всё Сёмиха Журавель да приказчик.

— Сёмиха? — улыбнулся отец.

— А кто же? Сёмиха да приказчик. Вот я им покажу!

Отец положил руку на плечо Васи:

— Не в Сёмихе дело.

— А в ком же?

— Тут, брат, в корень дела глядеть надо. Прочуял Масляк, что ты в комсомол записываться хочешь, вот и решил ославить тебя. Кто такой Масляк? Масляк — это тот же белогвардеец, даже хуже: беляки в открытую против нас идут, а кулаки скрытно. Для него комсомолец — как бомба или орудья какая.

— Да неужто с умыслом было сделано? — спросил дедушка и покачал головой.

— С умыслом, — ответил тятька. — Да улик прямых нет. Понял теперь? А то, что выпороли тебя, не беда, впрок пойдёт. Гляди, как меня разукрасили беляки. — И отец провёл рукой по белесоватым шрамам лица.

Вася с жадностью слушал каждое его слово…

Через неделю Васю приняли в комсомол. Но он, как и прежде, играл с нами в войну, катался с крутого берега на лыжах. Как-то играли мы в лапту. К нам подошёл Семиха Кривой, долго глядел на нашу игру, а потом спросил:

— Сказывают, что ты, Васька, в консомол записался?

— Записался, — ответил Вася. — А что?

— А скажи мне, кто эти консомольцы?

Вася покраснел, не ждал такого вопроса, да и не так было просто ответить. Помявшись немного, он сказал:

— Комсомольцы — это такие ребята…

— Бойцы за Советскую власть, — выпалил Колька Пузырь.

— Бойцы! Бойцы на фронте, парень, а тут что-то другое.

Неудовлетворённый ответами, пошёл мужик от нас, повторяя:

— Консомольцы… консомольцы… И слово-то какое мудрёное придумали, не выговоришь!


* * *
Последнее время тятька всё чаще стал уходить в волость. Уйдёт и дня три живёт там, а то и неделю. Как-то за обедом сказал:

— Отряд комсомольцев собрали. Вот подучим немного — и на фронт. Хорошие парни, один к одному. Жаль, что рука ещё плохо слушается меня, а то бы с ними тоже махнул.

— Вот оно что, — многозначительно произнёс дед.

— Сиди как сидишь дома-то. Живой вернулся, и слава богу, хватит, навоевался, без тебя обойдутся, — с укором заговорила мать. — Вон их сколько за столом-то сидит, — и показала рукой на нас, — кормить надо…

На масленой неделе в морозный солнечный день через нашу деревню шёл отряд комсомольцев на фронт. Впереди — Кремнев, как командир. В первом ряду — Вася Антонов.

Провожать комсомольцев вся деревня вышла.

— Гляди, какая сила, — говорит тятька дедушке. — С такими не пропадёшь!

А отряд шёл и шёл. Вот он поднялся на сугорок, скоро из виду скроется. В морозном воздухе впервые в наших Озерках звенела с юношеским задором боевая песня:

…Смело мы в бой пойдем

За власть Советов…


Разведка глухариных токов
Ох, и зима была лютая! Морозы, метели, а снегу навалило до крыши нашей бани.

А теперь солнце с утра и до вечера. Зима куда-то ушла от нас далеко, может быть, в Архангельск, а то и дальше. Ночью морозит. Оттаявший снег так замерзает, что по насту можно ходить, ездить — дорога не нужна.

Дедушка обрадовался весне не меньше, чем я. Сегодня поднял меня ещё до рассвета, и по насту пошли мы с ним на разведку глухариных токов.

— Ещё неделька-другая, — говорит он, — и такие тока начнутся, что лес зашумит. На тока походим, а вода сойдёт — рыбой займёмся. Весна — не зима. Весна радость человеку приносит и силы прибавляет.

Дедушка идёт не спеша, уверенно. Я приустал: слабоват ещё, да и сноровки мало. Нет-нет да и споткнусь и упаду, краснею от стыда. А дед спрячет в усы улыбку, спросит:

— Что, Игнатка, иль нашёл что-нибудь?

— За сук запнулся, — виновато признаюсь ему.

— А я думал, что нашёл что-нибудь…

Когда проходили через бурелом, у выскыря сваленной бурей сосны Соболь взъерошился, насторожился, тут же опустил шерсть и шмыг под выскырь.

— Старая медвежья берлога, — сказал дед и закинул ружьё за спину.

С одной стороны берлогу защищали корни вывернутой сосны, с другой — густая вершина сломанной ели, сверху — толстый ствол.

— Вот он какой, медвежий-то домик! Видал, Игнатка?

— Лет, дедушка, не видал, — испуганно прижался я к деду.

— Ну, тогда погляди, не бойся.

Соболь, как бы желая показать, что в берлоге никого нет, ещё раз шмыгнул в неё, всё обнюхал, вылез и лизнул мне руку. После этого я расхрабрился: на четвереньках влез в медвежий домик и лёг в нём, высунув наружу голову.

— Дедушка, а здесь хорошо!

— Ещё бы худо, — отвечает дед.

— Только скучно здесь медведю одному целую зиму лежать, ведь правда?

— А чего ему скучно? Медведю зима — одна ночь, как в народе говорят.

— Дедушка, расскажи про медвежью ночь.

— Нашёл время рассказывать!

Не терпится мне:

— Дедушка, пока отдыхаешь — и расскажи.

Дед снял заплечный пестерь, сел на ствол сосны, потрепал меня по торчавшей из медвежьего домика голове:

— Ишь ты у меня какой настойчивый!..

И начал рассказывать мне про медвежью ночь…

Дедушка рассказал, как сделал медведь себе берлогу, как завалился спать, как занесло снегом медвежий домик, а медведь ничего этого не слышал и не видел, только спал да лапу сосал. Даже какие сны снились медведю, дедушка рассказал. И откуда всё он знает? Дедушка рассказывает, а я слушаю да по сторонам поглядываю. Страшно! А ну как медведь выскочит из-за дерева да рявкнет: «Это кто в мой домик забрался, а?» Поджилки дрожат.

— Проснулся медведь, — продолжал дедушка, — когда солнышко пригрело, — ни снега, ни мороза, вся зима ему была одна ночь… Вот и вся сказка. Вылезай-ка, Игнатёнок-медвежонок, да потопаем, пока наст держит.

— Дедушка!

— Что? — встрепенулся он.

— А хорошо бы, и люди так.

— Как?

— А как медведи: завалились бы осенью да и спали до самой весны. Ни хлеба им не надо, ни обутки.

— Вот ты о чём, — рассмеялся дедушка. — Куда бы лучше. — А потом, подумав, сказал — Нет, Игнатка, так не годится. Радость к жизни пропадёт. А что касаемо хлеба, то не век же так будем жить. Хлеб будет, раз земля есть…

Утром на опушке мохового болота мы нашли место глухариного тока. К этому месту дедушка близко подходить не стал, чтоб не потревожить птиц. Он только мне показал на поклёванную бруснику на оттаявшей кочке да на следы глухаря по насту, которых, как я ни смотрел, не мог увидеть.

— Через недельку сюда придём, — шёпотом сказал дедушка и таинственно подмигнул мне.


Весна
Дружна северная весна. Солнце ошалелое, горячее — за неделю пала дорога. На высоком берегу, где стоит наша деревня, землю видать. Подснежные ручьи тоже ошалели. Да сколько их, откуда взялись!

Выпустили кур из-под русских печек и запечных углов. Обрадовались! «ко-ко-ко», «ку-ка-ре-ку», крыльями хлопают.

Из окошечек хлевов вытащили соломенные снопы, коровы высовывают в крохотные отверстия морды, шумно и жадно втягивают в широкие ноздри весенний воздух.

И жаворонки ошалели: они как будто вырвались из-под снежных сугробов и звенят, звенят.

Хвойный лес ошалел и шумит тёмным островком, наполняя воздух запахами смолы. Вдохнёшь и опьянеешь.

А деревня наша трудная, тяжёлая. А солнышко для всех светит ласково. Захлопотали бабы: моют прокопчённые за зиму лучиной избы. Повеселели мужики: с утра до вечера стучат их топоры и звенят пилы. А у ручьёв — ватаги ребят. Они ставят мельницы, пускают корабли.

Вечером тёплый дождь прошёл. Ночью и заморозка не было. В полдень ниже порога вода на льду появилась. Потом то тут, то там один за другим глухие взрывы, и вода с шумом ушла под треснувший лёд. Лёд вздрогнул и нехотя оторвался от берегов…

— Лёд! Лёд пошёл!.. — раздались голоса. — Лёд пошёл!..

На берег реки вся деревня высыпала с баграми, с намётками: может, поживятся кто бревном, кто рыбой.

Я стою босиком на оттаявшей ступеньке крыльца и с завистью смотрю на ребят, провожающих лёд.

Из дому выбегает отец, на ходу надевая полушубок. Но вот он остановился, как-то виновато посмотрел на мои посиневшие ноги и, ласково улыбаясь, потрепал меня по голове:

— Ничего, Игнатка, вот поправимся и тебе сошьём сапоги, а сейчас отсюда посмотрим.

А на берегу взрослые и дети, махая в воздухе шапками и платками, кричали вслед уходящему по реке льду:

— Прощай, ледок, на весь годок! Тебя не будет, нас прибудет!..

— Прощай, ледок!..

Ещё снег лежит возле изгородей с северной стороны, в кустах и низинах, ещё до пахоты дней десять пройдёт, а отец с утра до вечера ходит по полям и полянкам, измеряя шагами свои узенькие полоски. Одна забота у отца — как бы засеять полученную землю.

Зажиточные мужики за пуд семенного зерна три пуда отборного по осени требуют. Невыгодно. Неизвестно, как уродит земля…

Только сегодня утром отец ломал голову над тем, где бы заработать рубля два-три, чтобы купить недостающего зерна для посева, как вдруг «подвалило» счастье. Скотопромышленник Арсений Торопов заказал сшить вытяжные болотные сапоги.

Отец весел и разговорчив. Он разложил на лавке сапожный инструмент, расправил на правилах вытяжки. Работает ловко, быстро.

— Шутка ли, — говорит он матери, — теперь всю землю засеем, а тогда, гляди, того хлеба-то на весь год хватит.

Я в это время сидел за столом и рисовал собаку. Нарисованную собаку мне захотелось вырезать. Когда отец вышел из дому, я взял его острый сапожный нож, положил бумагу с нарисованной собакой на вытяжку для сапог и что было силы обвёл контур рисунка…

Как сейчас, помню лицо отца: страх, злоба, тоска — всё смешалось вместе. Он молча взял в руки ремень и защемил мою голову между своих ног…

В себя я пришёл только на второй день.

У лежанки стоял отец и гладил меня шершавой рукой по голове:

— Гляди-ка, Игнатка, и я на втором голенище такую же собаку вырезал да белой кожи изнутри подтачал. Теперь сапоги получились с рисунком, вроде расписных.

— А что скажет Арсеня?

— Приходил, глядел. Очень понравилось. Торопил шить. Говорит: «Полтинник за работу накину, раз с росписью»…

С тех пор прошло сорок лет, но, как увижу кожаные вытяжные сапоги, у меня начинает холодеть спина…

Завтра выезжать в поле. Земля прогрелась. Отец заканчивает последние приготовления. Погрузил на телегу соху, борону. В который раз подбегает к мешкам с семенами, пересыпает зерно из руки в руку, пробует на зуб. Весёлый. Я давно не видел его таким: не ругается, со всеми разговаривает, смеётся.

— Ты, матка, — говорит он матери, — завтра не торопись. Мы-то с Игнаткой со светом уедем, а ты приходи, когда управишься с печкой да со скотиной. Полоса большая, пока вспашу её. А придёшь и засеешь.

У нас сеяла всегда мать. Наденет она на левую руку большую берестяную корзину с семенами и идёт по полосе ровным шагом, правой рукой разбрасывая зерно. Всходы всегда были хорошие. Отцу эта работа не давалась. Ходил он быстро, зерно бросал далеко. Всходы были неровные — где густо, где пусто.

— Тять, — спрашиваю я, — и мне дашь попахать?

— Что ты, Игнатка, ты ещё мал, соху не удержишь, — смеётся отец. — Боронить будешь, это легко. Сядешь на Рыжка, и пошёл. А пахать тяжело, тут, брат, сила нужна. Вырастешь — напашешься. Да к тому времени, может быть, и плуг заведём.

Мать тоже весёлая, она даже помолодела. Весь день хлопочет вместе с отцом. Покряхтывая, ходит по пятам отца дед. Он как будто не доверяет отцу: то соху подёргает за оглобли, то на бороне проверит прочность переплётов.

Начало темнеть. Дед и мать ушли в избу. От реки потянуло холодком. Голоса на деревне стали стихать.

— Пойдём, Игнатка, дадим Рыжку сена, да и спать. А то ведь завтра рано разбужу.

Отец подошёл к мерину, похлопал его рукой по крупу, огладил бока, почесал под гривой.

— Ну вот, Рыжко, — говорит отец, — и дожили. Завтра пахать поедем. Тяжеленько тебе придётся, но ничего, помаленечку. Соху я новую сделал, борону перебрал, хомут поправил. Надо бы тебя овсом накормить сегодня, да нет овса-то. Ты думаешь, дуралей, что мне жалко тебе овса дать? Нет, не жалко. Нет его. Прошлую весну не засеяли землю-то, семян не было, вот и овса нет. Потерпи, теперь семена есть. В кооперативе в кредит взял. Сколько взял, столько по осени и отдать надо. А то кулаки за один пуд три по осени требовали, вот и остались мы с тобой без хлеба. Потерпи, дружок, в этом году я тебя не обижу.

Мерин слушает отца, положив ему голову на плечо. А отец говорит и чешет шею лошади под гривой.

— На вот, за обедом не съел, тебе оставил. — И отец подал Рыжку кусок хлеба.

Рыжко от удовольствия машет хвостом и тянется своими мягкими губами в карман отца.

— А покончим с пахотой, тогда пущу тебя в лес, и гуляй всё лето, пока снопы убирать будем. А травы сам знаешь в нашем лесу какие, не хуже овса…


***
В зимней избе кулака Маслова, что окнами в огород, полумар. За столом — Масляк, приятель и сват Масляка кулак Анюшкин и батрак Федька.

— Так, чего доброго, сватушка, по миру пустят нас эти голодранцы, — рассуждает Масляк. — Прошлый год землю им дали. Теперича семенами снабдили через кредит — пуд за пуд.

— И пустят, — пробурчал Анюшкин.

— А главное, народ мутят. Деревню супротив нас ставят.

— И всё Илюха, — стукнув кулаком по столу, выкрикнул Анюшкин.

— Так что вот, Феденька, — заискивающе говорит Масляк, — надо не дать Илюхе засеять землю.

— Как же, не дашь! — ухмыльнулся Федька. — Я сегодня был у Ильи, у него всё как полагается: соха, борона, семян на весь отсев хватит и лошадь своя. Не дать! Скажешь тоже!

— А вот и не дать! На-ка первачка. — И Маслов налил Федьке стакан самогону. — Мы со сватом на твою помощь рассчитываем.

— Сегодня ночью, как все угомонятся, залезешь во двор к Илье, и вот, — Анюшкин вынул из-за полы длинный тонкий нож, — под левую лопатку сунешь мерину.

— Вот и отпахался на этом Илюша, хи-хи-хи! — захихикал Масляк.

— Не пойду, не пойду, нету в этом вам моей помощи. Чем лошадь виновата, чтобы резать её? — закричал Федька и выскочил из-за стола.

— А ты не горячись, Федя, припомни-ка, кто прошлую осень гумно с хлебом спалил у члена Совета, а?

— Так вы же научили!

— Мало что научили, этому свидетелей нет, а вот ежели мы заявим, то годиков десять в тюрьме отсидишь…

Утро погожее, тёплое. Кричат куры. Поют петухи. На скворечне перед домом скворец, помогая крыльями, выводит колена своей незамысловатой песни.

Отец вынес из коридора хомут. Взял оброть и, напевая вполголоса: «Бывало, вспашешь пашенку, лошадушку берёшь…» — пошёл во двор за Рыжком.

— Ну-ка, Рыжанушка, иди сюда, да поедем, — говорит отец, открывая дверь двора. — Рыжко, Рыжко, иди сюда… Да, никак, ты спишь? Чего бы это? — и пошёл к загородке. — Матка, матка! — закричал не своим голосом отец. — Иди скорее сюда! Зарезали, зарезали звери Рыжка-то!..

У дома стоит телега, на телеге — соха, борона. У оглобли на земле лежит хомут.

…Вот почему в зимней избе Масляка за полночь тускло горел огонь…

Вечером приехал Дубов из волости и ещё несколько человек, которых я не знаю. Сход собрали. На сход вся деревня высыпала, от мала до велика.

Дубов красивый, сердитый и спокойный. Такого шумного схода давно не было. Вот-вот подерутся мужики.

— …Сколько верёвочка ни вейся — придёт верёвочке конец! — закончил своё выступление Дубов и бросил взгляд на Масляка.

— Креста на том человеке нет, товарищ Дубов, коли рука поднялась на тварь невинную! — говорит Масляк, вытирая рукавом покрасневшие глаза.

— Вестимо, нет, — перекрестившись, поддержал Анюшкин.

На круг вышел Ефим Весёлый.

— У кого лошадь зарезали, а? У кого? — Ефим обвёл глазами всех мужиков. — У того, кто кровь свою пролил за нас, за землю, за власть Советскую. Ну, что молчите? Выходите на круг в открытую, чем ночью по дворам втихаря лазить. Что, кишка тонка? Поджилки дрожат? Задушить нас хотите — не выйдет! Мелко плаваете. А Илью в беде не оставим. Так ли я говорю, мужики?

— Так, так!

— Правильно…

На другой день семь мужиков сами, без зова, вспахали нам землю…


* * *
Время переправу делать, а река никак не успокоится. В густом лесу снегу ещё по колено, а то и выше. Снег тает, река вздувается, в солнечные дни из берегов выходит. За рекой — поле, пахать надо. Ждать некогда.

Вечером сход собрали. На сходе решили с утра плоты ставить. С каждого дома по мужику, где нет мужика — баба или подросток. Каждый мужик сваю к переправе принесёт, а баба — жердь или кол для поручней.

Так каждый год. Плоты зимой на берег вытаскивают, сваи оставляют во льду. Легче новые сделать, чем на старые время да силу тратить.

Утром начнут — к вечеру переправа готова.

Переправа немудрая: двадцать плотов один за одним, конец в конец, на воду положить с берега до берега, чтоб водой не сносило, да чтоб плот с плотом держались, сваями укрепить.

Замысел простой, а сила, сноровка да смелость, как в бою, нужны. Река злится, что волчица голодная…

— Лучшего случая и придумать нельзя, — поучает Маслов своего сына, рыжего здорового парня, по прозвищу Бык, — в воду его, и только. А то кончится наша жисть, чует моё сердце. Ночами не сплю, мучаюсь. Да и кто поперёк дороги встал? Наш же батрак Федька. Землю получил, своё хозяйство заводит. В волость зачастил. В комсомол, чуял, записываться хочет. Не сегодня-завтра донос на нас сделает: и про гумно, что спалили у члена Совета, и про лошадь, что зарезали у комбеда. Сердце чёрной кровью обливается у меня, сынок, только подумаю!

— На себя, что ли, донос будет делать? Он поджог делал, он и лошадь заколол, — возражает сын.

— Он-то он, да по нашей указке. Ему-то простят, а нас — в тюрягу. Сегодня встретил его, спрашиваю, чтоб мысли его узнать: «Не поможешь ли, говорю, Феденька, в пашню-то?», а он: «Хватит, говорит, попил ты мою кровь, вот ещё душу очистить надо». Ишь куда гнёт!

— А как же при народе в воду столкнуть? Ответ держать придётся.

— С хитростью надо, чтобы без ответа было. Федька-то отчаянный. Он, как и в те годы, опять плоты скреплять будет, стало быть, на коленках на плоту будет стоять. Вот тут-то и надо схитрить. Как дойдём до середины реки, где коловорот да глубины, тут ты сплеча сваю ему на голову, будто ненароком. Вроде как поскользнись, да тоже ноги-то в воду, а животом на плоту лежи. А Федька-то оглушённый как топор ко дну. И конец на этом. Весь ответ тут.

…Середина реки. Федька, стоя на коленях, согнувшись, крепит плот к плоту.

На берегу реки — вся деревня. Делом занято мужиков десять — пятнадцать.

По наведённым плотам с тяжёлой еловой сваей на плече идёт Бык.

«Дай-то бог», — шепчет про себя Масляк, наблюдая с берега за сыном.

Тяжёлый свинцовый комель сваи ударил по склонённой Федькиной голове. Комом ссунулся Федька в бурлящую воду.

— Прости господи! — прошептал Масляк и бросился на переправу: — Спасайте, спасайте, мужики! Утонет парень-то! Багры! Лодки!

Отец, не раздеваясь, бросился в разъярённую реку спасать Федьку…

Долго откачивали Федьку на берегу реки, может быть, ведро воды из него вылилось. Но вот он вздохнул и закашлялся.

— Выживет ли, бабоньки, парень-то? — всхлипывали женщины.

— Выживу! — И Федька открыл глаза.


На Широкой
Неделя до сенокоса.

Дни стоят жаркие, длинные. Ночи короткие, светлые.

— Сходим-ка на Широкую, — говорит дедушка, — трав пособираем да выводки глухарей поищем. После сенокоса на охоту махнём, чтоб знать куда.

Мне бабушка по секрету сказала, что дед всю жизнь ищет «счастливую траву», да вот найти её никак не может. Коли б найти ту траву, то мы зажили б любо-дорого.

— А есть такая трава? — спрашиваю я.

— Коли б не было, то не искал бы…

К вечеру мы с дедом Макаром пришли на речку Широкую,

— Такая узенькая Широкая? — удивился я.

— Да, не широка наша Широкая. Ежели разбежаться, то и перепрыгнуть можно, — ухмыльнулся дед.

— А почему она называется Широкой?

— Широкой она, Игнатка, зовётся потому, что эта речка шире других, которые проходят через наш лес. К примеру, Хорёвку ты перешагнуть можешь, Новую — я перешагну, ежели поднатужусь, ну, а тут, гляди, разве что с разбегу…

— И с разбегу не перепрыгнешь… — вздохнул я. — А черёмухи-то здесь сколько!

— Ты, внучек, пройдись вон туда, по бережку, там должно быть много красной смородины, насобирай-ка к чаю. Да не бойся, возьми особой Соболя, а я тем временем костёр разожгу…

Хорошо горит на костре сухой сосновый валежник, освещая вход в односкатный охотничий шалаш. Впереди шалаша в темноте что-то своё лепечет речка. Соболь жмётся ближе к костру, спасаясь от назойливых комаров. Мы с дедушкой пьём чай с красной смородиной.

— А когда ты, дедушка, один здесь живёшь, тебе не страшно? — спрашиваю я.

— Кого бояться-то? Здесь бояться некого. Правда, когда филин ночью кричит, то как-то не по себе становится. И чудно как-то: знаешь, что это птица, а не по себе, да и только. Ну, да это не часто бывает.

Неуклюже шарахаясь крылами о ветви деревьев, над головами пролетела какая-то птица. Я вздрогнул и уронил из рук кружку с чаем.

— Это сова, — спокойно замечает дед. — Налетела на свет и ослепла. Занятная птица: ночью видит, а днём нет. Да ещё красавицей себя считает, а ведь и на птицу-то мало похожа.

— Дедушка, а и вправду у совы некрасивые дети?

— Хуже не видывал, особенно в ту пору, когда ещё пером не обросли. Смотреть на них тошно.

За речкой, в болоте, бухнула выпь раз и другой: бух, бух!

— А это кто? — дрожащим голосом спрашиваю я.

— Это выпь, или её ещё зовут «водяной бык». Ох, и не люблю я эту птицу!

— А почему птицу называют водяным быком? Разве она похожа на быка?

— Нет, Игнатка, на быка она не похожа, она похожа на цаплю. Завтра я её покажу тебе. А водяным быком её прозвали за её голосище. Надоело выпи одной на болоте жить. Увидела она как-то быка и говорит ему: «Бык, а бык, давай вместе жить». Поглядел бык на выпь, промычал насмешливо: «Вот когда ты научишься кричать, как я, так, чтобы на всю округу было слышно, тогда и станем вместе жить». С тех пор и учится выпь кричать по-бычьему. За это её и прозвали водяным быком.

— Дедушка, расскажи ещё что-нибудь, — прошу я.

— Погоди маленько. Вот подумаю, вспомню и расскажу.

— Дедушка, а ты про всё, про всё знаешь?

— Нет, Игнатка, про всё я не знаю.

— А про иван-чай?

— Про иван-чай? Знаю. И про болиголов тоже… Покорми-ка Соболя, а я травы поразбираю.

Я накормил Соболя, подошёл к берегу освещённой костром речки и сорвал белый цветок вместе с ветвистым бороздчатым стеблем с красными пятнами.

— Дедушка, как этот цветок называется?.. А как он нехорошо пахнет!

— Ты разотри-ка листок его между пальцами.

Растёр я перистый лист травы, и неприятный мышиный запах распространился у костра.

— Это и есть болиголов, — сказал дед. — Брось-ка его подальше да вымой руки. Дурная трава, не в пример иван-чаю. Иван-чай красавец. Будто богатырь, на утешение всем растёт в наших лесах: заболеет человек, нарвёт листьев иван-чая, попьёт горячего отвару и поправится; пчёлам мёду даст, птицам — семечек. Выгорит лес, глянуть на это место тошно — когда ещё новый вырастет? — а иван-чай тут как тут, с весны и прикроет гарь. Летом расцветёт — глаз радует и на душе легче. Болиголов не то. От корней и до цветов весь ядом пропитан. Уж лучше бы и не было этой травы. Да и растёт больше по сорным местам.

— Дедушка, а чего он мышами пахнет?

— Мышами-то? Тут, брат Игнатка, целая история, — смеётся дед. — Погрыз как-то крот корней болиголова, зачах и умер; поел зайчик листьев болиголова, закружилась у зайчишки голова, и он как пьяный ходил по лесу три дня и три ночи; поклевали птички-синички семечек — еле живы остались. Собрались птицы и звери: что делать, как быть? Шуму да гаму было на весь лес: кричат, свистят, щебечут… А тут выскочила мышка-лесушка. «Я, говорит, расправлюсь с этой негодной травой!» Пропищала и убежала. Нашла болиголов да и поплевала на него. Вот с тех пор и пахнет болиголов мышами, и никто не хочет даже дотронуться до него.

— Никто-никто не ест эту траву?

— Ну, а кто ж будет есть, коли она ядовитая и мышами пахнет?

Я подошёл к речке и ещё раз вымыл руки в холодной лесной воде.

— Дедушка, а болиголов — как Масляк, ведь правда?

— Не лучше, — засмеялся дедушка. — И придумаешь же ты, Игнатка!

— А иван-чай — как Михайло Косой.

— Михайло красотой не удался, а что касаемо доброты, то другого и искать не надо, — подтвердил он.

Утром, когда мы перешли через речку, дедушка поманил меня пальцем:

— Гляди! — и показал на зелёные наброды по белесоватой от росы траве. — Глухарка с цыплятами пасётся.

Соболь ткнулся в один бродок, потом в другой и фыркнул, будто продувая нос. Дедушка погрозил ему кулаком. Поджав хвост, он нехотя пошёл сзади нас.

Из-под маленькой болотной сосёнки шумно, с квокотом взлетела крупная рябая птица и тут же, как срезанная выстрелом, блеснув серебристыми подкрылками, тяжело шлёпнулась на спину в густую траву, забив крыльями. Я бросился к птице, но она, волоча по траве одно крыло и чуть взмахивая другим, проворно убегала от меня. Спотыкаясь и падая, я гонялся за ней по болоту. В какое-то мгновение, с треском взмахнув крыльями, птица взмыла вверх и ловко полетела над лесом, не оглядываясь на нас.

Дедушка смеялся, схватившись руками за живот. Соболь крутился около дедушки с высунутым языком, закинув на спину в баранку закрученный хвост.

— Что, не поймал? — спрашивает дед. — А здорово тебя глухарка одурачила, а?

— Соболя надо было пустить.

— А я его и не удерживал, он ведь не такой дуралей, как ты: знает, что это мать от своих детей отводит и прикидывается подстреленной. Глянь, как он смеётся над тобой!..

Потом мы ещё нашли два выводка, и дедушка сказал, что после сенокоса сюда придём на охоту.


Федька
В воскресенье вечером под окнами Ефима Весёлого шумно и весело. Разряженные парни и девушки под гармонь пляшут кадриль. Парни, не жалея сил, друг перед другом выделывают ногами самые замысловатые колена.

На гармони играет Федька. Он мастер. Заглушая гармонику, льются весёлые шуточные частушки. Вот, притопнув ногой и лихо закинув голову, смеясь голубыми глазами, парень поёт:

Ты беги, беги, кобыла,

Белолапая, беги…

Другой, с чёрными, как у цыгана, волосами, бросив на землю фуражку и высоко вскинув руки, вторит ему:

Приворачивай, кобыла,

Где горячи пироги… —

и пошёл, пошёл вприсядку вокруг девушки. Пыль столбом.

Девушки по кругу ходят, плавно, часто перебирая ногами, на голову кринку с молоком поставь — не расплещут. Не выдержал хозяин дома Ефим, кубарем скатился с крылечка, притворяясь пьяным, — и в круг. Любит старик повеселить и подзадорить молодёжь. Прошёл по кругу раз, другой, а потом, взяв свою бороду в рот, начал мычать и гоняться за нами, ребятишками, представляя глухонемого…

Пришли на молодёжь посмотреть мужики, бабы, и тятька тоже пришёл.

Зимой и ранней весной Федька часто приходил к нам. В нашем доме, как пришёл отец с войны, стало людно. Приходят по вечерам не только бедняки, но и середняки. Засиживаются за полночь. Последнее время Федька перестал заходить, даже встречи с отцом избегает. Часто пьяным на народе появляется. А что случилось, люди в толк не возьмут. Вот и сейчас он играет на гармони, а веселье не трогает его. На пьяном лице отпечатались безразличие и тоска…

Из обшитого тёсом двухэтажного дома, что посреди деревни стоит, вышли пьяные Масляк с сыном и их сват Анюшкин.

В кумачовых, с расстёгнутыми воротами рубахах, в чёрных матерчатых штанах, в вытяжных сапогах, обняв друг друга и горланя песни, они подошли к кругу.

— Раз-зойди-и-сь! — орёт Масляк. — Я с сыном плясать буду! Пляши, Евлаха!

Девушки и парни отступили, памятуя из рода в род передаваемую пословицу «От пьяного подальше — греха меньше».

Евлаха, сын Масляка, по прозвищу Бык, неуклюже топчется на кругу.

— Пляши, сынок, бей, режь! Кого зарежешь, заплатим! — кричит Масляк, хлопая рукой по карману. — Федька, играй под драку, а то гармонь заберу. Уважишь — ещё куплю…

Из-за угла дома, запыхавшись, выскочил сын солдатки Ольги, мой приятель Колька Пузырь, — и ко мне.

— Скорее, Игнатка, сюда! — оттащил он меня за рукав в сторону.

— Что? — недовольно спрашиваю я. — Говори.

— Сам слышал, своими ушами, только что.

— Да говори же, ну!

— Отца твоего сейчас убивать будут.

— Кто? — спросил я, и у меня закружилась голова.

— Масляк говорил, что мы шум поднимем, а Федька Илюху ножом пырнёт.

Мне было некогда расспрашивать, где и когда это слышал Колька, да и правду ли говорит он. Я бросился к отцу.

— Тять, — говорю я, — иди скорее, мамка зачем-то зовёт.

Отец, не раздумывая, быстро пошёл домой.

Федька развёл мехи гармони, минуту задержался на высокой ноте, а потом вскочил с места, сорвал гармонь с плеча и с криком: «Подавись ты, живодёр, своей гармонью!» — бросил её на землю и начал топтать ногами.

Как колом вышибло хмель из головы Масляка.

— Да ты что, ума рехнулся, Феденька? — завизжал Масляк. — Опомнись!

— Давно опомнился! — закричал не своим голосом Федька, подступая с кулаками к Масляку. — Всё, всё расскажу, душегуб проклятый!..


* * *
Утром рано, когда мать корову доила, хмурый после бессонной ночи, пришёл Федька.

— Пришёл, — заикаясь, произнёс Федька, — сам пришёл. Убейте меня, Илья Макарыч, пропащий я человек, убейте!.. — и, зарыдав, повалился отцу в ноги.

Отец, будто ие понимая, зачем пришёл Федька, поднял его с полу и усадил на лавку.

— Сгубили меня Масляк с Анюшкиным, сгубили! Разбойник я, судите меня! — не унимался Федька.

— Догадывались, — спокойно сказал отец, — да верить не хотелось.

— Я поджёг гумно у члена Совета, я зарезал вашего мерина вот этим ножом…

Дедушка выронил кисет из дрожащих рук.

— И этим ножом должен был зарезать тебя! — Федька бросил нож на середину избы. — Илья Макарыч, дед Макар, убейте меня…

Дедушка как мешок ссунулся на подоконник, ухватившись руками за грудь.

— Дорого платили? — сухо спросил отец и сжал кулаки.

— За мерина гармонь получил, за тебя лошадь обещали…

— Дёшево продался. Я думал, ты большего им стоил. — Успокоившись и полностью взяв себя в руки, тятька продолжал: — А ко мне ты, Фёдор, пришёл напрасно, иди в Совет, что заслужил, то по закону и получишь, мы самоуправством не занимаемся…

К вечеру кулаков Маслова и Анюшкина да батрака Федьку милиционер с двумя понятыми увёз в волость..


Лето
Лето сухое и жаркое. Каждый день вёдро. Первая неделя сенокоса. Работать бы да песни петь, а тут работа валится из рук. Люди неразговорчивые, сердитые. Две недели, как нет в доме соли, да нет её и во всей деревне. Если у кого есть немного, то держат это в секрете. А без соли не лучше, чем без хлеба: пища в рот не идёт, работать силы нет. Но вот отца осенила счастливая мысль. Он изрубил на мелкие куски бочку, где хранилась соль. Солёные куски дерева совсем как конфеты. Мать варит суп и в суп кладёт вместо соли стружку солёной бочки.

В каждой избе застучали топоры: начали рубить бочки из-под соли, солёного мяса, капусты, грибов…

К вечеру мужики косы отбивать стали, а на деревне были слышны детские весёлые голоса…

— На сход идите! — вместе с ударом палки по стене избы раздался за окном мальчишеский голос. — На сход!

— Ладно, чую, — ответил отец, по пояс высунувшись из окна.

— Зачем бы это? Неужели и вправду скотину переписывать? — недовольным, испуганным голосом спрашивает мать. — Да гляди там вперёд-то не суйся, делай как люди, а то опять проходу не будет от народа. Прикуси язык-то да и молчи, — напутствует мать отца…

За полночь затянулся деревенскийсход. Вторые петухи пропели. Вот-вот займётся утренняя заря, а уполномоченный сельского Совета ещё не успел опросить и половины мужиков деревни, хотя на собрании всего сорок два хозяина. Да и вопрос был простой: нужно было записать, сколько у кого имеется скота.

Перед сходом кто-то пустил слух, что у кого много скота, отбирать будут. Вопрос простой, да важный.

К этому времени в наших Озерках многие бедняки середняками стали. Хлеб свой, коров завели. О старой власти, чтоб она вернулась, и слышать не хотели. От солнца дотемна работают на своей земле. Придут домой — в избе молоком пахнет. О щах мясных подумывать начали. А тут скотину отбирать?

Не спит кулак, а если уснёт, то и во сне видит, как он этой власти Советской, будто курице, топором со всего размаха голову отрубит — р-раз, и готово. Вот и сегодня кто-то из них пустил слух, да какой, за самое живое мужика взяло. Задумались мужики, потупились, друг другу в глаза не смотрят.

— Александр Сорокин, — спрашивает уполномоченный, — сколько у тебя коров?

— Пиши — одна.

— Как же одна? Я сам сегодня видел, как твоя хозяйка двух коров со двора выгоняла!

— Плохо глядел.

— Значит, одна?

— Одна.

— Ну, тогда иди распишись.

— А чего мне расписываться? Ты записываешь, ты и расписывайся…

Роспись была простая — каждый против своей фамилии с усердием и сопя ставил крестик. Но если наш мужик поставит крестик — будто присягу даст: голову режь, не откажется. Два-три мужика знали начальные буквы своей фамилии. Этим мужикам завидовали остальные.

— Василий Волков! — вызывает уполномоченный следующего крестьянина. — У тебя сколько коров?

— Нет у меня коров! — сердито отвечает Волков.

— А куда же делись твои четыре коровы?

— А были, да сплыли…

Утром новая сплетня облетела деревню: будто ночью сам председатель сельсовета будет ходить по дворам и переписывать скот.

Загрустили мужики, застрекотали, как сороки, бабы: как быть?

Кто-то предложил задержать на пастбище утаённых коров.

Вечером началось «сражение» с возвращающимся в деревню стадом. Недоумевающие коровы с диким рёвом, задрав хвосты и вытаращив глаза, мечутся по пастбищу, стараясь прорваться в деревню.

Очумелые мужики и бабы с руганью и криком, а мы со свистом и улюлюканьем бегаем по лугам и кустам за коровами.

— Гляди, какая спектакля получается, — говорит моему отцу председатель сельсовета. — Ребят-то втянули в это грязное дело. Надо бы узнать, кто эти слухи пускает. Да вот возьми-ка газету, почитай: наши Юденича громят…

С трудом вернули утаённых коров в лес и загнали на паровую поляну, что выше старой мельницы. Мычат коровы. Подняв головы, ходят друг за другом возле изгороди — высока, не перескочишь.

На ночь охранять скотину остались бабы да ребята. И я остался, хотя и не было тут нашей коровы. Интересно, будто в ночном, когда лошадей пасут. Мы даже костёр разожгли.

И вот, только темнеть стало, как за изгородью в лесу: тресь… тресь… будто кто сук сломал у дерева. Мы переглянулись. Смолкли и тараторившие бабы. Немного погодя опять: тресь… тресь. Мы повскакивали со своих мест. Побледнели и насторожились бабы. Страшно! Не медведь ли? Расхрабрилась Лиза Сорокина, наша соседка:

— Будет, доброход, пугать баб да ребят малых! Иди сюда, к огню, погрейся да посидим вместе.

Но никто не отозвался. Тихо.

И вдруг: топ… топ… топ… топ… да как вскинет на изгородь передние лапы, да заревёт, да свистнет. «Ой, медведь! — крикнули все в один голос. — Караул!» — и кто куда. Бежим, ноги подламываются, дух сжимает в груди. Бабы визжат, воют, но не отстают от нас. За нами коровы бегут, а нам кажется, что это за каждым из нас медведь гонится.

Впереди коров бабы влетели в деревню, откуда прыть взялась… На деревне шум, будто на пожаре. А немного погодя в вывернутой наизнанку шубе Ефим Весёлый из лесу пришёл.

— Ну как, будете ещё кулацкие сказки слушать? — смеясь, спрашивает он. — Не так напугаю.

Бабы к нему:

— Ох ты, идол!..

— Ох ты, балалайка проклятая!..

— Да нешто можно так?..

После этой ночи Лиза Сорокина всё лето животом маялась, а бабу Феониху перестала слушаться правая нога. Теперь, когда она идёт, эту ногу в сторону забрасывает.

«Коси, коса, пока роса…»

Старшие братья завидуют мне. Я ещё не кошу, а только помогаю загребать сено.

— На будущий год, — говорит отец, — и тебе косу сделаю, не маленький, десятый год пошёл.

На лугах по берегам реки сенокос. Народу много: вся деревня целыми семьями, каждая семья на своём клочке — чище.

Джик… джик!.. — шумят косы, и разноцветие трав пёстрыми валами ложится на скошенный луг.

…Уржурга — таёжная река. То медленно и молчаливо проходит в берегах, то останавливается и подолгу кружит в омутах и заводях, а потом спешит по перекатам, стараясь наверстать упущенное время. Солнце прорвалось через гущу соснового леса, река стала нежно-розовой. Поведёшь глазами левее — она золотая, а глянешь правее — она перламутровая, а подойдёшь ближе — она голубая. Отразившиеся кучевые облака обездонили реку. Попробуй теперь разберись, где небо, а где река.

Появилась над рекой стрекоза и недоуменно повисла в воздухе, затем быстро упала вниз и забилась на воде, хотела подняться, но поздно: всплеск воды — и она исчезла. В тихой заводи окунь режет воду прямыми линиями в разных направлениях; щука разогналась за добычей, но не рассчитала, промахнулась и выбросилась на песчаную отмель.

— Андрейка! Федя! — кричу я своим братьям. — Бегите сюда, глядите, что здесь делается!

— Куда? — крикнул на них отец.

— Щука на берег выскочила, скорее!

— Щука? Где щука? — И, бросив косу, отец бежит к берегу.

Обрадованные братья тоже бросили косы — и к реке.

Я держу в руках большую щуку. Она открыла рот с частоколом острых зубов и, казалось, ждёт случая, чтоб схватить меня за нос.

— Ну вот и уха! — смеётся отец. — Походи-ка по берегу, может быть, ещё какая рыба из воды выскочит. А вы, Андрейка, Федя, — за дело. Вона солнце-то где, а у нас ещё косить и косить.

— Глянь-ка, тятька, — кричу я, — сколько рыбок здесь маленьких плавает!

Отец усмехнулся:

— Что ты, Игнатка, до рыбок ли мне! В небо глянуть и то некогда. — И опять за косу…

«Коси, коса, пока роса…»

Отец косит и всё чаще и чаще поглядывает в сторону соседа, чёрного здорового мужика Егора. Егор раньше начал косить и сейчас подошёл к меже. Черёмуха разделяла наши чищи.

Не вытерпел отец, косу на плечо — и к Егору.

Подошёл к черёмухе — выругался.

Сосед не обращал внимания на подошедшего отца, косил и косил.

— Ты что это, сосед, опять наделал?

— Что? — не понял Егор.

— Как — что? Не видишь, что ли? Опять перекосил. Ведь каждый год тебе говорю: полдерева на твоей половине, полдерева — на моей. Сколько травы отмахнул!

— Свою отмахнул, не твою. На моей половине дерево-то растёт.

— Как — на твоей? Всю жизнь дерево пополам делили! — И отец ступил лаптем; лапоть уместился на нарушенной границе. — Ишь куда заехал!

— По меже скосил, знать ничего не знаю!

— По меже! — закричал отец. — Вот тебе межа! — и начал косой отгребать в свою сторону скошенную траву.

— Не тронь, не тронь, моя трава! — И Егор упал, прикрыв собой траву.

— Моя! Отдай!

— Нет, моя! Не отдам.

— Моя!

— Моя!..

«Коси, коса, пока роса…»

После обеда к костру, что горел под плакучей берёзой на крутом берегу реки, с охапкой травы, осклабив белые зубы, подошёл Егор.

— На, Макарыч, возьми! — засмеялся сосед. — Не хочу грех на душу брать, я там, за кустами, тоже к тебе заехал. Бес пошутил, что ли. Прости, брат.

— Ну тебя! — смеясь, ответил отец. — Я тоже такого дурака свалял, что в глаза глянуть стыдно. Раскричался, как петух.

— Пустое. Чего между соседей не бывает. Дайка, Илья, закурить…

Когда Егор уходил, отец сказал:

— Завтра стоги метать вместе будем, а баб пораньше домой отпустим.

— Ладно, — обрадовался сосед.

— То-то, — улыбнулся отец и начал отбивать косу: тук… тук… тук… тук. А за рекой в лесу эхо:…ук… ук… ук… ук…


В лесной избушке
Наконец-то сбылась моя мечта! Собираемся с дедушкой на глухариную охоту к лесной избушке. Это далеко. Про лесную избушку я много слышал. И знал, что если дедушка идёт туда охотиться, то жди его через неделю, не раньше. Сборы простые. Взяли ружьё, пороховницу с порохом, сделанную из коровьего рога, дроби кожаный мешочек, пакли для пыжей, топор и в пестерь — каравай хлеба да соли солоник.

На ноги обули новые лапти. Дедушка говорит, что для охоты лучшей обувки и искать не надо: легко, вода в них не задерживается и ногу не повредишь. Правда, у дедушки есть сапоги, но надевает он их два раза в год: в пасху и в Фролов день. Походит дед праздник в сапогах, а потом смажет их дёгтем и опять отнесёт в амбар. «Этим сапогам износу не будет», — восхищённо говорит дед, связывая их верёвкой.

Ох, и дорога трудная! Да и нет никакой дороги. Идём тёмным лесом. Чащобы, бурелом. Непроходимые топи. А трава по грудь, а то и выше.

— Дедушка, — спрашиваю я, — а что, если мы заблудимся?

— Не заблудимся, — отвечает дедушка, — тут мне каждое дерево знакомо. И ты примечай, учись. А к тому же в лесу что ни шаг, то примета. Всё к свету да к теплу тянется. Муравейник — на южной стороне дерева, сучья на дереве гуще и длиннее опять на южной стороне, трава тоже к югу наклон имеет. Наша деревня на севере осталась, а мы на юг идём. — И дедушка показывает мне муравейники, приметные деревья. — Ежели затёсок на дереве сделан, это не зря. Иди по затёскам — на дорогу выйдешь…

К вечеру добрались до лесной избушки.

Я так устал, что еле переставляю ноги.

— Ну, вот и пришли, — смеётся дедушка. — Теперь нам всё нипочём, располагайся, Игнатка, как дома.

Густым малинником заросла лесная избушка. Односкатная дощатая крыша одета седым мхом. Кто и когда построил эту избушку, не знает даже дедушка Макар. Стоит она, наклонившись набок. Перекошенная дверь жалобно скрипит на ветру. Рядом стонет надломленная сосна. Страшно ночью в глухой тайге.

— Дедушка, — прошу я, — расскажи что-нибудь.

Бабушка говорит, что когда дедушка свои сказки рассказывает, то не перебивай его, а слушай, он в этих сказках своё горе забывает. А чего мне перебивать? Я люблю дедушкины сказки. Дедушкины сказки простые, занятные.

Пламя от печки освещает стены избушки, а на стенах поразвешаны в пучки связанные калина, кукушкин лён, корни дягиля и ещё какие-то травы, которых я не знаю.

— О чём же тебе рассказать? — поправляя ольховые дрова в печке, отвечает дедушка. — В лесу я родился, травами лечился, слаще редьки ничего не едал, ничего и не знаю, — смеётся дед.

— А о том, как птицы и звери разговоры ведут про цветы, про травы. Расскажи, дедушка.

— Про то, как глухарь соловья лечил, я тебе, Игнатушка, сказывал?

— Не упомню, дедушка.

— Тогда слушай, да не перебивай. Доктором у птиц глухарь считается, самая древняя и мудрая птица. И вот как-то весной пел, пел соловей, да вдруг и умолк. Первой забеспокоилась сорока: тра-та-та-та-та на весь лес. Это значит: «Где соловей? Что с соловьём?» За сорокой закричали дрозды, за дроздами — дятлы, потом скворцы, зяблики, малиновки, синицы. Словом, всполошились все лесные птицы… Туда-сюда, а соловья нет. Даже к филину слетали всей стаей, думали — не съел ли он соловья. Нет, и филин не видал.

— Так и не нашли?

— Нашли. Сидит соловей на ольховой ветке и голову под крыло спрятал. У него, оказывается, три дня глаза болели, а на четвёртый день видеть перестал. Подхватили птицы соловья за крылышки и понесли его к своему доктору. Долго глухарь осматривал соловья, а потом сказал: «Кормите больного цветами калины да поите росой с заячьей капусты, и болезнь пройдёт». Птицы делали всё так, как велел доктор. Через несколько дней у соловья открылся один глаз, а потом и другой.

— Дедушка, а соловей совсем-совсем вылечился?

— Совсем.

— И все птицы теперь калиновыми цветами да росой с заячьей капусты лечатся?

— Это уж что кому доктор-глухарь пропишет, тем и лечатся. — Дедушка зевнул. — Засиделись мы с тобой, Игнатка, до полуночи, гляди, луна-то выше лесу поднялась. Давай-ка спать. Лучше завтра пораньше встанем да на Широкую за глухарями пойдём.

Дед укрыл меня своим пиджаком, пошевелил веткой жаркие угли в печке и прикрыл дверь.

Соболь, охотничья собака, улёгся в ногах у меня, закрыл глаза и насторожил уши.

За избушкой тихо шумела густая тайга: ши-шиши, да стонала надломленная сосна: скри-а… скри-а. Где-то жалобно, по-кошачьи мяукал филин…

Второй день на глухариной охоте. Зашли так далеко, что даже к полудню не смогли вернуться в лесную избушку.

Отдыхаем с дедом на берегу таёжной речки. У костра тепло. Дед связывает в пучки собранные им травы. Я рассматриваю краснобрового глухаря.

В этом году у меня самая счастливая осень: дедушка передал мне ружьё.

«Я вроде как проводником теперь буду, — сказал он. — Стреляешь ты не хуже меня, а ноги куда легче моих».

А ещё через несколько дней я пойду в школу. С этой осени в нашей деревне школу открыли.

Недавно к нам опять приезжал Дубов и подарил мне грифельную доску и грифель. «Вот, — говорит, — Игнатка, на этой доске будешь учиться писать, а азбуку в школе дадут».

Бабушка сказала: «Где бы на то грамотный человек в доме был, а то всё в люди да в люди…»

Жалко, тятьки нет, он тоже говорил мне, что будет учиться читать и писать, да как только Деникин пошёл летом на Москву, никакой силой не могли удержать отца дома — опять ушёл в Красную Армию… Где-то он?

— Когда пойдём домой, — говорю я дедушке, — подстрелю рябчика и подарю бабушке.

— Это хорошо, — смеётся дед, — только не забудь… Вот что, Игнатка, ты посиди-ка у костра, а я схожу поищу силки, где-то здесь недалеко в прошлую осень оставил. Целая сотня их, шутка ли. Да и пригодятся ещё. А ты сиди, не бойся, я скоро приду. — И он ушёл.

Я хотел тут же броситься за ним, но было стыдно признаться в трусости, и я остался…

Потянулись долгие, мучительные часы ожидания. За каждым деревом, за каждым выскырем мне казалось, что кто-то притаился, большой и страшный, и что вот-вот выйдет он, этот страшный, и мне конец.

Прошло, может быть, часа три-четыре, а дедушка всё не возвращался. Солнце скрылось за лесом, от речки туман начал подниматься, а дедушки не было. Где он, что с ним?

Темнеть в лесу стало, а дедушки нет.

— Дедушка-а-а! — кричу я в отчаянии. — Дедушка-а-а!..

Но в лесу тихо. Только грустный разговор ведут между собой тёмные ели да о чём-то хлопочут неугомонные осины.

— Дедушка-а-а!..

Гоп… гоп! — послышалось где-то далеко в стороне.

— Эге-ге-е!..

Я от радости перескочил несколько раз через костёр.

— Дедушка-а-а!..

Из темноты шумно выскочил запыхавшийся мокрый Соболь. Лизнул меня в лицо и начал ползать по земле у костра, переворачиваясь с боку на бок.

— Заблудился? — спрашиваю я, услышав шаги дедушки.

— Что ты! — смеётся он. — Тут мне каждое дерево знакомо. А крюка такого дал, может, вёрст на десять, не меньше… Напугался небось, страшно?

— Немножко, — ответил я.

— Бояться нечего. Раз я сказал, что приду, так приду. Я, брат, в лесу как дома…

За речкой в болоте бухнула выпь раз и другой: бух, бух! А с тёмного неба упала яркая звёздочка туда, где кричала птица.


Светлая осень
Всю осень не было дождей. А в конце октября в одну ночь такой мороз пришёл — земля каменной стала. По льду на реке ходить ещё боязно: ступишь — трещит, а ползать можно.

После занятий в школе, не заходя домой, побежали на реку. Ползаем по льду над самыми глубокими местами. А как интересно! Прильнёшь лицом ко льду, и что делается в реке, всё видно. На песчаных местах да там, где мелкие камешки, проворно бегают крупные налимы — обрадовались холодной воде, ожили. Переливаясь золотистой чешуёй, стайками проходят ерши, тараща большие оловянные глаза. Проворные уклейки с серебристыми боками и чёрными спинками в недоумении тычутся своими мордами в прозрачный лёд. Хорошо! Мороз морозит и морозит, а мы ползаем и ползаем до самой темноты.

В первую неделю ноября зима пришла. Утро ясное, морозное.

Засыпанные снегом дома будто съёжились от холода и стали низенькими, маленькими. Деревня похожа на два ряда поздних грибов, торчащих из под первого снега и вытянувшихся по высокому берегу Уржурги. Из каждого дома-гриба прямым голубоватым столбом поднимается дым и в морозном пыльном воздухе облаком стоит над деревней. На реке из маленьких прорубей, которые у нас называют «ледники», ребята и старики поят лошадей. Лошади пьют студёную воду и часто вздрагивают. Напившись, некоторые из них ложатся на снег и долго валяются, переворачиваясь с боку на бок, а потом встанут, отряхнутся и галопом мчатся в гору, в деревню.

В широких квадратных прорубях женщины полощут бельё. Красные, как гусиные лапы, руки не чувствуют холода. У прорубей шумно и весело.

Я любил ходить на реку с дедушкой поить нашего Рыжка. Рыжко напьётся ледяной воды, поведёт боками, поднимет высоко голову и звонко фыркнет. Из широких ноздрей вырвутся клубы пара.

— Ну-ка, согрей его, Игнатка! — крикнет весело дедушка.

А я, только этого и ждавший, с помощью деда взберусь на спину Рыжка, крепко ухвачусь за поводья, и… поминай как звали, только шапку держи.

Теперь у нас нет Рыжка. Его шкура висит на жердях в сарае. Иногда дедушка подойдёт, потреплет шкуру за хвост, за гриву и, тяжело вздохнув, начнёт вытирать рукавом покрасневшие глаза.

Дедушка говорит, что на будущий год, когда подрастёт наша тёлочка, на неё выменяем жеребёнка и у нас опять будет своя лошадь.


* * *
Ох, и народу сегодня в нашей деревне — улица мала! На сход собрались из всех восьми деревень. Не только мужики да бабы, а и старики и старухи поприходили. А ребят сколько! Ни в какой праздник ещё не было такого сборища.

Дедушка принёс из амбара и надел свои сапоги.

— С чего бы это? Нешто праздник престольный? — спросила бабушка.

— Поразмять немного, чтоб не слежались, — ответил дедушка и пошёл в сапогах на сход.

Посреди деревни стол поставили и красной материей застлали. За столом Дубов, Ефим Весёлый, Михайло Косой, Левониха и ещё много, которых я не знаю. Дубов перед всем народом речь говорил. Говорил долго. Всего я не упомню. Он говорил и рукой показывал в разные стороны.

— Вот там, — он показал на восток, — Красная Армия весной Колчака громить начала, теперь очищены от беляков вся Сибирь и Урал.

Голоса в толпе:

— Так ему и надо, пусть не лезет!

— К нам бы попробовал нос сунуть!

— Старые порядки хотел установить, ха-ха-ха-ха-а! Землю отнять — не выйдет!..

Дубов продолжал:

— Летом под Питером Юденича разбили, и духу не осталось. А в прошлом месяце, в октябре, деникинские войска под Орлом да под Воронежем так тряхнули, что без оглядки бегут кто куда.

В толпе весёлый шум, смех.

— Теперь разрешите, товарищи, письмо зачитать от наших земляков…

Народ притих, каждый думал: «От кого бы это?» Дубов читал:

— «Поздравляем вас, старики, мужики и бабы, со вторым годом праздника Октября. Желаем вам всякого добра. Мы сейчас с корпусом Будённого орловские да воронежские земли начисто очищаем от деникинских войск. Они так, дьяволы, бегут, что за ними не угонишься. Ещё раз кланяемся, ждите с победой. Красноармейцы Будёновского корпуса Илья Макарыч, Вася Антонов».

Народ опешил, с минуту молчал, не верилось. А потом вслед за Дубовым неумело хлопали в ладоши и кричали:

— Ура!.. Урр-а-а!..

…Давно это было, но стоит закрыть глаза, как я вижу Уржургу, мать на берегу реки, себя мокрым до шеи, с налимом в руках и слышу голос матери:

«Игнатка-а-а!»


РАССКАЗЫ

СУХОЕ ОЗЕРО


Вначале мы хотели краем леса пройти на Сухое озеро, но шаг за шагом всё дальше и дальше уходили в глубь болота.

Принято думать, что болото — это непроходимые топи, непролазная грязь, где стелется чахлая и однообразная растительность, а обитатели его — какая-нибудь пара неприхотливых куличков.

Нет, северные болота — это совсем другое.

Чего стоят одни их названия: Морошковое болото, Клюквенное болото, Голубичное болото, Глухариное болото, Медвежье болото.

Мы шли на Сухое озеро щук ловить на блесну. Мне было непонятно название озера. Озеро — и вдруг сухое; сухое — и почему-то озеро. Если сухое болото, сухой луг — это ясно, но сухое озеро — это никак не укладывалось у меня в голове. Спрашивать объяснения я не стал. Ведь спросить никогда не поздно. «Может быть, — думал я, — приду на озеро — и станет понятно, почему оно называется Сухим».

Было это в двадцати километрах от деревни Ломоносово — той самой деревни, где два с половиной века назад родился и рос до пятнадцати лет великий наш предок, Михаил Васильевич Ломоносов.

Шли мы по узкой, глухой таёжной тропке, то и дело пересекаемой или ручьём, или сваленным деревом. Сосны и ели настолько теснились одна к другой, что их кроны не давали солнцу заглянуть в глубь тайги.

Редко-редко увидишь жёлтого зайчика на густо разросшемся папоротнике — это, значит, солнышко нашло дырочку в шапке деревьев.

Впереди шёл Вася, тринадцатилетний пионер, сын колхозника — охотника и рыболова. Отец был занят на полевых работах, и Вася сопровождал нас на озеро.

— Не заблудимся мы с ним? — спросил я хозяина.

— С Васькой-то? Да он лес-то лучше меня знает.

И вот Вася идёт впереди нас и всё время насвистывает, гордый и довольный тем, что он сопровождает охотников по тайге. Да куда! К Сухому озеру, куда не всякий взрослый из их деревни знает дорогу. За ним иду я, сзади Максим Петрович. Собака его, Зорька, мечется из стороны в сторону; то тут, то там мелькает в зарослях папоротника её «баранка».

— Слушай, а не заведёт нас этот «Соловей-разбойник»? — спрашивает Максим Петрович, еле удерживаясь от смеха.

— Да нет, — отвечаю я. — посмотри, как он уверенно всё время идёт. Ему здесь, по-моему, всё так же знакомо, как нам с тобой на Неглинной, около охотничьего магазина.

— Вася, а далеко ещё до Сухого? — не выдержав, спрашиваем мы.

— Теперь скоро, — отвечает Вася. — Километр до болота да по краю болота с километр — и озеро.

Зорька подбежала ко мне с опущенным хвостом и поднятой шерстью по всей спине и жмётся к моим ногам, пугливо озираясь по сторонам.

— Э-ге-ге, гоп-гоп!.. — закричал Вася.

— Чего ты кричишь?

— Да попугать немного, совсем где-то рядом ходит. Смотрите, что с собакой-то делается, — молодая, наверно, ещё. А медведей здесь много, особенно около болота, потому его и называют Медвежьим.

— А тебе приходилось здесь одному хаживать? — спрашиваю я Васю.

— Приходилось: то отцу хлеба приносишь, когда он здесь рыбачит, то рыбу домой несёшь, — отвечает он.

— Ну и как, не боишься?

— А кого бояться-то?

— Да медведей-то.

— Не, не боюсь. Медведь человека боится больше, чем мы его. Как услышит — обязательно убежит.

Маленький следопыт с каждой минутой всё больше и больше нравится нам.

Сквозь деревья виднеется солнечная поляна. Вася останавливается на берегу ручья и подзывает нас:

— Смотрите, только что прошёл!

На глинистом берегу небольшого таёжного ручейка — большой медвежий след; тоненькая струйка воды стекает в него. Солнечная поляна, которая открылась перед нами, — это и было Медвежье болото. С трёх сторон его окружала тайга, а впереди раскинулось тёмно-голубое, чуть серебрящееся под августовским солнцем озеро.

Болото было выстлано толстым слоем беловаторозового мха. Карликовые сосенки, как зелёные грибочки, дополняли эту чудесную картину.

Идёшь и по колено погружаешься в этот моховой душистый ковёр.

По всему болоту как будто кто рассыпал янтарножёлтую морошку и розовеющую клюкву. Лакомясь морошкой и голубикой, мы углублялись шаг за шагом в болото и всё ближе и ближе подходили к озеру.

Вот мы и на берегу Сухого озера. Оно имеет продолговатую форму: с километр длины и с полкилометра ширины. По одному берегу к нему плотно подступила тайга, по другому — болото. Зелёные камыши с тёмными бархатными шишками укрывают от глаз плеса с жёлтыми и белыми лилиями.

Третий день живём на Сухом озере, изъездили его вдоль и поперёк.

Вася показал себя незаурядным рыболовом. Он точно знал, где и когда берёт щука, а где окунь. Кроме того, он был неплохим знатоком в приготовлении нехитрых охотничьих блюд.

В первый вечер, когда мы начали готовить окунёвую уху, я стал счищать с окуней чешую. Это заметил Вася и с удивлением спросил:

— А зачем вы счищаете чешую? Ведь в окуне весь вкус в чешуе!

Мы с Максимом Петровичем недоверчиво переглянулись, однако послушались Васю и сварили окуней в чешуе. И уха была просто объедение! С тех пор, если мне приходится варить окунёвую уху, то только с чешуёй. А щука была в Сухом озере, какой я не встречал нигде: спинка чёрная-чёрная, а живот и бока золотые.

К вечеру второго дня пришёл на озеро и Иван Васильевич, отец Васи.

— Помогать, — говорит, — добычу нести пришёл, — а сам смеётся. — Ну, как дела-то, горе-рыбаки?

Мы показали свой улов.

— Ого-го, да что вы натворили! Тут и впятером не унесёшь, — удивился Иван Васильевич, глядя на нашу добычу.

А вечером, когда мы сидели в шалаше и не торопясь пили чай с морошкой, делясь впечатлениями о так славно проведённых днях на озере, я спросил Ивана Васильевича, почему такое большое и глубокое озеро называется Сухим.

— Видите, — говорит Иван Васильевич, — Сухое озеро небольшой, метра в два ширины, речкой соединяется с озером Светлым, которое находится от Сухого озера в четырёх километрах. И вот ровно через десять лет, в ноябре месяце, вся вода из Сухого озера уходит по этой речке в Светлое озеро, и Сухое озеро остаётся без воды на всю зиму. Вот поэтому его и называют Сухим. А весной озеро снова наполняется водой и держит её десять лет, а потом опять — через десять лет и, что характерно, именно в ноябре месяце отдаёт всю воду Светлому озеру.

— Любопытное ваше озеро! — говорит Максим Петрович, подбрасывая в костёр дрова.

— Очень даже любопытное. Но почему так происходит — не знаем. Говорят, что это связано с какими-то отливами в Белом море. Может быть, и так.

В это время Зорька со злобным лаем бросилась в темноту, но тут же остановилась, не решаясь покинуть костёр.

— Медведь на водопой пришёл, но это на той стороне озера, — совершенно равнодушно поясняет Иван Васильевич. — Вася, принеси-ка холодненькой водички.

Вася схватил котелок и, подзадоривая Зорьку, скрылся с ней в ночной тьме.


СОЛОВЬИНАЯ ПЕСНЯ


Когда начал зеленеть боярышник, мы с сыном вечером, я — после работы, а он — после занятий в школе, отправились на вальдшнепиную тягу. У нас есть для этого одно место по Северной дороге, не доезжая Загорска.

Место это тем привлекательно, что, во-первых, недалеко от Москвы, а во-вторых, как только выйдешь из электрички — тут же направо начинается лес. Он тянется параллельно железной дороге и разделяется небольшим, но очень говорливым, бойким ручьём. По одну сторону ручья, что к железной дороге, — смешанное мелколесье: ольха, березняк, можжевельник, орешник и кое-где небольшие ёлочки; а по другую — хвойный лес.

В мелком березняке, на той самой поляночке, где пересекают друг друга две лесные дорожки и где мы всегда стоим на тяге, к нам подошёл охотник.

— Не помешаю вам? — спросил незнакомец.

— Да нет, — отвечаю я. — Лес большой, места хватит, мы отойдём немного влево.

Но общительный народ охотники! Через минуту знакомые, а через час — уже приятели.

Незнакомец оказался токарем одного из заводов Москвы. Звали его Калина Иванович, лет ему было на вид сорок пять — пятьдесят. И приехал он не на охоту, а слушать соловьиную песню.

— Не могу, — говорит он, — весной взять ружьё в руки. Как же так: птицы на родину прилетели, а их встретить выстрелом! Слышите, как они поют?

В это время недалеко от нас послышался звонкий, протяжный, призывный звук соловья: «Виид-карр, виид-карр, так-так, так, так, так…» Эти нежные, сильные, радостные, то не прерывающиеся, то отрывистые флейтовые звуки сразу наполнили лес. Калина замер на месте и слушает, стараясь не пропустить ни одного звука.

— Западный соловей поёт, — глубоко вздохнув, говорит он.

— А какая же разница между западными и восточными?

— У западного призывный звук, слышите: «виид-карр», а у восточного: «глок-арр», а щёлканье медленнее, прерывается более длинными паузами, к тому же сильнее и звучнее.

Калина вынул из кармана небольшую дудочку и запел: «Глок-арр, так-так… так… так…»

Из дудочки полилась сильная, настоящая соловьиная песня. А певший соловей умолк, издав несколько раз неприятное «рээ».

— Сердится! — засмеялся Калина Иванович.

— Однако вы на своей дудочке не уступаете соловью, — замечаю я.

— Все двадцать четыре строфы могу дать. Хорошим соловьём считается тот, чья песня содержит от двадцати до двадцати четырёх строф.

— А сколько же строф в песне этого соловья, который поёт?

— Восемнадцать, — ответил Калина. — Этот из прошлогодних выводков, ещё молодой. Слушайте внимательно. Он ещё иногда издаёт «фиид-кроэк», а это свойственно молодым, когда ещё не все голосовые связки хорошо работают. Ведь вы знаете, — продолжал он, — у соловья три пары голосовых связок: одна пара — в гортани и по одной паре — в каждом бронхе. Вот так, как устроена эта дудочка.

И он показал нам свою дудочку, которая представляла тройничок — рогатку со множеством дырочек.

Три пары голосовых связок — вот, оказывается, где секрет соловьиной песни!

Я попросил Калину Ивановича исполнить полную песню соловья с призывным звуком «глок-арр».

— Курского, значит?

— Да нет, — говорю, — восточного.

— Так ведь восточный — это курский и есть.

Калина Иванович удивился моему незнанию, но охотно согласился исполнить просьбу.

Он отошёл от нас недалеко, спрятался за куст можжевельника, и оттуда вдруг полилась то нежная, то громкая, то жалобно-радостная соловьиная песня.


В ЗАЛИВЕ АНИВА


Далеко на горизонте, над морем, появилась белесоватая полоса. Как будто облако, уставшее ходить по небосводу, опустилось на воду отдыхать. Утренняя заря золотит мелкую рябь залива и верхний край этой полосы. Сейчас отлив, и по заливу можно уйти далеко-далеко. Вместе с водой на глубокие места переместились стаи морских уток. Они беспечно отдыхают на воде. Над заливом парами тяжело пролетают гагары и гортанным жалобным голосом кричат: «Га… га… га…» Чайки стаями и в одиночку пикируют в обмелевший залив за добычей.

Охотники далеко ушли от берега и чёрными точками рассыпались по заливу. Каждому хочется туда, к большой воде, поближе к дичи.

Василий Андреевич остался на берегу, а я, по колено увязая в иловой массе обмелевшего залива, пошёл вперёд.

Моя охотничья собака, сахалинская лайка Димка, как ошалелая носится взад и вперёд, вспугивая стаи куликов. Дал ей полную волю — пусть потешится. Для неё, как и для меня, сегодня праздник.

Белесоватая полоса всё растёт и растёт, она уже заняла весь горизонт, потемнела и вот-вот закроет солнце. А я иду и иду вперёд, тем более что слышались довольно частые выстрелы охотников и большие стаи уток начали летать над заливом.

Увлёкшись охотой, я не заметил, как очутился в полосе густого тумана. Когда я осмотрелся, уже не видно было ни города Корсакова, ни города Анивы; тем более не было видно низкого, болотистого берега, где остался Василий Андреевич. Неприятное чувство охватило меня. Нервная дрожь пробежала по всему телу и остановилась холодком на спине.

«Куда же идти? — спрашиваю себя. — Где берег, Димка?» — обращаюсь я к своему другу.

Но он, не чувствуя беды, тщетно пытается схватить уток, которые бесчисленными стаями с шумом проносятся над нами и около нас. Когда пролетала одна из стай, несколько уток сразу ударились об меня, да с такой силой, что я еле устоял на ногах. Одну из них я успел схватить за крыло. И тут же сильно позавидовал птицам: «Были бы крылья, тогда что мне туман и прилив!»

Можно было остаться на месте — ведь не будет же такой густой туман держаться целый день, — но сильно прибывала вода. Вначале она была по колено, теперь — почти в уровень с голенищами моих высоких охотничьих сапог, а Димке — по самую шею.

Справа, слева и сзади меня — всюду слышались беспорядочные выстрелы и крики: «Гоп, гоп! Эй, эй!..» Значит, многие охотники оказались в таком же положении, как и я.

Я стал пробираться к берегу, выбирая более мелкие места. Оказалось не так просто. Ведь дно залива — не асфальтированная площадь. Есть здесь такие места, что и во время отлива остаются очень глубокими, а кроме того, справа от меня проходил глубокий фарватер реки Сусуи-Гавы, которая впадает в залив. Нужно было обойти его слева. Мне почему-то показалось, что я кружу на одном месте, хотя не было никаких примет — густой туман да вода.

Вода уже по пояс. У Димки не достают ноги до дна. Он плавает, за него я не беспокоюсь: плавать может несколько часов.

Меня бросает то в жар, то в холод. Крупные капли пота покрыли весь лоб и даже затылок. Зубы стучат— не удержишь. Был бы компас, тогда и горя мало, но компас в рюкзаке на берегу. Не погибать же здесь! Этого ещё не хватало. Останавливаюсь, кричу: «Гоп, гоп, гоп!..» Слева отозвалось несколько голосов, но очень далеко. На эти голоса идти рискованно. Делаю два выстрела, слышу ответные, но опять слева и опять далеко. «Да что же такое? Неужели я взял слишком вправо?» Пробую идти левее — глубоко, опасно. Опять иду правее, кричу… Слышу выстрел. Считаю: раз, два, три, четыре, пять… Опять выстрел. Да это Василий! У нас такое условие: когда мы потеряем друг друга на охоте, то делаем два выстрела с паузой между ними со счётом до пяти. Обрадовался, даю ответные выстрелы. Теперь я понял, что ушёл далеко правее фарватера реки. Но не стоять же на месте, иду вперёд. Вода уже по грудь. До берега метров триста, но правее реки, а этот участок залива мне мало знаком.

Но вот Димка с визгом бросился вперёд, я за ним. И вот счастье: я натыкаюсь на затопленную баржу. Старая знакомая. Она несколько лет лежит в заливе. Корму её занесло илом, нос поднят высоко, и при самом большом приливе его не заливает вода. На этой барже мы часто с Димкой проводили утренние зори. Взбираюсь на нос и с радостью делаю два выстрела с паузой между ними со счётом до трёх; это значит — в безопасности. И слышу в ответ, как глухое эхо: «Ал… ал…» Это Василий Андреевич кричит. Он понял и не тратит зря патроны.

На барже хорошо, можно сидеть, лежать хоть до самого вечера. Вот ведь какого крюка я дал — правее фарватера реки, да ещё насколько!

Я обнимаю своего друга за мокрую шею:

— Молодец, Димка, опять выручил!

Он ласково лижет своим горячим языком мою щёку и сопит, как бы говоря: «Ничего, хозяин, не пропадём! Не в таких переделках бывали».

Когда рассеялся туман и я перебрался на берег, Василий Андреевич такую баню мне задал, что до сих пор, как вспомню, уши горят.

— Ты что же, охотник или краболов какой-то? — сердито начал он. — А компас для чего?

Я показал на рюкзак.

— Ну, знаешь что, — продолжал он, — по-моему, охотнику голова дана не для того, чтобы на ней шапку носить. Иногда и подумать надо, не так ли?

Я поднял руки вверх.

— То-то!.. Просушивай одежду да садись ешь. В морской воде крабов сварил, это же объедение!


ЗАЯЦ В ПОДТЯЖКАХ


Вы, возможно, не поверите, а у меня свидетели есть, которые подтвердят правдивость моего рассказа. Было это на окраине города Харькова, в Залютином яру, что проходит недалеко от Холодной горы. И надо же так случиться, чтобы в доме нашем жили пять охотников! Нас не удерживала никакая погода. Редкий выходной день мы не были на охоте.

Самым азартным из нас, охотников, был Матвей Муравей. Но он очень плохо стрелял и хотя виду не показывал, но переживал это сильно. Предложить ему что-либо из добычи было невозможно — он каждый раз отказывался и даже крепко сердился.

А человек был хороший, и мы его очень любили. Тот, кто не охотился ни разу в своей жизни, никогда не упустит случая посмеяться над охотником. Смеялись и над Муравьём соседи из нашего дома, особенно соседки.

— А что, у Муравья опять ни пуха, ни пера? — говорили они.

А кто-то из мальчишек даже стихи сочинил:

…На охоте Муравей

Ходит словно журавель,

И не уток ему бить —

Лягушат в пруду ловить…

Он действительно напоминал собою журавля. Ноги длинные, нос длинный. Когда Муравей шёл, то как-то высоко поднимал колени и очень важно водил носом то в ту, то в другую сторону.

И вот в начале октября, когда первый лёгкий морозец пожелтил терновник и орешник, мы отправились в Залютин яр походить за зайцами.

Поохотившись вволю, мы собрались в условленном месте. И, как всегда, у Муравья опять не оказалось никакой добычи.

Посидели, отдохнули, посочувствовали Муравью и направились к дому.

Пробираясь через заросли орешника, мы услыхали смех и детские голоса:

— Вовка, Вовка, а уши-то, смотри, как у кролика!

— Да не трогай, ему же больно!

— А губа-то верхняя из двух половинок.

— А усы длиннее, чем у кота.

— Ой-ой, за палец укусил!

— Вот так тебе и надо! Говорил же, не трогай.

— Вовка, а как же ты его так поймал?

— Так я же говорю: подошёл я к кусту, только хотел сорвать ягоды, а тут как затрепыхается кто-то! Я так испугался, что хотел бежать, да от страха и шагу не мог сделать. А потом, как увидел, и вытащил его за задние ноги.

На небольшой полянке мы увидели трёх пионеров. Один из них, Вова Заливайко, держал в руках дрожащего от страха небольшого зайчонка, которого он поймал в кустах терновника. Посмеялись мы все вместе над зайчонком и пошли домой, а Муравей, под предлогом набрать тёрну, остался с ребятами. На самом же деле он остался для того, чтобы купить у ребят этого зайчонка и вечером явиться домой с добычей: вот, мол, полюбуйтесь, Муравей тоже может стрелять.

Купил он у ребят зайца и, очень довольный, зашагал к дому. Но радость его быстро омрачилась. Ведь заяц-то живой и нестреляный — кто же поверит, что он его добыл! И решил Муравей застрелить зайца, чтоб было всё как полагается. Но как это сделать? Пустить и потом стрелять он не решился: промажет и, как есть, из рук упустит зайца. А когда ещё такой случай подвернётся!

Снял Муравей с себя подтяжки (верёвочки никакой не оказалось), связал ими зайца, положил его под куст, и только бы совершить ему своё злодейство, как пришёл он в себя и начал думать:

«Что ж ты делаешь, Муравей! Как тебе не стыдно!»

Муравей не только подумал это, но даже и громко сказал вслух… А от голоса его заяц встрепенулся, дёрнулся и с подтяжками на шее вдруг дал стрекача и исчез в кустах. И вот, остаться бы этой тайне между зайцем и человеком — так нет ведь, всё стало известно в нашем дворе.

Оказывается, не с руки зайцу щеголять в подтяжках — запутался он с ними в терновнике и снова попал в руки Вовки Заливайко, в тот же день.

Принесли вечером эти озорники зайца с подтяжками к нам во двор, и тут-то выяснились все подробности приключения.

После этого житья не стало нам от соседей.

Только во дворе появишься с ружьём, как уж кто-нибудь кричит:

— Всё взяли, ничего не забыли?

— Да нет, — говорю, — как будто всё.

— А подтяжки?


Давно это было. И живу я теперь не в Харькове. И про зайца с подтяжками и даже про самого Муравья забывать стал. А недавно в метро подходит ко мне инженер-майор и, радостно схватив мою руку, трясёт изо всей силы:

— Здравствуйте! Что, не узнаёте? Да это я, Вовка Заливайко!

— Что-то не помню, — отвечаю я.

— А Залютин яр помните? А зайца-то в подтяжках помните?

И хотя не со мной это, а с Муравьём было, но краска залила всё моё лицо.

— Тише ты, — говорю, — озорник! Смотри, здесь народу-то сколько… Сам же потом с нами на охоту ходил…

— Ходил, — отвечает мне инженер-майор Вовка Заливайко. — Ещё как ходил!

И рассказал мне тут же, как пригодилась ему наша «охотничья наука» на фронте. И даже благодарил нас за то, что он в своё время ради детского любопытства научился определять страны света по кроне, коре и пням деревьев, по муравейникам; тёмной ночью ходить по азимуту; зимой в лютый мороз разжечь в лесу костёр и устроить тёплый и уютный ночлег; научился, как с подручными средствами переправиться через реку, через непроходимые топи, как пройти неслышным и невидимым, скрадывая зверя, птицу; научился любить и ценить природу нашей Родины, краше которой нет во всём свете.

А я слушал и был рад, что наши охотничьи путешествия не прошли для Вовки Заливайко даром.


ВИДЕТЬ НАДО


Вечером пошёл дождь со снегом, а ночью прояснилось небо и ударил мороз.

— Не будет охоты, — беспокоится Максим Петрович и каждые полчаса выбегает во двор посмотреть на погоду.

— До утра ещё времени много, — спокойно отвечает старый егерь Афанасий Иванович, сидя за столом у кипящего самовара. — Пять раз может измениться погода, а в лесу, может быть, и не прихватит: там ведь в затишке. А ежели и будет тоненькая корочка, то ничего, собаки целую неделю не были на охоте, пойдут.

Утром, ещё до рассвета, нас разбудил егерь.

— Вставайте, вставайте! Спать, что ли, приехали? Зайцы на печку не прибегут, — шутя, с напускной серьёзностью говорит дед.

Мы не обижаемся за такое утреннее приветствие — знаем егеря десять лет. Любит старик покомандовать нами и показать своё превосходство в охотничьем деле. Повинуемся ему полностью.

— В Остров пойдём, — объявил дед. — Весь заяц сегодня там, в Острове.

Остров — это лесной массив, пересечённый глубокими оврагами с большими вырубками, в семи километрах от деревни. Далековато, но об этом можно только подумать, скажи — засмеёт Афанасий Иванович. А кроме того, на плече ружьё, и оно придаёт тебе силы и манит в любую даль.

Утро морозное. Идти по дороге скользко, трудно. Собаки рвутся вперёд. Егерь то и дело покрикивает на них:

— В стаю, в стаю! Вот я вам покажу, нет на вас погибели!

Умные животные повинуются, некоторое время идут сзади егеря, а потом опять вырываются вперёд. Идём и пробуем крепость снежной корки то ногой, то рукой: корка плотная, крепкая.

— Какая сегодня охота! —возмущённо говорит Максим Петрович. — Заяц, как по асфальту, будет ходить, собаки будут проваливаться.

— И чего вы горячитесь! — досадует дед. — Я же сказал, что в лесу, может быть, не так прихватило. Разве так снег проверяют! Так ничего не поймёшь. Коли хочешь убедиться в крепости снега, то делай вот как. — Егерь снял рукавицу и с силой бросил её на снег. — Вот коли рукавица пробьёт корку, то и заяц пробьёт, а коли рукавица не пробьёт, то и заяц не пробьёт. — Брошенная егерем рукавица не оставила даже следа на снегу. — Ишь ты, как прихватило-то! Пожалуй, и там не легче.

Остров открылся перед нами большой вырубкой по глубокому оврагу. По краям вырубки стоял вековой хвойный лес, усыпанный снегом. От лёгкого дуновения ветра тяжёлые комья снега падали с деревьев и рассыпались по насту. Толстый слой снега покрыл пни вырубки, молодые ёлочки, сосёнки, кусты малины. Вот на всём скаку на лихом коне застыл всадник, а впереди стоит медведь с распростёртыми передними лапами, остановивший всадника. А вот целая шеренга зайцев, и стоит крикнуть, как они побегут врассыпную. Сзади них большая белая лиса с приподнятой передней лапой вот-вот прыгнет и схватит зайчонка. А посередине вырубки, на краю оврага, стоит дед-мороз и любуется своей работой.

Мы идём по крутому берегу оврага. Снег по колено, корка проваливается. Собакам идти ещё труднее: наст не выдерживает их и режет лапы. Заяц действительно гулял всю ночь, как по асфальту. Вот свежая жировка — изглоданная осина, но ни одного следа.

Собаки с лаем бросились вперёд, но егерь отозвал их:

— Не стоит. Пустое дело, а ноги изрежут.

Вышло из-за леса солнце, и лес стал ещё красивее. От ветра и солнца фигуры вырубки начали изменяться на глазах: нет уже лихого всадника, медведь стоит без передних лап; зато я вижу спящего льва, а на кустах малинника развешаны кружева. Дед-мороз снял шапку, а вместо лисы из снега торчит большая хвойная ветвь с зелёными иголками.

Хорошо в лесу, я любуюсь снежными фигурами, а Максим Петрович о чём-то спорит с егерем — наверное, всё о зайцах, потому что егерь то и дело бросает на снег то рукавицу, то шапку.

Но я знаю волшебное слово, которое прекращает любой спор, возникший между ними. Оба они очень любят пить чай и пьют его несколько раз в день, да пьют помногу и подолгу, пьют, как говорится, до седьмого пота, не спеша пьют: чай у костра и зимой и летом — лучшее их наслаждение. Выпьет старик кружки две и начнёт разные небылицы рассказывать, а Максим Петрович поддакивает да удивляется. И всё говорит Афанасий Иванович от себя: «сам видел», «сам слышал», «это было со мной». Хотя некоторые эти немудрые сказки я слышал от других егерей и охотников в разных областях нашей страны (те тоже сами видели, сами слышали), но, несмотря на это, я люблю его сказки.

Я произношу свои волшебные слова:

— Не пора ли, друзья, чай пить?

Костёр разожгли под крутым берегом оврага. У костра уютно, тепло.

Солнце светило довольно ярко, но северный ветер не предвещал потепления.

— Так, пожалуй, весь день просидеть можно, ведь в лес-то пришли не чай пить, а охотиться, — говорю я своим чаёвникам.

— И то, пожалуй, правда, — соглашается дед. — Но ничего, охотника веселит не день и не час, а минута. Пойдёмте, может быть, глухаря где поднимем…

Короток январский день, но глубокий снег и овраги утомили нас. Обошли самые заветные места, но не встретили ни зверя, ни дичи.

Последний километр до деревни идём по просеке, с закинутыми за плечи ружьями. Неожиданный выстрел Афанасия Ивановича останавливает нас. А с сосны, цепляясь за сучья, тяжело падает огромная рысь.

— Как же так! Ведь я осмотрел всю сосну… — растерянно говорит Максим Петрович.

— Смотреть мало — видеть надо! — торжествующе и самодовольно заключает егерь.


ПОЧЕМУ ЗАЯЦ ОТ СОБАК НА КРУГАХ ХОДИТ


— От своей глупости заяц под выстрел попадает, — рассуждает Максим Петрович. — Чем делать круг да возвращаться на старое место, услышал бы собак и пошёл прямо, тогда охотникам и в глаза его не видеть.

— Не от глупости, а от страха, — возражает Афанасий Иванович. — А то, что он не идёт прямо, а делает круг, это не по своей воле.

— Это как же не по своей воле?

— Да очень просто. Нагони такого страху на вас или на меня, что видеть перестанем, то и начнём кружить по своему следу не хуже зайца.

— Ну, так зайцы же не слепые.

— А вы разве вчера были слепые? На сосну смотрели, а рысь не видели, — смеётся егерь. — Вот так и заяц — смотреть-то смотрит, а видеть ничего не видит. Где уж тут, того гляди, собаки хвост оторвут! Вот так и бывает: пойдёт человек ночью, да ещё в незнакомой местности, или и днём, да в густом лесу, идёт-идёт и придёт к тому месту, откуда вышел. А потом на «лесового» вину сваливает. «Лесовой, говорит, целый день путал, раз пять на одно и то же место приводил, еле от него отвязался».

За разговорами мы незаметно миновали лес и вышли к большому полю. Из-под тонкого снега местами виднелись зелёные озими, ржаная стерня. Впереди нас, за полем, на краю деревни, стояло знакомое здание МТС.

— Не верю я, Афанасий Иванович, — сказал Максим Петрович, — чтобы человек ходил по кругу. Хотя от кого-то слышал это и раньше.

— Не веришь, так проверь, — недовольно заметил старик. — Видите МТС? Так вот, завяжите один из вас глаза и идите туда. Посмотрим, что получится.

Это нам очень понравилось. Максим Петрович встал лицом к МТС, посмотрел, усмехнулся. Я завязал ему глаза платком, и мы пошли.

— Пойдёмте с нами, — предложил я егерю.

— Зачем? — отвечает он. — Сами сюда придёте. А я отдохну.

— Неприятно идти, ничего не видя, — говорит мой приятель, неуверенно переставляя свои длинные ноги. — Разыгрывает нас старик, а потом будет смеяться, как заставил меня через поле идти с завязанными глазами.

— Осторожно! Впереди большой камень, дай поддержу! А вот канава, не упади, держись, — то и дело говорю я Максиму.

— Правильно я иду? Далеко ещё до МТС?

— Правильно, иди смелее, — отвечаю я, хотя МТС уже давно осталась влево, а Максим Петрович всё больше и больше забирает вправо.

— Слушай, надоело мне! Зачем заниматься ребячеством? И что-то очень долго мы пересекаем поле. Развяжи-ка глаза, да крикнем старика, пусть идёт сюда.

— Да нет уж, играть так играть до конца. Потерпи, скоро придём.

— Ну ладно, — соглашается Петрович. — Только об этом никому не рассказывай.

— Всё! — объявляю я. — Пришли, можно развязать.

— Развязывай да кричи Афанасия Ивановича.

Я развязал ему глаза.

— А вы как, Афанасий Иванович, очутились здесь? Разве тоже шли за нами?

— Нет, вы пришли ко мне, да такой круг сделали, что куда тут зайцу! Всё левой-то ногой вправо да вправо.

Максим Петрович стоял и смотрел непонимающими глазами.

— Ну что, теперь веришь? — смеясь и укоризненно ворча, говорил егерь. — То-то! Вот и заяц тоже, как человек, левой ногой всегда шире шаг делает. Ну, а когда за ним гонятся собаки, то смотреть-то ему некогда, потому и ходит на кругах.


ДУНАЙ И ЗВОНЬКА


Дунай и Звонька — это мои гончие собаки. Дунай крупный и какой-то угловатый, нескладный. Звонька поменьше и половчее. Звонька обладает томным голосом и когда идёт по зверю, то лес наполняется заунывным воплем и томным плачем. У Дуная низкий, басовый голос. Подаёт он свой голос когда надо и не надо. По-охотничьи такая собака называется пустобрёх. Он даже может идти по следу в обратную сторону хода зверя и горланить на весь лес. Звонька умная собака: если она даст голос, значит, зверь поднят. Выбирай поудобнее место и будешь с добычей.

Так было и в этот раз. Вскоре после того, как я пустил собак, Звонька подала голос, её подхватил Дунай, и гон начался. По голосам собак я определил, что они идут по зайцу, и встал в кустах, у места пересечения двух лесных дорожек. Но гон ко мне не приблизился, а наоборот, удалялся от меня. Я перешёл на другое место — и опять напрасно: не идёт заяц на меня, да и только. «Наверно, молодой белячишко, — подумал я, — и ходить-то ещё под собаками не умеет». И опять сменил место.

Так, меняя места, я подошёл к лесному озеру. «Ну, теперь берегись, — мелькнуло у меня в голове. — Как ни крутись, а в ледяную воду не бросишься, по берегу пойдёшь». Расчёты мои оправдались, собаки повернули к озеру. Ещё минута, две, три — и заяц будет как на ладони…

На противоположном берегу треснул сучок. Я затаил дыхание. Вдруг из лесу выскочил крупный беляк. На минуту заяц присел, повёл ушами в разные стороны — и бултых в воду. Я ахнул от удивления, аж холодно мне стало. А заяц переплыл озеро, выскочил из воды шагах в десяти от меня, отряхнулся, и был таков.

«Умён ты, — думаю. — Хитро решил обмануть собак».

И обманул. Собаки добежали до воды и «скололись», то есть потеряли след. Бросились вправо, влево, потом назад…

Вот теперь рассудите сами, глуп заяц или нет.


СНЕЖОК


Как-то купил я легавого щенка от очень породистых московских собак. Он был чуть больше моего кулака, как белый шёлковый комочек, с мягкими, чуть свисающими губами по краям рта, с чёрными, как две смородины, глазами да с несколькими маленькими веснушками на бархатных длинных ушах.

Домашние мои очень обрадовались новому члену семьи. До позднего вечера он переходил с рук на руки. То я поласкаю его, то дочь, а больше всех ласкал щенка сын.

Назвали мы его Снежком. В этот вечер решили всей семьёй, что Снежок будет чемпион. «А чемпион» устал от наших ласк и крепко уснул у жены на руках.

На ночь его положили на маленький матрасик в углу комнаты и накрыли одеяльцем. Спит Снежок крепким, беззаботным сном и не знает, какое будущее пророчим мы ему.

Ночью щенок проснулся и начал сильно визжать. Наверное, ему стало страшно одному в темноте. И действительно, когда я его положил к себе в постель, он успокоился, прижался ко мне, сунул свою мордочку мне под мышку и опять уснул. Мысленно я поохотился со своим «чемпионом» и тоже уснул.

Снится мне сон, будто я на медвежьей охоте. Потревоженный зверь идёт прямо на меня. Я выцеливаю ему между глаз и спускаю курок, но осечка. Спускаю второй курок, и тоже осечка. Громадная тёмная туша медведя валится на меня, вминает меня в глубокий снег. Я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Злобный рёв пронизывает всё моё тело. Горячее дыхание жжёт мне голову. Вот медведь схватил меня за левое ухо и, жуя, отрывает его. Я кричу, зову на помощь, но крик настолько слабый, что еле слышу его сам…

Просыпаюсь и сразу соображаю, что это сон, по ухо моё действительно кто-то, урча, щекочет и дёргает.

Оказывается, это Снежок. Он, наверное, думал, что спит со своей матерью, и захотел полакомиться сладким молоком. Нашёл моё ухо и сосёт. Сосёт и сердится.

Пришлось встать, согреть молока и напоить щенка.

Напился Снежок молока, успокоился. Положил его опять к себе в постель. Прижался он, уснул. И я уснул.


Первая стойка
Растёт Снежок и много неприятностей успел натворить. Как маленький ребёнок, когда у него режутся зубы, всё тащит в рот и жуёт, так и Снежок, что ни попадёт ему, всё грызёт. Туфли так туфли, ножка стула или чулки — ему всё равно, лишь бы грызть.

Как-то сидим обедаем, а Снежок играет — сейчас не помню, то ли с тряпкой, то ли с мячиком, — и вдруг затих.

— Смотрите, Снежок стойку сделал! — закричал сын и выскочил из-за стола.

И действительно, Снежок сделал самую настоящую стойку. Он застыл с чуть вытянутой вперёд мордой, с согнутой и приподнятой левой лапой и вытянутым, чуть дрожащим хвостом.

— Какой молодец! — говорит жена.

— Чемпион же растёт, чему тут удивляться, — отвечаю я. — Только на кого же это он сделал стойку?

Смотрим и никого не видим.

Выручил Витя. Он встал рядом со щенком и заметил на стене муху.

— На муху стоит Снежок, на муху! — кричит сын.

Муха улетела.

Снежок посмотрел ей вслед и начал гоняться за мячиком.

С этого дня щенок очень часто делал стойки, и это ему, наверно, очень нравилось. Толкнёт лапой или носом мячик и ждёт, пока мячик остановится. А потом крадучись, осторожно переступая, подойдёт к мячику, станет и долго-долго стоит.


Консервная банка
Когда Снежку было месяцев семь, я как-то рано утром вышел с ним на прогулку. Было морозное декабрьское утро. Рыхлый, не улежавшийся, ночью выпавший снег толстым слоем лежал по всему двору. Снежок как угорелый носился взад и вперёд, катался по снегу, совал свою голову в пушистые сугробы и громко лаял. Снег он видел первый раз в своей жизни, и мне понятна была его радость.

В дальнем углу нашего двора стоял мусорный ящик. Я никогда не разрешал Снежку подходить к нему, а его так и влекло туда. Только он направится в дальний угол, я крикну «назад», и ему ничего не остаётся делать, как подчиниться команде. Так и в этот раз: поиграл, поиграл щенок — и к ящику. Только я хотел крикнуть «назад», как Снежок с пронзительным визгом бросился ко мне и, не добежав до меня, упал. Продолжая визжать, он тёрся головой о снег, стараясь освободиться от чего-то большого и блестящего, прилипшего к нижней челюсти.

Подбежав, я увидел пустую консервную банку, висящую на его длинном красном языке. Всё стало ясно: Снежок лизнул морозную банку и приморозил к ней язык. Отнял я банку от языка и бросил в угол. А Снежок, немного успокоившись, трусливо брехнул на банку и, поджав хвост, то и дело оглядываясь, побежал к дому. У крыльца остановился, ещё брехнул в сторону дальнего угла и скрылся за дверью.

С тех пор туда полностью закрыта ему дорога. Установилась какая-то невидимая граница. Добежит до этой границы, остановится, посмотрит на ящик и, если там есть консервная банка, брехнёт на неё — и скорей убегать.


В поле
За год Снежок вырос и стал крупным, красивым крапчатым сеттером. Желтоватые веснушки густым крапом покрыли всю морду. Уши почти полностью стали тёмно-кофейными. На туловище появились единичные желтоватые крапины. На задней стороне передних ног выросли волнистые очёсы, а по нижней стороне хвоста — густой веерообразный подвес.

За это время он прошёл «курс домашнего послушания». Знал и выполнял те немногие команды, без которых нельзя идти в поле натаскивать молодую собаку. По команде «лечь» он ложился, по команде «вперёд» шёл вперёд, по команде «ко мне» шёл ко мне. Хорошо ходил рядом со мной «у ноги» без поводка. Без разрешения не брал даже самую лакомую пищу. А во дворе делал твёрдую стойку на кур, на кошек и продолжал делать стойки на сидящих мух.

В конце мая вышел я со Снежком в поле, к небольшому болотцу, где жили четыре бекаса. По ним-то я и решил натаскать свою собаку.

Это означало, что собака должна найти птицу, встать на стойку, не доходя до неё, и ждать моего подхода. Я в это время должен подойти к ней, похвалить за работу, дать какое-нибудь лакомство, а потом послать вперёд. Вспугнутая птица полетит, а я должен положить собаку, опять её поласкать и дать лакомство. Потом опять послать в поиск. И вот, когда добьюсь того, что собака найдёт дичь и встанет, а потом, когда дичь поднимется, собака не только не погонится за птицей, а ляжет без моего приказания, на этом и конец натаски. С такой собакой можно смело идти на охоту. За этим-то я и пришёл на болотце.

Подошёл с подветренной стороны к болотцу, не доходя шагов шестидесяти — семидесяти до того места, где, по-моему, должны быть бекасы, и пустил Снежка.

«Что-то, — думаю, — будет?»

Но думать не пришлось. Снежок как ошалелый понёсся к болотцу, и вдруг из-под него с криком вылетает бекас, а Снежок за ним. Я кричу «назад», «лечь» и ещё что-то, но где тут! Всё домашнее послушание выскочило у собаки из головы, и вот вместо стойки — гоняется за бекасом.

В конце концов подозвал Снежка к себе, положил и начал его ругать. А он лежит с высунутым языком, часто дышит и как будто хочет сказать: «Что ж, хозяин, прости, не сумел поймать. Видишь, как он летает! В следующий раз, может быть, и удастся его схватить».

Подождал, пока Снежок успокоился, погладил его и опять пустил. И повторилось то же самое: опять погнался за взлетевшим бекасом, да ещё с лаем. «Этого, — думаю, — ещё не хватало». Две недели ежедневно ходил со Снежком на болотце — и ни единой стойки. Гоняется за дичью, да и только!

Поговорил с одним охотником, рассказал ему всё как есть.

— Значит, не слушает вас собака в поле, — иронически заметил он.

— Совсем, — отвечаю, — не слушает.

— Вот видите, что получается, — продолжал охотник. — Человек человеку подчиняется, а собака человеку не подчиняется. Попробуйте-ка строгий ошейник применить да идите натаскивать туда, где есть дупели. От дупелей запаху больше.

Разыскал я место, где водились дупели, и направился туда со своей собакой, взяв с собой длинную верёвку и строгий ошейник. Идя в поле, я думал так: «Пущу Снежка на верёвке со строгим ошейником и, как он найдёт птицу и бросится за ней, я, сколько есть силы, так дёрну за верёвку, что он аж перекинется назад и после этого вряд ли захочет гоняться».

Но, подходя к болотцу, я обратил внимание на то, что оно перерезано поперёк широкой канавой, наполненной водой. И тут у меня появилась мысль. Что, если эту канаву использовать вместо строгого ошейника? А расчёт такой: пущу собаку в направлении канавы, поднятая птица перелетит её, а собака обязательно остановится. Ведь не будет же она бросаться за ней в воду! Ну, а не удастся — тогда применю ошейник.

Ладно, задумано — сделано. Пустил собаку.

Без всякой стойки Снежок поднял дупеля. Дупель полетел через канаву, а Снежок галопом за ним и, не заметив канавы, со всего хода бултых в воду.

— Вот так тебе и надо, — говорю, — гончак ты этакий!

А он выскочил из воды на берег, отряхнулся и смотрит с разинутым ртом в ту сторону, куда полетела птица.

Подошёл я к нему, взял на поводок и даже не ругаю, а просто думаю, что же делать. Посидел, посидел с ним на лугу и опять пустил. И вот смотрю и своим глазам не верю: Снежок встал на стойку. Подхожу — стоит, погладил — стоит. Тогда я говорю ему:

— Вперёд, Снежок, тихо вперёд!

Он посмотрел на меня одним глазом и осторожно сделал шаг вперёд. Я погладил его, повторяю:

— Тихо вперёд!

Тогда он опять сделал осторожный шаг вперёд. И тут с криком поднимается бекас почти из-под носа собаки.

— Лечь! — приказываю Снежку.

Он лёг и смотрит в ту сторону, куда полетел бекас. Погладил Снежка и дал ему кусочек копчёной колбасы; это его любимое лакомство.

С этого дня Снежок больше не гоняется за дичью, а делает твёрдые и верные стойки.


Случай на охоте
В конце октября охотились мы по пролётному вальдшнепу. Снежок работал, как старая, опытная собака. За утро он отыскал и сделал стойки по шести вальдшнепам, а в Подмосковье это не шутка. Всё шло хорошо. Но вдруг за кустами ольшаника Снежок сильно залаял.

— На кого же он лает? — спрашиваю сына.

— Да на ежа, наверное. Вот я ему покажу!

— Подожди, — говорю, — «показывать», давай лучше посмотрим, в чём дело.

Идём и видим — Снежок лает на пустую консервную банку, лежащую под кустом. Сын как увидел, начал смеяться на весь лес. Я тоже не мог удержаться от смеха.

— Нам-то смешно, — объясняю сыну, — а Снежок, наверное, думает, что эта банка прибежала сюда из «дальнего угла» и опять хочет схватить его за язык. Тут поневоле залаешь.

А ещё было. В эту же осень охотились тоже по пролётному вальдшнепу. За всё утро Снежок не нашёл ни одной птицы. Я сильно устал и решил отдохнуть, а сын со Снежком пошёл по лесной опушке отыскивать птиц. Прошло каких-нибудь минут десять, как за кустами раздались один за другим два выстрела. «Молодцы, — думаю, — нашли». Тут выбегает из кустов запыхавшийся Витя с огромным зайцем-русаком, держа его за задние ноги.

— Как? Где? — расспрашиваю я.

— Снежок сработал, — отвечает сын, — сделал стойку. Ну, я думал, что по вальдшнепу, а тут видишь что. Это моя тренировка, я его научил делать стойки по кошкам. — И тут же схватил Снежка за шею и начал его обнимать.

Теперь Снежок работает по четвёртому полю. Пока по птице, а чуть позднее и по зайцу пойдём.


У ЩУКИ РАЗБОЛЕЛИСЬ ЗУБЫ


С шумом льётся вода в окна плотины. Монотонно, круглые сутки толчёт мельница: тук, тук, тук… тук, тук, тук…

Мы с мельником сидим на каменном старом жёрнове, что лежит на берегу возле воды. Я занят мельничным омутом, а мельник плетёт из берёсты корзину и рассказывает мне:

— Каждое дело понимать надо. Вот, к примеру, простое дело плесть корзину, а не знавши, не сплетёшь. Так и рыбу ловить. Сколько ни бросай сегодня блесну, а щука не возьмёт.

— Почему? — негромко спрашиваю я, боясь прорвать мысль мельника.

— Луна пошла на ущерб, и у щуки разболелись зубы. Видишь, какое утро, а ни одного всплеска, не до еды ей теперь. Сейчас плотичка мимо щуки пройдёт, а щука только отвернётся от неё — не то чтобы взять.

Мельник рассказывает, а я, следуя за его рассказом, мысленно спустился в речной омут и вижу…

Третий день щука не ест и не пьёт. Встала и стоит под ветками затонувшей ольхи у крутого берега реки, чуть шевеля грудными плавниками. Рот её полуоткрыт, чёрные злые глаза с завистью глядят на проплывающих рыб. Вот из глубины омута вынырнул старый ёрш, уставился своими оловянными глазами на щуку, а потом, повернувшись на бок, глянул в небо и, увидя ущербную луну, смело подошёл к щуке и встал хвостом к пасти. Щука щёлкнула зубами, но не тронулась с места. Убедившись в её бессилии, ёрш нырнул под живот щуки и больно уколол её. Щука бросилась за ершом, но, зацепившись торчащим изо рта, больным зубом за ольховую ветку, в страшной злобе отошла на прежнее место. Долго ещё ёрш издевался над щукой, наконец ему надоело, и он уплыл. Глядя на ерша, подплыла лягушка и уселась щуке на спину. Щука сбросила с себя лягушку и носом ткнула её в бок. Лягушка, пуская пузыри, бросилась к берегу. Не боясь опасности, в омуте стаями плывут плотички, окуни, ерши, краснопёрки…

А старый мельник, белый от муки и седины, продолжает:

— И так каждый месяц: как пойдёт луна на ущерб, у щуки разболятся зубы. К новолунию щука поправляется, и тогда берегись…


СКОЛЬКО ОКУНЮ ЛЕТ!


— Сколько этому окуню лет? — спросил Вася, не переставая любоваться рыбой, которую он выловил на крючок.

«А действительно, сколько же ему лет?» — подумал я и ответил:

— Да года два будет.

— А как это вы угадали?

Тут я не выдержал, подошёл к Васе, взял окуня в руки, посмотрел и сказал:

— Это «средненький», на рыбацком языке значит — около ста граммов, а вот сколько ему лет, честное слово, не знаю.

— А этому? — И Вася подал мне совсем маленького окунька, граммов на пятьдесят.

— Это, — говорю, — «таракан», а сколько лет ему, тоже не знаю.

Вася удивился и даже остался недоволен, но то, что маленький окунёк называется «тараканом», его сильно рассмешило и даже понравилось ему. Он держал окунька в руке и приговаривал:

— Эх ты, «таракан», как же ты попался на крючок?

Я думал, что на этом и закончится наш разговор, насадил червя и забросил удочку. Но мальчик опять спрашивает:

— А те окуни, что больше «таракана» и «средненького», тоже как-нибудь называются?

— Называются, — отвечаю ему с охотой. — Это-то я знаю. Если окунь весом граммов двести пятьдесят, это «хороший», а граммов четыреста — «крупный», ну, а примерно в килограмм — это уже «лапоть», или «горбач».

— Ну, а «горбачу» сколько лет?

«Вот, — думаю, — привязался!»

— Знаешь что, Вася, — советую ему, — иди-ка вот к тому омуту, там, может быть, и «горбача» вытащишь, а то этими разговорами всю рыбу распугаем. А сколько какому окуню лет, спросим у Петра Николаевича, он, может быть, знает.

Вскоре из-за кустов показался Пётр Николаевич с двумя крупными окунями.

— Смотрите, каких двух красавцев зацепил! А как у вас?

— На червя? — с завистью спрашиваю я.

— Что вы, разве сейчас «горбач» на червя возьмёт? На малька ловить надо.

— Да, кстати, — говорю, — не знаешь ли, как определить возраст окуня?

— Лучше всего по чешуе, — уверенно отвечает он. — Сколько на чешуе полосок, столько рыбе лет.

Тут он снял по одной чешуйке с каждой рыбы, и мы стали считать тёмные полукружные полоски.

Оказалось, что одному окуню восемь лет, а другому шесть, хотя по длине и по весу они были одинаковы.

— А это от корма, — пояснил Пётр Николаевич. — Больше корму — быстрее растёт, ну, а меньше корму — и весу меньше.

— Как просто! — говорит Вася, рассматривая маленькую чешуйку «таракана».

— Всё просто, Васька, когда знаешь, — заявил Пётр Николаевич. — Пойду попробую ещё на пескаря…

АЛЁШКА-ПТИЦЕВОД


Этой весной все ребята школы взяли обязательства: каждому вырастить по десять цыплят. Только Алёшка отказался: не буду — и всё.

И что с ним ни делали — и уговаривали, и ругали, а он своё:

— Подумаешь, невидаль какая, цыплята — вон их сколько на птицеферме! Уж коли сделать, так что-нибудь такое, чего никто не делал.

Отступились от Алёшки. Даже некоторые ребята дружить с ним перестали. А Алёшка хоть бы что, ходит как ни в чём не бывало, а про себя думает: «Посмотрим, кто кого, увидите, какое я вам чудо преподнесу; уж коли птицеводом быть, так настоящим, а то — цыплятники». И думы свои сокровенные никому не поведал, только каждый вечер начал бегать к соседу-охотнику Нифонту.

А Нифонт рад поговорить об охоте, лишь бы было с кем.

— Дядя Нифонт, — спрашивает как-то раз Алёшка, — а почему тетеревов не приручат? Вот бы было хорошо! Держи — и корму никакого не надо. Полетали бы по полям и лесам, наелись, а к вечеру — на ферму: только крыльями хлопают.

Прищурил Нифонт левый глаз, будто из ружья прицеливается, расплылось в улыбке широкое лицо охотника.

— Не худо бы, Алёшка, да дело это тяжёлое.

— Как — тяжёлое? — зарделся парень, а сам думает: «Вот и хорошо, что тяжёлое, лишь бы получилось… цыплятники».

— Пробовал, не получается.

— Как — не получается?

— А вот так, не получается, да и только. Гордая эта птица — тетерев, не переносит неволю, хоть ты что. Всяко пробовал: взрослых приносил — гибнут, цыплята тоже.

— Дядя Нифонт, а ежели из яиц дома вывести, тогда как?

— Не знаю, Алёшка. Что не пробовал, то не пробовал, про это ничего не могу сказать…

Вторую неделю топчется Алёшка в зарослях березняка, на лесных опушках, а толку нет. Не может никак найти гнездо тетёрки, чтобы добыть яйца. Прячет своё гнездо тетёрка да и сидит на яйцах крепко; пока не наступишь — не поднимается, вот и найди гнездо. Ребята уже по десятку яиц в инкубатор давно отнесли, вот-вот цыплята выведутся, а у Алёшки — ни пуха, ни пера.

Шёл по вырубке, с горя земли под ногами не видя, и запнулся за сухую сваленную берёзку. Да так шлёпнулся на землю, что в животе ёкнуло, а из-под носа, оглушив Алёшку треском крыльев, взлетела тетёрка. Плакать бы, да радость боль заглушила, на парня глядели пятнадцать тетёркиных яиц. Уложил парень яйца в кепку — и домой: только сучья трещали да пятки сверкали…

Дома трёпку мать задала Алёшке за то, что разорил тетёркино гнездо, а потом сжалилась и разрешила положить яйца под Ворону.

— Пусть сидит, всё равно от неё толку мало, а тебе чем бы ни тешиться, — засмеялась мать, довольная затеей сына. — Только деду да отцу не говори, а то и от них достанется.

Ворона — это рябая курица. Вороной её потому прозвали, что вывелась она в вороньем гнезде, куда Алёшка подложил куриное яйцо. Курица красивая, а такая бестолковая, что и во всём свете, наверное, бестолковее её нет. Ни одного яйца ещё не снесла: всё квохчет и квохчет. И что только с ней не делали: веник привязывали к ноге, две недели таскала его за собой — не помогло. В реке не раз купали, тоже не помогло: квохчет и квохчет. Алёшкина мать говорит, что, наверное, это уж такая курица и ничего с ней не поделаешь.

В тот день, когда Алёшка принёс тетёркины яйца, Ворона отбывала самое тяжёлое наказание: её посадили под бочку без корма и воды.

Подложил Алёшка под Ворону яйца и от радости ног под собой не чует. А нос задрал — куда там! С цыплятниками и разговаривать не хочет.

И ждать пришлось недолго. Дней через пять вылупились из яиц тетеревята. Точь-в-точь как цыплята: жёлтенькие, пушистые, с чуть заметной коричневой полоской на голове. Поприобсохли, пищат, есть просят. Ворона хлопочет, наверное, у неё голова кругом ходит. Нахохлилась, кричит: «Кво… кво… кво…» Долбит носом накрошенный творог, показывает: ешьте, ешьте. А тетеревята подняли кверху головки, раскрыли клювики и знай пищат: «Пиу-пиу…» — есть просят. Клевать и не думают.

Ребята собрались, завидуют Алёшке:

— Вот это птицевод, что мы — цыплятники!

Ещё выше нос задрал парень. Руки в брюки: я не я.

А цыплята не клюют творог, не клюют и вкрутую сваренное измельчённое яйцо.

К вечеру погибло десять тетеревёнков, а к утру и остальные.

Пришёл дед и с сердцем сказал:

— Выпороть бы тебя надо как следует, Алёшка, такой выводок загубил! Поначалу их надо было кормить муравьиными яйцами да сырым мхом. Тоже мне — птицевод.

СКВОРЦЫ


На зиму скворечню заняли воробьи. А в последних числах марта прилетели скворцы. Скворцы — к скворечне, а воробьи не пускают. И вот началась между ними потасовка. Упорно сопротивляются воробьи, но так же упорно наседают и скворцы. Два дня длится схватка, а скворцы никак не могут выжить воробьёв. На третий день на помощь прилетела ещё пара скворцов — теперь на два воробья четыре скворца. Не выдержали воробьи — сдались, покинули скворечню. Сидят на крыше дома, нахохлились, лишь изредка переговариваются: «Жив?» — спрашивает один. «Жив, жив», — отвечает другой.

А скворцы принялись приводить в порядок квартиру. Оказывается, воробьи, готовясь к зиме, так утеплили её, что скворцы даже не могли войти. Скворечня была снизу доверху наполнена перьями, паклей, мхом, растительным пухом, коровьей шерстью, и даже попадались кусочки бумаги. Оно и понятно — ведь воробьи в ней зиму жили. А скворцам нужна летняя просторная, прохладная, чистая комната. С утра до вечера скворцы очищали скворечню, всё вытаскивали из неё.

Так они работали без отдыха четыре дня и ночевали не в скворечне, а на дереве. На пятый день, после окончания непредвиденных работ, скворцы успокоились. С утра до вечера они на разные голоса славили весну… А потом замолкли — стали выводить птенцов. Вывелись наконец молодые скворчата, подросли, и в один из дней опустела наша скворечня.

К концу августа стаи скворцов носились с шумом над полями и сенокосами, готовясь к дальней дороге, и нельзя было узнать, которые из них наши, а какие чужие. Но однажды в тихий, ясный осенний день, когда воздух напоён ароматом уходящего лета, к нашей скворечне на черёмуху опустилась, ведя между собой бойкий разговор, стайка скворцов. Их было семь: два старых и пять молодых. После короткого совещания они все по очереди начали осматривать скворечню. Первым вскочил в неё старый скворец, выскочил, что-то сказал и сел на крышу скворечни, затем то же проделали молодые, а потом вскочил в скворечню второй старый скворец, поменьше, — то, наверное, была скворчиха. Выскочила, тоже что-то сказала, и скворцы, убедившись, должно быть, что в их квартире нет непрошеных гостей, на разные голоса всей семьёй начали прощальную песню. Старый скворец в последнем колене своей песни цип-цибикнул щеглом, взмахнул крыльями, а за ним и все остальные, и полетели на юг. Мы долго смотрели им вслед, даже когда они совсем скрылись из виду.

БЕЛАЯ МЕТИНА


Ещё когда первые сосульки появились по краям крыши на южной стороне нашего дома, Ваня и Саша прислали мне письмо, в котором они писали:

«Дядя Миша, скоро опять весна, опять разольётся наша Нерская, а болото будет как большое озеро: прилетят разные птицы, затокуют тетерева, — приезжайте к нам на охоту. А тот кроншнеп с белым пятном на спине, за которым вы просили наблюдать, прожил всё лето и улетел на юг. Сегодня мы ходили на лыжах на Нерскую, но там столько снега, что даже трудно и представить, что под ним где-то течёт речка. Шалаш, который вы поставили под берёзой, стоит до сих пор, только он стал какой-то рыжий и издали похож на большой горящий костёр, какой мы жгли прошлой весной…»

«Эх вы, ушастые зайцы, весну почуяли!» — подумал я, и прежняя тревога охватила меня, а во всём теле застучало: весна, весна, весна…

И вспомнил я прошлогоднюю весну в Подмосковье. Начало мая.

Тёплый солнечный день. Игриво шумит речка Нерская, почти убравшись в свои берега; болото, дымящееся лёгким туманом; берёзы, одетые в новые, как будто ещё чуть тесные зелёные гимнастёрки; ели, усыпанные сплошь мягкими бархатными пуговками; кустарники ивняка, бело-изумрудными шапками обрамляющие Нерскую и как будто что-то шепчущие, прощаясь с уходящими водами; неумолкающая песня бекаса; серебряный звон кроншнепа; со свистом проносящиеся стаи уток; костёр на берегу Нерской; кипящий котелок, а у костра — я и мой постоянный спутник по охоте Максим Петрович.

В тот день, усталые и довольные, мы возвращались по болоту к своему стану.

В кусте ивняка мы заметили двух мальчиков. Прижавшись друг к другу, они сидели и с неудержимым любопытством и как будто с некоторой робостью смотрели на нас.

— Что вы здесь делаете, ушастые зайцы? — смеясь, спросил Максим Петрович.

— Ничего, — ответили они.

— А как же вас звать? Откуда вы?

Мальчики переглянулись. Один из них ответил:

— Меня — Ваня, а его — Саша.

— Ваня и Саша. Это хорошо. А откуда вы?

— Из колхоза «Борец», — ответил Ваня.

— А далеко ли ваш колхоз?

— Нет, недалеко, километра два-три. Слышите, трактор работает? — отвечают ребята.

— Ну, а здесь-то что вы делаете? Охотитесь, что ли?

Ребята немного смутились:

— Да мы так просто…

— Ну, как же просто! Пришли на болото за три километра, да ещё в выходной день, так просто!

— Мы юннаты, — сказал осмелевший Ваня. — Изучаем жизнь нашего болота.

— Юннаты? Ну вот, теперь ясно. Значит, мы с вами товарищи: мы тоже юннаты, — говорит Максим Петрович.

— Какие же вы юннаты! — засмеялся Саша. — Вы большие да с ружьями. Вы охотники.

Через полчаса мы уже подружились, сидели рядом у костра, а мальчики охотно, с детским азартом рассказывали нам о необыкновенном кроншнепе.

Оказалось, недавно они здесь видели кроншнепа с белым пятном на серо-пепельной спине, и между ними разгорелся спор. Ваня утверждал, что это такое оперение, а Саша говорил, что это просто на спину кроншнепу капнула ворона. И вот они пришли разгадать эту загадку. Рассуждали они так: если это такое оперение, то пятно будет и через неделю, а если это капнула ворона, то пятна не будет — его смоет дождём или кроншнеп очистит клювом.

— Ну и как же, разгадали вы эту загадку? — спросили мы.

— Разгадали, — ответил Ваня. — Утром забрались мы в ивовый куст и всё ждали, когда подсядет к нам кроншнеп, а ведь эта птица очень осторожная. Но всё же часа через три он сел шагах в десяти от нас. Ну и оказалось, что это такие белые перья… А ты говорил, ворона капнула! — обратился он к Саше.

И вот от этих-то ребят, которых мы встретили в майский день в лесу, получил я письмо. Не выдержал и тут же звоню Максиму Петровичу:

— Знаете, от кого я получил письмо?

— Нет, — отвечает, — не знаю.

— Да от ребят, от ушастых зайцев! Весну почуяли. Пишут, чтобы обязательно мы приезжали — будут встречать, ждут.

— Вот ведь какие молодцы! Не забыли, слово своё пионерское сдержали! — слышу в телефоне растроганный голос Максима Петровича. — В десять вечера буду у тебя.

И вот наступает апрель, мы едем к нашим ребятам. Поезд останавливается на станции Крутое. Тёплая и тёмная спустилась апрельская ночь, в воздухе — приятная испарина.

— А ребят-то ведь нет! — говорит Максим Петрович.

В его голосе чувствуется разочарование и обида.

— Да куда в такую темень им идти! Завтра придут на Нерскую. — говорю я, желая успокоить приятеля.

И только начали спускаться с полотна дороги, как слышим:

— Максим Петрович! Дядя Миша!..

— Пришли, а? Пришли ребята! Сюда, сюда!

Бегут запыхавшись, бегут.

— Сюда, ребята!

— Ну, здравствуйте!.. Да смотри, как они выросли! Эх вы, ушастые зайцы! — радостно смеётся Максим Петрович, обнимая их.

— Куда пойдём? В деревню или сразу на Нерскую? — спрашиваем ребят.

— Прямо на Нерскую. Мы уж и дров натаскали к шалашу, — отвечают ребята.

И мы идём по знакомой тропе.

— Ну, а как кроншнеп с белым пятном, прилетел или нет?

— Ещё не видели. Уже шесть прилетело, а того ещё нет.

Опять мы на открытии весенней охоты. Я, Максим Петрович, Ваня и Саша сидим у костра на берегу Нерской. Искры от костра поднимаются и тают в ночной тьме. Шумит Нерская; она сегодня в полном своём половодье. Максим Петрович очищает брусничник, из которого будем готовить чай.

Уже и птицы все убрались на покой, только какой-то неугомонный бекас всё ещё пел свою немудрую песню: «Э… э… э… жи… жи… жи…», описывая дугу за дугой над нашими головами.

Наконец умолк и он. Часа в четыре утра над головой раздался берущий за душу звук: «Тюх… тюх… тюх… тюх…»

Это прошла первая стайка чирков.

— Надо собираться, — говорит Максим Петрович.

Отстояв утреннюю зорю, мы с ребятами возвращаемся к своему шалашу по болоту, покрытому водой, но ещё с замёрзшим дном. Вдруг из-за куста с криком поднимается кроншнеп, а на спине — белая метина.

— Он, он! — кричим мы, перебивая друг друга, и как-то приятно и радостно становится на душе.

И он, значит, подал нам весть о новой весне!


АТАЙКА


По каменистому склону, царапая до крови плотно прижатый к скале живот, ползла караганка. Светло-рыжий окрас её слился с такого же цвета камнями и сделал лису неприметной. Хитра и ловка лиса, но в это утро не было ей удачи. Она уже возвращалась к норе, чтобы скудным запасом молока утолить голод своих детей, как впереди с квохтаньем и громким хлопаньем крыльев поднялась стая горных курочек. Лиса прижалась к земле и злобными жёлтыми глазами впилась в улетающую стаю. Она лежала неподвижно до тех пор, пока успокоились переместившиеся птицы и стихли их тревожные голоса. А потом с надеждой поймать добычу, как ящерица, бесшумно поползла к краю ущелья, где беспечно грелись на солнце пернатые глупыши. Осталось каких-нибудь пять-шесть шагов. Лиса вздрагивала, широко раскрыв жадные глаза; из-под приподнятой верхней губы виднелся оскал острых белых зубов. Вот она сжалась в рыжий клубок и прыгнула на дремавшего петушка. Но петушок взлетел раньше, чем лисьи лапы коснулись того камня, на котором он сидел, и лиса кубарем покатилась в ущелье. Испуганные курочки с шумом разлетелись в разные стороны. На дне ущелья был слышен лисий визг, выражающий бессилие и обиду. Усталая, мокрая и грязная, она выбралась из ущелья и поплелась к своим лисятам.

А с гор по сухому руслу ручья осторожно спускалась, окружённая пушистыми утятами, утка. Она то поднимала вверх тёмно-зелёную голову с красным носом на длинной тёмно-зелёной шее с белым ошейником, то вбирала её в плечи и, наклоняя вправо и влево, осматривала небо и скалы орехово-бурыми глазами. Утята, наверное, только вчера появились на свет и не отличались проворством. Они то и дело спотыкались и падали, стараясь держаться поближе к матери.

Вдруг утка остановилась и предупреждающе крикнула. Утята прижались к земле с вытянутыми шейками. Из-за поворота выскочила лисица, та самая, что охотилась за курочками.

Я взял её на мушку ружья. Но лиса, увидев утку, не обрадовалась встрече, она только замедлила свой бег и отступила немного вправо. А утка бросилась вслед за караганкой с вытянутой по-змеиному шеей, но, пробежав несколько метров, вернулась к утятам. Утята весело запищали и опять, переваливаясь с боку на бок. часто спотыкаясь и падая, пошли за матерью.

— Это степная лиса караганка и утка атайка, — пояснил мой спутник по охоте Бергали, выслушав рассказ. — Когда-то атайки были переносчиками чумы, и с тех пор лисы не трогают этих уток. А во время вывода молодняка живут даже рядом. В одной норе лиса с лисятами, в другой норе атайка с утятами… Занятная птица, — заключил Бергали.

Густой туман, неподвижно лежавший в долине гор, в расселинах и ущельях скал, исчез. Снежные вершины отрогов Тянь-Шаня сквозь жаркий, струившийся от степи воздух казались громадными водопадами, обливающими своими потоками истомившийся от жары хребет.


КУВА И КУКУ


Интересные птицы — кеклики. Их ещё называют горные куропатки или горные курочки. Живут они на склонах гор, а жирнуют на хлебных полях и проезжих дорогах. Голова и спина пепельные, грудка и живот светло-коричневые, по крыльям чёрные полосочки, на светлых щёчках чёрные пятнышки, клюв и лапки красные. Для горной местности лучшего оперения и придумать нельзя.

Идёшь по горам, и вдруг почти из-под ног с шумом поднимается и разлетается в разные стороны стая кекликов. Перелёт делают небольшой — метров сто — двести, а потом начинают переговариваться между собой: «кува-куку, кува-куку» — и сходятся опять в стайку. И вот именно, что сходятся. Летать они не любят. Летят только вниз с горы, а на ровном месте или, особенно, в гору только бегут, да так проворно, что за ними не угонишься. Величиной они с обычную серую куропатку.

Утро. Слева в голубой дымке — отроги Заилийского Ала-Тау, справа на сотни километров тянется Заилийская долина. Кое-где в кустах саксаула задержался гонимый ветром снег.

Отдельными островками он искрится в утренних лучах январского солнца. А в голубом морозном небе тоже отдельными островками висят, как огромные глыбы снега, кучевые облака, и не поймёшь, то ли долина отразилась в зеркале неба, то ли небо отразилось в зеркале долины.

Осторожно пробираемся по крутому берегу бойкой горной речки, к вероятному месту жировки кекликов. Там, за поворотом, летом была пшеница.

Мой приятель, колхозник Жамангул, идёт впереди. Удивляюсь лёгкости его походки. Вот он делает мне знак рукой, чтозначит: тихо.

— Услышали, — говорит Жамангул.

Со всех сторон несётся по утреннему морозцу приятное квохтанье:

«Кува-куку, кува-куку, кува-куку…»

— Перехитрили! — смеётся Жамангул, показывая на противоположный берег ручья.

А там их действительно целая сотня, не меньше. Они ловко и быстро бегут по скале.

А на месте жировки бьётся и никак не может взлететь одна курочка.

— Опять кто-то силки расставил, — досадует Жамангул.

Волосяной силок туго стянул ножку. Почернела и безжизненно висит лапка.

— Пустить? — спрашиваю Жамангула.

— Пустить не надо, пропадёт.

Дома отнял я ей омертвевшую лапку. Смазал йодом культю и перевязал бинтиком.

Заживление прошло хорошо. Только долго она не могла научиться прыгать на одной ноге. Но наконец привыкла и перестала падать.

Большую часть времени проводила она на печке. Полетает по квартире, попрыгает по полу — и опять на печку. Печка в моей квартире была для неё самой высокой скалой. Взлетит она на печку и ещё вверх смотрит. Но выше только потолок.

Оправилась моя больная совершенно. По утрам нет-нет да и заквохчет:

«Кува-куку, кува-куку…»

Наверное, ей ветер приносил с гор голос подруг.

— Отпустить? — спрашиваю жену.

— Конечно, отпусти. Видишь, как она скучает.

Вынес я свою Куву — так мы её звали — во двор. А во дворе мороз и снег Глубокий. В феврале это было.

— Ну, — говорю, — лети!

И пустил.

Полетала она над домом, а потом села в огород и ну купаться в снегу. Уж мылась она, мылась, кажется, каждое пёрышко снегом протёрла.

Вымылась, вспорхнула и полетела, но не в горы, а в коридор. И только я открыл дверь в квартиру, как она порх — и на печку!

— Что, не хочет? — спрашивает жена.

— Как видишь, — говорю. — Опять на своей скале.

С тех пор ежедневно Кува выходила на прогулку, только не через дверь, а через форточку.

Вылетит, полетает-полетает, покупается в снегу — и опять домой.

А тут случилось мне на охоте у ястреба отбить курочку. Курочка была еле живая. Привёз я её домой. Она не то что летать — даже ходить не могла: ястреб сильно её поранил. Левый глаз был закрыт, и кругом — засохшая кровь. Головка была вся испачкана кровью. А под левым крылышком вырваны перья, и большая рана, почти до костей. И вот сидит моя больная с закрытыми глазами и головку опустила.

— Не выживет, — говорит жена.

— Пожалуй, да, — отвечаю я. — А хорошо, если выживет, тогда им веселее будет.

Дело было вечером. Кува уже спала. Стоит на одной ножке и головку под крыло спрятала.

Взял я Куку — так мы назвали вторую курочку — и посадил рядом с Кувой.

— Садись, — говорю, — рядом. Может, почувствуешь, что не одна, и легче станет.

Кува испугалась, отскочила в сторону и всё смотрит, смотрит на Куку, вытягивая шейку.

Вот что-то Кува спросила на своём языке. А Куку сидит, опустив голову, с закрытыми глазами, не отвечает. Тогда Кува приблизилась к Куку и всё расспрашивает, расспрашивает… и начала ухаживать за Куку: очистила все пёрышки от крови на голове, на крылышке. Прыгает на одной ноге вокруг Куку и всё говорит, говорит… А Куку лишь редко и жалобно отвечает.

Выключили мы свет, и умолкли наши питомцы.

А утром, чуть стало светать, на скале снова слышен бойкий говор Кувы и хотя редкие, но более ясные ответы Куку.

Куку сидит уже с поднятой головкой, и один глаз открылся.

— Выживет, — говорит жена.

— Выживет, — отвечаю я.

Открыл я форточку, хотел, чтобы Кува слетала на прогулку, — не идёт, всё хлопочет около Куку. Подали мы завтрак: зёрен и воды в блюдечке. Кува угощает Куку, но той ещё, видно, не до еды: не ест.

Кува мокрым клювом коснулась клюва Куку, и капелька воды попала ей на клюв.

Куку почувствовала капельку и жадно защёлкала клювом. А потом одним глазом уставилась на блюдце с водой, которое ей, наверное, показалось маленьким озером, и начала пить и долго-долго пила. А на третий день зёрна клевать стала и открылся второй глаз. А через две недели и Кува и Куку вместе на прогулку через форточку стали летать.

А по утрам в моей квартире, как в горах, всю зорю — на весь дом: «Кува-куку, кува-куку, кува-куку…»

Вот, думаю, дожил: в доме, а как на охоте.

Подошёл март месяц. Дружная весна как-то сразу прошла по всей Средней Азии. Шумят бурные горные реки. Задымились голубые горы. Гудит воздух от крика прилётных птиц. Беспокойнее стали мои пернатые и дольше задерживаются на прогулке. Куку всё скребёт на печке кирпичи и крутится на одном месте. «Не иначе, — думаю, — гнездо собирается вить».

А в одно утро что-то особенно бойко и долго они разговаривали и… не вернулись с прогулки.


НЕРПЫ СЛУШАЮТ КОНЦЕРТ


Разгневался Татарский пролив. Иссиня-тёмные волны тысячепудовыми глыбами вторые сутки налетают на «Ермака», окатывая палубу.

Шумит пролив. Вспененные волны обгоняют друг друга, и, кажется, каждой из них хочется первой поглотить теплоход.

Стонет пролив, но гордо идёт «Ермак», разбивая своей могучей грудью громады волн.

Мой сосед по каюте, морской офицер, вполголоса напевает.

— А к утру будет полный штиль, — прервав песню, говорит он.

Налетевшая волна с каким-то особенным треском ударила в борт теплохода. Крупные пенистые капли потекли по стёклам каюты.

— Право на борт! — доносится голос капитана, уже сутки не покидающего капитанскую рубку.

Волны, как щупальца какого-то громадного чудовища, одна за другой идут и идут.

Вся эта безбрежная морская гладь, ещё вчера с нежным плеском ударявшая о борт теплохода, сегодня вспенилась, забурлила, застонала, заревела.

Страшен пролив.

— На палубу не выходить! Экономить продукты! — третий раз слышится в репродукторе голос капитана.

Это сообщение у такого неопытного пассажира, как я, оставляет неприятный осадок. Ощущаешь холодок на спине…

Легче переносить шторм, если берег перед глазами, но куда ни посмотришь, всюду хмурое небо да волны.

И на воде и в воздухе как будто ни одного живого существа. Только один «Ермак» вступает в неравный поединок с разбушевавшейся стихией.

Корабельный флаг алым полотнищем плещется над «Ермаком».

За ночь шторм утих.

На другой день я проснулся от частых тревожных гудков теплохода. Качки не было. Гудки начали меня беспокоить: уж не случилось ли чего?

Сосед-офицер объяснил мне, что буря утихла, а мы идём в полосе густого тумана, почему теплоход и даёт протяжные гудки через каждые пять минут. Когда нет видимости, гудки служат сигналом для встречных судов.

С восходом солнца туман рассеялся. Кругом было сплошное поле ломаного льда. Февральское солнце светило особенно ярко, до боли в глазах. В разводьях беспечно плавали морские утки. На льду изредка виднелись нежащиеся на солнце нерпы.

Слева амфитеатром раскинулся южный берег Сахалина. Сопки, поросшие лиственницей, в своём зимнем наряде голубыми пирамидами теснились одна к другой, как бы охраняя какую-то глубокую тайну острова.

Пассажиры высыпали на палубу. Кого только среди них не было: тамбовские колхозники, ехавшие на новые земли, каспийские рыбаки, вятские плотники, шахтёры, лесорубы, военнослужащие… Слышались шутки, смех.

— Так вот он какой, Сахалин! — невольно произнёс я вслух.

— Жемчужина Востока, — говорит мой спутник-офицер. — А увидите его летом — и уезжать не захочется.

Послышался бой московских курантов… Двенадцать часов ночи в Москве, здесь — восемь часов утра. Теплоход остановился. Будем стоять два часа — надо ремонтировать машину.

Киномеханик теплохода включил радиолу, и начался концерт грамзаписи по заявкам пассажиров. Одна мелодия сменялась другой.

— А теперь, — сказал мой сосед-офицер, — я расскажу вам нечто необычайное. Вы знаете, что здешние тюлени — нерпы — очень любят музыку?

Заметив на моём лице невольную усмешку, он вопросительно взглянул на меня:

— Не верите?

— Видите ли, мне не приходилось никогда…

— Понимаю, — перебил он меня. — Убедиться в некоторых явлениях можно, только лично наблюдая их. Как ни странно, но на охоту за нерпами я хожу с патефоном.

Я не выдержал, рассмеялся. Мне живо представилась картина: идёт какой-то чудак, на плече ружьё, под мышкой патефон, и куда идёт — на охоту! Да разве тут удержишься от смеха!

Собеседник замолчал. Он усиленно курил и смотрел вдаль. Мой смех его обидел. Я постарался сгладить неловкость.

— Простите, — сказал я, — но охота и патефон…

— Я знал, что вы не поверите, — ответил он. — Посмотрите и посчитайте, сколько здесь нерп.

Я стал считать, но оказалось, что это очень трудно: справа, слева в разводьях — всюду блестящими поплавками показывались головки нерп.

Нерпы двигались на раздававшиеся с «Ермака» звуки музыки, взбирались на лёд. Не выдерживая тяжести, некоторые льдины переворачивались, и нерпы тяжело падали в воду, оставляя за собой сноп серебряных брызг. Другие, опираясь на воду ластами, старались подняться как можно выше и держались столбиком, как огромные суслики. Эти своеобразные любители музыки, появляясь и исчезая, двигались к борту «Ермака».

— Смотрите сюда! — крикнул мой спутник. — Они целыми семьями пожаловали к нам на концерт.

В разводье я увидел двух нерп. Одна из них держала в своих ластах маленького нерпёнка, а он таращил свои круглые чёрные немигающие глаза и тыкался головкой в шею матери.

Я быстро раскрыл «ФЭД», но сфотографировать не удалось: они оба погрузились в воду.

— Простите меня, Иван Петрович (так звали моего спутника), ведь я принял ваш рассказ за «охотничий»!

Иван Петрович торжествующе улыбнулся.

Любопытно было смотреть, с какой ловкостью эти на первый взгляд неуклюжие тюлени взбирались на льдины, а затем, повернув голову в сторону теплохода, неподвижно лежали, наслаждаясь музыкой.

Это зрелище привлекло внимание всех пассажиров.

Кто-то крикнул:

— Смотрите, товарищи, нерпы слушают наш концерт!


ВАСЬКА


Часов в одиннадцать утра, когда солнце стояло почти в зените и настойчиво лило потоки горячих лучей в самые затаённые уголки ущелий, а раскалённый воздух невидимыми волнами обжигал наши лица, мы спускались по крутым скатам одного из отрогов Тянь-Шаня к Ключу жизни.

На небе ни одного облачка. Оно, как огромный голубой парашют, своими краями уцепилось за хребет Тянь-Шаня и вот-вот переполнится горячим дыханием гор, оторвётся и полетит.

Жарко. Жара истомила всё живое.

Горы молчат. Только высоко в небе парит орёл в надежде отыскать добычу да мы с Жамангулом, обливаясь потом, спешим к заветному ключу.

Сколько раз мы находили у него желанный приют, сколько раз утоляли жажду его студёной, прозрачной, чистой и вкусной водой! Сколько часов просиживали мы около него в летние знойные дни!

Ни с каким напитком не сравнить его воду.

В конце ущелья, где оно прорывается в долину, из-под высокой нависшей скалы бьёт небольшой ключ. И кажется, что под этой скалой находится огромный резервуар, а скала охраняет его и бережно и экономно подаёт всё новые и новые порции.

Ключ жизни! Какой-то умный человек дал это высокое имя ему. И ключ с честью несёт его, возможно, уже не одно столетие.

— Смотри, какой пир здесь сегодня был! — смеясь, говорит Жамангул, показывая на множество различных следов около ключа.

Берег ключа испещрён следами. На песке видны ясные их отпечатки. Здесь были и архары, и тэки, и джейраны, и кеклики.

Какое счастье в жаркий, знойный день очутиться у такого источника!

Расположились мы в тени у самого источника, и, кажется, нет сейчас никого счастливее нас.

Жамангул дружески корит меня:

— Зачем прямо в гору идёшь? И силы напрасно тратишь и время. По горам надо ходить, как по винтовой лестнице, тогда и быстро и легко…

Но вот Жамангул поднялся и быстро побежал вперёд. Я спросил — что такое, но он ничего не ответил, а остановился, наклонился к земле и зовёт меня.

Среди увядших, высохших и пожелтевших степных маков лежал серо-коричневый, с чёрным ремешком по спине маленький, только что появившийся на свет козлёнок. Он лежал, плотно прижавшись к земле, положив свою мордочку на вытянутые передние ноги, как неживой, то открывая, то закрывая свои тёмные блестящие глаза.

Жамангул приподнял его. Козлёнок стоит дрожит, неуверенно опираясь на свои неуклюжие, с толстыми коленками ноги. Постоял немного, упал и опять замер — ну как неживой!

— А где же мать? — спросил я Жамангула.

— Наверно, молодая и убежала вместе со стадом, зачуяв нас. Но она придёт.

Взяли мы козлёнка и принесли к ключу. Положили в тень на разостланную куртку и любуемся. Вот он приподнял голову и заблеял: «Бэ-э, бэ-э-э!» — да таким басом! А сам он величиной с небольшого зайца.

— Козлик, — говорит Жамангул. — У козочки голосок нежный. А вот, смотри, два завиточка на лбу между ушами — в этом месте вырастут рожки.

Уже часа три прошло, а мать ещё не появлялась. Несколько раз Жамангул выходил из ущелья и смотрел, но матери не видел.

— Наверно, другим занялась и забыла про этого, — заключил Жамангул.

Везу я козлёнка домой и думаю: «Вот ребятам будет забава!»

Жена посмотрела и говорит:

— И не знаю, как тебе хочется мучить животных! Ну зачем привёз? Что мы с ним будем делать?

Я постарался объяснить, что оставить было нельзя, что мать куда-то исчезла, а вечером его всё равно шакалы бы съели.

— Ну, уж если так, то ладно.

А козлёнок ходит по комнате, как на костылях — ещё плохо слушаются его ноги, — и блеет: «Бэ-э, бэ-э…»

— Есть, наверное, хочет, — говорит жена. — Но как его кормить?

Налил в блюдце молока, поднёс к мордочке — не пьёт. Тогда я окунул палец в молоко, сунул козлёнку в рот, и он принялся сосать палец.

— Всё ясно, — говорит жена. — Сейчас накормим.

Взяли мы бутылочку, налили в неё тёплого молока, на горлышко надели резиновую соску и дали козлёнку. И вот он с жадностью начал сосать. Сосёт, мордочкой подбивает бутылку, крутит чёрным хвостиком и притопывает левой ногой. Ну, точь-в-точь как ягнята сосут свою мать. Насосался, лёг и крепко-крепко уснул.

Слух о том, что я привёз дикого козлёнка, быстро облетел весь посёлок.

Вечером собрались ребята. Смотрят, смеются, и каждому хочется погладить.

Прозвали мы его Васькой. А когда Ваську стали кормить ужином, когда он стал поддавать мордочкой бутылку, крутить хвостиком и притопывать левой ногой, в моём дворе творилось что-то невероятное.

Ребята смеялись, каждому хотелось подержать бутылочку и сказать козлёнку самые ласковые слова.

И стал мой Васька любимцем ребят.

С каждым днём он всё набирал и набирал силы. Дней через десять такой шустрый стал да такой игривый! Прыгает, резвится. А потом появились у него рожки. Вначале маленькие показались, как две пуговки, а затем всё больше и больше.

Ребята, играя с ним, приучили его бодаться. Подставят кулак, а он разбежится и как ударит лбом! Очень ему это нравилось.

А тут как-то жена делала уборку в квартире и — зачем это ей понадобилось, сам не знаю — сняла зеркало со стены и поставила на пол. Васька тут же крутился. Вот увидел он себя в зеркале, испугался и попятился назад. А зеркальный Васька тоже попятился назад.

Тогда козлёнок, недолго думая, разбежался да так сильно ударил рогами по зеркальному Ваське, что только стёкла зазвенели.

— Ну, уж это не знаю, что такое! — рассердилась жена.

— Да при чём тут он? — отвечаю я. — Откуда ему знать, что это зеркало!

А один раз пошли мы как-то на озеро. Ну конечно, и Васька с нами.

Вокруг озера такая хорошая зелёная трава, ходит он, пощипывает травку, и вдруг видим: уставился Васька на озеро и смотрит в воду, а потом разбежался да, наклонив голову, как прыгнет с разбегу в воду!

«Ну, — думаем, — утонет!» Нет, вынырнул, подплыл к берегу и бегом к нам. Мы сначала не поняли, в чём дело. А оказалось, что он в воде увидел своё отражение, как в зеркале, и тоже решил подраться.

Живёт и растёт Васька. Любим мы его, и он нас любит. Очень ему нравится, когда его чешешь за ухом. Чешешь и приговариваешь: «Вася, Вася! Хороший ты, Вася!» — а он стоит и от удовольствия хвостиком помахивает.

Приучили мы его есть капусту, морковь, картофель. Пойло он пил хорошо и очень любил чистую речную воду.

А ещё степь любил.

Бывало, смотришь — нет Васьки. Пойдёшь искать, а он или пасётся в степи, или лежит. И вот, только крикнешь: «Вася, Вася!» — эх, как услышит и бежит, да бежит не как-нибудь, а всё играючи.

К осени так сложились обстоятельства, что мне нужно было в город переезжать. Как же быть с Васькой? Уж очень мы к нему привыкли. Но ведь в город его не перевезёшь. Предлагали мне сдать его в зоопарк, но этого я не сделал — очень Васька свободу любит. Взял да и подарил его пионерам в колхоз.

И пишут мне ребята, что живёт Васька в колхозном стаде. Крупный и красивый вырос джейран, и зовут его теперь не Васькой, а Василием Ивановичем.


ХИТРЮГА


Лисица нашла ежа и захотела полакомиться, но ёж свернулся в клубок и ощетинил свои колючки. Подскочила лиса с раскрытой пастью и хвать его за бок. Острые иглы больно укололи ей нос. Лиса с визгом отскочила, а ёж свернулся ещё больше и затутукал: тук… тук… тук… тук… Это, наверное, значило: «Уходи ты от меня, длиннохвостая, всё равно не поддамся».

Много раз пыталась лиса схватить ежа, но как ни подскочит, наколет или нос, или губы, или язык. Рассердилась лисица и села около ежа. Сидит и думает: «Посижу, пока ты не развернёшься». А ёж лежит и думает: «Полежу, пока ты не уйдёшь».

Но вот лиса встала, махнула хвостом и, облизываясь, тронула ежа лапой, потом другой лапой, попробовала прикоснуться к нему и перевернула. И так, переворачивая с боку на бок, покатила ежа к речке. Катит лиса ежа к речке и думает: «Вот столкну тебя в воду, тогда-то ты развернёшься, а я цап-царап за живот — и готово».

Только бы лисе толкнуть ежа в воду, как я вышел из-за куста и крикнул:

— Здравствуй, длиннохвостая!

Лису как ветром сдунуло. Отнёс я ежа подальше от речки, а в ту сторону, куда убежала лисица, погрозил пальцем.


РУКА НЕ ПОДНЯЛАСЬ


Утро ясное, прохладное. Мороз был ночью слабый и не мог покрыть инеем ни траву, ни капустные грядки. Только на лесных дорогах, да и то на высоких местах, на валежниках, остаются слабые отпечатки наших следов.

В лесу тихо. И будто нет ничего живого. Но вот попал под ногу сучок да так треснул, что разом пропала тишина.

Тревожно прокричала сойка: «Чря… чря…» — и пролетела над нами — этой всезнайке до всего дело. Где-то на рябине затрещал дрозд. Просвистел беззаботный рябчик, ему отозвался другой. На краю болота с треском прохлопала крыльями осторожная тетёрка. Голубой лентой метнулась вверх по стволу ели с грибом векшовиком в зубах недовольная белка. Что-то залепетала осина десятком неопавших красных листьев. Тёмно-зелёные остроконечные, бородатые ели зашептались между собой.

Когда мы вышли на вырубку, там уже было солнце. От сваленных деревьев, от пней шёл пар. Ощетинясь засохшими корнями, тёмными неуклюжими щитами торчали громадные выскори и тоже парились. Брусника так разрослась около этих пней, валежин да выскорей — ногой ступить некуда.

Посреди вырубки в два обхвата толщиной, а высотой, что глянешь на вершину — и шапка летит с головы, стоит одинокая сосна. Знать, у лесорубов руки не поднялись на неё. Походили вокруг, потоптались, два затеска сделали на стволе да так и оставили — живи. Из лесу, что тёмным кольцом окружил вырубку, выбежала на опушку молодая поросль ёлочек, сосёнок, осин, берёзок, и вот-вот разбегутся они по всей поляне и взметнут к небу свои вершины.

Щуря от солнца глаза, с добродушной улыбкой смотрит на нас Пётр Тимофеевич, как бы спрашивая: «Ну, правду я говорил, что лучше, чем Карелия, и в свете нет края?» — «Правда, правда, правда», — так же безмолвно отвечаем мы.

— А вот там, — говорит Пётр Тимофеевич, показывая рукой в сторону, — живёт мой приятель, только, чур, не стрелять…

Но в это время из-за тёмного выскоря, хлопая могучими крыльями, подымается царь-птица северных лесов — глухарь. Красивый и огромный, он летит прямо на нас. Мы вскинули ружья. А глухарь всё ближе и ближе. Вот я отчётливо вижу его вздутую шею, красные брови и бурые круглые глаза. Птица проходит над нашими головами, с шумом рассекая воздух. Ещё мгновение, и три, а может быть, и шесть выстрелов грянут, и он тяжёлым комом грузно рухнется на землю, распластав крылья…

Мы опустили ружья и долго смотрели в ельник, где скрылась чудесная птица. Первым нарушил молчание Пётр:

— Десятый год тут его подымаю, а выстрелить не решусь.

— Пусть живёт. Надо ж так — идёт прямо на нас. Каков! А? — говорит взволнованный Владимир Фёдорович. — Какой тут выстрел!


ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ


Середина ноября, а погода маю под стать, редко так бывает в средней полосе. И держится такая погода вторую неделю, с начала месяца. Солнце греет сильно, только нет в нём весенней яркости. Опавшие листья плотно лежат на земле и не шуршат под ногами. На зелёно-голубоватые стволы осин лось надел белые браслеты — кругом обглодал кору. Заяц-беляк переоделся в белую шубку и дрожит круглыми сутками — ему кажется, что он у всех на виду.

Осень!


РЕКА РОДИЛАСЬ


Из небольшой мочажинки течёт маленький ручей. Он обходит на своём пути кочки, камешки, деревья и так змейкой вьётся и вьётся в глухом лесу.

Ручей спешит вперёд и всем рассказывает о весне. Его рассказ, как песня, далеко слышен в лесу.

Вот к нему выбежал из леса ещё один ручей, они слились вместе и весело побежали вперёд. А потом догнал их третий, четвёртый и ещё много-много…

Там у мочажинки я видел, как серая птичка овсянка купалась в этом ручье, и воды было ей по колено. А когда я вечером подошёл туда, где ручей впадает в реку, то не знал, как перейти на другой берег — такой он был широкий, глубокий и бурный.

Моя охотничья собака Найда, не подумавши, бросилась в ручей, и он унёс её до самой реки. Еле выплыла.


ПОСЛЕДНЯЯ ПУРГА


Отбушевала последняя сахалинская пурга. Двухметровый пласт снега покрыл остров. А около деревень и городских домов надуло сугробы вровень с крышами одноэтажных домов. Снега так много, что нет возможности вывезти его с улиц города. Поэтому вдоль улиц с обеих сторон рядом с тротуаром тянутся в два человеческих роста высотой снежные валы, изредка пересекаемые снежными коридорами: к учреждениям, магазинам и большим домам. Идёшь по мостовой и не видишь, что делается на тротуаре, идёшь по тротуару и не видишь, что делается на мостовой. Отбушевала пурга, спряталась в сопки и теперь любуется оттуда на город со снежными коридорами. А сегодня тихий, чуть морозный солнечный день.

Мы спускаемся с сопок на лыжах к деревне Александровке, но путь нам преграждает телеграфная линия. Из снега всего на полметра торчит телеграфный столб с двумя изоляторами. И мы, как дети, фотографируемся у занесённого снегом телеграфного столба, на фоне торчащих из снега труб деревни Александровки.

А там, где проходит шоссе, два шофёра лопатами разрывают сугроб. Они говорят, что в этом сугробе под их ногами находятся две полуторатонные машины.


НЕ ЗРЯ КРИЧАЛ КОРОСТЕЛЬ


Июль, а погода будто в глубокую осень. Ветер с севера третьи сутки подряд гонит и гонит тяжёлые тучи. День и ночь беспрерывно льёт дождь. Река вздулась и вот-вот выйдет из берегов. Вода холодная, мутная. Дорога раскисла так, что не только машины, даже тракторы и те перестали ходить.

Дождь.

Уже стемнело, когда, с шумом распахнув дверь, в избу вошёл взволнованный и радостный хозяин.

— Откройте окно да слушайте, — смеялся старик. — Слышите, как старается?

В открытое окно сквозь ветер и дождь отчётливо донёсся скрипящий крик коростеля.

— Ну вот и хорошей погоды накликает. Раз закричал коростель, дождю и ветру конец.

Мы недоверчиво глянули на старика.

— Это уж правда, — говорит хозяйка, — коростеля к ненастью и палкой не заставишь голос подать, а тут видишь как надсадует. Это уж правда.

— А паук, паук! Гляньте на паука! — не унимался хозяин.

На оконном переплёте, борясь с ветром, паук ткал паутину…

Мы ушли спать на сеновал. Утром прибежал запыхавшийся старик.

— Вставайте, ребятки! Вставайте! Ведь на небе ни одного облачка. А солнца-то, солнца-то сколько!

ПУТЕШЕСТВИЕ С КРАСНОГОЛОВИКОМ ПО СТРАНЕ ГРИБАНИИ (Сказка)


Вот уже полтора часа стою в тамбуре. В вагон и втиснуться нельзя, не то что сесть. Столько грибников в лес едут.

А под левой лопаткой будто кол вбит осиновый, не иначе. Ещё с вечера так. И ночь не помогла. Ноющая боль из-под лопатки отдаёт в левую руку. То до локтя, а то и в мизинец стрельнёт. Перебираю в памяти все события последних дней, кои могли вбить этот «осиновый кол» мне под левую лопатку.

«Разве это?»

— Нет, — отвечаю себе, — не это.

«А может быть, то?»

— Нет, не то.

«Тогда вот, наверное…»

— Какая чепуха, — оборвал себя с досадой на этой мысли.

«Тогда что же?»

— А бес его знает, что…

А электричка летит будто не по железной дороге, а по лесной аллее. Тёмной зеленью елей с кострами красных рябин да проседью тронутых берёз вот-вот лес возьмёт в свои объятия поезд и остановит.

А под левой лопаткой болит и болит…

Наконец-то желанная станция. Из каждого вагона повалили корзины, вёдра, корзины, вёдра… И говор, и крики, и смех.

Машинист помахал нам рукой, что-то крича и смеясь, а потом хлопнул сразу двадцатью дверьми всех десяти вагонов, прогудел чуть дребезжащей сиреной, и поезд, набирая скорость, скрылся за поворотом, мигнув на прощание красным фонариком.

— А грибников-то уй-ю-ю! — удивился я.

«Десятки?» — спрашивает меня внутренний голос.

— Нет, больше.

«Сотни?»

— Нет, больше.

«Сколько же?»

— А иди и посчитай, — отвечаю я этому внутреннему голосу.

Что муравьи, поползли в разные стороны грибники по своим стёжкам-дорожкам, к своим заветным местам. Кто помоложе — вприпрыжку; не опоздать бы. Кто постарше — тоже «не нога за ногу», а крупным шагом, да ещё норовят угол срезать: путь скоротать.

Грибники — «профессора», их легко узнать. Это те, что с бельевыми корзинами на поясе через плечо, да с такими же корзинами на руках, да ещё с пустыми рюкзаками за плечами, — не спешат. Они оглядываются, будто рекогносцировку делают: куда народ повалил. А потом, прикинув в уме, что к чему, каждый своим путём двигает. У этих «профессоров» в любом лесу не одно, не два заветных места, а, наверное, три, четыре, а то и того более!

И мне хочется тоже за молодыми вприпрыжку или хотя бы угол срезать, чтоб путь скоротать. Но «осиновый кол» под левой лопаткой не даёт сделать ни того, ни другого. Выбираю дорожку поровнее, понахоженнее, покороче, по которой до лесу рукой подать. «Мой гриб, — успокаиваю себя, — всегда будет мой. Чего это мне спешить да вдаль забираться куда-то!»

Вот так иду и думаю, опираясь рябиновым батогом. Не только, конечно, о грибах думаю. Разные мысли в голову лезут. И вдруг из куста орешника над самой головой — посвистом, но человечьим голосом:

— Чечевицу видел?

Я вздрогнул от неожиданности и остановился, а из куста опять, и, как мне показалось, более настойчиво:

— Чечевицу видел?

На ветке с пожелтевшими листьями я увидел серовато-бурую птичку с ярким рубиновым крапом по груди. Это был чечевичник. Красным воробьём его ещё называют.

— Чудак ты, — отвечаю ему, — какая здесь чечевица на севере!

А он будто и не слышит меня, опять своё:

— Чечевицу видел?

— Да ну тебя, — засмеялся я. — Далась тебе эта чечевица… — и пошёл, думая о чечевичнике, и не заметил, как свернул с дороги, и очутился на опушке небольшой лесной полянки.

Щурятся от солнца ели и сосны. Мириадами солнц светится роса на тёмно-зелёной траве. В лощине оторвался от земли туман и повис вровень с моей грудью. Повис и не знает, что делать: или подняться вверх, или изойти каплями дождя на родившую его лощину.

Хлопот-то у меня сколько! И на деревья глянуть, и на росу полюбоваться и на красный дымящийся костёр рябины, и заглянуть под каждый куст, под каждую ёлочку и сосенку. Ведь тут где-то дожидается меня мой гриб. А соблазну и того более. Тут тебе и брусника бордово-красная, что лаком покрытая, обсыпала кочки. И костяника, что зёрна граната и вкуса и цвета такого же — тёмно-красная, прозрачная, по три, а то и по пяти зёрнышек в чашечке. И чудом уцелевшая малина, пригнувшая до самой земли колючую ветку. Разве тут удержишься… Но я сегодня грибник. И опять выхожу на опушку.

А надо мной, откуда ни возьмись, с берёзы:

— Чечевицу видел?

Хотел я отмахнуться от чечевичника, а потом подумал: «Может быть, этот дуралей других слов не знает, а хочет помочь мне и говорит: „Ищи, ищи, твой гриб тут, ищи“».

Обогнув куст можжевельника, украсившего себя так голубыми ягодами, что даже колючек не видно, под плакучей берёзой, спустившей свои ветви-плети до самой земли, я увидел, как нахохлившуюся наседку, густую приземистую ёлочку.

А с берёзы опять торопливо:

— Чечевицу видел? Чечевицу видел?

— Понял, — отвечаю, — дружок, понял.

И приподнял колючее крыло ёлочки, и под ним стоит, будто только что вылупившийся из яйца цыплёнок, пузатый красноголовик, и шляпка набекрень.

— Так вот ты какой, мой гриб! — крикнул я от радости и покатился со смеху.

Смеялся я весь: с ног до головы. Даже слёзы выступили из глаз, вот как обрадовался. А нарадовавшись, встал на колено и говорю этому «цыплёнку»:

— Ну-ка, дружок, полезай в корзину.

— А зачем мне лезть в корзину? — спрашивает красноголовик человечьим голосом.

— Как — зачем? Ты ведь гриб. Мой гриб.

— И вовсе не твой.

— А чей же?

— Я сам свой!

— Вот как? — удивился я.

— Вот так, — отвечает красноголовик.

— И всю жизнь собираешься простоять под этой ёлочкой? — спрашиваю я.

— И вовсе не собираюсь.

— А что же ты будешь делать?

— Вот обогреюсь немножко на солнышке, — сдвинул на затылок шапку гриб, — и пойду путешествовать.

— Куда же ты пойдёшь?

— По своей стране Грибании.

— Вот как? — опять удивился я.

— Вот так, — подмигнул красноголовик.

— А велика твоя страна Грибания?

— От солнца до солнца на все четыре стороны, — гордо отвечает красноголовик. — Хочешь, пойдём вместе.

— Я бы пошёл, да знаешь, — смущённо говорю ему, — вот уже вторые сутки как будто кто-то кол осиновый вбил мне под левую лопатку и…

— Никакого кола у тебя нет под левой лопаткой, — перебил меня красноголовик.

— Да кола-то, — говорю, — и вправду нет. Это принято так говорить. Боль, понимаешь, боль под лопаткой и в руку отдаёт.

— А ты говоришь «кол», — засмеялся гриб, — да ещё осиновый. Придумаешь тоже. Боль — другое дело. Боль вылечим.

— Чем? — обрадовался я.

— Одолень-травой вылечим, — заявляет красноголовик. — В нашей стране Грибании такая трава растёт. Кто найдёт одолень-траву да зашьёт её себе в пояс, всякую беду трава одолеет, всякую беду отведёт.

— Пошли! — закричал я, не помня себя от радости. — Пошли в твою Грибанию! Пошли!.. Полезай, — говорю, — в корзину или в карман ко мне, и пошли!

— Ни в какую я корзину не полезу и в карман тоже, — обиделся красноголовик. — Своими ногами не хуже твоего пойду.

— Да как же мне, такому великану, — отвечаю я, — с таким цыплёнком идти? Не угонишься за мной.

— Это ты не угонишься, — засмеялся гриб и прыг-прыг от меня.

Гляжу, у него откуда-то ноги взялись, как у кузнечика. Он прыг, прыг. Я за ним. Он прыг, прыг. Я за ним.

— Догоняй! — кричит.

А у меня уже и сил нет бежать за ним вприпрыжку.

— Что, устал? — спрашивает меня гриб.

— Устал, — отвечаю запыхавшись.

— А ещё собрался со мной в Грибанию. Ну ладно, закрой глаза.

Я закрыл, а сам думаю: «Чего бы это значило?»

— Теперь открой, — говорит «цыплёнок».

Я открыл глаза, и — о ужас! Ростом я такой же, как красноголовик, такие же ноги, как у кузнечика, а на руке корзинка величиной с напёрсток. Трава, которая была мне по щиколотку, теперь для меня что дремучий лес — глаза закрывает.

— Что ты сделал со мной, проказник? — закричал я и сжал кулаки.

— А ты не сердись, — отвечает серьёзно красноголовик, — так легче будет найти одолень-траву, А великаном ты в любое время станешь. Только захотеть стоит.

— Сейчас, — говорю, — делай из меня великана.

— Пожалуйста, — согласился красноголовик. — Закрой глаза.

Я закрыл глаза, потом открыл и опять вижу себя в полной красе. Только под левой лопаткой… болит и болит.

— Ладно, — говорю, — шут с тобой, проказник, давай мне тоже кузнечиковы ноги, да и в путь, а то, гляди, солнце-то выше лесу поднялось.

Опять я стал ростом с красноголовика, на кузнечиковых ногах, и мы двинулись в путь.

Красноголовик прыг-прыг. Я за ним тоже прыгнул. Хорошо. Оттолкнулся от земли и полетел, будто на крыльях, легко. Прыжок у меня получился не короче, чем у гриба, только я на землю встал не на ноги, а на голову. Красноголовик смеётся.

— Так, — говорит, — пожалуй, и нос себе расквасишь, надо полегче отталкиваться от земли.

Я скоро освоил эту науку, и мы попрыгали.

— А ты знаешь, где растёт одолень-трава? — спрашиваю я своего приятеля.

— Нет, — отвечает, — не знаю.

— А как же мы найдём эту траву?

— Найдём, если захотим, — уверяет меня гриб. — Пошли быстрее.

И опять прыг-прыг, скок-скок…

Под кустом можжевельника мы увидели спящего зайца. Заяц спит, а глаза открыты. Одно ухо на спину положил, а другое вперёд выставил. Зайцы спят днём, а гуляют, бегают ночью.

— Заяц, заяц, — спрашивает красноголовик, — ты за одну ночь столько набегаешь, сколько кобыла с жеребёнком за всё лето не может набегать. Не знаешь ли ты, где растёт одолень-трава?

Заяц потянулся, зевнул. Подумал, подумал и отвечает:

— Заячью капусту знаю, дягиль знаю, все озими знаю, золотую траву — овёс знаю, а где растёт одолень-трава, не знаю. Я больше молодую осинку да листья разные люблю. За болотом в овраге старый барсук живёт. Спросите барсука, может быть, барсук знает, где растёт одолень-трава.

Мы подошли к болоту. Топкое, вязкое, тиной покрытое. Да кое-где кочки с красным мхом из трясины торчат.

— Это болото, пожалуй, нам не перейти, — заявляю я, — утонем.

— Перейдём, — уверенно отвечает мой спутник. — Гляди… — и прыг-скок, прыг-скок с кочки на кочку, с валежины на валежину, опять с кочки на кочку.

Я за ним, и перешли.

А тут солнце поднялось высоко и припекать стало.

— Устал я, — говорит красноголовик, — давай отдохнём.

— Давай, — согласился, — отдохнём. Я тоже устал, да и под лопаткой болит.

Забрались мы под ёлочку и тут же уснули. Долго ли спали, не знаю. Кажется, мне даже-сны какие-то снились, как вдруг закричит мой приятель:

— Караул!.. Ка-ра-ул! Помогите! Дядя великан, помогите!

Я подхватился, глянул и вижу, как моего красноголовика белка в зубах на высокую сосну тащит. Вцепилась в него зубами и по стволу сосны шмыг в самую верхушку. А красноголовик в её зубах ногами дрыгает да знай кричит:

— Помогите! Помогите!

Я горячусь под сосной, кричу на белку, называя её и разбойницей, и длиннохвостой, и ещё как-то. А она никакого внимания не обращает на меня. Всунула красноголовика между двух веток и говорит:

— Сохни тут, а зимой я славно тобой позавтракаю, — и убежала.

— Дружок! — кричу я красноголовику. — Делай меня скорее великаном, а то оба пропадём. Кричи мне, чтобы я закрыл и открыл глаза.

А он мне оттуда, с вершины сосны, отвечает:

— Моё колдовство на таком расстоянии не действует, надо, чтобы ты рядом был. Забирайся сюда, пока я жив ещё.

А как забраться на сосну на кузнечиковых ногах? И так пробую и эдак — нет. Подползу немного и падаю на землю. Что делать, как быть? Гляжу, рядом черёмуха стоит. Её ветки чуть-чуть не касаются веток сосны. А по стволу черёмухи дикий хмель змеёй до самой её макушки вскинулся. Я по этой лозе, что по винтовой лестнице, мигом добежал до верхушки. И прыг-скок на сосну. А на сосне с сучка на сучок, с сучка на сучок и добрался до своего приятеля.

— Колдуй скорее! — кричу. — Колдуй! А то пропадём.

Только успел он совершить своё колдовство, как сук, на котором мы сидели, не выдержал, обломился, наверное, обломилось и ещё много сучьев, и мы с треском и шумом шлёпнулись на землю. Я так ушибся, что, наверно, очень долго лежал без памяти. Когда я открыл глаза, то увидел сотни волнушек, белянок и сыроежек, которые обливали меня холодной водой из своих чашек-воронок. Красноголовик, наверное, был за главного доктора. Потому, как только я встал на ноги, красноголовик что-то им крикнул на своём, грибном, языке, и грибы разбежались по кустам.

— Давай теперь делать так, — предлагает приятель. — Когда мы будем спать, ты будешь великаном, и тогда меня никто не унесёт. Хорошо?

— Хорошо, — согласился я.

И опять я маленьким-маленьким человечком на кузнечиковых ногах прыгаю с красноголовиком по лесному оврагу, разыскивая барсучью нору. Но вот на крутом песчаном скате, там, где плетьми повисли корни здоровенной сосны, нора. А из норы, высунув белую голову с чёрными полосами по щекам, дремлет, греясь на солнце, барсук.

— Барсук, барсук, — спрашивает красноголовик, — скажи нам, пожалуйста, где одолень-трава растёт.

— Что? Что? — не понял спросонья барсук.

— Не знаешь ли ты, — спрашиваем мы оба в один голос, — где одолень-трава растёт?

— Нашли у кого спрашивать, — недовольно захрюкал барсук. — Я корнями питаюсь, улитками, да червяками разными, да мёдом. А о такой траве и слыхом не слыхал. Спросите у пчелы. Эта бездельница целый день по полям да лесам летает, может быть, она знает. — И, закрыв свои поросячьи глаза, захрапел.

Долго мы ходили по лесу, но, как на грех, ни одной пчелы не встретили. Одна прожужжала над нами, мы ей кричали, но пчела не услышала нас — улетела.

Из лесу на полянку вышли, а тут солнышко за лес спряталось — спать пора.

Я великаном развалился под густой косматой елью, а красноголовик рядом со мной встал. Грибы спят стоя. За день я так устал, что забыл про «осиновый кол» под левой лопаткой, и только закрыл глаза, как тут же уснул. Долго ли спал, не знаю, наверное, долго.

Когда я проснулся, над лесом белым шаром луна выкатилась, и в лесу светло как днём. Глянул, а красноголовика нет. Вокруг ёлки обошёл — нет. Звать стал, не откликается. «Эх, соня ты, соня, — начал я себя ругать, — друга проспал, не укараулил, как тебе не стыдно». А на полянке шум какой-то и песня. Я прислушался:

Собирались звёзды в звёздный хоровод,

Загляделся месяц в половодье вод…

Пел как будто знакомый мне голос. А потом хор подхватил:

Взялись, взялись: за руки — за руки…

«Что за оказия, — думаю, — ну-ка гляну». Краем леса тихонечко подошёл поближе и вижу: посреди полянки на толстом осиновом пне стоит мой дружок красноголовик и поёт, казалось забыв про всё на свете.

Я давно не слышал такой нежной, задушевной, немного грустной и в то же время немного озорной и сердечной песни. Как зачарованный я слушал своего дружка, не сводя с него глаз. А когда, немного успокоившись, глянул на полянку, у меня захватило дух.

Около пня в бессчётном множестве, ухватившись за руки, водили хоровод опёнки, чуть поодаль несколькими кругами-кольцами в хороводе кружили сыроежки: красные, жёлтые, синие, фиолетовые, белые, изумрудные, за сыроежками хороводы волнушек, белянок, а потом, как бы окаймляя этот живой цветок из грибов, в беспечной удали в несколько колец-рядов водила хороводы грибниц молодёжь: тут и маслята, и подберёзовики, и белые с напёрсток величиной, и сыроежки-недотроги с пуговицу, и много-много других, которых трудно различить в этом шумном и весёлом вихре.

А по краю полянки на лесной опушке расхаживают грибы-старики: важные пузатые боровики в коричневых больших шляпах, серые подберёзовики, подосиновики на высоких толстых ногах в красных-красных шапках; они, встречаясь, чинно раскланиваются друг с другом, низко кланяются и целуют руки почтенным волнушкам, белянкам и сыроежкам. Они расхаживают, о чём-то спорят, но с гордостью глядят на свою молодую поросль. Кое-где с завистью выглядывают из-за сосен и ёлок разнаряженные мухоморы, но ни в хороводе, ни на полянке их нет.

А мой неутомимый дружок красноголовик поёт и поёт, а хороводы шумят и шумят. И когда он запел:

Затерялся месяц где-то за рекой,

Не пора ли звёздам ясным на покой? —

я ушёл под свою ёлку, лёг и сладко уснул, и до утра мне снился этот невиданный праздник грибов.

Утром, когда солнце высушило росу на траве, мы опять пошли. Нам надо пчелу найти. Пчела весь день по полям и лесам летает. Пчела знает, где растёт одолень-трава. Вскоре на красной шишке клевера мы увидели пчелу. Пчела впилась жалом в шишку — мёд добывает.

— Пчела, пчела, — спрашиваем мы, — скажи, пожалуйста, где растёт одолень-трава?

— Жи-жи-жи, — зажужжала пчела, — я клевер знаю, жабрей знаю, иван-чай знаю, медуницу знаю, красные васильки знаю, жёлтые лютики знаю, зверобой знаю, мышиный горошек знаю, колокольчики все знаю, а про одолень-траву в первый раз слышу. Не знаю, где растёт одолень-трава. Спросите у чернобыли. Чернобыль всем цветам, всем травам мать, она скажет вам, где растёт одолень-трава, — прожужжала пчела и улетела.

Мы даже не успели спросить, где найти чернобыль — мать всех трав.

— Ничего, найдём, — успокаивает меня красноголовик. — Найдём. А у тебя всё ещё болит под левой лопаткой?

— Болит, — отвечаю, — и в руку отдаёт…

И опять: прыг-скок, прыг-скок. Через лес, через болото. У ромашки спрашивали, у дягиля спрашивали, у толокнянки спрашивали, у заячьей капусты спрашивали, у фиалки спрашивали, и все отвечали нам:

— Только что была чернобыль — мать наша, а куда ушла, не знаем.

В поле вышли, у конского щавеля спросили.

— А вон на пригорке гуляет, — показал нам конский щавель, — мать наша. Повыше забралась, чтобы всех деток видать было. Чуете, каким ароматом отнеё тянет? Будто полымя духов мечет. За это её полынью прозвали.

На пригорке голубоватой порослью раскинулась чернобыль. Мы спросили, не знает ли она, где сейчас находится её дочь одолень-трава.

— Как же не знать, где дочь моя находится, — с гордостью отвечает полынь, — знаю. На Чёрном озере с весны живёт. Всё купается да полощется в этом озере. Уж настоящая купальница. Водяной пострел, да и только. А озеро это за тёмным лесом да за красным бором лежит. Тихое, глубокое. Коль прямо пойдёте, то дней семь идти, не менее. А кружным путём и того более…

Поблагодарили мы мать всех трав и пошли на озеро Чёрное, где купается одолень-трава, белыми да жёлтыми цветами себя разукрасивши. По полю всё по тропинке прыгали, а как к тёмному лесу подошли, в торфяное болото упёрлись. А на болоте в красной воде чирок-свистунок с зелёными щёчками.

— Чирок-свистунок, — спрашиваем мы, — скажи, как пройти на озеро Чёрное?

Посмотрел на нас чирок-свистунок, уставших, в грязи вымазанных. В небо глянул одним глазом, потом другим и просвистел:

— Садитесь ко мне на спину, мигом сомчу на озеро Чёрное. А на своих ногах вам и до белых мух не управиться.

Уселись мы к чирку на спину. Ухватились за пёрышки. Чирок разбежался, по воде взмахнул острыми крылышками, и поднялся над болотом высоковысоко, и полетел к Чёрному озеру.

— Держись, — говорю своему дружку, — а то, не ровён час, ветром сдует.

— Страшно, — прошептал красноголовик и ещё пуще ухватился за пёрышки.

Летим быстро, только ветер свистит в ушах. Вот тёмный лес миновали. А как залетели над красным бором, и Чёрное озеро показалось.

— Видишь? — спрашивает красноголовик.

— Вижу, — отвечаю. — Держись крепче.

А в это время, откуда ни возьмись, ястреб-утятник камнем с неба на нас падает. Свистунка схватить хочет.

— Держитесь, — успел просвистеть чирок и метнулся в сторону.

Ястреб промахнулся и опять заход делает. Не хочет упустить свистунка.

— Прыгай, — кричу красноголовику, — свистунка спасать надо!

Дружок, не раздумывая, прыгнул куда глаза глядят, я за ним. А свистунок, освободившись от груза, высоко взлетел в небо, а потом, сложив крылья, пулей упал в Чёрное озеро и скрылся в воде. Мне это хорошо было видно с верхушки сосны, за которую я зацепился, падая на землю. Ястреб ещё долго кружил над озером, но, не найдя свистунка, полетел в лес.

— Хорошо, — облегчённо вздохнул я, — чирок спасён. Как-то дружок мой красноголовик?

Спустился на землю с сосны, кричу, не откликается. Ищу, нигде нет. «Жив ли?» — думаю. Откуда ни возьмись, над моей головой чечевичник тревожно прокричал:

— Чечевицу видел? Чечевицу видел?

— Понял, — отвечаю, — понял. Спасибо тебе, добрая птичка.

И вскоре на тропинке нашёл я своего дружка красноголовика, только нашёл не живого, а мёртвого. На несколько частей разлетелась его красная голова, и корешок треснул сверху и донизу.

Что делать? Как быть? Как оживить своего друга красноголовика? Пошёл по тропинке к Чёрному озеру рассказать одолень-траве о своём горе. Одолень-трава поможет мне оживить моего друга красноголовика.

Гляжу, на краю тропинки большая-пребольшая сыроежка стоит. Её красная чаша до краёв наполнена прозрачной водой.

— О чём задумался, маленький человечек на кузнечиковых ногах? — спрашивает меня сыроежка.

Рассказал я свою беду-горе старой сыроежке.

— Велика беда, — выслушав меня, говорит сыроежка, — но помочь горю можно. Возьми меня и неси к своему другу, только так неси, чтобы ни одна капля воды не пролилась из моей чаши.

Ухватился я за сыроежку и еле от земли поднял, такая она тяжёлая. И тихонечко, шаг за шагом, понёс её к тому месту, где лежит разбитый дружок. Долго ли шёл, не знаю. Сто потов с меня, наверное, пролилось, не менее. Искры из глаз сыпались от тяжести. Но не упустил я чашу из рук и не расплескал ни одной капли воды. Принёс сыроежку с водой к своему красноголовику.

— Теперь полей моей водой, — говорит сыроежка, — все кусочки своего дружка.

Полил я все части красноголовика сыроежкиной водой и не успел глазом моргнуть, как красноголовик уже прыгал около меня на кузнечиковых ногах. Будто и не падал он с высоты и не разбивался.

— Делай, — говорю, — дружок, меня великаном, потому как до Чёрного озера рукой подать, а на кузнечиковых ногах вряд ли мы достанем одолень-траву…

Опять я великан. Хорошо быть великаном на могучих человеческих ногах. С сильными руками и богатырской осанкой. Недолго думая смастерил я плот из трёх брёвен, усадил на него красноголовика, взял в руки длинный шест, оттолкнулся от берега, и поплыли мы к одолень-траве.

Посреди озера, распластав на воде широкие зелёные полированные листья и высунув из воды зелёные, тоже полированные коробочки с белыми и жёлтыми душистыми лепестками, купается в тёмной воде одолень-трава. Купальница, водяной пострел…

Разогнул спину, выпрямился, огляделся: уй-ю-ю… время-то к вечеру. А как глянул на корзину, и глазам не верю. Доверху в ней грибы сидят. Тут и красноголовики, и боровики, тут и сыроежки, и волнушки с белянками, тут и маслята, и рыжики. Когда набрать успел?

Пошевелил плечом, не болит. Рукой покрутил, нет, не болит. И «осинового кола» под лопаткой будто и не было.


Оглавление

  • ДОРОГИЕ РЕБЯТА!
  • ЛЕДОХОД (повесть)
  • РАССКАЗЫ
  •   СУХОЕ ОЗЕРО
  •   СОЛОВЬИНАЯ ПЕСНЯ
  •   В ЗАЛИВЕ АНИВА
  •   ЗАЯЦ В ПОДТЯЖКАХ
  •   ВИДЕТЬ НАДО
  •   ПОЧЕМУ ЗАЯЦ ОТ СОБАК НА КРУГАХ ХОДИТ
  •   ДУНАЙ И ЗВОНЬКА
  •   СНЕЖОК
  •   У ЩУКИ РАЗБОЛЕЛИСЬ ЗУБЫ
  •   СКОЛЬКО ОКУНЮ ЛЕТ!
  •   АЛЁШКА-ПТИЦЕВОД
  •   СКВОРЦЫ
  •   БЕЛАЯ МЕТИНА
  •   АТАЙКА
  •   КУВА И КУКУ
  •   НЕРПЫ СЛУШАЮТ КОНЦЕРТ
  •   ВАСЬКА
  •   ХИТРЮГА
  •   РУКА НЕ ПОДНЯЛАСЬ
  •   ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ
  •   РЕКА РОДИЛАСЬ
  •   ПОСЛЕДНЯЯ ПУРГА
  •   НЕ ЗРЯ КРИЧАЛ КОРОСТЕЛЬ
  •   ПУТЕШЕСТВИЕ С КРАСНОГОЛОВИКОМ ПО СТРАНЕ ГРИБАНИИ (Сказка)