Святое дело [Илья Львович Миксон] (fb2) читать онлайн

- Святое дело 2.13 Мб, 522с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Илья Львович Миксон

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Святое дело

Моим однополчанам, павшим и живым

РАССКАЗЫ

РАЗЛУКА

В долгу я перед ним: так и не представил тогда, на фронте, к награде, сам угодил в госпиталь. А сейчас — чего стоит бумага, подписанная капитаном запаса? И не могу я заполнить официальный бланк наградного листа: позабыл имя и отчество. Теперь и не восстановить всего по порядку. Столько лет прошло…


Ночью автострада выглядела зимней рекой с черными полыньями воронок. Вдоль берегов торчали деревья с короткими бугристыми стволами и голыми растопыренными ветками. Деревья были похожи на старые истрепанные метлы, воткнутые черенками в снег. Темные громады танков с вытянутыми хоботами орудий и распластанной чешуей гусеничных траков будто окаменели, коснувшись мертвой воды.

Мертвая река с метлами и окаменевшими чудовищами, казалось, вела в логово нечистой силы.

Мы застряли у этой проклятой дороги на Берлин. Нейтральная бетонная полоса преградила путь. Танкисты дорого заплатили за дерзкую попытку взять автостраду с ходу. Как только машины начинали взбираться на высокое полотно — в тонкое днище вонзались огненные стрелы бронебойно-трассирующих, и стальная махина вспыхивала, как спичечный коробок. Поредевший танкосамоходный полк перебросили на север форсировать выход к морю, успешно развивалось наступление на левом фланге, а мы, горстка артиллеристов и потрепанная в боях пехота, третьи сутки топтались на месте.

Все опротивело, надоело. Не было желания и окопаться по-настоящему. Думали: вот-вот опять «вперед, на Запад!».

В тесной норе землянки стояла густая мертвящая тишина. Чадя, бесшумно горел портяночный фитиль в сплюснутой гильзе. Дежурный телефонист прижимал к уху безмолвную трубку. Артиллерист без связи, да еще на передовом наблюдательном пункте, — пустой созерцатель. Что толку слушать урчание моторов по ту сторону автострады? Кто узнает о новых разведанных целях?

— Скоро там связь?

— Молчком пока, — вздохнул дежурный телефонист, подув для доказательства в микрофон.

Через минуту терпение опять лопнуло.

— Уснул он там?!

Знал, что напраслину возвожу на солдата. Прошло минут пять, как он отправился в грохочущую взрывами, изорванную ракетами ночь. Но не было сил сдержаться.

Дежурный телефонист близко наклонился над лампой. Желтое неровное пламя то приседает, то вскакивает куриным гребешком. Задымив цигаркой, дежурный телефонист уселся на прежнее место. Он сосредоточенно обдал микрофон сизым облачком, потом сдул его и тихим, спокойным голосом, словно обращаясь к соседу, стал вызывать промежуточную станцию. «Промежуток» не отвечал, и телефонист тем же голосом спрашивал того, кто искал порыв:

— Разлука, а Разлука…

Короткая пауза.

— Молчком пока.

Вздох. Высветился и погас острый кадык.

По ту сторону зарычали танки. Сверху посыпалась земля. Будет ли когда-нибудь связь с огневыми позициями?! Сорвался, закричал что-то злое и грязное. Телефонист удивленно распахнул глаза и прыснул смехом.

— Ты что? — озадаченно спросил я.

— Заругались вы, — ответил Есипов. — Впервой мат от вас слышу.

Он вдруг жестом восстановил тишину, плотнее прижал к уху телефонную трубку.

— «Лена» слушает! Ты, Разлука?.. Ага! Сейчас. — Есипов завертел ручку аппарата, поговорил с промежуточной станцией, с огневыми, затем опять с Разлукой: — Порядок! Вертайся назад… Ладно, потом расскажешь. Связь есть, товарищ гвардии капитан!

Последнее относилось ко мне. Есипов, запрокинув голову, ждал распоряжения.

Доложил командиру дивизиона обстановку, попросил разрешения открыть огонь. Майор не дал ни одного снаряда: «Прибереги на завтра, вдруг не подвезут».

Вот они, прелести обороны! Снарядов и тех для нас жалко. Приказал разведчикам усилить наблюдение. Больше ничего и не оставалось, как слушать немецкие моторы, глядеть и помалкивать.

Поднял воротник шинели, чтоб земля за шиворот не набивалась. Убожество, а не блиндаж!

Где-то близко в тылу разорвался снаряд, калибра этак 120—150. Камуфлированная плащ-палатка, которой завешен вход, выпятилась парусом; пламя коптилки наполовину погасло, но огонь тут же снова охватил толстый фитиль.

Опять заколыхался свет. Возвратился Разлука. Не спеша закрепил полог. Шинель на спине распорота острым лезвием осколка на целую пядь.

— Прибыл, — сообщил Разлука. То, что повреждение устранено, ясно и так.

— Много кабеля попортило? — поинтересовался Есипов.

— В двадцати семи местах перебило, — моргнув светлыми выпуклыми глазами, ответил Разлука.

— Где же ты тогда столько нового провода раздобыл? — В голосе Есипова обозначилась подозрительная недоверчивость.

— Пехота одолжила, — равнодушно сказал Разлука. — Склад у них, двести катушек.

Есипов понимающе хихикнул.

— Не зацепило? — На всякий случай я осторожно прикоснулся к шинели над лопаткой.

Разлука, извернувшись, нащупал дыру. Видно по глазам, что не знал о ее существовании.

— Ах, это? — беспечно протянул. — Пятисотка рядом ухнула, товарищ гвардии капитан. Стабилизатором задело.

Двадцать семь порывов, ни больше ни меньше; пехотный склад на двести катушек; бомба в пятьсот килограммов. Поразительная точность и ни капли достоверности!

— Не слыхать что-то самолетов было, — усмехнулся Есипов.

— С большой высоты бомбили, — ничуть не смутился Разлука. — С четырех тысяч.

Теперь еще и точно вымеренная высота!

— Чем же ты высоту определял? Линеечку на складе выпросил?

Разлука с укоризной и сожалением качнул головой:

— Жаль мне твоих деток, дубок милый.

— Это почему?

— Фантазии у папы с гулькин нос. «Линеечку»!

— Трепач ты, Разлука. — Есипов облегченно вздохнул и полез за кисетом. — Подымим, а?

— Как угодно, — косо передернул плечами Разлука и, всерьез обидевшись, смолк. Он сбросил шинель и принялся за починку, больше не говоря ни слова.

Я следил за Разлукой. Когда он увлечен каким-нибудь занятием, лицо у него задумчивое, в светлых выпуклых глазах тихая грустинка.

С первым весенним солнцем нос и запалые щеки Разлуки покрываются мелкими-мелкими веснушками. Сейчас он еще только начинал рыжеть: значит, скоро быть настоящему теплу. Это он сам так вещал, Разлука.

Шов готов. Разлука перекусил стальными зубами суровую нитку. У него все передние зубы стальные, верхние и нижние. В Сталинграде, в рукопашной, прикладом выбили. Концы проводов Разлука всегда зачищает зубами: «Фирменные кусачки».

Разлука исследовал свою шинель, обнаружил еще две дыры поменьше.

Наверху становилось тише, и моторы за автострадой заглохли.

Есипова нудила тишина. Он запрашивал линию чаще, чем была в том нужда, поглядывал на Разлуку.

Тот — ноль внимания, целиком ушел в портняжничество.

— Подымим, а, Разлука?

— Занят. Сам сверни, — назначил откуп за оскорбление Разлука. Есипов и впрямь ловко крутил цигарки: раз-раз, и готово.

Мир восстановился.

— Расскажи чего-нибудь, а, Разлука? — Есипов настроился слушать очередную историю, полную небылиц и нарочитого вранья.

Молчание для Разлуки состояние противоестественное, но сейчас, видно, он был настроен на другое. Сбив щепкой нагар с коптилки, некоторое время внимательно изучал перекрытие. Оно из крышек от снарядных ящиков. При взрывах сквозь щели просыпалась земля.

— Шалаш сиротский, а не блиндаж, — констатировал Разлука.

Настроение Есипова омрачилось. Чего доброго, я прикажу переделать землянку или отрыть новую.

— Тесно ему, — буркнул Есипов. — Дворец ему на сутки воздвигни.

— Дворец нам ни к чему, а блиндаж человеческий не помешает, — сказал Разлука серьезно. — Помните, товарищ гвардии капитан, какой блиндажик мы отгрохали в Новый год?

«Мы отгрохали…»

— Помню.


В канун Нового года мы устроились в кирпичном двухэтажном особняке прусского фольварка. Нам досталась комната, где прежде была детская.

Никогда в жизни не видел я столько красивых игрушек.

Золотогривый скакун на качалке; заводные лакированные автомобильчики; звери из папье-маше и гуттаперчи; радужно-яркие кубики; автоматический «вальтер» с пистонной лентой; настоящие фарфоровые сервизы и мебельные гарнитуры из дворца короля Лилипутии; карета, запряженная шестеркой, с форейторами на запятках. А куклы! Великосветские дамы в роскошных одеждах, девчонки в коротких платьицах, пухлые младенцы в белых конвертах.

Мы набросились на это разнообразное великолепие, как дети в счастливые именины. Откладывали одну игрушку, чтобы тут же взять другую. Запищало, замяукало, загудело. По полу забегали автомобильчики, промчалась карета, смешно задрыгали ногами лошадки.

Затрещал автоматический «вальтер» в громадной ручище разведчика Гомозова. Расстреляв всю ленту с пистонами, Гомозов бросил пистолетик на пол. Потом взялся за лимузин и стал заводить ключиком пружину. Делал он это с чрезвычайной осторожностью и все-таки не рассчитал свою богатырскую силу. Раздался треск, и Гомозов растерянно и виновато оглянулся на товарищей. Все вдруг умолкли и бережно отложили игрушки. Только Разлука не выпустил из рук маленького пупса. К распашонке прилип обсосанный леденец, и Разлука сосредоточенно отдирал его, стараясь не повредить ворсистую розовую фланель.

Красный грузовичок уткнулся в распахнутую дверцу шкафа и замер. Разлука, не вставая, поднял грузовичок, дал колесам открутиться и поставил грузовичок на полку. И все, как по сигналу, стали собирать игрушки и складывать их на место, притихшие и суровые.

Повинуясь указаниям Разлуки, Гомозов развернул громадный шкаф и придвинул его стеклянными дверцами к стене.

— Так спокойнее, — сказал Разлука. — Со стеклом шутки плохи.

— Дети, они ни при чем, — вытирая со лба крупные капли пота, законфузившись, добавил Гомозов.

— Бриться будем? — пришел на выручку Разлука.

Гомозов никак не мог пристроиться у трюмо. Он видел себя сразу всего, от трофейных офицерских сапог с ремешками на голенищах до добродушной лысины. Это отвлекало его. Кроме того, широкая спина загораживала свет.

— Несподручно, — пожаловался Гомозов.

Разлука понимающе кивнул, и не успел никто и глазом моргнуть, как в трюмо, там, куда пришелся каблук, зияла дыра. От нее во все стороны разбегались длинные трещины.

Есипов залился смехом, но вдруг посмурнел.

— Разлука, а Разлука, ты ж говорил, что зеркало разбить — плохая примета.

— Говорил, — хладнокровно подтвердил Разлука. — Так оно и есть: разбитое зеркало — дурное предзнаменование для хозяина. А это зеркало не наше, а Гитлера паршивого. Подмести надо, — закончил неожиданно.

Есипов, обескураженный железной логикой, пошел искать какой-нибудь веник.

Гомозов, поставив на подоконник косой зеркальный осколок, начал бриться.

Разлука с Есиповым приволокли откуда-то диван в форме растянутой лиры и оленьи рога на дощечке. На рога повесили автоматы.

Лежа на диване, я разглядывал свое раздробленное отражение, нечто вроде смещенного по частям, деформированного модернистского портрета.

Да так и уснул.

Пока я спал, в комнате появилась трехстворчатая шелковая ширма, за ней на кровати отдыхал Разлука.

Вот о чем я вспоминаю, когда Разлука говорит о нашем блиндаже, который «мы отгрохали» под Новый год в фольварке.

— Помню.

— Замечательный блиндаж был. — Разлука упрямо называет кирпичный доми́но блиндажом. Стены там и правда годились для крепости, в каменном цоколе зловеще чернели щели бойниц.

— Напросишься, — хихикнул Есипов. — Заставят новый блиндаж рыть, так не возрадуешься. Век тут сидеть располагаешь?

— Дубок милый, — ласково огрызается Разлука. — Солдатских примет не знаешь: в добром блиндаже не засиживаются, в дырявом — зимуют. Забыл, как на формировании канитель тянули с новой ямой для уборной? Под ноги лезло, а все откладывали. Отгрохали новую, на четыре пятьдесят вниз, в ту же ночь и эшелон на фронт подали.

Так оно, между прочим, и было. Не помню только, чтобы мы отрывали когда-нибудь ямы такой глубины.

Есипов отмалчивается: подтвердить — значит поддержать Разлуку и потом вкалывать ночи две подряд.

— Никогда ему не прощу, если опоздаю в Берлин, — обходным маневром продолжает наступать Разлука.

— Кому «ему»? — Есипов не спит, курит. Острый кадык ныряет, как поплавок.

— Гитлеру паршивому. Я еще до войны говорил: «Не нравится мне этот Гитлер».

— А тот нравится? — хихикает Есипов. — Трепач!

Разлука органически не переносит этого слова. Есипов знает об этом и нарочно злит его.

— Как угодно, — косо передергивает плечами Разлука и обиженно замолкает.

Про блиндаж и примету он верно сказал. Не раз убеждался: дольше всего приходится торчать на одном месте, когда ютишься в скверной норе.

— Завтра подыскать бревна для наката.

— Слушаюсь! — веселеет Разлука.

— Напросился все-таки, — бурчит Есипов недовольно и тихо, но так, чтобы я расслышал.

— Есипов, ясно?

— Ясно, товарищ гвардии капитан… — Шумно вздыхает и натягивает палатку на голову.

Проверив наблюдателей и распорядившись на ночь, я тоже укладываюсь.


Явственно слышу пушкинские стихи:

Но вы, к моей несчастной доле
Хоть каплю жалости храня,
Вы не оставите меня.
Сначала я молчать хотела;
Поверьте: моего стыда
Вы не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела…
Осторожно приоткрываю глаза, боюсь вспугнуть Разлуку. Он привалился спиной к неровной земляной стене. Телефонная трубка висит у самого уха на веревочной петле, одетой наискось под шапкой. В светлых выпуклых глазах золотые блики огня. В оранжевой полутьме мягко вырисовывается лицо. Будто на рембрандтовском портрете.

Черты лица Разлуки на редкость правильные. Сейчас лицо классически красиво. Так, во всяком случае, мне видится.

Тонкие брови волнятся, взлетают, сходятся. В певучем тенорке столько чистоты и искренности, что у меня сердце сжимается от любви и сострадания к растерянной душе.

Длинные ресницы смежаются, последняя золотая точка поблескивает в затененных глазах.

Роковое письмо окончено. Страшно перечесть и ничем не помочь, ничто не предотвратить.

Мне чудится: Разлука и в самом деле побелел в страхе за Татьяну. Правая рука безжизненно повисла, будто устав от долгого письма. Глаза плотно закрыты. В уголках сомкнутого рта горестные складки.

На другом конце провода тоже молчат. Затянувшаяся пауза возвращает Разлуку в действительность. Прикрыв микрофон, вполголоса зовет:

— «Промежуток», «Промежуток»!.. Уснул?.. Уснул… Эх ты, дубок милый!

Разлука прибавляет и другие слова, но они произносятся с такой нежностью и соболезнованием, что, право, обидеться невозможно.

Наконец замечает, что я не сплю, и почему-то смущенно оправдывается:

— Дрыхнут, товарищ гвардии капитан. Чего только не придумаешь, лишь бы дежурство несли. И связь все время обрывается, не уследишь.

— Почитайте еще.

Несколько лет не называл я Разлуку на «вы». Фронтовой этикет? А почему, по какому праву?

Разлука всматривается в меня, убеждается, что я на самом деле хочу слушать пушкинские стихи, колеблется и все же отказывается, благо удачный повод: теряется связь.


— Вот, опять! — почти с радостью сообщает Разлука, пробует вызвать «Промежуток», затем будит Есипова. Тот, ни о чем не спрашивая, застегивает шинель, подпоясывается, и все это в полудреме. Уже взявшись за катушку с остатками провода, Есипов, зевая, спрашивает:

— А сколько время?

Разлука с трудом вытаскивает из кармана тряпочный сверток, сдувает махорочную пыль, разворачивает некогда пеструю ткань. В свертке большие круглые часы от немецкого форда.

— Без пяти пять.

Есипов опускает катушку.

— Тогда тебе, заступать мне пора.

— Без пяти, — с нажимом повторяет Разлука.

— То-то, что без пяти.

Есипову до смерти неохота идти на линию в холод, в ночь.

— Управишься, — спокойно говорит Разлука и, считая вопрос исчерпанным, прикрывает свой будильник.

Есипов, недовольно бурча, вылезает из землянки. Возвращается он минут через двадцать, продрогший и недовольный. Разлука приоткрывает циферблат.

— Разбудишь на четверть часа позже положенного.

— Еще чего! — озлобляется Есипов, не разобравшись.

— Дубок милый, — растолковывает Разлука. — Я позже сдал, я позже и заступлю. Может, тоже лишний раз на линию сбегаю.

— Тогда конечно, — сразу соглашается Есипов.

Разлука тщательно обматывает свои автомобильные часы. Сколько раз Есипов предлагал размен!

— Махнем? — Есипов показывает свой наручный кирпичик.

— Эти не могу, — каждый раз серьезно отказывается Разлука.

Эти… Других часов у него нет и не было. Фордовским будильником с недельным заводом Разлука на самом деле дорожит. Разве что с Гомозовым поменялся бы. У разведчика такие часы, как и у меня, не часы — мечта фронтовика: черный светящийся циферблат, центральная секундная стрелка, навинчивающаяся герметичная крышка. Часы подарили Гомозову еще в пехоте, сам генерал со своей руки снял. Дареное не дарят и не меняют. Разлука знает об этом лучше других:

— Подарок подарить — что чужое украсть.


Примет всяческих Разлука знает великое множество, даже на картах гадает. Чаще других просит погадать Гомозов. Он долго уламывает ясновидца, сует разные трофейные безделушки, обещает пайковую стопку водки. Разлука от всего отказывается из высоких принципов гуманности и патриотизма.

— Расстраиваешься ты, Гомозов, сильно. Близко к сердцу принимаешь. Разведчику это прямо-таки противопоказано, тем паче в боевой обстановке Великой Отечественной войны. Не приму я на себя такой грех: глаза и уши нашей армии из строя вывести.

После долгих уговоров и заверений Гомозова, а еще более других солдат, охочих до веселого развлечения, Разлука, всем своим видом выражая подчинение грубому насилию, достает карты, и представление начинается.

— Жена у тебя блондинка, кажется?

В тысячный раз гадает Разлука Гомозову и каждый раз спрашивает.

— Беленькая, — расцветает в улыбке Гомозов.

— Блондинка, значит. Ставим на бубновую даму.

Разлука выкладывает веером одну к другой карты и расшифровывает певучим голосом тайный смысл загадочной комбинации. Все идет благополучно и правдоподобно (Гомозов всегда читает свои письма из дому вслух). Разведчик только крякает от удивления.

Вдруг из колоды выпадает трефовый король. Это не Гомозов, он, как и жена, блондин, вокруг лысины все еще завиваются русые волосы.

С румяного круглого лица Гомозова медленно отливает кровь. А Разлука, устремив светлые выпуклые глаза в неведомую даль, горестно тянет:

— Н-нда-а…

Гомозов подается вперед.

— Случилось чего?

Есипов заранее прикусывает губу, чтоб не рассмеяться.

— Н-нет, н-ничего, — запинается Разлука. Глаза, рот, весь облик его кричит о непоправимом несчастье, свалившемся на горемычную лысину друга.

— Говори как есть, — сдавленно требует Гомозов. Такое лицо у него бывало, наверное, когда он брал в плен «языка».

Разлука осмеливается еще оттянуть время.

— Говори.

Дальше отмалчиваться рискованно.

— Комендант, — тяжело вздыхает Разлука.

Кулачищи Гомозова хрустят от напряжения, лицо становится непроницаемым, как белый уральский камень.

— Вот она, солдатская доля наша, — притворно сочувствует Есипов, но не выдерживает и, прыснув, зажимает рот ладонью. Его коробит, трясет. Не выдержав, Есипов срывается и убегает в соседнюю землянку, чтобы вдоволь нахохотаться.

— Говори, — требует Гомозов, будто допрос чинит. Перечить ему в такие минуты небезопасно.

Разлука, грустно заведя глаза под лоб, выбрасывает новую карту, опасливо глядит на нее и, набрав полную грудь воздуху, облегченно вздыхает.

— По казенному интересу приходил. Топливо, наверное, обещал подвезти.

Гомозов медленно выпрямляется, с трудом разжимаются кулачищи, на лице проступает румянец. Но солдат еще боится сразу поверить в напрасность мужской тревоги.

— Точно?

— Сам видишь. — Разлука театрально показывает на карты.

— Точно, — убеждается неопровержимой силой факта Гомозов. Он вытирает со лба крупные горошины пота и расплывается в счастливой улыбке: — Давеча письмо пришло. Пишет: военком дровишек посулил.

— Что военком, что комендант — одно лицо, — авторитетно разъясняет Разлука. — Карты не обучены звания или какие другие отличия разгадывать.

Он собирает колоду. Другие тоже просят погадать.

— Сегодня больше нельзя. Вранье получится, — строго вразумляет Разлука.

Возвращается заплаканный Есипов.

— Ну как? — спрашивает он обессиленным голосом.

— Военком заходил! — радостно сообщает Разлука. — Дровишек посулил.

— Да? — недоверчиво переспрашивает Есипов и с прозрачным намеком подтверждает версию: — Может, и дровишки. Об чем еще с одинокой бабой турусы разводить? — Подметив тень, набежавшую на лицо Гомозова, Есипов заминает разговор: — Подымим?

Разлука милостиво разрешает Есипову свернуть цигарку.

— Тебе скрутить? — пытается Есипов умаслить и разведчика.

— Своими обойдемся. — Гомозов вынимает красную коробку с золотым силуэтом сердца на крышке и закуривает тонкую рыжую сигару. Один лишь Гомозов и может их курить.

(Гомозов с войны не вернулся. О его геройской смерти мы написали жене, бубновой даме, блондинке, солдатской вдове.)


Наблюдательный пункт устроен прямо на автостраде, в сожженной самоходке. Рубка ее разворочена внутренним взрывом, будто картонная коробка расклеилась. Забравшись с кормы, ползком, чтоб не загреметь, проникаю к разведчикам. Гомозов уступает место у щели. Ничего не видать. Когда вспыхивает ракета, Гомозов обращает мое внимание на тросы, привязанные к проволочным ежам, выставленным с той стороны автострады.

— Проход подготовили, — поясняет Гомозов. — Дернут танком трос, и дорожка открыта.

— Хитрюги.

— У нас научились, — возражает Гомозов. — Еще под Смоленском применяли. Сам комдив придумал. — Он бросает взгляд на часы. — Завтрак бы поторопить, а то и покушать не успеем.

Отсюда можно звонить в нашу землянку. В дивизион пока докричишься, немцы раньше услышат.

Тем же путем осторожно покидаю наблюдательный пункт. Из блиндажа разговариваю с начштаба дивизиона, докладываю обстановку. Потом даю команду доставить завтрак к шести и сажусь за планшет.

Звонят. Есипов не разберет, чего от него хотят.

— Товарищ гвардии капитан, Васнецова какого-то спрашивают.

Какого еще Васнецова?

— Кто говорит?

— Неизвестный старшина Кривенко, пехотинец.

— Ни́чью ваш связыст, Васнецов по хвамилии, катушку позычив. Обещал до свиту виддать и не идэ. А зараз с менэ требують.

— Откуда вы говорите?

Кривенко разговаривает с нашей промежуточной станции.

Наконец вспоминаю, что Васнецов — это Разлука. Все так привыкли к прозвищу, что и настоящую фамилию солдата забыли. Разлука и Разлука.

Однажды на комсомольском собрании новый секретарь призвал связистов брать пример с «товарища Разлуки». Никто тогда даже не улыбнулся. И сам Разлука не обижается, он не переваривает лишь слова «трепач».

Свидетелей происхождения странного прозвища в полку немного, а в батарее — я, Есипов да еще человека три, остальные сменились. Есипов, пожалуй, тоже не помнит. Не догадался ведь, что Васнецов не кто иной, как Разлука.

Еще на Урале, во время первого полевого выезда, Разлука сматывал телефонную линию. Откинувшись для равновесия, он быстро продвигался по тропке и крутил ручку железной катушки, подвешенной на груди. Старая изношенная катушка скрипела и взвизгивала.

Приблизившись к огневым позициям, Разлука замедлил шаг и, размеренно накручивая, будто шарманку, запел скорбным дребезжащим тенорком:

— «Разлука ты, разлука…»

С той поры и присохло к нему странное прозвище. Очиститься от него он мог теперь разве только ранением, и то при условии, что никто из однополчан не попадет с ним в один санбат или госпиталь. Пока же он для всех Разлука.

Есипов растолкал Разлуку. Узнав, в чем дело, Разлука уговаривает сержанта с «Промежутка» отдать пехотному старшине катушку кабеля.

— В обед расквитаюсь, — обещает Разлука. — У нас тут тесно от этих катушек. Новенькие, краска липнет, оттого и не пользуем.

Какая краска? Нет здесь никаких катушек. Впрочем, кто его знает. Выходит, что не врал вчера про двадцать семь порывов и кабель, взятый напрокат. Но к чему было плести о пятисотке?

Уладив инцидент, Разлука справляется о времени по фордовскому будильнику.

— Махнем? — пытается завести беседу Есипов, оголяя руку с часами кирпичиком.

— Эти не могу, — серьезно отклоняет сделку Разлука и укладывается досыпать.


В шесть приносят завтрак. При звуке откидываемых барашек, которыми закантована овальная крышка термоса, Разлука вскакивает, словно по зову горна.

Как и следовало ожидать, в термосе каша из концентрата «Суп-пюре гороховый». Самое скорое и универсальное блюдо. Вода по норме — первое, меньше нормы — второе. Еще разбавить да подсластить, так и кисель на третье выйдет.

Покончив со своей порцией, Разлука деловито прячет в карман ложку и сменяет Есипова. Перед дежурством он еще успевает снести еду в самоходку Гомозову. Опасаясь демаскировки, я разрешил пробираться в самоходку только избранным. Разлука в их числе.

— Зашевелились, — тихим голосом докладывает по телефону Гомозов. Вот начнется, тогда можно орать во всю глотку: не только в дивизионе — немцы даже не услышат.

Приказываю соединить телефон самоходки напрямую с общей линией и ухожу к Гомозову.

— Можно и мне с вами? — просится Разлука.

В самоходке и без того тесно.

— За связью следите.

Разлука повинуется. Никаких признаков разочарования на лице.

Он приходит буквально вслед за мной. Молча смотрю на него.

— Гранат на всякий случай принес, товарищ гвардии капитан.

Лукавит, но карманы на самом деле раздуты, и грудь топорщится.

Дожидаюсь, пока Разлука выкладывает гранаты. Он приволок их целый десяток. Если бы осколок или пуля угодили в одну, не найти бы даже крышки фордовского будильника: от детонации наверняка взорвался бы весь боезапас.

— Все?

— Все, товарищ гвардии капитан.

— Теперь марш в блиндаж. Лезет, куда не просят.

— Так ведь береженого бог бережет.

Сейчас я — тот самый Разлукин бог.

— Ясно?

— Ясно, товарищ гвардии капитан.

Разлука нехотя карабкается наверх.

— Стой! Пускай перебесятся.

Немцы начинают атаку короткой артиллерийской подготовкой. Слышно, как взревели моторы, и проволочные ежи как ветром сдувает.

Командую натянуть шнуры. На орудийных прицелах установки НЗО-5. НЗО означает «неподвижный заградительный огонь», 5 — номер участка. НЗО-5 — участок автострады впереди нашей самоходки.

Как только показываются зияющие дула и угловатые башни немецких танков, кричу: «Огонь!»

На автостраде вздымается стена разрывов. Осколки градом колотят по броне самоходки. В случае недолета — прости-прощай! К счастью, автострада широченная, и огневики знают свое дело.

— Зарядить!

Боеприпасы все-таки подвезли, можно не скупиться.

Заваривается кутерьма. Стреляют все и вся. Головной танк юзом сполз назад. Из него начинает валить дым.

Ухудшается видимость.

— Места другого не нашел, в стороне сгореть не мог, Гитлер паршивый.

— В блиндаж! Немедленно!

Разлука безропотно подчиняется.

Скверно, что дым тянет в нашу сторону. С каждой секундой небо все плотнее заполняется бурлящим смолистым облаком. Из дыма торчат короткие руки ветел с растопыренными пальцами, будто деревья в плен сдаются.

В октябре, перейдя государственную границу, мы с Гомозовым и Разлукой напоролись на занятую немцами траншею. Все обошлось удачно. На троих пришлось двадцать пять пленных — первых пленных немцев на немецкой земле. Произошло это в районе Лаукена. Там же мы впервые вступили в немецкое жилье.

Посреди небольшой квадратной комнаты на столе — чашки с дымящимся недопитым кофе. Глухое тиканье часов размером с одностворчатый шкаф.

В настенной рамке тускло блестят на поблекшем бархате фамильные ордена и медали.

Мы остановились у раскрытой двери, не решаясь переступить порог, как непрошеные гости.

На своей земле не раз приходилось входить в пустые покинутые дома. Тогда мы не стеснялись: то были наши дома.

Здесь все чужое: и стол с кофейным сервизом, и кабинетные часы, и потомственные военные реликвии.

— Вот они как живут, — протянул Разлука не то удивленно, не то разочарованно. Он шаркнул сапогами о половик и ступил в комнату.

Послышался странный шорох. Гомозов метнулся к двери, ведшей в другую комнату, прижался к стене за косяком и, изготовив автомат, крикнул: «Выходи!»

Разлука, зачем-то присев, тоже наставил оружие.

Никто не отозвался. Тогда я шагнул вперед и потянул за ручку. Тут же толкнул дверь обратно и подпер ее плечом и ногой. За дверью бесновался огромный волкодав.

Разлука дал короткой очередью прямо в дверь, и все затихло. Только часы малиново отзвонили четверть.

— Пошли отсюда, — не поднимая глаз, с тоской попросил Разлука.

Мне отчего-то тоже было неприятно оставаться в чужом доме с мертвой чужой собакой.

Дня через три случайно довелось подслушать драматическое повествование Разлуки об эпизоде с волкодавом. Оказывается, весь дом кишел ими. Разъяренная свора, еще недавно сторожившая самого Геринга, этого «Гитлера паршивого», была специально обучена для нападения на советских воинов. (Вообще-то, гитлеровцы держали таких собак для военнопленных!)

Разлука живо описал картину кровавой битвы — доказательством служили швы на спине шинели — с такими невероятными подробностями и деталями и с такой красочностью, что, когда я докладывал о пленении двадцати пяти немцев, командир дивизиона, откровенно посмеиваясь, уточнил:

— Это не там, где вы с Разлукой от овчарок отбивались?

Схватка в траншее уже тоже считалась выдуманной.


Немецкая цепь возникает из облака столь внезапно и близко, что мы едва успеваем приложиться к автоматам.

Гомозову удалось сдвинуть крышку переднего люка. Люк служит ему амбразурой. Я пристроился у пробоины в боковой стенке.

Идут в ход гранаты, принесенные Разлукой.

Уцелевшие «гитлеры паршивые» залегли и поливают нас автоматным огнем.

Секретный наблюдательный пункт превращается в броневую точку со всей диалектикой ее достоинств и пороков. Достоинства — в броневой защите, порок — в беззащитной недвижимости: ни отступить, ни глубже укрыться.

Придется убираться, и как можно скорее, но пока об отходе и речи быть не может: перестреляют. Надо выждать удобный момент, если такой еще представится в нашей жизни.

В лобовой лист рубки косо ударяет снаряд, очевидно болванка, снаряд без взрывчатки. Сумасшедший звон металла остается в ушах. Кричу в телефон и не слышу ответа. Гомозов жестом дает знать, что связь прервана.

Сейчас батарея выпустит еще по два снаряда из каждого орудия и замрет до новой команды, а ее не будет.

Снаряды отрывают лоскуты от дымовой завесы. Едва она успевает отрасти, гремит новая серия взрывов. Опять затягивается удушливый мрак, теперь надолго. Связи нет.

Вот-вот дым поглотит наше убежище, и мы уйдем. Вдруг на автостраду обрушивается еще одна батарейная очередь. Еще и еще.

Ошибиться невозможно: кто-то повторил мою команду на НЗО-5.

Разлука, конечно. У Есипова «фантазии нет». Разлука точно подметил.

В огне разрывов видны немцы. Они были совсем близко от нас, в нескольких шагах, которые им уже заказаны навсегда.

Пищит зуммер. Даже я слышу, ушам стало легче.

— Есипов докладывает! — надрывается трубка. — Разлука сказал! Новый пункт для вас выбрал! Левее! Он туда связь потянул!

Умница ты мой, Разлука! Все понял, все сделал как надо.

— Отходим!

Сперва выбирается Гомозов, за ним я. Скатываемся по крутому откосу дорожного полотна, переводим дух и бежим что есть сил влево искать Разлуку.

Гомозов натренированным чутьем разведчика безошибочно угадывает место нового наблюдательного пункта, у перебитой ветлы. Там уже залегли трое наших. Они не оглядываются и не видят нас. Каски часто-часто дрожат, плечи трясутся от прижатых к телу автоматов. Неожиданно один из солдат рывком выскакивает наверх. Он что-то кричит и бросается вперед, угрожающе потрясая гранатами.

Круто сворачиваю и взбегаю по насыпи, валюсь ничком у самой кромки.

На противоположной стороне, прячась за ветлами, осторожно крадется танк. Вот он качнулся и замер. Куцый ствол пушки нацеливается на нашу самоходку. Мы вовремя выбрались из нее.

— Назад!

Разлука не слышит, бежит прямо на танк. Бежит в рост, открыто, вызывающе. И это не дикое безумство, не отчаяние смертника. Это демонстрация, отвлекающий маневр.

— Разлука!

— Разлука! — во всю мочь своих богатырских легких вторит Гомозов.

Все напрасно. Разлуку уже нельзя ни остановить, ни воротить назад.

Его заметили. Обдирая до искр бетон, танк спешно разворачивается навстречу неотвратимой опасности. Строчит пулемет. Пули свистят над нашей головой. Разлука метнулся влево.

— Заманывает, — хладнокровно комментирует Гомозов: солдатский азарт на миг заглушил в нем чувство тревоги за товарища.

Танк крутнулся вслед за человеком с гранатами, но тот ушел еще левее, а танку мешает толстая ветла. И пока танк сдает назад, чтобы обойти препятствие, Разлука, теперь уже пригнувшись, мчится прямо.

Гомозов пускает веером длинную очередь, прикрывает Разлуку от немцев, высунувшихся за автострадой. Сейчас это единственное, чем мы можем помочь Разлуке. Я тоже поднимаю свой ППШ.

Разлука уже на середине голой бетонной полосы. Теперь только вперед, в мертвую зону танкового пулемета.

Нас слишком мало, чтобы броситься вслед за Разлукой.

Откуда-то издалека дробно лупит крупнокалиберный пулемет. Разлука вдруг налетает на невидимую стену. Он даже откидывается назад, и каска, вихляя, катится по отполированному бетону.

Разлука выпрямляется, восстанавливает равновесие и падает как подкошенный.

Но он жив, руки не выпустили гранат. Поединок еще не окончен. Напрасно танк снова разворачивает пушку на нашу самоходку. Разлука медленно, но неотступно ползет на врага.

Кажется, я плачу от бессилия и ненависти.

Гомозов выслеживает немцев. Глаза его рыщут то в одну, то в другую сторону. Наши автоматы перебивают друг друга, схлестываются, смолкают, опять трещат.

Разлука, приподнявшись боком, швыряет гранату. Она взрывается в двух шагах от танка.

— Ослаб! — с болью кричит Гомозов.

Танк не поворачивается, он прыгает навстречу неумолимой смерти, как волкодав на цепи.

Разлука выбрасывает под гусеницы вторую гранату. Теперь она достигает цели.

Гомозов без промаха стреляет по экипажу, который пытается спастись из подбитого танка.

Я бегу к телефону.

Под прикрытием огненного шквала Гомозов скользит через автостраду, как ящерица. Разлука, часто замирая, тянется назад, к своим.


Он лежит на носилках, непривычно длинный и тихий. Светлые выпуклые глаза с грустинкой глядят на нас.

Подле носилок стоит на коленях Есипов с заготовленной цигаркой.

— Подымишь, а, Разлука?

— Как дам ему по смотровой щели, — тихо заговаривает Разлука, — он и ослеп, Гитлер паршивый. Я тогда шасть гранату в люк, потом как долбану по стволу, он и нос повесил, Гитлер паршивый.

— Трепач ты, Разлука, — слезно говорит Есипов.

— Как угодно. — Разлука пытается передернуть плечами, но сейчас это не получается. Разлука морщится и зажмуривает глаза.

Сегодня же напишу наградной, представлю к Красному Знамени. Немедленно, пока последний треп Разлуки не дошел до командира дивизиона.

Нет, сегодня не придется. А на завтра трудно загадывать…

Сдираю с руки часы с черным циферблатом, центральной стрелкой и навинчивающейся герметичной крышкой.

— Махнем?

Разлука открывает глаза и едва заметно покачивает головой.

— Эти не могу… Разбились.

— Ничего, починим! — заверяю я и, растянув браслет, надеваю часы на левое запястье Разлуки.

Он пытается достать из кармана шинели свой знаменитый фордовский будильник.

Помогаю ему.

В руке дребезжащий тряпочный сверток.

— Завод недельный, — напоминает Разлука и устало прикрывает глаза.

Приходит машина. Разлуку уносят от нас.

От меня.

ДОРОГОЙ ВОЙНЫ

Пробиться в райвоенкомат оказалось непросто. Часовой, приписник в расплющенной пилотке, похожей на старую тюбетейку, замахал рукой: отойди, дескать.

— Мне к комиссару, — как мог солидно объяснил Виктор.

Часовой повел подбородком в одну, потом в другую сторону. Военкоматский просторный двор с палисадником был забит мобилизованными.

Многие явились по повестке с семьями. Люди сидели, лежали, курили, ели, читали газеты с первыми сводками Информбюро, переговаривались. Молодежь, сгрудившись вокруг баяниста, подпевала вполголоса всему, что он играл.

Виктор развернул плечи, чтобы часовой лучше разглядел полный набор оборонных значков. В это время приоткрылась дверь и кто-то произнес: «Федоровглебпетрович».

Часовой встрепенулся, оторвал от крылечка приклад винтовки и выкрикнул на весь двор:

— Федоров! Глеб! Петрович!

Из-за куста жасмина раздалось «я!». Парень в пиджаке внакидку прыжком вскочил на крылечко и исчез за дверью. Виктор хотел проскользнуть следом, но часовой наклонил набок винтовку и, как вначале, замахал рукой.

— Что вы меня, словно курицу, гоните! — обиделся Виктор.

— Вызовут — иди, а так не велено.

Часовой посмотрел добрым, жалостливым взглядом, вздохнул.

— И не курица ты вовсе, а цыпленок еще.

— Я доброволец, а не цыпленок, — с достоинством ответил Виктор, смерив взглядом часового от туго навернутых обмоток до раздавленной пилотки.

— И тем более раз доброволец — терпение иметь должен.

Дверь опять приоткрылась, назвали новую фамилию. Часовой, отвлекшись разговором, не расслышал. Досадливо охнув, он пошел переспрашивать.

Виктор рванулся в коридор и вошел в первую попавшуюся комнату.

Лейтенант, замученный почти непрерывной трехсуточной работой, оказался таким же несговорчивым, как часовой. К счастью для Виктора, на шум заглянул сам военком.

— Здравствуйте, Петр Иванович, — учтиво поздоровался Виктор. Они были знакомы: приглашал военкома на вечер встречи с участниками гражданской войны.

— А-а, комсомольский бог двадцать второй школы Ширшов!

Виктор победоносно покосился на лейтенанта.

— Петр Иванович, хочу добровольцем на фронт, а он…

Но военком не стал слушать.

— Все ясно, — перебил и сказал лейтенанту: — Предложите училище.

Училище! Пока доедешь туда — и война кончится. Кроме того, Виктор никогда не мечтал о военной карьере. Разобьют Гитлера, и Виктор обязательно поступит в университет.

Выложить все это военкому не успел, тот ушел, а лейтенант, вконец теряя выдержку, закричал:

— Не хочешь в училище, иди в школу младших командиров. Три месяца и — на фронт!

«Три месяца! Да за эти три месяца!..»

— Не бойся, успеешь, — сразу уставшим и грустным голосом сказал лейтенант. — Пролетариату Германии тоже время требуется для революции.

Виктор и сам знал, что теперь в Германии вспыхнет революция. Еще в девятом классе учитель… Тем более что революция! Да за три месяца!..

Лейтенант, потеряв терпение, резко отрубил:

— Да — да, нет — жди повестки. Все!

«Если не согласиться, повестку пришлют после войны — восемнадцать лет, исполняется только в ноябре…»

— Ладно.

Лейтенант, смягчившись, доверительно сказал:

— Советую танковую. Сам когда-то мечтал. Не повезло. На алгебре срезался. У тебя как с математикой?

— Отлично.

— О чем тогда думать?! — воскликнул лейтенант, и Виктор не устоял перед столь убедительным доводом.

— Согласен.

Когда уходил из военкомата, часовой без тени обиды выговорил:

— Обманул старика, значит, без спросу пролез.

— Не сердитесь, — извиняющимся тоном сказал Виктор.

— Сколько тебе, сынок? — спросил вместо ответа часовой.

— Восемнадцать. Почти.

— И взяли?

— Знакомство у меня, — решил созорничать Виктор. — Блат.

— Блат, — часовой вздохнул. — Блат, конечно, сила. И на войне тоже. Только длинная она, дорога войны.

— Пустяки, папаша, — успокоил и даже пропел от избытка радости: — «И танки наши быстры!»

Через два месяца Виктор был в Челябинске с отличиями младшего сержанта на черных петлицах. Здесь его назначили в экипаж, который приехал с фронта за новым танком.

Командир полюбился сразу. Когда Виктор прибыл в экипаж, старшего лейтенанта не было, он появился к вечеру. Поздоровался со всеми за руку, Виктора оглядел внимательно, испытующе, как будто можно было с первого взгляда оценить, на что способен этот молоденький младший сержант, почти мальчишка, синеглазый, русый, только брови да ресницы по какой-то случайности черные.

Виктор стоял руки по швам и тоже разглядывал приземистого, мускулистого человека с орденом на гимнастерке.

Наконец старший лейтенант снял фуражку, провел рукой по стриженой голове и коротко спросил:

— Кто?

— Новенький, — доложил механик-водитель Богаткин. — Радист-пулеметчик, на место Кудрина… — Он подавил вздох.

Карие, с прищуром, глаза все еще продолжали прощупывать и изучать.

— Зовут как?

— Виктор…

Старший лейтенант вторично подал руку и серьезно сказал, произнеся имя Виктора на французский манер:

— Очень приятно, Викто́р. Меня старшим лейтенантом величают. Ивлев по фамилии. Очень приятно!

— Мне тоже, — ответил учтивостью на учтивость Виктор и смутился.

Старший лейтенант, Богаткин и заряжающий Тихонов, не сдерживаясь дольше, засмеялись.

Отсмеявшись, старший лейтенант вдруг сказал, перейдя на «ты»:

— А знаешь, что означает имя «Викто́р»? Победитель! От «виктория» — победа.

— Старший лейтенант по-французски здоровознает, — рассказал потом Тихонов. — Он, когда еще курсантом был, в Испанию мечтал попасть, в интернациональную бригаду. А ты, случайно, не владеешь?

— Немецкий учил, — ответил Виктор.

Старший лейтенант Ивлев знал многое на свете, а дело свое военное — до тонкости. Даже в таком малом — забраться в танк — и то не было ему равных. Виктор долго тренировался, но так и не достиг той быстроты и ловкости, с какой командир занимал свое боевое место в машине. С тела Виктора не сходили лилово-желтые метины.

— Больше синяков, меньше шрамов, — подбадривал командир.

— Точненько, — поддакивал механик-водитель Богаткин. — Впрочем, жареным запахнет, так угрем выскользнешь.

Шутки Богаткина всегда были мрачными, словно и не шутил он, а предсказывал беду. Он и улыбался странно. Блестящая, какая-то голая кожа на его лице со следами ожогов туго натягивалась, и улыбка выглядела деланной.

— Без тренировки и огонь не поможет. А вообще, не гореть — фрицев бить едем. Это главное. Так, Ширшов?

Разумеется так! Виктору не терпелось скорее попасть на фронт, а эшелон, как назло, сутками простаивал на маленьких станциях, пережидал на разъездах.

Старший лейтенант ходил вместе с начальником эшелона к дежурным комендантам, бранился, требовал, но все без толку. Эшелон был сборным: везли полевые кухни и конскую амуницию, продовольствие и всяческий обозный скарб. Платформа с тридцатьчетверкой торчала в эшелоне нелепо, как приблудная.

— И зачем старший лейтенант нервы треплет? — искренне удивлялся заряжающий Тихонов. — Харчимся по-фронтовому и сверху не каплет. Привезут, никуда не денемся.

— Вы бы и зазимовать не отказались вдали от шума фронтового, — вспыхнул Виктор.

Тихонов прищурил один глаз не то от махорочного дыма, не то от презрения и усмехнулся:

— Стихами запел? Ну-ну, погляжу я на тебя, когда настоящего пороха понюхаешь, какие тогда серенады запоешь.

— Ты его не трогай, Тихонов, слышишь? — вступился Богаткин. — Он еще свое отвоюет не хуже нас. Мужик, вижу, старательный, грамотный. — И неожиданно предложил Виктору: — Давай по-соседски подучу тебя своему делу.

— Мы немного проходили в школе двигатель. И трансмиссию, и ходовую часть. — Виктор загорелся, давно мечтал повести такую громадину, как танк Т-34.

— То в школе, а то я тебя учить буду. Самолично. Я в своем колхозе пятерых трактористами сделал.

— Вместе с тракторами? — наивным голосом спросил Тихонов.

— И с запасными частями! А вот кто тебя, лодыря, делал? Четыре года действительную прослужил, а, кроме своих снарядов, ничего не знаешь.

— С меня и того хватит, — добродушно согласился Тихонов. — Поворочал бы двухпудовых поросят, да еще на ходу, когда и так все кишки перепутываются, тоже другой работенки не запросил бы.

На это возразить трудно. Что правда, то правда. И Богаткин опять повернулся к Виктору:

— Мало ли какая ситуация выйдет. Старший лейтенант, он, как бог, машину водит, так у него и своих дел по горло. Идет, значит?

— Я с удовольствием!

Вечером, лежа под брезентом, Тихонов вдруг зашептал на ухо Виктору:

— Давай вылезем, поговорим.

Они перебрались по борту в другой конец платформы. Эшелон стоял у «очередного телеграфного столба». Было тихо и лунно.

— Ты на меня не в обиде? Не со зла я оборвал тебя и стихами попрекнул. Стихи я, между прочим, и сам сочиняю. Послушаешь?

— Пожалуйста, — все еще недоумевая, согласился Виктор.

— А ты сам — ничего?

— Я — нет.

— Прискорбно, — посочувствовал Тихонов. — Поэзия очень помогает. — Он откашлялся. — Ну, так я начну. Только Богаткину ни-ни! Пробовал раз. — Тихонов обиженно засопел. — «Лучше мотор выучи», — сказал Богаткин. Так я почитаю?

Еще раз откашлялся и начал:

Уничтожим мы скоро всех гадов.
Полной грудью вздохнем глубоко.
Жизнь пойдет — лучшей жизни
                                                 не надо!
Умирать не захочет никто!
Виктор ждал продолжения, но его не последовало.

— Ну, как?

— Хорошо, — щедро оценил Виктор. Ему и на самом деле стихи показались хорошими, они созвучны были его собственным мыслям и чувствам.

— Хорошо? — обрадовался Тихонов. — А здорово я слова Чапаева вставил? Помнишь, в кино, когда он Петьке с Анкой говорил про будущую жизнь? Теперь другое стихотворение, лирическое:

До свидания, города Урала,
До свидания, горные хребты.
«Ты вернешься, — девушка сказала. —
Не забудешь?» Я сказал: «А ты?»
Ну, как?

— Тоже хорошо. Короткие только.

— Хорошо?! А Богаткин, понимаешь!.. А что коротко, это специально! Во-первых, сочинять недолго. Во-вторых, можно без бумаги, запомнить легко. Верно?

Виктор слушал и думал о том, что, кроме отца с матерью, его никто не провожал на войну. И то лишь до трамвая: в городе объявили комендантский час.

— У вас в Челябинске девушка?

— С чего ты взял? — вытаращился Тихонов.

— По стихам.

Тихонов приглушенно засмеялся.

— Чудило! Это ж по вдохновению! — И торопливо напомнил: — Только Богаткину ни-ни!

— Не скажет, не бойся, — раздалось вдруг за спиной. В открытом люке виднелась голова Богаткина. Люк тотчас захлопнулся, но Тихонов поднял крышку. В машине горел свет. Богаткин что-то писал.

— Подъедать будешь?

— Зачем? Я твои стихи домой пошлю. «Жизнь пойдет — лучшей жизни не надо! Умирать не захочет никто!»

Тихонов успокоился, к нему возвратился обычный тон.

— А долдонишь, что умрешь.

— Точненько, — спокойно подтвердил Богаткин.

— Зачем тогда письмо?

— Письмо. То жене, детям. Для них жизнь замечательная будет. После войны, конечно. Это точненько. И что «уничтожим мы скоро всех гадов» — тоже.

— Как же «мы», когда тебя убьют? — зацепился Тихонов.

— Меня убьют, так вы останетесь, другие. Между прочим, — обратился к Виктору, — командир же сказал: Виктор — победитель.

— Бессмертный, — уточнил Тихонов. Шутя ли, всерьез — определить было трудно.

— Никита — тоже победитель, — заметил Виктор.

— Ну да! — Тихонов обрадовался несказанно: ведь его звали Никитой.

— И Георгий перевод имеет? — осторожно спросил Богаткин.

Виктор постарался вспомнить:

— Георгий — земледелец.

— Земледелец? — недоверчиво переспросил Богаткин, но сразу поверил. — Точненько. Тракторист и есть земледелец. Скажи пожалуйста! Земледелец… — Он помолчал и заговорил на излюбленную тему: — Выходит, в землю мне и возвращаться.

— И чего ты все каркаешь? — в сердцах упрекнул Тихонов.

— Я не каркаю, товарищ Никита-победитель. Я официальное заявление делаю: третью машину получите без меня. Предупреждаю.

Виктор в душе осуждал Богаткина, но в разговор вмешиваться не осмелился. Что он знал о войне? Его первая атака, первая радиосвязь в бою, первая очередь из танкового пулемета по настоящей цели — все это было еще впереди.

Дорога на вокзал в трамвае с синими лампочками, дорога на Урал с первым назначением, дорога на фронт в сборном эшелоне были дорогами на войну. Самой дороге войны еще только предстояло начаться. Но вступал на нее Виктор не в одиночку — в братском экипаже. Потом, на войне, не раз убеждался, что взаимоотношения танкистов и не могут быть иными: все четверо, от механика-водителя до командира, ели из одного котла, прикрывались одной броней, сражались одним и тем же оружием. Экипаж жил одной жизнью и в любом бою мог умереть одной смертью. Братство было кровным.

Но при всем этом старший лейтенант Ивлев всегда оставался командиром.

Перед самой контратакой, когда в последний раз проверяли внутреннюю связь, Виктор услышал искаженный ларингофоном голос:

— Помни: Викто́р — значит победитель.

Но контратака не принесла победы ни стрелковому полку, ни танкам роты поддержки.

Танки шли ромбом. Тридцатьчетверка старшего лейтенанта Ивлева, лавируя под огнем, неслась впереди, в острие ромба. Комья земли взлетали за кормой выше башни.

Немцам удалось отсечь пехоту, но могучую тридцатьчетверку невозможно было уже ни остановить, ни удержать.

В узенькой щелке, прикрытой толстым плексигласом, мелькнули искаженные ужасом лица; широкие гусеницы подмяли под себя пулемет с треногой и устремились дальше.

— Слева пушка! — крикнул командир.

Богаткин, откинувшись всем телом, обеими руками потянул на себя левый рычаг, но не успел подставить надежную лобовую броню навстречу немецкой самоходной пушке, затаившейся в почерневшей рощице.

Подкалиберный снаряд ударил в борт, танк вздрогнул всем корпусом. Мягкий алюминиевый наконечник расплющился, а тонкий вольфрамовый сердечник пронзил броню. Вырвавшись из стальных тисков, сердечник раздробился на мелкие осколки.

Танк медленно кружился на месте. Богаткин не выпускал из рук рычаг левого фрикциона. Голова свесилась на плечо и безжизненно подрагивала.

Виктор очумело смотрел на Богаткина. В ушах гудело.

«Вперед», — не услышал, а почувствовал Виктор. Он отвалил с сиденья бесчувственное тело Богаткина и ухватился за рычаги. Машина пошла прямо.

Второй снаряд фонтаном вздыбил землю перед самым носом. Виктор успел сообразить, что стреляют с фланга, и, развернув машину, бросил ее на почерневшую рощу.

Тридцатьчетверка мчалась прямо на зарывшуюся в землю фашистскую самоходную пушку. Из длинного ствола еще раз вырвался огонь. Выстрел слился с лязгом и грохотом тарана. Тридцатьчетверка врезалась в желтый крест, прижала вниз длинный ствол и замерла, как памятник на постаменте.

Когда Виктор очнулся, стояла звонкая тишина. Потом ему померещился топот сапог над головой, затем послышались непонятные отрывистые голоса.

Виктор с великим трудом приоткрыл один глаз, второй распух и не повиновался. Резанул яркий свет из смотровой щели, но он тут же померк: чужое лицо вплотную придвинулось к плексигласу.

Виктор инстинктивно зажмурился и не шевелился. Сердце стучало с такой силой, что Виктору почудилось: сердце бьется о стальной корпус, бухает, гремит.

— Ну, что там? — неторопливо спросил чей-то голос по-немецки.

— Смерть! — прокричал в ответ тот, кто заглядывал, и распрямился; Виктор, опять приоткрыв глаз, увидел грязно-зеленое пятно мундира со светлой бляхой ремня в центре.

«Плен», — он похолодел от ужасной мысли. Первое, что тотчас мелькнуло: «Застрелиться!»

Светлая бляха скользнула вниз, и Виктор мгновенно закрыл глаза. Наверное, опять заглядывали в машину.

«Застрелиться. Застрелиться. Застрелиться. Живым не сдамся!» Он лежал на правом боку, тело прижимало кобуру. А приподняться боялся, чтобы не выдать себя.

Подъехала легковая машина: двигатель работал почти бесшумно. Сильный резкий голос что-то отрапортовал.

Все стихло. Дальнейший разговор нельзя было разобрать. Спустя минут пять машина уехала, и говор за броней усилился. Немцы, очевидно, уверились, что весь экипаж погиб. Они галдели бесцеремонно еще и потому, что фронт, конечно же, покатился дальше на восток…

Виктор остался в немецком плену. Живой, с мертвыми товарищами. Неожиданно он ощутил, как что-то шевельнулось; лишь сейчас понял — привалился к телу Богаткина. Что, если тот начнет подниматься? Виктор оцепенел, даже мысль остановилась.

Послышался нарастающий гул танкового мотора. Можно было догадаться по звукам, что танк зашел сзади. Некоторое время он стоял, фыркая и ворча, потом взревел; тридцатьчетверка качнулась и поползла за немецкой машиной.

Мотор сбросил обороты и замурлыкал. Тридцатьчетверку опять облепили солдаты, гремели, пробовали открыть люки, пока начальственный голос не скомандовал что-то. Виктор разобрал два слова: «довольно» и «быстро».

Мотор снова перешел на угрожающий рев, танк обошел тридцатьчетверку и стал пятиться.

На передние крюки упали толстые кольца буксирного троса. Тридцатьчетверка дернулась и покорно потянулась за тягачом.

Богаткин больше ни разу не шевельнулся. Наверное, почудилось тогда.

Оцепенение прошло. Вернулось и принялось долбить мозг слово «застрелиться». Теперь можно было подняться, расстегнуть кобуру, достать наган. Но Виктор медлил, хотя никакого чуда произойти уже не могло.

Старший лейтенант сполз под пушку. Тихонов навалился на орудийное ограждение, большие, сильные руки болтались, как ватные.

Было жалко друзей, и мать с отцом жаль, и себя. Ни пожить, ни повоевать по-настоящему не успел, пропал ни за что.

Горло сдавило, и уцелевший глаз наполнился слезами. Виктор заплакал горько, безысходно, как покинутый всеми ребенок. Он плакал еще и оттого, что не в силах приставить к виску ствол револьвера. И даже от мысли, что немцам, в сущности, безразлично, жив он там, в своей бронированной могиле, или нет. Они всех считали мертвецами, кроме тридцатьчетверки, которая, на худой конец, сгодится на металлолом.

Виктор представил себе, как, открыв автогеном доступ в рубку, немцы вытащат его и, словно падаль, отволокут за ноги прочь с дороги, будто и не был никогда человеком и ничего достойнее не заслужил. А по той же дороге пройдут в Россию новые фашистские танки. Белые бумажные кресты перечеркнут окна еще в одном городе, и в другом, и еще, до самого края света. И Виктор оплакивал себя и весь мир.

Тридцатьчетверку между тем увозили все дальше, увозили в ней Виктора, тащили, как безропотную овцу на убой, накинув на шею стальную веревку буксира. Сравнение с овцой показалось особенно оскорбительным. Он вдруг обозлился, и эта злость затмила обиду, горечь, страх. Страх, в котором он не признавался себе, но который существовал, был на самом деле, был и держал когтями крепче буксирного троса.

Виктор еще не знал, как будет действовать, что сделает, но уже лихорадочно придумывал самую высокую плату за свою жизнь.

Выбраться через башенный люк и забросать немецкий танк гранатами, стрелять из револьвера, душить руками, кусаться, биться до конца!..

Кого душить и кусать? Конвой наверняка в немецком танке. А при всей мощи оборонительной гранаты она ничто против брони.

Тут он вспомнил о нижнем люке. Протиснуться через него не легко, но возможно. Главное — абсолютно скрытно. На ровном участке дороги, если умеючи прильнуть к земле, и днищем не заденет, и никто не заметит в клубах пыли.

Виктор потянулся к люку. На крышке лежала нога в хромовом сапоге, у края, чуть-чуть только сдвинуть. Он уже прикоснулся к ней, но быстро отдернул руку, будто нога старшего лейтенанта Ивлева была заряжена электричеством, как конденсатор; ток ударил Виктора, встряхнул его. Он огляделся и увидел все другими глазами, и себя самого увидел со стороны. Он трусил! Дрожал за собственную шкуру! Думал только о собственном спасении, даже когда хотел стреляться и когда в ярости придумывал, как бы взять с немцев выкуп подороже.

Он сразу вспомнил часового в военкомате: «Цыпленок». Цыпленок! Жалкий, растерянный, перепуганный цыпленок!

И когда наконец сознался в собственной трусости, схлынула ярость, отступил страх, а на смену пришло то единственное, что могло сделать все, что еще возможно было сделать в сложившихся обстоятельствах. Это единственное называлось хладнокровием. Хладнокровием воина, ибо лишь с этой минуты Ширшов стал солдатом.

Он услышал странные звуки, схожие с мычанием глухонемого, бросился к Богаткину и увидел натужно искривленный рот. Глаза встретились с мутным, измученным взглядом. Виктор схватил флягу с водой и приставил ко рту, но голова контуженого тряслась, а когда все же удалось влить несколько глотков, Богаткина стошнило. Но все-таки ему стало чуточку легче. Виктор помог забраться на сиденье: так не мутило.

Старший лейтенант Ивлев еще дышал, под комбинезоном редко-редко подрагивало сердце; он был ранен в голову и левое плечо. Виктор, как сумел, перевязал старшего лейтенанта и поднялся к Тихонову.

Никита Тихонов был мертв. Виктор с трудом снял его с ограждения и спустил вниз, затем снова попытался привести в чувство командира, но безуспешно.

Дорога пошла по лесу, и в машине стало еще темнее.

Виктор стал обдумывать, как действовать дальше. Мысль снова возвратилась к самоубийству. Но тогда следовало застрелиться и Богаткину. И кончить старшего лейтенанта Ивлева, чего Виктор уже никак не мог сделать. Не мог и бежать, бросить товарищей.

Стало немного светлее, лес редел. Скоро не останется никакой надежды.

Богаткин приходил в себя. Вряд ли он понял ситуацию, но обратил внимание, что не светятся контрольные приборы, и нажал на кнопку включателя массы.

«Двигатель! — озарило Виктора. — Завести двигатель и рвануть назад. Вперед! Назад! Любым способом освободиться от буксирного троса и — пошел, пока хватит горючего и снарядов!»

Лишь сейчас он вспомнил о пушке. Но прежде попытался включить зажигание и запустить двигатель. Сделать это не удалось: что-то оборвалось, замкнуло, испортилось.

Клин затвора был опущен. Виктор заглянул в ствол и увидел прямо перед собой черную башню в пыльном багровом мареве. День кончался.

Снизу потянули за комбинезон. Богаткин жестом показал, что надо открыть нижний люк. Очевидно, начал соображать по-настоящему и разобрался в обстановке.

Они открыли люк; в машину ворвалось облако пыли. Виктор подтянул к отверстию старшего лейтенанта и, предупредив Богаткина, возвратился к пушке. Резким движением вогнал патрон; затвор со звоном выскочил вверх и запер ствол. Не глядя в прицел, нажал локтем рычаг спуска. Раздался выстрел. Снаряд врезался в башню немецкого танка, и она скатилась, как каска с головы убитого. Ударная волна встряхнула машину, тридцатьчетверка остановилась.

Виктор успел подумать, что конвой наверняка выбыл из строя. Те, кто сидели в танке, и те, кто могли быть снаружи, уже не опасны.

Оставив нижний люк, стал откидывать передний. Он поднял тяжелую плиту, вылез и закрепил ее.

Старшего лейтенанта Ивлева, недавно, всего несколько часов назад, такого сильного и ловкого, а теперь совсем беспомощного, удалось протащить сквозь квадратное окно люка с величайшим трудом.

Виктор помог выбраться Богаткину, а сам обратно проскользнул в рубку, забрал у Тихонова бумажник с документами, неловко ткнулся губами в холодеющую щеку и, закрыв надежно передний люк, протиснулся через дыру под днище.

Немецкий танк дымил, из развороченной кормы вырывались желтые языки огня.

Вокруг никого не было — только лес и срезанные березовые ветки на дороге.

Взвалив старшего лейтенанта на плечо, Виктор бегом ринулся в чащу. Богаткин едва поспевал за ним.

Позади раздался приглушенный взрыв и следом за ним еще, несколько погромче. В танке рвались боеприпасы.

Старший лейтенант изредка постанывал, но по-прежнему был в беспамятстве. Главное, что он жил.

Они понесли его вместе, но контуженый Богаткин скоро сдал. Виктор опять взвалил командира на плечи и продирался в лесную глушь, пока вконец не выбился из сил.

В беззвездном небе отсвечивали заревом тучи. Ни взрывов, ни выстрелов не было слышно. Танкисты продолжали идти, время от времени останавливаясь перевести дыхание. Остановки делались все чаще и продолжительнее.

Почва под ногами стала бугристой, зачавкало, запахло гнилью. Двигаться болотом в чернильной тьме было чистым безрассудством, и не осталось никаких сил.

Они повалились на мокрую траву и проспали несколько часов.

Ночь над головой вылиняла от солнца, а в лесу все еще удерживался фиолетовый сумрак. Над самой землей плавала тонкая пелена молочного тумана. Когда Виктор поднялся на ноги, туман укрыл его до пояса.

Густая листва, тронутая рыжим золотом осени, звенела от птичьего щебета. Не было никакой войны, никто не убивал друг друга, не жег дома, не поливал из авиационных пулеметов эшелоны с женщинами и детьми.

Виктор стоял в тумане, как на облаке. И лес вместе с ним плавно летел в небесах. Наверное, это и была та жизнь, которую предсказывал Чапаев и воспел в стихах Никита Тихонов. Не дождался Тихонов такой жизни и никогда не вернется на Урал к девушке, созданной вдохновением. Но все равно была на самом деле где-то, пусть не на Урале, в другом краю, такая девушка. Она могла и должна была стать любовью Никиты Тихонова, и теперь вот, сама не зная, стала незамужней вдовой.

Послышался слабый стон. Виктор в первое мгновение не понял, чей и откуда. Стон повторился.

Виктор стал на колени и подполз к старшему лейтенанту. Лицо Ивлева выделялось бескровной белизной в белом тумане, веки приподнялись, но густые ресницы скрывали зрачки. Белые с синевой губы шевельнулись.

— Пить.

— Сейчас! — И заметался в поисках воды, пробовал почву ногами, шарил руками в тумане, словно искал воду в самой воде, мутной парной воде. Найдя особенно влажное место, вжал в податливую пружинистую землю сомкнутые ладони и держал их, пока не насочилась вода.

До старшего лейтенанта Виктор донес три глотка и опять повторил то же самое. Он напоил и Богаткина, напился сам. Вода отдавала тиной и ржавчиной.

Богаткин выглядел молодцом, но по-прежнему не слышал и не говорил, мучительно тряс головой, выдавливая из себя слова, густые и тягучие, как полузастывшая смола.

Виктор сидел подле командира и не знал, как поступить дальше.

Туман рассосался, над верхушками деревьев показалось солнце. Теплое, мягкое прикосновение пробудило командира. Он смотрел на склоненное к нему лицо Виктора открыто и ясно, но его взгляд ничего не выражал, будто земные человеческие чувства были Ивлеву уже недоступными.

Виктор улыбнулся, радуясь, что Ивлев наконец ожил.

— Виктор, — прошептал умирающий едва слышно.

— Что, товарищ старший лейтенант?

— Документы сжечь… Все… Партбилет комиссару…

— Товарищ старший лейтенант! — закричал Виктор, забыв, что надо таиться.

Виктор упал на грудь своего мертвого командира, судорожно ухватился за него руками. Но Виктору не дана была сила удержать человека на земле, если он умер. И он второй раз за эти сутки, второй раз за последние двенадцать или тринадцать лет, сколько себя помнил с детства, заплакал. Не как мальчишка вчера в танке, как мужчина, солдатскими слезами.

Богаткин молча поднялся и пошел выбирать сухое место для могилы. Он нашел на поляне неглубокий поросший жесткой травой ровик, неизвестно кем и для какой цели отрытый в лесной глухомани. Может быть, когда-то проходили здесь военные учения или еще раньше вырыли окоп красногвардейцы-дозорные.

Они очистили ровик от травы и сопревших листьев, расширили и углубили его, работая складным ножом и черенком ложки из нержавеющей стали, которую мать дала Виктору с собой.

Документы, за исключением партийного билета, сожгли. Удостоверение, орденскую книжку, все бумаги с печатями и штампами, которые уже не имели никакого значения для того, кто еще полчаса назад был на земле старшим лейтенантом Ивлевым.

Орден Виктор сперва хотел взять с собой, но передумал. На обратной стороне выгравирован номер, с его помощью можно выяснить фамилию владельца.

Он привинтил орден обратно к гимнастерке Ивлева. Если люди наткнутся когда-нибудь на неизвестные останки, узнают имя героя…

Партийный билет Виктор запрятал во внутренний карман гимнастерки и для надежности закрепил булавкой.

Они опустили негнущееся тело в могилу и постояли безмолвно, как в почетном карауле. Но и после минуты молчания не сразу решились засыпать Ивлева землей.

Потом Виктор отошел от могилы и лег навзничь на траву. Мысль никак не могла остановиться на чем-нибудь одном. Все же ему удалось сосредоточиться на главном: пора двигаться дальше, выбираться из окружения, скорее возвратиться в строй.

Богаткин все так же сидел у свеженасыпанного маленького холмика и поглаживал черной рукой черную землю, стараясь выровнять впадинки и бугорки, будто земля эта была не над, а под командиром.

…Они отправились прямо на восток. Виктор часто оглядывался назад, чтобы лучше запомнить эти места, через которые еще предстояло вновь пройти дорогой войны, с востока на запад.

БЫЧОК

Они возвращались домой. В Москву. Насовсем.

Последняя дорога — просто не верилось! Они так устали от бесконечных скитаний из одной деревни в другую, от избы к избе. За три года исходили, наверное, две области, не меньше. Летом идти весело, если налегке, конечно. Зимой перехватывают дыхание тихие уральские морозы. В воздухе сверкают, переливаясь, ледяные искорки; под настом чудится бездонная пустота: так гулко хрустят шаги. Но зимой легко перевозить на салазках вещи: узелок и тяжелую швейную машину с облезлым фанерным колпаком.

Они жили то у одних, то у других людей, и мать обшивала хозяев и их соседей. Мать была «кочующим ателье». Родной дом остался далеко за лесами и реками с грохочущими мостами.

Вере особенно запомнились часовые, охранявшие мосты. В длинных шинелях, с огромными винтовками, в высоких шлемах — буденовках, похожих на пузатые бутылки с короткими горлышками.

Когда Варя с матерью эвакуировались, все говорили, что немцы уже под самой Москвой, и Варя думала, глядя на часовых: они стоят здесь, чтобы не дать врагу продвинуться дальше на восток и не пропустить на запад своих, потому что люди могли не знать, что там уже оккупанты. И в самом деле, на восток увозили женщин, детей, стариков, а навстречу им мчались лишь теплушки с солдатами и вереницы цистерн.

Теперь, когда Варя с матерью сами ехали на запад в воинском эшелоне — а все поезда, которые двигались на запад, были военными, ибо все, что они везли: танки, пушки, бензин, продовольствие, одежду, — все шло фронту, — теперь Варя уже не боялась фрицев. Красная Армия отогнала врага почти до самой Восточной Пруссии, и война, как уже всем было известно, должна была вот-вот кончиться. Тогда вернется папа, а Оля…

С фронта прислали вырезку из газеты с Олиной фотографией и похоронную: «Геройски погибла в боях за свободу и независимость Родины».

Потом их вызвали в военкомат и передали орден Славы с потертой муаровой ленточкой и совсем новую Отечественную войну второй степени. Матери сделалось плохо, а Варя бросилась к офицеру и стала умолять его отправить ее на фронт мстить за сестру. Офицер неловко обнял одной-единственной своей рукой и что-то долго и ласково говорил до тех пор, пока Варя не успокоилась. Но, уходя, сказала: «Все равно уеду на фронт. Сама!» Возможно, она так и поступила бы, но после гибели Оли у матери совсем плохо стало с сердцем. Мать вдруг сразу состарилась, сгорбилась, под глазами в красных прожилках морщились тяжелые отеки. Ее никак нельзя было оставлять одну, тем более в чужих краях.

Мать заторопилась домой, в Москву, в свою квартиру, где родилась и выросла Оля и где остались Олины вещи и игрушки. И от Москвы будет совсем недалеко до неизвестной печальной Тихвинки, места Олиной могилы.

Однорукому офицеру из военкомата удалось пристроить Варю и мать к эшелону, направлявшемуся через Москву на Белорусский фронт.

Сопровождающие «скотного эшелона» (вообще-то, в эшелоне шли только семь вагонов со скотом) не очень охотно взяли с собой больную женщину и девчонку. И поместили их не в теплушке, где ехали сопровождающие, а в огромном пульмане со скотом, в загородке с тюками спрессованного сена.

Они устроили себе гнездо и на ночь прикрывались поверх пальто распотрошенным сеном.

Стоял ноябрь, по утрам все вокруг серебрилось инеем, и по краям одиноких луж стеклился тонкий ледок.

В вагоне было холодно и сыро, пахло навозом и аммиаком. Днем открывали оконный люк, и все покрывалось угольной пылью.

На стоянках Варя бегала с жестяным чайником за кипятком. Кипяток и сухари — все, что у них было. Каждый раз она ужасно боялась отстать от поезда, но самым страшным было взбираться обратно в вагон навстречу живой рогатой стене. Мать с трудом отгоняла быков, принимала горячий чайник, и Варя, уцепившись за железную скобу, карабкалась наверх, пролезала под поперечиной и укрывалась в неприступной сенной крепости.

Сердце Вари долго еще колотилось, и все не хватало воздуху, а блестящие солеными маслинками глаза ее никак не могли успокоиться и, вздрагивая, то широко открывались, то закрывались.

На каждой остановке старший сопровождающий команды Егоров, крикливый мужичок в зеленом ватнике и при нагане в кирзовой кобуре, обходил вагоны. В пульман, где ехали Варя с матерью, он не залезал. Его голова в громадной заячьей шапке виднелась над пологом вагона лишь до подбородка.

— Никто не издох? — кричал снизу Егоров, имея в виду, очевидно, только рогатых. — Глядите мне! Фронту везем — не шутки! За каждую голову военный трибунал башку сымет!

И шел дальше. Однажды, на третий день пути, задержался:

— А самим-то есть чего жрать? Или тоже сеном пробавляетесь? — выкрикнул он и засмеялся, открыв маленькие зубы под низко опущенными деснами.

Мать стала благодарить Егорова, утверждая, что они вовсе не голодны, дай только бог добраться домой.

На следующей остановке Егоров прислал буханку хлеба и котелок молока. Женщина, принесшая еду, сказала:

— Слышь, мать, ты девчонку свою вечером к пятому пульману посылай. Коровы у нас там.

Назавтра поутру эшелон задержали на разъезде. Варя помогла матери сдвинуть тяжеленную дверь, и в вагон сразу хлынул свежий морозный воздух, навстречу ему повалили редкие клубы пара.

Потом Варя открыла оконный люк и высунула голову.

Было часов восемь утра. Заиндевевшие лохматые провода и фарфоровые чашечки на телеграфных столбах отсвечивали розовым, а поле, покрытое щетиной стерни и тоже заиндевевшее, было тускло-голубым. На горизонте синел лес.

— Хорошо как! — воскликнула Варя, посмотрела вдоль поезда и тотчас отпрянула от окошка.

Егоров подошел к вагону, еще откатил дверь и прокричал, как обычно:

— Никто не издох? Глядите мне! За каждую голову военный трибунал башку сымет!

И пошел дальше, поминутно поправляя кирзовую кобуру с наганом.

Вдруг рослый бычок, лобастый, ровной рыжей масти, поддел головой поперечину и соскочил на насыпь. Ноги его разъехались, бычок соскользнул в кювет, но сразу же выбрался наверх и спокойнехонько побрел по полю, выискивая среди жесткой стерни бледно-зеленые травинки.

Не успела мать ахнуть, как Варя уже была внизу.

— Веревку, — слабым голосом крикнула вдогонку мать и бросила через люк моток толстой веревки. — Сейчас…

— Не надо, я сама, — испуганно перебила ее Варя и побежала за бычком.

Бычок стоял совершенно неподвижно, следя за ней глазами, но стоило приблизиться на вытянутую руку, мотнув головой, отбегал дальше и опять останавливался как вкопанный.

Варя пыталась и настигнуть его прыжком, и веревкой зацепить, и обойти сзади, чтобы погнать к поезду, однако рыжий бычок оказался куда хитрее и никак не поддавался на ее уловки. Варя чуть не плакала, но не от страха, от обиды и боли: уже несколько раз падала, наколола руки и на коленях набила ссадины. То, что она рискует отстать, чего так боялась каждый раз, когда бегала за кипятком, сейчас и на ум не приходило.

Вдруг она услышала:

— Упустили-таки скотину!

Варя обернулась. Егоров бежал к пульману, голося:

— Немедля выкину с ишалону и — в трибунал!

В вырезе двери показалась мать.

— Варенька! — закричала она и опустилась на колени, чтобы слезть на землю.

— Куда? — взвизгнул Егоров и схватился за кобуру.

Мать остановилась, а Егоров бросился к Варе, но позади него лязгнули буфера.

— Варенька! Варя! — страшно закричала мать.

Егоров мгновенно повернул назад. Он успел задержать мать и сам вскарабкался в вагон.

Мать билась в руках Егорова. Они что-то кричали, но слов разобрать было нельзя. А тут еще дым от паровоза к земле прижало, и весь поезд скрылся за серыми и белыми клубами.

Когда дым рассеялся, вдали быстро катились все дальше и дальше совсем уже маленькие вагончики.

Варя стояла, одинокая и несчастная, и слезы текли и текли по ее лицу, оставляя на запорошенных угольной пылью щеках две извилистые дорожки.

Вдруг она ощутила легкий толчок. Рядом, виновато понурив лобастую голову, с едва обозначенными бугорками, стоял рыжий бычок. В сердцах она замахнулась на него, но бычок не сдвинулся с места. Варя, не переставая беззвучно плакать, несколько раз обмотала шею бычка веревкой, завязала ее, второй конец затянула петлей на руке и побрела к полотну железной дороги.

За лесом угадывался по дымящим заводским трубам город, но до него было не так близко, как могло показаться в начале пути. Солнце перевалило за полдень, иней давно растаял и испарился, когда Варя с бычком, изрядно поплутав среди многочисленных железнодорожных составов на товарной станции, добрели до пассажирского вокзала.

Варя уже не плакала, но светлые дорожки так и остались на щеках. Она с опаской и надеждой всматривалась в пожилых женщин с вещами. Матери нигде не было. Ее, наверное, высадили из эшелона и передали в военный трибунал… Ничего не оставалось, как идти туда же самой с проклятым рыжим бычком, виновником всех бед.

Варя принялась читать все надписи на табличках и указателях, но слов «Военный трибунал» не встретила.

Она толкалась со своим бычком в людской толпе, и вокруг раздавался и смех, и грубые окрики, и едкие шутки.

Ее остановил солдат с красной повязкой на рукаве.

— Что за фигура? — спросил он грозно, но вдруг даже обрадовался, хотя и не смягчил строгого тона: — Полунина? Варвара?

— Да, — едва слышно вымолвила Варя, и внутри у нее все сжалось.

— Следуйте за мной! — приказал солдат и повел их в конец вокзала. То, что солдат сказал «следуйте», а не просто «иди», окончательно подтвердило наихудшие подозрения.

Они пришли в большую, давно не беленную комнату. За деревянным барьером сидел, склонившись над столом, офицер в военной фуражке с красным верхом и с красными от бессонной ночи глазами.

— Разрешите доложить? — Солдат вытянулся в струнку. — Она самая и есть, товарищ старший лейтенант. Полунина Варвара. На перроне задержал, со скотиной причем.

Варя стояла ни жива ни мертва, а бычок почему-то стал рваться. Испугался, наверное, тоже.

— Придержи, Яковлев, — бросил старший лейтенант в красной фуражке и заговорил с Варей: — С эшелона сто сорок пять — семнадцать?

— Не знаю…

— Полунина Варвара?

— Да.

— Отстала на сто третьем разъезде?

— Не знаю…

— Не знаешь, что отстала?

— На каком разъезде — не знаю.

— Ясно. Так вот, эшелон твой отправлен в девять шестнадцать, не держали его, как видишь. Придется догонять пассажирским. Только что у тебя за товарищ?

— Бычок.

— Вижу, что бычок. А откуда?

Или старший лейтенант притворялся, или он и в самом деле ничего не ведал, но только Варе становилось все легче и легче, и она даже осмелела.

— Я из-за него отстала. Он из вагона убежал. Сам, честное слово! А Егоров сказал, что высадит нас с мамой и отдаст под военный трибунал.

Из соседней комнаты выглядывали солдаты, пожилые и молодые, как тот, что привел Варю. Они с любопытством разглядывали высокую девушку — Варе на вид можно было дать сейчас лет пятнадцать, а то и шестнадцать, а не тринадцать, как было на самом деле, — и рыжего бычка на толстой пеньковой веревке; второй конец стягивал руку с посиневшими пальцами.

— Посиди, — старший лейтенант указал на широкий диван с высокой спинкой. — Что-нибудь придумаем.

Солдаты привязали бычка к отопительной батарее, и Варя присела на краешек дивана.

— Глаза видал какие? Ба-архатные, прямо погладить хочется, — услышала Варя чей-то горячий шепот и взглянула на бычка. Глаза у него и впрямь были жалобными и бархатными, и Варя погладила рыжую шерсть на тяжело вздымающемся боку.

— Будем делить, что ли? — предложил солдат с черными усиками.

— Давай, — поддержали его товарищи; все отошли от двери.

— Кому? — громко спросил кто-то, и почти тотчас другой голос приглушенно ответил:

— Леонову.

— Кому? — снова спросил тот же голос, и опять назвали фамилию, но другую:

— Яковлев.

— Яковлев, — выглянул солдат с черными усиками, — бери свою пайку.

— Отложите, сейчас, — отозвался Яковлев, продолжая разглядывать Варю.

— Кому?

В этот раз ответ задержался и прозвучал не очень уверенно:

— Мине.

— Так вот, Варвара Полунина, — сказал старший лейтенант, оторвавшись наконец от бумаг. — Отправим тебя пассажирским, часа через два догонишь своих.

Варя благодарно закивала и стала отвязывать бычка.

— Напарника придется оставить.

Варя инстинктивно прижала к себе лобастую голову.

— Нет! Нет-нет! Ему на фронт нужно. Егоров сказал…

— Ну что Егоров? — устало улыбнулся старший лейтенант. — Егоров заявил, что отстала девчонка, Полунина Варвара.

— А бычок? — растерялась Варя. — За каждую голову…

— Знаем, слышали уже, — насупился старший лейтенант и снова погрузился в свои бумаги.

— Ладно, — сказал он погодя, — попробуем товарным. — Яковлев!

— Я вас слушаю.

— На шестом порожняк стоит, пристрой. Скажи, дежурный комендант велел. Только поторапливайтесь, сейчас отправляется.

— Есть! — гаркнул Яковлев и бросился в другую комнату. Он сразу возвратился, припрятывая что-то за бортом шинели.

Они бежали втроем: солдат, Варя и рыжий бычок посередке, прыгая через отполированные рельсы, огибая пассажирские и товарные поезда, пока не добрались наконец до состава грузовых платформ и нефтеналивных цистерн.

Из-под зеленого вагона вынырнул человек в железнодорожной форме и в овчинном тулупе нараспашку, в руках он держал небольшой сундучок и фонарь.

— Главный! — уверенно обратился к нему Яковлев и стал объяснять, в чем дело.

— Замерзнет она, — сказал главный.

— Мне только своих догнать, — дрогнувшим голосом взмолилась Варя. — Маму…

— Серьезное дело, папаша, — веско подчеркнул Яковлев, — для фронта.

— Разве что на тормозную площадку, — еще сомневаясь, предложил главный. — Ко мне нельзя, да и хуже, чем здесь. Такой сифон — погибель одна!

— Пошли! — Яковлев, даже не поблагодарив, рванул бычка за веревку.

Лучше тормозной площадки, наверное, ничего нельзя было придумать.

Варя ухватилась за холодные железные поручни и взобралась на первую, самую нижнюю ступеньку. Дальше не пустила веревка, привязанная к руке.

— Погоди, — сказал главный. — Его раньше надо.

Варя спрыгнула, и они вместе стали подталкивать бычка, задирая его передние ноги на подножку. Бычок, и так тяжелющий, как назло, заупрямился.

— У-у, скотина несознательная! — разозлился Яковлев.

Откуда-то появился солдат с черными усами. Он, видно, бежал всю дорогу, потому что едва выдохнул:

— От товарища… старшего… лейтенанта… — И протянул красивую коробочку, похожую на консервы, но не круглую, а прямоугольную. — Связать… надо, — добавил, оценив обстановку.

Бычку спутали ноги — веревка, к счастью, была длинной — и втащили наверх.

— Закройся! — крикнул снизу главный и заторопился в хвост поезда.

Яковлев показал Варе, как запирать двери. Дальнюю он закрыл сам.

— Ну вот, — вздохнул и, вытащив из-за борта шинели горбушку ржаного хлеба с вдавленным в мякиш куском белого рафинада, подал Варе.

— Счастливо, Варвара. Меня, между прочим, Яшей зовут. Яков Яковлев. Вот.

— Спасибо вам, Яков Яковлев, — все еще дрожа от напряжения, сказала Варя, не зная, что нужно сказать еще.

Поезд дернулся, а Яковлев все не уходил.

— Отстанете! — испугалась Варя. Она хотела сказать «уедете», но вышло «отстанете».

Яковлев, будто очнувшись, махнул рукой. Когда он соскочил, Варя прикрыла дверь с маленьким квадратным окошком и заперла ее.

Поезд быстро набрал скорость, и в щели задуло. Бычок, связанный, лежал, вытянув короткую шею. Он тоскливо замычал, глядя на Варю темным глазом, с белым, чуть синеватым белком.

— Ешь, — сказала Варя и отломила бычку половину хлебной пайки. Тут она вспомнила, что и сама не ела с утра. Сахар наполовину подмок и был немного кислым; бычок тоже получил свою долю.

Покончив с хлебом и сахаром, Варя принялась разглядывать диковинные консервы. Прямо на жести была нарисована розовая колбаса и написаны какие-то слова по-английски. Прочесть она прочла, но перевести не сумела: они еще не проходили в школе таких слов. К баночке был припаян маленький ключик. Для чего — Варя не поняла, да сейчас она и не хотела уже ничего — только спать. Она свернулась клубочком у самой двери, подняв воротник и втянув в плечи непокрытую голову.

Она проснулась, когда было совсем темно. Кто-то стучал в дверь. Варя со сна не сразу признала главного.

— Не замерзла? — спросил главный и подал ей две холодные вареные картошки.

— К скотине ближе держись, потеплее будет.

Варя поделила картошку на двоих и, все еще сонная, улеглась на связанные ноги бычка. Бычок, видимо, ничего не имел против.

Так прошла ночь. На рассвете поезд затормозил на какой-то большой станции. Варя высматривала в окошко и вдруг увидела свои родные пульманы и самого Егорова.

Варя хотела окликнуть его, но не знала, как обратиться, и только закричала:

— А-а-а!

Егоров, конечно, не услышал, головы не повернул.

Варя торопясь открыла дверь, потом снова притворила и стала распутывать бычка. Руки озябли, и толстая веревка никак не поддавалась. Все же ей удалось справиться и повязать веревкой шею бычка. Второй конец, как и прежде, она закрепила на своей руке.

Как только поезд остановился, потащила бычка, но он уперся копытами и — ни в какую.

— Ну пойдем же скорее! — почти плача, умоляла, но бычок не мог в этот раз решиться на прыжок. Варя хотела позвать на помощь, но теперь ее отделял от своего эшелона товарный состав.

В отчаянии Варя прыгнула вниз, рискуя расшибиться или повиснуть на веревке. Бычок полетел вслед и чуть не придавил.

Товарному составу не было видно конца, пока обойдешь его, и эшелон уйдет. И Варя полезла под вагон. Бычок сразу уткнулся в какую-то трубу и застрял. Как ни дергала за веревку, как ни понукала, ни звала бычка, ничего не получалось. Она выглянула из-под вагона и прямо перед собой снова увидела Егорова.

— Дяденька! — закричала Варя. — Дяденька Егоров!

Егоров не сразу понял, откуда его зовут, но, увидев Варю, ахнул, подбежал к вагону и подал руку, голося, как женщина:

— Ах ты ж дуреха, дуреха! Нешто можно так?

— Ему помогите, — изнемогая, попросила Варя, и Егоров еще пуще изумился, разглядев за вагоном рыжего бычка:

— Ах ты ж! Да бог бы с ней, со скотиной! — он не умолкал, не забывая, впрочем, поправлять через каждые три шага свой наган в кирзовой кобуре.

Беглецаводворили в пульман, а Варю Егоров повел к теплушке, потому что мать со вчерашнего дня ехала там, вместе с сопровождающими.

Увидев Варю, мать вскрикнула, схватилась за сердце и потеряла сознание. Варя целовала ей руки, лицо, плакала:

— Мамочка, не надо. Не надо, мамочка. Не надо!

Потом, прижавшись к матери, уплетала домашние картофельные пирожки, прихлебывая из котелка теплое пенистое молоко. А Егоров все еще никак не мог успокоиться:

— Да бог бы с ней, со скотиной! Нешто можно так? Дуреха ты, дуреха! Всех нас до смерти всполошила и мать вон до чего довела. Чего ж ты ела-то?

— Хлеб, — с трудом ответила Варя. Она проглотила остатки пирожка, блеснув солеными масли́нками глаз, и добавила: — Картошку…

Тут она вспомнила о диковинной банке с красивой картинкой и вытащила ее из кармана:

— А у меня еще вот что есть!

ЗЕЛЕНОЕ СОЛНЦЕ

До начала артиллерийской подготовки оставалось шестнадцать минут, до красной ракеты атаки — пятьдесят шесть, «Ч» — 56.

— «Черемуха» молчит?

— Не отзывается, товарищ генерал…

Командарм горестно покивал и, далеко откинув руку, еще раз взглянул на часы. Пошли третьи сутки, как разведчики отправились на задание. И — ни слуху, ни духу, ни радиограммы.

Война шла четвертый год. Казалось, пора смириться с неизбежными утратами. Пусть не смириться, привыкнуть. Чувство потери должно притупиться, профессиональное хладнокровие — заглушить остроту переживаний. Но ничего такого не было.

Генерал скорбел по бесследно пропавшим разведчикам, но скорбь его, при всей естественности, была скорбью командующего армией. Группа добывала и, теперь уже очевидно, не добыла или не смогла передать важные сведения для предстоящей операции.

В динамике сражения неизбежны непредвиденности, но на то и командование, чтобы предусмотреть и упредить возможное и невозможное в бою.

Жизнь людей зависела сейчас не только от командарма, но и от разведчиков. Командарм скорбел в душе о молодых, отчаянных парнях «Черемухи» и о других, молодых и немолодых, что могли погибнуть через полтора-два часа. При всей невозместимости человеческой жизни, на войне свои законы, жестокие и противоестественные, как сама война между людьми.

Командарму едва перевалило за сорок, а сражался он на третьей войне. Все они начинались вопреки его желаниям и планам, но воевал он во имя того, что составляло цель и смысл его жизни. Его и соратников, от генерала до солдата. Потому он и страдал за каждого и берег их, как только можно беречь людей на войне.

Сейчас командарма тревожила высота 68,7 во второй полосе вражеской обороны. Артиллерийская канонада была в разгаре, готовые к атаке бойцы еще докуривали последние самокрутки на дне траншей и окопов, а командарм уже мысленно ждал их на высоте 68,7. Глядя на карту, он представил себя у крутого, почти обрывистого склона холма, на окраине деревни Березовка. Внизу кривым ятаганом заболоченный лог, за ним обратные скаты другой возвышенности, что дальше переходит в волнистое поле с рубежами обороны на гребнях. Преодолев все траншеи, атакующая лава очутится на открытом лобном месте перед высотой 68,7.

Пулеметы господствующей высоты держат под смертоносным огнем целую дивизию по всему ее фронту!

Не держат, могут удержать… Субъективная тревога командарма ничем не подтверждалась. Холм с отметкой 68,7 на аэрофотоснимках — белое пятно.

Обычно от деревень остаются печи с трубами. С воздуха они выглядят черными тенями обелисков. Березовку разбомбили в сорок первом начисто. Деревня жила только на картах, как умершие родственники в семейных альбомах.

Командарм приказал повторить воздушную разведку. На глянцевитых листах не отпечатались ни обелиски, ни блиндажные выпуклости, ни тонкие линии траншей и окопов с узелками стрелковых ячеек — ничего. Голая безжизненность. Подозрительно голая! Немцы не могли не включить господствующую высоту в систему обороны.

Рассуждения и выводы командарма были логичными, убедительными, но не могли служить веским обоснованием для бомбового удара. Интуиция — производная опыта, но опыт не шаблон ответа, а лишь прецедент, исторический аналог, исходная точка. Командарм никогда не полагался только на интуицию, потому и приказал организовать пешую разведку…

— Как «Черемуха»?

— Молчат, товарищ генерал… Стряслось у них что-то…

— Да-да, — покивал командарм и сдвинул рукав полушубка.

Наступило пронзительное мгновение «Ч».

— Вперед! — тихо приказал командарм.

В небо вонзилась красная ракета.


Как только сержант перекусил третью нитку проволочного заграждения, так и началось…

Дивизион обеспечения немедленно открыл ответный огонь; разведчики уползли вправо, к запасному месту перехода, и опять подобрались к немецкой колючке.

Вскоре «фонари» погасли, огонь с той и другой стороны затих. По знаку старшего лейтенанта, командира разведчиков, начали все сначала. Но действовали осторожнее: скинули рукавицы, прощупали каждый провод.

Третью нитку обвивала тоненькая жилка: перекусишь ее — и разомкнулась где-то цепь, сработал сигнал тревоги.

Сержант и Хлебников легли на спину и отжали на вытянутые руки коварную нитку. Разведчики проскользнули под ней и сгинули в ночи.

Выждав немного — все прошло тихо, спокойно, — сержант толкнул Хлебникова валенком: «Домой». Они выбрались из-под заграждения и поползли к своим окопам. Но немцы почему-то опять взбесились, закидали нейтральную зону минами.

«Переждать придется, — шепнул в ухо сержант. — Воронка тут рядом от двухсотки, поищу. Схоронимся там пока».

Воротился он быстро и позвал за собой.

Сержант перевалил кочковатый гребень бомбового кратера, и почти тотчас оттуда полыхнул оранжевый гром. Взрывная волна отшвырнула Хлебникова на несколько метров. Так он и не понял: сверху мина упала или внизу караулила, ловушку немцы подстроили…

Соображал он туго: в голове звон, в ушах вата. Хлебников даже поковырял в ухе, будто на самом деле там вата была. Потом резко тряхнул головой и его замутило.

Отлежавшись, Хлебников подобрался к воронке. В нормальном состоянии понимал бы: искать сержанта пустое дело.

В вышине беззвучно лопались осветительные ракеты, вокруг огненно всплескивали разрывы мин.

«Переждать придется», — подумал словами сержанта Хлебников. Или последний приказ вспомнил. Все-таки надо было найти его, командира, товарища. Спасителя, можно сказать…

Он долго кружил вокруг воронки. В руки попались ножницы и согнутый автомат без приклада.

Одна неумело запущенная ракета упала совсем близко и догорала на снегу. При мертвенном неверном свете ее Хлебников наконец увидел сержанта. Тот выглядывал из глубокого, до подбородка, ровика. Хлебников обрадовался, крикнул: «Здесь я!» Сержант не ответил. Приблизившись к ровику, Хлебников понял, что сержант мертв. В последние минуты ему, видимо, было жарко. И каску, и подшлемник снял. С бровей и усов стаял иней, а вокруг черно набухал снег…

В беспамятстве от ужаса Хлебников приподнялся на карачки и судорожно-быстро пополз к линии заграждения. Там он опять распластался и пробрался на вражескую сторону.

Снежный желоб, вытертый телами разведчиков, был надежным путеводителем. Хлебников не думал, что путь этот ведет к немецкой передовой. Он панически бежал от одиночества, от начиненного смертью поля, от мертвой головы сержанта. Одна-единственная мысль билась в мозгу: «К своим! Догнать своих!»

Под неяркой луной восково заблистала ледяная гладь озера.

В зарослях камыша, среди ломких стеблей с черными свечками прошлогодних султанов, разведчики остановились на короткий привал. Тут Хлебников и догнал своих.

Разведчики, белые увальни, свернувшиеся медведи, первыми, конечно, обнаружили преследователя. Навалились, скрутили, пикнуть не успел. Хорошо, что узнали его, сапера своего. Кляп вытащили. И Хлебников сразу в лицо признал старшего лейтенанта, хотя глаза у того совсем другие были, чем там, дома еще, в блиндаже. Веселый такой, все подшучивал: «Подведешь, сапер, усы повыдергаю!»

Сейчас глаза командира разведки прямо-таки молнии метали. И говорил он резко, возмущенно. А что — не слышно.

Мокрое от снега и пота лицо Хлебникова исказилось мучительной гримасой. Доложил с опасной громкостью:

— С-с-сержанта уб-било!

Старший лейтенант ткнул кляпом в раскрытый рот и свирепо зашипел:

— Тише! Какого черта? Зачем? Кто разрешил?!

— М-м-миной…

— Зачем пришел?!

— Нас-смерть!

Разведчики наконец поняли, что он контуженый. Стали совещаться, что делать с ним.

— Лишний автомат в прикрытии не помешает, — сказал один.

— Ладно, черт с ним, — порешил командир, — на твою ответственность, Корольков!

Конечно, не могли они Хлебникова назад отправить: погиб бы и на след навел. И в камышах не спрятать: землянки немецкие рядом.

Так и стало их шестеро. Впереди старший лейтенант, предпоследним Хлебников, замыкающим Корольков.

Повалил крупный снег, все следы занес, но видимость до нуля испортил. Пришлось устраиваться надолго.

В пятом часу утра заняли позицию. Командир с основной группой залег на окраине болота, среди выпуклостей и бородавчатых кочек. Хлебников с Корольковым зарылись в снег сзади и выше, на крутом склоне холма. Снегопад продолжался до самого рассвета, замаскировал всех на совесть.

Хлебников немного угрелся. Голова уже не так раскалывалась и гудела, в ушах разуплотнились ватные затычки. Даже музыка далекая и приятная зазвучала. Не вспомненная еще, но очень знакомая. Вот только мешал неумолчный звон далекого будильника. Или телефонный зуммер в ушах трезвонил. А скорее всего билетерша в кинобудку сигналила…

До войны Хлебников работал киномехаником на передвижке. Каждый день в пути: район большой, сел много. Везде ты дорогой и желанный гость, особенно девчатам. Не одна чернобровая заглядывалась на симпатичного молодого киномеханика…

Да, он, Володя Хлебников, и теперь не старый, двадцать первый пошел, комсомолец еще. Правда, выглядит на все тридцать. Война…

До отправки на фронт Хлебников служил в городе Ижевске. В родных местах правили немцы. Отец, мать, сестренка, Тоня — что с ними? — никто не скажет, не напишет. Одиноко и тоскливо чувствовал себя Хлебников, даже в увольнение не просился. И что ему делать было в городе? В магазинах пусто. Крабы, их до войны и за еду не считали, и те исчезли. В кино сходить? Хлебников все картины до экранного времени знал. И тут вдруг появились афиши «Большого вальса», а с фильмом этим столько было связано!

Пятьдесят четыре раза смотрел Хлебников «Большой вальс». И все пятьдесят четыре — с Тоней. Она работала шофером на его передвижке. Наверное, никто из влюбленных не был столько раз в кино, сколько они… Ах, как они переживали за Карлу Доннер и Штрауса! Слезы на глаза наворачивались, когда, уплывая от Штрауса, Карла Доннер пела: «О, как вас люблю я!» — в то утро сказали вы мне…»

Хлебников признался Тоне в своих чувствах тоже утром. Правда, не в лесу, а у речки с вислыми сонными ивами. Тихим воскресным утром 22 июня тысяча девятьсот сорок первого года, сто лет назад…

На четвертый день, провожая любимого в армию, Тоня напела ему шепотом прекрасную и грустную песню Карлы Доннер…

Отпустили рядового Хлебникова до 22.00. Билет он достал на 20.30. Не досмотреть до конца, но самое важное увидит — прощание Карлы со Штраусом. Будто опять с Тоней свидится и заново разлучится…

То ли одну копию в двух кинотеатрах крутили, то ли что другое, но сеанс начали с опозданием. На больших подсвеченных часах в зале уже 20.41, а свет и не гасят. Извелся Хлебников, пока люстру потушили.

Собрал Штраус оркестр, вальсы играют, то-се, а Хлебников каждоминутно на стрелки взглядывает. Скачут, торопятся…

И вот уже Карла со Штраусом едут в карете по ночной Вене, а на часах в ижевском кинотеатре — 21.46. До конца увольнения четырнадцать минут. Мать-честнушки!

Хлебников ринулся к выходу, и вслед ему неслись щемящие, трогательные слова:

О прошлом тоскуя,
Я вспоминаю о нашей весне…
Не чужая красавица, родная Тоня пела Хлебникову, а он, ему и оглянуться уже некогда. В казарму примчался едва дыша.

«Ты чего так рано?» — удивился дежурный по роте. На старинных часах с маятником было без четверти десять…

До сих пор не мог Хлебников вспоминать без горькой обиды кино в Ижевске. Вообще, не везло ему с того самого памятного и счастливого в жизни дня, воскресенья 22 июня. Повоевать и то по-настоящему не удавалось. Будто пули и мины только его и ждали!

В этот третий приход на фронт судьба наконец-то смилостивилась над ним: второй месяц на передовой и — ни царапины. Вчерашняя контузия — пустяк, с ней даже в госпиталь не увозят. А сержанта…

Впустую грозил ему усы повыдергать старший лейтенант!..

Хлебников разодрал заиндевевшие ресницы и посмотрел вниз, на разведчиков. Чужому глазу не найти их, в двух шагах не заметить. Вдруг сердце Хлебникова смерзлось от испуга. По логу шли немцы. Судачат о чем-то, похохатывают. Двое, с артельными термосами. И прямиком на разведчиков идут, на старшего лейтенанта и радиста!

Ночью не разглядеть было, теперь ясно видно: залегли они перед колодцем. Низенький сруб с дощатой, толстой от снега крышкой.

Хоть бы на лямках, по одному термосы несли, так нет — обе посудины на общую жердь подвешены, немцы по обеим сторонам, поперек несут. Не захотят, наступят. Мать-честнушки!

Пока Хлебников, новичок в разведке, ахал да охал, Корольков срезал фашистов точной очередью и, мгновенно вскочив на ноги, побежал. Не назад — вперед, туда, откуда немцы, мертвые уже теперь, появились.

Королькову, наверное, удался бы смертельный маневр и основная группа сумела бы оттянуться от проклятого колодца. Тем более что опять снег посыпал.

С холма, на котором лежал в своей берлоге Хлебников, неслись наперерез Королькову трое. Четверо, семеро… Разведчик с ходу уложил еще двоих и занял последнюю оборону.

Отошли бы, спаслись ребята, но — ах, мать-честнушки! — с противоположного холма ринулась другая свора. С тыла, через лог с колодцем…

Хлебников рванул рукоятку автомата, а под кожухом полно снега. Пока он очищал оружие, скоротечный бой кончился.

Что делать? Как жить? Что предпринять? Отвык Хлебников самостоятельно решения принимать, всю службу под начальством, третий год рядовой… Ночью на нейтральной полосе Хлебников сам себе командиром от страха стал…

Как же быть? Будет ли прок от запоздалой очереди? Никого она уже не спасет, не выручит…

Хлебников глотал слезы и не стрелял.

Гитлеровцы отволокли трупы разведчиков от колодца, унесли и своих. У сруба остались часовые.

Не выбраться было и ночью: по логу парный дозор ходил. А на третью ночь отказали ноги: поморозил, наверное.


Командарм с оперативной группой перемещался со штабом дивизии первого эшелона.

Навстречу брели раненые. Взмокшие санитары впритруску несли тяжелые носилки, спеша перегрузить в автобусы, бортовые машины, повозки наспех перебинтованных людей. А те, кто уже не поднялся и кого не подняли, смиренно лежали по всему полю.

Издали темные неподвижные тела выглядели насыпными холмиками, вывезенными по снежному первопутку на колхозное поле. И командарм, сын и внук крестьянина, не в первый раз подумал, что душа солдата не взлетает в небо ни ангелом, ни журавлем. Душа солдата возвращается в землю, прорастает травой или колосом.

Он и сам неоднократно мог обратиться в рожь или клевер: под Каховкой, Мадридом, Брестом, на безмерных просторах от западной границы до Волги и на обратном, еще не завершенном пути от Мамаева кургана до высоты 68,7.

Вместе с болью за павших, сердце опять стеснила тревога: что там ждет, впереди?..

Наблюдая в стереотрубу, командарм видел, как поредевшие цепи захватили третью траншею, просигналили победной зеленой ракетой и, уплотнившись подкреплением, двинулись дальше.

Оставалось взять еще одно, последнее для них препятствие и выйти на рубеж роща Фигурная, Березовка.

Для войск первого эшелона рубеж этот, прочерченный на карте красным пунктиром, был линией жизни и смерти. Дальше в бой вступали соединения второго эшелона. И у них была своя линия, свой рубеж, до которого надлежало дойти любой ценой. Большой или малой, но оплаченной только тем, чем платят на войне за поражение и за победу.

Земля и небо сотрясались от тяжелых взрывов, корежились от свиста и воя, трещали по швам от автоматных и пулеметных очередей. Темные фигурки бежали и ползли к заснеженным склонам холма, спасаясь от грома и молний, словно там, на пепелище Березовки, кончался ад, ждали тепло, тишина, жизнь. Словно пепелище то и было рубежом войны и мира.

Вдруг передовая цепь остановилась, будто споткнулась. Упала и залегла, не в силах подняться и одолеть считанные метры до заветной цели. Перекрестный пулеметный огонь повалил солдат в оспенный от свежих воронок снег. Бледные цветные трассы кинжального огня хлестали из дальней рощи и с холма у бывшей деревни.

На рощицу уже накинулась эскадрилья штурмовиков, все заклубилось черным дымом.

У Березовки враг подпустил атакующих так близко, что нельзя было ни нацелить летчиков, ни вызвать артиллерию. Это следовало раньше сделать, когда огневая лава загодя расчищала пехоте дорогу. Но ни на одной карте, ни на одном планшете, ни на одной схеме не был отмечен дзот на высоте 68,7.

Случилось то, чего и опасался командарм. Наступление захлебывалось на главном направлении. Темп боя сбился. Если и удастся наверстать задержку, то за двойную цену…

Командарм имел право отдать приказ немедленно открыть огонь по дзоту. Пожертвовать десятью или двадцатью солдатами, из тех, кто лежал на склоне высоты 68,7, — потеря и в масштабе дивизии по логике войны естественная. Один взвод…

Стрелковый взвод не обозначается ни на армейской, ни на дивизионной карте. Даже в полковом штабе оперируют ротами. Но для батальонного командира стрелковый взвод — боевое подразделение, для ротного — составная часть, для взводного — все его войско.

— Ввести резервный полк, — повелевает командарм.

— Батальон, вперед! — приказывает комдив.

Комполка бросает в огонь резервную роту.

Командир батальона отдает последний взвод.

Ротный сигналит взводному.

У взводного нет резервов. Он сам переваливает через бруствер:

— За мно-о-ой!

— Иванов! Гранаты! — кричит сержант и тоже выдергивает чеку.

А Иванов… Иванов — солдат. Он в ответе за все. На него весь огонь, все беды, все надежды. Иванов — отделение, взвод, батальон, дивизия — вся армия. Не ступит солдат Иванов кирзовыми сапогами на высоту — и нельзя ее считать завоеванной. Пусть и не осталось на ней ни души, пусть разворочена высота бомбами и снарядами.

Солдат — сама победа, единственная и неопровержимая. От солдата зависит сегодняшний бой. И завтрашний день. И судьба всего мира.

В бою наступает момент, когда над солдатом уже никто не властен. Он может встать и не встать, а еще плотнее вжаться в горемычную, спасительную землю и лежать не двигаясь.

Но солдат, как маршал, отвечает за каждый бой, за битву, за Родину. И может или не может он оторваться от милосердной земли, он должен подняться. Он — солдат. И он поднимается. Во весь рост. И идет.

Солдату не легче командовать, чем маршалу, хотя в его подчинении только один человек. Но этот человек — он сам, солдат Иванов. Жизнь, которой он распоряжается, его собственная, неповторимая, единственная жизнь Ивана Ивановича Иванова. И никто, никто, кроме него самого, не может, не имеет права приказать ему пойти на самопожертвование.

Его могут поднять в атаку, отправить в тыл врага, выставить на прямую наводку, послать в самое пекло. Но и там есть хоть один шанс уцелеть.

Направить горящий самолет на колонну бензовозов, броситься с гранатой под гусеницу, вызвать огонь на себя — этого никто не прикажет, ни сверху, ни со стороны.

Не мог сейчас и командарм бросить людей на огонь пулемета.

«Вот оно и случилось. Предвиденная непредвиденность… Чувствовал ведь, знал, не случайно выслал разведку к высоте 68,7…»


А Хлебников так и пролежал на склоне той высоты без выстрела и движения три ночи и два дня. На третье утро началось наступление. К тому времени Хлебников слышал вполне сносно: пальбу, крики немцев. Слышал и радовался, когда посыпались снаряды. О себе он уже не беспокоился, смирился с несчастной участью, не ждал для себя никакого чуда. Знать бы только, что любовь его жива-невредима. И сына растит. Сколько ему?.. Два годочка, поменьше чуть…

И осеклась мысль. Там, в родных местах, — оккупанты, фашисты.

Опять всплыла грустная мелодия. Хлебников узнал ее, из «Большого вальса»…

Все загубила война, все в прах обратила…

Та́к вот, печалясь о прошлом, думая без надежд о будущем, отчаиваясь, воскресая из голодного и морозного забытья, лежал Хлебников, сам того не зная, в двадцати шагах от дзота.

В плавную убаюкивающую мелодию вальса откуда-то густо втекал далекий мужской хор. Он нарастал, ширился, крепнул. Хлебников напряг слух, и сердце его затрепетало от радости.

«Ура» — настоящее, живое, всемогущее!

Будь у Хлебникова силы, бросился бы навстречу. Будь у него слезы, зарыдал бы от счастья.

«Здесь я!.. Здесь я, братцы…» — беззвучно шептали его запекшиеся губы.

«Свои, наши…»

Казалось, они услышали его, заторопились.

Вот почти уже рядом, скатываются в лощину, взбираются в гору.

Вдруг боевой самозабвенный клич оборвался на поднебесной ноте, сгорел, заглох в дробном стуке крупнокалиберного пулемета.

Близко фашисты подпустили ребят, в упор расстреливали. Ах, мать-честнушки, не успели разведчики свое дело довести до конца!..

Но Хлебников, он зачем здесь? Один из пятерых, шестерых, считая сержанта, остался. Один за всех.

И он пальнул по амбразуре, но пули сбоку не могли попасть в щель.

Гранату бы! Не было у сапера гранат…

Опять затянули «ура», и опять загремел пулемет. И мины из-за холма полетели.

«Ах, мать-честнушки, фашист проклятый! Всех, всех положит!» — с пронзившей сердце болью подумал Хлебников.

Хвостом оборванной киноленты промельтешили перед ним кадры недолгой жизни, и все для него исчезло, прошлое и будущее. Осталась только ненавистная амбразура с пулеметом.

Хлебников взломал спиной снежный панцирь и пополз, волоча закаменевшие ноги.

Он выпустил еще две очереди, третья все же влетела в черную пасть, захлебнулся пулемет.

«Заткнулся, гад!» — прохрипел Хлебников, но опять застучало, и он даже всхлипнул от отчаяния, от жалости к тем, кого убивали на глазах. И тогда в нем поднялась такая сила и злость, что подчинились и, казалось, мертвые ноги.

Хлебников рывком поднялся в рост и — «Ах ты, мать!..» — кинулся грудью на ребристое тело ствола.

Его затрясло, наполняя расплавленным свинцом. Он оседал под свинцовой тяжестью, сгребая негнущимися ногами взрыхленный снег.

Мозг лихорадочно работал, юная плоть бунтовала, противилась смерти. Вдруг в ступнях подожгли бикфордов шнур. Огонь с нарастающим ревом устремился к сердцу и голове, наполняя грудь удушающими пороховыми газами.

Хлебников понял, что это конец, попытался оборвать шнур, выдернуть детонатор из гибельного заряда. Он судорожно дернулся, изогнувшись всем телом и вывернув шею. Лицо оборотилось назад, к своим. Глаза широко распахнулись навстречу солдатской лавине с разодранными от яростного крика ртами.

И еще успел Хлебников увидеть взлетающую в небо искрометную комету.

Шнур кончился, и мозг взорвался.


В тот же миг будто осколком полоснуло сердце командарма. Он вздрогнул, откинулся от наглазников стереотрубы и тяжело осел…

Над высотой 68,7 вспыхнуло зеленое солнце.

ОТПУСКНИК

Старший лейтенант административной службы прочел заключение госпитальной комиссии и завистливо воскликнул:

— Три недели отпуска! Привалило.

Подложив исчирканную копирку под бланк железнодорожного литера, он деловито спросил лейтенанта, стоявшего за деревянным барьером:

— Куда едем?

— В М.

— К родителям?

— Нет.

— А где они?

— Там остались, — неохотно ответил отпускник. Его начинало раздражать праздное и назойливое любопытство старшего лейтенанта.

— Поезжай лучше к морю. Отойдешь после госпиталя. Конечно, сейчас и у моря не те времена, что до войны, но все лучше, чем в М. Заштатный городишко, разбит, разрушен, жрать нечего, сходить некуда. Самогонки и то, говорят, на золото не купишь.

— Некогда мне, — нелюбезно отозвался отпускник.

— Тебе виднее, — без обиды сказал старший лейтенант и стал писать.

С тех пор как сознание окончательно восстановилось, мысль об ущелье преследовала лейтенанта неотступно. Там, вблизи М., в ущелье, оставил он свою роту, первую и единственную роту, которой пришлось командовать.

Лейтенант видел ущелье во сне и наяву в мельчайших деталях, словно на экране высвечивали обрывки кинопленки, отснятой за восемнадцать суток обороны. С момента, когда прогремели первые выстрелы, до тупого удара в грудь и почти одновременно острой, ножевой раны в глаза. На самом деле удар в грудь был острым, пулевым, а по межглазью прошел плоский шершавый осколок гранаты. Осколок вспорол переносицу и нижнюю часть лба, когда лейтенант, раненный в грудь, падал на спину. Парадоксально, но именно пуля спасла от неминуемой смерти.

Переносица и лоб зажили довольно быстро, остался лишь странный шрам: брови навечно застыли в скорбном изломе.

Почему погибла вся рота, а он, ее командир, остался в живых? И ранили его одним из последних. Почему? Непостижимые разуму случайности. Не предугадать их, не рассчитать. Ведь и никто не рассчитывал, что рота сумеет удержать немцев дольше суток.

«Бейся как хочешь, лейтенант, но до ночи — ни на вершок назад! Патроны дадим, целую машину. На сутки это с головой на тридцать солдат!»

Ущелье считалось второстепенным участком фронта, но по нему пролегала горная дорога, доступная легким танкам. По ущелью можно было выйти в тыл нашим войскам и перерезать главную автомобильную трассу и железнодорожную магистраль.

«Стоять намертво, лейтенант… Пока не подбросим батальон».

Обещанный батальон подошел на девятнадцатую ночь. Почему командир полка думал, что рота лейтенанта Миронова еще существует? Ведь он посылал ее на сутки. Батальон подошел минута в минуту, рота не выстояла бы дольше ни часа, ни полчаса по той простой причине, что стоять было уже некому.

Нет, не сможет лейтенант жить спокойно, пока не побывает в ущелье. Хотя бы одним глазом посмотреть.

— Распишись.

— Что?

— Распишись, — повысил голос старший лейтенант и подал ручку. — Здесь. И здесь. Ну, будь жив.

— Как выйдет, — серьезно ответил лейтенант.

…У касс народу было столько, что лейтенант и не стал пытать счастья. Когда до отправления поезда осталось минут пять, подошел к мягкому вагону, постоял с равнодушным видом, а едва поезд двинулся, прыгнул в тамбур, оттеснив проводницу. Та заахала, но куда такого выгонишь: весь лекарствами пропахший.

Лейтенант привычно устроился на откидном стульчике у окна и стал смотреть. Только ничего он не видел: думал об ущелье.


Ущелье было таким глубоким, что звуки выстрелов и разрывов до самого верха, наверное, не долетали, падали вниз и накладывались на новые звуки боя, отчего грохот стоял такой, будто сверху сбрасывали один за другим огромные железные листы. Случись такое на самом деле — за восемнадцать суток узкое ущелье заполнилось бы доверху.

По дну ущелья бурлил ручей, остаток могучего потока, иссохшего в тысячелетней схватке с каменной горой. Местами из отвесных стен выпирали причудливой формы выступы и карнизы. Вода и ветры ничего не могли с ними поделать уже миллионы лет.

Немцы ущелье не бомбили: опасались обвала.

«Если произойдет обвал, мы уже не проснемся», — равнодушно думал лейтенант. Он спал меньше других. Днем не до сна, ночью, того и гляди, немцы подберутся. Сигнальных и осветительных ракет хватило на две ночи, потом — хоть спичками чиркай.

Лейтенант вслушивался в ночь до звона в ушах. Тишина длилась недолго: мины рвали ее в багровые клочья, пули, рикошетируя, впивались шмелями в эхо, и оно, как живое, протяжно выло от боли. Потом опять становилось тихо, и лейтенант опять слушал ночь, как врач — сердце больного.

Обычно по утрам и вечерам ущелье заполнялось густым туманом. Все тогда мерещилось громадным и бесформенным: серые фигуры людей напоминали водолазов в неуклюжих доспехах, серые, застывшие угловатыми обломками скалы — танки.

В ясные ночи, когда лейтенант, лежа на спине, смотрел в небо, вдруг начинало казаться, что он на дне реки и высоко на зеркальной поверхности плавают горящие угольки звезд. А то казалось наоборот: будто лейтенант с неба глядится в реку, видит отраженные звезды, сквозь прозрачную толщу воды пробивается со дна отблеск древнего бронзового якоря. Якорь занесен илом, торчит одна обломанная лапа, как рог луны.

Только не часто приходилось лейтенанту любоваться небом. В первые сутки выбыло из строя одиннадцать, на следующие — пять, на третьи — еще два бойца. Боеприпасы и съестное завезли с запасом: на тридцать три человека. Уже назавтра один мог есть за троих, потом — за пятерых, а там не за кого и некому было есть. Только оборону держать обязаны были все тридцать три, живые ли, мертвые, — вся рота.

Начальник штаба полка, направляя лейтенанта в роту, предупредил:

— Придется тебе за папу и за маму. Ни одного офицера там не осталось. Спасибо, тебя прислали. Большой выпуск на курсах?

— Порядочный.

— Куда их всех девают?

Начштаба отлично знал, куда «девают» молодых лейтенантов, знал и куда они потом «деваются», молодые и старые.

Лейтенант был свежеиспеченным, но уже повоевал. Начинать офицерскую службу с командования ротой, конечно, многовато, но у начштаба другого выхода не было.


В М. поезд в конце концов пришел под утро. Над землей парил легкий туман, скрадывал неприютность пустоглазых стен вокзала, клубился вокруг продырявленной чудом устоявшей водонапорной башни. Верхушка башни тускло розовела в лучах занимающегося дня, словно освещенная отблеском пожара, и туман казался дымом на неостывшем пепелище.

Следуя фанерному указателю, лейтенант направился было в комендатуру, но вспомнил, что отмечаться полагается не в железнодорожной, а в городской комендатуре, и, постояв немного в раздумье, повернул обратно.

Не терпелось скорее добраться до заветного места. В полевой сумке хранилась топографическая карта еще с пометками начальника штаба полка: коричневый маршрут и красная подкова с зубцами поперек ущелья. На оборотной, белой стороне карты простым карандашом лейтенант составил когда-то список своей роты.

На карте М. размещался в самом углу, и то не, полностью, железнодорожная станция попала на смежный лист карты, которого у лейтенанта не было.

Горы обступили М. с трех сторон, до них километров десять. На карте видно, что железная и автомобильная дороги пересекаются неподалеку от тоннеля через горный хребет, ущелье расположено восточнее тоннеля, и лейтенант решил отправиться по железнодорожному полотну до переезда, а там свернуть налево и идти вдоль крутых горных склонов до ущелья. Маршрут, наверное, не самый короткий, но надежный: не заблудишься. Спрашивать у случайных людей дорогу почему-то не хотелось. Лейтенант ни с кем не мог поделиться своей болью, ни на кого не мог переложить своей нелегкой доли единственного свидетеля подвига и смерти стрелковой роты.

Рельсы и шпалы были новыми. Подорванные куски прежних рельсов, причудливо изогнутые тротилом, валялись вблизи насыпи. Попадались и обломки шпал, тем чаще, чем дальше удалялся лейтенант от города. Лейтенант слышал, что немцы, отступая, сцепляли два паровоза и специальным крюком разрывали шпалы пополам, а рельсы калечили взрывчаткой.

Встретилось несколько могил, одиноких и братских. В братских, судя по надписям, покоились безыменные солдаты и офицеры такого-то полка, такой-то дивизии или такой-то армии.

Мала площадь надгробных плит, чтобы вписать имена всех павших солдат. О книге истории и говорить нечего. Там едва умещаются в тесноте лишь фамилии виднейших полководцев. И памятники великим полководцам ставят персональные. Ни в одной стране нет монументов неизвестным полководцам, только — неизвестным солдатам.

Немыслимо, конечно, сложить песни обо всех героях-солдатах, но каждый честный воин, что погиб за правое дело, вправе рассчитывать если не на бессмертие, то, во всяком случае, на обычный могильный знак с именем, с фамилией; на традиционную человеческую дань, последнюю дань неживому от живых.

Лейтенант впервые думал обо всем этом. Может быть, потому, что все вокруг носило следы тяжелых боев. Может быть, потому, что приближался к ущелью, где навеки осталась его рота, тридцать два бойца, и ни одного из них лейтенант не опустил в могилу, не бросил на нее ком земли. Все они так и остались на боевом посту.

…Шоссейная дорога вынырнула из-за холма неожиданно, она шла наперерез насыпи. Лейтенант ускорил шаги и вскоре дошел до переезда. От железнодорожной будки, что была обозначена на карте, остался темный квадрат фундамента; по обеим сторонам полотна торчали рельсовые стойки шлагбаума, а самого шлагбаума не было. Поезда ходили редко, людей не хватало, и переезд восстанавливать не торопились. Шоссейка пересекала полотно, круто сворачивала и дальше, сколько видел глаз, стелилась рядом с убегающими рельсами.

Отсюда лейтенант мог идти по карте, но теперь в ней не было нужды: проселок вел прямо к ущелью.

Пошли артиллерийские окопы; блиндажи, большей частью обрушенные; бесчисленные воронки размером от котелка до котлована; обгоревшие рамы автомашин; искореженные орудия, смятые каски; гофрированные футляры от снарядов; гильзы, россыпью и грудами; миниатюрные автоматные рюмочки и высокие орудийные стаканы. Казалось, бой только вчера кончился. Но трупы уже убрали, видимо схоронили из сострадания и санитарной безопасности.

В самом ущелье следы битвы видоизменились: обрывки шинелей, смятые котелки, ребристые коробки противогазов, длинные рукоятки от гранат, пуговицы, погоны; окопы обмельчали, траншеи сменились каменными брустверами; сооружения из камней и металлических обломков уже нельзя было назвать землянками — они напоминали заброшенное пристанище. Повсюду виднелось перепревшее, залежалое сено, служившее подстилкой.

Дорога, что шла по дну ущелья, носила следы танков — полированные полосы, изглоданные камни, одинокие гусеничные траки. Подбитые и сгоревшие немецкие танки, очевидно, уволокли на переплавку.

Лейтенант шел задыхаясь, чуть не падая. Он хотел бежать — и не мог.

Завал на дороге был разобран, и лейтенант узнал свою позицию по огромному каменному выступу в форме головы и обломку скалы в виде конуса. Пот заливал лицо, глаза; грудь часто и натужно поднималась и опускалась. Лейтенант свалился наземь, долго и трудно дышал, как рыба на дне лодки. Постепенно дыхание вошло в норму, сердце колотилось не так беспорядочно и гулко, растаяла пелена на глазах.

Высоко над зубчатым разрезом ущелья плыли барашки облаков, где-то жужжал сердито шмель, порхали птицы, шумел поблизости ручей.

Лейтенант приподнялся на руках, затем сел. Первое, что он увидел, — большой плоский холм, сложенный из камней, и деревянный обелиск с жестяной звездой. К обелиску была прибита фанерка с надписью.

Сбросив вещмешок, лейтенант подгибающимися ногами двинулся к могиле. Он еще издали стал читать надпись на фанере:

«Здесь похоронены останки
героев — защитников Родины
СЕРЖАНТ ЕРМОЛАЕВ А. Т.
МЛ. С-Т КУЛЬКО И. К.
РЯДОВОЙ СТЕПАНОВ Н. В.
И ДР., ВСЕГО ТРИДЦАТЬ БОЙЦОВ».
В роте насчитывалось тридцать два, тридцать три человека вместе с лейтенантом. Тридцать лежало под каменным холмом, тридцать третий стоял рядом, тридцать второй, Речкин, ушел с донесением. Кто же и где он, тридцать первый?

Лейтенант опять взглянул на фанерку с надписью. Фанерка покоробилась от дождей и туманов и уже начала расслаиваться. Да и обелиск, сколоченный из досок, потемнел, краска на нем потрескалась и шелушилась. Пройдет год-два, и от обелиска останется горка трухи и щепок, а фанерка и до весны не продержится. После войны, наверное, восстановят все братские могилы, оденут их в мрамор и гранит, увековечат в бронзе. Но когда еще кончится война? И как узнают, кто лежит под этим плоским каменным холмом? Война такая, что неизвестно, доведется ли ему, пока последнему из живых роты лейтенанта Миронова, еще раз вернуться сюда. Последнему, ибо нельзя поручиться, что Речкин добрался тогда до своих, а тот, еще один неизвестный, живой, может быть, и не живой давно.

«Надо немедленно что-то делать! Бежать в город, поднять людей. Сделать все, что можно и что вообще можно сделать для погибших!»


В М. добрался к полудню, посчастливилось — подобрала попутная машина. Рассчитываясь с шофером, лейтенант вдруг нашел простое решение: заказать памятник за свой счет.

Лейтенант медленно шел по узкой улице, приглядываясь, подыскивая подходящего человека, кто сможет посоветовать, рассказать как и что.

Старик в замасленной спецовке приглянулся ему больше других. Он не сразу ответил, долго исподлобья разглядывал незнакомого лейтенанта. Видно, из раненых, лицо бледное, заморенное, широкие брови высоко и горько сдвинуты шрамом. Шинель с лейтенантскими погонами, командирские ремни, обшарпанная сумка. Опустил на дорогу солдатскую торбу с харчами: консервы в железных банках выпирают. Свой, видать по всему. А все ж…

— Для чего про завод надо?

— Дело есть.

— Смотря какое. Скажи, вдруг подсобить смогу.

— Отлить кое-что надо, — неопределенно сказал лейтенант.

— К примеру?

— Долго рассказывать, отец. — Говорить не было ни сил, ни желания.

— Ну, раз так спешишь, то и я не свободный.

Лейтенант молча поднял вещмешок.

— Погоди, гордый какой. Командир ты или дитя малое? Ну с чего я тебе, встречному-поперечному, нашу промышленность раскрывать буду?

Никак не хотелось заводить на улице сложный разговор, но старик был прав, объяснить все-таки пришлось.

— Памятник для братской могилы отлить.

— Вона для чего! — Старик подергал прокуренными усами. — Вона для чего… Извиняй, сынок, за дотошность. Сам помозгуй: война.

— Я понимаю.

— Это для какой же могилы? Что в парке или в Маржданском ущелье?

— Оно Маржданским называется?

— Мы его так прозываем, а по-ученому не знаю как. По левой руке от тоннеля?

— Да, да.

— Маржданское. Дружки захоронены или из родичей кто?

Лейтенант задумался: кто для него те тридцать в братской могиле?

Все тридцать служили под его командованием, все тридцать были его боевыми товарищами, друзьями, родными людьми.

— Свои, отец.

Старик несколько раз кивнул, переспрашивать не стал.

— Пошли, доведу, — сказал он и, не оглядываясь, двинулся переваливающейся походкой обратно, туда, откуда шел вначале.

Заводское управление размещалось в большой неопрятной, прокуренной насквозь комнате с отбитой во многих местах штукатуркой. Довоенное двухэтажное здание сгорело дотла. Было тесно и шумно.

Лейтенанта выслушали не перебивая, не выспрашивая дополнительных подробностей. Сразу перешли к деловой стороне: где взять цветной металл?

— Кабы до войны! — в сердцах выкрикнул кто-то за спиной. Слова эти не вызвали ни улыбок, ни осуждения, напротив, все подтвердили: до войны такой заказ — пустячное дело, завод работал в полную мощность и снабжался дай бог как.

— Деньги у меня есть, — предупредил лейтенант.

Безногий директор махнул рукой:

— Что там деньги твои!

— За три месяца.

Лейтенант полез в карман гимнастерки, но мужчина с сумрачным лицом остановил его:

— Не в деньгах суть. Понадобятся — сами скинемся. Металл где добыть?

Вперед протолкался сухонький дед, тот, что кричал «кабы до войны». Он вцепился одной рукой в борт шинели лейтенанта, а другой затряс перед его глазами:

— Тут не то что деньги! Тут хучь пуд муки, хучь тушенки десять банок выставь, все одно металлу цветного нету! Кабы металл, разговору никакого! — Он отпустил шинель и перестал размахивать рукой. — Свои сыны игдесь непокрытые лежат, неотмеченные…

— Металл будет, — решительно сказал лейтенант, хотя и не представлял себе еще, где и как раздобудет он в чужом городе сотни килограммов дорогого дефицитного металла.

Лейтенант вышел с завода и пошел по единственно знакомой ему улице, зная зачем, но не зная куда. Обращаться к местным властям не имело смысла: не до памятников сейчас, и с комендантом говорить без толку. Но в комендатуру идти надо было так или иначе.

Дежурный писарь проштамповал отпускной билет, когда вошел коренастый капитан, быстроглазый и энергичный.

— Кто? Откуда? — спросил скороговоркой.

Лейтенант коротко пояснил.

— Зачем приехал в М.?

Лейтенант замялся с ответом.

— А ну, зайдем ко мне! — потребовал капитан и исчез за дверью с рукописной табличкой: «Комендант».

— Выкладывай, — предложил без обиняков, и это понравилось. Вообще, капитан чем-то располагал к себе. — Выкладывай. Что смогу, сделаю для брата-фронтовика.

Лейтенант рассказал все, что надо было.

Капитан тотчас снял трубку и крутнул ручку аппарата.

— Горком. Первого. — Он серьезно подмигнул лейтенанту. — С партией посоветуемся. Да, да-да-да. Капитан Федотов докладывает. Иван Семенович, тут вот какое дело…

Капитан в нескольких словах передал рассказ.

— Точно… Точно… — Он оглянулся на лейтенанта. — Да нет, Иван Семенович, он и сам понимает положение. Только и его понять нужно. Точно. Точно.

Закончив разговор с первым секретарем горкома партии, капитан Федотов сказал:

— Обелиск из камня сделаем. А бронзы… — беспомощно развел руками. — На месте стреляй — нет. Точно. Что касается меня, располагай на машину, рейса три-четыре. И салют обеспечим, отделением.

Лейтенант, обрадованный непредвиденно добрым началом, горячо схватил коменданта за руку:

— Спасибо, друг!

Капитан отмахнулся:

— Сам немало людей в боях потерял, сам хирургами штопанный-перештопанный.

Затрещал телефон, капитан поднял трубку. Лейтенант встал.

— Пойду я.

Капитан протянулруку:

— Счастливо. Держи в курсе.

Лейтенант вышел из комендатуры в самом радужном настроении. Какая неожиданная удача! Теперь еще достать металл!

И опять не знал, куда идти, задумчиво брел по пыльной немощеной улице.

— Лейтенант, а лейтенант, — негромко окликнул низкий голос.

На высоком крыльце одноэтажного домика сидел нестарый человек в гимнастерке с отпоротыми петлицами.

— Дело есть, — сказал он.

Лейтенант подошел к крыльцу.

— Горилка нужна? — пробасил человек. — Первач — высший сорт!

— Пока не требуется.

— А что надо? Зажигалка требуется? Битте-дритте! — Мужчина движением фокусника раскрыл ладонь и продемонстрировал самодельную зажигалку с бензиновым баллончиком из винтовочной гильзы. — Высший сорт! И гильзочка — что надо, латунь!

Он потер зажигалку о брюки — и без того надраенная до блеска, латунь засверкала еще ярче.

— Не ржавеет, на солнце горит! Во! — поднес к глазам лейтенанта донышко гильзы. — Тридцать девять! Понимаешь в цифрах? Довоенного выпуска, латунная. Это теперь эрзацы делают: сталь, медью обмазанная.

— Плакированные.

— Во. Я и говорю. Годится? Дорого не берем: рубль с вас, товар — с нас.

Лейтенант не курил, нужды в зажигалке не было, но рубль — не деньги, и продавец больно веселый.

— Раненый? — спросил, доставая бумажник.

— Нерву перебило, ходить не могу, — уныло ответил мужчина.

Лейтенант подал трехрублевку.

Мужчина округлил отекшие глаза.

— Шутки шутишь? По-русски сказано: рубель!

— У меня только трешка, рублей нет.

— Рубель! Сотня по мирному времени! Тоже мне, битте-дритте.

Лейтенант молча сунул деньги в карман.

— Прибедняешься! — выкрикнул вдогонку мужчина. — А еще офицер!

Глупое недоразумение омрачило настроение. Что стоила трехмесячная лейтенантская зарплата? Двадцать зажигалок… А он еще задумал отлить на свои деньги бронзовую доску и звезду для обелиска! Одна зажигалка с латунным баллончиком…

Лейтенант замер на месте.

Латунные гильзы! Гильзы, цветной металл! Их же полно, этих гильз, в ущелье, наших и немецких. Как ему раньше не пришла эта мысль в голову?!

В ущелье лейтенант добрался в густые сумерки, чуть живой от усталости. Его бывший блиндаж-пещера сохранился, еще днем заглядывал в него. Теперь он забрался в каменное гнездо и сразу уснул, как дома.

Разбудило солнце, ослепительное, как начищенная латунь. Лейтенант взглянул на часы и ахнул: «Одиннадцать!» Спал больше полусуток.

— Ничего себе, — сказал вслух и выбрался из пещеры.

Солнце висело над ущельем, ясное, щедрое на тепло. Лейтенант сбросил шинель, потянулся несколько раз, подставив солнцу лицо с зажмуренными глазами. Солнце пробивалось и сквозь веки желто-оранжевыми кружками, будто приставили к глазам блестящими донышками гильзовых баллончиков две зажигалки.

Лейтенант стряхнул остатки сна и устремил взгляд на землю. Вокруг лежали стреляные гильзы. Их было много: винтовочных, автоматных. Больше винтовочных: в роте только пятеро имели ППШ. Сам он был вооружен еще трофейным «вальтером».

Лейтенант наклонился, сковырнул гильзу, очистил ее. На конце четко выступило клеймо «38». Он осмотрел другие гильзы. Все они были изготовлены в 1938 году одним заводом и были одной партии. На всякий случай лейтенант начистил гильзу песком, натер полой шинели. Гильза заискрилась на солнце.

— Вот он, металл! — радостно крикнул лейтенант. — Латунь! Не ржавеет, на солнце горит!

Насобирать тысячу, две, три тысячи гильз — хватит и на доску, и на звезду!

Лейтенант принялся лихорадочно подбирать гильзы, набил ими полные карманы, собрал в горсть. И остановился.

— Так не пойдет, — сказал опять вслух. Ссыпав гильзы в одно место, начал собирать их в подол гимнастерки. Собирал, вываливал в общую кучу, снова собирал.

Лицо и спина покрылись потом, заныла поясница, а горка гильз росла до обидного медленно. Стало ясно, что так, наскоком, не управиться. Лейтенант прилег отдохнуть и повел подсчеты. Одна винтовочная гильза весит граммов девять-десять. Нет, не десять, около девяти. Сто гильз — девятьсот граммов, тысяча — девять килограммов. Сколько же нужно гильз на звезду и плиту? И потери при переплавке учесть надо. Боеприпасов завезли целую машину, часть патронов была в подсумках и магазинах у солдат. Сколько же всего? Тридцать, сорок тысяч винтовочных патронов? Сорок тысяч, наверное, вполне хватит, сорок тысяч гильз. А стоит ли вообще считать? Он соберет все гильзы на позиции, все до одной.

Лейтенант вдруг ощутил голод и вспомнил, что не ел со вчерашнего дня. Он сходил к роднику, напился из пригоршней ледяной воды и поел хлеба с сахаром. Сахар он обмакивал в родник. У него была еще банка тушенки, ее он решил оставить на обед.

Позавтракав, опять взялся за работу. Гильз валялось вдосталь, россыпью и кучками. Чистенькие и с темными пятнами пролежней, покрытые окисью, зеленеющие, как молодая трава. Неожиданно овладело беспокойство: возьмутся ли на заводе переплавлять гильзы? Надо показать, посоветоваться.

Лейтенант стал собираться. Продукты рассовал по карманам, а вещмешок под завязку набил гильзами.

Обходя окоп с немецкой противотанковой пушкой, обратил внимание на высокие, закопченные у дульца стаканы. Одна орудийная гильза весит в десятки раз больше винтовочной. Лейтенант уже спрыгнул в неглубокий окоп, но вылез обратно. Не будет он из фашистских гильз отливать звезду для братской могилы! Такой металл может пойти на новые снаряды, предназначенные врагу.

Рота лейтенанта сама заготовила вечный металл для памятника себе.

Шоссе, как назло, было пустым, никак не удавалось пристроиться на попутную машину. Лейтенант уже пожалел, что так плотно нагрузил вещмешок, но выбросить гильзы на дорогу не посмел. Он часто присаживался на придорожные камни, с надеждой высматривал машины, но их не было, и лейтенант вновь вставал и шел дальше под припекающим солнцем. Нестерпимо хотелось пить, ныли плечи, спина, шинель натирала шею. Он нес шинель, перебросив ее через плечо, а вещмешок держал в руках, прижимая к груди: узкие вытянувшиеся лямки, казалось, врезались через гимнастерку в тело до кости.

Окраина города пострадала меньше, чем центральная часть. Здесь стояли небольшие домики с маленькими приусадебными участками, на которых то здесь, то там копошились дети и женщины, большей частью старухи.

Тяжелый вещмешок оттягивал руки, сердце колотилось так яростно, словно пыталось пробить брешь в груди и вырваться на свободу; ноги стали заплетаться, вздымая желтую мягкую пыль. Чувствуя, что вот-вот упадет, лейтенант шагнул к скамейке возле калитки и привалился к дощатому забору.

В ушах стоял звон, как от контузии, не услышал, когда подошла женщина из маленького домика за поломанным забором.

— Сомлел? — участливо спросила, заглядывая в белое влажное лицо лейтенанта. — Нехорошо тебе?

Она обращалась к нему на «ты» то ли по привычке так запросто говорить со знакомыми и незнакомыми людьми, то ли от чувства здоровья и силы перед ним, таким слабым и хворым.

— Пройдет, — выдавил лейтенант, не в состоянии раскрыть глаза.

Женщина ничего не сказала, ушла и быстро возвратилась с запотевшей эмалированной кружкой.

— Выпей, полегчает.

Он с трудом сделал несколько глотков; чуть отпустило.

— Отлежаться тебе надо, — решила за него женщина, а он бессилен был сопротивляться. Она помогла ему подняться на ноги и ухватилась за лямки вещмешка.

— Ого! Железо у тебя там чи свинец?

Лейтенант потянулся к мешку.

— Куды уж тебе, — вздохнула женщина и взвалила на плечо нелегкий груз. Другой рукой она обхватила лейтенанта и повела в дом.

Не обращая внимания на слабые протесты, женщина стянула с его ног кирзовые сапоги, уложила лейтенанта на мягкую постель, потом на грудь и лоб положила влажные полотенца. Женщина хлопотала над ним, пока не убедилась, что ему становится лучше.

— Отдыхни, отдыхни, — сказала мягким говором кубанской казачки и перестала обращать на лейтенанта внимание, занявшись домашними делами.

Лейтенант слышал, как она возилась с примусом, как упруго забилось пламя, заплескалась вода, звонко, потом глуше наполнялся чайник, коротко тренькнула крышка и притихло накрытое пламя.

Скрипнула дверь, прошлепали босые ноги и замерли.

— Это хто, мам? — спросил тонкий детский голосок.

— Командир, сынок, — сказала женщина из сеней. — Раненый он, недолечился, видать.

— А чо он на твоей кроватке?

— Плохо ему, сынок, хворый он.

Лейтенант размежил веки и попробовал улыбнуться. Улыбка, наверное, вышла пугающей, потому что маленький черноволосый человечек в штанишках с лямками накрест спешно попятился назад и выскочил в сени.

— Чего ты спужался, сынок?

— Дядя плачет, — слезливо и испуганно сказал мальчик.

Женщина выглянула в открытую дверь, губы ее дрогнули.

— Не плачет, сынок. Ранение у его такое. — Она пригладила черные волосы сына и улыбнулась лейтенанту, светло и нежно. Лицо ее стало необыкновенно привлекательным, даже красивым. — Так же, товарищ командир?

— Так, — ответил он, но улыбнуться не решился.

Женщине было лет двадцать пять — двадцать семь, не больше. Возраст он определил по сыну — тому, наверное, года через два в школу. На вид женщина выглядела совсем молодо — статная, острогрудая, с мягким и крутым изгибом талии. Лишь присмотревшись внимательно, можно было заметить ранние морщинки у глаз и у рта. И глаза у нее были красивыми, темными, под стать гладко зачесанным назад волосам.

Женщина почувствовала перемену во взгляде и мыслях, спросила, усмехнувшись:

— Ожил, значит?

Лейтенант зарделся, как застигнутый за дурным делом, рывком сел на постели, но сразу потемнело в глазах, и он рухнул на подушку. Женщина бросилась к нему, злясь на него, злясь на себя за неосторожные слова.

— Бог с тобой! Лежи, миленький, лежи. — Она сбегала в сени, намочила подсохшие полотенца и приложила к его телу. — Отдыхнешь, напьешься чаю и пойдешь себе. Силком держать не буду. — Последние слова прозвучали с едва приметной грустью.

Лейтенант, наверное, уснул. Когда открыл глаза, стол был накрыт для обеда: две глубокие глиняные миски, чугунок, укутанный платком, голубой, с черными щербинками чайник, в плетеной хлебнице — три ломтика ржаного хлеба.

Женщина сидела, подперев щеки голыми до локтей руками, и, не мигая, смотрела на него, но мысли ее, очевидно, витали где-то далеко — она не сразу заметила, что гость проснулся. Лейтенант шевельнулся, она очнулась от своих дум, но не отрешилась от них.

— В пехоте воюете?

— В пехоте…

— Часом, не приходилось служить с моим Федором? Сидорин фамилия ему, Федор Григорьич.

Сидоровых было в его роте двое. Одного, кажется, звали Федором. Только Сидоров, не Сидорин.

— Не помню такого, — с сожалением ответил лейтенант.

— Конечно, усех не упомнить, — легко согласилась женщина. — Для жены он один, для сына один, а для вас тыща таких солдат, и усе одинаковые.

Она была права и не права, но лейтенант не стал доказывать и оправдываться, спросил только:

— Давно не писал?

— Та не, с неделю как треуголка пришла.

— Тогда порядок, — подбодрил он.

— Давнее письмо, — продолжала она, лицо ее окаменело.. — Еще при жизни написано. А похоронную вчера месяц как прислали. Могила где — неизвестно, хоть цветочки высадить.

Лейтенант спустил на пол босые ноги. Чувствовал он себя как обычно в последнее время и боялся вторично свалиться на глазах у этой женщины. У нее своей беды по горло.

Она проворно подскочила, помогла встать. Лейтенант ощутил теплые и сильные женские руки, налитую грудь.

— Теперь ничего?

Она все еще поддерживала его, и ему жаль было лишиться приятной близости.

— Ничего, — сказал пересохшими губами, — лучше.

Она сразу отстранилась, деловито предложила:

— Умывайтесь. Я вам солью.

Лейтенант не мог понять, почему она стала называть его на «вы», будто между ними произошло что-то такое, что отдалило его от нее. Когда она лила из ковшика воду ему на руки, старался не смотреть на темную ложбинку в вырезе кофточки, а женщина, словно нарочно, наклонялась ниже и ниже.

Подала чистое холщовое полотенце, чинно пригласила отобедать.

— Извините, что есть.

— У меня в шинели консервы. И концентраты.

— Вам самим сгодится.

Консервы он раскупорил и поставил на стол, а пачки с концентратом положил на полку, заставленную пустыми стеклянными банками и бутылками.

— Сын где? — поинтересовался лейтенант.

— Гуляе. Малый еще понять, что на усю жизнь сиротою остался.

К консервам не притронулась: «Сыночку оставлю». Лейтенант тоже не стал есть.

— Вы кушайте, сил набирайтесь. С пустого борща не навоюешь.

— Давно так вкусно не ел, — похвалил лейтенант. — Чудесный борщ.

— Еще? — Не дожидаясь ответа, добавила половник борща в его миску. — Кушайте на здоровье.

Она первой управилась с едой и, облокотившись, смотрела прямо ему в лицо.

— Вы и при немцах тут жили?

— Жила, — спокойно ответила. — У погрибе с сыном ховались.

— И ни разу с ними не встретились?

Не сказал с кем, но она поняла.

— Та видела.

Он отложил ложку.

— И вас, такую красивую… — Лейтенант оборвал фразу и низко наклонился над миской. Он не видел лица женщины, но физически ощущал ее усмешку.

— В оборванном ходила, золою мазалась. Еще подлить?

— Нет-нет, спасибо! — торопливо отказался лейтенант и поспешно поднялся. Он стал надевать ремни.

— То что за карманчик? — спросила женщина с любопытством.

— Это? — уточнил, дотронувшись до клапана на ремне.

— Ага.

— Для свистка. Только нет его у меня.

Она продолжала изучать его амуницию.

— А пистолет не носите?

— В госпитале остался.

— И долго лежали у госпитали?

— Три месяца.

— Три месяца! — Она громко ахнула. — Боже ж мой! И куда вас ранило?

— В голову и в грудь.

— В сердце? — ужаснулась она.

— В двух миллиметрах прошла.

Глаза ее выражали столько участия, жалости и сострадания, что он не мог не успокоить ее.

— Теперь все позади! До свадьбы заживет, — с нарочитой бодростью похвалился.

— А вы и неженатый? — удивилась она.

— Не пришлось как-то, — в смущении оправдался он. Почему-то не хотелось быть моложе ее, перед войной ему исполнилось восемнадцать.

— Ну и слава богу! — с облегчением вздохнула женщина. — Чего сирот на свете плодить.

Лейтенант стоял уже одетый, но не уходил. Не уходилось почему-то.

— Долго в городе пробудете?

Она удивительным образом отгадывала его настроение.

— Не знаю еще. А сейчас надо идти.

Он вышел в сени, нагнулся, проверил узел на вещмешке. Женщина стояла в проеме двери, привалившись плечом к косяку.

— Тяжелющий! — вспомнив, кивнула в сторону вещмешка. Заметив, как неуверенно лейтенант протянул руку за шинелью, предложила спокойным голосом: — Хай висит. Жарко ж. Никто ее тут не тронет.

— Если можно, — сказал он с благодарностью. — Я, наверное, скоро.

— Когда ни придете, застанете, — успокоила она. — У меня отгулу три дня. Отпустили нас, пока энергию наладять.

Лейтенант шел, с трудом сдерживая желание оглянуться. Он был уверен, чувствовал, что женщина глядит ему вслед.

Вернулся он поздно, возбужденный и счастливый. Проба удалась — из гильз, что он принес, выплавили плотный желтый слиток, шероховатый от крупинок формовочной земли.

Директор связался с горкомом и получил «добро», лейтенант переговорил по телефону с капитаном Федотовым. Тот подтвердил обещание дать машину. «Только гильзы в кучу сам собери. Людей у меня нет. Точно». Гильзы лейтенант сам наберет, до одной отыщет!

Женщина обрадовалась его приходу, хотя и не могла сомневаться в его возвращении. Знала, что придет, и все-таки обрадовалась.

— Если можно, — с легким сердцем обратился лейтенант. — Я переночую у вас эту ночь. Шинель есть, на лавке устроюсь.

— Та у нас еще кровать. — Женщина показала на ситцевую занавеску, скрывавшую вход во вторую комнату. — Ужинать будете?

Она ждала его, ужин приготовила, даже где-то за бешеные деньги или в обмен на что-то достала бутылку самогону.

— А вы? — спросил лейтенант, увидев на столе только одну стопку из толстого граненого стекла.

— Кушайте на здоровье.

Он запротестовал, и она сразу с явным удовольствием выставила из буфета загодя приготовленные тарелку и граненую стопку. В доме существовал определенный этикет приема гостей, о котором лейтенант не имел понятия. А быть может, женщине было приятно получить от него приглашение.

Под абажуром чернел пустой электропатрон, светила керосиновая лампа. В мягком оранжевом облаке женщина казалась еще красивее. Она нарядилась в белую кофточку, щедро расшитую крестом, на плечах — черный с красными цветами платок. Ей шло это яркое одеяние, и лейтенант невольно любовался ею.

Самогон оказался на редкость крепким. Лейтенант выпил стопку и жадно набросился на закуску. Хозяйка же только сдвинула черные стрельчатые брови, поднесла к точеному носу хлебную корочку и лишь потом принялась за еду.

Вторую стопку лейтенант поднял за счастье в этом доме.

— Какое тут счастье, — грустно сказала женщина. — Третий год без мужа. Как ушел в сороковом, так и не вертался. А теперь… — Она горестно махнула рукой и выпила.

Лейтенант совсем охмелел, забыл о лавке и улегся на разостланную кровать.

Женщина скрылась за занавеской. Она вернулась в длинной ночной сорочке, босая, задула лампу и подошла к кровати.

— Хорошо устроились? Ничего не надо?

Он ощутил ее горячее дыхание, выпростал из-под одеяла руки и прошептал дрогнувшим чужим голосом:

— Надо…

Она обхватила его за шею и жарко, влажно поцеловала. Он тоже поцеловал ее и сильно-сильно прижал к себе.

— Ну что ж ты? — изнемогшим голосом спросила она. — Или неумелый?

— Я еще никогда… — не чувствуя ни стыда, ни унижения, признался лейтенант.

Она тихо рассмеялась. И были в ее смехе и ласка, и застенчивость, и счастье.

— Сколько тебе годов? — спросила потом.

— Скоро двадцать.

— Боже ж мой, какой молоденький! — Она опять странно засмеялась, но уж не так, как в тот раз, а скорее с непонятной ему печалью.

— А ты что в городе делаешь, если не секрет?

То, что он задумал, не было секретом. Выслушав его короткий рассказ, она притихла и немного отодвинулась на край постели. Ему почему-то тоже захотелось побыть одному.

Женщина, наверное, не спала ни минуты и ночью разбудила его.

Затем она сразу уснула, обессиленная и счастливая, а лейтенант так и пролежал с открытыми глазами до первых проблесков зари.

Он бесшумно оделся, прихватил шинель, пустой вещмешок и вышел из дома. На безлюдной улице обесцвечивались фиолетовые тени. Не надеясь на попутный транспорт, лейтенант решил идти напрямик. Удалось сократить путь почти вдвое, и в ущелье пришел не таким уставшим, как вчера, с жаром взялся за работу.

По числу гильз в стрелковых ячейках, обложенных камнями, можно было судить, когда погиб солдат. В одних — гильз навалом, в других — совсем ничего. Там, где стояли пулеметы, гильзы были раскинуты веером. Вдоль всей позиции изредка попадались миниатюрные гильзочки «вальтера». Их лейтенант тоже брал.

Всюду лезли под руки колпачки с дужками и кольца от ручных гранат; встречались, но редко картонные цилиндрики из-под сигнальных ракет. На каменных обломках расплющенные и оплавленные остатки пуль выглядели птичьими следами.

Лейтенант передвигался на корточках, как археолог на раскопках, ощупывал и изучал стреляную-расстрелянную землю. И подумалось, что спустя много веков потомки, возможно, обнаружат под слоем песка и щебня следы древнего сражения в ущелье с непонятным названием Маржданское. Что же подумают они о жизни предков? Назовут диким воинственным племенем? Только не так, не это! Люди грядущего должны знать истину о великой войне, имена тех, кто защищал будущее человечества.

Осыпались камни на тропе: кто-то шел сюда. Лейтенант оглянулся и увидел женщину. Она приближалась, мягко колыхая бедрами, румяная от быстрой ходьбы, еще красивее, чем вчера.

Лейтенант оробел от неожиданности и не знал, как вести себя.

— Еле нашла! — воскликнула женщина, опуская плетеную корзину. — Добрый день!

— Добрый день, — пробормотал лейтенант, глядя вниз.

— Покушать вам принесла, — просто объяснила она свой приход. Безобидная тема разговора и почтительное «вам» возвратили лейтенанту самообладание.

— Спасибо. Зря вы только утруждали себя. Я не голоден.

Она засмеялась.

— Не голодный! Продукты усе дома оставили.

— А у меня аттестат есть, — сказал он и притронулся к карману гимнастерки.

Продовольственный аттестат сродни скатерти-самобранке, но его волшебную силу способен вызвать не владелец, а кладовщик продпункта. Она знала это, женщина с темными, все понимающими глазами.

— Аттестатом не закусишь. Назад пойдем — покажу, где склад: на станции, за водокачкой. Котелка нету? Воды принесу.

— Да я и сам, — сказал лейтенант, беря котелок.

Женщина взялась за дужку, и они наконец встретились глазами. В ее взгляде светились нежность и признательность и еще такое, чего он не мог определить одним словом. Она едва заметно качнулась к нему, и лейтенант, не устояв перед призывом, обнял ее. Женщина с готовностью приоткрыла яркие губы, но он не целовал, только прижался теснее. Они постояли так, обнявшись. Он — с закрытыми глазами, она — глядя перед собой на могилу с деревянным обелиском.

— Тут они и лежат?

Лейтенант вздрогнул, ослабил руки и отступил.

— Да.

Она протяжно вздохнула.

— Ну, кушайте, а я воды принесу и патроны пособираю.

Женщина произнесла это так, словно они вместе собирали гильзы и вот прервали работу на обед.

Он не посмел возразить.

Вдвоем работалось споро. Они вместе наполняли гильзами вещмешок и плетеную корзинку, он относил их, ссыпал в общую горку и опять возвращался.

— Уже на три тачки наберется, — прикинув на глаз металлический холмик, сказала женщина и поправила выбившиеся из-под платка черные, блестящие волосы.

— Машину обещали, — сообщил лейтенант и, покраснев, спросил: — Как вас зовут?

— Шура. А вас?

— Федя.

Губы женщины дрогнули и скривились.

— Как? — переспросила сдавленным голосом.

— Федя, — повторил он и сразу вспомнил, что ее мужа звали Федором. — Федор Михайлович, — добавил он, стремясь другим отчеством разрушить совпадение. — Федор Михайлович Миронов.

Она несколько раз кивнула, снова нагнулась за гильзами и больше не начинала разговор. Так, в молчании, они проработали еще часа два. Солнце переплыло ущелье уже давно, и бархатные тени стали густеть.

— На сегодня хватит, — предложила несмело Шура. — До темного чтоб дойти. Завтра закончим. А то и склад на станции замкнут.

Не получить продукты лейтенант не мог.

— Хорошо.

Пока он одевался, она отошла к могиле и замерла перед ней.

Дорогой тоже молчала, думая о своем. Молчал и он, утомившись за день.

Искать новое место для ночлега было поздно, и лейтенант опять пошел к Шуре. Поужинав, вконец разомлел от усталости, но едва утонул в мягкой постели, как спать расхотелось, и он с удовольствием следил за Шурой. Она быстро и ловко управилась с хозяйством и ушла в другую комнату. Лейтенант прикрыл глаза и стал ждать.

Шура долго не показывалась, потом вошла, все еще одетая.

— От что, Федор Михайлович, любимчик ты мой, — сказала сурово и печально. — Не можу я с тобою больше. Надумала я у могилы, что и мой так лежит. Как увидела вроде. Теперь усе время он рядом. Не можу я при нем. Не можу. — Она скрылась за ситцевой занавеской, а через несколько минут возвратившись, спокойно спросила: — Тушить?

Лейтенант молча прикрыл глаза.

Утром они втроем позавтракали. Шура отвела сына к соседке через улицу, а сама отправилась в ущелье: «Пособираю, пока вы у комендатуру сходите». Лейтенант попытался отговорить ее, но Шура строго сказала:

— И мой так лежит.

Разубеждать ее лейтенант не решился.

В ожидании коменданта — тот куда-то срочно выехал с патрулями — еще раз перечитал список роты.

Одного Сидорова звали Иваном, другого — Федором. Лейтенант хорошо помнил его, Федора Яковлевича Сидорова. К солдату все обращались по имени и отчеству: пожилой был…

Отражали танковую атаку. Тяжелые гранаты кончились, остались противопехотные. Федор Яковлевич был слишком стар бросать гранатные связки, а людей уже мало. Федор Яковлевич наполнил вещмешок, привязал один за другим три солдатских ремня и по-стариковски неуклюже перелез через каменный бруствер. Мешком с гранатами он действовал как подвижным фугасом…

Вот кто был тридцать первым! Сидоров, Федор Яковлевич! От него не уцелело ни документов, ни того, что называют останками. Три солдатских ремня слишком коротки при взрыве четырех килограммов тола.


До самого отъезда лейтенант Миронов ночевал в доме Шуры. Он по-прежнему тайно любовался ею, верил и не верил, что узнал такую красивую, женственную, но первая и единственная ночь их близости осталась единственной и последней. Шура все так же проявляла к нему доброе внимание, заботилась и разговаривала ласковым голосом, а по ночам, когда лейтенант, намаявшись за день на стройке памятника (теперь там работала бригада), спал крепким, непробудным сном, Шура облокачивалась голыми руками на стол и подолгу горько и безутешно плакала.

Домик стоял на окраине, ближе других к ущелью. Но лейтенант не потому не уходил от Шуры. Как ни скуден тыловой офицерский паек, но он богаче и разнообразнее продовольственных карточек работницы и ребенка. Каждый день, прожитый одной семьей, был сытым днем.

На открытие памятника собрался на митинг весь город, все, свободные от смен и дежурств. Больше других было женщин, одиноких и с детьми. Говорились речи, играл оркестр.

Лейтенант держался в сторонке, не сводя глаз с горящей золотом латунной доски на обелиске из обломка скалы. Губы лейтенанта беззвучно шевелились, повторяя тридцать одно имя, отлитое на металле.

Митинг кончился, черная густая толпа потянулась к выходу из ущелья.

— Постоишь еще? — спросил капитан Федотов.

— Постою, — сказал лейтенант.

— Тогда я поехал.

— Хорошо.

У братской могилы остался лейтенант. И Шура. Сына она отправила с соседкой на грузовике.

— Едете? — первой нарушила молчание Шура.

— Сегодня.

Она подняла на лейтенанта грустные, сухие глаза.

— Извините, коли что не так.

— Что вы, Шурочка, что вы! — впервые ласково назвал он ее.

— Вроде мы и не муж с женой, — сказала она растерянно, — а как вдовой остаюся. Второй раз вдова.

Подавила растерянность, мягко положила ему на плечи свои красивые руки.

— Храни тебя бог. — Шура трижды поцеловала его в губы, затем, отступив на шаг, задумчиво произнесла, не для него, для себя: — Может, свидимся еще…

Он неопределенно пожал плечами. Она поняла: этого никто не знал, не мог знать. Губы Шуры задрожали, круто повернулась, быстро пошла, затем побежала, низко опустив голову. Вскоре она догнала последние ряды людей и слилась с ними.

Лейтенант почувствовал, что теряет что-то дорогое, но не сдвинулся с места.

Он постоял еще, поправил свежие цветы у подножия обелиска со звездой.

— Ну вот, — сказал вслух. — Пока все…

Почему «пока», он и сам не думал, но знал: того, что сделано, — мало для памяти солдат в братской могиле. И лейтенант повторил:

— Пока все.

ДВА БОЯ

1
Командир не мог ни перерешить их судьбы, ни обещать посмертной славы. Не мог и права не имел обманывать свою и как бы уже не свою роту. Он требовал одного: связать противника на сутки, дать полку время переправиться через Оредеж, отойти на север, занять подготовленный рубеж обороны и закрепиться на нем.

— Дальше отступать некуда. Дальше — Гатчина, Пушкин. Дальше — Ленинград. Буду счастлив, лейтенант, за тебя, за каждого бойца, кто вернется. Но до завтрашнего дня приказываю выжить. И весь завтрашний день.

Прожить до вечерней зари, ни часа меньше. Больше — как повезет, что кому выпадет. Потом они свободны от его приказа, от жестокой необходимости. Командир полка и сам не верил в чудо и с затаенной болью мысленно причислил роту заслона к безвозвратным потерям. Завтрашним.

— Прошу вас, — заключил уже тихо, виновато и печально заглядывая в глаза ротному лейтенанту и его замполитруку, такому юному на вид, что сердце щемило. — Прошу вас…


Рыхлый туман затопил ничейную лощину, заполнил воронки, разлился по окопам и траншеям. Ноги тонули в молочной гуще. А над смутным горизонтом уже румянилась нездоровая дымка, и песчаный, выложенный дерном бруствер и возвышенная окрест земля выпаривали предрассветную сырость. Солнце еще не показывалось за щербатым лесом, но все предвещало тяжелый знойный день. Недвижный воздух теснил дыхание.

— Ну и лето выдалось, — негромко пожаловался в пространство сержант Егоров. Он смотрел в небо запрокинув голову и придерживая рукой пилотку.

Алхимов тоже посмотрел вверх. Бледная, похожая на истаивающий ледяной круг луна чудилась последним и единственным, что могло дать живительную прохладу обморочной от бездождья земле. Казалось, что война в первые, самые ошеломляющие и потому особенно ужасные месяцы исковеркала и загубила не одни лишь миллионы людских судеб. Исказила самое естественное течение природы.

— Августу конец, время утренников, а тут по́том исходишь.

Егорову хотелось поговорить, но никто не отзывался на его слова, и он опять как бы ни к кому не обращался:

— Я в июне, перед самой войной, на побывку ездил, дома был, так дед прямо заявил: «Не упомню такой погоды». А ему семьдесят девять.

Алхимов и на этот раз промолчал. Откликнулся наконец напарник пулеметчика Леонтьев, высокий, худой, запахнутый в длинную кавалерийскую шинель; на голове солдатская пилотка, натянутая на уши.

— Семьдесят девять. Фантастическое, недосягаемое число!

— Это отчего же? — притворился непонимающим Егоров и покосился на замполитрука. Звание это, заместитель политического руководителя, присвоили Алхимову как ротному комсоргу. Потому он, строевой, но так и не обученный (взяли на курсы, а через три дня отправили в бой), носил треугольнички на петлицах и нарукавные звезды.

— А потому что мы — рота прикрытия. Закурить есть?

Леонтьев щедро угостился махоркой из сержантского кисета, затянулся до кашля.

— Ну и вырви глаз! — похвалил и с лихой беспечностью произнес, заканчивая прерванный разговор: — Ничего, дешево не отдадимся. И вообще, умирать, так с музыкой!

Егоров насупился. Призванный в армию осенью тридцать девятого, он успел понюхать пороху в короткой зимней войне и на этой уже хлебнул основательно. Серьезный, исполнительный в любой работе, он и к ратному делу относился добросовестно и ответственно. Характер и личный фронтовой опыт выработали почти физическое неприятие как трусости, так и неумеренного хвастовства.

— Вы эту «музыку», боец Леонтьев, оставьте. Пошел добровольцем, так исполняй свой священный долг как положено. Нам что приказано? Продержаться до заката, потом — своих догонять.

Леонтьев хмыкнул:

— Воронеж — хрен догонишь…

— Отставить! — отрубил неуместную шутку Алхимов. И сам удивился своему «командирскому» окрику. — Ленинград за нами. Понимаешь? Ленинград. И приказано нам не умереть, а выстоять. Жить до заката, до ночи. — Он вдруг улыбнулся светло и добро: — Как минимум.

Неполную стрелковую роту, усиленную батальонными минометами и противотанковой пушкой, растянули во всю длину полкового участка. Шире некуда, реже — куда еще реже: Хоть провод тяни от ячейки до ячейки. Так и проводов и телефонов нет. Свисток и ракетница у командира — вся ротная связь. На кратком военном совете лейтенант сказал:

— Столкуемся в бою. До минометчиков докричусь, а «бог войны» и сам танки не прозевает. Артиллерии стрелять только по танкам, исключительно! У нас против них, прямо заявляю, почти ни хрена: бутылки с горючкой и связки РГД. Вся надежда на артиллерию. Позиция у вас вроде ничего?

Он приставил бинокль и глянул туда, где стояла «сорокапятка», маленькая, почти игрушечная пушечка с коротким стволом.

— Место высокое, обзор хороший, открытые подступы. Со снарядами как?

— Два БК, — доложил командир орудия.

— Порядок, — солидно сгустил голос лейтенант, а сам попытался вспомнить, сколько же снарядов входит в боевой комплект сорокапятимиллиметровой противотанковой пушки.

Лейтенанта досрочно выпустили из училища, второй месяц как нацепил «кубари», третий день командовал ротой и оберегал свой авторитет. Но, оставшись наедине с Алхимовым, спросил, как бы между прочим:

— Как полагаешь, замполитрук, хватит для нашей операции парочки боекомплектов к «сорокапятке»?

— А сколько это в штуках? — Алхимов в школе, техникуме, институте, в армии никогда не стеснялся задавать вопросы. В детстве еще наставлял его дед-пастух: «Ты лучше сразу спроси, чего не знаешь, а то всю жисть потом неучем будешь, в притворстве скрываться».

— Ни к чему нам наши снаряды считать, — вывернулся лейтенант. — Пускай фашисты бухгалтерией занимаются! — и не очень уверенно засмеялся.

Солнце всплыло над лесом, расслаивало и выжигало туман. В лиловой тени на дне окопа мокро темнел песок.

Алхимов смотрел на ничейную пока лощину, на синий лес, где готовились к скорому уже наступлению немцы, и, как ни странно, думал не о предстоящей схватке, — тревожился о матери с братишкой. С первого дня войны никаких вестей, а теперь и ждать неоткуда: вся Смоленщина под фашистом…

— Командиры взводов, к лейтенанту! — передали по цепочке.

Кроме командира роты, других лейтенантов здесь не было.

Глядя на свои «кировские», единственные в роте часы, лейтенант сказал:

— Сейчас начнут. Аккуратные — исключительно! Но мы им распорядок дня нарушим, испортим план. Первое: до моей ракеты — ни одного выстрела. Довести до каждого бойца! Второе: в случае чего, за меня — товарищ Алхимов. За ним, в порядке выдвижения, Егоров, Манин. Кровь из носу, но до вечера хоть один из нас обязан быть живым. Ясно?

Немцы начали в 8.30. «Самолетов ждали», — объяснил опоздание лейтенант. Бомбардировщики, к счастью, так и не прилетели. Артиллерийский же обстрел не нанес особого урона, и первую атаку отбили. Выдержали еще три штурма.

Траншея во многих местах была обрушена снарядами. Лейтенант обходил позицию, с риском преодолевая открытые участки.

— Перекусим и мы, ребята, а потом постоим часика четыре-пять-шесть — и уйдем.

— Как приказано, — ровным бесцветным голосом ответил Егоров. Большие руки его лежали на коленях, но все равно подрагивали, будто тряслись еще вместе с «максимом». — Вода кончилась, товарищ лейтенант. Жарко, и темп огня велик.

Люди еще могли терпеть, пулемет — никак. А до реки метров четыреста, ходов сообщений в тыл — ни одного. Противник на правом фланге почти вплотную пробился к Оредежи, занял господствующую высоту и теперь насквозь простреливал капустное поле за рощей. Раненых так и не удалось эвакуировать, ждали ночи.

Лейтенант отцепил фляжку и подал Егорову. Тот покачал головой.

— Все равно не хватит. Мы свои личные запасы давно в кожуха вылили.

— Пошлите двоих, — тяжело вздохнув, распорядился лейтенант, продолжая держать на весу флягу.

— Разрешите? — обратился Леонтьев, привстав с коленей. И, не дожидаясь ответа, схватил фляжку.

Он пил, кряхтя и захлебываясь. Лицо со впалыми небритыми щеками морщилось. С подбородка скапывала серая жижица. Командиры отвернулись. Егоров мрачно доложил:

— Некого мне посылать, товарищ лейтенант. Даже вторых номеров не хватает.

Оставлять главную огневую силу обороны — станковые пулеметы — без людей нельзя.

— Давайте ведерко, — сказал Алхимов.

— Только не сам! — упредил его намерение лейтенант. И печально напомнил: — Манина уже нет…

Алхимов взял брезентовое ведерко и пошел по траншее. Легче самому испытать судьбу, но лейтенант, конечно, прав. Придется послать другого.

Минут через сорок Егоров как бы про себя заключил:

— Пропало наше ведерко…

Леонтьев, утолив жажду лейтенантской водой, приободрился и стал собираться в недальнюю страшную дорогу. Егоров молча наблюдал за ним, потом, порядка ради, запоздало повелел:

— Выполняйте, товарищ Леонтьев. Но это… как положено.

— Не волнуйтесь, — вежливо успокоил Леонтьев. — Мама нашла меня в капусте. Следовательно, в капусте меня не могут убить.

— Счастливо, — не по уставу пожелал сержант.

— Я — фаталист! — ответил Леонтьев.


Немного погодя Егоров поинтересовался у Алхимова:

— А кто это — фанталист?

Привалившись спиной к стенке окопа, Алхимов курил с закрытыми глазами.

— Заговоренный он, что ли, фанталист этот?

Егоров опустился рядом на корточки, заглянул в лицо.

— Фаталист, — вяло поправил Алхимов. — В судьбу верит.

— А ты… веришь?

Верил ли он в свою судьбу, Алхимов? Да он и не задавался никогда таким вопросом, не решал такой проблемы для себя. Просто не думал, что его могут убить. Не то чтобы мысли не допускал, а противился ей, гнал от себя. Как всякий нормальный, здоровый телом и духом молодой человек. И не считал себя неприкосновенным, исключительным, как сказал бы лейтенант. Такое отношение к смерти было естественным. Но сейчас «смерть» из абстрактной категории выросла в конкретную и реальную силу. Стреляла, увечила, убивала, не подпускала к реке.

«Пройдет ли Леонтьев?» — об этом спрашивал сержант, не вселенская философия волновала его в данную минуту. «Максим» охлаждать нечем!

— Верю, — сказал Алхимов. — Пройдет.

— Вот и я так полагаю! — воодушевился Егоров.

Леонтьев прошел — туда и обратно, доставил почти полное ведерко речной воды. Голосом, мимикой, движением — всем выражая радость и признательность, Егоров торжественно произнес:

— Молодец, товарищ Леонтьев! Объявляю личную благодарность!

И громко, чтоб и бойцу приятно было услышать, обратился к Алхимову:

— А он и правда — фанталист, в рубашке родился.

— В ка… пусте, — возразил Леонтьев и зашелся в кашле.

— Кончать тебе надо с курением, — назидательно посоветовал Егоров.

Опять началось. Немецкие батареи ударили прямой наводкой. На темном фоне леса вздувались одновременно с огневыми вспышками округлые облачка.

Пока грохотал и свирепствовал артиллерийский налет, в нейтральной не просматриваемой лощине скапливалась для решающего броска серая масса в тевтонских касках. Надо было упредить, рассеять, отогнать, но минометов осталось всего три, а боезапаса к ним — на пять минут беглого огня. Пушку берегли для танков.

А солнце и не думало укладываться, висело угрожающе высоко, нещадно палило землю. Низко струилось бесцветное марево, обращая кусты, и чахлые травы, и медные стволы деревьев в зыбкий мираж. Плывущий, неустойчивый пейзаж, духота угнетали, обессиливали.

Плотность обстрела резко упала.

— Сейчас поднимутся, — пробормотал лейтенант и крикнул минометчикам: — По лощине! Накройте гадов!

Минометы заухали. В ответ посыпались снаряды. Все опять заволокло пылью и дымом.

— Лейтенанта, лейтенанта убило! — пронеслось как вопль.

Командира роты тяжело ранило. Небритый санитар пеленал его бинтами.

— Что, как он? — спросил упавшим голосом Алхимов.

— В медсанбат срочно надо, — с тоской ответил санитар.

Спекшиеся губы лейтенанта разлепились. Помутневшие глаза остановились на Алхимове.

— Командуй… Держаться…

Лейтенанта, уже беспамятного, отнесли к остальным раненым, что лежали за рощей, у капустного поля, когда оранжевое солнце подернулось дымкой.

Зарево все шире расплывалось по белесому, выгоревшему небу. Еще полчаса, час от силы, и можно будет переправлять раненых, самим с чистой совестью покинуть развороченный, истерзанный, политый кровью и потом рубеж. Егоров по-хозяйски прикидывал, что уносить из казенного имущества, когда послышался возрастающий, непонятный, но уже пугающий рокот.

То, чего с самого начала больше всего ждал и чего опасался лейтенант, надвигалось с ужасающей неотвратимостью.

Алхимов смотрел в бинокль. Левый объектив разбило, пришлось зажмурить один глаз.

Подминая кусты и молодую поросль, выдвигались, казалось, в нескольких шагах от окопов, темно-серые громады танков, выхлопывая из кормы сизые клубы дыма. На лобовой части корпуса, под короткой тупорылой пушкой, отчетливо виднелась голова ягуара. Черная, с красной оскаленной пастью. И вдруг, будто нарисованный хищник ожил, над плоской башней поднялась черная фигура, отсигналила красным языком флажка и опять исчезла за броней.

«Командирская», — догадался Алхимов и почему-то шепотом, словно танки и в самом деле были рядом, отправил Леонтьева к артиллеристам:

— Скажи: «Машина с ягуаром, четвертая справа, — первая цель».

— И немедля назад, — дополнил приказание Егоров, деловито раскладывая в нише рогатые связки РГД.

Алхимов наблюдал за его работой, потом, как бы очнувшись, сказал:

— Отсюда до всех не докричишься. На левый фланг пойду. В случае чего, ты — за меня.

— А некем уже командовать будет, — просто и буднично ответил Егоров. — Будь жив.

То пригнувшись, то ползком, Алхимов продвигался влево, наказывая каждому бойцу:

— Только без паники. Ближе подпускай, бей наверняка. Только без паники!

Но мало, слишком их мало было — по одному солдату на танк. Нежилая, опять нежилая ячейка. Дальше — никого. Алхимов занял пустующее пулеметное гнездо, где приметил в глубокой нише гранаты. Оголил цилиндры со взрывчаткой, сдернув с них рубчатые стальные кожухи, соединил гранаты вместе — одну рукоятку к себе, две — наружу, — накрепко стянул ремнем от автомата. Ремень, наверное, был уже ни к чему. Связка получилась тяжелой, придала уверенность. Оставалась еще одна граната. Алхимов решил приберечь ее для себя, сунул в глубь ниши.

Танки развернулись по всему фронту и двигались с нахальной неспешностью. К гулу моторов примешивался металлический стрекот и лязг. Немцы уверились, что артиллерии нет у русских, даже минометная батарея подавлена, сопротивления, по крайней мере — серьезного для бронированных машин, опасаться нечего. Они не стреляли, катились, вальяжно покачиваясь на неровностях, на малой скорости. Уже и без бинокля различались двухцветные кресты на корпусах и башнях. Ичерный ягуар с кровавой пастью на командирском танке. Но ягуар шел не впереди, прикрывался другими.

— Приготовиться! — изо всех сил крикнул Алхимов. Вряд ли его услышали: грохот вокруг. «Сейчас уже каждый сам себе комиссар и командир, — мелькнуло в голове. И вспомнился Леонтьев. — А он где?» Они разминуться никак не могли.

Алхимов осторожно высунулся над бруствером, и в этот момент резко и хлестко ударила «сорокапятка». Сразу не понять было: удачно ли? И тотчас — второй выстрел.

— Попа-ал! — не замечая, что кричит во все горло, обрадовался Алхимов.

Головной танк слепо закружил на одном месте. Легкий, безобидный на отдаленный взгляд дымок обтекал серую коробку, будто кисеей обматывал. Остальные танки заблистали рваными огневыми вспышками, поливая свинцом все пространство перед собой. Три танка повернули на пушку и саданули по ней бронебойно-трассирующими. «Сорокапятка» успела ответить, но безрезультатно.

Бронированная цепь, набирая скорость, ринулась на траншею. Странное, цепенящее зрелище. Такое страшное, что Алхимов внезапно лишился всякого страха. Не расхрабрился, не обмяк от предощущения немедленной гибели. Просто снизошло на него какое-то дикое, неестественное спокойствие. Или безрассудство. Он поднялся в рост, посмотрел на правый фланг, где немцы подошли к самой траншее.

Крайний танк низко опустил ствол, намереваясь выстрелить в упор. Внезапно вблизи от танка вскинулась фигура в зеленом. «Егоров!» — скорее догадался, чем узнал Алхимов.

Под гусеницей выплеснулся до самой башни красный взрыв.

«Его-оров…» — выдохнул Алхимов и с надеждой повернулся в сторону «сорокапятки». Снаряды и пули расчистили кустарник вокруг огневой позиции. Пушка стояла в беззащитной оголенности. Возле нее копошилась долговязая фигура. «Леонтьев…»

Но немцы уже заметили его. Снаряд-болванка с адским звоном ударил в щит, и пушка завалилась набок.

Над головой прошла пулеметная очередь. Алхимов нырнул в окоп, схватил гранатную связку и швырнул ее навстречу темной, чудовищной вблизи громадине. Попал, не попал — выяснять было некогда. Согнувшись, отбежал влево и, когда выпрямился, увидел Леонтьева. Тот пытался установить пушку. Одному это было не под силу: ствол лишь покачивался, в дымной пыли медленно крутилось верхнее колесо. Алхимов кинулся на помощь, но очередной снаряд доконал «сорокапятку». Колесо отлетело далеко назад и, подскакивая, как детский обруч, весело покатилось к соснам. За колесом летел, размахивая руками, Леонтьев.

Пули вспороли рыжую траву у ног. Алхимов с ходу припал к земле и развернулся обратно к окопу.

Возвращаться было уже некуда: танки яростно утюжили передний край. «Граната! Последняя граната!» — вспомнил Алхимов. И ему стало страшно. За себя, за раненых товарищей, среди которых лежал и лейтенант. Надо спасти, попытаться спасти. Хоть кого-нибудь.

К горькому запаху пороха и взрывчатки прибавилась едкая вонь бензина и выхлопных газов. Танки ревели и фыркали за самой спиной. Алхимов короткими перебежками добрался до рощицы и, петляя, падая, пересек ее.

Обняв горячий шершавый ствол, загнанно дыша, он в ужасе смотрел на капустное поле. Крупнокалиберные пулеметы кинжальным огнем секли с высоты капусту и людей, что пытались доползти до реки. Широкое поле до середины было усеяно ранеными и убитыми. Бурые и черные бинты колыхались, как траурные ленты.

На опушке обреченно лежали, где их оставили санитары, тяжелые, те, кто не мог сдвинуться с места.

— Нет, нет-нет! Туда — нет! — услышал вдруг безумный шепот Алхимов. И тогда лишь увидел вблизи Леонтьева. Светлые глаза его на черном от копоти и грязи лице казались прозрачными. Леонтьев не узнал Алхимова, но предостерегал, удерживал, тыкал трясущейся рукой в сторону капустного поля и повторял как заклинание: — Нет, нет-нет!

Глубинный кашель согнул его вдвое. Невыносимо было видеть и слышать все это. Надо было что-то делать, решать. Что? Как? А солнце уже совсем низко, закатывается за холм, вплавляется в него; золотые пучки света, расщепленные перелеском на склоне холма, пулеметными трассами пронизывают широкую прибрежную полосу.

Заря, вечерняя заря. Спасительная, дающая право уходить за Оредеж. Они честно заслужили это право, но танки уже обходят рощу, отрезают от реки, от жизни.

Алхимов с трудом отлепился от сосны и побежал вдоль опушки, ища лазейки. Спасти, перетащить хотя бы одного-двух товарищей!

Роща наполнялась, разбухала выстрелами, свистом, цоканьем. Вступали немецкие автоматчики. Укрываясь за деревьями, Алхимов пускал веером короткие очереди. Та-та-та-та! Перебежка. Та-та-та! Перебежка. И опять нажал на спуск. Тат! — прозвучал одиночный выстрел.

Он не сразу понял, что кончились патроны. Отъединил диск, встряхнул, стукнул кулаком. Пусто!

За оголенными стволами, в курчавом дыму плыло, словно привидение, большое и темное. Поздно, безнадежно поздно что-то решать. И для себя уже ничего не сделать. Даже «с музыкой» не умереть. Ни гранат, ни патронов.

Враг обложил его с трех сторон и выгонял, безоружного и беззащитного, на открытую последнюю дорогу.

Алхимов ринулся на капустное поле.

Танки уже вышли из-за рощи. Те, что справа, заслоняли пулеметы на холме. Сами же танкисты не стреляли, уверенные: и гусеницами управятся.

Солнце скрылось. На землю хлынула фиолетовая тьма, а над горизонтом еще пылало зарево, поджигая кудели облаков в невинном розовом небе. Но внизу, под ногами, вилки капусты подстерегали, как шаровые мины.

В клубах лилово-оранжевой пыли ревели, фыркали, лязгали — настигали все живое ненасытные чудовища. От них не было спасения, будто в дурном и страшном сне, когда ни крикнуть, ни защититься, ни удрать. Душа, разум сигналят тревогу, а тело — парализовано, умерло до смерти. Как иссохшая на корню сосна, что стоит еще в полный рост, и зеленое оперение на вершине, но уже не дерево, мумия сосны, мертвый столб. Душа умирает раньше тела.

Блестящие металлические гусеницы подминали все, что лежало, росло, бежало, ползло, пыталось спастись. За скошенной кормой, как из спаренных дьявольских мясорубок, в два фонтана летело зеленое и розовое крошево. Алхимов бежал, по-заячьи косясь по сторонам. Он увидел танк с ягуаром.

Черный ягуар с разинутой красной клыкастой пастью медленно, с садистским упоением гнал перед собой долговязого солдата. Тот уже несколько раз падал, но ягуар ждал, пока несчастная жертва опять поднимется в тщетной надежде вырваться из стальных объятий смерти.

Алхимов остановился на полном бегу и закричал, не помня себя:

— Сволочи! Гады!

Леонтьев, схватившись за грудь, опять упал. Затем привстал на колени и поднял правую руку, как бы прося пощады. Он бился и корчился в кашле, словно в рыданиях. Может быть, он и в самом деле плакал.

Танк с черным ягуаром накрыл Леонтьева, застопорил гусеницы и круто, под прямым углом, развернулся на Алхимова.

Он бежал, петляя и прыгая, перескакивая пухлые и скользкие кочаны, ощущая спиной, затылком, сердцем, рвавшимся из груди, — всем существом ощущал настигающий его танк с багровыми траками гусениц. Казалось, острые белые клыки уже вонзились в плечи.

Сердце пресекло дыхание, билось в горле. В глазах и сознании кружилось, плыло, мутилось. Легкие, распирая грудную клетку, несли вперед, ноги же будто волочились, как невыбранные якоря, и цеплялись, сдерживали. Живая душа стенала и рвалась из хрупкого тела в небо, на светлый бесконечный простор, прочь от размозженного капустного поля, от всей жестокости, бесчеловечной жуткой невыносимости.

За последней грядой поле вдруг надломилось, пошло уклоном. Спасительная река была уже близко, когда нога подвернулась, скользнула на палых листьях, и Алхимов с маху врезался плечом в землю. И было уже не оторваться от нее. Ни сил, ни мгновения на это. Он покатился, извиваясь, отталкиваясь руками, ногами, лопатками, хрипя и екая, как загнанная лошадь. Но стальные зубья ведущих колес перематывали конвейерную ленту смерти быстрее, чем откатывалось в нечеловеческом отчаянии живое тело. Еще полкорпуса, и танк вдавит его с капустным хрустом в податливую землю.

Внезапно танк затормозил и остановился. Качнулся по инерции вперед, обратно осел на корму. То ли потерялась в рамке триплекса цель, то ли блеснула в глаза река золотыми всплесками и водитель потянул на себя рычаги фрикционов. Танк остановился, облако пыли накрыло Алхимова, он перекатился раз, другой — и полетел.

Он упал с крутого берега в воду, ахнул, захлебнулся, но сразу вынырнул, отчаянно забарахтался, инстинктивно забился в тень обрыва и обмер там, по горло в воде.

Немцы не решились с ходу форсировать Оредеж. Ночная синева уже растекалась по всему небу, лишь над горизонтом кроваво светилась узкая полоса, отблески ее приплясывали на стремнине реки.

Автоматчики для острастки ошпарили воду и прибрежные кусты трассирующими очередями, вернулись в рощу. Вскоре и танки, сыто урча, оттянулись. Стало тихо, но Алхимов еще долго боялся шевельнуться. Вода была теплее парного молока, а его колотила непрерывная мелкая дрожь и казалось, что тело в холодной испарине. На самом деле такого не могло быть: он ведь сидел до подбородка в воде. И все-таки чувствовал пронизывающий холод и липкую влажность. Не только снаружи — внутри себя.

Одна за другой загорались печальные звезды, уже и луна показалась — траурный диск с иззубренным краем, когда он решился наконец оторваться от берега, оставить укрытие.

Сапоги так засосало, что освободиться от них ничего не стоило. Алхимов поплыл медленно и тихо, по-собачьи подгребая руками, ни звука чтоб, ни всплеска. Сам того не замечая, он действовал хладнокровно и расчетливо.

Сзади, на берегу, хлопнул выстрел, гулкий, как из охотничьего ружья. Рассыпая огненный хвост, взлетела белая ракета. Алхимов заглотнул воздух и поднырнул. К счастью, немцы кидали обыкновенные «свечки», без парашютиков. Они недолго горели, гасли на излете или с шипением тонули в быстрой реке. Алхимов смотрел сквозь воду, словно через мутное зеленое стекло, пока не стемнело и можно было плыть дальше.

Труднее всего оказалось выбраться на берег, но он справился с этим и долго потом отлеживался на теплом, еще живом песке. Затем отыскал в небе Полярную звезду и двинулся на север, соблюдая на всякий случай предосторожность и готовый к неожиданностям. Наверное, поэтому удалось незамеченным приблизиться к небольшой группе людей на тесной полянке. Бессвязное горячечное бормотание, вскрики, стоны. Бинты и повязки. То были раненые, первая партия, которую утром еще удалось переправить в тыл. С ними находился молодой санитар, подавленный и растерянный от всего, что произошло на его глазах. Он ждал в прибрежных кустах очередной партии раненых…

Узнав замполитрука, санитар припал к его груди и по-детски зарыдал:

— Как… как они могли… такое… Такое!..

Алхимов поглаживал вздрагивающие острые плечи, говорил санитару, самому себе:

— Тихо, тихо. Могли… Но ничего, ничего!

В голосе прозвучала угроза.

Ни Алхимов, ни другие не знали и не могли знать, что война только начинается, Великая, Отечественная война. И не знал, не понимал в тот час Алхимов, что, пережив этот день, он как бы родился во второй раз. Солдатом.


Потом были другие бои, ранение на Черной речке. Пуля ударила по затылку. Ударила — на излете уже была. Отключила речь, парализовала ноги. Товарищи оттащили Алхимова, передали санитарам. И тут вдруг вернулась речь, Алхимов начал ругаться. Голос не долетал до фашистов, но так было легче.

Второй раз его ранило у Пулкова, опасно. «Еще полтора миллиметра — и…» — сказал хирург. Пришлось отлежать больше месяца на госпитальной койке в блокадном Ленинграде. И опять на передовой, в родном 19-м стрелковом полку…

В топких болотах под Тосно, когда в роте осталось трое — студент Горного института Женя Попов, ленинградский рабочий Миша Рейнгольд и Алхимов, — его, как временно исполняющего обязанности командира роты, вызвали в полк. «Садись, оформляй похоронки», — печально велел начштаба. Пока Алхимов рассылал скорбные вести во все концы родной земли, тяжело ранили Попова и убили Мишу…

В конце сорок второго Алхимову приказали собираться в далекий тыл. В полк поступило распоряжение откомандировать в артиллерийское училище пятерых солдат и сержантов из бывших студентов. Алхимов пытался отбиться. Ничего не вышло. «И не трепыхайся, — устало сказал начштаба. — Мне еще четверых подобрать надо. А где? Откуда? — Мрачно закончил: — Сам знаешь, сколько вас осталось, добровольцев. Ты в Ленинграде, в Финансово-экономическом учился? Вот, математик, значит, а в артиллерии главное что? Точный расчет».

Алхимову повезло: после училища его сразу направили в действующую армию, на Западный фронт. Он обрадовался: а вдруг по пути хоть на минуту попадет в родные края!


Надежда оправдалась, и удалось выкроить полсуток… Поезд приплелся в Смоленск в полночь. Дальше, в сторону Витебска, где шли тяжелые бои и поэтому в ночи виднелись огромные всполохи огня на небе, пришлось добираться своим ходом. Но зато и родная деревня Никулино тоже находилась в стороне фронта по Витебскому шоссе. Вот какое счастье привалило!

Родной Смоленск, где проучился четыре года в техникуме, было не узнать. Сплошные развалины, горы щебня на улицах, красная от кирпичной пыли поземка… С трудом нашел попутную машину, идущую по Витебскому шоссе в сторону фронта.

— Километров двадцать подброшу, по дороге, но свернуть не смогу, — предупредил солдат-шофер. — Так что, товарищ лейтенант, в сторону от шоссе — ножками. Далеко от перекрестка? Ну, четыре километра — не расстояние!

Алхимов хотел отблагодарить солдата банкой тушенки.

— Обижаешь, товарищ лейтенант… Да и самому пригодится, еще как! Давно тут не был? А-а, тогда ясно-понятно. Ну поглядишь еще. Все разорили, пожгли гады! Сызнова начинать придется.

Вокруг было пустынно. Ни людей, ни повозок, ни огня. И — ни одного живого звука, только скрип морозного снега под сапогами. До боли знакомый путь — и тоже будто чужой. Не сразу понял отчего, но, приближаясь к деревне, догадался: исчезли с лица земли дубовые и березовые рощи и перелески, даже старинный школьный сад и тот вырубили. И словно не было никогда знаменитой на всю Смоленщину Вонляровской школы. Рубленое двухэтажное здание с резными наличниками на окнах сгорело дотла. Семь осеней, семь зим, семь весен бегал сюда из родной деревни. Иногда в разношенных ботинках с чьей-то ноги, иногда в лаптях, которые особенно хорошо умел плести дед Григорий, а иногда и босиком — как придется. Лишь поближе к окончанию школы, когда образовался колхоз, жить стало побогаче и веселей.

Снежный ветер накручивал холмы и заструги на пепелищах и вокруг обездоленных печных труб.

Такая же картина предстала и в следующей деревне…

Только теперь дошли до сердца слова шофера: «Сызнова начинать»… И деревни, и города, и заводы. И сколько же понадобится леса, металла, средств! Людского труда — это само собой.

За сожженной деревней, по другую сторону взгорья, находилось Никулино. Замедлив шаг, присел на пенек. Не отдыха ради: оттягивал, боялся, что от родной деревни также ничего не осталось.

За несколько метров до вершины пригорка он не выдержал, побежал и враз остановился наверху. В лощине отсвечивали зелено-голубым заснеженные кровли изб. В нескольких местах дерзко пробивались через занавешенные оконца желтые огоньки.

Без труда отыскал он свой дом и, в изнеможении от бега и волнения, остановился. Скрипнула дверь, наружу вышел парнишка лет пятнадцати в накинутом на плечи явно чужом полушубке.

— Эй, — вдруг осипшим голосом позвал Алхимов.

Парнишка безбоязненно приблизился и, ничего не спросив, упредил:

— Другую избу ищите, дяденька офицер, — новомодное слово «офицер» выговорил с удовольствием, увидев на зеленых погонах по маленькой зеленой звездочке. — Тут иголку и ту воткнуть некуда.

— Как вы уцелели — люди, дома? — удивился Алхимов.

Парнишка засмеялся, открыв щербатый рот.

— А мы фрицев, которых оставили поджигать деревню, напоили самогоном-перваком до сшиба. Пока они очухались, тут наши совсем подошли и взяли их в плен… — И парнишка опять засмеялся.

— Вася? Да ты ли это? — еще не совсем уверенно спросил Алхимов.

— Да… А вы откуда знаете?

— По щербине узнал! — И Алхимов радостно сгреб в объятия двоюродного брата. — А мать дома, жива?

— Жива, дома бабка Наталья! — завопил Васька.

— Тихо! — командирским голосом потребовал Алхимов и слегка постучал кулаком в дверь.

— Кто там? — спросил сонный голос.

— Офицер. Переночевать бы.

— Нету местов, товарищ. В два яруса лежим.

Он опять застучал. На этот раз более настойчиво. Отозвалась женщина:

— Ей-богу, некуда, родной. Ты к соседям попробуй.

И тут парнишка все испортил, заорал во все горло:

— Бабка Наталья, да это же наш Володя!

…Неожиданное, как будто чудом происшедшее появление сына хозяйки разогнало сон. Растроганно, с доброй завистью смотрели солдаты на мать с сыном. Единственную кровать уступили хозяину.

За все предыдущие и последующие военные годы он ни разу так хорошо и сладко не спал. А утром — на передовую, под Витебск. И опять Алхимов уже младшим лейтенантом, командиром взвода управления, шел впереди. В Литве его поставили на батарею.

2
Гвардии капитан Бабич, командир дивизиона, в состав которого входила и батарея Алхимова, не выносил замкнутого пространства. Даже во время жестоких бомбежек и обстрелов не мог улежать в темном блиндаже, сидел в опасном открытом проходе. Бабичу непременно надо было видеть небо, как в чистом поле. Что бы там ни творилось, в безумном небе войны.

Потому и в Сталинграде, на Мамаевом кургане, устроил ПНП на продырявленном, словно дуршлаг, чердаке полуразрушенного дома. На Бабича таращили глаза: «Ты что, сдурел?! На такой голубятне торчать, у немцев на виду!» Ваня, Иван Маркович, улыбался своей застенчивой улыбкой, отвечал с украинской хитрецой: «А вот немец, он меня как раз и не считает дурнем. Ему и в голову не полезет, что я тут сижу. Потому и не мешает работать». И сидел на прострелянном, продуваемом чердаке, делал свое дело. А мастер он был непревзойденный: лучшим командиром батареи считался тогда в полку. Его таланту артиллерийского снайпера не вредили даже маленькие личные слабости. Впрочем, как понял я со временем, бабичевская боязнь закрытого пространства была отнюдь не слабостью. Профессиональным чувством: артиллерист без хорошего обзора — слепой крот.

В августе сорок четвертого в Литве, в районе Тупики, передовой наблюдательный пункт дивизиона размещался на чердаке двухэтажного дома хутора Францка-Буда. Иван Маркович Бабич, конечно же, устроился на верхотуре. Совместно с ПНП батареи гвардии лейтенанта Алхимова.

Вид с чердака открывался изумительный: мягкие бархатные холмы и складки, таинственные и тенистые перелески с восково-белыми свечами берез, изумрудные купы дерев на ржаном поле, бледно-зеленом на равнине и голубоватом на взгорьях, — чарующие линии и краски литовского художника Чюрлениса, художника и композитора. Чудилось, и музыка слышна, и пахнет не отгоревшим толом, а домашним крестьянским хлебом, сеновалом. В минуты затишья вообще казалось, что и войны уже нет, выдохлась, кончилась. Глаза не замечали ни проплешин вокруг черных воронок, ни коварной и зоркой фашистской «рамы» — двухфюзеляжного самолета-разведчика. А «рама» неспроста кружила и высматривала…

За месяц стремительного и блестящего наступления войска 3-го Белорусского фронта сокрушили «восточный вал», очистили от оккупантов Белоруссию и Литву, форсировали во многих местах Неман, вошли в Латвию. Армии наших фронтов почти отсекли немецко-фашистские войска в Эстонии и Латвии от Восточной Пруссии. Гитлеровцы намертво вцепились в предполье своего фатерланда и всеми силами пытались расширить узкий коридор в Прибалтику, отбросить нас к югу. Они стянули на сравнительно малой площади фронта Елгава — Шяуляй крупные соединения авиации и танков.

В Москве, в высоких штабах, наверное, знали об этом, меры принимались, что и подтвердилось вскоре ответным ударом штурмовой авиации, бронетанковых масс, но в тихое росное утро 7 августа на участке 184-й стрелковой дивизии бойцов и военной техники явно не хватало. Трудно сразу восполнить потери пятисоткилометрового наступательного пути… В общем, сил и средств было столько, сколько и бывает на неглавном направлении после непрерывных месячных боев. Положение, впрочем, не исключительное, привычное и особой тревоги не вызывало. Да внизу, на передовой, и знаешь ведь только то, что видишь. А то, что было видно с чердака усадьбы Францка-Буда, не пугало, а радовало. До государственной границы СССР — семь километров! Всего-навсего семь километров. Гигантский успех летнего наступления радовал, воодушевлял, пьянил. Победа, казалось, — вот она, за волнистым горизонтом литовских холмов, сразу за речкой Шешупе, которая уже завиляла на листах карт, вложенных в планшетки. Правда, увидеть Шешупе пока на удавалось даже в стереотрубу с двадцатикратной насадкой и с высоты чердака. Но это пустяки. Еще день, еще два — и!..

Удар гитлеровцев получился неожиданным, сильным.

В 6.30 эскадрильи «юнкерсов» с бешеным воем накинулись на окопы, траншеи, ходы сообщений, землянки, позиции противотанковой артиллерии на всю глубину первого эшелона временной оборонительной полосы. Пули и авиаснаряды выбивали фонтанчики так густо, будто с ясного неба хлынул дождь с градом. На выходе из крутого пике «юнкерсы», словно пинком, подкидывало ударной волной; они делали разворот и опять заходили на точку атаки.

Стояло безветрие, кусты разрывов срастались в сплошные рощи, а «юнкерсы» все строчили и сыпали, коршунами падая вниз и отскакивая от земли. Не осела рыжая пыль, не развеялись дымные рощи, на большой высоте объявились «хейнкели». Эти не снижались, не ломали четкий строй, плыли, волна за волной, прицельно роняя черные капли бомб. Сотни их с леденящим разбойным свистом резали воздух, на миг исчезали в клубящихся рощах, чтобы тут же с огнем и громом вздуться тугими облаками взрывов. Земля гудела, колыхалась, вздрагивала, как при землетрясении. В хаосе и разгуле смерти, казалось, не останется ничего живого: ни травы, ни людей, ни деревьев.

Каким-то чудом на тесный хутор Францка-Буда не упал ни один снаряд, ни одна бомба. Пуля не залетела. Но двухэтажный особняк обезглазел: ни стеклышка в оконных рамах, вокруг и в комнатах под ногами сплошной хруст.

В самом начале бомбежки командир дивизиона вызвал расчеты к орудиям. Батарейцы заняли места у пушек, но команды на огонь не поступало. Бабич не любил стрелять вслепую. Высунувшись по грудь в слуховое окно, он пытался разглядеть, что делается.

Оберегая людей, Бабич выгнал всех вниз, в подвал. Остались только дежурные связисты. Телефонист, плотно прижав трубку к уху, лежал на полу; за дымоходом совиным глазом светила радиостанция.

Вопреки приказу не ушли с чердака и оба лейтенанта — командир взвода управления Васин и Алхимов. Бабич не замечал их, пока его не потянули за ногу: осторожнее, мол, товарищ гвардии капитан.

Обернувшись, он увидел Алхимова и закричал высоким голосом:

— А ну вниз!

Алхимов мотнул головой: без вас не уйду.

Смуглое, сейчас белое лицо Ивана Марковича пошло пятнами. Обычно деликатный с подчиненными, в момент острой опасности он, в жалости к ним, делался резким и крикливым.

— Вниз!!!

Васин юркнул в укрытие к радисту. Алхимов же поднялся, спокойно подсел к стереотрубе, прикрепленной штырем к фронтону, и подстроил окуляры.

— От же чертяка! — выругался Бабич и, оттолкнув Алхимова, улегся рядом с ним на пыльном чердачном настиле. Упорная натура командира батареи Володи Алхимова злила и восхищала Бабича. — Получишь у меня!

Угроза ничуть не смутила Алхимова. Ничего он не получит, да и не выдержит долго без вольного обзора дивизионный командир.

Отгрохотала еще одна, последняя, бомбовая очередь, и воцарилась относительная тишина. Из пыльной и дымной бури медленно проступала картина уничтожения. Обрушившиеся окопы, развороченные блиндажи, ощетиненные обломками бревен, черное поле, изуродованные перелески.

Из-за холмов выползли танки. Бабич вскинул бинокль, коротко бросил:

— Давай!

Они прекрасно сработались, дружили, понимали друг друга с полуслова, с намека. Щедро наделенный природой глубоким, пытливым и острым умом, молодой лейтенант был талантливым учеником многоопытного кадрового артиллерийского офицера. Бабич любил Алхимова, гордился им, как и Алхимов любил Бабича. Но это выражалось не в панибратстве, не в поблажках. Командир дивизиона доверял своему молодому комбату самые ответственные боевые задачи.

Танки двигались в направлении ржаного поля, обозначенного на картах и огневых планшетах прямоугольником с надписью «НЗО-5», — неподвижный заградительный огонь. Как и другие заранее намеченные цели и площади поражения, НЗО-5 был пристрелян, данные для ведения огня написаны на орудийных щитах, занесены в карточки и таблицы.

— Давай! — благословил Бабич, и Алхимов скомандовал телефонисту:

— НЗО-пять! Огонь!

После недолгой томительной паузы с огневых позиций батареи доложили:

— Выстрел!

Чердак опять заполнился людьми, все заняли свои места.

Вдали мгновенно выросли пышные кусты разрывов.

— Левее ноль двадцать! — засек место падения снарядов наблюдатель-сержант. Отсюда, сбоку (траектория, ось «орудие — цель» пролегла справа), действительно казалось, что снаряды ушли влево. Стрельба с большим смещением требует быстрой и точной реакции, сообразительности, профессионального мастерства.

— Плюс, — с досадой отметил Алхимов.

— Да, перелет, — подтвердил Бабич.

Пока шли команды, пока заряжали пушки, пока осколочно-фугасные гранаты летели к ржаному полю, танки, убыстрив ход, проскочили полосу поражения. По таким целям и прямой наводкой стрелять нелегко, тем более — с закрытых позиций. Тут надежнее массированные налеты, не батареей, дивизионом бить надо, накрывать большие площади…

Бабич принял командование на себя, подчинил единой воле все орудия.

— Дивизио-он!..

Чердак и дом, от фундамента до крыши, содрогнулся от мощных ударов. Танки с короткой остановки прямой наводкой всадили несколько бронебойно-трассирующих. Снаряды проломили стены, лопнули, брызнули сталью и термитом. Сухое дерево вспыхнуло мгновенно.

— НЗО-три! — пытаясь перекричать грохот и треск, кричал Бабич.

За танками показались бронетранспортеры с автоматчиками.

Пламя с нарастающим гулом охватывало помещение за помещением, пожирало все вокруг. Краска вздувалась волдырями, лопалась, спекалась. Огонь, набирая силу, яростно взметнулся по лестнице.

— Уходить! А ну всем уходить! — приказал Бабич.

Едва спасли приборы и аппараты. Прыгали в окна, вышибая сапогами и прикладами рамы. Усадьба превратилась в гигантский костер, насквозь просвечивала оранжевым и белым. С треском и звоном рухнула черепичная кровля. Гул, рев, фонтаны искр из черного дыма.

До траншеи передовой линии было метров сто, но оттуда уже двигались, пригибаясь и падая, раненые; пехота дрогнула, откатывалась. Через поле, обмолачивая недозрелые колосья ржи, подныривая на выемках, оголтело мчались танки.

Алхимов смотрел на них и будто во второй раз видел уже некогда пережитое. Не «некогда», в августе — тоже в августе! — первого года войны. Он смотрел на танки с крестами, на пристроившиеся за ними бронетранспортеры и будто лежал сейчас не в семи километрах от Пруссии, а корчился в песчаном окопе под Вырицей, катался по капустному полю. И физически осязал, слышал жуткий хруст, вдыхал запах смерти — горячие пары бензина и танкового масла.

Память накопила много страданий и подвигов, но все слилось в одну картину — «война». Август же сорок первого горького года вставал перед глазами в каждом бою, захлестывал ненавистью и питал бесстрашием. После трагедии под Вырицей Алхимов уже ничего не боялся. Точнее, вспомнив, как бы освобождался от липкого страха, отключал инстинкт самосохранения. Подлинная смелость — не безрассудство, а осознанные волевые действия. Он и сейчас, очнувшись от кошмарного видения, вспомнив, обрел решимость и спокойствие — то, что именуют солдатским мужеством.

Всем оставаться здесь, в жидких кустах, неразумно и опасно. Все равно командует один человек. И связь, конечно, нужна. С огневыми позициями, с дивизионом. Только мощная артиллерия восстановит положение. И — точность…

Он принял решение, сделал выбор. Но надо еще убедить командира.

— Товарищ гвардии капитан, Иван Маркович…

До Бабича не сразу дошла просьба.

— Только погубим всех, — настаивал Алхимов. — А я, мы с радистами попробуем остановить их.

— Та ты що?! — Бабич от внезапного и сильного волнения заговорил по-украински. И смолк, встретив спокойный взгляд. И это — взгляд Алхимова — успокоило, — восстановив способность трезво и верно оценивать в бою единственно правильный вариант действий.

— Подчините мне огонь дивизиона, — уже не просил, требовал командир батареи.

Бабич хорошо, очень хорошо знал его. Можно положиться как на себя. И предлагает Алхимов дело. Рискованное, но дело. Благоразумно отойти — это не трусость, вынужденная необходимость. Никто не осудит, не упрекнет. Они ведь не у прицелов противотанковых пушек, не с бронебойными ружьями, когда стоять насмерть — закон. Они корректируют и направляют огонь тяжелых далеких батарей. Без них грозные орудия — слепые машины, обреченные на бездействие. Но оставить подчиненного, а самому… Бабич отвел взгляд. Танков было много, не меньше полусотни. Они рвались на юг, расчленяли оборонительную полосу. Таранный клин раздвоился на огнедышащие, ревущие стрелы, на два ромба. Острие правого ромба целилось в них. Бабич сосчитал в отколовшейся группе тринадцать танков.

— Сюда чертова дюжина прет, — произнес вслух.

Тринадцать танков да еще бронетранспортеры одним залпом не остановить, а второй — не успеть… Во всяком случае, торчать здесь вдесятером бесполезно и тактически безграмотно, опасно. На войне все опасно, суть в другом: оправдан или не оправдан риск. Подвергать людей — не себя самого только! — опасности без серьезной необходимости — бездарно и жестоко. Прав Алхимов: нечего здесь всем торчать.

— Лейтенант, уводи людей. Я остаюсь.

— Это неправильно! — запальчиво выкрикнул Алхимов, словно Бабич хотел обделить его. — А кто дивизион потом соберет?! — И вдруг обезоруживающе улыбнулся: — Где должен быть командир?

Бабич любил повторять эту чапаевскую фразу. «Шутит еще, чертяка!» Жизнерадостность, способность Алхимова к юмору в самый, казалось, напряженный и неподходящий момент всегда восхищали. Опять он прав, Володя Алхимов, гвардии лейтенант.

— Командуй, — сказал Бабич, — пока мы не зацепимся где-нибудь.

Они даже не попрощались, и Бабич потом терзался больше всего не мыслью, что оставил Алхимова с двумя радистами на верную смерть — на то и война, такая она, война, — терзался и мучился, что не обнял, не пожал руку, не простился.

А гвардии лейтенант Алхимов уже не думал ни о ком и ни о чем, кроме проклятых, ненавистных танков. Сейчас некогда было думать о второстепенном, о себе. Сейчас сверхзначимым были танки. Остановить, уничтожить, повернуть вспять!

Подполз помощник радиста, зашептал, горячо волнуясь:

— Гвардии лейтенант! Там, рядом — воронка есть.

Алхимов, не оборачиваясь, кивнул и скомандовал:

— НЗО-один!

— «Волга», «Волга»! — закричал в ладонь с микрофоном радист. — НЗО-один, НЗО-один!

— Дивизионом, шесть снарядов. Беглый. Огонь!

— Дивизионом! Шесть снарядов! Беглый! Огонь! — передал радист.

— В укрытие, ползком, быстро! — приказал Алхимов, и они перебрались в еще дымящуюся бомбовую воронку.

Впереди обрушилось небо. Отряхнувшись от комков и дерна, Алхимов высунулся над рваным гребнем и чуть не заплакал от обиды. Опять перелет! А танки совсем уже близко. Дух бензина и перегретого масла перешибает запах взрывчатки.

— Прицел меньше!.. — яростно закричал Алхимов, но услышал отчаянное:

— Рацию разбило!

Хуже, страшнее не могло случиться. Катастрофа, конец… Без связи они не значили ничего. Трое обреченных в могильной яме. Радист в штабе дивизиона жадно ловит в хаосе голосов и морзянок знакомый голос «Днепра», батарейные телефонисты нетерпеливо дуют в микрофоны трубок, заряженные пушки ждут команды, а тот, кто только и может ее отдать, сидит на дне воронки, ожидая, когда лязгающие гусеницы завалят ее и пройдут дальше.

— Товарищ гвардии… как же мы?..

Алхимов вдруг смертельно устал. Равнодушно отозвался. Не приказал, посоветовал:

— Уходите.

— А-а… А вы? — голос радиста дрогнул.

— Уходите! — сорвался на крик Алхимов. — Немедленно!

Помощник радиста с готовностью подчинился и ящерицей выбрался наверх. Сержант не уходил.

— А ты — что?! И брось, брось тут свою немую коробку!

Сержант закинул рацию за спину, продев руки в широкие стеганые лямки, выжидающе смотрел на лейтенанта.

— Иду, — проворчал недовольно Алхимов. Никуда ему не хотелось идти. Все потеряло смысл, будто он и родился лишь затем, чтобы умереть здесь, вблизи догорающего хутора, исчезнуть вместе с ним.

— Братцы! Братцы-ы! — испуганно позвали сверху.

— Ты, Федя? — встрепенулся радист.

— Ранило меня, — донесся страдающий голос.

— Помоги, — сказал Алхимов и опять, но уже спокойно велел бросить разбитую станцию. Он ненавидел ее, тяжелую бездыханную коробку. — Уноси раненого. Поосторожнее там…

Он полез следом, перевалился через кольцевую насыпку, скатился, пополз. Оглядевшись, короткими перебежками, прячась за кустики, понесся назад. Надо искать связь. Живую, действующую.

Редкие пехотные группы пытались закрепиться, отстреливались.

От быстрого бега с падениями бешено колотилось сердце, перехватило дыхание. Пот заливал глаза; взмокла гимнастерка.

— Лейтенант! — неожиданно закричал кто-то над самой головой. — Где ж твоя артиллерия разэтакая?! Огня, огня давай!

Алхимов не заметил, как очутился в неглубоком, наскоро отрытом окопчике, рядом с командиром полка стрелковой дивизии.

— Связь… — с присвистом заглатывая воздух, выговорил. — Связи нет… — И взмолился: — Дайте рацию!

Подполковник, не раздумывая ни секунды, гаркнул:

— Рацию артиллеристу!

Прижимистый батальонный начал отнекиваться, но комполка грозно оборвал его:

— Срочно!

И опять есть связь — два пехотинца с железной коробкой.

— Второй диапазон, сто восемьдесят три, «Волга»! — заторопил радистов Алхимов. — Я — «Днепр».

Не все, еще не все потеряно. Есть зачем жить!

— Лейтенант, — тронув за плечо, негромко сказал подполковник. Алхимов запамятовал его фамилию. Впрочем, какое это сейчас имело значение? — Отходим, лейтенант. Надо отходить.

Алхимов энергично замотал головой, оторвался от бинокля.

— Я остаюсь, — просительно вскинул глаза. — И они.

— Да-да, — поспешно успокоил подполковник. — Радисты с тобой.

Рядом шмякнулась и с противным визгом отрикошетировала стальная болванка противотанкового снаряда.

— «Волга», квадрат семь, пять снарядов! Огонь!

— Огонь! — эхом повторил радист-пехотинец.

Нетерпеливое, до зуда в ладонях, ожидание далеких выстрелов. А танки — вот они, видны черные жерла пушек.

«Уменьшить, уменьшить прицел! — с огорчением понял ошибку Алхимов. — Меньше на два, нет — на три деления. В самый раз…»

Перелет! Что и следовало ожидать. С учетом упреждения, времени на передачу и выполнение команд до танков будет… Ничего уже не будет: цель и наблюдатель совместятся в «яблочке». Идеальный случай для стрельбы с закрытых позиций. Такой случай рассматривается только в классической теории. Наблюдатель в «яблочке» — уже не стрельба по вражеской цели. Не только по цели. Это — огонь на себя, самоубийство. Или — самопожертвование.

О такой смерти мечтал, наверное, Леонтьев… Почему он вдруг вспомнил о несчастном?.. Можно торжественно, последний раз в жизни скомандовать: «Огонь на меня!» Умереть «с музыкой», как говорил… Почему опять Леонтьев?

— «Волга» на связи, командир, — доложил радист.

— Прицел меньше три! Огонь!

На лобовой броне танка, замыкающего ромб, черное пятно. Алхимов давно обратил на него внимание…

— Передал, командир.

Все-таки ты не один, с тобой еще двое. И бой не окончен.

— Сматываться! За мной, бегом!

Они отбежали метров тридцать и свалились в полуразрушенный ход сообщения. Тугая волна ударила в спины, столкнула вниз, уберегла от смертельного веера осколков. Лишь что-то больно вдавилось в живот и бедро. Нет, не ранен, камень, вероятно. Ну что?

Танки, все тринадцать, — на ходу, а несколько бронетранспортеров отстали.

— Прицел меньше…

— Сейчас… командир… — Радист никак не отдышится. Алхимов только сейчас и мгновенно увидел, какой он пожилой, старый, этот радист. И напарник его. Оба полуживые от непомерного для такого возраста физического напряжения. Он, Алхимов, моложе раза в два и то…

Алхимов подсел к рации, отстранил солдата.

— «Волга», «Волга»! Как слышите? Я — «Днепр».

Насколько удобнее и проще самому держать связь. И время экономится.

— Прицел меньше… Огонь!

В сиротском, по грудь, окопе долго не усидеть, и танки уже рядом.

— За мной, бегом!

Радиостанцию он взвалил на себя, но старики и налегке едва поспевали. Отстали безнадежно или проскочили дальше в сумятице, когда он залег под бугорком с орешником. Может, ранило, убило: снаряды огневых налетов дивизиона взрывались не только среди немцев. Координаты ведь общие, на карте и на местности.

— «Волга», «Волга», я — «Днепр»…

То был самый острый и самый обидный момент. Алхимов лежал в яме из-под ели. Ее вырвало с землей и корнями, как выворачивает деревья ураган. Поверженное могучее дерево простерлось метров на двадцать, косо вздыбив метровое сплетение земли, корней, травы вокруг комля. Толстый шершавый ствол с густой хвойной кроной и зонт выворотка лежали поперек пути атакующих. Издали заметив преграду, танки отвернули в сторону. Бронетранспортерам и подавно не одолеть было такой препоны. И они обтекали ее.

Ель значилась на картах — Алхимов точно это помнил — отдельным деревом. Прекрасный ориентир для минометчиков и артиллеристов. На рабочей карте батареи ему присвоили номер. Ориентир № 8.

Они лежали бок о бок, сраженная на посту вековая ель и гвардии лейтенант Алхимов. Лежали в центре танковой дуги: оба крыла ее грозили сомкнуться в кольцо. Как тогда, у Оредежи… Опять в поле зрения бинокля танк с темным пятном под башней. Не пятно это, а эмблема — голова зверя с окровавленной пастью!

Вот что встревожило память, отчего смутно, подсознательно всплыл бедный Леонтьев. Опять это ненасытное страшное чудовище.

Ничего, ничего, теперь не уйдешь!

Внутри все горело, клокотало, а голос был неестественно спокоен:

— «Волга»! Цель — ориентир восемь!

— Цель — ориентир восемь, — повторил далекий штабной радист.

— Да-а, — удостоверил верность приема команды Алхимов. — Пять снарядов!

— Пять снарядов…

— Да. Беглый!

— Беглый… — голос радиста звучал как из другого мира, куда Алхимову даже теоретически не было возврата.

— Да. Натянуть шнуры!

Теперь выждать, не торопиться. И не опоздать. Не дай бог — опоздать!

— Натянуть шнуры, «Волга»!

— Готово…

Алхимов быстро оглянулся, словно мог увидеть отсюда своих солдат у пушек. Командиры орудий вскинули над головой невидимые клинки. Рубанут наотмашь: «Огонь!» Наводчики дернут уже натянутые боевые шнуры: «Выстрел!» Дульные тормоза с жаберными щелями полыхнут багровой вспышкой, мгновенно отскочат массивные стволы. Замковые откроют затворы, и дымные гильзы, звеня и приплясывая, отлетят к станинам. А стопятидесятидвухмиллиметровые гранаты уйдут в зенит и низвергнутся с неба на цель — ориентир восемь.

Танки все ближе, ближе. И тот, с черным ягуаром. Еще немного, в самое «яблочко» чтоб…

— Огонь!

И съежился, вжался в рыхлый грунт. Отбегать было некуда. Вокруг танки.

Ударная волна толкнула в круглый парус выворотка и сдвинула ель, словно пытаясь поднять ее. Алхимова накрыло толстым защитным слоем земли и корней.

Пять залпов — два с половиной центнера тротила и стали рухнуло на пятачок земли. Алхимова будто раскачивали за руки и за ноги, били головой в медный колокол. Мутилось сознание, в груди колыхалась тошнота, сумасшедший грохот и звон колошматили в барабанные перепонки. И — плотная тяжесть сверху, от которой нечем дышать.

Давясь дурнотой, задыхаясь, Алхимов с трудом выбрался из-под завала. Он жадно глотнул прогорклый воздух, отравленный дымом взрывчатки, закашлялся до спазм в животе, а отойдя немного, протерев запорошенное лицо и глаза, заплакал от обиды и злости.

Тринадцать танков, воссоединившись за поваленной елью в боевой ромб, лязгали, ревели, стреляли уже позади, за спиной. Но бронетранспортеры отстали. Огонь дивизиона оторвал пехоту, оторвал! Две машины валялись вверх днищем, из третьей выворачивался, ввинчиваясь в мутное небо, черный смерч. Уцелевшие автоматчики, что еще несколько минут назад строчили из своих «шмайссеров», драпали к лесу. Остальные, не потерявшие хода машины откатывались назад. Нет, дивизион не впустую выпалил шестьдесят снарядов. С танками, отрезанными от пехоты, легче совладать, легче…

Над полем висело бурое облако. Алхимов перебежками двигался к последнему рубежу. На пути танков лежал овраг — заготовленное природой противотанковое препятствие. Они остановятся, задержатся. По движущимся танкам попасть непрямой наводкой — редкостная удача. А бить надо наверняка. Там, у оврага, он доконает их, ненавистные до черных кругов в глазах фашистские танки. Ничего, ничего!..

Невысокий, юношески хрупкий, придавленный железной коробкой рации, полуоглохший лейтенант бежал к оврагу. Откуда только и силы брались! С раннего детства, босого и голодного, втянулся в работу. Щуплое на вид тело было крепким, жилистым. Потому и живучий, выносливый такой. Однако всему есть предел, а он уже был за своим физическим пределом. Но что физическая сила, как не верхушка, маленькая, зримая часть айсберга человеческого духа. Неопределимый в обычных условиях генератор энергии, богатырский аккумулятор, питающий мышцы солдата в бою.

Алхимов догнал танки. Как он ирассчитывал, танки сгрудились у оврага, искали через перископы и узкие щели триплексов дорогу, совещались, решали. Маскируясь зарослями жасмина, Алхимов сполз в овраг и пристроился в глинистой нише.

Антенна болталась ожерельем из стальных катушек. Где-то зацепилась скоба натяжения внутреннего тросика, но Алхимов не сразу это сообразил и испугался. В груди образовалась пустота. «Да что же я!» — и попытался отогнуть скобочку. Она не поддавалась, пальцы не слушались, дрожали. «Сейчас… Спокойно… Сейчас…» — торопил и подбадривал себя. Ничего не помогало. Тогда, как в детстве, сунул пальцы в рот и прикусил. Острая боль вернула самообладание.

Антенна заворочалась, как живая, и — выпрямилась.

Увеличительное стекло над шкалой светилось багрово и тускло: резко упало напряжение. «Еще раз, ну последний!» — упрашивал аккумуляторы Алхимов, будто они и впрямь могли послушать его и поднатужиться.

— «Волга», «Волга»! Я — «Днепр». Прием. «Волга»!

Он обрадовался ей, словно чудом вернувшийся из запредельных далей, заблудший, трижды потерянный сын.

— «Волга», я — Алхимов, Алхимов! Ориентир восемь, ближе пятьдесят… Отставить пятьдесят! Ближе семьдесят пять! Да. Левее сорок. Восемь снарядов. Дивизионом. Скорее! Огонь! Огонь! — просил, молил, требовал, приказывал он. — Скорее!

— Огонь… — с трудом различил замирающий голос.

Аккумуляторы отдали все без остатка. Последний всплеск. И — последняя надежда. Но команда дошла, дошла до штаба дивизиона. Сейчас — последний удар. Танки обречены, конец черному ягуару… Это они, фашистские танки, обречены. А ему, Алхимову, еще жить и воевать. До полной, окончательной победы.

Он вывалился из ниши и кинулся влево по дну оврага. Десять, двадцать, пятьдесят метров — сколько успеть, но отбежать, укрыться за поворотом, отгородиться, пусть относительно, малость, но отгородиться.

Алхимова швырнуло лицом и грудью в жесткую траву. Жесткую и упругую, как волна. Зеленая волна вздымалась, поднимала на гребень, сбрасывала в пучину. И опять — вверх, к солнцу. Оно должно было быть, но его не было: вместо неба и солнца — черная буря.

Так продолжалось долго, бесконечно, невыносимо долго, целую жизнь. Вдруг что-то изменилось. Канонада стихла, отдалилась… Снаряды рвались глухо, будто в закрытом, задраенном пространстве. Что-то скрежетало и разваливалось. Алхимов скорее угадывал, чем различал звуки. И понял к несказанной радости: попал. Попал!

Очумевший, вскочил на ноги и тут же упал: колени подломились. Затошнило, судороги сдавили горло, живот. «Контузило…» — вяло и отстраненно подумал он.

Все-таки удалось подняться на четвереньки и, подтягиваясь за ветки кустарника, вскарабкаться наверх.

Он сидел на краю оврага и смотрел на свою работу. Никогда еще ни в той, довоенной жизни, ни во все фронтовые годы — ни разу не испытывал Алхимов такого беспредельного счастья. «Попал, попал, попал!» — ликовало и пело внутри.

Ближний, обезглавленный танк стоял без башни. Другой, с обвисшей гусеницей, лежал на боку. Третий и четвертый жарились в смолисто-багровых кострах. За броней рвались снаряды, выщелкивались, словно каштаны, патроны. В стороне и поодаль замерли еще два танка, брошенные в панике экипажем. Все люки, башенные и лобовые, откинуты. На крайнем слева танке черная голова с выгоревшей дочерна беззубой пастью…

Так вдруг сдавило виски, что Алхимов чуть не застонал. Или застонал: в ушах звенело. Будто непрерывно зуммерило, будто через многие версты долетал колокольный перезвон.

Гитлеровские машины застряли и на левом фланге. Там их расстреливали в упор орудия прямой наводки. Но бой еще не был закончен. Надо встать, найти пехоту, оправдаться перед комбатом. Старички радисты не виноваты. Это все танки. Вот они, шесть штук, мертвые все. Остальные убрались назад. Пока… Надо встать, заставить себя встать. Надо идти. Надо. Где Бабич с ребятами?..

Ремешок бинокля, для удобства закороченный на затылке узлом, срезало осколком. Жаль, хороший был бинокль… А планшетка с картой здесь. И пистолет на месте: туго лоснится кожаная кобура… Приятная это тяжесть — пистолет на бедре… Что так больно давило в бедро и живот всю дорогу?.. Ох, как потяжелело все: пистолет, ремень с двойной пряжкой, сапоги. Ноги из чугуна… А на душе легко. Легко и пусто, словно переделал всю работу на земле.

Покачиваясь, заплетаясь, думая ни о чем и обо всем на свете, Алхимов брел к покалеченной роще. Там копошились, двигались. Народившийся ветерок приятно обдувал лицо, пытался растеребить слипшиеся волосы. «Пилотку где-то посеял, — обнаружил пропажу Алхимов. — Старшине позвоню. Запасливый мужик».

Люди на опушке что-то кричали. Или пели во все горло. Наверное, от радости. Алхимов заулыбался им светлой, блажной улыбкой.

— Очумел, артиллерия?! Стреляют же! — Подполковник утащил его за деревья и там уже крепко обнял. — Герой! Какой же ты герой, лейтенант!

И еще разные слова говорил, что — не слышно было. Только зуммер и колокольный перезвон в ушах, во всей голове.

— Танки там… два, — гнусавя заложенным носом, сообщил Алхимов. — Похоже, целые… Поджечь бы, а? Мало ли как сложится…

— Верно, лейтенант, — поколебавшись, признал подполковник. Прихватив людей, он двинулся за Алхимовым.

— Хватит судьбу испытывать! — прокричал в самое ухо подполковник. — Пригнись, маскируйся!

До танков добрались благополучно.

— Действительно, почти целые, — сказал подполковник. Разорванные гусеницы можно разглядеть лишь вблизи.

Все равно их надо поджечь. Но как, черт бы их взял!

— Черного ягуара — обязательно, — убежденно произнес Алхимов. Странно: теперь, когда фашистский танк с хищной эмблемой стоял мертвым, не было к нему ни злости, ни ненависти. Только удовлетворенность от справедливого возмездия. На броне под башней изображен был не ягуар, другой лютый зверь, но это не имело значения.

— Внутри… шнапс у них есть, — уверенно подсказал Алхимов. Там, под Вырицей, стоя по горло в воде, он слышал из своего укрытия, как, радостно гогоча, отхлебывали из горлышек в честь кровавой победы на капустном поле.

— Пошарьте в танках, водка должна быть, — приказал подполковник. — И барахло какое на растопку!

Отыскали литровую баклагу с чистым спиртом. Разбрызгали на промасленные тряпки, через башенные люки закинули внутрь факелы.

— Теперь подальше держитесь, — предупредил Алхимов. — Боеприпасы там.

— А мы вперед уйдем, — весело сказал подполковник и велел просигналить ракетой.

Алхимов не знал, как ему поступить. Без связи идти — глупо. Просить вторую рацию — совесть иметь надо. И тут, как нельзя вовремя, появился Бабич с разведчиками и радистом батареи. Порывисто сгреб Алхимова, прижал к груди, быстро заговорил с восхищением и гордостью:

— Четыре раза огонь вызывал. На себя! Четыре раза!

— Не везло сначала, — оправдывался Алхимов. — Перелет, недолет, рассеивание… — и посопел намокшим носом.

Бабич, не отволновавшись еще, наивно и заботливо спросил:

— Ты что, Володя, простудился?

Правое ухо продулось, словно заглушка из него выскочила. Алхимов вытер нос и поглядел на ладонь.

— Кровь почему-то сочится…

— У вас и левое ухо в крови, — сказал сержант-радист. — Подсохла уже.

Слева он по-прежнему ничего не слышал, ответил невпопад:

— Капает уже только… Пойду…

— Куда? — вскинулся Бабич.

Алхимов махнул вперед.

Обстановка, конечно, требовала: кто-то из дивизиона должен находиться с пехотой. Но Бабич получил приказ срочно развернуть новый ПНП и восстановить телефонную связь. Перепоручить эту работу он не имел права, да и некому. Кого убило, кого ранило. Володя полуглухой и такой замученный…

— Там еще семь штук осталось, драпанули, — сказал Алхимов. — А с пехотой у меня полный контакт…

Бабич еще помедлил, вздохнул тяжело.

— Иди. Мне тут разворачиваться. Срочно…

— До вечера, — попрощался Алхимов и кликнул за собой радиста и батарейных разведчиков. На ходу уже вспомнил, что не завтракал, а в кармане лежит сухарь. Так и есть.

«Вот, оказывается, какая штуковина всю дорогу в тело давила, — понял запоздало. — Ишь ты, не сломался. Как железный».

БУДТО ВОЙНА КОНЧИЛАСЬ…

1
Рота выстроилась в две шеренги на маленькой площадке, залитой майским солнцем. До американских бомбежек и нашего штурма, когда горы битого кирпича, обломков и скрученных балок еще были домами, солнце, наверное, никогда не добиралось сюда. Теперь оно жарило вовсю, и солдаты с прищуренными глазами выглядели для нового командира все на одно лицо.

— Мухинцев, — вызвал лейтенант, глядя в блокнотик, и поднял голову. — Мухинцев! Есть такой?

Широкоплечего, жилистого солдата толкнули в спину. Солдат качнулся, зазвенев медалями, выпрямился, приоткрыл глаза, помолчал немного, словно думая над ответом лейтенанту, и спокойно подтвердил:

— Я.

— Спим в строю, — укорил лейтенант.

Мухинцев не спал, разомлел на солнцепеке. В ресницах дрожали маленькие радуги, на веки будто пятаки наложили, оранжевые и теплые.

Размечтался Мухинцев. Вроде суббота, пришел он из бани с Вовкой. И Нюра с Леной пришли.

В рабочем поселке такая баня с парной — не то что в Челябинске, в Москве не сыскать. Бывал Мухинцев, знает. Не те бани. Видом, может, и красивы, а пар не тот, нет!

После бани отобедали всей семьей. Мухинцев, как и полагается после бани, выпил четвертинку. Не один, конечно. И жене для компании налил рюмочку, ту, с выщербленным краем. Целые для гостей берегутся. Береглись… Придет Мухинцев с войны и выкинет щербатую рюмку. Пускай на столе всегда как в праздник, как гости в доме. А как же! Пол-России взад-вперед с войной прошел и почти всю Европу в придачу, живой вернулся, хоть и пораненный неоднократно…

Теперь и Вовке наливать можно. Восемнадцать почти. Третий год на заводе токарит. В отца пошел! И Нюра на завод перевелась, а заместо себя в почтальоны Лену определила. Ну ничего, придет Мухинцев с войны, поедет дочка в институт на врача учиться.

Вовка, тот по военной линии желает. Командиром станет. Воевать ему, конечно, уже не придется: после такой войны, как эта, никакой черт не полезет!

С другой стороны, опять же чем этот самый черт не шутит. Рассказывали, вроде Геббельса нашли, сам порешился. А Гитлера ни живым, ни мертвым еще не поймали…

Фашистов, их до единого переловить и — к ногтю. Как гнид, чтоб не разводились. Француз один, из лагеря освобожденный, говорил, что во Франции оккупантов не иначе как «бошами» кличут. Гнидами, в общем…

Рассказывают, генералы немецкие к американцам и к англичанам перебегают. Вроде там им помилование будет! Пожалела овечка волка, ночевать пустила… У союзников тоже такие пословицы есть, знают. Опять же, мало им Лондон бомбили? А солдат ихних сколько полегло? Не так, конечно, как наших, но тоже хватает…

Нет, не станет Мухинцев сына отговаривать, пускай на лейтенанта учится…

В отпуск будет домой приезжать, лучше всяких санаториев. С дороги первым делом в баню, потом уже за стол…

Мухинцев сладко вздохнул. Выйдешь после субботнего обеда на крыльцо, сядешь. На груди рубаха, чистая, белая, расстегнута, шлепанцы на босу ногу. В сердце теплынь, и солнце припекает. Благодать…

— Спим в строю!

Третьего дня в атаке, первой в жизни лейтенанта, убили командира роты и ранили взводного. Лейтенант остался единственным офицером в роте и принял командование. Вообще-то, никакого приема не было. Позвонил командир батальона и сказал: «Шахов, отвечаешь за роту. Ясно?» И лейтенант дописал в трофейном блокнотике к списку своего взвода остальных людей.

На поверке он называл вначале номер взвода, а затем фамилии.

— Второй взвод! — Пауза и: — Мухинцев!

Шахов составил список по алфавиту, но во втором взводе алфавит начинался с «М».

— Спим в строю! — строже повторил лейтенант и внушительно добавил: — В  р о т н о м  строю!

— Так ведь это Муха! — высоким голосом выкрикнул кто-то из второй шеренги. — В части сна — первый человек во всем фронте!

Солдаты засмеялись.

— Отставить смех! — приструнил лейтенант и вызвал следующего по списку: — Ремизов!

От «М» до «Р» тоже никого не осталось.

Все-таки рота считалась ротой, боевым тактическим подразделением. И это подразделение второй день торчало в резерве. Так, чего доброго, лейтенанту Шахову и не придется ни разу скомандовать в атаку…

Под вечер прибежал посыльный. Комбат срочно требовал к себе. Шахов обрадовался: наконец-то его рота получит боевую задачу!

Штаб батальона размещался во внутренних комнатах магазина одежды. Лейтенант шагнул в разбитую витрину. Под сапогами захрустело битое стекло. По одну сторону двери стоял часовой, по другую — голая муляжная женщина, молодая, но с отбитым носом. Лейтенант покосился на женщину. Взгляд его задержался на ней дольше, чем следовало. Лейтенант понял это, покраснел и с напускной строгостью указал часовому:

— Уберите. Это отвлекает.

— Никак нет! — шустро возразил часовой. — Для ориентиру поставлена!

Лейтенант опять посмотрел на женщину, нахмурился еще больше и молча открыл дверь.

На стеллажах, что полосовали стены до самого потолка, лежали ящики с патронами, гранаты, валялись солдатские пожитки. У окна с приспущенными наполовину жалюзи сержант протирал ручной пулемет розовой тряпкой с обрывками кружев. В кресле с высокой спинкой, навалясь грудью на круглый столик, сидел командир батальона, рыжий, с рыжими усами, рыжей шевелюрой. Лишь циферблат часов на веснушчатой руке черный.

Увидев Шахова, комбат протянул жесткую ладонь и сразу заговорил о деле:

— Рейхстаг, как известно, взяли. Берлин — тоже. А мы завязли тут, — он постучал по карте искалеченным, без фаланги, пальцем, — в этом занюханном городишке!

Шахов не согласился: город никакой не занюханный, большой европейский город. Разрушенный изрядно, но…

Но комбат продолжал свое: лейтенант возразил только мысленно.

— И застряли тут из-за «кукушек»! Или как их там… На финской «кукушками» называли. Так вот, всю недобитую тварь надо ликвидировать. Тем более, действуют не психи-одиночки, а специальный эсэсовский батальон. Из-за них и другие в плен не идут, боятся. С чердаков и подвалов свои же автоматами косят.

Твоей роте отводится этот район, — укороченный палец очертил на плане города овал. План, как узорчатая скатерть, покрывал весь столик. — Двое, самое большее — трое суток, и доложить, что все чисто. Ясно?

«Вот тебе и героическое боевое задание!» — уныло подумал Шахов.

— Разрешите узнать, а другие?.. — ревниво спросил он.

— У других своя задача, — перебил комбат и грозно потребовал: — Прочесать все снизу доверху и с боку на бок! Чтоб ни одного гада не осталось! В плен или… — укороченный палец согнулся, нажав на воображаемый спусковой крючок. — Ясно?

— Что же мне, за каждым фрицем целой ротой гоняться?

— Чего-чего? — Комбат медленно поднялся над столом; на голову упал луч заходящего солнца, и лейтенанту на миг показалось, что глаза комбата, тоже рыжие, огнем горят. Комбат поправил сползшую портупею и отчеканил: — За каж-дым. — Потом сел и убежденно добавил: — Если хоть одна фашистская гнида уцелеет, опять расплодятся. Ясно, лейтенант?

— Так точно, — по-уставному отрапортовал Шахов, но в голосе его осталось недовольство и разочарование.

Прикрыв за собою дверь, Шахов помедлил и с ненавистью двинул плечом манекен.

— Понаставили тут всяких!..

Голая муляжная женщина качнулась, но часовой успел удержать ее за негнущуюся руку.

Возвратившись в роту, Шахов раскрыл планшетку, где за потертым целлулоидом лежал план города, достал блокнотик и стал планировать операцию. Отведенный район он разделил на три, по числу взводов. В свою группу Шахов включил солдат из разных взводов. Из второго взял Мухинцева и Ремизова. Главным образом потому, что запомнил обе фамилии.

Объявляя боевую задачу, не преминул высказать свои знания личного состава:

— Дело ответственное и опасное. Ворон не ловить, на ходу не спать! Ясно, Муханцев?

— Мухинцев, — с достоинством поправил Мухинцев. «Портрет Ивана Степановича Мухинцева как-никак на городской Доске почета висит. Висел…»

— Ну, Мухинцев. Все равно не спать!

И они не спали почти двое суток — солдаты и лейтенант Шахов.

Стоило лишь подумать об отдыхе, как тотчас, будто по злому, коварному волшебству, поблизости трещала, захлебываясь, автоматная очередь, или сухо гремел пистолетный выстрел.

Уже, наверное, не осталось ни одного дома, ни одной обгоревшей коробки, ни одной развалины, где группа лейтенанта Шахова не облазила все подвалы, лестницы, чердаки, квартиры, кочегарки, каждый закуток, подозрительную трещину, нишу, нору — «все снизу доверху и с боку на бок». Трех «кукушек» сняли автоматами, пятеро сами в плен сдались, а стрельба нет-нет и опять вспыхнет.

Люди обшарпались, посбивали сапоги, пропылились, вымотались.

Шахов, давно оставив честолюбивые мечты, хотел только одного — спать. И когда к исходу вторых суток наступило желанное устойчивое затишье, Шахов собрал роту. Отбой.

Не осталось сил добираться до батальона, заночевали в ближайшем подвале. Воздух был спертым, удушливым — особый, неистребимый запах чужого логова, но никто не обращал на это внимания. Все залегли спать.

Один Мухинцев остался бодрствовать. Лейтенант назначил его в первую смену. Не потому, что Мухинцев провинился или устал меньше других, — так вышло.

— Наряд, — сказал лейтенант, еле ворочая языком. — Первая смена — Мухинцев, вторая… — Тут лейтенант замолчал, пока не вспомнил вторую фамилию. — Вторая смена — Ремизов.


Борясь с тяжелой дремой, Мухинцев сперва долго и безостановочно вышагивал перед входом в подвал, затем стал думать, как придет домой. Пора уже и о подарках позаботиться.

Нюра давно по часам вздыхала. В июле причиталась премия за полугодие, и Мухинцев втайне решил купить часики марки «Заря». Очень удачно выходило, как раз ко дню рождения. А тут война…

Свои, «кировские», переделанные из карманных на наручные, Мухинцев сберег, через весь фронт пронес.

Мухинцев снял левую руку с автомата, сдвинул небритым подбородком рукав гимнастерки и взглянул на часы, большие и маленькие. Неделю как носил на руке двое часов — «кировские» и «Зарю».

«Зарю», так уж вышло, Мухинцев отобрал у немецкого офицера, когда пленных конвоировал на сборный пункт. Вообще Мухинцев никогда не занимался этим, но тут сам немец был виноват. Подошел и требует:

— Надо приваль!

— Некогда мне с вами привалы устраивать, — отказал Мухинцев. — Мне еще обратно до самого Урала надо топать.

Офицер поднес к глазам Мухинцева часы.

— Надо приваль!

Кровь ударила в голову, когда Мухинцев увидел эти часы на руке немца.

— «Заря», — протянул Мухинцев. — Наша, русская «Заря»!

— Русиш, да. Карашо! — похвалил немец. — Шмоленск.

— В Смоленске, говоришь! А ну, снимай, сукин сын. Снимай, говорю!

Офицер сразу утратил гонор. Вспомнил, видимо, что он у Мухинцева в плену, а не Мухинцев у него. Униженно улыбаясь, отдал часы и поспешно затерялся в колонне. И о привале забыл…

Нюра, считай, уже с подарком была, а что Вовке и Лене привезти — ума не приложить.

В конце концов Мухинцев пришел к мысли, что накупит гостинцев в Москве, при пересадке.

Время смены вышло, только сон давно отлетел, и хотелось еще о своих вспомнить, о заводе подумать. Работы предстоит по самую маковку, придется все переналаживать обратно для мирной жизни. Дело это не простое. Обмозговать надо как следует.

«Ладно, — решил Мухинцев, — пусть Ремизов отоспится, а я уж после завтрака придавлю всерьез».

В пятом часу вышел наружу лейтенант Шахов.

— Тихо, Мухинцев? — спросил он и, отойдя на несколько шагов, повернулся спиной.

Мухинцев дождался, когда лейтенант опять стал к нему лицом, и доложил:

— Тихо.

Лейтенант зябко передернул плечами.

Тоже привычка! Как у Вовки. Бывало, перекупается, мальцом еще, а потом отряхивается, что утка на берегу…

Нюра писала — ни одной утки не осталось, и куры повывелись. Придет Мухинцев домой, непременно заведет. Что за дом без птицы и огородика в палисаднике! Из-за этого всего он и квартиру на жилмассиве не взял, остался в поселке. Хоть и порядком трамваем на завод добираться, зато вернешься домой как домой. И лучок свежий прямо с грядки, и яйца еще тепленькие.

— Который час? — спросил лейтенант, зевая.

Мухинцев посмотрел на «кировские», на «Зарю». Точно шли, стрелка в стрелку.

— Четверть пятого.

Лейтенант сонно поморгал, удивился:

— Почему не отдыхаете? Кто сменщик?

— Ремизов.

— Ах да, Ремизов. Почему не подняли?

Мухинцев подумал немного и виновато улыбнулся:

— Жалко.

Шахов поправил измятую фуражку и с любопытством заглянул солдату в лицо.

— Неужели спать не хочется?

Мухинцев вел разговор в таком замедленном темпе, что, казалось, успевал отсыпаться в эти минуты. Шахов, не дождавшись ответа, спросил с наивной откровенностью:

— Отчего вас тогда Мухой называют, если вы, наоборот, бессонницей страдаете?

«Одного ума с Вовкой, — подумал Мухинцев. — Мальчишки. Ни дать ни взять — мальчишки».

— Я не страдаю, — подал наконец голос Мухинцев. — Я подолгу не спать могу, — доверительно сообщил он. — А уж залягу, пушкой не поднять!

И чуть не добавил: «Понял, сынок?»

— Ясно, — сказал лейтенант с невольным уважением, опять зевнул, передернул плечами и сказал: — Сейчас Ремизова пришлю. Где он устроился?

— От двери третий, на втором этаже.

Когда лейтенант Шахов вторично проснулся, в темноте подвала кто-то храпел с такой силой, что, казалось, должно приподниматься железобетонное перекрытие. «Мухинцев», — определил Шахов и повернулся на другой бок сон досматривать.

Взбирается он по широкой лестнице на небо. Ни перил, ни стен, ни крыши. Лестница и площадка на самом верху. На площадке, на фоне облака — голая женщина с отставленными руками. Стоит, улыбается, молчит загадочно.

Шахову неловко, что он толкнул ее тогда у дверей штаба батальона. Его пронизывает стыд и еще какое-то неясное сладкое чувство. Чтобы не видеть загадочной улыбки и манящей наготы, Шахов опускает глаза, но звучит выстрел. Шахов вскидывает голову.

На розовом лице женщины вместо носа белое пятно. Опять выстрел. Шахов хватается за кобуру…

Поднялась такая стрельба, что Шахов проснулся. На этот раз окончательно.

Стрельба разрасталась. Шахов кинулся к выходу.

Рассветное небо чертили во всех направлениях сигнальные ракеты: красные, белые, зеленые. Огненными стайками порхали трассирующие пули.

— Что случилось?!

— Не знаю, товарищ лейтенант! — радостно прокричал в ответ часовой и восторженно сообщил: — Как свихнулись все начисто!

— Выяснить и доложить! Бегом! — приказал Шахов и стал глядеть невиданный фейерверк.

Часовой, словно только и ждал такого приказания, сорвался с места. «Ремизов, — запоздало вспомнил фамилию Шахов и позавидовал: — А быстрый на ноги!»

Еще до возвращения Ремизова Шахов узнал, что кончилась война. Мимо промчался «виллис», загруженный людьми так, что виднелись одни колеса, и то наполовину. Все палили в воздух и кричали истошными голосами:

— Капитуляция! Капитуляция! Конец!

Шахов скатился в подвал и ошалело заорал:

— Капитуляция! Война кончилась! Ребята! Вставайте! Конец!

Он растолкал солдат, увел всех наверх.

Стреляли, орали, обнимались. Шахов тоже обнимался, стрелял, целовался. И с Ремизовым целовался. Тот от быстрого бега не мог и произнести ни слова, лишь воздух хватал раскрытым ртом. И вдруг покачнулся, рухнул плашмя на битые кирпичи и застонал.

— Ложись! — крикнул кто-то. Все повалились вниз.

— Вон он, вон! — завопил тот же голос, и справа тарарахнула длинная очередь. Шахов сдвинул на затылок фуражку и увидел в окне дома напротив черную фигуру. Она мелькнула и исчезла.

— Рота! За мно-о-ой!

Шахов рывком поднялся на ноги и побежал через улицу. На ходу оглянулся: за ним мчались солдаты, из подворотни выскочили еще двое. Одного из них Шахов узнал и крикнул:

— Мухинцев! Вперед!

Они обыскали дом с подвала до чердака. Нигде никого.

— Ушел, гнида, — тяжело дыша, выговорил Мухинцев. Широкая грудь его ходуном ходила, и медали позвякивали, как колокольчики.

Шахов согласно кивнул и с удивлением подумал, что Мухинцев назвал недобитого фашиста словами комбата.

— Он, видно, туда ушел, — Мухинцев указал на ближайший дом с мансардой. — Сейчас я его выкурю оттуда.

— Отставить, — удержал Шахов. — Всей ротой двинем. Надо оцепить. Теперь никуда не денется. Конец.

Шахов расстегнул ворот гимнастерки и сдвинул назад фуражку. Она была ему великовата.

Гремя сапогами, спустились по лестнице вниз и вышли через парадную на улицу.

— Сейчас, — сказал Шахов. — Соберемся, отдышимся и начнем.

— Перекур! — объявил длиннолицый солдат.

Шахов подумал сделать ему замечание — не лезь не в свое дело, — но никак не мог припомнить фамилию. В голове застряло одно — Ремизов.

«Ах, Ремизов. Дошел до самой победы и…» Шахов вспомнил, как еще вчера Ремизов во время перекура агитировал всех: «Только война кончится, так сразу к нам на Волгу, в колхоз. Председательша своя баба, тетка по материной линии».

Мухинцев сосредоточенно свертывал цигарку, часто поглядывая на дом с мансардой. На правой щеке розовел отпечаток пуговицы со звездой.

— Выспался, Иван Степанович? — иронично и одновременно с явным уважением спросил длиннолицый солдат.

Мухинцев аккуратно запечатал языком цигарку, провел вдоль толстыми пальцами, примял конец, чтоб махорка не высыпалась. Широкие густые брови дрогнули, губы раскрылись, обнажив ровные, крепкие зубы.

— Такое привиделось! И сказать смешно. Чудной сон!

Лейтенант Шахов присел на чугунный заборчик, подтолкнул кверху козырек и, откровенно любопытствуя, спросил:

— Какой, Мухинцев?

Шахов чуть не обратился к нему по имени и отчеству — Иван Степанович, но вовремя удержался: командиру роты нельзя фамильярничать.

Мухинцев совсем расплылся.

— Какой? — допытывался лейтенант.

Мухинцев немного поколебался — говорить или нет — и сказал:

— Будто война кончилась…

Он счастливо улыбнулся, отвернул лицо и вдруг молниеносно бросился на лейтенанта. Они оба упали. Мухинцев упал сверху.

Лежа на спине под мертвой тяжестью солдата, лейтенант запоздало услышал пистолетный выстрел. И сразу яростно ударили автоматы. По дому с мансардой открыла огонь вся третья рота.

Шахов стал осторожно высвобождаться. Он отвел от своего лица вялую руку Мухинцева; рукав гимнастерки сполз, на запястье блеснули стекла — круглое большое и маленькое продолговатое. Часы, стрелка в стрелку, показывали семь двадцать пять.

Шел восьмой час мира. А для солдата Ивана Степановича Мухинцева время остановилось навечно. На щеке так же четко розовел отпечаток пуговицы со звездой. Лицо не утратило выражения радости, словно Мухинцев досматривал свой чудный сон — будто война кончилась…

2
С раннего утра Большаков объезжал поля, не меньше центнера земли перетаскал за день на сапогах. И не потому везде старался поспеть, чтобы непременно лично дать указания, хотел все своими глазами повидать. Будь он в положении шолоховского Давыдова, тоже ходил бы за плугом или с трактора сутки не слезал. Но Большаков руководил не колхозом и не районом. Должность его — второй секретарь обкома. Не отсидеть за рычагами даже одной смены: все равно оторвут то по одному, то по другому делу…

Уже показалось темное крылечко избы-гостиницы, когда позади послышалось торопливое чавканье: кто-то бежал следом. Большаков продолжал идти не оглядываясь, пока за спиной не послышался запыхавшийся голос:

— Товарищ… Павел Никитич… К телефону… Срочно.

Большаков оборотился к девчушке из сельсовета, спросил недовольно:

— Кто?

Очевидно, звонил первый. Кто еще потребует второго, срочно? Но не угадал.

— Из Нижне-Волжанска… Секретарь райкома.

«Этот зря не станет тревожить», — подумал и повернул обратно.

Девчушка едва поспевала за ним.

— Что стряслось? — сразу прокричал в трубку.

Приезжал старший фининспектор областного управления, наломал дров с подпиской на заем, лучшую звеньевую до истерики довел: «Наши сыновья на фронте кровь проливают, а ты для них лишнего рубля жалеешь!» Не было у звеньевой лишнего рубля, все отдала, что было. И мужа, и сына отдала. Утром вторую похоронную получила, теперь — на сына…

И хотя не случилось ни пожара, ни наводнения, никакого другого стихийного бедствия, Большаков не рассердился за «срочно». Обидели человека — тоже бедствие.

— Вообще, Павел Никитович, не столько по займу, сколько по части выпивки да баб ваш уполномоченный приезжал.

— Разберусь, — твердо сказал Большаков и спросил о делах.

Выслушав короткую информацию и с десяток просьб, пообещал удовлетворить только одну. Тут же стал звонить в город, и полчаса разыскивали нужного человека. Переговорив с ним, выкурил папиросу и принялся еще названивать железнодорожникам — не прибыл ли вагон с удобрениями? Затем поднял с постели областного «министра финансов», приказал немедленно отозвать из командировки фининспектора Иськова, расследовать и разобрать в партийном порядке его похождения.

Только после всего этого Большаков трудно поднялся с табурета.

— Пошел, — сказал девчушке и просительно предупредил: — Минут сто пятьдесят — никаких «срочно». Выдохся. Ясно?

— Еще как, — ответила девчушка и вздохнула.

— Ну, бывай.

— Хорошо отдохнуть вам, Павел Никитич.

— Попробую.

«Хороший мужик, — вспомнил дорогой Нижне-Волжанского секретаря райкома. — А вот Токмач, тот не осмелился бы заступиться. И работящий, и душой за дело болеет, но характер другой, не тот человек».

Большаков повел плечами, все тело болело: километров триста по грязи да по колдобинам намотал. Сам за баранкой, шофера в МТС направил, в помощь. Он всегда так поступал, когда приезжал в район, а жил в районе, в колхозах — от сева до уборки.

Хотя давно, еще с гражданской войны, оторвался от земли, пришлось сельским хозяйством руководить. При назначении удалось выпросить три недели «для самоподготовки». Увешал кабинет плакатами и чертежами тракторов, комбайнов, молотилок, пропадал целыми днями в классах областной школы трактористов и потом в процессе работы так поднаторел, что в своем дипломе инженера-механика с чистой совестью мог дописать «по сельскохозяйственным машинам».

С агрономией дело обстояло сложнее; наскоком не одолеть, а прикидываться знатоком Большаков не любил, не мог просто. Обзвонив все учреждения, от управления до госпиталя, отыскал настоящего агронома. Выпускник Тимирязевки, фронтовик, списан из армии после тяжелого ранения (как и сам Большаков), член партии. Взял в свой аппарат инструктором.

Новый инструктор Котин выписался из госпиталя в разбитых валенках, а на дворе лужи заголубели. Пришлось выдать ему американские солдатские ботинки, великоватые, но крепкие — износу не будет.

Сейчас Котин ждал в гостинице.

Большаков изголодался за долгий день, и спать хотелось. Ко всему еще сердце к вечеру заныло, ни в какую не отпускает. Иногда он мысленно сравнивал себя с подбитым самолетом, что «на честном слове и на одном крыле» тянется к своему аэродрому. Долетит, сядет, тогда лишь руками разводи: «Каким чудом?!» Вот кончится война, придется оперироваться, всерьез полечиться, отдохнуть. Отоспаться, по крайней мере. С недельку бы или дня три. Даже одну ночь, но по-настоящему.

Войне совсем ничего осталось: Берлин пал, вот-вот Прагу возьмут. Капут Гитлеру, верный капут… Отоспаться все равно не скоро доведется. Посевная из-за дождей затягивается, и солдаты не сразу с войны вернутся. А земля не может ждать, народ кормить надо. И в войну, и в мирное время надо кормить. Хлеб каждый день нужен.

С натугой вырвал из грязи ноги и боком двинулся вдоль хилого частокола по пружинистой травяной бровке. Перед самой гостиницей из темноты донеслись голоса.

— Ну, чего ты в самом деле… — обижался и требовал мужчина.

И женщина отвечала не то с грустью, не то с ленивой насмешкой, не то с досадой:

— Отстань. Всю войну терпела, еще подожду. Маненько осталось.

Большаков кашлянул. Из тени сарая метнулась к крыльцу темная фигурка в длиннополом плаще. А женщина, видимо, осталась.

Большаков ступил в лужу, обмыл сапоги, долго шаркал подошвами о рогожку перед крылечком.

Внезапно распахнулась дверь, ударил желтый свет, пахнуло теплом и махорочным дымом. В дверном проеме появилась Екатерина Захаровна, председатель местного колхоза.

— Заждалась вас. С утра ведь не кушал, Пал Никитич, — встретила укором.

— А я ждать не просил.

Председатель пожала плечами:

— Товарищ Токмач велел.

— Завтра поговорим. Утро вечера мудренее. Когда поспишь, конечно.

— Постель готова. И ужин есть. Сейчас Дарью покличу. Дарья! — закричала на всю деревню председатель. — Дарья! Ужин неси-и!

От сарая, где недавно разговаривали мужчина и женщина, откликнулся знакомый уже голос:

— Иду-у.

— Связь у вас отлично поставлена, — через силу улыбнулся Большаков и поднялся по косым ступеням в дом.

Повесив на гвоздь заляпанную подсыхающей грязью кожанку с темными прямоугольниками на плечах и воротнике — следами погон и петлиц, устало провел крупной жилистой рукой по редеющей шевелюре, огляделся. У стены перед кроватями с помятыми постелями стояли инструктор Котин и тщедушный человек в расстегнутом плаще. Большаков прищуренными глазами уставился на него.

— По какому делу здесь?

— Старший фининспектор областного…

— По какому делу? Зачем?

У фининспектора заходила нижняя челюсть.

— Паскудник, — тяжело, как приговор, выпалил Большаков. — Чтоб и духу к утру не было!

Председатель, скрестив на груди руки, молча слушала. На обветренном лице ее не было ни осуждения, ни сочувствия.

Отворилась дверь, боком вошла повариха. В одной руке — большая сковородка с шипящей глазуньей, в другой — чайник. Дужка чайника накалилась, и повариха прихватила ее подолом юбки, оголив крепкую розовую ногу.

На столе уже стояла тарелка с хлебом и стакан с куском рафинада на донышке.

Повариха опустила на чисто выскобленную столешницу сковородку, чайник, оправила юбку и только потом кивком поздоровалась.

«Она или не она?» — Большаков искоса оглядел повариху и перевел глаза на фининспектора. Тот стоял, все еще ни жив ни мертв. И Большаков, еще раз сравнив ухажера с крепкой ширококостной поварихой, с презрением подумал: «Хоть бы мужик стоящий, а то ведь и смотреть не на что».

— Кушайте на здоровьице, — степенно пригласила повариха.

Большаков, насупившись, вскинул густые брови и сказал председателю:

— Двое нас, Екатерина Захаровна.

— Так мы… — смешалась она. — Мы только вам. Товарищ Токмач… — И покраснела до седых завитков на висках.

— Инструкторы, они тоже не одной диалектикой живут. И у них пузо подводит, — усмехнулся Большаков и подмигнул Котину.

— Я… Спасибо. Я сыт, — торопливо отказался фининспектор.

Большаков, не оборачиваясь, спокойно заметил:

— О вас и разговора нет, с голоду не помрете, последнее в солдатской семье отнимете.

— Извините, Пал Никитич, — сказала председатель и повернулась к поварихе: — Еще надо, Дарья.

— Одну? Две? — бойко спросила она.

— Одну, — твердо сказал Большаков.

— Так и тот же не сытый, — повела глазами в сторону фининспектора повариха, и искорки смеха перескочили от нее в глаза Большакова. Но он тут же наклонил голову и принялся сосредоточенно разминать папиросу.

Повариха убежала.

— Иди спать, Екатерина Захаровна, — сказал Большаков и проводил председателя до двери. — Иди. Доброй тебе ночи. Иди, иди.

Выдохнув густой клуб дыма, заговорил с Котиным:

— Был в МТС?

— Был.

— Как там?

— С наглядной агитацией у них… — начал было Котин.

— С ремонтом как? — хмуро перебил Большаков.

— Не ладится со «сталинцем». Мотор собрали, завести не могут.

— Гриша там?

— Там, в мазуте по уши.

— Н-да… Если к утру не управимся, туго придется.

— День-два в резерве есть.

— Резерв на особый день, брат-солдат, — неопределенно сказал Большаков, и Котин не понял, какой именно день имеет в виду секретарь.

В избу влетел рослый, но совсем молодой парнишка, шофер Гриша.

— Павел Никитович! — простуженно засипел с порога. — Хоть тресни, не заводится, и все!

Большаков, вздохнув, стянул с гвоздя кожанку, потом вернулся к столу и сунул в карман кусок хлеба.

— Не ждите. Приду, поем.

Усадьба машинно-тракторной станции, вернее, ремонтные мастерские, и если еще точнее — сарай, где чинили технику, располагался за деревней, на взгорье. Большаков посмотрел на свои недавно отмытые в луже сапоги, сожалеюще вздохнул:

— Пошли напрямик.

В сарае с просвечивающими дощатыми стенами при убогой желтизне керосиновых фонарей копошились в черной громаде трактора «С-60» рабочие, в большинстве подростки. Завидев секретаря обкома, они почтительно расступились.

— Не выходит? — почти весело спросил Большаков. Он любил свою мирную специальность, да и на фронте, в авиации, тоже имел дело с машинами и всегда пользовался случаем приложить свои сильные и умелые руки к технике.

— Не выходит, — нестройно отозвались рабочие.

— Давайте комбинезон.

Спустя три часа Большаков мыл соляркой руки.

— Шабаш. Гриша, минут сто двадцать на сон и — в город за подшипником.

— Записку бы, Павел Никитович.

— Напишу, — пообещал и вышел на воздух.

Земля слабо курилась. Над избами, что вразброс стояли в низине, поднимались редкие розовые столбики дымков. Дальние пригорки обметала золотистая кромка, а небо над головой еще звездило.

Большаков щелкнул портсигаром, досадливо крякнул и высыпал под ноги табачные крошки. Он огляделся без надежды встретить в такую рань курильщика, чтоб одолжиться, и неожиданно увидел, а потом услышал вихляющий по разбитой колее «виллис» секретаря Крутоярского райкома.

«С чего это Токмач летит?» — устало подумал. Сейчас ни с кем и ни о чем не хотелось разговаривать: так спать хотелось, что даже и не зевалось уже.

— Товарищ Большаков! — издали закричал Токмач, поднявшись над сиденьем; руками он держался за ветровое стекло. — Товарищ Большаков! Капитуляция!

— Какая еще капитуляция, — вяло и сумрачно пробормотал Большаков.

«Виллис» забуксовал на пригорке, и Токмач побежал навстречу.

— Капитуляция! Капитуляция!

Большаков наконец понял, но боялся поверить тому, что услышал.

— Капитуляция! По радио передали!

— Сам… слышал?

— Лично! Капитуляция! Немцы подписали!

— Победа, — прошептал белыми губами Большаков. На глаза его навернулись слезы и зашлось сердце. — Победа…

Он обнялся с Токмачом и трижды поцеловался, хотя никогда особенно не любил его и вообще не слыл сентиментальным. И сам Токмач был в эту минуту каким-то совсем другим, нежели всегда. Вернее, не другим, а просто самим собою: простым, непосредственным, каким и был на самом деле, только Большаков еще не видел его таким.

— Что делать будем? — растерянно спросил Большаков, ничего не соображая от волнения и счастливых слез.

— Поднять людей на митинг! — не задумываясь предложил Токмач.

— Давай!.. Впрочем, погоди. Пускай поспят еще минут… — взглянул мельком на часы. — Минут девяносто. Весь день, вся жизнь теперь впереди. Подбрось меня к ночлегу.

— Есть! — по-военному отрапортовал Токмач, хотя не служил даже на действительной. Сын, юнец из юнцов, сбежал из дому, окончил офицерскую школу и уехал на фронт. Вначале Токмач, естественно, переживал, злился, потом успокоился, а сейчас и гордился боевым наследником. Токмач и сам просился на войну, но в обкоме сказали: «Ушлый какой! Сбежать, как сын твой, захотел? Не выйдет! До конца тянуть тебе райкомовскую лямку! Тяжело? Выдержишь!» И Токмач сказал, как сейчас Большакову: «Есть!»

— Постараемся подработать план мероприятий, — озабоченно добавил.

— Каких мероприятий?

— По поводу Победы.

— А-а, по поводу… Ну, давай.

Большаков подавил вздох и, грузно переставляя ноги, вошел в избу.

Котин спал, укрывшись с головой тонким застиранным одеялом и старенькой шинелью поверх. Фининспектора не было: ночью сбежал, или Токмач его спугнул.

Большаков равнодушно взглянул на застывшую глазунью, задул лампу и, опустившись на кровать, стянул сапоги. Он уже откинул одеяло, но поднялся, подошел к Котину и потянул за шинель. Котин мгновенно пробудился и сел. Спросонья не мог сразу сообразить, что к чему, но на всякий случай сунул ноги в большие, не по размеру, ботинки.

— Спишь, брат-солдат! А война идет, а? — с непонятным ликованием сказал Большаков. — Спишь, а война-то кончилась. Кончилась! — победно выкрикнул и потряс за худые плечи сонного Котина. — Кончилась! — еще раз выкрикнул, и будто в нем самом кончилось, оборвалось что-то. Обмякший, шаркая ногами, сутулясь, добрался до своей постели и рухнул.

— Что с вами? — бросился к нему Котин, гремя незашнурованными ботинками.

— Воды…

Графин бился о край стакана, и вода плескалась на пол.

— Но-но, — с укоризной прошептал Большаков, и Котин переборол дрожь.

— Что с вами? Врача?

Большаков несколько раз трудно глотнул и откинулся на подушку.

— Не надо, пройдет, — сказал погодя. — Посплю минут… и пройдет. Подъем в шесть тридцать.

Закрыл глаза и сразу сонно задышал. Правая рука с широкой ладонью в светлых ворсинках стянула рубаху над сердцем.

То, что кончилась война, было для Котина еще непривычным и далеким, несмотря на всю долгожданность и предрешенность: после падения Берлина победу ждали со дня на день. И не с кем поговорить было: второй секретарь обкома Павел Никитович Большаков спал, смертельно замотанный, с мазутным пятнышком на небритой левой скуле.

Постепенно горестные складки на переносице распрямились, задышал ровно и глубоко. Котин осторожно отступил, зашнуровал свои мокасины, как в шутку именовал Большаков американские ботинки, и вышел на улицу.

Прямо по лужам бежала с подоткнутым подолом Дарья-повариха, простоволосая, без платка, красная, мокрая от пота и слез. Она барабанила в оконца, выкрикивала: «Мир! Мир!» — и летела дальше.

— Мир! Война кончилась! — крикнула, не останавливаясь, и Котину.Он чуть не бросился за ней, чтобы тоже стучать, кричать, нести людям выстраданную счастливую весть, но не мог оставить Большакова одного.

Из домов выскакивали женщины, старые и молодые, полуодетые ребятишки. Вскоре почти вся деревня собралась у сельсовета. Обнимались, плакали, целовались, ошалелые от счастья и надежд. А Котин, сияющий и молчаливый, сидел на крылечке и стерег покой Большакова.

Котин попытался представить, что творится в эти минуты на фронте. Вернее, уже не на фронте, а просто в Германии. Батальон шел вдоль южной границы, но после форсирования Одера дивизию или даже всю армию, вероятно, перебросили на берлинское направление. Котин передал батальон капитану Чернову. Бывает же такое несоответствие: рыжий, а фамилия — Чернов! Вот Большаков — во всем большой: ростом, душой…

Он взглянул на часы. «Рано еще…» Но будить не пришлось, сам поднялся раньше срока и появился на крыльце, высокий, плечистый, посвежевший лицом, но все еще бледный. Под глазами тяжело морщились отечные мешки.

От сельсовета доносился непрекращающийся гомон.

— Ждут, — не то спросил, не то отметил Большаков.

— Екатерина Захаровна приходила уже. Все ждут.

Большаков насупился.

— Почему не разбудил?

— Приказано в шесть тридцать.

— Приказано, — проворчал Большаков и сунул руку за портсигаром. Вспомнив, что пустой, досадливо крякнул. — Ладно, пошли.

— А товарищ Токмач? — Неловко было начинать в районе митинг без «хозяина».

— Ну, минут десять обождем, — подумав, наверное, о том же, что и Котин, согласился Большаков и вдруг напустился: — Что ты за солдат без табаку!

— Некурящий, Павел Никитович.

— Некурящий! И хорошо, а товарища угостить должен.

Котин сорвался с места.

— Сейчас добуду!

— Куда! — резко схватил его за руку Большаков. — Ты кто, ординарец? Ты, брат-солдат, инструктор областного комитета партии. — Отпустил, уже спокойнее добавил: — Нос, конечно, к небу задирать нечего, но и вокруг начальства ни к чему виться. Ясно?

— Ясно, Павел Никитович.

— Ну и хорошо, что ясно. А вот где нам табачком разживиться — все еще вопрос, а?

Котин промолчал.

— Пошли, — решительно сказал Большаков и шагнул с крыльца. В тот же миг из-за поворота вынырнул «виллис», и Токмач, наодеколоненный, выбритый, но серый после бессонной ночи, с красными глазами, закрытыми толстыми стеклами очков, вышел из машины. Одернув новый френч, раскрыл и подал папку из красного дерматина с облезлым тиснением «На доклад».

— Обращение. Ко всем колхозникам и рабочим области. От имени нашего района. Уверен, что весь народ подхватит с энтузиазмом. День ударной работы в честь Победы над немецко-фашистской Германией.

Большаков начал читать с интересом, но вдруг нахмурился, густые брови срослись, вздулись бугры над переносицей.

— Почин, говоришь?

— Почин, — менее торжественно подтвердил Токмач, внимательно следивший за выражением лица второго секретаря.

— Ударный день?

— Ударный, — эхом отозвался Токмач, чувствуя, что совершил что-то неладное, но еще не понимая что. — Может быть, неделю? — предложил осторожно.

Подошла Екатерина Захаровна. Она была в своем обычном и, вероятно, единственном потертом демисезонном пальто с разномастными пуговицами. Лишь платок на голове был другим, праздничным. Видать, только и успела, что платок из сундука выхватить. А лицо было необычно: тихое, потерянное; в голубых глазах, увлажненных невыплаканными слезами, мягко светилось счастье и горе одновременно.

Глядя на Екатерину Захаровну, Котин подумал, что нелегко, трудно живется ей и работается. Теперь, когда придут мужчины, она, конечно же, с облегчением уступит председательский стул и заживет спокойно, как до войны.

— Обойдемся неделей, товарищ Степанова? — деловито обратился к ней Токмач.

— С праздником, — тихо и очень мягко сказала она, и Большаков крякнул с досады на свою оплошность.

— С праздником, Екатерина.

И троекратно расцеловался с ней.

— Неделей не обойдемся, — отрубил Большаков. — Дай бог в полторы-две управиться при нашей технике.

Екатерина Захаровна согласно кивнула.

— Полторы недели как-то не принято, — смущенно сказал Токмач и поправил очки. — Но можно и полторы. Такой случай!

— Такой случай, — выдохнул Большаков и вдруг спросил: — Водка в сельмаге есть?

— Все изъято! — поспешил доложить Токмач, довольный своей предусмотрительностью. — Я распорядился. Но самогон… Может быть, дать распоряжение?..

— Дать! — почти крикнул Большаков. — Всю водку, вино, все, что есть на складах и в районных загашниках, развезти по селам. И все еще, что можно. Пусть народ выпьет. За победу, за победителей, за себя, за тех, кто не дожил. А это!.. — С треском захлопнул папку. — Это потом. Заслужили мы один день на такой праздник? Заслужили миллионы неживых один день на поминки? На всех — один!

Лицо Екатерины Захаровны сделалось по-бабьему грустным, губы мелко-мелко дрожали.

— У нее муж на войне остался, — глухо сказал, суя Токмачу папку. — Дай ей один день, не только ночь, день дай погоревать, порадоваться. Пошли!

…После митинга Большаков в окружении женщин двинулся по улице. Зашли в одну избу, во вторую, в третью. И все многочисленнее, шумливее и голосистее становилась счастливая свита. К женщинам примкнули ребята постарше, двое бывших вояк на костылях, безрукий в танкистском ребристом шлеме и еще гожие на работу и на выпивку старики. Вскоре мало было слов, взметнулась песня. Большаков пел со всеми сочным и гибким баритоном. Пел «Огонек», и «Землянку», и «Тонкую рябину», и «Синий платочек».

Котин тоже подпевал, захмелев от выпитого самогона. (Токмач, сославшись на дела, уехал давно к себе.) А Большакова ничего не брало. Впрочем, вначале, когда Котин еще был трезвым, он видел, что тот лишь из первой стопки отпил, а потом прихлебывал рассол. Нельзя Большакову пить вино, тем паче самогон.

В пятой или десятой избе — Котин потерял счет — Большаков, притянув его к себе за стриженую голову, сказал в самое ухо:

— Притормози, брат-солдат. Инструктор обкома все же.

И Котин тоже стал пить рассол, постепенно трезвея.

Уже под вечер Большаков вдруг схватился за грудь и стал крениться набок. Ему не дали упасть, отнесли на кровать. Котин побежал звонить, но что-то случилось со связью; удалось вызвать район, а оттуда Токмач сообщил в город.

Спустя часа два за развалюхой-фермой приземлился двукрылый самолетик с красными крестами на фюзеляже и плоскостях. Врач, прежде чем выслушать и осмотреть Большакова, сделал ему укол, один и второй. Очевидно, врач знал Павла Никитовича не только как второго секретаря обкома, но и как своего больного.

— Инфаркт? — спросил Котин.

— Нет. Осколок у него под сердцем. В госпитале извлечь не решились: слабый очень был. А потом все некогда. Теперь уж не отпущу.

— От такой нагрузки и трактор ломается, — невпопад, хмуро сказал Котин.

Носилки остановились у самолета.

— Держись, брат-солдат, — одними губами промолвил Большаков. — Война кончилась, бой продолжается…

Все отдалились от самолета. Пропеллер крутнулся несколько раз, разгоняясь, и превратился в сплошной ртутный круг. Покачивая крыльями, самолет побежал по полю и, легко оторвавшись от земли, понесся по наклонной ввысь.

Когда черная точка растворилась в майской синеве, Котин подошел к женщинам, что, сбившись в кучу, молча и горестно стояли поодаль, и сказал, совсем как Большаков:

— Пошли.

АРТИСТ

Антипов лежал на дне узкой одиночной щели и думал о превратностях солдатской жизни. Три месяца назад, день в день, восьмого мая праздновал в роскошном особняке Победу, прикидывал, когда будет дома, что из Берлина привезет сестренкам и матери, а сейчас вот зарылся кротом в монгольскую трудную землю, и неизвестно еще, сколько так мытариться… По ночам оружейная сталь покрывается тонкой кружевной изморозью, брови мохнатятся инеем и даже под шинелью и плащ-накидкой дрожь колотит, а днем опять пекло, от которого единственное спасение — щели. Уже к половине одиннадцатого все, кроме часового-наблюдателя, забиваются в них и натужно всасывают иссохшими легкими обманчиво-влажный на глубине воздух. И так, пока солнце не пойдет на закат. Обед в семнадцать тридцать, отбой за полночь, подъем чуть свет…

Там, на далеком теперь Западе, по всему длинному и запутанному фронтовому пути остались следы шалашей, обвалившиеся землянки, долговременные блиндажи, городские квартиры и особняки. На долгой войне хоть на час обосновываешься со всей возможной домовитостью. Здесь, на Востоке, никто и никак не устраивается, будто остановились на короткий привал. Да и строить не из чего: ни дерева, ни кустика, ни бревна — безжизненная всхолмленная равнина, нерадостное небо, мертвая тишина, изредка нарушаемая кашлем или громким зевком. Казалось бы, спи, отсыпайся за всю войну, так нет же, думаешь, мечтаешь…

От станции до деревни шесть километров, и все березовой рощей да солнечными перелесками. Красота такая — дух захватывает! Вот и пускай Калерия сразу убедится, в каком райском месте жить будет…

— Артист! — глухо послышалось из соседнего ровика.

Ерохин… Пожалуй, единственный, кто еще не выбрал свою сонную норму. Вот и дрых бы в своей норе, не перебивал чудесные видения…

— Артист! — позвал громче. — Па-аша!

Антипов досадливо крякнул, перевернулся на спину и недовольно откликнулся:

— Ну чего?

— Паша! — сразу возрадовался Ерохин. — Расскажи чего-нибудь!

Ох и любитель же всевозможных представлений! Сутками глядел бы да слушал, распустив, как дитя малое, губы и уши развесив. В другой момент Антипов уважил бы просьбу, а сейчас, как в пьесе Горького: «Дурак, песню испортил!» Только о доме размечтался…

Незлобиво, но определенным образом послав Ерохина куда следует, Антипов опять улегся ничком.

Война три месяца как кончилась, славяне по Европе гуляют, а кто уже и дома…

— Правда, что ты на Калерии-шоферице жениться собираешься? — пошел на запретный маневр Ерохин. Проговорился как-то по глупости Антипов о своих планах, теперь в разведгруппе будто и забот других нет. Сержант зашелся махорочным кашлем, и остальные в своих окопчиках зашебаршились, а часовой — не лень же! — подошел и присел на корточки у самого окопа. Ничего им Антипов не скажет, не подцепят на крючок…

— Он же в нее — по уши! — гоготнул водитель «виллиса» Митин.

— Чья бы корова мычала!.. Между протчим, — язвительно напомнил Антипов, — не ты ли под Витебском от Калерии «фонарь» схлопотал? Неделю светил заместо третьей фары!

Изо всех щелей раздался смешок.

— «Между протчим», — передразнил незадачливый соблазнитель. А больше и сказать нечего!

Странное дело: чужое, с клубной сцены Антипов правильно выговаривал, а в обыденности — как сызмальства привык, виноват, что ли… Гвардии капитана никто ж не высмеивает, что, к примеру, вместо «ручка» говорит «вставочка»…

— Пошляк ты, Митин, — с огорчением отметил Антипов.

— Лично мне веселые и удалые, как Калерия, очень по душе, — сказал сержант. — Несчастную бабу любить — вред для обоих!

Все-таки завели Антипова!

— Ты да Ерохин разве что в мечтах обнимались-целовались. Сосунки!

— Сер-жант.

— А я одной ногой уже в мирной жизни и в деревне своей сам почти генерал!

— Мог бы и маршалом прийти! — подковырнул задетый Ерохин.

Антипов часто повторял, по-своему конечно, известную присказку: «В кажном солдатском ранце лежит маршальский жезел. Оттого, между протчим, она и тяжелая, солдатская жизнь».

— Неизвестно еще, кто и с чем придет. Да и придет ли. Не для гуляшек на край света завезли, — сурово ответил Антипов и замолчал.

Ясно, что не зря гнали эшелоны через всю страну из одной заграницы в другую. И не в подмогу монгольским пограничникам четвертые сутки бивачат здесь, в отрыве от полка. Может, в штабе уже определенно знают: приказ был или шифровка пришла. Гвардии капитан, наверное, тоже в курсе, да молчит до поры до времени…

— Может, этой же ночью случится, — добавил Антипов.

Как в воду глядел! В ночь приняли радиограмму и в ноль часов десять минут девятого августа вступили в Маньчжурию.


Армия тянулась бесконечным караваном по безлюдной каменной пустыне, забираясь все выше и выше на горные отроги Большого Хингана. Скалистые гольцы внезапно утопали в болотистой трясине, и трофейные вездеходы, как портовые буксиры, перетаскивали машины и пушки. В местах заторов надсадно ревели моторы, беспомощно визжали буксующие колеса, стоял крик, гам, распоряжения и команды густо перемежались руганью и смехом. Веселились, когда единственная в полку шоферица, лихая и озорная Лерка, презрев колонный порядок, выбиралась левее или правее и отчаянно шла на обгон. Несчастную полуторатонку мотало, засасывало до подножек. Но Лерку это ничуть не обескураживало, на то и рассчитывала. Уж ее-то не держали подолгу в беде, выручали в первую очередь: женщина! И колонну держать нельзя…

Форсировав очередную трясину, опять попадали в безводье. Скалы, облысевшие под чудовищным солнцем холмы, глинистые плато, изъеденные эрозией склоны, остроконечные пики, зубчатые хребты, похожие на ископаемых драконов; долины с жухлой травой, замшелые развалины, редкие тарбаганьи холмики, ленивые орланы в бесцветном небе; желтая пыль над колоннами, песок на зубах, разреженный высокогорный воздух.

Листы топографических карт утомляли однообразием. Сплошная паутина из тонких коричневых линий, черных цифр высотных отметок, пунктиров заброшенных троп. Ни зеленых пятен лесов, ни голубых озерных клякс, ни синих речных артерий. Коричневое, желтое, черное.

Подвижная разведывательная группа катила на своем «виллисе» далеко впереди. Командир время от времени останавливал машину, взбирался с одним или двумя солдатами на высоту, чтобы по цифрам, высеченным на плоском каменном знаке, точно сориентироваться по карте и местности. Сбиться с маршрута тут проще простого. Не Европа с бетонными автострадами и дорожными указателями, а из местных жителей только монгольские сурки — тарбаганы…

С вершины неизменно открывалось унылое рыже-серое море. Злой волшебник возмутил его, вздыбил волнами и проклял: «Замри! Окаменей!» И море застыло, окаменело, умерло, не осталось в нем ни капли живой воды.

Мертвое море производило гнетущее впечатление. Разведчики бегом спускались вниз, к машине, к товарищам.

Боевой поход длился четвертые сутки, вымотались до предела. С наступлением ночи колонны останавливались, люди валились на пропыленную жесткую траву, на застланные лишайниками каменные постели и засыпали как убитые. От моторов еще долго несло невидимым жарким паром, в перегретых радиаторах булькала и клокотала, затихая постепенно, вода. С первым проблеском дня все опять поднималось, гремело котелками, гудело, трогалось дальше: солдатский предел — беспредельный!

Наступил час, когда горная дорога ощутимо пошла под уклон. Не очередной, за которым снова начинался крутой подъем, а последний. Перевалили главный хребет Большого Хингана.

На новом листе карты появилось зеленое, голубое, синее. Пунктиры караванных троп слились в сплошные линии автомобильных дорог, а угол даже пересекла железнодорожная ветка. И заманчиво выпятились названия городов и селений, да такие диковинные — про себя выговорить трудно.

— Вот и конец горной пустыне, — сказал гвардии капитан Микасов, заправляя в планшетку карту. — Проедем дефиле́ и — конец!

Он махнул рукой в сторону узкого ущелья. Теснина и называлась по-военному — «дефиле».

Антипов на восемь лет старше командира. Тому, как и Ерохину, двадцати двух не исполнилось, а уже капитан. И вообще, человек хороший, надежный.

«Дефиле»… Слово-то вроде знакомое…» Антипов посмотрел на теснину и подумал вдруг совсем о другом. На месте японцев — устроил бы в этом самом дефиле преотличную засаду…

— На всякий случай, — сказал гвардии капитан, — осмотримся с высоты 357, прогуляемся еще разок на верхотуру и — конец.

Антипов мысленно одобрил решение, а Ерохин с надеждой переспросил:

— Неужели последняя?

Исхудал он, высох от недостатка воды и перенагрузки. Да и остальные, включая капитана, на вид не лучше. Водички бы вволю попить, в баньке попариться, в реке искупаться…

— Ерохин, за мной! Остальным быть на взводе!

Снизу макушка горы возвышалась метров на полсотни. 357 — это над уровнем далекого моря. А сверху!..

Дымчато-зеленая долина растекалась меж синих гористых холмов, словно волшебное озеро. Мелководная порожистая река, то пропадавшая в темных кущах, то блиставшая на просторе золотой чешуей, казалась бесконечным косяком форели. Нет, то, что открывалось с высоты, было не просто долиной, а царством жизни.

— Вода! — завопил Ерохин. — Во-ода-а-а!

С таким восторгом матросы Колумба кричали: «Земля!»

Он так широко раскрывал рот, что треснула верхняя губа, но не ощутил ни боли, ни соленого привкуса, решительно сорвал с плеча автомат и отсалютовал Воде длинной очередью.

Капитан, тоже опьяневший от радости, сказал не оборачиваясь:

— Не шуми.

Раздалась вторая очередь. Короткая, хлесткая. Пули просвистели у самого затылка.

— Ты что?!

— А-а-а… — прохрипел Ерохин и выронил оружие. Потягиваясь и выгибаясь, будто после сна, потоптался раз, другой и рухнул на серый камень.

Следующая очередь заставила Микасова упасть ничком. Он подполз к Ерохину, дернул за ногу, позвал. Затем подтянул к себе автомат и осторожно приподнял голову.

Вокруг виднелись голые скалы и пустынные сопки. Больше не стреляли: очевидно, лежащий человек не попадал в поле зрения врага.

Капитан перевернул распростертое тело Ерохина на спину. Стекленеющие глаза удивленно уставились в небо; из полуоткрытого рта вытекала кровь. Темная, не похожая на ту, живую, что блестела в трещинке на губе. Расстегнув гимнастерку, приложился к горячей еще и потной груди. Сердце не билось.

Война давно кончилась, три месяца назад, а эта и не началась по-настоящему. Японское командование никак не предполагало, что можно решиться форсировать неприступный Хинган такой огромной массой людей и тяжелой техники. Перевал Тафутай-Дабаг не охранялся; узлы сопротивления Халун-Аршанского укрепленного района начинались на западных склонах, дальше… Гибель Ерохина казалась чудовищной и нелепой. Солдат протопал, прополз, пробежал от Волги до Шпрее, дважды воскресал в госпиталях и снова шел в бой. И здесь преодолел непреодолимое, почти добрался до воды, только что кричал, пел долгожданное, выстраданное: «Вода!» И пал на безымянной Голгофе с отметкой 357…

Заскрипел на зубах песок. Минутная расслабляющая тоска сменилась привычной боевой собранностью. «Вошли в соприкосновение с противником, — по-военному четко подумал капитан. — Предупредить об опасности!» Расстегнул на Ерохине поясной ремень и вытащил вместе с брезентовой кобурой сигнальный пистолет.

В белесом небе жарко вспыхнула красная ракета.

Отложив дымящийся пистолет, капитан отполз за валун и скатился кубарем до места, откуда виднелась машина.

Солдаты, заслышав выстрелы, бежали на помощь. Только Митин остался у «виллиса».

Отправив сержанта с солдатом к ущелью, капитан, прихватив Антипова, вернулся обратно.

Они еще не знали как, только — что надо сделать. Отомстить за Ерохина, убрать смертельное препятствие до подхода колонны.

Пулемет бил, несомненно, с противоположной стороны дефиле. Севернее и южнее высоты 357 и той, занятой врагом, лежали на многие километры непроходимые болота и встали эскарпом отвесные скалы. Другого пути к воде не было.

Антипов прикинул, что пулеметчик затаился где-то в среднем ярусе крутого среза горы. Кабы ниже, Ерохин не лежал бы, выше — лежать бы и капитану…

Справа внизу тарарахнула очередь. Сержант открыл отвлекающий огонь. Никто не ответил. И ничего не выдавало потаенное гнездо самураев: ни тропок, ни выемок, ни ступенек, ни амбразуры — дикая первозданность.

— Как он туда забрался? — подумал вслух Антипов.

Микасов промолчал. С год отвоевал с Антиповым, знает его слабость: в минуты опасности и напряжения делается назойливо болтливым. Другого с таким изъяном давно перевел бы в огневой взвод: разглагольствуй под орудийную канонаду! Но Антипов — талант, никто с ним не сравнится из разведчиков, самые хитроумные уловки врага разгадывает. Свою боевую удачливость объясняет способностью «перенестись на место фрица»: «Ты из того исходи, что он, между протчим, тоже не последний дурак и ставит, зара́за, свои пушки да пулеметы не чтоб мы по им стреляли, а чтоб по нам бить. Вот, значит, и перенесись на его место, помозгуй за него».

Когда Антипов «переносится» и «мозгует», он и внешне преображается: вместо обычного выражения бесхитростности и деревенского добродушия на лице — жесткие глаза, тонко поджатые губы, выпяченный подбородок. Солдаты посмеиваются: «Опять Артист под фрица работает!» А разведчик-артист засекает цели там, где другим и в голову не приходит искать. «Вона она, амбразурочка наблюдательная!» — говорит удовлетворенно, и опять простое улыбчивое лицо.

«Под самурая» Антипов еще не умел работать: не встречался с японцами ни в бою, ни в жизни, припоминал лишь смутно по старому кинофильму «Волочаевские дни». Сейчас это мешало сосредоточиться, ломало отработанный метод.

Надев на рамочный приклад каску, Антипов несколько раз поднял ее над собой. Японцы не заметили или не поддались на простенький маневр.

— Не клюет, зараза! Подразнить?

— Лежи.

Известна капитану эта «дразнилка»: вскочить на ноги, упасть, отползти на несколько метров и — снова во весь рост.

Антипов недовольно посопел и опять попробовал войти в образ самурая. Заузил глаза, изменил голос, поджался, чтоб казаться меньше.

— Они же все низкорослые?

— Кто? — Капитан оторвался от бинокля. Антипов гримасничал. — Довольно ломать дурочку!

Минута прошла в полном молчании.

— Думаю, в пещере он сидит, замаскированный.

Капитан обозлился:

— Цель ищи, а не думай.

— Я, товарищ гвардии капитан, не могу искать, не думаючи…

— А молча можешь?!

Время утекало мучительно и бесполезно. На дальних сопках возникло облачко, оно росло, ширилось: приближался авангард. Надо было торопиться, но только в разведке свои законы: поспешишь — не насмешишь, а погубишь. И себя, и людей…

— Спокойно, — приказал Антипову и себе капитан.

Горячечное нетерпение сменилось методическим разведывательным поиском. До рези в глазах всматривались в каждую выбоину, расщелину, темное пятно. Ничего подозрительного.

«Не выйдет так ничегошеньки», — заключил Антипов и еще раз попробовал «перенестись» в японца. Кабы знать, как самурайская речь на слух звучит! Под немецкую давно приноровился: «Ошень карашо! Гут! Стреляйт! Хэнде хох! Гитлер капут!» Начнешь вот так язык коверкать и вроде действительно по-немецки рассуждаешь… По-японски — ни слова! Разве что названия из географии — «Хиросима», «Токио», «Нагасаки»… Ну и, конечно, всем известные «банзай», «харакира»… Как же это артист в «Волочаевских днях» выражался, который японца играл?.. Вспомнил! «Л» не выговаривал и шипящие на «с» и «ц» менял!

Антипов косо прижмурился, зубы выставил вперед и мысленно произнес: «Оцено хоросо!» И сразу легко отрешился от капитана, от своих, увидел их через узкую каменную амбразуру. Ловко устроился: сверху не достать, снизу не подняться. И не видно… А потому не видно, что амбразура в тени! «Все вижу, скорко не пойдете по дороге, всех стрерять буду! А вы срепые! Оцено хоросо устроирся, банзай, самурай!»

— Товарищ гвардии капитан, поглядите-ка туда, где выступ вроде козырька над крылечком… Под ним запросто сидеть можно. Снизу, между протчим, и кошка не доцарапается, сверху — разве что на веревке… Век сиди, стреляй, приговаривай: «Банзай, харакира!»

— При чем тут харакири? — Микасов дернул плечом и опять приставил бинокль.

— А харакира по-ихному, по-самурайски, самоубивство. Кинжалом р-раз через пузо и — кишки наружу. Фанатики они ужас…

— Помолчи.

— Сами любопытствовали. Могу и помолчать, мое дело солдатское. Только он, зараза, тоже молчит, дожидается, когда и мы башку…

— Молчать!

Но Антипов почти уверился в своем открытии, и слова распирали его.

— Я молчу, товарищ гвардии капитан, а он в тенечке сидит. Подсветить бы его! Ракетница наша где?

Микасов кивнул назад.

— У Ерохина? — голос Антипова сразу охрип.

Он подобрался к мертвому товарищу, опустил пальцами веки, подложил под голову пилотку, сложил на груди уже ненужные руки: ни цигарку скрутить, ни автомат вскинуть, ни женщину приголубить… Подумал об этом горестно Антипов и беззвучно запричитал по-бабьи: «Ах ты, друг мой, сосунок горемычный, как же ты оплошал-то? Одной ногой в мирной жизни… Да и пожить-то не успел, между протчим…» Обида и злость захлестнули сердце. «Счас… Счас!» — угрожающе прошипел невидимому убийце. И во второй раз сказал «счас», но уже мягко и клятвенно, Ерохину.

Он долго и тщательно нацеливал толстоствольный пистолет, похожий на старинное оружие для дуэлей, и мстительно приговаривал сквозь зубы:

— Счас я те подсвечу, самурай… Счас, счас…

Лохматый огненный канат перекинулся через теснину, расплющился на скале, оборвался, искрометным клубком сорвался вниз. И тотчас под каменным навесом часто и прерывисто заполыхало; по гребню взметнулись фонтанчики…

— Припекло, зараза?!

Теперь они точно знали, где враг, но ничего не могли с ним поделать. И пушкой не помочь: разрывы снарядов обвал вызовут…

— В обход, — принял решение капитан.

Возвратились к машине. Антипов взял у Митина буксирный трос. Так, на всякий случай: слишком короток, чтоб к амбразуре спуститься…

— До зеленой ракеты никого не пускать. Антипов, за мной!

Скальные завалы у подножия отняли много сил и времени. Зато потом подъем легче сделался. Под конец даже не верилось, что за каменной лужайкой отвесный обрыв.

Они ползали вдоль иззубренного края, искали хоть какие-нибудь признаки скрытого спуска.

— Не орлан же его доставил туда, самурая? — рассуждал шепотом Антипов. — Лестница или веревка была. И привязывали ее, хоть колышек-то должон быть! Я до войны в киножурнале… Глядите!

Зазоры и стыки между валунами проросли лишайником, серым, как цементный раствор. В одном месте просматривалась нитяная извилистая трещинка, окаймлявшая приплюснутый голый камень.

— Сдвигали… Недавно, товарищ гвардии капитан. — Антипов, не замечая того, опять сощурился и заквакал: — Оцено хоросо, ровко придумар самурай!

Ни лома, ни кирки. Сдвинули с превеликим трудом. И открылся глубокий шахтный колодец.

— Счас мы его выкурим, счас! — опять зловеще погрозил Антипов и начал опоясываться тросиком. Вот отчего ни ступенек, ни колышка! Спустили по веревочной лесенке и унесли, а дыру камешком привалили, с центнер весом…

— Пойду я, — сказал капитан.

Другой, может, и обрадовался бы, что не первым идти в преисподнюю, Антипов же горячо запротестовал. На хитрость даже пошел:

— Что вы, что вы! И не удержу я вас, перетя́нете меня. Во мне и четырех пудов-нету, легкий…

Капитан унял свой азарт, лишь приказал:

— Гранату пусти.

— Не рисково? — засомневался Антипов. — Спугнем, да и начхать самураю, не достанет его за перегородкой.

— За какой перегородкой?

— Не сидит же он под самой дырой. Пещера есть, и ход в ее сбоку. Хотя, ежели их двое…

Он пустил, уронил как бы вниз гранату.

В недрах горы фугасным снарядом громыхнул взрыв. Дохнуло горячим тугим комом. Следом забухал утробно пулемет.

— Двое, точно, — уверился Антипов, словно и в самом деле проник волшебным способом в японский дот. — Ну, пошел я.

Сперва он пошарил ногами и уткнулся в скобу. «Говорил я: не может того быть, чтоб никакой лестницы!» Освободившись от сковывающего и ненужного троса, исчез в шахте.

Капитан, лежа на животе, безуспешно вглядывался в неразведанную бездну. Не видел и не мог что-нибудь видеть, но чувствовал опасность. Прошло три минуты. Или пять, или целая вечность. Капитан не выдержал и полез вслед за Антиповым.


Очутившись на ровной площадке, Антипов почувствовал холодный сквозняк и замер, прислушался. Тихо… Выставив автомат, бесшумно двинулся навстречу воздушному потоку.

Нога ступила на что-то мягкое, податливое. Антипов мгновенно направил автомат под ноги, переждал и нащупал жесткий меховой воротник. «Значит, двое их. Было…»

Глаза обвыкли в темноте. В плотном мраке выявилось серое пятно тоннельной арки. Оттуда несло сыростью и еще незнакомым, но тоже специфическим запахом чужанины.

«Там он, там второй самурай. Счас, счас, зараза! И за Ерохина, и за деда — за все… Счас, счас!»

Обостренный слух уловил слабое позвякивание. Будто колокольчик на ветру раскачивался. Антипов притаил дыхание. Послышался шорох: вроде кто-то суетно и торопливо скидывал одежду.

Припав к скользкому камню, Антипов вполз под арку. Метра через три тоннель кончился. По-черепашьи вытянув шею, сунулся в просторный грот.

Через широкую амбразуру вливался рассеянный свет, устилая пол из каменных плит дряблым туманом. Наклонная, в трещинах и бороздах стена растворялась в тяжелой черной пустоте.

Ребристое тело пулемета и броневой щит лежали в стороне, а рядом с обезглавленной тумбой, как перед плахой, стоял на коленях человек. Не стоял, сидел, опираясь задом на пятки, и, смиренно вытянув руки, плавно и молитвенно складывался, выпрямлялся, не издавая ни звука.

Антипов глядел на него, как на привидение. Все происходящее вызывало чувство театральной ненастоящности. Внезапно возник тонкий, нарастающий стон или вой. Черный силуэт с запрокинутой стриженой головой стал похож на завывающего пса, голодного, несчастного, покинутого хозяевами в пустом доме. Подогнув левую руку, Антипов завалился на бок и перехватил автомат.

Человек резко наклонился, поднял что-то и приставил к животу. Осколком стекла сверкнула кинжальная сталь. «Стой!» — хотел крикнуть Антипов, но спазма перехватила горло.

Тысячу дней и ночей ходил солдат Антипов под смертью и сам направлял ее на врага. И сейчас проник он в каменную преисподнюю с единственной целью — уничтожить самурая-пулеметчика. Одного, двоих — всех, кто встал на пути. Уничтожить или пасть самому. Как Ерохин, как другие товарищи и друзья, что остались на родной и неродной земле в одиночных и братских могилах. Война давно сделалась работой, а смерть — обыденностью. Но то, что совершалось в эту минуту — фанатическое самоубийство, — потрясло до тошноты и горячей испарины. Все существо Антипова возмутилось и восстало против бессмысленной и кровавой жестокости. Неимоверным усилием освободился от оцепенения и в два прыжка достиг японца.

— Сто-ой! — взревел. — Сто-ой!!!

И ринулся всем телом. Надо бы за руки схватить, автомат помешал. Остро резануло в грудь, на миг захватило дух.

Чужое лицо было так близко, что глаза слились в одно огромное жуткое око, наполненное слезами и страхом. Антипов невольно отшатнулся и оттолкнул от себя чудище со сдвоенным зрачком. Опять кольнуло в сердце, но сразу же и отпустило.

Японец откинулся на железные ящики с пулеметными лентами. Антипов приложил палец к спусковому крючку. Малейшее сопротивление — и нажал бы. Но японец съежился и завыл в смертной тоске. Антипов отложил автомат, вырвал из скрюченных пальцев кинжальный штык и отшвырнул его; в глубине пещеры разбилось стекло.

— Дура! — Он влепил звонкую пощечину, вложив в удар свой протест, негодование и, сам того не сознавая, ответную реакцию на боль в груди. Разрядившись, ощутил внутри пустоту и горячую липкость. — Дура, — повторил тихо и вроде извиняясь, трудно сглотнул и прижал ладонь к больному месту.

Раскосые глаза японца стали большими и круглыми; на белом скуластом лице выступил ожогом отпечаток пятерни, но губы искривились в блажной улыбке. Инстинктивно понял, что жизнь возвращена и дарована, обмяк и залился жалостливыми, безутешными слезами. Пупырчатый живот судорожно вздрагивал. Антипов брезгливо передернул плечами и едва сдержал стон: опять острие вонзилось в тело.

Найдя покойную позу, он развернул ладонь к свету, увидел кровь и спросил с удивлением:

— Что ж ты наделал, зараза?

Самурай, ничего не слушая, ревел, подвывая. Из-за того и не слышно было, как появился капитан. Не чаял, видно, Антипова в целости застать, воскликнул:

— Живой…

— Живой, — тоже несказанно обрадовался Антипов. — А вы?

Тут капитан увидел кровь на гимнастерке и руке: «Ранен?!» — и вскинул пистолет.

— Ну его, — остановил Антипов. — Сам я, думаю, напоролся…

Попросил перевязку сделать и воды, все нутро перегорело.

В капитанской фляжке воды было на самом донышке. Антипов не заглатывал, а впитывал, пока не почувствовал на себе чужой взгляд. Японец смотрел с жадной завистью; на тонкой шее выпячивался и опадал кадык.

— Дайте и ему, — шепотом попросил Антипов.

Капитан отпил чуть-чуть, подержал флягу на весу, поиграл, как пистолетом, и сунул пленному. Тот в два глотка прикончил остаток.

Японец закивал с почтительным испугом. Что-то звякнуло, будто колокольчик на ветру.

Они увидели стальную цепь, соединявшую ногу обреченного солдата с пулеметной тумбой, намертво примурованной к скале.

— Отвяжите, — страдальчески сморщившись, попросил Антипов.

Цепь была прочной, у скобы на щиколотке — глухой запор.

«Зубильце бы… Дома полон сундук всякого инструмента, от деда еще осталось…»

Очевидно, Антипов подумал вслух: капитан, трудясь над цепью, сдавленно отозвался:

— Дома у меня тоже… в Ленинграде…

— Ренинграду? — оживился японец и ткнул себя в голую грудь. — Хиро́сима!

— А я из-под Рязани, — вдруг совсем ослабевшим голосом представился Антипов.

Японец о Рязани, наверное, не слыхал, что огорчило Антипова, но он добросовестно вслушивался в чужеземную речь. Лишь одно слово прозвучало знакомо — «кадо́ма»[1].

— Дом у его в Хироси́ме, — кратко перевел с закрытыми глазами и пожаловался: — Заковыристый язык, ероглифы…

И оба вспомнили Ерохина.

— Все они хороши, когда уже пленные, — недобро сказал капитан и отодвинулся от японца. — Где ракетница?

— Там… — чуть слышно ответил Антипов. Силы уходили, будто вода в песок. А голова оставалась ясной, и боль не тревожила, если не шевелиться.

— Скоро вернусь. Дотерпишь?

— Дотерплю, — тихо произнес Антипов. На сон вдруг потянуло, говорить расхотелось, а мысли полезли самые разные.

«Цепочку зубильцем надо. Сундук с инструментом в сенях, по левую руку, как с улицы взойти… Козырек над крылечком резной, дедом еще сработан. Под Мукденом, в русско-японскую голову сложил, а кружева из дерева выделывал… «Артистом» за мастерство славили… Между протчим, заведующая клубом все агитировала в театральное училище… Чудачка!.. Но понимала в людях и в искусстве разбиралась… Может, и вышел бы из Павла Кирилловича Антипова заслуженный, а то и всенародный артист СССР… Не война, доучился бы во взрослой школе и поехал в Москву… А дом с крылечком должон понравиться Калерии. Любит она красоту и уют: над ветровым стеклом в кабине тесьма с бахромой и бомбончиками… А шофера да механизаторы в колхозе завсегда в цене были, теперь и подавно: половину мужиков война выбила… Адрес свой Калерии дать не забыть, а то увезут в санбат, ищи потом… И предложение по всей форме сделать. Не договорили тогда… В Читинской области уже, в последний вечер перед заграницей, стоял часовым на платформе, где полуторка на привязи была. Вдруг Калерия залезла, что-то в кабине понадобилось. Пока возилась, эшелон тронулся и часа два без роздыху гнал до самой Борзи… Разговорились и вроде сызмальства дружили, а впервые ведь… Красивая она, ладная, и мужества не занимать: слезинки никто не видел, а в разных передрягах бывала… И сирота… За себя постоять умеет, Митин неделю синяком подсвечивал… А я Калерию до гроба полюбил…

Цепка позванивает. Японец дрожит… От холода и страха… Не боись, дурачок, не тронут тебя. Советские мы, не фашисты, не твой самурайский царь микада… Додуматься же: человека на цепь, как собаку, сажать… Его-то, микаду ирода, и надо бы, а ты — Ерохина…

Как же я так не состорожничал?.. Или… Да нет, не мог он в тот момент нарочно, самураи этот разнесчастный… И что я все про него думаю? Себя пожалеть в самый раз… Ребята по домам скоро, а мне еще в госпитале наверняка валандаться… Придется Калерии… Боль такая, вроде раскаленным шил…»

Мысль оборвалась на полуслове, а когда боль, пронизав сердце, вышла, Антипов уже умер.


Их предали земле в долине: яму рыть легче и вид хороший — река, зелень, синие горы. Капитан, бросив горсть земли, отошел от могилы и увидел Леру. Весь поход неслась впереди, а тут опоздала почему-то.

— Кого? — спросила шепотом.

— Ерохина, — бескровно ответил капитан. Смерть Ерохина он давно принял, а об Антипове никак не мог думать как о мертвом.

Лера сдвинула тонкие брови, попыталась вспомнить и не смогла. Протянула горестно, но без родственной сопричастности:

— А-а… А второй?

— Артист…

— Какой артист? Объяснять пришлось бы долго.

— Народный. — И зачем-то рассказал: — Он любил вас. По-настоящему.

— Да?.. — Лера растерялась, зеленые глаза стали набухать слезами. Она сморгнула их. Но тут подошел шофер Митин, сгорбленный, не похожий на себя, и тоже, как гвардии капитан, зачем-то сообщил:

— Жениться он на тебе хотел, Артист наш, Паша Антипов…

— Да? — повторила совсем уже оторопело и вдруг, вспомнив, наверное, все, схватилась за голову, закачалась, заголосила тонко и высоко, до самого неба: — Ой!.. Ой!.. Ой!..

Металлически залязгали затворы, и троекратный залп расстрелял отчаянный женский вопль.

САПЕР

Время было раннее, шел дождь, и в летнем павильоне станционного буфета посетители занимали только три столика. За одним из них сидел мужчина лет сорока. Он сидел наклонившись, лишь изредка бросая взгляд на море. Оно простиралось рядом, за полотном железной дороги. На фоне вспененного моря резко белела скамья с прилипшей к сиденью газетой.

Подле мужчины сидела овчарка, рыжая, с белыми пятнами на груди и лапах; треугольники ушей обвисли, как лацканы старого пиджака. Крупная голова овчарки прижималась к коленям хозяина, она вся была устремлена к нему, явно истосковавшаяся по ласке. При каждом прикосновении жилистой, покрытой светлым пушком руки овчарка подавалась вперед, стараясь продлить приятное мгновение, и хвост ее от удовольствия плавно стелился по полу из стороны в сторону.

Шерсть на боках свалялась, на спине лоснились темные мокрые пятна. Кожаный потрескавшийся ошейник вытер и примял широким кольцом светлый ворс.

Мужчина поднял голову. В глазах, темных, неожиданных на веснушчатом лице, затаилась тоска. Рука продолжала мягко поглаживать шерсть на загривке овчарки, и я расслышал несколько раз тихо произнесенное слово: «Сапер».

Подошел официант. Поставил передо мной бутылку пива. Мужчине принесли рюмку водки, бутерброд с кетовой икрой и глубокую тарелку с мясным блюдом.

— Вообще-то, не полагается, — вполголоса сказал официант, но в тоне его не было ни упрека, ни недовольства, выговаривал просто так, для формы. — Да и ни к чему, не голодает он у нас, Виктор Иванович, — добавил официант, наклонив седую голову.

— Дождь, — отозвался хозяин овчарки.

Белая молния полоснула изломанной стрелой и мертвенной вспышкой выбелила все вокруг. Овчарка теснее прижалась к хозяину. Раскатистой канонадой обрушился гром.

— За посуду уплачу, — сказал мужчина.

Официант ничего не ответил и шаркающей походкой удалился к буфетной стойке.

Мужчина поставил на пол тарелку с мясом и тихо произнес:

— Кушай, Сапер!

Это прозвучало не приказом, не разрешением, а просьбой. Еда была угощением.

Овчарка, благодарно взглянув на хозяина, принялась не спеша есть. Хозяин, подперев щеку, смотрел на собаку. Морщины на его крутом, обожженном загаром лбу разгладились и белели, как шрамы.

Время от времени овчарка отрывалась от еды и поглядывала вверх, как-то странно наклоняя голову набок.

— Кушай, Сапер, кушай, — приговаривал хозяин. Сам он не притронулся ни к чему и только курил.

Дождь затих так же внезапно, как и начался, серая бахрома его быстро отступала в море. Снова блеснула молния, но уже далеко, и звуки грома долетели отголоском дальних взрывов.

Грозовая туча уходила все дальше и, уплотняясь, будто упершись в горизонт, густой фиолетовой массой залегла вдали.

К террасе подошла женщина с мальчиком лет шести-семи. Он понуро остановился поодаль, а женщина, поискав кого-то глазами, вошла в павильон и присела к столику хозяина Сапера.

— Опять за старое, — сказала женщина. Каждое слово, произнесенное хотя и очень тихо, доносилось отчетливо. — Постыдись людей. Позоришь меня. — Голос звучал спокойно и бесстрастно. — Прекрати эту гнусность. Немедленно. Заправь галстук. Застегнись.

Я слышал, как она встала, резко отодвинув стул на металлических ножках, и пошла, тяжело стуча каблуками по кафельному полу.

Торопливо выпив содержимое рюмки, мужчина, не закусывая, наклонился к овчарке:

— Кушай, Сапер, кушай.

Но Сапер только виновато прижался к его ногам. На синих штанинах остались пыльные серые пятна с приставшими рыжими ворсинками.

Мужчина разломил бутерброд, меньшую часть съел сам, а большую протянул на ладони овчарке. Она приняла угощение.

Приблизился официант, издали наблюдавший всю сцену, и молча положил на стол счет. Мужчина подал деньги и направился, прихрамывая, к выходу. Овчарка последовала за ним. Она была рослой, почти по пояс хозяину, с могучими, крепкими лапами и большой красивой головой. Правый глаз ее был закрыт. Мужчина с овчаркой свернули за угол и скрылись из виду.

Что-то необычное было в этой странной паре.

— Откуда у собаки такое имя — Сапер? — заговорил я с официантом. Судя по всему, он знал многое о мужчине с овчаркой.

Глаза пожилого, немало повидавшего человека внимательно посмотрели на меня.

— Это верно, Сапером зовут. — Все, что он сказал мне. Тогда.

Через несколько дней я покидал станцию Залив. Обычно на запад отсюда уезжали через Владивосток, но я решил садиться в Заливе на проходящий.

На станцию пришел загодя и спустился к морю. Там, на одинокой скамье, я и встретился вновь с пожилымофициантом Ефимом Михайловичем Аплачкиным.

Низко над морем ярко блестела Венера. Мерцающее дымчатое отражение ее пересекало гладь залива, как дорога. Аплачкин смотрел на эту звездную дорогу, когда я присел рядом и поздоровался. Не поворачивая головы, он молча кивнул в ответ. От папиросы отказался, а когда я прикуривал, взглянул на меня и узнал.

— Это вы тогда о собаке спрашивали? Сапером зовут, Сапером, — сказал, будто продолжая только что прерванный разговор. — А хозяина ее — Чемерисом, Виктором Ивановичем Чемерисом. Из военного санатория он. И жена его, Инна Петровна, тоже там служит, врачихой.

Впоследствии рассказ Аплачкина дополнил сам Виктор Иванович Чемерис, поэтому я передам не совсем обычную историю о Сапере не только словами Аплачкина.


Первый муж Инны Петровны погиб в море. Может быть, поэтому Инна Петровна вторично вышла замуж за человека, не связанного ни с морем, ни с небом. Ему были заказаны даже дальние дороги: он ступал по земле ногой и протезом. В санатории Виктор Иванович Чемерис работал начальником квартирно-эксплуатационного отделения. Должность соответствовала его профессии. Чемерис окончил строительный техникум, в войну был сапером. На фронте Чемерис и повстречал рыжую овчарку. Впрочем, сперва она была грязным рыжим кутенком, отбившимся от матери и хозяев. Солдаты саперной роты нашли его в развалинах дома в Сталинграде. Щенка отнесли в овраг, к кухне, накормили, приласкали, и он так и прижился в роте.

Долгое время солдаты называли щенка как кому вздумается. Безыменный пес, заслышав перезвон котелков, стремглав бросался к кухне, усаживался в сторонке и терпеливо ждал, пока растает веселая очередь и повар вывалит на какую-нибудь дощечку или просто в снег добрую порцию пшенной каши с мясными консервами.

Однажды в обеденный час пришел командир взвода лейтенант Чемерис, высокий, плечистый, с рыжеватым чубом, выпиравшим из-под серой ушанки.

Ремень со звездной латунной пряжкой перетягивал зеленый ватный костюм, сбоку плотно прилегал пистолет в коричневой кобуре.

— А этого сапера почему не кормят? — весело спросил Чемерис. Все рассмеялись и принялись наперебой звать пушистого щенка: «Сапер, давай в очередь», «Тащи котелок, Сапер!».

— Где его посудина? — обратился Чемерис к повару.

Аплачкин развел руками:

— Нету. Да и не полагается, не полагается возить при кухне собачью миску.

— Не полагается? Ну что ж, сам буду носить, — сказал Чемерис и поставил перед черным влажным носом овчарки свой круглый котелок: — Кушай, Сапер!

С той поры за собакой и закрепилась кличка Сапер, а лейтенант Чемерис стал ее признанным хозяином.

Сапер ходил за Чемерисом повсюду, спал в его землянке и вместо ординарца выполнял мелкие поручения: подавал сапоги, которые Чемерис по укоренившейся привычке сбрасывал с ног в разные стороны, носил газеты, а потом и письма. Стоило в расположении роты появиться почтальону, как Сапер низкой, стелющейся рысью бросался к нему навстречу и, нетерпеливо поводя вытянутой мордой, ждал письма для своего хозяина. Почтальон, требовавший от счастливых адресатов: «А ну, дай кусочек самодеятельности!», заставлял и Сапера отрывать от земли передние лапы, когда на имя лейтенанта приходило письмо.

Чемерис вырос в детдоме и письма получал только от жены, с которой справил шумную свадьбу за неделю до начала войны. Женой его стала бывшая соученица по техникуму. Она так и не приехала к нему в Кишинев: началась война.

Письма от жены приходили раза два в неделю, и Сапер радовался вместе с хозяином.

Чемерис уже командовал ротой, когда Сапер стал все реже и реже приносить белые конверты. Затем переписка и вовсе оборвалась. Напрасно огромная рыжая овчарка с белыми пятнами на груди и лапах вытягивала свое сухое, мускулистое тело, просяще и тоскливо заглядывая в лицо почтальону.

— Нэма капитану, Сапер, нэма ничого, — печально говорил почтальон.

И Сапер, опустив пушистый, чуть изогнутый хвост, возвращался ни с чем и молча укладывался у ног хозяина.

— Забыли нас, Сапер, а? — спрашивал Чемерис и, размеренно поглаживая крупную голову овчарки, приговаривал: — Ничего, Сапер, будет и на нашей улице праздник.

Но, видимо, капитан Чемерис и сам не верил в свои слова.

И все же праздник наступил, но лишь для Сапера. Это произошло зимой, в феврале, в районе Витебска. Рота Чемериса восстанавливала поврежденное артиллерийским обстрелом минное поле перед нашим передним краем. Дивизия занимала оборону в небольшом районе, прозванном солдатами чертовым мешком. День и ночь среди голых, изрытых окопами высот и в топкой низине с поредевшей, иссеченной и изрубленной рощицей рвались снаряды и тяжелые мины.

Капитан Чемерис с солдатами работал на нейтральной полосе. Сапер, по обыкновению, ожидал своего хозяина в первой траншее, примостившись рядом с наблюдателем солдатом Расторгуевым.

В четыре часа утра пришел повар ефрейтор Аплачкин. Он и в окопе держал себя, как некогда у раскаленной плиты — откинув назад поднятую голову. Аплачкин сбросил с плеч термос с горячим чаем и, тяжело отдуваясь, стал свертывать цигарку.

— Почта так и не приходила? — спросил Расторгуев.

— Принес, — ответил, придыхая, Аплачкин и достал из-за пазухи тощую пачку конвертов. Овчарка подняла голову и уставилась на Аплачкина. — Есть, — успокоил тот. — И капитану нашему, Чемерису, есть.

Услышав знакомое имя, Сапер нетерпеливо толкнул носом в грудь сидевшего на корточках Аплачкина. Тот опрокинулся на спину.

— Обалдел, что ли? — разозлился Аплачкин.

Но Сапер продолжал наступать молча, без единого звука, только обнажив острые клыки. Хвост поднялся и загнулся кверху.

— Будь ты неладен… — снова выругался Аплачкин и, перебрав пачку, протянул письмо. Сапер мягко схватил конверт и легким прыжком вскочил на бруствер.

— Куда? — опомнился Аплачкин, но Сапер уже исчез.

— Эх, Ефим Михайлович, — в сердцах сказал Расторгуев. — Загубили вы Сапера, подорвется он. Мин тут, наших и германских, как пшена в вашем рататуе.

Но Сапер, продвигаясь по следу хозяина, благополучно миновал все опасности. Там, где след превращался в сплошную борозду, Сапер прижимался и полз.

…Чемериса неожиданно ударили по ноге, и он оглянулся. Позади темнела огромная голова с острыми ушами. Два мерцающих глаза и что-то белое, плоское. Чемерис сразу понял, в чем дело, и, притянув к себе голову овчарки, шепнул в самое ухо: «Дай». На ощупь убедился, что в руках у него толстое письмо и спрятал его через отворот полушубка в гимнастерку. «Дорогой ты мой Сапер! — ласково подумал. — Спасибо тебе». И жестом приказал: «Назад, на место».


— Ползет кто-то, — предупредил Расторгуев.

Аплачкин встал рядом и тоже всмотрелся в темень. Наконец и он разглядел что-то черное, быстро выраставшее на светлом, снежном настиле. Вот вспыхнули и снова погасли два огонька. «Сапер», — облегченно вздохнули оба солдата. Через минуту Сапер сидел рядом, высунув трепещущий язык.

— Вот сукин сын! — беззлобно выругал Сапера Аплачкин и погладил жесткую шерсть на холке. Овчарка, чувствуя недавнюю вину, разрешила приласкать себя, затем улеглась и зажмурила глаза.

Прошло с полчаса, когда Сапер вдруг встрепенулся и завилял хвостом.

— Наши идут, — уверенно сказал Расторгуев.

…Самодельная жестяная кружка из консервной банки давно перестала дымиться в ногах капитана Чемериса, а он, привалившись к мерзлой глине окопа, прикрыв полой измазанного полушубка желтый свет фонарика, все читал и перечитывал длинное, самое длинное за всю войну письмо от теперь уже бывшей жены. Потом изорвал, медленно и старательно, письмо на мелкие клочки и стал пить чай. Отпив несколько глотков, отставил кружку.

Сапер, не разбиравшийся в людских трагедиях, преданно и довольно следил за хозяином, ожидая заслуженной благодарности. Он несколько раз тронул лапой сапог, пока Чемерис не обратил на него внимание.

— Ты здесь ни при чем, дружище.

Чемерис погладил массивную голову.

— Хорошо, Сапер. Хорошо…

С тех пор Сапер уже не встречал почтальона, не приседал перед заштемпелеванными конвертами.

…Оттаяли мерзлые комки на брустверах траншей, отшумели под солдатскими сапогами весенние потоки, высохли раздавленные гусеницами и колесами фронтовые дороги. Остались позади белорусские леса и болота, отпылили литовские тракты. И снова наступила зима, но уже прусская: теплая и мокрая. Гитлеровцы держались за свои фамильные фольварки, остроконечные кирхи и охотничьи угодья. Они опоясались многокольными рядами колючей проволоки и минными полями.

Рота капитана Чемериса получила приказ проделать несколько проходов во всю глубину нейтральной полосы от своих траншей к немецким.

За час до полуночи саперы один за другим перевалились через бруствер и бесшумно поползли вперед. Ушел с ними и Чемерис. Сапер остался в траншее, чутко прислушиваясь к фронтовой ночи.

То и дело взлетали ракеты, проплывали изогнутые трассы разноцветных угольков пулеметных очередей, выли и с треском лопались мины.

Сапер лежал спокойно, лишь жмурил глаза при каждой вспышке осветительных ракет. Покачиваясь на тонких стропах парашютиков, они опускались вниз, искрящиеся, ослепительно белые, волоча за собой редкие голубоватые хвосты дыма.

Вдруг ракеты стали взлетать чаще, в небе сразу повисло десятка два ярких фонарей. Сотрясая воздух, гулко забили крупнокалиберные пулеметы, рванулись автоматные очереди. Натужный вой мин слился с жаханьем и грохотом разрывов.

— Накрыли, — прошептал Расторгуев. — Эх, напасть какая!

Последние слова он прокричал. Таиться уже не было смысла: для прикрытия саперов ударили наши орудия.

Овчарка заволновалась, будто почуяв беду.

В разных местах в траншею скатывались солдаты, переведя дух, отчаянно ругались и, роняя зерна махорки, свертывали огромные цигарки.

Осторожно на руки товарищей спустили раненых. Когда собрались почти все, кто-то спросил:

— А капитан где?

Чемериса не было.

Трое солдат, не сговариваясь, аккуратно пригасили самокрутки и уползли на помощь. Один из них не вернулся, двое, помогая друг другу, в изорванных, вспоротых осколками полушубках, дотянулись до окопов, но перевалиться через бруствер уже не смогли, не хватило сил.

— Эх, напасть какая, — сокрушенно повторил Расторгуев и, кряхтя, полез наверх. Когда прошло полчаса, все поняли, что ждать Расторгуева нечего.

— Придется пересидеть, — тихо произнес черноусый сержант.

Постепенно пальба затихла, все реже вспыхивали ракеты. Новая спасательная группа изготовилась к вылазке, когда послышались странные звуки, будто волоком тащили нелегкий груз.

— Сапер!

Сапер все ближе подтаскивал грузное тело капитана Чемериса, уцепившись за ворот его телогрейки. Солдаты бросились на подмогу. Чемериса уложили на дне окопа.

— «Сюрприз», — прошептал кто-то. Все тотчас взглянули на ноги капитана. Правая вместе с сапогом была срезана у щиколотки противопехотной миной с праздничным названием «сюрприз».

Чемерис, не открывая глаз, сдавленным голосом позвал:

— Сапер.

Лишь теперь все обратили внимание на исчезновение овчарки.

— Сапер, — снова позвал Чемерис. Лицо его, серое, в копоти, выражало странное спокойствие.

— Придет сейчас, — отвлекая, сказал фельдшер, осматривавший капитана. Затылок раненого был в липких сгустках. Фельдшер озабоченно нахмурился. Санитар подал тампон, и фельдшер осторожно, поглядывая в лицо Чемерису, стал оттирать кровь. Солдаты напряженно следили за рукой фельдшера. Вдруг губы его дрогнули, и он облегченно вздохнул: то была чужая кровь.

— Шапку, — бросил фельдшер. К нему сразу протянулось несколько рук с ушанками, но фельдшер надел на Чемериса свою шапку, будто командовал себе. После этого принялся обрабатывать искалеченную ногу. Голенище он разрезал и отбросил в сторону, прямо к ногам черноусого сержанта. Тот отодвинулся, чтобы ненароком не наступить, будто то была не кирза, а человеческая кожа.

— Сапер, — опять позвал Чемерис и открыл глаза. И, словно лишь сейчас услыхав зов, сверху обрушилось гибкое могучее тело овчарки. Она раздвинула столпившихся солдат и уселась рядом с Чемерисом. И все одновременно увидели в крепких челюстях кирзовый опорок с застывшим в нем оранжево-красным месивом.

Сапер принес это, как обычно приносил хозяину его сапоги.

Никто не решился скомандовать: «Дай!» На это имел право только капитан Чемерис, хотя то, что принес Сапер, уже не принадлежало и ему.

— Дай, — без всякого выражения произнес Чемерис.

Опорок мягко упал на землю.

— Перевяжите его, — тихо потребовал Чемерис. На месте правого глаза Сапера чернела запекшаяся рана.

Закончив бинтовать ногу, фельдшер коротко бросил санитару:

— Носилки.

— Перевяжите его, — твердо повторил Чемерис, он уже не закрывал глаз и не жмурил их. Боль замерла, чтобы потом, позднее, терзать ослабевшее тело.

Фельдшер взглянул на Чемериса и молча стал обследовать овчарку. Она вдруг сделалась послушной, как тяжело больной ребенок, и тихо заскулила.

Двое солдат подняли носилки с раненым и двинулись по узкому извилистому проходу. Сапер, непривычно наклонив забинтованную голову, неотступно шел за ними. Никто не пытался удержать его.

Когда уже в медсанбате капитана Чемериса вносили в санитарную машину, врач в белом халате с туго закатанными по локти рукавами притопнул ногой: «Пшел вон!» Но Сапер, не обратив на это никакого внимания, впрыгнул в кузов санитарки и уселся рядом с носилками. Его пытались выгнать, но ощетинившаяся огромная овчарка с забинтованным глазом выглядела столь грозно, что дотронуться до нее было страшно, а крики не оказывали никакого воздействия.

— Принесите-ка палку! — распорядился врач, но в это время раздался предостерегающий крик: «Во-оздух!» В небе угрожающе заныли «хейнкели».

— Ну вас! — нетерпеливо засуетился шофер. — Едем или нет?

Врач, сдавшись, махнул рукой.

— Черт с ней, в госпитале отделаются.

Но в госпитале от Сапера не отделались.

Чемерис, очнувшись после операции от наркоза, позвал овчарку. Он не успокоился, пока ее не впустили к нему. Сапера предварительно искупали и сменили повязку. Он терпеливо вынес процедуры, инстинктивно чувствуя, что иначе его не допустят к хозяину.

Так они и лечились вместе в одном госпитале, капитан Чемерис и овчарка Сапер.

Сапер поправился после ранения быстро, но долго не мог привыкнуть смотреть на мир только одним глазом. Постепенно он освоился со своим положением и с новыми, отличными от фронтовой жизни условиями, стал общительнее и добрее, особенно к людям в белых халатах, но навсегда сохранил неприязнь к белым закатанным рукавам. Его знали и любили в госпитале, баловали лакомыми кусочками, играли с ним. Сапер возился с удовольствием, но ни за что не выполнял команды: «Взять!» Однажды у него на виду бросили кусок колбасы: «Сапер, взять!»

Сапер улегся на траву, положил голову между вытянутыми лапами и тихо, тоскливо завыл, вспомнив что-то далекое-далекое…

Капитану ампутировали ногу дважды. Второй раз выше колена. Из госпиталя Чемерис выписался спустя два месяца после войны. Он долго не мог решить, куда ехать. В город, где жил до армии, не хотелось: там была его первая, теперь уже отгоревшая любовь.

В то время подоспело письмо от бывшего ротного кашевара Ефима Михайловича Аплачкина с маленькой станции неподалеку от Владивостока.

— …Я в ту пору демобилизовался уже, подчистую ушел. — Мой собеседник сожалеюще вздохнул. — Домик у меня тут. Вдвоем с женой, одни мы. Сынок в Силезии навечно полег. Не приходилось в тех краях бывать?.. И мне вот тоже… Простите, величать вас как?

Я назвался, но Аплачкин, как и прежде, обращался ко мне безлично.

— Ну вот. Уговорил я капитана. Выдали ему документы до станции Залив, Приморской железной дороги. И на Сапера выдали. От сопровождающей сестры капитан отказался, а за счет того, значит, выпросил литер на «служебную собаку-санитара породы восточноевропейская овчарка, по кличке Сапер».

Добирались они две недели, отощали оба: продталоны на одного капитана отпустили, делить паек пришлось.

И не пожалел капитан, что приехал, не пожалел. Домик наш посеред берез стоит, море рядом, сопки, тайга заповедная. До госпиталя — шаг ступить. Капитану еще амбулаторное лечение прописано было.

Ну, значит, воздух свежий, море, покой. Загорел капитан, окреп, с протезом освоился. Вскоре с Сапером куда как далеко ходили на прогулки…

Вот. А когда заместо госпиталя, как и до войны, образовался военный санаторий «Восточный», капитан пошел туда работать. Так и познакомился он с Инной Петровной, Гусевой по первому мужу. Штурманом был он, в отдаленные страны плавал, подолгу, иной раз и по году дома не показывался, по целому году плавал.

Трудно, конечно, Инне Петровне было, нелегко. Женщина молодая, здоровая, в соку женщина. И видом статная. И на лицо, тоже ничего не скажешь.

А познакомились, подружились они, капитан с Инной Петровной, через Сапера. Гуляла Инна Петровна с сынком своим на берегу залива, капитан с Сапером тоже оказались там. Обратно вместе шли. Малый закапризничал, ну мать и взяла его на руки. Тут капитан и предложи усадить Славика, сынка Инны Петровны, значит, на Сапера, на спину посадить ему.

С того вечера Славик, как завидит Сапера, так сразу к нему, обнимает, на спину карабкается. И Сапер, надо сказать, к малому привык.

Долго так шло, а только ничего больше между капитаном и Инной Петровной не было, ничего такого не было. С год так шло. И вдруг получает Инна Петровна извещение о гибели мужа своего. Под тайфун попал корабль их. Осенью это было…

Вот тогда и переступил капитан впервые порог ее дома, к Инне Петровне зашел, утешить.

А недели через три они и поженились. Инна Петровна приняла фамилию капитана. Чемерис, значит, а Славик остался Гусевым.

Многие не одобряли их, больно поспешно, скоропалительно вышло у них с женитьбой.

По совести скажу: и мне не по сердцу все это было. И не в приличии дело, не просто в приличии. Не по-людски как-то, не по-людски.

Конечно, поздравил я капитана, все честь по чести, подарок, значит, а только на свадьбу не пошел, специально с товарищем поменялся, в поездку раньше сроку уехал. Я в ту пору в вагон-ресторане работал, как и до войны. Да только зря я график ломал, не гуляли свадьбу, лишних пересудов не захотели.

Бывать у меня капитан стал реже, да и я не напрашивался в гости. Вскорости перевелся я в станционный буфет официантом. Сердце подводить стало, невмоготу ему уже чад угарный и жар кухонный. А вовсе уходить из системы, стаж терять — не хотелось.

Встречались мы с капитаном, конечно, но изредка. Встречались, здоровались, только не расспрашивали друг друга ни о чем. Постепенно, незаметно так и вконец почужели. Почужели, — совсем тихо повторил Аплачкин. — Вот как оно в жизни бывает, как случается… — В голосе его улавливалась тлеющая обида. Ей не суждено было вспыхнуть недобрым огнем, но и развеяться такая обида тоже не могла. — Жили они, капитан с Инной Петровной, с виду ничего, хорошо жили. Холила она его, ходила за ним. А он, видно, без памяти любил ее. И к малому привязался сильно, а Славик к нему, что к отцу родному, ластился. В общем, поначалу хорошо было, славно.

Да только вскорости что-то у них не так пошло, как полагается. Капитана-то я достаточно знал, почти четыре года отвоевали вместе, всю войну прошли. Нежной души человек.

А Инна Петровна, видать, из тех женщин, которым мил ты да люб только в те минуты, когда жить без тебя она сама не может. Тут она сама в радости цветет и тебя счастливым донельзя сделает. А прошло это, и не нужен ты ей стал, как валенки в летнюю пору. Для чужих глаз все, как прежде, было, правильно, прилично было. Для нее, для Инны Петровны, это, пожалуй, что ни на есть важнейшее…


Все действия и поступки: осмотр больных, назначение процедур, обход палат, разговоры, прогулки — словом, все, что совершала Инна Петровна, было правильным и приличным. И даже дома, в квартире, продолжалось это правильное и холодное сосуществование.

К овчарке Инна Петровна и прежде не питала особого расположения, между ними существовала скрытая от Чемериса борьба. Точнее, временное, напряженное перемирие. Постепенно Инна Петровна открыто возненавидела Сапера.

— Когда ты наконец избавишь меня от этого одноглазого урода? — все чаще спрашивала Инна Петровна. Первое, чего она добилась, было выдворение Сапера на ночь из комнаты на улицу. Чемерис смастерил просторную, утепленную кошмой будку. Потом Сапер стал и есть в ней, а затем и вовсе поселился там.

Славик тянулся к Чемерису с Сапером. Иногда после работы Чемерис, прихватив Сапера, отправлялся в детский сад. И Славик, на зависть всем ребятам, счастливый, ехал домой верхом на рослой красивой овчарке. Дома они затевали игру в пограничников. Однажды так увлеклись, что не заметили появления Инны Петровны. Когда она переступила порог комнаты, Славик в бумажной пилотке, с большим морским биноклем в руках сидел под столом, рядом лежал Сапер. «Обходи слева!» — прерывающимся голосом шептал Славик, и Чемерис, насупив брови, полз вокруг стола наперерез врагу.

— Какое легкомыслие, — холодно сказала Инна Петровна. — Станислав! Вылезай немедленно. Возьми щетку. Почистись. Неприлично валяться на полу. Поправьте дорожки.

И сразу исчезла пограничная застава. Дот стал обыкновенным столом, пилотка — сложенной газетой, шпион — фикусом.

Инна Петровна хотела сказать что-то еще, но вдруг умолкла, с лица ее отхлынула, сползла, как пленка, розовая свежесть. Навстречу медленно двигался грозный, ощетинившийся Сапер. Единственный глаз, как завороженный, уставился на руки с белыми, туго закатанными выше локтей рукавами халата.

— Назад! — крикнул Чемерис. И тогда, избавившись от оцепенения, Инна Петровна шагнула через открытую дверь. Дверь не успела закрыться, и Сапер с треском рванул полу халата. — Назад! — Чемерис ухватил Сапера за ошейник и с силой притянул к себе. — Дай!

Белый лоскут, как изорванный флаг перемирия, упал к ногам.

— Я или собака, — внятно сказала за дверью Инна Петровна.

Громко щелкнул замок.

— Эх, Сапер, Сапер, — горестно прошептал Чемерис и сдался. Жизнь и без того стала невыносимой. На другой день в обеденное время Чемерис пошел на станцию к Аплачкину.

Они беседовали впервые после долгого перерыва. Аплачкин встретил скупое сообщение внешне равнодушно, как давно и заранее известное ему. Он не упрекал Чемериса, но взять Сапера к себе отказался…

…Курьерский поезд с грохотом налетел на станцию. Окрест насыпи замельтешили желтые прямоугольники, и удлинившиеся тени окунулись в черную воду.

— Знал я, чем все кончится и с Инной Петровной, и с Сапером. Знал и не попрекнул капитана, не укорил его. Но собаку взять отказался. Уход за ней надобен, а старуха часто хворает, я по двенадцать — четырнадцать часов кряду дома не бываю. Посоветовал отдать Сапера сторожихе привокзального магазина.

Из-за каменистого мыса нарастал шум поезда. Пора было собираться.

— И поныне они так живут? — спросил я, подымаясь.

Аплачкин покачал головой.

— Уехал капитан, насовсем уехал. Вот проводил его во Владивосток, а куда он потом — не знаю. Далеко куда-нибудь, куда-нибудь далеко. Вот… А говорят, что минер ошибается только один раз…


Постояв в тамбуре, пока не промелькнули последние огоньки дачного поселка, я двинулся по проходу вагона. И тут снова увидел их, Виктора Ивановича Чемериса и рыжую овчарку Сапера.

Чемерис был в полувоенном костюме защитного цвета. У окна висело зачехленное ружье. В сетке, заполненной свертками с едой, будто за решеткой, виднелась маленькая пилотка, сложенная из газеты.

Положив на колени хозяину красивую крупную голову, затянутую ремешками намордника, сидела овчарка, ласково и преданно заглядывая единственным глазом в добрые, усталые глаза, темные, столь необычные на веснушчатом лице.

Мне не терпелось начать разговор:

— На охоту?

Чемерис ответил не сразу, погладил вычищенную до бронзового блеска шерсть на загривке Сапера и сказал спокойно и уверенно:

— Жить.

НА ВСЮ ЖИЗНЬ

На эту встречу я мог и не идти: больше двадцатистрочной информации ничего не выжмешь. Тем более что герой — приезжий, а меня, как спецкора республиканской газеты, естественно, интересовал прежде всего местный материал. Местных же герой привлекал именно тем, что он приезжий. Все-таки я пошел, хотя и опоздал.

— Слово предоставляется Герою Советского Союза товарищу Валентину Семеновичу Кощихину! — театрально объявил Флягин.

Зал, переполненный молодыми ребятами — вечер назывался встречей допризывников с героем Великой Отечественной войны, — дружно захлопал.

Герой неторопливо взошел на трибуну и заговорил глуховатым, ворчливым голосом. Как многие люди высокого роста, он слегка сутулился, пытаясь казаться ниже.

— Товарищи! Здесь вот, сейчас хочу я вспомнить своего командира, вашего кровного земляка. Потому как гвардии капитан Бабичев…

«Кощихин! Разведчик и ординарец Бабичева! Боже мой, Кощихин, солдат из нашей батареи…»

— …Иван Маркович родился и вырос здесь, отсюда ушел в армию и… — Голос Кощихина сник. — Не вернулся. Погиб на Мамаевом кургане в Сталинграде.

«Бабичев, Бабичев, командир мой, учитель мой Бабичев!» Кажется, только вчера это было, только вчера случилось, и осталось на всю жизнь…


Саперы в белых маскировочных халатах поверх ватников, округлые и на вид грузные, как белые медведи, накладывали на еще не окрепший лед Волги деревянный настил. Тонко свистя, пролетали пули. Немцы били наугад. Плавно, словно нехотя, тянулись вверх цветные трассы пулеметов.

Проводник уверенно вел меня по петляющим тропкам мимо бесчисленных землянок, врытых в крутой правый берег. В глубокий Банный овраг, казалось, целиком ссыпали фронтовой поселок, с блиндажами, кухнями, медицинскими пунктами; группы раненых, ожидающих эвакуации; косые штабеля ящиков с боеприпасами; кучи оружия, собранного для отправки в тыл.

Наконец выбрались наверх. Сгоревшие остовы железнодорожных составов. Развалины, воронки, предательски замаскированные черным снегом.

Местами наш маршрут простреливался снайперами-пулеметчиками, и Саркисян своевременно предупреждал неизменной фразой: «Нэ зэвай!»

За полночь добрались до полуразрушенного дома с уцелевшей табличкой «ул. Герцена».

Через пролом в стене проникли в темный коридор, затем очутились в комнате, тускло освещенной двумя лампами из сплющенных гильз.

Рядом с железной печкой за столиком от ножной швейной машины склонился над планшетом черноволосый капитан в накинутом на плечи полушубке. Он живо вскочил навстречу:

— Ильин? Здорово! Как дошел, нормально? Раздевайся, у нас тепло. Есть будешь?

— Спасибо, я…

— Ладно, заваливайся, утром поговорим.

Как я благодарен Бабичеву! Мне и в самом деле только бы лечь, ослабить ремни, сбросить промокшие валенки. Упарился я, выдохся…

— А вы, товарищ гвардии капитан?

— Посидеть надо, обмозговать кое-что.

Три кровати, сдвинутые вплотную, образовывали нары; поперек, укрывшись полушубками, спали двое. Я с наслаждением высвободил ноги из валенок.

— Может, все-таки поешь, Ильин? Тебя как зовут?

— Костя.

— А то сто граммов? Кощихин! — В темном углу вырос, как привидение, высокий солдат. — Покорми гвардии лейтенанта.

Привидение шумно вздохнуло и, укоризненно бормоча, растворилось в темноте. Послышались обрывки фраз: «Не ест, не спит… И чем живет человек?»

— Как там Шитиков?

— Говорят, выкарабкается.

Бабичев улыбнулся.

— «Выкарабкается». Жмак сказал? Все шумит млачлей?

— Шумит.

Бабичев стал расспрашивать об огневиках, интересовался последними новостями дивизиона, полка. Мне было просто и легко, как с хорошим давним знакомым.

Бочка раскалилась так, что засветилась матовым багрянцем.

— Не «буржуйка», а полный империализм! — Бабичев сбросил с плеч дубленый полушубок. На гимнастерке открылся орден боевого Красного Знамени.

Опять выплыл на свет Кощихин; в руке раскупоренная консервная банка и хлеб.

— Еще сахар есть, — сообщил, без малейшего желания принести. О водке даже не вспомнил, да я и не хотел пить, несмотря на усталость, возбужденный одним только сознанием, что наконец в самом Сталинграде.

— Утром блинами угостим, — пообещал Бабичев.

Я вежливо улыбнулся шутке и принялся за консервы.

— А Саркисян где? — вспомнил о разведчике Бабичев.

— Спит, — буркнул Кощихин.

— Поел?

— А то как же.

— Ну, ладно. Закусывай, Костя, и отдыхай. — Он тряхнул головой, запустил растопыренные пальцы в черно-смолистые волосы, мягкие и длинные, отвел их назад, потер виски и опять склонился над планшетом. Затем рассеянно взглянул в мою сторону и с треском бросил целлулоидный артиллерийский круг. — Кощихин!

В темном углу выросла фигура солдата.

— Где сто грамм гвардии лейтенанту?

— Они отказались.

— Да-да, спасибо, — подтвердил я.

— Ну, ладно, — примирительно сказал Бабичев, но все-таки выговорил ординарцу: — Ох, и прижимистый ты, Кощихин!

— Не для себя жмусь, — буркнул тот с обидой.

— Ладно, досыпай.

Вместо деревянного потолка будто стальные листы, и десятки ног беспорядочно топчутся над самой головой. Но разбудил не грохот, а аромат чего-то фантастически вкусного, необыкновенного, давным-давно забытого.

Ни соседей по лежанке, ни Бабичева не было. Рывком уселся, нащупал босыми ногами валенки и замер.

У печки хлопотала женщина в белом переднике. На сковородке потрескивал тонкий круг теста.

Наверное, показалось, что проснулся. Я еще спал: женщина в белом переднике, блин на сковородке — сон.

— Доброе утро, — прозвучал мелодичный голос.

— Здравствуйте…

— Иван Маркович сказали: как поедите, сразу к нему на чердак.

«Наваждение какое-то! Откуда здесь женщина? Какой чердак?»

— Ведерко в углу, умывайтесь.

«Какое там «умывайтесь»!»

— Где чердак?

— Иван Маркович сказали: как поедите — потом.

В мелодичном голосе бездна уважения к Ивану Марковичу и непреклонность.

Торопливо поплескал в лицо холодной водой, вымыл руки и, повинуясь приглашающему жесту загадочной женщины, присел к столику от швейной машины. Кружка с чаем, тарелка с горкой пахучих блинов. Сколько лет не ел их! Сто, не меньше!

Я обжигался блинами и кипятком, а женщина тайком наблюдала за мной.

— Еще напечь?

— Нет-нет, спасибо! Пребольшое спасибо… Извините, не знаю вашего имени.

— Мария.

— Ильин, — представился я, приподнявшись.

— Иван Маркович говорили: вы лейтенант Ильин Костя, вместо Тимы Шитикова. — Мария подавила вздох. — Пойдемте, покажу.

Тем же путем, что и вчера, через пролом в стене, выбрались наружу. Мария показала изрешеченный дом с высокой железной крышей.

— По траншее идите, только пригибайтесь пониже.

Благополучно достиг дома, поднялся по шаткой лестнице на чердак.

Железная крыша продырявлена пулями и осколками. В оторванный миной угол карниза врывался колючий, морозный ветер. У выпиленного во фронтоне «глазка» — стереотруба. Бабичев внимательно изучал участок переднего края.

Внизу мертвой змеей вытянулся разбитый, обгоревший остов товарного состава. За железнодорожным полотном небольшой ров, немного повыше узкая улица.

Снег словно марлей прикрыл израненный город.

Слева затянутый траншеями, весь в дымках выстрелов и мутных облаках разрывов Мамаев курган.

Узенькая улица — линия фронта.

До немцев не более ста пятидесяти метров. Здесь вообще не было больших дистанций. До дзота, который засекли ночью, сто семьдесят метров.

Первый залп. Наблюдатели доложили: «Недолет».

— Прицел 265! — Голос у Бабичева зычный.

Кощихин по телефону передал команды радисту, тот — на батарею.

— Огонь!

Молочно-оранжевое облако дыма и кирпичной пыли застлало дом, из-под которого чернела амбразура.

— Правее 0-01, огонь!

Бабичев словно сросся с окуляром стереотрубы.

Еще разрыв.

— Ты глянь, глянь! — он восторженно потянул меня за рукав.

Кирпичная облупившаяся стена покрылась трещинами, вот-вот рухнет.

— Шесть снарядов, огонь!

Разрывы закрыли цель.

— Ох и ребята! Орлы!

Он говорил об огневиках так, будто удачная стрельба всецело их заслуга.

— Ловко вы этот дзот!

— Где там ловко! — в голосе досада. Показал секундомер с застывшими стрелками. — Долго. И расход большой. На такую цель и шести снарядов по горло должно хватить.

Бабичев задумался, полностью ушел в себя. У него приятное и мужественное лицо: густые брови, прямой нос, плотный, точно очерченный рот, ровный здоровый румянец на смуглой коже. Во всем облике и в карих, с женственной поволокой глазах что-то от южанина, хотя я знал, что капитан родом из средней полосы России.

— Как думаешь, Костя, — неожиданно заговорил, — наши инженеры работают сейчас над новыми, снайперскими пушками? — И сам уверенно ответил: — Работают! Знаешь! — Бабичев притянул меня за ремень полевой сумки и продолжил: — Вот думаю я иногда: плохой ты артиллерист, Ванька Бабичев, малограмотный. Учиться и учиться тебе надо! Проанализируешь свою стрельбу и стыдно становится.

Достал из сумки большой блокнот.

— Глянь.

Мелким почерком занесены данные стрельбы, указаны даты, места, номера листов топографических карт. Против отдельных команд красные восклицательные и вопросительные знаки, как в разборе шахматной партии.

— Видишь, сколько вопросов? Все ошибки!

— Осознанная ошибка — наполовину исправлена, — повторил я где-то слышанную фразу.

— А вторую половину кто исправлять будет? Гитлер?

Разговор оборвался. Ранили в плечо Кощихина.

Наскоро перевязали его. Большие добрые глаза солдата сощурились от боли.

— Эх… Не вовремя… — забормотал раненый. — Извините, товарищ гвардии капитан!

— За что, Кощихин? — Бабичев пожал ему здоровую руку. — Не думай об этом. Справимся. Выздоровеешь, вернешься!

Неожиданно наклонился и крепко поцеловал ординарца в губы. На глаза Кощихина навернулись слезы; побелевшими губами попытался улыбнуться.

Его осторожно повели к лестнице.

— Товарищ гвардии капитан!.. Там консервы есть, шоколад… И блины Мария напекла… поешьте… Вы ж сегодня ничего не ели…

— Отличный солдат, — с горечью сказал Бабичев. — Собрался послать его в училище или на курсы, все расставаться жалко было: год вместе провоевали. А командир из него получился бы… Вызвать «Берег»! Передать, первому (первый — командир полка): Бабичев, мол, просит дать Кощихину характеристику и бумаги, чтоб после госпиталя учиться направили. Скажи еще: как стемнеет, переправим, пусть машину подадут поближе.

Зазвонил второй аппарат.

— Товарищ гвардии капитан, командующий.

Командующий артиллерией стрелковой дивизии, которую мы поддерживали, просил «стукнуть по казармам».

— Это левее моего сектора, — отказался Бабичев. — Первого надо спросить… Тогда другое дело. Ладно, сейчас устроим. Прошу только связь обеспечить. Ладно, есть.

Прикинул по карте, натянутой на планшет, угол доворота и дальность, рассчитал данные для стрельбы — быстро это получалось у него!

Телефонист стал передавать команды.

— Пошли! Не люблю вслепую стрелять, — сказал Бабичев.

Мы пробирались по улочке, заваленной обломками зданий, перелезали завалы, петляли по ходам сообщения. Впереди двигался Бабичев, но Саркисян, как и вчера, оберегал меня грозным «нэ зэвай!».

Переползли под черно-рыжим скелетом вагона железнодорожное полотно, опять нырнули в траншею и наконец, запыхавшиеся, измазанные, попали в просторный низкий блиндаж с тремя амбразурами. У двух пристроились солдаты со снайперскими винтовками, у третьей амбразуры стоял, облокотившись о выступающую доску, офицер с биноклем.

Бабичева встретили как старого знакомого.

— Привет, — будничным голосом поздоровался он.

Солдаты кивнули в ответ. Один достал из кармана завернутую в газету белоснежную фланелевую салфетку и принялся с ювелирной осторожностью протирать оптику прицела.

— Запотевает? — поинтересовался Бабичев, угощая всех папиросами.

— Ага.

— Сколько сегодня?

— Нисколько, — мрачно отозвался снайпер. — Зарылся фриц выше головы и все копает. Лопаты только и видим над бруствером.

— Скучно воевать стало?..

— И не говорите, — подхватил снайпер, он моложе меня, вряд ли ему девятнадцать.

— Ничего, еще нарадуешься.

— Будь она проклята такая радость, что всю осень была, — в сердцах сказал офицер-наблюдатель.

— Такой, — с нажимом произнес Бабичев, — такой радости для нас уже не будет.

— Точненько, — поддержал молодой снайпер и, оглядев нас, вдруг спросил: — А где ваш Кощей бессмертный?

— Ранило его. Не кончились еще и наши «радости»…

— Война, — развел руки снайпер и вернулся к своей амбразуре.

Саркисян доложил, что связь установлена. Он все это время мудрил что-то с пехотинцем у телефона. Нас связали через коммутатор дивизии с чердаком.

Казармы выглядели заброшенными конюшнями. Приземистые, одноэтажные, с плоскими крышами; остатки обгоревших стропил немцы убрали на топливо.

— Стены метра полтора в толщину, — Бабичев давал пояснения. Мы стояли рядом, вглядываясь в казармы. — Ничего их не берет. Как элеватор: весь в дырках, а стоит. Корректировать огонь будешь ты.

Последнее настолько было неожиданным, что я даже растерялся.

— Ладно, не тушуйся. Не боги горшки обжигают, тем более тротилом.

Первый снаряд разорвался слева от крайней казармы, по делениям сетки бинокля — левее 0-05, чуть побольше.

— Левее 0-07! — выкрикнул я неестественно громко.

Бабичев тоже засек место падения снаряда.

— Если считать от угла? — тихо переспросил. — Полагается отсчитывать от центра цели, не от края. Мне сразу жарко стало, в окулярах слилось.

— Спокойно, — так же тихо, чтоб слышал только я, подбодрил Бабичев и — громко: — Готовь поправку!

Он спас меня, пощадил лейтенантское самолюбие: не пришлось вслух исправлять свою ошибку. Определив по карте доворот — он больше, чем кажется отсюда, вблизи цели, — несмело произнес:

— Левее ноль сорок?

— Командуй. — Терпеливости Бабичева не было границ. — Хорошо.

— Левее 0-40! Огонь!

Второй снаряд упал за казармами, почти в створе.

— Правее 0-02, плюс!

— Командуй.

Карандашная точка на карте, поворот линейки на целлулоидном круге.

— Левее 0-01! Прицел меньше два!

— Батареей, четыре снаряда, — оберегая от новой ошибки, подсказал Бабичев.

— Батареей! Четыре снаряда!..

Казармы утонули в черных облаках.

— Товарищ гвардии капитан, командующий!

Бабичев заулыбался, сказал в ответ на какие-то, видимо, приятные слова:

— Не по адресу. Передаю трубку автору! — Прикрыл микрофон и подозвал меня к телефону: — Командующий артиллерией дивизии.

— Лейтенант Ильин слушает!

В трубке густой бас:

— Молодец, Ильин! Бьешь, как Василий Зайцев! Зачем Зайцев? Как Бабичев! Молодец. Благодарю.

Я не знал, что сказать: «Спасибо»? «Служу Советскому Союзу»? Меня еще ни разу не хвалили на фронте.

— Дай Бабичева.

Передал трубку, так ничего и не сказав. На обратном пути, поостыв от счастья первого успеха, понял, кому обязан благодарностью командующего.

— Товарищ гвардии капитан, — решительно заявил я, поравнявшись с Бабичевым, — это ваша заслуга.

— Еще чего!

— Так ведь…

— Ведь, ведь, в лесу ведмедь! — Рассмеялся и, сдвинув рукав полушубка, мельком взглянул на часы: — Три! — Прислушался, вокруг было относительно тихо. — Перекусим.

Я не возражал.

— Ладно, тогда иди. Пообедаешь, меня сменишь.

Бабичев пошел по траншейке к дому с чердаком, а я полез в дыру в облупленной, растресканной стене.

После белесого зимнего неба глаза не сразу привыкают к потемкам.

— Здравствуйте.

— Добрый день, — отозвался мелодичный голос Марии.

— Здравия зелаю! — вслед смешно выкрикнул детский голосок.

Присутствие женщины еще можно понять, но ребенок!..

— Вы заместо дяди Тимофея?

Глаза немного освоились с сумеречным освещением. Мария все в том же белом фартучке; рядом — малыш в теплом костюмчике. Шаровары великоваты, подтянуты на грудь и подхвачены через плечи лямочками. На голове взлохмаченная копенка светлых волос.

— Заместо его. — Я опустился на корточки.

— А как вас зовут?

— Костя.

— Дядя Костя, — мягко добавила Мария.

— А меня Григорий Иванович, — малыш важно подал ручонку.

— Очень приятно, Григорий Иванович. Как же я тебя раньше не видел?

— А я спал. В нашем блиндазе.

— Мы втроем в блиндаже за домом живем, — пояснила Мария.

Я не спросил — кто третий.

— Обедать пришли?

— Да.

Конечно, в моем положении смешно и глупо ревновать. Да я, честно говоря, и не думал ничего такого о Марии, даже не знал, красивая она или не очень. Но, несмотря на это, авторитет Бабичева дал в душе трещину.

Мария поставила передо мной тарелку — не котелок! — с супом.

Из тарелки невероятно как вкусно есть. И насколько удобнее!

— Откуда у вас все это? Тарелки, фартук, ну и… другое.

— Люди ведь раньше жили кругом, — спокойно объяснила Мария.

От этой простой мысли, от естественного факта настроение мое изменилось. Конечно, разве я мог по газетным сводкам и военным очеркам представить, что в Сталинграде не только солдаты, а и обычные граждане. Ведь они жили здесь из поколения в поколение, в квартирах с мебелью, посудой, одеждой. И кошек наверное, держали…

— Ешьте, Костя!

— Да, да. Спасибо…

Значит, не все население эвакуировано за Волгу. Некоторые остались, как вот Мария с сыном.

— Григорий Иванович!

— Я вас слушаю!

— Научил его Тима, все в солдатики с ним игрался, — с улыбкой в голосе сказала мать.

— А вы ели? — запоздало спохватился я.

— Не беспокойтесь, успею, а Гришенька сыт.

— Я с бабушкой кушал!

— Свекровь с нами, — торопливо уточнила Мария. «Неужели отгадала мои нечистые подозрения?» — Совсем она от слез ослепла. И от землянки, конечно: пятый месяц прячемся.

— Почему же вы не уехали за Волгу?

— Как ее бросить? Всю жизнь с нами. Сколько я уговаривала, просила, плакала. Один ответ: «Где он найдет нас потом?» А муж на глазах под бомбу попал. Ничего не нашли, воронка до воды… Вот и остались, ждем… Второе будете?

Перехватило горло.

— Спасибо. Пойду сменю командира.

Попытался сказать что-нибудь ласковое мальчику и тоже не смог, только вихры пригладил.

— Разрешите остаться?

Я молча кивнул маленькому солдатику, подземному сталинградскому жителю, сироте.

— Одевайся, Гришенька, спать тебе пора, — строго сказала мать.

— Резим?

— Режим, Гришенька.

— Ладно. — Это словечко он явно перенял у Бабичева.

Встретились мы все вместе поздним вечером, перемерзшие, усталые, глуховатые от пальбы и взрывов. Ужинали, потом долго пили сладкий кипяток.

— Спит Гришутка? — спросил Бабичев. — «Резим»?

— Режим, — светло улыбнулась Мария.

— Вот что, Костя, — неожиданно напустился на меня. — Предупреждаю: никаких фокусов с Гришуткой! Тоже забаву нашли, уставу учить. Ему, как и нам, настоящего солдатского и так лиха перепало. Саркисян!

— Здэс, — поднялся разведчик.

— Я просил манку достать или гречки?!

— Просыл, товарищ командыр.

— Почему не принес?

— Нэт, товарищ командыр. Без грэчка старшина злой: «Куда столько продуктов набираешь?»

Бабичев покосился на Марию и оборвал разговор. Он немного, совсем немного навеселе, но я уверен, позовут к телефону, вмиг отрезвеет.

— Где инструмент?

Из-под кровати достали гитару.

— Спой, Мария, а? «Не за дальними морями», ладно? — Настроил гитару, взял аккорд, потом бережно, едва касаясь струн, стал наигрывать незнакомую мне мелодию. — Пой, Мария!

Кутаясь в мужское пальто с поднятым котиковым воротником, она подошла к Бабичеву. Кто-то подставил табурет, но Мария не присела. Длинное пальто; лицо в меховом раструбе воротника печально и задумчиво. Было в ее облике что-то истинно русское: то ли синие глаза с загнутыми ресницами, то ли тонкий, слегка вздернутый нос, то ли ровный овал лица, то ли… Не знаю, что именно, но лицо Марии — лицо русской женщины. Она смежила ресницы и запела. Голос, не сильный, мягкий, раздумчивый, с тонкими, непрерывными, как волны в неторопливой реке, переливами, то усиливался, то замирал до сердечного стона.

В неизвестной мне песне рассказывалось о незадачливом отважном парне, который искал по всему белу свету суженую, свою девушку. Он переплывал синие моря, преодолевал крутые горы, скакал по пыльным дорогам, бродил по лесам. Песня была и старинная, и не старинная, деревенская и городская, все в ней: белогривый конь и быстрый корабль, избы и городские улицы.

Бабичев и солдаты, что здесь давно, вполголоса подхватили припев:

Не за дальними морями,
Не за синими горами,
В нашем тихом переулке
Моя девушка жила.
Замер последний аккорд. Тишина. Каждый утонул в собственных думах, вновь переживая простую и сложную людскую судьбу.

— Отбой, — совершенно трезвым голосом объявил Бабичев и отдал гитару. — Спасибо, Мария.

Она не ответила, слегка наклонила голову с пучком толстой косы.

— Доброй ночи, — пожелала всем и ушла в сопровождении Бабичева, а мы стали укладываться.

Бабичев тотчас возвратился, обзвонил точки и улегся рядом. Когда он разбудил нас, было еще темно.

— По местам. Сегодня будет жарко.

Мы стали собираться на наблюдательный пункт.

— Беляков, дрова для Марии обеспечить.

— Слушаюсь, — протяжно зевнули в темноте.

— Взбодрись, соня!

— Слушаюсь. Только я ведь…

— Ведь, ведь, в лесу ведмедь. Ладно, пошли!

На продуваемом всеми ветрами чердаке неприютно и зябко. Бабичев сразу присел к стереотрубе. Саркисян вполголоса доложил результаты новых наблюдений.

— Ильин, глянь!

Подсвеченное ослабевшей лампочкой перекрестье стереотрубы розовело на фоне одноэтажного кирпичного дома с черными глазницами оконных проемов.

— Под домом хороший подвал. Как только пехота переберется через овраг, я перемещаюсь туда. Ты здесь работаешь. Потом сматываешь все причиндалы и — ко мне.

— Слушаюсь. А как же?..

— Останутся, конечно… Будем заносить продукты, с довольствия не снимем. Куда с безумной слепой бабкой и Гришуткой деваться?

В разгар артподготовки на чердаке появилась Мария с котелками. Бабичев рассвирепел:

— Сколько раз говорил: не лезь куда не просят!..

Кричал грубо, зло. Мария, опустив голову, отмалчивалась. Когда он умолк, спокойно сказала:

— Ешьте, пока горячее. Еще чаю принесу.

— Спасибо, — сохраняя на лице недовольство, поблагодарил Бабичев. — И не ходи ты сюда. Сколько раз говорил!..

Мария, не прощаясь, спустилась вниз.

Капитан возвратился к стереотрубе.

— Цель 110!

— Цель 110, — вторил телефонист.

— Батареей!

— Батареей…

Пауза тянулась бесконечно. Бабичев ждал, пока передовая цепь пехоты скроется в овраге.

— Огонь!

— Огонь.

Бабичев жестом приказал мне занять место у стереотрубы.

— Саркисян, за мной! И — связисты!

На чердаке нас осталось трое.

Пехота достигла дома, облюбованного нами для нового пункта. Передал команду на огонь по цепи, рассчитанную Бабичевым заранее.

— Цель 115! Батареей!..

Снаряды легли там, где надо. Черно-огненный лес разрывов отсек трехэтажное здание школы на взгорье. В подвалах школы было несколько огневых точек, немцев никак не удавалось оттуда выковырнуть.

— Пейте, пока горячий.

«Опять Мария!»

— А где Иван Маркович?

— Там! — махнул неопределенно вперед; я пытался отыскать среди черных фигурок Бабичева. Пехота уже обогнула кирпичный домик. Пулеметчики с «максимом» бежали через огороды.

Вдруг серия черных взрывов окружила домик. Осенними листьями облетела черепица. Ветер донес тяжелый грохот и леденящий душу скрип шестиствольных минометов. Новая волна взрывов навалилась на атакующих, все смешалось в дыме и фонтанах мерзлой земли.

Пехота спешно откатывалась за овраг, оставляя на заснеженной, закопченной взрывчаткой прогалине неподвижные тела.

— Товарищ гвардии лейтенант! Десятый!

Схватил трубку.

— Костя! — надрывался голос Бабичева. — Цель 120! Батареей! Восемь снарядов! Беглый!

«Цель сто двадцать… Да это же тот самый домик, где сейчас капитан с разведчиками!»

— Не понял вас! Повторите.

Бабичев повторил команду слово в слово.

— Окружают, сволочи! — отчаянно завопил наблюдатель. Немцы с обеих сторон обтекали домик с оголенной крышей.

— Вы передаете собственные координаты!!!

— Огонь, мать… — Я впервые услыхал от него ругательство. — Огонь! Приказываю!

— Цель 120, — сказал я телефонисту мертвыми губами.

Кирпичный домик мгновенно разбух, словно в предсмертном вздохе, и сразу опал, как лопнул.

— Командир! — закричал я диким голосом и, обхватив голову, повалился ничком.

— Ваня! — Мария оттолкнула меня, приникла к окулярам. Черный крестик четко висел в красном кирпичном облаке.

Я двинул кулаком и попал в котелок. Заклубился пар от кипятка.

«Где Мария?»

Исчезла.

Бросился вниз по лестнице, выбежал из дома. Успел уловить свист летящего тяжелого снаряда; в двадцати шагах, из холмика землянки Марии, вздыбилась темная масса с обломками бревен. Меня накрыло непосильным грузом…

…Перед глазами непроницаемая тьма, язык распух во весь рот, никакими силами не пошевелить его. Ни рук, ни ног — ничего не чувствовал, только слышал непрерывный пульсирующий гул, будто над самой головой кружил и кружил бомбардировщик.

— Безнадежных пока оставить.

«Кто это сказал? Каких безнадежных? Почему — оставить?»

— Интервал десять шагов.

— Он живой, живой, — взмолился другой голос.

— Берите этого.

— Он живой…

Качнулся мой черный мир, и я поплыл куда-то в тошнотворную бездну…


…Кощихин рассказывает о подвигах Бабичева. Зал слушает, как пишут, затаив дыхание. Но это и в самом деле так: тишина стоит мертвая.

Военком выбирается из-за стола и на цыпочках скрывается за кулисой. Через несколько минут он возвращается, довольный чем-то, и долго нашептывает Флягину. Флягин, тоже довольный, раз за разом кивает и пишет в блокноте.

Кощихин грустно улыбается. Ему долго и настойчиво аплодируют. Флягин становится рядом с трибуной и поднимает руку. Аплодисменты постепенно затихают.

Местный фотокор трижды щелкает аппаратом.

— Товарищи! В вестибюле нашего военкомата имеется красочный стенд «Герои-земляки». Многие из вас видели его. Там, между прочим, висит и портрет…

— Вырезка из газеты, Сергей Митрофанович! — подсказывает, навалившись на стол, военком.

— Это неважно. Там, на стенде, красуется и имя нашего земляка, героя Волгограда товарища Бабичева. Мы посоветовались с товарищами, — жест в сторону президиума, — и решили: возбудить ходатайство о присвоении одной из улиц города имени товарища Бабичева!

— Правильно! — восклицает Кощихин и неистово хлопает в ладоши. Зал взрывается аплодисментами. У Кощихина дергаются губы.

Тороплюсь к выходу, чтобы пройти за сцену, но ребята повскакали с мест, забили проходы, и выбраться не просто.

Кощихина нахожу в директорском кабинете. Все уже одеты: Кощихин, Флягин, военком, представители.

Смотрю на Кощихина, узнаю и не узнаю. Сколько я видел его? Раз-два, и все. Конечно, и ему меня не вспомнить…

— Значит, мы поехали на телестудию, — говорит Флягин своему помощнику. — Не забудь: мягкий, нижняя полка. Товарищ Кощихин, еще бы на денек?

— С удовольствием, да не могу…

— На нет суда нет, — легко соглашается Флягин и замечает наконец меня.

— Привет! Здо́рово? Интересно! Вот и напиши, пускай все знают. Хороший пример. Почин! Извини, тороплюсь. Да, — шепчет мне в самое ухо, — через час в гостиницу, в четырнадцатый, где всегда. Будут только свои.

— Ты… — говорю я чужим голосом. — Вы… меня не помните?

Кощихин внимательно всматривается в меня.

— Наверное, встречались, — говорит неуверенно и силится вспомнить.

— Опаздываем, товарищи! Включай голубой экран. Поехали, поехали! — Флягин подхватывает героя под руку и увлекает к выходу.

Кощихин еще раз оглядывается смущенно и виновато.

Я не вправе осуждать его, винить в забывчивости. Что мы с ним? И одного котелка каши вместе не съели. А вот, обидно не обидно, досадно на сердце…

Кабинет опустел, все ушли. Медленно снимаю с вешалки свое одинокое пальто, начинаю одеваться и встречаюсь с ищущим, тревожным взглядом смуглолицего парня. Он стоит в раскрытых дверях, не решаясь переступить порог.

— Вам кого?

— Хотел спросить товарища Кощихина…

— Уехал.

— Да… А вы… вы тоже были в Сталинграде, с нами?..

— Был.

— Вместе с Бабичевым?

— Вместе. — Обматываю шею теплым шарфом. В другое время, конечно, расспросил бы парня: кто, что… Нет, сейчас не до информации в тридцать строк…

— Я — сын Бабичева.

Парню не больше двадцати, от силы — двадцать один.

— Как — сын?..

— Сын. — Он пожимает плечами, будто виноват, что на самом деле сын Бабичева.

Чувствую, как отливает кровь от лица.

— А-а… где… — Не решаюсь выговорить короткое «он».

— Дома.

— Здесь?.. Здесь?!

…Мы бежим к троллейбусу. На остановке очередь. Удается перехватить свободное такси. Дорогой ничего не спрашиваю: не могу говорить.

У подъезда опережаю, стремглав проскакиваю лестничный марш.

— Сюда! — возвращают меня, распахивают дверь. Не могу сдвинуться с места, сердце зашлось, поднялось к самому горлу.

— Ты, Володенька?

— Да, мама.

Наконец удается оторвать от пола чугунные ноги.

Женщина с седыми висками неуверенно-вежливо наклоняет голову.

— Раздевайтесь, пожалуйста. — Голос спокойный и такой же мелодичный, как двадцать три года назад.

Только и могу поблагодарить кивком.

— Проходите, пожалуйста.

«Не узнала. Не узнала!»

— Кто? — доносится из-за портьеры незнакомый мужской голос. Знакомый! Голос Бабичева!

Медленно иду к портьере, срываюсь, влетаю в другую комнату и останавливаюсь как вкопанный.

Он сидит в кресле с необычно высокой спинкой, на коленях развернутая газета.

Несколько мгновений молча разглядываем друг друга. Лицо бледное, нездоровое, от матового румянца во всю щеку и следа нет, волосы черно-смолистые, но сильно поредели. А глаза прежние, цепкие, живые.

Бросаюсь в объятия. Мы оба плачем, беззвучно, только плечи содрогаются. Но вот доходит до сознания, что Бабичеву тяжело. Опускаюсь на колени, и нас разделяет велосипедное колесо инвалидного кресла.

Володя поднимает меня с пола.

— Ильин, Костя, — обессилевшим голосом шепчет Мария и припадает к груди. Я целую седые волосы.

— Мария, Мария…

Первым приходит в себя Бабичев.

— Володя! — Он что-то шепчет ему и весело кричит: — Покорми лейтенанта!

Сын убегает, а я опять наклоняюсь к Бабичеву, наши руки сцепились, мы жмем их изо всех сил.

…Уже выпита бутылка «Московской», но я еще ничего не знаю, кроме того, что они вместе и Володя их сын. Бабичев выпытывает все подробности моей жизни. Как ни пытаюсь переключить разговор, ничего не выходит.

— Ладно, ладно. Знаю вас, корреспондентов, уцепитесь, всего наизнанку вывернете.

— Пока что ты, Иван Маркович, меня выворачиваешь! — Как-то само собой получилось, что я называю его на «ты». Бабичев удовлетворенно смеется.

— За твои успехи, Костя! Рад, что все хорошо у тебя.

— Мария, ну хоть вы пожалейте, рассказывайте!

Она глубоко вздыхает:

— Мало веселого. Сами видите…

— Но что тогда, в Сталинграде? Как вы нашлись?

— Очень просто… Побежала в тот дом. Не знаю уж, как добралась… Стала разбирать кирпичи. Потом какие-то солдаты помогали. Саркисяна и телефониста…

— Белякова, — подсказывает Бабичев. Он прижал голову к высокой спинке кресла, сидит, как изваяние.

— Да, Белякова… Только Ваня еще дышал. Санитары унесли его к Волге, а я вернулась домой…

Губы Марии дрогнули, прижала к глазам платок.

— Не надо, мать, не надо, — нежно приговаривает Бабичев, поглаживая плечо. Она пересилила слезы.

— Вернулась, а там — воронка… Дальше ничего не помню, и что делала, и кто к переправе отвел… На берегу раненых полным-полно. Пришла санитарная машина, увезла одну партию. Немцы разбили настил. Пока ремонтировали, стали раненых на руках переносить… Кто-то в полушубке, врач наверное, распоряжался. Шоковых велел не трогать. Рядом со мной солдаты взялись за носилки, но врач приказал оставить: «Безнадежный». Перевела глаза на безнадежного и… Потом переправу отремонтировали.

— Восстановили.

Мария повторяет эхом:

— Восстановили. В первую же машину Ваню забрали. И я с ним поехала. Оказалось, что и сама ранена… — Приложила правую руку к плечу. — Потом уже в Ленинске отошла немного. Он меня спас. Всем он теперь для меня был, вся жизнь в нем. Назвалась женой… Рана зажила, устроилась санитаркой. Так и ездила с ним из одного госпиталя в другой.

— Без Марии не выкарабкался бы. Так, кажется, Жмак говорил? Где он, не знаешь? А Луков, батя?

О Жмаке не слыхал, Луков в отставке. О Кощихине еще не говорено ни слова. Я предупредил Володю, чтобы и он пока молчал. Зачем — сам еще не знаю.

— А я тебя не считал в живых… — признаюсь.

— Давай еще по одной? Налей, Володя. Нам только.

Володя почти и не пил, так, для компании.

— Тебе бы тоже не следовало, Ваня, — мягко советует Мария.

— Ладно, не буду, а ты выпей, Костя, выпей. За Сталинград, за ребят…

— Что у тебя все-таки?

— Все, — отвечает за мужа Мария. — Если бы не позвоночник… Ведь…

— Ведь, ведь, в лесу ведмедь, — перебивает Бабичев. — Будем! Ладно, — говорит потом, — живем, в целом, нормально. Мои работают, пенсия на меня. Володя в вечернем институте… Давай лучше споем, а? Где инструмент?

Володя приносит старенькую гитару.

— Спой, Мария.

— «Не за дальними морями»? — улыбается сквозь слезы.

Бабичев кивает, трясет головой, рывком отбрасывает назад поредевшие черные космы, тихо перебирает струны.

— «Не за дальними морями, не за синими горами…»

— «В нашем тихом переулке, — подхватываем втроем, Володя тоже подпевает, — моя девушка живет!»

К горлу подкатывает комок. Вскакиваю из-за стола, еще не зная, что буду делать.

— Стойте! — кричу. — Стойте!

— Ты чего, Костя?

Бросаюсь к вешалке, срываю пальто; шарф мягко падает к ногам, напяливаю шапку.

— Ты куда?

— Куда вы? — встревоженно спрашивает Мария.

— Сейчас! Я быстро!

— Что случилось?

Но я уже на улице, бегу; мотаются полы незастегнутого пальто, шапка съехала на затылок.

— Такси! Такси!

— Осторожно, гражданин. Лед ведь.

— Ведь, ведь, в лесу ведмедь! В гостиницу!

— «Центральную»?

— А то еще куда?

— Празднуем, — улыбается понимающе шофер. — Магазины уже закрыты, только в ресторане и можно продолжить.

Влетаю в четырнадцатый номер как есть, в пальто, в шапке. Смотрю в упор на Кощихина. Тот медленно поднимается.

— «Не за дальними морями!» — хрипло завожу.

— Товарищ Ильин! — останавливает меня окриком Флягин.

Лицо Кощихина вспыхивает радостью.

— Гвардии лейтенант?!

«Вспомнил, вспомнил наконец!»

— Едем к Бабичеву!

Кощихин качнулся от неожиданности.

— Едем к Бабичеву! — не даю опомниться и тащу к вешалке.

Флягин пытается что-то сказать о билетах на поезд, а я кричу, будто батареей в Сталинграде командую:

— Едем к Бабичеву!

СВЯТОЕ ДЕЛО

Крылатые слова Ольги Берггольц, выбитые на стене центрального памятника Пискаревского мемориального кладбища в Ленинграде — «Никто не забыт, и ничто не забыто», — не итог, а призыв.

Никто не должен быть забыт, ничто не должно быть забыто!

Чувствую себя в долгу перед боевыми товарищами и друзьями. Обо всех надо рассказать! И все некогда, некогда. Другие дела и темы зовут в дорогу, и все оправдываешься перед самим собой, что о своих, мол, всегда успеешь, а тут все почти с нуля, поиск надо вести или подключиться к уже начатому розыску, помочь довести до конца святое дело.

Однажды мне позвонили из ленинградского корреспондентского пункта газеты «Известия». Попросили зайти, дали прочесть письмо.

Учитель, офицер запаса Г. И. Петров рассказал о подвиге экипажа тяжелого танка КВ при штурме великолукской крепости.

Письмо заканчивалось словами: «Прошу помочь в святом деле!»

Отложив все планы и заботы, собрался в путь. Командировочное удостоверение подписал секретарь Ленинградской писательской организации поэт Сергей Орлов, бывший командир КВ, дважды горевший в танке, автор знаменитых стихов:

Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград.
Сергей Сергеевич прочел письмо учителя Петрова и разволновался. Он всегда ревниво и строго воспринимал все, что связано с памятью войны.

— Да, это действительно подвиг… Займись. Столько неизвестных героев, безымянных ребят. Вдруг удастся. Меньше на пять неизвестных станет. В экипаже КВ пять человек было. Займись, расскажи о них.

Не сразу, не скоро сумел я рассказать о танкистах-героях. Годы понадобились. Сложный, долгий был поиск, непростое дело.


В город Великие Луки я вылетел дневным рейсом. Добрался до новой гостиницы к вечеру.

Из окна виднелась асфальтированная площадь, обрамленная шпалерами деревьев. За ними и рекой возвышался плоский холм с высвеченным прожекторами тридцатиметровым обелиском — памятником освободителям древнего русского города от фашистских захватчиков.

Холм — остатки старинной крепости, что еще восемь веков назад охраняла от иноземных орд подступы к Пскову и Новгороду.

Отсюда, из этой крепости, уходили к Александру Невскому, на историческую битву с псами-рыцарями, на славное сражение на льду Чудского озера великолукские дружины, здесь красноармейцы и горожане упорно сдерживали натиск гитлеровцев в июне сорок первого, а спустя два с половиной года советские войска добивали остатки пехотной дивизии Шерера…

В 9.00 я уже был в городском архиве. Директор Константин Иванович Карпов выложил на стол три папки с письмами, фото- и машинописными копиями, официальными справками и рукописными свидетельствами, документами. Были там и схемы на кальке, и почтовые открытки, и маленькие снимки — отпечатки с архивных кинокадров, акты со штампами, записи на блокнотных листках.

Директор не торопил меня, не подсказывал выводы. Сдержанно, кратко отвечал на вопросы. Карпов уже год собирал эти свидетельства. В Великих Луках он был человеком новым, но не раз слышал легенду о танкистах, а тут случайно попались в архивном деле исполкома две пожелтевшие от времени странички. С них-то и началось, хотя такой поиск по служебным обязанностям и не вменяется директору городского архива.

Облисполкому гор. Великие Луки

Прилагаю копию извещения о смерти своего брата, обращаюсь к вам за содействием по извлечению затонувшего в озере танка и установлению могильного памятника экипажу в крепости гор. Великие Луки.

18 июня 1946 г.

П р и я т к и н  С. Ф.
Другая страничка — служебная записка председателя исполкома горсовета:

Тов. Мамаев!

Прошу сообщить, что сделано по моему поручению по обследованию озера, расположенного на территории крепости, для нахождения танка.

— И что было сделано? — спросил я Карпова.

Он мог и не знать, а сегодня вообще имел право не приходить на работу, температура, горло, больничный лист.

— Пройдемте в крепость, — предложил Карпов. — По пути и поговорим.

Этого мне больше всего хотелось. Но я все же попытался отговорить Константина Ивановича. Болен ведь.

— Да ничего. Идемте. В другой раз не выбраться.

Мы прошли по улице Лизы Чайкиной и вскоре оказались у памятника Александру Матросову. Прах героя захоронен под серым мрамором. Бронзовый Солдат устремлен вперед, к плоскому холму с крутым земляным валом. К древней крепости, остаткам ее, возвышающимся над зеленой долиной Ловати.

— Отсюда они и наступали, — тихо произнес Карпов. — Вон, по той дороге шли.

От набережной через городской парк вилась наверх блестящая от дождя серая лента.

— Во времена Петра Первого там пролегал широкий крепостной вал. Зимой сорок третьего солдаты прозвали это место Долиной смерти. Западную и восточную части города наши заняли в новогоднюю ночь.

Боевое донесение № 2 штарм 3 ударной[2] 21.00 1.1.43

В ходе ожесточенных боев за Великие Луки войска 3 ударной армии 1.1.43 овладели городом.

Остатки гарнизона противника в крепости и привокзальной части окружены и уничтожаются нашими войсками.

Трофеи подсчитываются.

На подступах к городу разгромлены 83, 291 пд, 3 горн. егер. див., 20 мд, 8 и 20 тд и до восьми егерских и охранных батальонов. Нанесен большой урон частям 5 горно-егер. дивизии, 6 авианаземной дивизии и корпусу «Дания».

Г а л и ц к и й, Ю д и н ц е в, Л и т в и н о в.
— А за крепость и вокзал, — после молчания закончил Карпов, — бои продолжались еще долго. Добивала врага в городе триста пятьдесят седьмая стрелковая дивизия. Она и обороняла его с запада и юго-запада. Главные силы армии продвигались вместе с фронтом дальше, вперед.

Позже один из участников битвы танкист Д. П. Есипов признался мне в письме:

«Я повидал много на войне, но бои за Великие Луки особенно остались в памяти. По масштабам они были небольшие, но ожесточенность — не уступала боям за Сталинград».

Великолукскую операцию действительно называют «маленьким Сталинградом», но мне самому трудно сравнивать: я воевал в Сталинграде, а на Западном фронте мы шли через Вязьму, Смоленск, Витебск.

Гитлеровцы двенадцать месяцев готовили Великие Луки к долговременной обороне. 3-я ударная армия сокрушила ее за тридцать один день. Немецкий командующий успел выбраться самолетом. Вместо сбежавшего Шерера начальником гарнизона стал подполковник фон Засс. Он поддерживал связь прямо со ставкой. Фюрер лично шесть раз отдал приказ держаться до последнего солдата, обещал помощь. Немецкие свежие пехотные, мотомеханизированные и бронетанковые соединения пытались пробиться через наши позиции. Временами над городом одновременно кружило до трехсот боевых самолетов.

Военно-транспортная авиация сбрасывала осажденным консервы, мины, кресты всех степеней. Каждому солдату посулили офицерский чин и отпуск. Большинству не было известно, что остатки еще недавно мощного гарнизона в стальном кольце. Кто знал или догадывался — молчал. Благоразумие расценивалось как малодушие и предательство: расстрел на месте.

Все гуманные предложения советского командования о капитуляции фон Засс отвергал. Специальный самолет доставил ему железный крест и полковничьи погоны. Вдобавок Гитлер обещал переименовать Великие Луки в Гроссфонзассбург, город фон Засса… И новоиспеченный оберст щедро расплачивался чужой кровью за будущие личные блага и почести. Бои за железнодорожный узел и крепость шли еще шестнадцать ночей и пятнадцать дней.

Крепость блокировал 1188-й полк 357-й стрелковой дивизии. Для штурма полку придали два тяжелых танка КВ.


Мы сошли по каменной лестнице, пересекли молодой послевоенный парк и поднялись в крепость. Опять зачастил дождь. Цепляясь за звезду обелиска, низко нависали свинцовые облака.

С гребня крепостного вала просматривался весь город, круговая панорама его. Крутая излучина реки, остров Дятлина, Воробецкие высоты, площадь Ленина…

— Похоже, что распогодится, — заметил Карпов. — Погода у нас часто меняется.

И в самом деле, поднялся ветер, отогнал серую тучу к горизонту. Над головой засинело небо с белыми облаками.

В январе сорок третьего морозы перемежались оттепелью, свирепые метели — мокрым снегопадом. А вокруг крепости все было черным. От гари, от взрывной копоти, от воронок.

Боевое донесение № 6/6 штадив 357 безым. выс. 2 км зап. Великие Луки 4.1.43 23.00 карта 50.000

В период с 1 по 4.1.43 1188 сп блокирует противника в «Крепости» г. Великие Луки. За этот период было девять попыток штурма как днем, так и ночью, при этом все они успеха не имели. В связи с тем, что в штурме участвовали каждый раз не более 70 стрелков, т. е. весь личный состав пехоты 1188 сп, следует считать эти попытки как разведку боем.

В результате 4-х дневной блокады выявлен характер оборонительных сооружений противника и его группировки…

«Крепость» представляет собою старинную городскую крепость площадью 150×300 м. Естественная приподнятость в изгибе реки обнесена крепостным валом, земляным, с двойной крутизной в 50—60°. Высота вала около 16 м, толщина у подошвы 20—25 м. Скаты вала обледенены и без дополнительных приспособлений не допускают движения на вершину вала. Подступы находятся под фланговым огнем пулеметов из углов «Крепости». На валу вырыты траншеи и построены дзоты. На внутренней стороне вала — контрэскарпы[3] и проволочные заграждения, находящиеся под фланговым огнем и огнем из подвалов. Внутри «Крепости» имеется тюрьма, обнесенная кирпичной стеной, и подвалы, используемые как дзоты. Такие же подвалы имеются и под двумя казармами. Снаружи с окрестных зданий внутренняя часть «Крепости» не просматривается…

Это надо запомнить: снаружи внутренняя часть крепости не просматривается. Сейчас — все как на ладони. С вала крепостная площадь похожа на осенний безлюдный стадион. Никаких строений, кроме дощатого сарайчика у озера. Горка щебня от церковного фундамента. На месте, где была тюрьма, — футбольные ворота… А город отсюда хорошо, очень хорошо просматривается. И просматривался.

…Наличие у противника опорного пункта в «Крепости» нарушает всю систему обороны города, так как огнем из «Крепости» простреливается половина площади города во всех направлениях.

Мы сошли с вала и приблизились к озеру. К самому берегу не подступиться: низкие берега залиты, как в половодье.

— Вон там, — Карпов показал рукой на середину озера.

Не верилось, что в такую серенькую лужу может погрузиться с башней тяжелый танк. Тем более что в боевом донесении штаба дивизии написано:

В 15.00 после расчистки артиллерией северных ворот с 39 квартала через проход в «Крепость» ворвался танк и непосредственно за проходом взорвался и сгорел.

— Это ошибка, — твердо опроверг старый документ Карпов. — Штурмовая группа, которая двигалась за танком, была отсечена пулеметами и отошла. Никто тогда и не мог видеть, что произошло внутри крепости. Это вам всякий подтвердит.

— Кто? — осторожно спросил я.

— Слободян, Дивин Дмитрий Ильич. Дивин живет в Гродно, а тогда служил в том самом батальоне, штурмовал крепость. Слободян командовал вторым танком КВ. Их же два придали полку, даже батальону, можно сказать: людей в полку было мало…

Кроме подробных выписок из документов и писем, собранных директором архива, я увез домой несколько адресов. В дополнительной командировке на Украину и в Белоруссию не отказали, но потребовали заранее связаться с людьми, не зря чтоб проездить. Мало ли что: подполковник Слободян, весь израненный на войне, еще в 1947 году уволен из армии по состоянию здоровья.

В Гродно удалось дозвониться. В село Андрушевка Житомирской области отправил телеграмму.

День жду, два, семь. Неужели опоздал? Наконец скупое, как радиоотзыв в атаке: «Жду приезда. Слободян».

И не так далеко, кажется, но пересадки — будь они неладны! Ленинград — Киев — Житомир, а из Житомира уже на попутке. «ТУ», «АН», «ГАЗ-АА». Старенькая, еще довоенная «полуторка». Будто не в мирное украинское село едешь, а к линии фронта…

И от Слободяна до Дивина добираться не легче: Житомир — Киев — Минск — Гродно. Двое суток летел.

— Очень советую повидать Кострецова, — заинтересованно наставлял меня Дивин.

Школьный учитель Василий Семенович Кострецов живет в Москве. Туда все равно надо, в военный архив.

Из боевого донесения штаба 357-й стрелковой дивизии:

По данным военнопленного, гарнизон «Крепость» — до 500 солдат и офицеров противника.

С наступлением темноты штурм «Крепости» возобновился, но ни одной штурмовой группе ворваться в «Крепость» не удалось.

Прибывшие два танка КВ принимали участие в штурме…

(Тогда их было еще два, Слободяна и Шеметова.)

Потери: убито — 20 чел., ранено 50 человек.

Прошу ускорить высылку пополнения для дивизии.

(Резервы отдали на расширение прорыва западнее города.)

* * *
— Приказано брать наличными силами, — сразу объявил Кострецов танкистам.

По жестокому фронтовому счету времени они воевали вместе давно, третью неделю — старший лейтенант Слободян, младший лейтенант Шеметов и командир батальона капитан Кострецов.

Они лежали на черном снегу и смотрели на крепость. Снизу казалось, что в ночное небо вонзилась острием обледенелая пирамида и видна только нижняя часть ее. Обойти крепость на безопасном расстоянии и разглядеть, какая она на самом деле, возможности не было: не было безопасного расстояния. Пулеметы крепости простреливали город во всех направлениях.

Кострецов вполголоса наставлял танкистов:

— Как ворветесь, держитесь противоположной стороны, где тюрьма и церковь. Это у немцев главные опорные пункты. В первую очередь блокируйте! Артиллеристы пролом в воротах сделают, вам только расчистить, ну и баррикаду сдвинуть. Ворота, как тоннель, через весь земляной вал. Он коркой льда покрыт, вал этот. Поливают, гады. Где они воду достают — черт их знает!

Кострецов не знал, что в крепости есть озеро, небольшое, но глубокое. Оно почти вплотную подходит к валу, а внутри вала по всему периметру тянется тоннель, который связывает в единую систему доты, капониры, бронеколпаки, траншеи, окопы на гребне. В тот час Кострецов не знал ни об озере, ни о тоннеле, как не знал, что в последней, решающей схватке его тяжело ранят в рукопашной и командование батальоном примет старший лейтенант Дивин.

— Колючую проволоку прилаживаем к валенкам, а все равно скользко! Только и спасение — воронки от снарядов и мин. Да еще от термитно-фосфорных гранат. У немца их навалом, не жалеет. Полушубки, сапоги — все насквозь прожигают, треклятые! Зато где упадет такая штуковина, лед выплавляется до грунта, упор потом хороший. Кстати, учтите: у них и ампулы с зажигательной смесью есть!

— Знаю, — кивнул Слободян. — Мне генерал советовал задраить люки с асбеститовыми прокладками.

— Но моторные щели, или как их там, жалюзи не законопатишь! Впрочем, я в вашей технике не очень… Так вот, начало штурма в пятнадцать ноль-ноль. Химики дыму напустят — как ночью будет.

— Твое любимое времечко, — скупо улыбнулся Шеметов.

Он и Слободян с батальоном Кострецова штурмовали школу, бились за центр города. Комбат отдавал предпочтение ночному бою.

— А что? Ночью меня ни бог, ни черт не берет! Раненный дважды, и оба раза днем. Вот тебя, Павел, когда ранили?

— Утром, — сказал Шеметов.

— Утром! А тебя, Иван?

— И днем, и ночью, — неохотно отозвался Слободян. Мысли его были заняты другим. — Генерал мне раз десять повторил: «В осиное гнездо пойдете».

— Надо — значит, пойдем, — спокойно произнес Шеметов. — Сигналы — ракетами?

— О сигнализации договоримся, время еще есть, — отмахнулся Кострецов. — Гареев, замполит мой, придет к вам. Да вы его знаете!

— Знаем, конечно, — подтвердил Слободян и близко к глазам поднес часы со светящимся циферблатом.

— Сколько? — поинтересовался Кострецов. — Ого! Рассвет скоро, надо выбираться из этой Долины смерти.

Сверху дробно ударил крупнокалиберный пулемет. Над головами пронеслась огненная трасса.

— Из северного выступа, — определил Кострецов. — Вал там самый крутой, но зато и мертвая зона большая. Оттуда и будем наступать.


Могучие пятидесятитонные машины тараном расширили брешь в воротах и, ведя огонь из пулеметов и пушек, ворвались в крепость. Свинцовый ливень с флангов сразу отсек пехоту, и танки остались одни.

Кострецов предупреждал: «Если заляжем, посмотрите, как там, и — назад». Посмотреть означало выяснить огневую систему врага внутри крепости.

В поле зрения триплексов и перископов качались серые стены тюрьмы, приземистая старинная церковь; в откосах вала зияли черные дыры капониров. Густые облака дыма заволокли гребень вала. Оттуда, сверху откуда-то, и справа били немецкие орудия. По броне барабанили пули. От косых попаданий снарядов высекались снопы багровых искр. Один снаряд врезался в башню головного танка; изнутри откололись мелкие кусочки брони.

Шестнадцать таких «окалок» и поныне сидят в теле подполковника запаса Ивана Трофимовича Слободяна. Тогда он не думал о них.

Машина стояла на разрушенной баррикаде с перекосом, обнажив слабо защищенное днище. Слободян принял решение перевалить через баррикаду и пройти дальше вперед, но в ведущий каток ударил снаряд, гусеница провисла и танк самопроизвольно сполз назад. Слободян по рации сообщил Шеметову о случившемся, велел отходить, а заодно и отбуксировать поврежденную машину.

…Кострецов пришел на исходную позицию с начальником штаба старшим лейтенантом Дивиным. Оба хмурые, озабоченные.

— Разведку боем сделали, — сказал Кострецов. — Через три часа опять на штурм. Или опять на разведку боем — называй как хочешь.

Слободян забеспокоился:

— Мою машину починить не успеем.

— Откладывать не могу, — отрубил Кострецов и повернулся к Шеметову: — Придется тебе в одиночку, Павел.

Это была просьба, а не приказ. Командир батальона понимал, что́ значит идти тяжелому танку, одному, без пехоты, в огневой мешок крепости.

— Хорошо. Не подведите только.

— Не подведите! — вспыхнул Кострецов. — Головы поднять не дают! Сами видели! А в батальоне людей — раз-два и обчелся.

Шеметов слушал с таким спокойствием, что комбат скоро утих.

— Дивин, повтори приказ командира дивизии, — устало закончил он.

— «К исходу третьего первого сорок третьего крепость должна быть взята. Доносить о ходе боя каждый час», — наизусть процитировал Дивин.

— Буду ждать в крепости, — просто сказал Шеметов, словно речь шла об обычном свидании.

— Жди.

Экипаж подбитого танка менял траки, ставил новый каток, а командир, старший лейтенант Слободян, ходил следом за Шеметовым.

— До ворот не стреляй. Экономь боеприпасы, там пригодятся. В осиное гнездо идешь. Я с места огнем поддержу. До ворот. Дальше отсюда ничего не видно… И связь, связь держи. Все время на приеме буду сидеть. Слышишь?

— Хорошо.

— Проклятый каток!..

— Не последний бой, Ваня.

Подошел старшина Гуков.

— Письмишко бы отправить, — попросил Слободяна. — Мое и лейтенанта Ребрикова, вот.

Шеметов улыбнулся.

— Опять, наверное, страниц тридцать накатал? Все в экипаже знали, что Гуков не силен на письма.

Груз. ССР

Исполком Ульяновского сельского

Совета депутатов трудящихся

Лагодехского района

Сообщаем: Гуков Семен Иванович проживал в селе Ново-Ульяновка. В колхоз вступил при первой организации колхоза. Сначала работал рядовым, в дальнейшем трактористом. В 1941 году с первых дней войны мобилизован в ряды Красной Армии.

Жена Гукова проживает в селе, колхозница, сейчас не работает ввиду болезни, председатель товарищеского суда.

Сын Гукова Александр Семенович работает в г. Рустави на Металлургическом заводе. Дочь Евгения закончила институт в Тбилиси.

Гуков отмолчался, но Шеметов не отступал:

— А все-таки, Семен, сколько накатал?

— Мне еще клин протереть надо, — проворчал Гуков и забрался в танк.

Все, что нужно, главное, старшина вместил в две строчки:

«Майя, я жив, пишу письмо в танке. Сынок Шура и Женя, слушайте маму. Ждите второго письма».


Вдова солдата Мария Ивановна Гукова тридцать три года читала последнее письмо мужа по памяти.

Каждый день.

Все строчки.


В предвечернее небо взметнулась ракета. Белый танк с цифрой «33» на башне рывком стронулся с места, тяжело покачиваясь, спустился на исковерканное шоссе и помчался в гору к крепостным воротам. У самых ворот он приостановился, выбросил из длинного ствола рваное пламя и ринулся под каменную арку.

— «Петя»! Я — «Коля»! Как у тебя?

«Пошел!» — услышал Слободян, и связь оборвалась.

— «Петя»! «Петя»! Чего молчишь?

— Антенну, видимо, сшибли, — предположил радист.

Слободян сразу позабыл кодированные позывные.

— Паша! Чего молчишь? Паша! — все кричал и кричал он, и кругляки ларингофона вжимались в горло…

Крепость взяли тринадцать суток спустя.

Боевое донесение № 6/20 штадив 357 Безым. Поселок 500 м юго-вост. свх Богдановский 16.1.43 23.00

В результате ночного штурма в 7.00 16.1.43 1188 сп овладел «Крепостью» г. Великие Луки. Взято в плен 152 солдата и два офицера противника, из них ранено 101. Всего за время штурма уничтожено 336 солдат и офицеров противника.

Захвачены трофеи: тягачей — 7 шт, машин грузовых — 2 шт, машин грузовых подбитых — 5, машин легковых подбитых — 5, пушек зенитных исправных — 1, то же разбитых — 3 шт. Винтовок, пулеметов, минометов…

«Крепость» приводится в порядок. Организована ее оборона…

Решил: 1188 сп ввести в «Крепость» и составить ее гарнизон.

Командир дивизии полковник  К р о н и к,
начальник штаба майор  Т у р.

Начальником гарнизона крепости стал Дивин. Командира полка отправили в госпиталь вместе с комбатом Кострецовым. В этот раз его ранили ночью.


Обгорелые развалины тюрьмы и казарм, церковь с обрушенным куполом. Беспорядочное нагромождение техники, покореженной, раздавленной, расстрелянной в упор.

Озеро в полыньях, пробитых бомбами и снарядами. Над черным льдом белый пар.

Танка КВ не было.

Дивин пожимал плечами:

— Не в землю же они его зарыли!

Слободян с непокрытой головой, черный шлем — в руке, потерянно бродил по крепости.

Раненых и больных военнопленных грузили на машины и санитарные повозки. Здоровые, пережив момент животного страха, уже фамильярно картавили «Гитлер капут!» и выпрашивали курево. И те, кому посчастливилось пересечь Долину смерти или вскарабкаться на ледяную стену крепости, охотно угощали табаком подобострастных и жалких немецких солдат. Тех самых, что еще час назад стреляли в них, забрасывали термитными гранатами, старались убить.

На перегретых германских пулеметах еще таяли снежинки, а пулеметчики, закатывая глаза, уже нахваливали крепкую русскую махорку и папиросы «Звездочка».

Слободяна толкали со всех сторон свои и чужие, и он, выбираясь из людской гущи, оказался в дальнем конце крепости, у озера.

Наметанный глаз сразу увидел припорошенные отпечатки траков и коряво смерзшееся крошево льда. Через свежий снег, как сквозь бинты, проступала йодными потеками дизелька, дизельное масло…

Он бросился назад, к своей машине, за экипажем.

Притащили к озеру противотанковые трофейные мины и подорвали одну на льду.

На темной воде радужно плавала нефтяная пленка.

Вокруг молча стояли люди. Наши.

— Достаньте их… Похороните, — попросил Дивина Слободян и натянул шлем. Надо было догонять свой полк, 13-й гвардейский отдельный тяжелый танковый полк. В списках безвозвратных потерь его уже значилось пятеро — экипаж танка № 33.

Командир дивизии выделил Дивину саперов. Танк нащупали металлическими стержнями на середине озера. Вытащить не удалось, торопились дальше — вперед, на Запад.


Война была такой долгой, горькой и героической, что одному экипажу затеряться в людской памяти было проще простого. Но рассказ о подвиге в крепости не умер. Народная молва превратила быль в легенду, в балладу о пяти неизвестных танкистах.

Великолукский учитель, офицер запаса Петров опять написал в газету, напомнил о святом деле.

Уважаемый тов. Петров!

Мы не забыли про Ваше письмо, в котором Вы пишете о подвиге советских танкистов при освобождении г. Великие Луки. Редакция поручила эту тему ленинградскому писателю. Он собрал необходимый материал, для чего побывал в рядегородов: в Великих Луках, Москве, Гродно и других. На это, естественно, потребовалось время. Предстоит еще работа, новые поиски. И нужны подтверждающие документы. С приветом.

Редактор по военному отделу.
Я знал почти все, но очерк не получился. Я не забросил его, отложил. И надолго. Ушел в плавание, в Австралию. Оттуда мы повезли шерсть в Европу: Голландия, ФРГ…

Когда мы обогнули земной шар и на штурманском столе появился очередной лист карты с надписью: «Северное море. Подходы к Эльбе и Везеру» — я сначала прочел не «подходы», а — «подступы». Мысленно, затем и вслух. Третий помощник поправил: «Не подступы, а — подходы».

Вежливо и назидательно, будто я назвал по́дволок по-сухопутному — потолком.

Мы подходили к Бремерхафену. Показались низкие зеленые берега. Слева поднимались все выше и выше над водой и деревьями стрелы портовых кранов и мачты теплоходов. По правому борту, на полуострове Бутьядинген высилась гигантская труба нового химкомбината; ядовито-белый дым надвое рассекал серое небо.

Совсем рядом торчала скала с железобетонными обломками некогда грозного дота, взорванного в сорок пятом году саперами. Пушки и пулеметы сторожили не только подход к Бремерхафенскому порту, но и вход в реку Везер, ведущую в Бремен. А там, на Везере, в двадцати восьми километрах вниз по течению от города, находилась база для отстоя и ремонта подводных лодок рейха. Мрачное серое сооружение, в которое вплывали субмарины с уже пустыми торпедными аппаратами. Сооружение это, без окон и дверей, с плоским перекрытием толщиною в восемь метров, стоит запущенное, но неприкосновенное до сих пор. Лишь узкая намывная полоска отделяет черный прямоугольный вход от воды.

Бывшую базу подлодок я видел не единожды, но позже, в других рейсах, на других судах. И проехал на машине от Бремерхафена до Бремена по прекрасной автомагистрали, которая может служить взлетно-посадочной полосой для новейших реактивных истребителей и бомбардировщиков. В шестьдесят девятом ее не было, дороги-аэродрома. И контейнерный терминал в Бремерхафене не был еще построен, и новые причалы.

Два буксира бойко протащили «Ватутино» мимо американского танкера, перекачивавшего в береговые емкости горючее, круто развернули нас и подвели к шлюзу — воротам в закрытые внутренние гавани.

Мы ошвартовались в Кайзерхафен III. У противоположной стенки грузилось китайское судно.

Напротив, с палубы транспортного корабля «Робин Гуд» (U. S. naval ship — корабль Военно-морских сил Соединенных Штатов), съезжали на понтонный причал зеленые джипы с белыми армейскими звездами, крытые грузовики, специальные автопогрузчики, седельные тягачи для ракет.

Борт о борт с «Робин Гудом» опорожнял свои трюмы, забитые подобным же грузом, западногерманский военный транспорт «Гендрих Фиссер». Еще шла война на горемычной земле Вьетнама…

К вечеру задождило. В свинцовое небо угрюмо целились баллистические ракеты кирх и чудовищные фаустпатроны водонапорных башен.

Я был впервые здесь, но все казалось ужасающе знакомым. Так же выглядели на подступах прочие германские города, которые мы штурмовали в последний год Великой Отечественной войны…

В увольнение пошли на другой день. В нашу группу входили судовой врач Скачков, электрик Горелов, матрос Яковлев и я.

Горелов хотел купить джинсы. На одной из боковых улочек отыскался магазин спорттоваров — небольшое помещение, тесно набитое туристским снаряжением, палатками, спортивной одеждой, складной мебелью и американскими джинсами.

Продавец, высокий сухопарый мужчина в очках, услышав русскую речь, оживился. А когда выяснилось, что мы — ленинградцы, даже обрадовался. Ведь он отлично знает наш прекрасный город, жил и работал в Ленинграде! В последний раз любовался красавцем на Неве совсем недавно, когда отдыхал на курорте в Карелии. Нынешним летом, в августе, опять собирается в Россию. Теперь с женой и сыновьями, на машине, через Ленинград, Москву, Великие Луки, к Черному морю. О, он влюблен в русскую природу и в русский народ! И как жаль, что, прожив столько лет в Советском Союзе, едва-едва понимает наш язык…

Весь месячный переход из Австралии в Европу мы с доктором форсированно штудировали книгу «Учись говорить по-немецки».

Нещадно шпигуя немецкие фразы русскими словами, попирая грамматику, игнорируя артикли, восполняя пробелы в лингвистике жестами и мимикой, мы заговорили о жизни, о войне и мире, о политике.

Да, мы понимали друг друга. И на то было много причин.

Кстати, почему туристический маршрут Ганса — так звали продавца джинсов — macht ein große крюк (выразительный жест) в Великие Луки?

Почему, зачем — варум?

Warum? Как же иначе! Он и в прошлый раз «завернуль nach Велики Люки», переночевал там, провел целый день. Ведь он служил в Великих Луках!

Он? В Великих Луках?!

Немец был в светлой сорочке с закатанными рукавами, расстегнутым воротом. А глаза мои видели серо-зеленый мундир…

На вешалках и никелированных перекладинах мирно висели штормовки, цветные куртки из нейлона, модные бонлоновые свитерки.

— Точно! В восемьдесят третьей! Ее перебросили на восток из Франции.

Немец еще сильнее оживился, просветлел от приятных воспоминаний.

— В Париже можно было служить. О, Париж! Колоссаль. — И осекся. — В Великих Луках дивизия погибла. Из двадцати тысяч уцелело около сотни…

— В том числе и генерал Шерер.

Немец быстро и подозрительно нацелился толстыми очками, спросил с любопытством, откуда мне известно имя командира 83 пд генерал-лейтенанта Шерера? Вообще о 83-й?

Известно. В свое время интересовался боями за старую крепость.

— Старая крепость? На холме, за Ловатью! Вовек не забыть! Все, что довелось пережить тогда…

Наверное, я чем-то выдал свое волнение. Доктор и Яковлев подошли ко мне вплотную. Горелов отложил джинсы.

— Третьего января сорок третьего года в крепость ворвался наш тяжелый танк…

— Panzer КВ! Да. Да-да. Колоссаль! Один, без пехоты!

— Кто? Когда? — настойчиво потребовали Яковлев и Горелов.

Мне пришлось рассказать в двух словах обо всем. Рассказал и немного пришел в себя. Пока мы говорили между собой, любезный хозяин придвинул к низкому круглому столику кресла, принес стулья.

Изредка входили и выходили покупатели. Продавец не обращал на них внимания. Он рассказывал о том, что пережил в осажденной крепости.

Меня интересовал танк. Что было с танком?

— Колоссаль! Одни, совсем одни, без пехоты! Они там много натвориль! Пока не загорелся. Но танкисты не сдались!

— Да, они не сдались. Но как? Как это было?

Слушая его, я вспомнил рассказ Гареева, замполита батальона Кострецова, и разрозненные сведения из писем. И приложение к обращению в великолукский горсовет брата Прияткина. Все сходилось — рассказы, письма, документы.

Полевая почта 06585, тов. Прияткину С. Ф.

На Ваше письмо сообщаю, что Ваш брат Михаил Федорович Прияткин погиб в бою с немецкими захватчиками 3 января 1943 г. в гор. Великие Луки. Не желая сдаться немцам, смельчаки и герои экипажа, в котором состоял Прияткин М. Ф., направили подожженный танк в озеро, находившееся в крепости, и погибли смертью храбрых. Вечная им память и слава!

Начальник штаба воинской части полевая почта 62956 гвардии майор  Ш в е ц о в.
Это ведь документ, не сегодня, тогда еще, на войне, написан. Но что за часть — полевая почта № 62956?

Архив Министерства обороны Союза ССР

По имеющимся в Архиве МО сведениям полевая почта № 62956 принадлежала 13 Гвардейскому отдельному тяжелому танковому полку.

В именном списке безвозвратных потерь начальствующего и рядового состава с 19 декабря 1942 г. по 28 января 1943 г. значатся:

1. Шеметов Павел Иванович, гвардии младший лейтенант, командир танкового взвода, 1914 г. рождения, место рождения — Чкаловская обл., Колхозный р-н, Петракский с/с, погиб 3.1.43, сгорел в танке — крепость г. Великие Луки.

2. Ребриков Петр Георгиевич, гв. техник-лейтенант, механик-водитель старший, 1920 г. рождения, место рождения — Рязанская обл., Донибский р-н, д. Масловка, погиб 3.1.43 г., сгорел в танке — крепость г. Великие Луки.

3. Прияткин Михаил Федорович, гв. старший сержант, ст. радист-телеграфист, 1919 г. рождения, место рождения — Ивановская обл., Лухский р-н, Худинский с/с, погиб 3.1.43 г., сгорел в танке — крепость г. Великие Луки.

4. Гуков Семен Алексеевич, гв. старшина, к-р орудия, танкист, место рождения — Грузинская ССР, Лагодехский р-н, Н.-Ульяновский с/с, погиб 3.1.43 г., сгорел в танке — крепость г. Великие Луки.

5. Касаткин Андрей Ефимович, гв. ст. сержант, мех.-водитель младший танка КВ, 1914 г. рождения, место рождения — Алтайский край, Барнаульский р-н, с. Бельмесово, погиб 3.1.43 г., сгорел в танке — крепость г. Великие Луки.

Зам. начальника Архива МО СССР по научной работе полковник  Ф е д о т о в.
В Архиве есть и «История 13 Гвардейского тяжелого танкового полка», где рассказано о подвиге. Там нарисован солдатом-художником горящий танк с номером «33» и вписаны стихи Байрона:

Ты кончил жизни путь, герой,
Теперь твоя начнется слава,
И в песнях Родины святой
Жить будет образ величавый.
Извне крепость не просматривалась. Но внутри ведь были очевидцы!

Впоследствии через раненых пленных мы установили, что, ворвавшись в крепость, танк наделал много шуму, он расстреливал из орудий землянки и окопы немцев, он носился из конца в конец крепости в течение нескольких часов, он ждал, когда наши ворвутся. Танк был подожжен, и экипаж направил горящую машину в озеро.

Бывший командир батальона 1188 сп и временный начальник гарнизона освобожденной крепости г. Великие Луки  Д и в и н.
Тогда я был заместителем командира по политчасти 2-го батальона 1188 сп 357 сд.

16 января мы овладели крепостью. В подвале церкви находились раненые, среди которых были знакомые нам три немца[4]. Мы посылали их с пакетом ультиматума в канун третьего штурма. Вот эти немецкие солдаты рассказали нам, что немцам удалось поджечь танк. Об этом мы с Дивиным доложили Кронику и начальнику политотдела дивизии полковнику Белову.

С приветом к Вам — капитан, ныне председатель колхоза  Г а р е е в.
Все, все сходилось, совпадало с рассказом живого свидетеля Ганса Конке!

* * *
Танк возник неожиданно. Грозный, могучий, в облаке кирпичной пыли и щебня. Бело-розовый, как привидение, как бронированный дьявол. Как божья кара.

Все забились в подземелье. Пушка у тюремной стены не успела выстрелить, танк со скрежетом вдавил ее в землю. И ринулся в глубь крепости. Он расстреливал пулеметные гнезда, таранил машины, разрушал капониры, уничтожал зенитки, утюжил ходы сообщений.

Он носился вокруг тюремной стены и церкви, вдоль вала, откуда должны были появиться пехотинцы Кострецова. Он ждал их!

Танк непрерывно маневрировал, действовал огнем, гусеницами, тараном, парализуя главные опорные пункты внутренней обороны крепости. Он бил и отбивался.

Его пытались подорвать, зажечь, остановить. Танк, сметал на пути своем все преграды.

«Vernichten!» — кричали офицеры, но уничтожить русский танк не удавалось. Он хозяйничал в крепости, бесстрашный и дерзновенный. Он ждал своих.

А свои, семьдесят бойцов, весь личный состав пехоты 1188 сп 357 сд, безуспешно пытались пробиться сквозь свинцовый ливень и гранатный град. И срывались, один за другим, по ледяной крутизне. Вниз, к замерзшей Ловати. Мертвые и раненые.

Штурм не удался.

На одинокую русскую машину обрушились все силы и весь огонь. Танкисты, возможно, еще могли вырваться из петли: минеры не сразу перекрыли выход из крепости подвижными фугасами.

Экипаж продолжал сражаться. Еще оставались снаряды в гнездах и диски с патронами.

Фашисты наседали. Пришлось отойти на открытое место, куда не добросить гранату, не дошвырнуть ампулу. Танк устремился в западную горловину крепости. В последний момент танкисты увидели впереди по курсу озеро и успели отвернуть вправо, к кирпичной казарме, почти впритык к земляному валу…

Ампула с зажигательной смесью угодила в башню. Стекло разбилось о броню. Жидкий огонь потек по корме к моторному отсеку.

Люди еще могли выбраться. Откинуть люки, выскочить из пламени!

Они бились до последнего снаряда, до последнего патрона в последнем пулеметном диске.

Охваченная огнем машина круто развернулась и ушла в озеро. Пятеро остались на боевых местах.


Никто не знает и не узнает уже никогда, о чем они думали. И нельзя сочинять ни предсмертной песни, ни прощальных слов героев. Точно установлено одно: они не сдались. Ни живыми, ни мертвыми.

Народная молва требовала: искать, найти, отдать последние почести пяти танкистам.

Озеро пытались исследовать одиночки и группы, добровольцы и саперы. В сорок шестом, в начале пятидесятых, в пятьдесят седьмом годах. В июне 1964-го решили использовать пожарные машины.

Тщетно. Авторитетная комиссия — председатель горисполкома, секретари горкома партии и комсомола, военный комиссар, начальник городской пожарной команды подписали акт:

В результате полной откачки воды в озере, расчистки от ила до минерального грунта и прощупывания до глубины 1,5—2 метра установлено, что танка в озере нет.

Исчез. Или не было? Был, возможно, но в другом месте, в другом городе, не в Великих Луках…

Значит, все, что в официальных бумагах и частных письмах, — ошибка, заблуждение?

Танка в озере нет! И напрасны все розыски Карпова, других людей. Начальника Никольского отделения связи А. В. Ласыгина, например.

Ваше письмо было вскрыто для выяснения, так как колхоза в д. Масловка в данное время нет. Я решил уточнить интересующие Вас данные.

Гр-н Ребриков Петр Георгиевич, 1920 г. рождения, действительно проживал в д. Масловка, но потом, в 1931 г., уехал с родителями под Москву. Из опроса населения узнал, что сестра Ребрикова проживает от нас в 20 км. Стараюсь связаться с ней, но пока не смог.

Начальник почты мог — куда проще, и на законном основании! — отослать письмо с пометкой «адресат выбыл». А. В. Ласыгин отправился в свой выходной день по раскисшей дороге за двадцать километров. И вот:

Мой дядя, Ребриков Петр, погиб в январе 1943 года. Об этом написал его друг. Танк, попав в окружение, был подожжен, и весь экипаж, решив не сдаваться, направил свой танк в озеро. То же сообщил маме и командир части. Высылаю единственную фотографию, которая сохранилась.

Р е б р и к о в а  Л ю д м и л а.
Постепенно установилась связь почти со всеми родственниками погибших танкистов.

Ваше письмо глубоко взволновало меня и опять вскрыло тяжелую душевную рану, которую даже время не сумело зарубцевать. Боль не утихает до сих пор, хотя с момента гибели мужа прошло уже столько лет.

Наш дом в Худинске стоит на берегу реки. Мать Михаила Федоровича Прияткина часто, пойдя за водой, возвращалась без ведер.

«Мне все представляется, что в воде вот-вот появится Миша. — И слезно, по-матерински звала: — Сынок, милый! Где ты?»

Он был в озере, был!

И вот наконец заявление Новикова Николая Семеновича:

В январе 1943 года я прибыл в Великие Луки с головным отделением СПАМ-64 (сборный пункт аварийных машин). Нам было приказано отыскать танк, прорвавшийся в крепость, и определить возможность его использования.

Танк нашли в озере, извлечение было осуществлено в начале мая 1943 г.

Внутри танка было обнаружено пять трупов, находившихся на своих боевых местах. Один из погибших был в звании лейтенанта. Трупы были похоронены вблизи озера, между дорогой и берегом, в 6—8 м от озера. Танк после профилактики направили в район боевых действий.

При извлечении танка и захоронении погибшего экипажа лично присутствовал.

Запись произвел полковник Савельев В. Г.

Дальше — проще. Идти по следу.

Я, Макаров А. А., проходил службу в 1188 сп 357 сд. Летом 1943 года, работая по охране лагеря военнопленных в крепости, получил приказ о приведении в порядок могил павших бойцов моего полка на территории крепости. При оформлении могилы стрелкового полка захоронено 5 танкистов.

Вот откуда, не только из легенды, пришло название одной из новых улиц в Великих Луках — УЛИЦА ПЯТИ ТАНКИСТОВ.

В 1952 году останки воинов из братских могил, находившихся в крепости, были извлечены и захоронены на городском воинском кладбище. Я в то время работала зав. кладбищенским хозяйством.

П е т р о в а  Т.  Е.
В древнем русском городе на братском военном кладбище высечены на белокаменной плите полные имена, звания и должности пяти танкистов-героев, экипажа легендарного танка КВ.

Командир танка
гвардии младший лейтенант
ШЕМЕТОВ ПАВЕЛ ИВАНОВИЧ

Старший механик-водитель
гвардии техник-лейтенант
РЕБРИКОВ ПЕТР ГЕОРГИЕВИЧ

Старший радиотелеграфист
гвардии старший сержант
ПРИЯТКИН МИХАИЛ ФЕДОРОВИЧ

Командир орудия
гвардии старшина
ГУКОВ СЕМЕН АЛЕКСЕЕВИЧ

Младший механик-водитель
гвардии старший сержант
КАСАТКИН АНДРЕЙ ЕФИМОВИЧ
Шофер из Магнитогорска, выпускник московского автотехникума, учитель из Ивановской области, колхозник из Грузии, алтайский тракторист.


Несколько лет назад в Челябинской области проходили дни советской литературы. В Магнитогорске мы выступали по телевидению. Я коротко рассказал о подвиге экипажа магнитогорца Павла Шеметова. Только кончилась передача, только погасли софиты, все еще сидели за столиками в студии, когда по внутренней связи ко мне обратился режиссер: «Звонит Валентина Павловна, сестра Шеметова!»

На другой день — деловой прием в горкоме партии. Я повторил свой рассказ. В перерыве подошел первый секретарь горкома. Не видел ли я фотографии Шеметова, какой он? Я молча достал из пиджака старую карточку.

— Точно! — взволновавшись, воскликнул секретарь горкома. — Он. Вместе на курсах шоферов учились и потом работали в автоколонне. Здесь, на Магнитке!


(Много счастливых совпадений и случайностей, не правда ли? Но поиск ведь длился почти семь лет!)


Идет, бежит, летит время. Уже не все мои собеседники и адресаты живы. Смерть выкашивает ветеранов. Пророчески сказал поэт: «Мы не от старости умрем, от старых ран умрем». Умирают и в старости: десятилетия минули с той войны. Но Сергей Орлов ушел, не постарев. Внезапно, вдруг. Или не вдруг? Невозвращенная пуля, зазубренный осколок остановили на ходу сердце поэта.

Давным-давно окончен бой…
Руками всех друзей
Положен парень в шар земной,
Как будто в мавзолей…

ДОМ У МОСТА

Поезд был пассажирский, обычный, не экспресс, не курьерский, даже не скорый. Но мне казалось, что я еще никогда не мчался с такой головокружительной быстротой — три года в сутки. Вязьма, Смоленск, Минск… 1942, 43, 44… Три года пробивались мы по пути, который теперь поезд преодолел за ночь и день.

На рассвете посыпал дождь. Косые трассы захлестнули широкое вагонное окно. За мутной завесой терялись позади поникшие деревья. Потом отстал и дождь, но я все равно ничего не узнавал. Очевидно, следовало повесить через плечо планшетку с фронтовыми картами 1:50 000 и вновь пройти по этим дорогам пешком, как тогда.

Я досадовал, что так быстро сменяются холмы и перелески, деревни и овраги — немые свидетели былого, и одновременно не терпелось скорее добраться до цели моей поездки.

Это было не просто желанием. Надо мной семнадцать лет довлел неисполненный долг. Я был обязан вновь прийти туда, в город, где сражался пять дней и шесть ночей.

Мы ворвались в него ночью, штурмом.

Первый этап боя удался сравнительно легко. Когда мы захватили дом у моста, в нашей группе оставалось еще шестеро: Сашок Иванов, Гусев Николай, Кадыров, сержант Еремкин, Швецов и я. Обратно меня вынесли на руках, вывезли на санитарной повозке. Но этого я уже не видел и не мог помнить. Только дом у моста. И мост, по которому не смел пройти ни один фашист, час или два, самое большее два, пока не подойдут наши основные силы.

Мы стояли пять дней и шесть ночей. И мост был чужим для немцев пять дней и пять ночей.

Я ехал, чтобы найти тот дом у моста. Дорогою я был спокоен. Даже в Вязьме, где наш эшелон когда-то зверски бомбили «юнкерсы», даже в конце пути, когда проводница возвратила билет — «путешествие окончено». Но едва лишь поезд стал замедлять ход, волнение охватило меня, и я бросился в тамбур. Я хотел первым из пассажиров ступить на землю этого города, непременно первым, как тогда…

Я шел по городу, шел, ничего не узнавая, будто попал сюда впервые. Тогда я не знал названий улиц, не запоминал номера домов. Мост через овраг, по которому протекала ржавая река, мутный поток. И дом у моста, где мы бились в окружении. Я искал его, дом у моста.

Карта была только у гвардии лейтенанта, затем она перешла к сержанту Еремкину, а когда и его убило, карта не нужна была никому: мы стояли насмерть.

Я искал дом у моста, но никто не знал, где он. Все были поглощены своими делами, своими радостями, своими заботами: мужчина, парень в спортивном костюме, стайка ребятишек с удочками, молодая женщина с тонким красивым лицом. И другая женщина, с ворохом покупок. Она даже не дослушала меня — «Ничего не знаю, приезжая я».

Я тоже ничего не знал, был приезжим и чужим, хотя здесь погибли мои верные товарищи, пролилась и моя кровь.

Я спрашивал офицера, строгого лейтенанта с красной повязкой патруля, и влюбленных, что встретились у фонтана в круглом сквере. Им, наверное, показался странным человек, приехавший за тысячу километров с единственной целью взглянуть на какой-то трехэтажный дом у моста.

В городе было много трехэтажных домов, целые улицы, и прекрасные мосты через реку. Об этом поведали мне другие, и я сам видел их. Но ни один человек, к кому я обращался с расспросами, ничего не мог припомнить об овраге в городе, о доме напротив моста через овраг. Я уже стал терять надежду найти этот дом, и обида проникла в сердце.

Кому я нужен здесь, неизвестный приезжий со своими воспоминаниями и домом у моста? Семнадцать лет, как окончилась война. Люди думают о будущем, а не о прошедшем. Нет, каждый искренне хотел помочь, но с большей охотой все говорили о настоящем.

А город и в самом деле был своеобразен и прекрасен. Порою я забывал о цели своего приезда и любопытствовал, как турист. В один из таких моментов здоровяк лет тридцати — тридцати пяти с открытым улыбчивым лицом добровольно вызвался быть моим гидом. У него был «отгул после запарки», и он с явным удовольствием водил меня по городу, показывая достопримечательности: новый кинотеатр из стекла и стали, уютный ботанический сад, огромный универмаг с эскалатором. Мой спутник, вероятно, знал город лучше всякого штатного экскурсовода. Он обладал своеобразной памятью: какой и когда построен дом или восстановлен прежний, как родился новый сквер, «казенный» он или «самодельный». Под самодельным подразумевалось — «на общественных началах».

Он любил и знал город, который считал родным, хотя вырос где-то на Волге и приехал сюда после ремесленного училища в сорок шестом. Он знал все, что произошло в городе после сорок шестого. И когда у могилы Неизвестного солдата, где у подножия обелиска в бронзовой чаше горел вечный огонь, я спросил его о доме у моста, он впервые не сумел ответить. Он оглянулся вокруг в поисках помощи. Старик пенсионер читал на скамье газету. Мы присели рядом, и мой спутник начал разговор:

— Видать — старожил, папаша?

Старик опустил газету и, взглянув поверх очков, уклончиво согласился:

— Допустим, а что?

— Вот, товарищ дом ищет, трехэтажный напротив моста.

— А в каком районе?

— В каком районе? — будто переводчик, передал мне вопрос мой спутник. Что я мог ответить?

— Чем же я могу вам помочь? В городе пять мостов через реку. Кстати, товарищ видел наш новый кинотеатр? А железнодорожный мост?

— Я ищу дом у моста через овраг, — уныло повторил я.

— Овраг…. — Старик задумался. — Вы знаете, я что-то вспоминаю. Это скорее всего в районе заводского жилмассива. Товарищ не видел там новую школу?

— Ее построили за пятьдесят шесть дней, — оживился мой спутник. — Крупноблочная.

— Садитесь на автобус, — посоветовал старик. — Нет, лучше троллейбусом.

— Пятнадцатым, до конца, — подхватил мой спутник и оказал мне еще одну услугу, проводил до остановки.

Мы расстались. Потом, покачиваясь в троллейбусе, я пожалел, что так и не спросил его имени. Неизвестный прохожий. Два часа бродил он со мной, рассказывал, объяснял, а я так и не узнал, кто он и что. Впрочем, и я для него остался неизвестным, неизвестным приезжим.

Неизвестным… А сколько их, неизвестных, под вечным огнем на холме?

Неизвестный солдат. Для кого неизвестный? Ведь этот неизвестный и Сашок Иванов, и Гусев, Кадыров, Еремкин, Швецов, и наш гвардии лейтенант. Он был холостым, но и у него, и у троих из нас оставались матери, у Сашка — только невеста, родителей расстреляли фашисты в Одессе; сержанта Еремкина ждали три сына, и у Швецова в Кургане росли девочки-близнецы. Я тоже едва не стал неизвестным солдатом.

Когда нас оставалось двое, я и смертельно раненный Сашок Иванов, пришлось отступить на чердак. Сашка я устроил у дымохода, а сам, перебегая от одного слухового окна к другому, продолжал вести огонь.

Приближалась шестая ночь боя. Дом был отрезан вторые сутки. Вышли патроны. Три гранаты и финки — все, что осталось.

Сашок бредил, ему чудилось море и порт, где он работал на буксире «Балаклава».

Временами Сашок, вдруг широко раскрыв невидящие глаза, тяжело придыхая, напевал. Может быть, он пел громко, не знаю: в ушах стоял нестерпимый звон. Наверное, от бессонных ночей и беспрерывной пальбы или просто от контузии.

Немцы еще раз попытались проникнуть на чердак, и у меня осталась только одна граната, последняя. Внезапно наступила тишина, потом заурчали моторы. К дому приближались два танка. Пять танков уже несколько дней мертво чернели перед домом. Один из них подорвал сержант Еремкин. Сверху видно было его распластанное могучее тело в трех шагах от обгорелой громадины с покосившейся башней.

Сашок запел о море и резко, без перехода, закончил словами из другой песни:

И никто не узнает, где могилка моя…
— А ее и не будет, а, Чалый?

Последнюю фразу он сказал ясно, отчетливо.

— Будет, Сашок! Узнают! — закричал я, чтобы самому услышать свои слова. И тут мне пришла мысль оставить письмо, записку, рассказать, что здесь произошло.

Немцы должны были нагрянуть с минуты на минуту, а у нас на двоих оставалась одна граната.

Я подполз к Сашку и стал ждать, выглядывая из-за трубы. Финка лежала рядом, подле руки. И я стал выцарапывать острием ножа на кирпичной кладке прощальные слова. Первой я вырезал фамилию «Иванов». Хотел добавить «Сашок», имя, которое знала вся дивизия, но времени было мало, возможно, его не осталось уже вовсе.

Последней я начал свою фамилию, но за спиной ярко вспыхнул багровый всплеск…

— Жилмассив. Конечная остановка! — звонко объявила курносая девушка с кожаной сумкой на груди.

Я был где-то рядом. Но куда идти, в какую сторону?

Очень молодой и очень серьезный милиционер в белом кителе и щегольских сапожках после короткого раздумья бодро посоветовал:

— В справочное бюро надо, товарищ. Фамилия, имя, отчество, год и место рождения родственника, которого ищете. И получите адрес. В нашем городе это быстро. Порядочек полный.

— У меня нет здесь родственников, — устало объяснил я. — И знакомых нет.

Милиционер подозрительно окинул меня взглядом и, официально козырнув, сухо отрубил:

— Тогда ничем не могу, гражданин.

Никто ничего не мог, никто ничего не знал.

Разбитый долгим блужданием, брел я по улице с гордым названием «улица Шести гвардейцев». Обелиск на могиле Неизвестного солдата, улица шести неизвестных гвардейцев — вот все, что напоминало о прошедшей войне. Нет, не усталость, горькая, невысказанная обида согнула плечи. Я присел на садовую скамью в открытом просторном дворе белого пятиэтажного дома.

На площадке шумно играли в волейбол. Матери катали в нарядных колясках нарядных малышей. Удары по мячу, свистки судейской сирены, гомон, смех, шелест троллейбуса, музыка из открытого окна — тысячи звуков окружали меня, но в голове стоял монотонный звенящий гул. Я прикрыл глаза.

— Не помешаем?

Не глядя, молча сдвинулся в сторону. Кто-то уселся рядом и заговорил, неприятно громко, хрипло:

— Стало быть, не знаешь, брат, кто строил этот дом?

— Не-е, — отозвался мальчишеский голос.

— И давно он тут стоит? — допытывался хрипач.

— Всегда, — уверенно прозвучало в ответ.

— И ты в нем всегда живешь?

Мальчик сказал веско и твердо:

— Всю жизнь.

— «Всю жизнь», — повторил дрогнувшим голосом хрипач. — Так вот, брат, твой дом я строил. Вот этими руками из пепла возрождал, как ту птицу финик!

Он сказал это гордо и торжественно. Даже хвастливо.

Меня покоробило его бахвальство. Я открыл глаза. Рядом сидел мужчина в парусиновом костюме и белых текстильных туфлях, какие обычно носят южане. В двух шагах стоял мальчик лет шести и с достоинством и любопытством поддерживал беседу:

— Краном?

— Какие там краны в сорок пятом! — взмахнул короткими крепкими руками строитель. — Тут кругом знаешь что творилось, брат!

— Сашо-ок! — позвал девичий голосок.

Я невольно вздрогнул.

— Сашо-ок!

От дома шла девушка с острыми плечиками.

— Я здесь! — отозвался мальчик.

Девушка приблизилась к нам, сказала недовольно, с напускной строгостью:

— Ищи тебя по всему двору! Обедать пора.

Она взяла мальчика за руку, потом, почувствовав себя неловко, кивнула нам:

— Здрасьте.

— Здравствуйте, — шумно отозвался строитель. — Сестренка, видать. А вот мы и ее спросим: давно стоит ваш дом?

— Всегда.

— А вы сколько в нем живете? — не хотел сдаваться строитель.

Девушка пожала острыми плечами и, будто заранее сговорившись с братом, ответила:

— Всю жизнь.

Она сочла разговор исчерпанным и, извинившись, пошла, еще раз передернув плечиками. Сашок убежал вперед.

— «Всю жизнь», — с горькой усмешкой повторил строитель. — Слыхали? Всю жизнь!

Он замотал головой. Его разговорчивость раздражала меня.

— «Всю жизнь»! И никакого им дела, кто этот дом строил, из пепла возрождал, как ту птицу финик!

— Феникс, — не сдержавшись, поправил я, но он не обратил на это внимания.

— Коробка, разбитая коробка стояла. Шутка сказать: двадцать суток шел бой, сражение за этот дом. Шестеро обороняли, а фашистов — видимо-невидимо! Напротив овраг был, и мостик через него, так…

— Где… мост?

У меня перехватило дыхание.

— Давно нету, — равнодушно ответил строитель, продолжая горестно мотать головой. — Овраг еще при мне засыпать начали. Вот, в командировку еду. И не утерпел. Сошел с поезда. Захотелось посмотреть свой первый дом. Сколько я их понастроил за эти шестнадцать лет — видимо-невидимо! И здесь, и в Минске, и в Сибири. Но этот!.. Но этот дом, — повторил он хриплым шепотом. — Приехал, а никому дела до меня нет.

В нем говорило уязвленное самолюбие безвестного созидателя, неутоленная жажда признания былых заслуг. И я поймал себя на мысли, что он изливает мою собственную боль.

— Я понимаю, оркестр тут ни при чем, и митинги разные. А вот, — он прижал к груди сильные руки, — хотелось, чтоб люди знали, хотя бы те, что в этом доме живут, знали, кто для них потрудился. А тут — нате пожалуйста: «Всегда стоял», «Всю жизнь».

Губы его дрогнули и он умолк.

— А что, брат! — Он вдруг поднял голову, встрепенулся и заглянул мне в лицо светлыми прояснившимися глазами. — А может, в том и есть самое главное? Вот я строил дом, не для себя ведь, не ради самоличной славы. Чтоб люди жили, детишек на свет рожали. Чтоб вот они, Сашок этот и сестренка его, и другие всегда тут бегали, всю жизнь!

Он и теперь обращался ко мне, но говорил для себя самого. Затем, как человек, познавший что-то новое, только что найденное, приободрился и говорил уже не для себя, а спеша поделиться с другими своим счастливым открытием.

— Вот оно — смысл в чем! Не памятник же мне у каждого дома ставить. Да я только на этой улице имени Шести гвардейцев пять домов воздвиг! Что ж мне доски мраморные везде привинчивать?

Он неожиданно крепко ухватил меня за руку и строго потребовал:

— Но, брат, солдата, что кровь свою проливал, жизнь отдал, того не смей забывать! Когда строили этот дом, возрождали его, наткнулись на чердаке на надпись одну. Так мы те слова куском вырубили и заново в стену вмуровали. Навечно!

«Улица Шести гвардейцев»… Да, нас было шестеро… Но почему двадцать суток? Мы бились пять дней и шесть ночей… Надпись на чердаке… Овраг… Мост…

— Где? Где это? — я вскочил на ноги и закричал. — Где?!

Строитель невольно затих и показал рукой на торец.

Я пошел, побежал к дому.

Над высоким фундаментом был вмурован, составляя часть оцементированного, серого, как гранит, цоколя, вырубок кирпичной кладки со словами, вырезанными острием финского ножа:

Здесь стояли насмерть гвардейцы
ИВАНОВ Са
ГУСЕВ Я.
КАДЫРОВ Х.
ЕРЕМКИН
ШВЕЦОВ
ЧАЛ
Бережно, едва касаясь, водил я пальцами по слабым бороздкам в красной обожженной глине. Пальцы мелко дрожали, и я ничего не мог с этим поделать. В ушах стоял гул. И мне почудилось, что я услышал голос Сашка Иванова: «И никто не узнает… А ее и не будет, а, Чалый?»

И свой ответ: «Будет, узнают!»

Почему я так верил в это? Потому, что тяжело умирать неизвестным солдатом?

За тысячу километров приехал я сюда, чтобы найти дом у моста. Разбитый, иссеченный, продырявленный. Но разве я действительно хотел увидеть его таким? Зачем же тогда все это было!

Дом стоял живой. И в нем жили маленький Сашок, его сестренка с острыми плечиками, а вместе с ними — и Сашок Иванов, все мои боевые товарищи.

Пусть же так будет всегда, всю жизнь.

ОТЗОВИСЬ

— «Зея»! «Зея»! Я — «Сура», я — «Сура». Прием.

Тихое, едва слышимое потрескивание, тяжелый вздох, опять настойчивое:

— «Зея», «Зея»…

Зея… Знакомое имя. Восточное. Зея… Гибкое тело танцовщицы в газовых шароварах. Дымчатый шарф. Танцовщица кружится. Никак нельзя разглядеть ее лицо и обнаженные руки. Только волны шарфа, полупрозрачные, как редкий туман. Ритмичные удары барабана отдаются в голове. А туман все кружится, колышется.

— «Зея», «Зея»! — устало зовет простуженный голос. — Я — «Сура», я — «Сура».

Страшная сила рвет в клочья зыбкий туман. Будто лопаются сверху донизу сотни нитей прочного шва. В разрыве — оранжево-белые всполохи пламени. Многоголосный гул и частая дробь барабана. Непонятные выкрики, топот. Над самой головой захлебывается автомат. Протяжный вопль, падение чего-то тяжелого, громыхание металла. И тишина, звонкая до боли в висках. Но вот снова размеренное:

— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Прием.

Медленно возвращается сознание. Ощупываю себя. Кажется, цел, но во всем теле тупая, ноющая боль. Пытаюсь вспомнить, что же произошло.

…Мы наступали на Жиллен, разрушенный хутор с единственным уцелевшим домом под островерхой черепичной крышей.

Пологая возвышенность, на которой стоял хутор, судя по топографической карте, господствовала в этом районе. Впрочем, листы карты Восточной Пруссии устарели, обнаруживались неведомые дороги и неизвестные населенные пункты. За пять минут до начала артиллерийской подготовки командир дивизиона пришел к выводу, что мы уже в Жиллене, а дом под островерхой крышей впереди — что-то другое. То, что Жиллен уже в наших руках, радовало. Но знал об этом только наш дивизион, а «катюши» нацелили на Жиллен ракеты. Прямой связи с гвардейцами у нас нет. Радировать в полковые штабы не имело смысла. План артподготовки исходил из армии. Разве туда добраться по эфиру за пять минут до боя!

Нас не накрыли: «катюши» все-таки «сыграли» по немцам.

Когда изломанную цепочку второй роты отделяла от дома с островерхой крышей сотня метров, я с разведчиком Лариным и радистом Шкелем ушел вдогонку за наступающими. Из старого наблюдательного пункта корректировать огонь стало невозможно.

Вместо крыши на доме чернел скелет из стропил. Черепица обрушилась, и вокруг дома снег казался пропитанным кровью.

В пустой комнате с голыми проемами окон сидел на полу пожилой лейтенант в ватном костюме, измазанном глиной и известкой. Он звучно высасывал мед из большого куска пчелиных сотов. В углу девушка в шинели бинтовала голову раненому солдату.

— Ну как? — отдышавшись, спросил я лейтенанта, командира роты.

Покряхтев, он разломил медовую плитку и, протянув мне половину — угощайтесь, пожалуйста, — равнодушно кивнул на окно. Я взялся за бинокль, но в нем не было нужды. В каких-нибудь трехстах метрах на опушке леса пофыркивали сизыми выхлопами две самоходные пушки с мужским именем «фердинанд». Под их прикрытием залегли немцы.

Шкель возился с радиостанцией: у него что-то не ладилось. Появился куда-то исчезавший Ларин.

— Товарищ старший лейтенант, подвал здесь — чистый дот!

Я отмахнулся и заторопил радиста.

— Питание село, — отозвался Шкель.

Он предупреждал меня еще вчера; мы наступали восьмые сутки. Как тут напасешься свежих аккумуляторов!

Ротный тоже не имел связи. Оба телефониста, тянувшие кабель, погибли. Ждали радиста из батальона.

— Что делать будем? Петеэры есть? А противотанковые гранаты?

У ротного не было ни противотанковых ружей, ни гранат. Определив на глаз местоположение самоходок, я набросал несколько слов на листке из полевого блокнота и вручил его Ларину:

— Бегом!

Разведчик исчез.

Немцы, чувствуя безнаказанность, продвинулись метров на двадцать, затем еще на десять. Их гаубичные батареи бьют из-за леса через нас, отсекают второй эшелон.

«Проберется ли Ларин?»

«Фердинанды», взревев моторами, осторожно поползли вперед, выставив длинные стволы с лапчатыми набалдашниками дульных тормозов.

— Сейчас начнут, — замечает ротный. — Метко бьют, негодяи. У них, говорят, оригинальные прицельные приспособления. Не слышали?

— Стабилизированные, — отвечаю я невнятно: рот забит пахучим воском и медом.

Раненный в голову, мучительно заикаясь, тянет:

— Сестрица, унеси меня отселя.

— Раненых эвакуировать! — распоряжается ротный. Его измятое бессонницей и окопной жизнью лицо с черной в блестках щетиной на миг становится печальным и серьезным, но тут же глаза с красноватыми веками загораются любопытством. — Как это — стабилизированные?

— Связь пришла! — кричит кто-то.

Появляется рослый пехотинец с зеленым ящиком рации за спиной.

— Разворачивайся! — коротко приказывает ротный.

— Лучше спуститься ему в подвал, — советую я, наблюдая за «фердинандами».

Они остановились, выжидая перед последним броском.

Ротный соглашается. Прошу его временно подчинить мне радиостанцию. Шкель передает радисту свою табличку с позывными.

— Так что значит — стабилизированные? — допытывается ротный и подает мне второй кусок меда.

— Стабилизированные — это…

Со свистящим шипением, прерывчатым, булькающим, высоко над нами летят снаряды. «Наши!» Выглядываю в окно. «Фердинанды» возобновили движение. Отчетливо звякают гусеничные траки.

На лесной опушке взлетают кустистые разрывы. Ларин пробрался, но поздно: коррективы передать некому.

— Товарищ старший лейтенант, «Зея» отвечает! — докладывает в дверях Шкель.

— Прицел меньше четыре! — кричу я в ответ.

— В подвал надо, товарищ старший лейтенант, — виновато дергает маленькими усиками Шкель. — Это пехотинец настроился.

Пробежав две комнаты, выскакиваю из дома, нахожу глазами черную дыру в подземелье. Наклоняюсь над ней.

— Передавайте: прицел меньше…

Грохот и лязг заглушают команды.

— Отставить! Огонь на меня! Огонь на меня!

За спиной гремят самоходные пушки, и тотчас черное и красное ослепляет, упругая волна толкает в бездонное ничто…

Да, теперь я все вспомнил. Глаза постепенно освоились с мраком. За толстым бетонным столбом виднеются освещенные каменные ступени, в самом низу застыли трое гитлеровцев. На светлом прямоугольном пятне валяются немецкие автоматы.

Незнакомый простуженный голос продолжает вызывать «Зею».

Я не вижу лица радиста, видна только шапка на голове в пульсирующем ореоле сигнальной неоновой лампочки. И матовые блики на кожухе автомата, что лежит у него под рукой.

— Отрезали? — спрашиваю я.

— Очнулись? — веселеет радист и вдруг, схватив автомат, выпускает скупую очередь по ступеням лестницы.

Сверху доносятся выкрики и ответная пальба. Пули высекают искры, брызжут цементными осколками.

— Тут какой-то фон фриц лежит, — объясняет радист. — Все достать хотят, веревку с крючком забрасывали. — Он хрипло смеется. — А я его еще дальше оттащил. Может, они, гады, из-за него и нас не взрывают, а?

— Может… — Разговаривать трудно, в голове продолжает стучать. — Воды нет?

— Нет. Что было, вам споил.

Пустая фляга с шумом катится в темень. Сразу же сверху гремит автоматная очередь.

— Так нас и взяли! — смеется радист. Он, видимо, истосковался в одиночестве. — Никак не свяжусь, — говорит со вздохом. — Первый раз отозвалась ваша «Зея», а потом как оглохла.

Он начинает покачивать лимб.

— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Прием.

У меня пистолет и две почти полные обоймы,четырнадцать штук.

— Как с боеприпасами?

У радиста не более половины диска к ППШ, но есть немецкий автомат с пятью магазинами. Кроме того, у входа лежат еще три таких автомата. Переворачиваюсь на живот и ползу за ними. Радист останавливает:

— Ни к чему. Когда стемнеет…

Разумно. Наладив автомат со стальным рамочным прикладом, слежу за входом.

Мы заняли дом с островерхой крышей около десяти утра. Сейчас, наверное, часов пять.

Нестерпимо мучит жажда. Наелся, по глупости, меду. Что стало с лейтенантом? Жив ли Шкель? Так я и не объяснил лейтенанту, в чем сущность стабилизированного орудия…

— Товарищ старший лейтенант, может, есть хотите? — Радист подает кусок черствого хлеба. — Еще полбуханки осталось, но экономить надо. Когда еще придут наши, неизвестно ведь, верно?

Приободрить радиста, сказать «скоро»? Нет, не имею права обманывать. И нуждается ли этот храбрый солдат в утешении? Он меня спас, не я его.

— Верно, надо экономить.

Тени на полу сгустились, уже не различается оружие.

Потонули во мраке тела убитых.

— Схожу за трофеями, — говорит радист.

Через несколько минут радист возвращается с добычей. Теперь у нас четыре автомата и одиннадцать магазинов с патронами. Да мои пистолетные обоймы. Если немцы по-прежнему будут щадить своего «фон фрица», мы продержимся долго.

Я подползаю поближе к выходу. Немцы могут воспользоваться темнотой и ворваться в подвал.

Взошла луна; рваный прямоугольник на полу стал короче, его голубоватый экран время от времени пересекает тень. В морозном воздухе сухо потрескивают одиночные выстрелы. Сапоги часового скрипят размеренно и громко. Пока нападения можно не опасаться.

— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Прием.

Мое внимание привлекает фосфоресцирующий диск. Протянул руку и наткнулся на окоченевший труп. Это часы на убитом. Часы показывали десять минут второго.

Раньше утра бой не возобновится: нашим нужно подтянуть резервы.

Тень замерла посредине голубого экрана:

— Рус, сдавайся!

Автомат, как живой, забился в руках. Наверху проклятия. В подвал ударили трассирующие пули. И снова тихо, только скрип чужих сапог над головой.

— Товарищ старший лейтенант…

Стараясь не шуметь, отползаю за столб.

— Поспите малость, ну их. До зари не сунутся. Да и сторожить буду: может, дозовусь.

— Как только захотите спать, будите.

Долго укладываюсь, ищу покойную позу, удобную для ушибленного плеча. В голове все еще стоит гул.

Под сводами подвала громом отдаются выстрелы. Сжимаю автомат. Но снова тихо, и я мгновенно проваливаюсь в тяжелый сон.

Что-то мокрое упало на потрескавшиеся губы. Инстинктивно раскрываю рот и ощущаю воду, настоящую воду!

— Пейте, товарищ старший лейтенант. Нашел все-таки. Опять тот «фон фриц» выручил. Термос у него.

Товарищ, брат мой! Если мы выйдем отсюда!..

Заставляю радиста тоже напиться и приказываю отдыхать. Он охотно повинуется, а я стерегу его, пока серое пятно на полу не окрашивается багрянцем.

Мы съедаем по кусочку зачерствелого холодного хлеба, выпиваем по три глотка воды. Опасаясь мороза, я всю ночь держал термос на груди под телогрейкой.

Немцы пока ничем не выдают себя, но я чувствую — скоро! Я занимаю позицию, а радист выкликает «Зею».

Один раз вместо стандартного «прием» он крикнул:

— Отзовись!

Нужно иметь каменное сердце, чтобы не ответить ему!

Все никак не спрошу радиста, как его зовут.

Над головой усиливается топот. Что-то затевается. Если бы нам гранаты!

— Рус, сдавайся!

Молчим. Когда на полу появляется тень, даю очередь.

Почему они все-таки медлят расправиться с нами? Неужели из-за «фон фрица»? Нет, скорее всего, рассчитывают сохранить надежное укрытие. О лучшем блиндаже и мечтать нельзя. Не успеваю подумать, как на светлое пятно падает круглая банка. Она несколько раз подплясывает, извергая черный смолистый дым. Выхватываю ее из света и швыряю обратно, но банка снова скатывается вниз. Пытаюсь подтянуть ее прикладом. Бьют автоматы. Громыхая по ступеням, скатывается вторая дымовая шашка. Светлое пятно исчезает, все заволакивает дымом. Из глаз текут слезы, душит кашель.

— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Прием.

Эх, «Зея», «Зея»! Не о помощи молим тебя. «Огонь на нас!» — вот чего мы хотим и требуем.

Длинные автоматные очереди. Искры от пуль в черном мраке.

— Рус, сдавайся!

Осторожно подкрадываюсь к выходу и, улучив момент, даю очередь вверх. На миг вижу блеск солнца.

Дикий вопль. Ага, попал! Что-то со свистом летит в подвал. Успеваю догадаться — граната. Валюсь на пол и прикрываю руками голову. Яркое пламя кромсает черноту. Эхо умножает гром разрыва. С потолка отваливаются куски цемента.

Протираю запыленные ресницы и открываю глаза. Видны ступени. Взрывная волна вынесла из подвала часть дыма. Дышать не легче: прогорклый запах взрывчатки щекочет горло.

Теперь немцы попытаются спуститься.

Вгоняю в автомат длинный стальной пенал с лакированными патронами.

— Рус!

Ни звука в ответ. На сером пятне тень согнутой фигуры.

Ниже, еще ниже, в самый ад! Судорожно вздрогнул автомат, и черно-зеленое тело скатывается вниз.

Быстро прячусь за столб.

Одна за другой рвутся гранаты. От едкого дыма взрывчатки нечем дышать.

— Сейчас я этим гадам устрою. — Радист, наклонившись, как вратарь, становится вблизи рваного края светлого пятна.

Падает граната. Прыжок к выходу, и стальной цилиндр с длинной деревянной ручкой, подобно бумерангу, возвращается наверх.

Взрыв, крики, ругательства.

— Приготовиться, — подаю сигнал радисту.

Повторяется номер с гранатой: смелый, ловкий солдат успевает поймать гранату и выбросить ее обратно. Но немцы наверняка догадались, в чем дело, и, если среди них есть хоть один опытный фронтовик, следующую гранату ловить опасно, могут придержать перед броском.

Хочу предупредить своего товарища, но лишь успеваю крикнуть:

— Ложись!

Он бросается на столб, но, кажется, поздно. Сквозь сдерживаемый стон — протяжное: «Га-ады…» Беззлобное, удивленное.

Выпускаю длинную очередь. Теперь можно, все равно не расстрелять всего боезапаса. Подбираюсь к раненому товарищу, оттаскиваю его дальше в укрытие.

— Задело?

— Ноги. И спине горячо…

Чем, чем я могу помочь? Ни лоскута бинтов. И что можно сделать в пыльной тьме! Перевязывать на ощупь еще хуже.

— Вы не беспокойтесь, товарищ старший лейтенант…

Какой я тебе старший лейтенант! Я брат твой, до конца жизни, всей недожитой жизни моей.

Наверху опять движение, надо приготовиться к встрече. Сую раненому термос с остатками воды и возвращаюсь на свою позицию.

От грохота заложило уши. Будто издалека доносится:

— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Прием…

Взрыв. Град осколков.

— Рус, сдавайся!

Ответная пальба, и все сначала:

— «Зея», «Зея». Я — «Сура»…

Сура — название реки. Где она протекает, не помню. Голова отяжелела, поташнивает.

Они опять лезут, и ствол автомата нагревается так, что видна пепельно-бордовая полоска. А может быть, это рябит в глазах от вспышек выстрелов?!

Еще две гранаты. Одна взрывается раньше, и волна отбрасывает вторую в сторону…

Я давно не чувствовал пальцев на правой ноге: застыли от холода. Теперь ноге тепло, от самого бедра до кончиков пальцев. В сапоге мокрая жара.

Оттягиваюсь дальше от входа, ближе к радисту.

Немцы затихли — больше штурмовать не решаются. Я бы на их месте давно приложил к перекрытию несколько толовых шашек. Очевидно, они это и делают.

Радист уже не зовет «Зею», он медленно крутит лимб, ищет.

Но вот он снова вызывает далекую «Зею». Потом начинает бредить:

— Я — «Сура»… «Сура»… «Сура»… Взглянуть бы на тебя… Еще разок взглянуть на тебя, Сура…

Осторожно прикасаюсь к его плечу. Нет, он не бредит.

— Я родился на Суре…

И вдруг кричит, громко, восторженно:

— «Зея», «Зея»! Огонь на меня!

Он просит, молит, приказывает:

— Огонь на меня! Огонь на меня! Огонь на меня!


Нас отправили тогда в разные госпитали, я потерял его. Но он жив. Я уверен в этом. И мне так нужно найти его!

«Сура», «Сура»! Отзовись!

ПОВЕСТИ

«СИРЕНЬ 316» Документальная повесть

Человек шел по крепко укатанной заснеженной улице, тяжело припадая на неживую ногу. На бледном лице его все время светлела застенчивая улыбка, будто человек стеснялся своей радости, которая могла показаться беспричинной. И в самом деле, он улыбался сверкающей белизне и ленивому дыму над избами, парящему навозу на дороге, щебечущим воробьям, заиндевевшим деревьям, яркому слепящему солнцу и голубому небу. Солнце запуталось в густых ресницах, и человек все время жмурился. Крылья тонкого с горбинкой носа вдыхали морозный воздух и родные мирные запахи. На щеках медленно проступил румянец и высветлились складки-ямочки.

Улыбаясь и жмурясь, человек дошел до здания райвоенкомата, тщательно вытер о скобу ноги, обмахнул их веником и поднялся по скрипучим ступенькам.

Ему указали на дверь, обрамленную полосками шинельного сукна, с табличкой «Начальник отделения».

Человек снял шапку, на лоб косо упали темные русые волосы.

Начальник отделения, капитан в кителе с засаленным кантом на стоячем воротнике, вскинул на миг глаза:

— Слушаю.

— Паспорт нужен, на работу устраиваться. — Человек шагнул к столу. Заскрипела кожа и металлические шарниры протеза.

— Из госпиталя? — спросил капитан, не поднимая головы.

— Нет.

Капитан, прищурившись, взглянул на посетителя.

— Что с ногой?

— Ничего, просто протез.

— На фронте?

— Нет.

— Белобилетник?

— Да.

— Документы.

Человек положил на стол потертый листок. Капитан, склонив набок лысеющую голову, пробежал глазами бумагу, потом еще раз перечитал, заглянул на оборотную сторону и подозрительно уставился на посетителя.

— Что еще есть?

— Ничего.

— Ничего?

Капитан усмехнулся.

— На простачка, понимаешь, рассчитываешь? — сказал, улыбаясь, капитан, застегнул крючки стоячего воротника и потряс бумажкой. — Справочками нас не удивишь. Всякую, понимаешь, липу видывали.

Человек насупил брови.

Капитан не кричал, не стучал кулаком по столу. Только насмешливо улыбался. Это обижало еще сильнее.

— Где раздобыл? — он подмигнул, вызывая на откровенное признание.

С лица человека сбежал румянец.

— Там написано, где.

— Написано! Не могли тебя в армию взять. Да еще — туда…

Капитан многозначительно кивнул куда-то за спину.

— Где ж ты раздобыл эту липу? Ну, где твое свидетельство?

Человек закрыл глаза, лицо его стало белым, губы задрожали.

— Махинации, понимаешь, крутишь. Стыдно. В такое время…

Человек раскрыл глаза, тяжело ступил вперед и сказал такое, что капитан невольно отпрянул, но тотчас пришел в себя.

— Обзываться?! На официальное лицо?!

— Сволочь ты, вот кто, — весь дрожа, сказал человек и взял со стола свою бумагу. Капитан не успел перехватить ее.

— Назад!

— В чем дело? — раздался позади энергичный голос. В дверях стоял пожилой майор.

Капитан проворно одернул китель.

— Товарищ майор, задержана подозрительная личность!

— Опять подозрительная?

— И еще обзывается, понимаете, — обиженно добавил капитан.

— Это уж ни к чему, — заметил майор и обратился к человеку: — Кто такой?

— Никто, — отрубил человек, — подозрительная личность.

— Будет, — примирительно сказал майор, — присаживайтесь.

Он взглядом приказал капитану выйти.

— Будет, — повторил майор и легонько подтолкнул человека к стулу. — Садитесь, садитесь.

Сам он устроился напротив.

— Курить есть чего?

— Демократический подход? — усмехнулся человек, и в темных глазах его вспыхнули затаенные смешинки.

— Какой еще подход, — досадливо махнул майор, — уши пухнут.

Человек выложил на стол пачку папирос.

— Не может быть! — обрадовался майор. — «Звездочка»? Откуда такое чудо?

— Из Москвы, пайковые.

— По карточкам, что ли?

— По аттестатам.

— Закуривайте, — майор угощал человека его же папиросами.

Человек щелкнул зажигалкой.

— Трофейная? — поинтересовался майор. Человек утвердительно кивнул. Темные русые волосы косо упали на лоб.

— Где ранили? — спросил майор, разминая папиросу.

— Нигде.

— Как это нигде? А нога?

— До войны еще.

Майор поднялся с места.

— Прикуривайте. — На лице человека слабо заиграла улыбка. — Или некурящий?

— Почему?

— На табачок проверяли, товарищ военком.

Майор рассмеялся.

— Отгадал! Зовут как?

— Кузяев Петр.

— По батюшке?

— Иванович.

Майор, тихо смеясь, прикурил и снова уселся.

— Нет, курить на самом деле хочется. Ну, рассказывайте, Петр Иванович, рассказывайте.

МЕЧТА

Когда Иван Федорович Кузяев уходил в четырнадцатом на германскую войну, в селе Николаевке, что раскинулось на левом берегу речки Канадея, между Сызранью и Пензой, оставалась жена, смуглолицая Васса, да трое детей. Старшей — пятый год, младшей — едва второй пошел.

О четвертом, сыне Петре, Кузяев узнал уже на фронте. А увидел его нескоро, в девятнадцатом. Младший долго не хотел признавать отцом солдата с русыми усами. И отец придумал для сына такую игру, что они враз подружились. Игру в солдатскую науку.

Стоя на крылечке в опорках на босу ногу, отец во весь голос, будто на плацу перед строем, отдавал команды. А по двору, старательно задирая босые ноги, вышагивал Петя. У самого плетня раздавалось: «Кругом!» И Петя поворачивал назад.

— Молодец! — хвалил Иван Федорович, прищелкивал опорками и подкручивал короткие усы. — Па-вторить! Ша-агом марш!

После строевой начиналось обучение «штыковому бою». Винтовкой служил ухват.

Продолжалась эта увлекательная игра недолго: короток крестьянский отпуск. Да и Пете стало недосуг.

В селе расположились красные. За околицей, на лугу, появились чудо-машины. Они летали, как настоящие птицы, и назывались аэропланами, а сказочные люди, управлявшие ими, — летчиками.

Один из летчиков квартировал у Кузяевых и сразу стал Петиным другом. Когда он подходил к дому, мать украдкой крестилась, а Петя радостно бежал навстречу.

— Привет тезке! — весело говорил летчик, подхватывая мальчонку на руки, и кружился с ним, подражая звуку аэроплана. Затем доставал комочек сахару, и Петя становился обладателем вкуснейшего на свете лакомства.

— Во-он на том облачке прихватил! — показывал летчик на небо. — Так кем будем, тезка?

Петя опускал руки по швам согласно всем правилам солдатской выучки и четко докладывал, как научил его старший друг:

— Летчиком Красного воздушного флота! Солдатом революции!

Через месяц аэродром снова стал обыкновенным лугом. Ушли красноармейцы, исчезли аэропланы, улетел явившийся с неба сказочный друг. Но детская память сохранила все. Небо стало заветной мечтой. Другой жизни, чем жизнь летчика, Петя Кузяев и не предполагал. И он готовил себя к трудной профессии: закалялся, тренировал тело, учился. Много надо знать летчику, а в Николаевке была лишь четырехлетка. Пришлось продолжать учение в Канадее. Раз в неделю за двадцать километров Петя добирался домой за продуктами. Пешком, когда и поездом. «Зайцем», конечно, денег на билет не хватало.

В хмурое, слякотное октябрьское утро Петр возвращался из очередной побывки. Он опаздывал на занятия и торопился. Можно было успеть разве что поездом. Товарный шел сквозным, пришлось садиться на ходу…

…Петр кричал только в те страшные мгновения, когда его кружило, било, резало. Потом кричали, шумели, голосили другие, обступившие его окровавленное тело.

Он молчал, уставившись в серое нелетное небо…

…Окрепнув после больницы, Петр устроился секретарем сельсовета, затем стал счетоводом на лесозаводе в Чаадаевке.

Незадолго до войны переселился в Тамбов, работал в бухгалтерии областной конторы кинопроката.

В Тамбове Петра Кузяева избрали в комитет ВЛКСМ Центрального района. Петр возглавлял местком в кинопрокате, был активным членом обкома союза кинофотоработников.

Он всюду был в первых рядах, но только не в солдатском строю. Инвалид Кузяев на военном учете не состоял. Его не брали в армию даже писарем. Напрасно он показывал значок отличного стрелка и сдавал нормы комплекса «Готов к труду и обороне». Бег обещали заменить велосипедом, и он тренировался при каждом случае.

В июне сорок первого года Петр отдыхал в Чаадаевке. Здесь после долгой разлуки он встретился с Аней, своей первой любовью. Аня учительствовала, хотя ей и не довелось еще завершить свое образование.

Худенькая, с редкой россыпью веснушек на лице, добрая и упрямая, Аня запомнилась Петру в белом платье в крупный горошек. Наверное, потому, что в таком платье он впервые увидел ее еще девчонкой, когда она в каникулы приезжала из Городища к деду на лесозавод. Аня росла без отца. Мать, узнав о дружбе дочери, восстала, но загасить разгоревшуюся любовь было невозможно.

Она не знала о переписке Ани с Петром, и их женитьба явилась для нее, да и для родителей Петра, неожиданностью. А пожениться они окончательно решили в субботу 21 июня.

Вечером 22 июня молодые уехали в Тамбов, так и не сыграв свадьбы. Теперь было не до веселья.

Теща, так противившаяся их дружбе, вдруг сразу смирилась: во всяком случае, зятя не возьмут на войну.

ВОЙНА

На четвертый день войны Петра Кузяева вызвал секретарь райкома партии. Веселый, прекрасной души человек, Сергей Михайлович Маринин сразу напустился на Кузяева:

— Ты что это военкому голову морочишь! Ну, какой из тебя солдат, а? Знаю, знаю, не тряси значками. Ты что, и в атаку на велосипеде поедешь?

— Не поеду, — насупился Петр. — Буду стоять насмерть.

— И все? — насмешливо спросил Маринин, покачиваясь на носках.

— Все! — отрубил Петр, и волосы упали на лоб.

— Ну и дурак, — заключил Маринин. Он тут же улыбнулся. — Это не я, Чапаев сказал. Помнишь?

— Помню, — ответил Петр. — Раз десять смотрел и книгу Фурманова читал.

— Отлично! Стало быть, должен помнить чапаевскую лекцию о месте командира в бою. Ты что думаешь, и в этой войне командиру всегда место впереди на лихом коне? Нет, дорогой мой! И в тылу работы по горло. А посему есть решение сделать тебя секретарем Центрального райкома комсомола.

— То есть каким секретарем?

— Ясное дело, первым.

— Да нет, я…

— Ладно, ладно, понял. Пойми и ты: для фронта это надо, для фронта! Ясно?

Петр по-солдатски опустил руки по швам.

— То-то. И не думай, что работа предстоит легкая.

Работа — Маринин не преувеличивал — была не легкая. Центральный райком объединял более ста первичных комсомольских организаций.

Заводы и фабрики перестраивались на военную продукцию.

На колхозных полях стоял неубранный хлеб.

Открывались госпитали.

Вокруг города шли оборонные земляные работы.

Фронту требовались смелые, надежные люди.

Петр никогда не знал, где придется заночевать. С транспортом было плохо. Собственно, у первого секретаря райкома не было никакого личного транспорта, автобусы скрывались в парке значительно раньше полуночи.

Он ходил с завода на завод, посещал предприятия.

Почти ежедневно приходилось бывать в райкоме партии, в школах, в военкомате.

Попутными машинами, пешком, на чем попало добирался Петр в колхозы, взглянуть на дела школьников и студентов, занятых уборкой урожая, разобраться, помочь, подбодрить. Часто видели секретаря райкома тамбовчане, рывшие окопы и противотанковые рвы. Там, за городом, Петр иногда виделся с Аней.

От постоянной многокилометровой ходьбы и дорожных мытарств, посильных и не для каждого здорового человека, Петр так натирал культю, что по утрам едва сдерживал стон. Постепенно расхаживался, притерпевался к боли, а к вечеру — опять хоть криком кричи.

И все же физические страдания не шли ни в какое сравнение с душевными муками. Сердце рвалось на части, когда приходилось отправлять на фронт молодых, еще не оперившихся юнцов, а он, секретарь райкома, оставался в тылу. Закаленный, здоровый, годный даже в авиацию, разве что за исключением одного пункта…

Комсомольский вожак Петр Кузяев оставался в тылу, а сын учительницы, пятнадцатилетний комсомолец Гена, отчаявшись уговорить местное начальство, сбежал и добился своего: поступил в школу истребителей танков.

Маруся Бакуменко, секретарь комсомола школы, стала радисткой-разведчицей.

И сотрудник райкома Витя Кулаев писал заявления до тех пор, пока его не отпустили на фронт.

Петр Кузяев сдерживал несовершеннолетних, юные отчаянные головы. Война затягивалась, и им, самым молодым, еще предстояло совершить героические дела. И Гене, и Вите Кулаеву, и другим…

После одного из заседаний в райкоме партии Маринин спросил Кузяева:

— Почему не в партии?

Петр промямлил, что, мол, недостоин, в тылу отсиживается, а в бой других посылает.

— Опять за старое, — недовольно сказал Маринин. — Оформляй документы, не откладывая. Одну рекомендацию я дам, если хочешь, конечно.

А вскоре «крестный» Кузяева Сергей Михайлович Маринин уезжал на фронт комиссаром.

— Вот оно как, — с укоризной сказал, прощаясь, Кузяев. — Мне, значит, в тылу место, а вам — впереди, на лихом коне.

Маринин обнял Петра и, не в силах скрыть радости, ответил:

— Честное слово, я не виноват: повезло как-то.

— Много раз просились?

— Много.

— Я тоже начну писать. — Петр упрямо сжал губы.

Наступил сорок второй год. Фронт все ближе подкатывался к Тамбову. Город бомбили. Радио передавало тревожные сводки. Многие жители эвакуировались.

— О-го-го… Надо уезжать, пока не поздно, — сказал Кузяеву знакомый бухгалтер и, подняв ногу, покрутил ортопедическим полуботинком. — На таких двоих, как у нас с тобою, далеко не убежишь.

Заговорила об отъезде и Аня. Неожиданно свалившееся на них горе — преждевременное рождение ребенка — лишило жену былого спокойствия и уверенности.

— Уедем, — предложила она. — И жить здесь негде…

— Чем мы плохо устроились? — возразил Петр. — Дом хороший, не гонят. Хозяйка — славная женщина.

— Тетя Женя — да, но муж ее… Сколько я из-за него слез пролила! Как выпьет, так и начинает: «Молодчина, Анка, толково выбор сделала. С таким мужиком никакая война не страшна».

Петр потемнел, но сдержал себя.

— Сам-то он тоже не вояка. Ноги хотя и целы, да никудышные, как колоды, распухают.

— Уедем, — Аня заплакала.

Он стал гладить ее волосы, плечи.

— Хорошо, завтра поговорю.

Петр с утра сразу отправился в райком.

— Чего такой злой, товарищ Кузяев? — встретил новый секретарь.

— Отпустите на фронт. Не могу больше, — глухо сказал Петр. Секретарь внимательно оглядел его. Помолчал. Затем поднялся из-за стола.

— Пойдем, познакомлю с одним товарищем.

Секретарь представил Кузяева незнакомому военному с двумя «шпалами» и танками на черных петлицах и ушел.

Петр и майор остались наедине. Майор попросил рассказать о себе. Беседа затянулась.

— Пожалуй, что-нибудь можно сделать, — сказал, наконец, майор.

— Только не в тылу! — заторопился предупредить Петр. — И не писарем, не кашеваром, не бухгалтером на каком-нибудь складе.

Майор выслушал это без улыбки.

— У меня только тыловые должности. Других нет.

Петр встал.

— Тогда извините, зря время потратили.

Не обращая внимания на горячившегося Кузяева, майор спокойно повторил:

— Только в тылу, в глубоком тылу.

— До свиданьица!

— В тылу противника.

Петр замер.

— Как вы сказали? — переспросил. Ему показалось, что он ослышался.

— В тылу противника. Дело ответственное, серьезное и очень опасное. Так что лучше подумать.

— Да я уже столько передумал, товарищ майор!

— С Анной Ивановной посоветуйтесь.

— Говорил с ней! Согласна, жена ведь. Комсомолка.

— Об этой должности вы еще не говорили, Петр Иванович. А дело, повторяю, необычайно опасное.

Майор отговаривал еще долго и серьезно, но Петр уже знал: желание его, сильное, выстраданное, сбывается.

Оформление документов заняло немного времени. На медкомиссии военврач второго ранга, взъерошенный, усталый, бегло взглянув на протез, передернул плечами:

— Что тут проверять — не понимаю. Делать им там нечего. Не годен! Подчистую.

Петр с трудом скрыл торжествующую улыбку.

Повестку принесли 26 июня, в день рождения. И как год назад не пришлось отгулять свадьбу, так в этот раз не отпраздновали двадцатишестилетие Петра.

Аня разрыдалась. Петр никак не мог успокоить ее.

— Не пущу, не пущу, не пущу, — повторяла она.

Петр сорвался, вспылил, впервые накричал на Аню:

— Не пустишь, так уйду! Но только больше не жена ты мне!

В дверях неожиданно появился хозяин. С трудом передвигая распухшие ноги, вплотную приблизился к Петру.

— Чего орешь? Супруга она тебе! Какая же женщина без слез мужика своего на войну отпустит?

Аня притихла, втиснула лицо в подушку.

— Когда идти? — деловито спросил хозяин.

— В восемь, — ответил Петр и виновато дотронулся до вздрагивающего плеча жены.

— Давай, Анка, — продолжал хозяин, — помоги моей старухе стол накрывать. Негоже без посошка человека в дорогу отправлять.


Вдоль поезда толпились группами и парами суровые мужчины и печальные женщины. Дети хныкали; те, что постарше, держали себя по-взрослому, строго и печально.

Из какого-то вагона доносились звуки гармошки, где-то пели, нестройно, но задористо.

Кованые сапоги припечатывали асфальт. Позвякивали в вещмешках металлические ложки и кружки.

— Если писем долго не будет, не пугайся, — вполголоса в какой уж раз предупреждал Петр.

Аня согласно кивала. В белом платье в крупный горошек, она выглядела девчонкой, как тогда, когда приезжала к деду на каникулы. Только глаза ее, светло-голубые, с большими зрачками, застыли в немой тоске. И Петру было нестерпимо жаль оставлять ее одну-одинешеньку в затемненном городе. Но он не мог поступить иначе. И Аня должна была понять его.

Когда собралась вся группа, которая уезжала с майором-танкистом, нашлось много знакомых.

— Петя? Тоже с нами? — недоверчиво спросил Анатолий Ванявкин, бывший член комсомольского комитета школы.

— Как видишь, Толя.

— Моя мама, — сказал Анатолий и повернулся к женщине в темном платке. Глаза у нее были заплаканными, но она держалась стойко и прямо.

— Петр, — Кузяев пожал сухую ладонь Надежды Антоновны и представил жену. Аня не знала, что сказать, и спросила о том, что было и так ясно:

— Сына провожаете?

— Сына.

— А я провожаю мужа.

Лицо Ани вдруг стало таким же суровым, как у матери Анатолия.

И потом, когда поезд ушел и женщины и дети покинули перрон, часто останавливаясь и оглядываясь, Аня шагала солдаткой среди других солдаток: ее муж был таким же, как и другие мужчины, те, что ушли воевать.

А она будет работать, учиться и ждать писем. Сейчас и всегда, когда их не будет долго, очень долго. Ждать, пока не дождется.


На рассвете поезд остановился в пятнадцати километрах от города. Немцы разбомбили путь. Дальше отправились пешком. Майор-танкист взял у Кузяева плащ и вещмешок.

— Н-да, — крякнул майор, забрасывая за спину вещмешок. — Что там у вас, гантели?

— Книги.

— Какие?

— Островский, «Чапаев», «Овод».

Майор кивнул и зашагал вперед.

В полдень они пришли в город. Майор оставил всех у закопченной стены депо, а сам ушел. Возвратился он с малоутешительным известием: часть передислоцировалась, городу грозит сдача.

Майору удалось раздобыть автобус, и они снова отправились в путь.

Учеба подходила к концу, когда Кузяева внезапно свалила тяжелая болезнь. Врачи определили: тиф. Петр пытался объяснить, что это, наверное, тропическая лихорадка, а не тиф, но его слова приняли за горячечный бред. Начальник и учитель Кузяева капитан Савельев отвез его в инфекционный госпиталь.

Петр болел долго.

Всем его планам и мечтаниям опять грозила катастрофа. Из госпиталя неминуемо направят в военкомат, а там — ясное дело, разговор короткий: «Не годен! Подчистую». Петр забеспокоился, написал Савельеву. Тот не оставил Петра в беде, сам за ним приехал.

И вот Петр Иванович Кузяев — уже Петр Яковлевич Михалин, уроженец Брянска, жил там по улице Паровозной. Все это на случай, если попадет в руки врагов.

Вместе с Петром в автобусе ехал его земляк, радист Толя Ванявкин.

Перед отъездом, облачаясь в поношенную штатскую одежду, Петр и его напарник сожалеюще вздохнули: не хотелось расставаться с обмундированием.

С детства воображал себя Петр в военной форме. Когда-то даже купил по случаю моряцкий костюм: брюки клеш, фланелевку с синим воротником, окаймленным белыми полосками, тельняшку — и сфотографировался.

К лицу военное и Толе Ванявкину. Форма словно делала его еще выше и стройнее. Над крутым лбом Ванявкина красиво выбивались из-под пилотки льняные волосы.

На аэродром прибыли глубокой ночью.

Грузовая кабина «Дугласа» была забита боеприпасами для партизанского соединения Ковпака. Имя Ковпака капитан Савельев назвал уже в самолете.

Встретить Кузяева должен был майор Вершигора.

Взревели моторы, и самолет задрожал в нетерпеливом ознобе. Потом обороты несколько уменьшились, «Дуглас» дернулся и мягко покатил по ровному полю.

Петр и не почувствовал взлетный миг. А сколько лет ждал его! И хотя не сидел сейчас он за штурвалом и перед ним не мерцали стрелки приборов, не мигали сигнальные лампочки, Петр Кузяев летел в тыл врага, летел сражаться за Родину, за революцию.

У КОВПАКА

Благополучно перелетев линию фронта — белые кудели зенитных разрывов, — самолет начал постепенно снижаться. Наконец, внизу показались красные огни условных костров, взлетели ракеты, освещая посадочную площадку.

Пока второй пилот открывал дверцу и прилаживал стремянку, к самолету лихо подкатил пикап, из него проворно выскочил коренастый человек с черной густой бородой. Весело поздоровавшись с летчиками и сопровождавшими груз, он протянул Кузяеву руку, как старому знакомому, и назвал себя: Вершигора.

Вооруженные люди стали выгружать ящики с боеприпасами, а Вершигора, забрав с собой Кузяева и Ванявкина, уехал в деревню.

Пикап остановился на окраине, новичков ввели в избу, где на полу уже ждала постель — сено, покрытое плащ-палаткой.

— Отдыхайте, — сказал Вершигора. — Утром поговорим.

— Чудно, — буркнул Толя, укладываясь.

Петр промолчал, но мысленно согласился. Глубокий вражеский тыл и — аэродром, изба, постель. Чудно!

Не спалось: думы, как облака под самолетом, громоздились одна на другую. Затем стали бесшумно раскрываться кудельки зенитных разрывов. Самолет затрясло, вокруг загрохотало, затрещало.

Кто-то сильно дернул Петра за руку, толкнул Ванявкина.

— Немцы!..

Петр вмиг проснулся.

— Бой на аэродроме! Приказано уходить! — прокричал неизвестный и выскочил вон.

На дороге толпились люди, пешие и на лошадях. Громыхали повозки. Из домов поспешно выходили мужчины, женщины, дети. И вся эта масса почти стихийно образовала колонну, военный обоз. Петр с Толей устроились на какой-то подводе с плоскими круглыми коробками из белой жести.

Дорога вскоре вошла в лее, уже захватанный ржавыми руками осени: был конец сентября. Чем гуще становился лес, тем глуше и глуше доносились звуки перестрелки. Ни у Петра, ни у Толи не было никакого оружия. Было досадно и обидно от своей беспомощности.

В полдень прискакал Вершигора. Первым делом проверил, целы ли железные коробки с отснятой кинопленкой.

— Целехоньки, Петро Петрович, — уверил возница.

— Целехоньки! — сердито сказал Вершигора, осматривая каждую коробку. — Знаешь, сколько жизней в каждой ленте? Попадись она только немцам. Кого вез?

— Та их, — показал кнутовищем возница на Петра с Толей.

— А-а, — сразу успокоился Вершигора и заулыбался новичкам. — Страшновато пришлось?

— Чего там, — тряхнул чубом Толя.

— Было маленько, — признался Петр. — Автомат бы, а то один протез.

Вершигора расхохотался, но тут же стал серьезным.

— С оружием туго. Самим добывать надо. А что протез — не беда. У меня тут парень есть, Володя Зеболов, лихой автоматчик, безрукий, между прочим. Ну, поехали.

Вершигора не сказал куда, и Петр не счел возможным задавать вопросы.

Они прибыли в расположение штаба Ковпака, устроились в палатке. Кузяева и его радиста временно прикомандировали к тринадцатой роте автоматчиков. Никто из партизан не спрашивал их, кто они и что. Так здесь было заведено. Кому надо, тот знает. А другим до этого нет дела.

Ковпаковцы готовились в новый рейд. Разговоры об этом не велись, но все вместе и в одиночку исподволь собирались в дальний путь. Насколько было известно Кузяеву, планировался рейд на юг, на Сумщину, подобно летнему рейду Ковпака из Брянских лесов. В районе Ворожба — Сумы Кузяеву предстояло разлучиться с отрядом. Пока же делать ему было нечего. Чтобы не сидеть сложа руки, Петр вызвался помогать на кухне. Чистил картошку, колол дрова.

Талант повара проявился в нем неожиданно. Привезли свежей капусты и свеклы. Картошка настолько всем опостылела, что, несмотря на пространные лекции командира роты автоматчиков Бережного о неисчерпаемом разнообразии картофельных блюд (он насчитывал их около двухсот), ребята запросили щей.

Наварить щей взялся Кузяев. «Для кислинки» повар-дебютант отжал в котел ягоды рябины. Успех превзошел ожидания и повара, и его клиентов. Похвалились даже Ковпаку.

— А что, — сказал Сидор Артемьевич, — солдат, он из топора кашу зварыть.

— Обвык? — спросил Кузяева Ковпак.

— Обвык, товарищ командир, — ответил Петр и замялся.

— Ну, чего хочешь, кажи, — сощурился Ковпак.

— Лошадку бы мне, товарищ командир, для мобильности, — Петр прикоснулся к протезу.

— Для мобильности? — усмехнулся Ковпак. — Ладно, братику, дадим тебе коня. Скажу Вершигоре.

Спустя несколько дней Вершигора подвел к Петру неоседланного гнедого конька.

— Держи, Петр Иванович. «Для мобильности!» — и раскатисто засмеялся. — Понравилась деду твоя просьба. Владей! Только посматривай в оба: все-таки полицая возила.

Седло раздобыл Зеболов. Где и как — для Петра осталось тайной. Володя не любил рассказывать о своих боевых делах. Скрывал он почему-то и при каких обстоятельствах потерял руки: правая была отрезана у ладони, левая — до локтя.

В партизанском соединении Ковпака было два инвалида: Зеболов и Кузяев. Но их никто и ни в чем не выделял. Здесь все были воинами.

Однажды только Кузяев имел неприятный разговор с белобрысым парнем в солдатской бекеше и серой кепке.

Белобрысый ежедневно вертелся у котла, старался в чем-то угодить, заискивал, выпрашивал добавку.

Как-то после сытного обеда белобрысый разоткровенничался:

— Эх, Петр Иванович, и к чему вам мучения такие, жизнь лесная неприкаянная? Мне бы деревяшку вместо ноги — хрен с ней, с ногой, и одной обойтись можно! — лежал бы я сейчас на печи с молодухой под боком.

— А ну, катись отсюда! — сдавленным голосом перебил белобрысого Петр. — И не появляйся больше!

— Тихо, тихо, тихо, — зашипел белобрысый. — Пошутил я, не понимаешь, что ли?

— Не понимаю! — отрубил Петр. — Уходи!

— Извините, Петр Иванович. Ей-богу, ничего такого… Сочувствие только.

— Сочувствие! — презрительно выдохнул Петр. — Подлость одна!

— Извините, Петр Иванович, — губы белобрысого тряслись. — Ей-богу… Напрасно вы обо мне такое думаете.

— Ничего я о тебе не думаю! Одно запомни: если у человека заместо совести ветка лозовая, во все стороны гнется, так ему не то что нога, голова ни к чему.

Подошел Володя Зеболов.

— О чем распеваете?

— К молодухе, в тыл захотел. Протезу завидует, — гневно пояснил Кузяев.

Зеболов, поглаживая культяшкой автомат, стал в упор разглядывать белобрысого, наконец сказал ровным голосом:

— Пойдешь сегодня со мной. Отпрошу у командира. Зайца из тебя выгонять буду. Понял?

Белобрысый поспешно закивал.

— Понял. Я докажу, я…

— Докажешь — останешься, — так же спокойно продолжал Зеболов. — Трусы и предатели, они долго не живут. До первой проверочки, понял?

Белобрысый опять закивал.

— Я докажу!

— Все, — отрубил Петр. — Докажешь, тогда и на глаза появляйся.


Двадцать шестого октября отряды Ковпака двинулись из Брянских лесов на юг.

Первую неделю рейд совершался тихо, «щоб тильки шелест пишов по Украини», как наставлял Ковпак.

Но уже Кролевец взяли «с шумом и треском», с артиллерийской канонадой.

Вскоре стрела на карте рейда выгнулась вправо, на юго-запад, потом на северо-запад, форсировала Десну, нацелилась на Лоев на Днепре.

Кузяев все больше отдалялся от запланированного района самостоятельных действий.

— Ничего, — успокаивал его Вершигора. — Вот Зеболов Володя. Выбрасывали его под Бахмач, а попал под Брянск. На сто семьдесят пять километров по прямой не «довернул» штурман. Расскажи, Володя, как ты от своих отбивался!

Володя застенчиво улыбался и молчал. Когда он приземлился, то принял партизан за полицаев и завязал с ними перестрелку.

— По-ве-се-лимся лучше, — нараспев предложил Зеболов. Пора было обедать.

К Седьмому ноября гвардия Ковпака вышла к Днепру и с боем овладела городом Лоевом. В редком лесу на правом берегу Днепра состоялся митинг, посвященный 25-й годовщине Октября. Зачитали приветствие Главнокомандующего партизанским движением.

Шел мокрый снег. Под ногами пружинила листьями земля. Петр стоял, накрывшись плащ-палаткой, и с грустью думал о предстоящей разлуке с ковпаковцами, с верными друзьями, которых он уже не забудет во всю свою жизнь.

Получен приказ из Москвы: Кузяев с радистом должны остаться в Гомельской области и действовать при отряде «Большевик».

Здесь, в белорусских лесах и топях, больше года, пока не придет Советская Армия, Петр Кузяев будет делать свое трудное и опасное дело.

«СИРЕНЬ 316»

Рейд партизанских соединений Ковпака и Сабурова по Белоруссии активизировал действия народных мстителей, объединил малочисленные разрозненные группы в отряды, полки, бригады.

Встревоженное и озлобленное партизанскими налетами, немецкое командование начало подтягивать карательные отряды, блокировать леса, обстреливать артиллерией и минометами, бомбить с воздуха, жечь в округе села.

Бригада «Большевик», недавно организованная, слабо вооруженная, не могла принять открытый бой. Было решено выйти из-под готовящегося удара и рейдировать в Пинские болота.

Бригада дислоцировалась южнее Речицы в районе сел Новый и Старый Барсук. Выход из леса пролегал между населенными пунктами, в одном из которых располагался сильный гарнизон гитлеровцев, в другом — подразделения чехов. С чехами удалось сговориться. Они обещали, если не обнаружат немцы, пропустить партизан, не сделав ни единого выстрела.

Накануне намеченной немцами операции по уничтожению, в декабрьскую ночь, отряды «Большевика» на санях выскользнули из смертельного кольца. Чехи свое обещание выполнили: сделали вид, что ничего не заметили.

Ведя мелкие бои, бригада через неделю достигла партизанского края в Пинских болотах.

Новый 1943 год Петр Кузяев встретил на партизанском марше.

Потянулись дни вынужденного безделья. Безделья в понимании разведчика. Наконец, поступил приказ перебраться к Гомелю, форсировать Днепр, пока не тронулся лед.

В начале марта с небольшим подразделением партизан и группой подрывников Александра Титова, бывшего артиста Гомельского русского драматического театра, Петр Кузяев и радист Толя Ванявкин отправились в путь.

В дороге Петра свалила малярия: температура под сорок, частое забытье. Страшное это дело — тяжело болеть во время перехода в тылу врага…

На рассвете маленький отряд напоролся на засаду. Сани, на которых лежал Петр, остановились на холме под вражескими пулями. Возница был убит. Партизаны отошли в лес. Комиссар Виктор Павлович Половинка ползком добрался до саней и отвел их с вершины назад, в мертвую зону.

Уже за Днепром врач Лютик каким-то чудом раздобыл хинин, и Петр возвратился в строй.

Они обосновались в лесу на правом берегу Днепра, неподалеку от устья Березины. Отсюда до Речицы — главного объекта разведки Кузяева — было всего километров двадцать пять, до Гомеля, если считать по прямой, — около ста.

Каждую ночь Анатолий Ванявкин настраивался на заветную волну, и в эфир уходили ценные сведения и важные сообщения с зашифрованным обратным адресом «Сирень 316». Под этим именем значился Петр Иванович Кузяев.

Разведчик и для своих — тайна.

Петр хранил в памяти десятки фамилий, имен, кличек, адресов, точные координаты и приметы тайников. Но самого Петра в лицо знали всего несколько человек, главным образом связные.

Юная Анечка, нежная, хрупкая, пробиралась в Гомель, почти полностью разрушенный гитлеровцами. Гомель интересовал Кузяева как крупный узел железных и шоссейных дорог.

Железнодорожная обходчица Лена жила с матерью на разъезде под Речицей, наблюдала за движением вражеских эшелонов. На беду, Лене занесли на временное хранение листовки и несколько ящиков взрывчатки. Этого, конечно, не следовало делать. Лена должна была оставаться вне всяких подозрений. Сведения, которые она добывала, стоили нескольких диверсий. И стряслась беда. Полиция устроила внезапный обыск. Старушку-мать тут же расстреляли. Лена находилась в отряде. Это ее и спасло.

Верным помощником Кузяева стала двадцатилетняя реченская комсомолка Валя Блескина.

Она отличалась исключительной серьезностью и самоотверженностью. Ее выдержке и находчивости можно было завидовать. Не раз ускользала она от врага.

Внимательно выслушав очередное задание, Валя кротко говорила: «Хорошо, Петр Иванович». И Кузяев знал: все будет сделано хорошо. Валя исчезала на несколько дней и, возвратившись, приносила исчерпывающие ответы.

Потребовалось выяснить место передислокации гитлеровского полка, стоявшего подРечицей. Валя пошла по следам немецких гусениц и ребристых шин.

Минуло два дня, три, пошла вторая неделя. О Вале — ни слуху. Где она? Что с ней? Толя Ванявкин переживал еще больше, чем Петр. К исходу второй недели Валя вернулась. Оказалось, что она пробралась до самого Чернигова, почти за двести километров от базы, пока не отыскала внезапно исчезнувшую часть.

— Как же ты смогла? — удивился Петр. — И мыслимо ли в такую даль отправляться одной!

— Все хорошо, — кротко ответила, по своему обыкновению, Валя и застенчиво улыбнулась. — Есть вот только очень хочется.

Толя, влюбленными глазами оглядывавший Валю, вдруг спросил:

— А где твои часы?

Когда Валя «шла к тете в Чернигов», ее задержал полицай. Пришлось откупиться часиками.

(В другой раз немец польстился на Валины рукавички.)

Центр поблагодарил «Сирень 316» и его группу за отличное выполнение задания.

Все внимание Кузяева сосредоточивалось на районе Речица — Гомель. Этого требовал от него и командир соединения — секретарь Гомельского обкома партии Илья Павлович Кожар. Кузяев постоянно находился в курсе всех событий, больших и малых, происходящих в подопечном районе.

Однажды удалось захватить штабную машину с важными документами. Срочные данные сообщили по радио, за остальными документами прислали специальный самолет. Самолет доставил новые запасы питания для радиостанции, теперь Петр имел возможность принимать сводки Информбюро и записывать их. Он так натренировался, что записывал сводки дословно. Московские известия, правда о положении на фронте и в тылу передавались не только в отряды, но и доходили до жителей сел и деревень, лежавших окрест на многие десятки километров.

Петр часто появлялся в селах, встречался с верными людьми, получал сведения и ставил новые задачи. Надо было поддержать советских людей, томящихся под оккупацией, вселить в них веру и надежду, звать на борьбу за правое дело.

Не раз, когда Петр сидел в избе в одном конце деревни, на другом появлялись немцы или полицаи. Друзья успевали подать знак, но случалось уходить отстреливаясь.

Обычно Петр отправлялся в селения вместе с кадровым военным Филей, песенником и весельчаком, и Сашей Рудаком — секретарем подпольного обкома комсомола. Иногда к ним присоединялся рыжеусый Саша Титов. Лихой подрывник великолепно изображал пьяного. Смеялись до слез. Наконец, Титов бросал «хватит» и начинал смеяться сам. «Эстрада» после серьезных разговоров стала традицией.

Любили все вместе петь песни. Они воспринимались здесь, вдали от свободной родной земли, с особым чувством, остро и неповторимо.

Глава разведчиков Петр Кузяев почти непрерывно находился в пути: от одного тайника к другому, от явки к явке, от связного до рации. Протез буквально разваливался на части. Петр скрутил его проволокой, надшил ремни веревками, заменил сломанную ось шарнира подобранным на дороге болтом.

Но Петр Кузяев оставался на боевом посту, несмотря на неоднократные предложения Кожара переправиться на Большую землю «для капитального ремонта».

Война не могла ждать, требовались все новые и новые сведения.

НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО

Отрывочные данные о Гомеле, доставляемые Кузяеву разведывательными группами, уже не удовлетворяли командование. Необходимо было установить с городом регулярную связь.

Как всегда в таких случаях, помог подпольный обком партии.

На встречу с гомельским товарищем Петр решил поехать один: меньше подозрений. В случае чего можно предъявить немецкий паспорт уроженца Брянска П. Я. Михалина.

Нельзя было подвергать риску начало новой чрезвычайно важной нити, первой нити, ведущей в Гомель.

Он отправился верхом, безоружный. Остались позади лагерь, сторожевые заставы. Петр был один в темном ночном лесу.

Морозный пронизывающий ветер шквалами налетал на голые обледенелые деревья, гулко шумел в стеклянных ветвях. Конь пугливо вскидывал голову, похрапывал, медленно переступал неподкованными ногами по скользкой ледяной просеке. Дорога то растворялась в черноте ночи, то слабо светилась серой зеркальной гладью.

Легкое пальто быстро промокло насквозь, студеная вода пропитала одежду, ледяным компрессом охватила тело. Петр пожалел, что не взял плащ-палатку, но тотчас отверг это сожаление: ничто не должно вызывать подозрений. Даже время встречи выбрали наиболее подходящее для целей конспирации — рождественскую ночь.

Путь предстоял недолгий, всего километров десять. Кузяев выехал с запасом, учитывая непогоду и темень. Заблудиться он не мог: не раз бывал в той деревне, и мерин хорошо помнил дорогу, вырос в этих местах.

Еще недавно мерин принадлежал старосте. Бывший кулацкий сын верой и правдой служил оккупантам, злобствовал и притеснял односельчан, безжалостно расправлялся с неугодными.

Изменника удалось хитростью заманить в ловушку, и над ним совершился справедливый народный суд.

А мерин — забыли у старосты кличку узнать! — перешел к Кузяеву. Пришлось лишь снять подковы: партизанские лошади не должны оставлять особых примет.

Теперь, без подков с шипами, мерин все время оступался, ноги его, будто у начинающего конькобежца, разъезжались в стороны, беспомощно скользили по ледяному настилу.

В поле и вовсе невозможно стало ехать. Мерин заплясал, закрутился, вот-вот свалится набок. «Еще придавит на беду! — с тревогой подумал Петр. — Тогда все пропало».

Он пробовал свернуть с дороги, но все вокруг превратилось в ледяную гладь. Ему удалось развернуть коня обратно к лесу, благополучно добраться до первых деревьев.

Петр привязал мерина и заспешил в село. Едва он сделал несколько шагов — упал и больно ушиб бедро.

Поднявшись, Петр осторожными шажками двинулся дальше. Время шло, а он топтался почти на месте.

До намеченного часа оставалось совсем мало. К тому же товарищ из Гомеля мог находиться здесь не позже чем до двух часов ночи, чтобы к рассвету возвратиться в город.

Дорога постепенно пошла вверх. Петр знал: начинается холм. И хотя подъем был пологим, передвигаться стало намного сложнее.

Петр шел, как слепой, выставив вперед руки. Каждый шаг давался неимоверным усилием. Резкие порывы ветра заставляли низко наклонять корпус, прижимать подбородок к мокрой груди.

А идти надо было. Во что бы то ни стало.

Петр опустился на четвереньки и, действуя руками и ногой, пополз. Коченели руки, и пальцы становились непослушными. Петр утешал себя тем, что впереди длинный крутой спуск и удастся наверстать часть потерянного времени.

Когда он добрался до перевала, лед на спине растаял…

Впереди внизу слабо замерцали рыжие одинокие огоньки деревни. Оставалось совсем немного, но сердце начало сдавать от непомерной нагрузки, руки дрожали, а единственная нога стала чужой, как протез.

Петр вспомнил о фляге с самогоном, прихваченным в качестве доказательства «для кума», и подумал, что надо отпить глоток-другой, но неподатливые пальцы не могли свинтить колпачок. «Потом, — решил Петр, — потом».

Он завалился на спину и заскользил вниз. Его закружило, затрясло, забило о камни. А он лишь радовался, что так быстро приближается к цели.

Потом его в последний раз ударило в бок, и все остановилось. Минуту или две Петр лежал неподвижно, не в силах пошевелиться. В ушах все еще свистел ветер.

Припомнилось детство: снежные горки, салазки; зеленая гладь озера, деревянные, подбитые стальным прутом коньки, накрепко привязанные бечевкой к подшитым пимам.

Петр увидел себя мальчиком. Усталым и довольным он подходит к дому. Гремя коньками, поднимается на крылечко, отворяет двери. Из дома выплывает теплое и вкусное облако.

Голос матери велит сбросить «проклятые колодки» в сенях и отряхнуться, не нести снег в горницу. Петр послушно выполняет все, что велит мать. В награду на столе появляются любимые пироги с капустой. Но сейчас Петру не хочется никакой еды, только забраться бы на теплую печь, укрыться овчиной и замереть, свернувшись в комочек. Какая-то сила, видимо, старший брат, поднимает его и укладывает на печь. Сразу становится тепло, уютно и спокойно. Глаза сами смежаются. За окном подвывает Тузик, но нет сил разлепить ресницы и спросить, в чем дело. А спросить надо: Тузик зря не станет выть. Может, старшой обидел! Почему он невзлюбил такого славного умного песика? Вечно гонит его из избы. А Петю, когда заспится, водой будит. Наберет в пригоршню студеной воды и плеснет прямо в лицо. Вот и сейчас так делает. Зачем? В школу еще рано, сейчас ночь, Петя только-только прилег. Так спать хочется! Не надо, слышь, не надо! Дай поспать. Минуточку! Хоть секунду!

Опять плеснул в лицо студеной водой, да с силой!

Петр открыл глаза и, сразу отогнав дурманящий сон, пришел в себя от тревожной мысли: «Опоздал!»

Он попробовал подняться на четвереньки, но не смог, руки совсем не держали. Тогда он прижался ко льду и, скребя негнущимися пальцами, прополз по-пластунски еще с час.

Надо было зайти с огородов, но заснеженный бурьян, жесткий и высокий, и перекладины изгороди оказались неприступной крепостью.

Вокруг было темно. Лишь из глубины улицы доносилась пьяная песня.

«Сволочь всякая гуляет, — вяло подумал Петр, — можно идти открыто».

Но идти он уже не мог, даже придерживаясь за ограду: вконец обессилел.

Петр пополз вокруг огорода, выбрался на широкую пустынную улицу.

Вдруг послышались близкие голоса. Петляя и покачиваясь, навстречу шли двое. Бежать было поздно, и не мог он такое сделать, физически не мог.

Решение созрело мгновенно, единственное и простое: притвориться пьяным, как Саша Титов. Петр вытянул из-под пальто флягу и положил впереди, насколько позволил ремешок, а сам уткнулся лицом вниз.

Двое приближались, выкрикивая что-то друг другу. Шум ветра мешал разобрать слова. Петр осторожно потянул за шнурки шапки, чтобы освободить уши. До него долетели чужие, незнакомые звуки.

«Немцы!»

Он не испугался, не струсил, только горечь и обида обожгли сердце. Погибнуть у самого заветного места, погубить после всех мук и трудов такое большое дело!

— Что это? — раздалось по-немецки изумленное и пугливое восклицание. Щелкнул отведенный затвор автомата. Лед перед глазами засветился: немец включил фонарик.

— Руки вверх! — окликнул грубый голос.

Петр не шевельнулся.

Немцы медленно приближались.

— Он пьян, — брезгливо прокартавил другой и громко икнул.

— О! — воскликнул первый и взял флягу. Он дернул ее к себе так, что сорвал ремешком шапку с головы Петра.

Послышалось бульканье: немец взболтнул флягу.

— Шнапс?!

Они, очевидно, свинчивали крышку. Потом шумно понюхали, пригубили и убедились, что во фляге действительно водка.

— Рождественский подарок, — радостно сказал картавый и брезгливо пнул сапогом неподвижное тело Кузяева. — Русская свинья!

— Пристрелить его?

— Зачем? — блаженно сказал картавый. — Он и так почти готов. Дай мне глотнуть.

— Надо оставить Гансу, — неуверенно напомнил грубый голос.

— Ну его к бесу!..

Картавый добавил что-то смешное.

Оба залились пьяным смехом и удалились. Голоса и шаги немцев пропали в шуме непогоды.

Кузяев подобрал шапку, пополз вперед, последним усилием подобрался к оконцу и трижды стукнул ледяными пальцами.

Плотная занавеска трижды колыхнулась в сторону, и знакомый голос с неподдельной радостью спросил:

— Никак — кум?

— Он и есть, — отозвался Петр и тяжело сполз вниз.

…Анатолий Ванявкин радировал:

«Связь с Гомелем установлена. «Сирень 316».

ТРЕБУЕТСЯ БОМБАРДИРОВКА

Впервые это стало известно от ребят из группы Саши Титова: в западной окрестности Гомеля большие артиллерийские склады. Боеприпасы прибывают по специально проложенной железнодорожной ветке. Ежедневно тяжело нагруженные машины и вездеходы выезжают из склада в направлении фронта. Ночью движение усиливается: до самого рассвета гудят моторы.

Территория ограждена несколькими рядами колючей проволоки.

Вокруг открытая, голая местность. Близко подобраться невозможно. Установить систему охраны и обороны нельзя. В бинокль различимы плоские прямоугольные насыпи: очевидно, боеприпасы укрыты под землей.

Для нас эта цель не по зубам.

Если уж такие отчаянные головы, как подрывники Саши Титова, заявили: «цель не по зубам», значит, нечего и рассчитывать на собственные силы.

— Передавайте нашим.

«Нашим» означало — на Большую землю. Кузяев отлично знал этих людей, верил им, но доносить не торопился. Склад — не скопление танков, сразу не убежит. Есть время тщательно перепроверить сведения, дополнить их, заполучить точные координаты.

Кузяев включил в дело своих людей; гомельские товарищи получили срочное задание первостепенной важности.

Прежде чем направлять удар с воздуха, следовало поискать лазейку на земле.

Сам Кузяев перебазировался ближе к Гомелю, насколько это было возможно. Он не мог оторваться от леса, утерять связь с базой.

Первое донесение из Гомеля ничего хорошего не обещало. Человек, которого Кузяев никогда не видел в глаза, ушел на задание и не вернулся. Его звали Юрой.

Сколько таких Юр, Миш, Тамар уходило и не возвращалось!

Далеко не всегда удавалось узнать их судьбу, обстоятельства гибели. Герои покидали мир втайне от друзей и родных.

Рано или поздно, но люди непременно узнают имена своих лучших сынов и дочерей, своих героев, свою гордость.

Погиб неизвестный Кузяеву гомельчанин Юра. В Краснодоне столкнули в шахтные колодцы молодогвардейцев. О них еще тоже никто не слышал, ничего не знает. В пражском фашистском застенке в перерывах между пытками пишет свой бессмертный репортаж Юлиус Фучик. Пройдет много лет, пока человечество узнает о его подвиге и прочтет слова, обращенные к современникам и потомкам о том, что не было безымянных героев.

Безымянных героев нет. Есть герои, имена которых еще неизвестны. Законспирировано и имя Петра.

Э, да о чем разговор. Не об этом думал в ту пору Кузяев. Жаль ему было неизвестного Юру, и тревожился он о выполнении задуманного плана.

Гомельчане просили дать им еще три дня.

Через три дня из Гомеля подтвердили первоначальные сведения. Склад боеприпасов. Цель крупная, стоящая. Подступиться невозможно: при приближении к внешнему параметру территории на дистанцию пулеметного выстрела охрана стреляет без предупреждения.

Единственно, на что можно рассчитывать, — вывод из строя железнодорожной ветки.

— Давай я тебе маленький фейерверк устрою, — галантно предложил Саша Титов.

— Маленький фейерверк никого не устраивает, — хмуро отклонил Кузяев. — Разве что самих немцев. Усилят охрану, а то и вовсе переберутся в другой район.

— Сожалею, Петр Иванович, — вздохнул Титов, — больше ничем помочь не могу. Туда знаешь какую фугасочку надо? Все сам-пятьсот, а то и сам-тысячу! Ежели машину, легковую или грузовичок завалящий тонн на пять-семь, на худой конец — эшелончик, — это мы запросто. А подземные хранилища!.. Приглашай, Петр Иванович, авиацию.

Кузяев не ответил. Но в ту же ночь ушла радиограмма:

«Важный объект северо-западнее Гомеля. Склад боеприпасов армейского значения. Координаты X… Y… Местные возможности недостаточны. Требуется бомбардировка. «Сирень 316».

Через сутки в ответ на запрос радиограмма была продублирована. «Сирень 316» настоятельно запрашивал авиацию.

Дополнительного целеуказания сигнальными ракетами или световыми знаками никто не потребовал. Кузяев ходил пасмурным: неужели не придали значения его донесению? Если не пришлют бомбардировщики, он сам проберется в немецкий склад! Каким образом — он не знал, не придумал еще, но скопище немецких снарядов и мин должно взлететь на воздух.

В неведении и тревоге прошло еще два дня. Наконец Кузяеву стало известно о полете краснозвездного самолета-разведчика над районом складов.

Кузяев повеселел. Теперь ждать осталось недолго, до ночи. Едва опустились тяжелые сумерки, Кузяев с радиостанцией и тремя автоматчиками отправились поближе к запретной зоне. Могла понадобиться помощь с земли.

Впереди беззвучно взметнулись красные снопы огня, будто разверзлась земля и выплеснула свое раскаленное нутро.

Это было радостное и жуткое зрелище — безмолвное извержение. Оно все ширилось, яростно рвалось в небо.

Прошло несколько долгих секунд, может быть, целая минута, и ночь содрогнулась. Первые мгновения слух еще различал отдельные мощные взрывы, затем все слилось в гневное, клокочущее грохотание.

В обагренное небо вонзились голубые кинжалы прожекторов, но они таяли и терялись в огромном зареве. Казалось, не только земля под ногами, но и небеса пылали над оккупантами.

— Чисто сработано! — с профессиональным восхищением воскликнул кто-то за спиной Кузяева.

— Возвращаться.

Дальше идти было некуда и незачем. Операция свершилась.

Они быстро удалялись на северо-запад, временами останавливаясь, чтобы перевести дыхание и еще раз взглянуть назад. Там буйствовало огненное море.

И еще долго алели в ночи опаленные облака.


Кузяев с трудом высвободил протез из стремени — в лесу пересели на лошадей — и осторожно спустился на землю.

Истерзанный протез, скрепленный кое-как, до крови растирал культю. Кузяев бинтовал ее, но ничего не помогало. Бинты, слипшиеся от крови, доставляли новые муки, когда он отдирал их.

Стиснув зубы, чтобы не выдать острой боли, Кузяев добрался до шалаша и сел на лиственную постель.

Анатолий, ни слова не говоря, куда-то ушел. Возвратился он с Машей, санитарным инструктором в красной косынке на копне шелковистых льняных волос.

Маша склонилась над Кузяевым и с детским состраданием спросила:

— Болит, да?

— Есть малость, — сдавленно произнес Кузяев.

— Ой, да у вас же все в крови! — Она извлекла из пухлой медицинской сумки бинты, пузыречки, ножницы и приступила к перевязке.

Окончив работу, Маша решительно заявила:

— Будем эвакуироваться. Я ставлю вопрос перед товарищем Кожаром.

— А я ему не подчинен, — полушутливо-полусерьезно сказал Кузяев.

— Как не подчинен?

Стоило Маше покончить со своим делом, как она тотчас превращалась в наивную девочку.

— Так вот: не подчинен.

— Он же генерал! Герой Советского Союза!

— И Петя — герой, — сказал Анатолий. — Только Указа еще нет.

— Правда? — встрепенулась Маша. — Ой, как чудесно!

— Отдыхать пора, — оборвал Кузяев. — Иди спать, Маша. Спасибо тебе. До свиданьица.

Оставшись с Ванявкиным один на один, Кузяев сердито выговорил:

— Чего мелешь зря?

— Ничего я не мелю, — озлился Анатолий. — Будь я Председателем Президиума Верховного Совета, давно подписал бы такой Указ.

Кузяев улыбнулся в темноте.

— Давай-ка баиньки, Председатель Президиума, вот что я тебе скажу. И — помалкивай.

— Я и так молчу, — проворчал Анатолий и, обиженно засопев, стал укладываться.

Это было сущей правдой. Иной раз так хотелось выговориться, навспоминаться, помечтать. Но плохой из Анатолия собеседник, лишнего слова не вытянешь. А тут ишь как его разобрало! Председатель Президиума…

С Большой земли прислали специальную радиограмму. Родина благодарила «Сирень 316» и его соратников за отличную боевую операцию.


В конце лета сорок третьего года гитлеровское командование решило обезвредить прифронтовые тылы: передний край войны все ближе подкатывался к Днепру.

Когда немцы перерезали все дороги, Петр находился под Гомелем. С ним было человек десять.

Основные силы остались на правом берегу. Трижды пытались пробиться к своим, но безуспешно.

КОМИССАР

Все попытки соединиться со своими потерпели неудачу. Филя (Кузяев так и не узнал его фамилии) предложил организовать самостоятельный отряд. К тому времени их набралось уже около ста человек. За счет оперативных партизанских групп, возвращавшихся с заданий, за счет людей, бежавших от карателей.

Командование принял офицер, бывший военнопленный, командир партизанской роты Смирнов, немногословный, волевой, напористый человек.

Комиссаром единогласно избрали Петра Кузяева.

Отряду приходилось непрестанно маневрировать, ускользая от преследования разъяренных карателей.

Партизанский отряд доставлял врагу большие неприятности: подрывались на дорогах автомашины с солдатами и грузами, не доходили до места назначения военные обозы, рвалась связь.

Однажды разведка донесла о продвижении большого немецкого обоза. Охрана хорошо вооружена, имеются ручные и даже станковые пулеметы.

У Фили загорелись глаза. «Долбанем? — спросил он Кузяева. — Дело к вечеру, в самый раз».

Боевая профессия Кузяева выработала в нем неторопливость в принятии решения.

— Где обоз сейчас?

— Лесом идет, скоро, однако, выйдет, товарищ комиссар, — ответил партизан со следами оспы на лице. — Видать, на Березовку путь держит.

У партизана была странная кличка «Мокиш».

— В Березовке сильный гарнизон, надо торопиться! — забеспокоился Филя и поправил гранаты.

Смирнов молча рассматривал карту.

— Какое расстояние от леса до Березовки? — продолжал уточнять положение Кузяев.

— Два километра, — ответил вместо Мокиша Смирнов и покачал головой. — Близковато.

— Я и говорю, — горячо подхватил Филя. — В лесу долбануть надо!

— У немцев сейчас ушки на макушке. Все наготове. А мы еще только думу думаем, — хмуро возразил Кузяев. — Пускай себе едут.

— Жалко, товарищ комиссар, — высказался Мокиш. — Больно хорош обоз-то: оси гнутся. Добра столько.

— Далеко не уйдут, — успокоил Кузяев. Смирнов пристально взглянул на комиссара и, кажется, уловил его мысль, но ничего не сказал.

Когда они остались втроем — Кузяев, Смирнов и Филя, — Кузяев объяснил свою идею:

— Обоз наверняка направляется дальше Березовки. Не ночью, конечно: побоятся. Утром. Вот и встретить их при солнышке.

— И не в лесу, — подхватил Смирнов, — а в поле, где немцы меньше всего партизан ждут. Так, комиссар?

— Точно.

— Решено, — заключил Смирнов. — Ну-ка, прикинем, как это все сделать.

Он вытащил из планшетки карту и расстелил ее.

В два часа ночи двумя колоннами партизаны отправились в обход Березовки. Кузяеву было опять отказано непосредственно участвовать в операции.

— Пойми ты, Петр Иванович, без надобности это! — горячо убеждал Филя. — Ну, пальнешь разок-другой из своей пушки. Эка помощь! А станем отходить, только мешать будешь. Извини, но это ведь так?

— Не могу я за вашими спинами сидеть. Понимаешь, не могу! — говорил Кузяев.

Спор, как всегда в подобных случаях, решил Смирнов.

— А связь? — произнес он слова Кожара.

Против известной магической фразы Ильи Павловича Кожара не было у Кузяева никаких доводов. Не волен он был зря рисковать собственной головой, не имел права ставить под угрозу товарищей и связь с Большой землей.

Перед уходом Смирнов, обняв, сказал Кузяеву:

— Пойми, комиссар, ты свою долю уже внес в сегодняшнее дело. И немалую. Кто первый смекнул, как и что? Ты. Кто людей подготовил, рассказал все, дух поднял? Опять же ты.

Кузяев неловко высвободился из объятий.

Он знал, что уступает не в последний раз, и оттого злился и на самого себя, и на Филю со Смирновым, и на Кожара за его: «А связь?»

Этой же фразой, как щитом, Кузяев надежно защищался и от самого Кожара. Когда командир затевал разговор об отправке Кузяева за линию фронта: «Не могу я на твои мучения смотреть! Разве это протез? Щепки одни!» — Кузяев, кротко улыбаясь, выговаривал два слова: «А связь?»

И Кожар беспомощно разводил руками.

Судя по всем признакам, гитлеровцы напали на след дерзкого партизанского отряда. Операция по уничтожению большого обоза несомненно должна была ускорить карательную экспедицию. Оставаться на прежнем месте опасно. Решили перебазироваться в новый район.

Когда стихли шорохи и ночной лес поглотил почти весь отряд, возглавляемый Смирновым, Кузяев со штабом и тылами тоже выступил в путь.

К рассвету малочисленная группа Кузяева вышла в намеченный район и расположилась на отдых неподалеку от сожженного дотла белорусского селения.

Расседланные и стреноженные кони хрустели блеклыми остатками травы. Дальше, в глубине леса, начинались болота. Они не были обозначены на карте как непроходимые, но на лошадях пробраться через эти болота без проводника нечего было и думать. Место сбора выбрали не лучшим образом, но изменять что-либо было поздно, оставалось ждать подхода группы Смирнова.

Едва сняли с рогулек котлы с кашей и кипятком, погасили костры и прикрыли их свежим дерном, чтоб не дымили, как со стороны сожженной деревни раздались выстрелы.

Кузяев, наскоро пристегнув протез, заторопился к дозорным.

Впереди, как черный остров, обтекаемый серыми реками дорог, мертвенно лежал обожженный лесок. В длину и ширину он занимал метров сто — двести.

Неожиданно показался деревенский мальчуган. Он бежал прямо на дозорных. Увидев людей, мальчуган оторопел, но сразу разглядел красные ленты на фуражках и, жадно глотая воздух, испуганно заговорил:

— Немцы! Немцы идут! Третьего дня село наше спалили, а теперь на лес идут, партизан ищут!

— Много их? — спросил Кузяев.

— Много, дяденька! И оттуда идут, и прямо.

Выстрелы и автоматные очереди неслись отовсюду.

— Уходить болотом мелкими группами, лошадей бросить, — приказал Кузяев.

Другого выхода не было. День только начался, оружия мало, боеприпасов и вовсе ничего для боя.

— Сбор у прошлогодних землянок. Я остаюсь предупредить своих на случай засады. Остальным уходить немедленно.

Вместе с Кузяевым остался партизан по прозвищу Мокиш.

Через минуту бивак опустел, лишь покачивались и трещали кусты под копытами отпущенных на свободу лошадей.

Внезапно из орешника выступила медсестра Маша.

— И я с вами, Петр Иванович. А вдруг что?

Кузяев махнул рукой: «Оставайся!»

Стрельба быстро приближалась.

— Куда теперь, товарищ комиссар? — спросил Мокиш. Он был вооружен чешским карабином, такой же карабин имелся у Кузяева. У Маши, кроме санитарной сумки, ничего не было.

Кузяев, не ответив, направился в горелый лесок. Рядом с огромным земляным массивом он меньше всего походил на возможное партизанское убежище. Когда-то Вася Войцехович, усатый разведчик Ковпака, рассказывал Петру немало примеров партизанской хитрости: «Самое надежное укрытие, — говорил он, — немецкий паяльник. Под собственным носом они ни черта не видят». Кузяев решил отсидеться под носом у немцев.

Кузяев, Мокиш и Маша углубились в черный бурелом. Они залегли треугольником и стали наблюдать.

Вскоре стала слышна немецкая речь, топот, громыханье оружия. По обугленным стволам хлестнули автоматные очереди. На несколько минут шум остановился, потом начальственный голос что-то прокричал, и шум покатил дальше в лес.

Весь долгий день по дорогам проносились машины, ревел скот, угоняемый оккупантами в тыл. Под дулами автоматов вели женщин и детей. По выбоинам проезжали мотоциклы с колясками, на которых торчали ручные пулеметы.

Когда начало смеркаться, каратели стали выходить группами из леса. Слышались редкие команды. Солдаты, видимо, выдохлись, обессилели от безрезультатной погони за партизанами. Через час, построившись в ротные колонны, немцы ушли по дороге.

Переждав немного, Кузяев с товарищами вышли из горелого леса. Но только они это сделали, как донесся цокот копыт. Партизаны залегли у дороги.

Из-за поворота показалась большая группа людей. Рядом следовала нагруженная телега, поскрипывавшая под тяжестью груза.

У развилки неизвестные остановились.

— Сигналь! — раздался знакомый голос Смирнова. Но не успел прозвучать условный сигнал, как Кузяев уже поднялся во весь рост и, опираясь на карабин, вышел навстречу своим.

Смирнов благополучно обошел Березовку и километрах в десяти к западу от нее занял позиции по обе стороны тракта. Местность была открытой, слегка всхолмленной. На севере угадывался в утреннем тумане лес.

Партизаны отрыли небольшие окопы и тщательно замаскировались.

Смирнов, оглядываясь, прошелся по дороге и остался доволен: черное осеннее поле казалось безжизненным.

Ждать пришлось недолго: дальние дозоры передали условный сигнал: «Идет».

Обоз двигался медленно.

Вдруг заухали взрывы гранат, залились автоматы, захлопали винтовочные выстрелы.

Нападение произошло столь неожиданно и в таком не подходящем для засады месте, что фашистов охватила паника.

Огонь начался с севера, и фашисты, соскочив с повозок, бросились на южную сторону дороги. Здесь их встретила сосредоточенным огнем другая часть отряда.

Вскоре все было кончено. Загрузив одну подводу ценными трофеями: оружием, боеприпасами, продовольствием, — партизаны выпрягли уцелевших лошадей, подожгли обоз и поскакали к лесу.

Запутав следы, Смирнов направился в новый район для встречи с Кузяевым. Маршрут пролегал через землянки прошлогодней зимовки.

В отряде Кузяев сразу увидел партизан из своей группы. Они пробились к землянкам.

И снова отряд Смирнова и Кузяева продолжал свои лихие налеты. Как и прежде, операции разрабатывались совместно командиром и комиссаром, но на дело комиссару идти не дозволялось.

«А связь?»

Штаб 1-го Белорусского фронта нуждался в сведениях и данных «Сирени 316». Красная Армия приближалась к Гомелю.

СОЛДАТКА

Пошел второй год, как Петр ушел на войну. Второй год Аня не читала ни одной строчки, написанной его рукой. Как она жалела теперь, что в юности после пустячной ссоры сожгла все его письма.

Один раз в месяц незнакомый Романов аккуратно присылал денежный перевод. Это означало, что Петр жив. Иногда приходили открытки со штампом той же полевой почты: «Ваш муж жив-здоров, геройски сражается с коричневой чумой». И подпись — Романов.

После отъезда Петра Аня перебралась к матери в Городище. Учительствовала. Год спустя приехала в Москву, поступила в библиотечный институт. Жила в общежитии, в березовой роще на станции Левобережная.

Аня переписывалась с Надеждой Антоновной Ванявкиной. Та тоже ничего не знала о сыне. Но потом каким-то образом стало известно, что Толя и Петр партизанят в белорусском соединении командира по фамилии Кожар.

Приезжал в Тамбов капитан Савельев, заходил к Надежде Антоновне, успокоил: «Все в порядке». Савельев раза два написал Ане. Поддерживала она связь и с девчатами-комсомолками из Центрального района.

Только от Петра не было ни слова.

Парторг группы Надежда Михайловна, тоже солдатка, относилась к Ане с особенной теплотой, старалась отвлечь ее от тревожных мыслей, приглушить тоску.

В канун ноябрьского праздника студенческой компанией отправились в театр на спектакль «Давным-давно». Выехали сразу после обеда, чтобы побродить по Москве. Соседка по общежитию — у нее были дела — задержалась в институте и явилась ко второму звонку. Аня ждала ее с билетом у входа.

— Анечка! Тебе письмо.

У Ани на миг остановилось дыхание. Но обратный адрес успокоил. Писала тамбовская подружка Нина.

В пустынном фойе трижды коротко прозвенело, потускнел свет. Аня только успела прочесть первые строки:

«Анечка, родная, здравствуй!

Вчера была на собрании комсомольского актива. С докладом выступил секретарь обкома комсомола…»

— Есть новое? — спросила Надежда Михайловна.

— Кажется, нет, — вздохнула Аня.

Они взбежали наверх, пробрались в потемках на свои места в третьем ряду, у двери.

Дрогнул занавес, Аня оглянулась на красную надпись «Выход» и вдруг, поддавшись безотчетному тревожному сигналу, поднялась с кресла.

— Я сейчас, — и Аня выскользнула в полуоткрытую дверь, остановилась под матовым колпачком бра и развернула письмо.

«Анечка, родная, здравствуй!

Вчера была на собрании комсомольского актива. С докладом выступил секретарь обкома комсомола. Он говорил о героизме комсомольцев-тамбовчан на фронте. И он сказал… Анечка, родная, мужайся! Мне больно писать тебе об этом, но как я могу смолчать!

Анечка, родная, твой, наш Петя погиб, как…»

Матовый колпачок бра потемнел и стремительно поплыл вверх и в сторону…

Все, что было дальше, происходило для Ани в тусклом зыбком тумане.

Подхватила Надежда Михайловна, усадила на стул, разжала пальцы, высвободила письмо.

…Незнакомый голос, непонятные слова.

— Выпей, доченька. Не убивайся так сразу. Соседке моей тоже похоронную на мужа принесли, а через неделю сам заявился, живехонек, без руки только.

— Мало ли что бывает! А здесь ведь даже не официальное сообщение. Едем в ЦК Белоруссии, и все выяснится. Там, должно быть, известно. Это ошибка, поверь мне!

«Ошибка» — это она поняла. Ошибка! Его не могут убить, не смеют!

Дежурная по справочному бюро Центрального Комитета партии Белоруссии, внимательно выслушав Аню, задумалась, припоминая.

— Генерал Кожар, по-моему, еще не улетел. Позвоните в гостиницу «Москва».

Из гостиницы ответили: «Товарища Кожара сейчас нет».

Аня звонила непрерывно. В половине двенадцатого ночи Надежда Михайловна увезла ее в общежитие, уложила в постель. Аня подчинялась, как маленькая.

Она с трудом дождалась рассвета, спустилась в безлюдный вестибюль и уселась у столика с телефоном. Она смотрела то на черную трубку и диск с цифрами, то на квадратные электрические часы на стене. Минутная стрелка не вращалась плавно и незаметно, а перешагивала с одного деления на другое, но время от этого тянулось медленнее, чем на обычных часах: слишком велика была пауза между скачками.

В семь часов она сняла с рычага трубку. Низко загудело. Аня послушала немного и положила трубку на место. Вдруг ее обожгла мысль: Кожар мог улететь из Москвы ночью. Или сейчас, сию вот минуту собирается в путь.

Аня торопливо набрала номер гостиницы. Телефон не отвечал. Еще и еще раз вращала Аня диск и вдруг с ужасом вспомнила, что прямой связи с городом в общежитии нет.

Ближайшая электричка отходила в семь четырнадцать.

Она бежала по березовой аллее. Казалось, не она бежит мимо белых стволов, а березы мчатся мимо нее. Она же стоит на месте, сдерживаемая упругим ветром, и опаздывает на поезд.

Аня позвонила в гостиницу из первого автомата, который попался ей на перроне.

— Кузяев? Петр? — переспросил голос и умолк.

— Высокий… На протезе он, — подсказала, замирая, Аня.

— Жена, говорите?

— Да, да! Высокий… черный.

— Жив-здоров ваш Петр Кузяев! — весело заговорил мужской голос — Жив-здоров, того и вам желает. Алло! Вы слушаете меня? Алло!

— Да, да… — Аня проглотила горький комок, подкатившийся к горлу, и сморгнула выступившие слезы. — Да-да. Я слушаю. Товарищ Кожар, можно вас повидать? Минутку, не больше! Я на вокзале.

— Знаете, где ЦК Белоруссии?

— Да-да. Я была там вчера.

— Тогда поезжайте в ЦК, Ждите в справочном. Буду в девять.

— Хорошо! Хорошо, товарищ Кожар.

Аня с нежностью взглянула на телефонную трубку, будто именно она возвратила ей жизнь, и тут же спохватилась: Кожару-то и спасибо не сказала!

— Товарищ Кожар, — тихо позвала Аня. — Товарищ Кожар…

Трубка молчала. Вдруг свет померк. Тело обмякло, и Аня стала сползать на пол. Какой-то человек, ожидавший очереди в автомат, распахнул стеклянную дверцу и подхватил Аню.

— Что с вами?

Аня с трудом перевела дыхание.

— Что с вами?

— Он жив, — доверительно прошептала Аня.

— Сейчас я раздобуду воды. Посидите здесь, на скамье.

Аня окончательно пришла в себя.

— Нет-нет. Мне нужно ехать. Спасибо, товарищ.

Она поднялась со скамьи и сначала неуверенно, потом все быстрее и быстрее пошла к троллейбусу.

В просторном зале справочного бюро ЦК Белоруссии уже собралось много людей. До девяти оставалось десять минут. Скоро должен появиться Кожар. Генерал Кожар. Но какой он? Какие знаки различия у генерала? И он, генерал Кожар, тоже ведь не знает, какая она. Аня поминутно поглядывала на двери. Люди в штатском, военные входили и выходили. Но кто из них Кожар?

— Товарищ Кузяева здесь?

Посреди зала стоял широкоплечий, полный мужчина в кителе и бриджах, голенища глянцевых сапог жестко охватывали ноги. Почему-то не широкие малиновые лампасы, не нарядная фуражка и шелковистые погоны, а сапоги с твердыми голенищами подсказали Ане, что ее спрашивает генерал. Она порывисто бросилась к нему и остановилась почти вплотную. Перед глазами расплывалась радуга орденских колодочек и Золотая Звезда Героя.

— Кожар, — представился генерал и пожал Ане руку. — Куда же нам укрыться?

Не отпуская Аниной руки, он повел ее в коридор и стал заглядывать в комнаты, но всюду были люди.

— Ладно, — сказал Кожар, — постоим здесь.

Они остались в коридоре.

— Скажите все, что можно сказать, — попросила Аня, глядя вверх в лицо генералу. Лицо было усталое и одновременно радостное.

— Молодец ваш Петр Кузяев, молодец.

Аня счастливо заулыбалась и взглянула на орденские колодочки. Кожар уловил ее взгляд.

— Привезет вам, наверное, кучу орденов. К сожалению, не в моей власти представлять его к награде. Он ведь у нас прикомандированный, так сказать. А упрям же!

Генерал покачал головой.

— Предлагал ему в Гомеле остаться, в райкоме — не захотел. Даже поругались с ним, только он — ни в какую, — генерал вздохнул. — Вообще-то, он, конечно, прав. Его начальству виднее, куда и чего с ним делать.

— Как делать? — не поняла Аня.

— Ну, как! Он, наверное, сейчас в Гомеле, в тылу, в нашем тылу. Сводку слыхали? Скоро и Минск освободим, всю Белоруссию от фашистской погани очистим!

Генерал мельком посмотрел на часы.

— Сегодня улетаю в Гомель. Если хотите что передать, давайте.

— Я письмо напишу. Можно?

— Все можно, на советскую ведь землю лечу.

Они попрощались. Письмо Аня завезла в гостиницу и оставила там для Кожара.

Через месяц она получила телеграмму: «Выезжай Чаадаевку Федор».

Почему Федор? Какой Федор? Аня не могла понять, но она была уверена, что это описка, Петр, а не Федор! Петр! Петр, Петр, ее Петя вернулся в Чаадаевку.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Поступил приказ соединиться с главными силами партизанских отрядов «Большевика».

Ночью, подняв со дна затопленные в условном месте рыбацкие лодки, партизаны Смирнова и Кузяева переправились через Днепр к своим. Смирнов и Кузяев сложили полномочия командира и комиссара.

— Петя, — виновато признался Толя Ванявкин. — Я сообщил, что ты погиб. Думал, уже не увидимся.

— С чего это я должен погибнуть? Нам с тобой Красную Армию встречать надо.

Ноябрьским рассветом Кузяев увидел советских солдат. Обнимались, плакали от радости. Но война еще не кончилась, предстояло сделать много.

Кузяев не мог принять предложение Кожара остаться для комсомольской работы в Гомеле или в Речице. Ему надлежало явиться в Унечу с докладом к своему непосредственному начальнику. Боевое задание выполнено, надо было отчитаться, доложить обо всем, что не могло вместиться в шифрованные радиограммы «Сирени 316».

Кузяев, Ванявкин и Валя Блескина направились в Унечу. За Гомелем их задержал комендантский патруль. Отобрали оружие, привезли в комендатуру. Там Петр предъявил удостоверение: «Дано настоящее в том, что тов. Кузяев Петр Иванович находился в партизанском отряде «Большевик» с 23 сентября 1942 года по 25 ноября 1943 года в должности разведчика», — и постоянный пропуск на «беспрепятственное посещение всех партизанских отрядов Гомельского соединения».

Майор-комендант с уважением возвратил документы.

— Как же вы… — он не договорил, только взглянул на истерзанный, подбитый шерстью, обвязанный цветным кабелем ботинок на протезе.

Кузяев стеснительно улыбнулся и ничего не ответил.

— Да вы, наверное, голодны! — спохватился майор.

Их сытно накормили, отдали оружие и усадили на попутную машину. На другой день они уже были в Унече.

Генерал Ч. принял Кузяева в палатке. Крепко пожал руку:

— Хорошо поработали! Просите, чего желаете.

— Новый протез, — сказал Петр.

Они отдыхали, отсыпались, отъедались целую неделю. Кузяев составил подробнейший отчет-докладную, написал наградные листы на отличившихся помощников, прежде всего на Валю и Толю Ванявкина. «Вы представлены к ордену», — сказал Кузяеву генерал.

Фронт стремительно уходил все дальше на запад. Унеча оказалась в глубоком тылу.

Генерал пригласил к себе Кузяева и объявил: всем предоставляется отпуск. Кузяеву до особого распоряжения, Ванявкину — на десять дней с последующей явкой в действующую армию.

— Обзаводитесь новой ногой, — пошутил генерал. — А эту для музея сохраните.

— Еще чего, — улыбнулся Кузяев. — В музей!

— В музей, Петр Иванович, — серьезно подтвердил генерал и еще раз повторил:

— Много там будет реликвий Великой Отечественной войны: пистолеты, автоматы, снайперские винтовки с зарубками, генеральские часы, планшетки, продырявленные гимнастерки и залитые кровью партийные и комсомольские билеты. И среди них — протез партизана-разведчика, коммуниста-добровольца. А позывные свои «Сирень 316» не забывайте, понадобится — позовем.

— Всегда готов, — Кузяев по-солдатски, как еще в детстве научил его отец, прижал руки.

Валя поехала провожать их до Москвы. В Брянске нежданно-негаданно встретили Сашу Титова. В Москву прибыли ночью.

— Все ко мне, — пригласил Саша Титов. — Теща будет рада.

В двенадцатиметровой комнате, где жили жена Титова с матерью, устроились кто где. Кузяева уложили на кровать. Он возражал, но Саша, поддерживаемый женой и тещей, настоял на своем.

— Самое высокое место — тебе, Петр Иванович. Остальные на стульях, на полу улягутся. И не возражай. Здесь я — Верховный Главнокомандующий!

Через три дня они прощались. Толя Ванявкин спешил в Тамбов, к матери, Валя возвращалась в Белоруссию, Петр — в Чаадаевку, к родным. Он был уверен, что Аня тоже там, а не в Городище.

Дома он забрался на русскую печь отогреться за все долгие месяцы, проведенные в боевых партизанских странствиях. Забрался и пролежал две недели: болел.

Только встав на ноги, телеграфировал жене: «ВыезжайЧаадаевку Петр».

Надо было устраиваться на работу. Из леспромхоза уже приходили, приглашали на старое место. Для устройства требовались документы: паспорт, свидетельство об освобождении от воинской обязанности. Все бумаги остались в части или хранились в Москве.

Петр пошел в военкомат.

…Спустя три года в том же райвоенкомате Кузяеву вручили медаль «За победу над Германией в Великой Отечественной войне». Он получил ее одним из последних в Чаадаевке: не было документов. Кузяев и не торопил никого, не досаждал просьбами: не за медалями и орденами уходил на войну.

СПУСТЯ МНОГО ЛЕТ…

На перроне народу было мало: несколько пассажиров, преимущественно командированные, с портфелями, спортивными чемоданчиками, да около десятка встречающих. Пятеро из них держались вместе.

Московский поезд опаздывал, и никто толком не мог сказать, на сколько. Но возвращаться обратно в вокзал не хотелось, хотя морозило и дул пронизывающий ветер.

— Закурим, что ли, Петр Иванович.

— Бросил, — улыбнулся Кузяев.

— Нечего ему курить, — вмешался мужчина в берете. — И так с палочкой ходить стал.

Кузяев виновато улыбнулся:

— Приходится.

— Вы когда последний раз Петра Петровича видели? — спросил Кузяева мужчина в берете.

— Да вот, в Москве. Позвонил ему, напомнил о себе, такой-то, мол, может, не забыли еще.

— Петр Петрович — забудет!

— Ну, генерал, Герой, известный писатель. Сколько он таких вот, как я, встречал. Всех не упомнишь.

— Не скромничайте, Петр Иванович. Вспомнил ведь?

— Вспомнил, — радостно и в то же время стеснительно заулыбался Кузяев. — «Извини, — говорит, — приболел малость, встретить не могу. Сам приезжай. Бери для мобильности такси и — ко мне. Помнишь, как у Сидора Артемьевича коня для мобильности просил?» И смеется. А я сам про те слова забыл.

Кузяев склонил набок голову, улыбнулся, вспоминая.

— Приехал к нему. Хорошо встретились, по-товарищески. Наговори-ились! Все до точности помнит. Петр Петрович попросил жену подать ему папку под таким-то номером с фотокарточками. У меня, говорит, и фото есть одно. Вы там с радистом своим Володей Зеболовым сняты. Удивил он меня вконец. Ведь фотографий у него тысячи! И на каждой людей не один человек.

Захрипел динамик, все прислушались, подняв головы. Станционный диктор объявил о подходе ташкентского поезда. Его принимали на второй путь. Московского все еще не было.

Из поезда, едва он остановился, высыпали пассажиры, облепили киоски, побежали в ресторан.

Пассажир в пальто вдруг остановился и медленно приблизился к группе встречающих.

— Кузя-ев! — изумленно протянул он.

Кузяев повернулся к пассажиру с ташкентского поезда. Тамбовец, хозяин квартиры!

— О-го-го! — закричал тот вместо приветствия, окончательно уверившись, и бросился обнимать Кузяева.

Старые знакомые разглядывали друг друга, смеялись, спрашивали, перебивали, казалось, вовсе не слушая ответы.

— Такой же! И сединки — ни-ни!

— И ты не изменился. Животик разве…

— Трудовая мозоль! Отрастил, брат, отрастил! Ногу вот никак не выращу, с детства маюсь! — он поднял ногу в пижаме и покрутил ортопедическим ботинком. — А у тебя как? Тоже не отрастил?

— Слишком много не хватает.

Они подтрунивали так, как могут позволить себе только люди с одинаковой бедой.

— Сколько ж мы не виделись? Почти двадцать лет!

— Да, вдвое старше стали.

— И где ты здесь, в Пензе?

— В производственном совхозно-колхозном управлении, замом.

— Замначальника?! О-го-го!

— Замглавбуха.

— Вот те раз!.. До войны был главным, а теперь — замом. Не туда растешь, брат.

— А ты что, как?

— В Ташкенте. Как эвакуировался в сорок втором, так и осел там. Сейчас вот в командировку еду, в Москву. А о тебе, брат, слыхал! Тамбовчанина встретил. «Герой он, в партизанах был». Это о тебе, значит. Неужто правда? — Но тут же забыл о своем вопросе. — Встречаете кого?

— Боевого друга.

Из-за поворота показался тепловоз.

— Никак на первый путь? Отстану еще. Ну, пока. Будешь в Ташкенте, заходи. Обязательно! Вспомним, поговорим и — всякое такое!

С шумом подкатил поезд, замелькали вагоны.

Встречающие поспешили к восьмому.

По ступенькам сходил невысокий, плотный человек в каракулевой папахе, с окладистой седой бородой. Монгольского типа глаза его радостно светились. Он поднял руку и приветственно помахал друзьям, затем обернулся к проводнице:

— Спасибо. До свидания.

— До свидания. Я извиняюсь, — проводница переборола, видимо, долго сковывавшую ее нерешительность. — Вы случайно не писатель Вершигора?

— Случайно — он, — улыбнулся Вершигора.

— Ой! — всплеснула руками проводница. — А я смотрю, смотрю — вроде вы. Еще напарнице сказала. Читала я вашу книгу «Люди с чистой совестью». Очень понравилась! Это все вас встречают? Партизаны, наверное?

— Партизаны.

— И тот, с палочкой?

— И тот… Петр Иванович! Не торопись, время есть!

* * *
— Петр Иванович, — спросил Вершигора, — а где протез-ветеран, сохранился?

— Где-то в музейном складе лежит.

— В краеведческом? Фотографию твою я там видел на стенде. Много героев дала ваша земля.

— Какая земля не дала их, Петр Петрович?

Вершигора задумался, помолчал.

— Написать бы книгу обо всем народе нашем. Заголовок тот же: «Люди с чистой совестью». Эх, жизни, да что там, десятка жизней не хватит на такое дело. А вот о разведчиках я точно напишу. Задача нелегкая. Работа у них неприметная, тихая вроде бы. А ведь один разведчик двадцати диверсантов стоит!

— Смотря какие диверсанты, Петр Петрович.

— Смотря какой и разведчик, — Вершигора озорно блеснул глазами, — если такой, как Петр Иванович… — Он заразительно расхохотался, глядя, как смутился Кузяев. — Нет, — продолжал шутливо-серьезным тоном Вершигора, — я всегда говорил: самая воинственная профессия — бухгалтеры. Помните Ленкина, разведчика, усача? До войны бухгалтером был. А Ефремов?

Вершигора подошел к окну, отвел в сторону тюлевую гардину, задумчиво проговорил, глядя на город:

— Да, сколько в тех домах живет бухгалтеров, токарей, литейщиков, бывших и будущих героев. — Заговорил о другом: — А сад, видно, хороший.

Маленький садик, посаженный Кузяевым у дома, был его гордостью и предметом любовных забот.

— Хороший, Петр Петрович. Вы бы на фрукты приехали или весной, когда цветет все. Глаз оторвать невозможно, красота такая.

— А то что за кусты? Никак сирень? — спросил Вершигора, всматриваясь в заснеженный сад.

— Сирень. Меж деревьев и у калитки. Белая.

— Какие сорта?

— Не знаю, как называются.

Вершигора отпустил гардину, обернулся.

— Ласково, наверное, мирно, без номера, не «Сирень 316». А что, в этом тоже своя поэзия, фронтовая лирика. Как думаешь?

ОФИЦЕРЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
В лагере стояла сонная тишина. И вдруг резкий, отрывистый сигнал горна, крики дежурных: «Подъем! Тревога!» Лагерь мгновенно ожил, наполнился топотом сапог, металлическим лязгом оружия, приглушенными словами команд. Из палаток выскакивали солдаты, на ходу закидывая за спину тощие вещевые мешки. Быстро вырастали и тотчас исчезали взводные колонны.

В артиллерийском парке зафыркали, заурчали моторы. Завертелись маховики подъемных механизмов, плавно скользнули вниз короткие стволы гаубиц.

От палаток к машинам сновали связисты с катушками разноцветного кабеля. Разведчики, выстроившись у своих машин, прилаживали широкие лямки футляров с оптическими приборами.

Над коробками радиостанций распустились лепестки антенн.

Непосвященному картина тревоги кажется хаосом. Люди, навьюченные оружием и военным имуществом, мечутся в вавилонском столпотворении машин и орудий, все смешалось, перепуталось, переплелось…

Проходят минуты, и на взрытой желтой площадке сиротливо остаются побеленные столбики колодок да одиноко торчат стальные прутья с табличками «Орудие №… Командир орудия сержант…». А сами орудия и машины уже выстроились тесной колонной по краю дороги, шеренги солдат замерли, и стоит напряженная тишина ожидания.

Тревога! Сигнал опасности, сигнал неизвестности. По этому сигналу войска поднимаются и на учение, и в бой. Трудно поверить, что в такое спокойное, безмятежное утро начнется война. Но ведь в тот июньский день сорок первого года так же пели птицы, и солдаты, разбуженные горнистом, оставляли в тумбочках фотографии невест, а офицеры, вызванные посыльными, убегали из дому, не поцеловав на прощание детей…

Тревога. Каждый солдат выполняет заученное, четко определенное для него дело, ставшее привычным и обыденным, но все действия приобретают особый смысл, особую ответственность. Неизмеримо возрастает цена времени: дорого мгновение. Движения становятся точными и предельно экономными. Желания и мысли сосредоточены на одном: «Скорее!»

Общее возбуждение охватило и Краснова. Он не мог усидеть в кабине. Ему было тесно и душно в ней. Хотелось видеть и ощущать весь мир и чтобы весь мир видел сейчас его, лейтенанта, и солдат, и орудие с красными звездочками подвигов на стволе. Не Краснов добыл эти звезды побед. И не те солдаты, что сидели за его спиной. Но орудие то самое, испытанное, прославленное, и на массивных стволах еще много места для красных символов славы.

…Дорога шла на восток. Ее серая лента, извиваясь, огибала безлесые сопки, местами пропадая из виду и снова взлетая на пологие склоны. Вдали, где высокие горы загораживают море, в лучах восходящего солнца светилась ее узенькая полоска. Но там, на дальних высотах, она казалась уже не лентой, а тонким розовым шрамом. По дороге навстречу солнцу стремительно двигалась колонна машин с орудиями на прицепе. Горели оранжевым пламенем ветровые стекла, матовые блики скользили по каскам солдат.

За орудиями в золотистой пыли мчались длинные тени. На крутых поворотах они бросались под широкие скаты колес. Пыль окутывала зачехленные тела гаубиц, переваливала через борта машин; солдаты наклоняли головы, задерживали дыхание. Но дорога выравнивалась, машины снова набирали скорость, тени вытягивались, отбрасывались назад клубы пыли, и строгие артиллерийские поезда стремительно неслись в золотом мареве дальше, к солнцу.

Дорога круто свернула влево, врезавшись в каменистый склон рыжей сопки, и Краснов сразу увидел командирский газик.

Лейтенант радостно улыбнулся, но полковник резко взмахнул рукой и что-то сердито крикнул. «В кабину!» — скорее догадался, чем расслышал, Краснов и поспешил выполнить приказание. Настроение сразу упало, будто полковник одним движением руки смахнул всю радость.

Водитель, искоса наблюдавший за расстроенным лицом лейтенанта, проговорил:

— У нас не любят такое.

Он хотел, видимо, добавить что-то еще, но не решился. Краснов промолчал. «У них не любят такое…»

Почему «у них»? Его назначили в полк приказом главкома! Он уже принял взвод, расписался за оружие, имущество — за все. Он командует и отвечает!..

За взвод. Не только за себя… А по тревоге вскочил, как курсант, не сразу нашел свое командирское место. Суетился, размахивал руками, истошно орал: «Становись! Становись!»

Солдаты без него знали, что делать, выстроились без понуканий. Длиннолицый, худощавый, с усиками весело отозвался: «Мы и так стоим, товарищ лейтенант!»

До него не сразу дошла издевка. Второй огневой взвод давно был в парке, а его, первый, все еще топтался-у палаток. Краснов не нашелся, что ответить, смешался, забыл порядок команд, выкрикнул с жалким отчаянием: «Бегом!» И побежал к орудиям…

Теперь в довершение встреча с командиром полка. Вылез, как мальчишка, на подножку… Тот, длиннолицый, с усиками, конечно, видел, острит, потешает сейчас товарищей: «А наш-то взводный — отчаянный юноша!» Или иначе, но не менее насмешливо…

Он терзался, ел себя поедом, пока не прибыли на место. Там уже некогда было ни корить, ни жалеть самого себя. Началась работа.


Краснов еще раз внимательно огляделся, оценивая район огневых позиций.

Впереди, в направлении «противника», долина плавно переходила в возвышенность, за которой скрывалась дорога. По ней только что приехала сюда батарея. С флангов и тыла змеился обрыв, весь заросший кустами орешника и жасмина.

Для стрельбы непрямой наводкой огневая позиция была вполне подходящей. Но в случае непосредственной атаки танков на батарею… Обзор с фронта ограничен донельзя, возможностей для маневра — никаких. «И не выберешься из этой мышеловки».

Он вспомнил вчерашний разговор с командиром батареи. Сухой, подчеркнуто официальный тон:

«Имейте в виду, наверняка будет генерал. Я его знаю. Не избежать вводных. На это он мастер. Такую обстановочку подскажет — держись! Подведете, пеняйте на себя».

— Плохо дело, — подумал вслух лейтенант и оглянулся на командиров орудий.

— Почему? — помедлив, отозвался Окунев. — Окопы только расчистить, и ровики уцелели. А местность знакомая, какой раз тут.

— Точно, — подтвердил Журавлев.

— В другом месте не отрыть, — поспешно добавил Окунев. — Камень сплошной.

— Вот и плохо, — повторил Краснов. — И копать негде, и отходить некуда.

Журавлев задумался. Окунев неопределенно улыбнулся:

— Начальству виднее. Не наше это дело — огневые выбирать.

— Без инициативы приказ по-настоящему не выполнить, — заученно, по-курсантски изрек Краснов.

— Знаем мы эту инициативу, — сказал Окунев и отвернулся.

— Расчищайте старые окопы. Установится связь, доложу командиру батареи, — распорядился наконец лейтенант.

— Это правильно, — повеселел Окунев.

«Нужно было сделать замечание», — подумал лейтенант, молча шагая к машинам.


Под небольшим, похожим на куст деревом солдаты натянули палатку, замаскировали ее ветками и листьями. Краснов с удовольствием улегся на разостланную шинель, заложив за голову руки.

В палатку протянулась рука с алюминиевым котелком, затем показалось длинное лицо с маленькими усиками под тонким с горбинкой носом. «Синюков», — вспомнил фамилию солдата.

— Водички не желаете?

Краснов обеими руками взял запотевший котелок и отпил несколько глотков. Вода была такая студеная, что он даже подул на нее.

— Где брали?

— Воду? — переспросил Синюков, принимая котелок, и сразу оживился. Небольшие черные глаза поблескивали живо и нагловато. — А внизу, под сопкой, родничок там.

— Как же вы спустились по такой круче? — удивился Краснов и потер холодные влажные руки. Но Синюков не успел ответить. — Узнайте: связь с наблюдательным пунктом установлена?

Синюков высунул голову из палатки и крикнул:

— Кусик! Есть связь с НП?

— Есть!

Лейтенант поспешил к телефону.

— Вам кого? — с готовностью спросил ефрейтор-телефонист.

— Командира батареи!

Ефрейтор весело завертел ручку индуктора.

— «Блиндаж»! «Блиндаж»! Товарищ сороковой? Будете говорить.

— Товарищ капитан!.. Слушаюсь. Товарищ сороковой, разрешите доложить.

Краснов, волнуясь, изложил свои опасения и спросил разрешения выдвинуть огневые позиции вперед на пятьсот метров. Командир батареи не позволил: район ОП указан штабом полка, и менять его самовольно нельзя.

— Вы там поменьше мудрите. Занимайтесь оборудованием огневых! После обеда приду проверю! — с угрозой предупредил и положил трубку.

«Разве допустимо оставлять орудия в мышеловке?!» — мысленно возразил Краснов. Вздохнул только и поднялся с корточек.

2
Капитан Стрельцов раздраженно положил трубку, достал портсигар. Чиркнул зажигалкой раз, другой. Искра вылетала слабая, фитилек упрямо не загорался. Стрельцов сунул зажигалку в карман, вынул изо рта незажженную папиросу и машинально стал ее разминать.

«Черт знает что! Только вылупился, а сразу других учить! Умничает: «непосредственная атака», «танки противника», «маневр». Откуда он знает, что такое маневр? А танки противника? Да он и гитлеровца живого не видел! Набирают сосунков в училище, пекут из них лейтенантов, а ты мучайся, отвечай за них».

Стрельцов смял пустую папиросу и швырнул ее под ноги. Он с трудом дождался, когда стало возможным сходить на ОП.

Едва взобрался на пригорок, как наметанный глаз тотчас разглядел далеко впереди замаскированные камуфляжными сетями пустующие свежеотрытые окопы перед дорогой. Около них, сверкая погонами, расхаживал новый командир взвода. С ним было несколько солдат. Вероятно, наводчики и командиры орудий.

Капитан бегом устремился вниз.

— Это что такое? — сдавленным голосом спросил, не дослушав рапорт лейтенанта. На скуластом лице зло задвигались желваки.

Сержанты, стоявшие тут же, молча наблюдали за своим новым командиром взвода. Под их взглядами Краснов смутился, ответ его прозвучал сбивчиво и неубедительно.

«Черт знает что! Лейтенант… Мямлит, как набедокуривший курсантик. «Противник», «запасная позиция», — все больше раздражаясь, подумал Стрельцов. — И краснеет… Не зря он мне не понравился с первой минуты!»

— Все? — Сощурил серые, широко поставленные глаза, опустил уголки губ.

Краснов вздрогнул, будто его хлестнула эта усмешка, за которой угадывались обидные слова. В нем вдруг вспыхнули злая непокорность и дерзость, порожденные оскорбленным самолюбием и твердой уверенностью в своей правоте.

— Нет, не все! — неожиданно выкрикнул. — Я не имел права действовать иначе. Нельзя оставлять орудия в мышеловке. Это недопустимо, немыслимо!

Лейтенант, бледный взволнованный, горячо отстаивал свое решение. И это упрямство, и страстность не разозлили, а неожиданно обрадовали Стрельцова. «Ершистый», — еще недоверчиво, но уже с долей уважения подумал и невольно заулыбался.

— Может быть, вам и смешно, товарищ капитан, но я от своего мнения не откажусь!

— Все? — спокойно, все еще улыбаясь, повторил Стрельцов и полез за портсигаром. «Черт знает что, чем он мне не понравился?! И внешне не плох: плечист, спортсмен, пожалуй. И глаза… Такие должны нравиться женщинам».

Краснов приготовился услышать грозный окрик, резкое «молчать», но не спокойный вопрос.

— Все… — Запнулся, покраснел и снова стал похож на провинившегося курсанта.

— Есть спички?

— Я не курю, — извиняющимся тоном вымолвил Краснов.

Один из солдат подал коробок. Капитан прикурил, возвратил спички и легкой, пружинистой походкой зашагал к орудиям.

— Показывайте свое хозяйство.

Они молча обошли весь небольшой район огневых позиций. Капитан внимательно осмотрел и стрелковые ячейки вдоль обрыва на случай круговой обороны.

— Гм, — неопределенно хмыкнул, искренне удивленный здравыми действиями и смелой инициативой молодого лейтенанта. Вспомнил, что не впервые занимал этот район, но ни предшественник Краснова, ни он сам, Стрельцов, не подумали о такой простой вещи.

Он еще раз искоса окинул взглядом лейтенанта. Почему сразу невзлюбил его? Даже не спросил, какое училище окончил. И имени его не знает. Кажется, Петр. Или Павел? А вот пригрозить уже успел: «Пеняйте на себя!» Как все нескладно получилось.

Ох, эти кадровики: перед самыми зачетными стрельбами сменить командира первого огневого взвода! Хорошо, если обойдется, а то ведь… Нет, Краснов, кажется, ничего. Сколько ему? Немногим больше двадцати. Одет аккуратно, с иголочки. Глянцевые сапоги. Гимнастерка, не успевшая выгореть под зноем и дождем. А пуговицы!..

Стрельцов осторожно опустил глаза на свою гимнастерку и с досадой подумал: «Нужно будет почистить, а то у какого-то безусого лейтенанта огнем горят, а у меня черт знает что, тусклые медяшки».

— Одобряю. Только лучше замаскируйте запасные ОП! — скупо похвалил.

«Одобряю» — первая и единственная благодарность, которую услышал лейтенант Краснов. О своей минутной запальчивости он не сожалел, но был озадачен переменой в отношении Стрельцова. И не мог объяснить причину внезапного расположения, равно как и открытую неприязнь, выказанную капитаном в первый день знакомства. Эта неприязнь особенно поразила его после дружеской беседы с командиром полка Родионовым.

Полковник, взяв его под руку, проводил к выходу, широко распахнул дверь и сказал: «Желаю успеха». И в голосе его прозвучало не только доброе пожелание, но и надежда.

«Ах как скверно получилось на марше! Глупо, несерьезно!.. Пора оформить карточки противотанкового огня. Да и маскировка!»

— Командиры орудий, ко мне!

…В палатку Краснов возвратился поздно. Неизвестные ему руки заботливо приготовили пухлый матрац из листьев и плащ-палатки. «Вот спасибо», — с благодарностью подумал он и быстро уснул.

Ночью его несколько раз вызывали к телефону. Капитан Стрельцов — сороковой — беспокоился, выставлены ли ночные посты, спрашивал, сколько подвезли боеприпасов, требовал, «чтобы к обеду выпустили боевой листок», и говорил многое такое, что лейтенант со сна и не понял: зачем это так срочно, ночью, понадобилось сороковому?

Лейтенант еще не знал, что если не спится сороковому, нет покоя и двадцатому.

Капитан Стрельцов обычно не мог спокойно спать в ночь перед боем. И хотя завтра предстояла очередная стрельба, а не настоящий бой, и облепленные грязью, усталые от быстрой ходьбы, но возбужденные радостью наступления посыльные не приносили из штаба ни плана артподготовки, ни координаты новых целей для огневых налетов со сказочными названиями «Меркурий», «Юпитер», «Лев», «Тигр», он чувствовал себя не менее беспокойно. Нетерпеливо ожидая, пока командир огневого взвода подойдет к телефону, капитан нервничал и сердился: «Как можно спать в такую ночь?»

Лишь незадолго до рассвета, когда сороковой, накрывшись одеялом и шинелью, уснул, получил покой и двадцатый. Но, как ни пытался, уже не мог спать: все думал и думал о первых днях своей офицерской службы. И пусть еще не совсем были понятны все плюсы и минусы, которые принесли самостоятельные шаги, безошибочно определил: быть командиром не просто. Даже командиром взвода.

К концу ночи стало прохладно и сыро. Холод забирался под шинель, заползал за ворот гимнастерки. «Нет, не уснуть!» — Он встал и выбрался из палатки.

В густой траве, пропитанной росой и туманом, сапоги стали мокрыми. Краснов вышел на узкую, проложенную ребристыми скатами тягачей и орудийных колес тропу и медленно пошел по ней.

Туман неохотно рассеивался, всплывал кверху и незаметно таял в розовеющем небе.

У запасных окопов Краснов остановился, залюбовавшись восходом солнца. В долине еще лежали бархатные тени, а вершины уже нежились в теплых оранжевых шапках.

На одной из дальних сопок вспыхнула расплавленным металлом небольшая золотистая дуга; выплавляя гладкий фиолетовый гребень, она быстро увеличивалась. Вот яркий диск плавно оторвался от земли. Ослепленные солнцем, ночные тени отползли к подножиям сопок, затаились в густых зарослях кустарника. Заискрились хрусталики росы на листьях и тонких стебельках. Будто выдыхая рыхлые остатки тумана, запари́ли вокруг орудийных окопов черные комья земли, выброшенные вчера сильными руками солдат.

Краснов, напрягая мышцы молодого тела, с хрустом потянулся и подставил лицо мягким теплым лучам, блаженно щурясь от яркого света.

— Как хорошо! — произнес вслух и улыбнулся нежданным стихам: «А солнце так раскалилось, что впору его ковать!»

Он услышал тяжелые шаги за спиной и оглянулся. Неуклюже размахивая длинными руками, к нему бежал Синюков. Пилотка после недавнего сна лежала на голове раздавленным пирожком, короткие полы расстегнутой шинели мешали. Не добежав метров десять, остановился и, запыхавшись, доложил, что лейтенанта срочно вызывают к телефону.

Краснов быстро зашагал к огневой позиции, на ходу коротко, но выразительно показав рукой на распахнутую шинель. Синюков, тяжело дыша, начал оправдываться.

— Застегните! — прервал лейтенант. — А бегаете вы плохо, спортом надо заниматься. Ну-ка, за мной!

Он с завидной быстротой и легкостью помчался по колее. Синюков тотчас отстал, и, когда, задыхаясь, приблизился к палаткам, оттуда уже выскакивали солдаты, занимали свои места в орудийных окопах.

3
В котлах походной кухни подернулась жиром рисовая каша с мясными консервами. Повара несколько раз разжигали топки, но, заслышав очередные выстрелы, гасили огонь. И когда с веселым шумом и перезвоном ложек в пустых котелках солдаты двинулись на завтрак, повара суетливо забегали вокруг двухколесных котлов, торопясь зажечь недавно залитые водой дрова.

В ожидании завтрака у небольшого костра сидели кружком солдаты, усердно чадили папиросами и, добродушно посмеиваясь, слушали одну из тех бесчисленных солдатских историй, в которых быль и выдумка переплелись так тесно, что немыслимо отделить их друг от друга. Это отлично знали и слушатели, но лишь показывали рассказчику согнутый палец, когда тот, увлекшись, особенно загибал.

— Приходит, значит, генерал в столовую и спрашивает: «Как, товарищи, сытно вас кормят? Или жалобы какие есть на поваров или там на прочих интендантов?» Тут поднимается один солдат и открыто заявляет: «Сытно, товарищ генерал, но не так, чтоб вкусно. Кормят нас безо всяких специй, а конкретно говоря, без применения лаврового листа».

Краснов без труда узнал ломкий тенорок Синюкова. Не желая перебивать его рассказ, остановился поодаль, глядя на улыбающиеся от заранее предвкушаемого удовольствия лица солдат.

— Так и сказал?!

Синюков бросил на недоверчивого взгляд, полный благородного сожаления, и спокойно продолжал:

— Тут, значит, вызывает генерал повара. «Почему, — говорит, — не кладете лавровый лист?» Повара даже в жар бросило. «От же народ, товарищ генерал! Сколько раз закладывал в котел, все понапрасну. Один перевод ценного продукта. Не едят они лавровый лист, весь в тарелках оставляют! А теперь еще жалуются!»

Солдаты захохотали.

От кухни донесся звонкий голос:

— Подходи, пехота, кому есть охота! Торопись, артиллеристы, у кого желудки чисты! Получать сполна, съедать до дна!

— Лавровый лист не выбрасывать! — подхватил нараспев Синюков под общий смех.

После завтрака Краснов прилег отдохнуть, но приехал командир дивизиона с незнакомым майором — представителем вышестоящего штаба.

Командир дивизиона подполковник Юзовец, маленький, округлый человек лет сорока, с пухлыми румяными щеками и вечно удивленным, почти наивным выражением светло-голубых глаз, вытирая платком розовую блестящую лысину, зажурчал ласковым голосом:

— Это и есть, товарищ гвардии майор, наш новый командир взвода лейтенант Краснов, прибывший к нам прямо из училища буквально вчера. Как говорится, со школьной скамьи да на полигон. Грамотный офицер, но, — подполковник сделал паузу и извиняюще улыбнулся, — совершенно не имеет практического опыта, на приобретение которого требуется время, время и время.

Майор молча разглядывал лейтенанта. Тот зарделся от такой характеристики, но возражать не мог: командир дивизиона говорил правду. И говорил, конечно, не зря: проверяющий должен знать, с кем имеет дело.

— Ну, дорогой, показывайте товарищу гвардии майору всю документацию, оформить которую вы успели. Хотя времени, необходимого для этого, было у вас очень и очень мало, а?

Голос подполковника Юзовца журчал почти беспрерывно. Он еще несколько раз напомнил, что лейтенант «прибыл из училища буквально вчера», как бы ограждая его и заодно себя от возможных неприятностей.

Тут одна за другой подлетели две легковые автомашины. Из «Победы» вышел генерал. В газике приехал полковник Родионов.

Генерал энергично обменялся с офицерами рукопожатием и, задержав взгляд на лейтенанте, будто стараясь определить его достоинства и недостатки, спросил майора:

— Как у них?

— Все в порядке, товарищ генерал.

Из-за палатки вынырнул телефонист со странной фамилией Кусик. Подполковник Юзовец метнул на него острый, негодующий взгляд, но тот, вытянувшись, громко, с задором отрапортовал:

— Товарищ генерал! Разрешите обратиться к лейтенанту!

— Не разрешаю.

Подполковник с ласковой укоризной посмотрел на лейтенанта, вздохнул шумно и красноречиво.

— Не разрешаю, — повторил генерал. — Передайте на НП: «Связь прервана». Идите.

— Идите, — мягко повторил за генералом Юзовец.

Генерал вдруг выпрямился и крикнул зычным голосом:

— Связь с НП потеряна! Танки идут на батарею! Действуйте, лейтенант! Не обращайте на нас внимания. Действуйте!

Краснов бросился к орудиям. (Солдаты давно стояли на своих местах.) Стараясь забыть о высоком начальстве и обо всем на свете, сосредоточился на одной мысли — срочно занять временную огневую позицию. Только бы не осрамиться!

Гаубицы выкатили вперед за дорогу; орудийные расчеты замерли, ожидая команд на открытие огня по «вражеским» танкам.

— Недурно! — генерал опустил в карман часы-секундомер. — Недурно! — повторил громче, вопросительно оглянувшись на офицеров.

— Так точно, — подтвердил полковник Родионов и, довольный, крепко потер затылок.

— Ишь обрадовался! — генерал вскинул брови, но по лицу его было видно: и в самом деле удовлетворен. — Любите, когда хвалят!

— Заслужили.

— Заслужили? — переспросил генерал и потребовал доложить план противотанковой обороны.

Лейтенант приложил руку к фуражке: «Слушаюсь!» — и побежал, но генерал остановил его:

— Вы куда?

— Выполняю ваше приказание — за карточкой противотанкового огня.

Полковник Родионов нахмурился и поджал губы. Подполковник Юзовец шумно вздохнул.

— В палатку, что ли? Где должна быть карточка ПТО? На орудийных щитах, а не в резиденции командира. Так? — сказал генерал и, не дождавшись ответа, продолжал с явным неудовольствием: — Вы для кого документы готовите, для начальства? Лишняя трата времени!

Он неожиданно взорвался:

— Все, что предусмотрено уставами и наставлениями, не прихоть! Все — каждая команда, каждая бумажка — необходимо для боя! Для боя, а не для формальности! — Так же неожиданно генерал успокоился. — Докладывайте устно, на местности.

Лейтенант, красный от смущения, коротко доложил схему обороны. К генералу снова возвратилось хорошее настроение. Он подошел к первому орудию и проверил знание ориентиров у наводчика. Тот ответил без запинки.

— Вы! — генерал посмотрел на замкового.

— Рядовой Синюков! — лихо отрекомендовался солдат.

— Где третий ориентир?

Синюков не оборачиваясь назвал.

— Сколько до него метров?

Вопрос повис в воздухе.

— Разрешите доложить, — попытался исправить положение Краснов, — рядовой Синюков — замковый.

— Так точно, товарищ генерал! — обрадовался солдат. — Замковый!

— Наводчик убит! Огонь!

Солдаты заняли места: каждый — свое. Синюков открыл затвор, наводчик нерешительно оглянулся на генерала, но тот нетерпеливо взмахнул рукой, и «убитый» наводчик отошел в сторону. Лейтенант сам бросился к прицелу.

Генерал крупными шагами направился к другому орудию.

— Наводчик убит, замковый тяжело ранен! Огонь!

Мгновенно перегруппировавшись, расчет быстро приготовился к стрельбе. Место наводчика занял командир орудия сержант Журавлев. Но генерал и ему приказал:

— Вы тоже ранены!

Поредевший расчет перегруппировался вторично. К прицелу встал ефрейтор Савичев. Генерал подошел к нему, быстро задал несколько вопросов. Савичев хорошо знал прицельные приспособления, безошибочно перечислил ориентиры и расстояния от орудия.

Генерал повеселел, пожал руку сержанту и объявил благодарность всему расчету.

Постепенно Краснов освоился с резкой сменой в настроении генерала и поэтому не особенно удивился, когда тот приказал сержанту Журавлеву заменить «тяжело контуженного» командира взвода и занять основную позицию.

Лейтенант с волнением следил за действиями своих солдат, с трудом сдерживая готовые сорваться с языка команды. Но тревога была напрасной: Журавлев уверенно отдавал распоряжения и выполнил поставленную задачу превосходно.

Генерал знаком подозвал Краснова и спросил его, какое образование у сержанта.

— Не знаете?!

— Лейтенант всего три дня как прибыл в полк, товарищ генерал, — спокойно вступился полковник Родионов.

— Как говорится, со школьной скамьи да на полигон, — запоздало сказал Юзовец.

— Вот оно что, — генерал уже добрее взглянул на вконец смущенного лейтенанта и окликнул сержанта Журавлева: — Сколько классов окончили?

— Десять.

— Хотите стать офицером?

— Хочу, товарищ генерал.

— Могу направить вас на курсы. Только не торопитесь с ответом. Это — на всю жизнь!

— Понимаю, согласен, — все так же просто сказал Журавлев. Видно, что решение созрело у него давно.

— Тогда рад. Больше на одного хорошего офицера будет в артиллерии! Готовьтесь. Сегодня же напишите докладную. — Генерал повернулся к Родионову: — Оформить.

Уже садясь в машину, подбодрил совсем было упавшего духом лейтенанта:

— Огневую позицию оборудовали отлично. А что до отдельных ошибок, старайтесь, чтоб их было меньше. Скорее набирайтесь опыта. — И крепко пожал руку.

— Надо было на линию выслать. Связь-то прервалась, — хмуро заметил полковник Родионов.

— Да-да, верно. Спасибо, Василий Игнатьевич, подсказал. Запомните, лейтенант, в армейской службе нет мелочей. Все важно!

Командир полка тоже простился за руку, но не преминул напомнить неприятный случай на марше:

— Только на подножках не ездить, не в цирке.

— Лихач? — спросил генерал, усмехнувшись.

Полковник молча кивнул.

— Ишь ты! — неопределенно пробасил генерал. — Молодость!

Майор уехал с генералом. Подполковник Юзовец немного задержался. Вытирая платком лысину, спросил с ласковой улыбкой:

— Строгий у нас генерал?

— Хороший, — откровенно признался Краснов.

— У нас все начальники хорошие, — мягко, но назидательно сказал подполковник. — С такими служить, служить и служить.

Он надел фуражку, убрал скомканный платок.

— Ну, как говорится, держитесь молодцом, дорогой!

Краснов пожал влажную руку подполковника и подумал: «Милый человек».

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Стояла непогода. Начавшийся с ночи дождь не прекращался ни на минуту. Во мглистом дождливом сумраке тонули громады сопок, вплотную подступавшие к двухэтажному зданию казармы. По квадратным стеклам окон струились бесконечные потоки. Из водосточных труб беспрерывно и монотонно хлестала вода. И казалось, что вместе с этими хлюпающими звуками сквозь толстые стены проникала промозглая октябрьская сырость.

В классе было сумрачно и неуютно. За столами, втянув голову в плечи, сидели солдаты. Только трое из них старательно водили карандашами. Остальные безучастно смотрели на плакат, по которому скользила указка, равнодушно слушали тихий голос лейтенанта Краснова. Иногда он умолкал, и в наступившей тишине усиливалось хлюпанье, солдаты медленно переводили взгляды на окна, глубже втягивали головы, поеживались. Лейтенант уже несколько раз подмечал скучающие взгляды и с горечью думал, что его длинный и неинтересный рассказ опостылел солдатам, как этот нескончаемый и нудный дождь. Занятие явно не клеилось. И все облегченно вздохнули, когда наступил перерыв.

Краснов закрыл тетрадку с конспектом и поспешил в канцелярию. Вслед за ним туда пришел командир взвода управления старший лейтенант Ярцев, но его тут же позвали к телефону. Звонил дежурный по полку капитан Стрельцов. Стрельцов сказал, что командир полка направился в подразделения и, вероятно, зайдет к ним.

— Смотрите, чтоб там порядок был!

— Не беспокойтесь, не подведем, — заверил Ярцев. — Краснов!

Лейтенант выглянул из-за двери.

— Аврал! Хозяин идет!

— К нам?

— Нет, к любимой теще, — сверкнул зубами Ярцев. — Прекращай занятия, наводи глянец!

Он умчался в свой взвод, на ходу отдавая одно за другим приказания: «Подтянуть ремни!», «Остапенко, перешить подворотничок!», «Сержанты, проверить заправку коек!».

Управленцы, видимо, были приучены к подобным авралам. Один из связистов, не вынимая оружия из пирамид, протирал металлические части промасленной ветошью. Два солдата, натянув нитку, выравнивали в линеечку треугольники полотенец на постелях. Остальные торопливо надраивали латунные пуговицы, натирали носки сапог.

«Вот это выучка!» — позавидовал Краснов и, не раздумывая больше, последовал примеру старшего лейтенанта.

— Сколько времени в нашем распоряжении?

— Минут двадцать, не больше, — ответил Ярцев. — Хозяин обычно начинает с первого… Смирно!

В дверях выросла округлая фигура подполковника Юзовца.

— Вольно, вольно, — замахал руками Юзовец. — Порядочек наводите? Ну-ну, давайте, давайте.

И скрылся так же неожиданно, как появился. На беду, полковник Родионов начал обход с батареи Стрельцова.

— Товарищ старший лейтенант! — крикнул заранее предупрежденный Ярцевым дежурный. — Идут!

— По местам!

Ярцев бросился в свой класс.

Краснов заскочил в канцелярию за конспектом. Солдаты продолжали выполнять его приказания. Когда в сопровождении Юзовца вошел Родионов, одни возились у пирамиды, другие разглаживали складки на одеялах.

— Батарея, сми-ирно!

Лейтенант как вкопанный замер с тетрадкой в руке. В наступившей тишине из полуоткрытой двери класса звучал приятный тенор Ярцева.

Краснов настолько растерялся, что забыл отдать рапорт. Но из класса уже вылетел Ярцев.

— Товарищ полковник!..

Командир полка махнул рукой: «Не нужно». По лицу его нетрудно было заметить, что он сразу разгадал попытку пустить пыль в глаза начальству.

— Батарея занимается согласно расписанию…

— «Расписанию», — недовольно буркнул Родионов и пристально взглянул на старшего лейтенанта. Затем повернулся к Краснову: — Почему люди заняты другими делами? Всех в класс!

Полковник ушел с Ярцевым. Юзовец последовал за ними.

Оставшиеся до конца занятия полчаса были для Краснова настоящей пыткой. Голос то и дело срывался, говорил он, уткнувшись в конспект, не смея взглянуть на солдат.

Когда наступил долгожданный перерыв, Краснов, чтобы не встретиться с начальством, умышленно задержался в классе, однако вошел Стрельцов, промокший, злой, позвал в канцелярию.

— Кто вам дал право срывать занятия? — полковник уставился в лицо твердым, немигающим взглядом.

Юзовец укоризненно покачивал головой. Ярцев сосредоточенно осматривал комнату.

Краснов молчал. Сказать, что виноват Ярцев? Он такой же командир взвода, да и подлость это — сваливать на других.

— Виноват, — глухо произнес Краснов. Лицо его горело.

— «Виноват»… — огорченно сказал полковник. Он поднялся со стула, тяжело прошелся по комнате и снова остановился против лейтенанта: — Да вы даже не представляете всей глубины своей провинности. Все можно простить: и недостаток знаний, и отсутствие опыта. Многое можно простить. Но ложь, очковтирательство — ни за что! Ни за что! — в сердцах повторил он еще раз. — И солдаты вам не скоро простят это.

— Нехорошо, нехорошо, — скороговоркой вставил подполковник Юзовец.

— Никогда больше не повторится, — тихо сказал Краснов.

Родионов испытующе оглядел молодого офицера. На какое-то мгновение полковнику стало жаль его. Но командир полка слишком дорожил своими подчиненными, чтоб прощать им проступки.

— Объявляю вам выговор, лейтенант!

Ярцев незаметно подмигнул — дескать, пустяки, счастливо отделался, — но Краснов не обратил на него внимания. Родионов не прощаясь покинул батарею. Юзовец и Стрельцов ушли вместе с ним.

Краснов, будто окаменев, продолжал стоять посреди комнаты.

Ярцев что-то сказал, но слова его не дошли до сознания.

— Ну что ты, в самом деле? Разве можно так переживать из-за какого-то выговора?! Тебя этак и на год не хватит, а служба вся впереди. Пойдем. — Ярцев подвел Краснова к вешалке, нахлобучил на него фуражку. — Одевайся. Заглянем сначала ко мне.

— Зачем? — спросил Краснов и потянул с вешалки свою шинель.

— Выпьем по маленькой и пойдем в столовую. Получил вчера от отца посылку. Редкость. Гвардии капитан!

— Какой капитан?

Ярцев рассмеялся:

— Святая простота! Коньяк четыре звездочки!

Краснов слабо улыбнулся.

— Ох, эта молодежь! — шутливо вздохнул Ярцев, расправляя Краснову воротник шинели. — Э-э, да она у тебя совершенно мокрая! У тебя что, нет плащ-накидки?

— Не получил еще.

— Говорил с Мошкаревым?

— С начальником ОВС[5]? Говорил…

— Обещает к концу месяца?

Краснов удивленно взглянул на Ярцева.

— Откуда я знаю? Он всем так обещает. А придешь тридцатого, скажет: после первого, сейчас отчет. Ну ничего, я тебе помогу. На, надевай мою. Бери, бери!

— Спасибо, — проговорил Краснов, тронутый дружеской заботой.

Они вышли на крыльцо и остановились. С козырька ниспадала струящаяся бахрома; разбиваясь о каменные плиты ступеней, она белой пеной стекала на мокрую блестящую землю. Залитая водой впадина дороги пузырилась, как кипяток. Почерневшие деревья, покорно опустив ветви, шелестели поредевшей листвой.

— Н-да, — протянул Ярцев и свистнул.

Краснов отстегнул плащ-палатку.

— Это не выход. Надо придумать что-нибудь более рациональное. Подожди минуту. — Ярцев скрылся в помещении.

Вскоре он появился вместе с солдатом. Из-под густых черных бровей на Краснова взглянули серьезные, пытливые глаза.

— Только быстро, Шилко!

— Слухаюсь!

Солдат неторопливо подоткнул полы шинели под ремень и шагнул в дождь. Краснов проводил его долгим взглядом и не оборачиваясь тихо спросил:

— Куда он пошел?

Ярцев постукивал папиросой по портсигару.

— Ко мне на квартиру. Будешь курить?

Краснов молча сбросил с плеч плащ-палатку.

— Что ты? — опешил Ярцев. — Не беспокойся. Он пошел за моим спортивным чемоданчиком. Понимаешь, я собирался на тренировку и, к счастью, вложил в чемодан бутылочку. Ребят хотел угостить. Так что все нормально. Да куда же ты, Павел? Чудак!

Краснов спрыгнул с крыльца и быстро, почти бегом, зашагал по лужам. Лицо его горело от гнева.

Какая низость! «Рациональный выход». В дождь за коньяком… Солдат, конечно, не знает об этом. Но, вообще, разве он должен бегать на квартиру старшеголейтенанта за чемоданом? Не для того он стал солдатом. Солдатом, а не денщиком! Старший лейтенант. Какая… Что старший лейтенант? А он, лейтенант Краснов, лучше? Солдат побежал за коньяком не только для Ярцева. Оба хороши! А смолчал. Теперь расхрабрился, кулак в кармане показывает. Ах какой отчаянный!

До столовой оставалось всего несколько шагов, но Краснов свернул в сторону. Стыдно встретиться с товарищами.

Твердый мокрый воротник шинели больно тер затылок. Подворотничок противно облепил шею. Ноги скользили и чавкали в грязи.

И все это мокрое, липкое, скользкое доставляло злую мальчишескую радость: «Так тебе и надо!»

2
Все уже были в сборе. Стараясь ни на кого не смотреть, лейтенант Краснов пробрался между рядами к высокой голландской печке, именуемой солдатами «пароходной трубой». Он умышленно выбрал это место: оно показалось ему самым укромным — и ошибся. Сидеть пришлось боком, почти у всех на виду. Но пересаживаться уже было поздно: начали избирать президиум. Краснов наклонился, втянул голову в плечи, стараясь остаться незамеченным: только бы не его! А потом стало неприятно, что комсомольцы даже не вспомнили о нем. «Так оно и должно быть, — с горечью подумал. — Лейтенант, комсомолец, на третий день офицерской службы получил замечание от командира полка. Не успели приехать на зимние квартиры — выговор. И за что! За ложь. Какой позор!»

Нащупал в кармане сложенный листок бумаги, достал ее, развернул. «Тезисы выступления на комсомольском собрании». Вчера вечером просидел над ними часа полтора. А зачем? Куда уж ему выступать!

Нет, не так представлялись первые шаги службы в полку. Еще в поезде, простаивая целыми днями у окна, Краснов рисовал в своем воображении картины новой, офицерской жизни. Вот он приходит в свою батарею. Солдаты вскакивают с мест и отдают честь, а он, лейтенант Краснов, мягким жестом усаживает их и спокойно приговаривает: «Сидите, товарищи, сидите». Точно так, как делал начальник училища, генерал, Герой Советского Союза. Потом он видел себя на учениях. Его взвод выполняет ответственную задачу. И все было просто и ясно. Сознание того, что сбылась мечта, что он офицер, наполняло душу светлой радостью и гордостью. Но все вышла не так.

Краснов медленно, аккуратно оторвал узенькую полоску от листка с тезисами, туго свернул в трубочку и положил на колено; так же машинально оторвал вторую полоску, затем третью, четвертую и, казалось, весь ушел в работу. Маленькие бумажные трубочки послушно складывались в орнамент.

Да, все вышло не так…

Все, все погибло! Теперь уже не поправишь. Разве что в другом полку, на новом месте? Если бы все можно было начать заново!

Ага, вот сюда надо еще раз, два, три… семь трубочек. Орнамент усложнялся, рос. Гибкие пальцы лейтенанта задвигались быстрее.

Батарея отстрелялась тогда на «отлично». Капитан Стрельцов — врожденный артиллерист. Но из-за плохой отработки взаимозаменяемости орудийных номеров в первом огневом взводе общая оценка только удовлетворительная. Такой же результат и по стрельбе из личного оружия, и тоже по вине первого огневого взвода. Два солдата, Джутанбаев и Рябов, не выполнили упражнения. Докладчик, конечно, скажет об этом. Так и есть.

— Комсомольцы Рябов и Джутанбаев плохо стреляли из карабинов.

— Мишени экономили!

По рядам прокатился смешок. Краснов скосил глаза: кто это бросил реплику?

Синюков, конечно. Сидит с невозмутимым видом. А рядом с ним молчаливый, задумчивый ефрейтор. Как его фамилия? Какая-то душистая. Да-да, Фиалкин. Почему он ее никак не запомнит?

Фиалкин недавно вступил в комсомол. Сегодня, кажется, его первое комсомольское собрание. А где тот солдат, которого Ярцев посылал на квартиру?

Краснов осторожно огляделся. Взгляд его случайно встретился со взглядом Синюкова. Почему он так нагло и насмешливо смотрит на него? А за что солдат может уважать его? Наверное, разузнал уже обо всем. Шилко сам рассказал: Синюков со всеми в приятельских отношениях. Какой несчастливый день! Обрушились все беды, какие могут быть, и все на него, лейтенанта Краснова…

Выступающие критиковали Рябова и Джутанбаева, больше никого. Нет, не Рябова, не Джутанбаева, а лейтенанта Краснова. И он это отлично понимал. Лучше всех других понимал.

Джутанбаев беспокойно ерзал на скамье. Из-под насупленных бровей угрюмо смотрели на президиум зеленые щелочки глаз.

Рябов, худой, бледный, сидел не шевелясь. Неподвижно застывший взгляд его выражал отчужденность и безразличие.

— Не вижу рук, товарищи комсомольцы, — проговорил председатель. — А говорить есть о чем!

— Разрешите я…

Все повернулись на голос ефрейтора Фиалкина. Он стоял, переминаясь от волнения с ноги на ногу. Всеобщее внимание смутило его еще больше.

Председатель неторопливо повернул голову:

— Пожалуйста.

— Я вот, — начал, запинаясь, Фиалкин. — Я скажу…

— Пройдите сюда, товарищ, к трибуне.

Вконец смущенный, Фиалкин, цепляясь за ноги соседей, выбрался из своего угла и подошел к столу. Он несколько раз одернул сзади гимнастерку, но никак не мог заговорить. В комнате стояла тишина, и оттого ему было особенно трудно начать свою первую комсомольскую речь.

— Давай-давай! — подбодрил с места Синюков.

— Время идет, — сказал председатель и аккуратно расправил цепочку часов.

— Что? — не расслышал Фиалкин и, торопясь, заговорил: — Я вот… Я скажу о Джутанбаеве. Много его сегодня критиковали, за дело критиковали. Плохо он стреляет. Да только одно непонятно мне: что же предлагают товарищи? Как дело поправить?

Краснов поднял голову. В самом деле, на разные лады ругали отстающих, будто главное заключалось в том, чтобы проработать их.

— Помочь ему нужно. Вот что я думаю. И я сам обещаю. Вот. — Фиалкин умолк, еще раз одернул гимнастерку и вдруг закончил: — Согласен, Джутанбаев?

— Обязательно! — обрадовался тот и вскочил на ноги. Сразу стало шумно. Синюков зааплодировал. Его поддержали. Раздались голоса: «Правильно!», «Верно!». Фиалкин, сконфуженно улыбаясь, возвратился на свое место.

Председатель поднял руку:

— Спокойно, товарищи, спокойно. Слово предоставляется товарищу Ваганову.

Светловолосый волжанин с быстрым и энергичным взглядом после отъезда сержанта Журавлева на курсы младших лейтенантов стал командиром орудия. Говорил он всегда кратко, четко, по определению Синюкова, «короткими очередями».

— Выступление Фиалкина одобряю. Предлагаю поручить ему помочь Джутанбаеву. Фиалкин — стрелок отличный. Для учителя это главное, но не все. Только робеть нечего. Поможем. Теперь другой вопрос — взаимозаменяемость. Слабое это место в нашем огневом взводе.

Краснов наклонил голову еще ниже, смахнул бумажный орнамент в ладонь и засунул в карман.

Наконец собрание закрылось, но никто не ушел. Комсомольцы, разбившись на группы, заспорили, зашумели. Джутанбаев протиснулся к Фиалкину.

Краснов незаметно выбрался из комнаты. Вешалка в канцелярии была пуста. «Где же моя шинель? Вот новость!»

Он приоткрыл дверь и крикнул:

— Дежурный!

Гремя начищенными сапогами, подбежал солдат.

— Дневальный по батарее рядовой Шилко!

— Где дежурный? — спросил Краснов, глядя в сторону.

— В столовой, ужин заготавливает. Вы про шинель, товарищ лейтенант? Сейчас принесу.

Шилко скрылся в комнате для просушки обмундирования, единственной, где топили печи, и тотчас возвратился с шинелью.

— Немного пидсохла. А то вода текла, — Шилко показал рукой на пол, где еще темнело мокрое пятно.

Краснов смущенно поблагодарил.

— Разрешите идти?

— Идите, — тихо сказал Краснов. Скрипнула дверь, затихли шаги солдата, а он все еще стоял с шинелью в руках и смотрел на пятно под вешалкой.

3
Он медленно шагал домой, всецело поглощенный тягостными мыслями, и, услышав свою фамилию, не сразу понял, что его окликают.

— Краснов! — позвал кто-то. — Краснов!

В раскрытых дверях штаба полка стоял командир первой батареи капитан Панюгин, сменивший на дежурстве Стрельцова.

«Полковник вызывает», — мгновенно решил Краснов и подошел к дверям.

— Минут двадцать высматриваю, — сообщил Панюгин таким спокойным голосом, что трудно было поверить, что он действительно кого-то ждал и высматривал.

— У нас комсомольское собрание было, — почему-то оправдываясь, сказал Краснов.

— Прибыл новый начальник штаба в дивизион, — продолжал свое Панюгин. — Надо его устроить на ночь. У вас там не найдется места?

Сейчас Краснову хотелось побыть одному, но и отказать неудобно.

— Пожалуйста, — покорно согласился он, пригнув голову, будто подставляя плечи для очередной тяжелой ноши.

— Вот и хорошо, — равнодушно сказал Панюгин и ушел. Возвратился с высоким плечистым майором.

— Фролов, — густым баритоном представился майор и протянул руку. Он повернулся к капитану Панюгину: — Зря вы это затеяли. В казарме переночевал бы.

— Нет, нет, — Краснову стало неловко от своей неприветливости. — Ничуть не стесните. Наоборот…

— Наоборот? — улыбнулся майор. — Вдвоем просторнее? Ну раз так, пойдемте. Спасибо, капитан, извините за беспокойство.

Легко подхватив свой чемодан, он широко зашагал рядом с Красновым.

В доме еще не спали. Все окна ярко светились. Это удивило Краснова. Хозяин Иван Силантьевич, или, как его называли, дед Иван, обычно укладывался не позже десяти часов. Кроме того, он терпеть не мог, когда во всех комнатах одновременно светились лампочки. «Нечего зря уголь жечь», — недовольно бурчал дед Иван и щелкал выключателем.

Пятидворовка освещалась от небольшой теплоэлектростанции. Работала она до часу ночи. Топливом служил привозной уголь, и электроэнергия обходилась дорого. Так что жесткая экономия, насаждавшаяся в доме скуповатым хозяином, имела известные основания.

Краснов повернул щеколду и распахнул дверь.

— Что так поздно? — От деда Ивана пахло вином и нафталином. — А к нам Наденька приехала!

Внучка хозяев училась в Москве, лейтенант занимал ее комнату.

За праздничным столом сидела незнакомая девушка.

— К нашему столу! — пригласила хозяйка.

Офицеры поблагодарили, но отказались.

— Грех это, — сразу нахмурился дед Иван. — Обидите вы нас.

Пришлось принять приглашение. Умывшись, Краснов и Фролов присоединились к семейной компании.

— Перво-наперво — штрафную! — дед Иван поставил перед гостями высокие стопки. — «Столичная»! — он показал бутылку с красивой этикеткой. — Из самой Москвы! Или, может, не пьете? — И хитро засмеялся.

— Извините, но… — майор Фролов развел руками и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая, открытая.

— Ну, тогда нашей, домашней! — дед Иван наполнил рюмку густой наливкой. — Удивление одно! — Дед Иван был навеселе и потому особенно разговорчив. — Фронтовик — и не пьет. Прошу — за приезд внучки! Э, да и я с вами! — Он налил себе водки: — Ваше здоровье!

Мужчины выпили. Краснов съел два кружочка соленого огурца и отложил вилку.

— Не дело, не дело! — зашумел на него дед Иван.

Но Краснов почему-то не мог есть, хотя не обедал и не ужинал. Ему вдруг захотелось курить. Он потянулся к портсигару майора.

— Разрешите?

— Пожалуйста, но только Иван Силантьевич прав: нужно закусить.

Краснов только поморщился и неумело задымил папиросой.

Девушка с интересом присматривалась к майору. Краснов заметил это, и ему стало неприятно. Отчего — и сам не знал.

Дед Иван снова наполнил рюмки, но теперь уже всем.

— За наше знакомство, — предложила Надя, и Краснов решил, что это целиком относится только к майору. Он залпом осушил вторую стопку и еще сильнее зачадил папиросой.

— Не ешь? — снова подметил дед Иван. — Оно, может, и так. Я в молодости тоже, когда выпивал, рукавом закусывал.

Он рассмеялся. И Краснову стало смешно. Хмель туманом заволакивал все горести и обиды; с каждой минутой они становились все больше неясными. Краснов заговорил и не узнал своего голоса: он звучал где-то далеко и незнакомо.

Дед Иван опять потянулся к бутылке.

— Благодарю, мне достаточно. — Фролов отодвинул рюмку.

— А тебе, Павел?

Краснов кивнул. Не то чтоб ему хотелось еще выпить, нет, просто было безразлично.

— Я ведь тоже артиллерист! — вдруг объявил дед Иван и приосанился.

Хозяйка всплеснула руками.

— Господи! Сейчас начнет тру-ля-ля разводить!

— А как же! — не обращая внимания на недовольство жены, продолжал старик. — Еще в русско-японскую трубачом в артиллерии служил.

— Интересно, — улыбнулся Фролов.

— Я и сигналы до сих пор помню. — самозабвенно ударился в воспоминания дед Иван. — Вот, к примеру, «Общий сбор»! — Он поднялся из-за стола, расправил бороду и нараспев дрожащим голосом воспроизвел старинный сигнал:

Сбе-ритесь ско-рее, сол-даты,
Вспом-ните преж-ние слав-ные дни,
Пусть заро-кочут шрап-нели, гра-наты…
И пре-кло-нятся пред Русью
Враги.
Пред-ков за-ве-ты нам
Свя-а-а-аты!
— Будет тебе, — попыталась урезонить мужа хозяйка, но тот лишь отмахнулся:

— Погоди! Команда «Налево марш» знаете как?

Бы-стро ко-ня сво-его по-вер-ни
На-лево око-ло задней но-ги…
Все расхохотались.

— Хорошая команда, — сказал Фролов, вытирая набежавшие от смеха слезы.

— Заковыристая, — согласился дед Иван, довольный, что вызвал за столом оживление. — А вот мировую прави́льным отбывал.

— Георгия заслужил! — вставила горделиво хозяйка.

— У меня весь род геройский, — расхвастался старик. — Брат мой Федор партизанил. Командиром отряда был. Погиб орел. Замучили его на Русском острове, во Владивостоке… Семен, сынок мой, тоже… — Он взглянул на внучку и осекся.

После третьей стопки Краснов чувствовал головокружение и беспричинную веселость. Он, уже не стесняясь, разглядывал Надю, и она казалась ему все красивей. Голубой цвет очень шел к ее смуглому лицу. Светлые легкие волосы, на висках курчавые завитки, продолговатые глаза, яркие блестящие губы…

Краснову захотелось петь.

— Споемте, друзья!

— Давай! — шумно поддержал хозяин.

— «Средь шумного бала случайно…»

— Разве то песня! — прервал дед Иван. Лицо его пылало, глаза влажно блестели.

Есть на Волге утес,
Ди-ким мо-хом оброс! —
затянул во всю глотку и неожиданно умолк. Жена его сидела, наклонив голову, подбородок ее мелко дрожал. Старик протянул через стол руку и неуклюже погладил седые волосы:

— Не надо, мать…

— Это у вас за Сталинград? — тихо спросила Надя, показав на светло-зеленую с красной полоской посредине ленточку на кителе майора.

— Да.

Дед Иван живо повернулся.

— Может, сына моего знали, а? Сеня, Семен Иванович Пирогов, отец ее, Наденьки, капитан.

Фролов сразу стал в центре внимания. Краснов, ни на кого не глядя, налил себе водки и выпил, совершенно не ощутив горечи.

— Так нельзя, — услышал он голос Нади и близко увидел ее лицо. — Вам будет плохо.

— А вам не все равно? — неожиданно для самого себя закуражился.

— Как угодно, — сухо ответила девушка и отвернулась.

Краснов поднялся из-за стола и нетвердой походкой направился в свою комнату. Голова кружилась, грудь заполнила неприятная подташнивающая пустота. Он с трудом добрался до старенькой кушетки и упал на нее. Ноги свесились на пол, чувствовал, что неудобно, но поднять их не было сил.


Он с трудом открыл глаза и увидел высокую спинку кровати с облезлыми никелированными шишками. Кто его перенес сюда?

Повернул голову. От долгого неудобного лежания болела шея. Подушка валялась на полу, рядом с кроватью. На кушетке, укрывшись простыней, спал майор.

Краснов попытался вспомнить, что произошло вчера, но нестерпимая тупая боль в висках мешала думать. Он поднял с пола подушку и заворочался, стараясь найти удобное положение, но это не удавалось. Тогда он слез с кровати, оделся, кое-как заправил постель и осторожно, на цыпочках, вышел из дома.

Зябко поеживаясь после тяжелого сна, постоял в раздумье на крыльце, затем побрел к заливу.

Дорога, черная, как свежевспаханная борозда, тянулась между темными после дождя, еще сонными деревянными домами с резными крылечками. За домами, в стороне, виднелось двухэтажное здание Дома офицеров, наполовину укрытое строительными лесами. Дальше, под сопками, стояли красные кирпичные казармы и похожие на них офицерские дома.

Постепенно Краснов согрелся от ходьбы и, сняв фуражку, с наслаждением шел навстречу легонькому ветерку, холодившему лоб, ощущая на губах пряный, горьковатый запах мягкой приморской осени.

Он уже не чувствовал той противной тяжести в теле, которая сковывала и мучила его. Головная боль давала о себе знать, но лоб теперь не болел; боль замирала где-то в затылке. И как бы для того чтобы увериться в этом, он приложил пальцы к прохладному виску.

«Что вчера было? Как теперь? Что делать? Уехать. Да-да, только уехать! Оставаться здесь немыслимо. И думать об этом нечего. Все решено».

Краснов обошел разлившуюся на полдороги лужу, по деревянному мосточку перешел на другую сторону улицы и, осторожно держась за мокрый серый забор, выбрался на укатанный край дороги.

«Надо же, измазал руки», — подумал, разглядывая ладони, испачканные серо-зеленой трухой. Он остановился, потер руки, стараясь стряхнуть грязь.

Впереди уже виднелись розовая гладь моря и остров, похожий на затонувшего верблюда. Остров казался совсем близким. Он знал — это только кажется, туда около десяти километров.

Вот сейчас, через сто метров, за обломками разбросанных скал и камней будет выброшенная морем золотая песчаная серьга. Краснов часто любовался этой полоской песчаного берега, полукольцом охватившей залив. Все здесь было для него привычно и знакомо.

Когда он успел здесь ко всему привыкнуть? Нет, это оттого, что надо уезжать. Вот он уедет и будет привыкать в другом месте. Жалеть не о чем. Что хорошего он тут оставил? «Ничего, кроме неприятностей», — убеждал себя Краснов.

Он еще раз взглянул на перепачканные руки и вяло подумал: «Грязные. И сапоги помыть надо».

Спотыкаясь об острые камни, Краснов шел к морю, не спуская глаз с горбатого острова, будто он и был целью прогулки, но до берега не дошел.

Внимание привлекло веселое журчание. Небольшие ручейки, сплетаясь, бойко скользили по отполированному руслу, сверкающими маленькими бурунами обволакивали валуны, расчесанной прядью ниспадали с каменистого обрыва, пенились и снова заплетались.

Краснов подставил ладонь под звенящую струю и с удовольствием ощутил колющий холодок. Присев на корточки и черпая руками ледяную родниковую воду, долго пил маленькими короткими глотками, пока не заныли зубы, потом побрызгал себе в лицо. Соблазнившись, снял китель, нагнулся и затаив дыхание плеснул на себя водой. Тело покраснело и покрылось мелкими пупырышками, мокрые пряди прилипли к вискам. Краснов почувствовал, что зябнет на ветру. Кое-как вытерся платком, торопливо оделся и, широко размахивая руками, с силой похлопал себя по плечам. Затем, наскоро вымыв сапоги, направился к казарме. По дороге он зачем-то подобрал несколько красивых розовых камешков, похожих на птичьи яйца, и сунул их в карман.

До подъема оставалось около часа. Увидев офицера, дежурный вскочил со стула и приглушенным голосом отрапортовал. Он смотрел прямо в лицо лейтенанту, и тому казалось, что дежурный знает или по крайней мере догадывается о его состоянии. Отвечая, Краснов отвернул голову в сторону, боясь дохнуть водочным перегаром. Возможно, его и не было уже, но Краснов боялся.

Он быстро прошел в канцелярию и плотно закрыл за собой дверь. «Ох как нехорошо, как нехорошо! Стыдно людям в глаза смотреть». Нет, это решено, он уедет. А квартиру нужно сменить сегодня же.

Послышался знакомый голос. Краснов торопливо застегнул китель. Вошел капитан Стрельцов. Они поздоровались: Краснов — виновато, Стрельцов — радушно. После лагерного учения отношение командира батареи заметно улучшилось.

Капитан сам отдавался службе целиком и требовал этого от своих подчиненных. Командир взвода управления старший лейтенант Ярцев увлекался спортом, участвовал во всех соревнованиях на личное первенство и потому часто подолгу отсутствовал. Лейтенант Краснов почти ежедневно находился с солдатами от подъема до отбоя, что не могло не радовать Стрельцова.

Вчерашний эпизод он расценил не только как неприятность, но и как свидетельство того, что лейтенант болеет за честь батареи.

— Подъем пришел проверить? Молодчина. Служба прежде всего. Это мой закон, — сказал довольный Стрельцов и подал руку. — Почему не заходишь? Невесту нашел?

— Да нет, — смутился Краснов.

— Что на собрании было?

Краснов коротко рассказал о вчерашнем комсомольском собрании.

— Да, — нахмурился Стрельцов. Припухшие веки почти закрыли серые глаза. На переносице резко обозначилась глубокая вертикальная складка. — С Рябовым нужно что-нибудь придумать. За Джутанбаева я не беспокоюсь, подтянется. А этот — художник, поэт!

— Рябов стихи пишет?

— Поэтическая натура. Говорят, есть неплохие. И все какой-то Наде посвящены. А ты отчего покраснел?

— Да нет, — поспешно ответил Краснов и покраснел еще больше.

Стрельцов рассмеялся:

— Смешной ты! Чуть что — краснеешь, как девушка.

Краснов промолчал.

— Я когда-то учился с одним пареньком, Мишкой Левакиным… — Стрельцов был явно в хорошем настроении.

— Разрешите?

В дверях выросла грубо, но прочно сбитая фигура старшины Нестерова. Лицо его, как обычно, выражало недовольство. Для Краснова старшина, пожалуй, был самым непонятным человеком в батарее. Нестеров служил в полку, кажется, со дня его основания. Стрельцова он знал еще лейтенантом, Родионова — майором.

— Входи, старшина. Здравствуй. На подъем? Садись, время еще есть. — Стрельцов опять обернулся к Краснову: — Вызовет учитель Мишку, выйдет он к доске — красный как рак вареный. Ух и краснел! А врать любил, сил нет.

— Врал и краснел? — скупо улыбнулся Нестеров и осторожно скосил глаза на лейтенанта.

— Нет! В том-то и дело: когда врал, никогда не краснел.

Краснову вдруг почудился скрытый намек на вчерашние занятия. Он опустил глаза.

— А Кислякова помните, товарищ капитан?

— Борю Кислякова? Ну как же! — обрадованно воскликнул Стрельцов. — Вот этот уж врал так врал!

Казалось, что командир батареи и старшина сговорились подвергнуть Краснова утонченной пытке: называя чужие имена, высмеять его самого.

— Врал он классически, даже сам иногда верил своим выдумкам.

— Верил, — убежденно подтвердил старшина. — Помните, как его ранило?

— Еще бы! Молодчиной себя показал. Орден Ленина ему дали.

— Красное Знамя.

— Да, верно, Красное Знамя. Отличился он тогда: подпустил танк метров на пятнадцать и ахнул гранату под гусеницу. Немецкие танки к НП прорвались, — пояснил Стрельцов. — Было дело!

— Дали им жару, — сказал Нестеров. — Я тогда со старшим лейтенантом Кисляковым находился. Мы с Евлампиевым, санинструктором нашим, его на носилках и вынесли. Помню, укрыли в кювете, по другую сторону автострады. Евлампиев перевязку делает, а старший лейтенант, с горячки видно, говорит, говорит…

— Жив он сейчас? — спросил Стрельцов, помолчав.

— Должно быть, — вздохнул старшина. — Он ведь, уже раненный, гранату бросил.

Наступила пауза. Краснов сосредоточенно рассматривал носки своих сапог.

Стрельцов взглянул на часы и схватился с места:

— Чуть не прозевали! Пошли.

Краснов облегченно вздохнул: «Кончилось». Но на душе легче не стало.

Дежурный по батарее шел им навстречу. Между рядами кроватей стояли сержанты.

— Подымайте, — приказал капитан, и Краснов удивился: так преобразилось лицо командира батареи. От веселого благодушия не осталось и следа.

— Слушаюсь, — вполголоса сказал дежурный и громко, задорно выкрикнул: — Подъем!

— Подъем! — подхватили сержанты. — Выходи строиться!

Заскрипели пружины, затопали ноги. Солдаты, голые до пояса, выбегали на физзарядку.

Краснов досадливо поморщился: Рябов, наклонившись, все еще сидел на табурете.

— В чем дело?

— Не на ту ногу обул, — ответил с натугой, стаскивая сапог.

Подскочил Стрельцов. Властно, резко закричал:

— Почему долго копаетесь? Два наряда вне очереди!

— Слушаюсь, — сумрачно проговорил солдат и уже не спеша продолжал одеваться.

— Живее! — повысил голос Краснов.

— Теперь все равно, — пробурчал Рябов. — Уже получил.

— Живее! — повторил Краснов, осуждая в душе поспешность командира батареи.

Завтракать Краснов не пошел. Стрельцов не выразил никакого удивления: «Бывает». И отправился в столовую один.

Перед началом занятий пришел старший лейтенант Ярцев.

— Привет! Ты куда удрал вчера? — Не дав ответить, замахал перед лицом серым листочком: — Видел? Держи плащ-накидку. Специально к Мошкареву ходил. Я же говорил: главное — подход!

Ярцев засмеялся, довольный собой, и сунул в руку Краснова накладную.

— Я не нуждаюсь в опекунах, — сдерживая внезапно нахлынувшую ярость, сказал Краснов.

— Ты что? — опушенные густыми ресницами глаза старшего лейтенанта округлились, с лица медленно сползала улыбка.

— Да-да! Не нуждаюсь. Ни в опекунах, ни в денщиках! И — не позволю! — Он задохнулся, швырнул накладную на стол и круто отвернулся к окну.

— Ты что? — испугался Ярцев, все больше бледнея. — Ты что? — повторил он шепотом. — Вот она, благодарность человеческая, — выговорил с обидой и, не дождавшись ответа, покинул канцелярию.

Несколько минут спустя возвратился с завтрака Стрельцов. Сразу увидел накладную на столе.

— Плащ-накидка! Скажи пожалуйста! — Он с искренним удивлением взглянул на Краснова. — Как тебе удалось?

— Ярцев выписал.

— Тогда понятно. Этот все может, ничего не упустит. Ты ему спасибо скажи. Большое спасибо!

— Я и сам получил бы, — упрямясь, произнес Краснов.

— Конечно, получил бы. Но когда? Наш Мошкарев, пока кишки не вымотает, ничего не даст. Положено, и на складе есть, а тянет. Тянет, пока за каждую портянку метр нервов не вытянет. А накладную подписывает — как будто не государство, а лично капитан Мошкарев одевает и обувает тебя. Вот, иду сейчас к нему ругаться. В лагерях еще обещал заменить три одеяла и тянет. Нестеров раз десять уже ходил.

— Смирно! — неожиданно разнеслось по казарме. Стрельцов приоткрыл дверь и выглянул.

У самых дверей, терпеливо дожидаясь, стоял подполковник Юзовец, позади него — майор Фролов.

— Товарищ подполковник! — незнакомым Краснову голосом начал капитан и умолк, но, быстро совладав с волнением, закончил рапорт. Командир дивизиона скомандовал «Вольно», Стрельцов и Фролов одновременно бросились навстречу друг другу.

Они схватились за руки, потом обнялись и все повторяли: «Сережа!», «Колька, черт!».

Подошел дежурный по батарее.

— Товарищ подполковник, вас к телефону. Командир полка просит.

— Не просит, а вызывает, — высоко вскинув белесые брови, благодушно поправил Юзовец. — Скоро приду, — сказал он немного погодя, отдавая дежурному трубку. — Обождите меня здесь, товарищ майор.

— Слушаюсь, — ответил Фролов, отпустив Стрельцова. Но едва подполковник вышел, друзья в обнимку направились в канцелярию.

Стрельцов позвал Краснова.

— Знакомьтесь! Мой старый фронтовой друг! — Он взглянул на погоны Фролова: — Ого, майор!

— Мы уже знакомы, — заулыбался Фролов, подавая руку. — Куда это вы так рано умчались?

Краснов, стушевавшись, пробормотал что-то о подъеме.

— Ты у него ночевал? — спросил Стрельцов и, не дослушав ответа, задал новый вопрос: — Какими судьбами?

— Служить. Начальником штаба в ваш дивизион.

— Серьезно? Черт возьми, как здорово! Я и ты снова в одном полку!

Они принялись вспоминать общих друзей и товарищей.

— А что с Вахтангом?

— С Вахтангом? — Фролов вдруг притянул Стрельцова и поцеловал его. — От Вахтанга, персонально!

— Жив мегобари[6]! Ты его видел?

— Даже наступил на него, — рассмеялся Фролов. — Ночью, на вокзале. Может быть, если не отдавил бы ему ногу, не встретились бы. Эх, как он вскочил!

— Ну, что он?

— Капитан, ПНШ полка, жена, сын. Сын — Сергей, в честь тебя. Вахтанг все вспоминает, что, «если бы не Сэрога, не было бы Вахтанга».

— Да-да, он меня так и называл — Сэрога.

— А ты женился?

Стрельцов неопределенно пожал плечами:

— Кажется, да.

— Неужели Нина? Правда? Честно говоря, и не решался спросить. Нашел все-таки!

— Я ведь однолюб.

Скрипнула дверь, вошел подполковник Юзовец.

— Наговорились?

— Только начали!

— Придется отложить. Как говорится, дружба дружбой, а служба службой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Выговор был отдан в приказе и объявлен на служебном совещании. Можно было подумать, что полковник Родионов знал, как страшится огласки своего проступка молодой офицер, и потому умышленно это сделал. До конца совещания Краснов не осмелился поднять глаза на товарищей. Ему чудились откровенные насмешки и презрение. Теперь он уже не сомневался — оставаться в полку или нет. Конечно, нет! Нет-нет! Это совершенно немыслимо. Вопрос решен. Нужно только посоветоваться с кем-нибудь, как написать рапорт. Пожалуй, лучше всего с майором Фроловым. Он начальник штаба, для него не составит труда написать любую бумажку.

Фролов держал себя так, будто ничего не произошло в тот злополучный вечер, и Краснов был благодарен ему за это. После совещания долго бродил за околицей, и когда пришел домой, Фролов был уже там. Он рассказал, что получил квартиру в двухэтажном доме, но из-за побелки сможет перебраться туда лишь в среду.

— Если не стесню, переночую у вас еще несколько раз.

— Пожалуйста, — охотно согласился Краснов и, помолчав, спросил: — Это вы меня уложили тогда?

— Я.

— Набрался, как свинья, — сказал, опустив голову, Краснов.

— Да, — спокойно подтвердил Фролов.

— Вы-то не пьете…

— Почему? Иногда случается. Но всему свой час… и мера, конечно.

— Я решил квартиру сменить, — неожиданно заявил и сам удивился: зачем он это говорит почти незнакомому человеку?

Фролов рассмеялся.

Краснов обиделся.

— Я серьезно.

— Не будьте мальчишкой. Ошибки так не исправляют. Да и квартиру здесь не так просто найти.

На лице майора все еще блуждала веселая, добродушная улыбка.

«Сейчас он и над моим взысканием будет насмехаться, — подумал Краснов и насторожился: — Этого не позволю!»

Но майор вдруг предложил пить чай.

— У меня и варенье есть! Из роз. Никогда не пробовали? Ну? Чу́дная вещь! — Он вышел из комнаты, и тотчас весело загремел его голос: — Как вы думаете, Иван Силантьевич, не выпить ли нам чаю, а?

От чаепития Краснов отказался, сославшись на усталость, улегся в постель и притворился спящим. Пришлось лежать не шевелясь, пока не погас свет.

Фролов еще долго читал. Наверное, уже около часа ночи в последний раз проскрежетали пружины старой кушетки, и маленькую комнату заполнило ровное дыхание.

На другой день остановил полковой врач. Краснов познакомился с ним у Стрельцова. (Они жили вместе.) Высокую, чуть сгорбленную фигуру капитана Круглова знали не только в полку — во всем гарнизоне. Офицеры независимо от звания обращались к нему не иначе, как по имени и отчеству — Иван Павлович.

— У вас нездоровый вид, — сказал, пытливо вглядываясь близорукими глазами. — Болит что?

— Нет, — устало ответил.

— А-а, — понимающе кивнул Иван Павлович. — Настроение! Ну что ж, это естественно, взыскание — вещь неприятная. А только нечего нос вешать. Насколько я понимаю, это должно возбудить в вас упрямство, стремление к действию, а вы руки опустили. Нехорошо.

— Мне теперь все равно, — глухо сказал Краснов и отвернулся.

— Что, что? — Иван Павлович торопливо поправил очки. — Как это «все равно»? Нет уж, я заставлю вас ответить. Я старше вас и по возрасту, и, кроме того, по званию.

От этих слов было трудно не улыбнуться. Напоминание о воинском ранге никак не вязалось с лишенной выправки фигурой врача.

— Командир полка мне все равно не простит, — вздохнул Краснов и добавил с горечью: — В его глазах я ничтожный человек.

Иван Павлович смешно вскинул руки.

— До каких нелепых мыслей доводит уязвленное самолюбие! Уму непостижимо. Запомните на всю службу в нашем полку: если полковник Родионов объявляет офицеру взыскание, да еще перед всеми, значит, уважает его, верит, что у такого офицера имеется достаточно сил для искупления своей вины. А не будет у него этих сил, какой смысл издавать приказ?

Краснов недоверчиво взглянул исподлобья.

— Да, да! — горячо подтвердил Иван Павлович. — И знайте: полковник не успокоится, пока не снимет взыскания. Однако не рассчитывайте на юбилейные приказы, Родионов не признает широких амнистий.

Ивану Павловичу, разумеется, не удалось убедить Краснова. Желание уйти из полка осталось. Когда после обеда старшина повел солдат в баню, Краснов принялся за составление рапорта. Это оказалось сложным делом. Душевные страдания никак не удавалось выразить формальными «ввиду того, что», «исходя из вышеизложенного», «прошу вашего ходатайства». Наконец он кое-как закончил рапорт.

На четыре часа капитан Стрельцов назначил совещание. Первым пришел командир второго огневого взвода лейтенант Долива. Черные как смоль волосы всегда спадали ему на глаза, и он поминутно вскидывал голову, будто отгонял назойливого слепня. Долива недавно возвратился с курсов усовершенствования и Ярцев подшучивал над ним: «модернизированный».

— Что сочиняешь? — спросил Долива.

— Так просто, — Краснов убрал рапорт.

— А не стихи?

— Почему стихи?

— Да чем-то похож ты на Юру Садовского. Был у нас тут такой. — Долива откинул волосы и рассмеялся. — Знаешь, что ему влепил в аттестацию Юзовец? «Морально выдержан, идеологически устойчив, но занимается сочинением стихов». Не веришь? Об этом весь полк знает. Ох и давал ему наш замполит майор Лукьянов!

— Кому?

— Юзовцу.

— А что, Садовский был плохим офицером?

— На все артиллерийские соревнования ездил! Голова будь здоров! Правда, первое время после училища куролесил малость. Но это дело такое. Сам знаешь. Меня, например, целый год высмеивали.

— За что? — живо заинтересовался Краснов.

— Выставил древко банника для точки наводки. Перед стрельбой сняли, чтоб протереть ствол, место не запомнили. Ну, ошибочка — на пять ноль! Представляешь?

Краснов улыбнулся: «Пять ноль — тридцать градусов!»

— Додумался!

— Не голова, а палата лордов! — добродушно рассмеялся Долива и снова откинул черную прядь. — Ох и переживал я тогда! Позор, понимаешь! Даже из полка хотел уйти.

— И что? — насторожился Краснов.

— А ничего.

— Но ты же, наверное, рапорт написал, официально…

— Рапорт! — хмыкнул Долива. — Бумага все вытерпит. А вызвали, сказали пару слов — и рапорту конец, сам порвал. Здорово он тогда сказал!

— Полковник Родионов?

— Нет, Лукьянов. «Вы, — говорит, — носовые платки стираете или выбрасываете?» Я сразу и не понял, что к чему. «Стираю, конечно». А он как заорет: «Платочки стираете, а полками бросаетесь! Один не подошел — другой подавай!»

Краснов нащупал в кармане свой рапорт.

— Слушай, Краснов, ты с запада? — неожиданно спросил Долива.

— Да, а что?

— У тебя там есть кто? Ну, мать, отец.

— Отца у меня нет, погиб. Мама в Минске.

— В общем, на западе. Выручи, а! Понимаешь, сына жду. Кое-что заранее готовим. А вот соски нигде не могу достать. На западе их полно!

— Хорошо, я напишу маме.

— Вот спасибо! Не забудешь?

— Напишу. А у тебя что, никого там нет?

— Я ведь детдомовец, жена местная. В общем, коренной приморец!

Краснов скомкал листок «ввиду того что… прошу вашего ходатайства…».

— А я дурак, — неожиданно признался.

Долива странно взглянул на него.

— Ду-рак! — отчетливо повторил Краснов. Самоуничижение доставляло ему сейчас только радость.

— Это еще доказать надо! — рассмеялся Долива.

— Надо доказывать обратное, — твердо сказал Краснов и упрямо поклялся: — Докажу!

— Чудик ты — это точно! — Долива так ничего и не понял.

2
Ему хотелось добиться сразу всего: и блестящей слаженности орудийных расчетов, и полной взаимозаменяемости номеров, и отличных показателей в политической подготовке.

Он не давал покоя солдатам и сам трудился без устали от подъема до отбоя, хватался за все и упускал многое. Редкий день проходил без неприятностей.

После комсомольского собрания ефрейтор Фиалкин регулярно занимался с Джутанбаевым. Краснов помог составить план тренировок и отдался другим заботам. Он вспомнил о Джутанбаеве лишь тогда, когда тот снова оконфузился на очередной боевой стрельбе: пробоины легли далеко от центра мишени, разбросанные чуть ли не по всему метровому листу.

«Все понимаю. А стрелять — ерунда выходит. Ерунда одна, — шумно вздыхал Джутанбаев и сокрушенно разводил руками. — Почему так?»

Это и составляло загадку для Фиалкина. «Почему так?» Он посоветовался с сержантом Вагановым. Тот пришел в класс, понаблюдал и тоже не сумел ответить, только подбодрил:

— Ничего. Не все сразу. Не вешай головы, Хазиз.

— Зачем вешать? Стрелять надо. Какой я солдат, если глаз кривой? — горячо досадовал казах.

— Верно, — подтвердил Ваганов. — Плохой стрелок — не воин.

— Носильщик, — глядя куда-то вдаль, серьезно сказал Синюков. — Зря оружие таскает.

— Конечно, носильщик! — подхватил Джутанбаев. — Верблюд.

Синюков рассмеялся.

— Ну, зачем так грубо, — Фиалкин с укоризной посмотрел на Синюкова. — К чему на себя напраслину возводить? Ты солдат неплохой, Хазиз. Тут моя вина: не пойму, в чем главная ошибка.

В воскресенье, сразу после завтрака, они отправились на учебное стрельбище втроем: Краснов, Фиалкин и Джутанбаев.

Солдат вышел на огневой рубеж, вздохнул и растянулся на истоптанной траве.

Лейтенант присел рядом на корточки и впервые придирчиво осмотрел изготовку солдата. Левый локоть был сильно вывернут наружу.

Лейтенант усмехнулся и без особого усилия ударил по дульной части ствола. Карабин выпал из рук и уткнулся в траву.

Джутанбаев оторопел.

— Всегда так изготовляетесь к стрельбе? — спросил Краснов.

Фиалкин повеселел: это могло объяснить, «почему так».

— Никогда не падал раньше, — смутился солдат и, привстав, с изумлением уставился на свой карабин.

— Да нет, я не об этом, — засмеялся Краснов. — Всегда так левую руку ставите?

И разъяснил ошибку. Теперь, когда рука, поддерживавшая цевье, упиралась локтем в землю под карабином, оружие не так-то легко было выбить.

— Больше такой фокус не будет, товарищ лейтенант, — с довольной улыбкой сказал Джутанбаев.

Краснов зарядил карабин. Солдат старательно прицелился и плавно нажал на спусковой крючок. Сухо щелкнул ударник.

— Перезарядить.

Джутанбаев выполнил команду и снова прицелился.

Выстрел гулким эхом прокатился по лощине, скользнул по сопке и растаял в белесом небе.

— Что такое?! — встревожился Джутанбаев и вопросительно поднял узкие зеленоватые глаза. — Почему стрелял?

— Перезарядить.

Джутанбаеву ничего не оставалось, как выбросить стреляную гильзу и дослать очередной патрон. Но теперь он наводил оружие в цель уже без прежнего спокойствия. Краснов и Фиалкин внимательно следили за ним. Вот солдат подвел мушку под цель и, на мгновение сомкнув жесткие черные ресницы, порывисто дернул за спуск.

Выстрела не последовало.

— Почему моргаете, Хазиз? Боитесь?

— Немножко есть, товарищ лейтенант. Шибко в плечо бьет…

— А ты плотнее приклад прижимай. Вот так, — показал Фиалкин. — И за спуск не дергай.

Но как ни крепился Джутанбаев, в последний, решающий момент палец инстинктивно резко рванул спусковой крючок. Пуля ударила выше фанерного щита мишени и, насмешливо взвизгнув, срикошетировала в сторону.

Джутанбаев печально вздохнул. Но Фиалкин знал теперь главную причину неудач товарища и почувствовал облегчение.

Краснов принялся объяснять, каким образом продолжать дальнейшие занятия.

Неожиданно сверху донесся звонкий возглас. Краснов поднял голову и увидел девушку в светлом платье. Он скорее угадал, чем узнал ее. Надя пробиралась к большому розовому виноградному кусту.

— Глядите, старший лейтенант, — сказал Фиалкин.

Краснов тоже увидел Ярцева, спешившего вслед за Надей.

— Не отвлекаться! — Краснов был раздосадован и обижен.

Продолжая наставлять Фиалкина, несколько раз оглядывался, беспокойно отыскивая глазами девушку, и ловил себя на том, что думает сейчас о ней, а не о Джутанбаеве. Краснов терял нить разговора, сбивался, умолкал. Ему стало неловко за свою рассеянность, и он решил уйти.

Когда солдаты остались вдвоем, Джутанбаев сказал:

— Шибко дело знает наш лейтенант! Когда он боевой патрон вместо учебного зарядил?


Оставив солдат на стрельбище, Краснов шел вдоль извилистого берега.

Горечь обиды смешалась с чувством недовольства собой.

«Тряпка, — корил себя, — не могу сосредоточиться на главном. Стыдно перед солдатами». Он усвоил еще в училище, что офицер во всем должен быть примером для подчиненных, всегда и всюду помнить, что за каждым шагом, за каждым словом строго следят солдаты — люди, многие из которых до призыва в армию сами руководили подручными, бригадами, сменами. Теоретически это понятно и просто. Но на практике, в жизни, когда не все и не всегда получается так, как хочется, служить примером трудно.

— Товарищ лейтенант!

Краснов с досадой огляделся. «Что за наваждение сегодня, всюду народ!»

Голос шел снизу, с реки. Краснов увидел старшину Нестерова, примостившегося на камне с удочкой в руке. Неподалеку от старшины рыбачил незнакомый мужчина в застиранной гимнастерке, заправленной в черные полинявшие брюки.

— Здравия желаю, — поздоровался Нестеров.

Краснов ответил, одновременно кивнув напарнику старшины.

— Клюет?

— Помаленьку, — ответил старшина. — Посидите,если не торопитесь.

Краснов спустился к воде и уселся на теплый гравий.

Незнакомец лежал на разостланной телогрейке и курил толстую козью ножку. Левый глаз его щурился от дыма, правый цепко уставился в лейтенанта. Широкополая украинская шляпа придавала смуглому, в редких пятнышках оспы лицу лукавое выражение.

— Ну как улов? — равнодушно спросил Краснов, но тот предостерегающе поднял руку. Поплавок осторожно нырнул, и маленькие круги заходили по воде. Гибкий конец бамбукового удилища дрогнул, рыболов быстро вскочил на колени и резким движением выдернул удочку. В воздухе блеснула серебристая трепещущая полоска.

— Есть!

Удачник подхватил рукой добычу. Лицо его расплылось в счастливой ребячьей улыбке. И сразу куда-то исчезли и ямочки давно перенесенной оспы, и лукавое выражение.

Краснов не был пристрастен к рыбной ловле и смотрел на восторг незнакомца со спокойной улыбкой.

— Эге, вижу, не рыбак! Жаль, — насаживая на крючок розового червячка, посочувствовал рыболов. Он старательно закрепил конец удилища в расщелине камня, вытер мокрые руки о колени, взглянул на солнце.

— Может, шабаш?

— Еще минут пять, — хмуро ответил старшина.

Рыболов подмигнул Краснову.

— Все равно не догонишь, Иван Федорович. Гляди!

Он потянул из воды кукан, унизанный блестящими трепыхающимися рыбами. Они били хвостами по воде и шумно пенили ее.

— Что вы делаете? — возмутился Нестеров, задетый за живое. — Рыбу разгоните!

— А она вся тут! — уже громко расхохотался и потянул кукан незнакомец.

— Не зря говорят, что все охотники и рыбаки — хвастуны, — лениво поддел Краснов, но тот, кому была адресована колкость, не обиделся.

— Есть такой грех! — с шутливым раскаянием произнес. — Но, почему? Не знаете? А я вам так объясню: всякая охота требует сосредоточенности, внимания, абсолютной тишины, нередко и одиночества. Чего только не случается на охоте или на рыбалке! Как же не рассказать об этом, да еще после долгого молчания.

— И не приукрасить, — в тон собеседнику добавил Краснов.

— Верно. Люди всегда стремятся к лучшему, к большему. И приукрашивают для того, чтобы поднять себя в собственных глазах. Давайте-ка уху варить!

Через несколько минут желтое пламя лизало алюминиевый солдатский котелок.

— Быстро, — похвалил Краснов.

— Пустяки. Какой же рыбак огонь разжечь не может! Нет, жаль, что вы не рыбак. Какая тут рыбка! Благодатный край!

Он принялся потрошить рыбу для ухи, с увлечением рассказывая об осеннем ходе лососей в верховьях приморских рек, где они ищут места для нерестовки, о трудной охоте с острогой на огромных тайменей. Видно было, что это завзятый и опытный рыболов.

Откуда-то к берегу прилетела черная изящная птичка. Деловито забегала на тонких пружинистых ножках, с любопытством поглядывая на людей и тряся своим хвостиком. Краснов угрожающе взмахнул рукой. Птичка взглянула на него круглым черным глазком, потом на всякий случай отлетела на несколько шагов и, покачиваясь, казалось, уже насмешливо глянула на лейтенанта. Краснов отвернулся, спросил рыболова:

— Как она называется?

— Трясогузка.

Краснов вспомнил, что солдаты как-то спросили его, что означает слово «Ши-минь» — название узкого ущелья между двумя сопками, которое выводило реку из долины. Он не смог ответить, вообще почти ничего еще не узнал о крае, где служил.

«Этот должен знать, — подумал. — Наверное, местный учитель…»

— Скажите, пожалуйста, что означает Ши-минь? — спросил Краснов.

— Ши-минь? Каменные ворота. А вся долина называется Сян-ян-гоу — то есть Долина, обращенная к солнцу.

— Вы знаете китайский язык?

— Нет, почерпнул кое-что у Арсеньева. Читали его книги?

Краснов знал лишь «Дерсу Узала» и «В дебрях Уссурийского края».

— Приходите ко мне, у меня есть… Ох, клюет, кажется!

Спохватился он поздно: рыба ушла, склевав приманку. Краснов рассмеялся. Рассмеялся и «учитель». Даже у старшины Нестерова отлегло от сердца, ухмыляясь, выдернул лесу из воды и намотал на удилище.

— Отбой.

— Да-да, — отозвался «учитель». Краснов уже не сомневался — учитель. — Шабаш. Давай, Иван Федорович, подкинь, пожалуйста, дровишек.

Старшина ушел за топливом. «Учитель» подсел к огню и принялся крутить козью ножку.

Краснов вспомнил о портсигаре, который второй день забывал отдать майору Фролову. В портсигаре оказалась одна папироса.

— Угощайтесь.

— Спасибо, после ухи, на закуску оставим, — поблагодарил и сунул папиросу за ухо.

— По-моему, я вас где-то видел, — сказал Краснов. Ему уже казалось, что он знает этого человека давным-давно.

— Вряд ли. Вчера из отпуска приехал, а ночью на рыбалку ушел.

— Не знаю, — задумчиво произнес Краснов. — Где-то видел. Вы сами откуда?

— Донецкий шахтер. Из Макеевки. Слыхали?

— Слышал. Но там я не был.

Подошел старшина Нестеров с вязанкой сухого валежника.

«Учитель» зачерпнул деревянной ложкой уху.

— Скоро уже. Нарезай хлеб, Иван Федорович.

— Сейчас, товарищ майор.

«Майор?» — Краснов удивленно посмотрел на «учителя».

Старшина с опозданием представил напарника:

— Товарищ майор Лукьянов, заместитель командира нашего полка по политчасти.

— А вы за кого меня приняли? — смешливо прищурившись, поинтересовался Лукьянов. — За учителя? Да, когда-то мечтал детишек учить. Война по-другому жизнь повернула.

— Офицер не меньше, — ревниво произнес старшина.

— Я не жалею, Иван Федорович, — успокоил его Лукьянов. — И не жалуюсь на судьбу. Да и есть много общего между офицером и учителем. И знания дают, и душу воспитывают.

— Офицер, он еще отец и начальник, — дополнил старшина. — Не самая у него легкая работа на земле.

— А ваше мнение? — спросил Лукьянов.

— Тяжелая профессия, — вздохнул Краснов.

— Тяжелая, — серьезно подтвердил Лукьянов. — Особенно на первых порах. Знаю, мне Иван Федорович кое-что рассказывал.

Лейтенант почувствовал, как кровь прилила к лицу, забилась в висках.

— Все законно. Вздумали одним махом взбежать на гору, а она куда выше, чем предполагали. Вот и начали выдыхаться на половине пути.

— Не одолеть мне ее.

— Так — нет, — спокойно подтвердил Лукьянов. — Сузить задачу нужно, разбить ее на несколько отрезков. Не все сразу. Помните, как Мересьев пробирался к своим? Намечал себе маленькие цели: доползти до сосны, дотянуться до пенька, продвинуться еще несколько метров к сугробу. И это были не легкие задачи для него. А в том, что придется немного отступить, нет ничего страшного. Иван Федорович, подлей-ка лейтенанту ухи!

3
Репейники цеплялись за полы шинели. Голые стебли одуванчиков утратили уже свой пуховый берет. Трава побурела, не выдержав жарких летних дней. Солнце хотя и стояло высоко в голубом небе, но уже не припекало. Все приуныло. Лишь тополя безмятежно шелестели зелеными листьями, словно не чувствуя, что наступила осень, а она уже пришла.

Серые облака низко плыли над землей. Свежий ветер заигрывал с молодой рябиной, срывал листья дикого винограда, серебрил обмелевшую реку.

Шагая вдоль извилистого берега, Фиалкин и Джутанбаев возвращались со стрельбища. С того дня, когда с ними был лейтенант Краснов, Фиалкин еще ни разу не давал Джутанбаеву сделать боевой выстрел. Последние дни солдат начал томиться скучными тренировками с учебными патронами. Как выйти из положения, Фиалкин не знал.

Сейчас они шли молча: впереди — Фиалкин с ящиком, в котором лежали учебные приборы, позади — Джутанбаев с карабином и не тронутой пулями мишенью.

Перед казармой сидел на скамье старшина Нестеров. Увидев солдат, подозвал к себе и жестом пригласил сесть.

— Ну как?

— Только учебный щелкал, — сокрушенно вздохнул Джутанбаев.

— Ясно, — хмуро сказал старшина, и солдаты уловили в его голосе одобрение: не научился стрелять наверняка — нечего зря пулять. Отстающих учеников к выпускным экзаменам не допускают. Боевой патрон — зачетный.

— Разрешите курить? — Джутанбаев свернул папиросу, стал чиркать одну спичку за другой, ветер гасил их.

— Этак весь коробок изведешь и не прикуришь.

Старшина ловко зажег спичку, поднес огонь к папиросе солдата, затем прикурил сам.

— Так-то.

— Еще на спичках экономить!

— Не в спичках дело. Дело в умении. И спички попусту жечь тоже не по-хозяйски, а боевые патроны тем паче.

Джутанбаев потупился, но старшина ободряюще улыбнулся ему.

— Ничего, стрелять научитесь! Главное — желание и настойчивость. Это стихи, как наш Рябов, не каждый сочинять может, а к стрелковому делу у всех солдат талант есть. Должен быть!

— Лейтенант здесь? — спросил Фиалкин.

— В канцелярии, — показал глазами на окна старшина.

Теперь ефрейтор Фиалкин после каждого занятия являлся с докладом к командиру взвода.

— Н-да, — задумчиво протянул Краснов. — Надо придумать что-нибудь.

Он прошелся по тесной комнатке, перебирая в памяти все известные ему прицельные станки.

Большие руки Фиалкина беспокойно поглаживали колени. Неловко получается: лейтенант на ногах, а ефрейтор сидит. Наконец Краснов уселся рядом и стал рассказывать о прицельных станках, где использовался электрический ток. В одном станке при удачном попадании загоралась электрическая лампочка, в другом поворачивалась крыльчатая мишень.

— Интересно, товарищ лейтенант, — сказал Фиалкин. — Одно неудобно: батарей не напасешься, а аккумуляторы от раций брать нельзя.

— Не обязательно такие станки! Подумайте над собственной конструкцией. Вы ведь мастеровой человек, слесарь пятого разряда!

Фиалкину было приятно услышать эти слова от лейтенанта: «Все обо мне знает».

— Постараюсь, — твердо пообещал.

Через несколько дней он подошел к лейтенанту и, смущаясь, попросил разрешения обратиться.

— Да, пожалуйста, — ответил Краснов. — Что у вас?

Фиалкин нерешительно оглянулся вокруг.

— По личному.

«Личное» оказалось старательно, но неумело исполненным чертежом прицельного станка. Как ни напрягал свое техническое воображение Краснов, но так и не смог полностью разобраться в замысле изобретателя.

— Объясните, пожалуйста.

Фиалкин, сильно волнуясь, начал излагать свой проект. По мере рассказа лицо его распалялось румянцем, голос креп.

— Понимаете, товарищ лейтенант. Чуть-чуть ошибся Джутанбаев и — промах! Капсюль не сработал. Попробуй попади иголка в иголку!

Предложение было остроумно. В ствол закрепленного на станке карабина закладывался шомпол с патефонной иглой на конце. Напротив, на специальной стойке с зажимом для охотничьего капсюля, стояла вторая игла, закрепленная в бойке. Карабин наводился в мишень, затем иглы точно устанавливались одна против другой. После регулировки наводка оружия сбивалась, и только при соблюдении всех правил стрельбы можно было попасть иглой в иглу, а значит, и разбить капсюль. Шомпол посылался вперед силой боевой пружины затвора.

— Очень хорошо! — похвалил Краснов. — И, что важно, можно тренировать в стрельбе на любое расстояние!

— По-моему, интересно будет Джутанбаеву, товарищ лейтенант? — скорее спросил, чем подтвердил Фиалкин.

— Безусловно. Только почему вы лишь о Джутанбаеве говорите?

— Комсомольское поручение, товарищ лейтенант…

— Знаю, помню. Но этот станок для всего полка нужен!

— Ну, что вы, товарищ лейтенант!

— Да, да! — горячо возразил Краснов, сам загоревшись идеей. — Вызовите Рябова! Интересное дело! — сказал ему. — Товарищ Фиалкин изобрел новый прицельный станок; Нужно помочь оформить чертежи. Сумеете?

— Слушаюсь, — равнодушно сказал Рябов.

Краснов нахмурился.

— Я не приказываю. Как хотите.

— Не надо, товарищ лейтенант, — обиженно сказал Фиалкин. — Найдется кому.

— Пожалуйста, — сухо произнес Краснов. — Можете идти.

Рябов заколебался, но лейтенант уже не смотрел на него, положил руку на плечо Фиалкина и ободряюще улыбнулся.

— Ничего, что-нибудь придумаем!

А от встречи с Рябовым остался на душе неприятный осадок. И недовольство самим собою…


Солдат Рябов. Во взводе его видели редко. После завтрака он сразу же уходил в клуб, где работал в комнате, именуемой солдатами «студией Рябова». Рисовал портреты отличников, копировал картины известных художников. Не только в клубе, но и в подразделениях висели его работы. Занятия Рябов посещал редко. Поначалу капитан Стрельцов возмущался, но потом махнул рукой. И Рябов незаметно для себя, да и для других, отстал от взвода, на инспекторской проверке провалился, не поразил ни одной мишени.

На следующий день после комсомольского собрания Краснов вызвал Рябова к себе. Вскоре подошел старшина Нестеров, он долго прислушивался к словам лейтенанта и не вытерпел:

— Разрешите один случай рассказать?

Краснов кивнул. «Ну-ну, — подумал. — Сейчас, конечно, скажет: «Был в нашей батарее, на фронте…»

— Был на фронте в нашей батарее повар, — начал Нестеров, и Краснов улыбнулся. — Костяшкин по фамилии. Трус беспримерный! Каску даже на ночь не снимал. Бывало, раздает обед, а тут, на беду, снаряд поблизости шарахнет. Ну, черпак — в одну сторону, Костяшкин — в другую! Вытащат его за шиворот из ровика и — к котлу. А он дрожит как заяц и все прислушивается. Черпак так и пляшет в руках! Половина обеда — на землю! Прихожу к командиру батареи на пункт, докладываю: «Как хотите, товарищ старший лейтенант, я Костяшкина больше к котлу не подпущу!» Подумал старший лейтенант и говорит: «Отправить Костяшкина во взвод связи. Побегает с катушкой под огнем, сразу из него страх выдует!»

И что бы вы думали?! Первые дни Костяшкин еще больше переживал. Он и раньше худущий был: когда под ложечкой от страха сосет, никакие харчи не помогают. Кости да кожа! Одним словом, фамилия Костяшкин была прямо подогнана к нашему повару. А тут совсем отощал солдат. По глазам только и узнать можно. Прошла неделя, другая. Начал Костяшкин меняться. Переборол-таки страх свой заячий! Бывало, обстрел, бомбежка, ночь, ливень, а Костяшкину — все нипочем! Мигом линию связи восстановит. И поправился сразу. Куда там! Не узнать нашего Костяшкина. Уже не на связиста, а на повара стал похож.

Краснов слушал с интересом, но никак не мог уяснить, к чему клонит хитроватый старшина.

— Месяца через полтора, — неторопливо продолжал Нестеров, — решил я снова забрать Костяшкина на кухню. Повар он все-таки был хороший. И снова стал Костяшкин к котлу. Поначалу все шло гладко, но вскорости, смотрю, загрустил наш повар. Опять с него жирок спал, каску начал носить и, как раньше, шарахается при каждом свисте. Приходит однажды командир батареи на огневые, Костяшкин к нему: «Прошу перевести меня снова во взвод связи! Боюсь, — говорит, — на кухне, и аппетита нет». Так прямо и сказал. Посмеялся комбат, но просьбу уважил. Костяшкин войну связистом и окончил. Орденом его наградили и медалью. А когда демобилизовался, три дня за мной ходил, все упрашивал, чтоб вписали ему в проходное свидетельство специальность связиста, а не повара.

Краснов рассмеялся, улыбнулся и Рябов.

Старшина выдержал паузу:

— Вот и нашего Рябова поменьше бы в клубе держали, больше бы толку было! Совсем не умеет стрелять! И как не совестно ему отличников рисовать, а самому в хвосте плестись?

Рябов сник и опустил голову.

— В бою, брат, кисточкой много не сделаешь! Раз ты солдат, то первое твое дело — карабин, а не краски!

— Сами посылаете, — тихо возразил Рябов, не поднимая головы.

— Была бы моя воля, я бы тебя в клуб на пушечный выстрел не пустил! Художник мне нашелся. Репин-Шишкин! Ты мне на стрельбище свое художество покажи!

После этого разговора Рябов наотрез отказался ходить в свою студию. Начальник клуба пожаловался майору Лукьянову. Тот позвонил в батарею, у телефона оказался Краснов. «Вы мне и нужны», — сказал майор и пригласил зайти.

«Расскажите мне все о Рябове». К сожалению, Краснов не очень много знал о нем. Да и как узнать, если солдат на привилегированном положении?

«Это не оправдание, — жестко произнес Лукьянов. — Солдат — прежде всего солдат. В этом старшина прав. Но и талант глушить не дело. Ведь кроме пользы для полка надо и о человеке думать!»

«Как же мне быть?» — спросил Краснов.

Лукьянов опять улыбнулся своей мягкой и доброй улыбкой.

«Как? Знал бы, один за всех командиров управлялся бы… Сами ключик ищите!»

Никак этот ключик не отыскивался. Рябов держал себя теперь обособленно, сторонился товарищей, приказания выполнял, но без всякой охоты. Стрелял он по-прежнему неважно, хотя занимались с ним немало.

Краснов пытался поговорить по душам еще раза два, но, кроме односложных ответов, из солдата ничего нельзя было вытянуть.

В тот день, когда Рябов не захотел помочь ефрейтору Фиалкину, лейтенант Краснов, по обыкновению, задержался в казарме до сигнала отбоя. Пора было уходить. Он посидел еще немного, просмотрел конспект завтрашнего занятия, затем не спеша оделся и, прежде чем покинуть казарму, осторожно ступая на носках, обошел ряды солдатских кроватей.

Солдаты спали.

Лицо Савичева выражало спокойствие, уверенность человека, добросовестно потрудившегося днем. Руки Синюкова шарили по одеялу, словно он жестикулировал. Ваганов блаженно улыбался. Джутанбаев разметался во сне, одеяло сползло на пол. Краснов укрыл его, подоткнул края одеяла под матрац. Почувствовав на себе чей-то взгляд, оглянулся и встретился глазами с Рябовым.

— Почему не спите? — шепотом спросил Краснов, смутившись, будто застигнутый на месте преступления.

— Не знаю, — так же шепотом прозвучал ответ.

Уже проходя мимо дневального, оглянулся. Солдат смотрел вслед. Краснов махнул рукой: «Спите».

Но Рябов еще не скоро уснул. Вспомнилась мать, укрывавшая его по ночам. Забота лейтенанта напомнила… При чем тут лейтенант? Просто Рябов тосковал по матери, и все напоминало ему родной дом.

Рябов думал о матери с такой теплотой, что, если бы она могла догадаться об этой невысказанной сыновней любви, прилетела бы, примчалась, приласкала своего Олежку. Отец любил потешаться над ними, веселил гостей шутливыми предсказаниями будущего своего сына:

«Где можно достать дорожный портативный патефон?»

И в ответ на недоуменные пожатия плечами продолжал:

«Видите ли, моему Олегу скоро в армию призываться. А солдату, известное дело, приходится и на посту стоять. Шутка ли сказать: два часа ходить в одиночестве с винтовкой на плече! Тоска заест, да и дождь может случиться. Зонтик-то у нас есть… Танюша, покажи, пожалуйста, наш зонтик!»

Мать ворчала: «Полно тебе шутить!» А Олег защищался как мог: «Зонтик может пригодиться, если моим старшиной будешь ты!»

«Ну уж нет! — горячо восставал отец и сразу становился серьезным. — Если бы ты мне попался на «Смелом», я бы тебя скоро отучил от тепличных условий! Не было на нашем корабле мичмана строже, чем Рябов!»

«Куда там как строг!» — подзадоривала мать.

Отец расправлял темно-русые усы.

«Нет, строже Рябова не было на «Смелом». Поэтому и уважали меня матросы. Строг был, но справедлив. Хочу, чтобы и Олег к такому командиру под начало попал. А ему ох как нужно пройти солдатскую школу, без зонтиков, без поцелуев!»

Да, отец был прав. Первые месяцы службы Олегу Рябову дались трудно, очень уставал и никогда не высыпался. Команда «Подъем!» была самым ненавистным словом. Постепенно он втянулся в строгий ритм армейской жизни, и служба уже не казалась такой невыносимо тяжелой.

Все шло хорошо, пока не обнаружилось, что Рябов рисует. И превратился солдат-артиллерист во внештатного художника полкового клуба.

На инспекторской проверке теоретические экзамены выдержал неплохо: выручило среднее образование и сообразительность. На практических занятиях…

Рябов тяжело вздохнул и поежился под одеялом.

Вольная, полная почета и поблажек жизнь кончилась… Все навалились с упреками, проработками, взысканиями… Несколько раз пытался завести беседу и командир взвода: «Говорят, вы стихи пишете?» Пишет, но только для себя. А лейтенант: «И я лирику люблю». Стал декламировать Блока, Есенина, обожаемого Рябовым Фета. Олег чуть не поддался, разнежился, захотелось выложить душу, но вовремя одумался: кто он ему, этот лейтенант? А он — для лейтенанта? Отстающий солдат, позор и беда взвода… Не стал ни стихов читать, ни плакаться в жилетку. Но почему отказался помочь Фиалкину? Обидел товарища, доброго парня… И лейтенант обиделся. В сущности, ничего, кроме хорошего, он не сделал для Олега. И вообще, Краснов по-человечески относится к солдатам, с уважением и заботой…

Рябов повернулся на другой бок. «Опять Джутанбаев раскрылся…» Он слез с койки, поправил одеяло, подоткнул, как это сделал Краснов.

Утром Олег подошел в курилке к Фиалкину, сказал, глядя в сторону:

— Извини за вчерашнее, не в настроении был.

— Если мы все по настроению служить станем, знаешь что будет? — сказал Фиалкин, но разговор закончился миром.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
Воскресным утром Надя возвращалась с рынка, нагруженная тяжелой ношей: закрытой сумкой и сеткой с двумя арбузами, поверх которых лежал кулек с диким виноградом. Сетка резала руку. Вдруг кто-то сзади подхватил сетку. Надя обернулась и увидела Ярцева. Они познакомились на вечере в клубе. Прекрасный танцор, остроумный собеседник, с ним было весело и легко. И комплименты высказывал тонко и не назойливо… Она с удовольствием приняла его предложение проводить из клуба…

Ярцев весело поздоровался, услужливо взял сетку и пошел рядом.

— Что вам снилось?

Надя выжидающе взглянула на него.

— Знаете, почему спрашиваю? Я сегодня видел чудесный сон. Рассказать?

— Пожалуйста.

— Приснилось, будто шагаю по дороге на стрельбище.

— Какой профессиональный сон. — Надя сделала милую гримасу.

— Что поделаешь. Такова моя планида! Но слушайте дальше. Дорога ведет все выше, выше. Я пробираюсь между дремучими кустами и вдруг очутился на широкой поляне. Посредине стоит девушка ослепительной красоты. Она протягивает мне руку, и дальше мы идем вместе по живому ковру из роз и лилий. Знаете, такие огромные лилии «виктория-регия», белоснежные, сверкающие, как невеста. А над нами во все небо перекинуты радужные ворота.

— Какие у вас необыкновенные сны.

— Я не сказал самого главного! Угадайте, кто была эта девушка? — Он выдержал паузу и, наклонившись к ней, прошептал: — Вы.

Надя рассмеялась.

Лицо Ярцева приняло серьезное, немного грустное выражение.

— Я рассказал вам сон таким, каким видел. — Остановился, стараясь угадать, стоит продолжать или нет. По лицу девушки было видно, что ей приятно слушать комплименты, и Ярцев осторожно произнес фразу, которой уже не однажды пользовался: — В глазах влюбленного образ любимой ярче солнца.

— Возможно, — ответила Надя.

Ярцев уловил в тоне ее голоса неодобрение и поспешил сменить тему.

— Что это, виноград? — спросил он, приподняв сетку. — Какой смысл покупать, когда им здесь все сопки усеяны?

— Ходила, да поздно. Все уже оборвали.

— Я проведу вас в такое место, где винограда сколько угодно! Можете не сомневаться, Наденька, гид из меня великолепный! Согласны?

— Согласна, только… Давайте и Павла пригласим.

— Краснова? Зачем?

— А так…

Ярцев расхохотался, но в его веселости ей почудилось что-то поддельное.

— Сдаюсь, сдаюсь! Не возражаю. Берем с собой лейтенанта! Для симметрии!

Он снова рассмеялся и заговорил о другом.

Краснова дома не оказалось — ушел в столовую и еще не возвратился.

— Ну что ж, — сказал Ярцев, — к тому времени, когда вы соберетесь, Наденька, подойдет.

Но Краснов не пришел.

— На службе застрял, — сказал Иван Силантьевич. — Идите. Не пропадать же такому хорошему деньку!

Когда вышли за околицу, Ярцев взял Надю под руку. Она осторожно высвободила ее. Он сделал вид, что ничего не произошло, и начал рассказывать анекдоты, которых знал, видимо, бессчетное количество. Надя смеялась до слез.

Ярцев повел Надю вверх по южному склону каменистой сопки. Тропинка, по которой они шли, оборвалась. Пришлось пробираться сквозь густые заросли орешника и ветвистой таволожки. Надя сорвала веточку калины с красными ягодками и прикрепила к волосам.

Среди кустов показалась небольшая полянка. Ярцев осторожно придержал ветку боярышника, утыканную редкими короткими колючками, и пропустил девушку вперед.

Она вышла на поляну и обернулась.

— Что же вы стоите?

— Смотрю и думаю: сон или явь? — ответил он, медленно приближаясь к ней. — Вы красивее, чем приснились мне…

— Не надо, — поморщилась Надя.

Он истолковал это по-своему и быстро шагнул вперед. Она не отстранилась, лишь холодно взглянула ему в глаза. Он понял, что слишком поторопился, и глухо сказал:

— Простите, мне показалось, что это сон.

Насмешливые искорки запрыгали у нее в глазах.

— Слишком расчетливые движения для спящего.

Ярцев деланно рассмеялся.

— Где же ваши виноградники? — спросила она погодя.

— Действительно. Куда они запропастились? — Он сам искренне удивлялся, не замечая нигде вокруг приметных пурпурных листьев винограда.

— Постойте, — сказала Надя поворачиваясь к солнцу. — Мы на южной стороне, так? А виноград обычно растет на северной!

— Да, да, — быстро подтвердил Ярцев. — Я совершенно упустил из виду…

Он не договорил. Где-то за сопкой прогремел выстрел. Гулко отозвалось эхо.

— Кто это стреляет? — спросила Надя. Присутствие людей обрадовало ее.

Ярцев пожал плечами:

— Сегодня выходной день. Наши не должны быть.

— Пойдемте посмотрим, — предложила Надя. — Все равно нужно перебираться на другую сторону.

И, не дожидаясь ответа, пошла вперед.

Они выбрались на северный склон, выходивший в сторону гарнизонного стрельбища, и увидели внизу офицера и солдат. Один из них лежал на траве, офицер, склонившись, поправлял карабин. Когда офицер выпрямился, Надя узнала в нем Краснова.

— Смотрите — Павел! — сказала обрадованно.

— Какой дьявол его привел в выходной день на стрельбище? — недовольно пробормотал Ярцев и потянул девушку: — Пойдемте. Не будем мешать. Да и опасно здесь ходить.

— Почему? Они стреляют совершенно в другую сторону. Виноград! — вскрикнула она, заметив невдалеке кусты с листьями разных оттенков — от светло-пурпурного до багрового.

Они добрались до виноградника, нырнули под розовую лиственную кровлю, отыскивая гроздья. Но на ветках виднелись лишь закрученные сухие усики.

Пришлось опять искать. Виноградников в этом месте было много, они ярко выделялись среди оголяющихся деревьев. Надя поднималась с Ярцевым все выше и выше, от одного куста к другому. Но всюду их ожидала неудача. Гроздья, которые попадались, были исклеваны птицами.

— Удивительно, — сказал Ярцев. — Такие большие виноградники — и ни одной ягодки!

Внимание Нади привлек небольшой кустик, почти скрытый под кроной незнакомого ей дерева. Она подошла к нему. Темно-синие, с фиолетовым отливом ягоды, припудренные сизым матовым налетом, тесно облепили красные веточки, тяжело оттягивая их книзу.

Подошел Ярцев.

— Что вы тут нашли? О! Да тут целый клад!

Они стали срывать гроздья и скоро почти до половины наполнили плетеную корзинку.

Теперь Надя уже не бежала к заманчивым пышным кустам, а терпеливо выискивала среди них скромные, неприметные.

Они поднялись почти на самую вершину сопки, присели отдохнуть и стали есть сочные с кислинкой ягоды. Надя снова взглянула туда, где находился с солдатами Павел Краснов. Отсюда уже нельзя было различить лица. Костюмы защитного цвета терялись на фоне жухлой травы.

Вдруг она увидела, что Краснов отделился от солдат и пошел куда-то вдоль небольшой речушки, пересекавшей долину.

Ей почему-то захотелось крикнуть, чтоб он остановился, и самой побежать к нему. Но она не сделала этого. Краснов уходил все дальше и наконец затерялся среди прибрежных деревьев. Наде стало грустно. Отчего — она и сама не знала. Ее уже не интересовал ни виноград, ни великолепный осенний пейзаж.

Долина внизу напоминала море, а горы — огромные каменные волны, вздыбленные до самых облаков. Зелено-рыжеватое море и застывшие волны гор казались безжизненными, холодными. Она поежилась и заторопилась домой. Ярцев поднял брови:

— Так рано?

Она не ответила, взяла корзинку и быстро пошла вниз.


После прогулки за виноградом Надя не встречала Ярцева несколько дней. Она не сердилась на него. В конце концов, в своих вольностях он заходил ровно настолько, насколько позволяла она сама.

Потом она пришла к выводу, что в поведении его вообще не было ничего неприличного. Неужели так предосудительно желание молодого человека поцеловать девушку? Ведь ей уже не пятнадцать.

Пятнадцать! Она играла тогда в школьном спектакле вместе с девятиклассником Юркой Парамоновым. Какую они пьесу ставили? «Луна слева»? Да, конечно. Юра исполнял роль офицера. Ему очень шла дедушкина папаха. А Георгиевские кресты дедушка не дал, сколько его ни упрашивали. Юрка пошел ее провожать: он обещал возвратить папаху в тот же вечер. У калитки…

Надя глянула в окно. Да, у этой самой калитки!.. Юрка отдал ей завернутую в газету папаху и ни с того ни с сего предложил: «Давай дружить». Она растерялась. Он поцеловал ее. Это уже было наглостью, и она влепила ему пощечину. Потом всю ночь плакала, как дура, и оттирала лицо мочалкой. А через полтора года Юрка сгорел в танке. Если бы она знала!..

Это был ее первый и последний поцелуй. В университете за ней ухаживали многие, но она почему-то никак не могла влюбиться и смеялась, когда подруги злились на нее за то, что она «отбивает женихов». Она никого не звала, они сами приходили. Но когда уезжала на Восток, кроме подруг провожал только Яша Стрыжак. Яша прибежал на вокзал за три минуты до отхода поезда — он всюду опаздывал.

«Возьми в дорогу, пригодится», — сказал Яша и неловко сунул серебристо-малиновый снаряд, свой знаменитый венгерский термос, единственную значительную собственность, которой владел и гордился. У Нади дрогнуло сердце, она обхватила руками смешную Яшину голову и поцеловала его в обе щеки. Девчата захлопали: «Браво!» Яша стал протирать очки. Потом он шел рядом с вагоном и никак не мог их надеть на ходу. А без очков он ничего не видел.

«Милый Яшечка-душечка! Ты славный, и умный, и такой же застенчивый, как тот лейтенант, что подходит к калитке. Я уважаю в людях скромность, но робость не признаю и мечтаю о волевом, сильном человеке, о герое. А этот лейтенант долго-предолго будет вытирать на пороге ноги о половик, затем войдет в дом, увидит меня, покраснеет. «Добрый вечер!» — и торопливо скроется в своей комнате. А утром, когда я проснусь, его уже не будет — уйдет к своим пушкам и солдатам, которые для него дороже всего на свете».

Скрипнула дверь.

— Добрый вечер! — скороговоркой поздоровался Краснов и быстро прошел в свою комнату.

Надя украдкой проводила его взглядом, вздохнула и подошла к столу, на котором был растянут лист ватмана.

«Хорошо в Москве — пошла и купила все необходимое, а здесь вот рисуй карты, черти диаграммы».

Она начала вспоминать книжные магазины. Из ворот университета — влево. Магазин рядом с гостиницей, затем подняться по улице Горького, мимо букинистического, дойти до Центрального телеграфа и вправо, на Кузнецкий мост — улицу книг. Потом спуститься к «Метрополю». Нет, сначала зайти в скверик у Большого театра, просто так, посидеть у фонтана, там масса цветов!

«Жалею, что уехала из Москвы? При чем тут жалость? Москва — это Москва, ее нельзя забыть! А то, что в родной деревне негде приобрести карты по истории, — обидно, хотя и терпимо, можно начертить от руки».

Она выросла в Пятидворовке, окончила здесь школу и теперь сама будет учить детей колхозников и офицеров.

Кто-то пришел, с дедушкой разговаривает.

— Пожалуйста. Здравствуйте, входите.

Володя Ярцев.

— Привет вам, о Надежда, роза сердца моего, свет души моей! — Ярцев шутливо расшаркался. Наде стало легко и весело. — Дома ли высокочтимый лейтенант Павлуша?

— Я думала, вы меня проведать пришли, — сказала с улыбкой, скрывавшей разочарование.

— Да не нарушу я, дерзновенный, покой души твоей, о солнце любви моей, Наденька! Да поможет мне аллах принять мудрое решение. Эй, Павел, выходи!

На Ярцева невозможно было обижаться долго и всерьез. Незлопамятный сам, он и другим не давал подолгу помнить обиды.

Краснов выглянул из полуоткрытых дверей.

— О нет, я не могу войти во врата мудрости и одиночества, снизойди ты к нам, изумруд Соломона!

Ярцев, продолжая балагурить, прижал руку Краснова к своей груди и потащил к столу.

— Не стыдно ли тебе, о лейтенант, заставлять прекрасную пленницу сердца твоего выполнять эту тяжелую, неблагодарную работу?

— Я с удовольствием! — непроизвольно воскликнул Краснов.

— Дошло все же! Он прекрасно чертит, Наденька. Эксплуатируйте его без жалости!

— С радостью. В самом деле, помогите, если не трудно. Для меня рисование — неимоверные муки.

— Пожалуйста, — повторил смущенно Краснов и наклонился над начатой диаграммой.

— Постой. Я — по делу. Сегодня уезжаю в Хабаровск на соревнования по легкой атлетике. Какие будут заказы? Может быть, и вам что-нибудь нужно, Наденька? К вашим услугам!

— Правда? — обрадовалась Надя. — Володя, милый, привезите карты по истории средних веков! Нет, правда, привезете? Ой как я вам буду благодарна! Сейчас деньги дам.

— На-аденька!..

— Ну, хорошо, потом.

— Еще какие заказы?

— Больше ничего.

— А тебе, Павел?

Краснов подумал немного.

— Две коробки охотничьих капсюлей и штук пять общих тетрадей.

— Ого! Капсюли — для фазанов, а тетради — под мемуары «Записки охотника»?

— Для другого дела, — отозвался Краснов, завидуя тому, как Ярцев легко и непринужденно держит себя в присутствии девушки.

— Все?

— Все! — в один голос воскликнули Надя с Павлом и рассмеялись. И словно рассыпался в прах тяжкий груз, лежавший на совести Краснова с первого вечера знакомства.

Ярцев приехал через неделю. Он пришел вечером с ворохом свертков и пакетов, как всегда, веселый и оживленный. Под мышкой торчал рулон школьных карт.

— Ой, полным-полна моя коробушка, есть и карты, и вино! — запел с порога.

Надя тотчас выхватила рулон и завалила постель яркими листами карт.

— Какой же вы молодец, Володенька!

А Ярцев между тем разворачивал пакет за пакетом. На столе появились апельсины, лимоны, большой торт, конфеты.

Надя всплеснула руками:

— Володя! Зачем это?

— По случаю победы в беге на среднюю дистанцию и приобретения карт по средней истории!

— Тогда расходы — пополам!

— За кого вы меня принимаете, Наденька?!

— Нет, — вступился Краснов. — Половину плачу я.

— Это другое дело, — сразу согласился Ярцев и протянул ему два пакета. В одном были тетради, в другом — картонки с капсюлями. — А это тебе на вырост! — И подал сверкающие парчовые погоны со знаками старшего лейтенанта. — Получишь звание и вспомнишь: «Первым поздравил меня Владимир Ярцев. Был такой в полку!»

— Разве вы уезжаете? — стараясь казаться безразличной, спросила Надя.

— Нет. Но судьба офицера зависит от настроения начальника отдела кадров, товарищ Наденька! Да, Павел, копия чека в коробочке.

— Какой чек? Зачем?

— На капсюли. Не для себя же ты заказывал!

— Нет, в батарею. Фиалкин станок конструирует.

— Ну, вот. Сходишь к начфину и вернешь свои восемнадцать целковых.


Полку передали новый двухэтажный деревянный дом. Снаружи он имел весьма посредственный вид, но квартиры были удобны: две комнаты, кухня, маленькая кладовая. Комнаты были выкрашены «на два колера», как выражаются маляры, полы приятно блестели свежей краской.

Часть семейных офицеров переехала в новый дом. В освободившиеся комнаты переселились из частных квартир холостяки. Краснов получил комнату на двоих с Ярцевым, но откладывал переезд со дня на день. Почему именно — и сам затруднялся объяснить. Пироговы жили на окраине Пятидворовки, и Краснов ежедневно выхаживал по нескольку километров от дома до казармы. Хотя хозяева деликатно молчали, он понимал, что стесняет их: из-за него Надя не имела отдельной комнаты. Наконец, и взаимоотношения с Надей были самые неопределенные. Так что с этой стороны не было никаких оснований медлить с переездом. О том, что ему дали комнату, Краснов молчал: если бы он сказал, оставаться дольше было бы неприлично.

Пятнадцатого октября открывался гарнизонный Дом офицеров. Краснов достал на открытие два билета, но все не мог решиться пригласить Надю. Тогда он сделал тактический ход — предложил ей билет, который якобы оказался случайно лишним: к чему ему два?

Надя невольно улыбнулась. Краснов не привык лгать; достаточно было взглянуть на его лицо, чтобы разгадать маленькую хитрость. В улыбке Нади ему почудилась насмешка, и он приготовился выслушать едкий и оскорбительный отказ. Она и в самом деле отказалась, но отказ прозвучал не лучше, а гораздо хуже.

— Спасибо, но меня уже пригласили.

— Кто? — машинально спросил Краснов, бледнея.

— Могу сказать — Владимир. Если не ошибаюсь, ваш будущий сожитель. Больше вас ничего не интересует?

Павел молча повернулся и ушел собирать свой нехитрый скарб, легко умещавшийся в один чемодан и полевую сумку.

Уложив вещи, Краснов пошел к хозяину.

— Иван Силантьевич, сколько с меня за квартиру?

— Успеется, — добродушно махнул рукой дед Иван. — В получку заплатишь. Садись, покурим.

— Я ухожу совсем.

— Как «совсем»? Уезжаешь или обидели тебя чем?

— Нет, — поспешил заверить Краснов. — Комнату получил, рядом со службой.

— Ну, тогда конечно, — сразу успокоился старик. — Дом-то хороший?

— Ничего.

— Ну, тогда конечно. Оно, знаешь, и Наденьке лучше будет. Как ни говори, учительница. Ей и тетрадки проверить, и почитать. Комната нужна. В двух школах сразу работать — не шутка.

— Как — в двух? В Пятидворовке всего одна школа!

— А вторая в вашем новом клубе открывается. По вечерам будет работать… Наденька!

Из соседней комнаты вышла Надя и остановилась, внимательно взглянув на Краснова.

— Наденька, в клубе офицерском как часто занятия-то будут?

— В вечернем университете? Три раза в неделю.

— Ага! А то, вишь, Павел полюбопытствовал… Так, спрашиваешь, сколько с тебя за квартиру?

Краснов встал, хотелось поскорее уйти из этого дома.

Старик послюнил желтый от табака палец и дважды пересчитал деньги.

— В аккурат. Когда переходишь? — спросил, засовывая бумажник в боковой карман пиджака.

— Сейчас.

— Как же так? — с обидой протянул хозяин. — Выпить бы надо на разлуку.

— Какая это разлука? Увидимся еще не раз, — сказал Краснов, а сам с горечью подумал, что больше ноги его в этом доме не будет.

— Да, — легко согласился старик, — в Пятидворовке разминуться мудрено. Ну, заходи, Павел. — И со вздохом добавил: — А выпить все ж надо бы.

— Нет, не могу.

— Как тебе не стыдно, дедушка! — вмешалась Надя. — Неужели нельзя без водки?

Краснов ушел в комнату за вещами. Он надел шинель и начал медленно застегиваться. Впервые показалось, что на шинели очень мало пуговиц.

В дверь постучали. Вошла Надя.

— Вы из-за меня уходите?

Он молчал.

— Я не хотела ни обидеть вас, ни тем более ускорить переезд. Извините, что так нескладно получилось.

— Ничего, — охрипшим голосом произнес. — Я не обижаюсь. — И вдруг испугался, что она скажет сейчас еще что-нибудь и он, чего доброго, останется. А оставаться было нельзя. Он быстро затянул ремень, перекинул через плечо сумку и взял чемодан.

— Прощайте.

Краснов шагал быстро, не оглядываясь, и ему все чудилось, что Надя смотрит вслед. На повороте улицы он не удержался и быстро оглянулся. Надя стояла на пороге. Тогда он почти бегом бросился дальше по тускло освещенной редкими огнями улице, с трудом подавляя в себе острое желание возвратиться назад.

Ярцев обрадовался его приходу.

— Наконец-то, мон шер!

Волнение еще не улеглось, и восклицание вызвало раздражение.

— Что с тобой? — изумился Ярцев. — Оса ужалила? Покажи — куда? Может быть, жало осталось, вытащу!

— Не паясничай! — резко оборвал и начал раскладывать чемодан.

Раздражение быстро улеглось, стало стыдно за минутную вспышку.

— Я не в настроении, — сказал примирительно.

— Вижу. Но я тебя сейчас успокою. — Ярцев наклонился и вытащил из-под кровати распечатанную посылку: — Вчера получил. — Он вынул из ящика бутылку коньяку. — Какой вкус у отца? Пять звездочек! По случаю новоселья выпьем. Между прочим, коньяк очень полезен для здоровья. Тонизирующее средство.

— Спасибо. Пить не буду.

— Коньяк! Пять звездочек?! Павел!

— Хоть десять! Не буду.

— Почему?

— Не хочу.

— А-а, догадываюсь. Мне Надюша рассказывала, как ты переложил в день ее приезда.

Краснов вскочил, но сдержал себя и снова наклонился над чемоданом.

— Хорошо, что ты перешел сюда. — Ярцев разглядывал на свет коричневую жидкость. Закрыв глаза, выпил, вдохнул воздух и короткими толчками выдохнул его. — Жаль, лимончика нет! Очень хорошо, что ты перешел.

— Скучно одному? — спросил Краснов, не поднимая головы.

— И скучно, и… — Ярцев тихо рассмеялся, — теперь не будешь мне мешать.

— А именно? — Краснов отложил полотенце.

— Теперь я смогу бывать с Надюшей тет-а-тет, наедине то есть. Ты ведь занимал ее комнату, и ей некуда было пригласить меня, а сюда прийти стеснялась. — И он опять засмеялся.

Краснов захлопнул чемодан.

— Ты куда?

— В батарею! — И с силой рванул дверь.

— Люблю экзальтированные натуры! — услышал вслед, но оставил без ответа.

«Какая пошлость! Какая… — У него не хватало слов, чтобы выразить возмущение. — Так вот она какая!.. А я думал… Такая чистая, красивая! И…»

В груди смешались гнев, обида, презрение к ней, ко всем девушкам на свете.

2
Издали вышки полкового винтовочного полигона можно принять за сторожевые будки, поднятые над землей на три метра. Наверх ведут крутые лестницы без перил, там установлены самодельные миниатюр-пушки с механизмами наведения, прицельными приспособлениями и дажепружинными противооткатными устройствами. Но миниатюр-пушки скорее похожи на счетверенные пулеметы: стволы у них винтовочные.

Телефонные провода связывают вышки — огневые позиции с просторными блиндажами наблюдательных пунктов.

Рогатые стереотрубы и бинокли глядят из блиндажей на маленькие игрушечные деревушки с церковными колокольнями, на крылатые мельницы, взлетевшие на холмы, на желтую насыпь железной дороги, вдоль которой тянется линия телеграфа, внимательно изучают зеленые рощи и зигзаги траншей.

Деревни, мельницы, леса и рощи, геодезические пункты на высотах, реки и дороги — все имеет свое название и координаты, все строго соответствует топографическим картам, натянутым на планшеты.

Иногда по дороге пылят деревянные танки, на лесных опушках хлопают орудия, и дым от выстрелов закрывает весь лес; из окопов высовываются жестяные силуэты пехотинцев в касках; трещит пулемет у моста, перекинутого через сверкающую на солнце реку, умело выложенную из осколков стекла.

Из блиндажа доносятся команды, на вышках, сливаясь, гремят винтовочные выстрелы, и у моста или вокруг вражеской пехоты взметаются песчаные фонтанчики.

Много остроумной выдумки и солдатского труда овеществлено в винтовочном полигоне. И нет еще у артиллеристов лучшей имитационной установки для тренировки в сложном искусстве стрельбы, чем такой полигон.

В этот день на винтполигоне проходили командирские занятия дивизиона подполковника Юзовца. Стреляющий, лейтенант Краснов, заметно волновался. Каждое его слово проверяли и записывали. Офицеры расположились за длинными столами сбоку и позади Краснова. У всех планшеты с целлулоидными приборами для стрельбы, на груди висят бинокли, ремешки их завязаны узлом, чтоб были короче.

Облокотившись на широкую нижнюю доску амбразурной рамы, стоял полковник Родионов, по обыкновению крепко зажав в зубах короткий костяной мундштук.

Юзовец суетился и нервничал, после каждой команды стреляющего поворачивался к командиру полка, стараясь определить по выражению лица, все ли идет как надо. Но Родионов молчал и казался безучастным.

Лейтенант Краснов чувствовал себя как на экзамене и время от времени вопросительно смотрел на Стрельцова, ища у него поддержки. Тот одобрительно кивал.

Звенящим от напряжения голосом Краснов подал очередную команду:

— Правее ноль тридцать четыре!

— Правее ноль тридцать четыре! — передал команду телефонист и, убедившись, что его верно поняли, подтвердил: — Да-а.

— Прицел двести два!

— Прицел двести два… Да-а.

— Огонь!

— Огонь! — передал телефонист и тотчас выкрикнул: — Выстрел!

Офицеры поднесли к глазам бинокли.

Разрывы накрыли цель. Полковник Родионов одобрительно крикнул.

— Красота! — счастливым голосом воскликнул Юзовец.

— Огонь!

— Стой! — Родионов поднял руку.

— Стой! — повторил лейтенант Краснов. — Записать: «Цель номер пять, пехота».

Стрельба окончилась.

— Разрешите произвести разбор?

— Начинайте. — И полковник опять принял безучастную позу.

— Капитан Стрельцов, ваши замечания? — обратился Юзовец.

— При пристрелке допущена ошибка: назначая первую вилку, Краснов не учел глубины цели и затянул пристрелку. Отклонение разрыва третьего орудия по второй команде наблюдал с ошибкой в ноль ноль пять. Других замечаний у меня нет. Стрельба хорошая.

Стрельцов, довольный, улыбнулся своему командиру взвода.

— Какие еще ошибки замечены?

— Любопытно, на каком основании лейтенант Краснов назначил в первой команде веер параллельный? Мне это кажется парадоксальным, — заметил Ярцев.

— Чепуха! — выкрикнул Долива, мотнув головой и вскакивая на ноги.

— Спокойнее, товарищ лейтенант, спокойнее. Встаньте и доложите.

— Ярцев сказал чушь! Веер батареи с новой ОП не был сострелян, и Краснов поступил правильно.

— Все у вас?

— Все! — обрубил Долива и с маху уселся на место. — Не терплю, когда чушь городят.

— Надо же проявить активность, — шепнул ему на ухо Ярцев и подтолкнул в бок: «Сам видишь, начальства полно».

— Не юли! — оборвал Долива.

— Капитан Панюгин.

— Прошу вас, товарищ капитан, — предоставил слово Юзовец.

— Поправку на температуру воздуха и поправку на температуру заряда можно было не вводить, — медленно, точно выталкивая чугунные шары изо рта, произнес Панюгин. — Поправка на температуру воздуха — плюс четыре метра, а на отклонение температуры заряда — плюс пять метров. При сокращенной подготовке данных такие поправки на температуру воздуха и температуру заряда нет смысла вводить.

— Не только вводить, но и определять, — вмешался полковник Родионов. — Это ошибка не стреляющего, а руководителя.

— Так точно! Виноват, — тотчас отозвался Юзовец. — Разрешите продолжать? Начальник штаба, у вас есть что-либо?

— Есть, товарищ подполковник. — Майор Фролов выпрямился, и фуражка коснулась дощатого потолка. — Я не согласен с оценкой стрельбы, данной капитаном Стрельцовым.

Краснов сосредоточенно уставился в блокнот. Родионов спокойно посасывал пустой мундштук.

— Стрельбу можно было провести скорее и экономнее. И я могу это доказать.

— Но задачу он выполнил? — громко спросил Стрельцов. На обветренных скулах медленно задвигались желваки.

— Выполнил.

— О чем тогда разговор! — раздраженно произнес Стрельцов и отвернулся.

— Выполнил, — спокойно продолжал майор Фролов, по-прежнему обращаясь к Стрельцову. — Но как?

Наступила тишина.

— Ваше мнение? — Родионов искоса посмотрел на командира дивизиона.

Юзовец замялся, не зная, на чью сторону стать.

— Темп работы стреляющего отличный, точность подготовки… — Он остановился, вытер платком лоб и, наконец, решившись, закончил: — Хорошая. Команды подавались, как говорится, четко, уверенно…

— Расход? — спросил Родионов.

— Расход снарядов в норме, — ответил майор Фролов. — Но мог быть значительно меньшим.

— Так точно! — подтвердил Юзовец.

— Общая оценка?

— Я думаю… «хорошо»?

— Да, стрелял неплохо, — согласился полковник.

Тягуче прозвенела гильза — сигнал на перерыв.

Подполковник Юзовец облегченно вздохнул.

Родионов потер подбородок, подозвал Фролова:

— Дайте-ка ваши записи.

Все, кроме Родионова и Юзовца, покинули блиндаж.

После сырого полумрака землянки на солнце особенно тепло и привольно.

Офицеры, жмурясь от яркого света, распрямляли затекшие от долгого сидения спины. Тихая поляна наполнялась оживленным говором.

— Молодчина, Павел, — похвалил Стрельцов.

— Хорошим будете стрелком, — уверенно заявил Фролов. — Главное — жилка артиллерийская есть!

Краснов хотел скрыть радость, но не удалось.

— А ты зря упрямишься, Сергей, — продолжил Фролов. — Давай разберемся.

Он наклонился и начал чертить на земле схему стрельбы.

— Нечего разбираться, — Стрельцов махнул рукой и отошел в сторону.

— Смотрите, — сказал Фролов, и Краснов опустился рядом на корточки.

— Товарищи офицеры!

Из ступенчатого входа в блиндаж появился полковник Родионов.

— Сидите, сидите. Майор Фролов.

— Слушаю.

— Вы правы. — Полковник возвратил листок с записями стрельбы и отыскал глазами Стрельцова: — Прав ваш друг.

— Возможно, — насупившись, ответил Стрельцов.

Полковник сощурился:

— Не возможно, а точно. Не любите вы сознаваться в собственных промахах!

— Критику приходится любить, — со вздохом вставил подполковник Юзовец.

3
В пятницу, когда Краснов проводил занятие о новом пятилетнем плане, в класс неожиданно вошел полковник Родионов. Выслушав доклад, он не спеша, внимательно оглядел солдат и, удовлетворенный, поздоровался.

Краснов хорошо подготовился к занятию. Учебный час пролетел незаметно. Потом, уже в канцелярии, командир полка просмотрел конспект и тоже остался доволен.

— Хорошо. А еще немного — и было бы отлично.

«Придирается старик», — незаметно подмигнул Ярцев.

Полковник, будто угадав его мысли, круто повернулся к нему:

— Что это на вас за шинель вчера была?

— Шинель? — Ярцев растерялся от неожиданного вопроса. — Моя…

Отрез голубоватого драпа он купил в Москве и сшил себе превосходную шинель. Надевал он ее редко — берег, и лишь в воскресенье впервые попался на глаза командиру полка.

— Рановато в генералы метите. Форму нарушать запрещаю.

— С-слушаюсь, — с запинкой произнес Ярцев, но тут же нашелся и с улыбкой добавил: — Плох тот солдат, который не стремится стать генералом. Старинная поговорка, товарищ полковник!

На лицо Родионова набежала тень.

— Не той дорогой пошли, товарищ старший лейтенант. Плох тот солдат, который в своем стремлении стать генералом перестает быть солдатом!

Полковник ушел.

— Проглотил?

— Тебе какое дело? — раздраженно огрызнулся на Доливу Ярцев.

— Моя хата, конечно, с краю. Но суть в том, что в той хате и ты проживаешь.

— Какие мудрые мысли! — иронически воскликнул Ярцев. — Обтесали тебя на курсах.

— Подучился малость.

— Знаешь теперь, кто такой Стендаль? — Ярцев с деланным весельем расхохотался и пояснил Краснову: — Я как-то спросил его: «Читал «Пармский монастырь»?» А он: «Не люблю монашек и книг таких не читаю!»

Долива тоже засмеялся.

— Купил он меня тогда. Я и в самом деле полагал, что это о монашках. Потом-то прочел. Хорошая книга. И «Красное и черное», и «Итальянские хроники». Да не «Пармский монастырь», а «Пармская обитель»!

— Разные есть переводы, — ответил Ярцев. — Не в этом главное. Но не знать, кто такой Стендаль!

— Не у всех же такие универсальные познания, как у тебя.

— Да, Володя у нас ходячая энциклопедия, — улыбнулся Краснов.

— Какая там энциклопедия! — запальчиво воскликнул Долива, и черное крыло волос упало на глаза. — Краткий словарь иностранных слов! Нахватался верхушек и щеголяет: «Собака на сене»? Лопе де Вега? О да! Здорово сделано. Шедевр мировой драматургии!»

Долива так удачно скопировал голос и манеры Ярцева, и получилось это столь неожиданно, что Краснов рассмеялся:

— Вот где зарыта собака!

— А ты знаешь, откуда эта поговорка пошла? — спросил уязвленный Ярцев.

— Откуда? — живо заинтересовался Долива.

— Могу рассказать, — снисходительно произнес Ярцев.

— Расскажи, только не ломайся!

Ярцев на миг задумался и, медленно покачиваясь на скрипучем стуле, заговорил:

— У Сигизмунда Второго была собака. В одном из жарких сражений она спасла своему повелителю жизнь. Когда знаменитый пес закончил свое бренное существование, благодарный хозяин похоронил его у стены своего замка и сделал надгробную надпись. Через много лет в результате пожара стена обрушилась и памятник исчез. Вот приезжие всегда и спрашивали: «Где зарыта собака?» — И, довольный, что сумел блеснуть эрудицией, в небрежной позе развалился на стуле.

— Я другое толкование слышал, — заметил Краснов.

— Не знаю, — отпарировал Ярцев. — Возможно, мне изменила память, но сомневаюсь.

— Черт с ней! — воскликнул Долива. — Мне так все равно, чья собака была. А вот куда ты свою шинель генеральскую зароешь?

Вечером офицеров созвали на читку приказов. Ярцев тихо психовал: ждал взыскания. Но опасения оказались напрасными. А у Краснова гора с плеч — командир полка снял с него выговор. Наконец-то!

Надевая шинель, Краснов услышал голос майора Фролова:

— Среди офицеров много таких, у кого можно поучиться.

— Например? — спросил Стрельцов.

— Например, у капитана Панюгина.

— У Панюгина?! Ну и что вы хорошего у него заметили, товарищ майор? — скептически улыбнулся Стрельцов, переходя на официальный тон.

— А вы сами сходите к нему в батарею и сравните порядок у них и у себя. Завтра же.

— Обмен опытом в добровольно-принудительном порядке?

— В приказном, — сухо поправил майор.

Стрельцов хотел было что-то сказать, но сдержался и, стремясь сгладить неприятное впечатление, которое произвел на окружающих его разговор с Фроловым, деланно бодрым голосом пригласил Краснова к себе домой ужинать:

— Ты ведь сегодня именинник, Павел.

На улице к ним присоединился Иван Павлович. С полковым врачом Стрельцов дружил. Их объединяло не только жилье. Оба были одинокими. Стрельцов много лет мечтал о встрече с любимой девушкой. Иван Павлович тосковал по жене и ребенку, которые жили в Москве и по неизвестным Краснову причинам никак не могли приехать в Пятидворовку…

— Чем гостя угощать будем? — спросил Стрельцов.

— Холостяка-то накормим, — ответил Иван Павлович. — А вот как мы твою Нину встретим?

— Едет? — не удержался от вопроса Краснов.

— Должна как будто…

Смущение никак не шло к высокой, крепкой фигуре Стрельцова.

Иван Павлович беззвучно рассмеялся.

— Как будто! Вчера уже документы выслал на проезд!

— А вы почему не забираете свою жену? — спросил Ивана Павловича Краснов и тут же пожалел о своей бестактности.

Иван Павлович, покашливая, нервно поправил очки.

— Образование не позволяет, — с каким-то озлоблением и обидой за друга ответил Стрельцов. — Не жена, а адрес для денежных переводов!

— Довольно, Сергей…

— Что довольно? Сколько лет, как война окончилась, а твоя Лилия Валерьяновна все никак не простится с Первой Мещанской!

— Довольно, Сергей. Прошу тебя.

— Мне за тебя обидно!

— Верю, но… сменим тему.

Остаток пути шли молча.

Дня через два, проверяя санитарное состояние казарменных помещений, Круглов обнаружил за оружейной пирамидой паутину. Стрельцов побагровел от стыда и тут же наложил взыскание на старшину, дежурного и обоих дневальных. Круглов увел друга в канцелярию.

— На что это похоже, Сергей? Разошелся, как старый фельдфебель! Только зуботычин недоставало. Выговор, арест, наряды вне очереди! Куда это, в самом деле, годится?

— Здесь командую я и мой приказ никто не имеет права отменить, даже полковой врач!

Иван Павлович пожал плечами:

— Я тебе как другу говорю, наконец, как коммунист коммунисту, а ты…

— Закончим этот разговор! Ваши медицинские указания будут учтены, товарищ капитан медицинской службы. В этом можете быть уверены. Остальное пускай вас не волнует. Все!

— Погоди, разговор не окончен.

— Жаловаться пойдешь к начальнику? — усмехнулся Стрельцов.

— Незачем. Сами справимся.

— Кто это «сами»?

— Партийная организация.

Стрельцов помрачнел, на скулах нервно заходили желваки.

— Ты это брось, Иван Павлович. Партбюро не имеет права обсуждать приказы командира. Не пугай, не из трусливых!

— И не думаю, — уже спокойно ответил Круглов. — Пугать не собираюсь и приказы твои критиковать не буду. А вот о стиле твоей работы, о тебе как офицере-коммунисте скажу. И предупреждаю — резко скажу!

— Ну что ж. Давай, друг, крой Стрельцова. Вот, кстати, и начальство явилось.

— Что за сыр-бор у вас? — спросил майор Фролов, здороваясь.

Иван Павлович не ответил, огорчился вконец и ушел.

— Что у вас произошло? — настойчиво переспросил Фролов.

— Проработкой грозит. Не нравится ему, видишь ли, стиль моей работы!

— В этом он прав, зря обижаешься. Ты очень изменился, Сергей. Давно хочу сказать… Изменился ты.

— Постарел?

— Нет, не то. К людям изменился. На фронте я знал тебя другим человеком. Мягче, что ли, к людям внимательнее — даже не пойму.

— Сюсюкать перестал?

— Никогда ты не сюсюкал!

— Ну, дорогими никого не называю, как наш Юзовец. Он и мне говорит: «дорогой». Но я-то знаю: ему собственный гастрит дороже всего на свете!

— Положим, это ты лишку хватил, — возразил Фролов. — Юзовец душой болеет за дивизион, вечно хлопочет, чтоб лучше было.

— Знаю, как он хлопочет, — небрежно отмахнулся Стрельцов. — Не столько стремится быть лучшим, сколько боится оказаться плохим.

— Оставь его в покое. Я о тебе говорю. Веру в людей потерял ты, вот что!

— Люди не те, — устало произнес Стрельцов. — Разве такие у меня на фронте были? Орлы! А как пришли после войны необстрелянные цыплята!.. Только и смотри, как бы оптику не испортили, рации не сожгли, шомпол не утеряли.

— А на фронте ничего не жгли, ничего не теряли?

— На фронте! Тогда списать, что плюнуть. Прямое попадание — и нету! Акт готов. А теперь? На то, что есть, двадцать книг завели! И книга учета, и журнал осмотра, и карточки качественного состояния, и книга выноса — черт бы их побрал, завалили бумажками! Писарем стал.

Капитан Стрельцов говорил озлобленно и в то же время с обидой.

— Списать! Одеяла три месяца заменить не могу. Вместо старшины ругаться хожу к Мошкареву. Патроны со склада тоже сам получаю. А тут еще Юзовец вызывает, дает накачку с улыбочкой: «Не умеют ваши солдаты обмундирование на ночь складывать. Зашел ночью в казарму и удивился: неужели нельзя сапоги в одну линеечку выставить? Или вы, дорогой, считаете для себя унизительным интересоваться такой мелочью? Командир дивизиона, подполковник, ночами не спит, беспокоится, а командир батареи, как говорится, в ус не дует».

Вот и ходишь — сапоги выравниваешь! Чтоб в глаза не корили! Или, — Стрельцов вынул из кармана блокнотик, — указания получишь. Вот, в пятницу, на совещании. При тебе, кажется.

Он отыскал нужную страницу и прочел:

— «1. Подмести дорожки, снег — в кучи.

2. Навести порядок в казарме. Пыль за портретами!

3. Заправка шинелей на вешалке.

4. Вынести матрацы с утра. Проветрить. Вытрусить одеяла».

Проветрить, вытрусить, подмести! В людях разуверился! А вы, Юзовец и ты, его начальник штаба, доверяете мне? Кто я? Дежурный? Старшина? Или командир — единоначальник!

— Дурак ты, вот кто! Я тебе о единоличии твержу, а ты — единоначалие!

Стрельцов побледнел, вплотную придвинулся к Фролову и голосом, дрожащим от негодования, угрожающе зашептал:

— Дурак?! Ты меня и на винтполигоне дурачком выставил. И тогда, после совещания, при всех к Панюгину на выучку посылал. Ты!.. Ты думаешь, если на твоих плечах майорские погоны и в одном кабинете с Юзовцом сидишь, то можешь мне в глаза плевать? И еще другом прикидываешься!

Фролов выпрямился во весь рост.

— Первый раз шутя назвал. Извини. А вот сейчас уже серьезно повторяю: дурак ты, Сергей!

— Ну и знайся с умниками! Юзовца испугался. «Дружба — дружбой, служба — службой!» Не бойся! Стрельцов дурак, но не подлец, карьеры тебе не испортит!

— Сергей! — в возмущении крикнул Фролов.

Стрельцов остановился, задыхаясь, проговорил:

— У меня есть звание, товарищ майор. Капитан. Капитан Стрельцов. Запомните это!

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Стрельцов нервничал. Уже полтора месяца, как послал Нине проездные документы и деньги, но, кроме телеграммы, подтверждающей получение денег, не получил ни строчки.

Что могло случиться? Не могла же она переменить свое решение. Позапрошлым летом, когда он был в отпуске, условились: после госэкзаменов Нина приезжает к нему. Он предлагал расписаться еще тогда, но она не согласилась: потерпи еще годика два. Еще два года. Всего два. Но ведь он ждал уже семь лет!

Когда Стрельцов уезжал в сороковом году в Ленинград, Нина окончила восьмой класс. Он был старше ее на два года. Тогда, конечно, было смешно говорить о женитьбе. Они простились как добрые друзья и даже не поцеловались. И только в разлуке поняли, что любят друг друга.

В сорок первом, после лагерного периода, собирался в отпуск. Двадцать пятого июня курсанты должны были возвратиться из Луги в Ленинград. Последний воскресный день круто изменил не только планы, а и всю жизнь: началась война. Стрельцов досрочно стал лейтенантом. В день, когда выдали новенькую форму с полным комплектом хрустящего снаряжения, Стрельцов натрудил шею, разглядывая рубиновые кубики на черных петлицах гимнастерки: не верилось, что так быстро стал командиром. Вот бы Нина увидела его в этот день! Сергей отправил ей телеграмму, но ответа не получил. Впоследствии узнал: Нина в тот час была уже далеко от родного города, ехала в товарном эшелоне, переполненном эвакуированными женщинами и детьми.

Через две недели было уже не до телеграмм. Он получил взвод сорокапятимиллиметровых пушек, а спустя еще два дня принял командование батареей: прежний командир погиб. В октябре Стрельцов был сам легко ранен и лежал в медсанбате.

Когда возвратился в полк, в батарее не уцелело ни одного орудия, и командир полка не задумываясь назначил его на стрелковую роту. Возражать было нелепо: в полку осталось девять строевых офицеров, Стрельцов был десятым… Не успел толком освоиться с обязанностями командира роты, как стал командиром батальона. Люди исчезали на глазах, рядом со Стрельцовым падали убитые, а он оставался невредим.

В ноябре полк, вернее, все, что осталось от полка, отвели в тыл на переформирование. И Стрельцов снова скатился по служебной лестнице вниз, на должность командира взвода, однако был доволен, что возвратился к орудиям. Полк снова вступил в бой. Теперь потери уменьшились: первые месяцы научили многому.

В сорок третьем году Стрельцов командовал батареей в артиллерийском полку майора Родионова. Под Ельней случайно прочел в газете о существовании Бюро эвакуированных и послал два запроса. Не получив ответа, написал в третий раз и вложил в конверт длинное письмо, адресованное лично начальнику Бюро. Уже под Витебском пришел адрес Нины. Она жила на Кавказе. Первое письмо Стрельцов сочинял всю ночь. Потом написал еще три и стал ждать.

Ждать пришлось три месяца. Письма не застали Нину на Кавказе. Хозяйка, у которой она жила с матерью и младшей сестрой, переслала письмо на Украину. Они возвратились туда сразу после освобождения родного города.

Письмо было коротким и до обидного холодным. Вероятно, сказалась многолетняя разлука и неизвестность, или же Нина повзрослела, и все, что считалось важным и серьезным в восьмом классе, теперь стало смешным и наивным.

Выучив письмо наизусть, Стрельцов понял: и то, и другое. Несколько дней он колебался: отвечать или нет? Но не ответить он не мог.

…Когда Стрельцов лежал в медсанбате, в него влюбилась старшая хирургическая сестра. Ее звали Зоя. Очнувшись после ранения, в зыбком тумане возвращенного света он увидел над собой склоненное женское лицо и трудно раскрыл одеревеневшие губы:

— Нина…

После он не мог понять, чем Зоя казалась похожей на его любовь. Просто в его душе царил единственный девичий образ, и он убедил себя в том, что в трудную минуту с ним может быть только она, Нина.

Зоя была старше на пять лет, с мужем она разошлась еще до войны. Трудно сказать, что привлекало ее, умную, рассудительную женщину, в молодом лейтенанте.

Стрельцов скоро оправился от ранения. На одной из прогулок они набрели на заброшенную лесную сторожку. Накрыв подсохшие ветки своей шинелью, Зоя опустилась на топчан и робко, выжидающе посмотрела на Стрельцова. А он подсел к зеленоватому от лунного света окошку и вдруг заговорил о Нине. Все, что столько лет носил в себе, что переполняло его душу, было высказано в пахнущей прелью сторожке. Сергей припомнил все маленькие события, которые для него были полны особого смысла и значения. Пугливые мимолетные встречи на переменах в школе, глупые мальчишеские записки, на которые Нина никогда не отвечала, ссоры по пустякам, танцы в день открытия парка; вспомнил, как он стряхивал снежинки с ее воротника в новогоднюю ночь и увидел совсем рядом ее глаза; вспомнил последнее рукопожатие.

Он говорил и говорил, не замечая ни времени, ни торопливых слезинок на Зоиных щеках.

Шурша, посыпались с топчана листья, и в тот же миг мягкие руки охватили его шею и горячие губы прижались к его губам. Стрельцов не успел опомниться, как Зоя метнулась к дверям.

— Зоя! Зоя!

Сергей постоял немного, вслушиваясь в зябкий трепет обнаженных деревьев, потом опустился на прежнее место у маленького оконца и так просидел до рассвета…

Ответ Нине напоминал исповедь в ту осеннюю ночь в заброшенной лесной сторожке.

Потом Стрельцову пришла мысль выслать деньги: он понимал, что жилось ей нелегко. Осторожно, боясь оскорбить жалостью, предложил дружескую помощь и перевел тысячу рублей.

В апреле его отправили в глубокий тыл. Ранение было тяжелым — осколок перебил кость левой ноги. Стрельцов пролежал в госпитале три месяца. Переписка вновь нарушилась. Перед тем как выписаться, он получил из полка два Нининых письма и денежный перевод на тысячу рублей. В одном из писем Нина упрекнула его в долгом молчании и высказала предположение, что теперь, после войны, Сергею не до нее… Он решил написать уже с нового места, но прошло немало времени, пока добрался до родного полка, в Пятидворовку, и послал телеграмму и письмо. Безрезультатно. Тогда Стрельцов обиделся и замолчал.

Через полтора года он поехал на родину в первый послевоенный отпуск. Ночь приезда врезалась в память так глубоко, что он помнил каждую мелочь, каждую деталь.

…Поезд приближался к станции. В вагоне засуетились. Стрельцов продолжал лежать на своей полке, ничего не укладывая и не собирая, хотя нужно было выходить. Именно нужно: он не хотел идти в этот город. Родных не было. А та, с которой он прощался семь лет назад, наверное, вышла замуж. Его никто не ждал здесь.

Замелькали огни, пробивая туман ночи.

Поезд устало зашипел тормозами, остановился.

Стрельцов медленно слез с полки, свернул плащ-палатку. Новый пассажир в пальто с измятыми плечами, поспешив занять место, больно толкнул чемоданом и быстро, привычно извинился. Стрельцов смолчал и, пробравшись к выходу, сошел на перрон.

Так же бегали люди с чемоданами и узлами, так же громыхали тележки с багажом, станционный диктор, растягивая слова, сообщал, где расположена камера хранения.

Все было так же, как семь лет назад, но самого вокзала не было, а на месте, где он стоял, зеленели газоны, огороженные низеньким заборчиком. Немного в стороне высились леса стройки нового здания.

Он невольно подумал, что у него тоже на первый взгляд все в порядке, по-старому хорошо и обычно, но основное нужно начинать заново, на другом месте.

Чемодан в руке стал тяжелеть, и диктор опять напомнил о камере хранения. Стрельцов сдал вещи и вышел в город.

Толпа пассажиров штурмовала дежурный трамвай. Нина жила далеко за центром, но ему незачем было туда ехать…

Разве так представлялось на фронте возвращение домой!..

Два патрульных солдата, шедших навстречу, отчеканивая шаг, вскинули к пилоткам руки.

Стрельцов привычно козырнул и пошел дальше. Он разглядывал мертвые дома, вспоминал, что в них было до войны. Центр города был очень разрушен. От красивого здания театра осталась груда развалин, покрытая кирпичной пылью. Граненая колонна, до половины раздавленная глыбами обломков, одиноко высилась над площадью. В этом театре они смотрели с Ниной «Правду» Корнейчука. Они впервые были вдвоем, и он, стараясь держаться солидно, угощал Нину мороженым. Как это было давно!..

Утро застало Стрельцова далеко за городом, у небольшого домика, который, казалось, с трудом раздвинув частые ветви высокой сирени, протиснулся к дороге.

«Как все разрослось…» До войны он сажал тоненькие прутики вместе с Ниной. Много воды утекло с тех пор. Вот стоит он, капитан Стрельцов, который семь лет назад, мальчишкой в вельветовой куртке, прощался с девушкой. Он уехал и все эти долгие трудные годы помнил о ней. А ее нет. Да если бы и была…

Зачем он здесь? Кто его ждет?

На улице появились прохожие. Они с любопытством оглядывали высокого офицера, в нерешительности стоявшего у дома. Стрельцов медленно повернулся и пошел прочь.

Вдруг позади со стуком распахнулось окно. Стрельцов, как будто его пронизало током, резко повернулся: навалившись на подоконник, Нина во всю ширь растворяла окна. Не отдавая себе отчета, он рванулся к калитке.

…Они решили тогда, что Нина окончит институт и приедет к нему.

И вот пошел уже третий год, а ее все нет.

«Может быть, она заболела?» — эта тревожная и простая мысль впервые пришла на ум. Он торопливо оделся и пошел на почту. На полпути его встретил Ярцев.

— Вам! Только что принесли! Извините, но я прочел. «Двадцатого выезжаю хабаровским»!

Стрельцов подбежал к столбу и при свете фонаря несколько раз перечел телеграмму — три слова, которые ждал девять лет.

…Через неделю в тесную холостяцкую квартирку Краснова и Ярцева без стука влетел капитан Стрельцов.

— Павел! — закричал с порога, но, увидев Ярцева, круто сменил тон. — Одевайтесь, лейтенант, поедете со мной на станцию!

— Что случилось? — встревожился Краснов.

— Объясню по дороге!

У крыльца ждала командирская «эмка».

— Вперед! — крикнул Стрельцов и откинулся на спинку сиденья. — Ну, Павел, еду встречать!

— Догадываюсь. В Хабаровск?

— Конечно! Батя отпустил. — Стрельцов переложил туго набитую полевую сумку.

— Зачем вы столько книг набрали?

— Конспект нужно составить. У меня хуже, чем у Чацкого: он с корабля — на бал, а мне с поезда — на занятия. Сбор сержантов начинается. Дал слово Юзовцу, что не подведу. Ты не сердишься на меня?

— За что?

— Вечер тебе испортил.

— Пустяки!

— Ночь, мороз, нельзя отправлять машину с одним шофером. Дорога — сам знаешь какая. Батя приказал взять с собой офицера. И мне скучно одному на станцию ехать! Ну, это я шучу! — Стрельцов рассмеялся. Он был так переполнен радостью близкой встречи, что никак не мог удержать ее, и она плескалась через край. — Да, если понадобится что у меня дома, ключ у Нестерова.

— Ничего не нужно.

— Мало ли что бывает. А вдруг!

Машину мерно покачивало, и Павел задремал, убаюканный неравномерным гулом мотора. Увидев, что Краснов уснул, Стрельцов укрыл его тулупом, прихваченным в дорогу запасливым водителем. А сам все смотрел и смотрел вперед, воображая свою встречу с Ниной. Ему даже пришла нелепая мысль, что вот сейчас на вершине перевала он увидит ее с поднятой рукой и скажет, изменив голос: «Вам куда, гражданка?» Нина начнет объяснять, что она едет в Пятидворовку, к капитану Стрельцову. «А кем вы ему приходитесь?» — спросит он и поставит ее в затруднительное положение. Ответить «невеста» — неудобно, «жена» — еще рано!

Машина медленно вползла на пустынную вершину горного хребта. Далеко внизу замерцали огоньки станции.

Светящейся змейкой полз пассажирский поезд. Из паровоза вылетали красные искры и, рассыпаясь, гасли в ночи.

2
Иван Павлович торопился домой. «В комнате, вероятно, адский холод. Некстати у меня дежурство вышло. Приедет Сергей, а ничего не готово. Хотя бы тепло было». Подойдя к двери своей комнаты, Иван Павлович достал ключ и привычно, на ощупь, сунул в замочную скважину. «Что такое?» В замке торчал ключ. «Кто бы это мог быть?» Он осторожно приотворил дверь и заглянул.

В печи весело потрескивали дрова. У письменного стола с фотографией в руках стоял ефрейтор Савичев. Иван Павлович знал его хорошо: лечил от малярии.

— Нравится?

Савичев поспешно обернулся:

— Так точно!.. Виноват, товарищ капитан, — он поставил фотографию и вытянулся. — Здравия желаю!

— Здравствуйте, — протянул руку Иван Павлович. — Как дела?

— Хороши, товарищ капитан. Мне старшина говорит: «Ступай затопи печь у командира. Приедет с молодой женой, а в комнате — холодина. Нехорошо о нас подумает, «ледяные души» — скажет».

— Спасибо, — поблагодарил Иван Павлович и взглянул на фотографию Нины.

— Серьезная, видать, девушка, — значительно сказал Савичев.

— Да, вероятно, — согласился Иван Павлович.

— Наш капитан на плохой не женится! — И в порыве откровенности добавил: — Я вот, когда демобилизуюсь, обязательно женюсь. А сейчас к чему мне семьей обзаводиться? Одни переживания.

— Да-да, одни переживания.

— Офицер — дело другое. У него вся жизнь в армии, — продолжал высказывать свой взгляд на семейную жизнь ефрейтор. — А без подруги, что ни говорите, жить несподручно. Вот уехал товарищ капитан жену встречать, а вы в санчасти дежурили — так в комнате некому и печь протопить! — Он вдруг вспомнил строгий наказ Нестерова. — Только вы, товарищ капитан, комбату ничего не говорите! Узнает — беда! Он же какой у нас: в батарею свою последнюю тетрадь принесет, а чтоб ему солдаты чего сделали — ни-ни!

— Будьте покойны, не выдам, — серьезно пообещал доктор.

— Так старшине и передам, — с явным облегчением сказал Савичев.

Иван Павлович снял шинель, повесил ее на вешалку у двери.

— Можете идти. Спасибо. Я уж сам теперь. У вас, вероятно, дела поважнее есть.

— Разрешите, я только угольком заряжу.

Иван Павлович засмеялся:

— Сразу видно заряжающего!

На несколько минут воцарилось молчание. Савичев, гремя ведром, саперной лопаткой забрасывал уголь в открытую дверцу печи. Иван Павлович принялся наводить порядок на письменном столе, который был для холостяков и кухонным, и обеденным, и рабочим.

Окончив, Савичев поднялся с корточек и с явным удовлетворением заявил:

— Тепло будет!

Оставшись один, Иван Павлович задумался. «Вот и Сергей женится, а я все бобылем липовым хожу…»

Но предаваться грустным размышлениям не было времени: с минуты на минуту мог подъехать Стрельцов. Иван Павлович выглянул в окно. Из-за поворота на дороге показалась черная «эмка». «Они!» И вспомнил, что совершенно не подумал, куда теперь деваться. Как это часто бывает: долгожданные события застают врасплох. Выход из положения был один.

К телефону подошла дежурная медсестра.

— Круглов вас беспокоит. Вот что, позвоните мне немного погодя и скажите, что мне срочно, — он сделал ударение на этом слове, — необходимо прийти на службу… Так нужно, прошу вас.

Осторожно положил трубку, критически оглядел свой костюм. Спохватившись, достал из-за дивана бутылку шампанского и поставил ее посреди стола. Затем взял с полки, занавешенной марлей, стаканы и консервы.

С улицы донесся шум подъехавшей к дому машины. Послышались голоса, шаги в коридоре. Широко распахнулась дверь, и в комнату осторожно вошла невысокая хрупкая девушка. Она держала саквояж с заиндевевшим никелированным замком.

Вздернутый нос белел на пунцовом от мороза лице.

Девушка улыбалась. Но в улыбке ее сквозили настороженность и робость. Иван Павлович без труда узнал Нину. Следом вошел Стрельцов с полевой сумкой через плечо и двумя чемоданами в руках.

— Вот мы и дома, Ниночка! Молодчина, Иван Павлович, славно натопил! Знакомьтесь! Мой лучший друг — Иван Павлович Круглов. Моя лучшая… — Стрельцов счастливо засмеялся. — Моя жена!

— Мы, в сущности, уже знакомы. Я многое знаю о вас.

— И я о вас, — Нина улыбнулась.

Стрельцов снял шапку, принялся расстегивать шинель. Круглов помог Нине снять пальто.

— Сережа, — застенчиво улыбнулась Нина.

— Виноват. Не привык еще.

— Дальше и вовсе отвыкнешь! — пошутил Иван Павлович.

— О нет! У нас с ним уговор…

— Что смутилась? Он и так всю нашу историю знает. Я ей давно говорил, Иван Павлович, что жена должна быть чуточку невестой!

— Полностью солидарен. И желаю вам… Впрочем, почему всухую? — Он взял в руки шампанское и взглянул на этикетку: — Лучше «полусухое»!

Зазвенел телефон. Стрельцов взял трубку:

— Да… Иван Павлович, тебя!

— Слушаю. Спасибо. Благодарю вас. Сейчас иду! — Иван Павлович поставил бутылку и, не поднимая глаз, сказал: — Срочно вызывают в медпункт. Извините, но… — Он не договорил и торопливо пошел одеваться.

— Надолго?

— Очевидно, — ответил, не оборачиваясь. — Вы ужинайте!

— Нет, нет, — вмешалась Нина. — Мы подождем вас.

— Всяческих благ вам, друзья! — от души пожелал Иван Павлович и ушел.

— Вот мы и вместе…

Сергей осторожно притянул Нину к себе.

Стук в дверь заставил отстраниться.

— Войдите, — недовольно бросил.

Вошла молодая полная женщина в цветастом халате. В ярко накрашенных губах — незажженная папироса.

— Простите. У вас нет огня, Сергей Васильевич? — любезно заговорила Панюгина и, будто лишь сейчас заметив Нину, воскликнула с деланным изумлением и восторгом: — Ах, это и есть ваша долгожданная любовь?! Очень рада! — Она протянула руку: — Матильда Иванна. Очень, очень приятно! Мне Сергей Васильевич так много рассказывал о вас! Ах, это действительно — любовь! Как в романе! Столько лет ждать!

Стрельцов поспешил зажечь спичку, чтобы поскорее отделаться от назойливой гостьи. Но Матильда Ивановна и не думала уходить. Закурив, удобно уселась на диване и продолжала, обращаясь к Нине:

— Вы очень хорошо сделали, что приехали сюда. Правда, — она выдержала небольшую паузу, — кроме поэзии, удобств мало. Это не Москва, не Ленинград. И даже не Харьков. Вы ведь в Харькове учились? Одно название чего стоит: Пятидворовка! Пять дворов! Даже без улиц. — Громко рассмеялась собственной шутке.

— На Украине тоже есть Пятидворовка, — с улыбкой заметила Нина, — даже меньше — Пятихатка. Пять избушек.

— Сравнили! — вежливо улыбнулась в ответ Матильда Ивановна. — Там ведь яблоки какие дешевые! И сколько угодно… А здесь? — она поджала губы. — Одни компоты! Консервированные! А детям нужны витамины… Нет, я своему Панюгину сказала: «Не можешь устроиться в настоящем городе, не обрекай молодую жену на муки». Ну что это за жизнь! — патетически воскликнула Матильда Ивановна своим низким голосом. — Погодите, Ниночка, поживете, узнаете. Глушь, тоска, скука ужасная! Целыми днями не находишь себе места. Но я ему сказала: «Если не вырвешься на запад, удеру сама». Я больше так не могу. Это ведь не жизнь, а гниение!

— Мне кажется, что суть не в том, где жить, а как жить. Не дом в Москве, а Москва в доме!

— Ах, милочка! Это все фразы молодости. Я тоже когда-то так думала, когда выходила замуж. Панюгин тогда еще лейтенантом был и служил в Томске. Но мы там недолго жили, месяца полтора. Потом — сплошной ужас! Вечная перемена мест… Больше Пятидворовки гарнизона я не видела. Хуже того…

Стрельцов поднес зажженную спичку. Терпению его приходил конец.

— Благодарю, у меня есть. — Достала из кармана халата коробок, раскурила погасшую папиросу и снова спрятала спички. — У вас будет прекрасный муж, Ниночка! Он такой внимательный!.. Вы проезжали Москву?

Мысли стремительно перескакивали с одного на другое.

— Да, — ответила Нина, вопросительно взглянув на Сергея. Тот лишь вздохнул.

— Я сразу догадалась! Такую сумочку можно достать только в Москве! Позвольте взглянуть?

— Пожалуйста, но я покупала ее в Харькове.

— Прелесть! — Матильда Ивановна раскрыла сумку и извлекла из нее флакон духов. — «Манон»?

Она приоткрыла пробку и шумно вдохнула аромат.

— Изумительно! Позвольте?

Не дожидаясь разрешения, принялась душить лицо, волосы, халат.

— Прелесть! Мне этот запах напоминает Манон Леско. Какая трагическая судьба! Вы, конечно, слушали оперу в Москве?

— Не пришлось, — с сожалением сказала Нина. — С поезда на поезд.

— Жаль. Я так люблю театр!

Предчувствуя новый поток слов, Стрельцов нетерпеливо прервал ее:

— Ваш муж дома?

— Ах, вы мне напомнили! Пора ужин готовить.

Матильда Ивановна вздохнула и неохотно поднялась с дивана.

— Я так засиделась! Но вы меня должны понять, Ниночка. Здесь бываешь так рада каждому новому человеку!

Последние слова произнесла совершенно искренне и тут же игриво добавила:

— Оставляю вас наедине. Я еще зайду!

— Пожалуйста, — пробормотал Стрельцов, услужливо открывая дверь.

Наступило неловкое молчание. Будто на праздничный стол, накрытый белоснежной скатертью, неосторожно поставили закопченную сковородку: ее уже сняли, но на скатерти остался грязный неровный круг.

— Почему так грубо, Сережа?

— Ее иначе не выживешь!

Нина о чем-то вспомнила и зябко поежилась.

— А чем здесь топят?

— Что?

— Чем здесь топят? Дрова в тайге берут?

— Конечно. Здесь очень много медведей. Они валят деревья, а потом на уссурийских тиграх дрова доставляют в Пятидворовку. — Он обнял Нину. — Матильда тебя порядком напугала!

— Нет, но… А вообще здесь как-то…

— «Глушь, тоска»?

— Пусто как-то…

— Глупенькая девочка моя! — Сергей крепче прижал к себе Нину. — Ты просто устала с дороги и ничего, кроме заснеженных сопок, не разглядела. Но вообще-то, Пятидворовка, конечно, меньше Харькова…

Телефонный звонок перебил его. Дотянулся свободной рукой до аппарата.

— Слушаю. Что значит не будет! Ну, ко мне зайдите. Все. Старшину!

Не отнимая телефонной трубки, ловко закурил, действуя одной рукой. Наконец послышался голос Нестерова.

— Старшина!.. Здравствуйте. Подкладки под ножки кроватей сделали? Почему?.. Не знали, какой формы? Да не все ли равно — четырехугольные или шестигранные! Что?.. Ничего не трогайте; приду — сам покажу, а то материал загубите. Все.

Стрельцов снова повертел ручку индуктора.

— Коммутатор, кабинет Родионова… Товарищ полковник? Докладывает капитан Стрельцов. Прибыл… Так точно… Спасибо за машину, товарищ полковник!

С улыбкой взглянул на Нину, шепнул:

— Тебе привет.

Опять вызвал коммутатор. Нужно было еще доложить командиру дивизиона. В черной эбонитовой коробочке зажурчал ласковый голос подполковника Юзовца:

— Приехали наконец-то. А я уже не надеялся.

— Московский поезд опоздал на двадцать часов, — объяснил Стрельцов. — Снежные заносы в Сибири.

— Да, конечно, сибирские метели — они такие. Ну, а как с конспектом? Не успели, наверное?

— Конспект готов, товарищ подполковник.

— Готов? Вот и прекрасно, а подписать недолго. Так вы приходите, я обожду вас в штабе, дорогой. Кстати, и поздравлю заодно.

Стрельцов, нахмурившись, положил трубку, взглянул на Нину.

— У меня занятия утром, Ниночка. Нужно конспект утвердить, — виновато пояснил и провел рукой по шелковистым волосам. — Не скучай, я недолго.

Уже у двери вспомнил:

— Да! Придет старший лейтенант Ярцев, пусть обождет.

3
Нина с минуту стояла, вслушиваясь в затихающие шаги, затем присела на диван и внимательно осмотрела комнату. Несмотря на вполне приличную мебель — никелированную кровать, диван, письменный стол, — на всем лежала печать неумелого хозяйничания одиноких мужчин. Телефон был установлен на подставке для цветов, на этажерке вместе с книгами лежалбритвенный прибор, у кровати взамен ковра висела карта земных полушарий. Одна деталь рассмешила до слез: абажур, вернее, скелет абажура, голый проволочный каркас. К чему он висел — объяснить было трудно.

Нина обошла комнату, зачем-то потрогала вещи.

Здесь живет Сережа. Это его дом. Теперь он стал и ее домом. Как они будут в нем жить?

Стало грустно, почему-то жаль себя, маму. Мама очень волнуется. Дочь заехала так далеко!..

Захотелось плакать. Да что это она! Сережа много раз повторял, что она не такая, как все, а она — плакать, как все невесты на свете.

Скорее бы он пришел, ее Сережа… Нина — жена. Жена… Она пыталась вжиться в это слово, понять его и не могла. Это, наверное, очень, очень трудно быть женой офицера.

С фотографии на письменном столе, улыбаясь, смотрела легкомысленная девочка-студентка. Теперь она уже совсем другая…

В дверь постучали громко, уверенно. Вошел незнакомый офицер, быстро оценивающе взглянул и улыбнулся:

— Здравствуйте!

— Добрый вечер.

— Капитан дома?

— Какой капитан?

— Капитан Стрельцов. Если не ошибаюсь, вы его жена?

— Да… — немного растерялась Нина. К ней впервые обращались, как к замужней женщине. — Его нет дома. Но он обещал скоро возвратиться.

Она оправилась от смущения и заговорила спокойнее:

— Ваша фамилия Ярцев?

Старший лейтенант слегка поклонился.

— Сергей просил вас подождать. Присаживайтесь, пожалуйста. Раздевайтесь.

— Мерси! — снял шинель, шапку, пригладил волосы.

— Вас, так сказать, можно поздравить? С приездом!

— Спасибо.

Ярцев подтянул на коленях брюки, сел.

— Наконец-то капитан дождался вас.

— Да, — неопределенно ответила Нина, не зная, как держать себя.

— Между прочим, я первый сообщил ему о вашем приезде.

— Как так?

— Принес телеграмму: «Двадцатого выезжаю хабаровским».

— Вы даже содержание запомнили, — улыбнулась Нина.

— Еще бы! Такие депеши не каждый день приходят к нам в Пятидворовку. Вот капитан Круглов, наш полковой врач, сколько лет мечтает о таком известии, а его все нет. Не желает его супружница покидать свою фешенебельную квартиру на Первой Мещанской. Рушатся, так сказать, узы Гименея. Куда это годится?

— Да, это плохо… А ваша семья где?

— Моя? — Ярцев расхохотался. — Что вы! Это не по мне! Успею еще хомут на шею надеть!

— Это и я, по-вашему, хомут? — наклонив голову, спросила Нина.

— Что вы! Это так, для красного словца.

— Красные слова выражают главную мысль.

— О, с вами говорить нужно осторожно! — подняв брови, воскликнул Ярцев.

— Я такая страшная?

— Наоборот!.. — Ярцев, встретив насмешливый взгляд, проглотил комплимент. — Я имею в виду: острая на язык… С вами не скоро выпьешь на брудершафт!

— В этом вы не ошиблись, — спокойно заметила Нина.

— Не сердитесь, Ниночка, — отступил Ярцев. — Я всегда такой.

— Тем хуже. А зовут меня Ниной Михайловной.

— Простите, не знал вашего отчества. Мы ведь еще не знакомы. Старший лейтенант Ярцев, Владимир Максимович.

— Весьма приятно. Жена капитана Стрельцова, или, по вашей терминологии, хомут.

— Еще раз извините! Но согласитесь, Нина Михайловна, что вот такая Ляля, Лилия Валерьяновна Круглова, — настоящий хомут! Или возьмите Панюгину.

— Матильду Ивановну?

— Вы уже знакомы? Так вот, муж ее сам даже обед готовит.

— А что страшного, если муж сам обед приготовит?

— Ничего страшного. Но это же си-сте-ма! Да ей-то что делать?

— У нее, кажется, ребенок, — неуверенно возразила.

— Ребенок! Дер фатер — отец, так сказать, лично отводит ребенка в детский сад, а ди муттер целыми днями бездельничает и плачется на свою «грусть-тоску». Из всех международных событий только модами интересуется. Что это, жена, по-вашему? Хомут!.. Виноват, забыл… Теперь вы понимаете, почему я не тороплюсь возводить собственный брудергауз.

— Как вы сказали? — переспросила Нина, с трудом удержавшись, чтобы не рассмеяться.

— Брудергауз, — недоуменно заморгал длинными ресницами Ярцев, стараясь выпутаться из нелепого положения, так как и сам толком не понимал значения этого мудреного слова. — Я хотел сказать — семейный дом…

— Брудергауз — это домики для маленьких цыплят, выведенных в инкубаторе.

Ярцев громко рассмеялся, обрадовавшись удачно найденному выходу.

— Я именно это и хотел сказать. Совершенно верно: дом для высиживания цыплят! Между прочим, есть один славный анекдот…

— Полюбуйся, Ниночка! — закричал еще с порога Стрельцов. — Полюбуйся на этого мудрого эскулапа!.. Здравствуйте, Ярцев!

Старший лейтенант встал и почтительно пожал протянутую руку. В комнату вошел смущенный Круглов, за ним — лейтенант Краснов.

— Звоню в санчасть, — продолжал рассказывать Стрельцов, — спрашиваю дежурную сестру, что у них там приключилось, почему врача вызвали. «Ничего, — говорит, — не случилось, капитан сам пришел, сказал, что будет ночевать в приемной». Сбежал, хитрец!.. Сейчас же раздевайся, дезертир! Павел, знакомься с моей женой… Ты не скучала без меня?

— Нет. У нас была интересная беседа с Владимиром…

— Максимовичем, — поспешно подсказал Ярцев.

— Да, с Максимовичем.

— А-а, ну и хорошо. А теперь ужинать! Ты, Ниночка, посиди на диване. Мы с Иваном Павловичем сами стол накроем, по старинке, по-холостяцки. В последний раз! Не обессудь только: что есть!

— Что бог послал и что шофер достал? — улыбнулась Нина.

— Нет, ты о боге забудь. Здесь у нас военторг присылает.

— Селедку к шампанскому, уксус к сгущенному молоку! — вставил Ярцев.

— Бывает и так.

Мужчины принялись за нехитрую сервировку стола. Нина сложила стопкой книги, хотела переложить на этажерку.

— Нет-нет! — поспешно удержал ее за рукав Сергей. — Я сам, ты у меня все перепутаешь.

— Извини, не знала, — она густо покраснела и положила книги на прежнее место.

— Ты не обижайся, Ниночка.

— Я не обижаюсь, — спокойно ответила и уселась на диван рядом с Красновым. Он все время украдкой наблюдал за ней, почему-то сравнивая с Надей.

— Товарищ капитан, — напомнил о себе Ярцев. — Я, собственно, к вам с конспектом пришел.

— Давайте… Ниночка, помоги, пожалуйста, Ивану Павловичу. Я сейчас.

Он взял конспект и углубился в чтение. Ярцев, не зная, что делать, продолжал стоять, держась за спинку стула.

— Павел, Владимир Максимович, а вы что бездельничаете? Помогайте нам, — предложила Нина, стремясь чем-нибудь занять гостей.

Краснов с готовностью приблизился к столу. Ярцев взглянул на командира батареи.

— Помогайте, — оторвался от конспекта Стрельцов. — Все равно никуда не уйдете, поужинайте с нами.

Круглов включил приемник. Звуки вальса заполнили комнату.

— Я ангажирую вас на первое танго, — шепнул, наклонившись к Нине, Ярцев.

— Спасибо, — Нина лукаво сощурила глаза. — Между прочим, это не совсем удачное выражение.

— Почему? — Ярцев внутренне похолодел, досадуя, что снова влип.

— Возьмите! — неожиданно выручил Стрельцов, протягивая тетрадь с конспектом. — Готово? — обратился он к остальным.

— Полный порядок!

— Прошу к столу. Иван Павлович, откупоривай шампанское. Только осторожно, по-медицински, без выстрелов.

— Они и без выстрелов людей убивают, — сказал Ярцев, обращаясь к Нине. — В криминалистике это классифицируется как убийство посредством холодного оружия. А проще сказать — режут. Меня в сорок четвертом тоже пытались. Ногу хотели ампутировать. — Он провел по ноге ребром ладони. — Спасибо, Иван Павлович отстоял.

Нина взглянула на Круглова, затем на Ярцева. В глазах ее потух насмешливый огонек.

— Слушайте его больше, — пробормотал Иван Павлович и в смущении поправил очки.

— Абсолютно точно, Нина Михайловна, — Ярцев заметил, какое впечатление произвели на Нину слова о ранении на фронте. — Это было…

— Довольно-довольно! — перебил его Иван Павлович. — Садись уж к столу, недорезанный. Знал бы, что такой болтливый, отрезал бы тогда язык по крайней мере.

— Видите! Они, если не отрежут что-нибудь, всю жизнь потом сожалеют. Троглодиты!

Краснов с завистью слушал Ярцева: «Как он умеет говорить».

— Ампутация — крайнее средство, — серьезно ответил Иван Павлович. — Когда не помогает лекарство, приходится браться за скальпель.

— Э, дело уже до ножа дошло!.. Пожалуйста к столу!

Все шумно стали рассаживаться. Ярцев галантно усадил Нину.

— Выпьем, друзья, — поднялся со стаканом шампанского Стрельцов, — за приезд моей жены! И за то, чтобы в недалеком будущем за этим столом мы так же провозгласили тост в честь Лилии Валерьяновны!

— Был бы рад. Был бы рад… Но сейчас я пью за приезд твоей жены, Сергей. За вас, Нина.

— Давайте все-таки выпьем и за скорый приезд семьи Ивана Павловича! — сказала она.

— Спасибо, благодарю.

— У вас есть дети? — спросила Нина погодя.

— Дочь. Машенька. Четыре года. — Круглов задумался, улыбаясь своим воспоминаниям. — Знаете, приехал в отпуск… Машенька уже спала. Утром проводил ее в детсад. Она подвела меня к своим подружкам и радостно, с такой милой детской гордостью говорит: «Вот мой папа!» Подошла воспитательница. Машенька и ей: «Вот мой папа!» А когда я собрался уходить, обхватила меня за шею и на ухо шепчет: «Папочка, обязательно приходи за мной вечером. А то Витя Сержантов и Катя Минакова еще не пришли и не видели тебя. А вечером ты придешь, и я им покажу, что у меня тоже есть папа. А то они не верят!»

— Ничего, Иван Павлович, — Нине захотелось успокоить этого славного человека, подбодрить. — Все устроится.

— Думаете? — тихо спросил.

— Уверена.

— Будем надеяться, — вздохнул Иван Павлович.

— Что ни делается, все к лучшему! — вставил Ярцев.

— Не всегда, — процедил сквозь зубы Стрельцов, глядя на вошедшую соседку.

— Стучу, стучу — не отзываются! — затараторила Матильда Ивановна. — Ах, у вас настоящий пир! А я слышу — музыка! Для меня, Ниночка, музыка — это все!

— Присаживайтесь, — Нина хотела уступить свой стул, но Ярцев опередил ее.

— Что вы, что вы! Спасибо! — Матильда Ивановна уселась. — Я на минуточку!

— Позвольте мне? За жену офицера! — с пафосом провозгласил Ярцев.

— Браво! — захлопала в ладоши Матильда Ивановна. — За жену офицера!

— За настоящую жену офицера! — хмуро бросил Стрельцов.

— Да, конечно! — убежденно произнесла Матильда Ивановна и поднесла к губам стакан.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
В ночь на седьмое ноября неожиданно выпал первый снег. К утру поднялся сильный ветер и сдернул с земли белую скатерть. Только в глубоких выбоинах дороги, под густыми кустами орешника да у заборов остались сугробы. С сопок в долину бесшумно сполз мороз, застеклил лужи, окутал дома и деревья холодной дымкой.

В сухом морозном воздухе отчетливо звучал голос полковника Родионова:

— «Приветствую и поздравляю вас…»

Сотни глаз смотрели на командира полка, сотни людей слушали слова приказа. И каждому солдату, каждому офицеру казалось, что приветствие из Москвы обращено лично к нему.

Перед машиной, служившей в этот день трибуной, поставили стол, накрытый кумачовой скатертью. Начальник штаба полка подполковник Строкач разложил на столе красные коробочки с орденами и медалями.

— «Указом Президиума Верховного Совета СССР за долголетнюю и безупречную службу…»

Награды вручал представитель штаба армии тучный полковник с роскошными буденновскими усами.

— «Орденом Ленина — полковника Родионова Василия Игнатьевича».

«Двадцать пять лет», — с уважением подумал лейтенант Краснов и невольно ужаснулся: четверть века! Какой долгий и, конечно, трудный путь за плечами командира! Ох, трудный! Краснов испытал это на себе за три года. Нет, училище не в счет. За несколько месяцев службы в полку. Несколько месяцев — смешно!..

Двадцать пять лет! Когда Краснов только родился, Родионов уже водил отряд на борьбу с басмачами.

— «Орденом Красного Знамени — подполковника Юзовца…»

Двадцать лет! Краснов едва научился ходить, а Юзовец уже участвовал в событиях на КВЖД.

— «Орденом Красной Звезды — подполковника Строкача…»

Пятнадцать лет! Краснов еще носил красный галстук, когда пулеметчик Строкач тащил «максим» на каменистую высоту Заозерную, у озера Хасан.

— «Медалью «За боевые заслуги» — майора Лукьянова…»

Десять лет! Наводчик Лукьянов отыскивал перекрестьем панорамы черную амбразуру финского дота, а Краснов в это время играл в снежки на школьном дворе. В школьных классах провел он и все годы Великой Отечественной войны. А полковник Родионов, майор Лукьянов, капитан Стрельцов и многие другие его нынешние однополчане четыре года сражались с фашистами. Да, в его возрасте капитан Стрельцов уже второй раз лежал в госпитале. Все самое славное и самое трудное позади. Опоздал родиться, опоздал…

— «Лейтенанту Краснову Павлу Алексеевичу вручается медаль «XXX лет Советской Армии и Военно-Морского Флота».

У Краснова перехватило дыхание. Сердце стучало так громко, что заглушало шаги. Или он опускал ногу не на всю ступню?

Тверже шаг, лейтенант Краснов! На тебя смотрит весь полк. Выше голову, сейчас ты станешь в шеренгу награжденных, в одну шеренгу с полковником Родионовым, с майором Лукьяновым. Ты не думал, что это так волнующе и торжественно. Все представлялось проще: вызовут и дадут коробочку с юбилейной медалью, которую не получил в училище из-за оплошности машинистки. Случайность. Нет, сегодня не случайно вручают тебе эту медаль: ты — наследник. И не случайно пожимает тебе руку полковник с буденновскими усами. Ты знаешь, что он участвовал в бою под Нарвой 23 февраля 1918 года, в день рождения Советской Армии? Он вручил тебе медаль, как эстафету. Неси ее дальше, вперед.

— Служу Советскому Союзу!

Запомни этот день, лейтенант Краснов. И эту медаль, твою первую медаль. Слышишь — первую!

— К тор-жес-твенному мар-шу!

— К торжественному маршу! — скороговоркой подхватили командиры подразделений.

— К торжественному маршу! — гулко вторили заснеженные сопки.

— По-ба-тарейно!

— Побатарейно! — голоса сливались с эхом. Над головами офицеров сверкнули лезвия шашек.

— Первая батарея — прямо! Остальные — на пра-а-а!

— На пра-а!

— Во!

И сразу обрушилась медь оркестра, загудела земля от дружного удара сапог, и белые ветви деревьев, вздрогнув, обронили махровые ворсинки инея.


— Куда направляешься? — спросил Ярцев, глянув поверх книги.

— К полковнику Родионову.

Устыдившись своей невыдержанности в день переезда к Ярцеву, Краснов легко пошел на примирение. Отношения их носили вежливый, но весьма сдержанный характер. О Наде не говорили больше. Краснов вообще избегал упоминать ее имя. Лишь однажды, когда сообщил, что принят в вечерний университет марксизма-ленинизма, Ярцев вскользь заметил: «Историю СССР будет у вас читать Надежда Семеновна Пирогова». Он именно так и назвал ее, умышленно подчеркивая, что Надя для Краснова только лектор, не больше.

— К Родионову?! — удивленно протянул Ярцев и отложил книгу. Он долго уже наблюдал и ждал, что тот сам расскажет, куда это так тщательно собирается. Но Краснов молчал, и любопытство одолевало. Теперь, когда узнал, что сосед вместе с другими награжденными приглашен командиром полка на ужин, заговорило уязвленное самолюбие.

— Ах, да, конечно, вместе ордена получили, вместе и обмывать. Впрочем, знаю я эти званые вечера в апартаментах начальника! Сидят за столом, как будто штыки проглотили. Начальство изволит говорить, все молчат, как заливная рыба. Начальство отпустит плоскую шуточку, все хихикают, и чем ниже рангом, тем громче. Потом по рюмочке поднесут.

Краснов не отзывался, и это еще сильнее подзадоривало.

— Неизменный тост: «За здоровье отца-благодетеля!» В порядке занимаемой должности лезут чокаться. А в самом углу — зажатый могучими телами дам птенчик-лейтенант. До него очередь не доходит. Впрочем, ему и чокаться нечем, забыли прибор поставить. Потеха!

— Развеселился? — спокойно спросил Краснов. — Вот и хорошо. Я уже боялся, что лопнешь…

— От зависти? — «Наглец, выскочка! Сейчас я тебя не так уем!» — Есть чему завидовать! У меня сегодня более интересное рандеву.

Ярцев сладко потянулся всем телом, с шумом, демонстративно. Краснов, наклонившись, сосредоточенно натирал бархоткой носки сапог, лицо и шею густо заливала краска.

— Какая у нее великолепная фигурка! А грудь…

— Довольно! — Он с такой силой хватил кулаком по столу, что банка с недоеденным лососем полетела на пол.

Ярцев вскочил на ноги:

— Ты что! Это ведь шутка, у меня с ней ничего…

— Подлая шутка! — Краснов все еще сжимал побелевшие кулаки. — Грязная! И я не позволю говорить при мне такое!.. Вообще так говорить о девушке! Кто бы она ни была.

«Ударит, чего доброго!» — промелькнуло в голове.

— Пожалуйста, если тебе это так…

«Опять не удержался, — с досадой подумал Краснов. — Что за характер!»

— Да, оскорбляет. И возмущает.

— Я же пошутил, — примирительно сказал Ярцев, опускаясь на стул. — Неудачно, согласен. Но нельзя же с кулаками набрасываться. Бедная рыбка! — Он поднял консервную банку и поставил ее на стол. — Хорошо, что ты только в собственном соку. Это тебя и спасло! — Рассмеялся, сознался без фальши: — Я думал, ты меня и в самом деле двинешь разок.

— Струсил?

— Еще бы! Налетел чертом! Очи горят, и пена на губах.

Краснов инстинктивно прижал руку к губам.

— Ты и в самом деле поверил, что пена выступила! Дай воротник поправлю. — Он приблизился к нему и повернул спиной к себе.

— Спасибо. Но учти — в следующий раз поколочу.

— Ну тебя, бешеный! — Легонько подтолкнул в спину: — Иди. Не вздумай только в высшем обществе дебош устраивать! Пока!

— Не беспокойся. Счастливо оставаться.

— Нет, я тоже ухожу. На свидание. Это уже правда. Ключ свой не забыл?

Павел молча вышел, праздничного настроения как не бывало.

После ухода с квартиры Пироговых он ни разу не виделся с Надей, избегал ее. Но в вечер открытия Дома офицеров, который перенесли на восьмое ноября из-за неполадок в отоплении, встреча была неизбежной. Павел боялся встречи и все-таки ждал ее, хотя упрямо не желал признаваться себе в этом. Нет, теперь ему незачем будет идти…

«К полковнику еще рано. Торопиться нечего. Нужно явиться вовремя, точно в восемь, а сейчас — без четверти. Неудобно прийти раньше всех. Что из того, что я самый молодой и всего лишь лейтенант? «Птенчик-лейтенант». Хм! Все-таки Ярцев остроумен. И душа у него отходчивая. Наверное, поэтому ему и прощают многое. Засиделся он на должности командира взвода. Как он сказал однажды, постукивая папиросой по коробке «Казбека»: «Вот так и я: какой уже год мчусь к ослепительной вершине — и все на месте!» Витиевато, конечно, и мрачно. А в другой раз пропел на мотив воровской песенки:

Мирных лет банальные невзгоды,
На погонах разъединственный просвет.
Лейтенант, седеющий на взводе,
Ни карьеры, ни любви, тара-ра, нет!
Фрондит, рисуется. И ужасный циник!..

Нет, при мне, во всяком случае, он гадко шутить больше не будет, не посмеет. Я не допущу этого.

«Птенчик-лейтенант!» Владимир Ярцев превосходно знает, где и как держать себя. А как ты будешь выглядеть за столом твоего командира полка? В каком углу зажмут тебя могучие дамы? Ярцев фиглярничал, это ясно, а настроение испортил».

Вокруг одиноких фонарей стаей ночных бабочек кружились снежинки. Глубокие следы на белой дороге были засыпаны нежным пухом; при каждом шаге вздымалось легкое облачко.

Свет автомобильных фар слепил глаза. Краснов зажмурился, наклонил голову. Под сапогами вспыхнуло фосфорическое сияние. Будто он шел и сам освещал себе путь. Машина прошла мимо, сгустилась ночная синь, под ногами погасли волшебные фонари.

Который час? Семь минут девятого! И идти еще минут пять, не меньше. Зря он пошел дальней дорогой.

Решетку у порога успело заснежить. Неужели все уже в сборе? А может быть, никто еще не пришел?

Краснов принялся отбивать налипший на подошвы снег. Неожиданно отворилась дверь.

— Звонили?

— Нет, — растерянно ответил.

— Ну, хорошо, — полковник Родионов дотронулся рукой до кнопки звонка. — Испортилась что-то наша сигнализация, к шагам прислушиваемся. Ух какой снег валит! Погодите, веничек дам.

Вешалка в маленькой передней распухла от шинелей и дамских пальто.

— Ничего, мы и вашу пристроим, — сказал Родионов, отбирая шинель.

— Я бы и сам, — смутился Краснов и зашаркал ногами о мокрый половик. Из-за дверей, ведущих в комнаты, приглушенно доносились голоса, смех.

— Довольно, пойдемте! Не пугайтесь только, промежуточный пункт — кухня.

Пожилая, но статная женщина в темно-синем шерстяном платье, в белоснежном переднике захлопнула дверцу духовки. На Краснова внимательно взглянули строгие, еще очень молодые глаза; полное лицо, румяное от раскаленной плиты, осветила мягкая улыбка.

— Здравствуйте…

— Добрый вечер, — глубоким грудным голосом приветливо ответила женщина, подавая руку. — Варвара Ильинична. Очень приятно. Проходите, пожалуйста.

— Скоро? — спросил Родионов. — Может, помочь?

— Нет, нет. Иди к гостям. Проходите, пожалуйста, — повторила Варвара Ильинична гостю.

Они вошли в небольшую светлую комнату.

У печки, рассевшись полукругом, тихо беседовали несколько женщин. У окна громко разговаривали мужчины. Несмотря на открытую форточку, вокруг абажура плавали голубые разводы дыма.

— Прошу любить и жаловать! — громко сказал Родионов.

Дамы на миг повернули головы, молча кивнули и снова занялись своей таинственной беседой.

— Вот! — обрадованно закричал приезжий полковник с буденновскими усами. На груди его в четыре ряда пестрели орденские планки. — Идите сюда, лейтенант Краснов, Павел Алексеевич!

— Великолепная у вас память! — умилился подполковник Юзовец.

— Вот, — заранее торжествуя, заговорил полковник, — сейчас он нам скажет. В котором часу вы являетесь на службу?

Подполковник Юзовец настороженно вытянул шею.

— Как когда, — неуверенно ответил Краснов, не уловив цели вопроса.

— Я понимаю, раз на раз не приходится, — нетерпеливо сказал полковник. — Но как правило — когда?

— К подъему.

Юзовец облегченно вздохнул и полез в карман за платком.

— К подъему! — торжествующе воскликнул полковник. — А уходит после отбоя. Так?

— Да, иногда после отбоя, — подтвердил Краснов и бросил взгляд на майора Лукьянова. Тот, склонившись у радиоприемника, внимательно прислушивался к спору.

— Не иногда, а обычно! — загремел полковник. — А теперь скажите, в училище вы каждый день видели своего командира батареи? Нет! И даже взводного — не каждый день.

— Училище — одно, а полк — другое, — сумрачно высказался подполковник Строкач.

— Воинский порядок везде одинаков, — сказал Родионов, вставляя папироску в свой коротенький желтый мундштук.

— Нет, Василий Игнатьевич, — возразил полковник, — войска с учебными заведениями сравнивать нельзя. Но вот сержанты должны быть всегда и везде сержантами. Это верно.

— Сержанты — непосредственные начальники солдат, надежная опора командира, — заученно вставил Юзовец.

— Должны быть! — подхватил полковник. — И если бы у него была такая надежная опора, он бы не торчал в казарме с утра до ночи! Так, лейтенант? Нет, не те сержанты теперь, не те!

— Я с вами не согласен, — возразил подполковник Строкач. — Наши сержанты почти сплошь со средним образованием, люди…

— Не об этом речь! Самостоятельности нет! Требовательность не та! Вот Юзовец сколько лет назад окончил училище, двадцать?

— Девятнадцать.

— Разница небольшая, двадцать — девятнадцать. А своего командира отделения помнит! Так?

— Да, — заулыбался Юзовец. — Рогач, Иван Герасимович. А старшиной, как сейчас помню, был у нас Мызников.

— Мызников? — Лукьянов оторвался от приемника и в два дыхания выкрикнул: — «Шагом аршизапевай!»

— Вы знали его? — засиял Юзовец.

— Знал, — Лукьянов вздохнул. — Сам хоронил под Выборгом.

— И вы своего первого отделенного помните, так? — не унялся полковник, от удовольствия расправляя свои пышные седые усы.

— Помню, — коротко ответил Строкач, и морщинистые складки на его лице разгладились.

— А вот его солдаты, — полковник указал на Краснова, — вряд ли запомнят своих младших командиров.

Краснов смущенно пожал плечами.

— Собрались уж, вояки! — с шутливой укоризной сказала Варвара Ильинична, устанавливая большое блюдо с салатом. — Будет вам кадить. Приглашай гостей, Василий Игнатьевич.

Мужчины послушно загасили папиросы и окружили стол, женщины поднялись со своих мест.

— Эх, Варвара Ильинична, всегда вы так! — воскликнул Лукьянов.

— Что такое, Федор Григорьевич? — встревожилась хозяйка, окинув взглядом стол.

— Ведь это же произведение искусства! И надо быть варваром, чтобы поднять на него руку.

— Ну уж, — зарделась от удовольствия Варвара Ильинична. — Вы не похвалите, никто и не заметит.

Она скосила глаза на мужа; тот, крякнув, задвигал широкой ладонью по подбородку.

— Варвара Ильинична, — загудел полковник с буденновскими усами, — обижаешь ты меня! Всю жизнь ценил твою кулинарию!

— Да, аппетитом ты никогда не страдал, особенно в молодости!

Все рассмеялись.

— Он и сейчас не очень тощий, — поддержал жену Родионов.

— В штабах жирок нагулял, — сокрушенно сказал полковник, тяжело опускаясь на стул. — А ведь работаешь как вол, с утра до ночи. И ночами сидишь!

— Не те сержанты теперь, — невозмутимо сказал Родионов. — Опоры надежной нет.

Мужчины засмеялись, женщины, не зная, в чем дело, вежливо сохранили на лицах улыбки.

— Уел! — оглушительно захохотал полковник, расправляя усы. — Под корень рубанул!

Краснов все еще стоял у окна, стесняясь подходить к столу.

— Павел Алексеевич! — окликнул Родионов. — Проходите сюда.

Он выдвинул стул и, усадив Краснова, сел рядом.

— Начнем, товарищи.

— Позволь, Варвара Ильинична, поухаживаю за тобой.

— По старой памяти?

— А чем я не казак? — полковник распушил усы.

— Сейчас я вам такую закусочку подготовлю! — сказал Родионов и взял тарелку Краснова.

Подполковник Юзовец нацелился вилкой на румяного фазана.

— Да, уважаемая Варвара Ильинична, товарищ Лукьянов, бесспорно, прав: не поднимается рука на эту прелесть!

— А вы ее уже подняли, теперь опустите! Ешьте, пожалуйста, дорогие гости.

— За кем первое слово? Тебе, Василий Игнатьевич, так?

— Нет, я вроде сам из именинников.

— Разрешите мне, — поднялся с бокалом Юзовец. — Сегодня мы празднуем два важных события: славную годовщину Великой Октябрьской социалистической революции и вручение высоких правительственных наград. И особенно приятно отметить, что эти награды вручил нам старый боевой друг Василия Игнатьевича полковник товарищ…

— Стоп! Не туда коня повернул. За все наши победы — вот за что надо выпить!

— И за награжденных!

— И за награжденных. Дай я тебя поцелую, Василий Игнатьевич!.. Твою руку, Варвара Ильинична, сегодня и твой юбилей! Честное слово, я бы и для командирских жен награды установил!

— Варвара Ильинична, салат у вас изумительный!

— Между прочим, вам известно, как охотятся на фазанов китайцы? Они их не стреляют!

— Павел Алексеевич, налегайте на закуску. Икры добавить?

— Спасибо, товарищ полковник.

— Какой у Доливы сын! Вот за кого надо бы тост поднять: за нового советского человека!

— Разве она родила уже, Федор Григорьевич?

— Сегодня. Сын — три восемьсот пятьдесят! Хороший парень!

— Вы так сияете, Федор Григорьевич, что можно подумать: вы и есть счастливый отец.

— А вы ничего не думайте, товарищ Юзовец.

— Федор Григорьевич…

— Не люблю я таких шуток, Захар Поликарпович. Эх, рыбка — слабость моя! И какая ты сегодня красивая!

— Смеетесь, Федор Григорьевич. Переварилась она немного. Захар Поликарпович, берите горячее!

— Не беспокойтесь, Варвара Ильинична, не беспокойтесь. У меня все есть.

— Что же мы, друзья, едим, едим и хозяйку не вспомним. За твои золотые руки, Варвара Ильинична!

— Спасибо.

— Мудро! За женские руки! Лейтенант, где же ваш бокал?

— Вот кому я завидую! Давай меняться, лейтенант Краснов. Павел Алексеевич! Бери мою папаху, погоны с двумя просветами!

— Живот, усы.

— Живот — обязательно! А усы… Бог с ними — и усы! Ну как, по рукам?!

Краснов, улыбаясь, покачал головой.

— Живот не нравится? Сбросим!

— Нет, товарищ полковник, я сам хочу все пройти.

— Верно, Павел Алексеевич. Чужими ногами в рай не идут. И дорога у каждого своя.

— Под корень рубанул! Молодец, лейтенант Краснов, Павел Алексеевич! Хороший бы из тебя конник вышел!

— Ничего, на моторе он дальше уедет!


Варвара Ильинична убирала со стола. Родионов, сидя верхом на стуле, навалился на спинку и медленно попыхивал из короткого мундштука. Полковник с буденновскими усами, без кителя, полулежал на диване.

— Пуф-ф, — тяжело вздохнул и повернулся на бок. — Устал, Василий Игнатьевич. Сдавать начал. Слушай, сколько ты уже в Пятидворовке?

— Пятый год пошел.

— Пять лет! Пора перебираться.

— Куда?

— Да к нам хотя бы.

— Протекций не люблю.

— Какие там протекции. Тебе же сам командующий предлагал! Предлагал же, так? И должность выше, и место веселее, побольше вашей Пятидворовки. Варвара Ильинична, неужели тебе в город не хочется?

— Я уже привыкла.

— А ты, Василий Игнатьевич?

— Из полка не уйду. В маршалы все равно поздновато. Кто-то и полком командовать должен. У каждого свое место в жизни. Я с этими людьми воевал, мне с ними и после войны служить. И смену растить нужно.

— Я уже привыкла, — задумавшись, повторила Варвара Ильинична. — А вот молодым помочь надобно. Только жить начинают, гнезда вьют, первенцев рожают. Нелегко здесь!

— Ну, с жилплощадью у вас еще неплохо! Так?

— Сейчас легче немного, — ответил Родионов, скручивая папироску. — Соседей расформировали, квартир прибавилось.

— Квартиры, — Варвара Ильинична махнула рукой. — И в тесноте, и в обиде.

— Газ еще нескоро проведут. Не Москва. У нас в городе и то нет.

— Не о газе разговор идет. Тут бы кухни, хотя по одной на несколько семей! Колодцы во дворе, чтоб за полкилометра ведра не таскать.

— Договорились уже с сельсоветом, вместе колонку построим, — сказал Родионов. — С трубами только плохо.

— Ничего не поделаешь, трудно нам еще, трудно.

— Разные бывают трудности. Есть трудности неизбежные, а есть такие, что… Безобразие это, а не трудности.

— Больно смотреть, — сказала Варвара Ильинична, — как после зарплаты жены офицеров целыми стаями за десятки километров летят в райцентр, в рабочий поселок, к вам, в город. Трясутся на попутных машинах, едут поездом. И что везут? Мелочь, самое необходимое.

Варвара Ильинична с досадой махнула рукой и понесла на кухню очередную горку посуды.

— Едет офицер на запад, в отпуск, — заговорил Родионов. — Каких только поручений ему не дают: кому отрез на пальто, кому керогаз, обувь.

— Мясорубки из Ленинграда привозят! — крикнула из кухни Варвара Ильинична.

— И проводит наш офицер львиную долю отпуска в магазинной сутолоке, — заключил Родионов. — Не до театров ему.

— Да что вы мне рассказываете! — воскликнул полковник и резко провел по усам вытянутым указательным пальцем. — Что я, не жил в таких гарнизонах?

— Жил, да забыл, — спокойно ответила Варвара Ильинична, снова возвратившись в комнату.

— У вас тут под боком деревообрабатывающий комбинат, кажется, строят? — помолчав, спросил полковник.

— Начали, — сказал Родионов.

— Раз начали, значит, построят. А будет комбинат — и энергии прибавится, и магазины вырастут! Так, Варвара Ильинична?

— Так-то так. А вот жена лейтенанта Доливы сына родила, и соску для него загодя из Белоруссии в письме прислали. Здесь не найдешь.

Полковник расхохотался.

— Грустно это, а не смешно, — закачав головой, проговорила Варвара Ильинична. — Сказал бы ты там, у себя.

— Обязательно! Я это военторговское начальство — ух!

— Под корень рубанешь? — спросил, взглянув исподлобья, Родионов и отвернулся. — Сколько раз замполит писал, а толку мало.

Полковник, опершись руками, сел.

— Дорогая моя Варвара Ильинична! Неужели ты думаешь, что там, наверху, не знают, как вы живете? Знают. А только страна наша не маленькая, и народу в ней…

— Погоди, — Родионов выдернул изо рта мундштук с папиросой. — Ты что решил: захныкали офицеры, по удобствам плачут? Нет! Не киснем мы здесь, службу несем с честью, с душой. И от других этого требуем, чтоб каждый на своем месте долг свой выполнял как положено. Безобразиями возмущаемся, а не на трудности жалуемся.

Родионов ожесточенно задымил папиросой.

— Вытащи свою соску ради всех святых! Зачадил совсем. И не обижайся ты на меня. Знаю, много у нас неполадок и часто мы сами в них повинны.

— Если бы каждый на своем посту, большом или малом, делал все как положено, мы бы наполовину ближе к коммунизму были!

— Коммунизм. Эх, Василий Игнатьевич, ради него мы и терпим все трудности.

— Не терпим, а преодолеваем. И вообще, я тебе ничего нового не сказал. Все понимают, да не все выполняют.

— И это правильно. А помнишь ту ночь? Пески, пески. Вторые сутки воды не видели, а со следа басмачей не сошли. И вот уже нету мочи терпеть. Помнишь, что сделал тогда наш комиссар? Не пообещал нам близкого колодца, не открыл свою фляжку, не было в ней давно ни капли. Рассказал нам тогда комиссар, как люди при коммунизме жить будут. И ради тех людей, внуков наших, что еще не родились в ту пору, пошли мы дальше вперед.

— Мы и сейчас во имя будущего живем. И гордимся этим.

— Гордимся, вот!

Полковник задумался, потрогал свои усы, улыбнулся:

— По последней, так?

— Золотой у тебя характер, сто лет проживешь! — сказал Родионов.

— Сто не сто, а еще лет на пятнадцать рассчитываю. Жаль, не согласился твой лейтенант обменяться. А знаешь, понравился он мне, лейтенант Краснов, Павел Алексеевич. Как думаешь, посватать командующему в адъютанты?

Родионов выдернул изо рта мундштук:

— Не трогай. Не мешай, он правильно жизнь начинает.

2
Краснов подозвал Рябова.

— Пойдемте станок испытаем, в нем частица и вашего творчества есть.

Работая над чертежом станка Фиалкина, Рябов внес несколько своих конструктивных изменений, причем столь существенных, что по праву мог считаться соавтором.

— Товарищ лейтенант, — горячо заговорил Рябов. — Очень прошу, не нужно…

— Но почему?

— Смеяться будут: «Для других станки выдумывает, а сам стреляет хуже всех».

— Ну уж, хуже всех! Пойдемте, пойдемте, научитесь стрелять.

В комнате было шумно. Временами голоса стихали, в тишине сухо щелкал ударник, и тотчас раздавался дружный смех. Испытание станка превратилось в стрелковое соревнование. Фиалкин, веселый, откровенно счастливый, после каждого удачного «выстрела» менял капсюль и отходил в сторону.

Когда вошли Краснов с Рябовым, целился Синюков. Маленький черный кружок мишени был приколот кнопками к стене.

Заметив лейтенанта, сержант Ваганов хотел подать команду, но Краснов остановил его.

Синюков целился недолго. Раздался «выстрел». Громко треснул капсюль, сизый дымок взлетел перед дулом карабина.

Солдаты одобрительно зашумели.

— Молодец, Синюков!

— Лихо!

— Правильно дает!

Синюков небрежным движением откинул карабин и с шутливым высокомерием раскланялся.

— Пустяки! Помню, когда я участвовал в международном состязании по стрельбе… — начал он, покручивая усики и обводя взглядом товарищей, но вдруг осекся, увидев лейтенанта.

— Продолжайте, — заулыбался Краснов.

— Дело прошлое, товарищ лейтенант, что вспоминать!

Все рассмеялись.

— Разрешите-ка, я попытаюсь.

— Пожалуйста, товарищ лейтенант.

В эту минуту Краснов сильнее всего на свете боялся промахнуться. Конечно, смеяться никто не будет, но какой стыд!

В напряженном молчании стукнул ударник, будто где-то далеко упал на плаху топор. Промах!

Краснов быстро перезарядил и снова выстрелил.

Позор!

Фиалкин, внимательно следивший за станком, неожиданно пришел на выручку.

— Разрешите, товарищ лейтенант, станок, кажется, расстроился, выверить нужно. Наведите еще раз.

Краснов почувствовал холодный пот на лбу.

— Есть.

Фиалкин зажал карабин и вытянул немного шомпол с иглой. Иглы не совпадали. Станок был сбит.

— Синюков, твоя работа. Нельзя так оружие швырять.

Легко, как ветер, прошелестел общий вздох облегчения. Краснов понял, с каким ревнивым интересом следили за ним солдаты. Для них авторитет командира значил многое. И то, что в промахах был повинен не лейтенант, а кто-то другой, сразу разрядило тягостное молчание.

— Глаз умный, — подтолкнул Синюкова Джутанбаев, — а рука глупая.

Все засмеялись. Но Краснов угадал, что смех этот был вызван не шуткой. Он уверенно поднял карабин, отыскал цель. На этот раз целился спокойно. Он выстрелил три раза подряд, и все три раза удачно.

— Вот как нужно стрелять! — выразил общее одобрение сержант Ваганов и сам присел к станку.

После Ваганова стрелял Джутанбаев, но безуспешно. Солдат потемнел и отошел к окну. Синюков направился было к нему, чтобы отплатить за насмешку, но Ваганов остановил его:

— Не трогай.

Фиалкин куда-то исчез и вскоре появился в сопровождении старшины Нестерова.

Старшина оценивающе оглядел станок, неторопливо приложил к плечу приклад. Стрелял Нестеров метко, и Краснов спокойно ожидал выстрела. Но первая попытка не удалась.

Нестеров озадаченно осмотрел станок.

— А ну еще!

Не повезло ему и во второй раз. Синюков прикусил губу, чтобы не рассмеяться.

Еще и еще стрелял Нестеров — и все мимо.

Солдаты переглянулись. Синюков открыто улыбался, Краснов отвернулся, чтобы не показать свою досаду. Старшина снова прицелился.

Гулко треснул капсюль. Запахло кисловатым дымом.

— Хороший станок! — громко одобрил Нестеров, будто ничего не произошло.

— Хороший! — подхватил Синюков, его так и подмывало задеть старшину. — Сразу не попадешь!

— Точно, — согласился Нестеров, не замечая издевки, — без дураков. Тяп-ляп не пройдет!

Он повернулся к Краснову:

— Вы уже пробовали, товарищ лейтенант?

— Три раза подряд попал! — восхищенно сообщил Джутанбаев.

— И вы научитесь стрелять отлично, — заметил солдату Краснов.

— Обязательно! — воскликнул Джутанбаев и сжал руку Фиалкина. — Молодец, друг! Голова!

— Светлая голова, — пробасил Нестеров. — Точный станок. Чуть-чуть не так — промазал! Сам убедился. И мелкую, и крупную мушку брал, и спуск дергал, и мушку придерживал — ни в какую! Пока все точно не сделал, не мог попасть. Хороший станок!

Глаза Синюкова округлились. Так вот оно что!

Краснов подумал: старшина испытывал станок, а он, командир взвода, думал только о себе, боялся промахнуться. Значит, нет у него такой твердой уверенности в себе, как у старшины батареи.

Старый служака, золотые шевроны на рукаве гимнастерки, старшина Нестеров не выставлял напоказ свою армейскую мудрость, не подсмеивался над неловкими шагами молодого офицера, умел незаметно, исподволь подать добрый совет, случайно оброненным словом, мимолетным взглядом удержать от ошибки, вовремя вспомнить фронтовой эпизод с прозрачной моралью, преподать урок личным примером — «делай, как я». Лейтенант в душе был благодарен старшине и немного завидовал ему.

— Сколько капсюль стоит? — поинтересовался Нестеров.

— Девять рублей пачка, — ответил Фиалкин.

— Порядок. Куда дешевле патронов! Вот тебе и режим-экономия!

Нестерову несколько раз делали замечание, что нужно говорить не «режим-экономия», а «режим экономии», но старшине так полюбились сдвоенные слова, что он никак не мог отрешиться от них.

— Смирно! — вдруг крикнул Нестеров.

В комнату вошел Фролов. Он поздоровался с солдатами, затем подал руку Краснову. Спустя несколько секунд пришел Стрельцов. Оба они стреляли по нескольку раз. Краснов с завистью подметил, что Фролов повторил то же, что и старшина. Испытывал станок и Стрельцов, но первый выстрел произвел точно, и Краснов видел, что комбат, как и он сам, побаивался опозориться. Лишь после удачного выстрела Стрельцов начал проверять станок, не преминув перед этим громко заявить:

— Ну-ка, проверим теперь, какая у него точность!

— К поощрению нужно представить! — сказал Фролов.

— Я уже решил это, — сухо ответил Стрельцов, давая понять, что не нуждается в мелочной опеке.

Когда офицеры ушли, Синюков подмигнул Фиалкину:

— Доставай мешок для премии!

— Синюков… — предостерегающе протянул старшина.

— Слушаюсь! — быстро ответил Синюков и умолк.

3
По совету майора Лукьянова Краснов подготовил беседу о героях-однополчанах. Чтение «Истории полка» дало богатый материал для конспекта и настолько увлекло, что он несколько вечеров подряд просидел в рабочей комнате, жадно листая страницу за страницей.

Краснов и раньше немало читал о подвигах фронтовиков, но сейчас незнакомые герои были для него особенно близки и дороги. Ведь он служил в полку, в котором служили они, — под одним знаменем! А солдат-связист Гуткин даже в той же батарее. В книге истории полка о подвиге Гуткина сказано было мало, и Краснов расспросил о нем Стрельцова.

— У Нестерова газетная вырезка сохранилась. Гуткин был его другом. Старшина больше расскажет, чем я. Замечательный был солдат. Хотя, по совести говоря, я никогда не думал, что он способен на такой подвиг. Солдат как солдат. Ничем среди других не выделялся. Впрочем, в моей батарее люди были как на подбор, орлы.

Нестеров, услышав вопрос лейтенанта, разволновался:

— Как же, Петя Гуткин! Друг кровный!

Достал из своего чемодана папку, где хранились письма от солдат, разыскал пожелтевшую газетную вырезку.

— Из нашей дивизионки «Во имя Родины».

Краснов осторожно развернул потертый насгибах листок и прочел маленький фронтовой очерк.

«Немецкие мины порвали тонкий кабель связи. Телефонист, солдат Петр Гуткин, побежал исправлять повреждение.

Кабель змейкой вытянулся на траве и лежал оборванный, беспомощный. Свист снаряда заставил Гуткина прижаться к земле. Снаряд разорвался почти рядом, брызнул стальными кусочками смерти. Большой осколок ударил в предплечье. От боли потемнело в глазах…

В воздухе выли снаряды, и большие кусты разрывов с адским грохотом взлетали ввысь. Но Гуткину казалось, что стало тихо и где-то далеко-далеко ровно зазвенел будильник. Оборванный конец кабеля лежал, свернувшись в полукольцо. Гуткин крепко, до боли в висках, стиснул зубы и пополз к другому концу провода. С трудом одной рукой срастил концы, встал и, шатаясь, пошел к домику с островерхой черепичной крышей — наблюдательному пункту.

Все расступились, и Гуткин медленно прошел в комнату, где у выбитого окна стоял с биноклем командир батареи. «Уровень больше два!» — командовал старший лейтенант Стрельцов. Потом обернулся и увидел запавшие под черными бровями глаза связиста, серое, сразу постаревшее лицо.

— Товарищ старший лейтенант, — тихо доложил Гуткин, — линия исправлена…»

Краснов кончил читать и с сожалением перевернул маленький листок: о дальнейшей судьбе связиста ничего не было сказано. Да и сам подвиг описан не теми словами, не так, как он рисовал в своем воображении.

— Вы не пробовали ей написать?

— Писал. Не застали ее мои письма. На фронт ушла. — Старшина помолчал немного. — И не вернулась. Какая девушка была!

И Краснов услышал одну из прекрасных повестей, так жестоко оборванных войной на первых страницах. Он и не предполагал, что старшина умеет так целомудренно-просто говорить о любви.

Семьи у Нестерова не было, и, кроме рыбной ловли, ничто не отвлекало его от батареи. Служба была призванием и единственной целью. Он не мыслил себе жизнь без батареи и жил в маленькой комнатушке, рядом с каптеркой.

— Почему вы не женитесь, Иван Федорович? — впервые называя старшину по имени, спросил Краснов.

Старшина не удивился неожиданному вопросу, но не ответил и снова заговорил о своем друге:

— Месяца за три до того пришлось нам в деревне Шарино могилу раскапывать. Девяносто человек заживо в сарае фашисты сожгли. И никак он девочку одну забыть не мог. Головку мать собою закрыла, а тело, ручки не уберегла…

В памяти Краснова всплыла далекая картина, другая, которую он сам видел.

…Обгорелые печные трубы, одинокие, как кресты на погосте. Черные воронки от бомб. Ржавая рама кровати. Ветер перелистывает растрепанный букварь. Прибитые дождем серые хлопья пепла у дороги, запруженной беженцами…

— Нет, — говорил мне Петя, — пока хоть один гад на нашей земле ползает, не тронет меня пуля. Это он точно угадал. В Пруссии его уже!..

Все, что Краснов узнал о Петре Гуткине, невозможно было вместить в тесный конспект. «И хорошо, — сказал майор Лукьянов. — Зачем вам бумажка! Живое слово скорее до сердца доходит. Если, конечно, от сердца идет».

Солдаты не отрывали глаз от Краснова. Затем выступил Нестеров.

Несколько минут царило молчание.

— Не знаю, выжил он или… — глухо сказал старшина, угадывая немой вопрос солдат. — Потом приказ пришел. Орденом Ленина наградили его. А только сообщить куда — не знали.

В книге истории полка не было ни «адского грохота», ни «стальных кусочков смерти».

«В тот же день в районе н. п. Заукен совершил подвиг связист 5 батареи П. А. Гуткин. Находясь на линии, он был тяжело ранен, осколком оторвало левую руку. Но П. А. Гуткин проявил образец солдатской стойкости и мужества. Уже будучи раненным, в трех местах срастил линию связи и доложил командиру батареи о выполнении приказа».

Коротко, просто. Буднично просто! Это и поразило Краснова.

Для его однополчан много лет война была тяжелым, повседневным трудом, сплошным подвигом. «В тот же день в районе н. п. Заукен…» А сколько таких населенных пунктов, безымянных высот и лесных опушек отмечено на командирских картах треугольничками наблюдательных пунктов, кружками огневых позиций. Сколько героев обессмертили свое имя!

Нет, нужно рассказать солдатам весь боевой путь полка и поведать им о подвиге связиста так, чтобы каждый гордился, что служит именно в этом полку и в той батарее, где служил Петр Гуткин, чтобы честь взвода, слава батареи стали так же дороги сердцу, как имя героя.

Нестеров вдруг склонился над чемоданом и извлек шелковый кисет с вышитой на нем надписью.

— Когда увозили Петю, сказал он мне: «Возьми кисет на память». Поцеловал я Петю, взял кисет. Так с табаком и храню. Кисет этот тоже историю имеет. С подарками пришел. И надпись на нем… «Совершив героический подвиг, сядь, товарищ, покури». Сами видите, не простой кисет.

— А у вас ничего больше нет? Может быть, дневник, письма?

— Солдату некогда дневники заводить, а письма…

Старшина Нестеров несколько мгновений колебался.

— Есть два, от невесты. Так и не смог ему переслать.

Старшина развязал тесемки картонной папки, осторожно взял два выцветших голубых конверта и подал Краснову. Письма были запечатаны. Краснов прочел адрес, долго рассматривал почтовые штемпеля, серую печать военной цензуры. Старшина настороженно следил за ним. Нет, Краснов не посмел открыть эти письма. Старшина уложил их обратно в папку и аккуратно завязал черные тесемки.

— И сейчас неизвестно? — спросил кто-то.

Нестеров покачал головой.

— Он, может, и умер. Себя не пожалел, когда приказ выполнял.

— В нашей батарее служил, — сказал Хазиз Джутанбаев таким тоном, словно и он воевал вместе с Петром Гуткиным. Вздохнул и добавил: — А я мальчик был, дома сидел.

Солдат сказал с таким сожалением, что, будь это в иное время, все рассмеялись бы. Но сейчас никто даже не улыбнулся.

— Ничего, товарищ Джутанбаев, — успокоил Краснов, — у нас еще вся жизнь впереди. А в жизни много места для подвигов.

— Когда еще война будет!

— Зачем война? И теперь дело есть. Отличник учебы — герой мирных дней. Вот, например, ефрейтор Фиалкин…

Недавно перед строем капитан Стрельцов зачитывал письмо, которое он написал матери Фиалкина. Вчера пришел ответ. Краснов вспомнил о нем и решил прочесть его вслух. Когда он объявил об этом, солдаты оживились, многие стали оборачиваться, чтобы взглянуть на своего товарища. Фиалкин сидел позади и только смущенно улыбался.

— «Уважаемый товарищ командир! — писала мать солдата. — Счастлива, что мой сын стал достойным воином нашей родной Советской Армии. Значит, оправдал он мои надежды, оправдал доверие народа.

Муж мой, покойник, писал с фронта: «Воспитай, мать, сына хорошим солдатом». Спасибо, что помогли вы мне выполнить отцовский наказ. Спасибо вам за заботу, хорошее воспитание и подготовку моего сына к защите нашей Родины. А сыну напишу, чтоб старался. Пусть не отстает, а всегда впереди будет…»

Краснов украдкой взглянул на солдат. Рябов слушал, наклонив голову. Джутанбаев ловил каждое слово. Савичев улыбался широко и счастливо, будто лейтенант читал письмо от его матери.

Краснов дочитал письмо и осторожно вложил обратно в конверт.

— Товарищ лейтенант, — поднялся сержант Ваганов. — Можно письмо на доску повесить?

— На какую доску? — не понял сразу Нестеров и нахмурился. Командир батареи приучил без его ведома не делать ничего, и он привык к этому настолько, что не мыслил себе даже вывесить новый листок, не спросив на то разрешения Стрельцова. Правда, иногда старшине было обидно, что капитан так мало доверяет ему: ведь они прошли вместе суровый путь и не один год служили вместе.

— Мы, комсомольцы, — объяснил сержант Ваганов, — оформим щит: «Письма родителей».

Солдаты в знак одобрения закивали.

— Правильно, — согласился Краснов и отдал письмо. — Будут еще — передам.

Он представил себе красивый щит в рамке и на нем много бумажных листов, исписанных разными почерками отцов и матерей, доверивших ему, лейтенанту Краснову, своих детей, свое будущее.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
Фролов шел с двумя ведрами. Из них валил пар, как от кипятка: мороз был больше тридцати градусов. Завидев Краснова — тот стоял, раздумывая, куда идти, — весело окликнул:

— «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?» Пойдемте ко мне завтракать. Идемте, идемте!

Краснов молча пошел за Фроловым, глядя на его широкую спину, обтянутую шерстяным свитером.

— Хорош морозец сегодня! Вы почему не в духе?

— Да так…

— Просто так ничего не бывает. Ну ладно, не будем дотошными, верно? Проходите, пожалуйста, вот сюда. Открывайте, открывайте, нас ждут.

— Вас, а не меня.

— Нас! Я собирался идти за вами. Жена знает.

Краснов попал в крохотную переднюю, затем прошел дальше, не глядя, поздоровался.

— Доброе утро, — донеслось из-за легкой цветастой ширмы, отгораживавшей угол комнаты, где стояла плита и маленький кухонный столик. Тотчас показалась невысокая женщина в клетчатом переднике. Лица ее Краснов сразу не рассмотрел.

— Вот, Галочка, тот самый голубоглазый лейтенант!

Краснов почувствовал, что краснеет. Даже эта незнакомая женщина и та, наверное, знает об отвратительном случае у Пироговых…

— Спасибо вам.

— За что?

— Что приютили Николая.

Краснов облегченно вздохнул и несмело поднял глаза. У жены майора были крупные правильные черты лица. Она приветливо улыбалась, и, глядя в ее смеющиеся умные глаза, нельзя было не улыбнуться самому.

Вбежала девочка с большим красным бантом на голове. Увидев незнакомого человека, прижалась к матери, исподлобья поглядывая на незнакомого.

— А где твое «здравствуйте»? — наклонилась к ребенку Галина, и Краснов на миг залюбовался ее красивой шеей.

Он осторожно пожал застывшими пальцами протянутую пухлую ручонку.

— А как тебя зовут?

— Леночка. А вас?

— Павел. Ах какие у тебя черные глаза! Ты их, наверное, совсем не моешь!

— У меня калие глазки, калие, а не челные!

Леночка, видимо, уже много раз выслушивала подобные упреки и давно выработала на этот случай линию поведения. Краснов засмеялся — ему стало как-то легко — и взял девочку на руки. Она потянулась к погонам, сосчитала звездочки.

— А у папы только одна…

— Дочь офицера. Полная осведомленность в рангах. Проходите, пожалуйста, что вы остановились? Леночка, иди ко мне.

Первое, что бросилось в глаза в комнате, — книги. Они лежали на столе, на подоконниках; полки этажерки были забиты в два ряда. Краснов пробежал взглядом по корешкам. «Скажи, что ты читаешь, и я скажу, кто ты», — слышал или читал где-то, но сейчас он не мог применить эту формулу. Рядом с темно-вишневыми томами сочинений Ленина — книги по артиллерии, избранные произведения Стасова, Куприн, несколько томов Горького, учебники по физике, Маяковский, Пушкин, тригонометрия, алгебра, «Занимательная астрономия». Одна книга просто озадачила — «Авиационные моторы».

— Беспорядок у нас, — пожаловалась Галина.

— Я тебе предлагал сделать стеллаж, не согласилась.

— Странный ты человек, Коля! Ну где ты соорудишь свой стеллаж?

— Вот здесь.

— А кровать?

Она говорила строго, но на лице все время блуждала улыбка. И никак не удавалось понять: глаза улыбаются, губы или то и другое.

Краснов взял с полки «Авиационные моторы».

— Кто это читает?

— Это Галина. Она у меня инженер, авиационный институт окончила.

— Профессия не для жены офицера…

— Нам трудно угодить, Павел, — серьезно сказал Фролов. — Хорошо еще, что у Гали характер покладистый. Согласилась переквалифицироваться. Преподает физику в школе. А сколько дипломов пылится в альбомах с семейными фотографиями!

В простенке между окнами висел портрет женщины с гладкой прической. В лице было что-то очень знакомое.

— Моя теща, — пояснил Фролов, перехватив взгляд. — Вы бывали в Москве, в театре Моссовета?

— Был один раз, «Машеньку» смотрел.

— Помните актрису, которая играла Веру Михайловну, мать Машеньки? — живо спросила Галина.

— Немного, — начал смутно припоминать Краснов и еще раз взглянул на портрет. — Неужели это она?

— Да. Там вы и видели ее.

Смутный образ оформился в четкое воспоминание. Конечно, это она! Вот почему так знакомо ему лицо матери Галины.

Фролов мотнул головой и засмеялся, вспоминая что-то забавное.

— Иду по улице Горького, навстречу красивый брюнет. Знаю, видел, встречался с ним! А кто — ну никак! Лихорадочно перебираю всех однополчан. «В какой же дивизии служили вместе?» И вспомнил: киноактер, из фильма «Без вины виноватые»!

— Вы тоже москвич?

— Нет, свердловчанин. Интересуетесь, как женился на москвичке? Романтичная история!

— Коля! — выглянула из-за ширмы Галина. — Не думай, что всем интересно знать твою «романтичную историю»!

— Нет, почему же, очень интересно!

— Коротко, — начал Фролов.

— Фрагментами! — подтрунила жена.

— Фрагментами! Тысяча девятьсот сорок третий год. Западный фронт. Концерт фронтовой бригады Московской эстрады. После концерта ужин. Знакомство с артистами. Обычные приглашения: «Когда будете в Москве, непременно…» — и так далее. «Запишите адрес…»

— Если бы мама знала, что ты увезешь меня в Пятидворовку, она бы тебе не дала тогда адреса!

— Галочка, не мешай… Тысяча девятьсот сорок четвертый. Случайная командировка в Москву. Три звонка — два длинных и один короткий. «Вам кого?» — «Извините, артистка такая-то здесь живет?» — «Да-а». — «Можно ее видеть?» — «Не-ет».

— Не пытайся меня копировать. Хотя твоя теща актриса, но у тебя нет никаких признаков артистического таланта!

— Галочка, не перебивай! Итак, на чем я остановился? Ах, да! «Не-ет…»

— Противный!

— Это она мне сказала, Павел, уже через год, когда я в сорок пятом приехал на Парад Победы.

— Я тебе и в письмах так писала!

— Неправда! Ты всегда писала: «Мой далекий друг»!

— А ты мне в каждом письме: «Жди меня»! Вы знаете, Павел, он высылал мне стихи Симонова, но никогда не указывал автора. Из скромности, очевидно…

Фролов умоляюще взглянул на жену. Она стояла перед ширмой и, чуть наклонясь, развязывала за спиной тесемки передника.

— Я коротко, фрагментами! — рассмеялась Галина и сняла передник.

Завтрак затянулся. Краснов уже давно так славно не проводил день.

С этого дня он стал у Фроловых частым гостем.

Особенно привязалась к нему Леночка. Она любила слушать сказки и задавала бесчисленные вопросы.

Однажды он читал «Красную Шапочку» и, стремясь опередить каверзные вопросы маленькой слушательницы, комментировал события:

— Нельзя было говорить, куда она идет, а Красная Шапочка, глупенькая, сказала, выболтала все серому волку.

— А почему? — спросила Леночка.

— Почему?.. Гм… потому что серый волк был коварным, а Красная Шапочка, гм…

— Не была бдительной, — шепотом подсказал Фролов.

— Да, не была бдительной! — машинально повторил и тотчас спохватился, но было уже поздно…

Часто по вечерам много и с увлечением мастерили.

Фролов конструировал специальный планшет для стрельбы по морским целям. Работу над ним он начал еще на Сахалине и уже испробовал несколько вариантов.

Стрельба по морским целям из полевых орудий только осваивалась, никаких стандартных приборов промышленность не выпускала, и в каждой воинской части разрешали задачу по-своему. Самым распространенным планшетом была доска, на которой крепили целлулоидный артиллерийский круг с прицельной линейкой; две нитки, натянутые кнопками, скрещиваясь, давали координаты цели. При каждом перемещении цели нити приходилось перекалывать, что отнимало много времени и сказывалось на точности стрельбы.

— Разве это дело — ниточки перетягивать! — говорил Фролов. — Кустарщина!

Окончательно закрепил дружбу день рождения. Краснову исполнялось двадцать два года. Ярцев настаивал:

— Павел, не жмись! Первые офицерские именины!

У Краснова не было денег. Больше половины зарплаты отослал матери для поездки на курорт после тяжелой болезни, оставил себе лишь на скромные военторговские обеды.

— Валюты нет? Пустяки! Сходи к Строкачу, сотни три отвалит, глазом не моргнет. У него всегда деньги водятся.

— Одалживать не пойду.

— Не обязательно к Строкачу!

— Нет.

— Ну аллах с тобой! — отступил Ярцев. — Сам организую.

— Не вздумай ничего организовывать! — разозлился Краснов. — Слышишь? Не смей! Я и домой не приду.

Он и в самом деле не пошел после службы домой. Майор Фролов зазвал к себе.

— Дело есть.

— Планшет?

— Конечно!

«Что-то не так», — усомнился Краснов, но все-таки пошел.

— А где Леночка? — спросил, входя в комнату.

— Не знаю, — беззаботно сказал Фролов. — Куда-то с мамой ушла. Гуляют, наверное. Суббота!

В комнате вкусно пахло домашним пирогом. На столе, накрытом праздничной скатертью, стояло несколько обеденных приборов.

— Разоблачайтесь.

— Нет-нет, я пойду. Вы, очевидно, гостей ждете.

— Никаких гостей не будет! Вы да мы!

— По какому поводу? — насторожился Краснов.

— Разоблачайтесь! Вот и наши женщины!

— Добрый вечер! Здравствуйте, именинник!

Галина, бодрая, веселая, крепко тряхнула его за руку.

— Дядя Павел, поздлавляю вас с днем лождения! — тонким голоском пропела Леночка и неожиданно закончила: — А папа с мамой подалок вам подалят!

Лицо Краснова густо залилось краской. Он был тронут до глубины души, обрадован и одновременно сконфужен.

— Никогда не забуду! — сказал растроганно, сжимая руки Фролова и Галины.

В разгар ужина негаданно явился подполковник Юзовец. Он жил в том же доме, этажом выше. В серых брюках и теплом свитере подполковник был удивительно похож на продавца пятидворовского сельмага: такой же круглый, лысый, улыбающийся.

— Здравствуйте, товарищи. Извините, как говорится, не вовремя нагрянул!

Упрямо отказывался сесть к столу, но в конце концов согласился: «Разве на минутку».

— Так по какому же случаю такой пир?

— Просто ужинаем, — ответил Фролов.

— Дядя Павел именинник! — сообщила Леночка.

— Вот как! — Юзовец просиял. — Весьма приятно, приятно! Ну, дорогой, примите и от меня наилучшие пожелания в службе и в жизни. Как говорится, полный короб вам счастья, благополучия и долгие лета!

Через несколько минут уже чувствовал себя как дома:

— Мне, Галина Владимировна, много не нужно. Все такие хорошие, такие милые у нас в полку. Я и сам такой человек, что для меня служба службой, дружба дружбой. Мы вот с вашим супругом прекрасно сработались! Одно меня удивляет, прямо-таки скажу: почему ваш муж с капитаном Стрельцовым не в ладах? Нет-нет, и не говорите, все вижу, все знаю. И не одобряю. Со всеми жить нужно в мире и дружбе. Всех любить будешь — и тебе уважение окажут.

— Я другого мнения. Не люблю пресных людей. Не могу ко всем относиться одинаково, половинных чувств не признаю.

Да, Фролов не признавал половинных чувств, не выносил фальши. Поэтому дружеское внимание его было особенно дорого.

2
Фролов начал готовиться к поступлению в академию. В конце февраля или в начале марта намечались предварительные экзамены.

— Значит, в Москву уезжаете, — радуясь за друга и в то же время огорчаясь, что придется расстаться, сказал Краснов.

— Не загадывайте наперед, Павел, — немедленно вмешалась Галина. — Дурная примета…

— Неужели так трудно поступить? — скорее с наивным удивлением, чем с недоверием спросил он.

— Трудно, Павел. Трудно. Академия — крепость.

— Но ведь берут же эту крепость!

— Берут! — подтвердил Фролов. — Кто — штурмом, кто — многолетней осадой. Впрочем, не в этом суть. Нужно по-настоящему попробовать солдатской каши. Знаете, я уверен, что придет время, когда и в училища будут принимать только из войск. Причем из сержантов. И они будут знать, чего хотят в жизни, и мы их проверим: способны командовать или нет.

Краснов вспомнил Журавлева. Генерал тогда не ошибся: «Больше на одного хорошего офицера в артиллерии будет».

— Совершенно верно! Вот из таких сержантов и следует комплектовать военные училища.

В дверь постучали. Галина пошла открывать.

— Еле нашла вас!

В комнату вошла Надя. Краснов встал и неловко поклонился.

— Добрый вечер. Вот книга, что я обещала.

— Спасибо! Проходите, пожалуйста, садитесь. Сейчас чай пить будем.

Краснов уже не сердился на Надю. После долгого раздумья пришел к выводу: ни злиться, ни избегать ее у него нет никаких оснований. В самом деле, какое он имел к Наде отношение? Чем они были связаны: словом? дружбой? любовью? Ни то, ни другое, ни третье. Он уже не боялся встретиться с ней взглядом на лекциях, не убегал от нее, завидя издали. А Надя, Надежда Семеновна, ничем не отличала его от других слушателей. И все же ее равнодушие больно задевало его. И вдруг:

— Почему вы никогда не заходите к нам? Дедушка много раз спрашивал. Проведали бы старика.

От неожиданного приглашения замерло сердце.

— Спасибо. Я постараюсь…

Краснов отошел к маленькой Леночке, ища защиту от своей ненавистной застенчивости.

Девочка сидела на плетеном стульчике, единственной вещи, которую возили с собой Фроловы из мебели, и смотрела в раскрытую на коленях книжку.

— Интересная? — спросил, опускаясь на корточки.

— Очень. Почитать вам? — И она охотно залепетала, для виду быстро водя пальчиком по странице: — Кулочки, собачки! Бегают, иглают! Белочка на елке! Шишки собилает.

— Дальше, дальше, — заулыбался Краснов. — Вы только послушайте. Ваша дочь уже стихи сочиняет!

— Болтает!

— Да нет же!

Глядя на его наивную восторженность, Надя подумала: «Хорошая у него душа».

— Да нет же! Немного смысла, немного рифмы, в общем, что-то есть!

— Как у некоторых поэтов! — усмехнулся Фролов. — А поэзия, как и служба в армии, для одного — искусство, для другого — ремесло, для третьего — средство существования. В сорок седьмом к нам в бригаду…

— Коля, неужели у тебя нет других воспоминаний, кроме армейских?

— Есть! Школьные!

— Вы прямо из школы пошли в армию? — спросила Надя.

— Нет, не прямо, через военкомат.

— Товарищи! — взмолилась Галина. — Давайте условимся: не говорить сегодня больше на военные темы. Только и слышишь: «У нас в бригаде», «Помню, под Смоленском», «Он первоклассный стрелок», «Тактика для него тайга дремучая!».

— Все! Условились, — послушно согласился Фролов. — Павел, найдите, пожалуйста, какую-нибудь штатскую музыку. — Он взглянул на лампочку: — Свет будто ничего. Все никак не соберусь автотрансформатор намотать.

За чаем разговор шел оживленный и, как водится, обо всем на свете.

Вспомнили недавний концерт в полковом клубе. Краснов, сидевший рядом со старшиной Нестеровым, заметил, какими недовольными глазами тот смотрел на артистов, и после концерта спросил:

«Не понравилось?»

«Почему? — удивился старшина. — Хорошие номера. Одно мне не понравилось: чего эти артисты пиджаки свои на одну пуговицу застегивают?»

«Мода, очевидно».

«Мода! Расхлябанность это, а не мода, товарищ лейтенант, — возмущенно сказал старшина. — Не на ярмарке, в полковом клубе выступают. Понимать надо!»

Рассказ Краснова вызвал смех.

— Ничего, — сказал Фролов, вытирая набежавшие слезы. — Старшине не так часто приходится нервничать из-за артистов. Редкие они у нас гости.

— Знаете, — сказала Галина. — Я много раз думала: почему бы не заснять спектакли, оперы, балеты. Или выставки! Сто лет назад передвижники привозили свои картины в далекие города и села на лошадях. А сейчас, в век реактивной авиации и атомной энергии, когда есть и курьерские поезда, и транспортные самолеты, лучшие картины везут только в Москву. Почему не воскресить замечательные традиции передвижников?

— Не кричи на меня, Галочка. Я согласен. Завтра же отдам приказание.

— Ты все смеешься, а я серьезно говорю.

— Ну, хорошо, — примирительно сказал Фролов. — Напишу в «Правду».

— Напишите тогда и о заколдованном кинокруге, — сказал Краснов. — «Юность Максима», «Волга-Волга», «Три танкиста».

— У нас на Курилах, — Фролов заранее засмеялся, — шесть раз крутили «Чапаева». Солдаты шутили: «Пошли, может, Бабочкин уже научился плавать!»

— Вы и на Курильских островах жили? — спросила Надя.

— И на Курилах, и в Корее — везде пришлось побывать.

— Как это интересно!

Фролов улыбнулся своей доброй, открытой улыбкой.

— Милая Надежда Семеновна, поверьте, что это не так интересно, как вам кажется. Солдат — не турист.

— Я понимаю, но жизнь офицера полна романтики новых мест, свежих впечатлений.

— Да, офицеры — кочевой народ.

— Прибиваешь к стене умывальник и думаешь: «Не трудно ли будет вытащить гвоздь?» — поддержала Галина.

Краснов вспомнил одну из песенок Ярцева:

Вся жизнь в одних узлах.
В двух желтых чемоданах
Весь скарб домашний, гардероб,
Тетради с записями, книги в корках драных…
Вся жизнь в дороге, небольшие остановки.
Как поезд дальний, постоишь и — в путь!..
— Нет, — сказала Галина, — это не поэзия. Помнишь, Коля, когда мы ехали из Владивостока, ты обратил внимание на березу. Она росла прямо из скалы, нависшей над поездом. Круглая голая скала, где, кажется, и зацепиться не за что. И вдруг — березка, живая, кудрявая и ствол будто в горностаевой мантии: белый, с черными хвостиками. А вокруг корневища венок из зеленой травы. Я еще подумала тогда: вот так и мы. Где только не приходится жить: в городах и селах, и в старых крепостях над облаками, и среди моря на островах, и даже там, где на первый взгляд немыслимо жить. А вот прикажут — и пустишь корни, как эта береза в скале. И трава вокруг тебя вырастет.

— Я с вами не совсем согласна, — мягко заспорила Надя. — Почему вы так выделяете семьи офицеров? Чем отличаются от них полярники, геологи, строители? Та же вечная смена местожительства.

— У большинства из них есть где-то постоянная база, свой дом, квартира, куда они возвращаются из своих временных жилищ, а у нас, военных, нет ничего, кроме чемоданов и узлов. Офицер как улитка: весь дом при нем. Уходит офицер в отставку и сам не знает: куда ехать, где начинать новую жизнь?..

— Многие и на месте остаются, — сказал Фролов. — Но, Галочка, ведь мы условились не говорить на армейские темы.

— Как же не говорить об этом! — воскликнула, но тут же рассмеялась: — Первым нарушает закон тот, кто его устанавливает для других.

…Небо было густо набито звездами, заснеженная дорога тускло светилась между домами. Местами дорогу пересекали светлые прямоугольники, падавшие из освещенных окон. Краснову хотелось поговорить с Надей, но не знал, с чего начать: опять сковала застенчивость. Надя тоже молчала. Они шли на отдалении друг от друга. Надя оступилась и чуть не упала. Краснов вовремя подхватил ее под руку. Она удержала его.

— Вы на меня все еще сердитесь?

— Не за что…

— Неправда. Вы избегаете меня.

У Краснова запершило в горле.

— Не хочу мешать.

— Кому?

— Вам и Ярцеву.

Надя резко высвободила руку.

— Вам это неприятно? — извиняющимся голосом спросил он.

— Да.

3
Несмотря на ранний час, в комнате Стрельцова было все чисто прибрано. Недавняя холостяцкая квартира изменилась до неузнаваемости. Появился шелковый абажур, гардины, накрахмаленные до хруста салфетки.

— Доброе утро, пропавший без вести! — встретила гостя Нина. — Вы нас совсем забыли.

— Занят очень, — ответил Краснов и обратился к Стрельцову: — Я за счислителем…

— Сейчас, позавтракаем сначала.

— Спасибо, ел.

— Знаю я этот холостяцкий завтрак! Кусок хлеба с мерзлыми консервами! — И почти силой усадил за стол.

— Чрезвычайно вкусно! — не удержался от похвалы Краснов.

— Чрезвычайным бывает только происшествие, ЧП! Как я уже успела усвоить, — сказала Нина.

— Нет, серьезно! Вы чудесно готовите, Нина Михайловна.

— Еще бы, это теперь моя профессия… — Она горько усмехнулась и выразительно взглянула на мужа.

Стрельцов отложил вилку, нахмурился.

— Ниночка, я ведь тебе говорил: не вижу никакой необходимости. Моего заработка вполне достаточно на двоих.

— Самый твой сильный довод.

— Оставим этот разговор. Мне на службу пора!

— Да, конечно. Ты ведь работаешь…

Стрельцов безнадежно махнул рукой и снова принялся за еду.

— Не знаете, что сегодня в кино? — спросила Нина, пытаясь сгладить неловкость.

— «Моя любовь».

— Старо. Еще до войны смотрел, — равнодушно заметил Стрельцов.

— А я не видела. Пойдем, Сережа?

— Не могу. Готовиться нужно. В понедельник занятия с сержантами.

— Жаль, — сказал Краснов. — Говорят, хороший фильм.

Стрельцов исподлобья взглянул на него, потом на жену. Нина, нервничая, теребила салфетку.

— А что я? Сходите сами, вдвоем. Ты не возражаешь, Павел?

— Пожалуйста. Я с удовольствием…

— Вот и хорошо!

Краснов ушел.

— Тебе даже в кино сходить некогда, — с укором выговорила Нина.

— Ты же идешь сегодня!

— Да, конечно… У лейтенанта есть свободное время, а у капитана — нет.

— У Краснова — я за плечами. А у меня и люди, и техника, и каптерка. И за все отвечаю я один. Посторонними делами мне некогда заниматься.

— Да, конечно, жена — постороннее дело.

Позвонил Нестеров.

— Вот видишь! Нужно бежать. Задержался на полчаса — и все стало.

Нина молча наблюдала, как он одевается.

— Я, разумеется, ничего не смыслю в военном деле, но мне кажется, что ты сам виноват. Стало все так потому, что твои подчиненные не решаются и шагу ступить без тебя. Ты сам приучил их к этому.

Стрельцов заулыбался, подошел к жене.

— Из тебя, Ниночка, вышел бы отличный руководящий товарищ! Ты бы такие директивы рассылала — зачитаешься. Ну-ну, не сердись. Пока. Так ты в кино обязательно! Я напомню Краснову.

Возвратившись домой, Стрельцов уже не застал жену. На столе лежала записка: «Ужин на плите». Это было впервые со дня свадьбы.

…Сразу же после полкового сбора сержантов Стрельцов взял отпуск. Первые дни после приезда Нины он часто звонил, искал повод, чтобы лишний раз забежать на минутку домой, с нетерпением ожидал обеденного перерыва. Бывать с женой, постоянно ощущать ее рядом стало необходимостью.

Нина была счастлива, позабыла обо всем на свете, сейчас для нее существовал только Сергей и любовь к нему.

Он попросил отпуск. Несколько дней они провели в городе. В номере гостиницы выросла стопка из пакетов, свертков, картонок. Они начинали самостоятельную жизнь, и нужно было очень многое. Нина с удовольствием делала покупки, советуясь с мужем. Но он честно признавался, что не может представить, как будет выглядеть платье из этого шелка, достаточно ли двух метров ковровой дорожки для комнаты, удивлялся, зачем нужно покупать деревянную дощечку для разделки мяса, когда есть мясорубка, и к чему эти всевозможные кастрюли, терки, формочки для теста, дырявый черпак со странным названием дуршлаг, стиральная доска — вообще столько всяких вещей, о которых Стрельцов не имел раньше никакого понятия. В конце недели ему уже надоела магазинная сутолока, звон посуды и постоянный гул ресторана. Заскучал о своей батарее, забеспокоился: как там без него? Они возвратились домой, в Пятидворовку. Теперь не было дня, чтобы Стрельцов не зашел в подразделение. И чем чаще заходил, тем сильнее казалось, что без него все разладится, все будет не так, как нужно. Когда он уходил из дому, Нина не возражала: он мешал ей благоустраивать квартиру.

Отпуск кончился, для Нины потянулись дни, полные одиночества и грусти. Рынок, магазин, обед занимали далеко не все время. Свободные часы, особенно послеобеденные, наводили молодую женщину на грустные размышления. Нина случайно узнала о вакантной должности преподавателя языка и литературы в вечерней школе Дома офицеров. Рассказала мужу, тот обиделся: «Что я, зарабатываю мало? И потом как же так: все свободные вечера ты будешь занята. Мы и без того мало бываем вместе».

Еще несколько раз пыталась заговорить о работе, но он стоял на своем. Размолвки стали перерастать в ссоры.

Стрельцов не придавал всему этому большого значения: «Успокоится, привыкнет». Сам он уже успел привыкнуть к тому, что Нина — та долгожданная Нина — теперь его жена, всегда рядом, всегда с ним. Они обедают за одним столом, живут в одной комнате. Конечно, живут они хорошо. Иначе и не может быть, ведь они любят друг друга. А в том, что в семье иногда бывают неприятности, нет ничего удивительного. У кого семейная жизнь началась без помех? Два взрослых человека поселились вместе. У каждого свой характер, привычки. Один должен уступить другому, подчинить свои интересы, перестроить свои привычки, изменить свой характер. Это задача жены. Кое в чем можно, разумеется, уступить. Захотела в кино — пожалуйста. Что он, запрещает, что ли… Но все-таки немного досадно.

Ужинать Стрельцов не стал, зажег настольную лампу, раскрыл книгу, достал коробку с волчком и принялся запускать его. Волчок, гудя и покачиваясь, быстро вращался на одном месте. Увлекшись, Стрельцов не расслышал стука в дверь.

Вошла Матильда Ивановна. Придерживая подол нового модного платья с замысловатыми волнистыми хвостами позади, она остановилась, пораженная необычайным занятием Стрельцова, но тут же понимающе улыбнулась.

— Я не помешала?

— Что? — Стрельцов поднял голову и остановил волчок. — Нет, как всегда.

— Ах, какая прелесть! — всплеснула руками. — Разрешите? Где вы достали такую изумительную игрушку?

— В военторге.

— Там еще есть?

— Наверное.

— Завтра же куплю Людмилочке. И как вы только не догадались купить две!

— Не знал, что вам нужно.

— Не знали! Умоляю: если вам попадутся еще хорошие игрушки, берите и на меня. А где Ниночка?

— В кино.

— Одна?!

— Нет, с Красновым. — «Скорее бы отделаться от тебя!» Но сделать это, он знал, было не так просто.

— Какой вы благородный! Мой Панюгин ни до чего не способен додуматься! Я вечно должна бегать на танцы одна-одинешенька!

Как-то в первом часу ночи долетел торопливый стук в соседнюю дверь и затем голос Панюгиной: «Открой, скоренько! Я замерзла!» Он вспомнил и улыбнулся:

— Ходите вдвоем.

— А с ребенком кто будет? — она выдержала паузу. — А почему вы дома, Сергей Васильевич? У вас ведь пока нет детей!

— Занят.

— Занят? — Она игриво подняла палец. — А я пришла к Ниночке показать новое платье. Мило, верно?

— Вы лучше ее спросите, — отмахнулся Стрельцов. — Она в этом больше меня понимает.

— Нет, меня интересует ваше мнение! — настойчиво напрашивалась на комплимент Матильда Ивановна.

— Ничего, неплохо подогнано. Впрочем, вот кого спросите! — Стрельцов увидел входившего Круглова и обрадовался ему: — Иван Павлович, хорошее платье?

— Во-первых, здравствуйте!

— Здравствуйте, доктор! — приблизилась Матильда Ивановна и закружилась, показывая обнову. — Нравится?

Иван Павлович озабоченно поправил очки.

— Постойте, не вертитесь. Все мелькает перед глазами, ничего не разберу.

Стрельцов захохотал. Матильда Ивановна обиженно остановилась.

— Теперь другое дело, — удовлетворенно произнес Иван Павлович. — Ну что ж, по-моему, недурно. Модное, наверное?

— Последний крик! — сверкнула глазами.

— Ну, если последний, то еще ничего, жить можно, — сказал Иван Павлович, пряча за очками насмешку. — А удобно в нем? Можно садиться?

— Конечно! Только осторожно.

Стрельцов, воспользовавшись тем, что переадресовал непрошеную гостью, возвратился к столу и снова занялся волчком. Матильда Ивановна подхватила Ивана Павловича под руку и отвела в угол.

— Вы уже знаете? — заговорщически прошептала и многозначительно кивнула в сторону Стрельцова. — Ах, а еще доктор! Они ждут ребенка!

Иван Павлович смущенно поправил очки, невнятно забормотал:

— Может быть… Вполне вероятно… Это естественно…

— Не естественно, а точно! Он уже игрушки закупает. Сегодня волчок достал!

Иван Павлович еще раз оглянулся и все понял. Вначале улыбнулся, потом, не в силах сдержать себя, рассмеялся.

— Что тут смешного? А-а! Все вы на один фасон! — громко и презрительно воскликнула Матильда Ивановна и, подобрав полы хвостатого платья, ушла к себе.

— Что случилось?

Иван Павлович снял очки, протер глаза и лишь тогда успокоился.

— Матильда Ивановна увидела твой волчок и решила, что ты в отцы готовишься.

— Логика у нее железная! Вот тип!

— Каждое следствие имеет свои причины. Такова диалектика.

— Да, ведь ты философ, в вечернем университете учишься.

— А почему бы и тебе не поступить?

— Некогда, — нахмурился Стрельцов. — Сам знаешь, как я занят. День и ночь бегаю, высунув язык.

— Вот-вот. Сергей Миронович Киров как-то метко сказал о таких деятелях, как ты.

Стрельцов насторожился.

— Есть люди, которые попросту не умеют планировать свой день. И бегают они, положив язык на плечо. «А вы, — посоветовал им Киров, — попробуйте снять с плеча язык, и у вас сразу найдется время и для работы, и для самообразования, и для семьи». Попробуй последовать мудрому совету, Сергей!

— Спасибо! А кто батареей командовать будет?

— Ты.

— Опять я!

— Первый долг, — спокойным тоном продолжал Иван Павлович. — Но ты забываешь, что у тебя коллектив.

— Верно. И я — руководитель этого коллектива.

— Ру-ко-во-ди-тель! Это означает, что ты обязан быть выше своих подчиненных. И не на полвершка, а на две головы!

— Что ты говоришь мне азбучные истины!

— Мало знать истины, необходимо придерживаться их в жизни. Руководитель! — Иван Павлович нервно поправил очки. — Руководить — это значит предвидеть, организовать, приказывать и проверять.

— И каких же качеств мне, по-твоему, недостает?

— Видишь ли, — уже спокойно произнес Иван Павлович, — твоя проверка зачастую смахивает на перепроверку. Не доверяешь ты по-настоящему ни своим офицерам, ни тем более сержантам.

— Я уже слышал это сегодня, — досадливо махнул Стрельцов.

— От кого?

— От жены.

— Верно? Вот умница! Даже дома, наблюдая за тобой, пришла к тому же выводу. А я имел возможность убедиться на месте, в батарее.

— Да что вы мне все нотации читаете? Батарея моя на хорошем счету?

— Что из этого?

— Как — что? Значит, правильно, с душой работаю!

— Относительно «души» — не возражаю. Но ведь не ты один работаешь, весь коллектив! Что касается «правильно» — небольшое «но»…

В комнату ввалилась шумная компания.

— Напрасно ты не пошел, Сережа! — воскликнула еще с порога Нина. — И фильм хороший, и потанцевали немного.

— Павел танцевал с Ниной Михайловной с таким видом, будто в его руках не женщина, а хрупкая ваза! — сказал Ярцев.

— Тем более чужая! — подхватил Иван Павлович.

— Я ему доверяю!

— Единственное, что мой муж способен доверять другим, — это свою жену! — не сумев скрыть обиды, сказала Нина и отвернулась к гостям: — Раздевайтесь!

— Спасибо, — отказалась Надя. — Мы пойдем. Уже поздно.

— Да, нам пора, — поддержал Ярцев. — Остаешься, Павел?

— Нет. Мне в батарею зайти нужно.

Нина проводила их до дверей.

— Так вы узнайте, пожалуйста, — попросила, прощаясь с Надей.

— Непременно!

— Пора и мне. Я, собственно, за чемоданом зашел. — Иван Павлович уже неделю как устроился на частной квартире. До этого он так и жил в медпункте, а вещи хранились у Стрельцовых. — Пора и честь знать. Да и за багаж дорого платить придется!

Стрельцов и Нина остались одни.

— Кто она такая? — спросил после паузы он.

— Надя? Педагог. Знаешь, училась в Москве и добилась назначения в родную Пятидворовку.

— Как это «добилась»?

— А вот представь себе, добилась. К министру обращалась! Милая девушка, верно?

— Ничего… О чем ты ее просила узнать?

— А ты не будешь возражать? — она с надеждой заглянула в глаза.

Стрельцов пожал плечами:

— Как же я могу заранее сказать?

— Надя обещала узнать о работе для меня на стройке или в школе; в Доме офицеров уже занято место.

— На стройке? Как же ты будешь добираться туда?

— Так я и знала! — с горечью сказала Нина. Руки бессильно повисли вдоль тела.

— Я просто интересуюсь, как ты будешь добираться. Логично, кажется! — Он все больше раздражался. — До стройки три километра.

— Автобус ходит. В хорошую погоду и пройтись приятно… Засиделась я дома, Сережа…

Он сразу успокоился, заговорил вразумительно, как с маленьким ребенком:

— Пойми, Ниночка. Ведь у тебя на плечах наше маленькое хозяйство. — И привлек ее к себе.

— Как же другие женщины? — спросила она, прижимаясь. — Детей имеют и работают.

— Ну, смотри сама. Мне, в конце концов, все равно!

Нина отстранилась от мужа. На глазах выступили слезы.

— Сережа, Сережа… Тебе все равно?! Но мне-то… Я не могу так жить. Я чувствую, что качусь куда-то все ниже и ниже. Раньше меня радовала моя комната, наша комната. Я вышивала салфетку и думала, что тебе будет приятно приходить в уютную квартиру. Мудрила над обедами, чтобы повкуснее накормить тебя. Но я, видимо, ошибалась, обманывала себя. Тебя ничто не трогает, ничто не интересует. Тебе все равно!

— Ниночка, разве я враг тебе? — сказал он обиженно.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Низко над землей стремительно неслись изорванные облака. В прогалинах мелькали куски звездного неба. В бледно-желтом пятне, окруженном расплывчатым радужным ореолом, угадывалась луна. Порывистый ветер гнал поземку, тревожно завывал в проводах. Колпак фонаря раскачивался, и большой светлый круг метался во все стороны, выхватывая из темноты то кусок ограды, то штабель ящиков, закрытых брезентом, то прислонившегося к дощатой стене хранилища закутанного в тулуп часового. Прищурив глаза, Рябов следил за мелькающим световым кругом. Заступив на пост, никак не мог согреться после недавнего короткого сна. Теперь он нашел покойную, удобную позу и боялся пошевелиться.

Рябов всматривался в темноту, но ничего там не видел, и мысли его незаметно обратились к дому.Если бы отец не ушел с флота, родные жили бы совсем близко… А сейчас домой не так просто доехать… Как бы хорошо зайти сейчас, вдруг, в свой дом. Вот был бы переполох! Олегу сегодня девятнадцать лет. Завтра, наверное, принесут поздравительные телеграммы.

Да, хорошо бы получить отпуск…

Рябов выпрямился, покинув без сожаления удобное место, и обошел пост.

Ветер усилился: фонарь на столбе раскачивался все сильнее. Внезапно над головой раздался громкий треск, посыпались искры. Свет лампочки резко потускнел. Сплетенные порывом ветра провода мгновенно побагровели. Рябов как завороженный смотрел на раскалившиеся нити провода. До сознания не сразу дошло, что короткое замыкание угрожает пожаром.

От столба отходил внутрь склада гупер — провод в черной смолистой оплетке. Склад был отведен под боеприпасы временно, до постройки специального хранилища. Электропатроны отрезали сразу, а проводка так и осталась: не хотели нарушать на каких-нибудь полмесяца. Теперь оплошность могла обернуться бедствием.

Запахло смолой. От гупера потянулся дымок. Ветер слизывал его с проводов, но огонь настойчиво продвигался вперед. Еще немного, и проскользнет по проводу сквозь фарфоровые трубки внутрь хранилища. А там… Предотвратить взрыв боеприпасов будет невозможно.

Рябов почувствовал, как между лопаток скатилась холодная струйка пота. Лишь теперь он вышел из оцепенения и торопливо нажал кнопку сигнала.

«Пока прибегут из караульного помещения, будет уже поздно…» На проводах вспыхнула изоляция. Нельзя было терять ни секунды.

Рябов сбросил тулуп, перекинул автомат за спину и бросился к пожарной лестнице. Железный трап крепко вмерз в грунт, сдвинуть одному не под силу. Рябов полез на крышу.

Ветер набросился на солдата, стремясь швырнуть его на землю. Ноги скользили по заснеженным чешуйкам покрытия. Рябов ползком добрался до конька и глянул вниз. Огонь подбирался все ближе и ближе к фронтону. Рябов чуть не заплакал от бессилия: до горящего провода не мог ничем дотянуться. Мелькнула мысль повиснуть на руках, но и это было бесполезно: ноги не достанут до проводов.

Поглощенный мыслью о спасении хранилища с боеприпасами, он забыл, что и ему самому угрожает гибель.

Вдали замелькал фонарик. Рябов прикинул расстояние. Не менее трехсот метров… «Не успеют!» Да и чем они смогут помочь?

Он снова глянул вниз. Сизый дымок, подхваченный порывом ветра, был уже недалеко. Прыгнуть сверху на провода — было единственным средством предотвратить пожар. В какое-то мгновение перед глазами промелькнули глаза матери, лукавая улыбка отца, тревожное лицо лейтенанта..

Рябов подтянул ноги к самому краю, примерился и бросился вниз. Он боялся промахнуться и широко расставил руки.

Вначале почудилось, что отшвырнуло вверх, затем снова бросило вниз. И он упал, увлекая за собой обрывки проводов.

…До слуха с трудом пробивались отдельные слова, но они тонули в нестерпимо громком гуле. Рябову казалось, что голова его раздулась. Он смутно ощущал прикосновение рук. Потом его понесли, зачем-то сильно раскачивая. Он хотел сказать, чтобы его не качали так, но не мог. Слова застревали в горле, мешали дышать.

Черное покрывало расплылось в большие разбегающиеся огненно-красные, потом оранжевые круги. Оранжевые сменились багровыми, затем фиолетово-черными. Забегали маленькие искры, вышивая золотыми точками непонятный узор на непроницаемом бархате. Узор тотчас же исчезал, а искры все бегали, постепенно замедляя ход. Яркой звездочкой вспыхнула последняя точка и погасла. Огромная бесформенная масса навалилась на солдата и раздавила последние ощущения, связывавшие его с внешним миром. Он уже ничего не слышал и не чувствовал.

Сознание возвратилось в санчасти. Рядом на табуретке сидел врач с пузырьком в руке. В накинутом на плечи белом халате стоял командир батареи. Рябов сначала увидел красную повязку дежурного на рукаве капитана и лишь потом узнал Стрельцова. Рябов решил успокоить его и попытался улыбнуться. Но вместо этого вдруг слабо и беззвучно заплакал.

Капитан наклонился к нему и неловко погладил руку:

— Ну, что вы… Не нужно.

Врача слезы обрадовали.

— Ай-я-яй, герой — и плачет. Все будет хорошо, через недельку снова сможешь прыгать!

Утром в караульное помещение пришел майор Лукьянов. Краснов повел его к хранилищу. Майора интересовали подробности.

— Хорошо бы заметку об этом послать в газету, — мимоходом сказал. — Не мастер на такие вещи? Не пробовал? А вы попытайтесь.

Когда они возвратились, за дощатой перегородкой, отделявшей комнату начальника караула, бодрствующая смена обсуждала событие.

«Да-а, — протянул голос Синюкова. — Вот тебе и Рябов!..»

«Каждый бы так сделал», — донесся мягкий говорок Савичева.

«Я вот читал, как звероловы охотятся за черной пантерой, — медленно начал Фиалкин. — Окружают дерево, растягивают стальную сетку. Разрывными пулями перебивают ветку, на которой стоит пантера, и она падает вниз, прямо в сеть».

«Точный глаз надо!» — воскликнул Джутанбаев.

«Разумеется», — сказал Фиалкин и замолчал.

«А ты к чему это вспомнил?» — заинтересовался Савичев.

«К чему? — Фиалкин выдержал паузу, колеблясь: сказать или нет. — По-моему, Рябову следовало выстрелом перебить провода».

«Ишь ты! А если бы промахнулся?»

«Сейчас все умные… — сказал Синюков. — Ты бы на его месте побыл, когда вот-вот загорится хранилище!»

«А доски сухие, ветер, — поддержал его Савичев. — Враз вспыхнут факелом, не остановишь!»

«Вот именно, — продолжал Синюков. — Тут рационализацией некогда заниматься. Рванет разок — и взлетишь, как ангел, без парашюта!»

«Веселый человек», — рассмеялся Джутанбаев.

— Болтун! — сказал Краснов по адресу Синюкова.

— Болтун? — прищурился Лукьянов. — Вы убеждены?. Никогда не спешите с окончательными выводами, когда это касается людей.


Через две недели Рябов выписался из санчасти. Товарищи встретили его радостно. Видно было, что солдаты смотрят на него теперь совсем по-иному. Старшина Нестеров, который всегда недолюбливал Рябова, и тот пожал руку..

— Ишь ты, Репин-Шишкин! Не думал я, что ты такой прыткий.

Старшина постоял немного в раздумье и скрылся в своей маленькой комнатушке рядом с каптеркой. Возвратился строгий, торжественный, скомандовал:

— Все — в курилку! — но вдруг изменил решение. — Отставить! В комнату политпросветработы.

Солдаты, переглядываясь, последовали за старшиной.

— Садись! — И сам уселся рядом с Олегом Рябовым. Достал из кармана знаменитый шелковый кисет, расшитый надписью, подал герою дня:

— Закуривай, товарищ Рябов, табачок Петра Гуткина.

В наступившей тишине непривычно громко шелестела папиросная бумага в дрожащих пальцах. Старшина поднес огонь. Рябов неумело раскурил папиросу и закашлялся. И тогда, будто по сигналу, солдаты вскочили с мест и захлопали.

Нестеров высоко поднял кисет, потряс над головой:

— Вот! Для всех хватит!

Синюков протиснулся вперед и протянул сложенную ладонь:

— Товарищ старшина, на маленькую!

— Заслужить надо, — спокойно сказал Нестеров и спрятал кисет.

Это, кажется, был первый случай, когда Синюков не нашел, что ответить. Поспешно отдернув руку, стушевался, бочком выбрался из тесного круга. Навстречу ему шли подполковник Юзовец и майор Лукьянов.

— Где наш герой?

Солдаты расступились, пропуская вперед Рябова. Напряженно улыбаясь, он все еще держал бесценную награду. Глаза его счастливо поблескивали.

Подполковник Юзовец взглянул на дымящуюся папиросу, зачем-то втянул несколько раз воздух широкими подвижными ноздрями, посмотрел на Нестерова, на Лукьянова и снова уставился на папиросу.

— Товарищ старшина, — заговорил наконец, — кто и с каких пор дозволил комнату политико-воспитательной работы превращать в место для курения? И это происходит на глазах у старшины батареи, сверхсрочнослужащего, коммуниста!

Дубленое, кирпичного цвета лицо старшины потемнело еще сильнее, он вынул шелковый кисет, пытаясь объяснить, в чем дело. Лукьянов широко улыбнулся, видимо сообразив, что произошло.

— Ах, вот как! Вы не только вдохновитель, но и организатор!

К счастью, дежурный по батарее доложил, что командира дивизиона вызывают к телефону.

Подполковник Юзовец, извинившись перед Лукьяновым, ушел. Солдаты молчали. Праздничное, светлое настроение, владевшее всеми, растаяло вместе с дымком от папиросы, не докуренной Рябовым.

— Кисет Гуткина? — нарушил молчание Лукьянов.

— Так точно, — официально ответил Нестеров и плотно сжал губы. Он был обижен до глубины души.

— Твоя идея, Иван Федорович?

— Моя, товарищ майор. Я и вдохновитель, и организатор. Моя вина.

Лукьянов положил руку на плечо, пожурил его:

— Нельзя так. Подполковник просто не понял. О Гуткине он знает, наверное, а о кисете забыл. Нет, хорошо придумали, товарищи! Ну, а кого следующего угостим из нашего знаменитого кисета?

— Синюков первый очередь занял, — сказал Джутанбаев, и в его узеньких глазах сверкнули зеленые огоньки.

Это было не очень смешно, но все рассмеялись.

— А что? — скрывая улыбку, сказал Лукьянов. — Большое есть желание, товарищ Синюков?

— И руку уже тянул! Однако товарищ старшина не дал. Заслужить надо! — продолжал Джутанбаев.

— Правильно. Но если так уж хочется покурить, то есть у меня «Беломор». Пойдемте раскурим, а? Пошли на вольный воздух! А здесь, здесь курить не положено. Разве что из гуткинского кисета…

Солдаты веселой гурьбой повалили за майором Лукьяновым.


Полковник Родионов вызвал к себе лейтенанта Краснова: «Расскажите все, что знаете о солдате Рябове».

Выслушав, встал, прошелся по комнате.

— То, что солдат провалился на проверке, — наша с вами вина, командиров. Картина для клуба — дело хорошее, но служба солдатская — прежде всего.

Полковник вдруг вспомнил что-то, заулыбался и крепко потер загорелую шею.

— Ну и Нестеров. Придумал же! Да, эта самокрутка из кисета героя для солдата дороже всяких выступлений на митинге. Я бы в музеях вместе с серебряными портсигарами генералов хранил солдатские кисеты. Чтобы осветить прожектором славы маршала, нет нужды оставлять в тени солдата. Солдаты, миллионы солдат — вот кто решает исход войны. Наполеон превозносил артиллерию. Гитлер надеялся на танки. Американцы хвастаются атомной бомбой. А воевали и воевать будут люди. И чем выше уровень боевой техники, тем важнее и ответственнее роль солдата. Об этом нужно не только в лекциях говорить, а помнить, в работе помнить, всегда.

Полковник немного помолчал.

— Что, если дать Рябову отпуск с выездом, а?

— Можно, товарищ полковник. Заслуживает.

— Вот и я так полагаю. Выздоровеет окончательно и поедет после зимних стрельб. Да, как там Фиалкин-Смекалкин? Работает над чем-нибудь?.. Не знаете? Плохо. Офицер все должен знать о своих подчиненных. А Фиалкину нужно подсказать новую мысль, дать задание. Человек он способный, талантливый! Жаль, не зачислили его сразу в полковую школу. Толковый сержант получился бы. Ну, ничего, поправим дело со временем. Да, ваша заметка в газете напечатана? «Случай на посту»? Добро. Просто, скромно. Случай… — Родионов обхватил рукой подбородок и потер его. — Гм… Случай… А не вписать ли нам этот не случайный случай в «Историю полка»?

— Я уже думал, товарищ полковник.

— Думали? Верно. История полка продолжается, и кому как не вам, нашей смене, думать об этом.

2
У дороги, проходившей через артиллерийский парк, были навалены груды снега. Они резко выделялись на фоне очищенной желтоватой площади парка.

В ожидании автомашин для вывоза снега солдаты лейтенанта Краснова курили и разговаривали. У гаубицы занимались Фиалкин и Джутанбаев. Многодневные труды принесли долгожданные результаты: Джутанбаев уверенно выполнял все упражнения в стрельбе из карабина.

Совместные занятия сблизили солдат. Теперь, по плану отработки взаимозаменяемости во взводе, Фиалкин готовил Джутанбаева замковым.

Остальные слушали рассказ неугомонного Синюкова.

— Ну, вот, посылает он, значит, письмо и, между прочим, сообщает: «Был в парке, познакомился с гаубицей. Она мне сильно понравилась». Проходит месяц, вызывает его комбат, смеется и конверт подает. Глянул он на обратный адрес и побледнел. От жены письмо! Жалуется она комбату. Так и так, мол, поехал службу служить, а сам по паркам шляется, с какой-то Гаубицей знакомство завел.

Прозвучал одинокий смешок и оборвался.

— Говоришь, смеется комбат? — недоверчиво спросил ефрейтор Савичев. — Солдат военную тайну выболтал, а командиру смешно? Враки сплошные.

— Не верите? Да не встать мне с этого места!..

— Машины идут! — заслышав звуки мотора, крикнул сержант Ваганов и повернулся к Синюкову: — Все равно встанешь — снег грузить! По-о местам!

В железные кузова полетел снег. Краснов наблюдал за работой солдат и думал о Синюкове, рассказы которого не всегда были удачными, но слушать его любили.

У Синюкова не было постоянных друзей, сегодня благоволил к одному, через месяц — к другому. Смену приятелей замечали незамедлительно: свои симпатии он выражал усиленным подтруниванием. Долгое время постоянным объектом для остроумия Синюкова был Хазиз Джутанбаев. Его место занял рядовой Шилко, переведенный недавно из взвода управления к огневикам.

Шилко, а за ним Синюков влезли в кузов и укладывали снег. Шофер в распахнутом полушубке, задрав голову, закричал:

— Додумались! Голова, два уха! Борта поломаете, а мне отвечать! Это тебе не единоличная кобыла, а военная машина, государственная, значит.

— А горючее тоби що — вода из криныци? — возразил Шилко, продолжая работу.

— Вот именно! — Синюков с видом заправского оратора уперся в перила. — Что мы имеем на сегодняшний день, товарищи? Мы имеем недогруз транспорта, товарищи. И я вполне согласен с предыдущим товарищем, что бензин — это не вода из колодца! Да, товарищи, нет у нас режим-экономии, как говорит товарищ старшина!

Он неожиданно перевалился через борт, сорвал с шофера шапку и заглянул в нее.

— Такое помещение пустует, а! Пятьдесят девятый размер!

И под общий смех нахлобучил шапку обратно. Шофер не знал, что делать: смеяться или сердиться? Затем забрался наверх.

— Кто так укладывает? На первом ухабе вывалится. Дай лопату!

— Прошу! — Синюков услужливо отдал свою.

Шофер стал обтесывать шишковатые снежные комья, чтобы они плотнее ложились друг на друга.

Шилко внимательно следил за ним и сам начал так делать.

— А количество действительно переходит в качество! — уважительно дотронувшись до шоферской шапки, громко сказал Синюков и вдруг крикнул: — К бою! — Соскочил прямо на сугроб, схватил первую попавшуюся лопату и начал швырять снег в машину.

«А что, если назначить его агитатором?» — неожиданно подумал Краснов. Задумавшись, он не заметил, как подошел майор Лукьянов.

— А второй расчет почему хорошему примеру не следует?

«И верно!» — спохватился Краснов.

— Синюков! Бегом к сержанту Окуневу. Машину загрузить полностью. По вашему опыту.

Синюков козырнул и кубарем скатился с сугроба.

— Веселый парень!

— Товарищ майор, я вот думаю… А что, если назначить его агитатором?

— Пожалуй, верно. Нам сейчас агитаторы особенно нужны: подготовка к выборам.

Лукьянов улыбнулся, покачал головой.

— Позавчера… Синюков позавчера дневалил? Прихожу к вам в батарею, спрашиваю, где старшина. «Химию сдает!» — «Разве он учится?» — «Где?» — «Ну, в школе. Где же он химию сдает?» — «На складе, товарищ майор!» И глазом хотя бы моргнул. «Как на складе?» — «Да так, сдает противогазы и прочую химию». Веселый солдат!

— Не может он без таких… — Краснов замялся, подбирая слова. — Без таких штучек.

— И отлично! Взвод без шутника что свадьба без музыки. А как дела в университете?

— Нормально.

— Между прочим, я беседовал с преподавателями. О вас отзываются неплохо. В частности, историк… Надежда Семеновна, кажется? Симпатичная девушка!

Нагруженные доверху машины, урча и покачиваясь, выруливали из парка на дорогу. Синюков на ходу спрыгнул с подножки и лихо отрапортовал:

— Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено!

— Хорошо. Только впредь на подножках не ездить. Не в цирке, — сказал Краснов и осторожно покосился на Лукьянова: «Знает о том эпизоде в лагере?.. Нет, не знает. Его тогда не было». Чтобы скрыть смущение, окликнул Рябова:

— Пора боевой листок выпустить.

«Студия Рябова» временно закрылась — «на переучет», как сказал Синюков. Когда Рябову предложили выпустить боевой листок, он обрадовался: все-таки трудно без любимого занятия.

— Хорошо, — коротко согласился Рябов и попросил комсорга: — Заметки только нужны.

— Будут, — успокоил сержант Ваганов. — Одну я напишу, другую — товарищ лейтенант.

Он вопросительно взглянул на командира взвода.

— Конечно.

— А мне можно? — спросил Синюков.

— Хоть две!

— Второй том будет опубликован в следующем номере! — солидно сказал Синюков и притронулся к усикам.

— Товарищ Синюков, — сказал майор Лукьянов. — Вас агитатором предлагают назначить.

— Меня? — он отступил на шаг и растерянно оглянулся на товарищей. — Так я же…

— Что, не справитесь?

— Не знаю… Никогда не был.

— Научитесь! Да и не так это ново для вас! — Лукьянов обратился к солдатам: — Верно?

— Правильно, товарищ майор!

— Это точно!

Синюков вдруг присмирел и непривычно затих.

3
Рядовой Михаил Шилко прибыл из Западной Украины, где до колхоза мальчишкой батрачил на помещика.

— Живого феодала видел? — удивлялся Синюков. — И жандармов?

— Ага, — неохотно отвечал Шилко. — И на пана робыв, и полицая бачив. Нехай им грець!

— Подумать, а! Свидетель двух исторических формаций!

— Формаций у нас не було. Бандеровцы заходили.

— Ох, не могу, — заливался Синюков и допытывался дальше: — И какое же у вас хозяйство было?

Не за владение убогой хатой окрестил Синюков Михаила «хозяином».

Шилко выполнял приказания неторопливо, но с толком, с усердием; за что ни брался, делал добротно, по-хозяйски. Он не мог сидеть без дела и всегда находил себе работу: то раздобудет известку и печи начнет подбеливать, то вдруг подберет где-нибудь ржавый ключ, очистит его. «Зачем?» — спросят. «Сгодится в батарее». От хозяйского глаза Шилко не укрывался малейший недостаток. Старшина Нестеров не раз ставил в пример его трудолюбие и заботливость. И когда старший лейтенант Ярцев стал настаивать на переводе солдата в другой взвод, капитан Стрельцов удивился: «Почему?» — «Низкое образование. Подносить снаряды еще куда ни шло, но для разведчика не годится. Темнота».

Грамота у Шилко действительно была невелика, но он посещал библиотеку и много читал, хотя читать ему было трудно. Лейтенант Краснов понимал, что Ярцев добивался перевода по другой причине.

Шилко отказался вступить в комсомол. «Не могу», — уклончиво ответил на предложение секретаря комсомольской организации. Узнав об этом, Ярцев вызвал солдата к себе. В тот момент, когда выговаривал белому как мел Шилко, обвиняя его в анархизме, в канцелярию вошел майор Лукьянов. После неприятного разговора Ярцев только и искал случая, чтобы избавиться от «анархиста». Своего он добился: солдата перевели в огневой взвод.

Неделю назад Краснов пригласил Шилко на открытое комсомольское собрание. Сказал он ему об этом как бы мимоходом. Дескать, хотите — приходите. На собрание Шилко пришел. Он сидел в заднем ряду и молчал. Лицо было серьезным, пытливые глаза отмечали каждое движение выступавших. Вдруг он нахмурился. Краснов тщетно пытался угадать, в чем дело, пока не проследил встревоженный взгляд солдата.

Кто-то из ораторов поставил стакан с водой на самый край трибуны, и Шилко переживал, что неосторожным жестом стакан сбросят на пол.

Свои впечатления о собрании Шилко не высказал, но Краснов понял — понравилось. Но больше уже не приглашал.

И сейчас, много лет спустя, Краснов с трепетным волнением вспоминал школьное собрание, на котором его принимали в комсомол. А как он ждал того дня, когда будет иметь право подать заявление! Комсомольский билет ему вручили как раз в день рождения. Нет, он и так запомнил бы эту дату: такое событие в жизни! К концу года все ученики восьмого класса были комсомольцами. А как же иначе!

Но почему упрямится Шилко? «Не могу, грамоты мало, чотыри зимы всего до школы ходыв». Не в грамоте, наверное, дело. Что-то тут не то… А что? Чувствуется, тянется к комсомолу. Когда идет собрание, Шилко беспокойно ищет себе какое-нибудь занятие, но работа у него не ладится. Сидит и думает о своем, затаенном, или перечитывает письма, которые никому не дает читать, даже новому приятелю. Синюкова это явно задевает, хотя и маскирует свою досаду шутками-прибаутками: «Письмо получил и язык проглотил! Молчит Миша, что Маруся пишет».

Видно, есть у солдата что-то, о чем он боится или стесняется сказать товарищам. Опять «что-то»…

Однажды во время занятий Шилко вдруг схватился за живот, застонал; на лбу выступил пот. Его немедленно отнесли в медпункт.

Диагноз — первый приступ аппендицита. На третий день Шилко возвратился в батарею. В обеденный перерыв Иван Павлович занес Краснову учебник шофера третьего класса.

— Передайте, пожалуйста, Шилко. В палате забыл. Славный он малый. Видно, очень добросовестный, старательный.

— Солдат хороший, в комсомол почему-то отказывается вступать.

— Он из Западной Украины? Ничего нет удивительного. Верующий небось.

— Что вы, Иван Павлович! Какой Шилко верующий! Кто в двадцать лет богу молится? Тут что-то другое.

— Возможно.

Краснов сидел на постели поверх одеяла в лыжных брюках и майке. Спортивный костюм придавал ему совсем юношеский вид.

— Иван Павлович, почему все врачи избегают категорических выражений? Вот вы, например, очень часто говорите: вероятно, возможно, наверно. Профессиональная осторожность?

— Возможно, — серьезно ответил.

Краснов засмеялся, заворочался и выронил книгу; на пол выскользнул исписанный фиолетовыми чернилами клетчатый листок. Он поднял листок и развернул.

— Что это? Взгляните!

— Н-да, любопытно. Вероятно, художник пытался изобразить орла.

Во всю страницу коричневым карандашом был нарисован ястреб или кобчик. В когтях хищник держал конверт. Большими разноцветными буквами пестрела надпись «Хрестос воскрес!».

— Нет, Иван Павлович, это не орел, а голубь. Вот, слушайте: «Леты, леты, мий голубоньку, ниде не спыняйся». Не останавливайся, значит. «Леты, леты, мий голубоньку, ниде не спыняйся, як прилетыш до Михася, одразу вертайся!..» Это письмо Шилко, его зовут Михаилом.

— Неловко читать чужое…

— Нет, я прочту. Дело серьезное.

— Пожалуй, вы правы.

Письмо было написано безграмотно, корявым почерком.

— «Дорогой Братичку, Михайло!!!

Привіт із рідного села. Мы всі Богу дякувати живі та здорові, а тобі там ще кращого і веселішого здоровля бажаємо у твоєму теперішньому молодому солдацькому жітті.

Дорогий братичку хочу тебе привітати Божими словами Великодніх свят «Хрестос воскрес!».

Дорогой братичку! В нас новостей не має, все по-старому.

Некоторі хлопці поїхали в Донбас працювати на шахті, такі як Діянів Ясько, Чалий Василь.

В нашому колгоспі вже нова машина, а всього вже дві, одніею робить Ященко Іван, а другою Західняк Андрій, що повернувся з армії, вивчився, як був солдатом. До церкви неходить каже що більше не віpyє в Бога. Дорогий братичку, чи не записався і ти до комсомолу?

Напиши ще чи там є сніг.

На цім кінчу з тобою коротеньку листову розмову. Поздравляю тебе і твоіх друзів по сто тисяч разів.

Бувай здоров! Бажаю тобі найкращіх і найвеселіших свят».

Краснов был удивлен и растерян. Никогда не приходилось читать подобные письма. В бога верят только старушки, самые древние. Но чтобы парень комсомольского возраста верил сказкам о чертях и ангелах!

Шилко, солдат, «хозяин», старательный, трудолюбивый, вечно озабоченный земными делами, и — бог на небесах! Невероятно!

И как поступить? Объяснить солдату, что в мире не существует никаких сверхъестественных сил? Так ведь каждому школьнику ясно! Религия — опиум для народа. Попы были опорой царизма. Церковь и сейчас служит реакционным силам в буржуазных государствах.

Но Михаил Шилко — советский человек! Что же это — родимые пятна капитализма? Конечно!

Выпустить боевой листок, показать солдатам письмо, пристыдить, отчитать по-настоящему! Верить в бога! Позор, невежество!

Краснов вскочил на ноги, схватил сапоги.

— Что вы собираетесь предпринимать? — покашливая, спросил Иван Павлович.

— Как что! Вызову Шилко и…

— И прикажете ему отречься от религии.

— Не прикажу, но потребую! Религия — это яд, это аппендикс. — Обрадовался удачно найденному сравнению. — Да, аппендикс, и его нужно немедленно удалить! — Краснов наотмашь рубанул в воздухе рукой и вдруг остановился. — Почему вы смеетесь? Нет, почему вы смеетесь?

— Присядьте.

— Зачем? — спросил и тут же сел.

— Садитесь и подумайте. Вопрос об операции сплеча не решается. Во-первых, вы еще ничего толком не знаете о своем больном. Во-вторых, необходимо проконсультироваться с главврачом Лукьяновым. А в-третьих, в таких случаях скальпель вообще не помогает.

— Я не медик! — взъерошился Краснов и поднялся со стула.

Иван Павлович усадил его на место.

— Коль не медик, то и лечить не беритесь. Ну, что вы ему скажете, вашему солдату? Религия — обман невежественных людей, бог — хитрая выдумка, а муки ада — детское пугало. Да он это сто раз слышал! И не верит!

— Я докажу ему!

— Каким образом? Давайте проведем генеральную репетицию! Вот я Шилко. — Иван Павлович опустил руки и наклонил голову. — И слушаю, что мне говорит лейтенант. Говорите.

— Да нет! — Краснов снова вскочил. — Вы шутите, а у меня вот тут горит! — Он стукнул себя в грудь.

— Я не шучу. Это очень серьезное и деликатное дело. И ни в коем случае не вздумайте оскорбить вашего боговерца.

Краснов молча вложил письмо обратно в книгу.


Время послеобеденного отдыха еще не вышло, но многие уже не спали. У постели Шилко сидел на табурете Синюков. Краснов поманил его к себе и протянул книгу.

— Отдайте Шилко, в санчасти забыл.

— Слушаюсь! Товарищ лейтенант, замполит идет.

— Вот кстати! — обрадовался Краснов и пошел навстречу Лукьянову.

— Товарищ майор, очень серьезное дело.

— Даже очень! Ну что ж, пойдемте.

Лукьянов все больше хмурился.

— Да, — выдохнул, пристукнув кулаком по столу. — Третий год служит солдат в батарее, домой скоро поедет, а мы как приняли его с богом, так и отпустим с богом. Ярцев проморгал, да и я не очень-то прозорлив оказался. Нет, мало нас критикуют, мало. Авторитет подорвать боятся, что ли? Авторитет одиночек берегут, а страдает от этого имя партии.

Лукьянов пощупал карман.

— У вас есть курево?

— Некурящий.

— Да, забыл я. Вы еще ничего не говорили Шилко? Нет? Ну, правильно. Не торопитесь. Присмотритесь к нему повнимательнее. И я помозгую. С кем он дружит?

— Мне кажется, с Синюковым.

— Это хорошо. — Опять пощупал карман, засунул туда руку и вынул тоненькую брошюрку.

— Вот, для Рябова. Положение об окружной художественной выставке.

Несколько дней назад он предложил Рябову возобновить работу в клубе.

— Пора открыть «студию Рябова». Только «без отрыва от производства»! Прочтите, подумайте, — сказал, отдавая вырезку из газеты о предстоящей художественной выставке.

Вечером Рябов зашел в клуб и в волнении остановился у дверей своей «студии». Она была заперта. Рябов постоял немного и пошел к начальнику клуба.

«А, — обрадовался капитан, — художник явился! Сколько лет, сколько зим! Здравствуйте. Как здоровье?.. Хорошо? Отлично! Тут уже два раза приходил ваш лейтенант, просил подготовить «студию Рябова» к работе. Окружная выставка будет… Знаете уже? Отлично. Ну, пойдемте, покажу».

— Я уже говорил с Рябовым, — сказал Краснов.

— Все равно передайте. Здесь подробнее, чем в газете. — Лукьянов опять дотронулся до кармана.

— Сейчас раздобуду. Вам папиросу или махорки?

— Лучше махорочку. Да вы не беспокойтесь, я сейчас ухожу.

Они вместе вышли из канцелярии. Солдаты уже поднялись с постелей и одевались. В казарме стоял гул, слышались смех, отдельные возгласы.

— Товарищи, кто табачком угостит?

К Лукьянову сразу потянулось несколько рук.

— Пожалуйста, товарищ майор.

— Лучше «Беломор» закурите!

— Берите, товарищ майор!

— Спасибо. Куда мне столько!

— Можэ, самосаду хочете? — предложил Шилко.

— Настоящий тютюн? — с уважением спросил Лукьянов.

— Ага. З дому прислали. А вы тож з Украины?

— Донбасский.

— С самого Донбассу? — обрадовался Шилко. — Наши хлопцы туда поехали.

— Письмо прислали? — Лукьянов сосредоточенно смачивал кончиком языка краешек бумажки.

— Ага! — подтвердил Шилко и вдруг беспокойно оглянулся на свою тумбочку, где лежала книга по автомобильному делу.

— Что пишут?

Но Шилко уже утратил прежний интерес и, переминаясь с ноги на ногу, ждал, когда можно будет освободиться.

Лукьянов, поблагодарив, возвратил кисет. Шилко молча поднес зажженную спичку.

— Нельзя в помещении.

— Это точно, товарищ майор! — подхватил Синюков. — А то засечет старшина — и нам, и вам попадет!

— Знаю, — сказал, недослушав, Лукьянов. — Подобных анекдотов десятки, и у каждого из них борода до пояса.

Солдаты засмеялись.

— Товарищ майор, — попросил Синюков. — Расскажите какую-нибудь старую, солдатскую, а?

— Старую? Можно! — майор задумался на минуту. — Пошли в курилку!

Когда все двинулись к выходу, Шилко метнулся к тумбочке, торопливо пролистал книгу, отыскал письмо и с явным облегчением упрятал его в карман.


Михась Шилко вырос в очень большой и очень бедной семье: сколько он помнил, в детстве ему всегда хотелось есть. Отец, вечно озабоченный и хмурый, внешне никогда не проявлял любви к детям, но и наказывал их очень редко. Мать, наоборот, часто ласкала и еще чаще раздавала шлепки и подзатыльники. Однажды он вылез из-за обеденного стола и ринулся к дверям. Мать остановила его строгим окриком: после еды следовало поблагодарить бога. Михась совсем не наелся, за что же говорить богу спасибо? На миг мать застыла с широко раскрытыми глазами, а потом, с опаской глянув в угол, так огрела четырехлетнего богохульника, что тот не устоял на ногах.

Много дней после того случая выстаивал Михась у образа, слушая молитвы матери и просьбы не гневаться на ее безрассудного сына.

Бог! С именем его были связаны все надежды на лучшее. Он был таким же могущественным и всесильным, как пан Бжозовский. Но помещик, это все знали, мог только покарать, лишить последнего куска. А бог!.. О, бог легко мог исцелить от недугов и осчастливить. С именем пана Бжозовского были связаны страх и ненависть, с именем бога — страх и надежда. Но все одиннадцать Шилко, от маленького Феди до его деда, видимо, плохо молились, так как небо не посылало им милостей.

Бог щедро одарял пана Бжозовского. Таких бедняков, как Шилко, было слишком много в селе, и бог, наверное, не хотел посеять между ними рознь и зависть, наделив одних и обойдя других.

Но в 1939 году помощь пришла. Ее привезли советские танкисты. Богатства, накопленные паном Бжозовским, благословением бога, возвратились к тем, кто их создал. Мать уверяла, что Красную Армию направил к ним с востока бог.

Четверть века люди Западной Украины молили его об этом, а счастье длилось недолго… Через два года за какие-то тяжкие прегрешения народа бог направил с запада гитлеровцев. Вместе с ними возвратились пан Бжозовский и прежняя кабальная жизнь. И семейство Шилко снова молилось, глядя на восток. И бог опять сжалился.

Как же после этого не верить в него! Конечно, бог есть, возможно не такой всемогущий, каким его представляет мать. Но кто может знать, какой он на самом деле? На домашней иконе Христос походил на настоящего селянина, бородатый и черный, с трещинками морщин, а в церкви, распятый на кресте, он выглядел изнеженным барчуком. Христос страдал на земле куда больше людей. Медный крестик на груди всегда напоминает об этом.

Конечно, бог есть. Кто же тогда создал землю? Небо, людей, бедных и богатых?

Учительница, приехавшая из Киева, все объясняла по-другому. Она не ходила в церковь и не читала библию. И вот — еще одно доказательство существования небесной силы — поплатилась головой. Немцы повесили ее рядом с председателем сельсовета, на одном дереве.

После войны Михась Шилко больше не пошел в школу. Двоих старших братьев убили бандеровцы за то, что они отказались вступить к ним в отряд. Михась стал первым помощником отца в хозяйстве. А потом его вызвали в военкомат. Тогда-то он впервые в жизни увидел паровоз. Какая сила! Один везет столько людей и грузов. Не то что бедный Сирко, запряженный в подводу.

Железная дорога была лишь началом. За два с половиной года службы в армии Михаил Шилко узнал много нового и интересного, о чем раньше и не догадывался. Мать полагала, что сына научат только стрелять и маршировать. Но его, кроме того, научили думать. Он пристрастился к книгам, хотя чтение давалось ему вначале нелегко. Широкий мир, раскрывавшийся перед ним, все труднее было совмещать с понятием о боге.

Крестик Шилко снял еще в карантине, испугался любопытных товарищей. Около года каждый вечер, лежа в постели, в настоящей постели, он молился, беззвучно шевеля губами. Однако с каждым разом молитва становилась все короче и короче и наконец выродилась в два слова: «Слава Иисусу».

Письма приходили довольно часто, все они начинались и заканчивались благодарением богу. Там, дома, бог, видимо, еще властвовал по-прежнему. И Михаил иногда с опаской думал: как он сможет возвратиться со своими мыслями? Здесь, в армии, товарищи, с которыми он ест из одного котла, спит в одной комнате, учится одному и тому же делу, его не дадут в обиду ни богу, ни черту. А там… В лесах, говорят, есть невыловленные бандиты. Недавно земляк из соседнего села рассказывал, что бандеровцы закололи кинжалом комсомольца-тракториста.

Шилко ни с кем не делился своими тревожными думами, никому не давал читать свои письма, даже Синюкову. Он был уверен, что, если Синюков хотя бы один раз увидит «слава Иисусу» в письме от младшего брата Федьки, конец их дружбе. И товарищи, пожалуй, на смех поднимут.

Сколько он пережил из-за пасхального поздравления, оставленного в книге! Ведь лейтенант случайно мог обнаружить его и прочесть. А может, он и так уже догадался, почему Шилко медлит с вступлением в комсомол? А майор Лукьянов, а капитан Стрельцов?

Почему в среду в клубе устроили лекцию о религиозных поверьях? Правда, лекцию слушал весь личный состав. Интересная лекция, ничего не скажешь.

Нет, неспроста и в библиотеке посоветовали «Происхождение жизни на земле» и Ярослава Галана. Вот тебе и митрополит Андрей, граф Шептицкий, помазанник божий! Надо купить книгу Галана и послать домой, брату.

А Захидняк Андрей знает правду о графе со Святогорской горы? Наверное, да. Захидняк теперь уважаемый человек в колхозе, шофер. Даст бог, и Михаил Шилко скоро тоже получит права водителя. Но будет ли он комсомольцем? Если бы товарищи знали, как он хочет быть вместе с ними во всем, всегда, как он мается, места себе не находит, когда они без него решают свои комсомольские дела.

Шилко давно хотел поговорить с Синюковым прямо, начистоту или обратиться к лейтенанту Краснову. Пускай ему объяснят: есть бог или нет? Если нет, то кто же покарал Ивана Глушко, что жил рядом с церковным кладбищем?

В тот день нельзя было работать до обеда. По всему селу ревел некормленый скот, голодные собаки заглядывали в глаза хозяевам. Вся паства собралась у церкви. А Иван Глушко посмеивался, обрывал груши на дереве. И прогневил-таки бога! Сорвался на землю и разбился насмерть. Кто как не бог внушил встать на прогнившую ветку?

…Когда солдат Шилко, необычно бледный, чуть покачиваясь на коротеньких крепких ногах, с надеждой и опасением в осипшем голосе сказал: «За советом я к вам», лейтенант Краснов и не предполагал, что ему придется размышлять вслух о том, почему Иван Глушко ступил на роковую ветку.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1
В конце февраля батарея выехала на полевые занятия. По плану они должны были продолжаться двое суток. После небольшого пятикилометрового марша колонна остановилась в лощине, окруженной высокими сопками. Стрельцов собрал командиров взводов, поставил всем задачу и уехал с Ярцевым на рекогносцировку.

К обеду подъедут многочисленные наблюдатели и командование. Стрельцов опасался вводных, которые так любил полковник Родионов. Он обычно задавал такие условия, что успех зависел прежде всего от инициативы и находчивости всего личного состава; на судьбу общей оценки мог повлиять промах каждого отдельного солдата. Это и тревожило.

Стоял легкий мороз. Внизу, в лощине, парил туман. Сопки, запорошенные снегом, были рябыми, остроконечные вершины их сливались с белым небом.

Местность была знакомая, Стрельцов, не глядя на карту, кратко бросал шоферу: «направо», «прямо».

«Окопы отрыть недолго, — размышлял. — Старые — полного профиля — только расчистить от снега. Хорошо, что тогда приказал забрать края валежником, обвалиться не должны».

Поравнялись с грудой камней, видимо, остатками старой китайской молельни. Здесь следовало повернуть влево. Машина запрыгала по мерзлым кочкам. Неприятно затрясло. Стрельцов тихо выругался и крепко уперся ногами в передний выступ кабины.

Вот наконец и район старых огневых позиций.

В снегу торчали указатели — точь-в-точь как на фронте, — черной краской одно слово: «Мины».

Машина остановилась.

Ярцев протяжно свистнул.

— Что за мистификация?

— Мистификация, черт бы ее побрал! — хмуро сказал Стрельцов. — Придется рыть все заново.

— Неужели вы думаете, что эти штучки — настоящее табу? Откуда здесь взяться минам? Или «обстановка, приближенная к боевой»? — Ярцев резким ударом ноги сбил указатель.

— Это еще что? Поставьте! — Стрельцов огляделся, выискивая удобное место для орудийных окопов. Гул автомобильного мотора привлек внимание. «Кто бы это мог быть? — подумал, стараясь разглядеть через мутное стекло приближавшегося газика лицо офицера. — Полковник?»

Фролов и Лукьянов. Стрельцов сделал несколько шагов навстречу. Офицеры поздоровались. Лукьянов тотчас ушел к солдатам, стоявшим тесной группой возле машины.

Фролов расстегнул планшетку, вынул карту.

— Координаты огневой позиции изменились. Позиция будет теперь здесь. — Он показал на черный овальный значок.

— Связь готова? — крикнул Стрельцов не оборачиваясь.

— Так точно! — отозвался радист.

— Передайте лейтенанту Краснову: «Двигаться дальше!»

— Слушаюсь!

— Ярцев! Вышлите маяка на дорогу. Подойдет колонна, пускай едут по нашему следу.

Ярцев ушел отдавать распоряжение. Стрельцов нанес на свою карту район новой огневой позиции. Предстояло проехать еще с километр. «Не так обидно, — подумал. — Все равно новые копать». Он мысленно подсчитал, что на инженерное оборудование уйдет почти весь день — земля промерзла, и верхний слой придется снимать ломами и кирками.

— Время готовности шестнадцать ноль-ноль, — сказал Фролов.

Стрельцов взглянул на часы.

— Маловато.

— Да, срок жесткий, фронтовой.

— Не успеть…

— Это приказ, — отрезал Фролов и отошел к газику.

Стрельцову бросилась в глаза табличка с надписью «Мины», пнул сапогом и сел в кабину.

— Поехали!

Когда через полчаса связался с огневыми позициями, уже спокойно сказал Краснову:

— Время готовности пятнадцать тридцать. Придется попотеть.

Под ударами лома земля крошилась на мелкие куски. Киркомотыги оставляли борозды, похожие на глубокие царапины. Солдаты сбросили шинели. На разгоряченных лицах заблестел пот.

— Тяжело в ученье! — Синюков высоко поднял лом, с силой вонзил его в мерзлый грунт и закончил, выдохнув воздух: — Тяжело и в бою!

— А ты думал — легко? — не прекращая работы, бросил Савичев. — Служба, она везде не легкая.

— Да ну? — с деланным удивлением протянул Синюков. — А я и не знал.

— Разговорчики! — прикрикнул сержант Окунев.

Рябов сосредоточенно бил киркой. Вначале сильно ломило поясницу, а когда втянулся в работу, боль утихла.

Краснов часто поглядывал на часы. Время тянулось медленно, но работа подвигалась еще незаметнее. Уже прошел час, а будущие орудийные окопы едва наметились черными пятнами.

Люди работали добросовестно, но вскоре начали уставать; все чаще бросали кирку и, медленно распрямившись, переводили дыхание. Хотелось пить, но воды поблизости не было. Ожидали старшину с походной кухней.

Нестеров прибыл минут через тридцать. Не дождавшись, пока шофер остановит машину, выскочил из кабины и бегом бросился к Краснову, размахивая зажатой в руке газетой.

— Что случилось?

— Вот! — Нестеров торжествующе развернул газету. — Читайте! Герой Социалистического Труда Гуткин Петр Ананьевич.

— Жив, значит!

— Жив! Таких людей смерть не берет. Герой — он везде герой, что в бою, что в труде!

Нестеров никак не мог опомниться.

— Он самый — Петя Гуткин. Ты скажи! Совсем и не знал. Агроном! Видимо, после госпиталя выучился.

— За работу, товарищи! — напомнил Краснов.

— Ну-ка, по-гвардейски! — выкрикнул Нестеров, схватил кирку и, громко крякая при каждом ударе, с азартом принялся бить землю. Под сильными и умелыми ударами отваливались целые глыбы мерзлого грунта.

— Комсомольцы! — крикнул сержант Ваганов, будто призывая к атаке. — А ну, нажмем!

Солдаты разбежались по местам. Замелькали кирки, засверкали острые концы ломов. Работа закипела.

— Эх, раз! Эх, раз! — выкрикивал при каждом взмахе Савичев.

— «Еще много, много раз!» — высоким голосом пропел Синюков под общий хохот.

— Давай, давай! — крикнул сержант Окунев. Теперь «разговорчики» уже не мешали.

Увлеченный общим энтузиазмом, Краснов тоже взялся за лом.

— Похвально, — услышал голосЛукьянова.

— Новость знаете?

— Знаю. Я Гуткина когда-то в партию принимал.

— Нас вместе принимали! — счастливо воскликнул Нестеров. Пот градом катился с лица.

— Тебя так не хватит надолго, Иван Федорович, давай сменю.

— Что вы, товарищ майор… — слабо возразил Нестеров, уступая кирку.

В окопах стало тесно. Краснов подозвал командиров орудий, приказал работать посменно. К его удивлению, сержант Ваганов пошел отдыхать и позвал с собою Рябова. «Нехорошо, — подумал Краснов, — командир, а сдался первым». Но скоро понял, в чем дело. Минут через двадцать комсорг и Рябов уже устанавливали щит с боевым листком.

— Оперативно, — похвалил.

Очередная смена заняла окопы. Земля была вынута уже на два штыка.

«Теперь легче пойдет», — с удовлетворением подумал Краснов.

Синюков у костра громко читал очерк о знаменитом однополчанине.

Краснов направился к огню. Солдаты расступились, освобождая место командиру. Он устало опустился на поваленное бревно, но позвали к телефону.

Стрельцов беспокоился, успеют ли огневики к указанному сроку. Краснов обнадежил его. «Ну-ну», — в голосе командира батареи послышалось сомнение. «Не вытерпит, — подумал Краснов, — придет проверить».

Он не ошибся. Стрельцов, увидев почти готовые окопы, удивился.

— Неплохо, — заговорил, но, заметив приближающегося Фролова, умолк.

— Богатыри! — восхищенно сказал майор, пожимая руку. — На славу потрудились!

— По-фронтовому, — Краснов горделиво выпрямился.

Лицо Фролова вдруг потемнело.

— А это что? — он показал на неглубокую продолговатую ямку.

— Ровик.

— Что, что? — громче переспросил.

— Ровик, — предчувствуя неладное, повторил Краснов и взглянул на Стрельцова. Тот молча отвернулся.

— Минометный обстрел! — во весь голос крикнул майор. — Расчеты, в укрытия!

— В укрытия! — повторил Стрельцов.

Теперь лишь Краснов понял, что это вводная.

Солдаты бросились в ровики, но они были слишком тесными и мелкими.

— Поняли ошибку?

— Так точно. Солдат пожалел, тяжелый грунт…

— Такая жалость дорого обошлась бы в настоящей боевой обстановке. Командуйте отбой.

— Отбой! — крикнул Краснов и тихо добавил: — Разрешите идти?

— Идите.

Вскоре из ровиков полетели комья земли.

Стрельцова вызвали на наблюдательный пункт.

— Свое начальство хуже чужого, — бросил Краснову и, не взглянув на Фролова, уехал.

Едва скрылась машина командира батареи, приехал полковник Родионов. Фролов доложил о готовности огневых позиций.

— На сорок минут раньше срока! — подчеркнул.

— А вы боялись, что не успеют!

— Очень мерзлый грунт, — оправдываясь, сказал Фролов. — Как камень!

Родионов посмотрел на солдат.

— Туго пришлось?

— Покряхтели, товарищ полковник! — ответил за всех Синюков. — Ну, ничего!

— Ничего? Вот и я так думаю, что ничего: пот дешевле крови!

— Поту у нас хватит. Старшина целый котел чаю привез, запасемся!

Кругом засмеялись.

— Веселый народ, — все так же улыбаясь, сказал командир полка. — Как это в песне поется:

Мы живем — не тужим,
Родине мы служим.
Ну, желаю успеха! Взводу объявляю благодарность. Благодарю за службу, товарищи огневики!

— Служим Советскому Союзу! — нестройным хором ответили солдаты.

— Работают хорошо, а отвечают плохо, — сказал Родионов, усаживаясь в машину.

Майор Фролов уехал вслед за командиром полка.

— Обед готов, — доложил старшина. — Можно кормить?

Краснов позвонил Стрельцову, рассказал о Родионове.

— Передайте и от меня благодарность! С обедом поторапливайтесь, возможны перемены.

— Слушаюсь.

Краснов ужаснулся: неужели придется бросать с таким трудом оборудованную позицию?!

2
— Задача ясна?

— Так точно, товарищ полковник, — подтвердил Стрельцов и еще раз взглянул на разостланную карту.

Задача казалась несложной, и он даже обрадовался, что не придется менять огневых позиций, но когда развернул таблицу стрельб, лицо омрачилось. С обратных скатов высоты Безымянной, где стояли орудия, огневые точки «противника» не простреливались.

— Мертвое пространство…

Можно было найти выход из положения, и очень простой: отвести орудия назад. Но единственным удобным местом поблизости были старые отлично оборудованные огневые позиции. Теперь лишь Стрельцов понял, зачем их «заминировали», хотя район огневых позиций сразу назначили на Безымянной. Оттягивать орудия еще дальше назад перед наступлением было неблагоразумно. Оставалось одно — выдвинуть гаубицы на высоту и прямой наводкой расстрелять проклятые доты. Решение было найдено. Стрельцов подумал было доложить, но не сделал этого. Родионов не любил вмешиваться в дела офицеров и давал им полную свободу действий.

В бою командир полка не может в каждом случае детализировать задачи. «Воевать — не в шашки играть, — любил повторять Родионов. — Не деревяшки переставляем, живыми людьми командуем. А у каждого солдата своя голова на плечах».

Стрельцов приложил к глазам бинокль и отыскал место, где должны были находиться доты, но, к своему удивлению, не нашел их. Обычно доты изображали деревянными щитами с черным прямоугольником амбразуры. Их можно было увидеть за километр даже невооруженным глазом. Не успел подумать, что цели даны совершенно условно, как полковник, словно разгадав его мысли, громко спросил начальника штаба:

— У «противника» все сделано?

— Все, товарищ полковник.

— Все? — переспросил Родионов, как бы подчеркивая объем поставленной ранее задачи, и, выслушав ответ, удовлетворенно произнес: — Добро! Пора, кажется, и пообедать, а? — добавил он.

— Я не против, — согласился подполковник Строкач.

Родионов подозвал своего шофера:

— Слетай на кухню. Котелки есть?

— Достанем, товарищ полковник! — уверенно сказал белобрысый солдат в новеньком полушубке с таким видом, будто найти для командира полка котелок представляло немалую трудность, но он, шофер, раздобудет, чего бы это ему ни стоило.

— Ну, если достанешь, тогда давай! — с самым серьезными видом сказал полковник, но глаза его залучились.

Шофер повернулся, чтобы уйти. Родионов вдруг остановил его:

— Погоди, вместе пойдем.

Солдат надул толстые губы:

— Принесу, товарищ полковник. Не беспокойтесь…

— Вершки и гущу? Ложка торчком? Знаю я, как наливают командиру полка!.. Пойдемте, — кликнул начальника штаба.

— У солдатского котла каша вкуснее, — сказал Строкач.

— И разговор веселее! — подхватил Родионов, направляясь по траншее к выходу.

— Все равно гущу дадут, — ворчливо пробормотал шофер. — Борщ сегодня, как каша: черпак не тонет.

Оглянулся, ожидая сочувствия, но Стрельцову было не до него.

— Какое решение? — спросил Фролов.

Стрельцов пожал плечами, не хотелось выказывать свое замешательство.

— Придется организовать передовой наблюдательный пункт, — сказал Фролов, не дождавшись ответа.

Ярцев, прислушивавшийся к разговору, поморщился: ползти по снегу не было никакого желания. А на передовой наблюдательный пункт в рост не пройдешь: подходы просматриваются «противником» до третьей траншеи.

— Да, — сказал наконец Стрельцов. — Я принял такое решение. — И, вспомнив, что Фролов замещает командира дивизиона, уехавшего в отпуск, холодно спросил: — Разрешите действовать?

— Желаю успеха.

Стрельцов нехотя пожал протянутую руку.

— Учти: посредников много, — сказал Фролов по-свойски.

— Знаю, не первый год служу с Родионовым.

Полтора часа спустя Стрельцов с разведчиками и радистом добрались до неглубокого рва, поросшего густыми и цепкими, как малозаметные препятствия, жухлыми кустиками. Ров опоясывал крутой восточный склон Безымянной. И разведчикам казалось, что они действительно находятся в боевых порядках пехоты. Стрельцов приказал установить стереотрубу и приник к окулярам; резиновые наглазники отпечатали холодные круги вокруг глаз. Один дот разыскал быстро. Он был искусно сложен из валежника и снега, амбразура сделана из обрезка дерева. Стрельцов передал наблюдение разведчику.

— Ищите второй дот.

Ярцев, устроившись на футляре от прибора, меланхолически пускал колечки дыма.

— Раздавите.

Ярцев пересел на корточки.

— Когда стемнеет, подыметесь наверх, разведаете место и пути подхода для орудий.

— А может, сейчас?

— Засекут.

Стрельцов отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

— Товарищ капитан, — тихо подозвал наблюдатель.

— Есть?

— Похоже.

Стрельцов посмотрел в стереотрубу, но ничего не увидел. Вглядевшись внимательно, различил на снегу ребристые следы. В одном месте снег был утоптан. «Сам, наверное, приезжал», — подумал о командире полка.

Наконец удалось разглядеть и дот, тщательно замаскированный буреломом.

— Уточнить координаты.

— «Волга», «Волга», я — «Дон», я — «Дон», — твердил радист, обдавая черную коробочку микрофона паром. — «Волга»… «Волга»… «Волга»? — Лицо радиста просияло. — Я — «Дон». Даю настройку: раз, два, три, четыре, пять… — Он повторял этот счет с наслаждением. — Раз, два, три, четыре, пять… Прием! — выкрикнул и прислушался.

— Вызовите лейтенанта Краснова.

— Слушаюсь! «Волга», «Волга», слышу вас хорошо. Тридцатого к микрофону. Двадцатый вызывает. Прием!

— Товарищ капитан, — почему-то перешел на шепот радист. — У микрофона десятый.

Стрельцов поспешил к рации.

— Двадцатый слушает… Так точно, товарищ десятый.

Лицо командира батареи потемнело, отыскал глазами солдата в полушубке с поднятым воротником и сказал в микрофон:

— Так точно. Рядовой Остапенко… Слушаюсь!.. Ясно. — Передал радисту наушники и микрофон. — Остапенко!

Солдат вскочил и вытянулся, но вспомнил, где находится, подогнул колени.

— Теперь поздно нагибаться. Кто разрешил идти во весь рост?

— Так я… — начал и запнулся: как могли узнать об этом, ведь он полз замыкающим и только метров десять прошел полусогнувшись.

— Посредники доложили командиру полка, что вы убиты. Ясно? — все больше раздражаясь, кричал Стрельцов. — Убиты! Марш отсюда!

Солдат растерянно повернулся и полез наверх.

— Назад! Садитесь на место. Командир приказал отнести вас на руках: мертвые не ходят.

Остапенко шепнул разведчику:

— Заметили, понимаешь…

— «Заметили», — передразнил тот и сказал в сердцах: — Я бы тебя тут зарыл, не то что на сопку тащить. Фокусник нашелся!

Втянув голову в меховой воротник, «убитый» больше не проронил ни слова.


С наступлением сумерек старший лейтенант Ярцев и разведчик Долгов осторожно вскарабкались на Безымянную. Вскоре они натолкнулись на глубокую выемку с пологими краями. Без большой затраты времени ее легко можно переоборудовать в орудийный окоп, пригодный для стрельбы прямой наводкой. Ярцев обрадовался: сектор обстрела был отличный. На миг тусклым угольком впереди мелькнул огонек. Ярцев напряг зрение, но огонек исчез. «Светлячок, — подумал. — Впрочем, откуда ему взяться зимой? Показалось».

Капитан приказал лично разведать скрытый подход, дойти до огневой позиции, объяснить Краснову задачу, провести огневиков на высоту и лишь тогда возвратиться на передовой наблюдательный пункт. Но Ярцев боялся потерять найденное для орудий место, а кроме того, спускаться вниз, чтобы затем снова взбираться…

— Я остаюсь здесь, — сказал разведчику. — Буду ждать вас, чтоб не заблудились. Пойдешь на огневую. Тут близко, прямо вниз. Доложи лейтенанту Краснову. Он знает. И немедленно веди сюда огневиков.

— Ясно, товарищ старший лейтенант, — ответил Долгов, и Ярцеву показалось, что солдат понимающе улыбнулся.

— Идите!

Разведчик исчез в темноте. В ночной тишине еще долго слышался хруст веток, но и он постепенно затих.

Ярцев плотнее запахнул полушубок и, поджав ноги, прилег на снег. Ему все еще чудилась усмешка солдата: «Неужели разгадал?» Он закурил, тая в рукаве папиросу.

Ночь выдалась безлунная. В том месте, где в эту пору обычно сияла луна, слабо мерцала голубоватая далекая звездочка.

Вспомнилась Надя Пирогова. Нескладно получилось… Кто бы мог подумать, что такая вежливая учительница способна отхлестать по щекам. И за что? Только обнял и усадил на кровать… В конце концов, она сама пригласила его в дом. «Подумаешь, — проворчал вслух. — Венера Милосская из Пятидворовки! Впрочем, в такой глуши и эта учительница — богиня. Больше смотреть не на кого. И Краснов в нее втюрился, хотя притворяется равнодушным. «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей». Все равно зря старается. Надя не любит божьих коровок. Ей героя подавай. Впрочем, этот юноша лезет в гору…»

А что сулит ему, старшему лейтенанту Ярцеву, дальнейшая служба? Он вспомнил фразу из Стендаля, которую выписал в блокнот: армейская жизнь для Фабрицио — жизнь белки в колесе: суета без надежды чего-либо достигнуть.

«Суета». И все это тактическое учение показалось нелепым и ненужным. Ну, что оно могло дать ему, старому фронтовику? Вот он целый день ползал на животе и мерз в овраге. А для чего? Если будет война, и так поползешь. Когда над головой свистят свинцовые шмели, извиваешься ужом и без посредников. Это таким, как Краснов, нужны липовые минометные обстрелы. А у него, Владимира Ярцева, и сейчас еще к сырой погоде ноет раненая нога… Глупо тогда получилось. Пошел в тыл за новыми сапогами — и вдруг дурацкий случайный снаряд. Пришлось пролежать в госпитале больше двух месяцев. Последние две недели жил великолепно…

«А славная была Анечка», — ласково подумал Ярцев. До слуха долетели приглушенные шаги. «Идут», — догадался и засигналил папиросой.

Огневики пришли во главе с Красновым. Ярцев показал район огневых позиций и, пожелав успеха, заторопился в обратный путь, надеясь соснуть до рассвета.

Краснов разметил окопы, и солдаты приступили к работе. В ночную тишину вонзились глухие удары ломов. К четырем утра огневая позиция была готова. Предстояла не менее трудная задача: втащить орудия. Краснов решил подвести их как можно ближе тягачами, а затем вкатить вручную.

Поднять гаубицу одним расчетом оказалось невозможно. Общими усилиями они все же втащили первое орудие наверх. Оставалось метров двадцать докатить до окопа.

Небо начало сереть. Стала вырисовываться занятая «противником» сопка Фигурная. Нужно было торопиться, чтобы до рассвета установить оба орудия. Как назло, гаубица застряла на пне. Это стоило почти пятнадцати минут. Краснов все чаще поглядывал на небо и нервничал, но потом вспомнил, что избранный путь подхода, по словам Ярцева, скрыт от глаз «противника», и немного успокоился. Все равно раньше восьми часов стрельба не начнется.

Узкая полоса над Фигурной уже засветилась, когда орудие вкатили в окоп. Краснов оставил четырех человек, дав им задание замаскировать гаубицу, а сам с другими солдатами поспешил за второй. Не успели отойти, как в небе вспыхнула ракета. На несколько секунд синеватый свет ярко осветил кусты, черные пятна окопов и беззащитное орудие. Свет погас, усилив мрак, но тотчас, искря, описала большую дугу вторая ракета и рассыпалась в вершине пятью красными звездочками. Сжалось сердце: ракета означала «Стой!».

— Лейтенант Краснов! — резко прозвучал голос. — Ко мне!

Он подбежал к офицеру, на рукаве которого белела повязка посредника.

— «Противник» обнаружил вас, — жестко произнес офицер. — В результате минометного налета орудие выведено из строя, люди убиты и ранены.

— Все? — спросил, чувствуя, как спазмой сдавило горло. — Весь взвод?

— Нет. Только те, что оставались у орудия.

Усталость, которой Краснов раньше не ощущал, сразу обрушилась невыносимой тяжестью.

Вниз спускались молча. Настроение у всех было подавленное.


Когда одна за другой взлетели ракеты, Стрельцов сразу почуял беду. Ярцев проснулся, но снова закрыл глаза. Стрельцов растолкал его:

— Вы хорошо разведали скрытый подход?

— Так точ… Да! Краснов, наверное, напутал… Ничего удивительного. — И торопливо заговорил, стараясь угадать, какое впечатление производят его слова на командира батареи: — Молод, опыта ночных учений не имеет. Это, разумеется, мое предположение, — добавил тоном человека, который не боится возражений, хотя они и возможны. — Но это все-таки не догадка, а так сказать…

— Замолчите вы!..

У Ярцева мгновенно пересохли губы, но он попытался улыбнуться. Улыбка вышла жалкой, заискивающей.

Стрельцов заторопил радиста с вызовом батареи.

Тот виновато ответил:

— Сейчас включу, товарищ капитан. Вы же приказали экономить питание.

— Где проводная связь?

— Вы сами сказали…

— Что вы все заладили — «сами», «сами»! — взорвался. — Сейчас же тяните линию!

Ярцев поспешил уйти. «Когда начальство в гневе, молчание — дороже золота».

Стрельцов закурил, но отшвырнул папиросу и втоптал ее в снег.

— Я сам пойду. Связисты, готовы? Пошли!

— Товарищ капитан, — обрадованно позвал радист. — К микрофону!

— Работать сегодня не будете, — услышал голос Фролова. — Десятый разрешил отойти на «Волгу» для отдыха. Как поняли? Прием.

— Понял вас, — мрачно ответил Стрельцов и, прикрыв ладонью микрофон, скомандовал сбор.

— Товарищ старший лейтенант, — нерешительно спросил Долгов, — как быть с Остапенко?

— Приказано эвакуировать, какие могут быть разговоры? — нервно ответил Ярцев.

— А может, в него прямое попадание было, тогда как? Не соберешь ведь? — спросил, плутовато прищурив глаза, разведчик.

Ярцев махнул рукой: «Поступайте как знаете». Не до Остапенко, тревожила собственная судьба.


Ярцев надеялся, что вышел безнаказанным из ночной истории. Командир батареи обозвал Краснова растяпой и объявил двое суток домашнего ареста.

— Люди могут отдыхать, — бросил Стрельцов, устало опускаясь на подстилку из веток.

Краснов ушел выполнять приказание, в палатку больше не возвратился.

— Воевать труднее, чем флиртовать с учительницей, — Ярцев выпустил фразу, как пробный шар.

— Все вы хороши, — проворчал Стрельцов, натягивая на себя полушубок. — Чуть отвернулся — и все пропало. Будет мне наука, как доверяться.

Пока обдумывал подходящий ответ, капитан уснул. Ярцев подбросил в печку и тоже улегся, но сон не шел. Было все-таки не по себе. Он отлично понимал свою вину. По-честному нужно было признаться во всем, но тогда взыскание получил бы не Краснов, а он. Ярцев же больше всего боялся сейчас быть замешанным в неприятной истории. Это могло повредить его планам. Он написал рапорт с просьбой послать его в Ленинград на курсы руководителей физкультуры. Не столько хотел учиться, сколько надеялся уйти из взвода на должность физрука. Теперь со дня на день ожидал ответа из отдела кадров.

Полог палатки откинулся. Согнувшись, вошел майор Лукьянов. Ярцев сделал движение, точно хотел встать, полагая, что майор скажет: «Лежите». Лукьянов не любил тревожить людей и обычно старался говорить в непринужденной обстановке. Но на этот раз он молчал, выжидая, пока старший лейтенант приведет себя в порядок. В лице майора не было присущей ему приветливости.

— Нескладно получилось, — сказал наконец.

— Да-а, — неопределенно ответил Ярцев, стараясь угадать настроение замполита.

— Ведь нужно было не только провести огневиков, но и разведать скрытый подход. И что обидно, в каких-нибудь пятистах метрах на север превосходный подъезд и противником совершенно не просматривается. Я только что был там с лейтенантом Красновым.

«Вот оно что! Пожаловался! Наверное, всю вину на меня свалил».

— Товарищ капитан! — негромко крикнули снаружи. — Командир полка едет!

Ярцев хотел разбудить Стрельцова, но Лукьянов остановил его:

— Пускай спит. Пойдемте.

Родионов, заметив старшего лейтенанта Ярцева, поманил к себе:

— Почему не выполнили приказ?

«Пожалуй, будет лучше, если сразу повиниться, — решил Ярцев, — признать свою вину, и на этом все кончится. Ну, отхвачу арест. Сейчас это неважно, все равно скоро уеду». Он сделал скорбное лицо.

— Виноват, товарищ полковник.

— Вот-вот.

«Хорошо, что не стал отпираться…»

— Еще бы не виноват! Наступление сорвал, орудие и людей вывел из строя.

Ярцев попытался возразить, что вина его условна, так же как срыв наступления на мифического противника, но полковник сурово оборвал:

— Кто на учении потеть боится, в бою и крови испугается.

— Я фронтовик, у меня тяжелое ранение, — обиженно скривил губы Ярцев. — Да что я, товарищ полковник, один виноват? — вырвалось наперекор задуманному покаянию. — Краснов огневым взводом командует, а не я… Кроме того, я вообще могу доказать свое алиби в этом деле! — почти выкрикнул Ярцев и струсил, увидев, как глаза полковника стали жесткими и колючими.

— Алиби? — с угрозой переспросил Родионов. — Может быть, вы и к гибели разведчика Остапенко не причастны? Почему солдат попал под снайперский выстрел?!

Ярцев молчал.

— Я разговаривал с солдатом, — вступил в разговор Лукьянов. — Устал, говорит, ползти и поднялся, чтоб дух перевести.

— Вот почему! Задохнулся, не научили его переползать, не закалили физически. И кто не научил? Командир взвода, отличный спортсмен! Идите. Потом разберемся. Позор!

Родионов скрутил папироску, уронив на снег несколько золотистых витков табака, вставил ее в мундштук, зажал в зубах. Торопливо чиркнул спичкой. Она сломалась. Полковник вынул другую, потом еще одну. От пятой спички наконец прикурил и уже вполне спокойно спросил Лукьянова:

— Что Краснов, сильно переживает?

— Стрельцов на него арест наложил.

— Вот это напрасно! Где он?

— Спит.

— Давно?

— Часа два, пожалуй.

— Разбудить.


Краснов все бродил по склонам Безымянной в поисках наилучшего выхода из создавшегося положения. Облюбованный вместе с майором Лукьяновым северный подъезд, хотя и был совершенно скрытым от наблюдения со стороны «противника», но имел серьезный изъян. Автотягач мог подойти с орудием к огневой позиции метров на пятьдесят, не ближе. Эти несколько десятков метров представляли многоступенчатую каменную лестницу.

Краснов направился вниз, на батарею. Чем ближе он подходил к палаткам, тем чаще думал о полученном сегодня взыскании. Конечно, часть вины была и за ним, но обидело, что Стрельцов даже не выслушал, не разобрался, в чем дело, а сразу, «с ходу», как говорят, влепил двое суток! В довершение к аресту обозвал растяпой.

Вслед за первой благодарностью от командира полка — первый арест в жизни!

Стрельцов принял холодно и сухо, сквозь зубы объявил, что снимает наложенное взыскание. Краснов вздохнул с облегчением, но от следующих слов, сказанных как бы ненароком, бросило в жар:

— Поклонитесь адвокату.

— Я не жаловался!

— Ладно. Это теперь не имеет значения. Взыскание снято. Разведали новый подход?

Краснов подавил обиду и изложил свой план: до восхода луны убрать «подбитую» гаубицу сержанта Окунева и поставить в окоп орудие Ваганова.

— Ерунда, — отрезал Стрельцов. — Нечего терять времени на эвакуацию. Вы же два окопа вырыли? Ну и ставьте второе орудие на свое место. Впрочем, ладно. Я сам буду руководить. Хватит за вас пилюли глотать. — Махнул рукой и чертыхнулся.

— Кого это вы там браните? — спросил вошедший Лукьянов.

— Ярцева, кого же еще.

— Да, — озабоченно произнес Лукьянов. — Нехорошо вышло.

— Меньше бы возились с такими, больше порядка было бы. Вечно уговариваем, воспитываем, убеждаем! В три шеи таких!

— Бывает и так. Но это последний выход. Народ уверился, что армия перековывает самых неисправимых. И это верно. Конечно, легче работать, если приходят только хорошие да примерные. В жизни так не бывает. Приходится возиться. Зато народ и говорит спасибо.

— На меня пока не жаловались, — хмуро сказал Стрельцов. — И сейчас еще письма шлют, благодарят.

— Очень хорошо. Пишут, конечно, хорошие люди?

— У меня плохих не было.

— Так-таки и не было? — прищурился Лукьянов. — А Коробочкин, Михайлов — забыли, сколько вы с ними мучились?

— То сначала, — примирительно сказал Стрельцов. — Потом орлами стали. Повозился, конечно…

— «Повозился», — засмеялся Лукьянов. — Воспитывать пришлось, вот что, Сергей Васильевич! Послушаешь вас иногда и диву даешься. А ведь любите вы свое дело и солдат своих — беленьких и черненьких! — любите. Любите!

— Я за них отвечаю.

— Отвечаете. И мы за вас отвечаем. И нам приходится с вами возиться: воспитывать, убеждать, уговаривать. И с Ярцевым хлопот немало было. Помните историю с официанткой?

— Выкрутился он тогда.

— Выкрутился! Из круглых: катится, не цепляет.

— И неплохой же парень! — с досадой воскликнул Стрельцов. — Но…

— Вот именно, «но». Если бы не это «но»!

— Не думаю, что Ярцев вчера умышленно насолил ему, — кивнул на Краснова.

— Нет, — согласился Лукьянов. — Поленился, ноги свои пожалел. Какое решение приняли? — спросил вдруг, резко меняя тему разговора.

Внимательно выслушал, помолчал.

— Послушайте, товарищи, — заговорил оживленно. — В финскую у нас в полку произошел такой случай. Было это в районе Кивиниеми… Нужно было подавить дот прямой наводкой по амбразурам. Посмотрели, подсчитали — выстрелов двадцать дадут сделать. Для дота хватит, но пушку укрыть не успеем. Тогда командир орудия привязал к пушке канат, метров в сто. Другой конец протянул за бугор. Ночью орудие поставили на прямую наводку, а на рассвете ударили. Шесть попаданий в амбразуру! В ответ, конечно, бешеная стрельба. Расчет ползком отступил за бугор и канатом потащил пушку. Пули от щита горохом отскакивают. Противник растерялся: что за диковина? Людей нет, а пушка катится. Самоходок тогда еще не было. Ну, пока опомнились, полковушка была уже в укрытии.

— Нашу веревочкой не дернешь, — с сомнением произнес Стрельцов, но рассказ заставил призадуматься.

— Зачем же веревочкой? — видно было, что замполиту не хотелось сразу отступить от своего предложения. — Тросом, лебедкой тягача.

— А хватит? — неуверенно взглянул на командира взвода.

— Вполне! — Краснов загорелся идеей Лукьянова. В воображении созрела новая оригинальная мысль.

— А что вы предложили бы?

Краснов только ждал этого вопроса.

— Если нам так сделать, — горячо заговорил, — поставить второе орудие на место первого и не маскировать его.

— Как это? — нахмурился Стрельцов.

— Погодите, не перебивайте, — остановил Лукьянов и одобряюще поддакнул: — Так, так…

— «Противник» примет новое орудие за подбитое и не станет трогать его. Расчет заляжет между станинами. Как только подадут команду, все по местам и — беглый огонь!

— А затем орудие убрать лебедкой тягача, — подхватил Лукьянов.

— Совершенно верно!

Краснов взглянул на Стрельцова: что он скажет?

Командир батареи не торопился с ответом. Замысел понравился, но справится ли Краснов? Такой вариант исключал присутствие на огневой позиции его, Стрельцова: в самый ответственный момент будет на наблюдательном пункте. Но предложение было заманчивым. Рискнуть?

Лукьянов молча ждал ответа, Краснов волновался.

— Хорошо, — выговорил наконец. — Так и сделаем, но, — покосился на майора, — никому! Узнают посредники — все прахом!

— Не выдам, — заверил Лукьянов.

— Пошли, — сказал Стрельцов, поднимаясь. — Уточним на месте все детали.

— А я — к людям, — сказал Лукьянов, направляясь к солдатским палаткам.


С наступлением темноты подобрались к «подбитому» орудию и на руках спустили по северному склону вниз, к тягачу.

Окутанное ночной темнотой небо озарялось подрагивающим голубоватым светом. За сопками трудились электросварщики, комбинат строили днем и ночью. Сполохи электросварки казались отсветами далекой артиллерийской канонады, а дробный рокот пневматических молотков — очередями пулеметов. Невольно возникало ощущение настоящей фронтовой обстановки.

В этот час в палатке, где располагались вчерашние «убитые» и «раненые», шел приглушенный разговор. Собственно, говорил один Синюков, окрестивший себя «живым трупом». Остальные солдаты молчали, погруженные в невеселые думы: сейчас, когда они бездельничают вокруг краснощекой железной печки, товарищи, напрягаясь изо всех сил, толкают орудие. Вчера всем взводом катили и то тяжело было, а теперь? Четверо совершенно здоровых людей лежат, изнемогая от тепла и скуки, изображая из себя героев, проливших кровь в бою. Лишь Синюков не унывал:

— Начинаю верить в загробную жизнь!

Никого не задело столь интригующее начало. Молчали, будто и в самом деле были мертвыми.

— Начинаю верить в загробную жизнь, — повторил Синюков, задетый равнодушием слушателей. — Табак выдают, обедом кормят…

— Замолчи! — неожиданно выкрикнул Джутанбаев. — Без тебя тошно!

— Товарищи надрываются, а он с шутками! — поддержал Савичев.

Внезапно Синюкова озарила идея. Вначале она показалась просто забавной, не решился высказать ее вслух, опасаясь новых упреков. Подумав еще немного, он повеселел.

— Зачем такое? — удивился Джутанбаев, глядя, как Синюков обматывает голову полотенцем.

Синюков, посмеиваясь, нахлобучил поверх полотенца шапку и, встав на колени, застегнул на шинели ремень.

— Товарищи! — сказал торжественно и в то же время задорно. — Все, кто могут идти, — за мной, на батарею! На фронте и раненые сражались!

— Ай да Синюков! Вот это агитатор!

— Голова! — причмокнул Джутанбаев и начал быстро одеваться.

В палатке поднялся шум. «Убитые» и «раненые» заторопились к выходу.

— Погодите, — поднял руку Савичев. — Всем нельзя, «убитые» должны остаться.

Солдаты переглянулись: кого считать «убитым»? Офицер-посредник сказал: «Люди убиты и ранены».

— Оставайся, Хазиз, — мягко попросил Синюков, опустив глаза.

— Почему так? — вскипел Джутанбаев. — Почему я «убитый»? Тебе загробная жизнь нравится, ты оставайся!

— Нельзя мне, — смутился Синюков. — Я ведь агитатор. Люди идут на смерть у того, кто сам ее не сторонится. Это еще генерал Драгомиров сказал.

— Какой генерал? — переспросил Джутанбаев.

— Дра-го-миров, — раздельно произнес Синюков. — Нехорошо, нужно знать героев Отечественной войны, Хазиз.

— Драгомиров… Такой генерал не слышал. Рокоссовский знаю, Доватор знаю. Драгомиров — не знаю.

Воспользовавшись замешательством, Синюков выскользнул из палатки.

— Стой! — опомнился Джутанбаев. — Не хочу быть убитым! Сам сиди мертвый!

— Хазиз, — остановил его Савичев, — оставайся, всем нельзя. И в палатке кому-нибудь нужно печку топить. Придут товарищи, погреться негде. А Драгомиров еще при царе, в прошлом веке жил…

«Раненые» бегом устремились на сопку. Навстречу попался сержант Ваганов.

— Комсорг! — закричал Синюков с такой радостью, будто после долгой разлуки и нудного лежания в госпитале встретился с однополчанином. — Спешим на помощь!

— Отлично, — обрадовался Ваганов и сразу же повернул назад. Приказание было выполнено: лейтенант вызывал всех «легкораненых» на подмогу.

Майор Фролов и офицер-посредник, увидев странно наряженных солдат — у всех на головах белели полотенца, — нахмурились.

— Как же вы так одинаково все пострадали? Все в голову ранены? Редкий случай, — посредник покачал головой.

Синюков сообразил, что всей затее грозит провал, стянул полотенце и сунул его в карман.

— Никак нет! — задорно выкрикнул. — Не все в голову, я в другое место ранен!

— А именно?

— Сидеть нельзя, — сообщил таинственно. — Но работать можно!

Все рассмеялись, посредник махнул рукой.

— Да, а «убитые» где? — спохватился.

— Один «убитый» назначен истопником, — ответил Савичев.

…Задолго до рассвета батарея была полностью готова к стрельбе по «доту». «Противник» несколько раз бросал вверх осветительные ракеты, но, видя на Безымянной незамаскированное орудие, принимал его за подбитое прошедшей ночью. Хитрость удалась.

— Угломер тридцать ноль! — четко скомандовал лейтенант Краснов.

— Угломер тридцать ноль! — повторил сержант Ваганов.

Рябов завертел маховичок орудийной панорамы.

Каждая команда приводила в движение номера орудийного расчета. Фиалкин, не спуская глаз с красных угольников стрелок орудия и прицела, плавно вращал маховик подъемного механизма. Мелькали пальцы Шилко, свинчивая предохранительный колпачок с черной головки взрывателя.

Савичев вложил в ствол длинное тело снаряда и коротким, резким толчком послал вперед деревянным досыльником, похожим на поварскую толкушку. Снаряд с глухим звоном вошел в ствол. Досыльник повис петлей на запястье, освобожденные руки подхватили протянутую латунную гильзу с пороховым зарядом и втолкнули ее в ствол.

Щелкнул затвор.

Рябов отвернулся и натянул шнур.

Короткий ствол гаубицы дернулся назад, на какое-то мгновение задержался и вновь плавно накатился в первоначальное положение.

Фиалкин, не дожидаясь, пока ствол остановится, рванул рукоять затвора. Вылетела гильза, со звоном ударилась о землю и, дымя, покатилась в сторону. Из ствола вырвались сизые клубы порохового дыма. Защекотало в горле.

Очередной снаряд вошел в ствол. Рябов проверил установки прицела. Савичев стоял наготове, держа в полусогнутых руках досыльник. Расчет ожидал новой команды, напряженно следя за своим командиром.

В коротких быстрых движениях ощущался единый, четкий, строго продуманный порядок коллективного действия, где каждый делал только свое, специально для него предусмотренное дело, необходимую и неотъемлемую частицу общей работы.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1
Надя украдкой оглядела комнату Стрельцовых. В ней ничего не изменилось на первый взгляд. Те же гардины, белые чехлы, вышитые подушки на диване. Но во всем чувствовалось равнодушие хозяйки. На этажерке перекосилась салфетка, на столе неубранная чайная посуда, через полуоткрытую дверцу шифоньера видно упавшее с вешалки платье.

Нина перехватила взгляд подруги.

— Извини за беспорядок, но… все надоело.

Сняла пальто, шляпу, небрежным жестом поправила волосы.

— Если бы не встретила, сама не зашла бы…

— Нет, я давно собиралась. Да все недосуг.

— Все заняты, всем некогда. Только мне незачем торопиться… Разве что с обедом не запоздать.

— Почему ты не идешь работать?

— Вначале Сережа возражал, теперь… теперь ему «все равно», да мне уже ничего не хочется. Не помню, где-то читала такие стихи:

Боюсь, что наступит пора —
Осень моих желаний…
Наверное, эта осень уже наступила для меня.

— Извини, но чушь! Какая осень? Двадцать четыре года, высшее образование и — осень. Просто непогода!

— Не переубеждай… Что у тебя нового?

— Разрываюсь на части! — оживилась Надя. — С первого преподаю историю в вечерней школе на стройке. Упросили, пока прибудет педагог из края. Как ты меня подвела! Ведь я заверила директора, что ты согласна. Мне теперь прохода нет: «Где ваш литератор?» Что я им скажу?

— Скажи, что я… Что я — жена… Вот и все. Только жена…

— Какой же это ответ? Если бы ты один день — хотя бы один день! — побыла в школе! Какие у меня замечательные ученики! Каменщики, монтажники, плотники — люди всех профессий!

— У тебя другая жизнь, — с завистью произнесла Нина. — И люди тебя окружают другие — хорошие, интересные… А у меня… Жене офицера в маленьком гарнизоне не просто пойти работать. Что дозволено мужу, недоступно жене.

— Еще раз извини, но это глупость! Десятки опровержений приведу!

Распахнулась дверь, вошла Матильда Ивановна, как всегда, в халате, с папиросой. Голова повязана косынкой, под ней топорщились папильотки.

— Доброе утро!

— Добрый день, — ответила Надя, делая ударение на втором слове.

— Для меня утро. Я только что встала с постели. — Сбила пепел. Нина подвинула на край стола пепельницу. — Благодарю. Понимаете, у меня просто болезнь: не могу подняться раньше двенадцати!

Надя насмешливо прищурилась:

— А позже?

— Позже — да. Но тогда ужасные головные боли. Ах, жизнь, жизнь! Взгляните на мои руки. Ужас! Печи топи, обед вари, пол мой, белье стирай. Эти портянки меня буквально угнетают! А ведь я могла, — Матильда Ивановна мечтательно подняла водянисто-голубые глаза, — иметь квартиру с центральным отоплением, газом, пылесосом! Зачем я только послушалась бабушку! Она меня убедила, что брачное свидетельство без диплома лучше, чем диплом без брачного свидетельства!

— Не вижу никакой связи, — Надя пожала плечами.

— Господи, какая вы непонятливая! Я переехала к бабушке в Томск и поступила в техникум, потом познакомилась с Панюгиным, и все пропало!

Вдруг стала серьезной, шагнула к столу, взяла книгу и вынула закладку, сделанную из тонкой костяной пластинки:

— Какая прелесть!

Но внимание уже привлек черный карандаш, лежавший рядом с книгой. Подошла к зеркалу и принялась подкрашивать брови.

Вдали прозвучал горн.

— Уже обед! А я еще не кормила Людмилочку! Так зачиталась! Изумительная книга. Но меня такое зло взяло, когда она бросилась под поезд! Разве это выход из положения? Я бы на ее месте измотала скандалами этого сухаря Каренина, отобрала сына и заставила платить алименты. А Вронскому подсунула бы такую пилюлю, что он помнил бы всю жизнь! Да, Ниночка, знаешь, что наши выдумали? Сажать деревья. Я сказала: деньги на семена… Саженцы? Ну, саженцы — пожалуйста. Сколько другие дадут, столько и я. Но копать ямы? Боже упаси! Не для этого я восемь лет, свои лучшие годы, провела за партой! Меня это не касается! — Матильда Ивановна вдруг рассмеялась. — О тебе даже не заикнулись! — Настороженно принюхалась. — Вы ничего не чувствуете? Гарью пахнет. Где-то пожар!

— Да, что-то пригорело…

— Ах, это Людмилочкина каша! Я совершенно забыла!

Стремглав бросилась к двери и чуть не столкнулась с Родионовой.

— Простите! Я в таком неглиже! — скороговоркой проговорила Матильда Ивановна и, многозначительно улыбнувшись Нине, выскользнула из комнаты.

Нина насторожилась, предчувствуя не совсем приятный разговор с председателем женсовета. Они не были знакомы, но Матильда Ивановна когда-то показывала: «Эта — жена командира полка».

— Здравствуйте, — глубоким грудным голосом сказала Родионова. — А вы, Наденька, какими судьбами? — Она пожала руку, затем подошла к хозяйке. — Варвара Ильинична.

Надя, мельком взглянув на наручные часики, решительно поднялась:

— Мне пора, до свидания.

Нина не пыталась удержать ее.

— Может быть, пойдешь? Там очень нужен литератор, — прощаясь, спросила Надя.

— Не знаю, не знаю, — еще тише ответила Нина, боясь, что Родионова услышит их.

— Все еще не устроились на работу?

Нина подняла глаза, стараясь угадать: слышала ее разговор с Надей или нет? Лицо Варвары Ильиничны выражало лишь серьезное внимание, а в строгих, еще очень молодых глазах читалось сочувствие. Это задело самолюбие: Нина не любила и стыдилась жалости к себе.

— Нет.

— А мне, помнится, давно уже говорили, что вы поступаете на стройку. Вы литератор, кажется?

— Да, — Нина отвечала неохотно, а Варвара Ильинична продолжала как ни в чем не бывало:

— Я к вам по делу.

В голове быстро промелькнула картина последнего посещения члена женсовета, энергичной блондинки. Она слишком рьяно принялась агитировать в какой-то кружок, а когда Нина отказалась, наговорила ей обидные слова…

— Догадываюсь. — Она собралась, как перед прыжком.

— Не упрекать, за помощью пришла.

— Чем я могу вам помочь? — сказала устало. — Я сама… — И умолкла, до боли прикусив губу.

— Можете, Нина Михайловна, — убежденно сказала Варвара Ильинична. — Мы организуем лекторий для жен офицеров. Женсовет и парторганизация просят вас прочесть несколько лекций. — Заметила нетерпеливое движение. — Не беспокойтесь, это вас не утомит, одна-две лекции в месяц.

— Я не беспокоюсь, но не знаю… Я ничего не знаю сейчас.

— Значит, отказываетесь, не хотите помочь? — огорчилась Варвара Ильинична.

— Не могу. — Нина снова почувствовала раздражение.

— Понимаю…

— Что вы понимаете?

— Чем-то раздражены. Это бывает… Я ведь и сама, — осторожно затронула сугубо интимный вопрос, — когда первого ждала, капризничала.

Она улыбнулась, вспомнив первый год замужества. Улыбка очень молодила ее.

— Проснулась однажды, шпрот захотела. Ну, сил нет, как хочу! А времени три часа ночи. Василий Игнатьевич успокаивал: погоди, дескать, до утра, где я тебе шпроты сейчас возьму? А я в слезы! И пошел мой Васенька на вокзал. Мы тогда в Иркутске жили, на Госпитальной. Трамваев еще не было там в те годы, бедняга через весь город пешком! Возвратился на рассвете. А я все сижу, жду! Открыл он консервы, ковырнула я раз, другой, положила вилку и уснула! — Варвара Ильинична рассмеялась: — Вот ведь как!

Невольно заулыбалась и Нина, но улыбка быстро исчезла. «Сережа вряд ли пошел бы», — подумала с болью.

— Так что я вас понимаю, — донеслось словно издалека. — Ну, ничего, все пройдет. Вы только не волнуйтесь. Это вредно в вашем положении.

Нина быстро отошла к окну.

— Видно, некстати пришла я сегодня, — вздохнула Варвара Ильинична. Разговор явно не получился.

— Извините, — сказала Нина, не оборачиваясь.

— Подумайте все-таки. Будет время, заходите. Непременно.

Варвара Ильинична вышла. Нина продолжала стоять у окна.

«В моем положении. В моем положении!..»

Без стука вбежала Матильда Ивановна. Нина торопливо вытерла глаза: «Какой я размазней стала…»

— После обеда такие крепдешины выбросили! Ахнешь! Такие расцветки! Расстроилась до слез! Денег хватило только на полтора метра, — она развернула сверток и подала шелковый отрез. — Как назло! — Сплела руки и заходила по комнате. — Как назло, никого, кто мог бы одолжить хотя бы двести рублей! И зачем только я купила позавчера креп-жоржет?

Подвижное лицо Матильды Ивановны приняло страдальческое выражение. Но вот она взглянула на Нину… Мелькнула спасительная мысль.

— Идея! Возьми себе отрез креп-жоржета. Он же тебе понравился тогда? Там как раз платье выйдет,даже с оборочками!

Вчерашняя покупка соседки нравилась Нине, она любила нежные, неяркие тона.

— Принеси, посмотрю.

Матильда Ивановна проворно выбежала из комнаты. Когда она возвратилась, Нина перед зеркалом примеряла ее новую покупку.

— Изумительно! Тебе так идет! — В предприимчивой голове моментально созрел новый вариант. — Может быть, ты его заберешь? А я побегу достану себе отрез на платье. Серьезно, бери!

— Пойдем вместе. Посмотрю, быть может, выберу что-либо другое, — слабо возразила Нина.

— Что ты! Там уже ничего не осталось хорошего! Сплошной ужас! — Матильда Ивановна могла убедить кого угодно и в чем угодно. — Какие-то дикие расцветки!

— Отчего же ты сама бежишь?

— Здравствуйте! У меня уже чек на руках на три с половиной метра! — Она вынула из сумочки неоплаченный чек. — Вот. Да что я тебя уговариваю? Я тебе одолжение делаю, а ты! У меня этот отрез с руками оторвут, только заикнись!

— Надо бы с мужем посоветоваться, — сказала Нина, сдаваясь.

— Что они в этом понимают! Запомни мой совет. — Матильда Ивановна терпеть не могла чужих советов, сама же никогда не упускала случая подчеркнуть свое превосходство в житейских делах. — Если хочешь приобрести настоящую вещь, никогда не спрашивай мужа! Или ты боишься, что он будет недоволен? Не бойся: ты сейчас в таком положении, что он не посмеет тебя расстраивать. Не понимаешь? — Она рассмеялась. — Я слишком скромна, чтобы выпытывать чужие секреты. Это не в моем стиле! Так берешь?

— Пожалуй, да.

— Вот умница! — Матильда Ивановна не давала опомниться, все развивалось молниеносно. — Когда я ходила Людмилочкой, — тараторила, пересчитывая деньги, — я покупала себе все, что душа желала! Точно… Ну, побегу! Мой «Журнал мод» у тебя? Присмотри хорошенький фасончик. У тебя исключительный вкус! Бегу!

Нина принялась рассматривать новое приобретение. Это развлекло ее, настроение несколько улучшилось. Увлекшись, не сразу отозвалась на стук.

— Войдите, — откликнулась наконец и смущенно отложила шелк. Вошел солдат. Нина уже знала его фамилию — Савичев.

— Здравствуйте, проходите, присаживайтесь.

— Наслежу я, — сказал Савичев, взглянув на сапоги. Он протянул записку: — От товарища капитана.

«Дай «Занимательную физику». Ни обращения, ни подписи…

Савичев взял книгу и, не зная, что сказать, спросил:

— Может, передать что капитану?

— Что же ему передать? Пускай домой скорее приходит.

— Ясно, — Савичев искоса взглянул на шелк. Нина почему-то покраснела. — Только наш капитан сегодня не скоро придет. Собрание комсомольское.

Она проводила взглядом ладную фигуру солдата, затем рассеянно посмотрела на стол, где блестящей грудой лежал шелк, и задумалась. На миг пожалела о своей покупке, показалась лишней…

Возвратилась Матильда Ивановна, цвела от удовольствия.

— Еще пять минут, и мой отрез продали бы! Представляешь, какой ужас? Хорошо еще, продавщица знакомая, придержала. Ну, смотри! Изумительно? — уселась на диван, закурила. — Я передумала шить платье-костюм. Ну кто его шьет из крепдешина? Я сделаю платье. И знаешь какое? Все лопнут от зависти! Между прочим, был еще один красивый кусок, но дешевый. Вещь должна быть дорогой. Я же не лейтенантша какая-нибудь! Все-таки моему Панюгину должны через год дать майора!.. Который час? Боже мой! Нужно идти.

Неохотно поднялась с дивана, взяла сверток.

— Как заедают нас, женщин, семейные заботы! — У самых дверей обернулась. — Совершенно забыла. Завтра в клубе женское собрание. Но я тебя отбоярила, сказала, что не сегодня-завтра поступаешь на работу.

— Напрасно. Никуда я не иду работать. — Нина вспомнила приход Родионовой. — И вообще, почему мне не пойти на собрание?

Матильда Ивановна округлила глаза.

— Что там делать? Грусть-тоска одна! Ну, мне, собственно, и некогда: у меня ребенок! — сказала с подчеркнутым чувством собственного достоинства. — Кому нечего делать, тот пусть и ходит. Впрочем, меня уже давно не беспокоят всякими собраниями и заседаниями! Я их отучила. Ну, пошла!

Зазвенел телефон. Сергей сообщил, что придет ужинать рано, до собрания. Нина ушла на кухню. Когда возвратилась в комнату, муж лежал на диване с «Артиллерийским журналом» в руках.

— Сережа, я сегодня сделала покупку. Не знаю, понравится ли тебе? Вот…

— Ничего, — оценил равнодушно, бегло взглянув на шелк. — В магазине?

— Нет, Матильда Ивановна уступила.

— Я вижу, ты с ней дружишь?

— А что в этом плохого?

— Ничего. Нравится — дружи. Мне-то что!

Наступила пауза. Сергей продолжал читать, Нина остановилась у дивана с отрезом в руках.

— Так одобряешь?

— Тебе нравится? Ну и я доволен.

— Я тебя серьезно спрашиваю, а ты…

— Нравится, нравится! Какая ты обидчивая стала!

— Я хочу, чтобы ты был доволен.

— Наши вкусы совпадают, — сказал, чтобы сгладить нанесенную обиду. — Правильно сделала, что купила. К маю сошьешь?

— Конечно, — сразу повеселела Нина.

Он опять углубился в журнал.

— Чай будешь пить?

— Обязательно.

— Тогда я схожу за водой. А ты взгляни, пожалуйста, на картофель. Хорошо?

— Через сколько?

— Минут через пять.

— Да ты за это время возвратишься.

— Это ты быстро ходишь, а я с двумя ведрами бегать не умею, — с укором ответила Нина.

— Ладно, взгляну… — недовольно проворчал и тотчас забыл о своем обещании. Вспомнил, когда заглянула Матильда Ивановна.

— Нина!.. Здравствуйте! Где Нина? Еще минута, и она сгорела бы! Хорошо, что я подоспела, остались бы вы без ужина! Этих молодоженов учить и учить нужно! А где Нина? По воду пошла? И вам не стыдно? Ведь она в таком положении!

— В каком положении?

— Боже мой! Что вы из этого тайну делаете? Весь гарнизон знает, а вы секретничаете!

Стрельцов медленно спустил ноги с дивана и сел.

— О чем вы говорите?

— Сергей Васильевич! Не будем играть в прятки! — Матильда Ивановна давно утвердилась в своем подозрении и даже рассказала об этом, разумеется «по секрету», кое-кому из соседок. Притворяться перед Стрельцовым надоело, решила припереть скрытного соседа неопровержимыми уликами. — Для кого вы игрушки покупаете? — спросила лукаво.

— Какие игрушки, когда? — глупый разговор начал бесить его.

— Сергей Васильевич! А волчок?

— Какой волчок?

— Большой! Что вы притворяетесь!

— Да этот волчок у меня уже года полтора! Я с ним занятия по внешней баллистике провожу, полет вращающегося снаряда демонстрирую.

Простое объяснение прозвучало для Матильды Ивановны как удар грома. Она настолько растерялась, что даже не нашла, что сказать. Увидев запыхавшуюся Нину, юркнула за дверь.

— Ты знаешь, что твоя Матильда наплела? Распустила слух, что мы ждем ребенка.

— Вот оно что… — Сразу вспомнила разговор с Родионовой, любопытные взгляды соседок. — Теперь начинаю понимать…

— Что Матильда сплетница? Это весь гарнизон знает.

— Завтра в клубе собрание, — не слушая его, продолжала Нина. — И она сказала, что я… Какое глупое положение!

Сергей уже успокоился, в конце концов смешно расстраиваться из-за сплетни.

— Ну, не пойдешь. Эка беда. Побудем вечер вместе. Я завтра свободен. Ты была права, Ниночка. Довольно мне одному весь батарейный воз тянуть. Теперь мои офицеры будут поочередно наблюдающими в батарее, от подъема до отбоя. Хорошо придумал?

Она с трудом отвлеклась от неприятных мыслей.

— По-моему, да. Не только ты один должен ночевать в казарме. — Направилась за ужином, но задержалась: — У нас сегодня председатель женсовета была.

— Зачем? — удивился Сергей.

— Предлагала участвовать в работе лектория.

— Новости какие! И притом ты же беспартийная! — сказал он, вполне уверенный в силе своего довода. — Какое ты имеешь право?

— Да, у меня нет никакого права, — раздельно произнесла Нина и с силой прикрыла дверь.


— Женщина вносит в прокуренную комнату холостяка не только запах духов. Женитьба — это еще и серьезное испытание человека. Каков-то он в семье?

— Да, многие спотыкаются на этом порожке, — подхватил мысль Лукьянова Родионов. — Другой, глядишь, парень как парень, способный, знающий, служит с душой. С какой стороны ни подойдешь — кругом хорошо. Но вот женился — и пошла неурядица. А какой может быть порядок у офицера в подразделении, на фронте, когда у него в тылу полная неразбериха. Семья — это тыл! — Постучали. — Входите.

Пришел капитан Стрельцов.

— Ну как?

Вчера зашел разговор о Фролове. «Поступит в академию, — уверенно высказался Родионов. — Придется подыскивать нового начальника штаба дивизиона». Неожиданно для Стрельцова должность эту предложил ему.

«Подумайте, завтра скажете».

— Я, товарищ полковник, строевой офицер, а не штабник. Не люблю бумажной волокиты.

Родионов неопределенно кашлянул и обменялся взглядом с Лукьяновым.

— Строевой офицер. Какой же из вас командир получится, если штабную работу не будете знать?

— Я об этом не думаю, товарищ полковник.

— И плохо, что не думаете. А почему?

Капитан Стрельцов долго подыскивал ответ.

— Почему? Не считаю себя подготовленным. Опыта нет и знаний недостаточно.

— За самокритику хвалю. — Родионов вышел из-за стола. — Но если человек только бьет себя в грудь да кается, а не действует, это уже не самокритика!

— Слезное покаяние, — вставил Лукьянов.

— Помню, мальчишкой был, — повернулся к нему Родионов. — Повела меня мать к попу в грехах исповедоваться. А какие у меня грехи? На реку без спроса ходил, в сад за яблоками лазал. Покаялся. Простил меня святой отец. Пьяница, к слову говоря, был ужасный. И что ж? Назавтра снова на речку, опять в чужой сад! Раза три так каялся…

Он улыбнулся, в лице промелькнуло что-то мальчишеское, задорное.

— Опыта мало? Будет! Знаний недостаточно? Учиться нужно.

— Времени лишнего нет, товарищ полковник.

— Это что еще за «лишнее время»? Лишнее время бывает только у бездельников!

— Виноват, — поправился Стрельцов, — свободного времени нет.

— Трижды виноват! Почему свободные вечера не используете? Знаю! Сутками в батарее сидите. Похвально, что все силы отдаете службе. И результаты налицо. Но вы-то командир батареи, а не старшина. Плохо устав знаете.

— У него в батарее даже такой порядок заведен, что офицеры лично осматривают увольняемых солдат, — хмуро сказал Лукьянов.

— Так, Стрельцов?

— Надежнее, товарищ полковник.

— Немедленно прекратить. Вижу, что и после затеи с наблюдающими офицерами не сделали должных выводов.

Родионов замолчал, пригляделся.

— Послушайте, а что, если бы вы на моем месте были, а? И суток не хватило бы! А я вот со своей Варварой Ильиничной ни одного нового фильма не пропускаю. Кстати, что-то я вас ни разу в кино не видел. Жену, припоминаю, встречал раза два, а вас — ни разу.

— Занят был…

— У него на семь бед — один ответ! Занят. Еще раз увижу в подразделении в свободный вечер — взыскание наложу.

— Слушаюсь.

— Ну что ж, неволить не будем. А только помните, Стрельцов, после лагерей готовьтесь к экзамену на начальника штаба дивизиона. Все.

— Сергей Васильевич! — сказал Лукьянов. — У меня к вам просьба. Помогите сагитировать вашу жену. Я имею в виду наш лекторий для женщин.

Стрельцов замялся.

— Попытаюсь, — сказал неуверенно. — Она у меня, товарищ майор, с характером.

— Это хорошо, что с характером. А вот то, что строителей подвела, скверно. Люди понадеялись, даже в район сообщили, а теперь занятия срываются. Я с парторгом стройки разговаривал.

Дома Стрельцов сказал Нине:

— Видно, придется тебе прочесть несколько лекций. Очень просили.

— Нет.

— Почему?

— Так.

— Не мудри. На меня замполит нажимает.

— Ах, вот что? На тебя «нажимают»!

Нина сбросила передник, швырнула на стул, но промахнулась. Передник упал на пол. Она не подняла его и выбежала из комнаты…

«Вот тебе и договорился! Везде неприятности. И еще этот Ярцев, черт побери!..»

2
— Тот не солдат, кто не сидел на губе! Между прочим, небо в клеточку удивительно романтично, — отсидев на гауптвахте, сказал Ярцев.

— Да-а, вид у тебя геройский! — насмешливо отозвался Краснов.

— А ты все науки грызешь? — помолчав, с сарказмом заметил Ярцев и стал перебирать книги, разложенные на столе. — Наставления зубришь, уставы на сон грядущий почитываешь?..

Краснов не отозвался. Ярцев расстегнул воротник кителя, шумно вздохнул.

— Надоела мне эта жизнь по уставу! Как будто в стеклянном колпаке сидишь. Все видишь, а дотронуться ни до чего нельзя.

— Тебя никто не заставляет страдать. Подай рапорт, уволят.

— Подумаешь, испугал! — Сощурился, презрительно хмыкнул. — Будь спокоен: Владимир Ярцев нигде не пропадет. Вот не утвердят меня на учебу в Ленинград, плюну на все, уйду на гражданку. И буду жить как бог! Квартира на улице Горького, три комнаты, ванна, все блага цивилизации. Захочу, пойду учиться. Уж если отец чужих оболтусов в институт устраивает, то сына и подавно освободит от экзекуции приемных экзаменов.

Краснов посмотрел удивленно и недоверчиво. Ярцев рассмеялся.

— Святая простота! Для тебя жизнь «в розовом цвете» выглядит, как любит изрекать Юзовец. Послушай, а не выпить ли по случаю моего освобождения из Бастилии? — Он легонько подпрыгнул и, сев на стол, мечтательно заговорил: — Эх, сейчас бы в Москву, в «Арагви»! Фирменный шашлык, коньячок, шампанское в серебряном ведерке, музыка! Обслуживание молниеносное! Отец там свой человек. Знаешь, какой у меня папан? Высокий, стройный — на вид и сорока не дашь! Душа молодая, натура широкая. А как за ним женщины увиваются! Куда нам! Умеет человек жить! А мать у меня наивная, как ты! Только малость жадная. Ну, у отца всегда валюта есть!

— Зачем ты мне эти гадости рассказываешь?

Ярцев спохватился, что наговорил лишнего. Но он действительно восхищался умением отца жить широко, легко, видно, магической способностью приковывать к себе всеобщее внимание в самых различных компаниях, блестящим остроумием и успехом у женщин, молодых и красивых.

Вероятно, это было иронией судьбы, что Максим Спиридонович Ярцев, в двадцать женившийся на двадцатишестилетней дочери престарелого декана, вдовца, в сорок шесть лет пользовался благосклонностью двадцатипятилетних. Тесть умер, не дождавшись внука, не успев по-настоящему поставить на ноги своего долгожданного зятя. С женитьбой кончились студенческие общежития и дешевые обеды в третьеразрядных столовых: жена принесла прекрасную квартиру в центре столицы и значительные сбережения. Но Максим Ярцев, сын шорника из далекой сибирской деревушки, не остановился на полпути. Долгой, трудной дорогой добрался до заветной цели. На дверях, где висела позеленевшая от времени медная табличка, появилась новая, выгравированная на сверкающей золотым огнем пластине: «Доцент, кандидат технических наук М. С. Ярцев». И тогда, перевалив за пятьдесят, Максим Спиридонович решил вознаградить себя и за многие лишения в юности, и за изнурительные бессонные ночи в молодости, и за упорную, многолетнюю борьбу во имя обеспеченности и солидного положения.

Но в институте за Максимом Спиридоновичем сохранилась прежняя репутация самозабвенного работяги и доброго семьянина. И как ни странно, но лишь теперь, уже взрослым молодым человеком, Владимир впервые по-настоящему полюбил отца, стал гордиться и восхищаться им. В детстве он знал об отце: «Папуся занимается, нельзя мешать». В школьные годы ежедневно слышал: «Вовочка, оставь в покое молоток, папочка творит, нельзя мешать», «Володя, закрой патефон, папа готовится к докладу», «Владимир, нельзя ли потише? Неужели ты не понимаешь, что отец устал и твои товарищи мешают ему!».

Восемнадцать лет Володя Ярцев мешал своему отцу. И только в те три месяца, между выпускным вечером в десятилетке и училищем, отец и сын сблизились. Максим Спиридонович подарил сыну серебряный портсигар и распил с ним первую бутылку коньяку: «Желаю тебе удачи! И бери от жизни все, что сможешь! Человеку дано прожить один раз. К сожалению, я это поздно осознал. Учти мою ошибку».

Когда после войны Владимир приехал в отпуск, отец стал не просто его другом и наставником, но нередко и товарищем в веселых похождениях, о которых мать и не подозревала. Как и в былые годы, она требовала в доме тишины и порядка: «Какая вы неловкая, Феня. Не гремите посудой. Максим Спиридонович поздно приехал с ученого совета».

Как-никак, а доцент, кандидат… Зря Ярцев ляпнул Краснову…

— Я, разумеется, несколько приукрасил относительно ресторана и женщин, — сказал осторожно. — Да, ученый, но не из тех сухарей, которых и вином не размочишь. Разве это плохо? Кроме богов, покровителей науки, есть и Бахус, и Венера. Тоже, что ни говори, святые! Нельзя же их совершенно игнорировать?

Наклонился, обнял.

— Эх, голубая душа! Люблю тебя, честное слово!

Павел высвободился, откровенно признался:

— А я в тебе все больше разочаровываюсь.

Ярцев принял слова за шутку, сверкнул ровными матовыми зубами, рассмеялся.

— Нет, все равно не соглашусь со Стрельцовым! Ты не ершистый. Ты пушистый. Нежный, пушистый цыпленок! Правда, иногда так клюнешь, что ой-е-ей!

— Трудно на тебя сердиться.

— Трудно? Знаю. Модернизированный говорит, что это мой спасательный круг. Да! — Последнее восклицание было ответом на чей-то энергичный стук. На всякий случай спрыгнул со стола, но, увидев Доливу, снова занял прежнее место. — А-а, модернизированный! Легок на помине. Привет!

— Здравствуй, — не очень обрадовался Долива. — Отсидел уже?

— А ты надеялся, что я пожизненно заключен? — с обидой спросил Ярцев.

— Чепуху городишь. — Повернулся к Краснову: — У тебя есть план семинара по истории?

— Университет! — хмыкнул Ярцев. — Не в состоянии даже планы семинаров на каждого слушателя отпечатать. Любопытно, что вам по окончании выдадут: дипломы, удостоверения?

— Знания, — отрезал Долива.

— Знания не жетон, на китель не нацепишь, и никто не будет знать, что вы все знаете!

— Зато подлость и без значков видна, — начиная сердиться, отпарировал Долива. — Товарищ называется! Накуролесил на учении и хотел за счет Павла выехать!

— Не твое дело! В конце концов, не он, а я отсидел пять суток! Удовольствие маленькое!

— Ты ведь восторгался небом в клеточку! — поддел Краснов.

— Не век же ему радоваться, что на все его делишки начальство сквозь пальцы смотрит, — сказал Долива. — Странно у нас иногда получается: чуть споткнется хороший человек, сразу же навалятся на него всем миром, все шишки на голову вытряхнут. Целый год, до отчетно-выборного собрания, икать будет. А какой-нибудь пакостник что ни творит, все нипочем. Был у нас начхим Оверченко…

— Митя? — улыбнулся Ярцев, радуясь, что разговор переключился на другое.

— Ну да, Дмитрий Захарович Оверченко. Вот художник! Что только не вытворял! Другого бы живьем съели, а над этим только посмеивались: «Слыхал, что Митя отколол?», «Знаешь, какой трюк Митя выбросил?».

— А помнишь, как он в Новый год салютовал из пистолета? — заранее рассмеялся Ярцев.

— Помню. И, представь себе, ни одного взыскания не имел! Так и демобилизовался чистеньким.

— Давно? — поинтересовался Краснов.

— Еще в сорок шестом.

— Да-а, — протянул Ярцев. — Тогда это было запросто.

— Ты заходил в штаб полка? — вспомнил вдруг Долива. — Там, говорят, бумага какая-то на тебя пришла сверху.

— Серьезно? Наверное, из округа, на учебу утвердили. Все! Прощай, Пятидворовка!

Он торопливо застегнул китель, сорвал с вешалки шинель.

— Побегу в штаб, узнаю! Привет!


Ярцев бежал всю дорогу. Свет в окнах штаба полка казался счастливым маяком.

Командир полка проводил совещание.

— Давно заседают? — спросил Ярцев дежурного.

— Часа полтора. Должны скоро кончить… Вон уже подполковник идет.

Строкач бросил хмурый взгляд и скрылся в комнате помощника по кадрам. Ярцев решил ждать, пока начальник штаба не возвратится к себе в кабинет. «Не любит, когда к нему обращаются в чужих апартаментах», — подумал и стал прохаживаться по коридору. Сзади мягко стукнула дверь. Ярцев успел лишь заметить, что Строкач возвратился к командиру полка с бумагами.

«Прозевал, надо было остановить. Мне ведь от него только одно слово — «утвержден».

— Товарищ старший лейтенант!

— Да? — встрепенулся.

Из полуоткрытой двери выглядывал подполковник Строкач.

— Зайдите.

Ярцев изобразил на лице покорность, оттененную грустью перенесенного страдания.

«Да, — казалось, говорил его вид, — власть в ваших руках. Но, видит небо, пострадал я невинно».

В кабинете кроме полковника Родионова и начальника штаба находились Юзовец и майор Лукьянов.

— Отбыли наказание? — резко спросил Родионов, не дослушав рапорта.

— Так точно, — ответил Ярцев и скорбно опустил глаза.

— Поняли свою вину?

— Виноват, — не поднимая глаз, отозвался Ярцев. «Главное — не возражать. Спорить с начальством — все равно что плевать против ветра».

— Виноват? Вы же заверяли, что можете доказать свое алиби, — холодно произнес Лукьянов.

— Алиби! — с неожиданной силой и презрением выдохнул Родионов. — На это он мастер! Даже от родного сына отделаться сумел.

Ярцев испуганно взглянул на командира полка и мгновенно побелел.

— Как «от сына»? — осторожно спросил пересохшими губами.

— Нечестный вы человек, — четко, как приговор, произнес Родионов и задрожавшей рукой потянулся за табакеркой.

Подполковник Строкач молча подал бумагу с типографским штампом министерства.

Печатные строки заплясали перед глазами.

«Гражданка Ярцева Анна Даниловна… лейтенанта Ярцева В. М. …Пенсия в размере… на сына…»

Начальник штаба все так же молча отобрал бумагу и положил ее перед командиром полка.

— Ну? — угрожающе спросил Родионов.

Ярцев облизал пергаментные губы.

— Отмолчаться надеетесь! Не выйдет. Будете отвечать. Перед судом чести. Идите!

Он медленно повернулся, цепляясь ногами, сдвинул ковровую дорожку и, вдруг сорвавшись, бросился вон из кабинета.

Лукьянов сделал вслед нетерпеливое движение, Родионов остановил его:

— Такие не стреляются.

— За подобные дела не к офицерскому суду, а к уголовному положено привлекать. Грязное мошенничество! — хмуро сказал Строкач.

— И кто мог подумать? — недоуменно пожал плечами подполковник Юзовец и шумно вздохнул.

— Мы должны были думать!

— Но как мы могли проведать, товарищ майор, что Ярцев натворил пять лет назад? Я, например, в этом полку всего два года, — настойчиво возразил Юзовец и бросил взгляд на командира полка.

— Этого могли и не знать. Но то, что Ярцев способен на подлость, обязаны были понимать. И знали, да делали вид: знать не знаем, ведать не ведаем. Как же, не пойман — не вор!

— Товарищ полковник, как говорится, нельзя же обвинить человека на основании подозрения в преступлении…

— Не обвинить, а не допустить до преступления!

— Совершенно справедливо! — тотчас воскликнул Юзовец и со вздохом добавил: — Но кто мог знать? Пять лет прошло…

— Пять лет! — покачал головой Родионов. — А вы по-настоящему разобрались в этом человеке?

— Я всего лишь два года в полку.

— Два? — взял из рук начальника штаба папку с надписью «Для доклада», отыскал аттестацию на старшего лейтенанта Ярцева. — Вот мы сейчас прочтем, как вы его характеризуете.

Быстро пробежал аттестацию, бормоча вполголоса:

— «Развитый, способный… За достижения в спортивных… ценными подарками… Общителен, авторитетом пользуется. Дело свое знает. Дисциплинирован, но были…» Вот! Пожалуйста, недостаток: «Был случай нарушения формы одежды»!

— Так точно, товарищ полковник! — Юзовец приставил каблуки. — Лично вы обратили внимание на шинель и сделали замечание. Шинель у него, как говорится…

— Да помню я! Был такой случай. Но — случай, понимаете! В этом отношении Ярцева в пример можно поставить. Наглажен всегда, выбрит, начищен… Поглядеть приятно. А с шинелью перестарался. И незачем было это в аттестацию вписывать.

— Когда это лейтенант Краснов плохо службу караульную нес? — спросил вдруг подполковник Строкач, перелистывая аттестации.

— Краснов? — Родионов поднял брови. — Что там написано?

— «Дисциплинирован, но был случай недобросовестного несения караульной службы».

— Когда?

Юзовец быстро вытер платком вспотевший лоб и опустил руки по швам.

— В Новый год, товарищ полковник! Тогда еще солдат Рябов пожар погасил.

— Дальше.

— Приходил комендант гарнизона в связи с этим и заодно, как говорится, караульное помещение проверил. Вот. И отметил в постовой ведомости.

— Что отметил?

— «На шнуре ламп висят погибшие мухи». Дословно запомнил, у меня в тетрадочке записано. На проводе две мухи сидели высохшие. Как мы их раньше не видели? А комендант сразу заметил. Да, в военном деле не должно быть мелочей, как справедливо говорит наш генерал.

— Мелочей, но не мелочности! — резко отрубил Родионов и, выйдя из-за стола, вплотную приблизился к Юзовцу. — Вы отдаете себе отчет в том, что пишете? — Он потряс аттестационным листком. Голос его, сдавленный гневом, вздрагивал: — Вы понимаете, что такое аттестация? Ведь каждое слово, каждая буква всю службу, всю жизнь за офицером следуют. Как паспорт! Нет, паспорт обменять можно. А эти… погибшие мухи! До гроба над ним висеть будут!

— Я не писал о мухах, товарищ полковник.

— «Недобросовестное несение караульной службы» — лучше? Это вы знаете о мухах. Другие-то не знают и знать не будут! Товарищ Строкач, возвратить аттестации, все до одной! — полковник отшвырнул листок и запустил пальцы за воротник кителя, будто он душил его крупную загорелую шею. — Старшего лейтенанта Ярцева судить! Общественным обвинителем назначить майора Фролова.

3
Побродив бесцельно по глухим задворкам гарнизона, передумав обо всем на свете и не найдя никакого спасительного выхода, Ярцев далеко за полночь возвратился домой. Утром, как обычно, он вышел на службу, но весь день был совершенно безучастен к тому, что творилось вокруг.

Он не думал о сыне: трудно было представить его в своем воображении. Не волновало имя жены. Она, конечно, была не виновата в его несчастье. Все это дотошные финансисты! И как смогли докопаться до этого? Столько лет прошло!.. Да, придется, наверное, платить… Интересно, сколько будут удерживать? Не меньше пятидесяти процентов. От алиментов, пожалуй, еще можно спастись, если вторично жениться на Анечке… Наверное, уже поздно, за другим замужем. И кроме того, они не пара. Родители никогда не благословят такой брак. Какая-то доярка… Да, придется надолго отказаться от многого: на половину зарплаты высоко не прыгнешь… Но если бы только деньги!.. Неприятностей не избежать.

В этом не обманулся. Через три дня состоялся офицерский суд чести.

Краснов не мог присутствовать: ниже обвиняемого по званию. Молча наблюдал, как Ярцев собирается на суд. Тщательно побрился, смочил волосы одеколоном, гладко причесался.

Создалось впечатление, будто отправляется на свидание…

Суд чести не пугал Ярцева. Могли вынести общественное порицание, выговор, не больше! «Меньше взвода не дадут, дальше… дальше Пятидворовки не пошлют».

— Что ты глядишь на меня, как на Марию Стюарт? Думаешь, на эшафот поведут?

Хотел успокоить самого себя, но веселость прозвучала фальшиво. Думать было легче, чем произносить мысли вслух.

— Молчишь, — криво усмехнулся. — Ну что же, как говорили мудрые греки, тэрциум гаудэнс — третий радующийся.

Достал из тумбочки бутылку, налил полстакана коньяку.

— Разделишь компанию?

Краснов отвернулся. Ярцев шагнул к нему, поднял стакан.

— Авэ, Цезарь!.. Забыл. Ну, дьявол с ним! По-русски: здравствуй, Цезарь, идущие на смерть тебя приветствуют!

— Не паясничай. Противно!

— Противно… — Ярцев поставил стакан. — Противно…

Несколько минут он сидел неподвижно, опустив голову, затем торопливо выпил. Рука дрогнула, несколько капель упало на китель. Оглядел комнату, будто прощаясь с ней, и медленно прикрыл за собой дверь.

Возвратился он поздно, в третьем часу ночи, пьяный. Не раздеваясь, упал на пол и зарыдал.

— Как они… — слова прорывались сквозь мычание. — Как они смотрели на меня… Какими глазами! Я был под минами, но это… это страшнее… Страшнее!

В холодном лунном свете было видно, как обмякшая, сгорбленная фигура медленно поднялась на колени.

— Страшно… — прошептал, обхватил руками голову и закачался из стороны в сторону. Затем остановился, подполз к кровати и, захлебываясь, жарко заговорил: — Ты знаешь, что сказал общественный обвинитель? «Золото ваших погон почернело от позора!» Золото почернело… Такого не бывает, а? А он сказал: «Почернело».

Ярцев повернул голову, взглянул себе на плечо:

— Почернело!..

Он снова повалился на пол. Плечи его задрожали.

— Полковник сказал, что представит к увольнению… Выгнали, понимаешь, выгнали меня…

Краснов не выдержал. Соскочил с постели, снял шинель, китель, стянул сапоги, уложил Ярцева в постель.

— Павел… Павел… Прости меня… Я подлец… Подлец! Ты прав… Зачем ты за мной ухаживаешь? Золото почернело… Ты прав. Гоните меня! Я вас позорю… Гоните прочь!

Краснов долго не мог уснуть. Разумом он одобрил решение командира полка, но мысль о том, что человека, с которым несколько месяцев прожил в одной комнате, постигла такая участь, мучила. Он не испытывал чувства жалости. Напротив, кара была заслуженной и справедливой. Ярцев теперь не мог командовать людьми, не имел морального права.

С каким презрением сказал ему Долива:

— Я думал, ты пустой человек. А ты подлец! — С силой махнул рукой, будто отрубил.

И Ярцев ничего не сумел ответить…


На другой день Ярцев проснулся поздно. Он был один, Краснов давно ушел.

Неверной походкой приблизился к зеркалу. Серое лицо с набрякшими мешками под глазами, запекшиеся губы, всклокоченные волосы.

«Неужели это я?»

Сердце бешено колотилось в груди. Стало нехорошо, опустился на стул. Взгляд остановился на тумбочке. «Опохмелиться?» — вяло подумал и с отвращением отогнал эту мысль.

Долго плескался под умывальником, приводя себя в порядок. Теперь он выглядел гораздо свежее, но взгляд был по-прежнему мутным, погасшим.

В дверь легонько постучали. Ярцев вздрогнул. Вдруг представилось, что сейчас войдет жена с сыном. Инстинктивно отступил в угол, не решаясь ответить. Стук повторился, теперь уже громче, настойчивее.

— Войдите, — произнес наконец.

«Остапенко…»

— Товарищ старший лейтенант! Вас комбат вызывает!

— Хорошо… — с трудом перевел дух.

Остапенко ушел, но от Ярцева не ускользнул любопытный взгляд, брошенный на него солдатом. «Знает уже. Теперь все узнают… Ах, Аня-Анечка, не думал, что это кончится вот так!..»

Она сказала: «Только давай распишемся».

Ярцев не отказался, пошел с ней в загс, хотя расценил брак как морганатический: москвич, сын ученого, и деревенская девушка, доярка.

Вначале было приятно получать письма с целующимися голубками на конвертах, — все-таки развлечение! — но когда Аня намекнула, что ждет сына, испугался и раздобыл бланки похоронки… И написал от имени командира трогательное письмо с подробностями собственной «героической гибели». В постскриптуме добавил, что «по соображениям высокого командования» часть расформировывается. Некоторое время еще тревожился, но Аня не прислала ни одного письма. «Интересно, где она теперь? — изредка вспоминал и успокаивал себя: — Замуж, конечно, выскочила!»

Сейчас, услышав от майора Лукьянова, что Аня одна, Ярцев вздрогнул.

— Откуда вам известно? — спросил изменившимся голосом.

Лукьянов спокойно и холодно посмотрел на него, вынул из конверта фотографию и протянул ему. Ярцева забила дрожь.

Аня, слегка наклонившись, обнимала крепкого мальчика лет пяти. У него были красивые глаза с длинными ресницами и вздернутый, как у матери, носик.

Осторожно перевернул фотографию, там ничего не было написано.

— Письмо можно прочесть? — спросил, не поднимая головы.

— Нет. Адрес могу дать. Впрочем, вы его должны знать. Адрес прежний, работает зоотехником в колхозе.

Лукьянов протянул руку за фотографией, но Ярцев инстинктивно прижал ее к себе.

Лукьянов не убирал руки.

Ярцев отрицательно замотал головой.

— Будете откровенны?

— Да. Выслушайте меня! Я так много пережил за это время. Выслушайте!

Он смотрел умоляюще, боялся, что откажут, отберут фотографию, выставят вон.

Когда Ярцев умолк, Лукьянов, глядя в упор, спросил:

— А примет ли вас жена?

И Ярцев впервые со страхом подумал, что теперь последнее слово принадлежало ей.


В апреле пришел приказ министра об увольнении старшего лейтенанта Ярцева в запас.

Ярцев уезжал из Пятидворовки в день командирской учебы. Все офицеры были на занятиях, и никто не провожал бывшего сослуживца. Он и сам не хотел этого, умышленно избрав для отъезда такой день. Водитель уложил в кузов вещи, открыл дверцу кабины, но Ярцев, махнув рукой, полез наверх. Сгорбленный, осунувшийся, сидел он на дощатой перекладине. Затуманившиеся, поблекшие глаза бегали по сторонам в надежде увидеть хотя бы одно знакомое лицо. Но улица была пустынна.

Когда машина выехала за Пятидворовку, не выдержал, бросился на сено, застилавшее дно кузова. Хотелось плакать, но слез не было. Он пытался взять себя в руки, успокоиться, думать о будущем и никак не мог. В голове назойливо вращалась одна и та же фраза: «Надолго вон». Теперь, сейчас понял истинный смысл этих слов, как бы по ошибке сказанных долговязым солдатом из взвода Краснова. Утром Ярцев в последний раз зашел в батарею. Солдатам было известно, что старший лейтенант демобилизовался, но о причине увольнения никто, разумеется, не догадывался. По крайне мере, так полагал сам Ярцев. С беспечным, веселым видом подошел к солдатам:

«До свидания, товарищи. Уезжаю».

«Далеко, товарищ старший лейтенант?»

«На гражданку, возвращаюсь к мирному труду, а грянет война — снова встретимся!»

«Может, и раньше, — сказал один из солдат. — Где работать думаете?»

«Где? — отозвался другой. — Сейчас все на Волго-Дон едут».

Ярцев послал Ане письмо, оно вышло предлинным, но в ответ получил всего одну фразу: «Если хочешь, приезжай, поговорим».

На голубом небе конверта уже не летали, как прежде, голуби. Только чернели круги почтовых штампов.

«Возможно, на Волго-Дон», — сказал Ярцев.

«Конечно, надолго вон!» — громко поддержал Синюков, невозмутимо глядя прямо в глаза.

«На Волго-Дон», — со смехом поправил кто-то.

«Виноват, обмолвился!» — сказал Синюков, но в маленьких черных глазах сверкнули смешинки.

«Нет, не обмолвился, — окончательно уверился теперь Ярцев. — Надолго вон. Выгнали меня вон из армии, и надолго, навсегда».


После отъезда Ярцева на его место переселился Круглов. Краснов сам предложил:

— Переезжайте, Иван Павлович. Что по чужим хатам слоняться? И жить веселее будет!

— Да, пожалуй, неудобно ходить через комнату хозяев… Каждый раз беспокоить. Но не стесню?

— Что вы! Сегодня же переходите, я помогу вам.

В тот же вечер на тумбочке у кровати, где спал раньше Ярцев, появились фотографии девочки и женщины с высокой прической.

— Моя жена… А это Машенька! Через два года в школу пойдет.

— Большая, — сказал Краснов, стараясь не смотреть на фотографию Лилии Валерьяновны. Но ее строгие глаза находили его по всей комнате.

— Большая! — Иван Павлович заулыбался. — Как бежит время, Павел, вы себе даже представить не можете! Давно ли я носил Машеньку на руках!

Он снял очки, протер глаза и вздохнул.

— Да-а, шестой год. А был я с ней в общей сложности меньше трех месяцев. Тяжко…

Он помолчал немного и вдруг заговорил с искренним удивлением:

— Не понимаю, как могут некоторые вспоминать о своих детях лишь тогда, когда расписываются в ведомости за денежное содержание!

— Ярцев и от этого был свободен. За него алименты выплачивало государство.

— Это вообще гадко! Очень правильно, что его уволили. Ведь офицер — это заметный человек. Попробуйте где-нибудь нарушить элементарные нормы, сразу бросят в упрек: «А еще офицер!» Знаете, когда приходится быть свидетелем подобных сцен, становится ужасно стыдно! Нет-нет, необходимо решительно освобождать здоровый организм от всех гнойников.

— Если не помогает лекарство, приходится браться за скальпель! — повторил Краснов слова Ивана Павловича.

— Совершенно верно!

— Но ведь вы когда-то спасли Ярцева от скальпеля…

— Да, когда-то спас, а сейчас голосовал на заседании суда чести за увольнение. Безнравственный человек!

— Все же в нем было что-то хорошее, — задумчиво произнес Краснов.

— Мало иметь что-то хорошее. Можно мириться, когда есть что-то плохое, не наоборот. Недостатки у всех есть, но суть в том, какие!

— Человек подобен магниту: сколько ни ломай его, всегда остаются два полюса.

— Это ваши слова? — быстро спросил Иван Павлович.

— Ярцева. Он знал много афоризмов.

— Данный афоризм опасный и вредный, реакционный, если хотите. Можно ли воспитать человека, если веруешь в незыблемость единства добра и зла?

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1
С железного карниза свисали длинные ледяные сосульки, желтоватые от ржавчины, похожие на оплывшие свечи.

Лучи солнца зажигали их, и с острых концов срывались прозрачные слезы капели. Но к вечеру свечи гасли, светлые извилистые струйки мутнели и отвердевали, как застывший воск.

Ледяные клыки сосулек торчали перед самым окном, заслоняя свет. И казалось, что именно поэтому на крыше зажигают на день огарки свечей.

Стояла ранняя весна.

Нина любила эту пору. По утрам потрескивают под ногами застывшие перламутровые лужи, в полдень мягкие теплые ладони ветра ласкают лицо, и все вокруг искрится, улыбается. Весна наполняла все ее существо ожиданием чего-то большого, радостного, волнующего.

Но в этом году весенние ветры пролетали, не задевая душу. Наступление весны сейчас означало лишь конец лютых морозов и неистовых метелей.

В феврале бушевало трое суток. Нельзя было выйти из дому. Нина с ужасом наблюдала через окно, как ветер катил в снежном вихре огромную черную собаку. Собака в страхе жалобно скулила и тщетно пыталась задержаться на месте; ветер гнал ее дальше, кувыркая в белой пене сугробов.

На вторую ночь оторвало край железного листа на крыше. Дикий скрежет и громыхание заполнили комнату, и Нина до утра не могла уснуть.

Когда метель наконец улеглась, понадобилось еще двое суток, чтобы расчистить дороги. Почта не работала целую неделю.

Как это разительно отличалось от тихой, аккуратной городской зимы. По улицам ползают снегоочистители, мальчишки воюют снежками, мамаши везут на саночках закутанных детей, дворники в белых передниках поверх пальто спокойно и важно, как пингвины, расхаживают у ворот.

Здесь, в глуши, зима совсем другая, дикая, необузданная. И если весна все же радовала, то прежде всего потому, что не нужно каждый день таскать из сарая уголь на второй этаж, не нужно выгребать спекшиеся куски шлака из печи…

К вечеру капель затихла. Небо почернело, острые зубья сосулек мертвенно бледнели за окном.

Нина никак не могла привыкнуть к одиночеству по вечерам.

Особенно трудной была для нее последняя неделя, провела ее в постели: воспаление легких. Сейчас уже ничего, прошло…

Взглянула на будильник — должен зайти Иван Павлович. Благодаря ему обошлось без больницы. Сергей придет не скоро, какое-то совещание или собрание. Так почти каждый вечер. Впрочем, когда он и бывает дома, все равно занят своими делами. Тоска… «Глушь-тоска» — как говорит Матильда Ивановна. Скорее бы пришел кто-нибудь.

Стучат. Слава богу, Иван Павлович!

— Ну-с, как мы себя чувствуем?

— Даже не знаю, как вас отблагодарить.

— Нина Михайловна…

— Вы не обижайтесь. Ведь в Пятидворовке все, кого вы лечите, давно усвоили, что военный доктор принимает только цветы.

Иван Павлович смущенно поправил очки.

— Неудобно, знаете, отказываться. Цветы — это…

— Цветы.

— Вот именно. А где сам? Не являлся еще?

— Нет… Иван Павлович, что у вас произошло вчера?

— Злился?

— Было. Он ведь мне ничего не рассказывает, но я поняла, что и на вас сердит.

— Ничего, ничего! Просто у вашего мужа боязнь критики.

— Иван Павлович, вы наш друг.

Было неясно, утверждает она это или хочет удостовериться в правильности своего суждения. Нина доверчиво взяла Ивана Павловича за руку.

— Я верю вам.

— Благодарю, — просто ответил он.

— Мне очень тяжело, Иван Павлович. Я боюсь даже… Добром это не кончится. Ни для него, ни для меня.

— Что-нибудь стряслось?

— Ничего не стряслось, ничего не случилось. И в этом вся трагедия! — Она долго таила от всех свои тяжкие сомнения. И сейчас ей казалось, что станет легче, если выскажет все, что накипело на сердце. — Но… я… Я для него как… радиоприемник. Хочет — слушает, надоест — выключает. А главное — я всегда должна быть на месте, без меня комната пуста…

Она прикусила губу, чтобы не расплакаться.

— Мне кажется, вы преувеличиваете, — сказал наконец Иван Павлович. Неожиданная исповедь ошеломила его. — Вы преувеличиваете, — повторил с большей уверенностью.

Нина отрицательно покачала головой.

— И притом вся ли вина падает на мужа? Не справедливее ли часть вины отнести на свой счет?

— Не знаю…

— Нельзя забывать, что он работает. И много работает, с душой.

— Разве я против этого? Но почему он ко мне без души относится? Я ведь тоже живой человек! Почему он находит время для писем родителям ефрейтора Савичева, Рябова, а для меня нет ни минуты? Он все делает только для службы. И женился, наверное, тоже «для пользы службы».

— Его служба — это служение Родине, — строго сказал Иван Павлович, сам чувствуя, что фраза эта сейчас не ко времени.

— Иван Павлович! Иван Павлович… Почему же я должна служить не Родине, а только Сергею Стрельцову? Почему?


Стрельцов с трудом передвигал ноги по вязкой и скользкой дороге. Этот путь от стрельбища до казарм он проделывалсегодня в четвертый раз. Утром отправился, чтобы лично дать указания по установке мишеней. Потом возвратился в полк, выписал патроны. В одиннадцать снова был на стрельбище, со всей батареей. Он сам ходил к мишеням проверять результаты стрельбы и к концу занятий настолько устал, что даже улыбкой не выразил своего удовлетворения. Все отстрелялись на «хорошо» и «отлично».

Со стрельбища батарею повел лейтенант Краснов. Стрельцов пошел сзади и постепенно отстал. Теперь он был один. Внимание его привлек одинокий куст у дороги. На тощих ветках каким-то чудом уцелело несколько прошлогодних листьев. Они были грязно-пепельного оттенка, совершенно безжизненные и производили впечатление никчемных и лишних, но держались еще довольно крепко. И только там, где обозначились почки новых листьев, отжившие опали на влажную землю.

Когда Стрельцов добрался домой, погода резко изменилась: небо потускнело, набежали тяжелые тучи, полил первый весенний дождь.

Стрельцов поднялся на второй этаж и осторожно двинулся по длинному коридору, в который выходило около полутора десятков дверей офицерских квартир.

На табуретах шипели примусы; голубоватое пламя, придавленное кастрюлями и стиральными баками, подрагивающим бледным светом освещало коридор. На весь дом, бывшую казарму, было две кухни, и неприхотливые, привыкшие ко всему офицерские жены хозяйничали где только можно было.

«Бум-м!» — прокатилось по коридору.

Стрельцов вполголоса чертыхнулся. «Опять это проклятое корыто!»

Висевшая на стене железная лохань слабо качнулась еще несколько раз и затихла.

Добравшись наконец до своей двери, Стрельцов вошел в комнату, медленно вытер сапоги и начал раздеваться.

— Когда ты научишься бесшумно проходить по коридору? — спросила Нина, не поздоровавшись.

Стрельцов молча снял шинель, повесил на вешалку, но шинель шлепнулась на пол. Он поднял ее и бросил на стул.

— Вешалка оборвана! Сколько раз говорил!..

— Забываю.

— Забываешь, — сумрачно сказал. Равнодушие Нины задело его. Но он был слишком утомлен, чтобы затевать ссору, и лишь ворчливо упрекнул: — Вообще, ты последнее время многое забываешь. Смотри, какой у нас беспорядок.

В комнате в самом деле было неуютно, хотя пол был недавно вымыт.

— Тебе разве не все равно, что у тебя дома?

— Старая песня, — отозвался лениво. — Скоро обед?

— Скоро, — отрезала Нина и вышла из комнаты.

Зазнобило, он подошел к дивану и лег, спустив ноги на пол.

Возвратилась Нина, всплеснула в ужасе руками.

— Сергей! — в голосе ее задрожали слезы. — Что ты наделал! Встань! Я целый час наглаживала, а ты!..

Стрельцов приподнялся, вытащил из-под себя измятую дорожку.

— Не заметил, — равнодушным от усталости голосом сказал в оправдание.

— Ты никогда не замечаешь моих трудов, да и не считаешь за труд все, что я делаю.

Она взглянула сквозь слезы на скомканную вышивку:

— Какое свинство!

— Довольно с меня нотаций! Ну, измял, виноват. Нет, мало, нужно еще свиньей обозвать. Мещанка, и больше ничего!

— Как ты сказал? — слезы мгновенно высохли.

— Как слышала, — и отвернулся к спинке дивана.

— Мещанка, говоришь? — Это слово поразило в самое сердце. Она подняла руки, но вдруг опустила их. — Да, конечно, мещанка. Ты прав… — Оглянулась вокруг. — Мещанские заботы, мещанские стремления.

— Только о тряпках и думаешь вместе с Матильдой.

Лицо ее застыло в неправдоподобном спокойствии.

— Только о тряпках… Мне только это и осталось. — Голос звучал ровно и бесстрастно. — Работать не пустил, жизнью моей не интересуешься.

— Мои дела тебя тоже не интересуют, — глухо отозвался Стрельцов.

— И это верно, — прежним тоном продолжала Нина. — Ты превратил меня в домашнюю мебель.

— Ерунда! У каждого свои обязанности. Я занят на службе, ты — дома, обеспечиваешь, так сказать, мне нормальные условия.

— Да, да. Ты Родине служишь, я — тебе.

— Твой труд тоже на пользу, — назидательно сказал он и повторил слышанную где-то фразу: — «Семья — это тыл».

— Тыл… Какой я тыл? Затылок я твой. И ты его никогда не видишь. С тебя довольно, что он есть.

— Ты дашь мне отдохнуть или нет?

— Дам. Скажу лишь несколько слов. Мещанки любят иногда посудачить, поболтать.

Стрельцов вскочил с дивана:

— Что ты хочешь?

— Ничего. Я только хочу быть человеком, а не мещанкой, твоей мещанкой. Ты всеми силами тянул меня вниз, в болото мещанства. Я мечтала принести пользу людям, а теперь… — Она проглотила горький комок. — Никому я не нужна, тебе и то в тягость. Сегодня в клубе собрание, я и там не нужна.

— А почему ты не идешь? Опять мне выговор от Лукьянова получать?!

— Да, да. Я должна посещать собрания, чтобы не бранили моего мужа. Только поэтому. И лекции должна читать только потому, что на моего мужа нажимают.

Стрельцов, нервничая, закурил папиросу.

— Темно у нас в семейной квартире, темно и пусто. Каждый живет своей жизнью, своими думами. У каждого свои дела, свой мир.

— Да, у тебя свой, замкнутый от меня мир! — с обидой сказал он. — И в мою душу тебе не хочется заглянуть, а мне ведь тоже сейчас нелегко.

Замолчал, почувствовав себя вдруг несчастным, непонятым.

Нина не слышала его слов. Собственная обида заслонила все, она не могла говорить сейчас ни о чем, кроме своего горя.

— И ты еще смеешь говорить, что любишь меня!.. Странная это любовь, не пойму я ее. Я старалась быть лучше, отдавала тебе всю нежность, всю заботу. А ты?

Если бы расплакалась, стало бы легче. Но слезы не шли, и камень на сердце давил сильнее.

— Ты принял все равнодушно, как должное, само собой разумеющееся! Ты…

Она задохнулась, но снова заговорила:

— Помнишь, что ты писал мне год назад? «Десять лет мы идем друг к другу и скоро, скоро встретимся, чтобы пойти дальше вместе, рядом». Помнишь? Это твои слова. И вот мы встретились, но наши дороги не слились, а разошлись. Нет, не разошлись. Ты оставил меня на перекрестке, а сам… И сам ты не далеко продвинулся вперед!

— Нина!

— Нина, Нина… Мещанка твоя Нина! И это благодаря тебе. Ты лишил меня всякой самостоятельности, парализовал волю, мечты, всю мою жизнь!

Стрельцов побагровел, крикнул зло, едко:

— А ты что, командовать мною думала? Чтоб я блины вместо тебя стряпал?!

— Какой ты!.. — не хватило слов, воздуха.

— Свинья, да? — Он совершенно потерял самообладание и швырнул на пол недокуренную папиросу.

К Нине снова возвратилось спокойствие, которое вначале поразило его.

— Подними. Я сегодня мыла пол.

Но он уже не думал о ней, хотелось только одного — унизить, больно задеть, сказать грубость.

— Еще раз вымоешь, все равно делать нечего!

И она не выдержала. Глаза сверкнули гневом и такой ненавистью, что Стрельцов отшатнулся. Она круто повернулась и бросилась выдвигать из-под кровати чемоданы.

— Ты что надумала? — спросил он, пораженный, и сразу обмяк, сказал потухшим голосом: — Если окурок может служить причиной — уезжай.

Она распахнула шифоньер, сорвала с вешалок платья, но отбросила их на диван.

— Мне твоего ничего не нужно!

— Нина, — спохватился, попытался предотвратить беду, но было уже поздно. Она не слушала его, лихорадочно укладывала чемодан.

Ему стало жарко. Еще мгновение, упал бы перед женой на колени. Этого он не мог допустить и, схватив шинель, шапку, бросился вон.

Дождь усилился и, судя по задернутому облаками небу, зарядил надолго. Собрав вещи, Нина оделась и вышла на улицу. Ей скоро удалось найти попутную машину, шофер согласился заехать за багажом.

В блестящем от дождя плаще Нина вошла в комнату, откинула капюшон, наклонилась снять грязные боты, но передумала. Окинула взглядом комнату. На миг пробудилось сожаление, но она вспомнила недавний скандал и вздрогнула. «Нет, нет! Скорее уехать, скорее уехать…»

Подошла к столу, вынула из рамки свою фотографию и спрятала в сумочку.

С улицы донесся сигнал автомобиля. Не медля больше, она взяла чемоданы, вынесла их за дверь, возвратилась за саквояжем и, не оглядываясь больше, ушла. Ключи отдала соседке.

— Куда ты, Нина?..

Через окно, залитое ручейками воды, Матильда Ивановна увидела, как шофер взял у Нины вещи, забросил их в кузов и накрыл брезентом. Нина с саквояжем скрылась в кабине. Матильда Ивановна с трудом перевела дух. В руках она все еще держала ключ от квартиры Стрельцова. Неодолимое любопытство толкнуло посмотреть, что там делается.

Она отперла замок. Нащупав выключатель, зажгла свет и застыла в изумлении. У кровати лежал опрокинутый стул, в раскрытом настежь шифоньере сиротливо висели офицерские костюмы, на диване в беспорядке валялись платья. Боязливо озираясь, Матильда Ивановна прошла к дивану, подняла платье, сшитое из материала, который она уступила когда-то, приложила к груди. «Напрасно все-таки я продала тогда этот отрез», — подумала с сожалением.

Кто-то постучал.

— Войдите, — сказала Матильда Ивановна, забыв, что находится не у себя дома, но, увидев Варвару Ильиничну, смущенно отложила платье.

— А где хозяйка?

— Добрый вечер.

— Здравствуйте.

— Уехала.

Варвара Ильинична спокойно присела на стул и спросила:

— Когда?

— Только что. Зашла, отдала ключи и — «прощай»! Я даже слова сказать не успела.

— Почему так спешно?

— Из-за дорожки.

— Какой дорожки?

— Вышитой! Сергей Васильевич лег на нее с грязными сапогами. Нина ужасно обиделась и устроила грандиозный скандал! Я все слышала: здесь такие стены… — Она обрадовалась, что нашла собеседницу, которой можно рассказать удивительную новость. — Я своему Панюгину давно говорила: бросит его и уедет к себе, на запад!

Как большинство недалеких, но тщеславных людей, Матильда Ивановна могла приврать, чтобы прослыть прозорливой и дальновидной женщиной, которой заранее известны все сложные перипетии жизни.

— Какой запад, что вы говорите? — медленно поднимаясь со стула, спросила Варвара Ильинична, догадываясь о случившемся.

— Я, кажется, ясно сказала, — с расстановкой проговорила Матильда Ивановна. — Нина бросила его и уехала к маме в Харьков. Села в машину и уехала.

— Какое легкомыслие!

— Ужасное! Бросила свои лучшие платья! Разве он оценит эту жертву?

— Не то, не то говорите, Матрена Ивановна!

— Матильда!

Варвара Ильинична направилась к телефону, но раздумала: «Нет. Есть только один выход».

— Если на вокзал, то успеете! — крикнула Матильда Ивановна вслед. — Московский идет утром, в девять пятнадцать!

Подошла к зеркалу, прихорашиваясь.

— Подумаешь, Матрена! Каждый называет себя так, как ему нравится, — подумала вслух. — Матрена… Это мне совсем не подходит. Матильда! Это да!

И ушла, забыв погасить свет. Едва успела запереть комнату, как послышались далекие быстрые и тревожные сигналы горна. Почти тотчас захлопали двери, затопали сапоги. Офицеры, которых сигнал тревоги застал дома, заспешили в полк.

Через несколько минут прибежал Стрельцов. На миг остановился, пораженный непривычным видом осиротевшей комнаты. Замерло сердце, но не было ни минуты. Достал чемоданчик в парусиновом чехле, полевую сумку, надел на ремень кобуру и застыл, неподвижно уставившись на пустую рамку. «Не оставила даже своей фотографии!..»

Рука его задрожала, тоскливо звякнуло разбитое стекло. Стрельцов, как в тумане, снял с вешалки плащ-накидку, машинально щелкнул выключателем.

…В парке заводили тягач. Мощный рокот моторов сотрясал свинцовую пелену дождя.

2
Генерал шагал прямо по лужам, не обращая внимания на грязь и дождь. Казалось, непогода радовала его. За генералом следовала группа офицеров. Среди них был и командир полка. Генерал обходил выстроившиеся орудия, прицепленные к тягачам, и, перекрывая рокотание моторов, коротко бросал замечания. Подойдя к Краснову, задержался и долго смотрел на молодого лейтенанта прищуренными глазами. Краснов тревожно оглядел себя: «Все ли в порядке?» Но генерал не сделал никаких замечаний, вспомнил фамилию офицера.

— Лейтенант Краснов? — спросил наконец.

— Так точно! — обрадовался, польщенный тем, что командующий запомнил его.

— Ну, поглядим сегодня на ваши успехи. Скидки теперь не будет.

Улыбнулся и зашагал дальше.

Через несколько минут, тяжело покачиваясь, орудия выбрались на дорогу и вытянулись в колонну.

Краснов ехал вслед за машиной взвода управления, где сидел Стрельцов.

Под дождем дорога совсем размокла, на поворотах колеса юзом скользили в сторону, сдвигая к обочине жирные пласты земли.

Километра через три выдался особенно крутой и опасный поворот: дорога огибала подножие скалистой сопки, слева чернел глубокий овраг, изрытый вешними водами. Колонна продвигалась осторожно, машины почти касались бортами отвесной каменистой стены.

Стрельцов приказал пропускать орудия по одному. Было заметно, что командир батареи взволнован, но капитан молчал, и лейтенант не считал себя вправе расспрашивать.

«Что-нибудь с Ниной, — подумал Краснов. — Давно у них не был. Неудобно. Нужно как-нибудь заглянуть».

Стрельцов, никому не доверяя, сам проводил каждую машину через опасный участок. За рулем тягача третьего орудия сидел новый водитель, неделю назад прибывший с краткосрочных курсов, молоденький, тихий солдат. Краснов увидел, как Стрельцов оттеснил шофера в сторону и сам повел машину. Солдаты шли позади. Ефрейтор Савичев волочил стальные тормозные колодки.

Машина, осторожно нащупывая путь, двигалась по самому краю дороги. Когда опасный поворот был почти пройден, Стрельцов резко прибавил газ.

Машина рванулась. Правый борт задел за скалистый выступ, раздался треск. Машину бросило в сторону, левое переднее колесо соскочило с дороги и медленно поползло в овраг. Солдаты закричали, уцепились за орудие. Рискуя, Савичев кинулся вперед и подсунул тормозную колодку под орудийное колесо. Тягач, дернувшись, свернул еще круче влево, передние колеса стали почти перпендикулярно к дороге. Момент был выигран, под задние колеса успели подкатить камни. Машина проползла еще немного и остановилась.

Все произошло в течение нескольких секунд.

Краснов бросился к кабине.

Перепуганный водитель в оцепенении изо всех сил тянул рычаг ручного тормоза. При ударе Стрельцов получил кровоточащую ссадину на темени.

— Живы? — обрадовался Краснов.

— К сожалению… — хрипло ответил и сморщился.

«Легко отделались», — подумал Краснов и увидел Савичева. Неестественно напряженный взгляд выдавал нестерпимую боль. На бледном, без кровинки, лице — виноватая улыбка.

— Прижало малость…

Подоспел Иван Павлович, озабоченно ощупал руку и покачал головой.

— Вероятно, закрытый перелом. Придется в госпиталь.

На руку Савичева наложили шину.

Через десять минут приехал Родионов. Осмотрев место аварии, немного успокоился и приказал лейтенанту Краснову возглавить батарею, а Стрельцову — продолжать путь в тыловой колонне, с санчастью.

Фельдшер повез Савичева на станцию, где должен был пересесть с ним в поезд и доставить пострадавшего в госпиталь.


Не доезжая до района огневых позиций, пришлось развернуться для встречного боя. Рота танков с батальоном пехоты «противника» атаковала колонну на марше. Генерал проверял сколоченность батареи. Краснов не ошибся, предугадывая, что генерал испытает взаимозаменяемость орудийных номеров. И в самом деле, повинуясь командам генерала, постепенно выбыли из строя все основные номера — наводчики, замковые и даже командиры орудий.

К концу «боя» первым расчетом командовал ефрейтор Фиалкин, вторым — Синюков. Генерал остался доволен, позвал к себе лейтенанта и пожал руку.

— Всему личному составу — благодарность!

Краснов сиял. Солдаты, довольные, вытирали лица, мокрые от дождя и пота.

А дождь все лил, то затихая, то усиливаясь, будто хотел задержать солдат. Но ни дождь, ни наступившая ночная темень не в силах были помешать им. Шинели набухли. Никто уже не помышлял укрыться от дождя. Не было смысла: промокло даже нательное белье.

В полночь окопы были отрыты, орудия установлены. Краснов приказал развести костры и высушить одежду. Сам он почти до рассвета с командирами орудий готовил документацию. В пять утра радист передал координаты наблюдательного пункта, и Краснов, не обсохнув и не отдохнув, ушел вперед, оставив за себя старшего сержанта Ваганова. Перед уходом попытался связаться с санчастью, но не удалось.


От походной железной печки в санитарной палатке было жарко. Стрельцов забылся тяжелым сном и проснулся только утром. От завтрака отказался, но санитарка, пожилая женщина, уговаривала до тех пор, пока не взялся за ложку. Едва успокоенная санитарка отвернулась, отодвинул котелок.

— Не могу.

— А ты серчай на нее, серчай и ешь!

Стрельцов улыбнулся и съел несколько ложек каши с мясом.

— Спасибо и на том, — сказала удовлетворенно женщина. Можно было подумать, что больной оказал ей личное одолжение.

Весь день Стрельцов не находил покоя и шагал из угла в угол. Приходилось горбиться, чтобы не задеть забинтованной головой темно-синий фланелевый потолок санитарной палатки. Несколько раз он был вынужден отдыхать на своей постели: кружилась голова.

Вдали стреляли орудия. Звуки выстрелов долетали сюда, как глухой удар барабана. Стрельцов никак не мог сосредоточить свою мысль на одном: начинал думать о Нине, но, услышав выстрел, тревожился за батарею.

«Почему Краснов ведет огонь только одним орудием? Неужели никак не пристреляет репер?.. Что он медлит там, черт возьми? Ага, заработала вся батарея. Хорошо…

Как глупо получилось! Она уехала совсем, навсегда… Все-таки болит голова.

Опять замолчали. Не заклинило ли затвор?..

Ох, Нина, Нина! Глупенькая девочка, чего ей недоставало? Разве я не любил ее?..

Ага, опять стреляют. Молодчина, Краснов! Только бы не подвел. Впрочем, теперь уже все равно: авария сведет на нет все успехи…

Каким чудом машина остановилась? Да, Савичев спас, а сам пострадал…

Отчасти она права… Я очень виноват перед нею. Но ведь и я не сидел сложа руки, работал…

Неужели стрельба закончилась? Не может быть, что-то рано. Наверное, Краснов не выполнил задачу, и генерал прекратил стрельбу…»

В полдень пришел майор Лукьянов. Откуда он узнал, что Нина уехала? Пришлось рассказать все подробно. Замполита интересовали детали. Стрельцова он слушал внимательно, не перебивая. Наступило тягостное молчание. Стрельцов ожесточенно курил.

— Значит, из-за салфетки? — прервал молчание Лукьянов.

По тону нельзя было определить, осуждает Стрельцова или поддерживает. Стало обидно за Нину.

— Она эту салфетку полмесяца вышивала, гладила… — сказал он, оправдывая жену.

— Вот что, товарищ Стрельцов, — голос Лукьянова стал жестким, — дела у вас в семье, честно скажем, неважные! Обманули человека, а ложь к добру не приводит.

— Как это обманул? — искренне удивился.

— А так: когда в женихах ходили, наверное, золотые горы обещали. На все был ответ. И о работе, конечно, был разговор. Был такой разговор? Был. И что вы говорили?

Стрельцов неохотно ответил:

— Что работы хватит. Школа есть, курсы…

— Прекрасный край, — подхватил Лукьянов, — чудесные люди…

— Да…

— Правильно все это. Но не увидела она прекрасного края, не узнала чудесных людей. Заманили в теремок, дверь на замок и — ключ в карман!

Стрельцов протестующе вскочил. Лукьянов усадил его на место.

— Почему не пустили работать? На все общество работать, не только на себя.

— Товарищ майор… — Фраза оборвалась, не знал, что сказать. — Без домашнего хозяйства не обойтись… А оно лежит на плечах жены. Мы еще не дошли до коммунизма.

— Ишь ты! — усмехнулся Лукьянов. — Допустим, что так.

— Вот видите!

— Вижу. Хорошо вижу, что капитан Стрельцов ждет, когда наступит коммунизм.

«Какие обидные слова выбирает…»

— Я не бездельничаю, товарищ майор!

— А жену свою почему от дела отстранили? — тоже повысил голос Лукьянов. — Жену почему в стороне оставили? В тупик загнали?! До «особого распоряжения»? А она не желает и права не имеет ждать этого распоряжения.

Стрельцов молчал.

Неожиданно вошел Родионов.

— Молодец Краснов. Отлично отстрелялся! Генерал объявил благодарность всей батарее.

Стрельцов облегченно вздохнул. Родионов круто повернулся к нему:

— Как с головой?

— Виноват, товарищ полковник. — Стрельцов потупился.

— Виноватых бьют! — жестко отрубил.

— Я готов отвечать!

— «Готов отвечать»! Да что с вами, в конце концов?! Еще перед выездом заметил: ходит как в воду опущенный! С женой поссорились, что ли?

— Уехала она… — с трудом выговорил Стрельцов.

— Как это — уехала?

— Уехала. Совсем.

— Поэтому и машину перевернули?

— Нет!

— Не потому. В людей своих не верите! Не доверяете никому.

— Шофер молодой, неопытный, — оправдываясь, сказал Стрельцов.

— Откуда ему опыта набраться? Откуда? На каждом опасном повороте офицер баранку из рук выхватывает.

— Боится, что другой аварию совершит, — невесело пошутил Лукьянов.

— Вот-вот. И сам машину вверх колесами ставит! Хорошо еще, солдат не растерялся!

— Ефрейтор Савичев, — подсказал Стрельцов.

Родионов кивнул.

— Орудие затормозил. А то и орудие угробили бы, и сами в овраг полетели бы!

— Савичев — молодчина! — с гордостью сказал Стрельцов, забыв на минуту обо всем другом.

— По вашей милости руку сломал.

Родионов сделал несколько шагов по палатке.

— Ну хорошо, — он остановился против Стрельцова, — машину отремонтируем, кость срастется. А дальше как?

— Товарищ полковник, прошу отправить меня из полка.

— Что? Из полка отправить? Заварил кашу, а нам расхлебывать? Нет уж, вместе дело исправлять надо. Где упал, там и подняться должен.

— Не могу я, товарищ полковник…

— Коммунисты так не поступают, — сурово сказал Лукьянов.

Вошел лейтенант-связной: полковника требует генерал.

— Товарищ майор, — просящим тоном обратился к Лукьянову Стрельцов, когда они остались одни, — прошу отправить меня из полка.

— Вам уже ответили. Еще раз услышу, предложу обсудить в партийном порядке. Стыдно!.. Возьмите себя в руки, Сергей Васильевич.

Возвратился Родионов.

— Отбой!.. Нет, нет, — остановил Стрельцова, — батарею поведет лейтенант Краснов. Вы поедете в санитарной машине.

— Но, товарищ…

— Никаких «но»! Вас нет. Понимаете? Нет! Ранены, отправлены в тыл. На одном Стрельцове батарея не держится. Нет Стрельцова, есть Краснов. Выйдет из строя Краснов — его заменит другой! В армии всегда есть командир. Все люди смертные, командир бессмертен! Идите, — сказал уже мягче. — Вам нужно отдохнуть.

Стрельцов ушел.

Родионов, крепко потирая подбородок, спросил:

— Как думаешь, успеют посадить Савичева на московский?

— Должны.

— Хорошо бы. В местном скверные вагоны: старые, дребезжат.

— Не все сразу, — развел руками Лукьянов, как бы оправдываясь, что существуют еще устаревшие вагоны.


Полк возвратился с учения на другие сутки. Пока орудия и тягачи поставили на колодки, взошла луна.

Стрельцов медленно брел домой, скорее по привычке, чем по необходимости: все равно, куда идти ночевать — домой или в казарму…

Он продвигался по коридору осторожно, стараясь ничего не задеть, не привлечь внимания соседей. Благополучно миновав гремучую лохань, висевшую на стене, подумал: «Кажется, впервые. А Нина говорит: «Не научишься…»

Долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Вдруг дверь отворилась, но он молча стоял, не решаясь переступить порог.

3
В этот ранний час в небольшом привокзальном скверике было пустынно. С веток срывались тяжелые капли и падали в лужи, вздымая маленькие, быстро гаснущие всплески. Дождь прекратился недавно, серые рыхлые облака торопились очистить небо для солнца. Верхушки деревьев зазолотились, зачирикали неунывающие воробьи.

Нина ничего не слышала, одиноко сидела на влажной скамье. Рядом, прямо на земле, стояли чемоданы, и на них — саквояж. Уголок чемодана омывал небольшой ручеек воды. Нина не обращала внимания, было все безразлично. Она нервничала, пока не купила билет: боялась, что не дойдет очередь.

Через полчаса должен прийти поезд. Пассажиры давно покинули тесный зал ожидания, сгрудились на платформе и заговаривали с будущими спутниками. Нина, избегая расспросов, ушла в сквер.

В сердце была щемящая пустота. Она чувствовала себя несчастной и измученной непосильным бременем, которое взвалила на свои плечи. Уже не возмущалась Сергеем, возбуждение давно улеглось, но и не простила ничего.

По дороге на станцию не думала ни о чем, только хотела скорее добраться до кассы, взять билет и сесть в вагон. Представлялось, что поезд уже давно стоит.

Маленький перрон все больше заполнялся людьми, в сквере по-прежнему пустынно.

Было холодно и сыро. Нина запахнула плащ и сидела, сжавшись в комок.

К станции подходил товарный состав. Стук колес усиливался, перерастая в сплошной грохот. Казалось, что поезд мчится прямо на беззащитный скверик. Еще минута, и он подомнет под себя деревья, скамью, Нину. Она судорожно закрыла глаза и втянула голову в скользкий воротник плаща. Промелькнула сумасшедшая мысль: «Вот и хорошо. Так будет лучше».

Поезд, не убавив хода, со свистом пронесся дальше. Вслед за ним умчался и страшный грохот. Несколько секунд еще доносился перестук тяжелых колес, потом затих и он.

Она осторожно перевела дух. «До чего дошла. Нет, это нервы».

Дежурный хрипло объявил о выходе с предыдущей станции московского поезда.

Через пятнадцать минут поезд будет здесь. Теперь не пройдет мимо, остановится и будет ждать, пока Нина не сядет в вагон. Но куда она поедет? Зачем? Ведь здесь останется часть души, большая, по-настоящему не раскрывшаяся любовь. Как она будет жить без нее?

«Сережа!.. Отчего ты изменился так? Или был таким, а я не знала, представляла другим?! Да и как я могла тебя знать? Мы не виделись почти девять лет! Школьные годы нельзя принимать в расчет. Юность, порог жизни… Сейчас совсем другое. Ты, наверное, тоже ошибся. Я рисовалась иной, не такой, как есть. И вот, даже не узнав друг друга, не поняв, мы разошлись. Почему? Зачем? Отчего я так поторопилась? Конечно, виноват ты. А я? Ведь ты хотел что-то сказать, может быть, самое важное, большое, после чего все бы выяснилось. А я даже не захотела выслушать. Да, но жить так, как мы жили до сих пор, тоже нельзя. Нет-нет, об этом не может быть и речи! Ни за что».

— Здесь не занято?

Нина, не подняв головы, молча отодвинулась.

— Добро еще дождь перестал, — снова услышала грудной женский голос. — Всю ночь лил как из ведра. Промокли, наверное, наши соколики. В такую-то ночь, в грозу — и тревога.

— Что вы сказали? — Нина очнулась и подняла голову. Рядом сидела жена полковника Родионова. «Откуда она здесь?»

— Куда уехали? — машинально спросила.

— Кто знает… По тревоге.

— А я так и забыла положить Сергею в «тревожный» чемодан теплую пару белья. Он давно просил, а я все забывала. — Она не заметила, как подумала вслух.

— Это плохо.

— Кто ж знал?..

Лицо Варвары Ильиничны приняло строгое, почти суровое выражение.

— Никто не знал! А готовы всегда должны быть, ко всему готовы. На то мы и жены офицеров. Нашим мужьям повестки из военкомата не приносят, горнист вызывает. А когда он тревогу затрубит — кто скажет…

— Да, да… — прошептала Нина и вздрогнула: дежурный объявил о подходе поезда.

— Это не ваш, — успокоила Варвара Ильинична. — Сидите… вы всерьез надумали уехать? Мужа бросить?

Нина молчала.

— У меня с Василием Игнатьевичем тоже случай был. Приехал с полигона мокрый, усталый, грязный. Завалился на кровать, прямо на тюлевое покрывало! И уснул. Ну что ты скажешь! — засмеялась, осуждая мужа и удивляясь его незлонамеренной провинности.

— Сережа тоже был утомлен. Два раза на стрельбище бегал, на склад. Он ведь, знаете, беспокойный… Все сам, все сам, никому ничего не доверит… О чем я говорю? — спохватилась и вдруг потянулась к Варваре Ильиничне: — Разве в салфетке причина? Разве из-за дорожки измятой я решила уйти?

И она впервые после отъезда из дому сразу вспомнила главное. В какой-то миг в памяти ярко всплыли детали жизни с мужем, натянутость отношений, слова, внешне совершенно пристойные и непредосудительные.

— Знаю, милая, все знаю, — ласково заговорила Варвара Ильинична, притянув к себе Нину. — Но так ли надо поступать? Две жизни, две судьбы решаются! — воскликнула она с силой. — Он виноват, конечно, но и вы в ответе. Молодая, образованная, и так легко сдалась, руки опустила. Перед первой трудностью отступила! А сколько их еще впереди!..

— Я не боюсь трудностей. Но это совсем другое…

— Ничего не другое. Семейное счастье не в загсе начинается. За него тоже бороться надо.

Нина не ответила, замерла в ожидании. Ей казалось, что слова Варвары Ильиничны исходят от нее самой. И она прислушивалась к ним, надеясь облегчить свое горе.

Тяжело вздрагивая на стрелках, приближался поезд. Нина тревожно оглянулась. И вдруг увидела фельдшера из полковой санчасти. Рядом с ним стоял солдат в шинели, надетой на одну руку, второй рукав был пуст.

«Савичев! — вспомнила и тотчас с тревогой подумала: — Что с Сережей? Заболел? Ранен?» Она вскочила со скамьи и бросилась к калитке, оставив чемоданы.

«Билет пошла продавать», — решила Варвара Ильинична. Тревога и беспокойство, которые она так старательно скрывала во время разговора, теперь резко обозначились. Бледное лицо выражало предельную усталость, губы пересохли. «Как там Василий Игнатьич мой? Дождь, сырость, а у него ревматизм, и рана, должно быть, ноет…»

Стремительно налетела Нина.

— Что с ним? Почему вы мне ничего не сказали!

— Что такое? — встревожилась Варвара Ильинична.

— Наш фельдшер… Он отправляет в госпиталь солдата из Сережиной батареи. Сережа ранен! Что с Сережей, Варвара Ильинична?

И так же как вчера боялась не успеть на поезд, так и теперь пугала мысль, что может опоздать. С возвращением.


Перебивая друг друга, галдят неугомонные грачи. По улицам и во дворах носятся стаи мальчишек, звонкие голоса заглушают грачей. И кажется, что дети прилетели вместе с птицами: их так много, что трудно себе представить, где они могли прятаться зимой.

Взрослые уже не спешат, как прежде, возвращаясь с работы, а идут неторопливо, наслаждаясь запахами моря и весенней земли.

По вечерам в окнах подолгу не вспыхивают огни, зато крыльцо ярко освещено. Любители домино отчаянно стучат по табурету; молчаливые шахматисты, прикрываясь синей завесой дыма, осторожно двигают фигуры.

Стук костей домино, воинственные крики «казаков» и «разбойников», смех, женские голоса, звуки горниста, зовущего солдат ужинать, смешались, превратились в вечернюю рапсодию весны.

От стены дома, где на огромном бревне тесно сидели женщины, донесся голос Матильды Ивановны:

— Между прочим, она отсоветовала мне шить пальто с пуговицами. Подумаешь, роскошь — целый хвост пуговиц. И потом, эти пуговицы сейчас уже носят все, независимо от положения мужа.

Капитан Панюгин медленно поднял голову и посмотрел в сторону жены, но ничего не сказал и снова наклонился над шахматной доской.

— Шах.

— Черт побери! — Стрельцов заерзал. — Какой шах? Мат!

— Мат, — равнодушно подтвердил Панюгин. — Да, краску я тебе приготовил. Хватит пол-литровой банки?

— Вполне. Мне только стеллажи в каптерке выкрасить. Когда дашь?

— Хоть сейчас, пока жена тут, не видит.

— Нет, давай еще одну сыграем, последнюю.

Яркие лучи автомобильных фар метнулись по двору и погасли. Машина остановилась у сарая. Шофер подошел к дому.

— Здравия желаю. Лейтенанта Доливы, случаем, тут нет?

— Я, — отозвался один из игроков в домино. — Уголь? Спасибо, летом и без него обойдусь.

— Товарищ лейтенант, так накладная же!

— Долива, — сказал кто-то негромко, — брось шуметь. Солдат-то при чем?

— Хороший уголь?

— Артемовский!

— Ну ладно, подъезжай к третьей двери справа.

Шофер ушел. Грузовик рванулся вперед, остановился, затем осторожно попятился.

— Жорж! Пойди к сараю, закрой дверь, пока машина не сломала!

— Не сломала ведь, — отозвался нехотя Панюгин.

— Так сломает!

— Сломает — пойду. Куда ты слона двигаешь? Нельзя, короля открываешь.

Громкий треск заглушил последние слова.

Матильда Ивановна с криком бросилась к сараю:

— Где ваши глаза? Неужели не видно, что дверь открыта? Жорж! Иди, радуйся! О господи, за что мне такие муки! Жорж!

Панюгин не спеша поднялся, постоял еще с минуту, сверху глядя на доску.

— Сопротивляться бесполезно: ферзь и ладья против слона.

— Жорж! Боже мой, что с ребенком!

Матильда Ивановна подвела к крыльцу девочку. Из полуоткрытого от боли и страха рта сочилась кровь. Женщины, подхватившись с места, окружили девочку.

— Чья это? Она не из нашего дома.

Мальчик с игрушечным ружьем испуганно объяснил:

— Она сунула дуло в рот и упала. Она споткнулась. Она к машине бежала.

— Несите ребенка в санчасть!

Стрельцов оттолкнул в сторону Матильду Ивановну, подхватил ребенка на руки и побежал в полк.

Вначале он почти не ощущал тяжести, но скоро начали неметь руки, от быстрого бега закололо в боку.

Иван Павлович, сидя на корточках, высаживал цветочную рассаду на клумбу под окнами полкового медпункта. Заслышав шаги и громкое, надрывное дыхание, поднял голову, увидел Стрельцова с ребенком. Торопливо распахнул дверь:

— Сюда!

Стрельцов опустился на кушетку рядом с девочкой, внезапно задрожали колени, тупая боль сжала виски, показалось, что сейчас упадет. Он прислонился к стене и закрыл глаза. Девочка уже не плакала, только рот ее был по-прежнему раскрыт.

— Леночка? — удивился Иван Павлович. — Что с тобой, маленькая?

До Стрельцова долетали обрывки фраз:

— Только нёбо поранила… Вот и все. А теперь, на всякий случай, укол сделаем. Ты ведь не трусиха, верно? А вот и мама…

Стрельцов поднялся, упершись в холодную клеенку кушетки, и вышел. Навстречу прыжком влетел на веранду Фролов. Стрельцов посторонился и медленно, расслабленной походкой направился домой.

Между бывшими фронтовыми друзьями отношения оставались натянутыми. Впрочем, оба делали все, чтобы избежать ненужных разговоров. Когда Ярцев однажды бросил по адресу Фролова: «Его превосходительство начштаба приказали», Стрельцов резко оборвал его: «Прикусите язык».

Стрельцов отлично понимал, что погорячился тогда, как задиристый мальчишка, ссора настолько несерьезна, что о ней следовало давным-давно забыть. Но — проклятое самолюбие!

Такой, как Юзовец, наверняка сказал бы: «Со всеми нужно в мире и дружбе жить, тем более с начальниками. Дружба дружбой, служба службой — верно, конечно, но все же…» Стрельцову наплевать на это «все же», и кланяться начальству не будет!..

Да, примирение могло произойти давно, еще в тот вечер, после аварии.

Тяжелый, страшный был вечер. Странно, почему же кто-то, не то Краснов, не то Долива, пустил фразу: «Утро стрельцовской казни»?..

— Сергей!.. Сергей! — Фролов подбежал к нему, схватил руку, заговорил, порывисто дыша: — Спасибо тебе, Сережа…

Сердце Стрельцова вдруг екнуло, на какой-то миг дрогнула рука, но он не высвободил ее, только сказал с нарочитой грубоватостью:

— Ну тебя! И вообще, хватит дурака валять!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1
Синюков шел не спеша, вразвалочку. Завернул за угол забора, остановился, подправил щегольские усики, сдвинул назад шапку, расправил шинель под ремнем и медленно двинулся дальше.

«Чего это он? — подумал Краснов. — А-а, понятно».

За решеткой забора мелькал белый женский шарф.

«Непременно затронет», — подумал и ускорил шаг.

Спина Синюкова заслоняла шарф.

«Куда вы торопитесь, девушка?» — предугадал вопрос.

Но Синюков вдруг снова поправил шапку, отступил в сторону, вежливо пропустив девушку, и, не сказав ни слова, продолжал свой путь.

«Смолчал!» — удивился Краснов и тут же просиял: навстречу в белом гарусном шарфе шла Надя.

Синюков оглянулся как раз в тот момент, когда учительница и лейтенант остановились друг против друга. Синюков поспешно отвернулся. «Вот оно что, — промелькнуло в голове Краснова. — Положительно ничего нельзя скрыть».

— Здравствуйте! — И неожиданно для себя задал банальный вопрос, который, по его предположению, чуть не сорвался с языка Синюкова: — Куда торопитесь?

— В Дом офицеров, на лекцию.

— Слушать или читать?

— Читать, для ваших жен.

— Моих жен?

Надя засмеялась, и на ее щеках стали видны светлые ямочки.

— Для жен офицеров гарнизона.

— А на какую тему?

— «Происхождение и реакционная сущность религиозных суеверий и предрассудков», — одним духом выговорила Надя. — Скучное название, верно? Но тема очень интересная. С удовольствием работала над ней.

— Вы всегда работаете с удовольствием, — заметил Краснов и, помедлив, спросил: — Не дадите на вечер ваш конспект?

— Зачем вам?

— Нужно, — уклонился от ответа. — Объясню в другой раз.

— Пожалуйста. Могу даже сейчас, вернее, через два часа.

— Нет, я до вечера занят.

— Вечером зайдите.

— Вы будете дома?

Надя отвела глаза.

— Не знаю. Во всяком случае лекцию вы получите. Дедушка будет знать.

— Наденька!..

— Как вы сказали?

— Надя, — поправился он и потупился, но затем поднял голову, открыто взглянул в глаза. — Наденька — вот как я сказал.

— Что? — неожиданно очень тихо спросила она.

— Я приду к вам.

— Хорошо…

Оба замолчали.

— Мне нужно идти…

— До вечера.

— До свидания.

Надя скрылась за поворотом.

Краснов машинально поднял обломок сухой ветки и вдруг с силой провел по забору. «Трах-тах-трах-тах-тах» — затрещали на всю улицу зеленые дощечки.

«Что я делаю?!» — спохватился и, оглянувшись, облегченно перевел дух. Он незаметно выпустил ветку и зашагал с серьезным, деловым видом.


В середине мая полк выехал в летние лагеря. Дивизион подполковника Юзовца был оставлен до июня в Пятидворовке для ремонта казарменных помещений. Для Краснова это было как нельзя кстати: двадцатого мая начинались годовые экзамены в университете. Товарищи подшучивали: «Истории тебе нечего бояться».

Из Дома офицеров Павел и Надя возвращались теперь вместе. Когда Надя освобождалась раньше, находила повод, чтобы задержаться до конца занятий. По молчаливому сговору попутчики оставляли их вдвоем.

Они шли медленно, беседуя обо всем на свете, избегая лишь касаться своих отношений. Иногда оба умолкали, ожидая, что другой скажет наконец о самом главном. Он уже много раз пытался открыть свои чувства, но в последний момент терялся и вместо признания долго молчал. Эти безмолвные минуты были наполнены таким чистым, скрытым от всех счастьем, высоким и неповторимым, что они и сами боялись нарушить его.

Но уже не хватало встреч только в дни занятий, он должен был видеть ее каждый день, ощущать тепло ее рук, пусть ненадолго, лишь здороваться и прощаться, заглядывать в ее глаза, делиться своими радостями, маленькими и большими. А они, радости, бывали каждый день.

Вчера пришел Шилко, не подошел, подкатился на коротких крепких ногах, сияющий, гордый: «Товарищ лейтенант!..» И показал шоферские права.

Стало приятно не только потому, что солдат, как с другом, поделился своей победой, но и от мысли: «Уехал Шилко конюхом, а приедет из армии шофером третьего класса».

Сегодня Олег Рябов дал заветную тетрадь: «Вот, стихи мои… Вы как-то просили. Только дома читайте. Прошу вас…»

Но нередко приходилось нести к Наде и обиды, и неприятности. Он не мог не говорить с ней, с милым другом, о своих служебных делах так же, как и Надя не в силах была таить от него свои заботы.


На крылечке, наслаждаясь теплым вечером, сидел дед Иван, негромким надтреснутым голоском напевал старую солдатскую песню:

Русскому солдату
Тяжело служить,
Хоть какому хвату
Тошно станет жить!..
— А, Павлуша, — оборвал песню. — Садись, покурим. Или некурящий ты?

— Вы что-то не в настроении, — вместо ответа сказал Краснов. — Грустное запели.

— Молодость свою вспомнил, — вздохнул старик. — Был я тоже военным, вроде тебя, только в солдатах ходил. И милая была у меня хорошая, вроде Наденьки. Такие же волосы, глаза…

Надя заслышала голоса и вышла узнать, кто пришел. Увидев, обрадованно кивнула.

— О чем вы это, дедушка?

— Садись, послушай.

— А хорошее? — спросила, опускаясь на ступеньку.

— Нет. Чего уж тут хорошего!.. Так вот, иду я как-то с ней по улице, а тут возьми да повстречайся поручик наш, пьяный, как всегда. И давай меня в рожу тыкать да потешаться, власть свою выказывать…

— И вы стерпели? — спросила Надя.

— Стерпел. Поручик никудышный был. Ударить и то не мог толком, но бил, потому что я солдат — терпеть должен.

— Вы так ничего и не сделали? — Краснов не мог себе представить, что можно безнаказанно оскорбить человека.

— Тогда нет. В германскую солдаты его сами… Вроде как шальной пулей.

Наступило молчание.

— Ну, ладно, — первым очнулся старик. — Ваше дело молодое, гуляйте. А мне спать пора…

Он поднялся и ушел в дом.

Надя продолжала сидеть на ступеньке, обхватив руками колени.

— Вас любят солдаты?

Краснов смущенно пожал плечами.

— Знаете, раньше, — сказала после короткого молчания, — когда я видела, что солдаты приветствуют офицеров, почему-то всегда задумывалась: что это? Искреннее почтение или формальный долг?

— Честь отдают друг другу все военнослужащие…

— Понимаю, — она слегка наклонила голову. — Это знак уважения мундиру, долг вежливости. Но я хочу сказать о другом. Ведь нужно, чтобы солдаты уважали офицера не только как лейтенанта или майора. А для этого они должны видеть в нем прежде всего человека.

— И сам он должен ценить и уважать в своих подчиненных человеческое достоинство, — убежденно добавил Краснов.

Надя вдруг тихонько рассмеялась и взяла его за руку.

— Смешно! Штатская учительница философствует о воинскомвоспитании, наставляет кадрового офицера.

— Вы очень верно сказали, Надя, — ответил Краснов.

Он боялся пошевелиться, чтоб она не отняла свою руку. А ей вдруг захотелось прижаться к нему. Желание было столь неодолимым, что, опасаясь не совладать с ним, она быстро поднялась со ступеньки и сказала изменившимся голосом:

— Пойдемте бродить.

Он осторожно взял ее под руку и повел вдоль улицы. Когда они поравнялись с двухэтажным зданием Дома офицеров, Надя увлекла Краснова к входным дверям. Он согласился, не спрашивая зачем. Они прошли в тихую уединенную комнату, где обычно проводились занятия детской музыкальной школы.

Надя откинула полированную крышку пианино и усадила Павла.

Он не возражал, лишь удивился, покорно коснулся пальцами клавишей.

Надя молча слушала и никак не могла определить, что он играет. Она уже слышала это однажды. Как-то после занятий задержалась в Доме офицеров, все уже разошлись, горело дежурное освещение. В тишине длинного коридора раздавались звуки пианино, они звучали то тихо и грустно, то наполнялись страстью, звали кого-то и никак не могли дозваться.

Надя пошла навстречу звукам и остановилась в изумлении. За пианино сидел Краснов.

Она слушала, боясь шелохнуться, чтобы не прервать его, не выдать себя. Вдруг застыдилась, словно ее уличили в чем-то дурном, а музыка следовала за ней, звала обратно.

Сейчас она узнала ту же страстную, полную сомнения и надежды мелодию. Но теперь к одинокому голосу любви присоединился другой — задумчивый, робкий в своем чувстве: «Люблю ли тебя, я не знаю, но кажется мне, что люблю…»

— Почему вы не стали музыкантом? — спросила она после паузы.

Он улыбнулся, ответил шутливо:

— Я не Мусоргский. Мне выбирать нечего. И давно уже выбрал профессию. Почти десять лет назад.

Она промолчала, ожидая, чтобы он продолжил разговор.

…Третий месяц шла война. Люди уходили на восток, а Павел с матерью все не верили, что фашисты дойдут…

Потом железную дорогу перерезали. Им посчастливилось устроиться на автомашину. Магистрали были забиты колоннами войск и беженцев. Шофер боялся бомбежек и выбирал тихие проселочные дороги. По ним нельзя было ехать полной скоростью, поэтому, наверное, машину настигли мотоциклисты. Всего два, но на каждом мотоцикле стоял пулемет, а среди беженцев были только женщины с детьми и старики. Шофер гнал полуторку, ее швыряло из стороны в сторону, и фашисты никак не могли попасть в колеса. Они стреляли почему-то только понизу. Мать заслонила собой Павла и плакала.

Спасение пришло неожиданно. Впереди, слева от дороги, один за другим прогремели пушечные выстрелы. Передний мотоцикл взлетел в воздух. Шофер растерялся и круто затормозил. Мотор заглох. Из кустов вышел молодой командир с двумя кубиками на петлицах, спросил, откуда едут, видели ли немцев. Но люди знали только о своих преследователях, которые уже никому не были страшны.

«Это разведчики», — спокойно заметил лейтенант.

Спокойствие его быстро передалось всем. Женщины пришли в себя, стали благодарить спасителя, угощали всем, что было. «Вот от табачка не откажусь», — сказал лейтенант.

Шофер отдал свой кисет.

«Спасибо, — поблагодарил лейтенант и крикнул кого-то. Тотчас появился пожилой солдат. — Принимайте подарок».

«Ой!» — с восторгом воскликнул солдат и бегом бросился обратно в кусты, где стояли замаскированные пушки.

Послышался нарастающий рев. Лейтенант заторопил шофера. Тот быстро завел мотор. Лейтенант помахал рукой и не спеша направился к орудиям.

Машина помчалась дальше на восток. Но теперь все были спокойны, знали, что на пути фашистов остался лейтенант с солдатами.

— И я понял тогда, что самая благородная профессия — ограждать мир от войны, жизнь — от смерти.


Высокие девичьи голоса пели протяжную песню где-то далеко, за околицей. Слов не разобрать; одна лишь мелодия, как пух тополя, плыла в тихом ночном небе. И столько было чувства в ней, что и без слов все понятно.

Земля мягко пружинила, заглушала шаги. У дома с палисадником колыхались над оградой цветы черемухи, белые, будто пена морская, пахучие до головокружения. Голова и в самом деле слегка закружилась, мягкие шелковистые волосы Нади коснулись щеки, и сердце замерло, притихло, затаилось.

Словно из-под земли вырос Шилко.

— Товарищ лейтенант, вас командир дивизиона зовут.

— Хорошо, — ответил Краснов, не отпуская Надиной руки.

— Срочно! — досказал Шилко.

— Да… Надя!

Она подняла глаза.

— Надя, — повторил Краснов сухими непослушными губами, его неожиданно поразила дикая мысль: он видит ее в последний раз. Сейчас он уйдет от нее и уедет куда-то далеко, может быть, навсегда.

— Что? — шепотом спросила она и присмирела, сердцем угадав, что он заговорит о любви. Но Павел молчал, и Надя снова осторожно подняла глаза: — Какой у тебя странный взгляд.

— Разве?

— Странный.

— А я люблю тебя, — сказал он вдруг. — Люблю…

Надя испуганно прикрыла ладонью рот, как будто это она призналась в любви в присутствии солдата.

Шилко повернулся и ушел в темноту. «И правда, — подумал он, — не соврал Синюков. Ну что ж, хорошая пара. Лейтенант человек умный, работящий, и она ученая».

Краснов не вошел, вломился в кабинет Юзовца.

— Товарищ подполковник!

— Тихонько, тихонько. Вижу и слышу. Как говорится, не контуженный. Вот что, дорогой. Майор Фролов в отпуск уходит, затем поедет в Хабаровск экзамены держать. В связи с этим за начальника штаба останется капитан Стрельцов, а вам придется батареей покомандовать. Справитесь?

Справится? Да он сейчас способен не то что батареей командовать, прикажут сопку сдвинуть — сдвинет, в море столкнет, только брызги взлетят до самых звезд.

Но почему комбата временно замещать будет он, а не Долива?

— Некому больше. Долива, как говорится, слишком м-м… Ну, пора к командиру полка. Так, значит, и доложим.

И снова Павел на улице, бежит, летит мимо заборов, мимо белой кипени черемухи. А сердце поет! У лейтенанта такое же сердце, как у каждого влюбленного…

2
Вместо белого потолка со следами малярной щетки над головой колыхались на светло-желтом брезенте черные силуэты резных листьев и причудливо изогнутых ветвей, будто ожила древняя китайская картина.

Краснов оторвался от подушки, потянулся, протер глаза и мысленно прошептал: «Доброе утро, Наденька!» Отбросил одеяло и стал одеваться.

Долива дышал шумно, всхрапывая и посвистывая. Черный клок лез на глаза, Долива морщился и дергал головой.

Краснов выбрался из палатки, проделал несколько гимнастических упражнений и побежал вниз, к реке. На обратном пути увидел Ивана Павловича. В трусиках, в очках, с лейкой в руке, он был похож на дачника.

— Здравствуйте, — обрадовался встрече Иван Павлович. — С приездом! Какие новости привезли?

— Спляшете?

Иван Павлович оглядел свой костюм, поправил очки.

— Вполне готов. Письмо?

— Толстое-претолстое!

— Вот спасибо. Я как раз думал сейчас о Машеньке. Приедет, мы с нею вместе цветы поливать будем.

— В такую рань?

— Нет, вечерами. Знаете, я до войны совершенно был равнодушен к цветам. Ну, красиво, запах приятный. Но даже астру от хризантемы не отличал, честное слово! Усвоил из школьной ботаники только «лютик едкий» и «лютик ползучий».

Однажды после бомбежки поднял голову от земли и первое, что увидел, — закрытый желтый бубенчик. Он покачивался перед самыми глазами, и душистый запах его забивал едкий, кисловатый дым взрывчатки. Таким он мне показался тогда прекрасным, этот цветок, как сама жизнь. И обидно стало, что даже на знал названия.

Вероятно, с тех пор и полюбил цветы. Кстати, вы обратили внимание: после войны люди стали больше разводить цветов, чем прежде? Во всех городах, где побывала война, на месте свежих развалин выросли скверики с клумбами, скамеечками. Хорошо! Ну, где же письмо? — прервал свои размышления Иван Павлович.

— Сейчас принесу, в сумке осталось.

— Только побыстрее, пожалуйста.

— Мигом!

Когда он прибежал к палатке санчасти, Иван Павлович, плавно помахивая лейкой, тихонько мурлыкал.

— Держите! Не иначе, как инструкция по организации встречи! Читайте.

Поддел носком камешек, отошел на два шага и оглянулся.

— Иван Павлович!

— Да?

— Надя любит меня.

— Да? Возможно…

— Ладно, читайте! — Краснов рассмеялся и, круто повернувшись на одной ноге, легко побежал в гору.


На зимних квартирах, в Пятидворовке, он почти не почувствовал, что отвечает уже не за взвод, а за батарею. Весь месяц люди были заняты ремонтом, да и Стрельцов, в сущности, руководил батарейными делами не меньше, чем прежде. Вообще, это был период, когда штаб и основная часть полка находились в лагерях и за начальника гарнизона остался помощник по тылу; на служебных совещаниях, созываемых накоротке, обсуждались вопросы сугубо хозяйственного порядка. Но и в лагерях нужно было заниматься не только боевой подготовкой. Сено для матрацев, белье, палатки, питание для радиостанций, замки для бачков с питьевой водой, составление различных актов на списание негодного имущества, ремонт сапог и оружия… Главная трудность заключалась в том, что в батарее было всего два офицера — он и лейтенант Долива. Правда, на старшего сержанта, командовавшего взводом управления после демобилизации Ярцева, можно было смело положиться. Деловой, строгий, он пользовался среди солдат уважением и авторитетом. К тому же он и раньше нередко замещал командира.

Хуже обстояло дело в собственном взводе. Если Ваганову можно было довериться полностью, командир второго орудия сержант Окунев требовал глаз да глаз. Сам по себе он был исполнительным, дисциплинированным, хотя и с ленцой. Но недоставало командирской требовательности, распорядительности и — основное — самостоятельности в решениях и действиях. Окунев нуждался в подробных указаниях, в подталкивании и буквально в неотступном контроле. Прежде, когда лейтенант постоянно находился во взводе, недостатки сержанта не были особенно заметны, но сейчас Краснов растерялся.

— Что делать? Он же погубит все, что достигнуто таким огромным трудом!

— Тюфяк твой Окунев, тюфяк с лычками, а не сержант! — резко отзывался Долива. — Донянчился на свою голову.

Но беспокоил не только Окунев. Тревожил солдат Васюк, связист, бывший шофер.

Краснов много уже был наслышан об этом солдате, но, замещая командира батареи, столкнулся с ним по-настоящему впервые.

Карточка взысканий рядового Васюка испещрена выговорами и арестами. Кто с ним только не беседовал, не читал нотаций, не наказывал! Как с гуся вода.

Стрельцов не раз просил перевести Васюка из батареи.

«Пытался, пытался, дорогой, — отвечал Юзовец, — ничего не выходит. Кому нужна такая обуза? Его и в тюрьме держать не захотели, досрочно выпустили».

«Васюк оправдан, а не помилован».

«Это, как говорится, не играет роли. Факт остается фактом. И вы, товарищ Стрельцов, не уговаривайте, а наказывайте этого разгильдяя».

Да, уговоры на Васюка мало действовали. Он не возражал, не оправдывался, слушал молча и равнодушно. После очередного нагоняя кто-то спросил: «Ну как?» — «А что он мне сделает? — громко ответил Васюк. — Ну, дал трое суток. И пусть! Сорок четыре отсидел и еще трое посижу. Понял?»

Солдат держал себя вызывающе и неустрашимо. Когда перед выездом в лагерь Стрельцов пригрозил военным трибуналом, Васюк выкрикнул: «И судите!» Пинком распахнул дверь и убежал. Возвратился после отбоя, и, понятно, на следующее утро был отведен на гарнизонную гауптвахту.

И вот всего неделю спустя подполковник Юзовец сказал Краснову:

— Опять ваш Васюк в самоволке разгуливает!

— Где?

— Не знаю, не знаю. Разберитесь, завтра доложите. Вот так, дорогой! — И поднял наивные светлые глаза.

«Странный человек этот Юзовец, — в раздражении подумал Краснов. — На все у него один тон, одни и те же слова, неизменная благодушная улыбочка. О хорошем ли, о плохом говорит — не поймешь, какова его собственная позиция».

Пришлось послать на розыски. Вернулись ни с чем.

Перед рассветом Краснов проснулся от громкого разговора.

— У самоволку ходыть, шляется де попало, глаза себе водкой заливае, а комбат до двух часов не ложився! И старшина не спав.

— «Не ложився», — передразнил пьяный голос — Подумаешь, комбат! А он мне хоть раз заглянул в душу? — послышался скрежет зубов. — «Не ложился». А я кто — не человек?.. «Старшина не спал». Знаю, что я для старшины! Пилотка — одна, гимнастерка хэбэ — одна, белье нательное — одно, портянки… Вот что я для старшины. И все! И все…

Последние слова прозвучали шепотом.

Краснов был босиком, в одних трусах выскочил из палатки.

— Прекратите немедленно! Марш спать! Шилко, отведите его на место.

Васюк, сжав кулаки, качнулся.

— На губу? — Но разжал пальцы и едко усмехнулся: — «На его место…» А где мое место? На гу-бе. — Тяжело покачивая головой, обернулся к дневальному: — На гу-бе. Понял?

— Ведите его, — повторил приказание Краснов. — В палатку.

— В палатку? — Он подался вперед, но Шилко схватил за плечи и удержал.

— Пусти! — угрожающе прошипел Васюк. — Я и сам пойду!

— Завтра поговорим. Проспитесь прежде всего.

— Они хочут спать, — меланхолически пролепетал Васюк. — Приговор будет объявлен завтра. Понял?

Шилко увел пьяного. Краснов вернулся в палатку, но так и не уснул больше и в шестом часу отправился к реке. Еще издали увидел Ивана Павловича, тот медленно поднимался в гору с двумя ведрами воды.

— Хорошее письмо принес? Скоро жена приедет?

Плечи Ивана Павловича вдруг заострились, голос стал глухим и хрипловатым:

— Не приедет она. Никогда не приедет… У нее там кто-то другой, москвич… Она никогда не понимала ни меня, ни моей работы. Нет у меня больше жены. — Пересиливая волнение, добавил: — И — не было…

Поднял ведра, наполненные желтой речной водой, и двинулся дальше вверх по крутой тропе.


На утреннем разводе подполковник Юзовец спросил:

— Посадили пьяницу вашего?

— Нет еще.

— Напрасно, напрасно, дорогой…

Прошло еще два дня, но Краснов так и не вызвал Васюка. Не сказал в укор ни слова, не объявил взыскание. Командир дивизиона больше не вмешивался, но Краснов понимал: если Васюк совершит новый проступок, в первую голову отвечать будет он, лейтенант.

Майор Лукьянов также был осведомлен о случившемся, но помалкивал, выжидая, как поступит молодой офицер.

«Ты что за психологический опыт задумал?» — спросил Стрельцов.

Краснов уклонился от ответа. Пожалуй, и не сумел бы объяснить свою тактику по отношению к солдату. Действия основывались больше на интуиции, чем на логически продуманном расчете. Ясно понимал одно: никаким очередным наказанием солдата не удивишь, слишком привык к ним. Не поможет и попытка «снять стружку»: уже не один начальственный резец понапрасну затупился. Обычными средствами рядового Васюка не пронять. И если Краснов решил выждать, то не потому, что надеялся этим «взять» солдата. Хотел понять его. Это была не хитрость опытного воспитателя, а человеческий интерес, стремление разгадать непонятное явление. Для изучения и раздумья требовалось время. Он еще не знал, как поступит, но уже понимал, что прежние способы воздействия непригодны. Пьяные откровения Васюка не возмутили, а озадачили. Какой-то надлом в душе, незажившая рана, которую постоянно бередили, питала озлобление и обиды солдата.

На третий день батарея выехала из лагеря для отработки темы по наступательному бою.

Широкая долина — будто огромное одеяло, сшитое из разноцветных лоскутов. Тысячи лютиков, слившихся в яркое желтое пятно; темные купы деревьев на светлой зелени луга; черные бородавки кочек на высохшем болоте; чернильные пятна ирисов; красно-оранжевые огоньки лилий; глаза ромашек, золотые, с белыми ресницами.

Но пейзаж не волновал сержанта Окунева. И что это вздумалось лейтенанту загадки загадывать? Давно отвык ломать свою голову над такими вещами. Прикажут — сделаем, а «наперед батька в пекло лезть нечего», как говорит Шилко.

Окунев не боялся взысканий, страшился позора. Знать бы наперед, что комбат не будет распекать перед солдатами: «Вы соображаете, что делаете? Глаз у вас нет? Болота не видите?»

Видел Окунев болото, понимал, что тягач может засесть по самое брюхо, но так заманчиво сократить дистанцию, скорее до срока развернуть орудие, лихо, красиво, как это делали на показательном учении сержанты перед выпуском из полковой школы.

Кабы не заглох мотор, — надо же, посреди болота! — маневр удался бы. Нет, то место не проскочить было: двумя лебедками потом вытаскивали. В таких случаях решение приниматься должно офицером, а не сержантом. И не только в таких случаях…

Окунев вытянул за ремешок часы из карманчика, подержал на весу перед глазами и снова упрятал. Прошло пять минут, как лейтенант отдал приказ занять огневую позицию правее дубов с вывернутыми корнями.

Приказал и уехал. Легко сказать: «Время готовности 12.00». Если направиться по дороге, раньше часу не добраться, а напрямик нельзя. Ручей настоящую канаву прорыл, метра полтора в ширину и глубиной около метра.

— Полная труба, товарищ сержант. Метров триста влево овражек — пустяк, одна видимость, запросто перемахнуть можно. Опять же болото перед ручьем, на дифер сядешь. — Шофер показал на свои сапоги в черной вязкой грязи. — Здесь прямо — глубоко. Придется в обход, а?

Окунев вытянул часы и покачал ими перед носом шофера. Тот сдвинул пилотку назад и присвистнул: «Да, не успеть».

— Мост строить надо. Нет выхода другого. Отцепить орудие!

Жесткий срок для выполнения задачи, поставленной командиром батареи, придал сержанту решимость. Приказал Савичеву с двумя солдатами готовить фашины из камыша, а сам с остальными людьми отправился на машине к железнодорожной будке, где надеялся раздобыть старые шпалы. Не проехали и полкилометра, как в крышу забарабанил Васюк. (Из экономии горючего машина взвода управления осталась в парке, и часть связистов перемещалась с огневиками.)

— Что там? — высунул голову в окно Окунев.

— Я знаю, где бревна есть. Сворачивай налево.

Окунев приказал остановить машину и вылез из кабины на подножку.

— Далеко?

— Рядом. Только уговор: на обратном пути на место положить.

— Конечно! Показывай, куда ехать.

Рядом с дорогой, укрытые за обломками скал, лежали шесть крепких смолистых бревен. Их с трудом загрузили в кузов машины.

— Тяжелые, елки зеленые, — сказал шофер, сбивая с плеча шелуху от коры. — Ты почем знал, что они лежат тут?

— Знал, — неохотно отозвался Васюк.

— Поехали! — крикнул Окунев. — Васюк, садись, друг, в кабину, поместимся.

Спустя двадцать минут машина с орудием на прицепе осторожно перебралась через ров по новому мосту. Ободренный первым успехом, Окунев поторапливал водителя:

— Нажимай, чтоб к 11.30 быть на месте.

Трава покорно ложилась под колеса, вспыхивали и гасли огоньки лилий, сверкая разноцветными крылышками, разлетались кузнечики.

Внезапно машину стало трясти.

— Похоже, болото опять начинается.

Окунев соскочил на землю.

— Давай за мной.

Машина с орудием, покачиваясь и вздрагивая, будто от озноба, двинулась дальше. Окунев, не отрывая глаз от земли, шел впереди. Скоро под ногами зачавкала вода, скрытая травой.

— Сто-ой! Слезай! Разобрать фашины. В случае чего не зевать. Вперед, не бойся, не сядешь на дифер. На руках вынесем! Верно говорю?

— Точно, товарищ сержант!

В 11.45 сержант, потный, забрызганный до колен болотной жижей, доложил лейтенанту, что приказ выполнен.

— Ну вот, — сказал Краснов, — и без меня управились. Из чего вы соорудили мост? Шпалы у обходчика одолжили?

Он не сомневался: конечно, у обходчика, еще вчера условился с ним.

— Васюк местечко показал, где бревна лежали.

— Вот как? — удивился Краснов, но больше ничего не добавил, Васюка не подозвал, не расспросил его.

Вечером солдат сам пришел. Глядя куда-то в темный угол палатки, спросил:

— Зачем из меня душу тянете? Почему не отправляете на губу?

— И не собираюсь, — стараясь быть как можно спокойнее, ответил Краснов.

В глазах Васюка сверкнули злые искорки.

— Прямо в трибунал?

— Нет, ничего не собираюсь делать. Это и все, что вы хотели узнать?

— Брезгуете говорить со мной? — лицо передернулось.

— Это вы не желаете ни с кем разговаривать. За врагов своих всех считаете.

— Я про вас так не говорил, — снизил голос Васюк и опять отвел взгляд в сторону. И заговорил быстро, зло, бросая слова, как обвинения: — Любой на моем месте таким стал бы. Я в армию вот с радостью шел! Тяжело в гараж свой возвращаться. Это когда засудят, сразу все верят: заработал, поделом ему! А как выпустят до срока, оправдают, о-о! Выкрутился, говорят, выпутался. Пришел в армию. Посмотрели мои водительские права, пообещали машину дать. И не дали. «За что сидел? За автокатастрофу?» Вот и весь сказ. И еще раз обидели. Слышал, как один человек сказал: «Кому вы поверили? Я этого разгильдяя как свои пять пальцев вижу и знаю: нельзя ему доверять». Откуда он меня знал? Ну и ушел я, выпил с горя.

— В последний раз вы тоже с горя пили?

— Смеетесь…

— Нет, серьезно спрашиваю. Где вы были тогда?

Васюк молчал.

— А говорите, что я не хочу вас слушать.

— Все одно не поверите, — махнул рукой Васюк.

— Поверю. У меня, например, нет оснований не доверять вашим словам.

— Садите уж так на губу, без допроса.

— Вот что, товарищ Васюк, хотите — говорите, нет — не нужно. Сами начали разговор. А насчет ареста я уже сказал и повторять не буду.

— В город ездил, выручать пришлось шофера одного…

В тот день Васюк решил сходить на станцию, лезвия для бритвы купить. Возвращаясь, увидел грузовик с лесом. Шофер, засунув голову в капот, возился с мотором. Васюк стал помогать. Вскорости неполадку устранили, но когда заводили мотор, рукоятка с такой силой рванулась в обратном направлении, что повредила шоферу кисть руки. Вдобавок спустили сразу два задних левых баллона. Чтобы не терять времени, Васюк предложил сбросить часть груза, переставить один скат с правого борта на левый и вызвался отвести машину в город. Так и поступили. Из поликлиники Васюк отвез шофера на базу и в лагерь добирался на попутных. Пол-литра поставил, конечно, шофер в благодарность. Васюк вначале отказывался, затем решил: «А-а, все равно не поверят».

— Нет, я верю. Только не знаю, что делать с вами.

Васюк подобрался, как перед прыжком.

— Полагается благодарность объявить и одновременно наказать следует… Знаете что, вычеркнем этот день. В последний раз! А что дальше будет — зависит от вас. И еще одно: постараюсь, чтобы вас назначили шофером вместо Козловского. Ему осенью демобилизовываться. Надеюсь, что за это время и я сумею сделать все, что от меня зависит, и вы покажете себя надлежащим образом. Не подведете?

— Товарищ лейтенант!..

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1
В конце июля возвратился майор Фролов. По его лицу можно было узнать о результатах экзаменов и без расспросов.

— Интересная деталь, — сказал, счастливо улыбаясь. — В гарнизон, где мы сражались за академию, приехал театр. Всюду запестрели афиши: «Не в свои сани не садись»!

— И как?

— Кое-кто послушался совета.

— А вы?

— Теперь и пешком до академии доберусь!

Краснов горячо поздравил друга.

— Насколько мне известно, и вас можно поздравить, а?

— Можно…

— Идея! Переходите в мою обитель!

Краснов только сейчас задумался о квартире. Жить у стариков не хотелось, своя комната мала, да и не посмеет тревожить Ивана Павловича.

— Пойдемте к командиру полка, — решительно сказал Фролов. — Нечего стесняться: дело житейское. Как батареей командуете?

— Туговато, — сознался.

— Ничего, скоро пришлют комбата и второго взводного, в отделе кадров говорили.

— Идите вы первым, — сказал Краснов, когда подошли к штабу.

— Вместе зайдем. Я уже докладывал о себе.

— Вот видишь, Федор Григорьевич, — обернулся к Лукьянову полковник Родионов. — Я ведь говорил когда-то: «Надумает жениться, квартиру придет просить». Ну что ж. Не возражаю. Занимайте комнату майора. А свадьба когда?

— Как из лагерей возвратимся.

— Разумно, меньше на одну разлуку. Хорошо… Наверное, в гарнизон съездить нужно, а?

— Конечно, нужно, — сказал Лукьянов. — Мебель принять, квартиру закрыть.

— Ключи невесте передать, — в тон добавил Родионов. И стал серьезен. — Двое суток даю. Но после стрельб. Фролов, наверное, и не уедет раньше.

— Нет, товарищ полковник, планшет испытать надо.

— Он у вас, конечно, в одном экземпляре? Испытаете и увезете?

— Не увезу, товарищ полковник.

— Что так?

— Примитивно это для нашего времени. Пора на радиолокацию переходить.

— А может быть, уже и переходим, — лукаво сощурился Родионов. — Будут приборы. Дело за нами — людей готовить нужно.

— Мы еще сами неучи.

— Ничего. Вот отправим вас в академию, выучитесь и возвратитесь нас учить. Ну, а пока передайте от моего имени начальнику артвооружения, чтобы мастерская срочно изготовила три ваших планшета для стрельбы по морским целям. Кстати, товарищ Краснов, мне Федор Григорьевич рассказал о вашем нововведении в стрельбе прямой наводкой. Садитесь, вот бумага, карандаши. Чертите, рассказывайте.

Скрутил папироску, поднялся из-за стола и встал за спиной Краснова.

Идея была простой и оригинальной. Родионов сразу понял ее и одобрил.

— То есть получается залповая стрельба по движущейся цели. По-моему, неплохо. И главное — очень просто. Сегодня же испытаем ваш метод. С наводчиками отработали? Добро, добро, — закинул голову назад и еще раз повторил: — Залповый огонь прямой наводкой по движущейся цели! Это ново!

Он поднял телефонную трубку.

— Начальника артвооружения… Родионов говорит. Есть у нас холостые выстрелы? Ну, штук восемь. Достаточно?

Последнее относилось к Краснову. Кивнул: «Вполне».

— Восемь. — Родионов взглянул на часы. — К шестнадцати доставить к высотке, что за стрельбищем. Что? Нет уж, сами позаботьтесь. Вы слышали, что я капитану Мошкареву говорил? Накладную выписать может и писарь, подписать — завдел. Для этого офицера держать незачем. Не командиры батарей вас обслуживают, а вы их. Ясно? — Положил трубку, улыбнулся: — Вчера Мошкарев жаловался, что ваш старшина несвоевременно получил на складе новую палатку.

— Не может быть, — сказал Лукьянов. — Нестеров не из тех, кто заставляет себя дважды упрашивать получить что-либо для батареи.

— Старшина был занят… — Краснов зарделся.

Родионов рассмеялся.

— Мстят стрельцовцы! «Раньше мы кланялись, теперь ты походи». Ну как, легче сейчас работать со Стрельцовым? Изменился он. Не во всем еще, но на верном пути стоит.

— Теперь не собьется, — уверенно сказал Лукьянов. — Он из тех, кто не слышит голоса регулировщика, пока не врежется в шлагбаум. А стукнется, сам потом на дорогу выберется.

Когда офицеры ушли, Родионов некоторое время молча улыбался, медленно растирая затылок.

— Молодец Краснов. И Фролов умница, далеко пойдет.

— Подполковник Юзовец сказал однажды Фролову: «Вы все за завтрашним днем гонитесь. А зачем? Ложитесь спать, завтра само придет!»

— Н-да, — протянул Родионов и захватил рукой подбородок. — Пора Юзовцу на покой. Старается он, знаю, но служить ему тяжеловато. И люди не те, и технику современную со старым багажом не осилишь. Думается мне, что недалек час, когда не только полками — взводами командовать будут офицеры с высшим образованием. Без физики ядра, без дифференциального и интегрального исчисления человеку в артиллерии делать будет нечего. А радиолокационная техника! Видел у зенитчиков станции орудийной наводки? И нам ведь такие мудрые машины со временем осваивать придется.

— Такую бы технику, как сейчас, в сорок первом иметь!

— Ишь хитрец! Не оглядываться, вперед смотреть надо, за завтрашним днем гнаться!


Задачу по стрельбе прямой наводкой по подвижной морской цели полк выполнял не из своих, штатных, орудий, а из 57-миллиметровых пушек. Огонь велся бронебойными снарядами, сплошными, без разрывных зарядов, но снабженными трассерами.

Днем стрельба проходила при сравнительно спокойном море и особо не отличалась от обычной, по наземным целям.

После полудня задул южный ветер, громады облаков навалились на сопки, приплюснули острые вершины; море вздулось и запенилось. К ночи наступила такая темень, что не видно земли под ногами.

Начальнику морской директрисы полигона удалось наконец созвониться с портом. Оттуда сообщили: катер для буксировки мишеней уже вышел, к двадцати трем часам должен прибыть в залив.

Офицеры заспешили на свои места. Чтобы сократить путь, Краснов решил спуститься к берегу тропинкой. Свет фонарика скоро потускнел, пришлось идти почти на ощупь.

Где-то внизу шумел прибой, будто из гигантского паровоза спускали пары. Слева мерно трещал движок, и вдруг в облака ударил луч прожектора. Стала видна каменная чаша залива, на пологом песчаном берегу обозначились пятна орудийных окопов.

Краснов выключил фонарик и ускорил шаги. Когда мягко запружинил влажный песок, свет прожектора погас и вокруг стало еще чернее, нежели раньше.

Неподалеку от орудия на ящиках из-под боеприпасов сидело несколько человек. Краснов по голосам узнал своих батарейцев.

— Долива!

— К соседям пошли, сейчас придут, — отозвался мягкий тенорок Синюкова.

— Я уже пришел, — раздалось за спиной. — Порохом пахнет? К ребятам ходил, они тут уже не впервые. Прошлый раз неделю погоды у моря ждали…

— Радисты! Связывайтесь с КНП.

Через несколько минут радист уже вызывал командно-наблюдательный пункт.

— «Задумчивый», «Задумчивый»! Я — «Мелодичный», я — «Мелодичный».

— Катер! — обрадованно воскликнул Синюков.

Зеленые и красные огоньки быстро приближались, подпрыгивая и раскачиваясь все сильнее и сильнее.

— Тоже служба — будь здоров! — сочувственно вздохнул кто-то.

— А ты думал, флот — это тельняшка, клеш и макароны с мясом? Служба — она везде служба.

— Товарищ лейтенант, к микрофону!

На сопке вспыхнул прожектор, голубой сноп упал в море. Среди белых-белых гребней отчетливо вырисовывался серо-стальной катер, за ним неотступно мчался белый силуэт мишени. Катер быстро сгинул в темноте, а мишень, как призрачный корабль, продолжала нестись по волнам.

— К орудию! Стрелять первому!

Краснов наблюдал в стереотрубу. Перед глазами танцевала белая мишень. В желто-багровом зареве выстрела изображение исчезло, но в следующее мгновение он опять увидел мишень и светящийся след снаряда, промелькнувший от нее справа.

— Упреждение больше на две фигуры! Огонь!

Белый призрак мчался в луче прожектора. Орудие молчало.

— В чем дело?!

— Глаза, — чуть не плача от обиды, ответил Рябов. — Ничего не вижу.

— Синюков, к прицелу!

Раздался выстрел, вслед за ним — второй.

— Не торопиться! Наводить ниже!

Красный уголек трассера прожег тело мишени и утонул в волнах.

— Огонь!

Синюкову больше не довелось выстрелить. Прожекторный луч снизу вверх рассек небо и замер, упершись в тяжелое свинцовое облако.

— Стой! — скомандовал Краснов и сбежал в окоп. — Что с вами, Рябов?

— Не зажмурился, наверное, и ослеп при выстреле, — сказал Синюков. — Говорили ведь: когда нажимаешь на спуск, отвернись или закрой глаза. На один момент, а там смотри себе в полное удовольствие.

— Забыл, товарищ лейтенант, увлекся, — повинился Рябов. — Очень уж хотелось увидеть…

— Отстреляетесь в последнюю очередь.

— Слушаюсь!.. Товарищ лейтенант, с прицелом неладно получается.

— Умеючи надо. Техника — она такая! — философически изрек Синюков.

— Не хвастайтесь! — осадил Краснов. — Так что с прицелом?

Для стрельбы в ночное время сетка, стекло с вытравленными рисками и цифрами прицела, с торца освещается специальной лампочкой; отражаясь в глубоких бороздах штрихов, свет делает их видимыми. Но сейчас, при стрельбе по белой, сверкающей в брызгах цели, отсветы на сетке затрудняли наводку.

— Может быть, отключить освещение? — неуверенно предложил Синюков.

— Погодите. А как наводить будете? — Краснов возвратился к стереотрубе и приложился к окулярам. Сетка была красной. — Аккумулятор сел?

— Так точно. Уже другой принесли, заменим.

— Не нужно. — Он возвратился к орудию. — Ну-ка, отключите питание. Синюков, попросите у радистов пару проводков, батарейку от фонарика к прицелу подключить.

Полуживая батарея от карманного фонаря совершила чудо. Теперь на ослепительно белом фоне мишени четко и мягко багровели прицельные марки. Но батареи хватит ненадолго…

— Фиалкин, боевое задание!

— С прицелом, товарищ лейтенант? Дело простое. Реостат только нужен, напряжение регулировать.

— Где вы сейчас реостат достанете?

— Така штука не подойдет? — неожиданно пришел на выручку Шилко.

— Прекрасно! Где ты взял? Это же реостат накала от радиостанции?

— Мабудь, так оно и есть, — солидно подтвердил Шилко, — бо я его коло мастерской знайшов. Згодится, думаю, и взяв.

— Вот и пригодилось! — одобрительно сказал Краснов. — По местам! Шилко, к прицелу!

— Я?.. Слухаюсь!

С левого фланга, пытаясь вырваться из слепящего прожектора, несся «корабль противника».

— По-о миноносцу! Бронебойным!..

Шилко с таким старанием и тщательностью прицеливался, что успел выпустить всего три снаряда.

— Есть люди, — поддел приятеля Синюков, — не то что перекур с дремотой, стрельбу с присвистом устраивают.

— Ничего, — вступился Краснов. — У него из трех снарядов два в цель попали, а у вас из трех — один.

— Товарищ лейтенант, готово, — доложил Фиалкин. — Подключил.

Луч прожектора снова упал в море.

— К орудию!

2
Стрельцов очень скоро заскучал в лагере, заскучал по своей жене. В эту первую, самую долгую после женитьбы разлуку он начал смутно догадываться, что любил в жене не ее самое, а свою мечту, любовался и гордился своей верностью. И то была не любовь, а чувство удовлетворенного самолюбия. Оставшись один на один со своим самолюбием и своей гордостью, вдруг почувствовал: если ему было тепло и светло с Ниной, то благодаря ее теплу, ее свету, ее любви. Он всегда мечтал быть с Ниной, только с ней, был убежден: никто другой не принесет ему счастья. Ни одну женщину не мог представить себе своей женой, но не задумывался, является ли сам тем единственным, кто действительно может сделать счастливой Нину.

Стрельцов полагал, что нельзя быть несчастной, щедро наделяя радостью любви другого. А он был счастлив, хотя и не понимал, что сполна насладиться жизнью невозможно, забирая все, но почти ничего не отдавая взамен.

Вечером, накануне выезда из лагеря, Нина, облокотившись, сидела на диване. Сергей лежал, удобно устроившись головой на ее ногах. Она слушала, запустив пальцы в его волосы, и медленно перебирала их.

— Как вспомню, что завтра уеду на несколько месяцев, тяжело становится на сердце. Опять тоска одиночества, военторговская столовая, холодная чужая постель…

— Тебе всегда жаль только себя.

Он ничего не смог ответить. Нина была права.

И вот в лагере, еще не отдавая себе отчета в происшедшей перемене, начал тревожиться. Как там Нина? Бедная, ей, должно быть, ужасно тоскливо, особенно по вечерам. Одна в полутемной комнате. (Будто назло остановили для капитального ремонта двигатель электростанции. Не могли найти другого времени. Черт знает что!) Как Нина питается? Всухомятку, конечно. Она ведь редко готовит обед, когда его нет дома. Это никуда не годится. Нужно передать ей с первой попутной машиной мясные консервы, печенье и конфеты. И балык, она очень любит его. Здесь все это есть, лагерный магазин неплохо снабжается.

Впервые в разлуке с женой он думал не о себе, а о ней, жалел ее, а не себя. Ему страстно захотелось увидеть Нину, прижать ее к себе, приласкать, ободрить… Он несказанно обрадовался выдавшейся поездке на зимние квартиры.

В Пятидворовку Стрельцов приехал вечером и, не заходя домой, отправился на стройку комбината, где Нина преподавала в школе рабочей молодежи.

Когда он услышал родной голос, замерло сердце. Осторожно подобрался к классу и, прижавшись к двери, стал слушать.

— Оказывается, и числительное претендует на должность подлежащего. Посмотрите, как устроилось! Слово «семеро» — числительное, а в предложении «Семеро одного не ждут» чем оно является? Кто? Семеро! Что делают? Не ждут! И сказуемое на месте, все по форме, не придерешься!

По классу прокатился легкий смешок.

«Молодчина! — с удивлением и гордостью подумал Стрельцов. — С выдумкой, с душой. Как о живом существе говорит о каком-то числительном. Никогда бы не додумался до такого».

Наконец прозвенел звонок, но она еще не скоро вышла. Он не выдержал и вошел в класс.

Нина стояла у доски в окружении учеников, молодых парней и девушек. Девушки были принаряжены, а двое парней даже с галстуками. «Чудаки. В такую духоту — пиджаки и галстуки. В гимнастерке и то жарко». Стрельцов оглядел себя сверху вниз и отступил на шаг. Гимнастерка выгорела, серо-зеленая, сапоги пыльные. Черт знает что! Те, с галстуками, наверное, почти сразу с работы пришли, а успели переодеться в чистое, выходное. Они считают неудобным появиться перед молодой учительницей в грязной робе. Нина им, конечно, нравится. С каким обожанием они смотрят на нее…

Один из парней с галстуком заметил капитана и громко сказал:

— Кончайте, ребята. Негоже и одному семерых ждать.

Нина перевела взгляд на дверь и сразу вспыхнула от нежданной радости.

Они отказались от автобуса и пошли пешком, одни по дороге, мягко светившейся в ночи.

— Ты меня долго ждал?

— Нет, слушал.

— Неважно, да?

— Замечательно! Ты просто молодчина! И у тебя очень красивые уши.

Она от неожиданности остановилась, зачем-то притронулась к своим маленьким розовым ушам.

— Почему уши? — тихо рассмеялась. — Разве ты прежде никогда их не видел?

— Я ничего не видел.

Стрельцов воровато, как влюбленный школьник, оглянулся вокруг и крепко прижал Нину к себе.

— Как тебе удалось приехать? Надолго?

— На сутки. Фролов уезжает, нужно кое-что принять от него.

— Да, уезжают. Так жаль расставаться с Галей!..


Зеленые ветви деревьев цепляли за борт и долго прощально качались из стороны в сторону. Плавно стелились ровные настилы мостов. Когда проехали бетонный мост, Фролов невольно вспомнил свою первую дорогу через перевал. Тогда этот могучий мост через реку показался ему в глуши случайным, чужим. Теперь подумал: «Мост у себя дома, на месте».

— Удивительно! — восхитился. — И года не прошло, а как изменилась дорога! Мосты, столбики, указатели. Красота!

— Щемит немного? — подтолкнул Стрельцов.

— Почти год, целый кусок жизни. Не выбросишь, не забудешь.

Перрон заливали асфальтом. Два бульдозера ровняли площадь неподалеку, подъехать, как прежде, к самому поезду нельзя было.

Наискось от станции, блестя свежей краской, возвышался деревянный павильон. Рядом стояли два автобуса.

— К нам будут курсировать, — похвалился Краснов.

— Знаю, — кивнул Фролов и, еще раз взглянув на сверкающие никелем автомашины, сказал: — Хороши!

— Не расстраивайтесь! В Москве такие же, покатаетесь.

Фролов выслушал шутку без улыбки.

Наступило время прощания. Нина всплакнула, Стрельцов подал несколько свертков.

— В дорогу. Бери, бери, пригодится. Да ну тебя! Галя, держите.

— Галочка, ты нас обидишь.

— Спасибо. За все спасибо вам, друзья! Павел, ждем в Москву, в академию. Обязательно!

3
В основном все шло хорошо, а в трудную минуту — так уж получалось! — на помощь приходил майор Лукьянов. Краснов даже сказал ему:

— Вы всегда знаете, когда у меня что-нибудь не ладится.

— Такая моя должность.

— Беспокойная должность!

— Не легкая. И в этом красота ее. А у вас разве легкое дело?

— Какое там легкое! И техника, и люди! Других учи, сам учись. Но главное, конечно, люди, солдаты. Да, скоро разъедутся мои отличники, прибудет новое пополнение. Новые люди, новые характеры, новые ученики.

— Вот и хорошо! Новые задачи, новые трудности.

— Я о другом, товарищ майор. Жаль расставаться…

Лукьянов развел руками:

— Такая служба у нас. И знаете, это очень хорошо! Представьте себе скульптора, который много лет трудился над созданием монумента. Закончена работа. Прекрасная статуя. Но впереди новая мраморная глыба. Она ждет рук ваятеля. А ему жаль расстаться с готовым созданием!

Не знаю, может быть, это грубовато, но, на мой взгляд, художник, одержавший только одну творческую победу, подобен командиру, возомнившему себя великим полководцем после первого же удачного боя.

Лукьянов помолчал, затем заговорил вновь:

— Не хочу проводить параллель между скульптором и офицером. У командира — живые люди. А это куда более сложный материал! И работать с таким материалом… Опять начинаю увлекаться! Знаете что, приходите ко мне вечером. Чаю выпьем, поговорим. А то пельменей настряпаем.

— Надя тоже прекрасно пельмени готовит!

— Моя — сибирячка! Ваша приморская ведь? Можем поделиться передовым опытом!

— Кстати, — сказал Краснов. — Больше еще одним приморцем стало.

— Фиалкин?

— Тот уже давно решил на судоремонтном заводе остаться. Шилко вчера советовался!

— Да что вы говорите? Интересно! Расскажите-ка, пожалуйста.

…Шилко постучал в канцелярию, когда Краснов собрался уходить домой.

«За советом я», — начал солдат, переминаясь с ноги на ногу, и Краснов улыбнулся, угадывая окончание фразы: «Думав написать батькови, та долго ответа ждать».

«Надумав я остаться в Приморье».

«Хорошая мысль».

«И я так порешив, — солидно произнес Шилко. — Писав я товарищу депутату. От що он ответил».

Он чинно, с достоинством подал конверт.

Выполняя просьбу, депутат предлагал несколько вариантов: школу горняков в Артеме, курсы трактористов, работу в леспромхозе или на рыбных промыслах, приглашал и в свой колхоз шофером. Было столько заманчивых возможностей, что Шилко растерялся: на чем остановить свой выбор?

«Ачто вам самому больше всего по душе?»

«Земля», — не задумываясь ответил.

Смуглое лицо осветила мечтательная улыбка. Потом с легким вздохом добавил:

«А и технику полюбыв я, товарищ лейтенант. В армии полюбыв».

«Ну что ж, идите на курсы трактористов. И земля, и техника».

«От и я так думаю», — обрадовался Шилко.

Краснов чуть не спросил, зачем приходил за советом, но тут же понял: солдат проверял свое решение мнением командира.

— Да, — сказал Лукьянов. — Все это очень хорошо. Кстати, письмо от депутата Шилко, видимо, домой отослал.

— Откуда вы знаете?

— Не знаю, думаю, что так. Вы понимаете, что означает для Шилко это письмо, письмо члена правительства! Нет, вам это трудновато понять. А Шилко «живого пана бачив». Так, кажется, он говорил?

— Да, — Краснов помолчал немного, потом заулыбался. — Я вам еще не все рассказал.

Недавно ездили в воскресный день в соседний колхоз картофель убирать.

Председатель колхоза записал в свою книжечку фамилии особо отличившихся солдат. Через несколько дней приехала из колхоза делегация с приглашением на молодежный вечер.

Полдня начищался Шилко в гости, полдня думал свою думу-думку. Готовился, а сам нет-нет да и посмотрит пригласительный билет: «Уважаемый тов. Шилко М. К. Правление колхоза и комсомольская организация…» А вдруг спросят девчата: «Скажите, уважаемый товарищ Шилко М. К., отчего это вы значок свой комсомольский не носите?» Как им объяснишь? Нет, сейчас в гости он поехать еще не может.

«Почему?»

«В другой раз, товарищ лейтенант».

Сегодня утром подошел и, переминаясь на коротких крепких ногах, спросил:

«Чи можно у вас рекомендацию просить? Порешив я до комсомолу вступить».

— Обещали?

— Конечно!

— Правильно. Все правильно, Павел Алексеевич. Да, так как насчет пельменей, условились? А то уедете, как Фролов…

— Ну, мне-то далеко еще до академии! — засмеялся Краснов.

— Как знать! Пришла директива о новых правилах набора в военные академии. Для вас, по-моему, нет препятствий.

В тот же вечер директиву объявили на совещании: «Рапорты от офицеров принимаются до пятнадцатого ноября». Придя домой, Краснов в шутку сказал:

— Наденька, срочно пельмени для гостей — и готовься к отъезду!

— Куда? — испугалась она.

Только-только устроились в своей первой квартире. Еще пахло свежей известкой, в некоторых местах выкрашенный пол прилипал к подошвам; заставляла мужа снимать сапоги у порога.

— В Москву. Возражаешь? А говорила, что поедешь за мной куда угодно? — сказал, пряча улыбку.

— Я не возражаю, Павлик, но все это как-то неожиданно…

— Еду учиться в академию! — И вдруг уже серьезно подумал: отчего бы и нет? На инженерный факультет принимают после года офицерской службы. Он будет учиться, посещать с Наденькой театры, концерты, ходить в гости к Фроловым. Галина ведь приглашала их в Москву и с квартирой обещала помочь.

— Я очень хочу, чтобы ты дальше учился. И если это возможно, то…

— Конечно, — совершенно уверенно подтвердил он и, загоревшись новым планом, схватил ее за руки: — Наденька, милая, представляешь, как это будет здорово, когда Фролов получит нашу телеграмму: «Встречайте, едем в Москву!»

В тот же вечер, не откладывая, написал рапорт о зачислении в академию. Шел к Стрельцову и думал: «Начнет отговаривать, убеждать остаться еще на год…»

— Ладно, передам по команде. Пробуй.

В четверг вызвал командир полка. Со смешанным чувством надежды и боязни отказа пошел Краснов в штаб. К счастью, ожидать долго не пришлось.

Полковник пригласил сесть и устало потер виски. Краснов сидел напряженно, с волнением ожидая решения своей судьбы.

Невысокого роста, коренастый, плотный, с бритой головой и крепкими загорелыми руками, сидел Родионов и весело рассматривал молодого лейтенанта. Неожиданная улыбка сошла с лица, стал строг и задумчив. Взял папиросную бумагу, насыпал табак и принялся медленно сворачивать папиросу.

Краснов взглянул на командира полка: «Не томите, не мучайте меня!»

— Это твердое решение? — спросил наконец Родионов.

— Так точно!

— Сидите, сидите, — задумчиво побарабанил пальцами по столу. — Выдержите конкурсные экзамены?

— Постараюсь, товарищ полковник!

— Постараетесь. Значит, не вполне уверены в своих силах. Плохо… Ну, допустим, выдержите, примут вас, а после академии куда?

Краснов в недоумении уставился на полковника: об этом он ни разу не задумывался.

— Снова в часть, — неуверенно сказал. — К вам.

— Ко мне, — усмехнулся Родионов. — Ну, а что я с вами делать буду? На взвод поставить неудобно — академик! На дивизион? Батареей не командовали, нельзя. Впрочем, вы же не на командный факультет, на инженерный… Ну, а лежит сердце к этому делу? По-настоящему, глубоко? К каждому делу призвание надо иметь, талант. А талант как земля: чем больше труда, тем богаче урожай. Но на бесплодной почве нечего огород городить.

Встретил я недавно одного бывшего сослуживца, вместе в Иркутске служили. Куда только не пытался поступить! И в артиллерийскую академию пробовал, и в транспортную, и в химзащиты. Потом удалось, зачислили в юридическую. Получил диплом, а толку? Не понравилась ему деятельность следователя. Поступил заочно в академию Фрунзе. С отличием окончил, теперь в оперативном отделе работает. Доволен. А сколько трудов зря положил, сколько денег народных пустил на ветер? Конечно, знаний лишних не бывает, а только жизнь наша такая короткая, и так в ней сделать много нужно, что самое верное — посвятить себя одному делу. Единственному и главному, без которого и труд в тягость, и сердце покоя не знает. Ну-ка, загляните в себя: инженером хотите быть или просто скучно в Пятидворовке?

Краснов искоса взглянул на ромбовидный академический значок и вдруг упрямо сказал:

— Вы же окончили академию, товарищ полковник. И я хочу учиться.

Но Родионов оставил вызов без внимания.

— Учеба дело хорошее. Грош цена молодому офицеру, который не думает о своем росте. Но академия… Сложная это штука, Павел Алексеевич. И я ведь когда-то был таким, как вы. И все мне казалось простым, ясным и понятным. А с академией у меня интересные воспоминания связаны.

Вначале Краснов слушал рассеянно, но потом рассказ полковника заинтересовал его и увлек.

Родионов расхаживал по кабинету, затем сел рядом.

— Когда нам объявили на совещании о наборе в академию, мне жаль стало, что придется расставаться с полком, уехать из Иркутска, где началась моя самостоятельная командирская служба. А в том, что уеду, сомнений не было! Да, давно это было…

Родионов улыбнулся, качнул головой.

— В тот же вечер написал рапорт, а на следующий день мой командир батареи Зыков направил его дальше. Прошло два дня. Ответа нет. На третий не выдержал, сам пришел в штаб. Адъютант был моим хорошим приятелем, и я надеялся через него все узнать. Поверите, — впрочем, сейчас у вас самого такие мысли! — мне тогда казалось, что решается вопрос: «Быть или не быть?»

Поздоровался с адъютантом, а он говорит:

«Вот хорошо! Я только собирался вызывать тебя».

Принес серую папку, сел рядом и бесчувственно, медленно раскрыл ее. И увидел я на моем рапорте размашистую резолюцию, наискось, красным карандашом. Прочел и ничего не понял. И слов-то всего два: «Отказать, молод».

«Прочел?»

«Погоди! — заволновался я. — Дай разберу».

«А чего тут разбираться? Отказать — и точка», — добил меня приятель.

Кровь отхлынула от головы, потом чувствую — снова покраснел, как индюк. А тут еще адъютант подзадорил:

«Хочешь, наверное, объясниться? Ну шагай. Погоди, только доложу».

Что творилось в моей душе в те минуты! Буря!

Родионов засмеялся. Невольно улыбнулся и Краснов.

— Это мне сейчас смешно, а тогда я считал себя обиженным, униженным и еще неизвестно каким страдальцем. Командир полка казался мне по меньшей мере закрытым шлагбаумом на жизненном пути!

И вот вхожу я в кабинет. С кем-то разговаривает по телефону. У стола — начальник штаба с документами, жестом показал мне на диван. Я остался на месте, но он показал вторично и нахмурился. Пришлось сесть.

Окончив телефонный разговор, командир занялся с начальником штаба. Только после его ухода мы остались одни. Кто-то еще хотел войти, он приказал обождать в приемной и повернулся ко мне:

«Прибыл, стало быть».

Я вскочил с дивана и отрапортовал. Понятно, за это время остыл немного, но намерения остались по-прежнему воинственными.

Командир улыбнулся и откинулся на спинку кресла:

«Знал, что придешь. Не мог не прийти».

Медленно провел рукой по знакомой серой папке, вскинул на меня глаза и сказал:

«Обиделся на старика… Обиделся…»

У Краснова было такое чувство, будто укор относился лично к нему. Он осторожно покосился на полковника, но тот, весь отдавшись воспоминаниям, казалось, не замечал его.

— Мне стало не по себе. Легко разгадали мое состояние. Я промолчал.

Командир встряхнул головой и, резко поднявшись из-за стола, отчеканил:

«Хорошо, что пришел. Ну-ка, садись на мое место».

Я сразу не понял.

Он повысил голос:

«Садись! На мой стул садись… Так. Теперь представь себе, что ты командир полка. Да-да, командир полка. Надобно тебе решать вообще-то множество вопросов, но ты разберись пока, для примера, с этой папкой. Не гляди, что она серая. В ней судьбы людей, живых людей! Отличных, замечательных командиров; как говорят, сыновей твоих. Вот и решай, командир-отец, их судьбу. Решай, а я посижу, отдохну».

Взял со стола табакерку, уселся на диван и принялся набивать трубку.

Я, понятно, оторопел от такого оборота дела, но размышлять было некогда. Раскрыл папку. В ней лежала тоненькая стопка бумаги. На первом листе прочел:

«Прошу направить меня на учебу в академию. Это моя заветная мечта. Надеюсь, что, получив высшее образование, смогу принести больше пользы любимой Родине».

«Зыкова рапорт? — спросил командир. — Стоящий! Орденом награжден. Пошлем в академию?»

Он спрашивал меня с таким серьезным видом, будто от меня и в самом деле зависела судьба Зыкова.

«Пошлем», — ответил я твердо.

«Согласен, — утвердил он мое решение. — Дальше».

Семь рапортов моих однополчан, желавших учиться, переложил я из папки на толстое стекло письменного стола командира полка.

«Пошлем?»

«Пошлем», — отвечал я не колеблясь: все кандидаты, безусловно, заслуживали чести поехать в Москву, в академию.

И вот передо мной остался один листок, последний, мой рапорт.

«Пошлем?» — не изменив тона, спросил.

«Пошлем», — ответил я тихо и посмотрел прямо в глаза своему командиру.

«Тоже считаю, что можно послать, — согласился. Я видел, что он не шутит. — Клади в общую стопку. Так… Хороших людей отобрали, стало быть, достойных? — И сам же ответил: — Достойных! Только помоги ты мне теперь вот в чем. Сколько мы наметили кандидатов? Восемь? А кого пошлем в Москву из этих восьми? На наш полк дано одно место».

— Тогда был такой порядок, — пояснил Родионов. Краснов кивнул, сейчас он забыл о собственном рапорте.

Родионов долго молчал, улыбаясь нахлынувшим воспоминаниям. Не терпелось узнать, чем же закончилась вся эта история.

— И мы решили тогда — откомандировать в академию моего командира батареи, Зыкова Ивана Корнеевича, как самого достойного. Вот, собственно, и вся моя «академическая история», — вздохнул полковник и улыбнулся. — Академию я закончил уже позже.

— Как же мне быть? — тихо спросил Краснов.

— Вам?.. Я бы советовал послужить еще годик-два. Никакая академия не заменит жизненного опыта. Никогда!

— Разрешите идти?

Родионов подошел к столу, взял листок с рапортом и отдал его.

Осторожно ступая по ковровой дорожке, Краснов вышел из кабинета. Родионов подошел к окну, раздвинул шторы и стал смотреть на освещенную дорогу. Вот на ней показался лейтенант. Пройдя несколько шагов, остановился, развернул свой рапорт, постоял в раздумье, затем сунул в карман и зашагал дальше. Он шел все быстрее, твердо ступая по светлой дороге. Командир все смотрел вслед молодому офицеру, пока его силуэт окончательно не растаял в ночной синеве.

— Кажется, понял, — вслух произнес и облегченно вздохнул.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ — ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Краснова в батарее встретил Нестеров. Лицо его сияло.

— Что с вами?

— Сейчас узнаете! — сказал, хитровато сощурив глаза.

В канцелярии сидел молодой офицер. Вскочил и, волнуясь, доложил:

— Товарищ лейтенант, младший лейтенант Журавлев прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы!

— Как хорошо! — Краснов схватил в охапку своего бывшего командира орудия. Затем отстранился, оглядел с ног до головы. Показалось, что Журавлев вырос не только в звании, но и выше стал, возмужал. В фигуре, глазах, манере держаться и во многом другом, неуловимом, появилось то новое, что отличает человека особой профессии — офицера.

Младший лейтенант и сам изучал своего бывшего взводного командира. Прошел год, на плечах Журавлева вместо лычек сверкали золотые погоны, но он по-прежнему чувствовал себя младшим. Не должностью, не числом звездочек, а тем самым трудным и сложным участком пути, который уже преодолел Павел Краснов, а для него лишь начинался. Младший лейтенант вступал на дорогу, где поколения меняются на ходу, точно в эстафете, ибо святое дело служения Отчизне непрерывно, как сама жизнь.


Уссурийск — Москва

1952—1957

Примечания

1

Кадома — ребенок (яп.).

(обратно)

2

Штарм 3 ударной — штаб 3-й ударной армии. Советские общевойсковые соединения — дивизии назывались стрелковыми (сд), немецкие — пехотными (пд). Мд — механизированная дивизия, тд — танковая дивизия.

(обратно)

3

Контрэскарп — противотанковое препятствие — крутой откос.

(обратно)

4

Из числа захваченных в плен в декабре 1942 г.

(обратно)

5

ОВС — обозно-вещевая служба.

(обратно)

6

Мегобари — друг (груз.).

(обратно)

Оглавление

  • РАССКАЗЫ
  •   РАЗЛУКА
  •   ДОРОГОЙ ВОЙНЫ
  •   БЫЧОК
  •   ЗЕЛЕНОЕ СОЛНЦЕ
  •   ОТПУСКНИК
  •   ДВА БОЯ
  •   БУДТО ВОЙНА КОНЧИЛАСЬ…
  •   АРТИСТ
  •   САПЕР
  •   НА ВСЮ ЖИЗНЬ
  •   СВЯТОЕ ДЕЛО
  •   ДОМ У МОСТА
  •   ОТЗОВИСЬ
  • ПОВЕСТИ
  •   «СИРЕНЬ 316» Документальная повесть
  •     МЕЧТА
  •     ВОЙНА
  •     У КОВПАКА
  •     «СИРЕНЬ 316»
  •     НОЧЬ ПОД РОЖДЕСТВО
  •     ТРЕБУЕТСЯ БОМБАРДИРОВКА
  •     КОМИССАР
  •     СОЛДАТКА
  •     ВОЗВРАЩЕНИЕ
  •     СПУСТЯ МНОГО ЛЕТ…
  •   ОФИЦЕРЫ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •     ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •     ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ — ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  • *** Примечания ***