Воспоминания о Л. Д. Ландау (fb2)

- Воспоминания о Л. Д. Ландау 2.34 Мб, 463с. (скачать fb2) - Даниил Семенович Данин - Яков Абрамович Смородинский - Виталий Лазаревич Гинзбург - Евгений Львович Фейнберг - Борис Лазаревич Иоффе

Настройки текста:



ВОСПОМИНАНИЯ О Л. Д. ЛАНДАУ

Редколлегия: академик И. М. ХАЛАТНИКОВ (председатель), академик А. С. БОРОВИК-РОМАНОВ, академик В. Л. ГИНЗБУРГ, член-корреспондент АН СССР Л. П. ПИТАЕВСКИЙ, доктор физико-математических наук М. И. КАГАНОВ (составитель)

Рецензенты: академик Р. З. САГДЕЕВ, академик Ю. А. ОСИПЬЯН

ПРЕДИСЛОВИЕ

В настоящий сборник включены воспоминания друзей и учеников о Льве Давидовиче Ландау. Имя Л. Д. Ландау — замечательного ученого, одного из крупнейших физиков XX в.— широко известно. Сочетание могучего интеллекта с яркостью личности создало Ландау почти легендарную славу. Предлагаемые воспоминания написаны не профессиональными литераторами. Однако воспоминания имеют важное достоинство — они достоверны.

Со дня смерти Ландау прошло двадцать лет, а со дня ухода его из научной жизни почти тридцать. С этого расстояния видно не только величие ученого, значение работ которого со временем становится все более очевидным. Яснее видно и величие самого человека — человека необычайной ясности ума и большой души. Ландау был на редкость справедлив и доброжелателен. Несомненно, что и в этом лежат корни его популярности как ученого и учителя, корни той неподдельной любви и уважения, которые испытывали по отношению к нему его прямые и непрямые ученики, ученые из разных областей знания и люди, далекие от науки. Имя Ландау стало символом бескомпромиссности в науке, символом высокого профессионализма и честности.

Как всякий крупный человек, Ландау разными людьми воспринимался по-разному. Одни обращали внимание на его резкость, не слишком вдумываясь в содержание его высказываний, другие благоговели перед каждым сказанным им словом и сказанное Ландау воспринимали как догму. Но все, кто встречался с Л. Д. Ландау, сохранили память о нем как о глубокой, необычайно интересной, многогранной личности, общение с которой — подарок судьбы.

Конечно, наиболее важное, что оставил Л. Д. Ландау потомству, — это труды по теоретической физике и знаменитый десятитомный курс «Теоретическая физика». Характер книги не позволяет глубоко разбирать научное и педагогическое наследие Ландау. Однако ряд статей (и среди них прежде всего статья ближайшего ученика и друга Льва Давидовича — Евгения Михайловича Лифшица, являющаяся как бы введением в книгу воспоминаний) дают, как нам кажется, достаточно полное представление о Ландау — физике-теоретике, ученом и педагоге.

Л. Д. Ландау был великим учителем. Учить было его призванием. Учеников Ландау тщательно отбирал. В науке он придерживался самых высоких моральных принципов и требовал того же от своих учеников. Его общение с учениками не ограничивалось руководством научной работой. Свою роль учителя он воспринимал шире и глубже. Будучи человеком широких интересов, Ландау часто высказывался по многим вопросам, не имевшим прямого отношения к профессиональной деятельности. Воспоминания познакомят читателя со взглядами Ландау не только на науку, но и на различные аспекты культуры и жизни. С рядом высказываний Льва Давидовича не все читатели согласятся, особенно потому, что иногда они были излишне категоричны. Некоторые высказывания мы не взялись бы отстаивать, хотя сам Л. Д., будучи блестящим полемистом, скорее всего, запросто бы их обосновал.

Мы сознательно не редактировали воспоминания. Это было бы совершенно неуместно, подобно тому как элементарное право не допускает редактирования свидетельских показаний. Пусть читатель увиднт Льва Давидовича Ландау глазами друзей и самостоятельно дорисует портрет этого замечательного человека.

Редколлегия

Е. М. Лифшиц ЛЕВ ДАВИДОВИЧ ЛАНДАУ[1] (1908-1968)

Со дня смерти Льва Давидовича Ландау 1 апреля 1968 г. прошло еще совсем мало времени, но волею судеб получилось так, что уже сейчас мы смотрим на него как бы с некоторого расстояния. С этого расстояния яснее видно не только величие ученого, значение работ которого со временем становится все более очевидным. Яснее видно и величие самого человека большой души. Он был на редкость справедлив и доброжелателен. Несомненно, что и в этом лежат корни его популярности как ученого и учителя, — корни той неподдельной любви и уважения, которые испытывали по отношению к нему его прямые и непрямые ученики и которые с такой исключительной силой проявились в дни борьбы за спасение его жизни после ужасной катастрофы.

На его долю выпала трагическая судьба — умереть дважды. В первый раз это случилось 7 января 1962 г., когда на шоссе по дороге из Москвы в Дубну легковая машина столкнулась со встречным грузовиком. Эпическая история последующей борьбы за спасение жизни Льва Давидовича — в первую очередь история самоотверженного труда и искусства многочисленных врачей и медицинских сестер. Но она же есть и история замечательного подвига товарищества. Несчастный случай всколыхнул всю физическую общественность, вызвав спонтанную и мгновенную реакцию. Больница, в которой Ландау лежал без сознания, стала центром для тех учеников и коллег, кто стремился внести свой посильный вклад в помощь врачам в их отчаянной борьбе за спасение жизни Льва Давидовича.

«С первого дня начался их подвиг товарищества. Превосходные ученые, однако ничего не смыслящие в медицине, академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты, люди одного поколения с пятидесятичетырехлетним Ландау, и его ученики, и совсем молодые ученики его учеников — все они взяли на себя добровольно роли курьеров, водителей машин, посредников, снабженцев, секретарей, дежурных, наконец, носильщиков и чернорабочих. Их стихийно возникший штаб обосновался в кабинете главного врача 50-й больницы и стал круглосуточным организационным центром по безусловному, сверхсрочному выполнению всех велений лечащих врачей.

87 теоретиков и экспериментаторов стали участниками этого добровольного спасательного содружества. Появилась алфавитная книга с телефонами и адресами всех и вся — лиц и учреждений, связь с которыми могла потребоваться в любую минуту. Там записано 233 телефонных номера! Другие больницы, автобазы, аэродромы, таможни, аптеки, министерства, места возможного пребывания врачей-консультантов.

В самые трагические дни, когда казалось, что «Дау умирает», а таких дней было по меньшей мере четыре, у входа в семиэтажный корпус больницы дежурило 8—10 автомашин…

Когда от машины искусственного дыхания зависело все, 12 января один теоретик предложил немедленно изготовить ее в мастерских Института физических проблем. Это было не нужно и наивно, но как удивительно по движению души! Физики доставили машину из Института по изучению полиомиелита и принесли ее на руках в палату, где задыхался Ландау. Они спасли своего коллегу, учителя, друга.

Всего не рассказать… Это было настоящее братство физиков…»[2]

Итак, жизнь Ландау была спасена. Но, когда через три месяца к нему вернулось сознание, это уже не был тот человек, которого мы знали прежде. Он так и не смог оправиться от всех последствий аварии и уже никогда не восстановил полностью своих способностей. История последующих шести лет есть лишь история длительных страданий и боли.

Лев Давидович Ландау родился 22 января 1908 г. в Баку в семье инженера-нефтяника, работавшего на бакинских нефтепромыслах. Его мать была врачом, одно время занималась научной работой по физиологии.

Лев Давидович закончил школу тринадцати лет. Он уже тогда увлекался точными науками, а его математические способности проявились очень рано. Он самостоятельно изучил математический анализ, а в дальнейшем говорил, что почти не помнит себя не умеющим дифференцировать и интегрировать.

Родители Льва Давидовича считали сына слишком молодым для поступления в университет, и в течение года он учился в Бакинском экономическом техникуме.

Л. В. и Д. Л. Ландау с сыном Львом и дочерью Софьей

В 1922 г. он поступил в Бакинский университет, где учился одновременно на двух факультетах: физико-математическом и химическом. Впоследствии Лев Давидович не стал продолжать свое химическое образование, но интерес к химии сохранился у него на всю жизнь.

В 1924 г. Лев Давидович перешел на физическое отделение Ленинградского университета. В этом городе — главном центре советской физики того времени — Л. Д. впервые приобщился к переживавшей бурные времена настоящей теоретической физике. Он бросился в ее изучение со всем пылом юношеского энтузиазма и чрезмерным трудом часто доводил себя до такой степени переутомления, что не мог спать по ночам от мерещившихся ему формул.

Он рассказывал в дальнейшем, как в то время он был потрясен невероятной красотой общей теории относительности (иногда он говорил даже, что такое восхищение при первом знакомстве с этой теорией должно быть, по его мнению, вообще признаком всякого прирожденного физика-теоретика). Он рассказывал также о состоянии экстаза, в которое привело его изучение статей Гейзенберга и Шрёдингера, ознаменовавших рождение новой квантовой механики. Он говорил, что они дали ему не только наслаждение истинной научной красотой, но и острое ощущение силы человеческого гения, величайшим триумфом которого является то, что человек способен понять вещи, которые он уже не в силах вообразить. И конечно же, именно таковы кривизна пространства-времени и принцип неопределенности.

В 1927 г. Лев Давидович закончил университет и стал штатным аспирантом Ленинградского физико-технического института, где он еще с 1926 г. состоял в сверхштатной аспирантуре. К этим годам относятся его первые научные работы. В 1926 г. им была опубликована теория интенсивностей в спектрах двухатомных молекул [1][3], а уже в 1927 г.— работа о проблеме затухания в квантовой механике, в которой было впервые введено описание состояния систем с помощью матрицы плотности [2].

Увлеченность физикой и первые успехи на научном пути омрачались, однако, в это время болезненной стеснительностью в общении с людьми. Это свойство причиняло ему много страданий и временами — по его собственным признаниям в более поздние годы — доводило до отчаяния. Те изменения, которые произошли в нем с годами и превратили его в жизнерадостного, везде и всегда свободно чувствовавшего себя человека, в значительной степени результат столь характерной для него самодисциплинированности и чувства долга перед самим собой. Эти свойства вместе с трезвым и самокритичным умом позволили ему воспитать себя и превратить в человека с редкой способностью — умением быть счастливым. Та же трезвость ума позволяла ему всегда отличать настоящее в жизни от пустого, чему не следует придавать слишком большого значения, и тем самым сохранять равновесие духа в трудные моменты, которые были и в его жизни.

Л. Ландау в детстве

В 1929 г. по командировке Наркомпроса Лев Давидович уехал за границу и в течение полутора лет работал в Дании, Англии и Швейцарии. Наиболее важным для него было пребывание в Копенгагене, где в Институте теоретической физики у великого Нильса Бора собирались физики-теоретики со всей Европы и на руководимых Бором знаменитых семинарах обсуждались все основные вопросы теоретической физики того времени. Эта научная атмосфера, усиливаемая обаянием самой личности Бора, оказала решающее влияние на формирование физического мировоззрения Льва Давидовича, и в дальнейшем он всегда считал себя учеником Нильса Бора. Еще два раза он посетил Копенгаген в 1933 и 1934 гг. Ко времени пребывания Льва Давидовича за границей относятся, в частности, его работы по теории диамагнетизма электронного газа [4] и исследование ограничений, налагаемых на измеримость физических величин в релятивистской квантовой области (совместно с Пайерлсом) [5].

По возвращении в Ленинград в 1931 г. Лев Давидович работал в Ленинградском физико-техническом институте, а в 1932 г. переехал в Харьков, где возглавил теоретический отдел вновь организованного, отпочковавшегося от ЛФТИ Украинского физико-технического института. Одновременно он заведовал кафедрой теоретической физики в а физико-механическом факультете Харьковского механико-машиностроительного института (аналог Ленинградского физмеха), а с 1935 г. стал заведующим кафедрой общей физики в Харьковском университете.

Харьковский период был для Льва Давидовича временем напряженной и многообразной исследовательской работы[4]. Именно здесь началась его деятельность как учителя, здесь начала создаваться его школа теоретической физики.

Теоретическая физика XX в. богата блестящими именами творцов нового. Одним из таких творцов был и Ландау. Но его влияние на развитие науки далеко не исчерпывалось его личным вкладом в нее. Выдающийся физик, он был в то же время и поистине выдающимся учителем, — учителем по призванию. В этом отношении, может быть, позволительно сравнить Льва Давидовича лишь с его собственным учителем — Нильсом Бором.

Вопросы обучения теоретической физике, как и физике в целом, заинтересовали его еще совсем молодым. Именно здесь, в Харькове, он впервые стал разрабатывать программы «теоретического минимума» — основных знаний по теоретической физике, необходимых для физиков-экспериментаторов и отдельно для тех, кто хотел посвятить себя профессиональной исследовательской работе по теоретической физике. Не ограничиваясь разработкой одних лишь программ, он читал лекции по теоретической физике для сотрудников УФТИ, а на физмехе — для студентов. Увлеченный идеями перестройки преподавания физики в целом, он принял заведование кафедрой общей физики в ХГУ (а в дальнейшем, уже после войны, продолжал читать лекции по общей физике на физико-техническом факультете МГУ).

Здесь же, в Харькове, появилась идея и началось осуществление программы составления полного курса теоретической физики и курса общей физики. В течение всей жизни Лев Давидович мечтал написать книги по физике на всех уровнях — от школьных учебников до курса теоретической физики для специалистов. Фактически до роковой катастрофы при его жизни были закончены почти все тома «Теоретической физики» и первые тома «Курса общей физики» и «Физики для всех». Он строил также планы составления учебников по математике для физиков, которые должны были быть «руководством к действию», обучать практическому применению математики к физике и должны были быть освобождены от излишних для таких курсов строгостей и сложностей. Приступить к осуществлению этой программы он не успел.

Владению физиком-теоретиком математической техникой Лев Давидович придавал вообще большое значение. Степень этого владения должна быть такой, чтобы математические затруднения по возможности не отвлекали внимания от физических трудностей задачи — по крайней мере там, где речь идет о стандартных математических приемах. Это может быть достигнуто лишь достаточной тренировкой. Между тем опыт показывает, что существующий стиль и программы университетского математического образования физиков часто не обеспечивают такой тренировки.

Опыт показывает также, что изучение математики, после того как физик начинает самостоятельную исследовательскую деятельность, оказывается для него слишком «скучным».

Л. Ландау с сестрой

Поэтому первое, чему подвергал Лев Давидович всякого, кто хотел вступить в число его непосредственных учеников, было испытание по математике в ее «практических», вычислительных аспектах[5]. Прошедший через это испытание мог затем перейти к изучению и сдаче экзаменов по семи последовательным разделам программы теорминимума, включающим в себя основные знания по всем разделам теоретической физики.

Этими знаниями, по мнению Льва Давидовича, должны обладать все теоретики вне зависимости от своей будущей специализации. Разумеется, он не требовал ни от кого быть универсалом в той же степени, в которой он был сам. Но здесь проявлялось его убеждение в целостности теоретической физики как единой науки с едиными методами.

Первое время Лев Давидович сам принимал все экзамены по теорминимуму. В дальнейшем, когда число желающих стало слишком большим, эти обязанности были распределены также и между его ближайшими сотрудниками. Но первый экзамен, первое знакомство с каждым новым молодым человеком Лев Давидович всегда оставлял за собой. Встретиться с ним для этого мог всякий — достаточно было позвонить по телефону и выразить свое желание.

Конечно, не у всех, кто приступал к изучению теорминимума, хватало способностей и настойчивости для того, чтобы закончить его. Всего за время с 1934 по 1961 г. прошли до конца через это испытание 43 человека. Об эффективности такого отбора можно судить хотя бы по следующим формальным признакам: из числа этих лиц 7 уже стали членами Академии наук, а еще 16 — докторами наук.

Весной 1937 г. Лев Давидович переехал в Москву, где он стал заведующим теоретическим отделом Института физических проблем, незадолго до этого построеннного для П. Л. Капицы. Здесь он оставался до конца своей жизни; в этом институте, ставшем ему родным домом, его многообразная деятельность достигла полного расцвета. Здесь же в замечательном взаимодействии с экспериментальными исследованиями Лев Давидович создал то, что, может быть, является главным делом его научной жизни, — теорию квантовых жидкостей.

Здесь же к нему пришли многочисленные внешние проявления признания его заслуг. В 1946 г. он был избран действительным членом Академии наук СССР. Он был награжден рядом орденов (в том числе двумя орденами Ленина) и удостоен звания Героя Социалистического Труда — награды как за чисто научные достижения, так и за его вклад в выполнение практических государственных заданий. Трижды ему присуждалась Государственная премия, а в 1962 г.— Ленинская премия. Не было недостатка и в почетных наградах из других стран. Еще в 1951 г. он был избран членом Датской, а в 1956 — Нидерландской академий наук. В 1959 г. он стал членом Британского королевского общества. В том же году он был избран в Национальную академию наук США и Американскую академию наук и искусств. В 1960 г. Льву Давидовичу была присуждена премия имени Ф. Лондона (США) и медаль имени Макса Планка (ФРГ). Наконец, в 1962 г. ему была присуждена Нобелевская премия по физике «за пионерские исследования в теории конденсированного состояния материи, в особенности жидкого гелия».

Научное влияние Льва Давидовича, конечно, далеко не ограничивалось его непосредственными учениками. Он был глубоко демократичен в научной жизни (как, впрочем, и в жизни вообще; ему всегда были полностью чужды напыщенность и чинопочитание). За советом и критикой, которые были всегда четки и ясны, к нему мог обратиться каждый, вне зависимости от своих научных заслуг и званий, при одном лишь условии — речь должна идти о настоящем деле, а не о том, чего он больше всего не любил в науке, — пустом умствовании, прикрытом наукообразными сложностями бессодержательности и безрезультатности. Его ум был острокритичен; это свойство вместе с глубоко физическим подходом к вопросам делало дискуссии с ним столь привлекательными и полезными.

В дискуссиях он бывал горяч и резок, но не груб; остроумен и ироничен, но не едок. Надпись, повешенная им на дверях кабинета в УФТИ, гласила: «Л. Ландау. Осторожно, кусается!».

С годами его характер и манеры становились несколько мягче, но его энтузиазм в науке, бескомпромиссная научная принципиальность оставались неизменными. И во всяком случае, за его внешней резкостью всегда скрывалась научная беспристрастность, большое человеческое сердце и человеческая доброта. Насколько резкой и беспощадной была его критика, настолько же искренне было его желание содействовать своим советом чужому успеху и столь же горячо было его одобрение.

Эти черты научной личности и таланта Льва Давидовича фактически привели его к положению верховного научного судьи для его учеников и коллег[6].

Л. Д. Ландау, 1939 г.

Несомненно, что и эта сторона деятельности Льва Давидовича, его научный и моральный авторитет, оказывая сдерживающее влияние на скороспелые работы, в значительной степени определяли высокий уровень нашей теоретической физики.

Постоянный научный контакт с множеством учеников и коллег был для Льва Давидовича также и источником знаний. Своеобразная черта его стиля работы состояла в том, что он уже с давнего времени — еще с харьковских лет — почти не читал сам научных статей или книг. Тем не менее он был всегда полностью в курсе всего нового в физике. Знание приходило к нему из многочисленных дискуссий, из докладов на руководимом им семинаре.

Этот семинар проводился регулярно, раз в неделю, в течение почти тридцати лет, а в последние годы его заседания приобрели характер общемосковских собраний физиков-теоретиков. Докладывание на семинаре вменялось в святой долг всех учеников и сотрудников, и сам Лев Давидович с чрезвычайной серьезностью и тщательностью относился к отбору материала для докладов. Он интересовался и был равно компетентен во всем в физике, и участникам семинара часто было нелегко мгновенно переключаться вслед за ним от обсуждения, скажем, свойств «странных» частиц к обсуждению энергетического спектра электронов в кремнии. Для самого Льва Давидовича прослушивание докладов никогда не было формальностью: он не успокаивался до тех пор, пока существо работы не выяснялось полностью и в ней не отыскивались все следы «филологии» — бездоказательных утверждений или предположений, выдвигаемых по принципу «почему бы не так». В результате такого обсуждения и критики многие работы объявлялись «патологией», и Лев Давидович терял к ним всякий интерес. С другой стороны, статьи, действительно содержащие новые идеи или результаты, зачислялись в так называемый золотой фонд и Л. Д. запоминал их навсегда.

Фактически ему было обычно достаточно знать лишь основную идею работы, для того чтобы воспроизвести все ее результаты. Как правило, ему было легче получить их своим собственным путем, чем следовать за деталями рассуждений автора. Таким образом, он воспроизвел для себя и глубоко продумал большинство основных результатов во всех областях теоретической физики[7]. Этому же, вероятно, была обязана и его феноменальная способность — давать ответ почти на всякий задаваемый ему физический вопрос.

Научному стилю Льва Давидовича была противна тенденция, к сожалению довольно распространенная, превращать простые вещи в сложные (часто аргументируемая общностью и строгостью, которые, однако, обычно оказываются иллюзорными). Сам он всегда стремился к обратному — сделать сложные вещи простыми, наиболее ясным образом выявить истинную простоту лежащих в основе явлений законов природы. Умение сделать это, «тривиализовать» вещи, как он сам говорил, составляло предмет его особой гордости.

Стремление к простоте и порядку было вообще свойственно всему складу ума Льва Давидовича. Оно проявлялось не только в серьезных, но и в полусерьезных и даже в типичных для него чисто шуточных вещах[8]. Так, он любил классифицировать все: от женщин — по степени их красоты и до физиков-теоретиков — по степени значительности их вклада в науку. Эта последняя классификация проводилась по пятибалльной системе в логарифмической шкале: так, подразумевалось, что физик второго класса сделал в 10 раз больше, чем физик третьего класса (в пятый же класс помещались «патологи»). В этой шкале Эйнштейн занимал половинный класс, а Бор, Гейзенберг, Шрёдингер, Дирак и некоторые другие относились к первому классу. Себя самого Лев Давидович долго относил скромно к двухсполовинному классу и лишь сравнительно поздно перевел себя во второй класс.

Он работал всегда и много (никогда за столом, а обычно полулежа у себя на диване).

Л. Д. Ландау, 1959 г.

Признание результатов своей работы в той или иной степени важно для всякого ученого; оно было существенно, конечно, и для Льва Давидовича. Но все же можно сказать, что он придавал вопросам приоритета много меньше значения, чем это бывает обычно. И во всяком случае, несомненно, что внутренним стимулом к работе было для него не стремление к славе, а неистощимое любопытство, неистощимая страсть к познанию законов природы в их больших и малых проявлениях. Никогда не следует работать ради посторонних целей, ради того, чтобы сделать великое открытие; так все равно ничего не получится — эту простую истину он никогда не упускал случая повторять.

Очень широк был и круг интересов Льва Давидовича вне физики. Помимо точных наук, он очень любил — и хорошо знал — историю. Его горячо интересовали и глубоко впечатляли все виды искусства, за исключением, однако, музыки (а также и балета).

Те, кто имел счастье в течение многих лет быть среди его учеников и друзей, знали, что наш Дау, как его звали друзья и товарищи[9], не старел. С ним никогда не было скучно. Яркость его личности не тускнела, а научная мощь не ослабевала. Тем нелепее и страшнее случай, прервавший в расцвете его блестящую деятельность.

Статьи Ландау, как правило, несут на себе все признаки свойственного ему научного стиля: ясность и четкость физической постановки вопросов, наиболее прямой и элегантный путь к их решению, ничего лишнего. Даже сейчас, спустя много лет, большая часть его статей не требовала бы никаких изменений.

Диплом лауреата Нобелевской премии Л. Д. Ландау
Нобелевская медаль Л. Д. Ландау

Следующий ниже краткий обзор должен дать лишь некоторую ориентировку среди изобилия и разнообразия работ Льва Давидовича, а также несколько прояснить место, занимаемое этими работами в истории физики, которое, может быть, не всегда очевидно для современного читателя.

Характернейшей чертой научного творчества Ландау является его широта, почти беспрецедентная по своему диапазону; оно охватывает собой всю теоретическую физику, от гидродинамики до квантовой теории поля. В наш век все усиливающейся узкой специализации расходились постепенно и научные пути его учеников. Сам же Лев Давидович объединял их всех, всегда сохраняя поистине удивительную заинтересованность во всем. В его лице ушел из физики, возможно, один из последних великих универсалов.

Уже беглый взгляд на список работ Ландау покажет, что в его жизни нельзя выделить сколько-нибудь длительных периодов, в течение которых он работал лишь в какой-либо одной области физики. Поэтому и перечисление ряда его работ составлено не в хронологическом порядке, а по возможности по тематическому признаку. Начнем с работ, посвященных общим вопросам квантовой механики.

Сюда относится прежде всего несколько ранних работ Ландау. В связи с рассмотрением проблемы торможения излучением им было впервые введено понятие о неполном квантовомеханическом описании, осуществляемом с помощью величин, которые в дальнейшем получили название «матрицы плотности» [2]. В этой работе матрица плотности была введена в энергетическом представлении.

Две статьи [6, 7] посвящены вычислению вероятностей квазиклассических процессов. Трудность этого вопроса связана с тем, что ввиду экспоненциальности (с большой мнимой экспонентой) квазиклассических волновых функций подынтегральное выражение в матричных элементах оказывается быстроосциллирующей величиной, что сильно затрудняет даже оценку интеграла; фактически до работ Ландау все исследования подобных вопросов оказывались ошибочными. Ландау впервые дал общий метод вычисления квазиклассических матричных элементов, а также применил его к ряду конкретных процессов.

В 1930-г. Ландау (совместно с Р. Пайерлсом) опубликовал детальное исследование ограничений, вводимых в квантово-механическое описание релятивистскими требованиями [5]; эта статья вызвала в свое время оживленные дискуссии. Ее основной результат состоит (помимо уточнения вопроса об индивидуальной неопределенности координаты) в установлении принципиальных границ возможности измерения импульса частицы за конечное время. Отсюда следовало, что в релятивистской квантовой области не могут быть измерены никакие динамические переменные, характеризующие частицы в их взаимодействии, и единственными измеримыми величинами оказываются импульсы (и поляризации) свободных частиц. В этом и лежит физический корень тех затруднений, которые возникают при переносе в релятивистскую область методов обычной квантовой механики, использующих понятия, теряющие здесь свой смысл. Ландау снова вернулся к этому вопросу в своей последней опубликованной статье [98], выразив в ней свое убеждение в том, что ψ-операторы как носители ненаблюдаемой информации, а с ними и весь гамильтонов метод должны будут исчезнуть из будущей теории.

Одним из оснований для этого убеждения послужили Льву Давидовичу результаты проведенных им в 1954—1955 гг. (совместно с А. А. Абрикосовым, И. М. Халатниковым и И. Я. Померанчуком) исследований основ квантовой электродинамики [76—79, 83]. Эти исследования исходили из представления о точечном взаимодействии как пределе «размазанного» взаимодействия при стремлении к нулю радиуса размазывания. Это позволило сразу иметь дело с конечными выражениями. Далее оказалось возможным произвести суммирование основных членов всего ряда теории возмущений, и в результате были получены асимптотические (при больших импульсах) выражения для основных величин квантовой электродинамики — гриновских функций и вершинной части. Из этих выражений, в свою очередь, была найдена связь между истинными зарядом и массой электрона и их «затравочными» значениями. Хотя эти вычисления были проведены в предположении малости «затравочного» заряда, были высказаны аргументы в пользу того, что формула для связи истинного и «затравочного» зарядов сохраняет свою применимость и при любой величине последнего. Тогда исследование формулы показывает, что в пределе точечного взаимодействия истинный заряд обращается в нуль — теория «нулифицируется»[10]. (Обзор относящихся сюда вопросов дан в статьях [82, 86].)

Только будущее сможет показать, насколько оправдается намеченная Ландау программа построения релятивистской квантовой теории поля. Он сам усиленно работал в этом направлении в последние годы перед катастрофой. В этом плане, в частности, им был разработан общий метод для определения особенностей величин, фигурирующих в диаграммном методе квантовой теории поля [96].

На открытие в 1956 г. несохранения четности в слабых взаимодействиях Ландау сразу же откликнулся предложением теории нейтрино с фиксированной спиральностью («двухкомпонентное» нейтрино) [90][11], а также выдвинул принцип сохранения «комбинированной четности», как он назвал совместное применение пространственной инверсии и зарядового сопряжения. По мысли Ландау, тем самым должна была быть «спасена» симметрия пространства — асимметрия переносилась на сами частицы. Этот принцип действительно оказался имеющим более широкую применимость, чем закон сохранения четности. Как известно, однако, в последние годы были открыты также и процессы, не сохраняющие комбинированную четность; смысл этого нарушения в настоящее время еще неясен.

К ядерной физике относится опубликованная в 1937 г. работа Ландау [31]. Эта работа — количественное воплощение идей, выдвинутых незадолго до того Н. Бором. Здесь ядро рассматривается методами статистической физики как капля «квантовой жидкости». Замечательно, что при этом не было сделано никаких сколько-нибудь далеко идущих модельных предположений, как ото делалось до того в работах других авторов. Была, в частности, впервые получена связь между средними расстояниями между уровнями составного ядра и их шириной.

Отсутствие модельных представлений характерно и для развитой Ландау (совместно с Я. А. Смородинским) теории рассеяния протонов на протонах. Сечение рассеяния было выражено при этом через параметры, смысл которых не связан какими-либо конкретными предположениями о потенциале взаимодействия частиц.

Пример технической виртуозности представляет работа (совместно с Ю. Б. Румером) по каскадной теории электронных ливней в космических лучах [36]; физические основания этой теории были сформулированы ранее рядом авторов, однако количественная теория по существу отсутствовала. В этой работе был создан математический аппарат, ставший основой всех последующих работ в этой области. Сам Л. Д. принял участие в дальнейшей разработке теории ливней еще двумя работами — об угловом распределении частиц [41] и о вторичных ливнях [42].

В неменьшей степени виртуозна работа Ландау, посвященная развитию идеи Ферми о статистическом характере множественного рождения частиц при столкновениях [72][12]. Эта работа — также и блестящий пример методического единства теоретической физики, когда решение задачи осуществляется путем применения методов из, казалось бы, совершенно иной области. Ландау показал, что процесс множественного рождения проходит через стадию расширения «облака», размеры которого велики по сравнению с длиной пробега частиц в нем; соответственно эта стадия должна описываться уравнениями релятивистской гидродинамики. Решение этих уравнений потребовало ряда остроумных приемов и глубокого анализа. Л. Д. говорил, что эта работа стоила ему большего труда, чем любая другая из решенных им задач.

Лев Давидович всегда охотно откликался на запросы и нужды экспериментаторов. Таково, в частности, происхождение его работы [54], в которой было найдено энергетическое распределение ионизационных потерь быстрых частиц при прохождении через вещество (до того существовала лишь теория средних потерь энергиии).

Переходя к работам Ландау по макроскопической физике„ начнем с нескольких статей, составляющих его вклад в физику магнетизма.

Согласно классической механике и статистике, изменение характера движения свободных электронов в магнитном поле не может привести к появлению новых магнитных свойств системы. Ландау был первым, выяснившим характер движения в магнитном поле в квантовом случае и указавшим, что квантование полностью меняет ситуацию, приводя к появлению диамагнетизма газа свободных электронов («диамагнетизм Ландау», как теперь называют это явление) [4]. В этой же работе была качественно предсказана периодическая зависимость магнитной восприимчивости от величины магнитного поля при больших значениях его. В то время (1930 г.) это явление еще никем не наблюдалось, и оно было открыто экспериментально лишь впоследствии (эффект де Гааза—ван Альфена); количественная теория этого эффекта была дана Ландау в более поздней работе [37].

Небольшая статья, опубликованная в 1933 г. [11], имеет значение, далеко выходящее за рамки поставленного в ее заглавии вопроса — о возможном объяснении зависимости магнитной восприимчивости определенного класса веществ от поля при низких температурах. В ней впервые было введено понятие об антиферромагнетизме (хотя этот термин и не был применен) как особой фазе магнетика, отличающейся от парамагнитной фазы своей симметрией; соответственно этому переход между обоими состояниями должен происходить в строго определенной точке[13]. Конкретно в этой работе была рассмотрена модель слоистого антиферромагнетика с сильной ферромагнитной связью в каждом слое и слабой антиферромагнитной связью между слоями; для этого случая проведено количественное исследование и найдены характерные особенности магнитных свойств вблизи точки перехода. Примененный при этом Ландау метод опирался на идеи, которые были в дальнейшем развиты им в общей теории фазовых переходов второго рода.

Еще одна работа относится к теории ферромагнетизма. Идея о структуре ферромагнитных тел как состоящих из элементарных областей, спонтанно намагниченных в различных направлениях («магнитные домены» по современной терминологии), была высказана П. Вейссом еще в 1907 г. Однако не существовало подхода к вопросу о количественной теории этой структуры. В работе Ландау (совместно с Е. М. Лифшицем) [17] в 1936 г. «было показано, что такая теория должна строиться на основании термодинамических соображений, и были определены для типичного случая форма и размеры доменов. В этой же работе было установлено макроскопическое уравнение движения вектора намагниченности доменов и с его помощью развиты основы теории дисперсии магнитной проницаемости ферромагнетиков в переменном магнитном поле; в частности, было предсказано явление, известное в настоящее время под названием ферромагнитного резонанса.

В опубликованной в 1933 г. небольшой заметке [9] была высказана идея о возможности «автолокализации» электрона в кристаллической решетке в потенциальной яме, возникающей в силу его собственного поляризационного действия. Эта идея в дальнейшем явилась основой для так называемой поляронной теории проводимости ионных кристаллов. Сам Ландау еще раз вернулся к этим вопросам в позднейшей работе (совместно с С. И. Пекаром) [65], посвященной установлению уравнений движения полярона во внешнем поле.

В другой маленькой заметке были сообщены результаты, полученные Ландау (совместно с Г. Плачеком) относительно структуры линии рэлеевского рассеяния в жидкостях или газах [13]. Еще в начале 20-х годов Бриллюэном и Мандельштамом было показано, что благодаря рассеянию на звуковых колебаниях эта липия должна расщепляться в дублет. Ландау и Плачек обратили внимание на необходимость существования еще и рассеяния на флуктуациях энтропии, не сопровождающегося никаким изменением частоты; в результате вместо дублета должен наблюдаться триплет[14].

К физике плазмы относятся две работы Ландау. В одной из них было впервые получено кинетическое уравнение с учетом кулоновского взаимодействия между частицами [23]; медленность убывания этих сил делала неприменимыми в этом случае обычные способы составления кинетических уравнений. В другой работе, посвященной колебаниям плазмы [59], было показано, что даже в условиях, когда столкновениями между частицами в плазме можно пренебречь, колебания большой частоты будут все же затухать («затухание Ландау»)[15].

Работа над составлением одного из очередных томов курса «Теоретическая физика» явилась для Льва Давидовича стимулом к глубокому изучению гидродинамики. Как всегда, он занялся самостоятельным продумыванием и выводом всех основных положений и результатов этой науки. Его свежий и оригинальный взгляд привел, в частности, к новому подходу к проблеме возникновения турбулентности; при этом он выяснил ошовные свойства процесса постепенного развития нестационарности при увеличении числа Рейнольдса после потери устойчивости ламинарным движением и предсказал качественно различные варианты, которые могут здесь иметь место [50]. Исследуя качественные свойства сверхзвукового обтекания тел, Лев Давидович пришел к неожиданному результату, что вдали от тела должна существовать не одна, как это обычно считалось, а две следующие друг за другом ударные волны [58]. Даже в таком «классическом» вопросе, как теория струй, ему удалось найти новое, не замеченное до него точное решение для осесимметричной «затопленной» струи вязкой несжимаемой жидкости [49].

Выдающееся положение в научном творчестве Ландау — как по непосредственному значению, так и по объему вызванных ею к жизни применений — занимает теория фазовых переходов второго рода [28, 29]; первый набросок лежащих в ее основе идей содержится уже в заметке [16][16]. Понятие о фазовых переходах различного порядка было впервые введено Эренфестом чисто формальным образом, в зависимости от порядка термодинамических производных, которые могли бы испытывать скачок в точке перехода. Вопросы же о том, какие именно из этих переходов могут в действительности существовать и в чем заключается их физическая природа, оставались открытыми; по этому поводу в литературе высказывались лишь довольно смутные и необоснованные предположения. Ландау впервые указал на глубокую связь между возможностью существования непрерывного (в смысле изменения состояния тела) фазового перехода и скачкообразным изменением какого-либо свойства симметрии тела в точке перехода. Он показал также, что в точке такого перехода возможно далеко не всякое изменение симметрии, и дал метод, позволяющий определить допустимые типы изменения симметрии. Развитая Ландау количественная теория была основана на предположении о регулярности разложения термодинамических величин вблизи точки перехода. В настоящее время ясно, что такая теория, не учитывающая возможной особенности этих величин в точке перехода, не отражает всех свойств фазового перехода. Вопрос о характере этой особенности очень интересовал Ландау, и в последние годы своей деятельности он много работал над этой трудной проблемой, не успев, однако, прийти к каким-либо определенным результатам.

В духе идей теории фазовых переходов построена также и созданная в 1950 г. Ландау (совместно с В. Л. Гинзбургом) феноменологическая теория сверхпроводимости [71]; в частности, она явилась в дальнейшем основой для теории сверхпроводящих сплавов. В этой теории фигурирует ряд величин и параметров, смысл которых в момент ее создания был не вполне ясен и стал понятным лишь после появления в 1957 г. микроскопической теории сверхпроводимости, позволившей дать строгое обоснование уравнений Гинзбурга—Ландау и установить область их применимости. В этой связи поучительна история (рассказанная В. Л. Гинзбургом[17]) одного ошибочного утверждения, содержавшегося в их оригинальной статье. Основное уравнение теории, определяющее эффективную волновую функцию сверхпроводящих электронов Ψ, содержит векторный потенциал поля А в члене вида

—1/2m(— — e*A/e)Ψ,

вполне аналогичном соответствующему члену в уравнении Шрёдингера. Можно было бы думать, что в феноменологической теории параметр е* должен представлять собой некоторый эффективный заряд, не обязанный находиться в прямой связи с зарядом свободного электрона е. Ландау, однако, отверг эту мысль, указав, что эффективный заряд не универсален и должен был бы зависеть от различных факторов (давления, состава образца и т. п.); тогда в неоднородном образце е* было бы функцией координат, а это нарушило бы градиентную инвариантность теории. Поэтому в статье было сказано, что заряд е* «нет оснований считать отличным от заряда электрона». Мы знаем теперь, что в действительности е* совпадает с зарядом куперовской пары электронов, т. е. е* = 2е, а не е. Это значение можно было предвидеть, разумеется, лишь на основании идеи о спаривании электронов, лежащей в основе микроскопической теории сверхпроводимости. Но значение 2е также универсально, как и е, так что выдвинутый Ландау аргумент сам по себе был правилен.

Другой вклад Ландау в физику сверхпроводимости состоит в выяснении природы так называемого промежуточного состояния.

Понятие об этом состоянии было впервые введено Пайерлсом и Ф. Лондоном (1936 г.) для описания наблюдавшегося факта постепенности сверхпроводящего перехода в магнитном поле. Их теория, однако, имела чисто феноменологический характер„ и вопрос о природе промежуточного состояния оставался открытым. Ландау показал, что это состояние не является каким-либо новым, а в действительности сверхпроводник в нем состоит из последовательных тонких слоев нормальной и сверхпроводящих фаз. В 1937 г. [30] Ландау рассмотрел модель, в которой эти слои выходят на поверхность образца; изящным и остроумным методом ему удалось полностью определить форму и размеры слоев в такой модели[18]. В 1938 г. он предложил новый вариант теории, согласно которому при выходе к поверхности слои подвергаются многократному разветвлению; такая структура должна стать термодинамически более выгодной при достаточно больших размерах образца[19].

Но наиболее значительный вклад, которым физика обязана Ландау, — это создание им теории квантовых жидкостей. Значение этой новой области в настоящее время все более возрастает; несомненно, что ее развитие за последние десятилетия оказало революционизирующее влияние и на другие области физики — физику твердого тела и даже на физику ядра.

Теория сверхтекучести была создана Ландау в 1940—1941 гг., вскоре после открытия в конце 1937 г. П. Л. Капицей этого основного свойства гелия II. До этого предпосылки для понимания физической природы наблюдавшегося в жидком гелии фазового перехода по существу отсутствовали и неудивительно, что по этому поводу высказывались взгляды, которые в настоящее время могли бы даже показаться наивными[20]. Замечательна та полнота, с которой теория гелия II была создана с самого начала: уже в первой классической статье Ландау [44] содержатся почти все основные идеи как микроскопической теории гелия II, так и построенной на ее основе макроскопической теории — термодинамики и гидродинамики этой жидкости (последней посвящена также статья [51]).

В основе теории Ландау лежит представление о квазичастицах (элементарных возбуждениях), составляющих энергетический спектр гелия II. Именно Ландау впервые поставил вопрос об энергетическом спектре макроскопического тела в таком наиболее общем виде, и он же нашел характер спектра для квантовой жидкости того типа, к которому относится жидкий гелий (изотоп Не4), — как теперь говорят, бозевского типа. В работе 1941 г. Ландау предполагал, что спектр элементарных возбуждений состоит из двух ветвей: фононов — с линейной зависимостью энергии ε от импульса р и «ротонов» — с квадратичной зависимостью, отделенной от основного состояния энергетической щелью. Впоследствии Ландау нашел, что такой вид спектра не удовлетворителен с теоретической точки зрения (так как был бы неустойчив), а тщательный анализ появившихся к тому времени более полных и точных экспериментальных данных привел его в 1946 г. к установлению знаменитого спектра, содержащего всего одну ветвь, в которой «ротонам» отвечает минимум на кривой ε(р). Макроскопические представления теории сверхтекучести широко известны. В своей основе они сводятся к представлению о двух одновременно происходящих в жидкости движениях — «нормальном» и «сверхтекучем», которые можно для наглядности рассматривать как движения двух «компонент жидкости»[21]. Нормальное движение сопровождается, как и у обычных жидкостей, внутренним трением. Определение коэффициента вязкости представляет собой кинетическую проблему, требующую анализа процессов установления равновесия в «газе квазичастиц»; основы теории вязкости гелия II были развиты Ландау (совместно с И. М. Халатниковым) в 1949 г. [67, 68]. Наконец, еще в одной работе (совместно с И. Я. Померанчуком) рассмотрен вопрос о поведении посторонних атомов в гелии [62]; было показано, в частности, что всякий такой атом войдет в состав «нормальной компоненты» жидкости вне зависимости от того, обнаружило бы само по себе вещество примеси свойство сверхтекучести, — в противоположность высказывавшемуся до того в литературе неправильному взгляду.

Жидкий изотоп Не3 представляет собой квантовую жидкость другого типа, как теперь говорят фермиевского. Хотя ее свойства не так эффектны, как свойства жидкого Не4, с принципиальной теоретической точки зрения они не менее интересны. Теория таких жидкостей была создана Ландау и изложена им в трех статьях, опубликованных в 1956—1958 гг. В двух первых работах [87. 88] был установлен характер энергетического спектра ферми-жидкости, рассмотрены ее термодинамические свойства и установлено кинетическое уравнение для релаксационных процессов в ней. Исследование кинетического уравнения привело Ландау к предсказанию особого типа колебательного процесса в жидком Не3 вблизи абсолютного нуля, который был назван им нулевым звуком. В третьей работе [93] кинетическое уравнение, вывод, которого содержал в себе ранее ряд интуитивных предположений, получило строгое микроскопическое обоснование.

Заканчивая этот краткий и далеко не полный обзор, остается лишь повторить, что для физиков нет необходимости в подчеркивании значения вклада Льва Давидовича Ландау в теоретическую физику. Сделанное им имеет непреходящее значение и останется в науке навсегда.

СПИСОК РАБОТ Л. Д. ЛАНДАУ[22]

1. К теории спектров двухатомных молекул // Ztschr. Phys. 1926. Bd. 40. S. 621.

2. Проблема затухания в волновой механике // Ztschr. Phys. 1927. Bd. 45. S. 430.

3. Квантовая электродинамика в конфигурационном пространстве // Ztschr. Phys. 1930. Bd. 62. S. 188. (Совм. с Р. Пайерлсом).

4. Диамагнетизм металлов // Ztschr. Phys. 1930. Bd. 64. S. 629.

5. Распространение принципа неопределенности на релятивистскую квантовую теорию // Ztschr. Phys. 1931. Bd. 69. S. 56. (Совм. с Р. Пайерлсом.)

6. К теории передачи энергии при столкновениях. I // Phys. Ztschr. Sow. 1932. Bd. 1. S. 88.

7. К теории передачи энергии при столкновениях. II // Phys. Ztschr. Sow. 1932. Bd. 2. S. 46.

8. К теории звезд // Phys. Ztschr. Sow. 1932. Bd. 1. S. 285.

9. О движении электронов в кристаллической решетке // Phys. Ztschr. Sow. 1933. Bd. 3. S. 664.

10. Второй закон термодинамики и Вселенная // Phys. Ztschr. Sow. 1933. Bd. 4. S. 114. (Совм. с М. Бронштейном.)

11. Возможное объяснение зависимости восприимчивости от поля при низких температурах // Phys. Ztschr. Sow. 1933. Bd. 4. S. 675.

12. Внутренняя температура звезд // Nature. 1933. Vol. 132. P. 567. (Совм. с Г. Гамовым.)

13. Структура несмещенной линии рассеяния // Phys. Ztschr. Sow. 1934. Bd. 5. S. 172. (Совм. с Г. Плачеком.)

14. К теории торможения быстрых электронов излучением // Phys. Ztschr. Sow. 1934. Bd. 5. S. 761; ЖЭТФ. 1935. T. 5. C. 255.

15. Об образовании электронов и позитронов при столкновении двух частиц // Phys. Ztschr. Sow. 1934. Bd. 6. S. 244. (Совм. с E. М. Лифшицем.)

16. К теории аномалий теплоемкости // Phys. Ztschr. Sow. 1935. Bd. 8. S. 113.

17. К теории дисперсии магнитной проницаемости ферромагнитных тел // Phys. Ztschr. Sow. 1935. Bd. 8. S. 153. (Совм. с E. М. Лифшицем.)

18. О релятивистских поправках к уравнению Шрёдингера в задаче многих тел // Phys. Ztschr. Sow. 1935. Bd. 8. S. 487.

19. К теории коэффициента аккомодации // Phys. Ztschr. Sow. 1935. Bd. 8. S. 489.

20. К теории фотоэлектродвижущей силы в полупроводниках // Phys. Ztschr. Sow. 1936. Bd. 9. S. 477. (Совм. с E. М. Лифшицем.)

21. К теории дисперсии звука // Phys. Ztschr. Sow. 1936. Bd. 10. S. 34. (Совм. с Э. Теллером.)

22. К теории мономолекулярных реакций // Phys. Ztschr. Sow. 1936. Bd. 10. S. 67.

23. Кинетическое уравнение в случае кулоновского взаимодействия // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 203; Phys. Ztschr. Sow. 1936. Bd. 10. S. 154.

24. О свойствах металлов при очень низких температурах // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 379; Phys. Ztschr. Sow. 1936. Bd. 10. S. 649. (Совм. с И. Я. Померанчуком.)

25. Рассеяние света на свете // Nature. 1936. Vol. 138. P. 206. (Совм. с А. И. Ахиезером и И. Я. Померанчуком.)

26. Об источниках звездной энергии // ДАН СССР. 1937. Т. 17. С. 301; Nature. 1938. Vol. 141. P. 333.

27. О поглощении звука в твердых телах // Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 11. S. 18. (Совм. с Ю. Б. Румером.)

28. К теории фазовых переходов. I // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 19; Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 7. S. 19.

29. К теории фазовых переходов. II // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 627; Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 11. S. 545.

30. К теории сверхпроводимости // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 371; Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 7. S. 371.

31. К статистической теории ядер // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 819; Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 11. S. 556.

32. Рассеяние рентгеновых лучей кристаллами вблизи точки Кюри // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 1232; Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 12. S. 123.

33. Рассеяние рентгеновых лучей кристаллами с переменной структурой // ЖЭТФ. 1937. Т. 7. С. 1227; Phys. Ztschr. Sow. 1937. Bd. 12. S. 579.

34. Образование ливней тяжелыми частицами // Nature. 1937. Vol. 140. P. 682. (Совм. с Ю. Б. Румером.)

35. Стабильность неона и углерода по отношению к а-распаду // Phys. Rev. 1937. Vol. 52. P. 1251.

36. Каскадная теория электронных ливней // Proc. Roy. Soc. 1938. Vol. А166. P. 213. (Совм. с Ю. Б. Румером.)

37. Об эффекте де Гааза—ван Альфена // Proc. Roy. Soc. 1939. Vol. А170. P. 363. Приложение к статье Д. Шенберга.

38. О поляризации электронов при рассеянии // ДАН СССР. 1940. Т. 26. С. 436; Phys. Rev. 1940. Vol. 57. P. 548.

39. О «радиусе» элементарных частиц // ЖЭТФ. 1940. Т. 10. С. 718; J. Phys. USSR. 1940. Vol. 2. P. 485.

40. О рассеянии мезотронов «ядерными силами» // ЖЭТФ. 1940. Т. 10. С. 721; J. Phys. USSR. 1940. Vol. 2. P. 483.

41. Угловое распределение частиц в ливнях // ЖЭТФ. 1940. Т. 10. С. 1007; J. Phys. USSR. 1940. Vol. 3. P. 237.

42. К теории вторичных ливней // ЖЭТФ. 1941. Т. И. С. 32; J. Phys. USSR. 1941. Vol. 4. P. 375.

43. О рассеянии света мезотронами // ЖЭТФ. 1941. Т. И. С. 35; J. Phys. USSR. 1941. Vol. 4. P. 455. (Совм. с Я. А. Смородинским.)

44. Теория сверхтекучести гелия II // ЖЭТФ. 1941. Т. 11. С. 592; J. Phys. USSR. 1941. Vol. 5. P. 71.

45. Теория устойчивости сильно заряженных лиофобных золей и слипания сильно заряженных частиц в растворах электролитов // ЖЭТФ. 1941. Т. 11. С. 802; ЖЭТФ. 1945. Т. 15. С. 663; Acta phys.-chim. USSR. 1941. Vol. 14. P. 633. (Совм. с. Б. В. Дерягиным.)

46. Увлечение жидкости движущейся пластинкой // Acta phys.-chim. USSR. 1942. Vol. 17. P. 42. (Совм. с В. Г. Левичем.)

47. К теории промежуточного состояния сверхпроводников // ЖЭТФ. 1943. Т. 13. С. 377; J. Phys. USSR. 1943. Vol. 7. P. 99.

48. О соотношении между жидким и газообразным состоянием у металлов // Acta, phys.-chim. USSR. 1943. Vol. 18. P. 194. (Совм. с Я. Б. Зельдовичем.)

49. Об одном новом точном решении уравнений Навье—Стокса // ДАН СССР. 1944. Т. 43. С. 299.

50. К проблеме турбулентности // ДАН СССР. 1944. Т. 44. С. 339.

51. К гидродинамике гелия II // ЖЭТФ. 1944. Т. 14. С. 112; J. Phys. USSR. 1944. Vol. 8. P. 1.

52. К теории медленного горения // ЖЭТФ. 1944. Т. 14. С. 240; Acta phys-chim. USSR. 1944. Vol. 19. P. 77.

53. Рассеяние протонов протонами // ЖЭТФ. 1944. Т. 14. С. 269; J. Phys. USSR. 1944. Vol. 8. P. 154. (Совм. с Я. А. Смородинским.)

54. О потерях энергии быстрыми частицами на ионизацию // J. Phys. USSR. 1944. Vol. 8. P. 201.

55. Об изучении детонации конденсированных взрывчатых веществ // ДАН СССР. 1945. Т. 46. С. 399. (Совм. с К. П. Станюковичем.)

56. Определение скорости истечения продуктов детонации некоторых газовых смесей // ДАН СССР. 1945. Т. 47. С. 205. (Совм. с К. П. Станюковичем.)

57. Определение скорости истечения продуктов детонации конденсированных взрывчатых веществ // ДАН СССР. 1945. Т. 47. С. 273. (Совм. с К. П. Станюковичем.)

58. Об ударных волнах на далеких расстояниях от места их возникновения // Прикл. математика и механика. 1945. Т. 9. С. 286; J. Phys. USSR. 1945. Vol. 9. P. 496.

59. О колебаниях электронной плазмы // ЖЭТФ. 1946. Т. 16. С. 574; J. Phys. USSR. 1946. Vol. 10. P. 27.

60. О термодинамике фотолюминесценции // J. Phys. USSR. 1946. Vol. 10, P. 503.

61. К теории сверхтекучести гелия II // J. Phys. USSR. 1946. Vol. 11. P. 91.

62. О движении посторонних частиц в гелии II // ДАН СССР. 1948. Т. 59. С. 669. (Совм. с И. Я. Померанчуком.)

63. О моменте системы из двух фотонов // ДАН СССР. 1948. Т. 60. С. 207.

64. К теории сверхтекучести // ДАН СССР. 1948. Т. 61. С. 253; Phys. Rev. 1949. Vol. 75. P. 884.

65. Эффективная масса полярона // ЖЭТФ. 1948. Т. 18. С. 419. (Совм. с С. И. Пекаром.)

66. Расщепление дейтрона при столкновениях с тяжелыми ядрами // ЖЭТФ. 1948. Т. 18. С. 750. (Совм. с Е. М. Лифшицем.)

67. Теория вязкости гелия II. 1. Столкновения элементарных возбуждений в гелии II // ЖЭТФ. 1949. Т. 19. С. 637. (Совм. с И. М. Халатниковым.)

68. Теория вязкости гелия II. 2. Вычисление коэффициента вязкости // ЖЭТФ. 1949. Т. 19. С. 709. (Совм. с И. М. Халатниковым.)

69. О взаимодействии между электроном и позитроном // ЖЭТФ. 1949. Т. 19. С. 673. (Совм. с В. Б. Берестецким.)

70. О равновесной форме кристаллов // Сборник, посвященный семидесятилетию академика А. Ф. Иоффе. М.: Изд-во АН СССР. 1950. С. 44.

71. К теории сверхпроводимости // ЖЭТФ. 1950. Т. 20. С. 1064. (Совм. с В. Л. Гинзбургом.)

72. О множественном образовании частиц при столкновениях быстрых частиц // Изв. АН СССР. Сер. физ. 1953. Т. 17. С. 51.

73. Пределы применимости теории тормозного излучения электронов и образования пар при больших энергиях // ДАН СССР. 1953. Т. 92. С. 535. (Совм. с И. Я. Померанчуком.)

74. Электронно-лавинные процессы при сверхвысоких энергиях // ДАН СССР. 1953. Т. 92. С. 735. (Совм. с И. Я. Померанчуком.)

75. Излучение γ-квантов при столкновении быстрых π-мезонов с нуклонами // ЖЭТФ. 1953. Т. 24. С. 505. (Совм. с И. Я. Померанчуком.)

76. Об устранении бесконечностей в квантовой электродинамике // ДАН СССР. Т. 95. С. 497. (Совм. с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым.)

77. Асимптотическое выражение для гриновской функции электрона в квантовой электродинамике // ДАН СССР. 1954. Т. 95. С. 773. (Совм. с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым.)

78. Асимптотическое выражение для гриновской функции фотона в квантовой электродинамике // ДАН СССР. 1954. Т. 95. С. 1177. (Совм. с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым.)

79. Масса электрона в квантовой электродинамике // ДАН СССР. 1954. Т. 96. С. 261. (Совм. с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым.)

80. Об аномальном поглощении звука вблизи точек фазового перехода второго рода // ДАН СССР. 1954. Т. 96. С. 469. (Совм. с И. М. Халатниковым.)

81. Исследование особенностей течения при помощи уравнения Эйлера— Трикоми // ДАН СССР. 1954. Т. 96. С. 725. (Совм. с Е. М. Лифшицем.)

82. О квантовой теории поля // Нильс Бор и развитие физики. М.: Изд-во иностр. лит., 1955.

83. О точечном взаимодействии в квантовой электродинамике // ДАН СССР. 1955. Т. 102. С. 489. (Совм. с И. Я. Померанчуком.)

84. Градиентные преобразования функций Грина заряженных частиц // ЖЭТФ. 1955. Т. 29. С. 89. (Совм. с И. М. Халатниковым.)

85. Гидродинамическая теория множественного образования частиц // УФН. 1955. Т. 56. С. 309. (Совм. с С. 3. Беленьким.)

86. О квантовой теории поля/ZNuovo Cimento. Suppl. 1956. Vol. 3. P. 80. (Совм. с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым.)

87. Теория ферми-жидкости // ЖЭТФ. 1956. Т. 30. С. 1058.

88. Колебания ферми-жидкости // ЖЭТФ. 1957. Т. 32. С. 59.

89. О законах сохранения при слабых взаимодействиях // ЖЭТФ. 1957. Т. 32. С. 405.

90. Об одной возможности для поляризационных свойств нейтрино // ЖЭТФ. 1957. Т. 32. С. 407.

91. О гидродинамических флуктуациях // ЖЭТФ. 1957. Т. 32. С. 618. (Совм. с Е. М. Лифшицем.)

92. Свойства гриновской функции частиц в статистике // ЖЭТФ. 1958. Т. 34. С. 262.

93. К теории ферми-жидкости // ЖЭТФ. 1958. Т. 35. С. 97.

94. О возможности формулировки теории сильно взаимодействующих фер-мионов // Phys. Rev. 1958. Vol. 111. P. 321. (Совм. с А. А. Абрикосовым, А. Д. Галаниным, Л. П. Горьковым, И. Я. Померанчуком и К. А. Тер-Мартиросяном.)

95. Численные методы интегрирования уравнений в частных производных методом сеток // Тр. III Всесоюз. мат. съезда (Москва, июнь —июль 1956 г.). М.: Изд-во АН СССР, 1958. Т. 3. С. 92. (Совм. с Н. Н. Мейманом и И. М. Халатниковым.)

96. Об аналитических свойствах вершинных частей в квантовой теории поля // ЖЭТФ. 1959. Т. 37. С. 62.

97. Малые энергии связи в квантовой теории поля // ЖЭТФ. 1960. Т. 39. С. 1856.

98. О фундаментальных проблемах // Theoretical physics in the 20th century: A memorial volume to W. Pauli. N. Y.; L.: Interscience, 1960.

А. А. Абрикосов О Л. Д. ЛАНДАУ

Впервые я увидел Дау в Казани, году в 42-м, в академической столовой. Было создано такое предприятие, чтобы в голодное время подкармливать обедами членов и ведущих сотрудников Академии (оно сохранилось и поныне). Ходил туда от нашей семьи обычно я, ибо мать работала, а отец нуждался в особом диетическом питании из-за язвы. Среди других посетителей на себя обращала внимание пара друзей: один — высокий, худой и чубатый, другой — маленький, лысый и остроносый. Они садились, и лысый начинал быстро осматриваться. Как только он замечал красивую женщину, он подавал знак чубатому, и тот вперялся в нее своими черными навыкате глазами, чем приводил ее в немалое смущение. Кем были эти двое, я узнал несколько позже, когда была объявлена лекция для школьников «Жидкий воздух». Ее должен был читать доктор физико-математических наук Л. Д. Ландау (ассистент Е. М. Лифшиц). Лекция оказалась стандартной, я потом слышал такие много раз и даже как-то сам читал. Роль ассистента сводилась к опусканию резинки в дьюар и разбиванию ее молотком. Впоследствии В. И. Гольданский сделал очень хорошую пародию на такую лекцию: «Мальчик, выпей из этого стаканчика. Видите, мальчик толстеет на глазах! Это в нем расширяется воздух. А через несколько минут он станет как бочка…»

Мог ли я ожидать, что этот «халтурщик» (как мы все тогда решили) станет потом моим любимым учителем и, более того, самым значительным человеком, определившим всю мою жизнь? Что касается лекции о жидком воздухе, то она, как я узнал через много лет, отвечала идейной установке Дау: рассказывать слушателям только то, что они могут понять. У нас с ним были споры по этому поводу. Я доказывал, что надо учитывать и психологию слушателя. Если он все поймет, то решит, что то, о чем слышит, тривиально. Надо в каком-нибудь месте чуть-чуть «загнуть» без вреда для остального содержания. Тогда появится уважение к науке и докладчику. Но Дау с этим не соглашался.

Что касается более подготовленной аудитории, то у Дау была своя особая манера читать лекции или делать доклады. Он начинал с элементарных вещей, которые слушатели заведомо знали. Внимание их несколько рассеивалось. Далее совершенно логично он выводил все более и более сложные вещи. Понять-то можно было, но градиент был столь высок, что отвлекшиеся вначале слушатели не успевали сосредоточиться и «отрывались». И опять-таки все уговоры не помогали. Дау был уверен, что только так и надо докладывать. Отмечу, что куда лучшим лектором был Е. М. Лифшиц, и главным образом именно из-за не слишком элементарного начала и меньшего градиента.

Теоретический отдел ИФП АН СССР в 1956 г.
Стоят (слева направо): С. С. Герштейн, Л. П. Питаевский, Л. А. Вайнштейн, Р. Г. Архипов, И. Е. Дзялошинский. Сидят: Л. А. Прозорова (единственный физик-экспериментатор на этой фотографии), А. А. Абрикосов, И. М. Халатников, Л. Д. Ландау, Е. М. Лифшиц

Несомненно, многие авторы этой книги отметят, что Дау чрезвычайно тщательно продумывал не только свои научные работы, но все что угодно: план своей жизни и деятельности, свои взгляды по любым вопросам. Его семинар, ученики, теорминимум, книги были частями продуманного плана организации жизни. Это и многое другое он называл «теорфизическим подходом к жизни». Спорить с ним было бесполезно, ибо в том, что касалось логики, он был сильнее всех, а иных аргументов он не признавал. В то же время он чувствовал, что это приводит к некоторой закостенелости. В порыве откровенности он признавался, что хотя на свете нет человека, который мог бы решить любую задачу быстрее, чем он, но ему не хватает интуиции, такой, как у Эйнштейна, Бора, Гейзенберга, Дирака. Этих физиков он ставил выше всех.

Обсуждать с ним новую работу было очень трудно, и требовалась привычка. Я помню, как В. В. Судаков пришел и рассказал, что он придумал простой способ суммирования диаграмм рассеяния бозонов — «паркет». Мне очень поправились простота и изящество этого метода. Появился Дау. Узнав, что «Судак» решил задачу «паркета», он тут же пожелал услышать. Володя стал рассказывать в своей неторопливой манере с длинными паузами. Дау тут же засыпал его вопросами, на которые тот не мог найти быстрый ответ. Тогда я взялся за дело и через короткое время до Дау «дошло». Володя удивился: «Ведь Алеша рассказал Вам точь-в-точь то же самое, что я». «Нет, — отвечал Дау.— Вы мне какую-то ерунду несли, а Алеша рассказал совсем другое». Прав был, конечно, Судаков. Просто у него не было привычки.

Впрочем, и у меня не всегда получалось. Когда мы с Горьковым придумали «крестовую технику» для сплавов, то я от души надеялся, что Горьков вынесет ее на суд Великого учителя. Объяснялось это тем, что, как Дау неоднократно говорил, он «боялся» Горькова. Действительно, его высокая фигура в квадратных очках с неприступной физиономией могла произвести устрашающее впечатление на любого, кто не знал его ближе. Я этим хотел воспользоваться, чтобы уклониться от неизбежных разносов, топанья ногами и прочих атрибутов ознакомления Дау с непривычной техникой. Но увы, Горьков куда-то убыл и мне пришлось «пробивать» работу через Дау самому. Это был месяц с одинаковой ежедневной программой. Утром приходил Дау. Я начинал рассказывать. Он быстро возбуждался и в конце концов с криком: «Если Вы и дальше будете нести такую чушь, то я с Вами о науке никогда разговаривать не буду!» — удалялся, хлопнув дверью. Целый день после этого его не было. Наутро как ни в чем не бывало он заходил и спрашивал: «Так на чем мы остановились?» Дальше все шло так же, как накануне. Общий итог всех этих бесед был таким. «Конечно, можно и проще, только мне пока не приходит в голову, а потому так и быть, печатайте».

Надо отдать справедливость Учителю: после таких пререканий работа сильно совершенствовалась, ибо сам автор начинал понимать ео куда лучше, чем вначале.

Многие считали, что Дау мало заботился об учениках: не давал им тем для работ, отказывался находить у них ошибки («это ваша работа, а не моя, так сами и ищите» или «ваше вранье представляет интерес лишь для вашей биографии»). Кстати, в ответ на «биографию» многие обижались и, если это были люди со стороны, никогда более не возвращались, а только поносили Дау на всех углах. Но у нас, учеников, выбора не было, тем более что постепенно приходило сознание, насколько вся его система воспитания была продумана. Ведь достаточно дать одну-единственную тему ученику, и он всю жизнь будет смотреть тебе в рот. А Дау заставлял его перескочить порог самостоятельности. Ученик оказывался на другом уровне, и это определило его дальнейшую жизнь в науке. Те же, которым не хватало способностей или упорства, откатывались, и он о них не жалел. Наверное, это было справедливо и по отношению к науке, и по отношению к самим ученикам, даже отвергнутым, ибо они нередко находили иной путь, более соответствующий их таланту и характеру, и очень преуспевали.

В то же время Дау считал, что писать статьи — это искусство, которому надо учить. И он это делал, не жалея времени. Помню, что мою первую маленькую заметку для «Писем в ЖЭТФ» он заворачивал шесть раз, а в конце сказал: «Все равно плохо, но мне надоело». Интересно, как писались его собственные статьи. Он физически не писал сам, а привлекал помощника (даже если был единственным автором) и диктовал ему статью. Обычно это был Е. М. Лифшиц, про которого он говорил: «Женька — великий писатель: он не может написать то, чего не понимает». В этой фразе был ключ ко всему. Дау писал для читателей и хотел, чтобы по крайней мере один из них физически здесь присутствовал. Несколько раз он диктовал статьи мне. Иногда было непонятно. Я спрашивал. Он отвечал и менял формулировку. Но пару раз Дау начинал крутиться ужом и уходил. На следующий день вопрос излагался совсем иначе.

Самое удивительное в Учителе было то, что он как будто бы руководствовался своими эгоистическими интересами, а пользу получали все. Теперь, через много лет, я думаю, что это не было случайным совпадением. Дау был глубочайшим образом интеллигентен, а потому все время думал о пользе и удобстве других. Даже не думал, а просто инстинктивно так поступал. Взять хотя бы его семинар, который он объяснял тем, что сам очень не любит читать статьи и предпочитает, чтобы ему их рассказывали другие. Сколько замечательных теоретиков выросло из этого семинара! Я долго был секретарем семинара и знаю, как Дау серьезно к нему относился. Я приносил ему журналы, и он отмечал, что надо рассказывать. Я составлял картотеку, и «очередники» (а очередь была строгой по алфавиту) выбирали оттуда себе карточки. Не было большего греха, чем плохой доклад. Дау устраивал выволочку (любимое ругательство было «гусь!»), а если это повторялось, то человека отстраняли от докладывания, и Дау никаких дел по науке с ним больше не имел.

Иногда происходили курьезы. Как-то я доложил хорошую работу, и, хоть она была непростой, я заслужил одобрение. Почему-то я забыл вынуть карточку, и через два года другой коллега стал опять рассказывать то же самое. Поскольку он не очень разобрался, то Дау начал ругаться. Я тогда тихо ему сказал: «Дау, я это рассказывал два года назад, и вы все поняли». Дау отрицал и прогнал докладчика. Это повторялось еще раз, но на третий раз докладчик был на высоте. Потом оказалось, что он настолько вник в эту работу, что его дальнейшая научная деятельность в значительной степени стала развитием этой работы. А Дау так и отказался признать, что он эту работу слушал раньше.

А вот другой случай. Как-то В. Г. Левич не пришел на собственный доклад: то ли что-то случилось, то ли не подготовился. На следующий раз было видно, что Дау уже «разводит пары». Явился Левич, подошел к Дау и, прежде чем тот успел раскрыть рот, сунул ему бумажку. Дау прочел и начал дико хохотать. Это была справка по всей форме, за подписью и печатью, о том, что Левич умер. Левич был прощен.

Так случилось, что я был его последним успешным аспирантом и как-будто последним, у кого он сам принял экзамены по теорминимуму. После этого Дау произвел реформу. С этого момента аспиранты числились формально за его сотрудниками: Лифшицем, Халатниковым и мной, хотя сам он их всех консультировал. Мы же стали принимать и экзамены теорминимума. К тому времени вследствие существования Московского физтеха народ повалил толпой. Вскоре мы узнали, что студенты ограничивались списыванием друг у друга немногих задач, дававшихся на экзамене. Тогда я придумал трудный комплексный интеграл и провалил такого ловкача, чем очень возгордился. Когда я рассказал об этом Дау, тот начал меня ругать и потребовал, чтобы мы вернулись к его стандартным задачам. «Дау, но ведь они ничего, кроме этого, знать не будут», — возразил я. «А ничего больше и не нужно», — был его ответ.

В связи с учениками (уже нашими) мне вспомнилась одна история. Дау, хотя и любил женщин, считал, что теоретической физикой они заниматься не могут. «Если бы на меня возложили хоть 1/3 забот, которые есть у обычной женщины, я бы не смог вообще думать о теоретической физике», — говорил он. Однако, как он правильно отмечал, «женщины любят учиться», а потому они приходили и сдавали теорминимум. И вот я решил доказать Дау, что из женщины может выйти теоретик. После сдачи теорминимума (как правило с третьего захода) я взял одну на диплом. Работу пришлось мне делать за нее, и, конечно, я не захотел брать ее в аспирантуру. Однако она была упрямой и настаивала. Я было сдался, но тут выяснилось, что в МГУ, где я был совместителем, мне не дают аспирантского места. Я обрадовался, но моя упрямая дипломница сказала: «Если Ландау захочет взять аспиранта, то ему дадут. Пусть он возьмет меня формально». Я поплелся к Дау и предложил ему взять ее для меня. «Она ваша любовница?» — спросил он. «Нет», — отвечал я. «Но, может быть, вы надеетесь, что она ею станет?» — спросил он. «Да что вы, Дау, у меня и в мыслях этого нет», — возразил я. «Так, может быть, она — теоретический гений?» — с весьма скептической миной спросил он. «Вряд ли», — отвечал я, вспомнив, как делался диплом. «Так я вас выручу, — сказал Дау, — я не возьму ее в аспирантуру, так ей и передайте». Я с большим облегчением ей это сообщил. В результате она сменила специальность и очень даже преуспела. Я ее вижу редко, но отношения у нас прекрасные. Добавлю лишь, что я предпринимал и другие попытки опровергнуть тезис Дау. Один раз у меня была даже французская стажерка, очень способная. Но в конце концов Дау оказался прав.

Многие люди, не знавшие Дау, были заранее против него предубеждены, по-видимому под влиянием обиженных его резкостью, и повторяли кучу нелепых сплетен. Он слыл человеком злым и недоступным. В действительности я не знаю никого более доступного и доброжелательного. Он готов был принять любого, совершенно незнакомого человека, чтобы выслушать сбивчивый рассказ о его работе, и если у человека хватало сил перенести все резкости, то он часто уносил с собой идею, превращавшую его работу в «конфетку». При этом Дау никогда не «приписывался» к чужим работам. Сейчас очень распространилась тенденция, чтобы ученики включали своего научного руководителя, зав. лабораторией, директора института и т. п. в соавторы. Соавторство Дау означало, что а) идея работы в значительной степени или целиком принадлежит ему и б) он реально участвовал в расчетах. Если хотя бы одно из этих условий не было выполнено, то он от соавторства отказывался. Если бы это было не так, то число его работ (примерно 120) надо было бы увеличить в 30—40 раз, ибо все его ученики приносили ему свои работы и не было случая, чтобы что-то в них он не внес.

Дау очень любил беседовать с молодежью и излагать свои концепции по разнообразным вопросам. Поскольку все концепции были тщательно продуманы, то и излагались они практически всегда одними и теми же словами. Мы это называли «пластинками Дау».

Однажды во время киевской конференции по физике низких температур было организовано путешествие по Днепру на теплоходе. На обратном пути, шатаясь по теплоходу, я обратил внимание на группу людей, сидевшую в самом неподходящем месте около машинного отделения. Было жарко, пахло горелой масляной краской. Я остановился, чтобы узнать, что тут происходит. Оказалось, что Дау сидит среди группы молодежи и проповедует. Едва он заметил меня, он тут же сказал: «А вы идите-идите, вы все это уже слышали».

Когда его звали в гости, он никогда не отказывался и в любой компании довольно быстро оказывался на месте. Люди, значительно более молодые и в малых чинах, как-то забывали, что он академик и один из лучших физиков в мире. Помню, как после вечеринки мы его доставили домой на мотоцикле. Приятель вел мотоцикл, я сидел у него за спиной, а Дау в коляске. Боялся он ужасно. От ветра по лицу струились слезы, но он не пикнул. Лишь на следующий день Дау признался, какого страха он натерпелся.

Конечно, Дау не был спортсменом, и его друзья над ним добродушно подшучивали. Я еще застал то время, когда он на Воробьевке пытался кататься на горных лыжах. Выглядело это так. Большую часть времени он болтал со знакомыми, преимущественно с Мигдалом, стоя на одном месте. Наконец Дау решался. Он немного поднимался по пологой ложбинке между двумя холмами, поворачивал лыжи вниз по склону, выставлял палки вперед и, с трудом приведя лыжи в движение (ибо наклона почти не было), медленно спускался, а в конце концов падал. Кто-то, помню, имел время забежать перед ним, сфотографировать и убраться. Дау этого не заметил, ибо ужас застилал ему глаза. Эта ложбинка называлась «пик Ландау». Как-то через много лет, когда Дау давно уже отказался от горных лыж, я услышал, как один младенец сказал другому: «Пошли на пик Ландау».

Если уж говорить о Дау вне теорфизики, то всех поражала его разносторонность: он интересовался театром, кино, литературой, живописью. Правда, в последней он не пошел дальше Ренуара, остальное была «мазня». Совсем не интересовался музыкой, и обычно задаваемый им вопрос женщинам при знакомстве: «Вам нравится Лемешев?» — происходил от наивного убеждения в том, что именно это интересно женщинам (Лемешев играл тогда ту же роль, что в наши дни играет В. Леонтьев). Но что он знал досконально — это история. Как-то раз я прочел книжку Вулли «Ур халдеев» и решил устроить Дау экзамен. Я спросил его о чем-то, что, как мне казалось, нельзя было знать, не прочтя этой книги. Дау не только ответил на мой вопрос, но сам задал мне несколько вопросов о тех же местах и временах, на которые я не сумел ответить.

При жизни Дау еще не успели появиться экстрасенсы, сыроядцы, доморощенные йоги и тому подобные, хотя время от времени возникали разговоры о телепатии и телекинезе. Тут Дау был совершенно категоричен, а когда некоторые его друзья полагали, что в этом что-то есть, то он говорил: «Нет той глупости, в которую бы не поверил интеллигентный человек». Мыслил он чрезвычайно конкретно, и ему было чуждо всякое философствование или туманные рассуждения о человеческой психике. Все это он называл «кислощенством» (от выражения «профессор кислых щей»). Я помню его рассказ о том, как в возрасте 12 лет он поинтересовался сочинениями Канта, стоявшими на полке у его отца. «Я сразу же понял, что все это чушь собачья, и с тех пор не изменил своего мнения» — таково было его заключение.

Он очень близко принимал к сердцу все дела своих учеников, не только научные. Большое значение он придавал правильной организации семейной жизни. Зная, что теоретическая физика требует большой концентрации мысли, он считал, что жена теоретика должна быть такой, чтобы дома было разделение труда: муж делает науку и зарабатывает деньги, а жена хозяйничает. Конечно, в реальной жизни жены не всегда соответствовали этому идеалу, и тогда он сам пытался их перевоспитать, а если не получалось, то разрушить неудачный брак. Когда же такой брак продолжался, то он считал, что муж — погибший человек, а жена — «свинья под дубом». Он глубоко вникал во все детали семейной жизни, понимая сколь они важны. Мне, молодому человеку, когда я женился, он преподал первые уроки того, что сейчас называется «сексологией», и, сказать по правде, это мне очень пригодилось.

Все это, а не только восхищение научными талантами привело к тому, что ученики очень его любили и по мере сил старались ему подражать (даже те, которые бравировали своей независимостью) . Любовь к Дау выразилась особенно ярко во время вечера в честь его 50-летия и затем через четыре года, после автомобильной катастрофы. Я не буду описывать оба эти события, наверное, это сделают другие. Но во всяком случае ничего похожего я никогда не видел. Сколько раз по телевизору я смотрел юбилеи знаменитых артистов с шутливыми поздравлениями и подарками, но все это не сравнить по остроумию и искренности с 50-летием нашего Дау. А кто видел, чтобы все теоретики Москвы дежурили и днем и ночью в больнице после аварии? Чтобы ведущие физики мира высылали лекарства, организовывали консультации с иностранными экспертами по телефону? Чтобы знаменитые врачи прилетали из-за океана и отказывались от гонорара?

После аварии и присуждения Нобелевской премии все увидели, что среди нас жил гениальный физик и неповторимый человек. Возник огромный общественный интерес к Дау. О нем писались статьи, книги, делались кинофильмы. Может быть, Дау, будь он здоров, порадовался бы этому, ибо он был живым человеком и ему была приятна популярность. Но после аварии он был уже не тем, что раньше, думал только о болях, которые его мучали.

Вспоминать о Дау можно без конца. Иногда такие воспоминания подступают, как цунами, и я готов рассказывать о нем часами. Но, по сути дела, вся моя жизнь и других его учеников была в значительной степени им «запрограммирована»: мы такие, какими сделал нас он, несмотря на все различия характеров и судеб.

Н. Е. Алексеевский ДАУ — 30-е ГОДЫ

Со Львом Давидовичем Ландау мне довелось познакомиться в 1935 г., когда я приехал на преддипломную практику и выполнение дипломной работы в Харьков, в Украинский физико-технический институт (УФТИ). Познакомил меня с Ландау мой товарищ по Политехническому институту И. Я. Померанчук. При первом знакомстве Лев Давидович (или, как все его уже в то время звали, Дау) поразил меня своей необычностью: высокий, худой, с черной курчавой шевелюрой, с длинными руками, которыми он очень выразительно жестикулировал во время беседы, с живыми черными глазами, несколько экстравагантно (как мне казалось в то время) одетый. Он относительно недавно вернулся из-за границы и поэтому ходил в элегантном голубом пиджаке с металлическими светлыми пуговицами, с которым не очень гармонировали коломянковые брюки и сандалии на босу ногу. Галстука он в то время никогда не носил, всегда ходил с расстегнутым воротом.

Широтой знаний и быстротой реакции в беседе он сразу же привлекал к себе. В то время он уже был признанным главой харьковской школы теоретической физики. Он ввел в УФТИ сдачу теорминимума не только для теоретиков, но и для экспериментаторов: он считал, что многие экспериментаторы плохо знают физику и поэтому зачастую неправильно ставят эксперимент. (Он любил повторять по этому поводу: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят».) Научная молодежь УФТИ того времени буквально трепетала перед ним, так как экзамен он принимал чрезвычайно строго. На экзаменах в Харьковском университете, где он преподавал параллельно с работой в УФТИ, он поставил однажды больше 50% двоек.

Дау часто заходил в лаборатории и, хотя детали эксперимента ему не были интересны, весьма охотно беседовал на конкретные научные темы. Тут, кстати, можно упомянуть о случае, когда Дау, который очень любил яркие краски, пришел в восторг, увидев в лаборатории ярко-красный φ-гальванометр, весьма популярный измерительный прибор того времени.

Отдел теоретической физики, которым Дау руководил, находился на третьем этаже главного здания УФТИ. В помещении отдела не было почти никакой мебели, кроме нескольких стульев, черной доски и черного клеенчатого дивана, лежа на котором Дау обычно работал. На квартире Дау в УФТИ тоже не было ни письменного стола, ни шкафов с книгами. Обстановка состояла из дивана-тахты, довольно изящных низких деревянных табуреток и низкого стола типа журнального. Характер обстановки определялся принципами Дау: он считал тогда, что ни книжных шкафов, ни книг в квартире вообще не должно быть; книгами следует пользоваться только в библиотеке. Рабочим местом дома ему также служил диван.

Несмотря на большую увлеченность наукой, он был человек с широкими и разносторонними интересами. Так, например, он не чужд был спорта: регулярно играл в теннис, причем, не отличаясь сильными ударами, играл столь «хитро» и расчетливо, что часто обыгрывал сильных игроков.

В общении с людьми он был очень прост, однако любил острое слово и часто в научной беседе мог зло высмеять собеседника. Он не признавал чинов и званий, не любил напыщенных выражений, потешался над словом «ученый», говоря, что учеными могут быть только коты (по-видимому, имея в виду кота из сказки Пушкина). Его острый язык способствовал тому, что у него было много не только преданных ему учеников но и недоброжелателей.

В 1937 г. Дау был неожиданно уволен из Харьковского университета, что вызвало бурное возмущение среди харьковских физиков. Как раз в это время он был приглашен в Москву П. Л. Капицей возглавить теоротдел организованного им Института физических проблем. Вскоре из УФТИ в ПФП перешел и его ближайший ученик Е. М. Лифшиц.

В 1938 г. я был приглашен П. Л. Капицей в Москву для выполнения кандидатской диссертации, и в этот период мне довелось ближе узнать Дау — в значительной мере потому, что мы вместе столовались. Дау тогда еще не был женат, я также, и наше общее хозяйство вела управительница квартиры для приезжих. Членом нашего кооператива того времени был и живший в квартире для приезжих Д. И. Шенберг, ученик П. Л. Капицы по Кембриджу. Несколько раз в день мы встречались за столом, после вечернего чая мы иногда собирались в гостиной, Дау рассказывал различные забавные истории, шутил, часто подтрунивал над Шенбергом, иногда доставалось и мне.

Как я уже говорил, Дау был многосторонне образованным человеком с очень широкими интересами. Он любил живопись, знал и любил литературу, и в частности поэзию. Так, он мог на память читать стихи на русском, немецком, английском языках, очень любил шуточные стихи. При этом, как ни странно, Дау совершенно не выносил музыки, он говорил, что это шум, который ему мешает.

Так же как и в харьковские годы, он был очень прост и доступен. К нему можно было обращаться по любым научным вопросам, он всегда охотно помогал. Бывали случаи, когда, присев на край стола, он тут же, на глазах решал совсем новую задачу, еще неизвестную по литературе. В определенном смысле он был более благосклонен к экспериментаторам, чем к теоретикам: теоретик, придя с каким-либо вопросом, мог быть высмеян и подвергнут злой критике за то, что сам недостаточно обдумал интересующий его вопрос или допустил легкомысленную его трактовку…

После женитьбы Дау и отъезда в Англию Шенберга наш кооператив распался и, хотя я по-прежнему сохранял добрые отношения с Дау, у меня было меньше возможностей близко с ним общаться.

Э. Л. Андроникашвили ЛЕНИНГРАДСКИЙ ПЕРИОД ЖИЗНИ МОЛОДОГО ПРОФЕССОРА ЛАНДАУ

В начале тридцатых годов мы с братом Ираклием частенько бывали в семье переводчика Исая Бенедиктовича Мандельштама, жившего в Ленинграде по Моховой улице.

Вместе с Мандельштамом жили две его падчерицы — Женя и Нина Конегиссер. Старшая (Женя) была физикоматематичкой, а младшая собиралась стать биологом.

Девушки были большими затейницами, особенно Женя, и, собираясь у них, мы ставили шарады, разыгрывали простейшие сценки, слушали музыку. Ираклий рассказывал свои «устные рассказы», спорили о литературе.

Однажды среди гостей появился только что приехавший из трехгодичной заграничной командировки 21—22-летний Ландау. Знакомясь, он протягивал каждому руку с длинными мягкими пальцами и в ответ на фамилию знакомящегося «Андроников», «Франк» он говорил или «Дау», или «Мяу» и делал книксен, как маленькая девочка из балетного училища, приседающая на ходу перед старшеклассницей или перед педагогом. Потом-то он научился делать огромные реверансы, как балетная звезда, «выбегающая на апломб» в ответ на рукоплескания публики.

Вместе с Дау в дом вошли и его товарищи, тоже физики, Бронштейн (по прозвищу Аббат), Гамов (Джони), Иваненко (Димус), впоследствии «отлученный от церкви», т. е. лишенный дружбы Ландау и даже права быть с ним знакомым.

Вскоре к этой компании присоединился и Рудольф Пайерлс (Руди), ученик знаменитого Паули, специально приехавший из Германии для того, чтобы работать с Ландау.

Некоторые из этой пятерки вскоре прославились благодаря своим работам. Так, например, Гамов создал теорию α-распада, основанную на представлениях волновой механики. С этого его исследования в физику впервые вошло понятие туннелирования.

Димус стал известен благодаря образному выражению: «Протон и нейтрон так сильно связаны в атомном ядре, что легче разорвать протон на части, чем оторвать его от нейтрона».

Появилась и жена Гамова — студентка МГУ, которую он привез из Москвы. Ей тоже была присвоена кличка Ро, происходившая от греческой буквы р. Потом ее стали называть Ро с ноликом (ро). Все это выглядело довольно претенциозно.

Не знаю, каким образом к Ландау пришвартовался некто Илико Чумбадзе, ставший моим другом и погибший под Сталинградом.

Не берусь утверждать, что все члены этой компании были хорошо воспитаны. Этого нельзя было сказать про Гамова и Иваненко. Руди и Аббат, наоборот, держались очень корректно, в особенности Руди. Во всяком случае они были способны слушать собеседника.

Ландау и Бронштейн работали в Физико-техническом институте, а занятия со студентами вели на физико механическом факультете Политехнического института. Гамов и Иваненко работали в Ленинградском университете.

Ландау любил шокирующие поступки. Так, например, не признавая Абрама Федоровича Иоффе, он повсюду называл его не иначе как «Жоффе». Ни во что не ставил талантливейшего теоретика-классика мировой физики Якова Ильича Френкеля, о чем говорил открыто при любых слушателях. Когда были введены пропуска для входа в институт, он прикрепил свой пропуск к заднему карману брюк и, проходя мимо охранника, поворачивался к нему спиной и задирал пиджак, заставляя дежурного нагибаться, чтобы разобрать его, Ландау, фамилию. Однажды он поспорил, что всемирно известный журнал «Zeitschrift für Physik» напечатает заведомо неправильную статью, и вместе с кем-то из своих друзей написал нечто, что нельзя было назвать иначе чем ахинеей. И радовался чрезвычайно, когда эта статья была напечатана.

Экзальтированность была его характерной чертой.

Наконец он появился в нашей аудитории на физико-механическом факультете. Первое, что он произнес, было: «Меня зовут Дау, я ненавижу, когда меня называют Львом Давидовичем». Желающим он предложил обращаться к нему на «ты».

На первых занятиях голос его немножко дрожал, но потом это прошло.

То, как он рассказывал, не было похоже ни на что, слышанное нами от других преподавателей. Никакого формализма, только самые общие положения, как, например, соображения, основанные на понятии о размерности.

Слушать его электродинамику было легко, все казалось понятным. Но отвечать оказалось гораздо труднее, чем любому другому преподавателю.

Вскоре он начал приглашать нас к себе домой, в квартиру его старшей сестры, жившей у «Пяти углов», там, где Владимирский проспект переходил в Загородное шоссе.

Кроме меня, его чаще других посещали студенты моего курса Миша Корец, ставший впоследствии его близким другом, и Илья Бытенский. Кроме них, запомнился Илико Чумбадзе.

В эти вечера Дау излагал свои взгляды на искусство, в том числе на оперу и балет (которые он презирал), на мюзик-холл (который он обожал), на эстраду, на поэзию и на творчество знаменитейших писателей. Шум и крик стояли отчаянные, ведь никто не умел слушать собеседника, все говорили одновременно на самых высоких регистрах. Никто ни с кем не соглашался.

Весной 1932 г. подошло мне время ехать в Москву на практику, откуда в Ленинград я уже больше не возвращался. Пришлось оторваться от этой компании. Да и Дау, не желая работать у «Жоффе», вскоре уехал в Харьков, где начал работать в Украинском физико-техническом институте.

Мы встретились снова только в январе 1940 г., когда я начал работать в Институте физических проблем у академика П. Л. Капицы.

Я много писал о Ландау этого периода, и тем не менее хочется добавить несколько черт к тому образу, который описан в моих книгах.

Ему сопутствовал успех в науке. Состояние творчества было его постоянным состоянием. Творчество же он считал наивысшей радостью человека. И эта радость постоянно его сопровождала. Вот почему за несколько лет творческой дружбы с ним я видел его только в хорошем настроении, только веселым. Помню не более двух исключений: он был очень огорчен, когда его не пригласили на правительственный прием в честь 225-летия АН СССР, когда в Москву приехало много иностранных гостей. Второй случай был связан со снятием с поста директора института П. Л. Капицы. Дау в эти дни был очень расстроен и растерян.

«Авторитеты» не имели для него никакого значения. Ни президенты Академии наук, ни академики, ни министры. Всем людям он стремился дать соответствующую оценку. При этом часто ошибался.

Если он чего-нибудь не понимал, то сходу отбрасывал непонятное. «Термодинамика необратимых процессов есть необратимая глупость», — говорил Ландау, не желая вдуматься в смысл тех понятий, за которые несколькими годами позже была присуждена Нобелевская премия. Такая же ошибка была совершена им, когда в науку вошло новое понятие «плазма». «Есть три состояния веществ: твердое тело, жидкость и газ, и никакого четвертого состояния нет и быть не может», — говаривал Дау.

Он был, несомненно, скован устоявшимися понятиями классической и квантовой физики и не очень-то верил в то, что природа может на каких-то участках отклониться от этих законов. И только в том случае, когда стенку, отделяющую известное от неизвестного, он рушил сам, то на участке прорыва он выходил на интеллектуальный простор. И тогда делал чудеса.

А. И. Ахиезер УЧИТЕЛЬ И ДРУГ

I

В 1928 г. в Харькове был организован новый физический институт — Украинский физико-технический институт (УФТИ). Институт был создан по решению правительства Украины на основе предложения академика Абрама Федоровича Иоффе.

А. Ф. Иоффе в качестве первостепенной задачи указал на необходимость «децентрализации физики», т. е. создания сети физических институтов по всей стране, а не только в Ленинграде и Москве. В первую очередь он указал на необходимость создания мощного физического института в Харькове — крупнейшем промышленном и культурном центре страны. Разъясняя значение такого решения, сравнивая состояние науки и техники в Германии и Франции, он указывал, что более высокий научно-технический потенциал Германии по сравнению с Францией связан именно с тем, что физические институты в Германии размещены во многих городах в отличие от Франции, в которой почти вся наука сосредоточена в одном Париже[23].

Основными сотрудниками УФТИ стали физики, переехавшие из Ленинградского физико-технического института (ЛФТИ). В Ленинграде группу ученых, уезжавших в Харьков, провожали на вокзале с музыкой, ибо их отъезд рассматривался как важный патриотический шаг.

Здание для нового института проектировал по предложению будущего директора УФТИ И. В. Обреимова ленинградский архитектор, и здание получилось отличным.

Из Ленинграда в УФТИ переехала большая группа молодых талантливых ученых: И. В. Обреимов, А. И. Лейпунский, Л. В. Шубников, К. Д. Синельников, А. К. Вальтер, В. С. Горский, Г. Д. Латышев, А. Ф. Прихотько, О. Н. Трапезникова, Л. В. Розенкевич и другие. В состав УФТИ вошли также молодые харьковские ученые А. А. Слуцкин и Д. С. Штейнберг.

В августе 1932 г. в УФТИ переехал Л. Д. Ландау. Ему было в это время 24 года, но он был уже известен во всем мире как выдающийся физик-теоретик. Этому содействовало то, что в 1929—1931 гг. он находился в заграничной научной командировке и участвовал в работе семинаров знаменитых физиков М. Борна, В. Гейзенберга, В. Паули, П. Дирака и, наконец, самого Нильса Бора. Общение его с этими крупнейшими учеными было очень активным, и им пришлось скоро убедиться в силе его необычайного таланта. Он беседовал даже с великим Эйнштейном и пытался перевести его в «квантовомеханическую веру», что, впрочем, ему не удалось. Особенно высоко оценил Ландау Нильс Бор, который, начиная с этого времени и до последних дней Ландау, относил его к числу своих лучших учеников, а Ландау считал Бора своим учителем. Много позже Иван Васильевич Обреимов в беседе со мной говорил, что в ЛФТИ Ландау недооценивали, и только он, Обреимов, зная, насколько талантлив Ландау, предложил ему должность заведующего теоретическим отделом УФТИ и полную свободу действий в смысле подготовки кадров молодых теоретиков и научной тематики.

После переезда Ландау в Харьков УФТИ стал одним из лучших мировых центров физической науки.

Цели Ландау были ясны и определенны с самого начала: создание теоретического отдела, выявление творческой молодежи и работа с ней, научная деятельность в области теоретической физики, педагогическая работа в вузах Харькова, написание книг и обзоров по теоретической и общей физике, взаимодействие с экспериментаторами УФТИ.

А ему было в это время 24 года!

К началу деятельности Ландау в УФТИ развивались экспериментальные исследования в следующих направлениях: ядерная физика и ускорители, физика низких температур, физика твердого тела, радиофизика.

Ландау считал, что физики-экспериментаторы должны владеть определенным минимумом знаний в области теоретической физики. Поэтому он читал для экспериментаторов каждую неделю лекции по теоретической физике, начиная с классической механики и кончая квантовой механикой.

С большой охотой он обсуждал результаты экспериментальных исследований, проводившихся в УФТИ. Часто далеко за полночь он просиживал в криогенной лаборатории Л. В. Шубникова, обсуждая с ним результаты его опытов, которые привели к важным открытиям. К числу их относится в первую очередь доказательство невозможности проникновения магнитного поля в сверхпроводник. Это явление получило название эффекта Мейсснера, хотя оно независимо было открыто Шубниковым, впервые показавшим, что магнитная индукция в сверхпроводнике точно равна нулю. Шубникову принадлежит также открытие промежуточного состояния сверхпроводников, теория которого была создана Ландау.

До сих пор старожилы вспоминают, как поздно вечером жена Л. В. Шубникова О. Н. Трапезникова приносила в лабораторию мужа ужин для двух Львов…

Консультировал Ландау А. И. Лейпунского и К. Д. Синельникова в связи с их ядерными исследованиями.

Много времени он уделял обсуждению работ в области физики твердого тела с И. В. Обреимовым и В. С. Горским, который выполнил первоклассные исследования по рассеянию рентгеновских лучей.

Каждую неделю в УФТИ происходило заседание совета и проводился реферативный семинар. На заседаниях совета докладывались все работы, выполнявшиеся в лабораториях УФТИ, а на реферативном собрании — новые журнальные статьи по различным разделам физики.

И совет, и реферативное собрание были прекрасной школой как для молодых, так и для опытных физиков. На собраниях особую роль играл Ландау. Его критицизм и универсальные знания позволяли ему проникать в суть всех докладов, которые делались на совете и реферативном собрании, и его блестящие комментарии и замечания по-особому освещали все происходившее на этих заседаниях. Прекрасный овальный стол, за которым сидели участники заседаний, создавал неповторимую обстановку легкости и даже интимности, чему содействовал еще подаваемый чай с пирожными.

Сотрудники института работали с огромным энтузиазмом. Творческий накал был характерен буквально для всех исследований, проводимых в институте, и он соответствовал тому духу энтузиазма, который господствовал в стране. В 1932 г. в УФТИ впервые в СССР была произведена ядерная реакция расщепления ядра лития (К. Д. Синельников, А. И. Лейпунский, А. К. Вальтер, Г. Д. Латышев). Об этом событии институт рапортовал «самому» Сталину. В рапорте говорилось:

«Украинский физико-технический институт в Харькове в результате ударной работы к XV годовщине Октября добился первых успехов в разрушении ядра атома.

10 октября высоковольтная бригада разрушила ядро лития: работы продолжаются».

В Политехническом музее в Москве была организована выставка, на которой демонстрировалась эта работа. Выставку посетил Сталин, который спросил: «Какая может быть польза от расщепления ядра?» Разъяснявший работу не мог, естественно, знать тогда о возможности использования ядерной энергии — для этого еще не пришло время. Поэтому он не нашел ничего лучше, как сказать: «А какая польза была от открытия электрона?». Сталину, видимо, этот ответ не понравился, и он лишь сказал: «Когда я учился в духовной семинарии, нас учили, что на вопрос нельзя отвечать вопросом…»

Подобно физико-механическому факультету в Ленинградском политехническом институте, в Харьковском механико-машиностроительном институте (впоследствии он вошел в состав Харьковского политехнического института) был создан физико-механический факультет, одной из функций которого была подготовка научных кадров для УФТИ. На этом факультете с 1933 г. Ландау стал заведовать кафедрой теоретической физики.

Первыми его учениками, окончившими физико-механический факультет, были Е. М. Лифшиц и А. С. Компанеец, которые стали сотрудниками организованного Ландау теоретического отдела УФТИ. Они сдали Ландау специально придуманный им теорминимум, содержащий основы основ различных теоретических разделов физики. По мысли Ландау, каждый, кто хотел заниматься теоретической физикой под его руководством, обязан был сдать в возможно краткий срок все экзамены, входящие в теорминимум. Этот закон неукоснительно выполнялся как при жизни Ландау, так и в значительной мере сейчас для всех тех, кто хочет заниматься теоретической физикой под руководством учеников Ландау.

Двери у Ландау были открыты для каждогб, кто хотел заниматься теоретической физикой, а Ландау хотел иметь много своих учеников, чтобы охватить разные разделы теоретической физики; творческие планы его были безграничны.

После сдачи теорминимума А. С. Компанеец получил от Ландау тему по теории полупроводников, в которой, в частности, должно было быть исследовано кинетическое уравнение для электронов в полупроводниках. Е. М. Лифшиц получил тему — исследовать образование электронно-позитронных пар при столкновении тяжелых заряженных частиц. Выполненная по этой теме работа была доложена летом 1934 г. на международной конференции по теоретической физике, состоявшейся в Харькове. Конференция была организована именно в Харькове потому, что там работал Ландау. Этим подчеркивалась значимость 26-летнего талантливого ученого. На конференции присутствовал сам Нильс Бор и много видных теоретиков, как наших, так и зарубежных. Из наших теоретиков здесь были В. А. Фок, И. Е. Тамм, Я. И. Френкель, а из зарубежных ученых — Е. Вильямс, Р. Пайерлс, И. Веллер и др. Во дворе УФТИ часто можно было видеть гуляющих Бора и Ландау, которые оживленно обсуждали физические проблемы.

В это время в УФТИ гостили, а часто и подолгу работали такие выдающиеся ученые, как Дирак, Фок, Подольский, Пайерлс, Вайскопф, Плачек, Гамов и др. Здесь была выполнена такая важная работа, как теория многовременного формализма в квантовой электродинамике Дирака, Фока, Подольского, являющаяся предтечей современной многовременной теории Томонага—Швингера. Делового контакта между Ландау и Дираком в то время, однако, не произошло, возможно, потому, что Ландау не сразу оценил идеи Дирака о состояниях с отрицательной энергией. (Дирак вначале считал, что этим состояниям соответствуют протоны, а не позитроны. Что было неверно.) Но уже в 1934 г. Ландау интенсивно занимался теорией Дирака.

При УФТИ в то время издавался физический журнал (на немецком языке) «Physikalische Zeitschrift der Sowiet Union», редактором которого был А. И. Лейпунский. В журнале печатались очень хорошие статьи, в частности статьи Ландау. Молодым сотрудникам Ландау часто приходилось рецензировать статьи для этого журнала. В связи с этим хочется вспомнить наставление Ландау рецензентам. Он считал, что не должно быть очень жестких преград для напечатания статей. По его мнению, можно было печатать и «патологические» статьи — лишь бы в них не нарушались законы сохранения и второе начало термодинамики. Иными словами, он был достаточно либерален в смысле печатания научных статей.

II

В 1934 г., окончив Киевский политехнический институт, я тоже решил попытаться стать учеником Ландау. Так как я был совсем для него чужим, то Ландау, естественно, должен был проверить мои знания. Я любил теоретическую физику, но хорошо знал в основном только классическую электродинамику. Толком не зная, что представляет собой Ландау, я смело двинулся в бой. В кабинет Ландау, находившийся на третьем этаже, меня проводил А. К. Вальтер, бывший тогда, помимо всего прочего, ученым секретарем института, и, открыв дверь в его кабинет, бросил меня в «объятия Льва». Я заметил лишь подвешенного к лампе большого зеленого резинового крокодила и восседавшего на диване хорошо одетого, с красным галстуком, Ландау, ноги которого находились на письменном столе.

Ответив на мое приветствие, Ландау сразу начал меня экзаменовать. Вопросы были следующие: как пишется уравнение Максвелла в четырехмерной форме и как пишется распределение Гиббса? Точного ответа на эти вопросы я не знал, поэтому я написал уравнение Максвелла в обычной форме. Что же касается распределения Гиббса, я ответил, что о таком я вообще не слышал, но распределение Максвелла и Больцмана написать могу, что и сделал. Ответы эти не удовлетворили Ландау и он сказал: «Чего, собственно, от вас можно было ждать, ведь вы из Киева, а в Киеве не у кого учиться теоретической физике. Впрочем, давайте-ка я вас спрошу по математике». И он предложил мне вычислить два интеграла, один из которых был интегралом от рациональной дроби. Интегралы я вычислил, не используя стандартных подстановок Эйлера, и это меня спасло, ибо, как я понял впоследствии, Ландау не терпел их и считал, что каждый раз нужно использовать какой-нибудь искусственный прием, что, собственно, я и сделал. Я сразу почувствовал, что он расположен ко мне, и первая наша беседа закончилась вопросом Ландау о форме моей одежды. Дело в том, что я был одет не как нынешние молодые люди в джинсах и модных куртках. На мне был старый китель и сапоги. Ландау сразу обратил на это внимание и спросил: «Как это Вы одеты?». Я ответил: «Я одет под товарища Сталина», — на что Ландау заметил: «А я одет под товарища Ленина».

Я понял, что дело сделано и что Ландау возьмет меня к себе. В заключение я спросил: «А что это за портреты у вас висят?» — а на стене в один ряд висели небольшие портреты Ньютона, Френеля, Максвелла, Эйнштейна, Больцмана, Планка, Гейзенберга, Шрёдингера, Дирака, Бора, Паули. Ландау сказал, что это теоретики первого класса, а Ньютон и Эйнштейн даже нулевого класса и что всех физиков-теоретиков можно разделить на пять классов. С этими словами он выскочил из кабинета и, как выяснилось далее, сказал Лейпунскому, бывшему тогда заместителем директора УФТИ, что меня можно зачислить на нижайшую должность, каковой тогда была должность инженера. Я вышел из кабинета и только теперь заметил, что на дверях кабинета Ландау висела табличка «Осторожно, кусается!». Дверь выходила в небольшой коридор, на стене которого висела надпись «Rue de Dau», что по-русски означало «улица Ландау» (Ландау тогда назывался в институте и впоследствии для учеников и сотрудников «Дау»). Коридор вел в библиотеку — «святая святых» института, которая находилась под личным управлением директора института И. В. Обреимова.

Библиотека была замечательной — в ней были только самые необходимые книги и журналы и доступ к ним был свободный. Читатель брал нужные ему книги и журналы, клал их на свободный стол и уютно усаживался возле него. По окончании работы книги и журналы не рекомендовалось ставить на места: это делала в конце рабочего дня (а рабочий день кончался часов в 10 вечера) библиотекарь Нина Михайловна.

В этой библиотеке я, а в дальнейшем и другие сотрудники теоротдела постоянно либо занимались подготовкой к теорминимуму, либо выполняли самостоятельные научные исследования. Библиотека очень располагала к работе, чему содействовала в немалой степени помощь в подборе литературы со стороны Нины Михайловны — очень образованной, интеллигентной женщины, окончившей в свое время Сорбонну. По воскресеньям библиотека была закрыта, но так как будних дней даже до 10 часов вечера не хватало, то приходилось обращаться с просьбой к И. В. Обреимову дать ключ от библиотеки на воскресенье. С этой целью нужно было подойти рано утром в воскресенье к директорскому домику, возле которого И. В. Обреимов обычно трудился в весеннее и летнее время по садоводству, и попросить ключ. Ключ он, как правило, давал, но требовал, чтобы в понедельник утром ключ был возвращен ему лично.

III

После сдачи теорминимума Ландау поручил мне занятьсн электродинамикой вакуума на основании теории Дирака.

Теорминимум состоял из девяти разделов — классической механики, электродинамики и специальной теории относительности, статистики, механики сплошных сред, макроскопической электродинамики, нерелятивистской квантовой механики, релятивистской квантовой механики, квантовой статистики и общей теории относительности (теории гравитации), — и по каждому из них нужно было сдать экзамен самому Ландау. После этого он называл тему самостоятельной работы и разрешал по средневековому обычаю в отношениях между мастером и подмастерьем называть его на «ты».

Трудность заключалась в том, что в то время не было учебников, по которым можно было бы просто сдать экзамены Ландау. Имеющиеся учебники не нравились ему, да в них и трудно было раскопать то, что нужно было для экзаменов. Поэтому приходилось многие вопросы изучать по оригинальным статьям. Это имело свои преимущества, так как приучало к изучению оригинальных статей, которые к тому же были написаны либо по-немецки, либо по-английски (а иногда даже по-итальянски).

Не нужно думать, что вообще не было учебников по теоретической физике, учебники такие были, но они не отвечали тем требованиям, которые предъявлял Ландау. Например, по квантовой механике была очень хорошая книга В. А. Фока «Начала квантовой механики», но в ней не использовалась δ-функция, вместо которой для целей нормировки применялся интеграл Стильтьеса.

В этой связи можно рассказать интересный случай, имевший место в Ленинградском университете. На физическом факультете математику читал замечательный ученый и педагог В. И. Смирнов, и он решил рассказать свойства δ-функции слушавшим его студентам-физикам, при этом, однако, как рассказывал мне один из этих студентов, Владимир Иванович попросил поплотнее закрыть дверь в коридор, говоря: «Не дай бог, по коридору будет проходить профессор Г. М. Фихтенгольц и услышит мое объяснение δ-функции — он тогда мне руки не подаст!»

Была, конечно, гениальная книга Дирака «Основы квантовой механики», но она была в общем малодоступной. Малодоступной была также и замечательная книга фон Неймана «Математические основы квантовой механики», в которой, кстати, тоже не было δ-функции. Кроме того, в ней слишком подробно излагалась теория измерений, которую Ландау в общем недолюбливал. Конкретные задачи фактически не излагались. Теорминимум же носил сильно прагматический характер.

По макроскопической электродинамике можно было использовать, правда в очень малой степени, известную книгу Я. И. Френкеля «Электродинамика».

Теорию гравитации приходилось изучать по книге Эдингтона «Теория относительности» и замечательной книге Г. Вейля «Пространство, время, материя».

Как-то поздно вечером, когда я изучал эту книгу, в библиотеку вошел Ландау и подошел ко мне. Я восхищался прочитанным, и моя реакция ему очень понравилась. Общую теорию относительности Эйнштейна он считал величайшим творением человеческого гения и тут же процитировал знаменитые слова А. Зоммерфельда о создании этой теории: «С глубокомыслием и последовательностью философского мышления, не встречавшимися никогда до сих пор в умах естествоиспытателей, с математической силой, которая напоминает Гаусса и Римана, Эйнштейн возвел в течение десяти лет здание, перед которым мы, следившие из года в год за его работой с напряженным вниманием, стоим, чувствуя изумление и головокружение».

Он сильно ободрил меня, сказав, что после сдачи теорминимума я смогу более или менее свободно владеть аппаратом всей теоретической физики. При этом он подчеркнул различие между теоретической физикой и математикой, сказав, что математика безгранична и ею овладеть так же «просто», как теоретической физикой, невозможно. «Именно поэтому, — добавил он, — я стал физиком-теоретиком, а не математиком, ибо я могу быть хозяином во всей теоретической физике, но не в математике». Так и было в течение всей жизни Ландау: он свободно владел всей теоретической физикой и знал ее, как мало кто в мире.

Как, однако, далеко ушла теоретическая физика с 30-х годов: теперь уже нельзя быть хозяином не только в математике, но и в теоретической физике.

IV

Так как нужных книг не было, то вполне естественным было желание Ландау написать общедоступный курс всей современной теоретической физики.

К этой задаче он и приступил вскоре после своего переезда в Харьков.

Две книги этого курса были написаны Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшицем в харьковский период творчества Ландау. Одна из них была посвящена классической механике, а другая — статистической физике.

Отличительной чертой курса механики было то, что в нем с самого начала вводилась функция Лагранжа механической системы и устанавливалась связь между законами сохранения и свойствами симметрии пространства-времени и силового поля. Получалась очень ясная картина классической механики Ньютона, выявлялась физическая сущность механики и создавалась надежная база для изучения всех дальнейших физических теорий.

В статистической физике излагалась термодинамика, причем изложение основывалось на общем распределении Гиббса. Благодаря этому устанавливалась фундаментальная связь между термодинамикой и статистической механикой.

В следующих книгах были те же четкость, ясность, простота. В «Теории поля» электродинамике Максвелла предшествовала специальная теория относительности, в результате чего получался синтез релятивистской механики и микроскопической электродинамики.

В квантовой механике с самого начала вводились операторы физических величин, и казалось, что по-другому и не может строиться физическая теория.

Большое число конкретных задач прекрасно разъясняло физический смысл и значение квантовой механики.

Повсюду действовало правило Ландау — «брать быка за рога», т. е. вводить читателя сразу в суть дела.

У Ландау была мысль написать ряд обзоров по различным вопросам физики. Реализовать это желание ему удалось только частично — он написал вместе с А. С. Компанейцем обзор по электропроводности металлов и вместе с Я. А. Смородинским обзор по теории ядра.

Однако делом всей его жизни было написание многотомного курса теоретической физики. 24-летний молодой человек решил, что такой курс должен быть написан, и до конца своих дней занимался этим делом, переиздавая и изменяя одни части курса и работая над созданием других частей. Работа была столь большой, что Ландау не успел ее завершить, но оставил общие принципы написания курса.

Можно сказать, что создание курса было подвигом, и этот курс является подлинным памятником Ландау и его соавтору Е. М. Лифшицу. Курс этот, лучший из всех курсов, написанных на эту тему, сыграл и продолжает играть важнейшую роль в деле подготовки молодых физиков. Не могла бы развиваться подготовка молодых физиков как у нас в стране, так и за ее рубежами, если бы не было этого курса. Этот курс в полном смысле слова произвел революцию в преподавании теоретической физики.

V

Однако вернемся к тому времени, когда своего курса теоретической физики у Ландау еще не было. Ему нужны были молодые способные люди, чтобы они, изучив теорминимум, стали его учениками и могли самостоятельно получать новые результаты в любимой им науке. С этой целью Ландау предпринял попытку привлечь новых молодых людей, в первую очередь из Ленинграда. Такого же взгляда придерживался и Лев Васильевич Шубников — лучший друг Ландау, который также хотел создать свою школу — школу физиков-экспериментаторов. И вот в Ленинград был послан специальный эмиссар, и дело увенчалось успехом.

Из Ленинграда прибыло пополнение — четыре молодых человека — И. Я. Померанчук, Н. Е. Алексеевский, А. К. Кикоин и С. С. Шалыт, которым предстояло выполнить дипломные работы в УФТИ. Первый из них пошел к Ландау, а остальные трое к Л. В. Шубникову.

Нас стало четверо. И. Я. Померанчук, быстро сдавший теорминимум, органически вошел в группу Ландау. (Ландау начал: называть его Чуком.) Ландау стал в подлинном смысле слова кумиром Чука на всю жизнь, и как-то впоследствии Чук говорил, что за Ландау он пошел бы на каторгу.

Дипломная работа Чука касалась свойств металлов при очень низких температурах. Первым делом для этой цели нужно было изучить теорию металлов, но без излишней мишуры и ненужных деталей. Для этого очень подходящей оказалась обзорная статья Р. Пайерлса в «Ergebnisse der exakten Naturwissenschaften», написанная по-немецки. Статью эту вместе с Чуком изучал и я. Ландау и нам вслед за ним нравилось в этой статье то, что в ней с самого начала электрон рассматривается не как свободная частица, а как некоторая квазичастица, обладающая определенными энергией и квазиимпульсом, причем зависимость энергии от квазиимпульса может быть произвольной. Впоследствии эту зависимость, которую стали называть произвольным законом дисперсии, вроде бы «переоткрыли» заново, хотя она была известна с 1928 г. после классической работы Ф. Блоха. Не дай бог, если бы при изучении свойств электронов проводимости в металле в материалах, представляемых Ландау, или, как мы их называли, формулярах, он увидел бы квадратичный, а не произвольный закон дисперсии — был бы колоссальный «разгон»! Используя общий закон дисперсии электронов в кристалле, Чук вывел формулу для температурной зависимости электропроводности металла, обусловленной взаимодействием электронов друг с другом. Этот важный результат вместе с исследованием термоЭДС металлов стал основой дипломной работы Померанчука, которую он успешно защитил в Ленинграде.

Примерно в то же время в число сотрудников теоротдела был принят иностранный гражданин Л. Тисса, который был участником международной теоретической конференции, созванной Ландау. Ландау произвел на него такое сильное впечатление, что он решил стать его учеником и выхлопотал себе разрешение быть зачисленным в УФТИ. После сдачи теорминимума Ландау поручил ему исследовать образование электронно-позитронных пар при β-распаде.

После защиты дипломной работы Чук возвратился в Харьков и был принят на работу в УФТИ. С этого времени мы стали близкими друзьями и начался длительный период нашей совместной с ним работы, продолжавшийся до смерти И. Я. Померанчука.

Первой работой, которую Ландау поручил нам, было исследование рассеяния света светом — эффекта, который возможен в электродинамике вакуума, основанной на теории Дирака. На этой работе следует остановиться особо, так как она входила в круг основных задач квантовой электродинамики того времени, основывающейся на релятивистской квантовой механике электрона Дирака.

Релятивистская квантовая механика Дирака была вершиной теорфизики того времени. Из релятивистского уравнения Дирака вместе с принятой в то время интерпретацией отрицательных уровней энергии электрона вытекал ряд замечательных выводов. Помимо образования и аннигиляции электронно-позитронных пар, к ним относились рассеяние фотона фотоном и когерентное рассеяние фотона электростатическим полем, например полем ядра (эффект Дельбрюка).

Об образовании пар при столкновении тяжелых частиц, а также при β-распаде речь шла уже выше (этими задачами занимались Е. М. Лифшиц и Л. Тисса). Новые же эффекты — рассеяние фотона фотоном и рассеяние фотона в поле ядра — Ландау поручил нам с Чуком. Эффекты представлялись столь интересными, что, как мы выяснили очень скоро, ими занимался не кто иной, как сам В. Гейзенберг.

В отличие от образования пар эти эффекты относились к высшим приближениям теории вомущений: они были эффектами 4-го порядка, в то время как образование пар представляет собой эффект 2-го порядка.

С высшими приближениями в те времена еще не работали. К тому же существовало убеждение, что высшие приближения всегда приводят к бессмысленным физическим результатам.

Гейзенберг был первым, кто не побоялся трудностей и вместе со своим учеником Эйлером нашел поправку к функции Лагранжа свободного электромагнитного поля, обусловленную дираковским «морем» электронов на отрицательных уровнях. Более того, он нашел правильное выражение для функции Лагранжа свободного электромагнитного поля, учитывающего это «море». Из этой функции Лагранжа вытекали нелинейные электродинамические эффекты в вакууме, такие, как рассеяние света светом. В этом отношении Гейзенберг «обскакал» Ландау, который хотн и понимал всю картину в целом, но не успел или не смог найти эту функцию Лагранжа.

К началу нашей деятельности функция Лагранжа уже была найдена, и работу Гейзенберга Ландау назвал героической. На Ландау был не из тех, кто быстро сдавался и опускал руки. Он сразу догадался, что Гейзенберг решил только часть задачи, хотя, может быть, и самую красивую ее часть.

Дело в том, что концепция функции Лагранжа пригодна только для медленно меняющихся в пространстве и во времени полей. Если же поля в пространстве и во времени меняются быстро, то метод функции Лагранжа вообще непригоден и необходимо развитие специальных методов исследования. Прекрасна понимая эту ситуацию, Ландау и «отдал нам приказ»: «Наступать в направлении быстро меняющихся полей!» Это и была та задача, которой мы занялись.

Сейчас кажется даже странным, что Ландау поручил решение этой задачи двум юнцам, но, с другой стороны, это показывает, насколько он верил в молодые силы!

Приступая к решению задачи, мы сразу столкнулись с тем, что не было хорошо сформулированной теории возмущений в высших приближениях. Общие формулы, правда, написать была нетрудно, хотя число возникающих членов было огромным ввиду участия отрицательных электронных состояний (число членов в амплитуде рассеяния равнялось 144). Но главное заключалось в том, что развитая нами теория возмущений не была ни релятивистски инвариантной, ни градиентно инвариантной (не нужно забывать, что в то время еще не было Фейнмана и фейнмановских диаграмм). И это привело к конфликту с Ландау. Ландау хотел и требовал, чтобы формулы были релятивистски инвариантными и градиентно инвариантными на каждом этапе вычислений. Но именно этого и не было, и мы не могли этого сделать, да и сам Ландау не мог этого сделать, хотя и чувствовал, как бы предвосхищая Фейнмана, что это сделать можно. Дело доходило до скандалов, но не двигалось вперед! Поэтому в конце концов Ландау дал указание: «Черт с вами! Делайте как хотите, если теория правильная, то результат будет и релятивистски инвариантным и градиентно инвариантным». Мы нуждались только в разрешении «на наступление» и со страшной силой устремились вперед. Прекрасно зная дираковские матрицы, мы скоро обнаружили, что амплитуда нашего процесса вроде бы бесконечна (теперь это знает каждый, кто изучал классификацию расходимостей в квантовой электродинамике). Но мы догадались, что расходимость немедленно уничтожается, если исходить из требования градиентной инвариантности. Как сейчас помню, как мы обрадовались, когда обнаружили, что 144 члена в нашей амплитуде взаимно сокращаются. Ландау тоже был очень рад. Дело пошло еще быстрее, и с криками Чука: «Даешь Варшаву!» — мы нашли дифференциальное сечение рассеяния фотона фотоном в области высоких энергий. Ландау так понравился результат, что он дал указание немедленно написать краткую заметку и послать ее в «Nature». Написанную нами заметку тотчас же перевел на английский работавший в то время в УФТИ известный немецкий физик Ф. Хаутерманс. Перевод одобрил Ландау, и заметка вскоре была опубликована.

Наши «войска» были переброшены на «дельбрюковский фронт». Хотя дельбрюковское рассеяние, казалось бы, является эффектом третьего порядка, но мы обнаружили, что это на самом деле эффект четвертого порядка, установив, что амплитуда третьего порядка равна нулю. Сейчас это известно каждому, кто занимается квантовой электродинамикой, ибо это следует из теоремы Фарри. Но в то время теорема Фарри не была известна. Можно было исходить только из того, что амплитуда когерентного рассеяния фотона имеет непосредственный физический смысл и поэтому часть ее, пропорциональная заряду электрона в кубе, должна обращаться в нуль. Именно в этом мы и убедились непосредственным расчетом, а Ландау дал к этому следующий комментарий: «Знак заряда электрона богом не установлен, а выбран условно, и его можно изменить на обратный!» Таким образом, мы вычислили и сечение рассеяния фотона фотоном, и сечение рассеяния фотона в кулоновском поле ядра.

В это время в Харьков приехал известный теоретик Виктор Вайскопф, который привез свою работу, посвященную нахождению точной функции Лагранжа свободного электромагнитного поля в квантовой электродинамике, основанную на уравнении Дирака. Он получил те же результаты, что и Гейзенберг с Эйлером, но значительно более простым путем. Мы рассказали ему паши работы, которые ему очень понравились.

Впоследствии (кажется, в 1938 г.) на ядерной конференции в Москве присутствовавшему там Паули были представлены наши работы и он их также одобрил.

Я остановился так подробно па этих работах потому, что они в то время относились к области самой актуальной физической теории.

VI

В 1935 г. Ландау ездил к Нильсу Бору в Копенгаген. Мы с Чуком встречали его на вокзале в Харькове. Не теряя времени, в машине он рассказал нам об идее механизма образования электромагнитных ливней в веществе, высказанной Оппенгеймером и Карлсоном, а также Гайтлером и Баба. Согласно этой идее, ливень образуется не в одной точке в некоторый момент времени, а в некоторой области пространства и в течение некоторого времени в результате каскадного процесса. Впоследствии Ландау вместе с Ю. Б. Румером построили первую последовательную кинетическую теорию электромагнитных ливней, в которой были введены функции распределения электронов и фотонов. Она была усовершенствована И. Е. Таммом и С. З. Беленьким, которые учли эффект ионизации.

В настоящее время теория Ландау—Румера получила новое развитие в работах, в которых ливни изучались не в аморфной среде, как у Ландау и Румера, а в кристаллах.

В работах Ландау о ливнях снова проявился большой интерес его к квантовой электродинамике, и исследования в этой области продолжались в течение всей его жизни.

Мне приятно сейчас вспомнить, что, когда начался новый этап в развитии квантовой электродинамики, о методах устранения расходимостей в квантовой электродинамике впервые на семинаре Ландау докладывал я.

Важнейшее значение имеют исследования Ландау, выполненные совместно с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым, свойств квантово-электродинамических функций Грина. В этих работах было установлено асимптотическое поведение функций Грина в области больших импульсов и впервые найдена зависимость перенормированного заряда электрона от его «голого» заряда. Перенормированный заряд выступал при этом как некоторая функция переданного импульса или расстояния до «голого» электрона.

С этой зависимостью связана целая драматическая история. Дело в том, что используя эту зависимость, Ландау и Померанчук пришли к выводу, что физический заряд реального электрона (перенормированный заряд на больших расстояниях) должен обращаться в современной квантовой теории в нуль. Этот результат получил даже интригующее название «московского нуля». Нулификацию заряда авторы считали фундаментальнейшим результатом, вытекающим из современной теории поля. По их мнению, поляризация вакуума должна была всегда нулифицировать заряд частицы. Так по крайней мере им казалось, и они были убеждены, что формальное применение уравнений квантовой электродинамики приводит именно к этому результату. Ландау даже написал об этом в своей статье, посвященной 70-летию Нильса Бора.

Но вывод этот был настолько физически абсурден и противоречил всей физической практике, что стоило над ним призадуматься. Померанчук особенно почувствовал это, когда заметил, что Гелл-Манн, присутствовавший в Москве на конференции по высоким энергиям, явно не отреагировал на «московский нуль».

В. Гейзенберг и Л. Д. Ландау. Киев, 1956 г.

Дело в том, что поляризация вакуума в квантовой электродинамике всегда приводит к экранированию любого заряда, т. е. к уменьшению наблюдаемого (перенормированного) заряда вдали от него. Вопрос заключается в степени экранирования.

Согласно Ландау и Померанчуку, экранирование должно всегда быть полным, стопроцентным. Их формальные соображения не всеми признавались, но и не отрицалась при этом принципиальная возможность полного экранирования. Формальные соображения основывались на теории возмущений, и поэтому результат вызывал сомнения. Но любопытно отметить, что имеется пример квантово-полевой теории (модель Ли), в которой нулификация заряда получалась как точный результат без привлечения теории возмущений. Поэтому приходилось признавать, что нулификация заряда представляет собой серьезную трудность квантовой электродинамики.

Решение проблемы пришло позже, когда авторов нулификации заряда уже не было в живых. Трудность была снята после появления неабелевых калибровочных теорий поля — теории сильного взаимодействия и теории электрослабого взаимодействия, объединившей теории слабого и электромагнитного взаимодействий. В этих теориях в отличие от абелевой квантовой электродинамики наряду с эффектом экранировки заряда существует также эффект антиэкранировки. В объединенной теории антиэкранировка превышает экранировку, характерную только для абелевых калибровочных теорий поля. Поэтому в реальной физике и не возникает нулификации заряда. Приходится только горько сожалеть, что объединение взаимодействий пришло слишком поздно, когда уже не было ни Ландау, ни Померанчука…

Квантово-электродинамические исследования шли полным ходом в школе Ландау в Москве, Ленинграде, Харькове.

VII

Исследования Ландау относятся не только к области квантовой электродинамики. Широта и диапазон его научных интересов поистине огромны. В наше время трудно, а может быть, и невозможно найти второго ученого с таким же диапазоном или, выражаясь физически, спектром интересов. Универсализм его был поистине уникален, ибо он характеризовался редкой глубиной проникновения в сущность физических явлений.

Я не могу здесь с надлежащей полнотой изложить и проанализировать тот огромный вклад, который был внесен Ландау в науку. Мне придется в основном ограничиться лишь кратким перечислением его научных достижений.

Ландау впервые ввел в квантовую механику понятие матрицы плотности (независимо от Ф. Блоха и И. фон Неймана).

Ландау создал теорию фазовых переходов второго рода.

Он построил теорию промежуточного состояния сверхпроводников.

В теории сверхпроводимости важнейшее значение имеет уравнение Ландау—Гинзбурга.

Общеизвестен диамагнетизм Ландау.

Ландау построил теорию сверхтекучести.

В физике элементарных частиц ему принадлежит теория двухкомпонентного нейтрино и введение понятия комбинированной четности (независимо от Янга и Ли). Огромную роль сыграли исследования Ландау в развитии целых областей физики, таких, как физика плазмы и физика магнетизма. Но прежде, чем говорить о них, следует отметить, как Ландау каждый раз, в каждой работе находил «нужную математику». Он прекрасно владел математическим анализом, но был в основном прагматиком и не интересовался глубокими математическими теориями. Он даже несколько бравировал, говоря, что он знает математику потому, что решил все задачи из задачника «десяти мудрецов». Иногда, правда, такая его «философия» нуждалась в сильных поправках. Например, ему явно не хватало его знаний в области теории групп. Это проявилось, когда он создавал свою теорию фазовых переходов второго рода. К счастью для него, в то лето в Харьковском математическом институте, рядом с УФТИ, гостил крупнейший алгебраист Н. Г. Чеботарев. Они играли в теннис, и это общение сильно помогло Ландау разобраться в теории представлений групп, которая была ему необходима для создания теории фазовых переходов.

Многие математические догадки Ландау были просто удивительны. Например, он сам дошел до преобразования Меллина и формулы суммирования Пуассона, не зная, что они давно уже известны. Преобразования Меллина ему понадобились для решения кинетических уравнений, введенных им в теории ливней.

К формуле суммирования Пуассона он пришел, построив общую теорию эффекта де Гааза—ван Альфена. Существенно, что каждая новая «догадка» всегда была уместной в развиваемой им теории. Но у Ландау были и свои странности. Он, напрпмер, не признавал аппарата теории вероятностей. Однажды был такой случай. В споре, касающемся значения теории вероятности„ И. М. Лифшиц всячески отстаивал значение этой науки. Ландау же всячески ее отрицал и говорил: «Я вам решу любую конкретную задачу из этой теории, не зная самой теории!» Тогда И. М. Лифшиц сказал: «Ну, хорошо, в таком случае решите следующую задачу: как найти функцию распределения по размерам частиц при их дроблении?»

Ландау сказал: «Хорошо, я подумаю». Вечером того же дня Ландау позвонил к нам в номер гостиницы «Якорь», в котором мы остановились с И. М. Лифшицем, и сообщил ему по телефону решение задачи. Решение было правильное.

Вообще Ландау очень любил математическую технику. Стоило ему сказать, что в работе, которую ему собирались рассказать, встретился «хитрый» интеграл, и при этом еще его «подначить», что «сомнительно, чтобы ты его смог взять!» — как он бросал дискутируемый физический вопрос и говорил: «Давай сюда интеграл!» И каждый раз быстро находил правильное решение.

Как я уже говорил, некоторые его работы, которым, возможно, он сам и не придавал особого значения, сыграли важнейшую роль в развитии целых областей физики, например физики плазмы. На этом вопросе стоит остановиться подробнее.

Еще на заре своего творчества Ландау выполнил ставшую классической работу о кинетическом уравнении в случае кулоновского взаимодействия. В этой работе он установил вид интеграла столкновений при кулоновском взаимодействии частиц. Вначале эта работа числилась в ряду чисто академических исследований, но вот постепенно все больше и больше стали заниматься свойствами плазмы. Физика плазмы стала одной из важнейших областей науки, особенно учитывая возможность плазменных термоядерных устройств. И тогда вспомнили работу Ландау о кинетическом уравнении при кулоновском взаимодействии, а интеграл столкновений стали называть интегралом столкновения Ландау. И без него нельзя решить ни задачу о релаксации в плазме, ни задачу об электропроводности плазмы, ни задачу о нагреве плазмы, а нагрев плазмы стал задачей задач, даже, можно сказать, задачей эпохи.

Теперь остановимся на другой плазменной задаче. В плазме столкновения частиц очень редки, поэтому исходным математическим уравнением, описывающим свойства такой плазмы, является кинетическое уравнение без столкновений, но с учетом так называемого самосогласованного поля частиц. Это уравнение было впервые установлено А. А. Власовым и носит название «уравнение Власова». Для плазмы оно играет важнейшую роль. Однако Власов, к сожалению, не избежал «звездной болезни» и стал применять свое уравнение, которое он считал сверхуниверсальным, всюду, где можно и где нельзя. Естественно, что это вызвало соответствующую реакцию научной общественности, и в «Журнале экспериментальной и теоретической физики» появилась критическая статья за четырьмя подписями: В. Л. Гинзбурга, Л. Д. Ландау, М. А. Леонтовича и В. А. Фока.

Мало того, Ландау подверг сомнению главный результат Власова в теории бесстолкновительной плазмы — закон дисперсии ленгмюровских волн. От критического ума Ландау не ускользнул тот факт, что Власов беззаботно произвел деление на нуль, что, как говорил Ландау, является «безнравственным». Ландау показал, как следует обойти нуль в знаменателе или, как говорят математики, обойти полюс. Но при этом он пришел к потрясающему выводу: результат Власова в основном правилен там, где речь идет о законе дисперсии, но волны Ленгмюра не будут незатухающими, а будут слегка затухать, и Ландау вычислил это затухание. Ныне оно называется затуханием Ландау и играет важнейшую роль во всех плазменных процессах. Правда, Ландау пришел к затуханию скорее не как физик, а как математик, прекрасно владеющий техникой теории функций комплексного переменного, которая, как я много раз убеждался, органически была ему свойственна.

После работы Ландау появилось огромное число статей, в которых была выяснена физическая природа затухания Ландау и было показано, что это затухание обусловлено резонансным взаимодействием электронов с самосогласованным полем волны.

Сейчас нет ни одной работы по теории плазмы, где не фигурировало бы затухание Ландау.

С этой работой связано еще одно важное направление в физике плазмы, развитие которого обязано уже не самому Ландау, а другим физикам, в том числе и его ученикам. Речь идет о взаимодействии пучков заряженных частиц с плазмой (при прохождении их через плазму). В этом случае в плазме возникают колебания не затухающие, а, наоборот, нарастающие, т. е. колебания, амплитуда которых увеличивается с течением времени. Явление это, называемое пучковой неустойчивостью, играет важную роль в физике плазмы как в принципиальном отношении, так и с точки зрения практических приложений. Когда эта работа докладывалась Ландау, он не только одобрил ее, но и внес техническое усовершенствование в расчеты.

Но докладывать ему было не просто, так как воспринимал он все очень критически. Например, когда я ему рассказывал кинетическую теорию колебания плазмы в магнитном поле, он сперва сказал: «Где ты видел плазму, да еще в магнитном поле?» Но затем работу одобрил. Так же было и с работой об устойчивости магнитогидродинамических волн.

Магнетизм был с давних времен любимой темой Ландау. Еще будучи в заграничной командировке, он нашел энергетический спектр электрона в магнитном поле (уровни Ландау) и использовал его в задаче о магнитных свойствах свободного электронного газа. При этом он обнаружил, что вопреки всеобщему мнению в квантовой теории газ приобретает диамагнитный момент, частично компенсирующий так называемый паулевский спиновый парамагнитный момент. В связи с этой работой у него даже возник спор с В. Паули, и спор этот был выигран Дау.

Коронной работой Ландау в области магнетизма была работа о движении магнитного момента в ферромагнетике. Совместно с Е. М. Лифшицем он установил уравнение движения момента, носящее название уравнения Ландау—Лифшица. Им широко пользуются при исследовании самых различных процессов в магнитоупорядоченных средах. Особенно важно оно при изучении различных колебательных процессов в этих средах.

Ландау прекрасно «чувствовал» эту область физики. Мне вспоминается, как просто и изящно он разъяснял макроскопическую природу блоховских спиновых волн и как все четко и ясно становилось при этом на свои места. Об этом же говорят и наши дискуссии с ним о магнитоупругих волнах и магнитоакустическом резонансе.

Необходимо отметить также и то, что Ландау принадлежит первая математическая теория доменной структуры ферромагнетиков.

VIII

Важнейшим элементом в творчестве Ландау был его знаменитый семинар, регулярно проходивший по четвергам в Институте физических проблем. Можно сказать, что семинар был своеобразным явлением. Это не было «простое» собрание, на котором учтиво предоставляется слово докладчику, которого не перебивают до конца доклада и затем вежливо-полулицемерно благодарят за сделанный интересный доклад. Это была скорее «запорожская сечь», на которой докладчику нужно было «держать ухо востро», чтобы его «случайно» не сбил с толку Ландау. Дело в том, что Ландау отличался острейшим умом и колоссальной степенью критицизма. На семинаре он особенно не стеснялся, поэтому докладчик должен был очень хорошо понимать содержание докладываемой статьи, ибо он для Ландау олицетворял самого автора и все шишки, которые по праву должны были принадлежать автору, падали на голову докладчика. Происходила в некотором смысле своеобразная «борьба» между докладчиком и Ландау, которая, естественно, была очень интересна для всех участников семинара, а их всегда было очень много: это были и сотрудники московских институтов и Дубны, и приезжие товарищи из Ленинграда, Харькова, Киева, Новосибирска.

Каждый, кто не боялся критики, шел докладывать на семинар Ландау. Если докладываемая работа была собственной работой докладчика, то после похвалы Ландау докладчик был «на седьмом небе», ибо одобрение Ландау было в значительной мере критерием истинности результатов. Но часто докладчик уходил обескураженным, не получив одобрения Ландау. В таких случаях нужно было самому пересмотреть свою работу и попросить Ландау снова выслушать ее. Ландау в этом никогда не отказывал.

Семинар Ландау был замечательной школой для теоретиков, так как докладчик получал от него огромную пользу — ведь понять научную статью не так просто, а тут нужно было еще ясно н четко изложить ее в присутствии Ландау. Участники семинара получали возможность общаться с Ландау и рассказывать ему свои работы или, как говорилось, «пропускать их через Ландау».

Семинар содействовал «образованию» самого Ландау. В этой связи следует особо отметить роль сотрудников Померанчука, благодаря которым Ландау был в курсе всего, что делалось в физике высоких энергий и элементарных частиц.

Каждое заседание семинара было событием. Участники семинара уходили обогащенные и долго еще обсуждали его результаты.

Ясный критический ум Ландау был известен во всем мире. Я в этой связи не могу не вспомнить рочестерскую конференцию по физике высоких энергий в Киеве в 1959 г. На ней был Ландау; приехал также Вернер Гейзенберг. Мы с большим интересом наблюдали их встречу. Но светская беседа продолжалась недолго, Гейзенберг взял в свои цепкие руки Ландау и буквально не отпускал его от себя. Он явно «пропускал» свои идеи через «фильтр» Ландау — так он ценил критический ум этого человека. Ландау даже уставал от Гейзенберга и говорил нам об этом. Конференция эта запомнилась мне еще и потому, что на ней помирились Ландау с Померанчуком, между которыми перед этим «пробежала кошка», впрочем, скорее котенок. Они оба переживали эту размолвку.

Ландау сделал блестящий доклад об особенностях диаграмм Фейнмана — четкий, ясный, доходчивый, без единого лишнего слова, такой же доклад, как и все его другие доклады и лекции, которые невозможно забыть.

А какой доклад он сделал у Игоря Васильевича Курчатова о так называемой комбинированной четности в 1956 г.! В то время Ландау осенила блестящая мысль, касающаяся свойств симметрии слабого взаимодействия. Дело в том, что на опыте было установлено, что слабое взаимодействие различает «левое и правое» направления вращения. Это значило, что в этом взаимодействии не сохраняется так называемая пространственная четность. И вот Ландау высказал идею, что если изменить пространственное направление и, кроме того, заменить частицу античастицей, то все останется без изменения. Это свойство симметрии Ландау назвал комбинированной четностью. Комбинированная четность стала скоро достоянием широкой научной общественности, и Игорь Васильевич Курчатов захотел узнать о комбинированной четности из первоисточника. Ландау согласился сделать доклад в «курчатнике» и на доклад взял меня с собой. Доклад был замечательным и вызвал овацию. Сейчас тем не менее приходится сказать, что закон сохранения комбинированной четности не является абсолютно точным и в ряде случаев он не выполняется, хотя степень его нарушения очень мала.

Чтобы оттенить и подчеркнуть критицизм Ландау, стоит, пожалуй, сказать о тех случаях, правда очень немногочисленных, когда его критицизм переходил в собственную противоположность. Речь идет только о двух известных мне случаях «потери бдительности» Ландау — о варитронах и об утверждении о «ликвидации» понятия гамильтониана в теории поля.

Варитронами были названы элементарные частицы с переменной массой, будто бы открытые в космических лучах. Ландау поверил в это открытие без тщательного разбора возможных ошибок эксперимента. Такой анализ, впрочем, он и не умел делать. И именно это привело Ландау к преждевременному заключению о существовании варитронов. Однако сотрудниками ФИАНа СССР и зарубежными специалистами по космическим лучам было показано, что варитроны не существуют.

К выводу о необходимости «ликвидировать» гамильтониан Ландау пришел, исходя из своей нулификации заряда. При этом Ландау противопоставил теории поля, которую фактически стал отрицать, диаграммную технику, которой придал особый смысл, считая, что она не связана с теорий возмущений и представлениями о гамильтониане взаимодействия. Хотя эта «философия» и является неверной, как мы теперь знаем, она не помешала Ландау решить очень важный вопрос об аналитических свойствах диаграмм Фейнмана и выяснить вопрос об их особенностях (особенности Ландау).

Ландау всегда отдавал должное чужим работам. Например, к крупнейшим достижениям теоретической физики он относил работы А. А. Фридмана по теории гравитации, А. Н. Колмогорова по определению спектра турбулентности и Н. Н. Боголюбова по теории неидеального бозе-газа. Он очень высоко ценил замечательные работы В. А. Фока по квантовой механике и М. П. Бронштейна по квантованию гравитационного поля. Он всегда говорил, что Л. И. Мандельштам, как никто другой (если не считать Н. Бора), понимает смысл и роль измерения в квантовой механике.

IX

Возвратимся к истокам работы Ландау в Харькове и остановимся на его педагогической деятельности. Ландау очень любил педагогическую работу и был прирожденным талантливейшим педагогом. Он начал свою педагогическую деятельность с заведования кафедрой теоретической физики на физико-механическом факультете Харьковского механико-машиностроительного института и быстро организовал хорошее преподавание теоретической физики. К этой работе привлекались и мы — молодые его сотрудники. Мы решали задачи по различным разделам теоретической физики, а позже читали и самостоятельные лекции. При этом принцип был таков: ни один курс не закреплялся за кем-нибудь из нас — все разделы читались поочередно каждым из нас. Благодаря этому достигалась главная цель Ландау — все должны владеть основами науки н педагогическая работа должна содействовать этому.

Несколько позже, в 1936 г., Ландау начал преподавать в Харьковском университете, где некоторое время заведовал кафедрой общей физики. Ландау преподавал на первом курсе общую физику. У него были некоторые свои принципы преподавания физики. В основном они сводились к тому, что в самом курсе должны излагаться только основные законы, причем должна выявляться только физическая сущность законов. Детали опытов и устройство физических приборов не должны излагаться в основном курсе, а должны быть выделены в лабораторные работы. В этой связи Ландау ругал известный в свое время обширный курс О. Д. Хвольсона, в котором, как говорил Ландау, «смешаны фундаментальные законы физики с гайками для закрепления отдельных деталей приборов». Слово «хвольсонизм» в лексиконе Ландау означало такого рода эклектику или мешанину. Ясно, что, находясь на такой позиции, Ландау должен был прийти к мысли о необходимости написания собственного курса общей физики, подобно тому как раньше он пришел к мысли о необходимости написания собственного курса теоретической физики. Но курс общей физики не должен был дублировать курс теоретической физики и должен содержать предельно мало математики. Детали опытов и устройство приборов должны были в нем отсутствовать. Такой курс Ландау и начал писать в сотрудничестве с Е. М. Лифшицем и автором этих строк. Были написаны механика и молекулярная физика. Последующие разделы общей физики Ландау хотел тоже написать, но уже не успел. Книга «Механика и молекулярная физика» издавалась дважды и переведена на многие иностранные языки.

У Ландау была даже мысль о написании школьного учебника по физике. В первые годы пребывания в Харькове его очень занимали мысли о преобразовании всей системы преподавания точных наук в средней и высшей школе. Он даже ездил по этому поводу в редакцию газеты «Правда», где имел беседу с главным редактором.

Лекции по общей физике Ландау читал прекрасно. Они отличались простотой, ясностью, изяществом формулировок, доступностью. Мы все ходили на его лекции и восхищались ими. Лекции посещал вместе с нами профессор Лев Васильевич Шубников — близкий друг Ландау. После его лекций, бывало, Ландау покупал большой кекс, и в его кабинете в УФТИ мы его коллективно съедали!

Но не все было хорошо и спокойно, и «зубрам» лекции Ландау не нравились. Пошел даже слушок, что Ландау — идеалист, и нас — молодых сотрудников — вызвали в Киев (ставший столицей Украины) в Наркомпрос. Принял нас сам нарком (которым был тогда В. П. Затонский) и сказал нам, что Ландау — идеалист. Мы молчали. Но потом он добавил, что у него есть сведения. будто Ландау отрицает закон сохранения энергии. Тут моя «казацкая» душа не выдержала, и с некоторой наивностью я заявил: «Не позже чем вчера я получил такой нагоняй от Ландау за несохранение энергии в одном из моих расчетов, что долго о нем буду помнить. Вот и Померанчук, сидящий здесь, может это подтвердить». Нарком рассмеялся и после нескольких общих замечаний сказал: «Езжайте в Харьков и спокойно работайте!»

Ландау всегда интересовало дело преподавания общей физики в высшей школе, и сам он до конца жизни преподавал курс общей физики на физическом факультете Московского университета. Мне он советовал перейти с преподавания теоретической физики на преподавание общей физики на первых двух курсах университета, что я и сделал.

X

Когда мы говорим о Ландау и вспоминаем его крупные научные открытия, то мы должны их сравнивать с редкими по величине и красоте драгоценными камнями. Они образуют как бы корону Ландау, но от него осталась еще бездна более мелких алмазов и жемчужин, которых, как поется в «Садко», «не счесть… в каменных пещерах». Они рассыпаны в его энциклопедическом курсе теоретической физики, в задачах, входящих в этот курс, и в оригинальных ландауских выводах многочисленных закономерностей и соотношений. Это относится в огромной степени и к гидродинамике, и к теории упругости, и к электродинамике сплошных сред. Эти книги с полным правом могут быть сравнены со знаменитыми «Paper’s» Рэлея. Если вы начинаете заниматься каким-то конкретным вопросом, относящимся к макрофизике, то всегда нужно сперва посмотреть, что по этому поводу думали и писали Рэлей и Ландау.

Ландау хорошо знал достижения современной ему экспериментальной физики, причем это утверждение в равной мере относится и к физике ядра, и к физике твердого тела, и к физике элементарных частиц. Он всегда охотно выслушивал экспериментаторов, рассказывавших ему о своих работах. Но ближе всего он был с двумя великими мастерами эксперимента — с Львом Васильевичем Шубниковым и Петром Леонидовичем Капицей. Их эксперименты вдохновляли его, а обсуждения с ним помогали им. Это относится и к работам Шубникова по сверхпроводимости и антиферромагнетизму, и к замечательной работе Капицы о сверхтекучести гелия, эта работа содействовала созданию фундаментальной теории сверхтекучести Ландау. За эту работу и другие исследования в области теории конденсированного состояния Ландау в ноябре 1962 г. была присуждена Нобелевская премия. В том же году Ландау был удостоен (совместно с Е. М. Лифшицем) Ленинской премии за курс теоретической физики.

Ландау в подлинном смысле слова был великим учителем. Не говоря уже о непосредственных его учениках, имевших счастье лично общаться с ним, его курс содействовал развитию теоретической физики во всем мире, ибо по этому курсу изучали и продолжают изучать теоретическую физику молодые начинающие ученые и им пользуются как энциклопедией и кладезем мудрости уже опытные физики.

Необычайно высок был нравственный облик Ландау — его безупречная чистота и понимание научной этики. Ландау считал безнравственным «участие» псевдоруководителей в работах их сотрудников. П. Л. Капица также придерживался такого же взгляда и даже говорил, что каждый соавтор, подписавший общую работу, должен по крайней мере уметь разъяснить все ее детали, а это требование не всегда выполнялось и выполняется…

Великий талант, огромная научная результативность, всемирная известность и авторитет, создание большой школы активно работающих учеников, замечательный курс теоретической физики, охватывающий почти все ее разделы, критический ум, бескомпромиссная оценка и своих и чужих работ, демократизм в обращении с людьми независимо от их чинов, званий и имеющихся регалий — все эти качества уже при его жизни создали легенду о Ландау.

В. Б. Берестецкий ИССЛЕДОВАНИЯ В ОБЛАСТИ ЭЛЕМЕНТАРНЫХ ЧАСТИЦ[24]

В последние годы Л. Д. Ландау все больше времени уделял теории элементарных частиц. Если в других областях физики сейчас решаются конкретные задачи на основе квантовой механики, теории относительности и других четко сформулированных законов физики, то здесь имеют дело с новой областью, в которой основные закономерности еще только нащупываются.

Одна такая работа была выполнена Ландау в конце 1956 г. Она связана с проблемой несохранения четности во взаимодействиях элементарных частиц. В ней особенно ярко проявилось присущее Ландау мастерство использования очень общих и простых принципов к анализу самых различных вопросов. Одним из таких принципов является принцип симметрии, органически содержащийся в основных законах природы. Например, в общем случае «верх» не может иметь преимущество перед «низом». «Верх» и «низ»—это свойства, связанные только с тем, что в одном направлении от нас есть земля, а в другом — нет. Нет в пространстве и разницы между «правым» и «левым». В пространстве нет преимущественных направлений.

Решение многих конкретных задач значительно облегчается, если заранее подумать, что может быть, а чего не может быть с точки зрения принципов симметрии.

Как это ни странно, в 1956 г. в физике элементарных частиц сложилась такая ситуация, что эти незыблемые, казалось бы, законы вроде нарушаются. Речь идет о симметрии между «правым» и «левым»; чем принципиально может отличаться правое вращение вокруг оси от левого вращения, т. е. направления по или против часовой стрелки?

Законы природы должны быть симметричны относительно направления вращения. Иначе говоря, нельзя — и это считалось твердо установленным — указать явление, позволяющее отличить «правое» от «левого», — явление, с помощью которого можно было бы, например, объяснить разумным существам далеких миров, что мы подразумеваем под «правым» и что под «левым».

На первый взгляд кажется, что такие явления часто встречаются. Как известно, электрический ток создает магнитное поле. Если электроны, образующие ток, вращаются в некотором одном направлении, то магнитное поле направлено, скажем, вверх.

А если они вращаются в противоположном направлении, то магнитное поле направлено вниз, и это должно было бы указывать на отличие правого вращения от левого. Но последнее заключение ошибочно, и от того, как устроена правая или левая рука, законы физики не зависят. Действительно, разберемся в том, как действует магнитное поле. Оно заставляет вращаться электроны, которые в него попали. Если электроны, создающие поле, вращаются в одну сторону, то электроны, помещенные в это поле, будут вращаться в другую сторону независимо от того, какое из этих вращений правое и какое левое.

Если бы электроны двигались вдоль магнитного поля, то существовало бы объективное отличие «правого» от «левого». Но как раз этого в природе не бывает. Можно сказать и так: из равноправности правого и левого вращений (зеркальная симметрия) следует, что электроны не движутся под действием магнитного поля вдоль него.

Вот с каким явлением столкнулась физика элементарных частиц в 1956 г. Расскажу коротко об одном опыте. Он состоит в исследовании радиоактивного распада ядра кобальта с атомным весом 60. Это радиоактивное ядро испускает электроны. Куда должны эти электроны лететь? Из соображении симметрии следует, что они должны лететь равномерно и по всем направлениям, в частности столько же вперед, сколько и назад. Ведь нет выделенного направления в пространстве.

Теперь поместим кобальт в магнитное поле, т. е. окружим его соленоидом, по которому идет ток. Теперь есть выделенная ось соленоида, но оба направления ее должны быть равноправны. При этом на опыте оказалось, что электроны летят в основном вперед и в меньшем количестве назад. Этот вывод является потрясающим с точки зрения представления о симметрии «правого» и «левого», потому что если вращать электроны, создающие ток в соленоиде в обратном направлении, то электроны, испускаемые ядром, уже будут лететь в основном назад, так что «правое» и «левое» существенно отличаются.

Этот опыт доказал, что нет симметрии между процессом и его зеркальным отражением. Наблюдаемое явление и было названо нарушением закона сохранения четности.

Еще до опыта, когда вопрос только обсуждался, но прямых экспериментов по несохраиению четности не было, Ландау стал размышлять на тему, возможен ли подобный эффект. Он твердо считал, что пространство не может иметь такой право-левой асимметрии, и вначале думал, что результаты опытов будут отрицательными, а затем пришел к идее о возможности эффекта и без нарушения симметрии пространства. Он сформулировал новый закон симметрии, получивший название (в отличие от закона сохранения четности) закона сохранения комбинированной четности.

Суть его состоит в следующем. Вспомним, что, кроме электронов, существуют такие же частицы, как электроны, но с противоположным электрическим зарядом — позитроны. Каждой частице соответствует своя античастица. Несколько лет назад были открыты антипротоны, антинейтроны и другие античастицы. В обычном веществе атомы состоят из положительно заряженных ядер и отрицательно заряженных электронов. Вообще же законы природы симметричны относительно знака заряда. Можно представить себе такой мир, в котором все наоборот, т. е. атомы состоят из отрицательно заряженных ядер и положительно заряженных электронов. Ни один из известных нам фактов не противоречит этому. Когда мы искусственно создаем частицы, то они возникают и положительными и отрицательными, и частицами и античастицами.

Ландау скомбинировал принцип зеркальной симметрии с этим принципом зарядовой симметрии.

Можем ли мы дать разумному существу из других миров объективное определение того, что отличает «правое» от «левого»? Используя описанный выше опыт, можно сказать ему так: «Возьмите ядра кобальта 60, поместите их при соответствующих условиях в магнитное поле и посмотрите, куда летят электроны. Это направление вместе с направлением вращения электронов в проводах электромагнита образует то, что мы называем правым винтом». Но, может быть, это существо живет в антимире, состоит из античастиц, возьмет антикобальт и будет наблюдать не электроны, а антиэлектроны, и они будут лететь в другую сторону. И это существо не может знать, живем ли мы в мире или антимире. И тогда что мы назовем частицами, а что античастицами?..

Так что симметрия правого с левым существует не сама по себе, а лишь объединенная с симметрией между частицами и античастицами.

Проблема несохранения четности возникла из явлений, которые привели к мысли, что четность, может быть, не сохраняется. Физики Ли и Янг, выдвинувшие эту идею, были награждены Нобелевской премией. Но их подход к вопросу был чисто эмпирическим. Для Ландау же характерен иной подход. Пока он не понял, что нарушение четности не нарушает законов симметрии, он не хотел верить в возможность таких эффектов. А когда поверил, то сформулировал обобщенный закон симметрии и указал на ряд новых эффектов. Часть из них была обнаружена экспериментально на основе работ Ли и Янга, часть — на основе работ Ландау.

Взаимодействие элементарных частиц очень сложно. Как показала теория относительности, число частиц не должно сохраняться и одни частицы могут превращаться в другие, лишь бы соблюдался закон сохранения энергии. Это и делает картину взаимодействия элементарных частиц сложной. Ведь нет такой задачи: столкнулись две частицы и можно спокойно изучать, какие силы действуют между ними. Здесь могут возникнуть десятки частиц одновременно, это новый огромный мир.

Найти закономерность таких процессов очень трудно. Поэтому в течение долгого времени у физиков существовало мнение, что для понимания взаимодействия элементарных частиц потребуются еще более фундаментальные изменения основных понятий, чем те, которые потребовались при построении теории относительности и квантовой механики. Может быть, это так и будет. Но в последнее время появились надежды найти более простые пути.

Еще в 1943 г. Гейзенберг высказал мысль, которая тогда не могла найти конкретного воплощения, а теперь стала играть большую роль, — это мысль о том, что, может быть, мы ищем слишком подробного объяснения процессам. Взаимодействие происходит в очень маленьких областях пространства, а мы хотим их детально описывать. На самом деле, может быть, этого и не нужно делать. На эксперименте смогут проявиться лишь те свойства частиц, которые имеют место, когда они находятся на больших расстояниях друг от друга.

Эта идея напоминает ту перестройку, которая произошла на первом этапе развития квантовой механики. Сначала хотели узнать детально, по какой траектории движется электрон в атоме, а потом выяснилось, что электрон вообще траектории не имеет.

Вот эту идею, только уже в современном виде, через 15 с лишним лет после Гейзенберга возродил Ландау. В 1959 г. он выступил на международной конференции по физике элементарных частиц в Киеве с докладом; который произвел на всех физиков мира огромное впечатление. Речь идет не о какой-то завершенной теории, но о новом подходе, направлении, которое сейчас быстро развивается, но далеко еще не завершено. Под влиянием идей Ландау этому направлению во всем мире уделяется много внимания.

Раньше всегда искали уравнения движения типа ньютоновских. Теперь задача формулируется на совершенно другом математическом языке. Ландау внес большой вклад в развитие соответствующего математического аппарата.

Оказалось, что есть такие явления, где могут проявиться простые и четкие закономерности, несмотря на всю их сложность. Сейчас такие закономерности в какой-то степени теоретически вскрыты. Это вызвало сразу большое внимание со стороны экспериментаторов, которые стали их детально изучать. Такими экспериментальными исследованиями занимаются на больших ускорителях, построенных в различных странах мира. Но это уже связано не непосредственно с работами Ландау, а с тем развитием, которое они получили у нас в Советском Союзе и за рубежом.

В. Л. Гинзбург ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ ФИЗИК[25]

Если не все, то очень многое познается в сравнении. Во всяком случае, когда мы говорим о ком-то: «великий человек», «замечательный человек», «гений», — то этим как бы проводим сравнение его с другими людьми, и, хотя каждый человек неповторим, ясно, что здесь имеются в виду некоторые очень большие отклонения от среднего. Но вместе с тем все слова в какой-то степени девальвированы, наблюдается инфляция эпитетов. Кроме того, в публичных выступлениях почти всегда хвалят. Это понимали еще древние: известно выражение «aui bene aut nihil» («либо хорошо, либо ничего»), которое применяется к людям, ушедшим от нас. Наверное, поэтому, когда читаешь различные мемуары, сборники воспоминаний, создается впечатление, что великих, замечательных людей очень много. На самом же деле их не так много.

Да что говорить о воспоминаниях. Зачитаю два отрывка из Устава Академии наук СССР. Пункт 16: «Действительными членами (академиками) Академии наук СССР избираются ученые, обогатившие науку трудами первостепенного научного значения». Пункт 17: «Членами-корреспондентами Академии наук СССР избираются ученые, обогатившие науку выдающимися научными трудами». Посмотрим теперь на повестку сегодняшнего вечера, как она обозначена на афише и на пригласительных билетах. Мы собрались на заседание, посвященное «выдающемуся» советскому физику Л. Д. Ландау, который, таким образом, оказался на уровне члена-корреспондента АН СССР. При этом я отнюдь не обвиняю устроителей вечера. Всем ясно, что эпитеты нужно понимать условно. Войдите в магазин, и вы увидите, что масла второго сорта не существует. Масло бывает первого сорта, высшего сорта и «экстра». Так и с учеными степенями и званиями, и если пользоваться подобной терминологией, то, дабы не ошибиться, я бы сказал, что Ландау был физиком «сверхэкстра»-класса. Это был совершенно уникальный физик. Одно время я очень удивлялся, да и до сих пор удивляюсь следующему обстоятельству. Вузы у нас оканчивают много молодых физиков, за десятилетия — многие тысячи физиков. Не все они, быть может, физики по призванию, но большинство сознательно выбрали профессию, и у нас масса действительно хороших физиков. Но никого даже отдаленно по таланту напоминающего Ландау не появилось. Я все ждал этого, но теперь уже даже ждать перестал.

Итак, Л. Д. Ландау был совершенно исключительной личностью. Из всех людей, которых я сам видел или знал, могу сравнить Ландау лишь с Ричардом Фейнманом, который многим известен по его книгам. Конечно, в нашем веке жили великие физики — Эйнштейн, Бор, Планк, Шрёдингер, Гейзенберг, сейчас жив Дирак[26]. Ландау, несомненно, не превосходил их своими научными достижениями и сам оценивал себя правильно, ставя упомянутых и некоторых других физиков выше себя «по достижениям». Он отводил себе более скромное место. И если я выделяю Ландау из всех, то потому, что оценка его «класса» складывается из многих ингредиентов. Во-первых, это научные достижения. Научные достижения Ландау первоклассны — это квантовая теория жидкостей (в частности, теория сверхтекучести гелия), теория фазовых переходов и ряд других прекрасных работ. Во-вторых, это редкая универсальность знаний, знание всей физики. И в-третьих, он был Учителем с большой буквы, Учителем по призванию. Произведение трех таких «множителей» исключительно велико.

Замечу, кстати, что Ландау не был вундеркиндом в общепринятом смысле слова: не играл в три года на пианино, сидя на подложенной подушке, не решал в эти годы математические задачи. Тем не менее он окончил школу в 13 лет, в университет поступил в 14, первую работу опубликовал, когда ему было 18 лет. Несомненно, такое раннее развитие характерно для большого таланта. В. Паули, например, в 18 лет написал известную книгу по теории относительности.

Ландау любил всякие подсчеты. Как-то он мне сказал: «Я старше тебя на 13 лет, потому что моя первая работа вышла в 1926 г., а твоя первая работа вышла в 1939 г.». По этому признаку он и считал, что старше меня на 13 лет, хотя по возрасту был старше на неполных девять лет. По другим «показателям» он, конечно, был гораздо старше меня.

Необычность Ландау проявлялась и в плане биологическом, если уместно так выразиться. Помшо, как меня поразило то, что он не мог поднять больше десяти килограмм. К сожалению, эта физическая хрупкость, которая в обычных условиях не имела особого значения, сыграла трагическую роль в той катастрофе, которая погубила Ландау. При столкновении автомашин яйца в кошелке, лежавшей в машине, где ехал Ландау, остались совершенно целыми, а он оказался буквально разбит.

Но, конечно, говоря об исключительности Ландау, мы имеем в виду его талант физика. Существование таких людей, как Ландау, побуждает ставить вопрос о пределах человеческих возможностей, об огромных резервах, таящихся в человеческом мозге.

Л. Д. Ландау, X. Холл, В. Л. Гинзбург во время конференции по физике низких температур. Москва, 1959 г.

Физика — многогранная наука. Способности к физике измерить трудно. Память же, например, можно измерять, причем человеческая память варьируется в гигантских пределах. Несколько лет назад была издана небольшая книга А. Р. Лурия, в которой сообщается о человеке с феноменальной памятью. Все имевшиеся тесты не были способны найти границы его памяти. И то был не инопланетянин, а человек, как и мы с вами. Это показывает, какими фантастическими резервами обладает мозг человека. Способности и возможности Ландау-физика также свидетельствовали о том, сколько еще скрыто в человеке такого, что проявляется или выявляется лишь в редких случаях. И естественно, возникает соблазн мобилизовать резервные возможности мозга. Это одна из интереснейших проблем физиологии, с которой человечеству еще придется столкнуться.

Ландау перестал работать уже 16 лет назад. Нельзя без боли вспоминать того Дау, каким он был после катастрофы и вплоть до смерти в 1968 г. Но хотя 16 лет — срок немалый, Ландау, несомненно, жив в том смысле, который вкладывается в это слово, когда говорят о людях, ушедших от нас. То же надо сказать и о его книгах или. конкретно, о курсе «Теоретическая физика» Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшица. Книги этого курса — настольные в буквальном смысле слова. Ни одной книгой я, например, не пользуюсь больше и чаще, чем книгами курса. В какой кабинет физика в СССР или за границей ни зайдешь, везде есть книги курса Ландау—Лифщица. Это замечательные книги, этЬ энциклопедия, это вместе с тем величественный памятник Л. Д. Ландау.

И здесь я хочу коснуться роли Е. М. Лифшица. Курс «Теоретическая физика» Ландау—Лифшица не был бы, конечно, создан без Ландау, но он не был бы создан и без Лифшица. И что замечательно — Евгений Михайлович продолжал это дело[27]. Книги все время выходили, переработанные, дополненные. Выходили и те книги, которые были только задуманы при жизни Ландау. Я испытываю за это к Е. М. Лифшицу чувство огромной благодарности. Нельзя себе представить лучшего памятника Ландау, лучшего продолжения его пути в физике.

Теперь мне бы хотелось рассказать о маленьком эпизоде. На днях я столкнулся с работой Дау, написанной в 1933 г., когда ему было 25 лет. Работа посвящена теории сверхпроводимости. Тогда природа сверхпроводимости еще не была понята (это было сделано лишь через 24 года —в 1957 г.). Одна из гипотез, которую выдвинул и развил Л. Д. Ландау в упомянутой статье, состояла в предположении о существовании в сверхпроводниках спонтанных токов. Потом выяснилось, что сверхпроводимость в известных случаях объясняется совсем другими причинами. Поэтому, кстати, в собрание сочинений Ландау эта статья не была включена. На самом же деле в статье не было ошибок. И сейчас представляется, что тела со спонтанными токами, быть может, существуют[28]. Статья Ландау и по прошествии стольких лет удивляет своей ясностью и четкостью. Статья жива, она помогает работать сегодня.

Память о Л. Д. Ландау не нуждается в приукрашивании: он бывал резким, иногда не хотел слушать, мог обидеть человека. Но никогда не было у него барства, никогда не было хамства. Надо сказать, что два раза он меня просто «бил мордой об стол», как иногда говорится. Первый раз это было в 1943 г. в Казани. Тогда он публично крайне раздраженно меня ругал. Был же он уже «мэтром», а я — еще неопытным юнцом, хотя и защитил докторскую диссертацию (тут также можно сказать, что сама по себе защита диссертации еще мало о чем свидетельствует). Второй раз Ландау резко ругал меня публично году, кажется, в 1960-м, после того как я уже несколько лет числился, по определению Устава АН СССР, выдающимся ученым (т. е. был членом-корреспондентом Академии наук). Но главное не в этом, а в том, что в это время мы уже были в дружеских отношениях. В обоих случаях Ландау, безусловно, нарушил общепринятые нормы поведения, я имел все основания обидеться и обиделся. Но я понимал, что это не была ругань начальства, ругань с желанием унизить человека. Просто Ландау не считался с некоторыми правилами поведения, как-то их не понимал. Были люди, которым это обстоятельство мешало и помешало общаться с Ландау. Очень, очень рад, что со мной этого не произошло. Кстати, немаловажное замечание: в обоих упомянутых случаях, когда Ландау резко меня критиковал, по сути дела прав был он, а не я.

К. Мендельсон, Л. Д. Ландау, Н. И. Гинзбург. Москва, 1959 г.

В одной из записок спрашивают, были ли у Ландау принципиальные ошибки, в частности, в оценке новых теорий и идей. Как хорошо известно, не ошибается только тот, кто не работает. Ошибался, конечно, и Ландау. Но, как я думаю, ошибался он реже многих других и, главное, как-то интересно ошибался. Об этом я подробнее написал в статье, посвященной 60-летию Ландау[29], которая, к сожалению, фактически оказалась некрологом. Ограничусь здесь замечанием, что Ландау как аналитик, как человек с глубоким и всесторонним знанием физики особенно хорошо видел слабости и трудности новых гипотез, теорий и т. п. В сочетании с манерой резко выражать свое мнение, не думать о форме высказываний, об осторожности и т. д. это создавало впечатление, что Ландау всегда критикует новое и вообще консервативен. К тому же сам Ландау подчеркивал, что он «не изобретатель». Но это нужно понимать, по моему убеждению, лишь в том смысле, что Ландау был особенно силен в решении трудных задач, в анализе и критике, а не в области генерирования новых смутных гипотез, в изобретении каких-то приборов, методов измерений и т. п.

Критические оценки, даваемые Ландау, в некоторых случаях оказывались неверными, но в целом приносили огромную пользу. И эта критика была необходимым элементом в процессе создания школы. А Л. Д. Ландау создавал и создал школу. Формально говоря, я не принадлежу к этой школе, поскольку Ландау не был моим руководителем в аспирантуре и я не сдавал теорминимума (кстати, Ландау не раз подчеркивал, как много я потерял, что не сдавал теорминимум, и был в этом совершенно прав). Но так уж жизнь сложилась, и мне очень повезло в том отношении, что наряду с моим глубокоуважаемым и любимым учителем Игорем Евгеньевичем Таммом я мог учиться, советоваться и в одном случае даже работать вместе с Львом Давидовичем Ландау. II кстати сказать, никакой «организационной проблемы» здесь не возникало. Как И. Е. Тамм, так и Л. Д. Ландау создали школы, а не школки и считали только естественным сотрудничество между представителями этих школ, взаимное посещение семинаров, совместные обсуждения и т. п.

Имя Ландау овеяно легендами, а в легендах действительность нередко очень сильно трансформирована и переплетена с мифами. Я надеюсь, что сегодняшний вечер поможет отделить правду от вымысла, поможет собравшимся составить правильное представление о замечательном физике Льве Давидовиче Ландау.

В. Л. Гинзбург ДОПОЛНЕНИЕ[30]

Во время довольно монотонной гребли — я ловил рыбу «на дорожку» на Ладожском озере — как-то потекли воспоминания о Ландау. И оказалось, что помню кое-что, не включенное в помещенную выше заметку, а также ранее написанную статью в связи с 60-летним юбилеем Л. Д. Ландау (УФН. 1968. Т. 94. С. 181). Ничего особенно важного и интересного. Однако решил это записать. Но это, конечно, предлог. Уже опубликован или готовится к печати ряд сборников воспоминаний, посвященных известным советским физикам. Несомненно, должен быть когда-то издан и сборник воспоминаний о Ландау. Между тем уже нет И. Я. Померанчука и А. С. Компанейца — «учеников первого призыва», скончался и В. Б. Берестецкий. Мне, когда пишутся эти строки (август 1980 г.), тоже почти 64 года. Это на 10 лет больше, чем было Дау ко времени катастрофы (7 января 1962 г.)[31]. В общем думаю, что не следует откладывать, и решил подготовить то Дополнение, которое совместно с заметкой можно будет включить в сборник.

1. Ловля рыбы — мое единственное «хобби», и оно казалось Дау совершенно никчемным занятием, а быть может, и того хуже. Он со смехом говорил: «Ха, ха, рыболов, на одном конце червяк, на другом конце дурак, как сказал Вольтер (?)». На это я неизменно отвечал: «Дау, я на червяка не ловлю, а ловлю на блесну». Но это не помогало, Дау при всяком удобном случае твердил свое. Такое повторение вообще было типично для Дау. Как бы одна и та же пластинка вставлялась, быть может, это следует назвать стереотипом. Касалось это и науки. Должен признаться, что мы этим пользовались, было известно, что Дау можно «завести», задав определенный вопрос, он реагировал безотказно. Почему-то я хорошо запомнил лишь один пример — вопрос о формуле Лореятц—Лоренца[32]. Упоминание об этой формуле вызывало гнев (показной, конечно) и поток брани либо язвительных замечаний. Их смысл (к сожалению, самих слов не помню, а выдумывать не хочу) таков: не существует такой формулы, это полуэмпирическое соотношение. Дау был прав, формула Лорентц—Лоренца получается лишь для простых моделей оптически изотропной среды, причем главное предположение состоит в отождествлении молекулы с точечным диполем. Разумеется, в жидкости, и вообще в конденсированной среде, когда расстояние между молекулами (атомами) того же порядка, как их размер, дипольное приближение никак нельзя считать допустимым a priori. Тем не менее для целого ряда жидкостей формула Лорентц—Лоренца довольно хорошо отвечает экспериментальным данным. Это, по-видимому, и привело к преувеличению значения формулы, к ее широкому использованию (последнему содействует, конечно, и большая простота формулы Лорентц—Лоренца). Вероятно, Ландау столкнулся когда-то с непониманием роли и истинного смысла этой формулы и «записал» свое неодобрение на пластинку в мозгу. А потом, в согласии с отмеченной своей манерой, он уже проигрывал эту пластинку. Уверен, что Дау понимал, что все знают его позицию, но он как бы давал представление, разыгрывал сценку праведного гнева.

2. Спорить с Ландау было нелегко. Иногда он не хотел слушать, иногда язвил, иной раз уклонялся от ответа, заявляя: «Подумай сам». Но вот Ландау яростно отстаивает какое-то мнение, объявляя противоположное, другое мнение бредом и т. п. А потом понимает, что неправ. Такое бывало. И тогда Ландау сразу же столь же уверенно отстаивал уже новую позицию, т. е. ту, которую обзывал ранее бредом. Ничего плохого, по сути дела, я в этом не вижу. Довольно распространенное суждение, согласно которому изменять мнение плохо, представляется просто нелепым. Плохо совсем другое — когда и под влиянием убедительных аргументов или новых фактов мнения не изменяют из упрямства или по непониманию. Очень не люблю я, а это встречается не так уж редко, когда человек оказался неправ, но начинает доказывать, что его раньше не так понимали, начинает отрицать свои прежние заявления и т. п. Ничего подобного не было у Ландау. Но, оказавшись неправ, он обычно и не говорил: «Я ошибался» — или что-либо в таком роде, а переходил к новому для него мнению как к чему-то само собой разумеющемуся. Поскольку я не так уж часто оказывался прав в спорах с Ландау, меня указанное его поведение не удовлетворяло, нельзя было насладиться радостью «победы» над Учителем. Поэтому я начал брать с Дау «расписки», т. е. записывал оба мнения и мы расписывались. Сейчас запомнились только две такие расписки, к сожалению утерянные. В одном случае Ландау утверждал, что долгоживущие мезоны (более тяжелые, чем мю-мезон) существуют, а я твердил противоположное. Это, по сути дела, не был научный спор, поскольку надежных теоретических аргументов «за» или «против» одной из упомянутых точек зрения не было и нет до сих пор. Дело было лишь в том, что мы верили разным группам экспериментаторов. Прав в споре оказался я. Во втором случае Ландау утверждал, что в твердых телах (кажется, более конкретно — металлах) плазмонов не существует. Как всегда, когда речь шла о физике, мнение Ландау имело разумные основания. В данном случае он считал, что декремент затухания плазменных волн в металлах должен быть одного порядка величины с их частотой. Ясно, что говорить о квантах плазменных волн — плазмонах, если они сильно затухают уже на одной длине волны, не имеет особого смысла. Мое мнение о существовании плазмонов было основано на экспериментальных данных, и сейчас действительно известно, что затухание длинноволновых плазмонов, по крайней мере в ряде случае, не так уж велико и понятие о них имеет смысл.

3. Если в физике, как уже неоднократно подчеркивалось, суждения Ландау обычно были трезвыми и глубокими (это, конечно„ никак еще не исключает возможности ошибки), то этого нельзя в такой же мере сказать о других областях. Не хотелось бы, чтобы это прозвучало каким-то упреком, я лишь констатирую факты. Существовали и, вероятно, существуют люди, наделенные различными исключительными способностями (хрестоматийный пример — Леонардо да Винчи). Но, естественно, гораздо чаще яркий талант проявляется лишь в одной области. Именно к последней категории относится Ландау, обладавший большим даром как физик. Но он не писал картин, не был скульптором или поэтом. Откровенно замечу, что даже рад этому. Если бы Дау, к примеру, рисовал плохие картины, а считал их чем-то серьезным (так бывает), об этом, вероятно, можно было бы лишь пожалеть. Вместе с тем интересы Ландау были широкими; он был весьма образованным человеком и знал языки, что не типично для людей его поколения, детство и юность которых протекали в бурную эпоху ломки старой школы, и т. д. Все это было существенно, а живого человека не разделишь на какие-то резко разграниченные элементы. Я хотел здесь (хотя и делаю это, видимо, довольно неуклюже) лишь подчеркнуть, что превосходство Ландау ярко и как-то выпукло чувствовал только в сфере физики. Если же я, скажем, не разделял некоторых его литературных вкусов (например, он высоко ставил Драйзера, которого я совершенно не ценю), то не видел в этом ничего особенного.

Здесь позволю себе одно отступление, хотя и тесно связанное с предыдущим абзацем и имеющее отношение к теме. Сплошь и рядом «известных людей» — научных работников[33], писателей и других — спрашивают в различных интервью, анкетах и т. п. об их мнении по вопросам, не имеющим никакого отношения к их профессии. Ну что же, интерес к знаменитостям или просто видным представителям той или иной профессии в общем понятен и не противопоказан. Нужно, однако, твердо знать и помнить, что за пределами своей профессии даже великий человек не вправе претендовать (во всяком случае, претендовать без дополнительных на то оснований) на какой-то особый авторитет. Вариацией на ту же тему является и вопрос о поведении в обществе. Божий дар — обладание сколь угодно большим талантом в какой-либо области — не дает права его «носителю» нарушать некоторые общепринятые нормы и, что называется, «класть ноги на стол». В теории, вероятно, все с этим согласятся. Реальная же жизнь сложна. Очень талантливый молодой человек обычно рано осознает, что он выше многих других старших и уже успевших занять известное положение. В качестве метода самоутверждения, а то и протеста «молодой талант» начинает брыкаться, эпатировать окружающих. Возникают конфликты. Прошел через эту фазу и Ландау. С годами, когда пришло признание, он сильно изменился, если говорить о поведении. Но известная экстравагантность поведения осталась. Это объясняет, как мне представляется, отношение к Ландау целого ряда людей, получивших воспитание в совсем иной среде и не успевших познакомиться с Ландау поближе.

В свете сказанного, как можно думать, Ландау в целом очень повезло. Дуэлей в наши дни, к счастью, не бывает. Но сколько есть других методов если не убрать совсем, то досадить и даже глубоко травмировать молодого человека. Ландау же очень рано был признан, получил по заслугам. Здесь я не касаюсь того факта, что у него было немало неприятностей, а на целый год и более чем неприятностей. То, что хочется здесь подчеркнуть, — это только заслугу старшего (по сравнению с Ландау) поколения советских физиков. Они, насколько могу судить, в целом проявили себя по отношению к Ландау с лучшей стороны (одним из примеров я считаю избрание Ландау в 1946 г. в возрасте 38 лет действительным членом АН СССР, минуя обычное предварительное «хождение» в членах-корреспондентах).

Вернусь, однако, к тому, как Ландау мог ошибаться за пределами физики, в том числе и в оценке самих физиков. Приведу пример его оценки физиков-экспериментаторов X и Y. В эвакуации в Казани (1941—1943 гг.) Ландау не раз безапелляционно заявлял: «X и Y — лучшие физики-экспериментаторы Советского Союза». Почему? «Я сужу по лицу». Разумеется, Ландау судил не по лицу. X и Y «гладко» говорили, у них было хорошее реноме, и, кстати, они охотно признавали, что Ландау — лучший физик-теоретик Советского Союза. Прошли годы, и все поняли, что «лучшие физики» — плохие экспериментаторы. Собственно, окончательного мнения Ландау об X я не слышал, по как-то в разговоре со мной (году, так, в 1960-м), не помню в ответ на какой вопрос, Ландау ответил: «Y вообще не физик». Я даже опешил и задал довольно глупый вопрос типа: «А почему ты тогда с ним имеешь дело?» Но на это последовал ответ: «Y — умный человек, я с ним советуюсь по житейским вопросам». Позволю себе весьма усомниться в том, что «житейские советы» Y принесли Ландау пользу, но это уже другое и, во всяком случае, не мое дело.

Л. Д. Ландау, И. Е. Тамм и Маргарет Бор слушают выступление Нильса Бора, 1961 г.

Ошибался Ландау и в других людях, ну что же — все ошибаются.

К сожалению, иногда Ландау оправдывал поступки и поведение, которые, на мой взгляд, являются совершенно недопустимыми. Но никаких поступков самого Ландау, которые можно причислить к постыдным, я не знаю.

4. Ландау относился к коллегам-физикам критически и многих поругивал, не жаловал. Но такое часто встречается. Для меня было и остается весьма важным, что он не ругал людей, которых я любил и уважал. В частности, Дау хорошо относился к И. Е. Тамму, всегда был с ним по меньшей мере во вполне нормальных отношениях. Правда, как я считаю, Дау недооценивал И. Е. как физика. Вероятно, это объясняется разницей в стиле работы. Так или иначе право каждого давать, в разумных пределах, свою оценку достижениям коллег, вполне объективные критерии здесь отсутствуют.

В некоторой связи со сказанным коснусь истории с выдвижением на Нобелевскую премию открытия и объяснения эффекта Вавилова—Черенкова. В начале 50-х годов (но после 1953 г.) у нас решили (кто не знаю) вступить, так сказать, в Нобелевский клуб, т. е. начать выдвигать кандидатов на Нобелевские премии (до этого на моей памяти это не делалось). В этой связи И. В. Курчатов поручил Е. К. Завойскому и мне подготовить представление на И. Е. Тамма, И. М. Франка и П. А. Черенкова (С. И. Вавилов к этому времени скончался, а Нобелевскую премию присуждают не более чем троим, причем не посмертно). Мы, разумеется, подготовили материал. Знаю, что другие готовили представление на П. Л. Капицу и Л. Д. Ландау за работы в области сверхтекучести гелия II. Прошло некоторое время, и вдруг мы узнали, что кто-то где-то решил выдвигать только Черенкова и только Капицу. Кажется, такое представление и было сделано. Точно я этого и других подробностей не знаю, но в данном контексте это совершенно не важно. Важно то, что мы решили не допустить такой несправедливости. В СССР приглашение (предложение) выдвигать на Нобелевскую премию получают обычно академики АН СССР по соответствующим специальностям[34]. Поэтому было решено, что в Нобелевский комитет должны послать письмо академики-физики. В отношении Ландау этим занимались в ИФП, и, кто подписал письмо, я не помню. Мы же с Е. Л. Фейнбергом написали письмо, в котором сообщали в Нобелевский комитет о роли И. Е. Тамма и И. М. Франка, приложили оттиски и утверждали, что премию нужно присуждать всем троим. Теперь нужно было собрать подписи. Помню, как я пошел к одному «ведущему» академику, который выразил полное согласие с содержанием письма, но подписать его отказался: раз «наверху» решили выдвинуть одного Черенкова, как же он может сообщить в Комитет другое мнение. Пошел я и к Ландау. Он сказал мне, что не очень-то ценит эффект Вавилова—Черенкова (я знал это и раньше, а Ландау говорил не для того, чтобы иметь предлог не подписать письмо). Но он готов подписать письмо, если вместо «нужно присудить» мы напишем «если присуждать» («if awarded»), то всем троим (Тамму, Франку и Черенкову). Так мы и поступили. Помимо Л. Д. Ландау, поведение которого в этом деле я считаю безукоризненным, письмо подписали Н. Н. Андреев и А. И. Алиханов. Вскоре Нобелевская премия по физике за 1958 г. была присуждена всем троим, но, какую здесь роль сыграло упомянутое выше письмо, я не знаю.

5. В отношении Ландау довольно прочно установилось мнение, что он был «ругателем». Но ругатель ругателю рознь. Чаще всего, хотя и не всегда, резкие замечания Ландау не имели целью обидеть автора критикуемой работы. В этом отношении характерна история, свидетелем которой я сам не был, но слышал о ней по горячим следам и, вероятно, не искажу. Дау резко разнес работу какого-то уже солидного профессора. Тот очень обиделся, но, когда об этом сказали Дау, он даже удивился: я же не назвал его идиотом, я назвал идиотской только его работу. В общем, как я уже писал, для понимания характера Ландау важно различать форму поведения от сути дела. В связи с формой я, помню, даже удивлялся, какую Дау проявлял объективность, если судил не сгоряча. Известно, но придется об этом напомнить, что Ландау имел «шкалу заслуг» в области физики. Шкала была логарифмическая[35]. Из физиков нашего века класс 0,5 имел только Эйнштейн, к классу 1 относились Бор, Дирак, Гейзенберг и ряд других, а самому Ландау отводился класс 2 (здесь, как и в некоторых других случаях, имеются разногласия, но я от Ландау самооценки выше 2 не слышал; ранее он относил себя даже к классу 2,5). Так вот, к классу 1 был отнесен и физик, высказавший в 20-е годы блестящую мысль, догадку, но ничем более практически не прославившийся и даже вызывавший своей дальнейшей деятельностью раздражение Ландау, и не его одного. Но ничего не поделаешь, личность и намерения в расчет не принимались, оценивалось достижение. Не знаю, произведут ли этот пример и сама шкала впечатление на читателей (тем более что я не счел корректным назвать фамилию), но я думаю, что при составлении шкалы Ландау проявлял высокую объективность. Было немало и других свидетельств в пользу этого. Вот еще один пример, хотя он тоже не всех убедит. В. Гейзенбергу был присвоен класс 1, разумеется с полным основанием — мало кто так много сделал, причем в разных областях физики. Однако Гейзенберга в физических кругах, насколько я могу судить, весьма и весьма недолюбливали. Здесь играли роль не только политические соображения, но также характер и поведение Гейзенберга. Поскольку я его лично не знал, то повторять мнения и слухи не буду[36], достаточно и того, что Гейзенберг как личность явно не пользовался особыми симпатиями Ландау. Но вот в 1947—1948 гг. Гейзенберг опубликовал статьи, посвященные попытке построить микроскопическую теорию сверхпроводимости. Попытка была весьма неудачна, Ландау и я были о ней самого низкого мнения (и это мнение в дальнейшем только подтвердилось). Но, когда я начал ругать Гейзенберга (что точно говорилось, не помню), Ландау меня решительно осадил. Смысл сказанного им был таков: Гейзенберг очень крупный физик, его нужно судить по лучшим работам, а не по плохим. Вроде бы и тривиально. Кто же не знает, что «орлам случается и ниже кур спускаться». Но фактически я получил урок и помню его до сих пор. Чего-то я здесь ранее не понимал (пусть не формально, а по-настоящему).

Из таких «уроков», а не из обучения отдельным приемам вычислений или помощи при «проработке» учебников вяжется ткань, вырабатываются нормы поведения. Они, эти нормы, несколько различны или даже сильно отличаются у разных «школ». Л. И. Мандельштам, И. Е. Тамм и Л. Д. Ландау были совсем разными людьми и формировали разные «школы»[37]. Для школы Ландау, по крайней мере при его жизни, были характерны научная бескомпромиссность и принципиальность, четкость, связь с экспериментом, широта и многое другое. Не могло быть, конечно, и речи о том, чтобы Ландау «приписался» к чужой работе. Напротив, иногда его участие в работе было существенным, а он отказывался поставить свою фамилию в качестве соавтора. Со мной самим был один такой случай. Я много советовался с Ландау, когда делал работу, посвященную действующему полю в плазме (Изв. АН СССР. Сер. физ. 1944. Т. 8, №2. С. 76). Поскольку мне казалось, что роль обсуждения с Ландау в данном случае была большой, я, написав статью, поставил на ней и фамилию Ландау. Но, когда я пришел со статьей к Ландау, он отказался от соавторства. Разумеется, я его в конце статьи соответствующим образом поблагодарил. Отказался ли он потому, что считал свою роль недостаточно большой или работу не слишком существенной, не знаю, но это сейчас и не важно.

Знаю я и другой случай отказа Ландау от соавторства, обернувшийся для меня неприятностью. Физик Z советовался с Ландау по одному вопросу оптики. Этим вопросом незадолго перед этим и я занимался, причем опубликовал статью, которую Z знал. Знал, но, видимо, не понял или «не захотел» понять. Так или иначе Ландау, который все это понимал и без моей статьи (ее он, уверен, не читал, хотя я ему и рассказывал содержание), объяснил Z суть дела. Далее Z написал соответствующую статью, причем в качестве соавтора поставил и Ландау (я знаю об этом от самого Ландау). Но последний от соавторства отказался. Вот и вышла статья Z, которую я в отношении части ее содержания мог бы считать просто плагиатом. Но это, разумется, не плагиат, ибо Z списывал не у меня, а воспользовался советами Ландау. Да, в жизни встречается такое, чего и нарочно не придумаешь.

Кстати, не лишен любопытства тот факт, что упоминаемая статья Z цитируется гораздо чаще, чем моя. И подобная ситуация хотя и не правило, но далеко не исключение. Сплошь и рядом некоторые статьи цитируются в качестве пионерских, классических и т. п. совершенно без должных на то оснований. Просто эти статьи каким-то образом попали в «обойму», а затем их мнимая роль закрепляется в результате процесса, лучше всего выражаемого термином «adapted by repetition» («принято в результате многократного повторения»). Получается такое иногда совершенно случайно, мало кто смотрит относительно старые работы, один автор сослался на попавшуюся статью, а потом эта ссылка пошла кочевать из статьи в статью. Но бывает и так (в каком проценте случаев, оценить не берусь), что неоправданное появление ссылки не случайно. Либо автор-приоритетчик сам каким-то образом «организовал» ссылку (в лучшем случае намекнул, а в худшем — просил, а то и требовал). Либо же в физических кругах известно, что автор — человек влиятельный, быть может, склочный или амбициозный. Вот на него и делают ссылку на всякий случай, дабы не нажить неприятностей и т. п. В результате лишь наивные новички думают, что можно без проверки доверять всяким приоритетным утверждениям и ссылкам.

6. В научной среде вопросы приоритета играют немалую роль. Я об этом уже написал кое-что в одной из статей[38] и повторяться не буду. Не помню, чтобы у И. Е. Тамма и в созданном им отделе (сейчас — Отделе теоретической физики им. И. Е. Тамма ФИАНа СССР), где я работаю с 1940 г., когда-либо возникали какие-нибудь существенные споры, а тем более дрязги, связанные с приоритетом. Не помню, чтобы И. Е. когда-либо даже упоминал о своем приоритете, думаю, что он считал это ниже своего достоинства. Поэтому даже не знаю, затрагивали ли его приоритетные вопросы в глубине души. Ландау в этом отношении был более чувствителен и, во всяком случае, иногда не считал нужным скрывать свое недовольство. Примеров не помню, но какое-то чувство неудовлетворенности сохранилось (это совершенно не касалось меня, и, таким образом, речь не идет о чем-то личном). Сам Ландау читал относительно мало статей (для ознакомления с литературой в большей мере служил семинар) и даже свои собственные статьи (т. е. статьи без соавторов) писал не сам. Этим он как-то, помню, и оправдывал отсутствие нужных ссылок в какой-то своей статье. Объяснение в общем резонное. Я лишь думаю, что нельзя, вообще говоря, требовать от других того, что не делаешь сам, а такое с Ландау бывало. Впрочем, это несколько спорный вопрос. Работы и результаты Ландау были лучше, шире известны, чем работы многих других авторов. Да и рассчитывать он мог на большее внимание.

Так или иначе, но я не знаю случаев, когда бы Ландау диктовал, как нужно на него ссылаться. Для контраста приведу один недавний пример. Некий физик W требует от своих аспирантов и вообще «учеников», чтобы они ссылались примерно так: как впервые показано W (а далее ссылка). Я считаю это просто неприличным. Если дается ссылка, а тем более в явном виде («как показано W»), то этого уже более чем достаточно. Из добавки «впервые», как мог бы сказать Ландау, так и торчат уши бесцеремонного приоритетчика. Если Ландау и позволял себе что-то лишнее в вопросах приоритета (в том смысле, что высказывал недовольство и т. п.), то, как я думаю, из чувства справедливости, а не в силу стремления получить еще большую известность и т. п. Когда Ландау был в курсе дела, он всегда отдавал должное другим, и в частности своим соавторам. У нас с Ландау есть только одна общая работа, она посвящена теории сверхпроводимости (ЖЭТФ. 1950. Т. 20. С. 1064). Но этой работе суждено было оказаться наиболее известной работой, в которой я являюсь автором или соавтором. Поскольку имя Ландау пользуется большей известностью, чем мое, а быть может, и по другим причинам в литературе на эту работу иногда ссылаются не как на теорию Гинзбурга и Ландау (в таком порядке, в согласии с алфавитом, стоят наши фамилии[39] в заголовке статьи), а как на теорию Ландау—Гинзбурга или даже одного Ландау. Признаюсь, я замечаю такое, но никогда ни прямо, ни косвенно не обращал на это внимание соответствующих авторов. Думаю, что только такого поведения и можно требовать, не замечать же себе не прикажешь. Так вот, Ландау ценил нашу работу и не раз ее упоминал, и причем всегда вполне корректно. У меня к нему не было никаких претензий, что с соавторами бывает далеко не всегда. Я был этому рад, и, надеюсь, мне поверят, не из мелкого тщеславия. Здесь другое, я ведь хорошо относился к Ландау, уважал его. И если бы он себя вел «не так», то это в моих глазах принизило бы его образ. Трудно это объяснить, кто понимает — тот понимает.

7. Теперь несколько слов об отношении Ландау к Эйнштейну. Начну с упоминания какого-то недоразумения. Ландау не раз рассказывал, в частности мне или при мне, что он один раз в жизни разговаривал с Эйнштейном, насколько помню в Берлине, году, так, в 1930-м. Ландау, по его словам, после семинара пытался «объяснить» Эйнштейну квантовую механику, но безуспешно. Однако Ю. Б. Румер утверждает, что Ландау с Эйнштейном никогда не беседовал[40]. Как понимать это противоречие, не знаю, его выяснение по своему значению напоминает, конечно, типичные пушкиноведческие «проблемы». Но все же интересно: в чем же дело?

Теперь по существу. Ландау, как видно уже из сказанного ранее, ставил Эйнштейна выше всех физиков нашего века, и это мнение просто бесспорно. Ландау называл общую теорию относительности самой красивой из всех существующих физических теорий. Не знаю, бесспорно ли такое мнение, но я его безоговорочно разделяю. Ландау считал вместе с тем, как и многие другие, что последние 30 лет своей жизни (с 1925 г., после работ, посвященных статистике Бозе—Эйнштейна) Эйнштейн шел не по тому пути. Конкретно помню заседание Отделения физико-математических наук АН СССР (происходившее 30 ноября 1955 г. в зале, в котором обычно заседает президиум АН СССР), посвященное 50-летию создания частной теории относительности и памяти Эйнштейна, скончавшегося 18 апреля 1955 г. Вступительное слово произнес И. Е. Тамм, затем было сделано несколько докладов, в том числе мой (об экспериментальной проверке общей теории относительности), а заключительный доклад Ландау был посвящен, кажется, общей теме — об Эйнштейне, его жизни и работе. Доклад Ландау был впечатляющим, но, кроме такого общего воспоминания, запоминилось только одно — Ландау говорил о «трагедии Эйнштейна» в применении к последнему периоду его жизни. Речь не идет о какой-то личной трагедии (ее и не было, если не иметь в виду «обычные» неприятности и болезни), а о научной трагедии. В чем видят эту «трагедию Эйнштейна»? Во-первых, он «не принял» квантовую механику, как считается, не понял ее. Во-вторых, он посвятил долголетние усилия созданию единой теории поля, причем в этом не преуспел.

Я не согласен с подобными заключениями и не считаю, что была какая-то «научная трагедия». Проще обстоит дело с единой теорией поля. Теперь мы знаем, что это направление было плодотворным. Легче всего мне здесь сослаться на статью Янга“. Он отмечает, что попытки Эйнштейна[41] построить единую теорию поля не были особенно успешными и «некоторое время некоторые люди считали, что мысль об объединении (unification) была своего рода навязчивой идеей (obsession), овладевшей Эйнштейном в старости». Далее Янг пишет: «Да, это была навязчивая идея, но навязчивая идея, отвечавшая пониманию (insight) того, какой должна быть фундаментальная структура теоретической физики. И должен добавить, что именно это понимание отвечает направлению развития физики сегодня». Поэтому «трудно сомневаться в том, что убеждение Эйнштейна в важности объединения, которое он стойко защищал от любой гласной или негласной критики, было глубоким проникновением в суть проблемы».

Коротко говоря, причислять работу Эйнштейна над единой теорией поля к числу каких-то неудач нет оснований. Отсутствие конечного результата в данном случае достаточно естественно и ни в коей мере не может изменить такого вывода.

Что касается квантовой теории, то всегда было известно, что роль Эйнштейна в ее развитии до 1925 г. была очень большой. Сейчас, особенно в связи со столетним юбилеем со дня рождения Эйнштейна (14 марта 1979 г.), появилось много новых статей, из которых ясно, что эта роль еще значительнее, чем многие думали[42]. Любопытно было узнать или, точнее, вспомнить, что Н. Бор долгое время резко отрицательно относился к идее Эйнштейна о квантах света (фотонах). Так что в спорах Эйнштейна с Бором далеко не всегда последний оказывался прав, как это обычно принято считать. Что же касается квантовой механики, то неверно говорить об ее отрицании или недооценке Эйнштейном. Дело в другом, в том, что Эйнштейн считал квантовую механику неполной, думал, что за ней «еще что-то есть». Здесь не место развивать эту тему, но, хотя я и придерживаюсь вполне ортодоксальных взглядов на квантовую механику, много раз убеждался, что глубокое преподавание ее основ не так уж распространено, да и в научной литературе поток дискуссионных статей на эту тему отнюдь не иссякает. Здесь мы сталкиваемся с гносеологией, в известном смысле выходим за пределы физики. Распространенное мнение, что все уже в основах квантовой механики, по сути дела, достаточно ясно, скорее всего, справедливо. Однако считать любые сомнения на этот счет каким-то обскурантизмом представляется совершенно неправомочным. Коротко говоря, нет оснований, как мне кажется, и в позиции Эйнштейна в отношении квантовой механики видеть нечто трагическое.

’Эйнштейн всегда был одиночкой[43], работал с немногими сотрудниками. В конце жизни он действительно был как-то в стороне от магистральных дорог развития физики в тот период. Но оставался очень активен в общественной жизни, много переписывался[44]. Его положение никак не назовешь изоляцией, а от почитания ему приходилось уклоняться, оно тяготило.

8. Остановлюсь на своих непрофессиональных отношениях с Ландау. На мысль, что это целесообразно сделать, навело следующее. Заметку, дополнением к которой является настоящий текст, я дал еще в рукописи прочесть нескольким лицам. Было сделано некоторое число замечаний, кое-что я учел, кое-что не считал нужным менять. Но помню сейчас только один совет — вычеркнуть то место, где говорится о подсчете разницы в возрасте. На мой вопрос, почему нужно выбросить, последовал только лаконичный ответ: это лишнее. Я не вычеркнул этого абзаца, но с тех пор затаил мысль: а не была ли причиной совета возможность заключить из абзаца, о котором идет речь, что мы с Ландау были на «ты». Получалось, что я как-то специально хотел дать понять свою близость с Ландау.

Ландау был на «ты», пожалуй, почти со всеми своими учениками харьковского периода. Вообще переход на «ты» не был для него чем-то исключительным и в зрелом возрасте. Правда, с большинством учеников и вообще физиков, попавших в его орбиту уже в Москве, он на «ты» не переходил. Я познакомился с Ландау году в 1939-м или 1940-м, и лет 15 мы были на «вы», хотя довольно часто общались и в целом были в хороших отношениях. В 1953 г. в Москву вернулась моя жена, и у меня появился «дом». Дау бывал у нас, виделись мы и в других местах. Тогда-то Дау как-то решительно предложил перейти на «ты», но я сопротивлялся — мне было трудно начать говорить ему «ты». Дау, однако, отмахнулся от моих возражений и стал говорить мне «ты». Постепенно и я привык, было бы неестественно в таких условиях поступать иначе. Несомненно, переход на «ты» был со стороны Дау проявлением дружеского отношения, я это оценил тогда и ценю сейчас. Но это вовсе не значит, что мы были друзьями в том понимании слова «друг», которое у нас наиболее принято и предполагает большую, тесную, интимную близость. Если бы меня спросили, то к друзьям Ландау я с уверенностью отнес бы только Е. М. Лифшица. Раза два (правда, когда Ландау был болен) я видел со стороны Е. М. проявление тех очень теплых чувств, которые характеризуют истинную дружбу. Со стороны Ландау я таких проявлений не видел по отношению к кому бы то ни было. Конечно, это ничего не доказывает, такое часто проявляется лишь в чрезвычайных обстоятельствах, а многие не любят демонстрировать свои теплые чувства. Но почему-то думаю, хотя в этом и не уверен, что Ландау вообще подобных чувств обычно не питал.

Как Ландау относился ко мне как к физику? Думаю, что положительно, но трезво: видел и сильные и слабые стороны. Это было тем более естественно, что я не стеснялся спрашивать его и о непродуманных вещах, откровенно обнажал свои недостатки (слабость в «технике» и т. п.). При оценках «класса» физика существенно и различное отношение к тем или иным научным достижениям. Например, как уже отмечалось, Ландау не ставил высоко открытие и объяснение эффекта Вавилова—Черенкова. Я же люблю, можно сказать, этот эффект, как мало что другое в физике. В этой связи я ценю — надеюсь, такое замечание не будет нескромным — свою работу (опубликованную в 1940 г.), в которой была дана квантовая теория эффекта Вавилова—Черенкова и, в частности, было показано, что условие излучения следует из законов сохранения энергии и импульса для излучающей частицы и «фотонов в среде» (с энергией ħω и импульсом ħωn/c, где ω — частота и n — показатель преломления среды). Ландау же считал, быть может в связи с тем, что соответствующие квантовые поправки обычно весьма малы и достаточно пользоваться классической теорией, что упомянутая моя работа особой ценности не представляет. Кстати, именно в связи с этой работой Ландау в 1939 г. (а быть может, и в 1940 г.) впервые, по-видимому, услышал мое имя и как-то идентифицировал меня. В тот период группы (отделы) И. Е. Тамма (в ФИАНе) и Л. Д. Ландау (в ИФП) систематически устраивали «встречи» то в одном, то в другом институте. И я помню, как в тесном кабинете И. Е. Тамма на Миусах (в бывшей уборной!) Игорь Евгеньевич рассказал о моей работе, а Ландау весьма холодно реагировал на это.

Какой класс дал бы мне Ландау по своей упомянутой логарифмической шкале? Ландау я об этом никогда не спрашивал, считал бестактным, а быть может, боялся получить какую-либо «бесклассовую» оценку. Кстати, насколько помню, с годами Ландау все меньше занимался подобной классификацией.

9. Выше, помимо Ландау, я немало пишу и о себе. Да иногда еще Гинзбург прав, а Ландау и другие неправы. Недоброжелательный читатель вполне может отсюда вывести нелестные для меня заключения.

Но на недоброжелательных читателей не следует рассчитывать, они всегда найдут пищу для критики, даже если, согласно известному анекдоту, отредактировать сосну до ее превращения в телеграфный столб. Что же касается доброжелательного читателя, то если он имеет жизненный опыт, то, как я верю, все поймет правильно. Но неопытной молодежи, а для нее же в основном предназначен сборник, быть может, нелишне кое-что пояснить.

В науке, как и в искусстве и литературе, не может быть, не должно быть и фактически нет разделения только на две категории — на выдающихся или великих людей (будем так условно говорить) и на некий безликий плебс. Напротив, имеются все градации, существует целый спектр достижений, способностей, уровней знаний и т. д. и т. п. Великий физик получает такой титул за то, что его лучшие результаты находятся на соответствующем уровне, недостижимом для нижестоящих. Но он, конечно, может делать и слабые и даже ошибочные работы. Обычно великий или поистине выдающийся физик реже ошибается, чаще оказывается правым, чем физики классом пониже. Вместе с тем само существование таких физиков классом пониже неизбежно и необходимо, причем, и это главное, сами они отнюдь не пешки. Если их вообще можно назвать физиками, то они должны иметь свое мнение по многим вопросам и вполне способны оказываться правыми в спорах с «вышестоящими» в табеле о рангах. Коротко говоря, то, что я был иногда прав в спорах с Ландау, ни в малейшей мере не умаляет его достоинств и свидетельствует в лучшем случае о том, что я физик, а не представитель какой-либо иной специальности. Все это столь ясно, что, быть может, и пояснять было излишне.

Менее прост ответ на вопрос: а зачем же все-таки приводить именно примеры, когда прав автор, и вообще почему он не скрылся с читательских глаз[45]. Здесь я, во-первых, согласен, что лучше бы автору скрыться. Но, во-вторых, это трудно, а иногда и невозможно сделать в воспоминаниях. Если писать не с чужих слов, а приводить факты, то что же вспоминающий помнит? Чаще всего он помнит эпизоды и случаи, когда он говорил с тем, кого вспоминает, и вообще в чем сам участвовал. У меня к тому же плохая или, точнее, какая-то селективная память с высоким порогом. Я хорошо помню свои ошибки, помню достижения, иногда запоминаю какие-то никчемные, ненужные мне факты и имена, не помню стихов, но на десятилетия могу запомнить существование какой-то ссылки на литературный источник.

Так и получилась в настоящей статье картина неоднородная, неравноценная, субъективная. Если убояться «криков беотийцев», то нужно значительную часть написанного просто выбросить. Но я предпочитаю предоставить благожелательным читателям самим отобрать интересное и пренебречь тем, что кажется им не заслуживающим внимания. Тут важно и то, что разным людям совсем не одни и те же моменты кажутся нужными или ненужными, любопытными или неинтересными. Поэтому неизвестно, на кого же ориентироваться. Правильнее всего поэтому для автора не приноравливаться к читателям, а идти своим путем. В таком убеждении особенно укрепил меня такой пример. Одну из своих статей я закончил довольно цветистой, «красивой» фразой. Признаюсь, что склонен к такому стилю, а не к тому, чтобы рукопись как бы обрывалась. И вот эту статью в рукописи смотрели два человека, оба — известные физики. Один из них об упомянутой последней фразе статьи сказал, что ее нужно выбросить, она лишняя и т. п. Другой же назвал эту же фразу лучшей во всей статье. Так кого же слушаться? Очевидно, в таких вопросах нужно прислушиваться в первую очередь к себе самому.

10. Прошло уже почти 19 лет (к моменту, когда пишется эта статья) с тех пор, как мы лишены возможности обсуждать с Ландау физические вопросы. В физике активно работают сейчас многие, кто и в глаза не видел Ландау. Поколение же, к которому я принадлежу, стало старшим поколением, по возрасту мы уже перегнали Учителя. Но я по-прежнему неизменно вспоминаю Дау и ощущаю его отсутствие как большую и, главное, если можно так выразиться, актуальную потерю. Этого не объяснишь только дружескими чувствами к Дау и его трагическим концом. Важным, быть может, самым важным фактором я здесь считаю естественные чувства — человека, который любит свою профессию, играющую в его жизни очень большую роль. И такой человек не может не тосковать, не чувствовать пустоту в связи с утратой, отсутствием того, кто долгие годы был столь ярким светилом на физическом небосклоне, кто жил на Олимпе.

В. И. Гольданский В КАЛЕЙДОСКОПЕ ПАМЯТИ

Чаще всего Дау видится мне в своей уютной маленькой комнатке на верхнем этаже квартиры в физпроблемском дворе, в любимой его позе: он полулежит на диване, опершись на левый локоть, откинувшись спиной к настенному ковру. Правая рука активно участвует в разговоре, она согнута в локте, ладонь выброшена вперед и подчеркивает его мысли энергичными жестами. Иногда в речи — саркастические интонации, иногда что-то говорится почти нараспев, особенно когда он торжествует победу в каком-то споре или касается любимых тем, где у него есть почти канонические тексты (мы называем их «пластинками Дау»). Как же это мы не записали ни одного монолога Дау на пленку или хотя бы на бумагу, но подробно, для самих себя на память, тут же, по свежим следам!

Общение наше началось зимой 1942/43 г. в Казани, в молодежной компании, в доме будущего академика Георгия Константиновича (тогда просто Зорика) Скрябина и его жены Ирины Борисовны — Иры. Не помню, ни кто привел меня к ранее незнакомым мне хозяевам дома, ни деталей этого вечера. Помню только, что Лев Давидович был в центре внимания, много и оживленно говорил и держался очень просто, на равных со всеми. Помню и обратный путь с ним вдвоем по темной Казани «верхами», через скверы и овражки, с Большой Красной на улицу Калинина. Допытываюсь, в каком объеме химику надо знать математику и теорфизику, достаточно ли университетских курсов, что нужнее всего сверх них. Лев Давидович отвечает, что теория функции комплексного переменного не так уж обязательна, а вот векторный анализ совершенно необходим, приводит массу конкретных тому примеров из области физической химии. Столь же подробно говорил он и о статистической физике — быть может, в связи с тем, что Е. М. Лифшиц читал тогда этот курс всем желающим химикам в одной из аудиторий Казанского университета, в зданиях которого сосредоточились в 1941—1943 гг. славнейшие наши физические и химические институты, в тесноте да не в обиде.

Знакомство наше продолжалось в Москве, куда я переехал летом 1943 г. Дом в физпроблемском дворе быстро заполнялся возвращавшимися из Казани сотрудниками, я заходил к своему родственнику А. И. Шальникову, к жившим там короткое время Харитонам и все чаще встречался с Львом Давидовичем, который вскоре предложил называть его просто Дау.

К концу войны физпроблемовцы стали довольно часто собираться в своем зале потанцевать под радиолу. Царил Олег Писаржевский — референт П. Л. Капицы, в будущем автор «Менделеева» и «Ферсмана» (книг из серии «Жизнь замечательных людей»). Дау хотя и не танцевал (разве что иногда топтался в полушутку под музыку), но почти всегда тоже появлялся на этих сборищах в институтском зале, сидел где-нибудь в углу, плотно окруженный собеседниками и (что немаловажно!) собеседницами. Его рассказы и поучения — уже упоминавшиеся «пластинки Дау» — успешно конкурировали с танцевальными пластинками, которые фирма «Мелодия» в последнее время воскресила для нас во многих ретроизданиях. Он вообще любил танцевальные вечера, часто агитировал меня вместе сходить на них, будь то в Институт химфизики — в конце сороковых, в ФИАН — в пятидесятые, а в последний год перед катастрофой — в дом к моим новым коктебельским друзьям. Его появление всегда становилось событием, а сам он — достопримечательностью вечера, звучала праздничная музыка, кругом было много красивых оживленных лиц, и все это его откровенно радовало. Вместе с тем всем окружающим доставляла живую радость неожиданная встреча с Дау, возможность говорить и общаться с ним.

Особенно часто мы стали видеться с 1946 г., когда я поселился во дворе Института химфизики в близком соседстве с Дау. Зимой этого года я пару раз слушал удивительно ясные популярные лекции Дау на наиболее животрепещущую в то время тему — об атомной бомбе. Август принес с собой опалу П. Л. Капицы, а тем самым и новую тематику для Дау.

Помню вечер в Институте химической физики в конце 1946 г., посвященный избранию Ю. Б. Харитона и Я. Б. Зельдовича в члены-корреспонденты АН СССР. В зачитанных мной на этом вечере шуточных стихах о присутствующих были и такие строки: «О чем-то размышляет Дау, весь углубившись в созерцанье, наверно, деву увидал, весьма достойную вниманья».

На тех же выборах сам Дау стал, как известно, академиком, минуя членкоррскую стадию. Придя поздравлять его, я вспомнил известное английское выражение: «Gentle art of making enemies» — «Благородное искусство создавать врагов». Дау выдал острые, краткие, меткие характеристики некоторым нашим физикам — подчас разя их попарно, а то и целыми очередями. «Дау, — сказал я ему, — нет сомнения, что вы самый лучший из наших физиков. Зачем же вам быть лучшим в таком неважном ряду, не почетнее ли — лучшим среди лучших». Дау засмеялся и «переменил пластинку».

Отрывочные воспоминания последующих нескольких лет.

Любовь Дау к классификациям. Не буду подробно повторять здесь общеизвестные примеры, которые приводились в книгах о нем и наверняка уже вставлены и в этот сборник воспоминаний. Например, теоретики нулевого класса — Ньютон, Эйнштейн, а теоретиков первого класса — двенадцать плюс (посмертно) тринадцатый — Ферми. Классификация мужчин — по тому, что для них ценнее всего в женщинах (душисты, фигуристы, красивисты и т. п., к душистам он с осуждением причислял и меня). А вот — по Ландау — пять классов «присутственных мест» в порядке убывания их качества — учреждение, заведение, лавочка, кабак, бардак. Собственный институт Дау ценил очень высоко — почти по высшему классу, нашу химфизику третировал как лавочку, главным образом за излишне большую численность научных сотрудников, не всегда, притом, должного, с его точки зрения, качества.

Одной из любимых его характеристик человека, под чьим крылом благоденствуют разные прохвосты, была «дряннолюбец». Это относилось и к тем, кто голосовал на выборах в Академию за недостойных кандидатов.

Несколько раз Дау присоединялся к нам, когда мы с женой, к которой он относился очень тепло, отправлялись на лыжные прогулки в Узкое. Сам я — лыжник очень неважный (недаром Я. Б. Зельдович, глядя, как моя жена и я съезжаем с гор — месяца за четыре до рождения нашего младшего сына, сказал, что, по его впечатлению, из нас двоих это я — беременный), но Дау не достигал и моего уровня. Он не катался, не ходил, а передвигался на лыжах — и тем не менее получал от этого явное удовольствие.

Еще из отрывочных воспоминаний.

Дау приходит ко мне на день рождения — чудный возраст, 27 лет. «Ну вот, — объявляет он присутствующим, — в последний раз Витя Гольданской (он часто меня так называл — с ударением на последнем слоге) празднует день рождения из серии nⁿ, где и целое число». Да, ничего не скажешь, дожить до 44 = 256 лет еще никому не удавалось.

Дау любит Симонова, читает наизусть строфы его стихов.

Летом 1951 г. перед нашим отъездом с путевками в Новый Афон он звонит на прощание, чтобы мы во чтобы то ни стало достали маленькую брошюру Дмитрия Гулиа «О моей книге „История Абхазии“», — она-де необычайно пригодится нам в жизни, когда придется от чего-либо отмежевываться.

Действительно, пример для отмежевывания образцовый — видно, здорово прижали виднейшего народного поэта Абхазии, чтобы из-под его пера вышли такие навсегда запомнившиеся мне строки, которыми начинается брошюрка: «В силу целого ряда причин в давно прошедшие годы из моих рук вышла путаная в своих посылках и выводах, лженаучная, антимарксистская книга». А через несколько строк: «Последуем за автором далее. Вот еще один пример моих бездоказательных рассуждений».

Со смаком зачитывая нараспев эти фразы, Дау размахивал в такт рукой.

Начиная, кажется, с 1952 г. мы несколько лет подряд вместе встречали Новый год в большой компании, поочередно друг у друга, в домах химфизики и физпроблем, а 1 января вечером собирались на «черствые именины». Другие традиционные общие встречи бывали в дни рождения. Ставились шарады, в которых суперзвездой (как и в поэтическом творчестве на темы о физике и физиках) был А. С. Компанеец — старейший из учеников Дау, первый из сдавших ему теорминимум. Дау заливался хохотом, когда в слоге «ров» Компанеец в туго обтягивающих его кальсонах, долженствующих изображать лосины, атаковал крепость — шкаф, взбираясь по стремянке, или в слоге «АН» изображал академика Т. Д. Лысенко, рапортующего о сверхурожаях и сверхудоях и рассказывающего о своих «научных» методах.

Под Новый, 1956 г. мы вместе с Компанейцем написали пьесу «День ученого мужа» и разыграли ее в лицах в ночь на 1 января на квартире у Дау.

Между тем времена заметно менялись (в нашей пьесе это нашло выражение в сценке «слухи») — близилось возобновление международных встреч физиков, появление Дау в Московском университете, долгое время бывшем в физике олицетворением совершенно неприемлемых для него тенденций.

Весной 1956 г. в помещении ФИАНа состоялась большая международная конференция по физике высоких энергий, где встретились звезды первой величины, среди них восемь (четверо наших ученых и четверо американцев) будущих лауреатов Нобелевских премий.

При всем ясном понимании величия Дау я был тем не менее радостно поражен тем необычайным пиететом, который испытывали к нему иностранные гости. Стоило ему подняться с места или возвысить голос для вопроса или захмечания, как сплошь заполненный зал затихал, а каждый из гостей весь обращался во внимание. Совершенно еще юный с виду Мюррей Гелл-Манн буквально не отводил от Дау восхищенного взгляда и вообще был от него в полном восторге. Очень тепло и дружески прошел домашний прием иностранцев у Дау, полный веселья, шуток и надежд, столь характерных для этой незабываемой весны, прологом которой стал XX съезд КПСС.

Вспоминаются и другие международные конференции с участием Дау: Киев летом 1959 г., Москва летом 1960 г.

Сценка в холле гостиницы, где мы все жили во время киевской конференции. Гейзенберг и Дау о чем-то тихо говорят, поодаль — группа почтительно любопытствующих. К великим подходит Альварец и поочередно отводит каждого из них в сторону и проводит тест. Он открывает столбиком одно за другим числа 1000, 40, 1000, 30, 1000, 20, 1000, 10 и просит быстро называть сумму. Тысяча, тысяча сорок, две тысячи сорок, две тысячи семьдесят, три тысячи семьдесят, три тысячи девяносто, четыре тысячи девяносто… Но вместо окончательного итога в четыре тысячи сто все почему-то мгновенно произносят: пять тысяч. На сей раз улов особенно завидный — и Гейзенберг, и Дау оба ошибаются, и Альварец, довольный, уходит со своей задачкой к другим группам.

Короткое выступление Дау с места, в котором он, еле сдерживаясь от смеха, буквально разгромил одного из ведущих докладчиков московской конференции по ядерным реакциям, до сих пор занимает одно из центральных мест в излюбленном рассказе Мессбауэра о его первом посещении Москвы.

Не буду вспоминать здесь о праздновании 50-летия Дау в Институте физпроблем — эта тема, думаю, достаточно богато отражена, ведь очевидцы и активные участники этого юбилея исчислялись сотнями. Тысячи зрителей помнят о дне Архимеда на ступенях физфака МГУ в мае 1961 г. и последующем капустнике в актовом зале, когда почетными гостями праздника были Нильс Бор и Дау.

Поэтому обращусь к более «камерным» примерам — на сей раз прямо относящимся к физике.

Зимой 1954 г. благодаря инициативе Я. А. Смородинского наши ядерщики-экспериментаторы получили замечательный подарок — курс лекций по теории атомного ядра, прочитанный Л. Д. Ландау в Институте атомной энергии им. И. В. Курчатова и изданный в 1955 г. в виде книги Л. Д. Ландау и Я. А. Смородинского. Этот курс сыграл весьма большую роль в развитии советской ядерной науки как фундаментальной науки, в привлечении к ней широкого внимания физиков, работавших в других областях.

Осенью 1954 г. мы с М. И. Подгорецким попросили Дау представить в «Доклады АН СССР» нашу статью о применении функций корреляций к исследованию механизма ядерных превращений. В этой статье мы показали, что широко известный метод совпадений фактически является лишь частным случаем гораздо более общего корреляционного метода, свободного к тому же от всяких ограничений по разрешающему времени.

Дау мгновенно разобрался в сути вопроса, которым мы занимались много недель, и потребовал дополнить статью выводом формул для дисперсии функций корреляции, т. е. показать, каковы статистические ошибки обобщенного метода. Управившись с этим заданием, мы ясно увидели, что только теперь статья действительно приобрела законченный характер. И поныне я горжусь тем, что под заглавием этой давней статьи стоит: «Представлено академиком Л. Д. Ландау 9 октября 1954 г.».

В конце 1956 или в начале 1957 г., зайдя к Дау, я нашел его необычайно оживленным. Он увел меня наверх и подробно, увлеченно рассказал об идее сохранения комбинированной четности. Пожалуй, ни разу больше я не слышал, чтобы он с таким юношеским пылом рассказывал о своей «кухне», о том, как родилась мысль, что для инвариантности физических законов одновременно с превращением левой руки в правую (он изображал три координатных оси пальцами обеих рук навстречу друг другу) электроны левой руки должны становиться в правой руке позитронами. Временами он задумывался, уходил в себя, замолкал, а потом вновь продолжал увлеченный рассказ. При этом он не написал ни одной формулы, иногда только произносил их эскизно, бегло, как давно знакомый текст.

А вот пример из ландауской «математики в быту». В машине, по дороге в Узкое, мы с женой рассказали Дау об артисте, выступавшем накануне в Доме литераторов с таким номером. Перед ним на полу большие вертикальные счеты с тремя горизонтальными струнами, слева на этих струнах соответственно 3, 5 и 7 роликов. Нужно по очереди перебрасывать слева направо любое количество роликов с любой, но только одной зараз струны. Выигрывает тот, кто отбрасывает ролики последним, так что партнеру уже ничего не остается. Дау задумался, и беседа прервалась. Когда мы выгружали лыжи в Узком, он дал общее решение задачи. Если правильно играть, выиграет всегда начинающий. Ему надо первым ходом перебросить один ролик из семерки, а потом играть так, чтобы после каждого его хода в сумме по трем струнам оставалось четное число единиц в каждом из трех разрядов двоичной системы. На недоуменные вопросы моей жены последовало объяснение Дау, что такое двоичная система, зачехМ она нужна и почему 3, 5 и 7 — это 11, 101 и 111. Вряд ли артист из Дома литераторов мог предполагать, что правила его игры имеют такое теоретическое обоснование!

Годы шли, сейчас в ретроспективе многое сливается, часто трудно сказать, что было раньше, а что позже. Близилось роковое воскресенье 7 января 1962 г.

За четыре дня до этого Дау позвонил нам. К телефону подошла жена. Она думала, что нужен я, но Дау звонил именно ей — и не по делу, а поздравить с наступившим Новым годом. Последующие события навсегда запечатлели в нашей памяти поздравление Льва Давидовича, его шутливо-торжественный тон, хотя ничего необычного, особенного тут не было. «Сейчас, когда народы Африки успешно борются за свое освобождение, желаю Вам в Новом году приобрести самостоятельность и свободу», — и дальше обычная «пластинка Дау» о том, что отдыхать надо врозь, что не следует ездить в Тулу со своим самоваром.

Мы должны были встретиться «на той неделе» и собирались пойти вместе в гости.

Но воскресным вечером А. И. Шальников тревожным звонком подключил Н. Н. Семенова к срочным розыскам чистой мочевины, требующейся по настоянию нейрохирургов. Храню памятную картонку с надписью «N 1. Prof. Lev Landau с/о BE А Medical Officer, BEA Medical Centre, London Airport» — от первой лекарственной упаковки, экстренно присланной для Дау Максвеллом из «Пергамон пресс» с первым же лондонским самолетом. Началась эпопея борьбы за жизнь Дау.

Осенью, уже в Институте нейрохирургии, меня впервые впустили к нему в палату, он лежал в постели — дремлющий, непривычно отчужденный, с каким-то незнакомым лицом. В палате был еще А. И. Шальников и другой, незнакомый мне человек. Вскоре он ушел, и я спросил Шальникова, кто это был. Шальников назвал фамилию, и тут послышался слабый голос Дау: «Очень слабый физик», — отрекомендовал он посетителя. Как я обрадовался — жив курилка! Мне показалось, что Дау снова стал прежним, что все вернется на круги своя. Увы, надежды не оправдались. Дау совсем перестал говорить о физике, был почти безучастен к окружающему, постоянно жаловался на боли в ноге, на потерю памяти. Память его сохранилась как-то избирательно, например он по-прежнему свободно говорил по-английски, но многое вовсе улетучилось. Совершенно потеряна им была способность воспринимать новое. К примеру, Я. А. Смородинский и я несколько раз рассказывали ему новость о двух типах нейтрино — электронном и мюонном, и каждый раз он воспринимал это как услышанное только что, впервые. Вместе с тем подчас он высказывал очень меткие мысли и характеристики, тогда перед собеседником мелькал проблеск прежнего Дау.

Особенно характерным для его нового состояния, для трагического положения прикованного Прометея, в котором он оказался, показался мне наш разговор в больнице АН СССР в октябре 1962 г., в день, который был бы полон огромной радости для здорового Дау, в день Нобелевской премии.

— Дау, поздравляю с Нобелевской премией, — сказал я, подходя к нему.

— Надо говорить не Нобелевской, а Нобелевской, — отозвался Дау и спросил, кто еще получил премии. Я назвал Стейнбека.

— Не люблю Стейнбека.

— Отчего же? После смерти Фолкнера и Хемингуэя он, конечно, крупнейший из американских писателей.

— А разве Хемингуэй умер? Наверно, это было уже не при мне.

Эти слова Дау буквально перевернули мне душу. После паузы я продолжил:

— Нет, Дау, он умер еще летом прошлого года. Я очень любил Хемингуэя.

— Почему же «любил»? Ведь не его же, а его произведения, надо говорить «люблю».

После паузы Дау продолжает:

— Как Мила? Как сын?

— Какой из них, Дау, у нас их двое?

— Двое? Не помню, я помню только одного. Я многого не помню, например совсем забыл обстоятельства смерти своих родителей.

Впереди было еще более пяти лет «другой жизни» Дау, но писать об этом грустно и тяжело. Мы навсегда запомнили Дау таким, каким он был до своей первой смерти, и навсегда будем благодарны судьбе за то, что наши жизни как-то соприкасались.

Л. П. Горьков «МОЛОДЫЕ ЛЮДИ»

Дау был очень тощ. Он влетал к нам в комнату, складывался в кресле, скрутив ноги винтом, потирая руки характерным угловатым жестом — широко растопырив локти, и начинал какой-либо оживленный разговор. Эти моменты мы очень любили (мы — это трое: И. Е. Дзялошинский, Л. П. Питаевский и я, в то время самые молодые сотрудники теоретического отдела ИФП). Предмет очередной беседы мог быть самый разнообразный. В частности, она могла явиться продолжением предыдущего разговора на научную тему, продолжением непосредственно с того места, где он прервался в прошлый раз. В этом случае беседа могла сразу пойти на высоких тонах. Правда, дозволялось спорить.

Если удавалось ввернуть что-то дельное, что заставляло Дау задуматься, он несколько утихал. Увы, это происходило не всегда — чаще, конечно, Дау бывал прав. В подобных случаях могла последовать выразительная воспитательная речь — мы-де начали лениться или мы-де слишком много философствуем и размышляем вместо того, чтобы работать, а работать — это значит писать чернилами на бумаге! «Просто так думать, — говорил Дау, — очень трудно, а все время думать — невозможно. Работать надо!» Попутно Дау замечал, что классики марксизма давно доказали, что только труд создал человека, и с удовольствием приводил какой-нибудь пример, когда, скажем, ученого избрали в академики, а он пссле этого, как ему, Дау, кажется, перестал работать. «Вы же видите, — втолковывал Дау, — он вот-вот опять залезет на дерево!» Сделав несколько подобных замечаний, Дау искал другие темы. Но иногда Дау выскакивал в раздражении. Это было очень неприятно — конечно, мы Дау побаивались. У меня сейчас есть понимание, что нас троих Дау по молодости нашей слегка щадил — я сам видел несколько сцен, когда Дау в отчаянии топал ногами, воздевая руки к небу, и вообще вопил и был довольно разнообразен в эпитетах, если считал, что преподносимый ему научный результат есть, как он говорил, вранье!

Правда, мы все трое были довольно самолюбивы и старались зря к нему не лезть.

Чаще появление Дау в нашей комнате было мирным. Он усаживался, как сказано, в кресле, и начинался «трёп» на любую тему. Начать его могли, например, мы, задав вопрос о какой-либо работе. Ответ, как говорят, зависел. Дау часто говорил, что 90% работ, публикуемых в том же «Physical Review», относятся к разряду «тихой патологии», соответственно их авторы классифицировались как «патологи». Это был вполне мирный и рабочий термин, так как под определением подразумевалось только, что автор чужих результатов не присваивает, своих не имеет, но лженаукой не занимается, а тихо и ненужно ковыряется в своей области. Не исключалось, что «патолог» может сделать и хорошую работу. (Не исключалось и обратное, именно что сильный человек может испустить «патологическую» работу «ни о чем»). Был, правда, еще «бред» или «бредятина».

Всей классификации я уже не помню. Суть же талантливых и удачных работ Дау любил обсуждать и разъяснять каждому, кто желал слушать. Особенно это касалось тех вопросов, над которыми он и сам когда-то размышлял (впрочем, вопросов, с которыми он не был знаком, оказывалось не так уж много). Но что вызывало в Дау раздражение — это псевдоученые труды, когда пустая суть дела пряталась за ненужной математикой, тяжеловесными фразами. И уж прямую ненависть вызывали агрессивная претензия на научный результат, самореклама («эксгибиционизм!» — кричал он) и, конечно, научный обман, закрывание глаз на то, что результат или утверждение противоречат общеизвестным истинам. В этих случаях речь Дау длилась долго и иногда кончалась превентивной просьбой к нам «не позорить его седины». После этого он опять исчезал.

Дау был человек общительный, а потому после подобных исчезновений у него, видимо, оставалось ощущение, что он что-то сегодня недоделал. Другими словами, можно было быть уверенным, что он появится в нашей комнате снова. Он и появлялся, обычно в очень благодушном настроении, и на сей раз начинал с порога какой-нибудь побасенкой либо осведомлялся, что поделывают «молодые люди». Трудно сформулировать, о чем, собственно, шла речь дальше. Тут возникали и наши дела, и взаимоотношения разных лиц, сюда вкрапливались максимы вроде того, что «все женщины любят учиться» (кстати, как всегда, Дау был прав), давались характеристики разных физиков, причем объяснялось, что сравнивать таланты надо в логарифмической шкале, как это водится при определении яркости звезд, поскольку один-два результата человека не делают (себя Дау, точно не помню, но относил куда-то уж очень далеко). Отсюда было опять рукой подать до какого-то конкретного физического вопроса. Вопрос исчерпывался, и Дау снова начинал излагать житейскую мудрость. По мнению Дау, для большинства знакомых нам людей половина (если не все) из их бед происходит от того, что они привыкли думать в науке (да и то-де не всегда), но редко используют этот процесс в повседневной жизни. Не уверен, что сам Дау был так уж всегда последователен в этом правиле, но помню, что сама мысль эта меня тогда поразила.

Частым коньком Дау были рассуждения насчет того, что «жадным быть нехорошо», что «жадность до добра не доведет». Понятие «жадность» имело широкий спектр: от жадности, так сказать, житейской до стремления прихватить под себя научное направление, неоправданно раздуть свое влияние. Правда, по Дау, обычно выходило, что в назидание остальным «шельму бог метит!» (тут опять же, конечно, приводились и иллюстрирующие примеры, включая историю, как одной «шельме» парикмахер нечаянно отстриг ухо).

В общем это была каша из блестящих парадоксов, личностей, утверждений, конкретных замечаний, историй, анекдотов и т. д. А главное для нас — это не был монолог: нас было трое, все мы были очень разные и в вопросах и комментариях, при надлежащем к Дау почтении, себе не отказывали. Забегали в нашу комнату и Е. М. Лифшиц, И. М. Халатников, А. А. Абрикосов. В большинстве случаев Дау всем благодушно позволял себя теребить, хотя и был всегда настороже. Когда же ему надоедало, он вставал, говорил: «С ума сошел, домой пошел!» — и уходил.

Честно говоря, я до сих пор до конца не понимаю его отношения и причин этого, я бы сказал, интереса к нам. Это не было сознательным поведением. При известной доле актерства в Дау всегда было очень много искренности. В то же время разница в жизненном опыте, огромное количество человеческих знакомств, наконец, научное превосходство — все это ставило его не только над нами, но и, казалось бы, далеко от нас. Мы были далеки по кругу знакомых, близких. Здесь не могла идти речь о личной дружбе — мы были из совсем разных поколений. Тем не менее интерес был (разумеется, не только к нам троим), и я думаю, что, скорее всего, он был выражением жизнелюбия Дау. Кроме того, он был великий классификатор и коллекционер характеров. Разговаривать с людьми и отмечать их слабости, сложности, сильные стороны, а главное, наслаждаться противоречиями между их словами и поступками, после чего «классифицировать», — это занятие было для него такой же насущной потребностью, как и наука. Известно, что он очень любил читать книги по истории, знал бездну деталей и подробностей. Фактическая сторона была для него всегда прежде всего, и здесь, мне кажется, проявлялась та же черта — исторические фигуры он хотел представить себе как людские характеры. Царь Иван Васильевич был для него, несомненно, живой персонаж и вызывал жгучее любопытство, хотя не вызывал, естественно, любви.

Я знал Льва Давидовича Ландау около десяти лет, но в этих своих заметках я ограничился теми воспоминаниями, которые относятся к середине 50-х годов. Для меня — это светлое время. Кто-то, вероятно, приведет больше деталей, раскрывающих облик Ландау — великого ученого и Ландау — отнюдь не простого человека, кто-то опишет красочную картину его юбилея. Но если я могу причислить себя к школе Ландау, то этим я во многом обязан именно неповторимому общению с Дау в ранние свои годы.

Д. С. Данин ПЫЛКАЯ ТРЕЗВОСТЬ ЮНОСТИ[46]

8 апреля 1930 г. Бетти Шульц, бессменная секретарша профессора Бора, сделала запись в книге иностранных гостей института: «Д-р Ландау из Ленинграда».

Доктору было двадцать два. Однако в институтском здании на Блегдамсвей этим никого нельзя было удивить. Равно как и отчаянной юношеской худобой. И непорочной свежестью лица. И воинственной категоричностью неутомимого правдолюбия.

…Бескомпромиссность исследовательской этики была еще и логикой поведения редкостно одаренного юноши из Советской России. Стиль проявления этой логики, пожалуй, всего более роднил его с Вольфгангом Паули. Тот, теперь уже тридцатилетний, профессорствовал в это время в Цюрихе, а некогда — в свои девятнадцать — прославился незабвенной фразой: «Знаете ли, то, что нам сейчас сообщил господин Эйнштейн, вовсе не столь уж глупо!» Ландау тоже мог показаться дурно воспитанным, хотя — видит бог! — его заботливые родители, отец-инженер и мама-врач, делали в своем бакинском доме все, чтобы сын их рос хорошим мальчиком… Но пылкая трезвость — это неверно, будто трезвости принудительно сопутствует холодность, — темпераментная трезвость его мышления устанавливала собственную шкалу ценностей. И по этой логически выверенной шкале такие добродетели, как смирение перед авторитетом или почтительность к возрасту, никакой ценой не обладали. К восемнадцати годам он уже осознал себя вполне самостоятельным исследователем в самой современной области знания — квантовой физике. А к моменту приезда в Копенгаген он был уже автором десятка печатных работ. И полагал, что в этой сфере ему ведомо все, сделанное другими. Да не просто ведомо, но пережито его мыслью — наново пересоздано его стремительной сообразительностью.

«…Он из тех, кто никогда не вчитывался в детали чужой работы. Он проглядывал ее, чтобы схватить суть намерений автора, а потом усаживался и воспроизводил полученные результаты своим собственным путем».

Так впоследствии рассказывал историку физики Дж. Хэйлброну известный теоретик Рудольф Пайерлс. И рассказывал не понаслышке: в январе 1930 г. они с Ландау трудились в Цюрихе над их первой совместной статьей. На свой лад они пытались расширить власть революционных физических представлений. И Пайерлс воочию видел, как осваивал Ландау новости теории.

Проездом он побывал тогда на эйнштейновском семинаре в Берлине. Зная о многолетней и безысходной дискуссии Бор — Эйнштейн, он захотел выступить на стороне Бора и внушить Эйнштейну, что основы квантовой механики безупречны, а выводы из нее неизбежны и потому безнадежны атаки Эйнштейна на знаменитое соотношение неопределенностей: в микромире нельзя вернуться к однозначной классической причинности, это — вероятностный мир…

Ландау приготовился — даже не к спору, а к штурму. Прекрасные монологи безотказной убедительности теснились в его голове… Вот только осталось неизвестным достоверно, состоялся ли штурм. Из позднейших лаконичных рассказов самого Ландау следовало с несомненностью лишь это — он приготовился и жаждал боя. Но есть свидетельство, что то ли он не нашел подходящей обстановки, то ли не решился… Так или иначе, кажется, это был единственный случай, когда его агрессивное иконоборчество отступило, не проявив себя.

В других случаях оно не отступало. Вскоре, на исходе лета 1930 г., он очутился — тоже ненадолго — в Бристоле, где ознакомился с недавним докладом Поля Дирака в Ливерпуле. Воспылав несогласием — неважно, с чем именно, — он 9 сентября отправил из Бристоля односложную телеграмму Бору с кратчайшей рецензией по-немецки: «Квач!» («Чепуха!») Меж тем мало кого он ставил столь же высоко, как Дирака — приветливого молчальника и безусловного гения.

Впрочем, Ландау не щадил и себя. Он говаривал, что сознает, отчего все называют его коротко — Дау: «Это от французской транскрипции моей фамилии — „Л’ан Дау“, что значит просто — „осел Дау“».

Словом, явившийся на Запад «из лона жизнедеятельной группы молодых советских физиков» (по выражению одного боровского ассистента), Дау сразу почувствовал себя в Копенгагене раскованно и легко. Сразу — как дома. А это было немаловажно для раскрытия его возможностей. Он, язвящий, только со стороны мог показаться неуязвимым. Он был строг в самооценке. При всей своей демонстративной независимости жить замкнуто и работать уединенно он не мог и не умел. И очень нуждался в любви (если б не пиетет перед его именем, тут хорошо бы сказать — по-щенячьи).

Фру Маргарет Бор: «Нильс оценил и полюбил его с первого дня. И понял его нрав… Вы знаете, он бывал несносен, перебивал Нильса, высмеивал старших, походил на взлохмаченного мальчишку… Это про таких говорят: „анфан террибль“. Но как он был талантлив и как правдив!»

В начале мая Бор уехал в Англию с Фарадеевской лекцией. И Ландау уехал в Кембридж с замыслом одной принципиальной работы по магнетизму. Еще было далеко до конца его первой заграничной командировки. Она позволяла ему полтора года странствовать по физическим центрам Европы — набираться ума-разума и в свой черед блистать умом-разумом там, где квантовые идеи пожинали тогда наибольший урожай.

Он и странствовал. Так, в сентябрьский Бристоль, откуда послал он Бору свою «антидираковскую» телеграмму, его, длинноногого и невесомого, занесло на багажнике мотоцикла одного из его тогдашних приятелей. Они путешествовали в ту пору вдвоем, покинув ненадолго резерфордовскую лабораторию. И перед отъездом Ландау, дурачась, посылал Бору приветы от их мотоцикла. В том августовском письме, написанном детским почерком, он напозволял себе и другие непринужденные вольности: «…Дирак еще не влюбился. Я занимаюсь всякими мелочами, и, кажется, кое-что получается. А вообще, кроме тенниса, никакого физического смысла в Кембридже нет».

Каким-то таинственным образом, двадцатидвухлетний, чувствовал он право на этот стиль! Но и то письмо, и бристольская телеграмма с дороги могли удостоверить, что на самом деле его мысли поглощали не дираковские сердечные дела, не теннис, не смена дорожных пейзажей, а теоретические заботы дня. В левом верхнем уголке письма он поставил как смысл веры греческую букву «пси» — обозначение знаменитой волновой функции в квантовой механике. А в правом углу прибавил к дате — 23.8.30 — латинские буквы Q. N. как обозначение эпохи Квантовых Чисел (вместо «Р.X.» — «после Рождества Христова»).

Набираться ума-разума он жаждал не иначе как в решении проблем, достойных решения. Меж тем критерии достойного были у него дьявольски высоки.

Рудольф Пайерлс: «Одно из моих любимых воспоминаний — это случай, когда в дискуссии всплыло имя физика, о котором Ландау прежде ничего не слышал. Он спросил: „Кто это? Откуда? Сколько ему лет?“ Кто-то сказал: „О, ему всего двадцать восемь…“ И тогда Ландау воскликнул: „Как, такой молодой и уже такой неизвестный!“»

В этом ослепительном «уже неизвестный!» заключался целый психологический трактат «о времени и о себе»: о молодости квантовой революции и скрытых тревогах победительной юности, сознававшей неограниченность своих сил. То было опасение мелькнуть короткой вспышкой, оттого что не удастся выразиться сполна. Ничтожное тщеславие и вспышкой довольствовалось бы, а тут иное было — горение! Еще не закончилось время взятия самых высоких вершин в нетронутой горной стране квантовой физики. Легко представить чувства юного Дау, когда в апреле на боровском семинаре он сидел за первой партой рядом с Гейзенбергом, Паули, Крамерсом, Клейном, а вскоре — в майском Кембридже общался с Дираком. Его душа, не замиравшая в школярском трепете, не могла не томиться вопросомюстались еще доступные покорению «вершины»? Это вовсе не догадка: такую тревогу Ландау высказал однажды прямо, хоть и полушутливо.

Случилось это, когда эйнштейновский семинар свел его в Берлине с Юрием Румером — молодым теоретиком из Москвы, тоже пребывавшим в длительной заграничной командировке. На берлинской улице они сразу заговорили о своих намерениях и ожиданиях. И Румера, еще не знакомого со шкалою ценностей Ландау, поразила фраза, которую он тотчас услышал: «Как все красивые девушки уже замужем, так все хорошие задачи уже решены!»

…Пройдет тридцать лет, и в последней своей статье — для сборника памяти Паули — Дау скажет уже с иною полушутливостыо, не похожей на юношескую: «Ввиду краткости нашей жизни мы не можем позволить себе роскошь заниматься вопросами, не обещающими новых результатов». Не это ли в ранней юности служило для его цельной натуры критерием достойного при выборе теоретических проблем?

Но тогда, на берлинской улице, категоричность суждений подвела его интуицию: он зря сказал «все» (и про красивых девушек — зря, и про хорошие задачи — зря). За полтора года той заграничной командировки он трижды наезжал в Копенгаген. А каждый из приездов с тем и связан был, что у него оказывалась с собою новая, более чем достойная работа. Всякий раз его настоятельно влекло к Бору — насладиться «уничтожающей критикой».

Третью из тех работ, как и первую, он сделал снова в Цюрихе, и снова — вместе с Пайерлсом. Паули предупредил их, что на сей раз «маленькой войной» между ними и Бором дело не ограничится. Они не стали доводить статью до белового варианта. Повезли черновик.

Кончался февраль 1931 г., когда Дау вновь появился на Блегдамсвей. И в ту же пору отправился из Льежа в Копенгаген Леон Розенфельд, чтобы поработать с Бором над спорными проблемами теории электромагнитного поля. Так уж сошлось, что как раз этим-то проблемам посвящено было исследование Ландау—Пайерлса.

Л. Д. Ландау работает, 1959 г.

Леон Розенфельд (через 25 лет): «Я приехал в институт в последний день февраля… Первым, кого я увидел, был Гамов. Я спросил его о новостях, и он ответил мне на своем образном языке, показав искусный рисунок карандашом. На рисунке был изображен Ландау, крепко привязанный к стулу с кляпом во рту, а Бор, стоявший перед ним с поднятым указательным пальцем, говорил: „Погодите, погодите, Ландау, дайте и мне хоть слово сказать!“ Гамов добавил: „Такая вот дискуссия идет все время“. Пайерлс уехал раньше. Как сказал Гамов — „в состоянии полного изнеможения“. Ландау остался еще на несколько недель, и у меня была возможность убедиться, что изображенное Гамовым на рисунке положение дел было приукрашено лишь в пределах, обычно признаваемых художественным вымыслом».

Для напряженной дискуссии была, конечно, причина, ибо Ландау и Пайерлс подняли фундаментальный вопрос.

Они прикоснулись к основам дисциплины, полной непреодоленных трудностей. Их выводы были решительны и безрадостны: «Они поставили под сомнение логическую состоятельность квантовой электродинамики».

Легко понять, почему тотчас насторожилась мысль Бора и страдальчески поднялись его брови, когда Ландау начал у черной доски бестрепетно излагать суть дела. Конечно, излагал именно Дау: от него исходило все существенное в этой работе. «Мы все жили крохами со стола Ландау», — говорил позднее Пайерлс. Доводы юнцов были слишком основательны, чтобы формально-логически найти в них слабое место. Оттого и страдал Бор. Началась полемика-война. Она длилась двадцать два дня.

Пайерлс выдержал лишь четыре.

Дау оказался в пять с половиной раз выносливей.

Помогали короткие передышки, когда Бора отвлекали директорские обязанности. «Милая Бетти, — слышалось иногда по-немецки с русским акцентом, — скажите профессору, что мы ушли в кино, если, разумеется, он приедет до нашего возвращения…»

В пяти минутах ходьбы от института — на площади Трех углов — шли вестерны. Дау, весь в мелу, как студент после зачета, зазывал с собою юношу из Голландии Хендрика Казимира. Порою Бор появлялся раньше, чем они успевали уйти, и с готовностью отправлялся в кино вместе с ними. Отвлечься от схваток на час-другой надобно было и ему. Но уже на обратном пути, юмористически разбирая виденное, он невольно снова бросал вызов теоретическому построению Ландау — иносказательно.

Хендрик Казимир: «Однажды, после совсем уж дурацкого фильма Тома Микса, приговор Бора прозвучал так: „Мне не понравилось это зрелище — оно было слишком невероятно. То, что негодяй удирает с прекрасной девицей, логично — так бывает всегда. То, что под их экипажем обрушивается мост, неправдоподобно, но я охотно принимаю это. То, что героиня остается висеть над пропастью меж небом и землей, еще менее правдоподобно, но я принимаю и это. Я даже с легкостью принимаю за правду, что в этот самый момент Том Микс как спаситель скачет мимо на своем коне. Но то, что одновременно там оказывается человек с кинокамерой и снимает на пленку всю сию чертовщину, это уже превосходит меру моей доверчивости“».

Казимир хохотал. Ландау улыбался. И мгновенно вскакивал на этот подставленный ему трамплин, вновь взмывая на высоту ненадолго прерванного спора, так что линию институтских ворот они пересекали уже с пиками наперевес, спеша на арену — к черной доске. И снова шла война аргументов — такая, точно столкнулись два взаимоисключающих физических миропонимания. А меж тем спорили единомышленники!

И ни один из них не потерпел поражения. К обоим пришла победа — скромная, но необходимая: большая ясность и изощренность в осознании всех трудностей нерешенных проблем.

Так доставалась им правда природы…

…19 марта 1931 г. Бетти Шульц с сожалением пометила в Книге иностранных гостей, что третий визит д-ра Ландау окончился. Сорокашестилетний копенгагенец и вдвое младший ленинградец расставались, связанные на время окрепшим в полемике несогласием и связанные навсегда окрепшей в общении любовью.

Будут идти годы. Странным образом с возрастанием множества уже решенных хороших задач не будет убывать другое множество — еще не решенных. Обойти этот иронический закон познания не удастся даже блистательной физике нашего века. И возникает в середине 30-х годов в Харькове, чтобы затем разрастись в Москве, столь же блистательная, как сама современная физика, школа Ландау. И будет она замечательна той же самобытной самостоятельностью, какую в своей юности так сильно и неотразимо обнаружил ее зачинатель, явившийся на Запад из жизнедеятельного лона молодой советской науки.

И не окажется, наконец, неожиданным, что через тридцать лет, в последний год своей жизни (1962-й), Бор вместе с ближайшими сотрудниками сочтет нужным написать в шведскую Королевскую академию:

«Нижеподписавшиеся профессора… позволяют себе выступить с предложением, чтобы Нобелевская премия в области физики за 1962 год была присуждена Льву Давидовичу Ландау, отмечая при этом поистине решающее влияние, которое его оригинальные идеи и выдающиеся работы оказали на атомную физику нашего времени».

Д. С. Данин «ЕСЛИ УЧЕНЫЕ ВСЕГО МИРА…»[47]

Этот маленький очерк был написан и опубликован в июле 1962 г. Я знал Льва Давидовича Ландау с моих студенческих лет, многократно встречался с ним после войны, и, может быть, поэтому мне как литератору выпала на долю невеселая удача — быть непосредственным свидетелем удивительных событий, описанных ниже. Этот очерк строго документален и носит все черты газетной корреспонденции «с поля боя». Потому-то мне не хотелось вносить ничего нового в его текст, сохранив атмосферу тревоги и надежды, которая была характерна для тех трагических дней.

…Случилось это в самом начале 1962 г. В воскресенье, 7 января, в 11.30 утра произошло несчастье. Оно произошло на дороге, ведущей в город ядерной физики — в знаменитую Дубну. Никто не был виноват… Сквернейшая погода. Гололедица. Девочка перебегала дорогу, торопясь к автобусной остановке. Легковую машину пришлось резко затормозить, и ее занесло. Она оказалась на пути встречного грузовика. Уже ничто не могло предотвратить удар. Он пришелся сбоку. И всю его силу испытал тот, кто сидел на заднем сиденье справа.

Это был академик Ландау. Лев Давидович Ландау или просто — Дау, как на протяжении тридцати с лишним лет называют его в своей среде физики. Катастрофы бессмысленны и жестоки, но нечасто они бывают так подчеркнуто трагичны. Жертвой слепого случая стал человек, всю жизнь широко открытыми глазами смотревший на мир природы. Без сознания лежал человек, вся жизнедеятельность которого была воплощенное сознание. «Ландау без сознания!» — это сочетание слов звучало противоестественно.

Карета «скорой помощи» доставила его в ближайшую больницу — 50-ю больницу Тимирязевского района Москвы. Лифт поднял носилки на шестой этаж — в клинику травматологии Центрального института усовершенствования врачей. Над телом, казавшимся безнадежно безжизненным, склонилась дежурный врач Лидия Ивановна Панченко. И с этой минуты началась удивительная, без преувеличений героическая борьба наших медиков за воскрешение Ландау.

Да простится мне невеселая игра слов, но воскресенье не лучший день для начала борьбы за воскрешение человека. Отдыхают институты, отдыхают те, чья немедленная помощь только и может спасти. К счастью, в тот воскресный день 7 января руководитель клиники травматологии профессор Валентин Александрович Поляков навещал больную, которую оперировал накануне. Он тотчас прибыл по вызову дежурного врача. И начались первые необходимые действия на поле этого неравного боя со смертью: противошоковые мероприятия и введение всех профилактических сывороток.

Тем временем телефонный звонок из больницы уже поднял на ноги коллег и друзей Ландау по Институту физических проблем Академии наук СССР. Из Николиной горы мчался в Москву на машине академик Петр Леонидович Капица. Шли розыски профессора Евгения Михайловича Лифшица — ближайшего друга и соавтора Ландау по многотомному курсу «Теоретическая физика». Так был открыт в борьбе со смертью второй фронт.

Действительный член Академии медицинских наук, известный невропатолог Николай Иванович Гращенков был поставлен во главе тех, кому предстояло спасти Ландау. В четыре часа дня состоялся первый консилиум триумвирата специалистов, ставшего с этой минуты бессменным: к Гращенкову и Полякову присоединился опытнейший нейрохирург профессор Григорий Павлович Корнянский.

Консилиум поставил жесточайший в своей беспощадности диагноз. Это были 12 пунктов. Каждый мог служить достаточным основанием для худшего из прогнозов. Довольно сказать, что в шести пунктах перечислялось 11 переломов, и среди них —перелом основания черепа и семи ребер. Недаром один терапевт дал заключение: «Травмы несовместимы с жизнью». А затем — день за днем — стали набрасываться осложнения: расстройство дыхания, нарушение сердечно-сосудистой деятельности, почечная недостаточность, травматическое воспаление легких, перешедшее в двустороннюю бронхопневмонию, парез кишечника… «Я многое видел за двадцать лет моей практики, но такого осложненного случая травм еще не встречал. То, что Дау живет три недели, — уже само по себе чудо!» — сказал Николай Иванович Гращенков 1 февраля.

Я спросил: вселяет ли это чудо надежды? И Гращенков, и Корнянский, и Поляков, и терапевт профессор А. М. Дамир уклонились от прямого утвердительного ответа. Но это был не пессимизм, а осторожность. Может быть, немножко суеверная осторожность победителей, знающих, что враг еще не окончательно сломлен. Но было видно — они жили надеждой на благополучный исход, они верили в него. И знали: у них были для этого серьезнейшие основания. Положение оставалось чрезвычайно тяжелым, но в ежедневных больничных коммюнике возникли слова, которых не было в январе: «нормализовалось», «улучшилось», «восстанавливается». Постепенно стали исправны пульс и кровяное давление, начали сходить на нет самые страшные осложнения, иногда вдруг появлялись проблески сознания…

Уже в марте жизнь оказалась сильнее травм. И стало известно, что мозг Ландау не получил локальных повреждений!

А чудо? Чудо в самом деле произошло. Произошло и происходило каждодневно, еженощно, поминутно на протяжении полугода. Это чудо беспримерной самоотверженности врачей, медсестер и техников.

— Вы не должны забыть нейрохирурга из Института имени Бурденко Сергея Николаевича Федорова. Это он неотлучно выхаживает Дау. И не забудьте рассказать о врачах 50-й больницы, которые тоже позабыли, что такое отдых и сон. И отдайте должное врачам, заведующим сейчас искусственным дыханием Дау.

Так говорили мне физики и в январе, и в феврале, и в марте. И спешили добавить:

— А многочисленные консультанты-специалисты! Было бы несправедливостью, если бы вы не сказали ни слова о нейрохирурге И. М. Иргере, который вместе с Корнянским делал в один из самых тяжких дней операцию Дау, и о чешском профессоре Зденеке Кунце, прилетевшем тогда из Праги. Вспомните о консультациях нейрохирурга Б. Г. Егорова и невропатолога М. Ю. Раппопорта. А глава респираторного центра Института неврологии Л. М. Попова! А знаток антибиотиков З. В. Ермольева! А кардиолог В. Г. Попов!

Но точно такие же слова говорили врачи о физиках. И тоже перечисляли звания, фамилии, инициалы.

С первого дня начался их подвиг товарищества. Превосходные ученые, однако ничего не смыслящие в медицине, академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты, люди одного поколения с пятидесятичетырехлетним Ландау, и его ученики, и совсем молодые ученики его учеников — все они взяли на себя добровольно роли курьеров, водителей машин, посредников, снабженцев, секретарей, дежурных, наконец, носильщиков и чернорабочих. Их стихийно возникший штаб обосновался в кабинете главного врача 50-й больницы и стал круглосуточным организационным центром по безусловному, сверхсрочному исполнению всех велений лечащих врачей.

87 теоретиков и экспериментаторов стали участниками этого добровольного спасательного содружества. Появилась алфавитная книга с телефонами и адресами всех и вся — лиц и учреждений, связь с которыми могла потребоваться в любую минуту. Там записано 223 телефонных номера! Другие больницы, автобазы, аэродромы, таможни, аптеки, министерства, места возможного пребывания врачей-консультантов.

В самые трагические дни, когда казалось, что «Дау умирает», а таких дней было по меньшей мере четыре, у входа в семиэтажный корпус больницы дежурило 8—10 машин. В дневнике дежурств записи:

«Алеша! Ночью поддерживать связь с Рябовым».

«При любой тревоге в первую очередь вызывать Федорова!!!»

«В 4.30 —свежие яйца!!!»

«Взять Попову, где бы она ни была!»

Когда от машины искусственного дыхания зависело все, один теоретик предложил немедленно изготовить ее в мастерских Института физических проблем. Это было не нужно и наивно, но как удивительно по движению души! Физики доставили машину из Института по изучению полиомиелита и принесли ее на руках в палату, где задыхался Ландау…

Всего не рассказать. Как не перечислить имен всех героев этого второго фронта. Среди них были едва ли не все ученики Ландау — от академиков до аспирантов.

Это было настоящее братство физиков. «Если с Дау все будет в порядке, тут половина заслуг ваша», — говорил Гращенков физикам после первого оптимистического консилиума. Позже он сказал: «За всю свою долгую практику такого товарищества я тоже никогда не видел!»

Академик Капица как-то заметил:

— Все это напоминает благородный фильм, который нужно было бы назвать «Если ученые всего мира…».

Он имел в виду то, о чем здесь еще не было сказано, но о чем нельзя умолчать. Это снова возвращает нас к началу истории.

День несчастья. Первый консилиум. Угроза отека мозга. Применяются все обычные меры. Но возникает идея — испробовать специальный препарат, который можно достать в Чехословакии и Англии.

Капица немедленно посылает три телеграммы старым друзьям-ученым: известному физику Блеккету — в Лондон; ассистенту знаменитого Ланжевена французу Бикару —в Париж; семье Нильса Бора — в Копенгаген. Капица не адресовался к самому Бору, чтобы не огорчить печальным известием семидесятисемилетнего старика — учителя Ландау. Но на следующий день пришла от него короткая телеграмма с сообщением о высылке лекарства. Однако никто не знал точно, как оно называется, и Бор прислал не совсем то, что нужно. А Бикар позвонил в Прагу своему знакомому по международному союзу научных работников Немецу. Немец связался с академиком Шормом, и Шорм послал необходимый препарат.

Но еще раньше помощь пришла из Англии. Правда, телеграмма Капицы не застала Блеккета в Лондоне. Однако ее тотчас переслали Джону Кокрофту, выдающемуся атомщику Англии, и тот без промедлений стал предпринимать все, что нужно. А тем временем Евгений Лифшиц позвонил оксфордскому научному издателю Максвеллу — нашему другу, издавшему в Англии всю многотомную «Теоретическую физику» Ландау и Лифшица. Усилия Кокрофта и Максвелла соединились, и на следующий день Ту-104 был задержан на час в аэропорту Лондона, дабы успеть захватить посылки для Москвы с коротким адресом — «мистеру Ландау».

Максвелл сам был в беде: его сын уже несколько дней лежал без сознания тоже после автомобильной катастрофы. Он на горьком опыте знал, что потом Ландау понадобятся еще и особые антибиотики. И в последующие дни на Шереметьевский аэродром стали приходить посылки с лекарствами из Бельгии, из Соединенных Штатов, из других стран… Профессор Яков Смородинский стал курьером между 50-й больницей и Шереметьевом: пилоты наших самолетов проявляли истинную человечность, о которой с восхищением говорил мне академик Капица.

Однако в действительности спасла Ландау от смертельного опасного отека в первый день ампула препарата, которую разыскал академик Владимир Александрович Энгельгардт. Он и академик Николай Николаевич Семенов решили еще в воскресенье 7 января предпринять попытки немедленно синтезировать препарат и стерилизовать его, но, к счастью, выход был найден более простой: ученики Энгельгардта нашли готовую ампулу в Ленинграде. Она попала в руки врачей раньше максвелловской.

То, что рассказано выше, относится к первому, самому трудному этапу этой трагической и прекрасной эпопеи. Потом был международный консилиум во главе со старейшим нейрохирургом Пенфилдом (из Канады). Была бессонная вахта врачей и сестер другого лечебного учреждения — Института нейрохирургии имени Бурденко. Был и продолжается период выздоровления воскресшего…

Сегодня уже трудно установить, в какой счастливый день в словаре врачей и физиков прочно поселилось великое слово — Надежда. Важно и замечательно одно — она сбылась.


На этом кончалась моя корреспонденция. Сейчас нужно прибавить к ней несколько слов.

Да, надежда сбылась. Ландау был возвращен к жизни. Он прожил еще шесть лет. Однако пережитая им катастрофа не прошла бесследно: к творческой работе физика-теоретика и главы своей школы он уже вернуться не смог. В те трудные годы его выдающиеся достижения предшествовавшей поры были отмечены присуждением ему Ленинской и Нобелевской премий.

Память о нем жива. И непреходяща.

И. Е. Дзялошинский ЛАНДАУ ГЛАЗАМИ УЧЕНИКА

Я был одним из последних учеников Ландау и хочу рассказать, чем были для меня годы ученичества. Здесь имеются, однако, две опасности. Во-первых, угасает чувство дистанции. Когда я познакомился с ним в 1951 г., мне было 20, а ему 43. Он был мудр и, естественно, казался мне старым человеком. Ландау ушел из научной жизни на 54-м году, теперь я догнал его и не всегда могу отделаться от кощунственного желания видеть в нем сверстника.

Во-вторых, Ландау создал большую, хорошо организованную и до сих пор активную школу. Поэтому воспоминания ученика неизбежно переплетаются с фольклором и неписаными правилами ее профессионального кодекса. Более того, трудно устоять перед соблазном и не приписать учителю своих собственных воззрений. Такое уже не раз случалось. Ограничившись расхожими примерами, достаточно вспомнить «Диалоги» Платона, где главным собеседником выступает учитель — Сократ, или евангелистов, вкладывавших свои идеи в уста Иисусу Христу на протяжении полувека после его смерти.

Я надеюсь, что осознание этих опасностей будет в должной мере меня сдерживать.

Учебные приемы Ландау были суровы, порой даже жестоки. Столь же сурова и безжалостна была, как всем известно, и его научная критика. Однако, вспоминая годы, проведенные в его отделе в Институте физических проблем, каждый раз заново переживаешь ощущение уникальной полноты и интенсивности существования. Нечто подобное я испытал лишь в детстве во время войны. Жизнь в 1941 — 1945 гг. в Москве, откуда мы с матерью никуда не уезжали, была, несмотря на голод и холод, столь полна и интересна, что я в свои в среднем 12 лет был счастлив. После ухода Ландау такое ощущение интенсивности ко мне больше не возвращалось. Оно явно порождается чрезвычайными обстоятельствами вроде войны или общения с гением.

Для аспиранта-теоретика суровость ландауской педагогики заключалась в том, что беднягу вроде бы никто ничему не обучал. Считалось, что раз уж ты сдал теорминимум, доказав тем самым свою способность разговаривать на научные темы, то и должен жить, как все в отделе, имея все права и неся все обязанности. Для меня эта жизнь, «как все», формировалась тремя свойствами личности Ландау: научным всеведением, демократизмом и ничем не сдерживаемой бездонной научной серьезностью. Этих трех предметов я и намерен придерживаться.

Об универсальности Ландау, как, впрочем, и об универсальности всех поистине великих ученых, написаны горы. Я расскажу, как всеведение Ландау определило мою научную карьеру. Но сначала небольшое отступление.

Разумеется, Ландау всегда ставил на первое место основные законы природы, т. е. физику элементарных частиц. Но физика как наука оставалась для него неделимой, и он с энтузиазмом мог часами обсуждать тонкости магнитных свойств разного рода экзотических веществ. Такого же живого интереса и понимания он с переменным успехом ожидал и от нас —своих учеников. В этом он был тверд, и тщетно Исаак Яковлевич Померанчук годами уговаривал «мэтра» бросить «эту муру» — физику конденсированного состояния. Помимо «муры», Исаак Яковлевич употреблял для несчастного твердого тела и более обидное прозвище—«квасцы», после того как терпеливо выслушал на семинаре нечто о теплоемкости их алюмокалиевой разновидности. Ландау и тут устоял.

Итак, осенью 1954 г. после двухлетних мытарств я сделался аспирантом Института физических проблем и впервые, миновав охрану, попал в верхний коридор здания на Воробьевском шоссе. Тут я с ходу столкнулся с Ландау, который без предисловия спросил меня, чем я намерен заниматься. Это были годы, последовавшие за феноменальным прорывом Фейнмана и Швингера, все физическое сообщество бурлило, и я, не заикнувшись, выпалил: «Теорией поля». Голос Ландау мгновенно достиг столь родного нам форте: «Ах теорией поля? Так вы —модник! Но ведь только бабам пристало гоняться за модами. Стыдитесь!» После чего спокойным голосом он объяснил мне, что заниматься теорией поля позволительно, лишь когда имеешь определенную серьезную идею. Пастись же на этом поле в надежде, что случайно повезет, аморально.

Таким-то образом меня с первых минут заставили осознать разницу между двумя частями нашей науки. В конце концов в твердом теле любая, даже самая занудная, но правильная работа имеет ненулевую ценность. В теории поля, наоборот, наверное, лишь одна из сотни безошибочных работ имеет отношение к действительности. И только отдельные среди оставшихся девяноста девяти относятся к серьезной математической физике.

Теперь можно догадаться, почему я избрал благую честь и занимаюсь теорией твердого тела. Правда, со временем я взял маленький реванш, оказавшись соавтором книги-кентавра о «Методах теории поля в статистической физике».

Одна особенность характера Ландау в комбинации со всеведением еще более затрудняла жизнь аспиранта. Ландау был крайне нетерпелив и физически не мог, не заскучав, читать научные статьи или книги, предпочитая узнавать новости от других. Ведь у живого человека можно потребовать ответа именно в той форме, которая желательна. Поэтому каждый в отделе вносил свою лепту в святое дело информирования Учителя. Да и знаменитый теоретический семинар на деле служил у Ландау той же цели — избежать нудного чтения. Семинар был в основном реферативным, и оригинальные работы докладывались их авторами относительно редко. В типичные четверги кто-либо из учеников в течение двух часов излагал содержание свежего номера «Physical Review». От этой обязанности не освобождали практически никого (я сейчас припоминаю только одно имя). Имелся список, куда были внесены все, кончая аспирантами, и каждый выходил на растерзание в порядке строгой очередности.

Картина была действительно жалостная. В те далекие времена «Physical Review» еще не распался на серии и всякий номер объемом примерно в половину нынешнего В или D вмещал в себя всю науку: твердое тело, ядро и элементарные частицы. Стоявший у доски отвечал за всех авторов в номере и в идеале обязан был уметь обосновать или опровергнуть любой результат. Впрочем, выручали гениальность Ландау и своеобразие его научного стиля. Он всегда начинал слушать с конца и в подавляющем большинстве случаев мгновенно решал, правильна написанная формула или нет. Одновременно он мог, если хотел, заодно и объяснить, как эту правильную формулу следует выводить. Так или иначе интерес к вопросу он терял, и рассказывание обрывалось. Можно было вздохнуть. О том, что происходило в остальных случаях, писать не хочется. Побывавший хоть раз в когтях Ландау-критика не забудет этого ощущения никогда.

Людям по другую сторону барьера, в зале, приходилось не легче. Ведь в конце концов надо было объяснить самому себе, почему Ландау одобрил или отверг ту или иную формулу. Любой, кто честно пытался проделать это раз в неделю на протяжении нескольких лет и сколько-нибудь преуспел, приобретал незаменимое умение понимать.

Способность Ландау тут же на месте находить наилучшее доказательство по известному ответу, разумеется, объяснялась тем, что он в совершенстве знал всю физику и умел, как никто, извлечь из ее арсенала самое эффективное оружие. Тривиализовать проблему, как он выражался. Об этом писали многие. Однако по временам его резоны отнюдь не отличались классической ясностью, а по крайней мере для меня были просто темны. Один раз мне удалось подслушать его мысли. В 1957 г. по причинам, которые здесь не важны, мне пришлось решать простую, но нудную задачу. Имелось 18 величин, преобразующихся по разным неприводимым представлениям одной из кубических пространственных групп, и нужно было определить все независимые инвариантные полиномы четвертой степени. Поленившись копаться в библиотеке, я пошел кухонным путем и, комбинируя теорию представлений с перебором вариантов и исписав груду бумаги, через пару часов был у цели. Зашел Ландау и почему-то заинтересовался этим делом. Он задумался, и вдруг раздалось нечто, что я воспринял как шаманское бормотание: «Ребро, диагональ, другая диагональ… Правильно». Впоследствии я познакомился с соответствующей теорией, но, убей меня бог, до сих пор не вижу ясно столь непосредственной связи инвариантных полиномов кубической группы с упомянутыми элементами куба.

И наконец, еще об одном проявлении ландауского всеведения, которое долго интриговало меня. За все годы моего общения с Ландау ни разу не случилось, чтобы он заговорил об основах квантовой механики. Согласитесь, это несколько неожиданно со стороны человека, написавшего вместе с Пайерлсом знаменитую работу об измерениях в квантовой электродинамике и введшего понятия смешанных состояний и матрицы плотности. Объяснение пришло в прошлом году, когда Владимир Наумович Грибов рассказал мне о своем давнишнем разговоре с Ландау. В начале шестидесятых годов появились работы, в которых доказывалось, что при очень больших временах экспоненциальный закон альфа-распада должен смениться степенным. Кстати, подобные утверждения с завидным постоянством всплывают и до сих пор.

— В чем дело, Володя? — спросил Ландау, — Ведь я же когда-то знал, почему это бессмысленно. Напомните мне.

— Это медленные частицы, Дау, — напомнил Грибов.

Разумеется, степенное поведение объясняется медленными частицами, которые могут попасть в прибор откуда угодно. Но в этом «напомните мне» — живой Ландау.

Теперь о демократизме Ландау и всей школы. Демократизм был безграничен. Любой человек мог назвать великого ученого Дау, и последний этого бы не заметил. После зачисления в теоротдел я очень быстро перешел на «ты» с большинством (кроме самого Ландау и Евгения Михайловича Лифшица) и свободно употреблял бывшие в ходу прозвища. Исаака Марковича Халатникова, например, называл Халат, Льва Петровича Питаевского — Пит, да и сам охотно отзывался на кличку Лошадь.

Что неизмеримо важнее, свободна была критика. Сомнение не означало подрыва ничьего авторитета, оно было рабочим инструментом, modus vivendi. И мы все наслаждались живительной атмосферой скептицизма.

Не было, наконец, и тени сервилизма. Однако свобода не подразумевала равенства. Это была буржуазная демократия. В мире кличек и непрестанных дискуссий царила стройная иерархия интеллекта. У Учителя имелся список, куда он заносил теоретиков, заслуживших его внимание, и против каждого имени ставил число, оценку. Фактически Ландау измерял не достоинства интеллекта, а слабости, рассматривая последние как шум, мешающий научному успеху. Как и следует, уровень шума выражался в логарифмической шкале.

Подход Ландау к оценке интеллектуальной жизни неожиданно сближает его с Паскалем. Паскаль перед смертью размышлял о том, что же мешает человеку думать: отвлекает его и заставляет делать ошибки. В этой связи он говорит о слабостях: болезнях, несвободе и более всего о страстях, тщеславии например. И как тут не вспомнить Ландау, неустанно повторявшего, что сделать ничего нельзя, если хочешь сделать великую работу.

Я надеюсь, что знаменитый список Ландау никогда не будет обнародован. Для тех, кто не имеет о нем представления и захочет понять, почему он должен остаться собственностью Ландау навсегда, я скажу только, что Эйнштейн в этой шкале шумов имел 0,5, а Бор и Гейзенберг — по единице. Самому себе незадолго до катастрофы Ландау поставил 2. Как видите, это не детский лепет вроде гамбургского счета.

Сопоставление с Паскалем подвело нас к моей последней теме: научной серьезности. Ландау физически не выносил ничего, что могло затемнить или исказить истину или даже несколько отдалить ее окончательное торжество.

С другой стороны, Ландау любил систему, а потому борьба с врагами истины была хорошо организована. Имелся неписаный кодекс. Два преступления, а вернее, греха были элементарны: леность и упрямство. Последнее заключалось в том, что грешник отказывался признать заблуждения, когда, по мнению Ландау, ему было достаточно подробно объяснено, в чем именно он ошибается. Грех лености охватывал и все серьезные нарушения дисциплины. Лентяй, например, мог манкировать своей священной обязанностью по отношению к семинару и пропустить без достаточных оснований свою очередь реферировать «Physical Review» или сделать это из рук вон плохо.

Элементарные грехи были грехами смертными. Тщетно раз согрешивший работал бы потом день и ночь или проявлял чудеса понимания. Ландау не менял своего мнения никогда, и лентяй или упрямец отлучались. Поначалу такое поведение Ландау казалось мне жестоким, но потом я признал его правоту: ведь иногда люди действительно рождаются ленивыми или упрямыми.

Следующие два греха были посложнее. Именовались они эксгибиционизмом и графоманией. Последнего разъяснять не надо, а эксгибиционистом признавался человек, не умевший рассказывать своих (или чужих) работ, но готовый делать доклады где угодно и не взирая ни на какие трудности. Графомания и эксгибиционизм, будучи грехами серьезными, не считались, однако, смертными. Эксгибиционист, например, мог смириться и вообще перестать докладывать. О том, как Ландау искоренял графоманию, я расскажу чуть позже.

Прочие грехи были скорее заблуждениями, вроде проявленного мною в свое время модничества. Если согрешивший не упрямился, то и получал отпущение по всей форме.

В ландауской феноменологии грехи как дефекты человеческой души сосуществовали с недостатками интеллекта. Так приличная доза глупости вместе с упрямством и графоманией порождала удивительное существо — патолога, т. е. трудолюбивого и тщеславного дурака.

В борьбе с графоманией Ландау шел на личные жертвы. Я уже говорил, что он не читал научных работ, но это была не вся правда. Имелось исключение, о котором мало кто знает. По должности заведующего отделом он считал себя ответственным за качество статей подчиненных и неукоснительно прочитывал все рукописи. Кто спорит, нелегко, а чаще и невозможно было протащить свой результат сквозь эшелоны ландауского скепсиса. Но в роли научного редактора он был тоже грозен. Как правило, дело застопоривалось уже на введении. Его приходилось переписывать по нескольку раз, добиваясь «краткости, совместимой с ясностью изложения». Затем сокращались промежуточные выкладки и переписывалось заключение. Нас Ландау не жалел, и зачастую статья перерабатывалась два-три раза. Он же только посмеивался, приговаривая, что он-то времени не теряет и что забежать на минутку и обругать ему ничего не стоит. Все это-де для нашей же пользы. И я искренне, безо всякой скромности считаю, что в то время мы писали хорошо.

Однако в полной мере влияние Ландау сказывалось, когда вставал вопрос, а нужно ли вообще сообщать народу тот или иной результат. Я вспоминаю две истории. В самом конце пятидесятых годов молодежь теоротдела — Алексей Алексеевич Абрикосов, два Льва Петровича (Горьков и Питаевский) и я — была увлечена приложениями методов квантовой теории поля к статистической физике. Казалось, эти методы самим богом предназначены и для решения одной из главных задач того времени — теории фазовых переходов. Достаточно было отбросить все фейнмановские диаграммы для бозе-частиц с ненулевыми мацубаровскими частотами (т. е. пренебречь квантовыми поправками), и вы получали прекраснейшую диаграммную технику для сверхтекучего перехода в гелии-4. Точке перехода отвечал нуль перенормированного химического потенциала. Обобщение на классические фазовые переходы было очевидным: они описывались вещественными многокомпонентными бозе-полями. Немного повозившись, мы сформулировали на диаграммном языке и квантовый переход в системе фермионов — сверхпроводимость.

Но дальше дело застопорилось. Красота красотой, а принцип отбора диаграмм никак не находился: все они вроде бы были существенны. В тот момент мы верили в некую сверхуниверсальность фазовых переходов, подобную теории Ландау, где место скачка теплоемкости был призван занять логарифм. Эта вера укреплялась совпадением результата Онсагера по двухмерной модели Изинга с ошибочными, как потом выяснилось, экспериментальными данными по жидкому гелию. Логарифмы мерещились нам всюду, так что дело доходило иногда до курьезов. Наконец, Ландау пришел с увлекательной идеей. Следовало работать в самой точке перехода. В ней, очевидно, гриновские функции степенным образом зависят от расстояния, а если всерьез верить в сверхуниверсальность, то G(R) обязана иметь вид

G(R) = R—3/2f(ln R).

Такой анзац проходил через все диаграммы и давал горы желанных логарифмов.

Работа закипела. Наконец-то появились выделенные диаграммы. Это была знаменитая «паркет»-задача, решенная к тому времени Судаковым и Тер-Мартиросяном. Мы ходили, бормоча слова «петля», «стоящий кирпич», «лежачий кирпич», наглядно описывающие структуру соответствующих интегральных уравнений. Но потом все лопнуло. Выяснилось, что непаркетные диаграммы нельзя отбрасывать, и наступила тишина. Через несколько дней никто уже не заговаривал об этой задаче. Мысль же, что по этому поводу неплохо бы что-нибудь тиснуть, вообще не приходила нам в голову. Мы были воспитаны на максиме Ландау: «Заблуждения есть частное дело автора и принадлежат его биографии». Кажется, я первый восполнил один из пробелов в биографии Ландау.

Последующие события лишний раз подтвердили его мудрость. Печатать, в самом деле, было нечего. Без результатов диаграммная техника цены не имела, поскольку мы уже тогда поняли, что она выводится и непосредственно из классической формулы Эйнштейна для вероятности флуктуаций, если подставить туда в качестве свободной энергии выражение из теории фазовых переходов Ландау. Диаграммная техника впервые заработала, когда Ларкин и Хмельницкий решили задачу о фазовых переходах в магнетиках при наличии диполь-дипольного взаимодействия. Затем уже Вилсон, изобретя ε-разложение, смог вычислить гриновские функции для перехода общего вида. Мысль же Ландау о том, что нужно работать в самой точке перехода, обрела настоящую жизнь лишь после того, как Поляков высказал идею конформной инвариантности.

Вторая, краткая история не затрагивает важных материй, но не менее поучительна. В 1957 г. Горьков, Питаевский и я сочинили работу о флуктуациях в кинетических уравнениях. После того как Ландау одобрил наши результаты, в ЖЭТФе появилась статья Кадомцева, в которой он вычислил флуктуации в уравнении Больцмана. Мы действовали другим способом, изучили и другие уравнения — Фоккера—Планка и уравнение с кулоновским интегралом столкновений, — а потому и сочли себя вправе написать небольшую статью, упомянув, естественно, и о Кадомцеве. Рассмотрев по обычаю текст, Ландау печатать категорически запретил, безжалостно отстранив все наши возражения. Его резоны были просты. Наш метод был стандартным, а главный поучительный результат — флуктуации в уравнении Больцмана — был уже получен Кадомцевым. Если же кому в каких-нибудь целях и понадобится вычислить флуктуации в уравнении Фоккера—Планка или в плазме, он теперь легко сделает это и без нашей помощи. Сейчас я с этим полностью согласен, и потому мне стыдно сознаться, что в 1960 г. мы фуксом напечатали статью в некоем малоизвестном издании.

Скажут, что в приведенных случаях Ландау руководила гордость. Да, безусловно, гордость. Но он был горд лишь в оценке результата. Сам процесс исследования был для него всегда увлекателен. Проявляй все подобную гордыню, нам не пришлось бы беспокоиться по поводу информационных взрывов.

Я закончу печальной историей, которая в концентрированной форме показывает непреклонность Ландау в вопросах соблюдения профессиональных норм. Один из аспирантов тех лет был удивительно упрям и мог раздражить существо даже вполне кроткое. Драма началась с того, что он попытался пробить через Ландау одну свою работу. Дело явно не ладилось, однако на беду упрямство, как изредка случалось, победило. Ландау устал, сдался, но не забыл. Гром грянул очень скоро. В Москве проходила одна из первых конференций с участием иностранцев, и несчастный был в списке выступавших как раз с той самой работой. Доложил он отвратительно, и уже в перерыве произошел следующий диалог[48]:

— Это черт знает что! Как у вас хватило совести отнимать у людей время подобной бессмыслицей?

— Но, Дау, я, ей-богу, сделал все, что мог. Я болен, у меня сейчас 39,5.

— Так вы еще и эксгибиционист! Вы готовы пожертвовать своим драгоценным здоровьем ради того, чтобы десять минут покрасоваться у доски.

Как видите, человек был повинен сразу в двух серьезных грехах: упрямстве и эксгибиционизме. Ландау больше никогда с ним не разговаривал.


О Ландау можно вспоминать бесконечно. Он был многогранен и совсем не прост. Чтобы лучше понять каждого гениального ученого, хочется сопоставить его с равным по масштабу геннем в других сферах человеческого духа. Для меня Ландау стоит рядом с Моцартом: то же совершенство творений, жизнь на вершинах успеха и в бездне несчастий и, наконец, трагическая гибель. Есть еще нечто, что называют демонизмом Моцарта и чего я не умею назвать у Ландау. Да и вообще многое в нем остается для меня загадкой. Сказываются разделявшие нас поколения и, увы, интеллектуальная дистанция.

Я. Б. Зельдович ВОСПОМИНАНИЯ ОБ УЧИТЕЛЕ

ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ

Очень трудно писать о Дау, зная, что скоро наступит его восьмидесятилетие. Для нас, для всех, кто знал его лично, в памяти остался живой, быстрый, остроумный, молодой — и умственно и физически — необычный и близкий человек. Все кажется, что, не случись непоправимой аварии в 1962 г., и Дау остался бы таким же, в расцвете сил, пятидесятилетним.

Когда автору за семьдесят, то к слову «пятидесятилетний» хочется добавить «молодой». Но я ведь знал Дау и совсем молодого, двадцати с лишним лет, в модной курточке с позолоченными пуговицами, еще в довоенном Ленинграде. Вспоминаются отдельные эпизоды (о них позже), но за ними стоит нечто большее: роль Учителя — с большой буквы.

Дау создал определенный стиль теоретической физики, требование точности и безупречной логики, требование выяснения всех качественных сторон рассматриваемого явления. В то же время он считал возможным после такого выяснения абсолютные величины брать из опыта.

«Так экономится время, а жизнь коротка» — поговорка, трагически оправдавшая себя в данном случае.

Вспоминаю эпизод: Дау приехал уже из Москвы в Ленинград прослушать и проконсультировать теоретическую группу Института химической физики. Во главе группы стояли Яков Ильич Френкель и ныне здравствующий Лев Эммануилович Гуревич. Я был на положении младшего: меня учили физике, но могли и послать за пивом… Естественно, что я привозил и увозил Дау на консультации на институтском автомобиле. В последний день я повел его в бухгалтерию института.

С изумлением я увидел Дау, пересчитывающего полученные деньги: «Дау, вы ведь учили нас, что считать надо только по порядку величины, но и так ясно, что вам дали не в 10 раз меньше положенного». Дау смутился лишь на мгновение и тут же ответил: «Деньги стоят в экспоненте…»

Огромным счастьем для нашей науки было то, что Дау работал с Петром Леонидовичем Капицей. В трудный 1938 г. Капица со всей твердостью и беря на себя всю полноту ответственности выручил Ландау и дал ему «все, от любви до квартир». Подставим вместо поэтической «любви» открытие сверхтекучести: как и обещал правительству Капица, Дау с блеском создал теорию сверхтекучести.

Я уверен, что о курсе «Теоретическая физика» Ландау и Лифшица напишут и хорошо напишут другие. Это общее нашо достояние, другого такого всеобъемлющего и вместе с тем выделяющего главное курса нет нигде.

Дау никогда и никому не отказывал в консультации. Иногда, правда, консультация оказывалась краткой. Все мы помним недоумение Дау: «Почему Н. Н. на меня обиделся?! Я ведь не сказал ему, что он дурак, я только сказал, что работа идиотская…».

Все современные физики-теоретики во всем мире в той или иной мере ученики Дау благодаря знаменитому курсу. Но есть еще и узкая группа физиков, принадлежащих собственно школе Ландау, прямых его учеников и сотрудников. К этой группе, я, к сожалению, принадлежу лишь наполовину…

Незабываемыми останутся дискуссии с Ландау. Впрочем, слово «дискуссия» кажется неподходящим: Дау коротко, часто язвительно, высказывал свое мнение, а я уходил для «домашнего анализа» положения. Впрочем, иногда я и возвращался… Дау не был хладнокровен или беспристрастен. На его глазах творилась в Копенгагене квантовая механика. Ему принадлежат первые применения квантовой механики к молекулам, к электронам в металле, к ядерной физике.

Он необычайно зорко видел намного ходов вперед попытки извратить принципы квантовой механики. В дискуссиях он был беспощаден.

Дау был щедрым: до сих пор со стыдом вспоминаю, как он предложил мне задачу об устойчивости пламени. Я ошибся в расчетах, Дау не укорял меня, он сделал правильную работу, живущую до сих пор.

Были ли недостатки у Дау и надо ли о них писать? Сегодня мне кажется, что Дау и его ученики несколько отгораживались от других, также очень сильных научных школ. В этом можно усмотреть две стороны. Негативная сторона не нуждается в разъяснении. Однако есть и не менее важная — позитивная — это принципиальное непризнание авторитета чьего-то имени или звания. В этом отношении позиция Дау безупречна, потому что он и сам никогда не претендовал на то, чтобы его слова, его утверждения принимались на веру. Дау не давил своим авторитетом — он «давил» своей логикой, талантом, быстротой ума.

Но сказанное выше относится скорее к отдельным работам. Есть другой, более тонкий вопрос — выбор научных направлений, где речь идет не о правильности отдельного преобразования, формулы или числа. Как мне кажется, автомобильная катастрофа 1962 г. произошла именно в тот период, когда в Дау происходил внутренний сдвиг от макроскопической физики к теории элементарных частиц и полей. Нет сомнения, что если бы он остался «на посту», то очень скоро отказался бы от эпатирующих высказываний типа «лагранжиан умер, осталось лишь похоронить его со всеми почестями» и был бы в первом ряду исследователей микромира и космологии.

НЕУСТОЙЧИВОСТЬ ПЛАМЕНИ

Характеристика Дау — это прежде всего рассказ о его работах, об их возникновении и дальнейшей судьбе. Теорией горения, очень далекой от важнейших его работ, Дау занялся отчасти в общении с покойным Д. А. Франк-Каменецким и мной. Надеюсь, что читатель это не воспримет как хвастовство.

Одномерная теория распространения пламени была развита Д. А. и мной в 1938 г. Исходным было предположение о сильной температурной зависимости скорости химической реакции. Результат состоял в выражении нормальной скорости распространения пламени и в понимании того, что зона реакции — само пламя — оказывается очень тонкой. Дау поставил вопрос о том, является ли в трехмерном пространстве одномерное решение неустойчивым в гидродинамическом смысле (как граница разрыва плотности и нормальной скорости течения). Оказалось, что плоская поверхность пламени, т. е. одномерное решение, неустойчива! Дау нашел дисперсионный закон — инкремент равен скорости пламени, умноженной на волновой вектор возмущения, лежащий в плоскости пламени, и на безразмерный коэффициент порядка единицы. Критерий правильности формулы был таким: число Рейнольдса Re больше 1. Роль размера в выражении для Re играет длина волны возмущения, роль скорости — скорость пламени.

В промышленности, как правило, пламена турбулентны уже потому, что заранее, до горения, турбулизованы потоки горящей смеси. Но и в лабораторных условиях (бунзеновская горелка, медленное послойное сгорание смеси в трубе или сосуде) число Рейнольдса гораздо больше 1. Поэтому Дау был убежден, что ламинарным пламя практически никогда не бывает. Между тем достаточно посмотреть на бунзеновскую горелку, чтобы убедиться в стационарном и ламинарном характере процесса. Специальные опыты с центральным зажиганием показали, что спонтанная автотурбулизация горения, по Ландау, возникает лишь при Re≥104÷106?! Понадобилось несколько десятилетий, уже после аварии и смерти Дау, чтобы понять причину такого большого критического числа Рейнольдса.

Первыми А. Г. Истратов и В. Б. Либрович показали, что при распространении сферического пламени от зажигающей точки в центре возмущения растут медленно. В самом деле, длина волны каждой моды возмущения растет пропорционально радиусу. Инкремент обратно пропорционален длине волны. В результате получается степенной, а не экспоненциальный закон роста возмущений. Далее. Уже в семидесятых годах автор (вместе с Н. И. Кидиным и В. Б. Либровичем) рассмотрел неустойчивость вытянутого параболического пламени. В этом случае одновременно с ростом возмущений происходит их сползание от выпуклого места, обращенного к горючей смеси, в сторону края, т. е. к стенке. Возмущения уходят со сцены, не успев вырасти! Все это объясняет отрицательный результат наблюдений в лабораторных условиях. Вместе с тем нет сомнения, что в технических условиях при горении турбулентного газа определенную роль в поддержании турбулентности играет и открытая Л. Д. Ландау автотурбулизация.

ДЕТОНАЦИЯ

В военные годы и в ближайшие годы после войны Дау вместе с Кириллом Петровичем Станюковичем активно занимался вопросом детонации взрывчатых веществ и близкими вопросами теории ударных волн взрыва. При детонации получаются горячие продукты взрыва с плотностью больше 2 г/см³ и температурой несколько тысяч градусов. Формально можно сказать, что это горячий газ. Предыдущие исследователи по инерции, подражая описанию газа малой и средней плотности, пользовались уравнением Ван-дер-Ваальса. Формула соответствует картине жестких молекул с вполне определенным минимальным объемом vmin = b. Ландау сразу учел плавность закона отталкивания молекул, приводящую к степенной зависимости давления Р = kρ = k/vⁿ. В работе со Станюковичем учтены и следующие члены разложения. Важно было пробить брешь в старых представлениях. Станюкович показал, как изящно решаются задачи гидродинамики при n = 3. Указанные выше работы до сих пор сохраняют свое значение в ряде областей науки и техники, где применяются взрывчатые вещества. О некоторых своих гидродинамических работах Дау во время войны и позже вспоминал, что они были сделаны в 1938 г., в заключении: все-таки гидродинамика проще квантовой теории и теории элементарных частиц.

Как все мы благодарны Петру Леонидовичу Капице за то, что период занятий Дау гидродинамикой не слишком затянулся!

ТЕОРИЯ МЕТАЛЛОВ

Пожалуй, больше всего мне с Дау довелось говорить о теории металлов. При этом каждый раз выявлялось различное понимание самого существа проблемы. Для Дау и в значительной мере для всей его школы, а также для примыкавшей к ней школы Ильи Михайловича Лифшица главным был вопрос о свойствах металлов. Назовем здесь электропроводность и ее зависимость от температуры, теплоемкость электронов, свойства, зависящие от формы ферми-поверхности. Меня же волновал вопрос, может быть более примитивный, а будет ли данное вещество, данный элемент металлом или диэлектриком. Как ответ зависит от плотности вещества? Здесь уместно сказать, что в данных условиях (при заданных давлении и температуре) обычно вещество имеет одну, вполне определенную плотность, является газом, жидкостью или твердым телом. Таким образом, если мы хотим менять плотность, то нужно менять условия. Но в этом случае возможны не все ситуации, т. е. не все значения плотности при низкой температуре. Поэтому появляется идеализированная задача об атомах (ядрах), «прибитых гвоздиками» к определенным местам, на определенных расстояниях друг от друга. Такая постановка задачи была чужда Дау, он считал ее не физической, не интересной.

На позиции Дау в какой то мере сказывался тот переворот в физике, который произошел, когда утверждалась квантовая механика. Желание иметь дело только с наблюдаемыми величинами очень характерно для этого периода. Применительно к данной теме итог хорошо известен: свойства металлов великолепно исследованы Ильей Лифшицем, Дау и его школой. Решение вопроса о возникновении металла принесло славу Невиллу Мотту и другим. Дау и я опубликовали небольшую совместную заметку о превращении диэлектрика в металл, при одновременном фазовом превращении газ—жидкость.

О ПРИЧИНАХ СВЕРХТЕКУЧЕСТИ

Любопытно, что такой же подход, как к теории металлов, сказался и в теории сверхтекучести. Теория сверхтекучести Дау — одно из его лучших творений, увенчанное Нобелевской премией, — по существу является теорией свойств жидкости, сверхтекучесть которой установлена экспериментально. Дау довольно критически относился к работам Тиссы и других, связывавших сверхтекучесть с бозе-конденсацией атомов гелия. Великолепная работа Н. Н. Боголюбова по теории сверхтекучести относилась к случаю газа, атомы которого только отталкивались, и буквально к жидкому гелию была неприменима. Все это побуждало Дау к развитию феноменологической (в отличие от микроскопической) теории свойств гелия. До сих пор помню семинар в «капичнике» (Институте физических проблем) — наверное в 50-х годах, где Дау особенно настаивал на том, что есть одна только жидкость, которую бог сделал сверхтекучей. Я не гарантирую точность цитирования, может быть, вместо бога говорилось о природе. Твердо помню общий смысл: ситуация такова, что надо исследовать свойства такой жидкости, а не спрашивать, откуда произошла сама сверхтекучесть. Но я помню и замечание с места покойного академика Обреимова: есть два стабильных изотопа гелия: 4Не и 3Не. Значит, есть и вопрос, будут ли они оба сверхтекучими, сравнение позволит выявить роль бозе-конденсации. Здесь я, естественно, не буду ничего писать о том, что произошло в науке (в частности, в сверхтекучести и сверхпроводимости) после аварии, трагически оборвавшей деятельность Дау.

ДАУ О СЕБЕ

Оценка своей деятельности (да и своего таланта, своей личности) всегда была и остается одной из важнейших особенностей облика человека. В молодости Дау часто говорил о классификации ученых. Он очень отчетливо выделял «нулевой» и «первый» класс — 10—12 человек от Ньютона и Эйнштейна до Шрёдингера, Гейзенберга, Дирака. Он самокритично заявлял, что ни одна отдельно взятая его работа не достигла уровня создания теории относительности или квантовой механики. Поэтому себя он не вписывал в первый класс.

Как мне кажется сейчас, это мнение Дау, наверное, слишком скромно. Если взять все работы Дау вместе — «по интегралу» — да еще если учесть его влияние на физику в целом благодаря курсу «Теоретическая физика» и личному общению, то Дау несомненно принадлежит к высшему классу. Во всяком случае по умению мгновенно — а иногда и заранее — найти ошибку Дау не имел себе равных. Любопытно, что Дау очень отрицательно относился к разговорам о том, почему тот или иной физик — его собеседник, или сам он, или кто-то третий — не сделал работу, опубликованную кем-то другим. Он считал, что надо ценить сделанное, а не сокрушаться по поводу проплывшего мимо.

Дау был самокритичен, но самокритика никогда не переходила у него в бесплодное самоедство. Жизнь Дау была достойной и гармоничной — до нелепой катастрофы, прервавшей его деятельность, практически прервавшей его общение с нами…

Приуроченные к восьмидесятилетию со дня рождения Ландау воспоминания о нем и обо всех годах общения с ним необычайно. волнуют. Вспоминается огромный кусок жизни, тесно связанной с жизнью и творчеством Ландау. Вспоминается то время, когда можно было позвонить Дау по телефону и через 10 минут прийти к нему, прийти к Учителю и получить кусок ясности и понимания.

Сейчас я лучше, чем тогда, понимаю, каким счастьем была жизнь и работа рядом с большим, великим физиком и человеком.

Б. Л. Иоффе ЕСЛИ БЫ ЛАНДАУ ЖИЛ СЕЙЧАС…

В последнее время я часто думаю о том, как действовал и что думал бы Ландау, если бы он дожил до наших дней. Ведь если бы не нелепая случайность, то Ландау, скорее всего, дожил бы по крайней мере до 70-х годов, когда произошел великий перелом в физике элементарных частиц, а может быть, и до наших дней, и не просто дожил бы, а был бы творчески активен и сам бы внес немало в эту революцию в физике. Думая об этом, я с течением времени все острее ощущаю, как мне, да и не только мне, а всей физике не хватает «мэтра» с его четкостью оценок, умением мгновенно прояснить ситуацию и выделить разумное из моря заблуждений[49].

М. Гелл-Манн и Л. Д. Ландау, 1956 г.

Возможно, в том, что Ландау нет сейчас, есть неумолимая логика истории, чему много примеров: великий человек не может существовать, когда великие события, породившие его, кончились, — он должен уйти. Так и Ландау, величайший энциклопедист в физике, человек, который не только знал всю физику и имел определенное мнение по всем ее проблемам, но и работал почти во всех ее областях, вероятно, не смог бы существовать по-прежнему в современной науке, разветвившейся на ряд обособленных направлений.

Я приведу два примера того, как Ландау прояснял ситуацию и как после этого сразу возникал новый этап в развитии если не всей физики, то, во всяком случае, очень большой ее части.

Первый пример относится к истории создания цикла работ Ландау, Абрикосовым и Халатниковым по нахождению асимптотик функций Грина в квантовой электродинамике. Как известно, Ландау долго не принимал работ Фейнмана по квантовой электродинамике и идей перенормировок, а когда принял, то относился к ним скептически, считая, что они внесли мало нового и что фактически все содержалось в уравнениях поля (так называемых гейзенберговских уравнениях, хотя Ландау не употреблял этого термина). Положение сразу изменилось после того, как Ландау понял, что при вычислении радиационных поправок в области больших виртуальностей р² возникают члены, когда на каждую степень квадрата заряда е1² приходится одна степень In р², т. е. члены ~(е² ln р²)ⁿ. (С гордостью я хотел бы отметить, что в выяснении этого вопроса определенную роль сыграли обсуждения Льва Давидовича с теоретиками ИТЭФа.) Отсюда Ландау пришел к совершенно новой в то время идее бегущей константы связи, которую он сформулировал следующим образом: квантовая электродинамика (КЭД) имеет смысл только после размазывания взаимодействия, т. е. введения параметра обрезания Λ. При этом затравочный заряд е1² зависит от Λ: е1² = e1²(Λ) и для вычисления нулевого приближения в КЭД необходимо просуммировать все члены, в которых малость е1² компенсируется большим In Λ². В первом разговоре в ИТЭФе на эту тему (январь 1954 г.), когда задача была сформулирована, но еще не решена, Ландау, излагая программу дальнейших действий, сказал, каков, по его мнению, должен быть ответ — он ожидал убывания затравочного заряда е1 с ростом Λ, т. е., в переводе на современный язык, асимптотически свободной теории и даже, может быть, за счет этого полного устранения бесконечностей из теории. (Эта надежда отражена в названии первой из серии статей Ландау, Абрикосова и Халатникова.) На вопрос Померанчука, полностью ли он уверен в ответе и нет ли каких-либо других возможностей, Ландау сказал, что в принципе есть еще одна возможность — это когда перенормировочный множитель будет таким, что при любом е1²(Λ) физический заряд окажется равным нулю, т. е. теория внутренне противоречивой. Тогда в первом разговоре Ландау эту возможность считал малоправдоподобной. В таком стремлении предвидеть ответ на начальной стадии проявился весь стиль мышления Ландау, который он сам выражал так: «Как вы можете решать задачу, если вы заранее не знаете ответа?»

Решение задачи не подтвердило первоначальных оптимистических надежд Ландау: в КЭД «возник» нуль физического заряда, т. е. осуществилась вторая возможность. Вскоре (в основном благодаря работам И. Я. Померанчука) выяснилось, что такая же ситуация имеет место и в (юкавских) мезонных теориях. И тут Ландау резко изменил свою точку зрения — он пришел к выводу, что КЭД и мезонные теории не существуют как последовательные физические теории: КЭД является хорошим, но в принципе только приближенным описанием реальности, а мезонные теории вообще не имеют области применимости, и занятие ими — это потеря времени. Такая позицмя Ландау в корне отличалась от позиций многих теоретиков, которые не верили в «нуль-зарядную» ситуацию и либо просто ее игнорировали, либо пытались найти какие-то погрешности в доказательстве. Как показало дальнейшее развитие науки, Ландау был абсолютно прав.

Другой пример относится к истории того, как Ландау выдвинул гипотезу о сохранении комбинированной (или GP) четности. В 1956 г., когда остро стоял вопрос о природе «загадки υ—τ», т. е. распада вроде бы одной и той же частицы (K-мезона) на 2 и 3π-мезона, Ландау и слышать не хотел об объяснении этого явления за счет несохранения четности и не желал даже обсуждать работу Ли и Янга. Его аргумент состоял в том, что несохранение четности должно привести к анизотропии пространства. Однако, после того как Л. Б. Окунь, А. П. Рудик и я рассказали ему содержание нашей работы о том, что, согласно СРТ-теореме, при нарушении пространственной четности должна обязательно нарушаться зарядовая четность пли инвариантность относительно обращения времени[50] и каждой из этих возможностей отвечают определенные парные корреляции в распадах, Лев Давидович сразу изменил свою точку зрения и буквально в течение нескольких часов им были сделаны работы о сохранении комбинированной четности и теории двухкомпонентного нейтрино. Вечером того же дня, когда состоялся наш разговор со Львом Давидовичем, мне позвонил И. Я. Померанчук и сказал: «Дау решил проблему несохранения четности. Немедленно едем к нему». Когда мы приехали, Лев Давидович рассказал две эти работы практически в окончательной версии, включая все вычисления. Рассматривая работы Ландау по сохранению СР и двухкомпонентному нейтрино с позиций сегодняшнего дня, видно, какую колоссальную роль они сыграли в развитии физики слабых взаимодействий.

Из этих двух примеров видно, что догматизм в науке был совершенно чужд Ландау: он не цеплялся за старую точку зрения, а мгновенно менял ее, если того требовали факты. Эти примеры показывают также, что для Ландау не было трудностей в решении задач — трудности были только в постановке. В том, что Ландау не брался за решение задач, ответ которых он не мог предвидеть, была не только его сильная, но и слабая сторона. Тем самым он отказывался от попыток решить проблемы, которые, как он считал, были выше его класса. Хотя такая скромная самооценка[51] и заслуживала всяческого уважения, она, как мне кажется, приводила к тому, что Ландау не сделал всего того, что он мог бы сделать. (Это не только моя точка зрения. Такой же точки зрения придерживался И. Я. Померанчук, который, в частности, считал, что, если бы Дау занялся квантовой теорией поля не в 1954 г., а раньше — в конце 40-х годов, он сделал бы там намного больше.)

Сейчас физика элементарных частиц, по-видимому, стоит в преддверии грандиозных событий — создания всеобъемлющей теории, объединяющей все существующие в природе взаимодействия, включая гравитационное. Есть разные пути, и выбор между ними затруднен тем, что, поскольку всеобщее объединение должно возникнуть при энергиях порядка массы Планка (1019 ГэВ), эксперимент почти ничего не подсказывает для построения теории. Другая трудность построения единой теории состоит в том, что все эти пути требуют новую, непривычную для физиков и весьма глубокую математику. В этой ситуации как нам всем был бы нужен Ландау с его даром предвидения, физической интуицией, глубоким пониманием математики и критичностью! Сейчас в мире я не вижу человека, который обладал бы всеми этими качествами в той степени, какая необходима для решения этой грандиозной задачи. Так что даже сильный теоретик, занимающийся этой проблемой без ясного ориентира, может оказаться на тупиковом направлении. И тут уместно вспомнить слова Ландау: «Ввиду краткости жизни мы не можем позволить себе роскошь тратить время на задачи, которые не ведут к новым результатам» (Ландау Л. Д. О фундаментальных проблемах // Теоретическая физика в XX веке: Пер. с англ. М.: Изд-во иностр. лит., 1962. Статья, посвященная памяти В. Паули).

Ландау очень был бы нам нужен сейчас не только как физик, прокладывающий новые пути в науке, научный лидер, но и как человек, поддерживающий своим авторитетом чистую моральную атмосферу в науке, бескомпромиссный враг всякой фальши и суесловия. Как-то Померанчук так высказался по этому поводу: «Вы не можете себе представить, какую громадную ассенизаторскую работу проводил Дау в теоретической физике».

Ландау считал, что физика, и не только физика, а любая настоящая наука, должна приводить к конкретным результатам, и с презрением относился ко всякому наукообразию, которое он с насмешкой именовал «die Neubegrundungen der Grundlegenden» или даже хуже — «кислощенством».

Ландау очень скептически относился ко всяким рассчитанным на рекламу сенсациям в науке. Типичным для него высказыванием по такому поводу было: «Люди, услышав о каком-то необыкновенном явлении (в науке или в жизни), начинают предлагать для его объяснения малоправдоподобные гипотезы. Прежде всего рассмотрите простейшее объяснение — что это все вранье».

Ландау считал, что научный лидер обязательно должен иметь свои собственные и значительные научные результаты, только в этом случае он имеет моральное право руководить людьми и ставить перед ними задачи. Он говорил: «Нельзя делать научную карьеру на одной порядочности — это неминуемо приведет к тому, что не будет ни науки, ни порядочности».

И этого Дау — «ассенизатора в науке» — теперь нам очень не хватает.

Ю. Каган ДАВАЙТЕ ВОЗЬМЕМ ИНТЕГРАЛ…

Впервые я встретился с Л. Д. Ландау весной 1949 г. при очень памятных для меня обстоятельствах. Я учился в созданном после войны Московском инженерно-физическом институте (МИФИ), где сам Ландау не преподавал, но целый ряд его учеников читали лекции. Обстановка была редкостно камерной. На курсе было всего несколько десятков студентов, отношения между ними и преподавателями носили подчас неформальный характер, и профессора знали многих студентов по имени. Однажды в перерыве А. И. Алиханьян, читавший нам лекции по ядерной физике, спросил меня, не хотел бы я заниматься теорией космических лучей. При этом он добавил, что, если я соглашусь, он будет просить Л. Д. Ландау взять меня в аспирантуру с ориентацией на это направление, к которому Ландау питал несомненный интерес. (А. И. Алиханьян в те годы заведовал лабораторией космических лучей в том же Институте физических проблем, где работал Л. Д. Ландау.) Конечно, сочетание имени Л. Д. Ландау со словами «космические лучи», а в ту пору мы все хотели заниматься ядерной физикой, делали мой ответ однозначным.

Уже на следующей неделе А. И. Алиханьян сообщил мне, что Л. Д. Ландау в ближайшее время пригласит меня встретиться с ним. Естественно, что этой недели было достаточно, чтобы по каналам студенческой молвы я узнал весь набор легенд, который сопровождал имя Л. Д. Ландау. По правде говоря, информация была устрашающей. Легенды гласили, что он резок и нетерпим, что попасть в аспирантуру можно, только сдав ему предварительно экземены по всей теоретической физике (уже тогда фигурировало название «Ландау-минимум»), что прежде, чем обсуждать любую проблему, он учиняет собеседнику экзамен вне зависимости от его возраста и положения и т. п. Поэтому я просил А. И. Алиханьяна передать, что я готов немедленно начать сдавать весь теорминимум, но хотел бы избежать экзамена при первой встрече, боясь, что уровень полученных нами в институте теорфизических знаний заметно ниже уровня опубликованных к тому времени книг Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшица.

Когда после следующей лекции мы поехали в Институт физических проблем, А. И. Алиханьян заверил меня, что он обо всем договорился с Л. Д. Ландау в точном соответствии с моей просьбой и беседовать мы будем втроем. Застали мы Л. Д. Ландау во дворе института, где он на ходу беседовал с кем-то из сотрудников. Поздоровавшись и сказав: «Ах, это вы?», он пригласил меня к себе домой (он жил здесь же на территории института), сказав небрежно: «Артюша, ты нам не нужен, мы поговорим сами». Извиняюще глядя на меня, А. И. Алиханьян пытался настаивать на беседе втроем, но все его попытки были с улыбкой отвергнуты.

Мы поднялись на второй этаж его квартиры, и здесь в памятной для многих небольшой гостиной Л. Д. начал расспрашивать меня о преподавании в МИФИ, по ходу разговора задавая неожиданно чисто физические вопросы из самых разных областей. Это продолжалось довольно долго, когда внезапно Л. Д. сказал: «Знаете что, давайте-ка возьмем интеграл», — и с этими словами он написал один из своих любимых интегралов с квадратным корнем от трехчлена в знаменателе и ушел из комнаты. Вернулся он минут через 15. К этому времени я интеграл взял, но Л. Д. остался недоволен, поскольку я использовал громоздкий классический метод подстановок. Дифференциальное уравнение, которое он написал, я решил быстро, но с интегралом от сложного векторного выражения я застрял, начав его преобразовывать архаичным способом. Л. Д. прервал мои занятия со словами: «Конечно, молодой человек, вы кое-что знаете, но все-таки для вас же самого лучше, если вы сдадите мне теорминимум». На этой ноте мы расстались, и с того дня, забросив все остальное, я начал один за другим сдавать экзамены «Ландау-минимума».

В тот период он все экзамены принимал сам, тратя на это много времени. Хотя сдавших весь минимум было весьма ограниченное число, начинали сдавать многие, к тому же нередко по нескольку раз один и тот же раздел. Интересно понять мотивы его пристального и требовательного внимания к процедуре сдачи теорминимума — ведь это не был просто отбор в аспирантуру института, которая всегда количественно была очень мала. Много позднее он привел мне свои соображения, почему он считает, что для начинающего теоретика сдача теорминимума имеет принципиальное значение. Рассуждения его сводились к тому, что, начиная работать и углубляясь в какой-то определенной узкой области, теоретик должен a priori владеть исходными представлениями и методами всех разделов теоретической физики, что открывает для него возможность использования далеких аналогий, не связанных на первый взгляд результатов и тем самым способствует развитию интуитивного физического мышления.

С другой стороны, и это он подчеркивал специально, повышенные трудности, связанные со сдачей теорминимума, позволяют самому сдающему оценить свои силы и избежать комплекса неполноценности, уйдя на раннем этапе из теоретической физики, если планка окажется слишком высокой. И он жертвовал своим временем, помогая как тем, кто преодолевал планку, так и тем, кому это было не под силу, способствуя тем самым созданию в стране высокопрофессиональной группы физиков-теоретиков и одновременно установлению высоких критериев.

Сами экзамены носили черты ритуального однообразия. Вы звонили Л. Д. и говорили, что хотите сдать такой-то экзамен. Он немедленно назначал вам день и час, никогда не прося перезвонить через день, два или неделю, как это бывает обычно. Все экзамены он принимал дома. Когда вы переступали порог, он неизменно бросал взгляд на часы, и тут же следовал комментарий, обычно очень едкий, если вы опоздали хотя бы на несколько минут. Надо сказать, что позднее меня всегда поражала его точность, он никогда сам не опаздывал ни на минуту, и это как-то даже не вязалось с его внешним обликом. Далее он предлагал вам оставить все записи и книги в прихожей и подняться в ту же маленькую гостиную на втором этаже. Он приносил из кабинета несколько чистых листов бумаги, писал условия первой задачи и тут же уходил. Через некоторое время он стремительно входил в комнату и смотрел через плечо, что у вас получается. Далее обязательно следовал комментарий типа: «Прошлый раз вы решали быстрее»; «Вы действуете как тот теоретик, которому предложили вскипятить воду для чая, когда температура воды была уже 80° С. Он вылил воду, наполнил чайник заново и поставил на огонь, тем самым сведя задачу к уже известной»; «Глядя на ваши выкладки, не скажешь, что теорфизика — красивая наука». В лучшем случае это звучало так: «Ну ладно, это правильно, давайте решим еще одну задачу».

Что-то существенно изменилось в наших взаимоотношениях после того, как я сдал «Квантовую механику». Л. Д., не дожидаясь сдачи всего теорминимума, написал письмо с просьбой направить меня после окончания института к нему в аспирантуру. Теперь после каждого экзамена он подолгу беседовал со мной, приглашая иногда пообедать вместе с ним. Разговоры носили главным образом общечеловеческий характер, почти всегда с наставительной интонацией, но поражали меня тогда своей откровенностью, я бы даже сказал, личностной обнаженностью. Он часто возвращался к тому, как, по его мнению, должен жить человек, желающий стать настоящим теоретиком, как он должен строить свои взаимоотношения, в частности, с женщинами. Здесь Л. Д. не скупился на положительные и отрицательные примеры из своей жизни и из жизни других физиков. В тот момент я даже предпочел бы не знать часть из этих примеров. Один из наставительных тезисов Л. Д. сводился к утверждению, что, если теоретик хочет достичь чего-то существенного, он должен жениться в 30 лет, не раньше. Я любил цитировать эти слова Л. Д., иронизируя над своими друзьями. Но, когда я сам женился именно в 30 лет, насмешкам, что это не случайно и произошло потому, что «так сказал Л. Д. Ландау», не было границ.

Одним из впечатляющих был для меня разговор, который я помню до сих пор почти дословно, когда Л. Д. почему-то решил дать характеристики теоретикам, близко с ним соприкасающимся. Характеристики были весьма нелицеприятными, хотя они относились к людям, чьи имена были хорошо известны в кругу физиков. Единственно, о ком он говорил в превосходных степенях, был И. Я. Померанчук. Честно говоря, я был обескуражен, мне казалось, что он был крайне не объективен и не справедлив. Ведь многих из этих людей я знал, слышал их выступления на семинарах, они были несомненно талантливы. Но вот прошло много лет, и я должен признаться, что, несмотря на безусловные преувеличения, почти во всех случаях Л. Д. точно подметил те черты, которые так или иначе сказались в будущем.

Иногда после экзамена Л. Д. в качестве как будто развлечения начинал задавать «детские» задачи на сообразительность с монетами, спичками, со скрытой симметрией и т. п. (Все эти задачи еще раз вернулись ко мне, когда сын стал посещать математическую школу.) Если вы не могли сразу найти ответ, он начинал иронизировать, правда в этом случае очень снисходительно.

В аспирантуру к Л. Д. Ландау мне поступить не разрешили. Несмотря на его повторные просьбы. Шел 1950 год. Я должен был уехать работать далеко от Москвы. Л. Д. предложил мне поступить в заочную аспирантуру к нему. Я сдал перед отъездом вступительные экзамены, и Л. Д. написал, что он согласен быть моим научным руководителем. Он составил и передал мне письмо-рекомендацию, которое не имело точного адресата и содержало просьбу предоставить мне возможность работать как физику-теоретику. Это письмо сыграло существенную роль в моей биографии. Но учиться в заочной аспирантуре у Л. Д. мне снова не разрешили. Поэтому, приезжая время от времени в Москву, я имел возможность очень отрывочно консультироваться у него.

Регулярно видеться с Л. Д. я начал только во второй половине 50-х годов, когда вернулся в Москву и стал работать в Институте атомной энергии. В этот период у нас сложились неформальные отношения, возможно, благодаря тому, что я работал в другом институте. Он довольно часто бывал в нашем доме, подружился с нашими друзьями.

Но наиболее впечатляющим, без сомнения, было участие каждый четверг в семинаре, который вел Л. Д. в Институте физических проблем. Наверное, многие в своих воспоминаниях коснутся этого семинара. Скажу только, что это был совершенно уникальный семинар, по-видимому не имевший и до сих пор не имеющий аналогов в мире. Владение всей теоретической физикой как единой областью в сочетании с удивительной глубиной физического мышления позволяло Л. Д. проникать в сущность излагаемого почти тотчас после того, как докладчик начинал рассказывать свою работу. Происходил скальпельный анализ с выявлением главных результатов и скрытых слабостей. Семинар превращался для присутствующих, а часто и для докладчика в студийный урок, и в этом была его особая неповторимость. Сам Л. Д. относился к семинару очень серьезно и, по-видимому, часто готовился к нему. Во всяком случае, я мог в этом убедиться на собственном примере. Л. Д. имел обыкновение за неделю до семинара беседовать с докладчиком, после чего окончательно решал вопрос о целесообразности постановки доклада на семинаре.

Расспросив меня в подобной ситуации, он с одобрением отнесся к результатам анализа конкретной системы, но был весьма скептичен по отношению к попытке широкого обобщения, которым, по правде говоря, я гордился. К моему удивлению, когда во время доклада я перешел к этой части и услышал сомневающиеся вопросы кого-то из присутствующих, Л. Д. вышел к доске и продемонстрировал свой вариант доказательства справедливости этого обобщения.

К сожалению, этот период длился недолго. В январе 1962 г. Л. Д. попал в автомобильную катастрофу. Желание помочь спасению Л. Д. Ландау сплотило большое число людей, готовых день и ночь делать все, что могло принести хоть какую-нибудь пользу. Те дни вспоминаются как дни торжества истинного человеческого начала. Как осколок тех далеких дней передо мной лежит на столе авиационный сертификат, оставшийся у меня после одного из дежурств. На нем написано: «Срочно. Срочно. Срочно. Человеческая жизнь в опасности. Получатель критически болен. Немедленно свяжитесь с соответствующими лицами». Адрес — Московский аэропорт, получатель — мистер Ландау. Лекарство доставлено из Брюсселя по заказу из Лондона.

Л. Д. Ландау остался жив. Но он уже не был прежним Дау. Не могу забыть фразу, которую он постоянно повторял, когда вы приходили его проведать: «Вот боли пройдут, и мы обязательно поговорим».

М. И. Каганов ЛАНДАУ — КАКИМ Я ЕГО ЗНАЛ[52]

Бывают ученые, и большие ученые, вся биография которых сводится к списку научных работ. К нему часто прибавляют одно или два неожиданных высказывания, свидетельствующих, что и человек, целиком ушедший в науку, во всем мыслит оригинально. Но, чтобы дать представление о таком многостороннем человеке, как Л. Д. Ландау, надо обрисовать его во всех планах, подробно рассказать не только о его научных достижениях, но и о своеобразных взглядах на жизнь.

Л. Д. Ландау, хотя и был человеком педагогической складки, не отличался терпимостью. Излагая свою точку зрения на тот или иной научный пли житейский вопрос, он ясно показывал или прямо высказывал свою нетерпимость к инакомыслящим. Многих это отталкивало. Но теперь, когда Дау больше нет, можно думать, что и люди, совсем не согласные с его взглядами, отнесутся к ним по крайней мере с интересом. Как бы ни отличались воззрения Дау на жизнь от общепринятых, они были глубоко выстраданы и выбраны им не как самые удобные.

Личность во всех отношениях цельная, Дау искал и в жизни нечто соответствующее его общему научному методу. Рыцарь теоретической физики без страха и упрека, он служил своему идеалу всегда и во всем. Этим служением проникнута его жизнь в самых далеких от науки областях.


…Вхожу в Институт физических проблем за несколько минут до семинара и вижу Дау, шагающего по широкому коридору с кем-либо из своих друзей-учеников и обсуждающего то ли только что появившуюся статью, то ли очередную «непробиваемую» задачу. Эта картина так запечатлелась в мозгу, что и теперь, вбегая по лестнице на второй этаж «физпроблем», каждый раз ощущаю трепет…

Мне повезло: я не только «пробивал» через Ландау почти все свои работы, участвовал в его знаменитом семинаре, слушал его доклады, но и много разговаривал с Львом Давидовичем. Разговаривал о науке, о философии и об истории, о своих личных делах (Дау — советчик нескольких поколений физиков), о событиях свежих — только что с газетной полосы — и о событиях отдаленных. К сожалению, я ничего не записывал; память сохранила только обрывки мыслей, суждений, иногда парадоксальных, но всегда искренних до конца, — мыслей, которые не менялись при замене собеседника.

Одна из замечательных черт Ландау — он всегда был самим собой, никогда не важничал (А. И. Шальников назвал его самым не важным человеком, какого он знал). При этом Дау любил (по его же словам) покрасоваться, т. е. показать себя с наилучшей стороны. И это ему удавалось. Его популяризаторские выступления, всегда очень лаконичные, сопровождались восторженным оханьем слушателей.

Часто говорят о широте, энциклопедичности Ландау. Хочу рассказать об одном эпизоде. После многолетнего перерыва Лев Давидович приехал в Харьков и довольно много времени провел в Украинском физико-техническом институте. Кирилл Дмитриевич Синельников, директор УФТИ в те годы, тогда болел и уступил Льву Давидовичу свой кабинет. И вот в кабинете «воцарился» Ландау в окружении харьковских физиков-теоретиков. А через кабинет «проходили» уфтинские физики и рассказывали о своей работе. Ландау был, что называется, в форме. Он живо интересовался всеми работами, задавал вопросы, давал советы. Поражало следующее: через несколько минут после начала беседы Лев Давидович был совершенно в курсе дела. Если бы обсуждаемые вопросы не были столь специальны, подобную беседу можно было бы демонстрировать, как демонстрируют феноменальных счетчиков. В Ландау поразительным образом сочеталась быстрота реакции с осведомленностью и глубиной понимания. Ничего похожего ни у кого я не видел.

Семинар, которым руководил Ландау, войдет в историю теоретической физики и будет подробно описан. На его заседаниях создавалось, строилось то, что высоким стилем именуют «школа Ландау». Для физиков моего поколения необычайная широта семинара была привычна. Все знали: на семинаре можно выступить с работой из любой области теоретической физики. И не просто выступить, но и получить квалифицированный совет. Либо во время доклада, либо до — при предварительном обсуждении с Дау.

О семинаре и его научных достоинствах я, конечно, знал до того, как впервые на нем побывал. И все же семинар поразил. Поразил прежде всего своей атмосферой. Четко ощущалось: люди, собравшиеся в зале, живут теоретической физикой. Я написал последнюю фразу и понял, что недостаточно точно выражаю свою мысль. Привычка к штампам автоматически может подсказать образы ученых-аскетов либо, наоборот, развязных молодых людей с бородами и без, которые бродят по экранам в фильмах о физиках. Не то и не другое. В семинаре принимали участие разные люди — и по возрасту, и по положению, и по квалификации, и по внешнему виду, но всех объединяло одно: происходящее на семинаре интересовало их более всего в жизни. Страсть, с которой выступали, огорчения, которые испытывали, когда их прогоняли от доски (такое случалось нередко — докладывать было трудно), не омрачались никакими побочными соображениями. На семинаре господствовала наука — наука как таковая. Я не помню ни одного случая, чтобы на семинаре проявились личные отношения между его участниками, чтобы споры, которые вспыхивали часто и редко пресекались, были связаны с симпатией или антипатией к выступающему, а не к задаче или методу ее решения.

На семинаре царила полная демократичность. Лев Давидович сидел спиной к залу, в первом ряду, и, хотя большинство докладчиков обращались непосредственно к нему, он не был Председателем, Куратором (с большой буквы) — никакой торжественности, важности. Каждый участник мог в любую минуту прервать докладчика, требуя разъяснения или высказывая свое неодобрение. Этой возможностью пользовался и Ландау. Бытует много рассказов о жесткости Ландау в оценке работ, рассказов о том, как тот или иной выступающий был прогнан. Действительно, если выяснялась несостоятельность работы или автор (либо докладчик, реферирующий чужую работу) не мог объяснить существа дела, он безжалостно лишался слова. Раздавалось сакраментальное: «Алеша, что у нас дальше?» Но следует помнить, что истинной причиной жесткости было абсолютно бескомпромиссное отношение Ландау к науке. Правильность или неправильность результата не зависит от того, получен он близким другом или совершенно посторонним. Ландау нередко защищал докладчика от нападок слушателей. До сих пор многие повторяют часто слышанную от него фразу: «Автор обычно бывает прав», — за которой следовало: «Послушаем дальше…» Только обнаружение ошибки, некомпетентность выступающего либо неумение разъяснить прерывали доклад.

…Докладывает маститый ученый, весьма уважаемый, и уважаемый заслуженно. Последние его работы, правда, вызывают настороженную реакцию, так как ученый дискутирует с Эйнштейном. Семинар проходит напряженно. Обычная процедура — ответы на вопросы по ходу доклада — не устраивает докладчика. Лев Давидович просит не мешать докладывающему и внимательно слушает. В конце первого часа (перед перерывом) Ландау встает и говорит, глядя на доску: «Вы ошиблись…» И точно указывает место, где допущена ошибка (весьма тонкая, заметим). Все, кто знает, как трудно со слуха разобраться в сути теорфизической работы, поймут, какое проникновение в чужую работу (подчеркнем — очень далекую от интересов Ландау в то время) было продемонстрировано.

Другой семинар. Другой докладчик, разбирающий чужую статью, кажется из «Physikal Review». Недоразумение: слушатели (и докладчик тоже) не понимают метода вывода автора. Начинается шум. Лев Давидович встает, подходит к доске и выводит формулу. Вычисления проделываются аккуратно, в чуть замедленном темпе. Кто-то не выдерживает: «Дау, только без коэффициентов, достаточно оценки…» Быстрый, мгновенно соображающий, Ландау был педантичным, когда дело касалось вычислений, расчета. Сам великолепно «угадывающий» результат в сложнейших задачах, он требовал строжайшей доказуемости от всех. Конечно, и от себя. «Угадка», т. е. интуитивные соображения, хороша только как наметка, как необходимый этап при формулировке строгой постановки задачи.

Острота, яркость впечатлений от семинаров Ландау не сглаживались с годами. Каждый приезд в Москву (я жил тогда в Харькове) приноравливался к семинару, и каждое заседание, на котором удалось присутствовать, воспринималось как своеобразный праздник. Сходство с праздником усиливалось толкотней в коридорах (до и после семинара, в перерыве), взволнованными лицами, особым гулом — свидетельством общего возбуждения.

Сейчас, когда образ Ландау приходится восстанавливать по памяти, наверное, разные люди нарисуют разные портреты. Это естественно. Ландау был слишком сложным человеком, чтобы каждый, даже близко его знавший (или думающий, что знал его близко), разобрался в нем полностью. Одни и те же факты, высказывания, оценки будут пониматься и тем более трактоваться по-разному. Это отступление от рассказа о семинаре нужно мне, чтобы вернуться к демократичности Ландау, наиболее ярко проявлявшейся именно на семинаре.

Демократичность — понятие не простое. Уровень демократичности определяется и стилем отношений внутри уже существующего коллектива, и легкостью присоединения к коллективу. Демократичность в окружении Ландау была очень откровенная; мне не хочется употреблять слово «нарочитая», так как простота отношений была естественна, никому не демонстрировалась. Многие говорили друг другу «ты», многие говорили «ты» Ландау, никого не удивляли споры (иногда в резкой форме) между учеными совершенно разного возраста и положения.

Я убежден, что многих именно эта демократичность, простота отношений в школе Ландау отпугивала. Окружавшие Дау казались компанией близких друзей (многие действительно дружили) . А в такую компанию трудно войти взрослому человеку. Поэтому школа Ландау (в те годы, когда я знал его) росла за счет молодежи: появлялись новые ученики Ландау и ученики его учеников. Молодые люди, как правило, легче преодолевали барьер психологической несовместимости.

Некоторая изолированность (наверное, более точное слово — обособленность) школы Ландау была связана еще с одним обстоятельством. Научная близость, сильное взаимодействие породили своеобразный язык научного общения. Язык, который хорошо понимали все физики-теоретики, близкие Ландау (стоит подчеркнуть очень высокий профессиональный уровень школы Ландау), и к которому надо было по меньшей мере привыкнуть. Свою работу необходимо было «уметь» рассказать. Некоторым это давалось легко, а другие, даже делавшие вполне хорошие работы, так и не сумели постичь премудрости языка Ландау. Для Ландау очень много значило первое впечатление о человеке. Неудача при знакомстве (сказал глупость, может быть от волнения, проявил некомпетентность в области, которой занимался, или что-нибудь в этом роде) часто навсегда лишала человека возможности тесного общения с Ландау. Иногда к таким неудачникам (непризнание Ландау ничем организационно не грозило) Ландау был явно несправедлив. Об одном физике-теоретике он несколько раз (поэтому, наверное, я и запомнил) говорил одно и то же: «Если дать ему продифференцировать In ах, он получит 1/ах». Пожалуй, тот, о ком говорил Ландау, дифференцировать умел…

Как-то, придя в Институт физпроблем, я встретил Исаака Яковлевича Померанчука, который с обычной своей экспансией сказал: «Мэтр (Исаак Яковлевич часто называл так Дау, что не мешало ему на семинаре иногда заявлять: «Мэтр! Ты говоришь ересь!») сделал свою лучшую работу». Речь шла о свойствах нейтрино, о сохранении комбинированной четности. Зная любовь Льва Давидовича к точности в оценках, я решил проверить это утверждение. Дау не согласился, сославшись, что работу все сразу поняли, да и само открытие, по сути дела, носило коллективный характер. «Какую же свою работу вы считаете лучшей?» — спросил я. Ответ: «Теорию сверхтекучести гелия. Ее до сих пор многие не понимают». Эта работа (в мае 1971 г. исполнилось 30 лет с момента ее публикации) удостоена Нобелевской премии.

…Конференция по физике низких температур в Киеве (1961 г.). Л. Д. Ландау, который в это время увлечен теорией элементарных частиц, все же приехал; много, активно общается со всеми делегатами. Его, как всегда, «доят». Каждый использует удобный случай получить совет, рассказать о последнем результате. Дау не отгорожен ни от кого. Единственное условие для беседы: ты сам должен понимать, о чем говоришь, и уметь объяснить.

В конце конференции всех участников повезли в Канев. На обратном пути человек 10—12 собрались в салоне вокруг Дау, читали стихи. Хотя никакого соревнования не было, но, пожалуй, был победитель — Дау. Он знал на память и хорошо читал массу стихов. Друзья поддразнивали Дау, говоря, что у него инфантильный литературный вкус. Он любил Драйзера больше Хемингуэя. Ему нравились бытовые драмы в театре. Но… Когда Лев Давидович впервые услышал одно из наиболее глубоких, философских стихотворений Пастернака, его «Гамлета» («Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку…»), он не мог с ним расстаться. Тут же вытащил свою записную книжку и аккуратным бисерным почерком переписал «Гамлета».

Ю. Каган, Л. Д. Ландау, М. И. Каганов, И. М. Лифшиц на конференции по физике низких температур. Киев, 1955 г.

Однажды (дело происходило во время какого-то «скучного» доклада на ученом совете Института физпроблем) я, прочитавший перед этим популярную статью о навигационном устройстве птиц, пытался поговорить на эту тему с Дау. Он довольно равнодушно отнесся к моим словам и сказал, что, прежде чем рассуждать о правильности или неправильности тех или других гипотез, надо познакомиться с проблемой по существу, не из вторых рук.

Льва Давидовича никогда не привлекали модные увлечения читательской аудитории: снежный человек, телепатия, летающие тарелки и т. п. Большинство подобных увлечений он считал интеллигентским суеверием и остро высмеивал. Как-то, готовясь к 50-летию Дау, поставили под диван магнитофон и записали его высказывания по подобным вопросам. К сожалению, запись оказалась весьма несовершенной и поэтому ее не демонстрировали на юбилее, но без улыбки нельзя слушать подчас едкие и весьма определенные суждения Льва Давидовича.

Я неоднократно рассказывал об ироническом отношении Дау к «таинственным» явлениям, и часто слушатели обижались за «таинственное» явление, высказывали удивление, иногда даже подозревали Льва Давидовича в ограниченности. Дело, конечно, не в ограниченности. Повышенный интерес к таинственным, загадочным проблемам, как правило, связан с тем, что обычные, ежедневные проблемы скучнеют, теряют свежесть что ли. В Ландау поражал неослабевающий с годами интерес к реальным (большим и даже малым) задачам, которые ставит и решает физика. Он разговаривал о науке с сотнями физиков. Они рассказывали ему самые различные работы, различные по трудности, по глубине, по значительности, работы, относящиеся к самым разным объектам — к твердым телам и к элементарным частицам, к звездам и к газам. Работа выслушивалась Дау, выслушивалась и занимала место в его фантастической памяти в том и только в том случае, если она удовлетворяла простому принципу: работа должна разъяснить что-то непонятное. Бесконечно разъясняющимся и бесконечно ставящим новые загадки — таким видел и ощущал мир Дау. Острый интерес к решению реальных задач не оставлял места для задач надуманных, хотя, быть может, и весьма увлекательных. И еще: Ландау всегда требовал профессионального отношения к науке, не любил дилетантов. Его раздражали болтовня и верхоглядство, которые, как правило, сопровождали попытки решения «таинственных» проблем.

Говоря о Ландау, часто упоминают о гениальной интуиции, о «даре божьем». «Дар божий», конечно, был, но была и ежедневная, нет, ежечасная титаническая работа, утомляющая, требующая отдачи всего себя. Я встречался с Дау вечерами, после рабочего дня, когда усталость, усугубленная невозможностью отключиться, была видна невооруженным глазом. Он задумывался, выпадал из разговора. Однако всегда брал себя в руки и включался в беседу. При этом очень помогали стандартные темы — о счастье, о любви, о том, каковы должны быть женские прически и женские платья.

Я не хочу, чтобы подумали, будто разговоры о счастье, любви были для Ландау способом отвлечься от работы. Это, по-моему, совершенно не так. Он по-настоящему глубоко, я бы сказал, выстраданно интересовался «вечными темами». Его высказывания были не стандартны. Многих отпугивала «теорфизическая» ясность, с которой Дау пытался (и часто не без успеха) решать сложные задачи человеческих взаимоотношений. Он был глубоко убежден, что в большинстве случаев сложность взаимоотношений надуманна (он всегда строго различал слова «сложно» и «трудно»), и пытался добраться до материалистической сущности конфликта, если таковой был. По своему темпераменту Дау был просветителем, и не только в науке, но и в жизни. Он считал, что людей надо учить жить. И учил…

В. Г. Песчанский, М. И. Каганов, Я. А. Смородинский, Л. Д. Ландау в кулуарах конференции по физике низких температур. Киев, 1955 г.

Ландау прожил трудную, но, по сути дела, счастливую жизнь. Он был окружен преданными учениками, признание и слава достались ему при жизни. Ему казалось естественным — человек должен быть счастливым. Если ты несчастлив, то, поняв; это, тщательно проанализировав, что мешает тебе жить и, главное, получать от жизни удовольствие, ты обязан (именно обязан) добиваться своего счастья, бороться за него. Дау всегда уходил от прямого ответа на вопрос: «Что такое счастье?» Он разъяснял„ что каждый сам знает, что это такое. Счастье — слишком личная категория, не допускающая обобщенного, безличного определения.

Видя все трудности жизни и сложность современного мира, Ландау оставался оптимистом; мрачные прогнозы были ему несвойственны. Особенно четко это проявлялось при научном прогнозировании. Неоднократно (даже с кафедры) он высказывал оптимистические утверждения, например, по поводу разрешимости трудностей в теории элементарных частиц.

Я перечитываю написанное и стараюсь прочесть не то, что написал, а то, что прочтет читатель, для которого Лев Давидович Ландау — «только» великий физик, нобелевский лауреат и автор учебников, которые надо «проходить». Увидит ли этот читатель черты живого, удивительного человека из-за «хрестоматийного глянца», который Дау идет менее чем кому-нибудь другому и который появляется не из-за желания что-нибудь сгладить или приукрасить, а из-за грустного неумения владеть словом.

Я вспоминаю десятки мелких эпизодов, и

…в памяти такая скрыта мощь,
что возвращает образы и множит…
(Д. Самойлов)

… Десятки эпизодов, о которых трудно рассказать и которые, наверное, покажутся незначительными. Но если воссоздать быструю речь, повторить неожиданную реплику, даже вспомнить впервые услышанный от Дау анекдот (например: «Как хорошо, что я не люблю творог. Ведь если бы я его любил, я бы его ел, а он такой невкусный») или передать радость по поводу удачно прошедшего юбилея («Ни у кого не было такого юбилея!» — это о пятидесятилетии), то, возможно, и у читателя, который познакомился с Ландау по учебникам, возникнет ощущение общения с живым Дау. Но это задача, которую может решить только большой писатель…

ДОПОЛНЕНИЕ[53]

Из всех числовых игр с одним участником мне особенно памятна игра в автомобильные номера. Наверное, потому, что в нее научил меня играть Лев Давидович Ландау. Игра заключается в том, чтобы из чисел, входящих в любой четырехзначный автомобильный номер, образовать равенство. Правила игры таковы: можно использовать лишь те арифметические, алгебраические и тригонометрические действия, которые известны из школьной программы; переставлять цифры не разрешается; играть следует в уме. Другими словами, надо получить возможность, вставив между цифрами известные школьникам знаки +, —, ×, :, √, log, cos и т. п., вместо черточки написать знак равенства. Есть номера очень простые. Например, 75—31 (7—5=3—1). Или 38—53 (³√8 = 5—3). А вот номер, который и вовсе «не требует чернил»: 27—33 (27 = 33). Но есть номера потруднее. Вот пример трудного номера: 75—33. По-видимому, оба способа «его решения» нетренированному игроку покажутся сложными: 7—5 = log√33 или 7—5 = 3!/3.

Среди азартных игроков в автомобильные номера часто возникали споры, какие действия можно использовать, а какие нельзя: спорщики плохо знали точные рамки школьной программы. В частности, спорили и о возможности использовать знак факториала «!», с помощью которого часто удавалось построить равенство из неподдающегося, трудного номера.

Лев Давидович в то время, когда рассказал мне об этой игре, играл прекрасно, почти мгновенно решая задачи, возникающие при встрече с каждым автомобилем[54]. Но бывали неподдающиеся случаи. Такой, например: 75—65. Конечно, можно было бы использовать функцию Е(х), равную целой части х, например Е(7 : 5) = Е(6 : 5), но в те годы эту функцию в школе не изучали. Да кроме того, если разрешить пользоваться функцией Е(х), то игра скучнела. Возник вопрос о «теореме существования». «Всегда ли можно „сделать“ равенство из автомобильного номера?» — спросил я у Ландау.

«Нет», — ответил он весьма определенно. «Вы доказали теорему несуществования решения?» — удивился я. «Нет, — убежденно сказал Лев Давидович, — но не все номера у меня получались».

Заразившись игрой в автомобильные номера, я перевез ее в Харьков, где тогда жил, и распространил «заразу» среди молодых математиков. Один из них подошел к задаче серьезно и доказал теорему существования, показав, что, используя заведомо известные из школьной программы функции, любое целое число можно «приравнять» любому другому, так как существует формула сведения от N+1 к N.

Доказательство формулы сведения требует знания одной формулы тригонометрии и умения обращаться с обратными тригонометрическими функциями — «arc…». Действительно: √N+1 = sec arctg √N.

К сожалению, после доказательства теоремы существования игра потеряла остроту, поскольку стало возможно, применяя несколько раз формулу сведения, приравнять любые числа.

Я привез доказательство Ландау. Оно ему очень понравилось, и мы полушутя, полусерьезно обсуждали, не опубликовать ли его в каком-нибудь научном журнале. Лев Давидович сказал: «Пожалуй, не стоит, математики обидятся. Они и так на меня сердятся!»

Заканчивая свои воспоминания описанием этого полуанекдотического случая, хочу подчеркнуть: Дау верил в свои математические способности, имея на это право, и его уверенность помогала ему в решении значительных более трудных и важных задач, чем задача об автомобильных номерах.

X. Казимир ЛАНДАУ[55]

Среди небольшой группы физиков-теоретиков, начавших научную деятельность сразу после совершившейся в квантовой механике революции, исследовавших идеи квантовой механики до еще большей глубины и расширивших применение их на другие области, Ландау занимает видное место. Он был также одной из самых ярких личностей и одним из самых влиятельных учителей. Он внес значительный вклад во многие области теоретической физики, а учебники, написанные им вместе с Е. М. Лифшицем, стали классическими. Он был основателем важной школы теоретической физики в СССР и вдохновителем многих экспериментальных исследований.

…Мои воспоминания о Ландау относятся только к очень недолгому периоду его жизни.

Лев Давидович Ландау — «Дау» для своих друзей — родился 22 января 1908 г. (9 января по старому стилю, который тогда был принят в России) в Баку, где его отец работал инженером-нефтяником, а мать — врачом. Ландау был вундеркиндом, хотя сам и отрицал это. Говорят, он умел читать в четыре года, а к семи годам сам выучил программу средней школы по математике. Возможно, легенда несколько приукрашивает действительность, но действительности соответствует то, что он закончил среднюю школу в 1921 г. По настоянию родителей в течение года он учился в Бакинском экономическом техникуме, что ему очень было не по душе, а в 1922 г. поступил в университет. В 1924 г. Ландау поехал в Ленинград для продолжения обучения. К 1929 г. Ландау — полностью сформировавшийся теоретик, на его счету уже несколько работ, хотя, нужно отметить, пока еще не столь зрелых и скрупулезных, как энциклопедическая работа Паули по теории релятивизма. Затем он получил русскую стипендию и рокфеллеровскую субсидию, позволившие ему пробыть в Западной Европе до весны 1931 г. В течение этого периода он несколько месяцев прожил в Копенгагене, когда я тоже был там, и мы вместе с ним и Гамовым образовали трио, доставлявшее нам самим большое удовольствие, хотя, очевидно, не всегда нравившееся другим.

У Ландау был один из самых блестящих и быстрых умов, которые мне приходилось встречать. Его знания теоретической физики отличались и широтой и глубиной, тем не менее он всегда обнаруживал готовность и желание обсуждать любой вопрос, даже если его точка зрения была «nicht von Fachkentnissen getrubt» («не была затуманена профессиональным знанием»). С другой стороны, его физические реакции были медленными, он не был ни спортсменом, ни мастером на все руки. В этом отношении он был полной противоположностью Бору. Он не обладал музыкальным слухом, но в отличие от Гамова был хорошим лингвистом, обладал большими способностями к языкам и уделял большое внимание тонкостям немецкой грамматики и английского произношения. Когда он приехал в Копенгаген (где, как и Гамов, мы жили в пансионе Хаве), то стал изучать датский язык и накапливать необходимый для жизни словарный запас. Первые два слова, в которых он почувствовал нужду, были датские аналоги немецких слов «Minderwertig» («презренный») и «Spiesser» («мещанский»), слова, с помощью которых он выражал неодобрение и презрение ко всему, что теперь называется «буржуазной системой». Аналогами этих слов по-датски были «mindrevardig» и «spidsborger». К несчастью, а может быть и к счастью, первое из этих слов близко к другому — «mindevardig», что переводится как «запоминаемый». Поэтому критические замечания Ландау на первых порах воспринимались как похвала — ошибка, которую он поспешил тут же исправить. Вскоре он сделал большие успехи в языке. Одной из книг, которыми я пользовался в моих баталиях с датским языком, была «Danische Konversationsgrammatik» Карла Вида, книга, написанная с такой немецкой основательностью и доскональностью, что любая грамматически относительно простая вещь по-датски выглядела сложной, и отличавшаяся чрезвычайно безжизненными и вялыми диалогами, которые пробуждали несколько наивное чувство юмора Ландау. «Вы продали своих лошадей?» «Нет, но я продал сад, лошадь и мою прекрасную карету» — были в числе любимых фраз Ландау. «Где чернила?» «Я вылил чернила в маленькую бутылочку» — звучит довольно невинно по-английски, но «blak-ket», что по-датски обозначает чернила, звучит почти как имя известного английского физика Блэккета, и сама идея выливания высокого красивого человека в маленький пузырек казалась ему очень смешной.

Затем он принялся за более высокие слои литературы. Среди книг библиотеки фрекен Хаве была довольно старомодная антология поэзии, ранее использовавшаяся при обучении в школах. Ландау стал читать вслух, а затем заучивать наизусть некоторые из содержащихся там стихотворений. Любимым его стихотворением было «Den Glemts Paraply» («Забытый зонтик»), написанное в 1831 г. Хенриком Херцем (1798—1870) — не надо путать его с открывателем электромагнитных волн, немецким физиком Хайнриком Херцем (Генрихом Герцем), возможно бывшим с ним в отдаленном родстве. Поэт забыл свой зонтик в доме друзей и просит их поискать его, добавляя при этом, что «он так же хорош, как и новый». Но потом он представляет себе, как они будут везде искать и будут вынуждены сказать, что нашли только очень старый зонтик. Поэт извиняется, что не сказал, что зонтик почти как новый, но для него так же дорог, как новый. И на самом деле он почти как новый, потому что предохраняет от дождя, как и новый, и им можно также пользоваться, как и новым (т. е., как и новый, можно оставить в доме своих друзей). Но бог знает, что он старый, — «At den er gammel veed vor Негге». Это предложение стало любимым для Ландау, и он повторял его снова и снова, будто бы смакуя его. (Позже я обнаружил, что Паули также имеет такую же привычку.) Даже сейчас мне слышится, как Дау повторяет: «At den er gammel veed vor Негге», — и видится его худое выразительное лицо и взлохмаченная грива длинных темных волос. Он довольно хорошо знал поэзию, но его вкус к ней был простым: простая рифма и мерный ритм были основными его требованиями. Ему бы не понравилось «The wated land», a «Old Possum’s book of practical cats» пришлось бы ему по вкусу. Ливанова упоминает, что он любил Киплинга. Это любопытно потому, что идеология Киплинга должна была бы быть ему противна. Очевидно, при оценке поэзии форма была для него важнее содержания.

Очень часто Ландау намеренно принимал агрессивный вид, а часто и обижал людей. Тем самым он, очевидно, реализовывал свое презрение ко всему «презренному, мещанскому», на самом же деле он был очень застенчив и легкораним. То, что он рос среди мальчиков, которые были старше, сильнее и более зрелые, чем он, в то время как он превосходил их по интеллекту, должно было оставить свой след. Я сам пережил нечто подобное и потому понимаю это, хотя мое превосходство интеллекта в молодости — это пустяк по сравнению с превосходством интеллекта Ландау.

Он с иронией и усмешкой говорил о таких «традиционных» добродетелях, как мужество, честность, преданность друзьям, благотворительность. Я помню разговор, в котором он заявил, что с радостью убил бы человека, от которого хотел бы избавиться, если бы знал, что может сделать это безнаказанно. Я сказал, что считаю его мягким человеком и уверен, что он не смог бы причинить никому зла. Это печалило его. И, обращаясь к Гамову, который был при этом, он сказал: «Джонни, ведь я смог бы убить?» — и Гамов просто из доброты сказал: «Конечно, смог бы. Не в открытой схватке, конечно». «Нет, нет — поленом из-за спины». Думал ли он так? Сомневаюсь, но, если и да, последующие события показали, как он неправ. В 1938 г. в Москве он был посажен в тюрьму по совершенно неоправданному подозрению, где в течение года медленно угасал. Он бы умер, если бы не преданная дружба и несгибаемое мужество Капицы. Капица обратился прямо к Молотову. Так говорят, и у меня нет оснований не верить, что это произошло именно так. Ура традиционным добродетелям!

Однако иногда он развлекался, подтрунивая над людьми достаточно неприятным способом. А. X. Вильсон, некоторое время гостивший в Копенгагене, был одной из жертв. Ландау считал его воплощением британского консерватизма и делал все, чтобы вызвать его раздражение. Помню, я иногда вставал на защиту Вильсона, хотя он и сам умел постоять за себя. Помню даже случай, когда Ландау хотел, чтобы я составил ему компанию и пошел бы с ним на прогулку, в кино или еще не помню куда, но мне хотелось остаться дома. «Ну пойдем же, — сказал он, — а то стану дразнить Вильсона». И я пошел.

Несколько выводящей из себя была его привычка классифицировать все на свете — физиков, статьи, девушек, кинофильмы — на категории от одного до пяти. (Один — отлично, два — хорошо, три — удовлетворительно, четыре — плохо, пять — очень плохо.) Я ввел понятие обратной пятерки: кинофильм мог быть столь плохим, что снова становился увлекательным. Позже он изобрел несколько иную классификацию для физиков. Для выполнения некоторой работы требовалось упорство и усидчивость — хорошие штаны, как говорил Ландау, но в большинстве случаев необходима была сообразительность. Теперь физиков можно было классифицировать с помощью простой диаграммы:

▲ — сообразительный и трудолюбивый

| — сообразительный, но ленивый

■ — трудолюбивый тугодум

▼ — ленивый тугодум

Случалось, что некоторые люды у него сразу же вызывали чувство неприязни. Молодой французский теоретик Жак Соломон со своей очаровательной женой, дочкой Ланжевена, некоторое время жил в Копенгагене. Ландау сразу же без видимых причин причислил его к четвертому или пятому классу. Миссис Соломон получила более высокую оценку, но не выше трех. Очевидно, он заметил, что она мне нравилась. Однажды она спросила меня: «Отчего вы такой застенчивый?» На этот вопрос никак не ответишь, ибо правильно было бы сказать: «Потому что нахожу вас очаровательной!» Так или иначе Ландау, подшучивая надо мной, говорил: «Казимир, испорть этот брак, соблазни эту женщину „nur urn zu lernen“ („только для того, чтобы узнать“, — излюбленная фраза Нильса Бора, с которой начинались все его вопросы)». Он с равным успехом мог бы приказать мне бросить вызов чемпиону Дании по боксу в тяжелом весе.

Соломон был убежденным коммунистом, но таким, кого, думаю, мы назвали бы ортодоксальным марксистом; может быть, этим частично объяснялась нелюбовь Дау к Соломону. Сам Ландау был революционером, хотя едва ли его можно было назвать марксистом[56] и уж, конечно, не диалектическим материалистом. Я считаю, что в равной степени было бы неправильно назвать его и троцкистом, он вовсе не был никаким «истом». Он был революционером, как моя мать — христианкой. Я предпочитаю христианство.

Он верил в уничтожение всех предрассудков и привилегий, если они не являются признанием реальных заслуг.

В памяти всплывает незначительное событие, место и время которого не могу точно вспомнить. Возможно, это было в Цюрихе летом 1933 г. Это не имеет значения. Этот случай показывает, какова была его вера в революцию. Мы были в библиотеке, и на полках в открытом доступе была прекрасная коллекция древних публикаций «Academie des Sciences». «Давай посмотрим, — сказал Ландау.— Должно быть, забавно читать сейчас вздор, написанный этими старыми дураками» («Was für einen Quatsch diese alten Trottel damals geschrieben haben»). Он взял один том, открыл его и просмотрел работу Лежандра. Следующей, должно быть, была статья Лапласа. Одна классическая работа за другой, и та и другая — важные вклады в математическую физику. Ландау некоторое время был молчалив, затем его лицо просветлело. «Это показывает, сколько французская революция сделала для научного прогресса», — заключил он.

Идея критически оценивать физические теории с точки зрения диалектического материализма оказалась ему совершенно нелепой. Для него было очевидным, что никакая философия никоим образом не может выносить приговор физике, не говоря уже о том, чтобы способствовать ее развитию. Взгляды Ландау на политику и философию проявились особенно отчетливо во время его выступления в студенческом обществе — Studentersamfund — 16 марта 1931 г. До этого в номере еженедельника «Studenten» от 12 марта (№ 22) было опубликовано интервью с Ландау. Так как оно очень показательно и его трудно достать, привожу здесь его полный перевод без подзаголовков. Необходимо сделать лишь несколько предварительных замечаний. В датском оригинале говорится о «Videnskab», Ландау говорил о «Wissenschaft», ведь интервью проходило на немецком языке. Теперь это слово обозначает все отрасли познания — естественные науки, гуманитарные и социальные. В моем переводе я передал это значение словом «science». Вполне правомерно использовать это слово таким образом. Второе издание словаря Вебстера «New international dictionary» вторым определением этого слова дает: «Любая ветвь или область специализированных знаний, рассматриваемая как отдельный предмет познания или исследования». Оксфордский словарь английского языка дает подобное толкование, но он, конечно, считается устаревшим. Еще одно замечание. В то время как наблюдения Ландау о положении ученых и гуманитарных вопросах, философии и т. д. мне кажутся верными, я не припоминаю, чтобы Ландау когда-либо в моем присутствии в таких подробностях говорил о трудовых отношениях на фабриках, и уж, несомненно, не с такой простодушной приверженностью официальной доктрине. Представление Ландау о жизни в промышленности могло быть лишь очень поверхностным, но он был очень лоялен по отношению к своей стране, хотя и считал лояльность «буржуазной» добродетелью. Я думаю, этим объясняются его высказывания, но не исключено, что интервьюер добавил от себя некоторые детали[57].

«Мы редко имеем возможность из первых рук получить сведения об условиях жизни в Советском Союзе, особенно редко, когда речь заходит о положении интеллигенции в новой России. Считается — источником этого мнения в основном являются эмигранты, не бывшие в России со времени революции, — что подавляющее большинство интеллигенции этой могущественной империи было повешено, а немногие оставшиеся в живых подвергаются систематическим гонениям, что делает невозможным для них получение какой-либо работы. Говорят также, что не только снизился уровень общего образования, но и что те, кто у власти, ведут систематическую войну против интеллигенции, наука погибает из-за плохих условий работы, интеллектуальная жизнь чахнет и увядает из-за недостатка средств… Многие рассказы эмигрантов содержат конкретные примеры того, как плохо приходится тому или иному ученому. Примеры, без сомнения, имеют под собой жестокую действительность, но они ничего не говорят нам о теперешнем положении ученых и интеллигенции в Советской России.

„Studentersamfund“ в следующем месяце организует встречу, которая поможет пролить свет на теперешние обстоятельства жизни интеллигенции в Советском Союзе. Администрация клуба смогла уговорить молодого русского ученого — физика доктора Льва Ландау, который в настоящее время находится в гостях в Копенгагене, выступить и рассказать о положении выпускников университетов в Советской России. Доктор Ландау молод, ему лишь 22 года, но после получения диплома об окончании Ленинградского университета он был назначен советским правительством на работу в Институт теоретической физики в Ленинграде для проведения научных исследований. В течение последних полутора лет Ландау работал и учился в Германии и Швейцарии частично на стипендию, выплачиваемую ему Русским комиссариатом народного образования, и частично на субсидию американского Рокфеллеровского фонда, а сейчас вместе с другими русскими и немецкими физиками [насколько я помню, из русских там был лишь Гамов, но были и представители других наций] принимает участие в небольших неофициальных конференциях по физике, устраиваемых нашим знаменитым соотечественником профессором Нильсом Бором в Институте теоретической физики университета. Здесь мы встретились с Ландау. Это оказался высокий человек, довольно хрупкого сложения с любопытно длинными темными волосами [едва ли это может быть любопытным теперь] и умными темными глазами. Наш разговор велся на немецком языке с вкраплением нескольких фраз на датском языке, который доктор Ландау осваивает во время своего пребывания в Копенгагене.

„Все ли в Советской России могут стать студентами?“ — спросили мы доктора Ландау.

„Да, могут все, но на практике обстоятельства таковы, что недостаток помещений и подобные причины делают необходимым отбор с помощью вступительных экзаменов из тех учеников, которые по окончании средней школы подают заявления о поступлении в университет или технический институт. Создавать новые учебные заведения очень дорого, и, конечно, в настоящее время основные усилия должны быть направлены на создание здоровой системы социалистического производства. Если принять это во внимание, удивительно то, что тем не менее были найдены средства для расширения системы университетов и научных институтов, произошедшего за последние годы, и значительные суммы, каждый год распределяемые государством в виде стипендий для студентов“.

„Не делается ли это по причине того, что сейчас испытывается недостаток в кадрах с академическим образованием?“

„Да. Но во всяком случае в нашей стране нет безработицы среди выпускников учебных заведений, что, как мне говоили, имеется в Дании. Конечно, в настоящее время есть огромная нужда в способных людях с техническим образованием для создания новой системы производства и в хорошо подготовленных преподавателях для расширения системы начальных школ и народного образования в целом. То, что интеллигенты благодаря лучшей образованности получают более высокую заработную плату, — это правда“.

„Не приводит ли это автоматически к классовой структуре общества?“

„Да, можно так сказать, но эта структура в корне отличается от разделения на владельцев средств производства и рабочих в капиталистическом мире. Директора, управляющие и высшие технические кадры на советской социалистической фабрике, как и рабочие этой фабрики, оплату своего труда получают от государства, поэтому администрация, как это бывает при капитализме, не может быть заинтересована в эксплуатации рабочей силы с целью получения наибольшей прибыли для владельцев средств производства. Частично владельцами средств производства являются сами рабочие, которые поэтому разделяют интересы администрации. Но для того, чтобы администрация тем не менее не предпринимала шагов, неприемлемых для рабочих, они организованы в своего рода трудовые союзы, которые ведут переговоры с администрацией и защищают интересы рабочего человека. В Советской России нет эксплуатации большинства меньшинством, каждый человек работает во имя благосостояния всей страны и не существует непримиримого противоречия между рабочими и администрацией, они солидарны. Это подтверждается тем, что большинство интеллигентов, инженеров, учителей, юристов, врачей и т. д., — выходцы из рабочих семей, и тем не менее при всеобщем равенстве во многих местах им отдается предпочтение перед выходцами из буржуазии. Такое сравнение, к примеру, проводится среди сдавших вступительные экзамены в университет или институт“.

„Есть ли правда в утверждении, что власти отдают предпочтение тем интеллигентам, которые являются членами коммунистической партии, и преследуют тех, кто придерживается другого мнения?“

„Ясно, что государство должно противостоять попыткам подорвать работу по социальному строительству, которые время от времени предпринимаются некоторыми эмигрантами, возвращающимися в страну только с целью саботировать пятилетний план. Но абсолютная нелепица, что для получения хорошей работы надо обязательно быть коммунистом. Мы, конечно, страшно не одобряем тенденции военного диктата: ‛Ты будешь работать здесь, в это будешь верить!’ Ничего подобного нет в нашей стране. Я сам не коммунист, и многие из моих коллег-ученых и других работников умственного труда не интересуются политикой, тем не менее они мирно работают“.

„Так же ли обстоит дело с гуманитарными науками и теми теоретическими дисциплинами, которые не имеют прямой связи с работами по социальному строительству?“

„Да. Конечно, следует сказать, что в годы сразу после революции на гуманитарные науки не обращали должного внимания, отдавая предпочтение техническим наукам. Это было абсолютно необходимо, но теперь — другое дело. Лично я считаю, что сейчас слишком много средств тратится на псевдонауки, как, например, историю литературы, историю искусства„ философию и др. Но что же делать? Разве не главное то, что мы имеем возможность наслаждаться хорошей литературой и искусством? Литературные, историко-искусствоведческие и метафизические безделушки ни для кого не представляют ценности, кроме идиотов, занимающихся ими. Кто поверит, что науку можно построить только на словах. Как я уже сказал, это только мое личное, субъективное мнение. Но, к сожалению, у нас в России есть несколько институтов с достаточно большим количеством людей, занимающихся этими ‛науками’“.

Доктор Ландау оживился и стал жестикулировать узкими длинными руками. Когда я сказал ему, что у нас в Дании есть обязательный курс по философии, экзамен по которому необходимо сдать, чтобы быть допущенным к экзамену на диплом по любому предмету, его темные глаза весело засверкали: „Это не лучше, чем в нашей части мира“».

Во время лекции, которая стала событием, Ландау ничего не говорил о производственных отношениях, по крайней мере насколько мне помнится, и, перечитывая материалы, опубликованные в двух ведущих газетах «Politiken» и «Berlingske Tidende», я нашел подтверждение тому, что не ошибаюсь. «Berlingske Tidende» утверждает, что это выступление и вовсе нельзя назвать лекцией, так как оно состояло из разрозненных замечаний об университетах и других проблемах жизни в России, a «Politiken» говорит о «разглагольствованиях» об условиях в университетах. Эта же газета особо отмечает, что Ландау сказал: «Стиль жизни в России таков, что пафос, как и долг, считаются смешными. Как раз наоборот, все хотят жить как можно веселее. Москва и Ленинград — самые веселые города на свете». Два дня спустя в «Berlingske Tidende» появилась карикатура, высмеивающая это заявление. На самой встрече Ландау спросили, как стать известным в Советском Союзе. Этот вопрос не представлял трудности для Ландау. «Die Frage wie man beruhmt wird ist an sich eine sinnvolle» («Вопрос, как стать известным, не является бессмысленным», — вежливо сказал он. Различие между бессмысленными и небессмысленными вопросами, играющее такую важнук> роль в объяснении явлений квантовой механики, всегда фигурировало в аргументации Ландау). Затем он продолжал: «Ответ на этот вопрос прост. Нужно только сделать хорошую работу. Если вам случится когда-либо сделать какую-либо ценную работу, даже вы можете стать знаменитым».

Следующий вопрос был более трудным: «Wie Steht es mit der Lehrfreiheit?» («Что можете сказать о свободе преподавания?»). Ландау ответил: «Необходимо провести различие между бессмысленными и небессмысленными областями знания. Небессмысленными являются математика, физика, астрономия, химия, биология, бессмысленными — теология, философия, особенно история философии, социология и т. д. Теперь ситуация проста. В преподавании небессмысленных дисциплин существует полная свобода. Что же касается бессмысленных наук, я должен признать, что некоторому способу мышления отдается предпочтение перед другим. Но в конце концов не имеет значения, какой вздор предпочитается другому (ob man den einen oder den anderen Quasch bevorzugt)». Бедный Ландау. Он вышел тогда сухим из воды, хотя, должно быть, и знал, что в то время в России теория относительности и квантовая механика подвергались нападкам. Несколько лет спустя история с Лысенко положила конец всем иллюзиям относительно свободы существования «небессмысленных» дисциплин. Встать на защиту советской политики, назвав все философские, социальные и большинство гуманитарных наук вздором, было очень вызывающим высказыванием, но даже этот жест высшей самонадеянности вскоре окажется недостаточно убедительным.

В последние недели перед возвращением в Россию Ландау делал покупки. Он скопил деньги, чтобы купить подарки родным и друзьям дома. (Как насчет традиционных добродетелей?) Одному из них нужна была камера, в те времена бывшая классической, — 9×12 «Цейсс Теззар 4,5» или «3,5» с затвором «Капур». Я помог ему найти подходящую подержанную камеру и опробовал ее на нем. Гамов сразу же оказался на высоте положения и начал немедленно организовывать группы, которые мне было приказано снимать. Результатом была серия несколько сумасшедших снимков. Один из них, на котором Теллер на коньках, Гамов на мотоцикле и Ландау на игрушечном трехколесном велосипеде, между ними Оге и Эрнест Боры на фоне института, воспроизводился во многих местах.

По крайней мере это показывает, что камера действительно была хорошей. Нам пришлось потратить некоторое время, чтобы она выглядела еще более подержанной, чем на самом деле, постаравшись при этом не сломать ее. Мы также должны были испачкать угольной пылью новые теннисные мячи.

Днем накануне отъезда мы нашли Ландау в его комнате в состоянии полного отчаяния: он не мог упаковать свои вещи. Одним из его приобретений было красивое шерстяное одеяло. Он кое-как сложил его в чемодан, не оставив места ни для чего другого. Не буду говорить, что в то время или когда-нибудь после я был самым большим в мире экспертом по упаковке, но по крайней мере у меня был какой-то опыт путешествий и я умел плотно скатать одеяло. Итак, мы аккуратно скатали одеяло, мне кажется, что фрекен Хаве дала что-то, во что мы его завернули, и этот сверток был привязан к чемодану. После этого все остальное было сравнительно легко.

Вечером мы провожали его. Мне кажется, он сел в поезд около Ланжелини.

Я встречался с ним еще один раз в 1933 г. Он приехал на конференцию, устроенную Бором в сентябре того года. На приеме вечером в доме Бора исполняли Брамса. Ландау, который, как я говорил, не имел слуха, гримасничал и ерзал в течение всего» концерта. После концерта к нему подошел Дирак и спросил: «Если вы не любите музыку, почему же вы не вышли из комнаты?» У Ландау, как всегда, был готов ответ: «Это не моя вина, это вина миссис Казимир (незадолго до этого я женился, и конференция в Копенгагене венчала наш медовый месяц). Ее тоже не интересует музыка, и я сказал ей: „Давайте вместе выйдем из комнаты! Почему же она не вышла со мной?“» На что Дирак со свойственной ему невозмутимостью сказал: «Я полагаю, она предпочла слушать музыку, чем выходить из комнаты вместе с вами». На этот раз Ландау ответить было нечего.

Вначале я говорил, что Ландау был блестящим физиком. Рассказанные мною анекдоты, возможно, и проясняют что-то в его характере, но не следует забывать, что физика была его основной страстью. В 1930 г. он опубликовал работу по диамагнетизму свободных электронов, удивительно изобретательную и элегантную работу, которая потом имела далеко идущие последствия.

В 1930 г. он также опубликовал вместе с Пайерлсом работу по основным аспектам квантовой механики. Эта работа, с неодобрением встреченная Бором, тем не менее несомненно внесла большой вклад в обсуждение основных физических идей, но оставила меньший след. В последующие годы гений Ландау проявился в его способности находить в нужном приближении элегантные решения проблем, которые на первый взгляд казались, неразрешимыми. Его теория фазовых переходов, теория промежуточного состояния сверхпроводников, теория сверхтекучего гелия являются яркими тому примерами. Его вклады в основные принципы физики менее впечатляющи. Очевидно, презрение к любым проявлениям философии ограничивало его кругозор.

Я уже говорил, что Ландау чрезвычайно быстро соображал. Из обсуждений, которые мы вели с ним в Копенгагене, нельзя было уяснить, знаком ли он с более развитыми областями современной математики. В любом случае он считал математический ригоризм несовместимым с разумной физикой. Но тем не менее он прекрасно сам владел математикой. Он не боялся сложных математических вычислений, но старался избегать их. «Das wurde der Herr Gott nicht zulassen» («Бог не позволил бы этого»), — бывало, говорил он, когда формула становилась слишком сложной. Иногда я возражал: «Твоя теология неверна. Для нашего бога функция Бесселя комплексного порядка так же проста, как синус или косинус для тебя», — но позиция моя была не слишком тверда. Однако стремление к простым формулам чревато риском для того, кто не обладает остротой суждения Ландау. К моей досаде, я проверил это на себе. Однажды я опубликовал небольшую работу «О внутренней конверсии гамма-лучей», в ней я получил простую и элегантную формулу, которую к тому же одобрил сам Ландау, — она приводится в книге Гамова. Мне помогли смелые, но неоправданные упрощения. Это привело к совершенно ошибочным заключениям, к счастью позднее исправленным другими авторами, благодаря которым я счастлив сказать, что моя попытка не была совсем бесполезной.

Ландау еще раз приезжал в Копенгаген в 1934 г., но я не помню, чтобы мы встречались в тот раз. После этого в течение многих лет ему не разрешалось покидать страну. После смерти Сталина обстановка стала несколько улучшаться. Ландау, конечно же, разрешили бы приехать в Стокгольм за получением Нобелевской премии, присвоенной ему осенью 1962 г. Но к этому времени он еще недостаточно поправился и вообще не смог полностью оправиться от аварии. А мне случилось быть в России только много времени спустя после его кончины в апреле 1968 г.

А. К. Кикоин КАК Я ПРЕПОДАВАЛ В ХАРЬКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ

В 1968 г. я оказался в день рождения Ландау, 22 января, в Москве у брата [И. К. Кикоина]. Позвонила Кора, жена Ландау, и пригласила Исаака Константиновича и меня зайти к ним вечером. Ландау сидел за столом рядом с братом, меня посадили прямо напротив него. Я впервые видел Ландау после катастрофы; на меня это произвело такое впечатление, что я при первой возможности ушел из-за стола покурить на кухню. Вскоре туда пришел Компанеец. Мы вспоминали предвоенные годы, Харьков. Компанеец говорит: «Вы обязаны написать историю увольнения Ландау и „забастовки“: скоро некому будет ее написать, а она стоит того, чтобы ее знали».

— Я готов ее написать, а где вы ее опубликуете?

— Ну, сейчас нельзя опубликовать, может быть, потом?

Но прошло еще двадцать лет, прежде чем такая возможность действительно предоставилась. История эта следующая.

После переезда в Харьков Ландау хотели предоставить в университете кафедру теоретической физики, но она была занята Розенкевичем, а кафедра общей физики по какой-то причине освободилась. И ее предложили Ландау. Теперь часто так бывает, что теоретику дают кафедру общей физики; тогда это было немодно и считалось почему-то неприличным. Но Ландау ее взял. Кафедра была укомплектована главным образом его учениками — сотрудниками отдела теоретической физики УФТИ. Для проведения занятий в лабораториях практикума требовался, по мнению Ландау, ассистент-экспериментатор. Он, естественно, обратился к Шубникову. По всем вопросам, связанным с экпериментом, он всегда обращался к Шубникову. И Шубников ему рекомендовал на работу меня — своего аспиранта. Так я стал ассистентом Ландау. Ни на какие заседания кафедры я не ходил: меня никто не звал. Я просто приходил, проводил свои занятия и уходил, потому что я целыми днями работал в лаборатории. И вот в канун нового, 1937 г., 26 декабря, я ухожу из университета после занятий, а мне говорят: «Передайте там вашим, то есть всей кафедре по существу, что сегодня в шесть часов заседание кафедры». Я зашел в институте к теоретикам в библиотеку и передал поручение. Они меня подняли на смех: «Как, ты не знаешь? Мы все подали в отставку — Ландау уволили!» Ландау уволили, а Лифшиц, Ахиезер и Померанчук подали в тот же день заявления об уходе. Подали заявления об уходе и Л. В. Шубников — завкафедрой физики твердого тела, и сотрудник его кафедры В. С. Горский. Когда я узнал об этом, я тоже подал заявление.

Я не знаю, по какой причине был уволен Ландау. Текста приказа я не видел, но говорили, что его плохо понимают студенты. Я считаю, что Ландау читал лекции блестяще. Он для сотрудников УФТИ читал специальный курс и вел теорминимум — отдельно для теоретиков и отдельно для экспериментаторов. Он читал все пять курсов, и я слушал у него статистическую физику и квантовую механику. Для меня, физика уже более или менее подготовленного, он был блестящим лектором. Как его воспринимали первокурсники, мне трудно сказать. Надо помнить, конечно, что студенты тогда были не такими, как теперь, это были не школьники, это были люди за тридцать, старше Ландау — парттысячники, профтысячники. Говорили, что Ландау на первой лекции продиктовал 15 вопросов, на которые они должны были дать анонимно ответы. Это были вопросы, на которые люди, имеющие среднее образование, ответить должны были. Но они не отвечали или отвечали так, что стали предметом насмешек: не над кем-то конкретно, потому что ответы были без подписи.

В общем дело приняло серьезный оборот. Конец декабря, вот-вот сессия, а кафедра общей физики, обслуживающая весь первый курс, ушла с работы. Правда, пока мы ждем приказа, занятия идут. В тот же день, 27-го по-моему, нам сообщают, что мы приглашаемся на заседание ученого совета университета. Мы пошли, а Ландау отказался: «Меня уволили». Тогда у Ландау гостил Румер и он попробовал уговорить Ландау пойти: «Надо идти, раз зовут». Ландау в ответ: «Меня уволили». Наконец, разрешил сказать, что он болен.

Пришли мы на заседание ученого совета. Мы все мальчишки: еще, а там сидят солидные люди с бородами, все старше нас, — профессора всех специальностей. Начали нас прорабатывать:

— Как это так! Молодые люди, только что закончили советский вуз и такая демонстрация.

Мы кое-как отбиваемся:

— Так и так, наша основная работа в УФТИ. Мы здесь работали только потому, что здесь Ландау.

Я со своей стороны твержу, что я аспирант, что прохожу педпрактику по поручению моего руководителя и, если есть у кого проходить, я прохожу, а если нет… Длилось собрание много часов, часов шесть наверное. В конце концов кто-то из выступавших назвал это забастовкой, следующие ораторы подхватили — и мы уже забастовщики. Еще какой-то оратор к слову «забастовка» присоединил эпитет «антисоветская» — антисоветские забастовщики. Была принята резолюция: все нас осуждают. Мы ушли. Я как-то не придавал этому большого значения, озабоченность проявлял в основном Ахиезер. Он боялся, что это может иметь тяжелые последствия. Я тогда еще не понимал, в какое время я живу: юнец, только что закончил институт, верил каждому слову, написанному в газете. А на другой день профсоюзное собрание в УФТИ; опять нас ругают, называют забастовщиками, но не антисоветскими, а просто забастовщиками. Опять стыдят, что вот молодые люди, только что закончили советский вуз и вруг — забастовка. Выступил даже Синельников и напомнил Ландау про физический джаз-банд. А в ЛГУ физическим джаз-бандом называли себя Ландау, Иваненко и Гамов. Гамов в это время уже был невозвращенцем, да и джаз-банд тогда было не очень модным и даже не очень желательным понятием. Дальше начали искать причину, почему мы такие плохие. Обычное обвинение состояло в том, что мы оторвались от общественности, никто не ведет общественную работу. Ребята Ландау действительно никакой общественной работы не вели. Они занимались физикой и сидели днем и ночью в библиотеке, но я-то был очень активным общественником. Я уже успел стать членом месткома, организатором ДСО «Наука» в институте, работал в редколлегии газеты «Импульс» и был заведующим институтским клубом на общественных началах. Словом, я был весь в общественной работе. Я выступил и сказал, что я ни от кого не оторвался, вы знаете, что я веду общественную работу; просто я поступил работать в университет, потому что там был Ландау, ведь для меня основное — работа в лаборатории: я — аспирант. Неплохо, конечно, иметь педпрактику, но смотря у кого. У Ландау — имеет смысл, а у других — не знаю. Кончилось собрание, никаких оргвыводов сделано не было; ребята меня ругают: «Чего ты рыпаешься? Сказали оторвался — значит, оторвался».

Это было 27 или 28 декабря. 31 декабря Лифшиц (Е. М.) пригласил нас к себе на встречу Нового года. Там были Ландау, Померанчук, Ахиезер, Левич, Компанеец, Шубников, Горский. Минут за пять до того момента, когда положено произносить тост, Лифшиц задал всем присутствующим такой вопрос: «По какому принципу собраны приглашенные?» Ну в общем теоретики, но я же тоже был, а я не теоретик, и Шубников был — он тоже не теоретик. Общего вроде как нет. Позже Лифшиц объяснил: здесь собраны те, кто участвовал в забастовке или мог бы участвовать, если бы обстоятельства сложились иначе. (Левич и Компанеец не работали в университете и поэтому не участвовали в забастовке.)

Встретили мы Новый год, а утром нас ждет «молния» из Киева, из Министерства просвещения: «Немедленно приехать!» И перечислены фамилии всех участников забастовки. Нам достали билеты, даже в мягком вагоне, и мы поехали. Ландау не поехал («Меня уволили»).

Принял нас нарком просвещения Затонский. Он спросил каждого в отдельности, почему мы подали заявление. И каждый объяснил: уволили Ландау, а нам интересно работать у Ландау, а у кого-нибудь другого не так уж интересно. Шубников сказал, что если нет физики общей, то какой смысл иметь физику твердого тела. Затонский нас всех спокойно выслушал, не прерывая, не задавал дополнительных вопросов, а потом произнес маленькую речь, что ректор университета Нефоросный не имел права увольнять Ландау, что заведующий кафедрой — это номенклатура наркома[58]. При таких обстоятельствах я впервые услышал это слово.

— Ну что ж, — ответили мы, — очень хорошо.

Очевидно, приказ отменяется, раз он незаконный, и мы едем и продолжаем работать. Мы сказали, что мы, вообще говоря, и не прерывали работу. Пока приказа нет, мы будем вести экзамены, все, что надо: мы не забастовщики, мы просто подали заявление и ждем приказа. Не будет приказа — мы не прекратим работу, сессию не сорвем.

В конце беседы Затонский сказал: «Я хочу с вами посоветоваться. Как вы считаете, на месте ли Ландау в роли завкафедрой общей физики?» Мы дружно ответили: «Нет, это не его кафедра».

— Вот и другие мне так говорят. Мне назвали двух кандидатов на эту должность: Синельников и Жереховский. Как вы считаете, кто из них более подходит для этой цели?

Мы все назвали Синельникова: он хороший физик. С этим нас Затонский и отпустил. Мы уехали, уверенные в том, что либо Ландау останется на месте — приказ будет отменен, либо будет Синельников и мы вернемся и будем работать.

Через несколько дней каждый из нас получил выписку из приказа ректора университета: «Уволить за участие в антисоветской забастовке». А еще через несколько дней мы узнаем, что заведующим кафедрой общей физики назначен Жереховский — автор курса физики на украинском языке. Я как-то не придал особого значения формулировке приказа. Я не считал тогда эту работу важной, для меня важна была работа в лаборатории. Однако Ахиезер придерживался другой точки зрения: «Ты понимаешь, что это значит? Это же волчий паспорт: антисоветская забастовка!!» Вскоре в Харьков приехала комиссия из ВАКа по проверке университета, и в этой комиссии был какой-то знакомый Ахиезера. Он с ним встретился и все ему рассказал. Что там происходило, я не знаю, но вскоре мы получили другую выписку: «Во изменение приказа от такого-то уволить по собственному желанию». Это вроде уже и не волчий паспорт. Потом, правда, каждому из нас предложили вернуться в университет, но предложение было сделано не официально, а по телефону. Но, поскольку там был Жереховский, мы, конечно, не пошли.

Так закончилась моя преподавательская деятельность в Харькове.

А. С. Компанеец Л. Д. ЛАНДАУ — ПЕДАГОГ[59]

Большой ученый не только обогащает науку, но и продолжает научную традицию. Несмотря на то что современная наука вся существует в напечатанном виде — в книгах и журналах, значение устной традиции не уменьшается, а увеличивается с годами. По мере того как объем печатных изданий становится неохватным, личное общение между учеными делается все важнее. И особенно важно общение учителя с учениками. Молодой человек, вступающий в науку, должен был бы потратить десятилетия, чтобы найти существенное в море печатного материала, отделить важное от второстепенного, истинно новое от ложной учености.

Вновь развивающиеся области науки обычно излагаются их творцами не лучшим образом, так что неискушенному трудно понять, в какой степени может оказаться решающим новый принцип, в корне противоречащий всей школьной науке и, казалось бы, самому здравому смыслу. Такой явилась перед физиками созданная во второй половине 20-х годов нашего столетия квантовая механика. Ее великим творцом и истолкователем был Нильс Бор в Копенгагене. Благодаря интенсивному общению и постоянным дискуссиям Бора с учениками основные идеи квантовой механики получили правильное освещение и стали доступны сравнительно широкому кругу физиков, по крайней мере всем тем, кто не становился в оппозицию новому только из-за того, что оно не похоже на старое.

Среди учеников Бора одно из ведущих мест принадлежит Льву Давидовичу Ландау. Он попал в Копенгаген, едва достигнув 20 лет, но, как принято выражаться, зрелым ученым. Общение с Бором и его знаменитой копенгагенской школой навсегда определило научные установки Ландау, научило его отличать подлинно прогрессивное от высококвалифицированных иногда ухищрений. Эту научную традицию Ландау прививал в Советском Союзе среди своих учеников, они в дальнейшем — среди своих, так до третьего или четвертого колена. Все мы гордимся тем, что наши ученики— внуки Ландау и правнуки Бора.

Л. Д. Ландау разработал строго продуманную систему научного воспитания. Можно сказать, что ни одно звено интеллектуального роста ученого, начиная со скамьи в средней школе и до кресла академика, не было оставлено Ландау без внимания. К сожалению, у него не было времени вплотную заняться важнейшим вопросом — преподаванием физики в школе, которое, как всем известно, во многом оставляет желать лучшего. Но со своими друзьями и сотрудниками Ландау написал популярные книги «Физика для всех» и «Что такое теория относительности». Обе эти книги, безусловно, доступны школьникам старших классов.

Неоценим вклад Ландау в дело высшего образования физиков. Прежде всего надо сказать, что Лев Давидович был совершенно исключительным лектором. Я имею в виду доходчивость его логики. В преподавании и в научной работе Ландау всегда стремился к простоте — он считал, что научные истины в принципе могут и должны излагаться максимально доходчивым образом. Часто бывает, что рассуждения большого ученого непонятны для менее подготовленной аудитории. Этой опасности полностью избежал Лев Давидович как лектор. Не гонясь за так называемым внешним блеском, он излагал материал всегда в строгой последовательности и заранее как бы угадывал, какие места могут показаться трудными для студентов. В то же время он никогда не говорил слишком пространно, что всегда утомляет слушателей и отвлекает их от существа дела. Кроме того, Лев Давидович говорил живо, остроумно и занимательно, хотя по ходу лекции никогда не острил и не рассказывал анекдотов, даже относящихся к делу, что обычно рассеивает внимание студентов. Правда, отвечая на вопросы, Ландау бывал иногда довольно резок, но, разумеется, не в адрес спросившего, а различных «авторитетов», отечественных и заграничных, если от их имени распространялись недоброкачественные идеи.

Не все, конечно, имели счастье слушать лекции Ландау, но зато все могли и могут сейчас при некоторой подготовке пользоваться замечательным курсом «Теоретическая физика», который Ландау успел почти целиком написать вместе со своим учеником и ближайшим сотрудником Е. М. Лифшицем. Можно смело сказать, что не было и, по-видимому, не скоро будет среди физиков-теоретиков ученый с такой обширной эрудицией, как Л. Д. Ландау, поскольку особенности каждого большого интеллекта неповторимы. Ландау знал все, потому что его все интересовало. Причем интерес этот был не только познавательным, а и творческим. Буквально не сходя с места, не прибегая к литературным источникам, в любую минуту Ландау мог начать работу по привлекшему его внимание вопросу из какой угодно области теоретической физики. Поэтому лишь он и был в состоянии создать энциклопедическое руководство по большей части нашей науки, причем любой пункт изложен так, как будто он впервые открыт авторами, а подход к материалу одновременно и строже, и доходчивее, чем в других учебниках.

Но надо сказать, что читатель должен знать сам, чего он хочет от книг Л. Д. Ландау— в них нет никаких пояснений, зачем и почему разбирается данный вопрос и какой может быть сделан из него практический вывод. Излагается именно теоретическая физика, во всей ее чистоте и строгости. Отступления Ландау насмешливо называл сюсюканьем.

Курс Ландау и Лифшица создавался десятилетиями, а работать с учениками Лев Давидович начал с самых молодых лет. Хотя он держался с учениками очень просто и со многими был на «ты», все мы воспринимали его как неизмеримо старшего во всех отношениях. Он не любил обращения по имени и отчеству. Мы звали его в глаза и за глаза просто Дау.

Начинающий должен был сначала сдать так называемый теорминимум, т. е. экзамен по всем основным разделам нашей специальности. При этом беспощадно отсеивались те, дальнейшая работа которых была бесперспективна для науки и для них самих. Надо сказать, что Дау редко ошибался в ту и в другую сторону. Особенно жестко доставалось от него недостаточно прилежным — здесь он не ошибался никогда.

Сдав теорминимум, начинающий получал право докладывать на семинарах. Воспитательное значение этих докладов было неоценимо: мы узнавали, что значит прочесть и понять чужую статью. Под градом вопросов, возражений и насмешек со стороны Дау в адрес докладчика и автора статьи не всем и не всегда удавалось благополучно доложить. А за провалом следовал немилостивый разнос! Словом, метод воспитания был не тепличный.

Одновременно с участием в семинарах начиналась научная работа. Дау не жалел времени для разъяснения трудных вопросов впервые (и не впервые) приступающему к работе, но и сам был требовательным. Очень доставалось за ошибки в вычислениях — Дау утверждал, что, понимая физическую идею, лежащую в основе расчета, надо уметь самому находить у себя «завирание». Кроме того, он не щадил лодырей, говоря, что они губят свои души. Но как любил Дау тех, кто оправдал его надежды! Вообще не надо представлять себе Дау как сухаря-наставника, живущего только наукой. Страх, который Дау внушал ученикам, быть может, преувеличен моим субъективным восприятием, да и характер Дау с годами несколько смягчился.

Можно сказать, что Льву Давидовичу удалось осуществить все, что составляет идеал педагога, кроме одного: ни один ученик не превзошел своего учителя.

Б. Г. Лазарев ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

Встретился и познакомился я с Львом Давидовичем в 1934 г. в Харькове, когда приехал из Ленинграда в УФТИ, в криогенную лабораторию к Льву Васильевичу Шубникову набираться криогенного экспериментального, методического, организационного, технического опыта. Нужно это было в связи с планировавшимся созданием криогенной лаборатории в Уральском физико-техническом институте. Криогенная лаборатоия УФТИ была первой лабораторией в нашей стране, работавшей с жидкими водородом (с 1931 г.) и гелием (с конца 1932 г.). К 1934 г. работа шла полным ходом. Шли работы по сверхпроводимости, по аномалиям теплоемкости и магнитных свойств ряда веществ, которые потом станут называться антиферромагнетиками (в развиваемой в то время Львом Давидовичем теории). К этому времени криогенная лаборатория УФТИ уже по-своему играла роль Лейденской лаборатории, которая, как известно, охотно принимала на длительные сроки приезжающих в нее поработать в области низких температур и этим выполнила очень важную международную задачу. Кстати, в Лейдене в 20-х годах по нескольку лет работали И. В. Обреимов, Л. В. Шубников, О. Н. Трапезникова. В 1934 г. в УФТИ работал приехавший из Англии М. З. Руэман над техническими задачами применения глубокого охлаждения.

Лев Васильевич встретил меня очень благожелательно, хотя, пожалуй, вначале удивился смелости темы —найти ядерный парамагнетизм вещества из измерений его магнитной восприимчивости при гелиевых температурах, но, узнав о практически неограниченном времени, которое на это давалось, предоставил мне самые лучшие условия работы. По идее таких измерений, принадлежавшей Я. Г. Дорфману, в лаборатории которого я работал, возможными веществами могли быть такие диамагнитные вещества, как гидрид лития, метан и водород, предпочтение он отдавал метану. Работа проведена была на водороде (нормального ортопара состава), который в отличие от других веществ получали практически идеально чистым, что, естественно, было одним из жестких требований эксперимента. В дальнейшем выяснилось, что водород и по природе вещей был единственно возможным объектом. Измерения были проведены по методу Гюи на микровесах, специально для этой цели изготовленных в ЛФТИ. Работа успешно была закончена в начале 1936 г. Так излишне подробно пишу об этом вот почему.

Н. Бор, Л. Ландау, Я. Френкель, В. Фок, И. Тамм и др. в УФТИ. Харьков, г.

Возможно, благодаря очень дружеским отношениям Льва Давидовича с Львом Васильевичем, который с большим интересом относился к моей работе, а также атмосфере научного интереса на институтских семинарах и вообще дружной атмосфере в УФТИ с Львом Давидовичем у меня установились и сохранялись всегда добрые отношения. О ведущейся работе по магнитным измерениям на твердом водороде с указанной целью Л. Д. Ландау знал. Более того, после ее окончания она подробно обсуждалась с ним и он факт обнаружения и измерения ядерного парамагнетизма в эксперименте и очень малое время намагничивания твердого водорода (прибор следил за ходом магнитного поля без заметного запаздывания), как и мы, экспериментаторы, считал установленным. С экспериментаторов какой спрос? А для некоторых теоретиков это было далеко не так ясно. Очень многое Л. Д. решал, казалось бы, сразу —в уме (так это, наверное, часто и бывало). В частности, по-видимому, малое время ядерного намагничивания ортоводорода у него не вызывало сомнений. В это же время по этому же поводу Гайтлер и Теллер (1935 г.) сделали ошибочный вывод о практической невозможности измерения ядерного намагничивания неметаллов, в частности водорода, так как по их вычислениям время намагничивания оказалось больше 1012 с (больше 105 лет). Под влиянием харьковских измерений Гайтлер и Фрелих (1936 г.) заново решили эту задачу — специально для водорода — с учетом того обстоятельства, что у ортоводорода до самых низких температур сохраняется ротационный момент. Время намагничивания при низких температурах оказалось —0,1 с. Кстати, из перечисленных возможных веществ по этому признаку пригоден только водород. Долгое время мне казалось, что работа по измерению ядерного парамагнетизма у нас удачно «проскочила». Действительно, журнал со статьей Гайтлера и Теллера (Proc. Roy. Soc., 1935) о невозможности измерений ядерного намагничивания на неметаллах задержался доставкой в Харьков, а за это время работа была сделана. Думалось — а если бы до начала работы эта статья пришла? Может быть, и постановку эксперимента отменили бы — такой солидный журнал! Теперь, по прошествии долгого времени, мне кажется, что этого не было бы, так как теоретическая ошибка в статье была бы замечена тем же Л. Д. Ландау. Ведь на его глазах делалась «невозможная» работа. Мне теперь кажется, что она не вызывала сомнения в постановке и в обсуждении полученных результатов у Л. Д., потому что он обладал невероятной способностью оценивать физику явлений. В этом проявлялось то, что в харьковский период формулировалось как некоторое правило: «Если Ландау сказал да, так это-таки да! Однако…» Об «однако» будет дальше. Это свойство проявлялось и в крупных и в сравнительно незначительных задачах. К примеру, в одной из работ Л. В. Шубникова и В. И. Хоткевича (1936 г.), очень важной в процессе создания представлений о природе сверхпроводимости (в работе измерялись критические значения поля и тока для чистого сверхпроводника — олова), нужно было точное знание деталей: значение индуктивности кольца в сверхпроводящем состоянии, количественное определение магнитного поля, наведенного током в центре сверхпроводящего кольца, на основании измерений магнитного поля катушкой с конечными размерами по длине и диаметру (сейчас это просто решаемая на ЭВМ задача). В статье Л. В. Шубникова и В. И. Хоткевича значения этих величин в соответствующих формулах стоят. В ответ на мой вопрос Льву Васильевичу: «Откуда вы взяли эту величину?» — последовал ответ: «Ландау написал». Это отнюдь не свидетельствует о беспомощности Льва Васильевича. Он, естественно мог их подсчитать или оценить сам, но Ландау просто писал ответ, после буквально нескольких строчек вычислений. Несколько строк (именно по этому поводу), написанных рукой Л. Д., и сейчас хранится у нас в лаборатории в одной из рабочих тетрадей Льва Васильевича рядом с рисунком кольца. Решению задачи об индуктивности кольца в нормальном состоянии при высоких частотах (когда толщина слоя, по теперешним представлениям, меньше глубины проникновения) была посвящена статья 1931 г. одного из наших крупных теоретиков, ответ, естественно, совпадал с ответом для сверхпроводящего кольца. Л. Д. не знал этой статьи и решения, и, когда я ему сказал об этом, он ответил: «Фи! Статья по такому пустяку». Однако иронические, а то и отрицательные высказывания Л. Д., пожалуй, были для него не редкостью. Но в положительных определениях его «да» действительно, как сказано, было да.

В январе (23—25) 1937 г. в УФТИ проходила выездная сессия физической группы АН СССР, посвященная работам по физике низких температур. На сессии присутствовали А. Ф. Иоффе, В. А. Фок, С. И. Вавилов и другие, было сделано 10 докладов. Начиналась сессия докладом Л. Д. о теории сверхпроводимости. Были также его доклад по теории фазовых превращений, доклад Л. В. Шубникова о работах криогенной лаборатории, мой доклад о магнитных измерениях на водороде, О. Н. Трапезниковой — об аномалиях теплоемкости хлоридов железной группы, доклад А. И. Лейпунского о работе института, доклады А. Ф. Прихотько, М. З. Руэмана и др.— это было по существу первое совещание по физике и технике низких температур. Существует фотография. Она сделана во время сессии; на ней А. И. Лейпунский, С. И. Вавилов, А. Ф. Иоффе, Л. Д. Ландау, Л. В. Шубников.

Хочется сказать о работе Л. Д. по анизотропии сверхпроводников в промежуточном состоянии и экспериментальном количественном обнаружении такого состояния Л. В. Шубниковым. И первое, и второе было сделано и опубликовано в одном и том же 1937 г. Мне кажется, это хороший пример эффективности исследований, о котором так много говорится. Замечу, что в истории структуры промежуточного состояния сверхпроводников следовало бы помнить эти приоритетные работы.

Относясь с глубоким уважением к Льву Давидовичу, нельзя не сказать о некоторых его ошибочных суждениях. Если говорить о науке, то, например, Л. Д. относился долгое время резко отрицательно к возможностям определения энергетического спектра электронов в металле по результатам исследований кинетических явлений — сопротивления металлов в магнитном поле и холл-эффекта. Я помню его прямо-таки негодование после докладов харьковских и московских экспериментаторов на киевском совещании по физике низких температур в 1954 г. по изучению гальваномагнитных свойств металлов: «Неужели не найдется теоретика, который бы разъяснил этим… экспериментаторам бессмысленность таких измерений. Нужны исследования только термодинамических свойств, да и то на крайне ограниченном круге металлов». Л. Д. считал для этой цели едва ли не единственным пригодным металлом магний.

Экспериментальные исследования, естественно, продолжались и углублялись. В конце концов сначала Илья Михайлович Лифшиц убедился в важности работ экспериментаторов. Он первым осмелился вступить в тяжелую дискуссию с Львом Давидовичем и убедить его. Известно, что не только термодинамические, но и кинетические явления легли в основу созданной Ильей Михайловичем и его сотрудниками современной теории металлов, основанной на качественных представлениях о структуре поверхностей Ферми. Для определения у целого ряда металлов формы поверхности Ферми в очень большой море использовали именно кинетические явления — электросопротивление монокристаллов металлов в магнитном поле при низких температурах.

Не считал Л. Д. объектом, достойным теоретических работ, также жидкости, считая их, конечно, очень важными для практических целей. Правда, и в настоящее время аморфное (подобное жидкости) состояние металлов озадачивает теоретическую физику и, как часто бывает, экспериментальное изучение их и практическое использование идут пока со значительным опережением.

В последний раз Лев Давидович был в Харькове в 1956 г., он сохранил добрые чувства к институту и к криогенной лаборатории и высказался письменно: «Приятно было встретиться с коллективом, так горячо заинтересованным в нашей науке. В 1956 г. могу пожелать Вам всем новых и все более ярких успехов! Л. Ландау».

Нельзя оставить в стороне мнение Л. Д. о спорте: «Каждый уважающий себя физик должен ходить на лыжах или играть в теннис». Он действительно делал и то и другое, но делал «по-ландауски». В 30-е годы в институте были хорошие теннисисты, в частности К. Д. Синельников, А. Ф. Прихотько, О. Н. Трапезникова и др. Играл в теннис Л. Д. совершенно по-своему (необычными были и стойка, и удар), однако подвижность его и «поперечник захвата» мяча были невероятными, и он подчас обыгрывал хороших теннисистов.

Последний раз я виделся со Львом Давидовичем в апреле 1968 г., когда в Институте физпроблем поздравляли его с 60-летием. Было бесконечно грустно пожать руку угасавшему Ландау, эпохой вошедшему в нашу и мировую науку.

З. И. Лифшиц НА МАШИНЕ — В ГОРЫ

Судьба послала мне счастье общения с Львом Давидовичем Ландау на протяжении многих лет. Оно было почти ежедневным в Институте физических проблем и особенно близким во время летних отпусков. Лев Давидович любил один месяц из своего летнего отпуска проводить с нами — с Евгением Михайловичем Лифшицем и со мною — в автомобильных путешествиях то по Кавказу, то по Прибалтике, то по Карельскому перешейку или Украине. Он любил природу — и среднерусскую, и поросшие сосной дюны Прибалтики, и яркую красоту юга. Снежные вершины кавказских гор его зачаровывали, а Черное море он любил больше за его красоту, чем за удовольствие купаться в нем. Может быть, потому, что не умел плавать.

Уже подготовка к путешествию была радостной для всех нас. Техническая сторона — забота о машине, палатках, плавательных принадлежностях — была отдана в опытные руки Евгения Михайловича. Я заботилась о питании и о комфорте в пути. А Дау принимал участие лишь в обсуждении маршрута, но и в этом вопросе он полагался на свою крепкую опору — давнего и надежного друга Женю Лифшица. Лев Давидович был сговорчив. Он говорил о себе: «У меня хороший характер. Я покладист, согласен с любым вашим решением». Так оно и было. Никаких противоречий в нашем маленьком коллективе никогда не возникало. Дау охотно подчинялся и доверял опыту Жени, а к даме у него всегда было джентльменское отношение.

Удивительно праздничным казалось раннее утро, когда, усевшись в машину, мы покидали Москву. Заботы остались позади, впереди манил простор, отдых в горах, у моря. Как только выезжали из Москвы — в места, где посты Г API в те времена были редки, Дау пересаживался с заднего сиденья к нам на переднее. Теперь всем одинаково хорошо была видна дорога. Быстрое, равномерное движение машины, сознание, что за рулем осторожный Евгений Михайлович, смена лесов и полей, освещенных косыми лучами утреннего солнца, бесконечная лента шоссе…

Радостное возбуждение постепенно утихало, и мы ехали молча, лишь изредка обмениваясь впечатлениями. Машина то взлетала на пологий холм, то стремительно мчалась вниз, чтобы с разгона снова взлететь на следующий холм. Я спросила Дау, не хочет ли он научиться водить машину. «Нет, — отвечал он, — это было бы очень опасно: я очень быстро заснул бы за рулем». Вот и сейчас нас слегка укачивало, сказывалась усталость, и мы пытались развлечься. Для этого годилась и детская игра в номера машин, встречных и обгонявших. Любыми арифметическими действиями нужно было получить равенство между левой и правой частями четырехзначного номера. Очко получал тот, кто делал это быстрее других. Дау шумно радовался, когда ему удавалось опередить Женю, а на мою долю очков выпадало мало, однако, когда это случалось, Дау не забывал выразить свое одобрение.

Эта игра быстро надоедала, и мы переходили к следующему номеру развлекательной программы — к пению. Всем известно отсутствие у Льва Давидовича интереса к музыке. Однако, видимо, присущая ему любовь к красоте, лиричность и даже некоторая сентиментальность не оставляли его полностью к ней равнодушным. Он любил цыганские романсы, особенно «Мой костер в тумане светит…», и просил меня петь его вместе с ним. Нельзя сказать, что получался вполне благозвучный дуэт, поскольку мелодия давалась Дау нелегко.

И в пути и на привалах часто читали наизусть любимые стихи. Здесь Дау был на высоте, знал очень много и читал их хорошо, нараспев, как читают поэты. Список любимых им стихов, написанный его рукой, хранится у меня как драгоценная реликвия. Кроме Пушкина и Лермонтова, там перечислены стихи Блока, Гумилева, Уткина, Симонова, Слуцкого, Берггольц. И еще Лев Давидович знал наизусть в оригинале стихи Кэмпбелла, По, Шамиссо, Гейне, Гёте. Евгений Михайлович не уступал ему, и начиналось состязание друзей в чтении стихов на английском и немецком языках, но и мне хотелось их чем-нибудь поразить. Я прочла на древнегреческом языке знаменитую надпись на камне в Фермопильском ущелье, и мои «рыцари» были сражены — древнегреческого они не знали.

Бережно храню пожелтевший клочок бумаги с написанным на нем неразборчивым почерком Льва Давидовича стихотворением О. Мандельштама «За гремучую доблесть грядущих веков…». Оно вызывает печальные ассоциации. Хотя сам Лев Давидович не любил рассказывать об этом, но ведь и на его плечи «кидался век-волкодав». В апреле 1938 г. он был арестован якобы за шпионаж в пользу Германии и пробыл в заключении ровно год. Лишь вмешательство П. Л. Капицы спасло ему жизнь. Петр Леонидович написал письмо Сталину. Он писал, что не верит, чтобы Ландау был способен на что-либо нечестное. Все знали, что подобный шаг был страшнее, чем войти в клетку с тигром. Однако, не получив ответа, почти через год Петр Леонидович написал другое письмо, на этот раз Молотову. Он повторял, что не может поверить, что Ландау — государственный преступник. И смелое заступничество дало результат. Ландау был освобожден под личное поручительство П. Л. Капицы.

Позже Евгений Михайлович спрашивал Петра Леонидовича, как он не боялся, представлял ли себе размер опасности. Петр Леонидович ответил, что таких вопросов он себе не задавал, он лишь твердо знал, что иначе поступить не мог.

Всю свою жизнь Лев Давидович был не только благодарен, он был предан П. Л. Капице. И возможно, этим объясняется его категорический отказ даже обсуждать вопрос о создании отдельного института теоретической физики. До конца жизни он оставался сотрудником Института физических проблем, возглавляемого П. Л. Капицей.

Миновали годы, происходили новые события, вызывавшие волнение и горькие чувства. На этот раз они были связаны с судьбой Б. Л. Пастернака. Мог ли он не поддаться давлению и не отказаться от Нобелевской премии? Почему недостаточно боролся? Такие вопросы задавал Евгений Михайлович. Не менее взволнованный Лев Давидович не решался осуждать Пастернака за слабость. Узнав многое на собственном опыте, он понимал, что нельзя требовать от каждого честного человека, чтобы он был героем.

Е. М. Лифшиц и Л. Д. Ландау. Боржоми, 1960 г.

…Приближался вечер, и нужно было устраиваться на ночлег. В те годы получить номера в гостинице было не так трудно, как сейчас. Помню только два случая неудачи. Первый — в Ростове-на-Дону. Администратор гостиницы на просьбу предоставить хоть один номер для академика ответил: «Много тут вас академиков ходит, всем давай». Оказалось, что академиками он называл слушателей военных академий. Второй случай — в Сочи. Там мотив отказа был несколько другой: «Я не знаю, как устроить журналиста, приехавшего из Румынии, — сказал администратор, — а вы тут со своим академиком пристаете». Но, как правило, устроиться удавалось, и на следующее утро мы продолжали путешествие с новыми силами.

Незаметно кончались казавшиеся бескрайними поля подсолнухов — мы приближались к Кавказу. Вдруг на горизонте показались горы. Глаза моих спутников засияли от восторга, с губ не сходила улыбка. Вот она —зримая цель нашего путешествия!

Через несколько часов езды по горным дорогам мы наконец останавливаемся на первой Домбайской поляне. Здесь раскинулась палаточная турбаза, и мы, усталые, удобно располагаемся на ночлег.

На следующее утро, отдохнувшие и бодрые, собираемся налегке идти в горы. Выбираемся из палаток и замираем на месте: перед нами снежная вершина Софруджу и ее зуб, ярко-розовые в лучах утреннего солнца, четкие очертания гордой красавицы Белалыкаи и величественная громада Домбай-ульгена на фоне синего неба. Долго смотрим и не можем отвести взгляда.

Крутая тропинка ведет к небольшой поляне, затем через пихтовый лес к другой большой открытой поляне, где шумный водопад с Джугутурлючатского ледника оглушает и снова заставляет остановиться. Лев Давидович стоит на камне у самого края воды, радужные брызги обдают его с головы до ног, но отойти, оторваться от этого чуда невозможно. Евгений Михайлович боится, как бы Дау не простудился, и командует двигаться снова вверх, в горы.

При кажущейся хрупкости Дау был очень вынослив и мог ходить в горах долго, не уставая. Евгений Михайлович восклицал: «Посмотри, Дау ходит, как верблюд, лучше нас всех». Действительно, он никогда не жаловался на усталость, не просил остановок. Но если по пути попадались заросли малины, где каждый куст был усеян ягодами, ни я, ни Дау не могли устоять — углублялись в них и «паслись» до тех пор, пока не раздавался возмущенный голос Жени: «Как можно тратить время в горах, глядя вниз, а не на горы! Ягоды можно купить в Москве на рынке. Быстрее выбирайтесь! Пошли!» А мне и Дау казалось, что можно сочетать оба удовольствия — и любоваться природой, и собирать ее «дары».

Жаль было расставаться с Домбаем и Тебердой, но впереди нас ждали другие красоты.

Останавливаемся на неделю в Нальчике. Гостиница здесь вполне приличная, но в ресторане еда отвратительная. Поэтому каждый вечер мы ездим ужинать в Пятигорск, за 80 км отсюда. Там в лучшем ресторане города можно получить вполне съедобное блюдо под названием «Машук», а по нашим понятиям гуляш. Если наши предки считали, что не стоит ехать «за семь верст киселя хлебать», то мы были менее привередливыми.

От Нальчика рукой подать до ущелий Черека, Чегема и Боксана. Мы приближались к Главному Кавказскому хребту. Шли пешком, оставив машину в ущелье. Уже казались совсем близкими резко изломанные, обрывистые гребни Шхельды. Но расстояния в горах обманчивы. Дау с небольшим рюкзаком за плечами, слегка сгорбленный, в соломенной шляпе размеренным шагом идет вслед за мной под палящими лучами горного солнца. Женя замыкает «колонну». Идем час за часом; наконец Женя предлагает сделать привал. Дау с наслаждением сбрасывает рюкзак и ложится в густую траву альпийских лугов. Отдых длился долго. Подкрепившись бутербродами и холодной водой из горного ручья, надышавшись ароматом диких трав, начинаем «философствовать».

Встреча в горах: Е. М. Лифшиц, Л. Д. Ландау, И. Е. Тамм

Лев Давидович — прирожденный учитель — считал своим, долгом обучать молодежь не только трудной науке физике, но и не менее трудной науке жить и быть счастливым. Он очень любил жизнь и считал, что каждый человек обязан прожить свою жизнь счастливо. Это требует усилий, но этого необходимо добиваться. Он сам много работал над собой, преодолевая природное свойство — сильную застенчивость, которая мешала общению с людьми, а следовательно, мешала быть счастливым. И он добился этого. Ему хотелось поделиться с каждым человеком своим опытом и созданной им теорией, как быть счастливым.

Огромное значение придавал он любви, конечно взаимной (без взаимности, считал он, у нормальных людей любовь угасает). Но, чтобы найти ее, надо много потрудиться. Большой труд поиска должен сочетаться с большим трудом самоусовершенствования. При этом надо понять и преодолеть такие помехи в любви, как ревность, жадность. Кстати, жадность в широком значении этого слова, по мнению Дау, одна из главных причин многих бед человека. А ревность — чувство, часто вовсе не имеющее отношение к любви, а скорее постыдное проявление оскорбленного самолюбия.

К сожалению, любовь, как и все на свете, не вечна, считал он. И если любовь прошла, надо расставаться. Жертвовать собой ни одна из сторон не должна. Но расстаться надо, оставаясь в дружеских отношениях. Дау утверждал, что в его жизни только так и было. Нельзя продолжать связь, если любовь прошла, ведь нельзя, говорил он, любовь заменить сексом. Это будет профанацией любви.

А как быть, если исчезла любовь между супругами? Лев Давидович считал, что, как правило, разводиться не следует. Ведь все равно в следующем браке может повториться то же самое. Поэтому семью нужно сохранить и рассматривать брак как своего рода кооператив, когда муж и жена продолжают совместно вести хозяйство и воспитывать детей. При этом каждый из супругов имеет право искать другую любовь и ревности не должно быть места. Вообще же Лев Давидович считал, что в брак следует вступать только в том крайнем случае, когда оба влюбленные, проверив свои чувства в течение долгого времени, приходят к выводу, что врозь жить не могут. Брак — слишком серьезное и ответственное дело, чтобы совершать его только ради самой идеи брака.

Я не соглашалась с идеей брака-кооператива, считала, что женщина одна может воспитать детей, что кооператив для нее унизителен. Дау возражал, и мы наконец замолкали, оставаясь каждый при своем убеждении.

Возможно, теория любви, построенная Львом Давидовичем, несколько утопична, но, несомненно, высоконравственна. Я остановилась подробно на ее изложении, потому что знаю, как многие, с кем он разговаривал на эту тему, не дав себе труда вслушаться и вдуматься в мысли, высказанные им, часто искажали их и не замечали их нравственной основы или не хотели замечать.

С годами его взгляды на любовь несколько менялись. В молодости он считал, что может любить только красивую женщину. Была бы красота, а ум и душа необязательны. «Если мне нужно поговорить с умным человеком, я лучше поговорю с Женей», — замечал он. В последние же годы жизни частенько в его высказываниях проскальзывали нотки тоски по подруге не только красивой, но и умной, и имеющей душу, а не «пар».

Однако самой большой его любовью, его жизнью, была, естественно, наука — физика. Не помню ни одного дня во время летних отпусков, когда бы Лев Давидович и Евгений Михайлович не обсуждали горячо и долго интересующие их в данный момент вопросы физики. Мне приходилось терпеливо ждать и заниматься своими делами, пока они не уставали и не возвращались с высот науки в обыденный мир. Бывало и так: среди увлеченного разговора вдруг раздавался возглас: «Тихо! Помолчите!»

И никто не обижался — значит, в этот момент нужно было сосредоточиться на обдумывании какой-то важной задачи.

Многолетняя привычка Дау постоянно обмениваться с Женей мыслями не только научными, но и глубоко личными, доверять его мнению и опыту сделала их дружбу нераздельной. Женя платил Дау той же преданностью, любил и оберегал его. Всегда беспокоился о его здоровье, о настроении. Старался уберечь от волнений, связанных с редкими, к счастью, выпадами завистников. Оба они не могли обходиться друг без друга. И казалось, что эта прекрасная дружба и жизнь вечны. Но «все проходит», часто повторял Дау. Нелепый трагический случай оборвал его жизнь, оставив глубокую брешь в рядах физиков.

Наше путешествие по ущельям Кавказа продолжалось. Настала очередь последнего маршрута — по Баксанскому ущелью.. Там у подножия Эльбруса в деревне Тегенекли расположилась база Грузинского института физики. Конечно, мы должны былхг заехать туда на несколько дней к давнему другу Дау и Жени — Элевтеру Луарсабовичу Андроникашвили. Встречая нас, онг едва улыбался, и вид у него был необычный: бледный, хмурый„ в полосатой пижаме, обритый наголо. Дело в том, что всего за неделю до этого он попал в автомобильную аварию, получил сотрясение мозга и страдал от головной боли. Его сотрудники разговаривали шепотом и старались не попадаться на глаза своему директору-громовержцу.

Болезнь помешала Элевтеру Луарсабовичу поехать с нами на Ледовую базу. В сопровождении молодых физиков мы отправились туда на открытом институтском грузовике. Дорога, скорее широкая тропа, серпантином круто поднималась на высоту около 4000 м. Шофер должен был обладать виртуозным мастерством, чтобы маневрировать на множестве крутых поворотов и не скатиться вниз.

Много потрудились сотрудники Грузинского физического института, чтобы построить своими руками Ледовую базу на такой высоте. Ее алюминиевый цилиндрический корпус расположен на самой кромке снежной шапки, покрывающей вершину Эльбруса. Отсюда хорошо виден «Приют одиннадцати», а внизу до самого горизонта простерся Главный Кавказский хребет. Сказочная красота его снежных вершин и отрогов превосходит человеческое воображение.

Дау и Женя осмотрели Ледовую базу, выслушали захватывающий рассказ о ее строительстве и о самоотверженности тех физиков, которые остаются здесь на зимовку. Дул сильный холодный ветер, трудно было дышать, и мы стали собираться вниз, в Тегенекли. Заботливые хозяева укутали Дау в огромный бараний тулуп, меня — в широкоплечую войлочную бурку, а Жешг легко переносил холод (Дау по этому поводу часто шутил: «У тебя нарушена терморегуляция») и возвращался без дополнительного утепления. Под свист ветра мы быстро спустились с Эльбруса и стали делиться своими восторженными впечатлениями с теми, для кого он был не только воплощением красоты, но и символом огромного труда, связанного с множеством опасностей.

Наутро мы простились с нашими добрыми друзьями.

Путешествие подходило к концу. Все намеченные маршруты (были пройдены, и, полные впечатлений, загорелые и окрепшие, мы отправляемся в Москву. Уже начало осени, небо хмурое, моросит дождь, и всем немного грустно. А мне особенно. Для меня кончается роскошь ежеминутного общения с удивительным, редкого обаяния человеком и великим ученым нашего века Львом Давидовичем Ландау. Я мысленно благодарю судьбу и утешаю себя надеждой на будущее. До следующего лета, до следующего путешествия!

О. И. Мартынова НЕМНОГО — СОВСЕМ СО СТОРОНЫ

Профессионально в течение 13-летней нашей дружбы с Л. Д. Ландау (Дау) — а дружбой я наши взаимоотношения смею назвать — мы никогда не соприкасались. По образованию я — химик, и Дау с самого начала нашего знакомства поставил меня на место, заявив: «Все, что в химии научного, — это физика, а все остальное — кухня». Этому я противоречить не могла, поэтому конкретных вопросов науки касались мы в дальнейшем мало. В то же время встреч, разговоров да и споров на самые различные темы было много до самого последнего дня…

Этот самый последний день (точнее, вечер) был, и забыть его никогда нельзя. В канун рождества Дау к нам зашел взять какую-нибудь книжку «почитать в поезде», которым он на следующее утро собирался ехать в Дубну. «Понимаешь, по воскресеньям наша автобаза машин не дает, а ехать надо обязательно, вправить Елке (племяннице) мозги, она собирается с мужем разводиться». Тогда мы еще не знали, что Дау поедет не поездом…

Просидели мы долге в этот последний вечер, под сохранившейся еще от Нового года елкой, тщательно выбирали книжку для чтения в пути. Дау был веселый. Мы даже немножко погадали, что же принесет нам Новый, 1962 год…

Познакомились мы с Дау летом 1948 г. на Рижском взморье, где он отдыхал в каком-то санатории, кажется Академии медицинских наук, а мы с мужем [М. А. Стыриковичем] и годовалой дочкой снимали дачу в тогда еще совсем диком Майори. Дау страшно скучал в своем; санатории, а так как мы трое скоро выяснили, что друг другу совсем не действуем на нервы, а наоборот, он стал приходить каждый день в гости. Мы гуляли, разговаривали, много шутили и смеялись.

«Памятник себе». Паланга, 1961 г.

Остались в памяти отдельные, и смешные и очень серьезные, моменты. Из смешных помню следующее: у нас на даче были соседи — бабушка с внуком. Этот внук временами соглашался есть только после того, как бабушка вылезет через окно в сад. Дау это очень забавляло, и он иногда жалел бабушку, брал на себя ее роль: вылезал через окно.

В это же лето во время прогулок были бесконечные, очень тяжелые разговоры, связанные с проходившей именно тогда недоброй памяти сессией ВАСХНИЛ.

Помню далее одну замечательную поездку летом 1951 г. из Гагры на турбазу «Красная Поляна». Мы с Михаилом Адольфовичем жили в Гагре, снимали комнату и еще одну держали в запасе для Дау и Евгения Михайловича, которые вскоре приехали туда на машине. Через пару дней мы вчетвером отправились на «Красную Поляну», ехали туда с твердым намерением жить на этой турбазе как настоящие туристы, т. е. принимать участие во всех существующих там маршрутах. В первый маршрут — самый легкий, естественно, мы действительно вместе с группой туристов на следующий день и пошли. Но так как было страшно жарко и вообще-то мы ничего интересного по ходу этого маршрута не увидели, Дау по возвращении на базу заявил, что больше он ни в какие походы ходить не будет и какими мы были дураками, что мы вообще прошли даже по первому маршруту.

На следующее утро решили никуда не ходить, просто поваляться на чудесном солнце и воздухе Кавказа. Дау, однако, решил, что мы не будем просто разлагаться и лодырничать, а что он будет всех обучать высокой науке раскладывания пасьянса. Он за это дело взялся очень серьезно; особенно он любил некий, как он его называл, «интеллектуальный» пасьянс, раскладывая который все время повторял: «Это вам не физикой заниматься, здесь думать надо». Устраивались соревнования, на которых все участники начинали с совершенно одинакового первоначального расклада карт. Предавались этому занятию страшно увлеченно, и своим победам Дау радовался шумно и искренне.

Обратный путь в Гагры по сказочно красивым местам как-то настроил на поэтический лад, и я обнаружила у Дау тогда для меня еще совершенно неизвестную черту — его большую любовь к поэзии. Дау и М. А. читали стихи по очереди — в течение всех часов пути обратно в Гагры. Читали стихи Гумилева, Лермонтова, Апухтина, Брюсова и др.; одними из самых любимых стихов Дау было, как известно, лермонтовское «Свидание» и несколько стихотворений Апухтина. Между стихами спорили о музыке. Меня очень поражало, что Дау, так любя поэзию, совершенно не признавал ни оперы, ни балета, ни любой музыки, любил он только романсы в исполнении Надежды Андреевны Обуховой. Оперу Ландау принимал как нечто полностью противоречащее логике, здравому смыслу и вообще страшно неестественное. Он говорил: «Почему нужно петь слова, которые каждый нормальный человек может просто говорить?»

В связи с его отрицательным отношением к пению вспоминается еще небольшой диалог между Дау и моей восьмилетней дочкой, которая плакала потому, что получила по пению в школе тройку. Дау утешал: «Не плачь, Наташа, я ведь тоже совсем петь не умею, а вот, как видишь, живу». Он страшно возмущался тому, что я все-таки пыталась дочку учить музыке, хотя она этому сопротивлялась. В скором времени я ее занятия музыкой прекратила — и он торжествовал.

Киноискусство Дау любил — в особенности картины с красивыми актрисами определенного типа, и мы иногда вместе бывали в кино. Должна признаться, что я всегда страдала от его привычки во время сеанса громко комментировать происходящее, в особенности эпизоды, которые ему не нравились. Помню, во время нашей последней совместной поездки летом 1961 г. на Рижское взморье мы отдыхали в очень посредственном санатории «Белоруссия» в Булдури и много ходили в кино. Дау, видя мое смущение, вызванное его весьма, как правило, нелестными высказываниями о фильме, а главное, очень громкими комментариями (он-то совершенно не смущался), уже нарочито меня дразнил — вплоть до того, что я убегала из зала. Потом мы «объяснялись», а он смеялся и говорил, что, мол, пусть не показывают такую занудную дрянь («зануд надо истреблять»).

В серьезных разговорах Дау многократно возвращался к мысли о том, что он должен, просто обязан написать несколько хороших учебников по физике для средней школы. Ведь росли наши дети, и он ужасался уровню преподавания и тем учебникам физики, которыми тогда пользовались.

Помню примерно в середине 50-х годов, когда было много разговоров об атомной бомбе, следующий диалог опять-таки между Дау и моей дочкой, которая его спросила, что же такое атом. Дау очень серьезно и очень доходчиво объяснял, после чего последовал вопрос: «А правда, что все состоит из атомов и я тоже?» На положительный ответ последовал дальнейший вопрос: «А почему же я не взрываюсь?»

К сожалению, очень многие встречи и просто длинные разговоры с Дау не запомнились — может быть, в них и не было ничего особенного, достойного внимания, а просто — дружба.

Не сохранилось и множества фотографий, которые были и куда-то делись. Нашлось несколько снимков, относящихся к началу 50-х годов, когда мы вчетвером (четвертым был Е. М.) отправились куда-то недалеко от Узкого, просто на природу. Несколько снимков относятся к концу 50-х годов у нас на даче, где все с увлечением играли в бадминтон.

Иногда Дау приходило в голову кого-нибудь из нас — обычно меня — разыгрывать по телефону, пытаясь сильно изменить свой голос и манеру говорить. На первых порах ему это иногда удавалось и он торжествовал, что сумел «обмануть мой музыкальный слух», над которым он шутливо издевался.

А. Б. Мигдал ДАУ ПЕРЕД ГЛАЗАМИ

Когда я вспоминаю Ландау, или Дау, как все близкие его называли, передо мной сначала возникают зрительные образы. Первая наша встреча произошла в 1936 г. на международной конференции в Москве. Меня поразил облик Дау — всклокоченные черные волосы, огромные сияющие глаза, желтая рубашка и очень яркий, может быть красный, галстук. Я, аспирант Ленинградского физико-технического института, чудом попавший на конференцию, в перерыве подошел к Дау, он стал расспрашивать, что я делаю, и, по-видимому, остался мной доволен. После он сказал Померанчуку: «Мне Мигдальчик понравился».

Эта встреча произвела на меня огромное впечатление, и, пожалуй, больше всего запомнилась необыкновенная доброжелательность, или, точнее, презумпция высоких качеств собеседника. Позже я узнал, что она легко сменялась сарказмом при первом же неудачном или легкомысленном высказывании. Но к следующей встрече доброе отношение восстанавливалось, если, конечно, собеседник не был абсолютно безнадежен. Мне часто приходилось слышать о нетерпимости и даже резкости Дау. Не могу согласиться без оговорок. Его резкость была направлена только на невежество и на то, что он называл «патологией». Кроме того, с годами эта черта сильно смягчилась; вспомним, что Дау приобрел свою репутацию в возрасте 20—25 лет.

В 1937 г. я приехал к Дау из Ленинграда и привез на его суд несколько работ. Дау одобрил работы, был очень дружелюбен и поселил меня у себя дома — он тогда жил один, в его квартире не было мебели, стояло несколько детских столиков, на полу лежали матрасы. За несколько дней, которые мы провели вдвоем, почти непрерывно что-нибудь обсуждая, я узнал о его вкусах и жизненной позиции, быть может, больше, чем за все последующее время.

Как всегда бывает при общении с человеком такого масштаба, я был восхищен быстротой его реакции, блеском научных мыслей, яркостью высказываний, не только научных, но и любого другого рода. Впрочем, многие из них были продиктованы желанием бросить вызов общепринятым взглядам. Так, например, он мог объяснять молодой, только что вышедшей замуж женщине, что брак — это кооператив, основанный на деловых обязательствах, к которому влюбленность не имеет отношения. Это была форма озорства, желание увидеть реакцию собеседника.

Когда первое ослепление прошло, я стал более критически относиться к ненаучным суждениям Дау, и, может быть, поэтому отношения между нами стали не такими близкими, как раньше. Он очень не любил, когда с ним не соглашались даже в несущественных вещах, и часто говорил: «Люблю, когда меня гладят по шерстке».

В 1938 г. нас всех постигло горе — Ландау арестован. И какая была радость, когда он вернулся. Помню, какую веселую вечеринку мы — аспиранты ЛФТИ Померанчук, Берестецкий, Шмушкевнч и я — устроили по случаю этого события.

Я часто приезжал в Москву для разговоров с Дау, а в 1940 г. после окончания аспирантуры в ЛФТИ поступил в докторантуру в Институт физических проблем к Ландау. В то время я часто бывал у него дома, а по воскресеньям прогуливал его на лыжах. «Прогуливал» — самое подходящее слово. Дау не был спортивным человеком, но очень любил лыжи. На Воробьевых горах, где мы обычно катались, он облюбовал маленький холмик, не представлявший никаких затруднений, и скатывался с него. Студенты, носившиеся вместе со мной по склонам Воробьевых гор, обозвали этот холмик «пиком Ландау».

Когда я приходил к нему домой, он сидел и работал, вернее, лежал и работал. Он лежал на тахте среди груды цветных подушек, опираясь щекой о ладонь, размышлял, потом начинал быстро писать. Он писал не вдоль, а поперек листа, по длинной его стороне, положив лист на какую-нибудь твердую подложку.

Не менее важная часть его работы проходила у доски и завершалась тем, что он диктовал Евгению Михайловичу Лифшицу очередную статью. Многие из работ Дау начинались и даже заканчивались на семинарах. Во время обзора статей очередного номера «Physical Review» или «Zeitschrift für Physik» Дау прерывал докладчика: «Это патология! Задачу нужно решать так…» — выбегал к доске и тут же строил теорию со всеми вычислениями. Это был очень эффективный способ обучения технике теоретической физики.

Другой, гораздо более суровый способ применялся, когда к нему приходили с недостаточно продуманной, но, по мнению автора, завершенной работой. Обычно от первоначального пути решения не оставалось почти ничего; самолюбие и амбиции автора в расчет не принимались. Это был неприятный, но быстро приводящий к цели способ заставить внимательно продумывать все выкладки, прежде чем обращаться к Дау. В тех редких случаях, когда его замечания оказывались неправильными, Ландау никогда не стремился оказаться правым, немедленно соглашался с убедительными доводами, говоря при этом: «Истина воссияла».

После нескольких сеансов подобного обучения я старался приходить к Дау только с готовыми работами. До сих пор вспоминаю случаи, когда он начинал говорить: «Здесь надо сделать такую-то подстановку…», — а я отвечал: «Да, так и сделано».

Или: «Нужно связать сечение рассеяния с сечением образования связанного состояния», — а я молча показывал готовую формулу.

Мне хочется рассказать один эпизод, связанный с теорией Гинзбурга—Ландау. Я докладывал на семинаре Ландау свою работу о скачке в распределении по импульсам взаимодействующих ферми-частиц вблизи границы Ферми. Когда я показал, что скачок в распределении Ферми обязательно меньше единицы, поскольку это есть среднее значение ψ+(р)ψ(р), а для частиц со спином ½ оно лежит между 0 и 1, Ландау вскочил и подбежал к доске. Посмотрев на формулы, он сказал: «Действительно очевидно, что это так. Но как же у нас в теории с Гинзбургом? Ведь там ψ+(р)ψ(р) имеет любую величину! Это очень странно…»

Мы знаем сейчас, что ψ+ψ у Ландау с Гинзбургом имеет смысл не плотности электронов, а плотности электронных nap, которые удовлетворяют статистике Бозе.

Реакция Ландау мне кажется очень поучительной. Подумав, он сказал: «Впрочем, эта теория так красива, что не может быть неверной. По какой-то причине это все равно правильно». И на этом он успокоился. Я думаю, что сомнения мучили его, и, конечно, продолжая размышлять на эту тему, он бы догадался, в чем дело.

Дау не терпел неясных утверждений, жестоко высмеивал недодуманные высказывания. Он боролся с проявлениями вундеркиндства, с попытками угадать результат, не имея ясной картины. Сам он в полной мере обладал даром ясности и называл себя шутя «гениальным тривиализатором». Может быть, эта черта и привела к тому, что Дау не любил так называемой философии физики, в которой так изощрен был Нильс Бор.

Возможно, Дау мешала его пресловутая универсальность. Не было области теоретической физики, в которой он не знал бы конкретных явлений, деталей и не был бы специалистом. Его теоретическая техника по тому времени, наверно, была самой совершенной в мире. Он стремился не только к решению задачи, но к решению задачи самым адекватным способом.

В теоретической физике существуют два принципиально различных подхода. Один состоит в том, чтобы найти точное решение модельной задачи, отношение которой к реальному физическому объекту остается неясным. Другой подход — искать хотя бы приближенное решение не идеализированной, а физически точно поставленной задачи. Ландау был решительным сторонником второго подхода.

Разумеется, бессмысленно спрашивать, что было бы, если бы такой-то работал не так, а иначе… Каждая научная судьба неповторима, как неповторима творческая личность. Любимая поговорка Дау: «Если бы у моей бабушки были усы, она была бы дедушкой».

И все же попробуем представить, как изменился бы стиль Дау в наше время. Конечно, он отказался бы от стремления охватить в деталях всю теоретическую физику — сейчас это невозможно. Изменилось бы и его требование о разложении по малому параметру — ЭВМ сняли эти ограничения. Я не думаю, что он увлекся бы математическими проблемами, возникшими в связи с попытками сверхобъединения, — Дау гораздо больше любил конкретную физику, проверяемую на опыте.

Зато в полной силе проявилась бы одна из самых сильных его черт — дар глубокого понимания физики явления, позволяющий так параметризовать аналитически неразрешимую задачу, что на долю ЭВМ остается вычисление введенных параметров.

Ландау создавал такую атмосферу нетерпимости к невежеству и легкомыслию, что многие работы, которые он назвал бы «патологией», не появились бы, будь он с нами.

Нечего и говорить о том, какую огромную роль в воспитании физиков-теоретиков всего мира сыграл курс «Теоретическая физика» Ландау и Лифшица. Но наследство Ландау — это не только его труды и труды его учеников. Может быть, не меньшее воплощение духа Ландау — институт, носящий его имя.

И хотя лучшие работы делают уже не ученики Ландау, а ученики его учеников, работающие совсем в другом стиле, не похожем на стиль Ландау, им досталась в наследство от него бескомпромиссная преданность науке.

Р. Э. Пайерлс МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О ЛАНДАУ[60]

Я познакомился с Ландау в 1929 г., когда работал ассистентом Паули в Цюрихе и Ландау приехал к нам. Визит его был очень кратким из-за бюрократических сложностей — в то время Швейцария не имела дипломатических отношений с Советским Союзом, и поэтому власти страны дали ему разрешение приехать лишь на несколько недель; и, несмотря на усилия Паули и Шеррера добиться продления его пребывания в Швейцарии, продление давалось на все более и более краткий срок, и в конце концов ему пришлось уехать. Ландау считал, что такое положение дел льстит ему: Ленина они не боялись, а его боятся.

Ландау сразу произвел на меня впечатление своим глубоким пониманием и широкими знаниями физики, а также своим необычным, зачастую свежим подходом к любой проблеме, физической и нефизической. Увидев новую работу по физике, тема которой была ему интересна, он бегло просматривал ее, чтобы определить, как эта проблема поставлена автором, а затем; повторял самостоятельно все вычисления. Если его результат совпадал с результатом, полученным автором статьи, он понимал, что это хорошая работа.

Любая проблема, за которую Ландау брался, разрабатывалась им систематически до основания, и это касалось не только проблем науки, но относилось ко всему. Он делил всех физиков на классы. Бор и Резерфорд принадлежали к первому классу, Эйнштейн сам по себе составлял класс, его же самого, как он надеялся, можно было бы отнести ко второму классу. Ландау был убежден, что теоретики могут быть продуктивными лишь в молодости. Когда в разговоре всплыло чье-то незнакомое ему имя и выяснилось, что оно принадлежит теоретику двадцати семи лет, то воскликнул: «Что, такой молодой, а уже такой неизвестный!»

Тот же систематический подход был характерен для него в любой жизненной проблеме, включая так называемые ситуации. Ситуацией назывались отношения между женщиной и мужчиной, она могла быть удовлетворительной или неудовлетворительной. Когда Ландау обнаруживал неудовлетворительную ситуацию среди своих друзей, он считал своим долгом, конечно же, сообщить нм об этом, что не всегда приветствовалось.

Он также неодобрительно относился к бородам, особенно у молодых людей, считал это пережитком девятнадцатого века. Один физик в Цюрихе носил гигантские бакенбарды, что также вызывало неудовольствие Ландау. Он позвонил жене этого физика, с которой не был даже знаком, и спросил ее, когда же она заставит своего мужа сбрить эти ужасные бакенбарды. Ландау утверждал, что в Цюрихе больше бород приходится на душу населения, чем в русских городах, и заключил со мной пари по этому поводу. Когда же беглый подсчет на улицах доказал его неправоту, он приписал это миграции из деревень, которая произошла во время его пребывания за границей, — ведь все же знают, что крестьяне носят бороды.

Он был очень худ, и его голодный вид вызывал материнский инстинкт у всех хозяек, с которыми он знакомился. Они испытывали потребность накормить его, несмотря на откровенно выражаемые им взгляды, которые они часто не одобряли. На самом же деле Ландау был очень вынослив. В выходные дни он ходил с нами на лыжные прогулки и, хотя не обладал выдающимися атлетическими данными, проявлял неутомимость и сохранял бодрость.

Ландау приехал в Цюрих, только что закончив работу по диамагнетизму металлов. Работая над этой проблемой, легко было ошибиться до тех пор, пока Бор не показал, что в классической физике магнитное поле не создает намагниченности в системе движущихся зарядов. Из-за существования множества уже опубликованных неправильных решений многие физики побаивались браться за эту проблему, считая ее слишком запутанной. Когда Ландау получил очень простое решение в квантовой механике, к нему отнеслись с большим подозрением. Но Паули сразу понял, в чем дело. Он разработал теорию парамагнетизма, обусловленного спинами электронов, и поэтому его очень заинтересовала работа Ландау. Он знал о работе Бора и понимал, как правильно рассматривать эту проблему, и на него работа Ландау произвела большое впечатление. По другим же вопросам возникали споры. Это привело к памятному замечанию Паули, которым закончился день горячих дебатов, когда Ландау спросил Паули, считает ли он, что все рассказанное им вздор: «О, далеко не так! Все, что вы рассказывали, так запутано, что никто бы не осмелился сказать, что это вздор!»

Предметом, который в то время вызывал самые жаркие ссоры, была квантовая электродинамика. Ландау и я сделали попытку достичь нового понимания проблемы, изучая поведение-квантов света, или фотонов, в пространстве, и написали волновое уравнение для фотонов методом, аналогичным выводу уравнения Шрёдингера для электронов. Затруднением было то, что число фотонов постоянно менялось, так как электроны и другие заряды могут испускать или поглощать фотоны. Поэтому требовалось сформулировать не одно волновое уравнение, а целую систему уравнений — одно, описывающее безфотонное состояние, другое — состояние с одним фотоном, следующее — с двумя фотонами и т. д. Однако это не дало нового понимания проблемы и уравнения оказались очень громоздкими и неудобными для работы. Я понял причину этого только некоторое время спустя: в то время как в принципе можно наблюдать положение электрона с неограниченной точностью, такое экспериментальное наблюдение фотонов невозможно. Наблюдение положения фотонов противоречило бы общим принципам, а поэтому описание, основанное на» этом, физически бессмысленно.

В следующем году Ландау появился в Цюрихе на более долгий срок. В наших беседах мы снова и снова возвращались к обсуждению нерешенных проблем квантовой теории поля, наиболее ярким проявлением которых была бесконечная собственная энергия электрона.

Мы пришли к выводу, что соотношения неопределенности, выписанные Гейзенбергом для нерелятивистской квантовой механики, нуждаются в обобщении на релятивистскую область.. Другими словами, не каждое измерение, не противоречащее этим соотношениям, может быть фактически выполнено. В частности, измерение импульса частицы требует некоторого времени: чем больше затрачивается времени на такое измерение, тем выше его точность. Далее, при измерении интенсивности электрического и магнитного полей существуют ограничения точности измерения этих двух величин в одной и той же области пространства в одно и то же время, что соответствует принципу неопределенности Гейзенберга, но даже одна из этих величин сама по себе не может быть измерена с неограниченной точностью. Если дело обстояло так, необходимо было изменить математическую форму теории для того, чтобы учесть эти ограничения.

Когда Нильсу Бору стало известно об этих идеях, он яро носпротивился им. Он был убежден, что в принципе можно измерить электромагнитные поля с точностью, предсказанной теорией, т. е. в пределах, допускаемых принципом неопределенности. Когда Ландау и я ранней весной 1931 г. оказались в Копенгагене, по этой теме проходили горячие дискуссии. Позже Бор и Розенфельд начали анализ измерений поля, этот анализ в конце концов вылился в две монументальные работы, ставшие классическими. У меня до сих пор есть сомнения. Анализ, проведенный в этих работах, несомненно правильный, но процесс измерения, помимо всего прочего, предполагает плотное заполнение компенсирующими друг друга положительными и отрицательными зарядами маленькой области пространства, в которой поле должно быть измерено. Спорным является то, можно ли это назвать измерением поля. С другой стороны, наша идея того, что учет ограничений может привести к лучшей теории, так и не материализовалась. В этом смысле наша работа не дала конструктивного вклада в развитие этой теории.

Еще несколько раз я встречался с Ландау во время моих поездок в Советский Союз. Во время одного из моих визитов в 1934 г. мы совершили пеший поход по Сванетии на Кавказе с ним и его другом. Во время этого похода состоялся запомнившийся мне разговор. Друг Ландау, инженер, спросил его: «Что там с атомной энергией? Что это — научная фантастика или реально существующая возможность?» Без малейших колебаний Ландау ответил: «Это сложная проблема. Есть такие ядерные реакции, при которых высвобождается больше энергии, чем поглощается. Если же попытаться бомбардировать ядра заряженными частицами, точность попадания будет мала, поскольку частицы должны пройти большой путь до встречи с ядром. На этом пути они тормозятся электрическим взаимодействием с атомными электронами. Поэтому только малая доля частиц достигает ядра и выделяемая энергия чрезвычайно мала по сравнению с энергией, требуемой на ускорение тех частиц, которые не попадают в ядро. С нейтронами же дело обстоит иначе, поскольку они не замедляются „трением“, а летят, пока не встречаются с ядром. Но до сих пор единственным известным нам способом производства нейтронного пучка является бомбардировка ядер наряженными частицами, поэтому мы опять возвращаемся к той же самой проблеме. Если же кто-нибудь однажды найдет реакцию, при которой нейтроны порождают вторичные нейтроны, проблема будет решена». Удивительное предвидение, высказанное в 1934 г.— лишь два года спустя после открытия нейтрона!

Л. Д. Ландау с сыном Гариком

После войны я снова встретился с Ландау в 1956 г. на конференции по физике высоких энергий, которая состоялась в Москве. Большим удовольствием для меня было общение с ним и обмен мнениями. Тогда он занимался основами квантовой теории поля и утверждал, что может опровергнуть эту теорию, несмотря на ее большие успехи в объяснении всех наблюдаемых электромагнитных явлений. К тому времени он стал уже преуспевающим и популярным педагогом и был окружен толпой своих учеников и коллег. Так как многие хотели стать его учениками, он отбирал учеников, предлагая каждому кандидату по задаче и говоря ему: «Когда решите эту задачу, приходите, будете работать со мной». Немногие знали, как взяться за эту задачу, и приносили полученный результат неделю спустя или около того; некоторые понимали, что им следует подучиться, и им требовался год или более, чтобы разобраться в предложенной проблеме. Многие же более никогда не возвращались.

В беседах со своими учениками, он был суров и мог подвергнуть их уничтожающей критике. Тем не менее сотрудники обожали его, справедливо понимая, что, работая с ним, извлекали для себя огромную пользу. Это же, конечно, касалось и меня в те недолгие периоды, когда нам случалось быть вместе. Я виделся с ним еще два раза очень коротко перед трагическим случаем, который положил конец его работе в области физики и в конце концов вырвал его из наших рядов.

Дж. Р. Пеллам ЛЕВ ДАВИДОВИЧ ЛАНДАУ — ВТОРОЙ ЛАУРЕАТ ПРЕМИИ им. ФРИТЦА ЛОНДОНА[61]

Комитет по присуждению второй премии им. Фритца Лондона обратился ко мне с просьбой рассказать о жизни и деятельности выдающегося ученого, лауреата этой награды, Льва Давидовича Ландау. Эту задачу считаю большой честью для себя и вполне осознаю ответственность, вытекающую из этого. Ландау внес вклад в столько областей физики, что мог бы быть удостоен премиями на любой из конференций за достижения в любой из областей. Я понял, что моя основная задача — суметь ограничиться деятельностью Ландау в области физики низких температур, за достижения в которой эта премия ему присуждена. В моей работе я испытал такое сильное влияние важных результатов, полученных Ландау в этой области, что, как и многие другие, почувствовавшие на себе такое же влияние, хорошо его знаю, хотя и никогда не встречался с ним лично.

Мы располагаем богатым материалом для описания деятельности Ландау в тех областях физики, в которые он сделал важные вклады. Материал же для моего обзора жизнедеятельности Ландау я позаимствовал из двух статей[62], опубликованных в советских научных журналах, посвященных пятидесятилетию со дня рождения Ландау, празднование которого проводилось за два года до получения им премии Фритца Лондона.

Л. Д. Ландау и К. Мендельсон. Москва, 1957 г.

Лев Давидович Ландау родился 22 января 1908 г. в Баку, столице Азербайджана на Каспийском море. Его отец был инженером, мать — врачом. Математический талант Ландау проявился в очень раннем возрасте, и он сам едва ли помнил то время, когда не умел дифференцировать и интегрировать. В возрасте 14 лет он поступил в Бакинский университет, откуда двумя годами позже был переведен в Ленинградский университет, который закончил в 1927 г. в возрасте 19 лет. Однако писать научные статьи он начал еще до окончания обучения в университете: публиковался два раза в год в течение двух последних лет в университете. У него появился активный интерес к новой области науки — квантовой механике; в возрасте 19 лет Ландау впервые ввел понятие матрицы плотности, теперь так широко используемое в квантовой механике. Его активная научно-исследовательская карьера началась в Ленинградском физико-техническом институте, сотрудником которого он был с 1927 по 1929 г., занимаясь теорией магнитных свойств электронов и квантовой электродинамикой. В 1929 г. его послали за границу, где полтора года он был гостем датчан, немцев, швейцарцев, голландцев и англичан. Особое значение в развитии Ландау как ученого имела его работа в Копенгагене в течение этого периода, и сам он считает себя учеником Бора. (По приглашению Бора Ландау снова был в Копенгагене в 1933 и 1934 гг. для участия в конференциях по теоретической физике.)

Некоторое представление о его личности можно составить по следующим цитатам из писем, полученных мною от двух физиков, работавших с Ландау в это время.

Первое письмо было получено от профессора Нильса Бора, его учителя:

«Я с радостью узнал, что премия им. Фритца Лондона присуждена Ландау. Конечно, мы все разделяем восхищение работой Ландау и сохраним яркую память о том времени около 30 лет тому назад, когда он работал с нами в Копенгагене. С самого начала на нас произвели глубокое впечатление сила его проникновения в корень физической проблемы и его оригинальные взгляды по всем аспектам человеческой жизни, дававшие повод для многочисленных дискуссий. В брошюре, опубликованной по случаю моего семидесятилетия со дня рождения, Розенфельд дал очень яркое описание того шума, которое произвела работа Ландау и Пайерлса по проблеме измеримости величин поля, в конце концов вызвавшая к жизни большую научную работу, выполненную Розенфельдом и мною. Также из моих визитов в Россию вместе с женой до войны мы вынесли много ценимых нами воспоминаний о преданности Ландау и его усилиях, направленных на развитие физико-математических исследований в России, в чем он так преуспел. В послевоенные годы мы сохраняли надежду снова увидеть Ландау нашим гостем, но до сих пор он не смог приехать. Однако мой сын Оге и некоторые другие сотрудники нашего института, будучи в России, встречались и говорили с Ландау и не только знали об обожании, с которым относились к нему его коллеги, но и нашли в нем того же самого теплого человека и большого энтузиаста, которого мы все так любим».

Другое письмо — от профессора Эдварда Теллера, современника Ландау:

«Я познакомился с Ландау в Лейпциге в 1930 году и позднее встретился с ним опять в Копенгагене в 1934 году. Моим самым ярким зрительным воспоминанием о Ландау было красное пальто, которое он носил в Копенгагене. Миссис Бор, подтрунивая над ним, говорила, что он носит в точности форму почтальона. Вы понимаете, что я забыл бы о красных пальто копенгагенских почтальонов, если бы не этот случай. Я очень любил Ландау и очень многое от него узнал по физике. Он получал удовольствие, делая заявления, рассчитанные на то, чтобы шокировать членов буржуазного общества. Когда мы оба жили в Копенгагене, я женился. Он одобрял мой выбор (с моей женой он играл в теннис). Он также спрашивал нас обоих, как долго мы рассчитываем оставаться в браке. Когда мы сказали ему, что наши планы определенно рассчитаны на довольно долгий срок и что мы не имеем никакого намерения обрывать наш брак, он выразил самое сильное неодобрение, аргументировав его тем, что только капиталистическое общество может испортить такую в корне хорошую вещь, доведя ее до такой абсурдной степени. В Копенгагене он много спорил с Джеймсом Франком о религии. Он считал религиозную веру очень устаревшей и неприемлемой для ученого и выражал свои мысли невоздержанно как в присутствии, так и в отсутствие Франка. Франк всегда смеялся над ним. Было очень приятно, что, уезжая из Копенгагена, Ландау специально пошел попрощаться с Франком. Ясно было, что, говоря о Франке, в действительности он подразумевал не то, что говорил.

Я продолжаю питать привязанность к Ландау и теплоту и очень рад, что премия им. Фритца Лондона досталась ему. Он ее заслужил».

Нужно помнить, что Ландау в то время [о котором пишет Э. Теллер] был очень молод, возможно, теперь он несколько повзрослел.

Во время его пребывания за границей был сделан первый шаг, который сместил фокус его интересов и которому суждено было поставить перед ним крупные вопросы физики низких температур. Интересная методика его предыдущей работы вооружила Ландау для решения новых проблем. Этот процесс был накопительным. В возрасте 22 лет он развил «теорию диамагнетизма металлов Ландау», показывающую, что вырожденный идеальный электронный газ обладает диамагнитной восприимчивостью, равной 7з парамагнитной восприимчивости. Несколько лет спустя, в 1937—1938 гг., это привело к объяснению эффекта де Гааза— ван Альфена. Результат, полученный Ландау в ранние годы при работе над проблемой диамагнетизма фермиевских систем, был очень важен для его новой теории, предсказывающей существование «нулевого звука» в жидком гелии-3, вызывающем искажение поверхности Ферми. Легкость, с которой Ландау разобрался в этой ситуации, вполне понятна, если принять во внимание понимание фермиевских систем, приобретенное им за тридцать лет до этого.

Его проживание в Ленинграде было недолгим, так как в 24 года Ландау переехал в Харьков, чтобы возглавить теоретический отдел Физико-технического института (1932—1937 гг.), где начало проявляться разнообразие его достижений, взглядов и интересов. В течение первого года работы в Харькове его работы были посвящены различным темам — от «Теории звезд» до «Теории передачи энергии при столкновениях». Последняя работа отражает характерную особенность Ландау — решение трудных теоретических проблем при помощи блестящей математической атаки. Эти же методы сослужили ему хорошую службу и дальше — его понимание проблемы столкновений достигло своей вершины в 1949 г., когда он рассмотрел ротон-ротонные и ротон-фононные столкновения (вместе с Халатниковым), чтобы (правильно) предсказать затухание волн второго звука.

Убеждение Ландау, что самостоятельная творческая деятельность в любой области теоретической физики должна начинаться с достаточно глубокого познания всех ее разделов, стало складываться в Харькове, где он разработал специальную программу, широко известную среди студентов-физиков как теоретический минимум. Там же он стал собирать вокруг себя последователей среди студентов, из которых самыми известными в области физики низких температур были Е. Лифшиц и И. Померанчук. Разнообразие его интересов становится очевидным при перечислении работ, сделанных им в течение его двух последних лет пребывания в Харькове: теория фотоэлектродвижущей силы в полупроводниках, теория мономолекулярных реакций, теория дисперсии звука (вместе с Э. Теллером), кинетическое уравнение в случае кулоновского взаимодействия, свойства металлов при очень низких температурах, рассеяние света светом, теория фазовых переходов. Все они были изданы в 30-е годы.

В эти же годы он опубликовал статьи на темы: кинетическое уравнение в случае кулоновского взаимодействия, поглощение звука в твердых телах, теория фазовых переходов, теория сверхпроводимости, статистическая модель ядер, рассеяние рентгеновских лучей кристаллами вблизи точки Кюри, рассеяние рентгеновских лучей кристаллами с переменной структурой, происхождение энергии звезд.

Более глубокое последствие для низкотемпературной физики, однако, имели исследования, начатые им в Харькове и продолженные по переезде в Москву в связи с организацией Института физических проблем П. Л. Капицы. Интерес Ландау к проблеме диамагнетизма оказался переходным между проблемой квантовой механики и теорией металлов. Помимо объяснения эффекта де Гааза—ван Альфена, применение термодинамики к электронным системам при низких температурах привело Ландау к следующим результатам:

1) Введено понятие антиферромагнитного упорядочения как новой термодинамической фазы.

2) Развита термодинамическая теория магнитных доменов (вместе с Е. Лифшицем), явившаяся основанием теории магнитной восприимчивости и ферромагнитного резонанса.

3) Изучены фазовые переходы и установлена глубокая связь между переходами второго рода и изменением симметрии системы. Развита подробная термодинамическая теория поведения систем вблизи точки перехода.

4) Изучено промежуточное состояние сверхпроводников и предложена теория ламинарной структуры сверхпроводников.

Также в течение своего харьковского периода Ландау начал работу над серией теперь широко известных монографий по теоретической физике.

Совершенно естественно, что при переезде в Москву, где он был назначен заведующим теоретическим отделом Института физических проблем, внимание Ландау обратилось к проблеме сверхтекучести, которая в то время экспериментально изучалась Капицей. Этот период его жизни знаменуется всесторонним штурмом низкотемпературной физики, и под его натиском крупная проблема природы гелия II (фазы жидкого гелия-4) вскоре отступила. Эта работа была близка интересам Фритца Лондона, решившего ее применением совершенно другого подхода. Ключом к разгадке этой проблемы гелия (работа опубликована в 1941 г.) была в полученном Ландау полуэмпирическим путем спектре энергетических бозе-возбуждений в этой жидкости. Форма теперь уже хорошо известной кривой зависимости энергии от импульса для таких квазичастиц имела минимум на энергетической высоте, равной 8—10 К. Такой спектр допускал существование квазичастиц в равновесии на этом уровне, и их по предложению И. Тамма Ландау назвал ротонами. Энергетическая щель А, присущая ротонам, допускает существование сверхтекучести.

Объяснив явление сверхтекучести, Ландау смог независимо предсказать существование специфической моды распространения волн в жидком гелии II —второго звука (независимо, потому что несколько ранее Тисса предсказал второй звук на основе метода Фритца Лондона).

Заслуживают особого внимания два аспекта того, как Ландау решил проблему второго звука. Они также имеют отношение к сделанному им позднее предсказанию «нулевого звука» в жидком гелии-3:

1) Рассмотрение Ландау не касалось проблем экспериментального возбуждения и обнаружения второго звука. Ранее, до войны, предпринятые Шальниковым и Соколовым попытки оказались неудачными, так как обнаружение второго звука велось стандартными акустическими методами. В действительности на эту проблему пролила свет публикация Е. Лифшица, который отметил существенную тепловую природу второго звука. На основе этого предсказания Пешкову удалось экспериментально наблюдать второй звук в 1944 г.

2) В этой же работе 1941 г. Ландау правильно предсказал величину скорости второго звука вблизи абсолютного нуля: С1/√3, где С1 — скорость обычного звука. Он получил этот результат путем акробатически трудных математических вычислений, и можно только удивляться, сколько веры нужно было иметь, чтобы прийти к такому заключению. Вера Ландау в правильность полученного им результата красноречиво выражена в «Письме к Редактору» (Phys. Rev. 1949) в защиту своей теории: «…у меня нет никаких сомнений, что при температуре 1.0—1.1 К скорость второго звука будет иметь минимум и будет увеличиваться при дальнейшем уменьшении температуры. Это вытекает из вычислений термодинамических величин в гелии II, сделанных мною».

Кто мог бы быть так уверен? В этом явно проявилась необыкновенная физическая интуиция Ландау. Несмотря на запутаннейшие математические вычисления, он смог распознать ситуацию вблизи абсолютного нуля не как экстраполяцию, а как тонкую картину, подтверждающую его результаты. Трудности термодинамического характера исчезают при Т→0 К. В присутствии только фононов — квантов первого звука — средняя компонента скорости вдоль любого направления распространения может составить самое большее С1/√3. Это было козырем, оставленным Ландау про запас. Позднее мы еще вернемся к этим двум аспектам в связи с теорией «нулевого звука» в жидком гелии-3 и к тому, как они касаются этой проблемы.

Невозможно рассмотреть все стороны достижений, сделанных Ландау. Характерным с точки зрения разносторонности его интересов является цикл из четырех его работ, опубликованных в 1945 г. по проблеме ударных волн на большом расстоянии от места их зарождения и по другим связанным с этим вопросам. (Эта работа проводилась по заказу Инженерного комитета Красной Армии.)

В 1946 г. появились работы по колебаниям в плазме, которые, как утверждается, широкое признание получили в более позднее время в связи с изучением свойств плазмы. В последнее время большая работа в этой области проделана группой физиков в Харькове под руководством А. И. Ахиезера.

В конце сороковых годов Ландау проявил себя в самых различных сферах. Работа, проводимая им в области физики низких температур, в основном состояла в дальнейшем приложении полученного им спектра возбуждений жидкого гелия к изучению различных кинетических явлений, в том числе вязкости, теплопроводимости и затухания волн второго звука (вместе с И. М. Халатниковым. Позже его усилия вылились в цикл работ (вместе с А. А. Абрикосовым и И. М. Халатниковым) по квантовой электродинамике.

В то время когда Ли и Янгом было сделано утверждение о несохранности четности в слабых взаимодействиях, но до экспериментального подтверждения этого факта Ландау выдвинул гипотезу о сохранении «комбинированной четности». Он обратил внимание на то, что несохранение четности не обязательно влечет за собой нарушение свойств симметрии пространства, если предположить, что зарядовое сопряжение также не сохраняется, а сохраняется произведение этих величин, названное им «комбинированной четностью». Это налагает определенные ограничения на общую гипотезу о сохранении четности. Как Ли и Янг, он также предсказал поляризацию нейтрино, но Ли и Янг, однако, не связали ее с принципом комбинированной четности. Он также изучил вопрос о поляризации β-частиц.

Теория «нулевого звука» в жидком гелии-3 вылилась, возможно, в одно из самых крупных достижений Ландау в области низкотемпературной физики. Здесь соединились его достижения в области диагмагнетизма и свойств квантовых жидкостей. По существу, это было изучением колебаний поверхности Ферми, а Ландау был опытным штурманом в волнах моря Ферми.

Как и в успешном подходе к проблеме гелия-4, Ландау рассматривал не движение отдельных частиц, а коллективные движения, т. е. элементарные возбуждения, или квазичастицы. Как в предсказании второго звука, точный характер «нулевого звука» не обсуждался с точки зрения экспериментальных методов его возбуждения или обнаружения; по крайней мере такова моя точка зрения как экспериментатора. Вездесущий √3 вновь появляется, как и ранее. Я уверен, что он имеет больший физический смысл, чем просто некоторая предельная форма какой-то сложной формулы. Но здесь скорость «нулевого звука» равна скорости С1, помноженной на √3, а не С1, деленной на √3. Очевидно, это и объясняет, почему Ландау назвал эту моду «нулевым звуком», а, к примеру, не «третьим звуком».

Научные достижения Льва Давидовича получили признание на его Родине. В 1946 г. он был избран действительным членом Академии наук СССР. Трижды он был лауреатом Государственной премии (в 1941 г.— за теорию жидкого гелия и за работу по фазовым переходам). За пределами своей страны Ландау был избран членом Датской и Голландской академий, недавно он стал иностранным членом Королевского общества в Лондоне и Национальной академии США. Он опубликовал более ста научных статей в более чем десяти научных журналах, он является автором и соавтором в общей сложности десяти книг. Я хотел бы заключить свое выступление двумя отрывками из статьи, опубликованной в ЖЭТФ по поводу его пятидесятилетия, которые кажутся мне особенно уместными:

«Знаменательно то, что на руководимом Львом Давидовичем еженедельном семинаре в Институте физических проблем, посещаемом многочисленными физиками-теоретиками Москвы и других городов, наряду с докладами о теоретических исследованиях реферируются также и результаты экспериментальных работ по самым разнообразным вопросам физики. Участники семинара не перестают удивляться, когда Лев Давидович с равным энтузиазмом и знанием дела обсуждает, например, свойства энергетического спектра электронов в кремнии непосредственно вслед за свойствами так называемых странных частиц…

Еще убедительнее широту охвата Львом Давидовичем современной физики показывает созданный им совместно с Е. М. Лифшицем курс „Теоретическая физика“. Эти книги, вместе взятые, по существу представляют собой фундаментальный трактат по теоретической физике. По оригинальности изложения, широте охвата материала они беспрецедентны во всей мировой физической литературе, чем и завоевали себе широкую популярность не только у нас, но и за рубежом.

Вклад, которым теоретическая физика обязана Льву Давидовичу, не исчерпывается его собственными научными трудами. Мы уже говорили о Другой стороне его деятельности — создании обширной школы советских теоретиков.

Неугасимый энтузиазм в науке, его острый критицизм, талант и ясность мысли привлекают ко Льву Давидовичу многочисленную молодежь.

Число обращающихся к Дау (как привыкли называть его ученики и товарищи) за советом и критикой, как молодежи, так и зрелых ученых, очень велико. Критика Льва Давидовича горяча и беспощадна, но за этой внешней резкостью всегда скрывается высокая научная принципиальность, большое человеческое сердце и человеческая доброта. Столь же искренне его желание содействовать своим советам чужому успеху и столь же горячо его одобрение».

В. Л. Покровский О НАУКЕ И ЖИЗНИ (беседы с Дау)

Мое знакомство с Дау не было ни долгим, ни очень близким. И если я решаюсь написать о нем, то это только попытка воссоздать упавший на меня отблеск огня великой души.

Знакомство состоялось в 1957 г. по поводу только что оконченной работы о надбарьерном отражении. Я приехал из Новосибирска вместе с Юрием Борисовичем Румером. Мы сидели втроем в кабинете Евгения Михайловича Лифшица. Разговор вышел очень короткий. Не успел я сказать до конца, в чем состоит результат, как Дау меня прервал. Он сообщил, что совсем недавно на его семинаре выступал N (было названо известное имя) с работой по тому же поводу. «Вы опоздали», — заключил он. Я возразил, что в работе есть ошибка. «А вот этого не может быть, — сказал Дау.— Я слушал работу внимательно, ошибки нет». Я ушел обескураженный. На лестнице меня догнал Юрий Борисович: «Возвращайтесь, маэстро согласен выслушать ваши доводы». Дау сидел на диванчике, не изменив нозы. Я снова принялся выкладывать свою науку, но через минуту был вновь прерван. Дау подошел к доске, воспроизвел аргументацию N и потребовал, чтобы я указал, где ошибка. После раздумья, показавшегося бесконечным, мне удалось найти слабое место. «Ну, это легко проверить», — сказал Дау, вновь поднимаясь к доске. Тут наступила моя очередь удивляться. В течение двух минут он быстро писал нечто, чего я почти не понимал, после чего объявил: «Вы абсолютно правы». Я был потрясен мгновенностью реакции и одновременно глубиной понимания. Но мое удивление еще возросло после выступления на семинаре, когда Дау с легкостью опроверг казавшиеся мне неодолимыми возражения N.

Элегантное представление, выписанное в тот памятный день на доске Дау, мы использовали в тексте статьи вместо нашего первоначального, весьма тяжеловесного.

С того времени и до аварии я имел счастье часто видеть Дау, беседовать с ним на всевозможные темы, посещать его семинары. И каждая встреча с ним была праздником, неудержимым фейерверком его интеллекта, особенно поразительным на фоне полной простоты и доброжелательности. Как-то в разговоре я упомянул, что хотел бы разобраться в проблеме нуль-заряда, хоть и не знаю, смогу ли я что-нибудь сделать в этой области. Первым делом Дау разъяснил мне, что Смогулия — грузинская фамилия, а затем взялся за мое образование по части нуль-заряда. В течение часа с лишком мы разгуливали по садику во дворе Института физических проблем. Дау рассказывал о сути, а я задавал самые нелепые вопросы, которые мог придумать. Готовность разъяснять, не жалея времени, была, мне кажется, одной из характернейших черт Дау, чертой великого учителя.

Мне не приходилось видеть другого человека со столь цельным мировоззрением. Дау часто повторял, что он — последовательный марксист. Вспоминаю семинар, на котором вспыхнула острая дискуссия о снежном человеке. В те времена многочисленные экспедиции обнаруживали не менее многочисленные следы этого человека. А в одной из наших центральных газет появилась перепечатка из «Жэньминь жибао», где говорилось, что снежный человек был доставлен китайскими исследователями в Пекин, где, однако, следы его затерялись. На семинаре обнаружилось, что по крайней мере двое из его участников свято верят в существование снежного человека. Научная честность заставила их признать, что им самим не привелось встретить гипотетического обитателя гор. «Но, Дау, — взывал один из адептов, — почему этого не может быть?» «Потому, — был ответ, — что вы хотите верить. Снежный человек — ваше суеверие. А суеверие интеллигента в тысячу раз более отвратительно, чем суеверие невежественной бабки!»

Многообразие жизненных вопросов, входивших в круг интересов Дау, было практически неограниченно. Пользуясь возможностями своей необъятной памяти, он не раз читал наизусть любимые им стихи, среди которых, к моему удивлению, были длиннейшие поэмы Максима Горького вместе с «Гамлетом» Пастернака. Но одной темы он никогда по своей охоте не касался — музыки. Он говорил, что ему медведь на ухо наступил и в музыке он ничего не понимает. Обсуждение музыкальных тем было не принято в кругу Дау. Много позже выяснилось, что среди его учеников было несколько истинных меломанов, но тогда это тщательно скрывалось. И тем не менее мне случилось вступить с Дау в спор о музыке. Дау как раз вернулся с общего заседания Академии наук, где выступал Шостакович. Дау выразился не слишком почтительно о его выступлении и личных качествах. «Как жалко! — сказал я.— Ведь он — великий композитор». «А вам действительно нравится его музыка?» — спросил Дау. Если бы этот вопрос был задан мне сейчас, я, не задумываясь, ответил бы, что нравится — это слишком слабо. Но в период, когда я получал первоначальные познания в музыке, можно было услышать по радио и в концертах лишь очень ограниченный репертуар далеко не сильнейших его вещей. И в них я услышал нечто необычное, но трудно было постичь по этим обрывкам величие целого.

Я ответил Дау уклончиво. Я сказал, что мне его музыка не очень нравится, но, несомненно, он — поразительный новатор. Немедленно длинный указательный палец Дау устремился по направлению к моей груди. «Кислощенство! — радостно заявил он.— Вы проповедуете науку профессоров кислых щей об искусстве. А никакой такой науки нет вообще. Не бывает новаторов и консерваторов в искусстве. Есть люди, которым есть что сказать, и люди, которым сказать нечего».

Все эти разговоры и многие другие возникали совершенно спонтанно и свободно и столь же неожиданно прерывались обсуждением научных вопросов. Неподдельный интерес к науке, ощущение равной причастности и отсутствие всякого чинопочитания составляли самую суть школы Ландау и ее притягательную силу.

Ю. Б. Румер СТРАНИЧКИ ВОСПОМИНАНИЙ О Л. Д. ЛАНДАУ[63]

В этих заметках я не хочу касаться научных трудов Л. Д. Ландау. Современная теоретическая физика недоступна неспециалистам. Умение популяризировать эту науку — особый талант, которым обладают далеко не все. Я не считаю и себя обладателем такого таланта, несмотря на то что в соавторстве с Львом Давидовичем написал небольшую книжку. «Что такое теория относительности».

Мне вспоминается шутливый отзыв, который давал этой книжке сам Ландау: «Два жулика уговаривают третьего, что за гривенник он может понять, что такое теория относительности».

Попытка дать представление нефизику о научном творчестве Ландау в журнальной статье — это попытка с негодными средствами и должна быть отвергнута с самого начала.

Я не хотел бы также отдавать и малой данн той популярной легенде, в которой Ландау фигурирует «в сандалиях и ковбойке». Потому что (воспользуюсь подходящим термином) центр тяжести Ландау не здесь, не в его парадоксальных высказываниях, которые превращают его в героя анекдота, а в том, что это был крупнейший ученый-физик, творец (совместно с Е. М. Лифшицем) курса «Теоретическая физика», по которому теперь учатся физики во всем мире, и создатель выдающейся школы советских физиков.


В читальном зале библиотеки Ленинградского университета стоит восемнадцатилетний юноша с прядью черных волос, спускающейся на высокий красивый лоб. Он только что получил последний выпуск «Annalen der Physik». Здесь он обнаруживает первую статью Шрёдингера по кваптовой механике «Квантование как проблема собственных значений». Он не отдает себе отчета в том, что наступает звездная минута его жизни и что этот момент предопределит все его будущее.

Он не все понимает в прочитанной статье. (Как он впоследствии рассказывал, тогда он еще не вполне ясно представлял себе, что такое вариационное исчисление, хотя и перерешал все примеры в задачнике по дифференциальному и интегральному исчислению Веры Шифф.)

Но он все же «продирается» через эту статью, которая, по его признанию, произвела на него столь же ошеломляющее впечатление, как и первое знакомство с теорией относительности.

За первой статьей Шрёдингера следует вторая. Вскоре юноша узнает о том, что наряду с волновой механикой Шрёдингера в Гёттингене развивается матричная механика, исходящая из совершенно других идей, казалось бы в корне противоположных идеям Шрёдингера.

Окончательно вопрос проясняется, когда ему в руки попадает статья Шрёдингера об эквивалентности обеих механик — волновой и матричной. И юноша понимает, что нашел свой путь в жизни.

Обычно будущий ученый узнает о своей науке из уст другого ученого, более опытного и старшего, — своего учителя. Ландау не мог ни у кого учиться квантовой механике. Не потому, что не было хороших учителей, а потому, что самой квантовой механики тогда еще не существовало. Он до всего должен был доходить сам. Память об этом времени сказалась в его нелюбви к традиционному изображению ученого, стоящего на стремянке у верхней полки своей библиотеки. Ландау говорил: «Из толстых книг нельзя узнать ничего нового. Толстые книги есть кладбище, в котором погребены отслужившие свой век идеи прошлого».

В период своего своеобразного обучения Ландау проглатывал огромное количество научных журналов, в каждой статье определяя постановку задачи и затем смотря в конец статьи, чтобы узнать результат. Промежуток не читал, утверждая: «Что он делает, мне нужно узнать от автора, как делать — я сам знаю лучше него».

В Харькове около 1936 г. стала возникать школа Ландау.

Появились первые ученики. Своеобразие возникавшей школы заключалось в том, что учениками Ландау были его однолетки или люди моложе его лишь на несколько лет. Все участники были на «ты» друг с другом и с учителем. Когда они собирались вместе, то эти собрания напоминали по духу собрания способных студентов, готовящих свои дипломные работы, а не семинары у знаменитого на весь мир ученого.

Очень часто ученики вступали в спор с «учителем». Иногда Ландау терпеливо опровергал мнение какого-нибудь из своих ретивых оппонентов, а иногда заканчивал спор неизменным: «Кто кого обучает — ты меня или я тебя? Не мое дело искать ошибки в твоих рассуждениях. Укажи мне лучше ошибки в моих».


Будущая школа физиков уверенно развивалась, становилась на ноги. К Ландау устремилось большое количество молодых людей различных способностей и различных вкусов. Неизбежно возникла необходимость научиться сортировать желающих и отбирать тех из них, которые смогли бы стать теоретиками-профессионалами.

Ландау считал, что заниматься теоретической физикой без предварительных глубоких и прочных знаний бессмысленно. Но изучать физику, по мысли Ландау, значило прежде всего уметь выбирать, что стоит и чего не стоит изучать.

«Жизнь человека, — говорил Ландау, — слишком коротка, чтобы браться за безнадежные проблемы; память ограниченна, и, чем больше научного сора будет засорять хвою голову, тем меньше останется места для великих мыслей» (он говорил это с улыбкой) .

В тесном кругу учеников происходил отбор материала по механике, электродинамике, теории относительности, статистической физике и квантовой механике, который необходимо знать человеку, пытающемуся плодотворно работать в области теоретической физики.

Так возник теорминимум. Ландау принял зачет по теорминимуму от своих первых учеников. А затем уже они сами принимали зачеты от людей, желающих вступить в школу Ландау.

Многие из выдающихся ныне ученых па всю жизнь запомнили, как они сдавали теорминимум.


Что же представлял собою теорминимум?

Очень продуманную, искусно составленную программу по теоретической физике с подробным указанием литературы — книг, параграфов из них и журнальных статей.

Когда Ландау почувствовал в себе дар выдающегося педагога (здесь, по-моему, ему нет равных), когда школа Ландау стала завоевывать авторитет в научном мире, и притом далеко за пределами нашей страны, возникла мысль изложить теоретическую физику в виде единого курса, чтобы по нему можно было изучать не только теорминимум, но и более глубоко современную теоретическую физику.

Говоря о курсе «Теоретическая физика» Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшица, нельзя не подчеркнуть выдающуюся роль Евгения Михайловича в осуществлении этого замысла. Безусловно, все согласятся с тем, что без него такой курс не был бы написан.

Сколько самоотверженного труда внес Евгений Михайлович в написание курса, сколько раз ему приходилось переписывать и переделывать отдельные параграфы! Кроме тех, кто знал близко его в те годы, мало кто может себе это представить.

Однако роль Евгения Михайловича, конечно, не сводилась только к этому, а была более значительной. Он вложил в этот курс много ценных научных и методических идей. Именно поэтому после трагической катастрофы, постигшей Ландау, Евгений Михайлович смог столь достойно возглавить работу над последующими томами курса. В них чувствуются вкус, идеи и почерк Ландау. Нет сомнения, что курс будет успешно завершен.


Огромную роль в научном и педагогическом процессе школы Ландау играл ландауский семинар.

В четверг к 11 часам дня в Институт физических проблем собирались видные физики из всех институтов Москвы. Вход на семинар был совершенно свободным и никем не контролировался.

В первом ряду усаживался Ландау и ближайшие его сотрудники, которые главным образом и участвовали в дискуссии. Остальные ряды прислушивались.

Докладчики и предполагаемые темы докладов (как правило, они посвящались статьям в последних выпусках журналов) утверждались самим Ландау. Каждый докладчик должен был сформулировать постановку задачи, данную автором обсуждаемой работы, и привести решение, полученное автором. Особенно Ландау ценил, когда докладчик предлагал новый, отличный от излагаемого в статье метод решения.

Очень часто вслед за тем, как формулировалась постановка задачи и излагался окончательный результат, Ландау после краткого размышления объявлял: «Статья — сплошная патология. Не стоит терять на нее время». И доклад безжалостно снимался.

Семинар преследовал двойную цель. Во-первых, учебную: он приучал молодых, начинающих физиков формулировать свои мысли в той логически безупречной форме, которая удовлетворяла Ландау (что само по себе было нелегко); во-вторых, научную: семинар позволял Ландау и его ближайшим сотрудникам узнавать об идеях, содержащихся в последних выпусках научных журналов, получая их в достаточно обработанном для понимания виде.

Наибольшую пользу от этой системы получал сам Ландау.


Время своей первой заграничной командировки Ландау провел в Копенгагене у Бора, в Цюрихе у Паули и в Кембридже у Резерфорда. В противоположность легенде Ландау никогда не беседовал с Эйнштейном и никогда не бывал в Гёттингене.

Меня познакомил с ним в Берлине в 1929 г. на коллоквиуме по теоретической физике Павел Сигизмундович Эренфест. Ландау с сожалением мне сказал: «Подобно тому как все хорошие девушки уже разобраны и замужем, так и все хорошие задачи уже решены. И вряд ли я найду что-нибудь среди оставшихся».

Но он нашел.

Во время пребывания у Паули в Цюрихе он обнаружил последнюю, по его словам, из хороших задач: «Квантование движения электронов в постоянном магнитном поле». Так в физике наряду с парамагнетизмом Паули появился диамагнетизм Ландау.

Это была удачная находка, потому что в знаменитой диссертации Бора было строго показано, что классическое рассмотрение не дает вклада электронов в диамагнетизм металлов. Этой работой Ландау закрепился в ряду могучих физиков эпохи бури и натиска. Впоследствии он присвоил себе в своей классификации ученых второй класс. Первый класс в ней занимали Бор, Шрёдингер, Гейзенберг, Дирак и (впоследствии) Ферми. Эйнштейну он отводил высший — половинный — класс.

Встреча с Паули, одним из титанов современной физики, произвела на Ландау огромное впечатление.

Я вспоминаю, что как-то в Москве Ландау пытался вступить с Паули в спор. Но Паули ему сказал: «Ах нет, Ландау, подумайте сами».

Зрелище весьма непривычное.


Говорят, что характер Ландау в его молодые годы проявлялся в задиристости, категоричности суждений (речь идет не о физике), граничащей с нарочитой эксцентричностью.

Из тех, с кем сводила меня судьба, эти качества напоминают мне молодого Маяковского, когда он еще ходил в желтой кофте и потрясал своих случайных слушателей высказываниями о себе и своей значимости.

Сходство неизбежно заставляет искать общее объяснение. Я думаю, что дело здесь в том, что подобные проявления свойственны гению, который выходит на подобающее ему место.

Когда Маяковский добился общего признания, он стал мягче, снисходительнее и добрее.

Тот же путь проделал и Ландау. Когда к нему пришло всеобщее признание, как на родине, так и за рубежом, он перестал быть задиристым. Я счастлив тем, что в годы невзгод в полной мере испытал на себе его доброе отношение к людям, его привязанность к старым товарищам и друзьям.

Л. Д. Ландау, Нилъс и Маргарет Бор, 1961 г.

В области теоретической физики, по моему мнению, ученых можно разделить подобно тому, как это делается в музыке, на исполнителей и композиторов. Очень редко эти два направления представлены в одном музыканте.

Физик-композитор, создатель новой теории, должен быть до некоторой степени согласным пойти на риск, отказаться от логически стройной системы, выйти за рамки привычной логики.

Привычной логике на первый взгляд противоречит утверждение Эйнштейна о том, что скорость света одинакова во всех системах отсчета, или утверждение Бора о том, что электрон излучает в момент перехода с одной орбиты на другую и не излучает, пребывая на одной орбите.

Следует, однако, заметить, что «на высшем уровне» научного творчества грань между ученым-композитором и ученым-исполнителем в значительной мере стирается и становится подчас неуловимой.

Судьба наделила Ландау потрясающей по силе логической машиной, позволявшей ему немедленно усматривать противоречия и недоделки в работах своих коллег и отбрасывать их как «патологические». Но это же свойство его ума обращалось против него, поскольку он никогда не позволял себе выйти за рамки своей железной логики.

Поэтому он был, вероятно, одним из лучших в мире физиков-исполнителей и мог решить любую задачу, если она была разрешима (он никогда не брался за задачу о квадратуре круга). И тут по логике творчества он порой превращался в композитора — без «своей музыки» решение не далось бы в руки.


За что же Ландау пользовался такой любовью и таким уважением у учеников, коллег, во всем научном мире?

Мне кажется, что дело здесь прежде всего в том, что для людей науки в высшей степени характерно испытывать непреодолимое и свободное от всякой зависти восхищение перед подлинным научным талантом.

Поражала научная честность Ландау. Он никогда не делал вида, что понимает вопрос или работу, чтобы отделаться фразой, брошенной с высоты своего величия.

Правда, близкие товарищи замечали, что иногда он отмежевывался от вопроса замечанием: «Ну, это меня не интересует». Но вскоре оказывалось, что он не забывает заданных ему вопросов: подобно шахматисту, играющему на нескольких досках сразу, он использовал свойство своего ума обдумывать одновременно несколько различных проблем. Если вопрос был стоящий, Ландау некоторое время спустя как бы невзначай выдавал ответ: «Между прочим, ты спрашивал меня о том-то… Так вот…» Далее следовало подробное объяснение.

Огромное впечатление производила универсальность знаний Ландау. В то время как в теоретической физике все более обнаруживался опасный уклон к специализации (дело доходит сегодня до того, что специалисты по элементарным частицам перестают понимать специалистов по квантовой теории поля), Ландау чувствовал себя уверенно и был весьма компетентен в самых различных и отстоящих далеко друг от друга разделах теоретической физики.

Он не старел; вместе с расширением объема физических знаний рос и совершенствовался его талант.


Я думаю, что должно быть написано несколько биографий Ландау.

Должна быть прежде всего научная биография. Роль ее в значительной степени выполняет статья Е. М. Лифшица, приложенная к двухтомному Собранию трудов Ландау.

Нужно издать новое собрание трудов Ландау, которое должно быть снабжено большими и подробными примечаниями, облегчающими их чтение, чтобы любой студент мог бы учиться по этим статьям, а не смотреть на них как на реликты прошлой эпохи. (Так, например, были изданы в США труды Гиббса: за каждой статьей следует обширный комментарий, по объему превышающий саму статью.)

Что касается беллетризованной биографии Ландау (типа тех, что пишет Моруа), то это чрезвычайно сложная задача, которая по плечу только большому писателю.

Как хотелось бы, чтобы такой писатель поскорее появился!

С. М. Рытов МОИ РЕДКИЕ «БЕСЕДЫ» С Л. Д. ЛАНДАУ

Эти воспоминания были написаны еще в 1968 г. Возвращаясь с похорон Л. Д. Ландау, я вдруг обнаружил, что очень четко помню все мои немногочисленные «разговоры» с ним. Слова «беседы» и «разговоры» я пишу в кавычках, потому что в действительности это большей частью были мимолетные обмены двумя-тремя фразами. Я плохо запоминаю содержание случайных разговоров, соответствующие даты и обстановку. Так, например, я не могу теперь последовательно воспроизвести ни одну из моих бесед (даже не случайных) с Л. И. Мандельштамом или с А. А. Андроновым, хотя виделся с ними часто и говорил подолгу и о многом. Но краткие контакты с Л. Д. почему-то врезались в память. Вероятно, дело в том, что когда встречаешься с выдающимися людьми длительно и часто, то внимание притупляется и не хватает той его остроты, которая нужна, чтобы в должной мере все осознать и осмыслить. А без этого содержание отдельных встреч быстро сглаживается. Мне сразу захотелось написать о моих редких и кратких встречах с Л. Д., пока память еще давала мне такую возможность.

Естественно, для того чтобы смысл высказываний Ландау был понятен, необходимо пояснить, с чем они были связаны. Пришлось поэтому уделить место описанию обстоятельств, может быть, больше, чем мне хотелось бы, но я не знаю, как это обойти, и пишу так, чтобы было понятно, о чем шла речь в тот или иной раз. При этом я пишу лишь о тех случаях, когда я сам участвовал в разговоре с Л. Д., а не о более многочисленных случаях, когда я только слушал его выступления или беседы. Некоторые из замечаний Ландау были для меня лестны, но я не отбирал именно такие эпизоды, а описал все, что помню.

Первый разговор произошел в старом ФИАНе (на Миусах) в 1939 г. на лестничной площадке второго этажа. В тот период Л. Д. часто посещал ФИАН и его семинар. Вместе с моим аспирантом Ф. С. Юдксвичем я сделал тогда работу, касающуюся отражения электромагнитных волн от слоя с отрицательной диэлектрической проницаемостью е. В этой работе было, в частности, обращено внимание на явление «разбухания» электрической напряженности волны в области перехода проницаемости через нуль. За несколько дней до описываемой встречи я доложил эту работу на институтском семинаре. Л. Д. на этом семинаре не присутствовал, но кто-то, видимо, рассказал ему о содержании доклада.

Л. Д. подошел ко мне и без всяких предисловий спросил:

— Почему происходит «разбухание» поля?

Я сказал, что в геометро-оптическом приближении амплитуда пропорциональна ε—¼ и когда ε→0… Ландау сразу же перебил меня:

— Понятно.

Я попытался продолжать:

— В волновой теории, вблизи каустики…

Но он не дал мне договорить:

— Нет, нет. Я уже все понял.

Второй разговор происходил осенью 1942 г. после моего возвращения в Казань из поездки в Боровое к Л. И. Мандельштаму. Я рассказал Мандельштаму о придуманном мною устройстве, позволяющем получать в магнитном поле витка с переменным током параметрические колебания железного шарика. Мандельштам сказал: «Это мне нравится».

Разумеется, его одобрения было достаточно, чтобы побудить меня продолжать работу, но поставить опыты удалось только после реэвакуации ФИАНа в Москву, т. е. в 1943 г. В Казани же я доложил на семинаре лишь суть дела и расчет. Казанский семинар был, так сказать, общеакадемическим. На него собирались физики из всех эвакуированных в Казань физических институтов, разместившихся в Казанском университете.

За один-два семинара до моего доклада выступал В. Л. Гинзбург, и Л. Д. что-то не понравилось. Выходя из аудитории, он раздраженно заявил: «Разве это физика? Это какие-то стихи по поводу физики!»

В. Л. Гинзбург ходил мрачный, а все прочие, включая меня, еще пуще «забоялись» Ландау.

Во время доклада, когда я упомянул о положении равновесия шарика в центре витка, Л. Д. тут же воскликнул: «Но ведь система неустойчива!» Он имел в виду, что шарик должен «прилипнуть» к витку. Я попросту забыл сказать о том, что шарик движется в стеклянной трубке. После доклада Л. Д. спросил меня, представляют ли параметрические колебания какой-нибудь интерес. Я рассказал ему о параметрических машинах Мандельштама и Папалекси, о параметрических фильтрах, о трансформации частоты колебаний и т. п. Он выслушал меня молча и, по-видимому, был удовлетворен.

В 1953 г. была издана моя монография об электрических флуктуациях и тепловом электромагнитном поле. С самим Ландау я о ней не говорил, но меня чрезвычайно обрадовал Е. М. Лифшиц, сказав мне, что книга очень нравится Л. Д., в особенности предположение о пространственной дельта-корреляции сторонних полей. В то время эти функции корреляции еще не были по-настоящему выведены, а в значительной мере являлись результатом догадки. Поэтому проявленный Ландау интерес и его положительная оценка были мне особенно приятны.

Следующий, весьма тягостный для меня эпизод случился в 1956 г. В сущности, он был результатом недоразумения, но неверное его освещение быстро распространилось, и я не исключаю того, что его отголоски дожили до наших дней. Мне хотелось бы поэтому с предельной точностью рассказать о том, что тогда произошло.

Осенью 1955 г. Е. М. Лифшиц показал мне части рукописи «Электродинамика сплошных сред» и дал мне главу о тепловых флуктуациях электромагнитного поля с просьбой просмотреть ее и сообщить мои замечания. Я это сделал, и кое-что из этих замечаний было учтено в книге. Мне не понравилось, в частности„ применение доказанной Калленом с соавторами дискретной формы флуктуационно-диссипативной теоремы (ФДТ) к уравнениям Максвелла, выполненное посредством разбиения среды на малые объемы («кубики»). Я сказал об этом Е. М. Лифшицу, но предложить что-либо взамен в то время не мог. Замечу попутно, что М. А. Леонтович, когда мы с ним говорили о способе Ландау и Лифшица, сказал, что «кубики» восходят еще к Эйлеру, но в сложных задачах этот способ хорош лишь в тех случаях, когда заранее знаешь, что должно получиться.

Примерно в то же время мне захотелось построить общую корреляционную теорию рэлеевского рассеяния света, путь к которой лежал через корреляционную теорию тепловых флуктуаций в упруговязкой среде. Здесь я не знал ответа заранее и не видел, как работать с «кубиками». Мне была нужна непрерывная форма ФДТ, которую можно было бы регулярным образом применить к сплошной среде. В декабре я наконец додумался, как получить ФДТ в нужном виде, подробно все написал и 17 января 1956 г. на заседании памяти Б. Франклина в актовом зале МГУ отдал этот текст Е. М. Лифшицу, предложив авторам «Электродинамики» использовать непрерывную ФДТ вместо «кубиков». Однако надежда на то, что они сразу же прочитают мой опус и решат, как поступить, не оправдалась. Недели через две Лифшиц сказал мне, что они познакомятся с моим материалом не скоро — когда доберутся до соответствующей главы. Конечно, это меня огорчило и даже обидело: вещь, которую я и теперь считаю неплохой и которую я хотел просто отдать в «Электродинамику», встретила столь безразличное отношение, что даже ознакомление с ней было отложено на неопределенный срок.

Я посчитал себя свободным в отношении публикации непрерывной ФДТ, к середине февраля написал короткую статью и показал ее М. А. Леонтовичу. Он одобрил ее и представил в «Доклады АН СССР». Лишь в конце июня на математическом съезде Е. М. Лифшиц сказал мне, что они с Ландау считают свой способ более простым и поэтому решили не использовать мой материал в «Электродинамике». Это окончательно снимало вопрос о том, могу ли я распорядиться своей непрерывной ФДТ по собственному усмотрению.

К тому же я был твердо уверен, что моя статья появится после выхода книги Ландау и Лифшица. Но получилось иначе. Статья вышла 25 ноября 1956 г., опередив «Электродинамику», задержавшуюся из-за авторских переделок. В тот же день вечером Л. Д. позвонил мне по телефону. Разговор я воспроизвожу по памяти, но помню его почти дословно.

Л.: Говорит Ландау. Я хочу вам сказать, что, показывая вам рукопись нашей книги, мы с Евгением Михайловичем не думали, что вы опубликуете то же самое под своим именем.

Я: Я опубликовал не то же самое, а непрерывную форму ФДТ. У меня нет разбиения пространства на элементы объема…

Л.: Но ведь это вопрос вкуса. Разница чисто педагогическая и поэтому не может быть предметом научной публикации. Я рассказывал бы это студентам по-своему, вы — иначе, но сути дела это не меняет. Можете ли вы мне сказать, в чем заключается содержание вашей статьи?

Я: Я не согласен, что речь идет лишь о способе изложения. У меня получена непрерывная форма ФДТ для произвольных случайных полей в сплошных средах.

Л.: Повторяю, это дело вкуса… Вы хоть подождали бы, пока выйдет наша книга.

Я: Лев Давидович, я не старался упредить вашу книгу. Более того, я написал свой вывод теоремы и отдал Евгению Михайловичу с предложением использовать его в вашей книге.

Л.: Да, но вы не сказали, что собираетесь это публиковать. Этого я от вас не ожидал.

Я: А тогда я и не собирался публиковать. Мне очень жаль, что вы на это так смотрите, но думаю, что вы неправы.

Несколько дней я находился в самом угнетенном состоянии. Единственную мою оплошность я видел в том, что своевременно не сообщил Е. М. Лифшицу о возникшем у меня намерении опубликовать статью. Тем временем распространялась версия о плагиате. В наиболее четкой форме она была выражена В. Л. Гинзбургом, который, приехав в Горький, спросил тамошних физиков: «Слышали, как Рытов обокрал Ландау?»

К моему удовлетворению, большинство моих горьковских друзей, от которых я и узнал о такой постановке вопроса, не проявили готовности поверить в «кражу».

М. А. Леонтович усмотрел в этом конфликте нечто большее, чем вопрос о моей публикации. Он сказал: «Вот что получается при столкновении разных школ».

Я твердо знал, что никого не обкрадывал, и менее всего хотел сваливать дело на столкновение школ. Мне было необходимо переубедить самого Ландау. Единственную возможность я видел в публикации письма, разъясняющего смысл моей статьи и ее опубликования. Письмо было написано в начале декабря и отправлено в ДАН СССР (с копией в ЖЭТФ, так как мне сказали, что «Доклады» такого рода писем не печатают). Так как дальнейшее связано с этим письмом, я привожу его текст по сохранившемуся у меня черновику.

«Глубокоуважаемая Редакция, в связи с моей статьей „О теории тепловых флуктуаций в распределенных системах“, напечатанной в ДАН (Т. 110, вып. 3), прошу вас опубликовать нижеследующее.

Я хотел бы, чтобы появление моей статьи до выхода в свет учебника Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшица по макроскопической электродинамике (на рукопись которого я ссылаюсь в статье) не создало у читателей неверного представления, будто я претендую на приоритет в отношении применения результатов Каллена с соавторами к распределенным системам. Эта идея принадлежит Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшицу, равно как и метод, основанный на разбиении сплошной системы на малые объемы и замене дифференциальных операторов разностными, а также применение этого метода к уравнениям электромагнитного поля. Хотя я полагаю, что сказанное очевидно из примечаний, сделанных в моей статье на с. 372 и 374, я считаю тем не менее необходимым специально и со всей определенностью подчеркнуть это еще раз.

Содержание моей статьи составляет другой метод осуществления указанной идеи Л. Д. Ландау и Е. М. Лифшица, который в теоретическом плане, разумеется, эквивалентен примененному ими, но который привел меня к формулам, удобным для приложений, в чем я убедился, работая над конкретными задачами».

Через несколько дней после отправки этого письма Л. Д. снова мне позвонил.

Л.: Вы настаиваете на публикации вашего письма?

Я: Да, безусловно.

Л.: Я считаю, что в этом нет необходимости. Я посмотрел вашу статью. В ней действительно получены общие формулы… Так что инцидент исчерпан.

Я: В ней не только формулы, Лев Давидович, но и прямые ссылки на вашу книгу, из которых ясно, что я не претендую на приоритет в применении ФДТ к электромагнитному полю.

Л.: Ну об этом сказано не совсем так, как следовало, но, повторяю, инцидент исчерпан. Считайте, что ничего не было.

Я понял, что при нашем первом телефонном разговоре Ландау еще не читал статьи сам и знал лишь о приведенном в ней примере — применении моих формул к уравнениям Максвелла, но не знал, что главное в статье — вывод самой непрерывной ФДТ, содержащей произвольные линейные операторы.

Так завершились эти события. Они действительно не оставили никакой тени на моих дальнейших отношениях с Ландау и Лифшицем.

В 1957 г. на семинаре в ФИАНе я коротко рассказал Ландау о моем намерении сделать общую «безмодельную» теорию рэлеевского рассеяния света, основанную только на линейности уравнений для среды и на ФДТ.

Ландау подозвал В. Л. Гинзбурга, сказав, что эти вопросы надо обсуждать именно с ним. Гинзбург выслушал мои пояснения и сказал:

— Не знаю, зачем это нужно. В теории рассеяния все уже сделано и все ясно.

— Нет, — заметил Ландау, — здесь дело тоньше.

Гинзбург остался при своем мнении, но короткое замечание Ландау сыграло большую роль в том, что я не бросил свою затею и довел корреляционную теорию до конца. Правда, через много лет (в 1970 г.) оказалось, что, как сразу же отметил Ландау, дело было здесь существенно тоньше, чем мне представлялось первоначально, и мне пришлось радикально переработать мою теорию 1957 г.

Осенью 1959 г. И. М. Халатников предложил мне выступить на семинаре П. Л. Капицы, где, по его словам, решили ставить для привлечения публики не только специальные, но и «завлекательные» доклады. В данном случае речь шла о моих изысканиях на тему о релятивистском астронавте, т. е. о том, что он будет наблюдать, летя со скоростью, близкой к световой. Забавные результаты этих изысканий я рассказывал в Радиотехническом институте АН СССР и в ФИАНе, а И. М. Халатников от кого-то об этом прослышал.

На доклад я явился в густом гриппе, что только усиливало мое волнение. Входя в зал вместе с Ландау, я сказал ему, что предчувствую, как он меня изругает. Он ответил, как всегда, лаконично: «Посмотрим». Но все обошлось хорошо. В ряде мест Ландау одобрительно кивал и даже улыбался. Он задал вопрос о том, как астронавт измеряет (независимо от описываемых эффектов) свою скорость относительно звезды. Затем выразил сомнение в том, что рост ионизационных потерь с уменьшением энергии частиц достаточен для полной диссипации энергии микрометеорита в оболочке звездолета. П. Л. Капица, напротив, был недоволен.

— Исключительно актуальная тема…— иронически сказал он после доклада.— Недавно мне досталось за постановку доклада Ощепкова. Как бы здесь не было того же.

Ландау живо возразил ему:

— Нет, Петр Леонидович, это не тот случай. Здесь все основано на науке.

По моему докладу выступил Л. А. Вайнштейн, сказавший, что мои расчеты говорят о неравноправности инерциальных систем отсчета: некоторые из них безопасны, а другие опасны. Это страшно понравилось Ландау. Во время послесеминарского чаепития он несколько раз повторял: «Опасные и безопасные системы! Это хорошо…»

В течение этого чаепития разговор сделался, как обычно, общим, и я уже не помню, по какому поводу Ландау заявил: «Работать надо легко, как птица поет».

По тому, как он это сказал, было ясно, что это его собственное кредо, что сам он именно так и работал.

Я. А. Смородинский ПО ЗАКОНАМ ПАМЯТИ

Над моим столом висит портрет Дау — литография художника Юрия Могилевского. Я увидел этот портрет первый раз, когда он был еще рисунком, портрет решительно не был похож на оригинал: я никогда не видел у Дау стиснутых губ, такого театрально задумчивого выражения. Но прошли годы, и я обнаруживаю, что образ, созданный художником, все больше и больше вытесняет из моей памяти живой оригинал.

Так работает время…

Есть еще один — живописный — портрет, который некоторое время висел в Институте физических проблем. Потом портрет куда-то исчез. Как-то в 1980 г. меня спросили совета, что можно сделать с большим портретом академика Ландау, написанным маслом, принадлежащим художественному фонду и лежащим в его запаснике. Ему не нашли места ни в каком музее, и с ним не знают, что делать. Сейчас портрет висит в библиотеке Института атомной энергии им. Курчатова, где когда-то Ландау прочел курс лекций по теории атомного ядра — лекций, на которые стекались сотни физиков из многих московских институтов.

Портрет Л. Д. Ландау работы Ю. Могилевского

На портрете Дау сидит в кресле строгий и величественный. И с этим портретом случилась та же история. Совсем чужой вначале, он становится со временем все более и более похожим. Так стирается и изменяется реальность. Но память все-таки хранит больше.

Май 1939 г. Первомайская демонстрация в Ленинграде. В колонне Ленинградского университета, который тогда носил имя А. С. Бубнова, передавалось кем-то принесенное известие. В Москве появился Л. Д. Ландау. Он «исчез» около года назад, и его «воскрешение» было воспринято как чудо. И это было действительно чудом. Чудо это было рукотворным: только смелость и авторитет академика П. Л. Капицы смогли снять с Ландау нелепое обвинение и вернуть физике одного из самых крупных ученых нашего времени.

Пора заметить, что Дау не любил слова «ученый» и никогда не употреблял его. Но какое еще слово годится для того, чтобы говорить о самом Дау?

Вернемся на демонстрацию. «Дау вернулся» прозвучало как возвращение старой эры.

Приближающееся распределение на работу после госэкзаменов не предвещало ничего хорошего. Физики-теоретики были никому не нужны, а аспирантских мест для них было в Ленинграде только два. Одного аспиранта брал в университет В. А. Фок, он взял исключительно талантливого Н. С. Крылова, успевшего за свою короткую жизнь (умер в 1946 г.) сделать классическую работу по обоснованию статистической физики. Второе место было в Физико-техническом институте — на него претендовал (с общего согласия конкурентов!) Г. С. Завелевич, тоже талантливый теоретик, погибший на фронте под Ленинградом в первые месяцы войны.

Для меня места в Ленинграде не было, и все, что мне могли предложить, было место в школе в Сибири, на никому не ведомой железнодорожной станции Рухлово. Понадобилось обращение В. А. Фока к народному комиссару просвещения, чтобы Завелевичу и мне разрешили поступать в аспирантуру. Просьбу В. А. Фока поддержали С. И. Вавилов и Н. А. Толстой, что сыграло немалую роль в решении наркома и в нашей судьбе.

В эти дни я впервые понял, что существует дружное физическое общество, которое могло поддержать совсем молодых, еще ничем не проявивших себя студентов.

Ландау узнал обо мне от А. Б. Мигдала и И. Я. Померанчука, и в июле 1939 г. Исаак Яковлевич привел меня в Институт физических проблем в Москве. Ландау встретил меня на дворе; с ним был Е. М. Лифшиц. Не протягивая мне руки (он не любил рукопожатий), с приветливой улыбкой, он представился — «Дау». Так я и обращался к нему в дальнейшем. В августе я приехал сдавать экзамен в аспирантуру, а в октябре с чемоданом книг приехал в Москву.

Первое время я жил в нижней комнате двухэтажной квартиры, которую занимал в то время Дау. К сожалению, не привыкший к такой роскоши, я был выселен из этой комнаты после того, как оставил на весь день жариться мясо на кухне. Запах горелого мяса запомнился мне надолго.

Выселение было, к счастью, не очень печальным. В квартире № 5, в которую меня поселили, собрали всех «временных»: Э. Л. Андроникашвили с маленькой Мананой и ее мамой — женой брата Э. Л., Н. Е. Алексеевского, А. Б. Мигдала. Квартира была веселая, происшествий и историй в ней было много. Жизнь была скромная (как у всех в то время), но полная надежд и ожиданий. Счастливый период был недолог. До начала войны оставалось немногим больше года.

В воспоминаниях пишут о неожиданном ее начале. Конечно, молодые аспиранты были настроены благодушно. Еще зимой я проводил беседы в рабочих квартирах о мирной политике со странной (скажем так) иностранной державой. К маю 1941 г. Ландау часто возвращался к разговору о близкой войне и о том, что война будет тяжелой… Я слушал его, как сурового пророка, и пытался не верить тому, что слышал. Дау оказался прав.

Осенью 1939 г. я стал аспирантом. Надо было сдавать теоретический минимум. Это было трудное испытание — надо было за 2—3 месяца сдать 8 экзаменов (один я сдавал как вступительный). Экзамены были не очень трудными (так мне вначале казалось), но каждый раз обнаруживалось, что физика, которую знал Ландау, совсем не такая, какая она была в университете. Дау говорил, думал и спрашивал совсем на другом, как казалось, языке. Сейчас, когда все учатся по курсу Ландау—Лифшица, этот язык никого не удивляет. Тогда же существовала лишь «Механика» Ландау и Пятигорского, да по рукам в университете ходили несколько глав так и не написанного курса статистической физики Бронштейна и Ландау.

Каждый экзамен приносил неожиданные открытия. На экзамене по теории поля мне достался вывод формулы Меллера для взаимодействия двух электронов. Популярную «Квантовую теорию излучения» Гайтлера я знал почти наизусть и быстро исписал несколько страниц формулами. Однако вместо ожидаемого одобрения я услыхал недоуменное: «Что вы делаете?» Моя защита Гайтлера потерпела поражение, и я выслушал краткую лекцию о том, как умные люди решают такие задачи. Потом я уже понял, что Дау говорил о полуклассическом методе, идущем, кажется, от Зоммерфельда. Этим методом была сосчитана в свое время формула Клейна—Нишины. Действительно, вычисляя по формулам Максвелла поле излучения, порождаемое током перехода (электрона в поле), можно прийти к ответу значительно быстрее.

Дау не любил усложнять без надобности математический аппарат. Но он же с легкостью вводил новые математические средства, если без них задача не шла!

Формула Клейна—Нишины была получена методом квантовой электродинамики И. Е. Таммом (и независимо Ланчошом), но строгие методы стали необходимыми лишь много лет спустя, когда физики обратились к радиационным поправкам.

Дау, однако, не был последовательным. В первом издании теории поля была глава о проективной теории относительности, принадлежащей В. Паули. Смысла в ней Дау не видел, но его очаровала красота математического аппарата, и он после долгих колебаний включил ее в свой курс. Однако он не требовал ее изучения у учеников и никогда не касался ее на экзаменах. Глава эта была в дальнейших изданиях изъята; наверное, ее стоило все же сохранить.

Любимым вопросом на экзамене по квантовой механике было вычисление термов атомов в поле кристаллической решетки. Вычисления с характерами представлений группы вращений доставляли Дау большое наслаждение. Это было характерно для него. Наслаждение он получал от простого эффективного решения задачи. Простое — значит, с минимальным аппаратом, эффективное — с ясным физическим результатом. С этим связана нелюбовь Дау ко всяким головоломкам и играм, он считал их бессмысленной (наверное, скорее бесперспективной) тратой сил. Для него головоломкой и увлекательной игрой была сама наука. Играть же он любил в теннис, любил путешествовать, читать стихи в тесном кругу (а стихов он знал великое множество).

Он любил конечные представления групп — они позволяли вычислять расщепление уровней в поле. Непрерывные представления он не ценил до тех пор, пока я ему не рассказал, как техника изотопического спина позволяет считать магнитные моменты ядер. Об этом рассказано в «Лекциях по ядерной физике». К сожалению, оригинальная работа не была напечатана.

Удивительными и поучительными были разговоры с Дау и в особенности его семинары. Для нового участника бросались в глаза две вещи. Казалось, что Дау излишне резок и нетерпим, это отталкивало многих. Поражала быстрая реакция Дау на докладах: мгновенные, как в шахматном блице, ходы и повороты логики. Для него семинар был работой, трудной, но необходимой. Сам он почти не читал, только отбирал статьи для докладов на семинаре, для их записи была специальная тетрадь; он требовал от докладчика полного понимания идеи и вычислений. Он не мог слушать, если ощущал непонимание. Если докладчик не мог объяснить что-то, то обычно рассказ прекращался (или в лучшем случае откладывался на следующий раз) и раздавался вопрос: «Кто у нас следующий?» Слушать, не понимая, только из вежливости он не мог. Именно такое стремление понять (а если это было трудно — Дау злился) и воспринималось как обидная резкость. Когда Дау резко прекращал доклад или просто разговор и докладчик уходил (скорее уползал), расстроенный и обиженный, Дау продолжал думать о задаче. Обычно вечером раздавался звонок по телефону: «Все, что вы говорили, правильно, но разве можно так рассказывать (здесь обычно добавлялись „эпитеты“). Приезжайте (или заходите), обсудим». Придя к Дау, вы обнаруживали, что задачу можно решить красивее и проще, что и надо было сделать вам до доклада или хотя бы после, а не расстраиваться из-за эмоциональных высказываний.

Научный спор для Дау был поединком, в котором был важен результат, а форма разговора не учитывалась (пенальти за грубость не назначались ни той, ни другой стороне!). Если понимать, что в отношениях никогда не было желания обидеть (и тем унизить собеседника), а был лишь азарт великого игрока, то всякий разговор оставлял незабываемое впечатление. Какое количество семинаров становится лишним из-за того, что остановить докладчика считается невежливым. В действительности вежливость на семинаре — стремление понять и оценить мастерство рассказчика. Это и было органическим свойством семинара Ландау.

За несколько дней до семинара Дау знал, о чем будет идти речь, и приходил на семинар, многое обдумав заранее. Только поэтому на самом семинаре все выглядело блестящей импровизацией. Семинар был искусством и был великим семинаром, пока жил великий режисер.

Сейчас, когда Дау давно уже нет и его облик становится легендой, хорошо видны его неповторимость и те его, казалось бы, простые качества, которые привели к созданию большой школы, в которой уже растет по меньшей мере четвертое поколение учеников. «Он работал с Ландау» или «он был учеником Ландау» звучит сейчас как почетное звание.


О работе с Дау рассказывают многие его ученики. Мне хочется еще рассказать о печальных днях катастрофы.

Об автомобильной катастрофе много писали в 1962 г. Рассказывали много о мировом содружестве ученых, о помощи, которая шла в Москву со всего мира. Мне в это время выпала роль, так сказать, диспетчера на аэродроме в Шереметьеве.

Из высоких правительственных кругов пришло распоряжение об оказании максимальной помощи в деле доставки лекарств в больницу, где лежал (у хирурга Федорова) Ландау.

В Институте физических проблем я получил доверенность, подписанную П. Л. Капицей, на получение приходящих посылок. Формальности были настолько уменьшены, что доверенность мне даже не пригодилась — лекарства даже не оформлялись. Приученный к неопределенности со временем прибытия самолетов, я неожиданно обнаружил, что, имея соответствующее разрешение, я получал по телефону точные сведения о нахождении самолета. Когда самолет прилетал, то посылка обычно оказывалась в кабине пилота. Командир объяснял, что посылка была привезена в аэропорт кем-то для передачи в Москве. У меня сохранилась обертка одного из пакетов. На нем написано (по-английски): «Лекарство. Очень срочно. Для срочной операции (emergency operation) академику Л. Ландау. Получить в Москве академику Капице из Института теоретической физики». (Пакет был послан из Брюсселя, у посылающего не было времени уточнить название института.)

Одна из посылок представляла собой большой картонный ящик. В нем было банок сорок мочевины для внутривенного вливания. На ящике были добрые пожелания от фирмы и надпись «GRATIS» — «бесплатно».

Больному нужно было значительно меньше, но в больнице мочевины не было, и дар фирмы помог многим больным.

В те же дни мочевина была заказана в нашем посольстве в Берлине. Одна банка пришла через 2 месяца (уже весной)… в ней была техническая мочевина.

Усилиями многих физиков, поддержанных правительством, в Москву прилетел один из лучших нейрохирургов мира — канадец Пенфилд. Его приезд был необычен с формальной стороны. Когда я приехал в Шереметьево его встречать, представитель МВД сказал мне, что Пенфнлд прилетает в Москву без визы и будут трудности ка контроле. Так как аэропорт получил нужные указания, то он может помочь при условии, если встречающие его представители из Академии наук дадут письменную гарантию, что въездная виза будет получена не позже чем через 24 часа. Представитель АН СССР дать гарантию отказался, ссылаясь на отсутствие полномочий. Пришлось гарантию писать мне, и я, объяснив Пенфилду сложившуюся ситуацию, взял у него паспорт и передал официальным представителям. Сотрудник МВД с пониманием наблюдал за этой странной сценой. На этом инцидент был исчерпан, и мы поехали с аэродрома прямо в больницу. Дорога из Шереметьева проходила через сохранившиеся еще деревенские улицы, и въезд в Москву Пенфилда не был торжественным. Пенфилд воспринял дорогу очень радостно, заметив, что все «совсем, как в Канаде».

В больнице он, не тратя время на приветствия, прошел сразу к постели больного.

Я никогда не видел раньше такой сцены: обаятельный добрый человек превратился мгновенно в сурового исследователя, выполняющего серьезную, тяжелую раооту…

Через некоторое время в одной из соседних комнат несколько человек с вниманием слушали его заключение. Пенфилд был взволнован и говорил медленно; казалось, что он с трудом подбирает слова. Ему было трудно ответить на главный вопрос: надо ли и даже можно ли делать операцию на мозге? Кто-то из присутствующих помог ему, спросив: «Скажите, профессор, а если это был бы ваш отец, согласились бы вы на операцию?» «Нет, — со вздохом ответил Пенфилд.— Я думаю, что она была бы бесполезна…» Надежда увидеть Дау здоровым испарилась. И хотя корреспонденты не раз писали в газетах о медленном возвращении Дау прежней формы, все мы знали, что второго чуда уже не будет. Первое чудо — возвращение сознания (предсказанное Пенфилдом) произошло, но большего ни врачи при всем их героизме, ни сама природа сделать не могли.


Дау умер через два месяца с небольшим после своего шестидесятилетия. Когда-то цыганка нагадала ему долгую жизнь.

Я был у Дау на его последнем дне рождения. Было немного народа. Дау сидел в большом, специально сделанном для него деревянном кресле и, казалось, безучастно смотрел на говорящих. Гости говорили друг с другом. Общий разговор прервал Элевтер Андроникашвили и произнес длинный тост, который перешел в воспоминание о старом институте и о Дау в расцвете его сил. Я сидел рядом с Дау и понял, что он все внимательно слушает. Понял потому, что глаза Дау были полны слез.

Потом был прием в институте. Дау сидел в кресле в кабинете Капицы, парадный, красивый, но отреченный от всего на свете.

Мне не хочется кончать вспоминать на этой очень грустной ноте. Вернусь опять к началу.

На другой день после моего приезда в Москву я пришел на второй этаж к Дау. В комнате почти ничего не было. У стены стоял матрац, покрытый ковром. Он служил одновременно кроватью, диваном и письменным столом: Дау работал обычно полулежа. Рядом на маленькой тумбочке лежала книга. Название книги меня удивило — это была история революции в Нидерландах. Мне и в голову не приходило, что это может кого-либо интересовать. Дау, как оказалось, знал историю хорошо, особенно историю Европы. От него (и от Е. М. Лифшица) я научился тому, что полезно читать учебники по истории средних веков и нового времени (популярные книги того времени).

Дальнейшие уроки в этом направлении Дау преподал мне в библиотеке Казанского университета (во время эвакуации). Мы вместе рылись там в каталогах, и Дау вытягивал книги, о которых я никогда не слышал. Так, он очень любил «Рассказы о временах Меровингов», сочинение Огюстена Тьера, изданное в Петербурге в 1848 г. Дау выбирал для нас книги для чтения. Я помню впервые прочитанные книги Моруа «Байрон» и «Превращения любви», «Записки солдата Диасса» о завоевании Мексики и др.

Библиотечные «раскопки» продолжались и в Москве в Исторической библиотеке. Проводником Дау был великолепным.

Труднее шли занятия физикой в Казани. После увлекательных книг по теории поля и статистике Дау и Е. М. приступили к книге по гидродинамике (теория сплошных сред, ибо она включала и теорию упругости).

Как я сейчас понимаю, курс лекций, который читал Дау, был лучшим способом изучать новую науку. Дау был великолепен. Он рассказывал о турбулентности и проблемах ее теории, говорил об ударных волнах и многом другом, о чем мы не слышали в университете. Не умея слушать, не понимая, он был безжалостен и к слушателям. Мне попадало не раз, когда, потеряв путь рассуждений, я не мог скрыть своего непонимания. Книга по гидродинамике стала одной из лучших книг Курса Ландау—Лифшица.

Вернувшись в Москву летом 1943 г., Дау возобновил семинар. Сначала на семинаре присутствовало лишь несколько человек. Постепенно в Москве с появлением И. Я. Померанчука, А. С. Компанейца, Б. Н. Финкелынтейна, И. М. Халатникова научная жизнь, не прерванная войной, пошла полным ходом…

М. А. Стырикович ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ДАУ

Более 2 тысяч лет тому назад греческий мудрец Солон сказал царю Крезу, который хвастался своим богатством, что ни один человек не может считать себя удачливым, пока его жизнь не пришла к концу. Естественно, это относится и ко мне. Но все же в 84 года уже можно сказать, что по крайней мере большую часть жизни судьба меня баловала. И одним из лучших подарков судьбы было то, что в течение более чем 30 лет я был близким другом Ландау.

Профессиональные интересы у нас мало соприкасались: он — блестящий физик-теоретик, я — практик и даже в наиболее близкой к нему области — теплофизике — чистый экспериментатор.

Конечно, и в научной области бывали точки соприкосновения. Всякий раз, когда я брался за какую-либо новую задачу, я, естественно, искал встречи с учеными, уже работавшими в данной области. Но, если никого не оказывалось, а такие случаи бывали, я шел к Ландау, твердо зная, что его могучий интеллект сразу поможет ему разобраться даже в далекой от него области.

Но, конечно, основное, что нас связывало, — это чисто человеческие чувства, общность взглядов и наличие ряда общих увлечений, в частности страстная любовь к поэзии.

Тесные, постоянные контакты между нами начались почти сразу после первого знакомства и не прерывались до кануна того страшного дня — дня автомобильной катастрофы. После этого, хотя я многократно навещал его, была видимость общения, и он даже вспоминал отдельные эпизоды из прошлого, но того Ландау, которого я знал и любил, больше не было. Осталась только возможность мысленно снова и снова переживать прошлое.

Когда я начинаю вспоминать о Дау, как его звали все, даже малознакомые, мне приходит в голову громадное количество отдельных эпизодов. О некоторых я попробую рассказать.

Наше первое знакомство состоялось на квартире у его сестры Софьи Давидовны Ландау — жены моего друга еще со студенческой скамьи.

Помню, что, когда нас познакомили и он безапелляционно заявил, что его надо звать Дау, я поинтересовался причиной такого сокращения. Он с полной серьезностью заявил, что его фамилию сокращают из вежливости — иначе по-французски это звучало бы как L’ane Dau, т. е. осел Дау, ну вот, первую половину тактично опускают.

Я принял это объяснение, но одновременно смутно вспоминал, что слово «Дау» я уже где-то читал.

Уже позднее я нашел в известной книге Брэма «Жизнь животных» картинку, изображавшую очень грациозную полосатую лошадку — «Дау, или квагга Бурчелла».

В нашей компании широко практиковались всякие розыгрыши, и Дау говорил, что хороший треп — это, безусловно, искусство.

Поэтому я сфотографировал эту картинку на одну половину почтовой открытки, на вторую же поместил текст из Брэма о кваггах, гласивший: «Мнение, что эти благородные животные не поддаются приручению, неправильно — ими просто не занималась достаточно опытная рука». Далее следовали печатные строки, описывавшие приручение квагг и их способность размножаться в неволе с упоминанием о получении потомства от квагги и ослицы или кобылы. Такую открытку я послал Дау (который к тому времени перешел на работу в Харьковский физико-технический институт), и притом на служебный адрес. Понятно, что всех сотрудников института это послание очень позабавило, а сам Дау был в восторге.

Естественно, я позволил себе такой несколько рискованный розыгрыш только потому, что был твердо уверен в реакции Дау (другой мог бы и обидеться).

Кстати, он сам рассказывал, что, приехав в ХФТИ и обнаружив, что ему приготовлен кабинет с надписью на дверях «профессор Л. Д. Ландау», немедленно приписал снизу: «осторожно, кусается».

Тогда в нашей ленинградской компании было принято сочинять стишки довольно легкомысленного свойства о всех и вся. Особенно преуспевала в этом Женя — впоследствии жена блестящего физика Рудольфа Пайерлса (о нем будет речь дальше). Многие из этих стихов, в которых беззлобно высмеивались все, начиная с «папы Иоффе» (или, как Дау говорил, «Жоффе»), я вспоминаю и сейчас.

В одном из них были такие строки: «Подружились очень скоро — Дау к 20 годам научился быть опорой для судьбой помятых дам», — а немного далее: «О хозяйственной блондинке я мечтаю уж давно».

Правда, и то и другое было явным преувеличением. Дау в те годы (и даже много позднее) не умел знакомиться с женщинами и нередко говорил: «Мишка, иди познакомься — ты умеешь приставать», — что, увы, тоже было неким преувеличением.

Поскольку я уже упомянул Р. Пайерлса, разрешите мне перескочить через несколько лет, чтобы вспомнить о чудесном «походе» втроем — Дау, Пайерлс и я — через Сванетию.

Л. и К. Ландау и Н. и М. Бор во дворе ИФП, 1961 г.

Это было в 1934 г., когда вольная Сванетия была местом, где туристы встречались очень редко. Дорога в Сванетию по ущелью Ингури была пробита лишь в 1935—1936 гг., а в 1934 г. туда можно было пройти только пешком, имея в лучшем случае вьючного ишака, чтобы не тащить на себе все походное снаряжение. Мы втроем приехали на попутной машине в Тегенекли — туристический лагерь на северном склоне Кавказского хребта, где нас встретили явно скептически. Когда я расписался в журнале базы: «31 год, профессор» (строго говоря, в НИИ в то время эквивалент профессора вуза именовался «действительный член института», но все предпочитали более привычный термин), недоверие еще было приглушенным. Однако когда далее появилась запись Пайерлса: «27 лет, профессор» — и Ландау: «26 лет, профессор», то нас явно приняли за нахальных самозванцев. Однако ночевать пустили и помогли законтрактовать проводника — свана с вьючным ишаком. Наутро мы двинулись до первой точки нашего маршрута — теперь хорошо обжитому «Кругозору» Эльбруса. В те времена там были только палатки какой-то экспедиции, где нас и приютили, так как нашлись общие знакомые. С непривычки дощатые топчаны Тегенекли и голая земля в палатках нам показались очень неуютными для ночлега, хотя днем вокруг было очень красиво, а вечером очень весело — в экспедиции была в основном молодежь.

Однако в первый же вечер участники экспедиции показали нам небольшой, но по тем временам прямо роскошный дом (только что построенный Интуристом на верхней точке «Кругозора»), Из рассказов явствовало, что Интурист не позаботился о рекламе своего начинания и домик пустовал. Тогда мы решили направить туда для переговоров Пайерлса, как обладателя заграничного паспорта (но, увы, не валюты), и за отсутствием постояльцев нас, к зависти всей экспедиции, согласились поместить, как они говорили, за «совзнаки».

Попав в непривычный комфорт (шелковые одеяла), мы решили сделать дневку и подняться по леднику до «Приюта одиннадцати» — небольшой хижины на высоте 4200 м. После этого «подвига» мы считали себя опытными горными туристами и смело двинулись (за ишаком проводника) через Донгуз-Орунский перевал, ведущий в сказочно красивую долину Накры — уже в пределах Сванетии.

Надо сказать, что уже в поезде, а затем и в пути выявилось, что, прекрасно ладя друг с другом, мы по-разному относились ко всем случайным попутчикам. Дау немедленно выявлял в любом окружении несимпатичных, нудных людей (по его терминологии, «зануд») и начинал их любыми способами дразнить. Его кредо формулировалось так: «Истребление зануд есть долг каждого порядочного человека» — или: «Если зануда не находится в разъяренном состоянии, это позор для окружающих». Конечно, практически все было много спокойнее, но все же вежливого Р. Пайерлса наскоки Дау на незнакомых людей шокировали. В итоге Пайерлс быстро получил от Дау прозвище «паиньки», а мне досталась роль «восстановителя спокойствия». Я-то в общем занимал промежуточную позицию: одобряя поддразнивание «зануд», я все-таки считал необходимым соблюдать «правила охоты», а Дау напоминал, что они применимы только к «благородной дичи».

После выхода с «Кругозора» переходы были довольно тяжелыми, но Дау, к моему удивлению, шел неутомимо. Он сам объяснял это наличием у него «верблюдизма». Как известно, это животное трудно трогается с места, но зато может идти очень долго.

Донгуз-Орунский перевал, как мне вспоминается, с северной стороны представлет собой длительный подъем по снежнику. Мы вышли слишком поздно. В итоге еще до перевальной точки солнце начало прогревать и снежник оседал под ногами. Труднее всех было ишаку, тонкие ноги которого под довольно тяжелым вьюком проваливались в снег. Мы были уже недалеко от перевального гребня, когда ишак решительно отказался идти дальше. Проводник, несмотря на наши протесты, стал его бить ручкой ледоруба, пока она не сломалась. Тогда проводник сказал: «Больше не могу», — и сел на снег. Каков же был наш восторг, когда ишак, поглядев на него, презрительно плюнул и пошел вверх. После этого Дау заявил, что он стал уважать ишаков, говоря, что они умеют поставить на своем. А мы его дразнили, говоря, что в ишаке он нашел родственную душу.

А ведь в этом была доля истины. В характере Дау наряду с определенными элементами физической боязливости (он, как, впрочем, и я, боялся собак и всегда вместо перехода через горный ручей по бревнышку предпочитал спускаться вниз и лезть в холодную воду) была и редкая моральная твердость. И раньше и особенно позднее (в трудные времена), если он считал себя правым, его невозможно было убедить идти на компромисс, даже если это было необходимо, чтобы избежать серьезной, реальной опасности.

Когда мы поднялись на перевал, Дау гордо стал на гребне, заявляя, что он «одной ногой в Европе, а другой — в Азии, и обе совсем разные».

И действительно, контраст был разительным — с севера широкая полоса снежника, переходящая в луга с высохшей за лето чахлой травой, а с юга почти от перевала начинались альпийские высокотравные луга, где цветущие растения подымались в рост человека.

Спускаясь, мы скоро попали в долину Накры, изумительную по тому, как быстро менялись окружающие нас пейзажи: то тенистые ели и заросшие густым мхом каменные глыбы, то солнечные яркоцветные поляны с веселыми березками.

Дау восторгался этим разнообразием и в конце концов заявил, что он считает, что творец создавал эти места не всерьез, как все остальное, а в приступе какого-то странного веселья. Все эти детали, может быть, неинтересны читателям, но мне трудно остановиться — слишком все это ярко в памяти, а ведь это было более полувека тому назад!

Дальше пошли уже населенные места. Одно за другим сванские селения с их изумительными квадратными башнями, которые Пайерлсу напоминали тоже усеянные башнями итальянские городки.

Однако это казалось только издали. В Италии, когда подходишь ближе, башни теряются в окружающих современных постройках, а здесь и вблизи любое селение выглядело средневековым.

Ведь в это время в Сванетии не было не только автомобилей, не было колес вообще (сами сваны тащили грузы упряжкой волов, запряженных в своеобразные сани, и это — по камням!).

Первые колеса в Сванетии мы увидели, подходя к административному центру Сванетии — Местии, и это были колеса самолета!

В это время проводились военные маневры, и небольшой примитивный самолет хотел приземлиться в Местии. Помню, как мы смеялись, когда самолет никак не мог сесть, так как собравшиеся на поле всадники с гиканьем мчались к месту, намеченному для посадки. После нескольких неудачных заходов на посадку нилот начал кричать, что у него на исходе бензин. Тогда председатель исполкома отогнал всадников в сторону, и самолет смог сесть.

Несколько лет тому назад я снова был в Сванетии — уже на легковой машине и по вполне современному делу — для выяснения на месте перспектив перевода на электроэнергию всех отопительных котельных этого сейчас излюбленного туристами, но по-прежнему прекрасного района. В местном маленьком этнографическом музее я смог установить точную дату нашего появления в Местии. В музее висела фотография, конечно не нас, а этого «первого в Сванетии самолета».

В целом наш почти трехнедельный поход был необыкновенно интересным и отсутствие комфорта и хорошей пищи нас мало беспокоило. Однако, наконец очутившись вечером в Сухуми, мы навалились на первые попавшиеся фрукты. Наутро мы с Дау пошли на базар и принесли гигантский арбуз весом около 15 килограмм, но Пайерлс после вечера «вышел из строя» и нам пришлось есть арбуз вдвоем. Помню, что в конце пиршества мы так набили животы, что могли лежать только на спине и уже не мы смеялись над Пайерлсом, а он над нами.

Однако не всегда было весело. Вспоминается и страшное время — конец 30-х годов, когда то и дело исчезал кто-нибудь из друзей и близких. Мне и на этот раз повезло, хотя вероятность была очень большой, учитывая, что в 1935 и 1936 гг. я был в командировке в Германии и, следовательно, «мог быть завербован». А вот ни в чем не повинный (даже по формальным показателям) Дау исчез. Целый год мы с ужасом ждали конца трагедии.

Наконец то, о чем мы все время думали, но на что не смели даже надеяться, произошло — Дау выпустили из Лефортова.

Короткое совещание близких друзей: Дау надо немедленно отвезти в Ленинград, к сестре.

Добываю купе в «Стреле» и еду в «капичник». Дау, еще более похудевший, молчит или отвечает односложно. Понимаю, что любой разговор неуместен. Едем на вокзал, садимся в поезд, поехали. Сидим, молчим, стараюсь устроить его поудобнее. В соседнем купе, видимо, собралась веселая компания: через стенку доносятся голоса, звон стаканов и, наконец, громкий дружный смех.

Дау вдруг, словно очнувшись, выпрямляется и отрывисто, сдавленным голосом бросает только одну фразу: «Как они смеют смеяться!!»

Я молча обнимаю его за плечи, укладываю на постель и гашу свет.

В Ленинграде в тихой обстановке забота сестры и друзей делали свое дело и Дау стал постепенно приходить в себя. Вскоре он вернулся в Москву, начал работать, и только близким людям было видно, что еще долго внутренне он продолжал переживать происшедшее.

Но его моральная твердость, о которой я уже упоминал раньше, осталась несломленной, и это проявлялось во многом. Например, в том, что он систематически переводил деньги находившемуся в ссылке Ю. Б. Румеру. Сейчас не прошедшим через эти годы, вероятно, трудно себе представить, какого гражданского мужества требовали такие поступки.

Но вспоминать о таких вещах тяжело, а ведь за годы нашей дружбы и позднее было что вспомнить радостного.

Очень живо вспоминается мне лето 1939 г., которое большая компания, включавшая, кроме Дау и меня, еще Е. М. Лифшица и ряд других физиков, проводила в Теберде.

Составилась хорошая теплая веселая компания. Мы ходили в горы, играли в теннис и не совсем ощущали, какие грозные события надвигались. Тогда нам, молодежи, как это обычно бывает, казалось странным поведение людей старшего поколения и мы реагировали на это достаточно активно.

Когда директор нашего санатория ввел для отдыхающих уроки танцев и стал проводить их «организованно», мы решили проявить самодеятельность. Потихоньку подготовили костюмы, сочинили песенку о том, как в наш санаторий, принадлежавший КСУ (комиссия содействия ученым), приехал поросенок. Один из участников «заговора» — композитор — положил ее на музыку. Всех слов не помню, но конец, связанный с неважным питанием в санатории, звучал так: «Но на ксучьпх на харчах поросенок наш зачах». Костюмы были самодельные, но, естественно, среди персонажей были любимые тогда диснеевские волк и три поросенка. Поросят изображали девушки, а так как, по Диснею, поросята были кругленькими, то в брюки они заложили подушки. Для двух поменьше просторные брюки нашлись, а для одной — самой красивой и довольно рослой — надо было их одолжить у кого-либо из старшего поколения. Дау взялся попросить их у академика Иоффе, который при большом росте был достаточно «широк в талии» (конечно, не говоря ему о назначении брюк). Однако самый лучший костюм придумали для Дау. Он был при высоком росте очень худощавым. Мы говорили, что он наглядно демонстрирует возможность иметь геометрическое тело без каких-либо выпуклостей (одни «впуклости»). Поэтому его решили одеть «привидением»; надели на него дамскую черную комбинацию, на которую нашили вырезанные из бумаги костп скелета, сделали маску в виде черепа и закутали в большую белую простыню. Получилось жутко. Когда простыня распахивалась, под ней появлялся белый скелет на черном фоне. Я изображал индейца и сделал себе шлем из куриных перьев и штаны с бахромой. Однако на верх уже не хватило терпения, и, пользуясь тем, что я сильно загорел, выше пояса меня решили оставить обнаженным, но раскрашенным как «вождь на боевой тропе» (на это ушли две коробки театрального грима). Собралась пестрая компания, и в разгар чинного урока танцев, когда наш сообщник сидел за роялем, он неожиданно сменил падекатр на мотив песенки и вся банда ворвалась в зал, распевая песенку о поросенке.

Было много смеха, особенно потому, что директор санатория серьезно возмущался тем, что «мероприятие не было запланировано и организовано». Немножко хмурился и добрейший А. Ф. Иоффе, когда Дау, возвращая ему брюки, сообщил, что очаровательная молодая женщина, прекрасной фигурой которой все восхищались, уместила внутри брюк Иоффе две подушки.

Следующее лето — август 1940 г.— мы опять проводили в Теберде почти в том же составе. Однако, хотя мы и старались веселиться, настроение было тревожное. На Западе уже шла война, наше радио ежедневно передавало сводки о потерях авиации, сообщаемые и английской, и немецкой стороной. Цифры эти резко расходились, но уже к концу отпуска стало ясно, что немцам не удается добиться господства в воздухе.

Мы отчетливо понимали, что война неизбежно захватит и нас, но, как она сложится, конечно, не могли предвидеть. Хорошо помню только, что, когда мы услышали впервые о переходе немцев к ночным бомбардировкам Лондона и о громадных пожарах в этом городе, мы невольно вздохнули с облегчением. Стало ясно, что после этих варварских налетов никакое правительство не сможет заставить англичан пойти на сепаратный мир и в неизбежной войне с Германией мы будем не одни.

Когда речь идет о такой феноменальной личности, как Ландау, даже будучи близким другом в течение большей половины его жизни, очень трудно дать сколько-нибудь полную характеристику его как человека. В его жизни такое громадное место занимали научные интересы, что, вероятно, ученики и коллеги Ландау могли бы охарактеризовать его и как человека полнее, чем я. К сожалению, многих из них уже нет, а большинство живых не знали его 20—30-летним. Поэтому я попробую осветить хотя бы некоторые черты его характера, отнюдь не претендуя на полноту и даже правильность моих высказываний. Будем считать, что я просто пишу о том, каким он мне представлялся.

Как мне кажется, одной из существенных сторон его личности была поразительная ясность и логичность в подходе к самым различным проблемам.

Это сказывалось при разговорах на любые конкретные темы. Например, я как энергетик невольно заговаривал о проблемах экономической науки, в которой тогда (а, к сожалению, нередко и сейчас) приходилось бороться с «ортодоксами» — догматиками, считающими, что и в конце XX в. надо мыслить конкретными представлениями эпохи Маркса. Однако попытки объяснять Дау основные положения экономики быстро кончались; он моментально схватывал сущность вопроса и сам его четко формулировал, добавляя: «Ну как это можно называть наукой — это же просто здравый смысл».

Может быть, именно эта строгая логичность мышления, стремление «внести порядок» в сложный переплет человеческих отношений и чувств приводили Дау в ряде случаев к некоторому противоречию между его словами и действиями.

Я понимаю, как трудно и опасно анализировать характер другого человека, даже если он тебе близок и очень с тобой откровенен. Я хорошо помню, как сам Ландау не без основания издевался над одним немецким искусствоведом, который в монументальной биографии Гёте, приводя цитату из письма великого поэта, в которой говорилось о его влюбленности в определенную женщину, делает свою сноску: «В этом вопросе Гёте ошибался, в то время он был влюблен в другую женщину».

Кстати, Ландау вообще очень критически относился к искусствоведам, называя их «кислощенцами» (от известной формулы «профессор кислых щей и сочинитель ваксы»), и я, признаться, разделяю его точку зрения — по крайней мере по отношению к большинству людей этой специальности.

Ландау отчетливо понимал необходимость учета субъективности в оценках. Я помню, как он возмущался, когда кто-либо говорил: «Эта женщина очень красива, но она мне не нравится». Он немедленно взрывался: «Но, если она вам не нравится, значит, для вас она не красива».

Это же логическое представление о том, что при любой оценке надо не подчиняться каким-либо правилам, а всегда базироваться на личной точке зрения оценивающего, он проводил с неизменной последовательностью. Например, достаточно было какой-либо женщине высказать оценку внешности другой, как немедленно следовала реплика: «Это не вам судить, а мужчинам; это так же неправильно, как мужчине оценивать внешность другого мужчины —ее могут оценить только женщины».

Поэтому в любую из его многочисленных «классификаций» обязательно входил элемент личности оценивающего. Так, например, он разбивал женщин на пять классов: самое низшее— чисто негативное отношение (иногда — «выговор родителям»), далее — нейтральное отношение, потом — явно положительное, но сравнительно пассивное отношение, положительное с отчетливым стремлением перейти к «высшим формам общения». И наконец, самый высший — сразу с катушек долой и память на всю жизнь.

Он всегда подчеркивал, что одна и та же женщина для разных мужчин может иметь любую из этих пяти категорий.

Однако это не мешало ему иногда с неодобрением и даже негодованием говорить о ком-либо, оценивающем женщину резко отлично от того, как ее оценивает он сам (следовала реплика: «Он просто патолог!»). Для себя он тоже (по крайне мере с 20 лет — начало нашего знакомства) установил определенный стандарт: ему могут нравиться только блондинки, не слишком интеллектуальные (иногда говорилось и более резко) и обязательно с отрицательной кривизной носа, т. е. слегка курносые (никоим образом не нос с горбинкой).

Правда, мне казалось, что такие разговоры (а они возникали часто) не очень соответствовали его собственным ощущениям. А вообще у меня всегда было впечатление, что в жизни Ландау женщины реально занимали меньше места, чем он сам считал «нормальным». Его могучий интеллект, необыкновенно широкий круг интересов, даже помимо его любимой науки, не оставляли в его жизни для женщин такого большого места, какое, по его мнению, они должны были занимать.

И для Дау, и для меня очень большую роль в жизни играла поэзия — мы оба знали на память громадное количество стихотворений и при любом удобном случае их вспоминали.

В нашей компании, особенно когда присоединялся безвременно умерший И. Я. Кибель, который тоже помнил очень много стихотворений, даже практиковалась достаточно трудная игра. Она состояла в том, что все должны были по очереди говорить отрывки из любых стихотворений, обрывая цитату на конце предложения. Следующий «по кругу» должен был сразу вспомнить любую строфу, но обязательно содержащую последнее существительное в тираде предыдущего. Если вы любите поэзию и помните много стихотворений, попробуйте и убедитесь, что это не так просто. А мы нередко час-два выдерживали соревнование «без сбоя».

Говорить об особой приверженности Дау к какому-либо поэту трудно — у него (как и у меня) количество любимых поэтов было очень большим. Разница между нами была только в том, что Дау решительно отвергал те стихотворения (даже высокопоэтические), в которых смысл представлялся ему нелогичным. Например, он очень любил Н. Гумилева, но не признавал его драму «Гондла», находя в ее сюжете логические противоречия и преувеличение греховности инцеста. Я же, разделяя эту точку зрения, мог с восторгом читать отрывки из «Гондлы», не только прекрасные по форме, но и очень точно передающие психологию викингов (вероятно, правильнее сказать — наше представление об их психологии). Если же судить о вкусах Дау по тому, как часто он вспоминал то или другое стихотворение, то можно было проследить некоторую закономерность. Это чаще всего были лирические стихотворения, особенно те, в которых видное место занимали темы неразделенной любви.

Наряду с такими широко известными стихотворениями, как лермонтовское «Свидание» или апухтинское «Мне не жаль, что тобою я не был любим», очень часто вспоминались стихи Гумилева из сборника «К синей звезде». Эта книжка — одна из последних в творчестве Гумилева — представляет собой уникальный в русской поэзии цикл из 36 стихов, отражающих различные аспекты трагической, неразделенной любви.

Может быть, особая приверженность Дау к этой теме как-то отражала его отношение к женщинам…

Боюсь, что, высказывая такие предположения, я начинаю походить на того самого немецкого искусствоведа, но, что поделаешь, может быть, даже у такого блистательно логичного человека, как Дау, теория не всегда сходилась с практикой реальной жизни.

К. А. Тер-Мартиросян ЛАНДАУ — КАКИМ Я ЕГО ПОМНЮ

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО И ПЕРВАЯ РАБОТА

Со Львом Давидовичем меня познакомил Владимир Борисович (кратко — Вэ Бэ) Берестецкий очень давно, в конце 40-х годов. С тех пор в физике произошло так много событий, что сейчас это время кажется совсем, как говорил Ландау, «древнегреческим». Это были тяжелые послевоенные годы, жизнь только начинала налаживаться. Я был аспирантом Ленинградского физтеха (ЛФТИ) у Якова Ильича Френкеля, а В. Б. работал в ЛФТИ — готовил докторскую диссертацию и собирался переезжать в Москву для работы в группе Ландау, но не в Институте физических проблем (ИФП), а в Теплотехнической лаборатории Алиханова (теперь это ИТЭФ).

Я освежил в памяти первые главы теорфизики — классическую механику и электродинамику, взял в ЛФТИ командировку в Москву, и В. Б. привел меня по маленькой крутой лесенке на второй этаж, в крохотную комнатку квартиры Ландау, познакомил с ним и ушел.

Здесь стояла низкая тахта-кушетка, на которой, как потом выяснилось, Дау работал полулежа, стоял очень маленький стол и стул или два стула. Помню его быстрые движения и очень смутно — первый разговор. Я сказал, что хочу сдавать экзамены по теорминимуму, тут же получил задачи по механике, затем Дау оставил меня решать их за маленьким столом и стремительно убежал в ИФП, который был тут же, во дворе. Скоро он вернулся, я тогда же сдал механику, но на электродинамике сразу «погорел», не помню почему, и был изгнан ее доучивать. Потом я приезжал еще несколько раз из Ленинграда в Москву, жил там в антисанитарных условиях (в гостинице «Якорь», которая до сих пор снится в кошмарах), сдал и электродинамику и остальные разделы программы теорминимума. Ландау очень серьезно относился к подготовке молодых теоретиков, не жалея на это время; курса «Теоретическая физика» Ландау и Лифшица (кроме первых двух книг) тогда еще не было, но программа теорминимума Ландау была мастерски продумана и включала лучшие оригинальные работы по квантовой механике, квантовой статистике и тем обрывкам релятивистской квантовой теории, которые тогда уже существовали. Эти статьи — большей частью немецких авторов — были доступны в библиотеках, написаны с большим пониманием дела и доставляли необычайное удовольствие законченностью и ясностью.

После того как последний экзамен был сдан, Дау в ближайший четверг на семинаре в ИФП представил меня присутствующим, сказав что-то вроде: «Вот вам новый деятель». Вопрос с темой и направлением работы начинающего Ландау решал просто: «Я тем для работы не даю», — говорил он. Фактически, однако, темы появлялись в большом числе во время обсуждений, на семинарах и вне их. Что касается меня, то я вспомнил свой разговор с Яковом Ильичом Френкелем в ЛФТИ о том, что океанские приливы, вызванные полем тяготения Луны, тормозят вращение Земли, и спросил Ландау, что он думает о возможности возбуждения колебаний поверхности тяжелых атомных ядер под действием кулоновского поля, сталкивающихся с ядрами тяжелых заряженных частиц — протонов или α-частиц — за счет подобного «приливного» механизма. Дау неожиданно проявил интерес, начал стремительно ходить около доски в пустом конференц-зале ИФП, где происходил разговор, и сказал, что можно легко вычислить вероятность возбуждения ядра при этом механизме на основе зависящей от времени полуклассической теории возмущений. Это простое замечание оказалось очень важным, сделав сразу реальным весь теоретический анализ вопроса. Я уехал в Ленинград, через некоторое время вернулся обратно в Москву, и довольно скоро вся работа была закончена. Ее результаты меня немного смущали, уж очень велика оказалась вероятность возбуждения ядер этим способом — она мне тогда казалась неправдоподобно большой. Я рассказал об этом Дау, но он все одобрил, не проявив при этом особой заинтересованности, так как в то время все больше втягивался в исследование, вместе с Абрикосовым и Халатниковым, свойств функций Грина в квантовой электродинамике (которая в то время начала быстро развиваться после работ Фейнмана, Дайсона и Швингера). Вероятности возбуждения ядер кулоновским полем сталкивающихся с ними заряженных частиц действительно оказались большими и легко наблюдаемыми на опыте. Я написал на эту тему диссертацию, а в начале 50-х годов появилась лавина экспериментальных исследований этого процесса и на основе метода кулоновского возбуждения были открыты несферические ядра. Так, небольшое замечание Дау оказалось очень важным и привело к интересному развитию ядерной физики.

И. М. Шмушкевич, Л. Д. Ландау, А. Б. Мигдал, Б. И. Шнарберг Ленинград, 1956 г.
ЛАНДАУ В ЖИЗНИ

С юности Ландау был увлечен математическими науками (основы которых, казалось, знал еще с самого рождения, как говорят легенды), и в век квантовой физики, в которую он внес большой вклад, его скрытой слабостью, еще с тех лет, были классические науки — гидромеханика и теория упругости. Недаром соответствующий том курса Ландау и Лифшица написан особо блестяще. Позже, в период пребывания в институте Бора в Копенгагене, он был увлечен новой для того времени наукой — квантовой механикой, а потом, во время работы в Харькове и в Москве в ИФП, — ростками только рождающейся тогда релятивистской квантовой теории, физикой металлов и полупроводников, а также физикой низких температур. При этом он серьезно и последовательно занимался созданием советской школы теоретической физики, затрачивая много времени как на чтение лекций (это он очень любил и излагал все просто и предельно ясно), так и на подбор молодых кадров теоретиков и на работу вместе с Евгением Михайловичем Лифшицем над курсом «Теоретическая физика». Я его застал в послевоенный московский период его жизни, он был уже членом Академии наук, и работы его имели мировое признание. Это совсем не мешало ему просто и естественно относиться ко всем явлениям окружающего мира.

Новые достижения и идеи в науке вызывали у него большой, можно сказать, личный интерес, причем встречал он их, как правило, градом неожиданных возражений, которые или позволяли понять эти идеи с совсем новой точки зрения, или показывали их неправильность. Сложное теоретическое построение, не ведущее фактически к чему-либо новому, он называл патологией, а научное собрание, важно обсуждающее такое построение, балаганом. Нечестные поступки в науке и использование науки в корыстных целях вызывали град его насмешек. Все это также называлось балаганом. Аморальными он называл людей, допускающих такие поступки, и особенно тех, кто ежедневно создает лишь видимость научной деятельности, мешая фактически развитию науки. Все это было совсем не по вкусу большой прослойке людей, использующих науку в личных целях и часто занимающих в ней солидные посты. Особенно если учесть манеру Дау говорить всегда правду в лицо независимо от того, приятна она или нет и кому он это говорит — начинающему работу студенту или известному академику. Сейчас часто отмечают, что эта его позиция означала, что он сам был в науке предельно честен и сотрудников своих учил этому же (учил, как он говорил, «не быть ворюгами»). То, что он был честен, это правильно, но главное в том, что вся эта система взглядов была простым следствием его большой заинте