Последняя грань [СИ] [АlshBetta] (fb2) читать онлайн

- Последняя грань [СИ] 127 Кб, 38с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - АlshBetta

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

АlshBetta ПОСЛЕДНЯЯ ГРАНЬ

Маленькая справка от автора: в 2003 году США была предпринята операция против Ирака с целью свержения правительства Саддама Хусейна и ставшая первой фазой в затяжной иракской войне (2003–2011).

Они сошлись:
Вода и камень,
Стихи и проза,
Лед и пламень…
2000 год.


Я хорошо помню ту ночь.

Я помню мигающую лампу с тусклым светом, я помню длинную койку со светло-голубой простыней и больничную сорочку в горошек, которая скрывала бесчисленные бинты.

Я помню точное расположение всей мебели, которая стояла в палате: узкий и неудобный диван у окна, сгрудившиеся у койки приборы с мигающими датчиками, лампочками и проводами, маленький стул, придвинутый ко всему этому «великолепию» слева, и даже то, сколько трещин было на потолочных плинтусах.

Та ночь была единственной, в которую свою дотошную на мелочи память я была готова променять на любое другое качество. В идеале — умение абстрагироваться.

Я сидела и сидела, часами, не вставая, перед его кроватью и смотрела в глаза. Я сидела и не позволяла лицу исказиться, а слезам, пусть даже на секунду, вырваться из их плена. Он бы не оценил, а я бы не простила потом. Непозволительная роскошь эти слезы…

Но самое страшное было в другом: я не могла прекратить поиск решения. Раз за разом, минута за минутой, проигрывала в голове все возможные варианты как могу помочь, но, не находя ничего, падала в такую яму отчаянья, что хотелось рвать на себе волосы.

Я никогда не любила Норвила. Более того, порой мне казалось, что я его ненавижу. Но отпустить, позволить уйти было задачей невыполнимой. Это резало меня изнутри, а я ничего не могла сделать. Беспомощность — самое отвратительное из чувств. Даже любви хуже.

Этот мазохизм выглядел вдвойне смешным хотя бы потому, что избежать его было невозможным. Я ничего не выбирала. Я знала, что он военный. Я знала, что эта профессия опасна с точки зрения неожиданной смерти (в лучшем случае). Моя мама предвидела ещё даже тогда, когда не болела, когда не впадала в беспамятство чаще, чем пребывала в трезвом рассудке, что «он не успокоится, пока не отхватит все себе причитающееся».

На деле так и вышло: Норвил с радостью, едва ли не с детским восторгом сообщал, что отправляется воевать на благо Штатов; что Американский флаг, будь он не ладен, скоро распространится по всему миру, и он будет одним из людей, кого потом будут чествовать школьники — как тех, кто принес США предыдущие пятьдесят штатов.

Его не интересовала ни я, ни то, что будет со мной после его смерти. Так почему же меня это сейчас интересует?

— Ты скоро выйдешь замуж? — я поворачиваю голову в его сторону. Страшная улыбка, исказившая лицо, напоминает маску. Это и есть маска — он не улыбается. Снаряд, попавший в него, улыбается. Не Норвил.

Когда-то у него было темные густые волосы и красивые широкие брови. Сейчас то, что осталось, никак не соответствует старым фотографиям и моим детским воспоминаниям. Одни лишь карие глаза — знакомые — подсказывают, кто этот человек на самом деле.

— В этом есть смысл? — пожимаю плечами, с опаской глядя на его изувеченные руки. Боюсь трогать живое мясо. Боюсь увидеть на пальцах свежую кровь…

— Есть, говорят, — он прочищает горло, немного поморщившись. Мимика почти отсутствует. Если бы он имел шанс выжить, я уверена, пожалел бы, — дети, например.

Я нервно усмехаюсь. Последнее время я все делаю нервно.

— Нет, не думаю.

У него была отличная фигура. У него была белозубая улыбка. И, сколько себя помню, его глаза горели огнем. Не всегда, конечно, безопасным, но все же…

— И что ты будешь делать, когда все кончится? — он устроил мне интервью? Сейчас?

— Я не знаю.

По-моему, честно. Хотя бы честно.

— Будешь носить траур? — его левая бровь изгибается в презрении. Знает ведь ответ.

— Нет.

— Даже пару дней?

— Если ты так хочешь, пару дней поношу.

Мы прожили вместе с этим человеком три года. Ну почему я ничего не чувствую? Ну почему мне его совсем не жаль?.. Я боюсь потерять не Норвила, а тот устоявшийся порядок, тот план, к которому привыкла жить и с которым усилием воли смирилась.

У меня болит не сердце. У меня болит голова — из-за предстоящих похорон, проводов, бумажных дел и денежных выплат…

Человек уходит из моей жизни, а я все ещё играю с ним, все ещё дразню. Мама бы не одобрила такого поведения — обвинила бы меня в сумасшествии.

«Изабелла, он — твой отец. И тебе следует принимать это в расчет».

Да уж… в таком случае, согласно обычаям, мама, здесь должна быть ты.

— В нашей стране все имеют предсмертную просьбу, так?

Его вопрос выбивает меня из колеи. Я теряюсь. Отвлекаюсь.

— Да, наверное.

— И я?

— И ты, — вздыхаю, прикрывая глаза. Ожоги восьмидесяти процентов тела — не то зрелище, которым хочется любоваться. А если представить, насколько это больно… а он ещё разговаривает со мной. К тому же, достаточно ровно и спокойно. Смерти не боится — видел в лицо сто и один раз.

— В моем столе есть лист с адресом. Отправь на этот счет пять тысяч.

Я не могу даже удивиться как следует — внутри все так крепко стянуто, что не вздохнуть.

— Кому? — через пару дней я сама узнаю, кому. Стелле Говард и её… сыну. «Незаконнорожденному», как с глубоким отвращением продекламировала бы бабушка Мари. Моему брату, который знать не знает, что я на этом свете существую.

— Это имеет значение?

На миг задумываюсь. Затем качаю головой. Деньги-то все равно не мои. Исполню.

— Это все?

— Почти… — с трудом повернув голову, он прижимается лицом к подушке, промокая рану. Кровавый отпечаток идеально заметен на синей ткани. Утешает лишь то, что для сего заведения это не впервой. — Принеси мне пахлавы, Белла.

— Ты уверен? — я не спрашиваю, зачем и почему, я не спрашиваю, где достать ее в одиннадцать ночи, и меня точно не интересует мотив этого желания. Спрашиваю лишь потому, что сомневаюсь, что отец будет в состоянии проглотить хотя бы кусочек — вчера его при мне кормили через зонд.

— Да.

— Хорошо, — я с готовностью поднимаюсь. Видимо, уйти хочу больше, чем могу это признать. Для него, разумеется, это не новость. Вряд ли меня он бы хотел видеть здесь.

В тот раз, когда оборачиваюсь, прежде чем закрыть дверь палаты, я вижу Норвила без приукрашений и преувеличений, таким, как есть. Обезображенное лицо, искалеченные руки, перебинтованное, слабое и беспомощное тело, потухший взгляд и впавшие щеки. Я вижу его последний раз — когда вернусь, пробежавшись под ледяным дождем до ближайшей сувенирной лавки и обратно, сорочки в горошек видно не будет — её накроют тонкой белой простыней.

* * *
Сегодняшний вечер начинается для меня с балета. Стремглав кидаясь к билетерше, я забираю последний билет в партер, где-то с краю, ряду на втором и отдаю за это большую часть денег, что у меня сегодня с собой.

Постоянные посетители недовольно шикают на меня, когда после третьего звонка пробираюсь к своему месту. Моя одежда, несмотря на то, что это хотя бы юбка — уже достижение — никак не соответствует их представлениям о посетительнице чего-то столь грандиозного. Я сажусь рядом с женщинами в вечерних платьях и мужчинами в костюмах, делая вид, что не обращаю на них никакого внимания.

Начинает играть оркестр, и они вынуждены оторваться от меня. С первыми звуками музыки гаснет свет, и в этой теплой, просторной темноте я, наконец, обретаю свободу.

Я расслабляюсь на кресле, немного вытянув вперед ноги, я перестаю сжимать пальцы с той неистовой силой, с какой делала это прежде и постепенно, минуте к пятой, выравниваю свое сбитое дыхание.

Всю свою сознательную жизнь я провела с мамой. Мы жили вместе, ни от кого не зависели и делились друг с дружкой своими секретами. У меня была чудесная мама с голубыми глазами и вечно топырящимися рыжими кудряшками. Она традиционно носила в волосах синий обруч. Она традиционно на ночь стягивала их синей резинкой. Вообще синий — ее любимый цвет.

Мама не пыталась внушить мне ужас брака, но говорила о нем с пренебрежением, как и обо всех мужчинах. Мой отец — Норвил — ее школьная любовь, ее глупая девчоночья мечта. Если бы я не появилась, ничего их вместе бы не держало. И хоть меня она любила, но с осознанием того, что закончить колледж не сможет, свыклась с большим трудом.

Занавес поднимается. Дирижер взмахивает руками, и тут же, по команде, из оркестровой ямы доносится удар тарелок. Скрипка вступает, заставляя сердце биться где-то в горле, хотя классическая музыка — последнее, что бы я согласилась слушать.

На сцене мужчина с загорелым лицом, в высоком тюрбане с сияющим в нем алмазом и широких шароварах огненно-красного цвета. Это главный евнух, как гласит моя программка, с трудом читаемая в темноте. Имя актера располагается как раз под названием балета.

Он о чем-то переговаривается с прелестнейшими одалисками в темно-золотых костюмах и хохочет. Господи, даже евнух хохочет…

Я усмехаюсь, скрестив руки на груди и откинувшись на спинку кресла. Оно красное, большое и уютное. Мягкий бархат приятен голой коже рук.

Мы с отцом встречались два раза в год — в апреле и в октябре. Он брал меня к себе на каникулы во Флориду на две недели и, как правило, всегда водил в Диснейленд, в кино или в кафе-мороженое. Съезжаясь, мы молчали. Нам не о чем было разговаривать и нечего было обсуждать.

Стандартный набор вопросов: «как дела?», «как Рене?», «ты еще любишь мармелад?».

Было время, когда из-за сборов, учений или попросту участия отца в боевых действиях наши поездки переносились. Я радовалась. Он — еще больше.

На сцене одалиски предлагают евнуху шкатулку, полную драгоценностей. Он простирает свои толстые руки (прекрасный эффект костюма), радостно улыбается и… идет к ним. Какой алчный евнух!

Я уже собираюсь разочароваться в девушках, но те оказываются проворнее своего смотрителя. Ясно дают понять, что до тех пор, пока не откроет вторую часть гарема, драгоценностей ему не видать.

Когда отец узнал о планах Алека — моего брата, и по совместительству, своей надежды, наследника — сперва обрадовался. Он был уверен, что сын продолжит его дело и уж тогда поедет, куда пожелает… но план у брата был другой.

Этот день — день, когда он сказал нам — был единственным за все время, когда мои родители объединились и вдвоем, с пеной у рта, пытались вразумить юношу. Мама, например, провокационно стала носить лишь короткие платья, юбки, майки — все с открытыми ногами, плечами и, порой, едва ли не постыдным декольте. Она просила его подумать обо мне, о том, что будет со мной, когда мы расстанемся. Но даже любовь брата ко мне ничего не смогла сделать. Он был на двенадцать лет старше, и ему уже надо было строить свою жизнь. А мне было всего восемь.

Их резных золотых ворот вырывается целое полчище мужчин. В красном, в синем, в оранжевом, в белом… они бегут и бегут, а зрители восхищенно смотрят на их стройные тела, безупречные движения и невероятную грацию.

Одалиски принимают дар евнуха и отдают ему свой. Каждой достается по партнеру. И у каждой, как ни странно (готовились, видимо), имеется собственное ложе из туго набитых чем-то золотых подушек с маленькими широкими кисточками.

Я с улыбкой смотрю на то, как пластично и в то же время отчаянно желая не скатиться в пошлость, они показывают занятия любовью. Поцелуи по груди, по волосам, по ногам… позы, которые меняются… томные вздохи…

Я улыбаюсь и тихонько смеюсь, наплевав на осуждающий взгляд женщины слева. К черту.

У меня никогда никого не было. Никогда. Я вообще не знаю, могу ли я… быть такой же. Я хочу, я очень хочу еще со школы, но случая пока не представилось — или я просто его не искала? Не понимаю. Не понимаю, как этого еще не случилось.

И потому смеюсь горько, едва ли не со слезами. Изысканные ласки одалисок со сцены — всего лишь балерин! — угнетают.

Я ловлю себя на том, что смотрю не балет, а на то, как… и на мужчин. На в меру мускулистых, высоких мужчин, прокладывающих дорожки поцелуев по телу своих любовниц. Господи…

Моя тетя Лисбет была сексологом. Именно она и убедила маму заняться моим половым воспитанием, пока не стало слишком поздно. Эти разговоры, я помню, смущали нас обеих, доводя до пугающего алого румянца и вспотевших ладоней. Но, в конце концов, я убедила ее, что когда придет необходимость, буду хорошей девочкой и сделаю все, как мама научила. Чтобы ее судьба не повторилась и со мной — она больше всего боялась этого.

Контрабас, скрипка, труба и… барабаны, да, наверное они — звук нарастает. А потом раз — и прерывается. Посредине сцены возникает Он, в своем блистающем облике, в своем царском воплощении, в красоте, которую призван изобразить. На его лице не меньше килограмма грима, но я могу с уверенностью утверждать, что основные черты не стерты. Что он привлекателен. Что в нем затаилось нечто интересное, пленяющее и очень, очень желанное.

Я смотрю на Султана, широко раскрыв глаза и выпрямившись на своем месте. Я забываю обо всех гаремных юношах и их ласках — они не идут ни в какое сравнение со своим повелителем.

Я кусаю губу, наблюдая за движениями Султана навстречу своей супруге в ослепительном костюме, расшитом золотом и серебром. Они встречаются посредине сцены, под нарастающий гул альта и… разбегаются, будто обжегшись, в разные стороны.

Я даже не замечаю, что затаиваю дыхание. Что погружаюсь в балет, который прежде никогда не любила и который, как наивно считала, никогда не полюблю.

…Постановка кончается смертью главной героини — той самой султанской супруги. Он убивается, заламывая руки, а я не могу подавить в себе тайной и необъяснимо глупой радости. Я ему не сочувствую. Ни капли.

Стоя на остановке и разглядывая блеск фонарей в луже, я думаю о том, что не хочу домой. Не хочу прийти, увидеть вещи отца и… удариться в истерику. После смерти мамы мы жили вместе последние годы. Я видела его редко, сожительство — формальность. Но в груди болит, а в горле сжимает.

Я не столько убита горем, что потеряла Норвила, сколько тем, что в который раз похоронила прошлую жизнь. Все сначала. Все, черт подери, сначала, опять. Сколько раз я еще буду сминать почти дописанный сценарий в комок и кидать в мусорное ведро? Сколько раз еще буду возвращаться к белому листу?..

Зябко потирая плечи — куртку взять, конечно, не догадалась, — я вызываю такси. Я сажусь в тесную, маленькую машинку, закрываю глаза и считаю свои вдохи.

Куда мы едем?

Не знаю.

— Может, скажете адрес?

Я задумываюсь. Я кусаю губу.

А потом принимаю решение:

— «Сильвер Скрин», сэр. На сто одиннадцатой.

* * *
Главное преимущество ночного клуба в том, что он работает ночью. Нигде, абсолютно нигде, кроме крохотных магазинчиков в сомнительных районах, нельзя отыскать спиртное в такое время. На часах уже давно за полночь, и я уже давно у стойки. Лучше всего идет биттер[1]. Это, по-моему, четвертая стопка.

Позади меня гремит музыка, мигают прожектора, и бесконечные люди в бесконечных спутанных движениях пытаются изобразить подобие танца. Я пришла с балета в ночной клуб и сижу здесь на высоком вращающемся стуле бордового цвета, оценивая движение выпивших посетителей. Я ненормальная. Я постепенно, но верно, схожу с ума.

И самое страшное, что сегодня это меня полностью устраивает.

— Может, чего-нибудь покрепче? — я не ожидаю этого вопроса. Здесь много музыки, слов и разговоров, порой несвязных. Я вижу свою цель — бармена, и свою стопку с прозрачный жидкостью. На этом все.

Так что незнакомец с приятным тембром — не очередное ли искажение напоенного сознания? — в карте реальность отсутствует. И удивляет.

— Нет, спасибо, — отвечаю в никуда, потому что искать говорящего взглядом не хочу. Слишком сложно.

— Боитесь не дойти домой?

Я залпом осушаю четвертую порцию. Он уже меня раздражает.

— Доползу.

Смешок. Смешок и рядом. Где-то в нескольких сантиметрах отдаления.

Я облизываю губы, недовольно обернувшись назад. Хочу сказать ему…

Но быстро передумываю. Передумываю, останавливаюсь и на половине останавливаю вдох.

Султан?.. Нет, то был актер. Этот — нет. Этот — гость клуба. Но, стоит признать, чудовищно похожий на человека со сцены.

У него большие и выразительные глаза, цвет которых — голубой — мне даже в темноте видно, у него каштановые густые брови, и волосы, меняющие цвет от каждого поворота прожектора. А еще — недельная щетина, выглядящая как что-то само собой разумеющееся. И черты лица правильные, красивые…

— Водки? — с ухмылкой предлагает он. — Я угощаю.

Я завороженно смотрю на розовые губы и киваю. В суть вопроса не вдаюсь.

Он щелкает бармену, и тот подает заказ. Еще рюмка. Еще алкоголь…

— За встречу, — присаживаясь на стул рядом со мной, произносит мужчина. Одним махом осушает свою порцию. До единой капельки.

— За встречу, — севшим голосом бормочу, наскоро кивнув. И тоже допиваю.

Мы сидим рядом еще полчаса. Еще ровно полчаса. Он не зовет меня танцевать, он не предлагает выпить больше, и он почти не говорит. Мы представились друг другу — Белла — Эдвард, и все. Был вопрос о том, часто ли я здесь бываю. И хоть я обычно не вру, ему я солгала — часто. Почему-то мне кажется, что найти этого человека легче всего здесь.

Все это время Эдвард внимательно на меня смотрит — каждое движение, если не каждый вдох, им подмечен. От интереса это или нет — мне неизвестно. Это немного пугает. Но я, храбрея от выпитого, тоже смотрю на него. Почти не моргая.

И уходить не хочется — боюсь, что уйдет и он. За два часа я не нагляделась на султана, выбегавшего на сцену всего дважды — нагляжусь хоть на него…

Но причина уйти, как ни прискорбно, все-таки возникла. И была она сокрыта как раз в алкоголе, что я так усердно в себя вливала.

— Мне нужно отойти…

— Пожалуйста.

Я смущенно улыбаюсь. Осторожно поднимаюсь на ноги, надеясь, что они еще держат. Не самым лучшим образом, конечно, но…

— Как насчет сопровождающего? — изогнув бровь, интересуется мужчина, — все-таки, идти лучше, чем ползти.

Его шутка немного расслабляет. И придает немного уверенности. Я бесстрашно киваю.

Эдвард берет меня под руку и ведет в нужную сторону. Он ловко маневрирует между танцующими, целующимися и выпивающими людьми, не сбавляя шага даже на секунду.

Мы на месте за рекордный срок. Сама я, хватаясь за стены, дошла бы в пять раз медленнее — по количеству рюмок.

— Спасибо, — бормочу, нервно поправив волосы свободной рукой. Этот жест — от мамы. Она ему научила.

— Пожалуйста, — обворожительно улыбнувшись, повторяет Эдвард. Но моего локтя не отпускает.

— Я?..

— Да-да, — будто бы вспомнив о чем-то важном, он галантно открывает для меня дверь с изображением вишенки, дожидаясь пока войду. И входит следом, совершенно не стыдясь сего факта.

Нас спасает то, что комната пуста. Среди грязных умывальников, запаха дешевого мыла и характерного аромата зеленых кабинок, мы одни. Совсем. Точно.

Отвратительнейшее покалывание сгустком собирается в горле. Черт!..

— Эдвард, — я всеми силами стараюсь не выдавать своего страха, делая вид, что все это просто жутко мне надоело, — отпусти.

— Я должен проводить тебя, — с нажимом повторяет он, направляясь к туалетным кабинкам и таща меня следом. Я впервые жалею, что надела каблуки.

Эдвард выбирает крайнюю, слева. Лампа над ней мигает, создавая подобие полумрака.

Он закрывает за нами дверь на защелку и сразу же разжимает ладонь. Но спиной предусмотрительно становится в сторону выхода.

— Тебе надо выйти.

— Нет.

Я краснею и бледнею одновременно. Во рту сухо.

— Я не могу, когда ты…

— Можешь, если хочешь, — он пожимает плечами, насмехаясь. Точно насмехаясь.

Ублюдок, а не Султан. Тот бы так не сделал.

— Или мы можем…

— Нет, — я выставляю руки вперед, с прискорбием замечая, что они дрожат, — не можем.

— Тебе понравится, — уверяет он, делая шаг ближе ко мне. В пространстве кабинки выглядит куда выше и куда больше, чем я могла себе представить. Под свободной сиреневой рубашкой проглядывают мускулы, а цвет волос, что я не могла определить — медный. Они коротко подстрижены, а потому лежат ровно. Слишком ровно, я бы сказала…

— Нет, я не хочу, — категорично отказываюсь, вжимаясь спиной в давно немытую и когда-то, видимо, белую плитку.

— Напрасно, — голос Эдварда опускается до шепота. Губы наклоняются к моим, и щетина царапает кожу.

Я ощущаю себя отвратительно слабой и беспомощной, стоя здесь и не имея сил ничего сделать. Руки, ноги — все словно налилось свинцом. И только кровь отдается пульсом где-то в голове.

— Дыши ровнее, — ласково советует мужчина, устраивая свои ладони — какие же у него длинные и красивые пальцы, как у пианиста — по обоим бокам от меня, — это не больно.

— Пожалуйста… — я уже по-настоящему дрожу. Дрожу, сотый по счету раз жалея, что не поехала домой, как и полагалось, скорбеть. Чертов клуб. Чертов мартини. Чертов Султан.

— Ш-ш, — легкий, невесомый поцелуй. Не такой, какого я ожидала. Не грубый. В губы.

И снова:

— Ш-ш, упрямица.

Эдвард делает еще шаг вперед, становясь совсем рядом со мной. Соприкасаясь плечами.

Внизу моего живота преступно сворачивается теплый упругий комок. Из-за его покалывания осознание реальности притупляется.

Мужчина пахнет… божественно, именно так. И то, что он теплый, что окружает меня повсюду, что ласкает — и голосом, и губами — медленно, но верно ведет в известном направлении.

— Так пойдет? — смешливо спрашивает Эдвард, на секунду оставляя мои губы. Улыбается.

Я задерживаю дыхание, но все равно не успеваю сдержать себя. Против всех законов природы и инстинкта самосохранения, киваю. Отрывисто. Ясно.

Ну и к черту.

— Вот видишь, — он ликует. Мягко прокладывая цепочку поцелуев по моей шее, движется к губам. И обратно.

Кажется, я начинаю понимать, почему ему так этого хочется…

— А если кто-то придет?.. — мне плевать, честно. Но почему-то спрашиваю.

— Мы пошлем его… подальше, — сладко отзывается Эдвард, прижимая меня к себе. От него пахнет каким-то хорошим парфюмом и алкоголем (странный коктейль, но на удивление, возбуждающий). Той водкой, что мы пили. Но воспринимается это скорее как дополнение и плюс, чем минус. Отвращения во мне не вызывает — наоборот, тяга внутри комка… нарастает.

Теплые губы одаривают вниманием мою яремную впадинку. По спине бегут мурашки.

— Здесь холодно… — жалуюсь я, едва ли не хныча. Только не по той причине, что озвучиваю.

— Это ненадолго, — утешающе обещает мой истязатель. Присаживается передо мной на колени, немного задирает салатовую водолазку, целует кожу.

— Аппендицит? — интересуется, на миг прерываясь и очерчивая пальцем мой шрам.

— Да…

— У меня тоже, — хмыкает, возвращается к прежнему делу. Продолжает. Встает.

Поцелуи сменяются прикосновениями — и так по кругу, доводя до изнеможения. Я начинаю задыхаться, а тело действительно охватывает жар. Теперь я верю своему Султану.

— Ты красавица, Белла, — уверяет он, приподнимая мою юбку, пока трясущимися пальцами стараюсь сделать что-нибудь с его ремнем.

Я рдею. Я больше не протестую.

Я хочу… да, сейчас, я хочу.

И плевать, в каком месте и после скольких стопок мартини и водки. Я хочу именно этого мужчину. Я хочу, чтобы первым у меня стал он…

— Я никогда… — прикусываю губы, кое-как сдержав стон, чтобы объяснить ему. Пока не поздно.

Мягкие губы останавливаются. И руки, как ни прискорбно, тоже. А моя кожа как никогда жаждет касаний. Этих.

— Девственница? — с сомнением спрашивает Эдвард.

— Да.

Я делаю глубокий вдох. Я всеми силами стараюсь сохранить хоть какое-то лицо перед ним. Хотя, наверное, уже поздно.

— В таком случае, — мужчина отходит от меня, упираясь спиной в закрытую дверцу кабины, — мы можем прекратить. Будет нечестно, если я заберу то, что не мне причитается.

От его речи меня пробивает на смех. А может, все дело в выпитом?..

— Что, все так плохо? — он выдает мне притворную улыбку, но на самом деле в недоумении, я вижу. Я вижу это по голубым глазам, захваченным желанием. Желанием… меня, как бы парадоксально такое не звучало.

— Это так старомодно… — хихикаю я.

— Это не то, с чем шутят, — нахмурившись, говорит мужчина, — я готов остановиться, если ты хочешь.

На полном серьезе. Он на полном серьезе это говорит!

— То есть, я могу сказать «нет»?

— Можешь, — в его честности я не сомневаюсь. Длинные пальцы уже готовятся открыть защелку и выпустить меня отсюда. Отпустить.

Его дыхание тоже сбилось. Его рубашка немного промокла… а его джинсы, кажется, тесноваты.

Ну уж нет. Теперь я точно не дам ему все прервать.

— А я скажу «да», — хмыкаю, приподнимаясь на цыпочки и обвивая пальцами его шею, — если ты позволишь…

Ненадолго задумавшись, он хитро кивает. Достает из кармана блестящий маленький квадратик с вполне ожидаемым названием… и с готовностью притягивает меня обратно.

…Этой ночью Эдвард берет меня трижды в кабинке. Мы оба не в состоянии стерпеть. И мы оба не в состоянии остановиться. Я глажу его плечи, я касаюсь губами мочки его уха, наслаждаясь рычанием, что слышу, и мне невероятно приятно ощущать его… внутри себя.

Все говорили, это больно. Некомфортно. Страшно.

А на деле — ничего подобного со мной не происходит. Наоборот. С точностью до наоборот…

Возможно, все дело в том, с кем этим заниматься. С Эдвардом я просто не замечаю чего-то, что не приводит к удовольствию. Всю эту ночь.

Последнее, что помню, как он везет меня домой на такси. И как я стискиваю пальцами ворот его рубашки, немного пропитавшейся сладковатым потом.

Эта ночь — последняя, что мы проведем вместе. Наутро, когда проснусь с дикой головной болью и неприятно колющим ощущением внизу живота, выяснится, что все, что было нужно от меня этому человеку, он уже получил. Вчера.

Больше встречаться не намерен — так гласит оставленное и не так уж давно набранное на моем телефоне сообщение.

* * *
Моя чадра светло-синего цвета — как море — с изящными разрезами для рук. Ткань тонкая-тонкая, мягкая — Алек выбирал. Он подготовился к моему приезду куда основательнее, чем можно было представить. И это при том, как рьяно отговаривал ехать.

«Это исламская страна, Изабелла».

«Я знаю».

«Это не США».

«Я знаю».

«Ради чего ты собираешься все бросить?».

На этом моменте я и не выдержала. Я рассказала ему все. Про отца, про театр с одалисками, про такси в клуб и… про Эдварда. Я не смогла удержаться.

Сжимая в руках трубку и даже не стараясь спрятать слезы, я умоляла его мне помочь. Использованной, брошенной и одинокой в такой степени я чувствовала себя впервые. Я отчаянно желала уехать, переехать, сбежать, скрыться… и забыть. Все. Всех.

Но в основном, конечно, теперь ненавистного Сулатана.

«У меня никого не осталось, Алек… никого, кроме тебя».

Наверное, это и стало для него последней гранью — моя истерика. Я никогда их себе не позволяла, даже в детстве. Он говорил, что когда я разбивала колени, или соседская кошка царапала мои руки, все, чего можно было дождаться — злобного бормотания и немного дрожи в голосе. А теперь я плачу… и плачу так, как будто бы больше ни на что не способна.

«Приезжай. Немедленно».

Ровно через неделю, покончив со всей бюрократией по смерти Норвила и с трудом дождавшись возможности добраться до аэропорта за заветным билетом, я покинула Штаты, в которых больше не могла оставаться, с робкой надеждой, что сюда не вернусь. В Ираке, по крайней мере, со мной будет семья. Алек.

Афият научила меня правильно завязывать платок. Терпеливо, как ребенка, наставляла, пока безразмерное покрывало не стало приобретать на голове тот вид, который предписывает приличие. И хоть учиться пришлось достаточно долго, я делала это с удовольствием. Все за пределами страны, показавшей мне изнанку жизни, казалось терпимым. Пусть даже и пришлось привыкать к большому количеству одежды на теле — это не было таким уж неудобным, как я себе представляла. Наши ожидания в принципе очень часто не соответствуют действительности.

Алек встретил меня прямо в аэропорту. Мы не виделись вживую много лет (а одними телефонными разговорами, хоть и по часу, сыт не будешь), и он превратился в настоящего мужчину. Тот студент, что уезжал по обмену в «страну крови» (по древней-древней отцовской линии) исчез с лица земли. Передо мной стоял загорелый и очаровательный иранец с лоснящимися черными волосами, теплыми карими глазами — моими глазами — и доброжелательной улыбкой. Он был очень рад меня видеть, хотя искренне не мог понять, что может заставить свободную, самостоятельную и, наверное, неплохо устроившуюся в жизни девушку променять феминистское государство на истинный патриархат.

Я всегда отвечала ему так: «надоела независимость, хочу попробовать подчинение».

Однако это, конечно, он мне не позволил, чем немного удивил Афият. Она только-только свыклась с тем, что муж не проявляет к ней должного, как утверждали с детства родители, «покровительства» (читай: принуждения), а тут я, как снег на голову… и никакого контроля — только в пределах разумного, чтобы не было беды.

И все же, несмотря на все недопонимания, мы подружились — его жена оказалась исключительно приятной женщиной. А если принять то, что большую часть времени мы проводили вместе и в одном доме, то это обстоятельство очень облегчило нам жизнь. Нам всем.

— Беллья!

Он поймал. Я вижу по тому, как радостно бежит и как ещё издалека размахивает летающей тарелкой. У него такие же волосы, как у матери, и такая же улыбка, как у отца. Прелестный малыш с пухлыми щечками и шоколадной кожей. Адиль. Мой племянник.

С понимающей улыбкой качнув головой, подхватываю полы своего наряда, не задумываясь о том, увидит кто-нибудь или нет, и бегу ему навстречу. За забором дома Алека мы в безопасности — никакие общественные предрассудки не доберутся.

Я останавливаюсь за два метра до него. Падаю на колени. Раскрываю объятья.

Маленькой, но очень точно пущенной стрелой, Адиль врезается в меня, с удовольствием прижимаясь к мягкой ткани. Он смеется, сжимая пальчиками мою чадру и шепча на ухо: «я достал, я достал!»

Мы играем с ним в саду с двух до половины пятого — как раз после школы и как раз до обеда, который Афият все это время готовит на кухне. Адилю нравится, что я теперь его партнер по играм — маме все тяжелее догонять его, под сердцем уже пять месяцев растет дочка. Нурия, как решил Алек.

— Ты большой молодец, Адиль, — треплю его по черным волосам, впервые радуясь тому, что мои такого же цвета. С детства извечно смоляные локоны вызывали у мальчишек лишь насмешки надо мной, и даже девочки, переговариваясь, сплетничали обо мне как о «вороне». Теперь же этот цвет сыграл добрую службу — мне легче адаптироваться здесь, в новом месте. Не особо выделяясь. А кожа загорит.

— Как насчет второй партии?

Его глаза загораются. Он с готовностью кивает.

— На старт, — становлюсь на ноги, отпуская его, и замахиваюсь ярко-красной тарелкой, — внимание… Марш!

Малыш срывается с места, той же стрелой, что летел ко мне, направляясь к забору за тарелкой. Бежит так быстро, что мне все больше нравится мысль: предложить Алеку записать его в какую-нибудь секцию футбола.

Я успокоено выдыхаю, наблюдая за тем, как достигнув цели, Адиль разворачивается, чтобы вернуться ко мне. Солнце играет на его лице, на волосах, на зеленой траве, окружающей нас, ветерок нежно поглаживает кожу и заставляет подрагивать листы гранатового дерева, которое я помню ещё по первому приезду сюда (тогда, впрочем, мысли, чтобы остаться насовсем, не возникало и в помине)…

И природа, и Адиль — его смех, его улыбка — дарят мне долгожданное успокоение. Я не думаю ни о чем, что было в Нью-Йорке. Я не думаю об отце, о Султане и о ком-то ещё из прошлой жизни.

Здесь, в стране, где нормальной женщине, ориентируясь на общественное мнение, и вовсе не место, я, кажется, нашла то, что искала.

Я нашла себя, вернувшись на пару шагов назад от последней грани и использовав ещё один, последний, но такой выигрышный, как оказалось, шанс.

* * *
2003 год.


— Вставай!

Меня будят.

— Вставай!

Трясут за плечо.

— Вставай!

Едва ли не сдергивают с постели, так и не дождавшись нужной реакции.

В комнате темно и душно — окна закрыты, шторы задернуты. Я не знаю, какое сейчас время суток и понятия не имею, сколько времени сплю. Нурия кричала всю прошлую ночь — колики сводят её с ума, не давая и минуты отдыха.

Она и сейчас кричит — я слышу. И инстинктивно пытаюсь дотянуться до колыбельки, чтобы хоть немного успокоить малышку. Но тщетно — она пуста, Нури нет. Зато есть Алек — я вижу его, когда глаза привыкают к темноте. Нависая надо мной, он держит дочь на руках, пытаясь разбудить меня. Из-за Адиля, прижавшегося к ноге, скован в движениях — именно поэтому я ещё лежу.

— Белла, быстрее! — стиснув зубы, шипит он, с ужасом глядя на окно, — вставай!

Благо, моя чадра рядом. Не удосужившись надеть её как полагается, я, сжав ладошку мальчика, выбегаю следом за братом. Никогда не видела, чтобы он так быстро спускался по лестнице. Никогда не видела, чтобы он вообще бежал.

Внизу звукоизоляция хуже, чем в детской. Я слышу хлопки и выстрелы, пронзающие тишину отравленными стрелами. И Адиль слышит — дрожит, но плакать себе не позволяет. Плакать ему запретила Афият — за день до смерти.

— Влево, — велит Алек, увлекая меня за собой. Призывает не отвлекаться. Отвлечься — сейчас означает поддаться смерти.

Мы покидаем дом через заднюю дверь. Леденящий кровь вой сирены эхом отдается от камней забора, накрывая нас волной жара. Вот и выяснилось время: полдень.

Алек спешит к подвалу, не позволяя нам отставать. Нурия на его руках плачет все громче и громче, умоляюще требуя сделать хоть что-нибудь, чтобы убрать наводящий ужас звук. Но времени на то, чтобы успокоить её, у нас нет.

Тяжелая дверь с грохотом захлопывается за спиной. Маленькая лампочка зажигается слева — Адиль нажал на выключатель.

Заперев на засов деревянную заставу, Алек с тяжелым вздохом садится рядом со мной, пытаясь укачать дочку.

— Баби, — Адиль прижимается к его правому боку, зажмуриваясь. Мужчина немного рассеяно гладит его по волосам, одновременно нашептывая что-то Нури. За последние полгода он ужасно изменился. Я никогда не думала, что в тридцать шесть мой брат будет выглядеть на сорок лет… а то и больше — морщины у глаз совсем глубокие, щеки впавшие, а волосы на висках заметно поседели.

С вторжением американцев эта страна — теперь и моя, наша, — перестала быть райским уголком. Ничего в ней не осталось. Никого.

— Дай-ка мне, — мягко прошу я, просительно поглядывая на малышку. Алек устало кивает. Отдает.

— Асад и Баттал гуляли по земле, Нури-и-я.
Асад и Баттал скакали на коне, Нури-и-я.
Асад и Баттал искали Нилюфар, Нури-и-я.
О ней лишь вздыхали, Нури-и-и-я…
Девочка внимательно смотрит на меня своими красивыми темными глазами с пушистыми ресницами, немного опустив голову с не по годам роскошными локонами. Постепенно она перестает всхлипывать, несмотря на то, что за стенами подвала по-прежнему слышны все прежние звуки, а боль явно не унимается. Но знакомая песенка делает все это не более чем фоном. Знакомая, мамина песенка, успокаивает. Утешает.

Алек берет Адиля на руки, прижимая к себе, и обнимает нас с дочерью, обеих поочередно поцеловав в лоб.

— Это скоро кончится, — обещает он, выдавив скупую улыбку, — все будет хорошо. Обязательно будет.

Разумеется, Алек ошибался.

Разумеется, он не мог знать, что ошибается.

Событие, второй раз после смерти Афият перевернувшее нашу жизнь, произошло ближе к февралю. Нурию до сих пор мучили сильные боли и уже ни наши с Алеком старания, ни даже игры и песни Адиля, которые он учил специально для сестры, не помогали. Девочке нужна была помощь, а не развлечения. Но рассчитывать получить её быстро было бы ошибкой…

К фургончику доктора, прибывшего в наш городок под крылом какой-то благотворительной организации, очередь выстраивалась за ночь. Он принимал не более сорока человек в день, но, поддаваясь уговорам страждущих, иногда снисходил до пятидесяти. Особенно если страждущими были дети.

Алек трижды занимал очередь, и трижды прием оканчивался за два-три человека перед ним. Жара и взрывы как хищные птицы, нависающие над головой, мешали достигнуть цели каждый раз, когда она мелькала достаточно близко.

Иногда Алека сменяла я, но это до жути не нравилось Адилю, каким бы понимающим мальчиком он ни был. Свое утешение от громких звуков и пугающих криков он находил в моих объятьях. Да и брат не позволял подставляться под огонь. Он часто просил меня, когда дети засыпали, чтобы я позаботилась о них, если его не станет.

Конечно, я обещала.

Конечно…

В тот день, кажется, двадцать восьмого, нам удалось пробиться к доктору — седовласому и с противной улыбкой. И он, осмотрев малышку, вынес неутешительный диагноз, услышав который Алек разом постарел на добрый десяток лет. Жену он уже потерял. Теперь потеряет дочь…

Возможности вылечить ребенка не было. Была возможность помочь ей пережить те дни, которые остались. Но для того, чтобы получить заветное лекарство, в больницу следовало прийти с Нури. А она кричала так, что все взгляды сразу приковывались к нам. Возникали вопросы…

В это время — жуткое и до боли непроглядное — я узнала истинное значение слова «беспомощность». Увидела. В Нурии — «маленьком ангелочке», как ещё до рождения называла её Афият. Её горькие, крупные слезы, её подрагивающие губки, побледневшее, ставшее из бронзового каким-то желтовато-серым личико, пальчики, без конца сжимающие футболку, потускневшие локоны… девочка умирала, а мы не в состоянии были ни остановить это, ни облегчить. Её мучила страшная боль, а наша участь была смотреть на эти мучения. И ничего больше. Хуже, чем глядя, как она плачет, я себя ещё не чувствовала. Никогда.

Это и сподвигло на поиски решения, в итоге приведшего к совсем другим последствиям, нежели я могла ожидать.

Третьего февраля Алек забрал Адиля с собой в мужскую больницу, надеясь получить лекарство на его имя. Мне велел оставаться дома с малышкой. И ни шагу.

Но попробовал бы он, при всей моей любви к брату, провести хотя бы три часа один на один с ребенком, извивающимся от боли. Я не смогла — за это и заплатила.

Мы вместе отправились в пункт назначения. Я укутала её в темно-синий платок, прижала к себе и всю дорогу пыталась полушепотом развлекать какими-то песенками и стишками. Она то замолкала, то снова плакала. Уже не пыталась даже говорить — когда только начала учиться, заболела.

До больницы оставалось не больше квартала — сущие пустяки по сравнению с тем, что мы прошли. Что примечательно, никто не попытался нас развернуть. Не было сейчас никому дела, видимо, до одинокой женщины посреди улицы. Все равно ведь далеко не уйдет… И не ушла.

Я не знаю, откуда появился тот снаряд. Я не имею и малейшего представления. Для здравомыслящего человека, только-только окунувшегося в настоящую войну, ещё в новинку чуять приближение смертельной опасности. Во мне это качество так же не успело развиться. Тихонький писк не привлек внимания. Тихонький, едва заметный, скрежет — тоже.

А вот удар привлек. И сразу же последовавший за ним взрыв.

* * *
Я куда-то лечу. Вниз, вниз и только вниз. А затем, неожиданно, падаю. Больно ударяюсь локтями и коленями, разбиваю лоб, судя по кровавым пятнам на камешках мостовой. Мне больно слева, справа и внизу. Больше всего слева. Наверное, я упала левым боком.

«Терпи» — велит низкий, грубый голос.

…Когда я засыпаю, у меня дрожат руки. Они ищут песок под пальцами, но не натыкаются ни на что даже более-менее на него похожее. Камни.

«Дыши» — приказывает он же, когда что-то больно обвивает мои запястья.

…Когда я просыпаюсь, вижу только голые плиточные стены. Они холодные, хотя вокруг жарко и даже более того — вокруг меня один жар. Кроме него ничего не осталось.

«Не смей сдаваться», — яростно, пусть и шепотом. Отрезвляющее.

…Время от времени в памяти всплывают какие-то отрывки. Какие-то цветные мысли, спутанные, смотанные в клубок. Непонятные. Необъятные.

Я продираюсь через них, ищу подсказки, но тщетно. Темнота густая — хоть ножом режь. Правда, иногда кое-что увидеть удается. Девочку. Девочку с очень красивыми карими глазами и подрагивающими при каждом движении локонами. Черными-черными. У неё прелестная улыбка. От её улыбки мне теплее…

Я не помню этого ребенка. Я не помню ничего, что нас связывает с ним. Но почему-то кажется, что все-таки связывает. Будто я и она соединены нитью. Красной. Невидимой.

«Нур».

«Нури».

«Нурия».

Её так зовут? Откуда это имя? Оно не мое. Мое — Белла, так? Я ведь ещё помню свое имя? Очень надеюсь.

— Что означает «Нури»? — незнакомый голос, впервые проклюнувшийся среди моей тишины, настораживает. Пытаюсь вслушаться в то, что он произносит — это может помочь.

— Нур — свет. Нури… светлая? Имя? — к диалогу подключается второй голос. На октаву выше.

— Она все время кого-то зовет?

— Похоже на то.

Они говорят обо мне. И о Нури. Они знают, кто она?

— Кто её привез? — как бы невзначай интересуется один из присутствующих. Первый.

— Каллен, — следует незамедлительный ответ. Капелька отвращения в нем проскакивает.

— Сам? Девушку?

Писклявый усмехается. Злобно, неприятно:

— Ну не мужчину же тащить к себе, Джаспер.

По моей спине пробегает холодок. Совсем не вовремя.

— Ты думаешь, он её?..

— Всему свое время. Может, и нам потом достанется.

— Ради этого стоит посидеть.

— Стоит. И ради того, чтобы не дежурить на вахте.

Они переговариваются тише, пока совсем не замолкают. Но нить разговора ускользает куда-то далеко-далеко, и ни меня, ни Нури не касается. Я так и не смогла ничего понять, кроме того, что какой-то человек, преследуя собственные цели, принес меня сюда. К этим двоим. «Потом и нам достанется».

— Как ты думаешь, их женщины красивые? — неожиданно для меня разговор возобновляется. Но ещё неожиданней то, что я чувствую… пальцы. Пальцы на груди. Но сбросить не могу — тело не слушается.

— К чему вопрос? — хмурится собеседник писклявого. Судя по всему, не он прикасается ко мне.

— К тому, что есть возможность узнать, Джаспер, — сладко проговаривает незнакомец, медленно спускаясь вниз, по краю какой-то ткани. Сорочка… моя сорочка!

Он полон намеренийприкоснуться к коже, а не к одежде. Не пытается этого скрывать. Пальцы уже на талии…

Вздрогнув от холода, я, сама того не ожидая, открываю глаза. Прямо-таки распахиваю. Первый пугается. Второй, если судить по усмешке, нет.

— Она проснулась, Эван.

— Я вижу, — мой истязатель кивает. У него кремовые волосы, синие глаза и тонкие брови, прямо как нарисованные. А ещё противная, пугающая ухмылка, — так даже интереснее…

Холодные прикосновения поднимаются к животу. Маленьким кружком обводят солнечное сплетение.

— Тебе лучше остановиться, — напряженно констатирует факт второй человек, находящийся в комнате. Он похож на писклявого — разве что черты лица чуть помягче, без безумного выражения в глазах.

— Ты мне будешь это говорить? — синеглазый улыбается шире. Цель почти достигнута — осталось не больше сантиметра. И это не глядя на то, что от каждого движения меня передергивает. Он, по-моему, наслаждается видом дичи, умело загнанной в угол. Иль в тюрьму тела. Собственного же.

— Я, — они оба тут же вскакивают, замирая в ровной стойке. Истинно армейской. И если во взгляде писклявого проскальзывает горечь упущенного наслаждения, то второй, кажется, только рад такому стечению обстоятельств. Ему правда было меня жаль?

— Полковник Каллен, — вежливо и слаженно произносят мужчины. С некоторым трепетом, если можно применить это слово сейчас, смотрят на пришедшего. Опираясь на недавно полученную информацию, того самого, благодаря которому (потом решим, к добру это или к ужасу) я здесь.

Я не могу разглядеть его — не могу достаточно повернуть голову. Она свинцовая.

— Женщин запрещено трогать, сержант Моуэр. Это Ирак, — его голос звучит грубо и властно. Не чета ни первому, ни второму. Намного ли он их старше? А по званию — намного выше?

И тут, как гром среди ясного неба, ещё одно откровение: Эван. Джаспер. Каллен. Англоязычные имена. Америка… американцы!

Теперь слова «он привез её» и «может, потом нам достанется» приобретают совсем иной смысл. Сухопутные силы. Полковник.

«Он её?..»

У меня начинают стучать зубы. Да так громко, что все внимание сразу же уходит и от обсуждения законов Корана, и от озвучивания наказаний. Воздух, похоже, напитывается напряжением и злобой. На меня?..

— Ближайший час — вахта ваша, — отдается приказ. Легко и четко. Только посмей не выполнить…

Солдаты, понурив голову, уходят. Цезарь остается.

Лучше бы наоборот…

Я почти физически чувствую, как дрожат поджилки, когда он подходит ближе ко мне. С трудом перебарываю желание зажмуриться — негоже жмуриться в глаза судьбе.

— Страх непозволителен, — серьезно произносит полковник, складывая руки на груди перед моей кроватью. Замирает, глядя прямо в глаза и заставляя принять свои слова как единственно-верные — умение военных, я знаю. Я их ненавижу, а потому знаю. — Для него у тебя нет причины.

Его волосы — цвета темной бронзы, как и борода. Его глаза — голубые. Я их видела. Несомненно, и точно видела. Только где? Когда меня могло свести с американским военным?

— Прекрати дрожать, — велит Каллен уже строже, раздражено. Я поспешно сжимаю губы, всеми силами изображая из себя саму храбрость. Невиданная наглость ставить такую планку.

Мужчина вздыхает, присаживаясь на стул возле моей койки. Откидывается на его спинку, оценивающим взглядом пробегая по всему моему телу. Но, в отличие от писклявого, без пошлости.

— Как твое имя?

Мне не хочется говорить. Мне вообще с ним говорить не хочется. Но, стоит признать, мускулы под темно-зеленой рубашкой, убедительны. Я очень боюсь наказания за неподчинение.

— Белла.

— Верно. А откуда шрам? — я не успеваю и моргнуть, а его пальцы уже касаются низа моего живота. Тонкая кривоватая отметина там правду имеется.

Я хмурюсь, пытаясь припомнить. Где-то далеко, в недрах памяти, есть ответ. Но не здесь. Не на поверхности.

— Аппендицит, — сдвинув брови, отвечает за меня мужчина, — ты помнишь?

После того, как он говорит, я действительно вспоминаю. И не только это, но и то, кому и когда такое рассказала. А еще умелые руки, которые меня держали, вонь туалетной кабинки, а потом… потом голубые глаза! Они затуманены, залиты чем-то… они полуприкрыты…

Америка. Америка, до приезда в Ирак. Цветной сон, неприятное воспоминание — вот оно.

Это не Полковник Каллен, это Султан. Тот самый, из-за которого я окончательно порвала с прошлой жизнью. Все встало на свои места.

— Эдвард, — едва слышно произношу я. Губам отвратительно это имя.

— Видишь, а мне говорили, ты не вспомнишь, — он улыбается, закинув ногу на ногу. Непринужден, но сосредоточен. Расслаблен, но напряжен. Без оружия… но готов к бою. Всю свою жизнь, сколько помню, от таких людей я бежала.

— А где Нурия? — игнорирую его слова, не придавая им особого значения. Головоломка сложилась, пазлы встали на свои места. Моя Нури — ребенок Алека, как и Адиль. Моя семья… — Где девочка, Эдвард?

Его улыбка складывает в тонкую полоску губ. Не сожалеющую, скорее, делающую такой вид. Вид напускной жалости к человеку, который вот-вот узнает самую неутешительную правду.

— Ребенок умер, — ровным голосом произносит он. Данность, не более.

Но для меня это чересчур.

— Что? — на выдохе шепчу, всеми силами надеясь, что ослышалась.

Он утверждающе кивает, а затем, расстегнув карман на рубашке, достает оттуда какую-то тряпицу. Она оторвана неровно и запачкана… кровью. Но рисунок мне знаком — оранжевые обезьянки. Я купила Нури эту футболку…

— Её вещь?

От ужаса не могу произнести и слова. Пальцы с жутчайшей силой сжимают отрезок ткани.

— Она оказалась ближе к снаряду, чем ты.

Объяснение должно облегчить боль? От него обязано стать легче?.. Кому?

Я не верю. Я не хочу, не желаю, не должна верить. Это нелепость, это — случайность, совпадение. Он издевается надо мной. Он мстит… за что? За что и так жестоко… это ведь моя девочка!

— Она жива.

— Нет.

— Ты лжешь мне.

— Нет.

Каждый его ответ убивает какую-то часть надежды. И какую-то часть меня в том числе.

Бывает правда, которую невозможно принять и осмыслить. Эта — одна из таких. Неприемлемая.

— Изабелла, у меня есть более важные дела, чем обсуждение покойников, — в конце концов, заявляет Каллен, дав мне какое-то время на молчание, — и это касается тебя.

— Где девочка? — я его не слышу. Я не желаю его знать.

— В городе небезопасно, тебе нельзя здесь оставаться.

— Скажи мне…

— Травмы не так серьезны — у тебя есть шанс благополучно добраться до убежища.

— Не смей врать…

— Тебе не будет ничего угрожать и о тебе позаботятся. Я прослежу.

— ГДЕ РЕБЕНОК? — не выдерживаю я. Игнорируя запреты, игнорируя страх наказания и очередной боли, оставляя за спиной даже болезненный удар, пронзивший голову при громком звуке, кричу я. Мне нужна правда. Мне нужно услышать правду. Я не знаю, где нашел он эту тряпку, но я не верю. Я не поверю ему. Нет!

Эдвард вскакивает со своего места так резко, что вторая порция моего крика застывает в горле. Руки, на одной из которых, как выясняется, капельница, прижимают к подушке. А покрасневшее от гнева лицо нависает прямо над моим. Голубые глаза налиты кровью. В них только всепоглощающая злость. Нет, не злость. Бешенство.

— Твоя дочь мертва! — выплевывает он, до боли сжав мои запястья, — мертва, Белла! Но я не позволю умереть и тебе! Слышишь меня? НЕ ПОЗВОЛЮ!

Тихонький всхлип — все, на что меня хватает, после такого откровения. Тихонький всхлип и безмолвные слезы.

Они, похоже, устраивают Эдварда больше, чем все остальное.

Смерив меня негодующим взглядом, он отстраняется.

— Завтра утром я отвезу тебя в убежище, Изабелла. Это не обсуждается.

* * *
В моей комнате бордовые стены. Темно-бордовые, как венозная кровь. И два окна — слева и справа — задернутые длинными занавесками из какой-то грубой ткани. На полу, кое-где прикрывая голые доски, лежат ковры. От старости и пыли рисунки на них уже не разобрать.

Моя комната — самая большая во всем доме. А сам дом небольшой — три спальни, гостиная и кухня. В тот день, когда привез меня, Эдвард не особо церемонился с хозяевами. К виску мужчины с седыми усами он приставил пистолет, а женщина, как по сигналу, сразу же провела меня к комнате.

Я хотела ужаснуться — не смогла. Смерть Нури на многое открыла мне глаза и доказала лишний чертов раз: жесткость повсюду. Оттого, что сегодня её нет здесь, не значит, что не будет и завтра. Глупо противиться. Глупо противиться даже если эта жестокость выливается на тебя.

И все же, я не буду отрицать, что порой, прорыдав ночь в подушку, думаю, что все устроилось как надо. Ее мучения кончились. Ей не больно, не страшно, она не видит взрывов и смертей, она не должна прятаться по подземельям… Ангелочек должен быть среди ангелов. Ей повезло… наверное, повезло.

Вообще, по договоренности с Калленом, мне запрещено покидать комнату и спускаться по лестнице к хозяевам. Но с Баче — тем самым господином, который ради своей семьи вынужден был принять меня в дом — у нас особая договоренность. Я не обуза. Я не содержанка — он не обязан просто так меня кормить и защищать, как свою дочь. Каждое утро я спускаюсь к Ниле, его жене (разумеется, после того, как это стало физически возможным — больше трех недель ей самой предстояло подниматься ко мне и выхаживать) и помогаю с приготовлением пищи (благо, Афият многому меня научила). В обед, сразу после молитвы, которую мулла кричит с близлежащего минарета, я мою полы. Сначала внизу, потом наверху. У Нилы слишком болит спина для такой уборки, а их дочь вот уже как семь лет не в состоянии подняться с инвалидного кресла.

Мы проводим вместе много времени и постепенно притираемся. По крайней мере, друг друга не ненавидим. Потихоньку учимся доверять.

Эдвард приезжает ко мне каждый четверг. Я не имею ни малейшего представления, зачем ему сдалась, но свой ритуал он никогда не нарушает: снег ли, дождь ли, невыносимая ли жара. Урчание мотора его машины — и мужчина на пороге. Я знаю, когда он будет здесь, а потому заблаговременно запираюсь в спальне. Несмотря на всю глупость того, что делает, всю абсурдность и непонятность для меня, он все же спас мне жизнь, забрав оттуда, из-под пуль, прошлой зимой. Я не забываю такие вещи.

Бывает, он приезжает на выходных — редко, но случается. И подолгу сидит со мной в спальне, лениво перекидываясь какими-то словами. С каждым приездом смотрит по-особенному. Вначале едва ли не с отвращением, а потом, ближе к лету, уже проще, лучше. Я ему нравлюсь.

Он не говорит о себе и мало спрашивает обо мне. Порой возникает ощущение, что хочет застыть в этом моменте — конкретно в нем, никаком другом — и никуда больше не двигаться.

Странные вещи происходят и со мной — когда он рядом, мне спокойно. Я не знаю ничего об Адиле, об Алеке и вообще о течение войны — у Бачи нет телевизора. Мы живем в своем мирке и не высовываем нос наружу — нас изолировали от всего. И отражением этого «всего» для меня и является Эдвард. Я начинаю понимать, почему посмела захотеть его той ночью… в нем есть что-то удивительное. Что-то, на первый взгляд, незаметное, незначительное, а если присмотреться…

Бывает, он ведет себя со мной очень грубо. Он чертыхается, хмурится, его глаза наливаются кровью и кожа багровеет… но он никогда не поднимает на меня руку. С каждым разом, с каждой ссорой, мне чудится, даже кричит тише. Прекращает.

По приказу «Американского Полковника», как вынужден Бача называть моего благодетеля, я могу не носить чадры. Отец семейства и сам бы меня не заставил — у него есть жена, а я по возрасту вполне подойду на роль второй дочери — но сделал вид, что согласен. Это немного расположило Каллена к нему. Напряжение между ними ощутимо спало.

Но однажды все изменилось. Однажды, зимней ночью, когда мы уже собирались ложиться, в дверь постучали. Я не слышала шума машины, сегодня был не четверг, а потому посчитала за право спуститься и хотя бы одним глазком посмотреть, кто здесь.

Неужели наша безопасная территория, расположившаяся вдали от линии огня, перестала быть таковой? Эти мысли пугали, а потому я всеми силами старалась отогнать их подальше.

Когда Бача, скрепя замком, отпер дверь, так и не дождавшись ответа на вопрос «кто там?», пришедший предстал перед нами во всей красе. И, разумеется, был узнан.

Эдвард с каменным лицом, вымокшими от снега волосами и крепко сжатыми губами, не разуваясь, прошествовал со мной наверх. Сдержал даже свое негодование по поводу того, что я была среди тех, кто его встретил.

И только в спальне, когда удостоверился, что заперта дверь и любопытные уши разбрелись по дому, снял плащ. Рубашка под ним почти полностью пропиталась кровью.

«Царапины, — прошептал он, оглянувшись на меня через плечо, — поможешь?»

У Бачи нашлись и бинты, и спирт, и даже свежая рубашка. Сказалось то, что окрепли их отношения с прошлого года, а может то, что Эдвард впервые не выглядел властным и кровожадным, но он радушно все это одолжил не задавая вопросов.

— Кто тебя так?

— Защитники Аллаха, — он невесело усмехается, прикусив губу, когда я прикасаюсь ватой к ранам, исполосовавшим всю спину.

— Обругал веру?

— Позарился на святое. На Лидера, — мой Султан тихонько стонет, когда по разодранной коже медленно растекается прозрачный спирт.

— От базы до нас сто шестьдесят километров.

— Я знал, к кому еду.

Больше я не спрашиваю ничего. Не могу сдержать себя. Нагибаюсь и легонько, так, чтобы при желании списал на слабость, целую его волосы. Впервые после побега от Алека и Адиля мне больно за кого-то. Впервые после смерти Нурии я вообще… чувствую что-то.

— Я сам себя не перебинтую, — он пытается перевести все в шутку, но голос дрожит. Впервые у Эдварда при мне дрожит голос.

— Я тебя перебинтую, — улыбаюсь, осторожно прочертив пальцем линию по его плечу, — не волнуйся.

Этой ночью полковник впервые спит со мной по-настоящему. Прижав к себе, как любимую игрушку, он спокойно, ровно дышит, окончательно расслабившись. Никогда не видела его таким безмятежным и спокойным. Как ребенок…

И самое удивительное, что мне доставляет истинное удовольствие поправлять его одеяло, когда оно сползает и обнимать его в ответ, когда он неодобрительно хмурится на исчезновение моих рук.

Неожиданное и очень новое чувство. И настолько же приятное.

Следующим утром, когда просыпаюсь, единственное, чего боюсь, не найти Султана в постели. Но он как был здесь, так и есть. Только уже не спит. Уже сидит и с легкой улыбкой наблюдает за мной. Голубые глаза наполнены наслаждением. От хорошей ночи?..

— В твоей жизни когда-нибудь что-нибудь шло не по плану?

— Постоянно.

— А в моей — никогда.

Это откровение. Я обращаюсь во внимание. Подмечаю каждую эмоцию его лица.

— Той ночью… этот клуб… — тяжело вздохнув и с виновато-задумчивым выражением лица сжав пальцами мою ладонь, признается Эдвард, — это было минутное желание, чертова слабость… я не хотел ничего, кроме того, что у нас было. Я и приехал-то за этим туда…

Хмурится. Смущенно — впервые вижу на его щеках румянец.

— У меня тоже. Слабость…

— Тоже?

Изгибает бровь. Не верит.

— Той ночью умер мой отец. Я должна была вернуться в постель и, как достойная дочь, скорбеть о нем сорок дней. А я напилась водки и дала незнакомцу соблазнить меня.

— Интересный расклад.

— Мне тоже так кажется.

Неловко пожимаю плечами, опустив взгляд. Почему-то чувствую смущение.

— Я не думала, что ты так быстро… уйдешь.

— Белла, я уже сказал, это все не планировалось как отношения.

— И все равно…

Как же тяжело даются слова. Они будто каменные — неподъемные. Больно царапают горло.

То, что я не смотрю на него, Эдварду не нравится. Длинные пальцы осторожно поглаживают мое запястье.

— Я заслужу твое прощение, — он тяжело вздыхает. Очень тяжело. Вымученно.

Слышать такую фразу от него — невероятно. Я пытаюсь понять, не ослышались ли.

— Зачем?

Краешком губ он улыбается. А потом кивает на свою спину.

И я понимаю.

— Как ты оказалась здесь? — следующий его вопрос. Вызван и интересом, и тем, что не хочется посвящать уверению в собственной слабости много времени. Признал — и будет.

— Сбежала. — Это наш первый разговор на такие темы за все время…

— От прошлого?

— Да. И от тебя.

Я ещё раз удивляю его. Снова.

— Все так серьезно?..

— Ага — за этот ответ я чувствую себя виноватой.

Двумя пальцами, осторожно, Эдвард приподнимает мое лицо. Просит на себя посмотреть.

— Я думал, что сошел с ума, когда ты жалась ко мне в такси.

— Все было так страшно? — нервно хихикаю, кривляя его тогдашние слова, но в тайне надеясь, что дела не настолько плохи.

— Куда страшнее. Я впервые в жизни не отвечал за то, что делаю. Раз — да. Но три… и то, что у тебя никого не было…

Теперь смотрю на него без робости и стыда. Скорее — с интересом.

— А сейчас?..

— И сейчас — тоже под вопросом, — теперь его черед покраснеть. Но не от гнева.

— Мне нравится, когда ты не отвечаешь за себя… — бормочу я.

— Это не пойдет на пользу никому из нас, Красавица.

Я чувствую, как он меня гладит. Не верю этому, но чувствую. Легонько-легонько, даже боязно, по щеке.

— Почему?

— Потому что ты замужем, например.

— Нет.

— А ребенок? — он хмурится. Я кусаю губу.

— Племянница. Была…

Впервые за наше знакомство это не вызывает в нем наплевательского отношения. Мне кажется, он теперь его стыдится.

— У тебя кто-то остался?

— Брат и его сын… но я не знаю, где они.

— Я не умею сочувствовать, — виновато, едва ли не с горечью, произносит Эдвард. Морщится.

Мгновенье обдумываю свои действия, а потом отпускаю все на волю. Спонтанность, бывает, не худший ход.

Я приникаю к нему, оставляя пустовать свое место на кровати. Прижимаюсь к груди и, помня о спине, обвиваю руками за шею. Утыкаюсь, прячусь лицом в теплую кожу и не хочу отстраняться. Вообще.

— Не сочувствуй, — бормочу, чувствуя его напряжение, — просто обними меня… не сочувствуй.

Я не надеюсь, что он послушает, но происходит именно так. Это утро чудес, ей богу. Это утро исполнения желаний.

Я слушаю биение его сердца — немного ускоренное — наслаждаясь объятьями и тем, как он постепенно начинает гладить меня снова. В этот раз — по волосам.

— Мне почти тридцать пять лет, Белла, а я впервые хочу поцеловать женщину, — через некоторое время шепчет он мне на ухо, скорбно усмехнувшись. Но за скорбью — смущение. Как у мальчика.

Внутри меня все теплеет — неожиданно и приятно.

— Только не говори, что не целовался…

— Целовался, — он качает головой, покрепче привлекая меня к себе. С радостью встречаю этот жест, — но это совсем другое…

— Совсем? — поднимаю голову, глядя ему в глаза. Сияющие.

— Да. Тебя я хочу защищать от всего на свете. Всегда.

Его откровение должно шокировать меня. Должно ввести в ступор по всем законам мироздания, ей богу. Но не вводит. Не может.

Потому, что я чувствую то же самое.

И надеюсь, Эдвард понимает это, когда я отклоняюсь назад, позволяя ему себя поцеловать. Так, как хочет. Но без пошлости. Без намерений секса.

…От его губ я снова на грани. На последней грани. Но теперь ни за что на свете не сделаю и шага назад.

* * *
Что-то случилось. Я знаю, что-то случилось. Бача молчит и отказывается мне говорить, но это не отменяет уверенности. Он делает вид, что все в порядке, а я поступать так не могу. Я нутром чую плохое. У меня на него уже рефлекс…

Я спрашиваю Нилу, но она лишь сочувствующе пожимает плечами. Пытается уверить меня, что мне кажется, что это все — глупости…

Но подтверждение, что волнуюсь не зря, приходит само и очень скоро — в четверг, второй с отсутствия Эдварда. За последние несколько недель его присутствие — все, что у меня осталось. На какой-то миг даже показалось, что у нас все получится — в том числе, новая жизнь. Когда-нибудь. Вместе.

Но как появился проблеск, так и пропал. В дверь позвонили ровно в два — как делал и Султан — но на пороге был не он, а знакомый писклявого, Джаспер, кажется. Его слова были просты и ясны: «ты уезжаешь».

Кем бы ни мнил себя Эдвард и сколько бы на себя ни брал, как бы ни желал держать все под контролем, меня он недооценил. Даже если бы сил не было совсем — позволила бы я ему, даже ему, несмотря на то, как сильно прикипела душой, забрать у меня оставшийся смысл жизни? Себя забрать.

Огромнейший просчет, полковник. Вы меня разочаровываете.

Хейл не пытался увезти меня силой, а Бача силой не выпроваживал. Они оба сдались, когда мы с Нилой надавили. Когда потребовали правды.

Не больше, чем пару часов спустя после приезда сержанта Хейла, я уже садилась в его машину. Предостережения, запугивания ситуацией, угрозы — все это было бессмысленно. После открывшихся подробностей дела я знала, чего хочу. И никакой обстрел меня не остановит.

Бача обреченно за меня помолился.

Джаспер обреченно меня увез. Только не на границу с Иорданом, дабы безопасно переправиться подальше от Ирака, а вглубь страны. К их больнице.

В клинике пахло спиртом и бинтами — медициной пахло. А стены, бесконечные белые стены, не добавляли никакого оптимизма. Чисто и светло, да. Но как-то безысходно…

Эдвард не ждал меня. Невидящим взглядом уставившись в потолок, он лежал на больничной койке в своей палате, как и я полтора года назад. Наполовину ширма загораживала его, оставляя в зоне видимости лишь лицо. И то не имело намерений встречать гостей — приход Джаспера был бы проигнорирован, если бы он не привел меня.

Сразу же с осознанием этого факта с теми глазами, что я привыкла видеть, произошла такая дикая метаморфоза, что на миг мне показалось, будто мы ошиблись дверью. Он был не просто напуган, он пришел в ужас. И ужас этот граничил с ненавистью…

А как только я подошла ближе, Эдвард задрожал.

— Что ты?..

— Я вижу, вы рады меня видеть, полковник, — саркастически заявляю, приседая на уровне его глаз. Пытаюсь понять причину, но пока он ни намеком не выдает её. Лишь с испугом смотрит на меня.

— Уехать…

— Бежать по вашей части, — отзываюсь тем же тоном, бережно пригладив его волосы, кажется, отросшие за эти недели. Смягчаюсь:

— Что случилось?

Мужчина молчит, но убийственный взгляд, направленный на сержанта, говорит о многом. Вопросительно оборачиваюсь к Джасперу. Он скажет? Но тот поспешно ретируется. Гнева босса никому не хочется.

Мы остаемся вдвоем — я и Цезарь. Дверь закрывается.

— Ты действительно подумал, что я куда-то без тебя уеду? — интересуюсь я, внимательно глядя на его лицо. Слева кожа обгорела до пузырей — недавно сняли повязку.

— Это было бы правильно, — с трудом держа в узде голос, отвечает мужчина. Голубые глаза влажнеют.

— Эдвард, я бы так не поступила.

— Это плохо.

— Эдвард… — закатываю глаза, немного выгибаясь и легонько пожимая его правую руку, замечая, какая она холодная, — скажи мне, что такое? Я ведь уже здесь.

— Уходи.

— Приказываешь?

— Да, — он вздергивает подбородок, как в день нашей второй встречи, силясь выгнать меня из палаты поскорее, — я приказываю.

— Напрасно.

То ли моя уверенность рушит его убеждения, то ли то, что я посмела нарушить приказ вдвойне и уже явилась сюда, но он сдается. Впервые вижу, как Эдвард сдается. Мне.

В глазах из маленького огонька разгорается настоящее бушующее пламя, затягивающееся черным дымом, воздух со свистом проходит через ноздри, а на лбу, я могу поклясться, видно пару капелек пота.

Правой рукой, резко, с ненавистью, Эдвард ударяет ширму. Со скрипом отъезжая в сторону, та открывает мне вторую часть кровати. Невидимую от входа.

Мужчина укрыт одеялом, проседающим вниз слева. На месте ноги ниже колена у него лежит подушка. Маленькая. Туго набитая. Вместе с тем отсутствуют и два пальца на левой руке — повязка, наложенная особым образом, никак этого не скрывает.

Он тщательно следит за моей реакцией и, когда проходит больше минуты, а я все ещё молчу, глядя на то, что осталось от его тела, перестает держать себя в руках.

Я слышу всхлип. Затем ещё один.

А потом мой Султан, убеждающий все это время, что слезы — самое отвратительное качество людского организма — плачет.

Вот и его последняя грань…

— Ш-ш-ш, — прихожу в себя, поднимаясь на ноги и нагибаясь к нему так, чтобы как следует обнять, прижать к себе. Он не брезгует. Не отстраняется.

Обреченно хватается за меня обоими руками, задыхаясь от рыданий.

— Эдвард, — шепчу я, нежно целуя его мокрую кожу, — не стоит… это того не стоит… я здесь.

— Н-н…

— Всегда здесь, — заверяю, улыбнувшись сквозь собственную соленую влагу, наворачивающуюся на глаза, — я с тобой. Тише.

Давится воздухом. Давится, пытаясь прекратить столь вопиющее проявление слабости, но оттого плачет лишь сильнее. Отзвук всхлипов эхом раздается по палате.

Он даже плачет строго. Больно, строго, режуще. Как человек, утративший последнюю надежду.

— Как это случилось? — тихо спрашиваю я. Тоже сдаюсь.

— С-с… — ему требуется немного времени, чтобы вдохнуть достаточно воздуха, — снар-р-ряды взрываются…

Теперь сильнее цепляюсь за него я. Теперь мне страшно.

— Близко?

— Очень… мне жаль, Изабелла.

— Белла, — ненавижу, когда он исправляет то имя, которое я назвала первым, на полное. Мне кажется, так он отдаляется, — я — твоя Белла, полковник.

Он стискивает зубы, запрокидывает голову, но не отталкивает меня. Не хочет. Не может.

— Ты жив, Эдвард.

— Это не утешение.

— Для меня — самое большое, — честно признаюсь, улучив момент, чтобы посмотреть в глаза. Красные, опухшие, но родные. Теперь родные. Мои голубые глаза.

Мое откровение их шокирует. Слез становится больше.

— Ты не пожалеешь?.. Хотя бы через пару месяцев? — он спрашивает это так, будто я уже от него отказываюсь. Будто вообще могу.

— Я через десять лет не пожалею, — уверено отвечаю ему, аккуратно обвив пострадавшую руку. Никакого ужаса, никакого обречения не чувствую. Возникает ощущение, что тот случай с Норвилом, давным-давно, сон. Если человек любит, увечья — всего лишь жизненная составляющая. Никак не помеха. А вот если нет…

— Эдвард, — пробираюсь губами к его уху, перед этим поцеловав в висок, — я тебя люблю.

Он рвано вздыхает. Рвано вздыхает и, быстро-быстро кивая, впивается правой рукой в мое плечо.

— Я тебя тоже, Красавица…

С его словами все для меня становится на место. Все становится светлым и ласковым, как то покрывало, под каким пряталась в детстве. Безопасным.

Я улыбаюсь, целуя его. Я улыбаюсь, осознавая, что этот невероятный мужчина со мной и что он жив, несмотря на смерть, проскользнувшую настолько близко.

И я буду улыбаться ещё множество раз, пока он рядом: когда узнаю, что у нас есть разрешение вернуться в Штаты; когда надену на его палец золотое кольцо; когда увижу две полоски на белом тесте; когда в продуктовом магазине увижу подросшего Адиля со шрамом на левой щеке и узнаю его; когда зайду покупать книги по кулинарии и встречу Алека…

Когда снова стану Беллой — той, которую, думала, оставила за последней гранью в двухтысячном году.

Непременно.

Примечания

1

Самый крепкий вид мартини — прим. автора.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***