Черный хлеб [Мигулай Ильбек] (fb2) читать онлайн

- Черный хлеб (пер. Александр Толмачёв) 1.19 Мб, 286с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Мигулай Ильбек

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Черный хлеб

ВЕРЕ ФЕДОРОВНЕ ПОСВЯЩАЮ

НАРОДНЫЙ ПИСАТЕЛЬ

Николай Филиппович Ильбеков (Мигулай Ильбек) — один из ведущих прозаиков Чувашии. Родился он в 1915 году в с. Три-Избы Шемурша Шемуршинского района Чувашской АССР.

По образованию — учитель. Литературную деятельность начинал как поэт в 1933 году, но по-настоящему талант его раскрылся тогда, когда он обратился к прозе. Уже первые рассказы и новеллы («Однажды ночью», «Время», «Мечта», «Школа» и др.), опубликованные в середине 30-х годов, свидетельствовали о пристальном внимании молодого автора к жизни своего народа, об умении видеть и художественно выразительно показать характерные перемены в его сознании.

Более десяти лет (1937—1948 гг.) писатель служил в рядах Советской Армии. Принимал активное участие в освобождении Западной Украины и Западной Белоруссии. В годы Великой Отечественной войны находился на фронте: был пулеметчиком, артиллеристом, политработником, редактором дивизионной газеты. Во время обороны Сталинграда сражался в составе легендарной 62 армии. С боями Н. Ильбеков прошел фронтовые дороги от Волги до Болгарии и Югославии. За боевые подвиги на фронте награжден орденами Красной Звезды, Отечественной войны II степени и медалями.

После возвращения из рядов Советской Армии, с 1948 по 1958 год, работал старшим редактором Чувашского книжного издательства, в течение четырех лет был ответственным секретарем Правления Союза писателей Чувашской АССР. В настоящее время — писатель-профессионал.

Жизненный опыт писателя лег в основу таких сборников повестей и рассказов, как «Мы — советские солдаты», «Четыре дня», «Сурбан», «Война и победа». Много рассказов и очерков он посвятил мужеству и героизму советских воинов в боях против немецко-фашистских захватчиков и самоотверженному труду рабочих и колхозников в тылу («Отец и сын», «Великий подступ», «Мощь», «Ирена», «В госпитале» и др.).

Значительным событием в чувашской литературе явился роман Н. Ильбекова «Черный хлеб», переведенный на русский, эстонский и болгарский языки. Спектакль, поставленный по мотивам этого романа, с большим успехом идет на сцене Чувашского государственного академического театра имени К. В. Иванова.

Главное в романе «Черный хлеб» — драматически сложная судьба дореволюционного чувашского крестьянства. Писатель убедительно, с большим мастерством показывает пробуждение и формирование революционного самосознания трудящихся масс. Он создал яркие, запоминающиеся образы батрака Тухтара, крестьянина-собственника Шеркея и его дочери Сэлиме, деревенского богача Кандюка. Наряду с ними на страницах романа действуют русские Капкай, Миша, Аня, жизнь которых тесно связана с жизнью и борьбой чувашской бедноты.

Точный, яркий язык, умелое использование легенд и преданий, подлинно народная тональность в обрисовке характеров — все это помогает писателю зримо воссоздать колорит минувшей эпохи.

Много сделал Н. Ильбеков в области перевода на чувашский язык произведений русской и зарубежной литератур.

За большие заслуги в области художественной литературы и создание особо ценных произведений ему присвоено почетное звание народного писателя Чувашской АССР. Он награжден орденом Трудового Красного Знамени.

Есть беспокойные люди, о которых говорят, что они находятся всегда в пути, всегда в поисках нового. К таким принадлежит и Мигулай Ильбек. Он полон творческих сил и замыслов.


Николай ДЕДУШКИН

ПРОЛОГ

Жизнь прожить — не поле перейти.

Изба приземиста, сутула, ветха. Перед ней стоит вяз, величавый и пышный, словно богатая невеста в свадебном наряде. Густая листва плотной зеленой чадрой нависла над соломенной крышей, надежно укрывая ее от солнечных лучей. Кровля еще не совсем потеряла свой первоначальный золотистый цвет.

Два подслеповатых окошка покривились. Одно искоса, как будто с недоверием, всматривается в домишки на противоположной стороне улицы, другое тупо уставилось в низенькую завалинку.

Крыльцо красивое, осанистое, с горделиво вскинутым коньком, карнизы узорчатые, перила покрыты замысловатой резьбой. Смешно выглядит оно рядом с неказистой избенкой. Кажется, что старый, истрепанный кафтан из домотканого сукна на груди залатали куском дорогой красивой материи.

Уныло поскрипывают сделанные из жердей ворота. При каждом резком порыве ветра трухлявые, замшелые столбы пугливо вздрагивают. Один столб жмется к крыльцу, другой — беспомощно привалился к углу стоящей вблизи от дома летней лачуги.

Сарай старенький. Из стены торчит деревянный штырь. На нем висит большая, с длинным дубовым лемехом соха для девичьей пахоты[1].

В конюшне конь рыжей масти. Он беспокойно скребет передними ногами пол, часто вскидывая голову с белой звездой на лбу.

Лениво копошатся в навозе пестрые лохмоногие куры.

Чтобы попасть в дом, нужно пройти через небольшие сени, тесно заставленные разной хозяйственной утварью, и подняться по нескольким ступеням.

В избе сумрачно. Свет с трудом проникает сквозь мутные оконные стекла. В оконце, прорубленном во двор, стекла выбиты, и оно завешено черной замусоленной тряпкой.

Душно. Воздух сырой, затхлый.

Около двери развешана на деревянных гвоздях видавшая виды одежонка. Во всю длину стены, выходящей на улицу, протянулась широкая скамья. На одном ее конце громоздятся почти до самого потолка перины и подушки.

В углу стоит липовый стол. Рядом — стул с высокой прямой спинкой, на сиденье которого лежит подушка в кожаной наволочке. Это — место хозяина дома.

Люди тесно столпились в переднем углу. Стоят понуро, дышат осторожно, украдкой. Гнетущую тишину нарушают только надоедливая возня бесчисленных тараканов и хриплое, прерывистое дыхание старика, лежащего на низкой деревянной кровати.

Старого Сямаку разбил паралич. Родные сразу поняли, что дни его сочтены, и покорно примирились с этим: на все воля божья, да и вышел, видать, старику срок. Но очень их волновало и огорчало, что он умирает, лишившись речи. Они надеялись услышать от Сямаки в последний час такие слова, которые сразу бы изменили жизнь всей семьи.

Стараясь исцелить старика от немоты, родственники побывали в дальних деревнях у самых опытных и прославленных юмозей[2], не скупились во время чукления[3], усердно молились всемогущему Пюлеху[4].

Но сколько ни бесновались мутноглазые ворожеи, сколько ни трясли взлохмаченными головами, сколько ни брызгали пенистой слюной, бормоча самые сильные заклинания, — Сямака так и не заговорил. Только правая рука и нога стали немного двигаться.

И вот лежит он, беспомощно запрокинув голову на потемневшую от пота подушку. Лицо обескровленное. Короткая клочковатая борода за время болезни стала совсем белой, свалялась и торчит, как пучок кудели.

Давно уже не было ни крошки во рту у Сямаки, но старик все время пожевывает, почмокивает, словно хочет размягчить закоченевший язык.

Узкие глаза смотрят из-под густых ершистых бровей удивленно и вопросительно. Кажется, Сямака никак не может припомнить, где и когда видел он окруживших его людей.

А стоят перед ним два сына — Шеркей и Элендей — да жена Шеркея Сайдэ с тремя детьми — дочерью Сэлиме и сыновьями Тимруком и Ильясом.

Сноха и внучка все время вытирают оборками фартуков покрасневшие глаза, судорожно вздрагивают, пытаясь сдержать рыдания. Любимец дедушки семилетний Ильяс, пугливо прижавшись к матери, с опасливым любопытством озирается по сторонам: ведь вот-вот, по словам взрослых, должна прийти смерть. Сердце мальчика леденеет от страха, но посмотреть на смерть хочется нестерпимо — какая она?

Тимруку скучно. Он то разглядывает носки своих лаптей, то пересчитывает сучки на грязных, густо затоптанных половицах. Время от времени он шмыгает носом — притворяется, что плачет.

Шеркей скрестил на груди тяжелые волосатые руки и как будто окаменел. Элендей же часто наклоняется к постели, всматривается в лицо отца, прислушивается, нетерпеливо переминается с ноги на ногу.

— Так, значит, ни словечка и не сказал? — неожиданно спрашивает он, подозрительно вглядываясь в глаза брата.

— Ни одного, шоллом[5], ни одного.

Элендей притрагивается к руке отца, щупает его лоб и, бросая слова, словно камни, многозначительно произносит:

— Помрет. Сегодня. Знаю. Приснилось мне: избу новую поставили. Окна не прорублены. Крыши нет. Отец вошел и запер дверь. И звал я, и стучался — не открыл. Все. Каюк.

Шеркей ничего не ответил, только подумал: «Тебе-то мы дом поставили не во сне. Отделился — и живешь в свое удовольствие. Другой бы благодарил, а ты в обмане подозреваешь, завидуешь чему-то. Изо рта готов кусок вырвать, ненасытная утроба».

Неожиданно еле слышно заскрипела кровать. Все вздрогнули, порывисто подались вперед, всматриваясь в больного.

Сямака неуклюже согнул правую ногу и начал медленно подтягивать к груди руку. Вдруг пальцы ее резко скрючились и сразу же расправились. Через мгновение это повторилось вновь. Казалось, Сямака подзывает кого-то к себе.

Шеркей и Элендей, переглянувшись, одновременно склонились над постелью.

Синевато-серые, словно присыпанные золой, губы отца едва заметно шевелились. Но как ни напрягали слух братья, ничего разобрать не смогли.

Исхудалая, обтянутая тоненькой дряблой кожей рука Сямаки дернулась, скользнула по перине и беспомощно свесилась с кровати. Напряженно вытянутый указательный палец почти касался пола.

— Куда, куда показывает он? Посмотри! — жарко выдохнул Шеркей в побледневшее лицо брата. Но вместо ожидаемого ответа услыхал:

— В землю-матушку, вот куда. Иль не видишь? Последняя судорога была.

Женщины заплакали в голос, запричитали, сорвались с места, заметались, закружились по избе.

А Элендей быстрым движением засунул громоздкую руку в карман синих отцовских штанов и выдернул оттуда затертый до блеска грязно-желтый кисет. Он оказался тощим. Быстро пересчитав деньги, Элендей злобно швырнул их вместе с кисетом на кухонный стол. Засаленные бумажки рассыпались веером, прикрыв хлебный нож с бронзовым ободком на рукоятке.

— Шестьдесят два рубля! Только-то!

Гневно поблескивающими глазами Элендей требовательно глядел на отца, словно надеялся, что тот сейчас воскреснет и все разъяснит. Затем Элендей рывком отодвинул кровать и стал с другой ее стороны, напротив Шеркея.

— Послушай, тэдэ![6] — рявкнул он. — А твои руки чисты? Протяни же их над покойным отцом. Скажи, не расходовал ли ты отцовских денег тайком от меня?

— Подумай, подумай, что ты говоришь… Зачем, зачем обижаешь в такой час? — ответил брат, вытягивая руки над кроватью. — Иль ты забыл, каков наш отец? Не то что к карману — к одежде своей близко не подпускал. Бери мою руку. Чиста она, чиста. Не то что к деньгам, к лотку мучному не подпускал он меня.

— Ладно. Верю. Не сердись. Будем жить с тобой, как братьям положено. На одном столе наша хлеб-соль. Надейся на меня. Элендей не подведет. Не такой он человек. Голову даю на отсечение.

— Иль не родные мы?.. — закивал головой Шеркей, и братья обменялись клятвенным рукопожатием.

Элендей подошел к столу, бережно собрал деньги. Послюнявил коричневые от табачного дыма кончики узловатых пальцев и еще раз внимательно пересчитал. Половину денег отдал Шеркею, свою долю затихал поглубже в карман.

Затем опять взял кисет и тщательно его вытряс. На столе выросла небольшая кучка медных и серебряных монет, среди них — заржавелый крючковатый гвоздик и маленький ключ. Мелочь Элендей разделил тоже поровну. «Мне-то почти одни медяки подсунул», — недовольно подумал Шеркей, сгребая со стола свою долю.

Ключ очень заинтересовал Элендея. Он долго вертел его в руках, глубокомысленно рассматривая со всех сторон: подходящего замка в доме не было. Правда, покойный отец никогда не проходил мимо самого пустякового предмета — поднимет и упрячет. «Окромя вши, все в дом тащи, в хозяйстве сгодится», — любил говаривать Сямака. И этот ключик, наверное, был найден им где-нибудь в дорожной пыли, но мало ли что… И Элендей крепко зажал его в кулаке.

— А ты себе гвоздик возьми на память о родителе, — заботливо предложил он брату.

— Какой, какой мне прок в нем? Да и потеряется сразу, — ответил тот.

— Кисет тогда бери. Всегда при тебе будет. Чуть что — глянешь и отца вспомнишь, — упорно настаивал Элендей, боясь, что брат попросит у него ключик, а сам тем временем запихивал в карман и ключ, и гвоздь.

Да, скудное наследство оставил старый Сямака своим сыновьям. Не того они ожидали. Но ничего не поделаешь, такова судьба…


Разная молва ходила в округе о роде Сямаки. Одни говорили, что он испокон веков был бедным, захудалым, едва концы с концами сводил. Другие же считали его не только зажиточным, но и очень богатым. По их мнению, Сямака был себе на уме и бедствовал только из-за своей жадности, которую словами и описать невозможно.

Эти люди любили рассказывать о том, как не то дед, не то прадед Сямаки караулил ночные дороги — занимался разбоем. Был он хитрым, удачливым. Не одна увесистая купеческая мошна перешла в его сдружившиеся с тяжелым кистенем руки, не один обоз с красным товаром угнали его лихие сподручные в дремучие, непроходимые чащобы.

Но сколько, как говорится, веревочке ни виться — конец будет. Изловили удальца, обули быстрые ноженьки в железные кованые сапожки, а руки в такие же голицы обрядили. Болтаться бы Сямакиному предку с выпученными глазами и высунутым языком на намыленной веревке, да ведь судьям тоже пить-есть надо. Отдал разбойник строгому начальству часть своего несметного богатства, откупился от неминучей смерти. Много денег и разного добра хранил он в тайниках.

Но что бы ни говорили в народе, каждому было ясно, что знаменитый караульный ночных дорог не велел внукам своим идти по его кровавым следам, а завещал добывать хлеб насущный праведным крестьянским трудом.

Семьдесят с лишним лет топтал землю Сямака. А много ли было за это время таких дней, когда тело его не ныло от усталости? По пальцам перечесть можно. То он в поле, то на огороде, то лес рубит за гроши, то возчиком наймется. Ни днем, ни ночью не знал покоя Сямака, не щадил себя в тяжелой работе, был расчетливым, бережливым, не имел привычки тешить измученную душу горьким зельем. Но, несмотря на это, только беды и напасти знали дорогу в его дом, а долгожданный достаток так ни разу и не пожаловал, даже мимоходом не заглянул.

И в будни, и в праздники ходил Сямака в домотканых штанах и длинной холщовой рубахе. Изо дня в день жевал хлеб с луком, хлебал яшку[7] из борщовника, смаковал картошку. Мясом даже детей не баловал.

Но в разговорах с односельчанами Сямака частенько многозначительно намекал, что, мол, не так он беден, как это кажется. Дескать, есть у него причины до поры до времени скрывать свое богатство. Вот настанет срок — тогда уж он развернется, покажет, как жить нужно. Если не он сам, то сыновья.

И вот уже нет хлопотливого старика. Так и не открыл он своей тайны.

А может, и не существовало ее вовсе? Наверное, хвастался Сямака, выдумывал всякие небылицы — себе в утеху, людям на зависть. Был он от рождения гордым, самолюбивым, трудно ему было примириться с тем, что не удалось выбиться из нужды и оставить в наследство детям крепкое хозяйство. Невыразимо тяжко бывает человеку, когда на склоне дней своих он вдруг поймет, что все его труды и старания пропали даром. И не у всякого хватит силы признать себя неудачником.

Родные Сямаки, видимо, поняли это, и никто на упрекнул многострадального старика. «Да будет земля тебе пухом», — сказали они от чистого сердца.

И только Элендей глядел на лежащего в гробу отца с обидой и укором.

1. ТИХОЕ УТРО

Того не насытила беда, кто ел черный хлеб.

Чувашская пословица
И будь вовек благословенен,
Хлеб ржаной, просоленный потом.
Митта Васлее
Сквозь тонкую пелену облаков просочился рассвет. Первым возвестил о нем звонкоголосый петух во дворе Хведера Шембера, что живет на Нагорной улице, рядом с мостом. И сразу же, как по команде, приветствуя новый день, торжественно запели петухи во всем Утламыше.

Воздух на редкость чист, прохладен и звонок. Приветливо смотрят на утреннюю улицу оконца домов. Слышится нетерпеливое мычание коров, хлопанье дверей.

Листья всласть умылись росой и, обсыхая под легким ветерком, хвастливо поблескивают глянцевой кожицей. Деревьев в селе много. Одни, словно часовые, вытянулись у домов, другие беззаботно раскинулись на огородах. В овраге, пересекающем Утламыш, высокой зеленой стеной стали могучие старые ветлы. Только посредине оврага они с неохотой чуть расступаются, давая место узенькому мосту с низенькими шаткими перилами.

На дне оврага темно даже в полдень. Чахнут там без солнца густые заросли молодых худосочных ветелок, осыпая раньше времени пожелтевшей листвой жирную, осклизлую землю. Тускло поблескивает чешуйчатыми струйками мелкая — воробью по колено — речушка. Весной она становится многоводной, шумит на весь Утламыш, как подгулявший мужик, безжалостно подгрызает рыхлые берега. Как сойдут полые воды, она сразу же успокаивается.

Поплутав по оврагу, речушка весело выбегает на зеленую поляну и вскоре впадает в более глубокую речку — Карлу. Широкая низменность, раскинувшаяся на полевой стороне, недалеко от устья называется Керегасьской. Местные жители приходят сюда задабривать жертвами зловредного Ереха[8]. Пойма в низких местах густо заросла мать-и-мачехой, возвышенности покрыты свиной травой. Берег невысокий, совершенно голый. В день сбора счастья[9] на его морщинистых склонах копошатся деревенские ребятишки, отыскивая в красноватой рассыпчатой глине старинные серебряные денежки — нухратки, фарфоровые черепки и другие занятные вещицы.

С удовольствием наведываются сюда козы и собаки, чтобы полакомиться остатками снеди, которой люди потчевали Ереха.

Тимрук с детства полюбил эти места: привольно, всегда можно разыскать какую-нибудь диковинку, найти увлекательное занятие. Сегодня ночью он пас лошадь в Глубоком овраге. Но, возвращаясь домой, не утерпел и заехал сюда. И до двора таким путем доберешься скорее. Спустишься в овраг, проедешь немного и сразу поднимешься прямо к дому, который стоит в конце переулка, почти у самого косогора. Тем более Тимрук сегодня спешит: отец велел пригнать лошадь пораньше. Собирается ехать на базар и обещал взять с собой сына.

Большая это радость для Тимрука — поехать на базар. Отец, конечно, ничего ему не купит, но наглазеться на всякую всячину можно вдоволь. Тимрук уже дважды был на базаре, и каждый раз поездка казалась ему сном, путешествием в сказочную страну. Долго еще после звенела в его ушах базарная разноголосица, а перед глазами мелькала пестрая круговерть.

Размышляя о предстоящем удовольствии, Тимрук медленно спускался по отлогому склону. Неожиданно поблизости послышалось злобное хриплое рычание. Тимрук огляделся и увидел двух серых, ростом с хорошего волка, собак. Одна — с короткой лоснящейся шерстью, с двумя круглыми пятнами на выпуклом тяжелом лбу, от чего она казалась четырехглазой. Тимрук сразу признал в ней собаку Элюки. Другая, с клочьями невылинявшей шерсти на поджарых боках, принадлежала, кажется, Велиту. Собаки яростно грызлись, перекатываясь по земле урчащим и взвизгивающим клубком.

Тимрук мгновенно забыл о долгожданной поездке на базар, теперь его волновало только одно: какая же победит? Он был большим любителем такого рода происшествий. Хлебом не корми, а дай посмотреть, как дерутся собаки, кошки, петухи, бодаются быки и бараны.

Устав, псы расцеплялись, расходились на несколько шагов. Жадно хватая воздух, они набирались сил и пожирали друг друга желтыми, с зеленоватым отливом глазами. После короткой передышки снова бросались в схватку.

Судя по всему, перевес был на стороне «четырехглазой»: и покрупнее она, и посытее. Неожиданно невылинявшая перешла в наступление. Изловчившись, она вцепилась противнице в ухо. Но собака Элюки тут же схватила ее за горло и, тяжело поднявшись на задних лапах, резко отшвырнула в сторону. Пронзительно завизжав, побежденная поджала хвост и без оглядки пустилась наутек.

«Четырехглазая» торопливо зализала изувеченное ухо, потом разыскала в траве большую кость.

«А, вот, оказывается, из-за чего вы дрались!» — подумал Тимрук.

— Молодчина! — крикнул он победительнице. — Так и делай всегда! Не то век вкусного ничего не съешь. Да, да, не съешь.

Пес перестал смаковать кость, подгреб ее под самую грудь, зарычал.

«Хорошо, что я поехал этой дорогой», — счастливо улыбнулся Тимрук и тронул коня.

— Ты где, где это застрял, застрял? А? — рассерженно спросил Шеркей въезжавшего во двор сына. У Шеркея привычка, особенно когда он волнуется, несколько раз повторять одни и те же слова.

— Смотрел, как собаки дрались! — радостно сообщил Тимрук, в глазах которого еще не погас огонек азарта. — Знаешь, аж глядеть страшно. Собака дяди Элюки разодрала Велитову!.. Потеха!

— Так прямо и разодрала?

— Не совсем чтобы… — замялся сын. — А шею ободрала.

— Тебе, тебе все потеха-распохеха! Запрягай лошадь. Я скоро выйду.

Громко хлопнув дверью, Шеркей вошел в избу. Сайдэ в это время доставала на подпола кислое молоко.

— Ты, что ли, тут все раскопал? — недовольно спросила она, протягивая мужу крынку.

— Где? В подполе? Что ты болтаешь?

— Ну да. Все шиворот-навыворот перевернул.

Шеркей побледнел от волнения. Он торопливо поставил крынку на стол, заглянул в подпол. В темноте ничего не было видно. Тогда он взял из-под печника лучинку, зажег ее, опустился на колени и вновь посмотрел вниз. Действительно, весь подпол перекопан.

— А картошка, картошка где? — вскрикнул Шеркей.

Перепугавшаяся Сайдэ быстро спустилась по лестнице. Картошка была последняя, только бы до нового урожая дотянуть.

— Тут она, цела! Землей ее засыпало! — послышалось через минуту из темноты.

Шеркей зажег вторую лучину и торопливо полез в подпол. Все было засыпано свежевырытой землей. Присмотревшись, Шеркей заметил следы босых ног. Но чьи они? Разве угадаешь? Ведь и Сайдэ топталась тут без обуви. Да и сам Шеркей разут.

— Придется перебирать картошку, — огорчилась жена.

— Да, да… Перебирать… — откликнулся Шеркей. — Но кто, кто мог натворить такое? И зачем? А вчера все в порядке было, все?

— Не знаю. Не лазила я сюда. У дяди весь день пробыла.

— Тогда не иначе как ребята напроказили. Хорьков, видать, искали… — задумчиво проговорил Шеркей и выбрался наверх.

Вслед за ним поднялась и жена.

— Позови, позови-ка сюда ребятишек. Я проучу их, чтобы не своевольничали.

Сайдэ разбудила сладко спящих Сэлиме и Ильяса, позвала со двора Тимрука, который уже успел запрячь лошадь.

Детвора сразу почувствовала недоброе: отцовская рука держала сплетенный из кудели пояс. Отец никогда не брался за него понапрасну, для острастки.

Шеркей наказывал детей редко, но делал это обстоятельно, прилежно, как и всякую другую работу. Но самое страшное было то, что он не велел плакать: мол, умеешь проказить — умей и ответ держать. Плаксам доставалось больше всего. А попробуй не зареви, если пояс жгучий, как огонь.

— Ну-ка, ну-ка, озорники вы этакие, — строго, но не повышая голоса, обратился Шеркей к детям, поудобнее устраиваясь на стуле с кожаной подушкой. — Кто из вас вчера был в подполе?

Дети молчали.

— Что, онемели, онемели сразу?

Сэлиме смущенно закашлялась и призналась:

— Я лазила вчера утром.

Но отец ожидал, что скажут другие. Сэлиме этого не сделает. Мальцу Ильясу это дело не под силу. А вот Тимрук… Своевольным растет. Чуть недогляди — сразу набедокурит.

— Так, значит, кроме Сэлиме, там никого не было? Кто же тогда взворошил все? Может, ты, Сэлиме?

— В подполе? — изумилась дочь.

— Говорю же — в подполе. Весь перепахали.

— Не знаю. Я картошку доставала. А рыть мне не к чему… Другие туда совсем не спускались.

— А Тухтар не приходил, когда я был в лесу?

— Нет, папа. С позавчерашнего дня не видно его. Мы все время неотлучно дома. Выходили только на огород, картошку пропалывать.

«Ну и штука… Прямо чудеса какие-то», — подумал Шеркей, поднимаясь со стула.

Он подпоясался, расправил складки на длинной, до колен, рубахе, поддернул штаны, которые и без того чуть прикрывали загорелые обветренные икры. Пригладив ладонями встопорщенные волосы, начал медленно расправлять усы. Чувствовалось, что Шеркей проделывает все это машинально. Мысли его были сосредоточены на загадочном происшествии. «Может быть, правда хорек завелся… Этак всех кур передушит… Или Тимрук напроказил, а признаться боится? Вот задача… С ума сойти можно. Да еще с картошкой придется возиться…»

Его размышления прервал Тимрук:

— Мы ведь на базар собирались! У меня все готово. Поедем, что ли?

— Нет. Другим разом как-нибудь, — раздраженно отмахнулся отец. — Иди распрягай. Потом картошку перебирать будешь. А тебе, тебе, дочка, сегодня на просяное поле идти. Слышишь, Сэлиме? Да позвать бы Тухтара надо… А, мать? Пусть травы для лошади накосит.

Встревоженный Шеркей зашагал из угла в угол. Он был так расстроен, что даже отказался от кислого молока. Ильяс побежал звать Тухтара.

2. НАДЕЖНЫЙ ПОДАРОК

Тухтар, сын Туймеда, одиноко жил в крохотном, перестроенном из старой бани домишке, который прилепился на макушке пригорка, что высился на самом краю деревни.

Соорудить жилище Тухтару помог Шеркей. Нехитрым делом было для него передвинуть баньку на новое место, залатать ее наспех, обомшить. Но все же при каждом удобном случае он напоминал об этом. Тухтар всякий раз смущался и почтительно благодарил: «Спасибо, Шеркей йысна[10]. Всю жизнь помнить буду». И он действительно не забывал своего благодетеля: пахал его поле, огород, косил сено, заготавливал дрова, ухаживал за скотиной — делал все, что велели, никогда не требуя за свой труд ни платы, ни благодарности.

Безрадостной была жизнь Тухтара. С малых лет рос он в чужих людях. Отец его умер в девяносто первом, голодном году. Тухтар не помнит его живым. Память сохранила только похороны. «Поплачь, поплачь, сынок, — надрывно просила плачущая мать. — Ведь без отца ты теперь остался». Но Тухтар так и не заплакал. Глядя на вздувшееся, синеватое лицо покойника, пятилетний ребенок не испытывал ни жалости, ни скорби. Страх заглушил все чувства.

А через год на деревню набросилась холера и унесла мать Тухтара. Как ее хоронили, сын не видел. Он тоже болел, лежал без сознания. Но смерть пощадила его. Судьбе было угодно, чтобы Тухтар сполна изведал горькую сиротскую долю.

Малыша приютил старый Тимма, пастух. Окрепнув, Тухтар стал помогать ему пасти стадо и быстро освоил всю эту премудрость. Старик очень привязался к смышленому, старательному, ласковому мальчику, заботился о нем, оберегал, как родного сына.

В свободные минуты, уютно устроившись на луговой травке, Тимма любил глубокомысленно поговорить о жизни. Смысл всех витиеватых и причудливых рассуждений деревенского мудреца сводился к тому, что нужно жить правдой. И Тухтар навсегда запомнил это. Своему воспитаннику старик уверенно предрекал счастливое будущее. Да! Но жить только правдой.

Через несколько лет старик умер, оставив в наследство Тухтару длинный, с резной рукоятью кнут. Тухтар до сих пор бережет его как самую дорогую вещь.

Желающих наняться в пастухи было много, и Тухтар остался без дела. Вот тогда-то и позаботился о нем Шеркей.

У сироты был надел земли на одну душу, но не было ни лошади, ни сохи. Шеркей сжалился над беднягой и предложил обрабатывать землю исполу. Тухтар с благодарностью согласился. Весь урожай Шеркей хранил у себя. Он даже хотел, чтобы Тухтар поселился у него в доме. Но сирота не пожелал тушить огонь в родительском очаге. Позднее он передумал и согласился перейти к Шеркею, надеясь, что так легче будет выбраться из все глубже засасывающей нужды. Но теперь уже Шеркей не желал этого. Он сообразил, что у Тухтара, кроме надела в поле, есть еще приусадебный огород. Какой же резон терять его — места в кладовых хватит и для двух урожаев. Гораздо выгоднее, если подопечный будет считаться самостоятельным хозяином. И Шеркей помог Тухтару на месте развалившегося родительского дома поставить избенку. С тех пор, по словам Шеркея, Тухтар крепко встал на ноги.

Быстро течет время. Уже двадцать лет исполнилось в этом году Тухтару. Но счастье, которое пророчил ему добрый Тимма, все еще не приходило. Люди говорят, что уже наступил новый век, а в жизни Тухтара все оставалось по-старому. По-прежнему гнул он спину на Шеркея, частенько приходилось помогать и его брату. Но работать у Элендея Тухтар не любил. Не нравился ему этот резкий в обращении человек. Чуть что — сразу рявкает, будто цепной пес.

Тухтару, который так мало видел ласки, был больше по сердцу Шеркей. Мягкий, обходительный, он никогда не приказывал, а только просил пособить по возможности, точно говорил не со своим батраком, а с добрым соседом. Шеркей не бранился даже тогда, когда Тухтар по каким-либо причинам не приходил на работу. Только спросит, слепка насупив брови: «А чем же ты занимался?»

Жил Шеркей ни богато, ни бедно, — как говорится, середка на половинку. В деревне его все уважали за степенность, трудолюбие, благонравие…

Сегодня, как обычно, Тухтар поднялся по старой пастушьей привычке с восходом солнца. К Шеркею идти не нужно, ничего не наказывал он накануне. Можно было бы и отдохнуть, но Тухтар не любил сидеть без дела. Всегда найдет какое-нибудь занятие: то кадку старую починит, то красивый алдыр[11] из березового корня вырежет — да такой, что все дивятся. Да мало ли что можно сделать, было бы только желание.

Сейчас Тухтар с увлечением мастерил гусли. Работа уже подходила к концу. Осталось только прикрепить крючки и натянуть на них струны. Но струн не было. Собирался принести их скрипач Едикан, но забыл о своем обещания. Напомнить Тухтар не осмелился.

Налюбовавшись гуслями, Тухтару вышел из избы и присел на скамейку у завалинки.

Одет Тухтар неказисто. Пестрая рубаха выцвела, побурела. Штаны коротки и узки, того и гляди расползутся по швам. На коленях большущие заплатки. Чтобы штаны носились подольше, предусмотрительный Шеркей велел жене заранее залатать их на этих местах. Заплаты порвались и топорщатся бахромой. И все же нетрудно было заметить, что Тухтар весьма хорош собой. Фигура статная, ловкая. Выразительно очерченное лицо очень украшают глаза — черные, такие, что и зрачки отличишь не сразу. Кроткие, с затаившейся в глубине печалью. Волосы густые, черные, как смоль.

Взгляд Тухтара устремлен вдаль. С пригорка, на котором стоит домик, видна вся деревня с окрестностями.

Утламыш лежал как на ладони. Деревня невелика, всего дворов двести. В ней три большие улицы: Нагорная, Средняя, Нижняя. Есть еще одна маленькая улочка-односторонка — Дальняя. На ней и живет Тухтар, но избушка его стоит на отшибе, в конце деревни. Вплотную к ней подходит огород самого богатого утламышца Каньдюка.

Живут в Утламыше некрещеные чуваши. Они очень гордятся, что не поддались церкви, к своим крещеным собратьям относятся пренебрежительно, свысока и никогда с ними не роднятся.

Если верить старикам, то утламышские избежали крещения только благодаря мудрости и находчивости основателя их рода Метрика бабая. Не пожелав отречься от древней веры, старик откупился от русского архиерея стадом овец. Было это очень давно, когда еще царствовал царь Иван Грозный.

А живется некрещеным нелегко. Власти на них посматривают косо, подозрительно, всячески притесняют, даже податями облагают в двойном размере.

Когда-то на месте Утламыша шумели дремучие, непроходимые леса, в которых было полным-полно медведей. Теперь леса синеют на севере. О дебрях напоминают только кряжистые полусгнившие пни, торчащие по берегам Юман-озера. Да в долине Сен Ыр, где приносят жертвы, сохранились еще заросли ивняка и бобовника. Когда Тухтар ходил в подпасках, в кустарник загоняли стадо, чтобы укрыть скотину от полуденного зноя. Тухтар очень любил рыскать по лужайкам в поисках шмелиных гнезд. Найдя круглые облепленные землей и сухими травинками соты, разламывал их на куски и с жадностью высасывал прозрачный, как слеза, мед. Вдоволь лакомился и сочными ягодами костяники, которой в тех местах уйма.

По ночам в Сен Ыре пасли лошадей. Люди разводили костры и, сидя вокруг огня, до утра по очереди рассказывали сказки и разные дивные истории о подвигах далеких предков. Золотятся на траве капельки росы, скачут огненные блики, улетают в черное таинственное небо стаи искр, невдалеке тихонько ржут кони…

Особенно много людей собиралось, когда у костра сидел известный на всю деревню балагур и острослов Шингель. Чего только от него не наслушаешься! То расскажет такое, что мурашки по спине бегают и сердце сжимается от страха, а то этакое завернет, что все от смеха по земле катаются, за животы держатся.

А если кто-нибудь засыпал, то провинившегося наказывали. Невесть где изловят ящерицу, положат в карман и зашьют. Нет ящерицы — жуков полон карман напихают. Или же возьмут за ноги и за руки и поволокут в какой-нибудь буерак, припевая: «Придет Кажан, потянет Кажан…» Находились такие любители поспать, что не просыпались и при этом. Утром, очнувшись, таращили глаза: «Где это я?»

На юг и на запад от Утламыша расстилаются поля. Бесчисленные разноцветные клочки напоминают безалаберно вытканный сурбан[12].

По соседству с деревней поблескивают, точно голубые глаза, озера Юман и Карас. Густыми ресницами трепещут вокруг них заросли высоких камышей. Старожилы считают воду озер целебной. Если, мол, слепец промоет ею глаза на восходе солнца, то в скором времени он прозреет. Но все это, видать, досужие выдумки. Много раз стройненькая, как козочка, Менюк приводила к озерам своего слепого брата Ильку, но так и не увидел он белого света. Наведывались и другие слабые зрением, но все без толку.

Вдали сквозь утреннюю дымку виднеются захудалые чувашские деревушки Коршанги, Шигали. Их домики жмутся к берегам Карлы. В стороне от них, на холме, раскинулся мижерский[13] аул…

Тухтар заметил Ильяса только тогда, когда мальчик подошел к нему совсем близко и сказал:

— Тухтар тэдэ, тебя папа зовет.

— А? Папа, говоришь? Сейчас?

— Сказал, чтобы сразу шел.

Тухтар вышел вместе с мальчиком на улицу. Дверь избушки осталась распахнутой. Кто польстится на старый глиняный горшок, в котором Тухтар варит себе немудреную пищу, на деревянное ведерко и миску с ложкой? А если и найдется такой, пусть берет на здоровье, — долго ли смастерить себе новые…

Шеркей ожидал на крыльце, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Поздоровавшись, он с притворным равнодушием спросил:

— Ты вчера дома, что ли, у себя был?

— Дома.

— Верно, что-нибудь делал?

— Да так, кое-что… За огородом забор поставил. Хочу еще яблонь посадить, ямки приготовил. Уже шесть штук вырыл.

— Загородил, значит… Это ты хорошо придумал. А то туда козы повадились. Я сам как-то выгонял. Растоптали бы картошечку нашу. Что деревья посадил — неплохо, неплохо. С яблочками будем. А к нам ты вчера не заглядывал?

— А что, работа была какая?

— Работа-то… — Шеркей запнулся, испытующе взглянул на Тухтара. — Хотел я, видишь, справиться, не был ли ты у нас. Подпол кто-то весь изрыл… Может, ты зачем туда лазил?

— Какой подпол? — недоуменно спросил батрак.

Шеркей подробно рассказал о случившемся.

— Нет, Шеркей йысна. Я прихожу только, когда велите. В подполе же вашем сроду не был. Честно говорю.

— Ну да что там, что там… Это я так просто, к слову пришлось. Дело не в том. В воскресенье собираюсь я на базар в Буинск, не откажи — накоси травки.

— Невелико дело. А с какого поля?

— Откуда хочешь. Сходи пешком, а вечером за травкой съездишь. Я думаю, не стоит два раза лошадку-то гонять. Иль как думаешь?

— Конечно, что ей силы зря тратить.

— Ну вот и хорошо.

— Куда ты его гонишь? Тухтар еще, верно, не завтракал, — послышался из избы голос Сайдэ.

Шеркей недовольно поморщился, но сделал вид, что ему хочется чихнуть.

Через минуту Сайдэ вынесла пестрый узелок, в котором были хлеб и сырник:

— Бери, бери. Кто же на пустой желудок работает…

— Ведь это кто как любит, — ввернул Шеркей.

Тухтар поблагодарил хозяйку, взял косу и, вскинув ее на плечо, быстро зашагал со двора.

По узенькой тропке он поднялся на бугор, где раскинули широкие крылья две ветряные мельницы, и вышел на большак, обсаженный с двух сторон белоствольными березами. Между деревьями с нежным шелестом колыхались волны колосящейся ржи. Кое-где из нее выглядывали веселые синеглазые васильки. Хорошо в этом году взошли яровые! Редко выдаются такие. Густые, ровные — глаз не отведешь. Овес уже такой рослый, что и меж не видать. Светло-голубая полба начала идти в трубку. Посеянные позднее вика и горох уже выкинули по седьмому-восьмому листку.

Где-то в синей вышине щедро рассыпали трели неугомонные жаворонки. Низко-низко, над самой землей, беспокойно кружились перепелки. Иногда они проносились перед самым лицом и обдавали его трепетным ветерком. «К дождю, наверно», — подумал Тухтар и прибавил шагу.

Впереди показался человек. Он быстро шел навстречу. Вскоре уже можно было разглядеть, что это мужчина. Высокий, плечистый. Рубаха белая, рукава закатаны по локоть. На голове картуз. Ноги до колен обмотаны белыми портянками. «Вроде эрзя какой-то вышагивает, — предположил Тухтар. — Они всегда так пеленаются».

Вот путник уже совсем близко. У него узкое бледное лицо с высоким выпуклым лбом. Под глазами темные круги. Короткие черные усы. Через левую руку перекинут городской пиджак. Ботинки красивые, дорогие. Вот так эрзя…

Подходя к Тухтару, мужчина приветливо улыбнулся:

— Добрый человек взялся за работу?

Говорил он по-чувашски свободно, чисто. Чувствовалось, что это его родной язык. Тухтар еще раз взглянул на лицо незнакомца, потом, посмотрев на его ноги, покосился на щегольской пиджак и оробел: кто же таков встречный, как его приветствовать?

— А не рановато ли еще выходить с косой? — поинтересовался тот.

— Да я так, для лошадки малость… — несмело пояснил Тухтар.

— В хозяйстве и это дело нужное, — согласился мужчина, внимательно приглядываясь к узелку в руке Тухтара.

Тухтар хотел было двинуться дальше, но прохожий задержал его.

— Послушай, молодой человек, — после некоторого колебания смущенно проговорил он. — Не найдется ли чего перекусить у тебя?

— Перекусить? Есть. Хлеб вот… — Тухтар положил косу и начал поспешно развязывать узелок.

Мужчина устало опустился на траву около молодой чечевицы.

— Отдохнем-ка немного. А? Садись рядом, коли тебе не к спеху.

Тухтар пристроился по соседству на корточках. На стареньком, выцветшем платке разложил незатейливую батрацкую снедь.

— Спасибо, добрый человек. Мне много не надо. Так только, червячка заморить, — сказал незнакомец. Но видно было, что человек этот сильно голоден.

— Ты и сырник бери. И вкусней, и сытней будет, — ободрил его Тухтар.

— Можно и сырника попробовать. Откровенно говоря, стосковался я по домашней пище. Уж ты извини меня, дорогой.

— Ешь, ешь на здоровье. А куда же ты путь держишь? Из каких краев к нам?

— Домой, браток, возвращаюсь. В Чепкасы. Палюком меня зовут. Сандоровым Палюком. Может, слышал? Утламышские должны меня знать.

Тухтар вздрогнул и чуть не вскочил с места.

— Сиди, сиди, — громко рассмеялся Палюк. — Нагнал я на тебя страху. Что, испугался острожника? Чуть наутек не пустился, как заяц. Иль похож я на злодея?

— Не так уж… — еле выдавил парень. Он с испугом и любопытством разглядывал того, кто назвался Палюком.

А Палюк тихо говорил:

— Не бойся. Такие люди, как я, не враги тебе. Не грабители мы, не убийцы, хотя и подметаем кандалами дороги российские. В позапрошлом году в третий раз меня упрятали в тюрьму. Отдохни, говорят, голубчик, хватит тебе бегать. Выделим тебе светелку отдельную, чтоб никто не беспокоил. Тихо, прохладно. Денег за квартиру не возьмем. Харч тоже наш. Живи только. Чем дольше, тем лучше. Так-то… А теперь вот домой возвращаюсь… Со вчерашнего дня макового зернышка во рту не было. Аж подташнивать стало…

От быстрой еды он подавился, закашлялся. Отдышавшись, пошарил в кармане, достал несколько монет:

— Бери. Это тебе за угощение. Еще раз спасибо.

Тухтар наотрез отказался от денег:

— Не нужны они мне, Палюк тэдэ. Ни копейки не возьму. Не обижай. А ты и мой кусок бери, не стесняйся. Мне не захочется, совсем недавно поел. Да и домой скоро вернусь.

Палюк от хлеба не отказался, но его огорчило, что Тухтар не взял денег.

— А чей же ты будешь? Кое-кого из утламышских я знавал раньше… Каньдюков, например…

Тухтар усмехнулся:

— Нет, наверно, в округе человека, какой не знал бы их. Если кто не видел, то слыхал.

— Нет, браток. Я с ними, к сожалению, не понаслышке знаком. С Нямасем весьма близко. Это он меня определил на царские хлеба. Заботливый, ничего не скажешь. Сколько лавок теперь у них?

— Одна вроде…

— Это в Утламыше. А в Буинске?

— Не знаю.

— Конечно, — согласился Палюк. — Откуда тебе все знать? Нямась там в позапрошлом году надругался над девушкой. Она в тот же день повесилась. На каторге бы мерзавца сгноить надо. Да вывернулся. С отцом ее сговорился как-то. Откупился, видать. Замяли дело… Так что Нямася я знаю… А ты все-таки чей будешь?

— Сын Туймеда я, Тухтаром зовут.

— Нет, Туймедов не знаю.

— Сирота я. В работниках живу у дяди Шеркея.

— Это у какого, у сына Сямаки? С братом его, с Элендеем, мы одногодки. Вместе солдатскую лямку тянули. Царю и отечеству верой и правдой служили. Да, царю… Хороший мужик… — Палюк улыбнулся. — Не царь, конечно, а Элендей… Постой-ка, а ты не тот малец, что ходил в подпасках у старого Тиммы?

— Ну да, — обрадованно подтвердил Тухтар, которомупочему-то стало очень приятно оттого, что Палюк знает его. — Погоди-ка, погоди… Ведь это вроде ты подарил мне шапку. Тогда, там… Помнишь, у озера Карас?

— Какую шапку?

— Ну, такую… с длинными ушами…

— Пеструю? Сибирскую малахайку? Линялую? Вот как… А я уже забыл про это.

— А я вот нет. Добро нельзя забывать. Так учил меня дедушка Тимма. — Голос Тухтара дрогнул. — Три зимы носил я твою шапку. И каждый раз, когда надевал, спасибо тебе говорил. Каждый раз вспоминал тебя, как родного человека.

— За это-то? — Палюк похлопал парня по плечу. — Не стоила шапка такой благодарности. Шел я тогда к кузнецу Капкаю по делу. Встретил Тимму. Поздняя осень была. Холод, сырость. Даже в костях мозжит. Гляжу, а ты без шапки. Головенка стриженая… Теперь вон какие кудри отрастил — и шапки не, надо. Хороши у тебя волосы. Не стригись наголо… Ну, а как же теперь поживаешь, Тухтар?

— Живу-то? Да как сказать…

— Понятно, Тухтар, без слов понятно. Живешь, как эта чечевица у дороги. Кто ни пойдет — всяк топчет. Так, что ли?

Палюк согнул колени и обхватил их длинными руками. Лицо его стало задумчивым, брови сомкнулись, бледный лоб перерезала глубокая складка. На скулах вздулись желваки. Немного помолчав, он вздохнул, заговорил:

— Так-то вот и живем мы все, родненький. Все счастья ожидаем. Вот, мол, явится, вот, мол, явится… И эдак пока гробовой крышкой не укроют. А разве его ждать нужно, счастье-то? Эх… Ну да ладно. Встретимся еще — поговорим. Гора с горой не сходятся…

Он поднялся. Встал и Тухтар.

— Ну, а чем же отблагодарить тебя? А? Оставил бы башмаки, да шагать еще восемь верст — ноги отобьешь. Э-э, постой-ка, дружок… — Взгляд Палюка остановился на пиджаке. — Отдам я тебе вот эту штуку. Мне ее мой хороший товарищ подарил. Да не пришлась одежда бродяге по костям: тесноват, потрескивают ниточки на швах. А тебе наверняка в самую пору.

Тухтар отрицательно покачал головой. Но Палюк не обратил на это внимания и накинул на плечи парня пиджак.

— Носи на здоровье. Ну-ка, надень его при мне. Посмотрю, каков ты будешь.

Тухтар не пошевелился. Тогда Палюк стал одевать его, как своенравного ребенка.

— Облачайся, облачайся… Поди, думаешь, арестантский… Не ходят в таких в тюрьмах, сынок…

Застегнув последнюю пуговицу, он отступил на несколько шагов. Лицо его просияло от удовольствия:

— Как на заказ сшили. У поставщика его императорского величества. Теперь, парень, любую невесту выбирай! Все твои. Не женат еще?

— Нет, — еле слышно пролепетал покрасневший от смущения Тухтар.

— Ну, у тебя все впереди. А пока — прощай. Да смотри, не проговорись, что встретил беглеца Палюка. Не видел ты меня и не слышал. Понял?

Палюк крепко пожал Тухтару руку, одобрительно хлопнул увесистой ладонью по спине и размашисто зашагал по большаку.

Тухтар был так ошеломлен происшедшим, что даже забыл поблагодарить и попрощаться. А когда он немного пришел в себя, Палюк был уже далеко.

Тухтар долго глядел ему вслед… И вовсе не похож он на арестанта, тем более на беглого. Ведь беглый — это пострашнее любого разбойника. А в этом человеке нет ничего страшного. Разве разбойники бывают добрыми? А он вон какой…

Палюк оглянулся. Заметив, что Тухтар еще не ушел, несколько раз махнул рукой. Тухтар долго махал ему вслед.

Фигура ушедшего с каждой минутой делалась все меньше и меньше. Вскоре она скрылась за мельницами, потом мелькнула белым пятнышком у самой деревни и, наконец, затерялась в зелени огородов.

Тухтар поднял косу и осторожно, словно пытаясь убедиться, что дело происходит не во сне, погладил полу пиджака. Сукно было ласковым, мягким. Ни у одного деревенского парня нет такого дорогого, красивого пиджака. Да что там парни — у самого Нямася хуже. Тухтар опять взглянул в сторону деревни. Но Палюк больше не появлялся. Только дорожная пыль еще хранила четкие следы.

Тухтар глубоко вздохнул, вскинул косу на плечо и свернул с дороги влево. На глаза ему попался безжалостно растоптанный кустик молодой чечевицы. Память сразу подсказала: «Так и живем мы все». Тухтар невольно несколько раз повторил эти слова. Но почему Палюк сказал: «мы»? Да еще добавил: «все»? Ведь он не безродный батрак. Как же понимать такое? Странно… Размышляя над этим, Тухтар вдруг ясно представил себе лицо Палюка, его улыбку, глубоко запавшие глаза, услышал грудной голос. Стало легко и радостно. Значит, есть люди, которые уважают бедняков.

Ластился к щекам теплый ветерок. Где-то вдохновенно заливалась веселая пичуга. Вовсю старались скрипачи-кузнечики. Хотелось тоже запеть. В глубине души рождался мотив, сплетался со словами. Тухтар улыбнулся и начал тихонечко напевать:

Касатка острокрылая,
В небесах паря,
Принесешь ли, милая,
Счастье для меня?
Безмятежную тишину летнего дня разорвал крик. Кричала женщина. Тухтар от неожиданности замер. Прислушался и что есть духу, не разбирая дороги, побежал в сторону долины…

3. ВСТРЕЧА С БЕДОЙ

Чувашские дети с малых лет приучаются к труду. Шестилетние уже присматривают за меньшими и остаются в доме за хозяев, когда взрослые во время жатвы уезжают в поле. Восьмилетний мальчуган берется за серп, учится плести лапти, а девочка такого возраста вяжет чулки. Пятнадцатилетний подросток делает в хозяйстве все, что необходимо. И нет большей радости для родителей, чем видеть, что их дети не боятся труда, растут прилежными, хозяйственными.

Сэлиме в этом году исполнилось восемнадцать лет. Она вполне могла заменить хозяйку дома. Дни ее до краев были заполнены хлопотами и заботами. За что бы ни принималась Сэлиме, все получалось у нее ладно. Была она ловкой, старательной, и чувствовалось, что работа доставляет ей удовольствие.

Сэлиме скромна и, как всякая девушка-чувашка, очень стеснительна. Чуть взгляни на нее попристальнее — и сразу же опустятся ресницы, а щеки покроются густым румянцем. Со старшими почтительна и никогда не вмешивается в их разговор. Слово родителей для нее закон.

Зимой девушка бывает у дальних родственников на посиделках, где усердно прядет кудель до тех пор, пока не заболят пальцы. Сэлиме любит водить хороводы. У нее хороший голос, и поет она красиво, но еще ни разу не была она запевалой: нет у Сэлиме желания выделиться среди подруг, показать себя перед людьми.

Еще с позапрошлого года многие парни всячески старались привлечь к себе внимание Сэлиме, но она относится к ним равнодушно и нисколько не гордится тем, что нравится.

Сверстниц это удивляло. «Иль никто не по душе тебе? — частенько спрашивали они. — Погляди, какие парни вокруг тебя увиваются». И не без ехидства предупреждали: «Смотри, довыбираешься, допривередничаешь — будешь старой девой».

Сэлиме ничего не отвечала, только улыбалась.

Благосклонно посматривали на дочь Шеркея самые строгие ценители девичьих достоинств — женщины, имеющие взрослых сыновей. Разве плохо привести в дом такую сноху: и красивая, и работящая, и уважительная — все при ней. По их мнению, девушка пошла в свою мать.

Окружающие считали Сэлиме подготовленной для самостоятельной жизни. Но только внешне выглядела она взрослой. Сэлиме еще смотрела на мир наивными, детскими глазами, и он казался ей уютным, как горница в родном доме. И не хотелось думать о том, что в жизни много горя и несправедливости. Свое будущее она представляла только счастливым. Все в таком возрасте считают, что счастье дается человеку вместе с жизнью…


После разговора с отцом Сэлиме торопливо позавтракала и сразу же отправилась в поле. В низинах еще клубился туман. В небе беззаботно резвились острокрылые ласточки. Где-то в прибрежной чащобе бойко куковала кукушка. «Сколько мне лет осталось жить?» — спросила у нее Сэлиме. В ответ послышалось столько звонких уверенных «ку-ку», что надоело считать. Девушка довольно улыбнулась.

Чтобы сократить дорогу, она пошла через луг. Он был густо покрыт цветами. Влажные лепестки ярко поблескивали на солнце, и казалось, что по лугу рассыпаны девичьи мониста.

Ох, до чего же хорошо идти ранним утром босиком по густой траве! Из-под ног во все стороны разлетаются росинки и опадают на землю жемчужной россыпью. Воздух свежий-свежий, словно родниковая вода, не надышишься! Сэлиме и не заметила, как дошла до своего поля. Вот он, знак ее рода: две маленькие межки, соединенные посредине невысокой насыпью.

Хотя просо было посеяно с запозданием, поднялось оно хорошо. Мохнатые нежные стебли уже начинали буреть, а кое-где пошли в трубку. Сорняков почти нет. Работы будет немного. Только вот скучновато одной.

Не теряя даром времени, Сэлиме подоткнула красный фартук и принялась за дело. Ее маленькие руки ловко выдергивали перепутанные плети вьюнов, ветвистые кустики васильков. Работа подвигалась быстро.

Пахло чем-то пряным, как будто чабрецом. Хорошо бы нарвать этой душистой травы и заварить чай. Но где она растет тут? Сэлиме подняла голову, осмотрелась. Чабрец, наверное, рос на склоне оврага, который подходил к самому полю. Да и трава там хороша. Обязательно надо сказать отцу, чтобы там накосил.

За оврагом раскинулось ржаное поле. Взглянув туда, девушка очень удивилась: там ходила скотина, кажется, два теленка. Кто же это пустил их на озимь? Сколько теперь потопчут… Полевой сторож, видать, здесь и не появляется. Похрапывает где-нибудь, пригревшись на солнышке. Сэлиме укоризненно покачала головой и вновь начала полоть. Надо постараться, чтобы ни одной травинки не осталось. Проса посеяли мало, но если хорошо ухаживать за ним, пшена будет вдоволь, на всю зиму хватит.

Все чаще стал попадаться пырей. Он сидит в земле крепко, корни все время обрываются. Оставить же их нельзя: сразу прорастут. Каверзная трава. То ли дело красноцветка: раз выдернул — и больше не покажется.

На лице Сэлиме засверкали капельки пота. Одеревенела поясница. Надо малость передохнуть. Сэлиме разогнула спину, подняла голову — и сразу же попятилась. Прямо на нее бежали два волка. Вот тебе и телята! Девушка в ужасе прикрыла лицо черными от налипшей земли руками, отчаянно закричала.

Крик остановил волков. Они воровато огляделись, принюхались: опасности не было — и звери спокойно двинулись к девушке.

Какой прок кричать в безлюдном поле! Сэлиме судорожно схватила комок земли, но он сразу же рассыпался; схватила второй — он тоже превратился в пыль. Не помня себя от ужаса, Сэлиме выдернула кустик с желтым цветочком на макушке и выставила его перед собой, словно он мог защитить ее от волков.

Хищники подошли вплотную. Сэлиме слышала их возбужденное дыхание. Влажно поблескивали желтоватые клыки.

Вот один волк покрупнее прижал острые уши и, жадно втягивая воздух, медленно потянулся мордой к Сэлиме. Но в этот миг послышалось громкое: «Орьях высс!»[14].

Девушка, точно подкошенная, упала на землю.

4. СПАСЕНИЕ

Увидев Тухтара, волки неохотно отбежали от девушки. Он ринулся на них, замахиваясь косой. Звери отпрыгнули в сторону и трусливо бросились наутек. Быстро перебежали овраг, нырнули в рожь.

Тухтар несколько раз погрозил им кулаком и склонился над девушкой.

— Это ты, Сэлиме? — изумился он.

Девушка не ответила. Ее побледневшие губы часто вздрагивали, правая щека дергалась, выбившиеся из-под платка перепутанные пряди темно-русых волос прилипли к влажному лбу. Глаза смотрели тускло, зрачки их были сильно расширены.

Сэлиме поднялась с помощью Тухтара с земли.

Он стал ласково уговаривать ее:

— Ну чего ты боишься, успокойся…

— А волки? Где они?

— Говорю же, не бойся. Прогнал я их. За тебя испугался, не побежал за ними. А то бы отведали моей косы. Ну чего, чего ты? Не придут они больше.

— Тухтар?.. Это ты, Тухтар? — Глаза Сэлиме прояснели.

— Ну, а кто же еще? Конечно, я. Иль не узнала?

— Ох, узнала… Теперь узнала… — Рука девушки доверчиво прикоснулась к его плечу. — Это всемогущий Пюлех послал тебя ко мне. Думала, умру от страха.

Она оправила фартук, платье, убрала со лба волосы, вытерла ладонью лицо.

— Ты себе лицо испачкала, — шутливо заметил Тухтар.

Она вспомнила про свои грязные руки и смущенно посмотрела на парня. Вдруг глаза ее стали удивленными.

— Ты что? — встревожился он и огляделся по сторонам.

— Постой, постой-ка… — ответила она, не отводя внимательного взгляда. — Что это на тебе? Пиджак?

— Разве плохой?

— Нет, очень хороший… Просто загляденье! — Она провела ладонью по рукаву. — Такие, наверно, только барские дети носят. А почему ты в таком? Чей он?

Тухтар улыбнулся.

— Как чей? Известное дело — коль на мне, значит, мой.

— Ой, ой, ой! Так я тебе и поверила. Такой вещи не найдешь и на буинском базаре. А если и отыщешь, то знаешь, сколько денег за него отвалить нужно? Чей же он? А? Скажешь мне?

— Ладно, ладно… В другой раз как-нибудь расскажу, — уклончиво пообещал Тухтар и стал расспрашивать о волках.

— Ой! И вспоминать жутко. Просто не верится, что все так хорошо обошлось. Но как ты здесь очутился? Иль ты знал, куда я пошла?

Тухтар объяснил, как все произошло.

— Неужели я кричала? — удивилась Сэлиме. — Ничегошеньки не помню. Нет, правда, хотела крикнуть, только голоса не было. Знаешь — как во сне. Вот так прополола просо!..

Услышав, зачем девушка приходила в поле, Тухтар с укором сказал:

— Кто же полет до празднования Синзе?

— Да я совсем и не полола. Так только, попробовала от нечего делать. Думаешь, меня на празднике окатят за это холодной водой? Но ты ведь не скажешь? Правда? Иль подведешь меня? А?

Сэлиме окончательно пришла в себя. Щеки порозовели, глаза смотрели весело.

— Не скажу, если ты мне поможешь накосить травы, — пообещал Тухтар.

— А ее можно косить? Ведь тоже грех, — сверкнула белоснежными зубами девушка.

— Да ведь для лошадки только, самую малость…

— Ну, коли не выдашь, тогда пойдем. Умоюсь заодно. Страшна я, наверно, сейчас? Как пугало огородное? Да? — Она притворно смутилась.

— Нет. Что ты! Ты очень… — Тухтар растерянно замялся, потупился, затеребил на пиджаке пуговицу.

— Что очень?

— Ну… Ну, очень чистая, говорю.

— А-а! — очень серьезно произнесла она. — Куда чище. Точно из печной трубы вылезла.

Стараясь не помять проса, они медленно двинулись к оврагу. Сэлиме опустила голову, задумалась. Когда начали спускаться по склону, она сказала:

— Давай понесу косу.

— Да я не устал. Подумаешь, тяжесть.

Сэлиме не стала настаивать и снова погрузилась в раздумье.

Немного погодя, он снова услышал ее тихий-тихий голос, как будто она говорила сама с собой:

— Знаешь, Тухтар… Тебя, видно, сама судьба посылает ко мне на помощь в трудную минуту. Второй раз ведь ты спасаешь меня от смерти.

— А ты считать не разучилась? Когда же еще был такой случай?

— Не притворяйся, что забыл. Не ты ли вытащил меня из колодца, когда я была маленькой? Еле откачали тогда.

— Эка вспомнила! Я уже давно позабыл об этом.

— А я вот не забыла… — Девушка вскинула голову и, глядя Тухтару прямо в глаза, спросила: — А коли еще раз попаду в беду, спасешь? А?

На губах ее играла лукавая улыбка, но глаза были серьезными.

— Пусть лучше никогда не будет этого. Не хочу я, чтобы ты попадала в беду.

— Разве тебе меня жалко?

— Еще бы, — Тухтар опустил голову.

— Спасибо, Тухтар, — Сэлиме приостановилась и, немного подумав, добавила: — Я тоже жалею тебя. Знаешь… как родного. Иногда мне кажется, что ты мне брат. Сама не знаю почему. Кажется — и все.

Он с недоверием и надеждой взглянул ей в лицо:

— А ты… вправду это? Не шутишь?

Его смущала улыбка.

Сэлиме погасила ее и, не переводя дыхания, твердо произнесла:

— И луной и солнцем клянусь… А еще хочется мне преподнести тебе подарок. Чтобы ты помнил меня… Всегда, всегда…

Она печально вздохнула и пошла впереди Тухтара. На платке, словно ягодка, краснела божья коровка. Тухтар хотел смахнуть ее, но не осмелился.

Запахло сырой землей. На дне оврага весело поблескивал родничок. Прозрачные игривые струйки настойчиво пробивались между камешками-голышами и убегали в густые заросли осоки.

Сэлиме подбежала к источнику, наклонилась над ним и тут же испуганно отпрянула.

— Ой! Здесь что-то трехглазое. Не то зверь какой, не то урод, вроде Урнашки.

Тухтар посмотрел в воду, весело рассмеялся.

— Это тень от цветка! Правду говорят: пуганая ворона куста боится. Иди сюда. Вода здесь очень хорошая — не оторвешься!

Он отогнал жуков-плавунов, ловко, точно ковшиком, зачерпнул плотно сложенными ладонями холодной, как лед, водицы и начал медленно пить, смакуя каждый глоток.

С ивовой ветки с любопытством поглядывала желтенькая с пестрым хвостиком птичка. Тухтар плеснул на нее водой. Птаха перелетела на другой сук и опять уставилась на парня круглыми и золотистыми, словно просяные зерна, глазками.

Сэлиме присела рядом на корточки, но пить так и не осмелилась. Отойдя в сторонку, она начала умываться.

— Идем же косить! — послышался вскоре ее задорный голос. — Я готова!

По лицу Сэлиме сбегали струйки воды, в густых, четко очерченных бровях поблескивали серебристые капли. Не захотела она вытереться фартуком: некрасиво будет в мокром.

…Тухтар косил размашисто, забирал широко, но движения его тела были такими непринужденными и легкими, что со стороны казалось, будто он не работает, а забавляется. Нравится парню слушать, как посвистывает коса, — вот он и помахивает ею.

— Ох, здорово! Ох, здорово! — восторженно шептала Сэлиме при каждом взмахе.

Она и сама косила неплохо, не всякая сверстница могла потягаться с нею в этом деле, но, беря у Тухтара косу, девушка заволновалась: не хотелось ей показаться перед ним неловкой, неумелой.

— Хватит, пожалуй. Воз уже есть, — сказала она, закончив свою полосу, и вытерла оборкой фартука разгоряченное потное лицо.

— Умаялась? — заботливо спросил подошедший Тухтар. — Оставим до следующего раза. Придешь еще со мной? Волков не побоишься?

— С тобой мне ничего не страшно, — ласково взглянула она в его глаза.

— А может, ты просто так, для забавы говоришь?

Девушка отрицательно покачала головой.

Некоторое время они молча стояли друг против друга. Сэлиме, потупившись, перебирала пальцами кончики платка, Тухтар внимательно разглядывал на ладони крохотную царапину.

— Тухтар! А кто же за нас траву сгребать будет? — спросила девушка и тихонько рассмеялась… — Ну-ка, давай приниматься за дело. Этак мы до самого вечера не управимся.

Трава слегка пахла медом и парным молоком. Возиться с ней было очень приятно. Работа подвигалась быстро.

Домой возвращались по узенькой межевой стежке. Шли медленно, молчали.

Сэлиме задумчиво покусывала травинку. Сколько парней в деревне, но ни к одному не лежит душа. Только к Тухтару. Почему так? Особенный он какой-то, не похожий на всех. Другие парни только «гы-гы» да «гы-гы», руки в боки, грудь колесом, нос к небесам — вот, мол, мы какие, любуйся. Выбирай, не зевай, не упускай своего счастья. Откажешься — жалеть будешь. Мы себе цену знаем. А ей смотреть на таких противно.

Тухтар совсем другой. Ласковый, заботливый, скромный. А на нее всегда смотрит, как ребенок на какую-нибудь красивую диковинку. Кажется, что если бы можно было, то взял бы Сэлиме бережно-бережно в руки и спрятал за пазуху, к самому сердцу.

Такой никогда не обидит, беречь будет всю жизнь, жалеть, ни одного грубого слова не скажет. Давеча увидел, что она устала, — сразу забеспокоился, опечалился. Ругал себя за то, что дал ей косу. А вот отец только и ворчит на мать: «Бездельничаешь, бездельничаешь». Еле на ногах она порой держится, а он знай свое: «Дела не вижу». Да и другие женщины от мужей доброго слова не слышат, только попреки да оскорбления. А иные и с синяками иногда ходят.

Нет, Тухтар не такой, как все, не такой. Посмотрит — и сразу на душе весело становится, как в солнечный весенний день. И Сэлиме будет его беречь. Будет ласковой-ласковой.

«Тю-лю-лю! Лю-лю!» — звонко защебетала какая-то птица.

«А ты откуда все знаешь? — улыбнулась Сэлиме. — А коль проведала, так помалкивай, не будь сплетницей».

Птаха не унималась.

«Ну и болтай себе на здоровье! Не боюсь!»

Задумчиво шелестела трава. Ласково льнули к ногам ромашки, осыпая икры золотистой пыльцой. На розовых цветах клевера покачивались бархатистые важные шмели. Весело порхали разноцветные мотыльки.

— Тухтар, а почему ты никогда не бываешь на хороводе? — неожиданно спросила Сэлиме.

Парень смутился и ничего не ответил…

С детских лет Тухтар чувствовал себя чужим среди людей. Ему казалось, что каждый хочет его обидеть. Так уж лучше быть подальше ото всех. А песни Тухтар очень любит. По вечерам, усевшись на скамейке у своего домика, с наслаждением слушает, как поют девушки и парни, тихонько вторит им. Когда молодежь проходит по его улице, он сразу же прячется в избу.

Как-то живущий по соседству Михук пригласил его вместе пойти на хоровод. Тухтар сперва согласился, но вечером переменил свое решение. Рядом с нарядным Михуком он выглядел огородным пугалом. Михук ушел, а Тухтар едва смог сдержать слезы…

— Что же ты молчишь, Тухтар?

— Я стесняюсь, — неохотно проговорил он глухим голосом.

— А чего стесняешься? Ведь все там бывают.

— То все, а то я… — Голос его стал еще глуше, задрожал. — Кому я нужен такой?..

— Мне. Вот кому. Приходи сегодня обязательно. Слышишь?

— Видно будет… Подумаю…

— И думать нечего. Волков не боишься, а хоровода испугался. К тому же теперь у тебя такой пиджак есть. Да, а когда же ты мне расскажешь, откуда ты взял его?

Тухтар окончательно растерялся. Вспомнил наказ Палюка: «Смотри не проговорись. Не слыхал и не видал». Разве можно подвести такого человека — дорогого пиджака не пожалел он для Тухтара. Но и Сэлиме обманывать нехорошо. Никто не относится к нему, как она. Сказала, что ей словно брат. И поклялась даже солнцем и луной. «Нет, такая девушка не выдаст», — решил Тухтар и подробно рассказал Сэлиме о встрече с беглым острожником.

— Да, он, наверно, неплохой человек, — задумчиво сказала Сэлиме, выслушав необыкновенную историю, и успокоила: — На меня надейся. Слова никому не пророню.

5. ВЫСОКОЕ ПРИГЛАШЕНИЕ

Вряд ли найдешь в Утламыше человека хлопотливее, чем Шеркей. С утра до вечера он чем-нибудь занят. Если нет стоящего дела, то хоть веревочку из кудели совьет. А как же можно жить иначе: ведь богатство собирается по крупицам — без гроша рубля не бывает, без зернышка закром полным не назовешь.

Если бы Шеркею запретили работать, это для него было бы самым тяжким наказанием — наверняка заболел бы и умер. «Двужильный, — говорили о нем в деревне. — Точный Сямака».

Каждый вечер, перед тем как заснуть, Шеркей старательно припоминал все, что сделал за день. Ворочался, раздраженно скреб затылок, подмышки, упрекал себя, шпынял: «Мало, мало. Даром, даром день пропал».

Пытаясь успокоиться, начинал пересчитывать все дела по пальцам: может, пропустил какое? Но итог оставался прежним.

Прикидывал, что сделано домашними, — опять неутешительная картина. «А чем, интересно, занималась Сайдэ, когда я уходил к соседям?» Толкал локтем в бок давно уснувшую жену, спрашивал. Та, не открывая глаз, сонным голосом путано объясняла, потом заботливо говорила:

— Спи, спи. Отдохни получше. Умаялся ведь.

— Вам бы все спать да спать, — недовольно фыркал муж и, отвернувшись к стенке, начинал сосредоточенно обдумывать, что нужно сделать завтра.

Но как ни старался Шеркей, богатство не шло ему в руки. Очень неудачливо складывались дела. Куда ни кинь — везде клин. Растил телку — околела. Пришлось продать свою дряхлую, почти беззубую корову, добавить деньжонок и купить молодую. А какая выгода от этого? Новая корова взяла, как назло, и осталась яловой. Из шести овец только две приносят ягнят. Остальные из года в год не дают приплода. Точно заколдовали их.

Дом обветшал. Скоро жить нельзя будет. А как поставить новый? Правда, Шеркей припас немного хлеба на продажу. Но вырученных денег все равно будет для такого дела мало. Вот если бы добавить зерна из урожая нынешнего года, то тогда, пожалуй, можно построиться. Но кто знает, что принесет жатва.

Скоро, конечно, будет полегче. Тимрук почти взрослый, еще немножко — и настоящим работником станет. Ильяс тоже подрастает.

От Сэлиме помощи ждать нечего. Сегодня она в родительском доме, а завтра ее нет. Иногда Шеркей подумывает, что хорошо было бы выдать дочь за богатого, но мысли эти он считает несерьезными. Не слыхать от людей, чтобы кто-нибудь разбогател за счет зятя. Но зато есть пословица: «Богач, выдавший семь дочерей, становится нищим». Слава богу, у Шеркея осталась в живых всего одна дочь…

Когда Сэлиме и Тухтар пришли домой, Шеркей подправлял телегу. Девушка сразу подбежала к нему и начала взволнованно рассказывать о своем приключении, на все лады расхваливая Тухтара. Из избы вышли Сайдэ с Ильясом. Мать заахала, прослезилась, стала благодарить парня. Ильяс смотрел на него с восхищением и завистью, будто на сказочного богатыря.

Шеркей к рассказу дочери отнесся равнодушно. Спас так спас. Да и волки в эту пору сытые, на людей не бросятся. Шеркея интересовало другое.

— А что это, что это у тебя, Тухтар, через руку перекинуто? Кажись, пиджак? Иль чудится мне? — спросил он, подавшись всем телом вперед, к батраку.

— Пиджак.

— А-та-та-та… Ведь правда, правда, пиджак. Не ошибся, не ошибся я… А пошел-то ты в рубашке. В рубашке ведь? Ну вот, опять я не ошибся. Откуда же он взялся?

Шеркей подошел вплотную, взял пиджак в руки, стал рассматривать его со всех сторон, то поглаживая и щупая сукно, то шелковую подкладку. Подышал на пуговицу, протер ее, пощелкал по ней ногтем, удовлетворенно хмыкнул.

— Ай какой гладенький да красивенький! Англицкий, верное слово, англицкий, — тихонько приговаривал он, вспомнив, что некогда видел такой пиджак в Симбирске, на каком-то очень важном и представительном барине. — Ну, а где же, где же ты взял его?

— Да нашел…

Хозяин вытаращил глаза, всплеснул руками, заприседал, осклабился:

— Нашел! Вот счастье-то, вот счастье-то! Видать, с неба, с неба стали падать такие штуки. — Шеркей огляделся, словно тоже хотел найти пиджак.

— Не с неба. Шел по Алатырской дороге, гляжу: лежит…

— Лежит, лежит, — как эхо, откликнулся Шеркей. — А ведь такие вещи не лежат на дороге.

— Ну да. А перед этим телега проехала. Возчика было не видать. Верно, спал он. Вот и уронил. Я кричал, да уже далеко отъехал он, не услышал.

— Не знаю, как это порядочный человек может потерять такую вещь. Пьяный если только…

— Ну, конечно, пьяный, — подтвердила эту догадку Сэлиме, пытаясь помочь Тухтару.

Отец молча взглянул на нее, сердито подвигал усами. В глазах его были недовольство и удивление: никогда еще не вмешивалась дочь в разговоры старших, пока ее не спрашивали.

Девушка вместе с матерью и братишкой ушла в избу.

Шеркей похлопал Тухтара по плечу:

— Ты малый честный, честный. За это и люблю я тебя, люблю. Ничего никогда не таишь от меня. Другой нашел и припрятал бы. А ты принес. Это хорошо… Но куда же запропастился этот шатун Тимрук? Ведь примерить пиджачок надо.

Тухтар побледнел, губы его обиженно задрожали. «Почему я не пошел сразу домой? — упрекнул он себя. — Вот тебе и подарок».

Шеркей еще раз оглядел пиджак, тщательно обшарил все карманы, даже вывернул их. Приласкал ладонью сукно, попробовал, прочно ли пришиты пуговицы, вешалка. Все было в порядке. Прищелкнув от удовольствия языком, он медленно заговорил тягучим медовым голосом.

— Да, Тухтарушка, да… Ведь если сказать по правде, то эта одежка для нас с тобой не подходит. Мы в ней, браток, словно цыплята в индюшиных перьях. Хе-хе-хе. Да и одно мученье с ней. Руки и то не поднимешь. Рукавчики узенькие, гляди-ка какие. А ведь маленькую вещь не сделаешь большой, не расширишь. Нам нужно что попроще, посвободней, потеплей да попрочней. Да и нехорошо, право, хе-хе-хе, нехорошо получается: пиджак-то и прореху у штанов не прикрывает. Хе-хе-хе.. А ты уж взрослый, — Шеркей игриво подмигнул, — жениться пора, а прореха-то на виду. Засмеют, засмеют девки. Вот я уж тебе сделаю осенью ватный. Теплый — и печки не надо. И длинный, длинный, как положено, чтобы прореха не сверкала… Хе-хе-хе…

Зная стеснительность Тухтара, Шеркей особенно упорно напирал на последнее обстоятельство. Наконец, он закончил свои разглагольствования и вопросительно поглядел на батрака.

— Нет, Шеркей йысна, — тихо, но твердо сказал Тухтар, решительно забирая пиджак из рук Шеркея. — Ты сам не раз говорил, что находку нельзя отдавать другому человеку.

— Нельзя, нельзя, — захлебнулся словами Шеркей. — Но только чужому. А разве Тимрук тебе чужой? Он мой сын, и ты мне тоже… не чужой. — Он хотел сказать «сын», но не осмелился.

— Спасибо, дядя Шеркей, спасибо. Но я тоже хочу надеть хорошую вещь. Хоть раз в жизни… хоть разочек.

Тухтар порывисто прижал пиджак к груди.

— Так! — с угрозой произнес хозяин. — Понятно, понятно… А я-то считал тебя своим человеком. Кормил, одевал, заботился, как о родном. Значит, рубишь сук, на каком сидишь?

— Я никогда не ел даром твоего хлеба, Шеркей йысна. Или не работал я на тебя? А? Все делал, никогда не отказывался, не перечил ни в чем.

Шеркей вздыбился, как остановленный на всем скаку конь. Хотел что-то сказать, но не смог: поперхнулся, захрипел, закашлялся. Ему никогда и в голову не приходило, что Тухтар может сказать такое, всегда он был ниже травы, тише воды — и вдруг… Не иначе это Элендей воду мутит, подзуживает. Ну, конечно, в последнее время Тухтар стал больше работать у него. В прошлом году косил сено, нынешней весной пахал, боронил, сеял. Да и Элендей как-то заводил разговор, чтобы парень перешел жить к нему. Шеркей еще сказал тогда: «Значит, я крошу, а ты, братец, подъедаешь?» Вот народ пошел, никому доверять нельзя, даже брату родному.

Если же Тухтар уйдет, то прощай тогда и надел в поле, и огород, и участок луга — всем завладеет Элендей. Нет, не выйдет. Придется приласкать заартачившегося Тухтара: сухая ложка рот дерет.

— Ну вот уж и обиделся, — залебезил Шеркей, стараясь прогнать с лица недовольство. — Ведь я купить хотел пиджачок-то. Да… А ты бог знает что подумал. Хе-хе-хе… Недогадлив, недогадлив ты, браток… А коль не желаешь продавать, то воля твоя.

— Не хочу, — жестко подтвердил Тухтар.

— Носи на здоровье, носи. А Тимрука, я знаю, ты не обидишь. Тоже при случае дашь надеть. На гулянку когда там… Дело-то молодое. Да он и пониже тебя. Пиджак-то все, что надобно, прикроет. А ты подумай, подумай об этом. Не позорься перед девками…

— Ладно, Тимруку буду давать. Мне не жалко, — поспешно согласился Тухтар, обрадовавшись, что смог отстоять подарок Палюка.

В эту минуту у ворот появился высокий, неказисто сложенный человек. Смуглое, точно копченое, лицо безжалостно изъедено оспой. Большие, выпученные мутно-серые глаза расставлены так неестественно широко, что кажется, будто они смотрят в разные стороны. Рот полуоткрыт, над мясистой, безобразно вывернутой нижней губой топорщатся редкие кривые зубы.

«Идол, настоящий идол. Откуда только взяли такого?» — подумал Шеркей. Так думал каждый, кто смотрел на этого человека.

Это был Урнашка, подручный Каньдюков. Днем он помогал Нямасю в лавке, ночью сторожил ее. Настоящее имя Урнашки — Хведюк, но и стар, и млад звали его по кличке, и он нисколько не обижался.

Лет пять уже живет Урнашка в Утламыше, но никто толком не знает, откуда его привезли, чем занимался он раньше.

В деревне Урнашку не любили и несколько побаивались. Урод имел пристрастие к разным пакостным проделкам. Бывали случаи, что он бросал в колодцы кошек и собак. Один колодец так осквернил, что им не пользуются и до сих пор.

Однажды ночью кто-то перевернул в огородах все ульи, выбросил из них соты и растоптал. Вскоре выяснилось, что это натворил Урнашка. И с целью: у Нямася никто не покупал отсыревший сахар; когда же люди остались без меда, им волей-неволей пришлось брать порченый сахар.

Наказать бы надо хорошенько зловредного урода, но не осмелились. Попробуй-ка решись на такое дело, если Каньдюки в своем помощнике души не чают, горой стоят за него.

Правда, старики попробовали добром вразумить Урнашку, но он только скалил зубы, вращал глазищами и нахально гыкал, брызгая слюной.

Урнашка не стал заходить на двор. Облокотившись на жердину, безобразно осклабился, поманил хозяина дома длинным крючковатым пальцем.

Шеркей неторопливо подошел, поздоровался.

— Шеркей биче[15], пойдем к нам.

— Зачем, зачем это?

— Тебя дед Каньдюк зовет.

— Для чего же? — Шеркей заволновался.

— Этого я не знаю.

— Говоришь, сам Каньдюк?

— Сказал же, сам.

— Старый, значит?

— Ты оглох, что ли? Видать, пыли в уши надуло.

— А как же, как же он сказал? — не унимался опешивший Шеркей.

— А так вот и сказал: поди-ка, говорит, Урнашка, позови многоуважаемого Шеркея, очень мне хочется повидать этого славного человека, соскучился я по нем.

— Куда же идти? В лавочку?

— Да нет, прямо домой. К нему гость приехал. Тебя тоже пригласили.

— А кто же приехал, приехал?

— Из волости, начальник. Так ты побыстрей.

— Я разом, разом. А ты зайди в избу, обожди, пока я соберусь.

Урнашка пренебрежительно отказался от приглашения.

Шеркей вбежал в дом, начал торопливо переодеваться. Надел черные шаровары, светло-синюю рубаху, поплевав на ладони, пригладил непослушные волосы, надвинул на них валянную из шерсти узкополую шляпу.

— Что это ты всполошился? — поинтересовалась жена. — Вырядился, словно на свадьбу собираешься.

Шеркей, как гусак, вытянул шею, многозначительно вздернул к потолку палец, таинственно зашептал:

— Каньдюк, понимаешь, сам старый Каньдюк меня в гости пригласил!

Сайдэ хотела расспросить обо всем поподробнее, но муж досадливо отмахнулся и выскочил из избы.

«Рехнулся, право дело, рехнулся», — думала Сайдэ, глядя, как он чуть не вприпрыжку бежит к воротам.

6. ПИР У КАНЬДЮКА

Шагая рядом с Урнашкой по Средней улице к центру деревни, Шеркей ломал голову, зачем же его пригласил Каньдюк. Догадка сменяла догадку. Шеркей от волнения то и дело поправлял черный с бахромой поясок, ерошил на затылке космы, передвигая с места на место неказистую шляпчонку. Шуточное ли дело — быть приглашенным в гости к такому человеку!

Каньдюк известен на много-много верст вокруг. Весной, как только подсохнут дороги, на базаре в Буинске появлялись всадники с длинными палками, на концах которых болтались варежки. Эти люди — посланцы Каньдюка. Подняв палки повыше, они, не жалея глоток, оповещали купцов, что в Утламыше есть продажный хлеб. Только недавно торговцы из Шаймурзина и Буинска купили у Каньдюков по пятьдесят возов зерна.

Своей земли у Каньдюков мало, всего на три души, но он арендует поля у какерлинских мижеров, скупает наделы у обедневших хорноварских и чурноварских мужиков.

А коров, овец у него!.. У Шеркея в доме столько тараканов не наберешь. Почти на каждой лесной опушке встретишь стадо, принадлежащее Каньдюку. Раздобревшую на вольных кормах скотину загоняют в деревню поздней черной осенью.

Лошадей у Каньдюка восемь. Все, как одна, породистые, гладенькие, блестящие. Особенно хорош вороной жеребец, который всегда приходит первым на скачках. Не конь — огонь, только в сказках бывают такие.

У Каньдюка два сына. Старший, вдовец Нямась, которому уже перевалило за тридцать, торгует в лавке, младший — Лискав — учится в Казани. Две дочери ожидают выгодных женихов.

Шеркей шел, точно во сне. Завидев издали дом Каньдюка, он замедлил шаги.

— Ты что еле плетешься? — спросил Урнашка.

— Значит, значит, и начальство там?

— Ага, на тройке прикатили. Тарантас на пружинах, блестит весь…

— Та-та-та! — Шеркей вытер вспотевшее лицо…

Дом у Каньдюка огромный, составленный из трех изб. С одной стороны сделал пристройку Нямась. Женившись, он захотел жить отдельной семьей. Но недолго пришлось ему наслаждаться семейными радостями — через год жену схоронили.

Вскоре Каньдюк расширил свое жилище и в другую сторону. Бедняк сосед, спасаясь от нужды, задумал ехать искать счастья в Сибирь и за бесценок продал свою усадьбу. Каньдюк снес нашпигованную тараканами избу соседа и поставил на ее месте впритык к своим хоромам новую, красивую, щедро украшенную резьбой.

Дом горделиво поглядывает на улицу высокими светлыми окнами. Они сделаны на городской манер — створки открываются.

На улицу выходят два высоких крыльца. Ступени широкие, чистые — хоть языком лижи. На дверях ярко сияют большие медные ручки. Их каждый день старательно натирают мелом.

— Куда же входить? — робко прошептал Шеркей.

— Куда впустят.

— Наверно, вот в эту калиточку?

— Нет, это для работников, — пренебрежительно ухмыльнулся Урнашка. По тону его можно было понять, что себя он работником не считает.

— Бисмилле![16] И на что столько дверей нужно! Запутаешься.

Шеркей с Урнашкой уже подходили к середине дома, когда в одном из окон появилось курносое лицо Каньдюка, Он молча ткнул пальцем, показывая, куда входить, и сразу же скрылся за красиво расшитой занавеской.

Шеркей не понял этого жеста и неуклюже затоптался на месте. Но тут распахнулась дверь парадного крыльца. Из нее важно выплыл Нямась.

— Шеркей тэдэ! Что же это ты мимо прошел? Иль знаться с нами не желаешь? Вернись, друзей мы вот с этого крыльца пускаем.

Голос у Нямася был с довольно сильной гундосинкой и хрипотцой.

— Да разве узнаешь, разве узнаешь… Вон ведь какой домина! Как в городе, как в городе!

Расправив складки рубахи и поддернув шаровары, Шеркей неуверенно двинулся к крыльцу.

— Иди же, иди же, дорогой наш гость, — подбадривал Нямась. — Кого же, как не тебя, пускать через парадный вход!

— Не много ли чести такому, как я… — пролепетал Шеркей. Он поглядывал то на свои растоптанные лапти, то на свежевымытые, поблескивающие охрой ступени. Наконец решился — шагнул, но сразу же споткнулся на правую ногу. «Ох, к беде!» — И Шеркей затоптался на месте, стараясь споткнуться и на левую, что, по его мнению, сулило удачу. Зацепиться левой ногой нужно дважды. Первый раз для того, чтобы обезвредить спотыкание на правую ногу, второй — ради будущего счастья. Но все старания оказались безуспешными. Шеркей вспомнил, что не один он, что его ждут, и отказался от своих попыток.

Наблюдавший за его ухищрениями Нямась едва сдерживал смех и, чтобы спрятать улыбку, покручивал тоненькие усы. Он, как всегда, был в ярко-красной рубахе. Ворот расстегнут, видна грудь, густо заросшая кудрявыми черными волосами — хоть ножницами стриги. Пояса Нямась не носит — так меньше заметен жирный живот. Лицо большое, круглое и почти такого же цвета, как рубаха. Кажется, надави на щеку пальцем — и сразу брызнет кровь. Нос с горбинкой, точно у беркута. На приплюснутом лбу блестят крупные капли пота. Нямась никогда не стирает их, считая, что они придают лицу особую значительность и важность. На темени, в гуще жестких черных волос, — широкий зазубренный шрам. Нямась очень гордится им: это память об удалой разгульной молодости.

Нямась почтительно поздоровался с Шеркеем за руку, распахнул дверь настежь, провел гостя в просторные светлые сени, пол которых был устлан зеленой с красной каймой дорожкой. Шеркей не осмелился пройти по ней и попытался пробраться вдоль Стенки по доскам. Но Нямась заставил его ступить на ковер.

— Рехмет, рехмет[17], — бормотал Шеркей, неуклюже переступая подгибающимися от волнения ногами.

Нямась небрежно откинул прикрывающий дверь красивый тяржав[18], и они очутились в комнате.

Едва Шеркей переступил порог, как к нему, грузно переваливаясь, подошел сам Каньдюк:

— Наконец-то ты пришел, братец Шеркей!

— В добром ли здоровье почтенный хозяин дома?

— Рехмет, пока Пюлех не обижает. И здоровы мы, и добрых людей есть чем угостить. Проходи, проходи, заждались тебя. Только поэтому и не начинаем. Да.

Шеркей все еще продолжал раскланиваться, бормотать приветствия и благодарности, но не знал, куда деть шляпу. Хозяин догадался, в чем дело, уважительно взял ее из рук гостя и бережно водрузил на гвоздь, затем он почтительно провел Шеркея к столу.

За столом сидел староста Элюка, как всегда, подперев подбородок. У сельского начальства непрестанно болели зубы. Рядом с ним расположился полевой сторож Мухид. Важно восседал Узалук — лесоторговец, второй после Каньдюка богач в Утламыше.

Гость из волости стоял у стены и, лениво посапывая, глядел в окно. Широкая бугристая спина туго обтянута пиджаком из тонкого сукна. Над воротником навис красивый складчатый загривок. На широко расставленных ногах сверкали щегольские остроносые ботинки.

Шеркей подал руку односельчанам, потом робко покашлял и протянул ее приезжему. Но тот будто и не заметил, что с ним хотят поздороваться. Шеркей нисколько не обиделся, наоборот — он проникся еще большим уважением к человеку, приехавшему на пружинном тарантасе: сразу видать, что начальство. Будь Шеркей на его месте, он тоже подавал бы руку не всякому, а с разбором. Прежде всего нужно самому себя уважать, тогда и другие будут относиться к тебе с уважением.

— Ну, — обратился Каньдюк к присутствующим, — давайте-ка откушаем по-дружески, по-братски. Ты, братец Шеркей, усаживайся рядом с Нямасем. А тебя, бесценный наш Сьтапан Иванча, прошу занять место посредине стола. Ведь ради твоего приезда собрались мы тут. Нет для нас дороже и почетнее гостя. Прими же наше уважение.

Приглашая к столу Степана Ивановича, Каньдюк согнулся в полупоклоне, угодливо наклонил голову, глаза его смотрели заискивающе, голос звучал умилительно. Если бы у хозяина был хвост, то он наверняка повиливал бы им сейчас, как выпрашивающая кость собака.

«Да, видать, не простая птица к нам залетела», — подумал Шеркей, внимательно наблюдавший за поведением Каньдюка.

Степан Иванович повернулся и, ни на кого не глядя, подошел к столу. Но сел он не посредине, а рядом с Элюкой. Стул натужливо застонал. Был Степан Иванович весьма тучен. Маленькие глазки его заплыли жиром, меж выпуклых лоснящихся щек затерялся маленький, похожий на желудо́к носик.

Устроив поудобнее свои громоздкие телеса, Степан Иванович, отдуваясь, точно после тяжелой работы, проговорил:

— Нет уж, с краю мне повольготней будет. Да-с. В середке и повернуться толком нельзя. Ни до чего не дотянешься.

— Да зачем же тянуться? Мы все подадим. Не извольте беспокоиться.

— Нет уж, лучше я сам. Эдак надежней будет.

— Как угодно. Воля твоя, Сьтапан Иванча, делай все, как душенька твоя пожелает, — пропел Каньдюк и сел на хозяйский стул, на спинке которого полукругом шла резная надпись: «Тише едешь — дальше будешь».

Шеркей внимательно осматривал комнату, обстановку, по нескольку раз ощупывал взглядом каждую вещь, старался определить ее цену: «Вот, оказывается, как настоящие люди-то живут». — И он с трудом удерживал завистливые вздохи.

В комнате появилась хозяйка, проворная, как трясогузка, и болтливая, словно сорока, Алиме. Муж что-то шепнул ей. Она быстро закивала головой, потом радостно всплеснула руками:

— Боже мой, да ведь это Шеркей! Вот радость, вот радость! А что же без Сайдэ? Как семья? Все здоровы? И не знаю, как благодарить, что пришел.

Шеркей едва успевал отвечать на вопросы хозяйки.

— Да, да, — тараторила она, не вслушиваясь в его слова. — Нам нужно всегда сидеть за одним столом, нельзя забывать друг друга. И старик мой так говорит, таков обычай наш.

Шеркей недоумевал: какой смысл знаться богачу с бедняком? Нет ли тут какой хитрости? Но Алиме была так ласкова и обходительна, что он размяк, растаял, забыл о своих подозрениях. А почему бы не дружить ему с Каньдюками? Человек он честный, никто о нем зазорного слова никогда не сказал. А вдруг Каньдюк чувствует, что Шеркей скоро разбогатеет, и поэтому хочет подружиться? Каньдюк ведь старик хитрый, дальновидный, сквозь землю все разглядит. От этой мысли стало тепло, томно, сердце затрепетало от радостных предчувствий.

Алиме, поболтав еще с минуту, отошла. Остальные на Шеркея внимания не обращали. Он чувствовал себя неловко. Да и обстановка смущала. Стол казался высоким, неудобным. Кошма, которой была покрыта скамья, все время сползала. Особенно стесняли руки — заскорузлые, в шершавых мозолях, ссадинах, под ногтями черная, как сажа, грязь. Сейчас их можно спрятать под стол, но ведь пить-есть придется. Как он будет принимать чаплашку от Каньдюка или его супруги? Не руки, а грабли, такими только навоз разгребать. Со стыда умереть можно. «Балда, дубина, — ругал себя Шеркей. — С песком бы оттереть надо. Но ведь второпях собирался».

Дочери Каньдюка вместе с матерью хлопотали вокруг стола, расставляя обильное угощение. Старшая, Эскап, рябоватая девица-пересидок, все время кокетливо поглядывала бесстыдными глазами на Степана Ивановича. Видимо, не зря поговаривали в народе, что она вытравила ребенка, поев травы мучары. Младшая, Кемельби, всячески старалась, чтобы гости заметили ее новое платье и длинные мониста. Кемельби симпатичнее сестры, но женихи ее тоже обходят сторонкой. Косноязычна девушка: скажет сто слов, а поймешь, дай бог, одно.

Чуваши — народ гостеприимный. Последней крохи не пожалеют. Иной после приема гостя всей семьей целый месяц голодает, но уж зато сердце его спокойно: уважил человека.

Каньдюк же, несмотря на богатство, хлебосольством не отличался. Но уж если приглашал кого в гости, то пир шел горой: мол, знай, как живет Каньдюк бабай.

И сейчас стол ломился от всякой снеди. Посредине на деревянном ывозе[19] аппетитно поблескивал подрумяненной корочкой большущий, пышный, как пуховая подушка, хуплу[20]. На тарелках желтели комки свежесбитого масла, громоздились горками вареные яйца, темнели куски жареного мяса. Блестела прозрачным жирком коричневая тушка жареного, наливного, точно яблоко, индюка. Да и не перечислить всех блюд, выставленных перед гостями. Дух захватывало от их притягательного вида и вкусных запахов.

Было чем и горло промочить, чтобы пища шла легко и приятно, как санки по хорошо укатанной дорожке. Краснели сургучными головками бутылки с водкой, пестрели цветастыми наклейками бутылки с вином. Алиме торжественно поставила на стол объемистую баклагу с керчеме[21].

Каньдюк радостно потер ладони, многозначительно посмотрел на гостей и взялся за чаплашку:

— Вот, господин землемир Сьтапан Иванча! Сейчас уж я тебя угощу. Из лучшего гречишного меда приготовлено. С позапрошлого года хранили в дубовой бочке с двенадцатью обручами. Под землей держали, чтобы света белого не видела. И вот в твою честь открыли!

С этими словами хозяин наполнил янтарной духовитой влагой большую чайную чашку.

— М-да, сколько ни пивал я, но такого керчеме, как у вас, нигде пробовать не приходилось! — восторженно воскликнул Узалук, жадно втягивая вздрагивающими ноздрями воздух. — И водки царской не нужно, когда есть такая вещь!

Степан Иванович взял из рук хозяина чашку, смачно причмокнул и осушил ее, не переводя дыхания.

«Землемер это, значит, — размышлял Шеркей. — Зачем же он приехал? Может, землю делить будут? Вот на Ильяса бы спроворить землицы!»

Степан Иванович удовлетворительно крякнул, почесал толстенным пальцем свой крохотный носик, после чего повелительно сказал:

— Плесни-ка еще. Натурально — хороша штукенция.

Рука землемера оказалась легкой, и чашка пошла по кругу. К водке никто не притронулся. Только хозяин для важности налил себе напитка из пузатой бутылки с красивой, унизанной серебряными и золотыми медалями наклейкой. Глазки его замаслились, лысина заалела. Поглаживая кудрявую бородку, он начал рассказывать, как потчевал гостей его покойный отец.

— Да, братцы мои, из алдыра тогда пили. Да из какого! Пять бутылок входило. И залпом! Во как! И что пили! Не пиво, а медовую настойку. Поднесешь к ней огонь — горит. Вот какая крепкая. А отец-то даже не закусывал. Хватит, усы вытрет — и еще наливает.

— Да, было время, — мечтательно вздохнул Узалук.

Утламышские удивлялись, восторженно поддакивали. Землемер же только сочно посапывал, поглаживая жирный подбородок.

Вот уже выпили и Мухид, и Узалук, настала очередь Шеркея. Он при случае не против пропустить несколько чарочек, но сейчас стал отказываться.

— Нет уж, Шеркей биче, — уговаривал Каньдюк. — Нельзя так. Иль ты хозяев не уважаешь, иль не по душе они тебе?

— Да и нельзя перечить пивной чарке, — наставительно заметил Нямась. — Нет на свете ничего главнее ее.

Заворковала голубкой подоспевшая на помощь Алиме. На разные лады стала расхваливать Шеркея, его семью, здравствующих и давно умерших родственников. Особенно восхищалась хозяйка Сэлиме: «Ну прямо картинка дочка твоя! Как встречу — любуюсь не налюбуюсь! Жениха ей богатого надо, чтоб как царица жила».

— Подыщем, подыщем, — пообещал Каньдюк. — Такого найдем — пальчики оближешь. Пей, братец, пей! За счастье своей дочери!

И польщенный Шеркей сдался. Стараясь не глядеть на свои грязные руки, принял от Алиме чашку и, несколько раз пожелав хозяевам всех возможных на этом свете благ, выпил.

Вот уже чашка обошла второй, третий круг. В комнате стало шумно. Гости возбужденно рассуждали о том, как надо жить, наперебой хвастались своей смекалкой в делах. Шеркей жадно ловил каждое слово. «Так, так, понятно… Вот, оказывается, в чем дело. Век живи — век учись…»

Степан Иванович по-прежнему отмалчивался. Его привлекала еда. Он быстро расправился с огромным куском индюшатины, облупил порядочно яиц, не оставил без внимания и остальные кушанья.

Хозяин смекнул, что настало время и для хуплу. Длинным тонким ножом осторожно снял с него верхний слой — и над столом заклубился ароматный парок.

Каждому гостю полагалось по куску, но Степан Иванович бесцеремонно взял два. По-видимому, только их и не хватало землемеру для полного удовольствия. Расправившись с пирогом, он блаженно откинулся на спинку стула и сладко задремал.

Когда Шеркей брал хуплу, ему бросилось в глаза, что на ывозе есть три маленькие дырочки. Он попытался догадаться, для чего они, но мысли путались. До размышлений ли после нескольких чашек обжигающего сладким огнем керчеме!

Мухид хотел встать, чтобы достать кусок пирога, но не смог подняться. При второй попытке полевой сторож повалился на старосту. Элюка брезгливо поморщился:

— Пить надо уметь. Растопился, точно восковая свеча.

Каньдюк хитро усмехнулся:

— А ты сам-то, уважаемый староста, можешь на ноги встать?

Элюка пренебрежительно фыркнул. Вскинув по-петушиному голову, расправил щупленькие плечи и попробовал подняться. Но как он ни пыжился, встать все-таки не сумел.

Раздался дружный хохот.

— Все мы без ног остались! Поверьте мне, старику! — радостно прокричал Узалук, большой любитель веселого зелья.

— Маслом, маслом закусывайте, — поучал хозяин. — Тогда никакой хмель не возьмет.

Сам он пил мало: долго ли опозориться пьяному человеку…

Нямась осушил подряд две чашки, схватил большой ком масла и начал старательно размазывать его по волосам и лицу.

— Во как надо! Слова отца для меня превыше всего!

Все одобрительно рассмеялись. Молодой Каньдюк чувствовал себя героем.

Смех разбудил Степана Ивановича. Он огляделся и остановил маленькие сонные глазки на лоснящемся лице Нямася.

— М-да… — благосклонно улыбнулся землемер. — Вы живете, как купцы.

— Верно, очень верно изволил заметить, дорогой Сьтапан Иванча, — подхватил засиявший от похвалы Каньдюк. — Не уступим купцам! Не уступим! И благодетелей своих уважать умеем. Да! Ты нам копейку, а мы тебе за это рубль. Да! Такой у нас обычай! Правду я говорю, земляки?

Земляки старательно закивали головами.

— А богатство свое, — продолжал вдохновенно разглагольствовать Каньдюк, — мы честным трудом наживаем! Да бережливостью! Верно я говорю, братцы мои родные?

Братцы подтвердили и это.

— Уж если говорить о бережливости, — вставил свое слово Узалук, — то надо учиться у Собата Афанасия из Красных Пыльчуг. Тот стал богатым потому, что хлеб всегда взаперти держал. Затвердеет, точно камень, а он грызет. Такого много не съешь. Вот и разбогател.

Степан Иванович, громко икнув, потребовал лошадей.

— Уже покинуть нас собираешься? Аль чем не угодили? — встревожился хозяин.

Каньдюк поспешно встал, шаркая валянными из белой шерсти калошами, подошел к землемеру:

— Ведь вы сказать что-то хотели. Так мне помнится. Иль запамятовал я?.. Стар стал, голова, как решето, ничего не держится в ней.

— У вас здесь… Ну, это самое… Яйца, яйца есть сырые?

— Яйца сырые, говорите? Как не быть! Сколько душеньке угодно! Кемельби, собери-ка побольше. Да покрупнее выбирай. А лошадок сейчас Урнашка запряжет. Нямась уже сказал ему. Не извольте беспокоиться. Все в лучшем виде будет.

Степан Иванович слегка покачнулся. Нямась поддержал его под руку:

— Вы, Сьтапан Иванча, приезжайте к нам Синзе праздновать, — лебезил Каньдюк. — Всем семейством, с супругой, с детками. Не пожалеете. Окажите нам такую честь! Другим пивом угостим, «управа» называется. Выберите время, не обидьте, пожалуйста.

— А когда это, когда будет?

— На будущей неделе. Нямася пришлю за вами.

Степан Иванович глубокомысленно сморщил лоб, пожевал губами.

— Приезжайте обязательно, — поддержал отца Нямась. — Гостей будет много. Дружок мой приедет — Касым. Борец он самый сильный в Казани. Стравим его с нашим батыром Имедом. Посмотрите, как расправится с ним мой приятель. Не человек, а Улып[22]. Проучить, думаю, надо Имеда. Зазнался, грубиян.

— Не может быть, чтобы такой знаменитый борец приехал к нам, — усомнился Элюка.

— Если я, Нямась, приглашу, то приедет!

— Посмотрим, посмотрим…

— И смотреть нечего. Сидел бы и посапывал в свою сопелочку, а не совал свой нос, куда не надо! — вспылил Нямась.

— Ладно, так и быть — приеду, — наконец решил Степан Иванович. — А сказать я вам вот что хотел… — Он перевел взгляд на Каньдюка. — Все уладил я. От озера… ну, как его… Кр-кр… Коржанок, что ли, я до самого Утламыша вся земля твоя теперь. Да-с. Валяй, паши. Никто слова не скажет. Все в ажуре, комар носа не подточит. Только деньги надо в банк внести. Нямась знает сколько. Тогда земля навечно твоей будет. В земстве мой брат, он так говорит. Дело тонко знает. Можно сказать, собаку съел. Да-с.

Каньдюк чуть не подпрыгнул от радости:

— Ай да господин землемир Сьтапан Иванча! Вот уважил! Рехмет, рехмет! По гроб рабом твоим буду. Алиме! Ты слыхала? Ублажим нашего благодетеля чаркой в честь вечной дружбы!

Громко забулькало керчеме. Хозяин с низким поклоном поднес Степану Ивановичу полную до краев чашку. Потом схватил за руку жену, и они, присев перед гостем на корточки, запели величальную. Нямась присоединился к родителям. Из соседней комнаты прибежали дочери — Кемельби пристроилась рядом с матерью, Эскап упала перед землемером на колени.

Виновник торжества величаво поднял чашку, пригубил, но вдруг икнул, закашлялся, глаза его испуганно расширились — и из судорожно открытого рта стало выплескиваться все, чем Степан Иванович так старательно наполнял свое вместительное чрево.

Каньдюки отпрыгнули в разные стороны, точно кошки от собаки.

Хозяин, внимательно осмотрев свою одежду, с опаской подошел к землемеру и начал успокаивать гостя, бормоча какую-то бессмыслицу.

— Мы, Сьтапан Иванча, и старуха моя, Сьтапан Иванча, и я тоже, и керчеме, и дочери тоже, так сказать, Сьтапан Иванча… Мы очень довольны и вам понравилось… мы всегда, стало быть, рады… Приезжайте к нам еще… Всегда от чистого сердца…

Алиме наконец догадалась подать полотенце, гость начал приводить себя в порядок.

За окном загремел тарантас, заржали лошади.

— Яйца только не забудьте, — глухо напомнил Степан Иванович сквозь прижатую к лицу холстину.

Нямась позвал Урнашку. Поднатужась, они кое-как приподняли землемера со стула. Каньдюк почтительно, но напористо начал подталкивать почетного гостя в спину. Вслед, с трудом переставляя отяжелевшие ноги, двинулись остальные. Преодолев высокое крыльцо, процессия наконец добралась до тарантаса. Заскрипели, сжимаясь до предела, рессоры. Рядом с седоком поставили укрытое платком лукошко с яйцами.

— Не знаю, как отблагодарить тебя, Сьтапан Иванча! Счастливого пути! Ждем на праздник!

— Не забывайте нас, господин землемир!

— Супруге кланяйтесь, деткам!

В ответ раздавался громкий храп.

Ямщик ухарски вспрыгнул на облучок. Сивые холеные кони рванули. Степан Иванович покачнулся в сторону лукошка. Послышался треск.

— Вот и сварил яйца, — с досадой сказал Нямась.

— Ничего, пусть еще разок разукрасится! — послышалось за его спиной гыгыканье Урнашки.

— Попридержи-ка язык! Почитать надо такого человека! А в другой раз будем давать ему яйца в деревянном ведерке.

У крыльца закручивал ногами кренделя Шеркей.

— Оставайся у нас, братец! Отоспишься, потом опохмелишься. Свежей огурчика станешь! — предложил Каньдюк.

— Не-ет, не-ет… Спасибо, спасибо… — послышалось в ответ косноязычное лепетанье. — Меня… меня к Тухтару проводите… Через огород, через огород… Не сочтите за труд… Простите, что обременяю. Я так люблю, люблю вас… Жизни, жизни не пожалею… Только к Тухтару… Простите за беспокойство… В глаза стыдно смотреть…

— Да какое тут беспокойство! Сделаем все, как просишь. Для нас слово гостя — закон.

— Рехмет, рехмет, дедушка Каньдюк. — Шеркей потянулся к хозяину, чтобы поцеловаться, но едва не упал.

Нямась крикнул Урнашку:

— Доставь-ка дорогого гостя!

Приказчик нагнулся, и Шеркей кое-как с помощью хозяев взгромоздился ему на спину.

— Держись за шею покрепче, братец Шеркей, — поучал Каньдюк. — А ты, Урнашка, ноги его не выпускай. Ну, с богом!

Урнашка крякнул, затряс головой и, заржав, поволок свою ношу через двор к огороду Тухтара.

— Не балуй, не балуй! Осторожно! Уронишь! — крикнул вслед Нямась.

Угрожающе закричал индюк, злобно залаяли собаки. Одна из них ухитрилась цапнуть ездока за ногу. Когда проходили мимо стоящих на огороде ульев, привлеченная пряным запахом керчеме пчела ужалила Шеркея в губу, но ничто не могло стереть с его лица блаженную, счастливую улыбку.

7. «ВОДА СИНЗЕ НЕ ХОЛОДНА»

Синзе празднуют в лучшую пору лета, перед сенокосом, когда зеленый наряд земли еще не потерял своей свежести, не выгорел под палящими лучами солнца. В садах в это время завязываются яблоки, в лесу цветет земляника, на лугах буйствует разнотравье.

Праздник длится трое суток. Работать в это время нельзя. Разрешается только выгонять и пригонять скотину да доить коров. Топить печи, чтобы испечь хлеб и приготовить горячую пищу, можно только ночью, когда спит солнце. За соблюдением этих правил следят строго и каждого нарушителя подвергают какому-нибудь шуточному наказанию.

Перед Синзе каждый, будь то младенец или старик, должен семь раз искупаться в реке или озере. Считается, что это предохраняет от всех недугов и болезней.

В праздничные дни люди с утра выходят на улицу и гуляют до темноты. В избах могут оставаться только дряхлые старики и старухи, которые не в силах двигать ногами, да грудные дети. Того, кто не выходит, выводят силой. Если не почитать Синзе, говорят старики, будет плохой урожай: или засуха случится, или град побьет посевы, или еще какая-нибудь напасть нагрянет.

Молодежь над этим не задумывается — ее привлекает возможность весело провести время, порезвиться в хороводах, похвастать своими обновками. Во время гулянья парни присматривают себе подруг, девушки — дружков.

В Утламыше первыми начинают праздновать дети. Рано утром они выбегают на улицу и веселыми криками возвещают о приходе долгожданного Синзе. Вслед за ними выходят взрослые. Молодежь играет в лапту, в бабки, пробует силу на ремнях. С каждой минутой становится все многолюднее, громче звучат песни, звенит смех.

Все — в белых праздничных нарядах, мужчины — обязательно с непокрытой головой. Все выходят с ведрами.

На каждой улице есть распорядитель праздника. На Нагорной, где живет Шеркей, этого почетного звания удостоен Васюк Тонкош. С перекинутым через плечо белым узорчатым полотенцем, с большим деревянным ведром в руке он важно появляется перед толпой. Его сопровождают два помощника.

Распорядитель почтительно приветствует вернувшихся с малого чукления стариков и торжественно, неторопливо направляется вдоль улицы. Все движутся вслед.

Рядом с Васюком шагают Нямась и сын Узалука Эпелюк, которым не хватило терпения дождаться, пока процессия подойдет к их домам.

— А где Хемит? — справляется распорядитель.

— Тут я, — откликается кряжистый кривоногий парень.

— Назначаю тебя главным поливальщиком.

Лицо Хемита расплывается в довольной улыбке.

Из узкого переулка показалась повозка. Опасливо присматриваясь к приближающейся толпе, возчик свернул с середины улицы и остановил лошаденку рядом с одним из домов.

— А ведь это мижер! — обрадовался распорядитель.

— Интересно, в такой день и он у нас в деревне…

— Как? Мижер в Утламыше, да еще в такой день?

— Ну да! Это кожевник из Какерли.

— Да как он посмел появиться у нас, когда мы празднуем Синзе? — грозно воскликнул Васюк и поманил пальцем непрошеного гостя.

Тот покорно слез с телеги, приблизился. В правой руке он крепко сжимал кнут.

— Так, — многозначительно прогнусавил Нямась, пронзительно взглянув в испуганно моргавшие глаза проезжего. — Скажи, мижер, зачем ты тут, в шерстяные лапти обут? Ты ведь в подполе живешь, пироги из глины жрешь!

— Братец Нямась! Из Буинска я еду, с базара. Не гневайся! — жалобно взмолился кожевник, тряся тощей бороденкой.

— Что?! Повтори, что ты сказал! Я — тебе братец?! — Нямась вскинул ведро и выплеснул воду на голову мижера. Тот рванулся в сторону, но сразу же попал под струи воды из ведер Хемита и Эпелюка. Начали поливать и другие. Мижер замахнулся кнутом, но Хемит ловко выхватил его и, переломив рукоятку о колено, кинул через забор.

Видя, что сопротивление бесполезно, кожевник втянул голову в плечи, сгорбился и закрутился на месте под потоками ледяной воды. Сквозь прилипшую к телу рубашку резко проступали худые лопатки, рот судорожно хватал воздух, рыженькие усы горестно обвисли, по морщинистым щекам, словно слезы, скатывались капли.

— Так его, так его! А ну-ка еще! — подзадоривал Нямась. — Чувствовалось, что для него происходящее сейчас не просто озорная забава, ему доставляло удовольствие унижать человека другого племени.

— Довольно, пожалуй! А то воды в колодцах не хватит, — смилостивился распорядитель. — А ты, мижер, убирайся поскорее восвояси. Да не вздумай еще раз приехать на Синзе. И своим всем закажи!

— Билем, билем[23], — тихо проговорил пострадавший дрожащим от озноба голосом и, отряхиваясь, поплелся к телеге.

Шествие приближалось ко двору Шеркея. Ильяс отделился от ватаги ребятишек, стремительно подбежал к матери, которая сидела у вяза и лузгала семечки.

— А где же папа? — тревожно спросил он. — Подходят ведь! А он все еще не на улице.

— Сто раз я уже говорила ему, язык устал. И про мижера сказала — ничего не помогает. Беги к нему, предупреди.

Сайдэ тоже пошла к дому.

Мальчуган отыскал отца под навесом сарая. Шеркей строгал какую-то деревяшку.

— Папа, папа! Иди скорей!

Но толпа уже стояла у ограды.

— Шеркей!

— Где Шеркей?

— Да вон он! Из-под навеса выходит!

Васюк со своими помощниками и Нямась распахнули ворота, вбежала во двор.

— Ты что это? Даже белой рубашки не надел!

— Э, да он ведь и работал еще! Ось для телеги мастерил! — закричал кривой Кутус, уже заглянувший под навес.

— Вот ябеда, — шепнул под нос Шеркей и начал оправдываться: — Если Синзе, значит, и сиди сложа руки? Так выходит, так? А дел-то, дел-то вон сколько! Попробуй все успеть!

— Вода в твоем колодце свежая? Не застоялась?

— Ну что ты, право, Васюк… Нельзя так, нельзя… — поежился Шеркей, увидев, как люди побежали к колодцу.

Из избы выбежала Сайдэ и бросила мужу праздничную одежду. Шеркей схватил сверток, но в тот же миг на него опрокинулось первое ведро, потом — второе, третье…

— Ничего, ничего, вода Синзе не холодная! — приговаривал Васюк. — Здоровей будешь, здоровей будешь!

Мокрый Шеркей только отдувался и ахал.

— Довольно, братцы! — пожалел его Нямась. — А ты, дорогой Шеркей, не сердись на нас, не обижайся. Ладно? Сам виноват, нельзя нарушать обычай!

Выполнив свой долг, люди, весело переговариваясь, вышли со двора. Толпа двинулась дальше разыскивать других нерадивцев.

Постукивая зубами, Шеркей начал одеваться. Брошенные Сайдэ штаны и рубашка тоже промокли. Но делать нечего — пусть сохнут на теле. А то, чего доброго, опять нагрянет Васюк со своими молодцами.

— Говорила ведь тебе, говорила, чтоб нарядился заранее. Упрямился все — вот и дождался! — упрекнула его жена.

— «Говорила, говорила», — передразнил Шеркей. — Сказала бы лучше, что болен я. Иль не догадалась? Не работает голова-то.

— Так бы мне и поверили. Зашли бы, посмотрели.

— Что верно, то верно. Никуда не денешься.

Шеркей улыбнулся: ему вспомнилось, как в молодые годы он сам был заводилой на Синзе. На молодух, бывало, меньше сорока ведер не выливал…

Переодевшись, вышел на улицу. Погода была чудесная. Небо ясное, точно голубая бусинка. Изрядно припекало солнце, но после купания в колодезной воде жары не чувствовалось, дышалось легко.

— Как поживаешь, дорогой сосед? — крикнул с противоположной стороны улицы сидевший на завалинке Пикмурза.

— Лучше не спрашивай, не спрашивай, соседушка. На всю улицу стал посмешищем.

Шеркей присел рядом с Пикмурзой.

— Я и сам еле уберегся, — утешил его тот. — Жена только что салму[24] сварила да поставила на стол. Хорошо, что мы все вышли на улицу, а то бы как зашли они в дом…

— Да, было бы дело… Ведь варить сегодня нельзя.

— Знаем мы это. Но сынишка нарвал утром свежего борщовника, вот и состряпала мать яшку. Скоромного-то нет, так мы в нее салму вместо мяса. Да и хлеба меньше уходит. Не густо живем, не густо.

— Верно, верно, какой чуваш не любит салму с борщовником? Она только нас и спасает. Без нее давно бы все ноги протянули.

— Почему все? Другие ее и в рот не берут. Ты что думаешь, наши богатеи с такой пищи животы отрастили, как клопы налились? Без мяса никогда за стол не садятся. Ложка-то колом в миске стоит.

— За труды, за труды им господь дает…

— Иль больше тебя они спину гнут? Не видел что-то.

— И я могу разбогатеть. Всему свое время. Учиться жить надо у таких людей, как Каньдюки. И тогда пойдут, пойдут дела…

— Что же ты не научился? Не первый год на свете живешь.

— Выучусь.

— Давай, набирайся ума-разума. Глядишь, и станешь богачом. Каньдюк умрет скоро, старый уже, вот заместо него и будешь.

— Все может быть, все может быть, — мечтательно ответил Шеркей, не заметивший на лице собеседника ехидной усмешки.

В разговоре время шло незаметно. Солнце уже приближалось к зениту. Пора идти в Керегасьскую долину, где скоро начнется торжественное гулянье — Агадуй. Молодежь уже давно там. Легкий ветерок нет-нет да и донесет в деревню отголосок веселой хороводной песни.

Соседи договорились идти на Агадуй вместе.

Неожиданно появился запыхавшийся Ильяс:

— Папа, папа! — засверкал он глазенками. — Тимрук хочет ехать наперегонки. Спрашивает, можно ли взять лошадь.

Отец недовольно насупил брови:

— Я ему дам лошадь! Вишь, джигит выискался! А где он сам?

— Я его в поле встретил, он уже за конем пошел.

— Вот я проучу, проучу его, чтоб не самовольничал!

— А какая беда, сосед, если Тимрук попытает счастья? — вмешался Пикмурза. — Конь у тебя добрый, ходкий. И Тимрук парень не промах. Кто знает, может, победителем еще станет…

— Скажешь тоже, послушать нечего. «Победитель, победитель»! Отобьет себе зад до крови — только и всего. Ильяс! Скажи ему, что не велю, не велю я! Ремень по нем плачет! Так и передай!

— А была бы моя воля, — не унимался Пикмурза, — я бы разрешил. Тем более Тимрук уже за лошадью пошел.

— Чего стоишь, Ильяс? Беги, беги! Иль не слышал, что я сказал? — строго прикрикнул на сына Шеркей.

Мальчик огорченно вздохнул, с укором взглянул на отца и нехотя повернул назад.

— Живей, живей двигай ногами-то! — бросил ему вслед Шеркей.

8. АГАДУЙ В КЕРЕГАСЕ

В Керегасьской долине было многолюдно и шумно, как на ярмарке. Посмотреть на Агадуй съехались жители многих окрестных деревень. День выдался на редкость ясный, солнечный. В бирюзовом небе ни облачка. Под ярким солнцем белые наряды сверкают, точно снег, даже смотреть больно.

Одним из первых на Керегасе появился староста Элюка. Прежде всего он направился к телеге с поднятыми оглоблями, на которых был укреплен холщовый навес. Элюка шагал, не сгибая коленей, изо всех сил стараясь двигаться строго по прямой линии. Время от времени он вздрагивал и смачно сплевывал. Люди, хорошо изучившие повадки старосты, сразу догадались, что он уже достойно отметил приход Синзе.

У телеги возился Мигаля Чумельке, главный распорядитель Агадуя.

Староста важно напыжился и начальственным тоном спросил:

— Все в порядке? А, Чумельке? Все вы-вез? — Его одолевала икота.

— Все до последней крошечки тут! — послышался бойкий ответ.

— А хватит по-подарков?

— Да как тебе сказать… — неторопливо произнес Мигаля, приглядываясь к начальству… — Вот тут два воза яиц, два ящика мыла, штук пятьдесят полотенец наберется, сельге[25] тоже есть, платки, еще разный шурум-бурум. Лучшему борцу думаем дать суконный пиджак, а победителю на скачках преподнесем рубашку с пиджаком и шаровары. Так, пожалуй, с горем пополам натяну. Но лучше бы, конечно, добавить. Спокойней будет. А то мало ли что, вдруг кому-нибудь не хватит. Начнет драть горло, скандалить…

Староста икнул, сплюнул и, хитро поблескивая маслеными глазками, пропел:

Коли в дружбе мы живем,
Никогда не пропадем.
Потом он умильно улыбнулся:

— Свояк ты мне или нет? То-то.

Мигаля широко раскрыл полный гнилых зубов рот, угодливо захихикал. Староста ответил басовитым гоготаньем. Успокоившись, спросил:

— Говоришь, яиц-то два воза всего?

— Два, Элюка Петяныч.

— Ха-ха! Значит, один уже того!

— А труды-то мои… или ничего не стоят?

— Стоят, стоят, свояк. Но и про мои не следует забывать. Кто тебя назначил раздавать награды? А? То-то!

— Да что вы, Элюка Петяныч, не таков я, чтобы добра не помнить.

— Ну-ну… А пока дай-ка мне троечку яиц. Все время в горле першит. С чего бы это? Щекочет и щекочет.

— А зубы у тебя не болят сегодня?

— Тьфу! Чтоб тебе подавиться! — староста схватился за щеку, страдальчески сморщился, запричитал: — Вот сразу и заныли, проклятые! Замучают теперь, изведут, помереть — и то лучше! Нельзя мне напоминать про них!

— Виноват, Элюка Петяныч. Больше никогда не буду. Но вы не беспокойтесь, мы сейчас и зубы вылечим, и горло прочистим. Есть у меня средство — все как рукой снимет.

С этими словами Мигаля торжественно извлек из бездонного кармана свое всесильное снадобье. Перед глазами старосты засиял шкалик.

С лица Элюки исчезло страдальческое выражение.

— Ай да хват! Не зря штаны носишь! А себе-то оставил?

— Не без понятия живем. Как не оставить — оставил.

И в руках Чумельки блеснул второй пузырек.

Свояки зашли под навес. Из-под полотнища виднелись только черные чулки и новые лапти распорядителя да старинные, с семидесятые семью складками, высокие сапоги старосты.

— Мигаля! Мигаля! — послышалось вблизи.

— Он только сейчас тут был!

— Да вон он, под шатром!

Ведя под уздцы своего знаменитого жеребца, к шатру шел Нямась. Из-за полога выглянул Элюка. Одной рукой он держался за щеку, другой опирался на плечо свояка.

Нямась передал повод Урнашке и придирчиво оглядел свой белый, шитый у городского портного пиджак, узкие, в обтяжку, брюки, ослепительно сияющие на солнце остроносые сапожки. Костюм был в порядке. Нямась самодовольно улыбнулся и, помахивая плеткой с костяной ручкой, стал ожидать старосту.

— Ну, видишь, Элюка?

— Что-о? — протяжно икнул тот, бессмысленно тараща глаза.

Нямась указал плеткой через плечо. Рядом с Урнашкой стоял огромный мужчина в малиновом камзоле и в зеленой, щедро разукрашенной золотом и серебряным шитьем тюбетейке. На толстых ногах красовались пестрые пепси — мягкие татарские сапоги без каблуков.

— Вижу-то вижу, но не вспомню что-то, кто таков.

— Да как же ты его узнаешь, если никогда не видел, — со смешком сказал Нямась и поманил пальцем человека в малиновом камзоле: — Подойди поближе, дос[26], это свои люди, родственниками нам приходятся.

— Э-э, да ведь это, верно, Касым! — вдруг догадался Элюка.

— А то кто же! Коль сказал Нямась, что привезет этого богатыря, — значит, все. Вот он, любуйся! И в другой раз не спорь со мной. Сказал Нямась, что Касым победит Имеда, — быть тому. Так-то вот!

Знаменитый гость тяжелой походкой подошел к Элюке и познакомился. Рука его напоминала лопату, которой веют зерно. Мигале борец пожал ладонь чуть посильнее. Распорядитель едва не взвыл от боли. Помахивая в воздухе рукой, он таинственно зашептал:

— Пойдемте-ка! Правда, кружки у нас нет, но это не беда. Прямо из горлышка выцедим, не подавимся. Так что прошу. В честь знакомства…

— Ни-ни! — погрозил плеткой Нямась. — У меня сегодня скачки, ни капли в рот нельзя брать. Вот Касыму, пожалуй, не повредит немного подкрепиться. Для задора.

— Но ты ведь, Нямась, сам не ездишь, — сказал Элюка, которого все еще одолевала жажда.

— А кто же, ты ездишь? А в Убеях кто прошлый год приз взял? Да и в Буинске тоже…

— В Буинске-то Урнашка всех обскакал. Так мне помнится.

— Балбес ты! Вот что тебе помнить нужно! «Урнашка, Урнашка»! Конь-то чей? Отца моего! Вот увидишь сегодня, все в хвосте плестись будут! Как пить дать!

Нямась гордо выпятил грудь, но жирный живот все равно выдавался вперед. А конь у него был хорош. Стройный, ноги точеные, шея длинная, горделивая, словно лебяжья. Грива кудрявая, золотистая. Близко расставленные уши высоко подняты. Видно, как на широкой груди пульсируют вены. Две недели не выпускали коня со двора, готовили к празднику, подкармливали яйцами, сметаной, поили молокам, два раза в день купали мыльной водой. И вот теперь глядят на него люди, будто на чудесную картину. И неприятно видеть рядом с таким красавцем уродливого Урнашку и обрюзгшего Нямася. Ездить бы на таком коне молодому красивому наезднику.

Нямась зашел под навес:

— Покажите-ка мне приготовленную для меня награду.

— Вот для тебя пиджак, шаровары, рубашка вышитая.

Осмотрев вещи, Нямась пренебрежительно фыркнул:

— Вы в своем уме? Лучшему наезднику — и такое тряпье! С головы до ног нужно нарядить такого человека. Да во все самое лучшее, дорогое.

— Что ж, добавим еще, — пообещал Элюка.

— Не успели еще приготовить, — оправдался Мигаля.

— Не успели? Все в моей лавке есть! Иль дорогу туда забыли? Почему не купили и не привезли сюда?

— Мы еще тебе калоши дадим.

— Калоши? А ну-ка, где они? Дай их сюда! Я отхлещу тебя ими по пьяной морде, чтобы зубы не болели! Чтобы сейчас же были сапоги и рубашка гарусная! И поясок хороший не забудьте. А ты, Сэливер, — обратился Нямась к стоявшему возле навеса подростку, — слетай-ка мигом к моему отцу. Сапоги пусть даст с подошвой в полторы четверти. Скажи, для лучшего джигита. Он для такого случая и после полночных петухов лавку отопрет. Сапоги — на нижней полке. Да побыстрей! Одна нога там, другая здесь!

Мигаля отсчитал деньги, строго-настрого предупредил посыльного, чтобы не потерял ни копейки, а то плохо будет. Сэливер помчался к деревне.

— А кто будет вручать награды?

— Не подумали еще, Нямась.

— Ну так я за вас подумал. Пригласите дочку Шеркея. Дайте ей мои вещи. В узелок только заверните, чтобы не пылились. Платок какой получше найдите. В помощницы Сэлиме возьмите дочь Узалука.

— Что ж, можно, пожалуй, и так, — сказал Мигаля.

— Не «пожалуй», а только так. Не перепутайте только: мне вручает приз Сэлиме. Поняли? Да, и пусть твои молодцы Касыма хорошенько почествуют. По-настоящему, по-чувашски. Знаешь обычай-то? Ну вот.

Нямась подмигнул Касыму, и они вышли.

9. ИМЕНИТЫЕ ЛЮДИ

Помощники Мигали установили высокий столб и укрепили на его макушке белый флаг, сделанный из платка. Площадку вокруг столба окружили оградой из жердей. На верхних перекладинах развесили сурбаны, льняные полотенца, цветастые тяржавы, длинные куски холщового полотна. Все эти вещи будут вручены отличившимся участникам Агадуя.

Вокруг сразу же столпились любопытные. Разглядывали подарки, обсуждали их достоинства, прикидывали цену.

Неподалеку кружился хоровод. Пока в нем были только одни девушки, они двигались очень медленно, плавно и пели вполголоса. Постепенно хоровод становился все многолюдней, в нем появились парни. Песня зазвучала громче. Вот уже вокруг первого хоровода поплыл второй, потом третий, четвертый. Со стороны казалось, будто на лужайке вдруг распустился огромный белый цветок, лепестки которого нежно колышутся под ветерком.

Ослепительно блестят на солнце мониста. У некоторых девушек они в несколько рядов, а последний ряд сплошь состоит из серебряных рублей старинной чеканки. При каждом, даже самом осторожном движении низки переливаются и журчат веселыми ручейками.

Нелегко достались девушкам наряды и украшения. Много пота пришлось пролить ради них, работая с зорьки дотемна на чужих нивах.

Вот хоровод остановился. Парни поставили посредине круга ящик и усадили на него музыкантов — скрипача Едикана и свирелиста Пассию. Началась пляска. Один за другим вылетали танцоры, выделывая самые причудливые коленца. Люди смотрели и диву давались. Просто не верилось, что человек может творить такие штуки.

Едикан весело притоптывал в такт музыке, его новые лапти выбили ямки чуть не до щиколоток. Пассия задорно поводил плечами — того и гляди сам пустится в пляс. Уже пот льет ручьями с музыкантов, но отдыхать некогда. Танцоры только еще входят во вкус. Один старается перещеголять другого.

Что есть силы поет самодельная скрипочка, соловьем заливается свирель, выбивают частую дробь новые липовые лапотки, залихватски звучат такмаки — веселые удалые частушки. «А ну еще! А ну поддай!» — доносятся со всех сторон азартные голоса зрителей.

На площадке около столба с флагом появились люди в чалмах и с красными повязками на руках. Это судьи.

Начинается состязание борцов.

Первых победителей награждали куском мыла или несколькими яйцами, за следующие победы вручали уже более ценные подарки. Если борец одолевал трех-четырех противников, то ему давали платок и разрешали немного передохнуть. Иной парень обвешивается столькими платками, и полотенцами, что становится похожим на базарного разносчика. Люди относятся к нему с большим уважением: чуваши очень ценят силу и ловкость.

Зрители расположились в несколько рядов. Пришедшие первыми сидят на земле у самой ограды, во втором ряду пристраиваются на корточках, в последующих — стоят.

Все с нетерпением ждут, когда выйдут на площадку опытные борцы — батыры, которые выступают в самом, конце состязаний.

Главный утламышский батыр — Ширтан Имед. Слава о нем идет по всей округе. Уже несколько лет подряд он не уступает первенства на Агадуе. Утламышские надеются, что их любимец окажется победителем и в этот раз. Шеркей с Пикмурзой пришли сюда только ради того, чтобы полюбоваться на Имеда.

Пожаловали деревенские богатеи: Каньдюк, Эпелюк, Савандей, Ильдиер. Мигаля поставил два пустых ящика, положил на них доску и усадил на нее, как на скамейку, местную знать.

Зазвенел бубенчик. Подкатили два тарантаса. На одном из них восседал землемер Степан Иванович, на другом — дьяк. Элюка разместил прибывших рядом с Каньдюком.

Настала очередь батыров. Борец из Хорновар уложил подряд пятерых. Помериться с ним силами вышел Миша — сын деревенского кузнеца Ивана Капкая. Миша без особого труда справился с хорноварцем. Молодой кузнец принимал участие в Агадуе впервые, и все очень удивились его успеху. Поэтому судьи сразу выдали Мише платок.

Хорноварцев огорчило, что их борца победил какой-то новичок. Они выслали нового батыра, но он тоже потерпел неудачу.

На площадку вразвалку вышел шигалинский силач Степан, кряжистый, точно матерый медведь. По сравнению с ним Миша казался щуплым подростком. По рядам прошел неодобрительный ропот: не к лицу известному борцу выходить раньше времени и показывать свою удаль в схватке с неопытным противником.

Судьи о чем-то пошептались с Мишей, наверное, предлагали отказаться от борьбы. Но Миша отрицательно покачал головой и подошел к Степану. Противники обменялись рукопожатиями и начали бороться. Зрители замерли. Не хотелось им, чтобы Миша потерпел поражение, очень любили в деревне этого русского парня и его отца. К тому же побаивались, как бы не покалечил Степан Мишу: какой из него тогда работник?

Рядом с Ильясом, устроившимся на траве у самой ограды, присел аккуратно одетый белокурый голубоглазый мальчонка лет девяти-десяти. Это был братишка Миши Володя.

— Ух, еле пробрался через толпу! — заговорил он по-чувашски с еле заметным акцентом.

— Что, боишься, видать, за брата? — поинтересовался Ильяс. — Не надо бы ему связываться с таким силачом. Гляди-ка, как он Мишу ломает. Аж смотреть страшно.

— Ничего, — послышался уверенный ответ. — Не сломает. Все равно Миша победит.

Соседи переглянулись, недоверчиво заулыбались. Уж слишком неравными казались силы борцов.

— Эх, — неожиданно пронеслось по толпе. Степан приподнял Мишу для броска. Казалось, исход боя очевиден. Но вот, брошенный со страшной силой, он все же ухитрился встать на ноги. Толпа облегченно вздохнула.

Степан попытался поднять противника вторично, но тот сделал какое-то едва заметное для глаз движение и выскользнул, словно рыба. Прошло еще несколько напряженных минут. И вдруг долина огласилась восторженными криками: «Миша! Миша! Наш Миша!» Громче всех приветствовал молодого борца Ширтан Имед. Степан лежал на земле пластом.

— Ну что, разве не правду я говорил? — звонким от радости голосом спросил Володя своего соседа.

— Правду, правду! — подтвердил Ильяс. — Ох, какой брат у тебя!

— Я никогда не ошибусь! Знаю толк да этом деле.

Миша схватился с какерлинским мижером. Но на этот раз предсказания Володи не оправдались: брат потерпел поражение. Соседи успокаивали огорченного мальчика: Миша и так добился очень многого — в первом же Агадуе сравнялся с лучшими батырами, а это не шутка.

Мижер, одолев еще одного борца, самодовольно прохаживался по площадке, приподняв правую руку. Никто не решался помериться с ним силами.

— Кто еще желает бороться? — несколько раз крикнул главный судья, но ответа не последовало.

— Что же, выходит, твой черед настал, дядя Имед! Как думаешь, дядя Имед?

Зрители оживились: наконец-то началось самое интересное. Почтительно расступились, пропустили на площадку своего любимого батыра.

Походка у Имеда легкая, пружинистая. Он высок, плечист, широкогруд, но не громоздок, не грузен. Фигура собранная, подтянутая. В молодости Имед был солдатом, на всю жизнь сохранились у него бравая гренадерская выправка. Он и бороться научился на военной службе.

На батыре белая полотняная рубашка, перетянутая таким же пояском с зеленой бахромой. Шаровары надеты навыпуск, из-под них виднеются аккуратно сплетенные семижильные лапти. Одежда сидит на Имеде очень ловко, словно влит он в нее. Обычно Имед носит солдатскую фуражку, но сегодня он не надел ее, и теплый ветерок нежно перебирает подернутые сединой волосы.

В прошлые годы перед Агадуем борец всегда отдыхал неделю, занимался только мелкими домашними делами, но в нынешнем году поднакопить силенок не пришлось. Имед только вчера вернулся из дальней деревни, где работал пильщиком. Из тела еще не ушла усталость. Это беспокоило борца: вдруг не справится он с противниками, подведет своих земляков, уронит честь родного села?

Но сомнения оказались напрасными. Как ни был силен какерлинский батыр, пришлось подниматься ему с земли при помощи Имеда.

Легко разделался утламышский богатырь еще с двумя опытными, опасными борцами. Каждая его победа вызывала бурю приветственных возгласов.

В ожидании новых противников Имед, широко расставив мускулистые ноги, стоял в центре площадки и молодецки подкручивал длинные рыжие усы. Несмотря на его бравую позу, чувствовалось, что он очень устал, нелегко дались ему победы. Круглая грудь тяжеловздымалась под потемневшей от пота рубахой, влажно поблескивало лицо.

— Есть еще желающие? Кто хочет бороться?

Никто не отзывался.

Судьи еще несколько раз повторили приглашение и, не услышав ответа, начали совещаться.

Зрители уже поглубже вздохнули, чтобы огласить окрестность приветствиями в честь Имеда, но неожиданно послышался ехидный голос Каньдюка:

— Не надо торопиться, дорогие судьи! Есть еще желающие помериться силами с Имедом! Есть!

Сидевшие в первых рядах с удивлением посмотрели на Каньдюка: не сам ли он хочет бороться, не иначе как рехнулся старик?

Но из-за спины Каньдюка поднялся нарядно одетый незнакомец. Пока он пробирался к площадке, его сумели оценить по достоинству. «Добрый батыр», — загудела толпа. Но восхищение быстро превратилось в беспокойство за Имеда.

Незнакомец лениво снял малиновый камзол, небрежно кинул его к ногам Каньдюка.

— Ты, что ли, борешься? — нерешительно спросил один из судей.

Батыр ничего не ответил. Пренебрежительно улыбаясь, он натирал ладони каким-то белым порошком.

— Он борется, он! — объяснил подбежавший Мигаля. — Он татарин, говорите с ним по-ихнему.

— Кто ты такой, откуда? Нам надо знать! — настойчиво потребовали судьи. — Мы уже совещались и можем не допустить тебя к борьбе.

Батыр будто и не слышал. За него ответил Мигаля:

— Касымом его зовут.

Наступила такая тишина, что можно было подумать, будто долина вдруг обезлюдела. Стоявшие рядом с навесом лошади удивленно насторожились, перестали жевать траву.

Судьи пошептались, после чего один из них объявил:

— Имед борется с Касымом!

Тяжело переступая кряжистыми ногами, Касым направился к Имеду. Не доходя нескольких шагов, остановился, попробовал прочность полотенца. Имед уважительно протянул татарину руку, но она повисла в воздухе: Касым не ответил на приветствие.

— Ладно, — вполголоса проговорил Имед. — Мы люди не гордые. Но все-таки из каких же краев ты будешь?

— Из Казани, — буркнул Касым.

— Ого! Из самой Казани к нам пожаловал, — удивился Имед и, обращаясь к судьям, добавил: — А вы, уважаемые, не забывайте своих обязанностей, передышка мне положена.

— Да чего там отдыхать, — захихикал Мигаля. — Положи его, и делу конец!

— Языком-то оно просто.

— Струсил ты, вот что я скажу! Увиливаешь! Хе-хе-хе! Ишь, ловкач какой!

— Правильно! Нечего хитрить! Бороться надо, коль батыром назвался! — поддержала распорядителя компания Каньдюка.

С Каньдюком не поспоришь, и судьи не разрешили Имеду отдохнуть.

Батыры развернули полотенца. Ни тот, ни другой не осмеливался напасть первым. Зорко присматривались, прицеливались. Наконец схватились.

Казанский борец был в более выгодном положении, чем утламышский. Касым видел, как боролся Имед, и в какой-то мере изучил его приемы, узнал, в чем он слаб, в чем силен. Имед же совершенно не представлял, каков в борьбе противник, чего от него можно ожидать. А бороться вслепую — рискованное дело. Кроме того, татарин вышел на поединок со свежими силами, а Имед — после некоторых упорных схваток, и даже передышки ему не дали.

Имед сразу понял, что Каньдюк заманил его в западню, но что было делать: взялся за гуж, не говори, что не дюж.

Касым боролся осторожно, стараясь вымотать из противника последние силы. Борцы, сцепившись, обошли уже два круга. Имеду приходилось нелегко, было заметно, что он с каждой минутой слабеет. Один раз он с трудом поднял Касыма, но бросить не смог: не хватило сил.

Татарин все выжидал, он хотел действовать наверняка, расправиться с утламышским батыром красиво.

Зрители напряженно следили за каждым движением борцов.

— Держись, Имед! Не поддавайся! — летели со всех сторон ободряющие возгласы.

Какой вроде толк от слов, но, слыша их, Имед чувствовал себя уверенней, ему даже казалось, что возгласы земляков вливали силы в уставшие мускулы.

Напряженно пригнувшись, борцы прошли еще два круга. Имед уже не пытался делать бросков, берег силы, ведь вот-вот противник должен перейти в решительное наступление. Такое поведение Имеда обмануло Касыма, он подумал, что противник окончательно выбился из сил, и решил действовать, как намечал. Татарин резким рывком оторвал Имеда от земли и начал быстро кружить.

Один оборот, второй, третий…

— Все, — пронеслось по толпе.

Шестой, седьмой… Касым напрягся и изо всех сил швырнул Имеда к середине площадки, но и сам не удержался на ногах, отлетел в противоположную сторону, упал навзничь.

— Касым! Касым победил! — во все горло заорал Каньдюк.

— Касым! Касым! — словно эхо, откликнулись приятели богатея.

Но борцы поднялись одновременно. Судьи не знали, кому присудить победу, и предложили продолжать борьбу. Разъяренный неудачей, Касым, забыв про осторожность, сразу же ринулся на Имеда. Но тот, изловчившись, вскинул его, перевернул вниз головой. Касым упорно старался вырваться, но все попытки оказались напрасными — хватка у Имеда была мертвая. Касыму казалось, что утламышский борец стянул его туловище железным обручем.

Напрягаясь под тяжелой ношей, Имед медленно зашагал вдоль ограды. Его противник, громко сопя, мотал головой, смешно взбрыкивая ногами в щегольских сапогах.

Имед обошел круг и остановился против Каньдюка, тяжело дыша.

— Ну… вот и приехали! — сказал он. — Принимайте дорогого гостя!

И Касым живописно распростерся в ногах своих друзей и почитателей.

С минуту, а может быть, и дольше, стояла тишина. Потом воздух потряс многоголосый торжествующий крик:

— И-ме-ед!

Люди из передних рядов бросились к нему, стали пожимать руки, обнимать, некоторые даже целовали.

Из-под навеса вышли две девочки и преподнесли батыру на белоснежном полотенце большой каравай. Имед поцеловал девчурок в лоб, затем нежно прижал губы к хлебу.

— Спасибо, братцы! Спасибо, родные! — растроганно проговорил он, низко кланяясь ликующим землякам. — Одним хлебом мы все вскормлены, одним!

Люди подхватили Имеда на руки и, высоко подняв его над головами, обошли вокруг арены, затем поднесли к столу, где лежал почетный приз.

По старинному обычаю батыра встретила невеста, свадьбу которой должны играть в нынешнем году. Она держала перед собой вытканный собственными руками сурбан. Распорядитель Агадуя торжественно облачил Имеда в новый пиджак. Девушки запели хвалебные такмаки, невеста пришила к пиджаку разноцветный конец сурбана. После этого батыра снова начали качать…

Агадуй всегда завершается скачками. Мигаля уже давно отправил всех участников на Чаткасские холмы. Оттуда по команде помощника распорядителя всадники помчатся к Керегасьской долине. Скакать нужно четыре с лишним версты.

Толпа расступилась на две стороны, чтобы дать дорогу конникам. Мигаля разложил на столе подарки. Разыскали девушек, которые должны вручить награды. Самый большой узел Мигаля передал Сэлиме:

— Это тому, кто придет первым. Поняла? Смотри не позабудь!

Дочь Узалука Мердень недовольно скривила губы, лицо ее побагровело. В прошлом году лучший джигит принял приз из ее рук. Она нисколько не сомневалась, что и в этот раз будет так же. Вручать награду — высокая честь, ее удостаиваются самые красивые девушки, и к тому же из богатых семей. А тут вдруг дочь какого-то замухрышки Шеркея… Мердень презрительно посмотрела на неожиданную соперницу, оценивая ее наряд. Он не шел ни в какое сравнение с ее собственным. У Мердени одни жемчужные бусы чего стоят! Сэлиме и не снились такие. И вот — пожалуйста… Не иначе, как до этого балбес Мигаля додумался. Надо пожаловаться на него отцу.

Узнав, зачем она понадобилась, Сэлиме растерялась и начала отказываться.

— Нет, нет, это дело не для меня. Поручите кому-нибудь еще. Я и порядка не знаю…

Она хотела возвратить сверток, но Мигаля так гаркнул на нее, что сердце екнуло у Сэлиме от страха.

— Хватит тары-бары разводить! Сказал — и кончено. Некогда мне с тобой возиться. И так с ног сбился. Делай, что приказал!

Поперек дороги натянули красную ленту. Дежурные следили, чтобы никто не вылезал вперед и не загораживал путь всадникам. Шеркей и Пикмурза с радостью вызвались наблюдать за порядком — ведь это позволяло стоять в первом ряду и видеть все подробности скачек.

Нашли удобное местечко и для Элендея.

Над Чаткасским холмом взвился клуб пыли. Он быстро вытягивался в длину, словно дымок из трубы в ветреную погоду.

— Едут! Едут! — прокатилось по толпе.

Вскоре можно было разглядеть передних коней, задних укрывала плотная пыльная пелена.

— Вороной! Вороной первый! — разглядел кто-то самый зоркий.

— Ну, значит, Нямась!

— Кому же больше!

Каньдюк довольно переглянулся с приятелями.

Всадники пересекли большак и помчались по лугу. Пыли стало гораздо меньше, и все ясно увидели: вперед вырвался наездник на вороном коне. Скоро убедились и в том, что это был Нямась — по посадке угадали.

За вороным шел гнедой, потом сивый и опять вороной. Немного погодя разглядели и второго коня: он оказался вовсе не гнедым, а рыжим.

— Вроде лошадка Савиня…

— Похоже, что она.

— И сомневаться нечего!

Рыжий уже настигал вороного. Вот он поравнялся с ним, хотел обойти, но конь Нямася не дал ему дороги. Второй наездник начал отставать. Но когда до деревни оставалось совсем немного, он опять стремительно бросился вперед, обошел Нямася стороной и помчался первым.

— Савинь! Савинь обогнал!

— А может, и не он. Не только у него рыжая лошадь!

Сколько люди ни вглядывались, как ни напрягали глаза, никто не мог угадать, кто же скачет на рыжем коне. Казалось, что лошадь несется без седока, так низко пригнулся наездник. Только белая рубашка трепетала на ветру.

— Послушай-ка, — шепнул Пикмурза Шеркею. — А не твой ли это конь?

— Да что ты, что ты, соседушка, — возразил Шеркей, хотя он сам подумывал о том же. — Я ведь запретил Тимруку ехать.

— Наша лошадь, точно. Даю голову на отсечение! — подтвердил Элендей.

— Шеркей, Шеркей едет! — раздался чей-то громкий голос.

— Не Шеркей, а Тимрук! Шеркея я тух видел!

— Тимрук, конечно, Тимрук!

Шеркей давно уже убедился, что первым идет его конь, но вслух своего мнения не высказывал, боялся сглазить. Только когда стало ясно, что Нямась безнадежно отстал, Шеркей радостно захлопал ладонями по ногам, заприседал, торопливо приговаривая:

— Вот так Тимрук! Вот так сын! Та-та-та! Ай да лошадка!

Кое-кто начал злорадно подсмеиваться над Нямасем.

Чтобы получше разглядеть, кто же идет первым, низкорослый Мигаля вспрыгнул на ящик, но тот с треском развалился, и распорядитель со всего размаха ткнулся носом в траву.

— Кто? Кто обогнал? — нетерпеливо крикнул Каньдюк.

— Нямась! Конечно, Нямась! — заплевался землей распорядитель.

Едва лишь рыжий конь доскакал до толпы, как раздались крики:

— Тухтар это! Тухтар!

Действительно, на лошади Шеркея мчался он. Прижавшись к шее коня, Тухтар белой птицей пронесся мимо удивленных людей. Порванная лента сверкнула в лучах солнца, и ее половинки плавно опустились на траву.

Через минуту, ласково теребя гриву лошади, Тухтар уже подъезжал к столу распорядителя. Мигаля оторопело смотрел на потемневшее от пыли и усталости лицо джигита: вот тебе и Нямась!

Тухтар заметил Сэлиме. Его счастливые глаза засияли еще ярче.

Мердень тихонько толкнула Сэлиме локтем, шепнула:

— Что стоишь? Вручай награду!

Не сводя взгляда с парня, Сэлиме взяла со стула узел, на мгновение прижала к груди, потом порывисто шагнула к всаднику.

— Обожди-ка! Не спеши! — резко остановил ее Мигаля.

К столу быстро подходил Шеркей.

— А ну-ка, где, где тут моя награда? — решительно надвинулся он на распорядителя. — Моя ведь, моя лошадушка первой пришла!

Мигаля открыл было рот, чтобы возразить, но Шеркей властно отобрал у дочери узел, приказал Тухтару спешиться и, взяв лошадь под уздцы, торопливо зашагал от стола.

Пока опешивший Мигаля хлопал глазами и раздумывал, как поступить, Шеркея уже поглотила праздничная толпа.

Отойдя на порядочное расстояние от стола, Шеркей остановился, несколько раз поцеловал коня в нос:

— Ох ты, моя умница! Умница-разумница!

Затем сел на него, горделиво вскинул голову, подкрутил усы. Млея под любопытными взглядами, несколько раз медленно проехался по кругу. Вслед за ним, понурившись, шагал Тухтар.

Досыта насладившись славой, Шеркей двинулся к деревне. Вскоре он внимательно огляделся и, убедившись, что вокруг никого нет, соскочил с коня. Присел на корточки, нетерпеливо развязал узел. Довольно закрякал, зацокал языком. Дрожащие руки теребили, мяли, щупали, гладили вещи.

— Ох, лошадушка моя золотая! Красавица моя! Красавица ненаглядная! И ты, и ты, Тухтар, молодчина… Пиджачок-то какой, пиджачок-то! Та-та-та-та! Ох, коняшечка моя родненькая, овсецом бы, овсецом бы тебя кормить всегда, овсецом. Но ничего, ничего, дай срок. Будет это, будет. Блестеть вся будешь, как солнышко. И ты, Тухтар, славный малый, славный. Никогда тебя не оставлю без куска хлеба, никогда, хоть век живи у меня, хоть век… А я-то думал, Тимрук, Тимрук скачет, а оказалось, ты… Нямась-то, Нямась третье место занял, третье, хе-хе-хе… Ох ты, рыжая моя, гривастенькая! Рвет и мечет, поди… Ну, ничего, ничего. Нельзя ему обижаться. Скачки — такое дело… И вы с Тимруком умники. До чего додумались… Только что же мне-то не сказали?

— Да боялись, не разрешишь.

— Верно, верно — не разрешил бы… Кто же мог думать, что все так получится… А Нямась, Нямась не обидится. Ведь не я, не я обогнал, а лошадка. Моей вины тут нет.

Наконец Шеркей поднялся. В одной руке он держал черные шаровары, в другой — шелковый поясок.

— Держи-ка! Это тебе от дяди, от дяди. Он тебя никогда не забудет. Люб ты ему, люб, Тухтарушка.

Тухтар с благодарностью принял вещи.

— Носи, носи на здоровье! — приговаривал «щедрый» дядюшка, старательно завязывая узел. — А пиджак-то пусть Тимруку будет. Сапожки же мне, мне. В память о лошадке… Ишь какие — точно зеркало сверкают. Поглядеться в них можно…

Тухтар спросил разрешения остаться на гулянье.

— Что там спрашивать — гуляй до ночи. Потом приходи к нам, пообедаем вместе. В честь такого дела не грех и поесть чего-нибудь повкуснее. А лошадка-то, как думаешь, не надорвалась, ничего не случится с ней?

— Нет, — успокоил его Тухтар, и они расстались.

10. ЗОВ СЕРДЦА

Сайдэ встретила Шеркея у ворот. Увидев сияющее лицо мужа, спросила:

— С чего это ты развеселился? Иль пивцом угостил кто? Может, опять Каньдюк?

— Не болтай-ка, чего не следует. «Пивцом, пивцом»! Наградили меня на Агадуе! Понятно?

— Не я болтаю, а ты мелешь, сам не зная что. Кто это тебя наградил, за что? Может, скажешь, Имеда поборол? В батыры вышел? Иль плясуном заделался? — Жена засмеялась. — И говорить нечего, опять пьяный. Прошлый раз богатея из себя изображал. Как выпьешь, так сразу несешь околесицу. Умориться можно.

— Имеда-то не победил, а вот на скачках всех обогнал! Моя лошадушка, моя первой пришла. Иль не видишь? Вот она, награда. Сапожки дали, сапожки, пиджачок с рубашечкой. Еще шаровары с пояском были. Да я их Тухтару, Тухтару отдал, пусть уж попользуется…

— А ведь и вправду подарки… Но все равно не верится мне что-то.

— Вот баба, вот баба… Знай свое долдонит. Человеческим же языком говорят: на-гра-ди-ли! Неужели не понимаешь? Не таращь глаза-то зря, возьми лучше узел да спрячь. Хотя нет…

Шеркей проворно снял лапти, достал из свертка сапоги, начал примерять:

— Точь-в-точь! Как на меня шили!

Он попеременно выставлял вперед то правую, то левую ногу, шевелил острыми носками. Ему очень нравилась, как на глянцевой коже поигрывали зеркальные блики.

Сайдэ не выдержала.

— Зайди хоть в дом! Не срамись перед людьми. Забавляешься, как ребенок.

— Не учи, не учи! Сам знаю, что делать! — обозлился Шеркей, но сапоги стянул.

Разувшись, передал все вещи жене, несколько раз облобызал лошадиный нос и, бормоча что-то бессвязное об Агадуе, повел коня в сарай.

Сайдэ вошла в избу. «Вернутся Сэлиме с Тухтаром, тогда уж узнаю всю правду», — подумала она.

А Тухтара в это время плотным кольцом обступили парни. Они смотрели на него с нескрываемым восхищением и завистью. Подумать только, на первых скачках — и обогнал всех наездников. Все знали, что Тухтар ездит на лошади очень хорошо, не раз в ночном бывали вместе, но одно дело — скакать ради забавы по лугу и совсем другое — мчаться во весь опор наперегонки. Тимрук, конечно, сделал правильно, что не поехал, далеко ему до Тухтара.

Парней особенно радовало, что Тухтар сбил спесь с Нямася: недолюбливали они лавочника.

Каждому хотелось знать о скачках все до мельчайших подробностей, и новая деревенская знаменитость едва успевала отвечать на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. Не привыкший к людскому вниманию, Тухтар чувствовал себя очень неловко.

— А какую же награду тебе дали? — поинтересовался кто-то.

Тухтар показал шаровары и поясок.

— Только-то и всего?

— Нет, еще были вещи, но я их отдал Шеркею.

— И он взял? Да как у него рука поднялась?

— Чтоб отсохла она у него! Совсем совести нет!

— А с виду ведь добрый, говорит, точно кот мурлычет.

— Да, стелет мягко, а спать жестко.

Тухтар промолчал, он был рад, что хоть штаны ему достались. В самый раз они к новому пиджаку. Вот если бы рубашка еще была хорошая…

Сколько Тухтар мечтал о хорошей одежде! И вот она есть у него. Но страшно как-то надеть ее. Смеяться еще станут люди: вот, мол, нищий щеголять начал. А может, и не станут. Ведь никто не подсмеивается над ним после того, как он победил на скачках. Наоборот — все поздравляют, хвалят. А вот Шеркея корят за то, что позарился на чужую награду. Права, наверно, Сэлиме, которая все время говорит, что Тухтару только кажется, будто его в деревне за человека не считают.

Парни предложили пойти домой с ними вместе, но Тухтар отказался. Ему хотелось побыть одному. Вспоминая все, происшедшее за день, он шел по лугу. Шел неторопливо, степенно.

— Тухтар! — неожиданно послышался за спиной знакомый голос — Ты что это один прогуливаешься? А мы уж думали, ушел ты давно.

К нему подошли Сэлиме и Елиса, ее подруга.

— Он теперь на нас и смотреть не захочет, — пошутила Елиса. — Теперь ведь Тухтар, — человек знаменитый, только о нем везде и толкуют.

— А как же вы думали! — поддержал шутку Тухтар.

Они пошли втроем. Пряно пахли луговые травы, весело пестрели цветы. Девушки принялись собирать букеты.

— А ты почему не рвешь цветы? — спросила Тухтара Елиса.

— А зачем они мне? Невидаль какая. Смотреть на них надоело. Куда ни глянь — везде торчат.

— Ну и чудак ты, — улыбнулась Сэлиме. — Разве могут когда-нибудь надоесть цветы? Ты посмотри, какие они красивые. Не налюбуешься! Взял бы и подарил нам по венку.

— Скажешь тоже, — рассмеялась подруга. — Не сумеет он сплести венок. Где ему!

Тухтар наклонился и неловко сорвал кустик незабудок. «Ведь и правда красивые, — подумал он. — Словно утреннее небо. А я топтал их всегда ножищами».

— Да ты поосторожнее с ними, — заметила Елиса. — Твоими руками только дубовые сучки ломать, а не цветы собирать…

Керегасьская долина опустела. Лишь кое-где можно было заметить людей. Расположившись на мягкой траве кружком, они угощались в честь праздника. Оттрепетал на высоком шесте белый флаг, став добычей бойкого сорванца, сумевшего забраться за ним на макушку. Мигаля разделался со своими нелегкими обязанностями.

Сэлиме попросила Тухтара рассказать о скачках.

— А что тут рассказывать. Ведь не я бегал — лошадь.

— Но ведь и Нямась не сам бегал. И лошадь у него получше. Почему же так получилось? — допытывалась Елиса.

— Ой, тузум[27], — перебила ее Сэлиме. — Ты не видела, как рассердился Нямась. Чуть не избил Мигалю. Как зверь накинулся. Мы с Мерденью сразу убежали от греха подальше. Ты бы, Тухтар, показал хоть подарки.

— Иль ты не видела? В руках держала.

— Да ведь в платке они были завернуты.

Тухтар остановился, аккуратно развернул выделенные Шеркеем вещи. Девушки на все лады начали расхваливать их.

— Ну вот и хорошо, — обрадовалась Сэлиме. — Теперь у тебя и пиджак есть хороший, и шаровары. Я тебе сегодня тоже преподнесу подарок.

— Какой?

— Потерпи малость, увидишь.

— А страшно, наверно, скакать на лошади, — не унималась любопытная Елиса.

— Чего же страшного? Посиживаешь себе — только и всего. Пыль, правда, в глаза лезет, — неохотно проговорил Тухтар и, чтобы избавиться от дальнейших расспросов, спросил у девушки, как называется сорванный ею цветок.

— Это чигень. Мой отец живот им лечит. Заваривает и пьет.

— И помогает?

— Конечно. Только присказку надо знать. Прежде чем заварить траву, ее кладут на голый живот и говорят: «Один чигень считаю, три чигень считаю…» А как дальше, я забыла. Если тебе нужно, могу узнать у отца.

Сэлиме предложила отдохнуть. Девушки сели на траву и начали плести венки.

— Быстро вы устали. Чуть прошлись, сразу ноги отнялись! — пошутил Тухтар, продолжавший собирать цветы.

Подруги тихонько запели.

Тухтар сел рядом и тоже принялся за венок. Никогда бы не занимался он такими пустяками, но не хотелось обижать девушек. Да и когда еще придется посидеть ему рядом с Сэлиме…

— Ты кого-нибудь любишь? — неожиданно с лукавой улыбкой спросила у него Елиса.

Сэлиме опустила глаза.

— Я? Люблю? Да мало ли что… — замялся парень и с еще большей старательностью стал разбирать цветы.

— Что же ты молчишь? Можно подумать, что и сам не знаешь, кого любишь.

— Почему не знаю? Луг вот люблю, поле, лес. Песни еще слушать люблю…

— А меня? — послышался тихий голос Сэлиме.

Тухтар вскинул на нее глаза. Так хотелось сказать правду!

— Любишь, любишь! — сказала Елиса. — И без твоих слов знаю!

— Как тебе не стыдно, тузум! Говоришь, сама не знаешь что!

— Знаю, что говорю! Все знаю! Знаю, знаю, знаю! — Елиса захлопала в ладоши.

Сэлиме прикрыла ей рот ладонью:

— Перестань! Слышишь? Перестань!

Девушка замолчала, только в глазах ее никак не могли погаснуть лукавые огоньки.

Сэлиме поправила волосы и надела венок поверх платка.

— Красиво, Тухтар?

— Очень.

Взгляды их встретились.

— Хочешь, я помогу тебе? А то ты со своим венком дотемна пропутаешься, — предложила Сэлиме и, не дожидаясь ответа, придвинулась к Тухтару. — А у тебя венок из одних незабудок. Это добрая примета.

— Почему?

— Значит, не забудешь, кого любишь.

Тухтар не выпускал венка из рук, и к ним часто прикасались тонкие легкие пальцы Сэлиме. Ему показалось, что свой венок девушка плела гораздо быстрее…

Дали обволакивала вечерняя синева. В буераках заклубился туман. Робко замерцала первая звездочка. От реки потянуло прохладой, пахнуло тиной, камышами.

— Что ж это мы рассиживаемся? Опоздаем ведь на хоровод! — забеспокоились Елиса. — Когда же ты кончишь? Он без тебя давно бы сплел. Нашлась помощница!

— Не волнуйся, успеем. Мы прямиком пойдем. И Тухтара возьмем с собой.

— Нет, я вас только провожу. А потом домой. Куда же мне со своим узелком тащиться?

— Занесем к нам. После зайдешь. Хочешь обмануть, как в прошлый раз? Не выйдет! Пообещал прийти на хоровод — и не явился. Никуда сегодня не отпущу.

В этот вечер Тухтар впервые веселился вместе со всеми. Рядом с Сэлиме он чувствовал себя легко и уверенно. Только петь не осмелился, повторял песню про себя. Особенно приятно было держать Сэлиме за руку. Маленькая теплая ладонь девушки порой вздрагивала, будто птенец, и этот трепет волновал сердце, переполнял его нежностью.

Расходиться начали после первых петухов. Девушки шли впереди, вслед за ними шумной ватагой шагали парии. Перебрасывались шутками, то и дело раздавался смех.

Тухтар, Сэлиме и Елиса дошли вместе со всеми до дома Шеркея и остановились под развесистым тенистым вязом. Елиса сразу же распрощалась. Тухтар и Сэлиме присели на скамейку.

Тихонько шептались листья, издалека доносилось пение. Изредка вскрикивала какая-то ночная птица. От платья и волос девушки веяло запахом луговых цветов. Тухтар вспомнил, что Сэлиме унесла его венок домой, хотя по обычаю венки снимают, когда входят в деревню, и вешают на колья оград.

— Да, Тухтар, мы совсем забыли про твои вещи, — нарушила молчание Сэлиме. — Подожди минутку, я принесу их.

Она встала и вошла во двор. Вскоре вернулась. Тухтар еще издалека услышал ее легкие, почти бесшумные шаги, нежный шелест платья. В руках Сэлиме был не один сверток, а два.

— Что это?

— Подарок от меня. Разве ты забыл? Вчера только кончила. Бери же.

— Спасибо, Сэлиме, спасибо. — Он хотел развернуть платок, в котором лежал подарок, но девушка не позволила.

— Не надо сейчас. Придешь домой — посмотришь. Если не понравится, то верни. Только в мои руки отдай, чтобы никто не видел. Ладно?

— Вот придумала! Как же мне может не понравиться твой подарок?

— Мало ли что… А сейчас не рассматривай. Увидит кто-нибудь — неудобно будет.

Сквозь листву ветел, растущих на противоположной стороне улицы, лился на землю лунный свет.. Деревня утонула в синей задумчивой тишине. Только сонные грачи возились на деревьях, укладываясь на ночлег.

Прижав свертки к груди, Тухтар молча смотрел в лицо Сэлиме. Он так много хотел сказать ей…

Молчала и Сэлиме. Она догадывалась, о чем хотел сказать ей парень, и ей очень хотелось услышать эти слова. Но минута проходила за минутой, а Тухтар все молчал. Сэлиме это и огорчало, и радовало: ей нравилась скромность парня.

— Ну что же, Тухтар… Пора домой. Поздно уже. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Сэлиме. Но только не хочется мне, чтобы ты уходила.

— Почему же не хочется?

— Почему?.. И сам не знаю. Так бы до утра и простоял. И утром бы тоже не ушел…

— И не знаешь, почему так?

— Нет.

— А я знаю.

— Ничего ты не знаешь.

— Сказать?

Он не ответил.

Сэлиме приблизила лицо к его лицу, в одно дыхание прошептала:

— Ты любишь меня. Не правда разве?

Тухтар опустил голову.

— Что же ты молчишь? Ну так слушай меня тогда. Я тоже люблю тебя. Люблю всем сердцем. Люблю — вот и все. А теперь иди.

Сэлиме резко повернулась и вбежала в ворота. Заскрипели под частыми шагами рассохшиеся ступени крыльца. Дверь резко распахнулась… и медленно-медленно притворилась…

Тухтар порывисто вздохнул всей грудью, словно перед прыжком в воду. «Сэлиме!» — хотелось ему крикнуть громко-громко, но он не решился на это и только несколько раз еле слышно прошептал имя девушки.

Не двигаясь с места, Тухтар долго смотрел на дверь, ему казалось, что она вот-вот откроется и из нее выбежит Сэлиме.

А вдруг Сэлиме обиделась на его молчание? Если бы он первый решился сказать о своей любви! Но разве он мог надеяться? И сейчас еще не верится, что слышал от нее такие слова. Словно все это ему приснилось.

Тихонько загремел дверной засов, но дверь не открылась. Тухтар догадался, что ее только сейчас запирают. Значит, Сэлиме все это время была в сенях.

Тухтар постоял еще несколько минут и зашагал по залитой трепещущим лунным светом улице. С лица юноши не сходила улыбка. Поглядывая на щедро усыпанное звездным бисером небо, он повторял про себя все, что говорила ему сегодня Сэлиме. Старался точно вспомнить, как было произнесено то или иное слово, какое выражение лица было у нее в то мгновение, как смотрели глаза, как двигались губы.

Занятый своими мыслями, он и не заметил, как добрался до дома. Неказисто выглядела его хибарка, но сегодня она показалась Тухтару уютной, приветливой. Самое главное — иметь домик, свое гнездо. У других и голову приклонить негде. Всю жизнь под чужой крышей спят. А у Тухтара какой-никакой, а собственный дом. И может, будет он жить в нем вместе с Сэлиме.

Силы и здоровье есть, лентяем он никогда не был, будет трудиться и обзаведется хозяйством. Купит лошадь, корову. Глядишь, и овечки заблеют в хлеву, куры закудахчут. А вокруг дома зацветут яблони. Несколько штук он уже посадил. Хорошо принялись. Ребятишки любят яблоки, вот и будут похрустывать. Дети, конечно, будут похожи на Сэлиме… Заживет еще Тухтар, заживет! Все у него впереди, только вышел он на дорогу. Нет, не ошибся, видать, старик Тимма, предсказывая Тухтару счастливое будущее. Разве не счастье это, что Тухтара полюбила Сэлиме? Большего и быть не может.

Тишину нарушили петушиные крики. Близился рассвет. Но уходить не хотелось. Размечтавшийся Тухтар присел на скамейку и развернул узел с подарками. Сэлиме сшила для Тухтара рубашку. Белую-белую, из тонкого льняного полотна. Воротник и рукава украсила вышивкой. Узоры такие яркие, нарядные. Только руки Сэлиме могли сделать этакое чудо. И то Тухтару на память, чтобы никогда не забывал. Так сказала Сэлиме. Вот смешная! Как же он ее забудет, если она тут, в его сердце.

Всю жизнь свою отдаст он Сэлиме. Все смотрят на Тухтара свысока, а Сэлиме полюбила его, не побоялась, что он безродный бедняк. Нет, теперь он уже не сирота. Рядом с ним родная душа. И он сумеет отблагодарить ее.

Нет, Сэлиме, не пожалеешь ты, что полюбила Тухтара. Не пожалеешь.

11. «И ШЕРКЕЙ НЕ БЕЗ УМА»

Долго еще вспоминали в Утламыше о прошедшем празднике. Где ни соберутся люди, сразу же начинается разговор о том, как отстоял честь родной деревни Ширтан Имед, как прославился на всю округу батрак Шеркея Тухтар, обогнавший на скачках заносчивого Нямася, про дочку Шеркея Сэлиме, которая стала теперь признанной красавицей, самой завидной невестой.

Другой бы на месте Шеркея слонялся целыми днями по чужим дворам и бахвалился своими удачами. Но Шеркей не таков. Что без толку трепать языком? Не на нем нужно набивать мозоли, а на руках. Болтовней богатства не наживешь. К тому же Шеркея коробило от того, что, толкуя о скачках, люди больше говорили о Тухтаре, чем о нем, хозяине лошади.

Усевшись после ужина на завалинке. Шеркей, как всегда, погрузился в размышления — стал припоминать, что он сделал за день. Лопату для веянья подправил, привез из оврага два воза камней для бани. Только и всего. А ведь намечал мякинник починить, гужи натянуть на большой телеге. Нет, если так работать, то в люди никогда не выйти. Совсем обленился. А о бережливости и говорить нечего: взял и отдал за здорово живешь штаны и поясок Тухтару. Разве не дурень? И так бы проходил парень. Щеголять вздумал, голодранец. Джигитом стал. Ильяс целыми днями на палке скачет, говорит: «Я Тухтар». Отхлестать бы этой палкой по заду хорошенько, да руки все не доходят.

Да, распустились, распустились все в семье. Ослабил Шеркей вожжи, избаловал домашних. Скоро все от безделья станут в лошадки играть, как Ильяс.

Во дворе показался Тимрук.

«Вот слоняется из угла в угол, слоняется», — насупился Шеркей и раздраженно крикнул:

— Ты рожь-то ходил смотреть? На загон, что у дороги.

— Да ты же ничего не говорил.

— А ты сам догадаться не мог? Все мне подсказывать надо. Только и знаешь по улицам рыскать кобелем бездомным. Глаза бы, глаза бы на тебя не смотрели! Разорить вы все меня хотите, разорить, с сумой пустить по миру.

— Завтра обязательно схожу, — пообещал Тимрук и поспешил скрыться.

— Завтра, все завтра…

Шеркей прислушался к тихому гудению, доносящемуся из избы: Сэлиме ткала новый сурбан.

— Наряды все в голове, наряды, — проворчал он и окликнул дочь.

— Что, папа? — спросила, выйдя на порог, Сэлиме.

— Ведь скоро весь ток, весь ток растрескается. Прикрыть соломой надо. Когда же сделаете? Чтобы завтра все в порядке было!

— Да мы уже сделали с мамой сегодня.

— Плохо, плохо, наверно. Не постарались, тяп да ляп… Как на чужих работаете.

Сэлиме, ничего не ответив, ушла в дом. Через некоторое время она торопливо прошла мимо отца, шмыгнула в ворота.

— Опять на игрище… И-эх, помощнички!.. Одежду да обувку только трепать.

Около крыльца валялся коротенький обрывок мочальной веревки. Шеркей поднял его, попробовал, прочный ли. Вполне крепкий. Связать несколько таких кусков — и для теленка привязь получится. Но никто не заметил, не поднял, ходили, втаптывали добро в землю. Разве напасешься этак? У Каньдюка такую бы вещь сразу подхватили. Да и подхватывать не нужно, не кинули бы у него такой вещи. Бережливый — у него веревки во дворе не валяются. Покойный отец тоже каждый гвоздок в дом тащил. А работали-то как при старике! Бывало, чуть займется рассвет — Шеркей с Элендеем уже на ногах. Всех раньше выезжали пахать, быстрее всех кончали жатву, отмолачивались. Теперь же… Солнце уже выше деревьев поднимется, а семья Шеркея только еще за дело собирается приняться. Нет, Шеркей наведет порядок, по струнке все ходить будут, не хуже, чем у Каньдюка. Тот жить умеет.

Шеркей повесил злополучную веревку на гвоздь, торчащий из дверного косяка, и снова уселся на завалинку.

— Молока сколько надоила? — спросил он идущую из хлева жену.

— Маловато… Убавила за последние дни. — Сайдэ слегка наклонила перед Шеркеем горшок.

— Не заквашивай. Масло пахтай, масло. Что глаза таращишь? Иль непонятно? Продавать будем. Подорожало на базаре масло, из рук рвут. А похлебку пахтой забеливать будем… Да разбуди меня завтра пораньше!

— Ехать, что ли, куда собрался?

— Ехать не ехать — сказано, разбуди. Разговаривать все стали много. Работали бы так, работали.

Сайдэ обиженно поджала губы и ушла в избу. Шеркей неторопливо обвел взглядом свои владения.

Сарай с конюшней пока постоят, а с избой беда: вот-вот кувыркнется на улицу. Непременно новую нужно ставить. И ворота тоже. Через эти каждому прохожему видно, что на дворе делается. К Каньдюку-то так не заглянешь.

Шеркей засевает три надела. Многие в деревне сеют и того меньше. Считай, через дом такой хозяин. С неочищенной картошкой похлебку варят. А на столе у Шеркея, слава богу, хлебушек не переводится. Можно и без масла обойтись. Надо в люди сперва выйти, а потом уже отъедаться. Да и тогда ни к чему баловаться. Корову, понятно, надо кормить получше — она молока от этого прибавит. Человек же не доится. Только ленивей становится с хороших харчей. Чтобы хозяйство крепло, надо копейку к копейке прибавлять, рубль к рублю, зернышко к зернышку — ни одна крошка не должна пропадать. Так умные люди у Каньдюка толковали. Богатство счет любит, бережливость.

— Сайдэ!

— Чего тебе? Шел бы спать. Ведь велел разбудить спозаранку.

Муж ничего не ответил, только громко засопел.

— Ты что это такой, словно с похмелья? Может, заболел?

— Нет, нет, здоров я. Ты вот что, опорожни-ка… это самое… желтый сундук, какой в чулане стоит. И замок, замок к нему найди.

— Зачем же это? Он занят. В нем вещи Сэлиме лежат. Что тебе в голову взбрело?

— Все вещи переложи в кадку.

— Иль им в кадке место? Найду куда положить. Для чего тебе понадобился сундук? Ума не приложу.

— Значит, понадобился, понадобился, коли говорю! — прикрикнул Шеркей.

Сайдэ пошла в чулан. Через некоторое время она вынесла мужу замок. Шеркей осмотрел его, пощелкал и направился в избу. Там было темно. Хотел зажечь спичку, но пожалел. Подошел к полке, достал с нее початый каравай, забрал оставшиеся от обеда куски. Ключ привязал к поясу.

— Когда понадобится хлеб, скажешь мне. Я выдам. Сколько нужно.

— Что это ты затеял? — удивилась Сайдэ. — Лишних едоков у нас вроде нет. Никогда у нас в доме таких порядков не было.

— Вот и плохо, что не было. На Убеевском базаре знаешь, как мука вздорожала, знаешь? Беречь надо, беречь!

Сайдэ улыбнулась.

— Что ощеряешься? — вспылил муж.

— Да ты меня все смешишь.

— Я не смешу, дело делаю. Придет время, благодарить меня будете!

Во дворе послышались тяжелые шаги. Шеркей узнал брата.

— Ты что это и ночью покоя не знаешь? — недружелюбно спросил он.

— Да так, не спится что-то, браток. Вот и решил тебя проведать.

Братья расположились на лавочке около летней лачуги. Элендей не спеша набил табаком чилим[28], раскурил, несколько раз шумно затянулся.

— Не так комары будут донимать, — объяснил он.

— Верно, верно. Ишь как пищат, проклятые! Сколько крови попивают, высасывают! А ведь кровь из хлеба получается. Поди, на одну каплю целая краюха уходит. Как масло из сливок. Сливок горшок во какой, а комочек масла-то получается.

— А ты уже и это подсчитал?

— Все надо считать, все.

— Давай, давай, — пыхнул Элендей ядовитым дымком. — А я вот в лес хочу съездить. Дай долгушу мне на денек.

— Сам собираюсь ехать, — соврал Шеркей. — Дров привезти нужно. А твоя-то где?

— Разобрал, починить хочу.

— Выходит, на чужой рубль телку хочешь купить?

— Почему на чужой? Ведь брат ты мне.

— Брат-то, конечно, брат. А долгуша-то все-таки моя, моя.

По улице с песней прошли парни. Элендей вспомнил про Агадуй и начал расхваливать Шеркеева коня. Потом словно невзначай спросил:

— Сказывают, в гостях ты был у Каньдюка. Болтают, видать?

Шеркей вскинул голову, самодовольно расправил усы:

— Нет, браток, нет, не болтают. Был, был у Каньдюка. Хочешь верь, хочешь не верь, сам за мной присылал Урнашку. Так-то вот, браток, так-то. Свалили меня с ног своим керчеме, свалили. Такое сварганили — прямо огонь.

— Сам, говоришь, присылал? Но что это он вдруг о тебе вспомнил? Родней ты ему не приходишься. А?

— И не знаю, ломал, ломал голову, но ни до чего не додумался. Так и не понял, зачем нас с Мухидом позвали.

— А кроме Мухида никого не было?

— Да нет, были. Землемер Степан Иванович, Узалук. Элюка еще сидел, Элюка. Ну, и Нямась, конечно.

— Элюка с Мухидом всегда там могут быть. Каньдюк их заместо собак цепных держит. А вот тебя зачем потчевали огненным керчеме, с ног сваливали?

Шеркей подозрительно вглядывался в лицо брата: настойчивые расспросы Элендея настораживали. Куда клонит Элендей? Что он пронюхал? Так и сверлит Шеркея глазищами.

— Да вроде сомнительных разговоров не было. Иль, ты думаешь, хитрость какая у них на уме?

— Дед Каньдюк даром угощать не станет. Не в его обычае это. Захватил Сен Ыр. Вот тебе и все. Поэтому и землемер приезжал.

— Брось болтать чепуху. Не ломай хребет жеребенку, который еще не родился, — вспылил Шеркей. — «Сен Ыр, Сен Ыр»! Это место святое! Грех его распахивать! Да и соха не возьмет.

— С твоей ковырялкой там, конечно, делать нечего. А дед Каньдюк железным плутом все наизнанку выворачивает. — Элендей махнул рукой на восток. — Вон дымки в ивняке. Заросли рубят. И жгут. Лес корчуют. На восьми лошадях пашут. Еще сто загонов будет у Каньдюка. А мы на своих клочьях все возимся. Как младенцы на загаженных пеленках.

Шеркей задумчиво нахмурил лоб, поскреб ногтем нос. Вот, оказывается, зачем приезжал землемер… Вот это Каньдюк, вот это хват! Сразу богатства прибавится.

Восхитившись про себя умом и ловкостью Каньдюка, Шеркей с горячим возмущением сказал:

— Ой, какой грех взял на душу, ой, какой грех! Надо же такое удумать! Совсем Каньдюк рассудка лишился, совсем! Вот до чего довела жадность.

— Он-то не лишился. Ты вот разум не потеряй. Недаром Каньдюк тебя своим считать начал.

— Что ты, что ты, браток! С таким радушием приняли, с таким почетом. Тебя все вспоминали, почему не пришел. Надо бы, говорят, тоже пригласить.

Элендей выбил из потухшей трубки пепел, набил в нее табаку, плотно умял пальцем, закурил. Помолчав немного, громко сплюнул и сказал:

— По одной оглобле двух тяжей не натягивают. Так-то вот.

— На что ты намекаешь?

— На то, что нет нужды им меня приглашать. Я не ты. Меня не умаслишь. Они знают это. Будет сходка, выступлю против распашки Сен Ыра. Мне рот не заткнешь. А больше ни о чем не говорили?

— Так, обо всем понемножку, понемножку. Знаешь ведь, как за столом: тары-бары-растабары… Детей моих похвалили. Особенно Сэлиме одобряли. Старуха говорит, наглядеться на нее не может, больно красива. И Каньдюк сам тоже. Жениха обещал найти. Богатого, чтоб как царица жила.

Элендей посмотрел долгим пронзительным взглядом на брата и, откинувшись к стенке лачуги, захохотал на всю улицу.

— Ты что, что? — заегозил Шеркей.

— Ха-ха-ха! — не унимался младший брат.

— Надо мной смеешься! Почему, почему?

Шеркей вскочил со скамейки, топнул ногой, потряс кулаками. Волосы его смешно взъерошились, усы обвисли.

Элендей продолжал хохотать.

— Ты думал, тебя посадили, чтобы передний угол украсить? Ха-ха-ха! Заместо барана ты там был! Ха-ха-ха! Честь свою продавал! Нямась, видать, тоже к тебе подъезжал, ластился! Ха-ха-ха!

— Да потише ты, потише хоть… — Шеркей испуганно озирался по сторонам. На всю улицу кричит брат позорные слова, насмехается, издевается. Что будет, если люди услышат? Срам, срам!

Элендей перестал смеяться. Поднял с земли соломинку, пожевал ее, потом перекусил ее и злобно выплюнул.

— Обиделся? Конечно. Ты старше меня. Но не оскорбить я тебя хотел. Не сердись. Каньдюк и его сынок — люди подлые. С таких шестьдесят чертей шкуру не снимут. Смотри не попади впросак. Такую сеть сплетут — не вырвешься. Один коготок увяз — всей птичке пропасть. Так говорят.

Он встал, подошел к Шеркею, тихо зашептал ему в самое ухо.

Шеркей испуганно отскочил.

— Ты, ты… Всерьез это говоришь?

— Или этим шутят?

Элендей встал, собираясь уходить.

— Ну ладно. Моя совесть спокойна. Я предупредил тебя. Будешь протаптывать стежку к этим кровососам — разоришь весь дом. Попомни мое слово. Слышишь? На носу заруби. А ежели не послушаешься, я не посмотрю, что родной брат. Пусть каждый увидит свой день и найдет, что ищет. Будь здоров. Может, завтра в лес вместе съездим? А?

— Никуда я не поеду. Можешь взять мою долгушу.

— Вот спасибо. Уважил брата.

Элендей развалисто зашагал к колодцу, где стояла долгуша. Поплевал на ладони, ловко взял ее за оглобли, легко покатил к воротам. Тоскливо, с надрывом заскрипели колеса.

Шеркей задумчиво следил за братом. Вроде недавно был Элендей совсем маленьким. Шеркей еще хорошо помнит, как мать учила братишку ходить, весело приговаривая: «Топ-топ». Слабенький был тогда Элендей, ножки тонкие, дрожат. Через два шага падал, ревел благим матом. Сколько тогда было Шеркею? Семь лет. И вот уже тридцать годов с той поры пролетело. Сейчас-то вон какой Элендей! Долгушей, как игрушкой, забавляется. Да и разума понабрался, башковитый мужик. Старшего брата жить учит… Неужели сумел разгадать замыслы Каньдюков?

Шеркей вытер рукавом вспотевший от волнения лоб. На душе было муторно, неспокойно. В голову лезли тревожные мысли…


Шумно стало на улице — молодежь возвращалась с гулянья. Какой-то парень что есть мочи гаркнул залихватскую частушку. Ему ответил звонкий, переливчатый девичий голос.

— Поют, все поют, — с досадой проговорилШеркей. — С какой только радости? Сами не знают. Не клевал их еще петух, вот и горланят. Думают, что жизнь — это каша с маслом. Так скрутит кишки эхо масло, так скрутит, что сам черт не расплетет.

Дверь захлопнулась с такой силой, что даже задребезжали оконные стекла. Испуганно затявкала соседская собачонка. На ветлах всполошились давно уснувшие грачи.

12. БЕДУ НЕ ОЖИДАЕШЬ

Шеркея разбудил скрип дверки. Судя по бесшумным шагам, в избу прошла Сэлиме: она всегда ступает, как по ковру.

Сквозь щелку в сени пробился тоненький, словно соломинка, лучик солнца. Где-то отчаянно жужжала муха. Шеркей осмотрелся. В том углу, куда падала полоска света, проникавшего через щель между дверью и косяком, по паутинчатой лесенке проворно карабкался маленький брюхастый паучок.

«Ишь, какую здоровенную к завтраку спроворил! Молодец! Ничего не скажешь! — одобрительно подумал Шеркей. — Крошечный сам, в несколько раз меньше мухи, а вот скрутил ее. Теперь жужжи не жужжи — шабаш. Паучок-то, он хитростью живет. Так и человек должен. И у тварей разных, и у людей — один закон».

Шеркей неохотно поднялся, спустил на пол голенастые ноги, потер пяткой о пятку. Потянулся, стараясь прогнать сладкую истому, помотал головой. Встал, подошел к двери, резко распахнул ее. Во дворе было столько солнца, что он невольно зажмурился и отступил в тень.

К ногам прильнул большой рыжий кот, приятно защекотал пышной шерстью. Шеркей нагнулся, погладил его. Кот благодарно замурлыкал. Неожиданно Шеркей нахмурился. «Ишь, какой разлетался, блестит, будто салом натерли. Молочком поят. Иной человек столько не съест, сколько эта животина. Вон какой!» Пнув кота ногой, вышел во двор. Солнце добралось почти до самой небесной макушки. «Опять пролодырничал, опять». Метнулся в сени. В дверях столкнулся с Сэлиме, которая, вымыв полы, выносила ведро с грязной водой. Отец не уступил дороги, зацепил ногой ведро, по полу растеклась черная лужа.

В углу на лавке сладко причмокивал во сне Тимрук, Шеркей подскочил к нему, сорвал одеяло:

— Опух, совсем опух от спанья, лоботряс!

Сын вскочил, бессмысленно уставился сонными глазами.

— Глаза жиром заплыли! Вставай, что потягиваешься, как кот! Бери лопату — и бегом в поле. Вздумай только по дороге ротозейничать!.. Привык на собачьи свадьбы глазеть. Узнаю — шкуру спущу!

Тяжело дыша, Шеркей выбежал на крыльцо. У ног снова замурлыкал кот. Шеркей схватил его за хвост, размахнулся, наотмашь шваркнул головой о перила. Брызнула кровь. Вытерев руки о штаны, Шеркей ворвался в избу.

— Ты что это с утра раскипятился? — спросила Сайдэ.

— «С утра, с утра»! Полдень уж скоро! Говорил ведь, чтобы разбудила пораньше!

— Два раза тебя трясла, все руки отмотала. Сказал: сейчас, но не встал. Сам виноват.

— Всегда, всегда я виноват! Возьму я вас в руки, взнуздаю!.. Ильяс проснулся? Пусть позовет Тухтара, в кузницу надо сходить.

Сайдэ поставила на стол похлебку, по привычке потянулась рукой к полке — хлеба там не было. Удивилась, потом вспомнила о новом порядке, вздохнула, покачала головой. Хотела попросить мужа принести каравай, но не успела. В избу вошли Тимрук и ходившая за водой Сэлиме. Вслед за ними вбежал Ильяс.

— Папа, папа! — кричал Ильяс. — С нашим котом что-то случилось. Околевает во дворе. В крови весь. Лапками дергает. Еле дышит.

— Ну и слава богу. — Шеркей опустил голову. — Одним дармоедом меньше будет в доме. И так хватает, хватает. Не князья мы, чтобы всех кормить, не князья.

Ильяса не утешило это объяснение. Он продолжал плакать.

— Утри сопли-то, утри! Я, я его убил. Малахай тебе к зиме сошью. Все польза будет.

Мальчик уткнул мокрое от слез личико в ладони, захлебываясь рыданиями, выбежал во двор.

— Ты белены объелся, что ли? Словно отравой какой напоил тебя Каньдюк. С того дня все в себя не придешь, бесишься и бесишься с утра до вечера. Вчера хлеб в сундук спрятал, нынче кота убил, а завтра, глядишь, и кому-нибудь из нас черед дойдет.

По столу с громким стуком рассыпались выпавшие из рук жены ложки.

— Ладно, не фырчи! Довольно, довольно мне указывать. Не вашего ума дело! — прикрикнул Шеркей, наклоняясь над лоханью, чтобы умыться.

Через минуту снова послышался его раздраженный голос:

— А полотенце где?

— Неужели и куриную слепоту Каньдюк на тебя напустил? В руках ведь оно у тебя!

— Не это, не это, а старое! Ведь еще не истерлось оно, не истерлось. Сами ослепли, ничего не видите.

— Старым мы посуду вытираем.

— Для посуды мочалка, мочалка сгодится. И так может обсохнуть. Не бережете вещи. Все прахом идет. Как в прорву какую сыплется.

Он несколько раз промокнул лицо уголком полотенца. Лицо осталось мокрым. Чтобы оно скорей обсохло, Шеркей замотал головой. Потом он пошел в чулан и вернулся с караваем. Отрезал краюху — положил себе. Два тоненьких, прогибающихся ломтя разделил пополам, кусочки разложил на столе. Собрал все до единой крошки и отправил в рот. Каравай отнес в чулан.

Когда Шеркей вышел, мать и дочь переглянулись и рассмеялись, но при его появлении сразу притихли.

Глава семейства, насупясь, сел за стол. Кивком головы пригласил домочадцев.

Не ахти как вкусна забеленная снятым молоком похлебка, но Шеркей хлебал ее жадно, торопливо, громко пыхтя и чавкая. Тимрук не отставал от отца. Сэлиме ела медленно, словно была не в родном доме, а в гостях. Все угрюмо молчали.

Пришел Тухтар. Хозяйка радушно пригласила его к столу.

— Спасибо, я уже перекусил.

Он, конечно, отказывался из вежливости, и Сайдэ хотела повторить приглашение, но Шеркей так злобно взглянул на жену, что она промолчала.

Сэлиме не поднимала глаз, щеки ее горели. Никто, кроме Тухтара, не заметил этого.

— Так вот что, — икнул Шеркей. — Сходи-ка, братец, в кузню. Надо заменить у бороны деревянные зубья на железные.

— Ладно. Я видел, кузня работает. Вовсю стучат. А что это у вас за ывоз стоит под воротами, а на нем всякая всячина наложена?

— Какой ывоз?

— Я тоже видела, — подтвердила Сэлиме. — Наверно, ребятишки играли и бросили.

— А мне думается, околдовали вас, вот что! — не согласился Тухтар.

Все поспешно вышли из-за стола. Шеркей впопыхах подавился. Тухтару пришлось стукнуть его несколько раз по спине.

Действительно, под воротами стояло потемневшее от огня деревянное блюдо, края его даже темного обуглились. На блюде валялись пучки перепутанных женских волос, причудливо слепленные из глины фигурки, комочки земли, какие-то зерна. Посредине стояла безрогая оловянная овца. Она была привязана веревочкой к ручке ывоза и прикрыта клочком рогожи. Чуть в сторонке от блюда лежали кусок ржаного хлеба и несколько нанизанных на волосок из лошадиного хвоста старинных денежек — нухраток.

Шеркей опасливо присел на корточки, остальные стали вокруг него. Тухтар хотел выйти за ворота, но Шеркей запретил: нельзя это делать, пока не рассеяна колдовская сила. И так уже Тухтар проходил давеча мимо, и Сэлиме тоже. Теперь с ними может приключиться что-нибудь недоброе.

Какой же это забытый смертью колдун насолил Шеркею? Вот проклятое отродье, мало без этого забот.

— Асьяльская бабка Ухиме, говорят, мастерица отводить колдовство, — прошептал побледневшими от волнения губами Шеркей. — Надо за ней съездить.

— Стоит ли так далеко ехать? Позовем тетку Шербиге, она все и сделает, — сказала Сайдэ.

— Эту жадюгу, жадюгу-то? Видать, сундук твой переполнился…

— А бабка Ухиме даром приедет? Да лошадь сколько нужно гонять.

Довод жены был веским. Ни одна ворожея не отличалась бескорыстием.

Шеркей почесал затылок, прикидывая предстоящие расходы, и решительно поднялся:

— Да, лучше уж Шербиге позвать. Побыстрей только надо. Верно, ывоз здесь еще с ночи стоит. Сам поеду. Только как вот со двора, со двора выбраться? Нельзя ведь через ворота, нельзя…

— Не смыслю я ничего в этих делах. Соображай сам.

— Ограду разобрать, ограду? А? Как думаешь?

— Сказала же, сам решай.

— Ограду разберешь — потом хлопот не оберешься. Постой, постой…

Шеркей побежал в конюшню. Через минуту, туго натягивая поводья, он втаскивал лошадь на крыльцо.

Увидев такую диковинку, Тимрук рассмеялся:

— Вот распотеха!

Отец злобно цыкнул на него:

— Я тебе покажу распотеху. Неделю зад сквозь штаны краснеть будет!

Как ни артачилась лошадь, Шеркей все-таки заставил ее войти в дверь, проволок через сени и вытянул на улицу через парадный вход.

— Слава богу, — проговорил он, отдуваясь. — Хоть не видать никого на улице. Засмеют, засмеют ведь.

Потом вскочил на коня, приказал домашним уйти подальше от нечисти и помчался во весь опор вниз по улице.

Все вошли в избу. Гнетущую тишину нарушил Ильяс:

— Мама, кто же это балуется?

— Не знаю, сынок. Не посыпал он свой след солью.

— Колдунья, известное дело, — сказала Сэлиме.

— А разве в нашей деревне есть колдунья? — продолжал расспрашивать мальчик.

— В каждом селе живут они.

— Для чего же они так делают?

— Навредить нам хотят, беду к нашему дому приманивают.

Шербиге нисколько не удивилась приходу Шеркея. Оказывается, она только что разгадала виденный ночью сон, по которому выходило, что к ней непременно должен явиться Шеркей.

Узнав, в чем дело, ворожея заохала, запричитала, осыпая проклятиями чертей, леших, злых духов и всякую другую нечисть, которая так и кишит повсюду, изо всех своих бесовских сил стараясь досадить добрым людям.

— А не встречался ли ты ночью с бездетной кошкой или собакой? — спросила Шербиге.

— Откуда же я знаю? Разве угадаешь, бездетные или нет…

— Ладно, не горюй, милок, не кручинься. Не оставлю тебя без помощи, отгоню от твоего дома нечистую силу. И не только, милок, это сделаю, но еще и счастье к тебе приведу.

— Это хорошо бы, хорошо бы… Постарайся уж. За благодарностью дело не станет.

Шербиге перевалило уже за сорок, но она еще ходит в девушках. Любила в молодости повеселиться — вот и засиделась. В ожидании женихов она занялась ворожбой. Каждый день прибегают к ней бабы: кому надо разгадать сон, кому — заговорить какую-нибудь хворь, кому — избавиться от сглаза. Так что Шербиге живет припеваючи.

Захаживают в ее избушку и некоторые мужики. Но эти всегда приходят ночной порой. То ли днем им некогда, то ли дьявольская сила, одолевающая их, не поддается изгнанию при солнечном свете. В каждом ремесле есть секреты, а Шербиге хранит их в глубокой тайне…

Подойдя вместе с ворожеей к своему дому, Шеркей опять попытался провести коня через сени. Но он вздыбился, начал яростно брыкаться. Со всех сторон стали сбегаться ребятишки, останавливались поглядеть на редкое происшествие и взрослые. Шеркей наконец отказался от своей затеи. Как это ни было печально, лошадь пришлось пустить через ворота.

Шербиге деловито склонилась над злополучным ывозом, пробормотала, поплевалась, Потом, ни с кем не здороваясь, вошла в избу. Взяла веник, обмахнула им руки. Все наблюдали за ее действиями, затаив дыхание.

— Тьфу! Тьфу! Тьфу! — Ворожея бросила веник к кровати и вприпрыжку закружилась на месте. Глаза ее выкатились, ноздри широко раздулись. Вцепилась пятерней в свои сальные волосы, сильно дернула, остановилась.

— Сайдэ, душенька, знаю, не по душе тебе я, но все равно помогу, помогу, золотко мое ясное! Наизнанку вывернусь, но спасу от несчастья! Скажи только мне всю правду: есть ли в вашем доме тюркелли?

Ответа не последовало.

— Говори же! — властно крикнула ворожея.

— Что за тюркелли такие? Никогда ничего не слыхала об этом.

Шербиге объяснила, что тюркелли — это куколка, изображающая духа, которую мать дарит дочери перед замужеством. Талисман должен оберегать дочь в новом доме от несчастий и приносить в семейную жизнь согласие. Тюркелли приносит счастье только шести поколениям, потом от куклы бывает вред.

— Нет у нас такой вещи. И у матери с бабушкой тоже не было.

— Это хорошо, милочка, очень хорошо, ласточка моя. Тогда вот что надо сделать. Вскипяти на сковороде воды… Тьфу-тьфу-тьфу!.. Приготовь суровую нитку. В переднем углу постели перину и разложи на ней вещи своих детей. По одной от каждого. Тьфу-тьфу-тьфу! Засунь в печку кочергу. Еще нужна большая медная монета, хорошо бы царицы Катьки. Коли нет, я найду такую. Да положи передо мной кусок черного хлеба…

Вошел Шеркей.

— Тебе, хозяин, — обернулась к нему ворожея, — пока заходить в избу нельзя. Иди-ка стереги дверь, никого не впускай сюда! Не только людей, но и кошек и собак. Букашку, козявку увидишь — все равно прогони.

Сайдэ разожгла в горнушке огонь, поставила сковороду с водой, сделала все, что было велено.

Шербиге скинула одежду, повесила на спинку стула. Раскосматила реденькие, сероватые от перхоти волосы. Сняла лапти, чулки, взобралась на перину, подобрав под себя ноги. В такой позе она действительно напоминала воображаемую колдунью.

Осторожно подошла Сайдэ, поставила перед ворожеей сковородку.

Шербиге велела назвать имена детей, привязала к нитке тяжелый позеленевший от времени пятак и, раскачивая его над разложенными на перине вещами, взахлеб забормотала:

— До Ильяса не доберись, до Тимрука не доберись…

Монета коснулась белого, расшитого красными нитками фартука.

— Чей это?

— Сэлиме, — встревоженно ответила Сайдэ.

Ворожея зловеще покачала головой, сложила губы трубочкой, дунула, плюнула. Потом отщипнула от ломтя хлеба небольшой кусочек, скатала из него шарик и протянула девушке:

— Ешь!

Сэлиме брезгливо поморщилась, но повиновалась.

— Отцу, отцу не перечь! — загнусавила ворожея, не спуская глаз с девушки.

Остальной хлеб искрошила мелко, бросила на сковородку. Туда же опустила пятак, взболтала им воду. Затем, фыркнув, славно испуганная кошка, Шербиге подскочила с перины, потоптала веник, схватила кочергу и, стуча ею по полу, подбежала к печке.

— Злой дух! Злой дух! Выходи! Выходи! — раздался в избе ее истошный голос.

Дико заметалась в очаге кочерга. Запахло сажей и золой.

Побесновавшись около печки, Шербиге схватила веник. Окуная его в сковороду, начала брызгать во все стороны водой и липкими хлебными крошками.

— Благослови этот дом, Пигамбар! Благослови! Пусть входит в него только счастье! Пусть богатеет он с каждым днем!

Путаясь ногами в длинных юбках, ворожея поскакала во двор.

— Хозяин, хозяин! Не отставай! — крикнула она в сенях.

Шеркей покорно засеменил к воротам.

Шербиге осторожно подняла ывоз, старательно подмела место, где он стоял, пошаркала веником по дну блюда. Поставила ывоз на веник и понесла на огород, меча во все стороны плевки. У гумна остановилась, огляделась, вытянула указательный палец правой руки в сторону леса:

— Шеркей, мой господин, вон откуда пришла к тебе беда! А я ее в бараний рог согнула и назад повернула! Вместо нее придет теперь к тебе счастье. Богатство неизмерное, несметное! Вот отсюда жди, вот отсюда, с западной стороны! Через восемь на восемь дворов приедут на восьми лошадях, в каждой гриве по восемь лент, на каждой уздечке по восемь колокольцев, в каждой подкове восемь гвоздей. Будут искать в твоей избе девушек красных, очами ясных. Ты не противься, будь на все согласным. Они почитают тебя, мой господин. С ними всякое добро придет в твой дом. Много-много! Только пальчиком в дверь стукнут, сундуки твои сразу вспухнут.

Шербиге на минутку умолкла, отдышалась и вновь затараторила, брызгая слюной в лицо Шеркея:

— На фартук Сэлиме монета упала. Да-да. Приедут через сорок дней сватать девушку красавцы-молодцы. Встреть их с почетом, проводи с уважением. Дорогу им не преграждай. Богатый жених, богатый, и-их какой богатый! Смотри не выпускай из рук. И покатится твоя жизнь по новой дорожке. По радостной да по светлой! И все в горку, и все в горку! Уважать тебя все будут, наряжаться будешь, как князь, сало с салом есть будешь! А теперь возьми с ывоза прядь волос, сожги, а золу развей вокруг гумна. Пусть оно окольцуется хлебом. Козу же безрогую брось подальше. Пусть в твоем хлеву коровушки молочные заревут, заблеют барашки в лохматых рубашках. И пусть весь скот из года в год — с приплодом, с приплодом, с приплодом!

Шеркей выполнил повеление ворожеи.

— Так! А теперь сожги ывоз!

Шеркей собрал кучу соломы, поджег. Бросая в костер блюдо, он заметил на нем три дырочки. Где-то встречался ему такой ывоз, но где? Надо бы взять, посмотреть повнимательней, может, и вспомнится, чья это вещь. Пока Шеркей раздумывал, блюдо со всех сторон обуглилось. Рассматривать же головешку — только время зря терять да руки пачкать.

Ворожба окончилась. Шеркей облегченно вздохнул. С благодарностью и изумлением глядел он на Шербиге: совсем ведь невзрачная с виду бабенка, а вот, поди, какой силой обладает.

Она поманила его пальцем. Он наклонился к ней.

— Смотри, о чем здесь говорилось — никому ни словечка! — послышался таинственный, устрашающий шепот. — Даже Сайдэ, понял? А то все, что я сделала, потеряет силу. И наоборот получится. Тогда и я уже не смогу помочь. Смотри!

— Никому, никому не скажу. Ведь не враг же я себе.

Они вернулись в избу. Хозяин в благодарность за труды протянул ворожее кусок холста, но она не приняла.

— От души делала, из уважения к вам.

Еле уговорили ее взять лукошко яиц.

Ворожея ушла. Мать с дочерью занялись прополкой огорода. Тимрук ушел в поле. Тухтар и Ильяс отправились в кузницу.

Шеркей задумался. Хоть и много хорошего напророчила ворожея, на душе было неспокойно. Даже работать не хотелось. А ведь надо бы шкуру с кота снять, пока не провонял.

Набирая в ковшик воды, чтобы напиться, Шеркей заглянул в ведро и увидел свое отражение. Лицо было измученное, словно после болезни, выражение глаз страдальческое, лоб прорезала глубокая морщина.

13. КУЕТСЯ ГОРЯЧЕЕ ЖЕЛЕЗО

Кузнец Иван Капкай — русский. Настоящая фамилия этого человека Подкопаев, но чуваши величают его на свой лад. В Утламыше он появился несколько лет назад, приехал вместе с семьей из Нижнего Новгорода в поисках работы. В деревне же работы хоть отбавляй. День и ночь стучат молотами Капкай и его старший сын Миша: мастерят топоры, делают гвозди, ладят сохи, бороны, зубрят серпы.

Утламышские приняли нижегородца приветливо. Помогли поставить кузню, срубить дом. Ведь теперь в деревне без кузнеца не обойтись. Соху с лемехом из дубового корня, которую мог сделать с помощью топора каждый, заменила соха с железным лемехом и отвалом, у богатеев появились плуги, состоятельные мужики стали натягивать на колеса телег железные шины. Гораздо выгоднее иметь собственного кузнеца, чем ходить по другим деревням. А руки у Капкая золотые, что бы ни делал он — все получается добротно, прочно. Мастер пользуется уважением не только в Утламыше, но и во многих окрестных селениях. Утламышские даже побаиваются, как бы Капкая не переманили к себе соседи. Поэтому обещали ему отрезать надел земли. В прошлую ревизию Капкая еще не было здесь, но в будущую он обязательно получит землю.

Не легко жить Капкаю: семья-то — сам седьмой. Старшая дочь учится в Симбирске, трудно содержать ее вдалеке от дома. Кроме Володи, с которым Ильяс познакомился на Агадуе, у Капкая еще два малыша — они родились уже в Утламыше.

Деревенские богачи посматривают на кузнеца искоса, недоверчиво. Они поговаривают, что он покинул город не только из-за безработицы, были, дескать, на то и другие причины. Когда арестовали Палюка, у Капкая делали обыск, все вверх дном перевернули и в доме, и в кузнице. Однажды подвыпивший староста проболтался, что урядник наказывал ему позорче приглядываться к нижегородцу. Выполняя поручение начальства, Элюка одно время частенько наведывался в кузницу, но вскоре ему надоело это занятие, да и не заметил он ничего предосудительного: стучат мастера молотами весь день, только и всего.

Особенно близко сошелся Капкай с Имедом. Иногда до полуночи просиживали, калякая о житье-бытье. Мишу Имед обучал приемам борьбы. Поэтому и удалось победить парню на Агадуе нескольких опытных батыров.

Дом Капкая стоит в овраге, на том его конце, который выходит к перешейку, пролегающему между озерами. От холма, что высится на степной стороне озер, раньше начинались заросли Сен Ыра. Теперь весь кустарник выкорчеван и луговина сплошь перепахана. Только в одном месте сохранился зеленый островок. Сломался здесь плуг Каньдюка. Случилось это на совершенно ровном месте, где не было ни камней, ни корневищ. Дед Каньдюк приезжал сам и осматривал землю. В деревне все говорят, что плуг сломали разгневанные духи…

Когда Тухтар с Ильясом пришли в кузницу, там работал один Миша. Увидев гостей, он прислонил молот к наковальне, вытер фартуком руки, приветливо поздоровался. Мальчугана погладил по голове. Потом внимательно осмотрел борону.

— Работенка пустяковая, — сказал он. — При вас же наладим. А пока я передышку сделаю.

Присели на лежащие около кузницы бревна.

— Один нынче работаешь? — спросил Тухтар.

— Нет, с отцом. Только он сейчас освежиться пошел на озеро.

— Да вроде не так жарко сегодня.

— Не скажи. Помахай-ка молотом рядом с горном — сразу запаришься. Мы каждый день купаемся. Я еще давеча ходил.

— Говорят, ты и зимой купаешься?

— А как же. В проруби. В любую погоду.

— Да ведь замерзнешь.

— Привычка. С детства так приучен. На Волге ведь жил. Знаешь, она какая?

— Слыхал. Шире нашей улицы, сказывают.

Миша улыбнулся и указал рукой с отрубленным пальцем в сторону Куржанок.

— Видишь село? Вот такой ширины Волга. А ты любишь плавать?

— В жару купаюсь.

— Лучше по утрам, когда солнце только всходит. Вода свежей и чище. По вечерам тоже хорошо. Заходи, вместе купаться будем. Покажу, как по-волжски плавать и нырять надо. Быстро научу.

— Ладно, — пообещал Тухтар.

— А вот и отец возвращается.

К кузнице приближался коренастый плечистый человек в белой, туго стянутой поясом рубашке и коротких сапогах. Из-под ловко сидящего на большой голове картуза выбивались изрядно поседевшие волосы. Лицо морщинистое, суровое, но глаза смотрели молодо, с веселой хитринкой. Кузнец вел за руку мальчика.

— Володя идет! — обрадовался Ильяс.

Капкай пожал руку Тухтару, Ильяса несколько раз подкинул выше головы, задорно приговаривая:

— Не трусь, герой! Не трусь, герой!

По-чувашски кузнец говорил свободно, словно это был его родной язык.

Миша объяснил отцу, зачем пришел Тухтар. Капкай надел прокопченный фартук, рукавицы, вошел в кузню. Миша бросил зубья в горн. Глубоко, шумно задышали мехи, посыпались искры.

Капкай длинными клещами ловко выхватил из огня раскаленный добела кусок железа, положил его на наковальню. Замахнулся молотом и нанес первый удар, потом — второй, третий… Удары сыпались все чаще. На озаренных пламенем руках красиво играли мускулы. «Так-так! Так-так-так!» — бойко выбивал звонкую дробь молот, высекая из железа снопы искр.

Тухтар смотрел как завороженный. Его так и подмывало попросить у Капкая молот и самому приняться за дело. «Взял бы меня кузнец в ученики, — подумал парень, — вот бы здорово было!»

— Ну, видал, как работает мой отец? — спросил Володя Ильяса, замершего в двери кузницы.

— Ага! Очень интересно! А железо-то раскаленное, как хлеб, мнется. Как глина. Что хочешь можно сделать из него.

— Теперь айда к нам домой! — пригласил его Володя.

У входа в сени играла со щенятами серая собака. Щенята, смешно повиливая хвостами, бросились к мальчикам. Мать настороженно поднялась, ее желтоватые глаза недоверчиво поглядывали на Ильяса. Уши у собаки длинные, широкие, точно меховые рукавицы. Ноги голенастые, туловище поджарое, морда вытянутая, заостренная.

— Найда! — ласково позвал Володя.

Собака медленно двинулась к нему. Ильяс испуганно попятился.

— Не бойся! Она не тронет. Знаешь, какая умная — охотничья.

— Ну? Вот здорово! И маленькие тоже охотничьи? Красивые какие, ласковые.

— Конечно, охотничьи! Ведь это ее дети.

— А зачем вам столько собак?

— Да жалко отрывать щенят от матери. Пусть живут вместе, веселей им так. Но если хочешь, возьми одного себе.

Ильяс задумался, огорченно вздохнул. Ему вспомнился убитый отцом кот. Тоже красивый был и ласковый. Все равно не пожалел его отец. «Но ведь щенка можно держать у Тухтара», — решил мальчик и сказал:

— Возьму обязательно. На охоту буду ходить. А от отца тебе не попадет, не заругает он тебя?

— Что ты! Бери, бери. Охотиться он будет хорошо. Думаешь, сколько этой зимой Найда зайцев поймала? Восемь штук! Во какие! — Володя во весь размах раздвинул руки, потом нагнулся, поднял с земли щепку и бросил ее: — Найда!

Собака кинулась за щепкой, вслед за ней наперегонки помчались щенята. Обнюхав щепку, Найда подождала их. Подбежавший первым щенок схватил щепку зубами и принес Володе. Найда довольно замахала пушистым хвостом.

— Видал?

Ильяс слова не мог вымолвить от восхищения.

— Когда пойдешь домой, возьми вот этого щенка. У него на ухе черное пятно. Запомни.

Они вошли в сени. Здесь было чисто, прохладно. Пахло свежевымытыми полами и полевыми цветами. За маленьким столом сестра Володи читала книгу.

— Аня! Это Ильяс пришел ко мне.

Девушка подняла голову, окинула взглядом мальчика. Ильяс застеснялся, хотел поздороваться, но смутился окончательно.

— Ильяс? Хорошее имя. Можно называть Илюшей. Сколько тебе лет? Семь? Значит, в школу в этом году пойдешь?

— Конечно, пойдет! — уверенно ответил Володя.

— Да не знаю я еще ничего про школу. То ли буду учиться, то ли нет… Дома никто не говорил про это, — проговорил Ильяс.

— Обязательно надо учиться, обязательно пойдешь! — настаивал Володя.

— А что там делают?

— Читать научат, писать, считать. Знаешь, как интересно читать книги? Не оторвешься! Аня, прочти нам про Руслана и Людмилу!

— Но ведь Илюша не знает русского языка.

— Тогда расскажи по-чувашски.

Девушка встала, поправила платье, подошла к ребятам. Ильяс почувствовал на своем плече ее теплую ладонь и смутился еще больше. Аня сказала:

— Пошли в сад!

Перед домом был небольшой палисадник, густо засаженный цветами. Ильяс с любопытством разглядывал их — никогда еще не видел он таких красивых и крупных цветов. Они были самой разнообразной окраски — аж рябило в глазах.

Тихонько жужжали пчелы, басовито гудели бархатистые шмели.

Аня усадила ребят на лавочку и вернулась в избу. Через минуту она пришла с книгой.

Сказка о Руслане и Людмиле была очень интересной. Ильяс жадно ловил каждое слово.

Иногда Аня, забыв что-нибудь, раскрывала книгу и читала по-русски. Володя повторял вслед за ней на память. Ильяс не понимал смысла произносимых девушкой слов, но все равно слушал с удовольствием. По-русски сказка звучала, как красивая песня.

«Счастливый Володя, — позавидовал мальчик. — Каждый день ему читают книги». Ильясу очень захотелось выучиться русскому языку и научиться читать и писать.

Когда Аня кончила рассказывать, он робко спросил:

— Можно мне приходить к вам каждый день слушать сказки?

— Конечно! Приходи, когда захочешь! — ободряюще улыбнулась девушка. — Я другие книги почитаю. И Володя тебе может сказки рассказывать, если я буду занята. Он их наизусть знает.

— Приходи, приходи! Я и про золотую рыбку расскажу, и про царя Салтана! — подхватил Володя.

Аню позвала мать. Ильяс начал прощаться.

— Борона уже готова, наверно. Если Тухтар задержится, то ему от отца попадет. Сердитый нынче отец. Околдовать нас хотели. Беду к нашему дому приманивали. Но мы позвали другую колдунью, какая добро приваживает. Ох, что она делала, когда злых духов выгоняла! Плевалась на них, веником, кочергой била! Страсть!

— А мой папа говорит, что колдуны и колдуньи только в сказках бывают.

— Да ведь я сам видел, своими глазами. И все наши тоже.

Володя верил и не верил. Коли отец сказал, значит, правда. Он все знает. Но ведь было бы очень интересно, если бы колдуны существовали взаправду.

— Ты приходи к нам завтра. Обязательно! Ладно, Ильяс? Расскажешь все поподробней. А я тебе разные книги покажу. У Ани много. С картинками есть. Придешь? В школу вместе будем ходить. Ты скажи матери.

— Обязательно скажу.

— Щенка-то не забудь!

Володя подозвал собаку, отвел в сарай, запер. Потом взял щенка с черным пятном на ухе и отдал Ильясу. Тот бережно прижал подарок к груди. Щенок приподнял морду и лизнул мальчика в подбородок.

— Признал хозяина. Ишь, как ластится! — сказал Володя.

Они подошли к кузнице. Тухтар уже прощался с мастерами. Подбежала Аня. Разговаривая о чем-то с отцом, она несколько раз с интересом посмотрела на Тухтара. Он смутился под пристальным взглядом ее опушенных густыми ресницами глаз и заторопился.

Всю дорогу домой Ильяс не умолкал, звенел, как колокольчик. У самого двора он тихо попросил:

— Дядя Тухтар! Ты скажи отцу, что собаку взял себе. Пусть она у тебя живет. А я каждый день приходить к ней буду.

14. БЕДА ПРИНОСИТ СЧАСТЬЕ?

Первая половина лета выдалась на славу. Было солнечно, но не жарко, дожди шли аккуратно — от срока к сроку, словно по заказу. Такая погода сулила добрый урожай. Все росло как на дрожжах. У людей появилась надежда, что жизнь пойдет на поправку. Бог даст, минует пора недородов, перестанут хозяйки подмешивать в хлебушек лебеду, нет-нет да и запахнет в избе мясной похлебкой.

Зерно уже стало наливаться. В деревне готовили к жатве серпы.

Однажды после полудня нестерпимо начало палить солнце. Воздух стал влажным, тяжелым, точно в бане. Часа через два на западной стороне неба появилась темная узенькая полоска. С каждой минутой она удлинялась, становилась все шире и шире. Тревожно зашепталась листва, куры забрались на насесты, нахохлились. Угомонились суетливые воробьи. К Утламышу двигались огромная грозовая туча. Внизу она была черной, с синеватым отливом. Клочковатые края зловеще косматились, пепельная, с белыми прожилками и пятнами вершина угрожающе клубилась. На небе раскатисто загрохотало, змеистые огненные трещины словно разламывали его на куски. Бесчисленные стрелы молний вонзались в испуганную, беспомощно притихшую землю.

— Град, град идет! — пронеслось по деревне.

— Пюлех всемогущий! Смилуйся, пощади! Пожалей, пожалей! — с дрожью в голосе повторял Шеркей, стоя у ворот и следя за движением тучи. Порывистый ветер гнал ее в ту сторону, где было его ржаное поле.

Тяжело застучали о землю первые капли дождя. Шеркей вбежал в избу, надвинул войлочную шляпу, накинул на плечи кафтан. Продолжая торопливо шептать молитвы, побежал в поле.

Когда он достиг мельницы, дождь хлынул как из ведра. Потоки воды хлестали по лицу, нельзя было открыть глаза, не хватало воздуха для дыхания. Шеркей и не подумал остановиться. Низко наклонившись, он настойчиво продолжал пробиваться сквозь стену воды. Порой ему казалось, что он плывет.

Бежать в гору было трудно, нестерпимо закололо в левом боку. Пришлось перейти на шаг. Едва боль немножко ослабла, снова пустился бегом.

— Милостивый Пюлех! Милостивый Пюлех! Обойди мое поле, обойди! Не трогай мое, не трогай! Вон сколько других, вон сколько! А мое не надо!

Ноги все время скользили. Шеркей несколько раз упал. Загон был почти рядом, когда с неба посыпались крупные градины.

Земля загудела, застонала под бесчисленными ударами. Шеркей накинул на голову кафтан. Выбиваясь из сил, кое-как добрался до поля.

— Пюлех! Пюлех! Что же это, что же это? Ведь я просил тебя, просил…

Град безжалостно взрывал борозды, со злобой вплющивал в них раздробленные, истерзанные в клочья стебли и колосья ржи.

Шеркей сорвал с себя отяжелевший от воды кафтан, расправил его пошире и бросил на землю. Сам повалился рядом. Стараясь укрыть как можно больший кусок поля, он широко раскинул руки и ноги, растопырил на руках пальцы. Ледяные комки со всей силой ударялись о распластанное тело.

Град уже прошел, а Шеркей все лежал. Когда он поднялся, туча была уже далеко. Над головой беззаботно сияло нежно-голубое небо. Только где-то у самого окоема лениво ворчал гром.

Шеркей обошел загон, собрал несколько колосьев, выдавил на облепленную грязью ладонь зерна, попробовал их на вкус. Вот и собрал урожай. А ведь соседние поля целехоньки, обошел их крупный град, обошел. Стоит себе рожь, качается под ветерком, стряхивая дождевые капли. Настанет день, придут хозяева, срежут ее серпами, свяжут в снопы, обмолотят, ссыплют зерно в закрома. А Шеркей…

Он вспомнил про другой загон. Может быть, хоть его не задело градом. Утопая по щиколотку в вязкой грязи, ринулся к нему.

Впереди показался верховой. Шеркей узнал мышиной масти иноходца — лошадь принадлежала Каньдюку. Наверно, старик послал Нямася или Урнашку осмотреть хлеба. Зря беспокоится, богатых несчастье всегда минует. Вон они, их загоны — колосок к колоску. Умылись, напились и теперь только усиками поводят от удовольствия.

Шеркей ошибся: на лошади сидел сам Каньдюк. Он остановил лошадь, внимательно посмотрел на почерневшее от горя, грязи и синяков лицо Шеркея и покачал головой:

— Что это ты, братец, под таким дождем бродишь? Гляди-ка, вымок как и вымазался. И градом тебя поколотило изрядно.

— И-эх! — послышался в ответ протяжный стон. — Если бы меня, меня только поколотило, бога благодарил бы, всю жизнь благодарил. Рожь, рожь побило! Колоска живого нет!

Казалось, Шеркей вот-вот разрыдается.

Каньдюк неторопливо слез с иноходца.

— Вытри грязь хоть. Еле узнал тебя. Всю деревню перепугаешь. Да.

Шеркей начал приводить себя в порядок.

— Так, значит, всю и выбило?

Каньдюк сочувственно вздохнул.

— И не спрашивай, и не спрашивай, Каньдюк бабай. Вроде и не сеял я ржи в нынешнем году, не сеял.

— Да… Но куда же от судьбы денешься? Мою тоже потравило. Но не очень. Слава Пюлеху, есть еще куда серп всунуть. Да.

Расстроенный Шеркей не обратил внимания на ложь Каньдюка.

— Тут делать больше нечего, братец. Идем-ка домой.

И они пошли в сторону деревни.

Каньдюк расспрашивал Шеркея о жизни, и тот, тронутый вниманием и участием, начал изливать душу, перечисляя свои бесчисленные беды и нужды. Старик важно шел по дороге, а Шеркей семенил по обочине. Жидкая грязь проступала между пальцами его босых ног, густела, свертывалась в комки, которые время от времени срывались и со смачным причмоком шлепались на землю.

Поведал Шеркей и о том, как хотели его околдовать.

— Не помогла, не помогла мне Шербиге. Не сумела отвести несчастье, не постаралась как следует. Ворожила, ворожила, а все без толку.

— Будет еще толк! — вступился за ворожею Каньдюк. — Не можем мы, братец, знать тех путей, по которым судьба приводит к нам счастье. Да. — Он немного подумал и добавил: — А дом-то у тебя совсем плох стал. Шел я как-то мимо, видел. Надо новый ставить. Обязательно надо. Нельзя такому человеку, как ты, жить в эдакой клетушке.

— И-эх! Одни мечты, одни мечты это. Хотел прикопить хлебушка на продажу. А теперь уж не скопишь, нет. Замучили нехватки, заели просто, загрызли. Семь дыр заткнуть нужно, а потом еще семь раз по семьдесят семь. А затычка для одной только есть.

— Нелегко тебе, братец, нелегко. Да. Гляжу на тебя — сердце кровью обливается. Всегда я уважал тебя, всегда. Не подумай только, что это слова одни. Я тебе и делом готов помочь. Да. Для хорошего человека рубаху последнюю сниму. Такое уж у меня правило. Да.

— Эх, дедушка Каньдюк, стоит ли говорить об этом, стоит ли…

— Если я говорю, то стоит. Не привык зря языком рот обметать.

Шеркей украдкой бросил на Каньдюка испытующий взгляд. Нет, богатей вроде не шутил.

— Ну что же ты молчишь?

— Рехмет, рехмет. Обойдусь, обойдусь как-нибудь. Не достал лошади, так уздечку достану. Хе-хе-хе… Мало ли в деревне таких горемычных, как я?! Что же ты им всем помогать будешь?

— Га! Всем! Ну и сказанул! Кому-то следует вовремя помочь, а другому только плетка требуется. Да. Разным людям и помощь нужна разная. Перед тобой я, скажем, кладу мосток: перебирайся, мол, на ту сторону, где лучше. Ты и шагай, а на других не оглядывайся. Значит, не заслуживают они такого мостка, не достойны они жить на другой стороне. Им, братец, плеточка, плеточка! Да. К тебе же я со всей душой. Ты человек степенный, разумный, хозяйственный — одним словом, нашего поля ягода.

— Благодарю, благодарю, дедушка Каньдюк! Слов, слов не нахожу для достойного рехмета.

— Не за что, братец. Не за что, милый. Вот когда дом построишь, тогда и спасибо скажешь. Сегодня же велю отвезти тебе три воза ржи. Целковых пятьдесят в долг дам. Сгрохай-ка избу. Другим только не болтай о наших делах. Так-то вот. Да.

Шеркей просиял. Ему вспомнился разговор с Элендеем. Брат предостерегал от дружбы с Каньдюком. Кто же оказался прав? Конечно, Шеркей. Он знает, как нужно жить, по какой дорожке пойти. Кто бы помог ему в такой беде? Босяки, что ли, с какими якшается Элендей? Они сами ходят в драных штанах, с неприкрытой срамотой, животы борщовником набивают. Нет, рановато стал считать себя братец умнее Шеркея, рановато.

— Ты что задумался? Не беспокойся, с долгом торопить не стану, — пообещал Каньдюк. — Встанешь крепко на ноги, тогда и вернешь. Придет время, сам еще мне в долг давать будешь. Хе-хе… Чует мое сердце, чует.

— Спасибо, спасибо! — забормотал польщенный Шеркей. — По гроб не забуду.

Он уже соображал, сколько потребуется бревен, жердей, досок и другого материала. Плотничать он и сам умеет. Тухтар с Тимруком помогут. Делянку надо купить побольше, из лишнего леса напилить досок и продать. Вот и с долгом можно сразу расплатиться.

Главное — построить дом. А там дело пойдет. Лиха беда начало… Мечты одна другой приятнее и заманчивее будоражили воображение Шеркея. Он видел до отказа набитые хлебом амбары, лоснящихся коров, откормленных баранов, породистых лошадей. Ему даже живо представилось, как он едет по деревне в пружинном, поблескивающем глянцевой масляной краской тарантасе, а все встречные снимают шапки и почтительно раскланиваются.

Они уже вошли в село. Каньдюку нужно было идти прямо, Шеркею — свернуть в переулок. Шеркей очнулся, забежал вперед, подобострастно заглянув в лицо своему благодетелю.

— До свиданья, дедушка Каньдюк! Счастливого пути, Каньдюк бабай! Если ты правду говорил давеча, то мне на колени перед тобой упасть нужно, лбом, лбом твоих ног коснуться!

— Чего там толковать! Ведь сам я предложил, не тянул ты меня за язык. Да ты не спеши, зайдем ко мне, пообедаем чин чином.

— Рехмет, рехмет! В другой раз, в другой раз.

Шеркея смущала мокрая, грязная одежда. Разве можно явиться в этаком виде в дом Каньдюка?!

— Да ты не стесняйся. Зайди попросту. Жена только дома.

Шеркей не поддался уговорам.

Всю дорогу до дома он продолжал бормотать замысловатые благодарности, кивать головой. Ему казалось, что Каньдюк идет еще рядом.

Домашние встретили Шеркея с тревогой.

— Ну как рожь? Не побило? — спросила жена.

— Да как сказать… — послышался уклончивый ответ. — Вроде побило, но вроде и не побило. Достань-ка мне сухую рубашку и штаны. А то хожу, точно курица-линючка. Бог знает, что могут люди подумать!

— Скажи ты толком, как человек: цела рожь или нет? Если хлеб пропал, то чего же ты улыбаешься во весь рот? Прямо ошалел, сбесился последнее время!

— Ошалеешь, ошалеешь, старуха. После расскажу. И-эх! — Шеркей с удовольствием потер ладони.

Когда стемнело, к воротам подъехали три подводы. На передней восседал Урнашка. Он велел хозяину побыстрее сгрузить мешки с зерном. Кроме ржи, Каньдюк прислал еще большой нераспечатанный ящик гвоздей.

15. МИЛЫЕ СЕРДЦУ СЛОВА

После праздника Синзе Тухтар и Сэлиме встречались каждый день. Они были вместе каждую свободную минуту. Но сколько бы времени влюбленные ни проводили наедине, им все казалось мало. Идя со свидания, они уже мечтали о следующем. Сэлиме всегда старалась заняться таким делом, в котором ей обязательно потребуется помощь Тухтара, а он находил причины почаще заходить к Шеркею и оставаться в его доме подольше. Разве это не счастье — перемолвиться лишним словцом, встретиться украдкой взглядами…

Сайдэ быстро обо всем догадалась, но не показывала виду. Шеркей, занятый своими заботами, ничего не подозревал. Да и не могло ему прийти в голову, что его дочь, признанная всеми красавица Сэлиме, на которую даже сама жена Каньдюка любуется не налюбуется, — и вдруг полюбит батрака!..

Тухтар полюбил Сэлиме давно. Поняв это, он постарался заглушить чувство, но ничего не получалось. Чем больше усилий прилагал Тухтар, чтобы погасить любовь, тем ярче она разгоралась. В конце концов Тухтар понял бесполезность своих стараний и заботился только о том, чтобы невзначай не выдать себя. Но и в этом его постигла неудача: Сэлиме почувствовала, что́ таит он в душе.

С Сэлиме Тухтар был ласков и нежен. Она отвечала ему тем же. Девушке хотелось, чтобы любимый в полной мере получил то, в чем ему до сих пор отказывала жизнь.

И Тухтар менялся с каждым днем. Раньше он ходил как-то бочком, словно боялся помешать кому-то, голову втягивал в плечи, будто все время ожидал удара. Теперь в его походке появилась уверенность. Плечи расправились, взгляд стал смелей. Тухтар уже не робел в кругу своих сверстников, не считал себя хуже их.

Бывает так: выпадет на долю красивого цветка расти в тени, и чахнет он, невзрачный, неприметный. Но вдруг озарит его солнце — и сразу выпрямится цветок, широко раскроет свои лепестки, расцветет ярко-ярко, изумляя всех своей необыкновенной красотой. Вот таким цветком был и Тухтар. А солнцем для него была любовь Сэлиме.

Раньше Тухтару дни казались похожими один на другой, как звенья бесконечной цепи. Теперь же каждый запоминался, словно хорошая песня.

Тухтар никогда не задумывался о своем будущем. Стоило ли заниматься этим! И так все ясно. Поплетется он по безрадостной батрацкой дороге. Состарится. Станет доживать последние дни в своей лачуге. Однажды кто-нибудь скажет: «Что-то дед Тухтар уже несколько дней из своей норы не вылезал». Придут люди, откроют покривившуюся дверь, глянут и увидят давно закоченевшего Тухтара.

Но теперь душа Тухтара переполнена мечтами. Все чаще стал задумываться он над тем, как изменить свою жизнь, что сделать для поправки хозяйства.

Сэлиме получила в подарок от Тухтара сундук. Тухтар смастерил его из еловых досок. Отбирал прямослойные, без единого сучочка, звонкие — хоть скрипку делай. Подогнал доски плотно-плотно — сколько ни разглядывай, все равно не заметишь, где они соединены. Покрыл сундук искусной резьбой, покрасил березовым отваром. Такая славная вещь получилась — глаз не оторвешь. Да и не удивительно это: все свое старание и умение вложил вработу, всю душу ей отдал.

Сэлиме даже ахнула, увидев подарок.

— Ой, господи! Никогда такого не видала. Как игрушка! Вот хорошо ты придумал, теперь у нас будет, куда вещи складывать.

Она покраснела и лукаво взглянула на Тухтара…


Началась страда. Побитую градом рожь скосили и сгребли быстро. Не потребовал большого труда и загон, где посевы уцелели, был он совсем крохотным. Пока Тимрук с Ильясом возили снопы, Тухтар и Сэлиме вместе с другими парнями и девушками ходили жать по найму к богатым хозяевам. Работали с восхода дотемна, тело гудело от усталости, но влюбленные были счастливы: ведь они целый день не разлучались.

Однажды вечером, возвращаясь с поля, они, как всегда, задержались у дома Тухтара, никак не могли распрощаться.

— Сэлиме, — неуверенно сказал парень после короткого раздумья. — Ты бы поговорила с матерью, а? Чего же тянуть?

Она нежно взглянула на него и согласно кивнула головой.

— Мама-то, я знаю, не будет против. — Сэлиме погладила Тухтара по плечу. — А вот с отцом и не знаю, как быть.

Они задумались.

— Мы завтра Элендею помогать пойдем, может, его попросишь, чтоб уговорил отца? — посоветовал Тухтар.

— Ой, правда! — обрадовалась Сэлиме. — Он меня очень любит. И ты ему по душе, всегда тебя хвалит. Только, знаешь, неловко мне как-то говорить с ним об этом, стыдно.

— Осмелься уж как-нибудь. Ладно? Ведь только раз в жизни бывает такое. Соберись с духом.

— Постой, постой, придумала! Я поговорю с мамой, а она — с дядей! И все уладится!

Довольная тем, что нашла выход из трудного положения, девушка со смехом растрепала Тухтару волосы.

— Ну, что нос повесил? Все будет хорошо! Мама сделает как надо.

— И за что ты меня любишь только? — задумчиво произнес он. Глаза его смотрели печально. — Был бы я не бедняком, никто бы слова не сказал против.

Сэлиме прикрыла ему ладонью рот.

— Как язык у тебя поворачивается говорить такое? Ты, душа твоя — вот мое богатство. И другого мне не нужно. Понял? Если еще раз заикнешься об этом — обижусь. Слышишь? А теперь иди отдыхай. Намучился за день.

— Ни капельки. Когда ты рядом, мне и работа не работа.

— Иди, иди! И я подбегу. Поздно уже.

— Я провожу тебя. А хочешь — на руках отнесу.

— Ой, надумал тоже! И не боишься, что люди засмеют?

— Нет! — Тухтар протянул к ней руки.

Сэлиме, ласково улыбаясь, отстранилась.

— До завтра, милый!

Тухтар провожал ее взглядом, пока она не скрылась за углом. Перед тем как свернуть в переулок, Сэлиме остановилась, несколько раз взмахнула рукой…

Отца в избе не было. Сайдэ покормила дочь ужином. Пора было ложиться, но Сэлиме захотелось рассказать матери о том, как прошел день.

— А как же. Не богачи мы были. «Иди, — скажет, бывало, мать, бабушка твоя. — На платок хоть заработаешь». Ну, и отправляемся мы с братом, с дядей Педюком. Неделями не возвращались с чужих полей.

— С папой ты, наверно, там и встретилась?

— Нет. Мы в разных деревнях жили.

— А как же вы познакомились?

Мать засмеялась:

— Очень просто, доченька: когда вышла замуж, тогда и познакомилась.

— Как же так? Ни разу не видела человека — и вдруг стала с ним жить? — продолжала расспрашивать Сэлиме, хотя ей давно было известно, как выходила мать замуж.

— Родители за меня видели. Да и теперь так часто бывает. Парень с девушкой ничего не ведают, а об их свадьбе уже договорились. Свахи да сваты к нам отовсюду ездили. Каждый своего жениха расхваливал: и такой он, и этакий, и разэтакий. Но моему отцу больше всех понравился Шеркей. Вот и живем с тех пор. Стерпится — слюбится. Так говорят. Слыхала, наверно, эту поговорку?

— Слыхала. Но я бы ни за что не согласилась выйти так замуж.

— Э, милая, я тоже этак думала… Да… — Сайдэ безнадежно махнула рукой, вздохнула.

— А я все равно выйду только за того, кто сердцу мил. Нелюбимого на шаг к себе не подпущу. Умру лучше.

Мать пристально взглянула на дочь.

— А кто же это мил твоему сердцу? Не Тухтар-ли? — спросила она не то серьезно, не то в шутку.

Сэлиме промолчала.

Сайдэ повторила свой вопрос. Голос матери звучал ободряюще, и Сэлиме решилась:

— Ты ведь сама говорила, что он неплохой человек.

— Да я и не собираюсь корить его, доченька. Вижу я все. И думается мне, что жили бы вы с ним ладно, душа в душу. Но вот…

Сайдэ печально взглянула на дочь.

— Чего же ты замолчала? Договаривай.

— Боюсь — отец не согласится.

— Но ведь ты еще не говорила с ним.

— Страшно подходить к нему, доченька. Ходит сам не свой. То радуется неведомо чему, то чернее тучи станет. Сегодня чуть не целый день сидел все на лавке да вздыхал. Спросила, не заболел ли. Встал и ушел к соседям, только дверью хлопнул.

— Да, странный он стал в последнее время, — согласилась Сэлиме. — И я не пойму, что с ним такое. Как-то убирала я посуду после обеда. Он еще за столом сидел. Глядел, глядел на меня, да как стукнет изо всей силы кулаком себя по колену. И ушел сразу. Мне даже показалось, что слезы у него на глазах были.

— Заботы его, видать, замучили. Истерзался он. Дом собирается новый ставить. Обещались денег ему одолжить… Потерпи, милая… Не век же он таким будет — отойдет, успокоится. Тогда и поговорю с ним. Потерпи.

— А не лучше ли тебе сначала с дядей Элендеем поговорить? Отец, пожалуй, лучше его послушает.

Мать ответила не сразу. Задумалась, поглаживая шершавой ладонью лежащую на столе руку дочери. Потом заглянула Сэлиме в глаза.

— Не спеши, доченька. Молода ты еще, совсем девочка. Не торопись.

— Я и не тороплюсь. Просто мне хочется, чтобы ты знала обо всем. Вот и сказала я тебе.

Мать улыбнулась:

— Или ты думаешь, что слепая я?

— Ну так поговоришь?

— Вот тебе на! А только сказала, будто не спешишь! — уклонилась Сайдэ от прямого ответа.

На этом разговор закончился. Сэлиме так и не услышала ничего определенного. Лежа в постели, девушка долго гадала, выполнит или не выполнит мать ее просьбу.

Сайдэ в эту ночь так и не сомкнула глаз. Думы о судьбе дочери отгоняли сон. К утру она твердо решила поговорить с деверем, и сделать это немедленно.

16. БРАТЬЯ РОДНЫЕ

Элендей нисколько не удивился тому, о чем по секрету ему поведала Сайдэ. Он сам давно заметил, что племяннице нравится Тухтар, и в душе одобрил ее выбор. Его не смущала бедность Тухтара. Богатство — не здоровье, нажить можно. Главное — любили бы друг друга. Тухтар — парень толковый, трудолюбивый, день за днем, год за годом — и обзаведется всем, что необходимо крестьянину. Если поженятся, Элендей им телку подарит. И еще чем-нибудь пособит по возможности. Но как уломать Шеркея? Тут нужен тонкий подход. Лучше всего поговорить с ним невзначай, между делом, и не показывать, что действуешь по поручению Сэлиме и Сайдэ.

Обычно Шеркей каждый день наведывался к брату. Но вот уже который день он не появлялся. На пятый день после разговора с Сайдэ, когда Элендей подумывал уже сам направиться к нему, он пришел.

Выглядел он плохо. Осунулся, побледнел, в глазах лихорадочный огонек.

— Хворал либо? — спросил Элендей.

— Нет, так просто, бессонница привязалась.

— Да что ты, старик, что ли? Это они глаз сомкнуть не могут.

— Ума не приложу. Не спится — и все.

Пока жена Элендея Незихва собирала на стол, Шеркей рассказал, что собирается ставить новый дом. С лесом дело уже на мази: целая делянка куплена у Узалука. Теперь нужно рубить и вывозить. Только вот рабочих нанимать дорого, вот если бы кто помог в этом деле.

— Конечно, подсоблю, — сказал Элендей. — Кто же тебе еще поможет, если не я. Когда рубить думаешь?

— До снега все свалить надо, а по первопутку привезти.

— Ты, брат, осени не дожидайся, — посоветовал Элендей. — Отжались, отмолотились — чего же время тянуть? На этих днях и махнем в лес. Далеко делянку дали?

— Да нет, поблизости. Сам не видел, но говорят, что делянка добрая. Сруба на два вроде хватит.

— Ого-го! На какие же шиши купил ты ее? Ведь говорил, концов с концами свести не можешь?

— Обошелся, обошелся… Так вот как-то получилось. Сам дивлюсь, — промямлил под нос Шеркей.

— Ничего себе обошелся! На целую делянку размахнулся! Да на какую! Два сруба! Ну ловкач! Видать, что-нибудь продал?

Элендей с недоверием поглядел на старшего брата, тот нагнулся и стал старательно почесывать щиколотку правой, потом левой ноги.

— Скажешь еще… Что мне продавать? Лошадь последнюю?

— Не продал, так еще лучше. Подвигайся к столу. Пивцо есть. И пожевать что-нибудь найдется. Главное — соль и ножик есть. Выпьем за твою удачу. От души радуюсь.

Выпили. Захрустели на зубах только что сорванные с грядки огурцы. После второй чарки отведали творожного масла.

Лицо Шеркея порозовело, складки на лбу стали не такими резкими, глаза потеплели.

— Да… — задумчиво произнес Элендей, подвигаясь поближе к брату. — Улыбнулась тебе судьба. Теперь дела твои пойдут в гору! Тимрук настоящим мужиком скоро будет. Ильяс тоже в помощники набивается. Живи да радуйся!.. Как пиво-то? Вроде удалось. Пей, пей на здоровье. Еще кувшин выставлю. Да и Сэлиме тоже… Слушай-ка, что я скажу о ней…

— Ну? — Шеркей со стуком поставил недопитый ковш на стол и рывком подался к брату.

— Эка ты пугливый какой! Побледнел аж.

— С прошлого разговора с тобой таким стал.

— Не робей! Прошлый раз я о другом толковал. А сейчас порадовать тебя хочу. Двойная удача тебе выпала. Счастливая дочь твоя будет. Голову даю на отсечение!

— Не пойму, не пойму, к чему ты клонишь.

— Тут и понимать ничего не надо. Большой мудрости не требуется. Проще пареной репы. Грудной ребенок разберется. Пришла пора нашей птичке свое гнездышко вить, птенчиков растить деду Шеркею на утеху. А я сватом ее буду. Иль плох?

Элендей приосанился, выпятил, как солдат на смотру, грудь, браво расправил усы.

— Нашел чем удивить!

Шеркей вылез из-за стола, затоптался по комнате. Брат закурил трубку.

— Хватит тебе приплясывать! Садись, выпей со сватом еще ковшичек-другой.

— Любишь, любишь ты язык чесать да зубы скалить. Тогда приходил, наплел такого, что сердце перевернулось. Теперь вот опять, опять…

Шеркей неловко опустился на стул, собрал со стола крошки, начал скатывать их в шарик.

— Заладил одно: в прошлый раз, в прошлый раз. Плюнуть на то надо.

Элендей хотел смачно плюнуть, но, покосившись на Незихву, проглотил слюну.

— Забудь о том разговоре. Теперь все уладится. Посмотри, как мы с Незихвой живем. Дай бог каждому! А почему? Потому, что по любви поженились. Вот так и Сэлиме замуж выйдет. Да не маши ты ручищей. Не шучу я.

Шеркей сунул в рот хлебный шарик, проглотил, не разжевав. Потом подозрительно осмотрелся, хотя хорошо знал, что в доме только свои. Наклонившись к брату, еле разжимая губы, спросил:

— От чьего же, от чьего же имени ты оказываешь нам честь, честь, дорогой сват?

— Жених что надо! Такой же, как мы с тобой. Нашего, крестьянского, ржаного роду-племени. Руки золотые. Сердце тоже. И лицом и всем прочим удался. А в Сэлиме души не чает. И она в нем! Плохо разве?

— Ну хватит, хватит плести околесицу, зубы заговаривать. «Жених, жених, души не чает!» Нет такого у моей дочери!

— Нет, говоришь? Есть, браток! Голову даю на отсечение!

— Кто же это, кто?

— Тухтар.

Стул с грохотом упал, со стола скатились два огурца, опрокинулась солонка, вокруг ковша затемнела лужица пива.

— Ты, ты шути-шути, да не зашучивайся! — взвизгнул Шеркей на всю избу. Шевеля губами, глотая воздух, как выброшенная из воды рыба, он долго не мог отдышаться. Ему казалось, что его ошпарили крутым кипятком.

— Да сядь ты, сядь! Скачешь, будто кузнечик. Разве так со сватом говорят? Грешен — люблю пошутить, но сейчас истинную правду говорю. Голову на плаху готов положить.

Шеркей бестолково заметался по избе, опрокидывая попадающиеся на пути вещи. Он весь дрожал. До чего дошел Элендей! Насмехается, издевается над старшим братом ради своей утехи. Какую забаву нашел! Что ему сделал Шеркей плохого? Что? За что такие оскорбления? Не может же Элендей говорить такое всерьез? Не может! Тухтар, сирота, бывший пастушонок — и вдруг зять Шеркея! Засмеют ведь люди, животы надорвут до грыжи.

Шеркей подскочил к брату:

— Зачем, зачем насмехаешься? За что позоришь? Что ты видел от меня плохого, что?

— Сказал же тебе, не насмехаюсь, а сватаю!

— Наемник, наемник он мой! Понимаешь ты? — затряс кулаками Шеркей. — С голоду, с голоду околел бы без меня, без штанов ходил! И ты, ты эту бездомную шелудивую собаку мне в зятья, в зятья прочишь?

Он изо всей силы топнул ногой, обжег взглядом брата и его жену, подбежал к двери, пнул ее ногой и выскочил, бормоча проклятья.

Элендей вышел на крыльцо, несколько раз окликнул брата, но ответа не услышал.

— Да… — проговорил он, почесывая затылок. — Вот это посватал! Как самовар, вскипел братец. Аж шляпу свою парадную забыл.

— Ох, не к добру ты затеял это дело, — послышался голос жены. — Видишь, соль просыпалась, к ссоре это.

— Ха! Предсказательница нашлась! Чепуха это все, бабья глупость. Угомонится он. Вот увидишь. Очухается. Сыграем свадьбу за мое почтение! Ого-то, как погуляем!

Шеркей в это время подбежал к своему дому. На пороге споткнулся, чуть не упал.

— Погубил, погубил, старуха! Зарезал, зарезал насмерть! — завопил в ответ на вопросительный взгляд жены, которая сразу догадалась по виду мужа, что произошло что-то необычное. Глаза у Шеркея неестественно округлились, стали мутными, лицо покрылось багровыми пятнами. Он сбросил пояс, рывком расстегнул ворот рубахи.

— Кто погубил, кто зарезал? Кого?

Сайдэ подбежала к нему, успокаивающе положила руки на плечи, притянула к себе, словно хотела спрятать на своей груди от несчастья.

— Братец мой родной, братец мой родненький! Посмешищем, посмешищем меня сделал!

— Не волнуйся, не надо. Показалось тебе. Может, ты сам его задел невзначай, вот и он поддел тебя. Разберетесь. Не чужие, чай.

— Кто? Я? Я? Я его задел? Сам он, сам! — Шеркей быстро оглядел комнату. — Где Сэлиме? Где? Позови! Чтоб сейчас была перед моими глазами!

Сайдэ смекнула, в чем дело, и, сделав вид, что не расслышала последних слов мужа, начала его подробно расспрашивать о ссоре с братом. Пусть поостынет, а тогда и и дочь позвать можно.

— Да чем же он тебя так разобидел? Погорячился ты, видать, из-за какого-нибудь зряшного пустяка. Бывает это с тобой.

— Пустяк, пустяк? Зряшный? Ничего ты не знаешь, хоть ты и мать Сэлиме! Куда только глаза твои смотрят! Сейчас узнаешь, что за зряшный пустяк! Элендей-то сватом, сватом назвался. Тух-та-ра нам в зятья предлагает!

Шеркей был уверен, что Сайдэ после таких слов если не умрет сразу, то, по крайней мере, упадет без памяти. Но жена беззаботно рассмеялась:

— Так я и знала, что зря ты разволновался. Разве обижаются на человека за то, что он высмотрел девушку? Поживем — увидим. Сэлиме еще молода. Успеем еще обдумать.

— Чего смотреть? Чего думать? Бусинка с дырочкой на дороге не заваляется, подберут. Но ведь Тухтар, Тухтар хочет жениться на нашей дочери! Иль ты не поняла?

Сайдэ подошла к Шеркею.

— А чего ты так Тухтара боишься? Сказать по правде, любит его Сэлиме. И он ее.

Шеркей отпрянул, как от внезапного удара, и сразу же двинулся на жену:

— Повтори, повтори, что ты сказала? Значит, и ты, и ты с ними спелась, снюхалась? А?

Лицо его передернулось. Громко скрипнув зубами, он высоко вскинул туго сжатый кулак.

Жена испуганно пригнулась к скамейке, закрыла голову руками.

— Цыц! Руки по швам! — раздалось в этот миг.

Шеркей застыл с поднятой рукой.

В дверях, широко расставив ноги и покачиваясь с пяток на носки, стоял Элендей. На скулах у него играли узловатые желваки.

— Бить, браток, надо умеючи, — недобро усмехнулся он, засучивая рукава. — Хочешь — научу как. По-солдатски. Раз — и лапти кверху.

Он с наслаждением полюбовался собственным кулаком, понюхал его и спросил:

— Знаешь, чем пахнет? И не нюхай лучше. Все равно не узнаешь. Вся твоя зналка из башки вылетит, как пробка из бутылки. Ты сноху мою не трогай, брат. А то тебя поучить придется. Ишь, разгорячился! Плюнь на тебя — зашипишь.

Шеркей опустил руку, сел на скамейку. Брат подошел и присел рядом.

— На-ка шляпу. Да не фырчи. На горячих воду возят. Сам знаешь. Зря ты упрямишься. Ей-ей, зря.

Сайдэ, утирая платком слезы, отошла к печке.

— Все, все заодно, — сказал Шеркей таким голосом, будто на его шее стягивали петлю. — На меня, на меня поднялись. А подумали, какой сук рубите? Последний ум растеряли, последний…

— Твой-то весь цел? Умник…

Вошел Тухтар.

— Долгушу приготовить, что ли? Когда в лес-то поедем? — спросил он.

Шеркей тяжело поднял голову, медленно встал со скамьи, окинул парня с головы до ног мутными глазами.

Тухтар подумал, что Шеркей не расслышал его, и повторил свой вопрос.

— Вон! Вон из моего дома! — раздался в ответ пронзительный крик. — Рвань! Рвань! Голодранец! На дочь мою заглядываешься! Вон! Сейчас же, сейчас же, чтобы духу твоего не было! И никогда больше, никогда!.. У-у-у!

Шеркей потрясал кулаками, дергался, словно припадочный, изо рта его во все стороны летела слюна.

Элендей тоже поднялся.

— Полегче! Ну! — рявкнул он, будто на заартачившуюся лошадь, и оттер плечом брата, который вот-вот ударил бы Тухтара.

Тухтар, не проронив ни слова, вышел.

— За что ты обидел его? — спросил Элендей. — Поговорил бы с ним как с человеком.

Братья молча смотрели друг на друга. Потом младший похлопал старшего по плечу и усадил на лавку. Сам пристроился рядом.

— Не сердись, — примирительно проговорил он. — Покипятились — и хватит. Братья ведь мы. Одна кровь в наших жилах. Одним молоком мы вспоены. Чужие тебе добра не пожелают. Не жди. А я к тебе от чистого сердца. Или не понимаешь? Прозрей. О Тухтаре я говорю. Молодчага он. А в бедности его мы сами виноваты. Твоей вины больше. Не обижайся только. Сиди, сиди. Что толку горло драть? Давай обсудим, как лучше их жизнь устроить. Счастливыми они будут. Даю голову на отсечение.

— Давай, давай! Поскорей только, поскорей! Ни на что она больше не годится! А толковать, обсуждать мне нечего! Что, Сэлиме сиротка? Отца с матерью у нее нет? Не последние мы люди, не последние! Даже, даже… Если хочешь знать, дочь нашу такой жребий ожидает! Тебе и не снилось!

— А мне и сны видеть не нужно! — Голос Элендея опять стал резким. — И так ясно, куда клонишь. Разбогатеть вздумал за счет Сэлиме? Хочешь полакомиться мясом неродившегося барашка? Так, что ли? В прошлый раз я тебя предупреждал. Думал, что сам не догадываешься. А ты, оказывается, спишь и во сне видишь, как единственную дочь за Нямася выдать!

Элендей злобно плюнул и яростно растер плевок лаптем.

Подбежала Сайдэ.

На ее лице застыл испуг.

— Что ты сказал, деверек? Сэлиме за Нямася выдать? Это за какого же? А?

— Ха! В нашей деревне только один!

— Грех говорить тебе это, грех! Побойся бога!

— Нечего мне его бояться. Мне хоть бог, хоть черт — все равно правду скажу. Ты, верно, думаешь, что Каньдюку рыжие усы твоего мужа понравились, за них от угощает его керчеме? Держи карман шире! Нашла дурака! Ха-ха!

— Помилуй, Пюлех, спаси, сохрани, — зашептала женщина, глядя то на мужа, то на деверя.

— Что перед глазами торчишь? — заорал на нее Шеркей. — Не твоего ума дело, не твоего! Своей дочери я сам хозяин! За нищего отдавать не собираюсь! А ты, — он повернулся к Элендею, — не стоишь, не стоишь того, чтобы я тебя братом считал! Иди-ка вслед за своим Тухтаром!

— Ха! Значит, и меня выгоняешь? — с недобрым смешком спросил брат. — Уйду и без твоего приказа. Нечего мне делать в доме, где отец дочерью торгует! Но попомни, погубишь Сэлиме — сам себя погубишь! Клянусь!

— Убирайся! Убирайся! Нет у меня больше брата! Мучители, мучители вы все, а не родные! Вон! Вон!

— Не ори! Пупок с натуги развяжется! Не глухой я. И память у меня хорошая. Ты тоже не забудь свои слова! — Элендей шагнул к двери. У порога, не оглядываясь, бросил: — А если этот каньдюковский блюдолиз обижать тебя будет, сношенька, то пришли ко мне Ильяса. Так-то вот.

Шеркей долго не мог отвести взгляда от незакрытой двери.

17. В ИСТОСКОВАВШЕМСЯ ДОМЕ

Дни стояли солнечные, прозрачные. Остро пахло яблоками, ярко рдели рябины, протянулись между деревьями белые паутинки. Спокойной, мудрой красотой цвело бабье лето.

Несколько дней Тухтар не выходил из дому. Подолгу шагал из угла в угол, лотом бросался на кровать, зарывался лицом в подушку, впивался зубами в грубую ткань, чтобы не заплакать. Потом вскакивал — и все повторялось снова. Ночи напролет лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к гулкому, прерывистому биению сердца.

Как теперь Сэлиме? Сколько обидных слов пришлось ей выслушать от отца! Но чем она виновата? Полюбила Тухтара? А почему нельзя любить его? Разве злодей он какой, бесчестный человек, вор, грабитель? Нет, нисколько он не хуже других парней. Не хуже. Будет ли помнить его Сэлиме? Но за что ей помнить Тухтара? Только горе принес он ей. Пусть забудет, лишь бы счастливой была. Лучше бы не любила его Сэлиме. Страдал бы один. Раньше счастье было несбыточной мечтой, но судьба дала изведать его — и сразу же сказала: хватит! Словно в издевку так сделала.

А за что его оскорбил Шеркей? Тухтар всегда уважал этого человека, старался угодить ему во всем. Всякую работу делал на совесть, как для самого себя. И вот в награду за все — оскорбления, угрозы. Дрожал весь от ненависти, готов был разорвать Тухтара. И растерзал бы. Что ему было бы за это? «Подумаешь, — сказали бы, — одним голодранцем меньше стало, туда ему и дорога».

Но разве виноват Тухтар, что у него такая судьба? Не сам выбирал он ее. И у Шеркея, и у любого другого могли умереть родители.

На память приходили все старые обиды, сжимали сердце, выдавливали слезы.

Пес обеспокоенно крутился около хозяина, заглядывал в глаза, будто хотел утешить.

По ночам вспрыгивал на постель, тыкался влажным носом в лицо Тухтара, жалобно повизгивал. Тухтар обнимал его, тесно прижимал к себе, разговаривал с ним, как с человеком:

— Понимаешь, что мне больно? А вот люди не понимают. Вижу — хочешь успокоить. Сказать только не можешь. Один ты у меня во всем свете. Один.

Собака вздыхала, прижималась к Тухтару.

Когда Тухтар кормил своего любимца, тот долго не начинал есть, стеснительно оглядывался на хозяина.

— Не стесняйся, пестроухий! Ешь на здоровье, — успокаивал пса хозяин. — Я-то привычен к голодухе. А коль и сдохну — жалеть некому. Да и скорей отмучаюсь.

Чтобы хоть немного забыться, Тухтар пробовал заняться каким-нибудь делом, но все валилось из рук.

Не раз пытался Тухтар развеять тоску музыкой. Брал в руки гусли, начинал играть самое веселое, что знал. Но чем веселее была мелодия, тем больнее сжималось сердце…

Как-то утром в избушку заглянул Элендей. Тухтар старался ничем не показать, как тяжело ему. Пусть душа горит, только дыма бы не было видно. Кого трогает чужое горе?

Но разве проведешь Элендея! Да и не нужно быть особенно проницательным, чтобы заметить, каково сейчас Тухтару. Стоит только посмотреть на него: лицо заострилось, глубоко запавшие глаза лихорадочно блестят.

— Ишь, как извелся ты, парень, — сокрушенно покачал головой Элендей. — Не вешай носа.

— Да я и не вешаю, — вымученно улыбнулся Тухтар.

— Ну, то-то! Не будь мокрым цыпленком! — Гость похлопал его по плечу и доверительно сообщил: — С ней говорил. С глазу на глаз. Умирает без тебя. Да что я тебе об этом толкую! Сам лучше меня знаешь. Эх, молодежь, молодежь! Не робей только. Не кто-нибудь, а я твой сват. Все по-нашему повернем. Не сомневайся.

Сват Элендей убеждает не сомневаться?

Тухтар немного оживился. Посидели, поговорили о всякой всячине. Элендей попросил помочь ему выкопать картошку и, пока не испортилась погода, съездить в лес за валежником. Тухтар с радостью согласился.

— Главное, не засиживайся в своей норе, — посоветовал на прощание сват. — Прогоркнешь, как кислое молоко.

Не сразу понял Элендея Тухтар. Ввела его в заблуждение внешняя суровость, резкость этого человека. А душа у него, оказывается, добрая, отзывчивая. Может, и о других людях Тухтар судил неправильно, как и об Элендее? Права, наверное, Сэлиме, которая всегда говорит, что не нужно сторониться людей, жить, отгородясь от них. Но что же поделаешь, с детства был Тухтар недоверчив, как запуганный зверек, который во всем видит опасность, даже звука собственных шагов, своей тени боится.

Почему-то вспомнился Палюк. Вот человек! Никого не страшится — ни богачей, ни начальства. Даже с каторги убежал. А Тухтар Шеркея испугался. Нет, дорогой дядюшка, неизвестно еще, как сложится дело, вон и Элендей говорит, что все повернем по-своему. Поупрямишься малость — и согласишься. Какой же отец захочет разрушить счастье своей дочери?

Целый день Тухтар хлопотал по хозяйству. Перед вечером, когда он только кончил чистить яму для картошки, пришла Сэлиме.

— Это ты? — не веря своим глазам, прошептал Тухтар. Сэлиме решилась навестить его!

— Не ждал?

— Нет. Мечтать даже не мог об этом. Как же это ты? Ведь отец…

— Да так вот, взяла и пришла.

— Ну, идем в избу. Гляжу на тебя и не верю. Словно снишься ты мне.

— Руки помой, — улыбнулась она. — Целый пуд грязи на них.

Не отводя друг от друга сияющих глаз, подошли к двери. У порога стояло ведро с водой.

— Давай-ка, подставляй ладони!

Сэлиме взяла ковш, Тухтар начал умываться. Руки давно уже были чистыми, но он все мыл их и мыл. «Приятно ему, что я поливаю», — подумала Сэлиме, и глаза ее стали еще лучистее.

Войдя в дом, она сразу заметила новый шкаф.

— Когда же ты успел?

— Давно. Нравится?

— Спрашиваешь! Но вот ты мне не нравишься. Похудел, глаза ввалились. Иль заболел?

— Когда мне болеть! Завтра с Элендеем в лес нужно ехать. Приходил ко мне нынче сват, проведал. Уважаю, говорит, помогу.

— Поезжай. Но с лица ты здорово изменился.

— Тоскую очень… И день и ночь все ты перед глазами, — признался Тухтар.

— И я извелась. Впору сбежать из дома. Пойдем к нам, поужинаем вместе. Мама приглашает. Отца нет. В лес уехали с Тимруком.

— Да как же мне теперь идти к вам?

— Как всегда ходил — по земле, ногами.

— Но ведь…

— Идем, идем! Ты не с мамой ссорился. Она за нас. За тебя.

— А отец, поди, изругал тебя?

— Меня? Ни чуточки! Мама его самого ругает. И знаешь, за что? Век не угадаешь! — Сэлиме от души рассмеялась. — Отец хочет выдать меня замуж.

— За кого? — вздрогнул Тухтар.

— Ой, не спрашивай лучше! — махнула рукой Сэлиме и сквозь смех еле выговорила: — За Нямася! За Нямася! Вот за кого.

— За Нямася? — испуганно переспросил Тухтар, глядя, как Сэлиме вытирает слезы с весело искрящихся глаз. — Что же тут смешного?

— По-моему, умориться можно. — Она заметила, как сразу помрачнело лицо Тухтара, и стала серьезней. — Не бойся, глупый. Неужели ты думаешь, что смогу выйти за кого-нибудь, кроме тебя?

— А почему бы мне так не думать? Какой во мне прок, какой я жених? Ни кола ни двора нету. А Нямась…

— Богатый? Да пусть он хоть в золоте купается, все равно не выйду. Ну не хмурься же. Что тревожишься понапрасну? Дядя Элендей сказал, что если отец решится на такое дело, то плохо будет и ему, и Нямасю. А с дядей шутки плохи. Слов на ветер не бросает. Отец тише воды ниже травы стал.

— Ох, Сэлиме, чует мое сердце, не к добру ты смеешься. Если сват пригрозил отцу, то, значит, была для этого причина. Дыма без огня не бывает. Не стал бы Элендей ссориться ни с того ни с сего. Держит в голове твой отец такую думку. Держит. А Элендей узнал…

— Что он узнал? Какая там причина! Отец в гостях был у Каньдюков, вот там и говорили, наверно, в шутку. Чего люди не наболтают с пьяных глаз! Стоит ли обращать на это внимание? На чужой роток не накинешь платок.

— Дай бог, если бы так.

— Ну, хватит об этом. — Сэлиме окинула взглядом комнату и мечтательно сказала: — На скамейку мы кошму накинем. Мама соткала длинную, широкую, даже вдвое сложить можно. А на окна занавески повесим. Белые. До самого пола. Люблю такие. Их у меня пять.

— Куда же столько? Два окна всего тут.

— Вот и хорошо. Меньше стирать придется. Всегда чистые в запасе будут. Ох, люблю я все белое, чистое! Кровать передвинуть придется. Хорошо бы новую сделать… До чего же уютная горница у нас будет!..

Сэлиме говорила так уверенно, как будто она завтра поселится в этом доме. Тухтар перестал хмуриться, но тревога не покинула его.

— Присядь со мной рядом, Сэлиме.

Она шагнула к скамье, но, вспомнив, зачем сюда пришла, велела ему поскорее собираться.

— Да минутку всего посиди. Сколько уже не виделись…

Сэлиме присела и сразу же поднялась:

— Ну вот, я твое желание выполнила. Теперь ты мое должен. Мы тут болтаем, а мама ждет. Неудобно. Пошли. Увидимся еще, не в последний раз прихожу.

Тухтар неохотно поднялся. В приоткрытую дверь прошмыгнула собака. Поласкалась у его ног, отошла в угол и улеглась, положив длинную морду на мохнатые лапы.

— Ой, какая большущая выросла! — удивилась Сэлиме. — Чулай! Иди сюда, иди.

Пес доверчиво подошел.

— Молодец, Чулаюшка, умница! Знаешь свою хозяйку. Красивый ты у нас, глаза умные, прямо как у человека. А есть ты хочешь? А?

— Что ты! — послышался голос Тухтара. — Знаешь, как я его кормлю!

«Чем же ты его кормишь? — мысленно спросила девушка. — У самого есть нечего. И хлеб, и картошка у нас остались». Она опустила голову, тяжело вздохнула.

— А наш вот отец кота убил, чтобы не объедал. Эх, рыжий, рыжий… Игрун был…

— И как это только можно? Иль жалости в сердце нет?

— Какал жалость… Ободрал шкуру — и рад. Нехорошо, правда, так говорить о родном отце. Но думается мне, что и человека он не пожалеет. Была бы лишь шкура… Как ты думаешь?

— Не знаю, Сэлиме, никогда раньше не думал я плохо о твоем отце. Никогда. Добрым его считал. А сейчас… И не знаю, что сказать…

— Добрым считал? Не знаешь еще ты его. Век от него сердечного слова не услышишь. Бесчувственный он, словно валун. Мама говорит, что все мужчины такие.

— Мужчины не любят нежничать.

— Да не об этом я говорю. Сама не люблю зализанных телят. Дикий он. Ничто его не трогает, не радует. Только богатство. И во сне, и наяву о нем лишь и думает. Зависть его ест поедом… Ну да ладно об этом. Идем. Мама небось изволновалась.

Они вышли на улицу. Верхушка леса купалась в золоте заката. С полей возвращались стаи галок. Насытившиеся птицы летели низко, медленно. Зловеще взмахивали в пепельном небе черные крылья.

«Вот раскаркались, проклятые», — подумал Тухтар, и в груди его разлился холодок недоброго предчувствия.

Сайдэ встретила гостя, держа в одной руке полотенце, а в другой — фартук. Она выгоняла из избы мух.

— Проходи, Тухтар, проходи, дорогой! А я вот все с жужжалками воюю. Все руки отмотала. Раз уже выгоняла. Пока вас дождалась, опять поналезли. Так и жмутся к печке. Видать, скоро холода нагрянут.

Сайдэ за эти дни сильно изменилась. Погас на щеках румянец, глаза затянуло печальной дымкой, заметнее стали морщины у глаз и в уголках губ.

Сэлиме разлила по мискам похлебку. Тухтар жадно проглотил слюну — он давно не ел горячего.

Скрипнули ворота, послышались частые торопливые шаги — кто-то взбегал то ступеням. Дверь отворилась — и в избу вошла запыхавшаяся Шербиге.

«Только тебя не хватало, — неприязненно подумала Сэлиме. — Словно на пожар бежала: раскосматилась, платье не застегнуто, лицо вымазано глиной».

— Вроде нет, милочка моя, самого-то? А я к нему шла, — оскалила Шербиге желтые, остренькие, как гвоздочки, зубы. Недовольно покосилась на сидящих рядом Сэлиме и Тухтара.

Гостья даже не сказала положенного приветствия. Сайдэ оскорбилась этим, но сдержала свое недовольство.

— В лес уехал хозяин, — сказала она, поднимаясь навстречу. — Проходи, откушай с нами.

— Прямо к ужину, к ужину угодила, точно к любящей свекрови пришла. Хоть и нет ее у меня.

— Ничего, будет еще. Какие твои годы, — утешила ворожею хозяйка. — А пока моей похлебки попробуй.

— Рехмет, рехмет, голубушка моя, за такое пожелание. Пусть и ваш дом будет полной чашей!

Шербиге двинулась к столу. Вдруг, искривив рот, визгливо спросила:

— Кто это у вас? Никак, пастух приперся?

Она хотела сказать еще что-то, но ее перебила Сайдэ:

— Почему же это «приперся»? Он свой человек в нашем доме.

— Пастух? И вдруг свой человек?

— Что же тут зазорного?

— Не говори, не говори! — прошипела Шербиге. Остренький язычок ее несколько раз, будто змеиное жало, облизнул потрескавшиеся губы, в уголках которых белела пенистая слюна.

— Будем-ка поучтивее! — сказала побледневшая хозяйка. — Не говорят так грубо перед хлебом.

— Потому и говорю так, птичка, ласточка моя, что сижу перед хлебом. — Ворожея задергала головой. — Не приваживай этого ворона, не приваживай! Насквозь его нутро вижу. Зло в нем. Зло! Так и кипит, так и пузырится. И как только терпите вы его в своем доме…

Тухтар выронил ложку, встал из-за стола.

— Сиди спокойно, Тухтар, — остановила его Сэлиме. — Если принимать к сердцу слова каждой дурехи, то и дня на свете не выживешь.

— Помолчи, Сэлиме! — оборвала ее мать. — Не учись у нашей дорогой гостьи.

— Ах, так! — взбеленилась ворожея. Она выбежала на середину комнаты и затопала ногами. — Кто, кто тебя от черной беды спас? Я! Я! А ты меня так за это благодаришь? Дурехой обзываешь?

Шербиге закатила глаза, широко распахнула рот, словно собралась крикнуть что есть мочи, но совершенно неожиданно заговорила почти шепотом:

— Бедняжка ты, бедняжка! У тебя такой избранный-суженый будет! Красавец — как на картинке! Богач — как в сказке! Он тебе нынче ночью приснится! Поверь моему слову! И замрет, замрет твое сердечко. Замлеет, растает, от счастья, как конфетка барская, в золотой бумажечке завернутая. А ты за одним столом с каким-то попрошайкой сидишь. И как не побрезгуешь только! — Шербиге втянула воздух, сморщилась, скосоротилась, сплюнула. — От одного духа помереть можно! Ворон, ворон! Падаль жрет, стервятину! У-у-у! Аж с души воротит.

— Ты что, сваха Нямася? — крикнула Сэлиме. Она встала, посмотрела Шербиге прямо в глаза. — Ежели так, то зря стараешься! Даром деньги он на тебя тратит. У меня есть человек, который станет моим мужем. И мне не нужно видеть его во сне. Вот он, со мной рядом сидит.

Шербиге выкатила глаза на Тухтара, протянула к нему руку, зашевелила скрюченными пальцами, словно хотела исцарапать его.

— Ну что ты, тетя Шербиге, — робко проговорил он. — Ничего я не делал тебе плохого. Зачем же ты меня так позоришь?

— Не смей, не смей сюда ходить! Найди себе такую же, как сам, что будет падаль лопать! Не то, не то…

— Хватит пугать! — хлопнула ладонью по столу Сайдэ. — Ходил к нам Тухтар и будет ходить! Так и передай тому, кто нанял тебя. Все.

— Слыхала? Не загородить тебе моей дороги, тетка Шербиге!

— С каких это пор стала я тебе теткой? Оборванец ко мне в племянники просится! Знай, придешь еще раз в этот дом — сразу окочуришься! А весной уже сквозь твои кости белена прорастет. Помни!

— Убирайся отсюда, мерзкая ведьма! — Сэлиме выбежала из-за стола, распахнула дверь. — Вон! Чтобы мимо дома не проходила никогда!

— Ой, ой, ой! — завопила ворожея, как будто ее ударили. Подобрав юбки, она выскочила во двор.

Сэлиме старательно закрыла дверь и хорошенько вымыла руки.

18. НЕЛЕГКИЙ ТРУД ЛЕСНОЙ

Валить лес — дело нехитрое, но требующее сноровки, а у Шеркея ее не было. Да и много ли наработаешь с Тимруком! Пришлось обратиться за подмогой к соседям — Пикмурзе и Игнату Аттиля. Они не отказали.

Делянку Узалук дал не так далеко от деревни, в старом сосняке около Алатырской дороги. Поехали на двух долгушах: на передней — Шеркей с сыном, на второй — помощники.

Вскоре добрались до избушки, где жил работник Узалука долговязый Сандыр. Он встретил Шеркея радушно, как давнишнего друга, хотя раньше они никогда не были близко знакомы, а добродушием и обходительностью лесной сторож не отличался. «Пес цепной», — говорили о нем я деревне. «Значит, кого как нужно принимать, — самодовольно подумал Шеркей. — Объяснил ему, знать, хозяин, что свой я человек».

Сандыр пригласил всех в избушку, выставил на стол большую миску с вареным в мундире картофелем, нарезал хлеба, вскипятил в маленьком, лохматом от сажи чугунке чаю.

— Один здесь кукую. Баба с ребятней в деревне, — объяснил он, извиняясь за скромное угощение.

Подзаправившись, отправились на делянку. Впереди, низко наклонившись вперед, шагал Сандыр. Длинные руки его почти касались земли. Они были согнуты в локтях и напоминали большие клещи, которыми сторож вот-вот схватит какое-нибудь дерево и выдернет с корнем.

— Сколько пил прихватили? — спросил он. — Только одну? Маловато. Время-то ненадежное. Может сразу разнепогодиться. Тогда завязнешь тут с бревнами.

Шеркей встревожился: как это он промахнулся, только одну пилу взял. Ведь и правда можно лес погноить.

— Не горюй, — успокоил его сторож. — Подыщу, я тебе двух помощников с пилами. Дашь им с пудик муки или крупицы. В шесть рук быстрехонько управитесь.

Шеркей, как только услышал о пудике, приуныл.

— Чего раздумываешь? Не прогадаешь, не бойся. С лихвой окупятся твои затраты. Пожалеешь — больше добра потеряешь.

— Ладно, ладно уж, — промямлил Шеркей со вздохом.

Сандыр велел обождать и скрылся в чащобе. Вскоре он появился в сопровождении здоровенного верзилы, судя по внешности, мордвина.

— Одного только сыскал. Но ничего. Такой за семерых наворочает.

Мордвин утвердительно кивнул головой.

Опушка кончилась. Деревья стояли все тесней. Становилось сумрачно. Бойко стучал краснозобый дятел. Над самой землей со свистящим шелестом пронесся охотящийся за воробьями кобчик.

Сосны высокие, прямые, точно свечи, золотистые. На некоторых стволах комками засахарившегося меда бугрилась смола. Верхушки деревьев напоминали чувашские шапки. Шишки свешивались, как нарядные кисточки. Издалека виднелись алые, как капельки крови, ягоды шиповника. Кое-где броско белели стволы березок. Грустно выглядели эти веселые деревья среди строгих сосен и мрачно насупившихся елей. Стоять бы им на опушке в кругу подруг, поблескивать на солнышке белыми нежными ногами да перешептываться с игривыми ласковыми ветерками.

Над небольшим озерцом тяжело наклонился старый золотоголовый клен, похожий издали на усталого, измученного жаждой путника, который наконец добрался до воды и никак не может оторваться от нее.

Высоко, чуть не в рост человека, вымахала в некоторых местах осока. На пригорках толпятся тоненькие, хилые осинки. Сучья почти голые, стволы, точно мукой, присыпаны плесенью.

Миновали небольшую кочковатую полянку, перевалили через горку. Сандыр остановился.

— Вот твой лес, — сказал он и обвел рукой полукруг. — Распрягай лошадей.

— Весь, весь, что показал? — стараясь не выдать радости, переспросил Шеркей.

— Сказал же! — И сторож еще раз махнул рукой.

Шеркей внимательно огляделся. Вот это делянка! Не поскупился Узалук для своего человека. Понимает Шеркей, что обязан таким отношением Каньдюку: ведь это Каньдюк построил мостик, по которому идет теперь Шеркей. Сосны одна к одной, глянешь на макушку — шапка сваливается, сучков нет. Шеркей стукнул по одному дереву обухом топора, и оно зазвенело туго натянутой струной.

— Да… — неопределенно проговорил он.

— Что «да»? — спросил Сандыр. — Лес не нравится?

— Нет, не корю, не корю я. Только вот жердей нет.

— Чего-чего, а этого добра хватит. Присмотрись-ка получше. Вон их сколько в низине. Рубить не перерубить, возить не перевозить.

Сандыр зашагал по границе делянки, делая на стволах зарубки.

Шеркей зорко следил за каждым его шагом. «Так, так», — говорил он про себя. Иногда же, когда замечал, что хорошее дерево осталось в стороне, сокрушенно покачивал головой, жалобно вздыхал.

Подойдя к стоящей несколько на отшибе могучей сосне, Сандыр окликнул Шеркея:

— Хватит, братец, глазеть. За дело надо браться. Ну-ка принимайся за эту.

— Да я, видишь ли… — смущенно задергал плечами Шеркей. — Не приходилось. Не приходилось мне этим делом заниматься. Плотничать мне сподручно, а это…

— Плотничать после будешь. А сейчас только слушайся меня. Согласен?

— Как скажешь, как скажешь.

— Начнем с этой вот красавицы. Аж жалко! Валить ее надо в ту сторону, чтобы меж двух елок упала.

— Может, молитву какую надо прочитать? Есть, наверно, особая для этого случая, особая? А?

Окружающие недоумевали.

— Чего не знаю, браток, того не знаю, — усмехнулся Сандыр. — Сам соображай. Ежели, по обычаю, то пусть начнет тот, у кого рука легкая.

— У Тимрука! У Тимрука! Но и молитву я прочту. Может, не ту, что нужно, но все равно, все равно.

— Тимрук так Тимрук! У меня тоже не тяжелая. А ты валяй читай. Недолго только.

Шеркей торопливо забормотал.

Тимрук поглубже нахлобучил шапку, поплевал на ладони, взялся за ручки протянутой ему Сандыром пилы.

Острые зубья тихонько фыркнули и врезались в податливую красноватую кору, потом — в волокнистую мякоть. Запела тонкая, гибкая сталь, посыпались пропитанные клейким соком опилки, остро запахло смолой. Вскоре сосна начала крениться.

— Берегись! — зычно крикнул Сандыр и выхватил пилу из надреза.

Все отбежали в сторону. Сосна испуганно вздрогнула и с треском рухнула между двумя деревьями. Долго еще шевелились, вздрагивали ее разлапистые ветки. Казалась, она хочет опереться ими, словно руками, и подняться с земли.

— Ну, уразумели, что к чему? — спросил сторож. — Вот и слава богу. Давай, наваливайся.

Одно за другим, сокрушенно охая, валились вековые деревья. С них сразу же срубали сучья.

Время двигалось к полудню. Разожгли костер, испекли в золе картошку. Перекусили а вновь принялись за дело. Работа спорилась, и довольный Шеркей отправился перед вечером в соседнюю деревню к целовальнику, и привез штоф водки.

— Давайте-ка, давайте-ка, братцы, пропустим по маленькой с устатку.

Расселись у костра. Выпили. Захрустела поджаристая, пропахшая смолистым дымком картошка. Разделили захваченного Шеркеем из дому жареного петуха. По уставшим телам разлилась приятная истома. Языки развязались.

Помешивая узловатым сучком костер, Игнат Аттиля начал советоваться с Шеркеем, как раздобыть леса на избушку.

— Никуда не годна старая, — сокрушался Игнат. — В сильный ветер стены ходуном ходят. Того и гляди придавят.

— Скопить, скопить деньжонок надо, — важно поучал Шеркей.

— Как же их скопишь? Ведь пусто в кармане.

— А ты старайся, старайся. Не балуй, небалуй себя.

— Какое там баловство! Не до жиру, быть бы живу. Скоро и так ноги таскать не будешь.

— Терпеть, терпеть надо, — твердил Шеркей.

Игнат махнул рукой, вздохнул и лег спать.

— А сынок твой — парень-хват! — похвалил Тимрука Сандыр. — Весь день мы с ним пилили — и хоть бы охнул. Для меня лесное дело привычное, сызмальства пилой шмугаю, да и то поясница поскрипывает, как сухая сосна. А он все давай и давай, так и чешет без роздыху. В пот вогнал.

— Слава богу, слава богу, не лодырем растет, не лодырем и силенка есть.

— Силенка, браток, и у лошади есть. Да что толку в этом. Сейчас такое время пришло, когда мозгой надо крутить, а не руками махать. Смекалистый у тебя сын. Вот что ценно. Сразу сообразил, что лесу на целых три дома хватит. Два сруба, мол, надо продать. Чуешь? Не обидел его господь разумом. А теперь без разума шагу не шагнешь. Сила-то, браток, теперь — вещь третьего сорта. Хитрость надо в себе возбуждать. Да.

Смутившийся от похвалы Тимрук поднялся и пошел проведать лошадей.

— Что он смыслит, что понимает? — сказал пренебрежительно Шеркей, провожая взглядом сына. — «На три дома, на три дома»… Троится у него в глазах, троится.

Он взял бутылку, посмотрел ее на свет, протянул Сандыру:

— Выпей-ка еще. Как раз для тебя оставил. Да, для тебя. Нам-то хватит. И не надо, не надо. А ты всю жизнь в лесу, в сырости маешься. Вот и согреешь косточки, и кровь по жилкам быстрей побежит.

Сторож выпил водку прямо из горлышка.

— Спасибо. Точно — прямо по жилкам пошла.

— Ну и слава богу, слава богу…

Трава — высокая, густая — была покрыта обильной росой. Тимрук, пока шел к лошадям, вымок до пояса. Кони, тихонько посапывая, похрустывали травой. Тимрук прислонился спиной к дереву и стал глядеть на тускло мерцающий сквозь белую дымку костер.

Над головой тихонько шептал ветер, будто пересчитывал вершины.

Сколько же в этом лесу деревьев? Всю жизнь будешь считать и не сочтешь. Вот если бы продать все! На вырученные деньги купить еще участок, вырубить — и опять на базар. Сколько бы денег можно заработать! А отец все роется в земле, как крот. Разве можно быстро разбогатеть, занимаясь этим! Неправильно живет отец, неправильно.

Если же продавать лес не кругляком, а распиливать бревна на доски, то еще больше барыша будет. Пильщиков можно найти сколько угодно. Вон мордвин за пуд пшена как ворочает… Придет срок, возьмется за хозяйство Тимрук и поставит дело по-своему. На кой нужны хлеб, скотина? Деньги нужны, в них сила.

Долго еще Тимрук размышлял о деньгах, соображая, каким образом можно выручить их побольше. Думать об этом было интересно и приятно. Мысли тянулись одна за другой, сплетались, и не виделось им конца.

Делянку вырубили за неделю. Бревна, чтобы не украли, свезли к избушке Сандыра. Как только ляжет санная дорога, их сразу же перевезут домой. Сучья пойдут на дрова. Топки зимы на три хватит. Удружили Каньдюк с Узалуком Шеркею, удружили. Такая делянка раза в три дороже стоит, чем за нее заплачено. Вот что значит быть близким с такими людьми, быть их поля ягодой…

Пикмурза с Игнатом уже уехали домой, а Шеркей все еще крутился около бревен, захотел еще раз пересчитать: добро ведь счет любит. Два бревна решил захватить сейчас. Взвалили кое-как на долгушу, поехали.

Рыжий конь шел довольно легко, будто вез не кряжи, а жердины. Дорога была хорошая, накатанная до блеска.

Когда начали взбираться в гору, впереди заметили подводу, которая тоже двигалась в сторону Утламыша. Не привыкший отставать Рыжий поднатужился, зашагал живее и саженей через сто догнал передний воз. Шеркей увидел на телеге Элендея и Тухтара. Крякнул, отвернулся, нетерпеливо задергал вожжами. Тухтар поздоровался. Шеркей не ответил, Тимрук еле приметно кивнул головой.

Встреча с братом и бывшим батраком испортила настроение. Шеркей помрачнел, призадумался. Подумать только — целый пуд пшена нужно будет отвалить какому-то босяку! А много ли он работал? Поторговаться бы надо получше. Опять дал промашку. Был бы Тухтар, пшенцо бы осталось. И дом строить без Тухтара тяжелее будет. Золотые руки у парня. Надо же было ему подружиться с Сэлиме! Работал бы и работал у Шеркея. Не везет Шеркею, не везет.

Ссора с братом его не беспокоила. Никуда не денется Элендей. А вот батрак прямо из рук уплыл. Можно бы, конечно, вернуть его, но какой ценой! Нет, не пойдет на такое дело Шеркей. Рубль на копейку не меняют.

19. НОЧНОЙ КРИК

Зима выдалась суровая. С первых же дней залютовали морозы, забуйствовали бураны. Сугробы нанесло чуть не вровень с крышами. Деревья, заборы, стены изб обросли пышным, косматым инеем.

Ждали, что к масленой, как всегда, потеплеет, но холода стали еще неистовей. Бедняги воробьи коченели на лету и замертво валились в снег. Плюнешь — и слюна, не успев долететь до земли, превращается в ледышку. Давно не было такой свирепой зимы.

Утро прощального дня масленицы было туманным. Сквозь мглистую пелену проглядывал красный, словно обожженный морозом, лик солнца. Громко потрескивали бревна.

Казалось бы, в такую погоду нет ничего милее, как посиживать дома у печки, но праздник брал свое: молодежь высыпала на улицу. Морозный, чуткий воздух зазвенел от веселых голосов, смеха, песен. Парни и девушки катались с ледяных горок, толкались, чтобы согреться…

Шеркей встретил день в добром настроении, чем весьма порадовал и удивил своих семейных. С утра сбегал к целовальнику и запасся полуштофом водки. Сайдэ наварила пива. Вечером должны были пожаловать гостти.

Жизнь налаживалась. И только благодаря Каньдюку. Если бы не он, то разве осмелился бы Шеркей взяться за постройку дома! Мечтал бы лишь по ночам об этом, кряхтел, ворочался и не давал спать жене.

Часть бревен, как и было задумано, Шеркей пустил на доски. Свез доски в Буинск, выгодно продал и вернул Каньдюку полсотни целковых. Старик не просил их, наоборот, уговаривал не торопиться с отдачей долга, но лучше расквитаться поскорее. Долг, он вроде хомута. Бог даст, скоро и зерно вернет Шеркей. И тогда он — вольная птица.

Сегодня Шеркей ожидал в гости Каньдюка с супругой. Сруб как раз закончили к масленице, надо отметить это, отблагодарить хорошего человека.

Если дела пойдут так же гладко, как шли до этих пор, то не за горами и новоселье. Сруб стоит. Теперь обомшить его, покрыть, настелить полы, потолки, сложить печку, вставить рамы — и живи в свое удовольствие. Сделать все это надо весной, как только подсохнет земля.

Просто чудо какое-то произошло. Зерно в сусеке цело, скотины в хлеву не убавилось, а девятиаршинная изба стоит, поблескивая кондовыми, гладко отесанными золотистыми бревнами. Да, видать, с чистым сердцем помогал дед Каньдюк.

Только вот Сайдэ расхворалась. Здоровье у нее и так никудышное, а пришлось мужскую работу делать, даже бревна и доски с Шеркеем ворочала. Однажды взялись они за одну колоду, жена подняла свой конец и сразу упала. Хорошо хоть бревно ее не придавило. Неделю лежала с почерневшим лицом, не пила, не ела. Только Сэлиме призналась, что оторвалось у нее что-то внутри, и теперь комок там какой-то растет, вздохнуть не дает как следует.

Вся домашняя работа легла на плечи Сэлиме. И убиралась она, и стряпала, и за скотиной ухаживала. Правда, сейчас жена поднялась на ноги, но толку от нее мало, еле движется. Руки дрожат, одной посуды сколько поколотила, просто беда.

После полудня мороз немного подобрел, запорошил мелкий снежок. На улице призывно зазвенели первые бубенцы. Шеркей велел Тимруку запрячь лошадь и покатать Ильяса.

К Сэлиме пришла Елиса, подруги собрались на гулянье.

— Ты потеплее, потеплее, доченька, оденься, — заботливо посоветовал отец.

Сэлиме признательно посмотрела на него. Давно не слыхала она от отца душевного слова. Может, помягче теперь станет он. Хозяйство стало поправляться. Кто знает, возможно, и к Тухтару переменится отец. Вот хорошо бы! В сердце девушки еще теплилась надежда.

Сэлиме надела красное сатиновое платье, желтую, отороченную мехом шубку, новые черные валенки. Голову покрыла шелковым платком, поверх которого накинула шерстяной.

Пока она одевалась, отец все время крутился рядом, советуя, как лучше укрыться от мороза. Опустил пониже на лоб платок, поднял воротник.

— Береги себя, береги себя, доченька. Страшный, страшный холодина сегодня, — приговаривал он каждую минуту.

«Слава богу, — подумала Сайдэ. — Оттаивать начал, на человека походить стал».

Она тоже не сводила с Сэлиме глубоко запавших, переполненные болью и страданием глаз. Хорошая дочь выросла, без хвастовства можно сказать. А ведь вроде совсем недавно крохотной девчуркой была, бегала по избе, под ногами путалась… В куклы играла… А теперь вот скоро детей нянчить будет. Как сложится ее жизнь? Радость в душе Сайдэ сменилась печалью. Кто вступится за Сэлиме, кто пожалеет, поможет ей в несчастье, когда не станет матери? А жить Сайдэ, по всему видно, недолго осталось. С каждым днем тают силы, в груди камень, уже к самому горлу подступает.

Глаза Сайдэ заволокло слезами: посиди рядом с матерью своей, дай ей наглядеться на тебя вдоволь, умрет ведь скоро она, уйдет навсегда в сырую землю. Но зачем расстраивать Сэлиме, и так истерзалась она душой. Пусть побудет на людях, повеселится, развеет девичью грусть-тоску.

— Ты что, мама? — забеспокоилась Сэлиме. — Хуже тебе стало? Тогда я останусь. Да и нет у меня нынче охоты веселиться.

Сэлиме начала развязывать платок.

— Нет, милая, нет. Иди, иди. Не к лицу девушке сидеть дома в такой праздник. А на меня не обращай внимания. От радости я прослезилась. Вон какая ты у меня красавица!

— Ты не обманываешь? Плохо ведь тебе. Вижу я.

— Нет, нет. Ступай с богом.

Сэлиме пристально поглядела на мать, подойдя к двери, оглянулась. Мать стояла, прижав руки к груди. Казалось, она хочет рвануться за дочерью и удержать ее.

— Хватит, хватит друг друга разглядывать, — нетерпеливо махнул рукой Шеркей. — Можно подумать, что ты в дальнюю дорогу уезжаешь. Елиса заждалась. Платок, платок надвинь, опять подняла. И воротник опустился. Берегись, дочка. Упаси господь, простудишься.

Подруги вышли. Хрустко заскрипел под заиндевелыми окнами снежок. Сайдэ чутко прислушивалась к удалявшимся шагам. Вот они затихли, и на душе стало еще тяжелей. «Правда, как будто в дальнюю дорогу проводила», — подумала Сайдэ, утирая рукавом покрасневшие глаза.

За печкой тоскливо верещал сверчок. Изба казалась неуютной.

Шеркей, проводив дочь, тоже помрачнел, беспокойно затоптался по комнате. Потом сел, уткнулся подбородком в грудь, глубоко задумался. Несколько минут прошло в молчании.

— Ну что же, мать! — Шеркей рывком разогнул спину, словно сбросил с нее тяжелую ношу. — Надо за гостями идти. — Голос его звучал решительно, жестко. — Ты уж расстарайся тут. Не ударь в грязь лицом.

— Ох, господи! — вздрогнула Сайдэ, глубоко задумавшаяся. — Беспокоюсь я. Угожу ли? Ведь мы люди простые, а они… Опозоримся мы с тобой.

— Теперь поздно, поздно толковать. Надо держать слово. Решили пригласить, так нечего пятиться. В большом долгу мы перед ними. Нельзя не отблагодарить. Да и приучаться надо, привыкать к таким гостям. Кто знает, может, не раз еще придется с ними за одним столом сидеть. Не всегда же нам кое с кем знаться.

— Зачем это нам? Отдал бы ты долг поскорее. Просто пытка какая-то, казнь смертельная. Запутались, как птицы в силках. Ведь говорила тебе, продай корову и купи зерна, чтобы отдать. Разве ты послушаешься когда? Все по-своему норовишь. Хоть кол на голове теши.

— «Корову, корову»! А где бы другую взяли? Ты, что ли, родишь? Как жить без коровы? Похлебку забелять нечем будет.

— Живут ведь другие. Вон деверь ни от кого не зависит. И не бедствует, к слову сказать.

— Опять, опять ты про брата! И что он тебе дался? Чуть что: Элендей, Элендей, деверь, деверь! Договорились ведь не вспоминать о нем!

— Не буду. Успокойся. Иди к Каньдюкам. Да не застрянь там. У меня все готово.

Шеркей обулся в подшитые толстым войлоком валенки, надел шубу-трехспиику, поглубже надвинул шапку и отправился за почетными гостями.

Сайдэ начала хлопотать вокруг стола. Поставила на него тарелки с пышными подрумяненными блинами, ватрушками. Нарезала мясо, подогрела пиво. Придирчиво оглядела все, вздохнула: угощение выглядело бедновато. Переставила несколько раз тарелки, стараясь придать столу нарядный вид. Блюдо с блинами чуть не уронила. Нет прежней ловкости в руках, точно ватные стали.

Подошла к постели. Взбила и без того пышные перины и подушки. Уложила, застелила. Горка подушек оказалась кособокой. Пришлось укладывать снова. Получилось еще хуже. Опять все сначала…


Шеркей в это время шагал к дому своего благодетеля. Гулянье было в самом разгаре. Вереницей скользили сани. Среди одноконных упряжек изредка попадались и парные. К гривам лошадей привязаны разноцветные платки, вьются на ветерке длинные ленты. Проехал кто-то нездешний. Два вороных жеребца впряжены цугом. Кони статные, упитанные, идут пританцовывая. Со шлей и седелок свисают красные и зеленые кисти. Легкие санки поблескивают черным лаком. Видать, только выкрашены перед праздником. Нахлесты покрыты серебряной краской. Не санки — игрушка.

На облучке, широко растопырив локти, восседает парень в короткой коричневой поддевке, подпоясанной широким красным кушаком. Лицо у кучера нисколько не бледнее кушака. В санках — девушки: искрятся глаза, сверкают зубы, звенит песня.

Вслед за этой веселой компанией в желтых санках проехали Сэлиме и Елиса. Правил братишка Елисы Микуль. Лошадь шла быстро, но парень все время нетерпеливо дергал вожжами и с бравым видом оглядывался на девушек.

А вот показался Нямась. В новой дубленой шубе, в шапке с суконным красным верхом. Едет один, небрежно развалившись в уютных санках. Коренником идет вороной жеребец, голова почти касается вершины дуги, весело переговариваются три серебряных заливчатых бубенца, пристяжные тоже вороные. Сбруя ременная, дорогая.

Когда Шеркей вместе с Каньдюком и Алиме выходил из дому, со двора выехал Урнашка. В санках сидели раз-наряженные сестры Нямася. Они собрались в Хорновары, в гости к знакомым. Урнашка звучно причмокнул, из-под копыт брызнул искристый снег, и кони помчались во весь дух по укатанной дороге…

— Хорошо поют! — вздохнул Каньдюк, прислушиваясь к девичьим голосам. — Веселится молодежь, а наше дело только поглядывать да вспоминать то, что не воротишь. А бывало-то… — Старик молодцевато погладил усы, лукаво взглянул на жену. — Старуха моя должна помнить, как мы раз встречали масленицу. Замучился я с ней в ту пору. Два раза засылал к ее родителям сватов, а они — ни в какую. И слушать не хотят. Нет — и весь разговор. А меня-то самого и близко к дому не подпускают. Верь не верь — собаками травили не раз! Что делать? Подождал до масленицы да во время катанья хвать голубку — и к себе в сами. Присвистнул — и поминай как звали. После родители, как водится, согласились.

— Да, умыкнул он меня, умыкнул, — подтвердила Алиме. — Чуть со страха тогда не померла. Как швырнули меня в сани! Да как навалили сверху несколько тулупов. Да как помчались! Ой! И кричала же я тогда! Раскрою рот, а в него овчина так и лезет, так и лезет. Досыта наелась. До сих пор мутит, как тулуп увижу!

— А чего ты кричала, спрашивается? Всю жизнь прожили душа в душу. Как птенчики из одного рта клюем. Да.

— И-и, как же не кричать? Обычай такой. Делала все по закону.

— Так, значит, оживились твои дела, братец? — вернулся Каньдюк к начатому еще дома разговору. — Всей душой радуюсь за тебя. Да. Только смотри, веди себя, как давеча условились. Не показывай виду, что знаешь.

— Сказал же, сказал. И не тревожьте больше, не напоминайте. Прошу, прошу! — сгорбился Шеркей.

Подойдя к усадьбе Шеркея, остановились. Каньдюк полюбовался новым срубом, похвалил.

Поднялись по уличному крыльцу, миновали темные сени, вошли в избу.

Хотя и готовилась Сайдэ к встрече гостей, все равно растерялась. Как только открылась дверь, испуганно вздрогнула и выронила из рук деревянный половник. Он с легким треском разлетелся на две части. Шеркей в другой раз непременно отругал бы жену за неловкость, но сейчас сдержался.

— Раздевайтесь, раздевайтесь, будьте как дома, — начал он обхаживать Каньдюков. — И половничек, половничек разбился. Говорят, к счастью это. Оно всегда вместе с вами ходит. Вы к нам — и оно сразу тут как тут.

Сайдэ стеснительно поздоровалась. Алиме протянула ей пухлый узел и большой черный кувшин.

— Зачем вы беспокоились, право, утруждали себя? Спасибо, спасибо, — засмущалась хозяйка.

— Как же не беспокоиться, душечка моя. Ведь нездорова ты, сказывал муженек твой. Как услыхала, так сразу сердце и заныло: вот, думаю, бедняжечка. Так загорелась, даже есть перестала. Возьму кусок в рот, а проглотить не могу. И так и этак — ничего не получается. А ты, слава богу, неплохо еще выглядишь пока.

— Вроде получше мне стало, тетя Алиме. А то ведь не вставала, пластом лежала на кровати. Ни шевельнуться, ни вздохнуть. Сэлиме замучилась, тяжеленько ей пришлось. Все на ее руках.

Алиме ахнула, хлопнула руками по бедрам:

— Лежала пластом! И мы ничего не ведали! Прислала бы ко мне доченьку или сыночка. Иль далеко живем мы? Дала бы я тебе гусиного сальца свеженького. Нет ничего лучше для нутра.

— И без этого нам за доброту вашу не расплатиться. По гроб должники ваши.

— Да, да, — подхватил Шеркей. — Правду она говорит, чистую правду. Заместо бога вы для нас, заместо бога.

— Рехмет, рехмет за доброе слово, — подал голос Каньдюк. — Таков уж мой обычай: всегда помогаю тем, кого считаю своими. Желаю и в дальнейшем этому дому всего доброго. До смерти буду его другом и не оставлю без заботы.

Сели за стол. Шеркей торжественно раскупорил полуштоф. Выпили по одной, по другой. Плавно потекла беседа. Хозяин рассыпался перед гостями мелким бисером. Вспомнили о том, как летом кто-то хотел околдовать Шеркея.

— Есть, есть у меня враги, — пожаловался он.

— Не обращай внимания, — успокоил Каньдюк. — Мало ли на свете ненавистников. Вон их сколько в одном Утламыше. Сами не работают, а в чужой рот заглядывают. И колдовство пусть тебя не беспокоит. Ведь Шербиге развеяла его.

— Да, да. Счастье предрекла.

— Вот видишь. Так и будет. Теперь твоя дорожка прямо к нему стелется. Только не сворачивай. Да.

— Да, Шеркеюшка, да, жить тебе в довольстве и радости, — поддержала мужа Алиме. — Дом построишь, дети взрослые, Ильяс и тот скоро хлопотуном будет.

— В школу мы его отдали, — сказала Сайдэ.

— Это еще зачем? — недовольно удивилась Алиме, но спохватилась и примирительно договорила: — Конечно, вам видней. Пусть набирается ума-разума мальчонка. А за дочку вашу я ни капелечки не беспокоюсь, ни на ноготочек не волнуюсь. Счастливой будет, в богатом доме ей жить.

— Не угадаешь, тетя Алиме, кому какая судьба уготовлена, — вздохнула Сайдэ. — Выпейте-ка пивца лучше.

— Нет уж, если я говорю, то знаю, — не унималась жена Каньдюка. — Такая красавица и родителей своих осчастливит. Просто грех, великий грех отдавать ее жениху без калыма! Я уж и муженьку твоему толковала об этом.

«Да замолчи ты, старая! — мысленно прикрикнула на нее Сайдэ. — И без тебя тошно, кошки по сердцу скребут».

Шеркей огорченно посмотрел на пустой полуштоф.

Алиме перехватила его взгляд и всполошилась:

— Развязывайте узел, развязывайте. Или наше угощение с кривобочинкой да червоточинкой?

На столе появились еще один полуштоф, жареная индюшатина и другая снедь. В кувшине было керчеме.

Подвыпившие мужчины развеселились. Каньдюк, прислушиваясь к доносящимся с улицы песням, притоптывал ногами, задорно встряхивал головой.

Алиме тихонько подпевала, мурлыкала, словно кошка.

Сайдэ сидела за столом отчужденно. Отведав хмельного, она стала еще печальней.

Стемнело. Постепенно праздничный шум начал стихать. Только где-то вдали за околицей грустно звенел одинокий колокольчик. Наверно, возвращался домой кто-нибудь из приезжих. Звон становился все тише, тише — и вот уже растаяла прощальная, еле уловимая жалобная трель.

Ввалились с катания Тимрук с Ильясом. Наспех перекусив, ушли к соседям.

В избе было сумрачно. Взятая Шеркеем у знакомых старенькая семилинейная лампа без стекла еле светила, маленький вздрагивающий язычок пламени забивала густая копоть. Неподалеку протяжно завыла собака.

— Что же это мы приуныли? — встряхнулся хозяин. — Слава Пюлеху, и пивцо еще есть, и закуски в достатке.

Кто-то, громко скрипя сапогами по снегу, пробежал мимо окон. Застонали под тяжелыми шагами ступени крыльца. Пришедший наткнулся на что-то в сенях, чертыхнулся. Дверь резко распахнулась, и в избу, окутанный клубами морозного пара, тяжело дыша, ввалился Элендей.

— Смотри-ка, братец пожаловал! В добрый час, в добрый час! — обрадованно поднялся навстречу Шеркей. — Говорил же, говорил же, что придешь! Как нам жить друг без друга? Сердцами срослись мы, сердцами!

Брат ничего не ответил. Оглядел из-под насупленных заиндевевших бровей сидящих за столом и, громко стуча затвердевшими на морозе валенками, подошел к Шеркею.

Сайдэ протянула деверю ковш с пивом:

— Спасибо, что пришел. Выпей. Не будем больше ссориться. Ну, на здоровье и за дружбу!

Элендей словно не слышал. Еще раз осмотрелся, лицо его передернулось.

— Сэлиме где? — гаркнул он.

Сидящие сразу же вскочили.

— Известно, известно где, — торопливо проговорил Шеркей. — Гуляет, гуляет, веселится.

— Не со стариками же сидеть девушке, — поддержал его Каньдюк. — Какая радость ей с нами? Нарезвится, натешится и придет. Чего тут беспокоиться? Самое обычное дело. А ты не торчи столбом, раздевайся да присаживайся к нам. Выпьем, закусим, покалякаем. Коли песню споем — тоже не грех.

— Не время веселиться сейчас. Так-то, Каньдюк бабай!

— Почему не время, деверек? И губы у тебя трясутся. Говори же все, не мучь.

— Услышал крики я, сношенька! Ее голос. Сэлиме. Голову даю на отсечение. На серой лошади… Из деревни выехали… Вихрем дунули. Я было вслед. Да ведь кляча у меня — провались она пропадом. Не догнал.

— Ох, чуяло мое сердце, чуяло! Всю ночь нынче глаз не могла сомкнуть я. Чуяло…

Из рук Сайдэ вывалился ковш с пивом. Она покачнулась. Элендей едва успел подхватить ее.

20. ДНИ БЕСПОКОЙНЫЕ

Тухтар в самом начале зимы покинул Утламыш. Подружился с одним валяльщиком валенок, обучился этому ремеслу, и теперь мастера кочевали из деревни в деревню.

Да и нечего было делать Тухтару в родном селе. Хлеб остался в закромах Шеркея. Можно бы, конечно, вернуть зерно, но не хотелось унижаться перед бывшим хозяином.

С Сэлиме Тухтар договорился, что проработает до масленицы, поднакопит деньжонок для поправки хозяйства — и тогда можно будет пожениться. «Или будешь ты моим мужем, или меня не будет, — сказала Сэлиме в последнюю встречу. — Уйду, не удержит меня отец. А свадьбу справим у дяди Элендея».

Тухтар собирался вернуться домой накануне масленицы. Но когда загадываешь, все наоборот получается. Не успели они к сроку закончить работу, и пришлось задержаться. Только в прощальный день масленицы, когда уже начало смеркаться, Тухтар добрался до родного села. Прошел огородами, чтобы никого не встретить.

Домик выглядел печально. Чуть не до самой крыши занесло его снегом. Еле пробрался хозяин к двери. У ворот четко выделялся свежий санный след. Кто-то наведывался сюда совсем недавно. Сэлиме, наверное, кому же больше. Значит, ждет, не забыла, верна своему слову. На душе потеплело.

В избе неуютно, тоскливо, холодно. В углу у двери белел сугробец — намело в щель. На дне ведра синела ледышка. Тухтар принес воды, растопил печурку. Заплакали начавшие оттаивать промерзшие, посеребренные инеем стены.

С улицы доносилась пестрая праздничная разноголосица. Щедро рассыпали трели бойкие бубенцы. Тухтар решил пойти на гулянье позднее. Достал из дорожного мешка зачерствелый хлеб, поужинал, запивая его кипятком. Хорошо бы сейчас картошечки разварной, рассыпчатой! Но картошка хранилась у Элендея — побоялся оставить ее у себя Тухтар, чего доброго, померзнет еще, а весной ведь сажать нужно будет. Собаку тоже отвел Элендею. Скучает, наверное, Чулай без хозяина.

Поужинав, долго любовался купленным в подарок Сэлиме гарусным платком, старался представить себе, как будет выглядеть в нем любимая.

Потом не спеша начал собираться. Умылся, причесался. Надел новые шаровары, белую рубашку, пиджак. Долго чистил одежду, разглаживал помятые места. Наконец обрядился в стеганую кацавейку и вышел из дому. Пришлось еще повозиться с дверью — в пазы набился снег, и она никак не закрывалась.

Народ уже начал расходиться, веселье затихло. Сворачивая в переулок, Тухтар столкнулся с запыхавшимся Микулем.

— Ты куда это мчишься как угорелый? Чуть с ног не сшиб!

— Ой, да это ты, дядя Тухтар! Когда же ты вернулся?

— Да вот только что. Куда же ты все-таки несешься?

— И не спрашивай, дядя Тухтар! Сэлиме ведь увезли!

— Что ты сказал? — не понял Тухтар.

— Сэлиме, говорю, увезли!

— Куда? Зачем? Кто увез? Когда?

— Катались мы втроем, — объяснил парнишка, захлебываясь словами. — Ну, как все, значит, катались. Перво-наперво проехали вашей улицей. Тебя не было дома. Следов не было на снегу. Потом по Средней проехали. Туда-назад… Еще проехали. Тоже туда-назад. Раза четыре… нет, пять. Все туда и назад…

— «Катались! Проехали! Туда! Назад!» — нетерпеливо крикнул Тухтар. — Говори о главном. Где Сэлиме?

— Я и говорю. Проехали, значит. В конце деревни начали поворачивать. Глядь, поперек дороги сани. Черные. Лошадь серая. В санках, значит, парни. Трое вроде. Сразу шасть к нам. Навеселе. Водкой пахло…

Микуль закашлялся.

— Ну? Ну? — поторопил его Тухтар, дернув за плечо.

— Ну вот, значит, выпрыгнули — и к нам. Хохочут, перемигиваются. Я ничего. Думаю, что знакомые это. Сестры. А они — к Сэлиме! Да как хвать ее! Да в санки! Она как закричит! Тут они тулуп на нее. Сестра тоже в голос. Ругаться начала. Кнут у меня вырвала да как стеганет одного. Изо всей силы. По лицу прямо. И ее бросили в санки. В наши. А сами гикнули и понеслись. По Сен-Ырской дороге.

Тухтар закрыл лицо руками и шагнул прямо на парня, будто хотел растоптать его. Микуль отскочил. Не разбирая дороги, спотыкаясь и покачиваясь, точно пьяный, Тухтар зашагал по улице.

Отойдя немного, обернулся:

— А где сейчас Елиса?

— Не знаю. К Шеркею, видать, побежала! — крикнул Микуль.

— Вот и хорошо, вот и хорошо… — закивал головой Тухтар.

Что подразумевал он под этими словами? Что хорошего в том, что Елиса побежала к Шеркею? Сам не знает, что говорит. Да и правда ли все это? Может, приснилось? Тухтар обернулся. Нет, вон он, братишка Елисы. Стоит. Живой. Вот рукой пошевелил. Дышит. Изо рта вырвался пар. Правда. Все правда. Увезли Сэлиме. Как же это так? Разве можно украсть человека? Ведь не вещь это, не деньги. Кто придумал такой обычай? Ведь они жизнь, жизнь Тухтара похитили!

Мысли кружились, путались. Тухтар побежал. Ноги не поднимались, будто гири к ним двухпудовые привязаны.

Кто-то остановил, что-то сказал, кажется, предложил помочь. Но разве теперь можно чем-нибудь помочь Тухтару? Ведь Сэлиме нет с ним. Нет Сэлиме!

Почему он сразу не пошел на гулянье? Ведь все могло получиться иначе. Сам он виноват, сам!

Из подворотни с лаем выскочила собака. Она забежала спереди и бросилась к ногам. Тухтар со всего размаха ударил ее ногой в оскаленную пасть. Тишину прорезал пронзительный визг. В ответ залаяли собаки по всей деревне.

Мороз крепчал. Улицу застилало туманом. Позади остался мост. Перед глазами замерцал огонек. Маленький, тусклый. Куда же пришел Тухтар? А, все равно! Из мглы снова вынырнула собака. Опять, проклятая, куснуть хочет. Тухтар замахнулся, но вдруг узнал своего Чулая. Подмял радостно повизгивающего пса на руки, прижал к груди.

Через минуту Тухтар вошел в избу Элендея и, не выпуская из рук собаки, повалился на кровать.

— Не плачь, не плачь, родной, — бросилась к нему Незихва. — Чулая-то отпусти. Задушишь.

Тухтар разжал руки. Пес спрыгнул с кровати, с тоскливым повизгиванием закружился по комнате. Хозяйка прогнала его в сени.

Тухтар рыдал.

— Никогда не плакал, никогда. Сколько ни обижали… — слышалось сквозь рыдание тихое бормотанье.

Незихва тоже заплакала.

— Не надо, не надо, — приговаривала она, глотая слезы. — Придет сейчас Элендей и придумает что-нибудь. Не оставит он этого дела. Как дочь родная для него Сэлиме.

Тухтар замолк, только плечи его продолжали вздрагивать.

Немного погодя Незихва помогла ему встать, протянула ковш пива:

— Выпей, отойдет чуток сердце.

Тухтар вытер слезы, огляделся:

— А сват где?

— Нет его. Ведь говорила я тебе. Сядь-ка за стол, я похлебки налью.

— Спасибо. Не могу я есть. Не до еды мне.

— Нельзя так. Беда бедой, а есть надо.

Пришел Элендей.

— Вернулся? — сказал он, обеспокоенно вглядываясь в Тухтара. — А здесь несчастье. Сказал брату. В ус не дует. Пиво хлещет с Каньдюками. Дом они помогают ему строить. Не дом — гроб сколотят. Виноват братец. По глазам заметно. Как у блудливого кота. Вина мне налил. Уважаю, мол. Я и в руки не ваял. На крови оно настояно. «Что, в память дочери пьешь?» — спросил. Распыхтелся. Пусть фырчит. Зло не клей, не прилипнет. Сэлиме плачет, а папаша радуется. Ух, зверюга! Хотел я ему медаль к морде привесить, да руки не стал марать. Успею еще! Были со снохой у Елисы. Да что толку! Ревет белугой — и все.

— Кто увез?

— Имени на снегу не пропечатал. Один след в семидесяти семи следах. Попробуй разыщи. Не дальние, конечно.

— Нямась?

— Сам так думал сперва. Да вспомнил, видел его. Когда стемнело. Шел. Пыхтел. Брюхо волок… Садись.

Элендей налил в чашку водки:

— Пей.

— Ни капли не стану.

— Ну-ну! Сегодня можно. Сил прибудет. Да и мозги шевелиться лучше станут. Подзаправимся — и в поход. Счастье не цыпленок, его не высидишь.

Когда они отправились на поиски, луна стояла высоко, почти в самом зените. Туман поредел, стал голубоватым. Громко поскрипывали полозья. Неторопливо трусила лошадь. Правил Элендей. С облезлого воротника его тулупа свисали сосульки. Тухтар укрылся стареньким чапаном. Молчали. Что говорить — у обоих одинаковые думы.

В Куржангах спросили в двух местах, не играют ли где свадьбу. Ответили, что нет. Кое-где пьянствуют, но просто так, ради праздника. Об умыкнутой невесте никто не слыхал. Если бы случилось такое, то все бы знали об этом, деревушка совсем малюсенькая.

Двинулись дальше. Теперь нужно перевалить Тангежекскую горку, до которой версты три, потом спуститься — и будут Хорновары. Дорога пустынная. Вокруг снег, снег. Голубеет, искрится под лунным светом. Под уклон лошаденка пошла живее. Въехали в Хорновары. Но и здесь никто не слыхал о Сэлиме.

Куда теперь держать путь? Дальше деревня за деревней, жмутся зябко околица к околице Шигали, Тованьель, Саплок, Начаруби, Голодные Турандаши. И везде в ответ на расспросы короткое: «Нет».

Направо Чувашский Улгаш. К рассвету до него добрались. Но и здесь все тот же ответ.

Опять бескрайние заснеженные поля. Ветер безжалостно обжигает лицо, захватывает дыхание, пробирается под ветхую одежонку. Леденеет кровь, коченеет тело. Ослепительно сияет снег, слезятся глаза. Зарылись в сугробы деревеньки. Только трубы торчат. Вот Заплаты, а рядом Плошино. Названия-то какие, услышишь — сердце щемит. Холод, безмолвие, снег, тоска… Во рту с самого выезда ни крошки. Около двух суток не опали уже, а глаза все смотрят, вглядываются в белизну, словно Сэлиме просто заплуталась в поле, а не похитили ее…

А мороз все крепче, злей. Но не от него, а от безысходной тоски стынет в жилах кровь. И с каждой минутой, с каждой верстой все меньше греет надежда.

Устало перебирает ногами голодная, подобравшая живот, покрытая от копыт до ушей густым инеем лошаденка. Молчат ездоки. Закричали бы они от обиды и гнева. Но кто услышит, кто поможет?

Эх, Сэлиме, Сэлиме…

21. ПРЕРВАННАЯ ПЕСНЯ

Через три дня после проводов масленицы в поздний, глухой, безлюдный час еле слышно, по-воровски, скрипнули дубовые, сработанные на долгий век каньдюковские ворота. В дверь между створками протиснулся сам Каньдюк. Лохматая черная шапка надвинута на самые глаза, воротник черной дубленой шубы поднят. Старик быстро огляделся, резко махнул рукой в кожаной рукавице.

Ворота распахнулись, и на улицу вышла запряженная в черные блестящие санки лошадь. В санках — Нямась с матерью.

Каньдюк заглянул во двор и, точно гусак, прошипел:

— Шевелись! Чего застрял!

— Не идет она никак, — донесся в ответ приглушенный голос Урнашки.

— Не ори ты! — вздрогнул Каньдюк и снова осмотрелся.

Урнашка с трудом вывел из ворот бурую, с большим тяжелым выменем корову.

— Гони быстрей! Спишь на ходу!

С усилием сгибая ноги, обутые в валенки с голенищами до самых бедер, Каньдюк вперевалку подошел к санкам, тяжело покряхтывая, уселся.

Тронулись. Всю дорогу озирались. Чуть заскрежещут по обледенелому насту полозья с подрезами — вздрагивают. Обогнали Урнашку. Подъехали к покривившимся воротам Шеркея.

— Слушай меня, Нямась, — повелительно прошептал Каньдюк. — Если бы ты взял по согласию, то тебе не нужно было бы вылезать из санок. А сейчас ты сам должен открывать ворота. Лошадь поставь под навес, распряги, привяжи хорошенько. Оборвет, пожалуй, поводья да убежит. Так что постарайся. Покрепче, понадежней. И корову тоже. Скажи Урнашке. Ты, старуха, лампу неси. Керосин только не расплескай. Остальное я сам возьму. Ну, с богом!

Нямась растворил ворота, ввел под уздцы лошадь. Каньдюк вылез из санок, помог выбраться жене. Старики подождали, пока управятся со своим делом Нямась и Урнашка. Потом все вместе, стараясь не скрипеть снегом, двинулись к дому.

Не успел Каньдюк постучать, как в сенях послышались шаги.

— Кто там?

— Те, кого ждали, сват Шеркей.

— Так, так, я сейчас…

Громко загремел упавший на пол засов. Дверь со скрипом открылась.

— Входите, входите…

— Ну-ка, держи. Помоги нести.

Вошли в избу. На шестке волчьим глазом мерцал огонек. Маленький язычок пламени вздрагивал на кончике ниточки, опущенной в пузырек с маслом. Чтобы освещалась не вся изба, около пузырька поставили заслон.

— Почет и уважение хозяевам дома сего.

— О-ох! — донеслось из-за печки.

— Проходите, проходите… Старуха-то моя опять, опять расхворалась. С чего бы, с чего бы? Просто ума не приложу.

— Сдержал я свое слово, сват! — сказал Каньдюк, гордо вскинув бороду. — Теперь начнете жить, как настоящим людям положено! Говорил я тебе или нет: запрягу самую лучшую свою лошадь и приведу в твою конюшню? А?

Шеркей кивнул головой.

— Сходи во двор! Посмотри! Стоит?! Да. И санки со сбруей тебе оставлю.

— Говорил я тебе или нет: будет стоять в твоем хлеву самая молочная моя корова? А?

Шеркей опять кивнул.

— Где сватья? Пусть сходит, подоит! Мы нарочно не стали. Ведро молока принесет! С краями! Да какого! Чистые сливки! Сверх того…

Каньдюк величаво вынул из кармана кожаную сумочку.

— Не трудись считать. Сотня целковых! Из копеечки в копеечку! На, бери! Вот каков калым Каньдюка!

Шеркей схватил трясущимися руками сумочку, подбежал поближе к огню. Дрожа всем телом, вынул пачку синеньких, глянцевых, хрустких пятирублевок. Тихонько бормоча что-то, пересчитал.

— Точно, точно!

Помотал кудлатой головой, полюбовался деньгами и пересчитал еще раз.

— Двадцать штучек, двадцать штучек…

Перегнул упругую, шелковистую стопку поперек, потом вдоль, снова поперек. Вынул из потайного кармана штанов заветный гашник, засунув в него деньги, старательно спрятал. Поддернул штаны, потуже затянул пояс.

Только после этого Шеркей вспомнил, что нужно за все поблагодарить.

— Рехмет, рехмет! — изгибался он в поклонах.

Алиме вручила Шеркею большую стеклянную лампу и прошла за печку.

— Вот это штука, штука! — умилялся Шеркей. — Настоящая огненная машина! А стекло-то, стекло-то! И крутилка, крутилка! Керосина-то много. Банка пузатенькая! Надолго хватит, надолго!

— Опять тебя, бедняжку, хворь одолела, — слышалась из-за печки жалостливая скороговорка Алиме. — Я, как знала, сальца гусиного принесла. Только натопила, свеженькое. Что же это ты? Теперь тебе и жить только…

Сайдэ с трудом приподняла голову. В полутьме ее исхудалое лицо казалось совсем черным, словно вылепленным из земли. Горячо блестели глаза.

— Ой, господи! Как ты осунулась! Прямо не узнаешь. Краше в гроб кладут. Что же это с тобой? Может, покойным старикам чем не угодила? Помяни их хлебушком с солью. Непременно помяни, сватья!

— Сват, сватья? Кого же здесь так величают?

К больной подошел Каньдюк:

— Иль ты не догадалась? Здорово тебя скрутило. Сватами, сватами стали теперь, породнились. Так уж судьбе угодно. Не нами обычаи выдуманы. Да… Выздоравливай побыстрей, дорогая сватья, не огорчай нас. А вон, — старик кивнул в сторону двери, — и зятек твой!

— Нямась?

— Конечно, он! — растянул в улыбке мясистые губы Каньдюк и подозвал сына.

Нямась селезнем подплыл к постели. Он чинно поклонился, протянул Сайдэ руку. Рука повисла в воздухе.

Сайдэ со стоном откинулась на подушку:

— Сэлиме, доченька моя бесценная! Погубили тебя изверги! Кровиночка ты моя, отрада моя единственная! Что теперь делать нам? Что-о?

Нямась спрятал руку за спину. Мужчины насупились, отошли. Алиме склонилась над кроватью.

Шеркей подвесил к потолку лампу. Через минуту в избе стало светло. Хозяин вынул из ящика стола оставшиеся после праздника лепешки, принес в блюде квашеной капусты.

Рука Шеркея то и дело ощупывала припухший карман. Целых сто рублей там. Состояние! Что скажет теперь горлопан Элендей? Тухтара сватал, думал, Шеркей дурак. Нет, не обидел господь Шеркея умом, не обидел. Поклонится еще Элендей старшему брату, поклонится.

В женской работе Шеркей был непроворен, все валилось у него из рук.

— Вы уж не обессудьте, не обессудьте, — извинялся он перед гостями. — Расклеилась старуха, расклеилась. Сами видите: совсем не в себе она. Затуманила ей хворь голову. Говорит всякие глупости. А вы не слушайте. Чего с нее спрашивать, чего? Жар у нее, а это все равно, что белены наесться.

— Да не мечись ты понапрасну, — сказал Каньдюк. — Принесли мы всего. Иль не я твой сват? Чего нет у Каньдюка? Птичьего молока только. Но ведь не продают его в Симбирске. Да и в Петербурге, сказывают, тоже птицы не доятся. Нет еще у меня теленка, который пока не родился. А у кого он есть? Остального же — ешь не хочу!

Каньдюк развернул узел и выложил на стол обильную снедь. Не забыл сват и водочки, прихватил и четверть керчеме. Даже ковш принес.

— Элендею-то не проболтайся.

— Иль я враг, враг себе?

— Правильно соображаешь. Брат братом, а самому лучше помереть попозже.

Каньдюк поощрительно похлопал, Шеркея по плечу и окликнул жену:

— Иди сюда. И сватье бы надо к столу присесть.

Опустившись на стул, Шеркей почувствовал, как притиснулся к телу плотненький гашник. Это ощущение искрой проскочило по телу, опалило радостью душу, вспыхнуло румянцем на щеках, засветилось во взгляде. Время от времени Шеркей прижимался к сиденью и снова млел и таял от невыразимого удовольствия.

— Скоро ты там? — поторопил жену Каньдюк.

Она намочила водой полотенце и положила на пышущий жаром лоб Сайдэ. Поправила подушки, одеяло и только после этого принялась за стол. Ее проворные руки быстро привели его в порядок. Алиме расставила тарелки с закуской, и стол стал выглядеть празднично, нарядно.

Шеркей налил в чашку водки, с поклоном преподнес Каньдюку.

— Будьте здоровы, дорогие сват и сватья! — нараспев провозгласил тот. — Благодарим Пюлеха и вас, покойные старики! — Каньдюк слегка наклонил чашку и плеснул немного водки на пол. — Желаю счастья любимому сыну моему, а вашему зятю! Мое ему благословение и уважение!

Громко забулькала водка. Обширная лысина Каньдюка побагровела, замаслились глаза, пот проступил маленькими капельками на пористом, густо оплетенном мелкими красными прожилками носу.

Выпив свою чашку, Шеркей нагнулся к свату и спросил о дочери.

— Э, да что ей сделается! Не ест, правда, три дня. Но ничего, молодая, не то что мы. И какого лешего упрямится? Сам не пойму. Другая бы радовалась, что Пюлех послал ей такое счастье. А эта фордыбачится. Пошла нынче Кемельби в заднюю избу, где мы держим… где твоя дочь живет. Обед понесла. А сношенька-то наша взяла да изнутри заперлась. Оставили еду у двери. После смотрели: только чашку молока выпила. До каши и не дотронулась. Полбенная была. Хорошая. Одного масла сколько было положено. На плаву каша. Да. И хоть бы коснулась. Сухенькая ложка. Такие-то вот дела, сват… Надо бы мать прислать, чтобы уговорила. Поскорей бы хоть выздоровела она… Что затылок-то скребешь?

— Да ведь…

— Думаешь, не пойдет сватья? Или бессердечная она? Как же можно дочь родную не пожалеть, единственную? Ведь глупа еще Сэлиме. Детский разум у нее. Совсем без понятия. А мать вразумит, наставит. Да ведь и не совсем без согласия взяли. Да. Уладить надо. Пусть уж сватья расстарается. Глянь-ка — Нямась-то с повязкой на руке ходит. До кости прокусила твоя дочка. Прямо до мосла самого. Да ты не печалься о ней. Пообвыкнется. И лошадь не сразу к упряжке привыкает. Никуда от этого не денешься.

Как увезли, спрашиваешь? Об этом тебе Урнашка расскажет лучше. Ловко они это дело обтяпали. В Хорноварах есть у нас надежные люди. Привез оттуда Урнашка трех молодцов. А втроем, да одну девчонку не умыкнуть! Пустяк! Плевое дело. Только момент подходящий выбрать. Они и улучили, подгадали. Один погнался за ними, да где там! Попробуй обскачи серого жеребца Савелия Тутая! На твоем Рыжем, пожалуй, можно. Да мой вороной, который теперь твоим стал, тоже не отстанет. Искать? У ищущего семьдесят семь дорог и у каждой еще столько же тропок. Разберись в них. Хе-хе-хе! Сам черт запутается… А уторком потихонечку к нам доставили. Видать, всю дорогу кричала сношенька наша новая. И сейчас голоса нет. Основательно дело сделали. По-нашенски, по-каньдюковски. Ухари! Ничего не скажешь. Ну, и отблагодарили мы их тоже щедро. За нами не пропадет.

— Основательно сделали! Основательно! Ха-ха! — осклабился Урнашка.

Его смех разбудил Ильяса. От возни брата проснулся Тимрук.

— Папа, что это тут? — зевнул он.

— А, Тимрук! — заулыбался Нямась. — Иди сюда скорей.

Нямась выбрал самую большую чашку, наполнил ее до краев пивом.

Тимрук, сонно посапывая, оделся, подошел.

— Выпей-ка за мое счастье. Будь молодцом!Пора тебе приучаться к доброму делу. Вон какой вырос. Отец не нахвалится тобой.

Нямась вместе с чашкой протянул новую трешницу. Тимрук вопросительно взглянул на отца. Тот одобряюще закивал головой:

— Тяни, тяни до дна, сынок. За хороших людей, за родственников, родственников наших.

Сын залпом выпил, зажал в кулаке трешницу, облизывая губы, вышел из избы.

— Воды, воды… — несколько раз простонала Сайдэ. Бессильный голос звучал слабо.

Ее услышал только Ильяс. По грязному полу зашлепали босые ножонки, мальчик подбежал к блаженно улыбавшемуся, разомлевшему от хмельного, отцу.

— Ты что?

— Папа, с мамой опять плохо. Стонет и стонет.

— Ничего, ничего ей не сделается. Выздоровеет. Не век ей на постели валяться. А ты ляг с ней, ляг. Она и успокоится.

Мальчуган напоил мать. Она глотала с трудом. Рука дрожала, и по подбородку сбегали струйки воды.

— Ворон!.. Продал дочь… Живую душу продал… А сам водку хлещешь. Дитя родное пропиваешь…

Голова Сайдэ опять беспомощно упала на подушку.

— Не фырчи, не фырчи! Не твоего ума дело! Знай свое место. Лежи себе, посапывай! — крикнул муж.

Ильяс насторожился. Бочком прокрался к своей постели. Проворно обулся, накинул латаную шубейку, схватил треух, сшитый из шкурки несчастного рыжего кота, и шмыгнул к выходу. В дверях столкнулся с братом.

— Ты бы проводил его, Тимрук, — сказал отец.

— Это кого? Ильяса-то? Да он ничего не боится. Как дядя Элендей.

Услышав имя брата, Шеркей недовольно дернул головой, отвернулся.

— Ну, веселимся, стало быть? — обратился он к своей новой родне, пытаясь отвлечься от неожиданно пробудившегося беспокойства. — Теперь нам только и повеселиться. Самое время, самое время. А старуху мою не слушайте. Ложки в одной корзинке не могут не постукаться друг о друга. Но всему делу голова — я. Я здесь хозяин. Как сказал, так и будет.

— Верно говоришь, сват. Умеешь держать слово. Раньше я уважал тебя, а теперь еще больше уважаю. Люблю даже. Да. А что я за человек, ты знаешь. Вся деревня знает. Да что там деревня — волость, уезд! Да! И вот, заметь, я тебя выделяю среди других. Понимай это. Да цени.

— И-и! Сватушка! — встрепенулась Алиме. — Ведь желающих быть за сынком нашим, знаешь, сколько было? Хоть палкой отгоняй! Сказать по правде, то я уже приглядела ему невесту. Да сынок и слышать не хотел. Знай твердил: Сэлиме да Сэлиме. Вынь да положь! Во как! Точно свет клином на твоей дочери сошелся. Почитай, с прошлого года так. Худеть стал от тоски. Ну и пришлось для него постараться…

После водки — керчеме. Чашка за чашкой. Закуски разной — не расскажешь. А в кармане-то сотенка целковых. А во дворе-то лошадка добрая, коровушка славная, на молочко щедрая. Да санки с подрезами, да сбруя ременная. А под потолком лампа ясным солнышком сияет. Веселись, Шеркей! Пришел на твою улицу праздник!

Никто на заметил, как вернулся Ильяс, разделся, сбросил полные снега валенки, юркнул в постель к матери.

— И-и! Дорогой сватушка!

— Пей, братец! Не ленись! За счастье свое пьешь! Да…

— За здоровье зятька моего любезного!..

— Га-га! — скалился Урнашка.

— Скрипку теперь бы сюда!

— Ну-ка, тряхни стариной, женушка! Ведь соловьем когда-то заливалась!

Раскрасневшаяся Алиме не заставила себя долго просить, вскинула голову и, мечтательно прищурив глаза, запела. Песню громко подхватили остальные. Пели старательно, натужливо, но голоса звучали хрипло, вразброд. Выводя высокие ноты, Шеркей вскидывал подбородок, тряс головой. Урнашка неуклюже взмахивал длинными руками.

Вдруг в комнате резко повеяло холодом. Взглянули на дверь — и замерли с открытыми ртами. У порога, окутанный клубами пара, стоял человек. Это был Элендей.

Первым опомнился Каньдюк. Схватил ковш, сдерживая пробегавшую по рукам дрожь, наполнил его пивом и с притворным радушием, гостеприимно улыбаясь, крикнул:

— Вот только кого нам не хватало! Угощайся, сваток! Долго жить будешь: только что тебя вспоминали. Хотели сходить за тобой, но не решились беспокоить. А ты и сам тут как тут. Легок на помине, счастливый человек. Да.

Не тронувшись с места, Элендей зычно захохотал:

— Сваток, значит? Ха-ха! Угощайся? Ха-ха-ха! Поете? Празднуете? Ловко! А почему же ночью? Хотя правильно, разбойники только в такую пору и веселятся! Ловкачи! Ничего не скажешь! Тайком. Чтоб никто не пронюхал.

— Да не тайком, сват Элендей. Зря ты горячишься, ей-богу, зря. Все честь честью мы сделали. Нам нечего прятаться и скрываться.

Ковш в руке Каньдюка вздрагивал, пиво выплескивалось на пол, на белые каньдюковские валенки.

— Кто умыкнул? Для кого?

Все не без труда начали выбираться из-за стола. Только Урнашка не двинулся с места, лишь глаза сильнее вытаращил да осклабился.

К Элендею нетвердой походкой подошел Нямась.

Незваный гость расставил ноги, опустил подбородок, чуть согнул в локтях руки:

— Что, иль сцепиться хочешь? Лыко твое, Нямась, вроде травки, не годится на лапти.

— Посмотрю, каково твое! Ржать-то ты больно горазд. Племенному жеребцу не уступишь. А вот насчет драки — не знаю.

Рядом с Нямасем вырос Урнашка.

— Ну?

— Что нукаешь, образина?

— Я умыкнул Сэлиме.

— Ты?

— Я.

— Для кого?

— Для Нямася.

Правое плечо Элендея резко отошло назад. Подбежал Шеркей, горячо задышал в лицо брата перегаром:

— Ну что, что ты? Чего, чего тебе нужно?

— Удара по виску! Вот чего! На!

Голова Шеркея, словно мяч, отпрыгнула от правой руки брата. Потом от левой. И так несколько раз.

— Ты… Ты… Ты… — заикался Шеркей, старательно оттирая рукавом набухшие кровью щеки, будто на них налипла грязь.

— Не мозоль глаза! Сядь на место. Потом еще потолкую с тобой. Балбес!

— Ты драться сюда пришел? — брызнул слюной Урнашка и что есть силы двинул Элендея плечом в грудь.

Тот покачнулся, ударился бедром об угол лавки. Поморщился от боли и, скрипнув зубами, двинулся к Урнашке.

— На честного человека воровскую руку поднимаешь? А? Ублюдок, выродок несчастный! Получай за Сэлиме!

Два соединенных вместе кулака, как молот, опустились на темя приказчика.

Колени Урнашки подломились, он резко присел на корточки, точно сплющился. Хрипя, будто гармошка с продырявленными мехами, качнулся в одну сторону, в другую. Не поднимаясь с корточек, попятился. Натолкнулся на лавку и упал.

— А-а-а! — завопил он, пытаясь поднять голову.

— И меня, и меня бей! — с визгом рванулась к Элендею Алиме.

— Ума еще не лишился! Со старухами не дерусь!

— Тогда послушай старуху, послушай! Сэлиме по согласию сношенькой нашей стала! По доброй воле!

— Врешь!

— Хлебом клянусь!

— Язык не повернется! С голоду околеешь!

Алиме схватила со стола каравай, прикоснулась к нему губами.

— Видел? И не дерись больше! Сама согласилась твоя племянница! Сама!

— Э-эх! — стукнул себя по бедру кулаком Элендей.

— Успокойся, успокойся, браток. Глянь-ка, что ты с Урнашкой наделал. Язык, язык грызет!

— Пусть хоть кишки со всей начинкой слопает!

Каньдюк ловко выдернул из кармана розоватую ассигнацию.

— Возьми, сваток. Не оставайся и ты без доли. Вместе теперь жить нам, по-родственному.

— Ты и меня купить хочешь? Ха-ха! Опоздал! Вот если второй раз рожусь, то приходи. Только поспеши. Пока я еще в пеленках буду лежать. Не знаешь ты Элендея. Слушай лучше. Пока добром говорю. Сэлиме отпустишь сегодня же. Понял? Не то не будет тебе пощады. На том свете найду. И казнить буду. Так-то. Голову даю на отсечение… Убери бумажку-то! Вытянул руку, как нищий!

— Отпустить велишь? Да разве мы запираем невестку? У нее своя воля… Не буду же я силком выгонять ее из дама. Ведь не зверь лютый…

— Заворковал, голубочек! Я все тебе сказал. Теперь сам соображай. Все.

Элендей ушел. Сквозь щели ставней неуверенно пробивался сизый дымок рассвета. Под лавкой по-паучьи дергался Урнашка.

22. МАТЬ

События последних дней окончательно подорвали здоровье Сайдэ. Как она ни старалась подняться, болезнь словно веревками прикрутила к постели.

Варить, стирать, убираться в избе пришлось попросить Утю, дочь соседа Пикмурзы.

Недолго довелось жить Сайдэ, короткий путь отмерила ей судьба. Но чем можно измерить, взвесить все пережитое этой женщиной?

Шестерых выносила под сердцем Сайдэ, но вынянчила, вырастила, воспитала только троих. Старалась одеть их потеплее: не простудились бы. Старалась накормить посытнее: пусть растут здоровыми и крепкими, ведь нелегкой будет их жизнь. Отдавала детям каждый кусок. Когда на деревню набрасывалась какая-нибудь болезнь и косила людей, словно траву, Сайдэ ночами не смыкала глаз над мечущимися в бреду ребятишками, стараясь хоть чем-нибудь облегчить их страдания, вырвать из цепких лап смерти.

Чтобы держать дом в чистоте и порядке, лишала себя сна и отдыха. С ног валилась, но все успевала сделать. А сколько дел у нее было! И не сочтешь, не перечислишь. Варила пищу, ухаживала за скотиной, полола, жала, молотила, трепала и дергала коноплю, пряла, ткала, стирала, и в лес за дровами доводилось ездить, и мешки неподъемные на мельнице ворочать.

Не разбирала Сайдэ, женская или мужская доставалась ей работа, — делала все, что было нужно. И никто никогда не слыхал от нее жалоб, не имела Сайдэ привычки кичиться своим трудолюбием, не требовала за свою работу благодарности.

Не терпела Сайдэ хвастунов и горлопанов, хитрецов и захребетников. Уважала и ценила людей скромных, работящих, добивающихся счастья честным трудом. И детей своих хотела видеть такими.

Всегда старалась Сайдэ быть для мужа надежной опорой, его верным другом. Сколько бед и невзгод они пережили вместе — и ни разу не упрекнула она мужа, не поставила ему в пример другого, более удачливого человека. Напротив, подбадривала: «Ничего, не кручинься: перемелется — мука будет. Заживем еще мы, настанут такие дни».

Была у Сайдэ любимая дочь. Мать надеялась, что выпадет Сэлиме лучшая доля, чем ей самой. Верила, с нетерпением ждала этого времени. Мечтала понянчить, полелеять внучат. Пусть Тухтар беден, но он ведь любил дочь, и она его тоже. Чего еще надо? Жили бы, души друг в друге не чаяли… Но вот не кто-нибудь, а сам родной отец отнял у дочери счастье, погубил ее, отдал на растерзание нелюбимому человеку, ненасытному сластолюбцу, грязному, мерзкому. Ведь каждая божья тварь оберегает своих детей, защищает их, а вот Шеркей не дорожит своим ребенком. Продал, чтобы насытить свою жадность.

Если бы Сайдэ могла подняться прошлой ночью, то убила бы Нямася, задушила бы его, перерезала бы ему горло ножом…

Как волны, набегают мысли, воспоминания. Вот видится Сайдэ, как она впервые пеленает свою дочь. Нужно спрятать выбившуюся из-под пеленочки ручку — и страшно взяться за нее. Такая она крошечная, нежная, хрупкая. Кажется, дотронься только — и сразу сломается. Пальчики розовенькие, ноготочки еле заметные.

А вот Сэлиме делает первые шаги. Покачивается, ручонки растопырила. Глазенки испуганные, удивленные, счастливые…

А где сейчас Тухтар? Знает ли он, что случилось с его любимой?..

Сайдэ с трудом разомкнула веки. Около печки возилась Утя. Значит, уже утро.

Шеркей подал жене чашку молока. Сайдэ хотела выпить, но, вспомнив, от какой коровы это молоко, плотно стиснула обескровленные, потрескавшиеся от жара губы.

Муж, словно в насмешку, предложил выпить водки. Сайдэ с трудом подняла голову и плюнула в его опухшее, серо-зеленое с перепоя лицо.

Шеркей безропотно утерся. Видать, совсем помутилось в голове у бабы. Чем он провинился перед ней? Иль он в своем доме не хозяин? Только начал потихонечку, помаленечку подбираться к богатству — и вот, пожалуйста, ему ножку подставляют. И кто «подставляет — собственная жена! Или только для себя старается Шеркей? Конечно, нет. Для Сайдэ, для детей — для семьи счастье добывает. Шеркею-то родной отец ничего в наследство не оставил. Балабонил только: «Мое богатство, мое богатство!» А Шеркей своим детям настоящее наследство оставит. Годами страдал, мучился, из кожи лез — и вот добился. Кто дом новый в этом году сгрохает? Шеркей. Кто сарай новый, ворота, забор поставит? Шеркей. Кто землицы самой хорошей, жирной да рассыпчатой прикупит? Шеркей. Вот они, денежки-то, топорщатся. А кто за все за это Шеркею спасибо сказал? Никто. Родной брат пощечин надавал. Жена, не успев глаза хорошенько продрать, привередничает, придирается. В лицо даже плюнула! Сэлиме, вместо того чтобы радоваться своему счастью, на мужа бешеной собакой бросается. До кости руку прокусила Нямасю. Поверить трудно. Шеркей сам разглядывал рану на руке зятя. Конечно, получилось что-то вроде умыкания. Но такая ли это страшная беда, если поразмыслить? Ведь не голодранец какой-нибудь похитил ее, а богатый человек. Не в нужде ей жить, а в довольстве. Да и не она первая, не она последняя выходит так замуж. Был такой обычай и будет. Реку вспять не повернешь, солнце не взойдет на западе. Глупа еще Сэлиме, глупа. В богатом доме жить не хочет. Не наступала ей еще корова на ногу — вот и артачится… Около двери, прислонясь к косяку, клевал носом Тимрук. «Ишь, как разморило парня с керчеме», — сочувственно подумал Шеркей. В бутылке еще оставалась водка. Каньдюк приберег, позаботился о свате, чтоб было ему чем поправиться. Шеркей взялся за чашку:

— Иди-ка, сынок, просвежись!

— Бр-ры! Глядеть не могу! С души воротит. Голова болит.

— Дурак! Для того и даю, чтобы голова не болела.

Шеркей поморщился и выпил сам.

В переднем углу притулился Ильяс. В руках книжка. Шепчет, читает.

— Эй, ты! Книжник! Вчера ты сходил за Элендеем?

Мальчик вздрогнул и еще ниже склонился над книжкой.

— Оглох, что ли?

Ильяс поглядел на отца.

— Что глаза таращишь? Отвечай!

— Я, — твердо выговорил сын.

Прямой ответ и удивил, и рассердил Шеркея:

— Видали, видали, каким смелым стал. До лохани не дорос, а уже перечит. Кто послал тебя?

— Сам пошел.

— Зачем?

— Рассказал, что Сэлиме нашлась.

Ильяс говорил правду. Он просто хотел обрадовать дядю. Тот спросил, кто сейчас в доме, что делает, и мальчик рассказал обо всем.

— У-у! Предатель! Родного отца, отца продал! Как тебя только собаки не загрызли…

Шеркей снял с гвоздя веревку, сложил ее вдвое. Подумал — и сложил еще раз.

— Ну-ка, иди, иди сюда.

Побледневший мальчуган повиновался.

— Что, иль страшно? — с издевкой спросил отец. — А шататься по ночам не страшно? Вот тебе! Вот! Наперед умнее будешь! Знай, как против отца идти!

Худенькая спина Ильяса извивалась от боли. Белоснежные зубенки вонзились в губу. Но глаза были сухи. Это еще больше разозлило Шеркея. Когда-то он не велел детям плакать во время наказания, приучил их к этому, хвалил терпеливых, но сейчас ему нестерпимо хотелось, чтобы сын заплакал громко, навзрыд, обильными крупными слезами.

И Шеркей ударил его изо всей силы, с придыханием.

Сын вскрикнул, скорчился от боли, но не выронил ни слезинки.

Отец замахнулся еще раз, но в этот миг послышался стонущий голос жены:

— Отец, отец…

Он с неохотой опустил руку, швырнул веревку под лавку.

— Чего тебе не лежится? Спала бы, сил набиралась!

— Будь человеком… малютку-то хоть пожалей… Не мучь…

Сайдэ попыталась повернуться на бок, но не смогла. Шеркей подошел к кровати и вместе с Утей помог жене улечься поудобней.

— Не мучь, не мучь его, — опять простонала жена.

— Я и жалею. Уму-разуму учу.

Подбежал Ильяс, посмотрел матери в глаза, зарыдал, уткнулся ей в грудь.

— Тяжело мне, сыночек. Совсем дышать нечем. Успокойся. Не надо обижаться на него… Не надо. Ведь он тебе отец… Отец… Закружился он, закружился… Потерпи. Отойдет он, лучше, бог даст, станет… Бог даст…

Сайдэ с трудом перевела дыхание, торопливо зашевелила губами, словно боялась, что не успеет сказать все, что нужно. Слова сталкивались, сливались, и было невозможно их разобрать.

Сайдэ умолкла. Через несколько минут, собравшись с силами, опять зашептала. Теперь яснее, разборчивее:

— Тимрук… и ты, будьте честными. Думайте не только о себе… о людях… берегите друг друга…

Она задышала часто-часто.

Шеркей пощупал ей лоб. Как будто к печке раскаленной притронулся. Чтобы было свободнее дышать, расстегнул жене ворот платья.

Только сейчас Шеркей понял, что Сайдэ опасно больна, может быть, даже смертельно. До этого ему порой казалось, что жена просто разнежилась, и он не раз упрекал ее за это. «Вставай, вставай, не залеживайся, — раздраженно покрикивал Шеркей. — Возьмешься за дело — и все как рукой снимет».

И вдруг он почувствовал, что больше не встанет жена, не начнет хлопотать, не наведет порядок в доме. И сразу перехватило дыхание, до боли сжалось сердце.

Утя побежала за соседками.

Пришла Незихва, хотя Шеркей за ней не посылал. Она посоветовала съездить за лекарем.

— Может, может, Шербиге позвать? — предложил Шеркей. — Она знающая, умелая, умелая…

— Конечно, умелая. В могилу загонять! — сказала одна из женщин.

К вечеру Сайдэ стало немного полегче. Она узнала Незихву, охватила ее за руку, притянула к своей груди:

— Пришла… Боялась не увижу. Обиделась, думала…

Незихва пощупала пульс. Под полупрозрачной кожей еле ощутимо трепетал тоненький волосок. Женщины не успевали класть на голову больной мокрые полотенца. Только положат — и ткань сразу сухая.

— Сэлиме, Сэлиме! — внезапно вскрикнула Сайдэ, потом что-то зашептала, но так тихо, что расслышать было невозможно.

— Внутрь ушел голос, — сказала одна из соседок.

Сайдэ не двигалась, порой казалось, что она уже не дышит.

— Что же это? А? — наклонилась Незихва к стоящей рядом женщине.

— Сказала бы я, да вымолвить страшно.

— Говори, говори. Куда же теперь деться…

— Моя сестра тоже так за день до смерти… Точно…

— Что ты?

— Дай бог, чтобы я ошиблась. Но вряд ли…

Умолкли.

В избу наплывала какая-то особенная, необыкновенно густая, тяжелая, непроницаемая тишина.

На столе непорядок. Вокруг непочатого калача разбросаны размокшие в пиве, объеденные куски пирогов, ватрушек. Буреют липкие лужицы.

На полу мусор, крошки. Давно не мытые доски стали серыми, точно золой их натерли…

Зажгли лампу. При ярком освещении комната выглядела еще неуютнее, запущеннее.

Соседки разошлись. Остались только Незихва и Утя…

Перед утром Сайдэ скончалась. Умерла так же тихо и незаметно, как и жила.

Незихва отчаянию зарыдала. Услышав ее плач, проснулся задремавший Шеркей.

Подошел к покойнице, поцеловал ее в холодный, будто окаменевший лоб. Погладил волосы, дотронулся до впалых щек. Покачнулся, протяжно застонал. Ссутулился. Глаза покраснели, но были сухими. Слезы клокотали, кипели где-то в груди.

— Нечего сейчас стонать, — сказала Незихва хриплым от волнения голосом. — Когда жива была, тогда нужно было жалеть. Теперь хоть сердце свое отдай ей, все равно не поможешь. Да и нет его у тебя, как у пенька дубового. Нет, нет, нет!

Она повалилась на колени перед кроватью, где лежала покойница.

Проснулись Тимрук и Ильяс. Сразу все поняли, заплакали. Нет у них больше матери. Увезут ее теперь в селение, в котором не бывает дыма, потому что не топят там печей. И никогда не возвратится она оттуда.

23. ЧЕРЕД МЕСТИ

Рану на теле, как бы ни была она велика и глубока, можно лечить. Промоют ее чистой водой, смажут целебными снадобьями, утянут потуже повязкой — и начинает она потихоньку подживать. Болит нестерпимо, ноет, но проходит день за днем — и зарастает она, и забывает человек о ней.

А если рана в душе? Какое лекарство приложишь к ней, чем перевяжешь ее, чтобы не кровоточила? Слова утешения? Но от них становится еще больнее — словно соль они для раны, растравливают, разъедают.

Тухтар старался не встречаться с людьми. Каждое упоминание о Сэлиме приносило ему новые страдания.

Что делать ему теперь, как жить? Самый дорогой, самый близкий человек потерян безвозвратно. Особенно терзала сердце Тухтара мысль, что он сам виноват во всем. Не нужно было ему покидать родную деревню. Но ведь надо было заработать денег. Без них они не смогли бы пожениться. Но почему он сразу, как только вернулся, не пошел на гулянье? Чистился, прихорашивался… Будь он рядом с девушкой, может, и не решились бы похитить ее подговоренные Каньдюками мерзавцы. А если бы и решились, то Тухтар мог бы защитить ее. Жизни бы не пожалел, но не отдал бы Сэлиме.

Куда деться от этих мыслей? Найти дерево, какое потолще, разбежаться да стукнуться об него головой, чтобы разлетелась она вдребезги? Бывали минуты, когда он решал покончить с собой, но его останавливала надежда, которая еще теплилась в сердце: вдруг как-нибудь удастся вырвать Сэлиме из лап Нямася?

Тухтар по нескольку раз в день медленно прохаживался мимо дома Каньдюков, зорко всматривался в окна, но Сэлиме так и не увидел. Пытаясь выведать, где находится девушка, завязывал разговоры с каньдюковскими батраками и слугами. Однажды они сказали, что Нямась увез из деревни молодую жену, в другой раз сообщили, что Сэлиме живет в задней избе и Каньдюки никуда не выпускают ее. Работники пообещали предупредить Тухтара, если Сэлиме будет выходить во двор. Но этой вести он так и не дождался.

В эти тягостные, мучительные дни Тухтар близко сошелся с Элендеем. Он так доверился ему, что даже рассказал о своей встрече с Палюком.

Элендей всячески старался отвлечь Тухтара от мрачных мыслей. Вечерами, попыхивая прокопченной, видавшей виды трубочкой, он рассказывал о своей жизни, о солдатской службе, смешил разными потешными историями. Однажды Тухтар припомнил, как Шербиге запрещала ему приходить к Шеркею, грозила, позорила. Он сказал об этом без всякой цели, между делом. Но Элендей очень заинтересовался, расспросил обо всем подробно. Этот случай подтверждал его давние подозрения, о которых он когда-то сообщил Шеркею. Давно Нямась задумал свое черное дело. Но брат не послушал Элендея, не внял его предупреждению. Мало того, он сам таил в душе такую думку. Захотел построить свое счастье на несчастье родной дочери, променял Сэлиме на богатство.

При Тухтаре Элендей бодрился, но наедине с собой не находил покоя. Что делать? Убить Нямася? Поджечь дом Каньдюков? Но разве добьется этим толку? Сгноят на каторге, только и всего. После долгих раздумий он решил сходить к Каньдюку и поговорить с ним еще раз. Но на следующий день нагрянули гости — родственники из дальней деревни, а еще через день Элендей заболел. То ли, распарившись, ледяного пива выпил, то ли где-то холодом прохватило. Хотел по старой привычке перенести недуг на ногах, но как ни крепился — слег.

Жена поила его горячим молоком, отваром иван-чая, еще какими-то травяными настойками, но пользы это не приносило. Словно после тяжелой работы, ломило, жгло плечи. Грудь точно валуном придавило. Пот такой — хоть ведро подставляй. Кашель сухой, колючий, вконец забивает. Начался бред.

Так он промучился пять дней. Потом дело пошло на поправку. Однажды он вышел во двор подышать свежим воздухом, надеясь вызвать этим аппетит. Ел Элендей плохо, совсем не тянуло его к пище, а так и ноги недолго протянуть. Незихва поймала курочку пожирней и велела мужу забить ее.

Элендей только хотел приняться за дело, когда неожиданно заметил во дворе ворожею Шербиге. Когда она оказалась здесь и что ей надо? Будто из земли выросла.

Увидев хозяина, ворожея попятилась, но он преградил ей дорогу назад. Приветливо улыбаясь, заговорил ласковым голосом:

— Что, птичка прекрасная, с зобом красным? Никак, вышла бродить, счастье-радость делить? То-то еще с рассвета наша кошка мордочку моет, гостей ожидает. Кто же это, думаю, к нам пожалует? На всякий случай курочку решил зарезать. А это ты, оказывается, нас проведать решила. Вот спасибо, вот спасибо! Страсть как ты меня обрадовала. Иди, иди. Вот она, курятинка. В самый раз ты поспела.

Ворожея заморгала плутоватыми глазками, пытаясь угадать, правду говорит Элендей или насмехается.

А он швырнул к сараю длинный нож, переложил курицу в правую руку, размахнулся и ударил Шербиге хохлаткой по лицу. Пронзительный визг ворожеи смешался с отчаянным куриным кудахтаньем.

— Не ворожи! Не ворожи больше! Не колдуй! Это тебе за Сэлиме! А это вот за Тухтара! А вот за меня получай вдобавок! А теперь от всех наших родственников получи! От живых! От покойных! От будущих! Ешь курятинку! Ешь до отвала! — приговаривал Элендей с придыханием.

От бедной курицы перья во все стороны летят, она уж давно умолкла, а ворожея все вопит благим матом.

На крыльцо выбежала Незихва. Остолбенела, не поймет, в чем дело. Наконец догадалась, закричала:

— Перестань! С ума, что ли, спятил?

— Ничего! Ей не больно. Ворожея она. Новому колдовству учу ее.

Шербиге закрывала лицо руками, платком, но Элендей находил обнаженные места и хлестал по ним наотмашь.

— О, великий Пигамбар! Умоляю тебя! Спаси! Спаси!

— Ха! Ты еще всевышнего вспоминаешь? Я тебе покажу, как беспокоить его!

Элендей схватил ее за плечо, крутнул, поддал костистым коленом под зад. Шербиге отлетела к воротам и стукнулась лбом об столб.

— Духу чтоб твоего здесь не было! Дрянь! Потаскушка!

— Ну зачем ты так? — недовольно покачала головой Незихва.

— Пусть не попадается в другой раз! Не то еще будет! Это пока цветики! Ягодки впереди! Пока не сделаю посмешищем всей деревни, не успокоюсь. И до ее дружков черед дойдет. До всех доберусь. Не я буду, если не так. Началась моя месть. Началась.

Элендей пошел за ножом.

— А что с этой будем делать? — указала жена на мертвую хохлатку.

— Брось в овраг. Старая она была. Поймай помоложе. Помягче мясцо-то будет.

Вечером на Элендея снова накинулся озноб. При каждом вздохе и выдохе в груди хлюпало, булькало.

Элендей вспомнил, что Палюк, с которым он отбывал солдатчину, раньше учился на лекаря.

— Иди-ка, браток, за ним, — прохрипел он. — Видно, плохи мои дела. Как бы в сундук не улечься.

Тухтар не стал медлить и в тот же вечер отправился в Чепкасы.

24. ОТЕЦ И ДОЧЬ

Долго заставил помнить о себе Элендей Урнашку. С той памятной ночи подручный Нямася так и не оправился. Каньдюки перестали доверять ему даже охрану лавки. Но он не уразумел этого и по-прежнему каждую ночь бродил около нее. Походка его стала еще более уродливой. Он шагал, сильно сгибая колени, точно приплясывал, руки болтались как плети, голова раскачивалась во все стороны, будто держалась на веревке. В разговоре тоже непорядок. То Урнашка говорит все к месту, а то понесет такое, что люди только диву даются.

Обозлившийся на Элендея Нямась подумывал о мести, но пока ничего не предпринимал. Не такой человек Элендей, чтобы легко дал себя обидеть. А Нямась был из тех людей, кто молодец среди овец, но на молодца — сам овца. К тому же после похищения Сэлиме односельчане стали поглядывать на Каньдюков особенно косо. Время же было неспокойное. Урядник как-то рассказывал, что даже в самом Петербурге бунтовали рабочие, а русские крестьяне частенько подпускали богачам красных петухов.

Зима держалась долго. Казалось, никогда не кончатся свирепые холода. Но наконец ярко-ярко засияло солнце, подул теплый влажный ветерок. Сугробы стали быстро рыхлеть, оседать. Заструились ручьи, забушевали в оврагах речки. Весело загоготали краснолапые гуси, выводя со дворов стайки пушистых, как почки вербы, гусят.

Весна взялась за свое дело дружно. Дни стояли один к одному — ясные, лучистые. В воздухе носился томный, волнующий запах почек. Зачернели бугры и быстро подернулись зеленью. Наперебой заливались скворцы. Величаво поплыли на север журавлиные стаи. Над набухшими животворным соком, разомлевшими под щедрым солнцем полями трепетало марево.

В такое время, когда все в мире оживает, обновляется, готовится к цветению, только бы радоваться человеку, но на сердце у Шеркея было неспокойно. Никак не успевал он с делами. Только две руки у него, а работы — не перечтешь, не измеришь. За домом смотри, скотину накорми, пахать, боронить надо, сеять. А полевые работы проволочки не любят, весенний день год кормит. Шеркей купил десять загонов земли, но как обработать их? Покряхтел, пожался — и скрепя сердце нанял мижеров из соседнего аула.

Не любил Шеркей развязывать свой гашник, но приходилось. «Уходят, уходят денежки… Как водичка, как водичка меж пальцев, убегают», — вздыхал он, размышляя о хозяйственных делах. Успокаивал себя лишь тем, что хлеба теперь у него будет невпроворот, хоть пруд пруди.

Пытался Шеркей подыскать постоянного батрака, но такого трудолюбивого и безответного, как Тухтар, конечно, найти не смог. Люди говорили, что Тухтар теперь работает у Элендея и собирается скоро зажить самостоятельно. Теперь его уж ничем не заманишь.

Элендей на брата и смотреть не хотел, когда доводилось ему проходить мимо дома Шеркея, он плевался и отворачивался. Но Шеркей был уверен, что Элендей сам придет к нему. Как только подведет брюхо, так сразу и поклонится, на коленях еще приползет. Вот тогда и рассчитается Шеркей за пощечины.

Самая тяжелая работа ложилась теперь на плечи Тимрука. Сын оказался молодцом, настоящим хозяином. Неизвестно, когда он ест, когда спит.

По дому хлопотала Утя. Но с нынешнего дня Шеркей решил доверять ей только уборку избы и дойку коровы. А кашеварить он будет сам. Не годна Утя для такого дела, и на шаг нельзя подпускать ее к пище.

Сегодня Шеркей особенно проголодался. Позавтракал скудно, на бегу, торопился в поле. Пообедать не пришлось. Очень хлопотливый выдался день. Когда вернулся домой, живот подвело, даже подташнивать стало. Сразу же велел приготовить салму. Отпер чулан, дал Уте муки. Сам был все время рядом — за чужим человеком глаз да глаз нужен.

Нестерпимо посасывало под ложечкой. Несколько раз он нетерпеливо поглядывал в горшок. Сам посолил по вкусу. Не успела салма хорошенько прокипеть, как Шеркей уже подошел к Уте с самой большой глиняной миской.

— Неужто осилишь все и не лопнешь? — удивленно улыбнулась девушка.

— Боюсь, что не наемся, — проглотил слюну изголодавшийся Шеркей.

Наконец варево поспело, и Утя наполнила миску до самых краев. Шеркей, с удовольствием вдыхая вкусный парок, уселся за стол. Обычно у Ути салма получалась клейковатой, но в этот раз придраться было не к чему. Можно подумать, что покойная жена сварила. Обжигаясь, проглотил первую ложку, облизнулся, причмокнул. Ослабил пояс и принялся за еду по-настоящему. Ел, как всегда, быстро, громко сопя и чавкая.

Вдруг на зубах что-то заскрипело. Пожевал — вроде травинка в муку попала. Выложил ее на ложку, проворчал:

— Ты что это мне сварила?

— Иль не видишь? Салму. Сам ведь просил. Соскучился, сказывал.

— Соскучился-то соскучился, это верно. Но чего ты напихала?

Шеркей поднес ложку поближе к глазам.

Утя торопливо подошла к столу, успокаивающе проговорила:

— Кожурка это от лука! И смотреть нечего!

Шеркей потрогал кожурку пальцем, недоверчиво покачал головой. Девушка схватила ее и решительно положила в рот.

— А ты пожуй, пожуй!

Утя сделала вид, что жует.

— Говорила же тебе. Не верил. Самая настоящая луковичная кожурка.

Шеркей снова наклонился над миской. Девушка поспешно распрощалась и ушла домой.

Проглотив еще несколько ложек, Шеркей опять выловил кожурку. На этот раз он присмотрелся внимательнее:

— Тьфу! Таракан, таракан!..

Брякнул ложкой, выскочил из-за стола. К горлу подступила тошнота. Вот тебе и поужинал. Да еще радовался: словно Сайдэ сварила.

Отплевался, выполоскал рот водой. Нахохлившимся сычом опустился на скамейку, закряхтел, завздыхал.

Сильный стук в окно прервал его размышления.

— Кого еще несет? Ходят все, ходят… Обувку бы хоть пожалели…

Стук повторился.

Глянул в окно и сразу заулыбался: пришла дочь Каньдюка Кемельби.

Сват и сватья просили зайти. Давно собирался наведаться к ним Шеркей, но как-то все времени не было. Чего стоило только подходящую землю купить! Всю округу обрыскал. Когда тут по гостям расхаживать — вздохнуть хорошенько и то некогда. Теперь же полегче малость стало, посвободней — можно и родственников навестить. Интересно, какой стала Сэлиме? Как барыня, наверно, живет. Кто бы мог подумать, что выпадет ей такой жребий!

Вот оно, знакомое крыльцо, начищенная до слепящего блеска медная дверная ручка. Вспомнилось, как он впервые поднимался по этим ступеням. Робел, дрожал, колени подламывались. А сейчас вот идет как ни в чем не бывало, точно в свой дом. Друзья здесь живут, свои, родственники.

Хозяин встретил у порога.

— Хорошо, что пришел. Да, — проговорил он глухим баском.

Шеркей поглядел в лицо Каньдюка и насторожился. Хмуро смотрел сват, брови насупленные, глаза холодные. Сватья встретила тоже не ахти как ласково. Буркнула что-то под нос и отвернулась.

Сердце Шеркея замерло, охваченное недобрым предчувствием. Уверенности, с которой он входил в дом, как не бывало.

— Вот что, братец, надо тебе самому поговорить с ней, — продолжал Каньдюк повелительным тоном, не пригласив Шеркея даже сесть. — Да. Самому. Ты родной отец. Поговори. И покруче. Сколько можно канитель тянуть? Чего же противится она? Иль калым не заплачен? Или мал он? А? Напомни ей про это.

— Что-то не возьму, не возьму я в голову, дорогой сват, о чем, о чем толкуешь ты. Прости уж мою недогадливость.

Глаза Шеркея смотрели недоуменно, бесхитростно, хотя он давно смекнул, в чем дело, и напряженно думал о том, как вести себя, чтобы не попасть впросак.

— Противится дочь твоя. Не подпускает к себе мужа. Извелся Нямась. Искусала всего, исцарапала. Да.

— Э-э…

— Сегодня в Буинск уехал он. Стыдно, говорит, по деревне ходить. Сплошь синяки кровавые.

Шеркей снова промямлил что-то невразумительное.

— Не годится с нами так поступать. Понял? Не выйдет.

Шеркей уловил в голосе Каньдюка угрозу, вспомнил его намек на уплаченный даром калым и мгновенно все уразумел.

— Вон оно, оказывается, какие дела, какие дела… А я-то считал, что давным-давно они живут…

— Не приведи господь жить так. Хуже, чем кошка с собакой. Кемельби! Позови ее. Пусть придет. Скажи, что отец здесь.

Дочь пошла за Сэлиме.

— Зверь, истинный зверь. — процедила сквозь зубы Алиме. — Ничего в душе человеческого нет. Я и сама так замуж выходила. Но не ломалась столько. Дочерью богача из богачей была, да не поступала эдак, не зверствовала.

— Сказала тоже! — махнул рукой муж. — Тебе тогда уже за двадцать шесть годов перевалило. Укради тебя сам дьявол — и то бы не противилась. Сама бы с ним убежала, только от радости бы взбрыкивала.

Алиме оскорбленно фыркнула, но ответить не успела. Вернулась Кемельби:

— Не идет она.

— Ты про отца-то сказала ей?

— Не без памяти. И к самому царю, говорит, не пойду. А если отец, мол, пришел, то пусть сам явится. Договоришься с такой. Ишь, как понимает о себе! Почище барыни.

— Ну, сват, теперь дело за тобой. Иди. Да не жуй жвачку, а построже. Да.

— Тогда проводите. Постараюсь, постараюсь… Кого же ей еще слушать, кого…

Каньдюк вспомнил что-то и придержал Шеркея за рукав:

— Чуть не забыл. Мы тут пораскинули мозгами и решили не говорить ей про сватью-то, что того она… умерла. Зачем понапрасну печалить? Да.

— Ладно, ладно. Вам видней.

Прошли в заднюю избу. К двери комнаты, где жила Сэлиме, вели три ступеньки. Каньдюк пропустил Шеркея вперед, шепнул:

— Постучись-ка один. Вроде нет меня здесь.

Шеркей подошел к двери, прислушался, несколько раз тихо ударил согнутым пальцем по доске. Глубоко вздохнул, открыл рот, но не смог произнести ни звука. Постучал еще раз, порешительней. Снова вздохнул и, стараясь говорить как можно спокойнее, с волнением произнес:

— Открой-ка, открой-ка, Сэлиме. Я это… Спишь, что ли?

— Папа?

Шеркей хотел ответить, но не смог, слова застряли в груди. Он отступил на шаг. Большие узловатые пальцы слегка вздрагивали.

— Папа? Это ты? Что же молчишь? Отвечай!

Он весь напрягся и с трудом выдавил:

— Я, дочка, я, родная…

Толкнул дверь. Она не поддалась.

— Так и сидит все время запершись, — прошептал Каньдюк.

— Ты один? Только тебя впущу.

Каньдюк испуганно вытаращил глаза, застыл. Рот прикрыл ладонью. Потом на цыпочках вышел.

Несколько минут прошло в молчании. Наконец дверь приоткрылась.

Шеркей стал боком, просунул в щель голову, выдохнул, выжал из груди весь без остатка воздух, втянул живот, поднатужился и кое-как ухитрился протиснуться в комнату.

В ней стоял зловещий полумрак. Давяще нависал почерневший от сырости и копоти потолок. В глубине комнаты чадила коптилка. В ее свете вздрагивала тень человека. Нет, не тень, это была сама Сэлиме.

Она заперла дверь и только тогда бросилась к отцу:

— Наконец-то! Отыскали!

Закрыла лицо руками, забилась в беззвучных рыданиях. Отец старался ее успокоить:

— Подожди-ка, дочка, подожди… Не надо, не нужно плакать…

Голос его дрожал, срывался. Еле сдерживая подступающие слезы, Шеркей взял дочь за плечи, притянул к себе поближе.

— Тихо, тихо говори! — предупредила она. — Они тут все время подслушивают, ходят. А я не хочу их тешить. Не хочу. И втихомолку все, втихомолку… А плачу и днем, и ночью. Откуда только слезы берутся, откуда? Глаза все выжгли. Но никто меня не слышит. Никто. Научилась, я так научилась…

Шепот оборвался, потом опять послышался голос Сэлиме:

— А вы-то сколько выстрадали! Истерзались, бедные! Ведь сколько времени не знали, где я. Еще бы немного, и не дождалась я, ушла бы навсегда. В сырую землю ушла бы…

Лицо Сэлиме перекосилось, губы задрожали, она снова заплакала.

— Дочка…

— Сколько я вынесла тут мук! И сказать нельзя… Что стало со мной, что стало… — Она сдернула с головы шелковый розовый платок. — Гляди!

Шеркей отшатнулся.

— Сэ-ли-ме… Что это? Ты побелила их, побелила? — Его руки недоверчиво коснулись ее волос. — Ведь как снег они у тебя. Самый первый снег.

Дрожащие пальцы отца перебирали сплошь поседевшие волосы дочери.

Наконец Шеркей одернул руки и се стоном начал пятиться. Наткнувшись на стоявшую у стенки кровать, сел. Отводя глаза от лица дочери, проговорил:

— Как ты похудела! Ведь одни глаза остались, одни глаза. Совсем себя не жалеешь, не жалеешь…

— Кто? Я себя не жалею? — Плотно окутывая голову платком, она кивнула в сторону двери: — Вот кто меня не жалеет. Там мои палачи. Как-то Нямась с Урнашкой ворвались. Запор сломали. Насмерть билась я. Веревками скручивали. Вот! — Сэлиме засучила рукав. На тоненькой руке синели набухшие синие рубцы. — И везде такие. Везде. Не сочтешь всех моих ран. Смертным боем били. До потери сознания. За что? Какая моя вина? Хотят заставить жить с Нямасем. Не буду я его женой. В землю мне легче уйти, чем это. Десять раз смерть принять и то лучше… Расстроила я тебя? Успокойся. Теперь все кончилось… А как мама? Во сне я ее все вижу. Будто я маленькая, ходить только учусь. А она меня все манит, к себе, манит… А братишки как? Ильяс, наверно, уже книги читает? Вот приду, и меня научит.

Что может сказать Шеркей? Кру́гом идет голова, путаются мысли, в глазах туман, в горле ком. Убежать бы, спрятаться. Сжал руками голову, застонал, задвигал острым кадыком.

— Хватит, папа, хватит. Не смотри на меня. Ведь я от радости плачу. Сколько ждала я этого часа! Теперь отмучилась. Успокойся и пойдем.

— Сэлиме, — прохрипел Шеркей, не поднимая головы. — Видишь ли, видишь ли… Ты слушай, слушай… Лошадь теперь у нас вторая, лошадь… Они привели. И корову тоже… Ведерную. Санки вместе с лошадью, сбруя… Да еще сто рублей… Вот какие дела, вот…

Дочь не поняла, о чем говорил отец. Ей подумалось, что он просто рассказывал о том, как сейчас живет семья.

— Папа, а где Тухтар? — чуть слышно спросила она. — Вернулся он в деревню?

— Тухтар?

Шеркей скорбно вздохнул и еще ниже опустил голову.

Сэлиме почувствовала недоброе, порывисто подалась к нему.

— Поехал он в прошлый понедельник на базар в Убеи, а на обратном пути взял да и свалился вместе с возом с Куржанговского моста. Да… Умер он. На другой же день схоронили мы его. Да будет земля ему пухом! Отмучился, бедняга, отстрадался, сиротинушка, отстрадался.

Шеркей сам испугался этой лжи и невольно поежился.

— Что ты говоришь! Не может этого быть! — затряслась всем телом Сэлиме.

— Нет, доченька, в этом ничего удивительного. Смерть-то она за плечами, за плечами у каждого. Никто не минует ее. И неужели ты думаешь, что родной отец соврет тебе? Так ты уж, родненькая, смирись. Не ропщи, не ропщи. Люблю я тебя, добра желаю. Иль не человек Нямась-то? А что вдовец он, так в этом ничего зазорного нету. И ты бы, и ты бы вдовой сейчас осталась, если бы за Тухтара замуж вышла. Но бог миловал, миловал. И он отмаялся. Отдохнет теперь.

«Значит, отец пришел не спасать меня, а уговаривать, — мелькнуло в голове Сэлиме. — Постой, а что он говорил перед этим? О корове, деньгах, лошади, санках… Да ведь это калым, калым! Как я сразу не догадалась! Санки, санки… Но сейчас весна, сухо. Значит, еще зимой продали меня отец с матерью. А я-то ждала от них помощи, спасения… И мать обманывала: Тухтара защищала, а за спиной… Как она могла!»

— Повтори, повтори, что ты сказал, отец!

— Согласись, говорю, жить с Нямасем. Не мучай себя. Ведь больно мне видеть тебя такой. Больно. Родная дочь ты мне.

— Значит, и ты пришел измываться надо мной? А я-то обрадовалась… Пусть мама придет, скажи ей, передай мою просьбу. Иль она тоже не сжалится? Тогда хоть попрощаемся. Пусть все равно придет.

Шеркей медленно поднялся с кровати.

— Что же ты молчишь? Что с мамой?

— Не придет она к тебе, дочка. Никогда не придет. Воля Пюлеха та то. В прошлое полнолуние сороковой день отметили. Сороковой уже…

Сэлиме закрыла глаза, прижала руки к груди.

— Да, скончалась мать, умерла. Рядом с твоим дедушкой положили ее… Так ты уж смирись, дочка. Не перечь мужу. А?

Шеркей не заметил, как пошатнулась дочь, не успел подхватить ее — Сэлиме рухнула на пол…

Упал, как подкошенный, перед ней на колени, зашептал:

— Сэлиме, доченька, кровинка моя…

Она не пошевельнулась.

Не зная, что делать, заметался по избе, опрокинул прялку, повалил какие-то вещи, бросился к двери. Рванул за скобу, но открыть не смог. Вспомнил, что дочь заперлась. Но где же засов? Скобы были стянуты скрученным в жгут фартуком. Узел намочен. Впился в материю ногтями, потом зубами. Кое-как развязал. По лицу струился пот, колени подгибались. Зацепился за порог, упал:

— Сват! Сватья! Кто там есть? Скорее!

Голоса своего не услышал. Поднялся, набрал побольше воздуха, закричал что есть мочи. Без слов, точнее — завыл.

Наконец из передней избы вышел Каньдюк, за ним выползла Алиме.

— Что? Согласилась?

— И не говори, не говори, сват…

— Нет? А чего же тогда горлодерешь?

— Упала она. Без памяти. Голова под столом. Боюсь, не умерла ли…

— «Под столом, под столом»! — передразнил Каньдюк. — Не умирают от этого, если башка под стол упала. Поколоти хорошенько. В один миг очухается.

— Помолчи уж лучше! — оборвала его старуха. — Может, правда, при смерти, а ты знай свое долдонишь: поколотить, поколотить. Всю жизнь у тебя одно лишь на уме.

Вошли в комнату. Сватья сразу же наклонилась над Сэлиме, положила ей на грудь ладонь, прислушалась к дыханию, пощупала пульс. Наконец облегченно вздохнула:

— Дышит.

— Да говорил же я, ничего ей не сделается. Как кошка, живучая. Да.

— Вместо того чтобы слова непотребные болтать, помог бы лучше на кровать ее уложить. На ругань только ума хватает.

Шеркей с Каньдюком перенесли Сэлиме на кровать. Старуха расстегнула невестке ворот платья.

— Ой, в крови она! — испуганно вскрикнула Алиме.

— Ишь, задрожала! Из носу это. Иль не видишь? Умница! — оскалился на жену Каньдюк.

— Боже мой! Ведь она седая вся! — ахала сватья, сняв с Сэлиме платок. — Белей меня. Когда же она успела? Иль от роду так было?

Мужчины промолчали.

— Опять окоченели? Намочите какую-нибудь тряпку да дайте мне. На лоб ей положу.

Шеркей взял со стола чашку. Пустая. Подошел к двери, заглянул в ведро. Ни капельки. Подскочил Каньдюк, схватил стоявший рядом ковш, злобно сунул его в руки жене.

— Тряпку, тряпку давайте. Наказание мне с вами. Чисто пеньки безмозглые. И ведь целый век прожила с таким! Каково это!

Алиме явно мстила мужу за давешний разговор. Обшарили всю комнату, но тряпки не нашли. Сорвать со скобы фартук не догадались.

— Век вас не дождешься! — И Алиме плеснула на лицо девушки прямо из кувшина. В нем оказалось немного кислого молока.

Старуха взбеленилась пуще прежнего:

— Воды ведь просила, ироды! А вы мне что подсунули? Она этак каждый день будет падать, а мы, значит, молоком ее поливай! Не надоишь столько! — фыркала она, размазывая по лбу Сэлиме кислое молоко.

Сэлиме тихонько вздрогнула.

— Ну вот! Говорила же я, что молоко полезнее! — самодовольно пробормотала старуха.

Девушка несколько раз порывисто вздохнула, потом дыхание ее стало ровным. Медленно открыла глаза, обвела недоуменным взглядом потолок, стены.

Алиме концом фартука стерла с ее лица молоко.

— Полежи, сношенька, отдохни. Усни покрепче.

Сэлиме оперлась на острые локотки, со стоном приподнялась, села. Еще раз осмотревшись, спросила:

— А разве я не спала? — Взгляд ее остановился на отце, и она сразу все припомнила. — Собрались? Все собрались! Стоите, любуетесь, как я мучаюсь? А главный палач — в середине! Отец родной — и палач! Уходи! Все уходите! Ой, маменька моя! И Тухтара нет! Не-ет!

— Да что ты, сношенька! Ухаживать мы за тобой пришли сюда. Как за птичкой дивной заморской ухаживать.

— Да, да! — Шеркей утвердительно кивнул головой.

— Конечно, птичка я. Птичка! — Сэлиме спрыгнула с кровати, выпрямилась. Один конец ее платка свесился на грудь, другой перекинулся за плечо. — Вон какую клеточку для меня построили. Медведь не вырвется. — Она стремительно подошла к двери:

— Постойте, я сейчас.

Никто не осмелился ее задержать.

На дворе заливисто залаяли собаки. Послышались женские крики:

— Алиме!

— Хозяйка!

Старуха выбежала во двор:

— Что вам? Чего развопились?

— Сноха ваша побежала куда-то!

Вышли Каньдюк и Шеркей. Осмотрелись, выскочили на улицу. Сэлиме нигде не было.

— Она с Сэрби столкнулась в дверях, — объяснила одна из батрачек.

Позвали Сэрби, стали расспрашивать.

— А кто ее знает, куда она побежала. Напугала меня до смерти. Голова вся мелом выпачкана. Воду я несла — всю пролила. Ногой ваша сношенька зацепила за ведро. И сейчас не отожмусь никак.

— Опозорила, опозорила! — захныкала Алиме. — Срам, срам на всю деревню!

— Отходила, вылечила на свою голову, дуреха! И так бы не околела! — скрипнул зубами Каньдюк.

Шеркей молчал. Глаза его остекленели. Все происшедшее казалось ему кошмарным сном.

25. НОЧНОЕ ТРЕВОЛНЕНЬЕ

Палюк, действительно был медиком, недоучившимся врачом. Еще в детстве мечтал он об этой профессии. Жил в их селении русский лекарь. Мальчик привязался к нему. Палюк уже не помнит, с чего началась эта дружба. Просто лекарь очень любил возиться с детворой, был мастером на всякие увлекательные затеи, знал много интересных историй, показывал ребятам книги, учил читать и писать.

Палюк все свободное время проводил у Николая Ивановича, с интересом разглядывал блестящие щипчики, ножи, банки и пузырьки с лекарствами. Николай Иванович не успевал отвечать на бесчисленные вопросы своего любознательного друга. Особенно интересно было смотреть, как фельдшер принимал больных, осматривал их, выслушивал, выстукивал. Мальчик смастерил себе из бересты трубку для выслушивания, выстругал из щепок несколько скальпелей, из расщепленных палочек наделал пинцетов. Собрав сверстников, начинал их лечить. На носу его красовались изготовленные из ржавой проволоки очки без стекол.

Пациенты старательно стонали и охали. «Так, так», — приговаривал, глубокомысленно хмуря брови, Палюк и заставлял ребятишек глотать скатанные из хлебного мякиша пилюли, мелко растертую соль. Бывали случаи, что на изготовление пилюль шла глина, а на порошки — песок. Больные безропотно принимали лекарства и моментально выздоравливали. «Спасибо, как рукой сняло», — говорили они. «Не за что, — отвечал Палюк, точно копируя Николая Ивановича. — Для этого и живу на свете». Покровительственно похлопав исцеленного по плечу, добавлял: «Теперь до ста лет будешь жить без починки. Да не вздумай больше к знахарям ходить. И домочадцам своим закажи».

Однажды Палюк утром прибежал к Николаю Ивановичу, но хозяйка дома, где квартировал фельдшер, сказала, что жильца увезли ночью. Приехало начальство с золотыми пуговицами, посадило Николая Ивановича в тарантас — и поминай как звали.

В комнате все было перевернуто, разворочено. На полу валялись растерзанные книги, листы бумаги. На некоторых страницах чернели следы сапог. Женщина разрешила мальчику собрать книги, и он отнес их домой.

В деревне еще долго вспоминали Николая Ивановича. «Добрый человек, из одной души сделан», — говорили о нем…

В Казани Палюк подружился с революционно настроенными студентами. Собирались тайком по вечерам, читали запрещенные книги, спорили до потери голоса, коптили табачным дымом комнатенку.

Учился Палюк увлеченно, старательно. «Отменно, отменно, батенька мой, — частенько повторял один из самых лучших и требовательных преподавателей, наблюдая на практических занятиях за студентом. — Будете вы, сударь, не просто врач, а врач именем божьим».

Но закончить образование не пришлось. Палюка исключили. Начальству не понравились его взгляды на медицину. Палюк считал, что люди будут меньше болеть и легче поддаваться лечению, если их избавить от голода и нищеты, непосильного труда и невежества, а чтобы добиться этого, нужно изменить условия, в которых сейчас живет народ. И Палюк со своими товарищами решил оперировать саму жизнь, избавить ее от злокачественных опухолей, именуемых самодержавием и капитализмом.

Через некоторое время Палюка арестовали, за первым последовал второй арест. В письмах подпольщиков социал-демократов все чаще стал упоминаться какой-то Лекарь…

Элендей очень беспокоился, удастся ли разыскать Палюка. Ведь, судя по рассказу Тухтара, он сбежал из тюрьмы и скрывается. Может быть, Палюк уже убрался из родных мест. А возможно — и это самое страшное, — что его уже сцапали жандармы. Здесь, конечно, глушь, власти далеко, но разве не найдутся такие люди, которые могут выдать?

Элендей уже начал жалеть, что послал Тухтара за Палюком. Если Палюк еще не уехал, то он обязательно придет. Элендей знает его: редкий человек, настоящий товарищ. Вместе солдатскую лямку тянули, дымом грелись, шилом брились. Отправится Палюк в Утламыш, а его и подкараулят, хвать — и в клетку. Не нужно никакого лечения, пропади оно пропадом, только бы Палюк не попался.

Хотя и трудно было разговаривать Элендею, но он несколько раз подробно объяснил Тухтару, как разыскать сестру друга, заставил повторить сказанное, строго-настрого приказал ни у кого не расспрашивать о том, где живет Палюк. Но все равно на сердце было неспокойно.

Тухтар без особого труда разыскал в Чепкасах нужный дом.

Сестра Палюка встретила парня приветливо, покормила, предложила отдохнуть. Но о брате, по ее словам, она ничего не знала.

— Давно уже не имею вестей от него. Что с ним, куда его судьба забросила?

Пока Тухтар ел, женщина обстоятельно расспросила его, откуда он знает Палюка, что болит у Элендея, давно ли он занемог.

Прощаясь с хозяйкой, Тухтар с мольбой поглядел в ее глаза, надеясь, что она напоследок скажет, где отыскать брата. Но женщина только пожелала доброго пути.

Огорченный Тухтар постоял в раздумье около ворот и, сокрушенно вздохнув, зашагал по Утламышской дороге.

Домой он возвратился поздно вечером.

— Один?

— Нету его.

— Арестовали? Да?

Когда Тухтар закончил свой рассказ, распахнулась дверь, и он услышал за спиной запомнившийся низкий бархатистый голос.

— Не ждали? — пророкотал Палюк. — Кто тут богу душу отдавать собрался? Признавайся. Иль та земле ему плохо? Покажите-ка мне этого чудака.

Он был в костюме из тонкого синего сукна. В руке держал небольшую шкатулку, обтянутую черной блестящей кожей. После Тухтар узнал, что такая шкатулка называлась чемоданом.

— Что смотришь так? Иль привидение я? — улыбнулся Палюк.

— Да ведь не было тебя дома. Только оттуда я.

— Для кого не было, а для кого был, — хитро подмигнул гость.

Сняв фуражку и поставив чемодан на скамью, он подошел к больному:

— Что же ты, старина? М-да…

Элендей еле приметно улыбнулся, попытался встать.

Палюк помог ему подняться, снять рубаху.

— Дай-ка мне, дружище, мой сундучок.

Тухтар поспешно выполнил просьбу.

В руке Палюка появилась черная трубка, один конец которой походил на шляпку гриба. Тонкий конец трубки Палюк вставил себе в ухо, а расширенный приложил к спине Элендея.

— Дыши глубже.

Элендей вздохнул и сморщился от боли.

Палюк выслушал грудь, спину, бока. Потом начал выстукивать их пальцами. По одному месту стучал особенно долго.

— Вот очаг. Воспаленное место. М-да, батенька мой, с этим шутки плохи. Сразу надо было за мной послать. Храбришься все? Ну, ничего. Починим. Словно кузнечный горн, дышать будешь.

Палюк напоил Элендея каким-то белым лекарством, потом облепил туловище больного смоченными в воде желтенькими листочками бумаги.

— Лежи теперь и потей вволю. Когда нужно снять горчичники, я скажу Тухтару. Накрой, браток, его потеплее.

Тухтар поверх одеяла положил чапан и еще кое-что из одежды.

— А теперь, Тухтар, выйди на улицу и хорошенько посмотри, нет ли там кого. Да повнимательнее гляди, я подожду тебя.

На улице было безлюдно. Издалека доносились веселые девичьи голоса. Тухтар вспомнил, как он вместе с Сэлиме ходил на гулянья, — сердце нестерпимо заныло…

Палюк ушел. Ему предложили переночевать, но он отказался.

Прощаясь, Незихва спросила, как же дальше лечить мужа.

— Приду еще, — пообещал Палюк. — Не беспокойся.

И он навещал больного каждый вечер. Но однажды не пришел в обещанное время. Все забеспокоились. Наконец в полночь раздался долгожданный знакомый стук в дверь. Оказалось, что Палюк ездил в Убеевскую больницу за лекарством, которого у него не было.

Тухтар всегда с любопытством наблюдал за этим человеком. Был Палюк широким в кости, мускулистым. Движения у него были резкие, уверенные, словно Палюк давным-давно уже обдумал, как ему нужно шагнуть, нагнуться, взять что-нибудь рукой.

Лицо Палюка выглядело суровым. Брови густые, низко нависшие. Но спрятанные под ними глаза были добрыми, смотрели мягко. Только когда Палюк сердился, в них вспыхивали колючие огоньки. В эти минуты пухлые губы Палюка бледнели, сжимались, становились жесткими, в голосе звучали металлические нотки.

Была у этого человека привычка подолгу рассматривать вещи. Его интересовал каждый пустяк. Брал он все осторожно, бережно, точно боялся попортить своими крупными, сильными руками. Заметит на столе чайную чашку — возьмет, полюбуется, поставит. Взглянет со стороны, повернет другим бочком. Окинет оценивающим взглядом и передвинет чашку немного в сторону. Видно, хотелось ему, чтобы каждая вещь выглядела как можно красивее, привлекательнее.

Задумавшись, Палюк подпирал большую крутолобую голову руками и теребил пальцами вьющиеся на висках волосы.

Через неделю Элендею стало заметно легче. Он начал вставать, ходить по избе. Вскоре Палюк разрешил ему выходить на воздух. Появился аппетит. «Не наготовишься на тебя! — притворно возмущалась Незихва. — Как жернов ты. Мелешь и мелешь. Даже ночью и то жуешь». Муж улыбался и довольно поглаживал начавшие округляться щеки. Голос его окреп, стал, как прежде, гулким, раскатистым. В избе все чаще слышался зычный отрывистый хохоток.

Незихва посоветовалась с мужем, и они решили отблагодарить Палюка. Зарезали теленка, которого хотели выкармливать до осени, нажарили-напарили мяса, напекли пирогов, сварили пива.

— С ума сошли! — рассердился Палюк. — А потом зубы на полку положите. Для врача самая большая награда — видеть, что больной выздоровел. Сказали бы спасибо — и дело с концом.

Как-то Палюк пришел с Имедом. После этого деревенский силач стал постоянным гостем. Стали наведываться и Капкай с сыном.

Когда Элендей окончательно окреп, приятели начали собираться по вечерам у кузнеца. Все очень привыкли к этим встречам, и если кому-нибудь не удавалось повидаться с товарищами, посидеть с ними вечерок, он чувствовал себя не в своей тарелке, ему явно чего-то не хватало.

Тухтар проводил у кузнеца целые дни. Капкай учил его своему ремеслу.

В этот раз друзья, как обычно, расположились на бревнах около кузни. Палюк теперь щеголял в каком-то невзрачном, кургузеньком пиджачишке, в выцветших шароварах, потрепанных ботинках и внешне ничем не отличался от остальных. Элендей неуверенно достал из кармана трубку, с мольбой посмотрел на Палюка. Тот безнадежно махнул рукой:

— Ладно уж, чади! Горбатого могила исправит. Да поменьше только дыма заглатывай. Не жадничай.

Разговорились. Все больше толковали о крестьянском житье-бытье. А оно не радовало. Сколько ни гни спину, а выгоды не получишь. Одни только мозоли в барышах. На заработки податься? Тоже не медовое дело. Капкай и Миша знают жизнь в городах. Хрен редьки не слаще.

— Да, не милуют нашего братана заводах. По двенадцать часов детей заставляют работать. А платят гроши.

— Этим ты нас не удивишь, — возразил кузнецу Имед. — И наши дети с рассвета дотемна с родителями в поле работают.

— Не скажи, голуба! Работа в поле — совсем другой коленкор. Здесь воздух — не надышишься. А в мастерской — гарь, чад. Пыль металлическая. Как напильником, легкие стачивает.

— Воздухом брюхо не набьешь. Хоть ртом и носом сразу дыши.

— В деревне воробей с голоду не помрет.

— Воробей-то, может, и не помрет. А человек быстро может лапки протянуть. С голодухи да с натуги. И когда только этой каторге конец придет? Как жить? Соображаешь, крутишь, вертишь мысли в разные стороны… Иногда, грешник, до того додумаюсь: пойду воровать! — и все! Не сдыхать же.

— Сказанул! Нынче украдешь, а завтра человека жизни лишишь. Да и сколько нас таких по свету, кто из нужды не вылезает! Все начнем воровать — красть не у кого будет.

— Что верно, то верно… Ну как же тогда быть, что же делать? Ведь по-человечески жить хочется.

— Не спеши, браток, — пробасил Палюк. — Об этом надо хорошенько подумать. Нужно сначала отыскать причину, почему наша жизнь такая. Только тогда можно что-нибудь делать.

— Без причины и чирей не вскочит, — подтвердил Элендей.

— Ведь если дела идут плохо, — продолжал Палюк, — то, значит, в этом кто-то виноват? Вот и надо найти того, кто мешает нам жить, как людям положено. Кто виноват, что мы дрожим над каплей похлебки, которую только скоту можно давать? И почему другие не дрожат над ней?

Все озадаченно переглянулись. Куда клонит Палюк? Разве виноват кто в том, что Элендей бедняк, а Каньдюк богач? Значит, судьбы их такие. Кому что выпадет.

— Не догадываетесь? — блеснул глазами Палюк. — Сейчас объясню…

Он внезапно умолк, подозрительно прищурил глаза.

Неподалеку в вечерней синеве замаячила фигура человека. Кто-то шел к кузнице. Поигрывая прутиком, к собравшимся приблизился парень.

— Кто это? — шепнул Палюк сидящему рядом Элендею.

— Младший брат Сэлиме. Помнишь? Племяш мой.

Палюк отодвинулся подальше в тень.

Тимрук поздоровался и сказал:

— А кузнецы-то, оказывается, здесь.

— А что?

— Да я думал, вы там.

— Где?

— Да на Карас-озере. Купаетесь. Наши-то деревенские еще боятся — вода холодна.

— Теперь видишь, что здесь кузнецы, — мрачно буркнул Элендей, недовольный тем, что разговор прервался на самом интересном месте. Принесет же не вовремя!

Но Тимрук, как назло, не уходил. Чтобы избавиться от него, Элендей предложил кузнецам сходить на озеро:

— Посмотрим, как вы плаваете по-волжски.

— Ну что ж, — понимающе согласился Миша. — Вода сейчас подходящая.

Поднялись. Палюк старался держаться за спинами товарищей.

Подбежала собака Тухтара, потерлась у ног хозяина, потом вдруг подняла морду, жалобно завыла.

Элендей цыкнул на нее:

— Что, вислоухая, тоску нагоняешь? Иди, играй лучше. Вон твои братцы хвостами машут.

Вдалеке тихо звенела песня. Сен-Ырскую долину окутал туман. Ущербный месяц уныло плыл к западу. Лукаво перемигивались звезды.

— Ну, тронулись, что ли? — поторопил Элендей.

Не спеша начали подниматься на пригорок. Тимрук не отставал.

«Не отец ли его подослал? — мелькнуло в голове Элендея. — Теперь от Шеркея всего можно ожидать, дочь родную не пожалел. И Тимрук заплетается: говорит — не разберешь что. Не начинал еще никто купаться. Не мог он видеть на озере человека».

Собака вспугнула какого-то зверька, наверно, тушканчика. Погналась за ним, но он сразу же юркнул в нору. Чулай покружился на месте и опять протяжно завыл. Бесшумно пролетел филин. Через минуту из зарослей донесся его зловещий крик.

Заискрилось перед глазами залитое лунным светом озеро. Оно было гладкое, точно зеркало. Только кое-где дрожала мелкая рябь, будто кто-то невидимой рукой перебирал мелкие серебряные монетки. Сонно вздыхали камыши.

Огляделись. Вокруг пустынно.

— Ну, — повернулся к Тимруку Элендей. — Кто здесь купается?

— Правда, был кто-то. Вот я и подумал, что кузнецы.

— Ну, а если и кузнецы, тебе какая забота? Иль утонут без тебя? — Поведение племянника вызывало у дяди все большие подозрения. — Чего ты бродишь тут ночью? Другие вон давно на хороводе. Иль просвежиться вздумал? Раньше ты в эту пору не купался.

— Корова наша из стада не пришла. Та, что дедушка Каньдюк привел. Может, в яму какую угодила. Вот хожу ищу.

«Дедушка! — со злобой подумал Элендей. — Утонуть бы этому дедушке в трясине вместе со своей коровой».

— Иду, значит, я по берегу, — продолжал Тимрук, будто оправдываясь. — Вдруг вон там, где куст чернеет, над самой водой как разбежится кто-то с бугра — и бултых. Аж круги по всему озеру пошли.

— Ну, а потом?

— Не знаю. Не видел я, куда он делся. Нырнул и все.

— Вот крутит, вот крутит, змееныш. Весь в отца пошел, — пробурчал под нос Элендей.

— Чудно ты рассказываешь, — сказал Имед. — А где же раздевался он? И какой из себя?

— Белый-белый.

— Почудилось тебе, — засмеялся Миша.

— Нет. Хорошо видел. Видать, леший.

— Лешие здесь не водятся, — со знающим видом объяснил Имед. — Здесь водяной только может быть. Самое его место.

Неохотно перебросились несколькими шутками по поводу тру́сов, которым мерещится всякая чертовщина. Холодное сияние лунного света, таинственная тишина и необыкновенный рассказ Тимрука заронили в сердца тревогу.

У ног Тухтара, тоскливо повизгивая, терлась собака.

— Ах, чтоб тебя! — не выдержал он и чуть не дал Чулаю пинка. — Никогда такого не было. Извела своим нытьем, всю душу вымотала.

Пес побежал по берегу в ту сторону, где Тимрук видел человека. Вскоре он вернулся. Хозяин хотел прогнать собаку, но его остановил голос Элендея:

— Что это приволок Чулай?

Элендей нагнулся и вынул из пасти пса тряпку.

— Да ведь это платок. Голову даю на отсечение.

Чулай громко, протяжно завыл.

— Кажись, шелковый.

— Откуда он его притащил?

— Идем! — Палюк махнул рукой в сторону нависшего над озером куста.

Пошли, невольно стараясь держаться поближе друг к другу. Зловеще зашуршал камыш, противно захлюпала тинистая жижа. Перепрыгнули через канаву. Вот и куст. Осмотрели все, но ничего не нашли.

Элендей начал внимательно разглядывать платок.

— Потерял кто-то, — предположил он.

— Сват! — отчаянно вскрикнул подошедший Тухтар. — Ведь шелковый, розовый!..

— Ночью они все на один цвет.

Тухтар трясущимися руками взял платок и рывком прижал его к сердцу.

— Иль ты не узнал, чей он?

— Да что ты? Не может быть!

Словно под порывом внезапно налетевшего вихря, громко зашумели кусты, послышался сильный всплеск. Это нырнул Миша.

26. ВЫНУЖДЕННАЯ СМЕРТЬ

Каньдюк, Алиме и Шеркей задержались у ворот, раздумывая, где искать Сэлиме.

Темнело. Но детвора никак не могла угомониться. Отовсюду раздавались визг, крики бегающих наперегонки, пробующих свои силы мальчуганов. Два чумазых, кривоногих карапуза возились в навозной куче. Отыскав норку жука, заливали ее из ведра водой. Когда жук выползал, на всю улицу разносился торжествующий крик.

Каньдюк брезгливо посматривал на копошившуюся ребятню. Никудышный народец растет. Ноги — ухватами, головы — чугунами. Кожа как пленочка. Под ней тоненькие, ломкие, как высохшие ивовые ветки, ребрышки. Одно слово — задохлики. Больше половины и до юности не дотянут. От выживших тоже толку ждать нечего. Какие из них работники! Вдвоем одно ведро с водой таскать будут. Скоро хорошего батрака нигде не сыщешь. Вот люди: наплодят ораву заморышей. Имели бы по паре детей, крепких, сильных. Сыплют бабы ребятишек, как горох из мешка. И не подумают даже, что кормить их нечем будет. Глупый народ!..

Шеркей спросил у ребят, не видел ли кто-нибудь, куда побежала Сэлиме. Они наперебой начали объяснять. Один говорил, что она побежала в гору, другой уверял, что под гору, третий плел еще что-то.

— Да брось ты с ними язык трепать, — поморщился Каньдюк. — Идем.

— Куда, куда? Домой если наведаться… Может, там она?

— Все может быть… До какого позора дожили! Сноха сбежала! Посмешищем сделала. Ты проучи ее. Нельзя так оставлять. Выбей дурь из головы. И приведи. У нас с тобой договор был. Я все выполнил. Теперь за тобой дело. Да.

— Все, все сделаю. Шелковой, шелковой станет. К Элендею тоже бы не мешало заглянуть. Может, туда припустилась. Вы приходите ко мне попозже. К тому времени все улажу. А если нет, то вместе обмозгуем это дело. Один ум хорошо, а два — лучше.

— Можно и так.

Они расстались, не попрощавшись.

Шеркей медленно поплелся к дому. Ноги еле поднимались, будто свинцом налились. Глаза ничего не видели, хотя и раскрыты они больше обычного. Шеркей не заметил даже своей новой коровы, которая по привычке подошла ко двору своего бывшего хозяина. Каньдюк сразу же открыл ворота и пустил корову к себе.

Дома Шеркея встретила перекличка сверчков. Сколько их развелось, изо всех углов стрекочут! С писком разбежались в стороны мыши. Нога наступила на что-то скользкое. Шеркей испуганно отскочил, сердце похолодело от страшной догадки. Нерешительно нагнулся, пощупал, облегченно вздохнул: салма это, сам давеча опрокинул.

— Тимрук! Есть, есть кто-нибудь тут?

Шеркей не осмелился выговорить имя дочери.

Постоял, настороженно прислушиваясь. Ничего не слыхать, кроме тараканьего шороха и мышиной возни под полом. Да сверчки заливаются.

Крадучись подошел к кровати, обшарил ее руками. Пусто. Вернее всего, что к Элендею убежала. Как ее взять оттуда? Попробуй-ка сунься к братцу… Правая рука невольно потянулась к щеке. И с Каньдюком шутки плохи. Не простит, со свету сживет.

На сердце было тяжело и тоскливо, как в избе. А бывало, спокойного места в избе не найдешь. Сайдэ хлопочет, ребятишки играют. Сердился тогда Шеркей: «Когда только утихомиритесь?» А сейчас не дом, а могила. Ильяс и тот не захотел остаться с отцом, прижился у тетки. Шеркей вздохнул, вышел во двор.

Где же Тимрук? Загнал ли он скотину? Вороная перебирает ногами в конюшне, рыжая привязана за грядку телеги. Обе жуют свежую траву. Значит, воротился Тимрук. Наверно, на гулянье отправился. Овцы все на месте. Но вот коровы одной нет. Видать, Тимрук ее ищет. Найдет, куда она денется. А вот как Сэлиме разыскать? Хочешь не хочешь, а придется к брату идти. Наверняка там Сэлиме. Или у Елисы спряталась? Вот наказанье! Только дела двинулись в гору — и вот тебе сразу палка в колесо. Две лошадки ведь стало, коровок столько же, денежки тоже большую пользу принесли. А дочь взяла да сбежала. Живьем теперь проглотит Каньдюк. Растил, растил, и вот получил благодарность…

Молодежь уже возвращалась с гулянья. Как время-то быстро идет! Вот-вот и Каньдюки нагрянут. Надо идти за Сэлиме. А что скажешь дочери, если она родного отца палачом считает? Да и не выдаст ее Элендей. Но все равно надо идти. Никуда не денешься. Каньдюк и про калым давеча намекал.

Перед тем как отправиться к брату, решил еще раз заглянуть в избу.

Медленно приблизился к крыльцу, не торопясь поднялся, помедлил у двери. Войдя в горницу, оцепенел от внезапно пришедшей мысли: вдруг Сэлиме у Тухтара? Скрипнул зубами, решил больше не думать о дочери. Но это не удавалось. Перед глазами возникло почерневшее лицо со впалыми, как у старухи, щеками. Тоненькие, исполосованные рубцами руки сдернули с головы платок — и, словно снег, сверкнула седина. Шеркей зажмурился. «Ничего, ничего, — успокаивал он себя. — Молодая еще, поправится. Молодость свое возьмет. Притерпится дочка, одумается и опять расцветет. Еще лучше станет. Благодарить отца будет. Главное — уговорить ее, чтобы вернулась к мужу. А там все уладится. Только бы не к Тухтару сбежала. Засмеют люди. Все деревня животы надорвет. Дочь Шеркея — и вдруг жена этого бездомного замухрышки. И Каньдюк такого позора не простит. Вовек не простит — мстить будет. И калым тогда…» Шеркей замотал головой, жалобно застонал.

Какая-то нахальная мышь прошмыгнула по лаптю. Шеркей несколько раз яростно топнул ногой. Сколько гадости этой расплодилось! Куда только Тимрук смотрит? Давно бы переловил всех и передушил. Загрызут скоро ночью. Или опять кота заводить? И где он только рыщет, этот Тимрук? В кого уродился такой бездельник, шатун проклятый!

В избе становилось все темнее, казалось, что сдвигаются стены, будто хотят раздавить. Опрокинув табуретку, Шеркей выбежал.

Чтобы успокоиться, решил осмотреть новый сруб. Но это не помогло. Дом без крыши выглядел приземистым, длинным и белел в темноте, как гроб.

Послышался какой-то странный крик. Вот опять. Словно бык пробует голос, то глухо, то пронзительно.

Шеркей подошел к вязу, затаив дыхание, начал прислушиваться. Звуки доносились со стороны Сен Ыра. Все громче кричит. Ох, как жалобно! Наверно, резали неумело, вырвался и убежал с ножом в боку. Вот и будет теперь метаться, бедняга, пока кровью не истечет. Боже мой, да вроде это человек, слова слышны! Иль кто с ума сошел? Шеркей испуганно огляделся.

По всей деревне с привыванием залаяли собаки. Крик уже удалялся от Сен Ыра. Постепенно он затих. Неужели это человек? Почему же он так кричал среди ночи? Но, слава Пюлеху, голос не женский. Кричал мужчина, Шеркей хорошо расслышал. Уйти в избу? Там темнота, тоска. На улице тоже страшно. А сердце так и ноет, и ноет, будто петлю на него накинули и стягивают потихоньку…

Со стороны леса налетел резкий ветер. Перепуганно зашепталась листва вяза. Из-за вершин деревьев торчал острым серпом месяц. Восток начал светлеть.

На улице показались два человека. Шеркей хотел уже юркнуть во двор: мало ли что могут подумать люди, увидев его в такую пору на улице. Но, вглядевшись, узнал Каньдюков. Походку старика за версту отличить можно. Он резко отбрасывает руки в стороны, точно разгребает перед собой воздух.

— Что, не приходила? — в один голос спросили Каньдюки.

— Нет еще, нет. Видать, у брата она.

— Срам, срам! — заахала сватья. — Нямась вернулся. Разгневался — страсть! Подойти нельзя! Строго-настрого приказал привести ее.

— И не сомневайтесь, не сомневайтесь. Я уже пошел к брату, да услышал крики вон с той стороны и остановился.

— Говорил я ведь тебе, что кричит кто-то. Да. А ты все не верила, — сердито сказал Каньдюк жене.

— Да и не перечила я тебе вовсе. Сказала просто, что не слышу. Что ты все взъедаешься?

— А коли уши заложены, так меня слушай, а не спорь. Да. Ты и молодой, помнится мне, глуховата была.

Каньдюк все еще не мог забыть, как отчитывала его Алиме днем.

— Идем-ка, сват, в дом, — обратился он к Шеркею. — Что пеньками-то торчать?

Зайдя в избу, Шеркей схватился было за веник, но сразу отбросил. Неудобно мести при гостях. Лампу зажигать не стали. В комнате уже трепетала тревожная, таинственная голубизна рассвета.

Разговор не вязался. Каньдюк сидел нахохлившись, раздраженно постукивал ногой по полу. Алиме каждую минуту горестно вздыхала, качала головой, бормотала: «Срам, срам…»

Шеркей украдкой наблюдал за ними, напряженно морщил лоб. Наконец он решительно сказал:

— Вы посидите тут, а я пойду. Без нее не вернусь, не сомневайтесь. Мое слово верное.

Они не проронили ни слова. Только Каньдюк многозначительно взглянул из-под насупленных бровей: соображай, мол, сам, иначе добра не жди.

Шеркей вышел на улицу, пробормотал молитву, прося Пюлеха умилостивить брата. Вдруг со стороны оврага донеслись голоса. Взглянул туда: по мосту, тесно сгрудившись, двигалась толпа. Сразу же узнал Тимрука, который шел впереди всех.

— Так и знал, так и знал, — проворчал Шеркей. — Рыщет все. Какую-то новую потеху-распотеху нашел. Для всякой бочки затычка. Проучить надо хорошенько, чтобы не шатался до утра.

— Папа! — резанул по сердцу пронзительный голос сына.

— Что?

Отец торопливо зашагал навстречу.

— Вот!.. — крикнул Тимрук, когда он подошел поближе, и захлебнулся рыданиями.

Ширтан Имед, который всегда ходил, браво развернув плечи и гордо вскинув красивую голову, шел по-стариковски, сгорбившись, съежившись. Правая рука его комкала солдатскую фуражку. Рядом еле волочил ноги Элендей, тоже с обнаженной головой. Бисмилле! Кого же это несут?

— Сэлиме! — дико закричал Шеркей, разглядев страшную ношу. — Доченька моя! Что случилось с тобой?

Никто даже не взглянул на него. Потоптался, закусил губы, подошел к Элендею. С трудом отрывая от земли ноги, прошел несколько шагов рядом с ним.

— Что вы сделали с ней?

Брат словно не слышал.

Шеркей стиснул голову ладонями, закачался.

— И-и-ы! — разнесся по улице надрывный стон.

Тимрук открыл ворота. Люди вошли во двор, осторожно поднялись на крыльцо, пробрались через сени, протиснулись в избу. Бережно положили свою ношу на кровать.

Каньдюк и Алиме оторопели, попятились к дверям. Старуха вцепилась в ворот платья, словно он душил ее.

Вошедший последним Шеркей, не отнимая рук от головы, упал перед кроватью на колени. Тело его тряслось, из груди рвались хриплые стоны.

Мокрые седые волосы Сэлиме свесились до самого пола. Свет раннего утра залил ее лицо, четко вырисовывая каждую черточку.

Все сгрудились у постели, только Каньдюки жались спинами к стене.

Шеркей неловко поднялся. Беззвучно шевеля искусанными в кровь губами, оглядел всех и остановил глаза на Имеде:

— Как?.. Как?..

Ответа не последовало. Имед смотрел на Шеркея, как на пустое место.

Шеркей повторил вопрос.

— Молчи! — с дрожью выдохнул Элендей. — Иль не знаешь? Твоих рук дело. Ты убил ее!

— Я? Как это я?

— Не он один! — гулко отчеканил басовитый голос. — Вон, на скамейке, тоже ее убийцы!

Все оглянулись. Каньдюки тесно прижались друг к другу. На виске старика испуганно корчилась фиолетовая жилка. Он медленно встал, но спина его осталась полусогнутой. В такой позе Каньдюк напоминал затравленного волка. Вцепившись в рукав мужа, поднялась и Алиме.

— Погоди-ка, погоди-ка! — вдруг встрепенулся Каньдюк, впиваясь глазами в человека, назвавшего его убийцей. — А ведь ты Палюк из Чепкасов!

Произнеся это, он вздрогнул, словно испугался своей догадки, но тут же, угрожающе оскалившись, злорадно прошипел:

— Бежал, значит, бежал…

Будто выследивший добычу волк, он дернулся к Палюку, но в тот же миг застыл, наткнувшись на его взгляд.

— Узнал? Не думал, что вернусь? Вот он я. Что так обрадовался? Должок хочешь отдать?

— Идем, идем! — настойчиво потянула Алиме мужа за локоть. — Недолго и до греха в этом проклятом доме.

Поежившись под взглядами людей, они поспешно вышли…

Начинался новый день. Солнечный зайчик вспрыгнул на кровать, лег золотым пятном на руку Сэлиме, коснулся седых волос, погладил лоб…

27. СУДЬБА

— Тухтар!

— А?

Он приподнялся, огляделся. Впереди огромное зеркало озера, за спиной пустынный берег. Кто же окликнул? Голос точно как у Сэлиме. Нет, ее уже больше не услышишь. Только в памяти явственно звучит все, что она когда-то говорила ему. Какие ласковые, нежные слова слышал Тухтар от нее, сколько счастья и радости приносили они ему! А сейчас каждое из этих слов вонзается в сердце, как нож. И чем нежней оно, тем глубже ранит…

Солнце окатывалось к окоему. На кромке потемневшего к вечеру леса поблескивала золотистая бахрома. К солнцу подкрадывались несколько темных клочковатых тучек. Будто кровавые пятна, багровели на тих отблески заката. Тучи надвигались полукругом, концы которого были похожи на зловеще раскинутые руки. Вот-вот схватят они солнце, сожмут и задушат. Тухтар передернул плечами и отвернулся, чтобы не видеть этой тягостной картины. Но взгляд упал на одинокий холмик, возвышающийся на краю обрыва. Вокруг печально притихли несколько молоденьких дубков. Под этим холмиком лежит Сэлиме.

Самоубийцу не разрешили хоронить на кладбище, и она нашла последний приют в том месте, где распрощалась с жизнью, — на берегу реки.

Хоронило Сэлиме все село. Только из семейства Каньдюков никого не было.

Элендей сделал гроб. Тухтару велел выстрогать высокий дубовый столб и покрасить его сажей, разведенной в кипящем масле, смешанном с клеем. Сделал ли это Тухтар, он точно не помнит. Кажется, сделал. Ему помнится только, как на гроб положили крышку и начали вбивать гвозди. До сих пор еще ударяет по сердцу стук молотка…

Когда Миша вытащил Сэлиме, Тухтар закричал и, не умолкая, побежал куда глаза глядят. Разыскал его в Сен-Ырской долине старый кузнец. Силком приволок к себе домой.

Возвращавшиеся с похорон женщины и девушки долго не могли успокоиться, плакали, причитали. Надрывные вопли и крики слились воедино, и над деревней плыл сплошной печальный стон.

Шеркей слезинки не проронил, только качал головой и мычал.

Тухтара душили слезы. Но, верный своей привычке не выдавать чувств посторонним, он кое-как сдерживался. Когда все разошлись, он повалился рядом с могильным холмом, зарылся лицом в холодную комковатую глину и выплеснул в нее все скопившиеся слезы.

Сколько времени он пролежал на могиле? Наверно, долго. Его успокаивал Миша. Не то он остался с Тухтаром, не то пришел позже. Миша поднял Тухтара, повел к себе. Тухтар несколько раз вырывался, возвращался к могиле. Наконец обессилел и покорно пошел, опираясь на плечо кузнеца. Тухтару было все равно, куда идти, что делать. Его могли бы бросить в воду, и он не попытался бы выплыть, если бы начали бить, он и не подумал бы сопротивляться или даже прикрыться от ударов.

У Капкая его посадили за стол, велели поесть, и он что-то послушно жевал. Потом пришел Элендей, обрадовался, бросился обнимать. Оказывается, он разыскивал всюду Тухтара и очень беспокоился.

Что еще помнит Тухтар об этом дне? Кажется, около него хлопотала дочь кузнеца. Ну, конечно, — она лила воду, когда он умывался. Даже мокрые волосы откинула ему с глаз и пригладила. Палюк был там. Уже собирался уходить. Пожал руку, сказал: «Не вешай голову. Стой на ногах крепче. Жизнь прожить — не поле перейти». Руку пожал обеими руками. Поздно ночью Тухтар ушел с Элендеем.

И вот уже больше недели прошло. Вчера они с Мишей поставили вокруг могилы ограду, вырыли ямки для деревьев. А сегодня Элендей привез из лесу молодые березки и дубки. Осторожно вырыл их вместе с землей. Тухтар своими руками посадил дубки у самой могилы. А Миша с Элендеем вокруг ограды — березки. Когда закончили работу, Тухтар не захотел идти домой. Сказал, что отдохнет тут. Друзья оставили его с неохотой. Пока не скрылись из виду, все оглядывались…


У берегов озеро не шелохнется, а посредине гуляет ветер. Он проходит узкой полосой го в одну, то в другую сторону. Мелкие волны набегают друг на друга, пламенеют в лучах зари, и кажется, что по озеру плывет огненная змея. Над неподвижными кувшинками порхают синекрылые стрекозы. Величавая тишина, покой. Дубки, березки и высокий черный столб.

Каждый день будет улыбаться людям солнце, а Сэлиме никогда больше не улыбнется. Каждую весну будут возвращаться в родные края птицы, а Сэлиме никогда не вернется. Будут петь по ночам соловьи, а Сэлиме никогда больше не запоет. Никогда!

Тухтар несколько раз прошептал это слово и застонал. Много раз за свою жизнь он выговаривал его, не подозревая о том, какой страшный, беспощадный смысл заключен в нем. Можно представить себе, как пройдет год, десять, сто, даже тысяча лет, но представить себе «никогда» невозможно. Как это — «никогда»? И как примириться с этим человеческому смертному сердцу?

Будет теперь Сэлиме только воспоминанием, сновидением, неизбывной тоской по потерянному счастью. Вот уже начала зарастать ее могила молодой травой, а зимой засыплет, могилу белый пушистый снег. И так из года в год. Все постепенно забудут Сэлиме, и только Тухтар будет навещать ее по утрам и вечерам. А потом и его не станет.

Сгущались сумерки. С лужайки, где собиралась на гулянье молодежь, долетал веселый гомон. Запел хор девушек. Песня звучала торжественно и стройно. Вдруг в ее приглушенную расстоянием мелодию вплелся одинокий мужской голос.

Кто же это поет? Совсем недалеко. Тухтар начал медленно подниматься на пригорок. Наверно, это пел приехавший в ночное Шингель. Его песня была полна какой-то невыразимой тоски, безысходной скорби. Казалось, пел не человек, а само истерзанное страданиями сердце. Доносящееся издали пение девушек с особой силой подчеркивало трепещущую в песне боль.

«Словно с Сэлиме люди прощаются», — подумал Тухтар. У него перехватило дыхание, он остановился и не мог сдвинуться с места, пока в синеве не растаял последний звук.

Парни запели веселую, залихватскую песню, и вечерние чуткие дали ответили ей многоголосым раскатистым эхом.

Неторопливо пощипывали тощую траву кони. Невдалеке показался человек. На руке у него чапан, под которым бренчат железные конские путы, на голове — соломенная шляпа.

Шингель заговорил первым:

— Кто же это бредит тут? Кажись, ты, Тухтар?

Тухтар поздоровался.

— Что же ты, браток, один по ночам блуждаешь? Тебе вон там нужно быть. — Шингель кивнул в сторону, откуда доносилось пение. — Там твое место. И никаких разговоров. Скомандую тебе сейчас, как солдату: «Шагом арш!» — и зашагаешь. Для твоей же пользы говорю.

Шингель был в настроении, ему где-то удалось прополоскать горло. А подвыпив, он особенно любил поболтать, мог говорить ночь напролет. Тухтар не раз мальчишкой бывал с ним в ночном. И сейчас еще помнятся преудивительные истории, которыми потешал ребятишек этот никогда не унывающий человек. Говорил он складно, каждое слово в строчку, самое заурядное деревенское происшествие мог расписать так, что все уши развешивали, а ртами ворон ловили. Любил и приврать Шингель, но делал он это очень искусно. Любая небылица выглядела в его рассказах правдоподобнее любой были, а слушатели долго потом ломали головы, стараясь разобраться, где была правда, а где — выдумка.

— Ты один, дядя Шингель? — спросил Тухтар, которому не хотелось встречаться с людьми: наверняка начнут утешать, расспрашивать.

— Один, милый. Как зрак в глазу.

— А лошадей у тебя много?

— У меня! Были бы мои — тут же тебе любую половину отдал и гроша бы не попросил.

— Вижу, что не твои. Каньдюковские, наверно.

— В самую точку угадал. Все восемь. Беда, говорит, ему без Урнашки. На тебя, мол, Шингель, только и надежда. А вот, дескать, даром жить не будешь. Ну, а мне-то что? Даст пшенца, другой какой крупицы. Не прорвет желудок-то она. Иль не так я говорю, браток? Давай-ка посидим вместе, если на хоровод идти не желаешь. Истосковался язык без работы. Отсохнет скоро, бедняга. Заговорю с лошадьми, а они в ответ только посапывают да травкой похрустывают. Иная заржет, правда, но все равно скучища.

Сказывают, есть птица такая, попугай по кличке. Так вот она, если обучить, по-всячески без запинки шпарит. Хочешь — по-нашему, хочешь — по-мордовски, или по-русски, или еще там по-разному, как научишь. Мне бы такую птицу раздобыть! А? Может быть, и лошади говорящие где имеются, кто знает… Мир-то вон какой. Хоть пехтурой, хоть верхом — все равно везде не побываешь. Не знаю, как с попугаем, а с лошадью покалякать бы очень интересно. Умнейшая скотина. Дай бог каждому человеку такое соображение иметь. А помнишь, как ты ездил со мной в ночное? Махонький тогда еще был, в пастушонках таскался. Да я ведь этой породы. Эх, и жизнь наша горемычная!

Тухтар подтвердил это глубоким вздохом.


Шингель развернул чапан, старательно расстелил его на траве, покряхтывая, начал усаживаться. Едва он согнул колени, как в них что-то хрустнуло, словно сучок сухой надломился.

— Эх, косточки мои, косточки, и мокли вы, и жарились, и морозились, и парились. Вот и ноете теперь, как нанятые. Садись-ка и ты вот сюда, Тухтарушка. Сегодня, слава богу, мне недолго маяться. До рассвета велели лошадей пригнать. Пар, говорят, надо пахать. А мне-то что, пускай пашут.

Тухтар опустился на чапан. Жалобно постанывая и страдальчески морщась, Шингель полез в карман.

— Ох, ноженьки мои, ноженьки! Пока не ахнешь, и не выдохнешь. Подлечить вас надо.

Вего руке появилась бутылка.

— Иль воду с собой берешь из дому?

— Вода, браток, вода, — ухмыльнулся Шингель. — Только не простая, а царская. Чудесная занимательница моя, забавушка, утешительница. Собеседница моя и соболезница. Никогда мне с ней не скучно. Как ночь ни темна, а с ней она светлей утречка вешнего. Были мы в Буинске намедни. С Нямасем. Он-то сразу, понятное дело, с красотками занялся. Кровь-то играет, вон какой надулся. А меня, чтоб не скучал, он все этой водичкой потчевал. Да только не болтай никому, говорит. Ну, я и молчу, конечно, о его делах. За это он и наградил меня бутылочкой этой ясной. Вот я и смачиваю глотку, когда пересохнет. Мне-то что!

Упоминание о Нямасе неприятно подействовало на Тухтара. Он брезгливо поморщился и хотел встать, но Шингель удержал его:

— Не спеши, шоллом Тухтар! Будь другом! Погляди, какая ночка выдалась. Сердце замирает от удовольствия. Повеселимся с тобой малость. А? Заметь, звезды-то какие крупные да сверкучие. Смотришь — и не нарадуешься, точно не впустую живешь, ей-ей! Видать, на мою посудинку позавидовали, учуяли, что райским духом запахло. Вот я сейчас и пропущу глоточек, пусть у них слюнки потекут.

— Пожалуйста, дядя Шингель. Пей себе на здоровье.

Тухтар уселся поудобнее. Он решил не обижать старого пастуха и остаться. Да и ночь была чудесная. Теплая, но свежая, обильно пропитанная ни с чем не сравнимым ароматом молодых хлебов. Вдалеке, за зарослями камышей, забавно покрикивал одинокий дергач.

Шингель поднял заветную посудину, вздернул к небу клинышек реденькой бороденки, жадно присосался к горлышку. Шляпа свалилась за спину, лоснящимся блином заблестела большая лысина. Отпив несколько глотков, перевел дух. Пожевал губами, зажмурился, будто в глаза ему ударило яркое солнце.

— Крепка, шут ее побери! Так и палит. Словно костер в животе разожгли! Обожди-ка, ведь и закусочка у меня имеется.

Он вытащил из кармана замусоленную горбушку, несколько картошек в мундире, пучок зеленого лука, тряпочку с солью.

У не евшего с самого утра Тухтара засосало под ложечкой.

— Вот и ноженьки перестали ныть, и в животе полное умиротворение. А то и бурчал, и журчал, я ворчал, и бренчал. И возился в нем кто-то. Вроде целая стая головастиков там завелась, — доверительно сообщил Шингель, похрустывая зеленым луком.

Тухтар улыбнулся, покачал головой.

— Что? Заулыбался? Во какая сила в этой водице! Один выпьет, а другому уже весело. А когда сам глотнешь — и подавно. Скажу тебе, браток, что водка — наипервейшее средство против всяческих недугов. Особливо если сердце болит. Опорожнил шкаличек — и все трын-трава. Даже в гости на тот свет идти не страшно. Говорят, ее черт придумал. Но я и черта могу поблагодарить за хорошую вещь. А когда он ее сотворил — и прадеды наши не помнили. И гонят ее, и гонят. Всегда будут гнать. Нас-то она верняком переживет. Но водка, должен тебе сказать правду, а врать, как ты знаешь, я не люблю, да и не умею, водочка-то, браток, вещь двоякая. С одной стороны такая, а с другой — этакая. Как листок крапивы. С одного бочка поглядишь — ничего, а с другого тронул — долго почесываться будешь. Весьма занятно получается. Поэтому пользоваться этой влагой надо умеючи, с умом. На всякое дело мастер потребен. Знаешь, как поется в старинной песне? Выпьешь из ковша, а потом этим ковшом по лбу получишь. Так-то вот. А песен, к слову сказать, лысый дядя Шингель столько знает, что и не перечтешь. Может, семьсот семьдесят наберется, а может, семьсот семьдесят раз по стольку же. Но пою я только в поле, для себя. Ну, и лошади, конечно, слушают, ублажаются. Очень падки они на музыку. Недаром такие большеголовые. Не веришь? Истинную правду говорю, поклясться готов. Да если ты хочешь знать, то лошади гораздо разумнее людей! Посмотри-ка, пасутся рядышком и не дерутся. А люди давно бы уже друг другу глотки перекусили. Изо ртов куски рвут. По правде говоря, невоспитанная скотина — человек.

Тухтар вздохнул.

— О боже мой! — всполошился Шингель. — Треплю, треплю языком, а соловья ведь баснями не кормят. Когда от чистого сердца подносят ковш, то после по лбу не огреют. Вот и закусочка на тебя смотрит. Позволь пожелать тебе добра, будь здоров, браток!

Шингель почтительно протянул Тухтару бутылку. Никогда не пробовавший водки, Тухтар и сейчас не испытал желания выпить. Но, может быть, правда, что водка избавляет от тоски, исцеляет душевные раны? Кто знает! Да и отказываться бесполезно: не такой Шингель человек, чтобы сразу отвязался, прилипнет, как смола к волосам.

— Ну, что задумался? Пользуйся добром. Раз мне сгодилось, то и тебе в самый раз будет.

Сделав несколько глотков, Тухтар поперхнулся. Водка обожгла рот и горло, заполыхала в груди. Жадно хватая опаленными губами прохладный ночной воздух, Тухтар вернул бутылку хозяину.

— Эка нежный ты какой! Зажуй скорей!

Тухтар отломил маленький кусочек хлеба, очистил картофелину. Ел с наслаждением. Привычная еда казалась какой-то особенной, необыкновенно вкусной.

Шингель в это время набрал хворосту и разжег костер. Бойко заплясали языки пламени. Темнота стала еще гуще, непрогляднее.

— Получше будет вот так-то. На то и человек живет, чтобы мог для себя и для других везде удобство сделать. Запомни это, браток. Правильные слова я тебе говорю. Ой какие верные, особенно для тех, кто стремится к жизни, — наставительно проговорил Шингель, усаживаясь на чапан. — И в смысле водки я тоже не ошибаюсь. — Шингель несколько раз поцеловал горлышко бутылки, поморщился, понюхал хлебную корочку. — Почему она излечивает душу? А потому, что когда у человека тоска, он о еде забывает. Водка же напоминает о ней, требует ее. А пища силу дает, значит, и душа крепче становится. Вот в чем дело. Да только вот бед у нас да горестей очень много. Больше, чем полагается людям. Сплошная тоска да печаль. Как же ею тут с умом не пользоваться? Да…

Шингель задумчиво опустил голову.

Громко потрескивали в костре сучья, в клубах дыма огненной мошкарой роились искры. Еле слышно шептались камыши.

— Нет, браток, — снова заговорил Шингель. — Не спасешься этим зельем. Сколько я его вылакал, а тоске моей хоть бы хны. Как червяк в сердце она. Точит, точит, сверлит, жалит…

После непродолжительной паузы он горько усмехнулся и добавил:

— Видать, не той закуской я водку зажевываю.

Помолчав еще немного, Шингель решительно повернулся к Тухтару, резко сказал:

— Не пей, парень. Молод ты. Жить тебе еще и жить! Коль подружишься с этим зельем, то и себя погубишь, и весь род свой. Попомни мои слова.

Внезапно лицо Шингеля просветлело, глаза лукаво заблестели:

— Ты слыхал о Манюре бабае?

— Это о каком? Об отце Каньдюка бабая?

— В самую точку угодил, о нем и толкую. Коротыш был такой толстущий, вроде бочки. Не хотелось бы говорить о нем, но, коли на язык попался, выплевывать не буду, пожую. Авось не отравлюсь. Вот говорим мы все: Каньдюки, Каньдюки, богатые! Уважаем за это. А ведь знаем, как они возвысились, богатеями стали. Давненько это было. Манюр бабай тогда самым ловким конокрадом был. Заядлый был ворюга. И такой мастак, что среди белого дня уводил из конюшни лучшего жеребца, а хозяева и не замечали. Воровать, браток, тоже надо умеючи. Голову нужно на плечах носить, а не дубовую головешку. Но и удача, конечно, должна сопутствовать. Иной башковитый, хитрющий — страсть какой, да невезучий. Сунулся — и готов, испекся, как блин на сковородке. А счастье тоже в одиночку не ходит, всегда с бедой бок о бок, никогда они не разлучаются. Ты запомни это, дружок, чтобы в будущем не удивляться и не хныкать.

Ну вот, значит, однажды этот самый прощелыга Манюр бабай поскандалил с Хура Паллей, с отцом Кестенюка. Долго жил Палля, пусть земля ему будет пухом, за сто лет перевалил, был он здоров и крепок, словно дуб. Ну, вроде нашего Имеда. И поэтому не побоялся назвать Манюра бабая при всем честном народе подлым ворюгой.

Манюр затаил обиду и стал выжидать случай, чтобы отомстить. И вот выбрал как-то ночку потемнее да помглистее и забрался в конюшню своего врага. А Палля-то уже давно ожидал этого и был на страже. Как только Манюр бабай вошел в конюшню, его сразу хлоп — и заперли в ней. Туда, сюда, тыр-пыр — не выскочишь. Пришлось сдаться. Затащил Палля любителя чужих лошадей в свою избу и смирненько так поговаривает с ним, вроде бы ничего и не приключилось. А потом вдруг как поднимет свои кулачищи, — с чугунок ведерный — да и спрашивает: «Ну, такой-рассякой-разэдакий, говори начистоту, что для тебя лучше, — солнце или луна?» Сразу смекнул Манюр, чем дело пахнет: о жизни и смерти разговор идет. Коли трахнет Палля своим кулаком, то до пупа расколет, а там и самому до конца развалиться недолго. Взмолился, на колени упал, пощады просит. Побей меня, дескать, почтенный Палля, чтобы я от тебя уму-разуму набрался, только дух не вышибай, а воровать я больше никогда не буду, зарок даю.

Хотел было Палля дать ему щелчка, но не стал. Не то что пожалел — побрезговал, руки марать не захотел. Посмотрю, говорит, что из тебя получится, как ты слово умеешь держать. А пока, мол, за мою доброту своди-ка ты меня в свою лавчонку, там и помиримся окончательно.

Призадумался, пригорюнился Манюр. Какому богачу приятно, чтобы в его лавке чужой человек распоряжался! Как не хотел Манюр, а пришлось согласиться. Как будешь перечить, если перед носом пудовый кулачище торчит. Понюхаешь — смертью пахнет. Вот и повел Каньдюков родитель Паллю к себе. Голову повесил — нос до брюха достает. Кряхтит, стонет, слезами дорогу орошает.

Пришли. Ну, говорит, бери, почтенный Палля, любой товар. Тот обшарил все и нашел под прилавком сундук с деньгами. «Мои, значит?» — спрашивает. Хозяин молчит. Ведь деньги не товар.

Палля поставил сундук на место: мол, после разберемся. Поставил, значит, а сам шасть к полке, где бутылки разные рядами, как солдаты, стоят. Взял одну, протянул хозяину: «Откупоривай!» Тот выковырнул пробочку, достал стакашек хрустальный, налил, подносит Палле. Гость отказался: «Сам вперед выпей!» Манюр исцелился. Налил снова, угощает. Но Палля и этот стакан велит выпить. Манюр исцелился второй раз. А гость заставляет пить еще. Манюр — отнекиваться, а Палля ему кулак под нос. Одну бутылку кончили, за вторую принялись. После седьмого или восьмого стакана Палля наконец смилостивился. Не помещалась уже водка в Манюре, вот-вот через край польется. Взял тогда Палля ключи и запер хозяина в лавке. А утречком снова явился. На следующий день. И таким манером пропитывал Палля конокрада ровно неделю. Подсчитал старик, что после такой выпивки Манюр будет похмеляться точно сорок дней. Сам же ни капельки-росинки в рот не взял. Не то чтобы он в трезвенниках числился, просто не хотел пить с разворуем.

И начал Манюр бабай выпивать с той самой поры каждый божий день. С утра до ночи сидит в своей лавочке да все побулькивает. Никаких товаров не стал из города привозить, только водку волочет и волочет. И о конокрадстве забыл. Не до этого. Новая забота появилась: как бы водка в бутылках не прокисла, не опоздать бы вылакать. Отпетым пьяницей стал. Хлеба на дух не переносит, только царской водичкой и кормится.

И настал час — выгнали Манюра бабая из дома, надоело детям мучиться с запивохой. Куда податься, что делать? Перво-наперво, конечно, продал бедняга свою одежду и пропил. А сам облачился в найденный на дороге безрукавный камзол, который татарин Курбан Али бросил. Из аула Какерли был этот татарин, воблой торговал… Время-то быстренько катится. Глядь-поглядь, уже осень. Дрожит Манюр в своем камзолике посильнее осинового листа. Приплясывает, чтобы согреться, зубы тоже дробь выбивают. Мухи белые уже закружились. Сжалилась тут над Манюром какая-то добрая душа, нарядила его в старые, изъеденные молью валенки и чапан, сквозь который в ясную погоду можно Симбирск увидать… Ну, значит, трещала-трещала сорока, кричала-кричала кукушка — и нашло на забулдыгу просветление, докумекал Манюр, что во всем виноват Хура Палля. Докумекал и решил подпустить ему петуха, какого покрасней. И сделал, конечно, задуманное.

После этого Манюр бабай бросил пить и его приняли в родной дом. Да только поздно одумался. Сгорели у него все внутренности, в золу обратились. И пришлось ему по-быстрому убраться с белого света. Гроб сам себе смастерил. За двадцать дней до кончины. Видать, сердце подсказало. Уютный такой получился, удобный гробок. Понятное дело, для самого себя всегда человек постарается. Так уж устроен он.

Ну, обмыли его, как водится, нарядили честь по чести. Чтобы поудобней было на том свете прогуливаться, посошок в гроб положили. Кисет поплотнее табачком набили — и тоже туда сунули. И трубку, конечно, с медной головкой. Подумали-подумали, да и бутылкой с водкой наделили покойника. Пусть потешится старик. В общем снарядили в дорогу как следует. Лоб сторублевой Катькиной бумажкой прикрыли. Новенькой, без одной морщинки, без пятнышка. Царица была такая — Катька. Бойкая шибко, вроде нашей Шербиге.

Да, браток, по-настоящему, по-чувашски его схоронили. Сказать по правде, теперь не всякого енерала в самом Петербурге с таким почетом и удобствами на тот свет отправляют. Гроб поставили в могиле на четыре дубовых столба, а сверху потолок настелили, тоже из дубовых досок.

А на другой день возьми деревенский пастух да и забреди на кладбище. Глядь, — а могила Манюра раскрыта. И дощечки-то дубовые не разбросаны как попало, а в порядочке сложены. Заглянул вниз — и обмер: сидит Манюр в гробу, голову свесил, будто похмелье его одолевает. Пастух со всех ног в деревню. Прямо к Каньдюку: так-то, мол, и так-то. С перепугу словами давится, всем телом дергается. Каньдюк — к соседям. Всполошились все — и на погост. Пришли, видят, что не соврал пастух: сидит Манюр. У всех, конечно, волосы торчком. Каньдюк-то тогда молодцом был, в самом соку и силе. Три раза со страху вокруг кладбища пробежал. В тот самый час и поседела его кудрявая бородка.

А у Манюра бабая в одной руке пустая бутылка, а в другой — ковшик. Тоже не забыли положить. Значит, насладился Манюр всласть царской водицей и заскучал, не захотел в темноте сидеть. Вот и разломал потолок, чтобы светом белым полюбоваться. А ста рублей Катькиных как не бывало. Подчистую пропил. Ни грошика не нашли. И как это он только умудрился? Просто головы не приложишь. Ведь по-настоящему помер. Но что случилось, то случилось, против этого не попрешь.

Спустились мы, отобрали у Манюра пустую бутылку, ковшика тоже лишили. Начали ласково уговаривать, чтобы не куролесил больше. Не к лицу, мол, покойнику этакие дела. При жизни выпил вдоволь, пора и честь знать. Ну, и постращали маленько, чтобы лучше уразуметь. Когда начали укладывать Манюра на место, он даже несколько раз головой кивнул — пообещал, значит, остепениться. Каньдюк опять положил ему на лоб бумажку, только уже полусотенную. Так мы и схоронили Манюр бабая второй раз.

И что ты думаешь, братец мой? Обманул он нас. Глянули на следующее утро, а Манюр бабай опять в своем гробу посиживает. Почернел весь. В этот раз изо всех селений народ сбежался. Тьма-тьмущая. Виданное ли дело, чтобы покойник такие штуки выкидывал! А в руках у него уже не бутылка была, нет. Игральные карты, вот что. Такие, как сейчас наш Сянат саморучно делает. Веером их держит Манюр, ловко так — не всякий живой сумеет… Деньги? Какие, брат, деньги! Все проиграл. Во как!

Каньдюк, скажу тебе, человек мнительный, старинного закала, обычаи строго блюдет. Во всяком колдовстве толк знает. Подумал он, подумал и говорит: «Знаю я, батенька, как тебя успокоить. Чересчур уж ты на том свете разгулялся. Привык кутить да озорничать, но больше не придется. Найду я на тебя управу». И приказывает он нам вынуть покойника из могилы и раздеть его. Чтобы и ниточки-паутинки на Манюре не осталось. Ну, а нам-то что: полезли, выволокли старика вместе с гробом, сделали все остальное, что было велено. А Каньдюк бабай наломал большой ворох прутьев и роздал их нам. Сам же подошел к проказливому покойнику и такую речь держит: «Думали, батюшка, что ты оставишь свои старые повадки, а ты еще и новыми обзавелся, в картишки научился играть. Или мало ты за свою жизнь денег пропил? Хочешь еще промотать?»

Сказал — да как размахнется, да как полоснет покойного родителя хворостиной! И давай, и давай! Нам тоже команду подал. Взялись и мы за это дело. Только знаешь, браток, не интересно как-то стегать мертвеца, не противится он. При жизни отхлестать бы Манюра вот этак, тогда другое дело бы было. Ну, значит, хлещем и хлещем. Да приговариваем для вразумления: «Не пей больше, не пей! И картишками не балуйся!» Все вытерпел горемычный. Не то чтобы заплакать — ни одного словечка не проронил, не застонал даже ни разочка.

Проучили его как следует и снова похоронили. Теперь уже Каньдюк ни копеечки на лоб папаше не положил. А сверху навалили на могилу банных камней. Целую груду. Воза три привезли. Нет, возов пять. Так мне помнится.

И вот с тех пор Манюр бабай уже не ерепенился больше. Порядочным покойником стал.

Смекаешь, зачем я рассказал тебе эту историю? Нельзя баловаться хмельным зельем. Даже на том свете оно людям покоя не дает. И в детей въедается, и во внуков, и во всех потомков — не сочтешь, до какого колена. И вот, помяни мое слово, Нямась тоже по дедовой дорожке пойдет. Никогда еще не ошибался лысый Шингель. Не пойдет, а покатится. Да еще как! Пыль столбом! Жуки из одного гнезда все одинаковые. Я-то, конечно, не увижу этого, а ты доживешь. Будешь его в могилу хворостиной загонять. А за такое дело и выпить не грех.

Шингель опять приложился к бутылке.

Когда старик вдоволь накрякался и нажмурился, Тухтар спросил:

— Как же могло случиться такое?

— Да никак. Разве может ожить мертвец? Это только у русских бог воскрес. Умрет человек — и дыму от него не останется. Это, браток, все старика Палли проделки. Отомстил он все-таки Манюру за поджог. И Каньдюк после об этом догадался. Поэтому он и ненавидит сына Палли. Не дал ведь Кестенюку пасти стадо. Не по своей охоте нанялся тот пастухом в чужой деревне…

Костер догорал, угли покрывались пеплом, только иногда из самой середины высовывались маленькие синеватые язычки пламени.

Еще разок облобызав головку бутылки, Шингель, покачиваясь и тихонько бормоча, заковылял к лошадям.

Тухтар задумчиво ворошил веткой пушистую золу. С непривычки он охмелел. Но вопреки желанию и надежде, тоска не ушла. Она стала острее, пронзительнее. Водка словно прояснила картины прошлого. Они возникали перед глазами, яркие и неожиданные, как вспышки молний, заставляя то и дело вздрагивать.

Что-то клейкое облепило горло, мешало глотать, вызывало тошноту.

Заржали лошади. Казалось, что они были где-то далеко-далеко.

— Ты что не возвращаешься? — спросил кто-то.

Хрипловатый голос звучал приглушенно, как будто человек говорил за толстой стеной.

— Скоро вернусь. Хочу накормить получше.

Это ответил Шингель. Он всегда говорит немножечко нараспев.

— Довольно. Нахватались уже.

Незнакомый голос прозвучал почти рядом.

Тухтар встряхнулся, поднял голову, увидел перед собой Нямася.

— А тут кто? Кажись, Туймедов малый?

Тухтар рывком поднялся:

— Да. Я это.

— Вижу, что ты. А какого черта нужно тебе здесь?

— Пришел поговорить с дядей Шингелем.

Одутловатое, блестящее от пота лицо Нямася презрительно искривилось:

— Занятно. О чем же можно говорить с такой швалью, как ты? Видать, выпивали еще. Ишь, как Шингель колышется! И дух от него — хоть закусывай.

— Поминки справляем. Иль не девятый день нынче?

Голова Нямася дернулась назад, будто его ударили по лицу.

— По тебе бы тоже надо справить.

— По каждому можно.

— Заткнись, паршивец. Чересчур на язык остер стал. Мигом притуплю.

Подошел Шингель.

— Да, помянули мы Сэлиме, — настойчиво повторил Тухтар, сам удивляясь своей неожиданной храбрости. Раньше он никогда бы не осмелился так разговаривать, тем более с Нямасем. Здорово он осадил этого мерзавца. И Шингелю теперь будет оправдание.

— Помянули, помянули бедняжку, — подхватил Шингель. — Поднес Тухтар мне, уважил. Отказывался я. Капли в ночном не беру. Таков у меня обычай. Но пристал парень, как с ножом к горлу: выпей да выпей. Вот и пришлось уступить. Не хотелось обижать человека в такой день. И тебя может угостить. Вон она, бутылочка, стоит. Есть в ней еще райская роса.

— Осталось, значит?

— Припасли для доброго человека. Хе-хе… Пусть поблажится на здоровье, — довольно развязно сказал Шингель, наблюдая, как Нямась шевелит ноздрями, косясь на водку.

— Ты не тужи, что мало. Без маленького ковшика к большому не подберешься. Так ведь люди говорят.

— Тоже верно.

Шингель нагнулся, поднял бутылку, понюхал горлышко, смачно причмокнул, восторженно сверкнул глазами.

— Давай, дорогой хозяин, исцеляйся. Хе-хе!..

— Не повредило бы… Но не к лицу мне пить из одной бутылки с оборванцем. Я не про тебя, а про этого вот выродка…

Но бутылку он все-таки взял и начал побалтывать, прислушиваясь к соблазнительному побулькиванию. Но как ни велико было искушение, гордость переборола его: Нямась не решился выпить при Тухтаре.

— Как хочешь. Дело хозяйское, — плутовато улыбнулся Шингель. — Тогда я утречком за твое здравие пропущу.

В предвкушении будущего удовольствия он облизнулся, проникновенно крякнул.

Нямась посмотрел на самодовольное лицо Шингеля, потом на бутылку и, шагнув к Тухтару, рявкнул:

— Ты долго тут будешь отираться, тварь несчастная? Убирайся, мразь!

Тухтар не пошевелился. По его позе и выражению лица было видно, что он готов постоять за себя. Нямась отпрянул, натолкнувшись на его взгляд.

— Не пойдет так, братцы, не пойдет! — предостерегающе крикнул Шингель.

Он сказал «братцы», но Нямась сразу почувствовал, что предупреждение относится только к нему. Шингель был явно на стороне Тухтара. А кругом тьма, безлюдье. Сердце екнуло, по спине запрыгали мурашки.

— Да я ведь так просто, шутки ради. Давайте присядем вместе и выпьем. Я не против, пустим бутылочку по кругу. А?

Не сказав ни слова, Тухтар круто повернулся и зашагал к деревне. Кулаки его были крепко сжаты.

— Забеспокоился я. Чуть ведь не схватились, — послышался за спиной голос Шингеля. — А парень-то он здоровый. Ишь, как переваливается с ноги на ногу. Элендей так вышагивает, когда разозлится. Подходящий парень.

— Руки не хотелось марать. Еще встретимся! — захорохорился Нямась.

— Конечно, встретимся! — крикнул, не оборачиваясь, Тухтар. — Никуда ты от меня не уйдешь!

«Не уйдешь! Не уйдешь!» — несколько раз подтвердило эхо.

28. СЛЕДЫ НЕ СМЫВАЮТСЯ

Каждый раз, заходя в свою избу, Шеркей тяжело вздыхал, поглаживая ладонью лоб, словно пытался стереть с него морщины, которые в последнее время стали еще глубже, ветвистей.

Дом совсем опустел. Тимрук с Ильясом приходят только переночевать. У старшего днем дела, у младшего — игры. Раньше соседи заглядывали, а теперь их и калачом не заманишь. Но что поделаешь, легко ли, тяжело ли, а жить надо. Дела не ждут. Нужно дом поднимать, сколько можно стоять ему без крыши, без окон и дверей. Мох уже привезен, доски для пола и потолка выструганы. Теперь и до новоселья недалече. Шеркей уже сказал жене Пикмурзы сварить восемнадцать ведер пива, и оно получилось на славу — крепкое, терпкое. Нальешь трехбутылочный алдыр — половина пены. Будто шапка из белого меха надета на ковш. Шеркей разок отведал пивца, но больше в бочку не заглядывал, хотя и хочется иногда потешить душу хмельком. Пиво не любит, когда его беспокоят, сразу скиснет. Пусть посидит оно в бочке, это только на пользу ему, злей будет, забористей, духовитей. Да и терпеть не так уж долго осталось. На самом носу новоселье.

Угнетал царящий в доме беспорядок. На чистоту Шеркей давно махнул рукой. Хуже было то, что давно уже не ел он так, как раньше, при жене. Картошка да картошка. Осточертела она, в горло не запихаешь. А сготовить еще что-нибудь не хватало ни времени, ни умения. Стряпня оказалась не таким простым делом, как казалось раньше, когда Шеркей ворчал на Сайдэ то за недосол, то за пересол. Из Тимрука тоже кашевар, как из пальца гвоздь. Да и не подгонишь его к котлу, хоть палкой, хоть дубиной бей. Если так дело пойдет и дальше, то можно и ноги с голоду протянуть.

Вконец изголодавшийся Шеркей решил в этот день собственноручно приготовить шюрбе[29]. Ильяс помог начистить картошки, Тимрук растопил печь, принес воды. Молока оказалось маловато. Корову доили не вовремя, неумело, и молоко почти совсем пропало. Только подойник зря пачкали.

Новая корова так и не нашлась, как сквозь землю провалилась. Несколько дней искал ее Тимрук, всю округу обшарил — и по лесу ходил, и поля обошел, и в каждом буераке побывал, — но все без толку. Поговаривали, что несколько дней назад мижеры прогоняли какую-то корову такой масти. Может, это и была Шеркеева. Но теперь разве разыщешь, одни косточки обглоданные где-нибудь валяются.

Очень сокрушался Шеркей из-за этой пропажи. Сколько лет мечтал завести ведерную корову — и вот, пожалуйста, словно ветром сдуло. Лучше сам бы зарезал да съел. Давно уже мяса и на дух не пробовал. Если бы засолить, то надолго хватило бы. Но продать, конечно, лучше…

Уселись за стол, Шеркей принес из чулана хлеб, поднатужившись, вонзил в него нож — впору за топором было сходить: недели две назад испечен каравай.

Ильяс хлебнул шюрбе, покосился на отца и положил ложку. Тимрук, отведав похлебки, сделал то же самое.

— Вы что? Коль сели за стол, так ешьте как следует.

— Да ты ведь из одной соли сварил, — поморщился старший сын.

— Как это, как это из одной?

Шеркей попробовал, фыркнул:

— Кто совал нос не в свое дело? Кто? Два раза ведь посолили.

— Не подходили мы к котлу. Сам ты расщедрился.

Шеркей начал торопливо вылавливать из похлебки картошку и складывать на блюдо. Но и ее невозможно было взять в рот: насквозь солью пропиталась.

Сыновья, обдирая десны, перекатывали во рту окаменелый хлеб. Кое-как расправившись с ним, вылезли из-за стола.

Шеркей еще раз попробовал картошку. Оттолкнул блюдо, несколько раз плюнул. Подперев голову руками, задумался. Шевеля усами, к самому локтю подбежал таракан. Шеркей двинул рукой, стол закачался, заскрипел. Шеркей злобно ухватился за его край, тряхнул. Ножки задрожали, стали разъезжаться, как будто у новорожденного теленка. Куда же смотрит Тимрук? Неужели за всем отец следить должен? Все прахом идет. А главное — стряпать некому. Скоро желудок ссохнется.


Шеркей встал, зашагал из угла в угол, обдумывая, кого бы ему пригласить в стряпухи. Незихву? Она бы согласилась, пожалуй, пожалела бы ребят, но разве разрешит ей Элендей? Запляшет от радости, когда узнает, что брат голодает… Наведывался Шеркей к Кузинкам, но не застал никого. На работу они ушли: попрошайничать. У каждого своя забота, свое дело. А Шеркей хоть пропади, никто о нем не подумает. Ох, народ!

Был и в других домах, но тоже ничего не добился. Нет у баб свободного времени. Нужно одинокую найти, у которой своих хлопот нет. Стал перебирать в памяти таких женщин. Первой вспомнилась Шербиге. Нет, неудобно к ней идти. Не успел жену с дочерью похоронить, скажут люди, а уже вон к кому дорожку проторил. А людской молвы Шеркей боялся пуще огня. В деревне его считали человеком, который никогда воды не замутит, и он всячески старался поддерживать это мнение. У многих односельчан есть насмешливые, порочащие прозвища, а у него нет. Вернее, не было. Недавно он ненароком узнал от людей, что нарекли его Шеркеем-Лошадью. Он хотел было допытаться, почему ему дали такую кличку, но постеснялся. Видать, прозвали его так после того, как Шеркей, собираясь ехать к ворожее, вывел лошадь не через ворота, а через парадное крыльцо. Чирей бы на язык тому человеку, который придумал это прозвище. Так и будут величать до самой могилы — Лажа-Шеркей. И к детям, и к внукам прилипнет эта Лажа.

А может, сходить все-таки к Шербиге? Не умирать же с голоду. Нет, ни в коем случае нельзя. Вот если только вечером, осторожненько, чтобы никто не увидел. Он отогнал эту мысль, но она через минуту опять пришла в голову. Снова погнал, и опять она вернулась. Лезет, как муха, жужжит: «Шербиге, Шербиге…» Ну, а чего ему, по правде говоря, бояться? Ведь за делом пойдет, ради детей. Нельзя же им все время питаться всухомятку. Отощают, заболеют. И тогда люди сами же будут укорять Шеркея: «Не уберег, не позаботился, плохой отец».

После долгих, мучительных рассуждений он убедил себя, что к Шербиге сходить необходимо, и решил это сделать вечером.

Когда ждешь, время тащится, как беззубая кляча, которую ведут к живодеру. Шеркей подмел двор, вычистил конюшню, хлев, напилил с Тимруком дров, расколол, помог Ильясу уложить поленницу, а сумерки все не наступали. Солнце, казалась, не двигалось с места, как будто его кто гвоздями приколотил к макушке неба. Так и подмывало пойти сейчас же, но приходилось терпеть, вон сколько глаз вокруг.

Сыновья убежали на улицу. Шеркей бесцельно топтался во дворе, то и дело поглядывая на небо. Но вот тени заметно удлинились, стали гуще, прозрачная синева летнего дня начала мутнеть, от оврага потянуло влажной прохладой, заалели облака. Наконец на землю опустились долгожданные сумерки.

Шеркей направился к цели окольными путями. Сперва вышел на огород, повозился около ограды, делая вид, что укрепляет расшатавшиеся жерди, потом, тщательно осмотревшись, выбрался в проулок. Огляделся еще раз. Кое-где виднелись люди, но никто из них не обратил на него внимания. Шеркей свернул на улицу, вышел за огороды, к оврагу. Вспомнилось, как когда-то в молодости он чуть не свалился в этот овраг вместе с возом снопов, едва успел спрыгнуть. Давно это было, а все на забывается.

Мягкий ветерок ласково поглаживал лицо. На пригорке взмахивала широкими крыльями мельница Ильдиера. Она напоминала увлеченную пересудами сплетницу, которая то и дело всплескивала руками. Подумав об этом, Шеркей вздрогнул, насупился, втянул голову в плечи и ускорил шаги. Вот и конец улицы. Теперь нужно сделать вид, что возвращаешься из соседней деревушки. Вокруг, слава богу, безлюдно, но сердце все время екает, аж озноб по телу пробегает. И чего Шеркей боится? Ведь по делу он идет к Шербиге. Нужно или не нужно, чтобы его детям кто-то готовил завтрак, обед и ужин? Сам-то он перетерпит, а ребятишек надо жалеть. Разве виноват Шеркей в том, что остался вдовцом, а дети — сиротами? Но как он себя ни успокаивал, по мере приближения к цели волнение все усиливалось. В горле пересохло, к сердцу подкатывал неприятный холодок, во сне так бывает, когда привидится, что проваливаешься в пропасть.

Наконец Шеркей добрался до маленькой кривобокой избенки. Обычно в деревне ворота и калитки не запирались даже на ночь, но здесь калитка была на запоре. Шеркей нерешительно постучал. Подождал. Стукнул посмелее.

— Кто там?

— Я это, я, Шербиге! Открой поскорей, открой!

Испуганно оглянулся по сторонам, плотно прижался всем телом к неструганным доскам. Ему стало совсем не по себе. До чего дожил — как вору приходится таиться. И зачем принесло его сюда? Разве может Шербиге приготовить хорошую еду? Для чего понадобилась ему эта женщина, или не знал он, что она неряшлива, нечистоплотна? Намесит всякой дряни, год потом не отплюешься. То ли дело покойница Сайдэ. Такая чистюля была, на редкость. Ее даже прозвали майрой — русской женщиной. А как вкусно все готовила — язык проглотишь. А эта, поди, подолом будет тарелки и ложки вытирать. Уйти, уйти надо, пока не поздно пока никто не видел… Но какая-то сила подталкивала Шеркея к воротам.

Пронзительно скрипнули проржавевшие, перекосившиеся петли. Не успела еще калитка полностью открыться, как Шеркей был уже во дворе.

— Это ты, что ли?

— Я, я.

— Вот не ждала! Заходи, милок, заходи, касатик. Слава богу, у меня нынче никого нет. Как всегда то есть… А ты не заболел ли? Дрожишь весь, и голос тоже… Аль лихорадка привязалась?

— Да нет. Ветер вроде с севера, ветер…

Шербиге заперла калитку, повела гостя в дом.

В избе душно. Пахло прогнившим полом, сырой глиной, плесенью. Темно. Мутным пятном выделяется покосившееся окошко.

— Проходи. Что стал у порога?

— Не вижу я, куда идти.

— Но ведь, помнится, ты был у меня?

— Да, когда околдовали нас. В прошлом году.

— Ну так шагай смелей, красавец. У меня все по-старому.

Шеркей сделал несколько неуверенных шагов, обо что-то больно ударился коленом, крякнул. Пощупал руками: скамейка. Поглаживая ушибленное место, осторожно присел.

— Зашибся? Я летом лучину не жгу. Одна все, одна. Зачем мне свет? Если бы гости наведывались, тогда бы другое дело. Спасибо, хоть ты не забыл, навестил. Посижу с живым человеком, душу отведу.

— Конечно, конечно, отведешь.

— Поужинать не хочешь? Быстренько состряпаю. Яичек сварю. Свеженькие. Для мужчины, милок, самая полезная еда.

Шеркей с благодарностью отказался, сказав, что только что наелся до отвала.

Шербиге начала сокрушаться о Сэлиме, но, заметив, что этот разговор гостю неприятен, сразу же замолкла.

Она все время суетилась возле скамейки, то и дело натыкаясь на колени Шеркея. Словно угадав его мысли, Шербиге сказала:

— Думаю я все о тебе. И день и ночь мыслю. Как ты теперь обходишься? Сам, поди, и похлебку варишь? Хлебы тоже нужно печь, убираться, стирать. Без бабы в доме, как без рук. Как сиротка ты теперь.

— Да, да, — завздыхал Шеркей.

— Жениться, наверно, собираешься? Или рановато, думаешь?

— И не помышлял еще об этом, не помышлял. И так забот много.

— Да какие же сейчас заботы? Страда еще не скоро.

— Дом новый ставить надо.

— Ох, ведь память у меня какая! Совсем забыла я об этом. А ведь кто-то говорил мне, что ты строишься. Каньдюки, кажется. Сбылись, значит, мои предсказания.

— Да как сказать, как сказать…

— В новый дом и жену надо новую. Иль одной печкой обогреваться думаешь?

Шеркей только посопел в ответ.

Шербиге спросила о здоровье детей, пожелала им счастья. Потоптавшись еще немного по комнатенке, подошла к окну и завесила его какой-то тряпицей. Потом, шурша юбками, присела рядом с Шеркеем. Он хотел подвинуться, но она сказала:

— Не беспокойся, милок, умещусь. Как говорят, в тесноте, да не в обиде.

Шеркей снова громко посопел.

— Так вот и живу, соколик, — доверительно заговорила хозяйка после недолгого молчания. — В избе тепло, никогошеньки нет, никто не мешает. Чего делать? Спать только. Вот и полеживаю в постельке, сны поглядываю. Страсть как люблю, грешница, этим делом заниматься. По пять-шесть снов в ночь вижу. Жить без них не могу. Поверишь ли, в прошлом году перестали вдруг сниться, так думала, что помру. Истосковалась вся, иссохлась. Пюлеха молила, а сны все не приходили. Может, и снилось что, да из памяти вон выскакивало. Но в нынешнем году, признаюсь тебе, так и снятся, так и снятся, конца им нет. Только ляжешь, раскинешься этак — и пошли они друг за другом, словно облачка чередой перед глазами проплывают. И сны-то, Шеркеюшка, голубок ты мой, все такие приятные, добрые. Вот только перед твоим приходом раскинулась, разнежилась — и вижу, будто идем мы с покойной бабушкой на базар. А надобно сказать тебе, что бабушка моя была очень хорошая, двадцати шести годов уже замуж вышла. Вот, значит, и идем мы с ней на базар. А перед тем натопила я вроде печку и испекла хлебы. Да какие получились они, что и глаз не оторвешь. Пухленькие, румяненькие. Ну прямо щечки молоденькой-премолоденькой девушки! Наливной такой, сдобненькой! Так и хочется поцеловать. А на базаре, милок, вдруг я возьми и потеряй бабушку. Это очень хорошо, когда покойника теряешь, к добру. И тут откуда не возьмись — мужчина! Отец мой. И дал он мне длиннющие-предлиннющие вожжи. Это тоже к удаче. Когда мертвые дают, радоваться надо. А вожжи означают дорогу. Видать, позовет меня кто-нибудь скоро на помощь, чтобы избавить от колдовства. И по всем приметам видно, что богатому человеку я понадоблюсь. А я всегда готова пособить добрым людям. Прилежна, старательна я в делах. Вот и заработаю себе что-нибудь.

— Трудиться надо, трудиться. Без этого не проживешь, — согласился Шеркей.

Шербиге придвинулась к нему поближе. Она уже делала это не в первый раз. Шеркей все время отодвигался и сейчас сидел на самом краю скамейки. К тому же хозяйка все время валилась набок, к плечу гостя.

— Каких только снов, милок, не бывает, — продолжала она, внезапно перейдя на полушепот. — И не поверишь, если рассказать. Да и неудобно, право. Очень уж такие есть… волнующие. Послушаешь ты, да взбредет тебе в голову что-нибудь… Нельзя рассказывать такие сны мужчине. К тому же еще ночью и с глазу на глаз.

Шербиге слегка отстранилась от Шеркея.

— Рассказывай, рассказывай, — попросил он и подвинулся к ней. Язык у него заплетался, как у пьяного.

— Ну, так и быть, милок. Только смотри не забирай ничего в голову. Не будешь? Приснилась мне однажды здоровенная-прездоровенная собака. Лохматая-прелохматая. Сейчас я даже сомневаюсь, собака ли то была. Скорее всего медведь. А может, и собака. Ты не встречал таких?

— Нет, не приходилось, — промямлил Шеркей, стараясь не глядеть в ее по-кошачьи сверкавшие глаза.

— Если увидишь во сне злую собаку — это к ссоре. Ну а эта, какую я видела, была особенная. Кроткая, ласкунья. А я, значит, лежу и говорю ей: «Уходи, ухода, песик, не мешай мне спать». А она не уходит, так и льнет, так и льнет, как ребенок к материнской груди. И вдруг… — Шербиге положила руку ему на колено, горячо задышала прямо в лицо: — Хочешь верь, хочешь не верь, — превратилась эта собака в мужчину. Да в такого красавца, что и во сне редко увидишь! И берет он меня, этот мужчина, за самую что ни на есть талию, а другой рукой мне ноги начинает гладить. Вот так, — Шербиге взяла руку Шеркея и провела ею по своему колену. — И почему мне такое приснилось? Сама не пойму. Ведь совсем я, касатик ты мой, не знаю мужских повадок. В девичестве проходят мои годы.

Она снова придвинулась к Шеркею. Ему уже некуда было подвигаться — он сидел, прижавшись к Шербиге.

— А ты не видишь таких снов? — прошептала она, впиваясь мерцающим взглядом в его глаза. — Видишь, наверно? Все, поди, повадки знаешь, женатым ведь был.

— Что-то не помню. Некогда все мне. Может, и вижу, — ответил Шеркей и не узнал своего голоса. «Зачем я пришел? Зачем я пришел? Теперь не только Лошадью — Жеребцом прозовут», — подумал он и решил не продолжать этот опасный разговор. Но как он ни морщил лоб, в голову не приходило ни одной путной мысли, думалось о таком, что даже в пот бросало. И, сам не зная зачем, он не это прошептал, не то простонал:

— Время-то свое как проводишь?

— Время как свое провожу? — недоуменно переспросила ворожея, которая ждала от ночного гостя совсем не таких слов. — А что мне его проводить, само идет. Забот и дел у меня особых нет. Скотину не держу. Была, правда, курочка-хохлатка, но что в ней проку, если петуха нет. Зарезала я ее. Ну и жирна же была! Одного чистого сала с полфунта натопила. А ножки у нее, окорочка, значит, ну прямо как твоя рука вот в этом месте. — Она потискала его руку у самой подмышки. — Так вот и живу. Спать ложусь ранешенько-ранешенько. Если придешь другой раз на заходе солнца, то я уж в постельке буду. И сплю — раскинусь, сколько захочется. Какая забота мне? Нежься в свое удовольствие. А перина у меня мяконькая, пуховая, еще от бабушки осталась. Широкая — два человека свободно улягутся. Да вон она. Идем, покажу. Хотя темно сейчас… А при такой жизни, скажу тебе, милок, хорошая девушка, как яблочко, соком наливается. Гладенькая-прегладенькая становится, бока точно шелковые. Попробуй, какие.

Она взяла его руку и положила себе на бедро… Шеркей нерешительно попробовал освободить руку, но Шербиге ее не отпустила.

— Я, я ведь, знаешь, зачем пришел? — задрожал Шеркей, пытаясь объяснить, что ему нужна стряпуха. Но ворожея не дала договорить.

— Да чего же тут не знать, миленочек ты мой, — захихикала она. — Вон она, перинка моя. Пушиночка к пушиночке, ни одного перышка. Раз поспишь и еще захочешь…

Шеркея разбудили вторые петухи.

Шербиге хотела проводить тихонечко, но дверь, словно назло, заскрипела так громко, что всполошились все окрестные собаки.

— Завтра приходи. Пораньше только! — шепнула ворожея у калитки… — Яичек сварю к тому времени. Сколько тебе?

Шеркей ничего не ответил, только страдальчески вздохнул.

Оглядевшись, он торопливо зашагал по сонной улице. Пройдет немного — остановится, покрутит головой, прислушается. Ему казалось, что кто-то следит за ним. Ноги сами собой ускоряли шаг. Скоро Шеркей припустился бегом. Вот наконец и его улица. Здесь нельзя мчаться как угорелому. С трудом заставил себя двигаться шагом. Заложил руки за спину, сделал вид, что прогуливается. Прошмыгнул между жердями ограды. Осмотрел землю, не оставил ли следов. Насквозь пропитанные росой штанины неприятно прилипали к ногам.

Дети сладко спали. Вот и хорошо, а то бы начались расспросы. Оказывается, и для него пастель тоже приготовлена. Кто же это позаботился, Тимрук или Ильяс? Спросят ведь они утром, где был. Что придумать?

Тимрук зашевелился, проговорил что-то во сне. Шеркей испуганно присел, затаил дыхание. Стыд какой: в родной дом прокрадывается, как вор, от родных детей прячется. И зачем только понесло его к Шербиге? Стряпать, стряпать некому! Вот и настряпала. Такую кашу сварила, что весь век не расхлебаешь. Ведь знал, что она такая, — и все равно шел. Если бы она и согласилась помогать по дому, то все равно бы от позора не уйти. Каждый бы тыкал пальцем и смеялся: «Видали, какую Шеркей помощницу себе нашел? В каком только деле пособляет она ему?» Зачем же он тащился к ней, зачем? Нет, не сам, не сам он шел, — нечистый его вел. Никакого сомнения в этом нет. Не мог совершить Шеркей такого по своей воле…


В окно струилась предрассветная синева. Шеркей поспешно разделся и спрятался с головой под одеяло…

— Отец! Папа!

Шеркей с трудом разомкнул веки. Над ним склонился Тимрук.

— Что, иль утро уже?

— Давно уже. Да не об этом я говорю. Идем скорей.

Взлохмаченный, заспанный отец сел, с хрустом потянулся.

— Куда идем?

— На улицу.

— Чего я там не видал?

— Идем же, говорю. Знаешь, что там наделали?

Настойчивость Тимрука встревожила Шеркея. Не одеваясь, он выбежал на улицу.

— Боже мой!

От крыльца тянулась узенькая, шириной в четверть, ленточка из древесных опилок. Их, наверно, взяли из кучи возле сруба. Дорожка вела… Шеркей сразу догадался, куда она вела, и затрясся, будто его окатили ледяной водой. Выследил, выследил какой-то остроглаз и дал знать всей деревне. Из дому теперь не выйдешь. Срам, срам какой! Не только люди, все собаки обхохочутся, животы надорвут. А Шингель будет тешить всякоговстречного-поперечного новой уморительной побасенкой. Такого напридумает, такого наплетет… Да и сама Шербиге будет ходить по дворам и похваляться: «Сам Шеркей ко мне, бабоньки, ходит. Души не чает во мне!» О боже, боже! День ото дня не легче. Вот уж правду говорят: пришла беда — отворяй ворота. Нахлебался вкусной похлебки… Досыта наелся…

— Подметай, — крикнул Шеркей сыну. — Что стоишь как истукан? Да побыстрей, побыстрей! Ильяса кликни, пусть поможет!

— Да разве подметешь? Конца не видать!

— Хоть у нашего дома! Хоть у нашего дома!

Шеркей поддернул исподники, сгорбился и юркнул в дверь.

29. НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ

Нещадно палило солнце. Земля растрескивалась, как перекаленная печка. В иные трещины можно было без труда просунуть ладонь. С самой весны ни разу не выпало дождя. Люди уже позабыли, когда они в последний раз видели облака. Из колодцев пропадала вода, к концу дня из них черпали мутную жижу. Обмелели озера. Пересыхали в оврагах ручьи и речушки, превращаясь в цепочки мелких грязных лужиц. Бурая трава крошилась в руках. Низкорослые хилые хлеба начали увядать.

На деревню надвигался неумолимый голод.

Измученные безысходной нуждой, напуганные страшным бедствием, люди начали поговаривать, что во всех их несчастьях виноваты Каньдюки. Старательно припоминали все их давнишние неприглядные дела, скрупулезно подсчитывали грехи, безжалостно растравляли в своих душах все большие и мелкие обиды, нанесенные когда-либо ими.

Особенно много толков было о событиях последнего времени: о похищении Сэлиме, о ее страшной гибели. Все сходились на одном: Каньдюки своими греховными делами вызвали гнев Пюлеха, и он покарал деревню засухой. Не мог, конечно, простить всемогущий и того, что Каньдюки распахали священную землю Сен Ыра.

Сначала только перешептывались украдкой, но вскоре стали говорить обо всем прямо в лицо Каньдюкам. Иные, кто посмелей, при встрече с ними осыпали лиходеев бесчисленными проклятьями и грозили расплатой.

Однажды утром батрачка Каньдюков Сэрби, моя крыльцо, увидела на ступеньке совершенно новенький сверкающий гривенник. Женщина отнесла его хозяйке. Такая находка предвещала недоброе. Встревоженная Алиме рассказала о ней мужу. Суеверный Каньдюк всполошился: быть непременно беде. И немалой: монета новей новой. Что предпринять? Начал советоваться с женой, но ничего стоящего от нее не услышал, только охи да ахи.

— Иль ты свалишься и умрешь, или я закрою глаза, — бормотала жена, пугливо осматривая углы, будто там притаилась смерть.

— Не каркай! — прикрикнул Каньдюк и велел жене сходить посоветоваться к Шербиге.

В последние дни имя ворожеи было на языке у каждого. Одни толковали, что к ней переселился вдовец Шеркей, и рассказывали о том, как он, перевозя к ворожее свой хлеб, забыл от радости завязать мешки и усыпал всю дорогу зерном. До сих пор еще куры поклевать не могут.

По словам других выходило, что Шеркей еще не перебрался окончательно к своей красотке, а только ночует у нее. Ходит же он к Шербиге не по улице, а петляет, как заяц, задворками да огородами. Ослеп от счастья Шеркей, не может найти настоящей дороги. И вот поэтому какой-то добрый, заботливый человек решил помочь ему: устелил весь путь от его дома до избы ворожеи соломой. Ходи, мол, братец, прямо, не плутай зря по закоулкам, пожалей ноги. Шествуй по ковру к своей царице. Но Шеркей почему-то, вместо того чтобы отблагодарить за заботу и внимание, взял да обиделся. Да так, что ни на кого смотреть не хочет, совсем из дому не выходит, сидит, как крот в норе.

Эти пересуды смущали Алиме. Вдруг Шеркей правда живет у Шербиге? Очень не хотелось встречаться старухе со своим сватом. Но выхода не было, надо спасаться от колдовства: новенький гривенник, положенный злой рукой на порог, — не шутка. И Алиме засеменила к ворожее.

Шербиге долго удивлялась и возмущалась, после чего пообещала вывести на чистую воду злодея, который совершил такое черное дело. Ворожея дала понять, что разыскать его будет очень трудно, потому что сейчас все затаили против Каньдюков злобу, от каждого человека можно ожидать какой-нибудь пакости. Она подробно рассказала обо всех разговорах, какие довелось ей услышать среди людей, о проклятьях и угрозах.

— За что же они так взъелись на нас? — с дрожью в голосе спросила вконец перепуганная старуха.

— Да сразу и не скажешь, милая моя. Уж больно во многом винят вас, все считают-пересчитывают. Особенно же из-за сношеньки вашей покойной злобятся. Говорят, что вы довели ее до смерти, а Пюлех за это наказал всю деревню: и луга, и поля спалил, а воду высушил.

— Ну, а как же с гривенником-то быть? Сможешь отвести несчастье?

— Для кого-нибудь, может, и не сумела бы, а для вас все смогу. Душу выложу, а развею колдовство. Родней родных вы мне. Заместо свекра со свекровушкой вы мне, бедняжке, господом даны.

Шербиге велела сегодня же сшить черный шелковый кисет и положить в него зловредную находку и добавить дюжину таких же монет. В уголки тоже нужно зашить по денежке. А когда настанет полночь, кисет надо бросить кому-нибудь во двор, лучше к тому, кто побогаче.

Если же это не поможет, значит, все дело в покойной снохе Каньдюков. Наверное, ее своенравный дух остался жить в деревне, и его во что бы то ни стало необходимо изгнать. Как это сделать получше и понадежней, надо еще подумать. Было бы хорошо, если бы над этим поразмыслил сам Каньдюк, ведь он большой знаток старинных обычаев. Можно бы, например, испробовать месть-огонь.

— Что же это такое? — поинтересовалась Алиме.

— И-и, дорогая моя, самое верное средство. Нужно освятить деревню огнем дома, где родилась самоубийца.

Старуха испуганно ахнула и начала поспешно прощаться.

— Спасибо тебе за добрые советы. Все своему передам, слово в слово. А кисет уж ты сама сшей. Напутаю еще, не так что сделаю. И подбрось сама. Мне кажется, так надежнее будет. Не поленись, не посчитай за труд. В обиде не будешь.

Шербиге охотно согласилась.

Выслушав возвратившуюся от ворожеи жену, Каньдюк разволновался. Совсем от рук отбились людишки, каждый по-волчьи скалится. Того и гляди, устроят какую-нибудь пакость: и скотину потравить могут, и дом подпалить. Надо что-то предпринять, чтобы успокоить народ, иначе натерпишься беды, а если разъярятся по-настоящему, то и головы лишить могут. Шербиге советует вспомнить старый обычай. Но какой?

Весь день Каньдюк не выходил из своей комнаты. Напряженно морщил лоб, кудрявил бородку, раздраженно почесывал плешину. Даже от обеда отказался. Чуть не с кулаками набросился на Алиме, когда она пришла звать его к столу.

К вечеру зашел в лавку, позвал Нямася. Пошептались и пошли к живущему неподалеку Савандею.

Каньдюк внимательно следил, чтобы не перебежала дорогу кошка или не встретилась баба с пустыми ведрами. Почти у самого дома Савандея через улицу метнулся серый комок. Каньдюк придержал сына за локоть. Всмотревшись повнимательнее, облегченно вздохнул: путь перебежала собака.

Дом у Савандея нарядный. Большое, густо покрытое резьбой крыльцо выкрашено в два цвета — желтый и голубой. Оконные наличники все в затейливых узорах. В палисаднике растут вишни, кое-где проглядывает бузина. Посредине стоит высокая стройная яблоня, увешанная, словно бусами, маленькими краснобокими плодами.

Дверь открыла хозяйка. Уважительно провела в избу.

— Честь и совесть моя с обитателями этого славного дома! — торжественно провозгласил с порога Каньдюк.

— Ой, какие дорогие гости пожаловали к нам! — радушно заулыбался хозяин, — Вот порадовали. И не знаю, как благодарить.

Он зажег лампу-«молнию». Яркий свет сделал чистую, уютную комнату еще привлекательней.

Гости уселись на устеленную пышной кошмой скамью.

— Проходили мы мимо с сыном и подумали: а как поживает наш уважаемый Эбсэлем бабай? — мякеньким голосом заговорил Каньдюк. — Давай-ка, говорим, проведаем. Вот и зашли.

— Отец-то? Слава богу, дышит еще старик. — Савандей повернулся к печке, прислушался. — Не спит вроде. Отец, а отец?

С полатей послышался сухой кашель:

— Слышу, слышу. Сам Каньдюк шоллом к нам пожаловал.

Эбсэлем довольно проворно спустился с полатей, оправил длинную, прикрывающую колени белую рубаху, из-под которой синели заправленные в подшитые валенки штаны, и чинно поздоровался с гостями.

— Побеспокоили мы тебя, прости уж нас. Но знаешь, как иногда захочется вдруг увидеть дорогого сердцу человека — и не стерпишь, зайдешь. Тянет к нему душа. Что с ней поделаешь? Так ты прости нас, прости. Младшие-то как живут?

— Слава Пюлеху, ничего плохого сказать не могу. Милует нас господь. И мы его стараемся не гневить.

Хозяйка принесла пиво и наскоро приготовленное угощение.

— Ну, а ты как поживаешь, Каньдюк шоллом? — прокашлял Эбсэлем. — Вижу, не помышляешь еще о покое, все такой же быстрый да проворный.

— Да вот хожу все, беспокою добрых людей.

— Стоит ли считаться с этим? Давно ведь знаем друг друга. Ты сколько уже годков насобирал? А?

— В калым[30] шестьдесят восьмой прикончил. К семидесяти пробираюсь.

— А я вот уже девяносто перелез. Вымолвить-то легко, а прожить столько… Отцу своему прикрыл глаза, когда ему сто три было. Так-то. Сам тоже собираюсь еще годков с десяток землю-матушку потоптать. Терпит она еще меня, не надоел. На здоровье не жалуюсь. Глаза, правда, немного туманятся… А как женушка твоя? Такая ли, как в девушках была? Словно птичка, все прыгала да щебетала целыми днями.

— Э-хе-хе! Что было, того не вернешь. Сдает, сдает. Чуть завечереет, сразу к постели клонится.

— А не пора ли нам, дорогие гости, пивца отведать и закусить чем бог послал? — предложил хозяин.

Нямась вынул из кармана бутылку водки и ловко откупорил ее ударом ладони по донышку.

Отец недовольно покосился на него: «Ведь сказал им, что случайно зашли, а ты с водкой».

Разговор оживился. Эбсэлем вспомнил, как он был распорядителем на свадьбе Каньдюка. Так отплясывал, что дубовые доски прогибались. А как-то на праздничной пирушке Эбсэлем поставил на голову стакан, полный до краев керчеме, прошелся несколько кругов вприсядку и ни капельки не расплескал.

Просто не верилось, что был когда-то Эбсэлем таким лихим удальцом. Рубаху коробит горб. Волосы белым-белы. Они топорщатся во все стороны, и от этого голова кажется непомерно большой. Глаза слезятся. По улице старик ходит, опираясь на посох.

Каньдюк рассказал, что видел на улице смутьяна Палюка, который сбежал из тюрьмы и снова подстрекает народ. Ни Эбсэлема, ни Савандея эта новость не обрадовала. Сейчас такой человек особенно опасен: кругом недовольство, ропот, озлобление. Как порох сейчас мужики, скажи им словечко погорячей — и полыхнут.

— Да, годок выдался — тяжелей некуда, — вздохнул Эбсэлем. — Дождя в ближайшее время ждать нечего: яблоневые листья крутятся, зори белесые. Голодать будет народ, голодать. Даже картошка не уродится.

— Но неужели ничем нельзя помочь? — вкрадчиво спросил Каньдюк. — Ты, Эбсэлем бабай, человек старый, опытный. Подумал бы, пораскинул мозгами.

— А Элюка-то тогда зачем? Иль не староста он уже? Хлеба в магазее достаточно. Раздать его надо людям — и все. Тут большого ума не требуется.

— Элюка, положим, думает. И до магазейного хлеба черед дойдет. Но так ли много его? Иль считаешь, что хватит на всю деревню? Вон сколько в ней ртов. Нет, не то, не то ты говоришь. По-моему, хлеб в магазее нужно оставить до весны, на посев.

— Что же тогда делать? Чего нет, того не возьмешь. У меня вон стоит копна необмолоченного — хоть ее раздадим. Но она тоже не выручит. Вот если бы ты тоже подумал. Помнится, видел я у тебя, Каньдюк шоллом, клади на сорока столбиках. На огороде. Иль запамятовал? А?

— Э-э, дорогой Эбсэлем бабай, соседский цыпленок всегда гусыней кажется. Может, и есть у меня десять, а то и все двенадцать кладей. Но не в них дело, не в них спасение. Не в них.

— А в чем же тогда?

Каньдюк кое-как одолел полный алдыр пива, отдышался, вытер усы.

— Будет голод — мы-то с вами не помрем. Но жить нам станет ох как несладко. Беда на беду полезет и бедой погонять будет. Болезни пойдут, мор всяческий. Разве убережемся? Народишко еще пуще взбалуется, от рук отобьется. Начнутся грабежи, поджоги, убийства. Ведь чем голодней человек, тем бесчестнее. Ни до бога ему, ни до долга — только брюхо набить бы. Да. А в России-то, знаете, что мужички делают? То-то. Вот об этом и думать надо. Наши-то пока не ведают, но ведь у Палюка язык во рту имеется.

— В старину в такие лихие годы девушек в соху запрягали и деревню обпахивали. Но, говоря по совести, не верил я и сейчас не верю в пользу такого дела.

— Но ведь и другие средства есть.

Каньдюк подался вперед, впился взглядом в старика.

Но Эбсэлем молчал. «Не крутись ты, не юли. Говори прямо, зачем пришел, чего добиваешься», — прочел в его глазах Каньдюк и решил открыть карты.

— В чем главная беда? В засухе! Колодцы высыхают, речки, родники тоже. Скоро воробьи будут озера вброд переходить. Если избавимся от засухи, то и людишки утихнут. А что делать в таких случаях, ты должен лучше меня знать. В старое время ехали в чужую деревню и воровали там землю или воду. Ведь так? Вот и хотел я посоветоваться с тобой об этом, дорогой ты наш и уважаемый Эбсэлем бабай! Нет в нашей деревне более знающего и мудрого человека. Ведь строго нужно соблюсти обычай, а его все позабыли.

— Не греются, Каньдюк шоллом, светом прошедшего дня, поэтому и не помнят.

— Вот и пришли мы к тебе в надежде, что ты нам подскажешь, как и что. Не оставь нас, пожалуйста, темными — просвети.

Каньдюк уже не просил, а умолял. Ему самому было противно слушать свой жалостливый голос. Но что поделаешь, нужно как-то выкручиваться из беды. Нужда всему научит.

— Не простое это дело, — задумчиво проговорил Эбсэлем.

Каньдюк просветлел: вроде расшевелился старикан. В пот ведь вогнал своим упрямством. Сколько унижаться пришлось, чтобы уломать. Но ничего, стоит овчинка выделки.

— Да мы хлопот не боимся, Эбсэлем бабай. Надо же помочь людям. Все обстряпаем. Только скажи.

— Обстряпаешь, значит, Каньдюк бабай? — Седые лохматые брови старика почти прикрыли глаза. — А знаешь ли ты, к чему может привести это дело?

— Известно мне.

— Хорошо ли известно? Ведь то, что ты задумал, кровью пахнет людской. Вся деревня может пострадать. Наверняка так и будет.

— Ой, не приведи господь! — вмешалась в разговор жена Савандея. — Помню, в нашей деревне случилось такое. Подумаешь — и то жуть берет.

— Помолчала бы лучше, — прервал ее муж. — Не крутись тут. Если же пришла, то притворись глухой и немой.

— Иль бессердечная я?

— Держи себя достойно, женщина! Хозяйка, виновато опустив голову, вышла.

— Мы с умом все сделаем, — заторопился Каньдюк. От волнения он царапал пальцами стол, возил по полу ногами. — Вы, конечно, знаете, что случилось со снохой нашей, с дочкой Шеркея. Не виноваты мы в этом ни на капельку, ни на кончик ногтя. Положа руку на сердце говорю. Мы заранее договаривались с отцом. И калым пропал. Но это к слову я. Бог с ним. Мы не жадные. И не напомнил я, ни словечком не обмолвился. А дочка-то его коварной оказалась, зловредной. Все беды из-за нее. А главное — засуха. Вот и надо уворовать воды. Избавить деревню от голода. Не то плакать нам жгучими слезами. Иль не слышите, как рычат все? С каждым днем лютей и лютей становятся. Не только жгучими — кровавыми слезами обольемся. Да.

— А за кого сватать?

— Не подумали еще об этом, но сообразим.

— Ведь просто так возить воду и разливать по дороге — пустое занятие.

— Найду зятя. Не сомневайся. Купим какому-нибудь горемыке баню Савиня, в мельнице со стен мучицы можно наскрести пудков пяток — на затируху пойдет, крупицы малость добавим — и дело с концом. Э, да что там говорить, за такую цену не с одним сторговаться можно. Всю жизнь благодарить еще будет. Да.

— Всю жизнь, говоришь? А долга ли она у него будет? Ты знаешь, какая судьба его ожидает?

— Главное — он бы о ней не ведал. И все будет в порядке. Найдем такого, найдем. Но ведь еще нужен человек, который бы заправлял всем делом. Мы посоветовались с сынком и решили обратиться к тебе. Не согласишься ли взять все в свои руки? Дело мастера боится. Да.

Старик резко поднялся, будто его дернули за взлохмаченные волосы. Неторопливо прошелся, остановился против Каньдюка, недобро улыбнулся.

— Порядок-то, вижу, сам неплохо знаешь, Каньдюк. Так что не путай нас в это грязное дело.

— Или я один должен о всей деревне заботиться?

— Да, видать, не всем быть такими заботливыми, как ты. Не надоело мне еще жить, братец Каньдюк. Не хочу не своей смертью помирать. Когда моя придет, тогда уж отказываться не стану. Ты поищи того, кто торопится на погост. Только вряд ли есть такие.

— При чем тут смерть, погост? Не ты ведь будешь женихом. Твое дело командовать.

— Иль ты думаешь, что за себя я боюсь?

Старик взял протянутую Нямасем чарку водки и, не выпив, поставил на стол.

— Пожил я на свете. Дай бог каждому столько. Но за такие штуки не только жених расплачивается жизнью. Всех его родственников истребляют, до седьмого колена.

— Эка, удивил чем. Безродного раскопаем, ежели ты такой сердобольный. Вон Кестенюк, нет у него никого. И жениться не собирается. Вышел из годов уже. Кто пойдет за такую труху осиновую? Шербиге и то брезгует. Да. Думаете, не согласится он стать зятем? За милую душу! Умаслим. Можете не сомневаться. Как пить дать уговорим.

— Не пойдет он по своей воле на верную смерть.

— А мы ему о женитьбе на воде ничего не скажем. Свадьбу сыграем в полной тайне. Подберем надежных людей — и шито-крыто. Да и придумаем что-нибудь для его спасения.

— Нет, — стукнул ладонью по столу Эбсэлем. — Не пойду я на старости лет на такое дело. Разве Кестенюк не человек? Он такой же, как и ты, и я, и все мы. Одной крови он с нами — чуваш. А чуваши испокон веков стремились жить, как родные, в мире и согласии. Может, не всегда удавалось им жить так, но это не их вина. «Не пожелай человеку зла», — говаривал наш предок Эптри бабай. Вот я и стараюсь жить так. И тебе того же желаю. Выбрось из головы нечистые думы. Опомнись. Как ты только осмелился переступить порог нашего дома, тая в душе такие мысли? Не место тебе здесь! Оставь нас! Слышишь? — Старик глубоко вздохнул. — Не могу я принять на свой род проклятия стольких людей. Не могу! Не осилю! Вон дверь! Иди!

Не ожидавшие такого исхода гости неуклюже поднялись.

Ничего не скажешь, хороший совет получили они от Эбсэлем бабая. А ведь Каньдюк шел к нему с надеждой и верой, что мудрый старик поможет избавиться от беды. Но вместо этого он их из дома выпроводил, унизил, оскорбил. Ничего, Каньдюк припомнит это, долг платежом красен. Со старого правдолюба, конечно, взять нечего — в могилу уже ноги свесил, а вот с сынком его нужно будет расквитаться. Опростоволосился Каньдюк, опростоволосился. Своими считал этих людей, одного поля ягодами. А они в трудную минуту предали его: голодранцев пожалели, голь перекатную, а Каньдюка — нисколечко. Все рухнуло, как домик, слепленный ребятишками из песка. И ведь ни одна кошка дорогу не перебежала, и бабы с пустыми ведрами не попадались… Может, ошибся Каньдюк, не собака то была, а кошка? Не те уже глаза стали. Нямася надо было попросить, чтобы рассмотрел получше. Теперь нужно рассчитывать только на себя. Надежда на чужих людей ломаного гроша не стоит. Предупредить бы надо старую бестию и его сына, чтобы не проговорились никому. Да неловко теперь. Нет, нужно обезопасить себя… И Каньдюк, смиренно склонив голову, покаянным голосом проговорил:

— Прости, Эбсэлем бабай. Ошибся я. Да. Спасибо, что вразумил, на путь истинный наставил. Не буду я ничего делать. Еще раз спасибо, что отвел от греха.

«Ох, и скользкий ты человечишка! Змей, чистый змей! И яда в тебе не меньше», — подумал Эбсэлем бабай, но вслух произнес:

— Ну и слава богу.

Он даже вышел проводить ночных гостей.

Вернувшись в комнату, старик, брезгливо поморщившись, выплеснул невыпитую водку и тщательно вымыл и вытер чашку.

30. СОГЛАСИЕ

По поручению отца Нямась побывал в деревне Коршанги, где пас стадо Кестенюк.

— Пора забыть зло, которое было между нами, — сказал ему младший Каньдюк. — Хватит вспоминать старые раздоры между твоим отцом и моим дедом. Что было, то быльем поросло. Кто старое помянет, тому глаз вон. Давай жить в мире и согласии, как богом велено.

Кестенюк отнесся к этому предложению недоверчиво, но вида не показал и даже поблагодарил за оказанную ему Каньдюками честь.

Чтобы закрепить дружбу, Нямась предложил ему выгодное дельце. Работенка пустяковая, всего-навсего бочку воды нужно привезти из чужой деревни. Как быть со стадом? Да нет ничего проще: нанять на денек-другой человека, он и попасет. Заплатят ему за работу, конечно, Каньдюки. И Кестенюк в убытке не останется, щедро отблагодарят его за привезенную воду. За пару дней он заработает столько, сколько и за год никогда не получал. Дельце весьма выгодное.

Кестенюк удивился. Зачем ездить за водой бог знает куда? Ведь есть где ее взять и в своей деревне, не все источники пересохли.

Нямась объяснил, что источники пока не высохли, но дело близится к этому, и, чтобы предупредить такую беду, надо привезти чужой воды. Если сделать это, то засухе сразу же придет конец, оживут хлеба, возьмется картошка и не будет голода. Съездить за водой нужно, конечно, тайком, ночью.

Кестенюк понимающе кивал головой, но согласия не дал. Сказал, что подумает денька два да заодно сменщика себе подыщет. Но на следующий день Кестенюк наотрез отказался. И даже намекнул, что лучше всего съездить за водой вдовцу бездетному.

Когда Нямась рассказал обо всем этом отцу, тот схватился за голову. Надо же быть такой неотесанной дубиной, чтобы выложить Кестенюку всю подноготную! Все ведь дело испорчено.

Долго бушевал старик, величая сына и дураком, и балбесом, и олухом царя небесного. Успокоился он только тогда, когда Нямась напомнил о другом человеке, который, по его мнению, мог вполне заменить Кестенюка.

Под вечер Каньдюк зашел в лавку, запасся водкой, прихватил половину ситного, на огороде нарвал огурчиков и зеленого луку, рассовал по карманам еще кое-какую снедь. Нямасю велел быть наготове. Как только отец пришлет посыльного, сразу же надо собрать предупрежденных людей. Строго-настрого наказал действовать осторожней осторожного, чтобы ни один глаз ничего не заметил, ни одно ухо ничего не услышало.

Когда солнце начало садиться, Каньдюк выбрался через огород в поле и зашагал в сторону Сен Ыра. Шел медленно, сначала зорко следил, чтобы не перебежал дорогу зайчишка, но потом решил, что лучше не обращать на это внимания: не видел — и дело с концом.

Вдалеке поигрывало марево. Испуганно ныряли в норки остромордые суслики. Вот и Турецкий вал. Он перерезает землю южных чувашей. Люди насыпали его своими руками. По дну глубокого и широкого рва проложили дорогу. В давние времена день и ночь бойко стучали по ней подковы быстроногих гривастых лошадей, весело гремели колеса. Запрягали тогда четверками.

Звенели здесь когда-то мечи, лилась кровь воинов. И сейчас еще кое-где заметны остатки сторожевых башен, толстых каменных стен. После сильного ливня ручьи размывают вал, обнажая обломки старинного оружия, исковерканного богатырскими ударами, позеленевшие от времени бронзовые кольчуги, трухлявые человеческие кости и черепа…

То тут, то там начали вспыхивать костры. Ребятишки уже выехали в ночное.

Лошади были на месте, но Шингель куда-то пропал. Наконец Каньдюк отыскал его под небольшим кустиком:

— Чего спишь! Кони на хлеба полезли!

— А? — с причмоком промычал Шингель. Похлопал глазами, узнал хозяина и проворно вскочил. Быстро огляделся, облегченно вздохнул: лошади были на месте.

— Ну и ну! Иль уснул я?

— Чего меня спрашиваешь, тебе лучше знать. Не я храпел, — беззлобно сказал Каньдюк.

Шингель удивился. Отчего бы это раздобрел хозяин? Шутит, говорит приветливо, точно к задушевному приятелю в гости пришел.

— Когда светло, братец, и поспать не грех, — продолжал Каньдюк. — А вот уж ночью дважды посмотри, семь раз увидь. Как травка-то здесь? Наедаются кони? Вроде бы нет.

— Давно я хотел сказать тебе, Каньдюк бабай, что другие в сторону Баскак лошадей гоняют. Там лес, тень и травка еще не выгорела. А тут сплошные плешины.

— Стоящее дело. Вот вспашем пары, тогда туда будем ездить. А не скучаешь ты один-одинешенек? Иль навещает тебя кто?

Каньдюк выбрал местечко с густой травой и сел.

— Да как сказать… Попривык я уже. Но вместе с другими веселее ночь-то коротать.

— Нямась сказывал, дружок у тебя есть. Прошлым разом выпивали вместе и сынку моему поднесли.

Шингель обеспокоенно взглянул на хозяина:

— Было, признаться, такое дело. Не люблю душой кривить. Пристал Туймедов сынишка: выпей да выпей. А тут еще кости разболелись, спасу нет. Ну, я и исцелился, хоть и не имею привычки пить в ночном.

Вопреки ожиданиям, хозяин не рассердился даже за выпивку. «Какая муха его нынче укусила? — подумал пастух. — Мяконький да тепленький, как хорошо упаренная каша».

— Да, словно приковали к этим местам Тухтара, — продолжал он. — Каждый вечер у озера сидит. О Шеркеевой дочке тоскует. Жаловался, что голова побаливает. И видать, сильно. Приметил я, все разговаривает, все разговаривает сам с собой. Вразумлял, конечно, его: мол, теперь вспоминай не вспоминай — ничего не добьешься. Пустое занятие.

— Да, да… Вспоминай не вспоминай… Значит, у озера он все время? А к тебе-то наведывается? Часто?

— Не без этого. Тешу я его побасенками, развеваю кручинушку. Вчера что-то не был он. А нынче вроде видел я его — горбится над обрывом. Как зажгу костер, так, верно, и заявится на огонек.

Каньдюк стал вынимать из карманов свои припасы.

— Это, видишь ли, Нямась удумал, не захотел оставаться в долгу за угощение. Самому ему некогда нынче, вот и решил я сам хлеб-соль вам принести. Хотя и не молоды мои ноги, но за труд не счел. Разбейся, но отплати за добро. Такое у меня правило. Да… Ну, а ты костришко сообрази. Повеселей будет. Признаться, люблю, грешник, посидеть у огонька. Сразу детство вспоминается. Эх-хе-хе, где оно теперь, как и не бывало.

— Хворосту сухого нет, Каньдюк бабай. Вчера весь пожег.

— Вот тебе раз! Да вон там межевых столбов хоть завались. Чего смотришь, валяй жги! И борона старая рядом с ними.

Шингель принял этот совет за шутку:

— Боюсь, больно жарко гореть будет, испечешься еще!

— Вот и хорошо, что жарко. Давай неси. Столбов у меня много заготовлено. Мы, бывало, мальчишками такие костры раздували — до самого неба пламя доставало! Беги, Шингель, беги! Посмолистей только выбирай.

Батрак пристально посмотрел на хозяина. Тот вроде не шутил. Покосившись на разложенное на траве угощение, Шингель быстро зашагал к меже.

— А мне-то что! Столбы так столбы. Это нам раз плюнуть! — донеслось из темноты.

Часто посматривая в сторону берега, Каньдюк начал готовиться к ужину. Нарезал ситный, снял кожуру с луковиц, подышал в чашку, потом промер, ее концом тряпочки, в которую был завернут кусок копченого мяса.

Шингель вернулся быстро. На траве вырос маленький шалашик, ловко сложенный из обломков бороны и столбиков. Каньдюк взял пучок сухой травы, поджег его и сунул под дрова. На совесть высушенные палящим солнцем и раскаленным суховеем, они вспыхнули, как порох. Словно наряженные в красные и желтые рубашонки ребятишки, весело запрыгали языки пламени.

— Ну, теперь можно и звать, — сказал Каньдюк.

— Кого? — удивился Шингель.

— Приятеля твоего, Туймедова сынка.

— Да чего его звать. Увидит огонь — сам придет. — Шингель прищурился, всмотрелся в густеющий мрак: — Кажись, идет уже. На пригорок с берега поднялся.

— Он ли?

— Точно. Больше некому.

Каньдюк облегченно вздохнул, оживился.

— Ну и глаза у тебя! Как у молодого. Насквозь видят, — сказал он, откупоривая бутылку. — И вообще ты человек хороший. Старательный, работящий. На такого, как на тебя, положиться можно.

— Да вот уже две недели с твоими конями топчусь и упреков не слыхал.

Шингель раскурил чилим, несколько раз подряд жадно глотнул дымок и спросил:

— Не нашли мне еще замену? Больно много дел у меня дома.

— Нет пока. Потерпи еще с недельку. Обязательно найду. Хочется надежного человека нанять. А не поговорить ли мне с твоим дружком? Может, согласится?

— Откуда мне знать, согласится или откажется. Каждая букашка по своему расчету живет. А спросить — язык не отвалится. И денег за спрос не требуют. Парень он толковый, стоящий. У Элендея сейчас работает. Не знаю, как тебе, а мне Тухтар в самый рае по вкусу. Моей породы парень.

— Тогда попробую, коли хвалишь. Ты в людях толк знаешь.

Наконец пастух понял, зачем Каньдюку понадобился Тухтар: уговаривать да обхаживать его пришел, хомут надевать.

Глаза Шингеля не ошиблись. Подошедший вскоре человек действительно оказался Тухтаром. В черном, ладно сшитом пиджаке он казался выше, стройнее. На груди треугольником белела вышитая рубашка. Шаровары новые, лапти тоже.

Шел он понурившись, черные, как смоль, волосы крупными волнами набегали на лоб, почти прикрывали глаза.

Не говоря ни слова, Тухтар присел к костру и стал задумчиво наблюдать за игрой пламени.

— Ну-ка, братец, — сказал Каньдюк, — не спорь с чарочкой. Будь здоров. Тяни.

Шингель не заставил себя долго упрашивать.

— Ох, сладкая! — похвалил он, облизывая липкие губы и блаженно жмурясь. — Рехмет, рехмет.

— А ну, Поднеси чарочку приятелю своему.

Тухтар вскинул голову, присмотрелся. Узнав Каньдюка, передернулся и отвернулся.

Шингель с дружеской улыбкой протянул ему чарку:

— Не стесняйся, отведай. Это не водка. Сладкая-сладкая, хоть чай с ней пей. Чистый мед.

— Не хочу я.

— Да не упрямься ты. Попробуй для любопытства хотя бы. Не пожалеешь.

Тухтар взял чашку, неохотно пригубил. Правда, сладко. Но с виду на кровь похоже.

— Что это?

— Вот расспрашивает, — вкрадчиво улыбнулся Каньдюк. — Другой за это время пять стаканов успел бы осушить, а ты все к одному принюхиваешься. Пей, пока весь дух не вышел. Будь здоров.

— Я и сам такую сегодня первый раз в жизни попробовал, — ввернул словечко Шингель. — Видать, барская это. Очень уж это самое… — Не находя подходящего слова, он пошевелил пальцами, зажмурился и закончил: — Ну, щекотливая, что ли? Выпей, сам узнаешь.

Напиток оказался очень приятным на вкус и столь же крепким.

— А водки не добавили?

— Опять он за свое. Тут ведь открывали, — успокоил Шингель. — Вот она, пробка. Смола еще цела на ней.

— Закусывай, Тухтар, бери, что понравится, — радушно предложил Каньдюк.

Он снова наполнил чашку, отпил из нее глотка два и передал Шингелю.

— Постой-ка, братец, вспомнил я одно дело. Коняга гнедая днем на ногу припадала. Пойду гляну. А вы тут угощайтесь на здоровье. Будьте хозяевами.

— Что это он такой добрый нынче? — спросил Тухтар шепотом, глядя вслед удалявшемуся Каньдюку.

— Хитрец он. Хочет в работники тебя нанять. Вот и ублажает.

— Зря старается. Разве я пойду к нему? С голоду сдохну, но не наймусь. Если бы к тебе вот в батраки…

— В самую точку угодил. И я к тебе с радостью определюсь. Ну, а ты все-таки не дерзи ему. Скажи, мол, подумаю. Тем и кончится.

— Ладно, быть по-твоему.

— Выпей еще чарочку. Затейливое винишко. Вряд ли когда еще придется отведать.

— Одну если… Может, поем тогда. Совсем на еду не тянет. Что есть она, что нет ее.

— Значит, сам бог велит выпить.

Подошел Каньдюк:

— Нет, показалось просто. В порядке коняга. А вы, я вижу, еще не выпили. У меня еще ведь пузыречек припасен. Со светленькой.

— Вот это мне больше по нутру! — обрадовался Шингель. — Ну, а Тухтар пусть медовое допьет.

Так и сделали.

Тухтар сразу разомлел, обмяк. Глаза смыкались, веки в пору пальцами поддерживать. Тело налилось тяжестью. Он полуприлег у костра, начал дремать.

Каньдюк велел Шингелю сходить в деревню и передать Нямасю, чтобы прислал тарантас.

— Скажи, устал, мол, старик. Старость — не радость. Да.

— А мне-то что! Раз плюнуть. Не успеешь нос хорошенько прочистить, а я уже тут буду, — молодцевато пообещал Шингель. Однако в пути он почувствовал себя очень скверно, внезапно навалилась такая усталость, как будто он весь день валуны таскал. Чуть было не улегся на дороге, но кое-как превозмог себя.

Каньдюк подсел к полусонному Тухтару.

— Ложись пока, чего мучаешься. Шингель за тарантасом поехал. Тогда подвезу тебя, как барина доставлю.

Каньдюк говорил долго. Его ласковый голос звучал однообразно, тягуче. Вскоре Тухтар уже не улавливал смысла слов, потом перестал и различать их. Они сливались воедино, текли, слипшись друг с другом, окутывали какой-то клейкой и сладкой, как мед, пеленой. Тухтару стало казаться, что он лежит на теплой печке, а рядом с ним мурлычет большой ласковый кот. Тепло, уютно, тело наполняется приятной истомой. А на дворе завывает вьюга… Хорошо спать на печке в такую погоду!

Каньдюк обеспокоенно вглядывается в темноту, чутко прислушивается к каждому шороху. А вдруг Шингель не доедет? Каньдюк старался отогнать эту мысль, но она была назойлива, как слепень. Не успеешь отмахнуться от нее, а она уже снова жалит.

Издалека донесся стук колес, еле слышное ржание. Ну, слава богу, едет! Звякнул колокольчик. Значит, не Шингель. Это кто-то по большаку проехал.

Каньдюк выпил водки. Хмель немного успокоил, ободрил. Но вскоре в сердце снова прокралась тревога. Затеребил бородку, затопорщил широкие ноздри круто вздернутого носа. Свалился, видать, Шингель. Нечего время терять, надо садиться на коня и гнать во весь дух домой.

Только двинулся к лошадям, как услышал шум приближающегося тарантаса. Обрадованный Каньдюк был готов расцеловать старого пастуха, но ограничился только одобрительным похлопыванием по плечу. «Крепок ты, весельчак», — подумал он с уважением о батраке. Каньдюк слегка пошатывался, говорил запинаясь, развязно помахивал руками — притворялся пьяным.

— Ты уехал, а мы еще тут хватили. Да. И тебя не позабыли. Маловато, правда, осталось. Но ты уж не обессудь. А Тухтара я прихвачу. Прокатимся за милую душу!

Тухтар крепко спал. На щеках его сверкали золотистые от огня крупные капли пота. Шингель хотел разбудить парня, но Каньдюк остановил его.

— Пусть понежится. Зачем портить человеку удовольствие? Иль не поднимем мы его? Надо уважать хорошего человека. Сам я его отвезу. Прямо домой.

— Для чего тебе беспокоиться, Каньдюк бабай! Я сам вас отвезу. С ветерком докачу! Освежитесь лучше. А то еще старуха ворчать будет.

— У тебя, братец, свои заботы есть. Приведи-ка лучше лошадей домой.

— Еще рано ведь.

— Делай, как говорю. Не тяни. Иль сто раз повторять?

— А мне-то что! Мигом. Раз плюнуть! — послышался бравый ответ. Шингеля удивило, что хозяин так быстро отрезвел: и качаться перестал, и язык не заплетается. «Все дело в харчах, — глубокомысленно решил Шингель. — Одного нутряного сала в старике с пуд, а то и больше наберется. Все кишки жиром заплыли. С них водка как с гуся вода скатывается».

Они не без труда подняли отяжелевшего Тухтара, осторожно уложили его в тарантас. Каньдюк заботливо положил под голову парня кожаную подушку.

— Ну, пожелай нам доброго пути. Да и сам поторапливайся. Но, но! Трогай!

Тарантас нырнул в ночную тьму.

Печально мерцали угольки умирающего костра.

31. МОКРАЯ ДОРОГА

Не успел тарантас остановиться, как ворота распахнулись.

— Все готово. Люди в сборе, — отчеканил Нямась, беря лошадь под уздцы.

— Угощали?

— Пируем. А как у тебя?

— Лучше, чем думал. Спит мертвым сном. Теперь долго не очухается.

— Тогда нечего тянуть.

Заехали во двор. На улице послышался топот лошадиных копыт. Шингель уже пригнал табун.

— Возьмем этого лысого?

— Нет. У него язык по ветру болтается. Справимся. Надежных людей хватит.

Нямась пошел по своим делам. Из избы вышла Кемельби, поднесла отцу ковш пива. Каньдюк спросил, не забыла ли дочь своих обязанностей. Она вместе с сестрой должна пойти на околицу, где в конце улицы стоят ворота, и встретить хлебом-солью выезжающий из деревни свадебный поезд. Без этого ворота открывать нельзя.

С ковшом в руке Каньдюк вошел в избу. Учтиво приветствовал гостей, поблагодарил, что пришли. Вежливо, но властно напомнил, что нужно торопиться. Настоящая выпивка еще впереди. Жене приказал погрузить на телегу бочонок с керчеме.

Гости хватили по ковшу на дорожку и вышли во двор. С любопытством разглядывали безмятежно раскинувшегося в тарантасе Тухтара, подмигивали, ухмылялись.

Рядом с тарантасом стояла телега, на которой высилась привязанная веревками большая пузатая бочка. Вокруг, нее громоздились ведра и корзинки с разной снедью. Несколько подвод предназначалось для людей.

Поспешно запрягли лошадей, торопливо расселись. Алиме, бормоча добрые напутствия, распахнула ворота.

Была уже полночь. Улица безлюдна. Но вскоре повстречалась подвода. Пегая лошадь с трудом волокла воз, нагруженный туго набитыми мешками. Кто-то, видимо, возвращался с мельницы. Подвода потеснилась к обочине. Лица возницы не разглядели. Было только видно, как он недоуменно покачивал головой, стараясь догадаться, куда же в такую пору едут столько людей.

«Ничего, обойдется, — утешил себя Каньдюк. — Главное — не порожняком встретился».

Ехали быстро, поднимая высокие клубы пыли. Она набивалась в ноздри, поскрипывала на зубах, впивалась в глаза.

Вот и околица. Повозки разъехались, стали полукругом. Люди слезли с телег, обступили кольцом Каньдюка. Рядом с Нямасем попыхивали водочным перегаром его закадычные друзья, три сына Узалука. Раскормленные, неповоротливые, словно племенные быки. Пестрые рубахи перетянуты широкими поясами, в волосатых ручищах зажаты нагайки.

Каньдюк тоже принарядился. Бордовая праздничная рубаха, новая шляпа. Сапоги щедро смазаны дегтем, бороденка тщательно расчесана на две стороны.

На голову Тухтара осторожно надели черную каракулевую шапку. Хотели надеть ему на руки длинные белые перчатки, но смогли натянуть только одну. Другую перчатку сунули в карман пиджака. К правой руке привязали тяжелую медную рукоятку длинной нагайки, плетенной из черной блестящей кожи.

Каньдюк махнул рукой.

Мердень и Кемельби поднесли ему на льняном полотенце каравай хлеба.

— Благословляю вас, дочери мои! — торжественно провозгласил он. — Да пошлет вам Пюлех судьбу плодовитых матерей!

Каньдюк величаво одарил дочерей серебряными старинными рублями.

— Будьте богаты, как эти деньги! Будьте сыты, как этот хлеб! Пожелайте и нам счастья и удачи, о будущие матери! Нам, справляющим священную свадьбу Воды!

Девушки низко поклонились и отошли к обочинам дороги. В белых длинных одеяниях сестры напоминали сказочных волшебниц.

Каньдюк взобрался на тарантас, отодвинул мешающую править ногу Тухтара.

Опять резко застучали подковы, заклубилась пыль. Дорога гладкая, ровная, как будто свежевыструганная доска. Миновали яровое поле, потом вспаханное под пар. На перекрестной дороге показалась груженая подвода.

«Эх, перережет путь, проклятая!» — И Каньдюк что есть силы ожег коня кнутом. В ушах с присвистом запел ветер. Прибавили ходу и остальные. Все обошлось благополучно. Проскочили перед самым носом испуганно вздыбившейся лошаденки.

В соседних деревнях ни огонька. Вот уже мижерский аул. Из подворотен, захлебываясь лаем, выскакивали собаки. Хлебнув густой, едкой пыли, с хриплым воем убирались восвояси…

Опять поля. Низины. Горки. Непросветные, как уголь, дали.

Тухтар зашевелился. Каньдюк погладил его по плечу, нахлобучил поглубже шапку:

— Спи, Тухтарушка. Спи, милый.

Парень почмокал губами и затих.

Срывает ветер с лошадиных губ пену, треплет гривы, посвистывая птицей, уносится в мглу. Быстро убегает под колеса лента дороги.

От села Дрожжаново в сторону Чепкасов протянулся большак, ведущий в город. По нему одна за другой медленно тащились подводы едущих на базар. Чтобы не вызывать подозрений, поехали чуть помедленнее.

А вот уже и деревня Улгаш. Повернули на север. Немного погодя Каньдюк резко натянул вожжи. Разошедшийся конь неохотно перешел на шаг. Поехали по тропе.

В зарослях раскидистых ветел клевал носом молодой месяц. Его отражение золотой рыбкой плескалось в волнах быстроструйной речки, бегущей между высокими обрывистыми берегами.

— Тпр-ру! — раздался приглушенный голос Каньдюка.

К тарантасу подбежал Нямась.

— Куда мне идти?

— Как поднимешься выше по течению, должна быть лощинка, — тихонько объяснил ему отец. — По правой стороне. Помнится мне, бойкий источник там есть. Да. Возьми людей и разведай. Осторожненько только. Дозорных выставь на горке. Действуй.

Нямась с двумя товарищами отправился на поиски родника. Покатились с крутояра комья глины, зашуршали широкие листья мать-и-мачехи, запрыгали из-под ног большие пучеглазые лягушки. На противоположном берегу вскинул длинную тонкую шею колодезный журавль. От колодца к объемистой колоде спускался деревянный желоб, по которому, посверкивая игривыми струйками, сбегала зеленоватая вода.

Лощинки пока еще не было. Взяли поправее, как говорил отец. Резко запахло тиной, свежей рыбой, послышалось тихое журчание. Внизу, в густых зарослях высокой осоки, пряталось небольшое синее-синее озерцо. Из него выбегал веселый прозрачный ключ. Нямась прилег на землю, припал к нему губами. Заломило зубы, казалось, что проглатывал льдинки — так свежа была вода. Вот он, заветный источник, который принесет им спасение. Чуть не крикнул во весь голос отцу, но вовремя удержался.

Осмотрелись, прикинули, можно ли сюда подобраться на телегах. Обрадованные удачей, быстро вскарабкались наверх.

— Оставайтесь тут. Смотрите в оба! — приказал товарищам Нямась и, тяжко переваливаясь, побежал к отцу.

— Ну?

— Нашли. Где ты сказал. Хрусталь, а не вода. Дорога не ахти, но проехать можно.

— Слава Пюлеху!

Тронулись вслед за Нямасем. Копыта и колеса безжалостно терзали начавший колоситься овес. Лошади наклоняли головы, тянулись к сочной, соблазнительно пахнущей зелени, но их сердито одергивали вожжами.

Говорили еле слышным шепотом. При каждом шорохе останавливались, замирали. То и дело озирались на спящую безмятежным сном деревню. У Каньдюка в ней много знакомых, родственников, даже сватья здесь живут.

Наконец добрались до дозорных.

— Нямась, ты оставайся здесь, — приказал Каньдюк. — Только не буди его раньше срока. Скажу, когда нужно. Да сдеревни глаз не спускайте. Прозеваете — несдобровать нам.

Он начал спускаться по обрыву к озеру. За ним последовали остальные.

— А ведра захватили? Нет? Давайте скорее, растяпы!

Послали двух парней за ведрами.

Тем временем Каньдюк достал из кармана нухратку.

— Братья! Все ли здесь? Начнем. — Он скрестил руки на груди и торжественно обратился к озеру: — Добрая наша дева Пиге, священная вода неистощимого источника! Приехали мы к тебе с уважением и почетом, с желанием вечно прославлять тебя. Тебя, орошающая землю, тебя, дающая ей плодородие, а нам, живущим на ней, — хлеб насущный.

А вместе с собой привезли мы тебе в подарок красавца парня. Будь милостива, не откажи мольбе рабов своих безответных, рабов покорных и верных! Услышь мольбу нашу журчащей волной своей и ответь нам, вечным рабам твоим, языком своим переливчатым! Будь, дева Вода, доброй и богатой снохой нашей! Не измерит твою доброту ласточка перелетная, и добро твое весь мир не измерит! А наш почетный жених Тухтар сын Туймеда вспоминает тебя по утрам при золотом свете солнца, тоскует о тебе по ночам при серебряном свете луны! Всей своей пылкой юной душой жаждет он страстной ласки твоей. Будущая сноха наша, бессмертная дева Вода, внемли нам и не откажи!

Никогда не видевшие такого обряда люди слушали, затаив дыхание. Любопытство в их глазах перемешивалось со страхом.

Каньдюк зачерпнул ладонями воды, омыл лицо, потом набрал воды в ведро и продолжал:

— Да возлюби жениха нашего, будущего мужа своего, дева Вода! Одари его нежностью и верностью своей! Возьми с собой в приданое все богатство свое! Собери его с благоухающих лугов, благодатных долин, тенистых лесов, тучных полей и щедрых садов! Возьми все до последней крошечки-капелечки и принеси на родину супруга твоего!

Каньдюк умолк, подозвал кивком головы одного из парней, шепнул:

— Давайте его. Посадите на руки и несите. Все делайте, как учил.

Нямась позевывал около тарантаса.

— Спит?

— Стонал немного. Теперь опять дрыхнет.

Четверо парней осторожно, стараясь не разбудить, начали поднимать на руки Тухтара.

Он вздрогнул, полуоткрыл глаза:

— Что? А?

— Тише, Тухтар. Тише. Не бойся.

— А чего мне бояться? Кто вы?

— Да вот будим, будим тебя битый час, а ты все храпишь.

Он встряхнулся, полностью открыл глаза. В одном из парней узнал рыжего длиннорукого верзилу Эпелюка. Осмотрелся. Куда же он попал? Сидит в тарантасе. Какие-то повозки рядом. На одной — бочка. Овраг. К самому обрыву подходит поле. Что за чудо? В ночном, что ли, он?

— Скажите, где я?

— Где надо, Тухтар. Где надо. Да потише ты только, — сказал Эпелюк. — Приехали мы всей деревней свадьбу смотреть. Тебя тоже взяли.

— Куда приехали? Какая свадьба?

Тухтар с трудом вылез из тарантаса. Голова болела, ноги подкашивались. Поплыла, заколыхалась перед глазами земля. Качнулся, уцепился за крыло тарантаса. В этот миг парни подхватили его за руки и поволокли.

— Куда вы меня тащите?

— Скорей так. А то прозеваем.

— Говорим ведь, что на свадьбу. Солнцем клянемся.

Странно: свадьба — и вдруг на берегу. Но ведь односельчане ведут Тухтара. Солнцем клянутся.

— Пустите. Я сам.

— Вот и хорошо. Только тише говори.

— А почему?

Никто не ответил.

Спустились с кручи. На другом берегу виднелась деревня. У ручья толпится народ. Что-то повисло на руке. Глянул. Лицо исказилось от ужаса, тело окаменело. В руку впилась желтоголовая змея. Вздрагивает, повиливает от удовольствия длинным черным хвостом. Рука уже опухла, посинела. Ох, Да ведь это нагайка! А на левой руке белая перчатка. Где он ее надел, зачем, чья она? Ничего понять нельзя. Опять спросил у парней.

— Свадьбу, свадьбу справляем. А мы вот дружки жениха.

Дружки так дружки. Тухтаром овладело безразличие. Очень плохо было ему. Голова кружилась, в висках стучало. Во рту едкая горечь, в горле копошится липкий сладкий комок. Руки и ноги дрожат. Губы пересохли, потрескались.

Кто-то дал попить. Вода показалась, как никогда, вкусной. Но после нескольких глотков его вдруг затошнило и вырвало.

— Умойся.

Тухтар с отвращением отмахнулся. Но чья-то ладонь старательно трижды омыла его лицо.

Покачивало. Стараясь не упасть, Тухтар пошире расставил ноги. Голова беспомощно свешивалась, будто держалась на тряпичной шее. Земля дыбилась, кружилась. Вдруг Тухтар уловил бормотание, прислушался, напряг внимание и с трудом начал различать слова:

— Была у нас молодая красивая сноха. Ты, добрая дева Вода, взяла ее у нас в свои подруги… Может, она рассердилась на нас… Избавь ее от злобы. Теперь ты станешь нашей любимой снохой… Прогони жар-сушь, одари нас целительной прохладой…

Значит, и Каньдюк сюда приехал? Тухтар начал с любопытством наблюдать за его действиями.

Старик набрал в алдыр воды, окропил трижды всех окружающих и снова забормотал молитву. И чего только не упоминал он в ней, чего только не трогал! Но вдруг Тухтар услышал в потоке слов свое имя. Насторожился, вслушался и вдруг понял, что женят на деве Воде его самого.

Что же это такое творится? Может, кошмарный сон все это? Надо помочить голову, тогда, может быть, прояснится она. Попросил у рядом стоящего парня ведро. Тот дал. Но Каньдюк, заметив это, испуганно вытаращил глаза, запрещающе замахал руками. Ведро отняли. Почему? Ведь все с ведрами. Черпают из ручья воду и таскают наверх. Тухтар решительно схватился за дужку, то его обхватили сзади, рванули. Он дернулся — и парень отлетел в сторону, упал. Сразу подскочили другие. Тухтар начал отчаянно вырываться:

— Вы что хотите сделать со мной?

— Связать этого выродка! — злобно крикнул сбежавший с кручи Нямась.

Пять или шесть парней повалили Тухтара, вывернули ему руки за спину, туго-натуго связали веревкой. Ноги тоже скрутили к подтянули к рукам. В рот затолкали скомканный платок. Волоком вытянули из низины, подтащили к тарантасу. Тухтар пытался вырваться, изгибался, дергался. Его сторожили двое дюжих парней. Остальные продолжали таскать воду и выливать ее в стоящую на телеге бочку.

Начало светать. Обессиленный Тухтар затих.

Появился Каньдюк, пробормотал несколько молитв, снял шляпу, поставил на ребро и катнул ее вдоль берега.

— Пусть дорога наша будет счастливой, пусть подохнут все колдуны и ненавистники, пусть не придется повторять нам приезд. Да будет так!

Потом он достал из кармана тоненький буравчик и просверлил дно бочки. Брызнула прозрачная струйка. Каньдюк заткнул пальцем отверстие, торопливо начал отдавать приказания.

— Керчеме выпьем, когда выедем из деревни Ишле. Здесь задерживаться не будем, утро почти. Колокольчики подвяжем к дугам там же. Все в сборе?

— Все! — дружно откликнулись глухими голосами сгрудившиеся вокруг него люди.

— Ну так с богом!

Каньдюк открыл дырочку в дне бочки.

Закачался, заскрипел тарантас. Все быстрее и быстрее крутятся колеса. Чем дальше от деревни, тем реже озирается Каньдюк, тем чаще самодовольно поглаживает курчавую бородку, ухмыляется, хихикает, широко раздувая ноздри курносого носа.

А Тухтару все крепче приходилось сжимать зубами кляп, чтобы не радовать своих мучителей стонами. При каждом толчке все тело простреливается огненной болью, все глубже въедаются в тело крученые веревки. Ноги и руки затекли, дышать трудно.

— Говорили же тебе — не скандалить и не кричать, — слышится слегка вздрагивающий от дорожной тряски голос Каньдюка. — Говорили. Да. Не послушался? Не послушался. Да. Вот и терзаешься. Кто перечит таким, как я, добра в жизни не увидит. Так что не серчай, Тухтарушка, не обижайся. Не дергайся, не ерепенься… Перемахнем через горку — сам развяжу. И не только развяжу, но и с законным браком поздравлю и чарочку поднесу. Сам тоже за твою счастливую семейную жизнь от чистого сердца выпью. И кроме всего этого, еще богатым, богатым тебя сделаю. Понял? Но мы еще потолкуем с тобой об этом. Еще спасибо мне скажешь. Да. Главное — слушайся меня во всем, и будешь жить припеваючи, как колобок в масле кататься. Каньдюк накажет, Каньдюк и помилует. Так-то, милый. Заместо бога для вас Каньдюк.

Тухтар никак не мог понять, то ли полыхает заря, то ли глаза застилаются кровавой пеленой.

32. ВСТРЕЧА, КАКУЮ НЕ ЖДАЛИ

С мельницы этой ночью возвращался сын Савандея Терендей. Несмотря на темноту, он узнал Каньдюка. Попутчиков его разглядеть не успел, очень быстро промелькнули подводы.

Куда мог отправиться в такую пору Каньдюк? Да еще в сопровождении стольких людей. Терявшийся в догадках Терендей долго смотрел вслед странному обозу. Заметив, что он остановился в конце улицы, Терендей хотел повернуть и поехать туда, но передумал, пожалел измученную лошадь.

Странная, однако, встреча. А больше не видать никого. Да, что-то все это странно.

Когда вернулся домой, сразу же рассказал об этом загадочном происшествии отцу. Рассказал просто так, между делом. Но отец вдруг забеспокоился, начал дотошно расспрашивать.

— На четырех подводах и тарантасе поехали? А сколько же народу? Как одеты? Что на телегах нагружено?

— Да не считал я, сколько людей. Но человек двадцать наверняка наберется. Одежду не разглядел. Темно, пылища. Во весь опор лошадей гнали. На одной телеге громоздилось что-то большое.

— Так, — скрипнул зубами Савандей. — Достукались. Не успокоился, значит, Каньдюк бабай. Решил выполнить задуманное. Эх, проучить бы его надо! Да хорошенько! Чтобы на всю жизнь запомнил.

Сын удивился. Отец никогда не ссорился с людьми, был добродушным, покладистым, никто от него никогда резкого слова не слышал, а тут зубами скрежещет, грозится, кулаки сжимает.

Терендею нестерпимо хотелось разузнать обо всем поподробнее, но он не посмел расспрашивать: отец не любил, когда совали нос не в свое дело.

Как только перетаскали мешки с мукой в кладовую, Савандей сразу же разбудил Эбсэлема бабая.

— Беда, сынок, — сказал тот. — Собирайся. Если не пресечем этого дела, то пропали.

Старец торопливо спустился с полатей, надел на ноги валеные калоши, на плечи набросил легкий кафтан и взялся за посох.

— Ну, бог в помощь. Идем.

Когда они вышли на улицу, запели вторые петухи. В середине деревни защелкала деревянным языком колотушка, и снова все стихло — кругом царствовала синяя густая тишина.

Эбсэлем с сыном дошли до дома Каньдюка. Савандей поднялся на крыльцо, тихонько постучал, прислушался. В глубине сеней заскрипела кровать. Потом женский, хрипловатый спросонья голос спросил:

— Пришел, что ли, кто? Иль почудилось мне?

— Нет, не почудилось. Каньдюк бабай нам очень нужен.

— Не-ет его до-ома, — протяжно зевнула женщина.

— Тогда мы с Нямасем поговорим. Шибко спешное дело у нас.

Женщина справилась, с кем она говорит, подошла вплотную к двери, но не открыла ее.

— И Нямася нет. — Она опять начала зевать. — Уехали на базар. И отец и сын. Если надо очень, то могу старушку разбудить.

— Не надо, — махнул рукой Савандей. — Спокойной ночи. Простите, что побеспокоили.

— На базар, значит, двинулись? — задумчиво проговорил Эбсэлем. — Выходит, что зря людей беспокоим, отдохнуть не даем.

— Сомневаюсь я в ее словах. Кто ездит на базар таким скопом? К тому же выехали они из деревни с нагорной стороны. Ведь только дураку семь верст не крюк.

— А кто же еще поехал?

— Не опознал он. Да и не важно это. Главное — двадцать человек.

— Эх, бедный, бедный Кестенюк! Уговорил, значит, его этот нечестивец. Такая лиса кого хочешь обхитрит. Самого черта объегорит, да и по-волчьи может за горло взять. С него всего станет.

Куда идти теперь, что предпринять? Немного постояли в раздумье. Не придумав ничего стоящего, решили вернуться домой.

Савандей шагал широко и быстро, но старик, хотя и опирался на посох, не отставал. Брови его были сурово насуплены, лицо сосредоточенно.

Подходя к караульной будке, снова услышали постукивание колотушки. Показался сторож. Дежурил однорукий Сянат.

— Иль приключилось что? — спросил он, почтительно поздоровавшись.

— Не спишь все, братец? — уклонился от прямого ответа Эбсэлем.

— Работа у меня такая — по ночам глаза таращить.

— Каждая работа нужна, милый.

У сторожа появилась надежда скоротать время за разговором. Он зажал под мышкой колотушку, вынул из кармана и сунул в рот резной, с затейливо выгнутым чубуком чилим. Снова полез в карман и достал щепоть табаку. Ловко набил трубку. Орудуя одной рукой, он так же ловко прикурил.

— А вы что же не отдыхаете? — пыхнул Сянат клубом горького, как полынь, дыма.

— Да так просто, не спится. Кестенюк нам еще понадобился к спеху. Не знаешь ли, дома он?

— Он сейчас в Коршангах стадо пасет. Домой только изредка наведывается. Сегодня, правда, был. Но уже ушел. Чуть опоздали вы. Я еще покалякал с ним малость.

— В Коршанги отправился? Точно? Совсем недавно?

— Точней некуда. Я еще проводил его.

— А мы-то думали, что он с Каньдюком уехал, — облегченно вздохнул Эбсэлем.

Он уже хотел попрощаться со сторожем и пойти домой, но тот, желая оттянуть время, начал разговор о Каньдюках.

— Уехали они. Сам, правда, не видел, но Шингель сказывал. На нескольких подводах, говорит, тронулись. А сам-то старик на тарантасе. Но куда отправились, Шингель не знает. С ним ведь не советуются.

— Устал я что-то, — вздохнул Эбсэлем. — Присесть бы, что ли, ногам передышку дать.

— Да вон он, мой дворец, рядом, — оживился Сянат. — Конечно, отдохнуть надо. Передышка ногам обязательно нужна. По себе знаю.

Дверь «дворца» еле держалась на визгливых петлях. Потолок прогнулся. Прокопченные стены казались выкрашенными масляной краской. На хромоногом столе извергала густой чад коптилка. Пахло перегретым маслом и застоявшимся табачным дымом.

Эбсэлем слегка поморщился и сел на скамейку около окошка. Сторож намеревался рассказать старику еще что-то, но, заметив, что он глубоко задумался, отошел к столу и занялся своим чилимом. Сянат при людях всегда держал трубку на виду. Очень гордился он ею. Подумать ведь только: он, однорукий, — и сумел сотворить этакое чудо!

Внимательный к людям, Савандей хвалил трубку при каждой встрече с Сянатом, и сейчас он подивился тонкости работы. Польщенный сторож просиял и задымил с таким усердием, что гости закашлялись. Сянат уверял каждого встречного-поперечного, что такого табака, как у него, нет во всей деревне. Он приготовлял его особым способом, который никому не выдавал, подмешивал для забористости, смака и духа какие-то листья, коренья и цветы. Некоторые шутники утверждали, что Сянат томит табак в скипидаре, но табачных дел мастер опровергал это. Сторож, несомненно, и сейчас надеялся услышать похвалу своему прославленному зелью, но даже добряку Савандею было не до похвал. Он непрестанно хмыкал и тер рукавом истекающие слезами глаза. Эбсэлему у выбитого окна было полегче, но и он порой кашлял и смешно морщился, будто его щекотали.

На улице послышались торопливые шаги. Взвизгнула дверь, и в сторожку вошел Элендей. Он разыскивал Тухтара. Побывал везде и теперь зашел сюда.

Сянат Тухтара не встречал.

Эбсэлем многозначительно переглянулся с сыном.

— Послушай, ведь если Кестенюк в Коршангах, то не Туймедова ли сына прихватили они с собой? — тихонько проговорил Савандей.

Элендей недоуменно посмотрел на него:

— Кто? Куда? Зачем прихватили?

— Да вот сидим мы, головы ломаем, не воду ли они воровать поехали…

— Воду? Да разве ее воруют? Не морочьте мне башку. Объясните, что означает ваша тарабарщина.

— Сдается нам, Элендей шоллом, что в деревне творится черное дело. Страшное дело, — весомо произнося каждое слово, сказал Эбсэлем. — Приходил к нам Каньдюк намедни, советовался, как бы, мол, воду украсть. Замуж выдать ее за нашего человека. В женихи Кестенюка намечал. Я его, конечно, приструнил. А он наперекор пошел. Поехал нынче куда-то. Нямась с ним и еще человек двадцать. Сянат говорит, что Кестенюк сейчас в Коршангах. А вот Тухтар, как ты говоришь, пропал. Ведь в самый раз он для них подходит. Именитых тронуть не решатся. Сиротку же сразу сграбастают. Чуешь, какое дело?

— Прости меня, Эбсэлем бабай, ничего я не понял. Жених, невеста… Темно в моем котелке, как в погребе в полночь.

— Видишь ли, Элендей шоллом, был в старину такой обряд, обычай, слава богу, забыли его нынче. Но вот вспомнил его на нашу беду Каньдюк. Задумал задними колесами вперед ездить. А обряд таков. Берут холостяка и женят его на деве Воде из чужого источника, чтобы переселилась она в селение мужа, где наступила засуха, и прогнала ее. Жениться этому человеку на женщине нельзя. Весь век бобылем прожить должен. Кормит, одевает, обувает этого человека деревня. Заботиться о нем, конечно, долго не придется. Короткий путь ему отмерен. Года два-три от силы. Как только проведают о женихе настоящие хозяева воды, так сразу же утопят его. И это еще не все. Деревню его родную сожгут дотла. Выберут ночь поветреннее — и подпалят. Потом соберут угли и сложат из них посреди пепелища высокий столб. И ни один человек не поселится больше на этом месте. Даже подойти побоится. Теперь ясно тебе, Элендей шоллом? Спят сейчас наши люди и ничего не знают о том, что для них уготовил Каньдюк.

Эбсэлем бабай глубоко вздохнул и горестно опустил седовласую голову. Сторожка наполнилась тягостной тишиной. Над поникшими головами, словно напоминая о неотвратимом бедствии, нависал густой табачный дым и прогорклый чад коптилки. Вдруг все вздрогнули: раздался громкий стук. Это Сянат со злобой пустил в угол свою колотушку.

— Послушай, отец, — сказал Савандей. — А не собраться ли нам всем селом и посоветоваться? Как ты думаешь?

— Ты прав, так будет лучше. Одним нам с такой бедой не справиться.

— Правильно, — подтвердил Сянат. — Сойдемся все уторком пораньше. Вряд ли они близко поехали. Ночью вернуться не успеют. Да и я пригляжу, от меня не утаятся. Не из таковских я.

— Так и порешим, — сказал Эбсэлем.

— А где соберемся?

— Как всегда на сходку, у твоей сторожки. Иль не знаешь? — раздраженно подсказал Сянату Элендей.

— Да, забыл я вам сказать, — послышался голос старика. — Они прежде подъедут к озерам, чтобы вылить туда украденную воду…

Разошлись.

Разлилась бледно-желтая с белесым оттенком заря. Медленно выплыл из нее огнедышащий шар солнца. Как всегда, первые лучи его упали на верхушки тополей, вытянувшихся перед домом Каньдюка.

Ширтан Имед и однорукий Сянат уже обходили сонные улицы и созывали народ на сходку.

Никогда еще сходка не собиралась так рано, к тому же приходить велели не к сторожке, а в овраг, к кузнице. Все почувствовали, что произошло что-то необычное. Зашептались, зашушукались. Поползли разные слухи, один одного удивительнее. Кто толковал, что изловили разбойника, кто — что землю будут переделывать. Но большинство сходилось на том, что приехало волостное или еще какое-нибудь начальство, а добра от этого, как известно каждому, никогда не жди. Может быть, царь на какого-либо другого царя рассердился и воевать вздумал — вот и начнут брить головы рекрутам. Могут и бумагу с печатями прочесть, в которой говорится о новых поборах. Мало ли какие неприятности способно придумать начальство. Гостинцев оно еще никогда не привозило, хотя само на них очень падко.

Поляну перед кузницей захлестнул шум и гомон толпы, которая разрасталась с каждой минутой.

— Что, лавку Нямася обокрали?

— Нет. Не успели. Сянат помешал.

— Смотри ты, какой молодец. Как же это он, с одной рукой-то?

— А где разбойник? Когда приведут его?

— Сказывают, у Каньдюка в сарае сидит. Или в погребе. Всего веревками опутали. Здоровый детина. Самого Имеда вызывали, чтобы скрутил он грабителя.

— Да не связывали его. Капкай в цепи заковал. Поэтому и велели к кузне собираться.

— Языки бы вам заковать, чтобы не болтали они чепуху разную. Война будет. Намедни Имед письмо от брата получил. От младшего. В солдатах какой. Далече, пишет, загнали его. Сидит, дескать, на самом краю света и ноги с обрыва свесил. Вот там и сражаться будут.

— А я слыхал, что вроде нет края света. Искали-искали, но так и не нашли.

— Всему и край и конец есть.

— Да как же он добрался до него? До самого краюшка-то?

— Аймет да не доберется! Мальцом был когда, все деревья в деревне облазил. Цепче кошки. Ну и начальство, знамо дело, подгоняло. Этаким манером и к самому черту на рога залезешь…

Появились Имед, Сянат и Элендей.

К сторожу взъерошенным петушком подскочил староста:

— Ты сходку объявил?

— Я.

— А кто велел тебе? По какому такому полному праву? А?

— Узнаешь сейчас по какому. Не хорохорься зря.

— Почему не известил меня первым?

— Виноваты мы, прости нас, почтенный глава нашей деревни, Элюка Петяныч, — насмешливо поклонился Имед. — Будь милостив, не наказывай нас. Ведь почитаем мы тебя, бережем. Не решились потревожить твой барский сон, пусть, мол, поспит, отдохнет после трудов праведных. Да и зубки у тебя побаливают. Вот и сейчас за щеку держишься.

Кругом засмеялись.

При упоминании о зубах Элюка по привычке скорчил страдальческую гримасу, застонал:

— Молчи, молчи! Еще пуще сверлить стало. Весь день теперь покоя не дадут.

— И поделом тебе, дармоеду! Староста, а не знаешь, что в деревне творится.

— Не учи. Не тобой на эту должность поставлен. Я еще разберусь во всем. Плохо вам будет!

— Не пузырься. Лопнешь.

Элюка ухватился и за вторую щеку.

Имед с Элендеем подошли к Эбсэлему.

— Говорят, не вернулись еще. У слуг узнавали.

Народ все прибывал. Становилось шумней.

Со стороны Какерлей показались повозки. Первым их заметил остроглазый Шингель.

— Кто это?

— Ишь, как гонят!

— А народу-то сколько!

Повозки катились с горки прямо к деревне. Когда они въехали на луг, послышалась свадебная песня.

— Братцы! Свадьба едет!

— Слышь, как голосят!

— Народу-то сколько!

— А колокольчики, колокольчики-то заливаются!

— Чудно что-то! Из мижерского аула — и вдруг чувашская свадьба!

— И нельзя по обычаю играть сейчас свадьбу.

— Народ! Воры это! С краденой водой едут! Идите все к озеру! Быстрей! Пока они не вылили в него воду!

— Что украли?

— Воду!

— Зачем?

— Откуда? Кто?

Началась сумятица. Изо всех сил напрягая голос, чтобы пересилить гомон, Эбсэлем торопливо объяснил суть дела.

— Значит, сжечь нас хотят?

— Не дадим!

— У-у! Проклятые!

— Самих спалим живьем!

— Будя! Помудровали! Чего только не творили, а мы расплачивайся? А ну, давай, ребята!

— В озеро их, иродов! В озеро!

Толпа с яростными криками двинулась навстречу подъезжающим.

В это время передний тарантас остановился у озера. Лысый кучер, увидев бегущих людей, в смятении бросил вожжи, подбежал к остановившейся рядом телеге и вместе со своими товарищами начал сгружать с нее бочку. Наконец им удалось свалить ее на землю. Уперлись в ее вздутый бок, толкнули все разом, и она медленно покатилась к озеру. Но у самого обрыва бочка натолкнулась на ствол березки, раза два качнулась и замерла. Лысый человек подскочил к ней, начал толкать. Тоненькое деревце согнулось, оно вот-вот должно было сломаться и дать дорогу бочке.

— Каньдюк! — узнал кто-то.

— У-у-ук! — надрывным зловещим эхом откликнулась толпа.

Подбежавший первым Савандей рванул Каньдюка за плечи:

— Ты что это делаешь, бабай?

Тот забрыкался, пытаясь дотянуться ногами до бочки.

К бочке подскочил Имед, пригнулся, двинул плечом — она легко откатилась от берега. Схватил ее снизу, рванул — поставил на попа. Потом побежал к бесновавшемуся Каньдюку.

С тарантаса донесся глухой стон.

— Тухтар! Это ты! — Элендей вытащил из его рта кляп, начал торопливо развязывать впившиеся в тело веревки.

— Видишь, что наделали, сват!

— Расплатимся! Сторицей!

Каньдюк, ежась под взглядами подступивших к нему людей, сгорбившись, пятился к берегу. Страх придавал ему силы. Имед еле удерживал трясущегося, как в лихорадке, старика.

— Что вы? Что вы, братцы? Разве можно так? — заикался Каньдюк.

— А с нами так можно? — спросил Савандей. — Хочешь, чтобы в деревне черный столб поставили? Да?

— Братец Савандей! Земляки! — закрутил лысой головой Каньдюк, как змея, которой наступили на хвост. — Иль не для вас стараюсь? А-а? Староста! А ты чего же молчишь? Прикажи!

— Ой! Моготы никакой нет! — застонал, уткнув лицо в ладони, Элюка и юркнул за чью-то спину.

Не собирались помочь Каньдюку и его сподвижники. Сгрудившись в сторонке, как овцы в непогоду, они молчали. Думали об одном — как бы самим спастись от расправы.

Вконец отчаявшийся Каньдюк рванулся, задергался, замахал руками и ногами.

На Каньдюка грудью надвинулся Элендей.

— Ну, бабай, значит, водички захотел? — сказал он. — Понятное дело, жарко сейчас. Ишь, как плешь-то твоя вспотела! Наплясался на свадьбе, уморился. Освежиться надо. Посторонись-ка, Имед, — и Элендей толкнул Каньдюка в воду.

Толпа захохотала, заулюлюкала.

— Искупайся сперва. Потом поговорим. На свежую голову.

— Элендей! — крикнул кто-то. — Что же ты его одного просвежаешь? Нямась тоже ведь взопрел. Нелегко с таким брюхом на свадьбе плясать!

— Не сомневайтесь, братцы, — хохотнул Элендей. — У меня память хорошая, и про сынка не забуду. Всему семейству удовольствие сделаю.

Толпа одобрительно загудела.

Нямась растолкал своих приспешников, пустился бежать. Его дружки бросились врассыпную. Парни бросились в погоню. Нямася догнал Тухтар:

— Не уйдешь!

Жирная спина лавочника дернулась под ударом черной блестящей нагайки. Он взвизгнул, ткнулся носом в траву. Подбежал Элендей, поднял его за ворот и поволок к озеру. Молодой Каньдюк попытался сопротивляться, замахнулся нагайкой, но она сразу же очутилась в руке Элендея. С шумом взметнулись брызги. Нямась забарахтался рядом с отцом.

Элендей протянул Тухтару отнятую нагайку:

— Не поленись, браток! Помой их как следует. Много грязи на них. Соскреби получше. В две руки. Мочалки у тебя хорошие.

Тухтар спустился в воду, подошел к Нямасю.

— Ныряй!

Нямась метнулся в сторону. Тухтар ударил его сразу двумя нагайками, и он плюхнулся в воду.

— Ого-го!

— Как жаба!

— Еще, Тухтар! Наддай пару!

— С оттяжечкой, с оттяжечкой!

— Не ленись!

Как только голова Нямася показывалась из воды, ее сразу же встречал удар нагайки. Нямась захлебывался, судорожно ловил воздух перекошенным ртом, хрипел.

— Ныряй! Ныряй! Плохо! Плохо!

Тухтар подошел к Каньдюку:

— Давай-ка ты теперь берись за дело. Покажи сынку, как нужно нырять. Поучи его.

— Братцы! Убьет ведь! Сумасшедший он! Что же вы смотрите?

— Ныряй, умник! У-у, змей!

Черной молнией сверкнула нагайка, и Каньдюк с бульканьем погрузился в воду. Над волнами вздулся пузырь бордовой рубахи.

Теперь работы прибавилось, и Тухтар едва успевал поворачиваться.

— Молоти! Молоти! — беспрестанно надрывался кто-то густым басом. Ему вдохновенно вторили другие.

Нямась, громко фыркая, бросился вплавь к другому берегу. Но Тухтар, научившийся у Миши плавать по-волжски, легко настиг его.

— Кунай! Кунай!

— Поглубже!

— На дно его! На дно!

— Пусть раки полакомятся! На год мяса хватит!

Тухтар вернулся к дрожащему от холода и страха Каньдюку:

— Попомнишь меня!

Свистнула нагайка, и Каньдюк с отчаянным криком исчез под мутной взбаламученной водой.

— Остановись, Тухтар! — послышался голос Эбсэлема. — Хватит!

— Чего там хватит? Лупи, Тухтар!

— Давай! У тебя свои счеты!

— Про запас вложи!

— Не помрут! Мы больше терпели!

Старика больше Тухтар не тронул, но Нямасю добавил щедро, от всей души.

— Выходи, Тухтар! — позвал Имед.

Когда Тухтар выбрался на берег, он увидел рядом с Элендеем Палюка, Мишу и его сестру Аню. Забросил в озеро нагайки.

Палюку сказал:

— Не буду больше чечевицей!

— Какой чечевицей? — удивленно переспросил Палюк.

— Придорожной, которую всякий топчет!

— А-а! Вот ты о чем! Напутал ты меня. Я уж подумал, что ты того… — улыбнувшись, Палюк покрутил пальцем у своего виска. — А чечевицей не будь. Правильно. Орлом станешь. Знаю.

Вечером Тухтар почувствовал себя очень плохо, его бросало то в жар, то в холод.

Палюк внимательно осмотрел его, выслушал, выстукал, но ничего опасного не нашел.

— Просто перенервничал ты, парень, переволновался. Отдохнуть тебе надо хорошенько, позабыть все передряги. Возьму тебя с собой.

Ночью Палюк, Тухтар и Аня уехали в Симбирск.

А рано утром в Утламыш на тройке прикатил урядник. Около него крутились двое, одетых по-городскому, юрких, с цепкими глазами.

33. СЛОВА, НЕ СКАЗАННЫЕ ОТЦОМ

После злосчастной ночи, которую Шеркей провел у разбитной ворожеи, он ходил, как в воду опущенный. Вернее, не ходил, а сидел в избе. Даже во двор выходил только по крайней необходимости. Решался он на это или ранним утром, когда, как говорят, еще черти на кулички не выходили, или же под покровом темноты. Каждый раз проклинал свою жердевую ограду и ворота. Были бы высокие и дощатые, то по своему двору можно бы гулять без опаски, а через такую загородку каждый проходящий глаза таращит, все перед ним, словно на ладони. Если бы глазели только, а то ведь, лишь заметят Шеркея, сразу же рот нараспашку — смеются прямо в глаза. Иные, правда, повежливее: за спиной в кулак прыскают, но хрен редьки не слаще.

Ругал себя за несообразительность: прежде чем ставить дом, нужно было забор хороший сделать, из досок, без единой щелочки, такую стену поднять, чтобы не только человек, но и не всякая кошка могла через нее перебраться. Так настоящие хозяева поступают: мое здесь все, и нечего сюда посторонним нос совать и глазищи нацеливать.

Задним умом все крепки, а вот сейчас что делать? Как спастись от позора, от срама несмываемого? Бог смерти не послал вовремя тому человеку, который отметил опилками путь Шеркея к трижды проклятой вертихвостке.

Тимрук отца избегал. Когда говорил с ним, отводил глаза в сторону или рассматривал лапти. Первое время сын тоже старался не выходить из дому, избегал товарищей — стеснялся, думал, что будут насмехаться. Все дни коротал за работой. В избе, где томился Шеркей, старался не показываться. Несколько раз за целый день уезжал в лес за дровами, хотя необходимости в них не было. «Ишь ты, волчонком на родного отца смотрит», — ворчал Шеркей, но в душе был рад отчужденности сына. Ни видеть, ни слышать никого не хотелось. Залезть бы в подпол и сидеть там в темноте…

Постепенно Тимрук переборол стеснительность, и его жизнь вошла в прежнюю колею. Не он же ходил ночевать к Шербиге. А может, и не виноват отец, бывает, такого наплетут длинные языки — только уши растопыривай, а на самом деле ничего этого и не было.

Ильяс совсем от дома отбился. На зорьке уходит и чуть ли не ночью возвращается. Где он завтракает, обедает, ужинает — Шеркей не ведает. Но это его не особенно беспокоило: если бы малец был голоден, то попросил бы поесть.

Несколько дней подряд Ильяс был в лесу с сынишкой кузнеца. Надрали лыка, научились плести лапти. Первая пара получилась у Ильяса не совсем ладной — носки скособочил, но все равно их купил у него старик Сетриван. Цену дал хорошую — наверное, пожалел малыша. Ильяс голову потерял от радости: первый раз ведь своими руками деньги заработал. Шеркей тоже был доволен, но не похвалил. До сих пор он не мог простить сыну, что тот сбегал когда-то за Элендеем.

Вторую пару лаптей собственного изготовления Ильяс преподнес отцу, и Шеркей наконец оттаял, поблагодарил сынишку, погладил по голове. Ильяс, вместо того чтобы обрадоваться, вдруг навзрыд расплакался. «Чудной все-таки парень растет, — подумал отец. — Своенравный. Упаси господь, если в сестру пойдет».

Плетением лаптей Ильяс очень увлекся. Целыми днями не выпускали они с Володей из рук кочедыков[31]. Дружки решили наделать лаптей побольше, продать их на базаре и на вырученные деньги купить книг.

Ненавидевший безделье Шеркей извелся без работы. Но чем заняться, если носа нельзя из двери высунуть. Наконец нашел себе дело. Под навесом сарая топорщился ворох старого мочала и кудель. Ночью Шеркей затаскивал несколько охапок в дом, а утром, как только уходил Тимрук, запирался и начинал плести вожжи, уздечки, удила, веревки, бечевочки. В хозяйстве все пригодится, особенно принадлежности упряжи. Еще ведь неизвестно, сколько будет у Шеркея лошадей. Во всяком случае, не две, как теперь. А настоящий хозяин все заблаговременно готовит.

Сегодня у Шеркея работа шла особенно споро. Уже пальцы начали побаливать и гореть, а он все трудился. Смеркалось, в избе стало темновато. Бросать дело не хотелось, и Шеркей решил зажечь лампу. Нужно бы, конечно, закрыть ставни, чтобы с улицы на него не глазели, но выйдешь и нарвешься, пожалуй, на какого-нибудь зубоскала. Хотел занавесить окна, но занавеси куда-то запропастились. Разве найдешь сейчас что-нибудь в доме, голову можно потерять в таком кавардаке.

Заправил «горящую машину» керосином, снял с фитиля нагар, протер стекло. Зажег лампу, полюбовался, покрутил туда-назад колесико, которое двигало фитиль, и подвесил лучистую диковину к потолку. Благодать! Белым днем в избе темнее, чем сейчас.

Расстелил на полу мочало и кудель, очистил от мусора. Порадовался, что много еще осталось материала и не придется лишний раз выходить во двор.

Окна стали совсем черными, теперь, пожалуй, можно и выбраться во двор, чтобы покормить лошадей. Травы в этом году не было, всю повыжгло, и коней приходилось потчевать соломенной резкой, сдобренной отрубями или овсецом.

Шеркей зашел в кладовую, где у него хранился овес, смел веником в кучку рассыпанные по полу зерна, собрал их в ведро. Приоткрыл дверь во двор, огляделся и торопливо зашагал к конюшне. У входа в нее Шеркея будто подтолкнул кто: «Оглянись!» Оглянулся — и остолбенел: из полуоткрытой сенной двери валил густой, клубчатый, темно-серый дым.

— О боже! — И не помня себя вбежал в сени. Дым заполонил всю избу. Сквозь него пробивалось остроязыкое пламя. Горели мочало и кудель.

Поднял ведро, плеснул на огонь овсом, чертыхнулся, со злобой трахнул ведро об пол. Громко ахая, растерянно затоптался на месте. А пламя все разрасталось, набирало силу. Уже горел стол. Длинный красный язык жадно лизал окно, тянулся к потолку. Верхний глазок окна почему-то был выбит, но сейчас ли раздумывать над этим. Не увидел Шеркей и увесистого булыжника, валявшегося на полу среди осколков от лампы. Захлебываясь едким дымом, Шеркей затряс головой, протяжно застонал и, высоко вскидывая ноги, закружился по избе, словно взбесившийся бык, стараясь затоптать пламя. Поняв, что это бесполезно, пробрался к печке, чтобы вытащить из потайного места гашник с деньгами. Кое-как достал, сунул под мышку. В этот миг в нос ударил острый запах жженого копыта: загорелись волосы. Шеркей обхватил голову руками, бросился к выходу. С разбега ткнулся в стену, оторвал руки от головы, на ощупь отыскал дверь, вывалился в сени, зацепился за что-то ногой и упал. Услышал, как где-то рядом крикнули: «Пожар! Пожар!» Хотел подняться, но вдруг почувствовал, что засасывает трясина. Все глубже, глубже… Он открыл рот, чтобы позвать на помощь, но тут же его накрыла с головой черная, как сажа, тина…

Очнулся он во дворе, около лачуги. Кто-то вытащил его из огня и отлил водой.

Кругом толпился народ. Люди выводили со двора скотину. Несколько человек старались выгнать из конюшни каньдюковского вороного, но обезумевший конь никого не подпускал к себе. С громким кудахтаньем, часто взмахивая горящими крыльями, пролетела курица. В вышине кружились розоватые от пламени голуби, которые жили под карнизами дома.

Вернулся Тимрук и закричал диким голосом, забился в рыданиях.

Прибежавший одним из первых Элендей сломал дверь кладовой. Кинулись спасать хлеб, но полыхающая соломенная крыша вместе со стропилами обвалилась, и люди еле успели выскочить.

Огонь уже охватывал сарай.

Мелькали в руках ведра. Имед с Едиканом бесстрашно врывались в гущу пламени, поливали огонь, но он разгорался все яростнее. Сухое дерево и трухлявая солома горели, как порох. В небо с гулом ввинчивался вихрь пламени и дыма, во все стороны с треском разлетались бесчисленные искры. Листья растущего возле дома вяза скручивались и вспыхивали.

Во дворе лежал ворох сухого мха, пламя добралось по нему к новому срубу. Гладко тесанные бревна заслезились смолой, которая вспыхивала черным от копоти пламенем. Люди пытались растащить сруб по бревнам, но было поздно, он уже полыхал, как и старая изба.

В колодце кончилась вода, стали бегать за ней в соседские колодцы.

Крыши ближайших домов облепили люди, которые держали в руках длинные метлы, вилы, ведра с водой.

Лежащему на траве Шеркею долго не верилось, что все это происходит наяву. Казалось, он видит кошмарный сон. Шеркей несколько раз закрывал и открывал глаза, яростно встряхивал головой, чтобы отогнать леденящее сердце видение, но оно не уходило. Тщательно протер глаза грязными закопченными, пахнущими паленой шерстью руками, но все равно увидел прежнюю картину: огонь, дым, людская суматоха.

Значит, не сон. Шеркей вскочил. Кто-то проходил мимо с полными ведрами воды.

— Это ты, что ли, Утя?

Девушка замедлила шаг.

— Дай-ка мне ведерко.

Шеркей обеими руками схватил широкое деревянное ведро и начал с жадностью пить. Студеная вода заструилась по усам и бороде, скатывалась на шею, где, словно челнок, двигался острый кадык. Капельки застревали в складках кожи, сверкали под отсветами пламени, и казалось, что у Шеркея на шее висят бусы. Передохнув, снова начал пить. И так несколько раз. Потом поднял ведро и окатил себя с головы до нот. Обгоревшие с одной стороны головы волосы отвалились, и образовалась темноватая от копоти плешина.

Стало немного полегче. Вздрагивая от прохлады, Шеркей пробормотал:

— На-ка ведро.

Поднял глаза и увидел, что рука протягивала ведро неизвестно кому. Утя давным-давно ушла.

— Да.

Ведро грохнулось на землю.

По серой, с серебристым оттенком золе Шеркей зашагал к догоравшему дому, замахал руками, закричал:

— Лейте огню в глаз! Лейте огню в глаз! В самый зрачок! В самый зрачок!

И снова силы покинули его. Пошатываясь, добрел до обугленного бревна, тяжело опустился на него и уткнулся подбородком в грудь.

Невесть откуда взявшийся, к ногам подкатился большой оранжевый уголь. Шеркей впился в него таким взглядом, как будто это был вовсе не уголь, а живой человек, враг, который устроил пожар. Шеркей схватил уголь рукой, начал подбрасывать на ладони:

— Что? Что? И меня сжечь хочешь? Да? Да? Говори, говори, и меня сжечь? Пфу! Пфу! Нет, отец-огонь, не выйдет, не выйдет! Терпелив Шеркей, ой, как терпелив! Много он вынес, еще больше выдюжит! Выдюжит! Он сильнее тебя, огонь! Сильнее! Не сожжешь! Не сожжешь!

Превозмогая боль, он несколько раз стиснул уголь в кулаке и, разжав пальцы, развеял по ветру черную пыль. Поплевав на ладонь, прижал ее к земле.

Росшая на огороде рябина раньше не была заметна со двора, ее закрывал дом. Теперь же она виднелась во всей своей красе. Золотились от огня резные листья, ярко багровели крупные, увесистые гроздья. Иногда ветви рябины вздрагивали, и казалось, что это, готовясь вспорхнуть, встряхивает крыльями сказочная жар-птица.

Под рябиной, поблескивая испуганными и в то же время восторженными глазенками, толпились ребятишки.

От избы уже ничего не осталось. Только чудом уцелевшая, густо покрытая копотью печка напоминала о том, что здесь некогда было человеческое жилище, дом Шеркея. В этом доме Сайдэ когда-то склонялась над колыбелью Сэлиме, тихонько тела, убаюкивая дочь. В этом доме в долгие зимние ночи под завывание вьюги мечтал о богатстве Шеркей. Где оно, это богатство? Где? Заглянуло — и сразу превратилось в тлен и пепел. Где все, собранное по крохам за долгие годы труда, пропитанное горячим потом? Где то, за что заплачено жизнью единственной дочери? Все дымом стало. Все. Горьким, едким, выжигающим не только глаза, но и сердце. Ни дома. Ни скарба. Ни хлеба. Ничего. Может быть, скотина цела, может быть, успели вывести ее люди? Шеркей посмотрел в сторону сарая: тоже груда углей да чад.

Какой-то человек копошится там, ищет что-то. Какого лешего ему нужно? Головешки, что ли, собирает, какие покрупнее?

Шеркей заинтересовался, начал вглядываться. Вот порыв ветерка отодвинул в сторону клубившуюся над пепелищем мглу, и глаза различили женщину. В длинном платье, подол подоткнут за поясок. Женщина поворошила ногой золу, нагнулась и положила что-то в фартук. Вот опять то же. Наконец Шеркей догадался, что ищет предприимчивая бабенка.

— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! — затрясся он, схватившись за живот.

Люди переглянулись, подумали, что Шеркей сошел с ума.

Подбежал встревоженный Элендей:

— Ты что? Чему радуешься?

— Ха-ха-ха! Посмотри! Посмотри! Ха-ха-ха! — Давясь смехом, Шеркей указал рукой на женщину.

— Эй! Кто там?

— Ишь, как старается! Полон подол набила! Кто она такая?

Элендей побежал узнать.

— Шербиге, чертовка! Ты что тут крутишься? Опять ворожишь?

— Нет, нет. Упаси господь! Курочек жареных собираю.

— Пошла вон! Я тебе сейчас покажу курочек! Иль мою забыла? — замахнулся кулаком Элендей.

Ворожея вцепилась обеими руками в фартук и, смешно перепрыгивая через борозды, сломя голову, припустилась по огороду.

Шеркей перестал хохотать, насупился. Опять проклятая Шербиге! Добра от этого ждать нечего. Подумав немного, махнул рукой, пробормотал:

— Теперь уж нечего бояться. Хуже не будет. Но все равно надо бы запихать колдунью в огонь, зажарить, как курицу.

— Ускакала, дьявольское семя, — сказал вернувшийся Элендей. — Вон как подрала. Сам Киремет[32] не угонится.

Шеркей перед братом чувствовал себя неловко. Сколько тешил он себя злорадными мечтами, что затравленный нуждой Элендей придет к нему на поклон! И не раз возникала перед глазами заманчивая, щекочущая сердце картина: стоит перед ним изможденный брат и, понурив голову, вымаливает жалостливым голосом прощение. А Шеркей терзает его укорами, шпыняет занозистыми словечками. Насладившись всласть своим превосходством, Шеркей простил бы, конечно, брата и помог бы ему с условием, что Элендей впредь будет знать свое место. Да и что мог бы тогда сделать Элендей, если был бы зависим от старшего брата! Сидел бы, как рыбка на кукане, конец которого в руке Шеркея. Чуть что, дерг — и все. Похватал-похватал бы воздух — и брюхо кверху…

Мечтал, мечтал, а вышло-то совсем наоборот.

Отведя глаза в сторону, Шеркей проговорил:

— Браток? А браток? Ведь в пепел… в пепел превратился мой дом.И все… все… Вроде и не было ничего. Так ведь? А?

— Почему?

— Что почему?

— Да загорелось.

— Сам виноват, сам.

Элендей начал вытирать перепачканные сажей, ободранные до крови руки.

Брат не уходил, и это ободрило Шеркея.

— Сам виноват. Да, — повторил он покаянным голосом. — Была у меня светящаяся машина, что этот, этот самый Ка-каньдюк бабай мне принес…

Шеркей настороженно покосился на брата. Тот поморщился, но уйти не думал.

— Ну, вот и привязал я ее, машину, веревкой к потолку. Вожжи все вил до самого темна. Вот и решил, решил зажечь. А тут время лошадей кормить пришло. Вышел я. Да, наверно, дверью слишком сильно хлопнул. Машина-то возьми и сорвись. Прямо в кудель угодила, в самую середку. Я только перед этим разобрал все по ниточке, расстелил. Машина-то из стекла была сделана и, понятно, раскололась. Керосин разлился, полыхнул, полыхнул. Вбежал в избу: ни дохнуть, ни охнуть…

Шеркей безнадежно махнул рукой.

— Каньдюк? Опять все он! — Элендей изо всей силы пнул похожую на галку головешку, злобно сплюнул.

Шеркей по-сиротски съежился, голос его зазвучал еще покаяннее.

— Да, следует, следует меня проучить. Ох, как следует! Так и надо мне, дураку, так и надо! — Он рванул ворот рубашки. — Взял бы и растерзал себя! Скажи мне, олуху, что делать теперь? Убить себя, убить себя сил не хватит. Дети и так матери лишились, полусиротами растут. Плакать только остается, плакать.

Шеркей жалостливо поморщился, шмыгнул носом, часто заморгал сухими глазами.

— Зачем плакать? Не к лицу чувашину лить слезы. Будь как рябчик, тэдэ. Из него кишки вон, а он еще три дня живет. Так нас деды учили.

Элендей, как всегда, говорил резко, отрывисто, слова, как камни, бросал, но по лицу его было видно, что тронуло несчастье брата, беспокоится он за него.

— Да, шоллом, да. Только и остается. Была бы лишь душа, а с ней выживешь и средь камней.

— Слушал бы меня — и миновал бы этой беды. Ну, хватит об этом. После драки кулаками не машут.

— Каюсь, родной. Прости меня за все, прости.

Шеркей поднялся с бревна, шагнул к брату, уткнулся лицом в его плечо.

— Ну, что ты. Брось. За что тебя прощать? Брось, говорю.

Голос Элендея звучал глухо, потерял жесткость, глаза влажно заблестели.

— Не говори, не говори… Виноват я перед тобой. Ты меня простил, простил… А я себя вовек не помилую, вовек.

— Будя. Будя. Люди смотрят. Кончай эту волынку…

Рассвело. При солнечном свете пепелище выглядело особенно гнетуще. Покрывались седым пеплом последние, самые упрямые угольки. Воздух был пропитан едкой горечью. Першило в горле, слезились глаза. Зловеще чернела печка. Порой налетал ветерок и швырял в лицо золу.

Народ разошелся по домам. Да, по домам, только Шеркею некуда теперь идти, негде ему приклонить голову.

Подошли дети. Измученные, жалкие. Ильяс крепко вцепился в отцовскую руку. Тимрук тесно прижался к плечу. Долго молчали. Наконец Шеркей неуверенно спросил:

— А лошади где?

— Одна у дяди Элендея, — объяснил Тимрук. — Корова привязана на краю тока. Другую лошадь…

Сын замялся, боясь сказать правду.

За него договорил Элендей:

— Сгорела она. В конюшне. Старались вывести. Не смогли. Сам я не успел. Сгорела.

— И она! И она! О боже, ведь ей цены не было…

— Да, видный был жеребец. Корову ведите тоже ко мне. И сами туда пойдем. Помоемся, позавтракаем. Потом опять сюда. Посмотрим, что к чему.

— Идем… Эх, вороной, вороной…

И они зашагали, сутулясь под тяжестью беды. Сколько уже времени братья не ходили рядом!

— Тэдэ, — сказал младший, — хочу помочь тебе. От души. По-родному. По-братски. Лошадь одна сгорела. Хлеб весь до зернышка. Не терзайся. Наладится. Только не ходи опять на поклон к Каньдюку. И к другим таким же.

— Не пойду, не пойду.

— Вот и хорошо. Не идет нам попрошайничать. Честь продавать. Совесть. Прокладывай дорогу к счастью сам. Такие, как Каньдюки, приласкают. Утешат. Но для чего? Чтобы верхом на тебя взобраться. Пусть зола. Не горюй. Ты еще хлеб на ней вырастишь. Свой. Честный. Только он идет на пользу. Только он вкусный. Пусть Каньдюки калачами утробу набивают. Не завидуй, подавятся они ими. И сдохнут. Поверь мне. Не долго ждать этого. Не изменяй нашему бедняцкому хлебу. Пусть он черный. В нем сила. Он надежный, на нем вся земля держится. Придет еще время — и мы калачи да ситные уплетать будем. Не сомневайся. А пока бери у меня мешка три. Корова у тебя немолочная. Продай, что кормить зря. На деньги купи все самое нужное. Без чего шагу ступить нельзя. Вот и переведешь дух.

— Рехмет, рехмет, дорогой. До могилы не забуду, до могилы.

— Это, бог с тобой, можешь и забыть. Главное — помни, что я говорил тебе сейчас.

Зайдя во двор, Элендей сразу же направился к колодцу, достал свежей воды, обнажил до пояса крепко сбитое тело и, пофыркивая, начал мыться. Растерся докрасна жестким холщовым полотенцем.

— Ух, здорово!

— Дай-ка и мне ведерко.

— Обожди! — Элендей повесил полотенце на мускулистую загорелую шею и окликнул сына: — Хамбик, неси ножницы. Дядю стричь будем. А то ходит недостриженным бараном.

— Как знаешь, браток, тебе видней.

Мальчуган принес большие ножницы для стрижки овец. Элендей усадил брата на колоду, рьяно принялся за дело. Волосы, грязные, свалявшиеся, как пакля, поддавались плохо. Шеркей то и дело болезненно морщился. Элендей спешил: жена уже несколько раз торопила к завтраку.

— Терпи. На человека станешь похож. Сейчас ведь всю деревню перепугать можешь. Полосами получается, правда. Но ничего, сойдет… Давай и бороду смахну. Сразу молодым станешь. Такого красавца из тебя сотворю — засмотришься.

— А может быть, не надо? — забеспокоился Шеркей. — Знаешь ведь людей. Скажут, что я в женихи готовлюсь.

— Не скажут. К Шербиге только по ночам не таскайся, — беззлобно хохотнул брат.

— Не напоминай. Как болячка на сердце. Не ковыряй. Прошу.

Из хлева вышел пегий теленок. Подойдя к стоящему у колодца корыту, понюхал розовым носом воду, фыркнул и, высоко взбрыкивая тоненькими задними ногами, помчался по кругу.

— Ишь, как новому хозяину обрадовался! — улыбнулся Элендей. — Возьмешь себе эту телку. По приметам, хорошей коровой должна стать.

— Что? Что? Но ведь ты сам пока живешь кое-как.

— Хорошо ли, худо ли, но перед каньдюковскими окнами с шапкой не стою. А это главное. И тебе того же желаю. Не обижайся только на мои слова. Хотя и говорят: «Дают — бери, бьют — беги», — но надо знать, у кого брать. Иной одной рукой дает, другой дубинку держит. Так-то. У меня бери со спокойной душой. Обеими руками, все отдаю. Как только оградишь двор, так и приведу телку.

Шеркей помылся. Без бороды и усов он казался намного моложе, чем раньше. Лицо его выглядело не таким измученным, из глаз ушла растерянность.

«Ничего, отойдет, — обрадованно подумал брат, оглядывая его с ног до головы. — С норовом мужик. Десять раз бей — десять раз поднимется. Ручищу чуть не до кости сжег, а умывался — хоть бы поморщился».

— Ты чего же это не вытираешься?

— Не буду, не буду.

— Почему?

— Лучше этак. Люблю, когда водичка на лице, — соврал Шеркей, которому жалко стало нового полотенца, какое ему подал племянник. Он по привычке хотел даже сделать замечание, но вовремя спохватился и прикусил язык.

— Чего же хорошего с мокрой мордой ходить? — допытывался брат. — Сейчас есть будем. Не так густа наша похлебка, чтобы ее водой разбавлять.

Но Шеркей так и не вытерся.

— Долго ждать вас? — крикнула из избы Незихва. — Ребят уже покормила. Идите, остынет.

Сели завтракать. Картошка была рассыпчатая, духовитая. Ели напористо. Незихва не успевала подкладывать. Сбив аппетит, стали есть неторопливо, смакуя каждый кусочек.

Элендей все время не сводил с брата глаз. Каждый раз, встречаясь с ним взглядом, весело подмигивал, ободряюще улыбался. Элендею казалось, что брат долгое время был где-то далеко-далеко и вот наконец после злоключений вернулся к родным. Было в душе Элендея и такое чувство, будто брату посчастливилось перебороть тяжелую болезнь.

Насытившись, разомлели. Элендей снова оседлал своего любимого конька — начал ругать Каньдюков и всю их братию.

— Хотя и не гоняются за улетевшим ветром, но еще раз скажу: будь подальше от них. Берегись этих кровососов пуще огня. Звери они. Все богатеи таковы. Не пожалеют они тебя. Не жди. В богаче души нет. Один потрох в нем. Ты вот все кричал: «Учись жить у Каньдюка!» А чему у него учиться? Жрать да спать! Ты думаешь, он богатеет потому, что много трудится? Да? Накось, выкуси!

Элендей сунул под нос брату здоровенный шиш, пошевелил дочерна прокуренным большим пальцем.

— Мы на него работаем. Все ихнее отродье нашей кровью питается. Как клопы. Как пиявки. А люди все должны работать. И все заработанное делить поровну. Чтобы каждый сыт, одет, обут был. А не так, как теперь. У одного пузо, как опара, поднимается, у другого — к хребтине присыхает. Ты думаешь, что Каньдюк тебе свое дал? Да?

Перед носом Шеркея снова вырос кукиш.

— Собственное добро ты у него вымолил. Чтобы жить хорошо, нужно не пятки богатеям лизать, а друг к другу поближе держаться. Как рабочие в городе. Один за всех, а все за одного. Вот в чем сила. Сколько таких, как Каньдюк? А нас? То-то. Как станем все, да как схватим за глотку. А ну, отдавай все, что нашим горбом нажил. Что у нас и у наших детей изо рта вырвал. Мы хозяева. Вот! И придет этому час. Увидишь. По своей дорожке жизнь пустим. Самого царя кверху сиденьем поставим.

— Что-то ты разошелся нынче, — заметила жена.

— Не разошелся, а правду говорю.

— Да, браток, подкузьмили, подкузьмили меня Каньдюки, — промямлил Шеркей. — Не от чистого сердца огненную машину дали. Ты прав. Зря я тебя не слушался. Умней ты меня, хотя и моложе. И не сочтешь, во сколько раз умней.

— Да не в моем уме дело. Знаешь, сколько людей так думают? Все, у кого мозоли на руках, а в брюхе пусто. Умный, умный! Не видел ты еще умных. Такие головы есть! Наши с тобой — горшки просто. Треснутые. Каким на помойке место. Вот Палюк, например! Конец, говорит, Каньдюкам придет. На всем свете. Каюк — как одному. Так, браток мой, в книгах написано. А писали их мудрецы, перед которыми Палюк малец неразумный.

— Таким, как мы, браток, нельзя серчать на людей.

— На людей? Это кого же ты людьми считаешь? Каньдюков? — Элендей стукнул кулаком по столу. — Мы — люди. А они, знаешь, кто? Па-ра-зи-ты! Зараза от них по всему миру идет. Понял? К ногтю их всех надо! Так-то.

— Оно хорошо бы, конечно, чтобы все поровну. Но, по-моему, по-моему, ничего из этого не выйдет.

— Это почему же?

— Каждому свое. Господом так установлено. Господом. А он поумнее нас. И Палюка даже.

— «Господом! Установлено! Поумнее… Не будет!» Почему каждому свое? Все мы одинаковые. Одна голова. Две руки. Две ноги. Пара глаз. И прочих штуковин у каждого поровну. Значит, все мы равны. И жизнь поэтому у всех должна быть равной.

— Ты не сердись на меня, браток, но только не будет толку, если все станут равными. Не будет.

— А ну тебя! Долдонишь одно, точно дятел! — раздраженно отмахнулся Элендей.

— Не горячись, послушай, что скажу. Ты мне про руки, ноги и разные телесные вещи говорил. И я тебе про то же расскажу. Возьми, например, мою руку, возьми. Двигается она, берет все, делает. А пальцы на ней, заметь, разные — один длиннее, другой короче. Но ежели их взять и уравнять, сделать все такой длины, как большой? А? Что тогда получится? Что? Не то что работать не сможешь, ложку даже в руку не возьмешь! И сам Палюк не сумеет. Так и помрешь с голоду. Хе-хе-хе! Вот тебе и равенство!

— Это все побасенки! Если сейчас сюда Шингеля позвать, он их наплетет целый воз. А поднесешь ему стакашек, так и десять возов. Слушать устанешь. И про равенство, и про неравенство. Положит на стол ногу и тоже что-нибудь покажет. Только ушами хлопай. Тут, браток, не прибауточки. Сам-то я всего не смогу растолковать. Не дошел я еще в этом деле до тонкостей и закорючек. Но сердцевину постиг. Всей душой. Знаю и корень, из какого наше счастье вырастет. Вот Палюк, тот тебя наладит. Как ружейный затвор, голова твоя работать будет. Познакомлю тебя с этим человеком. Обязательно. Как только приедет он из… ну, из этого самого, из этой самой, как ее… Ну, в общем, оттуда…

— Это хорошо бы, хорошо бы… А пока пойду я. Спасибо за хлеб-соль, за заботу.

— Отдохни малость.

— Нет уж, тронусь. Надо головешки перебрать, может, и слеплю из них гнездышко какое.

— Постой. Я тоже с тобой пойду.

— Успеешь еще перемазаться сажей. Дел там особых нету, — ответил Шеркей, которому опостылели разговоры брата. «Палюк, Палюк! Нет у него даже блохи собственной, вот и бесится от зависти, к другим за пазухи заглядывает. Чужое добро все считать мастера. Ты вот свое нажить попробуй. Я скоплю, а голодранцы явятся, схватят за глотку и все отнимут. Вот, оказывается, чему учит Палюк: на чужой хребтине в рай ездить. Ловкач!»

Хотя и нечего сейчас было отнимать у Шеркея, но он забеспокоился, нахмурился.

Подходя к своей усадьбе, Шеркей приуныл еще больше. Память рисовала картины пожара. Перед глазами взлетали снопы искр. В вышине они рассыпались и опадали на землю черным снегом. Уши так явственно слышали потрескивание искр, гул пламени, людской гомон, что Шеркей даже огляделся: не горит ли где?

Вот и дом. Вернее, то, что когда-то было домом. Вокруг черным-черно. Копошится в пепле ветер, еще дымятся обглоданные огнем бревна. Черной шелухой осыпаются с вяза обгоревшие листья. Тоска, скорбь, как на кладбище. Приготовленные для потолка и пола новые доски каким-то чудом уцелели. Рядом с ними Шеркей заметил забытое кем-то ведро. Подошел, глянул: оказалось, что ведро его собственное. И немного просветлело в душе: все-таки осталось что-то от прошлой жизни, не погибла она целиком. Из этого ведра любила умываться Сайдэ. Сэлиме носила в нем воду. Ручка сплетена из кудели. Это работа Шеркея. Теперь он станет беречь это ведро, как самую дорогую, священную вещь, только сам будет пользоваться им.

Шеркей заглянул в ведро. В ведре вода отразила незнакомое лицо. Кто же это? Он оглянулся, рядом никого не было. Да ведь это он сам, Шеркей! Вот он каков без бороды и усов! Совсем не старый. Жить еще да жить… Лицо в воде слегка улыбнулось, опять стало серьезным, но в глазах и в уголках тесно сжатых губ таилась усмешка, будто в душе Шеркей подсмеивался над кем-то: что, мол, не вышло по-твоему, жив я, знай наших.

Что ж, и узнают еще люди Шеркея. Не так-то просто сломать его. Вон вяз без листьев стоит. Но корни дерева глубоко в земле, и весной оно снова покроется веселой пышной листвой. Так и Шеркей. Не травинка он, у какой корешок с ноготок. Не выдернешь Шеркея из жизни. Крепко врос он в нее. Людям, конечно, кажется, что конец ему пришел. Глупы они, люди. Это не конец, а только начало жизни Шеркея. За битого двух небитых дают. Вырастет на этом пепелище дом, какого еще никогда не видели в Утламыше, заржут еще в конюшне красавцы вороные. И не только вороные — и гнедые, и серые, и белые в яблоках — всех мастей. Замычат коровы, заблеют бараны, затрещат закрома от хлеба. Если не умер Шеркей, видя, как превращалось в пепел его добро, то, значит, суждено ему нажить новое, в сто раз большее. Дайте только срок. Сбудется это. Теперь Шеркею терять нечего, все потеряно. Вот и хорошо, не нужно будет назад оглядываться. Когда озираешься, всегда споткнешься. И идти с легкой ношей лучше. На крутую гору с сундуком на спине не взберешься. А Шеркею надо долезть до самой макушки. На меньшее он не согласен. Хватит печалиться, надо за дело браться.

Шеркей отошел от ведра, окинул цепким взглядом свои владения, закатал рукава. С чего начать? Может быть, картошку из-под пола выкопать? Испеклась, наверно, под золой. Но это не беда. Варить не нужно. Облупил кожурку — и готово, ешь на здоровье. И с кожуркой проглотишь — желудок не продырявится. Не гвоздь ведь, а картошка. А вот и гвоздик лежит. Гвоздик-то настоящий, железный.

Шеркей поднял его, соскоблил ногтем радужную окалину. Откуда он, что им было прибито? Перед прошлой пасхой Шеркей точно таким же укрепил расшатавшийся оконный наличник. Может, тот самый и есть? Шеркей начал внимательно рассматривать находку, словно она могла сыграть какую-то особо важную роль в его дальнейшей жизни. Вертел-вертел, надавил посильнее пальцами, и гвоздик с легким треском переломился. Шеркей презрительно ухмыльнулся: «Побыл в огне — и конец. А я вот нет». Он размахнулся и запустил обломками гвоздя в собак, которые копались в груде обугленного хлама.

— Пошли вон! Я вас!

Пришел сосед Пикмурза, потом — Шерип. Взялись вместе с Шеркеем за лопаты, начали убирать мусор. Вскоре к ним присоединился Элендей, пришедший вместе с Тимруком и Ильясом. До обеда они уже оградили пепелище досками. Потом Элендей начал рыться в том месте, где был подпол.

— Картошку хочешь выкопать? — спросил Шеркей. — Осторожней только, а то искрошишь всю.

Элендей оперся на лопату, улыбнулся:

— Нет, не картошку. Хочу еще раз счастье попытать. Если хочешь знать, нет здесь такого места, где не побывала бы моя лопата.

Шеркей не понял, о чем говорит брат.

— Ты слышишь? — повторил Элендей. — Все здесь перерыл я.

— А зачем, зачем?

— Иль не догадываешься? В дурь попер. Клад отцовский искал. Ох и попыхтел!

— Нашел? — съехидничал Шеркей.

— Ха! Попробуй-ка сам. Мозоли нашел да ломоту в крестце. Подальше бы порыл — мог бы и грыжу отыскать. Глупая башка пустое дело найдет.

Шеркею вспомнилось, сколько он переволновался, когда вверх дном перевернули погреб, голову чуть не сломал, стараясь разгадать, чьих рук это дело. Грешил на Тимрука, а оказывается, это брат клад искал. «Копай, копай, — проговорил про себя Шеркей. — Яма мне для землянки пригодится». Хотя землянка ему ни к чему. Можно соорудить маленький домик из старой бани. Семья теперь маленькая, уместится и в такой шкатулочке. Тимрука завтра же надо послать за мхом. Они же с Элендеем разберут баньку, а через денька два-три, глядишь, и новоселье можно справлять.

Наступил второй вечер после пожара. Тимрук с Ильясом ушли ночевать к Элендею. Шеркей задержался, никак не мог оторваться от работы. Баню в этот день разобрать не удалось, помешали другие, более спешные дела. И Шеркей решил осмотреть ее пока хорошенько, прикинуть в уме, что пойдет в дело, а что на дрова. Взял топор, обстукал все бревна, выискивая гнильцу. Бревна вполне пригодные, в саже только. Но это не большая беда, обтешутся, обстрогаются — и от новых не отличишь. Вот с половыми досками дело похуже. Много прелых. Придется перебирать.

Шеркей начал разбирать пол и выносить доски во двор. У самого порога вместо доски лежала старая дверь. Шеркей хотел поднять ее, но она не поддалась. Взял рычаг, подковырнул; с надсадным скрипом вылезли заржавленные гвозди, запахло прелью, плесенью. Под дверью лежала ослизлая полусгнившая синяя тряпка. По ней ползли мокрицы. Брезгливо поморщившись, Шеркей выкинул тряпку рычагом. Показалась слежавшаяся, почерневшая от влаги и от времени солома. Он ткнул в нее: рычаг натолкнулся на что-то твердое. Разрыл солому: под ней камни. Почему они здесь? Наверно, привезли много для бани, вот и умостил старик пол. Что ж, и камешки годятся. Лишний раз лошадь не гонять и себя не мучить. Начал вынимать их.

Вдруг руки нащупали валун какой-то странной формы, будто кто обтесал его со всех сторон. Шеркей торопливо разбросал соседние камни: «О боже! Сундучок!» Рванул его, но руки соскользнули. Кое-как, сдирая кожу, подсунул ладони под дно сундука. Напрягся, дернулся всем телом и вытащил. Вскинул над головой и, крикнув: «Ах, отец мой!» — упал. Скрюченные пальцы словно впились в железо, которым был обит сундучок.

Шеркей не чувствовал своего тела, оно стало невесомым. Казалось, остановилось сердце.

Через некоторое время он медленно поднял голову, по искаженному лицу впервые в жизни текли слезы. Поглядел на находку, пошевелил пальцами, ощупал ее: нет, не сон. Подтянул сундучок, навалился на него грудью. Гулко застучало сердце.

Мелькнула первая мысль:

«Куда спрятать, чтобы Элендей не пронюхал?»

За ней вторая:

«А куда уехал Палюк? Узнать бы».

Примечания

1

У чувашей существовал обычай: девушки впрягались в соху и прокладывали борозду вокруг селения, чтобы оградить его от бед и напастей.

(обратно)

2

Юмозь — ворожея, колдунья.

(обратно)

3

Чукление — жертвоприношение.

(обратно)

4

Пюлех — главное божество чувашской религии.

(обратно)

5

Шоллом — брат, братишка.

(обратно)

6

Тэдэ — обращение к старшему, в данном случае — к старшему брату.

(обратно)

7

Яшка — похлебка.

(обратно)

8

Ерех — злой божок.

(обратно)

9

Чувашский праздник.

(обратно)

10

Йысна — дядя.

(обратно)

11

Алдыр — ковш.

(обратно)

12

Сурбан — головной наряд замужней женщины.

(обратно)

13

Мижеры — мещеряки (татарская народность).

(обратно)

14

Восклицание, которым отгоняют волков.

(обратно)

15

Биче — уважительное обращение.

(обратно)

16

Боже мой!

(обратно)

17

Спасибо.

(обратно)

18

Тяржав — занавес.

(обратно)

19

Ывоз — блюдо, поднос.

(обратно)

20

Хуплу — пирог с мясом и кашей.

(обратно)

21

Керчеме — сорт пива.

(обратно)

22

Улып — сказочный богатырь.

(обратно)

23

Понимаю.

(обратно)

24

Салма — галушки.

(обратно)

25

Сельге — занавеска.

(обратно)

26

Дос — друг (татарск.).

(обратно)

27

Тузум — подруга.

(обратно)

28

Чилим — трубка.

(обратно)

29

Шюрбе — щи.

(обратно)

30

Калым — чувашская пасха.

(обратно)

31

Кочедык — инструмент для плетения лаптей.

(обратно)

32

Киремет — самое злое чувашское божество, по преданию ездящее на тройке кровавых коней.

(обратно)

Оглавление

  • НАРОДНЫЙ ПИСАТЕЛЬ
  • ПРОЛОГ
  • 1. ТИХОЕ УТРО
  • 2. НАДЕЖНЫЙ ПОДАРОК
  • 3. ВСТРЕЧА С БЕДОЙ
  • 4. СПАСЕНИЕ
  • 5. ВЫСОКОЕ ПРИГЛАШЕНИЕ
  • 6. ПИР У КАНЬДЮКА
  • 7. «ВОДА СИНЗЕ НЕ ХОЛОДНА»
  • 8. АГАДУЙ В КЕРЕГАСЕ
  • 9. ИМЕНИТЫЕ ЛЮДИ
  • 10. ЗОВ СЕРДЦА
  • 11. «И ШЕРКЕЙ НЕ БЕЗ УМА»
  • 12. БЕДУ НЕ ОЖИДАЕШЬ
  • 13. КУЕТСЯ ГОРЯЧЕЕ ЖЕЛЕЗО
  • 14. БЕДА ПРИНОСИТ СЧАСТЬЕ?
  • 15. МИЛЫЕ СЕРДЦУ СЛОВА
  • 16. БРАТЬЯ РОДНЫЕ
  • 17. В ИСТОСКОВАВШЕМСЯ ДОМЕ
  • 18. НЕЛЕГКИЙ ТРУД ЛЕСНОЙ
  • 19. НОЧНОЙ КРИК
  • 20. ДНИ БЕСПОКОЙНЫЕ
  • 21. ПРЕРВАННАЯ ПЕСНЯ
  • 22. МАТЬ
  • 23. ЧЕРЕД МЕСТИ
  • 24. ОТЕЦ И ДОЧЬ
  • 25. НОЧНОЕ ТРЕВОЛНЕНЬЕ
  • 26. ВЫНУЖДЕННАЯ СМЕРТЬ
  • 27. СУДЬБА
  • 28. СЛЕДЫ НЕ СМЫВАЮТСЯ
  • 29. НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ
  • 30. СОГЛАСИЕ
  • 31. МОКРАЯ ДОРОГА
  • 32. ВСТРЕЧА, КАКУЮ НЕ ЖДАЛИ
  • 33. СЛОВА, НЕ СКАЗАННЫЕ ОТЦОМ
  • *** Примечания ***