В поисках великого может быть (fb2)

- В поисках великого может быть 3.95 Мб, 950с. (скачать fb2) - Владимир Яковлевич Бахмутский

Настройки текста:



Рыцарский эпос


Один из наиболее значительных памятников средневекового рыцарского эпоса – «Песнь о Роланде». В основу сюжета поэмы (датируется XII в.) положена история легендарного похода франков под предводительством короля Карла Великого в мавританскую Испанию.

Главное в образе Карла в поэме – это мудрость, подчёркнутая возрастом. Королю «за двести лет», хотя на самом деле Карлу Великому на момент описываемых в ней событий едва исполнилось тридцать пять. А в поэме ему «за двести». Но, несмотря на столь древний возраст, он всё ещё способен сражаться. В финале «Песни о Роланде» описывается поединок короля франков с сарацинским эмиром Балиганом, в котором Карл одерживает победу. Старость не делает его немощным. Кроме того, король никогда не оставляет вассала в беде и не принимает единоличных решений. Карл представлен как некий идеал властителя. Однако главный герой поэмы – Роланд, идеальный рыцарь.

Франки ведут продолжительную войну с маврами, стремящимися создать в испанских землях мусульманскую державу:

Державный Карл, наш славный император,

Семь долгих лет в Испании сражался,

И до моря вся горная страна

В его руках; сдалися Карлу замки,

Разбиты башни, грады покорились

И стены их рассыпались во прах.

Лишь не взял Карл Великий Сарагосы,

Что на горе стояла… (1)


Единственный город, который войску франков не удалось побороть – это Сарагоса, где правит царь Марсилий.

Мавры пытаются хитростью добиться перемирия с Карлом. Они сулят франкам великие дары, клянутся в дружбе, а Марсилий даже заявляет о своей готовности принять крещение, надеясь этой ложью заставить противника отступить. Рыцарь Роланд призывает короля не верить обещаниям Марсилия и как можно скорее отправиться с оружием к стенам непокорной Сарагосы. Но Карл решает всё же отправить в Испанию послов. Это очень сложная и опасная миссия. Карл обращается к своим вассалам с вопросом:

«Кого послать? Скажите мне, сеньоры»…(2)

Роланд, не раздумывая, восклицает, что готов исполнить поручение.

Но Карл не хочет рисковать жизнью молодого бретонского графа Роланда – своего племянника, одного из двенадцати пэров, которые считались равными самому королю. Доблестному рыцарю Роланду французское войско обязано многими победами. И тогда Роланд предлагает поручить столь ответственную миссию графу Гвенелону. Это имя по-разному произносится – Гвенелон, Ганелон, но это не столь существенно. Гораздо важнее, что Гвенелон – отчим Роланда. И между ними идёт давняя вражда:

… «Пусть едет Гвенелон,

(Он вотчим мой) – пригоднее барона

Нельзя найти». И молвили французы:

«Он лучше всех исполнит порученье!» (3)


Гвенелон убеждён, что Роландом движет лишь личная неприязнь.

Прекрасен был могучий Гвенелон:

Широкобёдр и статен, – ярким светом

Его глаза лучистые горели,

И весь гроза, величествен и горд

Стоял он там, и взоров восхищённых

С него свести бароны не могли.

Воскликнул он: «За что, Роланд безумный,

Пылаешь ты ко мне такою злобой?..» (4)


Гвенелон жаждет отомстить Роланду. И он совершает предательство: убеждает Марсилия в том, что Карл согласен положить конец войне и вернуться в родные пределы. Но король не может оставить уход французского войска без прикрытия. Гвенелон обещает маврам уговорить Карла направить в пограничное Ронсевальское ущелье небольшой арьергард во главе с рыцарем Роландом, и если Марсилий разобьёт этот отряд, сумеет сразить лучшего воина короля, то франки будут ему уже не страшны.

Всё происходит именно так, как задумал Гвенелон. Он возвращается в стан французов с ключами от Сарагосы. Роланд собирает друзей, которые должны спуститься вместе с ним в ущелье, когда Карл будет уводить полки: доблестного Готье, Ожье-датчанина, архиепископа Турпина, славного Оливьера.

Роланд предчувствует нечто недоброе, но как истинный рыцарь не может не принять брошенный ему вызов:

… «Спасибо, Гвенелон.

Поставлен я тобою здесь на страже,

И славный Карл, французов повелитель,

Пока я здесь, ни мулов, ни коней,

Ни скакунов ретивых не лишится:

За каждого из вьючных мулов Карла

Мой меч врагов заставит заплатить!» (5)


Гвенелон надеется, что Роланд дрогнет. Но Роланд бесстрашен. Покидая Испанию, король предлагал Роланду оставить с ним половину своих дружин. Но рыцарь ответил отказом:

Себя и род свой я не посрамлю!

При мне оставь лишь двадцать тысяч войска.

Иди спокойно; если жив я буду –

Никто тебя, король, не потревожит!» (6)


Воины Роланда долго провожают взглядом уходящих на родину франков. Но когда те почти скрываются из виду, Оливьер замечает, что к ущелью движутся несметные полчища сарацин. Отряду Роланда с ними явно не совладать. Оливьер призывает Роланда трубить в рог, пока Карл ещё может услышать его призыв:

«Товарищ мой! – воскликнул он

к Роланду. –

Встаёт гроза из-за испанских гор!

О, сколько белых панцирей, как пламя,

Сверкают шлемы, – плохо нам придётся,

И это знал коварный Гвенелон, –

Он дал совет на страже нас оставить!»

Роланд в ответ: «Замолкни, Оливьер…» (7)


Оливьер пытается убедить Роланда:

… «Испанцев много тысяч, –

Немного нас!..»


Он всё время повторяет:

«Трубите в рог, Роланд, товарищ милый,

Услышит Карл, на помощь к нам, не медля,

Примчится он со всей своей дружиной». (8)


Гордый Роланд отказывается это сделать.

Почему он не стал трубить в рог? Ведь это обернулось гибелью лучших воинов Карла. Ни один человек не спасся. Автор поэмы замечает: «Мудр Оливьер, а граф Роланд бесстрашен» (9). И действительно, прав был Оливьер: надо было звать на помощь, но Роланд не послушался и погубил весь отряд. Тем не менее, он – герой этой поэмы. Это «Песнь о Роланде», а не об Оливьере.

В Роланде воплощены главные качества рыцаря. Прежде всего – абсолютная преданность королю. Роланд готов погибнуть ради Карла:

«…Обязан каждый рыцарь за сеньора

Терпеть и зной, и холод, и лишенья.

Жалеть не должен кровь свою и тело!..» (10)


Кроме того, рыцарь должен быть храбр. А вот мудрым ему быть не обязательно. Вообще, можем ли мы сказать – рассудительная храбрость? Нет. Другое дело – храбрость безрассудная. Так вот: Оливьер – мудр, Роланд – храбр, а храбрость всегда немного безрассудна.

Но есть и ещё нечто очень важное, что мешает Роланду протрубить в рог. Это – честь. В ответ на слова Оливьера, который призывает товарища: «Трубите в рог!», Роланд восклицает:

… «Безумцем буду я,

Покроюсь я во Франции позором!..

Не в рог трубить, – мечом стальным я должен

Врагов разить, и кровию багряной

Покроется мой добрый Дюрандаль…» (11)


Роланду кажется, что это даст повод заподозрить его в трусости:

… «Избави Бог, чтоб я

Всех родичей своих покрыл позором

И Францию родную осрамил!

Мой добрый меч работать славно будет,

В багряный цвет окрасится булат,

Испанским маврам плохо здесь придётся:

Погибнут все, я в том клянусь, друзья!» (12)


Честь не позволяет ему звать на помощь. Он не осрамит «милую Францию» и своих сородичей, которые могут подумать, что он дрогнул перед маврами. Рыцарь не знает страха. Он лучше погибнет, но честь свою не уронит. Роланд отказывается трубить в рог, и ни один из сражавшихся рядом с ним франков не уцелел в этой битве, следовательно, сама эта песнь – о поражении.

Обычно люди не хотят помнить о своих поражениях. Помнятся победы. И народы тоже не любят вспоминать поражения. Все национальные эпосы всегда о победах. Ахейцы одержали верх над троянцами; в России до сих пор чтят победу в Отечественной войне 1812-го года…

Но дело в том, что «Песнь о Роланде» – это христианский эпос. Важна не реальная победа, а знаковая. Замечу, знаменитый памятник древнерусской литературы «Слово о полку Игореве» тоже описывает неудачный поход русских князей на половцев во главе с Новгород-Северским князем Игорем Святославичем, который в итоге гибнет. Да и Иисус Христос, можно сказать, потерпел поражение: его распяли. Но он одержал истинную победу – духовную. Важен знак, а не фактическая сторона событий…

Кстати, здесь заключено важное отличие христианского эпоса от античного, в котором знак и предмет неотделимы друг от друга. Конечно, полученная в дар Хризеида для героя «Илиады» Агамемнона – некий знак. Он был вынужден вернуть пленницу её отцу, жрецу Хризу… Но взамен предводителю ахейского войска нужна столь же достойная награда, какой была Хризеида. Любая его не устраивает. А в «Слове о полку Игореве» русские воины, захватив добычу, тут же её уничтожают. Почему? Их не интересует материальное…

В знаковом смысле Роланд торжествует в этой битве. Как сказано в поэме, он «погиб, но победил».

Но в «Песне о Роланде» все предметы обретают некий иной, символический смысл. Символизм вообще – отличительная черта мышления человека Средневековья. Конечно, вещи имеют для него и реальное, бытовое значение, но главное в них всё-таки не практическая, материальная, а символическая составляющая. Начну с двух главных предметов, присутствующих в поэме: это меч Роланда Дюрандаль и рог – Олифант. Это нечто очень важное для рыцаря: меч и рог. Но Роланд отказывается трубить в рог, считает, что должен сражаться, а не трубить. Это недостойно рыцаря. Он все-таки берёт в руки рог, но лишь в тот момент, когда его положение становится безнадёжно. Это не мольба о помощи, которая его отряду больше не нужна, а призыв к мести. Роланд призывает Карла вернуться в ущелье и продолжить сражаться с маврами, с которыми до последнего бился сам.

Замечу, это требует от Роланда колоссальных усилий. Ему чрезвычайно трудно трубить в рог, он тяжело ранен:

Кровавой пеной рот покрыт Роланда,

И жилы все раскрыты на висках,

С большим трудом, с невыносимой болью

Трубит Роланд, – услышали французы… (13)


Но что происходит с рогом Роланда? В конце концов рыцарь использует его как оружие: ударяет им врага, и рог раскалывается. Роланд использует рог как меч. А вот свой меч Дюрандаль он готов был сломать, потому что понял, что гибнет. Меч не должен достаться противнику. Но Роланд не может его уничтожить. Меч не ломается, и это тоже очень важный символ.

Схожую роль играет в поэме и цвет. Главные цвета в «Песне о Роланде» – это белый и чёрный. В начале поэмы дается описание мавров, которые восседают на чёрном мраморе, в то время как

Баронов Карла – всех пятнадцать тысяч.

Сидят на белых шёлковых коврах,

Играют в кости…

<…>

Неоднократно подчеркивается деталь – белые руки франков. Или вот как описывается в поэме сам Карл:

Волной седые кудри ниспадают,

А борода его белее снега. (14)


Седина короля здесь тоже не только выражение его почтенного возраста, но и символический атрибут франков. Белый цвет всё время их сопровождает.

Гибелью Роланда песнь не заканчивается. Воины Карла устремляются вслед за сарацинскими ратями. Роланд гибнет, но главная цель похода франков – обращение мавританской Испании в христианскую веру (для этого, собственно, и велись сражения) – достигнута. Правда, добились они этого силой…

…Занял город Карл.

Он дал приказ: и тысяча баронов

Обходят все мечети, синагоги,

И молотом и ломом сокрушают

Все идолы святилищ Мухаммеда.

Всё колдовство, все чары навсегда

В том городе король наш уничтожил.

Он хочет Богу службу сослужить:

Епископы там воду освятили

И повели креститься сарацин.

Кто не хотел креститься, – тех, не медля,

Французы жгли, и вешали, и били…

Сто тысяч мавров были крещены, –

Все добрыми сынами церкви стали. (15)


Но как могли, так и сделали. Пришли с мечом, и, если кто не желал покориться, тех «жгли, и вешали, и били». Единственная настоящая победа Карла в этом смысле – жена Марсилия королева Брамимонда. Её никто не принуждал. Она добровольно приняла крещение.

Ещё один важный образ поэмы – Гвенелон. Дело в том, что Гвенелон не считает себя предателем. Он всячески подчёркивает, что не предал, а отомстил Роланду. Он убежден, что вершит законное право рыцаря на междоусобицу: это не он Карла предал, а Роланд совершил предательство, предложив отправить своего отчима Гвенелона в столь рискованное посольство. Нам кажется очевидным, что Гвенелон виновен, но Карлу это видится иначе. И чтобы разрешить возникшее противоречие, Карл прибегает к помощи Божьего суда. А что это значит? Сторонники Гвенелона и сторонники Роланда должны сойтись в поединке. Кто победит – за того и Господь. Карл не берётся сам признать вину Гвенелона. Гвенелон, конечно, мог мстить Роланду, но при этом он мешал Роланду выполнить свой долг перед Карлом, а потому Гвенелон изменил не только Роланду, но и Карлу – так считают сторонники короля. Но сам Карл колеблется…

Поэма имеет, казалось бы, благополучную развязку. Всё вроде бы хорошо, и даже Брамимонда обращена в христианскую веру. Но вот Карлу является архангел Гавриил с таким посланием:

«Зови, король, скорей свои дружины, –

Так молвил он, – велит тебе Господь,

Чтоб в Бирскую страну ты шёл, не медля,

Спеши туда на помощь Вивиану.

Его столицу Иф в осаде держат

Несметные дружины сарацин.

Тебя зовут напрасно христиане!»

Не хочет Карл идти и молвит он:

«О Боже, жизнь моя полна мучений!» -

Рыдает Карл, рвёт бороду седую… (16)


Песнь всё-таки завершается плачем, как и должно быть, ибо это песнь о гибели Роланда, песнь о поражении. И дело не в том или не только в том, что здесь изображён подвиг во имя веры, хотя, конечно же, этот мотив присутствует. В поэме не случайно столь важную роль играет образ епископа Турпина, наделённого не только доблестью, но и обладающего бесспорным моральным авторитетом. Но всё-таки это рыцарская поэма, а не религиозная. Кроме того, это явление христианского эпоса. Здесь отражено духовное, а не действительное торжество. И, наконец, в основе её лежит реальный исторический факт. Народный эпос всегда основывается на мифологическом сюжете, и это всегда некое особое эпическое время. А в «Песне о Роланде» изображены реальные исторические события, конкретная дата – 778 год, и за образами главных героев тоже угадываются некие реальные исторические прототипы.


Рыцарская поэзия -


следующий этап развития средневековой европейской литературы, связанный с важнейшим событием эпохи – Крестовыми походами (1096—1270). Давая историческую оценку Крестовым походам, не надо впадать в крайности. Это была прежде всего борьба христианского Запада с мусульманским Востоком. Главная её цель изначально провозглашалась как попытка отвоевать Иерусалим, Гроб Господень и другие религиозные святыни, находившиеся в ту пору под властью мусульман. И потому это были не национальные, а интернациональные войны; в походах участвовали представители разных западноевропейских держав, объединенные общей идеей, единым религиозным порывом. Это религиозное воодушевление играло, несомненно, существенную роль, и без него Крестовые походы были бы невозможны. Однако не следует забывать о другом: рыцари грабили земли, в которые вступали, и порой эта разрушительная, корыстная сторона заслоняла собой идеалы. Достаточно вспомнить, к примеру, какому страшному опустошению подвергся Константинополь. Поэтому не надо недооценивать или преувеличивать какую-либо из этих двух составляющих – обе они существенны.

Но какими бы ни были цели, Крестовые походы привели к резкому изменению облика всей средневековой Европы. Оживились торговые связи между Востоком и Западом. Иным стал сам уклад жизни по сравнению с тем, что было свойственно роландовой эпохе. Начался подъём крупного европейского феодализма. На смену суровому величию и простоте жизни раннего Средневековья приходит стремление к роскошному убранству, интерес к диковинным заморским товарам. Но в то же время часть рыцарства разоряется, и возникает тип безземельного рыцаря, которого не знало раннее Средневековье. Он знатен, но у него уже нет ничего, и он вынужден пополнять собою челядь более удачливых феодалов.

Однако следует отметить: богатство здесь всё ещё сохраняет знаковый характер. Его нужно тратить: содержать огромное количество придворных, устраивать роскошные пиры, турниры… Но ни в коем случае не копить, Кстати, название известного пушкинского произведения «Скупой рыцарь» – это оксюморон. Рыцарь не может быть скупым! Ему положено быть мотом, транжирой, проявлять чудеса расточительности; разорившийся рыцарь – это пожалуйста, но скупых рыцарей не бывает.


XI-XII вв. – это время расцвета куртуазной литературы – поэзии и прозы. Рыцарская лирика возникла на юге Франции, в Провансе. Провансальские поэты-лирики стали именоваться трубадурами, северо-французские придворные поэты-певцы – труверами, а германские – миннезингерами, от старого немецкого слова миннэ, поэтическая любовь.

У рыцарской лирики были свои социальные и религиозные корни. Социальные связаны с тем, что поэты изображали любовь к даме, как правило, более знатной, чем рыцарь. Она – жена знатного сеньора, он – вассал. Рыцарь присягает даме на верность, дама дарит своему поклоннику кольцо, ленту, «вписывает его в свою хартию»… Тема феодального служения входит в сам язык такой лирики.

Но это поклонение женщине, отношение «снизу – вверх» диктовалось и религиозными представлениями. Вообще, в католичестве изначально был очень силен культ Девы Марии. Конечно, и в православии он присутствует. Но в православной традиции подчеркивается материнская ипостась: Деву Марию принято именовать Богородицей. В католичестве же акцентировалось другое. Дева Мария, вообще женское начало, воспринимались как некое земное воплощение божественного. Не случайно любовь к женщине в рыцарской лирике носит, как правило, идеальный характер: женщина поднята на необыкновенную духовную высоту…

Для рыцарской лирики характерны твёрдые жанры. Вообще, жанр в ней даже более значим, чем индивидуальность поэта. Это связано с тем, что сама средневековая жизнь была в высшей степени ритуализирована. Взять, к примеру, «Песнь о Роланде». Как в поэме выражается горе? Люди рвут на себе волосы: и Карл Великий, и жена Марсилия Брамимонда… Что это такое? А то, что именно так человеку Средневековья полагалось демонстрировать скорбь и отчаяние. Это не означает, что герои поэмы неискренни в своих чувствах. Король Карл глубоко переживает гибель Роланда, Брамимонда скорбит о кончине мужа. Но выражаются эти чувства в общепринятой, единой для всех, готовой форме. Так и в поэзии. Существовали определённые правила проявления любовного чувства.

Канцона (от итал. canzona, буквально – песня) – универсальный поэтический жанр, наиболее сложное по строению поэтическое произведение, сочетающее в себе различные стихотворные размеры. Что касается содержания, канцона – это всегда изображение возвышенной любви. Как правило, канцона посвящена любви рыцаря к некой нездешней прекрасной женщине, любовь издалека. Рыцарь находится вдали от своей дамы по горизонтали, в пространстве. Но в то же время дама всегда значительно отстоит от него и по вертикали – своему положению в обществе. Вот, к примеру, одна из таких канцон. Она принадлежит знаменитому провансальскому трубадуру Джауфре Рюделю (сер. XII в.):

Мне в пору долгих майских дней

Мил щебет птиц издалека,

Зато и мучает сильней

Моя любовь издалека.

И вот уже отрады нет,

И дикой розы белый цвет,

Как стужа зимняя, не мил.

Мне счастье, верю, царь царей

Пошлёт в любви издалека,

Но тем моей душе больней

В мечтах о ней – издалека!

Ах, пилигримам бы вослед,

Чтоб посох страннических лет

Прекрасною замечен был!

Что счастья этого полней —

Помчаться к ней издалека,

Усесться рядом, потесней.

Чтоб тут же, не издалека,

Я в сладкой близости бесед —

И друг далекий, и сосед —

Прекрасный голос жадно пил!

Надежду в горести моей

Дарит любовь издалека,

Но грёзу, сердце, не лелей —

К ней поспешить издалека.

Длинна дорога – целый свет,

Не предсказать удач иль бед,

Но будь, как бог определил!

Всей жизни счастье – только с ней,

С любимою издалека.

Прекраснее найти сумей

Вблизи или издалека!

Я бы, огнём любви согрет,

В отрепья нищего одет,

По царству сарацин бродил.

Молю, о тот, по воле чьей

Живёт любовь издалека,

Пошли мне утолить скорей

Мою любовь издалека!

О, как мне мил мой сладкий бред:

Светлицы, сада больше нет —

Все замок Донны заменил!

Слывёт сильнейшей из страстей

Моя любовь издалека,

Да, наслаждений нет хмельней,

Чем от любви издалека!

Одно молчанье – мне в ответ,

Святой мой строг, он дал завет,

Чтоб безответно я любил.

<…>

Одно молчанье – мне в ответ.

Будь проклят он за свой завет.

Чтоб безответно я любил!

(Пер. В. Дынник) (17)


«Издалека» носит в канцоне пространственный характер. Но это «любовь издалека» ещё и потому, что возлюбленная выше рыцаря по своему социальному статусу…

Мы привыкли к тому, что биография поэта многое объясняет в его стихах, а здесь – наоборот: она создаётся на их основе. Вот, к примеру, биография Джауфре Рюделя: «Джауфре Рюдель де Блая был очень знатный человек – князь Блаи. Он полюбил графиню Триполитанскую, не видав её никогда, за её великую добродетель и благородство, про которые он слышал от паломников, приходивших из Антиохии, и он сложил о ней много прекрасных стихов с прекрасной мелодией и простыми словами. Желая увидеть графиню, он отправился в крестовый поход и поплыл по морю». На корабле знатный трубадур заболел, и его умирающего привезли в Триполи. «Дали знать графине, и она пришла к его ложу и приняла его в свои объятия. Джауфре же узнал, что это графиня, и опять пришёл в сознание. Тогда он восхвалил бога и возблагодарил его за то, что бог сохранил ему жизнь до тех пор, пока он не увидел графиню. И таким образом, на руках у графини, он скончался. Графиня приказала его с почётом похоронить в соборе триполитанского ордена тамплиеров, а сама в тот же день постриглась в монахини от скорби и тоски по нём и из-за его смерти» (перевод М. Сергиевского). (18)

Вряд ли подобное жизнеописание поэта имеет какое-либо отношение к реальной действительности, но оно создано на основе его стихов. Это очень важный момент.

К наиболее типичным формам рыцарской лирики относится серенада, вечерняя песня, которую рыцарь исполнял, стоя под окном или балконом возлюбленной. Кстати, принцип вертикали в этом случае тоже очевиден.

Альба – несколько контрастная форма средневековой лирики. Это «песня зари», утренняя песня. Любовь рыцаря и дамы носит здесь уже более чувственный характер. Как правило, это описание тайного свидания, и наступление утра означает здесь расставание. Оставленный у дверей спальни страж или слуга сообщают влюбленным о том, что близок час рассвета, а значит, настала пора прощаться. Приведу пример, в котором, пожалуй, наиболее очевидно выступает символика альбы. Автор стихотворения – Гираут де Борнейль:

«О царь лучей, бог праведный и вечный,

Свет истинный, единый, бесконечный,

Молю тебя за друга моего.

Уж с вечера не видел я его,

И близок час денницы!


Предшественница утренних лучей

Давно горит во всей красе своей,

Товарищ мой, усталые ресницы

Откройте вы, – как утро молода,

Вдали горит восточная Звезда,

И близок час денницы!


О милый друг, услышьте песнь мою:

Приветствуя пурпурную зарю,

Уже давно в лесу щебечут птицы,

О горе вам, настал ваш смертный час!

Соперник ваш сейчас застанет вас, —

Уж брезжит луч денницы!


Забылись вы – и плач напрасен мой.

Внемлите мне, товарищ дорогой,

И сонные свои откройте очи:

На небесах бледнеют звезды ночи,

И брезжит луч денницы!


Прекрасный друг, товарищ милый, где вы?

Расстались мы, и сына Приснодевы

За вас всю ночь я пламенно молил

И, на коленях стоя, слёзы лил, —

Уж блещет луч денницы!


Вас сторожить просили вы вчера,

И простоял я с ночи до утра;

Напрасно все: и плач мой, и моленье!

Соперник ваш своё готовит мщенье, —

Зарделся свет денницы!»


«Мой верный друг, могу ли вам внимать я,

Когда подруги жаркие объятья

Заставили меня забыть весь свет,

И до того мне вовсе дела нет,

Что рдеет луч денницы!»

(Пер. Ф. де Ла Барта.)


Конечно, это уже вполне «любовь вблизи»: мы видим героя в объятиях госпожи. Но всё равно любовные переживания здесь ещё сохраняют знаковый характер. Я поясню: для женщины близость является наивысшим выражением её любви. Важно не столько само чувственное наслаждение, сколько знак. Дама может подарить рыцарю нечто на память, наградить его поцелуем или каким-то иным образом выразить симпатию, но подлинность чувств для неё – именно в этом. Кстати, Елену никто не спрашивает, любит ли она Париса – это совершенно никого не интересует. Её похищают, ведут из-за неё сражения. А здесь такое невозможно. Необходимы чувства. Женщина здесь – субъект. Она никогда не является объектом.

Кроме того, это утренняя песнь. Здесь существенна символика дня и ночи. Недаром каждая строфа завершается словами: «И близок час денницы». Эта звучащая рефреном фраза воспринимается со всё более нарастающей тревогой: приближается рассвет, а значит, и разлука. Утренняя песня – песня расставания. Так, к примеру, написана известная сцена прощания Ромео и Джульетты в одноименной трагедии Шекспира…

Но есть здесь ещё одна символическая составляющая, всем хорошо известная: день – пробуждение жизни, ночь – замирание. Однако в альбе они меняются местами.

В стихотворении звучит: «Приветствуя пурпурную зарю, // Уже давно в лесу щебечут птицы». Но – «горе вам!». Человек в этой песне уже не часть природы. В мире природы наступление утра означает пробуждение всего живого, а для героев альбы это – момент расставания, равносильный смерти. Кстати, это подчеркивает внеприродный характер таких отношений. Любовь здесь – не следование естественным законам природы, а нечто иное. Вообще, очень важная тема, характерная для альбы – цена любви. И цена эта – жизнь.

Ещё один существенный мотив. Дело в том, что мы не можем сказать, что создатели альбы сначала любят, а потом сочиняют об этом стихи. Нет. Чувства и стихи здесь – одно и то же. Нет другого языка для выражения любви, кроме языка поэзии. Не случайно возник даже специальный жанр, своего рода литературный спор о том, как следует передавать в слове любовные переживания.

Приведу некоторые примеры:

Коль не от сердца песнь идёт,

Она не стоит ни гроша.

А сердце песни не споёт,

Любви не зная совершенно.

Мои канцоны вдохновенны-

Любовью у меня горят

И сердце, и уста, и взгляд. (19)

(Бернарт де Вентадорн. Пер. В. Дынник.)


В моей любви – поэзии исток,

Чтоб песни петь, любовь важнее знанья… (20)

(Аймерик де Пегильян. Пер. В. Дынник.)


Стала близка мне и слов красота,

Песню Любовь мне вложила в уста. (21)

(Аймерик де Пегильян. Пер. В. Дынник.)


На лёгкий, приятный напев

Слова подобрав и сложив,

Буду я их шлифовать,

Чтоб они правдой сияли.

В этом любовь мне поможет… (22)

(Арнаут Даниель. Пер. В. Дынник.)


Необходимо, чтобы вы поняли: любовь рождает поэтическое вдохновение. Не любишь – не пишешь стихов. Стихи может создавать только тот, кто любит. Но нет другого языка для выражения любовного чувства, кроме языка поэзии. В прозе оно не выражается. Обычными словами любовь не выскажешь. Единственный её язык – это стихи. Поэтому нельзя сказать, что возникает раньше, а что позже. Только поэты любят, и только любящие сочиняют стихи…

Такая любовь, конечно, носит несколько условный, игровой характер. Кстати, рыцарь, объявляя себя влюбленным в некую даму, непременно менял имя, как и женщина, к которой было обращено его чувство. В этой любви рыцарь и дама как бы становились другими, не теми людьми, что были в реальной, обыденной жизни. Возникшее между ними чувство создавало какую-то иную, новую реальность, мир, в котором они и сами преображались.

Кроме того, это всегда была любовь именно к замужней женщине. Любовь к девушке средневековой поэзии абсолютно неизвестна. Дело в том, что брак в Средние века никогда не основывался на любви. Там действовали иные – родовые, династические соображения. Если рыцарь испытывал чувства к более знатной даме и строил планы жениться, его можно было заподозрить в корысти. Рыцарь ничего не ждал от женщины, кроме чувств.

Любовь и игра образовывали некое неразрывное целое… А что требует подобная игра? И почему это – игра? Только не подумайте, что рыцарь и его дама притворялись. Нет, ни в коем случае. Но, во-первых, никакого желания изменить свою жизнь или построить отношения с любимой женщиной у рыцаря не было. Ничего подобного! Он мог любить замужнюю даму, но у него и в мыслях не было расстроить её брак. Это – совершенно исключённый вариант. Цель игры – в самой игре. Второе: игра имеет твёрдые правила, и в рыцарской любви они тоже присутствовали: свои предписания, требования – этические, жанровые, и проч. Достаточно вспомнить «Кодекс любви», действовавший при дворе самой знаменитой красавицы Средневековья Элеоноры Аквитанской, включавший в себя 31 пункт. Было необходимо соблюдать определённый ритуал, следовать правилам, как и во всякой игре. Игры без правил не бывает. И третий момент, очень важный для понимания, – это была одновременно и вера, и притворство. Наверное, в детстве все играли в куличики, пекли их из песка. Тогда ответьте себе на такой вопрос: они были настоящие или нет? Ведь если не верить, что куличи настоящие, какая ж это игра? Но в то же время, и есть такие куличи тоже не следовало. Вот так и здесь: рыцарь был искренне увлечён своими чувствами, поклонялся красоте дамы, посвящал ей стихи. Но воспринималось это всеми как некая иная – идеальная, вымышленная, воображаемая жизнь, своего рода искусство.


Рыцарский роман –


важнейший жанр куртуазной литературы. Он имел два основных источника: эпос и рыцарскую лирику. В центре рыцарского романа стояла, как правило, героическая фигура рыцаря. Главная особенность рыцарского эпоса, той же «Песни о Роланде», заключалась в том, что его основу составляло некое важное историческое событие. Такова основа всех эпических сказаний. В рыцарском эпосе изображался подвиг, в частности, героический подвиг рыцаря Роланда, совершённый им во имя Франции… Здесь же в центре – личность, образ самого героя. И подвиг совершается им ради собственной славы или же во имя дамы, но никак не во имя общих целей. Кроме того, сюжеты эпоса – национальны, а в рыцарском романе они интернациональны.

Сюжеты рыцарского романа условно можно разделить на три основных цикла. Первый – античный, включавший в себя мотивы, заимствованные из античной литературы, прежде всего из поэмы Вергилия «Энеида». Допустим, история любви Энея и Лавинии, его сражение с Турном. Однако в рыцарском романе этот сюжет существенно пересматривается: главной целью героя становится завоевание любви царевны, а вовсе не поиск новой родины, как было в поэме Вергилия. Второй, так называемый, восточно-византийский цикл, составили романы об Александре Македонском. Это сюжеты, заимствованные из литературы Востока и Византии, с которыми средневековые рыцари познакомились во времена Крестовых походов. И, наконец, бретонский цикл, основу которого составили кельтские народные предания. Ещё одним существенным источником таких сюжетов стала знаменитая хроника кельтского монаха Гальфрида Монмутского «История королей Британии». Это описание древней Британии, одним из центральных героев которой был легендарный король Артур. Бретонский цикл включает в себя три основных раздела. Это – сюжет о рыцарях короля Артура, сюжет о Тристане и Изольде и сюжет о Парцифале. Бретонский цикл – наиболее значительный в рыцарской литературе.


Итак, сюжеты рыцарского романа основываются на легендах. Кроме того, рыцарский роман имеет автора. Эпос не знал авторства, а в рыцарском романе обозначено присутствие автора. Он здесь не создаёт свой собственный сюжет, а обращается к уже известному, но по-своему его трактует. В рыцарском романе автора интересует герой, а не подвиг. Подвиг – скорее некое средство. Чем больше подвигов, тем больше славы. И, наконец, важнейшая тема рыцарского романа – это любовь.

В этой связи хочу вернуться к «Песне о Роланде». У героя поэмы Роланда была невеста по имени Альда, сестра его друга Оливьера. Возвратившись из Испании в Ахен, столицу своей державы, король Карл встретился с Альдой и сообщил ей о героической гибели рыцаря Роланда. Как Альда приняла эту весть? Умерла, конечно. А как иначе? Роланд погиб – Альда, «внезапно побледнев, …к ногам владыки франков пала и умерла». (23) Хорошая, верная невеста. А как Роланд ведёт себя по отношению к ней? Он ведь очень долго умирает. В поэме описано, как Роланд прощается с жизнью: ложится под сенью ели, поворачивается лицом к маврам, чтобы не посчитали трусом, размышляет… Но, интересно, о чём он думает в эти последние свои минуты? «О землях, им добытых», о милой Франции, о короле Карле, «своём кормильце»… А вот об Альде он так и не вспомнил. Как это понимать? Конечно, вполне вероятно, что эпизод с Альдой – более поздняя вставка. Но можно дать этому и другое объяснение: в систему ценностей Роланда любовь к женщине просто не входила. Роланд вспоминает перед смертью о самом главном, а для него это его король и Франция.

Для героя же рыцарского романа всё обстояло иначе. Во имя любви он и совершал подвиги. Однако не следует думать, что герой рыцарского романа погружён исключительно в мир узких, сугубо частных интересов и любовь для него важнее, чем доблесть…


На примере романа Кретьена де Труа «Ивэйн, или Рыцарь со львом» (текст сохранился в семи рукописях, датируемых XIII или нач. XIVв.) можно судить о тех чертах, которые характерны для куртуазного романа в целом.

Главный герой романа – Ивэйн, один из рыцарей короля Артура. И первое, на что следует обратить здесь внимание: он ищет приключений. С этого всё начинается. Вообще, в романах, скажем, времён античности все приключения совершались, события случались с героем. А здесь герой сам отправляется на их поиски. Он – рыцарь, и ему нужны «авантюры»:

«…Ты кто таков?»

«Я рыцарь, – говорю мужлану, —

Искать весь век я не устану

Того, чего найти нельзя.

Вот какова моя стезя».

«Ответь без лишних поучений

Чего ты хочешь?» – «Приключений!

Я показать хочу в бою

Отвагу бранную свою.

Прошу, молю, скажи мне честно.

Не скрой, когда тебе известно,

Где приключение найти?» (24)

(Пер. В. Микушевича)


Это очень характерно для рыцарского романа: приключения позволяют рыцарю реализовать себя. Чем больше приключений, тем лучше.

Действие романа начинается с того, что на пиру при дворе короля Артура герой узнает от своего кузена рыцаря Калогренана о чудесном источнике, скрытом в дремучем Броселиандском лесу. Возле источника стоит небольшая часовня и возвышается дивная сосна, меж ветвей которой на цепи подвешен ковш. И, если полить из этого ковша на самоцветный камень, поднимется столь ужасная буря, что выживший в ней сможет считать себя непобедимым:

«Источник в двух шагах отсюда.

Но берегись! Придётся худо

Тому, кто на таком пути

Не знает, как себя вести.

Когда ты человек неробкий,

Езжай по этой самой тропке…» (25)


Ивэйн в тот же вечер тайно покидает замок, чтобы отыскать источник. Но оказывается, источник охраняется неким рыцарем. Тот предупреждает Ивэйна, что к источнику приближаться нельзя. Но рыцарю нужны приключения, и в отчаянном поединке Ивэйн повергает таинственного стража источника. Умирающий рыцарь поворачивает коня, а Ивэйн устремляется следом. Так он оказывается в незнакомом замке, где челядь смертельно раненного хозяина, в общем-то, вполне могла бы с ним расправиться. Но к Ивэйну проявляет благосклонность служанка Люнетта. И здесь возникает ещё один важный момент. Случается нечто фантастическое: Люнетта даёт рыцарю волшебное колечко, которое делает его невидимым. Иначе его бы тут же схватили…

Вообще в «Рыцаре со львом» мы встретим ещё немало подобных моментов. Поэтому хочу сразу сказать несколько слов об элементе фантастики в рыцарском романе. Дело в том, что фантастические допущения присутствовали и в эпосе. Скажем, в «Песне о Роланде» небесные силы принимают активное участие в событиях. В поэме описывается, как архангел является королю Карлу, спускаются на землю «всевышние херувимы» Рафаил «и Михаил-заступник», слетает «и сам архангел Гавриил», чтобы унести душу умершего Роланда в «чудный светлый рай». Но подобные вещи лишь для современного сознания кажутся чем-то невероятным. Читатели того времени не воспринимали сверхъестественное как выдумку. Это вполне укладывалось в представление средневекового человека о реальности. А в рыцарском романе фантастическое воспринималось как вымысел уже современниками. Читатели видели в этом некий сказочный элемент. Сказку же никто не принимает всерьёз. Поэтому про рыцарский роман говорили: он лживый, но приятный. То есть фантастичность здесь другого типа, чем в эпосе. Она носит условный характер. Превращение рыцаря в невидимку – это некая сказочная фантастика, свойственная стилистике самого рыцарского романа.

Благодаря чудодейственному кольцу Ивэйна не могут обнаружить. Люнетта уговаривает его бежать. Но тут рыцарь видит даму Лодину, хозяйку замка, оплакивающую поверженного рыцаря Эскладоса. Он очарован её красотой и теперь уже не в силах уйти. Он хотел бы жениться на Лодине. И тогда служанка и в этом решает ему помочь. Ивэйн – убийца мужа дамы Лодины. Но служанка убеждает госпожу в том, что кому-то ведь нужно будет в дальнейшем охранять источник. Так разве можно найти лучшего защитника? Ивэйн сразил её мужа – пусть теперь сам оберегает источник. И Лодина соглашается с такими аргументами. А затем даёт и согласие стать женой Ивэйна. Вассалы единодушно одобряют выбор госпожи: слава рыцаря Ивэйна, сына короля Уриена, гремит по всей земле, а доблесть свою он доказал, сразив мощного Эскладоса. Отныне Ивэйн – законный и любимый супруг златовласой Лодины.

И вот здесь возникает ситуация, прямо противоположная, скажем, ситуации рыцарского романа «Эрек». Рыцарь говорит Лодине, что должен вернуться ко двору короля Артура. Ивэйну следует закаляться в турнирах, чтобы быть достойным жены. Лодина, скрепя сердце, отпускает рыцаря, но повелевает вернуться ровно через год. Ивэйн с тоской покидает замок.

Но в сражениях и турнирах год проходит незаметно:

На всех турнирах побеждая,

Свою отвагу подтверждая,

Ивэйн сподобился похвал.

Год незаметно миновал,

Прошло гораздо больше года.

Когда бы мысль такого рода

Ивэйну в голову пришла!

Нет! Закусил он удила.

Роскошный август наступает,

Весельем душу подкупает.

Назначен праздник при дворе.

Пируют рыцари в шатре.

Король Артур пирует с ними,

Как будто с братьями родными.

Ивэйн со всеми пировал… (26)


И тут ко двору короля является посланница Лодины и сообщает, что теперь Ивэйн может вообще не возвращаться. В романе «Эрек» ради любви к красавице Эниде рыцарь забывал о доблестях, о подвигах, о славе. А здесь наоборот: герой отдал предпочтение рыцарским забавам:

«Над госпожою надругался!

Любви законной домогался –

И поступил, как низкий вор.

Кто скажет: это оговор?

Проступков не бывает гаже.

Мессир Ивэйн виновен в краже.

Изменник чувствами играл

И сердце госпожи украл..» (27)


Теперь он может забыть о Лодине…

В полном отчаянии рыцарь устремляется в лес. Ивэйн словно впадает в безумие. Свою одежду он разрывает в клочья:

Ткань дорогую раздирает,

Рассудок на бегу теряет.

Бежит в безумии бегом.

Поля пустынные кругом,

Кругом неведомая местность.

Баронов мучит неизвестность.

Ивэйна нужно разыскать…

      <…>

И у лесничего из рук

Безумец вырывает лук.

Дичину в дебрях он стреляет

И голод мясом утоляет.

Среди пустынных этих мест

Ивэйн сырое мясо ест.

В лесах безумец наш дичает. (28)


Однажды спящего рыцаря, скорее похожего на дикаря, находит некая знатная дама. Она решает помочь несчастному: натирает с головы до ног чудодейственной мазью и кладёт рядом с ним новую одежду. Словно пробудившись от безумия, Ивэйн прикрывает наготу. Внезапно до него доносится отчаянный львиный рык. Это тоже вполне сказочный мотив. Рыцарь видит, как лев сражается со змеем, вцепившимся в его хвост:

В смертельной схватке лев и змей.

Попробуй-ка уразумей,

Кто помощи твоей достоин,

Когда ты сам примерный воин.

Рассудок здравый говорит:

Преступен тот, кто ядовит.

Перечить разуму не смея,

Ивэйн решил прикончить змея.

Ивэйн выхватывает меч.

Огнем лицо ему обжечь

Змей разъяренный попытался.

Ивэйн, однако, цел остался.

Ивэйна щит предохранил.

Расправу рыцарь учинил

Над ядовитым этим змеем,

Как над безжалостным злодеем.

Ивэйну пламя нипочем.

Он гадину рассек мечом,

Он змея разрубил на части,

Из этой кровожадной пасти

Не вырвав львиного хвоста.

Была задача не проста.

Решить задачу подобает.

Искусно рыцарь отрубает

Зажатый кончик, чтобы лев

Освободился, уцелев.

Должно быть, хищник в раздраженье

И нужно с ним вступить в сраженье.

Но нет! Колени лев согнул,

В слезах, признательный, вздохнул.

И рыцарь добрый догадался,

Что лев навек ему предался… (29)


Могучий зверь становится верным спутником и оруженосцем Ивэйна. Но однажды вновь оказавшись у чудесного источника, Ивэйн лишается чувств. Он всё-таки очень страдает от разлуки с дамой Лодиной:

Он сетовал, он сокрушался,

Себя, несчастный, укорял,

В слезах сознанье потерял,

И наземь замертво свалился

Тот, кто недавно исцелился.

Как будто чтобы рядом лечь,

Сверкнул на солнце острый меч,

Внезапно выскользнув из ножен,

Куда небрежно был он вложен.

В кольчугу меч попал концом,

Разъединив кольцо с кольцом,

Ивэйну поцарапал шею

Он сталью хладною своею.

Ивэйну в тело сталь впилась,

И кровь на землю полилась.

Хотя не пахнет мертвечиной,

Сочтя беспамятство кончиной,

Лев стонет, охает, ревет,

Когтями, безутешный, рвет

Свою же собственную гриву,

Подвластен скорбному порыву,

Он жаждет смерти сгоряча.

Зубами лезвие меча

Из раны быстро извлекает

И рукоять меча втыкает

Он в щель древесного ствола,

Чтобы сорваться не могла,

Когда пронзит жестокой сталью

Он грудь себе, томим печалью.

Лев готов даже покончить с собой от горя – так беззаветно он предан своему хозяину:

Как дикий вепрь перед копьем,

Лев перед самым острием

На меч неистово рванулся,

Но в этот миг Ивэйн очнулся,

И лев на меч не набежал,

Свой бег безумный задержал… (30)


В романе произойдёт ещё немало разных событий. Рыцарь и лев станут скитаться по свету и совершать подвиги: одолеют злого великана, спасут от гибели родственников рыцаря Гавэйна и даже сумеют освободить триста дев, пленённых демонами в замке Злоключенья… И в конце концов Ивэйн заслужит прощения дамы Лодины. Это случится в тот самый момент, когда рыцарь уже перестанет надеяться. Лодина сообщит, что «грех покаянием смягчен…» Ивэйн искупил свою вину. Неистовое безумие рыцаря доказало, как горестно он переживал их расставание.

Роман «Ланселот, или Рыцарь в Тележке» (между 1176-1181 гг.) – классический куртуазный роман, пользовавшийся, пожалуй, наибольшим успехом у публики. Кстати, это та самая книга, которую будут затем читать Паоло и Франческа – персонажи «Божественной комедии» Данте. Герой романа рыцарь Ланселот влюблён в жену короля Артура королеву Гвиневру, как и положено в куртуазном романе. Ради Гвиневры он готов на самые безрассудные подвиги. Но вот однажды некий рыцарь похищает королеву Гвиневру, и никто не знает, куда она подевалась. Не раздумывая, Ланселот отправляется на поиски королевы. На пути ему встречается карлик, который обещает открыть имя похитителя, если Ланселот сядет в его тележку. Вообще-то, в те времена тележка равнялась позорному столбу для рыцаря. Ланселот оказывается перед нелёгким выбором: любовь к даме или рыцарская честь… Рыцарь колеблется, но ради беззаветной любви к Гвиневре всё же выполняет унизительное требование прокатиться в тележке. Как и обещал, карлик открывает, где искать королеву. Оказывается, волшебник Мелеагант спрятал Гвиневру в своём замке. Преодолев немало трудностей, Ланселот находит этот замок и вызывает похитителя на поединок.

Но тут возникает ещё одна неожиданная сложность. Ланселот замечает, что из окна башни за их сражением наблюдает сама пленённая королева. Ланселот не может позволить себе повернуться к даме спиной. Вообще, во время поединка подобного довольно трудно избежать. Но как бы ни было трудно, даже смертельно опасно, Ланселот сражается, не отрывая глаз от Гвиневры. В конце концов, он, конечно, побеждает соперника и является к королеве. А та, ко всеобщему удивлению, не желает его видеть. Рыцарь не может понять причины, ведь он освободил её… А всё дело в том, что Ланселот раздумывал, прежде чем сесть в тележку. Вот из-за этих-то минутных сомнений Гвиневра и не желает теперь его принять.

Позже королева возвращается к своему двору, а в заточении у вассалов Мелеаганта оказывается сам Ланселот. Долгие дни и ночи рыцарь томится в темнице. Между тем, в честь Гвиневры устраивается грандиозный рыцарский турнир, и Ланселот, разумеется, тоже хотел бы принять в нём участие. И тогда Ланселот просит отпустить его на турнир под честное рыцарское слово. По окончании состязаний он обязательно снова вернётся в замок Мелеаганта. Рыцарскому слову можно верить, и Ланселота отпускают. Но на турнире все считают, что Ланселота среди его участников нет. Рыцарь выступает под закрытым забралом, и никто его не узнает. В том числе и королева. Она посылает доблестно сражающемуся незнакомцу записку, в которой просит, чтобы тот вёл себя как трус. Для Ланселота слово дамы превыше чести, и он выставляет себя на всеобщее посмешище. Тогда Гвиневра догадывается, что за доспехами неизвестного скрывается Ланселот. Ещё раз убедившись в преданности влюблённого рыцаря, Гвиневра отменяет своё повеление, и Ланселот становится победителем турнира. Таков типичный для куртуазного романа сюжетный ход …


Однако среди рыцарских романов особо выделяются два произведения. Они во многом выходят за рамки чисто куртуазной литературы. Не случайно впоследствии они окажут столь значительное влияние на развитие всей европейской литературы. Это романы «Тристан и Изольда» и «Парцифаль».

Роман о Тристане и Изольде известен во множестве версий. В XII веке возникла французская стихотворная обработка древней кельтской легенды. Существовали норвежская, английская, испанская, чешская и прочие вариации. Но всё же лучшая разработка сюжета принадлежит немецкому автору начала XIII века Готфриду Страсбургскому (стихотворный роман «Тристан»). Первая его особенность заключается в том, что перед нами биографическое произведение. Повествование начинается с рождения Тристана и завершается его смертью. Обычно рыцарские романы – это серия подвигов и приключений героя. Они имеют начало, но не имеют конца. Здесь же представлена завершённая человеческая жизнь.

Герой романа Тристан рано лишился родителей. Его отец Ривален (в некоторых версиях Мелиадук), король Лоонуа, погиб в сражении; мать, Бланшефлер, умерла вскоре после родов. У Тристана было трудное детство. Само его имя созвучно французскому слову triste, что значит печальный. Но затем Тристан приезжает ко двору своего дяди, корнуэльского короля Марка. Здесь возникает важный мотив, близкий к «Песне о Роланде»: рыцарь Роланд – племянник короля Карла, Тристан же – племянник короля Марка.

Тристан очень предан своему королю, совершает ради него подвиги. К примеру, сумел избавить королевство Марка от страшных податей ирландскому исполину Морхульту, сразившись с ним и одержав победу в поединке. В этой части роман напоминает рыцарский эпос. Герой – верный вассал, но его не любят бароны короля. Они опасаются, что бездетный Марк решит передать Тристану корону. Тристан может стать наследником престола. И поэтому они хотят, чтобы король Марк как можно скорее женился. Здесь возникают разные варианты в разных версиях сюжета. По некоторым из них птичка приносит золотой волосок, и Марк объявляет, что возьмёт в жены девушку, которой он принадлежит. По другим трактовкам, в частности Готфрида Страсбургского, Марк сватается к ирландской принцессе Изольде. И в качестве свата он посылает к Изольде Тристана. Чтобы заполучить её в жены для короля Марка, Тристан совершает ещё один удивительный подвиг – убивает змея. И после этого мать Изольды дает согласие на брак дочери с королем Марком. Правда Изольда считает, что Тристан для себя её завоевывает. Но оказывается, Тристан – только сват короля.

Мать Изольды – волшебница. Она даёт служанке дочери сосуд с чудодейственным любовным напитком, который предназначался для Изольды и её будущего мужа короля Марка. Но по ошибке на корабле его выпивают Тристан и Изольда и уже не могут противиться охватившей их страсти. Тем не менее, Изольда становится женой короля. Она с радостью покорилась своим чувствам к Тристану, потому не испытывает и раскаяния. Но вот Тристана это мучает. Он – верный вассал Марка, его племянник. Он всем ему обязан. Марк – король, которому он присягал верно служить. Тристан всячески пытается бороться за свою честь. Но он бессилен…

Король Марк узнаёт об измене Изольды. Вообще-то, он не хочет этому верить, но злые наветчики приводят столь неоспоримые доказательства, что выхода нет. Он должен наказать Тристана и Изольду. Король в гневе приказывает сжечь Изольду, но по дороге к месту казни процессия встречает прокаженных, и Марк меняет решение: он отдает Изольду прокаженным, а Тристана изгоняет. Но Тристан считает, что с этого момента у короля Марка не остается больше никаких прав на Изольду. Он уводит её от прокаженных, и герои укрываются в лесу Моруа.

Это единственный счастливый период в их жизни. Тристан и Изольда живут в лесу, вдали от людей. Лес, вообще, очень важный символ. Он играет существенную роль во всей литературе Средних веков и Возрождения. Скажем, «Божественная комедия» Данте начинается словами: «Земную жизнь пройдя до середины, // Я очутился в сумрачном лесу». Герои комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь, или как вам это понравится» бегут в лес. Лес – это часть естественного, первозданного, в отличие от сада, к примеру. Сад – это окультуренный островок природы, а лес – дикое место. Любви Тристана и Изольды нет места в обществе, она может существовать лишь в лесу.

Тристан это понимает, поэтому, как это ни печально, считает своим долгом вернуть Изольду королю. И когда он узнает, что король Марк охотится неподалеку, то решает добиться, чтобы тот простил и вновь принял Изольду. Чтобы обмануть короля Марка, он кладёт между собой и Изольдой меч, желая показать, что даже в лесу Изольда хранит верность мужу. Король видит спящую Изольду, и этот меч, разделяющий её и Тристана, и решает, что Изольда всё-таки была оболгана. Но бароны не столь легковерны. Они требуют Божьего суда над Изольдой.

В Средние века существовал обычай: в исключительных случаях человек приговаривался к смертельному испытанию, его судьба вверялась решению Господа как высшего судьи. К примеру, обвиняемый, давая клятву, брал в руки раскалённое железо, и, если говорил правду, Бог вступался за него – раскалённое железо не обжигало. Такую клятву верности королю Марку должна принести Изольда.

И тогда герои решают обмануть самого Господа Бога. Тристан в обличье паломника в условленный час приходит к реке, на другом берегу которой Изольде предстояло пройти испытание, и на руках переносит Изольду через водный поток. Достигнув берега, он будто бы оступается и падает, крепко обнимая королеву. И после этого Изольда клянется, что никогда не была ни в чьих объятьях, кроме объятий своего мужа короля Марка и того паломника, который только что на глазах у всех помог ей добраться до берега. А так как Изольда сказала правду, раскалённое железо не причинило ей вреда.

Средневековый автор понимал, что Бога так просто не провести. Но он давал этому обстоятельству особую мотивировку: Бог проявил снисходительность к Тристану и Изольде. Это божественное милосердие.

Тристан чувствует: если он останется и дальше служить при дворе короля, то всё повторится сначала. Сила их любви такова, что ни он, ни Изольда не смогут ей противиться. И он уезжает, чтобы никогда больше не видеть Изольду. Чтобы забыть её, он решает жениться. Его избранницу тоже зовут Изольда. Только, в отличие от первой, которая зовётся в романе Изольдой Белокурой, у этой иное прозвище – Изольда Белорукая. У неё прекрасные белые руки. «Имя и красоту королевы заметил Тристан. Он не хотел брать её в жёны за одно имя, за одну красоту. Если бы её не звали Изольда, не полюбил бы её Тристан. Не будь у неё Изольдовой красоты, не мог бы Тристан её полюбить. За имя и красоту, замеченную Тристаном, он вознамерился сделать её своею женой». Однако Тристан не способен полюбить другую женщину. Безразличие мужа оскорбляет Изольду Белорукую. Но случайно она слышит разговор Тристана с её братом, которому Тристан признаётся, что не волен в собственных чувствах.

В одной из битв Тристан получает смертельную рану. Он обречён, но перед смертью хотел бы ещё раз увидеть Изольду. Когда-то она дала ему своё кольцо со словами: если Тристан пришлёт с этим кольцом гонца, она последует за ним, куда бы то ни было.… Тристан посылает за Изольдой, чтобы встретиться с ней в последний раз.

У Тристана уговор с гонцом. Этот мотив известен ещё с античных времён: если Изольда будет на корабле, то паруса должны быть подняты белые, а если нет – чёрные. Но если в истории с Тезеем, допустим, паруса были просто перепутаны, то здесь всё сложилось иначе. Тристан не может умереть, не повидав напоследок Изольду, и поэтому вся его жизнь – это ожидание. Но сам он не в силах подойти к окну и посмотреть, под какими парусами приближается корабль. Он просит свою жену Изольду Белорукую, чтобы та рассказала, что видит. И хотя паруса над кораблём белые, жена из ревности говорит, что – чёрные. Тристан умирает – больше нет смысла жить. Изольда застаёт уже мёртвого Тристана. Обнимая тело любимого, она и сама умирает от горя.

В конце концов король Марк узнаёт, что во всём виноват был волшебный напиток. Он прощает Тристана и Изольду, и героев хоронят рядом друг с другом. Позже над их могилами вырастают деревья, кроны которых оказываются сплетёнными между собой. Их не раз пытались разделить, но ветви всё равно снова и снова соединялись.

Кажется, налицо все типичные черты куртуазного романа того времени. Но всё же он выходит за рамки средневековой литературы. Отношение автора к чувствам героев двойственно. Конечно, Тристан и Изольда нарушают нравственные устои и законы своей эпохи. Но автор явно сочувствует любви героев, поскольку воспринимает её как некую иррациональную стихийную силу, над которой люди не властны. Таково действие волшебного напитка, который им довелось испить. Причём, в тот самый момент, когда это произошло, ещё на корабле, «любящие обнялись; в их прекрасных телах трепетало любовное желание и сила жизни. Тристан сказал: "Пусть же придёт смерть!"(31)

Этот мотив очень важен в романе. Это любовь, которая не может осуществиться в действительности. Недаром Тристан в первую же минуту произнёс эти слова: «Пусть же придёт смерть». Только в смерти любящие смогли наконец соединиться. Жизнь их разлучала – смерть соединила. И в этом смысле – это скорее средневековый роман. Жизнь не даёт почвы для счастья героев. В высшем смысле лишь в смерти чувства Тристана и Изольды обретают своё торжество.

Однако в романе есть один важный мотив, который не был свойственен литературе Средневековья. Это – ощущение неповторимой индивидуальности человека. Скажем, гомеровская Елена – самая прекрасная из женщин, более совершенной красавицы не было на свете. В средневековом романе женщина – тоже воплощение некоего абсолютного, недосягаемого идеала. А здесь главное – неповторимость Изольды. Не случайно в романе есть и другая Изольда. У неё то же самое имя, и такая же она красивая. Казалось бы, нисколько не хуже первой. Но Тристану нужна только одна-единственная его Изольда. Это понимание любви как чего-то глубоко личного, субъективного. И Тристан, кстати, очень остро это ощущает.

Средневековое сознание складывало объективности: прекрасная, совершенная, идеальная. Его менее всего занимала неповторимая индивидуальность человека. А здесь именно на этом – на неповторимости, уникальности, единственности Изольды делается акцент. Тристан мог изменить королю Марку, но не способен был изменить этому чувству…


Первая разработка невероятно популярного в Средние века сюжета о рыцаре Парцифале, воспитанном в уединении и отправившемся затем на поиски Святого Грааля, принадлежит французскому поэту Кретьену де Труа (ум. ок. 1180). Это начатый, но не законченный им стихотворный роман «Сказание о Граале» («Perceval le Gallois, ou Le conte du Graal»). Но, пожалуй, самая значительная обработка сюжета, благодаря которой история простодушного рыцаря вошла в историю мировой литературы, принадлежит немецкому автору XIII в. Вольфраму фон Эшенбаху. В его романе «Парцифаль» сплелось легендарное и историческое. Многоплановость присутствует в самом образе Грааля. Неиссякаемая чаша, подобно рогу изобилия, всегда насыщает своего владельца – мотив, широко известный в мировом фольклоре. Но глубинный пласт, который здесь присутствует, связан с важнейшим сакральным символом – чашей, из которой Иисус Христос вкушал на Тайной вечери и в которую Иосиф Аримафейский, по преданию, собрал кровь из ран распятого Христа. Член Синедриона и тайный ученик Иисуса Иосиф Аримафейский стал первым хранителем священной реликвии, которая позже якобы была привезена в Британию. И это уже чисто религиозная, мистическая линия, хотя, надо сказать, церковь никогда официально не признавала подобных историй о Граале.

Начнём с сюжета романа. Главный его герой – юноша Парцифаль. Его отец, странствующий рыцарь Гамурет, совершивший немало подвигов, заслуживший победой на рыцарском турнире руку королевы Валезии Герцелойды, погиб в одном из рыцарских походов. И теперь мать Парцифаля Герцелойда очень не хочет, чтобы её сын тоже стал рыцарем. Пытаясь уберечь сына от повторения трагической участи отца, Герцелойда покидает королевство. Она запрещает окружающим даже упоминать о рыцарях и рыцарской службе:

«…Я родила его для мира,

И чтоб не сделалась беда,

Он знать не должен никогда

О страшных рыцарских забавах

И о сражениях кровавых». (32)


Парцифаль подрастает в глуши, на лоне природы, и даже не догадывается о своём рыцарском происхождении. Но однажды в лесу во время охоты Парцифаль встречает всадников. Великолепное снаряжение незнакомцев приводит его в восторг.

О, как доспехи их блестящи,

О, как их взор неустрашим!

Все трое на богов похожи. (33)


Граф, восседавший на коне, увлекает юношу рассказами о рыцарских подвигах и о жизни рыцарей при дворе короля Артура и говорит:

…"Ты молод чересчур.

Но славный наш король Артур

Возводит в рыцарское званье

Всех, кем заслужено признанье

И покровительство его.

Кто не страшится ничего,

Кого геройство не покинет,

Тот при дворе Артура принят.

Спеши припасть к его стопам,

И рыцарем ты станешь сам!.." (34)


Юноша приходит к матери и требует дать ему коня и доспехи, чтобы он смог отправиться в Нант ко двору короля Артура. Встревоженная Герцелойда решает прибегнуть к хитрости:

Порою хитрость – та же сила…

И вот схитрить она решила:

"Сын просит дать ему коня?

Что ж, он получит от меня

Коня – то бишь, слепую клячу -

И шутовской наряд в придачу,

А в одеянье дурака

Узнает он наверняка

Толпы насмешки и побои:

Мол, коли шут – не лезь в герои!..

И ненаглядный мальчик мой

Сам в страхе кинется домой…"

Так поступить она решила

И в тот же вечер сыну сшила

Из мешковины балахон,

Подобье неких панталон

И туфли из телячьей кожи,

Что и на туфли не похожи,

Да с погремушками колпак,

Что скажешь? – вылитый дурак!.. (35)


Герцелойда надеется, что при дворе новобранца Парцифаля поднимут на смех, и очень скоро сын сам будет вынужден вернуться домой.

И действительно, поначалу все только насмехаются над простодушным юношей. Но затем происходит нечто неожиданное. Это событие кажется чем-то случайным, непонятным для всех. Парцифаль встречает рыцаря Итера Красного, двоюродного племянника короля Артура. Тот рассказывает Парцифалю, что король лишил его владений и теперь Итер желает вступить в поединок с рыцарем из свиты короля, чтобы вернуть себе законное право на земли.

И вдруг Парцифаль заявляет, что готов сражаться. Придворные смеются, Парцифаль и на рыцаря-то не похож. Но каким-то чудом Парцифаль соперника побеждает. Прежде он никогда не держал в руках оружия, а тут проявил какую-то невероятную доблесть. Казалось бы, это просто удачное стечение обстоятельств. Но Парцифаля принимают ко двору, и он становится одним из рыцарей короля Артура.

Важную роль в его жизни в этот период играет рыцарь Гурнеманц, который старается обучить неискушенного Парцифаля всем тонкостям рыцарского искусства. Он ведь не знал ничего. И старый князь дает Парцифалю целый ряд наставлений:

"Стремись священный стыд сберечь,

Знай: без священного стыда

Душа – как птица без гнезда,

Лишённая к тому же крыл…"

И далее проговорил:

"Будь милосерд и справедлив,

К чужим ошибкам терпелив

И помни всюду и везде:

Не оставляй людей в беде.

Спеши, спеши на помощь к ним,

К тем, кто обижен и гоним,

Навек спознавшись с состраданьем,

Как с первым рыцарским даяньем…

Господне ждёт благодаренье,

Кто воспитал в себе смиренье!..

Умерен будь! Сколь славен тот,

Кто и не скряга и не мот!..

С вопросами соваться бойся,

А вопрошающим – откройся.

При этом никогда не ври:

Спросили – правду говори!..

Вступая в бой, сомкни, мой милый,

Великодушье с твёрдой силой!..

Не смей, коль совесть дорога,

Топтать лежачего врага,

И если он тебе сдаётся,

То и живым пусть остаётся!

Ему поверив на слово,

Ты отпусти несчастного!..

Поверженных не обижай!..

Чужие нравы уважай!

Учись, мой рыцарь, с юных лет

Блюсти дворцовый этикет,

А также рыцарский устав!..» (36)


Но главный совет, который Гурнеманц даёт Парцифалю: никогда не задавать лишних вопросов.

Парцифаль старается освоить все эти строгие правила рыцарского поведения. Он снова отправляется в путь, следуя некому странному, «полному обещаний» зову, «идущему прямо с облаков»:

Сегодня путь его пролёг

Среди нехоженых дорог,

Средь мхов, средь бурелома…

Чем дальше он от дома,

Тем больше топей и болот… (37)


И вот однажды, с трудом пробираясь сквозь лесную чащу, Парцифаль замечает озеро:

Ладью на озере видать.

И рыбаков. А посерёдке,

В кругу мужчин, сидящих в лодке,

Он замечает одного,

Кто не похож ни на кого:

В плаще роскошном, тёмно-синем,

Расшитом золотом… С павлиньим

Плюмажем… Будь он королем,

Пышней бы не было на нём

И драгоценнее наряда.

Герой с него не сводит взгляда

И спрашивает рыбака:

Что, далека или близка

Дорога в здешнее селенье? (38)


Парцифаль видит, что незнакомец тяжело ранен, но не решается спросить, кто он такой и что с ним произошло, считает, что не положено спрашивать.

Но что он видит в удивленье?

Сколь опечалился рыбак!

В его очах – могильный мрак.

Он грустно молвит: "Милый друг,

На тридцать – сорок вёрст вокруг

Жилья не сыщете людского.

Здесь нет селенья никакого…

А впрочем, добрый господин,

Тут замок – слышал я – один

Невдалеке виднеется…

Вам есть на что надеяться!

Спешите же скорей туда,

Где скал кончается гряда,

Но будьте крайне осторожны:

Глядишь, и оступиться можно!..

Чтоб в замок вас могли впустить,

Вы попросите опустить

Сначала мост подъёмный

Над пропастью огромной.

Опустят если – добрый знак…"

"Что ж. Я поеду, коли так…" (39)


Парцифаль попадает в загадочный замок. А затем оказывается, что рыбак, встреченный им на берегу, это и есть хозяин замка Мунсальвеш король Анфортас:

Тяжёлой хворью он измаян.

Глаза пылают. Хладен лоб.

Жестокий бьёт его озноб.

Но вопреки ужасной хвори

Он, с лаской дружеской во взоре,

Увидев гостя, попросил

Его присесть… Он был без сил,

Но добротой лицо лучилось…

И вдруг – нежданное случилось… (40)


Парцифаль видит нечто удивительное:

Дверь – настежь. Свет свечей мигает.

Оруженосец в зал вбегает,

И крови красная струя

С копья струится, с острия

По рукаву его стекая.

И, не смолкая, не стихая,

Разносится со всех сторон

Истошный вопль, протяжный стон.

И это вот что означало:

Всё человечество кричало

И в исступлении звало

Избыть содеянное зло,

Все беды, горести, потери!..

Вдоль стен, к резной дубовой двери,

Копьё оруженосец нёс,

А крик всё ширился и рос,

Но лишь за дверью скрылся он,

Тотчас же смолкли крик и стон

И буря умиротворилась… (41)


Окровавленное копьё – один из важных символов, которые здесь присутствуют. А затем Парцифаль видит и сам таинственный Грааль. Появляются прекрасные дамы со светильниками в руках, а за ними – королева, которая вносит Грааль:

И перед залом потрясённым

Возник на бархате зелёном

Светлейших радостей исток,

Он же и корень, он и росток,

Райский дар, преизбыток земного блаженства,

Воплощенье совершенства,

Вожделеннейший камень Грааль…

Сверкал светильников хрусталь,

И запах благовоний пряных

Шёл из сосудов тех стеклянных,

Где пламенем горел бальзам -

Услада сердцу и глазам…

<…>

Да. Силой обладал чудесной

Святой Грааль… Лишь чистый, честный,

Кто сердцем кроток и беззлобен,

Граалем обладать способен…

И волей высшего царя

Он королеве был дан не зря…

Она приблизилась к больному

(И не могло быть по-иному),

Поставила пред ним Грааль…

Глядит с восторгом Парцифаль

Не на святой Грааль… О нет!

На ту, в чей плащ он был одет…

Но дело к трапезе идёт…

<…>

Грааль в своей великой силе

Мог дать, чего б вы ни просили,

Вмиг угостив вас (это было чудом!)

Любым горячим иль холодным блюдом,

Заморским или местным,

Известным исстари и неизвестным,

Любою птицей или дичью -

Предела нет его величью.

Ведь Грааль был воплощеньем совершенства

И преизбытком земного блаженства,

И был основою основ

Ему пресветлый рай Христов. (42)


Грааль предстаёт здесь как глубоко таинственный, многоплановый образ. С одной стороны – это волшебный предмет, своего рода чудесный источник, способный поддерживать жизненные силы человека, а с другой – священная духовная реликвия. Парцифалю вообще очень хотелось бы узнать, что происходит. Всё увиденное кажется ему слишком загадочным:

Он потрясён, смятен – не скроем.

Спросил бы: что творится здесь?

Однако скромность, а не спесь

Ему задать вопрос мешает

И права спрашивать лишает.

Ведь Гурнеманц предупреждал,

Чтоб Парцифаль не задавал

При неожиданных соблазнах

Вопросов лишних или праздных:

От любопытства кровь бурлит,

А вежество молчать велит!..

"Нет, любопытством не унижу

Честь рыцаря!.. А то, что вижу,

Мне объяснят когда-нибудь,

Лишь надо подождать чуть-чуть…"

<…>

Но тут приблизился к нему

С мечом в руках оруженосец,

Меч Парцифалю преподнёс,

Великую радость ему принёс.


Больной король обращается к Парцифалю со словами:

"Был этот меч всегда со мной,

Всегда служил мне верно.

Теперь же дело моё скверно,

Рука не в силах меч держать.

И он тебе принадлежать

Отныне будет: воздаянье

За добрые твои деянья

И нечто вроде возмещенья

За скромность угощенья…"

Как речь столь странную понять?

Но Парцифаль молчит опять.

Молчит! Хоть все, кто были в зале,

Сейчас вопроса ожидали.

Он, очевидно, нужен всем.

Но Парцифаль, как прежде, нем… (43)


Парцифаль так ни о чём и не спрашивает. А затем уезжает из этого замка, возвращается ко двору короля Артура.

Но однажды, когда все рыцари были в сборе, перед ними появляется посланница Грааля – волшебница Кундри, некое двойственное существо. В её облике присутствуют не только человеческие, но и звериные черты:

Ротик её украшали

Два длинных кабаньих клыка,

Приметных издалека.

Не избежать описаний

Кожи её обезьяньей,

И шерстью обросших ручек,

И умилительных штучек,

Что назывались ногтями,

Но львиными были когтями…

Не уставала она сжимать

Рубиновую рукоять

Длинной шёлковой плети…

Страшней никого я не знал на свете… (44)


Кундри принимается обличать Парцифаля:

«…Низок и лукав

Ваш нрав и тёмен разум.

Красавцем ясноглазым

Посмели вы прийти сюда.

Меж тем от вас – одна беда.

Я всем чудовищем кажусь,

Но лишь одним сейчас горжусь,

Что с вами мы не схожи.

Мы не одно и то же!

Вы сердцем, вы душой урод!..

Пошто трусливо смолк ваш рот?

Иль требуют сокрытья

Известные событья?..

Скажите, рыцарь: как же так?

Вам скорбный встретился Рыбак,

Несчастием томимый…

А вы? Промчались мимо!

В ту приснопамятную ночь

Лишь вы могли ему помочь,

Но вас не занимала

Чужая боль нимало…

(До чьей-то скорби снизойти?!

Куда там! Мне не по пути!

Того печаль изъела?

Но мне-то что за дело?!)

Вы даже не раскрыли рта!..

Но бог вам разомкнёт уста

И вырвет, вырвет ваш язык

За тот невыкрикнутый крик

Простого состраданья!

И нет вам оправданья

Ни в этом мире и ни в том…» (45)


Оказывается, одним лишь сочувственным словом Парцифаль мог исцелить Анфортаса и вернуть былое процветание королевству. Он должен был узнать у незнакомца, в чём причина его мук, проявить сострадание, но исходил лишь из правил рыцарского этикета. Только теперь Парцифаль начинает это осознавать:

«Душу мою застилает мрак.

Вот здесь я стою перед вами

И выразить не могу словами,

Какой измучен я тоской…

Не нужно радости мне людской,

И я назад к вам не приду,

Пока Грааль вновь не найду…

Я сознаю, в чём я виновен:

Был непомерно хладнокровен.

Мне быть не может оправданья,

Поскольку выше состраданья

Законы вежества поставил!

И ради соблюденья правил

Молчал перед лицом несчастья,

Ничем не выразив участья

Анфортасу, кому в ту ночь

Я мог, обязан был помочь!..

Вопрос с моих не сорвался губ

Потому, что молод я был и глуп…» (46)


Отныне для Парцифаля остаётся единственное средство спасти Анфортаса: искупить свою вину подвигами. Он много странствует, чтобы вновь отыскать тот удивительный замок и увидеть Грааль. Но всё безуспешно. И тогда в его душе рождается бунт. Он больше не хочет служить Всевышнему:

"Бог?! Бог?! Но что такое – Бог?! -

Воскликнул валезиец гневно. -

Не наши ль судьбы так плачевны,

Чтоб мы не поняли того,

Сколь бесполезна власть его,

Сколь слаб и немощен всевышний!..

Служить ему? Нет! Труд излишний!

Я верен был ему и предан,

И я обманут им и предан.

Кто на него усердье тратит,

Тому он ненавистью платит.

Я ненависть его приму,

Но боле – не служу ему!..

О, есть иной предмет служенья!..

Эх, друг Гаван! В разгар сраженья

На помощь бога не зови.

Взывай к спасительной Любви,

Хранительнице нашей верной!

Прощай, мой друг нелицемерный,

И да храпит тебя Любовь!..

Кто знает, свидимся ли вновь?.." (47)


Но однажды Парцифаль встречает отшельника Треврицента, который на многое открывает ему глаза. Он призывает Парцифаля вернуться к вере:

«Когда б в своём уме ты был,

То одного бы не забыл:

Бог не помочь не может!

<…>

«Бог это – Верность… Посему

Будь верен Богу своему.

Бог – Истина… К безбожью

Идут, спознавшись с ложью…

Бог есть – Добро. А суть Добра

В том, чтоб душа была добра.

Что ни произошло бы -

Всё восприми без злобы.

Свой разум злобой осквернишь, -

Тем самым бога очернишь -

Терпение господне,

Как сделал ты сегодня!

Добро – есть свет, а зло – есть тьма.

И коль ты не сошёл с ума,

Внемли сему совету:

Вернись к Добру и к Свету!..» (48)


Оказывается, этот отшельник – брат Анфортаса и матери Парцифаля Герцелойды. Он рассказывает Парцифалю историю Короля-Рыбака Анфортаса. Унаследовав Грааль, он жаждал ещё большей славы, но в поединке получил рану, которая с тех пор не заживала… В сущности, отшельник посвящает Парцифаля в тайну Грааля:

«…Грааль, он тем и знаменит,

Что человечью жизнь хранит.

Тот, кто на камень глянет,

Пусть знает: хоть побьют, хоть ранят,

Семь дней уж точно он не умрёт!

Это известно наперёд.

Достаточно лишь посмотреть -

И невозможно умереть

В течение недели!

Диво, в самом деле!..

…Исполнен к людям доброты,

Грааль сохраняет их черты

До самой старости молодыми,

Вот только делает седыми

С теченьем лет их волоса -

Знать, здесь бессильны все чудеса!..

В ночь на пятницу страстную

Грааль, о коем повествую,

Из-под заоблачных высот

Белоснежного голубя на землю ждёт

По заведенному порядку

На камень дивную облатку

Небесный голубь сей кладёт.

Так повторяется из году в год…

Облаткою Грааль насыщается,

И сила его не истощается,

Не могут исчерпаться никогда

Ни его питье, ни его еда,

Ни сокровища недр, ни сокровища вод,

Ни что на суше, в реке или в море живёт.

Несметны у Грааля богатства…

Но как же попасть в Граалево братство

И как о том, что ты избран, узнать?..

Надпись на камне умей прочитать!

Она появляется время от времени

С указанием имени, рода, племени,

А также пола того лица,

Что призвано Граалю служить до конца…» (49)


Служение – это и есть главное испытание. Оказывается, Парцифалю суждено было стать новым хранителем Грааля. Но на нём лежит вина. Грехи не позволяют ему вернуться в Мунсальвеш. Его уход из дома стоил жизни его матери. Он никогда даже не задумался о том, что виновен в её гибели. Красный Итер, которого он сразил в своём первом поединке, оказывается, был его двоюродным братом – Парцифаль совершил братоубийство. И, наконец, встретив больного незнакомца, законы вежливости он поставил выше простого человеческого сочувствия. Парцифаль должен искупить свою вину и только тогда сможет вновь отыскать путь к Святому Граалю.

Как бы подводя итог роману, сам Вольфрам фон Эшенбах так объясняет его суть:

Да, я, Вольфрам фон Эшенбах,

За совесть пел, а не за страх

И за своим героем следом

От поражений шёл к победам…

Но высшая из всех побед -

Проживши жизнь, увидеть свет,

Не призрачный, а настоящий,

От чистой Правды исходящий,

Не просто по миру брести,

А Истину вдруг обрести… (50)


Герой романа приходит к пониманию того, что чувство сострадания, искренность и милосердие выше любых рыцарских правил…

В «Парцифале» ещё сохраняются внешние черты рыцарского романа. Но если в прежних подобных произведениях подвиги для рыцаря, в общем-то, всегда были самоцелью, неким героическим приключением, возможностью проявить собственную доблесть, то здесь поиски Грааля – это нечто иное. Сюжет о рыцаре Парцифале превращается в историю героя, стремящегося осуществить предначертанную ему судьбу, обрести некую высшую истину. И этот недосягаемый, непостижимый духовный идеал, вечно влекущий человека, воплощает собой Грааль.


Литература средневекового города


XII-XIII века в Европе – это период становления и расцвета городов. Сначала несколько слов о том, что вообще такое – средневековый город? Происхождение городов в эпоху Средневековья было различным, но, как бы то ни было, города всегда становились центром ремесла и торговли. Городское население составляли прежде всего ремесленники, которые объединялись в цеха, и купцы, которые тоже в свою очередь образовывали гильдии. Естественно, в каждом городе обязательно был храм, в связи с чем в составе горожан присутствовало духовенство. И, конечно же, студенчество. Только назывались студенты в Средние века иначе – школярами. Во многих средневековых городах, правда уже к концу эпохи, возникают университеты.

Вся культура Нового времени – это в сущности культура города, вся европейская цивилизация – это торжество города над деревней. Но в то же время город вполне вписывался в средневековый миропорядок. Правда, жизнь горожанина мало чем напоминала жизнь рыцаря. Она проистекала в основном в сфере материальных, практических интересов, в то время как рыцарь был как бы отрешён от подобных забот, жил точно в некоем особом, выпадающем из обыденности мире. Его сфера – мир идеального. А горожанин… Повседневные заботы составляли непосредственное содержание всей городской жизни. К тому же города нередко подвергались рыцарским набегам. Рыцари грабили городское население. Церковь тоже в свою очередь обкладывала его разного рода поборами. Поэтому город видел как бы изнанку средневековой жизни. Рыцарь в глазах горожан – вовсе не тот герой, каким он представал в рыцарских романах, а нередко – грабитель и насильник, важный человек, который всегда был готов обобрать бедного горожанина. Как, скажем, и фигура монаха, которая тоже воспринималась неоднозначно. Не случайно в городской литературе по контрасту с рыцарской всегда присутствовало критическое начало.

Тем не менее, этот критический пафос не выходил за рамки средневекового понимания вещей. Крепнущая королевская власть опиралась на городское население, и горожане вправе были рассчитывать на некоторые привилегии и вольности. Поэтому они и не пытались что-либо изменить, скорее отстаивали собственные интересы в рамках самой существующей системы.

Особым моментом в жизни средневекового города, который во многом окрашивал городскую литературу, являлся карнавал, игравший важную роль и в эпоху Античности. Достаточно вспомнить о комедиях Аристофана и о роли карнавала в греческой культуре. Карнавал присутствовал и в римской действительности. Но в средневековой жизни карнавал занял совершенно особое место. Дело в том, что основной формообразующей категорией средневековой культуры стала вертикаль, а карнавал – это перевёрнутая мера, перевёрнутая вертикаль. И потому принцип перевёртыша для средневекового сознания оказался столь значим. Он приобрёл несравнимо большую значимость, чем в прежние века.

Средневековые карнавальные праздники носили, казалось бы, кощунственный характер. Достаточно вспомнить, скажем, очень яркое описание средневекового карнавала в романе В. Гюго «Собор Парижской Богоматери», где во время празднества горбуна Квазимодо возводят в папы. Карнавал – это церковь в перевёрнутом виде. Кроме того, устраивались пародийные литургии. Толпа во время карнавала могла ворваться в храм и совершить торжественное «богослужение». Элита духовенства облачалась в женские одежды и маски, на алтаре священники играли в кости, устраивались пляски… Роль Девы Марии исполняла какая-нибудь подвыпившая девица. В городской средневековой литературе сформировался целый пласт произведений, пародирующих основные элементы культа (как на латинском, так и на народных языках), сохранились многочисленные пародийные проповеди, пародии на молитвы и псалмы… В день первомученика Стефана, покровителя церковников, отмечался даже специальный праздник дураков. Организовывались особые «дурацкие корпорации», которые своим внутренним устройством в точности копировали церковную иерархию. Во главе их стояли выбранные «дураками» папа или мать-дура, у которых были свои епископы и церемониймейстеры. Наиболее древний орден дураков («Narrenorden») был организован в 1381 г., а к XV веку такие шутовские сообщества распространились по всей Европе под лозунгом "Число дураков бесконечно".

Как всё это понимать?

Карнавалы устраивались обычно дважды в год: по окончании Рождественского поста и перед Великим постом на Масленицу. В пост верующим приходится всё-таки очень строго себя ограничивать, соблюдать разного рода предписания… Поэтому церковь разрешала карнавалы, считая, что людям необходимо хоть на короткое время дать себе волю, раскрепоститься…

Вообще, важно правильно понимать особенности карнавального смеха. Приведу один пример, совсем элементарный, но, как модель, он, может быть, кое-что пояснит. Допустим, маленький ребёнок надевает штанишки на голову и смеётся. Что это значит? Он уже знает, что так нельзя, и не ставит под сомнение саму эту норму. Напротив, он её утверждает, хотя и делает это шиворот навыворот. Так и участники карнавала. Совершая во время карнавала все эти, казалось бы, бесчинства, кощунственные, провокационные действа, они вовсе не ставили под сомнение сами постулаты веры. Ничего подобного. Участники карнавала представляли всё шиворот навыворот, показывая то, как делать нельзя. Не над Девой Марией они насмехались, а над ряженой девицей, что её изображала.

Однако есть здесь и другая сторона, и её нельзя не замечать. Дело в том, что малышу нравится нарушать норму. Он в ней не сомневается, но вот нарушать её ему приятно. Именно потому, что нельзя. Он получает удовольствие оттого, что делает всё наоборот. В средневековом смехе всё, конечно же, было сложнее, но принцип, сама схема – та же самая. При этом средневековый карнавал никогда не подвергал сомнению ни религиозные, ни какие иные установления. Норма оставалась нормой. Но карнавал создавал перевёрнутый мир. Это первое. И второе: людям доставляло удовольствие хотя бы на короткий период отступать от ограничивающих их жизнь правил. Они понимали, что всё это нехорошо, неправильно, но нарушать было приятно. Карнавал рождал ощущение свободы. Поэтому карнавальные праздники играли столь важную роль в строго регламентированной культуре европейского Средневековья.


Теперь о главных жанрах городской литературы. В основном это были повествовательные жанры. Прежде всего короткие забавные повести в стихах, бытовые прозаические рассказы. Во Франции они носили название фаблио (от фр. fabula – басня), в Германии – шванк (от средневерхненемецкого swanc – весёлая идея), в Италии – новеллино (Il novellino – анонимные сборники новелл). Такие произведения были тесно связаны с площадной, народной культурой. Их авторы, имена которых чаще всего оставались неизвестными, не выдумывали, а разрабатывали уже существующие, знакомые всем бродячие сюжеты. Фаблио и шванки носили анекдотический, шутливый характер. Последний был связан с карнавалом, с его смеховыми формами.

Но существовали и назидательные сюжеты. К числу таких популярных дидактических историй относится «Разрезанная попона». Её действующие лица: дед, отец, мать и ребёнок. Кстати, в произведениях городской литературы имена, как правило, отсутствовали. Женщина чаще всего изображалась негативно. В этом смысле городская литература – антитеза рыцарской, где женщина была вознесена на необыкновенную высоту. А здесь она представала в явно сниженном образе. Так вот, жена не любит своего свёкра и требует, чтобы муж выгнал старика из дому. И тот, в общем-то, подчиняется жене. Но перед нами – поучительный пример. Отец велит мальчику дать деду с собой в дорогу попону, чтобы тому было чем укрыться. А сын берёт и разрезает попону пополам. И когда отец спрашивает мальчика, зачем он это сделал, неужели пожалел для деда целой попоны, тот отвечает: «Нет, это я для тебя приберегу, когда состаришься, отдам тебе вторую половину». Слова ребёнка заставили отца устыдиться и оставить старика доживать свой век в семье.

Излюбленными героями городской литературы становятся дурак и плут. Можно, конечно, сказать, что дурак и плут – это противоположности. Плут – умный, а дурак – глуп. Но между ними существует и внутренняя связь. Во-первых, и тот, и другой нарушают норму. Один по глупости, другой из хитрости, сознательно, но оба нарушают. Нарушитель – всегда центральный персонаж, тот, кто делает всё не так, как другие, не как положено (это лежит в самой основе карнавального мышления). А, во-вторых, плут часто прикидывается дурачком. Ему удобно притворяться, чтобы иметь возможность совершать разного рода плутовские поступки. Поэтому граница между плутом и дураком, в общем-то, довольно подвижна…

Сохранилось свыше 160 фаблио, созданных в период с конца XII до середины XIV века.

Наиболее простой формой этого жанра является «Бурёнка – поповская корова». Сюжет рассказа таков: поп убеждает крестьянина в том, что дары тот должен приносить не столько церкви, сколько лично ему, и тогда дарующему всё вернётся сторицей. Поверив в это, простодушный крестьянин решает отдать попу корову. Поп велит слуге привязать свою корову к той, что привёл ему крестьянин, «чтоб к дому могла привыкать»:

Слуга Белянку в сад отводит

И, связав коров, сам уходит.

45 Осталась пара на лугу.

Бурёнка шею гнёт в дугу,

Есть траву она продолжает;

Белянка пастись не желает:

Верёвку тянет во всю мочь

50 И из сада уходит прочь.

Ведёт Бурёнку по полям,

По пастбищам и деревням,

Пока её не притащила,

Хотя и нелегко ей было,

55 К виллану – прямо к самой двери.

Виллан глядит – глазам не верит;

В душе рад-радёшенек он.

«Ого, – он молвил, поражён, —

И впрямь, дорогая сестрица,

60 Господь воздаёт нам сторицей:

За Белянкой пришла Бурёнка,

Стало сразу две коровёнки…

<….>

В сей сказке вот какой урок:

65 Мудрый себя вверяет богу,

Бог пошлёт – и получит много;

А глупый – и копит и прячет, —

Не разбогатеть – без удачи!      

Всё счастливый случай решает:

70 Двух коров виллан получает,

А поп и одну потерял.

Подняться думал – ан упал!


Подобный критический взгляд на духовенство присутствует и в фаблио «Завещание осла», однако здесь всё предстает несколько сложнее:

1 Кто желает в довольстве жить

И дни свои так проводить,

Чтоб росло его состоянье —

Ждут того всегда нареканья

5 И злословья клеветников.

Каждый вредить ему готов,

Злой завистью одолеваем.

Как ни любезен будь хозяин,

Из десятка гостей его

10 Шесть найдётся клеветников.

Завистников же – сам-девятый;

За спиной он им враг заклятый,

А перед ним гнут низко шею

И быть приятными умеют.

15 Раз нету постоянства в том,

Кто сидит за его столом,

Кроме зависти – что другого

Ожидать ему от чужого?


А дальше события разворачиваются так: у попа был осёл, которого он нежно любил, и, когда осёл умер, поп похоронил его на освящённой земле, где покоился прах честных прихожан. Завистники пожаловались епископу, рассказали ему о случившемся. Разгневанный епископ спрашивает попа:

«Нечестивец, служитель зла,

Куда вы зарыли осла?

<…>

Клянусь Египетской Марией,

Коль правда то, что говорят,

И люди случаи подтвердят,

Посадить вас велю в тюрьму

За неслыханную вину».


А тот отвечает: «Дайте время, я всё объясню». Приходит на следующий день поп к епископу и говорит:

«Ваша милость, скажу вам кратко —

Осёл у меня долго жил,

150 Много денег я с ним нажил;

Честно служил осёл мой славный

20 лет как слуга исправный,

И – я клянусь души спасеньем! —

20 су добывалось в день им,

155 В год 20 ливров добывал.

Чтоб в ад не попасть, отказал

Он вам их в своём завещанье».

«Бог наградит его старанье, —

Сказал епископ, – и простит

160 Все преступленья и грехи!»


Епископ заключает, что предан земле был поистине праведный осёл! И завершается история словами:

Теперь вы слышали о том,

Как сладил с попом-богачом

Епископ и как он добился,

Чтоб тот почтенью научился.

<…>

Не страшно тому наказанье,

Кто с деньгами на суд пришёл;

Христианином стал осёл…


Финал сюжета двойственен. С одной стороны, богач здесь явно вызывает сочувствие, но, в то же время, оказывается, за деньги и осла можно признать христианином…

Подобная двойственность звучит и в фаблио «О виллане, который тяжбой приобрел Рай». Главный герой этой истории крестьянин (виллан)

Помер в пятницу, утром рано,

И тут вот что с ним приключилось:

В час, как с телом душа простилась

И виллан лежал уже мёртв,

Не пришёл ни ангел, ни чёрт,

Дабы душе вопрос задать

Иль что-нибудь ей приказать.

Знайте – робость душа забыла

И радость она ощутила:

Взглянув направо, в небе зрит —

Архангел Михаил летит,

К блаженствам душу восхищает;

За ангелом путь направляет,

Душа вилланова – и вот

Перед ними уж райский вход.


Но хранитель ключей от небесных врат апостол Петр никак не хочет пускать душу новоприставленного, говорит: «Рай – для святых и светлых угодников. Таким, как ты, не место в божьей обители!». А крестьянин ему на это отвечает: «Но ты ведь сам трижды от Христа отрекался!». Петр понял, что ему с таким не совладать, и обратился к апостолу Фоме, который, как известно, был неверующим, усомнился в воскресении Иисуса… Тогда в спор вступил апостол Павел. Но крестьянин и в его прошлом отыскал нечто неприглядное:

«Как? Лысый Павел преподобный,

Да вы ль так бойко говорите,

Вы – злейший тиран и мучитель,

Какого только свет рождал?


Как известно, по вине Савла (будущего апостола Павла) в своё время погибло немало христиан, в том числе был побит камнями первомученик Стефан. Так что крестьянин в конце концов заключает: «Все вы никуда не годитесь!».

Не в силах противостоять доводам крестьянина апостолы обращаются к самому Господу Богу, без приговора которого ни одной душе в Рай не попасть. Но и здесь крестьянин находит, что сказать:

«Коль здесь они – могу остаться

Я и подавно, полагаю;

Не отрекался от тебя я,

И верил плоти воскресенью,

И не гнал людей на мученье;

Они же в этом провинились,

А ныне в раю очутились!

Пока я телом в мире жил,

Порядочным и честным слыл:

Беднякам свой хлеб отдавал,

Днём и ночью дверь открывал,

У огня их отогревал,

До кончины их призревал

И после в церковь шёл за прахом,

Жертвовал портки и рубаху —

Всё, в чём нуждался человек;

Иль это не добро, а грех?

Исповедовался не ложно

И плоть твою вкушал, как должно,

Кто помер так, тому, как слышно,

Отпускает грехи всевышний.

Знаете – правду ль я сказал;

Без помех я сюда попал;

Раз я здесь – зачем уходить?

Или ваши слова забыть —

Ибо вы сказали, конечно:

Вступивший здесь пребудет вечно,

Не ломать же мне ваш устав!»


Так что же на это отвечает Господь?

«Виллан, – бог говорит, – ты прав.

Вёл спор за рай с большим уменьем,

Тяжбу выиграл словопреньем;

В хорошей школе был, наверно,

Слова найти умеешь верно,

Умеешь дело защитить».


Каков же вывод?

Притча хочет вас научить:

Часто зря пострадает тот,

Кто тяжбой своё не берёт.

Ведь хитрость правду исказила,

Подделка естество сразила,

Кривда все пути захватила,

Ловкость стала нужней, чем сила.


Сначала крестьянин тоже вроде бы вызывает сочувствие, а в финале оказывается, что тяжбой чего угодно можно добиться, даже места в Раю. Здесь тоже всё неоднозначно…

Или «Крестьянин – лекарь». Позже эта история ляжет в основу известного фарса Мольера «Лекарь поневоле». Крестьянин женился на дочери рыцаря, и теперь ему кажется, что жена ему изменяет. Хотя он и не поймал её на явной измене, но всё-таки думает, что та вряд ли ему верна. И поэтому жену бьёт – на всякий случай, профилактически. Женщине это надоело, и она решает наказать мужа. Как-то королевская дочь подавилась костью, и понадобилась помощь лекаря. Она и говорит: «Мой муж умеет лечить, но, если вы его об этом попросите, будет отказываться. Избейте его хорошенько, тогда он и поможет больной». Крестьянин действительно стал отпираться. Но, когда его избили до полусмерти, понял, что должен что-то предпринять. Принялся корчить перед больной разные смешные рожи, кривляться, и от смеха та сама выплюнула застрявшую кость.

Тогда со всего города стали собираться страждущие, требуя, чтобы крестьянин и их вылечил. Крестьянин взмолился: «Я же не лекарь, она сама случайно кость выплюнула!». Но в ответ услышал: «Мы знаем, как тебя заставить!» Крестьянин понял, что его снова станут бить, и тогда придумал вот что: предложил самому немощному пожертвовать собой ради спасения других: его бросят в печь, а все остальные будут исцелены его пеплом.

Крестьянин приступил к осмотру, и каждый из пациентов больше всего боялся, что может попасть в число безнадежных, поэтому на вопрос, как он себя чувствует, отвечал: «Прекрасно!». Так что больных в конце концов в замке не осталось, разом все поправились.

Существует также немало немецких шванков, среди которых особой популярностью пользовалось сочинение Штриккера «Поп Амис». Главный герой этой серии – хитроумный и ловкий священник, способный найти выход и извлечь для себя выгоду в любой ситуации. Приведу два примера. Завистливый епископ, с которым враждует герой, устраивает ему различные испытания. В данном случае – предлагает научить осла читать. Поп Амис восклицает: «Как?! Даже ребёнка обучить чтению нелегко, а тут – осёл!» Епископ отвечает: «Ну, не сразу, постепенно». Тот соглашается: «Хорошо, научу его одной букве». Берёт книгу и пересыпает овсом. Осёл принимается листать страницы в поисках зёрен, и каждый раз, когда их находит, произносил звук «а». А раз так, вроде и читать научился!

Другой эпизод о том, как поп Амис решил заработать. Пришёл в один богатый дом и объявил, что рисует портреты. Причём если портрет заказчиков не устроит, обещал отдать его даром. Хозяева решили, что перед ними дурачок, которого запросто можно провести! Он их изобразит, а они не заплатят, скажут, что не понравилось! А герой и не думал рисовать. Пустые холсты показывает и говорит: «Особенность этих рисунков в том, что видеть их могут только законнорожденные, а незаконнорожденные ничего не увидят». И, естественно, все признают, что портреты прекрасны.

В конце концов, пережив множество приключений, дойдя до самого Константинополя, поп Амис возвращается на родину разбогатевшим и мирно заканчивает свои дни аббатом в одном из монастырей.


«Роман о Лисе» стал наиболее ярким памятником городской литературы Средневековья. Название роман здесь – условное. Это цикл, существовавший во множестве версий, соединение различных фаблио, шванков. Первые французские варианты «Романа о Лисе» опирались на более ранние германские источники. Сам сюжет обширной эпической поэмы уходит корнями в глубины фольклора, в басни, в народные сказки о лисе и волке. Но только этому традиционному противостоянию животных-героев придан характер сатиры на средневековое общество. Это, кстати, входит в сам замысел произведения:

Вы, сударь, слышали не раз

От нас, сказителей, рассказ,

Как похищал Парис Елену,

Он был наказан за измену.

Вы часто слышали от нас

Печальный, трогательный сказ

О славном рыцаре Тристане

И о его смертельной ране.

Сегодня я для вас начну

Рассказ весёлый про войну,

Что продолжалась сотни лет

(Конца ей и доселе нет)

Ренар и волк её вели…

(Пер. В. Масса)


Вот такая пародия и на античную классику и на рыцарский роман.

В настоящее время слово «ренар» (так зовут главного героя произведения) по-французски означает – лис, но старое французское название животного было иное. Однако персонаж оказался настолько популярен, что со временем само его имя стало обозначать лисицу. Волка зовут Изенгрим. Это вечно голодный рыцарь. Лис – тоже рыцарь, приближённый короля, льва Нобля. Он живёт в замке Альтертун (Вонючая дыра), участвует в турнирах, враждует с баронами…

Борьбе лиса и волка в романе, как я уже сказал, придан характер феодальной междоусобицы. Но лис хитёр и потому всегда одерживает над волком победу. Наконец незадачливый волк решает обратиться в суд. Судить лиса должен король Нобль. Но лев с давних пор благоволит лису. Когда-то ему довелось делить добычу – быка, корову и телёнка, и лис разрешил спор таким образом: «Быка отдать льву, корову – львице, а телёнка – львёнку». Это очень понравилось королю, и с тех пор он питает к лису особую благосклонность. Но на суде присутствует ещё и верблюд, который представляет папский двор. Он произносит речь, из которой ничего понять нельзя, но смысл её сводится к тому, что король может решить дело, как ему вздумается. В общем, лев уже готов был оправдать лиса, но в это время в суд являются петух Шантеклер и куры с обвинительной петицией: лис удушил их благочестивую сестру. И уж тут ничего не поделаешь – лиса приговаривают к казни. Лис соглашается принять наказание, но заявляет, что раскаялся в содеянных грехах и просит напоследок позволить ему побывать в Ватикане. Лиса отпускают на богомолье. Но тот делает несколько шагов и… ловит зайца.

Лис вынужден скитаться, прячась от всех, с трудом добывает себе пропитание. Но лукавство и смекалка по-прежнему выручают его: то льстивыми речами выманит у ворона кусок сыра, то одурачит рыбаков, прикинувшись мёртвым. Те положат его в повозку с богатым уловом, а лис тем временем досыта набьёт себе брюхо, да ещё и прихватит, убегая, часть добычи с собой. Волк Изенгрин, тоже рыщущий в поисках съестного, подходит к дому лиса. Запах жареной рыбы заставляет волка забыть о смертной вражде. Он просит лиса угостить его. Но хитрец предлагает Изенгрину самому наловить себе рыбы. Ренар отводит волка на почти замерзший пруд и велит опустить хвост в прорубь. В итоге волк не только лишается хвоста, но и едва успевает унести ноги…

Мотив суда над лисом повторяется в произведении неоднократно. В одном из эпизодов лис соглашается на поединок с Изенгрином. Волк его одолевает, Ренара хотят повесить, но монахи упрашивают отправить его в монастырь. Пройдоха лис становится монахом. Но, естественно, днём он усердно молится, а ночами таскает кур.

Это лишь эпизод романа. Но хочу обратить внимание на один важный момент: в этом фрагменте дана как бы универсальная критика всех сторон средневекового общества: и королевской власти, и феодальной междоусобицы, и церкви. Однако не следует думать, что сами нормы здесь ставятся под сомнение. Напротив, происходящее предстает как некое искажение, отступление от общепринятого. Недаром герои романа – звери. И все они отклоняются от образца: лев вовсе не похож на настоящего льва, да и лис поступает не так, как следовало бы лису. Но сами нормы здесь остаются незыблемы. Под вопросом оказывается лишь то, насколько они осуществимы в реальной действительности.


Другим, не менее значимым явлением словесного искусства Средневековья, становится театр. Происходит зарождение средневековой драмы (IX-XIII вв.) Хочу сразу отметить: с гибелью античной культуры перестал существовать и театр в том виде, как его понимали древние. А в Средние века театр рождается заново. Позже, в эпоху Возрождения, когда возникнет острый интерес к наследию Античности, будет возрождена и античная драма. Вообще, античная традиция станет играть очень важную роль в формировании нового европейского театра. Но средневековый театр формируется как нечто самостоятельное, вне связи с античным.

Средневековый театр рождается в церкви. Вообще, во всяком богослужении, в католическом даже в большей степени, чем в православном, присутствует некий сценический элемент, то есть изначально средневековая драма формировалась как часть церковной службы, которая развертывалась в виде некоего действа, может и не совсем театрального, но во всяком случае, какие-то элементы театральной образности в нём присутствовали. Но это ещё не было театром. Первичная форма театра возникает в тот момент, когда действо выносится за стены храма, на паперть, позже – на церковный двор и, наконец, на городскую площадь; когда оно перестаёт быть частью церемониала, а становится дополнением к нему, разыгрывается вне его рамок.

Другая важная особенность этих драм в том, что в отличие от богослужения, которое, как известно, в католической церкви и сегодня совершается на латыни, они разыгрывались на народных языках и уже этим отделялись от литургии. Хотя в основе действа лежал религиозный сюжет, оно разворачивалось вне церковной службы и уже не являлось звеном богослужения. Такая драма получила название полулитургической.


Одной из самых ранних из известных нам полулитургических драм является «Представление об Адаме» (в некоторых переводах «Действо об Адаме»). Драма состоит из трёх частей: «Изгнание Адама и Евы из Рая», «Убийство Каином Авеля» и «Явление пророков». Наиболее интересной из них является первая, сюжет которой воспроизводит историю грехопадения человека. Здесь существенно пространство: церковная паперть символизирует собой Рай, где пребывают Адам и Ева, Бог – как бы в самой церкви, а место, куда люди будут изгнаны, земля, это – церковный двор. Устроители представления не допускали смены различных мест действия. Разновременные и разнопространственные элементы совмещались в едином сценическом пространстве…

Представление начинается с того, что Бог обращается с наставлениями к Адаму и Еве:

Я создал плоть

Твою из глины.

<…>

Я сотворил по своему

Тебя подобию. Потому

Блюди, чтоб мысли мне твои

Противоречить не могли.


Затем он указывает людям на «древо познания добра и зла» и запрещает прикасаться к его плодам. Однако в эту условную, религиозно-нравоучительную канву вплетаются и некоторые элементы действительности, достоверные жизненные детали. Отношения Адама с Создателем во многом напоминают отношения вассала и сеньора. Человек должен покорно служить.

Адама пытается соблазнить дьявол, уверяя, что если тот всё же вкусит от «древа познания», «очи его отверзятся, грядущее станет ему ясным…». Но безуспешно… Тогда дьявол обращается к Еве, которая оказывается куда более сговорчивой. Кстати, главный соблазн, с которым дьявол обращается к Адаму, это обещание сделать его равным Богу! Но Адам не внемлет мятежным речам. А вот Еву дьяволу удается соблазнить. И соблазняет он её тем же: обещанием могущества и власти, готовностью открыть женщине все тайны бытия. Но тут есть одна тонкость. Она заключается в том, каким образом дьяволу всё же удается убедить Еву. Он восхищается её красотой, нежностью, сожалеет, что Адам её недостоин… Но, главное, дьявол обращается к Еве с просьбой не рассказывать Адаму об их разговоре: пусть это останется между ними. И вот с той минуты, когда Ева согласилась утаить от Адама эту беседу, она и вступила в сделку с дьяволом, оказалась в его сетях. А дальше всё как в Библии. Ева вкушает запретный плод, после чего с восторгом восклицает:

Как будто Богу я равна.

Я знаю всё, чем я была,

Чем быть должна: вся глубь светла.

Не медли же, вкуси, Адам.

Тебе я тем блаженство дам.


Женщина протягивает яблоко и Адаму, но тот не решается его попробовать. Ева настаивает:

Таких не приходилось есть.

Возьми, пока возможность есть…


Адам всё же поддается уговорам. Как следует из ремарки, «Адам съедает часть яблока и познаёт, что согрешил; он опускает глаза, снимает пышные одежды и надевает одежду бедную, сшитую из фиговых листьев, и, являя вид великой скорби, начинает сетовать».

Но тут появляется разгневанный Господь и, обращаясь к дерзнувшим нарушить его запрет людям, произносит:

Идите вон. Сменить вам рай

Придётся не на лучший край.

<…>

Ждёт вас отныне глад и труд,

Ждёт скорбь, усталость и нужда

Дни, и недели, и года.

<…>

И вам страдать отныне впредь,

И нет того, кто б пожалел,

Кто б вам помог хотя словами,

Коли не сжалюсь сам над вами.

(Перевод с франц. С. Пинуса).


После этого ангел в белых одеждах с «пылающим мечом в руках» изгоняет Адама и Еву из Рая. Люди спускаются на церковный двор и начинают работать лопатами. Таков финал, иллюстрирующий божий приговор человеку: "В поте лица твоего будешь есть хлеб" (Бытие, 3:19).

Но и здесь в трактовку канонического библейского сюжета проникают элементы действительности: раньше Адам был вассалом, теперь же стал бедняком-землепашцем, вынужденным весь свой век исправно трудиться….


Следующий этап развития средневекового театра связан с появлением миракля. Слово миракль по-французски означает «чудо». Это драма о чуде. Но для миракля характерен уже не религиозный, а скорее реалистический, взятый из повседневной действительности сюжет. Полулитургическая драма – это всегда религиозный сюжет, в который включались какие-то элементы реальности. А здесь, наоборот: в реальный, бытовой план вторгается элемент религиозного чуда – это нечто иное.

К примеру, «Игра о святом Николае» – самый ранний из известных нам мираклей (впервые представлен около 1200 г.). Его автор – французский поэт Жан Бодель (кон. XII – нач. XIII вв.). События миракля относятся ко временам Крестовых походов и разворачиваются в двух разных пространствах одновременно. Один центр действия – дворец восточного царя, во владения которого вторглись войска крестоносцев; второй – во Франции, в небольшом городке Аррасе.

Так вот, некий рыцарь после кровопролитной битвы, в которой полегло немало христианских воинов, попадает в плен к сарацинам. Сарацинский правитель замечает в руках у этого честного человека изображение Николая-чудотворца. «Негодный,– воскликнул царь, – веришь ли ты в это дерево?»

«Ч е с т н ы й ч е л о в е к. Государь, это – святой Николай, помогающий угнетённым; чудеса его всем явны: он возвращает все потери, он выводит заблудших на истинный путь, он призывает к богу неверных, возвращает зрение слепым, воскрешает утопленников; вещь, вверенная его хранению, не потеряется и не испортится, даже если бы то был этот дворец, полный золота; только бы он был поставлен при казне: такова милость божия, ему данная». (51)

Как это часто бывает в сказках, царь говорит пленнику: «Если ты сказал правду, тебя ждёт свобода, а если солгал – смерть». «…Прежде чем я уйду отсюда, твой Николай подвергнется испытанию: я хочу поручить ему свою казну, но если только я потеряю даже то, что может поместиться в моем глазу, ты будешь сожжён или колесован. Сенешал, сведи его к Дюрану, моему мучителю и палачу. Но смотри, чтобы он был заключён в оковы».

Христианина отправляют в темницу. Царь же, чтобы испытать чудотворную силу святого, открывает все свои сундуки и хранилища и ставит у порога статуэтку Николая-чудотворца. Это первый сюжетный ряд.

Но действие разворачивается одновременно на двух разных сценических площадках, и другая пространственная точка – это трактир во французском городке, где воры играют в кости и выпивают. Они задолжали хозяину. Каким-то образом, как – это не объяснено, им становится известно, что в городе открыты хранилища, и они отправляются грабить, чтобы расплатиться с трактирщиком. Кстати, добраться от трактира до царских хранилищ физически нельзя, но это – условность театрального действа.

Несложно догадаться, что бедного пленника ожидает смерть, поскольку царя все-таки обокрали. Христианин обращается с мольбой к своему небесному покровителю: «Пресчастливый святой Николай, помоги мне в моей нужде, ибо пришёл конец мой, если враги одолеют меня! В нужде узнается друг. Господин, помоги же своему человеку, на которого озлобляется языческий царь; он не хочет сносить, чтобы я жил ещё! До завтра отложен мой конец, если казна не будет принесена. Господин, утешь злосчастного, который убивается в плаче и слезах!»

И здесь происходит нечто, характерное для миракля, – сам святой Николай является герою. (Это уже не статуэтка, а актёр). Святой должен спасти честного человека. Но для этого он отправляется, и это тоже характерно для миракля, в трактир и действует примерно как полицейский: заставляет воров всё вернуть. Мираклю свойственно это сочетание – чудесное показано как нечто сугубо наглядное. Николай просто физически отбирает награбленное. Говорит «верните», и напуганные воры возвращают сокровища. Царь узнаёт, что в казну возвратилось даже «больше, чем было украдено». На него это событие производит столь сильное впечатление, что он отрекается и от Аполлона, и от Магомета, и от «тарабарского плута» Тервагана, которым прежде поклонялся, и сам принимает христианскую веру. Причём происходит это в тот самый момент, когда на второй площадке виден трактир, где воры вновь пьют и ругаются, то есть, представлены параллельно совершенно разные события, совмещено бытовое и религиозное. Воров случившееся ничуть не изменило, они и не собирались что-либо пересматривать в своей жизни, остаются такими же, какими и были. Где-то поблизости висит бельё, и они тут же решают его украсть. Царя же и его приближенных всё происшедшее преображает.


Другое значительное драматургическое произведение XIII в. – «Миракль о Теофиле» французского поэта Рютбёфа (ок. 1230 – ок. 1285). В этом меракле, созданном около 1261 г., впервые предстаёт литературная обработка истории, которая в дальнейшем обретёт черты сюжета о докторе Фаусте. Герой миракля Теофил – церковный казначей, который всю свою жизнь стремился честно служить Богу и следовать христианским заповедям. Некогда он славился в округе своим достатком и добродетелью. Но судьба обошлась с ним жестоко: он потерял всё, впав в немилость у церковного начальства. В отчаянии Теофил обращается к Богу:

Мой господин! В моей мольбе

Я столько помнил о тебе!

Всё роздал, раздарил, что мог,

И стал – совсем пустой мешок.

Мой кардинал сказал мне: "Мат".

Король мой загнан в угол, взят,

А я вот – нищенствую сам…

Подрясник свой к ростовщикам

Снесу, иль жизни я лишусь…

И как с прислугой разочтусь?

И кто теперь прокормит их?

А кардинал? Ему до них

Нет дела… Новым господам

Пусть служат… Он к моим мольбам

Не снизойдет… Чтоб он издох!

Ну хорошо! Я сам не плох!

Будь проклят верящий врагу:

Сам провести его могу.

Чтобы своё вернуть, готов

Пойти на всё, без дальних слов.(52)

(Пер. А. Блок)


По вине кардинала, за которого Теофил всегда ревностно молился, он стал нищим, и теперь готов продать душу дьяволу, только бы отомстить обидчику, вернуть чин и былое богатство.

Дьявол соглашается помочь Теофилу, но у него свои требования:

Мой друг и брат мой, Теофил,

Теперь, когда ты поступил

Ко мне на службу, делай так:

Когда придёт к тебе бедняк,

Ты спину поверни и знай -

Своей дорогою ступай.

Да берегись ему помочь.

А кто заискивать не прочь

Перед тобой – ты будь жесток:

Придёт ли нищий на порог, -

Остерегись ему подать.

Смиренье, кротость, благодать,

Пост, покаянье, доброта -

Всё это мне тошней креста.

Что до молитв и благостынь,

То здесь ты лишь умом раскинь,

Чтоб знать, как это портит кровь.

Когда же честность и любовь

Завижу, – издыхаю я,

И чрево мне сосёт змея.

Когда в больницу кто спешит

Помочь больным, – меня мутит,

Скребёт под ложечкой – да как!

Делам я добрым – злейший враг.


Таково условие договора – творить лишь злое, иначе человек дьяволу не интересен. Теофил его принимает. И теперь герою кажется, что исполнилось всё, к чему он стремился:

Теперь мне выгодней твердить

Свои молитвы, чем тогда.

Теперь десятками сюда

Крестьяне будут притекать.

Я их заставлю пострадать:

Теперь я вижу в этом прок,

Дурак, кто с ними не жесток.

Отныне буду чёрств и горд.


Кардинал возвращает Теофилу отнятое, приносит свои извинения и даже объявляет:

Мой друг, иль вас попутал чёрт?

Вам надо помнить, Теофил,

Чтоб строгий долг исполнен был.

Итак, теперь и вы, и я

Здесь поселимся, как друзья.

Согласно дружбе, будем впредь

Сообща поместьями владеть.

Теперь я больше вам не враг.

Но оказывается, прежде чем заключить договор, дьявол взял у Теофила расписку:

Тебе не снился и во сне

Тот чин, который я, клянусь,

Тебе добыть не откажусь.

Но раз уж так, то слушай: я

Беру расписку от тебя

В умно расставленных словах.

Не раз бывал я в дураках,

Когда, расписок не беря,

Я пользу приносил вам зря.

Вот почему она нужна.


Как известно, подобная расписка делается кровью. И теперь, когда душе Теофила грозит ад, он переживает искреннее раскаяние и молит о помощи Деву Марию. Вообще, Богородица часто выступает заступницей, «тёплой заступницей мира холодного», как писал М. Лермонтов («Молитва»). В католической традиции её нередко именуют «прибежищем грешников». Множество легенд повествует о том, как Дева Мария испрашивает для заблудших облегчения участи. И здесь она тоже решает Теофила простить. В этом миракле возникает это характерное сочетание религиозного и натуралистического. Дева Мария подходит к дьяволу и отбирает у него расписку. Нет расписки, и Теофил – спасён.

В «Действе о Теофиле» этот мотив играет важную роль. Это не просто какое-то иррациональное чудо: расписку Дева Мария буквально выхватывает у дьявола. Это очень конкретно, наглядно представлено. А ещё: оказывается, сама по себе расписка ничего не значит. Дьявол думал, что главное – засвидетельствовать соглашение с человеком письменно, а оказалось – его можно и расторгнуть.


В XIV веке на смену мираклю приходит мистерия (франц. mysrères, от лат. ministerium – церковная служба, или от mysterium – таинство). Мистерии были грандиозны по своим масштабам. Сюжетами их становились важнейшие события Ветхого и Нового Завета, причем святых и библейских персонажей изображали священники, а дьяволов и второстепенных героев – обыкновенные горожане или бродячие актеры. Женские роли исполнялись молодыми людьми в масках. Подготовкой представлений занимался специальный комитет, состоявший из граждан и духовенства, который отвечал за сбор средств на сооружение сцены, декорации, изготовление костюмов и проч. Это был поистине народный театр. Мистерии проходили на городской площади, как правило, в дни религиозных праздников. Представление начиналось ранним утром и продолжалось с небольшими перерывами до захода солнца. Нередко оно длились несколько дней. Так, по некоторым свидетельствам «Мистерия о деяниях апостолов» насчитывала свыше 600000 стихов и разыгрывалась непрерывно в течение 40 дней. В продолжение всего этого времени в городе закрывались лавки, пустели улицы. Платные места для зрителей – партер и галерея – располагались под открытым небом. Но большинство желающих устраивалось где придётся: стоя, сидя, а то и лёжа на крышах близлежащих домов… Число действующих лиц мистерии тоже было впечатляющим; достигало порой нескольких десятков, а то и сотен человек.

Во многом это напоминает античный театр. Однако отношение к представлениям было иным, чем в Античности. В античном театре зрители осознавали условность самого этого действа, понимали, что это театр, игра. Лучшего актёра или, допустим, драматурга отмечали наградой и т.д. А здесь такого не было. Дело в том, что для христианского религиозного мышления всякое подобие священно. В мистерии изображались события Священного писания. Конечно, это были лишь подобия. Но и икона – тоже подобие, однако высоко почитается верующими. Поэтому и отношение к мистерии было гораздо более серьёзным. Она не воспринималась как условная игра…

В мистерии создавалась модель целого мироздания. Рай, Ад, Земля условно обозначались различными площадками и беседками, расставленными на площади. Так, к примеру, в стихотворном прологе мистерии «Воскресение спасителя» (XII в.) говорилось:

Мы покажем представление

Святого Воскресения.

Расположим в порядке

Беседки и площадки.

С креста следует начать,

Затем пойдёт гробница,

Возле неё ж – темница,

Чтобы татей туда заточать.

Ад должен быть напоследок,

А с другой стороны беседок

Будут небеса… (53)


Действие разворачивалось одновременно в разных точках пространства. Вообще, важнейшая категория средневекового мышления – это вертикаль. Рай в сознании верующих, конечно, символически располагался вверху, на небе. Но поскольку в театре это показать невозможно, использовались и некоторые условные замещения: Рай – справа, Ад – слева, правое знаменует верх, левое – низ. Применялся особый тип декорационного оформления, при котором на сценической площадке устанавливались выстроенные по прямой линии фронтально все декорации, необходимые по ходу действия. В сущности это та же конструкция, что и в иконе, где подобным образом выражается отсутствие времени для Бога – одновременность всей истории.

События мистерий охватывали необъятный материал – ветхозаветный, новозаветный, апостольский… Но в то же время в столь грандиозные по масштабам патетические действа вторгались и некие бытовые реалии. Это проявлялось в виде включений в представления каких-то второстепенных, эпизодических для Священного писания персонажей и моментов. Реальная жизнь неизбежно всё более проникала в мистерию.

Скажем, в одной из мистерий, посвященных Распятию и Воскресению Христа, мать Иисуса и Мария Магдалина отправляются к продавцу благовоний и масел, чтобы умастить ими тело перед погребением. Хозяин лавки видит, что женщины охвачены горем, и продает им свой товар за нереально высокую цену. А затем происходит такая бытовая перебранка между торговцем и его женой, которая упрекает мужа за то, что только дурак мог продать в такой ситуации хорошие благовония! Мог бы подсунуть и плохие. Покупательницы бы всё равно не заметили…

Подобные совершенно приземленные, бытовые детали и подробности всё чаще проникали в канонический религиозный сюжет. В действие стали включаться второстепенные персонажи во вставных фрагментах и разного рода отступлениях, и в какой-то момент это взорвало подобный тип представления…


Важным жанром позднего средневекового театра становится фарс. Это, конечно, средневековая комедия. Но что такое фарс с точки зрения этимологической? Это – «фарш», слово, которое всем известно, но вряд ли ассоциируется с фарсом. Оно происходит от латинского farsa (начинка); во французском это слово farce, буквально «фарш». Фарс – это та бытовая, реалистическая начинка и комические интермедии, которые поначалу включались в религиозную канву мистерии.

Один из таких ранних фарсов – «Баран». Здесь ещё совершенно очевидно общее религиозное содержание. Пастухи пасут овец, им встречается маг, явно – пройдоха, жалуется пастухам на тяжёлую жизнь. Говорит, что жена каждый год рожает, и у них уже так много детей, что он просто не знает, как жить. Пастухи слушают мага с сочувствием, а потом, когда маг уходит, замечают, что тот украл у них барашка. Пастухи решают отправиться вслед за магом. Приходят к тому в дом, а маг восклицает: «Какой барашек? У меня вот снова ребёнок родился, а вы мне про барашка!» Пастухам стало стыдно, и они решили преподнести новорождённому дар. Но когда приблизились к колыбели, то увидели, что там не младенец, а украденный барашек. В этот момент раздается голос свыше, возвещающий, что в Вифлееме родился Христос. И дары, которые предназначались для мнимого ребёнка мага, они относят к яслям младенца Христа. Здесь – комедийная ситуация, с одной стороны, но с другой – присутствует и религиозный сюжет. Таким фарс был изначально. Но в дальнейшем религиозная канва исчезает, фарс становится бытовой комедией.

Один из самых знаменитых фарсов средневековья – фарс об адвокате Патлене («Господин Пьер Патлен», ок. 1470; «Новый Патлен», ок. 1475; «Завещание Патлена», ок. 1500). Патлен – типичный персонаж городской литературы, о котором не зря говорят – «хитрее нету хитреца». Но плутни Патлена чаще всего направлены против таких же ловкачей и мошенников, как и он сам. В одном из многочисленных сюжетов фарса адвокат Патлен решает защищать в суде недалекого на вид пастуха, которого суконщик обвиняет в краже баранов. Патлен ему советует: о чём бы ни спрашивал судья, отвечать лишь блеяньем. Пастух так и поступает. Адвокат заключает: «Видите, до чего дошёл бедняга, как такого судить?» Прикинувшегося безумцем пастуха оправдывают. Тогда Патлен ему говорит: «Тебя оправдали, плати». Но пастух и на это отвечает: «Бе-е». Адвокат недоумевает: «Суд же позади, можно нормально разговаривать!» Но находчивый пастух лишь блеет в ответ. Он так и не заплатил Патлену.

Патлен

…О горький миг!

Провёл я стольких прощелыг,

У них кредита добиваясь,

И оплатить намереваясь

В день Страшного суда. А тут

Я пастухом простым надут! (54)

(Пер. В. Васильева)


Кстати, именно в этом фарсе звучит ставшая крылатой фраза: «Вернемся к нашим баранам». Этими словами судья то и дело прерывает речь богатого суконщика, который, забыв о провинившемся пастухе, осыпает упреками его ушлого адвоката, некогда прикинувшегося умирающим и не уплатившего ему за сукно.

Существует множество фарсов о дурных жёнах. Их героини всегда вздорны, капризны, изворотливы, ветрены, а, главное, чрезвычайно строптивы. Но не менее значительную группу составляют и фарсы о глупых мужьях. К примеру, фарс «Лохань» (1490-е гг.). Его герой – горожанин по имени Жакино. Жена и тёща заставляют покладистого Жакино делать всю домашнюю работу и при этом постоянно ругают его, обзывают бездельником. Он даже не в силах запомнить всё, что ему велят: «Жан, сделай то! Жан, сделай сё! // На Жана взваливают всё!» Наконец жена и тёща решают составить точный перечень того, что Жакино делать обязан:

Тёща. С утра топить на кухне печь…

Просеивать, месить и печь…

Жена. Бельё замачивать в лохани…

Тёща. Да позаботиться заранее,

Чтобы воды хватило в чане…

Жена. Ходить на рынок, Жакино…

Тёща. Возить на мельницу зерно…

Жена. И стряпать каждый день обед.

Тёща. И кухню подметать как след,

Чтобы ни сора там, ни пыли.

Жакино. Вы что-то слишком зачастили,

Не поспеваю я писать.

<…>

Жена. Стирать

Ты будешь детские пелёнки.

Жакино. К чертям!

Жена. Подумай о ребёнке!

Жакино. Жена, мужской ли это труд?

Жена. Пиши, болван, пройдоха, плут!

Жакино. Нет – хоть стреляй в меня из пушки.

К лицу ли мужу постирушки?

Ты не добьёшься ничего.

Жена. Ох, проучу же я его!

Он у меня не взвидит света. (55)

(Пер. Е. Баевской)


Жена зовет Жакино выкручивать бельё, но в перебранке неожиданно падает в огромную лохань с водой и начинает тонуть:

…На помощь! Караул!

Нет больше сил! Держусь едва я!

<…>

Спаси меня! (56)


А Жакино на эти крики о помощи отвечает:

Э нет, мой свет:

Такого в нашем списке нет.


И начинает зачитывать барахтающейся в воде жене список своих обязанностей, стараясь ничего не упустить из виду.

В конце концов Жакино всё же помогает жене выбраться из лохани, но в обмен берёт с неё обещание впредь выполнять всю женскую работу по дому самой:

… Наступит мир у нас с женою,

И станет всё как у людей.

По неразумности своей

С женой вступая в перебранку,

Всё вывернул я наизнанку.

Смеялась надо мной жена –

Теперь осмеяна она.

Я вновь хозяин, муж, отец.

Прощайте, зрители! Конец. (57)


Сюжеты фарсов заимствовались из городской повседневности. Их действующими лицами становились своего рода узнаваемые образы-маски, типизированные персонажи, нарушающие не только некие бытовые, но и социальные, профессиональные, нравственно-этические нормы: монах, торгующий индульгенциями, сластолюбивый поп, псевдоученый, лекарь-шарлатан, солдат-мародер, чиновник-взяточник… Фарсовый театр с его карнавальным шутовством и карикатурностью долгое время оставался одной из наиболее ярких форм городского вольномыслия…

В особый тип можно выделить фарсы, в которых пародировалась церковь и её догматы… Хотя надо сказать, и представители клира не жаловали фарсеров (так горожане называли исполнителей фарсов). Сохранились свидетельства современников о самом прославленном актёре средневекового театра, по прозвищу Понтале. Однажды у себя в балагане Понтале громко бил в барабан, чем очень мешал проведению мессы в храме неподалеку. Разгневанный клирик пришёл на представление и на глазах у публики изрезал ножом кожу на барабане актёра. Тогда Понтале надел на голову дырявый инструмент и отправился на мессу. Из-за хохота, который подняли прихожане, пришлось прервать богослужение.

Несколько слов о жанре моралите (франц. moralite, от лат. moralis – нравственный). Это тоже характерный жанр XV-XVI вв., целиком построенный на аллегорических фигурах и олицетворении различных отвлечённых понятий. Некоторые из них достаточно очевидны. К примеру, Скупость – это человек, который сам в отрепьях, но с мешком золота в руках. У Глупости – ослиные уши, у Чревоугодия – огромный живот. Персонажи моралите легко угадывались по таким очевидным приметам и атрибутам: Вера – крест, Надежда – якорь, Любовь – сердце, Возмездие – меч, Правосудие – весы, Совесть – зеркало… Может, несколько неожиданной сегодня может показаться фигура Наслаждение. Это – апельсин.

Главной темой моралите являлся извечный конфликт между светлым и тёмным началами в жизни человека, каждое из которых старалось завладеть его душой, но при этом Добро неизменно торжествовало, что должно было благотворно воздействовать на публику. Моралите носили явно нравоучительный характер. К примеру, моралите «Каждый человек» – об участи умирающего. Когда к человеку приближается смерть, все его покидают. Дружба была готова проводить с ним дни и ночи на пирах и в веселье, могла последовать за ним даже в каких-то дурных, порочных делах, но разделить с ним смерть она не хочет. Его оставляют Родство и Богатство. Единственное, что следует за человеком после смерти, – это его Добрые Дела. В заключение моралите обязательно излагалась некая обобщающая мораль.


Своего наивысшего расцвета городская средневековая литература достигла в Италии. Для её развития здесь сложились совершенно особые условия. Формально Королевство Италия вплоть до 1648 года было составной частью Священной Римской империи. На протяжении всего Средневековья продолжалась борьба между римскими папами и императорами за реальную власть над Италией. Под знаком их вооруженного соперничества прошли многие национальные события XII—XV вв. Эта борьба позволила итальянским городам, лавируя между двумя противниками, добиться относительной самостоятельности и превратиться не только в центры мировой торговли, но и в своеобразные города-государства.

К таким мощным образованиям относилась Флоренция – город в центре горной провинции Тоскана, которому суждено было сыграть необычайно важную роль не только в экономике и политике, но и в становлении итальянской культуры. В XII веке во Флоренции возникли первые политические течения. Подобного не знало европейское Средневековье. Это были своего рода конкурирующие феодальные партии. Первая опиралась на власть германского императора и носила название – гибеллины. Вторая партия – гвельфы – выступала за усиление влияния римского папы. В конце концов гвельфы одержали в этом противостоянии победу над гибеллинами и изгнали их из Флоренции.


Данте Алигьери


Величайший поэт Средневековья родился во Флоренции в 1265 г. По словам самого Данте, в день его рождения солнце находилось в созвездии Близнецов ("Рай", XXII песнь), что по тогдашним представлениям означало склонность человека к занятиям искусством и науками. Родители Данте принадлежали к партии гвельфов. По легенде, которую поддерживал сам поэт, история его рода восходила к знатному римскому семейству, участвовавшему в основании Флоренции. О матери синьоре Белле известно лишь то, что она умерла, когда Данте был ещё ребенком. Отец Алагьеро Д'Алигьери зарабатывал, вероятно, нотариальной практикой и по общему флорентийскому обычаю ростовщичеством. Родители сумели дать сыну неплохое образование. Данте имел широкие познания в античной и средневековой литературе, в естественных науках. Позже учился, предположительно, в Болонском и по некоторым свидетельствам Парижском университетах. Курс высшего образования в те времена включал в себя изучение "семи свободных искусств": грамматики, риторики, диалектики, арифметики, геометрии, астрономии и музыки. Известно, что Данте владел французским. Хорошо был знаком со стихами провансальских трубадуров. Конечно же, знал латынь: свободно читал произведения Цицерона, Боэция… Вергилий был его любимым поэтом.

Что касается внешнего облика, поэта подробно описал Джованни Боккаччо, первый биограф Данте, лично знавший многих его близких родственников: "Был наш поэт роста ниже среднего, а когда достиг зрелых лет, начал к тому же сутулиться, ходил всегда неспешно и плавно, одежду носил самую скромную… Лицо у него было продолговатое и смуглое, нос орлиный, глаза довольно большие, челюсти крупные, нижняя губа выдавалась вперед, густые черные волосы курчавились, равно как и борода, вид был неизменно задумчивый и печальный».

В Италии в этот период получила распространение поэзия так называемого «Нового сладостного стиля» (итал. «Dolce stil nuovo»). Данте и его друг Гвидо Кавальканти стали наиболее яркими её представителями. Первое произведение Данте связано именно с этим поэтическим стилем. Это лирика, посвященная его любви к Беатриче. Ранняя смерть Беатриче стала серьёзным потрясением для Данте. По свидетельству тех, кто знал поэта близко, эта «смерть повергла Данте в такое горе, в такое сокрушение, в такие слёзы, что многие… боялись, что дело может кончиться только смертью. И думали, что последует она в скором времени, ибо видели, что он не поддается никакому сочувствию…» Но именно эти тяжелые переживания и породили первый поэтический сборник Данте «Новая жизнь» ("Vita Nuova"), в сущности, первую в западноевропейской литературе автобиографию.

Это произведение во многом продолжало традиции провансальской поэзии, существовавшей главным образом как стихи, обращённые к даме. Но в стихах Данте, по сравнению с поэзией трубадуров, моменты феодального служения вообще никакой роли не играли. Зато резко усилились религиозные мотивы. После смерти Беатриче Данте всерьёз обратился к изучению древних книг, к науке и философии. Его привлекали труды Альберта Великого, одного из первых европейских Фаустов, соединившего в одном лице архиепископа и естествоиспытателя. Большое влияние в этот период на Данте оказали взгляды католического мыслителя Фомы Аквинского, сумевшего связать христианское вероучение с идеями Аристотеля. «Этика» Аристотеля стала одной из самых любимых книг Данте.

Однако ни философия, ни поэзия, ни даже любовь не могли составить для него смысл существования. Данте был человеком сильного политического темперамента. В 1295 г. Данте впервые вступает на политическое поприще.

К тому времени партия гвельфов распалась на две части – Белых ("чистых") и Чёрных ("недовольных") гвельфов. Чёрными гвельфами заправляли древние, но не слишком богатые аристократы; Белыми руководили богатые, но не столь родовитые банкиры. Данте стал одним из лидеров Белых гвельфов, стремившихся отстоять для Флоренции положение, независимое от влияния наследственной аристократии и папы. И когда те одержали победу над Чёрными и изгнали их из Флоренции, Данте стал одним из семи приоров Флорентийской республики. Это был довольно высокий политический пост. Но, по словам самого поэта, этот приорат стал началом всех его бедствий.

Торжество Белых гвельфов оказалось кратковременным. В 1301 г., опираясь на помощь папы римского Бонифация VIII и заручившись поддержкой брата короля Филиппа IV Красивого – Карла Валуа, Чёрные гвельфы сумели взять реванш и жестоко расправились со своими противниками. Данте повезло: его в это время не было во Флоренции. Дом Данте разрушили до основания. Наряду с другими Белыми гвельфами поэт был обвинен в тяжком преступлении: присвоении финансовых средств республики. В 1302 г. против Данте был вынесен новый судебный вердикт: поэт был заочно приговорен к сожжению…

Дальнейшая жизнь Данте проходит в изгнании, вдали от Флоренции. Он мечтает вернуться на родину, но так никогда и не сможет этого сделать. В эмиграции меняются политические убеждения Данте. Он разочаровывается в партии Белых гвельфов и заявляет, что отныне составляет партию из одного человека, и это – он сам. Теперь свои надежды он возлагает на германского императора Генриха VII. В 1309 г. состоялась коронация Генриха VII и его супруги Маргариты Брабантской. Но, чтобы стать императором Священной Римской империи, король должен был венчаться в Милане легендарной железной короной лангобардских королей, что возводило в сан властителя Италии, и лишь затем в Риме императорской короной. Незадолго до этого по всей Италии было разослано латинское послание Данте, в котором поэт приветствовал нового правителя, несущего, по его мнению, мир и покой стране. Когда позже Генрих VII отправится в Итальянский поход, Данте станет писать прокламации с призывами поддержать императора, полагая, что перемены позволят ему восстановить утраченные гражданские права. Но в 1313 г. Генрих VII внезапно умирает от малярии, так и не успев вступить во Флоренцию. Надежды Данте на возвращение рушатся навсегда.

В 1315 г. Флоренция издаёт декрет об амнистии, в котором изгнанникам предлагалось вернуться на родину на определенных условиях: они должны были признать собственную вину, публично покаяться и внести значительный денежный выкуп. Данте счёл подобные требования неприемлемыми и был вновь осуждён на смертный приговор, отмененный, кстати, лишь во второй половине XX века.

На некоторое время Данте нашёл убежище в Вероне. В последние годы жил в Равенне, окружённый детьми, (58) друзьями и поклонниками. Летом 1321 года как посол правителя Равенны поэт отправляется в Венецию для заключения мирного договора. Но на обратном пути Данте заражается малярией и умирает в ночь с 13 на 14 сентября.

Самые именитые граждане Равенны на своих плечах несли гроб с телом поэта до места упокоения. Лишь во Флоренции никто не отозвался на смерть великого соотечественника. Позже Флоренция неоднократно пыталась вернуть останки Данте, но Равенна всякий раз отвечала отказом. Как писала А. Ахматова в стихотворении 1936 г.:

Он и после смерти не вернулся

В старую Флоренцию свою.

Этот, уходя, не оглянулся,

Этому я эту песнь пою.

Факел, ночь, последнее объятье,

За порогом дикий вопль судьбы…

Он из ада ей послал проклятье

И в раю не мог её забыть, –

Но босой, в рубахе покаянной,

Со свечой зажжённой не прошёл

По своей Флоренции желанной,

Вероломной, низкой, долгожданной…


Данте – автор трёх трактатов: «О народном красноречии», «Пир» (1304-1307), и «О монархии» (1312-1313), в котором изложил своё политическое мировоззрение. Впервые в европейской традиции Данте предложил отделить церковь от государства, разграничить светскую и церковную власть…

В своем первом трактате «О народном красноречии» Данте выдвинул важное утверждение: писать необходимо на народном языке, а не на латыни, итальянский язык может стать достойным средством поэтического выражения. Поэты «Нового сладостного стиля» уже писали к тому времени по-итальянски. Но в научных сочинениях повсюду отдавалось предпочтение латыни. Конечно, возникает вопрос: в Италии существовало множество разных диалектов, какой из них – истинный итальянский? На этот вопрос Данте отвечает гениально просто: эталонным следует считать тот язык, на котором создаёт свои творения он, Данте. И уже следующий свой трактат «Пир», чисто философское сочинение, что особенно удивительно, Данте пишет на итальянском. Художественные произведения на национальном языке ещё встречались, но философские трактаты никто до Данте на иных языках, кроме латыни не писал. Данте стал первым. Он явился создателем итальянского литературного языка.(59)


Первое художественное произведение Данте – сборник сонетов и канцон «Новая жизнь». Из стихотворений, созданных между 1283 и 1292 гг., Данте отобрал те, что были посвящены Беатриче или казались достойны её памяти, расположил их в хронологическом порядке и связал прозой.

Данте так начинает своё произведение:

«В этом разделе книги моей памяти, до которого лишь немногое заслуживает быть прочитанным, находится рубрика, гласящая: "Incipit vita nova". (60) Под этой рубрикой я нахожу слова, которые я намерен воспроизвести в этой малой книге, и если не все, то по крайней мере их сущность». (61)

Прототипом образа Беатриче была реальная женщина, дочь знатного флорентийца Фолько Портинари, вышедшая замуж за банкира Симона деи Барди. Встреча Данте с юной Беатриче на весеннем празднике в доме её отца стала едва ли не самым значительным событием его жизни. По словам самого поэта, в тот момент, когда он впервые увидел её, «столь благородную и достойную», «дух жизни, обитающий в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялся в малейшем биении. И, дрожа, он произнес следующие слова: «Ессе deus fortior me, qui veniens dominabitur mihi». (62)

Данте пишет: «Девятый раз после того, как я родился, небо света приближалось к исходной точке в собственном своем круговращении, когда перед моими очами появилась впервые исполненная славы дама, царящая в моих помыслах, которую многие – не зная, как её зовут,– именовали Беатриче» (II).

Хочу сразу обратить внимание, мы к этому ещё вернемся, когда будем говорить о «Божественной комедии»: в произведениях Данте важна символика чисел. В «Новой жизни», в частности, особое значение имеет число девять. О Беатриче сказано: «В этой жизни она пребывала уже столько времени, что звёздное небо передвинулось к восточным пределам на двенадцатую часть одного градуса. Так предстала она предо мною почти в начале своего девятого года, я уже увидел её почти в конце моего девятого» (II).

Число 9, как пишет Данте, «согласно с Птолемеем и христианской истиной… – число движущихся небес». В «Новой жизни» оно будет ещё неоднократно встречаться, обозначая некий духовный порог, решающий шаг к чему-то новому, процесс духовной концентрации, предшествующей обновлению…

Связь между словами новый (neu) и девять (neum) имеется во множестве языков, где эти слова если не тождественны, то восходят к одному и тому же корню. Но в произведении Данте не только числа – всё носит символический характер. В том числе и цвета, связанные с образом Беатриче. Она «появилась облаченная в благороднейший кроваво-красный цвет, скромный и благопристойный, украшенная и опоясанная так, как подобало юному её возрасту» (II). Красный – один из цветов Богоматери, символизирующий небесную любовь.

Второй раз Данте увидел Беатриче, спустя ровно девять лет. «Когда миновало столько времени, что исполнилось ровно девять лет после упомянутого явления Благороднейшей, …случилось, что чудотворная госпожа предстала предо мной облаченная в одежды ослепительно белого цвета» (III).

В юной флорентийской красавице Данте видится некое чудо, нарушающее законы природы. Беатриче воспринимается поэтом как светоносная посланница небес. Любовь к ней духовно преображает Данте, делает его как бы иным, новым существом.

Этот мотив будет затем развит в «Божественной комедии», но уже в «Новой жизни» он очевиден. Сам Данте говорит об этом так: «Когда же я немного отдохнул и мёртвые духи мои воскресли, а изгнанные вернулись на свои места, я сказал моему другу такие слова: «Я сделал шаг в ту часть жизни, где нельзя уже идти далее, ежели хочешь воротиться» (пер. с итал. А.Эфроса).

Эти слова очень важны: «Я сделал шаг в ту часть жизни, где нельзя уже… воротиться». Это о смерти. Любовь и смерть здесь образуют некое неразрывное целое. Дело в том, что этот мотив звучит, к примеру, и в Новом Завете, в словах апостола Павла: «Смерть становится желанной, как условие полного соединения с предметом любви» (Второе послание к коринфянам, гл. 5, 8); «Желаем лучше выйти из тела и водвориться у Господа» (Первое послание к коринфянам, гл. 15).

В первой канцоне Данте пишет:

Скажу: Любовь дала моей печали

Столь сладостное чувство ощутить,

Что если б я дерзнул его открыть,

Познал бы мир любовное волненье.


То есть он сразу придаёт своей любви поистине метафизический характер.

Любовь гласит: «Дочь праха не бывает

Так разом и прекрасна и чиста…»

Но глянула, – и уж твердят уста,

Что в ней Господь нездешний мир являет.

Её чело – как жемчуг, где мерцает

Прозрачно разлитая бледнота;

Себя в ней доказует красота,

А естество – всю благость воплощает.

Из глаз её, когда она взирает,

Несутся духи в пламени любви

И мечут встречным молнии свои,

И сердце в них биение теряет.

Её улыбку вывела Любовь:

Кто раз взглянул, тот не дерзает вновь. (63)

(Пер. с итальянского А. Эфроса)


В 1289 г. умирает отец Беатриче. Данте настолько сильно сопереживает горю возлюбленной, что в горячечном бреду видит, будто умерла сама Беатриче. С её уходом рушится целый мир: гаснут солнце и звезды, дрожит земля, птицы замертво падают на землю. Но это не просто видение человеческой кончины. Данте видит Беатриче, которая вместе с ангелами возносится на небеса. И слова, которые употребляет здесь поэт, прежде звучали лишь по отношению к возносящемуся Христу.

В реальной жизни смерть Беатриче наступает позже, год спустя, хотя и эта дата в сочинении Данте весьма туманна: «Я говорю, что, если считать по обычаю Аравии, её благороднейшая душа вознеслась в первый час девятого дня месяца; а по счету, принятому в Сирии, она покинула нас в девятом месяце года, ибо первый месяц там Тизирин первый, называемый у нас октябрем; а по нашему исчислению, она ушла в том году нашего индикта, считая от Рождения Господня, когда совершенное число завершилось девять раз в том столетии, в котором суждено ей было пребывать на этом свете» (XXIX). На самом деле Беатриче умерла 9 июня 1290 года, но в данном случае важно не это, а кружение вокруг числа девять.

Завершает книгу сонет, который был написан уже после смерти Беатриче:

Над сферою, что шире всех кружится,

Посланник сердца, вздох проходит мой:

То новая Разумность, что с тоской

Дала ему Любовь, в нём ввысь стремится.


И вот пред ним желанная граница:

Он видит донну в почести большой,

В таком блистанье, в благости такой,

Что страннический дух не надивится.


Что видел он, то изъяснил; но я

Не мог постигнуть смысла в хитрой притче,

Как ни внимала ей душа моя.


Но явно мне: он о Благой вещал,

Зане я слышал имя: «Беатриче» —

И тайну слов, о донны, постигал. (64)

(Пер. с итал. А. Эфроса)


Хочу прокомментировать этот последний сонет. «Над сферою, что шире всех…», или, точнее было бы сказать, тише всех кружится, находится Эмпирей, где пребывает Господь. Мы ещё вернёмся к этому образу, когда будем говорить о «Божественной комедии». «Посланник сердца, вздох проходит мой: // То новая Разумность, что с тоской // Дала ему Любовь, в нём ввысь стремится». Любовь к Беатриче – это устремлённость ввысь. Она позволила Данте соприкоснуться с этой высшей духовной сферой бытия, она – его путь к Раю. И хотя поэт не способен описать этот запредельный «горний» мир, говорит, что у него для этого просто не хватает слов, гораздо важнее, что он смог ощутить этот абсолют.

Данте так заключает своё сочинение: «После этого сонета явилось мне чудесное видение, в котором я узрел то, что заставило меня принять решение не говорить больше о благословенной, пока я не буду в силах повествовать о ней более достойно. Чтобы достигнуть этого, я прилагаю все усилия, о чем она поистине знает. Так, если соблаговолит Тот, Кем всё живо, чтобы жизнь моя продлилась ещё несколько лет, я надеюсь сказать о ней то, что никогда ещё не было сказано ни об одной женщине». (XLII).

В этих словах, в сущности, заложен замысел «Божественной комедии». Данте так сумеет воспеть Беатриче, как ни один поэт не воспевал свою возлюбленную. В этом смысле «Новая жизнь» – пролог к главному произведению Данте, его «Божественной комедии».…


«Божественная комедия»


Считается, что работу над «Божественной комедией» Данте начал около 1307 года, а последние строчки поэмы были написаны им в 1320 году, незадолго до смерти.

«Божественная комедия» связана с особым жанром, получившим значительное развитие в Средние века. Это жанр видения. К нему можно отнести произведения, изображающие некий иной, потусторонний, нематериальный мир. Вообще, для средневекового человека смерть была главным событием жизни, его более всего волновал этот вопрос: а что будет там, за порогом земного существования? Поэтому визионерские свидетельства, разнообразные описания загробного мира составляли важную часть культуры Средневековья.

Эти описания были в основном двух типов: изложение реальных видений того или иного человека или же – литературные сочинения, к коим, в частности, относится и поэма Данте. Что значит в данном случае «реальные»? Разумеется, ни один человек ещё не вернулся с того света, чтобы рассказать об увиденном. Но, во-первых, в Средние века с огромной серьезностью относились к снам. Если человек видел загробный мир во сне, считалось, что это подлинное видение. Кроме того, встречались, очевидно, и случаи, когда люди испытывали некое околосмертное состояние, которое сегодня принято называть клинической смертью. Вернувшись к жизни, они делились увиденным. Правда, хочу заметить, в Средние века грамотных было мало, поэтому свидетельства, которые сохранились – это, как правило, записи, сделанные священниками. И это тоже накладывало известный отпечаток на характер свидетельств…

Так что же люди видели? А то, что им уже было известно, хотя, конечно, встречались и вариации. В ХХ веке проводилось немало подобных исследований. Большинство из переживших клиническую смерть действительно что-то воспринимали, они не выдумывают. Но когда человек вспоминал об этом пограничном опыте, то излагал лишь то, о чём изначально уже имел некое умозрительное представление. Известно, что нельзя рассказать сон. Мы не можем в точности передать сновидение, а обязательно его заново выстраиваем. Какие-то впечатления увиденное во сне, несомненно, оставляет, но вот передать сон последовательно, реконструировать его так, как он в действительности развивался, невозможно. Когда мы рассказываем о виденном во сне, вспоминаем какие-то образы, наша мысль находит в их появлении и чередованиях какую-то логику, хотя на самом деле, логики там, может быть, и не было. Или же она какая-то совершенно иная. Здесь неизбежны искажения. А уж о таком состоянии, как смерть, что и говорить…

Но книга Данте – это литературное произведение, хотя многие современники искренне верили в то, что Данте действительно побывал в загробном мире. Нередко поэту приходилось слышать: "Посмотрите, вон идёт человек, который спускается в Ад и возвращается оттуда, когда ему вздумается…" Тем не менее, «Божественная комедия» не реальное видение, не сон, а воплощение литературного замысла. Но к этому я хотел бы добавить, что Данте всё это действительно видел. Не в том смысле, что он там побывал, нет. Но это не было придумано, поэма отражает его собственное видение.

Теперь немного о другом. Данте считал, что художественное произведение должно заключать в себе четыре смысловых уровня. Первый – смысл буквальный. Я уже говорил, что современники Данте верили в достоверность его потустороннего путешествия. Оно представлено в поэме как реальное, совершенное во плоти и наяву… Второй уровень – аллегорический. Это желание показать связь между грехом и наказанием, добродетельным поступком человека и формой заслуженного посмертного блаженства. Каждый грех влечет за собой кару, а доброе деяние – награду. В загробном мире поэт видит разнообразные состояния, которые души умерших переживают в соответствии с божественным воздаянием… Третий уровень – смысл моральный. Задача Данте – попытаться вывести людей из состояния греха, помочь им открыть путь к просветляющей их жизнь истине. И, наконец, четвертый, высший уровень – анагогический. Это некий сверхсмысл, заложенный в произведении, попытка найти ответы на самые главные, последние вопросы бытия: что такое время, вечность, что есть человек, что есть Бог – то есть приблизиться к разгадке самых сокровенных тайн мироздания, поставить вопросы, на которые невозможно найти рациональные ответы…

Надо сказать, всякое произведение искусства, безусловно, несёт в себе три уровня смысла. В любом художественном тексте, кроме буквального, присутствует и некий символический смысл, без этого невозможно. Если художник изображает дождь, то это не совсем погодное явление, дождь здесь что-то ещё обозначает. В любом произведении есть этот иной, второй смысловой план, иначе это не искусство. И во всяком произведении заложен некоторый моральный посыл. Может быть, писатель и не ставил перед собой какой-то определенной нравственной цели, как, допустим, Данте, но невольно всякое произведение выражает этическую позицию автора. И даже отказ от всякой морали тоже несёт в себе некую мораль… Но вот что касается высшего – анагогического смысла, то он присущ лишь по-настоящему значительным, самым великим произведениям. «Божественная комедия» Данте, безусловно, относится к их числу.


Итак, что такое загробный мир в поэме Данте? Обратимся сперва к одной существенной стороне этого вопроса. Дело в том, что современный человек остро ощущает время, а восприятие человека Средневековья, напротив, было настроено на моменты, так или иначе сопряженные с вневременным. Загробный мир – это и есть мир вечности. Для средневекового человека любой религиозный праздник – это возможность соприкоснуться с этим вневременным миром. Известно, скажем, что в воскресенье не положено заниматься уборкой, стирать. Хотя, казалось бы, ничего греховного нет в том, чтобы привести в порядок комнату или постирать белье. А почему нельзя? А потому что это связано с временем. Необходимо выпасть из временного потока, погрузиться в мир вечности. Средневековый человек остро ощущал этот особый вневременной мир, но в чистом виде это ощущение представлено только в описании Рая у Данте.

Когда Данте достигает Рая, его предельной высоты – Эмпирея, мы к этому ещё вернемся, он видит божество. Бог – это сияющая точка, и про эту высшую, божественную точку сказано: «Здесь все где и все когда». Это и есть вечность. В ней заключена вся полнота бытия, всё, что было, есть и будет. В этой точке как бы сосредоточено всё Мироздание. Это наиполная полнота, поистине совершенный, абсолютный мир.

Что касается Ада, это не совсем вечность, поскольку Ад имел начало. Согласно Данте, Ад возник в результате низвержения с небес Люцифера, восставшего против Бога. Вонзившись в Землю, Люцифер застрял в ее центре, физическом средоточии Вселенной, образовав воронкообразную пропасть. Но если в Раю заключена вся полнота времени, все возможные «когда», то в Аду главное – это отсутствие времени.

А что значит «время»? Конечно, время в привычном нам понимании измеряется движением часовой стрелки по циферблату, это так. Но не совсем. Проще всего, пожалуй, о сути времени сказал когда-то Томас Манн: «Время – это то, что вынашивает перемены». Когда есть изменения, есть время. В Аду – безвременье, отсутствие времени, поэтому на вратах Ада написано: «Входящие, оставьте упованья». Ибо надежда связана с движением времени, с ощущением, что пройдет время и что-то изменится. А если не изменится, то не на что и уповать. Люди надеются на перемены, которые несёт в себе время, и там, где нет времени, – нет надежды. Вообще, каждая земная вещь пребывает в своем особом, только ей присущем времени. Скажем, мясо, которое хранится в холодильнике, пребывает в несколько ином временном режиме, чем если бы оно осталось лежать на столе. В холодильнике оно медленнее портится. А в консервной банке ещё медленнее…

А вот в Аду времени нет вообще. Это не полнота времени, а полное его отсутствие. Грешники переживают в Аду чудовищные муки, и эти муки нескончаемы. Вот как, к примеру, Данте описывает дождь в третьем круге Ада: «…дождь струится – холодный, вечный, грозный, ледяной». Представьте себе этот ледяной дождь, и он никогда не перестанет. Это и есть отсутствие времени. Мы ждём, что дождь пройдёт, а он будет длиться вечно.

Ещё один из таких страшных образов Ада, к которому мы ещё вернемся, это образ графа Уголино, грызущего череп своего врага, архиепископа Руджери:

124 Мы отошли, и тут глазам моим

Предстали двое, в яме леденея;

Один, как шапкой, был накрыт другим.


127 Как хлеб грызёт голодный, стервенея,

Так верхний зубы нижнему вонзал

Туда, где мозг смыкаются и шея. (65)


Так вот, это тоже будет вечно продолжаться. Это никогда не кончится, потому что в Аду нет времени. Это ужасная вечность… Времени нет, но некоторое ощущение длительности всё же присутствует: это ощущение муки, которую грешник испытывает здесь каждое мгновение.

Хочу обратиться к простому примеру, чтобы было понятно, на что это похоже. Наверное, большинство знает, как болят зубы. В чём-то это напоминает ужасную вечность Ада. Есть ощущение длительности, потому что больно, и вы каждую секунду это чувствуете. Но ничто не поможет.

Что касается Чистилища, это, в общем-то, некоторое более позднее изобретение. Вначале были только Ад и Рай. Кстати, православие не признает Чистилища. Но тогда слишком безнадежным представляется посмертное положение человека, по той простой причине, что в Рай попасть очень трудно. Разве что святые могут на это рассчитывать, а так – люди грешат достаточно, чтобы Рай был для них закрыт. А вот в Чистилище может оказаться всякий. Это должны быть не очень серьезные грехи, а такие, которые люди обычно совершают. Кроме того, можно покаяться, и Бог проявит милосердие. Человеку придется провести в Чистилище некоторое время, спустя которое ему, возможно, откроется Рай, но не сразу. Поэтому каждый мог рассчитывать на Чистилище, а на Рай лишь надеяться. Кроме того, период пребывания в Чистилище мог быть сокращен, если за умершего молились живые.

Конечно, у грешников нет часов, но они могут почувствовать, сколько прошло времени… Дело в том, что Ад – это подземная воронка, к этому образу мы ещё вернемся, и там полная темнота. Поэтому сказать, сколько там пробыл – невозможно. Рай – это мир чистого света, где, опять же, очень трудно ориентироваться. А Чистилище – это гора, с которой видны восходы и закаты, и можно оценить, сколько времени ты там находишься. Поэтому в чистом виде вечность – это Рай. Ад это ужасная вечность. Это не полнота времени, а безвременье. Чистилище же в какой-то степени соотнесено с ходом времени.

Но в известном смысле вся «Божественная комедия» Данте – это мир вечности. Основной принцип структуры поэмы – это вертикаль. А сама вертикаль есть синоним вечности. Ад представляет собой воронку из девяти кругов. Это некая градация уровней: самые безобидные грешники занимают здесь первый – верхний круг, а самые страшные – последний. Чистилище – это гора, включающая в себя семь уровней, и там тоже, естественно, самые большие грешники помещены внизу: чем выше круг, тем менее тяжки грехи. Рай же – это концентрические сферы, но и они тоже вытянуты по вертикали – это девять сфер, которые венчает Эмпирей, где пребывает Бог. Итак, всё мироздание вытянуто по вертикали, и место человека на этой духовной шкале определяется либо тяжестью совершенных им в жизни проступков, либо некими высокими, возвышающими душу деяниями…

Но хочу сразу отметить, что у Данте это – абсолютный мир. Вообще, средневековое общество тоже было построено по принципу вертикали, это очевидно. Существовала социальная вертикаль – король, бароны, крестьяне и т.д. Но нельзя сказать, что эта вертикаль была абсолютна. А в поэме Данте нет ничего случайного. И поэтому место, которое тот или иной человек занимает в этом мире, – тоже абсолютно. Не имеет значения, каково было его социальное положение, общественный статус при жизни, здесь это не принимается во внимание, как и время, в которое человек жил, – важна лишь внутренняя, духовная суть.

К примеру, второй круг Ада. Кого мы там встречаем? Елену и Париса, Тристана и Изольду, из исторических персонажей – Клеопатру и современницу Данте – Франческу да Римини. Не важно, что одна – царица, а другая – мифологическая героиня и жили они в разные эпохи. Обеих объединяет один и тот же грех сладострастия, и потому в вечности они помещены в один круг. Это абсолютная вертикаль, и в этом смысле вся «Божественная комедия» – это мир, где царит абсолют.


В связи с этим хочу коснуться ещё двух вопросов, прежде чем перейти к рассмотрению самого текста поэмы. Во-первых, о названии – «Божественная комедия». Сам Данте не называл поэму «божественной», именовал ее просто комедией. А почему это – комедия, там ведь нет ничего смешного? Но, во-первых, комедией называлось произведение, имеющее счастливую развязку, а Данте, как известно, достигает Рая. Во-вторых, книга написана на народном итальянском языке. Эпитет же «божественная» ей дали позже (впервые он появился в издании, вышедшем в 1555 в Венеции). Но не потому, что Данте в своей поэме размышляет о Боге, а потому что она божественно совершенна, прекрасна. В ней присутствуют те же удивительные мера и порядок, которые сам Господь придал некогда сотворенному им миру.

В одном из писем Данте объясняет, что его поэма – это аллегория наподобие Библии. Она имеет сложную символическую структуру. Напомню, какое значение Данте придавал числовой символике. В поэме выделяется несколько таких чисел. В основе самой её структуры лежит число три. Тройка – это вертикальное число, символизирующее божественное триединство, духовность. И есть горизонтальное число четыре – земное, являющееся символом нашей земной, материальной действительности, видимого мира. Мы делим год на четыре сезона, жизнь – на четыре отрезка, горизонт – на четыре стороны света, различаем четыре действия в арифметике и т. д. Семерку Данте считал священной, поскольку та представляет собой некую божественную сумму: состоит из божественной тройки и земной четверки, сочетает в себе духовное и материальное, объединяет Бога и Землю. Из комбинаций тройки и четверки состоят все естественные временные отрезки на земле. Как символ целостности и совершенства, семерка у Данте ассоциируется с человеком и человеческим восприятием. Отсюда семь нот в звукоряде, семь дней в неделе, семь классических планет на небосводе, семь смертных грехов, семь добродетелей, семь таинств и т. д.

Кроме того, в поэме Данте встречаются квадраты чисел. Допустим, три в квадрате – это девять, число, символизирующее некий порог, за которым следует новый уровень. Как квадрат божественной тройки, девятка имеет глубокое религиозное значение. В архаичных культурах она ассоциируется с образом Великих Богинь. В христианстве это число перехода. В своей Нагорной проповеди Иисус провозгласил девять духовных заповедей. Вознесение Христово произошло в девятый час утра… Число десять тоже символизирует некую ощутимую божественную границу. Оно олицетворяет согласие человека с высшим божественным принципом, ассоциируется с Богочеловеком, Христом. И, наконец, десять в квадрате – это сто, символ совершенства. Это все числа Данте – 3, 4, 7, 9, 10. Упоминания других чисел в поэме Данте нет. Но всё, что хотите, исчерпано этими числами.

Поэма делится на три части, посвященные трем царствам загробного мира – это Ад, Чистилище и Рай. Вторая и третья части включают в себя 33 песни, то есть снова – 3 и 3. В первую часть включена одна дополнительная песнь, которая служит прологом ко всей поэме. Таким образом, всего в «Божественной комедии» 100 песней приблизительно одинаковой длины (130–150 строк), то есть 10 в квадрате. В Аду 9 кругов, в Чистилище 7 кругов, в Раю 9 сфер и всеобъемлющая высшая – Эмпирей. Написана «Божественная комедия» особой строкой – терциной, в само строение которой Данте тоже вкладывал глубокий смысл. Условную схему терцины можно представить как последовательность «а – b – а», за которой следует чередование «b – c – b», а дальше «c – d – c» и т. д. Каждая строфа содержит три строчки, так что здесь тоже присутствует троичность. Ещё раз повторю: в книге Данте просто не может быть ничего случайного.

Приведу пример, чтобы было понятно, что это такое. Важнейшим событием для Данте как героя поэмы является его встреча с Беатриче. Это тридцатая песнь «Чистилища», т. е. 3 умноженное на 10. Ей предшествуют 63 песни, за которыми следуют еще 36. Обратите внимание: это зеркальные числа, 63 и 36. Кроме того, в сумме 6 и 3 дают 9. Вообще, количество стихов в различных песнях колеблется, но в тридцатой песне их 145. В сумме эти числа дают 10. Встреча с Беатриче происходит в 73 стихе, а 7+3 это тоже 10. Вот почему поэму Данте называли «божественной»: в ней всё абсолютно.

Первая песнь поэмы – вводная:

1 Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины.


4 Каков он был, о, как произнесу,

Тот дикий лес, дремучий и грозящий,

Чей давний ужас в памяти несу!


7 Так горек он, что смерть едва ль не слаще.

Но, благо в нём обретши навсегда,

Скажу про всё, что видел в этой чаще.


10 Не помню сам, как я вошёл туда,

Настолько сон меня опутал ложью,

Когда я сбился с верного следа. (66)

(Ад. Песнь первая. 1-12)


Итак, – «Земную жизнь пройдя до половины», – как это понимать? Данте считал, что средняя продолжительность человеческой жизни – семьдесят лет, и, следовательно, середина пути – тридцатипятилетие. Данте, который родился в 1265 году, хотел подчеркнуть, что эти строчки написаны в 1300 году. На самом деле это было написано не в 1300 году, но ему хотелось, чтобы в тексте присутствовала эта круглая дата – начало нового столетия. Мы ведь тоже в свое время как-то особенно переживали наступление 2000 года, смену эпох.

Но эти слова можно понимать и иначе. Средневековый человек воспринимал свою земную жизнь как своеобразную подготовку к миру загробному, и потому старался прожить её так, чтобы по крайней мере обрести в мире ином покой. То есть, смысл человеческого существования – в жизни вечной. А для этого, так как все мы грешны, надо покаяться, иначе не попадешь и в Чистилище. Встречаются, конечно, и столь тяжкие грехи, что покаяние не поможет, но в простых грехах оно способно облегчить посмертную участь. А так как мы не знаем, когда умрём, то каждое мгновение человек должен каяться. Кстати, совершив покаяние, религиозный человек начинает жить как бы заново. И поэтому «жизнь, пройденная до половины», – это можно понимать и как некую кризисную точку, тот духовный перелом, который переживает Данте.

Теперь фраза: «Я очутился в сумрачном лесу». Лес – это очень важный символ, символ природы. Человек погрузился в таинства собственной природы, своего естества и – заблудился. Он дошёл до середины пути и чего-то ждет. Вообще, символика играет важную роль во всей поэме, а в первой песне особенно.

Но вот Данте видит некий холм и решает подняться на его вершину:

13 Но, к холмному приблизившись подножью,

Которым замыкался этот дол,

Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,


16 Я увидал, едва глаза возвёл,

Что свет планеты, всюду путеводной,

Уже на плечи горные сошёл.


19 Тогда вздохнула более свободной

И долгий страх превозмогла душа,

Измученная ночью безысходной.


22 И словно тот, кто, тяжело дыша,

На берег выйдя из пучины пенной,

Глядит назад, где волны бьют, страша,


25 Так и мой дух, бегущий и смятенный,

Вспять обернулся, озирая путь,

Всех уводящий к смерти предреченной.


28 Когда я телу дал передохнуть,

Я вверх пошёл, и мне была опора

В стопе, давившей на земную грудь. (67)

(Ад. Первая песнь. 13-30)


Итак, была ночь, сумрачный лес вокруг, а затем наступило утро. Свет играет очень важную роль в произведении Данте. Свет – это духовность, контраст тьме. Мы видим человека, пребывающего во тьме, который пытается взойти на холм, чтобы приблизиться к свету. И он думает, что способен это сделать. Однако ничего не получается.

31 И вот, внизу крутого косогора,

Проворная и вьющаяся рысь,

Вся в ярких пятнах пёстрого узора.


34 Она, кружа, мне преграждала высь,

И я не раз на крутизне опасной

Возвратным следом помышлял спастись.


37 Был ранний час, и солнце в тверди ясной

Сопровождали те же звёзды вновь,

Что в первый раз, когда их сонм прекрасный


40 Божественная двинула Любовь.

Доверясь часу и поре счастливой,

Уже не так сжималась в сердце кровь


43 При виде зверя с шерстью прихотливой;

Но, ужасом опять его стесня,

Навстречу вышел лев с подъятой гривой.


46 Он наступал как будто на меня,

От голода рыча освирепело

И самый воздух страхом цепеня.


49 И с ним волчица, чьё худое тело,

Казалось, все алчбы в себе несёт;

Немало душ из-за неё скорбело.


52 Меня сковал такой тяжёлый гнёт

Перед её стремящим ужас взглядом,

Что я утратил чаянье высот. (68)

(Ад. Первая песнь 31-54)

Итак, ему преграждают дорогу три зверя. Три! Ещё раз повторяю, у Данте будет много разных перечислений, но других чисел, кроме 3, 4, 7, 9, в «Божественной комедии» не встречается. Здесь три зверя. Первый – это рысь с её прихотливой шкурой, аллегорический образ чувственных страстей, которые мешают человеку набрать духовную высоту. Но их он преодолевает, всё-таки начинает восхождение. А затем появляется лев. Лев – это символ гордости и властолюбия. Но самое важное, что окончательно сразило Данте, – это волчица. Символический и аллегорический смысл этого образа раскрывается в самом тексте:

49 И с ним волчица, чьё худое тело,

Казалось, все алчбы в себе несёт;

Немало душ из-за неё скорбело. (69)

(Ад. Песнь первая. 49-51)


Волчица – это воплощение корыстолюбия и алчности.

Чувственные страсти, гордость и, в особенности, корысть и алчность мешают Данте подняться выше. Герой поэмы «утратил чаянье высот». С чувственной страстью всё понятно, с гордостью – тоже, он их преодолел, а вот алчность… Дело в том, что важнейшей, глубинной основой мира, по мнению Данте, является любовь. Когда Данте достигает Рая, ему открывается некая последняя тайна бытия, этим завершается «Божественная комедия».

142 Здесь изнемог высокий духа взлёт;

Но страсть и волю мне уже стремила,

Как если колесу дан ровный ход,


145 Любовь, что движет солнце и светила. (70)

(Рай. Песнь тридцать третья.142-145)


Кстати, само это слово Данте пишет с большой буквы: «Божественная двинула Любовь».

Он видит звёздное небо:

37 Был ранний час, и солнце в тверди ясной

Сопровождали те же звёзды вновь,

Что в первый раз, когда их сонм прекрасный


40 Божественная двинула Любовь. (71)

(Ад. Песнь первая. 37-40)


Любовь – это сила объединяющая, ведущая к свету, алчность же – разделяет, уводит человека в ту область, «где лучи молчат», и потому алчность и корыстолюбие, по мнению Данте, противостоят любви, они – из числа самых страшных, непростительных пороков.

Кроме того, здесь есть ещё один важный мотив, оттенок смысла: для того, чтобы обрести себя, надо не бояться себя потерять. Для того чтобы познать истину, оказывается, следует не подняться, а, скорее, осмелиться ступить вниз. Дело в том, что в трудную минуту на помощь к Данте приходит дух поэта Вергилия. Пребывающая на небесах Беатриче обращается к нему со словами:

61 Мой друг, который счастью не был другом,

В пустыне горной верный путь обресть

Отчаялся и оттеснён испугом.


64 Такую в небе слышала я весть;

Боюсь, не поздно ль я помочь готова,

И бедствия он мог не перенесть. (72)

( Ад. Вторая песнь 61-66)


Вергилий должен провести Данте по загробному миру. Им необходимо сперва спуститься в преисподнюю, пройти Ад и Чистилище, и только затем у врат Рая Данте сможет увидеть Беатриче. Она будет сопровождать его в Раю. Оказывается, прежде чем узнать, что такое праведность, необходимо испытать, что такое грех. Надо познать грех в самом себе, преодолеть собственную духовную мглу…

Что такое образ Вергилия в поэме? Вергилий – любимый поэт Данте, но в «Божественной комедии» он олицетворяет собой не столько поэзию, сколько светское знание – искусство, науку, вообще человеческий разум, если хотите. Данте придает большое значение этим областям существования: и искусству, и науке, но считает, что рациональное знание может открыть человеку лишь то, как жить не следует. Путь же к истинной реальности открывают любовь и вера. «Она – основа чаемых вещей // И довод для того, что нам незримо…» (Рай, Двадцать четвертая песнь. 64-65. С.418). «Нам подобает умозаключать // Из веры там, где знание невластно…» (Рай. Песнь двадцать четвертая. 76-77. С. 418). «Поистине безумные слова – // Что постижима разумом стихия // Единого в трёх лицах естества!» (Чистилище. Песнь третья. 34-36. С. 172).

Итак, Вергилий должен открыть Данте, что такое – грех. Истину же ему явят любовь и вера, которые воплощает собой Беатриче. Данте встретит её на пороге Земного Рая. Правда, хочу сразу заметить: после восьмого круга Рая её сменит ещё один проводник – христианский святой Бернард Клервоский. В последних песнях поэмы именно он будет сопровождать Данте. Это реальное историческое лицо, богослов-мистик, обладавший колоссальным нравственным авторитетом как в церковных, так и в светских кругах, основатель и духовный покровитель рыцарского ордена тамплиеров. Но, надо сказать, его появление в этой роли в поэме Данте кажется недостаточно мотивированным, Беатриче вполне могла бы остаться с героем до конца пути. Было бы ещё понятно, если б её сменил архангел. Вероятно, это было связано с приверженностью Данте к неким тайным учениям, но думаю, прежде всего, это было сделано по одной причине – требовалось три проводника. Два для Данте – не число, поэтому он в конце ввёл в действие образ Бернарда Клервоского. Данте нужны три проводника, он не может обойтись двумя. Числа для него невероятно важны.


Вообще в «Божественной комедии» сосуществуют как бы два сюжета. Они, конечно, между собой тесно связаны, но в то же время их можно отделить друг от друга. Первый сюжет – это движение, собственно путь, пройденный Данте. Он проходит через Ад, Чистилище и Рай и постигает в конце концов сущность Творца. А второй сюжет – это картины загробного мира, причём образы его наиболее ярко выступают в первой части поэмы, посвященной Аду, в других разделах эта сторона не столь существенна.

Хочу начать с первой сюжетной линии. Это путешествие Данте, который в данном случае выступает как герой поэмы. Это живой человек, который спускается в мир мёртвых. Прежде всего, он должен понять, что такое грех. И первый, очень важный момент на этом пути – необходимость избавиться от страха.

46 Нельзя, чтоб страх повелевал уму;

Иначе мы отходим от свершений,

Как зверь, когда мерещится ему.


49 Чтоб разрешить тебя от опасений,

Скажу тебе, как я узнал о том,

Что ты моих достоин сожалений. (73)

(Ад. Песнь вторая. 46-51)


Когда Данте достигает границ Ада, звучат слова:

1 Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ,

Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН,

Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ.


4 БЫЛ ПРАВДОЮ МОЙ ЗОДЧИЙ ВДОХНОВЛЁН:

Я ВЫСШЕЙ СИЛОЙ, ПОЛНОТОЙ ВСЕЗНАНЬЯ

И ПЕРВОЮ ЛЮБОВЬЮ СОТВОРЁН.


7 ДРЕВНЕЙ МЕНЯ ЛИШЬ ВЕЧНЫЕ СОЗДАНЬЯ,

И С ВЕЧНОСТЬЮ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ.

ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ. (74)

(Ад. Песнь третья. 1-9)


Никаких надежд. По словам Вергилия, «Здесь нужно, чтоб душа была тверда; // Здесь страх не должен подавать совета». (Ад. Песнь третья. 14-15. С. 24). Итак, первый важный шаг на пути к нравственному очищению, это избавление от страха, иначе Ад не пройти. Главное – не бояться, как бы ни было страшно то, с чем предстоит столкнуться.

Теперь о структуре Ада. В поэме Данте Ад представлен в виде колоссальной воронки, упирающейся в центр Земли, и состоит из девяти кругов. Распределение грехов в этих кругах говорит нам о сути нравственной концепции Данте: чем ниже уровень, тем более тяжек грех.

Прежде всего, о том, что значит для Данте первый круг Ада, так называемый Лимб (лат. limbus – кайма). Это сложный вопрос. В Лимбе пребывают добродетельные нехристиане и некрещеные младенцы. Последние умерли в младенческом возрасте и потому не могли принять крещение. А первые тоже не виноваты. Они родились до пришествия Христа и потому не познали истинного Бога, лишь приблизились к этому познанию… Правда, Христос, согласно преданию, многих ветхозаветных святых вывел из Ада – Адама, Авеля, Ноя, Моисея, Давида, Авраама… Но вот античных – оставил. Выдающиеся представители античной культуры, среди которых Гомер, «превысший из певцов всех стран», Гораций, Овидий, Сократ, Платон, Аристотель, находятся в Аду. Они здесь, собственно, не испытывают никаких страданий. Но они лишены света. Они не узнали его при жизни. Не по своей вине… Но теперь, в вечности, им приходится пребывать во тьме.

А вот со второго круга начинается верхний Ад – это второй, третий, четвертый и пятый круги. Второй круг занимают сладострастники, третий – чревоугодники, четвертый – скупцы и расточители, пятый круг, Стигийское болото, – гневные. Что такое грехи верхнего Ада? В целом, это грехи, которые связаны с человеческими слабостями: люди поддаются страстям, не умеют им сопротивляться. Здесь есть своя градация, но это верхний Ад.

Нижний Ад – это седьмой, восьмой и девятый круги. В пропасти нижнего Ада они располагаются как бы тремя уступами. Но грехи нижнего Ада это уже не последствия слабости, а проявления злой воли. Грехи нижнего Ада – это когда человек грешит осознанно.

Промежуточный круг – шестой. Здесь, среди еретиков и лжеучителей, находятся также эпикурейцы. Они жили подобно грешникам верхнего Ада, то есть отдавались страстям и соблазнам материального мира. Но есть одно отличие: те поступали так по малодушию, а эти – по убеждению. Они занимают промежуточный круг между верхним и нижним Адом.

Классификация грехов нижнего Ада вызывает наибольшие трудности для нашего понимания. Дело в том, что она не соответствует не только уголовному кодексу, но и современным нравственным представлениям. Седьмой круг Ада – это насильники. В трёх поясах седьмого круга представлены три вида насилия. Здесь находятся совершившие насилие над ближними, т. е. убийцы и тираны; насилие над собой – самоубийцы, и третий пояс занимают насильники над божеством – богохульники.

Первый вопрос, который в связи с этим возникает: почему для Данте самоубийство больший грех, чем убийство? С нашей точки зрения всё наоборот. Но, во-первых, Данте считает, и это очень важный момент, – человеку можно простить то, что роднит его с животным, является выражением его физического естества. Другое дело – относящееся к духовной сущности. И вот там, где люди этой своей высшей сущностью пренебрегают, и возникают самые ужасные грехи. Животные убивают друг друга, но они не кончают жизнь самоубийством – это сугубо человеческое преступление.

Данте воспринимает самоубийство как очень тяжкий грех. Жизнь – это дар Бога, и человек обязан до конца исполнить то, что предначертано свыше, принять любую участь. Данте видит в самоубийстве некий скрытый протест против Создателя, и потому самоубийцы занимают промежуточное положение между убийцами и богохульниками. Насилие над собой есть насилие над божеством.

Восьмой круг – это обманщики. Он состоит из десяти рвов, или Злых Щелей. Каждый последующий ров здесь расположен ниже предыдущего и отделен от других валом. В Злых Щелях представлены разные виды обмана. Градации меж ними не столь существенны, мы не будем на этом останавливаться. Гораздо важнее другой вопрос: почему для Данте обман – больший грех, чем убийство, ведь с нашей точки зрения убийство куда страшнее. Дело в том, что Данте убежден, и надо правильно его понять, что звери не обманывают. Они, может, и убивают, но никогда не обманывают. А вот люди условились, что будут следовать в своей земной жизни правде, а сами – врут. Если в убийстве ещё может содержаться какой-то скрытый животный инстинкт, то обман есть нарушение некоего изначального договора, который существует между людьми. На этом держится всякое человеческое сообщество.

Хочу пояснить мысль Данте. Конечно, обман довольно широко распространён в нашей действительности, гораздо больше, чем убийство. Хотя убивают тоже много, но обманывают на каждом шагу. Тем не менее, надо сказать, жить в обществе, где все обманывают, невозможно, мы всё-таки существуем с представлением, что люди честны друг с другом. Конечно, понимаем, что кто-то в чём-то нам лжёт, но потребность в правде заключена в человеке как некоторое безусловное изначальное установление. А если представить, что вообще никто вокруг не говорит правду, никакого общества не будет, оно просто распадётся. Поэтому для Данте обман – больший грех, чем даже лишение другого жизни.

Самая глубинная часть Ада – это девятый круг, ледяное озеро Коцит. Здесь представлена высшая форма обмана – обман доверившихся, или, попросту говоря, предательство. Предательство для Данте – самый чудовищный грех. Девятый круг разделяется на четыре пояса. Первый пояс (Каина) удерживает предателей родных, второй пояс (Антенора) – предателей родины и единомышленников, третий пояс (Толомея) – место пребывания предателей друзей и четвертый – это Джудекка, куда помещены предатели благодетелей.

Почему для Данте предатели родных и предатели родины, конечно, серьёзные грешники, но всё-таки – меньшие, чем, скажем, предатели друзей или, тем более, благодетелей? По одной простой причине: степень греха возрастает по мере роста степени нашей свободы. Близких мы не выбираем, как, впрочем, и родину. А вот выбор друзей и благодетелей является актом нашей собственной свободной воли и потому влечёт за собой и большую долю ответственности.

И, наконец, на самом дне, в трёх пастях вмерзшего в ледяную глыбу Люцифера, находятся три самых чудовищных, по мнению Данте, грешника. Пребывание одного из них здесь для нас абсолютно обосновано: это Иуда, предавший Христа. А вот что касается двух других, оценка этих личностей в поэме Данте противоречит последующей европейской традиции. Это персонажи римской истории Брут и Кассий. Римский сенатор Брут неоднократно воспевался в мировой литературе. В трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» он, к примеру, предстает как борец за свободу. А у Данте убийца Цезаря – последний грешник, заслуживающий адского дна Джудекки. Это связано с политическими идеалами Данте. Автор «Божественной комедии» был сторонником императора и считал предательство властителя, «величества человеческого», тяжелейшим грехом, равным предательству «величества божеского». Но, повторю, никто никогда больше не ставил Брута в один ряд с Иудой.


Теперь – Чистилище. Данте изображает его в виде горы, возвышающейся в южном полушарии посреди океана. (Данте и Вергилий оказываются возле её подножия, преодолев узкий коридор, соединяющий полушария в центре Земли). Нижняя часть горы образует Предчистилище, где томятся отлучённые от церкви и нерадивые души, и расположена долина земных властителей, а верхняя часть опоясана семью уступами – кругами собственно Чистилища. На плоской вершине горы Данте помещает Земной Рай.

Если в Аду Данте пробыл сутки, с 6 часов вечера до 6 часов утра, то в Чистилище – 80 часов. Почему в Чистилище он провёл больше времени? Ну, прежде всего потому, что спускаться всегда легче, чем подниматься – и в прямом, и в переносном смысле. В Ад Данте спускался, а каменистая тропа Чистилища устремляется вверх.

А кроме того, Данте движется только при свете дня. Как говорил Христос (Евангелие от Иоанна): «Ходите, пока есть свет, чтобы не объяла вас тьма». Ночью в Чистилище возможно лишь движение вниз или по кругу.

К вратам Чистилища ведут три ступени, своего рода три условия очищения. Первое – сокрушение сердца, то есть здесь необходимо искренне раскаяться. На второй ступени следует это раскаяние облечь в слова: сначала непритворно, всем сердцем пожалеть о содеянном, а затем выразить раскаяние словами. И третий момент – нужно подтвердить своё раскаяние поступками. Потребность в освобождении от груза грехов неустанно гонит души вверх по кругам Чистилища…

Чистилище включает в себя семь кругов, по числу семи библейских смертных грехов. Когда Данте достигает четвертого, срединного круга, здесь, на половине пути, Вергилий объясняет ему такую структуру. В основе человеческого поведения лежит любовь:

94 Природная не может погрешать;

Вторая может целью ошибиться,

Не в меру скудной иль чрезмерной стать.


97 Пока она к высокому стремится,

А в низком за предел не перешла,

Дурным усладам нет причин родиться;


100 Но где она идёт стезею зла

Иль блага жаждет слишком или мало,

Там тварь завет творца не соблюла.


103 Отсюда ясно, что любовь – начало

Как всякого похвального плода,

Так и всего, за что карать пристало.


106 А так как взор любви склонен всегда

К тому всех прежде, кем она носима,

То неприязнь к себе вещам чужда.


109 И так как сущее неотделимо

От Первой сущности, она никак

Не может оказаться нелюбима.


112 Раз это верно, остается так:

Зло, как предмет любви, есть зло чужое… (75)

(Чистилище. Песнь семнадцатая. 91-112)


Здесь, в Чистилище, в отличие от Ада степень греховности человека соизмеряется именно с категорией добра, любовь к добру оказывается тем идеалом, к которому должны устремляться проходящие очищение души. Но любить можно не только добро, но и зло, желать зла другим из любви к самому себе. Грехи, рождённые этим эгоистическим чувством, искупаются в трёх нижних кругах Чистилища.

Итак, первый круг – это зависть:

«…И в вашем иле вид её трояк.


Иной надеется подняться вдвое,

Поправ соседа, – Этот должен пасть,

И лишь тогда он будет жить в покое…» (76)

(Чистилище. Песнь семнадцатая. 114-117)


Второй круг – гордость:

«…Иной боится славу, милость, власть

Утратить, если ближний вознесётся;

И неприязнь томит его, как страсть…» (77)

(Чистилище. Песнь семнадцатая. 118-120)


Третий круг – это гнев:

«Иной же от обиды так зажжётся,

Что голоден, пока не отомстит,

И мыслями к чужой невзгоде рвётся.


И этой вот любви троякий вид

Оплакан там вниз; но есть другая,

Чей путь к добру – иной, чем надлежит…» (78)

(Чистилище. Песнь семнадцатая. 121-126)


Вообще гневные находятся в Аду, но там – нераскаявшиеся грешники, а здесь они раскаялись. Далее следует четвёртый круг, где пребывают те, кто проявлял недостаточную любовь к истинному благу, – унылые. Эти души не способны ни на что хорошее. Данте очень низко ставит уныние, для него гораздо лучше быть гордецом или завистником. Формально конечно это не так, но Данте очень не любит унылых, мы к этому ещё вернемся.

«Все смутно жаждут блага, сознавая,

Что мир души лишь в нём осуществим,

И все к нему стремятся, уповая.


Но если вас влечёт к общенью с ним

Лишь вялая любовь, то покаянных

Казнит вот этот круг, где мы стоим…» (79)

(Чистилище. Песнь семнадцатая. 127-132)


А вот пятый, шестой и седьмой круги занимают приверженцы ложных благ и идеалов. В пятом круге проходят очищение корыстолюбцы и расточители, в шестом – чревоугодники, в седьмом – сладострастники. С этих грехов круги Ада начинались, а круги Чистилища завершаются, только здесь представлены раскаявшиеся грешники, а там – нет. То есть это некоторый повтор грехов верхнего Ада. Круги нижнего Ада не дублируются, из них не попадают в Чистилище. А вот из верхнего Ада вполне можно подняться и выше, в Чистилище, если грешники пожалели о содеянном и если это простительные грехи.

Но, надо сказать, участь грешников в Чистилище тоже довольно прискорбна. В чём-то она может быть даже хуже, чем в Аду. Конечно, после Чистилища можно и в Рай попасть. Но дело в том, что грешники Ада ещё вспоминают свою земную жизнь. Они живут этими воспоминаниями. Они не раскаялись. А обитатели Чистилища – раскаялись, и потому всё прежнее земное существование стало для них отвратительно, им нечего вспомнить. У них, конечно, есть смутная надежда. Но когда всё это закончится, они не знают…


И вот наконец пройдя все круги Ада и Чистилища, Данте достигает Земного Рая. Здесь происходит его встреча с Беатриче. Это важнейший момент поэмы. «Всю кровь мою // Пронизывает трепет несказанный: // Следы огня былого узнаю!» (Чистилище. Песнь тридцатая. 46-48. С. 295). В это время Вергилий исчезает, в пути по Земному Раю Данте будет сопровождать Беатриче. «Взгляни смелей! Да, да, я – Беатриче. // Как соизволил ты взойти сюда, // Где обитают счастье и величье?» (Там же. 73-75. С. 295). И здесь для Данте образ Беатриче колеблется между образом реальной женщины, которую он когда-то любил, и тем грандиозным символом любви и веры, коим она становится в финале «Божественной комедии»:

121 Была пора, он находил подмогу

В моём лице; я взором молодым

Вела его на верную дорогу.


124 Но чуть я, между первым и вторым

Из возрастов, от жизни отлетела, -

Меня покинув, он ушёл к другим.


127 Когда я к духу вознеслась от тела

И силой возросла и красотой,

Его душа к любимой охладела.


130 Он устремил шаги дурной стезей,

К обманным благам, ложным изначала,

Чьи обещанья – лишь посул пустой.


133 Напрасно я во снах к нему взывала

И наяву, чтоб с ложного следа

Вернуть его: он не скорбел нимало.


136 Так глубока была его беда,

Что дать ему спасенье можно было

Лишь зрелищем погибших навсегда. (80)

(Чистилище. Песнь тридцатая. 121-138)


Беатриче порой упрекает Данте:

52 Раз ты лишился высшей из отрад

С моею смертью, что же в смертной доле

Ещё могло к себе привлечь твой взгляд?


55 Ты должен был при первом же уколе

Того, что бренно, устремить полёт

Вослед за мной, не бренной, как дотоле.


58 Не надо было брать на крылья гнёт,

Чтоб снова пострадать, – будь то девичка

Иль прочий вздор, который миг живёт. (81)

(Чистилище. Песнь тридцать первая. 52-60)


Эти слова можно понимать и буквально: когда Беатриче ушла из жизни, «его душа к любимой охладела». Беатриче корит Данте за то, что тот увлекался другими женщинами (это нашло отражение в его стихах), что он забыл её. А можно прочитать эти слова и иначе: он отошёл от веры в то высшее начало, которое олицетворяет собой Беатриче.

Вспоминается известное стихотворение Александра Блока, который очень любил Данте и во многом ему следовал.

О доблестях, о подвигах, о славе

Я забывал на горестной земле,

Когда твоё лицо в простой оправе

Перед мной сияло на столе.


Но час настал, и ты ушла из дому.

Я бросил в ночь заветное кольцо.

Ты отдала свою судьбу другому,

И я забыл прекрасное лицо.


Летели дни, крутясь проклятым роем…

Вино и страсть терзали жизнь мою…

И вспомнил я тебя пред аналоем,

И звал тебя, как молодость свою…


Я звал тебя, но ты не оглянулась,

Я слёзы лил, но ты не снизошла.

Ты в синий плащ печально завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла.


Не знаю, где приют твоей гордыне

Ты, милая, ты, нежная, нашла…

Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,

В котором ты в сырую ночь ушла…


Уж не мечтать о нежности, о славе,

Всё миновалось, молодость прошла!

Твоё лицо в его простой оправе

Своей рукой убрал я со стола.

(30 декабря 1908 г.)


Это стихотворение посвящено Любови Дмитриевне Менделеевой, жене поэта, и носит вполне автобиографический характер. Любовь Дмитриевна покинула Блока, ушла в театр, и, кроме того, у неё были другие связи. Но в то же время эта женщина для поэта – некая икона, недаром здесь появляются такие строчки: «И вспомнил я тебя пред аналоем,// И звал тебя, как молодость свою…». Синий плащ, сам синий цвет тоже имеют для Блока особое символическое значение – это его образ Богоматери. Женский образ в стихотворении колеблется между реальностью и символом.

И здесь то же самое. Данте проходит путь, которым следует каждый новоприбывший, – пьет воды Леты, реки забвения, чтобы стереть из памяти воспоминания о своих прежних грехах. (Затем он пьёт из потока Эвнои, чтобы вспомнить все добрые поступки, которые совершал когда-либо в жизни).

Так вот, Данте видит Беатриче и говорит, обращаясь к ней:

«… Я не вспоминаю,

Чтоб я когда-либо чуждался вас,

И в этом я себя не упрекаю». (82)

(Чистилище. Песнь тридцать третья. 91-93)


Прежде он чувствовал свою вину перед ней, а теперь – нет. А Беатриче ему на это отвечает:

«Если ты на этот раз

Забыл, – и улыбнулась еле зримо, –

То вспомни, как ты Лету пил сейчас…». (83)

(Чистилище. Песнь тридцать третья. 94-96)


Данте забыл все свои земные прегрешения. Теперь он чист, и с этого момента начинается его возвышение в Раю.

Каким образом Данте совершает своё путешествие по небесам – сказать трудно. Мы ясно ощущаем, как он движется и в Аду, и в Чистилище: ступает ногами. Данте – земной человек, путь дается ему с трудом. Он чувствует утомление, но в обоих случаях – идёт, это очевидно. А вот каким образом он возносится? Не исключено, что, подобно жившему до Потопа Еноху (Быт.5:24) или пророку Илие (4 Цар.2:11), которые, согласно Библейским преданиям, живыми были взяты «в обитель блаженства». В Земном Раю Данте является Беатриче, восседающая на колеснице, которая затем поднимает их в небеса. Скорее всего, это надо понимать так, что тело Данте остаётся в Земном Раю, а душа возносится в Рай. Но это лишь предположения. Никакого очевидного ответа на этот вопрос в «Божественной комедии» нет.

Теперь структура Рая, как она представлена в поэме Данте. Рай состоит из семи сфер, опоясывающих Землю и соответствующих семи основным планетам Солнечной системы (согласно общепринятым представлениям эпохи Средневековья). Первое небо – это Луна, преддверие Рая, обитель верных долгу. Затем следует второе небо – Меркурий, где находятся деятельные, третье небо – Венера, где пребывают любящие, четвёртое небо – Солнце, обитель мудрецов и великих учёных, пятое небо – Марс, где располагаются воители за веру, шестое небо – Юпитер, где пребывают справедливые, и, наконец, седьмое небо – это Сатурн, где находятся созерцатели. Только созерцатели, по мнению Данте, способны, отрешившись от всего тщетного и бренного, воспринимать божественное и потому удостаиваются седьмого круга. Восьмой и девятый – это круги ангелов и праведников Ветхого и Нового завета, восьмое – звёздное небо, и девятое – кристальное небо, или Перводвигатель. Венчает конструкцию Эмпирей – бесконечная лучезарная сфера, дающая жизнь всему сущему.

Хочу обратить внимание: обычно люди выше седьмого круга не поднимаются. Для человеческих душ это предел, отсюда, кстати, выражение «оказаться на седьмом небе» и т. д. Данте же в своем путешествии достигает высшей области небес – Эмпирея. Здесь Данте видит сияющую реку, а затем – кругообразное озеро света в центре бескрайнего, подобного раскрытой розе, небесного амфитеатра… Движение Данте по Раю имеет явный символический смысл…

Вообще, Рай – это мир света, и Данте поначалу этот свет даже слепит. Ад – это мир тьмы, а здесь – абсолютный, чистейший свет.

Когда Данте беседует с обитателями Рая, прежде всего его интересует вопрос, не испытывают ли они хоть какого-нибудь недовольства? Это, конечно, Рай. Но, может быть, у них всё же есть хотя бы чувство зависти к тем, кто оказался кругом выше. Там ведь много уровней. Но в Раю не знают подобных чувств:

«…Ведь тем-то и блаженно наше esse, (84)

Что божья воля руководит им

И наша с нею не в противовесе.


И так как в этом царстве мы стоим

По ступеням, то счастливы народы

И царь, чью волю вольно мы вершим;


Она – наш мир; она – морские воды,

Куда течёт всё, что творит она,

И всё, что создано трудом природы». (85)

(Рай. Песнь третья. 79-87)


Обитатели Рая во всём видят божественную справедливость: «… в том – часть нашей радости, что мзда // Нам по заслугам нашим воздаётся, // Не меньше и не больше никогда. …» (Рай. Песнь шестая. 118-120. С. 338). Это Рай, и потому здесь существуют лишь разные формы блаженства.

В Раю путеводительницей Данте становится Беатриче. Но её образ здесь меняется по сравнению с тем, какой она представала на границе Чистилища. Там она ещё сохраняла черты той реальной женщины, которую когда-то любил Данте, которая была воспета им ещё в книге «Новая жизнь». Здесь же Беатриче утрачивает прежние земные приметы:

22 Здесь признаю, что я сражён вконец,

Как не бывал сражён своей задачей

Трагед иль комик, ни один певец;


25 Как слабый глаз от солнца, не иначе,

Мысль, вспоминая, что за свет сиял

В улыбке той, становится незрячей.


28 С тех пор как я впервые увидал

Её лицо здесь на земле, всечасно

За ней я в песнях следом поспевал;


31 Но ныне я старался бы напрасно

Достигнуть пеньем до её красот,

Как тот, чьё мастерство уже не властно.


34 Такая, что о ней да воспоёт

Труба звучней моей, не столь чудесной,

Которая свой труд к концу ведёт… (86)

(Рай. Песнь тридцатая. 22-36)


Итак, у Данте даже не находится слов для того, чтобы описать такую Беатриче.

Достигнув наконец Эмпирея, Данте созерцает божество. Это – предел, высшее, что вообще может быть:

67 О, Вышний Свет, над мыслию земною

Столь вознесенный, памяти моей

Верни хоть малость виденного мною


70 И даруй мне такую мощь речей,

Чтобы хоть искру славы заповедной

Я сохранил для будущих людей!


73 В моём уме ожив, как отсвет бледный,

И сколько-то в стихах моих звуча,

Понятней будет им твой блеск победный.


76 Свет был так резок, зренья не мрача,

Что, думаю, меня бы ослепило,

Когда я взор отвёл бы от луча.


79 Меня, я помню, это окрылило,

И я глядел, доколе в вышине

Не вскрылась Нескончаемая Сила.


82 О щедрый дар, подавший смелость мне

Вонзиться взором в Свет Неизреченный

И созерцанье утолить вполне!


85 Я видел – в этой глуби сокровенной

Любовь как в книгу некую сплела

То, что разлистано по всей вселенной:


88 Суть и случайность, связь их и дела,

Всё – слитое столь дивно для сознанья,

Что речь моя как сумерки тускла.


91 Я самое начало их слиянья,

Должно быть, видел, ибо вновь познал,

Так говоря, огромность ликованья.


94 Единый миг мне большей бездной стал,

Чем двадцать пять веков – затее смелой,

Когда Нептун тень Арго увидал.


97 Так разум мои взирал, оцепенелый,

Восхищен, пристален и недвижим

И созерцанием опламенелый.


100 В том Свете дух становится таким,

Что лишь к нему стремится неизменно,

Не отвращаясь к зрелищам иным;


103 Затем что всё, что сердцу вожделенно,

Всё благо – в нём, и вне его лучей

Порочно то, что в нём всесовершенно.


106 Отныне будет речь моя скудней, -

Хоть и немного помню я, – чем слово

Младенца, льнущего к сосцам грудей,


109 Не то, чтоб свыше одного простого

Обличия тот Свет живой вмещал:

Он всё такой, как в каждый миг былого;


112 Но потому, что взор во мне крепчал,

Единый облик, так как я при этом

Менялся сам, себя во мне менял. (87)

(Рай. Песнь тридцать третья. 67-114)


Итак, Данте постепенно постигает этот невероятный божественный свет. Но не потому, что свет меняется, а потому что претерпевает изменения он сам. Ему начинает открываться полнота истины, заключённая в этом сиянии:

115 Я увидал, объят Высоким Светом

И в ясную глубинность погружён,

Три равноёмких круга, разных цветом.


118 Один другим, казалось, отражён,

Как бы Ирида от Ириды встала;

А третий – пламень, и от них рождён. (88)

( Рай. Песнь тридцать третья.115-120)


Три круга – это три божественных ипостаси: Бог-Отец, Бог-Сын и Святой Дух, который для Данте отождествляется

…с Любовью, третьей с ними сущей… (89)

(Рай. Песнь тринадцатая. 55-57)


Хочу сразу отметить: между православной и католической ветвями христианства существует одно глубоко принципиальное расхождение. Не организационное (таких различий очень много: структура церкви, календарь, обряды и прочее), а чисто догматическое. Православие не принимает латинскую формулировку Никео-Константинопольского Символа Веры с дополнением, в котором речь идёт об исхождении Духа Святого не только от Отца, но и от Сына. Если говорить о догматической стороне, главное расхождение заключается в этом. Это вопрос о Троице. Не случайно Данте всячески подчеркивает: «а третий» есть порождение Бога-Отца и Бога-Сына, Бога и Богочеловека. Это очень важная сторона мысли Данте. Он к ней и раньше обращался:

55 Затем что животворный Свет, идущий

От Светодавца и единый с ним,

Как и с Любовью, третьей с ними сущей,


58 Струит лучи волением своим

На девять сущностей, как на зерцала,

И вечно остаётся неделим;


61 Оттуда сходит в низшие начала,

Из круга в круг, и под конец творит

Случайное и длящееся мало;


64 Я под случайным мыслю всякий вид

Созданий, всё, что небосвод кружащий

Чрез семя и без семени плодит.


67 Их воск изменчив, наравне с творящей

Его средой, и потому чекан

Даёт то смутный оттиск, то блестящий.


70 Вот почему, при схожести семян,

Бывает качество плодов неравно,

И разный ум вам от рожденья дан.


73 Когда бы воск был вытоплен исправно

И натиск силы неба был прямой,

То блеск печати выступал бы явно.


76 Но естество его туманит мглой,

Как если б мастер проявлял уменье,

Но действовал дрожащею рукой.


79 Когда ж Любовь, расположив Прозренье,

Его печатью Силы нагнела,

То возникает высшее свершенье.


82 Так некогда земная персть могла

Стать совершеннее, чем всё живое;

Так приснодева в чреве понесла.


85 И в том ты прав, что естество земное

Не ведало носителей таких

И не изведает, как эти двое. (90)

(Рай. Песнь тринадцатая. 55-87)


Вообще, человек – несовершенное создание, хотя и создание Бога. Но дважды в человеческом воплощении достигались истинные высоты: это были Дева Мария и Христос. Они явили собой совершенные творения, в которых Бог и человек слиты воедино. Это важная тема поэмы:

121 О, если б слово мысль мою вмещало, -

Хоть перед тем, что взор увидел мой,

Мысль такова, что мало молвить: "Мало!"


124 О, Вечный Свет, который лишь собой

Излит и постижим и, постигая,

Постигнутый, лелеет образ свой!


127 Круговорот, который, возникая,

В тебе сиял, как отражённый свет, -

Когда его я обозрел вдоль края,


130 Внутри, окрашенные в тот же цвет,

Явил мне как бы наши очертанья;

И взор мой жадно был к нему воздет. (91)

(Рай. Песнь тридцать третья. 121-133)


В какой-то момент в одном из кругов Данте как бы почудилось очертание человеческого лица:

133 Как геометр, напрягший все старанья,

Чтобы измерить круг, схватить умом

Искомого не может основанья,


136 Таков был я при новом диве том:

Хотел постичь, как сочетаны были

Лицо и круг в слиянии своём… (92)

(Рай. Песнь тридцать третья. 133-138)


Это главная проблема, которая волнует Данте: как божественное может сочетаться с человеческим? Его волнует образ Христа.

139 Но собственных мне было мало крылий;

И тут в мой разум грянул блеск с высот,

Неся свершенье всех его усилий.


142 Здесь изнемог высокий духа взлёт;

Но страсть и волю мне уже стремила,

Как если колесу дан ровный ход,


145 Любовь, что движет солнце и светила. (93)

(Рай. Песнь тридцать третья. 133-145)


Именно чувство любви и позволило ему испытать высшее озарение. Разумом этого не постичь. Но именно так и могут соединиться божественное и человеческое. В этом и заключается постижение высшей истины, которая является Данте в финале «Божественной комедии».


Всё, о чём мы говорили до сих пор, делает «Божественную комедию» Данте великим итогом всей культуры Средневековья. Данте действительно подводит итог этой культуре. Однако его произведение, одновременно, есть и исток всей культуры Нового времени. Энгельс в своей критике Данте назвал его последним поэтом Средних веков и первым поэтом Нового времени. А Осип Мандельштам заметил: «Ведь, если хотите, вся новая поэзия лишь вольноотпущенница Алигьери и воздвигалась она резвящимися шалунами национальных литератур на закрытом и недочитанном Данте». (Из черновых набросков к «Разговору о Данте»)

Что же делает Данте первым поэтом Нового времени? Прежде всего, и в этом отличие культуры Нового времени от культуры эпохи Данте, в ней первостепенным становится личностное начало. Мы не знаем имён создателей грандиозных средневековых соборов, не знаем авторов великих средневековых икон. В литературе нам, конечно, известны некоторые имена, однако, скажем, в рыцарской поэзии для нас гораздо важнее жанры, чем имена сочинителей. Мы больше отличаем канцоны от альб, чем одного поэта от другого. И что касается рыцарских романов, там тоже основополагающими являются сюжеты. Конечно, разработку того или иного материала индивидуальность автора как-то окрашивает, но всё-таки главным остаётся сам сюжет. Нас, скажем, больше интересует история Тристана и Изольды, чем то, как её представлял тот или иной рассказчик.

Культура же Нового времени глубоко личностна, её субъектом становится именно человеческая личность, и Данте – первая личность рубежа эпох. Как личность, он выступает в двух ипостасях. Данте – герой «Божественной комедии». Недаром поэма начинается с «Я»: «Земную жизнь пройдя до половины, // Я очутился в сумрачном лесу». И путь Данте в поэме – это во многом его личный путь. Кстати, по «Божественной комедии» вполне можно составить представление о многих фактах его реальной биографии. Это не вымышленный герой, а сам Данте. Но он не только главное действующее лицо поэмы. Он – её автор.

Кроме того, Данте взял на себя смелость, какую никто до него не мог бы себе позволить. Он решился судить грешников. Хотя в Средние века ещё и не существовало догмы о непогрешимости римского папы, она возникла позже, но всё же уже тогда папа считался непререкаемым авторитетом. А Данте встречает в Аду пап: Николая III, Анастасия. Это ладно, они, возможно, были далеко не безупречны. Но он и папе, своему современнику, уготовил заранее место в Аду, воздав по заслугам при жизни. Данте позволил себе неслыханное. Он выступил в роли Господа Бога! Поэтому не случайно эта глубоко религиозная книга была внесена католической церковью в список запретных. Данте хватило дерзости судить человечество и весь мир.

А что касается образа Беатриче… В поэме она становится духовным проводником Данте. Но кем была Беатриче в реальной жизни, чем прославилась? Есть, конечно, герои, выдающиеся личности, такие, как тот же Бернард Клервоский, который был возведён церковью в лик святых. А Беатриче? Чем она заслужила такой чести? А ничем, кроме того, что её любил Данте. Автор сделал эту женщину символом Высшей истины. Данте – первая личность Нового времени.

Не хочу останавливаться на вопросе, который, в общем-то, не может обсуждаться: существует ли загробный мир и что он означает? Это тайна, которую каждый из нас откроет для себя сам и только за порогом смерти, другого способа нет. Но если говорить о более рациональных вещах, то загробный мир в нашей действительности – это мир нашей памяти. Это бесспорный факт: люди живы для нас до тех пор, пока остаются в нашей памяти. Человеческая память это – реальная вещь, о которой можно судить.

Каждая культура имеет свой пантеон, и люди одной культуры – это люди одной исторической памяти. Допустим, русский пантеон – это исторические деятели России, писатели, поэты, художники, философы, учёные… Кроме того, нельзя забывать, что русская культура всё же глубоко связана с европейской, и европейский пантеон входит в её состав. А кроме того, есть и третий момент – наша индивидуальная память. Это наши собственные предки, родители, близкие, те люди, которые влияли на нас в течение жизни. Они тоже составляют неотъемлемую часть нашего мира.

Но есть ещё одна существенная деталь. В этот культурный пантеон входят не только реальные лица, но и вымышленные литературные герои. Русская культура не существует без Евгения Онегина и Татьяны, и они не менее значимы для нас, чем сам А.С. Пушкин, к примеру. И то же самое можно сказать о Наташе Ростовой, которая не менее важна для нас, чем автор «Войны и мира» Л.Н. Толстой. Герои книг остаются жить в нашем сознании, в памяти, определяя сами основы мировосприятия…

А если с этой точки зрения взглянуть на текст «Божественной комедии»? Её герои – это деятели итальянской, европейской культуры эпохи Данте. Это и литературные персонажи, и мифологические. Но это и знакомые Данте, с которыми он был связан в действительности, имён которых другие, может быть, даже не слышали. С этой точки зрения «Божественная комедия» – это мир души самого Данте. Автор здесь заполняет собой пространство произведения.

Теперь ещё один важный момент. Новое время проявляет острый интерес ко всему земному. Если культура Средневековья всецело обращена к небесам, то культура Нового времени прежде всего – к земле. И в «Божественной комедии» ценность земного существования поднята невероятно высоко.

Данте в своём путешествии достигает вершин духовного мира, но в конце концов возвращается в земную действительность. Он не остается в Раю. Это не уход от земного. Это постижение высшей истины ради того, чтобы жить дальше.

Кстати, в этом тоже проявляется необыкновенная дерзость автора «Божественной комедии». Кто живым входил в загробный мир? Одиссей, Эней, апостол Павел и Данте. Больше, пожалуй, никто. Вот такая компания. Он и сам поначалу колеблется, сомневается в возможности совершить подобное путешествие, но всё же находит в себе силы пройти этот путь до конца и вернуться назад. Все, что Данте увидел там, важно для жизни здесь. В этом смысле особенно существенна первая часть поэмы. Данте беседует с грешниками, и возникает ситуация, которая вообще характерна для «Божественной комедии», но особо отчетливо выступает в описании Ада. Она заключается в том, что в мир вечности вторгается время. В мир вневременный входит живой человек. Для грешников это, может быть, единственная возможность поговорить с человеком из земного мира. В мир мёртвых никто живым не попадал, а вот Данте смог, и с его появлением там вечность словно прерывается.

Наиболее наглядно это показано в сцене с графом Уголино, которого Данте встречает в девятом круге Ада, во втором поясе, предназначенном для предателей родины и предателей единомышленников. Граф Уголино, один из вождей гвельфов в Пизе, во время войны пизанцев с генуэзским флотом защищал порт Пизы с суши и не смог прийти на помощь кораблям. Флот был потоплен. В дальнейшем граф Уголино стал правителем города, но против него выступили гибеллины, обвинив в предательстве. Пришедший к власти архиепископ Руджери заточил графа в башню вместе с сыновьями и внуками, где вскоре все они умерли от голода.

В Аду Уголино непрестанно грызёт череп своего врага архиепископа Руджери. Но для того, чтобы поговорить с Данте, он должен остановиться:

Подняв уста от мерзостного брашна,

Он вытер свой окровавленный рот

О волосы, в которых грыз так страшно,

Потом сказал… (94)

(Ад. Песнь тридцать третья. 1-4)


Далее следует его речь, к которой мы ещё вернемся. Но в данном случае важно другое. Как только Уголино умолкает,

…вновь, скосив зрачки,

Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая,

Как у собаки, крепкие клыки. (95)

(Ад. Песнь тридцать третья. 76-78)


Пока он разговаривает, вечность как бы отступает. В данном случае мы просто очень наглядно это ощущаем. Но фактически это прерывание вечности происходит каждый раз, когда появляется Данте.

О чём же идёт речь? Иногда Данте задает вопросы, иногда грешники о чём-то его спрашивают или сами пытаются что-то рассказать. Вообще, Данте ведёт себя с грешниками как журналист. Он разговаривает. И главный вопрос, который Данте задаёт собеседнику: как ты сюда попал? Но грешники тоже задают Данте практически один и тот же вопрос. Их интересуют новости. Грешники Ада, в отличие, скажем, от обитателей Рая, ничего не знают о том, что случилось после их смерти. Они спрашивают Данте о недавних событиях или просят, чтобы Данте рассказал оставшимся на Земле то, что тем не было известно.

Например, среди самоубийц Данте встречает знаменитого оратора, который несправедливо был обвинён в предательстве. Его ослепили и заточили в тюрьму, где он покончил с собой. Он хочет, чтобы люди в земной действительности узнали, что он не был предателем. Он в Аду, потому что самоубийца, но предательства не совершал. Для него важно, чтобы Данте передал это живым. Другими словами, речь здесь каждый раз идёт о земном…

Земное необыкновенно возвеличивается. И поскольку оно выдерживает столкновение с вечностью, то как бы уравнивается с ней в значимости. В этом сопряжении земное никак не умаляется.

Наиболее ярко образы людей представлены именно в первой части «Божественной комедии». Дело в том, что в Раю души, можно сказать, совершенно отрешены от всего, что связано с земной, материальной действительностью. В Чистилище слишком несчастны в том смысле, что раскаиваются, но ничего хорошего их там не ждёт… То есть может быть и ждёт, но очень не скоро. А вот в Аду умершие непрестанно вспоминают свою прошедшую жизнь, живут этими воспоминаниями. Они – нераскаявшиеся грешники.

Каково отношение Данте к грешникам? Оно разное. Он по-разному относится к разным героям, и это не связано с сутью того или иного греха, который те совершили, или круга, в которому отнесены. К одним он даже жесток: мало того, что человек наказан Богом, так ещё и Данте одного из обитателей Ада бьёт по голове веслом. А некоторым, наоборот, сочувствует, ведёт беседу и вообще проявляет неподдельный интерес.

С этой точки зрения, могут быть выделены образы, наиболее подробно описанные Данте. Это Паоло и Франческа во втором круге Ада, Фарината – в шестом круге, Улисс, или Одиссей – в восьмом круге, и граф Уголино, которого мы уже упоминали, находящийся среди предателей в девятом круге. Эти личности особо привлекают внимание Данте.

И здесь мы подходим к одной важной особенности произведения в целом. Дело в том, что у врат Ада пребывают нерешительные. Это – жалкие души, которые не сделали в жизни ничего плохого, но и ничего хорошего. Вообще ничего. Они не достойны не только Чистилища и Рая, но даже Ада. Для того чтобы попасть в Ад, необходимо что-то совершить, а они ни на что не годятся. К таким героям Данте относится с особым презрением:

31 И я, с главою, ужасом стеснённой,

"Чей это крик? – едва спросить посмел. —

Какой толпы, страданьем побеждённой?"


34 И вождь в ответ: "То горестный удел

Тех жалких душ, что прожили, не зная

Ни славы, ни позора смертных дел.


37 И с ними ангелов дурная стая,

Что, не восстав, была и не верна

Всевышнему, средину соблюдая.


40 Их свергло небо, не терпя пятна;

И пропасть Ада их не принимает,

Иначе возгордилась бы вина".


43 И я: "Учитель, что их так терзает

И понуждает к жалобам таким?"

А он: "Ответ недолгий подобает.


46 И смертный час для них недостижим,

И эта жизнь настолько нестерпима,

Что всё другое было б легче им.


49 Их память на земле невоскресима;

От них и суд, и милость отошли.

Они не стоят слов: взгляни – и мимо!" (96)

(Ад. Песнь третья. 31-51)


Души нерешительных настолько ничтожны, что «не стоят слов».

Конечно, отрицательная величина меньше нуля, как известно. Но наверняка каждый знает: если нет денег, это – плохо, а вот когда долги – это гораздо хуже. Как известно, у отрицательной величины есть модуль, и по модулю она больше нуля. А что такое этот модуль здесь, в поэме Данте? Нерешительные – нули, а грешники Ада – это отрицательные величины, в которых ощущается этот особый духовный модуль – их личность. У Данте возникает как бы ещё одна дополнительная координата, которая не вмещается в выстроенную им же самим вертикаль, – это сила человеческой личности. Грешникам он может сочувствовать, некоторых даже ненавидеть, но вот так, с презрением пройти мимо, – возможно только по отношению к тем, кто напрочь лишен личностного начала.

Начнём с образа Фаринаты дельи Уберти. Это шестой круг Ада, десятая песнь. Глава флорентийских гибеллинов, «подражатель Эпикура» Фарината находится среди еретиков и лжеучителей. Данте видит его сидящим в глубине раскалённой могилы. Но, услышав разговор Данте с Вергилием, Фарината поднимается:

…Я к моему вождю прильнул тесней.


31 И он мне: "Что ты смотришь так несмело?

Взгляни, ты видишь: Фарината встал.

Вот: всё от чресл и выше видно тело".


34 Уже я взгляд в лицо ему вперял;

А он, чело и грудь вздымая властно,

Казалось, Ад с презреньем озирал.


37 Меня мой вождь продвинул безопасно

Среди огней, лизавших нам пяты,

И так промолвил: "Говори с ним ясно".


40 Когда я стал у поднятой плиты,

В ногах могилы, мёртвый, глянув строго,

Спросил надменно: "Чей потомок ты?"


43 Я, повинуясь, не укрыл ни слога,

Но в точности поведал обо всём;

Тогда он брови изогнул немного,


46 Потом сказал: "То был враждебный дом

Мне, всем моим сокровным и клевретам;

Он от меня два раза нёс разгром". (97)

( Ад. Песнь десятая. 30-48)


Напомню, родители Данте принадлежали к партии гвельфов, а Фарината был гибеллином…


49 "Хоть изгнаны, – не медлил я ответом, -

Они вернулись вновь со всех сторон;

А вашим счастья нет в искусстве этом".


52 Тут новый призрак, в яме, где и он,

Приподнял подбородок выше края;

Казалось, он коленопреклонен. (98)

( Ад. Песнь десятая. 49-54)


Хочу сразу обратить внимание: держаться на ногах здесь, судя по всему, невероятно трудно, но Фарината всё же продолжает стоять: «от чресл и выше видно тело».

А вот, что сказано о другом герое:

55 Он посмотрел окрест, как бы желая

Увидеть, нет ли спутника со мной;

Но умерла надежда, и, рыдая,


58 Он молвил: "Если в этот склеп слепой

Тебя привёл твой величавый гений,

Где сын мой? Почему он не с тобой?" (99)

( Ад. Песнь десятая. 55-60)


Это Кавальканте Кавальканти, отец друга Данте, поэта Гвидо Кавальканти. Увидев Данте среди мёртвых, он никак не может понять, почему рядом с ним нет его сына.

61 "Я не своею волей в царстве теней, -

Ответил я, – и здесь мой вождь стоит;

А Гвидо ваш не чтил его творений". (100)

(Ад. Песнь десятая. 61-63)


И здесь происходит обмолвка: говоря о Гвидо, Данте вместо настоящего времени употребляет прошедшее. Странно, но грешники Ада очень внимательны к временным формам глагола. Кавальканте сразу же заметил, что Данте заговорил о друге в прошедшем времени:

67 Вдруг он вскочил, крича: "Как ты ответил?

Он их не чтил? Его уж нет средь вас?

Отрадный свет его очам не светел?"


70 И так как мой ответ на этот раз

Недолгое молчанье предваряло,

Он рухнул навзничь и исчез из глаз. (101)

(Ад. Песнь десятая. 67-73)


Конечно, если б это была жизнь, то было бы понятно: отца волнует, жив ли сын. Но в Аду, наверное, можно и не беспокоиться о подобных вещах. А он сокрушается, что его сына, вероятно, уже нет в живых, «отрадный свет его очам не светел». Вот как высоко обитатели Царства мёртвых ценят жизнь. Сами они пребывают в вечности, но обращены всецело к земному.

Ещё один важный момент. Кавальканти очень хотел бы узнать о судьбе сына, но подняться на ноги он не в силах, сначала только подбородок вытянул, а потом и вовсе упал в ров. А Фарината, несмотря ни на что, продолжает стоять.

73 А тот гордец, чья речь меня призвала

Стать около, недвижен был и тих

И облик свой не изменил нимало.


76 "То, – продолжал он снова, – что для них

Искусство это трудным остаётся,

Больнее мне, чем ложе мук моих.


79 Но раньше, чем в полсотый раз зажжётся

Лик госпожи, чью волю здесь творят,

Ты сам поймёшь, легко ль оно даётся.


82 Но – в милый мир да обретешь возврат! -

Поведай мне: зачем без снисхожденья

Законы ваши всех моих клеймят?"


85 И я на это: "В память истребленья,

Окрасившего Арбию в багрец,

У нас во храме так творят моленья".


88 Вздохнув в сердцах, он молвил наконец:

"Там был не только я, и в бой едва ли

Шёл беспричинно хоть один боец.


91 Зато я был один, когда решали

Флоренцию стереть с лица земли;

Я спас её, при поднятом забрале".


94 "О, если б ваши внуки мир нашли! -

Ответил я…. (102)

( Ад. Песнь десятая. 73-95)


Фаринату безумно волнует всё, что происходит во Флоренции и, главным образом, судьба его партии. Он расспрашивает Данте, как обстоят дела у гибеллинов. Он продолжает жить всё теми же страстями, что и при жизни.

Хочу обратить внимание ещё на некоторые моменты, касающиеся образа Фаринаты. Во-первых, мы ощущаем чрезвычайную силу его личности, и это, несомненно, импонирует Данте. Фарината гордо возвышается над своей огненной могилой, будто с презрением озирая Ад, и никакие муки не могут сломить его дух. Сила личности – это то, что Данте так высоко ценит даже в последних грешниках, для него это несомненное достоинство.

Теперь второе: литература XX века очень любила, так называемые, пограничные ситуации, в которых человек оказывается перед лицом смерти и должен проявить всё, на что способен. Однако то, что изображает Данте – это больше, чем пограничная, это – запредельная ситуация. Человек предстаёт перед Высшим судом, и потому его личность здесь должна проявиться с исключительной полнотой. Смерть вообще обладает одним очень важным качеством: она обобщает, оставляет в памяти лишь самое главное, а всё второстепенное отбрасывает. А каково то главное, что остаётся в Фаринате? Он осуждён за предательство и эпикурейскую ересь, коей считались в Средние века материалистические убеждения, шестым кругом Ада. Однако не это привлекает в нём Данте. Для автора поэмы важно, что даже за гробом Фаринату по-прежнему волнует судьба Флоренции. Он терпит наказание за совершённые в жизни проступки, но, как личность, не укладывается в рамки круга, к которому отнесён. Главным в нём оказывается что-то ещё, что не учитывало посмертное наказание.

Обитателям Рая открыты какие-то иные горизонты, а в Аду грешники живут лишь воспоминаниями. Они ни в чём не раскаялись, у них нет никакой надежды на спасение, и потому им не остается ничего, кроме как думать о былом. Это важная особенность грешников Ада. Они продолжают жить всё теми же страстями, что и при жизни. А для Фаринаты самое главное – это, оказывается, его участие в политической борьбе. Его волнует будущее Флоренции – вот что существенно.

Но в то же время это близко самому Данте. Он ведь тоже вернулся с высот Рая на землю. Интерес к земному, материальному миру, который проявляют грешники, прибывающие в Аду, автору «Божественной комедии» очень понятен. Он ведь и сам ещё не слишком отдалился от этого мира, не отрешился от сугубо земных чувств и забот. Эта черта грешников ему, несомненно, близка.

Ещё один существенный образ – это Улисс (такова латинская форма имени Одиссей), один из ключевых участников Троянской войны, которого Данте встречает в восьмом круге Ада. Он помещён среди лукавых советчиков, и это естественно. Именно Улисс дал ахейцам совет построить деревянного коня и с его помощью проникнуть в Трою. А Вергилий, как известно, был певцом Трои. Естественно, что к Улиссу, который придумал хитрость, погубившую троянцев, автор «Энеиды» должен относиться крайне отрицательно. Улисс – лукавый советчик. Однако то, что он рассказывает Данте, не имеет никакого отношения к этому его греху. Он говорит о том, о чём не знает никто. И это, видимо, изобретение Данте, потому что ни в одном другом источнике подобных сведений мы не встречаем:

91 Расстался я с Цирцеей, год скрывавшей

Меня вблизи Гаэты, где потом

Пристал Эней, так этот край назвавший… (103)

(Ад. Песнь двадцать шестая. 91-93)


В поэме Гомера главным устремлением Улисса было – вернуться домой. По окончании Троянской войны он мечтает лишь о возвращении на родную Итаку. А у Данте он представлен совершенно иначе:

94 Ни нежность к сыну, ни перед отцом

Священный страх, ни долг любви спокойный

Близ Пенелопы с радостным челом


97 Не возмогли смирить мой голод знойный

Изведать мира дальний кругозор

И всё, чем дурны люди и достойны. (104)

(Ад. Песнь двадцать шестая. 94-99)


Вообще, это не свойственно человеку Средневековья. Все путешествия во времена Античности и в Средние века – это всегда путь домой. Как построен античный роман? Герой проходит череду испытаний и в конце концов возвращается в родные края. В Средние века одним из наиболее популярных сюжетов искусства становится библейская притча о возвращении блудного сына… А в «Божественной комедии» Улисс стремится к совершенно иному: его влекут странствия. Он мечтает «изведать мира дальний кругозор»…

В поэме Данте присутствует не только человеческое, но и божественное видение. Это две линии, которые сосуществуют, но, в то же время, полной гармонии между ними нет. Данте остро ощущает это противоречие, и в образе Улисса оно выступает особенно наглядно. Путь самого Данте, в сущности, очень близок к пройденному Улиссом. Оказавшись в южном полушарии, он замечает:

130 Пять раз успел внизу луны блеснуть

И столько ж раз погаснуть свет заёмный,

С тех пор как мы пустились в дерзкий путь,


133 Когда гора, далёкой грудой тёмной,

Открылась нам; от века своего

Я не видал ещё такой огромной.


136 Сменилось плачем наше торжество:

От новых стран поднялся вихрь, с налёта

Ударил в судно, повернул его


139 Три раза в быстрине водоворота;

Корма взметнулась на четвертый раз,

Нос канул книзу, как назначил Кто-то,


142 И море, хлынув, поглотило нас. (105)

(Ад. Песнь двадцать шестая. 130-142)


Так вот, эта огромная гора, которая здесь перед ним возникает, это – Чистилище. Кстати, к этому образу Данте ещё раз вернётся уже в описании Рая, как бы подчеркивая, что видел ту же самую гору, которую видел когда-то Улисс. Так что их пути схожи, только Данте шёл по вертикали, поднимаясь из глубин Ада, и лишь затем оказался у подножия Чистилища, а Улисс двигался по горизонтали…

Великая сила произведения Данте заключается в том, что в нём сочетаются обе точки зрения. Человеческое и божественное образуют в поэме некий контрапункт, но никогда не совпадают, кроме тех эпизодов, в которых Данте достигает Рая. Ему знакомы те страстные порывы, которые влекут друг к другу Паоло и Франческу, но он знает и ту совершенную любовь, что «движет солнце и светила». Данте ощущает напряжённое сочетание обоих полюсов.

Ему близка жажда знаний, которая двигала Улиссом. Но он понимает и другое: это устремление к познанию мира должно всё-таки сопровождаться и неким духовным подъёмом, развиваться не только по горизонтали, но и по вертикали. Таков путь, который проходит в поэме автор: он хорошо понимает всех своих героев, но ему открыта и некая иная, недоступная тем перспектива. Это и составляет основу произведения Данте. Божественная точка зрения не подавляет в нём человеческую, человеческое не исключает божественного. Оба видения сочетаются, иногда дополняют, иногда противоречат друг другу, но Данте считает, что и то, и другое должно присутствовать. В идеале они могли бы слиться, но это в идеале. В реальной жизни они не тождественны.


Теперь немного о другой стороне «Божественной комедии». Это её художественная особенность, некое заложенное внутри противоречие. С одной стороны, это в высшей степени аллегоричное произведение, и в этом смысле оно характерно для средневековой поэзии. Собственно, сами муки героев Данте это, как правило, некое инобытие их грехов: гневные и в вечности разрывают друг друга на части, скупые вечно прячут заветные сокровища, чревоугодников терзают нескончаемый голод и жажда и т.д. Или как, к примеру, Данте изображает любовную страсть? Это вихрь, в который навсегда заключены Паоло и Франческа:

31 То адский ветер, отдыха не зная,

Мчит сонмы душ среди окрестной мглы

И мучит их, крутя и истязая.


34 Когда они стремятся вдоль скалы,

Взлетают крики, жалобы и пени,

На господа ужасные хулы.


37 И я узнал, что это круг мучений

Для тех, кого земная плоть звала,

Кто предал разум власти вожделений. (106)

(Ад. Песнь пятая.31-39)


Это кружение вихря, в котором они никогда не смогут остановиться, – таков аллегорический образ охвативших их чувств. Но в то же время Данте так конкретно, так реалистично это изображает, что мы точно забываем об аллегорической стороне.

Скажем, самоубийцы в поэме предстают в виде кустов терновника: они пренебрегли своим телом и потому не сохранили его в мире загробном. Чтобы Данте ощутил, что это такое, Вергилий предлагает ему надломить веточку:

28 И мне сказал мой мудрый проводник:

"Тебе любую ветвь сломать довольно,

Чтоб домысел твой рухнул в тот же миг".


31 Тогда я руку протянул невольно

К терновнику и отломил сучок;

И ствол воскликнул: "Не ломай, мне больно!"


34 В надломе кровью потемнел росток

И снова крикнул: "Прекрати мученья!

Ужели дух твой до того жесток? (107)

(Ад. Песнь тринадцатая. 28-36)


Всё это очень конкретно, наглядно показано: растение вскрикивает от боли. В этот момент мы забываем, что перед нами аллегория.

А как, например, изображён Бертрам де Борн, знаменитый провансальский трубадур, сумевший поссорить английского короля Генриха II со старшим сыном, наследником престола, и другими членами королевской семьи. Мука, которую Бертрам испытывает, пребывая в восьмом круге Ада среди зачинщиков раздора, тоже вполне аллегорична: его голова теперь так же оторвана от тела, как прежде он сам отлучал себя от братьев и соседей, сея вокруг бесконечные распри. Бертрам держит голову в руках. Это тоже вполне ясный аллегорический образ. Но когда Бертрам пытается заговорить в поэме с Данте, то, чтобы быть услышанным, протягивает голову ближе к уху собеседника!

В девятом круге Ада описывается невероятный холод. Этот холод, с одной стороны, – явная аллегория, но, с другой стороны, здесь тоже всё почти осязаемо:

70 Потом я видел сотни лиц во льду,

Подобных пёсьим мордам; и доныне

Страх у меня к замёрзшему пруду. (108)

(Ад. Песнь тридцать вторая. 70)


Даже вернувшись на землю, Данте всё ещё боится увидеть вдруг замёрзший пруд, потому что тот напоминает ему ледяное озеро на дне Ада…

Но и его отношение к грешникам тоже носит психологически достоверный, сугубо реалистичный характер.

73 И вот, пока мы шли к той середине,

Где сходится всех тяжестей поток,

И я дрожал в темнеющей пустыне, -


76 Была то воля, случай или рок,

Не знаю, – только, меж голов ступая,

Я одному ногой ушиб висок.


79 "Ты что дерёшься? – вскрикнул дух, стеная. -

Ведь не пришёл же ты меня толкнуть,

За Монтаперти лишний раз отмщая?"


82 И я: "Учитель, подожди чуть-чуть;

Пусть он меня избавит от сомнений;

Потом ускорим, сколько хочешь, путь".


85 Вожатый стал; и я промолвил тени,

Которая ругалась всем дурным:

"Кто ты, к другим столь злобный средь мучений?"


88 "А сам ты кто, ступающий другим

На лица в Антеноре, – он ответил, -

Больней, чем если бы ты был живым?"


91 "Я жив, и ты бы утешенье встретил, -

Был мой ответ, – когда б из рода в род

В моих созвучьях я тебя отметил".


94 И он сказал: "Хочу наоборот.

Отстань, уйди; хитрец ты плоховатый:

Нашёл, чем льстить средь ледяных болот!"


97 Вцепясь ему в затылок волосатый,

Я так сказал: "Себя ты назовёшь

Иль без волос останешься, проклятый!" (109)

( Ад. Песнь тридцать вторая. 73-99)


Вообще трудно себе представить, что это иносказание, он ведь грешника буквально за волосы хватает. Данте настолько реалистичен, что мы не можем воспринимать описанное лишь как символ.

Иногда Данте выстраивает очень сложный ряд ассоциаций, как тонко подметил Осип Мандельштам в своём «Разговоре о Данте». К примеру, речь идёт об образе обмана. Воплощением данного греха в поэме становится Герион – легендарный трёхтелый великан, прославившийся своими богатствами и тем, что «кротким лицом, ласковыми речами и всем обхождением улещивал гостей, а потом убивал доверившихся его радушию».

1 Вот острохвостый зверь, сверлящий горы,

Пред кем ничтожны и стена и меч;

Вот кто земные отравил просторы".


4 Такую мой вожатый начал речь,

Рукою подзывая великана

Близ пройденного мрамора возлечь.


7 И образ омерзительный обмана,

Подплыв, но хвост к себе не подобрав,

Припал на берег всей громадой стана.


10 Он ясен был лицом и величав

Спокойством черт приветливых и чистых,

Но остальной змеиным был состав. (110)

(Ад. Песнь семнадцатая. 1-12)


Здесь достаточно ясно выступает аллегорическая составляющая: у обмана приятное лицо и змеиная суть. Но дальше следует такое описание Гериона:

13 Две лапы, волосатых и когтистых;

Спина его, и брюхо, и бока -

В узоре пятен и узлов цветистых.


16 Пестрей основы и пестрей утка

Ни турок, ни татарин не сплетает;

Хитрей Арахна не ткала платка. (111)

( Ад. Песнь семнадцатая. 13-16)


Затем Данте видит ростовщиков, и возникает такая картина:

55 У каждого на грудь мошна свисала,

Имевшая особый знак и цвет,

И очи им как будто услаждала.


58 Так, на одном я увидал кисет,

Где в жёлтом поле был рисунок синий,

Подобный льву, вздыбившему хребет.


61 А на другом из мучимых пустыней

Мешочек был, подобно крови, ал

И с белою, как молоко, гусыней. (112)

(Ад. Песнь семнадцатая. 55-61)


Причудливому, подчеркнуто пёстрому узору шкуры Гериона как бы вторит многоцветие флорентийского рынка. Каждый из ростовщиков носит на груди мошну, имеющую свой особый знак отличия и окраску, и это тоже создаёт довольно прихотливую картину. Но и это ещё не всё. На хребте крылатого Гериона Данте переносится из седьмого круга Ада в восьмой. Как известно, до изобретения первых летательных аппаратов люди могли себе представить полёт только на волшебных коврах, а здесь само чудовище выступает как ковер-самолет. Рождается такой многоплановый, необычный аллегорический знак. Образ, который творит Данте, с одной стороны, сугубо символичен, а с другой – представлен настолько выразительно и конкретно, что мы ощущаем аллегорию как нечто абсолютно реалистичное.

И, наконец последний момент, который хотелось бы пояснить. Дело в том, что старая литература всегда изображала прошлое – историческое или же мифологическое, и Данте в своей поэме тоже обращается к прошлому, поскольку это мир мёртвых. Но в «Божественной комедии» исчезает то очевидное ощущение временной дистанции, которое было свойственно образам прошлого в произведениях его предшественников. Прежние авторы изображали персонажей ушедших эпох героями иного плана – не того мира, в котором жили сами.

Пушкин в «Евгении Онегине», как бы формулируя принципы нового романа, пишет:

Онегин, добрый мой приятель,

Родился на брегах Невы,

Где, может быть, родились вы

Или блистали, мой читатель;

Там некогда гулял и я:

Но вреден север для меня. (113)


«Добрый читатель», «мой приятель» – такого не решился бы сказать, допустим, автор «Песни о Роланде» или же создатель рыцарского романа. Даже Шекспир не мог так отозваться ни об одном из своих персонажей. А Данте может. В «Божественной комедии» он представляет своих друзей. Он изображает Франческу да Римини, свою современницу, точно так же, как легендарных цариц древности Семирамиду или Клеопатру, да и с мифологическими героями беседует запросто, как, к примеру, с Улиссом. Улисс для Данте – «добрый приятель». В этом смысле с «Божественной комедии» Данте действительно начинается литература не только Нового, но и Новейшего времени. Правы были те, кто утверждал, что в произведении Данте заложено всё последующее. «Божественная комедия» – великий финал Средневековья, но и великий исток всей будущей европейской литературы.


Литература эпохи Возрождения


Ранее всего черты эпохи Возрождения (фр. Renaissance, итал. Rinascimento) проявились в Италии, и потому уже современники Данте, Петрарка и Боккаччо, являются её первыми авторами. Позднее всего новая эпоха пришла в Испанию, там это – первые десятилетия XVII века. В Германии, во Франции – это XVI век. Но, в целом, в Европе Возрождение начинается не раньше XIV века и к началу XVII завершается в большинстве стран.

В этот период происходят важные социальные процессы и прежде всего – становление единых национальных государств. Средние века не знали национальных государств. Это были объединения либо более крупные, чем национальные, любо гораздо меньшие. Существовали отдельные области, провинции или же грандиозные империи, такие, к примеру, как Священная Римская Империя с императором во главе, в состав которой входили Германия, Италия и т.д. А вот к концу эпохи Возрождения начинают образовываться национальные государства, причём формой правления в них становится абсолютная монархия. Совершается переход от феодального к централизованному монархическому порядку. Такова политическая суть переворота, связанного с эпохой Возрождения.

В экономическом плане Возрождение – это становление мануфактур. Средневековое ремесленничество сменяется мануфактурой, в которой ещё не было машин, механизмов, облегчающих процесс производства, но уже появляется разделение труда, начинает использоваться наёмный труд.

И, наконец, религиозная сторона… Эпоха Возрождения характеризуется борьбой за Реформацию в церкви. Волна Реформации – движения, направленного на изменение учения и самой организации церкви, захлестнула почти все страны Европы, за исключением Испании и Италии. Но победила Реформация далеко не везде. Она утвердилась в Швейцарии, частично в Германии и в компромиссной форме в Англии, в англиканской церкви, которая больше не подчинялась римскому папе. Но борьба за церковные преобразования, повторяю, охватила большую часть Европы.

Суть эпохи Возрождения – в её переходном характере. Это определяет и её временные границы. С появлением капиталистического государства, с окончательной победой мануфактур и утверждением Реформации, там, где это произошло, завершается эпоха Возрождения. Сущность её в самом переходе. Это время, когда старые формы жизни рушились, а новые ещё только складывались. Это, так сказать, эпоха исторического половодья, когда река истории вышла из берегов, но не вошла ещё в новое русло. Такие эпохи обычно оказываются периодами вдруг открывшихся возможностей. Далеко не все из них осуществляются в действительности. Однако духовный переворот, принесённый эпохой Возрождения, родил ту новую модель мира, которая определила всё дальнейшее развитие культуры, вплоть до конца ХХ столетия.

Мир выстроился по горизонтали. Средневековая модель мира – это вертикаль, а здесь впервые возникает горизонталь. Это первая культура, основанная на принципе горизонтали, когда взор человека стал обращаться не ввысь, а вдаль. Не случайно именно Возрождение явилось эпохой великих географических открытий. Уже в «Божественной комедии» Данте взгляд Улисса направляется за горизонт. Но там речь шла о мифологическом герое, а здесь это стремление «изведать даль» проявилось в самой реальности.

Именно в эпоху Возрождения появляется перспектива в живописи. Художники стали открывать для себя визуальную пространственную глубину. Средневековый зритель стоит перед картиной и смотрит на неё снизу вверх, а здесь он смотрит вдаль. Перспективная живопись рождается именно в эпоху Возрождения, это важная особенность. Как и гуманизм – важнейшее идеологическое течение эпохи…

Человек в этой новой картине мира занял почти что то же самое место, хочу подчеркнуть это слово – почти, какое в средневековом мире занимал Бог. Ренессанс не был атеистическим, и в существовании Создателя никто не сомневался. Изменилось отношение к природе. Природа перестала восприниматься как некое низменное, греховное начало. На первый план выступила идея, так называемой великой цепи бытия, которая звучала уже в Средневековье: представление о том, что начало всему – Господь, за которым следуют девять ангельских чинов: серафимы, архангелы… Далее – человек, он в центре, а затем – животные, растения, минералы… То есть человек занимает в этом ряду срединное положение. Бог, создавая наш мир, хотел бы, чтобы духовное и природное слились в нём в единое целое, но достигается это лишь в человеке, поэтому человек сложнее бесплотных ангелов, которые лишь духовны и, разумеется, выше животных… Он почти равен Богу. Не равен, но почти равен. Дух и материя в нём слиты воедино – это есть нечто священное, к чему стремился в своём творении сам Господь.

Вообще, важная особенность этого нового понимания человека связана с представлением о самом Творце. Бог всемогущ, и его воля ничем не ограничена. Для него не существует никаких преград… Но та же возможность творить, то же мощное созидательное начало заложено, по мнению мыслителей Ренессанса, и в человеке. Известный итальянский гуманист и философ Пико делла Мирандола (1463—1494) в своей «Речи о достоинстве человека» писал: «Тогда принял Бог человека как творение неопределенного образа и, поставив его в центре мира, сказал: "Не даём мы тебе, о Адам, ни определенного места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно твоей воле и твоему решению. Образ прочих творений определен в пределах установленных нами законов. Ты же, не стеснённый никакими пределами, определишь свой образ по своему решению, во власть которого я тебя предоставляю. Я ставлю тебя в центре мира, чтобы оттуда тебе было удобнее обозревать всё, что есть в мире. Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие, неразумные существа, но можешь переродиться по велению своей души и в высшие божественные. <…> О высшее и восхитительное счастье человека, которому дано владеть тем, чем пожелает, и быть тем, чем хочет!» – заключает философ. (Перевод Л.Брагиной).

Для человека нет ничего невозможного. Он – творец самого себя, хозяин своей жизни. Он сам определяет границы собственной природы и потому почти равен Богу. Для остальных существ всё предопределено. Только человеку дан выбор, предоставлена эта божественная свобода. Ангелы всегда остаются лишь ангелами, посланниками, исполнителями божественной воли, а человек по своей собственной воле может пасть, а может и вознестись. Поэтому в картине мироздания человек занял особое, почти равное Богу место. Он стал мыслиться как некое высшее создание, дитя природы, творение Бога…

В Средние века люди видели свою основную задачу в том, чтобы преодолеть всё плотское и земное. Человек представлялся существом, которое должно победить в себе земные устремления. А Ренессанс провозгласил идеал гармонии духовного и телесного. Эта цель была столь же трудно достижима, как для человека Средневековья – отрешение от страстей. Это тоже требует огромных усилий воли и духа, но это – другой идеал.

Идеал человека Возрождения – слияние божественного и земного. В зародыше эта идея была заложена уже в «Божественной комедии» Данте, но как осознанный принцип возникает именно в эпоху Ренессанса. Человек – это главное оценочное понятие. Когда в трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» над телом убитого Брута даже его враг Антоний восклицает: «Он человеком был!» – это не констатация факта, а великая оценка.

А что значит «быть человеком»? В наше время человек достиг невероятного могущества: покорил космос, добрался до границ Солнечной системы, освоил сверхтехнологии – его возможности возросли очевидно. Однако не думаю, что каждый из нас ощущает себя уж столь всесильным. Это – возможности человека вообще, а не каждого в отдельности. Тому есть множество причин, но есть и особенная сторона дела. Конечно, существует родовая сущность человека. Но в современном мире отдельный человек не способен охватить все виды деятельности, это, разумеется, невозможно. Любая научная проблема сегодня решается сообществом ученых, но никак не в одиночку. А вот в эпоху Ренессанса сложилась ситуация, когда индивид обладал силой целого. Нас сегодня справедливо удивляет, например, личность Леонардо да Винчи. Он был великим художником, мыслителем, изобретателем, исследователем, поэтом. Вообще, масштаб и многогранность этого человека поражают воображение. Конечно, он и тогда, наверное, был исключением – оказался равно гениален во многих областях творчества и в научной деятельности. Но эта многогранность Леонардо – явление, присущее эпохе в целом. Другие её представители были, может, не столь одарены, но развиты столь же универсально.

В эпоху Возрождения сложилась уникальная ситуация. Старое цеховое разделение труда было разрушено, новое ещё не сложилось. И возникла не только необходимость, но и реальная возможность отдельному человеку охватить всю сумму знаний и умений – всю совокупность того, что было достигнуто человечеством на тот момент его развития. Род смог воплотиться в индивиде – такого больше никогда не было в обозримой истории, и вряд ли это ещё когда-нибудь повторится. Но в ту эпоху – существовало.

Приведу один пример. Леон Баттиста Альберти – итальянский ученый, писатель, один из основателей новой европейской архитектуры – человек, конечно, талантливый, но не Леонардо. Приведу фрагмент биографии, изложенной современником: «С самого детства Альберти оказывался первым во всём, чем только человек может отличиться от других. Его успехи в гимнастических и всякого рода физических упражнениях вызывали всеобщее удивление. Рассказывали, как он без разбега перепрыгивал через головы людей, бросал монеты в соборе так, что одна залетала под верхний свод, как он укрощает самых диких коней, потому что хочет превзойти всех в трёх отношениях – лучше всех говорить, ходить и ездить верхом. Он обязан одному себе успехами в музыке, и, тем не менее, знатоки удивляются его произведениям. Он стал изучать право, но после нескольких лет занятий заболел от переутомления. На 24-ом году у него стала ослаблять память к словам, хотя способность к их пониманию нисколько не уменьшилась. Тогда он перешёл к физике, математике, но в то же время не перестал приобретать другие познания в самых различных ремеслах, вплоть до сапожного мастерства». Таков тип человека Ренессанса: он изучает, постигает всё, «вплоть до сапожного мастерства».

Есть ещё одна важная особенность, которая играет существенную роль в понимании искусства Ренессанса. Дело в том, что и в литературе, и в искусстве более позднего периода, особенно нашего времени, возникает одна проблема. Сегодня она встает перед любым художником, писателем, поэтом, режиссером во всей своей остроте. Эта проблема заключается в том, что надо быть не похожим на других, обладать какой-то своей собственной, особой, оригинальной манерой. Это трудно, но необходимо. А вот люди эпохи Возрождения к этому не стремились. Человек Возрождения хотел быть первым, лучшим во всём, старался достичь некоего абсолютного мастерства.

Этим, кстати, определяются некоторые важные особенности ренессансной живописи. Большинство художников эпохи обращаются к одним и тем же сюжетам, чтобы достичь совершенства и вовсе не стремятся быть оригинальными. Атрибуция произведений эпохи Возрождения очень сложна: порой бывает трудно установить, написал ли картину сам знаменитый мастер или кто-то из его учеников и последователей…

Теперь немного о другой стороне культуры Возрождения. Разные исторические периоды можно классифицировать в зависимости от того, какие времена люди той поры считали для себя идеалом. Архаические эпохи склонны были идеализировать прошлое. Овидий писал о четырех великих периодах древности, в том числе и о существовавшем некогда Золотом веке, в который царили идеальный порядок и гармония, позже утраченные. Культура Нового времени, начиная с XVIII века, и, во всяком случае, до конца века XX-го, была устремлена главным образом в будущее, полагала, что где-то там, в будущем, возможно построение некоего идеального миропорядка.

Культура Возрождения – самая счастливая в том смысле, что это была культура настоящего времени. Людям этой эпохи казалось, что они уже пребывают, если не в Золотом, то почти в Золотом веке. Так же, как человек почти равен Богу, так и они – живут почти в Золотом веке. Есть только текущее время. Прошлого уже нет, будущего ещё нет, существует лишь одно-единственное сейчас. Но вопрос заключается в том, как это понимать?

Существует такой парадокс о времени. Он принадлежит философу XVII века Блезу Паскалю, человеку, правда, уже другой эпохи. Паскаль говорил: «Что такое прошлое? Это то, чего уже нет. Что такое будущее? Это то, чего ещё нет. А что такое настоящее? Это нулевая точка между тем, чего уже нет, и тем, чего ещё нет». Это значит – ничего нет. Но сам этот момент, в сущности, близок к той высшей точке, которую созерцал Данте в Раю, – точке, в которой соединены все «где» и все «когда». Это некая абсолютная полнота бытия – вечное сейчас. В трагедии Шекспира Ромео скажет монаху: «С молитвою соедини нам руки, // А там хоть смерть. Я буду ликовать, // Что хоть минуту звал её своею». (Акт II). В такой минуте заключена целая жизнь.

Вообще, понятие «настоящее время» имеет разные смыслы. Один простой. Важный постулат эпохи Возрождения – это право человека на наслаждение, нужно наслаждаться каждым мгновением бытия, жить моментом. Но дело в том, что настоящее время вбирает в себя и прошлое, и будущее. Наша память превращает прошлое в настоящее, и мы живём, в сущности, в том большом времени, которое сохраняем в собственной памяти. Мы расширяем рамки настоящего. Не случайно Ренессанс придает такое огромное значение образованию, знаниям и культуре вообще. Это – память. Мы живём не в короткое отдельное мгновение, а во всей протяженности того времени, которое помним. А если оно ушло из памяти, тогда, конечно, это уже не наше. Тогда это прошлое. Время является настоящим, пока оно продолжает жить в нашем сознании.

Что касается будущего… Личность должна оставить во времени свой след. Поэтому творчество есть высшее проявление для человека Ренессанса. Хотя наслаждение тоже очень важно, но высший миг – это творчество. Следует так прожить свою жизнь, чтобы она запомнилась, осталась в памяти других. Поэтому миг настоящего должен вобрать в себя все три вектора времени, это и есть его полнота.

Кстати, существовала идея создать новый город Ренессанса. Но люди хотели воплотить её как можно скорее, конечно. Строить город заново – это бог знает, когда будет, в нём смогут жить лишь потомки, какие-то будущие поколения, а хотелось оказаться там уже сейчас. Так что было сделано? Они стали закрывать щитами фасады старых зданий, создавая тем самым видимость новизны. Они хотели жить здесь и сейчас. И слава Богу, потому что не разрушили ничего из древних и средневековых построек.

Теперь хочу коснуться ещё одной важной черты эпохи Возрождения. Она во многом связана с самим понятием, самим этим словом – Ренессанс. Это возрождение Античности. В Средние века к Античности относились негативно, а Ренессанс возрождает связь с этой эпохой. Что это такое? А то же желание превратить прошлое в настоящее. Сама идея возрождения Античности заключается в том, чтобы воскресить ушедшее время в настоящем.

Для средневекового сознания принципы античной и собственной эпохи – это два полюса. Греки жили в языческом мире. Их культура основывалась на культе природы, причем в её грешном понимании, поэтому все древнегреческие боги стали считаться в Средние века бесами. К примеру, храмы Венеры назывались публичными домами. Но на картинах итальянских художников эпохи Ренессанса мы видим и античные и христианские сюжеты. Один из излюбленных – Мадонна с младенцем. Это традиционный сюжет живописи Ренессанса. Достаточно вспомнить «Мадонну Литту» или знаменитую «Сикстинскую Мадонну» Рафаэля. Так что о том, что это искусство порывает со Средневековьем, не может быть и речи. Оно лишь хотело снять противоречие между средневековым сознанием и античным.

Возрождение стремилось к синтезу: Античность – это природа, Средневековье – дух, и их нужно соединить. Это – главная задача, поэтому культ Античности в общем не означал отказа от идей Средневековья. С одной стороны, художники Возрождения изображают Мадонн как реальных женщин. Нередко моделями для них служили их собственные возлюбленные. А с другой стороны, они необычайно одухотворяют античные сюжеты и образы. И поэтому между Мадонной Рафаэля или Леонардо и «Спящей Венерой» Джорджоне нет принципиальной разницы. Венера Ренессанса столь же одухотворена, а Мадонна выглядит как вполне реальная женщина. В этом смысле очень характерна картина Тициана «Любовь небесная и Любовь земная». Я не раз показывал студентам репродукцию и спрашивал, где, по их мнению, образ Любви земной, а где – небесной? Одна из женщин на картине обнажена. И чаще всего студенты отвечают, что земная любовь – это обнаженная женщина. А на самом деле – наоборот. На полотнах Тициана Мадонна – это как раз земная любовь. Художники Возрождения не разделяют, а пытаются привести к единству духовное и природное в искусстве, Средневековье и Античность. Тициан уничтожает эту грань между земным и небесным нарочито…

Но культ Античности имеет ещё один важный смысл. Мы уже касались этой темы, но ещё раз повторю. Античность создала совершенно особый тип культуры, которая выступает как нечто самоценное, самодостаточное. Цель культуры – в ней самой. Восточная и Средневековая культуры в этом смысле были иными. Средневековая культура была почти целиком сочинена церковью. Скажем, не существовало средневековой живописи в чистом виде, существовала либо иконопись, любо роспись храмов. Не существовало собственно музыкального искусства, создавались либо религиозные хоралы, либо какие-нибудь бытовые песни, но не музыкальные произведения как таковые. Целью культуры, возникшей в Античности, являлась сама культура. И это оказалось очень близко Ренессансу. Поэтому не случайно главным его феноменом стало искусство живописи. Картина в каком-то смысле явилась моделью самой эпохи.

Прежде были икона или фреска, настенная роспись, которые служили каким-то религиозным нуждам. В эпоху Ренессанса автор живописного полотна не стесняет себя такими конкретными задачами. Он просто пишет картину. В этом и заключается новый тип культуры.

Кроме того, в живописи появляется перспектива, перед зрителем открывается некая даль. Это мир, выстроенный по горизонтали, и перспектива здесь носит строго геометрический характер, требующий, чтобы линии сходились на горизонте. Леонардо придерживался этого принципа всегда. Сейчас так не рисует ни один художник, никто не пользуется линейной перспективой, которая была свойственна живописным полотнам Ренессанса. Если современный мастер станет так строить изображение, это будет мёртвая картина. Сегодня изображают так, как видит глаз художника, а субъективное видение далеко не всегда считается с законами перспективы. Они справедливы, как показывают современные оптические исследования, для удалённого образа, а для предметов, расположенных вблизи, это не работает. Мы так не видим. Но это никак не умаляет достоинств художников Ренессанса. В их творениях – замечательная, никем не превзойдённая сила.

Художники эпохи Ренессанса не стремились показать мир таким, каким они его видели. Они исходили из видения человека вообще. Это не божественная точка зрения, а человеческая, но это – не индивидуальная точка зрения в современном значении слова. Современные художники избегают линейной перспективы. А художники Ренессанса видели мир совершенно другим образом и изображали его так, как должен был воспринимать нормальный человеческий глаз. Отсюда этот идеальный образ.

Как правило, художники Возрождения обращались либо к мифологическим, либо к религиозным сюжетам. Портретной живописи создавалось очень мало, и, кстати, все портреты были в высшей степени идеализированы. Моделями для художников нередко становились реальные женщины, но художники превращали их в Мадонн. Это искажение в сторону идеального было вызвано стремлением в реальном образе увидеть некую иную, идеальную суть. Живопись вообще стала ведущим искусством, скажем, итальянского Ренессанса. Леонардо в своём трактате о живописи возвёл её выше всех других искусств. Почему? Потому что это искусство настоящего времени. Книгу мы читаем в течение какого-то периода, прослушивание музыки тоже требует некоторой временной протяженности, а картину схватываем взглядом одномоментно, воспринимаем её целиком. Это как бы полнота мгновения. Именно поэтому живопись явилась моделью всей ренессансной культуры.

Теперь несколько слов о периодизации. Эпоху Возрождения условно можно разделить на три периода. Это Раннее Возрождение, время, когда идеалы эпохи ещё только складывались, когда происходило их формирование. Это Высокое Возрождение. К этому моменту основные черты и принципы утвердились окончательно, это высшая точка. И, наконец, Позднее Возрождение. Исторически эпоха в основном завершилась. Тот новый порядок, который следовал на смену Возрождению, оказался очень далёк от устремлений и надежд, которые двигали художниками. Не случайно Позднее Возрождение проходит под знаком глубочайшего кризиса идеалов. Через эти этапы в той или иной мере проходят все страны Европы…


Франческо Петрарка


стал первым поэтом раннего итальянского Возрождения. Родители Петрарки так же, как и Данте, были родом из Флоренции. Отец будущего поэта, известный нотариус, как и Данте, принадлежал к партии белых гвельфов и тоже был вынужден бежать из Флоренции, где его приговорили к громадному штрафу и отсечению кисти руки. Франческо родился 20 июля 1304 года уже в изгнании, когда семья вынужденно скиталась по городкам и селениям Тосканы в тщетной надежде на возвращение домой. (114)

Мальчику шёл девятый год, когда родители решили наконец обосноваться в провансальском Авиньоне, где жило немало бывших флорентийцев…

В ту пору в Авиньоне располагался папский двор, переведённый из Рима. Это была эпоха, так называемого, «авиньонского пленения пап». А там, где пребывал папа, особенно в Средние века, и был своеобразный центр. Туда стекались не только религиозные паломники, но и банкиры, торговцы, художники, архитекторы, предприимчивые авантюристы всех мастей, все те, кто предпочитал находиться под папским покровительством. За считанные годы тихий городок на берегу реки Роны превратился в новую столицу папства с поспешно возведённым дворцом, крепостями, многочисленными монастырями и соборами.

С раннего возраста Петрарка серьёзно увлекался классической литературой и древней историей. Но по настоянию отца поступил сперва в юридическую школу, а затем и на юридический факультет Болонского университета. Однако юридическая практика мало его привлекала. Как признавался сам поэт: «Мне претило углубляться в изучение того, чем бесчестно пользоваться я не хотел, а честно не мог».

Идеалом Петрарки были юридические науки, основанные на философии. Он был чуть ли не единственным в своё время, кто осознал значимость исконного римского права. "Право наших отцов, – говорил он, – детище глубокой и ясной мысли, нами не понято и предано забвению".

Петрарка мечтал посвятить себя поэзии, философии, истории… Но литературное творчество в те времена не приносило заработка. После смерти отца Петрарка оказался почти без средств к существованию. Чтобы зарабатывать на жизнь, обладавший не только приятной внешностью, но и красноречием, эрудицией, прекрасным знанием латыни Петрарка решил принять духовный сан. Но, надо сказать, никакого религиозного рвения он не испытывал. Петрарка поселился при папском дворе, был рукоположен, но вряд ли когда-либо совершал богослужения. Особое участие в его судьбе в этот период приняли кардинал Джованни Колонна и его семья. Петрарка стал личным секретарём влиятельного кардинала.

Подобная служба не только открывала двери в высшие круги авиньонского общества, но и оставляла достаточно свободного времени. Петрарка любил досуг. Он решил не проявлять никакого заметного участия в политической жизни. В этом смысле он совсем не похож на Данте. «Нет высшей свободы, чем свобода суждений, – говорил Петрарка. – Я требую её для себя, чтобы не отказывать в ней другим». Его идеал иной: не терпеть нужды, не допускать излишеств, не властвовать над другими, но и никому не подчиняться. Петрарка приобрел небольшое имение в Воклюзе, долине близ Авиньона, где мог жить и писать практически в уединении. Вспоминая об этом периоде своей жизни, он признавался: «Только в это время я узнал, что значит настоящая жизнь».

В личности Петрарки нашёл своё проявление новый, рождённый самой наступавшей эпохой тип человека. В отличие от Данте Петрарку влекла прежде всего личная, индивидуальная свобода. Когда возникла возможность вернуться во Флоренцию, он предпочёл поселиться в Милане, хотя Флоренция была республикой, а в Милане в то время правила семья тиранов Висконти. Сам он так объяснял своё решение: «Повсюду и всегда я останусь абсолютно свободным. Я имею в виду свободу духа, ибо во всём, что касается тела и всего остального, поневоле приходится подчиняться тому, кто сильнее нас. <…> Полагаю всё же, что тирания одного человека менее сурова, чем тирания народа…». (Из письма Д. Боккаччо 1365 г.)

Отказавшись от кафедры во Флоренции, он стал исполнять обязанности секретаря и представителя архиепископа Джованни Висконти. По его поручению стареющий поэт совершил ряд дипломатических поездок. Но это не отрывало его от творчества. В последние годы после неудачных попыток вернуться в Авиньон Петрарка жил в Венеции рядом со своей незаконнорожденной дочерью и внуками. Умер поэт в местечке Арква близ Падуи, где и был похоронен. В ночь с 18 на 19 июля 1374 года, за день до семидесятилетия, Петрарку нашли лежащим за столом с пером в руке над жизнеописанием Цезаря. Это было мечтой всей его жизни – закончить писать и жить в один и тот же момент.

Петрарке ещё при жизни в отличие от Данте довелось пережить настоящую литературную славу. Уже к началу 1340-х годов поэт был известен всей Италии. Его должны были венчать лавровым венком. Возник лишь вопрос: где должна совершиться церемония? Петрарка получил приглашение сразу из трёх городов: Парижа, Неаполя и Рима. Но, надо сказать, Рим в ту пору пребывал в страшном запустении. После того, как город покинули папа и папский двор, он переживал упадок: на Форуме паслись коровы, а в самом городе и его окрестностях было полно бандитов, поэтому Петрарке советовали отказаться от идеи ехать в Рим. Но он заявил, что хочет удостоиться высшей поэтической награды именно на Капитолии, в Риме, поскольку это «глава мира, в нем покоится прах древних поэтов». Петрарка стал почётным гражданином «вечного города».

Важнейшей чертой творчества Петрарки было особое отношение к Античности, прежде всего к римской литературе. Греческую поэзию он знал мало, а римскую – очень хорошо. Он, конечно, знал Античность лучше, чем Данте. И дело не в количестве прочитанных книг, а в самом характере его отношения к античному наследию. Для Данте Античность – дополнение к Средневековью. Вергилий дополняет собой Беатриче, как и она, направляет путь Данте, служит духовным проводником… А для Петрарки Античность и схоластическое Средневековье – это два полюса. Он первый с такой ясностью ощутил то, что было в античной культуре, быть может, наиболее важным, – живой интерес к человеку и окружающему его земному миру.

Самым любимым античным автором Петрарки с юных лет был Цицерон. Когда-то, ещё в детстве, отец, узнав, что сын ради чтения и поэтических опытов пренебрегает изучением нотариального дела, бросил в камин все его любимые книги. Видя отчаяние мальчика, он руками выхватил из огня два ещё не успевшие обуглиться тома. По странному совпадению это были сочинения Вергилия и Цицерона.

Страстный интерес Петрарки к классической древности, к личностям Цицерона и других великих римских авторов, заставили его вести многолетние поиски и последовательно анализировать и описывать всё то, что в те времена хранилось в монастырских библиотеках, у собирателей и антикваров Прованса. Именно благодаря Петрарке появились первые серьёзные описи уцелевшего античного литературного наследия и достопримечательностей…

Петрарка резко расходился с Данте в своей оценке латинского языка. Данте призывал писать по-итальянски, свой трактат «Пир» он создал на итальянском языке, а Петрарка, наоборот, вернулся к латыни. Не только в художественных произведениях. У него есть «Книга писем о делах повседневных». Это реальные письма, обращённые к друзьям, в которых он на латыни рассуждает о самом обыденном. Данте пишет философские трактаты по-итальянски, а Петрарка – письма на латыни. «Цицерон, философствуя в книгах, – говорит Петрарка, – в письмах говорит о повседневных вещах, вспоминает новости и слухи своего времени. Они для меня захватывающи». Сам он тоже размышляет на латинском языке о «делах повседневных». Латынь для него – эталонное воплощение Античности. Цицерон – некий образец…

Но, как известно, Евангелие от Иоанна начинается так: «Слово было у Бога, и слово было Бог». Это божественное слово, а слово Цицерона – человеческое. Это культ слова человеческого. Но дело в том, что латынь, на которой писал Петрарка, – это не тот язык, с которым боролся Данте. Данте выступал против средневековой латыни, являвшейся официальным языком эпохи, языком церкви, языком науки, а Петрарка решил возродить классическую цицероновскую латынь. Это нечто другое. Это язык культуры, язык, который для Петрарки был связан с самим понятием Античности. Это вообще было довольно распространено в эпоху Возрождения. Гуманисты нередко обращались к латинскому. Но из этого, в общем, ничего не получилось. Я бы больше сказал: окончательно похоронил латынь не Данте, а именно Петрарка. Дело в том, что та латынь, с которой боролся Данте, была ещё живым языком, это был язык Средневековья, живая разговорная речь. Петрарка же хотел возродить классическую латынь, на которой в то время уже никто не разговаривал. Поэтому из этой попытки ровным счётом ничего не вышло. Кстати, самые лучшие произведения Петрарки написаны не на латыни. Наиболее значительными оказались те, что были написаны по-итальянски. Это, прежде всего, его стихи, к которым сам Петрарка относился как к пустякам и безделкам, не предназначенным для публики.

Вообще, из всех литературных творений, созданных на латыни, удачным оказалось только одно. Это книга немецкого гуманиста Эразма Роттердамского «Похвальное слово Глупости» – единственное живое произведение. Нельзя возродить мёртвый язык. Средневековая латынь была отвергнута, потому что стало очевидным, насколько она несовершенна. Петрарка, пытаясь вернуть в культурный обиход цицероновскую латынь, убил, в сущности, латынь средневековую. Но всё это в целом послужило дальнейшему развитию итальянского языка…

Как я уже говорил, на латыни написаны письма Петрарки. Они обращены как к вполне реальным, конкретным лицам, с которыми он был связан в жизни, так и к известным историческим персонажам прошлых эпох: Сократу, Титу Ливию, Цицерону и так далее. С самого начала в этом присутствует некий условный, игровой момент, который существен для понимания Петрарки. Но в одном из писем сам Петрарка так формулирует их назначение: «Сложив руки и сидя на берегу, легко судить вкривь и вкось об искусстве рулевого. Огради от наглецов эти непричёсанные и неосторожно выпущенные из рук листки, хоть спрятав их где-нибудь в своих тайниках. Но когда к тебе придёт, – если я когда-нибудь завершу его, – не то Фидиево изваяние Минервы, о котором говорит Цицерон, а какое ни есть изображение моей души, слепок моего ума, оттачиваемый мною с огромным усердием, то спокойно ставь его на любом видном месте…» (115)

То есть главный интерес для Петрарки представлял он сам, его желание постичь собственную душу. В творчестве Данте это выступает в очень сложной форме, а у Петрарки выражено непосредственно. Он хочет рассказать о самом себе, и образцом для него в этом является Цицерон. В значительной степени отсюда проистекает и желание писать на латыни. Петрарка чувствует себя приближенным к некой культурной традиции. Это идущее ещё со времен Античности ощущение искусства как самоценной игры. Письма к Титу Ливию или к Цицерону – это ведь чистая игра, которая для Петрарки была высшим проявлением культуры, как и сам латинский язык, на котором он пишет эти письма. Он говорит: «Слава, за которой мы гонимся, – ветер, дым, тень, ничто; по здравом и трезвом рассуждении ею можно прекрасно пренебречь, и если не можешь с корнем вырвать стремление к ней – потому что оно обычно всего настойчивей преследует более благородные души, – то, по крайней мере, пресеки его разрастание серпом рассудка. Приходится подчиниться времени, приходится подчиниться обстоятельствам. (116)

Стремление Петрарки к славе очень велико. «Кратко скажу напоследок суть своей мысли: взращивай добродетель, пока живёшь, – за могилой пожнёшь славу», – такова главная его идея. «…Вдумываюсь, как могу, день ото дня стараясь всё глубже вдуматься, – не в то, каким кажусь другим, а в то, что я такое сам; чувствую, что и возраст мой, и какая ни есть ладность тела, и прочее (в чём мне, возможно, кто-то и завидует) дано мне для испытания, для упражнения, для труда». (I 3. Почтенному старцу Раймунду Суперанду Суперану, правоведу, о нестойком цвете лет. Перевод с латинского В. Бибихина). (117)

Вот, например, Петрарка описывает гору, охваченный горячим желанием когда-нибудь подняться на её вершину: «Много лет я думал взойти туда; ещё в детстве <…>, веря молве, согласно которой с её вершины можно видеть два моря, Адриатическое и Чёрное, – правда это или ложь, достоверно установить не могу, потому что и гора от наших краёв далека и разноречие писателей ставит дело под вопрос: всех приводить не буду…» (IV 1. Диониджи из Борго сан Сеполькро, монаху ордена Святого Августина и профессору Священного Писания, о своих душевных заботах).

В конце концов он даже решает взойти на вершину горы, поскольку Филипп Македонский тоже когда-то совершил такое восхождение. Ему это совпадение необыкновенно приятно. Но затем он берёт в руки сочинение одного из отцов церкви Блаженного Августина, и, открыв на случайной странице, читает: «И отправляются люди дивиться и высоте гор, и громадности морских валов, и широте речных просторов, и необъятности океана, и круговращению созвездий – и оставляют сами себя». Петрарка откладывает книгу в гневе на самого себя за то, что продолжает «ещё дивиться земным вещам, когда давно даже от языческих философов должен был знать, что нет ничего дивного, кроме души, рядом с величием которой ничто не велико!» (V 1. Диониджи из Борго сан Сеполькро, монаху ордена Святого Августина и профессору Священного Писания, о своих душевных заботах).

В размышлениях Петрарки присутствует это противоречие: вид горы приводит его в восторг, и в то же время он готов согласиться с рассуждениями Св. Августина, который утверждает, что, в общем-то, подобные вещи не стоят восхищений, гораздо лучше обратить усилия к чему-то более возвышенному и важному. (118)

Эта внутренняя противоречивость находит выражение в главном произведении Петрарки, на котором основана его литературная слава. Это сборник сонетов и канцон, обращенных к возлюбленной Петрарки – Лауре («Canzoniere», «Книга песен»). Их свыше трехсот. Книга делится на две части: одни сонеты написаны при жизни Лауры, другие – после её смерти.

Прототипом легендарной Лауры была реальная женщина, но всё же весьма сомнительно, что в стихах присутствует её действительный образ. Впервые Петрарка увидел Лауру, когда та была совсем юной девушкой. Вскоре она вышла замуж и, став женой и матерью одиннадцати детей, с неодобрением относилась к оказываемым ей знакам внимания. Тем не менее, это чувство жило в сердце Петрарки на протяжении двадцати лет, пока Лаура была жива, и годы после её смерти.

Сохранилась запись, сделанная рукой Петрарки, приклеенная им к обложке старинной рукописной книги, семейной реликвии, с которой поэт никогда не расставался: "Лаура, известная своими добродетелями и долго прославляемая моими песнями, впервые предстала моим глазам на заре моей юности, в лето Господне 1327, утром 6 апреля, в соборе святой Клары, в Авиньоне. И в том же городе, также в апреле и также шестого дня того же месяца, в те же утренние часы в году 1348 покинул мир этот луч света…<…>В память о скорбном событии, с каким-то горьким предчувствием, что не должно быть уже ничего, радующего меня в этой жизни, <…> пишу об этом именно в том месте, которое часто стоит у меня перед глазами…"

И всё же любовь к Лауре была скорее творением искусства, нежели жизни. Не случайно даже Боккаччо, младший современник Петрарки, знавший его лично, пишет по этому поводу так: «Насколько я могу судить, его Лауру надо понимать аллегорически, как лавровый венок, которого он впоследствии удостоился». Само имя Лаура столь же символично, как, скажем, и имя Беатриче. В его звучании слышится lauro – лавр, символ бессмертия, l'aurea – золотая, l'aura – дуновение…

Несомненно, в своих стихах Петрарка опирался на «Новую Жизнь» Данте, и образ Лауры во многом подсказан образом Беатриче. Однако с самого начала мы ощущаем резкое различие между образами Лауры и Беатриче. Для Данте Беатриче – некое земное воплощение небесного, недаром она становится проводником поэта в Раю. Петрарку же больше волнует не добродетель Лауры, а её красота: «белокурые волосы, молочная белизна шеи, пылающие щёки, ясные очи, нежное лицо». Для него это всё-таки реальная женщина с «золотыми кудрями, розовыми пальцами…» на фоне прекрасной природы – совершенный женский образ, напоминающий мадонн с полотен художников итальянского Ренессанса. Ни в одном из сонетов мы не встретим Лауру в стенах собора или на фоне городского пейзажа. Мы видим её у реки, среди холмов, в саду, на цветущем лугу… Героиню Петрарки всегда окружают простор, открытое, ярко освещённое солнцем пространство:

Прелестные цветы

Ей на колени, томной,

Серебряным дождём с ветвей струились.

Средь этой красоты

Она сидела скромно:

Цветы любовным нимбом серебрились.

На лоно ей ложились,

Блестели в волосах

И, сочетаясь с ними,

Казались золотыми.

И на траве – цветы, и на волнах,

И, рея величаво,

Цветы шептали: "Здесь Любви держава". (119)

(«На жизнь мадонны Лауры». CXXVI "Прохладных волн кристалл…" Перевод Е. Солоновича)


Это похоже на образ святой, над головой которой возвышается нимб, только это нимб из цветов. Цветы здесь предстают как часть природы, воплощение наиболее совершенной её стороны. Петрарка подчеркивает: один цветок лёг на землю, другой на воду, третий свободно парил в воздухе… Это различные природные стихии – земля, вода, воздух, на фоне которых возникает образ прекрасной женщины как явление некоей идеальной земной красоты и гармонии.

Различие в отношениях Данте к Беатриче и Петрарки к Лауре, может быть, наиболее наглядно выступает в стихотворении Петрарки, посвящённом смерти Лауры. Данте, как это описано в «Новой жизни», смерть Беатриче видит во сне. Но это не просто уход человека из жизни – это видение божества, которое покидает земной мир:

И я узнал ещё о дивном многом

В том буйном сне, который влёк меня:

Я пребывал в стране неизъясненной,

Я видел донн, бегущих по дорогам,

Простоволосых, плача и стеня,

И мечущих какой-то огнь нетленный.

Потом я увидал, как постепенно

Свет солнца мерк, а звезд – сиял сильней;

Шёл плач из их очей,

И на лету пернатых смерть сражала,

И вся земля дрожала,

И муж предстал мне, бледный и согбенный,

И рек: "Что медлишь? Весть ли не дошла?

Так знай же: днесь мадонна умерла!"


Смерть Беатриче – некая космическая катастрофа, масштаб которой таков, что меркнет солнце:

Подняв глаза, омытые слезами,

Я увидал, как улетает в высь

Рой ангелов, белея словно манна;

И облачко пред ними шло как знамя,

И голоса вокруг его неслись,

Поющие торжественно: "Осанна!"

(Пер. с итал. Ф. Эфроса)


Беатриче возносится вместе с ангелами на небеса, как бы приобщаясь к миру божественному. Впрочем, она и прежде была для Данте частью запредельного, нездешнего…

А вот как Петрарка изображает смерть Лауры. Он, конечно, хорошо знал стихотворение Данте, вероятно, даже внутренне опирался на него, но изобразил всё иначе. Сначала приведу сонет в стихотворном переводе Осипа Мандельштама, а затем в более близком к оригиналу подстрочнике. Дело в том, что стихи вообще плохо переводимы, и каждый переводчик очень вольно их истолковывает. Вот как, например, это делает Мандельштам:

Речка, распухшая от слёз солёных,

Лесные птахи рассказать могли бы,

Чуткие звери и немые рыбы,

В двух берегах зажатые зелёных;


Дол, полный клятв и шёпотов калёных,

Тропинок промуравленных изгибы,

Силой любви затверженные глыбы

И трещины земли на трудных склонах —


Незыблемое зыблется на месте,

И зыблюсь я. Как бы внутри гранита,

Зернится скорбь в гнезде былых веселий,


Где я ищу следов красы и чести,

Исчезнувшей, как сокол после мыта,

Оставив тело в земляной постели.

(Декабрь 1933 – январь 1934)


В более точном прозаическом изложении это звучит так: «Долина, что жалобами моими полна, …река, что часто от плача моего набухает, …воздух, который от моих вздохов – тёплый и прозрачный, …холм, что был мне мил, а теперь мне безотраден… Здесь я видел моё благо и по этим следам возвращаюсь туда, откуда, к небу шагая, взошла она, оставив на земле свою прекрасную оболочку». В целом это очень похоже на стихотворение Данте. Лаура здесь тоже возносится на небеса. Однако обратите внимание на две вещи. Первое: здесь присутствует местоимение «Я». Там – донны плачут, свет солнца меркнет, дрожит земля – совершается некая космическая катастрофа. А здесь – «река, что часто от плача моего набухала, воздух от моих вздохов тёплый, холм, что был мне мил, а теперь мне безотраден» – в центре стоит «Я» поэта. В стихотворении Петрарки представлено его собственное, глубоко личное переживание, его личная трагедия.

И второе. Лаура покинула мир… Но к чему здесь прикован взгляд поэта? К земле – к тому месту, где она оставила свою смертную оболочку. Он не на небо смотрит, которое приняло её душу, а на землю. Поэтому это одновременно и близко и далеко от стихотворения Данте.

А теперь коротко о трактате Петрарки, который носит название «Моя тайна, или Книга бесед о презрении к миру» (1343). Это некая исповедь, своего рода диалог между Петраркой и одним из отцов христианской церкви – Блаженным Августином. Кстати, Августин тоже в своё время писал исповедь. Поэтому не случайно, что Петрарка выбирает именно его в качестве своего воображаемого собеседника. Но этот диалог с Августином, на самом деле, конечно, – это разговор с самим собой. И выражает он то же самое внутреннее противоречие, о котором уже шла речь, – Петрарка мог с восхищением размышлять о покорении горных вершин, и даже совершать подобные восхождения, а затем сокрушаться о тщетности всего земного.

В этом произведении как бы звучат два голоса – голос Петрарки, голос его «Я» и голос Блаженного Августина. Августин выражает религиозно-церковный взгляд на мир – это идеальный человек, который наложил на свою душу узду разума, который может сказать, что у него нет ничего общего с бренным и материальным. Сам он жаждет лишь некоего высшего духовного счастья.

Вообще, Петрарку очень волнует проблема смерти, она его всегда занимала. В одном из писем он заметит: «Словом, если кратко подытожить, я знаю, что поднимаюсь, чтоб опуститься, расцветаю, чтоб увянуть, мужаю, чтоб состариться, живу, чтоб умереть» (Почтенному старцу Раймунду Суперану, правоведу, о нестойком цвете лет). Его волнует смерть и, само собой, он очень любит жизнь. Он знает, что всё закончится: молодость пройдет, жизнь… Но не муки Ада его страшат, его тревожит скорее непрочность, краткость человеческой жизни вообще. Его волнует земное, а не небесное.

Одна из главных тем разговора с Блаженным Августином – это Лаура. Блаженный Августин говорит Петрарке, что его любовь к Лауре – лишь страстное стремление к земному благу. Петрарка пытается объяснить, что он любит её душу. Но Блаженный Августин отвечает: «Если ты можешь любить то, что является твоему взору, значит, ты любишь тело». Петрарка говорит, что душу он не отделяет от тела… Но Блаженный Августин настаивает на своем: «Она отдалила твою душу от любви к вещам небесным и отвратила твои желания с Творца на творение, а это и есть самая покатая дорога к смерти».(120)

«Нельзя быть привязанным к смертному, конечному», – заключает Августин. «Я найду утешение в воспоминаниях о прошедших годах», – продолжает настаивать Петрарка, ведь именно любовь к Лауре сделала его поэтом. Именно она пробудила его полусонный дух.

И здесь возникает ещё одна очень важная тема, связанная с именем Лауры. «Ты жаждешь славы», – заключает Блаженный Августин. (Этот мотив, как я уже отметил, подчеркивал и Боккаччо). И Петрарка соглашается: «Да – это правда! Я не мечтаю стать богом. Я не мечтаю о бессмертии, мне довольно людской славы, я её жажду и, смертный, сам желаю лишь смертного». Спор закончился. Ничем. «Но да будет так, – сказал Блаженный Августин, – раз не может быть иначе». Голос Августина и свой собственный – это как бы два равнозначных, равновесных голоса, живущих в душе автора.

Подобная противоречивость находит выражение и в лирике Петрарки. Все лучшие стихи к Лауре проникнуты этой двойственностью. Петрарка и сам не знает, что такое эта любовь:

Коль не любовь сей жар, какой недуг

Меня знобит? Коль он – любовь, то что же

Любовь? Добро ль?.. Но эти муки, Боже!..

Так злой огонь?.. А сладость этих мук!..


На что ропщу, коль сам вступил в сей круг?

Коль им пленен, напрасны стоны. То же,

Что в жизни смерть, – любовь. На боль похоже

Блаженство. "Страсть", "страданье" – тот же звук.


Призвал ли я иль принял поневоле

Чужую власть?.. Блуждает разум мой.

Я – утлый челн в стихийном произволе.


И кормщика над праздной нет кормой.

Чего хочу – с самим собой в расколе, -

Не знаю. В зной – дрожу; горю – зимой.

(CXXXII. Перевод Вяч. Иванова)


В другом стихотворении Петрарка пишет:

Не жажду мира – не влекусь к войне;

Страшусь и жду; горю и леденею;

От всех бегу – и все желанны мне;

Лечу горе – и в прахе цепенею;

Томлюсь в тюрьме – но нет желез в окне;

Открыта дверь – но я бежать не смею:

Любви – не раб и не чужой вполне,

Я не в цепях и не отпущен ею.

Гляжу без глаз; кричу без языка;

На гибель рвусь – и к помощи взываю;

Себе я враг – и дорог мне чужой,

Мне пищей – скорбь, веселием – тоска;

И жизнь и смерть равно я отклоняю:

Вот что вы, донна, сделали со мной!

(CXXXIV. Пер. с итальянского А.Эфроса)


В стихах Петрарки возникают мотивы, каких не могло быть у Данте:

Есть существа с таким надменным взглядом,

Что созерцают солнце напрямик;

Другие же от света прячут лик

И тянутся к вечеровым отрадам;

И третьи есть, отравленные ядом

Любви к огню; и пыл их так велик,

Что платят жизнью за желанный миг, –

Судьба дала мне место с ними рядом!

Поистине, мне вынести невмочь

Сиянья донны, ни найти укрытья

Средь темноты, когда наступит ночь;

И немощный, слезящийся свой взор

Веленьем рока должен к ней стремить я,

Так сам себя веду я на костёр! (121)

(CXXXIV. Пер. с итальянского А. Эфроса)


Различие между Данте и Петраркой довольно точно определил А.С Пушкин в своём знаменитом стихотворении «Сонет»: «Суровый Дант не презирал сонета…» Данте в сознании людей остается суровым автором «Божественной комедии», строгим судьей мира. Изображение же любви впервые появляется именно в лирике Петрарки. Это сонеты, в которых «жар любви Петрарка изливал». И, кроме того, для него самым важным всегда оставалась сама поэзия. Я уже говорил, Петрарку, как, наверное, вообще любого человека, волнует тема смерти. Но для Данте она неразрывно связана с образом загробного мира. А что такое смерть для Петрарки? Это вечное забвение. Откуда смерть берёт свое начало? С того самого момента, когда человека забывают, считает Петрарка. И потому главное для него – это его поэзия, которая способна даровать бессмертие. Петрарка стремится обессмертить себя словом, и в этом смысле он предвосхищает литературу Нового времени.


Джованни Боккаччо


Выдающийся писатель раннего итальянского Возрождения родился в 1313 году в городке Чертальдо близ Флоренции, умер в 1375 в Тоскане, лишь на год пережив своего старшего современника и друга Петрарку (их личное общение и переписка продолжались многие годы). Боккаччо был внебрачным сыном влиятельного флорентийского купца и некой знатной француженки, о которой нам почти ничего не известно. Мы знаем лишь, что Боккаччо практически с младенчества рос и воспитывался в доме отца. С ранних лет Боккаччо проявлял интерес к поэзии, к литературному творчеству: по его собственному признанию стихи он начал сочинять с тех самых пор, как только выучил буквы. Но отец всеми силами старался направить развитие сына по торгово-финансовой стезе: на десятом году жизни отдал обучаться купеческому делу, а когда Джованни исполнилось четырнадцать, забрал с собой в Неаполь осваивать каноническое право и набираться опыта при отделении флорентийского банка Барди, совладельцем которого он являлся.

Но вопреки ожиданиям Неаполь открыл для Боккаччо совершенно иные жизненные горизонты. Заведение Барди обеспечивало основную финансовую поддержку Роберту Анжуйскому, просвещенному неаполитанскому монарху, слывшему подлинным покровителем наук и искусств своего времени. Благодаря положению отца, Джованни был принят при дворе короля, где его природный талант и интерес к поэзии получили наконец необходимую поддержку: он мог общаться с художниками, учёными, философами, посещать королевскую библиотеку с богатейшим собранием древних и современных книг…

К 1336 году произошло знакомство Боккаччо с Марией д`Аквино, адресатом и вдохновительницей его первых серьезных литературных опытов. Согласно легенде, которую поддерживал сам Боккаччо, Мария была внебрачной дочерью короля Роберта. Эта встреча произошла в страстную субботу в церкви Сан-Лоренцо – ровно через десять лет после знаменитой встречи Петрарки с Лаурой в церкви Санта-Клара в Авиньоне…

Однако отношения Боккаччо с этой женщиной совсем не походили на отношения Петрарки и Лауры, и уж тем более Данте и Беатриче. Довольно скоро куртуазное служение даме переросло в любовную связь, и столь же скоро возлюбленная изменила Боккаччо. Видимо, для красавицы-аристократки это была не самая подходящая партия. Боккаччо, тяжело переживавший разрыв, к тому же лишившийся финансовой поддержки, покинул Неаполь. Отец настоял на скорейшем возвращении Боккаччо во Флоренцию, где тот мог бы самостоятельно зарабатывать на жизнь, выполняя различные дипломатические поручения от имени республики.

Вообще, тот временной промежуток, что отделяет Боккаччо от поколения Петрарки, и уж тем более годы, отделяющие его от Данте, который умер, когда Боккаччо исполнилось всего лишь семь лет, оказался значительным. Бокаччо очень любил Данте. О Петрарке такого сказать нельзя: он с Данте скорее соревновался. А вот Боккаччо действительно любил Данте, и именно он установил традицию, которая по сей день поддерживается во Флореции – проведение ежегодных мероприятий, посвященных творческому наследию Данте. Стараниями Боккаччо во Флоренции была учреждена специальная научная кафедра. Боккаччо начал работу над комментарием к «Божественной комедии» (правда, успел охватить лишь первые 17 песен), написал первую биографию "Жизнь Данте Алигьери" («Малый трактат в похвалу Данте») (ок. 1360, изд. 1477). Эта книга основана на материалах и сведениях, предоставленных близкими друзьями и родственниками великого поэта. (122)

Но когда читаешь это сочинение Боккаччо, особенно остро ощущаешь, насколько далёк от него мир Данте.

Вот, к примеру, как Боккаччо описывает важнейший эпизод жизни своего великого предшественника – встречу будущего поэта с Беатриче. Данте впервые увидел юную Беатриче во время майского праздника. «Ласковое небо украшало своим светом землю, заставляя… смеяться яркими цветами среди зелени деревьев». В такой праздничной обстановке, полной «прекрасной музыки, всеобщего веселья, изысканных кушаний и вин», по мнению Боккаччо, Данте полюбил Беатриче. «Она была хорошеньким ребёнком, с весьма приятным обращением, помимо красоты обладала такой чистотой и привлекательностью, что многие её считали как бы ангелочком». «Беатриче умерла рано, а что тут удивительного – много ли человеку надо, чтобы умереть: стоит простыть или перегреться. Чтобы утешить Данте, ему подыскали жену. Смешно думать, что муки любви можно излечить при помощи женитьбы. Но можно себе представить, сколько страданий скрывают от нас стены семейного дома, страданий, воспринимаемых иногда как сплошные радости».

В сущности, Боккаччо переводит мир высокой поэзии Данте на язык обыденной, бытовой реальности. Всю эту глубинную символику, аллегоричность…


Среди наиболее значительных произведений, написанных Боккаччо на итальянском языке, – повесть «Фьяметта» (1343, изд. 1472). В этой книге Боккаччо изображает свою личную душевную драму, свои взаимоотношения с Марией. Повествование ведётся от лица главной героини, Фьяметты, которую оставляет любовник. И здесь следует особо отметить: чтобы автор-мужчина решился вложить свои личные переживания в уста женщины, – до Боккаччо подобное было исключено. Женщина – это идеал. Данте и Петрарка никогда не посмели бы говорить от имени Беатриче или Лауры. А вот Боккаччо ничего не стоило представить коллизии собственной жизни как драму покинутой женщины.

С 1340-х вплоть до 1371 Боккаччо работал над «Генеалогией языческих богов» (энциклопедический труд на латинском языке из 15 книг, первая редакция ок. 1360), создал трактаты «О горах, лесах, источниках, озёрах, реках, болотах и морях» (начат около 1355—1357); «О несчастиях знаменитых людей» (ок. 1360); «О знаменитых женщинах» («De claris mulieribus», начат ок. 1361) (книга включает в себя более сотни биографий – от Евы до королевы Иоанны Неаполитанской), написал четыре больших поэмы…


Однако главное произведение Боккаччо, на котором основана его мировая слава, – сборник новелл «Декамерон» (1348-1353, изд. 1471). Эта книга – наиболее важный памятник эпохи раннего итальянского Ренессанса. Хочу начать с заставки, своего рода преамбулы, которой она открывается: «Начинается книга, называемая Декамерон, прозванная Principe Galeotto, в которой содержится сто новелл, рассказанных в течение десяти дней семью дамами и тремя молодыми людьми».(123)

Здесь звучат прямые реминисценции из Данте. «Новая жизнь» Данте предваряется словами: «Incipit vita nova». Для читателей того времени это была прямая отсылка.

В книге Боккаччо 100 новелл, столько же, сколько и песен в «Божественной комедии». Десять молодых людей в течение десяти дней рассказывают друг другу истории – всего сто историй, или новелл. Кроме того, сам состав рассказчиков – семь женщин и трое мужчин – тоже важная деталь, на которую следует обратить внимание. Вообще, более естественным, наверное, было бы другое сочетание, чтобы мужчин и женщин было поровну. Но для Боккаччо десять – это именно семь плюс три, а не пять и пять. Это дантовское понимание символики числа десять. Далее сказано, что книга прозвана Principe Galeotto (буквально «сводник»), а это – прямая отсылка к истории Паоло и Франчески, которых некогда соединила книга. В пятой песне «Божественной комедии» есть такие строчки: «И книга стала нашим Галеотом! Никто из нас не дочитал листа». Книга Боккаччо подобна той, которую читали когда-то герои поэмы Данте.

И ещё. Большинство сюжетов «Декамерона» заимствовано из средневековых городских новелл. Книга же, которую читали Паоло и Франческа, – это рыцарский роман «Лонцелот». Вообще, рыцарская и городская литературы – своего рода полюса. Но у Боккаччо они сближены. И, наконец, само название «Декамерон»… Оно образовано от греческих слов «десять» и «день», т. е. десятидневник. И это создает ещё один смысловой пласт книги – античный. В Средние века существовал очень популярный жанр гексамерон – так назывался сборник новелл, шестидневник. Шестерка ассоциировалась с шестью днями божественного творения. Но Бокаччо называет свою книгу несколько иронически «Декамерон». Таким образом, уже в самом её названии соединилось множество важных отсылок и мотивов.

Книга имеет раму. В ней есть предисловие и заключение. Сами новеллы представлены от лица героев, но в предисловии и в заключении выступает сам автор. Два слова хочу сказать о предисловии. Оно обращено к дамам. Боккаччо подчеркивает, что его книга предназначена именно для «слабого пола», для женщин, которых ему хотелось бы «приободрить и развлечь». Дело в том, что в жизни мужчин присутствует немало разных развлечений. Влюблённые мужчины, «если их постигнет грусть или удручение мысли, <…> могут гулять, слышать и видеть многое, охотиться за птицей и зверем, ловить рыбу, ездить верхом, играть или торговать…», в то время как женщины, «связанные волею, капризами, приказаниями отцов, матерей, братьев и мужей, …большую часть времени проводят в тесной замкнутости своих покоев», «от страха и стыда таят в нежной груди любовное пламя». (124)

Так вот, чтобы найти хоть какое-то утешение, Боккаччо предлагает дамам читать свою книгу. Она написана специально для них.

В книге есть ещё одно очень важное авторское вступление, предваряющее новеллы четвёртого дня. Это единственная история, которая представлена в «Декамероне» от лица автора, поэтому она необыкновенно важна для понимания произведения в целом, несёт в себе некий программный смысл. В этой новелле говорится о человеке, по имени Филиппе, который жил некогда во Флоренции. У героя, незнатного, но весьма состоятельного, рано умерла жена, и он остался один с малолетним сыном. Охваченный горем, Филиппе решил навсегда удалиться от мирского. «…Раздав всё своё имущество во имя божие, он тотчас же ушёл на гору Азинайо, поместился здесь в одной келейке с своим сыном и, живя с ним от милостыни и в молитвах, особенно остерегался говорить в его присутствии о каком бы то ни было мирском деле, ни показывать ему что-либо подобное, дабы это не отвлекало его от такого служения; напротив, он всегда беседовал с ним о славе вечной жизни, о боге и святых, ничему иному не обучая его, как только молитвам; в такой жизни он продержал его много лет, никогда не выпуская его из кельи и никого не давая ему видеть, кроме себя».(125)

И вот однажды, когда отец стал уже довольно стар и ему было не под силу в одиночку преодолевать путь до Флоренции, он взял с собой сына, которому к тому времени уже исполнилось восемнадцать. Юноша впервые увидел «дворцы, дома, церкви и всё другое, чем полон город и чего он, насколько хватало памяти, никогда не видел». В изумлении он то и дело спрашивал отца, – что это такое и как зовётся? Отец отвечал…

Но тут случилось им встретить толпу «разодетых женщин, возвращавшихся со свадьбы». Увидев их, парень обратился к отцу: "А что это такое?" На что отец ответил: «Сын мой, опусти долу глаза, не гляди на них, ибо это вещь худая». Тогда сын спросил: «А как их звать?» Отец, дабы не возбудить в чувственных вожделениях юноши какой-нибудь плотской склонности и желания, не захотел назвать их настоящим именем, то есть женщинами, а сказал: «Их звать гусынями». И вот что дивно послушать: сын, никогда дотоле не видевший ни одной женщины, не заботясь ни о дворцах, ни о быке или лошади и осле, либо о деньгах и другом, что видел, тотчас сказал: «Отец мой, прошу вас, устройте так, чтобы нам получить одну из этих гусынь». – «Ахти, сын мой, – говорит отец, – замолчи: это вещи худые». – «Разве худые вещи таковы с виду?» – спросил юноша. «Да», – ответил отец. Тогда он сказал: «Не знаю, что вы такое говорите и почему эти вещи худые; что до меня, мне кажется, я ничего ещё не видел столь красивого и приятного, как они. Они красивее, чем намалеванные ангелы, которых вы мне несколько раз показывали. Пожалуйста, коли вы любите меня, дайте поведём с собой туда наверх одну из этих гусынь, я стану её кормить». Отец сказал: «Я этого не желаю, ты не знаешь, чем их и кормить», – и он тут же почувствовал, что природа сильнее его разума, и раскаялся, что повёл его во Флоренцию». (126)

Это одна из центральных тем книги: нельзя противиться законам природы. «Таких сил, сознаюсь, у меня нет, и я не желаю обладать ими для этой цели», – утверждает сам автор. (127)

«Декамерон» открывается вводной новеллой. В этой новелле Боккаччо изображает событие, произошедшее на самом деле – эпидемию бубонной чумы, охватившую Европу в 1348 году. Это не выдумано автором. Но на момент описываемых в книге событий Боккаччо было 35 лет, он пребывал в том самом возрасте, в котором Данте якобы приступил к созданию своей «Божественной комедии». Вообще, такие параллели для Боккаччо необыкновенно существенны. Смертельной эпидемии посвящена вводная новелла «Декамерона», и это – вторая рама книги.

Сохранилось историческое свидетельство современника Боккаччо, Маттео Виллани, который рассказывает о людских нравах в разгар бедствия, унесшего жизни 25 миллионов человек…: «Сладострастие не знало узды, явились невиданные, странные костюмы, нечестные обычаи, даже утварь преобразили на новый лад. Простой народ, вследствие общего изобилия, не хотел отдаваться обычным занятиям, притязал лишь на изысканную пищу; браки устраивались по желанию, служанки и женщины из черни рядились в роскошные и дорогие платья именитых дам, унесённых смертью. Так почти весь наш город (Флоренция) неудержно увлёкся к безнравственной жизни; в других городах и областях мира было и того хуже». (128) Чума здесь как бы снимает все запреты.

Сам Боккаччо, описывая мир, охваченный чумой, тоже говорит о том, что нравственные нормы в этот период оказались точно отброшены. Сама жизнь коренным образом изменила нравы горожан. Люди «предоставили и себя и своё имущество на произвол, точно им больше не жить» <…> заболевали многие и повсюду.<…> Не станем говорить о том, что один горожанин избегал другого, что сосед почти не заботился о соседе, родственники посещали друг друга редко, или никогда, или виделись издали: бедствие воспитало в сердцах мужчин и женщин такой ужас, что брат покидал брата, дядя племянника, сестра брата и нередко жена мужа; более того и невероятнее: отцы и матери избегали навещать своих детей и ходить за ними, как будто то были не их дети». (129)

В десятой новелле шестого дня один из героев, говоря о происходящем во Флоренции, замечает: «Разве вы не знаете, что у нас теперь такое страшное время, когда судьи покинули суды, когда законы, как божеские, так равно и человеческие, безмолвствуют и когда каждому предоставлено право любыми средствами бороться за жизнь?» (цитата приводится в переводе Н. Любимова). В разгар чумы «всякому было позволено делать всё, что заблагорассудится». (130)

Порой это обретало весьма причудливое выражение. К примеру, даже для самых почтенных горожан не было неприличным, заголившись, ходить со штанами на голове. Боккаччо рисует здесь на первый взгляд очень странный образ. Согласитесь, надевать штаны на голову – вряд ли хороший способ уберечься от чумы. Но, вероятно, он хочет сказать этим нечто другое. Здесь возникает аналогия с карнавалом, когда всё делается не так, как следует, выворачивается наизнанку. В охваченной смертоносной чумой Флоренции царит та же атмосфера, что и во время карнавала. Это мир, как бы пришедший в состояние хаоса. Всё, что прежде было незыблемым, устоявшимся, вдруг утратило всякую силу.

Герои «Декамерона» – семь женщин и трое мужчин, благовоспитанные, благородные, красивые, образованные, собрались в церкви (сначала – женщины, а потом к ним присоединились мужчины) и приняли решение покинуть Флоренцию. Они договорились, что остановятся в одном из загородных домов, опустевших во время эпидемии, и там, на лоне природы, попытаются пережить бедствия. Герои договорились, что будут приятно проводить время. А заключаться это будет в том, что они станут по очереди рассказывать друг другу истории, ежедневно избирая королеву или короля, задающих тему рассказа. Иногда это может быть и свободная тема… Таким образом, каждому предстоит однажды возглавить собрание и по заведённому порядку предаться рассказу…

И здесь мы подходим к ещё одному важному смысловому пласту «Декамерона», связанному с образами этих молодых людей, их времяпровождением и описанием мира, который их окружает. Боккаччо рисует здесь некий идеальный мир, в котором царит полная гармония природы и культуры, порядка и свободы. Хочу привести только один пример, относящийся у концу шестого дня. Это описание так называемой Долины Дам, взглянуть на которую отправились героини в сопровождении служанок: «Они вступили в неё довольно узкой дорогой, с одной стороны которой бежал светлый поток, и увидели, что она так прекрасна и прелестна, особенно в ту пору, когда стояла большая жара, как только можно было себе представить. <…> Поверхность долины была такая круглая, точно она обведена циркулем, хотя видно было, что это – создание природы, а не рук человека; она была в окружности немного более полумили, окружена шестью не особенно высокими горами…

Откосы этих пригорков спускались к долине уступами, какие мы видим в театрах, где ступени последовательно располагаются сверху вниз, постепенно суживая свой круг. Уступы эти, поскольку они обращены были к полуденной стороне, были все в виноградниках, оливковых, миндалевых, вишневых, фиговых и многих других плодоносных деревьях, так что и пяди не оставалось пустою. Те, что обращены были к Северной Колеснице, были все в рощах из дубов, ясеней и других ярко-зелёных, стройных, как только можно себе представить, деревьев, тогда как долина, без иного входа, кроме того, которым прошли дамы, была полна елей, кипарисов, лавров и нескольких сосен, так хорошо расположенных и распределённых, как будто их насадил лучший художник». (131)

Итак, здесь всё необыкновенно естественно и гармонично. Даже деревья растут таким образом, будто бы их сознательно «насадил лучший художник». Это полное единство искусства и природы.

На следующее утро, а это уже начало седьмого дня, герои вновь вышли на прогулку к тому же самому месту: «Лучи солнца едва пробивались, когда все пустились в путь; никогда ещё, казалось им, соловьи и другие птички не пели так весело, как в то утро; сопровождаемые их песнями, они дошли до Долины Дам, где их встретило ещё большее количество птичек, радовавшихся, казалось, их прибытию. Когда они обошли долину и снова осмотрели её, она показалась им ещё красивее, чем в прошлый день, потому что время дня более соответствовало её красоте. Разговевшись хорошим вином и печеньем, они принялись петь, дабы не отстать от птичек, <…> а все пташки, точно не желая быть побеждёнными, присоединяли к ним новые, сладкие звуки».(132)

Пение птиц и голоса людей здесь тоже необыкновенно созвучны, органично сливаются в единое целое. Возникает образ некоего идеального, гармоничного мира, который может возникнуть из хаоса.

Однако главное содержание «Декамерона» – это изображение мира, пока ещё погруженного в хаос.

В числе особенностей книги Боккаччо – критика духовенства. Многие сюжеты «Декамерона» были заимствованы из произведений городской литературы, где столь же часто встречается этот мотив. Однако образы монахов в «Декамероне» резко отличаются от персонажей городской литературы. Дело в том, что в последних нормы монашеской жизни, как таковые, никогда не ставились под сомнение, а у Боккаччо критикуются сами нормы. Герой первой новеллы третьего дня – Мазетто, прикинувшись немым, поступает садовником в женский монастырь, и вскоре все послушницы этого монастыря, включая игуменью, становятся его любовницами. В конце концов, он просто не выдерживает и спасается бегством…

Очень характерна четвёртая новелла третьего дня. Здесь изображается семейная пара: богатый человек по имени Пуччьо, до того набожный, что все звали его «брат Пуччьо», который только и знал, что «слушал проповеди, выстаивал обедни, никогда не пропускал случая быть на духовном пении мирян, постился и бичевался», и «жена его, по имени Изабетта, ещё молодая, двадцати восьми – тридцати лет, свежая и красивая, пухленькая, как красное яблочко». Женщина «по святости мужа, а может быть, и по его старости, очень часто выдерживала более продолжительную диету, чем того желала, и когда ей хотелось спать, а может быть, и позабавиться с ним, он рассказывал ей про жизнь Христа, <…> или о плаче Магдалины и другие подобные вещи…». (133)

Между тем из Парижа приехал монах Дон Феличе, «молодой, красивый собою, острого ума и глубоких знаний», и брат Пуччьо очень с ним подружился. Монах стал частым гостем в доме брата Пуччьо и, «видя жену его такой свежей и кругленькой, …догадался, в чём она наиболее ощущала недостаток, и задумал, коли возможно, свалив работу с брата Пуччьо, взять её на себя. Раз и другой косясь на неё довольно плутовато, он таки добился того, что зажёг в её сердце то же вожделение, какое было у него. Заприметив это, монах при первом удобном случае переговорил с ней о своём желании, но, хотя он и нашёл её вполне готовой увенчать дело, способа к тому не находилось, потому что она не решалась сойтись с монахом ни в каком месте на свете, кроме своего дома, а дома это было невозможно, так как брат Пуччьо никогда не выезжал из города, что сильно печалило монаха». (134)

Пуччьо очень беспокоило, попадёт ли он в Рай. Он истово искал путь к райскому блаженству. И монах посоветовал ему наложить на себя своего рода эпитимью: каждую ночь взбираться на крышу дома и замаливать грехи перед Господом. А пока тот молился на крыше, монах проводил время с его женой. По этому поводу Боккаччо замечает: «В то время как брат Пуччьо, исполняя покаяние, думал попасть в рай, он отправил туда монаха, указавшего ему короткую дорогу, и жену, жившую при нём в большом недостатке того, чем монах, как человек милосердный, наделял её в изобилии». (135) Сам Боккаччо здесь, конечно же, сочувствует монаху и Изабетте, а вовсе не Пуччьо.

Очень показательна восьмая новелла пятого дня. Действие происходит в Равенне. Главный герой этой новеллы – знатный юноша Настаджио – влюбился в девушку необычайной красоты, ещё более родовитую, чем он сам, совершал ради неё прекрасные и похвальные поступки, тратил деньги без счёта, однако ж та и смотреть на него не хотела. Наконец родные его и друзья рассудили, что так он «одинаково расстроит и своё здоровье, и своё состояние» и начали просить Настаджио уехать из Равенны, некоторое время пожить где-нибудь ещё, пока не остынут и страсть любовная, и страсть к расточительству. Настаджио долго оборачивал дело в шутку, однако ж, в конце концов, сдался на уговоры.

И вот однажды, велев своим приближенным оставить его одного, чтобы ничто не отвлекало от мыслей о надменной и гордой возлюбленной, Настаджио побрёл куда глаза глядят. Он и не заметил, как очутился в сосновом бору. «Вдруг ему показалось, что он слышит страшный плач и резкие вопли, испускаемые женщиной; его сладкие мечты были прерваны, и, подняв голову, чтобы узнать, в чём дело, он <…> увидел бежавшую к месту, где он стоял, через рощу, густо заросшую кустарником и тернием, восхитительную обнажённую девушку с растрёпанными волосами, исцарапанную ветвями и колючками, плакавшую и громко просившую о пощаде. Помимо этого, он увидел по сторонам её двух громадных диких псов, быстро за ней бежавших и часто и жестоко кусавших её, когда они её настигали, а за нею на вороном коне показался тёмный всадник, с лицом сильно разгневанным, со шпагой в руке, страшными и бранными словами грозивший ей смертью. Всё это в одно и то же время наполнило его душу изумлением и испугом и, наконец, состраданием к несчастной женщине, <…> он бросился, чтобы схватить ветвь от дерева вместо палки, и пошёл навстречу собакам и всаднику. Но тот, видя это, закричал ему издали: «Не мешайся, Настаджио, дай псам и мне исполнить то, что заслужила эта негодная женщина». <…> Я родом из того же города, что и ты, и ты был ещё маленьким мальчиком, когда я, которого тогда звали Гвидо дельи Анастаджи, был гораздо сильнее влюблён в ту женщину, чем ты в Траверсари, и от её надменности и жестокости до того дошло моё горе, что однажды этой самой шпагой, которую ты видишь в моей руке, я, отчаявшись, убил себя.... Немного прошло времени, как эта женщина, безмерно радовавшаяся моей смерти, скончалась и за грех своего жестокосердия и за радость, какую она ощутила от моих страданий, не раскаявшись в том, ибо считала, что не только тем не погрешила, но и поступила как следует, осуждена была на адские муки. И как только она была ввержена туда, так мне и ей положили наказание: ей бежать от меня, а мне, когда-то столь её любившему, преследовать её, как смертельного врага, а не как любимую женщину…». (136)

Этот мотив тоже заимствован из средневекового рассказа. Но там была совершенно другая мотивировка: герой и его дама, жена некоего рыцаря, «с общего согласия впали в грех», который довёл даму до убийства мужа, «чтобы свободнее было творить худое». Так «прибывали они в грехе до смертного недуга». Господь заменил им ад чистилищем, и таким образом они совершали своё посмертное очищение. У Боккаччо же всё иначе. Дама узнала о том, что может случиться, если она и дальше станет пренебрегать чувствами Настаджио. В тот же вечер, «сменив свою ненависть на любовь», она объявила родителям, что хочет выйти замуж за Настаджио. «В следующее же воскресенье Настаджио… повенчался с ней, и долго жил с ней счастливо». Итак, видение оказалось более чем действенным, поскольку «не одно только это благо породил тот страх, но все другие жестокосердые равеннские дамы так напугались, что с тех пор стали снисходить к желаниям мужчин гораздо более прежнего». (137)

Ещё одна история (десятая новелла седьмого дня). Двое друзей, влюблённых в одну и ту же женщину, куму одного из героев, договорились: если один из них покинет этот мир раньше, то обязательно найдёт способ сообщить оставшемуся, как живётся на том свете. «Ходя, как то все делают, по церквам и проповедям, они часто слышали о славе или горе, уготованном <…>, смотря по заслугам, душам умерших». (138)

И вот один из друзей скончался, а на третий день действительно явился живому. Тот начал подробно расспрашивать, какое наказание влечёт за собой каждый содеянный при жизни грех, и обретается ли почивший «в числе осуждённых душ в неугасаемом адском огне?»… А умерший ему на это отвечает: «Брат мой, когда я прибыл туда, <…> весь дрожал от страха. Когда увидел это кто-то, бывший со мной рядом, сказал мне: „Что ты учинил большего против других, здесь обретающихся, что дрожишь, стоя в огне?“ – „О друг мой, – сказал я, – я страшно боюсь осуждения, которого ожидаю за великий, когда-то совершённый мною грех“. Тогда тот спросил меня, что это за грех; на это я отвечал: „Грех был такой, что я спал с одной своей кумой, и спал так, что уходил себя“. Тогда тот, глумясь надо мною, сказал: „Пошёл, глупец, не бойся, ибо здесь кумы в расчёт не берутся“. (139)

И с тех пор, узнав, что при посмертном суде «кумы в расчёт не берутся», герой «совсем успокоился» и уже не тратил времени даром, понял, что может наслаждаться жизнью, не страшась, что кто-то на небесах его за это потом покарает. Таков первый план «Декамерона».

Исключительно важная черта новелл Боккаччо – неожиданность финала. Отчасти это заложено в самом жанре новеллы, но особенно характерно для новелл Боккаччо. Происходящее в финале всегда внезапно, неожиданно, каждый раз это некоторое «вдруг». Иногда это связано с самим сюжетом, но порой выражает и нечто более глубинное, что, может быть, составляет самую сущность произведения Боккаччо. Приведу некоторые примеры, сначала – более простые, а затем подробнее остановимся на сложных.

Седьмая новелла седьмого дня. Главный герой этой новеллы – Лодовико, сын флорентийского купца. Для того чтобы Лодовико «пошёл в именитый род <…>, а не по торговле, отец не захотел поместить его в лавку, а отдал на службу вместе с другими дворянами к французскому королю, где он научился многим добрым нравам и другому хорошему». (140)

Но однажды в беседе герой услышал о красоте некой дамы из Болоньи. «Лодовико, ещё ни в кого дотоле не влюблявшийся, возгорелся таким желанием увидеть её, что ни на чём другом не мог остановить своей мысли». (141)

Он решил во что бы то ни стало поехать в Болонью, чтобы увидеть её своими глазами. Эта тема «любви издалека» связана в новелле Боккаччо с традицией куртуазной литературы, да и само имя – Беатриче – автором выбрано тоже, конечно, не случайно.

Итак, назвавшись Аникино, герой новеллы «прибыл в Болонью и, как то устроила судьба, на другой же день увидел ту даму на одном празднестве, и она показалась ему гораздо более красивой, чем он предполагал, вследствие чего, пламенно влюбившись в неё, он решил не покидать Болоньи, пока не добьётся её любви». (142) Размышляя, какой путь для этого избрать, Аникино рассчитал, что если ему удастся сделаться слугой её мужа Эгано, то, может быть, «удастся добиться и того, чего он желал».

Долгое время Аникино верно служил Эгано и никак не проявлял своих чувств к Беатриче – та даже не подозревала, что юноша в неё влюблен. Но однажды он всё-таки решил признаться своей госпоже, что, в общем-то, не ради службы приехал в Болонью. Аникино не знал, как Беатриче воспримет его слова. А Беатриче тут же назначила ему свидание.

В назначенный час Аникино на цыпочках вошёл в комнату, запер дверь изнутри, пробрался к тому краю кровати, где лежала донна Беатриче. Она взяла его за руку, а рядом в постели – муж. Аникино испугался, заподозрив в этом какой-то подвох. Но тут женщина и спрашивает мужа: «Эгано! – кого ты считаешь самым лучшим и честным и кого наиболее любишь из всех слуг, какие у тебя в доме?» Эгано ответил: «К чему это ты меня спрашиваешь..? Разве не знаешь? У меня нет и никогда не было такого, кому бы я так доверялся, как доверяю и люблю Аникино…». (143)

Умирая от страха, Аникино попытался было сбежать, но Беатриче и не думала отпускать его руку. Говорит мужу: «Если хочешь убедиться в верности своего слуги, то надень моё платье, набрось на голову покрывало и выйди в сад, где Аникино назначил мне свидание». Эгано, кое-как натянув на себя одежды жены, спустился в сад. А потом Беатриче обратилась к Аникино: «Ступай в сад и скажи моему мужу, что на самом деле хотел меня испытать!» Аникино, притворившись, будто в темноте принял хозяина за Беатриче, обрушился на него с криком и побоями, браня за легкомыслие. И после того Эгано совершенно уверился, что ни у одного дворянина в Болонье нет такой верной жены и столь преданного слуги. «Впоследствии и он, и жена часто смеялись над этим вместе с Аникино, последний и дама получили большую возможность, чем имели бы, быть может, иначе, творить то, что было им в удовольствие и утеху, пока Аникино заблагорассудилось оставаться у Эгано». (144)

Такой финал кажется неожиданным и внешне, и внутренне. Боккаччо прибегает к довольно распространённому куртуазному сюжету, но этот сюжет оказывается в его интерпретации перевёрнутым.

Ещё один пример, более серьёзный, – десятая новелла шестого дня. В ней рассказывается о монахе-пройдохе, который собирал пожертвования по городам и селениям, показывая прихожанам различные чудодейственные реликвии. Однажды он пообещал представить верующим одну из таких «предивных святынь», а именно – перо архангела Гавриила, «которое осталось в святилище девы Марии, когда он сообщил ей в Назарете благую весть». (145)

Среди слушавших брата Чиполлу оказалось двое молодых парней, которые решили над ним подшутить: воспользовались тем, что сума монаха осталась без присмотра, выкрали перо и подложили вместо него угли. В назначенный час собрался народ, монах открывает заветный ларчик, а там вместо пера – угли. «Тем не менее, не изменившись в лице, подняв горе глаза и руки», Чиполла обратился к прихожанам: «Господи, да похвалено будет вовеки твоё могущество! <…> сам господь вложил в мои руки ларец с угольями, ибо вспоминаю теперь, что праздник св. Лаврентия будет через два дня. <…> он и велел мне взять не перо, как я того хотел, а благословенные угли, …на которых был изжарен святой».

«После того как глупая толпа некоторое время рассматривала их с удивлением, все среди великой давки стали подходить к брату Чиполла, принося лучшее подаяние, чем обыкновенно, и каждый просил его коснуться его теми углями. Потому брат Чиполла, взяв угли в руки, стал делать на их белых камзолах и на куртках и на покрывалах женщин такие большие кресты, какие только могли поместиться <…> Таким образом, не без величайшей себе выгоды, он окрестил всех жителей <…>, быстрой сметкой наглумившись над теми, кто, похитив у него перо, вздумал поглумиться над ним». (146)

Боккаччо вообще чрезвычайно высоко ценит в человеке непредсказуемость, способность всегда поступать неожиданно.

Остановимся ещё на двух новеллах «Декамерона». Во-первых, это новелла о Саладине, третья новелла первого дня. В её основу положен известный сюжет новеллино:

«Султану, нуждавшемуся в деньгах, посоветовали найти предлог, чтобы осудить одного богатого еврея, который жил на его земле, а потом забрать его несметное имущество. Султан послал за этим евреем и спросил его: "Какая вера самая лучшая?" А про себя подумал: "Если он ответит: "Иудейская", – то скажу ему, что он оскорбляет мою веру. Если же ответит: "Сарацинская", – спрошу, почему тогда он сам держится иудейской".

Но еврей, выслушав вопрос султана, ответил так: "Мой повелитель, у одного отца было три сына и был у него перстень с камнем, ценнее которого нет на свете. Каждый из сыновей просил отца, чтобы он перед своей кончиной оставил этот перстень именно ему. Отец, видя, что все они хотят одного и того же, послал за искусным ювелиром и сказал: "Сделай мне, мастер, два перстня точно такие, как этот, и вставь в них по камню, похожему на этот".

Ювелир сделал перстни столь сходными, что никто, кроме отца, не мог узнать, какой из них настоящий. Потом отец позвал одного за другим своих сыновей и каждому, втайне от других, дал перстень, так что каждый стал считать себя обладателем настоящего перстня. Правду же знал только сам отец. То же скажу тебе и о трёх верах. Только отец Всевышний знает, какая из них лучше, мы же, его сыновья, считаем хорошей каждый свою".

Султан, выслушав такой ловкий ответ и не найдя, о чём бы ещё спросить, чтобы потом осудить, отпустил его». (147)

В этой истории самое главное, разумеется, – это притча о трёх перстнях, хотя существенны и отношения между султаном и евреем, которые так и остались врагами…

Как переделал эту историю Боккаччо? Во-первых, у него она резко увеличилась в размере. «Саладин, доблесть которого не только сделала его из человека ничтожного султаном Вавилона, но и доставила ему многие победы над сарацинскими и христианскими королями, растратил в различных войнах и больших расходах свою казну; а так как по случайному обстоятельству ему оказалась нужда в большой сумме денег и он недоумевал, где ему добыть её так скоро, как ему понадобилось, ему пришёл на память богатый еврей, по имени Мельхиседек, отдававший деньги в рост в Александрии. У него, думалось ему, было бы чем помочь ему, если бы он захотел; но он был скуп, по своей воле ничего бы не сделал, а прибегнуть к силе Саладин не хотел. Побуждаемый необходимостью, весь отдавшись мысли, какой бы найти способ, чтобы еврей помог ему <…>, он посадил его рядом с собою и затем сказал: «Почтенный муж, я слышал от многих лиц, что ты очень мудр и глубок в божественных вопросах, почему я охотно желал бы узнать от тебя, какую из трёх вер ты считаешь истинной: иудейскую, сарацинскую или христианскую?» (148) Пока хочу на этом остановиться.

Здесь всё так же, как и в новеллино, но есть одна деталь, на которую нельзя не обратить внимания: у героев появились имена. Там были просто султан и еврей, а здесь – Саладин и Мельхиседек. Имя – это очень важная вещь. Прежде всего, это индивидуальность. Даже если люди обладают одинаковыми именами, всё равно каждое имя – личное. Можно объединить группу людей одним словом – допустим, девушки, студентки, но не Оли, Лены, Ани и т. д. Имя всегда индивидуально. Итак, у героев новеллы Боккаччо появились имена, и потому это уже не просто история про султана и еврея, а столкновение Саладина и Мельхиседека.

Теперь притча, которую рассказывает Мельхиседек. Он был человеком мудрым и догадался, что Саладин ищет способ поймать его на слове, поэтому решил рассказать султану такую притчу: «…жил когда-то именитый и богатый человек, у которого в казне, в числе других дорогих вещей, был чудеснейший драгоценный перстень. Желая почтить его за его качества и красоту и навсегда оставить его в своём потомстве, он решил, чтобы тот из его сыновей, у которого обрёлся бы перстень, как переданный ему им самим, почитался его наследником и всеми другими был почитаем и признаваем за наибольшего. <…> В короткое время этот перстень перешёл из рук в руки ко многим наследникам и, наконец, попал в руки человека, у которого было трое прекрасных, доблестных сыновей, всецело послушных своему отцу, почему он и любил их всех трёх одинаково. Юноши знали обычай, связанный с перстнем, и каждый из них, желая быть предпочтённым другим, упрашивал, как умел лучше, отца, уже престарелого, чтобы он, умирая, оставил ему перстень.

Почтенный человек, одинаково их всех любивший и сам недоумевавший, которого ему выбрать, кому бы завещать кольцо, обещанное каждому из них, замыслил удовлетворить всех троих: тайно велел одному хорошему мастеру изготовить два других перстня, столь похожих на первый, что сам он, заказавший их, едва мог признать, какой из них настоящий. Умирая, он всем сыновьям тайно дал по перстню. По смерти отца каждый из них заявил притязание на наследство и почёт, и когда один отрицал на то право другого, каждый предъявил свой перстень во свидетельство того, что он поступает право. Когда все перстни оказались столь схожими один с другим, что нельзя было признать, какой из них подлинный, вопрос о том, кто из них настоящий наследник отцу, остался открытым, открыт и теперь…» (149)

Эта притча очень близка к той, что приведена в новеллино, но всё-таки есть и отличие. Там отец твердо знал, какой перстень – подлинный, а здесь он и сам их плохо различает. То же, как заключил свой рассказ Мельхиседек, можно сказать и о «трёх законах, которые бог-отец дал трём народам <…>: каждый народ полагает, что он владеет наследством и истинным законом, веления которого он держит и исполняет; но который из них им владеет – это такой же вопрос, как и о трёх перстнях». (150)

Но, самое важное, – финал этой новеллы. «Саладин понял, что еврей отлично сумел вывернуться из петли, которую он расставил у его ног, и потому решился открыть ему свои нужды и посмотреть, не захочет ли он услужить ему. Так он и поступил, объяснив ему, что он держал против него на уме, если бы он не ответил ему столь умно, как то сделал. Еврей с готовностью услужил Саладину такой суммой, какая требовалась, а Саладин впоследствии возвратил её сполна, да кроме того дал ему великие дары и всегда держал с ним дружбу…» (151)

Герои новеллино были и остались врагами, а у Боккаччо враги стали друзьями. Саладин считал, что Мельхиседек ни за что не захочет ему помочь, а тот помог, ведь Саладин обратился к его свободной воле. Финал новеллы звучит неожиданно, в новеллино подобная развязка была бы невозможна.

Теперь ещё один важный момент, который хотелось бы подчеркнуть. В новеллино весь этот рассказ – только повод для изложения притчи о трёх перстнях. Он как бы не связан строго с притчей, а здесь они – неразрывны, ибо взаимопонимание, которое возникает между Мельхиседеком и Саладином, – это прообраз тех отношений, которые могли бы сложиться между приверженцами разных религий. Они могли бы сблизиться, сохраняя при этом каждый свою веру, а вовсе не враждовать. Кстати, это не лишено актуальности и по сей день…

Вообще, как правило, человек у Боккаччо никогда не бывает равен самому себе. Любовь изображается им как некое стихийное, исключительно чувственное выражение человеческой натуры. Но любовь способна изменить, духовно преобразить человека. В этом отношении очень показательна первая новелла пятого дня. Настоящее имя главного героя новеллы было Галезо, но поскольку «…ни усилиями учителя, ни ласками и побоями отца, ни чьей-либо другой какой сноровкой невозможно было вбить ему в голову ни азбуки, ни нравов и он отличался грубым и неблагозвучным голосом и манерами, более приличными скоту, чем человеку, то все звали его как бы на смех Чимоне, что на их языке значило то же, что у нас скотина. Его пропащая жизнь была великой докукой отцу, и когда всякая надежда на него исчезла, чтоб не иметь постоянно перед собой причины своего горя, он приказал ему убраться в деревню и жить там с его рабочими. Чимоне это было очень приятно, потому что нравы и обычаи грубых людей были ему более по душе, чем городские». (152)

И вот однажды Чимоне брёл из одного хутора в другой и вдруг заметил спавшую на поляне красавицу. Глядя на неё с величайшим восхищением, Чимоне «почувствовал, что в его грубой душе, куда не входило до тех пор, несмотря на тысячи наставлений, никакое впечатление облагороженных ощущений, просыпается мысль, подсказывающая его грубому и материальному уму, что то – прекраснейшее создание, которое когда-либо видел смертный». (153)

Сражённый видением красоты, Чимоне впервые в жизни ощутил, что влюблён и должен во что бы то ни стало добиться взаимности. В очень короткое время мужлан, на удивление всем, кто его знал, стал другим. «Во-первых, он попросил отца дать ему такие же платья и убранство, в каких ходили и его братья, что тот сделал с удовольствием. Затем, вращаясь среди достойных юношей и услышав о нравах, которые подобает иметь людям благородным и особливо влюблённым, к величайшему изумлению всех в короткое время не только обучился грамоте, <…> не только изменил свой грубый деревенский голос в изящный и приличный горожанину, но и стал знатоком пения и музыки, опытнейшим и отважным в верховой езде и в военном деле, как в морском, так и сухопутном <…> сделался самым приятным юношей, обладавшим лучшими нравами и более выдающимися достоинствами, чем кто-либо другой…» (154)

Это «вдруг», это неожиданное преображение героя связано у Боккаччо с самим представлением о человеке, с оценкой его возможностей. В человеке нет ничего окончательного, предрешённого раз и навсегда… В героях Боккаччо всегда таятся некие скрытые возможности. Это, вообще, центральная идея Ренессанса – вера в то, что в каждом заложен поистине безграничный внутренний потенциал…

Что такое «Декамерон» как целое? Ведь это не просто сборник отдельных новелл, а единая книга. Крупнейший современный исследователь творчества Боккаччо, Витторе Бранка, автор уже ставшей классической монографии «Боккаччо средневековый» (155), высказывает немало ценных наблюдений. Однако с его концепцией трудно согласиться. На чём основана эта концепция? Бранка считает, что «Декамерон» Боккаччо есть некоторый аналог «Божественной комедии» Данте. С этой точки зрения он рассматривает первую новеллу первого дня и сотую, то есть десятую новеллу десятого дня. Первая новелла, по его убеждению, соответствует Аду, сотая – Раю, и, собственно, весь «Декамерон» – это поступательное движение от низшего к высшему, от зла к добру, так он рассматривает книгу Бокаччо. Но для того чтобы согласиться или отвергнуть идею Витторе Бранка, рассмотрим обе новеллы.

Итак, первая новелла первого дня, начало «Декамерона». Главный герой этой новеллы, некий Чеппарелло, служил нотариусом, и «для него было бы величайшим стыдом, если бы какой-нибудь из его актов (хотя их было у него немного) оказался не фальшивым. <…> Лжесвидетельствовал он с великим удовольствием, прошеный и непрошеный. <…> Удовольствием и заботой было для него посеять раздор, вражду и скандалы между друзьями, родственниками и кем бы то ни было, и чем больше от того выходило бед, тем было ему милее. Если его приглашали принять участие в убийстве или каком другом дурном деле, он шёл на то с радостью, никогда не отказываясь, нередко и с охотой собственными руками нанося увечье и убивая людей. Кощунствовал он на бога и святых страшно, из-за всякой безделицы, ибо был гневлив не в пример другим. В церковь никогда не ходил и глумился неприличными словами над её таинствами, как ничего не стоящими; наоборот, охотно ходил в таверны и посещал другие непристойные места. <…> Украсть и ограбить он мог бы с столь же спокойной совестью, с какой благочестивый человек подал бы милостыню…». (156)

Витторе Бранка прав: в одном герое здесь сосредоточены, казалось бы, все пороки Ада, «худшего человека, чем он, может быть, и не родилось». Но сюжет новеллы таков, что по просьбе некоего купца Чеппарелло, которого все за малый рост звали Чаппеллетто, отправляется в Бургундию, чтобы взыскать с бургундцев долги. Остановился он у двух братьев-флорентийцев, занимавшихся ростовщичеством, но внезапно занемог. Братья тотчас же послали за лекарями, нашли человека для ухода, словом, приняли все меры для того, чтобы поставить захворавшего нотариуса на ноги. Однако ничто не помогало, ибо недуг Чаппеллетто оказался смертельным. Тут братья испугались, но не того, что постоялец умрёт, это их мало волновало. Они испугались, что тот вздумает исповедаться перед кончиной, и тогда всем станет известно, какого грешника они у себя приютили. Ни один священник не решится отпустить столь тяжкие грехи. Но для Чаппеллетто исповедь – единственная надежда хоть как-то облегчить свою посмертную участь. Может, Бог его простит и направит в Чистилище, а не в Ад. Поэтому Чаппеллетто обещает, что не подведёт, и просит позвать самого что ни на есть благочестивого исповедника, мотивируя это тем, что при жизни гневил Бога столь часто, что если перед смертью будет гневить его ещё час, то прегрешения его «от того не умножатся и не уменьшатся».

Так вот, собственно, главное в этой новелле – исповедь Чаппеллетто. Монах принялся ласково утешать больного, а затем спросил, когда тот в последний раз был на исповеди. Сэр Чаппеллетто, никогда прежде не исповедовавшийся, отвечал: «Отец мой, по обыкновению я исповедуюсь каждую неделю по крайней мере один раз, не считая недель, когда и чаще бываю на исповеди; правда, с тех пор, как я заболел, тому неделя, я не исповедовался: такое горе учинил мне мой недуг!»

– «Хорошо ты делал, сын мой, – сказал монах, – делай так и впредь; вижу я, что мало мне придётся услышать и спрашивать, так как ты так часто бываешь на духу».

– «Не говорите этого, святой отец, – сказал сэр Чаппеллетто, – сколько бы раз и как ни часто я исповедовался, я всегда имел в виду принести покаяние во всех своих грехах, о каких только я помнил со дня моего рождения до времени исповеди; потому прошу вас, честнейший отец, спрашивать меня обо всём так подробно, как будто я никогда не исповедовался…» (157)

Далее, пытаясь выяснить, в чём умирающему следует покаяться, монах перечисляет все наиболее известные прегрешения. Спрашивает, не согрешил ли он когда-либо с какой-нибудь женщиной? (наказание за это – Второй круг Ада). «Сэр Чаппеллетто отвечал, вздыхая: «Отче, в этом отношении мне стыдно открыть вам истину, потому что я боюсь погрешить тщеславием». – «Говори, не бойся, никто ещё не согрешал, говоря правду на исповеди или при другом случае». Сказал тогда сэр Чаппеллетто: «Если вы уверяете меня в этом, то я скажу вам: я такой же девственник, каким вышел из утробы моей матушки». – «Да благословит тебя господь! – сказал монах. <…> Потом он спросил его, не разгневал ли он бога грехом чревоугодия. «Да, и много раз», – отвечал сэр Чаппеллетто, глубоко вздохнув, потому что хотя он держал все посты в году, соблюдаемые благочестивыми людьми, <…> тем не менее он пил воду с таким наслаждением и охотою, с каким большие любители пьют вино, особливо устав после хождения на молитву, либо в паломничестве. <…> На это отвечал монах: «Сын мой, эти грехи в природе вещей, легкие, и я не хочу, чтобы ты излишне отягчал ими свою совесть».

Но Чаппеллетто восклицает: «Не говорите мне этого в утешенье, отец мой, <…> вы знаете, как и я, что всё, делаемое ради господа, должно совершаться в чистоте и без всякой мысленной скверны; кто поступает иначе, грешит». Монах умилился: «Я очень рад, что таковы твои мысли, и мне чрезвычайно нравится твоя чистая, честная совестливость. Но, скажи мне, не грешил ли ты любостяжанием, желая большего, чем следует, удерживая, что бы не следовало?» Отвечал на это сэр Чаппеллетто: «Я не желал бы, отец мой, чтобы вы заключили обо мне по тому, что я в доме у этих ростовщиков; у меня нет с ними ничего общего, я даже приехал сюда, чтобы их усовестить, убедить и отвратить от этого мерзкого промысла, и, может быть, успел бы в этом, если бы господь не взыскал меня <…>». – «Хорошо ты поступил, – сказал монах, – но не часто ли предавался ты гневу?» – «Увы, – сказал сэр Чаппеллетто, – этому, скажу вам, я предавался часто. И кто бы воздержался, видя ежедневно, как люди безобразничают, не соблюдая божьих заповедей, не боясь божьего суда? Несколько раз в день являлось у меня желание – лучше умереть, чем жить, когда видел я молодых людей, гоняющихся за соблазнами, клянущихся и нарушающих клятву, бродящих по тавернам и не посещающих церкви, более следующих путям мира, чем путям господа». – «Сын мой, – сказал монах, – это святой гнев, и за это я не наложу на тебя эпитимии. Но, быть может, гнев побудил тебя совершить убийство, нанести кому-нибудь оскорбление или другую обиду?» – «Боже мой, – возразил сэр Чаппеллетто. <…> Да если бы у меня зародилась малейшая мысль совершить одно из тех дел, которые вы назвали, неужели, думаете вы, господь так долго поддержал бы меня?» <…> Кроме того, ещё о многих других вещах расспрашивал его святой отец, и на всё он отвечал таким же образом. Монах хотел уже отпустить его, как сэр Чаппеллетто сказал: „Мессер, за мной есть ещё один грех, о котором я не сказал вам“. – „Какой же?“ – спросил тот, а этот отвечал: „Я припоминаю, что однажды велел своему слуге вымести дом в субботу, после девятого часа, позабыв достодолжное уважение к воскресенью“. – „Маловажное это дело, сын мой“, – сказал монах. „Нет, не говорите, что маловажное, – сказал сэр Чаппеллетто, – воскресный день надо нарочито чтить, ибо в этот день воскрес из мёртвых господь наш“. Сказал тогда монах: „Не сделал ли ты ещё чего?“ – „Да, мессере, – отвечал сэр Чаппеллетто, – однажды, позабывшись, я плюнул в церкви божьей“. Монах улыбнулся. „Сын мой, – сказал он, – об этом не стоит тревожиться; мы, монахи, ежедневно там плюём“. – „И очень дурно делаете, – сказал сэр Чаппеллетто, – святой храм надо паче всего содержать в чистоте, ибо в нём приносится жертва божия“. Одним словом, такого рода вещей он наговорил монаху множество, а под конец принялся вздыхать и горько плакать, что отлично умел делать, когда хотел. „Что с тобой, сын мой?“ – спросил святой отец. <…> Но сэр Чаппеллетто продолжал сильно плакать: „Увы, отец мой, – сказал он, – мой грех слишком велик, и я почти не верю, чтобы господь простил мне его, если не помогут ваши молитвы“. – „Говори без страха, – сказал монах, – я обещаю помолиться за тебя богу“. Сэр Чаппеллетто всё плакал и ничего не говорил, а монах продолжал увещевать его. Долго рыдая, продержал сэр Чаппеллетто монаха в таком ожидании и затем, испустив глубокий вздох, сказал: „Отец мой, так как вы обещали помолиться за меня богу, я вам откроюсь: знайте, что, будучи ещё ребенком, я выбранил однажды мою мать!“ Сказав это, он снова принялся сильно плакать. „Сын мой, – сказал монах, – и этот-то грех представляется тебе ужасным? Люди весь день богохульствуют, и господь охотно прощает раскаявшихся в своем богохульстве; а ты думаешь, что он тебя не простит? Не плачь, утешься; уверяю тебя, если бы ты был из тех, кто распял его на кресте, он простил бы тебе: так велико, как вижу, твоё раскаяние“. – „Увы, отец мой, что это вы говорите! – сказал сэр Чаппеллетто. – Моя милая мама носила меня в течение девяти месяцев денно и нощно; и на руках носила более ста раз; дурно я сделал, что её выбранил, тяжелый это грех! Если вы не помолитесь за меня богу, не простится он мне“. Когда монах увидел, что сэру Чаппеллетто не осталось сказать ничего более, он отпустил его и благословил, считая его святым человеком, ибо вполне веровал, что всё сказанное сэром Чаппеллетто правда. И кто бы не поверил, услышав такие речи от человека в час смертный?» (158)

Люди, знавшие Чаппеллетто, которые слышали его исповедь, стоя за дверью, давились хохотом и говорили друг дружке: «Вот так человек! <…> ни старость, ни болезнь, ни страх близкой смерти, ни страх перед господом, на суд которого он должен предстать через какой-нибудь час, ничто не отвлекло его от греховности и желания умереть таким, каким жил». (159)

В тот же день Чаппеллетто скончался. «Приор и легковерные монахи … отслужили над ним большую торжественную панихиду, а утром в стихарях и мантиях, с книгами в руках и преднесением крестов, с пением отправились за телом и с большим почетом и торжеством отнесли его в церковь, сопровождаемые почти всем населением города, мужчинами и женщинами. Когда поставили его в церкви, святой отец, исповедовавший его, взойдя на амвон, начал проповедовать дивные вещи об его жизни…» (160)

И вскоре «так возросла молва об его святости и почитание его, что не было почти никого, кто бы в несчастии обратился к другому святому, а не к нему. Прозвали его и зовут San Ciappelletto и утверждают, что господь ради него много чудес проявил и ещё ежедневно проявляет тем, кто с благоговением прибегает к нему». (161)

Таково содержание первой новеллы.

Хочу сразу отметить: вроде бы нельзя обмануть Бога. Почему же тогда могила Чаппеллетто и в самом деле стала чудотворной? По этому поводу Боккаччо замечает: очевидно, «мы можем познать в этом великую к нам милость господа», который, взирая «не на наше заблуждение, а на чистоту веры», хотел помочь тем, кто искренне верил в святость Чаппеллетто. Автор так это объясняет. А может быть, нам вообще не дано знать божественных помыслов…

Теперь десятая новелла десятого дня, новелла о Гризельде. Эта история прямо противоположна первой. Итак, юный маркиз по имени Гвальтьери решил жениться на простой крестьянке. Он пришёл к её отцу, бедняку из бедняков, и объявил, что хочет взять в жёны его дочь Гризельду. Молодая невеста, переодевшись в дорогие одежды, казалось, переменила и душу и привычки. «Она была… красива телом и лицом и, насколько была красивой, настолько стала любезной, столь приветливой и благовоспитанной, что, казалось, она – дочь не Джьяннуколе, сторожившая овец, а благородного синьора, чем она поражала каждого, кто прежде знавал её. К тому же она была так послушлива и угодлива мужу, что он почитал себя самым счастливым и довольным человеком на свете». (162)

Гризельда сумела «всюду устроить так, что заставила говорить о своих достоинствах и добрых делах». И всё же вскоре маркизу пришла в голову странная мысль: устроить Гризельде испытание.

В положенный срок Гризельда родила дочь. Однако услышала от мужа: «Зачем мне дочь, я ждал сына…» Через некоторое время на свет появился мальчик: «Но мне не нужен сын от простолюдинки! – снова воскликнул маркиз, – это позорит мой род». А потом заявил, что и сама Гризельда ему надоела, и прогнал жену прочь. В одной сорочке, босая и простоволосая, Гризельда покинула замок. А вскоре стало известно, что маркиз решил снова жениться, и желает, чтобы Гризельда собственноручно подготовила всё необходимое к свадебному торжеству. Гризельда приняла и это. Но оказывается, происходившее было лишь игрой, на самом деле маркиз испытывал терпение и добродетель Гризельды. Женщина достойно вынесла все испытания, и тогда маркиз снова взял её в жены, разом возвратив всё то, что отнимал постепенно. «Что можно сказать по этому поводу, – заключает историю Дионео, рассказчик этой новеллы, – как не то, что и в бедные хижины спускаются с неба божественные духи», в то время, как в царственных покоях рождаются «такие, которые были бы достойнее пасти свиней, чем властвовать над людьми». (163)

Итак, в первой и в последней новеллах «Декамерона» представлены своего рода крайности. Это два полюса, между которыми располагаются все остальные новеллы книги. В первой новелле показана, казалось бы, абсолютная греховность. В последней, казалось бы, – абсолютная праведность. На этом строится концепция Витторе Бранка, его сопоставление «Декамерона» с «Божественной комедией». Но на самом деле привлекает в героях книги самого Боккаччо как раз то, что их объединяет. Это неоднозначность, способность проявлять себя неожиданно. Поведение Гризельды столь же невероятно, как и поступки, с другим знаком конечно, Чаппеллетто. А саму историю о Гризельде рассказывает Дионео, от лица которого представлены, кстати, самые фривольные новеллы «Декамерона».

Нельзя не учитывать, что «Божественная комедия» Данте внутренне завершена. После того, как Данте достигает Рая, больше уже ничего не может случиться. Сто первой песни «Божественной комедии» быть не может. Другое дело – книга Боккаччо. Конечно, «Декамерон» включает в себя ровно сто новелл, но разве не могло быть сто первой? Рассказчики не исчерпали все случаи, все истории, которые возможно было бы припомнить и представить на суд слушателей.

Вообще, новелла как жанр – памятник раннего Ренессанса. Основу его, как правило, составляют разные необычные случаи из жизни. Люди чаще всего рассказывают о чём-нибудь удивительном. Зачем пересказывать обычное? Оно и так известно. Поэтому Боккаччо, творя в русле этой традиции, тоже опирается на сюжеты, вызывающие удивление, выпадающие из нормы. Его герои нарушают привычный уклад жизни, ведут себя не так, как принято. И то, что они проявляют себя именно таким, необычным образом, поступают всегда непредсказуемо, вызывает явную симпатию и сочувствие Боккаччо. Он ощущает в этих людях ещё неизведанные, скрытые внутренние резервы, о которых сами герои не догадываются, – скорее подчиняются своим страстям. Но они уже выпали из традиционных, устоявшихся, сформированных прошлым устоев. Отсюда это «вдруг» Боккаччо, свидетельствующее, что человек, в сущности, никогда не бывает равен самому себе.

Первая и сотая новеллы, обрамляя «Декамерон», демонстрируют эти потаённые, готовые неожиданно вырваться наружу, не проявленные до поры возможности человека. Новеллы – полярны, но всё дело в самой непредсказуемости их главных героев. То, на что способна Гризельда, мало кто выдержит. Да и то, как проявил себя Чаппеллетто, мало кто проявит. Всё это не укладывается в привычные рамки, удивительно, но – возможно. Но, главное, представленные Боккаччо герои, безусловно, уже очень далеки от мира «Божественной комедии».


Франсуа Рабле


был исключительно самобытным, пожалуй, самым ярким автором Высокого Ренессанса, заложившим основы европейской литературы. Он родился неподалёку от французского городка Шинон около 1494 г. – точная дата нам неизвестна. Умер в 1553 г. предположительно в Париже. Ребёнком Рабле был отдан во францисканский монастырь, где получил начальное образование, изучал естественные науки, право, иностранные языки, в том числе классические – греческий и латинский.

Позже, став членом бенедиктинского ордена, будущий писатель-гуманист всерьёз увлекся медициной, даже прошёл курс обучения в университете города Монпелье на древнейшем в Европе медицинском факультете. Получив степень бакалавра медицины, Рабле поселился в Лионе, где поступил на службу в городскую больницу. Там же он впервые обратился к литературному творчеству.

Рабле является автором одного-единственного произведения – романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» не потому, что, сочетая сочинительство с врачебной практикой, ничего больше не успел написать, а потому что эту книгу создавал всю свою жизнь. Первая часть, ныне это вторая книга романа, вышла в свет в 1532 году (была издана под псевдонимом Алькофрибас Назье). Дело в том, что в 1532 в Леоне была опубликована, так называемая, народная книга о великане Гаргантюа, и Рабле решил написать продолжение, рассказывающее о его сыне Пантагрюэле. Но, когда работа над романом была завершена, Рабле понял, что его концепция резко расходится с изложенным в народной книге, и тогда, спустя два года, в 1534 году, обратился к предыстории – написал нынешнюю первую книгу о великане Гаргантюа. Поэтому хронология создания первой и второй книг отличается от их последовательности. Позже были написаны третья и четвёртая книги. Что касается пятой, она была опубликована уже после смерти Рабле и, видимо, не целиком принадлежала его перу, а, скорее всего, была дописана учениками. Существовал план, были намечены основные сюжетные линии… Но, тем не менее, завершена она не была и вышла в свет уже после смерти писателя.

«Гаргантюа и Пантагрюэль» – книга, которую трудно понять. Она сложна не для чтения, а именно для понимания, вообще непривычна для сознания современного человека. Впрочем, сам Рабле предупреждает в предисловии, что его читателю следует уподобиться собаке, «самому философическому животному на свете», которая с усердием разгрызает кость. «Что заставляет её поступать таким образом? На что она надеется? К чему стремится? Ни к чему иному, как к небольшому количеству мозга», – заключает своё вступление сам автор.

К тому же, отечественному читателю произведение Рабле открылось сравнительно недавно.

Было два важных события, которые помогли представить эту книгу русскому читателю. Во-первых, это появление в начале 60-х гг. ХХ века перевода романа, сделанного Н. М. Любимовым. (164) До этого времени Рабле на русском языке не существовало, старая версия В. А. Пяста (Гаргантюа и Пантагрюэль. – ЗИФ, 1929.) – это не перевод книги, а её переложение. Второе – это выход в свет исследования М. М. Бахтина, посвящённого творчеству Рабле (М.М. Бахтин. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. – 1965.). Не будет преувеличением сказать: оно открыло Рабле не только русскому, но и европейскому читателю. Монография Бахтина была переведена на все европейские языки.

Главная тема романа – жизнь человеческого тела. Именно описание физиологического, телесного существования занимает в «Гаргантюа и Пантагрюэле» центральное место, изображение «гротескного тела», если воспользоваться термином Бахтина. Но образ тела, который создаёт Рабле, совсем не похож на тот образ прекрасного обнажённого тела, который знаком нам по скульптурам Античности или по живописным полотнам художников Ренессанса. Там тело – завершённое, гармоничное, а здесь акцент делается на тех его частях, где тело выступает, выходит за собственные границы… Кроме того, подчеркиваются те моменты, в которые тело соприкасается с окружающим миром. Мы не привыкли к подобной трактовке человеческого тела, но у Рабле акцент делается исключительно на его отверстиях, на тех моментах, когда тело вбирает внешний мир или исторгает его из себя.

Человеческое тело для Рабле – это воплощение некой высшей формы материи. Это одухотворенная материя. И здесь возникает первый важный вопрос: как передать эту материю в слове? Дело в том, что жизнь тела до Рабле вообще не описывалась. Конечно, явление может существовать и не имея какого-либо словесного выражения, но по-настоящему культурное бытие нечто обретает лишь тогда, когда воплощается в слове. Пока вещь не названа, не обозначена словом – она не имеет полноценного существования в человеческом сознании. Вопрос заключается в том, как выразить в слове начало исключительно материально-телесное?

Рабле здесь обращается, как минимум, к трём языковым пластам. Вообще, сам Рабле был врачом и одним из первых во Франции препарировал человеческий труп. Поэтому первый языковой пласт, послуживший источником для описания тела в романе – это анатомические и физиологические термины. Они употребляются в столь шутливом тоне, что утрачивают свой чисто прикладной медицинский характер. Однако это язык описания тела. Приведу два примера. Первый – эпизод рождения Гаргантюа. Он появился на свет необычным образом. Его мать, находившаяся на сносях, объелась требухой. «Тогда одна мерзкая старушонка, …слывшая за великую лекарку, дала Гаргамелле какого-то ужасного вяжущего средства, от которого у неё так сжались и стянулись кольцевидные мышцы, что – страшно подумать! – вы бы их и зубами, пожалуй, не растянули. Одним словом, получилось как у чёрта, который во время молебна св. Мартину, записывал на пергаменте, о чём судачили две податливые бабёнки, а потом так и не сумел растянуть пергамент зубами.

Из-за этого несчастного случая вены устья маточных артерий у роженицы расширились, и ребёнок проскочил прямо в полую вену, а затем, взобравшись по диафрагме на высоту плеч, где вышеуказанная вена раздваивается, повернул налево и вылез в левое ухо». (165)

Или, скажем, изображение битвы, которую ведёт брат Жан, защищая виноградники. Обнаружив, что «враги обрывают виноград, и, таким образом, монастырь лишится годового запаса вина», он скинул рясу, схватил перекладину от ясеневого креста и, «не говоря худого слова, обрушился на них со страшной силой». «Одних он дубасил по черепу, другим ломал руки и ноги, третьим сворачивал шейные позвонки, четвёртым отшибал поясницу, кому разбивал нос, кому ставил фонари под глазами, кому заезжал по скуле, кому пересчитывал зубы, кому выворачивал лопатки, иным сокрушал голени, иным вывихивал бедра, иным расплющивал локтевые кости». (166)

В другом месте он сражается тоже весьма необычным способом. Выхватил меч и, ударив лучника, находившегося справа, «перерезал ему шейные вены и сфенитидные артерии, а заодно и язычок вплоть до миндалин, вторым же ударом обнажил спинной мозг между вторым и третьим позвонками, после чего лучник приказал долго жить».(167) Использование подобных терминов – первый языковый пласт, к которому обращается в своём романе Рабле.

Второй пласт – космический. Человеческое тело в изображении Рабле – это своего рода микрокосм, Вселенная в миниатюре. Скажем, описывая рот Пантагрюэля, он показывает, что внутри одного только зуба помещаются целые города. Это второй способ описания тела.

И третий – это то, что мы называем теперь ненормативной лексикой. В одном из эпизодов романа герои, плывя в открытом море, обнаруживают замерзшие слова. (Во время одной из битв якобы царил такой лютый холод, что всё произнесённое бойцами просто замерзало на лету). Герои набрали полные пригоршни таких замёрзших слов и звуков. Отогреваясь на ладонях, они начинали звучать. Но вот среди воинственных кличей и ржания боевых коней слуха героев коснулись «речения грубые, напоминающие по звуку барабан, дудку, рог или трубу». Панург вздумал было тоже сохранить несколько таких слов, «положив их в масло или чистую солому». Но Пантагрюэль ему этого не позволил, заметив, что «глупо беречь то, в чём никогда не бывает недостатка и что всегда под рукой». (168)

Таковы три главных языковых источника, прибегая к которым Рабле описывает человеческое тело.

Важнейшее место в романе занимают сцены еды и питья. Главные герои книги – пьяницы. Первое слово, которое произносит в романе Гаргантюа, – это «пить», и тем же самым словом роман завершается. Когда герои достигают наконец оракула Божественной Бутылки и обращаются к нему с вопросом о смысле жизни, в ответ они слышат лишь одно: «Пейте!» Пейте вино. Правда, хочу сразу уточнить, что это означает в данном случае. В романе Рабле это имеет символический смысл. То есть, герои пьют по-настоящему, но в то же время вино для них – некий символ, пища духовная в буквальном смысле слова, ибо вино пьют для духа, а не для того, чтобы утолить жажду. Для этого существует вода. Герои Рабле пьют очень много, у них даже ботинки набухают от выпитого. Но они пьют в меру. Просто у них большая мера. Они никогда не бывают пьяными, между прочим. Бывает, люди пьют, чтобы забыться, а герои Рабле – для того, чтобы обрести себя, снять все тормоза, почувствовать себя свободными.

Еда – это тоже особый, праздничный момент в жизни тела. Оно живёт, потому что ест, поглощает мир и, благодаря этому, продлевает своё существование. В этом смысле еда противостоит смерти. Смерть – это когда мир поглощает наше тело, а в процессе еды мы сами поглощаем мир. Поэтому не случайно у большинства народов после похорон принято устраивать поминки – за ритуалом погребения следует поминальная трапеза. Еда – это праздник в жизни тела. Не в том смысле, что еда – всегда праздник. Это ерунда, она перестала быть для нас праздником. Но всё-таки нет праздника без еды.

Вино, кстати, – это тоже очень важное выражение праздничности. В эпоху Возрождения существовал даже особый жанр – застольные беседы. Кстати, у современника Рабле, немецкого гуманиста Эразма Роттердамского, есть специальное произведение, которое носит название «Застольные беседы». Вино развязывает языки. Если устроить застолье без вина – люди будут есть и молчать, а с вином они начинают разговаривать, потому что вино – это пища духовная. Так было уже со времен Античности, достаточно вспомнить, например, известный трактат Платона «Пир». Отсюда слово, которое у нас теперь широко используется, – «симпозиум». Теперь научное обсуждение называют симпозиумом, а изначально это был пир, таково буквальное значение слова. Это разговор за столом, во время которого обязательно пьют вино. Вообще, пить молча – очень вредно, пить надо, разговаривая. Такие застольные разговоры могут касаться самых разных, даже сложных философских вопросов.

Но есть одна глубокая особенность слова, которое сопровождается возлияниями: оно может быть очень серьёзным по содержанию, но не может быть серьёзным по форме, обязательно должно быть шутливым. Пить и вести тяжеловесно-серьёзные разговоры всё-таки нельзя, они обязательно должны сопровождаться шуткой. В современном обиходе от застольных бесед ничего не осталось, кроме тостов. И, кстати, это тоже всегда благожелательное слово. Это – первое условие, даже в самом простом тосте: «За ваше здоровье!» – это присутствует. Но, главное, тосты должны быть шутливы. Очень серьёзный тост – это неприятно. Таково и слово в романе Рабле – оно серьёзное и одновременно шутливое. Сам автор во вступлении к третьей книге романа признаётся, что, «выпивая, творил, творя – выпивал». Поэтому вино – очень важная эмблема всего произведения.

Теперь хочу коснуться ещё одной темы. Если вы это поймёте, тогда поймёте и роман Рабле, а если нет – читать эту книгу бесполезно… Приведу маленький отрывок, в котором говориться о детстве Гаргантюа: Он «вечно валялся в грязи, пачкал нос, мазал лицо, стаптывал башмаки, ловил частенько мух и с увлечением гонялся за мотыльками, подвластными его отцу, …утирал рукавом нос, сморкался в суп, шлёпал по всем лужам, пил из туфли и имел обыкновение тереть себе живот корзинкой. Точил зубы о колодку, мыл руки похлёбкой, расчёсывал волосы стаканом, садился между двух стульев, укрывался мокрым мешком, запивал суп водой, как ему аукали, так он и откликался, кусался, когда смеялся, смеялся, когда кусался, частенько плевал в колодец…».(169) И дальше следует длинный перечень. Вот если вы поймёте эту бессмыслицу, то поймёте роман Рабле.

…Ребёнок не может самостоятельно открыть дверь. Плачет, просит, чтобы ему помогли – и ему открывают. А потом ему удаётся самому справиться с дверью. И что он делает? Открывает и закрывает, открывает и закрывает. Взрослые удивляются: «Зачем ты это делаешь?» Но раньше ребёнок чувствовал себя подчинённым двери, а теперь она ему подвластна. Хочет – открывает, хочет – закрывает. Он радуется собственной силе. Может, это выражено в несколько парадоксальной форме, но теперь он – хозяин мира. Гаргантюа говорят: пить из стакана, а он им причёсывается. Что хочу, то и делаю!

Вообще, подобное настроение характерно для всей эпохи в целом. Эпоха Возрождения открыла эксперимент. В Средние века либо всё определялось традицией, которой строго следовали, которая передавалась из поколения в поколение, либо выступала на первый план логика. Особо яркое выражение это получило в схоластике – системе сложных логических обоснований и доказательств. А Ренессанс впервые выдвинул идею эксперимента. То есть предположил, что сначала надо попробовать что-либо сделать, хотя, может, это и противоречит логике и устоявшимся представлениям. Может, получится, а может и нет. Но… надо попробовать!

Приведу один простой пример, чтобы это стало понятно. Открытие Колумбом Америки. Но ведь он и не собирался ничего открывать. Он же в Индию плыл. Но, чтобы попасть в Индию, все направлялись на восток, а Колумб повернул на запад. Всё наоборот сделал. Ему говорят – так, а он выбрал совсем другое направление. До Индии он не добрался, кстати. Ничего у него не получилось. Но зато по дороге открыл новый континент, хотя это и не входило в его планы. Это было крайне рискованное мероприятие: никто раньше так не плавал. Все знали путь в Индию, а Колумб всё сделал шиворот-навыворот – примерно, как Гаргантюа…

Но иногда это бывает полезно: вещи утрачивают своё знакомое значение, открываются с неожиданной стороны. Носить что-то в корзине – значит, использовать корзину по назначению. И здесь важно, насколько она вместительная, удобная, лёгкая. Но, чтобы почувствовать, что корзина шершавая… – для этого нужно потереться о неё пузом.

Ребенок открывает мир заново. Это, конечно, детские игры, и не более того. Но всё же, если причёсываться стаканом, то можно открыть в стакане такие качества, которые не заметишь, если из него пить. Ребёнок так познаёт мир. Конечно, скоро он поймет, что все эти эксперименты чаще всего ни к чему не приводят. Из многих перевёртышей может так ничего и не выйти, но из некоторых – что-то да получится.

Тема игры вообще очень важное место занимает в романе, и к этому мы ещё вернёмся. А пока хотел бы отметить одно: всё, что делает Гаргантюа, никакого практического значения не имеет. Смысл игры в том, чтобы играть. Допустим, он пьёт из ботинка, и так далее. Это всё игры. Вряд ли когда-нибудь кем-нибудь обувь будет использоваться для питья, да и стакан никогда не заменит собой расчёску. Но он играет, а цель игры – в ней самой. Я уже говорил, что Ренессанс открыл живописную картину. А в чём цель картины? Икона – другое дело. Она – предмет культа, предназначена для молитвы, богослужения. А картина для чего? Для того чтобы была картина.

Однако из таких перевёртышей проистекает важное событие, которым завершается первая книга романа: это основание Телемского аббатства. Дело в том, что между Грангузье и Пикрохолом вспыхивает война, в которой Грангузье одерживает победу. Огромная заслуга в этом принадлежит брату Жану. В награду Гаргантюа предлагает ему стать основателем монастыря, который будет именоваться – Телемская обитель (Телема – по-гречески: желание). Так вот, устав этого монастыря создаётся в точности по принципу игр Гаргантюа: здесь всё делается наоборот, не так, как обычно бывает в монастырях:

«В некоторых монастырях существует обычай: если туда войдет женщина (я разумею женщину добродетельную и целомудренную), то в местах, через которые она проходила, полагается после производить уборку, ну, а там будет заведён такой порядок: тщательно убирать все те помещения, в коих побывают инок или инокиня, которые случайно туда забредут. В монастырях всё размерено, рассчитано и расписано по часам, именно поэтому мы постановим, чтобы там не было ни часов, ни циферблатов, – все дела будут делаться по мере надобности и когда удобнее, ибо считать часы – это самая настоящая потеря времени. Какой от этого прок? Глупее глупого сообразовываться со звоном колокола, а не с велениями здравого смысла и разума. Item {Далее (лат.)}, в наше время идут в монастырь из женщин одни только кривоглазые, хромые, горбатые, уродливые, нескладные, помешанные, слабоумные, порченые и повреждённые, а из мужчин – сопливые, худородные, придурковатые, лишние рты…

– Кстати, – прервал его монах, – куда девать женщин некрасивых и настырных?

– Настырных – в монастырь, – отвечал Гаргантюа.

– Верно, – согласился монах.

– Следственно, туда будут принимать таких мужчин и женщин, которые отличаются красотою, статностью и обходительностью. Item, в женские обители мужчины проникают не иначе как тайком и украдкой, – следственно, вам надлежит ввести правило, воспрещающее женщинам избегать мужского общества, а мужчинам – общества женского. Item, как мужчины, так и женщины, поступив в монастырь, после годичного послушнического искуса должны и обязаны остаться в монастыре на всю жизнь, – следственно, по вашему уставу, как мужчины, так и женщины, поступившие к вам, вольны будут уйти от вас, когда захотят…» (170) И так далее.

Вся жизнь обитателей Телемского аббатства «была подчинена не законам, не уставам и не правилам, а собственной доброй воле и хотению. Вставали они когда вздумается, пили, ели, трудились, спали когда заблагорассудится; никто не будил их, никто не неволил их пить, есть или ещё что-либо делать. <…> Их устав состоял только из одного правила: «Делай, что хочешь». (171)

Таков главный принцип романа. Идея монастыря выворачивается наизнанку, и возникает Телемское аббатство, единственное правило в котором заключается в том, что правил нет. Естественно, перед Рабле здесь встаёт проблема: а что если всё это в конце концов приведёт к страшной неразберихе? Но нет, в аббатстве царят полная гармония и порядок. Из чего исходит Рабле? Он рассуждает примерно так… Ну, скажем, какая свобода нужна человеку в выборе: передвигаться обычным способом или ходить на голове? Человек сам откажется ходить на голове. У него есть только одна потребность: ступать по земле ногами. А может у него возникнуть желание ходить на голове? Да, при одном-единственном условии: если ходить на голове будет запрещено. Люди не выносят ограничений. Если что-то запретить, им сразу же захочется это сделать. Как известно, в Раю под запретом было только одно дерево, но Адам и Ева вкусили именно от его плодов. Поэтому, пока будут запреты, – люди будут их нарушать. Пока будут законы – будут преступники…

Хочу сразу уточнить: не надо думать, что Рабле – утопист, всерьёз полагающий, что, отказавшись от законов и правил, можно организовать жизнь общества. Он так не считает. Общество на таких принципах существовать не может. Телемское аббатство – это лишь некоторый эксперимент. К тому же в рамках этого эксперимента исключена самая сложная проблема, которая встаёт перед любым человеческим объединением: люди здесь не должны трудиться. Им приносят всё необходимое. Проблема организации труда, принуждения – всё это здесь отсутствует. Поэтому Рабле вовсе не думает, что по принципу Телемского аббатства может существовать мир. Такой иллюзии у него нет.

В обители всё устроено так, чтобы человек лишь радовался и наслаждался жизнью: в огромном книгохранилище для них собраны книги на множестве языков, просторные галереи расписаны фресками, посреди внутреннего двора расположен алебастровый фонтан с грациями, для развития и развлечений есть ипподром, театр, бассейн, фруктовый сад и т.д.

Создайте благоприятные условия, и люди будут вести себя хорошо, – убеждён Рабле. Он верит, что человек по природе своей добр, как добры его естественные, глубинные устремления: «Людей свободных, просвещённых, вращающихся в порядочном обществе, сама природа наделяет инстинктом и побудительною силой, которые постоянно наставляют их на добрые дела и отвлекают от порока».

Тема свободы – центральная в романе Рабле. Она выступает в образах двух главных героев – Пантагрюэля и Панурга.

Вообще, образ Пантагрюэля очень близок к Гаргантюа. Я уже говорил, что роман начинался фактически со второй книги, с истории Пантагрюэля, лишь позже Рабле написал первую книгу. Гаргантюа – это во многом вариант Пантагрюэля, который является действующим лицом всех последующих книг. Что объединяет Гаргантюа и Пантагрюэля? Есть две особенности. Во-первых, оба героя – великаны. А кроме того, они короли. В них воплощена абсолютная человеческая свобода. Им не надо жить в Телемском аббатстве, чтобы поступать по собственному выбору. К тому же – они великаны и им ничего не страшно. Когда идёт война, Гаргантюа вычёсывает гребешком застрявшие в волосах пушечные ядра.

Тема короля, кстати, тоже носит в романе Рабле не столько политический, сколько символический характер. Образ короля выражает принцип полной человеческой свободы. Выше короля никого нет. Он действительно может жить по принципу: «делай, что хочешь»; он – король, и для него не существует никаких ограничений. Но поступает он всегда хорошо. Он – учёный, образованный человек, прекрасный сын, справедливый правитель. Он осуществляет принципы Телемского аббатства в самой реальной действительности. Правда, повторюсь: он – великан и король. В нём представлено всё доступное человеку могущество. Его ничто не страшит. Над ним никто не властен.

Другой вариант свободного человека в романе Рабле – это Панург. Образ Панурга – это обратная сторона человеческой свободы. Во второй книге романа происходит его знакомство с Пантагрюэлем. Глава носит название «О нраве и обычае Панурга». (ГЛАВА XVI).

«Панург был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, не высокий, не низенький, с крючковатым, напоминавшим ручку от бритвы носом, любивший оставлять с носом других, в высшей степени обходительный, впрочем слегка распутный и от рождения подверженный особой болезни, о которой в те времена говорили так:

Безденежье – недуг невыносимый.

Со всем тем он знал шестьдесят три способа добывания денег, из которых самым честным и самым обычным являлась незаметная кража, и был он озорник, шулер, кутила, гуляка и жулик, каких и в Париже немного.

А в сущности, чудеснейший из смертных.

И вечно он строил каверзы полицейским и ночному дозору. Соберёт иной раз трёх-четырёх парней, напоит их к вечеру, как тамплиеров, отведёт на улицу св. Женевьевы или к Наваррскому коллежу, и как раз перед тем, как здесь пройти ночному дозору, – о чём Панург догадывался, положив сначала шпагу на мостовую, а потом приложив ухо к земле: если шпага звенела, то это было непреложным знаком, что дозор близко, – Панург и его товарищи брали какую-нибудь тележку, раскачивали её изо всех сил и пускали с горы прямо под ноги ночному дозору, отчего бедные дозорные валились наземь, как свиньи, а в это время Панург с товарищами убегали в противоположную сторону: должно заметить, что и двух дней не прошло, а Панург уже знал все парижские улицы и закоулки, как Deus det { Боже, ниспошли [нам мир свой] (лат.)}.

Иной раз в таком месте, которого ночному дозору никак нельзя было миновать, он насыпал пороху, потом, завидев дозор, поджигал, а потом с удовлетворением смотрел, какую лёгкость движений выказывают караульные, вообразившие, что ноги им жжёт антонов огонь.

Особенно доставалось от него несчастным магистрам наук и богословам. Встретит, бывало, кого-нибудь из них на улице – и не преминет сделать гадость: одному насыплет навозу в шляпу, другому привесит сзади лисий хвост или заячьи уши, а не то придумает ещё какую-нибудь пакость.

В тот день, когда всем богословам было велено явиться в Сорбонну на предмет раскумекивания догматов, он приготовил так называемую бурбонскую смесь – смесь чеснока, гальбанума, асафетиды, кастореума и тёплого навоза, подлил туда гною из злокачественных нарывов и рано утром густо намазал этой смесью всю мостовую – так, чтобы самому чёрту стало невмочь. И уж как начали эти добрые люди драть при всех козла, так все нутро своё здесь и оставили. Человек десять-двенадцать умерли потом от чумы, четырнадцать заболели проказой, восемнадцать покрылись паршой, а более двадцати семи подхватили дурную болезнь.

Панург, однако ж, и в ус себе не дул. Он имел обыкновение носить под плащом хлыст и этим хлыстом немилосердно стегал молодых слуг, чтобы они попроворней несли вино своим хозяевам.

В его куртке насчитывалось более двадцати шести карманчиков и карманов, и все они у него были набиты:

в одном из них хранились свинцовая игральная кость и острый, как у скорняка, ножичек, которым он срезал кошельки;

в другом – сосуд с виноградным соком, которым он прыскал в глаза прохожим;

в третьем – головки репейника с воткнутыми в них гусиными и петушьими пёрышками: он сажал их добрым людям на плащ или же на шляпу, а ещё он любил приделывать людям рожки, с которыми они потом так и ходили по всему городу, а иногда и всю жизнь<…>

в четвёртом – уйма пакетиков со вшами и блохами, – он собирал их у нищей братии на кладбище Невинноубиенных младенцев; а затем при помощи тростинок или перьев, которыми пишут, стряхивал на воротнички наиболее жеманным девицам, преимущественно в церкви; к слову сказать, в церкви он никогда не поднимался на хоры, – он предпочитал и за обедней, и за вечерней, и во время проповеди быть внизу, среди женщин;

в пятом – множество крючков и крючочков, которыми он любил сцеплять мужчин и женщин, стоявших тесной толпой, главным образом тех женщин, которые носили платья из тонкой тафты, – стоило им дёрнуться, и платье – в клочья…» и т. д. (172)

В Панурге представлен отрицательный вариант человеческой свободы. Он тоже следует принципу «делай, что хочешь», но он живёт не в Телемском аббатстве, и в нём силён зуд разрушения. Однако Панург не опровергает идеалы Телемского аббатства. Рабле говорит, что, несмотря на всё это, «в сущности» Панург был чудеснейшим человеком. А что такое эта «сущность»? Это его природа. Разница между Пантагрюэлем и Панургом во многом определяется теми условиями, в которых каждый из них вырос. Пантагрюэля баловали, он – королевский наследник, великан, ему с самого начала всё было дано. А жизнь Панурга складывалась довольно трудно. Он бродяжничал, побывал в плену, повидал немало жестокого, и потому вполне естественно, что поворачивается к жизни дурной своей стороной. Но окажись Панург в благоприятных обстоятельствах, и он бы стал поступать хорошо. Кстати, в компании Пантагрюэля он не сделал ни единой пакости, и оказался очень надёжным товарищем.

Кроме того, и это важно: все пороки Панурга мимолетны. Они не коренятся в его натуре. Он никогда с самим собой до конца не совпадает. К примеру, во время бури, описанной в четвёртой книге, он проявляет невероятную трусость. Но он – не трус. Почему? Потому что он ничего не боится, кроме самой опасности. А опасности надо бояться, между прочим, на то она и опасность. Трус – тот, кто боится, когда опасности нет, кому она повсюду мерещится. А Панург – естественно труслив. Когда опасно – он боится, угроза миновала – страх прошёл. Он зол, когда голоден. А накормите – и он будет добр. Это не опровергает идеи Телемского аббатства. Панург – другой вариант свободного человека.

Очень важная, во многом ключевая, определяющая дальнейшее движение всего произведения, – глава в третьей книге, в которой Панург задаётся вопросом: стоит ли ему жениться. Здесь особенно ясно выступает несхожесть двух героев и в то же время их взаимосвязь. Пантагрюэль всячески покровительствует Панургу, но Панург всегда по уши в долгах. Он считает, что без долгов жить нельзя; свой хлеб он съедает на корню и полагает, что это в порядке вещей. Но Пантагрюэль помог ему расплатиться с долгами, и вот Панург задумывается о женитьбе. Но прежде он хочет спросить совета у Пантагрюэля.

« – Вы знаете, государь, что я решил жениться. <…> Во имя вашей давней любви ко мне скажите, какого вы на сей предмет мнения?

– Раз уж вы бросили жребий, – сказал Пантагрюэль, – поставили это своей задачей и приняли твёрдое решение, то разговор кончен, остаётся только привести намерение в исполнение.

– Да, но мне не хотелось бы приводить его в исполнение без вашего совета и согласия, – возразил Панург.

– Согласие я своё даю и советую вам жениться, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но если вы считаете, – возразил Панург, – что мне лучше остаться на прежнем положении и перемен не искать, то я предпочёл бы не вступать в брак.

– Коли так – не женитесь, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но разве вы хотите, чтобы я влачил свои дни один-одинешенек, без подруги жизни? – возразил Панург.

– Вы же знаете, что сказано в Писании: Veh soli (горе одинокому(лат.)). У холостяка нет той отрады, как у человека, нашедшего себе жену.

– Ну, ну, женитесь с Богом! – сказал Пантагрюэль.

– Но если жена наставит мне рога, – а вы сами знаете: нынче год урожайный, – я же тогда из себя вон выйду, – возразил Панург. – Я люблю рогоносцев, почитаю их за людей порядочных, вожу с ними дружбу, но я скорее соглашусь умереть, чем попасть в их число. Вот что у меня из головы не выходит.

– Выходит, не женитесь, – сказал Пантагрюэль. <…>

– Да, но если я всё-таки не могу обойтись без жены, как слепой без палки <…>, то не лучше ли мне связать свою судьбу с какой-нибудь честной и скромной женщиной, чем менять каждый день и всё бояться, как бы тебя не вздули, или, ещё того хуже, как бы не подцепить дурную болезнь? С порядочными женщинами я, да простят мне их мужья, пока ещё не знался.

– Значит, женитесь себе с Богом, – сказал Пантагрюэль.

– Но если попущением Божиим случится так, что я женюсь на порядочной женщине, а она станет меня колотить, то ведь мне придётся быть смиреннее самого Иова, разве только я тут же взбешусь от злости. Я слыхал, что женщины порядочные сварливы, что в семейной жизни они – сущий перец. А уж я её перещеголяю, уж я ей закачу выволочку: и по рукам, и по ногам, и по голове, и в лёгкие, и в печёнку, и в селезёнку, всё, что на ней, изорву в клочья, – нечистый дух будет стеречь её грешную душу прямо у порога. Хоть бы годик прожить без этаких раздоров, а ещё лучше не знать их совсем.

– Со всем тем не женитесь, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но если, – возразил Панург, – я останусь в том же состоянии, без долгов и без жены <…>, если у меня не будет ни долгов, ни жены, то никто обо мне не позаботится и не создаст мне так называемого домашнего уюта. А случись заболеть, так мне всё станут делать шиворот-навыворот. Мудрец сказал: "Где нет женщины, – я разумею мать семейства, законную супругу, – там больной находится в весьма затруднительном положении". В этом я убедился на примере пап, легатов, кардиналов, епископов, аббатов, настоятелей, священников и монахов. Нет, уж я…

– В мужья записывайтесь с Богом, в мужья! – сказал Пантагрюэль.

– Да, но если я заболею и не смогу исполнять супружеские обязанности, – возразил Панург, – а жена, возмущённая моим бессилием, спутается с кем-нибудь ещё и не только не будет за мной ухаживать, но ещё и посмеётся над моей бедой и, что хуже всего, оберёт меня, как это мне не раз приходилось наблюдать, то уж пиши пропало, беги из дому в чём мать родила.

– Ну и дела! Уж лучше не женитесь, – сказал Пантагрюэль.

– Да, но в таком случае, – возразил Панург, – у меня никогда не будет законных сыновей и дочерей, которым я имел бы возможность передать моё имя и герб, которым я мог бы завещать своё состояние, и наследственное и благоприобретённое <…>, и с которыми я мог бы развлечься, если я чем-нибудь озабочен, как ежедневно на моих глазах развлекается с вами ваш милый, добрый отец и как развлекаются все порядочные люди в семейном кругу. И вот если я, будучи свободен от долгов и не будучи женат, буду чем-либо удручён, то, вместо того чтобы меня утешить, вы же ещё станете трунить над моим злополучием.

– В таком случае женитесь себе с Богом! – сказал Пантагрюэль». (173)

«Да» и «нет», «жениться», «не жениться» здесь уравнены.

« – Вы меня извините, но советы ваши напоминают песенку о Рикошете, – заметил Панург. – Сплошь одни capказмы, насмешки и бесконечные противоречия. Одно исключает другое. Не знаешь, чего держаться.

– Равным образом и вопросы ваши содержат в себе столько "если" и столько "но", что ничего нельзя обосновать, нельзя прийти ни к какому определённому решению, – возразил Пантагрюэль». (174)

В этой сцене видна полярность собеседников. Пантагрюэль всегда говорит «да», Панург всегда говорит «нет». Кстати, непременное «но», возникающее в его речи каждый раз, необходимо: оно движет главу и действие романа в целом. Если бы не было этого «но», все сразу бы и закончилось: женился – и всё. А тут – глава продолжается, потому что Панург каждый раз находит новые возражения против женитьбы. В конце концов, так развивается роман, потому что Панург будет продолжать искать ответ на этот вопрос. Сначала он будет ходить за советом – это вся третья книга. А затем герои отправятся в длительное путешествие и в конце концов достигнут оракула Божественной Бутылки, который откроет им истину. Таким образом, мотив женитьбы движет сюжет всего романа.

Однако и в «да» Пантагрюэля присутствует «нет». Он на всё отвечает «да», но только потому, что ничего не принимает всерьёз. Какая разница – жениться или не жениться? Можно так, а можно и иначе. Недаром Панург ему скажет: «Ваши советы – одни сарказмы». А в «нет» Панурга присутствует «да»: он и в самом деле хочет найти ответ на свой вопрос.

Если вдуматься в содержание главы, окажется, что всё происходящее – это, в сущности, игра. Хотел бы Панург жениться на самом деле, он бы как-нибудь решился. Но ему нравится разговаривать с Пантагрюэлем. Ему доставляет удовольствие выяснять, что тот думает по тому или иному поводу. Цель разговора – в самом разговоре, а не в женитьбе. Он и в дальнейшем будет спрашивать у разных людей совета не потому, что действительно мечтает найти себе жену, а чтобы поговорить.

Игра составляет основу романа Рабле. Во вводной главе к третьей книге, написанной от лица автора, есть такое рассуждение: «Когда Филипп, царь Македонский, задумал осадить и разорить Коринф, на коринфян, узнавших от своих лазутчиков, что он со своей многочисленною ратью идёт на них, это навело вполне понятный страх, и нимало не медля они, каждый на своём посту, ревностно взялись за дело, дабы оказать враждебным его действиям сопротивление и город свой защитить.

Одни подвозили в крепость утварь, скот, зерно, вина, фрукты, продовольствие и военное снаряжение.

Другие укрепляли стены,

строили бастионы,

возводили исходящие углы равелинов,

копали рвы,

вновь подводили контрмины,

прикрывали укрепления турами…», и так далее, и тому подобное.

Но в Коринфе жил философ Диоген, которому городские власти не доверили никаких поручений. «В течение нескольких дней он только молча наблюдал, как его сограждане всё у себя поднимали вверх дном. Затем боевой дух передался и ему: он подпоясался, нацепил на себя какую-то ветошь, закатал рукава до локтей, отдал старому своему приятелю суму, книги и навощенные дощечки, выбрал за городом …открытое место, выкатил туда бочку (Диоген, как известно, жил в бочке), в которой он укрывался от непогоды, и, обуреваемый жаждой деятельности, стал проворно двигать руками: уж он эту свою бочку поворачивал, переворачивал, чинил, грязнил,

наливал, выливал, забивал,

скоблил, смолил, белил,

катал, шатал, мотал, метал, латал, хомутал,

толкал, затыкал, кувыркал, полоскал,

конопатил, колошматил, баламутил,

пинал, приминал, уминал,

зарифлял, закреплял, заправлял,

сотрясал, потрясал, отрясал, вязал, подрезал, терзал,

продвигал, выдвигал, запрягал,

тузил, возил, пазил,

снаряжал, заряжал,

клепал, поднимал, обнимал,

выпаривал, выжаривал, обшаривал,

встряхивал, потряхивал, обмахивал,

строгал, тесал, бросал,

прочищал, оснащал, улещал,

супонил, полонил, помпонил,

скатывал и сбрасывал с вершины <…>, потом снова вкатывал наверх, точь-в-точь как Сизиф орудовал со своим камнем…». (175)

Такая вроде бы бессмысленная деятельность… Но сам Рабле уподобляет себя Диогену: «И мне тоже негоже бездействовать: хотя от бранных тревог и в стороне я, однако, духом пламенея, желал бы и я свершить что-либо достойное, особливо теперь, когда видишь, как граждане славного королевства французского, и по ту и по эту сторону гор, неутомимо трудятся и работают, – одним поручено возводить укрепления и оборонять отечество, другие готовятся отразить и разбить врага, и всё это делается так дружно, в таком образцовом порядке и столь явно в интересах будущего <…>, что я начинаю склоняться к мнению доброго Гераклита, уверявшего, что война – не враг, но источник всех благ». (176)

«Я тоже, – признается Рабле, – хочу что-нибудь совершить…»

Это – игра. А игра включает в себя два важных момента. Во-первых, цель игры – в ней самой… Но, главное, в игре всегда одновременно присутствуют и «да» и «нет». Игра не может быть однозначной и абсолютно серьёзной. Она только наполовину серьёзна, иначе это уже не игра. Сочетание «да» и «нет» составляет важнейшую её особенность. Поэтому ни Панург, ни Пантагрюэль никогда не бывают до конца серьёзны: они всё время играют.

Несколько слов о четвёртой и пятой книгах романа. Это путешествие Панурга, Пантагрюэля и брата Жана. Они должны получить наконец ответ на вопрос, который волнует Панурга: стоит ли ему жениться? На самом деле его интересует другой вопрос, хотя вопрос о женитьбе тоже с ним связан. Это вопрос о смысле жизни…

Вообще, надо сказать, Рабле различает мир Физиса и мир Антифизиса. Что это такое? Физис – это природа, а Антифизис – это нечто, противостоящее естественному, природному началу. Так вот, природа для Рабле – это добрая сила. Поэтому всё зло, и в частности, социальное зло – это порождение Антифизиса. Как и все отрицательные образы романа. Это как бы природа, вывернутая наизнанку. Здесь Рабле в чём-то близок к сатире. Но у Рабле это не сатира, ибо сатирические образы внешне смешные, а внутренне страшные. Как говорил Гоголь, «видимый миру смех сквозь невидимые миру слёзы». А у Рабле они не страшны. Он верит во всепобеждающую силу природы и воспринимает отрицательное лишь как некое искажение. Скажем, в первой книге романа изображается война Пикрохола с Грангузье: Пикрохол мечтает завоевать мир, у него грандиозные планы. Но началась война по ничтожному поводу: виноградари Гаргантюа поссорились с лепёшечниками Пикрохола. Кроме того, война не страшна, потому что в ней принимает участие Гаргантюа, которому всё нипочём. Он вычёсывает пушечные ядра гребешком, в качестве колокольчиков у него – колокола Собора Парижской Богоматери. Поэтому страшное здесь становится смешным. Для Рабле страшно как раз не смешное… В образах антифизиса существенна эта сторона: мир антифизиса серьёзен.

Я бы хотел остановиться на двух образах, которые перекликаются с главными темами романа. Это образы Гастера (Желудка) и Квинтессенции.

«Правителем острова был мессер Гастер, первый в мире магистр наук и искусств. Если вы полагаете, что величайшим магистром наук и искусств был огонь, как о том сказано у Цицерона, то вы ошибаетесь и заблуждаетесь, ибо и сам Цицерон в это не верил. Если же вы полагаете, что первым изобретателем наук и искусств был Меркурий, как некогда полагали древние наши друиды, то вы ошибаетесь жестоко. Прав был сатирик, считавший, что магистром всех наук и искусств был мессер Гастер.

Именно с ним мирно уживалась добрая госпожа Нужда, иначе называемая Бедностью, мать девяти муз, у которой от бога изобилия Пора родился благородный отпрыск Амур, посредник между землёй и небом, за какового его признаёт Платон в своем «Пире».

У доблестного владыки Гастера мы должны находиться в совершенном повиновении, должны ублажать и почитать его, ибо он властен, суров, строг, жесток, неумолим, непреклонен. Его ни в чём не уверишь, ничего ему не втолкуешь, ничего ему не внушишь. Он ничего не желает слушать. И если египтяне свидетельствуют, что Гарпократ, бог молчания, по-гречески Сигалион, был безуст, то есть не имел рта, так же точно Гастер родился безухим, подобно безухой статуе Юпитера на Крите. Изъясняется он только знаками. Но знакам его все повинуются скорее, нежели преторским эдиктам и королевским указам. В исполнении требований своих он никаких отсрочек и промедлений не допускает. Вам, уж верно, известно, что львиный рык приводит в трепет всех зверей, до которых он долетает. Об этом написано в книгах. Это справедливо. Я сам был тому свидетелем. И все же я вам ручаюсь, что от повелений Гастера колеблется небо и трясётся земля. Как скоро он изрёк свою волю, её надлежит в тот же миг исполнить или умереть.<…>

В каком бы обществе он ни находился, никаких споров из-за мест при нём не полагается, – он неукоснительно проходит вперёд, кто бы тут ни был: короли, императоры или даже сам папа. И на Базельском соборе он тоже шёл первым, хотя собор этот был весьма бурный: на нём всё не утихали споры и раздоры из-за того, кому с кем сидеть невместно, что, впрочем, вам хорошо известно. Все только и думают, как бы Гастеру угодить, все на него трудятся. Но и он в долгу у нас не остаётся: он облагодетельствовал нас тем, что изобрёл все науки и искусства, все ремёсла, все орудия, все хитроумные приспособления. Даже диких зверей он обучает искусствам, в коих им отказала природа. Воронов, попугаев, скворцов он превращает в поэтов, кукш и сорок – в поэтесс, учит их говорить и петь на языке человеческом. И всё это ради утробы!

Орлов, кречетов, соколов, балабанов, сапсанов, ястребов, коршунов, дербников, птиц не из гнезда взятых, неприрученных, вольных, хищных, диких он одомашнивает и приручает, и если даже он, когда ему вздумается, насколько ему заблагорассудится и так высоко, как ему желается, отпустит их полетать на вольном воздухе в поднебесье, и там он повелевает ими: по его манию, они ширяют, летают, парят и даже за облаками ублаготворяют и ублажают его, а затем он внезапно опускает их с небес на землю. И всё это ради утробы!

Слонов, львов, носорогов, медведей, лошадей, собак он заставляет плясать, играть в мяч, ходить по канату, бороться, плавать, прятаться, приносить ему, что он прикажет, и брать, что он прикажет. И всё это ради утробы!..» (177)

Это – важная тема романа. Я уже говорил, что образы еды и питья занимают в нём особое место. Главные герои Рабле – страшные обжоры, съедают невероятное количество пищи. Они постоянно ублажают свой «гастер». Но, в отличие от жителей острова, где властвует желудок, они ему не поклоняются. Они сохраняют внутреннюю свободу, даже во время еды никогда не бывают серьёзны. Еду они сопровождают возлияниями: не только едят, но и пьют, и к тому же ведут весёлые разговоры. А те – поклоняются всерьёз, хотя Гастер не раз отсылал их к своему судну, «дабы …поглядели, пораскинули умом и поразмыслили, какое такое божество находится в кишечных его извержениях». (178)

Королевство Квинтэссенции – это, напротив, мир чистого духа, а сама королева, крёстная дочь Аристотеля, питается лишь абстракциями и категориями. Здесь живут всевозможные мудрецы, искатели совершенства, служители науки. Но чем они занимаются? Один из них, к примеру, излечивал все виды истощения, постригая больных на три месяца в монахи, ибо «если уж они во иноческом чине не разжиреют, значит, и врачебное искусство, и сама природа в сем случае бессильны».

«Многие из упомянутых прислужников оттирают эфиопам дном корзинки только живот, и ничего более, отчего те малое время спустя белеют.

Другие на трёх парах лисиц, впряженных в одно ярмо, пахали песчаный берег моря и попусту не теряли ни единого зернышка.

Третьи мыли черепицу и сводили с неё краску.

Четвёртые долго толкли в мраморной ступке наждак, который у вас называется пемзой, и таким путем извлекали из него воду и изменяли его состав.

Пятые стригли ослов и получали отменную шерсть…», и так далее. (179)

Иногда учёные вступали между собой в ожесточённые споры, касаясь таких «сверхфизических проблем», как, допустим, тень осла или дым от фонаря, а в целом «из ничего творили нечто великое, а великое обращали в ничто», резали огонь ножом, черпали воду решетом, ловили сетями ветер…

Труды прислужников Квинтэссенции во многом напоминают игры Гаргантюа, который, кстати, тоже пытался оттереть добела пузо эфиопа… Но в чём разница между ними и Гаргантюа? Они делают это всерьёз, а он – играет.

И вот герои достигают наконец оракула Божественной Бутылки, который должен открыть им истинный смысл жизни. Однако оракул говорит им то, что они и сами давно уже знали, произносит одно-единственное слово: «Тринк». (это слово, которое герои слышат от толковательницы оракула жрицы Бакбук, «известно и понятно всем народам и означает оно: Пей!». (180)

И они пьют воду, между прочим, воду из священного источника. Но каждому кажется, что это не вода, а превосходное вино:

«…Панург воскликнул:

– Ей-богу, это бонское вино! Пусть меня сцапают сто шесть чертей, но такого вкусного вина я ещё никогда не пил. Чтобы как можно дольше его смаковать, недурно было бы иметь шею длиной в три локтя <…>.

– Честное фонарное слово, это вино гравское, забористое, игристое, – сказал брат Жан. – Бога ради, голубушка, откройте мне способ его приготовления.

– А по-моему, это мирвосское, – объявил Пантагрюэль, – прежде чем пить, я представил себе именно его. Одно плохо: уж очень оно холодное, холоднее льда, <…> холоднее воды Кантопории Коринфской, замораживавшей желудок и все пищеварительные органы тем, кто её пил.

– Пейте ещё, и ещё, и ещё, – молвила <жрица оракула> Бакбук. – И, каждый раз воображая что-нибудь новое, вы найдёте, что напиток обладает именно тем вкусом, какой вы задумали». (181)

Истолковывая ответ оракула, жрица говорит героям: «Истина – это дочь Времени». Пройдёт время, и «философы поймут, что все их знания, равно как знания их предшественников, составляют лишь ничтожнейшую часть того, что есть и чего они ещё не знают». (182)

Роман Рабле – это бесконечная игра. В этом произведении нет ни одного серьёзного слова. Вот, скажем, как Рабле описывает воспитание Гаргантюа. У него было два учителя. Первый – Тубал Олоферн, учёный-схоласт, который обучал его чисто схоластическим методом. Рабле высмеивает старое схоластическое воспитание. А потом был приглашён другой учитель, Панократ. И здесь Рабле изображает совершенно иную систему воспитания – гуманистическую. Гаргантюа не теряет с новым наставником ни минуты, изучает всё подряд. Раньше он бесконечно спал, а, теперь, согласно методу Панократа, всё его время стало уходить на приобретение знаний. «Итак, вставал Гаргантюа около четырёх часов утра. В то время как его растирали, он должен был прослушать несколько страниц из Священного писания, которое ему читали громко и внятно, с особым выражением, для каковой цели был нанят юный паж по имени Анагност, родом из Баше. Содержание читаемых отрывков часто оказывало на Гаргантюа такое действие, что он проникался особым благоговением и любовью к Богу, славил Его и молился Ему, ибо Священное писание открывало перед ним Его величие и мудрость неизречённую.

Затем Гаргантюа отправлялся в одно место, дабы извергнуть из себя экскременты. Там наставник повторял с ним прочитанное и разъяснял всё, что было ему непонятно и трудно». (183)

Главный герой романа – смех. Рабле смеётся над многими представлениями ушедшего Средневековья. Но, с другой стороны, он смеётся и над теми идеями, что стали достоянием его собственной, современной ему эпохи. Он ничего не принимает всерьёз. Телемское аббатство, конечно, – идеал Рабле. Но одновременно это и шутка…

Смех Рабле не носит ни в коей мере нигилистического характера, которым, к примеру, нередко отличался смех художников XX века, утверждавших, что за всем на свете стоит ничто. Смех Рабле другой. В смехе, считал Рабле, человек возвышается над самим собой и действительностью. Это единственное, что позволяет соприкоснуться с абсолютом, потому что всё, что пребывает во времени, – относительно. То, что мы знаем, – ничтожно мало по сравнению с тем, что неизбежно остаётся от нас скрытым. Но роман Рабле проникнут жизнерадостностью. Автор это всячески подчёркивает, в третьей книге, в частности, говорит, что, пытаясь подобно Диогену участвовать в делах этого мира, «скатывает с вершины <…>, потом снова вкатывает наверх» свою бочку, но на дне этой бочки скрывается надежда. Смеясь, Рабле ощущает относительность любой истины, но не исключает существования истины как таковой. Истина – дочь Времени, а Рабле верит в его поступательное движение.


Литература английского Возрождения


Возрождение в Англии имеет важные особенности. Хронологически оно наступает достаточно поздно: приходится на XV век. К тому времени уже отцвёл итальянский Ренессанс, завершилась эпоха Боккаччо и Рабле во Франции. Вообще, символический центр тяжести европейского мира стал перемещаться со средиземноморского юга на север. Поэтому можно сказать: английские гуманисты подводят итог всему европейскому Возрождению. Кроме того, в Англии это совпало с периодом борьбы двух династий – Ланкастеров и Йорков – за английский престол, грандиозного противостояния, которое вошло в историю как война Алой и Белой Розы (одна из основных тем исторических хроник Шекспира).

Главной особенностью новой эпохи в Англии была экономическая составляющая. Это был переход от средневекового ремесла к мануфактуре. Суконные мануфактуры, а также связанное с ними производство шерсти, стали играть во внутренней экономике первостепенную роль. Овцеводство фактически вытесняло земледелие.

Что касается внутриполитической ситуации, в Англии возникло централизованное абсолютистское государство. Этот процесс сопровождался страшными бедствиями для народных масс. Крупные землевладельцы, стремясь увеличить поставку шерсти развивающейся английской мануфактуре, захватывали территории – леса, поля, луга, которыми раньше крестьянские общины пользовались на свободном основании, и превращали их в пастбища для овец, а самих крестьян сгоняли. Земли, отводившиеся отныне под пастбища, лорды обносили оградами, рыли канавы для защиты от притязаний бывших владельцев. Таким образом они поставляли мануфактурам не только шерсть, но и рабочую силу. Однако экономическое принуждение не действовало. Лишённые земли крестьяне предпочитали бродяжничать, нищенствовать. Их принудительно отправляли на мануфактуры, где были очень суровые условия труда – так действовало знаменитое кровавое законодательство Генриха VIII, при котором было запрещено бродяжничество. Кроме того, любой незанятый человек был обязан поступать на службу к тому, кто её предложит, за ту плату, которую назначит наниматель. Неповиновавшихся штрафовали, клеймили, приговаривали к казни. Известному английскому гуманисту, философу и королевскому канцлеру при Генрихе VIII Томасу Мору принадлежит знаменитая фраза, – «овцы в Англии съели людей».


XVII век – золотой век европейского театра. И во главе его, без сомнений, стоял театр английского Ренессанса. (Вторым по значимости можно считать театр испанского барокко, третьим – театр французского классицизма). Это была эпоха великого расцвета драмы. Вообще, когда достигает наивысшего развития какой-либо жанр, появляется множество поэтов, драматургов, которые творят в некоем едином русле. В Англии в этот период тоже были авторы, каждый из которых мог бы составить честь любой национальной литературе. Имена их малоизвестны: фактически все они были заслонены одной колоссальной фигурой – Шекспиром. Нечто подобное произошло и в России. В первой половине XIX века в русской литературе было немало замечательных поэтов: А. Дельвиг, П. Вяземский, Е. Боратынский и др., но их творчество абсолютно затмил собой А. Пушкин, для нас – это поэты пушкинской эпохи, Пушкинская плеяда…


Уильям Шекспир


Биографические сведения о выдающемся английском поэте и драматурге чрезвычайно скудны. Известно лишь, что Шекспир родился в 1564 году в английском городе Стратфорде, умер в 1616 году. Его отец был состоятельным ремесленником, часто избиравшимся на различные общественные должности; мать принадлежала к одной из старейших саксонских семей. Считается, что Шекспир обучался в стратфордской «грамматической школе», хорошо знал латынь, античную поэзию. Сочинять для театра Шекспир начал предположительно с начала 90-х. Мы знаем, что он был актёром, драматургом и совладельцем театральной труппы, которая в 1599 году в Лондоне построила ставший позже всемирно известным театр «Глобус», а около 1612 года по непонятным для нас причинам вернулся в Стратфорд, где провёл последние годы своей жизни, так больше ничего и не написав.

Не осталось воспоминаний современников о Шекспире. Они жили рядом с одним из величайших гениев эпохи, но не оставили почти никаких свидетельств о нём. С этим связано появление легенды о том, что автором всемирно известных пьес был не Шекспир, а кто-то другой. Возникло множество претендентов на шекспировский престол. Истинных авторов искали среди людей, которые умерли в 1612 году. Приписывали произведения известному драматургу К. Марло, философу Ф. Бэкону… Одно время достаточно популярной была версия, утверждавшая, будто бы пьесы Шекспира на самом деле были написаны графом Рэтлендом. В девяностые годы XX века в России появилось исследование, в котором поддерживалась эта точка зрения, однако с некоторым новым дополнением: якобы под маской Шекспира выступал не только Роджер Мэннерс, пятый граф Рэтленд, но, вероятно, и его жена Елизавета Рэтленд. (184)

Во всяком случае, вопрос об авторстве открыт до сих пор, и потому, обращаясь к шекспировскому наследию, подобные легенды лучше отбросить, пока не появятся действительно неопровержимые доказательства…

На сегодняшний день у нас есть достаточные основания полагать, что автором великих драматургических произведений был уроженец Стратфорда, актёр лондонского театра «Глобус» Уильям Шекспир. Но хочу только два слова добавить в этой связи. Драма в то время ещё не стала литературным жанром, поэтому не осталось рукописей Шекспира, а только театральные списки его пьес. Шекспировские постановки пользовались успехом. Современники любили Шекспира, но, вероятно, не до конца понимали значение его творчества. Дело в том, что пьеса воспринимается прежде всего сквозь призму актёрского исполнения, и потому Шекспира смотрели, а не читали. Быть может, было бы несправедливо проводить аналогии, но всё-таки, возьмём для примера кинематограф. Чьи имена известны широкой публике? Имена актёров, очень крупных режиссёров, и лишь специалистам, знатокам, особым ценителям кино важно, кто написал сценарий фильма. Конечно, не хочу утверждать, что это одно и то же, но всё же сходство есть. Да и сам факт, что Шекспир, уехав из Лондона в 1612 году, перестал писать, тоже неудивителен. Он творил для сцены. Поэтому всё же лучше считать, что подлинным автором пьес был именно Шекспир, чем поддерживать те легенды, которые окружили его имя за прошедшие столетия…


«Ромео и Джульетта» (1594-1595) – единственная трагедия в начальном периоде творчества Шекспира, когда он создавал в основном комедии… Магическая власть природы над человеком, играющее в людях природное начало – вот главные их темы. Называются комедии обычно нейтрально: «Сон в летнюю ночь», «Два веронца», «Укрощение строптивой», «Двенадцатая ночь», и так далее. Для сравнения: в исторических хрониках Шекспир обращается к теме истории, которую воспринимает как результат приложения духовных и физических сил исторических деятелей. Называются они, как правило, именами королей. Король символизирует время царствования, эпоху в целом. История для Шекспира – драма, говорящая на языке искусства. Что касается трагедий, то здесь его интересует прежде всего человеческая личность, и поэтому их названия – это имена главных героев: «Ромео и Джульетта», «Гамлет», «Отелло», «Макбет», «Король Лир», «Кориолан», «Антоний и Клеопатра»…

Однако если в исторических хрониках Шекспир задавался вопросом: что личность даёт истории, то в трагедиях этот вопрос ставится иначе: что история даёт личности.


В основу трагедии «Ромео и Джульетта» положена итальянская новелла Маттео Банделло. (185)

Действие трагедии происходит в Италии, в Вероне XIV века. Но Шекспир значительно видоизменяет первоначальный сюжет. В его интерпретации эта история получила совсем иное звучание. «Ромео и Джульетта» написана в то же самое время, что и комедия «Сон в летнюю ночь», в трагедии много черт, сближающих его с комедийными пьесами этого периода. Здесь тоже важную роль играет тема любви и дружбы. Меркуцио и Ромео – друзья, а позже Ромео даже сражается с Тибальтом, защищая друга. Рассуждения Меркуцио, его речь о королеве Маб, легендарной королеве фей, героине английского фольклора, во многом напоминают атмосферу комедии «Сон в летнюю ночь»:

Всё королева Маб. Её проказы.

Она родоприемница у фей,

А по размерам – с камушек агата

В кольце у мэра. По ночам она

На шестерне пылинок цугом ездит

Вдоль по носам у нас, пока мы спим.

В колёсах – спицы из паучьих лапок,

Каретный верх – из крыльев саранчи,

Ремни гужей – из ниток паутины,

И хомуты – из капелек росы.

На кость сверчка накручен хлыст из пены,

Комар на козлах – ростом с червячка,

Из тех, которые от сонной лени

Заводятся в ногтях у мастериц.

Её возок – пустой лесной орешек.

Ей смастерили этот экипаж

Каретники волшебниц – жук и белка.

Она пересекает по ночам

Мозг любящих, которым снится нежность,

Горбы вельмож, которым снится двор;

Усы судей, которым снятся взятки,

И губы дев, которым снится страсть. (186)

(акт I, сцена 4).


Что касается главной темы «Ромео и Джульетты», в какой-то мере она тоже перекликается с излюбленной темой шекспировских комедий: это конфликт юных влюблённых и их родителей. Родители против брака героев, влюблённые вынуждены бежать; но если в комедии «Сон в летнюю ночь», к примеру, они бегут в лес, то здесь – нарушают устои семьи.

В сюжете «Ромео и Джульетты» вражда двух семей – Монтекки и Капулетти – иногда воспринимается чуть ли не трагическим лейтмотивом всего произведения. Однако это не так. Действие открывается сценой столкновения слуг, причём они нисколько не разделяют феодального конфликта своих господ. Для них это скорее повод подраться, проявление избытка жизненных сил:

САМСОН

Перед шавками из дома Монтекки я упрусь – не сдвинуть. Всех сотру в порошок: и молодцов и девок.

ГРЕГОРИО

Подумаешь, какой ураган!

САМСОН

Всех до одного. Молодцов в сторону, а девок – по углам и в щель.

ГРЕГОРИО

Ссора-то ведь господская и между мужской прислугой.

САМСОН

Всё равно. Слажу с мужской, примусь за женскую. Всем покажу свою силу.

ГРЕГОРИО

И бедным девочкам?

САМСОН

Пока хватит мочи, и девочкам. Я, слава богу, кусок мяса не малый. (187)

(акт 1, сцена 1).


Сама эта давняя вражда двух родов уже утратила какой бы то ни было реальный смысл. С самого начала её участники, в общем, это признают. Кстати, в финале драмы Монтекки и Капулетти примиряются, что противоречит закону жанра. Обычно враждующие в шекспировских трагедиях убивают друг друга, гибнут, но никогда не приходят к согласию. А здесь они примирились в финале.

«Ромео и Джульетта» – особая трагедия. Не только в творчестве Шекспира, но и вообще, наверное, особая, единственная в своем роде. Это – трагедия любви счастливой. Обычно трагедии повествуют о любви по разным причинам несчастной, а эта – о любви абсолютно счастливой. Дело в том, что между Ромео и Джульеттой больше чем гармония: они представляют собой как бы единое целое. Недаром в самом названии трагедии присутствуют имена обоих героев. Даже имена Ромео и Джульетты неразделимы.

Герои всегда думают и чувствуют одинаково:

«Что есть Монтекки? Разве так зовут

Лицо и плечи, ноги, груди, руки?» – скажет Джульетта.

(акт II, сцена 2).


А Ромео ей вторит:

«Меня перенесла сюда любовь,

Её не останавливают стены…

И потому – что мне твои родные!» (188)

(акт II, сцена 2).


Когда Ромео изгоняют из Вероны в наказание за гибель Тибальта, и кормилица и монах считают это счастливым исходом. Но для Ромео и Джульетты разлука равносильна смерти:

Слова: "Ромео изгнан" – это слишком

И значит уничтожить мать, отца,

Тибальта, и Ромео, и Джульетту.

"Ромео изгнан" – это глубина

Отчаянья без края и без дна! (189)

(акт III, сцена 2).


Так говорит Джульетта. А Ромео признается монаху:

Вне стен Вероны жизни нет нигде,

<…>

Небесный свод есть только над Джульеттой. (190)

(акт III, сцена 3).


Позже брат Лоренцо скажет о влюблённых:

      Сочувствие сердец.

Сродство души. (191)

(акт III, сцена 3).


Шекспир, казалось бы, нагромоздил немало различных случайностей, чтобы привести события к печальной развязке. Вообще, судьба всегда избирает случайности… Монах Лоренцо слишком поздно пришёл в склеп: появись он чуть раньше, Ромео остался бы жив, узнал бы, что Джульетта вот-вот проснётся. Их разделила минута. Однако именно поэтому в гибели героев есть что-то роковое.

Отправляясь на бал к Капулетти, Ромео ещё ни о чём не подозревает. Он никогда не видел Джульетту и ещё влюблён в Розалину… Однако уже в этот момент он чувствует какую-то необъяснимую тревогу:

…Неведомое что-то,

Что спрятано пока ещё во тьме,

Но зародится с нынешнего бала,

Безвременно укоротит мне жизнь

Виной каких-то страшных обстоятельств.

Но тот, кто направляет мой корабль,

Уж поднял парус… (192)

(акт I, сцена 4).


Казалось бы, здесь тоже есть нечто, близкое к комедиям: вначале мы видим Ромео, влюблённого в Розалину, а потом, когда он появляется на балу и впервые видит Джульетту, в нём вспыхивает любовь к Джульетте, столь же внезапно и стремительно, как и в комедии «Сон в летнюю ночь» (правда, там лесной дух Пак смазывал героям глаза волшебным нектаром, навевающим чувства). До встречи с Джульеттой Ромео грезил о Розалине, скитался, страдал. А вот увидел Джульетту и Розалину забыл. Теперь он любит Джульетту.

Однако есть принципиальное различие. Любовь к Розалине – это что-то искусственное, литературное. Ромео скорее играет роль влюблённого. Говоря о Розалине, он точно повторяет известные стихотворные строки. А всё, что он скажет о Джульетте, будет небывало и искренне. Обретя Джульетту, он точно обретает самого себя, рождается как личность:

Её сиянье факелы затмило.

Она, подобно яркому бериллу

В ушах арапки, чересчур светла

Для мира безобразия и зла.

Как голубя среди вороньей стаи,

Её в толпе я сразу отличаю.

Я к ней пробьюсь и посмотрю в упор.

Любил ли я хоть раз до этих пор?

О нет, то были ложные богини.

Я истинной красы не знал доныне. (193)

(акт I, сцена 5).


Это любовь с первого взгляда, и она – подлинная. Любовь абсолютно счастливая, повторяю. Однако мотив обреченности звучит в ней с самого начала; даже тогда, когда, казалось бы, для этого нет оснований. Джульетта восклицает:

Мне страшно, как мы скоро сговорились.

Всё слишком второпях и сгоряча,

Как блеск зарниц, который потухает… (194)

(акт II, сцена 2)


А Ромео, придя к монаху с просьбой обвенчать их с Джульеттой, скажет:

С молитвою соедини нам руки,

А там хоть смерть… (195)

(акт II, сцена 6)

В описании любви Ромео и Джульетты Шекспир использует традиционные формы лирической поэзии. Первое объяснение на балу – это сонет. Очень важная сцена у балкона, первое объяснение Ромео и Джульетты – это серенада, вечерняя песня. То, что говорит Ромео, очень близко к провансальской лирике:

О милая! О жизнь моя! О радость!

Стоит, сама не зная, кто она.

Губами шевелит, но слов не слышно.

Пустое, существует взглядов речь!

О, как я глуп! С ней говорят другие.

Две самых ярких звездочки, спеша

По делу с неба отлучиться, просят

Её глаза покамест посверкать.

Ах, если бы глаза её на деле

Переместились на небесный свод!

При их сиянье птицы бы запели,

Принявши ночь за солнечный восход.

Стоит одна, прижав ладонь к щеке.

О чём она задумалась украдкой?

О, быть бы на её руке перчаткой,

Перчаткой на руке!

<…>

Проговорила что-то. Светлый ангел,

Во мраке над моею головой

Ты реешь, как крылатый вестник неба

Вверху, на недоступной высоте,

Над изумленною толпой народа,

Которая следит за ним с земли. (196)

(акт II, сцена 2).


Подобное представление о любимой, как об ангеле небесном, характерно для европейской поэзии – от сочинений трубадуров до образа Лауры в сонетах Петрарки. Однако есть одно принципиальное отличие: Петрарка никогда бы не мог назвать Лауру «своей», потому что идеал недостижим, он не может явиться в реальной действительности. А здесь идеал воплощается в хрупком, смертном – в земной женщине, и поэтому всё оборачивается гибелью героев. Они чувствуют эту трагичность каждую минуту.

Рабле когда-то заметил, что готов отстаивать любую истину, но «до костра исключительно». На костёр ради истины он бы не пошёл, потому что все истины, которыми располагает человек, относительны. На костёр можно идти только ради чего-то абсолютного, а он убеждён, что абсолютного людям не дано. Абсолютен, считает Рабле, только смех, а ради смеха на костёр не идут.

Но для Ромео Джульетта – абсолютная ценность. Он готов ради неё пожертвовать жизнью; не случайно обращается к монаху со словами: «С молитвою соедини нам руки, // а там – хоть смерть! Я буду ликовать, // Что хоть минуту звал её cвоею».

И Джульетта, когда её хотят выдать замуж за Париса, разлучив с Ромео, восклицает:

Чтоб замуж за Париса не идти,

Я лучше брошусь с башни, присосежусь

К разбойникам, я к змеям заберусь

И дам себя сковать вдвоём с медведем.

Я вместо свадьбы лучше соглашусь

Заночевать в мертвецкой или лягу

В разрытую могилу… (197)

(акт IV, сцена 1).


Вот сцена прощания героев. Настало утро, и они должны расстаться:


ДЖУЛЬЕТТА

Та полоса совсем не свет зари,

А зарево какого-то светила,

Взошедшего, чтоб осветить твой путь

До Мантуи огнём факелоносца.

Побудь ещё. Куда тебе спешить?


РОМЕО

Пусть схватят и казнят. Раз ты согласна,

Я и подавно остаюсь с тобой.

Пусть будет так. Та мгла – не мгла рассвета,

А блеск луны. Не жаворонка песнь

Над нами оглашает своды неба.

Мне легче оставаться, чем уйти.

Что ж, смерть так смерть!

Так хочется Джульетте. (198)

(акт III, сцена 5).


Счастье героев состоялось. Оно было более чем коротким. Но не к вечности, а к полноте мгновения устремлены Ромео и Джульетта. Их чувства достигают такой степени накала, что, кажется, жизнь подступает к своим пределам.

Помедли Ромео хоть минуту, и Джульетта бы проснулась. Но сила его страсти такова, что мысли о том, что Джульетта умерла, достаточно, чтобы покончить с собой. Это не вопрос. Жить без Джульетты он не может.

И губы, вы, преддверия души,

Запечатлейте долгим поцелуем

Со смертью мой бессрочный договор.

Сюда, сюда, угрюмый перевозчик!

Пора разбить потрёпанный корабль

С разбега о береговые скалы.

Пью за тебя, любовь!

(Выпивает яд.)

Ты не солгал,

Аптекарь! С поцелуем умираю. (199)

(акт V, сцена 3).


То же и Джульетта: очнувшись в склепе и увидев рядом принявшего яд Ромео, она вонзает в себя кинжал:

Будь здесь, а я умру. (200)

(акт V, сцена 3).


Есть некоторые ключевые фразы и образы в «Ромео и Джульетте»

Шекспира. И прежде всего это образ «залитых солнцем улиц Вероны». Это трагедия двенадцати часов. От жара полуденного солнца у героев точно закипает кровь. У Ромео и Джульетты это выражается в безудержных чувствах, которые приведут их к гибели, у Монтекки и Капулетти – в неутихающих распрях. Они и сами не знают, почему враждуют. Это ещё не упорядоченная, стихийная Верона. Душой раздора является здесь Тибальт. Буян и забияка, он затевает драку с Меркуцио, кстати, не имеющим отношения к роду Монтекки. Правда, бросит сопернику: «Меркуцио, ты в компании с Ромео?», но это скорее повод, чем реальная причина.

Вот как Меркуцио характеризует одного из самых миролюбивых членов рода Монтекки, Бенволио: «Ведь ты готов лезть с кулаками на всякого, у кого на один волос больше или меньше в бороде, чем у тебя, или только за то, что человек ест каштаны, в то время как у тебя глаза каштанового цвета. Голова у тебя набита кулачными соображениями, как яйцо – здоровою пищей, и, совершенно как яйцо, сбита всмятку вечными потасовками. Разве ты не поколотил человека за то, что он кашлянул на улице и разбудил твою собаку, лежавшую на солнце? Разве ты не набросился на портного, осмелившегося надеть новую пару до Пасхи, или на кого-то другого за то, что он новые башмаки подвязал старыми лентами?» (201)

Жители Вероны – это люди страстей, несдержанные, подчиняющиеся стихийным порывам, только в Ромео это проявляется как высокая любовь, а в других персонажах – как простая задиристость и непоследовательность (кстати, атмосфера шекспировской трагедии очень точно передана в известном фильме Ф. Дзеффирелли «Ромео и Джульетта»). Взять, к примеру, поведение старшего Капулетти. Вначале он говорит, что Джульетта слишком юна и ей ещё рано замуж. А затем требует, чтобы дочь немедленно вышла за Париса. Немедленно! А в финале мы узнаём, что мать Ромео умерла. Отчего? Она не вынесла разлуки с сыном. А ведь Ромео отсутствовал всего три дня. Но это тот же накал страсти.

Собственно говоря, в образе Вероны Шекспир создал модель эпохи Возрождения. А суть её, если говорить об исторической почве, в самом переходе. Старое уже рушится, а новое ещё не утвердилось окончательно. В «Ромео и Джульетте» Шекспир открывает те же самые процессы, которые он описывал в исторических хрониках.

Главное событие трагедии – поединок Ромео и Тибальта, который и привёл к роковым последствиям. Однако здесь совсем другая мотивировка, отличающаяся от той, что была в новелле Банделло. Там Ромео хотел разнять дерущихся, а здесь – нет. Тибальт уже был готов отступить. Но Ромео мстит за друга. Увидев мёртвого Меркуцио, он восклицает: «Огненноокий гнев, я твой отныне!». Несмотря на предложение примириться, он вступает в поединок и сражает Тибальта. Вообще, он не должен был этого делать. Он только что обвенчался с Джульеттой и знает, что Тибальт – её двоюродный брат, принадлежит к роду Капулетти. К тому же поединки в Вероне под строжайшим запретом. Но Ромео поддаётся порыву: в эту минуту он ослеплен гневом и ни о чём ином не помышляет.

Князь Эскал, наверное, имел основания выслать Ромео. Дело в том, что он и не вникал в причины ссоры. Ему просто надоели эти бесконечные уличные стычки и своеволие горожан. Его цель – навести порядок. Именно за «поступок самочинный», приведший к гибели Тибальта, по его же собственному выражению, он и отправляет Ромео прочь из Вероны. Но могло ли быть другим поведение Ромео? Нет. Иначе бы не было и его страсти к Джульетте. И то и другое есть выражение его стихийной, стремительной, безоглядной натуры.

Однако нельзя сказать, что между Ромео и Джульеттой и героями фона нет отличий. Ренессанс – это прежде всего духовный расцвет, а о Тибальте сказано, что он – явный неуч. Я уже говорил, что любовь к Розалине насквозь литературна. Кстати, и слова Ромео, обращенные к Джульетте, хотя глубоки и искренни, но тоже прошли через поэтическую культуру эпохи и отзываются чтением поэтов. Без этого не было бы высокого чувства к Джульетте. Любовь героев как бы впитала в себя весь этот культурный опыт…

Очень важна в трагедии Шекспира фраза о «прекрасном цветке, у которого ядовитые корни». Прекрасный цветок – это любовь Ромео и Джульетты. Ядовитые корни – та обстановка, которая царит в Вероне. Но цветка не существует без корней. Действие трагедии венчается победой князя Эскала и «скорбным примирением» враждующих. Но эта финальная победа объята сумраком. В Вероне, в которой торжествует князь Эскал и обуздан Тибальт, – в такой Вероне не остается места для любви Ромео и Джульетты, герои гибнут.

«Ромео и Джульетта» – не только трагедия любви. Это трагедия Ренессанса, у которого не осталось почвы под ногами; история начала сметать эту удивительную эпоху. Шекспир ещё верит в разумный смысл и неизбежность происходящих перемен. Он понимает, что общественное согласие и порядок необходимы. Но с ядовитыми корнями гибнет и прекрасный цветок.

Один из важных мотивов трагедии – юность Ромео и Джульетты. Они погибли, не растратив заключенные в них огромные резервы жизни. Развязка трагедии не кажется окончательной. «Шекспир, – пишет в своих заметках к стихотворным переводам трагедии Б. Пастернак, – словно боится, как бы зритель не уверовал слишком твердо» в её мнимую безусловность. В «Ромео и Джульетте» ощутима даль будущего, и свет, падающий из этого отдаленного источника, колеблет итоги финала: победа Эскала кажется относительной и неполной, а любовь Ромео и Джульетты – ценностью, неподвластной времени.


Своеобразным прологом ко второму, центральному, периоду творчества Шекспира является его трагедия «Юлий Цезарь» (1599). Здесь Шекспир обращается к римской истории. Но вопросы, которые он затрагивает в этой трагедии, – те же самые, что и в исторических хрониках…

Что сближает эту трагедию с хрониками? Во-первых, сама проблема, поставленная в этой трагедии, прежде всего, – политическая, в отличие, скажем, от «Ромео и Джульетты». А кроме того, название… Дело в том, что Юлия Цезаря, именем которого названа трагедия, убивают в третьем акте, и последние два акта обходятся без него. Завершается действие гибелью Брута: он, собственно, и есть подлинный главный герой этой трагедии. Как и полагается по канонам жанра, трагедия завершается гибелью героя. Это драматургический закон, который соблюдается в «Ромео и Джульетте» и во всех других трагедиях Шекспира. Но эта трагедия не случайно названа именем Цезаря – это время Цезаря. Тот же принцип действует и в исторических хрониках. Но здесь отношение Шекспира к историческому периоду иное, и в чём-то оно предвосхищает более поздние его трагедии.

Цезарь – один из величайших деятелей прошлого. Может быть, есть только три подобные фигуры во всей мировой истории, которые стали своеобразными мифами, – Александр Македонский, Юлий Цезарь и Наполеон. Цезарь – правитель государства, полководец, проницательный политик, понимающий требования своей эпохи. А главное, он – великий актёр истории. Но Шекспир разделяет Цезаря-человека и Цезаря – историческую фигуру. Он противопоставляет Юлия и Цезаря. Как Юлий, этот человек суеверен и даже проявляет порой слабость. Но не таков Цезарь. «Опасность знает, // что Цезарь поопаснее её». (202)

Он и сам всегда говорит о себе в третьем лице. «Цезарь» – это его историческая роль. Как частный человек, в личной жизни он не всегда может до неё дотягивать. Но, когда творит историю, он – Цезарь.

Однако в трагедии Шекспира возвеличен и Брут. Это честный республиканец, для которого дороже всего в жизни свобода Рима. Он любит Цезаря, хорошо относится к нему лично, но Цезарь готов погубить римскую свободу, а этого Брут не может ему простить. Он говорит так:

Не слишком ли кровав наш путь, Кай Кассий, -

Снять голову, потом рубить все члены?

<…>

Мы против духа Цезаря восстали,

А в духе человеческом нет крови.

О, если б без убийства мы могли

Дух Цезаря сломить! (203)

(акт II, сцена 3)


Он борется не с Цезарем, а с его идеями. Самого Цезаря он бы хотел пощадить. Но убивает-то он, конечно, Цезаря. Кстати, в последнем акте, уже после смерти императора, Бруту является тень Цезаря и повергает его. Дух Цезаря торжествует. А если перевести это на язык реальности, прежнего Цезаря сменяет новый. Дело Юлия Цезаря продолжит Октавиан Август. Дух Цезаря Бруту победить не дано.

Важнейшая в этой трагедии – сцена 3-го акта, в которой происходит убийство Цезаря, после чего Брут и Антоний произносят речи над его телом. Надо сказать, что Цезарь высоко ценил Брута. Узнав, что тот в числе заговорщиков, он произносит фразу, которая, правда, есть только в тексте Шекспира, исторический Цезарь этого не говорил: «И ты, Брут?». А в ответ слышит: «Так умри же, Цезарь!». Уж если Брут ему изменил…

И вот Брут произносит речь. Кассий, более реалистичный политик, чем Брут, уговаривает его не давать слова Антонию. Но Брут – поборник свободы. Он возражает: во имя чего же он тогда сражался? Сам Брут выступает с речью, в которой объясняет, почему он совершил это убийство. Он уважал Цезаря, но тот оказался слишком властолюбив, что грозило погубить римскую свободу. И народ вначале вроде бы поддерживает Брута – это важный момент, хочу это подчеркнуть, – соглашается с его аргументами. А потом выступает с речью Антоний, который говорит о том, как Цезарь хотел облагодетельствовать римлян: будто бы даже оставил завещание, согласно которому народу полагались всяческие подачки. И римляне моментально принимают сторону Антония.

Как к этому относиться? Люди поддерживали Брута, а потом поддержали Антония, даже готовы покарать самого Брута и других заговорщиков. Например, эпизод с Цинной:

Цинна: Правдиво – меня зовут Цинна.

Третий гражданин: Рвите его на клочки: он заговорщик.

Цинна: Я поэт Цинна! Я поэт Цинна!

Четвертый гражданин: Рвите его за плохие стихи, рвите его за плохие стихи!

Цинна: Я не заговорщик Цинна.

Второй гражданин: Всё равно, у него то же имя – Цинна; вырвать это имя из его сердца и разделаться с ним.

Третий гражданин: Рвите его! Рвите его! Живей, головни, эй! Головни. К дому Брута и к дому Кассия. Жгите всё. (204)

(акт III, сцена 3)


Поддержка, оказанная Бруту, – иллюзорная. Но в одном народ остаётся верен себе: он не поддерживает республику. И не случайно будет так сказано о Бруте:

Пусть станет Цезарем.

<…>

В нём увенчаем

всё лучшее от Цезаря. (205)

(акт III, сцена 2)


Они готовы поддержать Брута, если тот станет новым Цезарем. Прежде всего они за идею цезаризма. А кто явится её воплощением – Юлий, или Антоний, или Брут – для римлян не столь существенно…

И перед Брутом возникает одна возможность. Народ подсказывает ему, как надо играть, какую роль он должен на себя принять. Ему следовало бы заявить, что он станет новым Цезарем, и если бы он на это пошёл, то, несомненно, одержал бы победу. Но он не хочет быть актёром, не желает играть, а стремится остаться самим собой. Брут заключает: «Не хочу жить под ярмом времени».

Последние два акта трагедии разворачиваются уже после гебели Цезаря: это борьба Брута и Кассия против Антония Октавиана. Кассий довольно беспринципен. Он начинает брать взятки. Брута это возмущает, а Кассий ему говорит:

В такое время, как сейчас, нельзя

Наказывать за мелкие проступки.


      Брут:

И про тебя ведь, Кассий, говорят,

Что будто бы ты на руку нечист

И недостойных званьем облекаешь

За золото. (206)

(акт IV, сцена 2)


Кассий не понимает, какое это сейчас имеет значение…

Впрочем, оба героя гибнут – и Кассий и Брут. И гибелью Брута завершается трагедия. Он, впрочем, сам бросается на меч, понимая, что дух Цезаря одержал победу. Враги Брута – Антоний, Октавиан – воздадут ему должное. Они скажут:

Прекрасна жизнь его, и все стихии

Так в нём соединились, что природа

Могла б сказать: «Он человеком был». (207)

(акт III, сцена 4)


Цезарь – великий актёр истории. А Брут не стал её актёром. Он потерпел полное поражение. Само время было против него, он не хотел слушаться его велений, не чувствовал движения истории. Но зато он остался человеком. В этом смысле «Юлий Цезарь» является прологом к последующим великим трагедиям.


«Гамлет» (1601) – самая неясная, таинственная трагедия Шекспира. Она всегда вызывала множество противоречивых толкований. Условно их можно разделить на две основные группы. Первая – это толкования, которые отрицают загадочность произведения. Приверженцы этой точки зрения считают, что сложности придуманы критиками, а на самом деле всё понятно. Гамлет сначала хочет проверить, виновен ли занявший датский престол Клавдий в гибели его отца. В конце концов он всё же убивает Клавдия, и никакой проблемы для него в этом нет. Не существует никакой загадки Гамлета, её позже придумали. Вторую группу составляют те, кто признают загадочность трагедии и пытаются её разгадать…

Среди многочисленных трактовок «Гамлета», и режиссёрских и литературоведческих, хотелось бы отметить две неправильные, но великие. Прежде всего, это трактовка И. Гёте, автора романа «Годы учения Вильгельма Мейстера», главный герой которого ставит шекспировскую трагедию и в связи с этим вынужден её истолковывать. И вторая – трактовка И. С. Тургенева. Отчасти подобная точка зрения высказывалась и до Тургенева, но наиболее полное выражение получила в его знаменитой работе «Гамлет и Дон-Кихот».

В интерпретации Гёте, Гамлет – благородная, но слабая натура. Слабая, потому что благородная. Он сравнивает Гамлета с прекрасной вазой, в которую высажен дуб. Когда дуб разросся, ваза раскололась, но не потому, что плоха, а потому что драгоценна. Просто не надо было помещать в неё столь мощное дерево, она не для того была предназначена. На плечи утонченного, хрупкого Гамлета выпала тяжелая участь родовой мести, и он мучается, потому что не в силах справиться с той задачей, которая на него возложена.

По мнению Тургенева, «Гамлет» – это трагедия рефлексирующей мысли. Гамлет потому бездействует, что бесконечно размышляет, анализирует каждый свой шаг, а это мешает ему действовать.

Это великие трактовки, но неправильные. Почему они великие, скажу позже. А почему неправильные, отвечу сразу. Вообще, понятия «правильного» или «неправильного» очень смутны и условны. Но есть, по крайней мере, одно условие, которое всегда надо соблюдать. А именно: любая трактовка должна ложиться на текст. Других правил нет. Если трактовка ложится на текст, значит, по крайней мере, допустима. А если тексту противоречит… Нам она может казаться интересной или нет, это другой вопрос, но правильной её назвать нельзя.

Так вот, обе упомянутые мной трактовки тексту трагедии противоречат. Гамлет, между прочим, довольно легко идёт на убийство. Он сразил Полония, который ни в чём не был повинен, не то, что Клавдий. И совершив это, нисколько не раскаивается, наоборот, говорит – так ему и надо. Он отправил на тот свет Гильденстерна и Розенкранца, убил Лаэрта и Клавдия. Пять человек в одной трагедии – не мало, правда? В своё время режиссер Глеб Панфилов упрекал Гамлета: даже перед смертью тот хочет знать, мертвы ли Гильденстерн и Розенкранц Это не укладывается в образ кроткого человека…

Теперь насчёт рефлексирующей мысли. Это замечание справедливо для второго акта трагедии. Гамлет, действительно, на протяжении всего второго акта лишь размышляет, и сам себя упрекает за эту рефлексию. Но после сцены «мышеловки» он действует необычайно активно, и никаких колебаний здесь уже нет. Он убивает Полония, посылает на верную гибель Гильденстерна и Розенкранца, а затем убивает короля.


Кто такой Гамлет? Однажды этот вопрос я задал на экзамене, и в ответ было сказано, что Гамлет – студент. Это правильно, Гамлет действительно приехал в датское королевство из Виттенбергского университета, где учился. Но я хотел услышать, что Гамлет – принц датский. Это важный момент.

Дело в том, что в конце трагедии дается указание на то, что, во-первых, Гамлет толст, а во-вторых – ему тридцать лет. По масштабам того времени тридцать лет – это наши сорок. Представить себе немолодого грузного Гамлета трудно. Гамлет должен быть молод. Дело в том, что и принц и студент – всегда юноши, даже если и не очень молоды, потому что в их жизни всё ещё впереди. Как король должен быть стар, так и принц обязательно должен быть молод. Студент всегда остаётся юношей – хотя бывает, что у него самого уже выросли дети. Что же касается возраста Гамлета, об этом упомянуто только в пятом акте. Но это связано с тем, что актёр, игравший Гамлета, вероятно, был немолод. Шекспир к концу трагедии хотел дать какие-то основания для того, чтобы актёр соответствовал роли.

То, что Гамлет – студент Виттенбергского университета, необыкновенно существенно. Виттенберг был центром европейского гуманизма, и Гамлет, очевидно, вынес из этого обучения целый ряд представлений. Есть такая сцена в трагедии: Гамлет в разговоре с Гильденстерном и Розенкранцем произносит свой знаменитый монолог о человеке. Хочу сразу отметить, что этот монолог является фактически цитатой из сочинения известного итальянского гуманиста Пико де ла Мирандола, его знаменитой «Речи о достоинстве человека»: «Какое чудо природы человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Как точен и поразителен по складу и движеньям! Поступками как близок к ангелу! Почти равен Богу – разуменьем! Краса вселенной! Венец всего живущего!» (акт II, сцена вторая) (208)

Повторяю: это почти дословная цитата. Этот монолог, видимо, передает усвоенное Гамлетом, то, чему его учили. Но теперь он в подобные вещи уже не верит: «А что мне эта квинтэссенция праха? Мужчины не занимают меня и женщины тоже, как ни оспаривают это ваши улыбки.<…>

…Этот цветник мирозданья, земля, кажется мне бесплодною скалою, а этот необъятный шатёр воздуха с неприступно вознесшейся твердью, этот, видите ли, царственный свод, выложенный золотою искрой, на мой взгляд – просто-напросто скопление вонючих и вредных паров». (акт II, сцена вторая) (209)

Итак, мы застаём Гамлета в состоянии глубокого разочарования в ренессансных идеалах. На вопрос Полония, видящего в руках Гамлета книгу, вероятно, какого-то гуманиста: «Что вы читаете, принц?» – он ответит: «Слова, слова, слова…»

Чем вызвано крушение идеалов? Эльсинорским опытом. Прошло два месяца с тех пор, как Гамлет приехал в Эльсинор на похороны своего отца. И первое, что его поражает, что так мучительно для него, – это поведение королевы. Настолько, что он даже задумывается о самоубийстве:

Два месяца, как умер… Двух не будет.

Такой король! Как светлый Аполлон

В сравнении с сатиром. Так ревниво

Любивший мать, что ветрам не давал

Дышать в лицо ей. О земля и небо!

Что поминать! Она к нему влеклась,

Как будто голод рос от утоленья.

И что ж, чрез месяц… Лучше не вникать!

О женщины, вам имя – вероломство! (210)

(акт I, сцена вторая).


Итак, первый удар по идеалам – разочарование в матери. Гамлет приехал на похороны, а попал на свадьбу… Вообще, это характерно для трагедии: каждый жизненный факт обобщается. Поведение Гертруды – символ поведения женщины, поведения человека вообще. Да и поведения Дании. Дело в том, что раньше все любили короля Гамлета и весьма иронически относились к Клавдию. А теперь лебезят перед новым королем, покупают его портреты и украшают ими стены домов. Дания так же быстро забыла прежнего короля, изменила его памяти, как и королева. Кстати, мать – это вполне мифологический образ, указывающий на символическую связь женщины и земли. Но Гамлет зря удивляется тому, что бывшие подданные спешно меняют парадные портреты. Это не Клавдия портреты развешиваются, а датского короля. Это портреты правителя, а кто им в данный момент является, не столь уж важно.

Очень существенным моментом в трагедии становится сравнение двух королей: старого Гамлета, отца главного героя, и нового короля, Клавдия. Время в трагедии Шекспира стянутое, и поэтому между царствованиями – не два месяца, а векá. Что такое образ старого Гамлета? Это тип короля, каким он представал в эпосе. Например, такая характерная деталь, которая часто упоминается в трагедии: идёт давний спор между Данией и Норвегией, который и «сейчас», то есть во времена Гамлета, всё ещё не утих… Только вот как этот конфликт решал прежде старый Гамлет? Выходил на поединок со старым Фортинбрасом и определял таким образом судьбу своей державы. Так, скажем, Карл Великий в «Песне о Роланде» сражался с Балиганом, в поэме Гомера состязались Парис и Менелай… Таков закон эпоса. Но теперь тоже идёт война, однако всё улаживается иным путём. Так что личность короля и его роль связаны и образуют неразрывное единство. Здесь Клавдий – ничтожество. Но он – король.

Существует образ, который проходит через многие произведения античной литературы, и не только античной. Это сравнение государства с организмом. Государство подобно живому организму, в котором король – своего рода голова. Это образ, который, кстати, и у Шекспира встречается в трагедии «Кориолан», но в целом всё-таки восходит к временам Античности. А здесь возникает другой образ. После сцены «мышеловки» Розенкранц говорит так:

Какая ж осмотрительность нужна

Тому, от чьей сохранности зависит

Жизнь множества! Кончина короля -

Не просто смерть. Она уносит в бездну

Всех близстоящих. Это – колесо,

Торчащее у края горной кручи,

К которому приделан целый лес

Зубцов и перемычек. Эти зубья

Всех раньше, если рухнет колесо,

На части разлетятся. Вздох владыки

Во всех в ответ рождает стон великий. (211)

(акт III, сцена третья).


Теперь это уже не организм, а механизм. Король – это главное «колесо» в государственной машине, а придворные – лишь вспомогательные детали, которые соединены с основной. Они, конечно, заинтересованы в том, чтобы это ключевое колесо работало. Но будет новое колесо – будут и перемычки. Однако есть принципиальная разница между организмом и механизмом: новую голову не приставишь. Даже руку трудно заменить, это будет уже не та рука, а вот новых колёс может быть сколько угодно. Это механизм. Личность здесь роли не играет. Важно занимаемое место.

В этой связи хочу коснуться ещё одной проблемы. Она заключается в том, что в Средние века человек был неотделим от своей социальной роли. Социальная принадлежность отражалась в характерной одежде. Рыцарь, священник, буржуа были одеты по-разному, по внешнему облику сразу можно было определить, из какого слоя общества человек. А Ренессанс считал, что социальные роли не важны: главное – сама личность, человеческая природа. Отсюда любовь к обнажённому телу: человек скидывает с себя покровы, и обнаруживается его божественность. У Боккаччо монах скажет: «Когда я сброшу рясу, <…> вы увидите, что я… такой же мужчина, как и все прочие»

Шекспир это понимает. Но он понимает и другое: да, человеческая личность освобождается от внешнего, от социальных ролей, но эти роли начинают действовать независимо от неё. Тут личность не важна, а важна роль. Раньше личность и роль были связаны, затем личность от роли отделилась, а теперь роль отделилась от личности. Клавдий – король, и потому все лебезят перед ним, льстят ему. Правит он при помощи своих придворных, а это уже зачаточная форма бюрократического аппарата. Личность утратила своё прежнее значение. Это открытие, этот эльсинорский опыт заставили Гамлета подвергнуть сомнению те прежние представления о человеке, которые он почерпнул, учась в Виттенбергском университете.

Завязка трагедии – встреча Гамлета с Призраком. Его часто называют ещё «тенью отца Гамлета». Это справедливо. Хочу сразу уточнить, чтобы не было вопросов, а то иногда студенты спрашивают, верил ли Шекспир в призраков или верил ли он в ведьм, когда речь идет о «Макбете». Не знаю, верил ли Шекспир, но в его трагедии Призрак проявляет себя, во-первых, объективно, а, во-вторых, символически, и этот символический смысл весьма существен.

Как известно, всякая тень – это проекция трёхмерного пространства на двухмерное. А призрак – это проекция четырёхмерного пространства на трёхмерное. Четвёртой координатой здесь является время. Это прошлое, которое отбрасывает тень в настоящее. И встреча Гамлета с тенью отца – это встреча Гамлета с прошлым. Возникает ситуация, близкая к «Орестее» Эсхила. Там тоже дядя героя, узурпировавший власть, убивший царя Агамемнона, его отца, становится мужем его матери. И, подобно Оресту, Гамлет тоже должен отомстить. Но положение Гамлета не похоже на положение Ореста. Для Ореста не было никакой проблемы в том, чтобы покончить с Эгисфом, для него мучительно мстить матери, Клитемнестре. А Гамлета тень отца призывает:

Мой сын, не оставайся равнодушным.

Не дай постели датских королей

Служить кровосмешенью и распутству!

Однако, как бы ни сложилась месть,

Не оскверняй души и умышленьем

Не посягай на мать. На то ей Бог,

И совести глубокие уколы. (212)

(акт I, сцена пятая).


Призрак всячески подчёркивает: «Мать не трогай!» Таким образом, ситуация как бы упрощается. Гамлет должен наказать лишь негодяя Клавдия.

И в этой связи – одна странность. Из всего того, что рассказывает Призрак, Гамлета больше всего волнует, казалось бы, то, что не должно волновать:

Где грифель мой? Я это запишу,

Что можно улыбаться, улыбаться

И быть мерзавцем. Если не везде,

То, достоверно, в Дании. (213)

(акт I, сцена пятая).


Гамлета могло бы поразить другое: брат убил брата. Причём столь подло – спящему влил в ухо яд. А его почему-то больше всего волнует, что можно улыбаться и оставаться злодеем. Он даже считает нужным записать это наблюдение. Все притворяются, никто не бывает самим собой.

В первом акте трагедии мать спрашивает Гамлета, отчего ему кажется столь ужасным случившееся, ведь все родители рано или поздно уходят из жизни.

Не кажется, сударыня, а есть.

Мне "кажется" неведомы. Ни мрачность

Плаща на мне, ни платья чернота,

Ни хриплая прерывистость дыханья,

Ни слёзы в три ручья, ни худоба,

Ни прочие свидетельства страданья

Не в силах выразить моей души.

Вот способы казаться, ибо это

Лишь действия, и их легко сыграть,

Моя же скорбь чуждается прикрас

И их не выставляет напоказ. (214)

(акт I, сцена вторая).


Гамлет глубоко поражён тем, что в мире, который его окружает, никто не предстаёт таким, какой он есть на самом деле. Это важная особенность «Гамлета» как пьесы. Дело в том, что Гамлет почти ни с кем не разговаривает откровенно. Может, иногда с Горацием. А вообще он никому не доверяет…

Шекспир внёс в свою трагедию одну примечательную поправку: дал герою и его отцу одно и то же имя, хотя в хронике этого не было. Герой должен стать новым Гамлетом, тут даже имена совпадают. Однако он чувствует не связь времён, а их разрыв. Между Клавдием и старым Гамлетом – пропасть. Настало совершенно другое время, всё изменилось. Но Гамлет не в силах это исправить…

Итак, первая загадка «Гамлета». Это второй акт. Прошло уже два месяца, а Гамлет бездействует. Сам говорил, что хотел бы «со скоростью мечты и страстной мысли // пуститься к мести», но так ни на что и не решился. Гамлет притворяется шутом. Или безумцем… Впрочем, по-английски это выражается одним и тем же словом “fool”.

Почему он притворяется? Дело в том, что Гамлет ясно видит, что все вокруг притворяются, играют роли. Значит, и у Гамлета тоже должна быть роль. Коль все играют, нельзя не играть. И он выбирает роль шута.

Почему именно шута? Есть много причин, начну с простой: потому что это – откровенно театральная роль. Гамлет играет, и все понимают, что он играет. Что он при этом думает – не важно. А остальные делают вид, что говорят всерьёз. Поэтому, если уж играть, то играть откровенно. Гамлет не лицемерит, но и не говорит то, что думает на самом деле. Он – шут…

Однако в шутовстве Гамлета присутствует и ещё нечно важное. Он считает, что с этими людьми невозможно разговаривать серьёзно: слова для них ничего не значат! И поэтому его шутовство носит столь явный характер. Оно является, как заметил Л.С. Выготский, своего рода «громоотводом откровенного бреда» (215), на фоне которого с особой ясностью выступает истинный смысл, то, что стоит за словами.

Приведу пример. Это из последнего акта: Гамлету является один из придворных, Озрик, который передаёт ему приглашение Клавдия принять участие в поединке с Лаэртом.

ОЗРИК

Милейший принц, если бы у вашего высочества нашлось время, я бы вам передал что-то от его величества.


ГАМЛЕТ

Сэр! Я это запечатлею глубоко в душе. Но пользуйтесь шляпой по назначению. Её место на голове.


ОЗРИК

Ваше высочество, благодарю вас. Очень жарко.


ГАМЛЕТ

Нет, поверьте, очень холодно. Ветер с севера.


ОЗРИК

Действительно, несколько холодновато. Ваша правда.


ГАМЛЕТ

И всё же, я бы сказал, страшная жара и духота для моей комплекции.


ОЗРИК

Принц, – неописуемая! (216)

(акт V, сцена вторая).


Можно с таким разговаривать? Нет. Шутовство – единственная форма, в которой Гамлет может проявлять себя в окружающем его мире. Кроме того, он и не может ни с кем быть откровенным, потому что никому не может рассказать о главном. Ему остаётся только шутовство. Иногда Гамлет говорит всерьёз, но всерьёз его слова никто не воспринимает.

Но это, конечно, не даёт ответа на вопрос: почему Гамлет бездействует? Я скажу так: он и сам этого до конца не понимает. Однако в конце второго акта кое-что приоткрывается. Это сцена с актёрами, так называемая, «мышеловка». Гамлет задумал проверить правдивость слов Призрака, решил устроить представление, в котором будет показано убийство короля, старого Гамлета. По его замыслу, это должно заставить Клавдия как-то себя обнаружить – он не может не прореагировать на этот спектакль.

…Послежу за дядей –

Возьмёт ли за живое. Если да,

Я знаю, как мне быть. Но может статься,

Тот дух был дьявол. Дьявол мог принять

Любимый образ. Может быть, лукавый

Расчёл, как я устал и удручён,

И пользуется этим мне на гибель.

Нужны улики поверней моих.

Я это представленье и задумал,

Чтоб совесть короля на нём суметь

Намёками, как на крючок, поддеть. (217)

(акт II, сцена вторая).


Итак, Гамлет не до конца доверяет Призраку. Гамлету всё-таки нужно проверить его слова. Может, Призрак вовсе не тот, за кого себя выдает, а Дьявол, принявший облик его отца. Гамлет хочет проверить, и только после этого решается действовать – во всяком случае, так он объясняет своё поведение. Кстати, после сцены с «мышеловкой» Гамлет действительно начинает действовать чрезвычайно активно.

Обращает на себя внимание то, что Гамлет вообще не верит. В его письме к Офелии главные слова – «не верь».

«Не верь дневному свету,

Не верь звезде ночей,

Не верь, что правда где-то.

Не верь…» (218)

(акт II, сцена вторая).


Трижды это повторено. Никому верить нельзя, все обманывают, притворяются. Это неверие вполне мотивировано в трагедии, но в то же время неверие – свойство человека Нового времени. Средние века были веками веры. Новое время – эпохи сомнения. Декарт говорил, что философия начинается с сомнения. Наука начинается тогда, когда возникают сомнения. В этом смысле Гамлет – человек Нового времени, который ничего не принимает на веру. У Ореста не было сомнений в том, что сказал ему Аполлон, – он и не думал ничего проверять. Люди Античности и Средневековья ничего не проверяли, а вот Гамлету необходимо убедиться. Хотя, повторяю, в трагедии это продиктовано самой ситуацией, но в то же время имеет и более широкий смысл.

Однако надо понять, чего боится Гамлет. Его не страшит убить невиновного. Во-первых, он убивает ни в чем не повинного Полония и никакого раскаяния при этом не испытывает. Он отправляет на смерть Гильденстерна и Розенкранца и тоже не чувствует никаких угрызений совести. Что касается Клавдия, то в монологе, к которому мы ещё вернемся, как он его называет? «Блудливый шарлатан! // Кровавый, лживый, злой, сластолюбивый». Может, Клавдий и не убивал старого Гамлета, но он такой негодяй, что покончить с ним не грех.

Чего же боится Гамлет?

Я уже говорил применительно к комедиям, что Шекспир любит параллельное развитие действия. Это присуще и трагедии «Гамлет». Есть сюжетная линия, параллельная линии Гамлета, – это линия Лаэрта. Лаэрт уезжает во Францию, а вернувшись, узнаёт, что Гамлет убил его отца, Полония. В этом смысле его ситуация близка к ситуации Гамлета. Но в отличие от Гамлета, он страстно желает мести и договаривается с Клавдием о том, что в его поединке с Гамлетом шпаги будут отравлены. Он убивает Гамлета, но затем раскаивается в совершенном. Почему? Потому что понял, что это не он мстил за смерть отца, а король Клавдий сыграл на его чувствах. Лаэрт был лишь орудием, и эта мысль заставила его в последнюю минуту раскаяться и во всём признаться Гамлету.

Так вот, Гамлет боится стать орудием в руках зла. Может, это Дьявол принял облик его отца? Ведь неизвестно… Гамлета страшит, что какие-то неизвестные ему силы станут им управлять – вот чего он боится, а не убить невиновного. Вот почему он хочет сначала убедиться, проверить…

Третий акт. Он начинается со знаменитого монолога Гамлета «Быть или не быть». Многим режиссёрам казалось, что этот монолог стоит не на месте, и, берясь за постановку трагедии, они его переставляли. Даже в очень хороших спектаклях… В этом монологе Гамлет как будто бы не задаётся вопросом, виновен ли Клавдий. Он говорит совсем о другом: о жизни и смерти. Монолог произносится перед сценой «мышеловки», но мысль о том, как поведёт себя Клавдий, в нём совершенно отсутствует. Многим поэтому кажется, что этот монолог должен звучать позже, , и надо это исправить. На самом деле, монолог стоит там, где нужно. Не следует режиссёрам думать, что они умнее Шекспира. Хотя «Гамлет» и подвергался на протяжении веков множеству разных трактовок и интерпретаций, главный вопрос трагедии все же был ясен всем с самого начала, даже тем, кто никогда «Гамлета» не читал. Это вопрос – «быть или не быть», а не «мстить или не мстить».

Быть иль не быть, вот в чём вопрос. Достойно ль

Смиряться под ударами судьбы,

Иль надо оказать сопротивленье

И в смертной схватке с целым морем бед

Покончить с ними? Умереть. Забыться

И знать, что этим обрываешь цепь

Сердечных мук и тысячи лишений,

Присущих телу. Это ли не цель

Желанная? Скончаться. Сном забыться.

Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.

Какие сны в том смертном сне приснятся,

Когда покров земного чувства снят?

Вот в чём разгадка. Вот что удлиняет

Несчастьям нашим жизнь на столько лет.

А то кто снёс бы униженья века,

Неправду угнетателя, вельмож

Заносчивость, отринутое чувство,

Нескорый суд и более всего

Насмешки недостойных над достойным,

Когда так просто сводит все концы

Удар кинжала! Кто бы согласился,

Кряхтя, под ношей жизненной плестись,

Когда бы неизвестность после смерти,

Боязнь страны, откуда ни один

Не возвращался, не склоняла воли

Мириться лучше со знакомым злом,

Чем бегством к незнакомому стремиться!

Так всех нас в трусов превращает мысль,

И вянет, как цветок, решимость наша

В бесплодье умственного тупика.

Так погибают замыслы с размахом,

Вначале обещавшие успех,

От долгих отлагательств… (219)

(акт III, сцена первая).


Как видите, здесь нет ни слова, связанного с темой виновности Клавдия. Это, действительно, главная проблема Гамлета: если обратиться к монологу, который завершается этими словами, то Гамлет с самого начала упрекает себя за бездействие. И для него укором является поведение актёров, которые в сценическую постановку куда больше вкладывают живых чувств, чем он, исполняя в реальности выпавшую ему роль мстителя:

Не страшно ль, что актёр проезжий этот

В фантазии, для сочиненных чувств

Так подчинил мечте своё сознанье,

Что сходит кровь со щёк его, глаза

И облик каждой складкой говорит,

Чем он живёт! А для чего в итоге?

Из-за Гекубы!

Что он Гекубе? Что ему Гекуба?

А он рыдает. Что б он натворил,

Будь у него такой же повод к мести,

Как у меня? Он сцену б утопил

В потоке слёз, и оглушил бы речью,

И свёл бы виноватого с ума,

Потряс бы правого, смутил невежду

И изумил бы зрение и слух.

А я,

Тупой и жалкий выродок, слоняюсь

В сонливой лени и ни о себе

Не заикнусь, ни пальцем не ударю

Для короля, чью жизнь и власть смели

Так подло. Что ж, я трус? Кому угодно

Сказать мне дерзость? Дать мне тумака?

Развязно ущипнуть за подбородок?

Взять за нос? Обозвать меня лжецом

Заведомо безвинно? Кто охотник?

Смелее! В полученье распишусь.

Не желчь в моей печёнке голубиной,

Позор не злит меня, а то б давно

Я выкинул стервятникам на сало

Труп изверга. Блудливый шарлатан!

Кровавый, лживый, злой, сластолюбивый!

О мщенье!

Ну и осёл я, нечего сказать!

Я сын отца убитого. Мне небо

Сказало: встань и отомсти. А я,

Я изощряюсь в жалких восклицаньях

И сквернословьем душу отвожу,

Как судомойка!

Тьфу, чёрт! Проснись, мой мозг!.. (220)

(акт II, сцена вторая).


И в этот момент у него возникает мысль: может быть, надо проверить? Я не хочу сказать, что Гамлет не хочет поверить, – он с готовностью поверил бы, и это важно. Но это не главная причина его бездействия. Он сам ищет эту причину и вот наконец находит. Она открывается ему в ходе размышлений – а не то, чтобы эта причина его останавливала. Он и сам поначалу не знает, почему всё-таки колеблется, всё время пытается ответить себе на этот вопрос. Один из ответов Гамлет дает в конце: может быть, за всем этим стоит Дьявол? Надо проверить. А другой ответ звучит в монологе «Быть или не быть»…

Гамлет хотел бы покончить с собственной жизнью. Я ещё к этому вернусь. Но пока его занимает вопрос: что останавливает, удерживает человека от этого шага? Гамлет отвечает на этот вопрос так: «Когда бы неизвестность после смерти, боязнь страны, откуда ни один не возвращался, не склоняла воли мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться». Вот если бы знать! Неизвестность страшнее всего… Это одна из главных тем «Гамлета»… Это касается даже вопроса, ответа на который не существует: что ждёт человека после смерти? Гамлет не может действовать, не зная, чем всё это закончится. Может, все произошло по наущению Дьявола? Вот что хочет знать Гамлет. И когда появляется шанс узнать, он действует без колебаний. Например, после встречи с Призраком он ни минуты не медлит. Хотя друзья его уговаривали: не ходи один, неизвестно, что там такое. Но действие без знания Гамлета пугает. Он хочет знать последствия того, что может совершить.

Это касается и проблемы самоубийства. Если Гамлета что-то и останавливает, так это – неизвестность. Может быть, это не единственная причина, но, по крайней мере, о ней он говорит определенно.

В эпоху «Гамлета» современником Шекспира Кристофером Марло была создана драма, в основу которой положена немецкая легенда о Фаусте. Герой драмы Фауст хочет познать мир и для этого заключает договор с чёртом. Главное устремление Фауста – знать. Такова, во всяком случае, мотивировка: чёрт должен открыть Фаусту знание, за которое тот заплатит душой. Оба героя, и Фауст и Гамлет, хотят знать, но Фауст хочет жить для того, чтобы знать, а Гамлету нужно знать для того, чтобы жить.

Но того, что хочет знать Гамлет, никому знать не дано.

В Средние века самоубийство считалось величайшим грехом. В «Божественной комедии» Данте самоубийцы представлены гораздо большими грешниками, чем убийцы: они находятся в седьмом круге Ада. А Гамлет говорит о праве человека покончить с собой. Вообще, с этого начинается человек Нового времени: с утверждения своего права распоряжаться собственной жизнью.

Уже в первой сцене первого акта, как только уходят королева и Клавдий, Гамлет произносит:

О, если б ты, моя тугая плоть,

Могла растаять, сгинуть, испариться!

О, если бы предвечный не занёс

В грехи самоубийство! Боже! Боже!

Каким ничтожным, плоским и тупым

Мне кажется весь свет в своих стремленьях! (221)

(акт I, сцена первая).


Гамлет считает, что жизнь должна иметь смысл и человек сам за этот смысл отвечает. Если создаётся ситуация, при которой смысл утрачивается, продолжать прежнее существование нельзя. Человек сам определяет смысл своей жизни – не Бог это делает, а он сам. Вот, собственно, вопрос, который стоит перед Гамлетом. «Быть» для Гамлета значит, что его жизнь имеет смысл. Почему он говорит, что готов покончить с собой? Потому что

…кто снёс бы униженья века, вельмож

Заносчивость, отринутое чувство,

Нескорый суд и более всего

Насмешки недостойных над достойным,

Когда так просто сводит все концы

Удар кинжала! (222)

(акт III, сцена первая).


То, что Гамлет видит при дворе Клавдия, его не устраивает. Этого он не может принять. Та жизнь, которая его окружает, смысла лишена. И для Гамлета это означает – «не быть».

Но есть разные формы «не быть». Первая – самоубийство, вторая – признать эту жизнь с её законами и жить, как все. Но вот именно этого Гамлет и не может допустить. Чем жить так, лучше уж не жить вообще. Однако есть и другой вопрос. С этого монолог начинается:

…Достойно ль

Смиряться под ударами судьбы,

Иль надо оказать сопротивленье

И в смертной схватке с целым морем бед

Покончить с ними?.. (223)

(акт III, сцена первая).


И здесь сразу следует – «умереть». Гамлет понимает, что дело не в Клавдии. Эта трагедия появилась после «Юлия Цезаря». «Цезарь» был написан Шекспиром в 1600-м году, «Гамлет» – в 1601-м. Реминисценции из «Юлия Цезаря» встречаются в этой трагедии неоднократно. Уже в самом первом акте говорится о том, что на небосводе вновь то же самое расположение звёзд, что и в ночь убийства Цезаря. Об этом говорит стража, и с этого трагедия начинается. Полоний рассказывает, что ему приходилось играть роль Юлия Цезаря и Брут убивал его в Капитолии. Но не на сцене, а в жизни Полония убивает Гамлет. Он и есть Брут этой трагедии. Но только в отличие от исторического Брута он понимает, что можно сразить Цезаря, но нельзя изменить время. Поэтому он заключает: «Покончить с… морем бед». Вот что Гамлета на самом деле волнует! Его главный вопрос – «быть или не быть?» Отомстить Клавдию ничего не стоит. Но ему мало мести. Ему нужно связать распавшиеся времена, ведь он – наследник престола, будущий король Дании. Он должен взять на себя всю полноту ответственности за то, что происходит в королевстве. Он должен стать новым Гамлетом, но чувствует свою неспособность сделать это. Мир изменился.

Вопрос в том, что достойнее? И с этого начинается монолог: «Достойно ль // смиряться под ударами судьбы, // иль надо оказать сопротивленье…» Итак, нет ни одного шанса «быть». Можно покончить с собой, можно примириться с действительностью или же попытаться оказать сопротивленье и всё равно – погибнуть.

Вопрос в том, как достойно «не быть»?

Сцена «мышеловки». Поворотный момент трагедии. У Гамлета больше не осталось никаких сомнений в виновности Клавдия. Тот целиком себя разоблачил. Но сцена к этому не сводится. Дело в том, что Гамлет недаром задумал эту уловку со спектаклем. Он хотел прилюдного разоблачения Клавдия. Ведь Призрак беседовал с ним наедине, и если теперь он сразит нового короля, то окружающие могут воспринять это, как желание захватить трон. Никто ведь не знает о виновности Клавдия. А здесь всем станет очевидно, за что Гамлет ему отомстил.

И вот Клавдий действительно разоблачает себя, но никто этому даже не удивился. Наоборот, все сочли неподобающим поведение Гамлета.

Гамлет не ошибся ни в виновности Клавдия, ни в том, каков мир. Но после сцены с «мышеловкой» кончается бездействие Гамлета. Он переходит к активным действиям. У него больше нет внутреннего оправдания противиться воле Призрака. Хотя Гамлет и понимает, что вряд ли что-либо изменит в этом мире, но, с другой стороны, решает действовать. Наполеон когда-то якобы произнёс фразу: «Надо ввязаться в драку, а там видно будет…».

Итак, Гамлет начинает действовать. От его прежней нерешительности ничего не остаётся. Причём действует он порой успешно, иной раз – нет. Например, сумел подменить бумаги, и отправил на верную смерть Гильденстерна и Розенкранца, и тем самым спас собственную жизнь. А вот, скажем, с убийством Полония все вышло не столь удачно. Это стоило жизни Офелии, которую, если верить Гамлету, он любил, «как сорок тысяч братьев любить не могут». Это очень странная сцена – убийство Полония. Гамлет, такой осмотрительный и осторожный, во всем сомневающийся (даже Призраку не поверил), считающий, что нельзя действовать вслепую, чтобы не оказаться орудием в руках зла, даже не удосужился заглянуть за ковер, посмотреть, кто за ним спрятался. Он ведь не Полония разил, а короля – но не глядя! Он делает так, потому что уже знает главное. Размышления лишь заводят в тупик.

Это ясно выступает в ещё одном двойнике Гамлета – Фортинбрасе. Когда-то отец Гамлета в честном поединке сразил отца Фортинбраса, короля Норвегии. Теперь Норвегия вновь объявила Дании войну – кстати, в финале новым королём Дании вместо Гамлета становится именно Фортинбрас, так что внутренне образы связаны. Гамлет встречает войска Фортинбраса, которые направляются в Польшу. Он спрашивает капитана:

ГАМЛЕТ

Вы движетесь к границе или внутрь?

КАПИТАН

Сказать по правде, мы идем отторгнуть

Местечко, не заметное ничем.

Лишь званье, что земля. Пяти дукатов

Я б не дал за участок, да и тех

Не выручить Норвегии и Польше,

Отдай они в аренду этот клад. (224)

(акт IV, сцена четвертая).


И вот, встретив войска Фортинбраса, Гамлет произносит важный монолог:

Всё мне уликой служит, всё торопит

Ускорить месть. Что значит человек,

Когда его заветные желанья -

Еда да сон? Животное – и всё.

Наверно, тот, кто создал нас с понятьем

О будущем и прошлом, дивный дар

Вложил не с тем, чтоб разум гнил без пользы.

Что тут виной? Забывчивость скота

Или привычка разбирать поступки

До мелочей? Такой разбор всегда

На четверть – мысль, а на три прочих –

трусость.

Но что за смысл безумолку твердить,

Что это надо сделать, если к делу

Есть воля, сила, право и предлог?

Нелепость эту только оттеняет

Всё, что ни встречу. Например, ряды

Такого ополченья под командой

Решительного принца, гордеца

До кончиков ногтей. В мечтах о славе

Он рвётся к сече, смерти и судьбе

И жизнью рад пожертвовать, а дело

Не стоит выеденного яйца.

Но тот-то и велик, кто без причины

Не ступит шага; если ж в деле честь,

Подымет спор из-за пучка соломы.

Отец убит, и мать осквернена,

И сердце пышет злобой: вот и время

Зевать по сторонам и со стыдом

Смотреть на двадцать тысяч обречённых,

Готовых лечь в могилу, как в постель,

За обладанье спорною полоской,

Столь малой, что на ней не разместить

Дерущихся и не зарыть убитых. (225)

(акт IV, сцена четвертая).


Отношение Гамлета к Фортинбрасу двойственно. С одной стороны, его восхищает решительность Фортинбраса. С другой стороны, Гамлет понимает, что дело, за которое тот ведёт битву, не стоит выеденного яйца.

В чём же отличие Гамлета от Фортинбраса? Фортинбрас, сражаясь за «обладанье спорною полоской» земли, не думает, что цель ничтожна, а усилия тщетны. Он уверен, что совершает великое дело, ради которого «и жизнью рад пожертвовать». Гамлет же понимает, что наказать Клавдия необходимо, но «дело не стоит выеденного яйца». Можно уничтожить Клавдия, но мир не изменишь. А ведь он хотел именно этого: изменить мир, связать распавшиеся времена. Поэтому действующий Гамлет не менее трагичен…

Нанеся Полонию смертельный удар, Гамлет не чувствовал никакого раскаяния. Он даже назвал Полония «крысой», считая, что тот получил по заслугам. Но, узнав, что это погубило Офелию, он испытал глубокое раскаяние. Он понимает, что подобная стремительность действий обернулась весьма плачевно. И в Гамлете наступает ещё одна, последняя перемена. Первый его этап – размышления; второй – активные действия, и вот, наконец, третий, заключительный, этап…

Гамлет явно сожалеет о происшедшем. И вот этот заключительный момент перед поединком – это, пожалуй, единственный эпизод во всей трагедии, когда нам кажется, что мы знаем больше Гамлета… Дело в том, что король вместе с Лаэртом замыслили поединок, в котором шпаги будут отравлены и Гамлета ждет неминуемая гибель. И вот нам кажется, или может показаться, что мы знаем то, чего Гамлет знать не может и потому соглашается сражаться. Может показаться, что мы знаем больше Гамлета. Но это иллюзия.

Ведь Гамлет не должен был принимать этот вызов. У него не было никаких заблуждений в отношении Клавдия не только в том смысле, что тот – убийца его отца. Это само собой разумеется. Но Клавдий и самого Гамлета собирался отправить на смерть в Англию, и тому лишь чудом удалось этого избежать. Так что Гамлет всё понимает и тем не менее решает сразиться с Лаэртом. Зачем? Гамлет, конечно, не знает наверняка, что его ждёт, но у него очень сильная интуиция. Он предчувствует, что всё закончится плохо. Даже Горацио, который куда менее осмотрителен, чем Гамлет и менее склонен разбираться в обстоятельствах, советует не испытывать судьбу. А Гамлет ему отвечает:

– Ни в коем случае. Надо быть выше суеверий. На всё Господня воля. Даже в жизни и смерти воробья. Если чему-нибудь суждено случиться сейчас, значит этого не придётся дожидаться. Если не сейчас, всё равно этого не миновать. Самое главное – быть всегда наготове. Раз никто не знает своего смертного часа, отчего не собраться заблаговременно? Будь что будет! (226)

(акт V, сцена вторая).


Теперь Гамлет решает довериться судьбе. Быть готовым встретить любой её удар – вот новая жизненная позиция Гамлета. Он чувствует, что близится развязка. Какая? Неизвестно… Но он жаждет развязки!

Чтобы стало более понятно это состояние Гамлета, хочу привести пример хорошо известный. Пушкин, отправляясь на дуэль с Дантесом, тоже прекрасно понимал, что это будет развязка. Может, он застрелит Дантеса, а может, и сам погибнет. Если умереть выпадет Дантесу, семью вышлют в деревню, и столь мучительному положению придет конец. А если пуля настигнет его самого – тем более. Вот так же примерно считает и Гамлет: как-то всё должно разрешиться. Но больше это не может продолжаться!


И вот финал этой трагедии. Это как бы модель всей трагедии в целом, тут всё обнажено. В трагедии очень часто, начиная с первого акта, упоминается давний поединок между старым Гамлетом и старым Фортинбрасом. Это было честное рыцарское состязание: встретились два героя, два короля, скрестили шпаги, и в результате разрешился спор двух держав. Поединок Гамлета и Лаэрта – это и не поединок вовсе, от личной доблести здесь абсолютно ничего не зависит. Шпаги отравлены, любое прикосновение станет для Гамлета роковым. А кроме того, на всякий случай, приготовлено отравленное питьё. Гамлет не с Лаэртом здесь сталкивается, а с системой. Он обречен.

У Гамлета нет ни одного шанса «быть». Ни единого. Он не может выйти из этого поединка живым. Поэтому перед ним встает только один вопрос: как достойно «не быть»? Это и есть главное в ситуации Гамлета.

Гамлет сумел достойно «не быть», оказался готовым к этому. Даже получив смертельную рану, он всё-таки наказал Клавдия. Всё, что мог, он сделал…

Для Гамлета это, наверное, был счастливый исход. Он не желал взять в руки корону, не хотел принять на себя эту ношу – стать королём Дании. Он чувствовал, что не в силах изменить мир. Наверное, он ещё раз убедился в этом здесь, в этом последнем поединке. Ведь даже после всего, что случилось, когда уже умерла королева, отравленная Клавдием, когда раскрыл свои козни Лаэрт и Гамлет сразил Клавдия, как реагируют на это придворные? В тексте есть такая примечательная ремарка: сказано «все», не кто-то, а именно «все» кричат «предательство!» Может Гамлет ими править? Нет. И поэтому не случайно он отдаёт свой голос Фортинбрасу. В Дании нет никого, кому бы он мог доверить трон. Это, конечно, ужасно для Гамлета – знать, что на датский престол взойдет чужеземец, но ведь вокруг – никого!

Бог избавил Гамлета от того, чего он более всего боялся, так настойчиво стремился избежать – ему не пришлось стать королём Дании. Он остался датским принцем и как принц выполнил свой долг. Он сумел достойно не быть…


Теперь хочу вернуться к трактовкам «Гамлета», предложенным Тургеневым и Гёте. Почему они неточные, мы уже говорили. А сейчас хотелось бы ответить на другой вопрос: почему они великие? В них всё-таки уловлены какие-то важные черты этой шекспировской трагедии. Гете был прав, утверждая, что Гамлет не в силах справиться с той задачей, которая ему выпала. Это и есть основа трагедии Гамлета – ощущение, что задача непосильна. Только он неточно её сформулировал, конечно, не сам автор, а его герой, Вильгельм Мейстер. В романе Гёте эта задача предстает как необходимость отомстить за смерть отца: убить Клавдия. Но это как раз вполне по плечу Гамлету. Невыполнимо для него другое – связать распавшиеся времена. Перед этой задачей Гамлет чувствует себя бессильным, и в этом – источник его трагедии.

И по-своему был прав Тургенев. Трагедия Гамлета – это во многом трагедия рефлексирующей мысли. Но только не в том смысле, как понимал это Тургенев, считавший, что Гамлет непрерывно размышляет, такова особенность его натуры – бесконечная рефлексия, которая нередко была присуща и героям самого Тургенева. Это не совсем так. Гамлет во второй половине трагедии действует необыкновенно, даже чрезмерно активно и никакой рефлексии не проявляет, это не черта его натуры. Однако в одном Тургенев всё же был прав: трагедия Гамлета в том, что он не может связать мысль с действием. Когда он действует – не раздумывает, а размышляя, не действует. Он или размышляет, или действует, а соединить и то и другое, чтобы действие выражало его мысли, у него не получается. Мысль и действие у Гамлета, действительно, не совпадают.

По сравнению с хрониками, в трагедии «Гамлет» резко изменилось отношение Шекспира к логике исторического развития. Как бы ни старались люди сохранять из века в век какие-то основополагающие, важнейшие ценности, ход времени к ним всё равно оказывается враждебен. Человек, личность бессильны это изменить. Этот мотив звучал уже в исторических хрониках и в трагедии «Юлий Цезарь». Но в «Гамлете» сам герой это осознаёт. Прежние шекспировские герои тоже были бессильны, но не осознавали, что им не дано изменить время, а Гамлет это понимает.

Но всё же, хотя личности и не дано изменить ход времени, ей дано другое, и это не так уж и мало. Ей дано осмыслить время, понять его суть. Сила Гамлета как раз в том и заключается, что он сумел осмыслить своё время.

Хотелось бы завершить разговор о шекспировской трагедии известным стихотворением Давида Самойлова «Оправдание Гамлета»:

Врут про Гамлета,

Что он нерешителен.

Он решителен, груб и умен.

Но когда клинок занесен,

Гамлет медлит быть разрушителем

И глядит в перископ времен.

<…>

Гамлет медлит,

Глаза прищурив

И нацеливая клинок,


Гамлет медлит.

И этот миг

Удивителен и велик.

Миг молчания, страсти и опыта,

Водопада застывшего миг.

Миг всего, что отринуто, проклято.

И всего, что познал и постиг.


Ах, он знает, что там, за портьерой,

Ты, Полоний, плоский хитрец.

Гамлет медлит застывшей пантерой,

Ибо знает законы сердец,

Ибо знает причины и следствия,

Видит даль за ударом клинка,

Смерть Офелии, слабую месть её,—

Всё, что будет потом,

На века. (227)


Гамлет медлит, и этот миг и есть – великий миг Гамлета. В это мгновение он постигает мир, в котором живёт. Но изменить этот мир ему не дано…


«Король Лир» (1605-1606) - одна из самых сложных трагедий Шекспира, быть может, даже более сложная, чем «Гамлет». Хочу сразу пояснить, в чём эта сложность заключается. Ещё в самом начале трагедии, давая перечень действующих лиц, Шекспир уточняет: «Место действия – Британия, время действия – легендарно относимое к IX веку до н.э (3105 от сотворения мира, по Голиншеду». То есть, представьте себе для сравнения: поэмы Гомера – это примерно VIII век до н.э., а действие трагедии «Король Лир» относится к IX веку до н.э. Это глубочайшая, ещё языческая древность. Правда, Шекспир, видимо, плохо знал кельтскую мифологию и потому использовал имена античных богов. Но по ходу действия мы движемся к современности Шекспира.

В «Гамлете» тоже стянутое время, и, скажем, между временем, на которое приходится правление отца Гамлета, прежнего короля Дании, и временем Клавдия прошли века. В образе старого Гамлета представлен эпический образ короля, а Клавдий – это уже современник самого Шекспира. Реальное время в трагедии обозначено вполне определенно: это примерно два месяца, прошедшие с момента, когда Гамлет узнает от призрака об убийстве, совершенном Клавдием, и до финальной развязки. Здесь события довольно быстро разворачиваются, буквально в течение дней.

В «Короле Лире» действие охватывает период с IX века до н.э. вплоть до эпохи Шекспира, поэтому все образы приобретают особый, символический характер. Ничего подобного нет ни в одной другой шекспировской трагедии, и в этом, возможно, заключается главная сложность.

В этой связи хочу обратить внимание на одну деталь. Это возраст героев. Здесь представлены как бы три поколения. Старшее – это король Лир и Глостер. Затем следует поколение их старших детей – это старшие дочери Лира, их мужья и старший сын Глостера – Эдгар. И третье поколение, младшие – это Корделия, младшая дочь Лира, и Эдмунд, незаконнорожденный младший сын Глостера. Реальный возраст героев, конечно, существен в этой драме, но он имеет и более широкий смысл. Это люди разных исторических эпох, ибо здесь действует сложное, стянутое время.

Немного поясню. Дело в том, что, конечно, существует биологический возраст человека. Это очевидно. Но, кроме того, существует и исторический возраст. С этой точки зрения современному человеку свыше двух тысячелетий, если считать от Рождества Христова, таков его исторический возраст, и он не совпадает с биологическим. Дети могут быть старше своих родителей. Физиологически, конечно, это невозможно, но исторически родители живут в прошлом, а дети – в настоящем. Мало кому дано преодолеть свой исторический возраст, но многие до него так никогда и не дорастают. Обычно в юности люди ещё не успевают дотянуться до своего исторического возраста, а в старости начинают от него отставать и живут фактически прошедшей эпохой, представления которой им кажутся нормой.

Разные поколения героев Шекспира – это разные исторические возрасты. Время Лира в первых актах трагедии – это ещё Британия IX века до н.э., глубоко архаичный, языческий мир. Второе поколение – это, может быть, уже Средние века. Шекспир мыслит огромными временными периодами. А младшее поколение – Эдмунд и Корделия – это современники самого Шекспира. Мы ещё к этому вернемся, в ходе изложения это, надеюсь, станет более понятно.

Итак, завязка трагедии. Старый король Лир выдает замуж свою младшую дочь Корделию. Две старшие, Гонерилья и Регана, давно в браке. Незамужней осталась лишь младшая, самая любимая его дочь. За Корделию борются два жениха – бургундский герцог и французский король, оба претендуют на её руку. Но Лир не просто хочет выдать замуж Корделию в этот день – он решает разделить королевство на три равные части. Пока Корделия была не замужем он, видимо, не считал возможным это сделать. Часть королевства он отдает младшей в качестве приданого, а старшие дочери тоже получат свое. Себе он оставляет лишь титул короля, власть же и земли вручает дочерям. Таков его замысел. Но прежде Лир хотел бы выслушать каждую из них.

Я уже говорил об этом в свое время, но напомню еще раз: средневековая жизнь была крайне ритуализирована. Существовали строгие предписания, определявшие поведение людей в той или иной ситуации. Конечно, такие события, как свадьба или раздел королевства, – очень важны. Здесь должны быть соблюдены все требования ритуала. Лир ждет, что каждая из дочерей, как и положено, выскажет ему слова благодарности и любви. Так принято… Но младшая дочь, Корделия, молчит. Праздник испорчен. Лир так готовился к этому дню, ждал его, а любимая дочь так с ним поступила!

Почему Корделия молчит? Дело в том, что старшие дочери, Гонерилья и Регана, с легкостью произносят то, что требуется, говорят Лиру, как они его любят, уверяют, что отец им дороже всего на свете. Корделия понимает, что все эти слова – пустые, ровным счетом ничего не значат, и ей стыдно повторять вслед за сестрами те же самые фразы. Она не хочет в этом участвовать, потому что это уже не ритуал, а спектакль.

И Лир в гневе прогоняет Корделию. Когда за нее пытается вступиться Кент, король и своего приближенного гонит прочь. Лир решает разделить королевство не на три, а на две части и объявляет, что отныне будет гостить поочередно у каждой из двух старших дочерей. Такова завязка трагедии.

Что стоит за этой завязкой? Во-первых, Лир выступает здесь в двух ипостасях. Он – король, недаром трагедия носит название «Король Лир», мы ещё к этому вернемся, и одновременно отец, который делит королевство меж дочерьми. Его отцовское чувство особенно уязвлено поведением младшей и самой любимой дочери Корделии. Прежде всего, хотелось бы отметить, что король и отец – в некотором роде синонимы. Король – это как бы отец своих подданных. Достаточно вспомнить, к примеру, как в России называли правителей? Царь-батюшка, отец народов…

Теперь следующий вопрос: почему Лир всё отдает, но оставляет себе титул короля? Потому что он убежден, что король – титул неотъемлемый, такой же, как и отцовство. Он король, потому что это нечто неотделимое от него самого. Корону отдать нельзя.

Кроме того, он – старик. Карлу Великому в «Песне о Роланде» тоже было за двести лет. Старость – характерная черта образа короля. Кстати, в финале трагедии Лиру, хотя он и очень многое пережил, всё же хватило сил справиться с палачом, погубившим Корделию. В его старости нет никакой дряхлости. Старик, король и отец – это как бы три ипостаси единого образа. Лир не может перестать быть стариком, не может перестать быть отцом и не может перестать быть королем.

Есть один очень важный мотив, который многократно повторяется в этой трагедии – раздевание. Скажем, в третьем акте Лир снимает с себя одежды буквально. И в четвертом акте… Раздевание здесь носит символический характер. Собственно, первая завязка трагедии – это своего рода раздевание. Лир отказывается от королевства, все отдает. А вот то, чего нельзя «с себя сбросить», – перестать быть отцом, королем – этого он отдать не может. Лир отказывается от королевства, но не от звания короля. Впоследствии, мы еще к этому вернемся, шут ему скажет: «Король без королевства это ноль без цифры». Когда есть цифра, ноль – величина, а без цифры, будь хоть сто нолей, это ничто. Ноль есть ноль. Так вот, король – это ноль, при королевстве он ещё что-то значит, а без королевства – просто ноль. Ноль без цифры.

В этой трагедии развиваются параллельно две сюжетные линии. Первая – линия Лира, а вторая – линия Глостера, у которого два сына. Один – законный Эдгар, старший; другой – незаконнорожденный Эдмунд. История Глостера как бы поясняет, подчеркивает историю Лира. Недаром вторая сцена первого акта открывается монологом младшего сына Глостера, Эдмунда:

Природа, ты моя богиня! В жизни

Я лишь тебе послушен. Я отверг

Проклятье предрассудков и правами

Не поступлюсь, пусть младше я, чем брат.

Побочный сын! Что значит сын побочный?

Не крепче ль я и краше сыновей

Иных почтенных матерей семейства?

За что же нам колоть глаза стыдом?

И в чем тут стыд? В том, что свежей и ярче

Передают наследственность тайком,

Чем на прискучившем законном ложе,

Основывая целый род глупцов

Меж сном и бденьем. Да, Эдгар законный,

Твоей землей хочу я завладеть.

Любовь отца к внебрачному Эдмунду

Не меньше, чем к тебе, законный брат.

Какое слово странное: «законный»!

Ну ладно, мой законный. Вот письмо,

И если мой подлог сойдет успешно,

Эдмунд незнатный знатного столкнет.

Я в цвете сил. Я подымаюсь в гору.

Храните, боги, незаконных впредь! (228)

(акт I, сцена вторая).


Он хочет во что бы то ни стало завладеть богатством отца. Ради достижения этой цели он клевещет на брата, обвиняет его во всевозможных преступлениях. Отец прогоняет своего единственного любящего сына Эдгара. Он поверил Эдмунду:

Отец поверил, и поверил брат.

Так честен он, что выше подозрений. (229)

(акт I, сцена вторая).


Эдмунд играет на доверчивости отца, доверчивости брата. Но даже этого ему мало. Он предаёт отца, который поддерживает Лира, и ослепляет его. Не своими руками, – это совершает герцог Корнуэльский, но, собственно, способствует этому. Эдмунд лишён каких бы то ни было чувств к отцу и считает, что тот пожил достаточно, теперь – его черёд.

История Глостера отчасти напоминает историю Лира. Лир прогнал свою любимую дочь Корделию, всё отдал Гонерилье и Регане, которые с ним так жестоко поступили. А Глостер прогнал любящего сына Эдгара и всё вручил Эдмунду, который тоже, в конце концов, его предал. Есть известная схожесть в этих историях. Это, отчасти, бросает свет на завязку трагедии, придавая типичность тому, что произошло с Лиром. Ситуация как бы повторяется в другом варианте, по-своему её освещая. Глостер очень доверчив, и Лир тоже доверяется словам, которые ничего не значат, обманывается видимостью вещей. Однако есть существенные различия… Во-первых, там – три дочери, а здесь – сыновья. Там женщины, здесь – мужчины. Но дело не в том, что плохи женщины или плохи мужчины, хочет сказать Шекспир. Таковы вообще человеческие нравы.

Кроме того, есть ещё один важный момент. У Лира старшие дочери – плохие, а младшая – хорошая, а здесь – наоборот. Но если мы учтем, что за возрастом героев стоит определенный исторический период, я уже говорил об этом, то поймем, что Шекспир относится к истории двойственно. Младшие герои его трагедии – это самая лучшая, Корделия, и самый худший, Эдмунд. Прогресс – это прогресс добра, но и прогресс зла одновременно.

Теперь об образе Эдмунда. Эдмунд чем-то напоминает Яго, одного из центральных героев трагедии «Отелло». Он играет на доверчивости отца, брата, как Яго играл на доверчивости Отелло. Однако есть принципиальное различие между Эдмундом и Яго. Очень сложно определить, какие мотивы движут Яго. Отелло так и не понял, зачем Яго всё это совершал. Вообще, герои Шекспира, как правило, загадочны. Мы никогда не поймем их до конца, они всегда сложнее, чем наше о них представление. А вот Эдмунд – абсолютно понятен. Чего тут непонятного?

Природа, ты моя богиня!..

<…>

Твоей землёй хочу я завладеть.


Вообще, тема природы играет важную роль в этой трагедии. Вначале мы видим ещё языческую Британию. Когда поднимается буря (это третий акт трагедии), Лиру кажется, что это боги разгневались на его дочерей. Дети идут против законов природы, прогоняя из дома отца, – Лир этим потрясен. Он клянется богами… Природа здесь – это еще некий богоустроенный, одухотворенный космос.

А что вкладывает в свои слова Эдмунд, провозглашая природу своей богиней? О какой природе здесь идёт речь? Главное, что им движет, – это его аппетиты, желания… Он стремится разбогатеть! Завладеть землёй брата – вот все его мотивы. Никакой тайны в этом нет, всё элементарно. И ни в какие нравственные установления он не верит, считая, что наступило его время: «…Я отверг // Проклятье предрассудков и правами // Не поступлюсь…». Предрассудки в его понимании – это всякие нравственные установления. Не важно, что он побочный сын. Он любой ценой возьмёт своё! Ослепит отца, вступит в любовную связь с сёстрами – старшими дочерьми Лира. Решая, на ком жениться, он исходит исключительно из соображений собственной выгоды. Обе женщины в него влюблены, одна сестра из ревности убивает другую, а он думает лишь о том, как бы выгоднее поступить. В финале трагедии он совершает даже некий добрый поступок. Зная, что умирает и теперь ему уже ничего не нужно, он скажет: «Освободите Лира и Корделию, я велел с ними покончить». Но это только потому, что сам уже при смерти. Не потому, что он раскаивается в чём-либо. Он не злодей. Яго – злодей, которому доставляет удовольствие творить зло, а Эдмунд – прагматик, следующий лишь соображениям пользы, стремлению удовлетворять собственные потребности. Он вообще вне нравственности, если выражаться современным языком. Им руководят лишь самые примитивные побуждения.

Теперь о том, как развиваются события. Поделив королевство, Лир сперва поселяется у Гонерильи. Но к нему уже не относятся с прежним почтением. Он привык к подобострастию окружающих, ведь он – король. А теперь, спрашивая дворецкого Гонерильи: «Кто я такой?», Лир слышит в ответ: «Вы отец госпожи моей». Он уже не король для него, а отец госпожи Гонерильи.

Есть один важный вопрос, который, видимо, занимает Лира. Почему он решил всё отдать? Он ведь не чувствовал себя настолько старым, чтобы быть не в силах управлять королевством. Скорее он решил провести некоторый эксперимент. В чём его тайный замысел? То, что Лир – старик, существенное обстоятельство, но, как и все в этой трагедии, это тоже надо понимать не только буквально. Я уже говорил о символичности возраста шекспировских героев… Гамлет – юноша, хотя ему, согласно указаниям автора, тридцать лет, но по сути он – юноша, потому что мысль его устремлена в будущее. Его волнует, что впереди. Вот он убьёт Клавдия, а что дальше? Гамлета всё время это занимает, и он чувствует свою ответственность за то, что будет. А Лир – старик, его интересует то, что было. Прежде все его уважали, ценили, лебезили перед ним, клялись в любви и преданности. А вот если он всё отдаст, откажется от власти и богатства, как к нему станут относиться? Кто он сам такой, в конце концов? Он задаст шуту этот вопрос:

Кто я, сударь, по-вашему?

<…>

Я действительно хочу знать, кто я.

Ш у т

Ты был довольно славным малым во время оно… А теперь ты нуль без цифры. <…> Тень Лира. (230)

(акт I, сцена четвертая).


Король без королевства – ноль без цифры…

Поскольку Лиру не оказали должного почтения в доме Гонерильи, он решает отправиться ко второй дочери – Регане. Они же договорились, что отец будет жить поочередно то у одной, то у другой. Но и Регана его не принимает, говорит, чтобы возвращался к Гонерилье, поскольку не прошёл ещё условленный срок. В страшную бурю Лира выгоняют в степь. Он думал, что король – это титул прирождённый, неотъемлемый. Но, оказывается, Лир теперь не только не король, но и не отец. Разве так обращаются с отцом? Оказывается, не только король без королевства ничего не значит, но и отец без богатства…

Третий акт – это первая кульминация трагедии. Сцена бури в степи – первое прозрение Лира, и первый ответ на вопрос всей трагедии: что такое человеческая личность? Прежде Лир обожествлял природу, но вот началась страшная буря, подул ветер, и Лиру кажется, что это гнев самих богов, вызванный поступком его дочерей. Однако он не может не заметить, что очень странно действуют силы природы. Буря, конечно, разразилась, но страдают от неё невинные – Лир и те, кто решил разделить с ним его горькую участь, а дочери укрыты от разбушевавшейся стихии за стенами своих домов. Почему-то кара обрушивается на добрых, а не на злых. И первое разочарование Лира – это пришедшее вдруг понимание, что природа, видимо, не добра и не зла. Это – безразличная к человеку сила…

В степи Лир встречает Эдгара, которого прогнал отец, оклеветал брат. Вообще, образы Лира и Эдгара занимают особое место в этой трагедии. Это герои, которые пытаются понять то, что с ними происходит. Остальные просто действуют, страдают или преуспевают, но не размышляют над собственной жизнью, а Лир и Эдгар пытаются её осмыслить. Эдгар изгнан, и он решает переодеться в нищего. Таким он предстаёт в степи перед Лиром.

Эдгар думает:

Лицо измажу грязью, обмотаюсь

Куском холста, взъерошу волоса

И полуголым выйду в непогоду

Навстречу вихрю. Я возьму пример

С бродяг и полоумных из Бедлама.

Они блуждают с воплями кругом,

Себе втыкают в руки иглы, гвозди,

Колючки розмарина и шипы

И, наводя своим обличьем ужас,

Сбирают подаянье в деревнях,

На мельницах, в усадьбах и овчарнях,

Где плача, где грозясь. Какой-нибудь

«Несчастный Том» ещё ведь значит что-то,

А я, Эдгар, не значу ничего. (231)

(акт II, сцена третья).


Судьба несчастных, о которых идёт речь, характерна для множества людей эпохи Шекспира. Когда происходило огораживание земель, крестьяне, лишённые своих наделов, часто превращались в бродяг, вынужденных жить на подаяния. Образ такого нищего, бедного Тома, и решает примерить на себя Эдгар:

«Моё имя – бедный Том! Он питается лягушками, жабами, головастиками и ящерицами. В припадке, когда одержим злым духом, не гнушается коровьим помётом, глотает крыс, гложет падаль и запивает болотной плесенью. Он переходит из села в село, от розог к розгам, от колодок в колодки, из тюрьмы в тюрьму. У него три камзола на заду, шесть рубашек на теле, лошадь в конюшне и меч на боку». (Акт III, сцена четвертая). (232)

Эта встреча в степи необыкновенно важна в трагедии. Лир скажет бедному Тому:

«Лучше было бы тебе лежать в могиле, чем подставлять своё голое тело под удары непогоды. Неужели вот это, собственно, и есть человек? Присмотритесь к нему. На нём всё своё, ничего чужого. Ни шёлка от шелковичного червя, ни воловьей кожи, ни овечьей шерсти, ни душистой струи от мускусной кошки. Все мы с вами поддельные, а он настоящий. Неприкрашенный человек и есть именно это бедное, голое двуногое животное, и больше ничего. Долой, долой с себя всё лишнее! Ну-ка, отстегни мне вот тут». (Акт III, сцена четвертая). (233)

И Лир срывает с себя одежды.

Итак, первый ответ на вопрос, что такое человек, дан. Человек – это бедное двуногое животное, всё остальное – лишь внешние покровы. Скинь их и окажешься лишь существом, у которого нет «…ничего чужого». Таков первый ответ на поставленный в трагедии вопрос.

Художники Ренессанса недаром любили изображать обнажённое человеческое тело. В Средние века одежда отражала социальный статус. Сразу можно было сказать, кто перед тобой: рыцарь, крестьянин, священник… Человек не выбирал костюм. Внешний облик был продиктован социальным положением, которое воспринималось как нечто неотделимое от личности. Дворянином рождаются, крестьянином рождаются. Священником, конечно, становятся. Но, кстати, принимая духовный сан, человек менял и имя – это было своего рода новое рождение. Он не мог носить прежнее имя, которое было у него в миру.

Но недаром в одной из новелл Боккаччо монах скажет: «Когда я сброшу рясу, <…> вы увидите, что я… такой же мужчина, как и все прочие».

Ренессанс считал: когда человек сбрасывает с себя то, что не является его природой, остаётся прекрасное, совершенное создание. Открывается божественность. А всё остальное, в том числе и социальные атрибуты, несущественно. Но Шекспир понимает и другое: человек в этом мире ничего не значит без определенного социального статуса. Вне общественной роли это лишь бедное двуногое животное… Когда человек сбрасывает с себя одежды, вовсе не божественность проступает. Это уже не ренессансное видение. Этот мотив, кстати, в какой-то мере присутствует уже в «Гамлете». Титулы выступают в трагедии как бы сами по себе. Можно быть ничтожеством, как король Клавдий, но все будут пред тобой пресмыкаться. Но если ты лишён значимой роли в обществе, ты – ничто. Эта тема получит особое развитие в литературе ХХ века. В известной новелле Ф. Кафки «Превращение» герой, престав быть чиновником, начинает ощущать себя насекомым. Вне чина он уже не человек.

Лир считал, что сам по себе чего-то стоит. Но король без королевства – это тоже всего лишь «бедное двуногое животное». Однако смысл сцены к этому не сводится. Эдгар не случайно принял образ нищего, и то, о чём он здесь говорит, вовсе не чуждо главной его идее. Шекспир изображает здесь уже христианскую Европу. А в Средние века, вообще, было очень распространено добровольное нищенство. Люди считали, что только бедные могут рассчитывать на спасение души. Чтобы замолить грехи, многие добровольно начинали скитаться и жить подаяниями, надеясь, что таким образом, возможно, удастся заслужить прощение на том свете. Конечно, Эдгар знает, что его оклеветал брат, никаких иллюзий на этот счёт у него нет. Но, в то же время, он считает, что достаточно согрешил в жизни. Недаром на вопрос Лира: «Кем ты был?» он отвечает: «Гордецом и ветреником. Завивался. Носил перчатки на шляпе. Угождал своей даме сердца. Повесничал с ней. Что ни слово, давал клятвы. Нарушал их средь бела дня. Засыпал с мыслями о удовольствиях и просыпался, чтобы их себе доставить. Пил и играл в кости. По части женского пола был хуже турецкого султана. Сердцем был лжив, легок на слово, жесток на руку, ленив, как свинья, хитер, как лисица, ненасытен, как волк, бешен, как пес, жаден, как лев». (Акт III, сцена четвертая). (234)

Теперь он – бедный Том, но во всём случившемся ощущает и свою собственную вину: возможно, в его несчастьях заключена некая божественная кара, которую следует принять со смирением.

Все виноваты! Этот мотив присутствует и в рассуждениях Лира. Глядя на бедного Тома, Лир восклицает:

Бездомные, нагие горемыки,

Где вы сейчас? Чем отразите вы

Удары этой лютой непогоды,

В лохмотьях, с непокрытой головой

И тощим брюхом? Как я мало думал

Об этом прежде! Вот тебе урок,

Богач надменный! Стань на место бедных,

Почувствуй то, что чувствуют они

И дай им часть от своего избытка

В знак высшей справедливости небес. (235)

(акт III, сцена четвертая).


Лир тоже чувствует свою вину. «Бездомные, нагие горемыки…» Теперь он сам стал одним из них, разделил их участь.

Но есть одно принципиальное отличие Лира от других героев этой трагедии. Он – король и, значит, в ответе за всё, что творится в королевстве. Никогда прежде он даже не вспоминал об этих несчастных.

Если Гамлет размышляет о будущем, то Лира волнует прошлое. Он всегда полагал, что в королевстве всё в порядке, а, оказывается, столько бедствующих, обездоленных вокруг. Поэтому, когда Лир снимает с себя царское облачение, это своеобразное покаяние…

Однако особенность этой трагедии в том, что в ней есть и вторая кульминация. Обычно в трагедии Шекспира – только одна кульминация, приходящаяся на третий акт. В этой трагедии их две. Вторая – это кульминация четвертого акта. Мы ещё вернёмся к этой сцене, а пока хочу отметить: Лир произносит монолог, который столь же весом, играет такую же важную роль в этой трагедии, как, скажем, монолог «Быть или не быть…» в «Гамлете».

На протяжении первых трех актов трагедии основная проблема, главный вопрос, волнующий героев, – это «иметь или не иметь». Лир всё отдал. У Эдгара всё отняли. Эдмонд хочет во что бы то ни стало завладеть принадлежащим брату…

Лир тоже когда-то пользовался властью, уважением. Но когда всё это ушло из его жизни, он не только перестал быть королём, а перестал быть отцом. Оказался нищим и теперь сравнивает себя с бедным Томом, который тоже всего лишился. Но уже с конца третьего и в четвертом акте эта тема начинает звучать гораздо острее. Это уже не вопрос «иметь или не иметь», а вопрос «быть или не быть».

Над всеми героями трагедии нависает смертельная угроза. Глостер вначале пытается спрятать Лира, а старшие дочери и, в особенности, муж Реганы, герцог Корнуол, стремятся во что бы то ни стало отыскать Лира и взять его под стражу. Они не знают, где находится Лир, и ослепляют Глостера, который отказывается им это открыть. А Эдмонд предаёт отца, и это тоже выходит за границы проблемы «иметь или не иметь»… Зло становится настолько велико, что грозит всё вокруг разрушить.

Но добрые, наконец, приходят к сопротивлению… Эдгар снимает с себя облачение бедного Тома. Он встречает ослеплённого отца, и то, что он испытывает, – это уже не просто ощущение свершившейся несправедливости, а что-то более ужасающее. Действие происходит в Дувре. Дувр – это край земли. Кент, который выступал против Лира, когда тот прогнал Корделию, теперь отправляется во Францию, чтобы призвать Корделию на помощь. В Британию вступают войска французского короля. Такова внешняя канва событий четвертого акта.

Мы снова видим Лира. Он впал в безумие. Эта сцена безумия Лира и есть вторая кульминация трагедии. Глостер и Эдгар видят Лира, причудливо убранного полевыми цветами, и Эдгар скажет: «Умалишённый – видно по наряду».

Но не менее безумна и его речь.

Л и р

Нет, они не могут запретить мне чеканить деньги. Это моё право. Я ведь сам король.

Э д г а р

О, душу раздирающая встреча!


Л и р

Природа в этом отношении выше искусства. – Вот тебе солдатское жалованье. Этот малый держит лук, как воронье пугало. Оттяни мне тетиву на всю длину стрелы. Смотрите, смотрите – мышь! Тише, тише. Мы её сейчас поймаем на этот кусочек поджаренного сыра. – Вот моя железная рукавица. Я её бросаю в лицо великану. Принесите алебарды. – Хорошо слетала, птичка! В цель, прямо в цель! – Говори пароль. (236)

(акт IV, сцена шестая).


Безумный, или притворяющийся безумцем Лир произносит здесь свой знаменитый монолог. Это второй центральный монолог в этой трагедии:

Ты уличную женщину плетьми

Зачем сечёшь, подлец, заплечный мастер?

Ты б лучше сам хлестал себя кнутом

За то, что втайне хочешь согрешить с ней.

Мошенника повесил ростовщик.

Сквозь рубища грешок ничтожный виден,

Но бархат мантий прикрывает всё.

Позолоти порок – о позолоту

Судья копьё сломает, но одень

Его в лохмотья – камышом проколешь.

Виновных нет, поверь, виновных нет:

Никто не совершает преступлений.

Берусь тебе любого оправдать,

Затем что вправе рот зажать любому.

Купи себе стеклянные глаза

И делай вид, как негодяй политик,

Что видишь то, чего не видишь ты. (237)

(акт IV, сцена шестая).


Этот монолог, с одной стороны, как будто бы перекликается с тем, что говорил Лир в монологе третьего акта. Настоящий человек – это лишь бедное двуногое животное, все прочее – покровы. Здесь звучит та же тема: «Сквозь рубища грешок ничтожный виден, // Но бархат мантий прикрывает всё. // Позолоти порок – о позолоту // Судья копьё сломает, но одень // Его в лохмотья – камышом проколешь». Всё определяется богатством, «одеждами», нищий в этом мире бессилен.

Однако есть одно существенное отличие. В третьем акте главным мотивом была тема вины, речь шла о том, что все в мире – виноваты, а Лир виновнее других, поскольку, как король, несёт ответственность за то, что творилось в его королевстве. Тема вины есть и у Эдгара, – то же ощущение, что в бедствиях, обрушивающихся на людей, возможно, вершится некая высшая справедливость. Но здесь – другой мотив. «Виновных нет, поверь, виновных нет: // Никто не совершает преступлений. // Берусь тебе любого оправдать, // Затем что вправе рот зажать любому». Там звучало: все виноваты, особенно я, поскольку был королём. А здесь, наоборот: виновных нет. Всё определяют власть, богатство, а виновных – нет. Виновато несправедливое устройство мира, а не люди.

Позолоти порок – и всё будет в порядке. Эта тема получит дальнейшее развитие в литературе, начиная уже с XVIII, но особенно в XIX веке. Виноваты не люди, а социальный порядок, ставящий жизнь человека в зависимость от его положения в обществе. Создайте равные, благоприятные условия для всех, и наступит, наконец, счастливое время. Лев Толстой, который, кстати, не очень любил Шекспира, не случайно одну из своих програмных статей назвал словами его трагедии: «Нет в мире виноватых». Шекспир здесь действительно в чём-то предвосхищает мысль литературы XIX века.

Но если нет виноватых, значит, нет и правых. Значит, не существует человеческого бытия. Вообще, этот монолог нельзя читать в отрыве от целого, как я его сейчас привёл. Его нужно рассматривать в контексте всей сцены, а это сцена шутовства и безумия Лира.

Важнейший образ этой трагедии – образ шута. Он, правда, присутствует лишь в первых трёх актах и исчезает со сцены в четвёртом. Некоторые исследователи объясняли это тем, что в шекспировском театре роли шута и Корделии исполнял один и тот же актёр, и поскольку в четвёртом акте на сцене появляется Корделия, то, соответственно, шут исчезает. Кроме того, женские роли всегда исполнялись мужчинами, женщины в театральных постановках в то время не участвовали. Этим, может быть, объясняется, почему нет шута в первой сцене трагедии, где действует Корделия. Но всё же это не отражает сути.

Если бы Шекспиру понадобился в четвертом и пятом актах шут, он, наверное, нашёл бы на эту роль другого актёра. Но, начиная с четвёртого акта, шут ему уже не нужен. Он просто утрачивает свою роль. Сам Лир становится шутом. Его поведение здесь – это чистое шутовство.

Вообще, шуты занимают очень важное место в драматургии Шекспира, особенно в его комедиях. Правда, обычно у них есть имена, здесь же шут никак не назван. И это не случайно: Шекспиру важно было подчеркнуть, что это шут вообще. Что такое роль шута? Она заключалась в том, чтобы смешить короля. Это главное, что требовалось. Шут должен был говорить всякие глупости и нелепости. Королю это нравилось. Он чувствовал себя очень умным, смеясь над своим шутом. Самая простая форма подобного шутовства – это всё представлять шиворот-навыворот.

Но дело в том, что шут живёт в мире, в котором и так всё перевернулось, и поэтому это горький шут. Шут понимает, насколько безумно поступил Лир, прогнав Корделию и отдав всё своё богатство, все свои земли старшим дочерям. Но всё вокруг стало шиворот-навыворот. Уже в третьем акте в сцене в степи Лир скажет:

Когда попов пахать заставят,

Трактирщик пива не разбавит,

Портной концов не утаит,

Сожгут не ведьм, а волокит,

В судах наступит правосудье,

Долгов не будут делать люди,

Забудет клеветник обман

И не полезет вор в карман,

Закладчик бросит деньги в яму,

Развратник станет строить храмы,-

Тогда придёт конец времён,

И пошатнется Альбион,

И сделается общей модой

Ходить ногами в эти годы. (238)

(акт III, сцена вторая).


А пока все мы ходим на голове, остаёмся в перевёрнутом мире…

Кстати, в английском языке слово «шут» имеет три значения. Английское слово «fool» значит «шут», «дурак» и «безумец». У шута дурацкий колпак. Он говорит то, что вызывает смех. Конечно же, шут – не дурак. Но он играет роль дурака:

Ш у т

…Ты валяешь дурака, если заступаешься за опального. Нет, правда, держи, брат, нос по ветру, а то простудишься. Бери мой колпак. Видишь, этот чудак прогнал двух своих дочерей, а третью благословил против своей воли. Служить ему можно только в дурацком колпаке. – Ну как, дяденька? Жаль, нет у меня двух колпаков и двух дочерей!

Л и р

Для чего, дружок?

Ш у т

Состояние я отдал бы дочерям, а колпаки оставил бы себе. Вот один у меня, а другой выпроси себе у дочек.

Л и р

Берегись, каналья! Видишь плётку?

Ш у т

Правду всегда гонят из дому, как сторожевую собаку, а лесть лежит в комнате и воняет, как левретка.

<…>

Ш у т

Хочешь, куманёк, выучить изречение?

Л и р

Ладно.

Ш у т

Слушай, дяденька:

Наживайся тайком,

Не мели языком,

Меньше бегай пешком,

Больше езди верхом,

Не нуждайся ни в ком,

Не водись с игроком,

Не гуляй, не кути,

А сиди взаперти:

Двадцать на двадцати

Сможешь приобрести.


Л и р

Это вздор, дурак!


Ш у т

Бесполезный, как слова адвоката, не получившего за свою речь платы. А скажи, дяденька, можно из ничего извлечь какую-нибудь пользу?


Л и р

Нет, голубчик, из ничего ничего и не получается.

<…>

Ш у т

А ты знаешь, куманёк, какая разница между злым дураком и добрым дураком?

Л и р

Нет, братец. Научи меня.

Ш у т

Кто дал тебе совет,

Отдать свой край другим,

Тот от меня, сосед,

Умом неотличим.

Я злой дурак – и в знак

Того ношу колпак,

А глупость добряка

Видна издалека.


Л и р

Ты зовёшь меня дураком, голубчик?


Ш у т

Остальные титулы ты роздал. А это – природный.

<…>

Надо быть ослом, чтобы не понять, что тут всё шиворот-навыворот:

яйца курицу учат. Просто загляденье! (239)

(акт I, сцена четвертая).


На вопрос Лира: «Скажите, кто я?», шут отвечает: «Тень Лира». Король без королевства – это «нуль без цифры».

Однако, всё прекрасно понимая, шут все же уходит вместе с Лиром в степь, а не остается в доме Реганы.

Того, кто служит за барыш

И только деньги ценит,

В опасности не сохранишь,

И он в беде изменит.

Но шут твой – преданный простак,

Тебя он не оставит.

Лукавый попадёт впросак,

Но глупый не слукавит. (240)

(акт II, сцена третья).


Шут понимает:

Отец в лохмотьях на детей

Наводит слепоту.

Богач – отец всегда милей

И на ином счету.

Судьба продажна и низка

И презирает бедняка. (241)

(акт II, сцена третья).


Прекрасно осознавая всё это, он уходит вместе с Лиром, потому что – дурак. Был бы умным – остался. Он знает, что ничего хорошего их в степи не ждёт…

А кто умный в этой трагедии? Лир – тоже дурак, он всё отдал. Кто же умный? Эдмунд, который понял, что надо любой ценой приобрести богатство. Оклеветал брата, предал отца…

Отец поверил, и поверил брат.

Так честен он, что выше подозрений.

Их простодушием легко играть.

Я вижу ясно, как их обморочить.

Не взял рожденьем, так своё возьму

Благодаря врождённому уму. (242)

(акт I, сцена вторая).


Он, действительно, лишь берёт. А Лир – дурак. И шут – дурак, хотя это его профессия….

Но в то же время недаром понятия «шут» и «безумец» выражаются в английском языке одним и тем же словом. Вообще, у Шекспира есть два героя, которые отчасти безумны, а отчасти притворяются безумцами – это Гамлет и Лир. Конечно, Гамлет больше притворяется, чем безумен на самом деле, а Лир скорее безумен, хотя и притворяется в какой-то степени. Разница тут в мере. У Шекспира эта грань трудно уловима.

С чем это связано? Мы к этому привыкли, но для сознания шекспировского героя это просто невыносимо – понимать, что существуют две истины: истина того, что должно быть, и того, что есть на самом деле. Отсюда возникает раздвоенное сознание: с одной стороны, мы знаем, как должно быть вообще, по идее. Но нам известно и то, что в жизни всё далеко не так. А где же тогда правда? Непонятно. Действительность – это то, что должно быть, или то, что есть на самом деле? Отелло и Макбет не знают подобной раздвоенности. Отелло убивает Дездемону, чтобы восторжествовала эта идеальная, единственная, существующая для него правда. Он не понимает, как могут уживаться две правды. Для него это невыносимо. Макбет поверил ведьмам и считает, что никакой иной правды быть не может. А вот Лир и Гамлет воспринимают мир иначе. Они понимают, что так быть не должно, но так есть. Реальная жизнь – это одно, а идеальное о ней представление – совсем другое. Это болезненное, раздвоенное сознание.

Теперь вернёмся к сцене четвертого акта. Это сцена безумия Лира. А может быть, он играет безумного, играет шута, здесь трудно отделить одно от другого. Главный вопрос, который звучит в этой сцене: король он или не король?

«Нет, они не могут запретить мне чеканить деньги. Это моё право. Я ведь сам король. <…> Природа в этом отношении выше искусства». (243)

(акт IV, сцена шестая).


Лир – прирождённый король, тут ничего не скажешь. Но дальше начинается шутовство.

… Вот тебе солдатское жалованье. Этот малый держит лук, как воронье пугало. Оттяни мне тетиву на всю длину стрелы. Смотрите, смотрите – мышь! Тише, тише. Мы её сейчас поймаем на этот кусочек поджаренного сыра. – Вот моя железная рукавица. Я её бросаю в лицо великану. Принесите алебарды. – Хорошо слетала, птичка! В цель, прямо в цель! – Говори пароль. (244) (акт IV, сцена шестая).


Сначала он говорит: «Я – король», а потом, вероятно, разыгрывает шутовскую сцену… Какой же он король?! А потом вновь:

Король, и до конца ногтей – король!

Взгляну в упор, и подданный трепещет.

Дарую жизнь тебе. – Что ты свершил?

Прелюбодейство? Это не проступок,

За это не казнят. Ты не умрешь.

Повинны в том же мошки и пичужки. -

Творите беззакония. С отцом

Сын Глостера побочный был добрее,

Чем дочери законные – со мной.

Рожайте сыновей. Нужны солдаты… (245)

(акт IV, сцена шестая).


Он – «король, и до конца ногтей – король». Но никто перед ним уже не трепещет. Он и сам над собой смеется… И вот Лир говорит Глостеру:

…Чтобы видеть ход вещей на свете, не надо глаз. Смотри ушами. Видишь, как судья издевается над жалким воришкой? Сейчас я покажу тебе фокус. Я всё перемешаю. Раз, два, три! Угадай теперь, где вор, где судья. Видел ты, как цепной пёс лает на нищего? <…> А бродяга от него удирает. Заметь, это символ власти. Она требует повиновения. Пёс этот изображает должностное лицо на служебном посту. (246)

(акт IV, сцена шестая).


Далее следует монолог, который я уже приводил: «Ты уличную женщину плетьми, зачем сечешь, подлец, заплечный мастер?» Итак, что же такое власть? Любой пёс сойдет за короля, если в его распоряжении окажется власть, никаких личных качеств и достоинств для этого не требуется. Поэтому «виновных нет, никто не совершает преступлений». Кстати, Лир здесь приходит к истине Эдмунда, который убеждён, что надо лишь суметь присвоить земли брата и всё. Никаких преступлений не существует. Есть богатство – есть власть. Какие преступления? Всё это болтовня. Виновных нет. Лир прежде считал, что он – король и потому виноват во всём. Ему было стыдно за то, что прежде он так мало думал о несчастных и обездоленных вокруг. Теперь же он приходит к выводу: никакой он не король, просто у него была власть. Всё дело в этом. А человека в лохмотьях и камышом проткнёшь. Никакой он не король и никогда им не был.

Лир как бы дорастает до эпохи Шекспира, открывает для себя эту новую историческую истину. Но он не может её принять. Он, как и Гамлет, не в силах с этим смириться и потому приходит в состояние безумия. Лир и на самом деле «ранен в мозг». Сосуществование двух противоположных истин ввергает его в безумие. А с другой стороны, он играет этой раздвоенностью, как шут.

Наконец появляется придворный. Приехала Корделия, и это один из её придворных. Он обращается к Лиру почтительно, как к королю:

Вот он. Не упускайте. – Государь,

Дочь любящая ваша…

Л и р

Нет, спасенья?

Я пленник? Да, судьба играет мной.

Не делайте вреда мне. Будет выкуп.

Я попрошу врача. Я ранен в мозг.

П р и д в о р н ы й

У вас ни в чём не будет недостатка.

Л и р

Опять мне всё сносить? Я превращусь

В солёный столб – весь век слезами землю,

Как из садовой лейки, поливать.

П р и д в о р н ы й

Мой государь…

Л и р

О, я умру без жалоб,

Как юноша! Не надо унывать.

Да, да. Ведь я король, не забывайте!

Вы помните ли это, господа?

П р и д в о р н ы й

Вы – повелитель наш. Мы вам послушны.

Л и р

Тогда другое дело. Чтобы поймать счастье, надо уметь бегать. Прыг, прыг, прыг…(247)

(акт IV, сцена шестая).


Так король он или не король? Ведь трагедия не случайно называется «Король Лир». Но, может быть, только потеряв всё, Лир и становится настоящим королем. Он поднимается над системой, а раньше был внутри неё. Теперь, правда, он бессилен что-либо изменить в этой системе, и в этом смысле он – не король. Но теперь он стоит над ней. Он король в той степени, в какой каждый человек – король, если сумел подняться над данностью.

Дальнейший ход трагедии – это встреча Лира с Корделией. Корделия – самая безупречная героиня этой драмы. Она приезжает на помощь отцу, Лир излечивается от безумия. Чувство, которое он испытывает теперь к Корделии, – это чувство стыда. Лиру стыдно… Это очень важный мотив, который носит, как и всё в трагедии Шекспира, символический характер. Дело в том, что у Лира нет вины перед Корделией по одной простой причине. Лир её, конечно, прогнал, но жизнь Корделии сложилась не так уж и плохо. Хотя бургундский герцог и не захотел брать в жены бесприданницу, французскому королю так понравилось, как держалась Корделия, что он решил жениться на ней и увезти во Францию. А это гораздо лучшая партия. Её любят, она счастлива. Так что никакой вины нет. Но Лиру стыдно за свой поступок. Это очень важный этап в его жизни....

Стыд – это, может быть, главное, что отличает саму Корделию от других. В первой сцене, собственно, завязке трагедии, она не смогла сказать Лиру тех слов любви и благодарности, которые тот от неё ждал. Она видела, что сёстры лицемерят, и ей было стыдно. Вернувшись в Британию из Франции, она узнала, как ужасно сёстры поступили с отцом, и вновь испытала это чувство. Ей вновь стало очень стыдно за них. Лир тоже после этой встречи с Корделией испытывает стыд.

Что такое стыд? Конечно, мы не знаем, когда человек впервые испытал это чувство, но некоторый изначальный образец представлен в Библии. Вкусив от древа познания добра и зла, Адам и Ева устыдились своей наготы. Вины в этом никакой не было. Вина заключалась в другом: они нарушили запрет Бога. А вот то, что ходили голыми, – какая тут вина? Но они впервые испытали чувство стыда. Что такое здесь стыд? Это чувство собственного несовершенства.

Приведу ещё один пример. Это реакция немецкого писателя Томаса Манна на взрыв атомной бомбы, произведённый американцами в 1945 году. Многие из его современников испытали в тот момент ужас. Это был только первый опыт, и никто не знал, способно ли это новое оружие в дальнейшем обернуться крупномасштабными войнами и что вообще станет с планетой. Томас Манн писал тогда, что люди дошли до состояния, позволяющего уничтожить всё то, что было создано человечеством на протяжении тысячелетий. «Если это произойдёт, будет очень стыдно», – заключил Томас Манн. Он никакого отношения не имел к появлению атомного оружия. Он не физик, не учёный. Эйнштейн, скажем, мог чувствовать свою вину. Он, может, и не хотел подобного, но косвенно всё-таки был причастен к этому опасному открытию. Как и многие другие исследователи, которые работали над атомной энергией как теоретической проблемой. И вот к чему это привело: вслед за первым испытанием последовали бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. У физиков, у политиков, безусловно, могли быть основания ощущать за собой вину, а Томас Манн – писатель. Но ему было стыдно за Человека вообще. Неужели люди дошли до подобного, и уже не стихийные бедствия, не природные катастрофы – потопы, землетрясения и прочее, а они сами собственными руками готовы всё разрушить…

Так вот, Лир тоже испытывает чувство стыда. Не только перед Корделией. Корделия – воплощение этого начала. У Лира раньше было чувство вины, ему казалось, что он был плохим королем, слишком мало думал об обездоленных. В третьем акте он даже кается. А в четвёртом заключает: «Нет в мире виноватых». Виновата система, в которой он был только орудием. И всё-таки любая система создается людьми. Конечно, может, отдельный человек и бессилен что-либо в ней изменить, но определенную ответственность за происходящее всё же несет. И потому главное чувство, которое испытывает теперь Лир, – это стыд человека за несовершенный мир, который его окружает…

Лир больше не хочет принимать участия в делах этого мира, потому что ничего хорошего это не приносит…. Ему противно всё. Когда, по распоряжению Эдмунда, его и Корделию отправляют в тюрьму, он, в общем-то, мало об этом сожалеет. Ему даже кажется, что это не так уж и плохо:

…Пускай нас отведут скорей в темницу.

Там мы, как птицы в клетке, будем петь.

Ты станешь под моё благословенье,

Я на колени стану пред тобой,

Моля прощенья. Так вдвоем и будем

Жить, радоваться, песни распевать,

И сказки сказывать, и любоваться

Порханьем пестрокрылых мотыльков.

Там будем узнавать от заключённых

Про новости двора и толковать,

Кто взял, кто нет, кто в силе, кто в опале,

И с важностью вникать в дела земли,

Как будто мы поверенные Божьи.

Мы в каменной тюрьме переживём

Все лжеученья, всех великих мира,

Все смены их, прилив их и отлив. (248)

(акт V, сцена третья).


Лир грезит, как они вдвоём с Корделией станут смотреть на всё происходящее со стороны. Однако и это оказывается иллюзией, потому что именно в этот момент Эдмунд отдаёт приказание умертвить Лира и Корделию.


И вот финал этой трагедии. Как и в «Макбете», добрые наконец приходят к сопротивлению – слишком велико стало зло. Эдгар, сын Глостера, убивает Освальда, а затем вызывает на поединок и сражает клинком Эдмунда. Слуга герцога Корнуэльского, потрясённый тем, как тот поступил с Глостером, убивает своего господина. Гибнут Гонерилья и Регана: одна сестра травит другую, а потом и самою себя. Вроде бы, торжествуют добрые. Остаются герцог Альбанский, муж Гонерильи, благожелательный человек, один из немногих в этой трагедии, и Эдгар. Им кажется, что зло наконец побеждено.

Но Шекспир здесь использует один приём, к которому обычно редко прибегают драматурги. И делает это, конечно, не случайно. Эдгар рассказывает герцогу Альбанскому историю своих мытарств. Но дело в том, что зрителю обо всём этом уже известно. Обычно, и таков закон драматического жанра, герой повествует лишь о том, что происходит за сценой. Время трагедии ограничено, и поэтому любой рассказ всегда касается лишь тех моментов, которые остаются скрыты от зрителя. Здесь же герой повторяет то, о чем зритель уже знает. Шекспир хорошо понимал законы театра, поэтому вряд ли это могло возникнуть случайно. Он хотел, чтобы зритель почувствовал затянутость. Скучно слушать о том, что уже знаешь. А в это время умирающий Эдмунд говорит: «Что вы тут разговариваете? Я ведь дал распоряжение убить Лира и Корделию, так освободите же их». Но поздно. Лира они спасти успели, а вот Корделия оказалась уже мертва.

И вот появляется Лир с мёртвой Корделией на руках:

Вопите, войте, войте! Вы из камня!

Мне ваши бы глаза и языки –

Твердь рухнула б!.. Она ушла навеки…

Да что я, право, мёртвой от живой

Не отличу? Она мертвее праха.

Не даст ли кто мне зеркала? Когда

Поверхность замутится от дыханья,

Тогда она жива. (249)

(акт V, сцена третья).


В какое-то мгновение Лиру кажется, что Корделия может быть ещё жива:

Ах, если это правда, – этот миг

Искупит всё, что выстрадал я в жизни.


Но это лишь «перо пошевелилось»…

Л и р

<…>

Пропадите!

Убийцы, подлецы! Я б спас её,

А вот теперь она ушла навеки. -

Корделия, Корделия, чуть-чуть

Повремени ещё! Что ты сказала?-

Ах, у неё был нежный голосок,

Что так прекрасно в женщине. – Злодея,

Тебя повесившего, я убил.

О ф и ц е р

Да, господа, он это, правда, сделал.

<…>

Мою

Бедняжку удавили! Нет, не дышит!

Коню, собаке, крысе можно жить,

Но не тебе. Тебя навек не стало.

Навек, навек, навек, навек, навек! –

Мне больно. Пуговицу расстегните…

Благодарю вас. Посмотрите, сэр!

Вы видите? На губы посмотрите!

Вы видите? Взгляните на неё! (250)

(акт V, сцена третья).


Здесь звучат очень важные слова: «навек» – навек не стало Корделии, и слово «смотрите». Лир не в силах вынести происшедшее. Кстати, Глостер тоже умирает, когда в своём проводнике вдруг узнаёт сына Эдгара, явившегося к нему переодетым. После всех пережитых мучений этой радости Глостер выдержать уже не смог. Так что здесь тоже звучит некоторый повтор…

Однако гораздо более существенно другое. Лир умирает, но он многое понял в ходе трагедии. Вначале он был полон иллюзий, к финалу трагедии никаких иллюзий у него не осталось. Рухнула даже последняя, что они с Корделией смогут укрыться от мира, пусть и в тюремном заточении. А оказалось, что и это было невозможно. Так что он утратил все иллюзии в жизни. Он во многое верил, и каждый раз эта вера рушилась…

И всё-таки Лир умирает с иллюзией. Ему кажется, что Корделию ещё можно вернуть к жизни. Это важная мысль Шекспира. Люди в ходе истории, может, и прозревают, на многое начинают смотреть трезвее, но всё-таки они всегда сохраняют и какие-то иллюзии. Без иллюзий жить невозможно. Такова сущность человека. Он до самого конца продолжает во что-то верить.

Но призыв Лира: «Смотрите!» имеет и другой смысл в трагедии. Он обращён к зрительному залу, который иначе воспринимает то, о чём говорит Лир. Корделия мертва! Её больше нет! А ведь она была самой лучшей и ни в чем не виновата…

Конечно, тема трагедии Шекспира – ход истории. И Лир как бы проживает, преодолевает весь этот грандиозный исторический путь от древних времён к современности Шекспира. Он понимает, что есть некий идеальный мир, в который он по-прежнему продолжает верить, и мир реальной действительности, не имеющей никакого отношения к этим идеальным представлениям. И это прозрение вызывает в нём только ужас. Ему хотелось бы, может, остаться в стороне, не участвовать в делах этого мира, но, оказывается, и это невозможно. Зло настолько всесильно, что всё равно настигнет. От него не укроешься. У Шекспира нет абсолютного пессимизма в оценке хода истории, но и оптимизма он тоже не испытывает. Я уже говорил, что младшие в этой трагедии – это Корделия – воплощение самых светлых, лучших начал в человеке, самая благородная, безупречная героиня, и самый худший – Эдмунд. А это – люди одного поколения. Сама история – это прогресс добра, но и прогресс зла одновременно. Только зло в человеческой действительности оказывается куда более могущественным, поэтому у Шекспира нет оптимизма, как нет и абсолютного пессимизма. Скорее, есть чувство тревоги за будущее…


Пожалуй, лучше и точнее всего об этой трагедии сказал Александр Блок. В своей статье, посвящённой «Королю Лиру» Шекспира, он так выразил её смысл: «Трагедии Ромео, Отелло, даже Макбета и Гамлета могут показаться детскими рядом с этой.

Здесь простейшим и всем понятным языком говорится о самом тайном, о чём и говорить страшно, о том, что доступно, в сущности, очень зрелым и уже много пережившим людям.

Всё в этой трагедии темно и мрачно, или, как говорит Кент:

…не может быть

Здесь радости: всё горько и печально.

Чем же она нас очищает? Она очищает нас именно этой горечью. Горечь облагораживает, горечь пробуждает в нас новое знание жизни…»

Шекспир, по словам Блока, «как бы повторяет древние слова: "Страданием учись"».

В этом, пожалуй, заключена главная мысль. Само историческое развитие, по убеждению Шекспира, глубоко трагично. Именно благодаря страданиям Лир начинает постигать мир, в котором живёт. В первом акте он был благополучен, ни в чем не нуждался, ни о чём не задумывался, и только пройдя через суровые испытания, открывает для себя некую истину. История, если и учит человека, то чаще всего именно таким образом. И Блок правильно это подметил: только от самих людей зависит, вынесут ли они урок из пережитого.

А иначе – всегда будет торжествовать Эдмунд и всегда будет гибнуть Корделия.

Сам Шекспир, и таков закон его трагедии, не хочет верить во всесилие зла. Но и не строит иллюзий по поводу всеобщей победы добра…


Сервантес


Испания в самом начале Средневековья была завоёвана маврами… И вся испанская история в этот период – непрерывная борьба за возвращение утраченных территорий, получившая название Реконкиста. С этим сюжетом связан и весь испанский эпос, и знаменитая «Песнь о моём Сиде» (ок. 1140 г.), (Герой поэмы – кастильский рыцарь, полководец Родриго Диас де Бивар). Многолетнее противостояние с эмиратами, стремление отвоевать у мусульман свои земли привели к тому, что в Испании рано возникло централизованное абсолютистское государство. Однако в отличие от других европейских стран, где становление государства было связано с развитием буржуазных отношений, в Испании почва оставалась в целом военно-феодальной.

К началу Ренессанса Испания стала наиболее могущественной державой в военном отношении. Это обеспечило ей ведущую роль в эпоху великих географических открытий. Колумб, как известно, прибыл к берегам нового континента на испанском корабле, да и по сей день большинство стран Латинской Америки говорит на испанском.

Испания пожала первые плоды покорения Нового Света: вывезла огромное количество золота. Карл Маркс считал это важным условием для развития европейского капитализма. Возможно, он был прав. Но в самой Испании этот приток богатств не привёл к экономическому подъёму, к становлению промышленности, как, может быть, в других европейских державах, более развитых в экономическом плане, а только ускорил разложение старых феодальных порядков, слом традиционного жизненного уклада.

Результатом стала так называемая «революция цен», повлекшая за собой обнищание самых широких масс крестьянства и значительной части рыцарства. Кроме того, в Испании в тот период ещё не возникло той социальной силы, которая могла бы вложить эти новые ресурсы в производство.

Конечно, приток золота, захват земель Нового Света вызвали перемены. Испания пережила короткий период подъёма в эпоху Возрождения. Однако этот подъём был изначально чреват упадком. Очень скоро Испания потерпела сокрушительное военное поражение в противоборстве с английской короной – погиб испанский флот, Непобедимая Армада. Страна не только уступила Англии статус «владычицы морей», но и вступила в полосу глубочайшего кризиса, преодолеть который стремилась затем в течение многих веков.

Испания не стала классической страной Ренессанса. Напротив, она стала классической страной кризиса Ренессанса, культуры барокко. И всё же именно Испания выдвинула крупнейшего писателя европейского Возрождения, вторую по значимости фигуру после Шекспира, – Сервантеса.


Мигель де Сервантес Сааведра родился в 1547 году в Кастилии, в семье обедневших, давно потерявших свое состояние дворян, умер в один год с Шекспиром, в 1616. Писатель прожил достаточно бурную жизнь: служил солдатом испанской морской пехоты в Италии, принимал участие в экспедициях флота, был ранен, побывал в плену… Его биография, кстати, очень хорошо описана в романе Франка Бруно «Сервантес», переведённом на русский язык и много раз переиздававшемся…

Сервантес сыграл очень важную роль в истории испанской литературы. Он создал первую испанскую драму, положил начало расцвету испанского театра в XVII веке. Это была его историческая драма «Нумансия», посвященная героическому сопротивлению иберийского города во время завоевания римлянами во II веке до н.э… Он издал первый сборник новелл, каких не знала прежде испанская литература. Этот сборник получил название «Назидательные новеллы». Но все-таки самое важное, что создал Сервантес, – это его «Дон Кихот».

Роман «Хитроу́мный ида́льго Дон Кихо́т Лама́нчский» состоит из двух томов. Первый вышел в свет в 1605 году, и, видимо, Сервантес собирался на этом поставить точку. Хочу подчеркнуть – надо полагать, поскольку в заключение автор описывает смерть главного героя книги…

Однако, спустя десятилетие, в 1615 г. Сервантес опубликовал второй том, который завершился уже «окончательной» смертью Дон Кихота. Причина возникновения второго тома спустя десятилетие была связана с тем, что появилось продолжение романа, созданное неизвестным автором, скрывавшимся под псевдонимом Авельянеда. Кто на самом деле сочинил это продолжение «Дон Кихота», до сих пор не установлено… Известно лишь, что Сервантесу оно не понравилось, и в полемике с Авельянедой он написал собственный второй том.


«Дон Кихот» Сервантеса представляет собой пародию на рыцарский роман. Это может показаться странным, поскольку расцвет рыцарского романа в Европе падает на XII-XIII века, а «Дон Кихот» написан в начале века XVII. Зачем создавать пародию на книги, которые уже столетия как ушли в прошлое? Но это не совсем так. Рыцарский роман получил новое развитие в эпоху Сервантеса. В особенности популярным был цикл об Амадисе Гальском, который часто упоминается на станицах «Дон Кихота». Первая редакция «Амадиса Гальского» появилась еще в 1508 году: вышли в свет четыре книги, «исправленные и улучшенные славным и доблестным рыцарем Гарси Родригесом де Монтальво». С тех пор эти романы десятки раз переиздавались и пользовались необыкновенным успехом у читателей. А потом возникло продолжение сказания, где действовали уже потомки Амадиса. До пятидесяти таких романов вышло в одной только Испании в то время. Один из последних был издан в 1602 году, как раз за несколько лет до появления первой части «Дон Кихота».

Что представляли собой эти новые рыцарские романы? Во-первых, есть одна внешняя особенность этой поздней рыцарской литературы – она возникла уже после появления книгопечатания. Прежние романы писались стихами и существовали лишь в рукописном виде. Новые романы были в прозе и печатались в типографиях, в связи с чем имели гораздо более широкий круг читателей, поскольку печатный станок позволял их широко тиражировать. Вся грамотная Испания могла читать эти романы.

Кроме того, обращение к рыцарской тематике вообще было характерно для литературы позднего Ренессанса. Скажем, это проявилось в Итальянском Возрождении: были созданы поэма Лодовико Ариосто «Неистовый Роланд», поэма Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим». Одна связана с образом легендарного рыцаря Роланда, другая – с событиями Первого крестового похода, завершившегося взятием Иерусалима и основанием первого на Ближнем Востоке христианского королевства.

Вообще, рыцарский роман отвечал некоторым важным особенностям эпохи Возрождения. Он воплощал идеал, представление о безграничных возможностях человека. Человек, творец собственной судьбы, совершает великие подвиги – именно эта главная ренессансная вера и находит свое отражение в рыцарских романах.

Правда, есть одна особенность литературы позднего Ренессанса: все, что описывается в произведениях этого периода, воспринимается как нечто весьма далекое от действительности. Здесь обязательно подчеркнуто, что действие разворачивается в условном прошлом, что это вымышленный мир и некая идеальная вера.


Жанр плутовского романа был своего рода противоположностью рыцарскому роману. Этому жанру ещё только предстояло широко заявить о себе. Но первый его образец, роман «Ласарильо из Тормеса», возник ещё до книги Сервантеса, и в «Дон Кихоте» есть на него ссылки… Это произведение неизвестного автора много раз переиздавалось, и в частности, на русском языке. Упоминается оно и Сервантесом…

Излюбленный персонаж плутовского романа – пикаро (социальный и литературный типаж, от исп. pícaro – плут, мошенник, хитрец, а также – изгой, бродяга). И в этой книге главное действующее лицо – деревенский мальчик Ласарильо, который выброшен из привычной жизненной колеи, предоставлен самому себе и ему приходится как-то выживать в этом мире.

Роман состоит из ряда эпизодов. Первый – это служба у слепого. Нужда заставляет мать Ласарильо, вдову мельника, погибшего на войне с маврами, отдать сына в услужение. Мальчик становится поводырем странствующего слепца, промышляющего чтением молитв, знахарством и гаданием..

Ласарильо – наивный ребенок, жизни не знает. И здесь он впервые сталкивается с неприглядной действительностью. К примеру, слепой подводит его к камню, просит наклонить голову и прислушаться, а сам ударяет лбом… Зачем? А чтобы парень не был столь доверчив… Это своего рода посвящение в рыцари наизнанку. Слепой даёт герою суровый жизненный урок.

Кроме того, хозяин оказался чрезвычайно скуп и морит мальчишку-слугу голодом. Вообще, тема голода занимает важное место в этом романе. Чтобы выжить, Ласарильо вынужден прибегать ко всякого рода хитростям. И какое-то время это ему удается. Всё-таки он имеет дело со слепым, поэтому с легкостью его обманывает. Допустим, хозяин пьёт, а Ласарильо берёт соломинку и тоже потягивает его питье время от времени; хозяин принимается за колбасу, а он пристраивается к ней с другого бока. Но, в конце концов, слепой замечает эти уловки и избивает Ласарильо. Решив бежать от скупого хозяина, мальчик решает прежде его проучить. Он поступает со слепым примерно так же, как когда-то тот обошёлся с ним: подводит к каменному столбу и говорит, что впереди ручеек, который нужно перепрыгнуть, чтобы не промочить ноги…

Следующим хозяином Ласарильо становится священник. Он принимает мальчика вроде бы более доброжелательно, но на самом деле положение только ухудшилось. А хуже оно стало потому, что прежний хозяин был слеп, а новый – зрячий, его труднее провести. Единственная возможность поесть для героя – это когда кто-нибудь из прихожан умирает. Тогда священника и его юного алтарника зовут на поминки, где кормят. Это своеобразная метафора всего романа в целом: Ласарильо только и ждёт чьей-нибудь смерти, усердно молит Бога сниспослать как можно больше покойников. Но не каждый день в городке умирают, не каждый день зовут на поминки…

Хозяин прячет полученную от прихожан провизию в сундуке под замком. Ласарильо сумел подобрать к нему ключ. Но он понимает, что если будет брать из него еду, хозяин станет его бить. Поэтому он обставляет дело так, будто это мыши таскают. Хозяин обивает сундук железом, чтобы как-то справиться с убытками, но ничего не помогает. Тогда он начинает подозревать, что мыши тут ни при чём. Ложась спать, Ласарильо прячет заветный ключ во рту. Но однажды во сне ключ всё же выпал. Хозяин страшно избил Ласарильо. Этим завершился второй жизненный урок героя. Кстати, на этот раз он не стал убегать от священника, поскольку теперь-то уже знал, что следующий господин может быть только хуже.

Наконец, третий эпизод, на который хотелось бы обратить внимание. Ласарильо поступает на службу к идальго. Тот одет как аристократ, правда, комната, которую занимает, покрыта паутиной и совершенно пуста, да и накормить слугу ему тоже нечем. Но идальго делает вид, будто живёт в роскоши. Ласарильо же к тому времени жизнь кое-чему научила: он выпрашивает подаяние на улицах, иногда что-то крадёт и этим кормится. Новый хозяин с жадностью смотрит на жующего Ласарильо и говорит: «Знаешь, я ем изысканную пищу, а люблю простую…» Мальчик делится с идальго хлебом. И возникает такая парадоксальная ситуация: слуга кормит своего господина, голодного идальго, у которого и денег-то нет. Кроме того, новый хозяин не платит за жилище. Герои видят, как к дому приближается какая-то процессия. Идальго посылает Ласарильо узнать, куда она направляется. Оказывается, это похоронная процессия. На вопрос Ласарильо, куда идут эти люди, ему отвечают витиевато: дескать, туда, где ничего не едят. На кладбище то есть. А Ласарильо говорит господину, что это, похоже, к ним! Здесь тоже – своего рода перевертыш. Идальго, безумно испугавшись, говорит владельцу дома, что у него крупная монета, которую нужно разменять. А сам, поскольку денег и не было, просто убегает. На этот раз не слуга скрывается от хозяина, а хозяин бежит от слуги.

Плутовской роман представляет собой некоторый антипод жанру романа рыцарского. Это как бы небо и земля одной и той же исторической действительности. Если в рыцарском романе изображается некий идеализированный мир, то в плутовском персонажи действуют в реальной действительности. Главный герой рыцарского романа совершенно отрешён от всего мирского. Его отличия – храбрость и пренебрежение собственной жизнью перед лицом опасности. В плутовском романе он, наоборот, целиком погружен в повседневность, приземлен, его главная забота – не умереть с голоду. Изображение материальной, бытовой сферы жизни занимает здесь центральное место.

Герой рыцарского романа сам творит свою судьбу, в плутовском – целиком формируется под влиянием внешних обстоятельств. Как говорит Ласарильо, он черпает силы из собственной слабости. Образ слуги здесь – своеобразная мифологема…

Два типа романа – рыцарский и плутовской – являют собой два разных типа литературы. В первом представлено вообще характерное отношение к искусству в Средние века. Не искусство должно походить на жизнь, а жизнь должна быть подобной искусству. Искусство изображает некую высшую, идеальную правду. И нет проблемы соответствия книги и реальной действительности. Рыцарский роман создавал идеальный образ рыцаря, и рыцарь должен был следовать этому идеалу, а не наоборот. Он не отражал реальность. Дама тоже должна была соответствовать тому, что написано о дамах в романах. Это было главное в книге, которую читали в Средние века. Это книга, которая давала людям некие идеальные образцы, примеры, на которые нужно было равняться. Она не преследовала цели отражать действительность. А плутовской роман – принципиально другой. Он изображал реальную жизнь. Его правда – это соответствие написанного тому, что человек видел вокруг. То есть это два разных типа произведений. А роман Сервантеса стоит на грани, глубоко связан с обеими традициями.


«Дон Кихот» Сервантеса – пародийное сочинение. Пародийность эта бросается в глаза с самого начала и присутствует в нём до конца. Главный герой книги Дон Кихот предстаёт читателю немолодым, тощим идальго. Его конь со звучным именем Росинант – старая кляча, оруженосец – неграмотный крестьянин Санчо Панса, а Дульсинея Тобосская, если она на самом деле существует, вовсе не знатная дама. И столь же пародийны рыцарские подвиги героя. Дон Кихот принимает ветряные мельницы за великанов, стадо баранов – за войско, в трактирах ему видятся зачарованные замки. Его копье – это палка, шлем – бритвенный таз… Пародийность произведения более чем очевидна.

И всё же это не обычная пародия. Прежде всего потому, что всякая пародия живёт отражённым светом. Она интересна лишь тогда, когда известно, на что она обращена. К примеру, если читал произведение, то может быть любопытна и пародия на него. Иначе даже не понять, о чём речь. Но к рыцарским романам давным-давно никто не обращается, а роман «Дон Кихот» читают уже который век. Он живёт не отражённым, а собственным светом. Кроме того, что-то важное в книге Сервантеса не спародировано. И в этом смысле Дон Кихот – идеальный рыцарь. Главные качества рыцаря в нём сохраняются. Во-первых, он и в самом деле храбр. Никто не может отказать ему в доблести. Он готов сразиться даже со львом. Другое дело, что лев этого сражения его не удостоил, повернулся задом, но это уже другой вопрос. Он по-настоящему отважен и терпит поражения, как правило, лишь сталкиваясь с превосходящим его по силе противником.

Да и оруженосец Санчо Панса не так уж плох. Во всяком случае, он сохраняет верность своему сеньору до конца. И даже дама… Дульсинея вполне отвечает своей роли. В финале второго тома описывается, как Дон Кихот вступает в поединок с рыцарем Белой луны (правда, на самом деле, это был переодетый бакалавр Самсон Карраско). Герой терпит поражение, но восклицает: «Вонзай своё копье, рыцарь, Дульсинея Тобосская всё равно – самая прекрасная женщина в мире!» Он готов умереть с именем Дульсинеи на устах. Что-то главное в героях Сервантеса не имеет никакого отношения к пародии…

Больше того, скажу: если человек читал в детстве «Дон Кихота», то его представление о том, каким должен быть рыцарь, связано именно с этой книгой.

Роман Сервантеса, несомненно, представляет собой своеобразный контрапункт двух типов романа – рыцарского и плутовского. Он обращён к реальной действительности – такого прежде не было в рыцарской литературе. Когда Сервантес описывает жизнь Дон Кихота в самом начале повествования, до того, как тот решил стать рыцарем, он подробно описывает его быт, вообще, реальное положение дел в его замке…

Надо понять, почему Дон Кихот стал рыцарем. Он начитался рыцарских романов. Но их читает вся Испания, и в этом смысле герой Севантеса не представляет собой исключения. Но окружающие Дон Кихота другие любители рыцарских романов в отличие от него понимают, что это всего лишь книги, а жизнь на них не похожа. А вот Дон Кихот верит в истинность написанного. Он хочет на самом деле стать странствующим рыцарем, живущим в борении со всевозможными опасностями и несправедливостями. Главная его задача – заступаться за слабых и обиженных. Он стремится изменить окружающий мир, мечтает возвратить на землю Золотой век, как скажет Санчо Панса. Но все его подвиги, как правило, никакой пользы не приносят. Взять, к примеру, хотя бы его попытку защитить пастушка от побоев хозяина. Стоило Дон Кихоту уехать, хозяин даже ещё больше стал беднягу избивать, и с тех пор тот только и мечтал, чтобы рыцари ему больше не помогали…

Подвиги Дон Кихота почти абсолютно бессмысленны. Но это происходит по одной простой причине: Дон Кихот, как выразился однажды В. Белинский, «лишён такта действительности». Он не понимает реальности, живёт в некоем воображаемом мире, и поэтому все его свершения не приносят никакого практического результата.

Но есть в них нечто гораздо более важное, чем польза. Это вера в безграничные возможности человека. Такова главная ренессансная тема. Начитавшись рыцарских романов, Дон Кихот пришёл к убеждению, что может повторить подвиги книжных героев в реальной жизни. Он верит в свои безграничные возможности, верит в идеальную правду романов. Дон Кихот искренне считает, что может сравниться с героями прочитанных им книг. Прежде всего, он убеждён, что нужно подражать идеальному образцу. Для него знаменитый Амадис Гальский был не просто одним из самых доблестных рыцарей, а единственным, превосходящим всех, существовавших когда – либо на свете.

Вообще, «художник, жаждущий славы, старается подражать творениям единственных в своём роде художников, и правило это распространяется на все почтенные занятия и ремесла, украшению государства способствующие, и оттого всякий, кто желает прослыть благоразумным и стойким, должен подражать и подражает Одиссею, в лице которого Гомер, описав претерпенные им бедствия, явил нам воплощение стойкости и благоразумия, подобно как Вергилий в лице Энея изобразил добродетели почтительного сына и предусмотрительность храброго и многоопытного военачальника, при этом оба изображали и описывали своих героев не такими, каковы они были, а такими, каковы они должны были быть» (Глава XXV). (251)

Нужно подражать идеальным образцам. Как художник подражает явлению реальности, так и всякий человек должен стремиться следовать некоему идеальному образцу. Эта вера, которая движет героем Сервантеса, присутствовала всегда, во всех рыцарских романах. С другой стороны, Дон Кихот допускает, что его жизнь не очень-то похожа на книжную. Нельзя сказать, чтобы он совсем этого не понимал, это было бы несправедливо.

Однако он правильно относится к рыцарским романам. «Коли это ложь, значит, не было ни Гектора, ни Ахилла, ни Троянской войны, ни Двенадцати Пэров Франции, ни короля Артура Английског». Так можно дойти до того, что «покажутся выдумкой и поиски святого Грааля», и «любовь Тристана и королевы Изольды, равно как Джиневры и Ланцелота». (Глава XLIX). (252)

Тогда вообще нет ничего истинного на свете – всё выдумка. Но Дон Кихот верит, что всё это было на самом деле и правда существует. И когда Санчо говорит ему о Дульсинее, что «она девица не целомудренная, а весьма любвеобильная», гулящая девка, одним словом, Дон Кихот ему на это отвечает, что достаточно верить и воображать: Альдонса «прекрасна и чиста». «Неужели ты думаешь, что разные эти Амарилис, Дианы, Сильвии, Филисы, Галатеи, Филиды, коими полны романы, песни, цирюльни, театры, что все они и правда живые существа, возлюбленные тех, которые их славили и славят поныне? Разумеется, что нет, большинство из них выдумали поэты, чтобы было о ком писать стихи и чтобы самих их почитали за влюбленных и за людей, достойных любви. Вот почему мне достаточно воображать и верить, что добрая Альдонса Лоренсо прекрасна и чиста, а до её рода мне мало нужды, – ведь ей в орден не вступать, значит, и незачем о том справляться, словом, в моём представлении это благороднейшая принцесса в мире» (Глава XXV). (253)

Итак, Дон Кихот вполне осознанно доверяется некоей идеальной правде и считает, что если её не существует на свете, то и жить не стоит. Он хотел бы сравниться с героями прочитанных им книг. Во второй части романа Дон Кихот встречает дона Дьего де Миранда, который признается, что не верит в существование странствующих рыцарей и в их подвиги. «Я не могу поверить, чтобы в наши дни кто-либо покровительствовал вдовам, охранял девиц, оказывал почет замужним, помогал сиротам» (Глава XVI). (254) Он вообще не верит ни в какую идеальную правду. А Дон Кихот в неё верит. Для него это – подлинное…

Вообще, в положении Дон Кихота есть, конечно, элементы игры. Этим объясняется успех книги у детского читателя, хотя это совсем не детская книга. Дети тоже любят играть в книжных героев. Дон Кихот играет в рыцаря. Это игра. Но потом он замечает, что все играют в этой жизни, только другие притворяются, а он играет всерьез, безо всякого притворства. Оказавшись в горах Сьерра Морены, он решает безумствовать от любви – биться головой о скалы. Санчо ему советует делать это поосторожнее, «как будто бы». А Дон Кихот на это отвечает, что будет проделывать все свои безумства всерьёз. «Разве делать одну вещь вместо другой не то же самое, что лгать? Вот почему удары головой об камни должны быть подлинными и крепкими и полновесными. Без всякой примеси фальши и притворства». (Глава XXIII).

Игра остается игрой, когда человек может из неё выйти в любой момент, когда он знает границы – различает игру и жизнь. А Дон Кихот разницы между ними не ощущает. Поэтому его игра порой переходит в безумие. И в глазах многих он предстает безумцем, поскольку искренне верит в идеальный мир. Он живёт в этом идеальном мире, не способен выйти из состояния игры и понять, где же реальность, а где игра. Но это не совсем безумие… Дон Кихот верит, что простой крестьянин Санчо Панса может стать губернатором. Да и Альдонса, хоть и не благородных кровей, годится на роль прекрасной дамы не хуже любой сеньоры. Он верит в безграничные возможности человека. Не только в свои собственные, но и вообще любого человека. И поэтому его безумие – не какое-то клиническое помешательство, а выражение той веры в идеальное, которая вообще была свойственна Ренессансу. Правда, уже в эпоху Сервантеса она стала восприниматься как нечто весьма далёкое от реальности, даже устаревшее.

Хотелось бы сразу отметить, что в этом безумии Дон Кихота есть две важные черты. Одна – чисто субъективная… Он действительно живёт в воображаемом мире. И есть объективная сторона, которая связана с характером той действительности, в которой действует герой Сервантеса, где эта вера утрачивает всякий реальный смысл. Однажды Дон Кихот испугался. Это случилось, когда он впервые столкнулся с огнестрельным оружием. И вот что он по этому поводу замечает: «Благословенны счастливые времена, не знавшие чудовищной ярости этих сатанинских огнестрельных орудий, коих изобретатель, я убеждён, получил награду в преисподней за своё дьявольское изобретение, с помощью которого чья-нибудь трусливая и подлая рука может отнять ныне жизнь у доблестного кавальеро, – он полон решимости и отваги, этот кавальеро, той отваги, что воспламеняет и воодушевляет храбрые сердца, и вдруг откуда ни возьмись шальная пуля (выпущенная человеком, который, может статься, сам испугался вспышки, произведенной выстрелом из этого проклятого орудия, и удрал) в одно мгновение обрывает и губит нить мыслей и самую жизнь того, кто достоин был наслаждаться ею долгие годы». (Глава XXXVIII). (255) Он сожалеет, что избрал поприще странствующего рыцаря «в наше подлое время».

Дело в том, что огнестрельное оружие – это крайне отчужденная форма. Рыцарь сражается копьём и мечом, и это лишь увеличивает силу его руки, в отличие от огнестрельного оружия, которое действует автоматически. Человек лишь запускает смертоносный механизм. Личная доблесть здесь никакой роли не играет. Можно ведь вообще стрелять из укрытия… Карл Маркс был абсолютно прав, когда утверждал, что появление огнестрельного оружия убило рыцарство. Так к рыцарству не вернуться. Дон Кихот сожалеет, что личная доблесть теперь мало что значит.

С этим мотивом перекликается другой эпизод, не по сюжету, а по смыслу. Дон Кихот останавливается на постоялом дворе, который принимает за замок… Покидая его, он в знак признательности просит хозяина назвать имена своих друзей: где бы они ни встретились, он обязательно отблагодарит их за оказанное гостеприимство. А хозяин постоялого двора ему на это отвечает: «Я хочу одного – чтобы ваша милость уплатила мне за ночлег на моём постоялом дворе, то есть за солому и овёс для скотины, а также за ужин и за две постели». (Глава XVII). Вот и все. В этих условиях представление о мире, которое несёт в себе Дон Кихот, просто обречено на провал. И дело не только в том, что он не видит реальной действительности. Сама действительность изменилась настолько, что все идеальные представления о ней больше никуда не годятся.

Тут возникает один сложный вопрос: как Сервантес относится к своему герою? Каждым своим подвигом Дон Кихот утверждает идеал, и в то же время, каждый его подвиг этот идеал опровергает. Отношение Сервантеса к Дон Кихоту неоднозначно. В нем всегда присутствует и «да», и «нет». Скажем, тот же эпизод со львом. Героизм Дон Кихота сведён здесь к нулю равнодушным, даже презрительным поведением зверя, который, не обратив внимания на ребяческий задор противника, повернулся и показал нашему рыцарю, как пишет Сервантес, свои задние части. Вообще, в герое Сервантеса присутствует некая двойственность. Так Санчо скажет Дон Кихоту, что его советы – это навоз, который удобряет почву. С одной стороны, навоз есть навоз, но, с другой, он действительно обогащает почву, делает её плодородной. И в самом деле, мы ещё к этому вернемся, Санчо меняется к концу романа. Иной раз Дон Кихот дает Санчо прекрасные советы, только он их записывает, а Санчо не знает грамоты.

Или такой вопрос: таз или шлем служит рыцарю доспехами? Ну, конечно, смешно, когда вместо шлема водружается на голову бритвенный таз. Но, с другой стороны, вовсе не шлем делает человека рыцарем.

Эта двойственность особенно заметна во втором томе романа. Своеобразной кульминацией здесь становится эпизод с герцогом. Я уже говорил об этом, продолжение романа написано Сервантесом в полемике с сочинением Авельянеды. Теперь уже все знают о странствующем рыцаре. И вот герцог приглашает Дон Кихота в свой замок. С одной стороны, это осуществленная мечта. До сих пор все только смеялись над Дон Кихотом, теперь же – принимают в замке, оказывают ему всяческие почести. А с другой стороны, это наивысшее унижение Дон Кихота, потому что до сих пор он обманывался сам, теперь же обманывают его. Его пригласил скучающий читатель, для того чтобы позабавиться, и Дон Кихот здесь выступает в роли шута, который должен развлекать публику. Такого унижения Дон Кихот еще никогда не испытывал.

Но даже в такой ситуации Дон Кихот оказывается выше всей этой любопытствующей светской черни. Точка его падения становится также и точкой возвышения. Эта двойственность всё время присутствует в романе Сервантеса.

Надо сказать, во втором томе Дон Кихот всё больше и больше нас озадачивает. Образ главного героя меняется по сравнению с тем, каким мы видим его в начале книги. Во втором томе Дон Кихот очень разумно рассуждает. И все удивляются тому, как замечательно и ясно он выражает свои мысли. На вопрос герцогини о Дульсинее, Дон Кихот отвечает: «Одному богу известно, существует ли Дульсинея на свете или нет, воображаемое ли она существо или не воображаемое. В конце концов это и не так важно. Во всяком случае я представляю себе свою даму женщиной, украшенной всеми добродетелями, прекраснейшей из прекрасных, серьезной без надменности, приветливой, вежливой и благовоспитанной…». Тут даже герцогиня вынуждена признать: «Вы меня убедили: отныне я и сама буду верить и заставлю поверить всех окружающих, что Дульсинея Тобосская существует и <…> достойна того, чтобы ей служил такой знаменитый рыцарь, как сеньор Дон Кихот. Я не могу придумать для неё большей похвалы…» (Перевод Энгельгардта.) «Добродетели делают кровь благородной», и если не формально, а по сути, то Дульсинея, безусловно, исполнена величайших достоинств.

Или, например, о своей встрече со львом Дон Кихот скажет: «Я хотел, чтобы ваша милость поверила, что я не такой безумец, не такой помешанный, как может вам показаться. Я, конечно, понимаю, что бессмысленно было сражаться со львом. Но я хорошо знаю, что храбрость есть добродетель посредине между двумя крайностями – трусостью и безрассудством. И я предпочитаю безрассудство». Он прекрасно понимает, что поставил перед собой невыполнимую задачу – воскресить угасшее звание рыцаря. «Уже много дней я живу и спотыкаюсь в одном месте, падаю в другом, низвергаюсь и поднимаюсь»… Однако есть камень преткновения: Дон Кихот по-прежнему слепо верит в рыцарские романы. Беседуя с Дон Кихотом, люди замечают, какой он мудрый, благородный. Но как только речь заходит о рыцарях… Он не способен посмотреть реальности прямо в лицо.

И вот финал… Вообще в романе есть как бы два финала. Первый – это самое позорное событие из тех, что происходят с Дон Кихотом. Его топчет стадо свиней. Даже сам герой вынужден признать, что ни один рыцарь на свете никогда прежде не терпел столь унизительного поражения… Но в то же время, этот эпизод как бы включает в себя весь роман в целом. Действительность, которая словно растаптывает Дон Кихота, уподобляется стаду свиней, и Дон Кихот оказывается единственным человеком в этом окружении.

Уступив в поединке с рыцарем Белой луны, которым на самом деле оказался переодетый бакалавр Самсон Карраско, Дон Кихот окончательно возвращается домой и излечивается наконец от своего безумия. Но здесь тоже всё не так однозначно. С одной стороны, если бы он умер в тот момент, когда, как ему казалось, в него вонзалось копье, со словами, прославляющими Дульсинею Тобосскую, «всё равно самую прекрасную женщину на свете», то ушёл бы из жизни счастливым. Но узнать, что всё, во что верил, чему служил, оказалось лишь плодом воображения, – это куда более горько. Не случайно врач скажет, что Дон Кихот умирает от тоски и печали. В этом смысле это полный крах героя.

Однако это не совсем так…

Когда Дон Кихот впервые вышел навстречу своим будущим подвигам, казалось, он мало на что годен. Но каждый раз мы убеждались, что он способен на нечто значительное. Единственное, что оказалось ему не под силу, – это увидеть действительность такой, какая она есть. Дон Кихот отказывается видеть оборотную сторону жизни. Но в финале он и до этого дорастает. Значит, он может всё. Поэтому у Сервантеса нет абсолютного разочарования в вере Дон Кихота. И поэтому его роман ещё принадлежит эпохе Возрождения. Идеальная правда, которой привержен Дон Кихот, – это, конечно, не полная правда жизни, но всё-таки у неё тоже есть свои основания. Она не целиком опровергается Сервантесом. Кроме того, эта вера в безграничные возможности человека нашла отражение не только в образе Дон Кихота, но и в его оруженосце, втором центральном персонаже книги.

Часто подчеркивают диаметральность образов Дон Кихота и Санчо Пансы. Разница действительно бросается в глаза. Дон Кихот – рыцарь, Санчо – крестьянин. Дон Кихот – высокий, худой, его оруженосец – приземистый, пузатый, само его имя «Панса» по-испански означает «полный». Дон Кихот словно отрешен от всего материального, Санчо практичен, никогда не забывает поесть сам и накормить своего Серого. Дон Кихот бодрствует, Санчо любит поспать. В отличие от Дон Кихота, увлеченного рыцарскими романами, Санчо не прочитал в жизни ни одной книжки… Контраст достаточно очевидный. Это так. Но из этого делались разные выводы. Дон Кихот – это идеалист, его оруженосец – воплощение здравого смысла. Или, Дон Кихот – это уходящее рыцарство, а Санчо Панса – поднимающееся третье сословие. И всё-таки все эти трактовки недостаточно верны…

И Дон Кихот и Санчо выпадают из окружающей действительности. Можно сказать, Дон Кихот лишь однажды не ошибся – это когда выбрал своим помощником Санчо Пансу, другого такого он не нашёл бы во всей Испании. Да и Санчо не отличается особым здравомыслием. Обладай он действительно здравым смыслом, не отправился бы странствовать вместе с Дон Кихотом. Как заметил один исследователь, неизвестно ещё, кто больший безумец: Дон Кихот или его оруженосец. Конечно, Санчо Панса не верит, что ветряные мельницы – это великаны, стадо баранов – войско, а трактир – зачарованный замок. В это он не верит. Но вот в рассказы Дон Кихота он верит, и даже в то, что может стать губернатором… Однако мир, в котором живут герои, далеко не волшебный…

В образе Санчо, несомненно, присутствуют черты земледельца. Он, действительно, что называется «из села». Но он не патриархальный крестьянин, поскольку его влекут странствия. Во втором томе романа даже описывается, как Санчо сам побуждает Дон Кихота вновь отправиться в путь, рассуждает о том, как «хорошо в дальнем путешествии скакать на скалы, посещать замки, останавливаться в каких угодно постоялых дворах и при этом ни черта не платить за ночлег». В Санчо, как и в Дон Кихоте, всё время обнаруживается нечто неожиданное. По словам Дон Кихота, «Санчо Панса самый потешный из всех оруженосцев, когда-либо служивших странствующим рыцарям. Его наивные выходки бывают необычайно остроумны: иногда он так лукав, что его можно счесть плутом, иногда так бестолков, что выглядит тупицей. Он во всем сомневается и всему верит; когда мне кажется, что он свалился на самое дно глупости, он вдруг взлетает под облака».(Перевод Энгельгардта)

Что такое образ Санчо в романе? Это образ разбуженного Ренессансом народа. Однако эта вера эпохи в безграничные возможности человека у Санчо приобретает несколько иной, народный характер. «Что из того, что мне хочется остров? Мне хочется вещей и того похуже. Каждый из нас сын своих дел. Я ведь человек, а знаешь, могу сделаться не только губернатором острова, но и самим Папой, а мой господин может завоевать не один остров, а столько, что и управлять ими будет некому. Управлять своими владениями я буду не хуже вассала короля». Он, конечно, плутоват, но ведет себя удивительно бескорыстно.

В конце первого тома описывается, как священник и цирюльник переоделись для того, чтобы попытаться возвратить Дон Кихота домой. Рыцарь их не узнает, он живет в мире своего воображения. Но вот Санчо их раскусил тут же: «Ах, сеньор священник, сеньор священник, неужели вы думаете, что я вас не узнаю? Неужели вы полагаете, что я не пронюхал и не смекнул, к чему клонятся все эти новые волшебства? Как вы там ни лукавьте, все равно я раскусил все ваши хитрости». То есть, он смотрит на вещи более чем трезво, однако тут же добавляет: «Ведь если б не ваше преподобие, так мой господин уже женился бы на инфанте Микомикон, и я, по меньшей мере, был бы теперь графом». (Перевод Энгельгардта). В этом смешении вся его натура. Он, конечно, понимает, что Дульсинея – на самом деле скотница Альдонса, тут его не обманешь, и даже иногда подшучивает над идальго. Но, главное, он верит в Дон Кихота. В одном из эпизодов в финале первого тома романа Санчо покажется, что Дон Кихот мертв, и он так скажет о своем господине: «О честь своего рода, краса и гордость всей Ламанчи и всего мира, каковой после твоей смерти наполнится злодеями, ибо все их злодеяния отныне будут оставаться безнаказанными! О ты, более щедрый, нежели все Александры на свете, ибо всего только за восемь месяцев, что я у тебя прослужил, ты пожаловал мне лучший из островов, омываемых и окруженных морем! О ты, смиренный с надменными и гордый со смиренными, – то есть я хотел сказать наоборот, – смотрящий опасности прямо в глаза, не унывающий в бедах, влюбленный ни в кого, подражатель добрым, бич дурных, гроза подлецов, – одним словом, странствующий рыцарь, ибо этим все сказано!» (Глава LII. Перевод Н. Любимова).

Исключительная особенность образа Санчо Пансы – обилие пословиц и поговорок в его речи. Это народная мудрость, которой он владеет. И, кстати, он всегда произносит их некстати. У Дон Кихота это вызывает восхищение. А Санчо ему признается: «У меня в голове пословиц больше, чем в книжках, и стоит мне заговорить, как они сразу лезут мне на язык и наперебой норовят выскочить все разом, тогда я хватаю первую попавшуюся и уже не думаю, кстати она или некстати. Ведь никакого другого достояния у меня нет, как только пословицы, да еще раз пословицы. Вот в эту минуту мне лезут в голову несколько штук и все они такие подходящие, такие важные, прямо, как груши в корзине. Однако их не скажу и вам».

В финале мы с удивлением обнаруживаем, насколько духовно близки Дон Кихот и его оруженосец. Кстати, Дон Кихот оказался хорошим рыцарем. Он, может, и бессмысленно, но все же сумел проявить те возможности, которые в нем таились. То же самое можно сказать и о Санчо Панса. Став губернатором, хотя, конечно, это было всего лишь забавой для назначившего его на эту роль герцога, он проявил необыкновенную мудрость. В этих эпизодах романа Сервантес использует мотивы библейских притч. Рассуждения Санчо взяты из притч Соломона, который прослыл великим мудрецом и необыкновенно справедливо судил о вещах. Санчо оказался прекрасным губернатором, так что его вера в собственные силы, как и вера в него Дон Кихота вполне оправдались. Постепенно герои все больше и больше становятся похожи друг на друга.

В одной из заключительных сцен второго тома романа Санчо скажет Дон Кихоту: «Когда я сплю, я не знаю ни страха, ни надежд, ни трудов, ни блаженства; спасибо тому, кто изобрел сон – этот плащ, покрывающий все людские мысли, эту пищу, прогоняющую голод, эту воду, утоляющую жажду, этот огонь, согревающий стужу, этот холод, умеряющий жар – одним словом, эту единую для всех монету, эти единые весы, равняющие пастуха и короля, дуралея и мудреца. Одним только плох крепкий сон: говорят, он очень смахивает на смерть и что разница между спящим и мертвым не слишком велика». Санчо Панса размышляет очень возвышенно, и Дон Кихот не может этого не отметить:

– Никогда еще, Санчо, – сказал Дон Кихот, – ты не произносил такой изящной речи. Это только подтверждает пословицу, которую ты любишь повторять: не с тем, с кем родился, а с тем, с кем кормился.

– Ага, сеньор хозяин! – воскликнул Санчо. – Теперь уже я не нанизываю пословицы: они слетают с уст вашей милости не хуже, чем у меня. Правда, разница в том, что ваши пословицы приходятся кстати, а мои – ни к селу ни к городу…

Таким образом, Санчо Панса начинает говорить возвышенным языком, бредить рыцарскими романами, а Дон Кихот – сыпать пословицами, как прежде делал его оруженосец. Санчо – это своеобразный мост между реальной действительностью и Дон Кихотом. С одной стороны, он очень тесно связан с окружающим миром, глубоко укоренен в нем, особенно это ощущается в начальных главах книги, а к финалу все больше и больше начинает походить на Рыцаря печального образа.

В романе есть одна очень выразительная сцена. Дон Кихот произносит речь о Золотом веке, «…ему захотелось поделиться своими размышлениями с козопасами, а те слушали его молча, с вытянутыми лицами, выражавшими совершенное недоумение. Санчо также помалкивал; он поедал желуди…» А кто ест желуди? Свиньи. Повторю, это центральный символ, которым завершается роман. Этот образ – олицетворение действительности, противостоящей Дон Кихоту. Но вслушаемся в его речь: «Для того, чтоб добыть себе дневное пропитание, человеку стоило лишь вытянуть руку и протянуть ее к могучим дубам, и ветви их тянулись к нему и сладкими и спелыми своими плодами щедро его одаряли…» (Глава XI). А чем плодоносит дуб? Теми же самыми желудями… Так что, с одной стороны, Санчо, казалось бы, тоже уподобляется свинье, а в то же время он – человек Золотого века.

В финале романа Дон Кихот, во всем разочаровавшийся, больше не верящий в идеалы рыцарства, знающий, что Дульсинея Тобосская – всего лишь скотница из деревни Тобоса, да к тому же еще и не слишком целомудренная, не ошибся в одном – он не ошибся в выборе оруженосца, не ошибся в Санчо Панса. «Если будучи безумным, я помог ему получить в управление остров, то, находясь в здравом уме, я отдал бы ему целое королевство. Это заслуживает его простая душа и верное сердце».

Что касается романа в целом, это итог не только испанского, но и всего европейского Ренессанса. Испанское Возрождение – это подъем, чреватый упадком. Это была чистая демонстрация возможностей, в реальности почти ничего не осуществилось. Очень скоро испанское Возрождение вошло в полосу кризиса. И в этом смысле «Дон Кихот» – итог эпохи. Но это и итог всего европейского Ренессанса, который тоже оказался демонстрацией возможностей, лишь немногие из которых смогли воплотиться в реальности. Недаром наиболее полно эта эпоха выразилась именно в искусстве – в игре, в некоем вероятном, вымышленном мире. Она лишь демонстрировала потенциалъ…

В «Дон Кихоте» нашли отражение важные стороны ренессансных идеалов. Позвольте мне сделать сравнение с человеком, который на первый взгляд является прямой противоположностью Дон Кихоту. Это Никколо Макиавелли. Герой книги Сервантеса – фантазер, а Макиавелли – реальный исторический деятель, политик, философ, историк и военный теоретик, один из самых влиятельных представителей своей эпохи. В трактате «Государь» Макиавелли доказывает, что человек сам определяет горизонты и смысл собственной жизни. И главное, что требуется от личности, способной на суверенные действия, – это доблесть, дерзость, готовность рисковать, идти наперекор обстоятельствам, проявлять безрассудство. Но это вполне можно отнести и к Дон Кихоту. Создавать себя самого, по какой тебе угодно форме – вот что требуется от человека. Лучше быть напористым, чем осторожным. «Фортуна, как всякая женщина, благоволит к дерзким, а не к осмотрительным». И, наконец, последнее: нужно следовать великим образцам. Макиавелли утверждает, что Александр Македонский подражал Ахиллу, Цезарь – Александру, и подлинный властитель тоже должен выбрать себе образец. В его представлениях об идеале много общего с Дон Кихотом. Прежде всего это та же вера в безграничные возможности человека, которая составляет главный пафос эпохи Возрождения. В этом смысле роман Сервантеса – ее итог.

Есть в нём и прямая связь с произведениями Шекспира – это ощущение разрыва двух истин, идеального и реального. Такие герои, как Гамлет или король Лир понимают, что реальность и идеал не совпадают, и это приводит их к безумию. Но безумие Дон Кихота основано на ином: он верит лишь в одну идеальную правду и больше ни во что. Этот разрыв между реальным и идеальным, который так остро выступает в произведениях Шекспира, составляет главную основу образа Дон Кихота. Только в отличие от героев Шекспира он вообще не хочет замечать действительность, считает, что это нечто заколдованное, подложное, что это волшебники все испортили, а на самом деле мир устроен иначе.

Дон Кихот оказался если и «не вечным спутником человечества», то достаточно долго сопровождал его – почти четыре столетия. В каждой культуре возник свой вариант этого образа. Русским Дон Кихотом стал князь Мышкин, герой романа «Идиот». Достоевский вообще необыкновенно высоко ценил книгу Сервантеса и даже утверждал: окажись человечество на краю гибели и должно будет предстать перед высшим судом, чтобы доказать Творцу, что не зря существовало на земле, – для оправдания людям будет достаточно «Дон Кихота» Сервантеса…

Но, надо сказать, все великое в истории создавалось людьми, которые верили в высокие идеалы и, главное, в свою способность эти идеалы осуществить. Так было, во всяком случае, вплоть до наступления XXI века.

Однако вера в себя, вера в идеал легко переходят в недооценку действительности, и поэтому любому герою грозит опасность превратиться в Дон Кихота, если он станет переоценивать собственные силы, слишком слепо верить в желаемое, и отказываться видеть реальное положение дел. Ситуация Дон Кихота – это комическая сторона всякой героической ситуации, и обывателям она не страшна. Однако хочу сразу подчеркнуть: есть эпохи, когда Дон Кихоты оказываются особенно востребованы – это эпохи общественных спадов. В период подъемов обычно появляется некоторая почва для веры в идеал и в возможности его воплощения. Вдруг что-то да получится! А во времена спадов Дон Кихоты становятся действительно центральными фигурами. Герцен, кстати, писал, что история движется между героями и Рыцарями печального образа. Не случайно «Дон Кихот» Сервантеса возникает именно на исходе Ренессанса. Такие эпохи рождают два человеческих типа – это Гамлеты и Дон Кихоты. Недаром Тургенев в своей известной статье противопоставляет Гамлета, который принимает этот разрыв между идеальным и реальным, который не переоценивает идеал, трезво смотрит на окружающий мир и чувствует, что не в силах его изменить, и Дон Кихота, который ослеплён собственными идеалистическими устремлениями, пытается что-либо предпринять, но всё это оказывается лишь схваткой с ветряными мельницами… Гамлет бездействует, потому что не хочет быть Дон Кихотом.

Коснусь ещё одной важной стороны вопроса. Эта проблема возникла в XX веке. У испанского философа Мигеля де Унамуно есть работа о Сервантесе («Житие Дон Кихота и Санчо по Мигелю де Сервантесу Сааведре, объясненное и комментированное Мигелем де Унамуно»). В этой книге Унамуно признается, что ему очень дорог и близок герой Сервантеса Дон Кихот, но он не может согласиться с автором романа, который сделал его смешным. Судьба Дон Кихота – это судьба всякого человека вообще. Человек всегда должен ставить перед собой труднодостижимые цели, в этом – залог его духовного величия. Нельзя представлять подобное смешным, как это сделал Сервантес. Кстати, в известном советском фильме режиссера Г. Козинцева Дон Кихот в исполнении Н.Черкасова перестаёт быть смешным, он всерьёз исповедует философскую концепцию романа.

Здесь есть две стороны, на которые следует обратить внимание. Одна – более общая. Дело в том, что если бы Дон Кихот не был смешон, он был бы страшен. Он прекрасен именно потому, что вызывает улыбку, потому что то, что он делает, безобидно, а если бы он и в самом деле начал сокрушать всё вокруг, то не дай Бог. Но есть и другая сторона концепции Сервантеса. Дон Кихот начитался рыцарских романов, и как бы сам сошёл с их страниц. Однако действует он не в мире рыцарства. Сама историческая действительность скорее изображается Сервантесом в духе испанской плутовской новеллы. Но то – роман, а это – жизнь, то был некий идеальный мир, а здесь – реальность, только Дон Кихот её не понимает, и отсюда возникает смех Сервантеса.

Не буду останавливаться на этом подробно, прошу лишь обратить внимание: речь идёт о вставных новеллах первого тома романа. Герои этих новелл – пастухи, влюблённые – чем-то напоминают Дон Кихота. И это не случайно: перед нами вроде бы тот же самый реальный мир, в чём-то соприкасающийся с миром идеальным. Но более важен второй том. В том, что делает здесь Сервантес, для литературы нашего времени, конечно, нет ничего удивительного. Мы привыкли к литературной игре, на нас это уже не производит особого впечатления. Но в эпоху Ренессанса это звучало необыкновенно ново и неожиданно.

Дело в том, что герои второго тома «Дон Кихота» читали том первый. Этот приём в эпоху Сервантеса явился настоящим открытием. Кроме того, здесь присутствует полемика с подложным продолжением книги, созданным Авельянедой, обсуждается, где всё описано правдиво, а где – нет. Герои Сервантеса встречаются с персонажами, сошедшими с её страниц… Сервантес играет границами реальности, кажущимся и действительным.

Итак, что получается? Существовал рыцарский роман, в сравнении с которым то, что написал Сервантес, правда. А потом, когда появился второй том его произведения, именно он стал казаться правдивым, а первый превратился в выдумку. Всё закончилось вторым томом, но Сервантес вполне мог бы создать и третий, и четвёртый, и всякий раз предыдущая книга воспринималась бы по отношению к последующей как вымысел, а новая – как правда…

Это новое понимание взаимоотношений между искусством и жизнью. В реальности осуществляются далеко не все возможности, которые потенциально бесконечны. Любое произведение – лишь частичное её отражение, никогда её не исчерпывает.


Культура XVII века


Эпоху Возрождения принято рассматривать как переходную от Средневековья к Новому времени. Но что такое новоевропейская культура, каковы наиболее значимые её параметры, которые позволили сосуществовать самым разным, порою противоположным явлениям?

Первое, самое существенное, – субъектом культуры становится личность. Второе – десакрализация мира. Это не означает утраты веры в Бога – религия сохраняет ведущую роль в духовной жизни людей; в XVII веке, как и в эпоху Возрождения, религиозные идеи окрашивают наиболее важные общественные движения. Отметим, что XVII век – это последний великий век церковной архитектуры. Однако с десакрализацией мира возникает почва для развития науки и технической цивилизации.

«Это был век, – писал Ортега-и-Гассет, – когда основатель новой физики Галилей не счёл для себя постыдным отречься от своих взглядов, ибо католическая церковь суровой догматической рукой наложила запрет на его учение. Это был век, когда Декарт, едва сформулировав принцип своего метода, благодаря которому теология превратилась в ancilla philosophiae, стремглав помчался благодарить Матерь Божью за счастье такого открытия. Это был век победы католицизма и вместе с тем век достаточно благоприятный для возникновения великих теорий рационалистов, которые впервые в истории воздвигли могучие оплоты разума для борьбы с верой».

Несомненно, культурный горизонт предыдущей эпохи не включал в себя научного знания. Весь европейский Ренессанс по природе своего мышления ещё мифологичен. Так натурфилософия позднего Возрождения являет собой причудливый сплав античного платонизма и народного волшебства. Недаром Парацельс называл себя белым магом. Весьма показательна для культуры Возрождения такая фигура, как Фауст. Имеется в виду герой народной книги, который сначала был учёным-теологом, а затем отказался от теологии, стал мирским че