Южная Звезда. Найденыш с погибшей «Цинтии»: [Романы] (fb2)

- Южная Звезда. Найденыш с погибшей «Цинтии»: [Романы] (пер. Элеонора Лазаревна Шрайбер, ...) (а.с. Неизвестный Жюль Верн-6) 7.99 Мб, 452с. (скачать fb2) - Жюль Верн - Андре Лори

Настройки текста:



ЖЮЛЬ ВЕРН Южная Звезда • Найденыш с погибшей «Цинтии»

Южная звезда

Глава I ПОРАЗИТЕЛЬНЫЙ НАРОД ЭТИ ФРАНЦУЗЫ!

— Говорите, сударь, я вас слушаю.

— Сударь, имею честь просить у вас руки мисс Уоткинс, вашей дочери.

— Руку Алисы?..

— Да, сударь. Мое предложение, похоже, вас удивляет. Но мне, право, трудно понять, что в нем такого уж необычного. Мне двадцать шесть лет. Я — горный инженер, Политехническую школу кончил вторым учеником. Родители мои люди хоть и небогатые, но почтенные и уважаемые. Стоит вам пожелать, и это тотчас подтвердит господин французский консул в Капской провинции[1] или мой друг Фарамон Бартес, неустрашимый охотник, хорошо известный вам, да и всем жителям Грикваленда. Сюда я прибыл с научной миссией от Академии наук и французского правительства. За прошлый год мой институт присудил мне Гударовскую премию за работы по химическому составу вулканических скал Оверни[2]. Моя записка об алмазоносных пластах Вааля[3] уже почти закончена и, без сомнения, будет одобрена научным миром. По возвращении из этой поездки я должен получить должность штатного профессора в парижской Горной школе и уже просил оставить за мной квартиру на четвертом этаже по Университетской улице в доме сто четыре. Жалованье мое с первого января следующего года будет увеличено до четырех тысяч восьмиста франков. Благодаря дополнительной оплате научных работ и экспертиз, а также академических премий и публикаций в научных журналах общая сумма моих доходов почти удвоится. Смею добавить, что при скромных личных потребностях мне для счастья ничего больше и не надо. Имею честь, сударь, просить у вас р\ки мисс Уоткинс, вашей дочери.

По одном) лишь твердому и решительном) тону этой краткой речи легко было понять, что для дипломированного инженера и ученого-химика Сиприена Мэрэ сделалось привычкой идти к намеченной цели прямиком и выражаться с предельной откровенностью. Впечатлению от только что произнесенной речи ничуть не противоречило и выражение его лица — лица молодого человека, поглощенного высокой наукой и отдающего светской cyeтe лишь самую необходимую дань.

Каштановые, бобриком, волосы, коротко подстриженная рыжая бородка, простого покроя дорожный костюм из серого тика, соломенная шляпа за десять су, которую он при входе учтиво пристроил на стуле — притом, что его собеседник, с обычной бесцеремонностью англосакса[4], невозмутимо оставался в головном уборе,— весь облик Сиприена Мэрэ свидетельствовал о серьезном уме, а ясный взгляд его глаз говорил о чистосердечии. Следует еще добавить, что этот молодой француз в совершенстве владел английским языком, как если бы долгое время жил в истинно британских графствах Соединенного Королевства,

Хозяин дома, слушая своего гостя, покуривал трубку с длинным чубуком. Он сидел в деревянном кресле, положив вытянутую левую ногу на соломенный табурет и облокотившись на край грубо сколоченного стола, где стоял кувшин джина. На Джоне Уоткинсе были белые брюки, куртка из грубого синего полотна и рубашка из желтоватой фланели,— без жиле! а и галстука. Из-под полей огромной фетровой шляпы, словно бы намертво привинченной к седой голове, выпирало одутловато-круглое лицо такого багрового оттенка, словно оно пропиталось смородиновым желе. На этой малопривлекательной физиономии с торчавшими там-сям клочками жесткой бороды цвета репейника проглядывали сквозь узкие прорези маленькие серые глазки, не светившиеся ни терпением, ни добротой.

В оправдание мистера Уоткинса следует сказать, что он нестерпимо страдал от подагры, и это вынуждало его обматывать свою левую ногу тряпками, а в Южной Афике, не менее чем в иных местах, подагра отнюдь не способствует смягчению характера у людей, чьи суставы стали ее добычей.

Все описанное происходило на первом этаже фермы мистера Уоткинса, вблизи 29° широты к югу от экватора и 22° долготы к востоку от парижского меридиана, близ восточной границы Оранжевого Свободного государства на севере британской Капской колонии, в центре Южной, или англо-голландской Африки. Эта страна, где по правому берегу реки Оранжевой проходит граница южных пределов пустыни Калахари и которая на старых картах обозначалась как страна Гриква, лет десять назад по праву обрела название «Diamonds-Fieid», или «Поля Алмазов».

Гостиная, где происходила встреча, обращала на себя внимание прежде всего роскошью своего убранства, резко контрастировавшей с непритязательностью самого жилища. Пол, к примеру, был просто земляной, но при этом кое-где покрыт пышными коврами и дорогими мехами. На стенах, никогда не знавших обоев, висели великолепные часы из чеканной меди, ценное оружие разного происхождения, английские миниатюры, вставленные в роскошные рамы. Обитый бархатом диван соседствовал с деревянным, крашенным белой краской столом, пригодным разве что для кухни. Кресла, прибывшие прямиком из Европы, понапрасну раскрывали свои объятия мистеру Уоткинсу, который предпочитал им старый табурет, сбитый когда-то его собственными руками. В целом нагромождение ценных вещей и особенно мешанина из шкур пантер, леопардов, жирафов и гепардов, в беспорядке разбросанных по креслам, диванам и табуреткам, придавали этому залу варварски роскошный вид.

По внешнему виду потолка легко угадывалось, что дом не надстраивался и имел лишь один этаж. Как принято в этой стране, его кровля была сооружена частью из досок, частью из глины и покрыта листами рифленого цинка, положенного на легкую деревянную конструкцию. Бросалось в глаза и то, что строительство этого жилища только-только завершено. И впрямь, стоило выглянуть в какое-нибудь из окон, чтобы тотчас, справа и слева, обнаружить пять или шесть брошенных построек, одинаковых по назначению, пребывавших в состоянии постепенного одряхления. Все эти дома мистер Уоткинс последовательно один за другим строил, обживал и бросал после очередного обогащения, так что теперь они воспринимались как вехи его роста. Самый отдаленный из них был сложен из обычного дерна и заслуживал названия разве что шалаша. Материалом второго служила глина, на третий пошли уже глина и доски, а на четвертый — глина и цинк.

Все четыре строения возвышались на холме возле слияния Вааля и Моддера. Вокруг, насколько хватало глаз, на юго-запад и север простиралась скучная голая равнина, покрытая красноватой, сухой, растрескавшейся почвой, которая лишь кое-где поросла редкой травой да отдельными пучками обросшего шипами кустарника. Совершенное отсутствие деревьев составляет отличительную черту этого печального кантона[5]. А если иметь в виду, что из-за несовершенного транспортного сообщения с морскими портами здесь нет и керосина, то не приходится удивляться тому, что для домашних нужд жители жгут навоз.

На этом-то однообразно-жалком фоне и несут свои струи обе реки, между таких плоских берегов, что просто непонятно, почему они не растеклись по всей равнине. Только на востоке горизонт расчленен далекими зубчиками двух гор — Платберг и Паардеберг, у подножия которых острый взгляд может различить столбы дыма, пыли и маленькие белые точки домиков или палаток, а вокруг— копошение живых существ. Именно здесь, в Вельде, расположены действующие алмазные копи — Тойтс-Пэн, Нью-Раш и самая, пожалуй, богатая из всех — Вандергаарт-Копье. В этих карьерах, «сухих копях»[6], где алмазы почти выходят на поверхность, было добыто, начиная с 1870 года, на четыреста миллионов фунтов стерлингов[7] алмазов и других драгоценных камней. Карьеры расположены в окружности радиусом самое большее два-три километра. С помощью лорнетки их легко разглядеть из окон фермы Уоткинса, удаленной на какие-нибудь четыре английских мили[8]. Кстати, название «ферма» весьма неподходящее обозначение для описываемой усадьбы, так как вокруг нее невозможно было заметить даже подобия возделываемой культуры. Как и все так называемые фермеры этого южноафриканского региона, хозяин усадьбы, владевший стадами коров, коз и овец, относился скорее к скотоводам, нежели к настоящим земледельцам.

Между тем мистер Уоткинс все еще не ответил на ту вежливую и притом весьма четко выраженную просьбу, с которой обратился к нему Сиприен Мэрэ. Посвятив никак не меньше трех минут на размышления, он решился наконец вытащить из угла рта свою трубку и высказал некоторое мнение, которое имело весьма отдаленное отношение к теме.

— Надеюсь, дорогой месье, погода вот-вот переменится! Никогда я так не мучился своей подагрой, как нынче с утра!

Молодой инженер, нахмурившись, на миг отвернулся, чтобы сделать над собой усилие и ничем не выдать своего разочарования.

— Может быть, вам следовало бы отказаться от джина, мистер Уоткинс! — весьма сухо произнес он, показывая на кувшин из керамики, который ввиду неослабного внимания пьяницы очень быстро терял в своем содержимом.

— Отказаться от джина! Боже праведный, ай да совет! Разве джин может повредить порядочному человеку?.. Конечно, я знаю, что вы имеете в виду!.. Сейчас вы назовете мне рецепт, который один врач порекомендовал страдавшему подагрой лорду-канцлеру. Постойте, как же звали этого врача? Абернети вроде бы!

«Хотите хорошо себя чувствовать? — обратился он к своему больному.— Живите из расчета один шиллинг в день, причем зарабатывая его собственным трудом!» Все это и впрямь прекрасно! Однако — да простит мне наша старушка-Англия — если для хорошего самочувствия следовало бы жить на один шиллинг в день, то для чего тогда наживать состояние?.. Стало быть, все это глупости, недостойные такого умного человека, как вы, господин Мэрэ! Так что оставим эти разговоры, прошу вас! Мне, видите ли, куда более по душе заниматься землей! Вкусно есть, сладко пить, раскуривать добрую трубку всякий раз, когда захочется,—' других радостей у меня в этом мире нет, и вы хотите, чтобы я от них отказался?

— О, никоим образом! — поспешно ответил Сиприен.— Я просто напомнил вам рецепт сохранения здоровья, который кажется мне правильным! Но давайте и впрямь оставим эту тему, коль скоро вам, мистер Уоткинс, того хочется, и вернемся к главной цели моего визита.

Мистер Уоткинс, только что явивший пример безудержного многословия, снова впал в немоту молча попыхивая трубкой.

Вдруг дверь отворилась, и вошла юная девушка с подносом, На котором стоял стакан. Этому милому созданию очень шел капор, модный в ту пору у фермерш Вельда, и простенькое, в цветочках, полотняное платьице. Лет девятнадцати — двадцати по возрасту, с очень белой кожей, прекрасными светлыми и мягкими волосами, огромными голубыми глазами, нежным и веселым выражением лица, Она являла собой образ здоровья, изящества, хорошего настроения.

— Добрый день, месье Мэрэ,— произнесла она по-французски, хотя и с легким британским акцентом.

— Добрый день, мадемуазель Алиса! — ответил Сиприен Мэрэ, который при появлении девушки поднялся и поклонился.

— Я видела, как вы подъехали, месье Мэрэ,— продолжала мисс Уоткинс, обнажая в любезной улыбке красивые зубы,— а так как я знаю, что вы не переносите тот ужасный джин, который пьет мой отец, то я и принесла вам оранжаду[9] в надежде, что вы найдете его очень свежим.

— Вы бесконечно любезны, мадемуазель!

— Ах, кстати, вам никогда не догадаться, что проглотила сегодня утром моя страусиха Дада! — непринужденно продолжала она.— Шарик из слоновой кости для штопки чулок! Представляете? Мой шарик из слоновой кости! А ведь шарик приличных размеров. Вы же его видели, месье Мэрэ,— тот самый, что попал ко мне прямиком из бильярда в Нью-Раш!.. Так вот, эта обжора Дада проглотила его, словно пилюлю! Ей-ей, с этим хитрым зверем я рано или поздно умру с горя!

Когда мисс Уоткинс рассказывала о своем приключении, в уголках ее синих глаз играла веселая искорка, никак не свидетельствовавшая о большом желании последовать этому мрачному предсказанию — даже в отдаленном будущем. Но тут своей женской интуицией она с удивлением отметила неловкость, которую испытывали в ее присутствии отец и молодой инженер.

— Видимо, я мешаю вам, господа! — промолвила она.— Конечно, если у вас есть секреты, которые мне не следует слышать, я удалюсь! К тому же у меня нет свободного времени! Нужно еще успеть разучить мою сонату, прежде чем займусь приготовлением обеда! Увы! Вам сегодня решительно не до болтовни, господа! Поэтому я оставляю вас предаваться вашим мрачным замыслам!

Она направилась к двери, но тут же вернулась и произнесла весьма церемонно:

— Месье Мэрэ, когда вы соблаговолите спросить меня насчет кислорода, я целиком в вашем распоряжении. Я уже трижды перечла главу касательно химии, которую вы велели мне изучить, и это «газообразное, бесцветное, не имеющее ни запаха, ни вкуса тело» больше не имеет от меня никаких секретов!

На этом мисс Уоткинс мило присела в реверансе и исчезла как легкий метеор.

Мгновением позже аккорды звучного фортепиано, раздавшиеся в одной из самых дальних от гостиной комнат, возвестили, что девушка уже полностью предалась музыкальным упражнениям.

— Так как же, мистер Уоткинс,— заговорил Сиприен, кому это чудное явление напомнило о его просьбе, если он вообще был способен ее забыть,—- соблаговолите ли вы дать мне ответ на вопрос, который я имел честь вам задать?

Мистер Уоткинс вынул трубку из угла губ, торжественно сплюнул наземь и, неожиданно вскинув голову, устремил на молодого человека острый, испытующий взгляд:

— Месье Мэрэ, а вы случаем уже не говорили с ней обо всем этом?

— Говорил о чем?.. С кем?..

— Да о том, о чем вы говорили... с моей дочерью...

— За кого вы меня принимаете, мистер Уоткинс? — воскликнул молодой инженер с горячностью, не оставлявшей никаких сомнений в его искренности.— Я француз, сударь!.. Не забывайте об этом. Другими словами, я бы никогда не позволил себе говорить о женитьбе с барышней, не получив вашего согласия!

Взгляд мистера Уоткинса смягчился, и у него, похоже, тотчас развязался язык.

— Вот и хорошо!.. Вы славный парень!.. Я был совершенно уверен в вашей скромности по отношению к Алисе! — заговорил он почти сердечным тоном.— Так вот, раз вам можно доверять, дайте мне слово никогда не говорить с ней об этом и впредь!

— Но почему же, сударь?

— Потому что этот брак невозможен, и самое лучшее — тотчас вычеркнуть его из ваших планов! — ответил мистер Уоткинс.— Месье Мэрэ, вы порядочный молодой человек, истинный джентльмен. великолепный химик, ученый выдающийся и даже с большим будущим — в чем я не сомневаюсь,— но вы не получите моей дочери по той причине, что у меня на ее счет совершенно иные намерения!

— И все-таки, мистер Уоткинс...

— Не настаивайте!.. Это ни к чему не приведет! — отрезал фермер.— Будь вы герцог и пэр Англии, вы все равно мне не подошли бы! Но вы даже не английский подданный и только что со всей откровенностью заявили, что у вас нет никакого состояния! Скажите по чести, вы всерьез полагаете, что я дал Алисе воспитание, пригласив для нее лучших учителей из Виктории и Блумфонтейна, лишь для того, чтобы затем, когда ей исполнится двадцать, отравить ее жить в Париж, на улицу Университетскую, на четвертый этаж, с господином, коего языка я не понимаю?.. Поразмышляйте, месье Мэрэ, и представьте себя на моем месте!., Предположите, что вы фермер Джон Уоткинс, хозяин рудника в Вандергаарт-Копье, а я господин Сиприен Мэрэ, молодой французский ученый, откомандированный в Капскую колонию!.. Представьте себя здесь, посреди этой гостиной, сидящим в этом кресле, посасывая ваш джин и покуривая трубку с гамбургским табаком: разве вы хотя бы на минуту... на одну минуту! — допустили бы мысль о том, чтобы выдать вашу дочь за меня замуж?

— Разумеется, месье Уоткинс,— ответил Сиприен,— и даже без колебаний, если бы я был уверен, что нашел в вас качества, которые могут обеспечить ее счастье!

— Так вот, вы были бы не правы, мой дорогой господин, и глубоко не правы! — возразил мистер Уоткинс.— Вы поступили бы как человек, недостойный владеть рудником в Вандергаарт-Копье, или точнее — вы даже не стали бы его владельцем! Ведь в конце концов, вы что — считаете, что он свалился мне готовеньким прямо в руки? Думаете, мне не требовалось ни умственных способностей, ни труда, чтобы его обнаружить, а главное — обеспечить себе права собственности?.. Так вот, месье Мэрэ, те же умственные способности, что я проявил тогда, я проявляю и теперь, особенно если они касаются моей дочери!.. Вот почему повторяю: вычеркните этот брак из ваших планов!.. Алиса не для вас!

И мистер Уоткинс подкрепил торжественность заключительного приговора, опрокинув в рот стакан с остатками джина.

Молодой инженер, смешавшись, не нашел что ответить. Видя это, его собеседник пошел дальше.

— Поразительные вы люди, французы! — продолжил он.— Ей-ей, вы ни в чем не сомневаетесь! Как же так? Вы, словно с луны свалившись, являетесь три месяца назад в Грикваленд, в самую глубинку. И вдруг, зайдя в очередной раз к честному человеку, который о вас слыхом не слыхивал и за эти девяносто дней не успел с вами и десяти раз повидаться, объявляете: Джон Стэплтон Уоткинс, у вас очаровательная дочь, прекрасно воспитанная, всеми признанная жемчужиной края и единственная наследница вашей собственности в алмазных рудниках Копье, богатейших в Старом и Новом Свете! Меня же зовут Сиприен Мэрэ, я из Парижа, инженер с четырьмя тысячами восемьюстами франками жалованья! И потому будьте добры отдать вашу юную красавицу мне в жены, чтобы я мог увезти ее на свою родину, а вы больше не услышали бы о ней ни звука, разве что издалека — по почте или телеграфу!.. И вы находите это естественным?.. Я нахожу это поразительным!

Сиприен поднялся, бледный как полотно. Взяв свою шляпу, он собрался покинуть комнату.

— Да, поразительным,-— повторил фермер.— Увы, я не умею золотить пилюлю, куда уж мне!.. Я, сударь, англичанин старой складки! Каким вы меня видите! Я был беднее вас, да, гораздо беднее! Каких только ремесел я не перепробовал! Был юнгой на торговом судне, охотился на бизонов в Дакоте, копал руду на шахте в Аризоне, пас овец в Трансваале! Знавал жару и холод, голод и усталость! В течение двадцати лет заработанного в поте лица едва хватало на сухую корку, заменявшую мне обед! Когда я женился на покойной миссис Уоткинс, матери Алисы, которая была дочкой бура[10], француза по происхождению — как и вы, между прочим,— у нас у обоих не было чем козу накормить! Но я работал! Я не терял мужества! Теперь я богат и намерен воспользоваться плодами своих трудов! И прежде всего я намерен сохранить при себе мою дочь, чтобы она заботилась о моей подагре и развлекала меня музыкой — вечерами, когда взгрустнется! И если она когда и выйдет замуж, то только здесь, за местного парня, такого же богатого; как она сама, фермера или владельца рудника вроде нас, так, чтобы и речи не заходило, чтобы уезжать и жить, помирая с голоду, на четвертом этаже, в стране, куда у меня в жизни ни малейшего желания не было ногой ступить! Она выйдет замуж за Джеймса Хилтона, к примеру, или за кого другого из того же теста! Претендентов хватает, уверяю вас! Короче, найдется еще добрый англичанин, что не убоится стакана джина и не откажется выкурить в моей компании трубочку!

Сиприен уже держал руку на ручке двери, собираясь покинуть зал, где он задыхался.

— Но зла на меня не держите! — воскликнул мистер Уоткинс.— Я на вас нисколько не в обиде, месье Мэрэ, и всегда буду рад вас видеть в качестве жильца и друга! Постойте, ведь как раз сегодня вечером мы ждем кое-кого к обеду! Не хотите ли присоединиться?..

— Нет, спасибо, сударь! — холодно ответил Сиприен.— Мне нужно к открытию почты, чтобы взять накопившуюся корреспонденцию.

И он вышел.

— Поразительный народ эти французы... просто поразительный! —- повторял мистер Уоткинс, раскуривая свою трубку о тлевший конец просмоленной веревки, всегда находившейся у него под рукой.

И налил себе большой стакан джина.

Глава II В АЛМАЗНЫХ ПОЛЯХ

В отповеди мистера Уоткинса наиболее унизительным молодому инженеру показа \ось то, что он сам не мог не найти в ней много разумных соображений. Размышляя об этом, Мэрэ даже удивлялся, как это ему заранее не пришли в голову те возражения, которые привел фермер, и как это он, не поразмыслив, рискнул нарваться на столь грубый отказ.

До сего времени молодой инженер никогда не думал о дистанции между девушкой и им, которую создавало различие в их состоянии и происхождении. Привыкнув рассматривать минералы лишь с точки зрения химической науки, он видел в алмазах лишь простые образцы углерода, полезные для музея Горной школы. Кроме того, живя во Франции в более культурной среде, нежели окружение Уоткинса, он совершенно упустил из виду торговую ценность богатых копей, принадлежавших фермеру. Поэтому ему ни на миг не приходила на ум мысль о неравенстве между дочерью владельца Вандергаарг-Копье и французским инженером. А если бы эта мысль у него и возникла, то он, как парижанин и бывший ученик Политехнической школы, вероятнее всего, решил бы, что именно ему предстоит вступить в так называемый «мезальянс»[11].

Резкий отказ мистера Уоткинса означал болезненное пробуждение от этих иллюзий. Сиприен был слишком здравомыслящим человеком, чтобы не признать его обоснованность, и слишком порядочным, чтобы возмутиться приговором, который он признавал, по сути, справедливым. И все же как раз теперь, когда приходи\ось отказаться от Алисы, он еще острее почувствовал, насколько дорога стала она ему за эти три месяца.

Действительно, со дня их знакомства, а это значит — со времени его приезда в Грикваленд, прошло всего три месяца. Каким далеким оно теперь казалось!

Тогда, высадившись на берег вместе со своим другом Фарамоном Бартесом — старым товарищем по коллежу, который вот уже в третий раз ехал в Южную Африку поохотиться для собственного удовольствия,— Сиприен расстался с ним в Капе. Фарамон Бартес отправился в страну басуто[12], где он рассчитывал набрать небольшой отряд чернокожих воинов, которые сопровождали бы его в его охотничьих экспедициях. Сиприен же купил место в тяжеловесном фургоне, запряженном четырнадцатью лошадьми, который на дорогах Вельда выполняет роль дилижанса, и двинулся в путь до Поля Алмазов.

Этот дилижанс — большая колымага со скамьями на двенадцать мест, покрытая брезентом, с четырьмя огромными колесами. Лошадьми, запряженными попарно (порой запрягают и мулов), управляют двое кучеров, сидящих бок о бок на передке; один держит вожжи, в то время как его помощник размахивает очень длинным кнутом из бамбука, похожим на гигантское удилище.

Пять или шесть огромных ящиков — настоящая химическая и минералогическая лаборатория, с которой он не захотел расстаться,— составляли снаряжение молодого ученого. Однако в дилижансе разрешается иметь не более пятидесяти килограммов багажа на пассажира, и поэтому пришлось скрепя сердце переставить драгоценные ящики в телегу, запряженную быками, которые тащились в Грикваленд со скоростью эпохи Меровингов[13].

Дорога идет через Бофорт, красивый городок, построенный у подножия Ньевельдских гор, пересекает их цепь, достигает штата Виктории и приводит наконец в Хоптаун — Город Надежды — на берегу реки Оранжевой, а затем в Кимберли и к главным алмазным месторождениям, до которых отсюда всего несколько миль. Путешествие через пустынный Вельд занимает восемь или девять дней, мучительных и однообразных. Пейзаж на всем протяжении пути самый удручающий: красные долины, камни, рассеянные словно всходы морен, серые скалы, пронзающие поверхность почвы, редкая желтая трава, сухой обглоданный кустарник. Ни культурных растений, ни природных красот. Изредка может встретиться жалкая ферма, владелец которой, добившись от колониальных властей концессии[14] на землю, берет на себя обязанность давать приют проезжающим. Но гостеприимство это всегда самое убогое. На своеобразных постоялых дворах не бывает ни постелей для людей, ни подстилки для лошадей. С трудом сыщется несколько коробок пищевых консервов, проделавших небось не одно кругосветное путешествие и продающихся на вес золота! Вот почему, из соображений пропитания, лошадей оставляют в поле, где им ничего не остается, как искать пучки травы меж камнями. Но зато когда наступает пора отправляться, собрать их оказывается не так-то просто.

А как немилосердно трясет в треклятом рыдване на этих треклятых дорогах! Сиденьями служат попросту крышки деревянных сундуков, используемых для мелкой поклажи. На этих крышках невозможно ни читать, ни спать, ни даже поддерживать разговор! В отместку большинство путешественников день и ночь дымят как заводские трубы и пьют до изнеможения.

В таком-то фургоне и ехал Сиприен Мэрэ, наблюдая вокруг себя тот достаточно представительный и изменчивый по составу набор человеческих типов, который со всего земного шара собирается к месторождениям золота или алмазов, как только о них становится известно. Был туг рослый поджарый неаполитанец с длинными черными волосами, пергаментным лицом и не внушавшими доверия глазами, который объявил, что зовут его Аннибал Панталаччи; рядом с ним занимал место португальский еврей по имени Натан, эксперт по алмазам, спокойно сидевший в своем углу и смотревший на человечество взглядом философа; слева от него сидел старатель из Ланкашира рыжебородый Томас Стил, неуемный весельчак крепкого телосложения, бросивший угольную шахту, чтобы попытать счастья в Грикваленде; там же трясся на своем сундуке немец, герр Фридель, который вещал голосом оракула и знал все касательно эксплуатации алмазоносных пластов, так ни разу и не повидав ни одного алмаза в своей давно уже выработанной жиле. Был и один тонкогубый янки, беседовавший \ишь со своей обшитой кожей бутылью, который приехал явно для того, чтобы открыть на разработках одну из тех столовых, куда уходит львиная доля шахтерского заработка; напротив американца сидел фермер с берегов Харта, бур из Оранжевого Свободного государства, за ним — маклер по слоновой кости, направлявшийся в страну Намаква. Два колониста из Трансвааля и один китаец по имени Ли — как и подобает китайцу — дополняли эту компанию, самую разнородную, самую безалаберную и самую сомнительную из тех, в какие только приходилось попадать порядочному человеку.

Какое-то время физиономии и манеры пассажиров забавляли Сиприена, но скоро начали утомлять. Разве только Томас Стил с крепкой натурой и раскатистым смехом да китаец Ли с вкрадчивыми кошачьими повадками по-прежнему вызывали у него интерес. Что касается неаполитанца, то его мрачное паясничанье и лицо висельника внушали Сиприену непреодолимое чувство отвращения. В течение двух или трех дней одна из наиболее популярных проделок этого шутника состояла в том, чтобы к косе, которую, следуя обычаю своего народа, носил китаец, привязывать кучу самых несуразных вещей: пучки травы, капустные кочерыжки, коровий хвое г или лошажью лопатку, подобранную на равнине.

Ли невозмутимо отвязывал «аппендикс»[15], добавленный к его длинной косе, не давая ни словом, ни жестом, ни даже взглядом понять, что шутка переходит допустимые границы. Его желтое лицо, Маленькие, в морщинках, глазки сохраняли невозмутимое спокойствие, как если бы все окружающее совершенно его не Касалось. И в самом деле складывалось впечатление, что из всего того, что говорилось в этом Ноевом ковчеге по пути в Грикваленд, он не понимает ни слова. Поэтому Панталаччи не упускал случая «пошутить» на скверном английском языке.

— Как вы думаете, его желтуха заразная? — громко спрашивал он у соседа.

Или же:

— Если б только у меня была пара ножниц обрезать ему косу,— то-то бы забавную рожу он скорчил!

И пассажиры покатывались от смеха. Веселились вдвойне оттого, что бурам, чтобы понять реплики итальянца, требовалось время, и буйному веселью они предавались на две-три минуты позже остальной компании, вроде как ни с того ни с сего.

В конце концов Сиприен возмутился наглостью, с которой из бедняги Ли делали всеобщее посмешище, и заявил Панталаччи, что его поведение не отличается великодушием. Неаполитанец хотел было ответить выскочке-французу, но одного слова Томаса Стила оказалось достаточно, чтобы он благоразумно промолчал.

— Нет! Нечистая это игра, ведь бедняга даже в толк не возьмет, что вы тут говорите! — добавил славный малый, сокрушаясь, что как-то и сам смеялся вместе с остальными.

На этом дело и кончилось. А мгновением позже Сиприен заметил хитрый и слегка ироничный взгляд, с явным оттенком признательности, который бросил на него китаец, отчего инженеру пришло на ум, что Ли не такой уж простоватый малый, как всем казалось, возможно, и английский он знает лучше, чем старался показать. Но тщетно пытался Сиприен завязать разговор с Ли на следующей остановке. Китаец оставался безучастным и не проронил ни слова. С той поры это странное существо продолжало вызывать живой интерес молодого инженера как загадка, разгадку которой пре устояло найти. И -Сиприен частенько позволял себе внимательно всматриваться в желтое, лишенное растительности лицо, с узким ртом, похожим на сабельный шрам, с коротким приплюснутым носиком, с широким лбом и косыми глазами, почти всегда опущенными долу, словно для того чтобы притушить лукавый огонек.

Сколько же китайцу лет? Пятнадцать или шестьдесят? Этого нельзя было сказать. Если его зубы, взгляд, черные как сажа волосы позволяли склоняться в пользу юности, го морщины на лбу, на щеках и даже у рта явно говорили о пожилом возрасте. Маленького pocтa, худенький, с виду проворный, он совмещал в себе старческие, точнее сказать, старушечьи и юношеские черты. Был он богат или беден? И этот вопрос оставлял место для сомнений. Панталоны из серого полотна, желтый фуляровый халат, плетеный веревочный колпак, башмаки на войлочной подошве — могли в равной мере принадлежать и высокородному мандарину, и человеку из народа. Багаж его помещался в одном ящике из красного дерева, на котором. черными чернилами был выведен адрес:

Н. Li,
from Canton to the Cap,

что означает: X. Ли, направляющийся из Кантона в Капскую колонию.

Помимо прочего, китаец отличался исключительной чистоплотностью, не курил, пил только воду и пользовался каждой остановкой, чтобы самым тщательным образом выбрить себе голову.

Между тем шли дни, за милями следовали мили. Порой лошади бежали довольно резво. А порой казалось невозможным заставить их ускорить шаг. Но мало-помалу путь подходил к концу, и вот в один прекрасный день фургон-дилижанс доехал до Хоптауна. Еще один переход, и позади остался Кимберли. Наконец на горизонте показались белые домики.

Это был Нью-Раш.

Шахтерский поселок здесь почти не отличался от любою временного городка, возникающего из-под земли словно по волшебству, в любой стране, недавно открытой для цивилизации. Деревянные домишки, в большинстве своем совсем крохотные, похожие на лачуги дорожных рабочих на какой-нибудь европейской стройке, несколько палаток, дюжина кафе или столовых, бильярдный зал, «альгамбра»[16], или танцевальный салон, «stores»[17], или магазины продуктов первой необходимости,— вот что прежде всего бросалось в глаза. Чего только не было в тамошних лавках: одежда и мебель, обувь и оконное стекло, книги и седла, оружие и ткани, щетки и охотничье снаряжение, одеяла и сигары, свежие овощи и лекарства, плуги и туалетное мыло, щеточки для ногтей и сгущенное молоко, сковороды и литографии, одним словом — все, кроме покупателей. Причина в том, что жители поселка были все еще заняты в копях, удаленных от Нью-Раша на триста или четыреста метров.

Сиприен Мэрэ, как и все вновь прибывшие, поспешил туда, пока в здании с пышным названием «Отель Континенталь» шли приготовления к обеду. Было около шести часов вечера, солнце на горизонте уже окутывалось легкой золотистой дымкой. Молодой инженер лишний раз отметил огромность его размеров под здешними южными широтами. Казалось, диаметр этого диска превосходил диаметр европейского солнца, по крайней мере, вдвое. Но еще более неожиданное зрелище предстало Сиприену Мэрэ в Копье, то есть в алмазных копях.

В начале разработок месторождение в Грикваленде представало собой понижающийся холм посреди равнины, плоской, как море в штиль. Но теперь холм превратился в огромную яму с расширяющимися стенками-валами — что-то вроде цирка эллипсовидной формы и площадью около сорока квадратных метров, зиявшего на равнине черным провалом. Рудник насчитывал не менее трех или четырех сотен «claims»— «клемов», или концессионных участков, по тридцать одному футу в поперечнике, которые оценивались владельцами по их желанию. Добыча алмазов происходила следующим образом.

Сначала с помощью кирки и заступа вынимали почву, обычно состоявшую из красноватого песка вперемешку с гравием. Затем доставленный к стенке рудника грунт переносился на сортировочные с юлы, где его промывали, толкли, просеивали и после всего этого тщательнейшим образом изучали, чтобы установить, не содержит ли он драгоценных камней. Все эти участки, раскапывавшиеся независимо друг от друга, образуют выемки, естественно, разной глубины. Одни достигают глубины с га и более метров от поверхности, другие только пятнадцати, двадцати или тридцати метров.

Для промышленных и транспортных нужд каждый концессионер обязан, в соответствии с официальными предписаниями, оставлять с одной стороны своей выемки совершенно свободное пространство шириной в семь футов. Вместе с семью футами соседа оно представляет своего рода плотину, обозначающую первоначальный уровень почвы. Поперек этого прохода кладут балки, выступающие почти на метр с каждой стороны, создавая ширину, достаточную, чтобы две встречные тачки не могли столкнуться. В ущерб прочности этой навесной дороги и с опасностью для старателей концессионеры по мере углубления разработок все глубже врезаются в основание стенки, так что перегородка, нависающая над разрабатываемыми выемками и достигающая порой высоту вдвое большей, чем у башен собора Парижской Богоматери, в конце концов обретает форму опрокинутой пирамиды с вершиной в основании. Следствия такой скверной диспозиции[18] нетрудно предвидеть: стенки часто рушатся, особенно в сезон дождей или при резком перепаде температуры, приводящем к появлению в толще глины множества трещин. И все же, несмотря на периодическое повторение этих бедствий, беспечные рудокопы продолжают раскапывать свои участки до крайнего утоньшения перегородки.

Подходя к руднику, Сиприен Мэрэ увидел сперва одни тележки, пустые и груженые, перемещавшиеся по дорогам между клемами. Но, оказавшись в достаточной близости к краю разработки, чтобы погрузиться взглядом в самые глубины этого своеобразного карьера, он заметил толпы рудокопов самых разных рас, разного цвета кожи, в разных одеяниях, с жаром трудившихся на дне своих участков. Были среди них черные и белые, европейцы и африканцы, монголы и кельты, в большинстве почти совсем голые или в одних полотняных панталонах, фланелевых рубахах, набедренных повязках из хлопчатобумажной ткани, покрытые соломенными шляпами, часто с украшениями из страусиных перьев.

Все эти люди наполняли землей кожаные ведра, которые затем по толстым проволочным тросам подтягивались к краю рудника при помощи узких, из коровьих шкур, ремней, намотанных на решетчатые деревянные барабаны. Там содержимое ведер без промедления ссыпалось в тележки, а сами ведра тотчас возвращались в глубь рудника, чтоб вновь подняться с новым грузом. Эти длинные проволочные тросы, натянутые по диагонали на глубину параллелепипеда, образуемого каждым клемом-участком, придают «drydiggins», или сухим алмазным копям, совершенно особый облик: что-то вроде сигнальных нитей гигантской паучьей сети.

Сиприен некоторое время с интересом рассматривал этот человечий муравейник. Затем вернулся в Нью-Раш, где гостиничный колокольчик вскоре возвестил об обеде. Здесь он весь вечер с удовольствием слушал, как одни говорили о невероятных находках, о нищих как Иов рудокопах, мгновенно разбогатевших после первого ау\маза, в го время как другие, напротив, жаловались на невезение, на алчность владельцев, на коварство кафров — рабочих рудника, кравших самые крупные камни... Здесь говорили \ишь об а\мазах, каратах[19] и сотнях фунтов стерлингов.

В цехом люд этот имел достаточно жалкий вид, и на одного счастливого землекопа, шумно требовавшего бутылку шампанского— выпить за удачу, приходилось двадцать вытянутых физиономий, грустные владельцы которых довольствовались кружкой дешевого пива. Время от времени вокруг стола из рук в руки переходил камень, который пробовали на вес, рассматривали, оценивали, пока он в конце концов не исчезал за поясом своего владельца. Этот тусклый сероватый камень, блестевший не ярче, чем кусок кремня, принесенный стремительным потоком, был алмазом в его природной оболочке.

Ночью заполнились кафе, и те же самые разговоры, те же споры, что развлекали обедавших, разгорались с новой силой за стаканами джина и бренди.

Сиприен, однако, улегся спать пораньше — в кровати, которую ему отвели в палатке по соседству с отелем. И вскоре заснул под шум бала на открытом воздухе, который поблизости устроили себе рудокопы-кафры, и под оглушительные трубные звуки корнет-а-пистона[20], что в публичном салоне задавал тон хореографическим забавам белых господ.

Глава III НЕМНОГО НАУКИ, ПРЕПОДАННОЙ ПО-ДРУЖЕСКИ

Молодой инженер приехал в Грикваленд отнюдь не для того, чтобы транжирить время в атмосфере алчности, пьянства и курения табака. Ему было поручено произвести топографическую и геологическую съемку некоторых районов края, собрать образцы алмазоносных пород и на месте приступить к тонким анализам. Поэтому ему прежде всего требовалось спокойное жилье, где он мог бы разместить свою лабораторию и которое могло бы служить своего рода центром его разъездов но горнорудному округу. Холм, на котором возвышалась ферма Уоткинсов, сразу привлек его внимание: поселясь здесь, достаточно далеко от лагеря рудокопов, чтобы не слишком страдать от его шумного соседства, Сиприен одновременно оказался бы всего в часе ходьбы от наиболее удаленных рудников,— так как алмазоносный округ занимал, не более десяти—двенадцати километров в окружное!и. По счастью, выбрать один из домов, заброшенных Джоном Уоткинсом, договориться о его найме и устроиться в нем оказалось для молодого инженера делом нескольких часов. Впрочем, фермер проявил себя как человек покладистый. В глубине души он очень скучал в своем одиночестве и теперь с неподдельным удовольствием наблюдал, как рядом с ним устраивается жить молодой человек, который, конечно, доставит ему хоть какое-то развлечение.

Однако если мистер Уоткинс рассчитывал найти в своем жильце компаньона по застолью или усердного собутыльника по части джина, то он ошибался. Едва разместившись со всем своим снаряжением из реторт[21], печей и реактивов[22] в доме, предоставленном в его распоряжение,— и даже не дождавшись прибытия главных приборов лабораюрии,— Сиприен уже начал геологические вылазки в окрестности рудника Вечерами он усталый возвращался домой, с образцами пород, которыми оказывались набиты не только его цинковый ящик, охотничья сумка, но и карманы, и даже шляпа, он жаждал лишь поскорее броситься в кровать и заснуть, но уж никак не выслушивать старые побасенки мистера Уоткинса. Кроме того, инженер не увлекался курением и еще менее — выпивкой. Все это не очень соответствовало образу веселого дружка, о котором мечтал фермер. И при всем при том Сиприен оказался таким верным и добрым человеком, таким простым в обхождении и в душевном настроении, таким умным и скромным, что нельзя было постоянно видеться с ним и не почувствовать привязанности. Мистер Уоткинс,— возможно, не отдавая себе в том отчета,— испытывал к молодому инженеру больше уважения, чем к кому-либо другому. Если бы еще этот малый умел красиво пить! А как быть с человеком, который не потребляет ни капли джина? Так-то вот и заканчивались всякий раз размышления огорченного фермера по поводу его жильца.

Что до мисс Уоткинс, то у нее с молодым ученым тотчас установились отношения доброго и искреннего товарищества. Обнаружив у него отличные манеры и умственное превосходство, которого она почти не встречала в своем привычном окружении, мисс Уоткинс с поспешностью ухватилась за неожиданную возможность, представившуюся ей, чтобы пополнить свои весьма обширные и солидные знания, которые она приобрела, читая научные труды по экспериментальной химии.

Лаборатория молодого инженера, конечно, заинтересовала ее. Ей особенно любопытно было узнать все, что относилось к природе алмаза, этого драгоценного камня, который в разговорах окружающих и в торговле страны играл столь важную роль. По правде говоря, Алиса была склонна рассматривать алмазы как обычную гальку. Сиприен имел на этот счет то же мнение. Общность взглядов не могла не способствовать дружбе, которая тотчас завязалась меж ними. Можно смело сказать, в Грикваленде только они не верили, что единственная цель жизни должна состоять в том, чтобы отыскивать, гранить и продавать эти мелкие камешки, которых столь страстно жаждут повсюду в мире.

— Алмаз,— сказал ей однажды молодой инженер,— это просто углерод в чистом виде. Частица кристаллического углерода, и ничто иное. Его можно сжечь как самый обычный кусок угля, и как раз из-за этого свойства горючести удалось впервые заподозрить его подлинную природу. Ньютон[23], наблюдавший множество вещей, отметил, что граненый алмаз преломляет свет сильнее любого другого прозрачного тела. И вот, зная, что эго свойство имеется у большинства горючих субстанций, он со своей обычной смелостью сделал отсюда вывод, что алмаз «должен» гореть. Опыт подтвердил его правоту.

— Но, месье Мэрэ, если алмаз всего лишь уголь, почему его так дорого продают? — спросила девушка.

— Потому что это очень редкий камень, мадемуазель Алиса,— ответил Сиприен,— и в природе его пока что находят в весьма малых количествах. Долгое время его добывали лишь в Индии, Бразилии и на острове Борнео[24]. И разумеется, вы прекрасно помните,— ведь вам было тогда семь или восемь лет,— то время, когда наличие алмазов было впервые обнаружено в этой южноафриканской провинции.

— Конечно, помню! — воскликнула мисс Уоткинс.— В Грикваленде все словно с ума сошли! Повсюду люди с кирками и лопатами раскапывали грунт, отводили ручьи, чтобы изучить их русло, все мечтали и разговаривали об одних только алмазах! Хоть я и была тогда маленькая, но, уверяю вас, месье Мэрэ,— иногда мне это ужасно надоедало! Но вы сказали, что алмаз дорог потому, что редок... Это что— его единственное качество?

— Нет, не совсем так, мисс Уоткинс. Его прозрачность, блеск, когда он отшлифован и может преломлять свет, сама трудность шлифовки и, наконец, его удивительная твердость — все это делает из него вещество поистине очень интересное для ученого и, добавлю, очень полезное для промышленности. Вы знаете, что алмаз можно полировать лишь его собственной пылью, и именно эта исключительная твердость вот }же несколько лет позволяет использовать его для бурения скал. Без помощи этого драгоценного камня было бы не только крайне трудно обрабатывать стекло и многие другие твердые вещества, но гораздо больше труда потребовалось бы и для проходки туннелей, шахтных галерей или артезианских колодцев![25]

— Теперь я понимаю,— сказала Алиса, вдруг почувствовавшая, как в ней пробудилось уважение к этим бедным алмазам, которые она до сих пор так презирала.— Но, месье Мэрэ, а сам уголь, из которого, как вы утверждаете, состоит алмаз, отличаясь лишь кристаллической структурой,— я правильно выражаюсь, не так ли? — так вот — сам уголь, в общих чертах, это что?

— Это простое, неметаллическое вещество, и притом одно из самых распространенных в природе,— ответил Сиприен.— Все составные органические образования без исключения — древесина, мясо, трава — включают углерод в значительной пропорции. Наличию в своем составе углерода, или «карбона», они обязаны степенью наблюдаемого меж ними родства.

— Как странно! — молвила мисс Уоткинс.— Получается, что и вот эти кустарники, и трава на пастбище, и дерево, что нас укрывает, плоть моего страуса Дада, да и я сама, и вы, месье Мэрэ,— все мы отчасти сделаны из углерода... как алмазы? Стало быть, все в этом мире сплошной углерод?

— И впрямь, мадемуазель Алиса, такое предчувствие существует уже очень давно, но современная наука старается это доказать. Или, лучше сказать, стремится все больше сократить число простых химических элементов, а ведь это число долгое время считалось сакраментальным[26]. Совсем недавно с помощью приемов спектроскопического анализа[27] удалось в этой связи пролить новый свет на достижения химии. А тем самым шестьдесят два вещества, до сих пор считавшиеся простыми, элементарными или базовыми, могли бы оказаться одним-единственным атомическим веществом,— возможно, водородом — только в разных электрических, динамических и теплотворных вариантах!

— О, месье Мэрэ, вы пугаете меня этими вашими громкими словами! — воскликнула мисс Уоткинс.— Поговорим лучше об углероде! Не могли бы вы, господа химики, кристаллизовать углерод, как вы делаете это с серой; помните, вы недавно показывали мне ее кристаллы — такие красивые иголочки? Это было бы куда как удобнее, чем в поисках алмазов рыть в земле ямы!

— То, что вы говорите, часто пытались осуществить,— сказал Сиприен,— и пробовали получить искусственный алмаз путем кристаллизации чистого углерода. До\жен добавить, что в известной мере попытка даже удалась. Депрец в тысяча восемьсот пятьдесят третьем, а также, совсем недавно, в Англии другой ученый — получили алмазную пыль, пропуская в пустоте очень сильный электрический ток через цилиндрики углерода, очищенного от всякой минеральной субстанции и приготовленного из сахара-леденца. Однако пока что проблема не получила промышленного решения. Возможно, впрочем, что отныне это лишь вопрос времени. Со дня на день, а может быть уже сейчас, когда мы беседуем, мисс Уоткинс, способ производства алмаза уже открыт!

Так они разговаривали, прогуливаясь по посыпанной песком галерее, тянувшейся вдоль фермы. Или по вечерам, сидя под легким тентом и наблюдая мерцание звезд на южном небе.

Затем Алиса оставляла молодого инженера или же уводила с собой показать свое небольшое страусиное стадо, содержавшееся в загончике у подножия холма, на котором возвышалось жилище Джона Уоткинса. Их маленькие белые головки на черных туловищах, толстые негнущиеся ноги, пучки желтоватых перьев, украшавшие края крыльев и хвост,— все это интересовало девушку, которая уже год или два развлекалась воспитанием целого птичьего двора из этих гигантских голенастых.

Обычно не делается попыток одомашнивания этих животных, и фермеры Капской колонии оставляют их жить почти в диком состоянии. Разве что огораживают очень широкие загоны высокими барьерами из медной проволоки— вроде тех, какие в некоторых странах ставят вдоль железных дорог. Страусы, плохо приспособленные для полета, не могут их преодолеть. Так они и живут тут весь год в неволе, сами того не подозревая, питаются тем, что находят, и отыскивают для кладки яиц удаленные уголки, строгими законами охраняемые от мародеров. И только во время линьки, когда приходит пора избавлять их от перьев, столь ценимых европейскими женщинами, загонщики понемногу оттесняют страусов в постепенно сужающиеся коридоры, пока наконец не смогут изловить их и лишить природной красы. За последние годы в Капской колонии эта индустрия приобрела широкий размах, и есть все основания удивляться, что она все еще слабо распространена в Алжире, где имела бы не меньший успех. Каждый страус, обращенный таким образом в рабство, приносит своему владельцу, без каких-либо расходов, от двух до трех сотен франков прибыли в год.

Однако мисс Уоткинс воспитывала дюжину этих больших птиц исключительно ради собственного удовольствия. Ей было приятно наблюдать, как они сидят на своих огромных яйцах или приходят кормиться вместе с цыплятами, словно куры или индюшки. Сиприен несколько раз сопровождал ее, ему нравилось гладить одну из самых милых страусих стада — с черной головкой и золотистыми глазами, как раз ту самую любимицу Дада, что проглотила шар из слоновой кости, которым Алиса обычно пользовалась для штопки.

Но постепенно Сиприен почувствовал, как в его душе рождается более глубокое и нежное чувство к этой девушке. Он сказал себе, что для своей жизни, полной трудов и размышлений, ему не найти супруги с более открытым сердцем и более живым умом, и вообще девушки, более милой и совершенной с любой точки зрения. Действительно, мисс Уоткинс, рано лишившаяся матери и обязанная вести отцовский дом, была безупречной хозяйкой и вместе с тем подлинно светской женщиной. Именно редкое сочетание благородной изысканности и привлекательной простоты придавали ей столько очарования. Лишенная глупой претенциозности юных городских щеголих Европы, она не боялась погрузить свои белые руки в тесто, стряпая пудинг, умела приготовить обед, не забывала проверить, в порядке ли постельное белье. И это не мешало ей играть сонаты Бетховена не хуже, а возможно лучше многих, чисто говорить на двух или трех языках, читать классические произведения европейской литературы и, наконец, пользоваться успехом на светских ассамблеях, которые устраивались богатыми фермерами округа.

Дело не в том, что на этих собраниях бывало мало изысканных женщин. В Трансваале, как в Америке, Австралии и во всех новых странах, где материальные заботы нарождающейся цивилизации целиком поглощают труд мужчин, интеллектуальная культура оказывается почти исключительной монополией женщин. Вот почему они чаще всего существенно превосходят своих мужей и сыновей по части общего образования и артистической утонченности. Многим путешественникам случалось — не без чувства изумления — обнаружить у жены какого-нибудь астралийского рудокопа или скотовода с Дальнего Запада первоклассный музыкальный талант вкупе с серьезнейшими литературными и научными знаниями. Дочь тряпичника из Омахи[28] или колбасника из Мельбурна[29] покраснела бы при мысли, что она по своему образованию, манерам или иным «совершенствам» может уступить первенство принцессе из старушки Европы. В Оранжевом Свободном государстве, где образование девочек уже издавна ни в чем не уступает образованию мальчиков, но где последние очень рано бросают школьную скамью, этот контраст между полами еще более резок. Мужчина в хозяйстве — это «bread-winner»[30], тот, кто зарабатывает на хлеб; наряду со своей врожденной грубостью он приобретает и всякую иную, которая идет от работы под открытым небом, от жизни, полной трудов и опасностей. Напротив, женщина, помимо домашних обязанностей, считает своим делом изучение искусств и литератур, которые презирает или оставляет без внимания ее муж.

И порой случается так, что цветок исключительной красоты, изысканности и обаяния распускается на краю пустыни; именно такой случай и являла собой дочь фермера Джона Уоткинса. Вот что думал теперь Сиприен, а так как к цели всегда шел прямиком, то и явился, нимало не колеблясь, изложить свою просьбу.

Увы! С высоты своих мечтаний он сорвался вниз, впервые обнаружив почти непреодолимую пропасть, отделявшую его от Алисы. Вот почему, когда после решительного объяснения инженер вернулся к себе, сердце его щемило тоской. Но он был не из тех, кто предается бесплодному отчаянию, и вскоре в упорной работе нашел средство отвлечься от боли.

Усевшись за свой маленький столик, молодой инженер быстро и уверенно закончил длинное, начатое утром конфиденциальное[31] письмо в адрес своего почтенного мэтра, г-на Ж., члена Академии наук и титулярного профессора в Горной школе: «...Чего я не счел нужным упомянуть в своей официальной докладной записке,— объяснял он,— поскольку это всего лишь моя гипотеза, так это точку зрения касательно подлинных процессов образования алмазов, которую мне очень бы хотелось выработать в результате геологических наблюдений. Ни предположение об их вулканическом происхождении, ни гипотеза, приписывающая их появление в нынешних залежах действию сильных шквалов, не могут убедить меня, дорогой мэтр, и мне нет нужды напоминать вам те мотивы, по которым мы с вами их отклоняем. Образование алмазов на месте под воздействием огня кажется мне объяснением слишком смутным и совершенно неудовлетворительным. Какой должна быть природа этого огня и почему он не затрагивает разного рода известняки, регулярно встречающиеся в алмазоносных жилах? Аргументация кажется мне просто детской, достойной разве что теории вихрей или цепных атомов.

Единственное объяснение, которое могло бы меня удовлетворить — если не полностью, то хотя бы в некоторой степени,— это идея переноса элементов драгоценного камня потоками подземных вод с позднейшим образованием кристалла. Меня поразил особый, почти единообразный рисунок разреза разных месторождений, которые я обследовал и измерил тщательнейшим образом. Все они в большей или меньшей степени обнаруживают общую форму чаши, капсулы или охотничьей фляги, положенной набок. Что-то вроде емкости объемов в тридцать— сорок тысяч кубических метров, в которую излился целый конгломерат[32] песка, грязи и наносной земли, прилипшей к первобытным скалам. Это особенно заметно близ Вандергаарт-Копье, в одном из недавно открытых месторождений, которое принадлежит, между прочим, как раз собственнику того дома, откуда я вам пишу.

Что произойдет, если налить в капсулу жидкость, содержащую взвеси из чужеродных тел? Эти чужеродные тела осядут в первую очередь на дне и вдоль краев капсулы. Так вот! Именно это и происходит в Копье: как раз на дне, вблизи центра бассейна, равно как и у его крайних пределов, и находят алмазы. Эту особенность уже подметили добытчики, не случайно стоимость промежуточных клем очень скоро падает, в то время как концессии, находящиеся в центре или по соседству с краями, быстро достигают невероятной дороговизны, — сразу после установления формы месторождения. А значит, приведенная аналогия говорит в пользу переноса вещества под воздействием текучих вод.

С другой стороны, большое количество обстоятельств, перечень которых вы найдете в моих записках, по моему мнению, свидетельствует о том, что собственно кристаллы скорее всего формировались на месте. Ограничусь двумя-тремя примерами: алмазы почти всегда встречаются группами одной и той же природы и одного цвета, чего, конечно, не могло бы получиться, будь они принесены потоком в уже сформированном виде. Их часто находят слипшимися парами, которые распадаются от малейшего сотрясения. Как бы могли они уцелеть при толчках и прочих случайностях передвижения? Кроме того, крупные алмазы обнаруживаются почти всегда под прикрытием горной породы, а это, видимо, указывает, что влияние породы — ее тепловое излучение или совсем иная причина — тоже способствует образованию кристаллов. Наконец, редко, просто очень редко бывает так, чтобы крупные и мелкие алмазы встречались вместе. Всякий раз при обнаружении хорошего камня он оказывается одиночкой. Как если бы все алмазные элементы одного гнезда, под действием особых причин, слились на этот раз в один-единственный кристалл.

Все эти и подобные соображения склоняют меня в пользу кристаллизации элементов, после того как их принесло сюда водой. Но откуда взялись те потоки, что доставили в одно место обломки органических пород, которым предстояло превратиться в алмазы? Установить это было бы весьма важно. Если бы удалось добраться до начальной точки, откуда начался путь алмазов и где их, конечно, гораздо больше, чем в тех мелких залежах, которые разрабатываются в настоящее время, моя теория была бы полностью доказана, и я был бы счастлив. Но заниматься этим я не смогу, ибо срок командировки подошел к концу.

Мне больше повезло с анализом скальных пород...»

И молодой инженер, продолжая рассказ, перешел к техническим деталям, которые представляли для него самого и его корреспондента, несомненно, большой интерес, но о которых неосведомленный читатель мог бы оказаться иного мнения. Вот почему представляется благоразумным его пощадить.

Закончив к полуночи свое длинное письмо, Сиприен погасил лампу, улегся в гамаке и заснул сном праведника. Работа сняла остроту его переживаний — по крайней мере на несколько часов, однако не раз еще молодому ученому являлось во сне милое видение, и ему как-то показалось, будто она просила его не отчаиваться!

Глава IV ВАНДЕРГААРТ-КОПЬЕ

«Конечно, надо уехать,— сказал он себе на следующий день за туалетом,— надо покинуть Грикваленд! После того, что я выслушал от этого дяденьки, остаться здесь хотя бы на день значило бы проявить слабость! Он, стало быть, не хочет отдать за меня свою дочь? А может быть, он прав? В любом случае, ссылаться на смягчающие обстоятельства — не мое дело! Как бы ни было больно, я должен принять приговор, как подобает мужчине, и надеяться на будущее!»

Оставив колебания, Сиприен занялся упаковкой своих приборов в ящики, которые он сохранил, используя их вместо буфетов и шкафов. Он взялся за дело с жаром и уже час или два усердно работал, когда через открытое окно вместе с утренней свежестью до него, словно пение жаворонка, донесся чистый прозрачный голос, выводивший одну из очаровательнейших песен Томаса Мура[33]:


It is the last rose of summer,
Left blooming alone,
All her lovely companions
Are faded and gone...

Сиприен подбежал к окну и заметил Алису, спускавшуюся к страусиному загончику, с полным фартуком яств на их вкус. Это она встречала песней восходящее солнце.


I will not leave thee, thou lone one!
To pine on the stem,
Since the lovely are sleeping,
Go, sleep with them...

Молодой инженер никогда не считал себя особенно чувствительным к поэзии, однако эти стихи глубоко тронули его душу. Прислонившись к окну, он, затаив дыхание, слушал или, лучше сказать, упивался этими сладкими звуками.

Пение оборвалось. Мисс Уоткинс раздавала своим страусам корм, и было приятно видеть, как они вытягивают свои длинные шеи и неуклюжие клювы навстречу ее маленькой дразнящей ручке. Закончив кормление, она пошла обратно наверх, продолжая напевать:


It is the last rose of summer,
Left blooming alone...
Oh! who would inhabit
This black world alone?..[34]

Сиприен стоял на том же месте, с увлажнившимся взглядом, словно окаменев в очаровании.

Алиса возвращалась на ферму, ей оставалось пройти метров двадцать, когда шорох поспешных шагов заставил ее обернуться, затем вдруг остановиться.

Сиприен, повинуясь непреодолимому желанию и выбежав из дома с непокрытой головой, торопливо шел за ней следом.

— Мадемуазель Алиса!..

— Месье Мэрэ?..

Теперь они стояли друг против друга в свете восходящего солнца, на дороге, окаймлявшей ферму. Посреди пустынного пейзажа их тени четко вырисовывались на перегородке из струганых досок. Теперь, вновь оказавшись рядом с девушкой, Сиприен, казалось, сам удивлялся своему порыву и молчал в нерешительности.

— Вы хотите мне что-то сказать, месье Мэрэ? — спросила она с любопытством.

— Я должен проститься с вами, мадемуазель Алиса!.. Я уезжаю прямо сегодня! — ответил он не очень уверенным тоном.

Легкий румянец, игравший на нежном лице мисс Уоткинс, разом поблек.

— Уехать? Вы хотите уехать!.. Куда? — упавшим голосом спросила она.

— На родину... Во Францию,— ответил Сиприен.— Мои работы здесь закончены! Научная миссия подошла к концу. В Грикваленде мне делать больше нечего, и я обязан вернуться в Париж...

Он словно бы оправдывался.

— Да, конечно! Это правда! Так должно было произойти!..— лепетала Алиса, сама не понимая, что говорит.

Девушка застыла в оцепенении. Состояние безотчетного счастья, в котором она только что пребывала, исчезло бесследно. Крупные слезы вдруг выступили на глазах, повиснув на длинных ресничках, что их затеняли, но она нашла в себе силы улыбнуться.

— Уехать? Хорошо, а как же ваша преданная ученица,— вы хотите оставить ее, хотя она еще не успела закончить курс химии? Вы хотите, чтоб я так и застряла на кислороде, а тайны азота так бы и остались для меня мертвой буквой?.. Это очень плохо, сударь!

Она пыталась сохранить самообладание и способность шутить, но голос выдавал ее. В ее шутках звучал глубокий упрек, тотчас дошедший до сердца молодого человека. На простой язык слова ее можно бы\о перевести так: «Хорошо, а как же я? Выходит, я для вас пустое место? Вы меня попросту вновь отправляете в небытие? Получается, что вы явились сюда, к бурам и алчным рудокопам, показать себя существом высшего, привилегированного общества, ученым, гордым, бескорыстным, ни на кого не похожим! Открыли мне свое сердце и позволили разделить с вами ваши честолюбивые намерения, художественные вкусы! Дали почувствовать расстояние, разделяющее такого мыслителя, как вы, от посредственностей, окружающих меня! Пустили в ход все, чтобы вас уважали и любили! И вы этого добились! А затем, ни с того ни с сего, являетесь объявить мне, что уезжаете, что все кончено, вы возвращаетесь в Париж и постараетесь поскорее забыть меня! И вы считаете, что я приму эту развязку с философским спокойствием?»

Да, все это угадывалось за словами Алисы, а ее увлажнившиеся глаза говорили об этом столь явно, что Сиприен уже готов был ответить на ее не выраженный, но весьма красноречивый упрек. Еще мгновение, и он бы воскликнул: «Так уж вышло! Вчера я просил у вашего отца позволить вам стать моей женой! Он отказал мне, не оставив никакой надежды! Теперь вам понятно, почему я уезжаю?»

Молодой ученый вовремя вспомнил о своем обещании. Он обязался никогда не разговаривать с дочерью Джона Уоткинса о своей сокровенной мечте и, не сдержав слова, считал бы себя достойным презрения.

Но в то же время он чувствовал, насколько несуразно выглядит его план немедленного отъезда, столь неожиданно возникший под впечатлением неудачи. Ему самому теперь казалось невозможным вот так, без подготовки, без промедления покинуть это прелестное дитя, которое он любил и которое платило ему — это было совершенно очевидно — столь искренней и глубокой привязанностью! Решение, пришедшее к нему двумя часами ранее как самая настоятельная необходимость, сейчас приводило его в ужас. Он даже не осмеливался в нем признаться. И вдруг он отверг его.

— Когда я говорю об отъезде, мадемуазель Алиса,— заговорил он,— то я не имею в виду сегодняшнее утро... Ни даже сегодняшний день! Мне еще нужно сделать некоторые заметки, закончить кое-какие приготовления. В любом случае я буду еще иметь честь видеть вас и говорить с вами... о вашем учебном плане!

После чего, резко повернувшись на пятках, Сиприен кинулся бежать как безумный, вернулся домой, бросился в свое деревянное кресло и глубоко задумался.

Ход его мыслей резко переменился.

«Отказаться от такой прелести из-за того, что у меня чуть-чуть не хватает денег! — думал он.— Бросить партию при первой трудности! Неужели это такой уж смелый поступок, как мне показалось? Не лучше ли пожертвовать некоторыми предрассудками и попытаться стать достойным ее? Столько людей, занявшихся поиском алмазов, за несколько месяцев сколачивают себе состояние! Почему бы и мне не поступить так же? Кто мешает и мне откопать камень в сто каратов, как это удавалось другим, или еще лучше — открыть новое месторождение? У меня бесспорно больше теоретических и практических знаний, чем у большинства здешних мужчин! Почему наука не могла бы дать мне того, что работа при некотором везении дала им? В конце концов, попытка не пытка, риск не столь уж велик! Даже с точки зрения моей научной миссии для меня может оказаться полезным поработать киркой и отведать ремесла рудокопа! И если мне повезет, если я разбогатею таким первобытным способом, кто знает, не пойдет ли Джон Уоткинс на уступки и не откажется ли от своего первоначального решения?»

Сиприен принялся расхаживать по лаборатории. Вдруг инженер остановился, надел шляпу и вышел. Выбрав тропинку, спускавшуюся в долину, он большими шагами направился в сторону Вандергаарт-Копье. И через час был уже там.

В тот момент рудокопы толпой возвращались в лагерь на второй завтрак. Разглядывая их загорелые лица, Сиприен спрашивал себя, к кому лучше обратиться за сведениями, которые были ему необходимы, как вдруг в одной из групп заметил открытое лицо Томаса Стила, бывшего старателя из Ланкашира. Со времени их приезда в Грикваленд ему уже случалось видеться с ним, и всякий раз он отмечал, что славный парень явно преуспевает, о чем свидетельствовала его румяная физиономия, новая, с иголочки одежда, а главное — широченный кожаный ремень, красовавшийся на его бедрах.

Сиприен решился подойти к Томасу и поделиться своими планами.

— Взять в аренду клем? Нет ничего проще, если у вас хватит монет! — ответил ему рудокоп.— Как раз есть участок рядом с моим! Четыреста фунтов стерлингов — и дело в шляпе! Наняв пятерых или шестерых негров, которые возьмутся разрабатывать его за ваш счет, вы наверняка сможете делать на нем алмазов самое малое на семьсот — восемьсот франков в неделю!

— Но у меня нет десяти тысяч франков и ни одного самого завалящего негра! — сказал Сиприен.

— Ну что ж, тогда купите часть участка — восьмую или даже шестнадцатую — и обрабатывайте его собственными силами! Для такого приобретения хватит и тысячи франков!

— Это мне, пожалуй, по средствам,— ответил молодой инженер.— Не сочтите за нескромность, месье Стил, а сами-то вы как поступили? Приехали, уже имея капитал?

— Я прибыл сюда, имея пару рук и три золотых монетки в кармане,— парировал тот.— Но мне повезло. Вначале я работал исполу[35] на одной восьмой участка, владелец которого, оставив дела, предпочитал прохлаждаться в кафе. Был уговор о дележе находок, и среди них оказалось несколько вполне приличных,— а именно один камень в пять каратов, который мы продали за двести фунтов стерлингов! После этого мне опостылело вкалывать на моего бездельника, и я купил одну шестнадцатую часть, которую разрабатывал уже сам. Но так как там попадались только мелкие камешки, я дней десять назад от него избавился. И снова работаю исполу с одним австралийцем, на его участке, однако за первую неделю мы сделали всего на пять фунтов вдвоем.

— Если бы мне удалось найти для покупки хорошую часть клема, согласились бы вы объединиться со мной для его разработки? — спросил молодой инженер.

— Пожалуй,— отвечал Томас Стил,— но при одном условии: каждый из нас оставляет все им найденное для себя! Дело вовсе не в том, месье Мэрэ, что я вам не доверяю! Но, видите ли, с тех пор как я здесь, замечаю, что почти всегда при дележе оказываюсь в убытке, а ведь с киркой и заступом я в дружбе давно и успеваю наработать раза в два, а то и в три больше, чем другие!

— По-моему, это было бы справедливо,— ответил Сиприен.

— Послушайте! — воскликнул вдруг ланкаширец.— Есть идея, возможно, даже блестящая!.. А что, если нам взять на двоих один из клемов Джона Уоткинса?

— Как это — один из его клемов? Разве ему принадлежит не вся земля в Копье?

— Это верно, месье Мэрэ, но вы же знаете, что колониальное правительство тотчас присваивает ту землю, в которой обнаруживаются залежи алмазов. Оно ею распоряжается, составляет на нее кадастры[36] и разбивает на участки, удерживая наибольший процент за передачу прав и уплачивая собственнику лишь определенную сумму. На самом деле, когда месторождение столь обширно, как в Копье, то эта оплата представляет из себя весьма приличный доход, а с другой стороны, собственник всегда предпочтет выкупить все то множество участков, какое только он может пустить в дело. Именно это и произошло с владениями Джона Уоткинса. Многие из своих участков он активно эксплуатирует, не говоря о собственности на весь рудник, пусть даже и без права пользования доходами с него. Но разрабатывать свои участки, как ему бы хотелось, он не может, посещать разработки мешает ему подагра, и я думаю, предложи вы ему взять на себя одну из разработок, он согласился бы на условиях, для вас выгодных.

— Я предпочел бы, чтобы договор остался между ним и вами,— предложил Сиприен.

— Ну, уж за этим-то дело не станет,— ответил Томас Стил.— Меж нами все недоразумения очень скоро прояснятся!

Через три часа полуклем за № 942, должным образом отмеченный колышками и опознанный на карте, был в надлежащей форме отдан в аренду господам Мэрэ и Томасу Стилу, после уплаты первого взноса в девяносто фунтов и передачи в руки получателя прав на патент. Кроме того, в контракте на аренду специально оговаривалось, что арендаторы должны делиться с Джоном Уоткинсом выходом их разработок и в качестве арендной платы передать ему три первых алмаза размером более десяти каратов, если они будут ими найдены. Ничто, правда, не предсказывало такой удачи, но в общем это было возможно,— возможно было все.

В целом, для Сиприена сделка могла считаться исключительно удачной, о чем после подписания контракта мистер Уоткинс объявил ему со своей обычной откровенностью.

— Вы затеяли выгодное дело, мой мальчик! — сказал он, похлопав его по плечу.— В вас что-то есть! Я бы не удивился, если б вы сделались одним из лучших старателей в Грикваленде!

И Сиприен не мог запретить себе увидеть в этих словах счастливое предсказание на будущее.

Что касается мисс Уоткинс, присутствовавшей на встрече,— какой яркий солнечный луч светился в ее синих глазах! Нет! Никак невозможно поверить, что эти глаза проплакали все утро. Кстати, по обоюдному молчаливому согласию, оба не произнесли ни слова по поводу печальной утренней сцены. Сиприен, ясное дело, оставался, а это было самое главное.

Итак, молодой инженер с легким сердцем принялся готовиться к переезду, забрав с собой в небольшом чемодане лишь несколько костюмов, поскольку в Вандергаарт-Копье рассчитывал жить в палатке, а на ферму возвращаться лишь на короткие мгновения отдыха.

Глава V ПЕРВАЯ РАЗРАБОТКА РУДНИКА

На следующий день оба компаньона принялись за работу. Их участок располагался у самого края рудника Копье, и если принять теорию Сиприена Мэрэ, то должен был таить изрядные богатства. Этот клем, уже основательно разработанный, уходил внутрь земли на глубину пятидесяти с чем-то метров, в чем заключалось определенное преимущество, так как, по законам страны, участок, расположенный ниже соседних, мог включать в себя все окрестные земли и, соответственно, все попавшие туда алмазы.

Процесс добычи был очень простым. Сначала оба компаньона размеренно, киркой и заступом накапывали некоторое количество грунта. Потом один из них взбирался на край рудника и развешивал вдоль железного троса полные ведра, поднятые снизу. Затем их перетаскивали в тележке к хижине Томаса Стила. Там, раскрошив с помощью увесистых чурбаков и очистив от камней, грунт пропускали через решето с ячейками по пятнадцать миллиметров шириной, чтоб отделить камешки помельче; их очень внимательно рассматривали, прежде чем выкинуть в отбросы. Наконец землю просеивали через очень частое сито, после чего она считалась годной для сортировки.

Когда землю высыпали на стол, оба рудокопа усаживались перед ним и, вооружившись особым скребком из жести, очень тщательно, горсть за горстью, ее исследовали и, закончив осмотр, бросали под стол, в отбросы.

Все эти действия имели целью обнаружить скрытый в земле алмаз, который порой едва достигал в размере половины чечевичного зерна. И компаньоны считали себя вполне счастливыми, даже если за весь день удавалось отыскать хотя бы один такой. Они с жаром отдавались работе и сортировали землю своего клема самым тщательным образом, но результат первых дней оказался скорее отрицательным. Сиприену особенно не везло. Если в земле и скрывался какой-нибудь мелкий алмаз, то почти всегда первым замечал его Томас Стил. Первый камешек, который тот с радостью обнаружил, даже вместе с пустой породой весил менее одной шестой карата.

Алмаз первой воды, то есть весьма чистый, прозрачный и бесцветный, стоит после огранки, при весе в один карат, приблизительно двести пятьдесят франков. Однако если стоимость более мелких алмазов соответственно очень низка, стоимость самых крупных растет очень быстро. Обычно считается, что продажная стоимость алмаза чистой воды равна квадрату его веса, выраженному в каратах, помноженному на текущую цену названного карата. Следовательно, если предположить, что цена карата составляет двести пятьдесят франков, то камень того же качества весом в десять каратов будет стоить в сто раз больше, то есть двадцать пять тысяч франков.

Однако камни в десять каратов и даже в один карат встречаются очень редко. Как раз поэтому они такие дорогие. А с другой стороны, почти все алмазы Грикваленда окрашены в желтый цвет, и это значительно снижает их ценность в ювелирном деле.

Находка камня весом в одну шестую карата — и это после семи-восьми дней работы, выглядела весьма скудным вознаграждением за труды и усилия, которых она стоила. Уж лучше было бы пахать землю, пасти стада или дробить камни на дорогах — такой вот разговор вел сам с собой Сиприен. И все-таки его, как и других рудокопов, поддерживала надежда найти великолепный алмаз, который разом возместил бы труд многих недель и даже месяцев. Что до Томаса Стила, то он работал как машина, не раздумывая, в силу приобретенной инерции,— так, по крайней мере, казалось.

Компаньоны завтракали обычно вместе, довольствуясь сандвичами и пивом, которые покупали в буфете, открытом всем ветрам, но зато обедали за одним из многочисленных табльдотов[37], которые делили меж собой клиентуру лагеря. Вечером они расставались, уходя каждый в свою сторону,— Томас Стил отправлялся в какой-нибудь бильярдный зал, тогда как Сиприен на часок-другой заходил на ферму.

Молодой инженер часто имел неудовольствие встречаться там со своим соперником, Джеймсом Хилтоном, бледнокожим долговязым парнем с рыжей шевелюрой и лицом, усыпанным пятнами, которые называют веснушками. В том, что этот соперник явно сумел быстро и успешно снискать благорасположение Джона Уоткинса, превзойдя его по части джина и гамбургского табака, никаких сомнений не было. Правда, Алиса, по всей видимости, испытывала полнейшее презрение к деревенским манерам и не слишком возвышенным разговорам юного Хилтона. Тем не менее его присутствие стало для Сиприена невыносимо. Вот почему временами, уже не в состоянии далее терпеть и не находя более сил держать себя в руках, он желал компании доброй ночи и откланивался.

— Frenchman[38] недоволен,— говаривал тогда Джон Уоткинс, подмигивая своему собутыльнику.— Похоже, алмазы не лезут сами под его кирку!

И Джеймс Хилтон разражался самым глупейшим смехом, который только можно себе представить.

В такие вечера Сиприен чаще всего проводил остаток дня у одного славного старика бура, жившего возле самого лагеря и носившего имя Якобус Вандергаарт. Именно от его фамилии происходило название рудника Копье — во времена первых концессий он занимал землю, на которой теперь располагались копи. И если верить его рассказам, этих владений его лишили в пользу Джона Уоткинса, откровенно отказав в правосудии. В настоящее время, совершенно разоренный, он жил в старой глинобитной лачуге, добывая себе пропитание ремеслом гранильщика алмазов, которым занимался когда-то еще в Амстердаме, своем родном городе. И теперь часто случалось так, что старатели, любопытствуя узнать точный вес, который сохранят их камни после гранения, приносили их ему, чтобы расщепить или подвергнуть другим, более тонким операциям. Но такая работа требует верной руки и хорошего зрения, поэтому старый Якобус Вандергаарт, в свое время великолепный мастер, нынче принимал заказы лишь изредка.

Сиприен, заказавший мастеру вделать в кольцо свой первый алмаз, очень скоро проникся к старику добрыми чувствами. Он охотно заходил в скромную мастерскую поболтать или просто составить хозяину компанию, когда тот работал за шлифовальным станком. Своей белой бородой, глубокими залысинами надо лбом, прикрытым ермолкой из черного бархата, длинным носом с насаженной на него парой круглых очков, Якобус Вандергаарт напоминал старого алхимика[39] посреди его странных приборов и склянок с чудодейственной жидкостью.

В деревянной плошке на верстаке у окна лежали доверенные Якобусу Вандергаарту необработанные алмазы порой весьма большой ценности. Прежде чем расщепить камень, кристаллизация которого казалась ему несовершенной, мастер с помощью лупы точно определял направление трещин, разделявших кристалл на отдельные пластинки с параллельными поверхностями; затем, пользуясь острой гранью уже расщепленного алмаза, делал на камне надрез в нужном направлении, вводил в надрез узкую стальную пластинку и наносил резкий удар. Когда алмаз расщеплялся в одной плоскости, операция повторялась на других трещинах.

Если же Якобус Вандергаарт должен был, напротив, огранить камень или, выражаясь точнее, обточить, то он начинал с подбора формы, которую хотелось бы придать алмазу— мелом рисуя на камне предполагаемые грани. Потом он совмещал камень со вторым алмазом и подвергал их продолжительной взаимной притирке, тем самым последовательно формируя одну за другой нужные грани.

Таким способом Якобус Вандергаарт придавал драгоценному камню одну из форм, ныне освященных обычаем, которые делятся на три основные разряда: «бриллиант двойной огранки», «бриллиант простой огранки» и «роза».

Двойной бриллиант включает шестьдесят четыре грани, один срез и казенную часть. Простой бриллиант представляет только половину двойного. У розы различают плоский низ и выпуклый верх в виде граненого купола.

В порядке исключения Якобусу Вандергаарту доводилось шлифовать бриолетку, то есть алмаз без верха и низа и по форме напоминающий крохотную грушу. В Индии у бриолеток проделывают по направлению к заостренному концу отверстие для шнурка. Что касается подвесок, которые старому гранильщику приходилось шлифовать чаще всего, то они представляют собой полу-груши со срезом и казенной частью, ограненные с внешней стороны.

После первой огранки алмаз оставалось отполировать. Эту операцию осуществляли с помощью особого жернова — стального диска около двадцати восьми сантиметров в диаметре, который клали плашмя на стол и, насадив на ось, приводили во вращение от большого колеса с рукояткой, достигая скорости в две или три тысячи оборотов в минуту. К такому диску, смазанному растительным маслом и посыпанному алмазной пылью, Якобус Вандергаарт прижимал одну за другой грани своего камня, пока не доводил их до безупречного блеска. При этом рукоятку крутил либо мальчонка-готтентот[40], которого при необходимости нанимали на день, либо знакомый вроде Сиприена, оказывавший мастеру такую услугу из чистой любезности.

Пока шла работа, они беседовали. Частенько Якобус Вандергаарт, сдвинув очки на лоб, вдруг прерывал свое занятие, чтобы поведать какую-нибудь историю из прошлых времен. О своей Южной Африке, где он жил вот уже сорок лет, он знал поистине все. Его рассказы дышали стариной, в них жили традиции этого края, теперь на глазах исчезающие. Старый ювелир становился особенно неистощим, когда речь заходила о его патриотических пристрастиях и личных недовольствах. Англичане, на его взгляд, были самыми мерзкими грабителями, каких когда-либо носила земля. Однако пусть его мнение, несколько преувеличенное, останется на его совести и, пожалуй, простим ему это.

— Нет ничего удивительного,— любил он повторять,— что Соединенные Штаты Америки объявили себя независимыми, чего не замедлят сделать и Индия с Австралией! Да и какой народ согласился бы терпеть подобную тиранию! Эх, месье Мэрэ, если бы мир знал обо всей той несправедливости, которую англичане, столь гордящиеся своими гениями и морской мощью, рассеяли по земному шару, в человеческом языке не хватило бы крепких слов, чтобы бросить им в лицо!

Сиприен слушал молча, не высказывая ни одобрения, ни возражений.

— Хотите, я расскажу вам, как они поступили со мной, человеком, сидящим перед вами? — со все большей горячностью продолжал Якобус Вандергаарт.— Выслушайте меня и после скажете, возможны ли на сей счет два мнения!

И когда Сиприен Мэрэ заверил старика, что ничто не доставило бы ему большего удовольствия, тот продолжал:

— Я родился в Амстердаме в тысяча восемьсот шестом году, во время путешествия, которое совершали мои родители. Позднее я вернулся туда, чтобы выучиться ремеслу, однако все мое детство прошло в Капе, куда наша семья эмигрировала лет пятьдесят назад. Мы были голландцами, но Великобритания завладела этой колонией,— временно! — как она утверждала. Только Джон Булль[41] никогда не отдаст того, что однажды захватил, и в тысяча восемьсот пятнадцатом году, на Европейском конгрессе нас торжественно объявили подданными Соединенного Королевства. И вот я спрашиваю вас, какое было дело Европе до африканских провинций?

Мы стали подданными Англии, хотя вовсе не желали ими быть, месье Мэрэ! Тогда, полагая, что в Африке достанет места и нам, чтобы обрести родину, которая стала бы действительно нашей — и только нашей! — мы оставили Капскую колонию и углубились в земли все еще дикие, которые окружали колонию с севера. Нас называли «бурами», то есть крестьянами, или еще «фоортреккерс», что значит первопроходцы.

И вот, едва мы подняли эти новые земли, едва успели ценой огромного труда наладить там приличную жизнь, как британское правительство объявило эти территории своими,— под предлогом, что мы — английские подданные!

Тогда-то и свершился наш великий исход. Это произошло в тысяча восемьсот тридцать третьем году. Мы вновь эмигрировали целыми поселениями. Погрузив в фургоны, запряженные быками, нашу мебель, орудия и зерно, мы еще дальше углубились в пустыню. В то время территория Наталь была почти полностью опустошена. Кровавый завоеватель, носивший имя Чака, настоящий чернокожий Атилла[42] зулусского племени[43], уничтожил там с тысяча восемьсот двенадцатого по тысяча восемьсот двадцать восьмой год более миллиона человек. Его преемник Дингаан тоже не отличался гуманностью. Именно этот король-дикарь и позволил нам поселиться в краю, где нынче высятся такие города, как Дурбан и Порт-Наталь. Однако Дингаан, давая нам разрешение, имел заднюю мысль — напасть на нас, как только мы обживемся. Вот почему каждый из нас вооружился и был готов к сопротивлению, и лишь благодаря чудесам доблести, проявленным в более чем ста сражениях, когда бок о бок с нами бились женщины и даже дети, нам удалось сохранить за собой земли, орошенные нашим потом и кровью.

Между тем, едва нам удалось окончательно восторжествовать над черным деспотом и сокрушить его могущество, как правитель Капской колонии направил колонну британских войск с заданием, во имя Ее Величества Королевы Англии, захватить территорию Наталь!.. Как вы видите, мы по-прежнему оставались английскими подданными! Происходило это в тысяча восемьсот сорок втором году. Другие эмигранты из наших соотечественников точно так же завоевали Трансвааль и уничтожили на реке Оранжевой власть тирана Мозелекатце. У них тоже путем простого постановления была изъята их новая родина, оплаченная ценой тяжких страданий!

Я опускаю детали. Борьба эта длилась двадцать лет. Мы уходили все дальше, и все время Великобритания своей хищной рукой дотягивалась до нас, своих крепостных, закрепленных за ее землей, даже после того, как они ее покидали! Наконец, после бесконечных мучений и кровавых битв, нам удалось добиться признания нашей независимости в Свободном Оранжевом государстве. Указ, подписанный королевой Викторией восьмого апреля тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года, гарантировал нам свободное владение нашими землями и право управлять собой на свой лад. Мы объявили свое государство республикой. Основанное на строгом выполнении закона, свободном развитии частного предпринимательства и на широчайшем образовании для всех классов, оно могло бы и сейчас служить образцом для многих наций, которые небось считают себя куда как цивилизованнее маленькой страны Южной Африки!

Грикваленд составлял ее часть. Как раз тогда я, фермер, поселился в том самом доме, где мы сидим сейчас, вместе с моей бедняжкой-женой и двумя детьми! Тогда же я набросал чертеж своего крааля[44] — парка для скота на месте того самого рудника, где вы работаете! Через десять лет в страну приехал Джон Уоткинс и построил там свое первое жилье. Тогда еще не знали, что в этих землях находятся алмазы, а что до меня, то за последние тридцать лет мне так редко случалось заниматься своим прежним ремеслом, что я и забыл о существовании этих драгоценных камней! И вот около тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года вдруг разнесся слух, что наши земли алмазоносные. Один бур с берегов Харта находил алмазы чуть ли не в испражнениях своих страусов и в глинобитных стенах собственной хижины[45].

Английское правительство, верное своей системе присваивания, в нарушение всех договоров и всех прав объявило Грикваленд частью своих владений. Тщетны были все протесты нашей республики! Напрасно предлагала она передать тяжбу на рассмотрение главы одного из европейских государств! Англия отвергла арбитраж[46] и захватила нашу территорию. Оставалось надеяться, что наши бесчестные хозяева будут хотя бы уважать права частных лиц!

Оставшись бездетным вдовцом вследствие ужасной эпидемии тысяча восемьсот семидесятого года, я уже не чувствовал в себе достаточно мужества отправиться на поиски новой родины и нового дома — шестого или седьмого за мою жизнь! И я остался в Грикваленде. Почти единственный на всю страну человек, избежавший алмазной лихорадки, я продолжал возделывать свой огород, словно бы это богатейшее месторождение не открыли на расстоянии ружейного выстрела от моего дома! Каково же было мое удивление, когда однажды утром я увидел, что стена моего крааля, сложенная по обычаю из высушенного кирпича, отнесена на триста метров в глубь равнины. Вместо моего крааля Джон Уоткинс с помощью сотни кафров[47] возвел другой, соединявшийся с его собственным и включавший в свои границы вздувшиеся песчаные почвы красноватого цвета, до той поры неоспоримо являвшиеся моей собственностью.

Я подал на разбойника жалобу... Он только посмеялся! Я пригрозил ему судом... Так он даже подбил меня на это!

Спустя три дня загадка получила объяснение. Грунтовое вздутие, принадлежавшее мне, оказалось алмазным месторождением. Джон Уоткинс, удостоверившись в этом, за одну ночь перенес границу моего загона; затем он помчался в Кимберли — официально зарегистрировать рудник на собственное имя.

— Я подал в суд... Дай вам Бог, месье Мэрэ, никогда не узнать, чего стоит суд в английской стране... Одного за другим я потерял всех своих быков, потом лошадей и овец!.. Пришлось продать все, вплоть до обстановки и скотины, чтобы насытить человекоподобных кровопийц, прозывающихся судьями, адвокатами, шерифами и судебными исполнителями!.. Короче, после года мер и контрмер, ожиданий, беспрестанно рушившихся надежд, постоянных тревог и возмущений вопрос о собственности был окончательно решен, без права на обжалование или кассацию... Я не только проиграл процесс, но еще и разорился! Судебный приговор с соблюдением всех формальностей объявлял мои претензии недостаточно обоснованными и указывал, что суд лишен возможности четко установить взаимные права сторон, но что на будущее важно назначить меж их владениями неизменную границу. Соответственно, по двадцать пятому градусу долготы к востоку от гринвичского меридиана устанавливалась линия, которая отныне должна была разделять два владения. Местность к западу от этого меридиана предназначалась в собственность Джону Уоткинсу, а земли к востоку от него отводились Якобусу Вандергаарту.

Это необычное решение было принято судьями, по-видимому, на том основании, что двадцать пятый меридиан на картах округа действительно проходил по территории, занятой моим краалем. Но месторождение — увы! — находилось западнее. И потому отошло Джону Уоткинсу! Однако, словно для того, чтобы тот несправедливый приговор навсегда остался в памяти людей, за рудником само собой закрепилось имя прежнего владельца этой земли — Вандергаарт-Копье!

Так как же, месье Мэрэ, неужели у меня нет никаких прав считать англичан мошенниками? — задал вопрос старый бур, заканчивая свою историю.

Глава VI ЛАГЕРНЫЕ НРАВЫ

Тема подобных бесед с мастером Вандергаартом, как легко понять, не содержала для молодого инженера ничего приятного. Едва ли ему могли прийтись по вкусу не слишком лестные суждения о человеке, которого он по-прежнему считал своим будущим тестем. Поэтому Сиприен скоро уговорил себя не относиться к мнению бура насчет дела о руднике Копье серьезно. Как-то раз он обмолвился об этой истории при Джоне Уоткинсе, тот вначале лишь расхохотался в ответ, а потом, качая головой, постучал себя указательным пальцем по лбу, давая понять, что с рассудком у старого Вандергаарта дела обстояли все хуже и хуже!

Действительно, разве так уж невероятно, что открытие алмазного рудника больно задело старика, и он, без достаточных оснований, вбил себе в голову, что это его собственность? Ведь, в конце концов, судьи признали Якобуса Вандергаарта абсолютно неправым, и казалось весьма маловероятным, чтоб они пренебрегли обоснованной жалобой. Вот как рассуждал молодой инженер, чтобы оправдать себя в собственных глазах, ибо и после услышанного от старого бура он продолжал сохранять добрые отношения с Джоном Уоткинсом.

Другим соседом по лагерю, к которому Сиприен тоже любил при случае заглянуть, был фермер по имени Матис Преториус, которого хорошо знали все рудокопы Грикваленда. В его доме жизнь буров представала во всей ее оригинальности.

Хотя Матису Преториусу едва исполнилось сорок лет, он, прежде чем осесть в здешних местах, тоже долгое время блуждал по обширному бассейну реки Оранжевой. Но, в отличие от старого Якобуса Вандергаарта, кочевая жизнь не иссушила и не обозлила его. Скорее, настолько ошеломила, что он невероятно растолстел и еле мог передвигаться. Так и хотелось сравнить его со слоном. Почти весь день он неизменно проводил, сидя в широченном деревянном кресле, сооруженном специально, чтобы вместить его величественные формы. Вне дома толстяк появлялся только в коляске вроде шарабана из ивовых прутьев, запряженного гигантским страусом. Легкость, с которой голенастая птица таскала своего седока, не могла не рождать лестных мыслей о ее мускульной мощи. Обычно Матис Преториус приезжал в лагерь для заключения с маркитантами[48] торговой сделки насчет овощей. Он пользовался здесь большой известностью, хотя, по правде говоря, известностью весьма незавидной, причиной которой была его невероятная трусость. Рудокопы находили удовольствие, рассказывая разные глупости, доводить его до дрожи в коленках.

То ему сообщали о готовящемся нашествии племен басуто и зулу! В другой раз в его присутствии кто-нибудь делал вид, что читает в газете законопроект, обязательный на всем пространстве британских владений, в котором предлагалась смертная казнь для любого лица, если вес его превышал триста фунтов![49] Или же заводили разговор о бешеной собаке, которую только что видели на дороге в Дрисфоитейн, и бедняга Матис Преториус, возвращавшийся домой как раз этой дорогой, находил тысячи отговорок, лишь бы остаться в лагере. Однако эти выдуманные страхи были пустяком по сравнению с искренним ужасом, который он испытывал при мысли, что в его имении откроют алмазный рудник. Преториусу заранее представлялась кошмарная картина последствий, когда ослепленные жадностью люди, напав на его огород и топча грядки, отнимут все: и дом, и усадьбу, и скот. Ведь не приходилось сомневаться, что судьба Якобуса Вандергаарта неминуемо постигнет любого, кто станет невольным препятствием для тех, кому алмазы даже по ночам снятся. Англичане всегда найдут способ доказать, что земля принадлежит им. От этих мрачных мыслей, когда они завладевали его умом, в душу ему закрадывался смертельный холод. Если же, на свою беду, толстяк замечал «изыскателя», бродившего вокруг его дома, он уже не мог ни пить, ни есть!.. Не переставая, однако, полнеть!

Одним из таких наиболее остервенелых «изыскателей» был Аннибал Панталаччи. Злой неаполитанец (он уже держал на своем клеме троих кафров и напоказ носил на рубахе огромный алмаз) давно обнаружил слабость несчастного бура. И по крайней мере, раз в неделю доставлял себе удовольствие вести зондирование или рыть землю вблизи фермы Преториуса. Местность, где располагалась эта усадьба, находилась на левом берегу Вааля, всего двумя милями выше лагеря, туда свозили отработанный грунт, который постепенно смешивался с местной почвой. Поэтому там могли и впрямь скрываться алмазы, оставшиеся после сортировки. Чтобы доиграть до конца свою комедию, Аннибал Панталаччи старался почаще торчать на виду под самыми окнами Матиса Преториуса и часто прихватывал с собой дружков — потешить их этим розыгрышем. И тогда можно было видеть, как бедняга бур, наполовину спрятавшись за ситцевой занавеской, с тревогой следил за каждым их движением, подстерегал каждый жест, готовый, в случае прямой угрозы нападения на его владения, бежать в стойло, чтобы запрячь страуса и спасаться бегством.

Однажды, себе на горе, поведал он одному из своих друзей, что день и ночь держит свою тягловую птицу прямо в сбруе, а ящик шарабана полным провизии, чтобы при первом же проявлении опасности тут же сняться с места.

— Отправлюсь к бушменам[50], к северу от Лимпопо! — говорил он.— Десять лет назад я вел с ними торговлю слоновой костью и уверяю вас,— в сто раз лучше находиться среди дикарей, львов и шакалов, чем оставаться среди этих ненасытных англичан!

Между тем у доверенного лица незадачливого фермера — по неизменному обычаю всех наперсников — не нашлось более спешного дела, чем сделать его тайные планы всеобщим достоянием! Нечего и говорить, что Аннибал Панталаччи тотчас воспользовался этим — к величайшему удовольствию старателей Копье.

Другой постоянной жертвой скверных шуток неаполитанца служил, как и прежде, китаец Ли. Он тоже поселился в Вандерга-арт-Копье, где попросту открыл прачечную, а как всем известно, дети Поднебесной империи[51] знают толк в этом ремесле!

Действительно, в знаменитом красном ящике, столь занимавшем Сиприена в первые дни его путешествия до Грикваленда, не содержалось ничего, кроме щеток, соды, кусков мыла и синьки. В общем, чтобы нажить в этой стране состояние, умному китайцу ничего больше и не нужно! И теперь, встречая Ли, все такого же молчаливого и сдержанного, с большой корзиной белья, которую тот разносил своим клиентам, Сиприен не мог сдержать улыбки.

Неутомимый на выдумку Аннибал Панталаччи обходился с бедным китайцем поистине жестоко. Бросал в чан с бельем бутылки чернил, натягивал поперек двери его дома веревки, чтобы тот споткнулся, пригвождал к скамье, втыкая нож в полу халата. А главное — никогда не упускал случая пнуть китайца по ногам, обзывая «некрещеной собакой», а если и удостаивал заказом, то лишь для того, чтоб предаваться своим прихотям еженедельно. Свое белье он всегда находил недостиранным, а за малейшую лишнюю складку приходил в дикую ярость и колотил несчастного, словно тот был его рабом.

Грубые лагерные развлечения порой оборачивались трагедией. Если, к примеру, в краже алмаза обвинялся занятый на руднике негр, то все считали своим долгом сопроводить виновного в магистрат[52], предварительно наградив его увесистыми тумаками. Так что если случайно судья оправдывал обвиняемого, синяки все равно оставались— в качестве задатка! Следует, впрочем, уточнить, что в подобных случаях оправдания выносились редко. Объявить обвинительный приговор для судьи было проще, чем проглотить дольку апельсина с солью — одно из любимых местных блюд. Приговор состоял обычно в осуждении на пятнадцать суток каторжных работ и в двадцати ударах «кота о девяти хвостах», чем-то вроде плетки в несколько хвостов, все еще применяемой в Великобритании и английских колониях для наказания заключенных. Но самым тяжким преступлением считалось у рудокопов сокрытие краденого — преступление, которое прощалось еще менее охотно, нежели воровство.

Уорд — тот янки, что прибыл в Грикваленд одновременно с молодым инженером, однажды испытал это на себе, согласившись купить алмаз у одного кафра. Между тем по закону кафр не имеет права владеть алмазами, поскольку закон запрещает ему приобретать их в руднике или отделывать за собственный счет. Едва об этом случае прознали в лагере — дело было вечером, в послеобеденный час,— как яростная толпа уже устремилась к лавке виновного, разнесла ее в пух и прах, затем подожгла и, по всей вероятности, вздернула бы хозяина на виселице, которую люди «доброй воли» уже сооружали, если бы, к огромному счастью для янки, дюжина конных полицейских не появилась как раз вовремя, чтобы спасти его, уведя в тюрьму.

Стоит добавить, что среди этого смешанного, необузданного, полудикого населения сцены насилия происходили довольно часто. В разношерстной сутолоке сталкивались самые различные расы! Жажда золота, пьянство, влияние жаркого климата, разочарования и досада — все это воспламеняло умы и мутило души! Возможно, если бы все эти люди были счастливы в их котлованах, они сохранили бы, пожалуй, больше спокойствия и терпения! Но на одного из них, которому время от времени выпадал шанс найти камень большой ценности, приходились сотни кое-как прозябавших, едва зарабатывавших на жизнь, а то и впавших в самую беспросветную нищету! Рудник походил на зеленое сукно игорного стола, где рисковали не только своим капиталом, но и здоровьем — душевным и телесным. И на алмазных разработках Вандергаарт-Копье немного находилось тех везучих игроков, чье кайло[53] направляла удача!

Вот что с каждым днем все яснее видел Сиприен и уже задавался вопросом, стоит ли продолжать заниматься столь неблагодарным ремеслом, как вдруг ему пришлось переменить род занятий.

Как-то утром он столкнулся лицом к лицу с кучкой кафров из дюжины человек, прибывших в лагерь искать работы. Бедняги спустились с далеких гор, отделяющих собственно страну кафров от страны басуто. Они проделали пешком более ста пятидесяти миль вдоль реки Оранжевой, двигаясь гуськом и питаясь тем, что находили по дороге,— корнями, ягодами, кузнечиками. Своей ужасающей худобой эти туземцы больше напоминали скелетов, чем живых существ. Глядя на их иссохшие ноги, длинные обнаженные торсы, пергаментную кожу, натянутую словно на голый каркас, выпирающие ребра и запавшие щеки, легче было представить их пожирающими бифштекс из человечины, нежели истово трудящимися в копях. Поэтому никто и не спешил нанять вновь прибывших, и они — нерешительные, хмурые, отупевшие от нищеты — так и продолжали сидеть на корточках вдоль обочины дороги.

Там и увидел этих людей Сиприен, возвращаясь из рудника на ферму Уоткинса. Сделав им знак подождать, он вернулся в гостиницу, где питался, и, заказав огромный котел маисовой крупы, сваренной в кипятке, велел отнести его кафрам вместе с несколькими банками консервированного мяса и двумя бутылками рома. После чего позволил себе удовольствие поглядеть, как они предаются небывалому для них празднику.

Поистине, бедняги походили на потерпевших кораблекрушение и спасшихся на плоту после двух недель голода и тревог! Они съели столько, что через каких-нибудь четверть часа могли лопнуть как рвущиеся снаряды. Ради их же здоровья, из опасения стать свидетелем гибели всех пирующих от обжорства, это пиршество следовало прекратить! Лишь один из негров — самый молодой из всех, насколько можно было судить,— проявил в утолении голода некоторую сдержанность. И, что совсем уже редкость, не забыл поблагодарить своего благодетеля, о чем остальные просто не подумали. Он приблизился к Сиприену, милым и простодушным движением взял его руку и погладил ею свою курчавую голову.

— Как тебя зовут? — на авось спросил молодой инженер, тронутый этим знаком благодарности.

Кафр, по случайности знавший несколько английских слов, тут же ответил:

— Матакит.

Его чистый и доверчивый взгляд понравился Сиприену, которому тут же пришла мысль нанять высокого, статного юношу на свой участок,— это была явно счастливая мысль. «В конце концов,— подумал он,— в округе все так делают! Лучше уж этому бедному кафру иметь своим хозяином меня, чем попасть в лапы какому-нибудь Панталаччи!»

Вслух он продолжил:

— Стало быть, Матакит, ты пришел искать работу, так ведь? — спросил он кафра.

Тот утвердительно кивнул головой.

— А хочешь работать у меня? Я стану тебя кормить, предоставлю необходимые орудия и буду платить по двадцать шиллингов в месяц!

Такова была ставка, и Сиприен знал, что, предложи он больше, на него мог бы обрушиться гнев всего лагеря. Но про себя он уже решил возместить скудость этого жалованья подарками из одежды, домашней утвари и всего того, что в представлении кафров являлось ценностью. В ответ Матакит обнажил в улыбке два ряда белых зубов и снова положил себе на голову руку своего покровителя. Договор «был подписан».

Своего нового слугу Сиприен сразу же повел к себе. Нашел в своем чемодане полотняные штаны, фланелевую рубаху, старую шляпу и отдал все это Матакиту, который просто не верил своим глазам. Видеть на себе, уже в первый день прибытия в лагерь, такой роскошный костюм намного превосходило самые дерзкие мечты бедного малого. Он не знал, как выразить свою радость и признательность— прыгал, смеялся и плакал одновременно.

— Матакит, ты, по-моему, славный парень! — заговорил Сиприен.— И, как я понял, немного понимаешь по-английски!.. А сказать хотя бы одно слово ты мог бы?

Кафр отрицательно помотал головой.

— Ну что же! Раз так, я берусь научить тебя французскому! — пообещал Сиприен.

И без промедления преподал своему ученику первый урок, называя ему имена предметов обихода и требуя их повторить. Матакит оказался не только славным малым, но и умным парнем, наделенным поистине исключительной памятью. Менее чем за два часа он выучил более ста слов и вполне правильно их произносил.

Молодой инженер, восхищенный такими способностями, решил ими воспользоваться. Юному кафру потребовалось семь-восемь дней отдыха и обильного питания, чтобы прийти в себя от тяжкого путешествия и набраться сил для работы. К тому же эти восемь дней они с учителем провели с такой пользой, что к концу недели Матакит мог уже изъясняться по-французски, пусть не очень правильно, но вполне вразумительно. Тогда Сиприен попросил кафра рассказать ему свою историю. Она оказалась очень простой.

Матакит не знал даже названия своей страны, лежавшей среди гор в той стороне, где восходит солнце. Рассказ сводился к тому, что жили там очень бедно. И он — по примеру некоторых воинов своего племени, покинувших родину,— решил разбогатеть и, также как они, добрался до Поля Алмазов. Чем он надеялся там разжиться? Всего-навсего красным халатом и серебряными монетками десять раз по десять штук.

Кафры и впрямь презирают золотые монеты. Это связано с неискоренимым предрассудком, привезенным первыми европейцами, с которыми они вели торговлю.

А что наш честолюбивый Матакит собирался делать с серебряными монетами? Так вот, он собирался приобрести красный халат, ружье и порох, а затем вернулся бы в свой крааль. Там купил бы себе жену, которая ухаживала бы за его коровой и обрабатывала бы его рисовое поле. В этом случае он стал бы важным человеком, великим вождем. Все бы завидовали его ружью и богатству, и он умер бы под бременем многих лет и общего уважения.

Сиприен задумчиво выслушал эту весьма простую программу. Стоило ли подправить ее, расширить горизонты бедного дикаря, показать ему, что целью его деятельности могут стать куда более важные завоевания, чем красный халат и кремневое ружье? Или же лучше оставить его при наивном невежестве, чтобы он вернулся домой и в своем краале мирно прожил ту жизнь, о которой мечтал? Вопрос важный, решить который молодой инженер не отваживался, но который вскоре взялся разрешить сам Матакит.

Действительно, едва овладев начатками французского языка, юный кафр обнаружил к учению необыкновенную жадность. Он без конца задавал вопросы, желая знать все — имя каждого предмета, его назначение и происхождение. Затем последовали чтение, письмо и счет, от чего Матакит пришел в восторг. Он был поистине ненасытен! Наконец Сиприен решился. Перед призванием столь очевидным колебаться не приходилось. Каждый вечер он стал давать Матакиту часовой урок; продолжая работать в копях, Матакит теперь посвящал образованию все время, которым мог располагать. Мисс Уоткинс, тоже растроганная таким незаурядным рвением, занялась с юным кафром повторением преподанных уроков. Впрочем, он и сам пересказывал их на протяжении всего дня, то размахивая киркой в глубине котлована, то вытягивал ведра и перебирая камни. Доблесть, которую он проявлял в труде, оказалась столь заразительна, что захватывала всех вокруг, словно эпидемия, и работа в копях шла, казалось, еще усерднее. К тому же, по рекомендации самого Матакита, Сиприен нанял еще одного кафра из того же племени, которого звали Бардик и чье усердие и ум тоже заслуживали внимания.

Именно в то время молодому инженеру повезло так, как никогда прежде: он нашел камень около семи каратов величиной, который тут же, без обработки, продал Натану, маклеру, за пять тысяч франков. Это была поистине удачная сделка. Любой другой рудокоп, для которого результат труда заключался бы исключительно в оплате, мог бы испытывать полное удовлетворение. Да, разумеется, однако Сиприен таким рудокопом не был.

«Когда бы мне каждые два-три месяца выпадала такая удача, намного ли больше бы я преуспел? Ведь мне таких алмазов в семь каратов нужен не один, а тысяча или полторы... иначе мисс Уоткинс перестанет для меня существовать, чтобы достаться этому Джеймсу Хилтону или другому сопернику, который ничем не лучше!» Таким вот грустным размышлениям предавался Сиприен одним удручающе жарким днем, возвращаясь в Копье после ленча[54], по пыли — красной, слепящей, которая почти всегда висит в воздухе алмазных копей,— как вдруг, дойдя до поворота к одинокой хижине, в ужасе отпрянул назад. Жалостное зрелище предстало его глазам.

На дышле телеги, обычно запрягаемой быками, что стояла у стены дома торчком — задком к земле, передком вверх,— висел человек. В пелене ослепительного света застывшее тело его с вытянутыми ногами и бессильно болтавшимися руками отвесом свисало вниз, образуя с дышлом угол в двадцать градусов. Это выглядело зловеще.

У Сиприена, оцепеневшего в первый момент, защемило сердце от жалости, когда он узнал китайца Ли, повешенного за шею меж небом и землей на собственной длинной косе. Молодой инженер, ни секунды не колеблясь, взобрался на дышло, обхватил руками тело несчастного, приподнял его, чтобы ослабить петлю, а затем

-------------

1


перочинным ножом обрезать косу — все это заняло у него полминуты. Затем он осторожно соскользнул вниз и уложил свой груз в тени хижины.

Он успел вовремя. Ли еще не успел остыть. Сердце билось слабо, но билось. Вскоре китаец открыл глаза, и, странное дело, сознание вернулось к нему одновременно с тем, как глаза вновь увидели свет. На безучастном лице бедняги, несмотря на только что пережитое потрясение, не отразилось ни страха, ни особого удивления. Словно он просто только что проснулся от неглубокого сна. Сиприен дал ему выпить несколько капель воды, разбавленной уксусом, которую он носил во фляге.

— Теперь вы можете говорить? — машинально спросил он, забыв, что Ли не мог его понять.

Однако тот сделал утвердительный жест.

— Кто это вас повесил?

— Я сам,— ответил китаец, словно не подозревая в своем поступке чего-либо невероятного или предосудительного.

— Вы сами?.. Несчастный, вы ведь покушались на самоубийство!.. А что за причина?

— Ли было слишком жарко!.. Ли скучал!..— ответил китаец. И тотчас снова закрыл глаза, словно во избежание новых вопросов. Лишь в этот момент Сиприен осознал ту странность, что разговор шел по-французски.

— Вы говорите и по-английски? — поинтересовался он.

— Да,— ответил Ли, приподняв глаза, напоминавшие две петлички, косо посаженные по обеим сторонам его курносенького носика.

Сиприену показалось, будто в этом взгляде промелькнула та ирония, которую он улавливал в нем во время путешествия из Капской колонии в Кимберли.

— Названные вами причины нелепы! — строго произнес он.— Люди не кончают с собой из-за того, что им слишком жарко!.. Давайте говорить серьезно!.. Ручаюсь, за этим кроется еще и какая-то скверная шутка все того же Панталаччи!

Китаец потупился.

— Он хотел обрезать мне косу,— произнес он, понизив голос.— И я уверен, не сегодня-завтра ему это удалось бы!

В тог же миг Ли заметил свою достославную косу в руке

Сиприена и понял, что несчастье, которого он страшился больше всего, Свершилось.

— О, сударь!.. Как же так!.. Вы... Вы мне ее обрезали!..— вскричал он душераздирающим голосом.

— Мне пришлось это сделать, чтобы вынуть вас из петли, мой друг! — ответил Сиприен.— Но, черт возьми! В здешних краях вас от этого не убудет ни на один су!.. Успокойтесь!..

Китаец казался столь удручен произведенной ампутацией[55], что Сиприен, опасаясь, как бы тот не придумал нового способа покончить с собой, решился зайти в хижину, взяв его с собой. Ли послушно последовал за ним, сел за стол вместе со своим спасителем, выслушал его увещевания, пообещал не повторять своей попытки и, после чашки горячего чая, сообщил даже кое-какие смутные сведения из своей биографии.

Родившись в Кантоне, Ли обучался коммерции в одной английской фирме. Потом он перебрался на Цейлон, оттуда в Австралию и, наконец, в Африку. Фортуна нигде не улыбнулась ему. Вот и в рудном округе дело со стиркой обстояло не лучше, чем с другими двадцатью ремеслами, что он перепробовал. Но самым страшным жупелом[56] оставался для него Аннибал Панталаччи. Этот тип был причиной всех его несчастий; не будь его, Ли, возможно, приспособился бы к своему непрочному положению в Грикваленде! В общем, он решил покончить с жизнью, лишь бы избежать новых преследований Панталаччи.

Сиприен ободрил беднягу, пообещал защитить от неаполитанца, отдал ему в стирку все белье, которое у него нашлось, и сумел утешить его, насколько мог, относительно потери.

— Веревка повешенного приносит счастье,— сообщил он китайцу самым серьезным тоном.— А это значит, что вашему невезению непременно должен наступить конец, раз косичка теперь у вас в кармане. Во всяком случае, Панталаччи уже не сможет ее у вас отрезать!

Глава VII ОБВАЛ

Вот уже пятьдесят дней, как Сиприену не встретилось ни одного алмаза. И потому к работе рудокопа он проникался все большим отвращением; она казалась ему ремеслом простофили, особенно если не располагать достаточной суммой для покупки первоклассного участка и дюжины кафров, способных его разрабатывать. И вот как-то утром, отпустив Матакита и Бардика вместе с Томасом Стилом на работу, Сиприен остался в своей палатке один. Он хотел ответить на письмо своего друга Фарамона Бартеса, приславшего о себе весточку с одним торговцем слоновой костью, отправлявшимся в Капскую колонию.

Фарамон Бартес был в восторге от своей полной приключений охотничьей жизни. Он уже убил трех львов, шестнадцать слонов, семь леопардов, сверх того неисчислимое множество жирафов, антилоп, не считая мелкой дичи. «Подобно историческим завоевателям,— сообщал охотник,— я кормил войну войной. Мне не только удавалось содержать с помощью своей охотничьей добычи весь экспедиционный корпус, который я нанял, но и, если бы он захотел, то легко мог бы нажить значительные барыши, торгуя мехом и слоновой костью или обмениваясь товаром с кафрскими племенами, среди которых находился».

Послание заканчивалось словами: «Не приедешь ли ты сюда погулять со мной по берегам Лимпопо? Я появлюсь здесь к концу следующего месяца и собираюсь спуститься к заливу Делагоа, чтобы потом морем вернуться в Дурбан, куда я обязался доставить моих басуто... Так что оставь на несколько недель твой жуткий Грикваленд и присоединяйся ко мне...»

Сиприен дочитывал письмо, когда раздался мощный взрыв, а затем страшный гомон по всему лагерю; сорвавшись с места, он поспешил вон из палатки.

Беспорядочная и возбужденная толпа рудокопов направлялась в сторону копей. «Обвал!» — неслось отовсюду. И правда,— ночь выдалась очень свежей, почти морозной, а накануне днем стояла жара, какой давно не бывало. Такого рода катаклизмы случались обычно из-за резкой смены температуры и последующих сжатий почвы на больших пространствах ничем не укрепленных земель.

Сиприен поспешил в сторону Копье. Добравшись до рудника, он с одного взгляда понял, что произошло. Целая глыба земли высотой не меньше шестидесяти метров раскололась по вертикали, образовав расселину, которая походила на пролом в осевшей крепостной стене. Сорвавшиеся с нее тысячи центнеров гравия, рухнув в котлованы, засыпали их песком и щебнем. Все, что в этот миг находилось на гребне холма: люди, быки, тележки — разом провалилось в пропасть и теперь покоилось на ее дне. К счастью, большинство рабочих еще не успели спуститься на нижний уровень копей, иначе под обломками оказалась бы погребенной половина лагеря.

Первая мысль Сиприена была о Томасе Стиле, но вскоре он заметил его на краю расселины среди людей, еще не опомнившихся от потрясения. Подбежав к Томасу, он засыпал его вопросами.

— Да, мы счастливо отделались! — сказал ланкаширец, пожимая компаньону руку.

— А Матакит? -— спросил Сиприен.

— Бедняга там, внизу! — ответил Томас Стил, указывая на обломки, громоздившиеся над их общим владением.— Малый как раз спустился вниз, я ждал, когда он кончит наполнять свое первое ведро, чтоб вытянуть его наверх, как вдруг произошел обвал!

— Но, возможно, он еще жив! — воскликнул Сиприен.

Томас Стил покачал головой.

— Остаться живым под пятнадцатью или двадцатью тоннами земли — это маловероятно! — сказал он.— К тому же, чтоб очистить завал, понадобилось бы человек десять на два-три дня работ!..

— Не важно,— решительно возразил молодой инженер.— Зато никто не скажет, что мы оставили погибать под землей человека, не попытавшись его спасти!

И, обратившись к одному из кафров, объявил, что готов платить по целых пять шиллингов в день всякому, кто нанялся бы выполнять под его началом работы по очистке участка.

Около тридцати негров согласились тотчас и не теряя ни секунды приступили к работе. Кирок, заступов и лопат хватало; ведра и тросы были под рукой, так же как и тачки. Многие из белых рудокопов, узнав, что речь идет о спасении несчастного, погребенного под обвалом, добровольно предложили свою помощь. Томас Стил, увлеченный Сиприеном, энергично руководил спасательными работами. К полудню уже было извлечено несколько тонн песку и камней, засыпавших дно котлована.

Около трех часов дня Бардик издал хриплый возглас: он заметил под своей киркой торчавшую из-под земли чернокожую пятку. Спасатели налегли на лопаты, и спустя несколько минут тело Матакита было откопано целиком. Несчастный кафр лежал на спине без движения, по всей видимости мертвый. Благодаря странной случайности одно из кожаных ведер, которыми он пользовался, опрокинулось ему на лицо и закрыло его словно маска. Это обстоятельство, сразу же бросившееся Сиприену в глаза, давало надежду вернуть беднягу к жизни; правда, надежда была слабая, так как сердце уже не билось, кожа похолодела, члены утратили гибкость, руки были сведены агонией, а лицо, бледное, с синеватым отливом, как бывает у чернокожих, искажено удушьем.

И все-таки Сиприен велел перенести Матакита в хижину Томаса Стила, находившуюся совсем неподалеку. Негра положили на стол, обычно служивший для сортировки камней, и стали делать ему искусственное дыхание. Сиприен знал, что такой прием эффективен при любых видах удушья, а в данном случае ничего другого и не требовалось, поскольку не видно было никаких ран, ни переломов, ни даже признаков сколько-нибудь серьезных сотрясений.

— Смотрите, месье Мэрэ, у него в руке зажат комок земли! — заметил Томас Стил, усердно помогавший растирать это длинное черное тело.

И старался он от всей души, этот честный малый из Ланкашира! Если бы он полировал, как говорится, «жиром собственных рук» ось паровой машины мощностью в тысячу лошадиных сил, ему и тогда не потребовалось бы более крепкой хватки! Приложенные усилия не замедлили сказаться. Одеревеневшее тело юного кафра стало понемногу расслабляться. Температура кожи заметно изменилась. Сиприен, пытавшийся уловить малейшие признаки жизни, как счастливое предзнаменование ощутил под своей рукой легкую дрожь в области сердца. Вскоре эти симптомы усилились. Появился пульс, грудь Матакита чуть заметно приподнялась от легкого вздоха, затем более сильный выдох засвидетельствовал явное восстановление жизненных функций.

И тут два громких чиханья сотрясли этот огромный черный скелет, еще мгновение назад совершенно недвижный. Матакит открыл глаза, задышал, к нему вернулось сознание.

— Ура! Ура! Приятель вне опасности! — вскричал Томас Стил, взмокший от пота, и закончил растирания.— Но взгляните, месье Мэрэ, он так и не отпускает тот комок земли, что зажат в его скрюченных пальцах!

У молодого инженера было много иных забот, чтобы обращать внимание на такие мелочи! Он влил больному в рот ложку рома, приподнял его, чтоб тому было легче дышать. Наконец, убедившись, что кафр окончательно вернулся к жизни, завернул его в несколько одеял и, вместе с тремя или четырьмя добровольцами, перенес в свое жилье на ферме Уоткинса. Там он уложил бедного кафра на свою кровать. Бардик поднес ему чашку дымящегося чая. Через четверть часа Матакит заснул мирным, спокойным сном: он был спасен.

Сиприен ощутил на сердце ту ни с чем не сравнимую радость, которую испытывает человек, вырвавший из когтей смерти человеческую жизнь. В то время как Томас Стил и его помощники, у которых от терапевтических стараний страшно пересохло в горле, отправились в буфет по соседству отметить свой успех кружкой пива, Сиприен, желая остаться возле Матакита, взял книгу и погрузился в чтение, отрываясь только для того, чтобы посмотреть, как тот спит, словно отец, стерегущий сон выздоравливающего сына.

За все шесть недель, что Матакит состоял у него на службе, Сиприен наблюдал за ним с удовлетворением и даже восторгом. Ум Матакита, его послушание, усердие в труде давали все основания для подобных чувств. Его отличали смелость, доброта, обязательность, необычайно мягкий и веселый характер. Он не чурался никакой работы, порой казалось, что, если бы такими свойствами был наделен француз, он мог бы занять достаточно высокое общественное положение. Надо же было случиться, что эти ценные дары нашли себе оправой черную кожу и курчавый череп простого кафра! Но у Матакита был и недостаток, причем очень серьезный, вытекавший, видимо, из его первоначального образования и не слишком спартанских привычек, приобретенных в родном краале. Стоит ли его называть? Матакит, сам того почти не сознавая, был склонен к мелкому воровству. Когда на глаза ему попадалась вещь по вкусу, присвоить ее казалось Матакиту делом совершенно естественным. Напрасно хозяин, встревоженный этой наклонностью, делал ему на сей счет строжайшие внушения! Напрасно грозился уволить его, если еще раз застанет на месте преступления! Матакит обещал, что больше это не повторится, плакал, молил о прощении, однако уже на следующий день, если представлялась возможность, все начиналось снова.

Соблазнялся он обычно вещами малозначительными: ножом, галстуком, вставочкой для карандаша или иной подобной безделицей. И все же, наблюдая подобный изъян у существа столь симпатичного, Сиприен сокрушался всем сердцем. «Подождем!.. Не будем терять надежды! — говорил он себе.— Может, мне еще и удастся растолковать ему, почему нельзя брать чужое!» И теперь Сиприен, глядя на спящего кафра, размышлял о причудливых контрастах души, объясняя их прошлой жизнью Матакита среди дикарей его касты!

К ночи юный кафр проснулся свежим и бодрым, словно и не было нескольких часов почти полной остановки дыхания. Теперь он мог рассказать, что произошло.

Ведро, случайно накрывшее ему лицо, и длинная лестница, выгнувшаяся над ним опорной аркой, сначала защитили его от механических последствий обвала, а затем в течение длительного времени спасали от полного удушья, сохранив для него в глубине подземной тюрьмы небольшой запас воздуха. Он в полной мере оценил эту счастливую случайность и сделал все, чтобы ею воспользоваться, стараясь дышать как можно реже. Однако мало-помалу воздух ухудшился. Матакит почувствовал, как сознание его постепенно угасает. В конце концов, он впал в какой-то тяжелый и тревожный сон, и если время от времени приходил в себя, то лишь для отчаянной попытки сделать еще один вдох. Потом все померкло. Он больше не сознавал, что с ним происходит, он был мертв...

Сиприен позволил ему поговорить, дал поесть и попить, несмотря на протесты велел остаться на ночь в кровати, куда его положили. Наконец, уверившись, что опасность миновала, оставил своего подопечного одного, чтобы нанести обычный визит к Уоткинсам.

Молодой инженер чувствовал потребность поделиться с Алисой впечатлениями дня, а главное — поведать о растущем отвращении к руднику, отвращении, которое после прискорбного утреннего несчастья только усилилось. От мысли, что жизнь Ма-такита подвергается опасности ради очень сомнительного шанса добыть кучку жалких алмазов, ему становилось тошно. «Заниматься таким ремеслом самому — это еще куда ни шло! — рассуждал Сиприен.— Но за скудную плату принуждать к этому несчастного кафра, который мне ничего не должен,— просто гнусно!»

И он рассказал девушке обо всем, что произошло в этот день: о несчастье на руднике, о молодом негре, заживо погребенном в его клеме, обо всем, что передумал, пока ухаживал за спасенным, и о письме, полученном от Фарамона Бартеса. И впрямь, не лучше ли последовать дружескому совету? Чем плохо отправиться на берега Лимпопо и попытать охотничьего счастья? Это было бы куда благородней, чем скрести землю самому или заставлять скрести ее для себя каких-нибудь бедолаг, не так ли?

— Что вы об этом думаете, мисс Уоткинс, ведь у вас такой тонкий ум и столько здравого смысла? Дайте мне совет! Я очень в нем нуждаюсь! Я утратил душевное равновесие! Чтобы вновь обрести его, мне так не хватает дружеской поддержки!

Последние несколько минут беседа шла уже по-французски и в силу этой простой причины особенно доверительно, хотя Джона Уоткинса, за минутку перед тем, на третьей трубке, задремавшего, никогда, кажется, не заботило, о чем это молодые люди говорят— будь то на английском или каком ином языке.

Алиса слушала Сиприена с глубоким сочувствием.

— Все, что вы мне говорите,— ответила она,— я уже давно за вас обдумала, месье Мэрэ! Мне трудно понять, как эго такой инженер и ученый, как вы, могли ни с того ни с сего решиться на подобный образ жизни! Разве это не преступление против самого себя и против науки? Тратить ваше драгоценное время на груд чернорабочего, с которым простой кафр или заурядный готтентот справятся лучше вас,— это дурно, уверяю вас!

Сиприену хватило бы одного слова, чтобы объяснить девушке свой поступок, и, как знать, не потому ли она чуть преувеличивала свое возмущение, чтобы вырвать у него признание?.. Но это признание Мэрэ поклялся сохранить для себя; открывшись, он перестал бы себя уважать; и он сдержался.

Мисс Уоткинс продолжала:

— Если вы так уж хотите найти алмазы, месье Мэрэ, почему бы вам не поискать их сначала там, где у вас и в самом деле есть шанс их найти,— в вашем тигле?[57] Послушайте! Ведь вы же химик, вы лучше кого бы то ни было знаете, что представляют собой эти жалкие камни, которые гак дорого ценятся, и тем не менее хотите получить их посредством неблагодарной механической работы? Что до меня, я возвращаюсь к своей идее: будь я на вашем месте, я скорее попыталась бы сама изготовлять алмазы, чем отыскивать уже готовые!

Алиса говорила с таким воодушевлением, с такой верой в науку и самого Сиприена, что сердце молодого человека словно омыло освежающей росой.

К несчастью, в этот момент Джон Уоткинс очнулся от своего оцепенения и поинтересовался, что нового в Вандергаарт-Копье. Пришлось вернуться к английскому языку, очарование рассеялось. Однако семя упало в добрую почву; возвращаясь домой, молодой человек вновь и вновь мысленно перебирал вечерний разговор с девушкой. И сколько ни говорил себе, что человеку ученому, трезвому не следует поддаваться несбыточным фантазиям юной мисс Уоткинс, все же ее великодушие и доверие не могли не захватить его в плен.

«А почему бы и нет, в конце концов? — думал Мэрэ.— Производство алмазов, которое могло бы показаться утопией сто лет назад, сегодня в некотором смысле свершившийся факт! В Париже господа Фреми и Пейл создали рубин, изумруд и сапфир, которые представляют из себя не что иное, как кристаллы алюминия[58], по-разному окрашенные! В Глазго господа Мактир, Бэллэнтин Хэнней получили в тысяча восемьсот восьмидесятом году кристаллы углерода, имевшие все свойства алмаза при единственном недостатке — они ужасно дорого стоили, гораздо дороже, чем природные алмазы из Бразилии, Индии или Грикваленда, и, стало быть, не отвечали интересам коммерции! И все же, когда научное решение проблемы найдено, то и промышленное решение не за горами! Почему не попытаться его найти?.. Все те ученые, которые до сих пор терпели неудачу,— это теоретики, кабинетные и лабораторные ученые! Им не приходилось изучать алмазы на месте, там, где они рождены, в их, так сказать, колыбели! Я же, наряду с их трудами и опытом, могу воспользоваться и своим собственным! Ведь я добыл алмаз своими руками! Проанализировал и со всех точек зрения изучил места его залегания! Если кто-то и должен, при некотором везении, преодолеть оставшиеся трудности, так это я!.. Это должен быть я!»

Вот какие мысли не давали Сиприену покоя, так и сяк поворачиваясь в его голове большую часть ночи. Вскоре пришло решение: уже на следующее утро он предупредил Томаса Стила, что не будет, по крайней мере временно, ни сам работать на участке, ни нанимать рабочих. И затворился в лаборатории — обдумать свои новые планы.

Глава VIII РЕШАЮЩИЙ ЭКСПЕРИМЕНТ

В ходе блестящих исследований о растворимости твердых тел в газах — а именно этим он занимался весь предшествующий год — Сиприен имел случай заметить, что некоторые химические элементы, например — кремний и алюминий, не растворяющиеся в воде, растворяются в водяном паре под высоким давлением и при очень высокой температуре. Отсюда пришло решение — проверить, нельзя ли найти еще и газообразный растворитель для углерода с тем, чтобы потом перейти к его кристаллизации. Однако, после нескольких недель тщетных попыток, Мэрэ решил сменить вооружение. Слово «вооружение» здесь вполне уместно, ибо, как мы увидим, важную роль в дальнейших исследованиях должна будет сыграть пушка.

Отправляясь от разных аналогий, молодой инженер предположил, что на рудниках Копье алмаз мог образоваться тем же путем, что и сера в серных сопках. Между тем известно, что сера возникает в результате полуокисления сернистого водорода: после превращения части сернистого водорода в серную кислоту оставшаяся часть осаждается на внутренних стенках пещеры в виде кристаллов. «Как знать,— рассуждал Сиприен,— а не являются ли месторождения алмазов настоящими углеродными пещерами? Поскольку туда вместе с аллювиальными отложениями[59] неизбежно, в форме болотного газа, поступает смесь водорода и углерода, то не может ли окисление водорода совокупно с частичным окислением углерода привести к избыточной кристаллизации углерода?» От этой идеи до попытки наделить некоторое вещество — в условиях аналогичной, хотя и искусственной реакции — теоретическими функциями кислорода для химика не столь уж далеко.

На немедленном выполнении этой программы и остановил Сиприен свой окончательный выбор.

-------------

1


Прежде всего следовало придумать экспериментальную установку, которая бы максимально воссоздавала условия образования природного алмаза. При этом от нее требовалась простота. В природе и искусстве все великое просто. Есть ли что-либо проще таких величайших открытий человечества, как закон тяготения, компас, паровая машина, электрический телеграф?

Сиприен сам спустился в глубины рудника, чтобы набрать породы нужного качества, которое должно было, на его взгляд, благоприятно повлиять на эксперимент. Затем он составил из этого грунта густой раствор и старательно смазал им внутренность стальной трубки в полметра длиной и в пять сантиметров толщиной, калибр[60] которой равнялся восьми сантиметрам. Эта трубка была не чем иным, как обрезком ствола отслужившей пушки, которую он сумел купить в Кимберли у роты добровольцев, увольнявшихся со службы после кампании против местных кафрских племен. Надлежащим образом распиленная в мастерской Якобуса Вандергаарта, она как раз и послужила основой лабораторной установки, то есть сосудом такой прочности, которая позволяла бы выдержать огромное внутреннее давление.

В трубку, предварительно закрытую с одного конца, Сиприен поместил кусочки меди, около двух литров воды и наполнил ее болотным газом; потом тщательно заделал и велел стянуть с обоих концов металлическими обтюраторами[61] высокой прочности. Теперь уже готовую установку оставалось подвергнуть интенсивному нагреву. Поэтому ее поместили в огромную печь с отражателем, где пламя следовало поддерживать круглосуточно, с тем чтобы, раскалив ствол добела, поддерживать ее в этом состоянии в течение двух недель. Следует еще сказать, что трубку и печь одели толстым слоем отражающего грунта; это для того, чтобы они сохраняли как можно более высокую температуру, а когда наступит время остывать— остывали бы как можно медленнее.

В целом сооружение очень походило на огромный пчелиный улей или на эскимосскую ярангу.

Матакит был уже в состоянии кое в чем помогать своему хозяину. Он с исключительным вниманием следил за всеми приготовлениями к эксперименту, а когда узнал, что речь идет о производстве алмазов, то с не меньшим усердием содействовал успеху предприятия. Юный кафр быстро научился поддерживать огонь, так что в этом деле на него можно было полностью положиться.

Трудно представить себе, сколько сил отняли эти приготовления, сами по себе несложные. В Париже, в условиях большой лаборатории, подобный эксперимент запустили бы уже через два часа после разработки, в то время как Сиприену для весьма приблизительного осуществления своей концепции потребовалось не менее трех недель. При этом ему еще повезло — ведь он нашел не только старую пушку, но и нужный ему уголь. Это горючее в Кимберли являлось такой редкостью, что ради одной тонны инженеру пришлось обращаться сразу к трем торговцам.

Наконец, когда все трудности были преодолены и подготовительный этап работы закончился, молодой инженер развел огонь, а Матакит приступил к своим обязанностям, которыми, заметим, он очень гордился. Судя по всему, в порученном ему деле он не был новичком, похоже, что в своем племени ему не раз случалось прилагать руку к подобной адской кухне.

И в самом деле, Сиприен уже не раз замечал, что среди прочих кафров его подопечный пользовался славой настоящего колдуна. Правда, весь его колдовской багаж сводился к нескольким простейшим секретам хирургии да двум-трем фокусам, заимствованным у отца. И однако, к нему то и дело приходили за советами касательно подлинных или мнимых болезней, по поводу толкования снов или улаживания ссор. Ни разу не смутившись, Матакит всегда ссылался на какую-нибудь примету, изрекал приговор и, наконец, давал рецепт. Рецепты были порой странными, приговоры нелепыми, однако соотечественники оставались довольны. А что еще требовалось?

Стоит добавить, что реторты и флаконы, окружавшие нашего туземца в лаборатории молодого инженера, не говоря уже о таинственных операциях, в которых ему дозволялось участвовать, немало способствовали росту его престижа. Сиприен иной раз не мог сдержать улыбки, глядя на торжественные позы, какие славный малый принимал, выполняя скромные обязанности истопника и уборщика, когда подбрасывал в печь уголь, помешивал раскаленные головни, стирал пыль с выстроенных в ряд пробирок и тиглей. Но самая эта напыщенность выглядела трогательно: в ней проявлялось наивное выражение почтительности, которую испытывало к науке существо пусть примитивное, но понятливое и жаждущее знаний.

Бывали у Матакита и минуты мальчишеских радостей, особенно в компании китайца Ли, который в последнее время довольно часто посещал ферму Уоткинсов. Оба они прилично говорили по-французски, оба были спасены от верной смерти Сиприеном и испытывали к нему глубокую благодарность. Естественно, что искренняя симпатия, которая влекла их друг к другу, скоро превратилась во взаимную привязанность. Между собой Ли и Матакит называли молодого инженера простым и нежным именем, которое точно передавало природу их чувств по отношению к нему. Они звали его «папочкой», говорили о нем с восхищением и пылкой преданностью. У Ли она проявлялась в усердии, с которым он стирал и гладил Сиприену белье, а у Матакита в благоговейной добросовестности, с которой он следовал наказам своего учителя.

Иногда в своем старании порадовать «папочку» оба приятеля заходили слишком далеко. Случалось, например, что Сиприен находил у себя на столе — теперь он обедал дома — фрукты или лакомства, которые и не думал заказывать, и никто не мог ему объяснить, от кого они, так как в счетах поставщиков не упоминались. Или на рубашках, возвращавшихся из стирки, оказывались неизвестно откуда взявшиеся золотые пуговицы. Или же, время от времени, среди домашней утвари таинственно появлялись то изящный и удобный стул, то вышитая подушка, шкура пантеры или дорогая безделушка. И когда Сиприен расспрашивал об этом Ли или Матакита, ему удавалось вытянуть из них разве что очень уклончивые ответы:

— Не знаю! Это не я!..

В конце концов Сиприен примирился бы с такими проявлениями услужливости, но его стесняла мысль, что источник их мог быть не совсем чистым. До сих пор, правда, ничто не подтверждало его предположений, и тщательные дознания по поводу странных поступлений не давали никакого результата. А за его спиной Матакит и Ли исподтишка обменивались улыбками, взглядами и кабалистическими[62] знаками, которые с очевидностью говорили: «Эх, папочка, папочка!.. Ничего-то он не понимает!»

Впрочем, мысли Сиприена занимали другие заботы, куда более важные. Джон Уоткинс, похоже, решил выдать Алису замуж и в соответствии с этим намерением с некоторых пор устроил из своего жилья настоящую выставку претендентов. Там каждый вечер постоянно бывал не только Джеймс Хилтон, но и все удачливые холостые рудокопы; их успехи в копях, по мнению фермера, наделяли качествами, столь необходимыми для зятя, о котором он мечтал.

Немец Фридель и неаполитанец Панталаччи были в их числе. Среди рудокопов лагеря Вандергаарт оба считались главными счастливчиками. Уважение, всюду сопровождающее успех, окружало их как в Копье, так и на ферме. Фридель, с тех пор как его всезнайство было подкреплено несколькими тысячами фунтов стерлингов, проявлял себя еще более самоуверенным и прямолинейным, чем всегда. Что касается Аннибала Панталаччи, то он уже превратился в эдакого колониального денди[63], блиставшего золотыми цепочками, кольцами и бриллиантовыми булавками, щеголявшего на приемах костюмами из белого полотна, отчего лицо его казалось еще более желтым и землистым. Но, несмотря на все паясничанье, неаполитанские песенки и претензии на тонкий ум, этот персонаж безуспешно пытался развлечь Алису. Разумеется, она не выказывала ему особого пренебрежения и не давала понять, что подозревает о цели его появления на ферме. О нравственном уродстве своего гостя она знала слишком мало, чтобы догадаться о мрачной изнанке яркого оперения, в нем она видела лишь случайного прохожего, заурядного и не менее скучного, чем большинство остальных. Что до Сиприена, то он ужасно страдал, присутствуя при разговоре этого презренного существа с девушкой, которую в своем мнении ставил очень высоко.

Страдание молодого человека делалось тем нестерпимее, что он должен был прятать это чувство из гордости и находя неприличной попытку унизить в глазах мисс Уоткинс даже столь недостойного соперника.

Несмотря ни на что Сиприен Мэрэ ни разу не позволил себе забыть о деле, которому посвятил себя, о тех двух десятках опытов, к которым он готовился, намереваясь приступить к ним, как только первое опробование подойдет к концу. Забыв о времени, он исписывал целые тетради теоретическими выкладками и формулами. То и дело навещал Копье, принося новые образцы скальных пород и грунтов, и вновь принимался за анализы, сто раз проделанные, но уже с той тщательностью и строгостью, которые исключали возможность ошибки. Чем серьезней казалась опасность потерять мисс Уоткинс, тем тверже становилась его решимость не упустить ничего, чтобы эту опасность одолеть.

И все-таки в глубине души он настолько не был уверен в себе, что о своем эксперименте не хотел ничего говорить девушке. Мисс Уоткинс знала лишь, что по ее совету он вернулся к занятиям химией, и была этому очень рада.

Глава IX НЕОЖИДАННОСТЬ

Вот уже две недели, как в опытной установке не поддерживался огонь, и прибор постепенно остывал. Сиприен, полагая, что кристаллизация углерода уже должна была произойти — если она вообще могла осуществиться в этих условиях,— решился удалить слой земли, формировавший колпак печи. Его пришлось сбивать мощными ударами кирки, так как он затвердел, словно обожен-ный кирпич. Но вот колпак поддался усилиям Матакита, и показался сначала верх печи — его называют карнизом,— а затем и вся печь.

В тот момент, когда юный кафр, которому помогали Бардик и Ли, снимал карниз, сердце молодого инженера отстукивало сто двадцать ударов в минуту. Будучи из тех людей, кто постоянно сомневается в себе, он не очень-то верил, что опыт удастся! Но, в конце-то концов, такое возможно! Какая радость, если бы удался! Не в этом ли большом черном цилиндре, что после стольких недель ожидания вновь открылся их глазам, таятся все его надежды на счастье, славу и богатство!

О горе! На пушечном стволе виднелась трещина...

Да! Под мощным давлением водяных паров и болотного газа, доведенных до высочайшей температуры, даже сталь не выдержала. Трубка, хотя и была пятисантиметровой толщины, треснула, как простая пробирка. Вот уж невезение так невезение! Столько потрачено трудов только для того, чтоб прийти к отрицательному результату! По правде говоря, Сиприен не чувствовал бы такого унижения, если бы благодаря более надежным мерам предосторожности установка хотя бы выдержала испытание огнем! К разочарованию по поводу пустого цилиндра — без кристаллов углерода — он был, разумеется, готов! Но разогревать, остужать, целый месяц прямо-таки лелеять эту старую стальную болванку, и все зря — это был предел невезения! С каким удовольствием он сбросил бы ее пинком ноги под горку, если бы для столь бесцеремонного обращения она не была слишком тяжелой!

Сиприен хотел оставить трубку в печи и, опечаленный, уже собирался пойти объявить Алисе о плачевном результате, когда естественное для химика любопытство, не потухшее в его душе, толкнуло его поднести к отверстию ствола спичку — посмотреть, что внутри. «Разумеется,— думал он,— грунт, которым я вымазал ее изнутри, тоже превратился в кирпич, как и внешнее покрытие печи».

Предположение было вполне обоснованным. И тут же что-то похожее на кусок затвердевшей глины выпало из трубы. Этот ком черного с красным цвета, размером почти с апельсин, Сиприен небрежно поднес к глазам. Убедившись, что это и впрямь глина, хотел уже бросить его, как вдруг по звуку обнаружил, что ком внутри полый, как изделие гончара. Словно в небольшом закупоренном кувшине, в нем гремело что-то очень тяжелое.

«Вылитая копилка»,— подумал Сиприен.

Но даже под страхом смертной казни он не смог бы объяснить этой загадки. Решив выяснить все до конца, он взял молоток и разбил «копилку».

Комок и в самом деле хранил бесценный клад... Да! Ошибиться в природе увесистого камешка, представшего изумленному взору молодого инженера, было невозможно! Перед ним лежал алмаз, упрятанный в пустую породу точно так же, как бывает с обычными алмазами, но только этот оказался огромной, невероятной, беспримерной величины! Судите сами. Камень, внешне очень похожий на картофелину, был крупнее куриного яйца и весил, должно быть, не менее трехсот граммов.

«Алмаз!.. Искусственный алмаз! — повторял вполголоса пораженный Сиприен.— Стало быть, я разрешил проблему их производства, несмотря на происшествие с трубкой! Значит, я богат! И Алиса, милая Алиса теперь моя!» Но тут же одергивал себя, отказываясь верить очевидному. «Но ведь такого не может быть! Это одна видимость, мираж! — повторял он, снедаемый сомнениями.— А! Все равно я скоро узнаю, как к этому относиться!»

И вот, не надев шляпы, растерявшийся и обезумевший от радости, как Архимед при выходе из ванны, где открыл свой знаменитый закон[64], Сиприен единым духом проделывает весь путь до фермы старого бура и словно снаряд влетает в мастерскую к Якобусу Вандергаарту.

Гранильщик рассматривал в это время камни, которые только что принес ему на огранку Натан — маклер[65] по алмазам.

— А, месье Натан, вы здесь очень кстати! — вскричал Сиприен.— Взгляните... да и вы тоже, месье Вандергаарт, взгляните, что я вам принес, и скажите, что это такое!

Он положил камень на стол и скрестил на груди руки.

Натан первым взял камень, побледнел от изумления и, с вытаращенными глазами и открытым ртом, передал камень Якобусу Вандергаарту. Тот в свой черед подержал его некоторое время перед глазами на свету у окна. Потом положил обратно на стол и, глядя на Сиприена, спокойно произнес:

— Это — самый крупный алмаз на свете.

— Да!.. Самый крупный! — подтвердил Натан.— Вдвое или втрое крупнее, чем «Кох-и-Нур» — «Гора света», гордость английской королевской казны, который весит сто шестьдесят девять каратов![66]

— Вдвое или втрое крупнее «Великого Могола»[67], самого крупного из известных камней, весящего двести восемьдесят каратов! — добавил старый гранильщик.

— В четыре или пять раз крупнее алмаза русского царя; его вес сто девяносто три карата![68] — выпалил Натан, все более изумляясь.

— В семь или восемь раз крупнее «Регента», который весит сто тридцать шесть каратов![69] — возразил Якобус Вандергаарт.

— В двадцать или тридцать раз крупнее дрезденского алмаза весом всего в тридцать один карат! — вскричал Натан. И добавил: — Полагаю, что даже после огранки этот камень все еще будет весить, по крайней мере, четыреста каратов! Но кто бы осмелился назвать цену подобного камня! Это не поддается никакому подсчету!

— Но почему же?— возразил Якобус Вандергаарт, остававшийся самым спокойным из них двоих.— «Кох-и-Нур» оценен в тридцать миллионов франков, «Великий Могол» в двенадцать миллионов, царский алмаз в восемь миллионов, «Регент» в шесть миллионов!.. Стало быть, этот заведомо должен стоить самое малое миллионов сто!

— Как сказать! Все зависит от его цвета и качества! — возразил Натан, который понемногу приходил в себя и, вероятно, считал полезным ввиду возможных торгов в будущем начать расставлять кое-какие вешки.— Если он совершенно бесцветен и первой воды, то ему просто нет цены! Но если он желтого цвета, как большинство наших алмазов в Грикваленде,— стоимость будет куда более низкой!.. Однако не уверен,— чему бы я отдал предпочтение: чтобы у такого крупного камня был красивый синий цвет сапфира, как у алмаза из Хоптауна, или розовый, как у «Великого Могола», или даже изумрудно-зеленый, как у дрезденского алмаза.

— Нет-нет!..— с жаром воскликнул старый гранильщик.— Что до меня, то я за бесцветные алмазы! Поговорим лучше о «Кох-и-Нуре» или о «Регенте»! Это поистине драгоценные камни!.. По сравнению с ними все остальные просто дешевка!

Сиприен больше не слушал.

— Господа, прошу прощения,— поспешно проговорил он,— но я немедля вынужден вас покинуть!

И, захватив свою драгоценность, он так же бегом проделал путь до фермы Уоткинсов. Даже не подумав постучать, он распахнул дверь гостиной, увидел перед собой Алису и, не дав себе времени поразмыслить, заключил ее в объятия и расцеловал в обе щеки.

— Постойте, что это значит? — вскричал мистер Уоткинс, возмущенный столь неожиданным проявлением чувств.

Он сидел за столом напротив Аннибала Панталаччи, разыгрывая с «забавником» партию в пикет.

— Мисс Уоткинс, извините меня! — пролепетал Сиприен, сам удивляясь своей дерзости, но по-прежнему сияя от восторга.— Я слишком счастлив! Я схожу с ума от счастья! Взгляните!.. Вот что я вам принес!

И он скорее бросил, чем положил свой алмаз на стол меж двумя игроками. Подобно Натану и Вандергаарту, последние тотчас сообразили, о чем идет речь. Мистер Уоткинс, который принял пока что очень умеренную дозу из своего дневного рациона джина, сохранял достаточную ясность ума.

— Вы нашли это... вы сами... на вашем участке? — нетерпеливо воскликнул он.

— Нашел? — торжествующе переспросил Сиприен.— Я сделал лучше!.. Я сам сотворил его из праха!.. Ах, мистер Уоткинс, как-никак химия кое-что может!

И он смеялся, сжимая в своих руках тонкие пальчики Алисы, которая, хотя и удивленная столь безрассудному поведению, но очарованная радостью своего друга, тихо ему улыбалась.

— Однако именно вам, мадемуазель Алиса, обязан я своим открытием! — продолжал Сиприен.— Кто посоветовал мне вернуться к химии? Кто потребовал, чтобы я занялся вопросами производства алмазов, как не ваша очаровательная, ваша восхитительная дочь, мистер Уоткинс?.. О! Я могу как старинный рыцарь своей даме воздать ей должное и объявить, что вся честь изобретения принадлежит именно ей!.. Разве без нее я когда-нибудь задумался бы над этим?

Мистер Уоткинс и Панталаччи, глядя то на алмаз, то друг на друга, покачивали головой. Они буквально оторопели от изумления.

— Так вы говорите, что сделали это... сами?— заговорил Джон Уоткинс.— Стало быть, это фальшивый камень?

— Фальшивый камень?..— вскричал Сиприен.— Ну что ж, пусть так! Камень фальшивый! Однако Якобус Вандергаарт и Натан считают, что он стоит самое малое пятьдесят миллионов, а может, и все сто! Даже если это всего лишь искусственный алмаз, полученный изобретенным мною способом, он от этого все равно не перестанет быть абсолютно подлинным! У него, как вы видите, есть все что надо... даже пустая порода!

— И вы беретесь делать новые алмазы вроде этого? — настойчиво выспрашивал Джон Уоткинс.

— Берусь ли я, мистер Уоткинс? Ну конечно! И наделаю столько— хоть греби их лопатой — эти алмазы!.. И они будут в десять, в сто раз крупнее этого!.. Я наделаю их достаточно, чтобы вымостить вашу галерею, сделать из них покрытие для всех дорог Грикваленда, если ваша душа того пожелает!.. Труден лишь первый шаг, стоит только получить первый камень, остальное — уже детали, вопрос отладки технических средств!

— Но если это так,— произнес фермер, побледнев,— то для владельцев рудников, для меня и для всего нашего края дело обернется разорением!

— Разумеется! — воскликнул Сиприен.— Что за интерес копаться в земле и выискивать там мелкие, почти не имеющие ценности камешки, если промышленным способом их можно производить любого размера и при этом легче, чем печь четырехфунтовые хлебцы!

— Но это чудовищно!..— возмутился Джон Уоткинс.— Безобразие! Мерзость! Если это не пустые слова, если вы действительно владеете секретом...

Он замолчал, задохнувшись.

— Видите ли,— холодно произнес Сиприен,— это не пустые слова, коль скоро я принес вам свой первый продукт! И он, по-моему, достаточно хорош собою, чтобы вас убедить!

— Ну что ж! — ответил мистер Уоткинс, наконец-то переведя дух.— Если это так... то вас следовало бы тотчас расстрелять на главной улице лагеря, месье Мэрэ!.. Вот вам мое мнение!

— И мое тоже! — счел своим долгом прибавить Аннибал Панталаччи, сопроводив свои слова угрожающим жестом.

Мисс Уоткинс, побледнев, поднялась со стула.

— Расстрелять меня за то, что я решил химическую проблему, поставленную уже пятьдесят лет назад? — удивился молодой человек, пожимая плечами.— Поистине это было бы немножко слишком!

— Тут нет ничего смешного, сударь! — вскричал взбешенный фермер.— А вы подумали о последствиях вашего, с позволения сказать, открытия... об остановке в копях всех работ... о Грикваленде, который лишится своей самой знаменитой индустрии, да и обо мне, сидящем перед вами, кого вы доведете до нищеты?

— Честное слово, обо всем этом я, поверьте, как-то не задумывался,— чистосердечно признался Сиприен.— Но таковы уж неизбежные последствия индустриального прогресса, чистая наука и не должна об этом заботиться!.. А кроме того, что касается вас лично, месье Уоткинс, то вам бояться нечего! Все мое — одновременно и ваше, вы ведь прекрасно знаете, что подвигло меня направить исследования в эту сторону!

Джон Уоткинс тут же представил выгоду, которую можно извлечь из открытия молодого инженера, и теперь, что бы там ни думал неаполитанец, без колебаний, как говорится, переложил ружье на другое плечо.

— В конечном счете,— заговорил он,— вы, возможно, и правы, месье Мэрэ, слова ваши доказывают, что парень вы честный! Так вот!.. Поразмыслив, я нахожу, что мы сможем договориться! К чему вам такая бездна алмазов? Это ведь самое верное средство принизить ваше открытие! Разве не разумнее было бы, старательно сохраняя секрет, использовать его умеренно, сделать, к примеру, только один или два таких же камня или остановиться на первой удаче, поскольку благодаря ей вы разом обеспечиваете себе значительный капитал и становитесь самым богатым человеком в стране?.. Тем самым все будут довольны, дела по-прежнему будут идти своим чередом, и вы не окажетесь в роли человека, идущего наперекор достойным уважения интересам!

Так неожиданно перед Сиприеном встал вопрос, о котором ему не приходило в голову задуматься. Эта дилемма возникла перед ним во всей ее беспощадной суровости: или сохранить секрет открытия для самого себя, оставив мир в неведении, и употребить его для собственного обогащения, или же, как разумно объяснил Джон Уоткинс, разом обесценить все — как природные, так и искусственные алмазы и тем самым отказаться от состояния ради... чего? Ради разорения всех рудокопов Грикваленда, Бразилии и Индии! Оказавшись перед таким выбором, Сиприен заколебался — но лишь на мгновение. Хотя и понимал, что должен будет безвозвратно отказаться от самой надежды, послужившей главным стимулом к открытию!

— Месье Уоткинс,— серьезно произнес он,— сохранив секрет своего открытия для себя, я оказался бы всего лишь жалким фальсификатором![70] Это все равно, что недовешивать товар и обманывать людей насчет его качества! Ведь результаты, достигнутые ученым, полностью ему не принадлежат! Они — часть общего достояния! Оставлять себе в эгоистических, личных интересах хотя бы малую их частицу — значит опускаться до самого подлого деяния, которое только может совершить человек! Я этого не сделаю!.. Нет! Я не стану ждать ни недели, ни даже дня, чтобы довести до сведения общественности формулу, которая благодаря случаю за недолгим размышлением оказалась у меня в руках! Единственная уступка с моей стороны, вполне достойная и справедливая, будет состоять в том, чтобы прежде других стран передать эту формулу моей родине, Франции... Завтра же я отошлю в Академию наук секрет моего производства! Прощайте, сударь, весьма вам обязан за то, что вы четко определили тот долг, о котором я не задумывался!.. Мисс Уоткинс, мне явилось чудное видение!.. Увы, приходится от него отказаться!

И, прежде чем девушка успела сделать движение ему навстречу, Сиприен забрал свой алмаз и, поклонившись, вышел из комнаты.

Глава X, В КОТОРОЙ ДЖОН УОТКИНС РАЗМЫШЛЯЕТ

Покинув ферму, Сиприен с тяжелым сердцем, но полный решимости сделать то, что считал своим профессиональным долгом, снова отправился к Якобусу Вандергаарту. Он застал его в одиночестве. Маклер Натан поспешил оставить старика, чтобы первым разнести по лагерю новость, непосредственно касавшуюся рудокопов.

Новость произвела немалый шум, хотя никто еще не знал, что огромный алмаз, принадлежащий «Месье», как звали Сиприена, был искусственным. Но сам «Месье» очень обеспокоился пересудами в Копье! Прежде чем составить соответствующий отчет, ему следовало поскорее проверить у старого Вандергаарта качество и цвет камня, поэтому он и вернулся к нему.

— Дорогой Якобус,— сказал он, усаживаясь напротив,— будьте столь любезны отшлифовать мне одну грань на этой выпуклости, чтобы мы могли увидеть, что скрывается под породой.

— Ничего нет легче,— ответил гранильщик, забирая камень из рук своего молодого друга.— Вы, право же, очень удачно выбрали место! — добавил он, отмечая легкое вздутие на одной из сторон алмаза, который за вычетом этого недостатка был почти идеальным овалом.— Шлифуя здесь грань, мы не рискуем допустить роковую ошибку!

Якобус Вандергаарт без промедления взялся за дело; выбрав из деревянной плошки неотделанный камень величиной от четырех до пяти каратов и прочно закрепив его на конце своего рода рукоятки, принялся тереть оба алмаза друг о друга, снимая их внешние пленки.

— Путем расщепления получилось бы скорее,— сказал он,— но кто решился бы развлекаться молотком с таким ценным камнем!

Работа, длительная и однообразная, заняла не менее двух часов. Когда грань достигла ширины, достаточной, чтобы судить о природе камня, потребовалось отполировать ее на точильном круге, на что тоже ушло много времени. Тем не менее был еще яркий день, когда предварительная обработка закончилась. Си-приен и Якобус Вандергаарт, снедаемые любопытством, подсели поближе — проверить, что получилось.

Отличная грань цвета агата, но ни с чем не сравнимая по блеску и прозрачности, предстала их глазам. Алмаз был черного цвета! Разновидность крайне редкая, отчего ценность камня еще более возрастала— если это было вообще возможно.

Руки Якобуса Вандергаарта, подставлявшие камень солнечным лучам, дрожали от волнения.

— Самый необыкновенный и красивый камень, когда-либо отражавший лучи света! — произнес он с чувством почти религиозного восторга.— А каким же он станет, когда сможет преломлять их всеми своими гранями после шлифовки!

— Вы взялись бы за такую работу? — живо поинтересовался Сиприен.

— О, конечно, мой дорогой мальчик! Для меня это было бы честью и завершением моей долгой карьеры!.. Но, может быть, вам лучше бы выбрать руку помоложе и потверже моей?

— Нет! — в порыве нежности воскликнул Сиприен.— Никто, я уверен, не проявит столько старания и умения, как вы! Возьмите, дорогой Якобус, этот алмаз и отделывайте его в свободное время. Вы сделаете из него шедевр! Считайте, что мы договорились.

Старик разными сторонами поворачивал в своих пальцах камень, словно бы не решаясь выразить свою мысль.

— Меня одно беспокоит,— сказал он наконец.— Знаете, становится слегка не по себе при мысли, что в моем доме будет храниться столь драгоценное сокровище! Ведь я держу на своей ладони самое малое пятьдесят миллионов франков, а возможно, и больше! Неосмотрительно брать на себя такую ответственность!

— Никто ничего не узнает, если вы сами не проговоритесь, месье Вандергаарт; я же со своей стороны гарантирую сохранение тайны!

— Гм-м! Могут возникнуть подозрения! За вами, когда вы сюда заходили, могли ведь следить! То, чего не знаешь наверняка, можно и предположить! Население в нашем краю такое странное!.. Нет! Я не смогу спокойно спать!

— Пожалуй, вы правы,— признал Сиприен, хорошо понимая колебания старика.— Но что же делать?

— Об этом я как раз и размышляю,— ответил Якобус Вандергаарт и, задумавшись, умолк.

Потом он заговорил снова:

— Послушайте, дорогой мой мальчик,— сказал он.— То, что я сейчас скажу, вещь очень деликатная; она предполагает, что вы мне полностью доверяете! Но, зная меня достаточно хорошо, не вам удивляться, почему я так настойчиво хочу принять все меры предосторожности... Я должен тотчас уехать, забрав с собой инструменты и ваш камень, и поискать прибежища в таком уголке, где меня никто не будет знать,— например, в Блумфонтейне или в Хоптауне. Сниму там дешевую комнатку, запрусь в ней, чтобы работать в полной тайне, и вернусь, лишь полностью завершив свой труд. Возможно, таким путем мне удастся сбить злоумышленников с толку! Но, повторяю, мне неловко предлагать подобный план...

— Который я нахожу очень мудрым,— ответил Сиприен,— и мне остается лишь просить вас осуществить задуманное!

— Имейте в виду, на это может уйти много времени, мне потребуется самое малое месяц, и по дороге могут случиться самые неожиданные происшествия!

— Не важно, мистер Вандергаарт, раз уж вы считаете, что такое решение наилучшее! И в конечном счете, даже если алмаз потеряется, беда невелика!

Якобус Вандергаарт чуть ли не с ужасом воззрился на своего молодого друга. «Не сошел ли он с ума от свалившегося счастья?»

Сиприен, поняв, о чем подумал старик, улыбнулся. И поведал наконец историю алмаза. Но то ли старый гранильщик не слишком поверил в его рассказ, то ли у него были свои причины не оставаться долее в этой уединенной хижине один на один с камнем на пятьдесят миллионов, он настоял на том, чтобы отправиться немедленно.

Собрав в старый кожаный мешок свои инструменты и пожитки, Якобус Вандергаарт прикрепил к двери грифельную доску, на которой написал «Отсутствует по делам», сунул ключ в карман, положил алмаз себе в жилет и отбыл. Через три часа, далеко за Гриквалендом, на дороге в Блумфонтейн Сиприен простился с мастером. Была уже темная ночь, когда молодой инженер вернулся к себе, думая, пожалуй, больше о мисс Уоткинс, чем о своем великом открытии.

Однако, не теряя времени и даже не оказав честь обеду, приготовленному Матакитом, он уселся за свой рабочий стол и принялся сочинять записку, которую рассчитывал отправить ближайшим курьером постоянному секретарю Академии наук. За подробным и полным описанием проведенного эксперимента следовало изложение весьма остроумной теории реакции, которая должна была привести к появлению на свет этого замечательного кристалла углерода. «Наиболее интересная черта полученного продукта,— писал он среди прочего,— состоит в его полной тождественности природным алмазам и главное — в наличии внешней породы».

И в самом деле, Сиприен решительно приписывал этот любопытный эффект тому старанию, с которым он покрыл внутреннюю поверхность своей трубки слоем земли, заботливо отобранной в руднике Вандергаарт-Копье. Почему часть этого грунта отделилась от внутренней стенки, образовав вокруг кристалла настоящий кокон, объяснить было нелегко, но загадка могла бы разрешиться при последующих экспериментах. По-видимому, речь идет о совершенно новом химическом явлении, и автор намерен посвятить ему углубленное исследование. Он не претендует на немедленную разработку полной и окончательной теории своего открытия. Он хотел бы лишь как можно скорее известить о нем ученый мир, отметить научный приоритет Франции, представить открытие на обсуждение, чтобы прояснить факты, пока еще непонятные и темные для него самого.

Начав записи и тем самым подведя сегодняшние итоги исследований в надежде, что до отправки по назначению он успеет обогатить их новыми наблюдениями, молодой инженер поужинал и пошел спать.

На следующее утро Сиприен вышел из дому и, погруженный в свои мысли, обходил разные участки рудника. Порой он ловил на себе отнюдь не доброжелательные взгляды. И если не обращал на них внимания, то просто потому, что забыл о тех последствиях своего открытия, которые раскрыл ему накануне Джон Уоткинс, а именно— об опасности более или менее скорого разорения концессионеров Грикваленда и их концессий. Между тем в этом полудиком краю недоброжелательный взгляд, направленный на вас, уже является серьезным поводом для беспокойства. Разумеется, рудокопы прекрасно понимали, что стоит производству искусственных алмазов стать промышленным, как тотчас они, да и все миллионы людей, забившиеся в недра копей Бразилии и Южной Африки, будут обречены на неизбежную гибель.

А в это самое время сам владелец алмазных копей Джон Уоткинс размышлял вот о чем.

Ясно, что Аннибал Панталаччи и другие старатели с раздражением отнесутся к открытию Сиприена, ибо для них оно представляет опасную конкуренцию, сам он, как хозяин фермы, тоже оказывается в невыгодном положении. Без сомнения, если из-за падения стоимости драгоценных камней алмазные месторождения окажутся заброшены, если шахтерское население в конце концов покинет просторы Грикваленда, то стоимость его фермы весьма заметно понизится, ибо продукты уже некому будет сбывать, за отсутствием жильцов упадет спрос и на его лачуги. Так что, возможно, в один прекрасный день ему придется оставить неприбыльный край. «Ладно,— говорил себе Джон Уоткинс,— пока до этого дойдет, много воды утечет! До массового производства искусственных алмазов пока еще далеко— при всех выдумках месье Мэрэ! Да и многое тут зависело небось от чистой случайности! Впрочем, случайность или нет, но он получил камень огромной ценности, и если по ценам природных алмазов стоимость его миллионов пятьдесят, то, пусть даже искусственный, он может стоить еще дороже! Да! Этого молодого человека надо удержать любой ценой! Хотя бы на какое-то время помешать ему кричать со всех крыш о его великом открытии! Камень должен насовсем остаться в семье Уоткинсов, а если и уйдет из нее, то лишь ценой приличного количества миллионов! А насчет того, чтобы удержать его создателя, то это, право, и вовсе уж просто,— даже не беря на себя серьезных обязательств! Алиса при мне, и с ее помощью я, конечно, смогу задержать отъезд Мэрэ в Европу! Да!., пусть даже пришлось бы пообещать мою дочь ему в жены!., и даже отдать!

В конце концов у Алисы нет основания жаловаться! Молодой ученый сумасброд — парень что надо! Он любит ее, и, сдается мне, она никак не бесчувственна к его вниманию. Разве не благородно— соединить сердца, созданные друг для друга?.. Или хотя бы дать им надежду на такой союз, пока дело полностью не прояснится?.. Так вот, именем святого Джона, моего покровителя,— к черту Аннибала Панталаччи и его приятелей, пусть будет каждый за себя... даже в краю Грикваленд!»

Так рассуждал Джон Уоткинс, добиваясь идеального баланса интересов. И наконец достиг равновесия меж будущим своей дочери и простым куском кристаллизованного углерода. Теперь, при мысли, что обе чаши весов находятся на одной горизонтальной линии, он чувствовал себя счастливым. Главное, полагал мистер Уоткинс,— это не торопить событий и позволить делам идти своим чередом, ибо он предугадал уже тот путь, по которому они пойдут.

Прежде всего важно было увидеться с жильцом, что было нетрудно, ибо молодой инженер каждый день приходил на ферму. Но хотелось еще раз увидеть алмаз, приобретший в его мечтаниях сказочные размеры. Поэтому мистер Уоткинс отправился к Си-приену, который как раз вернулся домой к обеду.

— Ну что, мой юный друг,— добродушно обратился фермер к Сиприену,— как вы провели ночь... первую после вашего великого открытия?

— Да хорошо, мистер Уоткинс, очень хорошо! — холодно ответствовал молодой человек.

— Как? Вы смогли заснуть?

— Как обычно!

— И все эти миллионы, что вылезли из той печки, не нарушили вашего сна?

— Никоим образом,— ответил Сиприен.— Поймите же, мистер Уоткинс, такой алмаз мог бы стоить миллионы лишь при условии, что он — произведение природы, а не дело рук химика...

— Конечно!.. Конечно, месье Сиприен! Но вы уверены, что сможете изготовить и второй... а потом еще и еще?.. Вы могли бы за это поручиться?

Сиприен колебался, он знал, сколько неудач может сопровождать эксперименты такого рода.

— Вот видите! — продолжал Джон Уоткинс.— Не поручились бы! Стало быть, вплоть до следующей попытки и новой удачи ваш алмаз представляет огромную ценность! А раз так, то к чему всем объявлять, что он искусственный?

— Повторяю вам, я не могу скрывать научный секрет такой важности!

— Да знаю, знаю! — перебил Джон Уоткинс, делая молодому человеку знак помолчать, словно его могли услышать с улицы.— Да, конечно!.. Об этом мы еще поговорим! Но не принимайте во внимание Панталаччи и прочих. Они о вашем открытии не проронят ни слова, поскольку в их интересах о нем помалкивать. Поверьте мне... надо повременить! И главное— имейте в виду, что мы оба— моя дочь и я — очень рады вашему успеху... Да! Очень рады! Однако нельзя ли мне еще разок взглянуть на этот замечательный алмаз? Вы мне позволите?

— Но у меня его уже нет! — ответил Сиприен.

— Вы отправили камень во Францию? — воскликнул мистер Уоткинс, подавленный новостью.

— Нет... еще нет! Пока он не обработан, нельзя судить о его качестве. Успокойтесь!

— А кому же вы его передали? Ради всех святых— кому?

— Я дал отшлифовать его Якобусу Вандергаарту, но не знаю, куда он его унес.

— Вы доверили такой алмаз старому сумасброду? — вскричал Джон Уоткинс вне себя от ярости.— Но это же безумие, месье! Просто безумие!

— Ба! — ответил Сиприен.— А что, по-вашему, Якобус или кто другой может сделать с алмазом, который для людей, не знающих о его происхождении, стоит по меньшей мере пятьдесят миллионов? Думаете, его можно продать и чтоб это осталось в тайне?

Казалось, этот аргумент мистера Уоткинса убедил. От алмаза такой стоимости отделаться было бы, разумеется, не так легко. И все-таки фермер чувствовал беспокойство, он много бы, да... много бы отдал, чтобы неосторожный Сиприен не доверил камень старому гранильщику... или, по крайней мере, чтобы старый гранильщик вместе с драгоценным камнем уже вернулся в Грикваленд!

Однако Якобус Вандергаарт выговорил себе месяц, и при всем нетерпении Джону Уоткинсу оставалось только ждать. Нечего и говорить, что в последующие дни его обычные сотрапезники Аннибал Панталаччи, герр Фридель и еврей Натан не упускали случая как-нибудь съязвить в адрес шлифовщика.

— Да и зачем бы ему возвращаться в Грикваленд,— рассуждал Фридель,— ведь ему так легко присвоить этот алмаз: он ничем не выдает своего искусственного происхождения.

— А затем, что ему все равно не найти покупателя! — отвечал мистер Уоткинс, повторяя аргумент молодого инженера, хотя теперь он уже и не приносил успокоения.

— Хорош довод! — возражал Натан.

— Да, довод хорош! — подхватывал Аннибал Панталаччи.— И поверьте, в настоящий момент старый крокодил уже далеко! Нет ничего проще, а уж для него особенно, взять да извратить природу этого камня, сделав неузнаваемым! Вы ведь даже не знаете, какого он цвета! Кто может помешать ему разрезать его на четыре или шесть частей и путем дальнейшего расщепления сделать из него несколько алмазов все еще внушительной величины?

Эти рассуждения тревожили душу мистера Уоткинса, который начинал думать, что Якобус Вандергаарт и впрямь уже не объявится. Один лишь Сиприен твердо верил в порядочность старого гранильщика и во всеуслышание утверждал, что в условленный день он непременно вернется. И он оказался прав.

Якобус Вандергаарт вернулся на сорок восемь часов раньше срока. Таково было его прилежание и усердие, что он сумел отшлифовать алмаз за двадцать семь дней. Мастер возвратился среди ночи, чтоб успеть обработать камень на точильном круге, тем завершив его шлифовку, и утром двадцать восьмого дня старик предстал перед Сиприеном.

— Вот ваш камень,— просто сказал он, кладя на стол маленький деревянный ящичек.

Сиприен открыл его и застыл, ослепленный.

На подстилке из белой ваты лежал огромный черный кристалл в форме двенадцатигранного ромбоида[71], отбрасывая огни такой яркости, что, казалось, озарял всю лабораторию. Это сочетание цвета черных чернил, совершенной прозрачности и несравненной преломляющей силы производило неизъяснимо волшебное и волнующее впечатление. Невольно У молодого инженера возникало ощущение, что он присутствует при явлении поистине уникальном...

— Это не только самый крупный алмаз, но и самый красивый в мире! — торжественно, с оттенком отеческой гордости, произнес Якобус Вандергаарт.— Он весит четыреста тридцать два карата! Вы можете похвалиться созданием шедевра, ваше пробное творение стало творением мастера!

Сиприен на комплименты старого шлифовщика ничего не ответил. Сам он считал себя не более чем автором любопытного эксперимента — только и всего. Много других людей, при всем их неистовом рвении, так ничего и не добились на поприще, где он только что одержал бесспорную победу. Однако чем может обернуться производство искусственных алмазов для людей? Через какое-то время оно неизбежно приведет к разорению всех тех, кто жил торговлей драгоценными камнями, и, в общем, никого не сделает богатым. Чем больше инженер размышлял, тем быстрее оставляло его чувство опьянения, овладевшее им в первые часы после завершения опыта. Да! Теперь тот же алмаз, столь восхитивший его в руках Якобуса Вандергаарта, казался уже обыкновенным, ничего не стоящим камнем, которому в ближайшем будущем предстояло утратить даже ценность раритета[72].

Сиприен забрал ларчик, на котором поблескивал несравненной красоты камень, и, пожав старику руку, направился к ферме мистера Уоткинса.

Фермер находился в комнате с низким потолком, служившей ему спальней, и по-прежнему в состоянии тревоги и беспокойства ожидал возвращения Якобуса Вандергаарта, которое казалось ему невероятным. Дочь его была рядом и, как могла, старалась успокоить его.

Сиприен толчком открыл дверь и на мгновение задержался на пороге.

— Ну что? — живо спросил Джон Уоткинс, резво вскочив на ноги.

— А то, что честный мастер Якобус Вандергаарт приехал сегодня утром.

— С алмазом?

— С алмазом, прекрасно отшлифованным, который и после огранки весит четыреста тридцать два карата!

— Четыреста тридцать два карата? — вскричал Джон Уоткинс.— И вы принесли его?

— Вот он.

Фермер открыл ларчик — и глаза его вспыхнули почти тем же блеском, что и сам алмаз, на который он глядел в тупом исступлении восторга! Потом, когда до него дошло, что в его пальцах, обретя материальную и вместе с тем блистательную форму, находится огромная сумма денег, восхищение его вылилось в словах, казалось, совершенно не гармонирующих всему облику мастера Уоткинса.

— О, прекрасный, превосходный, роскошный камень! — заговорил он.— Наконец-то ты вернулся, голубчик! Какой же ты блестящий?.. Какой тяжелый!.. Сколько же должен ты стоить добрых и звонких гиней! Как с тобой поступить, великолепный мой? Отправить тебя в Кейптаун, а оттуда в Лондон — пусть смотрят и восторгаются? Но у кого хватит богатства, чтоб купить тебя? Сама королева не могла бы позволить себе подобную роскошь! На это ушел бы весь ее доход за два или три года! Потребовалось бы голосование в парламенте, национальная подписка! И ее проведут, ей-ей, будь спокоен? И ты тоже отправишься почивать в хендонскую Башню, бок о бок с «Кох-и-Нуром», который рядом с тобой будет выглядеть просто мальчишкой? А сколько же ты будешь стоить, красавчик мой?

И он принялся вычислять в уме.

— За царский алмаз Екатерина Вторая уплатила миллион рублей наличными и девяносто шесть тысяч франков пожизненной ренты? И наверняка не будет чрезмерным потребовать за тебя миллион фунтов стерлингов и пятьсот тысяч франков постоянной ренты?

Затем вдруг, пораженный внезапной идеей, он обратился к инженеру*

— Месье Мэрэ, вы не находите, что владельца такого камня следовало бы произвести в пэры?[73] Ведь право быть представленным в Верхней палате дают любые достоинства, а обладание алмазом такой красоты — это, разумеется, достоинство незаурядное!.. Смотри, дочка, смотри!.. Чтобы любоваться таким камнем, не хватит и пары глаз!

Мисс Уоткинс впервые в своей жизни рассматривала алмаз с некоторым интересом.

— Он и правда очень красив! Блестит как кусок угля, каковым и является, но угля раскаленного,— сказала она, осторожно взяв камень с его ватного ложа.

Потом инстинктивным движением, которое на ее месте сделала бы любая молоденькая девушка, она подошла к зеркалу, стоявшему на камине, и приложила дивную брошь ко лбу, посреди своих светлых локонов.

— Звезда в оправе золотой! — галантно произнес Сиприен, позволивший себе, вопреки привычке, составить мадригал[74].

— Действительно!.. Это и впрямь звезда! — воскликнула Алиса, радостно захлопав в ладоши.— Так что же, давайте оставим за камнем это имя! Назовем его «Южная Звезда». Вы согласны, месье Сиприен? Разве он не такой же черный, как все туземные красавицы этой страны, и блестящий, как созвездия нашего южного неба?

— Пусть будет «Южной Звездой»! — сказал Джон Уоткинс, не придававший имени большого значения.— Но смотри не урони! — со страхом добавил он в ответ на резкое движение девушки.— Он может разбиться как стекло!

— Неужели? Он такой хрупкий? — удивилась Алиса, с неприязнью возвращая драгоценность в его ларчик.— Бедная звездочка, стало быть, ты — звезда лишь для насмешек, вроде пробки от графина!

— Пробка от графина!..— задохнулся от возмущения мистер Уоткинс.— Ничего-то дети не уважают!

— Мадемуазель Алиса,— вмешался молодой инженер,— это вы вдохновили меня заняться искусственным получением алмаза! Значит, именно вам этот камень обязан своим появлением на свет.

Но, на мой взгляд, когда о его происхождении станет известно, это сокровище утратит всякую коммерческую ценность. Надеюсь, ваш отец позволит мне подарить его вам в память о вашем счастливом влиянии на мои труды!

— Гм! — произнес мистер Уоткинс, не сумев скрыть чувства, возникшего при этом предложении... которого никак не ожидал.

— Мадемуазель Алиса,— повторил Сиприен,— этот алмаз — ваш! Я дарю вам его... я вам его отдаю!

Вместо ответа мисс Уоткинс протянула молодому человеку руку, которую тот нежно сжал в своих ладонях.

Глава XI «ЮЖНАЯ ЗВЕЗДА»

Новость о возвращении Якобуса Вандергаарта быстро распространилась по лагерю. И вскоре у фермы Уоткинсов собралась толпа посетителей, жаждавших взглянуть на чудо рудника Копье. Очень скоро стало известно, что алмаз принадлежит мисс Уоткинс и что подлинным его владельцем, более чем она сама, является ее отец. Здесь следует заметить, что относительно искусственного происхождения этого камня в Грикваленде еще ничего толком не знали. С одной стороны, рудокопы были не настолько безрассудны, чтобы предать огласке секрет, который мог бы привести к их немедленному разорению, с другой стороны, Сиприен, не желая зависеть от случайности, ничего еще по этому поводу не говорил, решив не отсылать записки касательно «Южной Звезды», пока не проверит своей удачи путем еще одного эксперимента. Он хотел удостовериться, что во второй раз он сможет получить тот же результат.

Итак, всеобщее любопытство достигло крайней степени, и Джон Уоткинс едва ли смог бы придумать пристойный повод, чтобы отказаться его удовлетворить, тем более что оно льстило его самолюбию. Поэтому он поместил «Южную Звезду» на мягкое ватное ложе поверх невысокой колонны из белого мрамора, возвышавшейся посередине камина в его гостиной, и целый день просидел в своем кресле, присматривая за несравненным сокровищем и показывая его публике.

Джеймс Хилтон первым заметил ему, насколько неблагоразумно такое поведение. Отдает ли он себе отчет в тех опасностях, которые навлекает на свою голову, выставляя подобным образом на всеобщее обозрение огромную ценность, нашедшую приют под его крышей? По мнению Хилтона, следовало вызвать из Кимберли специальный наряд полиции, иначе ближайшей же ночью могли произойти неприятности. Мистер Уоткинс, напуганный такой перспективой, поспешил последовать совету своего гост я и вздохнул с облегчением лишь к вечеру, когда прибыл взвод конных полицейских. Эти двадцать пять человек были размещены в служебных пристройках фермы.

А поток любопытствующих продолжал возрастать и в последующие дни, так что слава «Южной Звезды» вскоре вышла за пределы округа, достигнув самых отдаленных городов. Газеты колонии статью за статьей посвящали описанию ее размеров, формы, цвета и блеска. Телеграфная линия Дурбана взялась за передачу этих подробностей через Занзибар и Аден сначала в Европу и Азию, а затем в обе Америки и на острова Океании. Фотографы домогались чести сделать снимок сказочного алмаза. Иллюстрированные журналы прислали специальных рисовальщиков, которые должны были воспроизвести его облик.

К рассказам стали примешиваться легенды. По поводу приписывавшихся камню таинственных свойств среди рудокопов ходили фантастические истории. Шепотом говорилось, что черный камень должен непременно «принести несчастье»! Бывалые люди, качая головой, заявляли, что предпочли бы видеть этот сатанинский камень у Уоткинса, но только не у себя. Короче говоря, злословие и даже клевета, непременные спутники славы, не обошли и «Южную Звезду», которая, естественно, нимало о том не беспокоясь, продолжала изливать

...потоки света

на сумрачных хулителей своих!


Совсем по-иному относился к пересудам Джон Уоткинс, которого они легко выводили из себя. С тех пор как губернатор колонии, офицеры соседних гарнизонов, высшие должностные лица, чиновники, представители корпораций стали заезжать к нему с выражением почтения к сокровищу, те вольности по его адресу, которые позволяли себе недоброжелатели, воспринимались фермером почти как кощунство.

И вот, чтобы ответить на весь этот вздор, что болтают пустомели, а заодно удовлетворить свою страсть к кутежам, Джон Уоткинс, в честь своего дорогого алмаза, который твердо рассчитывал обратить в звонкую монету,— что бы ни сказал Сиприен и как бы его дочь ни желала сохранить камень в качестве драгоценности,— решил устроить банкет. И вот — таково уж влияние желудка на мнения большинства людей, но одного объявления об

этом торжестве оказалось достаточно, чтобы уже на следующий день общественное мнение в лагере Вандергаарт резко изменилось. Люди, проявившие к «Южной Звезде» крайнюю недоброжелательность, внезапно сменили тон, заявив, что, в конце концов, камень вовсе не виноват в дурном влиянии, которое ему приписывают, и принялись униженно домогаться приглашения к Джону Уоткинсу.

Долго еще будет жить молва об этом празднестве в долине Вааля. В тот день под шатром, поставленным напротив гостиной, ввиду чего одну из ее стен снесли, за столом сидело восемьдесят гостей. Центр стола занимал «королевский барон», то есть огромное жаркое из тулова быка, по бокам которого расположились целые бараньи туши и представители всех видов местной дичи. Меню этого поистине пантагрюэлева[75] обеда дополняли горы овощей и фруктов, а также початые бочки пива и вина, громоздившиеся на некоторых расстояниях друг от друга.

«Южная Звезда» в окружении горящих свечей, помещенная на своем цоколе за спиной Джона Уоткинса, председательствовала на священнодействии, дававшемся в ее честь.

Обслуживали гостей человек двадцать кафров, нанятых по случаю и отданных под команду Матакита, предложившего свои услуги — с разрешения хозяина. Кроме полицейской бригады, которую мистер Уоткинс решил именно так отблагодарить за охранную службу, на празднике присутствовали все главные лица лагеря и окрестностей — Матис Преториус, Натан, Джеймс Хилтон, Аннибал Панталаччи, Фридель, Томас Стил и еще пятьдесят человек.

Свое участие в празднике приняли даже животные с фермы — быки, собаки и главным образом страусы мисс Уоткинс, выпрашивавшие у гостей объедки с пиршественного стола.

Алиса, сидевшая напротив отца на нижнем конце стола, с привычным изяществом оказывала внимание гостям, но при этом испытывала тайную грусть, хотя и понимала, почему Сиприен Мэрэ и Якобус Вандергаарт на обеде не присутствуют. Молодой инженер всегда, насколько возможно, избегал общества людей вроде Фриделя, Панталаччи и им подобных.

Банкет подходил к концу. Если он прошел без каких-либо нарушений порядка, то это благодаря мисс Уоткинс, чье присутствие заставило соблюдать приличия даже самых неотесанных гостей, хотя, как всегда, Матис Преториус оказался мишенью для скверных шуток Аннибала Пангалаччи; последний изводил несчастного бура самыми невероятными страхами! Сейчас-де под столом запустят фейерверк!.. Ждем лишь ухода мисс Уоткинс, чтобы приговорить самого толстого из гостей выпить подряд, одну за другой, двенадцать бутылок джина. Есть предложение завершить праздник грандиозным кулачным боем и всеобщей дракой на револьверах.

Прервал неаполитанца Джон Уоткинс, постучав по столу рукояткой ножа, чтобы провозгласить тост. Наступила тишина. Радушный хозяин, выпрямившись в полный рост, оперся обоими большими пальцами о край скатерти и начал спич[76] голосом не очень твердым из-за бесчисленных возлияний.

Он сказал, что в его памяти этот день оставит по себе яркий след. После стольких испытаний, выпавших ему, колонисту и рудокопу, видеть себя теперь, в этом богатом краю Грикваленда, окруженным восемью десятками друзей, собравшихся отпраздновать самый крупный алмаз в мире,— это такая радость, которую невозможно забыть! Правда и то, что завтра кто-нибудь из почтенных компаньонов сможет найти камень еще крупнее... В этом и состоит интерес и поэзия жизни старателя. (Возгласы одобрения.) Такого счастья он искренне желает своим гостям! (Улыбки, аплодисменты.) Он может, пожалуй, заявить, что трудно удовлетворить того, кто даже на его месте объявил бы себя неудовлетворенным... В заключение он пригласил своих гостей выпить за процветание Грикваленда, за твердость цен на алмазных рынках,— невзирая на конкуренцию, какой бы она ни была,— и, наконец, за счастливое путешествие, которое «Южной Звезде» предстояло совершить за пределы страны, чтобы донести сначала до Кейптауна, а затем и до Англии блеск своего великолепия!

— И все же,— высказался Томас Стил,— не опасно ли отправлять в Кейптаун камень такой ценности?

— О! Его будет сопровождать надежная охрана,— ответил мистер Уоткинс.— Многие алмазы путешествовали в таких же условиях и благополучно достигали цели!

— Даже алмаз господина Дюрье де Санси,— заметила Алиса.— И все же, если бы не преданность слуги...

— Что же такого особенного с ним произошло? — спросил Джеймс Хилтон.

— А история такова,— ответила Алиса, не заставляя себя упрашивать.— Месье де Санси был французский дворянин при дворе Генриха Третьего[77]. Ему принадлежал знаменитый алмаз, который до сих пор носит его имя. С этим камнем, между прочим, уже к тому времени случилось много разных приключений. А именно: его первого владельца, Карла Смелого[78], убили под стенами Нанси. Камень на теле герцога Бургундского нашел какой-то швейцарский солдат и продал его за флорин одному бедному священнику, который за пять или шесть флоринов уступил алмаз еврею. В те времена, когда алмазом уже владел Дюлье де Санси, в затруднительном положении оказалась королевская казна, и месье де Санси согласился заложить свой алмаз, чтобы ссудить короля деньгами. Ростовщик находился в Меце. Чтобы переслать алмаз, пришлось доверить его одному из слуг.

«А вы не боитесь, что он сбежит в Германию?» — задавали вопрос де Санси. «Я в нем уверен!» — отвечал тот.

Несмотря на такую уверенность, ни слуга, ни алмаз в Меце не появились. Двор над де Санси ядовито смеялся, но он упрямо повторял: «Я по-прежнему уверен в моем слуге. Его, должно быть, убили!»

И на самом деле, труп слуги был в конце концов найден в придорожной канаве.

«Вскройте его! — приказал де Санси.— Алмаз должен быть у него в желудке!»

Приказание исполнили, и слова подтвердились. Скромный герой вплоть до смертного часа был предан своему долгу и чести, «блеском своего поступка затмив,— по словам старика летописца,— блеск и ценность спасенного сокровища»[79].

И я была бы очень удивлена,— добавила Алиса, завершая свою историю,— если бы «Южная Звезда», случись с ней что-либо подобное, не внушила бы своему хранителю чувства такой же преданности!

Замечание мисс Уоткинс было встречено возгласом всеобщего одобрения, восемьдесят рук подняли такое же число бокалов, и глаза всех бессознательно устремились к камину, чтобы воздать должные почести сокровищу, не имевшему себе равных.

На цоколе позади Джона Уоткинса, где только что сияла «Южная Звезда», алмаза не было!

Удивление на всех восьми десятках лиц было столь очевидным, что радушный хозяин тотчас обернулся назад— узнать, в чем дело. И как только узнал, бессильно рухнул в кресло, словно сраженный молнией. Все сгрудились вокруг, кто-то распустил ему галстук, кто-то попрыскал водой на голову... Наконец он вернулся из своего небытия.

— Алмаз!..— возопил он громовым голосом.— Алмаз!.. Кто взял алмаз?

— Господа, все остаются на местах! — объявил шеф полицейской команды.

Гости тупо глядели друг на друга или вполголоса обменивались впечатлениями. Всего пять минут назад большинство из них видели или им казалось, что видели алмаз. Но приходилось признать очевидное: камень исчез.

— Я требую, чтобы перед выходом всех присутствующих обыскали! — заявил Томас Стил с присущей ему непосредственностью.

— Да!.. Всех!..— словно в один голос отозвалось собрание.

При этом волеизъявлении в сознании Джона Уоткинса блеснул, казалось, луч надежды.

Итак, полицейский офицер выстроил гостей по одной стороне зала и принялся выполнять объявленную операцию, начав с самого себя. Он вывернул все карманы, снял ботинки и дал всякому желающему прощупать свою одежду. Затем ту же процедуру он проделал с каждым из своих подчиненных. Наконец перед ним, один за другим, проследовали все гости, последовательно подвергнутые тщательнейшему обыску.

Обыск не дал ни малейшего результата.

Тогда внимательнейшим образом были проверены все уголки и закоулки банкетного зала. Никаких следов алмаза там не обнаружили.

— Остаются кафры, нанятые для обслуживания! — сказал офицер полиции.

— Все ясно! Конечно, это кафры! — раздались возгласы.

Но бедные негры вышли из дома еще до тоста, поднятого

Джоном Уоткинсом, сразу же, как только отпала нужда в их службе. На улице они уселись на корточках вокруг большого костра на свежем воздухе и, оказав честь остаткам пиршественных мясных блюд, готовились к музицированию в той особой манере, которая принята в стране кафров. Гитары, сделанные из тыквы, флейты, в которые дуют через нос, всевозможные гремучие тамтамы[80] уже настраивались на ту оглушительную какофонию, которая предваряет любое крупное музыкальное действо южноафриканских туземцев.

Когда им велели вернуться и каждого обыскали, они даже не могли взять в толк, чего от них хотят. Эти попытки обнаружить пропажу, как и все предшествующие, оказались бесполезными и бесплодными.

— Если вор находится среди кафров — а он явно один из них,— то он уже раз десять мог успеть спрятать украденное в надежное место! — очень проницательно заметил один из гостей.

— Это очевидно,— сказал полицейский офицер,— и существует, пожалуй, лишь одно средство заставить его сознаться — обратиться к колдуну из его племени. Этот способ иногда помогает...

— Если вы позволите,— сказал Матакит, находившийся еще среди своих соотечественников,— то я могу попытаться проделать этот опыт.

Предложение было тут же принято, и гости окружили кафров; затем Матакит, привыкший к роли колдуна, привел себя в состояние, необходимое для проведения дознания.

Прежде всего он вынюхал две или три понюшки табаку из рожка-табакерки, который всегда носил с собой.

— А теперь я приступлю к испытанию прутьями! — объявил он после первой, предварительной процедуры.

Сходив в ближайший кустарник за двадцатью длинными прутьями, он очень точно измерил их и нарезал на хлысты одинаковой длины — что-то около двадцати английских дюймов. Затем, отложив один для себя, остальные раздал кафрам, выстроенным в ряд.

— Вы можете теперь на четверть часа пойти куда захотите,— торжественным тоном обратился он к своим соплеменникам,— и вернетесь только тогда, когда услышите стук тамтама! Если вор среди вас, его прут увеличится на три пальца!

Кафры разошлись в разные стороны, явно под впечатлением этой краткой речи и прекрасно понимая, что ввиду упрощенных приемов правосудия человек в Грикваленде быстро оказывался осужденным и, не имея времени на защиту, еще быстрее — повешенным. Что касается гостей, с интересом следивших за подробностями этого спектакля, то они коротали время, комментируя каждое действие всякий на свой лад.

— Если вор среди этих людей, он и не подумает вернуться! — утверждал один.

— Ну так что же! Это и будет знаком его вины! — отвечал другой.

— Ба! Да он окажется похитрее Матакита и на всякий случай укоротит свой прут на три лишних пальца, лишь бы упредить опасное удлинение!

— А может быть, как раз на это колдун и рассчитывает: необоснованное укорочение и станет достаточной уликой!

Тем временем пятнадцать минут истекли, и Матакит, резко ударив в тамтам, созвал подозреваемых к костру. Они возвратились все до одного, выстроились перед ним и отдали свои прутья. «Колдун» собрал прутья, сложил в пучок и обнаружил, что все они совершенно одинаковы. Матакит хотел уже отложить их в сторону и объявить новое испытание — решающее для чести его соотечественников, но передумал и измерил возвращенные прутья, сравнив их с тем, что оставил у себя.

Все оказались на три пальца короче!

Бедняги сочли разумным принять такую меру предосторожности, ведь, по их суеверным представлениям, прут вполне мог удлиниться сам собой. Но это отнюдь не означало и абсолютно чистой совести: разумеется, все они успели за день своровать какой-нибудь алмаз.

Обнаружение этого неожиданного результата вызвало общий смех. Растерянный вид «колдуна» говорил о глубоком унижении, которое он сейчас испытывал: средство, в надежности которого он неоднократно убеждался у себя в краале, оказалось в условиях цивилизованной жизни совершенно бесполезным.

— Сударь, нам остается лишь признаться в своем бессилии! — сказал полицейский офицер, козырнув Джону Уоткинсу, предававшемуся в своем кресле безысходному отчаянию.— Возможно, больше повезет завтра, когда каждому, кто наведет на след вора, будет обещано солидное вознаграждение!

— След вора! — вскричал Аннибал Панталаччи.— А почему бы не мог оказаться вором как раз тот, кому вы поручили его найти?

— Что вы хотите этим сказать? — спросил полицейский офицер.

— Да ведь... ведь этот негр, взяв на себя роль колдуна, мог надеяться тем самым отвести подозрения от себя!

В тот момент, если бы кто-нибудь взглянул на Матакита, заметил бы, как тот, скривив губы в необычной гримасе, вдруг покинул зал и устремился в сторону своей хижины.

— Именно так! — продолжал неаполитанец.— Он был вместе с теми из своих приятелей, что несли службу во время обеда!.. Это хитрец и плут, непонятно почему полюбившийся господину Мэрэ!

— Матакит честный человек, я могу за него поручиться! — воскликнула мисс Уоткинс, готовая защитить слугу Сиприена.

— Э, да что ты о нем знаешь? — возразил Джон Уоткинс.— Конечно, он вполне мог наложить лапу на «Южную Звезду»!

— Он не мог уйти далеко! — заявил полицейский офицер.— Мы в момент обыщем его! И если алмаз у него, он получит столько ударов кнута, сколько в алмазе каратов, и если не умрет, то после четыреста тридцать второго будет повешен!

Мисс Уоткинс дрожала от страха. Все эти полудикие люди разразились аплодисментами в ответ на бравое заверение полицейского офицера. Но как удержать столь грубые натуры, не ведающие ни угрызений совести, ни сострадания?

Минутой позже мистер Уоткинс и его гости собрались возле хижины Матакита и взломали дверь.

Матакита в хижине уже не было, и напрасно они прождали его весь остаток ночи. Не вернулся негр и на следующее утро, так что оставалось признать, что из Вандергаарт-Копье он исчез.

Глава XII ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ОТЪЕЗДУ

На следующее утро, когда Сиприен Мэрэ узнал, что произошло накануне во время пиршества, его первым порывом было заявить протест против тяжкого обвинения, жертвой которого оказался его слуга. Вполне разделяя сомнения Алисы, он не мог допустить, что Матакит решился бы на подобную кражу. Инженер и на самом деле скорее заподозрил бы в краже Аннибала Панта-лаччи, господина Фриделя, Натана или кого другого из тех, за кого, как ему казалось, ручаться было нельзя. И в то же время казалось маловероятным, чтоб на такое преступление пошел кто-нибудь из европейцев. Для всех тех, кто не знал тайны происхождения камня, «Южная Звезда» являлась природным алмазом, а тем самым имела такую ценность, что сбыть ее с рук было не так-то просто.

— И все-гаки,— убеждал себя Сиприен,— невозможно, чтобы это сделал Матакит!

Но тут ему вспомнились собственные сомнения по поводу нескольких мелких краж, в которых он уличил кафра. Невзирая на все увещевания своего хозяина, негр, следуя своей натуре,— очень широкой в вопросе «твое и мое»,— так и не смог отделаться от своих предосудительных привычек. Правда, кражи касались вещей, не имевших большой ценности; но в конце концов и их могло оказаться достаточно для такого числа судимостей, какое не делало чести означенному Матакиту! К тому же вероятность вины подсказывает сам факт присутствия кафра в пиршественном зале, когда алмаз исчез словно по мановению волшебной палочки; далее— то странное обстоятельство, что Матакит в ту же ночь покинул страну.

Сиприен, решительно отказывавшийся поверить в виновность своего слуги, все утро тщетно ждал его возвращения— слуга не появился. Более того, было установлено, что мешок с его пожитками — предметами, необходимыми для человека, собравшегося пуститься в путь через полупустынные земли Южной Африки,— из хижины исчез. Тем самым места для сомнений не оставалось. Часов около десяти месье Мэрэ, куда более опечаленный поведением Матакита, чем потерей алмаза, отправился на ферму Джона Уоткинса.

Там он застал самый разгар совещания, на котором присутствовали сам фермер, Аннибал Панталаччи, Джеймс Хилтон и Фридель. В момент его появления Алиса, заметившая, как он подходил, тоже вошла в зал, где ее отец и трое завсегдатаев шумно обсуждали, что следует предпринять для возвращения украденного алмаза.

— За этим Матакитом надо устроить погоню! — кричал Джон Уоткинс вне себя от ярости.— Пусть его изловят, и если алмаза при нем не окажется, то придется вскрыть ему живот— посмотреть, не проглотил ли он камень! Ах, дочка, как хорошо ты сделала, рассказав нам вчера свою историю! Пусть обыщут даже внутренности этого мерзавца!

— Но позвольте,— начал Сиприен,— чтобы съесть минерал таких размеров, Матакиту потребовался бы желудок страуса!

— А разве желудок кафра не на все способен, месье Мэрэ? — возмутился Джон Уоткинс.— И неужто вы находите приличным насмешничать в такой момент и по такому поводу?

— Я вовсе не смеюсь, месье Уоткинс! — вполне серьезно отвечал Сиприен.— Однако если я и сожалею об этом алмазе, то лишь потому, что вы позволили мне предложить его мадемуазель Алисе...

— И я благодарна вам за него, месье Сиприен,— вступила в разговор мисс Уоткинс,— как если бы он по-прежнему принадлежал мне!

— Вот он— женский ум!— воскликнул фермер.— Говорить о признательности так, будто алмаз, не имеющий себе равных в целом мире, все еще ее собственность!..

— И в самом деле — это не совсем одно и то же! — заметил Джеймс Хилтон.

— О! Совсем не одно и то же! — уточнил Фридель.

— Напротив, это совершенно одно и то же,— возразил Сиприен,— если учесть, что, получив один алмаз, я, конечно, сумею получить и еще!

— Послушайте, месье инженер,— заговорил Аннибал Панталаччи тоном, в котором слышалась мрачная угроза в адрес молодого человека,— по-моему, вам лучше не повторять ваш эксперимент... в интересах Грикваленда... да и ваших собственных тоже!

— Неужели, сударь? — возразил Сиприен.— А я считаю, что мне незачем спрашивать вашего позволения на этот счет!

— Э, а ведь об этом и впрямь пора поговорить! — воскликнул мистер Уоткинс.— Что, месье Мэрэ и в самом деле уверен в успехе новой попытки? И второй алмаз, полученный в его приборе, будет обладать цветом, весом и стоимостью первого? Может ли он вообще ручаться, что сумеет создать второй камень, пусть даже гораздо более низкой стоимости? Осмелится ли он, даже после первого успеха, утверждать, что все это не дело случая?

Замечание Джона Уоткинса прозвучало слишком здраво, чтобы не отрезвить молодого инженера. К тому же в нем содержались многие доводы, которые он сам себе приводил. Бесспорно, его эксперимент находил убедительное объяснение, если иметь в виду данные современной химии; но не было ли это в значительной мере делом случая? И, начиная заново, мог ли он быть уверен, что и во второй раз добьется успеха? В этих условиях представлялось важным любой ценой настичь вора — и, что еще полезнее, найти украденную вещь.

— Между прочим, так и не нашлось каких-нибудь следов Матакита? — спросил Джон Уоткинс.

— Никаких,— ответил Сиприен.

— А все ли окрестности лагеря обыскали?

— Да, и очень тщательно! — ответил Фридель.— Мерзавец исчез, причем скорее всего ночью, и очень трудно, если вообще возможно, установить, в какую сторону он подался!

— А офицер полиции уже обыскал его хижину? — продолжал фермер.

— Да,— ответил Сиприен,— и не обнаружил ничего, что могло бы навести его на след беглеца.

— Черт возьми! — воскликнул мистер Уоткинс.— Я готов отдать полторы тысячи фунтов, лишь бы его поймали!

— Я могу это понять, месье Уоткинс! — сказал Аннибал Панталаччи.— Но очень боюсь, что нам никогда не найти ни вашего алмаза, ни того, кто его похитил!

— Это почему?

— Потому что,— продолжал Аннибал Панталаччи,— Матакит не будет настолько глуп, чтобы останавливаться на полдороге! Он переправится через Лимпопо, углубится в пустыню, доберется до Замбези или до озера Танганьика, а если потребуется, то и до бушменов!

«Не говорит ли все это хитрый неаполитанец с какой-нибудь задней мыслью? Не хочет ли он попросту помешать Уоткинсу отправиться в погоню за Матакитом и оставить это предприятие для себя?» — спрашивал себя Сиприен, наблюдая за неаполитанцем.

Однако мистер Уоткинс не был человеком, готовым бросить начатую партию под тем предлогом, что ее трудно довести до конца. Он и впрямь пожертвовал бы всем своим состоянием, лишь бы вновь стать владельцем необыкновенного камня, и через открытое окно его взгляд, сверкавший яростью и нетерпением, устремлялся к зеленеющим берегам Вааля, словно в надежде обнаружить на их кромке искомого беглеца!

— Нет,— воскликнул он,— так дело не пойдет! Мне нужен мой алмаз! Этого негодяя надо поймать! Эх, если бы не моя подагра, дело бы скоро сделалось, ручаюсь!

— Папочка! — попыталась успокоить его Алиса.

— Итак, кто за это дело возьмется? — вскричал Джон Уоткинс, обводя взглядом окружающих.— Кто желает отправиться в погоню за кафром? Вознаграждение будет достойным, даю слово!

И, поскольку все молчали, продолжал:

— Итак, господа, вас здесь четверо молодых людей, претендующих на руку моей дочери! Так вот, изловите мне этого человека с моим алмазом,— теперь он говорил уже «мой алмаз»,— и, слово Уоткинса, моя дочь будет принадлежать тому, кто мне его доставит!

— Согласен! — выкрикнул Джеймс Хилтон.

— Я тоже! — заявил Фридель.

— Да и кто бы не захотел попытать счастья и заполучить столь драгоценный приз? — пробормотал Аннибал Панталаччи, улыбаясь вымученной улыбкой.

Алиса, вся красная от нестерпимого унижения — ведь ее объявили ставкой в игре, причем в присутствии молодого инженера,— тщетно пыталась скрыть свое смятение.

— Мисс Уоткинс,— с уважением склонившись перед ней, вполголоса проговорил Сиприен,— я, разумеется, встану в общий строй, но возможно ли это без вашего согласия?

— Даю вам его с наилучшими пожеланиями, месье Сиприен! — живо отозвалась она.

— Тогда я готов отправиться хоть на край света! —- воскликнул Сиприен, обращаясь к Джон\ Уоткинсу.

— Право слово, такое может и впрямь понадобиться,— сказах Аннибал Панталаччи,— боюсь, что Матакиз уготовил нам дальнюю дорогу! При той скорости, с какой он, надо думать, бежит, он уже завтра доберется до Потчефстрома и успеет достичь высокогорий до того, как мы только-только выйдем из дому!

— А кто мешает нам отправиться сегодня же .. прямо сейчас? — спросил Сиприен.

— О, только не я, если позволите! — отозвался неаполитанец.— Что до меня, я не собираюсь пускаться в путь, не приняв мер предосторожности! Нужен добрый фургон, запряженный двенадцатью тягловыми быками, и две верховые лошади,— это самое малое, что может потребоваться для того путешествия, которое, на мой взгляд, придется совершить! А все это можно раздобыть лишь в Потчефстроме!

Всерьез ли говорил Аннибал Панталаччи на этот раз? Не стремился ли он просто отбить охоту у соперников? Утверждать невозможно. Бесспорным оставалось лишь то, что он был абсолютно прав. Без транспортных средств и запасов провизии попытка углубиться в области севернее Грикваленда выглядит чистым безумием! Между тем повозка, запряженная быками — и Сиприен это знал,— стоила самое малое от восьми до десяти тысяч франков, у него же не было и четырех.

— Есть идея! — объявил вдруг Джеймс Хилтон, который, как африканер шотландского происхождения, отличался сугубо экономическим складом ума.— Отчего бы нам четверым для этой экспедиции не объединиться? Шансы каждого от этого не уменьшатся, зато, по крайней мере, издержки сократятся!

— Мне это кажется справедливым, — согласился Фридель.

— Я не возражаю,— ответил без колебаний Сиприен.

— В таком случае,— заметил Аннибал Панталаччи,— надо будет договориться, что каждый сохранит свою независимость и будет волен покинуть спутников, когда сочтет это полезным для поимки беглеца!

— Само собой! — отвечал Джеймс Хилтон.— Мы объединяемся лишь для того, чтоб купить фургон, быков и сделать продовольственные запасы, но каждый, когда найдет нужным, имеет право отделиться! Тем лучше для того, кто первый достигнет цели!

— Договорились! — ответили Сиприен, Аннибал Панталаччи и Фридель.

— И когда вы отправляетесь? — спросил Джон Уоткинс, у которого при таком раскладе учетверялись шансы вновь стать собственником своего алмаза.

— Завтра, дилижансом до Потчефстрома,— сказал Фридель.— Нечего и думать добраться туда раньше него.

— Идет!

Тем временем Алиса отвела Сиприена в сторону и спросила, действительно ли он верит, что Матакит мог совершить подобную кражу.

— Мисс Уоткинс,— отвечал ей молодой человек,— я вынужден признать, что все предположения оборачиваются против него, посколькул он сбежал! Но в чем я уверен, так это в том, что Аннибал Панталаччи мог бы много чего рассказать насчет исчезновения алмаза! Судя по его лицу— явный висельник... а теперь еще и мой блистательный компаньон!.. Что поделаешь! На войне как на войне! В конечном счете даже лучше иметь прохвоста под рукой и следить за его действиями, чем позволить ему действовать отдельно и по собственному усмотрению!

Вскоре четверо претендентов расстались с Джоном Уоткинсом и его дочерью. Как и подобает в таких обстоятельствах, прощание было кратким и свелось к обмену рукопожатиями. Да и что могли сказать друг другу соперники, которые ехали вместе, мысленно посылая друг друга к черту?

Возвратившись домой, Сиприен нашел там Ли и Бардика. Этот молодой кафр, с тех пор как Сиприен взял его на службу, всегда проявлял большое усердие. Китаец и он, стоя под дверью, оживленно болтали. Инженер объявил им, что он в компании с Фриделем, Джеймсом Хилтоном и Аннибалом Панталаччи отправляется в погоню за Матакитом.

Ли и Бардик обменялись взглядом — одним-единственным, затем, подойдя поближе и ни словом не обмолвившись насчет беглеца, разом заговорили:

— Папочка, возьми нас с собой, мы очень тебя просим!

— Взять вас с собой?.. А зачем, позвольте узнать?

— Чтоб готовить тебе кофе и еду,— сказал Бардик.

— Чтоб стирать тебе белье,— добавил Ли.

— И чтоб помешать злым людям навредить тебе! — продолжали они вместе, словно договорившись.

Сиприен посмотрел на них признательным взглядом.

— Пусть будет так,— ответил он,— я беру вас с собой обоих, раз вы сами того хотите!

После чего он пошел попрощаться с Якобусом Вандергаартом, и тот, не высказав ни одобрения, ни осуждения по поводу участия Сиприена в экспедиции, сердечно пожал ему руку и пожелал доброго пути.

На следующее утро, когда инженер в сопровождении двух верных людей направился в лагерь Вандергаарт, чтобы сесть там в дилижанс до Потчефстрома, он обратил свой взгляд на ферму Уоткинса, которая была еще погружена в сон. Не привиделось ли ему? За белым муслином одного из окон показалась легкая тень и, когда он уже уходил, сделала ему последний прощальный знак.

Глава XIII ЧЕРЕЗ ТРАНСВААЛЬ

Добравшись до Потчефстрома, четверо путешественников узнали, что какой-то юный кафр, по описанию очень похожий на Матакита, накануне проследовал через город. Для успеха экспедиции это был счастливый знак. Но экспедиция могла, пожалуй, и затянулся, потому что беглец обзавелся здесь легкой двуколкой с запряженным в нее страусом и догнать его стало теперь труднее.

Действительно, нет более выносливых и быстрых ходоков, чем эти животные. Следует добавить, что тягловые страусы даже в Грикваленде встречаются крайне редко, ибо они с трудом поддаются дрессировке. Вот почему ни Сиприен, ни его спутники обзавестись им в Потчефстроме не смогли.

Стало быть, вот каким способом проделывал Матакит свой путь на север, в экипаже, за которым едва ли можно было угнаться на перекладных. Оставалось лишь приготовиться к тому, чтобы следовать за ним как можно быстрее. Говоря по правде, за беглецом, уже и так ушедшим далеко вперед, оставалось большое преимущество в скорости, сравнительно с тем способом передвижения, который избрали его противники. Но в конце концов силы страуса не беспредельны. Матакиту заведомо придется останавливаться и, возможно, терять время. В худшем случае они догонят его к концу его путешествия.

Очень скоро у Сиприена появился повод похвалить себя за то, что он взял с собой Ли и Бардика: дело касалось снаряжения для экспедиции. В подобных случаях вовсе не пустяк разумно выбрать вещи, которые могут оказаться действительно полезны. И сколь ни силен был Мэрэ в дифференциальном и интегральном исчислении, он не знал азбучных истин касательно жизни Вельда, жизни на «треке» или «в колее от фургонных колес», как там принято говорить. Между тем его спутники не только не собирались помогать ему советами, но даже пытались вводить его в заблуждение. Правда, когда речь шла о фургоне, крытом непромокаемым брезентом, бычьей упряжке и различной провизии, то тут общие интересы требовали разумно отнестись к их выбору. И тут Джеймс Хилтон проявил себя с наилучшей стороны. Однако совсем иначе обстояли дела с тем, что было предоставлено личной инициативе каждого,— например, с приобретением лошади.

Сиприен заприметил на рыночной площади весьма симпатичного трехлетнего жеребца, полного молодого огня, которого ему уступали за весьма умеренную цену. Инженер испытал коня под седлом и, найдя его выучку достаточной, собирался уже отсчитать торговцу требуемую сумму, когда Бардик, отведя хозяина в сторону, спросил:

— Послушай, папочка, ты собираешься купить этого коня?

— Именно так, Бардик! Он самый красивый из тех, кого я когда-либо видел за такую цену!

— Не надо его брать, даже если бы его тебе дарили! — ответил молодой кафр.— Такая лошадь не выдержит и недели путешествия по Трансваалю!

— Что ты хочешь сказать? — недоумевал Сиприен.— Уж не собираешься ли играть со мной в колдуна?

— Нет, папочка, но Бардик знает пустыню и предупреждает тебя, что этот жеребец не «просолен».

— Не «просолен»? Ты, стало быть, намерен потребовать, чтобы я купил коня в бочонке?

— Нет, папочка, это значит только, что он еще не болел болезнью Вельда. Скоро он ею непременно заболеет и тогда, даже если не умрет, все равно будет тебе бесполезен!

— Ах вот оно что! — воскликнул Сиприен, пораженный предупреждением слуги.— А в чем проявляется эта болезнь?

— Это горячка с кашлем,— ответил Бардик.— Надо покупать только тех лошадей, которые ею уже переболели,— что легко узнать по их виду,— а после выздоровления они очень редко заболевают ею снова!

Перед лицом такой опасности колебаться не приходилось. Сиприен тут же прекратил торг и отправился за разъяснениями. Все, к кому он обращался, подтвердили правоту Бардика. То, о чем говорил кафр, было настолько общеизвестно, что об этом даже никогда не заходила речь.

Допустив первую оплошность, месье Мэрэ стал более осторожен и, прежде чем выбирать коня, заручился поддержкой одного ветеринарного врача из Потчефстрома. С его помощью Сиприену наконец удалось раздобыть верховое животное, подходящее для такого рода путешествий. Это был старый конь серой масти, на вид кожа да кости, с каким-то огрызком вместо хвоста. Но уже с первого взгляда не оставалось сомнений, что он, во всяком случае, «просолен», и хотя рысью бежал тяжеловато, но все равно намного лучше, чем можно было предположить по внешнему виду. Темплар — так звали коня — пользовался в этом краю хорошей репутацией ломовой лошади, и, увидев его, Бардик, бесспорно имевший право высказать свою точку зрения, выразил полное удовлетворение.

Сам Бардик был приставлен заниматься фургоном и упряжкой быков, в чем его товарищ Ли ему помогал.

Вопрос об оружии оказался не менее деликатным. Сиприен умело подобрал себе ружья — прекрасное нарезное системы «Мартини-Анри» и карабин Ремингтона, хотя и не отличавшиеся особым изяществом, но с хорошей наводкой и возможностью быстрой перезарядки. Но до чего он никогда бы не додумался без подсказки китайца, так это приобрести некоторое количество патронов с разрывными пулями. Вначале ему показалось достаточным взять с собой пять или шесть сотен зарядов пороха и свинца, и он с большим удивлением узнал, что для пущей безопасности в стране хищных зверей и не менее свирепых туземцев требовалось самое малое четыре тысячи зарядов на ружье.

Сиприену пришлось обзавестись также двумя револьверами с разрывными пулями и пополнить свое вооружение покупкой отличного охотничьего ножа, уже лет пять красовавшегося на витрине оружейника из Потчефстрома,— до сих пор никому не приходило в голову его приобрести. На этой покупке опять-таки настоял Ли, уверявший, что полезней такого ножа ничего не может быть. И та забота, с которой он отныне взялся лично поддерживать в надлежащем состоянии острие и полировку короткого и широкого лезвия, очень напоминавшего штык-кинжал французской пехоты, свидетельствовали о его доверии к холодному оружию, которое он разделял со всеми мужчинами своей расы.

Сверх прочего, осторожного китайца по-прежнему сопровождал знаменитый красный сундук. Помимо кучи коробок и таинственных препаратов, он засунул в него около шестидесяти метров тонкой и гибкой, затянутой в плотную оплетку веревки, которая у матросов получила название «линь». Когда его спрашивали, что он собирался из нее делать, он уклончиво отвечал:

— А разве в пустыне не надо развешивать белье, как и всюду?

За день необходимые покупки были сделаны.

Непромокаемое сукно, шерстяные одеяла, хозяйственная утварь, разнообразные съестные припасы в запаянных банках, хомуты, цепи, запасные ремни — все это составило основу товарного склада в задней части фургона. Головная часть, забитая соломой, должна была служить постелью для путешественников.

Джеймс Хилтон отлично справился со своими полномочиями и, казалось, весьма удачно подобрал все, что могло оказаться необходимым для ассоциации[81]. Он очень кичился солидным опытом колониста-поселенца и, скорее для демонстрации своего превосходства, нежели из духа товарищества охотно просвещал попутчиков относительно обычаев Вельда.

Однако Аннибал Панталаччи непременно вмешивался и тотчас обрывал его.

— Какая вам корысть делиться знаниями с французом? — говорил он полушепотом.— Или очень хочется, чтоб он выиграл приз в гонках? На вашем месте я бы держал свои знания при себе.

На что Джеймс Хилтон, с искренним восхищением глядя на неаполитанца, тут же отзывался:

— Это вы здорово сказали... Очень здорово!.. Я бы никогда до этого не додумался!

Надо заметить, Сиприен, чуть было не обжегшийся на покупке коня, честно предупредил Фриделя насчет здешних лошадей. Но натЕснулся на такое самодовольство и безграничное упрямство, что пришлось отступить. Немец слышать ничего не хотел, вознамерившись во всем поступать по-своему. И купил самого молодого и горячего жеребца, какого только мог найти,— того самого, от которого отказался Сиприен,— а потом занялся орудиями для рыбной ловли, заявив, что дичь скоро надоест.

Наконец приготовления кончились, и спутники двинулись в дорогу.

Фургон, влекомый дюжиной рыжих с черным быков, вначале двигался под высоким предводительством Бардика, который то шел рядом с могучими животными, то — для передышки — вскакивал на передок телеги. Там, восседая на козлах, он целиком отдавался дорожной тряске, ни о чем более не беспокоясь, и, казалось, был в восторге от такого способа передвижения. Четверо всадников скакали впереди и позади экипажа. За исключением случаев, когда они находили целесообразным отъехать в сторону— подстрелить куропатку или разведать местность, неизменный порядок следования крохотного каравана на долгие дни оставался именно таким.

После короткого обсуждения спутники решили держать путь прямо к истоку Лимпопо. Все собранные сведения сходились на том, что Матакит должен был направиться этой дорогой. В самом деле, если он намеревался как можно скорее удалиться от британских владений, то едва ли выбрал бы другую. Преимущество кафра над его преследователями состояло и в легкости его экипажа, и в том, что он родился и вырос здесь, в этой стране. Во-первых он точно знал, куда ему направиться, и выбирал самый прямой путь, а во-вторых, не сомневался, что всюду найдет помощь и покровительство, еду и приют,— а если потребуется, то и помощников. Можно ли было надеяться, что негр не воспользуется своим влиянием на соплеменников и не настроит их против гнавшихся за ним чужаков да, избави Бог, не устроит на них нападения? Поэтому Сиприен и его спутники все отчетливее сознавали необходимость двигаться в полном составе и взаимно поддерживать друг друга на всем протяжении экспедиции — если хотели, чтобы хоть кто-то из них пожал ее плоды.

Трансвааль, который они собирались пересечь с юга на север,— обширная область Южной Африки, площадью самое малое в тридцать тысяч гектаров. Она простирается между Ваалем и Лимпопо к западу от Драконовых гор. Полностью колонизованный бурами, бывшими голландскими гражданами Капской области, число которых за пятнадцать — двадцать лет проживания там увеличилось более чем до ста тысяч, Трансвааль, естественно, оказался предметом вожделений Великобритании. И она в 1877 году присоединила его к своим капским владениям. Однако непрекращающиеся выступления буров, упорно стремящихся остаться независимыми, не дают пока оснований считать, что судьба страны уже решена[82].

Это одна из наиболее ярких и плодородных, а одновременно и самых здоровых областей Африки, чем можно объяснить, но отнюдь не оправдать ту неотразимость, с которой она притягивает к себе опасных соседей. Только что открытые месторождения золота тоже оказывали свое влияние на политику Англии в отношении Трансвааля.

С географической точки зрения внутри этой области с населяющими ее бурами различают три главных региона: Верхний (или Хооге-Вельд), Край Холмов (или Банкен-Вельд) и Край Кустарников (или Буш-Вельд). Верхний регион самый южный из них. Его образуют горные цепи, отходящие от Драконовых гор к западу и югу. Это рудный округ Трансвааля, где климат сухой и холодный, как в Оберланде вокруг Берна. Банкен-Вельд — округ преимущественно сельскохозяйственный. Он расположен севернее Верхнего региона и в своих узких долинах, орошаемых водными потоками и затененных вечнозелеными деревьями, дает приют большей части голландского населения. Наконец, Буш-Вельд, или Край Кустарников — по преимуществу охотничий регион, широкими равнинами простирается на север до самых берегов Лимпопо, продолжаясь на западе до страны бечуанских кафров.

После того как наши путешественники выехали из Потчефстрома, расположенного в Банкен-Вельде, им на пути к Буш-Вельду предстояло пересечь по диагонали самую большую часть этого региона, а затем, двигаясь на север, достичь берегов Лимпопо.

Пройти первую часть пути по Трансваалю было, разумеется, легче всего. Они находились пока еще в стране, наполовину цивилизованной. Самые крупные неприятности сводились к увязнувшему в грязи колесу или к заболевшему быку. Вдоль дороги во множестве водились дикие утки, куропатки, косули, ежедневно пополнявшие утреннее и обеденное меню. На ночь устраивались обыкновенно на какой-либо ферме, чьи обитатели, три четверти года проживавшие в полной изоляции от остального мира, с искренней радостью принимали проезжих гостей.

Буры везде были одинаковы — гостеприимны, предупредительны и бескорыстны. Правда, местный этикет требовал, чтобы за приют, предоставляемый путешествующим людям и животным, давалось вознаграждение. Однако от этого вознаграждения хозяева почти всегда отказываются, а при отъезде даже настаивают, чтобы гости запаслись у них мукой, апельсинами, сушеными персиками. И какую бы дешевую мелочь не оставляли им взамен — предмет экипировки или охотничью принадлежность, кнут, уздечку, пороховницу— они неизменно приходили в восторг. Эти честные люди, затерянные в одиночестве среди обширных пространств, ведут размеренную жизнь; сами они и их семьи живут тем, что дают их стада и вместе со своими помощниками — готтентотами или кафрами — обрабатывают ровно столько земли, сколько требуется для обеспечения себя зерном и овощами.

Дома их бесхитростно слеплены из глины и покрыты плотным слоем соломы. Если дождем размоет стену,— что частенько случается,— то материал для ремонта всегда под рукой. Всей семьей они принимаются замешивать глину, пока не наготовят большую кучу; и тогда мальчишки и девчонки, набирая глину горстями, обрушивают на промоину целый град «бомб», который вскоре ее и закупоривает. Внутри этих жилищ можно увидеть лишь несколько деревянных табуреток, грубо сколоченный стол и кровати для взрослых. Дети довольствуются бараньими шкурами.

И все же в этом примитивном существовании находится место и искусству. Почти все буры — музыканты, играют на скрипке или флейте. Они страстно любят танцевать и когда речь идет о том, чтобы собраться для излюбленного времяпровождения,— а это порой двадцать лье расстояния,— им неведомы ни препятствия, ни усталость.

Девушки у них скромны и часто очень красивы в простеньких нарядах голландских крестьянок. Они рано выходят замуж, отдавая в качестве приданого своему жениху только скот— дюжину быков или коз, телегу или иное богатство в том же роде. На мужа возлагается постройка жилья, распахивание нескольких десятин земли вокруг— и хозяйство уже заложено.

Буры живут до глубокой старости, столетних старцев среди них больше, чем где-либо еще в мире. Странный, пока не нашедший объяснения феномен[83] — чрезмерная полнота, которой в зрелом возрасте буры страдают почти повально и которая достигает у них невероятных пропорций. Впрочем, они очень высокого роста.

Между тем путешествие продолжалось без приключений. И редко бывало так, чтобы прямо на ферме, где они вечером останавливались, они не узнавали чего-нибудь нового про Матакита. Всюду видели, как он быстро проносился мимо в коляске, запряженной страусом, вначале с опережением в два-три дня, потом в пять-шесть и, наконец, в семь или восемь дней. Не возникало сомнений в том, что они шли по его следу и в том, что негр все больше увеличивал разрыв между собой и теми, кто устремился за ним в погоню.

Четверо преследователей тем не менее делали вид, что уверены в успехе. Должен же беглец когда-нибудь остановиться. Поимка его была лишь делом времени.

Поэтому Сиприен и его спутники чувствовали себя привольно. И мало-помалу начали предаваться своим излюбленным занятиям. Молодой инженер собирал образцы скальных пород. Фридель составлял гербарий и похвалялся, что может по одному внешнему виду предсказать свойства коллекционируемых растений. Аннибал Панталаччи донимал Бардика или китайца, а в качестве извинения за свои скверные шутки готовил во время остановок отменные макаронные блюда. Джеймс Хилтон взял на себя снабжение дичью; не проходило и половины дня, как он успевал настрелять с дюжину куропаток, кучу перепелов, а иногда подстрелить еще и кабана или антилопу. Так, переход за переходом, добрались они до Буш-Вельда. Фермы теперь попадались все реже и в конце концов исчезли совсем. Путешественники достигли последних пределов цивилизации.

Теперь каждый вечер им приходилось ставить лагерь и разжигать большие костры, вокруг которых люди и животные устраивались спать, с непременной охраной ближайших окрестностей.

Окружающий пейзаж принимал все более дикий вид. Зеленые долины Банкен-Вельда сменились равнинами желтоватого песка, зарослями колючего кустарника и попадавшимися время от времени ручьями в болотистых берегах. Иногда караван даже делал крюк, чтобы объехать целый лес колючих деревьев. Это небольшие, от трех до пяти метров высотой деревца с бесчисленными, почти горизонтально растущими ветвями, которые усажены шипами от двух до четырех дюймов длиной, твердыми и острыми как кинжал. Этот край Буш-Вельда, более всего известный под именем Лион-Вельд, или Львиный лес,— вроде бы не очень оправдывал свое грозное название, ибо за три дня путешествия никто не заметил никаких признаков обитания хищников. «Это, скорее всего, просто традиционное название,— убеждал себя Сиприен,— львы, надо думать, давно отступили в глубь пустыни!» Когда он высказал свое мнение Джеймсу Хилтону, тот расхохотался.

— Вы полагаете, львов здесь нет? — спросил он.— Просто вы не умеете их видеть!

— Как это возможно? Не увидеть льва посреди голой равнины! — иронически заметил Сиприен.

— Ну что ж, готов биться об заклад на десять фунтов,— заявил Джеймс Хилтон,— что не пройдет и часу, как я покажу вам льва, которого вы, как окажется, не заметили!

— Я из принципа никогда не бьюсь об заклад,— ответил Сиприен,— но ради эксперимента готов и на это

Они прошагали двадцать пять или тридцать минут, все уже и думать забыли про львов, как вдруг Джеймс Хилтон закричал:

— Господа, взгляните на муравейник, который торчит вон там, справа!

— Подумаешь, невидаль! — ответил ему Фридель.— Вот уже дня три, как мы только их и видим!

И верно, в Буш-Вельде ничто не встречается так часто, как огромные кучи желтой земли, вздыбленной бесчисленными муравьями, и лишь эти кучи, перемежаясь с кустарниками или купами тощей мимозы, нарушают иногда однообразие бесконечной равнины.

Джеймс Хилтон молча усмехнулся.

— Месье Мэрэ,— сказал он,— если вам угодно перейти на галоп, чтобы приблизиться к этому муравьиному гнезду,— вон там, куда указывает мой палец,— то обещаю вам — вы увидите то, что хотели увидеть! Только держитесь не слишком близко, иначе возможны большие неприятности!

Сиприен пришпорил коня и устремился к тому месту, которое Джеймс Хилтон назвал муравейником.

— Там расположилось целое семейство львов! — добавил немец, когда Сиприен ускакал.— Ставлю один против двух, что эти желтоватые кучи, которые вы принимаете за муравьиные гнезда, не что иное как львы!

— Per bacco![84] — вскричал Панталаччи.— Кто вас тянул за язык советовать ему не слишком приближаться!

Но, спохватившись, что его слышат Бардик и Ли, он продолжил совсем в ином тоне:

— То-то Frenchman перепугался бы!

Неаполитанец ошибался. Сиприен был не из тех, кого легко напугать. За двести шагов до указанной цели он понял, с каким грозным муравейником имеет дело. Это был огромный лев, львица и три львенка, сидевшие кружком, словно кошки, и мирно дремавшие на солнышке.

При звуке копыт Темплара лев приоткрыл глаза, поднял свою большую голову и зевнул, показав меж двух рядов страшных зубов пропасть, в которую мог провалиться десятилетний ребенок. Потом взглянул на всадника, остановившегося от него в двадцати шагах...

К счастью, свирепое животное не испытывало голода, иначе не осталось бы столь равнодушным.

Сиприен, держа руку на карабине; две или три минуты ждал волеизъявлений его высочества льва. Но, видя, что высочество не настроено предпринимать враждебные действия, он не захотел нарушать счастливый покой почтенного семейства и, повернув коня, иноходью вернулся к своим спутникам. Вынужденные признать его хладнокровие и отвагу, те встретили его аплодисментами.

— Я, пожалуй, проиграл пари, месье Хилтон,— только и сказал Сиприен.

В тот же вечер путешественники добрались до правого берега Лимпопо, где и сделали остановку. Здесь Фридель хотел во что бы то ни стало наловить рыбы для поджарки — невзирая на предупреждения Джеймса Хилтона.

— Это очень вредно для здоровья, дружище! — убеждал его Хилтон.— Знайте, что в Буш-Вельде после захода солнца нельзя ни оставаться на берегах рек, ни...

— Хо-хо! Со мной и не такое случалось! — отвечал немец со свойственным его нации упрямством.

— Подумаешь! — воскликнул Аннибал Панталаччи.— Что тут плохого — побыть часок-другой на берегу реки? Мне ли не доводилось часами мокнуть, стоя по грудь в воде, когда я охотился на уток?

— Это не совсем одно и то же! — настаивал Джеймс Хилтон, по-прежнему обращаясь к Фриделю.

— Чепуха все это!..— отвечал неаполитанец.— Дорогой Хилтон, было бы гораздо лучше, если бы вы поискали мне для макарон банку с тертым сыром, чем не пускать нашего друга натаскать для нас рыбки на рыбное блюдо! Это внесет в наш стол хоть какое-то разнообразие!

Фридель ушел, ничего больше не желая слушать, и так долго закидывал удочку, что вернулся в лагерь далеко за полночь. Упрямый рыболов с аппетитом пообедал, оказав вместе со всеми прочими честь наловленной рыбке, но в фургоне, уже улегшись спать, пожаловался своим сотоварищам на сильный озноб.

На следующий день рано утром, когда все встали, чтобы готовиться к отъезду, у Фриделя обнаружилась горячка, и он был не в состоянии ехать верхом. Все же он попросил продолжать путь, утверждая, что на соломе внутри повозки ему будет лучше. Его просьбу выполнили.

В полдень у него начался бред. В три часа он был мертв. Его болезнь оказалась скоротечной злокачественной лихорадкой.

Перед лицом этой внезапной смерти Сиприен не мог отделаться от мысли, что самая тяжкая ответственность за случившееся ложится на Аннибала Панталаччи с его вредными советами. Однако, кроме него, никто и не думал, по-видимому, сделать такое заключение.

— Видите, как я был прав, говоря, что с наступлением ночи не следует шататься по берегу реки!— ограничился философским замечанием Джеймс Хилтон.

Путешественники сделали кратковременную остановку и зарыли труп, чтобы не оставлять его на милость хищников.

Это были похороны соперника, почти врага, и все же, отдавая ему последний долг, Сиприен ощутил глубокое волнение. Дело в том, что зрелище смерти, всегда строгое и торжественное, здесь словно бы заимствовало у пустыни новое величие. Лишь перед лицом природы человек начинает понимать, что это и есть неизбежный конец. Вдали от семьи, от всех, кого он любит, он говорит себе, что, быть может, завтра и сам упадет среди бескрайней равнины, чтобы никогда больше не подняться, и вот так же будет зарыт в песок на глубину одного фута и придавлен голым камнем и что на проводах его в последний час не будет ни сестриных, ни материнских слез, ни дружеской скорби. И тогда, перенося на собственную личность частицу жалости, навеянную судьбой товарища, он представит себе, что есть частица и его самого в том, что упрятал он в одинокую могилу!

На следующий день после скорбной церемонии конь Фриделя, что на привязи следовал за фургоном, заболел болезнью Вельда. Его пришлось бросить.

Бедное животное лишь на несколько часов пережило своего хозяина!

Глава XIV К СЕВЕРУ ОТ ЛИМПОПО

Потребовалось три дня поисков и зондирования, чтобы отыскать брод через русло Лимпопо. Надежность брода оставалась бы все равно сомнительной, если бы не слонявшиеся по берегу кафры племени макалакка, которые взялись провести экспедицию.

Эти кафры — бесправные илоты[85], которых «высшая раса» бечуанов[86] держит в рабстве, заставляя их трудиться без всякого вознаграждения, обходясь с ними крайне жестоко и, что еще хуже, под страхом смерти запрещая им есть мясо. Несчастные макалакка могут сколько хотят бить птиц и зверей, попадающихся им по дороге, однако при условии отдавать всю добычу своим господам и хозяевам. Те оставляют им одни внутренности — вроде того, как в Европе охотники — своим гончим псам. Кафр макалакка не имеет никакой собственности — ни хижины, ни даже тыквенной бутыли. Он ходит почти голый, худой — кожа да кости, таская через плечо кишки буйвола, которые издали можно принять за связки кровяной колбасы, а на самом деле это самые обычные бурдюки, в которых хранится запас воды.

Коммерческий гений Бардика не замедлил проявиться в том тонком искусстве, с каким он сумел вытянуть из этих несчастных признание, что при всей нищете у них имелось несколько страусовых перьев. Он тотчас предложил продать их ему, и на вечер была назначена деловая встреча.

— У тебя, значит, есть деньги расплатиться с ними? — удивленно спросил Сиприен.

В ответ Бардик с веселым смехом показал ему горсть медных пуговиц— коллекцию, собранную им за один или два месяца, которую он носил в холщовом кошельке.

— Это нельзя считать настоящей монетой,— сказал Сиприен,— и я не могу позволить, чтобы ты рассчитался с этими беднягами несколькими дюжинами старых пуговиц!

Однако он так и не смог растолковать Бардику, в чем состояла неблаговидность его намерения.

— Если макалакка возьмут мои пуговицы в обмен на свои перья, то кому от этого плохо? — отвечал он.— Вы ведь знаете, что им ничего не стоило подобрать перья! У них нет даже права владеть ими, они не могут даже показать их, разве что тайком! А пуговица, напротив,— вещь полезная, куда полезнее страусиного пера! Так почему же мне нельзя предложить дюжину, даже две дюжины пуговиц в обмен на такое же число перьев?

Рассуждая так, юный кафр не учитывал, что макалакка соглашались на его медные пуговицы не ради пользы, которую могли бы из них извлечь, поскольку почти не носили одежды, но из-за той предположительной ценности, которую приписывали этим металлическим кружочкам, так похожим на монеты. Таким образом, затея оборачивалась самым настоящим обманом. И все-таки Сиприен должен был признать этот оттенок слишком тонким, чтобы его могло уловить сознание дикаря, и он предоставил Бардику действовать по собственному усмотрению.

Коммерческая операция Бардика состоялась вечером при свете факелов. Кафры макалакка явно испытывали опасение, как бы покупатель их не обманул, поскольку не удовлетворились светом, зажженным белыми путешественниками, а приволокли с собой вязанки кукурузных початков, которые и подожгли, предварительно воткнув в землю.

Наконец туземцы выставили напоказ страусиные перья и захотели ознакомиться с пуговицами Бардика. И тут между ними разгорелся бурный, сопровождаемый жестикуляцией и воплями спор о назначении и стоимости металлических кружочков.

Никто ни слова не понимал из того, что они говорили на своем скоропалительном языке; однако достаточно было увидеть их красноречивые гримасы и нешуточный гнев, чтобы убедиться в огромном интересе, который представлял для них этот спор. Внезапно страстные прения прервались неожиданным событием. Из чащи, перед которой совершалась сделка, появился высокий негр, с достоинством кутавшийся в драный плащ из хлопчатобумажной ткани, его лоб украшала своеобразная диадема из бараньей кишки, которую обычно носят кафрские воины. Негр тут же, рассыпая налево и направо удары древком копья, набросился на кафров макалакка, застигнутых на месте свершения запретных действий.

— Лопеп! Лопеп! — возопили несчастные дикари и бросились кто куда, подобно крысиной стае.

Но круг черных воинов, внезапно вынырнувших из-за кустов; что окружали лагерь, сомкнулся вокруг них и не дал убежать. Лопеп тотчас велел передать ему пуговицы; он тщательно рассмотрел их при свете горящих кукурузных стеблей и, не без явного удовлетворения, уложил на дно своего кожаного кошеля. Потом устремился к Бардику и взял у него из рук уже приобретенные страусиные перья, присвоив их точно так же, как пуговицы.

Белые оставались пассивными свидетелями событий, не очень понимая, удобно ли им вмешиваться в происходящее, как вдруг Лопеп разом разрешил все трудности, направившись к ним. Остановившись в нескольских шагах, он в повелительном тоне произнес очень длинную речь, к тому же совершенно непонятную. Джеймсу Хилтону, слабо понимавшему язык бечуана, удалось все же уловить общий смысл обращения, и он передал его своим спутникам.

Суть речи сводилась к недовольству кафрского вождя тем, что Бардику было позволено вести торг с макалакка, которые не могут иметь никакой собственности. Под конец он объявлял о намерении приступить к изъятию контрабандных товаров и спрашивал у белых, что они имеют ему возразить.

Среди белых мнения на этот счет разделились. Аннибал Панталаччи предлагал немедленно пойти на уступки, дабы не ссориться с бечуанским вождем. Джеймс Хилтон и Сиприен, признавая полезность такой позиции, выражали, однако, опасения, как бы своей чрезмерной уступчивостью не поощрить Лопепа в его наглости и не оказаться перед неизбежностью жестокой стычки, если тот начнет предъявлять все новые и новые требования.

Кратко, вполголоса посовещавшись, путешественники договорились оставить бечуанскому вождю пуговицы, но настоять на возврате перьев. Именно это — с помощью то жестов, то немногих кафрских слов— и поспешил втолковать вождю Джеймс Хилтон.

Лопеп встал сначала в позу дипломата и сделал вид, что колеблется. Однако стволы европейских ружей, поблескивавшие в полумраке, быстро убедили его, и перья он возвратил. С этого момента вождь, человек, как оказалось, очень умный, повел себя гораздо более гибко. Он предложил троим белым, а также Бардику и Ли, по щепотке табаку из своей огромной табакерки и расположился на отдых. Стакан водки, который поднес ему неаполитанец, окончательно привел его в хорошее расположение духа; спустя полтора часа, которые та и другая сторона провели почти в полном молчании, вождь поднялся, чтобы пригласить путешественников нанести ему визит в его краале на следующий день. Это было ему обещано, и после обмена рукопожатиями Лопеп величественно удалился.

Спустя немного времени все улеглись спать, за исключением Сиприена, который, завернувшись в одеяло, грезил, устремив взор к звездному небу. Ночь была безлунная, но вся блистала пылью бесчисленных звезд. Костер потух, но молодой инженер не придал этому значения.

Он думал о своих родителях, которые в этот момент, конечно, и не подозревают о приключении, забросившем его в пустыни Южной Африки, о прелестной Алисе — она теперь, возможно, тоже глядит на звезды, и вообще обо всех дорогих ему людях. Погружаясь в эти сладкие мечты, еще более поэтичные среди молчания бесконечной равнины, он уже засыпал, как вдруг топот копыт и необычное волнение, донесшиеся с той стороны, где были привязаны на ночь быки упряжки, заставили его встряхнуться и вскочить на ноги.

В темноте ему почудился шорох, словно кралось какое-то животное, которое, без сомнения, и было причиной волнения быков. Не представляя себе, что бы это могло быть, Сиприен схватил попавшийся под руку кнут и осторожно двинулся в сторону привязи.

Он не ошибся. Уже совсем близко от быков и в самом деле притаился зверь, нарушивший их сон. Еще не проснувшись окончательно и не успев даже сообразить, что он делает, Сиприен поднял кнут и наугад со всего размаха хлестнул им по морде незваного гостя.

Дикий рев раздался в ответ! Животное, с которым молодой инженер обошелся как с простым пуделем, оказалось львом!

Едва Сиприен успел нащупать рукоятку одного из висевших на поясе револьверов и резко отпрянуть в сторону, как зверь прыгнул на него, но промахнулся и набросился вновь — на его вытянутую руку. Сиприен почувствовал, как в тело его впились острые когти, упал и вместе со страшным хищником покатился по пыльной земле. Внезапно прогремел выстрел. Тело льва задергалось в предсмертных конвульсиях, потом, напрягшись, рухнуло на землю и застыло. Сиприен, собрав последние силы, свободной рукой достал револьвер и приложил его к уху зверя. Разрывной пулей он размозжил ему голову.

Тем временем путешественники, разбуженные ревом и выстрелами, сбежались к месту сражения. Высвободив полузадавленного Сиприена из-под тяжеленной туши огромного зверя, они осмотрели его раны, которые, к счастью, оказались неглубокими. Ли перевязал их простым бельевым полотном, смоченным водкой, потом Сиприену отвели лучшее место в глубине фургона, и вскоре все снова уснули под охраной Бардика, пожелавшего бодрствовать до утра.

День еще только-только начинался, когда голос Джеймса Хилтона, умолявший своих спутников поспешить к нему на помощь, возвестил о новом происшествии. Хилтон, улегшийся спать на передке повозки поперек брезента, теперь говорил голосом, полным ужаса, не смея пошевелиться.

— У меня вокруг правого колена, под штаниной, обвилась змея! — сообщил он.— Не двигайтесь, или я погиб! Но все же посмотрите, что можно сделать!

Его глаза были расширены от страха, по лицу разлилась мертвенная бледность. На уровне колена, под синим сукном одежды, и впрямь находилось какое-то постороннее тело — нечто вроде каната, обмотавшего ногу.

Положение становилось серьезным. Действительно, стоило Хилтону пошевелиться, змея тотчас укусила бы его! Тогда, при общей нерешительности, за дело взялся Бардик. Он бесшумно извлек охотничий нож своего хозяина и почти незаметным, змеиным движением приблизился к Джеймсу Хилтону. Глаза негра были как раз на уровне змеи, пока он пристально изучал расположение опасного пресмыкающегося, пытаясь определить, где находится голова животного.

И вдруг выпрямившись, нанес быстрый удар — сталь ножа, казалось, впилась в колено Джеймса Хилтона.

— Теперь можете стряхнуть змею!.. Она мертва! — произнес Бардик, улыбаясь широкой белозубой улыбкой.

Джеймс Хилтон машинально повиновался и дернул коленом... Пресмыкающееся упало к его ногам. Это была черноголовая гадюка едва ли с палец толщиной, но малейшего ее укуса достаточно, чтобы наступила мгновенная смерть. Молодой кафр обезглавил ее с поразительной точностью. На штанине Джеймса Хилтона виднелся разрез шириной не более шести сантиметров, а кожа на ноге даже не была задета.

Спасенный не подумал поблагодарить своего спасителя. Теперь, оказавшись вне опасности, он находил это вмешательство совершенно естественным. Ему и в голову не пришло пожать черную руку какому-то кафру и сказать: «Я обязан вам жизнью».

— У вас поистине отлично заточенный нож! — сухо заметил он, глядя, как Бардик вставляет его обратно в ножны, тоже, казалось, не придавая большого значения тому, что он только что совершил.

Впечатления бурной ночи стерлись во время завтрака. В тот день он состоял из одною сбитого в масле страусиного яйца, которого оказалось вполне достаточно, чтобы насытить пятерых едоков. Сиприена слегка лихорадило, его раны давали о себе знать. И тем не менее он настоял на том, чтобы сопровождать Аннибала Панталаччи и Джеймса Хилтона, отправлявшихся в крааль Лопепа. Тем самым лагерь оставался на попечение Бардика и Ли, которые занялись снятием шкуры с убитого льва — настоящего гиганта из той породы, что называют «собачьей мордой». Трое всадников отправились в путь без сопровождения.

Бечуанский вождь ждал их у входа в свой крааль в окружении воинов. Позади них, на втором плане, устроились женщины и дети, которым было любопытно поглазеть на чужаков-иностранцев. И все же некоторые из этих чернокожих хозяюшек напустили на себя равнодушный вид. Сидя перед полукруглыми хижинами, они продолжали заниматься своими делами. Двое или трое плели сетку из длинных, годных для тканья трав, которые они скручивали в веревку. В общем, деревня производила жалкое впечатление, хотя хижины были выстроены вполне добротно. Жилье Лопепа, обширнее прочих и выложенное изнутри соломенными циновками, возвышалось почти посредине крааля.

Вождь пригласил своих гостей внутрь, указал им три табурета и в свой черед уселся перед ними сам, в то время, как позади него полукругом выстроилась его почетная охрана.

Прием начался с обмена привычными знаками вежливости. В целом весь церемониал сводится обычно к распитию чашки перебродившего зелья, произведенного непосредственно на заводе радушного хозяина; но для вящего подтверждения, что за этим знаком вежливости не таится коварных намерений, хозяин мочит в зелье свои толстые губы всегда первым и только затем передает чашу гостю. После столь изысканного приглашения не выпить вслед за хозяином выглядело бы смертельным оскорблением. Поэтому трое белых глотнули кафрского пива, хотя Аннибал Панталаччи и скорчил жуткую гримасу, бросив в сторону, что предпочел бы «этому пресному бечуанскому отвару стаканчик «христовых слез».

Потом речь зашла о делах. Лопеп хотел бы купить ружье. Но этого удовольствия ему не смогли доставить, хотя он и предлагал в обмен вполне приличного коня и сто пятьдесят фунтов слоновой кости. Действительно, колониальные установления на этот счет очень строги и запрещают европейцам уступать оружие живущим на границе кафрам, разве что по специальному разрешению губернатора. Чтобы задобрить хозяина, трое его гостей поднесли ему фланелевую рубаху, стальную цепочку и бутылку рома, что явилось роскошным подарком и доставило Лопепу явное удовольствие. После этого бечуанский вождь проявил полнейшую готовность сообщить все сведения, которых от него ждали европейцы, и благодаря посредничеству Джеймса Хилтона сделал это вполне вразумительно.

Прежде всего Лопеп сообщил, что путешественник, по всем приметам похожий на Матакита, миновал крааль пять дней назад. Это было первой новостью о беглеце, которую экспедиция получила за две прошедшие недели. Приняли ее с радостью. Скорее всего, молодому кафру пришлось потерять несколько дней на поиск брода через Лимпопо, и теперь он направлялся к горам на севере.

Много ли дней хода оставалось до этих гор?

Самое большее семь или восемь.

Не дружил ли Лопеп с монархом этой страны, куда Сиприен и его спутники вынуждены были вступить?

Да, и Лопеп очень этим гордился! Впрочем, кто не хотел бы стать уважаемым другом и верным союзником великого Тонайи, непобедимого завоевателя кафрских стран?

Хорошо ли Тонайа принимал белых?

Да, потому что он, как все вожди этого края, понимал, что белые непременно отомстят за оскорбление, причиненное одному из них. И зачем желать войны с белыми? Разве не останутся они навсегда более сильными благодаря своим ружьям, которые заряжаются сами собой? Поэтому лучше всего жить с ними в мире, оказывать им хороший прием и вести честную торговлю с их купцами.

Таковы в общем были сведения, которые сообщил Лопеп.

Возвратившись в лагерь, Сиприен, Аннибал Панталаччи и Джеймс Хилтон нашли Бардика и Ли в большой тревоге. По их рассказам, их посетил большой отряд кафрских воинов из иного племени, чем племя Лопепа; сначала воины их окружили, а потом подвергли настоящему допросу. Зачем они приехали в эту страну? Не затем ли, чтобы шпионить за бечуанами, собирать про них нужные сведения, выяснять их число, силы и вооружение? Напрасно чужестранцы ввязались в такое дело! Разумеется, великий царь Тонайа не станет выражать недовольства, пока они не вступили на его территорию; но он может взглянуть на происходящее и другими глазами, если они вознамерятся туда проникнуть.

Таков был общий смысл их речей. Китайца не слишком взволновало случившееся, зато Бардик, обычно столь спокойный и хладнокровный при любой опасности, пребывал, казалось, во власти самого настоящего страха, чему Сиприен не мог найти объяснения.

— Воины очень злые,— говорил Бардик, сердито вращая глазами,— воины ненавидят белых и сделают им каюк!..

Это выражение принято у всех полуцивилизованных кафров, когда они хотят выразить идею насильственной смерти.

Что было делать? Следовало ли придавать инциденту большую важность? Разумеется, нет. Воины, хотя их было тридцать человек и Бардика с китайцем они застали безоружными, тем не менее не причинили им никакого зла и не обнаружили ни малейшего желания разграбить лагерь. Их угрозы следовало воспринимать как явное пустословие, к которому дикари часто прибегают в обращении с чужеземцами. Достаточно нескольких уважительных слов в адрес великого вождя Тонайи, каких-нибудь миролюбивых заверений касательно намерений, что привели троих белых в этот край,— и все его подозрения, если бы таковые и были, тотчас рассеются. Благоволение вождя им будет обеспечено.

С общего согласия решили продолжать путь. В надежде быстро догнать Матакита и отобрать у него украденный алмаз всякие иные тревоги были забыты.

Глава XV ЗАГОВОР

За неделю пути экспедиция оказалась в краях, ничуть не похожих на те, что были пройдены ранее, начиная от границы Грикваленда. Теперь уже близок был горный хребет, который, судя по собранным о Матаките сведениям, скорее всего и являлся его конечной целью. Близость высокогорий, так же как и бесчисленность водных потоков, которые, спускаясь с гор, текли на юг до впадения в Лимпопо, заявляла о себе появлением нового растительного и животного мира, совершенно отличного от флоры[87] и фауны[88] равнин.

Первая из долин, незадолго до захода солнца открывшаяся взглядам троих путешественников, являла собой необыкновенно свежее и радостное зрелище. По саванне изумрудно-зеленого цвета протекала река, такая прозрачная, что в любом месте было видно ее дно. Склоны холмов, окружавших речную долину, покрывали плодовые деревья с самой разнообразной листвой. На этом фоне, пока еще освещенном солнцем, в тени огромных баобабов мирно паслись стада красных антилоп, зебр и буйволов. Немного дальше белый носорог своей тяжелой поступью шагал через широкую лужайку, неспешно продвигаясь к берегу, и уже радостно храпел, предвкушая, как всколыхнет речные воды своей мясистой тушей. Из лесной поросли слышался рык невидимого хищника, зевавшего от скуки. Ревел дикий осел, и целые стада обезьян гонялись друг за другом в кронах деревьев.

Сиприен и двое его спутников остановились на вершине холма, чтобы полнее обозреть это новое для них зрелище. Вот наконец и добрались они до одного из тех девственных мест, где дикое животное, пока еще безраздельный хозяин земли, живет столь вольно и счастливо, что даже не подозревает об опасности.

Больше всего поражали не только многочисленность и спокойствие этих зверей, но и поразительное разнообразие фауны, которую они представляли в этом уголке Африки. Открывшаяся картина поистине совпадала с одним из тех странных полотен, где художник развлекался совмещением на узком пространстве всех главных представителей животного царства.

Людей встречалось мало. На этих обширных пространствах поселения кафров выглядели лишь редкими островками. Местность оказалась пустынной или почти пустынной.

Сиприен, очень довольный увиденным, охотно счел бы себя перенесенным в доисторическую эру мегатериев[89] и прочих допотопных животных.

— Для полного счастья разве что слонов не хватает! — воскликнул он.

И тут же Ли, вытянув руку, указал ему на обширную лужайку с несколькими серыми пятнами. Своей неподвижностью и цветом они издали походили на скалы. На самом же деле это было стадо слонов. На протяжении многих миль саванна просто пестрела ими.

— Ты, стало быть, разбираешься в слонах? — спросил китайца Сиприен, когда они готовили стоянку на ночь.

Ли моргнул своими маленькими косыми глазками.

— Я два года жил на острове Цейлон, служил помощником у охотников,— только и ответил он с подчеркнутой сдержанностью, которая появлялась у него всегда, если речь заходила о его биографии.

— Эх! Вот бы забить одного-двух! — вскричал Джеймс Хилтон.— Забавная была бы охота...

— Да, на такой охоте добыча стоит потраченного пороха! — добавил Аннибал Панталаччи.— Пара слоновьих бивней — недурная пожива, а у нас в задней части фургона их поместилось бы дюжины три-четыре!.. И знаете, друзья, этого бы нам вполне хватило, чтобы покрыть все расходы на путешествие!

— Однако это мысль, и неплохая! — воскликнул Джеймс Хилтон.— Почему бы нам не поохотиться завтра утром, перед тем как пуститься в путь?

Предложение обсудили. Решили, что со стоянки снимутся на рассвете и отправятся попытать счастья в долине, где только что видели слонов. Придя к такому соглашению и наспех пообедав, путешественники забрались под брезент фургона— все, кроме Джеймса Хилтона, который в эту ночь дежурил и должен был оставаться у костра.

Прошло уже около двух часов, как он пребывал в одиночестве и уже клевал носом, когда почувствовал легкий толчок в бок. Он открыл глаза. Возле него сидел Аннибал Панталаччи.

— Мне не спится, вот я и подумал — почему бы не составить вам компанию,— сказал неаполитанец.

— Очень любезно с вашей стороны, а вот мне несколько часов сна не повредили бы! — ответил, потягиваясь, Джеймс Хилтон.— Если хотите, мы легко можем договориться! Я займу ваше место под брезентом, а вы вместо меня останетесь стеречь.

— Нет!.. Погодите!.. У меня есть к вам разговор! — тихо проговорил Аннибал Панталаччи.

Он огляделся и, убедившись, что они совершенно одни, продолжал:

— Вам уже приходилось охотиться на слонов?

— Да,— ответил Джеймс Хилтон,— дважды.

— Ага! Стало быть, вы знаете, насколько эта охота опасна! Слон умен и хитер, у него такое мощное оружие! В борьбе с ним человеку редко удается одержать верх!

— Да, вы правы, если говорить о людях неуклюжих! — ответил Джеймс Хилтон.— Но, если у вас хороший карабин, заряженный разрывными пулями, вам бояться нечего!

— Таково и мое мнение,— согласился неаполитанец.— Однако бывают же несчастные случаи!.. Представьте, что такой случай произошел бы завтра с французом, для науки это было бы истинным несчастьем!

— Настоящим несчастьем! — повторил Джеймс Хилтон и злобно рассмеялся.

— А для нас несчастье было бы не столь уж большим! — договорил Аннибал Панталаччи, ободренный смехом своего компаньона.— Ведь тогда преследовать Матакита с его алмазом продолжали бы только мы!.. А двоим всегда легче кончить дело полюбовно...

Собеседники помолчали, устремив взгляд на головешки, блуждая мыслью в деталях преступного замысла.

— Да!.. Двоим столковаться всегда легче! — повторил неаполитанец.— Троим куда сложнее!

Снова наступило молчание.

Вдруг Аннибал Панталаччи резко вскинул голову и стал пристально вглядываться в окружающую темноту.

— Вы ничего не заметили? — шепотом спросил он.— Мне померещилось, будто за этим баобабом промелькнула чья-то тень!

Джеймс Хилтон в свою очередь тоже уставился в темноту, но, сколько ни напрягал зрение, ничего подозрительного вблизи лагеря не заметил.

— Ничего особенного,— сказал он.— Это белье, которое китаец развесил отмокать в росе!

Затем заговорщики продолжили беседу, но на этот раз уже шепотом.

— Я мог бы изъять патроны из его ружья, так что он и внимания бы не обратил! — говорил Аннибал Панталаччи.— А затем, в момент нападения, я выстрелил бы из-за его спины, чтобы зверь тотчас его заметил... и конец не заставил бы себя ждать!

— То, что вы предлагаете, дело весьма щекотливое! — высказал слабое возражение Джеймс Хилтон.

— Ба! Вы только не мешайте, и все пойдет как по маслу, вот увидите! — ответил неаполитанец.

Часом позднее, готовясь занять свое место среди спавших, Аннибал Панталаччи счел нужным зажечь спичку— проверить, не вставал ли кто, пока его не было. Это позволило ему убедиться, что Сиприен, Бар дик и китаец спали крепким сном. Так, по крайней мере, могло показаться. Однако если бы неаполитанец был более внимателен, он почувствовал бы в звучном храпе Ли некоторую нарочитость и притворство.

С восходом солнца все были на ногах. Аннибал Панталаччи воспользовался моментом, когда Сиприен отошел проделать утренние процедуры к протекавшему по соседству ручью, и извлек из его ружья патроны — дело заняло не более двадцати секунд. Бардик занимался приготовлением кофе, китаец собирал белье, которое он накануне вывесил на своей достославной веревке, протянув ее меж двух баобабов.

Выпив кофе, путешественники сели на коней, оставив фургон и быков на попечение Бардика. Ли попросил разрешения сопровождать всадников и взял в качестве оружия лишь охотничий нож своего хозяина. Менее чем за полчаса охотники добрались до того места, где прошлым вечером заметили слонов. Но сегодня пришлось проехать немного дальше, до широкой поляны, находившейся между подножием горы и правым берегом реки.

Утренняя свежесть еще стояла в воздухе, пронизанном лучами восходящего солнца, по травянистому ковру просторной лужайки, влажной от росы, прохаживалось целое стадо слонов — по меньшей мере две или три сотни. Малыши весело резвились вокруг своих матерей и молча сосали их молоко. Взрослые слоны, опустив голову и мерно помахивая хоботом, поедали сочную траву. Почти все обмахивались своими широкими ушами, напоминавшими индейские опахала.

Почти святое спокойствие этой мирной картины передалось Сиприену.

— Зачем нам убивать эти безобидные создания? — взволнованно обратился он к своим спутникам.— Не лучше ли оставить их счастливо наслаждаться одиночеством?

Предложение инженера по ряду причин не пришлось по вкусу Аннибалу Панталаччи.

— Зачем? — с ухмылкой повторил он.— Да затем, чтобы набить наши кошельки, когда разживемся несколькими центнерами слоновой кости! Уж не пугают ли вас толстокожие звери, месье Мэрэ?

Сиприен, не желая отвечать на подобную дерзость, пожал плечами. Все три охотника находились теперь от слонов едва ли дальше чем в двухстах метрах. И если умные животные с тонким слухом и скорые на подъем все еще не заметили охотников, то только потому, что те приближались с подветренной стороны и находились под защитой густого массива баобабов. Тем не менее один из слонов уже проявлял признаки беспокойства, вздымая хобот в виде знака вопроса.

— Вот подходящий момент,— вполголоса проговорил Аннибал Панталаччи.— Если мы хотим добиться серьезных результатов, нам надо разъехаться и выбрать каждому свою цель, а затем, по условному знаку, стрелять всем одновременно, так как при первом же выстреле все стадо обратится в бегство.

Это соображение было принято, и Джеймс Хилтон, отделившись, поехал направо. В то же время Аннибал Панталаччи повернул налево, а Сиприен остался в центре. Затем все трое молча продолжали приближаться к поляне. Вдруг Сиприен почувствовал, как две руки вдруг заключили его в крепкие объятия, и голос Ли тихо проговорил ему на ухо:

— Это я... Я только что вскочил на круп лошади позади вас. Не говорите ни слова! Скоро вы узнаете — почему.

Сиприен Мэрэ уже достиг края поляны и находился в каких-нибудь тридцати метрах от слонов и хотел зарядить ружье на случай любой неожиданности, когда китаец снова зашептал:

— Ваше ружье разряжено... Не беспокойтесь из-за этого... Все идет хорошо!

В тот же миг послышался свисток, который по уговору служил знаком общего выступления, и почти одновременно с ним позади Сиприена раздался — причем один-единственный — выстрел. Инженер тотчас обернулся и заметил Аннибала Панталаччи, спешившего скрыться за стволом дерева. Но тут же внимание его привлекла куда более опасная картина.

Прямо на него устремился слон, явно раненный и пришедший от раны в дикую ярость. Остальные, как и предвидел неаполитанец, бросились бежать, производя страшный топот, сотрясавший землю на два километра вокруг.

— Вот мы и на месте! — закричал Ли, по-прежнему держась за Сиприена.— Как только животное бросится, пусть ваш Темплар отпрянет в сторону! Затем начинайте кружить вокруг вон того кустарника, увлекая слона за собой! Остальное предоставьте мне!

Сиприен только-только поспевал почти машинально выполнять указания китайца. Огромное животное с задранным вверх хоботом, налитыми кровью глазами, раскрытой пастью и выставленными вперед бивнями неслось на него с невероятной скоростью. Темплар держался как и подобает старому коню. С изумительной точностью подчиняясь нажиму колен своего всадника, он вовремя выполнил резкий скачок вправо. И слон, набравший огромную инерцию, пронесся, не задев их, к тому самому месту, откуда кони и всадник едва успели отскочить. Тем временем китаец, без лишних слов приготовившись к бою, соскользнул наземь и быстро укрылся за кустарником.

— Сюда! Сюда! Кружите вокруг меня! И пусть он за вами гонится! — снова прокричал он.

Слон вновь направлялся к ним, еще более разъяренный неудачей своего первого броска. Сиприен хотя и не понял по-настоящему цели маневра, который подсказывал Ли. но выполнил его безукоризненно. Он принялся скакать вокруг кустарника, увлекая задыхавшегося слона, и еще дважды обманывал своего преследователя внезапным уводом коня в сторону. Но надолго ли такая тактика могла обеспечить успех? Неужели китаец надеялся лишить животное сил? Именно этот вопрос и занимал Сиприена, но он по-прежнему не находил на него ответа, как вдруг, к вящему его удивлению, слон рухнул на колени.

Ли, улучив благоприятный момент, с несравненной ловкостью проскользнул в траве к ногам животного и одним ударом охотничьего ножа перерезал ему сухожилие на пятке, можно сказать, нашел его «ахиллесову пяту»[90]. Так обычно поступают в охоте на слонов индусы, и китаец, наверное, часто применял этот прием на Цейлоне, ибо нынче выполнил его с удивительной точностью и хладнокровием.

Сраженный и изнемогающий, слон уткнулся головой в густую траву и оставался недвижим. Вместе с кровью, вытекавшей из его раны, он на глазах терял последние силы.

— Ур-ра!.. Браво!..— вскричали Аннибал Панталаччи и Джеймс Хилтон, появляясь на «театре военных действий».

— Надо прикончить его выстрелом в глаз! — заявил Джеймс Хилтон, который, казалось, испытывал непреодолимую потребность действовать и играть активную роль в происходящей драме.

Произнеся эти слова, он приложился к ружью и выстрелил.

Тут же внутри гигантского четвероногого раздался взрыв — это была разрывная пуля. Тело слона содрогнулось в предсмертной конвульсии и застыло, похожее на рухнувшую наземь гору.

— Кончено! — воскликнул Джеймс Хилтон, подъехав на своем коне совсем близко к животному, чтобы лучше его разглядеть.

«Подождите... Не торопитесь!» — словно бы говорил проницательный взгляд китайца, обращенный к Сиприену,

Ждать эпилога этой сцены пришлось недолго.

Оказавшись возле слона, Джеймс Хилтон наклонился в стременах и смеха ради попытался приподнять одно из огромных ушей. Как вдруг животное резким движением вытянуло хобот и обрушило его на неосторожного охотника, переломив ему позвоночный столб и раздробив череп,— прежде чем ошеломленные свидетели ужасной развязки успели выкрикнуть предостережение, Джеймс Хилтон смог лишь издать последний крик. За какие-то три секунды от него осталась куча кровавого мяса, на которую слон упал, чтобы уже никогда не подняться.

— Я был уверен, что он кого-то сделает мертвецом! — произнес тоном поучения китаец и покачал головой.— Если представляется такой случай, слоны никогда его не упускают!

Эти слова стали надгробной речью Джеймсу Хилтону. Молодой инженер, все еще находившийся под впечатлением предательства, жертвой которого чуть не стал, не мог отделаться от мысли, что смерть явилась справедливым наказанием одному из негодяев, решивших выдать его, беззащитного, столь опасному в ярости зверю. Что касается неаполитанца, то какие бы мысли ему ни приходили, он счел за благо держать их при себе.

Тем временем китаец занимался тем, что, сняв луговой дерн, выскребал своим охотничьим ножом яму, в которую и уложил, с помощью Сиприена, бесформенные останки своего врага.

Все это заняло некоторое время, и, когда трое охотников отправились обратно в лагерь, солнце стояло уже высоко над горизонтом. Какая же их охватила тревога, когда, по прибытии в лагерь, они увидели, что Бардика там не было.

Глава XVI ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Что же произошло в лагере за время отсутствия Сиприена и двух его спутников? Пока молодой кафр не объявлялся, предположить что-либо было трудно. Поэтому все трое сначала ждали его, потом стали громко звать. И наконец, начали поиски, но никаких следов обнаружить не удалось. Завтрак, который негр начал готовить, остался возле погасшего костра, и по нему можно было заключить, что кафр исчез не более чем два-три часа назад.

Исходя из этого, Сиприен мог строить разные догадки, однако их нечем было подкрепить. Нападение дикого зверя исключалось: вокруг не наблюдалось никаких признаков кровавой борьбы или хотя бы беспорядка. Побег с целью вернуться в свою страну, как это часто случается с кафрами, со стороны такого преданного юноши был бы еще менее вероятным, и поэтому молодой инженер наотрез отказался принять версию, выдвинутую Аннибалом Панталаччи. Короче говоря, после шести часов поиска найти молодого кафра не удалось, его исчезновение так и осталось необъяснимым. Аннибал Панталаччи и Сиприен посовещались и согласились подождать с выходом в путь до следующего утра.

А что, если Бардик просто заблудился, преследуя какую-нибудь соблазнительную для охотника дичь,— и вскоре, возможно, вернется? И тут они вспомнили о визите кафров во время одной из последних стоянок, о вопросах, которые туземцы задавали Бардику и Ли, и об их страхе перед появлением чужестранцев в краю Тонайи. Тогда путешественники задали друг другу вполне резонный вопрос: а что, если туземцы, захватив Бардика, увели его с собой в свою столицу?

День кончился в мрачных предчувствиях. Казалось, на экспедицию легла тень несчастья. Аннибал Панталаччи пребывал в злом и молчаливом настроении. Оба его сообщника, Фридель и Джеймс Хилтон, были мертвы, и теперь он оставался один на один со своим соперником. Неаполитанец думал лишь об одном: как избавиться от претендента, которого он больше не хотел терпеть рядом ни в деле с алмазом, ни в деле женитьбы. Поистине для него это были всего лишь дела. Что касается Сиприена,— которому Ли рассказал все, что услышал насчет вынутых из ружья патронов,— то теперь ему следовало день и ночь следить за своим спутником. Правда, эту тяжелую заботу делил с ним преданный Ли. Сиприен и Аннибал Панталаччи весь вечер молча курили у костра и удалились под брезент фургона, даже не попрощавшись на ночь. Черед бодрствовать у костра и отгонять диких зверей выпал китайцу.

К утру следующего дня молодой кафр в лагерь не вернулся.

Сиприен охотно подождал бы еще сутки, чтобы дать своему слуге последний шанс на возвращение, но неаполитанец настоял на немедленном выступлении.

— Можно прекрасно обойтись и без Бардика,— говорил он,— а если будем задерживаться, то рискуем окончательно упустить Матакита!

Сиприен сдался, и китаец пошел собирать быков к отбытию.

И вот новая напасть. Быков на месте не оказалось. Еще накануне вечером они полеживали в высокой траве вокруг лагеря!.. Сейчас не было видно ни одного...

И лишь теперь стало ясно, как много потеряла экспедиция в лице Бардика! Если бы этот умный слуга оставался на своем посту, то он, зная привычки бычьего племени в Южной Африке, непременно привязал бы этих, целый день отдыхавших, животных к стволам деревьев или кольям. Если остановки делались после долгого дня пути, такая предосторожность была излишней: изнемогшим от усталости быкам хотелось лишь одного— пощипать травы вблизи фургона, чтобы тут же улечься на ночь, а пробудившись, они не удалялись от лагеря более чем на двести метров. Однако после целого дня отдыха все обстояло иначе.

Очевидно, после пробуждения первой заботой отдохнувших животных было поискать более изысканных трав, чем те, которыми они насытились накануне. Настроенные побродить на воле, они мало-помалу отошли от лагеря, потеряли его из виду, а затем, увлекаемые инстинктивным стремлением вернуться в хлев, один за другим, потянулись обратно в Трансвааль.

Это — настоящая катастрофа, и хотя в экспедициях по Южной Африке она случается нередко, но относится к числу самых серьезных, так как без упряжки повозка оказывается бесполезной, а для путешественника по Африке фургон — это и дом, и склад, и крепость одновременно. И потому велико было отчаяние Сиприена и Аннибала Панталаччи, когда, после дикой двух-или трехчасовой гонки по следам быков, они поняли, что от всякой надежды догнать скотину придется отказаться.

Пришлось снова держать совет. В подобных обстоятельствах оставалось разве что такое решение: бросить фургон, забрать с собой столько продуктов и боеприпасов, сколько можно унести, и продолжать путь верхом. При благоприятных обстоятельствах, возможно, удалось бы в скором времени сторговаться с каким-нибудь кафрским вождем насчет новой бычьей упряжки в обмен на ружье или патроны. Что касается Ли, то он мог взять себе лошадь Джеймса Хилтона, у которой больше не было хозяина.

Путешественники принялись рубить колючие ветки и накрывать ими фургон, чтобы замаскировать его под кустарник. Затем каждый нагрузился одеждой, консервами и боеприпасами — всем, что только можно было засунуть в карманы и мешок. Китайцу, к его великому огорчению, пришлось отказаться от мысли взять с собой красный ящик, который оказался слишком тяжел; но, несмотря ни на какие уговоры, он так и не бросил веревки, которой, вместо пояса, обмотался под халатом.

Закончив с этими приготовлениями и бросив последний взгляд на долину, где произошли столь трагические события, трое всадников вновь устремились вверх по дороге. Эта дорога, как и все прочие в этом краю, была попросту тропой, протоптанной дикими зверями, которые, пробираясь к водопою, всегда выбирают кратчайший путь.

Уже перевалило за полдень, но, невзирая на палящее солнце, Сиприен, Аннибал Панталаччи и Ли, не замедляя шага, продолжали свой путь до самой темноты. Вечером, встав лагерем в глубоком ущелье под прикрытием высокой скалы, вокруг доброго костра из сухих дров, они пришли к выводу, что при всем при том потеря фургона дело поправимое.

Так двигались они еще два дня, не допуская сомнений, что идут по следам разыскиваемого беглеца. И на самом деле, к вечеру второго дня, перед самым заходом солнца, когда они неторопливо приближались к купе деревьев, под которыми собирались провести ночь, Ли вдруг издал гортанный возглас.

— Хуг! — вскрикнул он, указывая пальцем на маленькую черную точку, двигавшуюся у горизонта в последних сумеречных бликах.

Сиприен и Аннибал Панталаччи мгновенно устремили взгляд в направлении, куда показывал палец китайца.

— Путешественник! — воскликнул неаполитанец.

— Это Матакит собственной персоной! — подхватил Сиприен, поспешивший поднести к глазам свой лорнет.— Я явственно различаю его коляску и страуса!.. Это он!

И он передал лорнет Панталаччи, который мог воочию убедиться в достоверности факта.

— На каком он, по-вашему, расстоянии от нас в данный момент? — спросил Сиприен.

— Самое малое в семи или восьми милях,— ответил неаполитанец.

— Стало быть, следует оставить надежду настичь его сегодня, до остановки на ночлег?

— Разумеется,— отвечал Аннибал Панталаччи.— Через полчаса наступит глухая ночь, в его сторону уже нельзя будет и шагу ступить!

— Аадно! Завтра мы непременно настигнем его, если выедем пораньше!

— Я точно такого же мнения!

К этому времени всадники подъехали к группе пальмовых деревьев и спешились. Согласно заведенному обычаю, они сначала занялись лошадьми, которых сперва обтерли соломенным жгутом, заботливо почистили и только потом, привязав к колышкам, пустили пастись. Тем временем китаец разжег костер. Пока шли эти приготовления, спустилась ночь. Этим вечером ужин был, пожалуй, чуть повеселее, чем все три предыдущих дня. Однако, наскоро с ним покончив, путешественники сразу же, завернувшись в одеяла возле костра с запасенным на всю ночь топливом и подложив под голову седла, приготовились отойти ко сну. Было очень важно встать на заре пораньше, чтобы одним духом покрыть дневной переход и настичь Матакита.

Сиприен и китаец погрузились в глубокий сон.

Неаполитанец не спал. Три часа он ворочался под одеялом, словно человек, которому не дает покоя какая-то навязчивая мысль. Преступное искушение снова завладевало им.

Наконец он бесшумно поднялся, подошел к коням и оседлал своего; затем, отвязав Темплара и лошадь китайца, он на длинном поводе повел их за собой. Низкорослая трава, сплошным ковром выстилавшая землю, заглушала шум копыт троих животных, которые, после внезапного пробуждения, с тупой покорностью повиновались человеку. Аннибал Панталаччи отвел их в глубь долины, привязал там к дереву и вернулся в лагерь. Ни один из спавших так и не пошевелился.

Неаполитанец собрал свое одеяло, длинноствольный карабин, патроны, провизию и оставил своих спутников одних посреди пустыни.

Когда он подъехал к лошадям, оставленным в долине, те. шумно всхрапывая, паслись возле одинокого баобаба. Панталаччи отвязал их от дерева и осторожно погнал перед собой. Через полчаса три коня и всадник при свете луны, встававшей из-за холма, рысью скакали прочь от лагеря.

Сиприен и Ли все еще спали. Только в три часа утра китаец открыл глаза и увидел звезды, бледно сиявшие над горизонтом в западной части небосклона.

«Пора готовить кофе»,— подумал он.

Сбросив одеяло, в которое был укутан, поднялся и приступил к утреннему туалету, соблюдавшемуся им одинаково как в пустыне, так и в городе.

«А где же Панталаччи?» — вдруг спохватился китаец.

Уже занималась заря, и все явственнее проступали предметы, окружавшие лагерь.

«Да и лошадей тоже не видно! — про себя отметил Ли.— Уж не вздумал ли этот «честный малый»... И в недобром предчувствии он бросился к кольям, где вечером привязывал лошадей, обежал вокруг лагеря и мгновенно убедился, что весь багаж неаполитанца исчез вместе с ним. Все стало ясно.

Человек белой расы не мог бы, вероятно, подавить в себе совершенно естественное желание разбудить Сиприена, чтобы тут же сообщить ему крайне важную новость. Но китаец принадлежал к желтой расе и считал, что когда речь идет о несчастье, то торопиться с вестями ни к чему. И он спокойно занялся приготовлением кофе.

«Со стороны этого негодяя это еще большая любезность, что он оставил нам припасы!»— то и дело повторял Ли.

Кофе, должным образом выдержанный в специально сшитом полотняном мешочке, был перелит в чашки, вырезанные из скорлупы страусиного яйца; лишь после этого он подошел к все еще спавшему Сиприену.

— Ваш кофе готов, папочка,— вежливо произнес Ли, тронув спавшего за плечо. Сиприен приоткрыл один глаз, потянулся, улыбнулся китайцу, сел и маленькими глотками выпил дымящуюся жидкость. И только тогда заметил, что место неаполитанца пусто.

— А где же Панталаччи? — спросил он.

— Уехал, папочка,— ответил Ли самым естественным тоном, будто речь шла о чем-то заранее условленном.

— Как это... уехал?

— Да, папочка, уехал вместе с тремя лошадьми!

Сиприен высвободился из-под одеяла и посмотрел туда, где паслись лошади. Дальнейших объяснений не потребовалось. Но инженер был человеком слишком гордым, чтобы тут же обнаружить свое беспокойство и возмущение.

— Ну что ж,— произнес он,— пусть этот негодяй не воображает, что последнее слово останется за ним!

Сиприен в раздумье сделал несколько шагов вдоль и поперек, размышляя, что следовало бы предпринять.

— Нужно тотчас отправляться дальше! — сказал он китайцу.— Мы оставим здесь седло, уздечку, все громоздкое или слишком тяжелое, и возьмем с собой только ружья и то, что осталось от съестного! Идя быстрым шагом, мы сможем двигаться почти с прежней скоростью, а возможно, и находить более прямой путь!

Ли тотчас повиновался. За несколько минут одеяла были свернуты, а мешки заброшены за спину; после чего, собрав в кучу и завалив толстым слоем веток все, что пришлось оставить на месте, они оба зашагали вперед. Сиприен оказался прав, говоря, что идти пешком в некотором смысле удобнее. Он и впрямь смог двигаться более прямым путем, одолевая крутые подъемы, не доступные ни для какой лошади,— правда, ценой немалых усилий.

Около часу пополудни они достигли северного склона того хребта, вдоль которого двигались три последних дня. По описаниям Лопепа, до столицы Тонайи оставалось, по-видимому, уже немного. К несчастью, его указания насчет пути следования были столь смутные, а названные на бечуанском языке данные о расстояниях оказались столь путаными, что определить заранее, сколько дней хода потребуется на оставшуюся дорогу— два или три, представлялось крайне трудным.

Когда Сиприен и Ли спускались по откосу в первую долину, открывшуюся им после перехода через хребет, Ли издал короткий смешок.

— Жирафы! — сказал он.

Сиприен, взглянув вниз, действительно заметил два десятка пятнистых животных, которые паслись посреди долины. Нет ничего более приятного, чем видеть издали их длинные шеи, устремленные вверх подобно мачтам или вытянутые словно змеи в траве на три или четыре метра от тела, покрытого желтоватыми пятнами.

— Можно взять одного из этих жирафов и использовать вместо Темплара,— заметил Ли.

— Оседлать жирафа? Да ты что! Где это видано? — воскликнул Сиприен.

— Не знаю, видано или не видано, но увидим ли такое мы с вами — зависит лишь от вас,— ответил китаец,— если вы позволите мне попытаться.

Сиприен, никогда не считавший невозможным то, что было просто новым, заявил, что готов помочь Ли в его затее.

— Мы находимся от жирафов с подветренной стороны,— сказал китаец,— и это наше счастье, потому что у них очень тонкий нюх и они давно бы нас учуяли! Стало быть, если вы обойдете их справа, а затем вспугнете выстрелом из ружья и направите в мою сторону, то больше ничего и не требуется, остальное я беру на себя!

Сиприен быстро сложил наземь все, что могло стеснить его движения, и, взяв ружье, приступил к выполнению указанного слугой маневра.

Между тем китаец не терял времени. Он сбежал по крутому склону долины до вытоптанной тропинки у самого подножия. Судя по многочисленным отпечаткам копыт, именно этой тропой и пользовались жирафы. Здесь китаец устроился за большим деревом, размотал длинную веревку, которая всегда была при нем, и, разрезав ее надвое, получил два отрезка по тридцать метров длиной. Затем, привязав к концу каждого из них увесистый камень,— после чего из них вышли отличные лассо,— он крепко привязал их концы к нижним ветвям дерева. Наконец, старательно намотав на левую руку свободные концы этих снарядов, спрятался за ствол и стал ждать.

Не прошло и пяти минут, как неподалеку прогремел выстрел. Сразу же послышался частый топот, похожий на шум от галопа целого кавалерийского эскадрона, он нарастал с каждой секундой, возвещая, что жирафы удирают со всех ног, как и предвидел Ли. Они неслись прямо на него по знакомой тропе, не подозревая, однако, о присутствии врага, спрятавшегося с подветренной стороны. Жирафы, которые мчались, развернув ноздри по ветру, растерянно таращась маленькими мордашками и мотая высунутыми языками, были поистине великолепны. Что касается Ли, то следить за ними ему было ни к чему. Свой пост он предусмотрительно выбрал вблизи того места, где дорога сужалась и животные могли пройти лишь по двое в ряд, так что ему оставалось только ждать.

Трех или четырех животных он пропустил; затем, приметив одного из жирафов необыкновенного роста, он метнул свой аркан. Просвистев в воздухе, веревка обвилась вокруг шеи животного, которое успело пробежать еще несколько шагов; но тут веревка натянулась, сжала ему гортань, и жираф остановился.

Китаец не тратил времени на созерцание этого зрелища. Увидев, что его первое лассо достигло цели, тут же схватил второе и метнул его в другого жирафа. Бросок был не менее удачным. Через полминуты перепуганное стадо уже рассеялось, а два жирафа, полузадушенные и изнемогающие, остались пленниками китайца.

— Скорее сюда, папочка! — крикнул Ли своему хозяину, который уже бежал к нему, не особенно веря в успех.

Но пришлось признать очевидное. Перед Сиприеном были два великолепных жирафа, крупных, сильных, упитанных, с тонкой подколенной впадиной и лоснящимся крупом. Но сколько ни восхищался, глядя на них, Мэрэ, идея использовать их как верховых животных казалась ему едва ли осуществимой.

— И на самом деле, как удержаться на такой спине, которая снижается к задним ногам с наклоном самое малое в шестьдесят градусов? — смеясь, говорил он.

— Да очень просто — стоит только сесть животному на плечи, а не на бока,— ответил Ли.— И к тому же разве трудно подложить под заднюю часть седла скатанное одеяло?

— Но у нас нет седел.

— Я сейчас же схожу за вашим.

— А какую уздечку надеть на такую морду?

— Это вы сейчас увидите.

Китаец на все имел ответ, и действия его не отставали от слов.

Еще не наступил час обеда, как из куска своей веревки он сделал два недоуздка, которые надел на жирафов.

Заарканенные животные были настолько обескуражены и к тому же имели столь добрый нрав, что не оказали никакого сопротивления. Из остальных кусков веревки китаец изготовил вожжи.

Закончив эти приготовления, Ли повел обоих пленников на поводке, что оказалось проще простого. Мэрэ и китаец по собственным следам возвратились на место вчерашнего лагеря, чтобы забрать седло и прочие вещи, которые им пришлось оставить. Вечер ушел на доведение начатых работ до конца. У Ли оказались поистине золотые руки. Он не только успел переделать седло Сиприена, так что теперь его можно было класть на спину одного из животных в горизонтальном положении, но и соорудил для себя седло из ветвей; затем, для пущей предосторожности, он полночи занимался тем, что отбивал у жирафов малейшую охоту к сопротивлению, по многу раз садясь на них верхом и при помощи решительных доводов убеждая, что его нельзя не слушаться.

Глава XVII STEEPLE-CHASE[91] ПО-АФРИКАНСКИ

И все же у обоих всадников, когда они на следующее утро отправлялись в путь, вид был весьма странный. Сомнительно, чтобы Сиприену захотелось верхом на таком седле предстать перед глазами мисс Уоткинс на большой улице в лагере Вандергаарт. Но на войне как на войне. Они ехали по пустыне, и тут жирафы в роли верховых животных выглядели не более странно, чем дромадеры — одногорбые верблюды. Их шаг даже чем-то напоминал походку «кораблей пустыни». Езда на жирафах оказалась ужасно тряской, с настоящей килевой качкой, от которой оба всадника почувствовали легкий приступ морской болезни. Однако через три часа Сиприен и китаец вполне акклиматизировались. А так как жирафы двигались довольно быстро и, после нескольких попыток бунта, тотчас подавленных, показали себя весьма послушными, то все шло как нельзя лучше.

Теперь требовалось наверстывать время, потерянное за последних три дня пути. Матакит к атому часу проделал небось большой путь! И не успел ли уже Аннибал Панталаччи догнать его? Что бы там ни произошло, Сиприен решительно настроился до конца идти к намеченной цели.

Через три дня конники, или, лучше сказать, «жирафники», добрались до страны равнин. Теперь они ехали вдоль правого берега довольно извилистого ручья, бегущего как раз на север,— надо думать, это был приток одного из притоков Замбези. Жирафы, полностью усмиренные и, более того, ослабевшие от длинных переходов и от той диеты, к которой систематически принуждал их Ли, легко подчинялись командам. Теперь Сиприен уже мог бросить длинные веревочные вожжи и управлять своим животным, подталкивая его пятками в бока.

Теперь, когда управление жирафами больше не доставляло больших хлопот, Мэрэ с истинным удовольствием оглядывал окрестности, по которым они проезжали. Пустынные земли остались позади, теперь время от времени встречались поля маниока[92] или таро[93], по всем правилам обработанные и орошаемые: через вставленные друг в друга стебли бамбука к плантациям поступала речная вода. Широкие и плотно утоптанные дороги и разбросанные по далеким холмам белые хижины, похожие на ульи,— все указывало на близость населенной страны. Тем не менее чувствовалось, что это еще пустыня — хотя бы по огромному множеству диких животных, жвачных и хищников, населявших равнину. Там и сям бесчисленные стаи птиц любого вида и роста затемняли небосклон. Можно было разглядеть стада газелей или антилоп, перебегавших дорогу; порой из воды высовывал голову громадный гиппопотам и, шумно всхрапнув, снова погружался в реку с грохотом водопада.

Увлеченный всем этим зрелищем, Сиприен не заметил, как доехал до поворота невысокого холма, вдоль которого он двигался со своим спутником. Когда перед ним открылась тропа за поворотом, Мэрэ в первую минуту оторопел от неожиданности: милях в трех от него верхом, во весь опор скакал Аннибал Панталаччи. Он мчался за Матакитом. Их разделяла самое большее миля пути. Среди голой равнины, залитой ослепительным светом и промытой мощным бризом, дувшим с востока, беглец и преследователь были видны как на ладони.

Оба спутника так обрадовались своему открытию, что их першам побуждением было отпраздновать его настоящей арабской джигитовкой[94]. Сиприен издал радостный клич «ура!», а Ли — вопль «хуф!», что означало то же самое. После чего они пустили своих жирафов крупной рысью.

Матакит явно заметил неаполитанца, который уже начинал его нагонять; но он не мог видеть своего прежнего хозяина и своего товарища по Копье, только-только появившихся на далекой кромке равнины.

При виде Панталаччи, человека, который и не подумал бы его пощадить, молодой кафр изо всех сил погнал впряженного в коляску страуса. Быстрое животное неслось, как говорится, пожирая пространство. Оно пожирало его столь стремительно, что вдруг споткнулось о большой камень. Сотрясение было таким сильным, что ось коляски, порядком износившаяся за время долгого пути, разом переломилась. Одно из колес тут же отлетело прочь, и Матакит, вцепившись в свой экипаж, грохнулся посреди дороги.

При падении бедный кафр получил тяжкие повреждения. Однако владевший им страх даже после такого удара не оставил его, а скорее удвоился. Убежденный, что он пропал, если подпустит к себе жестокого неаполитанца, Матакит быстро вскочил на ноги, ловким приемом отпряг страуса и, вскочив верхом, пустил его галопом. Вот тут-то и началась головокружительная гонка с препятствиями, какой мир не видел со времен римского цирка, где гонки на страусах и жирафах часто включались в программу состязаний.

В самом деле, пока Аннибал Панталаччи преследовал Матакита, Сиприен и Ли устремились по следам того и другого. Разве не важно было поймать обоих— молодого кафра, чтобы покончить с вопросом об украденном алмазе, и подлого неаполитанца, чтобы покарать его, как он того заслуживал? Поэтому жирафы, после аварии со страусом пущенные всадниками во весь опор, мчались почти с такой же быстротой, как и чистокровные лошади, вытянув вперед длинные шеи, раскрыв рты и прижав уши; подгоняемые шпорами и хлыстом, они развили максимальную скорость, на которую только были способны. Что же до Матакитова страуса, то его скорость казалась просто чудом. Не нашлось бы такого чемпиона по скачкам дерби или на Большой приз в Париже, который смог бы с ним состязаться. Его короткие крылья, бесполезные для полета, помогали ему, однако, ускорять бег. Все это привело к тому, что в считанные минуты молодой кафр на значительное расстояние опередил своего преследователя.

Да! Матакит правильно сделал, выбрав верховым животным страуса! И если бы только ему удалось выдержать такую гонку в течение пятнадцати минут, то он был бы уже недосягаем для когтей неаполитанца.

Аннибал Панталаччи хорошо понимал, что при малейшем промедлении он терял все свои преимущества. Расстояние между ним и беглецом уже начало увеличиваться. За маисовым полем, поперек которого шла гонка, тянулась, насколько хватало глаз, темная полоса качавшихся на ветру мастиковых деревьев и индийских смоковниц. Если бы Матакиту удалось до них добраться, отыскать его там было бы уже невозможно — там начинался густой лес.

Продолжая мчаться галопом, Сиприен и Ли достигли наконец подножия холма и неслись уже поперек поля, но до Панталаччи оставалось еще около трех миль. Но они смогли заметить, что неаполитанец невероятным усилием все-таки сократил расстояние до беглеца. Страус то ли исчерпал свои силы, то ли поранился о пень или камень, но он явно бежал теперь медленнее. И вскоре Аннибал Панталаччи оказался в трехстах футах от кафра.

Но Матакит успел уже добраться до края леса и мгновенно исчез. В то же мгновение Аннибал Панталаччи, резким толчком выбитый из седла, уже покатился по земле, а его лошадь понеслась через поле.

— Матакит ускользает от нас! — вскричал Ли.

— Да! Но зато негодяй Панталаччи в наших руках! — ответил Сиприен.

И оба ускорили бег своих жирафов.

Спустя полчаса, когда они почти пересекли маисовое поле, до места падения неаполитанца оставалось уже не более пятисот шагов. Они все еще не знали, смог ли Аннибал Панталаччи добраться до мастикового леса или, тяжело раненный, остался лежать на земле, возможно — мертвый!

Аннибал Панталаччи все еще лежал на земле. Сиприен и Ли остановились в ста шагах. Вот что предстало их взору.

Увлеченный преследованием, неаполитанец не заметил огромной сетки, натянутой кафрами для ловли птиц, постоянно наносящих вред их урожаям. Как раз в такой сетке и запутался Аннибал Панталаччи. И это была совсем не маленькая сеть! Она простиралась метров на пятьдесят в длину и уже накрывала собой несколько тысяч птиц разных видов, размеров, окраски и, среди прочих, полдюжины тех огромных ягнятников-бородачей с полутораметровым размахом крыльев, которые встречаются в южноафриканских регионах.

Падение неаполитанца среди этого пернатого царства вызвало, естественно, большой переполох. Аннибал Панталаччи, ошеломленный падением, почти тут же попытался встать. Но ноги и руки так прочно запутались в сетке, что выпутаться сразу он не смог. Терять время было нельзя. И он принялся резко трясти ловушку, изо всех сил дергая ее, приподнимая и отрывая от кольев, удерживавших сеть у земли, и тем же самым, пытаясь вырваться, занимались вместе с ним крупные и мелкие птицы.

Но чем больше неаполитанец дергался, тем сильнее запутывался в крепких петлях веревочного заграждения. И тут— уж не мерещится ли ему— к Панталаччи подскакал жираф... верхом на нем сидел не кто иной, как китаец Ли. Не успел пленник протереть глаза, как вдруг резко задул свирепый ветер, клоня долу попадавшиеся на его пути деревья. К тому моменту Аннибал Панталаччи успел уже вырвать несколько колышков, удерживавших сетку за ее нижний обрез. Новое замешательство, в которое его привела вся эта фантасмагория— жираф, Ли, шквальный ветер,— заставило его трясти сетку еще яростнее, чем прежде...

Ветер усилился, и начался настоящий ураган. Последние крепления, подтягивавшие широченное веревочное покрывало к земле, лопнули, и вся пернатая колония, которую оно держало в плену, вспорхнула с оглушительным шумом. Мелким пташкам удалось выскользнуть, крупные — накрепко запутались когтями в сетчатых кольцах, но их широкие крылья больше не сдерживала сеть — в едином могучем порыве они устремились вверх. Все эти объединенные воздушные весла, все грудные мышцы, одновременно приведенные в движение, притом усиленные бешеным напором ветра, породили поистине безмерную мощь, для которой сто килограммов оказались не тяжелее перышка.

Вся сетка, стянутая, свернутая и скрученная в плотную массу, оказалась добычей ураганного ветра, взметнувшего ее на тридцать метров ввысь вместе с Аннибалом Панталаччи, запутавшимся в ней и руками и ногами.

Когда к месту падения подъехал Сиприен, ему оставалось разве что смотреть, как его врага уносит в заоблачные сферы.

Но тут же пернатая порода ягнятников-бородачей, обессилев после первого порыва, проявила явную склонность по вытянутой параболе вновь упасть на землю. За три секунды стая достигла массива мастиковых деревьев и индийских смоковниц, что простирался к западу от маисовых полей. И там, едва не задев лесных верхушек в трех-четырех метрах от земли, она в последний раз взмыла в небо.

Сиприен и Ли в ужасе наблюдали за подвешенным к сетке несчастным, которого на этот раз благодаря неимоверному усилию гигантских птиц и сильному порыву ветра подняло над землей более чем на сто пятьдесят футов.

Неожиданно, от рывка неаполитанца, несколько колец сетки лопнуло. Было видно, как он, повиснув на руках, пытался перехватиться за конец веревки... Но пальцы разжались, веревка выскользнула, и он, грузно рухнув вниз, разбился о землю.

Освободившись от тяжести, сетка в последний раз взмыла вверх, потом, пролетев несколько миль, наконец оторвалась от пернатых, и ягнятники-бородачи исчезли в слепящей синеве беспредельного неба.

Отныне из четырех соперников, пустившихся в путь по равнинам Трансвааля ради достижения одной и той же цели, Сиприен остался один.

Глава XVIII СТРАУС, КОТОРЫЙ УМЕЕТ ГОВОРИТЬ

Сиприен и Ли хотели лишь одного: бежать от этого ужасного места. Они решили двигаться вдоль густого леса на север и, проехав час с небольшим, добрались до ручья, наполовину высохшего, и пошли вдоль его русла. Скоро ручей привел их к довольно широкому озеру, по берегам которого возносились к небу пышные заросли тропической растительности. На противоположном берегу поднимались холмы, дальше переходившие в весьма высокие горы. Мэрэ подумал, что, взобравшись на одну из вершин, он получил бы больше возможностей для обзора всей местности и выработки плана дальнейших действий.

Сиприен и Ли пошли вдоль озера. Путь был мучителен: инженер шел впереди, прокладывая тропу, а китаец следовал за ним, таща за поводок обоих жирафов. Для преодоления расстояния в восемь километров им потребовалось более трех часов. Когда путники, обогнув наконец озеро, оказались на другом берегу, уже опускалась ночь. Они валились с ног от усталости, поэтому решили тут же и встать лагерем. Скудные запасы провизии не предвещали хорошего отдыха, однако Ли занялся необходимыми приготовлениями с обычным усердием; закончив, он подошел к хозяину.

— Папочка, я вижу, вы очень устали! Наши запасы подошли к концу! Позвольте, я пойду поищу какую-нибудь деревню, где мне не откажутся помочь.

— Ты хочешь оставить меня одного, Ли?— удивился Сиприен.

— Так надо, папочка! — ответил китаец.— Я возьму одного из жирафов и отправлюсь на север! Столица того Тонайи, о котором рассказывал Лопеп, теперь уже не может быть далеко, и я устрою так, что вам окажут хороший прием. А потом мы повернем назад в Грикваленд, где вам уже не придется опасаться тех троих негодяев, которые в этой экспедиции нашли свой конец.

Молодой инженер задумался над предложением доброго китайца. Он понимал, что если кафра и можно еще разыскать, то именно в этой местности, где его видели накануне, и поэтому следовало здесь задержаться. С другой стороны, необходимо пополнить истощившиеся запасы. И Сиприен, хотя и с великим сожалением, решился отпустить Ли, с уговором, что будет ждагь его на берегу озера в течение сорока восьми часов. За это время китаец на своем быстром жирафе вполне мог объехать всю округу и вернуться в лагерь.

Когда все было обговорено, Ли решил не терять ни минуты. Отдых его мало заботил! Можно обойтись и без сна! И, попрощавшись с Сиприеном, он вывел своего жирафа, вскочил на него и исчез в ночи.

Впервые со времени своего отъезда из Вандергаарт-Копье Сиприен остался среди пустыни в полном одиночестве. Им овладела глубокая печаль, и, завернувшись в свое одеяло, молодой человек не мог удержаться от самых мрачных мыслей. Вот он остался совсем один, почти без еды и патронов, в сотнях лье от цивилизованных мест... Шансов настичь Матакита оставалось теперь очень мало! Да, эта экспедиция явно провалилась и запомнится одними лишь трагическими событиями! Почти каждая очередная сотня миль, оставленная позади, стоила жизни одному из ее участников! Теперь остался один... он!.. Неужели и ему назначен столь же жалкий конец, как и другим?

Таковы были грустные мысли Сиприена, пока ему наконец не удалось уснуть.

Когда Сиприен Мэрэ проснулся, свежесть утра и отдых, которого он только что вкусил, дали его мыслям более оптимистическое направление. Ожидая возвращения китайца, он решил подняться на высокий холм, у подножия которого остановился. Тогда Мэрэ мог бы охватить взглядом более широкое пространство и ему, возможно, удалось бы с помощью своего лорнета обнаружить какие-нибудь следы Матакита. Но для этого пришлось бы оставить тут жирафа, поскольку ни один натуралист никогда не относил этих четвероногих к семейству карабкающихся.

Сиприен освободил жирафа от недоуздка, столь искусно изготовленного Ли, потом привязал его за колено к дереву с густой и сочной травой вокруг, оставив достаточно длинный конец, чтобы жираф мог пастись в свое удовольствие. В самом деле, если к длине веревки добавить еще и длинную шею,— простора для действий этого милого животного оставалось предостаточно. Покончив с приготовлениями, Сиприен закинул ружье на одно плечо, одеяло на другое и, дружески похлопав жирафа на прощание, начал восхождение в гору.

Восхождение было трудным и мучительным. Весь день ушел на карабканье по обрывистым склонам, на обход непреодолимых скал и вершин, на повторение попытки заново начать с востока и юга то, что не удалось с севера и запада. К ночи Сиприен достиг лишь середины склона, продолжение подъема пришлось отложить на завтра.

На заре, внимательно разглядев место стоянки и удостоверившись, что Ли в лагерь еще не вернулся, он снова начал карабкаться вверх и к одиннадцати часам утра добрался наконец до вершины горы. Там его ждало жестокое разочарование. Небо было сплошь покрыто облаками. Над нижней частью склона плыл густой туман. Тщетно пытался Сиприен пронизать взглядом его завесу и рассмотреть соседние долины. Вся местность исчезла из виду под скоплением бесформенных клочков тумана, за которыми ничего нельзя было различить. Сиприен Мэрэ стал ждать, надеясь, что появится просвет и раскроет перед ним широкие горизонты, которые он хотел охватить взглядом. Но все напрасно. По мере того как шло время, облака, казалось, еще больше сгущались, а с наступлением ночи полил дождь. Этот посланец небес застиг молодого инженера как раз на вершине пустынного плато, где не видно было ни дерева, ни скалы, которые могли бы послужить укрытием. Одна голая, иссушенная почва, а над ней — сгущавшаяся ночь в сопровождении мелкого дождя, который постепенно пропитывал все — одеяло, одежды, проникая до самого тела.

Положение становилось критическим, но начать спуск непроглядной ночью было бы чистым безумием. Поэтому Сиприен примирился со своей участью — промокнуть до костей, в надежде просохнуть под жаркими лучами утреннего солнца. И в этом дожде он даже находил нечто приятное — словно то был освежительный душ после суши предшествующих дней, правда, ужин придется есть холодным. О том, чтобы в такую погоду разжечь костер или хотя бы просто посветить спичкой, нечего было и думать. Сиприен открыл банку тушеного мясо, сжевал его в натуральном виде. Спустя час, окоченевший от холода и сырости, молодой инженер наконец заснул, положив голову на большой камень, накрытый мокрым одеялом.

Проснувшись на заре, он почувствовал, что весь пылает в приступе горячки. Понимая, что погиб, если будет и дальше принимать холодный душ, ибо дождь уже лил как из ведра, Сиприен сделал усилие, поднялся на ноги и, опираясь на ружье, как на трость, стал спускаться вниз.

Как он добрался до подножия? Этого он и сам не смог бы, наверное, объяснить. То скатываясь по размокшим склонам, то оскальзываясь на мокрых камнях, весь в ушибах, задыхающийся, слепнущий, разбитый лихорадкой, он все же продолжал спуск и к середине дня добрался до лагеря, где оставил жирафа.

Животного там не было. Вероятно, жираф не вынес одиночества или голода, ибо в том пространстве, на которое хватало привязи, вся трава была полностью выстрижена, и в конце концов, ухватив веревку, он перегрыз ее и вновь обрел свободу. Будь Сиприен здоров, этот новый удар злой судьбы отозвался бы в нем острой болью, но крайнее истощение и подавленность лишили его сил и притупили чувства. Дойдя до места, он только и смог, что броситься к своему непромокаемому вещевому мешку, который, к счастью, оказался на месте, переодеться во все сухое и тут же свалиться от усталости под сенью баобаба, укрывавшего лагерь.

Наступило странное состояние полусна, лихорадки и бреда, когда все представления начали путаться, а время, пространство и расстояния утратили всякую реальность. Что теперь — день или ночь, светит солнце или идет дождь? Сколько времени он уже здесь— двенадцать часов или шестьдесят? Жив он или мертв? Ничего этого он не знал. Сладкие сны и жуткие кошмары непрерывно сменяли друг друга. Париж и Горная школа, отцовский очаг и ферма в Вандергаарт-Копье, мисс Уоткинс и Аннибал Панталаччи, Хилтон, Фридель и полчища слонов, Матакит и стаи птиц в бескрайнем небе, самые разные воспоминания, ощущения, антипатии и симпатии сталкивались в мозгу словно в беспорядочном противоборстве. К этим порождениям горячечного бреда примешивались порой и внешние впечатления. Среди хохота гиен, зловещего мяуканья гепардов, рычания львов и леопардов больной продолжал бредить, не приходя в сознание, и вдруг услышал выстрел, за которым последовала мертвая тишина. Затем адский концерт возобновился с новой силой и продолжался до утра.

Нет сомнения, что после такой страшной ночи Сиприен мог бы, ничего не почувствовав, перейти из состояния лихорадки к состоянию вечного покоя, если бы естественный ход вещей не был прерван событием, крайне странным.

С наступлением утра дождь прекратился, уже довольно высоко поднялось над горизонтом солнце. Сиприен как раз открыл глаза. И безо всякого любопытства смотрел на рослого страуса, который, приблизившись, остановился в трех или четырех шагах от него.

«Уж не страус ли это Матакита?» — подумал он, следуя своей постоянной навязчивой идее. Отвечать на этот вопрос взялся сам представитель семейства голенастых, причем — самое удивительное — на хорошем французском языке.

— Ошибки быть не может!.. Это Сиприен Мэрэ! Мой бедный друг, какого черта ты здесь делаешь?

Страус, который говорил по-французски, страус, знавший его имя,— здесь, бесспорно, было чем поразить обыкновенный холодный рассудок. Но Сиприена это невероятное явление нисколько не шокировало, он нашел его вполне нормальным. Таких чудес он уже достаточно насмотрелся прошедшей ночью. И это новое чудо воспринял просто как следствие своего умственного расстройства.

— Вы не очень-то вежливы, мадам страусиха! — ответил он.— По какому праву вы обращаетесь ко мне на «ты»?

Он произнес это сухим, отрывистым тоном, который свойствен больным лихорадкой и не оставляет никаких сомнений насчет их состояния. Страуса оно, видимо, задело за живое.

— Сиприен!.. Друг мой!.. Ты болен и совсем один среди пустыни! — воскликнул он, упав перед ним на колени.

Подобный поступок для голенастых физиологически столь же ненормален, как и дар речи, ведь в обычных условиях коленопреклонение запрещено им самой природой. Но Сиприен, объятый приступом горячки, упрямо не позволял себе удивляться. Он легко отнесся и к тому, что страус достал из-под своего левого крыла кожаную флягу, полную свежей воды пополам с коньяком, и приложил ему к губам. Смутился он только тогда, когда странная птица, поднявшись с колен, сбросила наземь что-то вроде панциря с перьями марабу[95], который казался ее природным оперением, а потом и длинную шею, увенчанную птичьей головой. И тут, лишившись этих заимствованных украшений, страус предстал перед ним в облике рослого молодца, крепкого и сильного, который оказался не кем иным, как Фарамоном Бартесом, великим охотником перед Богом и людьми.

— Да, разумеется, это я! — воскликнул Фарамон.— Ты разве не узнал моего голоса по первым словам, с какими я к тебе обратился? Тебя удивил мой нелепый наряд? Это военная хитрость, которую я позаимствовал у кафров, чтобы близко подбираться к настоящим страусам и легче поражать их дротиком. Но поговорим о тебе, бедный мой друг! Каким образом ты оказался здесь, больной и брошенный? Я заметил тебя совершенно случайно, бродя по склону, я ведь даже не знал, что ты в этих краях!

Сиприен был очень слаб и ничего не ответил. Впрочем, Фарамон Бартес и сам понимал, что в первую очередь следовало оказать больному помощь, и взялся лечить его, насколько было в его силах.

Опыт жизни в пустыне сделал этого отважного охотника неплохим лекарем; от кафров он знал об одном чрезвычайно эффективном способе лечения болотной лихорадки, которой страдал его бедный товарищ. И вот Фарамон Бартес принялся рыть в земле что-то вроде канавы, которую затем наполнил дровами, предварительно устроив отдушину, чтобы через нее мог поступать снаружи воздух. После того как дрова занялись и прогорели, канава превратилась в настоящую печь. Фарамон Бартес уложил в нее Сиприена, тщательно укутав его и выставив наружу только голову. Не прошло и десяти минут, как у Сиприена выступил обильный пот, который еще больше усилился после пяти или шести чашек целебного отвара, приготовленного новоявленным доктором из знакомых ему трав.

Сиприен заснул в своей парильне крепким, благотворным сном. На закате солнца, когда больной открыл глаза, он чувствовал уже столь явное облегчение, что спросил об ужине. У его изобретательного друга на все был готов ответ: он мгновенно приготовил превосходную похлебку из самых лакомых кусков своей охотничьей добычи и разнообразных корешков. Поджаренное крылышко павлиньего журавля и чашка воды с коньяком дополнили угощение, которое придало Сиприену сил и окончательно выветрило из мозга дурманившие его пары. Спустя час после этого оздоровительного приема пищи Фарамон Бартес, тоже прилично отужинав, уселся возле молодого инженера и поведал ему, как оказался здесь, совсем один и в этом странном одеянии.

— Ты ведь знаешь,— сказал он,— на что способен твой друг, когда надо испытать новый вид охоты! Так вот, за шесть месяцев я настрелял столько слонов, зебр, жирафов и другой разношерстной и разноперой добычи, в том числе орла-людоеда — гордость моей коллекции,— что несколько дней назад мне пришла фантазия обновить мои охотничьи развлечения! До сих пор я путешествовал лишь в сопровождении моих басуто — трех десятков лихих парней, которым я плачу из расчета один мешочек стеклянных зерен в месяц, и они за своего хозяина и господина готовы хоть в огонь. Однако последнее время я пользуюсь гостеприимством Тонайи, великого вождя этой страны, и, чтобы добиться от него права охоты на его землях — а к этому праву он ревнует как шотландский лорд,— я согласился предоставить ему моих басуто с четырьмя ружьями для экспедиции, которую он замышлял против одного из своих соседей. Благодаря этому вооружению он стал просто непобедим и одержал над своим врагом внушительную победу. Отсюда и тесный союз, скрепленный кровью: мы пожали друг у друга уколотые предплечья! И с этой поры меж Тонайей и мной дружба навеки! Уверенный, что отныне на всем пространстве его владений меня никто не обеспокоит, я отправился позавчера поохотиться на льва и страуса. Что до льва, то одного мне посчастливилось свалить прошлой ночью, и я очень удивлен, что ты не слышал его жуткого рева. Представь себе: палатку свою я поставил возле туши убитого накануне буйвола в надежде, что среди ночи ко мне пожалует лев моей мечты! И действительно, славный малый, привлеченный запахом свежего хмяса, не преминул явиться на свидание. Но, на мое несчастье, та же мысль пришла двум или трем сотням гиен и леопардов! Оттого и этот кошмарный концерт, который не мог не достичь твоих ушей!

— Мне кажется, я его точно слышал! — отвечал Сиприен.— И даже подумал, что это концерт в мою честь!

— Вовсе нет, дружище! — воскликнул Фарамон Бартес.— Он был устроен в честь туши буйвола, в глубине вон той долины, которая начинается справа отсюда. Когда наступил день, от огромного жвачного остались одни кости! Я покажу их тебе! Премилый труд по анатомии! Увидишь и моего льва — самый красивый зверь, какого мне удалось свалить с тех пор, как я приехал охотиться в Африку! Я уже снял с него шкуру, и его мех сейчас сушится на дереве.

— А к чему тот необычный наряд, что ты носил сегодня утром? — спросил Сиприен.

— Это был костюм страуса. Как я тебе уже говорил, кафры часто применяют такую хитрость, чтобы поближе подойти к этим голенастым, очень недоверчивым, которых без обмана и не подстрелить! Ты возразишь, что у меня для этого есть превосходный карабин. Все так, но что поделаешь! Мне пришла фантазия поохотиться на манер кафров, благодаря этому мне и повезло повстречать тебя, и весьма кстати, не так ли?

— Ив самом деле, весьма кстати, Фарамон!.. Мне кажется, что, если бы не ты, меня бы не было уже на этом свете! — ответил Сиприен, сердечно пожимая руку друга.

Теперь он лежал уже не в парилке, а в уютной постели из листьев, которую его товарищ устроил у подножия баобаба. На этом славный малый не успокоился. Он решил сходить в соседнюю долину за своей палаткой, которую всегда брал с собой в экспедицию, и четверть часа спустя она уже стояла над дорогим ему больным.

— А теперь,— сказал он,— займемся твоей историей, друг Сиприен, если, конечно, рассказ тебя не слишком утомит!

Сиприен чувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы удовлетворить вполне естественное любопытство Фарамона Бартеса. И он поведал о событиях, что произошли в Грикваленде: почему он оставил этот край и отправился в погоню за Матакитом и его алмазом. Потом рассказал об экспедиции, о том, как погибли Аннибал Панталаччи, Фридель и Джеймс Хилтон, рассказал об исчезновении Бардика и, наконец, о том, как он ждал своего слугу Ли, который должен был вернуться за ним в лагерь.

Фарамон Бартес слушал с напряженным вниманием. В ответ на вопрос, не встречался ли ему молодой кафр с такой-то внешностью, а именно внешностью Бардика, он ответил отрицательно.

— Однако,— добавил он,— мне попалась одна брошенная лошадь, которая вполне могла быть твоей! Дело было так: как раз два дня назад я охотился с тремя из моих басуто в южных горах, как вдруг на дороге, что шла по дну оврага, появился великолепный серый конь, безо всякой сбруи, кроме уздечки и длинного поводка, который он волочил за собой. Животное проявляло очевидную нерешительность насчет своих дальнейших действий, я подозвал его, показал ему горсть сахара, и оно подошло ко мне! Этот конь был поистине великолепен — исполнен смелости и огня, «просолен», как окорок...

— Это мой конь!.. Это Темплар! — воскликнул Сиприен.

— Ну что ж, мой друг, Темплар — твой,— ответил Фарамон Бартес,— и я с большим удовольствием верну его тебе! А теперь спокойной ночи, пора спать! Завтра на заре мы покидаем это дивное место!

И, подкрепляя слово делом, Фарамон Бартес завернулся в свое одеяло и уснул рядом с Сиприеном.

На следующее утро в лагерь вернулся китаец с кое-какими припасами. Пока Сиприен не проснулся, Фарамон Бартес рассказал, что произошло в его отсутствие, и велел ему остаться с хозяином. А сам отправился за Темпларом.

Глава XIX ТАИНСТВЕННЫЙ ГРОТ

Их встреча была поистине сердечной. Ранним утром, едва Сиприен открыл глаза, он сразу увидел своего Темплара. Казалось, конь не меньше всадника радовался тому, что вновь обрел доброго хозяина.

После завтрака больной почувствовал в себе достаточно сил, чтобы сесть в седло и немедленно двинуться дальше. Фарамон Бартес навьючил на лошадь все пожитки, какие были у них, взял ее под уздцы, и путешественники отправились в столицу Тонайи. По дороге Сиприен, уже с новыми подробностями, рассказывал своему другу о злоключениях экспедиции. Когда он в своей истории подошел к исчезновению Матакита и описал его внешность, Фарамон Бартес расхохотался:

— Вот тебе на! После такой новости я, кажется, смогу сообщить тебе кое-что — если не о твоем алмазе, то о твоем воришке уж точно!

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил заинтригованный Сиприен.

— А то,— продолжал Фарамон Бартес,— что мои басуто не далее чем сутки назад привели пленника, молодого кафра, который бродил по окрестностям, и, связав по рукам и ногам, передали его моему другу Тонайе. Боюсь, как бы тот с ним не расправился, ведь Тонайа очень боится шпионов, а твоего кафра, явно принадлежащего к враждебному племени, просто невозможно не обвинить в шпионаже! Но пока что он жив-здоров! К счастью для этого бедняги, оказалось, что он знает кое-какие фокусы и может претендовать на роль прорицателя...

— Ну, теперь у меня нет никаких сомнений — это Матакит! — воскликнул Сиприен.

— Так вот, он может быть доволен, что дешево отделался! — продолжал охотник.— Для своих врагов Тонайа изобрел целый набор пыток, но, повторяю, за своего слугу ты можешь не беспокоиться! Он защищен званием прорицателя, и уже сегодня вечером мы увидим его в полном здравии!

Так— пока ехали по равнине, которую Сиприен пересек два дня назад верхом на жирафе, пока беседовали — прошел день. Вечером показалась столица Тонайи, расположенная амфитеатром на возвышенности, замыкавшей горизонт с севера. Это был настоящий город с населением от десяти до пятнадцати тысяч жителей, с четко намеченными улицами, просторными и чуть ли не щеголеватыми хижинами — их вид говорил о довольстве и процветании страны. Королевский дворец, окруженный высокой изгородью и охраняемый чернокожими воинами, один занимал четвертую часть общей площади города.

Фарамону Бартесу достаточно было показаться, чтобы тотчас все ворота перед ним раскрылись, й через несколько широких дворов он вместе с Сиприеном вошел в церемониальный зал, где пребывал «непобедимый завоеватель» в окружении многочисленной челяди, среди которой хватало и офицеров и стражей.

Тонайе было, вероятно, лет сорок. Он оказался человеком рослым и крепким. Голову его украшала своеобразная диадема из кабаньих зубов, костюм состоял, помимо всего прочего, из красной туники без рукавов и передника того же цвета, богато расшитого стеклярусом. Запястья и лодыжки украшало множество медных браслетов. Лицо его было умным и тонким, но с чертами коварства и жестокости. Он устроил пышный прием Фарамону Бартесу, которого не видел уже несколько дней, и Сиприену — из особого почтения к другу своего верного союзника.

— Друзья наших друзей — это наши друзья,— заявил он, как какой-нибудь простой буржуа из старинного парижского квартала.

Узнав, что его новый гость нездоров, Тонайа тотчас велел отвести ему одну из лучших комнат дворца и угостить отличным ужином. По совету Фарамона Бартеса вопрос о Матаките решили отложить и заняться им завтра.

И действительно, на следующий день Сиприен, окончательно выздоровевший, уже мог предстать перед королем. В большом зале дворца собрался весь королевский двор. Тонайа и оба его гостя держались в центре круга. Фарамон Бартес тотчас начал переговоры на языке страны и говорил довольно бегло.

— Мои басуто недавно привели тебе одного молодого кафра, которого они взяли в плен,— обратился он к королю.— Между тем этот молодой кафр, как оказалось,— слуга моего спутника, великого мудреца Сиприена Мэрэ, который обращается к твоему великодушию с просьбой вернуть его. Вот почему я, друг его и твой, осмеливаюсь поддержать его справедливое требование.

С самых первых слов Тонайа счел нужным принять дипломатическую позу.

— Великий белый мудрец — наш гость! — ответствовал он.— Однако что он предлагает в качестве выкупа за моего пленника?

— Отличное ружье, десять раз по десять патронов и мешочек бисера,— ответил Фарамон Бартес.

Одобрительный гул пробежал среди собравшихся, на которых щедрый выкуп произвел сильное впечатление. И только сам Тонайа, продолжая дипломатический ритуал, сделал вид, что ничего особенного не заметил.

— Тонайа — великий государь,— продолжал он, гордо выпрямившись на своем королевском табурете,— и ему покровительствуют боги! Месяц назад они послали ему Фарамона Бартеса с храбрыми воинами и ружьями, чтобы помочь победить врагов! И потому, если Фарамон Бартес на этом настаивает, означенный слуга будет возвращен его господину живой и невредимый!

— А где он в настоящий момент? — спросил охотник.

— В священном гроте, где его сторожат день и ночь! — отвечал Тонайа с торжественностью, подобающей одному из могущественнейших государей Кафрии.

Фарамон Бартес немедля перевел, речь Тонайи Сиприену и попросил у короля милостиво разрешить ему с его спутником сходить за пленником в названный грог.

При этих словах по всему собранию прошел ропот. Желание европейцев выглядело непомерным. Никогда еще ни под каким предлогом ни один иностранец не был допущен в их таинственный грог. Согласно одной высокочтимой традиции, считалось, что в тот день, когда в тайну грота проникнут белые, империя Тонайи рассыплется в прах. Однако король не любил, когда приближенные пытались своим мнением повлиять на его решения. Поэтом) ясно выраженное неодобрение, которым свита монарха встретила просьбу белого охотника, привело к обратному рез)льтагу, побудив короля согласиться на то, в чем он — не будь этого всеобщего негодования— скорее всего отказал бы.

— Тонайа обменялся кровью со своим союзником Фарамоном Бартесом,— произнес он решительным тоном,— и ему теперь нечего от него скрывать! Ответь мне, брат,— обратился Тонайа к охотнику,— вы с другом умеете хранить тайну?

Фарамон Бартес утвердительно кивнул головой.

— Так вот! — продолжал чернокожий король.— Поклянитесь не прикасаться ни к чему из того, что вы увидите в том гроте! Поклянитесь, покинув грот, забыть о нем, словно никогда не слышали о его существовании! Клянитесь никогда не пытаться вновь проникнуть в него и никогда никому не рассказывать о том, что видели там!

Фарамон Бартес и Сиприен, вытянув руку, слово в с\ово повторили клятку. Тонайа отдал вполголоса несколько приказаний. Весь двор поднялся, воины выстроились в два ряда. Слуги принесли куски тонкой ткани и завязали обоим иностранцам глаза. Затем король собственной персоной уселся меж ними в глубине большого соломенного паланкина[96], который несколько дюжих кафров подняли на плечи, и кортеж двинулся в путь.

Путешествие продолжалось достаточно долго — по меньшей мере два часа. По характеру толчков, которые сотрясали носилки, Фарамон Бартес и Сиприен вскоре пришли к выводу, что их перенесли в гористую местность. Затем, судя по заметно посвежевшему воздуху и гулкому звуку шагов, они спустились в подземелье. Наконец запах смолистого дыма позволил друзьям заключить, что для освещения дороги потребовалось зажечь факелы. Переход продолжался еще четверть часа, после чего паланкин опустили наземь. Тонайа велел снять с гостей повязки.

Из-за резкого перехода от тьмы к свету Фарамон Бартес и Сиприен решили было, что стали жертвой своего рода галлюцинации восторга, настолько великолепное и неожиданное зрелище предстало их глазам. Оба они находились в центре огромной пещеры, пол которой покрывал мелкий песок, в котором проблескивали золотые крупинки. Своды ее, похожие на своды в готическом храме, терялись в недоступных взгляду высотах. Стены этого дворца, созданного природой, были покрыты сталактитами необычайно разнообразных тонов и невиданного великолепия, на которых свет факелов отражался блеском радужных огней, напоминавших то зарево раскаленного пекла, то мерцание полярного сияния. Бесчисленные кристаллы поражали переливами самых разных цветов, узорами самых причудливых форм и фигурами, которые невозможно предугадать.

Это не походило на простые сочетания натечного кварца, повторяющие друг друга с монотонным единообразием, что типично для большинства гротов. Здесь, дав волю своей фантазии, природа нашла, казалось, особое удовольствие в том, чтобы перебрать все возможные комбинации оттенков, фигур и сочетаний.

Аметистовые скалы, стены из сардоникса, рубиновые припаи, изумрудные иглы, сапфирные колоннады, уходящие вглубь и ввысь подобно еловым лесам, аквамариновые айсберги, канделябры из бирюзы, опаловые зеркала, обнажения розового гипса и лазурита с золотыми прожилками — все самое ценное, самое редкое, прозрачное и ослепительное, что может предложить миру царство кристаллов, послужило материалом для этой поразительной архитектуры. Казалось, в убранстве этого необычного дворца воплотились все возможные формы, которыми богат растительный мир. Ковры из минеральных мхов, бархатистостью не уступающие самому нежному газону, древовидные образования из кристаллов, усыпанные цветами и плодами из драгоценных камней, напоминали местами те сказочные сады, которые с такой трогательной наивностью воспроизводятся на японских миниатюрах. Еще дальше искусственное озеро, образованное алмазом двадцати метров длиной с оправой из песка, казалось ареной для конькобежных состязаний. Воздушные замки из халцедона, беседки и колоколенки из берилла или топаза громоздились от этажа к этажу до таких высот, где глаз, устав от бесконечного великолепия, отказывался за ними следовать. Наконец, расщепление световых лучей в тысячах призм, фейерверки искр, вспыхивавшие повсюду и опадавшие целыми снопами,— все это создавало из света и цвета самую удивительную симфонию, которая только могла поразить человеческий глаз.

Теперь у Сиприена Мэрэ не оставалось никаких сомнений: он находился в одном из тех таинственных хранилищ, о существовании которых давно подозревал. В глубине его скупая природа смогла скопить и слить в один кристалл те драгоценности, из которых человеку достаются лишь отдельные мелкие осколки, пусть даже в виде богатейших золотых россыпей. На какой-то миг он усомнился в реальности мира, в котором неожиданно оказался, но достаточно было, проходя рядом с огромной кристаллической плитой, поскоблить ее кольцом, которое он носил на пальце, чтобы убедиться: на плите царапин не остается. Значит, этот необъятный склеп и впрямь состоял из алмаза, рубина и сапфира, причем в таких несметных количествах, что их стоимость, с учетом цен, которые назначают этим минералам люди, совершенно не поддавалась измерению! Только с помощью астрономических чисел можно было определить ее приблизительную величину, да и то с трудом. В самом деле, здесь, глубоко под землей, были зарыты ценности, неведомые и неиспользуемые, стоимостью в триллионы и квадриллионы миллиардов!

Подозревал ли Тонайа о несметных богатствах, оказавшихся в его распоряжении? Маловероятно, ибо даже у Фарамона Бартеса, слабо разбиравшегося в этих делах, ни на секунду не возникло подозрения, что эти изумительные кристаллы были драгоценными камнями. Скорее всего, чернокожий король считал себя просто хозяином и хранителем необычайно интересного грота, секрет которого ему мешал выдать обычай предков. На это указывало и множество человеческих костей, кучами сваленных по разным углам пещеры. Была ли она местом захоронения членов племени или — предположение более страшное и, однако, весьма правдоподобное — служила и продолжала служить для свершения каких-нибудь мерзких таинств, во время которых проливалась человеческая кровь и, возможно, не обходилось без людоедства?

К этому мнению склонялся и Фарамон Бартес, который вполголоса поделился с другом своими наблюдениями.

— Но Тонайа заверял меня, что с момента его воцарения таких церемоний ни разу не устраивалось! — прибавил он.— Должен признаться, зрелище этих костей основательно подрывает мое доверие!

И он указал на огромную кучу, по-видимому, недавнего происхождения, причем на костях видны были явные следы огня. В это время король и оба его гостя как раз подошли к центру грота, оказавшись перед углублением, которое можно было сравнить с одной из тех боковых часовен, которые пристраивают по бокам собора. За решеткой из железных брусьев, закрывавшей вход, в деревянной клетке как раз такой величины, чтобы можно было только сидеть на корточках, находился пленник, приготовленный, по всей видимости, для одной из ближайших трапез.

Это был Матакит.

— Вы... папочка! — воскликнул несчастный, как только заметил и узнал Сиприена.— Ах, заберите меня отсюда! Выручите меня! Уж лучше я вернусь в Грикваленд, пусть даже меня там повесят, чем оставаться в этой куриной клетке и ждать ужасных пыток, ведь жестокий Тонайа хочет замучить меня, перед тем как сожрать!

Кафр произнес свою мольбу таким жалостным голосом, что Сиприен, услышав ее, почувствовал сильное волнение.

— Разумеется, Матакит! — ответил он.— Я могу добиться для тебя свободы, но ты выйдешь из клетки, только вернув алмаз...

— Тот алмаз! — воскликнул Матакит.— У меня его нет!.. И никогда не было!.. Клянусь вам!..

— В таком случае, если алмаз украл не ты, то почему ты сбежал? — спросил Сиприен.

— Да потому, что когда мои товарищи прошли испытание прутьями, то кто-то сказал, что украсть мог только я и что я просто хитрю, лишь бы отвести от себя подозрение! А ведь в Грикваленде, когда дело касается кафра,— вы и сами знаете,— его успеют осудить и повесить раньше, чем допросят!.. Мне стало страшно, и я, будто и вправду вор, бежал через Трансвааль!

— Рассказ бедняги очень смахивает на правду,— заметил Фа-рамон Бартес.

— У меня на этот счет уже нет сомнений,— ответил Сиприен,— и он, пожалуй, имел основания не доверять правосудию Грикваленда!

Затем, обратившись к Матакиту, сказал:

— Так вот, я не сомневаюсь, что ты не совершал кражи, в которой тебя обвиняют! Однако когда мы заявим о твоей невиновности в Вандергаарт-Копье, то нам могут не поверить! Так как же, хочешь попытать счастья и вернуться?

— Да! Я готов к любому риску... лишь бы не оставаться здесь дольше! — воскликнул Матакит, охваченный, казалось, чувством дикого ужаса.

— Это дело еще предстоит уладить,— ответил Сиприен,— и мой друг Фарамон Бартес, которого ты здесь видишь, за него берется!

В самом деле, охотник, не терявший зря времени, уже проводил с Тонайей важное совещание.

— Говори прямо! Что ты возьмешь в обмен на твоего пленника? — спросил он у чернокожего короля.

Тонайа на миг задумался и сказал:

— Мне нужно четыре ружья, десять раз по десять патронов для каждого ружья и четыре мешочка стеклянного бисера. Это ведь не слишком много, не правда ли?

— Это в двадцать раз больше, чем следует, но Фарамон Бартес тебе друг и он сделает все, чтобы тебе было приятно! — Он на миг остановился и потом добавил: — Послушай меня, Тонайа. Ты получишь четыре обещанных ружья, четыреста патронов и четыре мешочка бисера. Но, со своей стороны, предоставишь нам упряжку быков, чтобы отвезти всех этих людей обратно через Трансвааль, с необходимым запасом провизии и почетным эскортом.

— Договорились! — ответил Тонайа тоном полного удовлетворения и, наклонившись к уху Фарамона, доверительно добавил: — Мои люди нашли быков твоих друзей, они наткнулись на них, когда те возвращались к себе в хлев, и отвели их в мой крааль!.. Славная добыча, не правда ли?

Пленник был немедленно освобожден; и, бросив последний взгляд на великолепие грота, Сиприен, Фарамон Бартес и Мата кит, послушно дав завязать себе глаза, вернулись во дворец Тонайи, где в ознаменование заключенного договора двор устроил пышное празднес1во.

На другой день Мэрэ и молодой кафр условились, что Матакиз не сразу объявился в Вандергаарз-Копье, а какое-то время побудет в его окрестностях и на службу к молодому инженеру вернется лишь тогда, когда тот убедится, что никакой опасности нет.

На следующий день Фарамон Бартес, Сиприен, Ли и Магакит отправлялись с надежным эскортом в путь до Грикваленда. Но теперь уже никаких иллюзий не оставалось! «Южная Звезда» была безвозвратно потеряна, и мистер Уоткинс уже не мог отправить ее блистать на Лондонской башне среди прекраснейших сокровищ Англии!

Глава XX ВОЗВРАЩЕНИЕ

С того времени, как четверо соперников отправились в погоню за Матакитом, Джон Уоткинс никогда еще не пребывал в таком дурном расположении духа.

С каждым днем, с каждой истекавшей неделей таяли его надежды вернуть себе драгоценный алмаз. Кроме того, рядом не было его обычных сотрапезников — Джеймса Хилтона, Фриделя и Аннибала Панталаччи, которых он привык видеть за своим столом. С тоски фермер еще сильнее стал налегать на графин с джином, и следует признать, что добавочные возлияния, которые он сам себе прописал, явно не шли на пользу его характеру!

И вот в один прекрасный день на ферму явился Бардик... Оказалось, он был похищен племенем кафров, но через несколько дней бежал от них. Вернувшись в Грикваленд, негр поведал мистеру Уоткинсу о гибели Джеймса Хилтона и Фриделя. По мнению фермера, такое начало не предвещало ничего хорошего для остальных участников экспедиции. Алиса чувствовала себя совершенно несчастной. Она больше не занималась пением, и ее фортепьяно совсем не было слышно. Пожалуй, и страусы уже не слишком интересовали ее. Даже Дада не вызывала ее улыбок своей чудовищной прожорливостью и совершенно безнаказанно проглатывала самые неподходящие для этого предметы, так как ей в этом никто не препятствовал. Мисс Уоткинс мучилась страхом, что Сиприен Мэрэ не вернется из злосчастной экспедиции. Когда же она вспомнила о существовании Аннибала Панталаччи, ее начинал бить самый настоящий озноб при мысли, что он завладеет «Южной Звездой» и, вернувшись, потребует награды за свою удачу. Алиса размышляла об этом днем, видела все то же во сне ночами, и ее свежие щечки бледнели, а голубые глаза заволакивались глубокой печалью.

Три месяца прошло в ожидании, неизвестности и тоске. Однажды девушка сидела под абажуром лампы, подле отца, который дремал перед графином джина. Склонив голову над вышивкой,

она предавалась грустным мечтаниям. Чей-то осторожный стук в дверь внезапно прервал ее долгую задумчивость.

— Войдите,— сказала Алиса, немало озадаченная тем, кто мог прийти в столь поздний час.

— Это всего лишь я, мисс Уоткинс,— услышала она голос Сиприена, заставивший ее вздрогнуть.

Он вошел бледный, исхудавший, с обветренной кожей и длинной отросшей бородой, которую никогда не носил, в истертой от долгих переходов одежде, но со смеющимися глазами и улыбкой на губах.

Алиса поднялась, вскрикнув от удивления и радости. Прижав руку к груди, она словно хотела сдержать сердцебиение, потом протянула ее инженеру, который сжал ее в своих ладонях. Между тем мистер Уоткинс, проснувшись, открыл глаза и спросил, что случилось. Фермеру понадобилось не меньше двух или трех минут, чтобы осознать происходящее. Как только его лицо приобрело осмысленное выражение, с уст сорвался крик— и этот крик шел от самого сердца:

— А как же алмаз?

Сиприену понадобилось без малого три часа, чтобы описать все свои приключения. Он не утаил ничего, кроме того, что поклялся сохранить в секрете, а именно: существование чудесного грота и его богатства, по сравнению с которыми все алмазы Грикваленда выглядели лишь кучей малоценного гравия.

— Тонайа,— сказал он в заключение,— точно выполнил все свои обязательства. Через два дня после моего прибытия в его столицу все было готово для нашего возвращения назад: съестные припасы, упряжки и даже эскорт. Око\о трехсот чернокожих с грузом муки и копченого мяса под командованием самого короля проводили нас до места последней стоянки, где остался наш фургон, скрытый под кучей веток. Потом мы распрощались с нашим хозяином, оставив ему в подарок вместо четырех ружей, на которые он рассчитывал, пять, что превратило его в обладателя самой внушительной коллекции огнестрельного оружия на всем пространстве от реки Лимпопо до Замбези!

На обратном пути мы продвигались медленно, но зато без происшествий. Эскорт сопровождал нас до самой границы Трансвааля, где Фарамон Бартес и его басуто отделились от нас, чтобы возвратиться в Дурбан. И вот, после сорока дней перехода через Вельд, мы снова здесь.

— И все-таки, почему Матакит скрылся при таких странных обстоятельствах?— спросил мистер Уоткинс, слушавший рассказ с большим интересом, хотя и не проявлявший никакого волнения при упоминании о трех его друзьях, которым не суждено было вернуться назад.

— Матакит бежал, потому что страдал болезнью необъяснимого страха,— ответил молодой инженер.

— А что, разве здесь, в Грикваленде, не существует суда? — воскликнул фермер, пожимая плечами.

— О, этот суд очень часто оказывается просто короткой расправой, мистер Уоткинс. По правде говоря, я не могу осуждать беднягу за то, что, следуя первому побуждению, он предпочел исчезнуть, как только началась вся эта суматоха из-за необъяснимого исчезновения алмаза!

— И я тоже! — вставила Алиса.

— Во всяком случае, он, повторяю, невиновен, и я надеюсь, что теперь уже его оставят в покое!

— Гм-м,— промычал Джон Уоткинс, не очень-то убежденный, по-видимому, в обоснованности такого заявления.— А не правильнее ли полагать, что мошенник Матакит притворился перепуганным только для того, чтобы оказаться вне пределов досягаемости полиции?

— Нет!.. Он невиновен!.. Я совершенно уверен в этом,— подчеркнуто сухо произнес Сиприен.— И за свою уверенность я заплатил, мне кажется, весьма дорого!

— О, вы можете оставаться при своем мнении! — воскликнул Джон Уоткинс.— Но и я останусь при своем!

Алиса видела, что разговор может перейти в перебранку, и поспешила дать ему иное направление.

— Кстати, месье Сиприен,— сказала она,— знаете, пока вас не было, ваша копь оказалась очень прибыльной, а ваш компаньон Томас Стил, кажется, будет теперь одним из самых богатых людей среди всех арендаторов в Копье.

— Да что вы! — простодушно удивился Сиприен.— Первым делом я пришел к вам, мисс Уоткинс, и ничего не знаю о том, что тут произошло в мое отсутствие!

— Так вы, наверное, и не обедали?— воскликнула Алиса, руководимая безошибочным инстинктом домохозяйки, каковой она и была на самом деле.

— Да, это так,— отвечал Сиприен, покраснев, хотя никаких причин для этого у него не было.

— О, так вы не уйдете от нас, не поужинав, месье Мэрэ! Еще недавно больной человек... да еще после тяжелой дороги... Подумать только, ведь уже одиннадцать вечера!

И тут же, не слушая возражений, она побежала в контору отца и вернулась с подносом, накрытым белой салфеткой. На подносе стояли тарелки с холодным мясом и замечательный пирог с персиками, приготовленный ее собственными руками.

Фермер, у которого от этой гастрономической картины тоже проснулся аппетит, потребовал и для себя тарелку с куском мяса. Алиса не заставила его долго ждать и, обнеся мужчин блюдами, принялась грызть миндальные орехи. Импровизированный ужин удался на славу. Никогда еще молодой человек не испытывал такого бешеного аппетита. Трижды он возвращался к пирогу с персиками, выпил два стакана вина «Констанс» и завершил свои подвиги тем, что согласился отведать джина мистера Уоткинса, который, впрочем, в скором времени сладко заснул.

— А чем вы были заняты эти три месяца? — спросил Сиприен Алису.— Боюсь, вы забросили всю вашу химию!

— Нет, вот уж тут вы ошибаетесь! — ответила мисс Уоткинс.— Напротив, я очень много ею занималась и даже сама решилась произвести несколько опытов в вашей лаборатории. О нет, будьте спокойны, я ничего там не разбила и все привела в порядок! Мне очень нравится химия, и, если быть откровенной, просто не понимаю, как вы могли отказаться от такой замечательной науки ради того, чтобы сделаться старателем или отправиться в путешествие по Вельду!

— О, жестокая мисс Уоткинс, ведь вы хорошо знаете, почему я отказался от химии!

— Нет, я ничего об этом не знаю,— отвечала Алиса, краснея.— И нахожу, что это очень плохо! На вашем месте я бы еще раз попыталась изготовить алмаз! Это гораздо изящнее, чем выкапывать камни из-под земли!

— Вы приказываете? — спросил ее Сиприен слегка дрожавшим голосом.

— О нет! — ответила мисс Уоткинс с улыбкой.— Это всего лишь просьба!.. Ах, месье Мэрэ,— продолжала она, по-видимому, для того, чтобы исправить впечатление слишком легкомысленного тона, каким только что говорила,— если бы вы знали, что я перечувствовала, пока вы рассказывали обо всех лишениях и несчастьях, через которые вам пришлось пройти! И я спрашиваю себя: такой человек, как вы, умный, с блестящим образованием, заслуживающий, казалось бы, самой интересной работы и способный на большие открытия,— и вот он, в пустыне, подвергается смертельной опасности, в любой момент он может погибнуть или от укуса змеи, или от лап льва, не принеся никакой пользы науке и человечеству? Ведь это просто преступление — заставить такого человека отправиться в подобное путешествие!.. И разве это не чудо, что вы вернулись? А если бы ваш друг, Фарамон Бартес, да благословит его Бог...

Она не закончила своей речи, но две крупные слезы, навернувшиеся на глаза, закончили ее мысль.

Потрясенный ее волнением, Сиприен произнес:

— Ваши слезы для меня важнее всех алмазов в мире, и из-за них я могу забыть какие угодно лишения.

Некоторое время оба молчали, первой нарушила тишину девушка: она заговорила о химических опытах.

Далеко за полночь молодой инженер отправился к себе домой, где его ждали письма из Франции, аккуратно разложенные на его рабочем столе мисс Уоткинс. Страшно было ему раскрывать эти письма, ведь он так давно не был дома. А вдруг они несут вести о каком-то несчастье? Отец, мать, его маленькая сестренка Жанна!.. Столько всего могло произойти за три месяца, пока он путешествовал!

Все родные были живы и здоровы. Сиприен вздохнул с облегчением. Из министерства слали самые лестные отзывы о его удачной идее относительно происхождения алмазных месторождений. Ему предоставлялась возможность еще на один семестр продолжить пребывание в Грикваленде, если он считает это необходимым для своих исследований. Итак, все было хорошо, и Мэрэ заснул с легким сердцем, чего давно уже с ним не случалось.

На следующее утро он немедля отправился навестить Томаса Стила. Бодрый ланкаширец, несмотря на свой успех, нисколько не изменил присущей ему сердечности, с которой он и сейчас принял своего компаньона. Сиприен договорился с ним, что Бардик и Ли, как и прежде, приступят к своим работам. В том случае, если они будут удачливы, он оставил за собой право закрепить за ними в собственность обрабатываемые участки, чтобы у них вскоре мог составиться небольшой капитал. Что касается его самого, он решил больше не пытать счастья в копях — до сих пор оно мало ему улыбалось— и намеревался, следуя обещанию, данному Алисе, возобновить опыты по химии. Разговор с молодой девушкой только укрепил его в собственных мыслях на этот счет.

Сиприен ни минуты не мог и подумать, чтобы воспользоваться доверием Тонайи, посвятившего его в тайну священного грота, наполненного кристаллическими самородками. Но в самом факте ее существования он нашел важное экспериментальное подтверждение своей теории происхождения драгоценных камней и теперь просто не мог не предпринять еще одной попытки. Итак, Сиприен совершенно естественным образом вернулся к своим занятиям в лаборатории. Прежде всего он решил возобновить свои первые эксперименты. И вот почему: с тех пор как искусственный алмаз безвозвратно исчез, мистер Уоткинс больше не вспоминал о своем согласии отдать за него свою дочь. И вот, чтобы фермер снова стал к нему благосклонен, молодой инженер исполнился решимости получить другой такой же камень, ценностью в несколько миллионов.

Сиприен сразу приступил к делу, и на этот раз ничего ни от кого не скрывая.

Достав новую трубку высокой прочности, он возобновил работы при тех же условиях, что и раньше.

— И все же, чего мне не хватает, чтобы получить кристаллический углерод, то есть алмаз,— говорил он Алисе,— это подходящего растворителя, который с помощью испарения или при охлаждении заставит углерод кристаллизоваться. Для глинозема таким растворителем является сернистый углерод. По аналогии можно было бы найти растворитель и для самого углерода, и даже для сходных с ним веществ, таких, как бор и кремний.

Однако, даже не имея в распоряжении необходимого растворителя, Сиприен активно взялся за работу. В отсутствие Матаки-та, который из осторожности пока еще не показывался в поселке, обязанность поддерживать в печи огонь была возложена на Бар-дика. Он выполнял ее с таким же усердием, что и его предшественник. Но пока суд да дело, инженер, не теряя даром времени, взялся за работу, давно им намеченную, но до которой раньше у него не доходили руки. Он давно собирался заняться определением точного местоположения значительного понижения уровня почвы на северо-западе плато. По его подозрению, это понижение служило своеобразной воронкой для стока почвенных вод с тех самых времен, когда алмазные месторождения в этом краю только образовывались.

Спустя неделю после возвращения из Трансвааля он занялся этими исследованиями с обычной для него ясностью и определенностью, какую он всегда вносил во всякое дело. Вот уже час он расставлял по земле вехи, наносил отметки на раздобытую в Кимберли весьма подробную карту местности и, к своему удивлению, обнаруживал в ней значительные несоответствия, если вообще не доказательства ошибочности всей карты. В конце концов, нельзя было не признать очевидного: широты и долготы на карте не соответствовали действительности. Только что, точно в полдень, используя безошибочный хронометр, выверенный в Парижской обсерватории, Сиприен установил долготу местности. И теперь, полагаясь на показания буссоли[97] и компаса, он мог заключить, что карта давала полностью искаженные данные, а все из-за того, что при определении сторон света была допущена серьезная ошибка.

И в самом деле, север на карте, отмеченный в английской манере — скрещенными стрелками, показывал в действительности на северо-северо-восток. Как следствие, и все прочие обозначения имели погрешность.

— Я понял, в чем тут дело! — вскричал внезапно молодой инженер.— Набитые ослы, составлявшие эту чудо-карту, просто не учитывали магнитного отклонения стрелки компаса, а ведь здесь, в этих краях, оно составляет, по крайней мере, двадцать девять градусов на запад!.. Вот и получается, что все указания широт и долгот, чтобы соответствовать действительности, должны быть сдвинуты по дуге на двадцать девять градусов в направлении с запада на восток вокруг центра карты! Надо полагать, что Англия для съемки этой местности послала не самых умелых геодезистов! — И тут он, в полном одиночестве, расхохотался над этим явным ляпсусом.— Ну так что ж! Errare humanum est![98] — заключил он.— И пусть первым бросит камень в этих честных землекопов тот, кто сам хотя бы раз в жизни не ошибался![99]

В тот же день к вечеру он зашел, как обычно, к своему другу Якобусу Вандергаарту и рассказал ему об обнаруженной им ошибке.

— Как забавно,— прибавил инженер,— что столь немаловажная геодезическая ошибка, затрагивающая все схемы района, до сих пор не была обнаружена! Ведь она влечет за собой самые серьезные исправления во всех картах местности.

Старый огранщик алмазов посмотрел на Сиприена с каким-то особенным выражением.

— Это правда, что вы сейчас сказали? — живо отозвался он.

— Разумеется, правда.

— И вы можете подтвердить это даже пред судом?

— Да, хоть перед десятью судами, если понадобится!

— И ваши слова невозможно будет оспорить?

— Конечно нет. Достаточно только объяснить, почему произошла ошибка. Она ведь, черт побери, вполне наглядна! Упустить из виду магнитное отклонение при пересъемке местности на карту!

Тут Якобус Вандергаарт вдруг куда-то засобирался, и Сиприен, не желая мешать ему, удалился.

Через две недели, снова навестив старого огранщика, Сиприен увидел перед собой запертую дверь. На грифельной доске, подвешенной к щеколде, можно было прочесть слова, написанные мелом:

«Уехал по делам».

Глава XXI «ВЕНЕЦИАНСКОЕ» ПРАВОСУДИЕ

Пока шел повторный эксперимент по получению искусственного алмаза, Сиприен Мэрэ с неослабным вниманием следи \ за условиями его прохождения. С самого начала молодой ученый внес в конструкцию печи некоторые изменения: поставил отражатель и улучшил регуляцию тяги. Поэтому он надеялся, что теперь рождение алмаза произойдет скорее, чем в первый раз.

Мисс Уоткинс частенько составляла компанию молодому инженеру, когда он отправлялся к своей печи, а ходил он туда по нескольку раз в день. Ей нравилось, разглядывая кирпичную кладку, следить за тем, как внутри ревет огонь. Джон Уоткинс интересовался экспериментом не меньше, чем его дочь, ему не терпелось вновь сделаться обладателем камня стоимостью в несколько миллионов. Он опасался лишь, что во второй раз опыт может не удаться. Но только они — отец и дочь — и поддерживали ученого, старатели Грикваленда к его начинанию относились совсем иначе.

Так, еврей Натан никогда не упускал случая в беседе с кем-нибудь из обладателей клема настроить того против молодого инженера. Если искусственное производство алмазов сделается обычным делом, говорил он, то с торговлей природными алмазами и другими драгоценными камнями будет покончено. Люди уже научились изготавливать белые сапфиры, или корунды, аметисты, топазы и даже изумруды — все эти драгоценные камни являются просто кристаллами по-разному расцвеченных окисей металлов. Уже это внушало большое беспокойство и могло вызвать падение рыночной стоимости алмазов. А если и алмазы начнут изготавливать на заводах, то это обернется крахом всей алмазодобывающей промышленности Капской провинции и окрестных мест.

Эти доводы высказывались и раньше, когда по Грикваленду прошел слух о необыкновенном камне, выкатившемся прямо из печки французского инженера. Теперь все повторялось, но уже с большей злобой и непримиримостью. Где бы ни собрались

рудокопы, они обсуждали одну и ту же проблему, в адрес Сиприе-на уже раздавались угрозы. Но сам он ничуть не беспокоился из-за суматохи вокруг его опыта. Что бы там ни говорили и какие бы пересуды ни долетали до его ушей, он не намерен был отступать перед общественным мнением и при этом свои исследования не собирался держать в тайне, поскольку они должны были сослужить службу всем.

Но если сам он продолжал трудиться без страха и сомнений, то мисс Уоткинс, узнав о том, что делается в поселке, заволновалась. Она уже укоряла себя за то, что толкнула его на этот путь. Рассчитывать на то, что за Сиприена вступится гриквалендская полиция, не приходилось. Неправое дело вершится скоро, и, еще до того, как кто-то сумеет взять его под свою защиту, Сиприен может поплатиться жизнью за свою смелость. Наконец Алиса прямо сказала своему другу о страхах, которые день и ночь терзали ее. Сиприен же увидел в ее беспокойстве только лишь доказательство нежного чувства к нему, которое, впрочем, больше не было между ними секретом. И был рад, что его опыты стали причиной еще большей открытости со стороны мисс Уоткинс.

— Все, что у меня получится, мадемуазель Алиса, будет для нас обоих,— повторял он ей.

Однако мисс Уоткинс, слушая, что говорят на рудниках, находилась в постоянной тревоге.

И на то были основания! Против Сиприена зрело всеобщее возмущение, которое вряд ли могло ограничиться одним только осуждением... И вот, однажды вечером, придя взглянуть на печь, Сиприен обнаружил, что она полностью разрушена. Пока Бардик куда-то отлучился, группа людей, воспользовавшись темнотой, за считанные минуты разрушила все, что было сооружено за много дней. Каменную кладку печи развалили, топку сломали, огни потушили, а оборудование разбили и разбросали. От опытной установки, стоившей молодому инженеру многих трудов и забот, не осталось и камня на камне.

— Нет! — воскликнул он.— Я не уступлю и завтра же подам в суд на этих жалких людей! И тогда посмотрим, есть ли в Грикваленде правосудие!

Правосудие в Грикваленде было, но совсем не то, на которое рассчитывал молодой инженер.

Никому ничего не сказав и не сообщив мисс Уоткинс о том, что случилось, из опасения еще больше напугать ее, Сиприен вернулся в свою хижину и лег спать, решив наутро подать иск в суд, даже если для этого придется дойти до самого губернатора Капской провинции. Он проспал, наверное, часа два или три, как вдруг скрип открывшейся двери разбудил его.

Пятеро людей в черных масках, с ружьями и пистолетами, проникли в комнату. В руках у них были лампы с выпуклыми стеклами, которые в странах, где говорят по-английски, называют Bull’s eyes — бычьими глазами. Не говоря ни слова, они встали вокруг его кровати. Сиприен ни минуты не воспринимал всерьез все это театральное действо, разыгранное для него. Он подумал, что это чья-то шутка, хотя саму шутку он находил просто отвратительной.

Но тут чья-то рука грубо схватила его за плечо, и один из людей в масках, развернув какую-то бумагу, которую он держал в руке, начал читать по ней далеко не шутливым тоном:

— «Сиприен Мэрэ!

Настоящим доводим до вашего сведения, что секретный трибунал поселка Вандергаарт, заседавший в количестве двадцати двух своих членов и действующий во имя общего спасения, сегодня, в 00 часов 25 минут, приговорил вас к смертной казни. Вами произведено, и вы намерены использовать крайне несвоевременное и опасное открытие, угрожающее жизненным интересам всех жителей с их семьями, как в Грикваленде так и повсюду, где заняты добычей алмазов, а равно их огранкой и продажей.

Высокий трибунал постановляет, что указанное открытие должно быть уничтожено и что смерть одного-единственного человека следует предпочесть гибели многих тысяч. Вам дается десять минут на то, чтобы приготовиться к смерти, а способ казни предоставляется выбрать самому. Все ваши бумаги будут сожжены, за исключением писем, которые вы можете оставить для своих близких. Ваше жилище придется сровнять с землей.

Да будет так с каждым предателем!»

Прослушав приговор, Сиприен, принимая во внимание дикие нравы страны, стал опасаться, как бы зловещая комедия не оказалась разыгранной вполне всерьез. Человек, державший его за плечо, взялся рассеять последние его сомнения на этот счет.

— Поднимайтесь немедля! — грубо приказал он.— Мы не можем терять время!

— Это убийство,— отвечал Сиприен и, решительно соскочив с кровати, начал одеваться.

Он был больше возмущен, чем напуган, и пытался сосредоточить на происходящем всю свою рассудительность, сохраняя то хладнокровие, какое необходимо для решения серьезной математической задачи. Что это за люди? Догадаться, хотя бы по тембру голоса, ему не удалось. Конечно, те из них, с кем он был знаком, если таковые здесь были, благоразумно помалкивали.

— Ну, как, выбрали способ, каким должны умереть?..— снова заговорил человек в маске.

— Я ничего не буду выбирать, я лишь протестую против отвратительного преступления, которое вы собираетесь совершить! — отвечал Сиприен спокойным тоном.

— Ну, протестуйте, и тем не менее вы будете повешены! Желаете оставить письменное завещание?

— Никаких завещаний через убийц я передавать не намерен!

— Тогда пошли! — приказал главарь.

По бокам молодого инженера встали два человека, и образовавшийся кортеж направился к двери. В этот самый момент, растолкав стоявших в дверях «вершителей закона» из Вандергаарт-Копье, в комнату ворвался какой-то человек.

Это был Матакит. Молодой кафр, который по ночам чаще всего блуждал вблизи лагеря, увидев людей в масках, направлявшихся к дому инженера, пошел вслед за ними. Подслушав всю сцену приговора, он понял, какая страшная опасность грозит его хозяину. Дальше он действовал не раздумывая.

— Папочка, почему эти люди хотят тебя убить? — закричал он, цепляясь за хозяина, несмотря на усилия людей в масках, пытавшихся его оттащить.

— Потому что я сделал искусственный алмаз! — ответил ему Сиприен, с чувством пожимая руки Матакиту, не желавшему его оставлять.

— Ах, как же я несчастен и как мне стыдно за то, что я сделал! — повторял, обливаясь слезами, молодой кафр.

— Что ты этим хочешь сказать?! — воскликнул Сиприен.

— Да! Тут уж я во всем признаюсь, раз они хотят тебя казнить! — вскричал Матакит.— Ведь это меня надо убить... потому что я подложил алмаз в печь!

— Уберите горлопана! — произнес главарь банды.

— Это я подложил алмаз в вашу печь! — повторял Матакит, отбиваясь от хватавших его рук.— Я обманул своего хозяина!

Он протестовал с такой дикой энергией, что в конце концов его стали слушать.

— Ты говоришь правду?— спросил Сиприен, удивленный и вместе с тем сбитый с толку только что услышанным.

— Ну да! Правду!

Теперь кафр сидел на земле, а все слушали его, поскольку то, что он говорил, в корне меняло дело.

— В тот день, когда произошел обвал,— продолжал он,— я, оказавшись под развалинами, нашел огромный алмаз! Я держал его в руке и придумывал, как бы получше спрятать, и в это самое время на меня обрушилась земная стена— наверно, в наказание за преступные мысли!.. Когда я пришел в себя, то нашел тот камень в той кровати, возле себя. Я хотел его отдать хозяину, но мне было очень стыдно, что я украл сначала... Потом папочка задумал сделать свой алмаз и назначил меня поддерживать огонь. Но вот на второй день, когда я оставался в хижине один, в печке что-то с ужасным грохотом взорвалось и меня чуть не убило под обломками! Тогда я подумал, что папочка ужасно огорчится, если у него ничего не получится. И тогда я вложил свой алмаз в расколовшуюся трубку, облепив ее горстью земли, и затем быстро заделал верх печи, чтобы никто ничего не заметил. И никому ничего не говорил, и, когда папочка нашел алмаз, он был очень рад!

Последние слова Матакита покрыл взрыв хохота, которого не смогли сдержать люди в масках.

Сам Сиприен вовсе не улыбался, он кусал губы от досады.

Слушая молодого кафра, обмануться было невозможно! Рассказанная им история была совершенно правдива! Напрасно Сиприен, перебирая в памяти и достраивая в воображении все детали, пытался обнаружить доводы для ее опровержения или для доказательства ее несостоятельности! Напрасно говорил он себе: «Природный алмаз, под воздействием такой температуры, какая была в печи, наверняка испарился бы...»

Однако простой здравый смысл отвечал на эти доводы, что под защитой глиняной оболочки драгоценный камень вполне мог избегнуть воздействия высокой температуры или испытать его только частично! А может быть, именно этот нагрев придал ему темный оттенок! Или он испарился и снова кристаллизовался внутри своей оболочки!

Все эти мысли скапливались в мозгу молодого инженера, с исключительной быстротой связываясь в единую картину. Он был просто ошеломлен!

«Я отчетливо помню, как в день обвала увидел в кулаке у кафра комок земли, на это обратил внимание и еще кто-то, когда волнение немного улеглось. И к тому же комок был так крепко зажат в сведенных пальцах, что пришлось отказаться от мысли его вынуть».

— Ну вот! Больше и сомневаться нечего! — сказал кто-то.— Да разве мыслимо изготовить алмаз? И верно, какие же мы дураки, что могли поверить! Это все равно, что пытаться сделать звезду!

И все снова расхохотались.

Теперь Сиприен страдал от их смеха больше, чем раньше — от их жестокости.

После короткого совещания с сообщниками главарь снова взял слово:

— Мы пришли к мнению, что можно отложить исполнение вынесенного вам приговора, Сиприен Мэрэ! Сейчас вы станете свободны! Но помните, что приговор остается в силе! Одно только слово, одна только попытка поставить в известность полицию, и вы будете беспощадно наказаны!.. Кто имеет уши, да слышит![100]

Сказав это, он в сопровождении своих товарищей направился к двери.

Комната по-прежнему была погружена в темноту. Сиприен спрашивал себя, не кошмар ли все, что только что случилось. Но рыдания Матакита, лежавшего пластом на земле и горько плакавшего, обхватив руками голову, не оставляли сомнений, что происшедшее было явью.

Итак, все произошло на самом деле! Он только что избежал смерти, но ценой самого мучительного унижения! Он, горный инженер, ученик Политехнической школы, талантливый химик, поддался на грубый розыгрыш какого-то жалкого кафра! Или, скорее, он обязан этим провалом, мягко выражаясь, лишь собственному тщеславию, смехотворному самомнению! В своем ослеплении он дошел до того, что выдумал целую теорию о происхождении кристаллов! Да нет ничего более смехотворного!.. Разве не одной лишь природе дано в течение веков превращать химические элементы в чудесные произведения искусства? И однако, кто бы не поддался этой видимости? Ведь он надеялся на успех, приготовил все для его достижения и, по логике вещей, должен был поверить, что добился его! Да и сами необыкновенные размеры алмаза подкрепляли эту иллюзию!.. Сам Депре[101] тоже поддался бы ей! И разве не случается даже опытным нумизматам[102] принимать фальшивые монеты за настоящие?

Таким вот образом пытался Сиприен подбодрить себя. Вдруг от промелькнувшей в мозгу мысли он похолодел: «Моя докладная записка для академии!.. Только бы эти негодяи не забрали ее с собой!» Он зажег свечу. Но нет? Слава Богу, его доклад все еще тут! Никто его не видел! Он свободно вздохнул только тогда, когда сжег бумаги в огне.

Между тем страдания Матакита были так тяжелы, что хотелось как-нибудь его успокоить. Сделать это оказалось нетрудно. При первых ласковых словах «своего папочки» бедный юноша, казалось, возродился к жизни. Сиприен постарался заверить кафра, что больше не сердится и от всего сердца прощает его, но только на том условии, что тот никогда в будущем не примется за старое. Матакит обещал это во имя всех кафрских святынь, и когда хозяин отправился спать, то последовал его примеру.

Но если для молодого инженера на том и закончились все злоключения, то для его слуги с этого момента началась новая волна несчастий.

На следующий день, как только все узнали, что «Южная Звезда» — настоящий природный алмаз и что он был найден кафром, безусловно, отдававшим себе отчет в его стоимости, возобновились подозрения в том, что тот все-таки знает о местонахождении драгоценного камня. Джон Уоткинс громко провозглашал: «Только Матакит мог украсть это бесценное сокровище! После того, как однажды он уже хотел присвоить камень себе — ведь сам признался! — конечно, он и украл его во время праздника!»

И тогда молодой инженер, заступаясь за своего негра, прибегнул к аргументу, которого никто не ожидал.

— Я верю в его невиновность,— сказал Сиприен Джону Уоткинсу,— но если он и виноват, то это касается только меня! Алмаз, искусственный он или природный, все-таки принадлежал мне, до того как я подарил его мадемуазель Алисе!

— Что? Он принадлежал вам? — ответил мистер Уоткинс насмешливо.

— Конечно,— продолжал Сиприен.— Разве Матакит нашел его не на моем участке, ведь он работал у меня?

— Это-то совершенно верно,— ответил фермер,— но если быть последовательным до конца, то камень принадлежит мне — по условию, оговоренному в нашем контракте, что первые три алмаза, найденные на вашей копи, должны перейти в мою полную собственность!

На это Сиприен не нашел что ответить.

— Справедливы ли мои требования? — спросил мистер Уоткинс.

— Да, совершенно справедливы! — ответил Сиприен.

— Поэтому я был бы вам очень обязан, если бы вы подтвердили мое право письменно — на тот случай, когда мы сможем заставить этого негодяя вернуть алмаз, который он бесстыдно украл!

Сиприен взял лист бумаги и написал:

«Признаю, что алмаз, найденный на моем участке кафром, находящимся у меня на службе, является, по условиям нашего контракта, собственностью мистера Джона Степлтона Уоткинса.

Сиприен Мэрэ».

С этим документом развеялись все мечты молодого инженера. В самом деле, если бы алмаз когда-нибудь нашелся, он принадлежал бы Джону Уоткинсу вовсе не как подарок, а по праву собственности, и тем самым между Алисой и Сиприеном разверзалась новая пропасть, которую возможно было заполнить только многими миллионами.

Как ни печальны были последствия такого контракта для молодых людей, еще более пагубными оказались они для Матаки-та! Теперь он подозревался в краже алмаза, который принадлежал Джону Уоткинсу! Это Джон Уоткинс был обокраден. А уж Джон Уоткинс никак не принадлежал к тем людям, которые бросают преследование, если уверены, что поймают вора.

Потому бедного кафра схватили, бросили в тюрьму, и не прошло двенадцати часов, как его судили, а затем, несмотря на все, что мог сказать в защиту бедного юноши Сиприен, приговорили к казни через повешение... если он не захочет или не сумеет вернуть «Южную Звезду». Но так как Матакит и не мог ее вернуть, то дело было предрешено, и Сиприен уже не знал, что еще можно предпринять для спасения бедняги, которого по-прежнему считал ни в чем не повинным.

Глава XXII КОПИ СОВЕРШЕННО ОСОБОГО РОДА

Тем временем мисс Уоткинс узнала о случившемся — и о ночном визите людей в масках, и о разочаровании, постигшем молодого инженера.

— О, господин Сиприен,— сказала она ему,— да разве ваша жизнь не стоит всех алмазов в мире?

— Дорогая Алиса...

— Не будем больше думать обо всем этом, и откажитесь отныне от подобных экспериментов.

— Вы мне приказываете?..— спросил Сиприен.

— Да, да,— отвечала молодая девушка.— Теперь я приказываю вам прекратить их, так же как раньше приказывала к ним приступить... ведь вы же сами хотите получать от меня приказы!

— Ах, как бы я хотел все их исполнить! — ответил Сиприен, взяв в свои ладони протянутую ему руку.

И тут он сообщил ей о приговоре, только что вынесенном Матакиту.

Алиса была сражена, ее страдания еще усилились, когда она узнала об участии в этом деле своего отца. Мисс Уоткинс не верила в виновность бедного кафра! Так же, как и Сиприен, она была готова сделать все, чтобы только его спасти. Но что можно тут сделать? А главное, как уговорить Джона Уоткинса отвести от Матакита несправедливые обвинения, которые он сам на него возвел? Следует сказать, что фермер так и не смог добиться от обвиняемого признания вины— ни показывая возведенную уже виселицу, ни подавая ему надежду на помилование, если он заговорит. А потому, вынужденный отказаться от всякой надежды вернуть себе «Южную Звезду», Джон Уоткинс пребывал в таком состоянии, что к нему не так-то просто было подступиться. И все-таки дочь хотела попытаться в последний раз.

На другой день после вынесения приговора несчастному кафру мистер Уоткинс надумал привести в порядок свои бумаги. Сидя перед большим бюро цилиндрической формы из эбенового дерева с инкрустацией из полудрагоценных камней — замечательной вещицей, оставшейся от голландского владычества, которая после долгих скитаний оказалась в этом затерянном уголке — Грикваленде,— он просматривал разные бумаги, удостоверяющие его собственность, контракты, письма и тому подобное. Позади него склонилась над вышивкой Алиса. Кроме отца с дочерью, в комнате еще находилась страусиха Дада, которая, прогуливаясь с важным видом, то бросала взгляд через окно, то следила своими большими, почти человечьими, глазами за движениями мистера Уоткинса и его дочери.

От внезапного крика отца мисс Уоткинс вздрогнула и подняла голову.

— Эта тварь просто невыносима! Вот только что она стащила у меня очень важный документ! Дада! Иди сюда... Отдай сейчас же!

И фермер разразился целым потоком проклятий.

— Ах ты, мерзкая тварь, она уже проглотила его! Самый важный мой документ! Подлинник постановления, предоставляющего мне право владения Копье! Да это просто невыносимо! Но я заставлю отдать его, даже если придется свернуть ей шею...

Весь красный, вне себя от ярости, Джон Уоткинс порывисто вскочил на ноги. Он погнался за страусихой, которая, сделав несколько кругов по комнате, в конце концов выскочила в окно — оно было расположено на уровне земли.

— Отец,— сказала Алиса, огорченная новой выходкой своей любимицы,— успокойтесь, умоляю вас. Послушайтесь меня!.. Ведь вам станет плохо!

Но мистер Уоткинс разозлился не на шутку. Бегство птицы с важной бумагой окончательно вывело его из себя.

— Нет,— прохрипел он сдавленным голосом,— это уж слишком! С этим надо кончать! Я не могу просто так отказаться от одного из самых важных актов на владение! Добрая пуля в башку— лучший способ сладить с этой гадкой воровкой!.. Ручаюсь, бумага будет у меня!

Алиса, вся в слезах, последовала за ним.

— Умоляю вас, папа, пощадите бедное животное! — повторяла она.— В конце концов, неужели эта бумага настолько важна!.. Разве нельзя получить копию?.. И неужели вы готовы причинить мне боль, убив на моих глазах бедную Дада за такой мелкий проступок?

Джон Уоткинс не желал ничего слушать и выскочил на крыльцо, отыскивая глазами свою жертву. Наконец он заметил, что птица ищет убежища возле хижины Сиприена Мэрэ. Мгновенно вскинув ружье к плечу, мистер Уоткинс прицелился. Но в это время Дада, словно догадавшись о черных замыслах фермера, юркнула за хижину.

— Ну, погоди!.. Я догоню тебя, проклятая тварь! — вскричал Джон Уоткинс, направляясь в ее сторону.

Алиса, объятая ужасом, устремилась следом, чтобы в последний раз попытаться умилостивить его.

Так вдвоем они добежали до домика молодого инженера и обошли вокруг него. Страусихи не было. Дада исчезла! Но она не могла спуститься вниз с холма, в том случае ее было бы легко заметить в окрестностях фермы. Выходило, что птица укрылась в хижине, пробравшись в нее с заднего входа,— вот что подумал Джон Уоткинс. И, повернув назад, он постучал в переднюю дверь. Открыл ему сам Сиприен.

— Мистер Уоткинс?.. Мисс Уоткинс?.. Рад видеть вас у себя,— сказал он, несколько озадаченный их неожиданным появлением.

Запыхавшийся фермер объяснил ему суть дела.

— Хорошо, давайте искать виновницу! — произнес Сиприен, приглашая Джона Уоткинса и Алису войти в дом.

— Вот увидите, я быстро с ней рассчитаюсь! — повторял фермер, потрясая ружьем, как томагавком[103].

В тот же миг умоляющий взгляд девушки, обращенный к Сиприену, красноречиво поведал ему об ужасе, с каким она ждала предстоящей расправы. И Сиприен тотчас принял решение, причем очень простое: страуса он в своем доме не найдет.

— Ли! — по-французски крикнул он, обращаясь к только что вошедшему китайцу.— Подозреваю, что страусиха у тебя в комнате! Поймай ее и постарайся как можно быстрее увести отсюда, а я пока поведу месье Уоткинса в другую часть дома!

К несчастью, этот превосходный план был с самого начала обречен на провал. Страусиха скрылась именно в той комнате, с которой они начали осмотр. Дада сидела притаившись, спрятав голову под стул, и была видна так же хорошо, как солнце в самый полдень.

Мистер Уоткинс кинулся к ней.

— Ну, негодяйка, теперь твоя песенка спета! — проговорил он.

Но вдруг— всего на минуту— фермер заколебался: ему предстоит стрелять в упор, находясь в доме, который, по крайней мере в данный момент, не являлся его собственностью.

Алиса, плача, отвернулась, чтобы не видеть происходящего. И тут, при виде ее отчаяния, молодому инженеру пришла в голову неожиданная мысль.

— Мистер Уоткинс,— сказал он,— ведь вы бы хотели только получить обратно сам документ, не так ли?.. Ну вот, значит, для этого совсем необязательно убивать страусиху! Достаточно вскрыть ей желудок, за это время бумага никак не могла пройти дальше! Не позволите ли мне произвести эту операцию? Я прошел в Зоологическом музее курс зоологии и, думаю, смогу справиться с таким делом.

То ли оттого, что перспектива «вивисекции»[104] льстила мстительной натуре фермера, то ли потому, что его ярость начала утихать или же растроганный отчаянием дочери, но он согласился на предложенный компромисс.

— Но документ непременно должен найтись! — заявил он.— Если его не окажется в желудке, то придется искать дальше! Он нужен мне любой ценой!

Провести хирургическую операцию было совсем не так легко, как могло показаться на первый взгляд, если думать, что бедная Дада безропотно покорится своей судьбе. Страусы, даже при небольшом росте, наделены громадной силой. Предвидя, что его пациентка при виде скальпеля непременно взбунтуется и начнет бешено отбиваться, Сиприен в качестве ассистентов привлек Бар-дика и Ли.

Решено было страусиху связать. Для этого взяли веревки, большой запас которых хранился в комнате Ли, затем особой системой пут и узлов птицу опутали с ног до головы, лишив ее возможности малейшего сопротивления. На этом Сиприен не успокоился. Чтобы пощадить чувствительность мисс Уоткинс и избавить страусиху от страданий, он обернул птичью голову в компресс с хлороформом. И был готов приступить к операции, не без некоторого беспокойства за ее результат. Алиса, взволнованная уже одними этими приготовлениями и страшно побледневшая, укрылась в соседней комнате.

Прежде всего Сиприен провел рукой по основанию шеи, чтобы точно определить расположение зоба, что оказалось нетрудно, поскольку в верхней части грудной области зоб составлял довольно значительную выпуклость, твердую и упругую, по сравнению с мягкими соседними тканями. Она легко прощупывалась пальцами. При помощи охотничьего ножа импровизированный хирург осторожно надрезал кожу шеи. Она свободно растягивалась, как у индюка, и была покрыта серым пушком. Надрез почти не кровоточил. Сиприен установил расположение двух или трех важных артерий и попытался, насколько возможно, раздвинуть их при помощи небольших проволочных крючков, которые велел держать Бардику. Затем он разрезал перламутрово-белую ткань, окружавшую широкую впадину над ключицами, и вскоре раскрыл зоб страусихи.

Вообразите куриный зоб, почти стократно увеличенный в объеме, в толщине и в весе, и вы составите себе достаточно точное представление об этом вместилище.

Зоб страусихи предстал Сиприену в виде коричневого мешка, сильно растянутого под тяжестью пищи и тех посторонних предметов, которые прожорливая птица успела проглотить за день или, возможно, раньше. И достаточно было взглянуть на этот массивный, мощный и здоровый орган, чтобы понять, что даже решительное вмешательство никакой опасности для него не представляет.

Вооруженный своим охотничьим ножом, который Ли, наточив, подложил ему под руку, Сиприен сделал в этом массивном органе глубокий разрез. Теперь в зоб до самой его глубины легко входила рука.

Сразу же был опознан и извлечен документ, о котором так горевал мистер Уоткинс. Бумага свернулась в комок и, естественно, слегка помялась, но при этом осталась совершенно целой.

— Тут еще что-то есть,— сказал Сиприен, снова засунув руку в полость, откуда на этот раз вынул бильярдный шар.

— Это же шар для штопки, принадлежащий мисс Уоткинс! — воскликнул он.— Подумать только, ведь Дада проглотила его уже пять месяцев тому назад!.. Вероятно, через выходное отверстие зоба шар уже не мог пролезть!

Передав шар Бардику, Сиприен продолжал поиски, словно археолог, ведущий раскопки древнеримского поселения.

— Ого! Медный подсвечник! — ошеломленно воскликнул он, тут же доставая этот скромный предмет домашнего обихода, помятый, сплющенный, окисленный, но все еще узнаваемый.

На этот раз смех Бардика и Ли перерос в такой неистовый хохот, что даже Алиса, вернувшаяся в комнату, не могла к ним не присоединиться.

— Монеты!.. Какой-то ключ!.. Роговой гребень!..— перечислял Сиприен, продолжая инвентаризацию.

Внезапно он побледнел. Его пальцы нащупали предмет совершенно особой формы!.. Да!.. Никакого сомнения быть не могло!.. И все-таки он не решался поверить в такую случайность!

Наконец он вынул руку из полости и поднял вверх только что найденную там вещь...

Какой же вопль вырвался из глотки Джона Уоткинса!

— «Южная Звезда!»

О да!.. Знаменитый алмаз остался совершенно нетронутым, ничего не потеряв от своего великолепия, и в ярком свете дня сверкал как целое созвездие!

Но только — удивительная подробность, поразившая всех свидетелей события,— алмаз изменил свой цвет. Из черной, какой она была раньше, «Южная Звезда» сделалась розовой — прекрасного розового оттенка, который только усиливал, если это вообще возможно, ее прозрачность и блеск.

— А вы не думаете, что это снизит ее ценность? — живо спросил мистер Уоткинс, как только вновь обрел дар речи, так как от удивления и радости у него сначала просто перехватило дыхание.

— Никоим образом! — ответил Сиприен.— Напротив, благодаря этому свойству алмаз входит в очень редкую группу «алмазов-хамелеонов»![105] И в самом деле, в зобу у Дада отнюдь не холодно, а, как правило, оттенок окрашенного алмаза зависит как раз от резкой смены температуры!

— О!.. Благодарение Богу, ты снова здесь, моя прекрасная! — повторял мистер Уоткинс, сжимая камень в своих руках, будто хотел увериться, что не грезит.— Своим бегством ты — о неблагодарная звезда — принесла мне слишком много забот, чтобы я когда-нибудь снова позволил тебе исчезнуть!

И он подносил ее к глазам, лаская взглядом, и, казалось, готов был проглотить ее, по примеру Дада!

Тем временем Сиприен тщательно зашивал страусихе зоб. Затем, наложив шов и на шейный разрез, он освободил страусиху от веревок, лишавших ее возможности двигаться.

Совершенно подавленная, Дада опустила голову вниз и, казалось, совсем не была расположена к тому, чтобы убежать прочь.

— Вы считаете, что она придет в себя, месье Сиприен? — спросила Алиса, более взволнованная страданиями своей любимицы, чем возвращением алмаза.

— Как это «считаю ли я», мисс Уоткинс,— отвечал ей молодой человек.— Вы, стало быть, полагаете, что я мог решиться на операцию, не будучи уверен в успехе?.. О, успокойтесь! Уже через три дня не останется никаких следов, и, ручаюсь вам, не пройдет двух часов, как Дада снова начнет набивать тот занятный карман, который мы только что опустошили!

Ободренная таким обещанием, Алиса подарила горному инженеру благодарный взгляд, который вознаградил его за все труды.

В это время мистер Уоткинс, убедив себя, что он все-таки в своем уме и что его чудесная звезда вернулась к нему, отошел от окна.

— Месье Мэрэ,— сказал он величественно-торжественным тоном,— вы оказали мне большую услугу, и я не знаю, как смогу рассчитаться с вами!

Сердце у Сиприена сильно забилось.

Рассчитаться!.. Но ведь у мистера Уоткинса есть самый простой способ это сделать! Разве он забыл свое обещание — отдать дочь за того, кто отыщет «Южную Звезду»? И действительно, разве дело обстоит не так, как если бы Сиприен привез драгоценный камень из дебрей Трансвааля?

Вот что думал про себя Сиприен, но он был слишком горд, чтобы произнести это вслух, и к тому же почти уверен: фермер и сам должен вспомнить о своем обещании. Но Джон Уоткинс, ни слова больше не говоря, сделал дочери знак следовать за ним и покинул хижину Сиприена.

Разумеется, Матакит был тут же отпущен на свободу. И все же, еще бы чуть-чуть— и бедняга мог распрощаться с жизнью из-за одной прожорливости Дада. Так что, если говорить откровенно, ему страшно повезло!

Глава XXIII СТАТУЯ КОМАНДОРА

Счастливый Джон Уоткинс, самый богатый человек в Грикваленде, устроил в свое время обед в честь рождения «Южной Звезды» и теперь не мог придумать ничего лучше, как дать второй обед, чтобы отпраздновать ее возвращение. Но уж на этот раз, можно быть уверенным, были приняты все меры предосторожности, чтобы она не исчезла. Поэтому страусиху не пустили на праздник.

Итак, вечером следующего дня блестящее, грандиозное пиршество началось.

С самого утра Джон Уоткинс оповестил всех близких и дальних знакомых из круга обычных гостей и послал местным мясникам заказы на такое количество мяса, которого хватило бы, чтобы накормить целую пехотную роту. Затем сложил в своей конторе всю провизию, консервные банки, бутылки с вином и ликерами, какие только могли предложить погреба со всей округи. К четырем часам в большой зале был накрыт стол, где рядами выстроились графины и поджаривались на огне части бычьих и говяжьих туш.

В шесть часов приглашенные, надев свои лучшие костюмы, стали собираться. Уже к семи часам общий разговор достиг такого невероятного оживления, что, пожалуй, даже охотничий рожок в этом шуме был бы плохо слышен. Пришел сюда и Матиас Преториус, вновь обретший спокойствие с тех пор, как перестал опасаться злобных выходок Аннибала Панталаччи, и Томас Стил, пышущий здоровьем и силой, и маклер Натан, а также фермеры, старатели, торговцы и полицейские чиновники.

По просьбе Алисы Сиприен Мэрэ не стал отказываться от этого празднества, потому что и сама девушка обязана была на нем присутствовать. Но оба грустили, ведь было очевидно, что пятидесятикратный миллионер Уоткинс теперь ни за что не захочет выдать свою дочь за скромного инженера, «которому даже алмаз изготовить не удалось!». И ведь верно! Делец именно так и относился к молодому ученому.

Под восторженные крики гостей пиршество продолжалось.

Перед счастливым фермером — на этот раз уже не позади, а перед ним — на маленькой подушечке из синего бархата в клетке с металлическими прутьями и под стеклянным колпаком — сверкала и переливалась в огне свечей «Южная Звезда». Уже был произнесен десяток тостов в честь ее красоты, несравненной прозрачности и бесподобного сияния. Жара стояла изнурительная.

Мисс Уоткинс сидела с отрешенным видом и посреди общей суматохи, казалось, ничего не слышала. Девушка смотрела на Сиприена, который выглядел таким же удрученным, как и она, и на глаза ей навертывались слезы. Внезапно три громких удара сотрясли дверь зала, после чего шум разговоров и звон бокалов сразу же стих.

— Войдите! — крикнул мистер Уоткинс своим хриплым голосом.— Кто бы вы ни были, но если вас томит жажда, то вы как раз вовремя!

Дверь открылась. На пороге стояла длинная тощая фигура Якобуса Вандергаарта в ореоле седых волос. Гости переглянулись, весьма удивленные этим неожиданным явлением. В округе все слишком хорошо знали причины неприязни, разделявшей двух соседей, Джона Уоткинса и Якобуса Вандергаарта, и потому вокруг стола пробежал глухой ропот. Каждый ожидал чего-то очень важного. Воцарилась глубокая тишина. Глаза всех устремились на старого огранщика. А он, в торжественном сюртуке черного цвета, со скрещенными на груди руками, казался призраком, явившимся для мщения.

Мистера Уоткинса объял смутный страх и тайная дрожь. Сквозь слой румянца, который давнее пристрастие к алкоголю прочно наложило на его щеки, проступила бледность. И все-таки фермер попытался отогнать от себя странное ощущение, которое был не в состоянии объяснить.

— А, сосед Вандергаарт,— сказал он, первым обратившись к Якобусу.— Вы очень давно не доставляли мне удовольствия своим посещением! Каким добрым ветром вас сегодня сюда принесло?

— Ветром справедливости, сосед Уоткинс! — холодно отвечал старик.— Пришел сообщить вам, что справедливость наконец пробилась на свет и должна восторжествовать после того, как семь лет ее попирали. Я объявляю, что пробил час искупления, и я возвращаюсь в свои владения; Копье, которое всегда носило мое имя, отныне по закону переходит ко мне. Джон Уоткинс, в свое время вы лишили меня того, что мне принадлежало!.. А сегодня закон лишает этой собственности вас и присуждает вернуть мне все, что вы у меня отняли!

При внезапном появлении Якобуса Вандергаарта Джон Уоткинс похолодел, но теперь, когда опасность стала ясной и определенной, его натура, деятельная и жестокая, тотчас пришла в равновесие.

И потому, откинувшись на спинку своего кресла, он засмеялся с видом глубочайшего презрения.

— Старикан спятил! — сказал он, обращаясь к гостям.— Я всегда подозревал, что у него не все дома!.. Но теперь, спустя время, у него дома, по-видимому, не осталось уже никого.

Весь стол принялся аплодировать удачной остроте. Но Якобус Вандергаарт не дрогнул.

— Смеется тот, кто смеется последним,— серьезным тоном произнес он, доставая из кармана какую-то бумагу.— Джон Уоткинс, вы, конечно, знаете, что по несправедливому, но окончательному решению суда,— подтвержденному при апелляции[106], которое даже королева не могла бы отменить,— в вашу собственность были переданы земли округа, расположенные к западу от двадцать пятого градуса восточной долготы по Гринвичу, а в мою— расположенные на восток от этого меридиана?

— Именно так, почтенный мой пустомеля! — воскликнул Джон Уоткинс.— И поэтому вам было бы лучше отправиться спать, ведь вы больны, а не ходить пугать честных людей, собравшихся пообедать и которые ничем вам не обязаны!

Но Якобус Вандергаарт уже развернул свою бумагу.

— Вот постановление,— продолжал он более спокойным тоном,— постановление Комитета по регистрации недвижимой собственности, скрепленное подписью губернатора и зарегистрированное в Виктории не далее как позавчера, в котором отмечается погрешность, сохранившаяся до сегодняшнего дня на всех картах Грикваленда. Эта ошибка допущена десять лет назад геодезистами, занимавшимися съемкой местности в округе, которые не учли магнитного склонения при определении севера. Та же неточность воспроизводилась на всех последующих картах и планах местности, которые пользовались одними и теми же данными. В силу поправки, только что принятой, двадцать пятый меридиан, в частности, отнесен на нашей параллели на три мили к западу. В силу этой поправки, которая отныне стала официальной, Копье возвращается в мою собственность, а вы его лишаетесь, ибо, по мнению всех юристов и самого председателя суда, буква судебного постановления не теряет своей силы! Вот и все, Джон Уоткинс, что я пришел вам сказать!

То ли фермер не все до конца понял, то ли он предпочел бы вообще никогда не слышать того, что говорил старый Вандерга-арт, но он попытался ответить огранщику в прежнем духе — взрывом презрительного хохота. Но на этот раз смех уже звучал фальшиво, и никто из сидевших за столом его не поддержал. Все свидетели этой сцены, весьма озадаченные, устремили взгляды на Якобуса Вандергаарта и, казалось, были поражены его внушительным видом, определенностью речи и той непоколебимой уверенностью, которая исходила от него. Первым выразителем общего настроения выступил маклер Натан.

— То, что говорит месье Вандергаарт, на первый взгляд совсем не бессмысленно,— отметил он, обращаясь к Джону Уоткинсу.— В конце концов, подобная ошибка в долготе вполне возможна, и, наверно, стоило бы, прежде чем высказывать какое-либо мнение, дождаться более полных разъяснений?

— Дождаться разъяснений! — вскричал Джон Уоткинс, изо всех сил грохнув кулаком по столу.— Мне разъяснения не нужны! Мне вообще на разъяснения наплевать! Я ведь здесь у себя дома, так или нет? Разве я не утвержден в качестве владельца Копье судебным решением, которое признает действительным даже этот старый крокодил? Стало быть, что мне за дело до всего прочего? А если мне хотят помешать спокойно распоряжаться моим добром, я поступлю так же, как и раньше: обращусь в суд, и тогда посмотрим, кто выиграет дело!

— Суд уже сделал все, что от него зависело,— сдержанно ответил Якобус Вандергаарт.— Теперь все сводится к вопросу о факте: проходит или не проходит двадцать пятый градус долготы по той линии, которая указана на планах размежевания? На сегодня официально признано, что здесь была допущена ошибка, отсюда с неизбежностью следует, что Копье возвращается мне.— Говоря это, Якобус Вандергаарт показал присутствующим официальное заявление, которое держал в руках и под которым стояли все необходимые подписи и печати.

Тревога Джона Уоткинса заметно росла. Он дергался в кресле, пытался насмешничать, но это плохо получалось. Случайно его взгляд упал на «Южную Звезду». Ее вид, казалось, вернул уверенность, которая начала было покидать фермера.

— Даже если все это так,— вскричал он,— и если мне придется отказаться, вопреки всякой справедливости, от собственности, закрепленной за мной по закону и которой я непререкаемо пользовался в течение семи лет, что за важность? Разве мне нечем утешиться — вот хотя бы этим сокровищем, которое я могу унести с собой в жилетном кармане и уберечь от всяких неожиданностей!

— И тут вы тоже ошибаетесь, Джон Уоткинс,— сухо возразил Якобус Вандергаарт.— «Южная Звезда» отныне принадлежит мне на том же основании, как и все ценности Копье, находящиеся сейчас в ваших руках,— будь то мебель в доме, вино в бутылках или мясо на тарелках!.. Все здесь принадлежит мне, так как источником всех этих благ является обман, направленный против меня!.. И будьте спокойны,— добавил он,— я принял все меры предосторожности!

И Якобус Вандергаарт хлопнул в свои длинные костлявые ладони.

В тот же миг на пороге появились констебли[107] в черной форме, а непосредственно за ними следовал представитель шерифа[108], который быстро прошел в зал и опустил руку на спинку стула.

— Именем закона,— произнес он,— объявляю, что на все находящиеся в этом доме предметы обстановки и вещи, обладающие какой-либо ценностью, наложен временный арест!

Все поднялись, кроме Джона Уоткинса. Фермер, совершенно уничтоженный, откинулся на спинку своего большого деревянного кресла и, казалось, был поражен ударом грома. Алиса, бросившись ему на шею, старалась успокоить отца.

— Разорен!.. Разорен!..— Одни эти слова только и срывались теперь с дрожащих губ мистера Уоткинса.

Неожиданно из-за стола встал Сиприен Мэрэ и очень веско произнес:

— Мистер Уоткинс, поскольку ваше состояние ждет теперь уже неминуемое разорение, позвольте мне не считать больше нас с вашей дочерью неравной парой. Я имею честь просить у вас руки мисс Алисы Уоткинс!

Глава XXIV «ЗВЕЗДА» ИСЧЕЗАЕТ!

Предложение, сделанное молодым инженером, произвело эффект театрального действа. Сколь ни были грубы и бесчувственны полудикие души гостей Джона Уоткинса, однако они не смогли удержаться от шумных аплодисментов. Такое проявление бескорыстия не могло их не тронуть. Алиса, с потупленным взором и бьющимся сердцем, единственная, кого, по всей видимости, поступок молодого человека ничуть не удивил, молча стояла возле отца.

Разоренный фермер, все еще под сильным впечатлением постигшего его несчастья, вновь поднял свою опущенную голову. Он-то, конечно, достаточно знал Сиприена, чтобы быть уверенным, что, выдав за него дочь, гарантирует ей и счастье, и обеспеченную жизнь, и все же он не хотел показывать вида, что больше не видит препятствий для их свадьбы.

Сиприен, смущенный своим публичным выступлением, на которое его толкнул порыв нежности, уже чувствовал странность своего поступка и уже укорял себя за несдержанность.

И тут, среди общего и вполне естественного замешательства, Якобус Вандергаарт сделал шаг в сторону фермера.

— Джон Уоткинс,— сказал он,— мне не хотелось бы злоупотреблять своей победой, и я не из тех, кто втаптывает побежденных противников в грязь! Если я требовал признания своих прав, то лишь потому, что каждый человек обязан это делать! Но я на собственном опыте знаю то, что любит повторять мой адвокат, а именно, что слишком жесткое правосудие граничит иногда с бесправием; и не хотел бы перекладывать на неповинных людей бремя ошибок, которые совершили не они. К тому же я человек одинокий и уже близок к могиле. Какой мне прок от всех этих богатств, если я не могу ими поделиться? Джон Уоткинс, если вы даете согласие на брак этих двух детей, то им в приданое я отдаю «Южную Звезду», которая самому мне уже ни к чему! Помимо того, обещаю, что сделаю их своими наследниками и, таким образом, постараюсь возместить тот непреднамеренный ущерб, который причинил вашей милой дочери.

Речь огранщика, как пишут в прессе, нашла живой отклик «среди присутствующих». Все взоры обратились к Джону Уоткинсу. В глазах фермера блеснули нежданные слезы — он прикрыл их дрожавшей рукой и, не в силах больше сдерживать разноречивых чувств, раздиравших его душу, воскликнул:

— Якобус Вандергаарт!.. Вы честный человек и достойно воздали мне за причиненное зло, устроив счастье этих детей!

Ни Алиса, ни Сиприен не нашли сил для ответа, во всяком случае для ответа вслух. За них сказали их взгляды. Старик протянул руку противнику, и мистер Уоткинс с жаром пожал ее. Глаза присутствующих увлажнились— даже глаза старого седовласого констебля, который сам, однако, и тут оставался сухим, как галета.

Джон Уоткинс и впрямь преобразился. Его лицо вдруг стало настолько же доброжелательным и мягким, насколько всегда было жестким и злым. Что до Якобуса Вандергаарта, то его строгость уступила место обычному для него выражению безмятежной доброты.

— Забудем все,— воскликнул он,— и выпьем за счастье жениха и невесты, если, конечно, господин представитель шерифа позволит налить по бокалу вина, на которое он сам наложил арест!

— Представителю шерифа приходится иногда накладывать запрет на торговлю напитками, облагаемыми акцизным сбором[109],— промолвил, улыбаясь, судебный чиновник,— но он никогда не возражал против их употребления!

После таких слов, произнесенных весьма добродушным тоном, вновь пошли по кругу бутылки, и в гостиную вернулось настроение искренней сердечности.

Якобус Вандергаарт, сидевший справа от Джона Уоткинса, обсуждал с ним планы на будущее.

— Продадим все и поедем за детьми в Европу! — говорил он.— Поселимся поблизости, в деревне, и для нас еще настанут счастливые деньки!

Алиса с Сиприеном, сидя рядом, тихо беседовали по-французски. Их разговор, судя по взаимному оживлению, был не менее интересен.

Между тем было жарко, как никогда. Тяжкий, изнуряющий зной иссушал губы, стоило только оторвать их от бокала, и превращал людей в подобие каких-то электрических машин, готовых сыпать искрами. Напрасно открыли все окна и двери: пламя свечей ничуть не колебалось. Ни малейшего дуновения ветерка! Гости чувствовали, что такая накаленность воздуха неизбежно должна разрешиться единственно возможным образом — ливнем с грозой, какие здесь, в Южной Африке, напоминают заговор сразу всех природных стихий. Все ожидали бури как облегчения.

Внезапная вспышка молнии отбросила на лица присутствующих зеленоватый отсвет, и почти в то же мгновение удары грома, прокатившегося над равниной, объявили о начале этого природного представления.

Неожиданный порыв ветра, ворвавшись в зал, задул все огни. Затем, без всякого перехода, разверзлись хляби небесные и потоп начался.

— Слышали? Сразу вслед за первым ударом грома послышался какой-то сухой и хрупкий треск? — спросил Томас Стил, закрывая вместе с остальными окна и снова зажигая потухшие свечи.— Как будто стеклянный колпак разбился!

Все взгляды в тот же миг инстинктивно устремились к «Южной Звезде»... Алмаз исчез.

Между тем и железная клетка, и колпак, его закрывавшие, остались на своих местах — было ясно, что дотронуться до алмаза никто не мог. Это было похоже на чудо.

Сиприен, стремительно подавшись вперед, сразу обнаружил на подушечке из синего бархата кучку какой-то серой пыли. Он не мог сдержать крик изумления:

— «Южная Звезда» взорвалась!

В Грикваленде все знают, что это— болезнь, свойственная здешним алмазам. О ней не принято говорить, поскольку она существенно снижала стоимость добытых здесь камней. Дело в том, что время от времени, вследствие малоизученной реакции, на молекулярном уровне самые ценные из алмазов взрываются как обычные хлопушки. После чего от них остается лишь горстка пыли, годная разве что для промышленного использования.

Молодой инженер, разумеется, был гораздо больше озабочен научной стороной явления, чем огромной материальной потерей, которой оно обернулось для его будущей семьи.

— Что действительно странно,— рассуждал он среди общего оцепенения,— так то, что камень не взорвался раньше. Ведь обычно с алмазами это случается, самое позднее, через десять дней после их шлифовки. Не правда ли, месье Вандергаарт?

— Именно так. И вот нынче я первый раз за свою жизнь вижу, как алмаз рассыпается через три месяца после шлифовки! — вздыхая, ответил старик.— Ну и что! Так уж суждено свыше, что «Южная Звезда» не должна была достаться никому! — добавил он.— А когда я думаю, что для предотвращения беды достаточно было слегка обмазать камень жиром...

— В самом деле? — вскричал Сиприен с радостью человека, нашедшего наконец решение трудной задачи.— Но в таком случае все находит объяснение! Оставаясь в зобу у Дада, эта хрупкая звезда, конечно же, была покрыта предохраняющим слоем, что до сих пор ее и спасало! В самом деле! Уж лучше бы она разорвалась четыре месяца назад и избавила нас от странствий по Трансваалю!

Тем временем все заметили, что Джон Уоткинс, который, казалось, плохо себя чувствовал, энергично заерзал в кресле.

— Как можно так легко относиться к несчастью? — выговорил он наконец, весь красный от возмущения.— Ведь, честное слово, вы рассуждаете о пятидесяти миллионах, рассеявшихся дымом, как будто речь идет о выкуренной сигарете!

— Это говорит о том, что мы философски смотрим на вещи! — отвечал Сиприен.— В подобных случаях мудрость просто необходима.

— Философствуйте сколько угодно! — заметил фермер.— Но пятьдесят миллионов — это пятьдесят миллионов, и на дороге они не валяются! Послушайте, Якобус, сегодня вы оказали мне замечательную услугу, сами того не подозревая! Ведь я бы, пожалуй, и сам лопнул, как каштан, если бы «Южная Звезда» все еще была моей.

— И мне! — подхватил Сиприен, нежно глядя в ясное лицо мисс Уоткинс, сидевшей рядом.— Благодаря вам, дорогой друг, я получил алмаз такой ценности, что потеря всех остальных для меня ничего не значит!

Так оборвалась судьба самого большого ограненного алмаза, какой когда-либо видел мир. Его история, как считают, немало способствовала подтверждению суеверий, которые ходили в Грикваленде: слишком крупные алмазы только и могут что приносить несчастье.

Якобус Вандергаарт, гордый тем, что он сам отшлифовал редкостный камень, и Сиприен, мечтавший подарить его музею при Горном институте, конечно, в глубине души испытывали некоторое разочарование от столь неожиданного исхода дела... И все же мир продолжал идти своим путем и вряд ли потерял слишком много, лишившись редкого камня. Но вот Джон Уоткинс был тяжело потрясен потерей и состояния, и «Южной Звезды». Он слег и через несколько дней тихо угас. Ни самоотверженные старания дочери, ни заботы о нем Сиприена, ни даже мужественные увещевания Якобуса Вандергаарта, который обосновался у его изголовья и проводил все свое время в попытках ободрить фермера, так и не смогли вернуть его к жизни. Напрасно добрейший шлифовщик заводил разговоры на будущее, говоря о Копье как о совместном владении, спрашивал у него совета обо всем, что собирался предпринять, и посвящал во все свои планы. Старый фермер был глубоко уязвлен в своей гордыне, в навязчивой идее собственности, в эгоизме и застарелых привычках. Он был совершенно потерян.

В один прекрасный день, вечером, мистер Уоткинс привлек к себе Алису и Сиприена, соединил их руки и, не сказав ни слова, испустил последний вздох. Свою дорогую звезду он пережил только на пятнадцать дней. В самом деле, между уделом этого человека и судьбой странного камня существовала, казалось, тесная взаимосвязь. По крайней мере, многие совпадения казались настолько очевидны, что в значительной степени оправдывали, хотя с точки зрения разума никак не объясняли, все гриквалендские суеверия и слухи. Ведь своему обладателю «Южная Звезда» и впрямь «принесла несчастье»: появление на свет несравненного алмаза знаменовало конец процветанию старого фермера.

Однако чего не замечали говоруны из поселка, так это того, что истинная причина несчастья коренилась в самом Джоне Уоткинсе — в его характере, который, как фатальная неизбежность, приводил к несчастью. Многие беды в этом мире люди относят на счет таинственного невезения, но если вдуматься, то как часто зародыш несчастья лежит в их собственных поступках. Нередко мы становимся жертвами своих слабостей или пороков!

Если бы Джон Уоткинс был менее привержен духу наживы, если бы он не придавал такого исключительного значения этим маленьким кристаллам углерода, которые известны под именем алмазов, то открытие и исчезновение «Южной Звезды» не поколебало бы его душевного равновесия, и жизнь фермера, его здоровье не оказались бы во власти подобных случайностей. Но он всем сердцем был привязан к своим алмазам: из-за них ему и суждено было погибнуть.

Через несколько месяцев отпраздновали свадьбу Сиприена Мэрэ и Алисы Уоткинс, очень скромно и к великой радости всех. Теперь Алиса стала женой Сиприена... Чего еще в этом мире она могла желать? К тому же молодой инженер оказался богаче, чем она предполагала и чего он сам не ожидал.

А дело обернулось так, что после обнаружения «Южной Звезды» стоимость его участка существенно возросла. За время его странствий по Трансваалю Томас Стил продолжал разработку копи, и так как она оказалась весьма прибыльной, то теперь Сиприену со всех сторон сыпались предложения выкупить его долю. Так что перед своим отъездом в Европу он продал ее более чем за сто тысяч франков наличными. Итак, у Алисы и Сиприена не было больше причин медлить с отъездом из Грикваленда во Францию. Но они собрались в дорогу только после того, как обеспечили судьбу Ли, Бардика и Матакита — в этом деле принял участие также Якобус Вандергаарт.

Старый гранильщик продал свое Копье компании, которой руководил бывший маклер Натан. После благополучного завершения сделки он приехал во Францию к своим приемным детям. Благодаря труду Сиприена они жили безбедно и счастливо.

Еще один участник нашей истории, Томас Стил, вернулся в свой Ланкашир с двадцатью тысячами фунтов стерлингов и теперь женат; увлекается, как истый джентльмен, охотой на лис и каждый вечер выпивает бутылочку портвейна, но это не самое лучшее из того, что он умеет делать.

Месторождения Вандергаарт-Копье еще не исчерпаны, и оттуда каждый год по-прежнему доставляют в среднем пятую часть всех алмазов, вывозимых из Капской провинции; но ни одному старателю уже не выпадало счастья— или несчастья — найти здесь вторую «Южную Звезду».


Конец

Найденыш с погибшей «Цинтии»

Глава I ДРУГ УЧИТЕЛЯ МАЛЯРИУСА[110]

В Европе или за ее пределами вряд ли еще найдется ученый, чье лицо всем знакомо так же хорошо, как лицо доктора Швариенкрона из Стокгольма. Фабричные этикетки с его портретами наклеиваются на миллионы бутылок, запечатанных зеленой облаткой, а те благодаря стараниям поставщиков проникают даже в самые отдаленные уголки земного шара. Их содержимое — рыбий жир, всеми признанное, весьма благотворное лекарство, особенно для жителей Норвегии, которым оно приносит годовой доход в кронах, исчисляемый восьмизначными цифрами. Изготовлением этого замечательного снадобья с давних времен занимались норвежские рыбаки. Сейчас его производство значительно усовершенствовалось благодаря применению научных методов. Настоящим королем рыбьего жира ныне является знаменитый Рофф Швариенкрона.

Кому не знакомы докторская остроконечная бородка, очки, крючковатый нос и меховая шапка? Хотя изображения на бутылочных этикетках и не отличаются художественным совершенством, зато поражают несомненным сходством с оригиналом. Доказательством тому послужило одно происшествие в начальной школе рыбацкого поселка Нороэ на западном побережье Норвегии, в нескольких лье от Бергена.

Около двух часов пополудни ученики сидели в классе — большой комнате с земляным полом, посыпанным песком: девочки по левую сторону, мальчики — по правую. Все они внимательно слушали своего учителя Маляриуса, объяснявшего на доске решение задачи, как вдруг дверь распахнулась и на пороге показался какой-то человек в меховой шубе, меховой шапке, меховых сапогах и меховых рукавицах. Школьники почтительно встали с мест, как принято, когда в класс входит посетитель. Никто из них не знал этого человека, но едва только он появился, ученики стали перешептываться:

— Доктор Швариенкрона!

Надо заметить, что бутылки с рыбьим жиром всегда были перед глазами учеников местной школы — одна из фабрик доктора находилась в Нороэ. Тем не менее он уже много лет не бывал здесь, и до сего дня никто из школьников не мог похвалиться, что видел его воочию. Зато слышали о нем немало. Доктора Швариенкрону частенько вспоминали по вечерам в рыбацком поселке, да так часто, что у него должны бы постоянно гореть уши, если народные поверья действительно имеют под собой какую-то основу.

Как бы то ни было, столь поразительное сходство, единодушно признанное всеми, свидетельствовало о незаурядном даровании неизвестного портретиста, которым скромный художник мог бы вправе гордиться, вызывая зависть у любого модного фотографа. В самом деле, обознаться было невозможно! Все ученики Маляриуса дали бы голову на отсечение, что это именно он, доктор Швариенкрона. Правда, их удивило и даже смутило то, что доктор оказался человеком самого обыкновенного среднего роста, а не гигантом, каким они его представляли себе. Ну как такой знаменитый ученый мог довольствоваться ростом, не превышающим пяти футов[111] и трех дюймов?[112] Его седая голова едва доходила до плеча господина Маляриуса, а ведь учитель уже сгорбился под бременем лет!

Благодаря своей худобе Маляриус казался значительно выше доктора. Его просторный коричневый плащ, от длительного употребления приобретший зеленоватый оттенок, развевался на нем, словно флаг на древке. Он носил штаны до колен и башмаки на пряжках. На голове у учителя была черная шелковая шапочка, из-под которой выбивались седые пряди. Румяное, всегда улыбающееся лицо выражало безграничную доброту. В отличие от доктора, который смотрел сквозь очки пронизывающим взглядом, голубые глаза Маляриуса, также вооруженные очками, взирали на мир с неизменной благожелательностью. Школьники не помнили ни одного случая, когда бы Маляриус наказал кого-либо из них. Однако это им не мешало не только любить, но и уважать его.

Все знали, какой он самоотверженный человек. Жители Нороэ помнили, что в молодости Маляриус блестяще выдержал экзамены и, так же как доктор, мог бы получить ученую степень, стать «господином профессором» в каком-нибудь большом университете, добиться известности и богатства. Но у него была сестра, бедняжка Кристина, больная и немощная. Испытывая настоящий страх перед городом, она ни за что на свете не соглашалась покинуть родное селение. Ей казалось, что, покинув его, она умрет. Молодой ученый, безропотно пожертвовав собой, добросовестно выполнял трудные и скромные обязанности сельского учителя. Когда двадцать лет спустя Кристина тихо угасла, благословляя брата, Маляриус, привыкший к скромной уединенной жизни, даже и не подумал о том, чтобы начать строить ее заново.

Погруженный в научные изыскания, о которых он из скромности умалчивал, Маляриус находил высшее удовлетворение в повседневных обязанностях школьного педагога.

На своих уроках он не ограничивался начатками знаний, которые признавались достаточными для сельской школы, а неустанно прививал ученикам любовь к наукам, к древней и новой литературе, ко всему тому, что обычно является достоянием обеспеченных слоев и недоступно детям рыбаков и крестьян. У бедняков и без того отняты многие житейские радости, говорил он, так зачем же их еще лишать возможности наслаждаться Гомером и Шекспиром, ориентироваться в море по звездам или распознавать окружающие их растения? Ведь уже в ранние годы нужда многих из них берет в свои тиски и заставляет трудиться без устали всю жизнь. Пусть хотя бы в детстве им дано будет прильнуть к чистому роднику знаний, принадлежащему всему человечеству!

Столь смелые взгляды на народное образование во многих странах сочли бы по меньшей мере неблагоразумными, ведь такое воспитание может внушить беднякам недовольство их скромной долей и толкнуть на всякие сомнительные поступки. Но в Норвегии это никого не тревожит. Патриархальная простота нравов, отдаленность городов от сельских местностей, трудолюбие ее немногочисленного народа не внушает опасений к подобного рода экспериментам. Скандинавский полуостров может гордиться тем, что при сравнительно небольшой плотности населения здесь насчитывается больше ученых и разносторонне образованных людей, чем в любой из европейских стран. Путешественников всегда поражает контраст между полудикой скандинавской природой и хорошо поставленным производством на фабриках и в мастерских, что свидетельствует о достаточно высоком уровне культуры.

Но не пора ли уже возвратиться к доктору Швариенкроне, которого мы оставили на пороге школы в Нороэ?

Если он сразу же был узнан школьниками, которые никогда его раньше не видели, то этого нельзя сказать об их учителе, знавшем доктора с незапамятных времен.

— Здравствуй, мой дорогой Маляриус! — радостно воскликнул доктор, направляясь к учителю с протянутой рукой.

— Добро пожаловать, сударь! — ответил тот, немного озадаченный и смущенный, как это бывает со всеми людьми, привыкшими к уединенному образу жизни.— Извините, с кем имею честь?..

— О, неужели я настолько изменился с той поры, когда мы бегали взапуски по снегу и курили длинные трубки в Христиании? Да неужели ты забыл пансион Крауса и мне придется напомнить тебе имя твоего товарища и друга?

— Швариенкрона! — воскликнул Маляриус.— Возможно ли? Неужели ты? Неужели это вы, господин доктор?

— Пожалуйста, без церемоний! Разве я не твой старина Рофф, а ты не мой славный Олаф, самый близкий и дорогой друг моей юности? О, я понимаю. Годы идут, и за тридцать лет мы немного изменились. Но ведь сердце не стареет, не так ли? И в нем всегда останется уголок для тех, кого ты любил и с кем делил невзгоды в двадцать лет!

Доктор смеялся и крепко жал обе руки Маляриуса, на глазах которого показались слезы.

— Мой дорогой друг, мой милый, милый доктор! — говори \ он.— Мы не задержимся здесь. Сейчас отпущу своих сорванцов. Разумеется, они не огорчатся, и мы пойдем ко мне.

— Да не стоит, право,— проговорил доктор, обернувшись к ученикам, которые следили с живым интересом за всеми подробностями этой сцены.— Я отнюдь не хочу мешать и тем более прерывать занятия твоих славных ребятишек!.. Если хочешь доставить мне удовольствие, позволь посидеть рядом с тобой, пока ты будешь продолжать урок.

— С удовольствием,— согласился Маляриус,— но, по правде говоря, сейчас у меня душа не лежит к геометрии, и раз уж я обещал распустить их по домам, то теперь нельзя нарушать слова! Впрочем, есть выход из положения. Если господину Швари-енкроне будет угодно оказать честь моим ученикам и проверить их знания, то потом их можно будет освободить.

— Чудесная мысль! — сказал доктор, заняв место учителя.— Решено! Я выступлю в роли инспектора! Скажите, а кто у вас лучший ученик?

— Эрик Герсебом! — дружно ответили пятьдесят звонких голосов.

— Прекрасно, Эрик Герсебом, подойдите-ка, пожалуйста, сюда.

Двенадцатилетний мальчик с задумчивым лицом и сосредоточенным взглядом поднялся с места и приблизился к кафедре. Смуглая кожа, темные волосы и большие карие глаза резко выделяли его среди белокурых, голубоглазых и розовощеких сверстников. Он не был скуласт и курнос и не ходил вразвалку, как большинство детей в Скандинавии. Одним словом, своей внешностью этот мальчик заметно отличался от своеобразного и ярко выраженного скандинавского типа, к которому принадлежали его товарищи.

Так же как и они, Эрик Герсебом ходил в костюме из грубого сукна, какие носят обычно крестьяне бергенской округи. Но мягкие черты лица, небольшая, хорошо посаженная голова, природное изящество движений и непринужденность манер— все подчеркивало в нем иностранное происхождение. И пожалуй, любого психолога эти особенности поразили бы не меньше, чем доктора Швариенкрону. Но ему показалось неудобным так долго разглядывать мальчика, и он приступил к «экзамену».

— С чего же мы начнем? Может быть, с грамматики ? — спросил он.

— Как будет угодно господину доктору,— скромно ответил Эрик.

Доктор задал ему два несложных вопроса по грамматике Отвечая на них, мальчик, к его величайшему удивлению, приводил примеры не только из шведского, но и французского и английского языков

— Разве ты обучаешь их и французскому, и английскому? — обратился доктор к своему другу.

— А почему бы и нет? К тому же я знакомлю детей еще с основами греческого языка и латыни В чем не вижу вреда,— ответил Маляриус, полагавший, что усвоить одновременно три или четыре языка так же легко, как и один

— Я тоже,— сказал доктор, улыбаясь. И он открыл наудачу том Цицерона[113], откуда Эрик Герсебом свободно перевел несколько фраз.

В отрывке речь шла о цикуте[114], выпитой Сократом. Маляриус посоветовал доктору спросить, к какому виду растений относится цикута. Эрик, не задумываясь, ответил, что она принадлежит к семейству зонтичных, к роду многолетних болотных и водных трав От ботаники перешли к геометрии. Эрик великолепно доказал теорему о сумме углов треугольника. Доктор все больше и больше удивлялся.

— А теперь обратимся к географии,— сказал он — Назовите мне океан, который омывает Скандинавию, Россию и Сибирь

— Это Северный Ледовитый океан,— ответил Эрик.

— А с какими океанами он сообщается?

— С Атлантическим — на западе и с Тихим — на востоке.

— Не назовете ли вы мне два или три наиболее значительных порта на Тихом океане?

— Я могу назвать Иокогаму в Японии, Мельбурн в Австралии, Сан-Франциско в штате Калифорния

— Итак, если Северный Ледовитый океан с одной стороны соединяется с Атлантическим, который омывает наши берега, а с другой стороны — с Тихим океаном, то не кажется ли вам, что кратчайший путь в Иокогаму или в Сан-Франциско пролегает именно через Северный Ледовтый океан?

— Конечно, господин доктор,— ответил Эрик,— если бы только он бы\ доступен Но до сих пор все мореплаватели, которые пробовали найти такой путь, наталкивались на льды, и если им даже удавалось уцелеть, все равно они вынуждены были отказаться от своего намерения

— Вы говорите, были неоднократные попытки пройти на северо-восток через Ледовитый океан?

— Не менее пятидесяти в течение трех столетий, и все безуспешны

— Не могли бы вы назвать некоторые из этих экспедиций?

— Первую предприняли в тысяча пятьсот двадцать третьем году по почину Себастьяна Кабота[115]. Она состояла из трех кораблей под командованием несчастного Хью Уиллоуби, погибшего в Лапландии вместе со всем экипажем Ченслер, один из его помощников, при второй попытке потерпел кораблекрушение и погиб Капитану Стефану Борроу, посланному на поиски, удалось преодолеть пролив между Новой Землей и островом Вайгач и достигнуть Карского моря, но льды и туманы не дали ему возможности продвинуться дальше Две экспедиции, организованные в тысяча пятьсот восемьдесят девятом году, оказались также бесплодными Через пятнадцать лет ту же задачу хотели разрешить голландцы, которые снарядили для поисков Северо-восточного прохода[116] три экспедиции подряд под командованием Баренца[117]. В тысяча пятьсот девяносто шестом году Баренц погиб во льдах возле Новой Земли Десять лет спустя Генри Гудзон[118], посланный голландской Ост-Индийской компанией, точно так же потерпел крушение во время третьей из последовавших одна за другой экспёдиций. И датчанам не посчастливилось в тысяча шестьсот пятьдесят третьем году. И капитана Джона Вуда в тысяча шестьсот семьдесят шестом году постигла та же участь. С тех пор это предприятие признано неосуществимым и отвергнуто всеми морскими державами.

— Так, значит, с того времени не было больше попыток?

— Были. Россия, которая, подобно другим северным странам, особенно заинтересована в открытии кратчайшего морского пути между ее европейской частью и Сибирью, на протяжении одного века послала, по крайней мере, восемнадцать экспедиций для исследования Новой Земли, Карского моря, восточных и западных подступов к Сибири. Но хотя эти поиски и помогли лучше изучить те края, они снова подтвердили невозможность прохода через Северный Ледовитый океан. Академик Бэр[119], в последний раз повторивший эту попытку в тысяча восемьсот тридцать седьмом году, после адмирала Литке[120] и Пахтусова[121], решительно заявил, что этот океан — сплошной ледник, столь же непригодный для плавания, как и твердая земля.

— Выходит, нужно окончательно отказаться от Северо-восточного пути?

— Таков, по крайней мере, вывод, который напрашивается после всех этих многочисленных и неудачных экспедиций, но я слышал, что наш великий путешественник Норденшельд[122] намерен возобновить поиски. Если это действительно так, го, значит, он верит в успех своего предприятия — а к его мнению стоит прислушаться.

Доктор Швариенкрона был одним из горячих поклонников Норденшельда. Поэтому и завел разговор о попытках открыть Северо-восточный проход. Подробные и точные ответы мальчика привели его в восторг. Швариенкрона смотрел на Эрика Герсебо-ма с выражением живейшего интереса.

— Где вы все это почерпнули, друг мой? — спросил он после длительного молчания.

— Здесь, господин доктор,— ответил Эрик, удивленный таким вопросом.

— И никогда не учились в другой школе?

— Конечно нет.

— Господин Маляриус вправе гордиться вами,— сказал доктор, обернувшись к учителю.

— Я очень доволен Эриком,— ответил тот.— Вот уже скоро семь лет, как он мой ученик. Пришел ко мне совсем маленьким, но среди своих товарищей всегда был первым.

Доктор погрузился в молчание. Он не сводил с Эрика своих проницательных глаз. Казалось, он занят решением вопроса, о котором не считал нужным говорить вслух.

— Лучше отвечать невозможно и незачем продолжать экзамен,— произнес он наконец,— я вас больше не стану задерживать, друзья мои. Если господин Маляриус не возражает, на этом мы и закончим.

Маляриус хлопнул в ладоши. Все ученики одновременно встали и, собрав свои книги, выстроились по четыре в ряд на свободном участке перед партами. Маляриус вторично хлопнул в ладоши, и шеренга двинулась, чеканя шаг, с чисто военной выправкой.

После третьего сигнала школьники, смешав ряды, разбежались с веселыми криками. Через несколько секунд они рассыпались по берегу фьорда[123], в голубой воде которого отражаются покрытые дерном кровли Нороэ.

Глава II У РЫБАКА ИЗ НОРОЭ

Дом господина Герсебома, как и все дома в Нороэ. покрыт дерном и сложен из огромных сосновых бревен по старинному скандинавскому способу: две большие комнаты посередине разделены длинным узким коридором, ведущим в сарай, где хранятся лодки, рыболовные снасти и целые груды мелкой норвежской и исландской трески, которую раскатывают после сушки, чтобы поставлять ее торговцам в виде «Roundfish» («круглая рыба») и «Stockfish» («рыба на палке»). Каждая из двух комнаг служит одновременно и горницей и спальней. Постельные принадлежности — матрацы и одеяла из шкур — хранятся в особых ящиках, вделанных в стены, и извлекаются оттуда только на ночь. Высокий очаг в углу, в котором всегда весело потрескивает большая охапка дров, и свежевыбеленные стены придают самым скромным жилищам опрятность и уют, не свойственные крестьянским домам в Южной Европе.

В этот вечер вся семья собралась у очага, где в огромном горшке варилась на медленном огне похлебка из копченой селедки, кусочков лососины и картофеля. Господин Герсебом, человек в самом расцвете сил, с суровым обветренным лицом и ранней сединой, сидел в высоком деревянном кресле и плел сети, чем он обычно занимался, когда не находился в море или в сушильне. Его сын Отго, рослый четырнадцатилетний мальчик, как две капли воды похожий на отца, по всей видимости должен был стать впоследствии таким же умелым рыбаком. А сейчас он пытался постигнуть тайну «тройного правила», испещряя маленькую графитную доску. Его большая рука казалась куда более приспособленной для управления веслом, чем для такой работы. Эрик, склонившись над обеденным столом, с увлечением читал толстую книгу по истории, взятую у господина Маляриуса. Рядом с ним добродушная Катрина Герсебом спокойно сучила пряжу, а белокурая Руанда, девочка десяти — двенадцати лет, сидя на низкой скамейке, усердно вязала толстый чулок из красной шерсти У ее ног упала, свернувшись клубком, большая рыжая собака с белыми пятнами и курчавой, как у барана, шерстью.

Медная лампа, заправленная рыбьим жиром, ровно освещала своими четырьмя фитилями все уголки мирного жилища. Молчание, не нарушавшееся, по крайней мере, в течение часа, уже начало тяготить матушку Катрину. Наконец она не выдержала:

— Хватит на сегодня. Поработали — пора ужинать!

Не возразив ей ни слова, Эрик забрал свою толстую книгу и пересел к очагу, а Ванда, отложив вязанье, направилась к буфету, чтобы достать тарелки и ложки.

— Так ты говоришь, Отто,— продолжала матушка Катрина,— наш Эрик сегодня хорошо ответил господину доктору?

— Хорошо ответил? Он говорил, как по книге читал, честное слово! — восторженно отозвался Отто.— Я даже не понимаю, откуда он это все знает. Чем больше доктор спрашивал, тем больше он отвечал! А слова у него так и лились! До чего же был доволен господин Маляриус!

— И я тоже,— серьезно сказала Ванда.

— Понятно! Все были рады! Если бы вы, мама, только видели, как мы сидели разинув рты! Боялись только, как бы нас тоже не вызвали! А он ничуть не робел и отвечал доктору, как отвечал бы нашему учителю!

— Подумаешь! Господин Маляриус стоит любого доктора, и уж знает он, конечно, не меньше! — сказал Эрик, смутившись оттого, что его хвалили при всех.

Старый рыбак удовлетворенно улыбнулся.

— Ты прав, малыш,— сказал он, не выпуская работы из своих мозолистых рук.— Господин Маляриус заткнул бы за пояс, если бы захотел, всех городских докторов. К тому же он не разоряет своей ученостью бедных людей!

— А разве доктор Швариенкрона кого-нибудь разорил? — с любопытством спросил Эрик.

— Гм!.. Гм!.. Если этого не случилось, то уж не по его вине! Я вам скажу, и можете мне поверить, что без всякого удовольствия глядел, как строилась его фабрика, которая теперь коптит на берегу фьорда. Мать может вам подтвердить, что раньше мы сами изготовляли рыбий жир и выручали за него в Бергене по сто пятьдесят и даже по двести крон в год! А теперь баста! Никто уже не захочет покупать неочищенный рыбий жир, или же за него дают так мало, что не стоит даже тратиться на дорогу. Только и остается, что продавать тресковую печень на фабрику. И, Бог свидетель, управляющий доктора всякий раз норовит взять подешевле. Мне едва удается выручить за нее сорок пять крон, а труда затрачиваешь в три раза больше, чем раньше... Так вот, я и говорю, что это несправедливо. Лучше бы доктор лечил своих больных в Стокгольме, чем лишать нас ремесла и отнимать заработок.

Все притихли после этих горьких слов, в течение нескольких минут слышался только стук тарелок, расставляемых Вандой. Между тем мать выкладывала кушанье на глиняное глазированное блюдо весьма внушительных размеров. Эрик задумался над словами отца. Смутные возражения возникали в его уме. Он был слишком прямодушен, чтобы не высказать их вслух.

— Мне кажется, отец, вы вправе жалеть о доходах прошлых лет,— начал он.— Но не совсем справедливо обвинять в их сокращении доктора Швариенкрону — разве его рыбий жир не лучше, чем наш?

— Лучше? Прозрачнее, только и всего! Да они еще говорят, что от него не пахнет дымом, как от нашего... Потому-то он и пользуется успехом у городских дамочек. Но, почем знать, может быть, для легочных больных полезнее наш прежний добрый рыбий жир!

— И все-таки очень важно, чтобы больные, принимая его, не чувствовали отвращения. Поэтому, если врач находит средство уменьшить неприятный вкус лекарства, изменив способ приготовления, то разве он не должен воспользоваться этим преимуществом?

Господин Герсебом почесал затылок.

— Конечно,— ответил он с сожалением,— может быть, это его долг как врача. Но отсюда не следует, что нужно мешать бедным рыбакам зарабатывать на жизнь...

— На фабрике доктора, как я знаю, занято свыше трехсот работников, а в то время, о котором вы говорите, в Нороэ не было и двадцати рабочих,— робко возразил Эрик.

— Потому-то работа теперь ни во что не ценится! — воскликнул Герсебом.

— Ну хватит! Ужин подан, садитесь за стол,— сказала матушка Катрина, видя, что спор становится более жарким, чем это казалось ей допустимым.

Эрик, поняв, что дальнейшие возражения неуместны, умолк и занял свое обычное место за столом рядом с Вандой.

— Доктор и господин Маляриус друг с другом на «ты». Значит, они друзья детства? — спросил он, чтобы переменить гему разговора.

— Конечно,— ответил рыбак, усаживаясь за стол.— Оба родились в Нороэ, и я помню время, когда они играли на площадке перед школой, хотя я и моложе их лет на десять. Маляриус — сын нашего врача, а доктор — сын простого рыбака. Но он здорово изменился с тех пор! Говорят, стал миллионером и живет в Стокгольме в настоящем дворце. Да, образование вещь хорошая!

Произнеся эту сентенцию, рыбак только было собрался погрузить ложку в дымящееся варево из рыбы и картофеля, как ему помешал стук в дверь.

— Можно войти, хозяин Герсебом? — раздался в сенях громкий и звучный голос.

И, не дожидаясь ответа, тот самый человек, о котором только что шла речь, вошел в комнату, внеся с собой струю ледяного воздуха.

— Господин доктор Швариенкрона! — воскликнули трое детей, в то время как отец и мать поспешно встали из-за стола.

— Мой дорогой Герсебом,— сказал ученый, пожимая руку рыбака.— Мы не виделись в течение многих лет. Но я не забыл вашего замечательного отца и подумал, что могу зайти к вам запросто, на правах земляка.

Честный рыбак, несколько смущенный тем, что он только сейчас выдвигал прошв доктора обвинения, не знал, как ответить на его слова, ограничившись крепким рукопожатием и радушной улыбкой. А жена его между тем уже суетилась, поторапливая детей.

— Живее, Отто, Эрик, помогите господину доктору снять шубу, а ты, Ванда, подай тарелку и ложку,— говорила матушка Катрина, гостеприимная, как и все норвежские хозяйки.

— Ей-богу, поверьте, я не отказался бы от этого соблазнительного блюда, если бы был голоден, но еще и часа не прошло, как я поужинал вместе с моим другом Маляриусом. Я, конечно, не пришел бы так рано, если бы предполагал, что застану вас за столом. Прошу вас, доставьте мне удовольствие: не обращайте на меня внимания и продолжайте ужин.

— Тогда выпейте с нами хоть чашечку чаю со сноргасом,— упрашивала добрая женщина.

— На чашку чаю согласен, но только с условием, что вы раньше поужинаете,— ответил доктор, удобно расположившись в большом кресле.

Ванда бесшумно поставила чайник на огонь и незаметно, подобно эльфу[124], проскользнула в соседнюю комнату, а все остальные, поняв, с присущей им деликатностью, что дальнейшие упрашивания только стесняли бы доктора, снова принялись за еду.

Через несколько минут доктор уже совсем освоился. Помешивая угли в очаге, куда матушка Катрина успела подбросить сухого топлива, и грея ноги у огня, он вспоминал прошлое, старых знакомых, многие из которых уже умерли, потом перешел к переменам, какие произошли за последнее время в стране, и, наконец, всем стало казаться, что доктор Швариенкрона их старый и добрый друг, а к господину Герсебому вернулось его обычное спокойствие.

В комнату вошла Ванда с деревянным подносом, уставленным блюдечками, и так мило протянула его доктору, что он никак не мог отказаться. Это были знаменитые норвежские сноргас — тонкие кусочки копченой оленины и селедки, посыпанные красным перцем, ломтики черного хлеба, острого сыра, которые едят в любое время для возбуждения аппетита.

Сноргас так хорошо отвечали своему назначению, что доктор, попробовав кушанье только из вежливости, скоро оказал честь хозяйке дома, отведав и варенья из шелковицы, которым славилась матушка Катрина, а для утоления жажды ему понадобилось не менее семи-восьми чашек чаю без сахара.

Господин Герсебом поставил на стол глиняный кувшин с превосходным «скидем» — голландской водкой, которая досталась ему от одного покупателя-голландца. Затем, когда ужин был окончен, доктор принял из рук хозяина огромную трубку, набил ее табаком и закурил ко всеобщему удовольствию. Теперь уже и доктор почувствовал себя в этом милом семействе своим человеком. Как вдруг шутки и смех были прерваны десятью ударами старых стенных часов в футляре из полированного дерева.

— Уже поздно, дорогие друзья,— сказал доктор.— Если детям пора отправляться спать, то мы сможем поговорить с вами о серьезных делах.

По знаку Катрины Отто, Эрик и Ванда пожелали всем спокойной ночи и немедленно удалились.

— Вы, наверное, удивлены моим вторжением,— начал доктор после минутного молчания, устремив проницательный взгляд на господина Герсебома.

— Мы всегда рады гостю,— серьезно ответил рыбак.

— О, я знаю, Нороэ всегда славился гостеприимством!.. И все же вы, наверное, подумали, что я неспроста пришел к вам, покинув своего старого друга Маляриуса. Бьюсь об заклад, матушка Герсебом даже кое-что подозревает на этот счет.

— Мы все узнаем, когда вы нам сами расскажете,— дипломатично заметила славная женщина.

— Итак,— вздохнул доктор,— если вы не хотите помочь, то мне самому придется приступить к делу. Ваш сын Эрик незаурядный ребенок, господин Герсебом.

— Не жалуюсь на него,— ответил рыбак.

— Для своего возраста он очень умен и образован,— продолжал доктор.— Я проверял сегодня в школе его знания и был поражен необычными способностями к наукам и умению мыслить. Я удивился, узнав его имя, ведь он на вас совсем не похож и сильно отличается от местных детей.

Рыбак и его жена слушали молча и внимательно.

— Короче говоря,— продолжал доктор с некоторым нетерпением,— мальчик меня не только занимает, но и серьезно интересует. Я узнал от Маляриуса, что он неродной ваш сын и попал сюда после кораблекрушения, что вы его подобрали, воспитали, усыновили и даже дали ему свое имя. Все это так, не правда ли?

— Да, господин доктор,— серьезно ответил Герсебом.

— Если Эрик не наш сын по крови, то все равно мы его любим всем сердцем! — воскликнула Катрина. Ее губы задрожали, и на глаза навернулись слезы.— Мы не делаем никакого различия между ним и нашими Отто и Вандой и даже никогда об этом не вспоминаем.

— Такие чувства делают вам обоим честь,— сказал доктор, растроганный волнением доброй женщины.— Но я прошу вас, друзья мои, рассказать мне всю историю этого ребенка. Я за этим пришел и, поверьте мне, желаю мальчику самого лучшего.

Почесывая за ухом, рыбак, казалось, колебался, но, видя, что доктор с нетерпением ожидает его рассказа, наконец решился и приступил к делу:

— Все так и есть, как вам говорили, и ребенок действительно не наш сын,— сказал он как бы с сожалением.— Вот уже скоро двенадцать лет с того памятного дня, как я отправился рыбачить по ту сторону острова, который прикрывает выход из фьорда в открытое море. Вы же знаете, за ним тянется песчаная отмель, и треска там водится в изобилии. После хорошего улова я снимал последние снасти и собирался поднять парус, когда мое внимание привлек плывущий по волнам какой-то белый предмет, освещенный лучами заходящего солнца. Море было спокойно, домой было не к спеху. Вместо того чтобы повернуть лодку к Нороэ, я из любопытства направил, ее на этот белый предмет.

Минут через десять я поравнялся с ним. Оказалось, что с наступающим приливом к берегу приближалась маленькая колыбель из ивовых прутьев, покрытая муслиновой[125] накидкой и крепко привязанная к спасательному кругу. Я приблизился к нему с большим волнением. Схватив круг, вытянул его из воды и только тогда заметил несчастного младенца семи-восьми месяцев. Малютка спал крепким сном в своей колыбельке. Он был бледненький и посинел от холода, но, казалось, не слишком пострадал от такого необычного и опасного путешествия: как только волны перестали укачивать его, мальчуган закричал во весь голос. У нас в то время уже был Оно, и я умел обращаться с такими малышами. Сделав соску из тряпки, обмакнул ее в водку, разведенную водой, и сунул ему в рот. Он тотчас же замолчал и, казалось, принял это подкрепляющее средство с большим удовольствием. Повернув лодку и не выпуская из рук шкот[126] от паруса, я смотрел на этого младенца и спрашивал себя: откуда он взялся? С корабля, потерпевшего крушение? Ночью море было неспокойное, свирепствовал ураган. Но какое стечение обстоятельств помогло ребенку избежать участи его родных? Кому пришло в голову привязать его к спасательному кругу? Много ли часов провел он на волнах? Что сталось с отцом, матерью и со всеми, кому он был дорог? Сколько вопросов навсегда осталось без ответа — ведь бедный малютка ничего не мог объяснить! Короче говоря, не прошло и получаса, как я вернулся домой и вручил свою находку Катрине. Тогда мы держали корову, которая и стала кормилицей малыша. Напившись вволю молока и обогревшись у огня, он стал таким хорошеньким, розовеньким и так славно улыбался, что, честное слово, мы его сразу же полюбили, как своего собственного сына. Вот и весь рассказ! Мальчика выходили, оставили у себя и никогда не делаем различия между ним и нашими двумя детьми. Не правда ли, жена? — добавил господин Герсебом, оборачиваясь к Катрине.

— Ну, конечно, бедный малютка! — ответила хозяйка, смахивая слезы, навернувшиеся при этих воспоминаниях.— И ведь он в самом деле наше дитя, раз мы его усыновили. Я даже не знаю, зачем господину Маляриусу понадобилось говорить, что он нам неродной.

Расстроенная женщина принялась в сердцах вертеть свое веретено.

— Правильно,— подтвердил Герсебом,— разве это касается кого-нибудь еще, кроме нас?

— Вы правы,— миролюбиво сказал доктор,— но не обвиняйте Маляриуса в болтливости. Во всем виноват я один, попросив рассказать историю ребенка, так поразившего меня. Маляриус же предупредил, что Эрик считает себя вашим сыном и что в Нороэ давно уже все забыли, как он попал к вам. Так, говорите, ему могло быть семь или восемь месяцев в то время, когда вы его нашли?

— Около того. У него уже вылезли четыре зуба, у этого разбойника, и, я уверяю вас, он довольно быстро их пустил в ход,— сказал, смеясь, Герсебом.

— Замечательный ребенок,— живо подхватила Катрина,— такой беленький, упитанный крепыш! А какие ручки и ножки — стоило на них поглядеть!

— А как он был одет? — спросил доктор Швариенкрона.

Герсебом ничего не ответил, но жена его оказалась менее сдержанной.

— Как маленький принц! — воскликнула она.— Представьте себе, господин доктор, пикейное платьице, обшитое кружевами, шубка на шелковой подкладке— не хуже, чем у настоящего королевского сына, плиссированный капор и белый бархатный конверт. Все самое красивое! Впрочем, вы в этом сами можете убедиться: я сберегла его вещицы в целости и сохранности. Приданое малыша здесь, и я вам его сейчас покажу.

Говоря это, честная женщина опустилась на колени перед большим дубовым сундуком со старинным запором, подняла крышку и стала в нем усердно рыться. Один за другим она извлекла оттуда все названные предметы и с гордостью развернула их перед доктором. Там были также тончайшие батистовые пеленки, роскошный кружевной чепчик, маленькое шелковое одеяльце и белые шерстяные носочки.

Доктор тотчас же заметил, что все эти вещицы были помечены изящно вышитыми инициалами Э. Д.

— Э. Д. Потому-то вы и назвали мальчугана Эриком? — спросил он.

— Вы угадали,— ответила Катрина, у которой от этого занятия повеселело лицо, между тем как у ее мужа оно, напротив, помрачнело.— А вот самая красивая вещица. Она была у него на шее,— добавила Катрина, вытаскивая из тайника золотое колечко для зубов, украшенное кораллами и висевшее на тонкой цепочке.

На нем были выгравированы те же самые инициалы Э .Д., обрамленные латинским изречением: «Semper idem».

— Мы подумали, что это имя ребенка,— заметила Катрина, видя старания доктора разобрать надпись,— но господин Маляри-ус нам объяснил, что здесь написано: «Неизменно тот же»[127]. Не так ли?

— Господин Маляриус сказал вам правду,— ответил доктор на этот далеко не бесхитростный вопрос.— Ясно, что ребенок родился в богатой и знатной семье...— добавил он, в то время как Катрина убирала приданое в сундук.— А вы не задумывались над его происхождением?

— А как узнаешь об этом, если я нашел мальчика в море? — ответил Герсебом.

— Да, но вы сказали сами, что колыбель оказалась привязана к спасательному кругу. А по морскому обычаю на круге всегда указывают название корабля, которому он принадлежит,— возразил доктор, пристально взглянув рыбаку прямо в глаза.

— Разумеется,— ответил тот, опустив голову.

— Ну, так что же значилось на том спасательном круге?

— Ах, господи, сударь, да я же неученый! Я немного умею читать на моем родном языке, но на чужих языках,— увольте. Да и к тому же это было так давно.

— Тем не менее вы должны хоть приблизительно вспомнить. Ну же, господин Герсебом, подумайте. Не «Цинтия» ли, прочитал господин Маляриус, когда вы показали ему спасательный круг?

— Мне кажется, что там было что-то вроде этого, — уклончиво ответил рыбак.

— Это иностранное название. Но какой страны, как по-вашему, господин Герсебом?

— Да почем я знаю? И откуда мне знать все эти дьявольские страны. Ведь я никогда и не выходил за пределы Бергена и Нороэ, если не считать одного или двух раз, когда рыбачил у берегов Исландии и Гренландии,— ответил хозяин недовольным тоном.

— Можно предположить, что это английское или немецкое название,— сказал доктор, как бы намеренно не замечая тона своего собеседника.— Я мог бы эго легко определить по форме букв, если бы увидел круг. Вы не сохранили его?

— Нет, черт возьми, он уже давным-давно сожжен! — не без ехидства воскликнул Герсебом.

— Маляриус запомнил, что буквы были латинские,— произнес доктор, словно размышляя вслух,— и на белье тоже латинские; значит, можно допустить, что «Цинтия» не немецкое судно. Я склонен думать, что ребенок плыл на английском корабле. А вы как думаете, уважаемый Герсебом?

— Меня это мало трогает,— ответил рыбак.— Будь он английским, русским или патагонским, это не моя забота. Немало времени прошло с тех пор, как корабль этот поделился своей тайной с океаном на трех- или четырехкилометровой глубине.

Можно было подумать, Герсебома даже радовало, что тайна судна погребена на дне морском.

— Но вы, конечно, пытались отыскать семью ребенка? — спросил доктор, и сквозь стекла его очков, казалось, блеснуло лукавство.— Вы, наверное, обращались к мэру Бергена, просили напечатать объявления в газетах? Не так ли?

— Я? — воскликнул рыбак.— Ничего подобного. Одному Богу известно, откуда взялся младенец и кто о нем печалится. Умно ли швырять деньги на ветер и разыскивать людей, которые гак мало о нем тревожатся? Представьте себя на моем месте, доктор. Кто-кто, а я-то уж далеко не миллионер! Нечего и сомневаться, если бы мы и потратили все, что имелй, то все равно не добились бы толку! Мы с женой сделали, что могли: воспитали мальчика как своего родного сына, любили его, лелеяли...

— Даже больше, чем родных детей, если только это возможно,— перебила его Катрина, утирая слезы концом передника.— Уж если мы и можем себя в чем-нибудь упрекнуть, то только в том, что давали ему слишком много ласки.

— Черт возьми, Герсебом, вы меня просто обидите, если подумаете, что ваше доброе и хорошее отношение к бедному приемышу вызвало во мне какое-либо иное чувство, кроме глубокого восхищения! Но если начистоту, то я думаю, что именно любовь к Эрику и заставила вас забыть о вашем долге. А долг состоял в том, чтобы найти семью ребенка, приложив к этому все усилия!

Воцарилось глубокое молчание.

— Возможно! — произнес наконец Герсебом, потупив голову от этих упреков.— Но что сделано, того не воротишь. Теперь Эрик уже действительно наш, и я не намерен рассказывать ему об этой старой истории.

— Не беспокойтесь! Разумеется, ваше доверие не будет употреблено во зло,— сказал доктор, вставая.— Уже поздно, я должен покинуть вас, мои добрые друзья. Желаю вам спокойной ночи — и без всяких угрызений совести,— добавил он многозначительно.

Затем, надев свою меховую шубу, он отклонил предложение рыбака проводить его, сердечно пожал руку хозяевам и направился в сторону фабрики. Герсебом задержался на несколько секунд у порога, глядя на удаляющуюся фигуру, освещенную лунным светом.

— Ну и дьявол! — пробормотал он сквозь зубы, решив наконец закрыть дверь.

Глава III РАЗМЫШЛЕНИЯ ГОСПОДИНА ГЕРСЕБОМА

Когда на следующее утро после тщательного осмотра фабрики доктор Швариенкрона заканчивал завтрак вместе со своим управляющим, вошел человек, в котором он не без груда признал вчерашнего собеседника.

Одетый в праздничный костюм, состоящий из отороченного мехом палы о, вышитого жилета и старомодной высокой шляпы, рыбак выглядел совсем не так, как в своей обычной рабочей куртке. И уже окончательно делал его не похожим на самого себя грустный и растерянный вид. Покрасневшие веки свидетельствовапи о бессонной ночи. Так оно и было в действительности. Господин Герсебом, до сих пор никогда не знавший укоров совести, до самого утра ни на минуту не сомкнул глаз, ворочаясь с боку на бок на кожаном тюфяке. Под утро он поделился своими грустными думами с матушкой Катриной, которая тоже провела всю ночь без сна.

— Знаешь, Катрина, я все время размышляю о том, что сказал нам доктор,— произнес он, измученный бессонницей.

— И я тоже об этом не перестаю думать с тех пор, как он ушел,— ответила честная женщина.

— Мне кажется, тут есть какая-то доля правды, и мы были большими эгоистами, чем сами могли предположить. Как знать, не имеет ли наш мальчик права на какое-нибудь большое состояние и не лишился ли он его из-за нашей беспечности?.. Как знать, не оплакивают ли Эрика в течение двенадцати лет его родные, которые справедливо могут обвинить нас в том, что мы даже и не попытались вернуть им ребенка?

— То же самое тревожит и меня,— ответила Катрина, вздыхая.— Если его мать жива— бедняжка! — как она должна быть несчастна, считая своего ребенка утонувшим! Представляю, что было бы со мной, если бы мы лишились таким образом нашего Отто... Мы бы никогда не утешились!

— Я тревожусь не только о его матери. Судя по всему, ее давно уже нет в живых,— продолжал Герсебом после некоторого молчания, прерываемого с той и с другой стороны новыми выдохами.— Разве можно допустить, чтобы ребенок в таком возрасте путешествовал без матери, и кто бы мог привязать его к спасательному кругу и бросить на произвол океана, если бы она была жива?..

— И это верно, но ведь нам ничего не известно. А вдруг ей тоже удалось чудом уцелеть?

— Может быть, у нее похитили ребенка? Эта мысль иногда приходила мне в голову,— заметил Герсебом.— Разве можно поручиться, что кто-нибудь не был заинтересован в его исчезновении? Привязать ребенка к спасательному кругу — это настолько необычный случай, что допустимы всякие предположения. А раз так, то мы оказались соучастниками преступления и невольно способствовали его успеху. Даже и подумать об этом страшно!

— Кто решился бы обвинить нас, усыновивших малютку только из добрых побуждений!

— Ну, конечно, ведь мы не причинили ему никакого зла! Вырастили и воспитали как можно лучше. И все же мы поступили безрассудно. Настанет день, когда малыш вправе будет нас за это упрекнуть.

— Этого как раз можно не бояться, я уверена. Довольно и того, что мы сами можем себя кое в чем упрекнуть!

— Прямо удивительно, как одна и та же вещь с разных точек зрения может быть расценена совсем по-разному! Мне бы это никогда и в голову не пришло... Достаточно было нескольких слов доктора, чтобы выворотить нам душу,..

Так рассуждали эти славные люди. Неожиданное появление господина Герсебома в доме, где остановился Швариенкрона, и было результатом их ночной беседы. Рыбак решил посоветоваться со столичным гостем о том, как исправить совершенную им ошибку.

Но доктор не сразу вернулся к предмету вчерашнего разговора. Он дружелюбно принял Герсебома, заговорил с ним о погоде, о ценах на рыбу — так, будто считает его приход обычным визитом вежливости. Это отнюдь не входило в расчеты Герсебома, которому хотелось поскорее перейти к интересующему его вопросу, поэтому без дальнейших промедлений он приступил прямо к делу.

— Господин доктор, и я, и моя жена размышляли всю ночь над тем, что вы нам сказали относительно малыша. Нам никогда не приходило в голову, что мы не вправе воспитывать его как родною сына... Но вы заставили нас посмотреть на дело по-другому, и потому я хотел посоветоваться с вами, как поступить теперь, чтобы и дальше не грешить по неведению. Как, по-вашему, еще не поздно начать поиски семьи Эрика?

— Выполнить свой долг никогда не поздно,— ответил доктор,— хотя сейчас эта задача кажется значительно более сложной, чем раньше. Не согласитесь ли вы поручить ее мне? Я бы охотно взялся за это и приложил бы все силы, но только с одним условием: вы доверите мне и ребенка, которого я увезу с собой в Стокгольм.

Удар дубиной по голове не произвел бы на бывалого моряка более ошеломляющего действия. Он побледнел и пришел в полное замешательство.

— Вам доверить Эрика?.. Отослать его в Стокгольм?.. Но для чего, доктор?..— спросил он прерывающимся от волнения голосом.

— Сейчас объясню... Мальчик привлек мое внимание не только своей внешностью, которая резко отличает его от товарищей. Меня особенно поразил его живой ум, и я сразу сказал себе, что было бы величайшим преступлением оставлять столь одаренного ребенка в сельской школе, даже и у такого учителя, как Маляриус. Ведь здесь многого не хватает, что помогло бы развить его редкие способности — здесь нет ни музеев, ни учебных пособий, ни библиотек, ни равных ему по развитию товарищей. Вот что побудило меня заинтересоваться Эриком и разузнать его историю. Еще не зная ее, я загорелся желанием предоставить мальчику возможность получить хорошее образование... Разумеется, мои заботы о нем не могут ограничиться только поисками его родителей... Мне незачем вам напоминать, господин Герсебом, что ваш приемный сын, очевидно, происходит из богатой и знатной семьи. Неужели вы хотите, чтобы я вернул родственникам ребенка, воспитанного в деревенских условиях и не получившего надлежащего образования, без которого он будет невыгодно выделяться в новой среде? Это было бы по меньшей мере неразумно, а вы достаточно рассудительный человек, чтобы согласиться с моими доводами...

Герсебом опустил голову. На глаза его невольно навернулись две большие слезы и потекли по загоревшим щекам.

— Но в таком случае,— сказал он,— мы должны навсегда разлучиться. Еще неизвестно, обретет ли мальчик другую семью, а свой родной дом он потеряет. Вы слишком многого требуете от нас, господин доктор, от меня и от моей жены... Ведь ребенок счастлив, живя с нами. Почему бы его не оставить здесь, хотя бы до тех пор, пока ему не будет обеспечено более блестящее будущее?

— Счастлив, вы говорите? А разве можно поручиться, что так будет и в дальнейшем? Интеллигентный и образованный человек,— а таким Эрик вполне может стать,— будет томиться в Но-роэ, господин Герсебом!

— Черт возьми, господин доктор, наша жизнь, которую вы так презираете, нас вполне устраивает! Чем же она не подходит для мальчика?

— Вовсе не презираю ее! — запальчиво возразил ученый.— Неужели вы могли подумать, что я пренебрегаю средой, из которой вышел сам? Мой отец и дед были такими же рыбаками, как и вы. И именно потому, что благодаря их предусмотрительности я получил образование, могу понять, какое это неоценимое благо, и хочу помочь мальчику воспользоваться тем, что должно принадлежать ему по праву. Поверьте мне, я забочусь только о его интересах.

— А кто знает, выиграет ли Эрик от того, что вы сделаете из него барчука, не способного собственными руками заработать себе на жизнь? А если вы не разыщете его семью — что вполне возможно, ведь прошло уже двенадцать лет! — какое будущее мы ему уготовим? Поверьте, господин доктор, морское ремесло вполне достойно хорошего человека и не уступит никакой другой работе! Надежная палуба под ногами, свежий ветер, развевающий волосы, добрый улов трески — и норвежский рыбак ничего не боится и ни от кого не зависит!.. Вы говорите, что такая жизнь не принесет Эрику счастья? Разрешите мне с этим не согласиться! Уж я-то хорошо знаю мальчика. Конечно, он любит книги, но больше всего на свете он любит море! Как будто запомнил, как оно качало его колыбельку, и никакие музеи в мире не смогут Эрику его заменить!

— У нас в Стокгольме тоже есть море,— с улыбкой сказал доктор, поневоле растроганный таким упорным сопротивлением, продиктованным любовью.

— Так чего же вы в конце концов хотите?— продолжал рыбак, скрестив руки на груди.— Что вы предлагаете, господин доктор?

— Ну вот, мы и подошли к самому главному!.. Вы же сами чувствуете, что необходимо что-то предпринять. Я предлагаю следующее. Эрику двенадцать лет, скоро исполнится тринадцать. Его способности не вызывают сомнения. Не важно, кто родители мальчика, забудем пока о них. Он заслуживает, чтобы ему была предоставлена возможность углубить и расширить знания. Это нас и должно сейчас больше всего занимать. Я, как вы знаете, человек состоятельный и бездетный, берусь предоставить ему все необходимое, найму лучших учителей и сам буду способствовать его развитию. Назначим двухгодичный срок... За это время постараюсь сделать все возможное: предприму розыски, дам объявления в газеты, всех поставлю на ноги, чтобы найти родителей мальчика. И если в течение двух лет я не достигну цели, то, значит, она вообще недостижима! Допустим теперь, что родители ребенка найдутся. Им, разумеется, и предоставим решать, что делать дальше. В противном случае я возвращу вам Эрика. Ему исполнится пятнадцать лет, он многому научится и повзрослеет, можно будет сообщить ему правду о его происхождении. Руководствуясь нашими пожеланиями, советами своих учителей, он сможет сознательно выбрать себе дорогу в жизни. Если захочет остаться рыбаком, я не буду этому противиться. Если выразит желание учиться дальше, а он, наверное, будет этого достоин, помогу ему закончить образование и выбрать профессию, соответствующую его склонностям. Неужели вы не согласитесь с тем, что это разумное решение?

— Больше чем разумное!.. Вашими устами говорит сама мудрость, господин доктор! — воскликнул Герсебом, окончательно побежденный столь вескими аргументами.— Вот что значит быть ученым,— продолжал он, качая головой.— Неграмотного человека переубедить нетрудно. Но как все это рассказать моей жене?.. А когда бы вы хотели забрать с собой малыша?

— Завтра! Я ни на один день не могу откладывать возвращение в Стокгольм.

У Герсебома вырвался вздох, похожий на сдавленное рыдание.

— Завтра... так быстро! — сказал он.— Ну что же, чему быть, того не миновать. Пойду поговорю с женой.

— Хорошо. Посоветуйтесь также и с господином Маляриусом. Вы убедитесь, что он разделяет мое мнение.

— О, я в этом не сомневаюсь,— ответил рыбак с печальной улыбкой. И, пожав доктору руку, удалился, погруженный в раздумья.

Вечером доктор Швариенкрона снова направился к дому господина Герсебома. Он застал всю семью в сборе, но здесь уже не чувствовалось вчерашней умиротворенности и покоя. Отец молча сидел поодаль от очага, опустив руки, не привыкшие к праздности. Катрина прижимала к себе Эрика, и глаза ее были полны слез. У мальчика, взволнованного неожиданной переменой своей судьбы, горели щеки, а глаза выражали растерянность. Он не знал, радоваться ли ему или горевать. Маленькая Ванда уткнула голову в колени отца. Видны были только ее длинные золотистые косы, тяжело падавшие на хрупкие худенькие плечи. Отто, не менее других опечаленный предстоящей разлукой с Эриком, не отходил ни на шаг от своего приемного брата.

— Какие вы все грустные и расстроенные! — воскликнул доктор, остановившись на пороге.— На ваших лицах написано такое горе, словно Эрику предстоит невероятно опасная и далекая экспедиция. Не стоит печалиться, друзья! Стокгольм поит не в другом полушарии, и мальчик уезжает от вас не навсегда! Ведь многие его сверстники покидают родной дом, отправляясь в колледж. Он будет вам часто писать, в этом я не сомневаюсь. Эрик вернется домой через два года повзрослевшим и образованным. Право же, не стоит горевать. Поймите, что это неразумно!

Матушка Катрина встала. Во всем ее облике чувствовалось врожденное достоинство, свойственное крестьянкам северных стран.

— Господин доктор, Бог свидетель, как я благодарна вам за все, что вы делаете для нашего Эрика,— сказала она,— но не стоит нас укорять за то, что мы огорчены его отъездом. Муж объяснил мне, что разлука необходима. Я вынуждена подчиниться, но не требуйте, чтобы мы отнеслись к ней легко и без сожаления.

— Мама, я не поеду, если это вас так огорчает! — воскликнул Эрик.

— Нет, нет, дитя мое,— возразила добрая женщина, обнимая его.— Учение пойдет тебе на пользу, и мы не вправе лишать тебя хорошего образования. Поблагодари же, мой сын, господина доктора, который хочет тебя сделать ученым, и постарайся доказать своим прилежанием, как ты ценишь его заботы.

— Да что вы, что вы! — сказал доктор, очки которого как-то странно помутнели.— Уж не хотите ли, чтобы и я расчувствовался? Поговорим-ка лучше о наших делах. Мы ведь должны выехать рано утром. Успеете ли вы все приготовить? Говоря «все», я имею в виду только самое необходимое. Мы доедем на санях до Бергена, а там пересядем в поезд. Эрику нужно дать с собой немного белья. Остальную одежду он получит в Стокгольме...

— Вещи будут собраны,— просто ответила матушка Герсебом.— Ванда, а ведь доктор все еще стоит,— добавила она с чисто норвежской учтивостью.

Девочка поспешила подвинуть доктору большое кресло из полированного дуба.

— Не беспокойтесь, я уже ухожу,— заявил доктор.— Маляриус ждет меня к ужину. Ну как, фликка[128],— сказал он, положив руку на белокурую головку девочки,— ты на меня не очень сердишься за то, что я увожу твоего братца?

— Нет, господин доктор,— серьезно ответила Ванда,— Эрику там будет лучше. Ему нечего делать у нас в деревне.

— А ты будешь скучать без него, детка?

— Особенно станет скучно без него на берегу,— задумчиво сказала девочка.— И чайки будут скучать, и море, и дом опустеет... Но зато Эрик получит много книг и станет ученым.

— А его славная маленькая сестричка будет радоваться вместе с ним,— не так ли, детка? — произнес доктор, целуя девочку в лоб.— И гордиться братом, когда он приедет обратно?.. Ну, значит, все улажено! А теперь мне надо спешить! До свиданья!

— Господин доктор,— робко обратилась к нему Ванда,— можно вас попросить?

— Пожалуйста, фликка!

— Вы поедете на санях, и мне хочется, если позволят родители, отвезти вас до первой станции.

— Как жаль! Я уже обещал то же самое Регнильде, дочери моего управляющего.

— Она мне сама об этом сказала и согласна уступить свое место, если вы не против.

— В таком случае тебе остается только получить разрешение у папы и мамы.

— Они согласны.

— Ну, значит, и я не возражаю,— ответил доктор, уходя.

На следующее утро, когда большие сани остановились перед домом Герсебома, Ванда, как было решено накануне, сидела на козлах с поводьями в руках. Ей предстояло доехать до соседней деревни, а там доктор переменит лошадь и найдет другую девочку-возницу, и так— до самого Бергена. Любой иностранец удивился бы, конечно, столь необычному кучеру. Но уж таков обычай в Швеции и Норвегии. Мужчины, считая исполнение подобных обязанностей бесполезной тратой времени, нередко доверяют править тяжелыми упряжками десяти-двенадцатилетним детям, которые приучены к этому с малолетства.

Доктор уже возлежал в глубине саней, закутанный в меховую шубу. Эрик сел рядом с Вандой, нежно простившись с отцом и братом, грустное молчание которых красноречивее всяких слов говорило о том, как они огорчены разлукой с ним. Что же касается менее сдержанной Катрины, то она твердила мальчику сквозь слезы:

— Прощай, сынок, и никогда не забывай, чему мы тебя учили. Будь честным и мужественным! Никогда не лги! Работай как можно лучше! Всегда помогай тем, кто слабее тебя! А если тебе не удастся найти счастье, которое ты заслуживаешь, возвращайся к нам, и ты его найдешь здесь!..

Ванда натянула поводья, лошадь побежала рысью, колокольчики зазвенели. Погода стояла холодная, и сани хорошо скользили по оледеневшей дороге, гладкой, как стекло. Бледное солнце, стоявшее низко над горизонтом, покрывало нежной позолотой усыпанную снегом землю. Прошло несколько минут, и Нороэ скрылся вдали.

Глава IV В СТОКГОЛЬМЕ

Доктор Швариенкрона жил в богатом особняке на острове Стедсхольмен — самом старинном и аристократическом квартале Стокгольма, одной из наиболее живописных и привлекательных столиц в Европе, одной из тех чудесных столиц, которую иностранцы посещали бы гораздо чаще, если бы мода и предрассудки оказывали на маршруты путешествий такое же влияние, как на фасоны шляп. Стокгольм расположен на восьми островах, соединенных между собой бесчисленными мостами, обрамленный великолепными набережными. Оживляемый непрерывным движением пароходов, заменяющих здесь омнибусы[129], веселостью своего трудолюбивого населения, самого гостеприимного, вежливого и образованного в Европе, этот замечательный город, со своими садами, библиотеками, музеями, научными учреждениями является одновременно и северными Афинами[130], и крупным торговым центром.

Выйдя из поезда на вокзале шведской столицы, Эрик все еще находился под впечатлением прощания с Вандой, расставшейся с ним на первой подставе. Дети переживали предстоящую разлуку гораздо тяжелее, чем можно было ожидать в их возрасте. Они не могли скрыть друг от друга своего горя. Но когда карета, ожидавшая доктора на вокзальной площади, подъехала и остановилась перед большим каменным домом, Эрик замер от восторга. Сквозь двойные рамы из окон лился яркий газовый свет, медный дверной молоток, казалось, был отлит из чистого золота. Вестибюль, облицованный мраморными плитами, украшенный статуями, бронзовыми канделябрами и большими китайскими вазами, окончательно ошеломил Эрика. Пока слуга в ливрее помогал доктору снять шубу и учтиво осведомлялся о его здоровье, мальчик с изумлением оглядывался по сторонам.

Шум голосов привлек его внимание и заставил обернуться к лестнице с массивными дубовыми перилами, застланной ковром. По лестнице спускались две особы, чьи платья показались гостю ослепительно красивыми. Одна из них, седая дама среднего роста, выглядевшая очень гордой, была в черном суконном платье со складками, достаточно коротком, чтобы можно было заметить красные чулки с желтыми стрелками и башмаки на пряжках. За поясом у нее висела огромная связка ключей на стальной цепочке. Она величественно держала голову и бросала по сторонам быстрые и проницательные взгляды. Это была фру Грета-Мария, экономка доктора, неограниченный повелитель по части кулинарии и домашнего хозяйства.

Позади нее шла девочка лет одиннадцати — двенадцати, показавшаяся Эрику настоящей сказочной принцессой. Вместо национального наряда, единственного, который ему приходилось видеть у девочек ее возраста, на ней было надето синее бархатное платье. Белокурые волосы падали с плеч шелковистыми локонами. На ногах были черные ч\лки и шелковые туфельки. Огромный бант вишневого цвета, похожий на бабочку, оживлял необычно бледное лицо, освещенное фосфорическим блеском зеленых глаз.

— Как я рада, дядя, что снова вижу вас! Хорошо ли вы съездили? — воскликнула она, бросаясь доктору на шею. При этом она едва соблаговолила удостоить взглядом Эрика, скромно державшегося в стороне.

Доктор приласкал ее, подал руку экономке, а затем подозвал Эрика к себе.

— Кайса и фру Грега! Прошу вас любить и жаловать Эрика Герсебома, которого я привез из Норвегии,— сказал доктор.— А ты, мой мальчик, не робей,— добродушно добавил он.— Фру Грета совсем не такая строгая, какой она кажется с первого взгляда, а моя племянница Кайса вскоре с тобой подружится. Не гак ли, моя крошка? — спросил он, ласково ущипнув маленькую фею за щечку.

Но маленькая фея ответила на эго только пренебрежительной гримаской. Что же касается экономки, то она как будто тоже не была в восторге от представленного ей новичка.

— А нельзя \и узнать, господин доктор, что это за мальчик? — спросила она недовольным тоном, поднимаясь по лестнице.

— Ну, конечно, конечно, фру Грета, позднее вы все узнаете,— ответил доктор.— А пока, ес\и вы не возражаете, не мешало бы перекусить.

В обеденном зале, на столе, покрытом белоснежной скатертью, на сверкающих хрустальных блюдах были разложены сноргас. Эрик и вообразить не мог подобной роскоши, так как у норвежских крестьян не принято употреблять столовое белье. Даже тарелки там вошли в обиход совсем недавно. Большинство норвежских крестьян и сейчас еще едят рыбу на хлебных лепешках и не видят в этом неудобства.

Понадобились настойчивые приглашения доктора, прежде чем мальчик решился сесть за стол, а неловкость его движений вызвала не один иронический взгляд со стороны фрекен[131] Кайсы. Но чувство голода заставило юного путешественника преодолеть свою застенчивость. Обед, поданный после сноргас, привел бы в смятение французский желудок и насытил бы целый батальон пехотинцев после двадцативосьмикилометрового перехода: рыбный суп, домашний хлеб, гусь, начиненный каштанами, отварная говядина с гарниром из всевозможных овощей, груда дымящегося картофеля, крутые яйца, пудинг с изюмом— все эго было взято приступом и уничтожено.

Когда обильная трапеза, прошедшая почти в полном безмолвии, была окончена, все перешли в кабинет — просторную комнату с дубовыми панелями, в шесть окон, огромные амбразуры которых, завешанные тяжелыми суконными шторами, в руках умелого французского архитектора могли бы превратиться в отдельные комнатки. Доктор сел у огня в большое кожаное кресло. Кайса устроилась у его ног на скамеечке. А Эрик, смущенный и чувствующий себя здесь чужим, подошел к окну с намерением укрыться в глубокой темной нише. Но доктор помешал ему это сделать.

— Ну же, Эрик, подойди сюда, погрейся! — воскликнул он своим звучным голосом.— И скажи нам, как тебе понравился Стокгольм?

— Улицы здесь очень темные и узкие, а дома высокие,—-ответил Эрик.

— Да, немного повыше, чем в Нороэ,— заметил доктор, смеясь.

— Они мешают смотреть на звезды,— продолжал мальчик.

— Это потом), что наш дом находится в богатом квартале,— сказала Кайса, обиженная такой критикой.— Стоит только перейти мост, и сразу попадешь на более просторные улицы.

— Я видел их по дороге с вокзала, но даже самая красивая из них не так широка, как фьорд в Нороэ,— возразил Эрик.

— Ай-ай! — покачал головой доктор.— Это уже похоже на тоску по родине.

— Нет, дорогой доктор,— решительно произнес Эрик,— я вам слишком обязан, чтобы жалеть о своем приезде, но ведь вы сами меня спросили, чю я думаю о Стокгольме, вот я вам и ответил.

— Нороэ, должно быть, отвратительная глухая дыра! — заявила Кайса.

— Отвратите \ьная глухая дыра! — с возмущением воскликну \ Эрик.— Те, кто утверждают подобное, наверное, лишены глаз, фрекен Кайса. Если бы вы только могли увидеть пояс гранитных скал, окружающих наш фьорд, горы и ледники, наши сосновые леса, кажущиеся совсем черными на фоне бледного неба! А внизу— огромное море, то бурное и зловещее, то такое ласковое, будто оно хочет тебя убаюкать. А чайки, которые исчезают вдали, а потом возвращаются и, пролетая над головой, почти задевают тебя крылом!.. О, все это так прекрасно, что и сомневаться нечего — гораздо лучше, чем в городе!

— Я говорю не о пейзаже, а только о домах,— ответила Кайса.— Ведь там только простые крестьянские лачуги, не так ли, дядя?

— Да, дитя мое, крестьянские лачуги... Там родились твои дед и отец, а также вырос и я,— серьезно ответил доктор.

Кайса покраснела и умолкла.

— Конечно, у нас деревянные дома. Пусть деревянные, но они не хуже каменных,— продолжал Эрик.— По вечерам мы часто собираемся всей семьей, и, пока отец чинит свою сеть, а мать сидит за прялкой, мы трое, Отто, Ванда и я, примостившись на низенькой скамеечке, с нашим верным псом Клаасом у ног, начинаем вместе вспоминать старинные саги[132] и следим за тенями, танцующими на потолке. А когда за окном завывает ветер и знаешь, что все рыбаки вернулись на берег, как хорошо и уютно чувствовать себя в нашем теплом доме, ничуть не хуже, чем в вашем красивом зале!

— Ах ведь это у нас еще не самая красивая комната,— с гордостью сказала Кайса.— Если бы я показала вам большую гостиную, вот тогда бы вы увидели!

— Но сколько здесь книг! А в гостиной еще больше? — спросил Эрик.

— Подумаешь, книги, какая невидаль! Я говорю о бархатных креслах, кружевных занавесях, больших французских часах, восточных коврах.

Эрика, казалось, нисколько не соблазнял перечень всего этого великолепия. Он с завистью поглядывал на дубовые книжные шкафы, стоявшие вдоль стен кабинета.

— Ты можешь подробнее ознакомиться с библиотекой и выбрать любую книгу,— сказал доктор.

Эрик не заставил себя дважды просить. Он выбрал толстый том и, примостившись в углу под лампой, сразу же погрузился в чтение. Поэтому на появление, одного за другим, двух пожилых мужчин, близких друзей доктора Швариенкроны, которые почти каждый вечер приходили к нему играть в вист, мальчик едва обратил внимание.

Один из них, профессор Гохштедт, высокий старик, с размеренными и спокойными движениями, выразил изысканно-вежливым тоном свое удовлетворение по поводу благополучного возвращения доктора. Едва он успел устроиться в своем кресле, за которым давно уже утвердилось название «профессорского», как раздался короткий и решительный звонок.

— А вот и Бредежор! — одновременно воскликнули оба друга. Вскоре дверь распахнулась, и в кабинет ворвался подобно вихрю невысокий, худощавый, очень подвижный человек. Он пожал доктору обе руки, поцеловал в лоб Кайсу, обменялся дружеским приветствием с профессором и оглядел комнату блестящими, быстрыми, как у мышонка, глазами.

Бредежор был одним из самых известных адвокатов в Стокгольме.

— Ба!.. А это кто такой?— внезапно воскликнул он, заметив Эрика.— Молодой рыбак или скорее юнга из Бергена?.. Да ведь он читает Гиббона по-английски! — продолжал Бредежор, бросив наметанный взгляд на книгу, целиком завладевшую вниманием маленького крестьянина.— Неужели тебе интересно, мальчуган?

— Да, сударь, я давно уже мечтал прочитать все тома «Падения Римской империи»,— простодушно ответил Эрик.

— Разрази меня гром! Оказывается, бергенские юнги любят серьезное чтение. Ты в самом деле из Бергена? — тотчас же спросил он.

— Нет, сударь, я из Нороэ, но он недалеко от Бергена,— ответил Эрик.

— А разве у всех мальчиков в Нороэ такие черные глаза и волосы, как у тебя?

— Нет, сударь, у моего брата и сестры и у всех моих товарищей волосы светлые, почти такие же, как у этой барышни. Но у нас так не одеваются,— улыбаясь, добавил Эрик.— Поэтому наши девочки на нее совсем не похожи.

— В этом я не сомневаюсь,— сказал Бредежор.— Мадемуазель Кайса — дитя цивилизации. А там — настоящая природа, без прикрас, единственным украшением которой является простота. А что вы собираетесь делать в Стокгольме, мой мальчик, если это не секрет?

— Господин доктор был так добр, что обещал определить меня в колледж.

— А, вот оно что,— произнес адвокат, постукивая по своей табакерке кончиками пальцев.

И Бредежор обратил вопрошающий взгляд на хозяина, как бы требуя у него разъяснения, но по едва заметному знаку он понял, что нужно повременить с расспросами, и сразу же переменил тему разговора.

Друзья беседовали о дворцовых и городских новостях, обо всем, что произошло в свете после отъезда доктора. Затем фру Грета отодвинула крышку с ломберного стола и положила на него карты и фишки. Вскоре воцарилась тишина: трое друзей полностью погрузились в хитроумные комбинации виста.

Доктору было присуще невинное желание всегда выходить из игры победителем и менее безобидная привычка — относиться безжалостно к промахам своих партнеров. Он не пропускал случая позлорадствовать, когда эти ошибки позволяли ему выигрывать, и громко негодовал, если проигрывал сам. Он не мог отказать себе в удовольствии после каждого роббера[133] объяснить неудачнику, при каком ходе гот «дал маху», какую карту ему следовало бы поставить после битой и какую придержать.

Среди игроков в вист это довольно распространенный недостаток, который становится особенно невыносимым, когда превращается в манию, и жертвами его ежевечерне оказываются одни и те же лица. К счастью для него, доктор имел дело с друзьями, умевшими вовремя охладить его пыл — профессор своей неизменной флегматичностью, а адвокат — добродушным скептицизмом.

— Вы, как всегда, правы,— с серьезной миной заявлял первый в ответ на самые резкие упреки.

— Дорогой Швариенкрона, вы же прекрасно понимаете, что зря тратите порох, читая мне нотации,— смеясь, возражал второй.— Всю свою жизнь я допускаю грубейшие ошибки в висте и, что самое ужасное, никогда в этом не раскаиваюсь.

Ну что поделаешь с такими закоренелыми грешниками! И доктор вынужден был воздерживаться от своих критических замечаний, хотя его выдержки хватало не более чем на четверть часа. В этом отношении он был неисправим!

Так случилось, что именно в тот вечер доктор Швариенкрона проигрался в пух и прах. Его дурное настроение проявлялось в самых обидных замечаниях по адресу профессора, адвоката и даже «болвана» — подставного игрока, когда у того не оказывалось козырей, которые доктор считал себя вправе позаимствовать. Но профессор невозмутимо выставлял свои фишки, а адвокат в ответ на самые ядовитые упреки отделывался только шуточками.

— Почему я должен изменить свой метод, выигрывая при плохой игре, в то время как вы, такой искусный игрок, проиграли?

Так продолжалось до десяти, часов, пока Кайса не начала разливать чай из блестящего медного самовара. Любезно подав чашки игрокам, она молча удалилась. А потом явилась фру Греза и проводила Эрика в предназначенную для него маленькую, чистенькую, белую комнату на втором этаже.

Трое друзей остались одни.

— Так вы скажете нам наконец, как вы нашли юного рыбака из Нороэ, читающего Гиббона в оригинале? — спросил Бредежор, насыпая сахар во вторую чашку чаю.— Или это тайна, которая не подлежит огласке, и тогда мой вопрос неуместен?

— Никаких секретов: я охотно расскажу вам историю Эрика, если вы только способны держать ее покуда про себя,— ответил доктор, в тоне которого все еще сквозило раздражение.

— Вот видите, я так и знал, что здесь все не так просто! — воскликнул адвокат, удобно раскинувшись в кресле.— Мы вас слушаем, дорогой друг, и можете не сомневаться, не злоупотребим вашим доверием. Признаться, этот малыш меня интересует как любопытный казус.

— Да, действительно любопытный казус,— продолжал доктор, польщенный заинтересованностью друга,— и даже осмелюсь сказать, что, кажется, нашел ключ к этой загадке. Сейчас я вам изложу все данные, а вы мне потом скажете, совпадет ли ваше мнение с моим.

Доктор прислонился спиной к большой изразцовой печи и, немного подумав, начал рассказ: о спасательном круге с надписью <Цинтия», об одежде малютки, которую ему показала матушка Катрина, о монограммах[134], вышитых на вещах Эрика, о золотом колечке для зубов с латинским изречением и, наконец, о необычной внешности мальчика, так резко выделявшей его среди других детей в Нороэ.

— Теперь вы знаете об этой загадочной истории столько же, сколько и я. Но должен еще заметить, что уровень развития ребенка в немалой степени объясняется влиянием Маляриуса, а не только замечательными природными способностями мальчика. 1

Конечно, и последнее обстоятельство нельзя недооценивать, но оно не может помочь в разрешении стоящей передо мной задачи: выяснить, откуда этот ребенок и где нужно вести розыски, чтобы обнаружить его семью. Мы располагаем сейчас только немногими данными, которыми следует руководствоваться в решении вопроса, а именно: физические признаки, говорящие о принадлежности ребенка к определенной расе, и название «Цинтия» на спасательном круге.

По первому пункту,— продолжал доктор,— сомнений быть не может. Ребенок принадлежит к кельтской расе[135]. Это чувствуется во всем его облике. Перейдем к следующему вопросу. «Цинтия» — несомненно, название судна, о чем свидетельствует надпись на спасательном круге. Его мог носить как немецкий корабль, гак и английский. Но, поскольку буквы были не готические[136], приходим к заключению, что «Цинтия» — имя английского корабля. Ибо только английское судно, отправляющееся в сторону Инвернесса или Оркнейских островов, могло потерпеть крушение в местах, близких к Нороэ. Учтите также, что младенец — жертва кораблекрушения — вряд ли выжил бы, путешествуя в люльке по морю длительное время. Итак, мои друзья, каково же будет ваше мнение теперь, когда вам известны все факты?

Ни профессор, ни адвокат не знали, что ответить.

— Значит, господа не в состоянии сделать никакого вывода? — продолжал доктор, в гоне которого чувствовалось скрытое торжество.— Быть может, они даже усматривают некоторое противоречие между двумя обстоятельствами? Ребенок— кельтской расы, а судно — англосаксонского происхождения? Но противоречие окажется мнимым, если вы вспомните о такой важной стороне дела, как проживание народа кельтского происхождения на соседнем с Великобританией острове — в Ирландии. Вывод мне кажется неопровержимым, спасенный ребенок — ирландец. Вы согласны со мной, Гохштедт?

Если и существовало что-нибудь на свете, чего больше всего не выносил достойный профессор, так что высказывать определенное суждение по тому или иному вопросу. И надо признаться, вывод доктора, предложенный на его беспристрастное рассмотрение, был по меньшей мере скороспелым. Поэтому, ограничившись ничего не выражающим кивком головы, Гохштедт только ответил.

— Несомненно, ирландцы принадлежат к кельтской ветви арийской расы.

Такого рода изречения, разумеется, не могут претендовать на особую оригинальность. Но доктору Швариенкроне ничего иного и не требовалось. Он услышал в словах профессора полное подтверждение своей теории.

— Итак, вы сами с этим согласились! — возбужденно воскликнул он.— Поскольку ирландцы относятся к кельтскому племени, поскольку ребенок обладает всеми характерными признаками этого народа, а «Цинтия» была английским судном, мне кажется, что у нас в руках имеются необходимые нити, которые помогут отыскать семью бедного мальчугана. Значит, искать нужно именно в Великобритании. Нескольких объявлений в «Таймсе» будет достаточно, чтобы навести нас на след!

Доктор уже собрался было подробно изложить намеченный им план действий, когда обратил внимание на упорное молчание адвоката и слегка насмешливый вид, с которым тот следил за его заключениями.

— Если вы со мной не согласны, Бредежор, так скажите прямо, вам известно, что я не боюсь споров,— произнес он, прервав свои рассуждения.

— Я же ничего не сказал,— ответил адвокат.— Гохштедт свидетель, я ничего не сказал...

— Однако нетрудно заметить, что вы не разделяете моего мнения, и было бы любопытно узнать: почему? — спросил доктор, снова впадая в раздраженное состояние, вызванное неудачным вистом.— Ведь «Цинтия» — название английского судна! — добавил он с горячностью.— Будь оно немецким, буквы были бы готическими. Ирландцы принадлежат к кельтскому племени? Бесспорно! Вы только что слышали, как это подтвердил столь знающий человек, как наш уважаемый друг Гохштедт. Ребенок обладает признаками кельтского происхождения? Конечно. Ведь вам это бросилось в глаза, как только вы увидели его. Из всего сказанного напрашивается вывод, что только явное и нескрываемое недоброжелательство мешает кое-кому присоединиться к моим доводам, подтверждающим, что мальчик— выходец из ирландской семьи.

— Недоброжелательство? Не слишком ли сильно сказано? — возразил Бредежор.— Если это относится ко мне, то ведь я еще не высказал никакого мнения.

— Но вы же достаточно ясно показали, что не согласны со мной!

— Мне этого никто не может запретить.

— В таком случае вам не мешало бы выдвинуть веские аргументы в защиту вашей концепции.

— А кто вам сказал, что они у меня есть?

— В таком случае ваше несогласие происходит от склонности к оппозиции, от потребности противоречить мне во всем, и не только в висте!

— У меня и в мыслях не было ничего подобного, уверяю вас! Ваш вывод мне не кажется неопровержимым. Только и всего.

— Но почему же, скажите на милость? Мне было бы небезынтересно узнать.

— Слишком долго объяснять, а уже одиннадцать часов. Короче, готов биться об заклад: ставлю моего Квинтилиана[137] в первом венецианском издании против вашего Плиния[138] в издании Альда Мануция[139], что заключение, сделанное вами, неправильно и что этот ребенок не ирландец.

— Вы же знаете, я не люблю пари,— сказал доктор, невольно смягчаясь от такого невозмутимого добродушия.— Но мне будет так приятно вас сконфузить, что я принимаю вызов.

— Прекрасно! Так, значит, и решено. Сколько времени вам понадобится на поиски?

— Надеюсь, достаточно нескольких месяцев, хотя с Герсебомом я условился о двух годах, чтобы быть совершенно уверенным в успехе.

— Хорошо, я согласен на два года. Гохштедт будет нашим арбитром, но, чур, не обижаться,— идет?

— Согласен не обижаться, но я вижу, что вашему Квинтилиану грозит опасность присоединиться к моему Плинию,— заметил доктор и, пожав руки обоим друзьям, проводил их до дверей.

Глава V TRETTEN JULEN DAGE

Уже на следующий день новая жизнь Эрика вошла в нормальную колею. Прежде всего доктор Швариенкрона отвел мальчика к портному, который одел его с ног до головы, как подобает горожанину, а затем представил директору одной из лучших стокгольмских школ. Это была «Hogre Elementar lauroverk», школа, напоминающая французский лицей. Там проходят древние и новые языки, основы наук — все, что необходимо при поступлении в университет. Так же как в Германии и Италии, все ее ученики живут дома или, если они приезжие, останавливаются у преподавателя или опекуна. Плата за обучение более чем скромная, а неимущие и вовсе от нее освобождаются. Каждая школа имеет свой гимнастический зал, и, таким образом, наряду с общим образованием, осуществляется также и физическое воспитание.

Эрик сразу же занял первое место в классе. Он все воспринимал с такой удивительной легкостью, что у него оставалось много свободного времени. А потому доктор решил предоставить ему возможность посещать по вечерам «Slojdskolan» — Стокгольмскую промышленную школу. Это учебное заведение, специально предназначенное для практического изучения физики, химии, геометрии и черчения — предметов, которые в обыкновенной школе проходят только в теории. Доктор Швариенкрона справедливо считал, что посещение промышленной школы, одной из лучших в столице, будет еще больше способствовать быстрым успехам Эрика. Но он даже и не подозревал, какую огромною пользу принесет его питомцу двойное образование! Легко усваивая школьную программу, Эрик мог приступить теперь к более глубокому изучению основных дисциплин. Вместо отрывочных поверхностных сведений — скудного достояния большинства учеников, он накапливал Точные, ясные, глубокие знания. Дальнейшее их развитие было только вопросом времени. Он получал такую солидную подготовку, что изучение самых сложных разделов университетского курса теперь уже не составило бы для него никаких трудностей.

Маляриус оказал Эрику добрую услугу в отношении языков, истории, географии и ботаники. Промышленная школа привила ему практические навыки в области техники, без которых любые самые прекрасные теории могут оказаться лишь мертвым грузом. Обилие и разнообразие изучаемых предметов не только не утомляло Эрика, но, напротив, заметно его развивало,— куда лучше, чем штудирование одних только теоретических курсов. К тому же гимнастические упражнения, укрепляя его тело, давали отдых мозгу и предотвращали умственное переутомление. Эрик был одним из первых не только за партой, но и в гимнастическом зале. А свободные часы проводил у любимого с детства моря. Мальчик радовался возможности побеседовать с матросами и рыбаками и охотно помогал им в работе. Иногда он получал от улова большую рыбину, которую с удовольствием принимала у него фру Грета.

Эта славная женщина вскоре почувствовала глубокую симпатию к новому члену семьи, такому доброму и трудолюбивому, что нельзя было его не полюбить. Не прошло и недели, как Бредежор и Гохштедт привязались к нему так же искренне, как и доктор Швариенкрона. Одна только Кайса не питала симпатий к юному рыбаку из Нороэ. То ли маленькая фея считала, что с его приходом поколебалось ее безграничное владычество в доме, то ли ей было досадно, что доктор в присутствии Эрика подсмеивается, впрочем довольно безобидно, над ее ужимками «принцессы-недотроги». Так или иначе, но она всегда старалась выказать новому воспитаннику доктора холодное пренебрежение, которое не могла сломить даже его безукоризненная вежливость. К счастью, Кайсе не так уж часто удавалось продемонстрировать Эрику свое презрение: он либо отсутствовал, либо занимался у себя в комнате.

Жизнь его текла довольно гладко, не нарушаемая никакими из ряда вон выходящими событиями. Воспользуемся этим, чтобы перешагнуть через два года и возвратиться вместе с ним в Нороэ.

Уже дважды праздновали Рождество после отъезда Эрика. В Центральной и Северной Европе этот праздник считается самым главным в году, тем более что он совпадает с «мертвым сезоном» почти во всех ремеслах. В Норвегии праздник Рождества длится тринадцать дней — это время семейных торжеств, званых обедов и помолвок. В домах даже с самым скромным достатком к Рождеству заготавливают различную снедь. В праздничные дни особенно почитаются законы гостеприимства. Yule ol — рождественское пиво — льется рекой. Каждому гостю подносят полный кубок в золотой, серебряной или медной оправе, который даже в самых бедных семьях с незапамятных времен переходит от отца к сыну. В норвежском доме принято осушить кубок стоя, обменявшись с хозяином пожеланиями хорошего года и удачи в делах. Слугам дарят обновки, что является нередко существенным дополнением к их жалованью; в такие дни даже быки, овцы и небесные птахи имеют право на двойную порцию и необычайные щедроты. В Норвегии говорят о бедном человеке: «Он так беден, что не может даже для воробья приготовить рождественский обед».

Из тринадцати праздничных дней самый веселый — канун Рождества. Юноши и девушки по обычаю отправляются в деревню на лыжах, называемых «снежные башмаки», и, останавливаясь у домов, поют хором старинные национальные песни. Их звонкие голоса, внезапно раздающиеся в морозном ночном воздухе, среди безмолвия долин, покрытых снежным убором, одновременно производят странное и чарующее впечатление. Тотчас же растворяется дверь, и молодых певцов приглашают войти. Их угощают пирогами, сушеными яблоками, а иногда просят потанцевать. Затем, после скромного угощения, веселая стайка быстро исчезает и вновь появляется в другом месте, подобно перелетным птицам. Расстояние не пугает, когда несешься на лыжах длиною в два или три метра, привязанных к ногам кожаными ремешками. Норвежские крестьяне, ловко отталкиваясь палками, проходят на таких лыжах десятки километров с удивительной быстротой.

В доме Герсебома в этом году было особенно празднично. Ждали Эрика. Письмо из Стокгольма извещало о его приезде в самый канун Рождества. Понятно, что ни Отто, ни Ванде не сиделось на месте. Ежеминутно они подбегали к дверям посмотреть, не едет ли долгожданный гость. Матушка Катрина, упрекая их за несдержанность, сама была охвачена нетерпением. Один только глава семейства молча дымил трубкой и, казалось, находился во власти двух противоположных чувств: радости от предстоящей встречи с приемным сыном и печали от неизбежной разлуки с ним.

Отправившись на разведку, наверное, уже в сотый раз, Отто вдруг вбежал с радостным криком:

— Мама, Ванда! Мне кажется, это он!

Все бросились к дверям. Вдали, на дороге в Берген, отчетливо виднелась черная точка. Она постепенно увеличилась и вскоре превратилась в человека. Он быстро приближался на лыжах. Вот уже можно было разглядеть его темное драповое пальто, меховую шапку и блестящий кожаный рюкзак за плечами. Теперь не оставалось никаких сомнений: путник заметил тех, кто ждал его возле дома, он снял шапку и помахал ею.

Еще несколько минут — и Эрик очутился в объятиях матушки Катрины, Отто, Ванды, а затем и самого Герсебома, который оставил свое кресло, чтобы встретить мальчика на пороге. Эрика обнимали, осыпали ласками, восхищались его здоровым видом. Особенно бурно выражала свою радость матушка Катрина.

Неужели это ее сынок, которого, кажется, еще совсем недавно она укачивала на руках? Неужели высокий, широкоплечий юноша с открытым и смелым лицом, такой стройный, подтянутый, с темным пушком, пробивающимся над верхней губой,— ее Эрик? Добрая женщина почувствовала даже известное уважение к своему приемышу. Она гордилась им — и слезы радости сверкали в его черных глазах. Ведь Эрик тоже был растроган до глубины души!

— Мама, это вы, в самом деле вы? — повторял он.— Наконец-то я вижу и обнимаю вас! Как долго тянулись для меня два года! Скучали ли вы по мне так же, как я по вас?

— Конечно, скучали,— серьезно ответил мастер Герсебом.— И дня не проходило, чтобы мы не говорили о тебе. В вечернюю пору или утром за завтраком мы всегда тебя вспоминали. А ты, дружок, не позабыл нас в большом городе? Радуешься ли ты, увидев снова родной край и свой старый дом?

— Надеюсь, вы в этом не сомневаетесь! — ответил Эрик, снова обнимая всех по очереди.— Вы всегда были со мной. А когда налетал ветер и приближалась буря, я только и думал о вас, отец, и спрашивал себя: где он сейчас, успел ли вернуться, удалось ли ему найти убежище?.. По вечерам искал в газете метеорологическую сводку, чтобы узнать, такая же ли у вас погода, как на побережье Швеции. И я выяснил, что здесь гораздо чаще, чем в Стокгольме, бывают ураганы, которые приходят из

Америки и наталкиваются на наши горы. О, как хотелось мне в те минуты быть вместе с вами в лодке, помогать вам укреплять парус. А когда после бури наступала хорошая погода, мне казалось, что я заперт в огромном городе, среди его высоких домов, и готов был отдать все на свете, чтобы хоть часок провести в открытом море и почувствовать себя, как прежде, свободным и счастливым...

Улыбка осветила обветренное лицо рыбака.

— Значит, книги его не испортили,— сказал он с глубоким удовлетворением.— Счастливого года и удачи в делах, мой мальчик,— добавил он.— А теперь садись за стол, остановка только за тобой!

Усевшись на свое прежнее место, по правую руку от матушки Катрины, Эрик смог наконец осмотреться и заметить перемены, происшедшие за два года в семье. Шестнадцатилетнему Отто, рослому сильному парню, на вид можно было дать все двадцать. Ванда за истекшее время тоже заметно выросла и похорошела. Ее красивое лицо стало еще выразительнее и тоньше. Чудесные пепельные волосы окружали голову девочки серебристой дымкой и, заплетенные в две толстые косы, тяжело падали за спину. Как всегда скромная и тихая, она незаметно следила за тем, чтобы сидящие за столом не испытывали ни в чем недостатка.

— Твоя сестра стала совсем взрослой девушкой,— с гордостью сказала мать.— Если бы ты знал, Эрик, какая она у нас разумная и как она усердно учится с тех пор, как ты уехал! Теперь Ванда считается лучшей ученицей в школе. Господин Маляриус говорит, что после тебя она единственное его утешение.

— Добрый господин Маляриус, как я хочу обнять его! — воскликнул Эрик.— Так, значит, наша Ванда стала совсем образованной? — спросил он, лукаво взглянув на девушку, покрасневшую до корней волос от материнских похвал.

— Она учится еще играть на органе,— добавила Катрина,— и господин Маляриус утверждает, что во всем хоре у нее самый лучший голос.

— А я даже и не подозревал, что эта юная особа — само совершенство! — сказал Эрик, смеясь.— Мы попросим ее завтра продемонстрировать все свои таланты!

И, желая рассеять смущение сестры, он стал участливо расспрашивать о жителях Нороэ, о деревенских новостях, об успехах своих товарищей, обо всем, что случилось после его отъезда. А потом Эрик и сам должен был удовлетворить любопытство своих близких, подробно рассказав, как ему живется в Стокгольме.

— Да, кстати, я чуть не забыл, ведь у меня для вас письмо, отец,— спохватился он, вынимая конверт из внутреннего кармана куртки.— Я не знаю содержания, но доктор предупредил, что письмо касается меня, и наказывал его беречь.

Мастер Герсебом взял большой запечатанный конверт и положил возле себя на стол.

— А разве вы не прочитаете его нам? — спросил Эрик.

— Нет,— коротко ответил рыбак.

— Но ведь оно касается меня,— настаивал юноша.

— А адресовано мне,— ответил Герсебом, внимательно разглядывая конверт.— Я его прочту, когда найду нужным.

Послушание детей — отличительная черта норвежской семьи. Эрик опустил голову. Все встали из-за стола, и трое детей, примостившись на низкой скамейке у очага, как они это нередко делали прежде, повели задушевную беседу, во время которой обычно рассказывается все, что так хочется узнать друг о друге и повторить многое из того, о чем уже не раз говорилось.

Тем временем Катрина убирала со стола, настояв, чтобы Ванда была на этот раз «настоящей барышней» и не занималась хозяйством. А господин Герсебом, сидя в своем большом кресле, молча курил трубку и, только доведя до конца это важное занятие, решил распечатать письмо доктора.

Он прочел его молча, затем сложил и спрятал в карман, после чего вторично набил трубку и выкурил ее, как и первую, не произнеся ни слова. В течение всего вечера старый рыбак не выходил из состояния глубокой задумчивости.

Герсебом никогда не отличался словоохотливостью, и потому его молчание никого не удивило. Матушка Катрина, закончив свои хлопоты, тоже подсела к очагу, безуспешно пытаясь втянуть мужа в разговор. Видя, что ее усилия напрасны, она помрачнела. Вскоре грустное настроение родителей передалось и детям, которые успели уже наговориться вволю. Вдруг, как нельзя более кстати, их внимание отвлекли звонкие голоса, раздавшиеся у дверей. Веселой компании школьников и школьниц пришла удачная мысль поздравить Эрика с приездом.

Их поспешили пригласить в дом и стали радушно потчевать. Окружив гурьбой своего бывшего однокашника, они бурно радовались встрече с ним. Эрик, растроганный неожиданным вторжением товарищей детства, захотел во что бы то ни стало принять участие в их традиционном рождественском шествии. А Отто с Вандой, разумеется, не пожелали от него oтстать. Матушка Катрина просила их долго не задерживаться, так как Эрик нуждался в отдыхе.

Как только за ними закрылась дверь, Катрина повернулась к мужу.

— Ну как, удалось доктору что-нибудь выяснить? — спросила она с тревогой.

Вместо ответа Герсебом снова вынул из конверта письмо, развернул его и начал читать вслух, иногда запинаясь на незнакомых ему словах.

«Дорогой Герсебом,- — писал доктор,— вот уже скоро два года, как вы мне доверили вашего славного Эрика, и все это время не проходило и дня, чтобы меня не радовали его многообразные успехи. Эрик действительно мальчик незаурядный. Если бы родители, потерявшие такого сына, в состоянии были постигнуть всю глубину своей утраты, они оплакивали бы его еще больше. Но трудно сейчас допустить, что его родители живы. Как мы и договаривались с вами, мною сделано все возможное, чтобы напасть на их след. Я переписывался со многими лицами в Англии, уполномочил специальные агентства заняться розысками, поместил объявления по меньшей мере в двух десятках английских, шотландских и ирландских газет, и все же мне не удалось внести никакой ясности в эту загадочную историю. И более того, те немногие сведения, которые я раздобыл, сделали ее еще загадочнее.

Название «Цинтия» распространено в английском флоте. Контора Ллойда перечислила мне не менее семнадцати судов с этим именем. Одни из них приписаны к английским портам, другие — к шотландским или ирландским. Тем самым мои предположения насчет национальности ребенка в известной степени подтверждаются, и я по-прежнему уверен, что Эрик происходит из ирландской семьи. Не помню, писал ли я вам об этой догадке, но я сообщил о ней после возвращения из Нороэ двум близким друзьям и сейчас еще больше убежден в своей правоте.

Погибла ли та ирландская семья, или у нее есть какие-то особые причины оставаться в неизвестности? Так или иначе, она не подает никаких признаков жизни. Другим, не менее странным, скорее даже подозрительным, на мой взгляд, обстоятельством является то, что ни агентством Ллойда, ни другими страховыми компаниями не было зарегистрировано кораблекрушение в то время, когда ребенок очутился у наших берегов. Правда, в текущем столетии погибли две «Цинтии»: одна — в Индийском океане 32 года тому назад, другая — возле Портсмута 18 лет тому назад. Отсюда следует заключить, что ребенок не был жертвой кораблекрушения. Значит, его кто-то выбросил в море! Этим я объясняю, почему все мои публикации не получили отклика.

И вот теперь, когда опрошены все владельцы пароходов, носящих название «Цинтия», когда исчерпаны все возможные средства расследования, я имею право заявить, что потеряна всякая надежда разыскать родственников Эрика. Теперь, дорогой Герсебом, перед нами (и прежде всего перед Вами!) встает вопрос: как сообщить об этом мальчику и как быть с ним дальше.

Будь я на Вашем месте, говорю это со всей откровенностью, я доверил бы ему отныне самостоятельно избрать свой дальнейший путь. Ведь мы условились с Вами, что именно так и поступим, если мои поиски окажутся безуспешными. Пришло время сдержать обещание. Мне хотелось бы, чтобы Вы сами все рассказали Эрику. Возвращаясь в Нороэ, он еще не знает, что он Вам не родной сын, а также вернется ли он в Стокгольм или останется у Вас. Итак, слово за Вами.

Но только помните, что если Вы не решитесь сообщить ему правду, то рано или поздно наступит день, когда мальчик узнает ее сам, и тогда он еще больше будет огорчен. И не забудьте также, что Эрик обладает слишком незаурядными способностями, чтобы обречь его на жизнь вне науки и культуры. Он не заслуживал этого и два года тому назад, а теперь, когда мальчик добился в Стокгольме таких блестящих успехов, это было бы просто несправедливо!

Итак, возобновляю мои предложения. Я дам ему возможность закончить образование и получить в Упсальском университете[140]степень доктора медицины. Он по-прежнему будет воспитываться как мой сын и получит все, чтобы достигнуть общественного положения и добиться материального благополучия. Обращаясь к Вам и милейшей приемной матери Эрика, я не сомневаюсь, что вверяю его судьбу в хорошие руки. Никакие личные соображения — я убежден в этом — не помешают Вам последовать моему совету. Прошу Вас также посчитаться и с мнением Малярруса.

В ожидании ответа, господин Герсебом, крепко жму Вашу руку и прошу передать мои наилучшие пожелания Вашей уважаемой супруге и детям.

Р. В. ШВАРИЕНКРОНА, д-р медицины».


Когда Герсебом кончил чтение, матушка Катрина, которая слушала его, не сдерживая слез, спросила мужа, как он теперь думает поступить.

— Ясно как — все рассказать мальчику,— ответил он.

— И я так считаю. С этим надо покончить, иначе у нас все равно не будет покоя,— проговорила женщина сквозь слезы.

Снова наступило молчание.

Уже пробило полночь, когда трое детей возвратились с прогулки. Раскрасневшись от быстрой ходьбы на морозе, с блестящими от радости глазами, они снова заняли свое обычное место у огня, решив весело закончить сочельник[141]. Все трое с аппетитом уплетали остатки пирога, сидя перед огромным очагом, в котором, словно в огненной пещере, догорали последние поленья.

Глава VI РЕШЕНИЕ ЭРИКА

На следующий день рыбак подозвал к себе Эрика и в присутствии матушки Катрины, Ванды и Отто сказал ему:

— Эрик, письмо доктора Швариенкрона действительно касается тебя. Оно подтверждает, что учителя довольны твоими успехами и доктор готов оказывать тебе помощь до тех пор, пока ты не окончишь образования, если, конечно, ты захочешь его продолжать. Но это письмо требует, чтобы ты сам решил, как тебе поступить дальше: полностью изменить свою судьбу или остаться с нами в Нороэ. Конечно, можешь не сомневаться, все мы предпочли бы последнее. И вот, прежде чем принять определенное решение, ты должен узнать одну тайну, которую я и моя жена предпочли бы держать про себя!

В эту минуту матушка Катрина разразилась рыданиями и крепко прижала к себе Эрика, как бы протестуя против того, что мальчику предстояло сейчас узнать.

— Эта тайна,— продолжал Герсебом прерывающимся oт волнения голосом,— заключается в том, что ты, Эрик,— наш приемный сын. Я нашел тебя в море, мой мальчик, и принял в свою семью, когда тебе едва было восемь-девять месяцев. Бог свидетель, что я бы никогда не сказал тебе об этом и что ни я, ни твоя мать никогда не делали ни малейшего различия между тобой и Отто или Вандой. Но доктор Швариенкрона настаивает, чтобы я тебе все это сообщил. Узнай же, что он пишет!

Эрик сильно побледнел. Отто и Ванда, потрясенные неожиданной новостью, вскрикнули от изумления и стали порывисто обнимать Эрика. А он, взяв письмо доктора, прочел его от начала до конца, не скрывая своего волнения.

Вслед за тем взволнованный отец поведал детям ту самую историю, которую он однажды уже рассказывал доктору Швариен-кроне. А потом сообщил Эрику, что доктор решил любой ценой отыскать его семью и что он, Герсебом, был в конечном счете не гак уж и не прав, даже не попытавшись разгадать эту неразрешимую загадку. При этих словах Катрина отперла деревянный сундук и извлекла оттуда одну за другой все вещицы ребенка, вплоть до колечка, висевшего у него на шее. Естественно, драматизм этого рассказа так увлек троих детей, что они даже забыли на некоторое время о своем огорчении. Они с восхищением разглядывали кружева и бархат, старались прочесть изречение, выгравированное на золотом ободке колечка... Им казалось, что на их глазах разыгрывается феерия[142] из волшебной сказки. Раз уж эти вещицы не смогли помочь доктору найти семью Эрика, значит, здесь действительно была какая-то тайна!

Эрик рассматривал их как зачарованный. Он думал о своей незнакомой матери, о том, как она наряжала его в эти платьица и забавляла погремушкой: ему казалось, что, дотрагиваясь до этих вещиц, он чувствует близость матери, несмотря на время и пространство, разделяющее их. Но где она? Жива или погибла, оплакивает ли до сих пор своего сына или навсегда для него потеряна? Опустив голову, он долго пребывал в глубокой задумчивости, пока голос матушки Катрины не заставил его вернуться к действительности.

— Эрик, ты был и останешься нашим сыном! — воскликнула она, встревоженная долгим молчанием мальчика.

Он поднял голову, и глаза его встретили добрые, преданные лица, материнский взгляд любящей женщины, честные глаза Гер-себома, еще более дружескую, чем обычно, улыбку Отто, серьезное и опечаленное личико Ванды. И в ту минуту сердце Эрика, охваченное скорбью, наполнилось глубокой нежностью. Он отчетливо представил себе все то, о чем рассказал ему отец: люльку, качающуюся на волнах, и смелого рыбака, подобравшего ее, как он пришел домой со своей находкой и как простые, бедные люди не колеблясь приняли чужого ребенка в семью, усыновили приемыша и лелеяли как родного сына, не говоря ему ничего в течение четырнадцати лег, а сейчас ждали его решения с такой тревогой, словно от этого зависела их жизнь и смерть.

Все это так взволновало мальчика, что он внезапно разрыдался. Он проникся чувством безграничной любви и признательности. Ему хотелось хоть чем-то отплатить этим хорошим людям, ответить им такой же привязанностью и даже, пожертвовав своим будущим, остаться навсегда в Нороэ, чтобы разделить с ними их скромную участь.

— Мама! — воскликнул он, нежно обнимая Катрину.— Неужели вы думаете, что я могу колебаться теперь, когда мне все известно! Мы поблагодарим доктора за его доброту и напишем ему, что я остаюсь у вас. Я буду рыбаком, как вы, отец, и как ты, Отто. Раз вы взяли меня в свою семью, я не хочу от вас никуда уходить. Ведь вы работали, чтобы прокормить меня, и я хочу помогать вам на старости лет так же, как вы помогли мне в детстве.

— Слава Богу! — радостно произнесла Катрина, целуя Эрика.

— А я и не сомневался, что мальчик предпочтет море всем этим книгам,— спокойно заметил Герсебом, даже не отдавая себе отчета, с какой жертвой было связано решение Эрика.— Ну, хватит, дело решено! Не будем больше говорить об этом и подумаем, как бы получше отпраздновать Рождество.

Когда Эрик остался в одиночестве, ему все же не удалось подавить вздоха сожаления при мысли о науках и занятиях, от которых нужно было теперь отказаться, но само решение пожертвовать всем ради дорогих людей давало ему радостное сознание исполненного долга.

«Раз этого хотят мои приемные родители, все остальное не важно,— говорил он себе.— Я должен примириться, буду работать для них и пойду по той дороге, которую они предназначили мне. Если я иногда и мечтал о более высоком положении, то разве не для того, чтобы они разделили его со мной? Они счастливы здесь и не ищут другой участи, — значит, и мне надо этим довольствоваться и постараться всем своим поведением и трудом доставлять им только радость... Итак, прощайте книги, и да здравствует море!»

Так он рассуждал, пока его мысли снова не обратились к рассказу Герсебома. Где же его родина, и кто его родители? Живы ли они еще? Нет ли у него братьев и сестер в каком-нибудь далеком краю, о которых он никогда не узнает?..

Тем временем в Стокгольме, в доме доктора Швариенкроны, канун Рождества тоже был необычен. Читатели, без сомнения, помнят, что в тот день истекал срок пари, заключенного между

Бредежором и доктором, и что обязанность судьи в этом споре была возложена на профессора Гохштедта.

На протяжении двух лет о пари ни с той, ни с другой стороны не было сказано ни слова. Доктор терпеливо вел свои розыски в Англии, писал в пароходные компании и публиковал многочисленные объявления в газетах, не желая признаться даже самому себе в бесплодности своих усилий. Что же касается Бредежора, то он со свойственным ему тактом избегал затрагивать больную тему и ограничивался только тем, что расхваливал время от времени прекрасного Плиния в издании Альда Мануция, который красовался на почетном месте в библиотеке доктора.

И лишь по тому, как адвокат порою насмешливо улыбался, постукивая пальцами по своей табакерке, можно было догадаться, о чем он думает: «Плиний неплохо будет выглядеть между моим Квинтилианом первого венецианского издания и Горацием[143] с широкими полями, на китайской бумаге в издании братьев Эльзевиров!»

Именно так доктор представлял себе завершение пари, и это заранее выводило его из равновесия. Тогда он бывал особенно безжалостен при игре в вист и ни в чем не давал спуску своим незадачливым партнерам.

Время шло, и настал наконец час, когда нужно было предстать пред лицом беспристрастного арбитра — профессора Гохштедта.

Доктор Швариенкрона пошел на это с открытой душой. Едва только Кайса оставила его наедине с обоими друзьями, он признался им, что его поиски не увенчались успехом. Тайну происхождения Эрика раскрыть не удалось, и доктор со всей искренностью должен был признать, что едва ли возможно пролить свет на эту таинственную историю.

— Однако,— продолжал он,— я погрешил бы против собственной совести, если бы не заявил открыто, что ни в коей мере не считаю пари проигранным. Правда, мне не удалось найти семью Эрика, но те сведения, которые я сумел собрать, скорее подтверждают мои предположения, чем опровергают их. «Цинтия» несомненно была английским судном. В реестрах Ллойда под таким названием значится не менее семнадцати британских кораблей. Относительно этнических особенностей мальчика я могу еще раз подтвердить, что его кельтская внешность не подлежит сомнению. Моя гипотеза о национальности Эрика выдерживает проверку фактами и в том, что он ирландец, я убежден сейчас еще больше, чем раньше. Разумеется, я не в состоянии представить вам его семью, поскольку она либо погибла, либо предпочитает по каким-то причинам остаться в неизвестности. Вот, дорогой Гохштедт, все, что я хотел вам сказать. Судите теперь сами, не должен ли Квинтилиан нашего друга Бредежора на законном основании перейти в мою библиотеку!

Адвокат при этих словах, которые, казалось, вызвали в нем неудержимое желание засмеяться, откинулся в кресле и в знак протеста только развел руками. А затем, желая узнать, как профессор Гохштедт выйдет из положения, он устремил на него свои живые блестящие глазки.

Однако профессор Гохштедт, против всякого ожидания, не обнаружил никакой растерянности. В подобных случаях профессор превосходно умел рассматривать вопрос поочередно с разных точек зрения, плавая в туманных предположениях, как рыба в воде. И в тот вечер он оказался на высоте положения.

— Несомненно,— мягко начал он свою речь, покачивая головой,— тот факт, что семнадцать английских кораблей известны под именем «Цинтия»,— серьезное доказательство в пользу мнения, высказанного нашим уважаемым другом. Это доказательство, сопоставленное с этническими особенностями объекта, весьма весомо, и я не колеблясь заявляю, что оно мне кажется достаточно убедительным. Более того, я даже в состоянии признать, что, если бы мне нужно было высказать свое личное мнение по поводу национальности Эрика, то оно сводилось бы к следующему: все доводы в пользу его ирландского происхождения! Но одно дело предположение, а другое дело — доказательство; и если мне будет позволено изложить свое собственное суждение по этому вопросу, то я счел бы себя вправе заявить, что для решения вышеупомянутого пари потребовались бы более веские аргументы. Несмотря на то, что многие предпосылки действительно говорят в пользу мнения Швариенкроны, Бредежор в любую минуту может их отклонить из-за отсутствия неопровержимых фактов. Поэтому у меня нет достаточных оснований объявить, что Квинтилиан выигран доктором, равно как нет и достаточно веских доводов признать, что Плиний им проигран. Поскольку вопрос остается открытым, я полагаю, пари следует отложить еще на один год, что было бы в данном случае наилучшим выходом из положения.

Подобно всякому компромиссному приговору, решение профессора Гохштедта не удовлетворило ни ту, ни другую сторону. Доктор скорчил такую гримасу, что она была красноречивее всякого ответа. А Бредежор, вскочив на ноги, воскликнул:

— Великолепно, дорогой Гохштедт, только не спешите с заключением!.. Поскольку Швариенкрона не в состоянии привести неопровержимых доказательств в свою пользу, вы не можете присудить ему выигрыш, как бы ни казались вам убедительны его аргументы. А что бы вы сказали, если бы я сейчас, здесь же, не сходя с места, доказал, что «Цинтия» вовсе не была английским судном?

— Что бы я сказал? — повторил профессор, озадаченный столь внезапной атакой.— Ей-богу, не знаю... Я бы подумал, рассмотрел бы вопрос с разных точек зрения, я бы...

— Рассматривайте сколько вам угодно! — прервал его адвокат, доставая левой рукой бумажник из внутреннего кармана сюртука. В бумажнике оказался конверт канареечного цвета, по самому виду которого можно было безошибочно определить его американское происхождение.

— Вот документ, который вы не сможете опровергнуть,— добавил он, поднося письмо к глазам доктора.

Доктор прочел его вслух:


«Г-ну адвокату Бредежору, Стокгольм.

Нью-Йорк, 27 декабря.

Высокочтимый г-н Бредежор! В ответ на Ваше письмо от 5 октября сего года спешу сообщить Вам следующие сведения:

1. Судно под названием «Цинтия» (капитан Бартон), принадлежавшее «Объединенной компании канадских судовладельцев», затонуло вместе со всеми людьми и грузом четырнадцать лет тому назад недалеко от Фарерских островов.

2. Судно было застраховано «Страховой пароходной компанией» в Нью-Йорке на сумму три миллиона восемьсот тысяч долларов.

3. Так как исчезновение «Цинтии» и обстоятельства ее гибели остались для страховой компании неясными, то был возбужден судебный процесс, проигранный собственниками названного судна.

4. Проигрыш этого дела повлек за собой ликвидацию «Объединенной компании канадских судовладельцев», которой больше не существует вот уже одиннадцать лет.

В ожидании новых поручений прошу Вас, г-н Бредежор, принять наши наилучшие пожелания.

Джереми Смит, Уокер и К°, Морское агентство».


— Ну, что вы скажете по поводу этого документа? — спросил Бредежор, когда доктор закончил чтение.— Согласитесь, что он кое-чего стоит, не правда ли?

— Признаю охотно,— ответил доктор,— но, черт возьми, как вам удалось его раздобыть?

— Простейшим способом. В тот день, когда вы заявили, что «Цинтия» может быть только английским судном, я сразу же подумал, не слишком ли вы сужаете сферу ваших розысков и что корабль в одинаковой степени может быть и американским. Видя, что время проходит, а вы ничего не добились, ибо в противном случае вы не преминули бы похвастаться успехами, я решил написать в Нью-Йорк и на третье письмо получил уже известный вам ответ. Как видите, это не так уж сложно! Не думаете ли вы, что теперь у меня есть все основания претендовать на вашего Плиния?

— Ваш вывод мне не кажется убедительным! — возразил доктор, молча перечитывая письмо, как бы желая найти в нем новые доказательства подтверждения своей правоты.

— Как это не кажется убедительным?! — воскликнул адвокат.— Я доказываю, что судно было американским, что оно погибло у Фарерских островов, то есть вблизи норвежского побережья, именно в то время, которое совпадает со спасением ребенка. И вы не признаете вашей ошибки?

— Ни в коей мере! Заметьте, дорогой друг, что я отнюдь не отрицаю большого значения вашего документа. Вам действительно удалось установить то, что не сумел сделать я,— ту самую

«Цинтию», которая затонула у берегов Норвегии именно в том самом году. Но разрешите сказать, что это открытие только лишний раз подтверждает правильность моей теории. Канадское судно — все равно что английское, а так как в Канаде немало ирландцев, то отныне я имею еще больше оснований утверждать, что ребенок ирландского происхождения.

— Так вот что вы вычитали в моем письме! — воскликнул Бредежор, более раздосадованный, чем ему хотелось бы показать.— И значит, вы настаиваете, что не потеряли вашего Плиния?

— Безусловно!

— Быть может, вы полагаете, что даже приобрели некоторые права на моего Квинтилиана?

— Разумеется! Во всяком случае, я надеюсь еще больше подтвердить эти права с помощью вашего документа, если только вы дадите мне время и не будете возражать против продления нашего пари.

— Идет, и я в этом заинтересован. Сколько времени вам понадобится?

— Условимся еще на два года. Вернемся к этому вопросу через одно Рождество.

— Решено,— ответил Бредежор.— Но уверяю вас, дорогой доктор, было бы куда благоразумнее, если бы вы сейчас же, не теряя времени, отдали мне вашего Плиния!

— О нет, ни в коем случае, он будет гораздо лучше чувствовать себя в моей библиотеке рядом с вашим Квинтилианом!

Глава VII МНЕНИЕ ВАНДЫ

Вначале Эрика как будто даже радовало принятое решение. Он с головой ушел в будни рыбацкой жизни, искренне стараясь забыть о своих прежних интересах. Всегда просыпаясь раньше всех, он налаживал снасти и так старательно все подготавливал к лову, что самому Герсебому оставалось только сесть в лодку и отчалить. В безветренные дни Эрик брался за тяжелые весла и греб с такой силой, что казалось, будто он нарочно ищет самую тяжелую и утомительную работу.

Ничто не было ему в тягость: ни длительное сидение в лодке, ни обработка пойманной трески: сперва у рыбы отделяют язык, считающийся лакомым блюдом, потом голову и кости и только тогда ее бросают в чан, где она подвергается первой просолке. Любые обязанности Эрик выполнял не только добросовестно, но даже с упоением. Он удивлял невозмутимого Отто своим заботливым отношением ко всем мелочам их рыбацкого промысла.

— До чего же ты истосковался в городе! — говорил ему простодушный малый.— Стоит тебе лишь выйти из фьорда в открытое море, как ты чувствуешь себя в родной стихии!

Но Эрик почему-то ничего не отвечал на это, а то вдруг ни с того ни с сего начинал доказывать Отто, что нет ничего лучше жизни рыбака.

— И я так думаю,— говорил Отто с безмятежной улыбкой, а бедный Эрик отворачивался, подавляя глубокий вздох.

По правде говоря, он жестоко страдал, отказавшись от книжных занятий. Когда его обуревали такие мысли, он старался их отогнать, скрывая от окружающих свое настроение. Но, несмотря на все его старания, Эрика не покидало чувство горечи и сожаления. Никому на свете он не высказал бы своей печали. Он затаил ее в глубине души и от этого только сильнее мучился. Разразившаяся в начале весны катастрофа еще больше обострила его переживания...

В тот день предстояло выполнить большую работу: уложить в сарай накопившийся запас соленой трески. Господин Герсебом, поручив это дело Эрику и Отто, сам отправился на рыбную ловлю. День был пасмурный и душный, необычный для норвежской весны. Усердно работая, мальчики вскоре заметили, что самый обычный труд сегодня для них очень утомителен. Все вещи стали почему-то необыкновенно тяжелыми и даже воздух казался весомым.

— Как странно,— сказал Эрик,— у меня гудит в ушах, будто я поднялся на воздушном шаре на четыре или пять километров.

Вскоре у него пошла из носа кровь. Такие же ощущения испытывал и Отто, хотя он и не в состоянии был выразить их так точно.

— Наверно, показания барометра[144] сейчас сильно упали,— продолжал Эрик.— Будь у меня время, я бы сбегал к господину Маляриусу проверить это.

— Времени у тебя хватит,— ответил Отто.— Посмотри-ка, мы почти закончили работу. Если же ты задержишься, то с остальным я справлюсь сам.

— Тогда я пойду. Сам не знаю почему, но меня очень тревожит такое давление воздуха. Как бы я хотел, чтобы отец был сейчас дома!

По дороге он встретил Маляриуса.

— Это ты, Эрик! — сказал учитель.— Рад видеть тебя и знать, что ты не в море. Я, собственно, и иду только затем, чтобы узнать, где ты. За последние полчаса барометр стремительно упал. Ни разу в жизни не видел ничего подобного. Он показывает сейчас семьсот восемнадцать миллиметров. Без сомнения, погода скоро переменится...

Маляриус не успел закончить фразу, как послышался отдаленный гул, сопровождаемый зловещим завыванием. Небо, которое еще совсем недавно лишь с запада закрывалось фиолетовой тучей, почти тотчас же с небывалой быстротой все потемнело. А затем, после мимолетного затишья, листья, солома, песок, камешки — все поднялось в воздух порывом шквального ветра. Началась буря чудовищной силы.

Трубы домов, оконные ставни и в некоторых местах даже крыши унесло, как былинки. Рушились дома, валились сараи. Во фьорде, даже во время самого сильного шторма спокойном, как вода в колодце, вздымались огромные волны и с оглушительным грохотом разбивались о берег. Ураган неистовствовал на протяжении целого часа. Потом, остановленный вершинами норвежских гор, он устремился к югу, в сторону Европейского материка, сметая все на своем пути. В метеорологических сводках он был отмечен как наиболее разрушительный и редкий по своей силе циклон, когда-либо пересекавший Атлантику.

В наши дни о таких катастрофических перемещениях воздушных слоев оповещают и предупреждают по телеграфу. Большинство европейских портов, своевременно уведомленных депешей, обычно успевают сообщить о предстоящем шторме судам, готовящимся к отплытию или слабо закрепленным на якоре. Гибельные последствия ураганов в какой-то мере удается ослабить. Но вдали от больших портов, в рыбацких поселках и в открытом море бедствия неисчислимы. Французское морское ведомство Веритас и английское — Ллойда зарегистрировали не менее семисот тридцати кораблекрушений, вызванных ураганом.

В этот страшный день все мысли детей и жены господина Герсебома, как и в тысячах других рыбацких семьях, были обращены к тому, кто находился в море. Герсебом чаще всего отправлялся к западному берегу довольно большого острова, расположенного приблизительно в двух милях от входа во фьорд. Именно в том месте он когда-то нашел Эрика. Судя по тому, что буря разразилась не сразу, можно было надеяться, что он успел найти укрытие, даже если лодку и выбросило на песчаную отмель. Но Эрик и Отто так за него беспокоились, что не могли дождаться вечера, чтобы убедиться в правильности своего предположения.

Как только волнение во фьорде, вызванное циклоном, улеглось, Эрик и Отто, выпросив у соседа лодку, отправились на поиски отца. Маляриус уговорил мальчиков взять его с собой. Наконец они отчалили, провожаемые тревожными взглядами Катрины и Ванды.

Ветер, утихший во фьорде, продолжал еще дуть с запада. Достигнуть узкого коридора, ведущего в открытое море, можно было только на веслах, что заняло больше часа. У самой горловины они столкнулись с неожиданным препятствием. В океане по-прежнему свирепствовала буря. Волны, разбиваясь об островок, прикрывающий вход во фьорд, образовывали два потока. Обогнув преграду, они сливались вместе и с сокрушительной силой устремлялись в проход, словно в огромную воронку. При таких условиях даже пароходу не без труда удалось бы выйти из залива, а тем более утлой лодчонке, идущей на веслах против ветра. Ничего не оставалось, как вернуться в Нороэ и ждать.

Настал час, когда Герсебом возвращался обычно домой. Но он не вернулся, так же как и другие рыбаки, отправившиеся в тот день на ловлю. Скорее можно было предположить, что какое-то непредвиденное препятствие помешало им всем войти во фьорд, чем думать о несчастье, постигшем одного Герсебома. В тог вечер в каждом доме, где не хватало близкого человека, поселилась тревога. И по мере того, как истекала ночь, а моряки все не возвращались, она возрастала, пока не охватила весь поселок. У Герсебомов никто не ложился. Молчаливые и удрученные, они сидели, понурив головы, у очага, которая томительные часы ожидания.

В марте на этих широтах светает поздно. И все же день наступил — ясный и солнечный. Ветер переменил направление, и теперь можно было надеяться выйти в открытое море. Целая флотилия лодок, собранных со всего Нороэ, готовилась уже отправиться на поиски, когда у входа во фьорд показались рыбацкие баркасы, вскоре причалившие к берегу. Домой вернулись все рыбаки, вышедшие в море до начала циклона, за исключением одного только Герсебома.

Никто не мог о нем ничего сообщить. И то, что он не вернулся вместе со всеми, внушало еще большие опасения, так как всем рыбакам пришлось перенести немало испытаний. Иных буря отбросила к берегу, и лодки их затонули; другие успели укрыться в бухте, защищенной от урагана, и только немногим посчастливилось в самую опасную минуту оказаться на суше.

Было решено, что все немедленно отправятся на розыски пропавшего. Маляриус не изменил своего намерения участвовать в спасательной экспедиции вместе с Эриком и Отто. Большая рыжая собака, прыгавшая с громким лаем возле лодок, тоже получила разрешение отправиться с ними. Клааса — так звали этого гренландского пса— господин Герсебом когда-то привез из своего плавания на мыс Фарвель. Попав в море, рыбачьи баркасы разошлись в разные стороны — одни налево, другие направо, чтобы обследовать берега многочисленных островков, разбросанных у фьорда Нороэ, как и вдоль всего норвежского побережья.

Когда в полдень согласно уговору лодки снова встретились в южной точке горловины, выяснилось, что никаких следов Герсебома никто не обнаружил. Так как, по общему признанию, поиски велись очень тщательно, все пришли к печальному выводу, что не остается ничего другого, как вернуться домой.

Только Эрик не захотел признать себя побежденным и так быстро отказаться от всякой надежды. Он заявил, что, после того как осмотрены южные острова, он хочет теперь обследовать северные. Так как Маляриус и Отто поддержали его просьбу, рыбаки разрешили воспользоваться самым легким и хорошо приспособленным для маневрирования челном, на котором предстояло сделать последнюю попытку найти Герсебома. Пожелав всем троим удачи, рыбаки направились в Нороэ.

Около двух часов пополудни, когда лодка проходила мимо островка, находившегося недалеко от берега, Клаас вдруг неистово залаял. Прежде чем его успели задержать, он бросился в воду и поплыл прямо к рифам. Эрик и Отто налегли на весла, погнав лодку в том же направлении. Вскоре они заметили, как собака, добравшись до острова, стала прыгать с протяжным воем вокруг какого-то темного предмета, показавшегося им человеческим телом, распростертым на серой скале.

Они быстро причалили к берегу.

Действительно, там лежал человек, и это был Герсебом! Герсебом, весь окровавленный, бледный, неподвижный, холодный, бездыханный, быть может, мертвый Клаас, повизгивая, лизал ему руки.

Первым движением Эрика было опуститься на колени перед застывшим телом и приложить ухо к груди.

— Он жив! Я слышу, как бьется сердце! — воскликнул мальчик.

Маляриус взял руку Герсебома и, попытавшись нащупать пульс, с сомнением покачал головой. Тем не менее он решил употребить все средства для спасения рыбака. Сняв с себя широкий шерстяной пояс, Маляриус разорвал его на три части, отдал по куску Эрику и Отто, и они принялись втроем энергично растирать грудь, ноги и руки несчастного.

Вскоре стало ясно, что это простое средство понемножку восстанавливает кровообращение. Сердце забилось сильнее, грудь стала вздыматься, появилось слабое дыхание. В конце концов господин Герсебом очнулся и жалобно застонал.

Маляриус и оба мальчика, бережно подняв его с земли, поспешили перенести в лодку. Когда они опускали его на подстилку из парусов, Герсебом раскрыл глаза.

— Пить! — произнес он чуть слышно.

Эрик приложил к его губам флягу с водкой. Герсебом сделал глоток, и по его любящему, признательному взгляду можно было судить, что он только сейчас начал отдавать себе отчет в случившемся. Но усталость взяла верх, и рыбак погрузился в тяжелый сон, похожий скорее на летаргию[145]. Справедливо полагая, что лучше всего поскорее вернуться домой, его спасители дружно взялись за весла и поплыли к фьорду. Они быстро достиг \и входа в залив и благодаря попутному ветру скоро прибыли в Нороэ.

Господина Герсебома перенесли в дом, уложили на кровать, покрыли компрессами из горной арники[146], напоили крепким бульоном, и только тогда он окончательно пришел в себя. Серьезных повреждений у него не оказалось, если не считать перелома руки да синяков и ссадин на всем теле. Маляриус потребовал, чтобы больного оставили в покое и не утомляли разговорами. Рыбак спокойно заснул.

Только на следующий день ему разрешили говорить и попросили сообщить в нескольких словах, что с ним произошло.

Циклон захватил Герсебома в ту самую минут, когда тот поднимал парус, чтобы возвратится в Нороэ. Моряка отбросило к рифам острова, а его лодку разнесло в щепки, тотчас же унесенные бурей. Сам он, пытаясь избежать страшного удара, едва успел выброситься в море буквально за секунду до катастрофы. Только чудом рыбак не разбился о скалы. С огромным трудом добрался он до берега и укрылся от волн. Изнемогая от усталости, со сломанной рукой, весь в синяках и ссадинах, Герсебом упал на землю... Теперь, дома, он даже не мог вспомнить, как прошли двадцать мучительных часов и как жестокий озноб сменился беспамятством.

Сейчас, когда его жизнь была уже вне опасности, Герсебом сокрушался о потерянном баркасе и сетовал на свою неподвижную руку в лубке. Что же будет дальше, если даже допустить, что после восьми-десятинедельного бездействия он опять сможет владеть рукой? Ведь лодка — единственное достояние семьи, которое исчезло от одного дуновения ветра! Наняться к кому-нибудь на работу в его годы не так легко. Да и где найти ее? Ведь рыбаки в Нороэ обходятся без помощников, а на фабрике рыбьего жира и без того уже сократилось число рабочих.

Таким грустным размышлениям предавался выздоравливающий Герсебом, сидя с рукой на перевязи в своем большом кресле.

В ожидании полного выздоровления кормильца семья доедала последние остатки провизии. Питались соленой треской, небольшой запас которой еще хранился в сарае. Но будущее представало в мрачном свете — кто знает, как все сложится в дальнейшем.

Сомнения и тревоги вскоре придали мыслям Эрика иное направление. Первые два или три дня сильнее всего было охватившее мальчика чувство радости. Ведь отца удалось спасти благодаря его, Эрика, безграничной преданности. И он не мог не гордиться, когда матушка Катрина или Ванда то и дело обращали на него свои благодарные взгляды, словно говорившие ему: «Дорогой Эрик, когда-то отец спас тебя в море, а сейчас ты, в свою очередь, вырвал его из лап смерти!..»

О такой высокой награде он не мог и мечтать, самоотверженно обрекая себя на суровую жизнь рыбака. И в самом деле, иметь право сказать себе, что ты в какой-то мере отблагодарил приютившую тебя семью за все ее благодеяния,— что больше могло утешить его и укрепить в нем силу духа? Но сейчас эта семья, великодушно делившая с ним свой скромный достаток, находилась под угрозой нищеты. Вправе ли он и дальше обременять ее? Разве он не должен сделать все возможное, чтобы оказать ей помощь?

Эрик прекрасно понимал, что это его обязанность. Вот только как исполнить свой долг? Не поехать ли ему в Берген, чтобы наняться юнгой на судно, или помочь семье каким-либо иным способом? Однажды юноша поделился своими сомнениями с Ма-ляриусом. Внимательно выслушав его доводы, тот согласился с ними, но решительно отверг план Эрика пуститься в плавание в качестве юнги.

— Я мог понять, хотя и сожалел об этом,— сказал он,— решение остаться здесь, чтобы разделить участь приемных родителей. Но я бы никогда не одобрил твоего намерения покинуть своих близких ради профессии, не открывающей перед тобой никаких перспектив, в то время как доктор Швариенкрона предоставляет тебе возможность получить широкое образование и занять подобающее место в обществе!

Сказав так, Маляриус утаил от мальчика, что он уже отправил доктору Швариенкроне письмо, в котором сообщил, какие тяжелые последствия имел для семьи Эрика циклон, пронесшийся третьего марта. Поэтому учитель нисколько не удивился, когда уже на четвертый день получил ответ от доктора. С его содержанием он немедленно ознакомил господина Герсебома.

Вот что гласило письмо.


«Стокгольм, 17 марта.

Мой дорогой Маляриус!

Выражаю тебе сердечную благодарность за то, что ты известил меня о суровых испытаниях, выпавших на долю достойного Герсебома в результате урагана, разразившегося 3-го с. м. Я счастлив и ?орд узнать, что Эрик во время страшного бедствия проявит, себя, как это ему свойственно: мужественным юношей и преданным сыном. Ты найдешь в моем письме ассигнацию в 500 крон, которую я прошу тебя вручить от моего имени Эрику. Скажи ему, что если этой суммы не хватит для приобретения в Бергене самой лучшей рыбацкой лодки, то пусть он немедленно сообщит мне. Хотелось бы, чтобы он назвал новую лодку «Цинтией» и подарил ее господину Герсебому в знак сыновней любви. А затем, если он захочет послушаться меня, Эрику следует вернуться в Стокгольм и возобновить занятия. Место для него по-прежнему свободно в моем доме. И если требуется еще какой-нибудь довод, чтобы убедить его приехать, то я добавлю, что располагаю теперь некоторыми сведениями, дающими надежду проникнуть в тайну его происхождения. Остаюсь, дорогой Маляриус, твоим преданным и искренним другом.

Р. В. Швариенкрона, д-р медицины».


Легко догадаться, с какой радостью встретили это письмо все домочадцы Герсебома. Передавая свой подарок через Эрика, доктор тем самым показал, что он хорошо знал характер старого рыбака. Вряд ли тот согласился бы принять в дар лодку непосредственно от доктора. Но как он мог отказать в этом своему приемному сыну и отвергнуть судно с названием «Цинтия», напоминающим о появлении Эрика в его семье?..

Оборотной стороной медали, мыслью, омрачавшей всех, был предстоящий отъезд Эрика. Никто о нем не заговаривал, хотя все только об этом и думали. Опечаленный Эрик находился во власти противоречивых чувств: ему, конечно, хотелось выполнить волю доктора и в то же время он боялся огорчить своих приемных родителей.

На помощь пришла Ванда, нарушившая тяготившее всех молчание.

— Эрик,— сказала она ласково и серьезно,— нельзя отвечать отказом на письмо доктора, нельзя потому, что так ты проявишь неблагодарность и совершишь насилие над самим собой! Твое место среди ученых, а не среди рыбаков! Я давно уже думаю так! Но раз никто нe решается тебе сказать об этом, то скажу я!

— Ванда права!— воск чикнул, улыбаясь, Маляриус.

— Да, Baнда права! — повторила сквозь слезы матушка Катрина.

Глава VIII ПАТРИК О’ДОНОГАН

Новые сведения, добытые доктором Швариенкроной, хотя сами по себе большого значения не имели, но зато могли навести на след. Он узнал имя бывшего директора компании канадских судовладельцев, Джошуа Черчилля. К сожалению, оставалось неизвестным, что сталось с этим человеком после ликвидации компании. Поэтому дальнейшие поиски Швариенкрона решил вести в этом направлении. Если бы нашелся Джошуа Черчилль, быть может, удалось бы узнать от него, где находятся регистрационные книги пассажиров, а значит, и список людей, находившихся на «Цинтии». Там, наверное, упоминался и ребенок вместе с членами его семьи или лицами, которым он был доверен. Отныне сферу розысков следовало ограничить. Так, по крайней мере, советовал юрист, который во время ликвидации дел компании держал в своих собственных руках регистрационную книгу пассажиров. Но уже свыше десяти лет он ничего не слышал о Джошуа Черчилле.

Доктор поддался преждевременной радости, когда узнал, что американские газеты имеют обыкновение публиковать списки пассажиров, отбывающих в Европу. Стоит только перелистать комплекты старых газет, думал он, чтобы обнаружить фамилии пассажиров «Цинтии». Но после проверки это предположение не подтвердилось: подобные публикации, как оказалось, были введены сравнительно недавно, лишь несколько лет тому назад. И все же старые газеты принесли некоторую пользу: они дали возможность установить точную дату отплытия «Цинтии». Она отчалила третьего ноября, но не из канадского порта, как предполагали, а из Нью-Йорка, и направлялась в Гамбург.

Тогда доктор сделал попытку кое-что разузнать сначала в Гамбурге, а потом в Соединенных Штатах.

Поиски в Гамбурге дали самые ничтожные результаты. Коммерсанты, пользовавшиеся в свое время услугами канадской компании, ничего не знали о совершавших рейс Нью-Йорк— Гамбург на пароходе «Цинтия» и могли только указать, какие на нем перевозились грузы, что и без того было известно.

Прошло уже полгода после возвращения Эрика в Стокгольм, когда наконец пришло сообщение из Нью-Йорка, что Джошуа Черчилль, бывший директор компании, скончался семь лет тому назад в больнице на Девятой авеню, не оставив ни законных наследников, ни самого наследства. Что же касается регистрационных книг компании, то, по-видимому, они давным-давно уже пущены в макулатуру и употреблены нью-йоркскими бакалейщиками на завертку табака.

Следы снова потерялись...

Это длительное бесплодное расследование дало только пищу Бредежору для новых насмешек, уязвлявших самолюбие доктора, как бы ни были они безобидны по существу.

В доме доктора историю Эрика знали теперь все. Говорили о ней открыто, без стеснения. Все стадии расследования живо обсуждались за обеденным столом или в кабинете доктора. Пожалуй, более разумно он поступал в первые два года, когда держал свои поиски в секрете от домашних. Теперь тайна происхождения Эрика служила темой бесконечных пересудов фру Греты и Кайсы, а его самого наводила на грустные размышления.

Не знать своих родителей, живы ли они, думать, что, наверное, никогда уже не придется узнать правду о своей семье,— все эго само по себе было достаточно печально. Но еще тягостнее — не знать своей родины! «Ведь самый жалкий уличный мальчишка, самый бедный крестьянин могут, по крайней мере, назвать свою родину и свою национальность! — рассуждал Эрик, не переставая думать о собственной судьбе.— А я ничего о себе не знаю, я — самая ничтожная песчинка, неизвестно откуда занесенная ветром! Мне неведомы обычаи моей страны, у меня нет родной почвы, нет прошлого! Земля, где родилась или покоится в могиле моя мать, может быть, завоевана и опозорена чужеземцами, а мне даже не дано права ее защищать и пролить за нее кровь!»

Такие думы удручали бедного Эрика. В эти минуты он тщетно пытался утешить себя тем, что родную мать заменила ему матушка Катрина, что его родным домом стал дом Герсебома, а родиной — Нороэ. Напрасно он обещал себе воздать им сторицей за все сделанное ему добро и быть одним из самых преданных сынов

Норвегии. Все равно он не мог не чувствовать своего необычного положения, о котором ему мучительно напоминала даже его внешность — оттенок кожи, цвет глаз и волос,— все, чем он отличался от окружающих. Юноша думал об одном и том же, глядя на свое отражение в зеркале или в стеклах магазинных витрин. Иногда Эрик спрашивал себя, какую родину он бы предпочел, если бы ему дано было право выбора. Потому он с таким интересом читал книги по истории, географии и истории культуры разных народов. Он чувствовал даже некоторое удовлетворение, думая о возможной принадлежности к кельтской расе, и пытался найти в книгах подтверждение этой гипотезе своего опекуна.

Но когда доктор Швариенкрона повторял, что считает его ирландцем, у Эрика сжималось сердце. Неужели из всех кельтских народов судьбе угодно было связать его с самым угнетенным?[147] Если бы только знать наверняка, он, конечно, полюбил бы свою несчастную родину не меньше, чем самые великие и прославленные страны. Но ведь доказательство отсутствовало! Почему бы ему тогда не предположить, что он, например, француз? Ведь и во Франции тоже были кельты!.. О такой родине можно только мечтать! Это страна с великими традициями, трагической историей, великими идеями, обогатившими мир!.. О, как горячо он любил бы ее и с какой безграничной преданностью служил бы ей! Какое счастье быть сыном такой родины! Эрик восхищался ее славным прошлым, ее литературой и искусством. Но увы! Об этом можно только мечтать... Наконец юноша пришел к убеждению, что никогда не узнает, откуда он родом. Ведь самые тщательные поиски до сих пор ни к чему не привели!

И все-таки Эрику казалось, что если бы он сам попытался выяснить, кто его родители, проверить немногие известные факты, побывать во всех местах, упомянутых в документах, то ему, возможно, и удалось бы открыть что-нибудь новое и напасть на верный след. Неужели он не добился бы никаких результатов, если бы внес в это дело всю свою настойчивость и силу воли?

Мысли, владевшие Эриком, повлияли на все его занятия, придав им, помимо его воли, иное направление. Он начал особенно прилежно изучать космографию, географию, навигацию — все, что входит в программу мореходных школ, как будто уже заранее решил, что ему придется путешествовать. «Наступит день,— думал он про себя,— когда я выдержу экзамен на капитана дальнего плавания и в состоянии буду за собственный счет отправиться в Нью-Йорк, чтобы возобновить расследование фактов, касающихся «Цинтии» и постигшей ее катастрофы».

Разумеется, Эрик не мог удержаться, чтобы не сообщить окружающим о своих планах. В ответ доктор Швариенкрона, Бредежор и профессор Гохштедт настолько прониклись идеей своего подопечного, что стали считать ее своей собственной. Если вначале вопрос о настоящей родине мальчика казался им лишь любопытной задачкой, то теперь она завладела всеми их помыслами. Они решили сделать все возможное для выяснения истины.

Так в один прекрасный день родился замысел совершить на каникулах совместную поездку в Нью-Йорк и попробовать отыскать на месте новые следы.

Кому первому пришла в голову подобная мысль? Вопрос так и остался открытым и долгое время служил предметом спора между доктором и Бредежором: каждый из них приписывал ее себе. Скорее всего, идея путешествия возникла у обоих одновременно. Она витала в воздухе благодаря Эрику, постоянно заводившему речь о своих будущих намерениях. Как бы то ни было, его мечта воплотилась в жизнь, и в сентябре трое друзей прибыли вместе с Эриком в Христианию, где сели на пароход, отплывавший в Соединенные Штаты.

Спустя десять дней, высадившись в Нью-Йорке, они немедленно вступили в переговоры с конторой «Джереми Смит, Уокер и К°», откуда были получены первые сведения. С этой минуты вступил в действие новый фактор, значение которого никто раньше и не подозревал,— неиссякаемая энергия самого Эрика. В Нью-Йорке, в этом первом городе Соединенных Штатов, он старался замечать только то, что так или иначе могло приблизить его к предмету поисков. С самого раннего утра он отправлялся в порт, бродил по набережным, осматривал стоящие на рейде суда, без устали выискивая и собирая самые незначительные на первый взгляд сведения.

— Не известно ли вам что-либо о Компании канадских судовладельцев? Не укажете ли вы мне какого-нибудь офицера, пассажира или матроса, плававшего на «Цинтии»?— спрашивал он повсюду.

Благодаря прекрасному знанию английского языка приветливый серьезный юноша, так хорошо разбиравшийся в тонкостях морского дела, везде встречал доброжелательный прием. Ему то и дело указывали на бывших офицеров, матросов и служащих Компании канадских судовладельцев. Когда их удавалось найти, когда — нет, но никто ничего не мог сообщить о последнем рейсе «Цинтии». Ушло около двух недель на беспрерывные хождения и упорные поиски, пока наконец Эрику не посчастливилось получить справку, резко выделявшуюся своей определенностью из массы неясных, часто противоречивых сведений, которыми он располагал до сих пор.

Выяснилось, что некий Патрик О’Доноган уцелел после гибели «Цинтии» и с тех пор не раз бывал в Нью-Йорке, что во время последнего рейса «Цинтии» он находился на борту в качествe младшего матроса. Патрик О’Доноган прислуживал капитану и, судя по всему, должен был знать пассажиров первого класса, обычно столующихся в кают-компании[148]. Ведь ребенок, привязанный к спасательному кругу, несомненно принадлежал богатой семье, о чем говорили все его вещи. А потому самым важным и не терпящим отлагательств делом и стало отыскать Патрика О’Доногана!

Доктор и Бредежор пришли к такому решению, когда Эрик поделился с ними своей новостью, вернувшись к обеду в гостиницу на Пятой авеню. Впрочем, почти тотчас же беседа отклонилась в сторону, так как доктор постарался извлечь из сообщения Эрика новое подтверждение своей излюбленной теории.

— Если можно считать какое-нибудь имя ирландским, то это, несомненно, имя Патрика О’Доногана! Ведь недаром же я говорил, что судьба Эрика связана с Ирландией!

— Пока что я этого не усматриваю,— возразил ему, улыбаясь, Бредежор.— Ирландский матрос на борту?! Ну и что же! Гораздо труднее, мне кажется, найти американское судно, где не было бы среди экипажа ни одного выходца с Зеленого Эйре[149].

Теперь было о чем поспорить в ближайшие два-три часа, и друзья, разумеется, не упустили такой возможности. Что же до Эрика, то он с этого часа все свои усилия сосредоточил на достижении одной цели: найти во что бы то ни стало Патрика О’Доногана.

Хотя ему это и не удалось, но настойчивые поиски и расспросы помогли в конце концов встретить на гудзоновской набережной одного матроса, который не только хорошо знал О’Доногана, но и сумел сообщить о нем кое-какие подробности.

Патрик О’Доноган действительно был ирландцем, родом из Иннишгорна в графстве Корк, судя по описанию, человеком лет тридцати трех — тридцати пяти, среднего роста, рыжеволосым, черноглазым, с расплющенным после какого-то несчастного случая носом.

— Такого молодца легко узнать среди сотен других,— сказал матрос.— Я его хорошо помню, хотя и не видел уже семь или восемь лет.

— Вы встречали О’Доногана в Нью-Йорке?

— И в Нью-Йорке, и в других местах. Последний раз это наверняка было в Нью-Йорке.

— А не назовете ли вы кого-нибудь, кто мог бы сообщить, куда он делся?

— Ей-богу, нет... А впрочем, не знает ли о нем хозяин «Красного якоря» в Бруклине?[150] Патрик О’Доноган всегда у него останавливался, когда бывал в Нью-Йорке. Это некий мистер Боул, бывший матрос. Уж если и он ничего не знает, то вряд ли тогда вам кто-нибудь скажет, где искать Патрика О’Доногана!

Эрик поспешил на катер, курсирующий по Ист-Ривер, и уже через двадцать минут оказался в Бруклине. У порога «Красного якоря» он увидел опрятно одетую старую женщину, усердно чистившую картофель.

— Мистер Боул дома, сударыня? — спросил Эрик, поклонившись с обычной для него вежливостью.

— Он дома, но только что лег вздремнуть на часок после обеда,— учтиво ответила хозяйка, окинув посетителя любопытным взглядом.— Если вы желаете ему что-нибудь сообщить, но скажите мне, я миссис Боул.

— В гаком случае, сударыня, вы, конечно, замените мне вашего м)жа. Я хотел бы выяснить, знаете ли вы матроса по имени Патрик О’Доноган, не находится ли он сейчас у вас и не укажете ли вы, где его можно наши?

— Патрик О’Доноган? Знаю его. Но вот уже пять или шесть лет, как он больше здесь не показывался. И, по правде говоря, я затруднилась бы сказать, где он сейчас находится.

На лице Эрика отразилось такое глубокое разочарование, что, заметив это, старушка явно растрогалась.

— Значит, вам очень нужен Патрик О’Доноган, раз вы гак огорчились, не найдя его у нас?

— Очень нужен, сударыня,— грустно ответил юноша.— Только он один и может пролить свет на тайну, которую я всю жизнь тщетно пытаюсь раскрыть!

В течение грех недель, пока Эрик собирал повсюду сведения, он научился в какой-то степени разбираться в человеческих характерах. Почувствовав, что любопытство миссис Боуи сильно задето, он счел себя вправе задать ей несколько вопросов. Спросив, не даст ли она емс стакан газированной воды, и получив утвердительный ответ, вошел в помещение.

Юноша очутился в комнате с низким потолком, уставленной столами из полированного дерева и соломенными стульями. Здесь никого не было. Это придало Эрику решимости возобновить разговор с хозяйкой, как только она вернулась из погреба с глиняным кувшином.

— Вы, наверное, думаете, сударыня: для чего ему понадобился Патрик О’Доноган? — спросил он, понизив голос.— Так вот, Патрик О'Доноган. как утверждают, был очевидцем крушения «Цинтии», американского судна, затонувшего уже скоро семнадцать лег назад у берегов Норвегии. Я должен вам сразу же сказать, что это имеет ко мне прямое отношение, так как сразу же после гибели «Цинтии» меня подобрал в море один норвежский рыбак. Он нашел меня совсем крошечным, месяцев девяти, не больше, в колыбели, привязанной к спасательному кругу «Цинтии». Я ищу О’Доногана, чтобы узнать у него что-нибудь о моей семье или хотя бы о моей родине!

Возглас удивления, вырвавшийся у миссис Боул, прервал объяснения Эрика.

— На спасательном круге, говорите вы? Вы были привязаны к спасательному кругу?

И, не дожидаясь ответа, она устремилась к лестнице.

— Боул! Боул! Спустись поскорее сюда! — крикнула она мужу.— На спасательном круге! Так вы, значит, ребенок, который был привязан к спасательному кругу? Кто бы мог подумать такое! — повторяла она, подойдя к Эрику, побледневшему от волнения и надежды.

Неужели наконец он узнает тайну, которую так упорно пытался разгадать?

На деревянной лестнице послышались тяжелые шаги. Появился маленький толстенький старичок с румяным лицом, обрамленным пышными седыми бакенбардами, и с золотыми кольцами в ушах. На нем был синий грубошерстный костюм.

— Что такое? Что случилось?— спросил он, протирая глаза.

— А то, что ты нам нужен,— безапелляционно ответила миссис Боул,— Сядь и выслушай этого молодого человека, который повторит тебе то, что рассказал сейчас мне.

Мистер Боул беспрекословно повиновался. Эрик повторил ему все почти дословно. Пока юноша говорил, лицо мистера Боула округлялось подобно полной луне, а рот растягивался в широкую улыбку, и, наконец, он уставился на жен\, радостно потирая ручки. Миссис Боул тоже казалась приятно пораженной.

— Значит, я могу предположить, что вам уже известна моя история? — спросил Эрик, замирая от волнения.

Мистер Боул утвердительно кивнул, почесал за ухом и наконец ответил:

— Известна и неизвестна, так же как и моей жене. Мы часто говорили об этом, но толком ничего не понимали.

Побледнев и стиснув зубы, Эрик жадно ловил его слова, надеясь получить объяснение. Но, к сожалению, мистер Боул не обладал ни даром красноречия, ни способностью ясно излагать свои мысли. Кроме того, его мысли были еще затуманены сном. Чтобы окончательно стряхнуть с себя послеобеденную дрему, ему

требовалось обычно два-три стаканчика бодрящего напитка под названием «Pick me up», который чертовски походил на джин.

Как только жена поставила перед ним бутылку с двумя стаканами, достойный супруг обрел дар речи.

Из его бесконечно длинного, сбивчивого повествования можно было вынести только несколько фактов, тонувших в массе ненужных подробностей. Рассказ мистера Боула продолжался не менее двух часов. Бедному Эрику понадобилось напрячь все свое внимание, помноженное на страстную заинтересованность, чтобы хоть что-нибудь извлечь из этого потока слов. Благодаря наводящим вопросам, настойчивости, а также содействию миссис Боул, ему удалось все же кое-чего добиться.

Глава IX ПЯТЬСОТ ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ ВОЗНАГРАЖДЕНИЯ

Патрик О’Доноган, как смог понять Эрик, несмотря на все отступления мистера Боула, отнюдь не являлся образцом добродетели. Владелец «Красного якоря» знал его, когда тот служил еще юнгой, младшим матросом и матросом — до и после гибели «Цинтии». Перед тем как произошла эта катастрофа, Патрик О’Доноган был беден, как и большинство матросов, но после кораблекрушения возвратился из Европы с толстой пачкой денег, утверждая, будто полечил в Ирландии наследство, что казалось малоправдоподобным.

Мистер Боул никогда не верил в это наследство. Ему даже приходило в голову, что столь внезапное обогащение каким-то неблаговидным образом связано с гибелью «Цинтии». Хотя все знали, что Патрик О’Доноган находился на борту затонувшего судна, он вопреки обыкновению моряков за кружкой пива рассказать о своих подвигах никогда не упоминал о «Цинтии» и, как только заходил разговор о катастрофе, довольно неловко старался перевести его на другую тему. Когда же страховая компания возбудила процесс против владельцев «Цинтии», матрос поспешил отправиться в длительное плавание, чтобы не быть втянутым в это дело в качестве свидетеля. Такое поведение казалось тем более подозрительным, что Патрик О’Доноган был единственным из всего экипажа «Цинтии», уцелевшим после кораблекрушения.

Еще больше подозрений мистеру Боулу внушал образ жизни Патрика. Находясь в Нью-Йорке, он никогда не нуждался в деньгах, хотя и не привозил их из своего очередного рейса. Уже через несколько дней после возвращения у него отк\да-то появлялись золото и банковские билеты. А когда он бывал пьян, что случалось с ним довольно часто, го хвастался, будто владеет какой-то тайной, которая стоит целого состояния. При этом в своих пьяных разглагольствованиях он всегда упоминал о каком-то ребенке на спасательном круге.

— Ребенок на спасательном круге, мистер Боул,— бормотал он, стуча кулаком по столу,— этот ребенок ценится на вес золота!

И он хихикал, весьма довольный собой. Однако супругам Боулам никогда не удавалось добиться от него мало-мальских объяснений его высказываниям, служившим Боулам много лет источником самых фантастических предположений. Вот почему так взволновалась миссис Боул, когда поняла, что Эрик и есть тот самый пресловутый «ребенок на спасательном круге».

Приезжая в Нью-Йорк, Патрик О’Доноган не менее пятнадцати лет подряд всегда останавливался в «Красном якоре». Но прошло уже больше пя