Заступа [Иван Александрович Белов] (fb2) читать онлайн

Книга 454423 устарела и заменена на исправленную

- Заступа 691 Кб скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Иван Александрович Белов

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Иван Белов Заступа

(Сборник)

Полста жен Руха Бучилы

Сплю. Снов не вижу, наяву грежу. Проклятый Богом и людьми, себе ненавистный. Могилой мне камень. Внутри сухие кости и мертвая плоть. Ища спасения, обретаю тьму без теней и черную бездну. Кричу во все горло, но крик мой нем.

Год от Рождества Христова одна тысяча шестьсот семьдесят шестой, а счетом от Дня гнева Господнего четыреста пятьдесят шестой, выпал на високосный, предрекая великие беды и десять египетских кар. В високосный год Бог закрывает глаза, испытуя крепость веры людской, лишний день отдавая на откупление Сатане. Зима лютовала морозами, розовитое небо стекленело и лопалось, солнце потухло, снега заметали скаты бедняцких лачуг. В вое метели слышался вой мертвецов. Волки пробирались на околицы и резали скот. Юродивые и монахи-растриги, босые, грязные, покрытые рубищем и гнойными язвами, шатались по околоткам, пророча неурожаи и мор. Появлялись телята с шестью ногами, крестьяне полоумели и гнили живьем, у рожениц молоко скисало в грудях, исходили криком и умирали младенцы. Впервые за сотню лет замерзло Балтийское море, команды попавших в западню кораблей бросали суда с товаром и пробивались к земле, подальше от белого безумия и умертвий, прячущихся в пурге. Жители рыбацких селений убивали моряков без разбору и сжигали тела, ибо непонятно было, кто из них люди, а кто одержимые ледяными бесами кровожадные мертвецы. В Новгороде разразился невиданный голод, трупы лежали замерзшими грудами, ночью улицами правили безумцы, вкусившие человечины, у полиции не хватало сил, и ситуацию спасли только введенные в охваченный ужасом город войска. В Москве безумный царь Иван сжигал заживо ведьм, а из обрезанных у колдуний волос велел вить веревку длинной в четыре версты, по которой избранные взберутся на небеса и вымолят у Бога прощение для всей русской земли. На юге орды искаженных прорвали Большую засечную черту, выжгли три волости и большой кровью были разбиты на подступах к Самаре. В храмах, от заката до свету, били набат, отгоняя бесов и Черную смерть. Весны ждали как избавления…

Рух Бучила пробудился среди непроницаемой тьмы, пропитавшейся запахами склепа и гнили. Каменные стены сочились холодом. На миг почудилось, будто он закопан в могиле живьем. Глаза привыкали к потемкам, робкий сквозняк нес пресные ароматы талого снега, взрытой земли и пролившегося дождя. Рух сел, саваном вытянув за собой лохмотья седой пауты. Какой нынче месяц? Верно апрель. Деревья и травы, очнувшись от спячки, жадно пили корнями живительный сок, пускали почки и завивали листы.

Рух слышал, как копошатся мыши в полях, и птица садится в гнездо. Отгуляна широкая и пьяная Масленица, сошла большая вода, зеленоволосые мавки завели хороводы в заповедных лесах, русалки выползали на припек из стылой торфяной глубины. Весна — время надежды, радости и забот. А для Руха Бучилы и вовсе страда. Весной, кроме прочего, просыпаются заложные мертвецы. Из тех, что померли смертью дурной и Царствия Небесного так и не обрели. Вытаивают в распадках, царапают когтями стенки неглубоких могил, булькают в трясинах, увитые тиной, разбухшие, с животами, набитыми головастиком и ужом. Снедаемые голодом стонут и грызут себе руки, алчут плоти живой. Ползут с перекрестков и поганых погостов к селам и деревням. А значит время Руха Бучилы не вышло. Он еще нужен. Нужен мертвым и нужен живым.

Рух встал, словно паря в плотной, осязаемой темноте. Ступни не чуяли укусов промерзшего пола. Суставы распрямлялись, сухо пощелкивая. Колени мерзко скрипели. Старая развальня. В теле поганая слабость, движения вялые, во рту горький привкус мышиного дерьма. Надо поесть. Рух поморщился, наконец поняв, что его разбудило. Чертово пение. Монотонный гул сочился в череп, бился в висках. Вот оно что! Господи, ну кто надоумил их петь? Сам Дьявол испытует на Рухе новую муку. И неплохо выходит! Сукины дети. Приглушенные толщей земли и камня голоса выводили самозабвенно:

— Выходи, батюшка, выходи-покажись!

Сейчас я вам покажусь, сволочьё…

— Батюшка-Заступа, Сыт будешь и пьян. Надевывай кафтан, На свадебку зван!

Ах вот чего они горлопанят, — догадался Рух.

— На свадебку зван…

— Да иду я, иду! — взорвался Рух, эхо зловещим отзвуком заметалось по стылым каморкам, отражаясь от сводчатых потолков и ныряя в щели, заросшие чертополохом и мхом. Кафтан, говорят. Надо и правда сыскать чего поприличней. Негоже на свадьбу голодранцем являться. Особенно жениху.

Бучила заухал смехом, похожим на карканье старого ворона. Рваная, истлевшая хламида упала к ногам. Рух остался нагим. Так и пойти? А толку? Ведь и слова против не скажут, задница голая, срам болтается, а кланяться будут, словно выряжен в соболя. Раньше Бучила и не такие шутки откалывал, а потом поостыл. Темен народишко и запуган. Подохнешь с ними с тоски.

Рух подошел к размокшему, старому шкафу. Дверца открылась бесшумно, просто приставленная на нужное место. Давно хотел починить, да все недосуг. Весь в заботах, то спать надо, то жрать… Изнутри, в лицо, бросилось нечто, показавшееся с перепугу крупным и злым. Рух отшатнулся и закрылся рукой. По голове полоснуло упругое кожистое крыло. Угревшийся внутри нетопырь мерзко пискнул и выпорхнул в залитый чернильным облаком коридор.

— Тварь! — крикнул мохнатому ублюдку Рух. — Попадись мне!

Насмешливый писк летучего мыша затерялся в проходах. Напугал гадина, сто чертей тебе в дышло. Бучила чуть успокоился и достал самый праздничный и по совместительству единственный балахон. Когда-то дивно прекрасный, сотканный одной знакомой ведьмочкой из шерсти черной козы, крашеной дикой лапчаткой и дубовой корой. Умелицей была та рыжая ведьма, и не только в шитье… Рыжая, конопатенькая, жаркая, словно огонь. Славные были ночки… Время не знает пощады. Озлобевшие в бескормицу смерды забили ведьму камнями, тело сожгли и развеяли прах, а ряса износилась, обтрепалась и утратила цвет. Выбросить не поднималась рука.

Он бережно, боясь окончательно изорвать, встряхнул одеяние и чихнул так, что едва не оторвалась голова. Лохмотья взметнули облако едкой, удушливой пыли. Жаль солнца нет, уж больно пылинки красиво пляшут и кружатся в лучах. Рух медленно облачился, жесткая, засаленная, покрытая соляной коркой ткань царапала кожу. Накинул капюшон.

На улице выводили печальные женские голоса:

— И плавала утица по росе, И плавала серая по росе. И плакала девица по косе, И плакала красная по косе.

Ой, нетерпеливые. Свадьба в високосный год добра не сулит, жизнь у молодых не заладится. Ну и ладно, стерпится-слюбится. Опыт-то есть. Свадьба эта у него не первая, не вторая и дай Бог, не последняя. Бог, кхе. Церковь не одобряла таких выкрутасов, но какое дело Руху до Церкви? Святоши не трогали Руха, Рух не трогал святош. Всем хорошо. Тем более вдовцам дозволяется жениться сверх меры. Рух как раз из таких. Из вдовцов. Многократных.

Он шел запутанным лабиринтом комнат, коридоров и тупиков. Из пролома в крыше синеватым потоком лился свет зловеще ухмыляющейся луны. Капала вода. Не ахти какое жилище, зато сам себе на уме. И прежний хозяин не против. Умер давно. Дом на лысой горе шестьсот лет назад заложил колдун-чернокнижник, пришедший на север откуда-то из под Киева. По легенде, два яруса и шестиугольная башня выросли за одну ненастную ночь. Вел колдун себя тихо, на глаза не показывался, разбил сады с фонтанами и прыгающими китоврасиками… Ах да, это другая сказка. Свет в черном доме горел ночь напролет: зеленоватый, мигающий, жуткий. Люди рассказывали об ужасном зловонии и душераздирающих воплях. А потом в округе начали пропадать дети. В душах посеялся страх. Мужики собирались угрюмыми кучками, вели долгие разговоры, спорили, точили косы и осиновые колы. Напасть не успели. Замок в одночасье сгорел. Что случилось никто никогда не узнал. Белую вспышку видели в Новгороде, местный дурачек Ермолка, любивший гулять до рассвета — ослеп, размазав вытекшие глаза по щекам. От нестерпимого жара кипела река, деревья падали и горели на протяжении полуверсты. Стены обрушились, камни оплавились, песок превратился в стекло. С тех пор черными клыками торчали развалины на вершине холма, зарастая лесом и сорной травой, служа пристанищем для мороков и загубленных душ. Люди обходили руины десятой дорогой, пока в подземелье не вселился Бучила. Проклятия меньше не стало.

Под ногами шелестел ковер сухих листьев, тонких веток и старых костей. Комнаты сменяли друг друга: темные, отсыревшие, стылые. Рух прошел мимо двери в алхимическую лабораторию. Одно время загорелся со скуки, книжек ученых насобирал, инструментами хитроумными обзавелся, уродами в банках для вдохновения, пару пудов всякой гадости для экспериментов из новгородского университета припер. Золото из куриного дерьма получить не хотел, от многого злата многие беды. Так, для себя кое-что. Сжег пальцы серой, надышался ртути, провонял смрадным дымом и охладел. Мензурки, сжигатели, перегонные кубы и реторты остались пылиться хоромами для пауков.

Рух вошел в большой, круглый зал и замер, почуяв чужой, угрожающий взгляд. По спине пробежал холодок. Что-то пряталось за растресканными колоннами в темноте. Ушей коснулось сиплое, прерывистое дыхание. Пахнуло мокрой псиной, свернувшейся кровью и разрытой землей. Зверушка домашняя? Вроде не заводил…

— Наше вам, любезный! — миролюбиво поприветствовал Рух, направляясь к месту, где притаился непрошенный гость.

За толстенной, в два обхвата колонной мелькнула горбатая тень. На мгновение приоткрылись светящиеся, безжизненные, огромные, словно блюдца, глаза без зрачков. Открылись и схлопнулись. Послышались шлепающие шаги. Гость застеснялся и убежал, оставив после себя едва уловимый аромат стухшего мяса и обрывки воспоминаний. Злых, полных ненависти и лютой тоски. Не дом, а проходной двор. Самое поганое — не ясно, безобидный медвежишка из леса, или ломаная, склизкая, белесая тварь, из тех, что выползают из дыр в самых нижних ярусах подземелья. Рух старался не спускаться в это царство гнили, тлена и ужаса. Бездонные норы уводили в первозданную тьму, и не все из них удалось завалить.

Воздух тянул свежий, напоенный весенними цветами и отголосками далекой грозы. Синее пятно возникло за поворотом. Дюжина выщербленных ступеней поднимались к выходу из огромного склепа. Прежде воротам, а нынче теперь бесформенной, затянутой корнями и лозою дыре. Ночь озарялась теплым факельным светом, песенный гул нарастал:

— У ворот береза стояла, Ворота ветками заслоняла, Туда Марьюшка наша въезжала И верхушечку березы сломала. Стой моя березонька, Стой милая без верху…

Рух выплыл из подземелья, пение резко оборвалось. Ночь уставилась звездами, луна укуталась в облака. Дураковатый парень, лет двадцати, продолжал выделывать ногами кренделя, хлопая в ладоши и припевая:

— Живи, мой батюшка, Теперь без меня! Хоп-хоп!

На него зашипели, зацыкали:

— Уймись, Прошка!

— Бесово семя!

— Заступа пришел.

Толпа человек в полсотни заполняла поляну перед руинами. Прошка оглянулся, испуганно ойкнул, повел ошалелыми косыми глазами и на четвереньках ускакал за спины односельчан. Жаль прерывать, забавляется человек. В темноте белели рубахи и лица, факелы бросали тусклые отсветы и плевались смолой. За версту разило брагой и медом хмельным. Люди притихли, склонились в поклонах. Руху нравился их благоговейный, отчаянный страх. Страх можно было черпать пригоршней из воздуха: сладкий, тревожный, густой. Одеты по-праздничному: рубахи вышитые, новые лапти. У измученных работой и податями крестьян так мало поводов для радости. Один, раз в году, дарит им Рух.

Из толпы вышли трое: седобородые, морщинистые, с клюками в узловатых руках. Старейшины: Аникей, Невзор и Устин.

— Здрав будь, Заступа-батюшка, — Устин, первый средь равных, склонился, мелко дрожа сухонькой головой. Красные глаза слезились. Остальные двое мели бородищами землю. Пощелкивали скрюченные возрастом и болезнями кости.

— Здорово, деды, — милостливо кивнул Рух.

— Хорошо ль спалось, Заступа-батюшка? — выпрямился Невзор, самый молоденький из старейшин, едва разменявший семьдесят лет. Не просто так спросил, с умыслом. Рух все для села, надежда и опора, оберег и защита. Оттого и прозвище — Заступа, ему. Издревле на севере Руси повелось — если хочется жизни спокойной, Заступу найми. Леса кругом и болота, человек тут незванный гость. Ведьмы озоруют — Заступу зовут, мертвяки шалят — Заступу скликают, лешаки дровосеков в чащу не пускают — поможет Заступа. А с тех пор, как грянул День Гнева Господня, без Заступы и вовсе никак. Большая беда грянула почти пол тысячи лет назад. Сначала пришли страшные вести о надвигавшейся татарской орде, сметающей все на пути. Дело привычное, столетьями Русь оборонялась от степняков, возводила валы, выжигала кочевья до тла. Но в тот раз кочевники не пришли. Семнадцатое марта одна тысяча двести двадцатого года озарилось слепящей багрово-фиолетовой вспышкой, небо раскололось, обрушились стены городов, церкви и терема. Опустилась кромешная тьма. Утром солнце не встало, Черная Ночь длилась месяц и под покровом смрадной, удушающей темноты пришли твари, исторгнутые самой Преисподней. Мир погрузился в хаос. Огромные волны смывали берега, плавился камень, трескалась и горела земля, целые страны тонули в крови. Демоны и кошмарные чудища несли опустошенье и смерть. Никто не знал, что случилось в тот день, никто не считал погибших людей, никто не знал, как людям удалось уцелеть. Мутное, больное солнце взошло лишь десятого сентября, дав отсчет новому календарю. Поток чудовищ иссяк, оставшихся перебили и загнали в леса пустыни и горы. В кошмарных муках и океанах крови рождался новый мир, старому День Гнева нанес смертельную рану. Исчезли народы и королевства, стерлись границы, поменялись очертания континентов, тысячи верст были выжжены, усеяны костями и пеплом. Наступил Темный век, век войн, сражений, ереси, всеобщего безумия и бесконечной резни. И длился он ровно сто одиннадцать лет, пока в тысяча триста тридцать первом году, на Венском конвенте, уцелевшие христианские государства не объединились и не дали отпор нечисти, дикарям, варварам, и демонопоклонникам, сталью и огнем установив новый порядок. Заступам в нем выпала особая роль. Власть она далеко, а Заступа вот он, рядышком. Рух Бучила и малая толика подобных ему, взявших под защиту баб, мужиков и детей. Не будет Руха, не будет села, останется гарь да обглоданные нечистью костяки. И плата за это не так велика…

— Спалось хорошо, да мало, — делано зевнул Рух и спросил, — Как перезимовали? Нешто спокойно, раз не тревожили?

— Твоими молитвами, Заступа-батюшка, и Христос нас, горемычных, оберегал. Хлеба в достатке, детки здоровые, скотий мор стороной обошел. Одна померла коровенка на Рождество, почернели кишки и зеленая кровь из всех дыр отошла.

— Волчатка?

— Она самая, кормилец, едва успели беду отвести. Как ты и наказывал: отрыли младенчика помершего без святого причастия, зашили коровке в нутро вместе с живым петухом и сожгли на кострище, пеплом село по кругу обсыпали. Убралась лихоманка проклятая. Повыла за околицей, зубьями поклацала и ушла.

— Заложные тихо вели?

— Тихо батюшка, снегу страсть намело, не выбраться им было до самого Благовещенья. Неделю назад возчики сгинули у Птичьего брода, телов не нашли, померзли небось. А давеча мужики слыхали в лесу, возле брода, страшественный вой. Толи зверюга выводит, толь человек.

— Гляну, — благосклонно кивнул Рух. Вот и работа наметилась: раз померли лютой смертью и без похорон правильных, значит уже поднялись. Помаются, помыкаются, оттаявшую в лесу дохлятину подъедят и куда пойдут? Точно, домой, память сохранившаяся в прогнивших мозгах к ребятишкам и женам потянет. Вот радости будет, как полезут в избы разложенные мертвецы.

— Ты уж сходи, батюшка, посмотри, — заискивающе улыбнулся Аникей. — Наши-то теперь страшатся Птичьим бродом ходить, до Наволоки пятнадцать верст крюка дают. Помоги, батюшка. Мы в долгу не останемся.

— А пока вот, — Устин пошамкал беззубым ртом. — У нас товар, у вас купец, стало быть. Прими, Заступа, невестушку, не побрезгуй.

Невзор вытянул из-за спин молоденькую, лет этак шестнадцати, девку в белой рубахе до пят и венком на голове. Девка оказалась вполне симпатичной, золотоволосой и остроглазой. Худосочной уж только, ни жопы, ни сисек. Рух недовольно скривился.

— Замухрышка какая. Год не кормили? Себе-то пуза наели.

Бучила шагнул к невесте, старейшины попятились, притихшая толпа шарахнулась, кто-то упал, задрав грязные пятки.

— Ты на внешности, батюшка, не смотри. Зато девица она невинная, аки ярочка, — оправился от страха Аникей.

Рух ухватил «ярочку» за хрупкие плечи. Головка у невесты держалась плохо, клонясь на плечо, тело мягкое и безвольное, огромные голубые глазища заволокла пьяная пелена. На жениха не смотрела, вялая, безразличная, еле живая. Ну точно, только девственницы тут не хватало.

— Разве о девицах был уговор? — строго поинтересовался Бучила. — Ведь знаете, каких я люблю.

Он руками обрисовал нужные формы. Вышло даже пышнее, чем требовалось.

— Надо девицу, — ослом уперся Невзор.

— Истинно так! — ткнул перстом в ночное небо Устин.

— Да с чего бы? — ахнул начавший терять терпение Рух.

— Устинья велела, — нехотя признался Аникей. — Надо грит, непременно девицу Заступе в невесты отдать, тады рожь взойдет хороша и свиньи трижды опоросятся.

— Ну это, конечно, все меняет, — Рух надрывно вздохнул. Устинья подсуропила. Змеища колодная. Знахарка здешняя: лечит травами скот и людей, гадает девкам на суженных, порчу снимает и сглаз. Слово ее первое в выборе невесты для Руха. Не баба, а в заднице кость. Сам дурак, надо было писанный договор составлять и кровью крепить.

— Звать ее как? — Рух обреченно посмотрел на невесту. Ладно, пойдет. Високосный год он високосный и есть. Добра нечего ждать. Не жили хорошо, и не будем.

— Марьюшкой, батюшка, — согнулся в поклоне Невзор. — Сиротка она…

— Без подробностей, приданого тоже не надо, — Рух грубо схватил невесту и потащил домой, богатства смотреть: битые горшки, зеленые кости, выводок жаб, да табун пауков. Марьюшкина рука была ледяная и липкая.

— К Птичьему броду завтра схожу, как с супругой натешусь, — обмолвился Бучила через плечо.

Толпа заголосила на разные голоса, бабы заохали, закричали девки.

— Ой горько мне! Го… — донесся залихватский выкрик неугомонного Прошки и тут же оборвался. В задних рядах вспыхнула потасовка. Хорошее дело, какая свадьба без драки? Рух мерзостно улыбнулся, рывком перегнул невестушку через руку и впился в плотно сжатые, соленые губы. Марьюшка слабо затрепыхалась. Толпа огласилась азартными воплями.

— Ох хороша молодая!

— Не девка — огонь!

— Совет да любовь!

Рух отстранился от манящего, упругого тела. Всему свое время.

— Счастья!

— Совет да любовь!

— Погорлопанили и будет. Идите нахер! — Рух переступил границу тьмы с тьмой. Голоса утихали, народ повалил с горки шумной гурьбой. Ночь впереди веселая, пьяная. Заступу женили. Вдали, за Гажьей топью, ветвистые молнии рвали небесные потроха. Бабья песня доносилась обрывками:

— Отставала лебедушка, Да отставала лебедь белая Прочь от стада лебединого, Приставала лебедушка Да приставала лебедь белая, К черну ворону…

Невеста споткнулась в кромешной темноте, крепче вцепилась в руку. Послышался удар, видимо локтем, и сдавленный писк.

— Осторожно, ступеньки, — предупредил Бучила.

— Темно, батюшка.

— Так ночь.

Невеста едва слышно всхлипнула.

— Боишься меня? — спросил Рух.

— Боюсь маненько, — призналась Марьюшка. — Раньше страсть как боялась, а потом дедушка Анисим отвару дал, я успокоилась.

Добрый дедушка, — хмыкнул про себя Рух, чувствуя на губах вяжущий вкус конопляного масла, спорыньи и мака. Опоили девку, потому и ноги еле несет. А по другому невесты к Бучиле не ходят.

— Холодно, — пожаловалась невеста.

— Привыкай, в холоде мясо дольше хранится, будешь вечно молодой и красивой, — невесело отшутился Рух.

Марьюшка рассмеялась, словно бусы на серебряное блюдо просыпала.

— Печку бы затопить.

«Хозяйственная», — умилился Бучила. Разные у него жены были: покорные и вздорные, милые и сварливые, хохотушки и плаксы. Ни с одной не ужился. Может вот она, та единственная? А если судьба?

В женскую половину он пропустил ее первой, сам следом вошел. Сквозняки дули из переходов и трещин, разбавляя сладковатый дух разложения. Невеста, сама того не желая, прижалась к суженому, ища тепла, но обретая стылость и тлен.

— Где мы, батюшка? Ничего не вижу.

Рух не ответил. Не счел нужным, прекрасно зная, что с такими молоденькими и упругими делают. Беседы закончились.

Он привлек невесту, ощущая прерывистое, горячее дыхание, втягивая запах волос и женского пота. Руки коснулись бурно вздымающейся груди с напрягшимися сосками, скользнули ниже. Рух заворчал по-звериному, уже не сдерживая себя и впился зубами в тонкую шейку. Марьюшка охнула и обмякла, ладошки разжались. Жила лопнула. Рот Бучилы раскрылся в лепестковую пасть и он принялся жадно лакать горячую кровь. Вкусную, сладкую, пряную. Тепло разливалось по онемевшему, мертвому телу. Жены, застывшие вдоль стен огромного зала, смотрели незрячими, пустыми глазами, высушенные, заросшие паутиной и плесенью. Выпитые досуха. По одной в год. Сорок да девять, да еще одна. Полста жен упыря Руха Бучилы.

Ванькина любовь

Обретаюсь ни живой и ни мертвый. Пугало бесприютное, в Бога плевок. Зрю в грядущее мутным оком. Тьма внутри и темнота во вне. «Любовь победит», — шепчет голос бесплотный в самое ухо. Гоню его прочь, глумливым смехом давлюсь. Вместо смеха вырывается плач.

I
Ванька Шилов боязливо мялся у входа в подземную чернь. Из провала дышал холод, пахнущий смертью и тленом, лез под рубаху, смрадным языком пытаясь уцепить за лицо. Беда привела Ваньку на Лысую гору к проклятым руинам. А иначе и не ходят сюда. Вчера были у Ваньки невеста, мечты и вера в Господа Бога. Сегодня нет ничего, отняли все, выжгли душу каленым железом, залили в дыру злость, опустошенность и страх.

Прожил Ванька на свете длинную жизнь, целых восемнадцать годов, уродился в отца — крепким, рукастым, светловолосым. Отец у Ваньки большой человек, не смерд-землепашец, не холоп, а купец. Дело горбом своим поднял, каждую копейку берег, корки плесневелые грыз, а выбился в люди, восковую торговлю завел, всю округу подмял. Сызмальства Ванька при отце по торговым делам: в Новгороде Великом иноземных купцов повидал: горделивых франков и свеев, бухарцев в длинных халатах, с диковинными горбатыми лошадьми в поводу, любовался в Москве на белокаменный кремль, волок ушкуи на перекатах, бесов лесных серебром отгонял.

Вольная жизнь по сердцу пришлась. И вдруг прикипел. Жила в селе Марьюшка Быкова, станом тонкая, с улыбкой застенчивой, синие глазища озорными огнями горят. Занялось от того огня Ванькино сердце, ходил как чумной, забыл о делах. Встречи искал. Улучил время, душу настежь раскрыл. Боялся, откажет. Навеки запомнил Ванька Марьюшкино сосредоточенное молчание и робкое «да». Чуть не сполоумел на радостях, в охапку Марьюшку сгреб. Та завизжала, ладошками в спину затюкала: «Пусти, медведь окаянный, пусти». Ванька остепенился, перестал на гульбище ходить, руки с Марьюшкой не распускал, хотя иной раз и подмывало, гулящих баб-то он рано узнал. А тут как отрезало. Страшился нарушить хрупкую девичью честь, мысли проклятые гнал. Ведь она… она такая… эх.

Велел отцу сватов засылать. Тот ни в какую, дескать, не пара, богатую невесту найдем, есть на примете одна. Пущай не красавица, зато приданого тыща рублев. Чуть не подрался с отцом. Обещался из дому уйти. Сдался отец, единственный Ванька наследник, некому больше торговлю вести. Сестренка младшая — Аннушка — махонькая совсем, а вырастет, лехше не станет, баба, какой с нее толк? Позлобничал отец и смирился, к Покрову свадьбу назначили. Хорошо, да больно долго уж ждать. Месяц прошел, а Ванька истосковался, измучился, высох. Уехал в Новгород с обозом. Вернулся, а от надежд пепелище. Без него порядили Марьюшку Заступе отдать, воскресшему мертвяку из проклятых руин. Трупу с червями гнилыми вместо души. Обретался упырь при селе боле полвека, добрую службу служил: нечисть лесную отпугивал, людей и скотину от мора хранил, редко какому селу или городишку такая удача. За услуги требовал жертву кровавую по весне — девицу красную. Страшная плата, но без Заступы плата страшней. Вот и терпели люди, привыкли, так дедами заведено. Сколько невест Ванька сам проводил? Радовался вместе со всеми, костры палил, брагу в глотку до исступления лил, а теперь коснулось и самого. Да так коснулось, хоть вешайся.

Ванька поморщился. Знатно вчера почудил. Отбить пытался любимую, двоим успел носы на сторонку свернуть, да сзади саданули поленом по голове, очнулся запертым в бане, волосья на затылке в кровавую корку спеклись. Выл в оконце, бревна зубьями грыз, дверь ломал, да там и упал, обессиленный. Разрыдался взахлеб, слез не стесняясь, представляя, как терзает Марьюшку проклятая тварь. Утром выпустили: притихшего, сомлевшего, мутного. В спину шептали:

— Смирился.

— В покорности лехше…

— Кротость пользительна для души.

Как же, смирился. Хер там. Из бани Ванька пошел прямиками домой, мать не слушал, сестренка отпрянула, обожженная взглядом. Огонь, и прежде горевший в Ваньке, из ласкового и теплого превратился в лютое пламя. От отца отмахнулся. Взял топор и ушел. Не прощался, но и вернуться не обещал. На опушке выбрал осинку, свалил в два удара, выстругал кол. Второй про запас. Обиду и ненависть в горсть. К отцу Ионе в храм Божий зашел. Меч душевный острить. Трудный был тот разговор, не шутейный. Настоятель не отговаривал, но и лихого дела не одобрял. Предупреждал о последствиях. Для Ваньки, для семьи его, для села, обдумать велел, поостыть. Ванька слушал и кивал, оставаясь глух. «Воды святой дай», — ласково попросил. Иона понял — парня с пути не свернуть, благословил неохотно, налил воды, вот она, в баклажке на поясе булькает. Во всеоружии Ванька к проклятым руинам пришел — колья осиновые, святая вода, на шее низка желтелого чеснока. Овощ злодейством великим взял, спер у бабки Матрены, ну ничего, Бог простит, ведь на благие дела.

Воздух из провала вытекал стылый, воняющий мертвечиной и падалью. Страшное таилось внутри. Ни разу Ванька так не боялся за всю свою жизнь, а ведь смельчаком себя почитал. С татями бился; видел, как оживают деревья в болотах, идут, вытягивая корни из глубины; заманивали его мавки, с виду красивые девки, а ниже пояса голый скелет; на спор ходил к старому капищу, где вырастают из земли валуны, испещренные непонятными письменами, красовался силой и удалью, а тут струсил, аж поджилки тряслись. Мыслишки поганые лезли: «отступись», «забудь», «погубишь себя», «Марьюшку не вернуть». Заколебался Ванька. Наплевать на обиду, бросить все и уйти, куда ноги несут. Есть в Новгороде дружки. Податься в ватагу, грабить ливонцев и бусурман, там головушку буйную и сложить…

«Струсил, пес шелудивый?» — Ванька встряхнулся, прогоняя дурные мысли и холодную дрожь. Закусил губу до крови, защелкал кресалом. В глиняной лампадке заплясал крохотный огонек. Слабый, трепещущий, еле живой. Комар бы у такого согреться не смог.

Вязкая темнота приняла его жадно, укутала смрадным дыханием, пробежала костлявыми пальцами по волосам. Раскрошенные каменные ступени уводили в стылую глубину. Болезненный мох, наросший у входа, остался последней чертой между миром мертвых и миром живых. Ступеньки кончились. Ванька обернулся. Вход подмаргивал бледным пятном, среди шевелящихся корней просматривалось синее небо. Хотелось расплакаться. Лампадка отбрасывала непроглядную чернь на пару шагов, заключая Ваньку в спасительный шар. Масло шкворчало и плевалось, обжигая руку. Он не замечал боли, сердчишко трепыхалось, кровь стучала в висках. Куда идти, Ванька не знал, утешаясь мыслями, что окаянный подвал, небось, невелик. Ну и просчитался, конечно. Проход раздвоился, разошелся узкими отнорками по сторонам. На пути попадались комнаты: одни пустые, гулкие, другие — заваленные кучами отсыревшего тряпья и сгнившего дерева. Угадывались остатки мебели: длинные лавки, столы, сундуки.

Ванька не удержался, рванул крышку окованного железными прутьями сундука. Слухи про упырьи сокровища не на пустом месте родятся. Скопил, падлюка, за годы, чахнет над златом, пьет святую православную кровь. Ванька вурдалака заколет, а сокровища заберет. Сирым и убогим раздаст, церкву построит, остальное пропьет до гроша. Пойдет по Руси слава о новом богатыре.

В сундуке было пусто. Не дался в руки проклятый клад, слово надо верное знать. Во втором сундуке одиноко догнивала тряпичная кукла, в третьем смердело дохлыми кошками.

Ванька затряс головой, пристыдил сам себя: «Окстись, нешто за богатством пришел?» Коридоры уводили в глубь вурдалачьего логова. Зыбкий, разбавленный, словно молоко водой, дневной свет проникал через проломы и щели, окрашивая тьму мертвенной синевой. Местами потолок и вовсе обрушился, обломки камней громоздились под ногами, мешали идти. Сквозняки несли то потоки свежего весеннего воздуха, то гнилость и прель.

Ванька вывернул за угол и резко остановился, увидев впереди едва заметные отблески. Тусклый огонечек маячил во тьме. Сердце едва не вырвалось из груди, и парень спешно прикрыл лампадку рукой. Заметили, нет? Кто-то блуждал в темноте, огонек сместился и поплыл. Ванька крадучись двинулся следом и чуть не упал. Левая нога скользнула по краю, осыпав мелкие камешки. Прыгающий свет лампадки высветил бездонную пропасть. В полу зияла дыра, слышался отдаленный шум текущей воды. Уф, пронесло. Ваньку бросило в жар, он вытер пот с лица рукавом и чертыхнулся. Чужой огонечек пропал, затерялся во тьме. Ванька засуетился, вжался в стену и приставным шагом миновал провал по остатку пола шириною в ладонь. На глубине плеснуло, в воде мелькнула белесая спина с выпирающим позвоночником. Господи, чего только со страху не привидится! Ванька поспешил за огоньком, не забывая посвечивать под ноги. Очень уж не хотелось брякнуться костями в бездонную пустоту. Тьма сгустилась, стала непроницаемой, липла к лицу, выпускала длинные руки-пальцы, стремясь затушить лампадку. А потом тьма вкрадчиво позвала:

— Ванюша.

У Ваньки волосы поднялись дыбом.

— Ванечка.

Голос смутно знакомый, чарующий, коленки ослабли. Марьюшка?

— Родименький мой.

Ванька дернулся на голос, пьяно шатаясь, голова затуманилась.

— Иди ко мне, Ванечка.

Ванька раскрыл было рот, но опомнился, вспомнил бабки покойной слова: «Ежели кликать будут в месте худом, на погосте иль на перекрестье дорог, отзываться не вздумай, враз пропадешь».

— Холодно мне, — плаксиво сообщили из темноты.

— На, грейся, — Ванька судорожно перекрестился по сторонам. Манящий голос тут же пропал, обернувшись затихающим плачем и мерзким смешком.

Ванька выдохнул — пронесло. Завернул за угол и попятился. Чужой огонек помаргивал в паре саженей, высвечивая темную сгорбленную фигуру. От напряжения заломило в висках. Фигура не двигалась. Ванька собрался с духом и шагнул, выставив осиновый кол. Незнакомец шевельнулся и медленно, словно нехотя, обернулся. Крик застрял в высохшей глотке. Ванька увидел себя. Двойник уставился черными дырами, оскалил голые десны, изо рта вместо языка вывалился ком пупырчатых щупалец. Ванька захрипел, отшатнулся, теряя равновесие, отвлекся на миг, а когда поднял глаза, призрак исчез. Проклятое подземелье шутки шутило, или и вправду увидел Ванька себя, и суждено ему отныне, до самого Страшного суда, плутать по каменным коридорам среди мрачных теней и неприкаянных душ?

Стены отхлынули, и Ванька вывалился в комнату необъятных размеров. Было сухо и холодно, лучики света косо падали с дырявого потолка. Из сине-серой дымки проступил силуэт, за ним еще и еще, обступая кружком. Ванька шарахнулся, замахнулся колом, но никто на него не напал. Время застыло, сожрало звуки и свет, только пылинки оседали хлопьями пепла. Статуи? Ванька осторожно подошел к крайнему силуэту и пошатнулся на обмякших ногах. Рубаха прилипла к спине. Прямо у входа безмолвным стражем коченел высохший труп — баба в истлевшей рубахе грубого полотна. Плесневелая кожа туго обтягивала череп, рот щерился в крике, костлявые руки повисли. Тело было прибито к стене железным гвоздем. Прядки темных волос, накрученные на гвоздики поменьше, удерживали голову.

Ванька оправился от страха, вытянул руку. Труп от легкого касания рассыпался в прах, кости упали к ногам, череп остался висеть, похожий на огромного паука.

«Сколько лет костяку?» — подумалось Ваньке. Рядом с первым, вдоль стены, застыл второй труп, дальше еще и еще. Иссохшие, истончившиеся, окоченевшие. Голые кости, торчащие зубы, жуткие оскалы, пустые глазницы, шершавая кожа, венки из полевых цветов на головах. Десятки трупов окружили Ваньку со всех сторон, не комната — склеп. Друг подле друга, сцепляясь руками, мертвецы вели свой дьявольский хоровод. И тут Ванька, обмирая от ужаса, узнал Василису Пискулину. Поднял лампадку повыше. Ну точно, она. Нос с горбинкой, бровь коромыслом, черная густая коса. Даже после смерти красивая. Мужик у ней в Ливонскую сгинул, осталась одна, хорошая баба, ласковая, парней привечала, и Ванька ходил, чего греха-то таить. Женатые мужики частенько заглядывали, чужая малина слаще всегда. Ну бабы подсуетились, словечко кому надо замолвили. Два лета, как Василису Заступе отдали. Вот, значит, и свиделись… Ванька шарахнулся в сторону, подавляя заячий вопль. Распятая на стене Василиса задергалась, пошла ходуном. Голова с остатками плоти поднялась и раскачивалась, блукая пустыми глазницами, плечи тряслись. Ванька приготовился дать стрекача. В глотке мертвеца шевелилось и чавкало. Изо рта вылезла огромная крыса, сверкнула угольями глаз, винтом скользнула по телу и исчезла в темной дыре.

— Гадина! — Ванька поддал ногой, вымещая стыд за нахлынувший страх. Следующую мертвячку тож опознал. Прошлогодняя. Тьфу, слово какое-то мерзкое. Из Новгорода привезли. Сердце предательски екнуло. Если эта в прошлом году, то следующая…

Ванька метнулся дальше, подсветил себе, зашарил рукой по плесневелой стене. От радости замутило. Марьюшки не было. К добру или к худу?

Выход из зала, полного мертвецов, вывел в небольшую, залитую чернотой комнатенку. Тусклые отсветы выхватили признаки обитаемого жилья: вытертый персидский ковер, стол, заваленный книгами и пергаментом, узкое ложе у дальней стены. Сердце остановилось, сжалось до рези и вновь застучало, разгоняя вскипевшую кровь. Думал, в гробу тварь проклятая спит, а он, сука, в кровати. Медвежья шкура, застеленная на ложе, дыбилась высоким горбом. Сейчас я тебя! Ванька вытер вспотевшие ладони и поудобнее перехватил осиновый кол. Шаг, второй, не чувствуя ног. От напряжения ломило в груди. Еще шаг.

— Наверняка бей, — отечески посоветовал скрипучий голос из темноты. Откуда-то слева выплыла лысая шишковатая голова и страшная харя: трупно-серая, костлявая, пронизанная вздутыми черными жилами. Тонкие, сложенные в паскудной ухмылочке губы задули огонь, и снизошел зловонный, ужасающий мрак. Ванька истошно завыл.

II
Придурка с заточенной деревяшкой вурдалак Рух Бучила почуял, еще когда тот топтался на входе. И мысли не надо читать. Явился по его, Руха, грешную душу, злодей. Вот она, судьбинушка горькая, живешь, никого не трогаешь, людишек оберегаешь, а каждый валенок норовит палку меж ребров всучить. Благодарность, мать ее так. Оттого все меньше на свете Заступ, а как переведется последний, тут и миру конец. Раньше Бучила ждал смерти, избавленья искал. Только старые охотники вывелись, а новые так и не родились. Не дождался Рух, отмучился, пообвык. А тут на тебе, здрасьте…

Парень долго собирался с духом, страхом и ненавистью смердел. Решился. Полез без спросу, потревожил соседей, рылся в вещах, жен ворошил. Ни почета, ни уважения. Словно в хлеву родился. Хотел Бучила дурную башку оторвать, на полку любоваться поставить, а передумал. Чай не изверг какой.

В опочивальню богатырь проник, по его меркам, бесшумно, крался к ложу, недоброе замышлял. Рух долгое время наблюдал за пришельцем, прекрасно видя во тьме. Решил помочь, по доброте своей неизбывной. Крика такого не слышал давно. Так кричат, ежели нутрянку клещами раскаленными рвут. Свет потух, лампадка грянулась об пол, разлетелась на сотню кусков. Масло теперь оттирать…

Крик оборвался, и Рух едва успел отскочить. Быстро оправился, лиходей. Парень закрутился на месте, слепо разя во все стороны острым колом.

— Ты чего? — подавился Рух нехорошим смешком.

В ответ — сдавленная брань и удар на голос. Кол со свистом рассек темноту. Ух какой. Бучила мог закончить дело мгновенно, но предпочел поиграть. Отпрыгнул к выходу и поманил:

— Эй, а ну догоняй.

Парень дернулся следом, налетел на лавку и едва не упал. Прыткий, гаденыш.

— Под ноги смотри, расшибесси, — посочувствовал Рух, спиной шагнув в женскую половину, на зыбкий свет, едва пробивающий плотную темноту. Тут у охотничка будет шанс. Честность и благородство — главные добродетели Руха Бучилы. За то и страдает всегда.

Супротивник выскочил следом, бросился к Руху, целя в лицо. Бучила легко уклонился и саданул поганца под дых. Парень охнул, сложился напополам, упал на колени и шумно проблевался. Такие нынче богатыри…

Рух закатил глаза. Женская половина — святая святых — безнадежно осквернена. Мордой, как котенка, надо бы навозить! Вурдалак молниеносно подскочил, вырвал кол и зашвырнул в темноту, добавив гостю ногой по лицу.

Надо отдать должное, парень не сдался. Подорвался, пуская слюни и кровь, бросился с голыми руками на упыря. Заорал неразборчиво, поминая чью-то несчастную мать и срывая с шеи чеснок. Рух пригнулся, овощи пролетели над головой. Какой идиот выдумал бороться с вурдалаками чесноком? Сами упыри эту байку и распустили. Приятно, когда не знают твоих слабых сторон.

Забава быстро наскучила, и Рух ударил гостя в середину груди. Парень словно напоролся на стену, всхрапнул загнанной лошадью и упал. Только ножки задергались, взрывая мягкую пыль.

— Достаточно? — миролюбиво поинтересовался Бучила.

— Ты… ты… — парень заворочался, поднялся на четвереньки, пуская ртом багровую жижу. — Я… я тебя…

— Чего ты меня? Залижешь до смерти, слюнявый щенок?

— С-сука…

— Сам дурак. Чего бросаешься? Бешеный?

— Невесту забрал…

— Кто?

— Ты. Марьюшку мою украл. — Гость плюхнулся на задницу, в драку больше не лез. Не такой дурак, каким кажется.

— Не украл, а отдали, по уговору, не тобой заведенному, — напомнил Бучила.

— На хер такой уговор, — парень вытерся рукавом, в челюсти щелкнуло.

— Поговорим?

— Не о чем нам с тобой говорить.

— Звать тебя как?

— Ванькой.

— А я Рух. Рух Бучила.

— Х…чила.

— Ой, грубиян. За невестой пришел?

— Ну.

— А спросить гордость не позволяет? Убивать зачем? Грех.

— Упыря не грех. Дело богоугодное, — буркнул Ванька, кося глазами в поисках чего бы потяжелей.

— Где сказано? — удивился Бучила. — Я в богословии наторел, Святое Писание изучил. Нигде про вурдалаков не упомянуто. Наоборот, писано — все дети божии. Вот и я дите.

— Отец Иона другое говорит.

— Пророк-то ваш доморощенный? У него язык — помело. Имел с ним беседу, доводы приводил, примеры исторические, Евангелие цитировал — как об стенку горох. Фанатик.

— Иона отговаривал тебя убивать.

— Большого ума человек!

— Я не послушал.

— И здорово преуспел?

— Преуспею ишшо, — Ванька глянул с вызовом. — Чего уставился? Давай пей кровушку. Твоя взяла.

— Не хочу, — признался Бучила. — Спасибочки, сыт. Не надо делать из меня чудище.

— А кто же ты есть?

— Вполне разумное, легко ранимое существо. На тебя обиду не затаил, молодой ты, а может и просто дурак. Был бы умным, гостем зашел, поговорить да чашу хмельную распить, Марьюшку свою бы забрал.

— А ты бы и отдал? — насторожился Ванька.

— Смотря как попросить, — хитро прищурился Рух.

— Никак живая она? — вскинулся женишок.

— Живая. Ты ведь всех моих жен посмотрел, — уличил Бучила.

— Отдай невесту, Заступа, Христом Богом прошу, — Ванька бухнулся на колени и пополз к упырю. Уголек надежды разгорелся жарким огнем. — Все для тебя сделаю.

— Ну буде, буде, — Рух отстранился. — Мне много не надо, мы люди негордые. Пойдешь туда, не знаю куда, принесешь то, не знаю что, и невеста твоя. Плевое дело.

— Заступа-батюшка… — поперхнулся жених.

— Ну сшутковал, сшутковал, — не стал терзать парня Рух, и серьезно спросил: — Любишь ее?

— Пуще жизни, батюшка, — Ванька клятвенно перекрестился, втайне надеясь, что при виде крестного знаменья сдохнет адская тварь.

— Понятно, без любви сюда б не пришел. Ну так забирай, для хорошего человека бабы не жалко, — Рух повысил голос. — Марья! Подь-ка сюда!

Ванька часто, с присвистом задышал. Из темнотищи медленно выплыла белая, похожая на призрак тень. Марьюшка ненаглядная. Живая! Бледная, осунувшаяся, с растрепанными волосами и робкой, печальной улыбкой.

— Родненькая! — Ванька бросился невесте на шею.

— Тихо-тихо, — остановил Бучила. — Эко прыткий какой. Бабу будем делить. Ты к себе зови, я к себе кликать начну, к кому пойдет, того и жена.

Ванька напрягся, сжал кулаки.

— Да ладно, вдругорядь пошутил, — успокоил Бучила. — Прямо несет чегой-то с утра, удержу нет, — и строго спросил у Марьюшки: — Ну а ты, лебедушка, любишь жениха, или неволит ирод тебя?

— Люблю, батюшка, — Марья опустила глаза.

— Все честь по чести, — Рух виновато развел руками и сказал Ваньке: — Прости, должон удостовериться был. Чай не чужая, душой прикипел.

— За ночь?

— Иная ночь целой жизни длинней, — многозначительно подмигнул Бучила. — Ладно, проваливайте.

— Батюшка… — ахнул Ванька.

— Ступай, ступай, — отмахнулся Бучила, опомнился, придержал парня и шепнул на ухо: — Ты это, не серчай ежели что, не девица она больше. Такие дела.

— Даничего, — невпопад отозвался Ванька, голова была занята совершенно другим. — Благодарствую.

— За что? — растерялся Бучила.

— За все, — Ванька взял Марьюшку за руку. Она прижалась к нему, родная, манящая, желанная. Они поклонились Заступе в пояс и пошли в сторону выхода.

— Эй! — окликнул Бучила. — Хорошенько подумай! Назад не приму!

Ванька не обернулся.

Рух стоял и пристально смотрел им вослед. Не бывает любви? А что это тогда? Любовь или победит, или раздавит, третьего не дано. С невестой он расстался без сожалений, легко пришла, легко ушла, будут еще. Но дело нечистое. Впервые девку на выданье отдали, да при живом женихе. Обычно как? Собирают Заступин мыт, со двора по копейке, покупают рабу, Бучиле и отдают. Тайну блюдут, думают, не знает он, мол обставили дурака. А Руху все едино, лишь бы свадьба была. Из своих, нелюдовских, если и отдают, то редко, которых не жалко. Странно. Очень странно. А странности Бучила ух как любил…

III
Тьма нехотя разжала липкие пальцы, солнце нестерпимо резануло глаза, Ванька мешком повалился в траву. Его трясло. Леденящий холод, зачерпнутый в подземелье, не хотел уходить, свив зловонное гнездо где-то под ребрами. Пахло нагретой землей, свистели пичуги, и небо было синее-синее. Ванька перевернулся на спину, широко раскинув ослабевшие руки. Господи, живой. И невесту выручил! Мог ли о таком еще утром мечтать? По чести — боялся наружу идти, думал, мороком окажется Марьюшка, насмешкой упырьей, развеется туманом, увидев солнечный свет. Обошлось.

Марьюшка присела рядом, робкая, бледная, милая. Босые ножки изодраны в кровь, на лодыжках расползлись ссадины и синяки. Изменилась за ночь: осунулась, похудела, под глазами залегли черные тени, золотые волосы поблекли, утратили цвет. Только улыбка прежняя, родная и теплая.

— Думала, свету белого не увижу, — Марья тихонечко положила голову Ваньке на грудь. Он осторожно, боясь развеять тихое счастье, коснулся пальцами сухих, ломких волос. Хотелось одного — лежать рядом целую вечность, наслаждаясь уединением и тишиной.

— Куда мы теперь, родименький? — спросила Марьюшка.

— У меня поживешь, — Ванька все уже твердо решил. — Осени ждать не будем, свадьбу сыграем в ближнее время. А там как Бог даст.

— Ванечка, — прошептала Марьюшка, прижимаясь всем телом. Коса упала, приоткрыв на шее синюшный кровоподтек с двумя дырочками посередине, затянутыми спекшейся коркой. Ваньку передернуло. Какая сволочь этот Заступа. Сколько душ перевел? Польза от него есть, но какая цена? Ладно Марьюшку вырвал… Ага, вырвал, стыдища какая, навалял нечистый тебе. Как уляжется, сразу в Новгород ехать, патриарху Иллариону в ноги упасть. Владыка верой тверд, нечисть велит огнем выжигать. Покается ему Ванька, обскажет, как упырь село подчинил. Не оставит патриарх паству в беде, пришлет молодцов. Вдругорядь посчитаемся!

В глотку словно набили сухого песка. Ванька встал на нетвердые ноги, сорвал баклажку и долго пил, отфыркиваясь и проливая на грудь. В башке прояснилось. Он подавился, вдруг вспомнив, что в посудине святая вода. Ну и дурак. Кто ж воду святую так хлешшет? Как с вурдалаком дрался, забыл о воде, а она, глядишь бы, и помогла. Да чего уж теперь…

— Идем, — он крепко сжал Марьюшкину ладонь.

— Ночи б дождаться, — испуганно сжалась девка. — Люди там, боюся я их.

— Куриным дерьмом пусть подавятся, — напыжился Ванька и притопнул ногой. — Мы худого не делали. Идем.

Марьюшка посмотрела доверчиво, Ванька через ладонь слышал дикий стук маленького сердечка. Тропка бежала с холма, прочь от страшных руин, ласково нашептывал березняк, пронизанный солнцем, высоко в поднебесье завис крохотный жаворонок, напевая победно и радостно. Какое дело Ваньке до людей? Упыря не спужался, и тут честь не уронит.

Решимость иссякла при виде зачерневших среди молоденькой зелени крыш. Вот и село. Век бы его не видать. Отец не обрадуется, матушка плакать удумает. Сукина жизнь. Тропа вильнула собачьим хвостом, выводя на околицу. Нелюдово — село большое, зажиточное, вольготно раскинувшееся на торговом тракте из Новгорода Великого в Тверь и далее на Москву. Не одну сотню лет стоит село на берегу медлительной Мсты, что катит черные воды сквозь непроходимые дебри, мимо разрушенных языческих капищ и могильных курганов до самого Словенского моря — озера Ильмень. Издревле звалось село Нелюдова Гарь. Во времена светлого князя Ярослава поселился на реке странный человек Нелюд, откуда пришел и что за душой принес, никто никогда не узнал. Людей сторонился, жил бобылем, поставил избушку. Нечисть чащобная Нелюда не трогала. Выжег поле, высеял рожь. Была просто Гарь, стала Нелюдова Гарь. Привел жену, в соседних деревнях не сватался. Люди говорили — лесную мавку замуж принял. Детишки пошли диковатые, черноглазые, с волосами цвета сохлого мха. Росло Нелюдово племя, лес выгорал десятинами, была одна изба, стало полдюжины. Завистники из соседней Помиловки зубоскалили, дескать с дочерьми Нелюд грешил, бесов тешил. А может, и правда был колдуном, кто теперь знает? Обронил Нелюд семя в благодатную почву. Малый хуторок вырос в большое село, славное купцами, волокушами, бондарями и промысловиками. Уходили из Нелюдова молодцы в Пермь и за Камень, в ратях бились с рыцарями на Чудском озере и при Раковоре, душегубничал в окрестностях тать и разбойник Абаш Берендей, уйму кладов на древних погостах зарыл. Княжеские усобицы и злые язычники — татары обошли Нелюдово стороной, владычный Новгород податями не донимал, торговля шла бойко, и беспокоила нелюденцев только крепнущая, разбухающая под боком Москва.

Тропка влилась в накатанный тракт. Околичные дома поставлены кругом, меж ними высокий тын и дозорные башни. Двое крепких ворот. Село с наскоку не взять, пробовали лихие люди — кровью умылись. Ванька все ходы и выходы знал, мог ворота и миновать, да не схотел. Негоже в село воровскими стежками лезть. От чужих глаз все равно не укроешься. На Тверских воротах сторожами Истома Облязов и Васька Щербанов, Ванька еще с утра подсмотрел. Старик Облязов черной вороной горбился в открытых воротах, опираясь на рогатину с толстым захватанным древком. Васьки, старого Ванькиного приятеля, не видать, дрыхнул поди. Ну точно, вон и лапти из копны торчат. Ванька крепче сжал Марьюшкину ладонь. К воротному столбу была приколочена башка кикиморы, просмоленная, высушенная на солнце, до сих пор внушающая ужас, покрытая наростами и бахромой коротких щупалец, с пастью, полной кривых желтых клыков. Рядышком, насаженные на колья, пялились пустыми глазницами на прохожих уродливые головы трясцов, глушовцев и дремодарей.

Облязов подслеповато щурился, силясь рассмотреть появившихся на дороге людей. И разглядел. Сторож неожиданно проворно скакнул к куче сена и отвесил спящему тумака. Лапти дернулись, послышалось сдавленное мычание. Из вороха поднялась всклоченная голова с одутловатым, отекшим лицом и дурными глазами, грязная рука инстинктивно искала задевавшийся куда-то топор.

— Ты чего, дядька Ис… — заканючил Васька и застыл с открывшимся ртом.

Ванька с Марьюшкой вошли в родное село. Преград им никто не чинил. Старик Истома надсадно пыхтел, Васька слюни пускал, не вполне понимая, проснулся он или видит затейливый сон.

— Здорово, Василий, — поприветствовал Ванька дружка.

Васька неразборчиво булькнул в ответ, глаза полезли на лоб. Ванька распинал лезущих под ноги кур и горделиво вступил на кривоватую, в ямах и выбоинах улицу. Кое-где из непросыхающей грязи дыбились остатки бревенчатой мостовой. В месиве вальяжно похрюкивали толстые порося. За заборами рвались остервеневшие псы. Идущая навстречу дебелая баба с коромыслом на могучих плечах остановилась и обмерла, переводя испуганный взгляд с Ваньки на Марьюшку. В деревянных ведрах плескалась вода. «Примета хорошая», — подумалось Ваньке. Хотелось в тот момент верить в хорошее. До жути хотелось, до рези под сердцем. Баба развернулась и пошла обратно к колодцу, словно забыла чего. Ускорила шаг, бросила коромысло и, подобрав юбки, побежала по улице, истошно вопя:

— Убил! Заступу убил! Убил!

Белые лодыжки мелькали с ужасающей быстротой. Ванька поморщился. Началось. Ну что за народ? Чертова дура, клятое помело.

— Ой, что теперь будет, Ванюша, — испуганно выдохнула Марьюшка.

— Не боись, за мною не пропадешь, — сам не очень-то веря, отозвался Иван. — От упыря утекли, а эти мне что? Тьфу.

— Люди страшнее, — Марьюшка прижалась к нему.

— Ничего, — раздухарился Ванька, почувствовав себя сильным и нужным. — Пусть ужо сунутся!

Хлопали калитки, люди отрывались от работы, бросали дела. Недоумение на лицах сменялось страхом и непониманием. Не бывало в Нелюдове, чтобы Заступина невеста вернулась живой. Слышался сдавленный, злой шепоток. Народ шел следом, толпа росла, разбухая как паводок, впитывая новые и новые ручейки. Разом заголосили бабы, заплакал ребенок.

Ванька шел к дому, втянув голову в плечи, стараясь не зыркать по сторонам, не встречаться глазами. Объяснять бесполезно, сделаешь хуже. Толпа не послушает, она жаждет одного — рвать и кромсать. Дурная весть про убийство Заступы вихрем облетела село. Теперь доказывай не доказывай, все едино. Здесь, в Новгородчине, убить Заступу — самый великий грех. Село без защитника обречено. Ванька видел знакомые лица, искаженные масками страха и ненависти. Перекошенные рты, пена, оскаленные зубы, колы и палки в руках.

— Иуда, — упало проклятие в спину.

— Убивец.

— Всех нас убил!

— На бабу сменял.

Толпа сомкнулась.

Ванька остановился, набрал в грудь воздуха и громко сказал:

— Люди добрые, не велите казнить, ве…

Первый камень шмякнулся в грязь, второй попал Ваньке в лопатку. Он качнулся, зашипел от боли, но не упал. Следующий камень угодил повыше виска, оставив глубокую сечку. Ванька заурчал по-звериному, подгреб Марьюшку, закрывая собой. В голове помутилось, ноги налились слабостью, клок сорванной кожи лез на глаза, сочась липкой обжигающей кровью. Мысли смешались.

Накатилось смрадное, визгливое, многоголосое сборище. Удар поперек хребта бросил Ваньку на колени в жидкую, навозную грязь. Ну вот и все. Добыл невесту, дурак? Руки поймали пустоту. Марья пропала, непостижимым образом вывернувшись из-под него. И тут же общий гомон прорезал звенящий, надрывистый крик:

— Не трожьте его! Не трожьте!

Ванька поднял залитые кровью глаза. Марьюшка стояла над ним, одна против всех, похожая на маленького боевитого петушка, с зажатым в ладошке клоком жидких волос. Прочь от нее отползал на заднице старик Толопыгин, выронив палку. Бороденка старика на левой щеке была выдрана с мясом. Толпа подалась назад. От Марьи Быковой, девки тишайшей и доброй, никто такого не ожидал.

— Сволочи! — исступленно крикнула Марьюшка. — Стаей слабого рвать! Ненавижу! Всегда ненавидела! Будьте вы прокляты! Жив Заступа! Ванечка выручать меня пришел, а Заступа, добрая душа, взял меня и отдал!

Людишки притихли, запереглядывались.

— Сходите проверьте! — притопнула Марья ногой, указав в сторону Лысой горы, склонилась к Ваньке. — Пойдем, Ванечка, не тронут они.

Ванька поднялся со стоном, в спине мокро щелкнуло, никак ребра сломали, диаволы. Он стоял и смотрел на Марьюшку: смелую, сильную, неустрашимую. Глазам не верил. Эта ли девка робела, боясь за полночь на свиданки к старым ивам ходить? Чудеса!

Марья шагнула, толпа раздалась, отхлынула, давая проход. Она пошла первой, ступая, словно лебедушка, горделиво неся голову на тоненькой шейке. Девка, не убоявшаяся разъяренной толпы. Красавица, защитница. Ванькина невеста. Он выпрямился, скалясь страшно и вызывающе, пихнул крайнего мужичонку плечом. Их не преследовали, не забрасывали камнями, не проклинали, поверив на слово девке, невесть каким образом вырвавшейся из лап упыря.

Ванька вздохнул с облегчением, увидев родные ворота. Дома и стены помогут. Сердце предательски екнуло. Чем встретят? Пока не зайдешь, не узнаешь. Калитка открылась бесшумно, сам недавно петли салом натер, чтоб на гулянки шастать ночные. Двор чисто выметен, ни соринки, ни пыли, матушка блюдет чистоту. Изба — пятистенок, крытая тесом, в окружении подклетей, амбаров и сараев, с резными конями на крыше и высоким крыльцом. Большой дом для счастливой семьи. Так думалось. Теперь как Бог даст…

Из-под забора с рыком выкатился огромный взлохмаченный пес. Клацнули в жутком оскале длинные зубы.

— Ай! — Марьюшка испуганно вскрикнула.

— Тю, проклятый! — замахнулся Ванька. — Никак, не узнал?

Огромный дымчатый, усеянный репьями кобель натянул звенящую цепь, брызжа с клыков пенисто-желтой слюной. Уши прижались к башке, шерсть вздыбилась, бока пошли ходуном. Ванька отпрянул, зубы щелкнули возле ноги.

— Тише, — ласково сказала Марьюшка и протянула ладонь. Грозное рычание оборвалось, пес понюхал пальцы и протяжно, умоляюще заскулил, пушистый хвост обвис между лап. В следующее мгновение кобель прижался к земле и резко подался вперед, целя в горло.

— Хватит, Серко! — подбежавшая фигурка упала собаке на спину, не дала сделать последний прыжок. — А ну пошел! Кому говорю!

Серко зазвенел цепью, скрылся в своей конуре. Перед ними осталась краснощекая девочка в синем сарафане и белом платке. Улыбчивая, крохотная, с веселыми глазами и конопатым лицом. Аннушка. Ванькина семилетняя сестра.

— Я переживала, — насупилась девочка. — Куда ушел? Теперь-то понятно!

Она бросилась, обняла обоих, завсхлипывала:

— А я… а ты… А батюшка злой. Грит, пущай не вертается… А матушка плакала… А я ей говорю: не реви… Дурак, дурацкий дурак!

— Прости, Анька, — Ванька подхватил сестру на руки, чмокнул в нос.

— Фу, не слюнявь, — Аннушка прижалась брату к груди, нашарила и притянула Марьюшку. — Ой, как я рада…

С крылечка вальяжно спустился пушистый, черный, с белой мордочкой кот Васька, первейший Аннушкин друг и любимец. Притащила она год назад крохотного, задрипанного, еле живого котенка. Под забором в крапиве нашла. Задние лапки от голода отнялись. Ванька хотел из жалости утопить. Аннушка не позволила, выходила, отпоила козьим молоком, отогрела в постели. Превратился доходяга в красавенного, игривого, знающего себе цену кота.

На пороге появилась мать. Охнула, привалилась к стене, рот прикрыла рукой. Глаза на мокром месте. Не чаяла сына увидеть. Ванька виновато улыбнулся. Мать сделала шаг, собираясь броситься к ним, и замерла. Из дома вышел отец. Угрюмый, нечесаный. Брагой пахнуло аж до ворот. Плохо дело, запил купец. Ванька приготовился к худшему. По пьяному делу отец дурным становится, может и зашибить. Сколько крови мамке попортил? Через это рано и постарела. Суров Тимофей, нравом крут.

Отец недобро глянул из-под лохматых бровей.

— Явился?

— Явился, — Ванька глаз не отвел. Хватит, вырос уже. На силу другую силу найдем.

— И эту привел? — мутный взгляд задержался на Марье.

— Привел!

Отец смерил тяжелым, налитым злобой взглядом.

— Ну-ну, — сплюнул, попав на бороду, и, пошатываясь, убрался в избу. Внутри что-то обрушилось, зазвенело, покатилось, зазвякало.

— Уф, — фыркнула Аннушка. — Как же я испужалась! Батюшка тебя прибить обещал!

— А ты и рада, лиса, — уличил сестренку Иван.

— Скажешь тоже, — Аннушка прижалась тесней. — А вы насовсем?

— Насовсем. Свадьбу сыграем.

— Только о свадьбах и думаете! Вправду Заступу убил?

— Нет, — качнул Ванька башкой. — Поговорили с ним, всего и делов.

— Ох и смелый ты, Ванька.

Кот настойчиво мявкнул, призывая хозяйку.

— Уж какой есть.

Ванька поставил сестру на землю, к матери подошел. Евдокия сидела на крыльце, привалившись спиной к прогретым солнышком бревнам; в морщинках, собравшихся вокруг глаз, блестели слезинки.

— Все хорошо будет, матушка, вот увидишь, — улыбнулся Ванька, понимая, что говорит не то и не так.

— Дай Бог, — Евдокия улыбнулась слабо и вымученно. — Веди невесту, сынок.

— Матушка, — Марья упала к ее ногам и принялась целовать натруженные, перевитые синими жилами руки. — Матушка.

— Была одна дочка, теперь будет две, дожила на старости лет, — Евдокия коснулась Марьюшкиных волос. — Ступайте в избу. А я маненечко посижу отдохну. Сердце жмет. Сейчас вечерять соберу.

Ванька привел невесту в свою горницу. Шиловы жили богато. Изба большая, просторная, не чета бедноте, ютящейся вповалку и старый и малый. У Ваньки горенка, у Аннушки с Васькой горенка, у матери с отцом опочивальня, просторная обеденная, где отец и торговые дела вершит, гостей принимает, да для челяди закутки — девки Малашки и долговязого Глебки.

Сели к оконцу, рядышком, и долго молчали, боясь порушить сплотившую их близость. Думали каждый о своем и об одном одновременно. Солнце садилось, затихало село, мычали коровы, щелкал кнут пастуха. В доме слышался неразборчивый голос отца и тяжелые, постепенно затихающие шаги. В дверь тихонечко поскреблись.

— Вань, а Вань.

— Ну чего, пострела?

В горенку просочилась Аннушка. Васька маячил за порогом, внутрь не пошел.

— На вота, — сестренка подала ледяную глиняную крынку и кусок чего-то теплого, обернутого чистой тряпицей. — Поисть принесла. Батюшка дюже злой, вас кормить запретил, а я в чулан прокралась и стащила.

— Мамка дала?

— Ага, — рассмеялась Аннушка и широко зевнула. — Ну, я побегу.

— Беги, — Ванька проводил сестру взглядом. В двери мелькнул черный хвост.

Только тут Ванька понял, насколько оголодал. В тряпице оказался пирог с грибами, в крынке — жирное молоко. Накинулся жадно и торопливо, отфыркиваясь и ухая. Марьюшка ела вяло, пощипала пирог, едва пригубив молоко.

— Не ндравится мамкина стряпня? — обиделся Ванька.

— Что ты, Ванечка, Бог с тобой! — всполошилась Марьюшка. — Не хочется, кусок в горло не лезет. Мне много не надо, сытая я. Ты кушай, вон какой большой у меня. И сильный.

— Я такой! — напыжился Ванька, подобрал крошки на ладонь, закинул в рот, допил молоко, вытер белые усы.

Марьюшка смотрела сквозь слезы, улыбнулась невесело и тихо сказала:

— Ты прогони меня, Ванечка, беда одна от меня. А тебе жить надо.

Словно ножом Ваньку пырнули, поник он, понурился, навалился грудью на стол, захрипел:

— Дура ты, Марья, дура как есть! Я за тебя… я за тебя! Эх! Дура!

— Ты ругай меня, Ванечка, ругай, — Марья бросилась на шею, придушила жарким объятием. Теплая, родная, милая. — Люблю я тебя, больше жизни люблю! Век благодарна…

— Ну буде, буде, — опешил Ванька, отстранил невесту и встал.

— Куда ты? — испугалась Марьюшка.

— Спать. Ты тут, а я на сеновал.

— Не бросай меня, родненький, не хочу я одна.

— Люди чего подумают? — Ваньке пуще всего хотелось остаться.

— Теперь не все ли равно?

— Не все! — отрезал Ванька. — По-хорошему у нас будет, Марья, по-божески. Спи. Завтрева свидимся.

Марьюшка словно еще меньше стала, сжалась в комок. Ванька поцеловал ее в лоб, закрыл дверь, постоял, переводя дух, и вышел из притихшей избы. Стемнело, на небе народились первые звезды, ветерок дул прохладный и ласковый, как Марьюшкино дыхание. Он забрался на сеновал, расстелил одеяло и лег, рассматривая узор на досках и осиные гнезда под потолком. День выдался тяжелый и длинный. Упырь Рух Бучила и подземные ужасы казались теперь далеким, забывчивым сном. Звезды вызрели и сверкали серебряной россыпью, клочьями ползли подсвеченные луной облака. В Гнилом лесу выли волки. Зловеще хохотал козодой. Заскрипела лестница, и Ваньке показалось, что на сеновал проник дикий зверь. Узкая, сильная ладошка зажала рот. Запахло весенним лугом и молоком, с легким, едва уловимым послевкусием свежей земли. Марьюшка. Она стянула рубаху, обнажив небольшую, упругую грудь. Рука отнялась от лица, и он почувствовал вкус ее мягких, обжигающих губ…

IV
Аникей Басов, первый из старейшин Нелюдова, проснулся среди ночи в липком поту и сдавленном сипе. Еще не придя в себя, истово закрестился на огонек лампадки в красном углу. Уф, спаси Господи и помилуй. Приснилось Аникею, будто шлепает он в темнотище кромешной, сам не знамо куда, выставив руки наперед, как слепец. А из темноты кличут по имени, манят. Ласковым таким шепотком. Аникей спешит на зов, не может противиться, и неожиданно проваливается в черную яму. Шмякнулся об донышко и проснулся, растудыт твою душу…

— Ты чего всполошился, хер старый? — прошамкала с печки жена, бабка Матрена. Ишь, услыхала, чума. Заноза в заднице, а не старуха, диавол в юбке, Аникеево наказание за грехи.

— До ветру, Матренушка, захотел, — угодливо отозвался Аникей. За годы сумел примириться с бабкиным нравом. Без Матрены Аникею так бы высоко ни в жисть не взлететь. Без приданого и нужных знакомств покойного тестя Григория Полосухина. Всем обязан ей Аникей, оттого и терпел.

— Так иди, чего стонешь?

— Иду, Матренушка, иду! — Аникей заспешил к выходу на сведенных костной хворью ногах. До ветру ему и вправду хотелось. Аж резало низ живота.

— В корыто не напруди! — пригрозила старуха. — Живо бороденку оттяпаю.

Аникей удрученно вздохнул. Гадина старая, как есть сатана. За печкой похрапывала работница Глашка. Помогала по хозяйству дьяволу в юбке: воду таскала, за скотиной следила, мыла полы. Ладная баба, молодая, задницей угол заденет, весь дом задрожит. Сиськи из рубахи вываливаются, сами в руки хотят. И с Аникеем ласковая, «дедушкой» кличет. Эх, щас бы к ней под бочок… Из-за занавески доносилось размеренное дыхание и пахло потным, разгоряченным женским телом.

Аникей с трудом оторвался от щели, вышел в сенцы. Ага, под бочок. Матрена ухватом по темени вдарит, забудешь, чем баба отлична от мужика. Улица встретила прохладой и темнотой. В хлеву шумно возилась свинья. Аникей заспешил через двор, зябко поджимая босые ноги. По-весеннему ледяная земля кусала за пятки. Поджимало так, что не было терпежу. Проклятая баба! Старческие пальцы лихорадочно потеребили завязки подштанников и затянули узел еще крепче. Холера те в бок! Увлекшись, не заметил, как от ворот отделилась черная, зыбкая тень и поплыла прямо к нему. Аникей приплясывал и ругался сквозь зубы, пытаясь сладить с тесьмой. На глаза навернулась слеза. Тень приблизилась, и участливый голос спросил:

— Помочь, Аникей?

Помогать нужды уже не было, старейшина Аникей Басов, большой по нелюдовским меркам человек, опорожнился прямо в портки.

— Ну тише-тише, не верещи, — попросил Рух, глумливо посмеиваясь про себя. Знатно пуганул старика, спасибо, не помер. И ведь не хотел пугать, так получилось, слишком долго ждать пришлось. Старикам пока в голову влезешь и дозовешься — наплачешься. А дело-то спешное.

— Ты? — Аникей выпучил глаза.

— Ну я, а ты кого ждал?

— Н-никого. Ну и сволочь ты, Заступа.

— Не лайся.

— Я в штаны напрудил!

— Новые принести? Я мигом, только скажи.

Аникей заохал, держась за промежность. Надрывно вздохнул и спросил:

— Чего тебе?

— Проведать зашел.

— Ага, поверил я. Чего надо?

— Слыхал поди, невесту-то у меня Ванька-постреленок отбил.

— Слыхал, — скорчил рожу Аникей. — Они как приперлись, ахнули все. Такой переполох поднялся, упаси Бог. Думали, пристукнул Ванька тебя.

— Пытался, чутка не хватило.

— А фурия эта, Марья, как с цепи сорвалась, люди поговорить хотели, так она на них кинулась, и пострадамшие есть.

— Горячая девка, — мечтательно причмокнул Рух.

— Мы к тебе, Заступа-батюшка, гонца посылали.

— Испугались?

— Как Бог свят, испужались. Куда мы без Заступы-то? Пропадем.

— Лестно.

— А гонец вернулся, грит, Заступа живой, показаться не показался, но ругательствами такими обложил, что и слышать не доводилось.

— А чего он орал? — пожаловался Бучила. — Может, я спал. Дело ли, человека будить?

— Не дело, — согласился Аникей и поморщился. — Так, стало быть, ты Марью-то отпустил?

— Отпустил. Добрый я.

— Ага, добрый. Точно, — Аникей подтянул сырые штаны. — Нешто побрезговал, батюшка?

— О том речи нет, свою пенку снял, — отмахнулся Рух. — Ты лучше скажи, Аникей, как на Марью жребий пал? Неужто Заступин мыт не собрали?

— Собрали, — затряс седой бородой Аникей. — Все до копеечки, как полагается, и людей в Новгород снарядили, да не срослось.

— Чего так?

— Устинья поперек дороги нам встала, — наябедничал старик. — Ты знаешь, ее слово в выборе невесты самое первое. Раньше-то она не совалась, поглядит, покивает, да и все, а тут словно вожжа под хвост угодила. Сказала, кости гадальные велели Заступе из своих девицу непорочную дать. А ежели нет, то будет два года неурожай, скотина охромеет и дети народятся страшилами. На Марью и указала.

— Устинье какой с того интерес?

— А не знаю, — развел руками Аникей. — Может, нет интересу, а может, и есть.

— Хм.

— Люди меж собой всякое говорят, — старейшина понизил и без того тихий голос до шепота и воровато огляделся. — У Устиньи дочка — Иринка, соков женственных набрала, и, дескать, замыслила мать выдать ее за Ваньку Шилова, а Марьюшку, невесту его, через тебя извести.

— Вот оно как, — удивился Бучила. Ну и Устинья! Решила и рыбку съесть, и все такое прочее. Хитрая баба. Дело приняло совсем иной оборот. Нехорошее чувство возникает, когда тебя попытались использовать.

— Устинья страсть как озлобела, узнав, что Марья живой вернулась и у Ваньки живет, — сообщил Аникей. — Чисто мегера. Сатаниил.

— Осатанеешь тут, — Рух потерял к старейшине интерес. — Тебе, Аникей, спать не пора? Любишь ты разговоры вести, прямо удержу нет.

— Так я пойду? — оживился старик.

— Так иди.

Аникей поклонился и засеменил к избе, смешно, по-журавлиному выставляя длинные, тощие ноги. Хлопнула дверь, лязгнул засов. Руха Бучилы на дворе уже не было, заполночные визиты продолжились.

V
Устинья Каргашина еще не ложилась. Глубокая ночь — лучшее время для отложенных дел. Тех дел, что белым днем не свершишь. Устинья не зналась с чертями и не молилась старым кровавым богам, до сих пор дремлющим в чащах и топях, не приносила в жертву младенцев и не летала на помеле. Хотя ведьмой была потомственной, получившей дар от матери, а та от своей его получила. Немножко гадалка, немножко колдунья, больше лекарка и мастерица в снятии порчи. Всего по чуть-чуть. Достаточно, чтобы быть нужной людям и не взойти на костер.

Сизый дымок от лучины клубился под потолком, тоненькой струйкой утекая в окно. Изба полнилась пряными ароматами полыни, одолени, гермала, зверобоя, лапчатки, зайцегуба и еще тысячи травок и трав. От живота, от сглаза, от женских и коровьих болезней, для мужской силы, да мало ли для чего. У Устиньи на всяк случай своя травка припасена.

Знахарка сидела, подперев голову руками. Перед ней, на столе, в бадье настаивались болиголов, можжевельник и чеснок, приправленные сухими веточками березы. Заваренный в ночную пору, до полнолуния, отвар поможет детям избавиться от кошмаров, прогонит демонов-сонников, норовящих забраться в открытые рты.

Дочка — Иринка, шестнадцати лет, — посапывала на лавке, разметав по подушке черные косы, похожие на свившихся змей. Материна надежда и радость, ей, когда придет время, передаст Устинья свой дар.

Рыжий, какой-то совершено не подходящий для колдовских целей, слегка ободранный, разбойничьего вида кот, свернувшийся рядом, внезапно навострил порванное в многочисленных драках ухо. Гибко вскочил, выгнул спину дыбом и зашипел на стену.

— Ты чего, Асташ? — напряглась Устинья, кошачий страх передался и ей. За стеной послышались тихие, вкрадчивые шаги. Или ветер шумит? Устинья тяжело задышала. Асташ ворчал и шипел. Иринка забеспокоилась во сне, белая рука соскользнула на пол.

В дверь отрывисто постучали. Устиньино сердце едва не оборвалось. Кого черт принес?

Стараясь ступать бесшумно, прокралась в сени, прихватив приставленный к стенке топор. Асташ не пошел, не дурной. Трусливая скотиняка. Тяжесть железа вселила уверенность. Стук больше не повторялся. Устинья прижалась к двери, прислушалась. Тишина. Рядом брехали псы.

— Кто там? — с придыханием спросила знахарка. Никто не ответил. Может, почудилось? Устинья коснулась запора. Не открывай, дура, не открывай! Она встряхнулась, прогоняя липнущий страх. Каждого чиха бояться?

Распахнула дверь и проворно отскочила, готовя топор. Никого. Устинья вышла на крыльцо, ее потрясывало. От обиды закусила губу. Верно, прохожий шутнул. Или парни озоруют, скучно им, падлам. Почти успокоившись, она прошлась по двору, помахивая топориком, проверила калитку, заглянула в темный, страшный амбар. Внутрь зайти поостереглась. Вроде знакомое, а ночью все другим кажется — настороженным, злым. И темнота изменилась, став опасной и жадной. От амбара Устинья на всякий случай отступала спиной. Береженого Бог бережет. С крыльца осмотрелась еще раз. Задвинула засов, не заметив пары комочков рассыпчатой, влажной земли на полу.

В горнице словно стало темней, хотя лучина горела прежним ровным огнем. Устинья вдруг перестала дышать. Мысли птицей метнулись к оставленному в сенях топору. Дура, чертова дура. В красном углу, под иконами, сидел человек в темной хламиде, лицо закрывал капюшон. Устинья подавила рвущийся вскрик, стрельнула глазами на дочь. Иринка спокойно, умиротворенно спала.

— Здравствуй, Устинья, — голос ночного гостя был низок, вкрадчив и хрипл. Знакомый такой голосок. Человек сдвинул капюшон, приоткрыв худое, резко очерченное лицо, пронизанное сеткой черных, болезненных жил. Тонкие губы тронула мерзостная усмешка. На знахарку пристально глядели страшные, завораживающие глаза — белые бельма, без радужки, с черной точкой зрачка.

— Напугал, проклятущий, — Устинью чуть повело.

— Не тебя первую, если это поможет, — ласково, по его меркам, улыбнулся Бучила. — Ты проходи, будь как дома, садись.

— Спасибо, — Устинья присела напротив упыря, страх понемногу ушел. — Говорила: ночью не приходи. В прошлый раз соседка увидела, распустила слух, будто Степка Кольцо ко мне шастает.

— А Степка не шастает?

— Ты пошто пришел? — проигнорировала Устинья скользкий вопрос.

— Соскучился.

— Угу, дура я.

Рух откинулся на спину, посмотрел пристально и сказал:

— Очень давно, в той еще жизни, гадала мне знахарка одна. Счастья обещала воз, богатство, любовь. Радовался, верил. А оно вона как вышло.

— Пожалеть тебя? — фыркнула Устинья, не понимая, куда клонит упырь.

— Можно и пожалеть, я до ласки ух какой жадный. А лучше погадай мне, Устинья, слыхал, мастерица ты кости кидать. Кстати, чьи? Запойного пьяницы-самоубивца? Они вроде самые верные. Или на бычьих?

— У младенчиков кровь выпиваю, а костями в кружке бренчу, — напряглась Устинья.

— Марью таким макаром сосватала мне?

— Ах вот ты приперся чего, — Устинья взгляда не отвела. — Дело мое, кого я сосватала, тебе какая беда?

— Не люблю, когда мной играют. Очень от этого злюсь, — признался Рух.

— А кто играет? — загорячилась Устинья.

— Не знаю, но обязательно выясню. А пока с тебя спрос. Слухи дошли, Иринку свою хочешь за Ваньку Шилова выдать, вот Марью и спровадила мне.

— Кто сказал? — Устинья побелела.

— Ну мало ли кто. Люди. Я, знаешь ли, общительный, умею развязывать языки.

— Врут люди твои, — вспылила знахарка и осеклась, боясь разбудить спящую дочь. — Чтобы я ягодку мою за Ваньку Шилова отдала? Кобелюку паршивого? Да ни в жисть! Не дай Бог с семейкой их породниться.

— И то верно, не пара он Иринке твоей, я сразу так и подумал, — Рух искоса посмотрел на спящую девушку. — Красивая она у тебя, кровь с молоком, может, отдашь за меня, чтобы свиньи хорошо поросились и злой неурожай миновал? Так ты вродь нагадала? Я возьму.

— Нет, — вскинулась травница.

— А чего, в женихи не гожусь? Рылом не вышел? — Рух оскалил клыки, приоткрыв лепестковую пасть. Устинью передернуло.

— Наврала я. — Она инстинктивно прикрыла дочку собой, так наседка закрывает цыпленка, увидев ястреба в небесах. — Набрехала и про поросей, и про неурожай. Кости всякое показали, а я додумала.

— И зачем?

— Не моя тайна, — Устинья отвела взгляд. — Уходи, Бучила, не мучай. Все равно не вышло у нас.

— Не скажешь?

— Не скажу.

Рух помолчал, задумчиво поскреб черным ногтем стол и проговорил:

— Пятнадцать весен тому, к воротам Нелюдова прибилась бродяжка — голодная, босая, окровавленная, раздетая, с умирающим младенцем в слабых руках. Свалилась в канаву у ворот, просила еды. Лохмотья на спине разошлись, и все увидели — женщина клеймена как скотина. Крест в круге, знак московского патриарха. Ведьма. Люди хотели камнями забить. Помнишь, Устинья, кто их остановил? Помнишь, кем была та бродяжка, и что с ней стало потом?

— Помню и никогда не забуду, — с придыханием ответила знахарка, роняя внезапно закружившуюся голову на руки. — Все тебе расскажу…

VI
Ночка миновала, полная страсти и нежности, смешивая запахи прошлогоднего сена, пыли и неистовой жаркой любви. До изнеможения, до животного стона, до закушенных до крови губ. Первый и словно в последний раз. Марья ушла, едва небо чуть засветлело, и звезды начали потухать, оставив после себя тепло и хмельное кружение в голове. Поспать Ваньке так и не удалось. Вскочил с рассветом, счастливый, довольный и радостный. Умылся, хлеба кусок ухватил, по хозяйству захлопотал. Горы готов был свернуть. Воды натаскал, дров наколол, задал овса лошадям. Аннушка вышла заспанная, руками всплеснула. Отродясь не видела брата таким. Мать улыбалась тайком. Поняла, что к чему, почуяла женским нутром. Глава семейства храпел в опочивальне, просыпался с криками, орал на весь дом. Всю ночь шатался по кабакам, дружки притащили под утро, усадили у ворот: расхристанного, пьяного, вывалянного в грязи. Тимофей упал, пел матерные частушки, грозился в предрассветную тьму. Своих не узнавал. Едва уложили.

Сердобольная Аннушка хлопотала над отцом, успокаивала, таскала из подполья крепкий огуречный рассол. Отцовскому загулу Ванька обрадовался. Знал, предстоит сурьезнейший разговор. К Шиловым зачастили гости. То соседка за солью, то кума поздоровкаться, то мимохожий зайдет. Искоса посматривали на Марью, незаметно крестились, пришлось ворота закрыть.

Марьюшка помогала во всем: быстрая, сноровистая, умелая. Они почти и не говорили, лишь изредка обмениваясь взглядами шальных, обжигающих глаз. Матушка к обеду покликала, когда Марьюшка, подметавшая двор, вдруг побледнела и едва не упала, схватившись за столб.

— Марьюшка! — Ванька подскочил, успел поддержать.

— В голове помутилось… ох, — Марьюшка обмякла у него на руках, потеряла сознание.

Ее грудь вздымалась бурно и тяжело. Лицо приняло землистый оттенок, она засипела, из носа капала водянистая, алая кровь. Напуганный Ванька потащил невесту в горницу, бережно опустил на ложе. Прибежала Аннушка, сунулась под руку, округляя от страха глаза.

— Вань, Вань, чего тут?

— Марьюшке поплохело, — огрызнулся Ванька, не зная, что предпринять.

— Ое-ешечки! — сестренка вылетела из комнаты. — Матушка! Матушка!

Марьюшке становилось хужей и хужей. Лоб покрылся испариной, рубаха приклеилась к телу, лицо заострилось. Лежала раскаленная, мокрая, вялая. Ванька приготовился расплакаться от бессилия.

Вошла мать, оттерла сына плечом. Склонилась к Марьюшке, положила руку на лоб.

— Горит девка. Беги за лекаркой, живо!

— Это я щас! — Ванька пришел в себя, опрометью бросился на улицу. С полдороги спохватился, вернулся, схватил рубаху, потянул на бегу через ворот.

— Анька, воды! — донесся в спину материн крик.

Никогда так Ванька не бегал, дышать стало нечем, спицей кололо в боку. Лекарка Ефросинья жила на другом конце села, возле Тверских ворот. Бабка поможет, всякие болезни знает и лечит, и телесные, и душевные. Берет недорого, кто сколько даст. Ванька бежал, распугивая курей, перепрыгивая грязные лужи. Наступил в воду, черпанул через край. «Марьюшка, Марьюшка», — прыгала в голове дикая мысль. Впереди замаячила островерхая крыша. Всем телом ударился в калитку, залетел на двор. Огляделся. Бабка Ефросинья ковырялась на огороде, тяпая землю мотыжкой. Рядом дергался приживала — оживленная волшбой деревянная кукла высотой бабке до пояса, с ручками на шарнирах и грубо намалеванным краской лицом. Такие еще встречались у старых колдуний, помогая по хозяйству и в ведовстве. Увидав Ваньку, приживала заслонил хозяйку собой. Ефросинья, напуганная вторжением, погрозила сухоньким кулаком.

— Куды лезешь, диавол?

Ванька попер на нее.

— Репу подавишь, лободырый! — приживала замахал тоненькими ручонками. — А ну повертай!

— Отвали, полено. Спаси, бабушка, — Ванька хлопнулся на колени, не обращая внимания на разбушевавшегося деревянного человека. — Невеста помирает.

— Марья? — подозрительно прищурилась лекарка.

— Она.

Лекарка отступила, щеря беззубый рот.

— Пущай помирает, оно и к лучшему выйдет.

— Бабушка!

— Заступе невесту верни, — Ефросинья погрозила пальцем. — Она с ним повязана, так и будет соки тянуть. Ту жилочку порвать сил моих нет, дело богомерзкое, грешное. Не возьмусь. К Устинье иди, она с чертом на короткой ноге, авось подмогнет. Ну, а ты чего встал? — ощерилась бабка на приживалу. — Копай!

От бабки Ванька рысью несся, задыхаясь и падая. Из конца села в конец, как дурак. А Марьюшка помирает… Лишь бы успеть. Изба Устиньи за глухим забором, ни щели, ни перелаза. Ведьма она, вот и прячется с глаз людских, вершит худые дела. За помощью к ней обратиться — душу продать. А куда денешься? Ванька заколотился в ворота, как мотылек.

Устинья открыла сразу. На Ваньку уставились чернющие, омутные глаза.

— Чего тебе?

— Там это, — Ванька зашелся надсадным кашлем, — Марьюшка помирает. Помоги, век служить тебе буду!

— Уходи, — Устинья попыталась захлопнуть калитку.

— Помоги, — Ванька сунул в щель ногу. — Помирает…

— Мне что с того? Твоя голова где была, когда к Заступе полез? Уходи.

Устинья налегла на калитку, стукнул засов.

Обратно Ванька шел, не разбирая пути. Для себя решил: помрет Марьюшка, сначала Ефросиньин дом подожжет, потом и Устиньин. Опосля себя порешит. Пусть знают. Домой зашел, хлопнул дверью, что было сил.

— Цыц! — из кухни выглянула недовольная мать. — Не шуми, спит она, отпустила лихоманка проклятая, жар унялся.

В горницу Ванька как на крыльях влетел. Марьюшка спала, разбросав по подушкам спутанные русые косы. Грудь вздымалась спокойно и ровно, на щеках появился румянец. Ванька обессиленно сполз спиной по стене.

— Кыс-кыс! — вошла Аннушка и пожаловалась: — Васька пропал. Не видал?

— Нет, — Ванька мотнул головой. Кот сейчас волновал его меньше всего. Он и раньше исчезал то на день, то на два, ничего страшного. Весна на дворе.

— Только был, и нету его! — развела руками сестра. — Марьюшка заметалась, закричала, он и испугался поди, обормот. Мы с маманькой с ног сбились, то к Марьюшке, то к отцу, а тебя все нет и нет. А тут коровки вернулись, мы к ним. Пока бегали, глядим, а она и выздоровела совсем. Такие вот чудеса!

VII
К вечеру Марьюшка не проснулась. Ванька будить не стал, сидел цепным псом, ожидал. Внезапный недуг отступил, выпустил девку из лап. Домашние вели себя тихо, даже отец не буянил. Сунулся в горницу, посмотрел волком и отбыл в кабак, заливать непонятное горе. Мать громыхала горшками, Аннушка, не найдя Ваську, занялась рукоделием. По дому плыл аромат свежего хлеба и щей.

Ванька поклевал носом и незаметно уснул, забылся тяжелой, болезненной дремотой. Проснулся рывком. Свеча почти догорела, время к полуночи. Темнота налилась чернотой, густела вдоль стен. Ванька потянулся, зевнул, да так и застыл. Марьюшки не было. Смятая постель остыла, лоскутное одеяло отброшено в сторону. К Бучиле ушла! — пронзила первая, глупая мысль. Ванька засуетился, выскреб огарок, запалил новую свечку. Темное облако нехотя отступило, сжалось в углах.

Высунул нос из горницы. Темно и тихо было в избе, лишь под печкой шебуршились и попискивали мыши. Ванька прокрался в сени. Свечные отблески прыгали по ушатам и веникам. Он замер, уловив странный шум. На конюшне беспокоились лошади, били копытами, фыркали. Словно волка почуяли.

Ванька толкнул двери на двор. Внутри клубилась пропахшая навозом и гнилым сеном темнота. В хлеву завозились, в длинную щель просунулись свинские пятачки, щетинистые бока терлись о жерди. Коровы, Буренка с Малушей, проводили Ваньку сонным, задумчивым взглядом. Кони похрапывали. Никак домовой балует, гривы плетет? Увидеть его большая удача. Ванька, обмирая со страху, вошел на конюшню, подняв свечу над головой. Теплый свет отбрасывал тьму на пару шагов. Ноги бесшумно ступали по рыхлой подстилке. Ломовик, ленивый, вислогубый Каурка, и две пристяжные кобылы испуганно жались к черным стенам. Остро пахло нагревшейся медью. Посреди конюшни каменел Жаворонок, смолистый вороной жеребец, отцовский любимец. Дивно красивый и быстрый. Под бархатной шкурой мелко подрагивали упругие мышцы. Задние ноги подгибались в полуприседе. К шее коня, резко выделяясь на угольном фоне, припала белая, скособоченная фигура. Слышалось жадное чавканье. У Ваньки волосы встали дыбом. Надо было топор прихватить, да чего уж теперь…

Фигурка дернулась, угодив в полосу света, ушей коснулся сдавленный шип. К Ваньке повернулось страшное, окровавленное лицо. Багровые подтеки сползали на грудь, в оскаленном рту белели острые зубы.

Сука! Ванька оступился и едва не упал. Тварь прыгнула с места на полусогнутых, выставив руки перед собой… И замерла. Косматая голова склонилась к плечу, уставив на Ваньку крохотные, наполненные безумием глаза.

— Ванечка? — растерянно спросила тварь. Перед ним стояла Марьюшка: поникшая, жалкая, страшная. С уголка губ, пузырясь, сочился багровый кисель.

— Ты чего это? — невпопад спросил Ванька. Его мутило.

— Я не знаю, — Марьюшка с ужасом рассматривала залитые кровью руки. — Ванюша, Ванюша…

И упала без чувств.

VIII
Чуть свет, Ванька был на Лысой горе. В стылую дыру не полез, на своих ошибках учатся. Крикнул вниз, слушая гулкое эхо:

— Бучила! Бучила! Выйди на час!

Ответа не было, упырь издевался или крепко спал. Наконец из кромешной тьмы донеслись шаркающие шаги. Тени зашевелились, потекли кудлатыми прядями,потянуло нечистым, болезненным воздухом. Рассветное солнце пугливо замерло на изломе черных лесов.

По ступенькам поднялся Бучила в балахоне до пят, с глубоким капюшоном на голове, кисти спрятаны в рукавах. Похож на монаха, да не монах.

— Че приперся? — Рух посмотрел выжидательно. Внутри у него звенели серебряные колокола. Приятно побеждать. Знал, что придет.

— С Марьюшкой беда, — выдохнул Ванька.

— То ли еще будет, — обнадежил Бучила.

— Ночью у коня кровь пила.

— Вот оно как, — притворно удивился Рух. — Быстрая. Ах, ну да, прибывающая луна. Стоило ждать.

Ванька подался вперед, пытаясь заглянуть Бучиле в глаза.

— Об одном прошу, ответь на духу: Марьюшка моя станет такой же, как ты?

— Как я? Ну уж нет. Я вурдалак, мертвец неупокоенный и восставший, вурдалачим зовом из могилы поднятый. Смертью лютой обретший новую жизнь. Сохранивший разум. А Марья твоя обратится упырем, тварью злобной и обезумевшей. Сегодня кони, завтра люди. Жажда будет расти, съедать изнутри. Сначала кровь, потом мясо. Одичает и изменится, станет бояться солнечного света и проточной воды.

Ванька стоял, покачиваясь на каблуках. Кулаки сжал добела. Все рухнуло, рассыпалось в прах.

— Лекарство…

— Лекарства нет, — отрезал Бучила. — Есть два пути. Оба тебе не понравятся. Первый — уйти от людей, скрыться в лесах. Ты и она. Если поить козлиной кровью, заваренной на чертополохе и красном грибе, выгадаете несколько лет. Будешь засыпать, не зная, проснешься иль нет.

Рух многозначительно замолчал.

— А второй? — выдохнул Ванька.

— Девку убей.

Ванька похолодел.

— Тогда будет выбор, — закончил Бучила. — Похоронишь, и Марья возродится с полной луной, выроется из-под земли, станет вурдалачкой, родичем мне. Если любите, будете вместе. Мертвый с живым. А проткнешь колом — успокоишь навек. Тебе решать.

— Ты мог мне сказать, — у Ваньки в горле заклокотало.

— Мог, да кто меня слушал? Дома она?

— Ну, — напрягся Иван. — Запер и велел никому не входить, сказал, лихоманка вернулась.

— Рисковый ты, — хмыкнул Бучила, улыбка вышла паскудной.

Ванька попятился, меняясь в лице, повернулся и побежал вниз по тропе. Ветер рвал рубаху, трепетал в волосах. Ванька бежал. Ворвался в избу, сложился напополам, хватал воздух ртом, держась за косяк. Дверь в горницу была приоткрыта, роняя в коридор лучик яркого света. Марья пропала, оставив после себя измятую, скомканную постель. Выпустили! Ох, е! Он едва не расплакался и тут увидел торчащий из-под ложа кусок черной шерсти. Свалился на пузо, сунул руку, нашарил мягкое. Сердце учащенно забилось. Ванька вытащил мертвого кота, легкого, словно былинку. Окоченевшие лапки торчали колом, мутные глаза выкатились, шерстка на шее слиплась в засохшей крови. От упитанного Васьки остались кожа да кости. Нашелся котейка.

Мать прибиралась в хлеву.

— Марья где?

— Напугал, окаянный, — вскинулась мать. — Ты где был? Ушли они.

— Кто?

— Марьюшка с Аннушкой. На реку… Ванька, постой!

Мать кричала, прохожие шарахались в стороны, от ворот свистели и гикали. Перед глазами плыло, расходились и лопались цветные круги. Ванька знал, куда бежать. К трем кривым ивам, макающим ветки в омут, где со дна бьют ледяные ключи. Их любимое место…

Ванька запыхался, упал, несколько шагов одолел на четвереньках, поднялся шатаясь, как пьяный. Старые ивы встретили угрожающим шепотом. Птицы не пели, солнце померкло. Ванька заорал дико, заблажил, увидав у воды крохотное тельце в лазоревом сарафане. Аннушка лежала на берегу, и ивы пытались прикрыть ребенка тонкими, гибкими кронами. В остекленевших, полных удивления глазах отражались плывущие облака, из разорванной шеи толчками шла алая кровь. Ножки взбили песок, руки намертво вцепились в траву.

Ванька рухнул на колени и захрипел. Слез не было — выкипели.

В зарослях зашуршало, он резко повернулся. Из-за деревьев вышла Марьюшка, застенчиво улыбнулась. Милая и родная. Впечатление портили багровые подтеки на губах и груди. Ваньку трясло.

— Ты… ты… ты зачем? — он поднялся, раскачиваясь.

— Любимый, — Марьюшкин голос очаровывал, — я не виновата… Я ради любви… Ванечка.

Ванька окоченел, позволяя обнять себя. Они опустились в песок. Марьюшка жалась щенком, виновато заглядывала в глаза.

— Уедем, ты и я, нам не нужен никто, Ванечка, — шептала она, пачкая его кровью сестры. — Злые они, не поймут, а у нас любовь…

— Оно так, — отвечал Ванька чуть слышно, баюкая любимую на руках. Хотелось лечь и уже не вставать.

— Уедем далеко-далеко, — Марьюшкины глаза горели безумным огнем. Она украдкой облизнула липкие пальцы.

— Оно так, — повторил Ванька.

— Люби… — Марьюшка хоркнула, скосив глаза на нож, торчащий ниже левой груди. Ванькины слезы капали ей на лицо. Он бил снова и снова, чувствуя теплые струйки, выплескивающиеся на живот, и сосущую пустоту. Клинок легко входил в мягкую плоть. Марья обмякла, руки разжались.

— Ванюша…

Ванька надрывно, по-волчьи, завыл.

Аннушку снес домой, бережно опустил на ложе рядом с котом. Девочка и зверь, Ванькина плата за несбывшуюся любовь, за счастья единственный день. Убрел, шатаясь, прикрыв уши руками, заглушая истошный материн крик. Марье вбил в сердце осиновый кол, зарыл невесту под тремя старыми ивами, на высоком речном берегу. Ни холмика, ни креста не оставил, пускай зарастает быльем. Стоял, опустошенный и сломленный. Вспоминал себя, обмирающего со страху перед логовом упыря. Обид не таил. Сам виноват. Была мечта, осталась черная гарь. Шагнул было к омуту. Нет. Грехи можно лишь искупить. Блеклое солнце коснулось земли, бросило извилистые, жирные тени. Ванька Шилов без оглядки уходил по дороге на Новгород.

IX
Дзынь. Дзынь. Рух забавлялся, роняя монеты на стол. Серебряные кругляши обжигали пальцы огнем и разлетались с мелодичным бренчанием. Горница пропиталась застоявшимся перегаром, кислятиной, овчиной и стухшей мочой. Пламя свечи колебалось и прыгало. Мужик, разметавшийся на ложе, сдавленно замычал. Из недр битой молью медвежьей шкуры тяжело поднялась лохматая голова. Рожа опухшая, заплывшая синяком, в нечесаной бороде налипла засохшая блевотень. Дико вращались налитые кровью глаза. На Тимофея Шилова было страшно глядеть. Допился.

— Кто таков? — прорычал Тимофей.

— Заступа, — любезно представился Рух. — Вставай, Тимоша, поговорим.

— Не о чем мне с тобой разговаривать, чудище, — закашлялся Тимофей, подхватил с пола кувшин и забулькал, кадык заходил ходуном. Пил жадно, проливая на грудь. По горнице разлился пивной дух.

Тимофей отфыркался, грохнул кувшином по столу, уставился на монеты.

— Деньгу принес, образина? У меня своих курья не клюют.

— Любишь серебришко? — полюбопытствовал Рух.

— А кто не любит?

— Мертвые, — вкрадчиво сказал Рух. Тимофей отшатнулся, в осоловелых глазах мелькнул страх.

Рух сгреб деньги в кучку.

— Пятнадцать гривен, Тимофей.

— Эка невидаль, тьфу.

— Столько ты заплатил Устинье, чтоб нагадала мне Марью отдать.

Тимофей Шилов вмиг протрезвел. Съежился, втянул голову в плечи и прошипел:

— Откуда узнал?

Рух неопределенно пожал плечами.

— Можно скрыться от людей и от Бога, от меня не скроешься, Тимофей. Не хотел сына на беднячке женить, гордыня взыграла, отговорить не сумел, ни угрозы, ни посулы не помогли. Серебро тайком девке сулил. Отказалась она от денег поганых твоих. Не предала любовь свою. Тогда удумал злодейство. Все рассчитал, Устинью уговорил. Она и не отпиралась, серебро на дороге не валяется. Сладились вы. Нагадала знахарка Марьюшке злую судьбу.

— Моя то воля, отцовская, — захрипел Тимофей. — Не тебе меня совестить, чудище.

Монета со щелчком вылетела из пальцев Руха, ударила Шилову в грудь, отскочила и покатилась кругом на дощатом полу. Вторая попала в лицо. Бучила кидал, ведя зловещий отсчет.

— Пятнадцать гривен, Тимофей, небольшая цена. Пять за Марьюшку, пять за дочь твою, Анну, пять за порушенную Ванькину жизнь.

Деньги, тускло посверкивая, летели Шилову в грудь и лицо. Тимофей не пытался уклониться, окаменел. Последняя монета исчезла в косматой, давно не стриженной бороде.

— Три загубленные души, Тимофей. За пятнадцать монет. Не продешевил?

Шилов бухнулся на колени, пополз к Руху, умоляюще вытянув руки.

— Грех на мне великий, нет мне прощения. Убей меня, Заступа-батюшка, убей, заслужил!

Бучила встал и отступил в темноту, брезгливо корча тонкие губы.

— Это слишком просто, Тимоша. Живи, помни, жри себя заживо, пусть Марья с Аннушкой являются тебе по ночам. Об этом я позабочусь.

— Заступа! — Шилов полз следом за ним. — Прости!

— Бог простит, — Рух пихнул скулящего Тимофея ногой, отошел к двери, обернулся и сказал на прощание: — Я хотя бы дал твоему сыну надежду. Так кто из нас чудовище, Тимофей?

Птичий брод

Господь со мною злую шутку сыграл: искупая грехи, грешу без меры, погружаюсь глубже в зловонную тьму. Кровь на руках, кровь на губах, в место души падали шмат. Путь мой к прощению выстлан муками и костьми. Шаг вперед, два шага назад.

Дорога к Птичьему броду виляла по краю глинистого, серого поля. Набухшая влагой земля вожделела плуга и семени, готовясь завертеть вечный круговорот расцвета и увядания, смертью рождая новую жизнь. День за днем, год за годом, полтысячи лет. Поле это, как и все прочие в новгородчине, человек взял потом и кровью, смертным боем вырвав у дремучего леса, нечисти и диких племен. За каждый клочек скудной северной земли уплачена большая цена. Оттого на межах столько часовенок, где в память о павших, денно и ношно горят огоньки и грозно смотрят в лесную тьму потемневшие образа. Никто и не вспомнит теперь, когда первый человек славянского рода ступил в этот безрадостный край. Было это за долго до Рюрика и принятия Русью святого креста. Славяне пришли сюда от большой, неизбывной нужды, бросив лежащую на полдень от Рязани и Киева бескрайнюю степь с плодородной жирной землей. В землю ту палку воткни, вырастет дерево. Живи, радуйся, строгай на досуге детей. Но кроме жизни степь несла лютую смерть. По разнотравью и балкам крались всадники на лохматых конях и не было им числа: авары, печенеги, хазары и половцы. Кочевники, извечный, заклятый враг. Жгли поля и деревни, резали скот, вязали людишек в полон. Горе неуспевшему укрыться за дубовыми пряслами городов. Князья посылали дружины, но те видели только дым и обезображенных мертвецов, возвращаясь ни с чем, или сами, утыканные стрелами и посеченные саблями, оставались гнить среди курганов и безликих каменными баб. И тогда люди потянулись на север, подальше от степняков и княжеской кабалы. В дремучие чащи, где до сих пор прятались черные колдуны, высились развалины таинственных городов и манили легендарные сокровища гиперборейских царей.

Колеса утопали в едва подсохшей грязи. Вурдалак Рух Бучила трижды соскакивал с телеги и помогал отощалой кобыле. Было жалко лошадку, она уж точно не виновата ни в чем. Скакуна и повозку отрядили нелюдовские старейшины по первому требованию. До Птичьего брода всего четыре версты, да лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Вдобавок груз с Рухом немалый — четыре горшка с серой, маслом и жиром, первейшее средство для разжигания большого огня. Хочешь блины пеки, хочешь жги города. Сегодня Руха ждали заложные — ожившие мертвяки, по слухам объявившиеся на Птичьем броду. Три недели назад пропали у брода мужики, телега и конь. Черт их дернул через поганое место идти. Теперь шатаются, пугают честных людей, и Бучиле забота — тащиться спозаранку, свойские ноги ломать.

Возница, Федор Туня, тощий, рыжий, конопатый мужик, с огромными ручищами и узким лицом, всю дорогу помалкивал, изредка бросая на упыря короткий, испуганный взгляд. Рух чувствовал идущий от него сладкий, удушливый страх. С одной стороны приятно когда бояться тебя, а с другой бывает и тянет поговорить, а не получится. Немеют людишки рядом с Бучилой, лишаются языка. Прямо поветрие. А иной раз хочется простых человеческих разговоров о погоде, бабах и видах на урожай. Толики общения и тепла.

— Федь, ну чего ты как не родной? — не выдержал Рух и поганенько пошутил. — Я не кусаюсь.

— Ага, не кусаешься, Заступа-батюшка, — Федор отодвинулся, насколько позволял облучек. — Боязно мне.

— Ты же со мной.

— Того и боюсь, — вздохнул Федор. — В грудях жмет от предчувствиев нехороших. Место больно плохое.

— То так, — Рух ободряюще продмигнул белым глазом, с черной точкой зрачка. Птичий брод не зря зловещую славу снискал. Путь до Рядка сокращает на дюжину верст, да редко кто путем этим ходит. Река мельчает на Птичьем броду, открывая старую лесную дорогу, рядом с бродом, на берегу, древний жальник языческий — оплывшие курганы племени, чье имя не помнят и старики. Поклонялось племя Ящеру — чуду речному, с рогами и в чешуе, приносило жестокому богу кровавые жертвы, а потом сгинуло без следа. Остались могилы, да черное пятно среди чащи, такое, словно горел там негасимый огонь, выжег землю и глину до твердости спек. Ведуны поговаривали — капище было, а может и вход в подземный мир, кто теперь разберет? Остался средь леса не зарастающий ни травой ни деревьями круг. Боялись поганого кладбища больше по привычке: страшилища оттуда не лезли, моровые ветры не дули, лишь изредка, по ночам, видели на курганах пляшущие багровые огоньки. Годов полтораста назад, четверо бедовых нелюдовских мужиков собрались за златом, старые могилы копать. Им де черт сам не брат, хапнут сокровищ, и умертвий поганый не испужаются. По утру вернулся один — весь будто сваренный кипятком, кожа лохмотьями слезла, в пузе дыра. Встал у колодца и жалобно выл. Руки отнял от живота, а из раны монеты и побрякушки резные на землю валятся и в уголья черные превращаются. С тех пор никто на могильник за проклятым золотом не ходил. На памяти Бучилы ничего такого не происходило, пока не пропали извозчики. Торопились видать…

— Мужиков, сгинувших, знал? — спросил Рух.

— Неа, — мотнул Федор башкой. — Ненашенские они, из Бурегихи. Сатана их дернул Птичьим бродом пойти. Жальник увидели, глазенки и загорелись. Мне кум рассказывал — парни возле Черной косы холм раскопали, а там злато, каменья и клинки ненашенские, изогнутые. А посередке мертвяк разложеньем не тронутый, с черным лицом. А кум врать не будет, честнейшей души человек, если и врет, то только попу на исповеди, и то, во спасение грешной души.

Бучила скептически хмыкнул. В курганное золото Птичьего брода не верилось. Дальше на севере, курганы богатые, там варяжские ярлы лежат, а в лесах и трясинах кроются могильники чуди белоглазой, народа проклятого и колдовского, те покойников серебром и янтарем засыпали, в Новгороде целые ватаги промышляют грабежом погостом чудских, золото лопатой гребут. Ну те кто остаются в живых. А в наших краях тыщу лет беднота бедноту сменяла, нищетой погоняла. В курганах зола, кости, да черепки. Рух, в свое время, от скуки, Птичий брод изучил, городище искал, да так и не нашел ничего, кроме утопающих в крапиве ям то ли землянок, то ли каких погребов.

— А если тати лесные их прихватили? — насторожился Бучила. — Груз, говорят, ценный был.

— И то верно, — поддакнул Федор, немого освоившись. — Недавеча случай один был, возле Фролового порога, налетели на купчишек московских, васильковские тати-озорники. Охране зубы выбили, мягкую рухлядь и ткани ромейские подмели, купчишек до нага раздели, деготем извозякали и ушли добро пропивать. Купчики разнесчастные, три дня до людёв берегом шли, а как пришли, едва живы остались. Бабы белье полоскали, а тут из чащи мурлища страшенные лезут: грязные, кровавые, срам листочком прикрыт, в бородищах шишки да гнездышки птичьи. Чистые лешаки. Бабы в визг да в бега, мужики примчались, хотели чудищ смертным боем побить. А лешаки не противятся и злодействов не замышляют, а, о диво, на землю валятся, ползут, за ноги обнять норовят и человеческими голосами Богородицу за избавление славят. Поп местный чуть с ума не сошел, думал нечисть к Христу обратилась, и оттого еще тверже в вере, и без того крепкой, стал.

— Живы купцы-то остались? — хмыкнул Рух.

— Живы, — кивнул Федор. — Чего им сделается? Люд у нас добрый, если кого и убьют, то долго себя после злодейства казнят, аж до обеда. Отмыли несчастненьких в бане, накормили, сейчас на волоке работают, на дорогу домой копеечку зарабатывают тяжелым, значит, трудом.

Черная кромка хмурого ельника распалась на зубчатую гряду острых вершин. Взошло подернутое болезненной мутностью солнце. Бучила зябко поежился. Хотел в темноте управиться, но тогда бы пришлось одному поклажу тащить. А спина своя, не чужая. Ночью Федор бы наотрез отказался идти. Рух инстинктивно отвернулся от солнца, перед глазами плыла белесая пелена. Его мутило. Ничего, перетерпеть и пройдет. И сказал:

— Федь, кобылку подгони, торопимся мы.

— Сделаем, — Федор привстал и легонько огрел лошадку кнутом. — Эгэ-гэй залетная, выручай!

Кляча вспомнила молодость, подкинула костлявую задницу, перешла с шага на тряскую рысь, одолела шагов двадцать и обескураженно сникла. Рух тяжко вздохнул.

— Жжется, солнышко-то? — посочувствовал Федор.

— Есть чутка, — кивнул Рух.

— А говорят, сгорает уп… ну таковский как ты, на свету.

— Брешут.

— Оно и видать.

— Чего мне гореть? — возмутился Рух. — Кто я есть? Мертвяк: кожа, кости да гниль. Где это видано, чтобы мертвяк от солнце горел? Бабкины сказки.

— И то верно, — расстроился Федор.

Рух мельком глянул на солнечный диск. Не смертельно солнце для упыря, а кто байку эту придумал, тому оглоблю бы в зад. Люди верят, глаза выпучивают, доказывают, мол должён гореть и весь сказ, иди и гори, неча тут шлендать. На деле иначе: слабеет на солнце упырь, теряет чутье, видит и слышит хужей. Как всякий хищник ночной при свете белого дня. Но не горит, разве маслом облить и поджечь. Но тут уж без разбору, всяк полыхнет. Не боится вурдалак ни солнца, ни чеснока, ни распятия. Тень у него есть и отражение. Такой же человек, только не человек. Ну и мертвый допреж.

— Вопросик имею тады, — осмелился Федор. — Раз солнышка не страшишься, чем тебя взять?

— Лаской, — кривенько ухмыльнулся Рух. — Или голову напрочь снести.

— Это точно, без головы-то куда? — философски согласился возница. — Без головы даже таракан, животная гадская, и та не живет.

Сравнение с тараканом несколько покоробило. Телега, вильнув в грязи, свернула в пролесок, Руха накрыла благодатная тень. Стало полегче. Весенний лес пах особенно: нарождавшейся зеленью, стаявшим снегом, отсыревшим валежником и терпкой смолой. К этому благоуханию, исподволь, подмешивался запах настороженный, злой. Запах мертвечины и падали, смерти и разложения, обрывки невнятных мыслей и щемящая волчья тоска.

— Ты чего, Заступа-батюшка? — чутко уловил настроение Федор.

— Заложные рядом, — отозвался Бучила. — Слабые пока, злобой и ненавистью не напитавшиеся, самое время их брать.

— Ага, самое время, — Федор шумно сглотнул. — А какие они, заложные эти?

— Разные. Люди они и живые разные, и мертвые разные. Не все злые и до крови жадные. Некоторые могут остатки ума сохранить. Речь человечью помнят, мозгой, червем изъеденной, шевелят. Такие самые опасные.

— И чего, любой мертвяк подняться могёт?

— Неа, — мотнул головой Рух. — Только смерть безвременную принявший и посмертного упокоения не получивший. Не отпетые, не похороненные, тихушкой зарезанные, самоубивцы, утопленники, да не крещеные. Думаешь зря раньше трупье сжигали, или насыпали курган, да каменюку сверху поболе наваливали? Чтобы не выкопался, подлец. Такие дела. А бывает…

— Заступа, — оборвал Федор. — Глянь-ка чего.

На обочине лесной дороги, стояли два человека. Один низенький, второй верста коломенская, здоровенный бугай. Оба в черных рясах до пят. Неужто монахи?

Телега, скрипя и вихляясь по колее, подкатила к прохожим. Ну точно, монахи, в душу ети. Скоро в нужник нельзя сходить будет, чтоб со святошей не встретиться. Всюду лезут, как вши. Который пониже оказался горбатеньким, щупленьким стариком. Под капюшоном, скрывавшим глаза, проглядывалось сухое, морщинистое, похожее на кору дуба лицо, с длинной, окладистой седой бородой. Монах покачивался на нетвердых ногах, опираясь на кривой, сучковатый посох.

Высокий произвел впечатление. Здоровенный парень, косая сажень в плечах, высоченный, живого весу пудиков семь. Ряса измызгана свежей синей глиной. Неряха какой.

От обоих едва уловимо тянуло колдовством. Ничего удивительного, вера и магия одного поля ягоды, чудеса одинаково могут творить. У тех монахов, кто аскетой и постом себя иссушают, силы бывает не меньше чем у потомственных колдунов. Бесов гонят, пророчествуют, лечат наложением рук. Чего, интересно, забыли в этой глуши?

— Здорово, святые отцы! — дурашливо поприветствовал Рух.

— Здравы будьте, люди добрые, — скрипуче отозвался старик. Верзила издал похожий на бульканье звук.

— Куда путь держите, ежели не секрет?

— От Софии Новгородской в Николаевский монастырь, к мощам старца Антония, исцеленья просить.

— Этому надо сильно, видать, — Рух кивнул на великана, обильно пустившего слюни.

— Послушника Петра Господь умом обделил, — виновато улыбнулся монах. — Работящий, сильный и добрый, а разум годовалого отрока.

— У-а, — подтвердил Петя, принялся гунькать и затряс башкой так, что та едва не оторвалась. — У-у-р.

Ощущение близкого источника колдовства усилилось. Причем от молодого тянуло явно сильней. Оно и понятно — юродивый. А юродивых на Руси принято чтить. Ближе они к Богу многих других.

— Этой дорогой можете до монастыря не дойти, — предупредил Рух. — Место дурное. С нами идите, как управимся, выведем на тверской тракт.

— Точно, святые отцы, — вскинулся Федор, обрадовавшись возможной компании. — С нами лучшей, завсегда защитим!

— Благодарствуем, — склонился в неуклюжем поклоне старик. — Но уж как нибудь сами, Господь защитит. На него уповаем.

— Дело ваше, — Бучила дернул плечом. — Бог-то знаете кого бережет? То-то. Ничего дурного не видели?

— Волки выли надысь, — неуверенно высказался монах и пошамкал губами. — А так тишина и благодать, птахи поют, зайчики резвые прыгают.

— Вот и вы упрыгивайте отсюда, да порезвей, — посоветовал Рух. — Чапайте по дороге, назад не оглядывайтесь, к полудню придете в Нелюдово. Там вас приютят, накормят и обогреют.

— Спасибо, — монах ткнул верзилу локтем под дых и оба закланялись.

— Благослови, отче, — Федор скинулся с телеги и хлопнулся на колени в подсохшую грязь. — Мне без благословения никак нельзя, дело задумали богоугодное, да дюже опасное.

— Э-э, ммм, — монах на мгновенье смутился, откашлялся и осенив Федора неуклюжим крестным знамением, возвестил. — Благословляю тя, раб божий…

— Федор.

— Раб божий, Феодор. Ступай с Богом.

Федя сцапал сухонькую ладонь, звучно чмокнул и осчастливленный, запрыгнул в телегу.

— Бывайте, отцы, — отсалютовал Рух. — В Нелюдово ищите Устинью Каргашину, ух добрая баба, монахов хлебом-солью привечает всегда! Скажете — Рух Бучила послал. Со всем почтением встретит!

Сделав пакость остался доволен собой. Представил Устиньино лицо при виде монахов на пороге и сладко зажмурился. Пустячок, а приятно.

Чернецы скрылись за изгибом дороги, словно и не было их. Странные ребята, ох странные. В церковных делах Рух изрядно поднаторел. Не, не в той части, чтобы малолетнего служку за аналоем прижать, винишко для причастия пить или пожертвования присвоить. Монах попался какой-то не правильный. При благословении должен был пальцы особым манером сложить, а этот обычным двуперстием, сикось — накось перекрестил. Хотя, какое Руху до этого дело? Может дедушка еретик, или умишком тронулся на старости лет? Бог простит.

Лес по правую руку начал редеть, сосны кривились и завязались в затейливые узлы, никли к земле, недобро шелестя по ветру болезненной, пожелтевшей хвоей. Плесневелые стволы треснули и сочились мутной смолой, пахнущей кровью и тухлым яйцом. На серой земле тут и там валялись костяки мелких зверей. Сбоку дороги дыбились расплывшиеся курганы. Вот и могильник.

— А ну, Федюня, останови, — приказал Рух и спрыгнул с телеги. Языческий жальник заливала зловещая тишина. Птицы замолкли. В таком месте только мертвякам и бродить, всякая живая тварь убегает, отпугнутая древними чарами и напоенной ядом землей. Бучила проверил тесак в кожаных ножнах на левом бедре. Широкий, тяжелый, острый клинок с ухватистой березовой рукоятью. Первейшая вещь заложным головы сечь. Тесак Бучила ласково прозвал «Поповичем». Лет десять минуло с той интересной истории. Явилась убивать Руха голыдьба из Нечайкова, упились до смерти, расхорохорились, похватали вилы да топоры. За главного — Егорка Брылов, поповский сынок, с тем тесаком. Ну Рух их чуточка пугнул — бежали нечайковские охотники на упырей, аж пятки сверкали. А заводилу Бучила сцапал и трое дни у себя продержал, заставлял песни петь, богохульствовать, полы мести и нетопырье дерьмо убирать. Пальцем не тронул, ну разве навешал поджопников облагаразумительных. Потом сынка папеньке с рук на руки сдал, уж больно слезно батюшка умолял. Тесак оставил себе в память о победе, велев кузнецу пустить по лезвию узорчатую скань серебром. Не для пущей красы, а для дела — нечисть, страх потерявшую, сечь.

Сухая и ломкая трава под ногами рассыпалась в прах. Рух остановился и недоуменно хмыкнул. Гнездовина из десятка курганов оказалась раскопана. С окатанного дождями отвала щерился череп без нижней челюсти. Рядом, россыпью, старые кости, осколки керамики, позеленевшие медные побрякушки. Разрыли давно, с месяц уже, как только сошли большие снега. Причем не лопатой орудовали, судя по всем ямы нарыла огромная псина, откидывая землю назад между лап. Кое-где сохранились следы длиннющих когтей. Бучила присел и приложил руку. Ничего себе. Когтищи в пару вершков. Нешто медведь? Ага. Хреноведь. Какого лешего косолапому старые могилы копать? Чай не дурной.

Размышления прервал отчаянный, раздирающий душу лоскутьями вопль. Рух вскинулся. Федя, ети его впятером! Ну шалопут, ни на мгновенье оставить нельзя! Рыжий несся прочь от телеги, высоко выбрасывая тощие ноги и придерживая куцую шапчонку на голове. Причина геройского бегства выяснилась незамедлительно. Из зарослей корявой лещины вывалилось жуткое чудище — расхристанное, грязное, покрытое коркой спекшейся крови. Неуклюже заковыляло вытягивая лапы и надсадно скуля. Рух уж было приготовился последовать примеру раба божьего Федора, ну его нахрен, связываться со страшилой таким. Но одумался, разглядев в чухвилище человечьи черты. Поди случилось чего, ограбили, или жена прогнала. Непреодолимая тяга к помощи ближнему, пересилила полоснувший мертвое сердце навязчивый страх.

— Там, там, — проорал запыхавшийся Федор, тыча за спину и по-совиному округляя налитые кровью глаза. — Беги Заступа, спасайси!

И попытался пролететь мимо. Не тут-то было. Рух сцапал за шкирку, тряхнул, отвесил успокоительного леща и ласково проворковал:

— Стой, а то ноги сломлю, — и добавил звонкую оплеуху поперек принявшего землистый оттенок лица.

Федя рыпнулся, воротник затрещал, он обмяк, подкашиваясь на тряпичных ногах. В глазах появилась осмысленность.

— Сбежишь, как котеночка удавлю, — пообещал Бучила и разжал хватку. Федя едва не упал, залепетал неразборчиво и спрятался у упыря за спиной.

До ободранного мужика остался десяток саженей, Бучила почувствовал тошнотворный запах тухлятины, мокрой псины и стоялой воды.

— Помалкивай, — погрозил Рух напарнику. — Выкинешь чего — тут тебе и конец. Усек?

— Усек. — Федя утробно сглотнул. — Там… там… о-ё-ёй…

— Он не опасный, наверное, — Рух, не сводя глаз с ковыляющего страшилища, вытянул руку. — Эй мужик, а ну осади, боимси тебя!

Мужик послушно замер, весь перекосившись на правую сторону. Остатки одёжи висели лохмотьями, вместо лица маска из сукровицы и грязи. Борода и шевелюра свалялись в колтуны, набитые листьями, веточками и сосновой хвоей. Незнакомец закрутил головой на манер прислушивающейся собаки. Корка на щеке лопнула, сочась отвратительной зеленцой. Почерневшие губы с трудом разлепились и мужик неуверенно прохрипел:

— П-п-п… — он задумался, силясь вспомнить нужное слово. — П-помогите…

— Только не подходи, помощь близка, — Рух сделал успокоительный жест. — Звать тебя как?

— Э-э, мум… — страховидло задумалось. — Э-э, п-п… П-памяти нет, отшибло…

— Пить надо меньше, — посоветовал Рух. — Давай вспоминай. Имя, коим при крещении нарекли. Ну или при обрезании, хер тебя разбери.

— П-п…

— Да понял, что пы.

На лице мужика проявилась улыбка, похожая на пнутую в бочину сгнившую тыкву. Он шумно замотал головой.

— П-пантелей я. П-помогите…

— Ну вот, а то заладил, не знаю, не помню. А сам ишь, башковитый какой. Ты откуда?

— П-п-пу…

— Не помнишь?

Пантелей обрадованно закивал.

— Здесь чего забыл? Гуляешь?

— П-п-пр…

— Ясненько, — Рух подошел ближе. От запаха слезились глаза. Федя держался молодцом и о побеге больше не помышлял. А может сознание с открытыми глазами потерял. Страх дело единоличное: кто портки дерьмом ляпает, кто обмирает, кто дурнем орет. Федя вон, похоже, все стадии испытал. — Ты, Пантелеюшка, замри, я гляну чего у тебя на уме.

— У-ур, — Пантелей послушно подставил башку.

Бучила осторожно вытянул руку, готовый отпрыгнуть и сигануть в кусты при малейшей опасности. Досталось мужику здорово: тело исполосовано, в прорехи остатков одежды виднелись кровоподтеки и засохшие струпья, на лице ссадины и порезы, кожа на темени сорвана, чуть ниже набухла шишка размером с кулак. Когда так изгвоздают, не только памяти лишишься… Ладонь коснулась лба, Пантелей задрожал осинным листом.

— Тихо, ти-хо, — Рух закрыл глаза. Вот она, одна из немногих приятных сторон упыриной жизни — при удаче можно воспоминанья прочесть. Умение бесполезное, но иногда пригождается. Пальцы покалывали мелкие иглы, по предплечью побежал холодок, чужие воспоминания пришли яркой вспышкой: запах свежего хлеба и парного молока, домашний, умиротворяющий, грызущий мертвую душу. Баба в платке камнем кидается на грудь, Рух почувствовал жар молодого, упругого тела. Рядом вились ребятишки — мальчик и девочка. Похоже на прощание. Женщина всхлипывает, что-то сбивчиво говорит, но слов не слыхать. Вспышка, темнота.

Рух отшатнулся, руку свело до плеча. Понятней не стало: ни кто этот Пантелей, ни откуда, ни какого хрена сюда угодил.

— Так, Пантелей, поступаешь в мою банду, — Бучила многозначительно воздел палец к небу. — Слушаешь атамана, дурацких вопросов не задаешь, имеешь долю добычи: золотишко, рухлядь и всяческих баб. Ясно?

Пантелей закивал, издав утробное, звериное рычание.

— Все за мной, — Бучила двинулся прочь от вскрытых могил.

— Заступа-батюшка, — Федор догнал и деликатно потрогал за рукав, кося ошалевшие глаза на бодро ковыляющего Пантелея. — Он… он…

— Да ладно тебе, хороший мужик, — отмахнулся Бучила. — Горюшка вдоволь хлебнул, одичал, говнищем обмазался, с башкой нелады, а может и отродясь такой был. Ты с ним поласковей. Доброе слово и кошке приятно, а тут человек.

Федор сдавлено заматерился в ответ, и поспешил к телеге, подальше от «хорошего мужика», увязавшегося за Рухом навроде верного пса. Лес вокруг потемнел и насупился, хотя солнышко пригревало сильней и сильней. Вершины корявых сосен качались вразнобой, внушая зыбкое беспокойство. Кроме заложных, чувствовалось присутствие кого-то куда более опасного и злобного, смердящего падалью, ужасом и жаждой убийства. Совсем рядом и одновременно далеко.

Каблук мерзко чавкнул, погрузившись в вязкую жижу. Бучила недовольно поморщился, разглядывая испачканные сапоги. Низина не успела просохнуть, от земли тянуло сырым холодком. Возле дороги раскорячилась брошенная телега. Такая же как у Федора. Подозрительно. Рух усмехнулся собственной шутке. Ага, подозрительно, тут все телеги на тысячу верст вокруг одинаковые. Вот он, груз пропавших возчиков. Откуда-то наносило гнильем. Пантелей весь сжался, стал меньше ростом и наступил Руху на пятку.

— Ты чего?

— П-плохое м-место, — выдавил Пантелей.

— Серьезно? Надо же, а я и подумать не мог, — Бучила любопытно сунулся под грубую, набухшую от влаги холстину, укрывающую повозку. Пальцы коснулись металла, очень тонкого и ажурного, чуть задержались и нащупали гладкое дерево. Странный предмет легко сдвинулся с места и Рух вытащил на свет божий икону. Святой, сложивший руки в молитве, смотрел сурово и осуждающе. Хламида отлетела в сторону. Повозка была забита иконами на любой, самый взыскательный вкус: для истово верующих с Богоматерью, для любителей запретного, с чертями, волокущими распутных баб прямо в ад.

Заскрипели раздолбанные оси, подъехал Федор, кубарем скатился с облучка и похозяйски полез в брошенную телегу. Даже скромно стоящего в сторонке Пантелея бояться перестал. Версия с разбойниками рушилась на глазах.

— Вот ты, Федор, чужое бы взял? — спросил Бучила.

— Я? — оскорбился такому повороту Федор. — Да ни в жисть! Я чуж…

— А за пазухой чё у тебя?

— Ой, ёптель! — Федя искренне удивился, заметив за отворотом зипуна край небольшой иконы в серебряном окладе. — Причепилась, кады в телегу полез!

— Бывает, — согласился Бучила. — Я не в претензии. Как в писании сказано: не суди и не судим будешь!

— Золотые слова! — Федор вернул икону на место.

— Еще раз такое выкинешь, убью, тут уж не обессудь, — Рух задумался. — О чем это я? Ах да, чужое добро. Если тати возчиков порешили, то почему к ним иконы не причепилися, как к тебе? Зачем душегубством руки марать, если грабить не стали? За доски деньгу можно великую взять.

— Знать не разбойники то, — поддакнул Федя.

— Выходит нет.

— Странностей не замечаешь, Заступа-батюшка? — Федор поводил острым носом, словно принюхиваясь.

— Вроде нет, — признался Рух. — Люди пропали, кругом шастают ожившие мертвяки, кто-то раскапывает могилы. А так нет, никаких странностей, расстройство одно.

— Лошади нет! — Федя победно хихикнул. Вроде ого, умный какой, подметил важную вещь.

Лошади действительно не было. Оглобли сломаны, упряжь оборвана, окровавленный хомут валялся в грязи. Ну нет и нет, может сбежала, пасется теперь, шалая от свободы, где-то в лугах. Бучила напрягся в нехорошем предчувствие. Тянуло гнильем. Федина кобылка испуганно всхрапнула и запряла ушами. Позади, в кустах, кто-то был.

— Не оглядывайтесь, — вполголоса посоветовал Рух. Лучше б молчал…

— Чего? — Федя резко обернулся и издал странный, шипящий стон. Будто в кузнечный мех ткнули ножом. Говорили тебе…

С другой стороны дороги, на просвет, вывалилось колченогое, грязнущее, растрепанное обрыдище о двух ногах, двух руках и голове. Воскресший мертвец во всей красоте. Лицо жутко раскромсано, половина щеки и нижней челюсти выдраны. В дыре мерзко хлюпало, среди лохмотьев отмершей плоти клацали хищно удлинившиеся, острые зубы. Руки скрючены сухими ломкими ветками, на кончиках пальцев начали отрастать черные когти. Из развороченной бочины торчали осколки ребер и вихлялись ошметки гнилых, поеденных зверьем потрохов.

— Башку ему секи, Заступа-батюшка, — взвизгнул Федя.

Бучила замешкался имея на заложного несколько иные виды.

— Дай сюды! — Федя попытался вырвать тесак.

— Руки убрал! — вызверился Рух. — Живьем мертвяка брать. Хватайте с двух сторон, жмите к земле.

— Заступа, — простонал Федор.

— Быстро! — крикнул Бучила. Пантелей, парень исполнительный и десятка не робкого, шагнул навстречу заложному.

— Ой горюшко, — Федька прыгнул с другой стороны.

Мертвец глухо завыл и на мгновение растерялся, не зная кого уцепить.

— Кусаться не дайте, иначе конец, враз загниешь, — напутствовал войско Рух, как полагается воеводе, оставаясь в безопасности, позади.

Пантелей, вот исключительной полезности человек, ловко ухватил заложного за волосы, и оттянул назад башку с щелкающими челюстями, одновременно выворачивая правую руку. Федя, взбодрившись боевым кличем, похожим на козлиное блеяние, заломил мертвяку левую руку. Заложный дернулся, зарычал, послышался треск, Федор обескуражено ойкнул и едва не упал, не понимая куда девать оторвавшуюся руку. Рука крючила пальцы, часто — часто сжимаясь в кулак.

— Держи, мать твою! — рявкнул Бучила, выбирая с какой стороны подступить.

Федя отшвырнул лапищу и вцепился в брызгающее гноем плечо. Рух обежал компанию со спины и в три сильных удара подрубил заложному обе ноги. Лопнули подколенные жилы, воющий мертвяк подломился и шумно осел. Помощнички прижали комок дергающегося, вонючего мяса к траве. Ничего, отмоются, река близко, а апрельская водичка дивно бодрит.

— Не отпускать! — Рух саданул заложного сапогом по лицу. Под каблуком мерзко хрястнуло, мертвяк закашлялся, подавившись зубами. Теперь не укусит, падла, разве деснами иссосет.

Бучила, не снимая ноги с мерзкого рыла, быстро присел и коснулся головы с отслоившейся кожей. Вспышка. Видение…

Перед глазами покачивался гнедой лошадиный круп. Холеная лошадка бежала бодро, потрясывая хвостом и взлягивая копытами. Молодая, резвая, сытая. Под лоснящейся кожей играли тугие жгуты скрученных мышц.

— … и забеременела, а от кого хрен разберешь, — звук появился внезапно. — Бегает по деревне, виновника ищет, а мужики морды отворачивают и глазенки паскудные прячут.

Конец фразы у тонул во взрыве звучного хохота. В руки возницы сунули глиняный кувшин. Забулькало. Возница напился, крякнул и вытер усы.

— Ух хорошо браты! С доброй компанией, да чаркой хмельной, к ночи будем на перевозе. Отгрузимся, покимарим, и по утру я обратно к жене.

— Припрешься, а у ней под боком Сенька косой храпит, за сиську держится, — добродушно хмыкнул невидимый собеседник.

— Да ты чего, Ермолай? — всполошился возница. — Чтоб Нюрка моя, да с Сенькой косым?

— Косые по мужицкой части дюже сильны, — поддакнул третий, едущий на телеге. — Знамое дело, Господь если где не додал, то в другом месте прибавит.

— Скажете тоже, — пренебрежительно фыркнул возница, но в голосе проскользнуло волнение. Видать представил супругу с противным Сенькой косым. — Не могёт это го… — и осекся.

Впереди, на изломе дороги, густой темный лес породил жуткую, костлявую тень …

Рух рывком пришел в себя, едва не упав от нахлынувшей слабости. В ушах стояли дикие предсмертные вопли, к губам лип тошнотворный привкус крови и желчи. Дело чуть прояснилось. Мужиков убила какая-то тварь, а потом, брошенные без погребенья тела поднялись. Опознать гадину Бучила не смог, видение оказалось короткое и сумбурное. В конце он почти ослеп, хлебнув через край жуткой боли, доставшейся несчастному возчику.

Заложный заелозил, задергал перебитыми ножками. Рух примерился и одним ударом снес гнилую башку. Тесак ушел в землю на целую пядь.

— Все, отпускайте, — Рух пошатнулся. Его мутило. Мысли плясали дьявольский хоровод. Кажущееся простым дело приняло совсем иной оборот. Сходи, Заступа-батюшка, угомони мертвяков. Плевая работенка. Ага, теперь ноги бы унести. И желательно не в руках. Одна надежда — тварь насытилась и ушла. Сильная, злобная, живучая мразь. Столкнуться с такой, удовольствие малое.

— Узрел, Заступа-батюшка? — благоговейным шепотом спросил Федор.

— Угу, — кивнул Рух. — Ничего интересного. Рука где?

— Кака рука?

— Кака рука, — передразнил Рух. — Которую оторвал.

— Выбросил, — растерялся Федор. — Тебе какой с нее прок?

— Надо найти, — глухо сказал Бучила.

— Я в-видал, — Пантелей сорвался с места, прыгнул в овражек у дороги и затих, словно пропал.

— Пантелюша? — напрягся Бучила.

— Л-лошадь, — сообщил Пантелей.

— Значит с голоду не помрем, — не уместно пошутил Бучила и застыл на краю заросшей сухой крапивой промоины. На дне, усеянном исторгнутыми землей валунами, Пантелей баюкал у груди оторванную руку. Рука пыталась царапаться, судорожно перебирая пальцами, но Пантелей не обращал на нее никакого внимания. У ног лежала пропавшая лошадь. То что осталось: куски гнилой туши выложенные затейливой, извилистой змейкой. Голова, ноги, копыта, мысо со шкурой, кучки заветренных потрохов. На лицо потраченное время и больная фантазия. Руху окончательно поплохело. Давным-давно он видел подобное. Предпочел забыть, вродь удалось, ан нет, нахлынуло вновь. Да так, что ноги подкосились и по спине противная дрожь. Случилось это во времена царя Юрия, принявшего жуткую смерть от неизвестной болезни, супротив которой лучшие лекари оказались бессильны: государь истек гноем и по Руси поползли зловещие слухи о колдовстве. Для Руха тот год выдался дивно спокойным и только на Пасху выкликали его в деревеньку в двух верстах от Нелюдова. Неизвестное чудище влезло ночью в избу и убило всех, спаслась только малолетняя хозяйская дочь. Девка на помощь и позвала. Тварь отыскалась в опочивальне, рядом с окровавленной люлькой. Не шибко большая, человеку по пояс, приземистая, тощая образина, свитая из прогнившего мяса и жил. На Бучилу не обратила внимания, сидя на полу и сосредоточенно выкладывая на полу змейку из разорванного на части мальца. На память о той жаркой встрече Руху остались восемь сломанных ребер, разбитое в крошку колено и исполосованная когтями спина. Отлеживался несколько месяцев, скулил жалобно, пока не срослось, даже свадьбу пришлось пропустить. Пока болел, книжки старые полистал, с умными людьми и нелюдьми посоветовался, вызнал про странную тварь. Оказалась паскуда по-ненашенски — рескером, а по нашему воздягой. Водзяга не рождался из умерших, некрещеных детей и не вылуплялся на дне черного торфяного болота, среди утопленников и склизких корней. Воздягу мог создать только колдун, владеющий искусством страшным и темным, казалось бы безвозвратно утерянным во времена, когда обратились в пепел последние капища старых богов. Особый род нечисти, беспрекословно выполняющий волю хозяина. Известно о нем крайне мало, а то что известно невнушало доверия. Так, бабкины пересуды. Все сходились в одном — первый признак появления рескера — цепочки из кусков растерзанных тел. У жертв рескер высасывал кровь, разрывал тела и впадал в оцепение, увлекаясь страшной забавой.

Бучила утробно сглотнул. Ну здрасти, снова увиделись. Тот рескер совсем махонький был, слабенький, застатый врасплох, и то чуть в могилу не свел, а в видении погибшего возчика мелькнула большущая, откормленная кровью и страданием тварь. Успокаивало одно — присутствие водзяги ощущалось слабенько. Прикончил мужиков, поиграл с лошадью и убрался хрен знает куда по своим блядским делам.

— Пантелеюшка, вылезай, — ласково позвал Рух.

Пантелей оторвался от созерцания конских останков и неуклюже вскарабкался вверх.

— По сторонам приглядывайте, мало ли что, — нагнал туману Бучила, забрал руку и вернулся к обезглавленному телу. Происходящее нравилось меньше и меньше. Оторвать руку трехнедельному мертвецу задача не легкая. А тут раз и отлетела к херам. В пылу баталии Рух не обратил внимания на весьма значительную деталь. Теперь, по уму, нужно было наплевать на заложных, хватать мужиков, прыгать в телегу и нахлестывать жалкое подобие арабского скакуна аж до Нелюдова. В селе цапать старейшин за куцые бороды и засылать гонца в Бежецк, пускай губернатор прекращает пиво хлестать, да девок дворовых тискать, собирает сотню с бердышами, самострелами и пищалями, да в придачу с десяток попов посильней и сюда, Птичий брод прочесывать с полным усердием. Если воздяга поблизости, брать его в оборот, загонять всей оравой, и лупить смертным боем до полного удовлетворения. Потому что биться с тварью один на один Руху совершенно не улыбалось, а от Пантелея с Федором, в случае чего, будет не помощь, а смех. Сквозь кровавые слезы.

— Заступа-батюшка, — не выдержал Федя.

— Отвяжись, думаю я, — шикнул Бучила. Федор обиженно засопел и притих.

Рух стоял, рассматривая обрывки тонкой, набухшей от крови и гноя веревки, торчащие из оторванной руки и плеча мертвеца. Нет, ну что за день-то сегодня такой? Кто-то заботливо и умело пришил заложному руку, пока неугомонный Федя ее снова не оторвал. Причем рука прекрасно прижилась на прежнее место. Кроме руки, грубыми стежками были зашиты раны в животе мертвеца, и длинный, безобразного вида порез, тянущийся от паха, через правое бедро до колена. Мужика сначала основательно изодрали, и зная, что мертвец непременно поднимется, кропотливо заштопали, чтобы ни дай божечки не развалился на части. Мысль пришла кристально ясная: «Если удариться в бега прямо сейчас, то все еще может и обойтись.» Скинуть паскудное дело на губернатора, забиться поглубже в подземелье и переждать. Храбрость и тяга к самоубийству, никогда не были Руховыми сильными сторонами. Съездил, сука, поохотиться на живых мертвецов. К поганым сюрпризам Птичьего брода добавился очередной и видать не последний: кто-то, совсем умом тронутый, додумался сшить разорванные воздягой тела. Благодетель, ети его в дышло. Мертвячий лекарь. Рукоблуд-рукодельник. Тут не прочесывать надо — огнем выжигать.

Очередного заложного Бучила почуял прежде чем разглядел, уловив легкое изменение в воздухе. Мертвец был поблизости, но нападать не спешил. Знамое дело — Рух его чувствовал, а мертвяк Руха. Кумекал гнилыми мозгами, человечьего в нем осталось малясь, не понимал— почему упырь рядом с живым. Опасается, прячется, ждет. А скорее всего глазами заложного смотрел новый хозяин, хренопутало, которое вместо куколок детям, мертвяков нитками шьет.

— Федор, — нарушил молчание Рух.

— Ну, — рыжий, бесцельно подпрыгивающий на краю овражка, застыл.

— Рядышком будь, от меня ни на шаг, — Бучила взвесил тесак на руке. Заговоренная сталь вселила уверенность. — Пантелей, а ну проверь тот лесок.

Пантелей послушно заковылял в сторону чахлой березовой рощи. Деревья стояли голые, умирающие, ветки осыпались, береста отслоилась, почернела и собралась в завитки. Трава торчала жухлыми лохмами. Пантелей, прихрамывая, скрылся за деревьями. Рух кивнул Федору и быстрым шагом юркнул в рощу, взяв саженей пятьдесят в сторону. Под ногами захрустел тонкий валежник, в ямах догнивали упавшие деревины, покрытые плесенью и трутовиком, мягко пружинили прелые листья. От огромной, треснувшей надвое березы, отделилась черная тень. Ага, Пантелей поднял дичь. Приземистая, несуразная фигура тырснула через кусты.

— Федя, за мной! — Бучила азартно бросился наперерез. Кожа и плоть со спины заложного слезли, обнажая сломанные ребра и выпирающий, искривленный хребет. Звонко щелкали голые позвонки. Рух, успев заметить грубые стежки на шее и правом боку, ударил наотмашь. Мертвец обернулся, мелькнуло оскаленное, жуткое рыло без носа, с туманными, подернутыми маслянистой пенкой глазами. Где твой хозяин-то тварь? Ах, сука! Заложный вломился в низкорослый рябинник, Бучила зацепился о узловатое корневище, врезался в зловонную, тошнотворно мягкую спину и плашмя рухнул сквозь заросли с обрыва, прямо к реке. С размаху приложился башкой, едва не напоровшись на остро обломанный сук, но добычи не упустил. От удара помутилось в башке. Мерзко чавкнуло, будто лопнул огромный нарыв, пошла волна нестерпимого смрада. Под Бучилой ворочался, рычал и плевался гноем оживший мертвяк, царапая когтями грязный песок и пытаясь огрызнуться через плечо.

— Н-на, сука, — Рух вбил рукоять тесака в затылок с остатками сальных волос. Череп треснул, брызнув в лицо и на грудь черной бурдой. Заложный утонул рожей в песке.

— Шалишь, паскуда, — Рух вскочил и откочерыжил гнилую башку. Можно было воспоминания посмотреть, да интуиция подсказала — ничего нового в поганых мыслях заложного нет, да и время поджимало уже. Перед ним мерно плескалась вода. Еловый бор, на другом берегу, угрюмо шумел.

— Заступа! — по обрыву, в ручьях песка, съехал Федор. Лицо перекошено, рот кривой, гляделки чуть не выпали из глазниц. Переживал рыжий — приятно.

— Победил я его, но уж это как водиться, — напыжился Бучила, отплевавшись грязью и опавшей хвоей. В горле першило, очень хотелось пить. — Пока ты дурака ва… — Рух резко заткнулся. В висках противно и тревожно затюкало. Правый глаз непроизвольно задергался. Протянувшиеся по берегу, плоские, сглаженные ветром и снегами курганы, раскопаны все как один. Причем недавно, словно землекоп только взял и ушел, испугавшись неистового Федора, воплей и суеты. Земля на отвалах была еще влажная, темная, из глубоких могильных ям тянуло холодом, сыростью и ушедшей зимой. По спине пробежали ледяные, костлявые пальцы, провели по позвоночнику и крепко сжали кадык. Через могильные ямы тянулся слой жирной, синей глины. «Из такой свистульки быделать» — закралась в голову дурацкая мысль. Такие, чтоб народ на века запомнил потом. Как в том году, дурачок юродивый из Завидова, Ефимка Козел, известный мастер свистулечных дел, совсем головенкой тронулся, налепил свистулек в виде голых попов, солдат, да князей, ну а дуть в энти свистульки надо было понятно с какой стороны… Сраму было… Забрали Ефимку с торга и никто больше его не видал. К чему это? Ах да, юродивые…

Рух повернулся медленно и обреченно, так приговоренный всходит на плаху под вой и стоны толпы. Здрасти, давненько не виделись. Густой подлесок исторг на песчаный обрыв фигуру в мешковатой одежде до пят. Давешний монах-дурачок. Легкий ветерок перебирал рясу выпачканную приметной, синей глиной. Черный провал под капюшоном уставлен на Руха. Чужой, злобный, изучающий взгляд. Предчувствие кровавого пира.

— О, ты нам и нужон! — обрадовался Федор. — Нечистые шастают! Святое слово не помеш…

— В воду, дурак, — прошипел Бучила. Хотя почему Федя дурак? Рух Бучила главный придурок на всем Птичьем Броду, и на сто верст округом него. Гордыня разум затмила. Вот тебе запах колдовства от монахов, разрытые могилы и сшитые мертвяки. Сейчас клочки по закоулочкам полетят. Ладно, может Федор спасется, воздяга, как и всякая нечисть, боится проточной воды. Рух и сам бы по шейку залез, да ведь и сам-то он нечисть…

— Заступа? — опешил Федор, переводя изумленный взгляд с монаха на упыря.

— Беги, — процедил сквозь зубы Бучила и рявкнул. — Проваливай, дурень!

Федор приготовился разрыдаться и мелко попятился. Плеснула вода. Ничего, лучше обиженным жить, чем не обиженным, с апостолом Михаилом, на райских вратах, душеспасительные беседы вести.

Монашек скособочился на левую сторону, капюшон упал. Федор шумно сглотнул. Голова под черной тканью оказалась синюшная, неживая, безглазая. Рух махнул тесаком, разминая затекшую руку. Честные бои один на один он никогда не любил. Ряса стекла с монаха и упала к ногам.

— Твою же мать, — Федя подобрал самые нужные и верные слова.

На откосе припала к земле сгорбленная, страшная тварь, порождение ночного кошмара, сине-зеленого цвета лежалого мяса. Человеческая голова-обманка, упав назад, болталась уродским наростом, уступив место башке настоящей — узкой и шишковатой. Мутные, утопленные в черепе зенки уставились на Бучилу. Треугольный провал вместо носа шумно тянул сгустившийся воздух. Из пасти полной острых, в два ряда, искривленных гнилым частоколом клыков, тянулись липкие нитки желтоватой слюны. На мощных задних лапах, вывернутых коленями взад, покачивалось поджарое тело свитое из выступающих костей и перекрученных мышц, покрытое струпьями и мокнущими болячками. Передние лапы, тощие и узловатые, с загнутыми когтищами, хищно крючились возле груди. Воздяга траханая, во всей красоте.

— Сопли подбери, мразотень! — устало подначил Рух.

Воздяга сиганул молча, а от этого в сто раз страшней. Уж лучше бы завывал. Гибкое, траченое проказой тело, распласталось в прыжке. Рух напрягся, готовя единственный точный удар. Второго шанса не будет, с этой тварюгой не потягаешься, живо в лоскуты раздерет. Бучила развернулся в пол оборота, замахнулся, и тут между ними вклинилась тень, Рух и опомниться не успел. Его задело вскользь, отшвырнуло к реке, тесак отлетел. Вода жадно плеснула в вершке от лица, левой рукой вляпался по запястье, благо у берега не глубоко. Бучила зашипел от резкой, обжигающей боли, отпрянул, поскользнулся и упал на белый песок. Ладонь дымилась, кожа пошла пузырем.

На берегу, в паре саженей от него, воздяга терзал Пантелея. Когти с треском кромсали плоть. Пантелей сжимал монстра и надсадно хрипел, выплевывая черную кровь. Гнилая слизь с оскаленной пасти сочилась ему на лицо. Рух метнулся, выудил из песка тесак и рубанул целя в шею. Воздягу шатнуло, лезвие скользнуло по выступающим позвонкам и впилось тварюге в плечо. Монстр заворчал. Когти с хлюпаньем вышли из Пантелея. Доигрался, дурак? Рух раскачал застрявший клинок и не поверил глазам. Истерзанный, измочаленный Пантелей, засипел, с силой прижав воздягу к себе. Со стороны это походило на дружеские объятия. Чудище задергалось, завертело башкой, заскулило протяжно, когти замелькали с ужасающей быстротой. На этот раз Бучила не промахнулся. «Попович» вошел аккурат где уродливая башка переходила в шею свитую из толстых, сиреневых жил. Мерзко хрустнул рассеченный хребет, воздяга надрывно завыл. Рух отпрыгнул, да не совсем, как хотел. Когтистая лапища рванула балахон на груди. Упырь отлетел и упал. Тварь бросила терзать Пантелея, неуклюже скакнула огромной лягухой и рухнула плашмя на живот. Задние лапы рыли прибрежный песок, чертя кривые длинные борозды. Воздяга пополз боком, подтягиваясь когтями и оставляя на белом песке черный, дурно пахнущий след. Две башки — своя и обманная, болтались по сторонам.

«Достал падлу!» — ликующе подумал Рух и взгромоздился на тряпичные ноги, шалый от удачи и радости.

— А ну погодь! — заорал он, и шатаясь побрел за врагом.

Воздяга оттолкнулся всеми четырьмя, пролетел сажени три и шмякнулся кучей дерьма. Рух чувствовал недоумение захлестнувшее тварь. Страха воздяга не испытывал, не умел, просто хозяин велел ему уходить.

— Стой, сука! — Рух захромал, размахивая оружием.

Воздяга рванулся, прыгнул на откос, чутка не рассчитал и врезался грудью, посыпались комья земли. Чудище заработало лапами, неловко втянуло себя на верх и утащилось в лес. Догонять сил уже не было, Рух плюхнулся на колени, опершись на тесак. Его колотило. Располосованный балахон хлопал на ветру, из порезов сочилась белесая упыриная кровь. Сука, легко отделался!

Пантелей ворочался и хрипел, силясь что-то сказать. Черные губы слиплись, кожа, содранная со лба, лезла в глаза.

— Тихо-тихо, — Рух подполз к спасителю, и успокаивающе провел рукою по голове.

Пантелей послушно затих. Потрепало его славно: тело искромсано, сломаны обе ноги, осколки костей торчали из ран. Он отупело-изумленно пробормотал:

— С-совсем не б-больно…

— Заступа! Заступа-батюшка! — из воды выскочил Федор, подняв тучу переливающихся на солнышке брызг.

— Ну чего орешь? — поморщился Рух.

— Ты… ты… тыж… — зачастил Федор, перевел взгляд на Пантелея и всплеснул руками. — Он… он тебя оборонил!

— Я же говорил, — слабо улыбнулся Бучила. — В ком-то осталась божья искра, ее ведь не колдовством, ни злодейством не потушить.

— Да хрен ли теперь! — Федор бросился к Пантелею, заохал. — Ты держись Пантелеюшка, держись. Ух и молодец, не спужался тварюги адовой.

Пантелей закивал, надувая багровые пузыри.

— Не вернется чудище? — Федя покосился на лес.

— Не должно, — уверенно откликнулся Рух.

— Вот падлюка, — расхорохорился Федор. — Как он под монаха подделался, я и не углядел! Ну страховидла кака!

— Водзягой зовут, — сообщил Бучила. — Вырастить такого может только сильный колдун, вызвать из тьмы, кровью и человечиной откормить и в узде удержать.

— Чернец-старичок! — ахнул догадливый Федор.

— Он, дерьмища кусок, — кивнул Рух и плотоядно причмокнул. — Мне б его на часок, ох и интересный вышел бы разговор.

— А я у него, сволочи такой, благословенья просил, — Федя едва не расплакался. — Помру я, наверно, теперь?

— Все помрем, — в свойственной паскудной манере успокоил возчика Рух. — Да не боись, ничего не будет тебе. Эта сука на воздягу защиту набросила, даже я не учуял. Ну-ка, Федь, рясу мне принеси. Иди-иди, нету тут никого.

Федя нехотя вскарабкался по обрыву, в руки брать рясу остерегся, подцепил сучковатой палкой и притащил. Бучила не из брезгливых, сцапал жесткую, колючую ткань и принюхался. Пахло беленой, пряной полынью, терпким дубовым отваром и горечью зверобоя. Старое и надежное средство скрыть колдовство. Таким макаром, перед самым татарским нашествием, двое волхвов притащили в Новгород оборотня-берендея, который едва не лишил жизни малолетнего княжича Александра, будущего победителя тевтонов и свеев.

— Колдуны, сволочи, — Федя сплюнул. — Вечно козни против роду людского плетут.

— Угу, нужны вы им больно, — фыркнул Бучила и выбросил рясу. — Как будто у колдунов своих делов нет. Курганы разрытые зришь?

— Ну.

— Ищет что-то в могилках.

— Видел я, глиняные бусы да костяные ножи. Эко богатство.

— А он не золото ищет. Может вещь какую из старых времен, а может нужного мертвяка.

— Мертвяка — то пошто? — удивился Федор.

— Если слово заветное знать, крови свежей добавить и жизнь у человека на могиле забрать, то можно покойника с того света вернуть.

— На хрена?

— Темный, Федя, ты человек. Мертвецы многое помнят, из того, что православная церковь огнем и железом выжгла и правильно сделала. А лгать не умеют. Силу и знания можно великие взять!

Федор наморщил лоб, задумался и мечтательно причмокнул:

— Я б Акулину Сакулину вызвал. От баба была, кровь с молоком, сиськи по пуду, по селу шла — все кобеля стоечку делали. Дюже ласковая, говорила уж больно я по мужской части силен. Ни до нее, ни после, от живой бабы такого не слышал. В позапрошлом годе от гнилой горячки душу Богу и отдала. Вот бы поднять из могилки, да вызнать, правду говорили иль нет? Поможешь, Заступа?

— Легко, — обманул без зазрения совести Рух. — Эх, знать бы что колдунишка иметый искал. Земля тайны много хранит, и с поганых времен — языческих, и с еще более древних, чуть ли не с ледника. Помню возле Ладоги, рыбак нашел на берегу фигуру железную — вроде баба, а вместо ног щупальцы, титек штук шесть, рожа страшная. Самому в хозяйстве не пригодилась — снес на торжище. Попала фигура к барончику одному, он диковины собирал: змиев сушеных, камни с картинками, всякое барахло. Ну и дособирался. Седьмица минула, стали домашние на головные боли жалиться и какие-то голоса. Сначала кот убежал, коты скотинины умные, опосля собака на цепи удавилась. А ночью боярин умишком тронулся и всю семью топором переубивал. Народ на крики сбежался, а он в горнице, кровью бабу железную мажет и на непонятном наречии голосит. Упекли в монастырь, а хреновину железную — колдовскую, забрали люди из Всесвятого приказа, тайной службы новгородского патриарха.

— Думаешь нашел? — заинтересовался Федор.

— Точно нет, иначе бы колдуна с мразотой его, и след бы простыл, — Рух мгновение покумекал. — Историю вижу такой: приперся колдун с воздягою в поводу, для охраны и землю копать, чудище дурное, чего велел колдун, то и сделает. А возчики оказались не в лучшее время в отвратительном месте. Увидели лишнее, колдун воздягу и натравил, иконы не помогли. Иконы без самострела вообще ненужная вещь. Колдун мертвяков разорванных сшил, пусть бродят вокруг, отпугивают зевак. И все бы сложилось, если бы мы не пришли. Он меня сразу учуял, но чудище натравить не спешил. Связываться с упырем не хотел, пока мы не стали по могилам шарить и мертвякам головы сечь. Теперь убежит и схоронится, век не найти. Но чую вернется, когда воздяга окрепнет, дела не закончены.

— Авось подохнет, чудовище? — затаил дыхание Федор. — Больно знатно ты его рубанул. Башка на нитке висит.

— И не надейся. Очухается, начнет нас искать. Да не дергайся, — поморщился Рух. — Не скоро случится, должно и не в этом году. Воздягу простым железом не взять. Надо было голову сечь и тут же предать тело огню, пока новая не отросла. Кстати об огне. Хватит лясы точить. Мертвяков вместе сложить и дров натаскать. Я за горючкой слетаю. Быстро Федя, быстро.

Пантелея подхватили под руки и уволокли по откосу в тенек. Когда Рух вернулся, сгибаясь под тяжестью пузатых горшков, Федор уже стащил мертвяков в кучу, обложив грудой хвороста и сухих, чуть подгнивших лесин, сверху водрузив вывороченный сосновый пенек.

— Молодец, — похвалил Бучила и сбил сургучевое горлышко. — Лей, не жалей!

Густая, словно сметана, смесь из смолы, серы, селитры и толченого угля полилась на дрова. Вспыхнет — залюбуешься, личный Рухов рецепт, плод ночных бдений, ошибок и ожога на половину спины. Ну вот и готово. Бучила замялся, но Пантелей все понял и сам. Подполз, волоча перебитые ноги, кивнул на кострище и тихо спросил, глотая слова:

— М-мне залезать?

— Залезай, Пантелей, — Рух взгляд не отвел.

— М-мертвый я?

— Мертвый, Пантелей, — смежил веки Бучила. — Трое возчиков было, ты третий и есть.

— Ж-жене скажи.

— Скажу.

— А м-может это… — Пантелей замер. — Ну как его?

— Нет, Пантелей, — вздохнул Рух. — Мертвому лучше с мертвыми, спокойней.

— Да п-подумалось, — заложный смотрел прямо в глаза. — Стало быть в пекло теперича я?

— Не знаю, — признался Бучила. — Ты не своей волей поднялся, худого не совершил, мне помог, Бог простит, милостлив он. — Рух кривенько ухмыльнулся. — Правда не со всеми и не всегда. Одно твердо могу обещать: Пантелея, раба божьего, отпевание закажу.

— Н-не согласится поп, — буркнул мертвяк.

— У меня согласится, — многозначительно смежил веки упырь.

— Благодарствую, — Пантелей кивнул и медленно вполз на костер.

— Тебе спасибо, Пантелей, — едва слышно вымолвил Рух и кивнул Федору.

Мужик засуетился, смахнул с уголка глаз скупую слезу, шмыгнул носом, зацокал кресалом. Выматерился и тихо сказал:

— Не могу я, хоть режь не могу.

Бросил огниво и шатаясь убрел к телеге и лошади. Рух не пытался остановить. Всякое в жизни бывает. Люди живых не жалеют, а Федор мертвеца пожалел. Бучила поднял кремень, шаркнул о железа кусок. Сноп искр упал на старое птичье гнездо, из дымка народился крохотный оранжевый язычок.

— Прощай Пантелей.

Огонек распробовал горючку на вкус, фыркнул, и стремительно вырос в жадное, гудящее пламя. Рух заставил себя досмотреть до конца.


Федор подвез до самого дома, помог сгрузить иконы у входа. Прощались в молочных сумерках, пахнущих копотью и зеленой травой.

— А мы с тобой неплохая ватага, а Федь? — крикнул вслед уезжающему мужику Рух. — Бросай извоз, будешь мне помогать.

— А чего нет? — откликнулся Федор. — Вместе мы, Заступа-батюшка, горы свернем, всю нечисть в округе повыведем! Завтрева с утру и заеду, зараз гадин всяких изводить и начнем!

Телега угрохотала под гору. Рух остался уставший, опустошенный и крайне довольный собой. Стоял, подставив лицо свежему ветерку, смотрел на блеклые звезды и думал о Пантелее, воздяге и колдуне. Думал о мертвых и тех кому предстоит умереть.

Тем же вечером Федор бросил хозяйство и уехал с семьей из Нелюдова навсегда. Бучила не удивился. Привык быть один. Мертвому лучше с мертвыми, спокойней.

Ночь вкуса крови

Ад мой тосклив и печален. Вокруг тьма, внутри палящий огонь. Чужой болью притупляю свою, каюсь и тут же душу рогатому продаю. Ни надежды, ни мечты, ни желаний. Сам себе Сатана.

Дождь, пролившийся на закате, принес прохладную свежесть и запахи трав. Тьма овладела Нелюдовым, растеклась по улочкам, затопила дома. Мрак пожрал тени, за дальним окаёмом тлели зарницы, новорожденный месяц стыдливо кутался в лохматые облака. В старых ивах заливались полночные соловьи, созывая невест на гнездо. Перебрехивались дворовые псы, блюдя человечий покой. Домовой Архип угрелся за печкой, неслышно перебирая лучину. Невелика помощь, а все хозяйке утром сподручнее выйдет. На лежанке похрапывала бабка Матрена, пришамкивала во сне беззубым ртом, что-то шепча. Умаялась старая. Архип, неслышно прокравшись, сложил в подпечье пучок тоненьких, липких от смолы, хорошо просушенных щепок. Так — то лучшей. Огляделся ища новой работы. Работы не было. Пол чисто вымыт, стол выскоблен, зола вынесена, воды целая кадка припасена. Пахло щами. В сенях попискивали и шебуршились мыши, на дворе возилась корова Нюрка, кудахтали куры. Все сытые, все довольные. Хороший дом у Архипа, и хозяева ладные: бабка Матрена, тугоухий дед Невзор, да дочка Лукерья с малым дитем. За хозяйством следят, меж собою мирно живут, домовому опять же, завсегда уважение. Каждый вечер ставят за печку плошку жирного молока. А Архипу большего и не надо. Жил до этого в такой избе, так хоть плачь: баба-неряха, мужик горький пьяница, выводок грязных, вечно голодных детей. Пытался Архип это семейство наставить на путь, по разному озоровал: то горшки побьет, то завоет средь ночи, то натолкает в трубу камней и травы. Ничего не помогло, плюнул, да и ушел. А теперича не жалел.

— Тю, холера! — Архип погрозил кошке, тайком подбиравшейся к молоку. — Мышов лови, не-то хвост узлом завяжу.

Кошка обиженно мявкнула и улизнула в дырку под дверь. Архип собрался проведать скотину и замер. Что-то было не так. Изба словно провалилась под землю. Звуки исчезли, резко похолодало. Домовой зябко поежился. Изо рта вырвался морозный парок. Откуда ни возьмись налетел колючий ледяной ветерок. Фыркнув, погасла лампадка в Красном углу. Архип беспокойно огляделся, страх вцепился в горло костлявой рукой. Нестерпимо хотелось повернуться и убежать, забиться в глубокую яму, спрятаться, переждать. Запахло мертвечиной и кровью. Из угла проступила зыбкая тень. Сгусток мрака, расплывчатый, колеблющийся, жуткий, тянущий следом черные склизкие нити. Темное отродье, сотканное из злобы, тлена и могильных червей. Мерзко хлюпнуло. Тень медленно поплыла в застоявшемся воздухе, склонилась над люлькой, загребая когтистыми лапами и сдавленно зашипела. Младенец забеспокоился и загунькал. Взрослые спали обморочным, колдовским мороком-сном. Архип задрожал, пятясь к стене. Маленькое сердечко толчками гнало вскипевшую кровь. Никто не увидел, как маленький, насмерть перепуганный домовой бросился в яростную атаку…

1
Весна набирала силу, дни тонули в заботах и тяготах. Леса приоделись зеленым, мглистым туманом синела река, парная земля насытилась семенем и замерла, готовясь разродиться первым хлебным ростком. Тень отгоняла свет, свет умирал и рождался, звезды шептали всякое. На Горелых болотах завелся оживший мертвяк. То-ли заплутал кто и с голоду сгинул, то-ли трясина пережевала и сплюнула старые кости. Людей пугался, хоронился на островках и жалобно выл. Выискивать бедолагу не было ни сил, ни желания. Приметы сулили жаркое лето, засуху и неурожай. Появилось невиданное число рыжих детей. Ведуньи во мнениях разошлись, кто видел в рыжих удачу, а кто пламя и большую войну. Близь опушки Вронского леса бабы видели черта — мохнатого, рогатого, со елдищей свисавшей до самых колен. Эту пикантность очевидицы отмечали прежде всего. Бес гнался за бабами три версты, сквернословил и богохульничал без всякой меры, грозился снасилить. А может и не только грозился, бабы умолчали о том. В мире творилось неладное: язычники жгли в Ливонии замки, а схваченных рыцарей запекали в доспехах живьем, московиты тревожили границы набегами, в Новгороде купцы взвинтили цены на хлеб, в гнилых пустошах на месте разрушенного Гнилым ветром древнего Киева, завелись поганые шайки крысолюдей. Случалось и хорошее: в Москве открыли первую школу для крестьянских детей. В восточные земли пришло просвещение. Радовались прогрессу только немногочисленные придурки умевшие складывать буквы, вести счет и предаваться другим весьма страшенным грехам, истинно верующим было глубоко наплевать. Какая к дьяволу учеба, если нечего жрать?

Рух Бучила вторую неделю занимался крайне важным и ответственным делом — лежал на медвежьей шкуре и пялился в потолок. Шкура давно протерлась и облысела, храня мускусный запах и благие воспоминания. Страсть сколько эта шкура видела горячих, полуночных ласк. С одной девки, на шкуру перепрыгнули вши. Ох и тупые животные. Хлебнули крови упырьей и души вошьему богу отдали. Одну, хроменькую, Рух пожалел, в скляночку посадил, хотел особым настоем поить, вырастить размером с собаку, пущай через заборы сигает, да вошка счастья не поняла, заскучала ужасно и померла.

После Птичьего брода все обрыдло и Бучила никак не мог войти в колею. Валялся колодой, наблюдая картины жизни и смерти разворачивающиеся под покровом густой темноты. Белесые пауки, с едва различимыми крестами на раздувшихся брюшках, охотились на слабых болезненных бабочек. Безглазые, вскормленные плесенью, с прозрачными крыльями, они были обречены попасть в ловчие сети и сгинуть не оставив даже следа. От созерцания этой борьбы в башку лезли философские мысли. Прямо как тому греческому голодранцу жившему в бочке. Хорошее дело — работать не надо, знай себе умности всякие изрекай, дуракам на потеху. Философия полезнейшая из наук. Вот она жизнь, во всей красоте — один добыча, другой охотник. Один рожден убивать, другой прятаться и умирать.

Бабочки вспорхнули облачком невесомого пепла и окружили зазевавшего паука. Крылышки мелькали в обворожительном танце, по восьмилапому шарили жадные хоботки, искали мягкую плоть. Паук заметался, клацнул жвалами и обреченно затих. Бабочки присосались, толкаясь и мешая друг другу, пустая оболочка медленно кружась улетела во мглу. Ну ети твою мать! Какое же несусветное дерьмо философия эта! Клятское словоблудие. Недаром философов этих, нормальные люди на кострах заживо жгут!

Бучила обиженно засопел и перевернулся на бок. Из черного нутра коридоров пришел едва слышимый зов:

— …ступа…ступа-батюшка.

Ну кого черт принес? Никакого покою. Рух зарылся в шкуру с головой, твердо решив никуда не ходить. Позовут-позовут и отстанут.

— …аступа, — в голосе было столько тоски, что Бучиле стало не по себе. Аж до кишков продрало.

— …ступа.

Ну чтоб тебя! Бучила резко сел. Как банный лист к жопе привяжутся, вынь да полож. Что за народ? Только приляжешь на пару недель, враз тормошат и тащат хрен знает куда.

…аступа! — кроме тоски в голосе слышались упорство и затаенная надежда.

Пойти что-ли глянуть? Рух тяжко, с надрывом вздохнул и зашаркал по коридорам проклятой крепости. Интересно стало, что за надсада такой. По всему видать, очень надо ему. Послушаем, а к черту никогда не поздно послать, дорожка наторена. За пятьдесят лет в Заступах Бучила чего не наслушался. Народишко дикий, поначалу совсем с пустяковыми нуждами шли. Одному призрак — кровопийца в нужнике ночью привиделся, так Рух, как дурак, три полуночи возле отхожего места сидел — сторожил, у второго на соседа жалоба, третьему жена не даёт. Ага, а Рух прямо даст… Пришлось гнать попрошаек поганой метлой и доходчиво припугнуть: кто следующий с безделицей явится, домой частями придет. На этом люд успокоился, поутих, перестав тревожить Заступу по пустякам.

Ступни, изглаженные временем и водой, взлетели к выходу из норы. Рух подслеповато сощурился, привыкая к свету. Задумал гадость и подниматься не стал. В белом пятне маячила зыбкая тень.

— Спускайся сюда, — позвал он нехорошо ухмыляясь.

Незваный гость охнул по бабьи. Рух слышал неистовый стук перепуганного сердечка. Пойдет или нет? Человек переступил границу света и тьмы. Ничего себе! И вправду надо очень, раз страх поборов, в упыриное логово очертя голову лезет. Зрение обрело остроту и Бучила недоуменно хмыкнул. Перед ним оробело замерла невысокая, полноватая женщина. Не молодуха и совсем не красавица. Уголки губ обвисли, под глазами залегли черные круги от неусыпных ночей, нос крупноват, из — под платка выбилась темно — русая прядь. Стояла не зная куда деть большие, раздавленные тяжелой бабьей работой руки. Опомнилась, поклонилась в пояс и еле слышно произнесла:

— Здрав будь, Заступа-батюшка.

— Ты кто? — неприветливо, но в тоже время не без жалости, спросил Рух.

— Лукерья я, — женщина смешалась, запах страха стал немного острей. — Ратовы мы.

— Без подробностей, — поморщился Рух. — Чего у тебя за беда?

— Беда, беда, Заступа-батюшка, — закивала Лукерья. — А ты как знал. Истинно говорят — прозорливец и чародей, в прошлое и грядущее зришь…

— Языком не мели, — оборвал Бучила. Баба-дура. Надо же, прозорливец, етишкиный рот. Будто сюда не только от горя, а с радостью великой люди идут. Пряниками тут кормят, ага. — Рассказывай.

— Прости батюшка, — Лукерья чуть успокоилась и брякнула. — Дите у меня, сыночка пятого дни родила.

— Эка невидаль. Хотя… — Рух пригляделся внимательней. — Не познова-то сынков-то рожать?

Лукерья оробела, затеребила складки холщового сарафана, опустила глаза.

— Долгонько не могла понести, почитай пятнадцать годков, а тут вдруг Господь наградил.

— Боженька он такой, — согласился Рух. — Где добр, где дереву бобр. Я зачем? Крестным звать пришла? Не пойду, поп воспротивится, в церковных дверях раскорякою встанет, башку об образа расшибет. Денег тож нет, самому кто бы подал.

— Не надо денег, — Лукерья на миг горделиво вскинула голову и тут же поникла. — Сыночку, Митеньку, подменили.

— С чего взяла? — напрягся Бучила. Случаев подмены младенцев на его веку не было. Поганое то дело и темное.

— Сердце материнское не обманешь, — прошептала Лукерья. — Чужой стал, чувствую то. Глазенки как у древнего старика, а смотрит с ненавистью, аж оторопье берет. Глянь, сиську всю изжевал.

Рух опомниться не успел, гостья рванула одежу с плеча, бесстыдно вывалив крупную, тяжелую грудь синюшного цвета. Сосок запекся кровавой коркой, в трещинах копились и проливались струйками прозрачная слизь и свернувшееся молоко.

— Больно, спасу нет, — пожаловалась Лукерья. — Десенки голые, а будто клычищами терзает меня. Спокойненький был, улыбочка ангельская, пах слатенько, а нынче орет разными голосами денно и нощно, кривляется, и дух от его земляной. — женщина всхлипнула. — Сыночка мой, Митенька. Подмени — и — или!

— Ну тише-тише, не голоси, — поморщился Рух. Младенчику, пока не крещен, мать с отцом дают родильное имя, временное, чтобы беду и дурной глаз отводить. Имя держат в тайне от посторонних, а после крещения его лучше и вовсе забыть. Вот эти первые дни самые опасные в жизни новорожденного, но в Лукерьины сказки не верилось. Чаще всего в подменыши записывали детей божьим промыслом народившихся с изьяном каким. Родителям легче поверить, что долгожданное чадушко подменили кикиморы, чем принять ребенка без ручек и ножек, без носа и с раздувшейся головой. Дите к трем годам не разговаривает, а только слюни пускает — подменыш, пальчики на руках лишние — подменыш, спина горбом и ноги кривые — подменыш, кто же еще? Старухи — ведуньи, кол бы им в дышло, советуют таких детишек головой об косяк приложить. Дескать подменыш враз пропадет, а родное дитятко вернется живым и здоровым. Сколько таким макаром ежегодно убивают детей, одному боженьке весть. По уму гнать надо бабу…

— Ладно, уболтала, — буркнул Рух, поразившись своей доброте. — Обожди, сейчас соберусь.

2
Тропка сорвалась с Лысой горы, запетляла по косогорам и нырнула в нежную зелень березовых рощ. Над Хоревскими болотами, где среди трясин, островков и затянутых ряской озер попадались развалины оставленные неизвестным народом, собирались черные тучи. В воздухе пахло дождем. Лукерья чуть успокоилась, перестала беспрестанно кланяться и благодарить и тихонечко семенила хлюпая носом. Рух неодобрительно зыркнул на солнце и поглубже натянул на глаза капюшон. Мысли крутились вокруг возможной подмены. Слишком уж дело сложное в подготовке и исполнении. Если нужен нечисти ребеночек, то легче просто украсть или выкупить у родителей через пятые руки. В голодные годы матери отдают детей за пригоршню зерна. Ведьмы умываются младенческой кровью для поддержания колдовской красоты, лешаки не прочь сладкой человечинкой закусить, из костей некрещенного младенчика дудки делают, на звук той дудочки можно русалку приворожить, а жертва ребенком темным богам может удачу на многие лета принести. Шутка в том, что для всего этого подмена совсем не нужна. Подмену используют в единственном случае — если дите, на какой-то ляд, нужно живым. В люльку подбрасывают отродье или деревянную куклу, поверх чары кладут. Получается один в один украденный ребенок, не всякий колдун разберет. Подменыш держит связь между настоящим ребенком и матерью, тянет из нее силу и жизнь, не дает ребеночку помереть. Но опять же, надо это кому? Какой прок нечисти от живого человеческого дитя?

— Муж чего говорит? — зыркнул на женщину Рух.

Лукерья смутилась, глаз не подняла.

— Ничего не говорит, Заступа-батюшка.

— Немой? — посочувствовал Рух. Хотя чего там сочувствовать, лучше немого мужика только немая баба.

— Нету мужа, — еле слышно выговорила Лукерья.

— Вдова?

Лукерья отрицательно помотала головой.

— Так, — Рух остановился. — Если в загадки играть собралась, то давай без меня.

— Стой, — Лукерья схватила за руку и тут же отдернулась, словно прикоснувшись к раскаленному железу в кузнечной печи. — В Москву Петр Лексеич уехал, на заработки, и весточки нет от него. Я ить не знала, что в тягостях, и он не знал, без него Митюнюшку родила.

— Муж в отъезде, а жена родила? — усмехнулся Бучила.

Лукерья всхлипнула, готовясь расплакаться. Намек на возможность измены оказался излишним, не надо было так злобно шутить. Женщины существа впечатлительные.

— Ну не реви, — смягчился Бучила.

— Я не это… — зачастила Лукерья. — Ты, Заступушка, не подумай, я мужнину честь свято блюду. Есть у нас Малушка Шныкова, через два дома живет, так вот она…

— Да наплевать, — признался Рух. Слушать о веселом распутстве Малушки Шныковой не хотелось. — Одна живешь?

— С матушкой и батюшкой, Невзор и Матрена Моховы, знаете? — Лукерья снова смутилась. Понятно, при живом — то муже у родителей жить. — На сносях была, за коровкой стало дюже трудно следить, в отчий дом и перебралась. Долго мы ребеночка ждали, я и в церкви Богоматери кланялась, на святые источники хаживала, снадобья всякие пользовала — воняла гадостно, а толку — то нет. Уж и не чаялись, Петр Лексеич через то горевал. А тут гляжу, батюшки, кровя из меня перестала идти, грудь округлилась, а потом, святые угодники, живот растет и растет!

— Думаешь они виноваты? — перебил Рух.

— Кто?

— Святые угодники.

Лукерья поперхнулась, но тут же вымучила улыбку.

— Шутишь, Заступа-батюшка? Обрадовалась я, скрывалась от всех, сглаза боялась, пока матушка не приметила. Скоро Петр Лексеич приедет с деньгой, а тут счастье како!

— Точно приедет?

— А как не приехать? — искренне удивилась Лукерья. — Он у меня… он у меня… Подарков воз привезет!

Рух скептически хмыкнул. Этих баб поди разбери. Как своего Петра Лексеича помянет, аж голову в плечи втягивает, и боится и уважает. Вот она какая — любовь. Век бы ее не видать…

За беседой вышли к Нелюдову. Чахлый лес сменился свежей вырубкой и полями с успевшими проклюнуться зелеными игольями ржи. Черный тын белел свежими кольями, пахнув стружкой и сосновой смолой. Первым делом, еще до пахоты, бросив дела, подновляют ограду, меняют сваи, чистят ров от ряски и дохлых лягух. Тут вопрос выживания, мать его так. Село без стены, что воин без доспеха. Так на Руси испокон веков повелось. Придя на новое место, люди ютились в шалашах, пока мужики огораживались частоколом повыше, да покрепчей, следом ставили церкву. Церковь и стены отделяли от темного, страшного леса, где за каждым деревом пряталась смерть. Лес выжигали на версты вокруг, чаща отступала, но страх оставался, поселившись в самых укромных уголочках крестьянской души. Редкие деревушки забравшиеся в дебри, считались проклятыми, их жителей чурались и сторонились, почитая за ведьм, лиходеев и колдунов. Если начинал падать скот и люди покрывались гнойными язвами, если дождь хлестал беспрестанно побивая посевы или приходила страшная засуха, лесные деревеньки занимались огнем. Тех кого пламя минуло, поднимали на вилы. Помогало редко, но на душе становилось легшей.

Воротный страж, лохматый и здоровенный, подслеповато прищурился.

— Ты чтоль, Лукерья.

— Будто не видишь, Спиридон.

— Куды ходила?

— Твое дело какое?

— Мож и я б с тобою сходил.

— С козой своею ходи.

— Апосля прибежишь, а я и не посмотрю, у меня гордостев выше краев. С тобой кто?

— Заступа.

— Хххр, — Спиридон подавился слюнями, и обмер. Бучила неспешно проследовал мимо. Он жутко не любил приходить в Нелюдово днем: лишнее внимание, охи и ахи, преждевременные роды у особливо впечатлительных. Ну и точно. Не успели отойти от ворот, следом пристроилась свита из старух, детей и воющих псов. Встречный народ шугался с дороги, Заступу встречали поклонами в пояс, а вслед плевались, осеняясь крестом. Во, молодцы. Как волколак заведется или полудницы начнут баб в поле жрать, так Заступушка помоги, Заступушка защити! А тут морды воротят, вот и делай добро.

— Заступа, Заступа идет! — по улице с криками брызнули мальчишки.

Особо оборзевшая шавка с рыком бросилась под ноги, клацнула желтыми клыками и унеслась, оставшись довольна собой. Дальше пошли с музыкальным сопровождением. Объявился деревенский дурачок Прошка, неистово колотя засаленной деревяшкой в бубен обвешанный бубенцами. Рух поглубже втянул голову в плечи.

Прошка заскакал полоумным козлом и заголосил:

— А у нас, у упыря,
Вчерася жинка родила!
Дите отца увидело,
Кол — кричит. — Несите-ка!
Бучила одарил придурка коротким, полным ненависти взглядом. Прошка нещадно пришамкивал, орал неразборчиво, но суть, к сожалению, Рух уловил. Понятно — дурак, но неужели страх совсем потерял? Кутенок безмозглый, и тот переживает за жизню свою, а этот куда? Рух представил как молниеносно вцепляется дурню в тонкую шейку. Крики, вопли, кровища. А потом бубен в трубку свернуть и в задницу запихать. Скоморох поиметый.

— Давай Прохор ишшо! — подначили из толпы.

Прошка рад стараться, топнул ногой, пошел вприсяд.

— Шел я лесом видел чудо,
Упырихи две сидят!
Зубы черные, гнилые,
Лошадиный хер едят!
У-у-уха!

По толпе прошелестел одобрительный смешок. Рух задумчиво потрогал левый клык кончиком языка. Интересно, сам сочиняет, сука? Одаренный паскуда, самородок нелюдовский. Надо будет надоумить его в Москву податься, про царя Ивана частушечки петь. Там по заслуге и наградят. Царские палачи, страсть выдумщики какие по части наград.

— Ой Прошка, бедовая голова! — понеслось из толпы.

— Жарь, давай!

— Потеха, браты!

Проха радостно загыгыкал, пустив от удовольствия зеленую соплищу по жиденькой бороде. Картинно отставил ногу, вдарил в бубен и завопил:

— Хороша наша деревня,
И святой у нас народ!
Кто ворует, кто блядует,
Кто покойничков етёт!
Новая частушка прежнего успеха не возымела. Мужики недобро насупились, бабки зацыкали. Толпа отстала, позади затеялась сумбурная толкотня. Послышались вязкие, словно в тесто, удары. Благодарные односельчане мяли комедианту бока.

Улица вильнула в сторону, с дороги, врассыпную, разбежались пестрые куры. Из — за ближайшего забора неслись сдавленные ругательства, стук и бряканье. Прерывистый мужской голос прокричал, надсадно дыша:

— Ужо, охальницы, я до вас доберусь! Старуха, тащи топор!

Лукерья торопливо шмыгнула в неприметную калитку, Бучила за ней. Уф, отвязался от почитателей, холера их забери. Во дворе давился лаем косматый, страшенного вида кобель. Учуяв вурдалака коротко взвыл и поджав хвост улизнул в конуру. На крыльце бушевал тощий, невысокого роста дедок в портках и исподней рубахе. Сухонький кулачок сотрясал дверь потемневшей от времени, крытой соломой избы. Рядом, хромым воробушком, скакала старушка в сбившемся на затылок платке, приговаривая:

— Успокойсь, милостивец, успокойсь!

— Топор неси, дура! — заорал дед и примолк, заметив гостей. — Лукерья?

— Я батюшка, я… — Лукерья всплеснула руками. — Вы чего это тут?

— Малушка с Ульянкой, шкурины драные, из дому нас со старухой обманиной выманили, да затворилися изнутри! — дед замахнулся на бабку. — Все ты, мохнатая сатана!

— Пощади, милостивец! — бабка резво отпрыгнула, прикрывая голову.

Лукерья охнула, побелела, и чуть не упала, схватившись за перила крыльца.

— Топор неси, гадина, всех покрошу! — старик уставился на Бучилу и упер руки в бока. — Ты кто таков?

— Здравствуйте, — застенчиво поприветствовал Рух. — А я, знаете-ли, Заступа местный, вот, решил навестить.

— Заступа-а? — дед смущенно кашлянул в жилистый кулачок.

— Привела батюшка Заступу, как есть привела, — Лукерья справилась с приступом внезапной слабости, коршуном взлетела на крыльцо и рухнула в ноги отцу. — Одна надёжа у меня на него. Не губи, батюшка. Митюнюшка где?

Старик недобро глянул на Руха и сказал, ровно плюнул:

— Только ты смылась не знамо куда, ну терь-то понятно куда, — злые глаза из под лохматых бровей снова зыркнули на Бучилу. — Прошмандовки энти на двор залетели, орут: дед Невзор, хрен старый, ворота у тя не закрыты, корова ушла и по улице чапает! Мы с бабкой ахнули, побегли зверюгу ловить. Глядим, а сука рогатая, в хлеве стоит, смотрит на нас ажно на дураков. Облопошили нас шмары энти, в избе заперлись и Митяйку нашего мучают!

— Митюшка! — Лукерья ударилась в дверь. Из дома неслись детский плачь и азартные окрики.

— Бабуль, отойди, — Рух подвинул старушку, взбежал на крыльцо и властно постучал. — Эй, затворюги! Я Заступа, слыхали такого? Если не откроете, на всех скопом женюсь.

Голоса за дверью притихли, послышалось сдавленное шушуканье, ребенок осекся на самой высокой ноте. Так бывает когда рот затыкают рукой.

— Заступа, Заступа, пришел… — зашептали за дверью. — Ой, ё.

— Мамочка…

— Что теперь…

— Открывай, дура…

— Сама…

Рух уловил приближающиеся шаги. Клацнул засов, дверь отворилась, солнечный луч упал на красивое бабье лицо с черными бровями вразлет и темными, блудливыми глазищами.

— Мир дому сему! Не помешаю? — Рух чинно вступил в избу. Мимо пронеслась Лукерья, грохнулся и раскололся на тысячу черепков глиняный горшок.

— Гадина!

Бабка с дедом коршунами вцепились в бабу открывшую дверь. Дед дубасил костлявыми кулаками, старуха норовила выцарапать глаза. Чернобровая отбивалась молча, лишь изредка натужно сопя.

— Ну буде-буде, — разнял драчунов Рух, вдоволь насладившись моментом. С девахи сорвали сарафан, открыв небольшую, вздернутую грудь с набухшим соском. Ну вот, уже не зря пришел, какое-никакое, а развлечение. Свет в горницу проникал из двери и крохотного волокового оконца под потолком. В лучах кружились пылинки, у стены горбом дыбилась русская печь, полати и лежанки устилали ворохи вышитых одеял. В Красном углу попыхивала лампадка, пахло хлебом, детской мочой и луковой шелухой. К дальней стене прижалась еще одна баба, тощая, противная, остроносая. Лукерья пыталась успокоить верещащего младенчика с исполосованной в кровь задницей и спиной. На полу валялись ивовые пруты. Картина ясная. Рух недобро глянул на виновниц и подобрал гибкую палку. Розга со свистом рассекла воздух. Определение подменыша народными средствами. Дескать если хлестать нещадно подозрительного ребенка, то настоящая мать — мавка, аль дьяволица, не выдержит, примчится на выручку и вернет человеческое дитя. Запороть до смерти — плевое дело. Поверить в такую методу может совсем уж полный дурак. А люди верят, люди обожают верить в самую отборную хреноту — обереги на богатство, вечную любовь, спасение душ. Оттого покоя при жизни не ведают. А большинство и после смерти муку великую пьют…

— Пошли вон, в другой раз не в свое дело полезете, не прощу, — мило улыбнулся бабам Рух, на прощание перетянув чернобровую по аппетитно оттопыренному задку. — Ребеночка дай.

Лукерья с явной неохотой передала сына. Младенчик брыкал тощими, кривыми ножками и душераздирающе выл. Никогда детей не любил — орут, пачкаются, тащат всякую гадость в рот. Рух внимательно глянул в заплаканные глазенки. Митяйка утробно сглотнул и заткнулся. Внушению поддается, уже хорошо. С виду обычный ребенок, ни хвоста ни рогов, руки две, ноги две, пальцев сколько положено, головенка, правда, большевата и вся шишковатая, нос похожий на пятачок, личико плоское и широкое. У девок с такими внешностями успеха не будет.

— Красивый, — соврал Бучила.

— В отца удался, — растаяла Лукерья.

Рух повертел ребеночка, потряс и приложился ухом к животу, ожидая услышать сам не зная чего. Дите и дите. Показалось матери? Мамки они такие, чуть младенчик чихнет — кричат караул и лекаря требуют. Зеркало нужно, самое верное средство. Отражение не обманешь, в нем всё обретает истинное лицо. Одна закавыка — где ж его взять? На всей новгородчине зеркало не у всякой графини есть, а простому люду вообще неча на свои грязные рожи смотреть. В Москву с заморышем ехать? Бучила скривился, представив, как врывается в царские палаты с требованием зеркал. Живо на кол усадят, а младенчика бросят на съедение псам. За цену зеркала можно деревеньку со всеми потрохами купить.

Бучила задумчиво поглядел на кадку с водой. Можно там отражение посмотреть, но дело гиблое — водичка обманет. В печке громко лопнул уголек, догорающие дрова занялись синим огнем.

— Веник можжевеловый в люльку клала? — спросил Рух.

— Клала, Заступушка, клала, — закивала Лукерья.

— Одного оставляла?

— Ни на мгновеньице, — Лукерья перекрестилась.

— Глаз не спускали, — буркнул дедок. — Чего мы, порядку не знаем? Пока не крещен, на виду должон быть, вот мы и следили, и старуха следила, хоть и слепая совсем.

— Слепая, слепая, — подтвердила бабулька. — Одним глазиком и вижу теперь. Нет ли у тебя, Заступушка, зелья от глаз?

— От глаз есть, — ухмыльнулся Бучила. — Как намажешь, глазки и выпадут, ни забот, ни хлопот. Нет, бабушка, не по моей это части, ты к Устинье ступай, от ее зелья если в конец не ослепнешь, то точно видеть начнешь. Свет все время горел?

Лукерья замялась, исподтишка переглянулась с отцом и призналась:

— Три ночи назад сильно разоспалась, умаялась видно, всегда за лучинкой следила, а тут недогляд. Проснулась под утро, а в избе темнущая тьма.

У Бучилы неприятно екнуло в животе.

— Моя то вина, — нахмурился дед. — Обычно до свету маюсь — глаз не сомкну, а тут сморило старого дурака. Вродь только прилег, а уже петух завопил. И бабка колодой спала, дело невиданное. У ней сон пропал когда первый хахаль еённый, с князем Святославом греков грабить ушел.

Дедову шутку Бучила пропустил мимо ушей.

— Еще странности были в ту ночь?

— Кровь вот тута была, — Лукерья указала на пол. — Запеклась уже вся и не то чтобы много. Кошка крысу задавила видать.

— Хорошая кошка у нас, — добавила бабка. — Красивыя-я…

— Угу, точно. Кошка. Крысу, — протянул Рух, задумчиво глядя на уютно потрескивающее пламя в печи. Ребенок на руках притих и обмяк. Не бывает так, чтоб в доме всех сон одолел, да еще и кровь на полу. Бучила наклонился и сунул младенца в огонь. Ведь как бывает, дите неразумное, не ведает что такое огонь, тянется к диковинному цветку, обжигаясь до кости и мокнущих пузырей.

Лукерья заорала не помня себя, кинулась к печке и осеклась. Дед грязно выматерился, охнула бабка. Младенчик дней пяти от роду, растопырил ручонки и с неожиданной силой уперся в стены топки, не позволяя впихнуть себя в печь. Глаза, принявшие гнилой оттенок палой листвы, с ненавистью смотрели на Руха.

3
Бучила шагал по Нелюдову погруженный в черные мысли. На приветствия не отвечал, от поклонов отмахивался, на робкие просьбы скалил клыки. Какая-то сука пролезла в его, личное, едваль не родовое село и подменила новорожденного. Злодейство доселе не виданное. Нет, всякое бывало, конечно: лешаки лесорубов частями на ветках развешивали, русалки парней воровали, стая волколаков однажды коров вместе с пастухами на лохмотья кровавые порвала. Но это по первости, пока Рух силушку не набрал. Договорился о мире, с кем уговорами, с кем кровью великой. Тишина настала да благодать. А тут ребенка похитили. Окрестная нечисть с нелюдью на такое вряд ли решатся, опасаясь гнева упыря из проклятых руин. Бучила в своих владениях озорничать строго настрого запретил. Так и ему спокойней и они целей. Разве только молоденькие лесовики или мавки шалопутничать весною взялись? Этим знай одно баловство, ни почета ни уважения. Всегда найдется придурок без царя в голове, выросший на сказках о древних героях Холмеге и Суэнраве, грезящий новой Виерееварой — священной войной против всего человеческого. Огонек все еще тлеющий в печи полутысячелетнего противостояния и лютой вражды. Наслушавшись баек о старых временах сбиваются в шайки, грабят и убивают путников, жгут церкви, нападают на деревеньки и хутора, оставляя после себя пепелища и обезображенные тела. Кончают всегда одинаково — войска загоняют банды в лесах словно крыс и тогда, взятые живыми нелюди, идут на костер. Кто с гордо поднятой головой, кто обгаживаясь и умоляя простить. Тогда становится ясно, в самом главном люди и нелюди одинаковы. Старуха с косой расставляет всех по местам.

Рух миновал разлегшихся на дороге свиней. Те и ухом не повели. Огромный боров что-то жевал, утопив рыло в жидкой грязи. Даже обидно. Кошки и собаки чуют упыря издали, а свиньям плевать. Что есть ты, что нет. Хоть сто чертей прыгай вокруг. Недаром хряки считаются вместилищем Дьявола, а ведьмы пользуют этих тварей как ездовых. Жиды, и сарацины, на жидов глядючи, свинятину вообще не едят, бояться с нечистым мясом демона проглотить. Сушеный свиной пятачок — лучшее средство от сглаза, по внутренностям черного борова лучше всего в будущее глядеть, закопанная перед домом в полнолуние свиная шкура будет три лета на себя все беды и горести забирать. А если на четвертое лето шкуру ту выкопать и соседу на поле бросить или под избу, то несчастий сосед выше крыши хлебнет. А можно свинку попросту съесть. Такая вот полезная тварь.

Кривая улочка вывела на окраину. Покосившиеся, потемневшие от времени избы остались за спиной, Руха накрыла тень заброшенного овина: расплывшегося, вросшего в землю, с прохудившейся крышей, густо заросшего крапивой и зеленым плющом. Новый овин срубили многие лета назад, мужики грозились старый разобрать на дрова, но дальше разговоров дело не шло. Даже близко старались не подходить. Овин место колдовское, напоенное хлебным духом, намоленное несчислимым числом голодных годов. Это ведь все равно что церкву снести… Так и стоял старый овин, став домом для мышиного племени и воробьев. А еще домовых, облюбовавших развалину для сходок и всяческих нужд.

Рух изломал сухие стебли, согнулся в три погибели и забрался в овин. Внутри царила зыбкая полутьма, истыканная косыми лучиками света, падавшими из дыр в потолке. Пахло соломой и пылью. Перекосившиеся стены и провалившаяся крыша свили лабиринт ходов, нор и укромных углов. Явственно слышался тихий, многоголосый то ли скулеж, то ли плачь. Глаза нещадно слезились, привыкая к перепаду дневного света с подрагивающими, душными сумерками овина. По левую руку зашуршало, посыпалась сенная труха. Бучила протер глаза, перед ним, в развязной позе, уперев руки в боки, стоял домовой. С виду сущий человек, только махонький, Руху где-то по причинное место, с лицом заросшим короткой, буренькой шерсткой. Этим мехом домовики покрыты с головы до пят, включая ступни и ладони. Одет в рубаху на выпуск, полосатые порты и лихо заломленную набекрень шапку. На ногах короткие сапожки, расшитые бисером. Ага, из молоденьких, значит, старые домовые обувки не признают. За поясом топорик, глазки внимательные и цепкие. Рожа нахальная и продувная. Нахальство и раздутое самомнение — наиглавнейшие добродетели домовых. Но бабенки у них симпатичные, того не отнять, мохнатенькие и ласковые. На прошлую Купалу к Руху подбивала клинья одна, едва отвязался. Это ведь словно кошку етить, такое поганство даже для вурдалака грешно.

— Куды лезешь? — домовик презрительно сплюнул под ноги.

— Доброго дня, — мило поприветствовал Рух, подавив желание снести недомерку башку.

— Поворачивай отсель, — насупился домовой.

— Я к Авдею, — козырнул Бучила знакомствами на самых верхах.

— Не до тебя ему, уходи.

— А ты всеж позови, — Руха всегда бесили эти вечные пререкания. Мнят из себя больше чем есть, грубят постоянно и злобствуют. Из-за низенького росточка, видать.

— Ага, побежал, — фыркнул домовой.

Рух закусил губу, намереваясь отвесить нахальцу пинка. Негоже в чужой дом силой идти, но если пес у хозяев дурак?

— Чего тут, Мирон? — из пахнущей мышиным пометом дыры вылез второй домовой: всклоченный, растрепанный, по уши заросший бородой, собранной у рта в косички. На упыря внимания не обратил.

— Вона, нечистая принесла, — кивнул на гостя Мирон.

— Человече? — изумился напарник.

— Сам ты человече, варежка мохнатая, — сказал Рух.

— Кто варежка? Ты пошто лаешься? — домовой закипятился и попер на Бучилу, выставив кулаки.

— Тихо-тихо, — Рух примирительно поднял руки. — Ты меня не замай. Нашел человече. Сами-то в сапогах. Нешто очеловечились?

Домовые смутились, запереглядывались, бородатый растерянно поковырял пальцем ладонь.

— Ты это, дурика не гони, — предупредил Мирон и тут же нашелся. — Пращуры наши в сапогах хаживали, когда людишки еще срам листочками прикрывали. То в книгах старинных написано.

— Глянуть можно? Я книги страсть как люблю, — промурлыкал Бучила.

— Не твоего ума. Сказано писано, значит и есть. Хошь верь, хошь не верь, мне твое мнение мало волнительно. А сапоги потом людишки у нас отобрали, хотели домовиков исконной одежи лишить. А хрен там, вот они, сапожки! — Мирон притопнул каблуком.

— Ясно, — поспешил согласиться Рух. — Лясы долго будем точить? Меня, между прочим, Авдей дожидается.

— Прямо и дожидается, — напрягся бородатый и толкнул второго в бок. — Ты это, Мирошка, слышь, дойди до Авдея, спроси.

— Сам и иди, — набычился Мирон. — Авдей дюже злой.

— Вы собачьтесь-собачьтесь, — улыбнулся Бучила. — Авдей прознает, как гостя на пороге мурыжили, доложить не подумали, враз подобреет, мое слово верное.

Бородатый оказался умней, толкнул Мирошку и юркнул в дыру. Отсутствовал не долго, Рух даже заскучать не успел. Мирон зыркал исподлобья и ворошил носком исконно домововского сапога сенную труху. Иногда настораживался, прислушивался и кидал ладонь на оголовье топора. Господи, аки дите с мохнатым мурлом…

Из норы вылезла бородатая рожа.

— Это, как его, Авдей кличет тебя, стало быть. Туды вон иди, — мохнатый палец указал направление.

— Стой, — неусыпный Мирон перекрыл дорогу и передразнил сородича. — Туды иди. Порядку не знаешь, Ульян? — и приказал Руху. — А ну повернись, вдруг злодейство задумал, да железку вострую припас, я посмотрю.

Бучила обреченно вздохнул и повернулся спиной. По телу забегали ловкие пальцы, ощупывая складки и швы.

— Пусто, — разочаровано буркнул Мирон. — Теперича иди.

— Думал у меня за пазухой пушка или меч-кладенец? — Бучила поправил хламиду. — Ты вродь не дурак, ведь смекаешь, ежели захочу, кишки тебе выпущу без ножа.

— Иди давай, выпускальщик, — буркнул Мирон.

Низкий, забитый рухлядью проход вился во тьме. Плачь нарастал и несся теперь одновременно со всех сторон и кажется, даже из под земли. Странно все это — охрана на входе, оружие ищут, взвинченные какие-то, настороженные. Случилось чего?

Рух вступил в комнатку, со стенами из подгнивших снопов, заваленную грудами битых горшков, тележными колесами, сломанными прялками, вениками, рассохшимися корытами и беззубыми граблями. Сокровищница видать. Свет отвесно падал из дыры в потолке. Авдей, главный нелюдовский домовик, восседал на резной лавке. Низкорослый, коренастый, поперек себя шире. С виду обычный старикашка, одной ногой на погост — морщинистый, шерсть на лице тронута сединой, горбатенький. Бородища расчесана — волосок к волоску. Борода для домового первая гордость, чесать ее готовы день и ночь напролет. Хотите задобрить домового — положите гребень за печь. Только, упаси Господь, не серебряный. Домовые шуток не любят, а уж мстительные, боженька упаси. Расчесывать домовые обожают больше всего — себе бороды, волосы спящим людям, хвосты и гривы коням. Если домовым насолить, ваши волосы будут расчесывать отдельно от головы. В случае особо острых противоречий, голову с волосами отделят и унесут. Племя злопамятное, гордое, умеющее постоять за себя. Обожают кровопролитие и молоко.

Предводитель нелюдовских домовых Авдей Беспута, прозвище свое оправдывал до копеечки. Разменяв второе столетие много всякого сумел увидеть и сотворить. По молодости бунтовал против стариковских порядков, воли искал, за те дела был нещадно розгами сечен, обиделся крепко, зарезал порольщика и убежал. Прибился к ватаге пропащих людей, душегубничал на большой дороге, ходил по Волге грабить татар, побывал в Югре и у Камня, искал шаманское золото, еле ноги унес. На память о тех славных летах остался Авдею шрам через всю разбойную рожу, проложивший стежку от брови, рассекающий нос и оттянувший рот в вечной, звероватой полуухмылке. После ранения взялся за ум, понял — конец один, или в петлю или зарежут дружки-приятели за ломаный грош. Вернулся в Нелюдово при коне, броне и оружии. Тогдашний правитель валялся в ногах, молил забрать власть. Авдей отказываться не стал.

Рух присмотрелся и удивленно хмыкнул. Авдей был облачен в траченую ржавчиной кольчугу и сидел опираясь на зловещего вида топор. Совсем умом тронулся?

— Здорово, Авдей, — поприветствовал Рух. — Ты чего во всеоружии-то?

— Здорово, Заступа, — прогудел Авдей и жутко осклабился. — Война у нас тут.

— С кем? — ахнул Бучила.

— А хер его знает, — признался Авдей. — Слышь, домовихи ревут? Горе у нас, третьего дни убили Архипку, племяша моего. С той поры и воюем, в обороне сидим. Любил я Архипку, на свое место готовил. Лучшую избу в селе ему дал, стариков Моховых, да дочка при них с нарожденным дитем.

— Дитем? — Рух поперхнулся, вспомнив Лукерьину девичью фамилию.

— Ну дитем, — Авдей недоуменно вскинул лохматые брови. — Мужик когда с бабой полюбятся, всякие штуки интересные вытворяют, после того баба походит-походит и дите из нее вываливается. Нешто не знал?

— Три ночи назад Архипа убили? — Рух пропустил подначку мимо ушей. В совпадения он не верил, но тут прямо тряхнуло всего.

— Три, — кивнул Авдей, не понимая к чему клонит упырь.

— Дочка Лукерья у них?

— А бес ее знает, — Авдей повысил голос. — Ульян! Ульян, душу мать!

— Тута я, — из соломенной стены высунулась знакомая голова.

— У Моховых дочку Лукерией звать?

— Ага. Ух хорошая ба…

— Пошел вон.

Зашуршала солома.

— Ну Лукерья, — Авдей заерзал на лавке. — Тебе какая беда?

— В ночь, когда племяш твой погиб, у Лукерьи подменили дите. Смекаешь, Авдей? Кто ребенка забрал, тот и Архипа убил.

— Бабулю ети, — масляно звякнуло. Домовой вскочил и заходил по комнате, помахивая топором и путаясь ногами в кольчуге. — Ну дела, ну дела… — резко остановился и подозрительно уставился на гостя. — А ты зачем ко мне шел? Хотел за дите ворованное спросить?

— Вроде того, — признался Бучила.

— Обидел ты, Заступа, крепко меня, — шрам на роже Авдея налился кровью.

— Извиняй, — без тени раскаяния отозвался Бучила.

— Горе у меня, а ты…

— Я же не знал.

— Сука ты, Заступа. Ведь знаешь — мои того сотворить не могли. Убить, обмануть, ограбить — то запросто. Но дите похитить ни-ни.

— А я тебя в чем обвинял? Хотел совета спросить, вдруг знаешь чего. Вы, домовые, больно уж мозговиты собой.

— Льстишь? Того не надобно, ты мне лучше, паскудину, Архипку прикончившую, вынь да положь, я с ней по свойски поговорю.

— Думаешь просто? — прищурился Рух.

— Было бы просто, мои молодцы давноб стерву эту сыскали, — у Авдея в шраме скопилась слюна. — В селе убивцы нет, доподлинно знаю. Мы с тобой, Заступа, одною ниткой связаны. Я тебе помогу, а ты мне. По рукам?

— По рукам, — легко согласился Рух, откланялся и поспешил туда где красиво и птички поют. Не, не на кладбище. В лес.

4
Леса, нареченные русскими Гиблыми, поганое племя водяков кликало Аавера-метса — Леса призраков, начинались в версте от Нелюдова и заканчивались у берегов далекого северного океана, где болезненные, измельчавшие, утратившие величие елки уставали цепляться за скальное крошево, падали и уносились течением в смрадные воды гниющих морей, где ночь царствовала шесть месяцев в год, на небе играло дьявольское сияние, сводящее людей и животных с ума, и твари, никогда не видевшие солнца, выли на островах из песка, пепла и древних костей. Века назад, архиепископ новгородский Василий Калика, писал епископу тверскому Феодору о проклятых землях: «Леса те подобны аду, противные человеку и Богу, ибо отец того леса есть Сатана. Много детей моих, новогородцев, сгинули на Дышучем море: ибо червь там неусыпающий и скрежет зубный, и река молненная Морг, воды чьи входят в преисподняя и паки исходить трижды днём». В Гиблом лесу не было ни троп, ни дорог, и люди держались лишь течений многочисленных рек. Черная, непроходимая чаща раскинулась на тысячи верст, деревья стояли так густо, что мертвым исполинам не куда было упасть и они медленно догнивали, повиснув на соседних стволах. А у корней, среди тлена и падали зарождалась жизнь никогда не видевшая солнечного света, жизнь нечистая и богомерзкая. Там, среди лесов, таились развалины канувшей в лету Биармии, страны великих воинов и колдунов. Циклопические стены и заброшенные города, населенные тенями и падшими душами. Там, в бездонных трясинах, вили гнезда мерзкие твари и царапали серое небо шпили загадочных каменных башен, в каждой из которых насчитывалась восемь тысяч ступеней. Редкие смельчаки уходили в леса в поисках славы и золота. Били зверя, добывали болотное железо, грабили могилы пропавших народов. Некоторые возвращались, бывалоче и в своем уме. Извечное людское любопытство гнало лихих людишек на север и неизвестно что блеснуло в чащобе: древние сокровища, глаза чудища или наконечник смазанной грибным ядом стрелы.

Слава Богу, топать через Гиблые леса никакой нужды не было. Руха накрыла густая тень сомкнувшихся еловых вершин. На опушке, черной громадиной, высился охранительный крест, тесаный из цельной, просмоленой сосны — изрубленный, искромсанный, изгрызенный, обмазанный слизью и засохшим дерьмом. Лес выплескивал бессильную ярость, пытаясь свалить чужую святыню. Пройдет время и этот крест сдвинется, вершок за вершком, верста за верстой, и лес отступит под напором огня, железа и простого русского мужика с распятием на груди. Так будет.

Угрюмый ельник слизнул Бучилу с опушки огромным, влажным языком, кинув под ноги звериную тропку. Здесь еще ощущался пресный холод месяц как стаявших, глубоких снегов. К запаху грибницы примешивались терпкая сладость прели и вязкая горечь сырого валежника. Потренькивали незримые птицы. Рух затылком чувствовал чужой, внимательный взгляд. Поганое ощущение. Он с самого начала знал, что его появление не прошло незамеченным. Лес все видит и всегда следит за тобой. От этого взгляда не укрыться, не спрятаться. Рух видел, как самые сильные и смелые, под этим мертвенным взглядом сходили с ума. Он остановился и демонстративно пнул обомшелую корягу. Трухлявая деревина проломилась, высыпав пригоршню мокриц, червей и трухи. В лесу установилась вязкая тишина, казалось, даже ветер утих. Ощущение чужого взгляда усилилось. Лес смотрел, но проявлять себя не спешил. Владыку местных леших Кохтуса, Рух не видел почитай с прошлой осени и о том нисколечки не жалел. Лешаки крайне неприятны в общении, хитры и зловредны, не поймешь чего от этих паскуд ожидать. Старые лешаки неприятны вдвойне. А Бучила приперся к самому древнему лешаку этого края Гиблых лесов. В общем — то существа они незлобливые, если человека и убивают, то по ошибке. Ошибаются, правда, суки, частенько…

— Эй, есть кто-нибудь? — подал голос Бучила. — Кохтус!

В ответ тишина. Ну разве не суки?

— Кохтус! — крикнул Бучила. Лес отозвался насмешливым эхом. В чаще послышались приглушенные голоса, мелькнула быстрая тень. За спиной резко треснула ветка, Рух обернулся. Никого. Шуткуете? Ничего, сейчас и я шуткану.

Бучила пошел по тропе, беспечно помахивая сломанным прутиком, одним прыжком сиганул в заросли рябины и опутанного паутиной малинника и схватил что-то живое, мохнатое и грязное. В нос шибануло псиной и опавшим листом. Мелкий лешонок брыкался и истошно вопил, тощий, скользкий, будто сшитый из лоскутов коричневой шкуры, заскорузлой кожи и древесной коры. Башка уродская, с глазами как у совы, бездонными, черными и пустыми и пастью полной желтых клыков. Тварюшка колотилась, норовя засадить когтями в живот. Паскудная забава всех леших — выпустить человеку кишки, а потом смотреть что из этого выйдет. Рух отвесил падле леща и тряхнул за шкирку что было сил. Лешонок попался понятливый, успокоился и обвис, перебирая задними лапами. По людским поверьям в лешаков превращаются умершие некрещенные дети. У людей вообще вся нечисть из некрещенных младенцев идет. От ограниченности ума и убогости фантазии то. Лешие сами охотно плодятся, с лешачихами балуют, да вдобавок лешие до человеческих баб дюже падкие. Заманят бабу в чащобу, вымотают и оприходуют. Оно и понятно, лешачихи страшные — жуть, шишки на ножках, да вдобавок воняют дохлыми кошками и землей.

— Кохтус где? — строго спросил Бучила.

Лешачонок взвыл дурнем, задергался, видать подумал тут ему и конец.

— По-человечьи не разумеешь, паскуденыш? — окончательно расстроился Рух.

— Пошто над дитем измываешься? — сухой голос за спиной прозвучал треском сломанных веток.

Рух разжал руку, лешонок шмякнулся на задницу и поскуливая уполз в густые кусты. Бучила медленно обернулся. У края тропы стояла коренастая, кривоногая тварь, обликом весьма похожая на трухлявый пенек. Из бесформенной головы пробились зеленые ветки, огромные белесые глаза навыкате, терялись в бороде из тонких как нитки корней, тело, заплывшее грубой и жесткой корой, бугрилось узлами, наростами и въевшимся в плоть и кожу грибом. Леший был настолько древним, что постепенно обращался в дерево. На кривой шее ожерелье из камешков, косточек, птичьих и звериных черепов. В когтистой лапе сучковатый посох с навершием из высушенной человеческой головы. Одеждою не обременен. Оно и правильно, в этот мир мы приходим нагими, нагими и должны помереть.

— Здорово, Кохтус, — поприветствовал Рух.

— Здорово, Заступа, — пасть лешего напоминала узкий, длинный разрез, в котором вкривь и вкось торчали гнилые клыки. — С чем пожаловал?

— Соскушнился, проведать зашел.

— Ежели проведывать заходят, то дитев хозяйских не бьют, — Кохтус любовно похлопал подползшего ребеночка по уродливой голове.

— Ты долгонько не шел, а я ждать не люблю.

— Невтерпежный какой, — хмыкнул лешак. — Занятой я. Думаешь делов у Кохтуса нет? Весь лесишко на мне.

— У медведицы, тобой и огуляной, приплод принимал?

Леший утробно заухал, изображая смех.

— Слыхал у Птичьего броду с воздягой схлестнулся?

— Мог бы и упредить, — посетовал Рух. Старый пен, все про все в лесу знает. И о воздяге ведь знал.

— Мог бы, да не схотел, — леший подсеменил ближе, увлекая за собой покрывало тухлого смрада. — Ты, в прошлом годе, мне подсказал, что людишки Сонное урочище огню решили предать?

— Не успел, — признался Бучила.

— Вот и я не успел, — смежил гляделки лешак. — А у меня там два выводка сгорели живьем. Вона, поглянь. — Кохтус повернулся вполоборота. Левая рука висела плетью — обожженная, черная, мертвая. Подмышкой пламя прожгло неряшливую дыру, внутри хлюпала мерзкая зеленоватая слизь.

— А я говорил, уходите поглубже в лес. Ты не послушал.

— Уходить? — скрипнул лешак. — Со своей, значица, земли уходить? Потому как она белокожим нужней? Ну-ну. Нет, Заступа, стар я ужо убегать. Здесь отец мой, деды и прадеды в землю ушли, в деревину обратились и сгнили, дав пищу новым росткам. И я здесь сгнию. Некуда мне из родного дома идти. Так чего надо тебе?

— В селе ребеночка подменили, знаешь о том? — Бучила искренне обрадовался смене неприятной беседы. Если с Кохтусом дальше о людях и старых временах разговаривать, плохо все кончится. Плавали — знаем. Упрям леший и злопамятен жуть.

— То не наши, — чересчур быстро отозвался лешак. Словно вопроса этого ждал. — Я уговоров не нарушаю. Чем хочешь клянусь. Дитем вот.

— У тебя их не один десяток, поди, — ухмыльнулся Бучила. — Одним больше, одним меньше. Бором, лесным богом клянись.

— Умный, да? Бором клянусь, — проскрипел Кохтус с явной неохотой. — Не брали человечье дите.

— Верю, — смежил веки Бучила. — А кто тогда брал?

— Я почем знаю? — удивился Кохтус.

— Ну мало-ли, — в голосе лешего Бучила безошибочно распознал скрытую ложь. А кроме лжи затаенный, тревожный, мучительный страх. — Падаль какая — то завелась, верно из пришлых. Законы для твари не писаны — лезет в мое село, убивает домовых, крадет детей. Дальше что, черную смерть призовет? Покамест затаился где-то и ждет. Если укрываешь на лесных погостах кого, я ведь опосля приду и спрошу.

— Нету у меня никого, — Кохтус уставил белые, ничего не выражающие глаза. — Нету и все.

Лешонок мерзко скалился, выглядывая из — за старшего и показывая мелкие, желтые зубы.

Рух глянул внимательно. Знает коряга старая, знает, а сказать не скажет, напуган до чертиков. Страшно подумать, кто может напугать лешака кроме любимой жены. Давить бесполезно, только еще больше закроется.

Кохтус молчал, глядя куда-то поверх упыря. Лешонок сдавленно шипя, устроился гадить прямиком на тропе. Вот дитя леса, ни совести ни стыда. Ждать окончания просрачки смысла Рух не нашел.

— Прощай Кохтус.

— Прощай упырь.

— Увидимся.

— Не дай Бор, — леший повернулся и засеменил в чащу, неуклюже переваливаясь на одеревенелых ногах.

— Ну и вали в жопу, — вполголоса сказал Рух и быстрым шагом пошел к опушке. Если обманул, так мы с тобой потом по другому поговорим, шишка тупая. В поясницу шмякнулось мягкое. Бучила обернулся и тяжко вздохнул, увидав что сучий лешонок запустил в него ошметком дерьма. Образинка скалилась и довольно поухивала. Рух предпочел внимания не обращать. От леса есть несомненная польза — все остается в нем.

5
Личную библиотеку Рух оборудовал в самом дальнем зале первого яруса. Сухая, хорошо проветриваемая комнатушка, без дыр в стенах и потолке. Сюда не проникала талая и дождевая вода, не насыпал по самые яйца снег и солнечный свет не портил чернил. Густая тьма пахла бумагой, пылью и ветхими кожами. Из мебели круглый стол, заваленный свитками, лавка и единственная полка с главными Бучилиными сокровищами — чертовой дюжиной книг. Рух бы и больше с превеликим удовольствием натаскал, да книги на вес золота стоят и купить их редко удается кому. Всего тринадцать книг у Руха, но это, по нынешним временам, библиотека немалая.

На столе, возле раскрытого «Евангелия», стояла масляная лампа, дань памяти былым временам. Бучила, с его ночным зрением мог прекрасно читать в темноте, но теплый, помаргивающий свет создавал неповторимый уют, грея мертвую душу. На этот раз лампу зажигать он не стал, некогда, да и не рассиживаться пришел. Рух опустился на лавку и тихонько позвал:

— Антоний. Антоний.

Страницы «Евангелия» зашуршали словно под легким дуновением сквозняка, из книги завихрился сизый дымок, через мгновение оформившийся в полупрозрачную тень человека с острым лицом и козлиной бородкой. Призрак монаха Антония, двадцать лет назад зарезанного не пойми кем в трех верстах от Нелюдова. Антоний был человеком умным и образованным, направлялся из Москвы в Новгород богослужебные труды изучать. Шел, да не дошел. Бучила давненько подметил — чем грамотней человек, тем больше с башкой нелады. Взять Антония — писать обучен, разумеет латинскую речь, страсть сколько книжек прочел, а толку с гулькин хренок. В книгах тех писано как апостолы за Христом таскались, как иудеи разнесчастные мыкались, да как поклоны правильно бить. Житейской сметки в них ни на грош. Потому Антоний и поперся один, не дождавшись попутчиков, думал Господь сбережет. Угу, спас. Господь дурачков любит видать, раз старается их при себе, на облачках пушистых держать. Но и тут Антонию не свезло, смерть подлую принял, тело осталось в лесу догнивать и поднялся он умертвием неупокоенным. Людишки стали жаловаться на призрака — кровопийцу. Рух изводить монаха не стал — пожалел, поселив безобидного и пугливого призрака у себя. Вреда от него никакого, а польза огромная.

— Ну как посмертная жизнь? — спросил Рух.

— Тщетна, — вздохнул призрак. — Пытаюсь понять задумку божию и не могу, глуп я и грешен, завис между землей и небом. Ни в аду ни в раю.

— А вдруг это пекло и есть? — Бучила неопределенно повел рукой.

— Богохульство, — отпрянул монах. — Господь создал этот прекрасный мир.

— Прекрасный мир где матери торгуют детьми, а голод, болезни и войны косят народ? По мне так вышел совсем неплохой ад.

— От людей то, не от Бога, — понурился монах. — Бог любить завещал.

— А люди не от бога?

— Всё от Бога, — Антоний подернулся рябью. — По заповедям жить надо и верить в спасение душ.

— Ну-ну, — хмыкнул Бучила. — Я вот слыхал в Индии тыща богов, а ни ада ни рая нет, помер человек, погнил маненько в земле и душа фьють, в тварюшку какую переселилась — в обезьяну поганую иль в червяка. Верил бы ты в тех богов, сейчас бы не призрачнил бесприютно, а серым зайчишкой по травке скакал, на зайчиху похотливыми глазами косил.

— Спаси, Господи! — Антоний отшатнулся в ужасе.

— А мне нравится. — загорелся Бучила. — Надо бы всех богов отменить и новое исповеданье создать, чтоб для всех и без глупых ограничений. Чего хочешь твори и ничего тебе за это не будет.

— Ересь! — вспылил монах. — Смотри Заступа, взойдешь на костер!

— Мучеником новой веры? Я только за.

— Сатана тебе мысли вложил.

— А может Господь! — Бучиле доставляло удовольствие мучить несчастное привидение. А то сидит в темноте, скучно, наверно, ему. — Ты ж говорил всё от бога.

— Оставь Заступа, не мучай, — взмолился монах. — За тем пришел? Богопротивные беседы вести?

— Просто к слову пришлось, — повинился Бучила. — Дело к тебе. Знаю, с нежитью местной ты не в ладах, да вдруг услышишь чего. Дите в селе подменили, а кто, не ведаю.

— На дите невинное покусились, — охнул Антоний. — На святое?

— Ага, на него, — кивнул Рух. — Ну так чего, вызнаешь для меня?

6
Бревенчатая громада пятиглавого храма Преображения Господня накрыла Руха ажурчатой тенью. Крест на колокольне отсвечивал золотом. Нелюдово село богатое, купеческое, оттого и церковь, славная на всю округу убранством и красотой, вознеслась на пригорке с закатной стороны села, опоясавшись могильными камнями погоста и старыми вербами. Высокая, статная, рубленая из трех вершковой сосны. Один вход, окон нет, с колокольни далече видать, одновременно храм Божий и крепость, последняя опора, ежели подступится враг. Все старые церкви — крепости, оттого что как ни год на Руси так усобица, как не усобица, так большая война. Прежняя церковь сгорела в правление московского царя Василия Темного, множества зла причинившего новгородской земле. Окаянный слепец вторгся в новгородские волости, полыхнули деревни и города, снег покраснел от крови, союзнички псковичи, сговорились с Москвой и ударили в спину. Война и смертоубийство охватили землю, дым сотен пожаров застил небеса. Не убереглось и Нелюдово, осталось пепелище одно, хорошо народишко успел укрыться в лесу. Васька Темный получил по зубам и убрался, а за грехи его, на московитов обрушились голод, засуха и чума. Нелюдово возродилось в том же году, разрослось и окрепло, пустив крепкие корни. А церкву отстроили на зависть другим. Вот только с росписью вышла промашка. Уж больно хотели невиданную красоту навести. Отрядили в Новгород самых умнейших и сметливейших мужиков, сыскивать мастера фресочных дел. Те помыкались, казну поспускали, насмешек наслышались. Хотели уж уезжать, да смилостивился Господь, мастер сам в кабаке их нашел, назвался Андреем Красным, бумагами в рожу потыкал, где писано было, что обучался он иконописи в самой Византии и здорово руку набил. Хорошие были бумаги, внушительные, испужались тех бумаг мужики, хоть и грамотными отродясь не бывали. Мастер отвел нелюдинских хватов в соседнюю церковь, которую только расписывать завершил. Мужики обомлели от той красоты. Мастер и настоятеля притащил, богобоязненного и тихого, маленечко даже от переизбытка святости не в себе. «Я-ли», — спросил мастер настоятеля. — «Церкву святую расписывал»? Закивал монах чинно — «Да-да, истинно так. Лепо иже на небеси». Тут и растаяли мужики, ухватили художника пока кто не переманил, сговорились, ударили по рукам. Домой воротились в радости великой, иконописца сыскали, да деньгу сэкономили. Мастер в церковь не велел заходить, работа мол тонкая, глаз посторонних не требует. Два месяца храм расписывал, пил без меры, жрал в три горла, спал на перинах, девок тискал, ни в чем отказа не знал, а потом взял и пропал в одну ненастную ночь. Хватились его, в церковь пришли и завыли. Сволочь эта вместо фресок с мучениками и херувимчиками, испохабила стены отвратными видами совокуплений и оголенных бабищ. Поп тогдашний в обморок хлопнулся. Оказался благочестивый мастер Андрей пройдохой и плутом, каких поискать. Спер три кандила серебренных, потиры жемчугами отделанные, раку золоченую с частичкой мощей святого Пантелеймона и не прощаясь отбыл в другие края. Хватились нелюдинцы, отрядили погоню, да куда там, ищи ветра в поле… Бросились в новгородский монастырь, а монах тот оказался вовсе не настоятелем, а послушником, умишком и по правдости тронутым, только не от святости благостной, а по причине пробития в позапрошлом годе на торжище беспутной башки. Отныне на любой вопрос он с превеликой важностью отвечал: «Да-да, истинно так. Лепо иже на небеси». Хоть о соитии с поросенком у него испроси. Так полоумненького и прозвали монахи между собой — Лепоиже. Остались нелюдинцы с похабными фресками, которых бы устыдиться сам Сатана и с великой обидой на всех служителей разнообразных искусств. Пришлось другого иконописца искать и уж за ним пуще чем отец за дочкой-вертихвосткой следить.

Бучила вошел за ограду, в груди остро и неприятно кольнуло. Он поморщился, стараясь не глядеть на кресты. Намоленное место железом каленым нечисть всякую жжет, долго не выдержать, если соломки кое-какой заранее не подстелить. Рух не подстелил, некогда было, теперь надо дело обтяпать быстро и чисто, пока не свернуло в бараньи рога. Отца Иону, попа нелюдовского, надо бы за ворота истребовать, да не пойдет сколь не зови. А без попа никуда, дите украденное надо в церкви вымаливать, другого выхода нет. Иона человек неплохой для попа, только упертый и себе на уме. Но договориться с ним можно. До Ионы был отец Тимофей, веры и честолюбия преогромнейших человек, великими свершеньями грезил и должностями. Может даже митрополитом стать помышлял. Тесно ему было в Нелюдово, не мог себя проявить. Оттого пил безмерно, а похмелившись, перед иконами спину до крови плеткой стегал. Поскучал-поскучал и ушел, однажды, в Гиблый лес нечисти божье слово нести. Святой человек и здорово преуспел. Следующим утром у ворот лукошко нашли, а в нем куски отца Тимофея, косточки разные и потрошки. Многого не хватило. Тогда и прислали Иону, попа молодого и без амбиций. В мученики не рвался, в церкви тихо сидел, с Бучилой старался пути-дороженьки не сводить. Понял — здесь, в дебрях нечистых, без Заступы не обойтись. У всех еще на памяти Прокудино, село в пяти верстах по реке. Местный поп своего Заступу извел, так и зима не минула, опустело село, кого выкосила гнилая болезнь, кого чудища пожрали, кто обратился в бега. Остался батюшка без паствы, среди могильных ям и ветшающих изб, умишком тронулся и одичал. Видели его голого, косматого, грязного, жрущего падаль на полянах лесных. Потом сгинул, но до сих пор рядом с брошенной деревней, нет-нет, да слышали редкие мимохожие надрывный, жалостный вой.

Рух остановился, не дойдя до церкви десяток шагов. В животе ныло, голова пошла кругом, макушку пекло. Он покачнулся, едва не упав. Тихо-тихо, сейчас полегчает ужо… Дорога в храм открыта для самого закоренелого грешника, хоть сам Сатана приходи, Господь милостлив, всегда оставляя единственный шанс. Любая нечисть может зайти, муку великую перетерпев и злобу за порогом оставив. На словах легко, а на деле…

— Иона! Иона! Выйди на час.

В церкви плавала темнота, подернутая россыпью горящих свечей. Зыбкий свет странно приманивал, сливаясь в оранжевую с чернотой пелену. Рух с трудом оторвал взгляд и снова позвал:

— Иона!

Поп тянул время, вроде как дела у него неотложные есть и до упыря поганого ему недосуг. Угу, деловой… Бучило коробило от ожидания, обычно ведь к нему с поклоном идут, а тут униженье одно, и перед кем?

В дверях появился батюшка, тощий, сухощавый, высокий, черная ряса обвисла на нескладной фигуре. Борода куцая, нос крючком, глаза строгие.

— Приветствую, отче, — поклонился Бучила.

— Паясничаешь? — подозрительно сощурился поп.

— И в мыслях не было.

— Уходи.

— Не затем пришел, чтоб уходить. Да и с чего бы? Вдруг исповедоваться хочу? Заблудшая овца стада Господня, ты, как поп, должон выслушать и истинный путь указать.

В глазах Ионы вспыхнул интерес и тут же пропал. Голос посуровел:

— Уходи Заступа, грешно шутки такие шутить.

— Так не до шуток, — заговорщицки подмигнул Рух. — Мы ведь на одной стороне.

— На одной? — Иона надрывно вздохнул. — Якшаюсь с тобой, а от того порой и не знаю кому служу, Богу иль Сатане.

— Всё от Бога, — назидательно изрек Бучила, вспомнив науку призрачного Антония.

— Богословские беседы я с тобою, упырь, не стану вести. Прошлого раза хватило.

— Вдругорядь боишься продуть? — ухмыльнулся Бучила. — Так я не виновный, если святое Писание знаю получше тебя. Может мне в попы податься, Иона?

— Уходи, Заступа, немучай, — умоляюще попросил монах.

— Да ты не спеши, зубоскальство мое от печалей больших. У Лукерьи Ратовой, дите подменили, слыхал?

Батюшка подался вперед, глаза полыхнули жадным огнем.

— У Лукерьи?

— Ну. Знаешь ее?

Невинный вопрос заставил Иону смутиться. Бучиле показалось, что у монаха слегка запунцевело лицо. Чего это он нежный какой?

— Я всех прихожан должен знать, — строго отозвался батюшка. — Это тебе еда и еда, а мне дети они. Говоришь подменили?

— Как бог свят.

Иона поморщился от богохульственной клятвы.

— Точно?

— Проверено, натуральный подменыш у ней.

— Ох Лукерья, Лукерья, только, вроде, наладилось все. Знать плохо село стережешь? — не понятно чего было больше в голосе Ионы, горечи или насмешки.

— Знать плохо, — согласился Бучила.

— А от меня надо чего?

— Мать еще может дите отмолить. Пусти в церковь на три ночи, Иона.

Иона посмотрел пристально, пожевал губу и сказал:

— Хочешь Лукерью с нечистью тягаться заставить.

— Я рядом буду.

— Это страшнее всего. Не выручить ребенка, так Лукерье и передай, Бог дал, Бог взял.

— Надо попробовать.

— Гордыня взыграла? — прищурился Иона. — Отступись, Заступа, тебе все едино, души нет, а Лукерью не трогай, она и без того горя хлебнула лишка. Муж сильно тиранил ее.

— А мне она другое плела, — удивился Рух. — Мол сильно любит, уважает и вскорости с подарками ждет.

— Может и ждет, кто этих баб разберет, — неопределенно пожал тощими плечами Иона. — Петька Ратов греховодник и душегуб. Был хороший мужик, роботящий, а потом понесло, Лукерью бил смертным боем, ходила вся в синяках, измывался по всякому, в избе на цепи железной держал, чтобы люди не видели. Говорил я с ним, стыдил, убеждал, карой небесной грозил. Куда там — стоит, кивает, вроде слушает, а сам далеко-далеко. Я к нему спиной повернусь, так страх какой, не приведи Бог. Последний раз он меня с крыльца спустил и палкой отстегал словно шелудивого пса. Смех Петькин, сатанинский, до сих пор в ушах. Боялись его в селе, нравом крут, на расправу скор, чуть что в драку лез. А если рожу побьют, то обидчика непременно подстережет, да голову раскроит. Пить крепко стал, неделями из запоя не выходил. Зимой, на ярмарке пропился до исподнего, и к соседу, Фролу Камушкину, в избу залез, набил котомку добра. А тут Фрол с женой и пришли. Зарубил обоих Петька топором и убег, поймать не смогли. Говорят видели его в Москве, в кабаке, в компании срамных крашенных баб и разбойного вида мужиков. Деньги швыряли горстями, вино пили, дрались. Может и обозналися люди.

Рух ухмыльнулся про себя. Теперь понятно почему Лукерья молчала, стыдища такое рассказывать, то ли есть муж, а толи и нет. И неизвестно как лучше. Ну ничего, бабская доля такая, не она первая, не она и последняя. Бучила внимательно поглядел на попа и сказал:

— Знать окромя дитя ничего у Лукерьи и нет? Подумай Иона, вызволим ребенка, богоугодное сделаем, ты святости наберешь, мне, глядишь, какой пустяшный спишут грешок.

Иона колебался, теребя рясу и обдумывая слова упыря.

— Соглашайся, Иона.

Тот еще немного помолчал, собрался с мыслями и ответил:

— Если сгубишь Лукерью, я владыке как есть отпишу, пусть решает с тобой.

— По рукам, — тут же согласился Рух, пряча ухмылку.

— Одно условие, с вами пойду.

— Вместе, конечно, оно веселей, — подмигнул Бучила. — На закате будь в церкви, поп, мы будем ждать.

7
Селом исподволь овладевали первые, робкие сумерки. Багряное солнце напоследок сверкнуло на кресте колокольни яркой искрой и свалилось за край, греть черепаху и слонов, влекущих этот разнесчастный мир на горбах. От реки, легкой дымкой, стелился молочно-серый туман, по низу затапливая бани и сенники, отчего те становились похожими на курьи избушки Бабы-яги. Ветерок нес запахи печного дыма и росной травы. Вдали побрехивали собаки, вечерняя прохлада ласкала лицо. Темнота крадучись, пядь за пядью, ползла от земли по стенам притихших домов к самым верхушкам корявых, расщепленных верб, навстречу пепельному небу и народившейся, злобно ухмыляющейся луне.

Надгробия тонули в расплывчатой мгле. Кладбище прямо в селе, порядок начатый на новгородчине от жизни плохой. Исстари как заведено? Погост всегда на отшибе, в сторонке от города, деревни или села. Не нужно мертвому рядом с живым. Но здесь, в краю бескрайних чащ, болот и древнего колдовства, люди быстро смекнули — своих мертвяков нужно, как старая дева — невинность, беречь. Нечисть и нелюдь разоряли оставленные без присмотра христианские кладбища, потрошили могилы, измывались над трупами. Сегодня похоронили, а завтра выкопанные куски нашли перекинутыми через забор. Или вытащат мертвецов, изуродуют и на деревья вдоль дороги пришьют. Только это не самое худшее. Таилось страшное в северной скудной земле, ползут ночами с болот гнилые туманы и тогда из могил встают мертвецы, клацают зубами, сбиваются в стаи, идут к человеческому жилью. Умные люди подметили — нелюдь могилы не разоряет и мертвяки не встают, если хоронить на старых чудских курганах, заклятых чародейством исчезнувшего народа. Только кто в своем уме будет добрых христиан на поганых капищах хоронить? Против Бога то и против людей. Вот и устраивают погосты за стенами, иного выхода нет.

Рух постоял на ступенях и вернулся в церковь, с головой провалившись в густой непроглядный кисель. Внутри колыхалась вязкая темнота, разбавленная десятком свеч тускло мерцающих у алтаря. От этого зыбкого света, тьма становилась только черней. В носу свербило от ладана и горелого воска, бревна мореного сруба стремились ввысь и терялись во мраке, иконы и фрески навевали беспричинную жуть, святые за спиной сходили со стен, выстраиваясь зловещей, молчаливой толпой. Повернешься — нет никого, только ты и твой потаенный, удушливый страх. Бучила поежился, виски ломило, ноги подрагивали, живот выворачивало. Нужно терпеть, это как под солнцем ходить, хреново только в начале. На этот раз соломки он заранее подстелил. Ну как соломки… С вечера накопал два мешка могильной земли и в церкви рассыпал, не обращая внимания на стоны Ионы. С попа не убудет, старушки богомольные по утру все подметут, а упырю облегчение, могильная землица сил придает.

Возле иконостаса две фигуры склонились голова к голове. Бучилина армия во всей мощи своей — запуганная, истурканная напастями баба и попик с чуть наклюнувшей бородой. Лучшая компания для крестового похода против нечисти, мать его так. Иона горячо шептал Лукерье на ухо, та послушно кивала. Увидев Руха, подняла полные муки и надежды глаза. Лукерья боялась. Все боятся, Бучила даже больше других, примерно зная с чем придется столкнуться. От большого знания большая печаль, оттого образованные люди меньше живут.

— Воркуете, голубки?

— Побойся Бога, Заступа, — вознегодовал Иона.

— Бога бояться, с тещей в бане не мываться, — осклабился Бучила. — Ты не серчай, поп, это я ужас из себя шуткой гоню.

— Страшно тебе? — обрадовался Иона.

— А тебе разве нет?

— Меня Господь и святые оборонят.

— Ага, как черти драть тебя вздумают, вспомни о Боге, меня не зови, — Рух перевел взгляд на Лукерью. — Готова ли, душенька?

— Готова, Заступа-батюшка, — Лукерья смотрела с преданностью собаки. Покорная, это хорошо. Ну правда не для нее.

— Слушай внимательно, ласточка, и запоминай, повторяться некогда нам. От тебя и твоя жизнь зависит и дите твое ненаглядное. Как скажу, принимайся молитвы читать. Грамоте обучена?

— Бог миловал, батюшка.

— Странно если б иначе. На память много знаешь молитв?

— «Отче наш», «Символ веры», молитвы Исусу и Деве Марии, — без запинки перечислила Лукерья.

— Не густо, — расстроился Рух.

— Я могу читать, а она повторяет пускай, — всунулся Иона.

— Господи, чему вас только учат в ваших монастырях? — Бучила посмотрел на него словно на дурачка. — Мать должна отмаливать и боле никто, иначе дите не вернуть. Ты, Лукерья, молитвы какие знаешь читай, а меж них проси Отца Небесного спасти раба божьего Дмитрия, не торопись, не останавливайся, ни на мгновенье не умолкай. Нечистый примется тебя совращать, с толку сбивать, всячески искушать, ты не слушай, не откликайся, читай и читай. Замолкнешь — пропал Митяйка, не отдадут. Поняла?

— Поняла, батюшка.

— А мне делать чего? — заволновался Иона.

— А чего обычно ты делаешь? Ходи, пучь глаза, охай глубокомысленно. Ежели завертится, мертвым прикинься, упаси тебя Бог под ногами у меня путаться.

— Прятаться от нечисти не намерен, — Иона обиженно засопел и брякнул, красуясь перед Лукерьей. — Я воин Христов!

— Ну лады, — как-то сразу успокоился Рух. — Если явится тварь какая, глазища ей выдавливать начинай.

Он пожал плечами и ушел к дверям. Наступил неуловимый миг, когда сумерки сменяет темная ночь. Село затихло, желтую луну укрыли рваные облака. Рух с усилием закрыл тяжелые створки и задвинул засов. Подергал, отошел на пару шагов, смутился, вернулся и снова проверил запор. Дурацкая привычка, вроде запер, а едва отойдешь, внутри начинает грызть пакостный червячок — а вдруг не закрыл, вдруг забыл и сейчас кто-то вонючий и злой проберется и всех тут сожрет.

Бучила встряхнулся и громко велел:

— Лукерья, начинай!

Лукерья сноровисто бухнулась на колени, перекрестилась, сильный, высокий голос наполнил церковь, эхом отражаясь от стен и уплывая под купола.

— Отче наш, иже еси на небесях! Да святится имя Твое, да прибудет Царствие Твое…


Рух примостился в уголке, держа Лукерью на виду. Подгреб под задницу могильной земли, блаженно вытянул ноги и приложился к припасенному меху со сладким вином. Напившись, побулькал над ухом и остался доволен. Ночку хватит скоротать. Иона, не находя себе места, болтался по храму.

— Сядь ты, не мельтеши, — попросил Рух. — Собьешь бабу с толку, все прахом пойдет. Уймись, винишка хлебни, полегчает.

Поп демонстративно отвернулся и ушел к аналою, поближе к Лукерье, взявшись беззвучно молиться, перебирать четки и настороженно зыркать по сторонам. «Аки пес» — усмехнулся про себя Рух.

— …спаси и помилуй раба божьего Дмитрия. Верую во единого Бога Отца Вседержителя, творца неба и земли…


Тьма висела в душном церковном нутре, пропахшем старым деревом, потом и ладаном. Бучила потягивал вино, поочередно поднимая здравицы за каждого из святых, Лукерья молилась, Иона бдил. Рух, поймав настороженный взгляд монаха, сладко зевнул и приложил сложенные ладони к голове. Дескать не мучься, поспи. Иона отрицательно потряс бородой и отвернулся. Некогда ему спать, на посту человек.

— …и паки грядущего со славою судити живым и мертвым…

Время тянулось каплями горького меда, Бучила окончательно освоился в церкви, винишко здорово помогло, он чуть захмелел, из тела ушла противная скованность. Святые уже не казались такими суровыми, посматривая даже, вроде, завистливо и понимающе. Ведь нормальные мужики, испоганившие себе жизнь трезвостью, воздержанием от баб и прочей мурой.

Все бы ничего, вот только окружающая тишина Руху не нравилась. В тишине всегда есть что-то зловещее. Как тогда, в Шелиховской трясине, куда нелегкая занесла Бучилу в малоприятной компании новгородских ушкуйников. Та работенка случайно нашлась, князю Незамаеву потребовались услуги определенного склада людей. Был князь охочь до всяких загадок и тайн, то коркодилов соберется искать, то подземелья чудские, то старые развалины ковырять. И попалась ему за недорого карта земель от Валдая до Бологое, с россыпью мелких черных крестов. А один крест, жирный и красный, аккурат посреди Шелиховских трясин, места гнилого и проклятого, в трех десятках верст от Нелюдова. По легенде, лет триста назад, там упал крылатый огненный змей, завяз в болоте, три дни бился, орал и пламенем палил все вокруг, пока не утоп. Может правда, а может брехня, много воды с той пор утекло. Ходили смельчаки змея искать, ведь известно, брюхо у чудища набито рубинами с кулак величиной, которые огонь и дают. Из тех смельчаков не вернулся никто, а после смельчаки сами перевелись, или народ поумнел. Кроме князя Незамаева. Решил он дракона сыскать, набрал ватагу душегубцев и висельников, приглядывать за ними, чтобы каменья не стырили, поставил доверенного с парой солдат, ну и Бучилу в придачу уговорил, как наторевшего во всяких нечистых делах. Рух легко согласился, маясь в ту пору от скуки. Ну и естественно пожалел. Сначала тоже все тихонько было, солнышко припекало, птички чирикали, болото приятно пованивало, а потом такое закрутилось, что страшно и вспоминать. Из восьми человек выбрался из трясины один только Рух. Князь сильно тогда осерчал, возомнилось ему что упырь подельников порешил и сокровища заграбастал. А Рух до того поганого креста четыре версты не дошел, тины нахлебался, кровью харкнул и никакого сраного змея в глаза не видал. Но князю разве докажешь? По сей день поди Бучилу разыскивает, ежели не сдох, жирная тварь.

— …исповедую едино крещение во оставление грехов. Чаю воскресение мертвых, и жизни будущаго века. Аминь.

Размеренные слова молитв сливались в однообразное, убаюкивающее бормотание. Иона клюнул носом и провалился в царство Морфея. Перебдел человек. Рух нащупал комочек земли, примерился и зазвездил попу прямо в лоб. Батюшка вскинулся, подскочил, выкатывая глаза и готовясь сразиться с напавшими демонами. Бучила внимательно изучал фреску с полуголыми мужиками, спускавшимися к реке. Чего это они удумали, интересно бы знать. Или неинтересно…

Иона, обуреваемый стыдом за сон, поднялся, потер лицо и пошел по храму размахивая длинными руками. Посмотрел на Лукерью, послушал, одобрительно покивал и начал менять прогоревшие свечи. В мутной темноте поплыли вихрясь, синие восковые дымки.

Рух напрягся, уловив посторонний, вкрадчивый шум. К заунывному распеву Лукерьи исподволь примешивалось едва различимое царапанье и постукивание. Бучила облизнул пересохшие губы, винцо мигом выветрилось из головы, мышцы сжались, в левом виске противно затюкало. Звук шел откуда — то сверху, осторожный, таящийся и зловещий. Послышался шлепок прямо над головой, по крыше словно потащили мокрую, плесневелую тряпку. Рух сквозь дерево чуял запах тлена, прелых костей и земли. Сырое чавканье превратилось в притоптывание, будто ползущий встал на нетвердые ноги. Дранка на крыше пронзительно заскрипела, Иона выронил свечку и поднял голову. Скрип сменился хорошо различимым мерзким похлюпыванием. Иона дернулся, совладал с собой и глянул на упыря. Бучила приложил палец к губам.

Иона сглотнул, прокрался вдоль стены испуганно косясь на верх, и еле слышно спросил:

— Это чего?

— Хер его знает, — чистосердечно признался Бучила. — Паскуда какая-то балует. Выйди да погляди.

— Я лучше с тобой посижу, — Иона опустился рядом на корточки.

— А чего так? Ты же воин Христов, такому пара пустяков любую тварищу обратно в пекло загнать. Я ведь свою работу херово делаю, так ты поучи.

— Не начинай, — болезненно сморщился Иона.

Царапанье и мерзостное похлюпывание отдалились и снова приблизились, кто — то тщательно изучал крышу, разыскивая дорогу внутрь. С купола просыпались мелкие опилки и древесная труха. Оставалось надеяться на мастерство плотников, иной твари хватит махонькой щелки или дырки от выпавшего сучка.

— Сюда лезет? — хрипнул Иона.

— А ты догадливый малый, — уважительно посмотрел на попа Рух. — Хотя, может просто гуляет, скучно ей падле. Надоест и уйдет.

— А если пролезет? — не унялся воин Христов.

— Беги. Следом за мной и тикай.

— Ага, понял, — кивнул Иона и спохватился. — А Лукерья?

— Баба с возу, кобыле легше…. Да тихо-тихо, — успокоил вскинувшегося монаха Бучила. — Если пролезет, к Лукерье подходить не давай, отвлекай на себя, крестом осеняй, водой святою кропи. Это всякую нечисть задержит, а там уж я помогу.

Бучилина уверенность передалась монаху, Иона немного успокоился и перестал часто, с надрывом дышать. Лукерья читала громко, враспев, ничего не слыша вокруг, чем Руха немало порадовала: одной заминки хватит все прахом пустить. Нужно бы ей уши какими тряпками замотать, жаль, умная мысля приходит опосля…

Сырое причмокивание и вкрадчивый стук переместились с крыши на стену, и Рух живо представил сочащийся вонючей слизью кусок темноты и сгнивших костей, прилепившийся к потемневшему срубу. Тварь шарила по стене, огибая церковь по солнцу. Бучила уловил едва слышное цоканье, похожее на уколы в дерево сотен тоненьких игл. Иона вновь задышал с присвистом. Шуршание и игольчатый перестук отдалились и тут, совсем рядом, за стеной заплакал ребенок. Совсем крохотный, беспомощный и перепуганный, один, среди чудовищ и тьмы. Тут у любого сердце кровоточить начнет. Иона сделал неуверенный шаг к двери.

— Ты это брось, — пригрозил Бучила. — Даже если там и вправду дите, мы не откроем, пусть его хоть живьем сожрут на наших глазах. Выбирай Иона, один мертвец или четверо.

Плач превратился в жалостливое поскуливание. Иона всхлипнул, забился в угол и прикрыл уши руками. Худые плечи монаха тряслись в беззвучном рыдании. Скулеж перешел в обиженное всхлипывание избалованного ребенка, не получившего заветную сласть. У Руха противно заурчало в желудке, перед глазами стояла отвратительная картина: хныкающая тварь прикинувшаяся ребенком, хватает жертву, впиваясь сотнями пустотелых иголок, пульсирует и сокращается, жадно всасывая разжиженные мясо, внутренности и кровь. Всхлипывание переросло в низкий, горловой вой, исполненный разочарования, ненависти и лютой тоски, вой твари родившейся там, где властвует первородная тьма и демоны пожирают друг друга среди праха и древних костей. Вой резко оборвался и Рух перехватил поудобней внезапно потяжелевший тесак. Иона держался за распятие на груди, как за единственное спасение. Так утопающий хватается за всякий проплывающий мусор, вместо того чтобы успокоиться и лечь на воде.

— Давай больше свеч. Нужен свет! — приказал Рух. Это бы ровным счетом ничего не дало, но монаха было необходимо чем-то занять, пока страх не сожрал его изнутри.

Иона, весь побелевший, издерганный, бросился исполнять путаясь в рясе. Рух осторожно подошел к двери, слушая легкое потрескивание, шелест и чмоканье. Все стихло и через мгновение дверь сотряс сильный удар, засов выдержал, створки чуть разошлись и захлопнулись, пахнув сырым подвалом и застаревшим гнильем. Снаружи было тихо. Затаилась подлая мразь?

— Заступа! — подскочил Иона с перекошенной от ужаса мордой. — Там… там… — монах захлебнулся тыча в противоположную стену.

Бучила тут же забыл о хнычущей твари на улице. Бревна стены подсветились слабым синим сиянием, такое исходит от плесневелых грибов. Свечение росло на глазах, мертвенные отсветы расползались по дереву, пожирая лики святых и выпуская дымные щупальца, сухими языками облизывающими темноту. Порыв ледяного сквозняка едва не потушил свечи, по углам заметались тощие, злобные тени. «А говорят первая ночь самая легкая», — с горечью подумал Бучила. В замогильном свечении просматривалась изломанная, костлявая фигура, из стены вышла скрюченная лапа и в церковь, с заметным усилием протиснулся… призрак монаха Антония.

У Руха, от нервенного перенапряжения подкосились ноги. Антоний с натугой выползал из стены.

— Заступа, Заступа! — позвал Иона и видя, что упырь не реагирует, убежал в темноту.

— Доброй ночи, — Антоний робко улыбнулся. — Простите, без стука… фхр… рхр…

Подскочивший Иона, с налитыми кровью глазами выплеснул чашу. Промахнулся порядком, Антоний успел отдернуться и поток хлестнул его ниже пояса, там где мерцающая фигура расплывалась, вихрясь в темноте. Зашипело, Антоний начал расползаться на рваные лоскутья, шугнулся обратно, но сил пройти церковную стену уже не хватило.

— Святая вода? — со знанием дела поинтересовался Рух. — Развне так встречают гостей?

Иона поперхнулся, явно не понимая, почему драный Заступа ничего не предпринимает против зловредного призрака и швырнул в Антония чашей. Тот вскрикнул и неловко увернулся, черпая руками прожженную плоть. Чаша ударилась в стену и бренча укатилась во тьму.

— Ну буде-буде, давай не буянь, — Рух встал между ними.

— Ты мне не указчик! — взвизгнул Иона, собираясь схватить рогатый подсвечник.

— Дружок это мой, Антонием знать, — пояснил Бучила. — Между прочим из вашей братии, из попов. — повернулся к призраку и успокоил. — Не боись, он больше не будет.

— Осквернили храм Божий, — ахнул Иона. — Ведь знал, доподлинно знал, связаться с тобой, Заступа все одно что душу продать.

— Ты к Лукерье ступай, — мягко ответил упырь. — Проверь как она, заодно и охолонешь.

Иона спохватился, собирался уже уйти, но вернулся, пристально всмотрелся в Антония и прошептал:

— А ведь узнал я его! В прошлом году Пасхальную отслужил, собирался храм закрывать, гляжу, умертвие вылезло и по церкви плывет. Страху вытерпел, а нечистого шуганул.

— Никакой не нечистый я, — обиделся Антоний, прорехи от святой воды затянулись. — Душа неприкаянная. Молиться о спасении в храм прихожу, разве нельзя?

— Никем не запрещено, — поддержал друга Бучила. — На твоем месте, поп, я бы эту историю на всю Русь раструбил. Мол у Ионы даже призраки бесприютные на молитву идут.

— Язык у тебя помело, — Иона перекрестился и ушел к Лукерье.

— Ты тоже хорош, — попенял Рух привидению. — Зачем в церковь полез? Не мог подождать?

— У меня срочные вести! А этот… меня…

— Вызнал? — жадно перебил Рух.

— Маненько.

— Ну не томи.

— Мертвые шепчут — объявился нечистый, силы невиданной, дите и забрал.

— Пошто?

— Он не докладывал. Бояться его и нелюдь и мертвяки, всех запугал укрывается в Гиблом лесу, а где не знает никто и выяснять не намерены.

— Лешаки в сговоре с ним?

— Того не ведаю, — развел полупрозрачными руками Антоний. — Проку ему от лешаков, как от козла молока. Они на морды страшные, а зла-то в них нет, лес берегут по обычаям и вере своим, дубам старым молятся, в них же после смерти и обращаются. А у нечистого забота одна — род людской изводить.

— Оно может и верно, меньше людей — меньше проблем? — невесело оскалился Рух.

— Пойду я? — увильнул от разговора Антоний.

— Иди, — кивнул Рух. — Стой. Кто вокруг церкви шарится, не видал?

— Нет никого. Но воняет гадостно — мертвечиной и плесенью. — Антоний медленно утек в стену, оставив Бучилу наедине с невеселыми мыслями. Самые паскудные догадки, как водится, подтвердились. Кохтус, старый хер, в глаза набрехал, Бором поклялся. Клятве той, правда, веры нет никакой, именем мертвого бога клясться легко и удобно. Ничего, припомниться тебе шишка гнилая, сочтемся ужо. Значит в противниках нечистый у нас, хм, стоило ожидать. Все усложнилось до невозможности, теперь на изнанку придется вывернуться чтобы ребенка спасти. А и ладно, где наша не пропадала… Рух прислушался. В селе самозабвенно и радостно, встречая солнце, горланил первый петух.

8
Бучила плелся домой. Неспокойная ночка вытянула все силы оставив вялость в ногах, ослабшие руки и звенящую пустоту в голове. Мысли лезли поганые — сцапать какого ротозея, затащить в уголок потемней, вдоволь напиться сладкой, опьяняющей крови и свернувшись калачиком рядом с остывающим трупом, вволю поспать. Много-ли надо для счастья бедному упырю?

Измотанную Лукерью оставил на попеченье Ионе, больно уж поп переживает за бабу, так и вьется вокруг уродливым мотыльком. Ну ничего, дело — то молодое…

Посередь дороги расселась мышка-норушка, бесстрашно уставившись на Руха бусинами крохотных глаз. Встала на задние лапки, замахала передними и пронзительно пискнула. Сумасшедших людей и нелюдей Бучила нагляделся изрядно, но вот мышей…

— Уйди, дура, раздавят, или кошка схарчит, — посоветовал серенькой Рух.

Мышка внимательно выслушала, смешно наклоняя головку, потерла лапкой усы, отбежала на пару шагов, снова села и пискнула. Бучила невольно поежился под осмысленным, едваль не человеческим взглядом.

— Тронутая? — осведомился Бучила. Вот к чему приводит недосып — с мышами разговоры ведешь — Пошла прочь!

Мышь заскакала на месте, явно маня за собой. Рух пошел следом, заинтересовавшись странной игрой, старательно обходя грязные лужи и стараясь не упустить из виду странного поводыря. Мышка свернула, потом еще и еще, впереди закособочился старый овин. Мышь свернула на едва заметную тропку, пискнула и была такова. Нет, ну домовые те еще сволочи, самим надо, а не пришли, заслали мыша. Обиженный Бучила продрался сквозь заросли лебеды и сухой крапивы ко входу, но внутрь не пошел. Много чести. Он носком сапога стукнул в трухлявые бревна и прислушался. В овине зашуршало, на свет божий вылез давешний знакомец — наглый и хамоватый Мирон, с неизменным топориком за поясом и соломой в кудрявистой бороде.

— Авдей тебя кличет, — хмуро сообщил домовой.

— Пусть выйдет, поговорим, — в тон ответил Бучила.

— К нему надо идти, — упрямо повторил домовой.

— Тебе надо, ты и иди, — повел плечом Рух.

— Пошто ерепенишься? — у Мирона дернулся глаз. — Добром ведь прошу.

— А то что? — осклабился Рух и ударил по самому больному. — В непотребное место рожей ткнешь, коротышка?

— Ты… ты… — Мирон поперхнулся, морда налилась краснотой.

— Зови Авдея, не-то я пошел, некогда мне.

— К Авдею надо, ждет он… — совсем растерялся Мирон.

— Ну пущай ждет, а я пошел, бывай, недомерок, — Бучила демонстративно повернулся спиной.

— Погодь, — спохватился Мирон. — Чичас испрошу!

Домовой скрылся в пыльных недрах и назад уже не вернулся. Вместо него, чуть погодя, появился самолично Авдей Беспута, злой, осунувшийся, вооруженный. Пахнуло перебродившим пивом. Надо же, сподобился, экая честь!

— Кочевряжишься, Заступа? — Авдей пристально огляделся, ожидая нападения с любой стороны.

— Я? — удивился Рух. — Да ни в жисть. А наперед запомни, Авдей, если надо чего, сам приходи, челядь и мышей всяких не посылай. Где обретаюсь знаешь?

— Знаю.

— Ну то-то. Говори что хотел, устал как собака, ноги едва волоку.

— Отстояли первую ночь? — Авдей подался вперед.

— Как видишь.

— Трудно пришлось?

— Не особенно.

— Отмаливает?

— А куда ей деваться?

— Это да, от себя не уйдешь, — неопределенно покивал домовой. — Мы тут тож на жопушках не сидели, ребяты побегали, поспрошали вежливо, да гиблое дело, все словно воды в рот набрали. Отловили трясцовца на Волчьем болоте, вот тот оказался общительный, хоть и прикидывался дураком. Сказал — гадина пришлая объявилась, может анчутка, а может и бабалыха, хер его разберет. Как думаш, Заступа, наш поганец или не наш?

— Кто знает, — неопределенно пожал плечами Бучила. Делиться новостями с домовыми желания не было. Парни горячие, испортят дело, спугнут нечистого, тогда и мальчишке и Лукерье конец. Всему время свое. — Как пощупаем, так и скажу.

— Уж я бы пошшупал яво, — Авдей кровожадно облизнул мокнущий шрам. — Ты, Заступа, обещай, ежели сыщешь душегубца, отдашь его мне.

— Тут уж как повезет, — уклонился от ответа Бучила. — Кохтуса спрашивал? Коряга старая знает все обо всем.

— Не разговариваем мы с ним, — Авдей разом поник. — Десятый год в смертных врагах, с той поры как в Хролином логе убили двух лешаков. Пню мохнатому возомнилось будто то мои ребяты наделали.

— А не твои? — прищурился Рух.

— Не мои, — умело соврал Авдей и поспешил оставить неприятный разговор. — Ты, Заступа, помни про уговор.

— Помню, Авдей, — Рух повернулся собираясь уйти и спросил. — А с трясцовцем чем дело закончилось?

— Помер, — глазки домового стали невинными. — Хлипенек оказался, не выдержал сурьезного разговору, так уж видать написано на роду. Ребяты его и пальцем не тронули.

— Ага, не тронули. Ты, Авдей, не против, если я подменыша к тебе на время определю?

— Нянькаться я люблю.

— Вот и договорились. Бывай, Авдей.

Бучила пошел прочь от овина ускоряя шаг. Снились ему в тот день церковь, говорящие мыши и пальцем никого не тронувшие домовики. Хоть не ложись.

9
Вторая ночка по всем приметам обещалась быть стократ веселей, в первую нечистый силы опробовал, пощупал защиту, наметил самую малую слабину. Умный сучара попался, тупой сразу бы на приступ пошел и по харе бы получил. Нет, этот хитрый, а хитрых надо от хитрости отучать. Не доводит она до добра…

Едва зябкая темнота окутала церковь, Бучила расположился на старом месте, приветливо кивнул святым, отведал вина, блаженно причмокнул и вытянул ноги, любовно баюкая на коленях первейшее средство от любых хитрецов — короткую пищаль с толстым, расширенным дулом, прозванную волкомейкой и стреляющую вместо одной пули, целой пригоршней. Первым на Руси волкомейку изготовил новгородский оружейник Якун Сырохват, взяв основой европейские образцы. Армейским умникам этакая диковина на по нраву пришлась — бьет недалече, разлет огромный, только огневые припасы переводить. Так и не пошла волкомейка в войска и скоро все бы забыли о ней, если бы короткая и ухватистая пищаль не полюбилась дворянской охране, разбойникам, грабителям, авантюристам и прочей шушере, любящей палить в упор и чтобы наверняка. На расстоянии десяти саженей волкомейка производила чудесный эффект, разрывая человека на кровавые лоскутья. Шутка ли, почти четверть фунта железа и рубленного свинца, вылетающих как из крохотной пушки, оставляя жуткие рваные раны, отстрелянные конечности и перемолотые кишки. Для пущей надежности в тело залетают обрывки пыжа, первой попавшейся грязной тряпки чаще всего, оставляя шансы на излечение равные примерно нулю. Короткую пищаль можно запросто укрыть под кафтан и вдарить в нужный момент, а перезарядка занимала вдвое меньше по времени, причем в ствол можно засыпать хоть гвозди, хоть горстку камней. Церковь тут же объявила волкомейку оружием Сатаны и наложила строжайший запрет на производство, продажу и ношение. Пойманные на месте преступления с волкомейкой приговаривались к усекновению рук. Ага, кого бы это остановило. Лихой народишко распробовал прелести волкомейки, а умельцы с радостью покрыли спрос. Вот и Бучила не удержался и себе по случаю прихватил…

Прикосновения к резному увесистому дереву и ледяному металлу вселяли уверенность. Из такой жахнешь — клочки по закоулочкам полетят. Рух не поскупился, зарядил серебром, для хорошего дела не жалко. Серебро потом можно, ежели не брезгливый, после выстрела обратно вернуть. А Бучила не из брезгливых, в таких говнах копался, не приведи Господь Бог.

Лукерья начала отчитку, слова молитвы поплыли в пахнущей ладаном темноте.

— … прииди и вселися в мы, и очисти мы от всякие скверны, и спаси Блаже, души наша…

Рух уловил испепеляющий взгляд попа и спросил:

— Что?

— Нельзя с оружием в храм, — укорил Иона.

— А-а, — протянул Бучила. — То есть богомерзкий упырь забросавший церковь могильной землей, тебя уже нисколечки не смущает, а самопал, значит, чего-то не то?

— Нельзя с оружием, — обреченно повторил Иона.

— Иди, покажу как из красоты этой в живого человека палить, — от чистого сердца пригласил Рух и видя ужас на лице священника, тут же поправился. — Ну не в живого, вдруг нечистый полезет, руки мне оторвет, а тут ты ему срам отстрельнешь.

— Нельзя оружие, грех.

— Заладил, грех-грех. Нешто не грешил? Чем бабу будешь оборонять, беседу с нечистым ндравоучительную проведешь? Засовестишь? Ты это словоблудие брось. Рука нужна твердая, верный глаз, да что ни будь острое, тяжелое иль огнебойное, лучше освященное да с серебром. Без оружия ты не воин Христов, а пачкун свойских штанцов. Молодцов патриарха из Святой сотни видал? Каждый при пищали, а тот же монах.

— Им можно…

— И тебе можно, — убеждающе сказал Рух. — Хошь напомню про латинянские монашие ордена? Тамплиеров, тевтонов, Калатраву? Чёй-то с оружием все и орудуют залюбуешься.

— Ну наверно, — дал слабину Иона и тяжко вздохнул. — Учи, а грехи потом замолю.

— Во, слова не мальчика, но мужа, другой разговор, — обрадовался Бучила. — Граблями не лезь, смотри и запоминай. Видишь полочку и порох на ней? Если его подпалить, огонек в энту дырочку пролезет и ага, жахнет ружжо. Главное не забыть супротивнику дуло направить в живот.

Рух на всякий случай показал, как упирать приклад в плечо и откуда вылетает всякая смертоносная дрянь.

— Фитиль зажженным держи, — упырь подул на тлеющий фитилек, подсветив багровым бледное, худое лицо. — Капризный, зараза, боится сырости и ветерка. Загогулину железную зришь? Жагрой зовут, по мудреному — серпентин. Нажмешь, фитиль к пороху припадет. Глаза зажмуривай, сейчас же пальнет. Вот и вся наука. Смекнул?

— Смекнул, — заверил Иона так истово, что Бучила сразу понял — монах ни хрена не смекнул. А и шут с ним, неохота возиться.

Рух похлопал попа по плечу и отправился в незапланированный обход. Проверил дверь, поковырял пальцем стену, попил вина. Всюду тишина и покой.

— Матушка! — от звука детского голоса Руха едва не хватил кондратий. — Матушка!

Дрожащий голосишко поднимался из-под земли, глухим эхом отражаясь от стен. Ну вот, началось.

— Матушка, где ты?

Лукерья сбилась, Рух подскочил гигантским прыжком и прошипел:

— Не вздумай отвечать, слышишь? Не вздумай!

Лукерья застонала, продолжив читать.

— Страшно мне матушка. Темно тут, забрала бы меня, — невидимый ребенок умело давил на потаенные струны любой материнской души. — Матушка.

Лукерья всхлипнула, ее затрясло. Подоспевший Иона брякнулся рядом и прохрипел:

— Не слушай, не Митюнюшка это, отродье сатанинское сыночком прикинулось. Молись Лукерьюшка, молись, Господь великую силу дает. Я с тобой.

Рух посмотрел на попа уважительно. Надо же, без истерики обошелся и без обычного скулежа. Глядишь вырастет мужиком. Лукерья, послушная, млелая, жалась к Ионе, читая надрывно и утирая глаза концами платка.

— Матушка, выручи, — голосишко заканючил плаксиво, разрывая душу на мелкие, кровоточащие куски. — Пропаду, матушка, пропаду.

Лукерья забилась в объятиях у Ионы.

— Тихо, милая, тихо, — батюшка мягко удержал ее за плечи.

— Матушка, отзовись, не дай помереть!

Лукерья молилась сквозь душащие слезы и хрип.

Плачь оборвался, заходясь юродивым, злобным смешком.

— Сука ты, Лукерья, — прошипел невидимка. — Не мать ты мне боле, слышишь, не мать! Ненавижу тебя, ненавижу!

Мерзкий голос отдалился и утих. Лукерья упала бы на бок, не успей Иона ее поддержать. Рух прислушался, пытаясь угадать откуда ждать новой беды. Гробовая тишина длилась всего лишь мгновение, а может и целую ночь. От стука в дверь Бучила дернулся и едва не пальнул.

— Пустите богомолиц заночевать, — тихонько попросила с улицы баба. — Идем к святым источникам Варлаама Хутынского.

— Вот и идите, — отозвался Бучила. — Тут недалече осталось, верст сто пятьдесят.

Лукерья чуть успокоилась, Иона уже не рвался к дверям, как вчера. Не такой дурак каким кажется.

— Пустите за ради Христа, — взмолилась баба. Голос напоминал густой, сладкий елей, затуманивая разум, подталкивая открыть дверь и впустить странниц внутрь. Только не на того напали…

— Отваливайте, не подаем, — фыркнул Рух.

В ответ загомонили на разные голоса:

— Х-холодно.

— Пустите погреться.

— Голодные мы…

— А монашек сладкий поди, — проскрипели словно железякой по глиняному горшку.

— Больно тошшой, кости да жилы одни, — за дверью разразились поганым кудахтаньем.

— Упыря бы попробовать.

— Не, в ём говна много, бабу лучше всего. Она рожаница, самое время молоко кровавое из сисек тянуть.

Грянул мерзкий, скрежещущий смех, на двери посыпался град сильных ударов, Рух уловил шаги сразу нескольких ног. Лже-богомолицы двинулись вокруг церкви, стуча по стенам, переругиваясь и хохоча.

— Лукерья! А Лукерья! Сукина дрянь, — позвала тварь. — Ненавидит Митяйка тебя, так и сказал!

— Не мать ты ему, — вторила другая. — Не мать!

— Потаскуха!

— От кого дите прижила, тварь?

— Всему селу ведомо — от юродивых паршивых, которые осенью по селу шли! Со всеми скопом блудила в свальном грехе.

— С Ионой, попишкой срамным, за аналоем емлась.

— Муж прознает, получишь свое. Знать мало учил он тебя!

— Теперича насмерть убьет, в своем праве мужик.

Иона обнял Лукерью, впавшую в полуобморок и убежденно шептал:

— Не слушай, не слушай, молись, диавол искушает тебя.

У Лукерьи заплетался язык, слова выходили обрывками, продираясь сквозь осипшее горло.

— Молись-молись, развратница, — захихикали голоса. — Не слышит твой Боженька, отрекся от тебя, как и Митяйка отрекся от гулящей мамаши. Неча было с попенком блудить!

Бучила шел следом за голосами, шарканьем и поскребыванием. Хер знает, какую подлянку выкинут, надо держать ухо востро. Внутрь может и не пролезут, а поджечь запросто подожгут, полыхнет храм за милую душу. Лоб остро кольнуло, ледяные пальцы перебрали затылок, невесомо провели по вискам. Поганое ощущение копания в голове, пропало так же внезапно как появилось, оставив над бровями тупую, нудящую боль. Кто-то нахальный попытался заглянуть в разум несчастного упыря. Бучила попытался мысленно идти по оставленному, быстро истончающемуся следу из злобы и ненависти и наткнулся на глухую, черную стену. Дальше хода не было, совсем рядом притаилось нечто поганое, скользкое, за версту разящее гарью и падалью. Бучила похабненько ухмыльнулся, встретив самое меньшее ровню себе. Хм, будет весело…

Паскуды на улице приглушенно загомонили, и тут же в стену последовал тяжелый удар, потом еще и еще. Сруб пытаются прорубить? Так это долгонько, да и не даст ничего. Боженька и побеждает, потому как на стороне Сатаны полудурки одни. Глухие удары сыпались в стену, иконы подрагивали, отвечая встревоженным бряканьем. Рух обернулся проверить своих. Ионы возле Лукерьи не было. Поп расшатанной, пьяной походкой волочился к дверям.

— Иона, — шикнул Бучила.

Батюшка не ответил и не обернулся, перекосившись на сторону и подволакивая левую ногу. Скрюченные руки потянулись к засову. Рух явно погорячился, отрядив всех придурков на противоположную сторону. Своих хватает, даже с избытком.

— Стой, мудило! — Бучила дернулся к попу, понимая что не успеет. Склизкая тварь, потерпев неудачу с вампиром, нашла лазейку в разум попа. Твою же мать! А орущие и долбящие бошками в стену паскуды, просто отвлекали бдительного, но крайне доверчивого упыря.

Бучила остановился на полушаге и сдавленно зарычал. Сучий Иона доковылял до дверей, рывком отбросил засов и свалился кулем. Снаружи клубилась непроглядная темнота. Темнота шуршала и постукивала сотнями тоненьких коготков. Сквозняк принес запах вековой пыли, разоренных склепов и плесени. Тьма порвалась и в церковь вползла увитая клочьями ночного тумана, извивающаяся, кошмарная тварь. Громадная сплюснутая многоножка, сотканная из голых костей, обрывков мертвецких саванов и высохшей плоти. Безглазую, матово отблескивающую башку венчали четыре острых, трущихся друг о дружку серпа, приготовленных хватать, рвать и заталкивать в узкую, слюнявую пасть. Уродливое исчадие мрака, прячущееся в древних могилах, веками спящее на ложе из трупов и высохших мумий, присоединяя их кости к своим. Десятки острых ножек, похожих на рыбьи кости, зацокали по полу, двигаясь волнообразно и хаотично, придавая движениям тела мерзкую грацию и красоту. Эта красота завораживала и притягивала, разум кричал «беги, дурак!», но ноги отказывались идти. У твари не было имени, ибо те кто ее повидал, не могли ничего рассказать. Человеческие черепа, вживленные в тело чудовища, вопили раззявленными в мучительном крике, обтянутыми высохшей кожей ртами.

— Лукерья, читай! — заорал Бучила, обходя костяную многоножку по широкой дуге. Падлюка дернулась, распрямляя сегментированное тело в рывке и Рух сжал скобу. Вспыхнул порох на полке, волкомейка зашипела и дернулась наровистым конем. Бахнуло, глаза застил вонючий, въедливый дым. Заряд картечи большей частью полоснул по святым, но кой чего досталось и мрази. Несколько серебряных шариков ударили по хребту, с треском ломая полые кости. Уродина запищала, свившись в тугой, скрипящий комок. Тоненькие ножки выстукивали по полу омерзительную мелодию, щелкнули жвала.

Рух бросился прочь, отвлекая тварь на себя. За спиной шелестело и терлось, клубок распался, сегменты скрипели. Бучила несся, роняя за собой витые подсвечники, пожара уже не боялся, хай горит, лишь бы сучара не сцапала. Знал куда бежать, рассчитав все наперед. Он вихрем взлетел по ступенькам и оглянулся. Страшилище нагоняло, извиваясь огромным угрем и разбрызгивая склизкий коричневый гной. Проломленные картечью кости скрежетали, ничуть не замедляя движения. Волкомейка пустая, «Поповичем» только брюхо отродью сатанинскому щекотать… Рух отступил на шаг, примерился и одним пинком опрокинул купель для крещения. Поток святой воды обрушился в ворохе брызг, хлынув навстречу чудовищу. Зашипело, тоненькие ножки растворились словно угодив в кислоту, тварь утробно всхлипнула и плюхнулась пузом в озеро из святой воды, корчась, ломая мослы и истаивая в облаке гнилого парка.

Бучила удовлетворенно хмыкнув, провозгласил:

— Крещается раб Божий, хм… Костяное говно, во имя Отца и Сына и всего прочего, аминь. Господ крестных прошу к столу.

И тут же скривился, почувствовав жгучую боль. Брызги святой воды попали на оголившееся запястье, Рух задумчиво смотрел, как кожа шла пузырями и плавилась плоть, оставляя жуткие язвы и оголенную кость. Мда, не забывай кто ты есть…

Лукерья усердно читала, вот железная баба, такую надо за деньги на торге показывать, как создание диковинное и уникальное. А поп худосочный попался. Иона пришел в себя и силился встать, руки подламывались, ноги безвольно скребли. По церкви стелилась вонь горелых костей. Рух поспешил к дверям, проигнорировав умоляющие стоны попа и с грохотом захлопнул тяжелые створки. Приладил засов и стал лихорадочно перезаряжать пищаль. Пальцы не слушались, победная эйфория схлынула и Бучилу била мелкая противная дрожь. Он просыпал порох и сдавленно выматерился.

— Заступа, — Иона подполз и ухватился за балахон. — Заступа, не хотел я, помутненье нашло…

— Знаю, —поморщился Рух. — Нечистый тебе приказал. Вродь не виновный, а всеж сунуть бы тебе в рожу пару разов. Чуть все через тебя к праотцам не ушли.

Иона всхлипнул.

— Сопли утри, ты же воин Христов. А воины Христовы ежели и плачут, то ток когда не видит никто.

— Мне велели, а я… а я…

— Дурак ты.

— Дурак, — обрадованно согласился монах. — Зря с тобой напросился, едва всех не сгубил.

— Ну ладно, бывает, — смягчился Бучила. — Все одно наша взяла.

— Наша взяла… — Иона слабенько улыбнулся и тут же спохватился, ткнув себя в лоб. — Заступа, а нечистый все еще тут?

— А хер его знает, — Рух затолкал в дуло пыж. — Хочешь, на всякий случай башку отстрелю. Самое надежное средство, никаких повторных случаев одержимости нет.

— Заступа?

— Ну.

— Раз нечистый мной овладел, значит слаб верой я? Значит есть лазейка в душе? — Иона разорвал рясу на горле и хватал воздух ртом.

Ответить Рух не успел. В дверь тихонечко поскреблись и умоляющий голос позвал:

— Эй, есть кто? Хлебца подайте, хлебушка.

— На, жри, — Рух рывком распахнул дверь и пальнул в темнеющее за порогом пятно, в суете и заботах не заметив, что на улице уже рассвело…

10
Бучила сидел на паперти и безучастно разглядывал изувеченный, вывернутый наизнанку труп. Воняло свежей кровью и человечьим дерьмом. Нависший над телом Иона раскачивался и причитал:

— Богомолицу убил, Анфису, старушку благочестивую. Всегда спозаранку в храм Божий шла…

— Угу, Бог забирает лучших, — буркнул Рух. Особых угрызений совести он не испытывал. Фатализм как он есть, от судьбы не уйдешь. Может как раз где-то охотник на вомперов заостряет осиновый кол…

— Дурное дело затеяли, и за то наказаны были, невинную душу сгубили.

— Я сгубил, не скули.

— Я позволение на отчитку дал, значит и грех тот на мне.

— Забирай, мне не жалко, только ради бога не ной. Померла и померла, её и так на том свете заждались поди. О живых подумай монах, мертвые сами оплачут себя.

— Нет больше веры во мне, кончилась вся, — прошептал Иона потрескавшимися губами.

— Давай, расплачься еще, христовоин траханый, — вспылил Бучила. — Вера кончилась. А может и не было веры, а поп?

Иона отшатнулся словно ошпаренный и зачастил:

— Была вера, была, как не была? — и тут же потух. — А если и не было? Не знаю теперь.

— Ты мне эту тряхомудию брось, — повысил голос Бучила. — Мне срать есть вера у тебя или нет. Руку под рясу запусти и проверь, если яйца на месте можно и без веры в Бога прожить. Мужиком будь, тогда и Господь поможет, соплежуи ему ни к чему.

— Невинную душу жизни лишили, — Иона сотрясся от беззвучных рыданий.

— Прямо невинную, — всплеснул руками Рух. — Откуда я знаю, может у ней было сто мужиков. Вот ты заладил, меня аж трясет. Виноват я, а самоедством маяться не привык. Знать на роду бабке было написано погибнуть за веру. Ты думал с Сатаной биться станешь и останешься чистеньким? Шалишь поп, дорога эта вымощена костями и залита кровью вот таких вот Анфис. Вспомни отцов и матерей церкви, остановивших орды нечисти: Иоанна Демонобойца, Татиану Святую, Яна Пламенного. На образах они в белых плащах, лики возвышенные, святость и благородство волной. История каждого тебе известна лучше меня. В конце земного пути меч об колено и в дальний скит грехи замаливать смертные. Потому как груз великий на душе и руки по локоть в крови. Думаешь им было легко? Вот сопли и подбери.

Иона обмяк. За спиной зашумело, монах вскинулся, взлетел по ступеням и поддержал вышедшую Лукерью. На почерневшем бабьем лице залегли синие тени, глаза блестели нездоровым огнем, взгляд блуждал, словно не в силах остановиться, вокруг губ залегла сетка мелких морщин. Лукерья сорвала платок. Иона ахнул. В густые лукерьиных волосах пробилась молочно-белая седина.

11
Вечером третьего дня собрались измотанные, обессиленные, молчаливые. Некрепкий, прерывистый, наполненный кошмарами сон налил головы болью, а тела кипящим свинцом. Каждое движение отдавалось ноющей болью. На Лукерью было страшно смотреть, она еще больше почернела, осунулась, исхудала, превратившись в старуху. Иона, видать, вообще глаз не сомкнул, Рух как оставил его молящимся перед образами, так и нашел.

Бучила обошел церковь и собрал военный совет. Упырь, полубезумная баба и пошатнувшийся в вере монах. Христово войско каких поискать. Рух многозначительно помолчал и сказал:

— Осталась последняя ночь. Что будет не ведаю, готовьтесь к самому худшему. Лукерья, если не отступишься, к утру сына вернешь, не дашь нечистью обратиться и Сатане остатки жизни служить. Иона, узришь сегодня истинного врага, если вера с тобой — победишь, если нет веры — падешь. Еще не поздно уйти, никто не осудит.

— Не уйду, — Иона упрямо мотнул головой. — Боюсь, спасу нет, и не скрываю того, но ежели отступлю — себя прокляну. С вами я, от начала и до конца.

Бучила пристально поглядел монаху в глаза. Всегда нравились люди с железом внутри. Вроде хлипок собой, голосок тоненький, пуглив как зайчишка, а вон оно, твердо стоит и не своротишь ничем.

— Ну тогда начнем, помолясь, — кивнул Рух.

Лукерья, запинаясь и выставив руки перед собой как слепая, дошла до иконостаса и тяжело бухнулась на колени. Слабый, надтреснутый голос заполнил церковь молитвой. Иона крутился рядом не находя себе места. Бучила ждал. Ждал сам не зная чего. Нечистый, скорее всего, явится сам, а уж кем окажется остается только гадать. А гадать Рух не любил, все едино кому рога оббивать. Время густело во мраке разбавленном зыбким пламенем свеч.

В полночь дверь вылетела, засов переломился соломиной, одна створка грохнулась на пол, вторая повисла на вывороченных петлях. С улицы пролилась дымная полоска лунного света, проложив дорогу из мира мертвых к миру живых. В церковь медленно вошла человеческая фигура, облепленная клочьями тьмы. Не ясно было, где кончался человек и начинался чернильный, удушающий мрак. Рух разглядел ссутуленного, высокого мужика, полностью голого. Под кожей полночного гостя бугрились и двигались узлы и наросты, мятое лицо напоминало маску, содранную с чужой головы. Человек двигался рвано и хаотично, с трудом переставляя ноги и загребая руками перед собой. Тело покрывали рваные раны, в дыре на боку проглядывались ребра, левая половина лица была изорвана до кости. Лоскутья кожи закрывали вытекший глаз. Впереди себя человек гнал запах смерти, разложения и чего-то еще, чего Рух пока не сумел определить. Одно точно — в храм приперся заложный, поднятый из могилы ненавистью и злым колдовством. И тут Бучила понял, что за запах примешивался к привычному аромату ожившего мертвяка, от гостя разило демоном, горелой плотью, пламенем и дымом серных котлов. Тяжелая, страшная, опасная вонь. Рух понял кто перед ним, ноги чуть повело. Из всех возможных паскудств, выпала, естественно, самая паскудная. Клят, ну вот никогда не везло!

— Лукерья! — требовательно позвал гость скрипучим, жужжащим голосом. — Муж пришел, Лукерья! Встречай!

Тьма исторгла человека на колышущийся свет десятка свечей. Иона дернулся навстречу, остановился и ахнул:

— Петр?

— Уже нет, — глухо обронил Бучила в звенящую пустоту. — Бес это, натянувший шкуру Петра, исчадие адово.

Руху разом открылась картина — резкие перемены в поведении лукерьиного мужа, подлость, непомерная злость. Мог бы и раньше догадаться, дурак. Отгадка, как водиться, на самом видном месте была.

— А ты Заступа, умный, — бес оскалился, показав на мгновение загнутые клыки.

— Давно в Петрушке сидишь? — осведомился Бучила.

— Давненько, — нечистый сладко зажмурился. — Дрянь человечишка был, мелкими страстишками душу как червяк древоточец изгрыз. Я ему на ухо нашептал, он и открылся, без усилий я им овладел. Большие надежды на Петюнечку возлагал, здесь, в селе, развернуться негде было, подались мы с Петюней в Москву. А там подвел он меня, упился в говнину, в канаву упал, захлебнулся блевотиной, свиньи объели всего. — бес жалостливо продемонстрировал изжеванную руку без пальцев.

— Ясно, — кивнул Бучила. — А без тела тебе в этом мире не жить, вернешься ни с чем, хозяин выдерет хвост. А тут невиданная удача — смертная баба от одержимого понесла. Петюня про то ни рылом не знал, а ты ведал своим поросячьим мурлом. Обычно семя бесовское ростков не дает, один шанс на тьму тем и тот выпал тебе. Ребенок тот будет наречен Открывающий врата и войско сатанинское хлынет в божеский мир, как предсказано в Кодексе Иезекиля. И тогда ты всем рискнул, стал ждать, когда разродиться Лукерья, чтобы ребенка забрать, слабел, медленно увядал, но дождался. Все по твоему вышло, одно не срослось, упырь, проклятый Богом и людьми, встал на пути. Жизнь полна иронии, не правда ли бес?

— Встал на пути? — хохотнул нечистый. — Не льсти себе, кровопийца. Два дня Лукерье выгадал, кроохотная помеха, заноза в заднице, и не боле того.

Бес рванул руками плоть на груди, гнилая кожа треснула, выпустив волну гнили и протухших яиц. На пороге церкви в корчах рождался дьявольский мотылек, сдирая чужую шкуру омерзительным коконом. Вонища ела глаза, на пол хлынули потоки слизи, гноя и переваренных потрохов. Остатки Петьки Ратова опали осенним листом, а из них поднялась сухощавая, приземистая, аспидно-черная тварь. Пламя свечей отражалось на лоснящейся шкуре, с легким хлопком раскрылись и медленно сложились за горбатой спиной два кожистых, полупрозрачных крыла, испещренных сеточкой вен. С узкой, как лезвие топора башки, злобно уставились крохотные, черные лупала, две дырки вместо носа с шумом тянули застоявшийся воздух, в безгубой пасти, полной острых клыков, ворочался длинный, сочащийся вонючей жижей язык. Тварь потянулась, пощелкивая костями, перебрала загнутыми когтями и довольно выдохнула:

— Ух, хорошо.

Бучила невольно отступил на два шага назад. Бес засиделся в мертвом теле, ослаб и это давало призрачный шанс. Опаснее врага Рух еще не встречал. Виданное ли дело, чтоб демон в церковь зашел? Теперь нечистый или заберет ребенка или низвергнется в ад.

— Изыди, сатанинское отродье! — Иона храбро перекрестил беса.

— Куда лезешь, поп? — демон кровожадно осклабился. — Бессилен твой крест, ибо Бога в тебе ни капельки нет. Знаю, на Лукерью давненько глаз положил, еще при муже живом. Мысли твои срамные читаю, монах. По грехам твоим, Бог покинул тебя, пусто внутри, одна чернь, оттого вчера я в душу твою с превеликой легкостью влез. Не душа, а душенка, тряпка гнилая, мой ты теперь и она моя.

— Не слушай беса, Иона, — предупредил Рух. — Ложь, первое оружие Сатаны.

Монах беспомощно взглянул на Бучилу, губы дрогнули.

— То правда, люба мне Лукерьюшка. Исповедь ее слушал, о жизни горемычной, о муже тиране, о надежде, о Боге. Жалел поначалу, а потом прикипел, сна лишился, только и думал о ней. Грешен без меры и веры во мне никакой.

Поп оглянулся на Лукерью. Баба продолжала читать, словно не видя и не слыша ничего вокруг.

— Снова сопельки распустил? Ну-ну, — Рух отошел в сторону и положил волкомейку на пол. Эх, не так все задумывал, да чего уж теперь…

— Заступа? — поперхнулся Иона. — Ты… ты… должон защищать, мы тут из-за тебя…

— Ты, значит, на попятную, в грехах каяться вздумал, а мне больше всех надо? — огрызнулся Бучила. — Не поп, так не пойдет.

— Чтишь договор, упырь? — промурлыкал нечистый.

— Чту, — сказал как сплюнул Бучила. Все он учел, кроме одного пустяка — противником оказался бес, демон из сраного ада. Четыреста лет назад между первородными вампирами и демонами полыхнула война за право властвовать над людьми, собирая обильную дань кровью и душами. Вампиры были повержены и был подписан Договор. Отныне и навеки вампиры отказывались выступать против посланников Ада. Нарушить договор значит подписать себе приговор. Тебя будут преследовать как бешеную собаку и вампиры и демоны, можно убегать, прятаться, заметать следы, веками жить в вечном страхе, от расплаты все равно не уйдешь.

— То-то, — бес направился к Лукерье колченогой походкой, оставляя когтями глубокие царапины на полу.

Рух уставился на Иону, кося глаза на пищаль.

— Чего стоишь, идиот? Заберет он бабу твою и тебя заберет.

Иона, растерянный, перепуганный до смерти, сломленный, замер с разявленным ртом.

Демон доковылял до Лукерьи и уткнулся в невидимую стену, лапищи зашарили в воздухе, ощупывая препятствие. Рух улыбнулся. Кто умный? Бучила умный. Загодя начертил защитный круг солью, ножом из небесного железа и кровью черной козы. Последняя стена против тьмы.

Демон резко повернул морщинистую башку, глаза полыхнули багровым огнем.

— Убери!

— Ого, про круг — то я и забыл! — всполошился Бучила и бросился устранять препятствие, одарив Иону испепеляющим взглядом. — Это я мигом!

— Нравится людишкам прислуживать? — насмешливо осведомился бес.

Рух, нагнувшись смахнуть черту, застыл и парировал:

— Матушка не жаловалась твоя.

Демон глухо зарычал, крылья дернулись, когтистая лапа молниеносно сцапала Бучилу за горло.

— Повтори, — бес притянул жертву и Рух едва не сблевал от тухлой вони из черного рта.

— Лапы убери, хвостатый, — Бучила одной рукой раскрыл когтистую хватку и внутренне возликовал. Бес, промыкавшись в мертвеце, и правда здорово ослабел, можно с ним справиться, если б не договор…

— После поговорим, — бес нехотя убрал лапу. — Круг убе…

Демон опрокинулся рылом вперед, наткнулся на невидимую стену и упал на колени. Позади белела перекошенная морда Ионы, огревшего беса со всего маху серебряным распятием между крыл. Священник был страшен — расхристанный, обезумевший, злой, волосы на голове встали дыбом, борода растрепалась. Раскалившийся крест с грохотом выпал из рук.

— Пищаль тащи, полудурок! Пищаль! — заорал Рух, откатываясь в сторону. Бес ревел от боли и ярости.

Иона опомнился, мелко семеня сбегал к дверям и вернулся с волкомейкой в дрожащих руках. Огнебойную науку монах усвоил сполна. В пламени раздуваемого фитиля на миг высветились налитые кровью глаза. Зашипело, слепящая вспышка высветила иконы. Беса швырнуло, размазало по стене, он истошно завыл, барахтаясь на полу и раздирая когтями рваные раны. Серебро беспощадно прожигало нутро.

Бучила чудом ушел от картечи и глянул через плечо. Лукерья продолжала читать, заткнув уши и раскачиваясь как пьяная. Иона клацал серпентином, забыв о перезарядке и что-то орал. Ну точно дурак, далеко по церковной части пойдет. Бес дымился и полз к высаженным дверям, Иона впав в неистовство, догнал его в три огромных прыжка, перехватил волкомейку за ствол и принялся херачить демона прикладом почем попало, трещали сломанные кости, повисло порванное крыло, волочась по полу скомканной тряпкой. Бес отмахнулся, Иона отлетел пушиной, шмякнулся со всего маху и тут же вскочил, сплевывая повисшую на подбородке кровь. Берсерк драный. Монах, потеряв пищаль, испустил яростно-писклявый боевой клич и с разбегу прыгнул бесу на спину ногами вперед. Бучила лишь руками всплеснул. Во дает, совсем озверел! И откуда взялось? В тихом омуте…

Демон полз к выходу, подтягиваясь передними лапами, стремясь убраться в стылою темноту, найти берлогу и зализать страшные раны. Уголья глаз на миг зацепились за Руха и бес умоляюще прошептал:

— П-помоги…

— Ага, уже бегу, — ухмыльнулся Бучила.

— Договоррр…

— Подотрись договором своим. Он мне не велит рога тебе обломать, а другим-то пожалуйста.

Иона вооружился массивным подсвечником, размахнулся, но подступивший Бучила перехватил руку. Поп дернулся, заворчал, попытался ударить вампира свободным кулаком и резко остановился, в глазах появилась осмысленность, смывая кровавую пелену.

— Ты отдохни, не силуй себя, — вкрадчиво улыбнулся Бучила. — Беса просто не взять, всего истыкай, на части порви, все одно оклемается.

— И чего делать? — заорал обуреваемый жаждой убийства Иона. Настоящий воин Христов.

— А ничего, есть тут у меня умельцы одни, — подмигнул Рух.

Бес переполз через порог, подтянул отказавшие задние лапы и тяжело свалился с паперти вниз мешаниной обоженной плоти, сломанных костей и порванных крыл.

Бучила вышел следом, брезгливо обходя подтеки черной, дурно пахнущей крови и свистнул в два пальца. В темноте, среди угрюмых надгробий, проявились низкие тени. Фигуры поплыли в полосах промозглого хмельного тумана, превратившись в хмурых, неразговорчивых домовых, увешанных оружием с ног до головы. Рух узнал вредного Мирошку и того второго, чье имя совсем позабыл. Домовых было больше десятка.

— Вот теперь тебе будет заноза в заднице, саженной длинны, — посочувствовал демону Рух. Бес сдавленно зарычал, силясь подняться на подламывающихся руках.

Из толпы домовых степенно вышел Авдей Беспута со свертком в руках, поглядел на беса и пробасил:

— Этот, что ль?

— Этот, — кивнул Бучила. — Племяша твоего загубил и ребенка украл.

— Хорошо, — Авдей бородой указал своим. — Забирайте, ребяты.

Бес вскинулся, заорал, готовясь подороже продать свою жизнь, но битвы не вышло. Домовые заработали увесистыми резными дубинками, сильные удары бросили демона ниц. Молчаливые коротышки подхватили жертву под руки и потащили за церковь.

— Моя воля, я б его неделю на куски распускал, — пожалился Авдей.

— Времени нет, — развел руками Бучила.

— Уговор есть уговор, — Авдей недовольно запыхтел. — Натешиться не даешь. На, твое.

Он бросил сверток, Рух поймал на лету. Ткань развернулась, приоткрыв сморщенное личико подменыша.

— Забавная какая зверуха, — сказал Авдей. — Всего на денек ты мне ее на сохранение дал, а я как к родному душой прикипел. Ножиком тычу, а он ножками сучит и улыбка до самых ушей. Ну бывай, Заступа, некогда мне.

Главный нелюдовский домовой вразвалочку скрылся во тьме. Иона дернулся было за ним, но Рух удержал, шепнув на ухо:

— Не стоит на это смотреть, досталась падле самая поганая смерть.

— А это и правда бес? — голос Ионы дрожал. — Ни рогов, ни копыт, ни поросячьего пятака.

— Много ты понимаешь, — обиделся Рух. — Черти с рогами и копытами только в книжках твоих, потому как ни один пачкун бумажный, живого беса в глаза не видал. А ты зрил, за это мне спасибо скажи.

Он увлек монаха в церковь, звезды блекли, небо на востоке, за изломом черных лесов, пронзила светлая полоса. Свежий ветер ворвавшийся в храм разогнал вонь серы, горелой плоти и протухшей воды. Лукерья завалилась на бок в охранном круге и молилась почти неслышно. «Ну вот, теперь точно вдова», — неуместно подумал Бучила. Его немножко трясло, ноги подкашивались. На погосте истошно выл и визжал раздираемый по косточкам бес. Так кричат если шкуру сдирают живьем или льют на темечко кипящий свинец. Домовые мастера в таковских делах, не дай Боже им когда дороженьку перейти, лучше заранее руки на себя наложить. Село полыхнуло собачьим воем, лаем и скулежом. В Нелюдово выдалась беспокойная ночь.

Из серой туманной дымки выплыла низенькая фигура и Рух опознал нахального задаваку Мирошку. Домовой, с ног до головы изляпанный вонючей черной жижей, подошел, шмякнул на паперть кожаный мешок и сказал:

— Во, ваша пропажа.

— Отдал? — понимающе ухмыльнулся Бучила.

— А куды деваться ему? — Мирошка пожал плечами и уходя, предупредил. — Не прозевай, упырь, сейчас будем кончать.

— Это чего? — Иона опасливо косился на подтекающий слизью подарок.

Рух молча распахнул мешок, подозрительно похожий на обрывок крыла, внутри скорчился, подтянув ножки и ручки к груди, крохотный, надрывно сопящий младенец.

— Митяйка! — ахнул Иона крестясь.

— Он самый, — подтвердил Рух. — Возвращен могучим вурдалачьим умом, материнской молитвой и домововским острым ножом. Теперь дело за малым.

— Где бес прятал дитя? — Иона застыл.

— А вот этого тебе, поп, лучше не знать! — Рух назидательно воздел палец вверх. — Хватай ребенка и живо за мной!

Занялся рассвет, визжание демона резко оборвалось, Бучила перехватил подменыша за ноги и одним махом отсек крохотную башку, обрывая всякую связь между матерью, спасенным ребенком и колдовством. Кровь плеснула на руки и на пол. Языческий ритуал в стенах христианского храма. Иона бережно передал сморщенного, синенького младенчика матери. Лукерья всхлипнула, слезы хлынули в два бурных ручья. Младенец тянул ручонки и пускал пузыри. Лукерьины глаза, полные боли и ужаса, смотрели на Руха. Вурдалак едва заметно пожал плечами — дескать, тебе решать. Лукерья поцеловала Митяйку, отстранилась на миг и крепко накрепко прижала крохотную головку к груди. Иона дернулся к ним, но Бучила перехватил священника за руку, тихонько предупредив:

— Не суйся.

Было в голосе упыря что-то, заставившее Иону молча досмотреть, как мать душила собственное дитя. Лукерья сделала выбор, и один Бог знал, верный он или нет. Долгожданный ребенок с каплей бесовской крови, плоть от плоти отца, вечное напоминание о пережитом ужасе, грядущий Антихрист. У каждого свой крест, и Лукерья волокла свой на Голгофу, сгибаясь под тяжестью самого страшного из грехов. Со стороны казалось, мать обнимает дитя, Митяйка трепыхался, пытаясь сделать единственный вдох, дернул ножками и обмяк. Лукерья с глухим рыданием повалилась ничком и свернулась калачиком вокруг затихшего тельца.

«Такова плата, Лукерья, — подумал Рух. — Теперь плачь, молись и меня проклинай. С сыном твоим увижусь в аду, будет он мне обвинителем и судией».


А потом они сидели рядком на ступенях и смотрели на самый красивый в жизни рассвет. Потерявший и заново обретший веру монах, рано поседевшая женщина с мертвым дитем на руках и проклятый Богом и людьми вурдалак. И солнце светило им одинаково.[1]

Все оттенки падали

Господь даровал человеку право на выбор: гнить или гореть, взлететь или упасть, обнажить меч или трусливо сбежать, жрать дерьмо или идти с высоко поднятой головой. Мы вольны выбрать свет или тьму, выбрать дорогу и людей, с которыми нам по пути. Харкая кровью, разрывая жилы, слыша треск и стоны ломающихся костей, помни, никто и никогда не отнимет у тебя право на выбор. И только ангел на Страшном суде решит, верным он был или нет.

Чуть разбавленная мерцанием свечей бархатистая темнота пахла вином, потом и похотью. Рух Бучила расслабленно лежал на медвежьей шкуре, поохивая под ударами бедер оседлавшей его графини Бернадетты Лаваль. Лоснящееся, гибкое тело графини откинулось немного назад, бесстыдно выставив большую, упругую грудь с вздернутыми сосками, высокая прическа сломалась, пухлые губки плотоядно закушены. Во мраке, напудренное, красивое лицо с тонкими, благородными чертами, приняло звероватые, хищнические черты.

Графиня наезжала в гости два-три раза в год, устав от новгородского шума, многолюдства и тесноты. По ее заверению: «воздухом подышать». Что за такой особенный воздух у него в гнилом подземелье, Рух понять так и не смог. Графиня сваливалась на голову без предупреждения, задерживалась на пару дней и вновь исчезала, оставляя после себя сладкую боль в паху и едва уловимый аромат ванили и роз. Блудили без меры, пили вино, читали привезенные графиней новые книги. Во время чтения тоже блудили, чего греха-то таить? В постели Бернадетта была чудо как хороша, фантазией, выдумкой и долей безумия, выгодно отличаясь от местных деревенских бабенок, обмирающих под Бучилой со страха. А кому понравится, если полюбовница в самый важный момент «Отче наш» возьмется читать? Рух через это к ним ходить перестал. Лучше уж вовсе без баб, авось заделаешься святым…

— В меня, в меня, — зашептала графиня, изгибаясь и ускоряя движения.

— Так тут больше и нет никого, — еле слышно прошептал Бучила и взорвался. Лаваль охнула и прижалась к нему: мокрая, трепетная, горячая. Она всегда требовала оставить семя в себе. Выводка крохотных упырят не наблюдалось, да и не такая дура, мечтать забеременеть от ожившего мертвяка. Рух однажды видел, как она собирала семя в пузатую склянку. Вопросов задавать не стал. Ну надо человеку, чего с расспросами дурацкими лезть? Этих колдуний сам черт разберет. Рух встречал на пути штук пять или шесть, и у каждой, без исключения, были огромные проблемы с башкой.

— Чудовище ты мое, — обессиленная Бернадетта свалилась рядом, открывая взору точеную фигурку без капельки жира и лишних волос. «Какое же дурацкое имя», — подумал Бучила. В своих попытках разорвать последние связи с варварской Московией, Новгородская республика не гнушалась ничем. Государство построили на западный манер, с парламентом и дворянскими вольностями, а теперь и за имена принялись. В высшем новгородском свете стало хорошим тоном брать французские имена. Махом, словно свиней не резаных, всяких Людовиков, Кристианов и Жозефин развелось. Славянские рожи никого не смущают. Магдалена и все, даром что при крещении Фроськой или Акулиной была… Срамота.

— В следующий раз будь со мной погрубей, — попросила Бернадетта, лукаво щуря глаза. — Поиграем в чудовище и невинную деву. Обещаешь?

— Что-нибудь придумаем, — буркнул Бучила.

— А лучше в царя Ивана и прекрасную пленницу, — оживилась Лаваль. Слышал о новом увлечении безумного московитского царя?

— Не доводилось, — признался Рух, в тайне очень надеясь побыть хоть немножечко безумным царем. Наверное интересно вытворять всякие забавные штуки и знать что ничего тебе за это не будет.

— Ой темнота, сидишь в подземелье своем, — графиня перевернулась, выставив аппетитно оттопыренный зад. — Царь Иван собрал в Кремле уродов: карликов, горбатых, сросшихся вместе, искалеченных, Черным ветром испоганенных, таскает туда крестьянок и дворянок неугодных и смотрит, как эти страшилища насилуют их. Только такое зрелище в нем мужчину и пробуждает. Насмотрится и тоже трахать идет, и женщин и уродцев своих, кто под руку попадет.

— Тебе бы туда, — фыркнул Бучила.

— Дурак, — надулась графиня. — За кого ты меня принимаешь?

— За самую красивую женщину на свете, — нашелся Бучила. — Кстати, московиты другое говорят, дескать это Новгород рассадник блуда и срамоты, бабы там сплошняком бляди накрашенные, а мужики друг друга под хвосты пользуют, на французский манер. И надо бы с божьей помощью это дьявольское гнездо выжечь до тла.

— Война будет, — графиня разом отбросила шутливый тон. — Тайны умеешь хранить?

— Могила.

— На прошлой неделе в Сенате едва до драки не дошло. Ожидают вторжение Москвы ближе к зиме.

— Который раз уже ожидают, десятый? А все никак не срослось.

— Иван копит силы, на границе каждый день стычки, города наводнены агентами. В прошлом месяце в Торжке раскрыта шпионская сеть. Сплошь каторжники-душегубы. При подходе московского войска, должны были вырезать стражу и открыть ворота. Ничего, полезут, кровью умоются. Ха, Ганза живо их не место поставит. Наши послы в Любеке переговоры ведут. Если сунутся, со всей христианской Европой будут дело иметь.

— А христианская Европа знает, что Новгород потакает ведьмам и колдунам? — усмехнулся Рух. — Иван может и безумен, а в вере тверд, тут одно другому не мешает, а про Новгород бабушка надвое наплела. Между прочим папа Иннокентий запретил войны между христианами под угрозой анафемы.

— Когда это было? — вспыхнула графиня. — Тот указ плесенью покрылся или крысы сожрали давно. Франция с Англией воюют? Воюют. Ну пожурит папа, пальцем погрозит, на том все и кончится.

— Англичане еретики.

— А для папы и православные еретики, разве нет?

— Может быть, — пожал плечами Рух и прислушался. Из залитого мраком коридора сквозняк принес едва слышимый зов.

— …упа.

— …па.

— …а.

Какое все-таки здесь противное эхо. В забавах с графиней Рух потерял счет времени. Интересно, день сейчас или ночь?

— …упа!

— Слышишь? — вздернула тонкую бровь Лаваль.

— Слышу, — кивнул Рух. — По мою душу пришли.

— Кто?

— Вот щас гляну, и упаси его Бог, если дело не важное, — Бучила сполз с ложа и принялся искать балахон среди пустых бутылок и разбросанного дамского белья.

— Не ходи, — графиня звонко шлепнула себя по заднице.

— Я быстро, — Рух сглотнул, стараясь не смотреть на аппетитно задрожавшие ягодицы, набросил балахон и пошлепал по коридору. Капала вода и пищали летучие мыши. Запах вековой пыли соседствовал с ароматами плесени и сырых волчьих шкур. Под ногами то и дело путался всяческий храм. Рух дважды за последние тридцать лет порывался прибраться, но быстренько угасал. Может Бернадетту заставить? Хоть и колдунья, но ведь баба, все признаки на лицо, сам проверял. Зов, эхом расходящийся по подземелью, обретал силу и жизнь.

Искрошенные каменные ступени оборвались белым, увитым узловатыми корнями пятном. Ага, значит все-таки день. Бучила остановился на границе света и тьмы, ожидая пока пообвыкнут глаза.

— Заступа-батюшка! — сбоку выплыла тощая тень.

— Ты что ль, Анисим? — Рух узнал одного из старейшин Нелюдова.

— Я, Заступа-батюшка. Дело до тебя есть.

— Давай так, Анисим, — ухмыльнулся Бучила. — Если никого не убили и демоны из Пекла лезть не взялись, ты тогда беги, я тебе, по старой памяти, уступку шагов в двести дам.

— Не до шуток мне.

— Оно и видно. Иначе бы сам не пришел.

— Ну это, как его, — Анисим замялся. — Степан Кокошка, бортник нашенский, с Рычковского хутора, тебе кланяться попросил.

— Ну кланяйся, — разрешил Рух. — Я до поклонениев ужас жадный какой.

— Сам он побоялся тревожить, вдруг, говорит, пустяк, — пояснил старейшина. — Вторую ночь вокруг хутора кто-то ходит в потьмах и скулит.

— В новгородчине живем, — Бучила дернул плечом. — Тут отродясь вокруг кто-то ходит в потьмах и скулит. Сам не этим ли занимаешься? Вот как тишина будет, значит точно беда.

— Ты сходи, Заступушка, погляди, — взмолился Анисим. — Как за себя прошу, век благодарен буду. Степан, мне каждую осень боченочек меду подносит. Уважь старика.

— Ну схожу, — согласился Бучила. — Но за тобой, Анисим, должок.

— Отплачу, — Анисим затряс седой бородой. — Только это не все.

— Ну.

— Могилку разрыли одну.

— Где? — напрягся Бучила. Скулеж и блеяние вокруг хуторов дело привычное, а вот разрытая могила всегда не к добру.

— От новгородских ворот сто сажен, под горелой сосной. Теперь пустая стоит, без мертвяка.

— Ясно, жди, сейчас соберусь, — Рух надрывно вздохнул и скрылся в норе. Можно было Анисима к бесам послать, он бы стерпел, но обижать старика не хотелось, одной ниточкой связаны. В спорах с нелюдовскими старейшинами Анисим всегда на сторону Бучилы вставал.

— Долго как, — капризно простонала графиня.

— Отлучиться надо, работенку добрые люди подкинули. Может со мной? — откликнулся Рух, шарясь по комнате в поисках сам не зная чего. Хутор рядом, могилка раскопанная вообще под рукой, благородный рыцарь может отправится налегке, без коня, пики и железных портков.

— Ну нет, — отмахнулась Лаваль. — У вас тут все навозом завалено, фу.

— Как знаешь.

— Бросишь невинную деву одну? — графиня игриво качнула задницей. От открывшегося вида закружилась голова.

Рух замер. Анисим, засратый хутор и умотавший хер знает куда мертвец, могли подождать…


Бучила сидел на корточках у краешка ямы, задумчиво разминая пальцами комья влажной земли. Не было у бабы горя, купила баба порося… По словам Анисима, три дня назад к селу приперлись калики перехожие, горбун, безногий на волокуше, слепой старик с гуслями и мальчишка при них. Просили пустить на постой, песни орали, брякали в бубен. Стража намяла попрошайкам бока, тем сыты и остались. Вродь убрались, а утром, глянь, снова причапали. Оказалось мальчишка помер у них. Вроде здоровенький был, ножками дрыгал, а тут взял и подох ни с того ни с сего. Хотели калики его на нелюдовском погосте захоронить, но опять же получили от ворот поворот. Где дураков найти, чужого покойника на свойском кладбище хоронить? Рух такое паскудство строго настрого запретил. Не дай Бог зараза какая с трупа пойдет. Кто его знает, где мертвяк при жизни шлялся и с какими бабами спал. Все село вымрет, какой с того прок? Послали калик на клят. Те постонали, поохали, прикопали мальчонку возле села и своей дорогой ушли. А теперь Бучиле дерьмо полной ложкой хлебать. Поленились калики драные, зарыли тело едва ли на локоть, почитай сверху землицей присыпали. Котят глубже закапывают. Самое гадкое, покойника выскребло не игривое лесное зверье. Судя по ровным срезам, орудовали лопатой. А где лопата — там человек, волку лопата без надобности, у него, паскуды лохматой, лапищи загребущие есть. А лучше бы волки. Сожрали, да и дело с концом, а теперь бегай, ищи… Одна радость, мальчишка поднялся не сам, тело выкопали и куда-то уволокли. А чего, свежий труп вещь в хозяйстве полезная, хошь свиней корми, хошь сам жри, хошь на снадобья колдовские распотроши. Правда в Нелюдово любители мертвечины давненько перевелись, Рух постарался. А если бы появились, он бы первый узнал. И год не голодный… Ну что за народ?

Следы замыло пролившимся накануне дождем, неизвестный гробокопатель сработал грамотно или просто свезло. Сукин сын! Рух поднялся, зачем-то отряхнул не запачканные колени, плюнул в могилу и потопал на Рычковский хутор в самом мрачном расположении духа.


Кривая, малоезженая лесная дорога вильнула собачьим хвостом и вывела Руха к одинокому хутору. На поляне корячился приземистый, потемневший от времени дом с соломенной крышей, разбухший по бокам уродливыми наростами сараюшек, слепленных из веток, грязи и плоских камней. Над печной трубой вился едва заметный белый дымок. Место Бучиле понравилось — уединение и благодать. А если бросить все, прикупить избушку на берегу озерца? Вести спокойную, умиротворенную жизнь, без пьянства, убийств, поганого чародейства и живых мертвецов. Ловить рыбу, выращивать репу, кормить оленяток с руки. Эх, мечты…

Анисим сказал обитателей на хуторе четверо. Сам бортник с дочкой Варварой тринадцати лет. Жена пропала в лесу больше года назад, Степан переживал, истомился весь, но потом успокоился, привел по зиме из Варанихи солдатскую вдову с малым дитем, себе жену, Вареньке мачеху. Жили тихо и скромно, сторонились людей. В Нелюдово Степана почитали за колдуна, но это уж как повелось. Для народа любой живущий на отшибе непременно чернокнижник и слуга Сатаны.

Его заметили издали. Полная, невысокая женщина, копавшаяся на огороде, выпрямилась и приложила руку к глазам, закрываясь от солнца. Рядом нетерпеливо подпрыгивал мальчонка лет пяти. К гадалке не ходи, новая жена с сыном.

— Здравствуйте, люди добрые, — поприветствовал Рух.

— И ты здравствуй, путник, — женщина напряглась ровно на столько, насколько требуется с неизвестной харей, выползшей из леса. И незаметно пихнула мальчишку коленкой под зад.

— Здрасьте, — неприветливо буркнул малец и шагнул вперед, закрывая мать. Весь опасный такой, посматривающий сурово и подозрительно, вооруженный деревянным мечом, изляпанным зверски посеченной крапивой.

— Степан-бортник здесь живет? — осведомился Бучила.

— А кто спрашивает? — женщина уперлась кулаками в бока.

— Заступа. Меня Анисим прислал.

— Ой-ой! — женщина всплеснула рука. — Прости, Заступа-батюшка, не признала. Ждали, ждали тебя! Я Дарья, Степана жена, а это Филиппка, сынок, значит, мой. Прошу в избу.

— Заступа-а? — у мальчишки округлились глаза. — Настоящий?

— Всамделишный, — важно кивнул Рух, следуя за хозяйкой.

— А меч у тебя где?

— Дома, под кроватью забыл.

— Как? — Филиппка посмотрел обескуражено. — А чем нечисти бошки рубить? Меч должон быть!

Мальчишка издал писклявый боевой кличь и, от переизбытка чувств, одним взмахом расколол висевший на плетне пузатый горшок.

— Негодник! — охнула мать. — Уж задам я тебе!

Филиппка не стал дожидаться расправы, скакнул огромным кузнечиком и побежал, сверкая голыми пятками. Обернулся, глядя есть ли погоня, и скрылся в зарослях лебеды.

— Беги, беги, обормот, — прокричала Дарья. — Жрать захочешь — вернешься, всыплю чертей!

Рух улыбался краешком рта.

— Сладу с ним нет, — пожаловалась несчастная мать, скрывая гордость за боевитого отпрыска. — Почти новый горшок, ирод, расколотил.

— Горшки дело наживное, — успокоил Бучила, входя в открытую дверь. В избе было опрятно и чисто, чувствовалась рука хорошей хозяйки. На полу домотканные половики, печь свежевыбелена, тараканов и мышей не видать. Запах стоял особенный — сладко-приторный аромат гречишного меда, полуденного солнца и разогретого луга. С непривычки голова кругом пошла. Ах да, тут же бортник живет, мед, кругом один мед. Спасибо изба не из сот.

— Варвара! — повысила голос Дарья. — Кликни отца, скажи Заступа пришел!

Худенькая, остроносенькая девочка-подросток в платье до пят, выскочила из-за печки, пискнула:

— Здравствуйте, — потупила серые глазища и выскочила на улицу, легонько задев Руха плечем. Пахла она опять же медом и еще чем — то, тревожным и смутно знакомым.

— Падчерица, — пояснила Дарья. — Дочкой мне стала, душа в душу живем. Сначала сторонилась меня, а потом ничего, ужились. Садись, Заступа, поесть соберу, не побрезгуй.

— Не беспокойся хозяюшка, — поспешно открестился Бучила. — Разве водички.

Спустя мгновение, он сидел за выскобленным столом и потягивал ледяную воду из деревянной кружки. Вода была медовой на вкус. Дарья громыхала посудой и тараторила без остановки:

— Одни мы, никого вокруг нет, до села две версты. Леса тут не больно-то страшные, князь Горбатов владеет, нечисть повывел, оттого спокойно живем. Лешаки и мавки в чаще сидят, к нам не лезут. Потому и спужались, когда ночью кто — то вокруг избы начал ходить. Слышим шаги, то затихнут, то снова пойдут, а потом как завоет!

— Долго шарился? — спросил Бучила.

— Почитай целую ночь.

— Ничего не видели?

— Ничегошеньки, Заступа-батюшка. В избе затворились. Степан с топором выйти хотел, да я не пустила. Он у меня сильный, а все ж неохота снова во вдовицах — то ходить.

— Ну это понятно, — согласился Бучила. — А скотины почему у вас нет? Даже курей.

— А какая скотина в лесу? — замялась Дарья. — Разве волков привечать. Перережут, не успеешь глазом моргнуть, холеры серые. Мы на медок все меняем и мясо и сало и яйца. Ни в чем недостаточка нет.

— Молодцы, — похвалил Рух и пальцами выбил по столу нервную дробь. Может и правда волки шалят, а может дело в другом. Скотина в плохом месте не приживается, например. Даже кошачьей плошки нигде не видать. С другой стороны, икона на положенном месте, в Красном углу. Христос посматривал искоса, но тревожных сигналов не подавал.

Из сеней послышались шаркающие шаги и в дверь ввалился звероватого вида мужик по уши заросший черной, с обильной проседью бородой. Глаза настороженно посверкивали из под лохматых бровей. Следом, невидимой тенью, проскользнула Варвара.

— Степа, Заступа пришел, — сказала Дарья.

Бортник прошел к кадушке, шумно напился, проливая на грудь, сел напротив Руха и хмуро сказал:

— Шастает вокруг мразота нечестивая. Ты ее излови, Заступа, а я отблагодарю. Засаду может или еще чего…

— Предлагаешь ночку на улице скоротать? — хмыкнул Бучила. — Не, так не пойдет, я не псина дворовая, хозяйское добро сторожить. Лаять не умею, только кусать. — Рух ощерил пасть, с радостью отметив страх охвативший хозяев. Дарья побледнела, у Степана задергался глаз. К безмерному удивлению, не испугалась только Варвара, смотрящая на упыря с жадным вниманием.

— Я Анисиму обещался прийти, — продолжил Бучила, довольный произведенным эффектом. — Но ты запомни Степаш, сторожем я не нанимался тебе. Еще тот поганый час не настал, чтобы вурдалак Рух Бучила вокруг избы с колотушкой, за чарку меда ходил.

— Да не за мед… — попытался оправдаться Степан.

— Да хоть за самоцветов ведро, — оборвал бортника Рух. — Мне плевать кто тут ходит, пока вреда людям нет. Был тебе вред, Степан?

— Н-нет, — заикнулся бортник.

— А домашним твоим?

Степан отрицательно мотнул головой.

— Ну вот, а то заладил: схвати, убей, накажи. Может зайчишки у вас тут прыгают серенькие, а может кикимора из болотины вылезла. Ты пойми, Степушка, если я буду бегать к каждому, кому шаги померещились, и ночь на пролет сторожить, то село без Заступы останется. Смекаешь?

— Да как не смекнуть, — Степан спрятал глаза. — Не за себя боюсь — за семью!

— Так на Заступу надейся, а сам не плошай. Странное было в последнее время, кроме этих шагов?

— Не помню, — уронил голову Степан.

— Про собаку скажи, — подсказала Дарья и Рух уловил обеспокоенность, волной пошедшую от Варвары.

— Пес у нас был, — нехотя пояснил Степан. — Жена — покойница, хворого щенка принесла и выходила, не дала помереть. Долго прожил, дочка любила его. Морда сивая, полуслепой, лапы задние волочил, спал целыми днями. С месяц назад ушел, согласно своей песьей вере, в лес помирать. Погоревали мы, Варька поплакала, а ведь такая собачья судьба. А дней через пять дрова колю и вижу, батюшки — святы, волочится от опушки Черныш. Шкура облезла, ребра торчат, башку свесил, из пасти багровые слюни текут. Боком идет, лапы заплетает, два раза упал. Глаза мутные, в точку уставлены. Филиппка из избы выскочил и к нему, хотел приласкать, а Черныш ощерился, рычит, скалит клыки, шерсть на загривке дыбом поднял, а я гляжу, кожа треснула и оттуда вязкое, словно сметана гнилая течет. И воняет падалью. Еле успел ребятенка отнять, а Черныш, паскуда, зубами клацает, наровит ухватить. Ну я лопату схватил, по башке его и огрел. А он все одно ползет! Череп проломлен, зубы выбиты, глаза вытекли. Без головы только и успокоился.

Степан замолчал, по всей видимости, исчерпав меру слов на неделю вперед.

— Хороший Чернышечка был, — всхлипнула Дарья.

— Бешанку видать подхватил, — развел руками Бучила. — Этой заразы нынче много в лесу. Больше ничего не было?

— Вроде нет, — отозвался Степан. — Разве борти стали хуже меду давать.

— Ну, тут помочь не могу, пчела из меня хреноватая, — Рух поднялся, собираясь уйти.

— Дядька Заступа, а я… — робко начала Варвара и тут же примолкла. Бучила посмотрел на девку в упор. В серых Варькиных глазах мелькали замешательство и плохо скрытый испуг.

— Говори, — приободрил Рух.

— Ты чего, дочка? —всполошилась Дарья.

— Ничего, так, подумалось, — Варвара поспешно отвернулась.

— На нет и суда нет, — Бучила замер на пороге. — Ничего не бойтесь, да попытайтесь углядеть, какой гость из себя. С того и будем решать. Ну а если случится чего — сразу ко мне.

— Спасибочки, — буркнул Степан.

— Да пока не на чем, — Рух задержался, давая Варваре шанс выговориться. Девка поспешно отвела растерянный взгляд.

— Есть на чем, есть! — всполошилась Дарья. — Ты пришел, Заступа-батюшка, не отказал, и легче нам стало, я раньше сильно боялась, а теперь маленько боюсь. Всякому ведомо, где Заступа побывал, того места всякая нечисть тридцать три дня сторонится.

— Может даже тридцать четыре, — согласился Бучила, успевший привыкнуть к глупым байкам вокруг своей скромной персоны.

— Вот, возьми, Заступа-батюшка, — Дарья сунула в руки небольшой пузатый горшочек. — Медок.

— Я так и подумал, — Рух отказываться от подарка не стал. Все ж ноги топтал, да и Бернадетта порадуется. Бабы сладкое любят.

Рух шел, оставляя за собой шлейф намертво прилипшего медового духа. Все вышло как — то не так. Хутор оставил после себя смутное, тревожное беспокойство. По уму надо бы задержаться и побродить вокруг, послушать птичек, понюхать цветы. Если Варька девка умная, сама придет. Ведь что-то хотела сказать. Что удержало? Страх перед отцом и мачехой? Возможно, но то дела семейные, и Руху туда нечего лезть. Скотины нет? Ну мало ли как…

Бучила дернулся и едва сдержал рвущийся испуганный крик. В кустах затрещало, мелькнуло темное, на дорогу выскочил победитель мамкиных горшков Филиппка и щербато оскалился, довольный произведенным эффектом.

— Ты… ты это, не балуй, — выдохнул Рух, едва сдержавшийся, чтобы не оборвать клятенышу руки.

— Напужался?

— Аж да уср… Немножко совсем.

— То — то, — мальчишка погрозил пальцем. — Я спрячусь, никто ни в жисть не найдет. Мечом рублю, камни кидаю, воду мамке ношу, чтобы сила была. Готовлюсь.

— Людей на дорогах пугать? — полюбопытствовал Рух.

— Заступою быть, — таинственно понизил голос Филиппка. — Вот как ты. Народ защищать, нечисть бить, в норе черной жить. Идем — ка со мной, чего покажу.

Постреленок увлек Бучилу в кусты, продрался сквозь заросли орешника и с гордым видом ткнул пальцем под ноги.

— Видишь?

— Ну трава, — пожал плечами Рух и спохватился. — Ой какая красивая. Зеленая вся.

— Да не, — Филиппка досадливо сморщился. — Я, по — твоему, травы не видал? Мы пока в деревне жили, держали кролей, так они знаешь сколько жрут? Мамка велит набрать целый мешок, и пока не надергаешь, домой ни-ни-ни. А ты мне трава. Сюда гляди.

Рух разглядел на земле под березой следы. Собачий и рядом человечий, босая нога. Дальше еще: собачий — человечий, собачий — человечий, теряясь в подлеске по направлению к хутору.

— И у дома такие видал, — сообщил Филипка таинственным шепотком. — На гороховой грядке, да я их утром замел, а то мамка убиваться начнет и мне заодно попадет. Думаю тут дяденька с собачкой гулял.

— Глазастый ты, — одобрил Бучила. — И башковитый.

— В Заступы сгожусь? — обрадовался мальчонка.

— Заступой человеку не стать, — Рух с трудом сдержал подступающий смех.

— А ты меня укусишь, как подрасту!

— Все-то ты продумал, браток. А если не захочу тебя я кусать, а? Больно шея у тебя грязная. Настоящий Заступа мыться должон.

— Я помоюсь! Нынче мамке накажу воды бадейку согреть, — всполошился Филиппка. — Ты только куси, как Марью с Ванькой кусил!

— Ваньку я не кусал, — возразил Бучила, понимая, что бороться с деревенскими слухами все равно, что с голодухи дерьмо куриное жрать. Не наешься, но перепачкаешься будь здоров.

— Кусал — кусал, — прищурился мальчишка. — Иначе куда он пропал? Больно ты хитрый.

— Разве тебя обхитришь.

— Обхитришь, — Филиппка внезапно поник. — У нас тут дядечки ночевали, мамка сказала — люди святые. А один, горбатый, жуть страшенный какой, у меня ножик украл. Взял палочку построгать, да с ножиком и утек. Ужо я до него доберусь! — парнишка погрозил невидимому обидчику деревянным мечом.

— Дядечки святые, говоришь? — задумчиво протянул Рух. — Горбун говоришь? Второй на коляске, третий слепой старик с гуслями и парнишка при них?

— А ты откуда узнал? — у Филиппки округлились глаза. — И у тебя украли чего?

— Разве только сон и покой, — Бучила тяжко вздохнул. Тоненькие, почти невидимые паутинки сплетались в узор, и в середине этого узора жирным пауком замер Рычковский хутор и его обитатели. По уму надо было подергать за паутинки, но Руху было лень. Дома его дожидалась пылкая графиня Лаваль.


Два дня утонули в вине, любовных утехах и праздности. Рух забыл обо всем, наслаждаясь приятным времяпрепровождением. Заботы и тяжкие мысли растворились в сладкой, головокружительной пелене и потому на новый призыв Бучила отозвался нехотя и не спеша. Сначала прикинулся мертвым, боясь разбудить вконец измотавшуюся Лаваль, но неизвестный попрошайка не унимался. Пришлось выползать из норы. Рух поднялся по ступеням и нос к носу столкнулся с зареванной Дарьей Кокошкой.

— Заступа-батюшка! — баба всплеснула руками. — А у нас, а у нас… Варька пропала!

— Как пропала? Когда?

— А в тот день, когда ты к нам заходил, — Дарья дышала бурно и с присвистом. — Вечером ушла, а домой не вернулась. За…

— Обожди, — Бучила прикинул в уме и на всякий случай пересчитал на пальцах. — Ночь, день и еще ночь миновали, а ты только пришла?

— Думали вернется-я, — Дарья чуть не расплакалась. — Она и раньше бывалоче уходила, я уж подмечала за ней. Только Степану не говорила. То на полночи уйдет, а то до рассвета. Прямо беда.

— Любовь одолела?

— Не знаю, Заступушка, — Дарья смахнула слезу. — Не разговорчивая она, вся в отца. Спрашиваю, а Варька молчит, воды в рот набрала. Глаза прячет и улыбка такая, что оторопь берет. А Степан с ума сошел, мечется по лесу, о пчелах забыл. Помоги, Заступа-батюшка, Христом-богом прошу!

— Беда с вами. Жди, — Бучила резко повернулся и ушел в знакомую темноту. Хотелось вернуться и наградить Дарью лещом. Девчонка пропала, а им хоть бы хны. Столько времени потеряли! Сказал же — нехорошее случится, сразу ко мне. Ну что за народ? В спальню пробрался, крадучись, и совершенно зря. Бернадетта не спала, бесстыдно разметавшись на медвежьей шкуре, с кубком в руке.

— Снова уходишь? — спросила графиня.

— По делу, — откликнулся Бучила. — Девку буду искать.

— Меня тебе мало? — шутливо надулась графиня.

— Пропала она.

— Красивая?

— Палка в сарафане. Ей лет двенадцать, только зреть начала.

— М-м, — оживилась графиня. — Юность — лучшая пора: робкие объятия, поцелуи, первая влюбленность, пошленькие стишки. С кавалером сбежала? Предчувствую романтическую историю.

— Ага, или анчутки кожу сняли, а голову водяным подарили, нелюдовская романтика, мать ее так.

— Я с тобой! — Бернадетта вскочила.

— Там деревенщины и навоз, — напомнил Бучила.

— Ничего, потерплю! Скучно одной! Я быстренько!

Быстренько растянулось на час. Графиня вертелась у зеркала, примеряла наряды, фыркала, сетовала на скудность походного гардероба, советовалась с Рухом, делала все наоборот и снова советовалась, наконец, остановившись на приталенном охотничьем костюме, высоких ботфортах с пряжками и широкополой шляпе.

Так и выдвинулись: впереди горделиво задравшая острый нос Бернадетта, за ней Рух, и последней притихшая в обществе ведьмы Дарья. Солнце нещадно пекло, Бучила натянул капюшон на глаза, расслабился и прошляпил опасность. Из леса, навстречу вышли три огромные собачины, породы «огромная страшная слюнявая мразь», в шипастых ошейниках и кожаных доспехах, прикрывающих мускулистые, покрытые шрамами тела. Псины угрожающе зарычали, скаля клыки. Рух оскалился в ответ, но впечатления на животинок почти что не произвел. Обычно зверье разбегалось от упыря, едва почувствовав запах, а эти псины хоть и испугались, но давать заднюю не спешили. Тупые какие-то…

— Девочки, без резких движений, — Бучила прикрыл женщин собой и засюсюкал. — Собачки, собачки, мои вы хорошие.

— Сейчас я их успокою, — Лаваль подняла руку, готовя заклятие.

— Не надо, — попросил Рух. — Подумаешь рычат, ничего страшного.

— Будешь до вечера с ними в гляделки играть? — фыркнула ведьма.

Ответить Рух не успел, на обочине появились два, опасного вида, мужика в кольчугах и дубленой коже. Тот, что повыше, наставил Бучиле в живот арбалет. Второй, с жутким шрамом через всю рожу, требовательно спросил:

— Кто такие?

— Тебе что за дело? — набычился Рух. Еще не хватало, чтобы всякая приблудная шваль вопросы тут спрашивала у честных людей.

— У меня рука затекла, — пожаловался высокий. — Ща случайно болт в пузо пущу.

— Знаешь кто я? — вмешалась графиня.

— Шкура в шляпе? — мужик со шрамом презрительно сплюнул.

У Бернадетты нехорошо потемнели глаза, Бучила вздохнул, приготовившись к смертоубийству. За поворотом застучали копыта, по дороге двигались конные числом около десяти, вооруженные до зубов, одетые в кожу и стальные кирасы. Передовой, худощавый, с тоненькими усиками хмырь, красуясь перед бабами, поднял на дыбки вороного жеребца. Весь такой расфуфыренный, в черном мундире, богато украшенным серебряным шитьем, высоких сапогах, с двумя пистолетами и палашом.

— Что тут, Яков? — голос усатого отдавал сталью.

— Личности подозрительные, — отозвался грубиян со шрамом. — Вот, задержали.

— Задержали, — передразнил усатый. — Ты, харя, не видишь благородную даму? — он приложил пальцы к шляпе с ободранным пером и представился, обращаясь исключительно к Бернадетте. — Ротмистр Александр Вахрамеев, пятый рейтарский, «Черная рота».

Бучила посмотрел на хлыща искоса. Надо же, «Черная рота», в душу ети, только их тут для полного счастья и не хватало. Особое подразделение Новгородской республики: охота на приблудную нелюдь, выслеживание инакомыслящих, подавление бунтов и крестьянских восстаний. Изуверы, мучители и палачи. Сброд, готовый к самой грязной работе. Ими даже армейские брезгуют. Надо держать ухо в остро. Теперь ясно, почему псины не испугались вурдалака, натасканы любую нечисть клочьями грязными рвать.

— Бернадетта, графиня Лаваль, — ведьма обворожительно улыбнулась.

— Весьма рад встрече, сударыня, — ротмистр поклонился в седле. — Могу увидеть дворянскую грамоту? Прошу прощения, сударыня, служба.

— Понимаю, — Лаваль расстегнула верхнюю пуговку камзола, демонстрируя нежные полушария белых грудей, и извлекла гербовый дворянский знак на цепочке, золото и эмаль, щит с алой розой, поддерживаемый орлом и грифоном. Тонкая и искусная работа, подделать которую практически невозможно.

— Еще раз прошу простить мою наглость, сударыня, — Вахрамеев остался доволен увиденным. — Гуляете?

— Приобщаюсь к жизни простого народа, а тут ужасные собаки и еще более ужасные неотесанные мужики, — графиня ткнула пальцем в Якова и наябедничала. — Вот этот меня оскорбил.

— Матушка, не вели казнить, обознался, — Яков рухнул на колени.

— По морде деревенщину угостите, сударыня, — разрешил ротмистр. — Дурак, какой с него спрос? Вы уж простите великодушно его.

— Да чего уж, прощаю, — отмахнулась графиня.

— А это с вами кто, челядь? — ротмистр небрежно кивнул на Руха и Дарью.

— Жена бортника местного, Дарья, а я Заступа села Нелюдово, Рух Бучила, — Рух снял капюшон. Всхрапнули кони, люди взволнованно зашумели, лязгнула сталь.

— Упырь? — прищурился Вахрамеев.

— Вурдалак.

— Заступа?

— Мне повторить?

— От митрополита разрешение есть? — ротмистр опустил ладонь на рукоять палаша.

— Не, сам по себе херней тут страдаю и кровь у младенчиков православных пью, — отозвался Бучила и тут же успокоил. — Закон знаю, все честь по чести. Поезжай со сворой в Нелюдово, старейшины подтвердят, у них и бумага красивая с печатями есть.

— Я за него ручаюсь, ротмистр, — поспешно вклинилась Лаваль.

— Воля ваша, сударыня, — Вахрамеев прикрыл блудливые глазки. — Путешествуйте в странной компании, но я обязан предупредить — в окрестностях замечены падальщики.

Бучила напрягся. Безоблачный летний день приобрел тошнотворные ароматы свернувшейся крови, горелых костей и тухлого мяса. Падальщики. Болезнь, взявшаяся из ниоткуда, лет двести назад. Первая вспышка в Ливонии, вторая в Московии и дальше по всему свету. Кто-то говорил зараза в воздухе, кто — то в воде. Люди в одночасье сходили с ума и убивали сохранивших разум родичей, соседей, друзей. Безумцы вымазывались кровью, пожирали еще живые тела и сбивались в стаи подобных себе. Дикари, человекоядцы и трупоеды, уничтожающие все на пути. Новый бич божий. Падальщики появлялись из предрассветной дымки, убивали, насиловали и грабили, оставляя после себя пепелища и голые кости. Так близко к Новгороду ни разу не появлялись и вот тебе на.

— Откуда? — спросил Рух, чувствуя горький привкус на языке.

— Пятнадцатого числа у Заборья накрыли огромную стаю, — сообщил ротмистр. — Образин двести, с бабами и детьми. Перлись в сторону Старой Руссы. Лесная стража их выследила, а мы прижали ублюдков к реке и посекли. Две «Черные сотни» и драгунский эскадрон из полка князя Багге. Славное было дело, доложу я вам, господа. Не поверите, рука устала рубить. Сущие дьяволы! Бросались как одержимые, ни страха, ни самосохранения. Наших полегло восемнадцать человек. Поручика Зимина на моих глазах разорвали в куски вместе с лошадью, до сих пор как глаза закрою, красное все. А он мне две гривны остался должен, прохвост. Падлятины накрошили изрядно, но десятка три прорвались и ушли по воде. Сукины дети! Третий день в седле из-за них, задница ноет, простите, сударыня.

— Ничего не слышал, — признался Бучила. За потрахушками забыл обо всем. А если бы дикари приперлись в село? Вот тебе и Заступа…

— Неудивительно, — ротмистр развернул коня. — Потрепали их крепко, тихо идут, держатся вдали от деревень и дорог, хотят в Гиблые леса утечь и раны в тайных укрывищах зализать. Одного не пойму, опережали нас на два дня, а сегодня след свежий совсем, будто приклеились здесь.

— Действительно странно, — согласился Бучила. Лес вокруг Рычковского хутора большой и дремучий, но Гиблым лесам не чета. Прятаться тут долго не выйдет. Пара пехотных полков прочешут вдоль и поперек за три дня.

— Падальщиков меньше десятка, но вам, сударыня, лучше вернуться в село, — посоветовал ротмистр.

Лаваль вопросительно посмотрела на Руха. Бучила на мгновение задумался. С падальщиками шутки плохи, с другой стороны дело есть дело, а упырь и ведьма способны управиться с десятком помешанных дикарей. Можно рискнуть. И сказал:

— Безумцы, поди, разбежались при появлении доблестного ротмистра, и мы в полной безопасности. До хутора рукой подать.

Вахрамеев закатил глаза.

— Ну вот видите, ротмистр, никакие людоеды нам не страшны, — улыбнулась графиня.

— Позвольте сопроводить вас, сударыня! — ротмистр, видимо подцепив романтическую лихорадку, решил идти до конца.

— Разрешаю, — ведьма явно упивалась вниманием.

— Прошу ко мне, — Вахрамеев вытянул руку и приказал. — Яков, помоги даме!

Незадачливый Яков хлопнулся на четвереньки, графиня легонько оттолкнулась от его спины и взлетела в седло. Ротмистр усадил Лаваль перед собой, бережно придерживая за талию. Кавалькада развернулась, взметнув облако пыли. Рух прикрылся ладонью и отвернулся, только тут заметив Дарьины зареванные глаза.

— Ты чего? — Рух потащил бабу за удаляющейся «Черной сотней». Слышались молодецкие выкрики ротмистра и жеманный смех графини Лаваль.

— В-варьку падальщики з — забрали — и, — Дарья завсхлипывала. — Они, проклятущие, вокруг дома и шастали — и…

— Ну это вряд ли, — успокоил Бучила. — Не в привычке у них под окошками выть. У падали в башках насрато крепко, человека завидят, сразу режут в куски. Эти хоть по словам нашего ротмистреныша и осторожные, но не до такой же степени, чтобы одинокий хутор с бабами и детьми стороной обойти. Нет, не они это.

— А Варька?

— Насчет Варьки не уверен. Будем на месте смотреть.

Лес из солнечного и светлого стал нахмуренным, злым. Кроны шумели тревожно, за каждым стволом мерещились притаившиеся дикари. Зная свою удачливость, Рух рассчитывал на самое хреновое, что могло только быть. Или по пути нападут, или хутор сожгли… Не сожгли. Хутор стоял целехонький Вокруг дома бдительно прогуливался Филиппка с мечом.

Вахрамеев, мягко спустив Лаваль на твердую землю, словно невзначай коснулся груди. Графиня ойкнула и расхохоталась. Надо же, быстренько спелись, голубки, — подумал Бучила. Ревности он не испытывал. Ревность глупая вещь и кровью часто кончается. К ведьме он особых чувств никогда не испытывал. Интрижка, приятное времяпрепровождение, и не более.

— Не забудьте, ротмистр, вы обещали показать мне живого падальщика, — напомнила графиня.

— Непременно возьму вас с собой, — отсалютовал ротмистр. — Завтра на рассвете на этом же месте! Я покажу вам охоту на человека, сударыня! Честь имею!

Вахрамеев резко дернул поводья и пустил лошадь в галоп, увлекая за собой головорезов и мелькающих расплывчатыми тенями собак.

— Подружились? — съязвил Бучила.

— Самую малость, — рассмеялась Лаваль. — Приятный молодой человек.

— Угу, после таких приятных молодых человеков ценности из дому пропадают, — буркнул Рух.

Филиппка, увидев процессию обрадовался, побежал навстречу и закричал:

— Батька вернулся!

— Варьку нашел? — ахнула Дарья.

— Неа, один, — мальчишка стрельнул глазенками в лес.

— А ну пошел в избу, на улицу нос не показывать! — велела мать.

— Ну мам…

Послышался звонкий шлепок, будущего Заступу и грозу всей окрестной нечисти загнали поджопниками домой.

Бортник сидел за столом, уронив лохматую голову на руки. Перед ним лежал скомканный сарафан. Чистый, без подозрительных подтеков и пятен.

— Горюешь, Степан?

Бортник поднял красные, заплаканные глаза и прохрипел:

— Нету доченьки, нету, тока платье сыскал.

— Следить надо за доченьками, беседы нравоучительные вести, в душу девичью лезть, — Бучила взял сарафан и шумно принюхался. Пахло бабой.

— А я следил! — взревел Степан и грохнул кулаком по столу. — А толку? Та тварь Вареньку уволокла, которую ты, Заступа, должен был изловить!

— Не доказано, — обиделся Рух. — Где платье сыскал?

— У тропы на опушке, — плечи Степана содрогнулись. Он разбил кулак в кровь и даже этого не заметил.

— Платок есть? — спросил Бучила у Бернадетты.

Графиня передала накрахмаленный шелковый платок с вензелями.

— Поранился ты, — Рух заботливо вытер кровящую ладонь бортника, безбожно извозякав белоснежный платок.

— Ты… ты… — ошалела от наглости Лаваль.

— Я тебе новых сто тыщ подарю, — соврал Бучила, протянув окровавленную тряпку владелице.

— Фу, — Лаваль отдернулась. — Убери эту гадость!

Бучила сунул платок в карман и спросил:

— В лесу искал?

— Разве сыщешь! — всплеснула пухлыми руками Дарья. — Взрослые каждый год пропадают, а тут дите неразумное.

— Варенька! — Степан ткнулся рожей в сарафан, вполне натурально изображая убитого горем отца. Или не изображая?

— Вечером как себя вела? — спросил Рух.

— Обычно, — задумалась Дарья. — По хозяйству мне помогала.

— Ясно. А калики перехожие зачем ночевали у вас?

— А я ему говорила! — вскрикнула Дарья. — Нечего бродяг привечать!

— То дело богоугодное, — буркнул Степан. — Во искупление тяжких грехов.

— И много у тебя грехов тяжких, Степан? — поинтересовался Рух.

— Какие ни есть, все мои, — бортник зыркнул с вызовом.

— Тут согласен, — кивнул Бучила. — Мальчишка, который с каликами был, у вас умер?

— У нас, — Дарья перекрестилась. — Хороший мальчонка такой, уважительный, ласковый, Митенькой звать. Тощий, как шкелет, а жрал, не приведи Бог…

— Дарья, — осуждающе шикнул Степан.

— А чего? Как есть говорю. Каши спорол больше всякого мужика и куда только лезло? С Варькой сдружился, целый вечер на задворках возились, он ей куклу из соломины сплел.

— Болел чем? — поинтересовался Рух.

— Вроде здоровенький. Только хроменький, одна ножка сухонькая, короче другой. Уродился таким. Утром встали, а он остывает уже и кровь ртом пустил.

— Варькины вещи где?

— Вот тут, Заступушка, — Дарья засуетилась, указав на печной закуток.

Варькино приданое вышло не из богатых: узенькая лавка с парой лоскутных одеял, под лавкой разбитые лапти и плетеный короб со всяким девичьим добром — иголками, нитками, куклами, пряжей, обрезками ткани, бусинами и красивыми камушками. На колышке вбитом в стену висел расшитый бисером сарафан. В таком хоть замуж выпрыгивай. Рух быстренько осмотрелся, залез под матрас, набитый соломой, и выудил тряпичный сверток. Внутри горсть высушенных, ломких цветочков, листиков и стебельков. Бучила определил ромашку, колокольчик, побеги малины и, удивленно хмыкнув, протянул графине вытянутый, яйцевидный листочек с заостренной верхушкой.

— Ваше мнение, сударыня?

Лаваль размяла листок, понюхала и отозвалась:

— Определенно Atropa belladonna, она же «сонная дурь».

— Красавка по-нашему, или бешеница, — кивнул Рух и задумался. В принципе ничего необычного, невзрачный кустик с грязно-фиолетовыми цветочками. Мимо пройдешь — не заметишь, если только ты не ученый, свихнувшийся на гербариях, или вдруг не задумал кого-то убить. Красавка ядовита от корней до кончиков стебля, вызывая учащенное сердцебиение, резкое повышение температуры, светобоязнь, судороги и смерть. Вопрос один — Варьке она нахрена? Для интереса, или мышей изводить? А может другое? Красавка сильнейшая защита от сглаза и черного колдовства. Эх, Варюха-горюха, почему молчала? Что хотела сказать? Загадки одни.

— Так, — Рух повернулся к Степану и Дарье. — Ничего страшного не случилось. Пока. Сидите на хуторе, в лес ни ногой, ясно?

— Ясно, Заступушка, ясно, — закивала Дарья.

— И засветло лучше вам в Нелюдово перебраться.

— Хозяйство не брошу, — грубо отрезал Степан.

— А если башку потеряешь? — предупредил Рух. — И ведь не только свою.

— Никуда не пойду. Если Варенька вернется, а меня нет?

— Степушка, может и правда уйдем? — осторожно попросилась Дарья.

— Иди, назад не приму.

— Степушка!

— Отстань, баба!

Рух прихватил графиню за локоть и выбрался из избы. В спину неслись звуки ожесточенного спора. Степан упрямился, Дарья настаивала, но исход был понятен и так. Никуда они не уйдут. Бортник упертый и гордости выше краев.

— Заступа, — позвал тоненький голосок откуда — то от самой земли.

Бучила наклонился, заглянул под сруб, и увидел в темноте грязную мордашку Филиппки.

— Ты чего тут, малой? Велено дома сидеть.

— А я убег!

— Смотри, добегаешься, батька шкуру спустит.

— Пущай догонит сперва, — заявил Филиппка. — А и догонит, не будет пороть. Он же мне не настоящий отец.

— Чужие крепче лупят.

— А ему не до меня, — мальчонка обиженно засопел. — Он только Варьку любит свою.

— А ты не любишь? Ведь почти что сестра.

— Плохая она, — сообщил Филиппка. — Завсегда шпыняла меня. Как ущипет, так синяки. Из леса придет злющая, воняет гадостно, и давай меня изводить.

— Мамке бы жаловался.

— Заступы не жалуются.

Еще как жалуются, — невесело усмехнулся про себя Рух. — А еще ноют и даже плачут тайком, когда рядом нет никого и урона заступиной чести нет.

И сказал:

— Ладно, раз так, назначаешься младшим Заступой, за мамкой с батькой приглядывай, от них ни на шаг. Справишься — меч подарю.

— Не обманешь?

— Чтоб мне пусто было.

— Смотри у меня, — пригрозил Филиппка.

— От отца с матерью ни на шаг! — напомнил Бучила, удаляясь от хутора.

— Не боишься пчельников одних оставлять? — поинтересовалась Бернадетта.

— На все воля Божья, — отозвался Бучила. — За каждым уследить не могу.

— Может мне с ними остаться?

— Не терпится падальщика увидеть?

— Не терпится, — подтвердила графиня. — Такая знаешь ли девичья блажь.

— Сдалось тебе.

— Ну интересно же! Они и правда ужасные?

— Неа, на котяток похожи. Миленькие, пушистенькие, херню всякую мурчат.

— Ты сам-то видел?

— Бог миловал. У меня без них всякого злобного мразья через край.

— Скучный ты.

— Ротмистр твой веселый.

Тропа манила в коричнево-зеленую глубь, пахнущую грибницей и прелым листом. Березы шелестели на ветерке, где-то рядом дробно выстукивал дятел. Хмурой стеной высились лохматые ели. Рух шкурой почувствовал чей-то ненавидящий, пристальный взгляд. По спине, несмотря на жару, пробежал холодок.

— Ты чего? — прищурилась Лаваль.

— Так, нахлынуло, — Рух встряхнулся, прогоняя колкий озноб. — Чёй-то надоело мне прогулки гулять. Айда домой, я вроде камин забыл потушить. Ща как полыхнет…

— Ну уж нет! Что я зря мучилась? — графиня уверенно направилась в лес и закричала. — Эй-эй, дикари поиметые! Выходите!

Господи божечки, — вздохнул Бучила про себя. — Ну вот зачем быть настолько тупой? Сейчас накличет беды.

— Нападайте ублюдки! — голосила Лаваль. — Где вы, страшные, грязные морды? Ау!

— Завязывай, а.

— Где твой азарт? — воскликнула графиня. — Мы обязаны схватить падальщика живьем.

— Между прочим это законом запрещено, — назидательно сказал Рух. — Кстати, почему?

— Одна неприятная, но весьма поучительная история, — скривилась Лаваль. — Когда появились падальщики, феноменом заинтересовались ученые. Тевтоны отловили несколько особей по заявке Кенигсбергского университета. Там делали с ними всякие нехорошие вещи: препарировали, копались в мозгах, ставили опыты, хотели выяснить причину болезни и пути заражения.

— Выяснили?

— Еще как! Безумцы то ли сами освободились, то ли им помогли. Резня была жуткая, погиб профессор медицинской кафедры, два магистра, случайно подвернувшийся доктор права и два десятка студентов. Говорят кровищу и мясные ошметки соскребали со стен. У Эттельбаха есть стихотворение «Тьма и кровь», посвященное Альбертинской бойне. Не читал?

— Не люблю всякие ужасы, — поежился Рух.

— В следующий раз обязательно подарю тебе томик Эттельбаха. Великолепнейший поэт и…

Лаваль резко замолкла. Бучила выглянул у графини из-за плеча и вместо устрашающего вида дикарей увидел полянку, утонувшую в плотной тени высоченного дуба обхвата в три толщиной, с вырезанным на коре потемневшим лицом. Трава вокруг вытоптана, на земле несколько глиняных тарелок, в одной кособочился оплывший огарок свечи.

Бучила сунулся в плошку и брезгливо поморщился. На дне присохли остатки позеленевший тюри из хлеба и молока. Вторая вылизана дочиста, в третьей подозрительные бурые пятна и налипший птичий пух. Чуть левее накопаны несколько ям.

— Похоже на кладбище, — Бернадетта заглянула в раскоп.

— На клятское дерьмо это похоже, — буркнул Рух. Ямки оказались совсем небольшими, в каждой лежала почерневшая деревянная кукла, замотанная в мешок. По ощущениям, куклы сначала похоронили, а потом откопали и бросили под открытым небом. Всего он насчитал двенадцать ям. В последней куклы не было.

— Жуть какая, — повела бровью Лаваль. — Вот за это и не люблю медвежьи углы. А кормят тут кого?

— А кого угодно, — хмыкнул Бучила. — Требное место. Хлеб, кровь, молоко. Неумелая попытка задобрить высшие силы.

— Чья попытка? — спросила графиня.

— Наших знакомых с хутора, скорее всего. Не удивлюсь если балует Степан.

— Почему он?

— Все таким промышляют, кто с лесом имеет дела. Чтобы что-то взять, нужно что-то дать. Иначе нельзя.

— И как церковь на это смотрит?

— А никак, у церкви своих забот полон рот, за каждым бортником, охотником или любителем грибочков не уследишь. Знаешь почему нельзя в одиночку между речками Ловатью и Полой гулять?

— Просвети.

— Людишки там пропадают частенько. Каждый год то трое, то пятеро. Леса сосновые, строевые, на продажу в Московию и в Европу идут. Местные живут замкнуто, кровосмешением балуют, чужих хватают и лесу в жертву приносят, чтобы, значит, деревья валить без ущерба себе.

— А власти?

— А что власти? — удивился Бучила. — Смерды бесплатно рождаются, а хороший лес больших денег стоит.

— Хочешь сказать Степан кому — то дочь подарил?

— А вот это скоро и выясним, — загадочно улыбнулся Бучила, и пошел из лесу прочь.


Ночи еле дождался, как на иголках сидел, растревожился весь, раз пять выбегал наружу, торопя звезды и серый закат. Наконец, напоролся на бархатистую темноту, пропитанную остывшим солнцем, запахами полыни и трелями соловьев. Обратно в подземелье вихрем слетел, смел со стола всякое ненужное барахло и зазвенел пузырьками и инструментами. Фыркнула и зашипела горелка, разбросав по стенам тусклые всполохи.

— Ну расскажи, наконец! — потребовала в конец истомившаяся графиня.

— Мудрить буду, — Рух, с видом ярмарочного колдуна — шарлатана выдернул из кармана заляпанный степановой кровью платок.

— Отстирать хочешь? Ну-ну.

— А может и отстирается заодно! — азартно выкрикнул Рух. Жидкость в медной кружке зашумела и он поспешно убавил огонь. Нужна горяченькая, ни в коем случае не кипяток, а то вся затея прахом пойдет. Бучила опустил платок в слабый раствор спирта, уксуса и мышьяка, ткань надулась пузырем, набрала влаги у утонула, оставив на поверхности маслянистую пленку. Рух забренчал пузырьками, воскрешая в памяти нужную формулу. Так, капля щелочи, две капли настойки мандрагоры, все тщательнейшим образом перемешать. Готово.

Он снял кружку с горелки, ложечкой вычерпал платок и тщательно перемешал воняющую кислым бурду.

— Ах вот зачем хитрюга испортил платок! — графиня жадно подалась вперед.

— Ага. Сей дивный напиток внутрь приму, кровь, пока свежая, воспоминания крепко хранит, гляну что видел наш молчаливый и загадочный бортник.

— Фу, — скривилась Лаваль. — Противно-то как! Всякую гадость тащишь в рот!

— Как портовая шлюха! Ваше здоровье, сударыня! — Бух вымученно улыбнулся, поглубже вдохнул, залпом выцедил противную жижу со вкусом металла и мышиного дерьма и прислушался к ощущениям. Способ мерзкий, но действенный, больший эффект дает только питье из человеческого горла. Если все правильно сделал, можно углубиться в память достаточно глубоко, увидев самые яркие и запоминающиеся события. В девяти случаях из десяти это траханье, еда и мысли о них. Ну и грязные тайны, куда же без них? У всякого они есть, и у грешника, и у праведника, у праведников даже больше подчас. Ну разве у деревенского дурачка Прошки грязных тайн нет, этот весь на показ, онанирует и то на людях, за что поп ему слепотою грозит, да Прошка все не слепнет никак, а вроде даже и зорчее становится день ото дня.

Рух откинулся на спинку стула, голова закружилась, в затылке кололо, тянуло сблевать. Первые раз десять это доставляло определенные неудобства, а теперь ничего, пообвык.

— Я только слышала о таком, — удивленно вскинула брови графиня.

— Хочешь попробовать? — Рух протянул кружку. — Я тут оставил чутка.

— Отвали, — Лаваль посмотрела в глаза. — Не понимаю я тебя, Рух.

— Да я, вроде, парень простой.

— Живешь в подвале своем. Нет-нет! В плесени и пауках присутствует некий шарм, денек — другой можно и потерпеть, но не десятки же лет!

— Каждому свое.

— Прячешься в подземелье, охраняешь коз и поросячье дерьмо. Зачем?

— Меня устраивает, — отозвался Бучила. — Ненавижу лишние проблемы и суету.

— Тебе нужно в Новгород, — убежденно сказала Бернадетта. — Мои друзья, очень и очень влиятельные люди, заинтересованы в услугах, таких как ты.

— Мерзких чудовищ?

— Это смотря с какой стороны посмотреть. Соглашайся и получишь все — золото, положение, власть.

— Мне привычней навоз.

— Медленное гниение, как по мне.

— Вполне подходяще для мертвеца.

Ответа Рух не услышал. Ротик графини открывался, но звуки пропали, перед глазами зависла мутная пелена. Он словно провалился в бездну, заполненную густым киселем, пока не завис, как паяц на ниточках, в кромешной, удушающей темноте. Не чувствовал ни рук, ни ног, а когда прозрел, оказался в чужой голове, задыхаясь от посторонних мыслей, переживаний и мелких надежд. Свежие воспоминания отыскал без труда. Ужас ночи, сердце, рвущееся из груди, звуки шагов за стеной, обмершие дети и Дарья. Солнечный день, привкус меда. Рух увидел себя. «Какой же все таки страшный» — пришла в башку неуместная мысль. Потянулись бортнические заботы и долгое тюканье топором. Ничего важного. Одно точно — к пропаже дочери Степан отношения не имел. Бучила обжегся об отцовское горе и погружался глубже и глубже, тонул в ярких вспышках и образах. Дарья, Филиппка, пчелы, пчелы, пчелы и мед. Воспоминания становились расплывчатыми и непонятными, пока Рух не наткнулся на нечто, скрытое в самых потаенных уголочках души. Ночь, хмурый, неприветливый лес. Степан, бесшумно крадущийся по тропе следом за расплывчатым белым пятном. Пятно замерло на поляне посреди черной чащи. Женщину в исподней рубахе окружили неясные тени, мелькали огромные, выпуклые глаза и тощие когтистые лапы. Женщина протянула сверток, и Степан сорвался на крик. Все исчезло, растворилось, как дым. Рух чувствовал вскипевшую в бортнике ярость. Перекошенное женское лицо. Удар. Хрип. Темнота. Руха выбило из тела Степана, развернуло налетевшим вихрем и он успел увидеть в зарослях Варьку, наблюдающую за отцом, ставшим убийцей…

Бучила рывком вынырнул из чужих воспоминаний, наполненных горечью, утратами, раскаянием и скрытым грехом.

— Я уж испугалась, когда ты глаза закатил! — вскрикнула склонившаяся над ним графиня.

— Руку, — Бучила вытянул пальцы. — Не бойся. Я тебе покажу…


Спалось плохо, и поэтому на опушку прибыли затемно. Лес в предрассветных сумерках казался черной стеной. В небе потухали и размывались холодные звезды, уступая напору солнца, позолотившего горизонт. В зарослях вопила полоумная птица, кликая беды и кровь.

— Давай еще разок уточним, — сказала Лаваль на ходу. — У Степана год назад пропала жена, так?

— Так, — кивнул Рух.

— Он ее прикончил?

— Скорее всего.

— А теперь она восстала и хочет муженьку отомстить?

— Вполне может быть. Хотя это только теория. Вокруг хутора шастает, воет и утробно орет. Заложные паскудники жуткие.

— А девчонка?

— Мамка поди сожрала, — предположил Рух. — Времени много прошло, мозги сгнили, ей теперь один хрен — дочь, сват, брат, любого схарчит.

— Что сделаем со Степаном? — кровожадно спросила графиня.

— А ничего, — отозвался Рух. — Ну убил жену и убил, с кем не бывает? Сам грешен чутка, разов пятьдесят. Вот труп тайком в лесу прикопал, за то пожурю, ишь взялся мне заложных плодить.

— И все? — удивилась Лаваль.

— А чего ты хотела?

— Справедливости, например.

— Ну можно задницу ему напороть. Вообще я в семейные дрязги не лезу, — скривился Бучила. — Нет, могу, конечно, кому следует донести, но это шагов двести за бесплатно идти. Оно надо мне?

— Хата с краю?

— Я Заступа, — напомнил Бучила. — Мне лешего или кикимору подавай, а в человечьи дела нос не сую.

— Зачем тогда поперлись на хутор ни свет ни заря? — удивилась Лаваль.

— Бабу мертвую будем ловить, — Рух многозначительно воздел палец.

Непроницаемая черная чаща прохудилась решетом тысяч солнечных зайчиков. Тьма поползла рваными лохмами, стараясь укрыться у корней и в кучах сырого валежника. Трава на лугу вокруг хутора слезилась росой. Теплый ветерок уносил охвостья тумана к болоту.

Недоброе Бучила почуял, увидев выбитую ко всем чертям дверь, расщепленную и повисшую на петле.

— Не лезь наперед, — он удержал рванувшуюся графиню, и осторожно вступил на крыльцо, медленно, пядь за пядью, обнажая благоразумно припасенный тесак. Внутри колыхалась могильная полутьма, смердящая опорожненным кишечником, гнилью и медом. Под ногами хрустели осколки посуды. Стол и лавки перевернуты, из раскрытого сундука кишками повисло белье, посередине разбитый горшок в луже пролитых щей. И кровь, всюду кровь. Багровые подтеки на полу, мелкие брызги на стенах и белом боку русской печи. Тягучие капли нитками застыли на потолке. Красный угол разорен, иконы сброшены, расколоты в щепки и загажены жидким дерьмом. Кто-то или что — то, билось тут в приступе ненависти.

— Ого, — хмыкнула протиснувшаяся следом графиня.

— Не успели, — Бучила прошел по избе, заглянув в каждый угол. Никого не было.

— Мертвячкина работа? — осведомилась Лаваль.

— Не похоже, — отозвался Рух. — Заложные не забирают тела и запасов не делают. Убить — да, утащить нет.

— Падальщики?

— Скорее всего, — Бучила застыл, увидев обломки деревянного меча на полу. Перед глазами встал Филиппка, защищающий мать и приемного отца. Маленький, храбрый, теперь уже мертвый поди. Рух почувствовал легкий, мгновенно улетучившийся приступ вины. Степана предупреждали — он не ушел, поставил жизни жены и парнишки на кон, какой теперь спрос?

На улице послышался глухой перестук конских копыт и Рух с графиней поспешили выйти из залитой кровью избы. Из рассветной дымки, шагом, выплыли всадники во главе с нахальным ротмистром Вахрамеевым. За ними бежали несколько пеших с собаками в поводу. Охотничья команда по отлову падальщиков прибыла.

— Доброе утро, сударыня! — Вахрамеев сорвал потасканую шляпу, демонстрируя кое-как расчесанные сальные кудри. — Упырь, ну и рожа у тебя мерзкая.

— В жопу иди, — отозвался Бучила.

— Приветствую, мой герой! — кокетливо пропела Бернадетта.

Псы в шипастых ошейниках натянули поводки и угрожающе зарычали на дверь.

— Ночью напали на хутор, — Рух кивнул за спину. — Внутри все вверх дном и кровищей залито. Бортник, жена и ребенок пропали.

— Дикари, суки, — ротмистр спрыгнул с лошади, звякая шпорами взбежал по ступенькам, и заглянул в дом. Его лицо искривилось. — Точно, их работенка. Сволочье. Мне шестнадцать было, только в полк поступил, а тут тревога. Прилетели в Радомино, сельцо за старым московским трактом. Темнотища, а горизонт оранжевым полыхает, избы в огне, только угли щелкают. В полночь падальщики перебрались через тын, порезали спящую стражу и устроили карусель. Мы подскочили, да поздно, на воротах баба распятая, живот вспорот, а внутри нерожденный ребенок шевелится. Я после этого месяца два спать не мог, снилось всякое, навидались такого, не приведи Господь Бог. Село горит, по улицам трупы навалены, половина без головы, поручик Бахтин, на год младше меня, так не поверите, словно лунь в один момент поседел. На службу вернуться не смог, повредился башкой, теперь если увидит огонь — в корчах падает и воет ночь напролет.

Ротмистр замолчал, бездумно глядя на хутор и играя желваками.

— Вы их догнали тогда? — нарушил молчание Рух.

— Какое там, — Вахрамеев пришел в себя. — Болотами паскуды ушли, мы сунулись, потеряли двоих. — ротмистр повысил голос. — Яков!

— Тут, ваше благородие! — откликнулся опальный псарь.

— Из кожи вон вывернись, а след мне сыщи.

— Будет исполнено, ваше благородие!

Псы, неистово рвущие с поводков, ткнулись мордами в землю и принялись выписывать пересекающиеся круги.

— Устроим погоню! — Вахрамеев сжал кулаки. — Далеко мрази вряд ли ушли.

— Есть шансы, что люди живы? — спросила Лаваль.

— Призрачные, — отозвался ротмистр. — Падальщики любят свежее мясо на своих ножках гнать, пока не сожрут. У меня вчера двое разведчиков не вернулись, вот теперь и гадай. Может заблудились, а может того…

— Или запили, — предположил рейтар с повязкой, закрывающей левый глаз. — Фролка Кузьмин своего не упустит.

— Есть след, ваше благородие! — заорали от леса.

Трое псарей присели на опушке, удерживая скулящих собак.

— Гляньте, — Яков протянул на ладони обрывок грязного кожаного шнура. Бучила матерно выругался. На шнурок были нанизаны отрезанные человеческие уши, сморщенные, почерневшие, высохшие. Чудесное ожерелье работы неизвестного мастера.

— В темноте обронили, — кивнул Вахрамеев. — Украшения такие у них, отсекают пальцы, носы, уши, херы и на шею, кто во что горазд. Особенно головы уважают, уносят с собой, как доказательство доблести и в дар своим темным богам. А еще любят кожу снимать с лиц и темени с волосами. Твари, одним словом, хуже нечисти и зверья. Сударыня, вы с нами?

— Разве могу я упустить такую возможность! — Лаваль не отрывала взгляда от кошмарного ожерелья.

— Упырь? — Вахрамеев перевел взгляд на Бучилу.

— Может не будем горячку пороть? — осторожно предупредил Рух. — Мало нас, и неизвестно что за клятня впереди. Я может и выкручусь, вас жалко, дураков.

— «Черная сотня» не отступает, — ротмистр горделиво задрал нос.

«Потому как мозгов нет», подумал Бучила.

Никуда идти ему естественно не хотелось, особенно преследовать людоедов и живодеров по топям и дремучим лесам, в которых дикари, как рыба в воде. С одной стороны успокаивало присутствие «Черной роты», с другой ухватить в чаще стрелу в брюхо проще всего. Оно, конечно, упырю не смертельно, но под шумок можно лишиться ушей. Бучила машинально потрогал себя за острое ухо. Такие красивые каждому дикарю захочется хапануть.

Рейтары спешились, конному в лесу пути нет. Солдаты поправляли снаряжение, лязгали сталью, проверяя клинки и заряжая пистоли. Обычная предбоевая суета опытных в ратном деле людей. Собаки с лаем ринулись в лес.

— Держитесь меня, сударыня, — Вахрамеев без жеребца оказался низонек ростом, Бучиле едва по плечо. Пф, недомерок бойцовский. Колонна втянулась в чащу. Веселая погоня продолжалась саженей с полста. Впереди послышалась удивленная брань.

— У, сука! — Яков замахнулся концом поводка на здоровенного, черного кобеля. Пес пятился задом, поджимая обрубленный хвост. Две другие псины тихонько скулили.

— Встали, душу етить, — доложил Яков. — Марут, чтоб тебя!

Черный кобель жалостливо подвыл.

— След потеряли? — осведомился ротмистр.

— Какое там, — псарь остервенелорванул поводок. — След свежохонький, а брать не хотят.

— Почему?

— А кто его знает, животную эту! Марут!

— Романовские болота, помните? — спросил второй псарь, угрюмый детина с золотой серьгой в левом ухе. — Аккурат также себя собачки вели. Выли и за спины прятались, а оказалось тот след костомаха оставила, а псины умные, не хотели за мертвечиной нечистой идти. Чуют они.

Рух и графиня переглянулись. Лаваль сделала страшное лицо и едва заметно кивнула на ротмистра. Бучила отрицательно мотнул головой. Кто его знает, что собакам причудилось, рано по такому пустяку солдатиков заложным пугать. Тем более про откопавшуюся убитую жену бортника это ведь только предположенье одно. Может мертвечиха увязалась следом за падальщиками, а может и нет, тут бабушка надвое наплела.

Испуганных псов, угрозами, лаской и пинками заставили снова взять след, незримо вьющийся среди замшелых валежин и гнилых ямищ, забитых прошлогодним листом. Елки застили солнце, вытягивая мохнатые лапы до самой земли. Спустя пол часа хорошего хода, Бучила окончательно убедился, что охота не для него. Скука смертная переться по буреломам, постоянно озираясь по сторонам. Глаза резало от напряжения и попыток рассмотреть хоть что-то в коричнево-зеленом месиве веток, стволов и склизких коряг. Под ногами пружинил подозрительного вида мох, сочащийся грязной водой. Того и гляди ухнешь в болото, и поминай как зовут. Отряд растянулся длинной цепочкой, впереди псы, за ними шесть спешенных рейтар, с короткими кавалерийскими мушкетами на перевес, в середине Бучила, пребывающая в полном восторге Лаваль в компании бравого ротмистреныша и замыкающими снова четыре рейтара. Шли в полном молчании, время от времени останавливаясь и подолгу вслушиваясь в тревожную тишину.

Когда казалось уже ничего не произойдет и они бестолку меряют версты, псари остановились, послышался сдавленный мат. На краю залитой солнцем полянки к сосновым стволам были привязаны два человека. Вернее то, что осталось от них. Бучила подошел ближе. Мужикам выпала лютая смерть: с лиц срезана кожа, глаза выколоты, разорванные рты, распахнуты в крике, животы вспороты, внутрь набиты шишки, листья, комья земли и сухая трава. У одного не хватало руки, у второго обеих ног. Вырезаны куски мяса с груди и боков. Кровь давно запеклась багровой, треснувшей коркой.

— Это Фрол, — выдохнул Яков, застывший возле безногого мертвеца. На плече, под слоем грязи и крови, синела татуировка — голая баба с огромными сиськами в объятиях бравого усатого молодца.

— Точно Фрол. Он эту бабу в честь псковской компании наколол. Побили ребят, — высокий рейтар со сломанным и криво сросшимся носом, стащил шляпу. Остальные повторили скорбный ритуал.

— А второй Алекса, видать, — хмуро кивнул Яков. — Ох и обезобразили, сволочи. А он только женился, супруга дома брюхатая ждет.

— Тела снять, — велел Вахрамеев. В глазах ротмистра застыла тьма. — На обратном пути заберем.

— Если будет путь энтот, обратный, — проворчал седой солдат, раскачивая и выдирая удерживающий мертвеца деревянный кол. Чавкнуло, то, что осталось от Фрола упало на руки однополчан.

— Это предупреждение, — глухо обронил Бучила. — С умыслом оставили за собой. Далее хода нет.

— Ага, как же, напугали ублюдки, — скривился ротмистр, в глазах запрыгали сумасшедшие искорки. — Из под земли мне тварей достать!

Робкие надежды Бучилы на возвращение домой развеялись в прах. Изуродованных мертвецов бережно сняли и уложили рядком, забросав от зверья еловыми лапами и травой. Заболоченный лес дышал влажным, смрадным теплом. Вековые ели закрыли солнце, обрастая понизу плесенью и серым грибом. Упавшие исполины утопали во мху, вспухая гнилыми наростами изнутри. Попадались огромные, в два обхвата березы, треснувшие, почерневшие, с чудом сохранившимся на вершинах жидким листом. На грубой и толстой бересте Рух видел заплывшие, едва различимые руны, вырезанные, должно быть, когда деревья были молодняком. Изредка в чаще верещало и ухало, и тогда отряд замирал, ощетинившись сталью. След, вдоволь попетляв между крохотных озер с застоявшейся протухшей водой, вывел к оврагу, густо заросшему чахлым папоротником и кривыми елками, с болезненной, отходящей пластами корой. Верхушки с пожелтелой, затянутой паутиной хвоей клонились вниз, образуя арку, полную стылого полумрака и жидких теней.

Жутковатое место, — подумал Бучила. — Неужели пойдем сквозь него? Слава Христу, ротмистреныш оказался не таким дураком.

— Яков, Михайла, Никита, Савва, берите собак и в две пары прочешите мне склоны, — приказал Вахрамеев.

Люди и псы бесшумно растворились в зарослях, и наступила тревожная, изматывающая душу тишина. Рух слышал, как у напряженно замершего рядом солдата колотится сердце и кипящая кровь набухает в висках. Это не было страхом, вовсе нет. Это было ожидание боя, запаха смерти и криков. Так охотника колотит при виде добычи. Бучила внезапно поймал себя на мысли, что ведет отсчет: сто один, сто два… Лаваль крутила головой во все стороны. Сто двадцать, сто двадцать один… Ротмистр кусал губы, побелевшим кулаком сжимая эфес. Сто пятьдесят четыре… Остервенелый собачий лай вспорол зыбкую тишину где-то по левому склону оврага. Стеганул отрывистый выстрел.

— К оружию, м-мать! — завопил фальцетом ротмистр.

Рух едва не упал, столкнувшись с рейтаром. Солдаты поспешно выстроилась в крохотное каре. Бахнул второй выстрел. Теперь справа. Неистовый лай оборвался душераздирающим скулежом и затих.

Слева затрещало, из зарослей выскочили Никита и Савва, с перекошенными мордами и дикими глазами. Савва рывками волочил упирающегося всеми лапами пса с клочьями пены на оскаленной морде.

— Падаль, падаль там! — заорал Никита. Разведчики заскочили в квадрат.

— Засада, ваше благородие! — Никита дрожащими руками перезаряжал пистолет, просыпая порох и сдавленно матерясь.

— Корчун, лапочка, издаля их учуял, тем и спаслись! — Савва похлопал пса по лоснящейся голове. В глазах «лапочки» застыло желание убивать. — Сверху сидят, думали невидимы, гниды!

— Никит, глянь, это чего у тебя? — спросил седой рейтар. У разведчика над левой лопаткой засела короткая, выкрашенная черным стрела.

— Ох, ёпт, — удивился Никита, посмотрев за плечо. — Думал комар укуси…

В елку над головой Руха с глухим стуком вонзилась стрела. Вторая отскочила от нагрудника рейтара стоящего впереди. Вахрамеев, опередив Бучилу, прикрыл графиню собой. Коротышка драный! От диких воплей заложило уши, среди деревьев замелькали быстрые тени, и Рух впервые увидел падальщиков. Страшные байки не врали, дикари мало напоминали людей — косматые, полуголые, раскрашенные черными и синими полосами, грязные, ряженые в сальные шкуры, с лицами, скрытыми масками, похожими на мерзкие хари разложившихся мертвецов.

— Огонь! — приказ Вахрамеева утонул в грохоте выстрелов и пороховых облаках. Несколько падальщиков покатились по мху. Бучила, не собиравшийся вступать в рукопашную, на всякий случай вытянул из ножен тесак. Побледневшая Лаваль вскинула руку, от ведьмы пошел холодный поток, след творящегося колдовства, бегущий дикарь с двумя отрезанными головами у пояса, резко остановился, выронил копье с широким иззубренным наконечником и засипел, тараща выпадающие глаза. Сделал шаг, шея изогнулась под немыслимым углом и он повалился на обмякших ногах.

— Держать строй! — завопил ротмистр. Падальщики налетели смердящей, истошно улюлюкающей толпой. То, что Рух издали принял за маски, оказалось безобразными рожами. Безумцы уродовали себя, обрезая носы и губы, обнажая рты в вечном оскале гнилых, хищно заостренных зубов. Жутко лязгнула сталь, падальщики взвились в высоких прыжках, стремясь ворваться в каре и умирая под ударами багинетов и палашей. Вооружены дикари были всякой дрянью: ржавыми мечами, каменными топорами, дубинками и прочей клятней. Хорошего железа Рух не заметил. К его ногам упал людоед с раскроенной башкой. Из треснувшего черепа плеснули расквашенные мозги. Щеку опалил холод, Лаваль творила новое заклинание, не успевала и оттого злилась больше всего. Хер в такой свалке поможет твое колдовство, — злорадно подумал Бучила. Рейтары отбивались молча, прикрывая друг друга, дикари наседали, как одержимые, с воплями и скулежом. Здоровенный падальщик, в плаще из сшитых человеческих лиц, с рожей обезображенной мокнущей опухолью, рубанул крайнего солдата причудливо изогнутым, похожим на кусок сырого мяса клинком. Рейтар завалился, рассеченный до пояса, кровь фонтаном ударила из оборванных жил. Вахрамеев пальнул почти в упор, верзила дернулся, скорчил морду и ударил наотмашь. Ротмистр успел обнажить палаш, лязгнуло, оружие Вахрамеева разлетелось осколками, и он упал, закрывая руками лицо. Дикарь навис сверху, занес меч, коротко хрюкнул и повалился на Вахрамеева.

— Не помешал? — Бучила, возникший из сечи, раскачал и вырвал застрявший среди ребер тесак.

Ротмистр хрипел, придавленный вонючей тушей. Бучила, брезгливо морщась, отвалил тяжеленного мертвеца. Схватка закончилась, уцелевшие падальщики отхлынули в чащу, бросив убитых и раненых. Мертвыми Рух насчитал семерых, ранеными двоих. Дикарь с длинной, смазанной жиром косой, полз, хватаясь за траву и волоча клубок вывоженных в грязи потрохов.

— Гляньте, жить хочет, паскудина, — хохотнул седой рейтар и наступил на кишки. Падальщик застонал и свился в клубок. Пощады он не просил. В глазах тлели ненависть и сосущая пустота. Бучила хмыкнул при виде жутко обезображенного лица. Ага, а говорят это упыри страшные. Все ведь врут, сукины дети! По сравнению с этой образиной, вурдалаки милашки каких поискать! Он подобрал с земли чей-то оброненный пистолет.

— Куда собрался, красавчик? — седой нехорошо ухмыльнулся и ударом приклада размозжил падальщику башку. Хлюпнуло, череп лопнул перезревшей тыквой, челюсть съехала на сторону, правый глаз лопнул, повиснув на щеке склизким комком. Дикарь все еще жил, руки бесмысленно царапали мох. Второй удар окончил мучения.

Второй раненый падальщик корчился среди корней, харкая кровью и зажимая огнестрельную рану в покрытом ритуальными шрамами животе. Сквозь пальцы толчками брызгала черная жижа. Пуля разворотила печень.

— Этот у меня долго мучится будет, — Никита оскалился, на ходу доставая узкий, с волнистым лезвием нож. Рух прицелился и выстрелом снес раненому башку.

Никита замер, перевел тяжелый взгляд на упыря и прорычал:

— Пожалел? Ну-ну. Они — то не пожалеют тебя.

— Они нет, — согласился Бучила. — А вдруг кто другой, да? Все под богом ходим. Нет, я конечно сам не прочь над умирающим покуражиться, но мы тут вроде торопимся, не?

— Упырь дело говорит, — кивнул перекосившийся на бок ротмистр. — Отдохнули и будет!

Среди рейтар убит был один, трое ранено. Одному вскользь досталось костяной палицей по башке, ничего смертельного, но смотреть было страшно, сорванный с темени лоскут кожи кровавой лохмотухой наползал на глаза. Второму досталось копьем в бедро.

— Идти сможешь? — спросил солдата ротмистр.

— В огонь и в воду, — отозвался боец, закусив до крови губу.

Третьим раненым был Никита, вполне освоившийся со стрелою в спине.

— Чё пялитесь, помогите, суки, — окрысился он, попытавшись сцапать древко через плечо.

— Тебе и так красиво, будешь в Новгороде перед бабами красоваться, — Савва раскачал и вырвал стрелу. — Слабенький лучишко попался, едва на пол пальца в мясо зашло.

— Жжет, сука, — Никита поморщился.

— Промыть надо.

— Ниче, как на псе заживет, не впервой, — Никита пошатнулся, упал и забился в траве. Солдатня окружила товарища, не зная что предпринять. Никита дернулся, выкашлял багровые сгустки и затих.

— Отмучился раб божий Никита, — сообщил Савва, проверив дыхание.

— Гляньте, — седой показал подобранную стрелу. По середке костяного наконечника пролегал желобок заполненный смолистой, гнойно-зеленой бурдой.

— Вытяжка из крови ядовки, — со знанием дела сообщил Савва, понюхав наконечник и зашвырнул стрелу подальше в кусты. — Противоядия нет. Падаль на такие дела мастера.

Рух посмотрел на мертвых дикарей уважительно. Шутка ли, вытяжка из крови болотной ядовки, твари скрытной, злобной и смертельно опасной. Только полные безумцы с напрочь разложившимися мозгами могут устроить охоту на ядовку и выйти из нее победителями.

— А этот, страхолюдина, паршивый весь, как бы заразу не подцепить, — рейтар кивнул на падальщика, героически убитого Рухом. Здоровяк валялся плашмя, лишив сомнительного удовольствия любоваться обезображенной рожей. Правая рука высохла, среди отмершей плоти проглядывала желтая кость. От плеча по телу расползались губчатые наросты, сочащиеся белесой дрянью с запахом протухших яиц.

— Ети его в душу, вы гляньте! — Савва ткнул под ноги.

Рух только сейчас вспомнил про странное оружие падальщика и у него скрутило живот. Во мху валялся похожий на застывшую молнию меч: зазубренный, хищно кривой, безобразно уродливый, сплющенный из железа, кости, камня и дерева, одним своим видом внушающий отвращение и удушливый страх. Подобие рукояти обмотано полосками кожи, и со вкусом украшено темляком с десятком человеческих и звериных клыков.

— Чертов клинок! — ахнула Лаваль.

Рейтары отшатнулись, крестясь и нашептывая молитвы, кто-то едва не упал. Так пугаются прокаженного или чумного. Рух жадно подался вперед. Надо же, Чертов клинок! Вот уж не чаял. День гнева Господнего отгремел четыреста лет назад, но до сих пор напоминал о себе, время от времени открывая проходы — нарывы в мир кромешной тьмы, умертвий, демонов и тварей, ненавидящих солнечный свет. Никто не знал, где возникнет и сколько будет продолжаться Нарыв. Самый длинный, из попавших в летописи, длился шестнадцать часов, и за это время почти полностью исчезло Вестфальское королевство. Нарыв набухает и открывается, выпуская Гнилую бурю или в просторечии Гниль, порывы смрадного ветра, несущие смерть, пепел и черную пыль. Все живое, попавшее в Гниль изменялось, теряло разум и разлагалось заживо, порождая самые кошмарные формы. Гниль мимолетна и от нее можно спастись, но следом из Нарыва могли прорваться чудовища с той стороны. А могли и не прорваться, тут уж как повезет. А иногда, очень и очень редко, из Нарыва выпадал Чертов клинок. Говорят сам Сатана выбрасывает проклятое оружие, не в силах с ним совладать.

— Изничтожить надо, — седой рейтар сплюнул.

— Хер там, — осадил изничтожальщика Рух. — Это моя добыча.

— Не трогай, пожалеешь, — предупредила Лаваль, не сводящая глаз с уродливого меча.

— А у меня судьба такая, творить всякие непотребства, а потом об этом жалеть. На том и стою! — Бучила многозначительно воздел палец. — Между прочим я таким макаром в эти дебри иметые и угодил.

Он осторожно, словно воруя из церкви серебряный крест, взялся за странно теплую рукоять и прислушался к ощущениям. Ничего не произошло, и Бучила даже расстроился, ожидая жутких корчей, ожога, укуса или другой подобной клятни.

— Ну видели? Не так страшен бес, — Рух взмахнул неожиданно легким клинком, приведя в ужас рейтар. Несмотря на непривычные, угловатые формы, меч сидел в руке как влитой.

— Любой университет душу продаст за такой, — сказала Лаваль.

— Знаю я заумей этих, — отозвался Бучила, изучая набор клыков, висящих на темляке. — Возьмут на время поизучать, а потом ищи ветра в поле. Ему же цены нет. На, ротмистр, подержи. — он в приступе доброты протянул меч Вахрамееву.

— Отвяжись упырь, — ротмистр опасливо убрал руки за спину, и Рух прекрасно понимал почему. Чертовы клинки несли угрозу, разрушая душу и тело владельца, и мертвый падальщик порукой тому. Бучила не боялся, наоборот, хотелось проверить себя. Каждый Чертов клинок уникален, постепенно и незаметно открывая свой дар. Легендарный «Буресвет» французского короля Людовика наносил смертельные раны демонам, «Несущий смерть» первого маршала Испании Гаиски Валерона повергал противников в ужас. Вот и этот надо проверить. А выбросить поганую железяку никогда не поздно, наверное.

— Держись от меня и моих людей подальше, упырь, — предупредил Вахрамеев и повысил голос. — Выдвигаемся!

— А бошки? — седой хмуро кивнул на мертвецов.

— Бошки потом! — отрезал ротмистр.

Рейтары заворчали, но подчинились, а говорят дисциплина — не самая сильная сторона «Черных сотен». Рух уважительно хмыкнул, зная, что рейтарам платят за каждую голову.

— Якова с Михайлой нет, — едва слышно сказал Савва.

— Значит пойдем вдоль оврага за ними, — ротмистр дал отмашку.

Пропавшие нашлись саженей через сто. Якова опознали лишь по одежде. Обезглавленный псарь лежал на спине в луже крови, лохмотья шеи жутко белели размочаленным позвонком. Михайла съехал по склону, оставив след в смятом папоротнике и уставив в небо крест на крест разрубленное лицо. Дымчатый кобель, покрытый десятками колотых ран, коченел, подмяв мертвого падальщика под себя. Клыки железной хваткой сцепились на горле врага. Уходя, их положили вместе, людей и мертвого пса. И шум студеного ручья напоминал скорбный девичий плачь.

Дальше шли по склону, вниз ротмистр отрядил только двоих и собаку. Ждали новой засады, но лес огрызнулся и тревожно затих. Овраг остался позади, попадались звериные тропы и буреломы, заросшие брусникой и сосновым молодняком. След петлял и выкручивался спиралью. Бучила первым почуял жуткую вонь. К гнилому дыханию близких болот исподволь примешался смрад разложения, запекшейся крови и горелых волос. Деревья стояли голые, листья свернулись и высохли, хвоя порыжела, мох серой пылью крошился под каблуком. На пути попался громадный, Руху по грудь, муравейник, покинутый обитателями. Чахлый подлесок гнил на корню, устилая землю склизким ковром. Нечто, притаившееся в смрадной и теплой лесной глубине, разрасталось болезненной опухолью. Страх неведомого глодал людей, подтачивал изнутри. Притихла даже Лаваль. Собаки ставили лапы опасливо, словно боясь испачкаться в невидимой липкой грязи.

— Чуешь, упырь? — прошептал Вахрамеев.

— Да тут разве полудурок не учует какой, — отозвался Бучила. — Нехорошее место и недавно совсем завелось, иначе я бы узнал.

— Плохо за порядком следишь, — подначил ротмистр.

— Пф, не ты первый мне такую клятню говоришь. Знаешь где говорильщики эти? Вот и не надо тебе. Плохо слежу. А кто хорошо? Власть новгородская? Той и вовсе плевать.

— Было бы плевать, нас бы тут не было.

— Ага, заливай. Вы тут за головами охотитесь, остальное вам мало волнительно. Два дня вокруг крутитесь, а успехов словно котенок нассал. Так вас дюжина, а я один, две руки, две ноги, одна голова, жизней нет запасных. Ну обаяния поболе, чем у других. Село стоит? И на том спасибо скажи.

Вахрамеев спорить не стал. Жуткий запах усиливался, графиня прикрыла лицо тонким платком. Собаки беспокоились и жались к ногам. Савва, идущий первым, остановился и плавно присел. За посеревшими мертвыми елками угадывалась острая крыша. Низкую, заросшую бурьяном землянку было не разглядеть шагов с десяти. Жилище выдавала только повисшая в воздухе густая тошнотворная вонь.

— Вот где падаль свила гнездо, — ротмистр вытащил пистолет, жестами приказал своим взять хибару в полукольцо и шикнул на Руха. — Куда? Рядом будь.

— Ты мне не указчик, — Бучила обошел кучу сырого валежника и едва не свалился в глубокую яму. Будь он беременным, тут бы, скорее всего, и родил. На дне ямины, увитой бахромой еловых корней, разлагалось мелкое лесное зверье. Жидкая смрадная каша из гнилого мяса, отслоившейся шкуры, роящихся опарышей и голых костей. От миазмов заслезились глаза даже у видавшего виды Бучилы. Он чуть отступил, просыпав в яму комья земли. Лежащая сверху то ли норка, то ли куница, хер ее разбери, шевельнулась, и Рух поспешно заморгал, прогоняя видение. Казалось, разорванное напополам тельце шевелилось от кишащих внутри белесых червей. Бучила удивленно вскинул бровь. Зверек перебирал передними лапами, открывал крохотную пасть и вращал мутным глазом. Хлюпнуло, наружу выпросталось пятнистое, ободранное, изляпаное черной слизью крыло. Поверхность гнилой жижи пришла в движение, чавкая и пузырясь. Рух инстинктивно отдернулся. Происходящее нравилось все меньше и меньше.

— Мертвые и в тоже время живые, — прошептала неслышно возникшая рядом Лаваль.

— Есть места, где мертвые поднимаются, но это другое, — откликнулся Рух, не сводя взгляда с бурлящего месива. — Мразина какая-то балует и я буду не я, если сучаре этой ручонки шелудивые не оборву.

Позади землянки просматривался покосившийся навес, а под ним клетка из неошкуренных еловых жердей. У Руха екнуло сердце. В углу клетки, тесно прижавшись друг к другу сидели Степан и Филиппка. Перепуганные, окровавленные, но живые! И вроде даже при ушах и носах. Отчим неумело прижимал пасынка к груди и гладил по спутанным волосам. Бучила подавил желание броситься на выручку. Валявшаяся рядом с клеткой черная груда, поначалу принятая за кучу гнилого тряпья, шевельнулась и звякнула цепью. Разложившийся мертвяк, с ошметками плоти на почерневших костях и клочками длинных волос, облепивших череп, конвульсивно задергался. Мертвец сгнил насквозь и мог только ползти, цепляясь высохшими руками и чуть слышно скуля. Заложный попытался добраться до Степана, но цепь натянулась, отбросив тварюгу назад.

— Эта гадина по твоей части упырь, — сказал охрипший от напряжения Вахрамеев. — А вот эти по нашей.

Из-за землянки вышли трое еле ковыляющих падальщика, раненые и залитые кровью. Остатки засады в овраге и ничего бы тут страшного, если бы следом, на свет божий, не выбралось страшилище, коих Рух еще не встречал: мальчишка-подросток, невысокий и щупленький, умерший не больше недели назад, а оттого шустрый и бодренький, с собачьей башкой, старательно пришитой рядом со своей головой. Обе головы были живые, человеческая вращала черными глазами и разевала в немом крике рот, собачья щелкала пастью и пускала зеленую, отвратительную слюну. Заложный припадал на бок и Руху окончательно поплохело. Левая голень мертвеца была заменена на собачью лапу. Два колена, свое и собачье, сгибались и пружинили в разные стороны. Руху на память тут же пришли странные следы вокруг Рычковского хутора: человечий — собачий — человечий — собачий… Как там Филиппка сказал: «дяденька с собачкой гуляли». Ага, догулялись видать… Вместо ладоней у мертвяка хищно кривились ржавые, иззубренные серпы.

Крик Вахрамеева утонул в залпе, кромку поляны затянул удушливый дым. Пороховое марево унес ветерок, падальщики скорчились на земле. Один еще дергался, подгребая сухую хвою под себя. Человек — собака медленно приближался. Оно и понятно, обычные пули ему нипочем. Рух вспомнил свои обязанности и прыгнул, размахивая Чертовым клинком. А если счастье подвалило и он нечисть всякую с одного удара сечет? Навстречу мелькнули серпы, руки тряхнуло. Ага, жди, меч оказался не из таких, кривое лезвие намертво застряло в грудине у мертвяка. Рух дернулся, чуть не столкнувшись с заложным, серп рванул балахон на груди, собачья пасть щелкнула клыками, опалив лицо кислым смрадом. Сбоку возник Вахрамеев. Бахнуло. Тяжелая пуля отбросила мертвяка, снеся нижнюю челюсть и половину тронутого гнилью лица. Бучила выпустил липкую рукоять Чертового клинка, выхватил верного «Поповича», снес собачью башку и, войдя в раж, принялся лупить по чем попало, под звук рвущейся плоти и трещащих костей. Мертвяк пошатнулся и упал. Так тебе, сука! Рух наступил на теперь уж точно мертвое тело и, раскачав, с усилием вырвал Чертов клинок. Вот ведь бесполезная хренотень!

— Теперь в расчете, упырь? — осведомился самодовольно ухмыляющийся ротмистр.

— Ни клята, — огрызнулся Рух. — Падальщик бы тебя точно прикончил, а эта сранина мне тьфу, на единый хамок.

— Заступа! Заступа! — Филиппка приник к прутьям клетки.

— Я сейчас, обожди малой, — Бучила, вооруженный сразу двумя мечами, словно затраханный сказочный богатырь, повернулся, собираясь прикончить тварь на цепи. Заложный, оказавшийся бабой, жутко скалился, дергаясь так, что кольцо вбитое в сруб, держалось на одних только соплях. Рух примерился для удара, и уловив смазанное движение, отскочил, приготовившись к обороне. Тень, выскочившая из землянки, пронеслась мимо и с тоненьким криком:

— Не надо! Не надо! Мамочка! — прикрыла собой лязгающую челюстью тварь.

Рух поперхнулся, опознав пропавшую Варьку — голую, взъерошенную, измазанную свежей кровью и грязью. Образина жалась к девчонке, жалобно прискуливая и тягучими нитками пуская слюну.

— Варвара, ну ёб твою мать! — Рух опустил клинки. — Нет, вы только гляньте!

— Не подходи, не подходи! — Варькины глаза налились угрожающей чернотой.

— Сколько живу, такого блядства не видел, — подошедший Вахрамеев сплюнул под ноги. Рейтары окружили землянку и ее обитателей.

— Это то о чем я подумала? — голос Лаваль мелко дрожал.

— Ага, то самое дерьмо, — согласился Бучила, картинка сама собой сложилась в башке. — Никак Варюшенька мамку усопшую подняла.

— Подняла! — с вызовом крикнула Варька, ничуть не стесняясь бесстыдной своей наготы.

— Ясно теперь, — Рух расплылся в нехорошей ухмылке. — Год назад была обычной соплюхой — вышивки, ленточки, куколки, мечты о прынце на белом коне. А потом мать умерла.

— Он убил ее! — Варька обличающе указала пальцем на сидящего в клетке отца.

— Ведьмой она была, ведьмой! — взревел Степан. — Всю жизнь мне врала! Душу Дьяволу продала! Варьку родила, а потом всех детей бесам несла! Роды подгадывала на лето, когда я все время с бортями, а как вернусь рыдала, волосья рвала, убивалась по-всякому, дескать умер ребеночек наш! А я дурак верил! На могилки ходил, сердце отцовское рвал, а в могилках тех куклы лежали!

— От наивная душа, или и правда мозгов от рождения нет, — удивился Бучила. — Думаешь почему нечисть лесная тебя, обормота, пальцем не трогала, борти медом полнились и пчел всякий мор обходил стороной? Жена детьми вашими выкупала удачу ради тебя. У всего своя цена, Степка-дубовая голова.

— Не правда! — Степан рванул клетку, хрустнули жерди. — Я за ней проследил, видел, как она дите бесу в лесу отдала!

— Ты совсем дурак? — вздохнул Рух. — Пчелы засрали башку? Неужели не увязал смерть жены и крах медового промысла? — Бучила перевел взгляд на Варьку, не обращая внимания на мертвечиху, попытавшуюся уцепить его когтищами за сапог. — А ты, ты видела, как отец убил и закопал мать. Ненависть и ужас открыли проклятый дар. Тлевшее в матери, в тебе разгорелось буйным огнем. Кого первого подняла?

— Кротика мертвого, — Варька потупила глаза. — Не знаю и как, в руки взяла, подышала, он и ожил. Чудо Господне.

— Ну естественно чудо, только от Господа в нем с гулькин хренок. Следом собаку?

— Чернышечку моего.

— Но вот незадача, — Рух понимающе кивнул. — Любимый пес вернулся другим, удержать ты его не смогла и тварь приперлась домой. Хорошо отец успел лопатой прибить. Тут хоть однажды в жизни наш полудурошный Степашка не сплоховал. А ты, мелкая мразь, уже вошла во вкус, распробовала силу свою. Тут и подвернулся мальчонка. — Бучила посмотрел в сторону страшилы с собачьей башкой.

— Я помочь хотела, помочь! — Варьку трясло, она всхлипнула и зачастила. — Сдружились мы с Митенькой, он не хотел с дядьками страшными уходить, со мной хотел остаться, со мной.

— Отравила красавкой?

— Он… он со мной… — Варька ревела, размазывая слезы и кровь по лицу.

— С тобой, с тобой, — успокоил Бучила. — Ты его откопала и подняла, добавив по вкусу куски любимого пса.

— Друг он мне, друг!

— Ну конечно, какой разговор? Когда дружат, завсегда пришивают серпы и собачью башку, — Рух кривенько улыбнулся. Варька верила в то, что говорила, это было страшнее всего. — И тогда ты взялась за главное дело, решила мать оживить, помнила место, где папанька труп прикопал. Но это уже не мать, а горе одно, того и гляди рассыплется в прах.

— Мама вернется! — убежденно выпалила Варвара.

— Да конечно, иначе и быть не может, — влез в разговор Вахрамеев. — Вы тут, гляжу, все такие умные собрались, так объясните мне олуху, падальщики тут откуда взялись?

— Они недавно пришли, — Варька стрельнула глазками на побитых дикарей. — Я испугалась сначала, а они хорошие, охранять взялись меня, помогать.

— Рыбак рыбака, — хмыкнул Бучила. — Падальщики как увидели, чем наша милая деточка занята, так и растаяли. Поди богиней почитали или вроде того.

Рух замолчал, осененный внезапной догадкой, и рывком распахнул дверь убогой землянки. Будь он послабже, все бы вокруг заблевал. Внутри воняло кишками и кровью, света почти не было и Бучила обрадовался этой милостивой, благостной полутьме. С низкого потолка густо свисали пучки трав и трупы животных, одни тронутые разложением, другие иссохшие до самых костей. Почти все пространство занимал кособоко сколоченный стол, занятый синюшным трупом, вспоротым от паха до середины груди. Внутренности, сердце, печень и легкие аккуратно разложены по глиняным мискам. Ввалившиеся глаза мертвеца слепо смотрели на Руха. Дарья. Он выдохнул, закрыл дверь за собой и глухо спросил:

— Хочешь мать в мачеху переселить и Филиппкиной кровью к жизни вернуть? Сама доперла или кто подсказал?

— Сама!

— Башковитая сука, — Рух о таком только слышал. Чары крови и смерти — запретное и нечистое колдовство. Откуда это в ребенке? Мать была ведьмочкой из самых пустяшных, а эта мандёнка лысая, вона вытворяет чего.

— Мы вместе будем, как прежде, нам не нужен никто! Папка, мамка и я! — Варька безумно хохоча, распахнула клетку. — Семья мы, семья!

Твою мать! Рух, матерясь на чем свет стоит, отшвырнул девку, но мертвечиха уже втянула гнилое тело внутрь. Завизжал Филиппка. Степан заслонил мальчишку и саданул тварь кулаком. Заложная зашипела и вцепилась мужу в горло зубами. Бучила протиснулся в клетку и коротким ударом перерубил прорвавшие плоть позвонки. Бортник и лесная ведьма остались лежать в страшных объятиях, смерть соединила их отныне и навсегда.

Рух выгреб забившегося в угол Филиппку, крохотные ручонки намертво уцепились за балахон.

— Тихо, не реви, — Бучила вывел мальчишку из клетки и глянул на Варьку. — Что, не по-твоему вышло, тупая ты мразь?

Он хотел смазать девке по роже. Лаваль, словно почувствовав, накинулась коршуном, обняла Варьку за плечи и окрысилась на Бучилу:

— Не смей трогать ребенка! Она и так натерпелась. Ты моя деточка.

— Тварь она, — Рух немножечко успокоился.

— Не говори так! — взвилась графиня. — Это уникальный случай! Ты все видел!

— Сударыня, — всунулся Вахрамеев. — Тут, как вы заказывали, живехонький падальщик. Потрепан изрядно, но может сгодиться?

Рейтары подволокли израненного дикаря, окровавленного, измочаленного, но вполне себе ничего.

— Да иди ты в жопу со своим сраным уродом! — взорвалась Бернадетта. — Не видишь я занята?

Ротмистр сконфузился, отступил и едва заметно кивнул. Савва перерезал падали горло.

Возбужденная Лаваль развернула Бучилу к себе и задыхаясь закричала в лицо:

— Мне не встречался такой сильный дар! Понимаешь? Она одна на миллион, на два миллиона, на десять! Считалось, что в столь юном возрасте это невозможно! Ха! Я бы ни за что не поверила, не увидев сама! Феноменально! Уникум, уникум!

— Ага, талантливая паскуда, — согласился Бучила, совершенно не разделяя радости Бернадетты.

— Ты пойдешь со мной девочка, все будет хорошо, — графиня присела и принялась вытирать Варьке лицо. Мелкая дрянь приникла к ведьме ласковой кошкой, посматривая на Руха зло и победно. А может и не Варька смотрела, а древняя, кошмарная тварь, вскормленная мертвецами и кровью.

— Ты совершаешь ошибку, — мягко сказал Бучила, пытаясь воззвать к здравому смыслу Лаваль. Он ошибся.

— Новгородский ковен будет в восторге, — глаза ведьмы были пьяными. — Девочка пройдет обучение, мы ограним этот алмаз!

— Вы будете управлять ей.

— Юному таланту нужен наставник, — парировала Лаваль. — Представь, что она сможет через десять лет, если уже сейчас, на одном голом инстинкте, способна на большее, чем некроманты, посвятившие темному искусству целую жизнь. Невероятная удача. Не зря, не зря я столько лет таскалась в это деревенское дно!

Рух послушно кивал. Перед глазами стояли армии живых мертвецов и кошмарные твари, сшитые из кусков звериных и человеческих тел. Пожары от горизонта до горизонта. Толпы послушных друзей с собачьими головами, по мановению руки владычицы разрывающие все на пути. И выхода не было. Пойти против Лаваль, значило пойти против всех новгородских ведьм.

— Если вы не удержите ее в узде, сколько тысяч умрут? — спросил он.

— Да какая разница? — вспылила Лаваль. — Тебе не плевать? Представь какие открываются перспективы! Идем со мной и вместе подарим девочку ковену. Пойми, тебе больше никогда не придется защищать этих вонючих крестьян! Ты будешь свободен!

— Оно так. Чертовски заманчиво, — Бучила растерянно улыбнулся неизвестно чему и ударом тесака раскроил Варьке башку.

— Ты, ты… — Лаваль поперхнулась, не замечая плеснувших на лицо крови и жидких мозгов. — Ты…

— Я, — подмигнул ведьме упырь. — Подонок, чудовище, детоубийца, нечистая тварь. Рухом Бучилой зовусь. Давай чернявая, не хворай.

Он подхватил Филиппку на руки и пошел прочь от заваленной мертвечиной поляны. На последствия было плевать. Сотней врагов больше, сотней меньше, хер ли с того?

— Ты идиот, вурдалак! — истошно завопила в спину Лаваль. — Ротмистр, взять его!

Рух остановился и медленно повернулся. Рейтары выжидательно смотрели на командира.

— Взять! — визжала Лаваль.

Вахрамеев нарочито безучастно спросил:

— На основании?

— Я так хочу! — полыхнула ведьма.

— «Черной роте» плевать на ваши хотелки, сударыня, — отчеканил ротмистр. — «Черная рота» подчиняется только своим командирам, к числу которых вы не относитесь. Прошу меня извинить. Парни, рубите бошки и уходим, мы свое дело сделали.

— Да… да как ты смеешь! — Лаваль покраснела. — Я, я тебя…

— Нет нужды пугать меня, сударыня, — отозвался Вахрамеев. — Знаете, с одинокими дамами в лесу часто случаются всякие нехорошие вещи.

— Трус!

— Как вам угодно, сударыня, — ротмистр отсалютовал Бучиле.

Рух подмигнул в ответ и неспешно продолжил свой путь. В затылке неприятно кольнуло, невидимая хватка попыталась сжать горло. Он вздохнул, легко отвел чары, снова оглянулся и вкрадчиво попросил:

— Не надо, лапуля, хватит на сегодня смертей.

— Ты ответишь перед ковеном, упырь! — Бернадетту колотило от ярости.

— Я твой ковен в рыло драл, так им и передай. А если в причинном месте засвербит, знаешь где меня отыскать, — Рух ощерил пасть, поудобней перехватил мальчишку и больше уже не останавливался.

Солнце садилось, причудливые тени легли на лесную тропу. Пахло приближающейся грозой. Филиппка прижался, сильно-пресильно стиснул шею и шепнул на ухо:

— А Заступой-то я больше быть не хочу.

— И правильно! — поддержал Рух. — Грязное это дело и всей благодарности — осиновый кол. Но ты подумай, может давай, укушу.

— Не надо, — Филиппка шмыгнул носом. — Как же я без мамки теперь?

— Что-нибудь придумаем. Я тебя к Устинье определю.

— Ведьма которая? — всхлипнул Филиппка. — Батька грил на костре ее надобно сжечь.

— Ты при ней такое почаще говори, — предупредил Рух. — Она тебя из благодарности в поросенка оборотит, станешь подхрюнькивать. Хорошая она, хоть и строгая, научит людей и скотину лечить, всякую хворь отгонять. Сестра твоя сводная дарила смерть, ты будешь дарить жизнь. Станешь настоящим человеком, как Богом заведено, не всякой срани бесполезной чета. А спустя много лет, уложив в постель жену и детей, выйдешь на крыльцо в летнюю темноту и, прислушавшись к тишине мирно спящего села, знай: Заступа рядом, Заступа не дремлет, серебром и кровью замаливая грехи на страже мертвых, во имя живых.

Примечания

1

Основой сюжета взято русское народное предание, записанное замечательным ученым — этнографом Сергеем Васильевичем Максимовым, и опубликованное в 1903 году в книге «Нечистая, неведомая и крестная сила».

(обратно)

Оглавление

  • Полста жен Руха Бучилы
  • Ванькина любовь
  • Птичий брод
  • Ночь вкуса крови
  • Все оттенки падали
  • *** Примечания ***