Хождение за три мира [компиляция] [Александр Абрамов] (fb2) читать онлайн

- Хождение за три мира [компиляция] (а.с. Абрамовы, Александр и Сергей. Сборники -1) (и.с. Фантастическая династия Абрамовых-1) 2.44 Мб, 649с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Александр Иванович Абрамов - Сергей Александрович Абрамов

Настройки текста:



Фантастическая династия Абрамовых

Александр Абрамов, Сергей Абрамов Хождение за три мира

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СТРАННАЯ ИСТОРИЯ ДОКТОРА ДЖЕКИЛЯ И МИСТЕРА ГАЙДА, РАССКАЗАННАЯ ПО-НОВОМУ

«…нет, это был другой господин Голядкин, совершенно другой, но вместе с тем и совершенно похожий на первого…»

Ф. М. Достоевский, «Двойник»
Nil admirari! — Ничему не удивляться!

Положение, заимствованное из философии Пифагора

КТО Я?

Я возвращался домой от Никитских ворот по Тверскому бульвару. Было что-то около пяти часов вечера, но обычная в это время уличная субботняя сутолока обходила бульвар, и на его боковых аллеях, как и утром, было пустынно и тихо. Сентябрьское, вдруг совсем безоблачное небо не предвещало близкой осени, ни один желтый лист не зашуршал под ногами, и даже поблекшая к концу лета трава меж деревьями после вчерашнего ночного дождя казалась по-майскому похорошевшей.

Я не спеша шагал по боковой дорожке, лениво прицеливаясь к каждой скамейке: не присесть ли? Наконец присел, вытянув ноги, и в ту же секунду почувствовал, как все окружающее уплывает куда-то, тускнея и завихряясь. Обычно я не страдаю головокружениями, но тут даже вцепился в спинку скамейки, чтобы не упасть: вся противоположная сторона бульвара — деревья и прохожие — вдруг растаяла в лиловатой дымке, точь-в-точь как в горах, когда облака подползают к ногам и все вокруг дробится и тает в густых, мокрых хлопьях. Но дождя не было, туман налетел сухой и чистый, слизнул всю зелень бульвара и исчез.

Именно исчез. В одно мгновение деревья и кусты вновь возникли, как повторный кадр в цветном кинофильме: широкая скамейка напротив вернулась на свое прежнее место и пропавшая было девушка в голубом пыльнике опять сидела на ней с книжкой в руках. Все выглядело как будто по-прежнему, но только как будто: кто-то во мне тотчас же усомнился в этом. Я даже оглянулся, пытаясь проверить впечатление, и удовлетворенно подумал: «Чепуха, все так и было. Именно так». — «Нет, не так», — подумал кто-то другой.

Другой ли? Я спорил с самим собой, но сознание как бы раздваивалось, и спор походил на диалог двух совсем неидентичных и даже непохожих «я». Возникавшая мысль тотчас же опровергалась другой, откуда-то вторгшейся или кем-то внушенной, но агрессивной и подавляющей.

«И скамейка та же».

«Не та. На Пушкинском зеленые, а не желтые».

«И дорожки те».

«Эти уже. И где гранитный бордюр?»

«Какой бордюр?»

«А лужайки нет».

«Какой лужайки?»

«У корта. Здесь был теннисный корт».

«Где?»

Но я уже оглядывался с чувством нарастающей тревоги. Раздвоение исчезло. Я вдруг осознал себя в новом, странно изменившемся мире. Когда вы идете по улице, где все вам привычно и все примелькалось глазу, вы не обращаете внимания на мелочи, на детали. Но стоит им внезапно исчезнуть, и вы остановитесь, охваченный чувством недоумения и тревоги. Пейзаж был только похожим, но совсем не тем, какой я знал, проходя по этим тысячи раз исхоженным бульварным дорожкам. И деревья, казалось, росли по-другому, и кусты были не те, и самый бульвар я почему-то называл не Тверским, а Пушкинским.

По привычке я взглянул на часы, а рука так и повисла в воздухе. И пиджак был совсем другой, не тот, какой я надел с утра, и вообще не мой пиджак, и часы были не мои, а под ремешком от часов кривился шрам, которого, может быть, только минуту назад не было вовсе. А сейчас это был застарелый, давно заживший шрам, след пули или осколка. Я посмотрел на ноги — и туфли были не мои, чужие, с нелепой пряжкой на боку.

«А вдруг и внешность у меня не та, и возраст не тот, и вообще я — это не я?» — обожгла мысль. Я вскочил и не пошел, а побежал по дорожке к театру.

Театр стоял на том же месте, но это был другой театр, с другим входом и другими афишами. На его репертуарном табло я не нашел ни одного знакомого названия. Только в темных, не освещенных изнутри дверных стеклах отразилось знакомое лицо. Это было мое лицо. Пока оно было единственным, что было моим в этом мире.

Только теперь я почувствовал, как у меня болит голова. Помассировал виски — боль не проходила. Вспомнилось, что где-то поблизости, кажется на площади, была аптека. Может быть, она уцелела, на мое счастье? Площадь уже виднелась в мелькании пересекающих проезд автомашин, и я поспешил вперед, продолжая недоуменно и тревожно оглядываться. Домов по проезду Пушкинского бульвара я точно не помнил, но эти как будто не отличались от них — только не было привычных, бросающихся в глаза фонарей над подъездами, да и номерные знаки были другие.

У выхода на площадь, куда вливалась зеленая река бульвара, я буквально остолбенел: устье ее было пусто. Пушкина не было. На мгновение мне показалось, что у меня остановилось сердце. Голая каменная плешь на месте памятника уже не тревожила, а пугала. Я закрыл глаза в надежде, что наваждение исчезнет. В этот момент кто-то проходивший мимо толкнул меня, может быть и нечаянно, но так сильно, что я невольно повернулся на каблуках. Наваждение действительно исчезло: я увидал памятник.

Он стоял в глубине площади все такой же задумчивый и строгий, в небрежно накинутой на плечи крылатке — дорогой с детства образ. Пусть на другом месте, но он! Даже дышать стало легче, хотя позади памятника виднелось совсем незнакомое здание современной конструкции с огромными буквами по фасаду: «Россия». Гостиница или кино? Вчера еще на его месте стоял шестнадцатиэтажный жилой дом, в первом этаже которого помещался ресторан «Космос». Все было похоже и не похоже, знакомо до мелочей, но именно мелочи больше всего и видоизменяли знакомый облик. Аптеку, например, я нашел на том же месте, и продавщицы стояли за прилавками в таких же белых халатах, и такая же очередь толпилась у кассы, а в оптическом отделении продавались очки в такой же безвкусной и неудобной оправе. Но когда я спросил у продавщицы пирабутан от головной боли, она недоуменно скривилась:

— Что?

— Пирабутан.

— Не знаю такого.

— Ну, от головной боли.

— Пирамидон?

— Нет, — растерянно пробормотал я, — пирабутан.

— Нет такого лекарства.

Мой глупо-удрученный вид вызвал у нее улыбку сочувствия.

— Возьмите тройчатку. — И она бросила на прилавок пакетик в невиданной мной упаковке. — Двадцать четыре копейки.

В брючном кармане я обнаружил горсть серебряной мелочи, — монетки почти не отличались от наших. Потом уже, сидя на скамейке у памятника Пушкину, я тщательно обследовал все карманы доставшегося мне по прихоти судьбы чужого костюма. Содержимое их поставило бы в тупик любого следователя. Помимо мелочи, я нашел несколько рублевых и трехрублевых бумажек, совсем непохожих на наши, скомканный трамвайный билет, хорошую авторучку я почти целый блокнот с отрывными листами. Никаких документов, удостоверявших личность моего двойника, не было.

Страха я уже не чувствовал, оставалось лишь острое, беспокойное любопытство. Как долго продлится мое вторжение в этот мир и чем оно окончится — об этом я старался не думать: здесь можно было предположить все, даже самое страшное. Но что делать в пределах выданной мне путевки в неведомое? В гостиницу меня, конечно, не пустят. Где я буду ночевать, если путевка надолго? Может быть, дома или у друзей — ведь где-то живет же обладатель этого пиджака и друзья, наверно, у него есть, и самое смешное будет, если это и мои друзья; А вдруг все это сон? Я с размаху хлопнул рукой по скамейке — больно! Значит, не сон.

На какой-то миг мне показалось, что я увидел знакомое лицо. Мимо неторопливо прошествовал широкоплечий крепыш с кинокамерой. Я узнал и хохолок на лбу, и массив плеч, и чугунный затылок. Неужели Евстафьев из пятой квартиры? Но почему он с кинокамерой? Ведь он и фотоаппарата в руках не держал.

Я вскочил и побежал за ним.

— Простите… — остановил я его, вглядываясь в знакомые черты. — Женька?.. Евгений Григорьевич?

— Вы ошиблись.

Я растерянно моргал глазами: сходство было абсолютным. Даже тембр голоса был тот же.

— А что, похож? — усмехнулся он.

— Поразительно.

— Бывает, — пожал он плечами и прошествовал дальше, оставив меня в состоянии полной душевной смятенности.

Мне все еще казалось, что это розыгрыш, мистификация. Сейчас Женька вернется, и мы будем хохотать вместе. Но он не вернулся.

Когда я потом вспоминал этот день, прежде всего приходило на память это чувство растерянности и смятения и, пожалуй, еще — невыносимого одиночества в городе, в котором каждый камень был знаком с детства и который изменился всего за несколько секунд дурноты. Я мучительно вглядывался в лица прохожих с тщетной надеждой встретить близкого человека. Зачем? Вероятно, он не узнал бы меня, как близнец Евстафьева, а тому, кто узнал бы, что бы я мог ответить?..

Именно это и случилось.

— Сережка! Сергей Николаевич! — окликнул меня невысокий седой человек в замшевой курточке на «молниях». (Этого человека я никогда раньше не видел.) — Поди-ка на минутку.

Я поднялся: меня действительно звали и Сережкой, и Сергеем Николаевичем.

— Есть новость. — Он доверительно взял меня под руку и тихо сказал: — Обалдеешь: Сычук остался.

— Какой Сычук? — удивился я. — Мишка?

— Какой же еще? Один у нас Сычук. Увы!

Мишку Сычука я знал с фронта. Сейчас он работал не то фотографом, не то фотокорреспондентом. Мы не дружили и не встречались.

— Что значит «остался»?

— Как остаются? Он же на «Украине» поехал вокруг Европы. Знаешь ведь…

Я ничего не знал. Но, учитывая ситуацию, изобразил удивление.

— В последнем заграничном порту, подонок, остался. Не то в Турции, не то в Германии: не знаю, как они ехали — в Одессу или из Одессы.

— Подлец, — сказал я.

— Будут неприятности.

— Кому?

— Ну, тем, кто ручался, и так далее, — усмехнулся человек в замше. — Фомич землю роет, к начальству помчался. Ты-то ни при чем, конечно.

— Еще бы, — сказал я.

Незнакомец освободил мою руку и дружелюбно стукнул по спине.

— Ты что-то прокис, Сережка. Или, может, я помешал?

— Чему?

— Творишь… или ждешь кого? А почему ты не в редакции?

Ни к одной редакции я не имел отношения. Разговор надо было заканчивать: в нем накопилось слишком много горючего.

— Дела, — сказал я неопределенно.

— Хитришь, старик, — подмигнул он. — Ну, пока.

И так же исчез из моей жизни, как и в ней появился. Как человек, впервые брошенный в воду, постепенно приобретает навыки пловца, так и я начинал ориентироваться в незнаемом. Любопытство подавляло страх и тревогу. Что я уже знал? Что и здесь у меня та же внешность и то же имя. Что Москва есть Москва, только чуть-чуть другая в деталях. Что есть Одесса, Турция и Германия. Что пароход «Украина», как и у нас, совершает рейсы вокруг Европы. Что я связан с какой-то редакцией и что в этом мире Мишка Сычук тоже оказался подонком.

Поэтому я ничуть не удивился, когда, спустившись к кинотеатру «Россия» — здание это, как я и предполагал, оказалось кинотеатром, — я встретил Лену. Я должен был кого-нибудь встретить, кто знал меня и там и здесь.

Лена шла, как всегда элегантная и, как обычно, рассеянная, но узнала меня сразу и даже, как мне показалось, смутилась.

— Ты? Откуда?

— От верблюда. Ну, что там?

— Где? — удивилась она.

— В больнице, конечно. Ты давно ушла?

Она удивилась еще больше:

— Я не понимаю тебя, Сережа. Ты о чем? Я только три дня в Москве.

Я видел ее сегодня утром у главврача, когда звонил в Институт мозга. До этого мы виделись каждый день или почти каждый день, когда я бывал в терапевтическом. Поэтому я замолчал, мучительно подыскивая выход из явно критической ситуации. Дорога в незнаемое изобиловала ухабами.

— Извини, Леночка, я стал ужасно рассеянным. И потом… такая неожиданная встреча…

— Как живешь? — спросила она, как мне показалось, с какой-то металлической ноткой.

— Да так, — ответил я бодренько, — живем, хлеб жуем.

Она долго молчала, пристально рассматривая меня. Наконец произнесла совсем сухо:

— Странный у нас разговор с тобой. Очень странный.

Я понимал, что она сейчас уйдет и исчезнет единственный шанс закрепиться здесь хотя бы на сутки: едва ли мое вторжение продлится дольше. Надо было на что-то решаться. И я решился.

— Мне надо поговорить с тобой, Леночка. Просто необходимо. Произошло одно событие…

— Какое? — Ее глаза подозрительно сузились.

— Не могу же я говорить на улице… — Я торопливо подыскивал слова. — Ты где… живешь?

Она помедлила с ответом, видимо что-то взвешивая.

— Пока у Галки.

— Это где?

— Ты же знаешь.

Я ничего не знал. Я даже не спросил, у какой Галки. Но мне нужно было, чтобы она согласилась. Мой последний шанс!

— Прошу тебя, Леночка…

— Неудобно, Сережа.

— Боже мой, какой вздор! — сказал я, думая о Лене, которую я знал.

Но это была совсем другая Лена, глядевшая на меня настороженно, совсем не дружески».

— Ну что ж… пойдем, — наконец сказала она.

ВТОРОЙ ШАГ В НЕЗНАЕМОЕ

Мы шли молча, почти не разговаривая. Она, видимо, волновалась, но старалась не показать этого, сдерживалась, может быть даже сожалея о своем согласии. Время от времени я ловил ее обращенный на меня испытующий, подозрительный взгляд. Что она подозревала и чего боялась?

Дом в Старо-Пименовском переулке я узнал сразу. Здесь когда-то жила моя жена, еще до того, как мы познакомились. Кстати, ее тоже звали Галиной.

У меня противно задрожали колени.

— Ты что так смотришь? — спросила она.

Я продолжал молча оглядывать комнату. Как и все здесь, она была та и не та. Похожа и не похожа. Или, может быть, я просто забыл.

— Чья это комната, Лена?

— Галкина, конечно. Странные вопросы ты задаешь, Сережка. Разве ты не был здесь?

Я с трудом проглотил слюну. Сейчас я задам ей еще один странный вопрос:

— Разве она… не переехала?

Лена взглянула на меня как-то испуганно, даже отстранилась немножко, словно я сказал какую-то чудовищную нелепость.

— Вы разве не встречаетесь?

— Почему? — неопределенно ответил я. — Встречаемся.

— Когда ты ее видел в последний раз?

Я засмеялся и брякнул:

— Сегодня утром. За завтраком.

И тут же пожалел о сказанном.

— Не лги. Зачем ты лжешь? Она со вчерашнего дня в институте. И ночью работала. Еще не возвращалась.

— Уж и пошутить нельзя, — глупо сказал я, понимая, что все больше и больше запутываюсь.

— Странные шутки.

— Может быть, мы о разных людях говорим? — попробовал я исправить положение.

Она даже не рассердилась, только нахмурилась, как врач, который видит, но еще не понимает симптомы наблюдаемой им болезни.

— Я говорю о Гале Новосельцевой.

— Почему Новосельцевой? — удивился я.

На меня смотрели холодные, профессионально заинтересованные глаза врача.

— Ты потерял память, Сережа. Они расписались еще в начале войны. Что с тобой?

— Ничего, — пробормотал я, вытирая вспотевший лоб. — Я только думал…

— Почему я здесь, у разлучницы, да? — засмеялась она, на какое-то мгновение утратив выражение профессионально-врачебного любопытства. — Я и тогда не обижалась, Сережа. Подумаешь беда — парня увели. А теперь… смешно даже. Так давно это было… И другое после этого было — сам знаешь… — Она вздохнула. — Не везет мне в любви, Сережа.

Трудно рассчитывать каждый шаг в незнаемом. И я опять не рассчитал, забыв о том, где я и кто я.

— А кто тебе сейчас мешает с Олегом?

— Сережа!

И столько ужаса было в этом вскрике, что я невольно закрыл глаза.

— У тебя что-то с памятью, Сережа. Такие вещи не забывают. Галка получила похоронную еще в сорок четвертом году. Ты не мог не знать.

Что я знал и чего не знал? Разве я мог сказать ей об этом?

— Ты или притворяешься, или болен. По-моему, болен.

— А ты спроси меня: какое сегодня число, какой год и так далее.

— Я еще не знаю, что надо спросить.

— Так ставь диагноз, — озлился я. — С ума сошел, и все!

— Это не медицинский термин. Есть разные виды психических расстройств… Ты о чем хотел говорить со мной?

Теперь я уже не хотел. Если бы я сказал ей правду, она меня тут же отправила бы в психиатрическую больницу. Надо было выкручиваться.

— Понимаешь, какое дело… — начал я свою поспешную импровизацию, — произошло одно прискорбное событие… Весьма прискорбное…

— Ты уже говорил. Какое?

— В общем, я ушел из дому. От жены. О причинах говорить не буду. Но мне необходимо убежище. Хотя бы на сутки. Ночлегус вульгарно…

Я замолчал. Она тоже молчала, разглядывая кончики пальцев.

— Разве у тебя нет друзей?

— К одним нельзя, к другим неудобно. Знаешь, как иногда бывает… — Я старался не смотреть ей в лицо.

— А если бы ты меня не встретил?

— Но я тебя встретил.

Она все еще колебалась:

— Это неудобно, Сережа.

— Почему?

— Неужели ты сам не понимаешь?

— Знаешь что? — опять озлился я. — Вызывай психиатра. Ночлег мне, во всяком случае, будет обеспечен.

Я посмотрел ей в глаза: врач-профессионал исчез, осталась просто испуганная женщина. Непонятное всегда страшно.

— Комната не моя, — проговорила она тихо. — Подождем Галку.

— А если она опять заночует в институте?

— Я позвоню ей. Телефон в передней. Посиди пока.

Она вышла, оставив меня одного в комнате, в которой мне было все знакомо почти до мелочей. Из этой комнаты я пошел в загс. Из этой ли? Нет, не из этой. Как в подобии треугольников: что-то совпадало, что-то нет.

Я взял со стола карандаш и записал в блокноте:

«Если со мной что случится, дайте знать жене Галине Громовой. Грибоедова, 43. Сообщите также в Институт мозга профессорам Заргарьяну и Никодимову. Очень важно».

Слова «очень важно» я подчеркнул три раза так, что карандаш сломался. То, что хотелось приписать дальше, так и осталось неприписанным.

А положив блокнот в карман, я понял, что опять сделал глупость. Мои Заргарьян и Никодимов этого письма не получат. А Галя Громова носит здесь другую фамилию.

В передней раздался звонок, и сквозь полуоткрытую дверь я услышал, как щелкнул замок и Лена сказала:

— Наконец-то! Я тебе только что звонила.

— А что случилось? — спросил до жути знакомый голос.

— У нас Громов Сережка.

— Ну и хорошо! Будем чай пить.

— Понимаешь, Галка… странный он какой-то… — Лена понизила голос до неслышного шепота.

— Что он, с ума сошел? — донеслось до меня.

— Не знаю. Говорит, что ушел от жены.

— Господи, какой вздор! Он тебя разыгрывает, Ленка, а ты уши развесила. Я полчаса назад ее видела.

Дверь распахнулась. Я вскочил и замер. У двери стояла моя жена.

То же лицо, тот же возраст, даже прическа та же самая. Только серьги незнакомые и костюм, какого я у нее еще не видал. Я молча стоял, силясь сдержать волнение.

— Ты что это придумал? — спросила Галя.

Я молчал.

— Я сейчас видела Ольгу. Она поехала домой и ждет тебя к ужину. Говорила, что вы собираетесь на ленинградский балет.

Я молчал.

— Что это за штучки? Ленку разыгрываешь. Зачем?

Я не мог найти слов для ответа. Все рухнуло. Какие объяснения могли бы удовлетворить их? Правда? Но кто в моем положении отважился бы на это?

— Лена говорит, что ты болен, — продолжала она, пытливо меня разглядывая. — Может быть, правда болен?

— Может быть, правда болен, — повторил я.

Я не узнал своего голоса — таким чужим и далеким он мне показался.

— Ну что ж, — прибавил я, — извините. Я, пожалуй, пошел.

— Куда? — встрепенулась Галя. — Одного не пустим. Я отвезу тебя домой.

— Она выглянула в окно. — Вон и такси мое стоит. Ленка, добеги. Может быть, успеешь задержать.

Мы остались одни.

— Что все это значит, Сергей? Я ничего не понимаю.

— Я тоже, — сказал я.

— А все-таки?

— Ты, кажется, физик, Галя? — бросил я наудачу.

Она насторожилась:

— А что?

— Ты имеешь представление о множественности миров? Сосуществующих рядом миров? Одновременно загадочно далеких и удивительно близких?

— Допустим. Есть такие гипотезы.

— Тогда допустим, что один из смежных с нами миров подобен нашему. Что в нем тоже есть Москва, только чуть-чуть другая. Может быть, те же улицы, только иначе орнаментированные. Иногда те же дома, только с другим номерным знаком. Что там есть и ты, и я, и Лена, только в других отношениях…

Она все еще не понимала. Но мне уже давно надоел мой предшествовавший душевный маскарад. Я отважился:

— Допустим, что в той, другой Москве тебя зовут не Галя Новосельцева, а Галя Громова. Что вот из этой комнаты шесть лет назад мы с тобой пошли в загс. А сейчас произошло чудо: я переменил оболочку… заглянул в ваш мир. Вот тебе и дьявольщина для наших ограниченных умишек.

Она глядела на меня уже с испугом. Вероятно, думала, как и Ленка: внезапное помешательство, бред.

— Ладно, покончим с этим, — скривился я. — Вези куда хочешь, мне все равно. И не пугайся: ни душить, ни целовать тебя не буду. Вон уже Ленка рукой машет. Пошли.

КТО ДЖЕКИЛЬ И КТО ГАЙД?

Галя, должно быть, и в этом мире обладала той же выдержкой. Минуту спустя она уже успокоилась.

— Надеюсь, мы не будем при шофере заниматься научной фантастикой? — спросила она, подходя к машине.

— А ты считаешь, что научной? — не утерпел я.

— Кто знает!

На лице ее я не читал ничего особенного. Обычное поведение умной женщины, Галино поведение с чужими, но небезынтересными ей людьми. Внимательные глаза, уважительный интерес к собеседнику, бессознательное кокетство, насмешливость.

— Почему у вас памятник Пушкину посреди площади? — спросил я, когда мы проезжали мимо.

— А у вас где?

— На бульваре.

— Врешь ты все. И о загсе соврал. И почему шесть лет назад?

— Судьба, — засмеялся я.

— Где я была шесть лет назад? — задумчиво проговорила она. — Весной — в Одессе.

— И я.

— Что ты врешь? Ты же не поехал с нами.

— Это я у вас не поехал, а у нас — наоборот.

— Стран-но, — по слогам сказала она и прибавила, критически посмотрев на меня: — А ты не производишь впечатления больного.

«Приятно слышать», — хотел сказать я, но не сказал. Черный шквал ударил мне прямо в лицо. Все потемнело.

— Что с тобой? — услышал я испуганный крик Гали и ее же торопливые, взволнованные слова: — Голубчик, остановите где-нибудь у тротуара. Ему плохо…

…Я открыл глаза. Колдовской туман все еще клубился в машине. Из тумана глядело на меня лицо женщины.

— Кто это? — хрипло спросил я.

— Тебе плохо, Сережа?

— Галя? — удивился я. — Как ты здесь очутилась?

Она не ответила.

— Что-нибудь со мной случилось там… на бульваре? — спросил я и оглянулся.

— Случилось, — сказала Галя. — Поговорим потом. Можешь ехать домой или нужен врач?

Я потянулся, тряхнул головой, выпрямился. Можно было явно обойтись без врача. Пока мы ехали, я рассказал Гале, как я шел по Тверскому бульвару, как закружилась у меня голова и как я в лиловом тумане пытался разговаривать сам с собой.

— А потом, — неожиданно заинтересовалась Галя — до этого она слушала меня не то недоверчиво, не то равнодушно, — что было потом?

Я недоуменно пожал плечами.

— Не помнишь?

— Не помню.

Я действительно ничего не помнил и только по возвращении узнал от Гали о том, что произошло у нее дома.

— Бред, — сказал я.

Галя, с ее любовью к точным формулировкам, сейчас же поправила:

— Если бред, то очень последовательный. Как хорошо отрепетированная роль. Так не бредят. И потом, бред — это симптом болезни, а ты не производил впечатления больного.

— А обморок на бульваре? — вмешалась Ольга. — И в такси?

Она как врач искала медицинских объяснений. Но Галя по-прежнему сомневалась:

— А что же между обмороками?

— Какое-то сомнамбулическое состояние.

— Что я, лунатик? — обиделся я.

— Если это сон, то наяву, — насмешливо уточнила Галя. — И потом, мы видели этот сон, а не он. Кстати, о снах: ты все еще видишь их?

— При чем здесь сны? — буркнул я. — Я был в обмороке и никаких снов не видел.

Я хорошо понимал, что Галина никого не мистифицирует. Поэтому ее рассказ о моих похождениях в сомнамбулическом состоянии — пришлось все-таки прибегнуть к такой оценке моего поведения — меня сильно встревожил. Я никогда не падал в обморок, не гулял по карнизам в лунные ночи и не терял памяти. Но разумных объяснений случившегося найти не мог.

— Может быть, гипноз? — предположил я.

— А кто это тебя загипнотизировал? — поморщилась Ольга. — И где? В редакции? На бульваре? Чушь!

— Чушь, — согласился я.

— А ты, случайно, не пишешь фантастической повести или романа? — вдруг спросила Галина. — Твое довольно толковое сообщение о множественности миров меня даже заинтересовало… Понимаешь, Ольга, — засмеялась она, — два смежных мира в пространстве, как подобные треугольники. И там, и здесь.

— Москва; и там, и здесь — Сергей Громов. Только тебя нет. Там он на мне женат.

— Так тайное становится явным, — пошутила Ольга. — И сомнамбула, конечно, это гость из другого мира в Сережкином обличье?

— Он мне так и объяснил. Москва, говорит, такая же, только немножко другая. Памятник Пушкину у нас на площади, а у них на бульваре. Я чуть не расхохоталась.

Ольга почему-то задумалась.

— А знаешь, что можно предположить? — оживилась она: ей все-таки очень хотелось найти разумное объяснение, как и мне. — Сережка ведь знал, что памятник когда-то перенесли? Знал. Так, может быть, такая записанная в мозгу информация и определила этот бред? Возбуждение, сигнал — и пожалуйте: миф о смежном и подобном мире.

У меня эти рассуждения вызвали только досаду.

— Слушаю вас, и уши вянут. Какой-то новый вариант стивенсоновской сказки. Прямо доктор Джекиль и мистер Гайд. Только кто Джекиль и кто Гайд?

— Ясно кто, — отпарировала Галя, — себя-то ты не обидишь.

Ольга не поняла:

— Вы о ком?

— Оленька, — сказал я, — это агенты международного империализма, переброшенные к нам на самолете без опознавательных знаков.

— Я серьезно.

— И я серьезно. Есть такой английский писатель, по фамилии Стивенсон. Читают его обычно в юности. Даже медики. Для них, кстати, этот рассказ почти пособие по курсу психиатрии, ибо Джекиль и Гайд — это, по сути дела, один человек, вернее, квинтэссенция добра и зла в одном человеке. С помощью открытого им эликсира, или, на языке медиков, некоей смеси сульфаниламидных препаратов и антибиотиков, благородный Джекиль превращается по ходу действия в подлеца Гайда. Изложил точно? — спросил я Галю.

— Вполне. Поищи в карманах — может быть, Гайд оставил какие-нибудь следы своего превращения?

Я порылся в карманах и выбросил на стол пакетик с таблетками от головной боли.

— Должно быть, вот это. Я тройчатки не покупал.

— Может быть, это ты ему положила? — Галя спросила Ольгу.

— Нет. Наверно, это купил он по дороге домой.

— Ничего я не покупал, — рассердился я, — и вообще я не был в аптеке.

— Значит, это был Гайд. А других следов он не оставил?

Я машинально провел рукой по нагрудному карману.

— Погоди. Блокнот не на месте. — Я вынул блокнот и раскрыл его. — Тут что-то написано. Где мои очки?

— Дай сюда. — Галя вырвала блокнот и прочла вслух: — «Если со мной что случится, дайте знать жене, Галине Громовой. Грибоедова, 43. Сообщите также в Институт мозга профессорам Заргарьяну и Никодимову. Очень важно». Даже подчеркнул, что очень важно, — засмеялась она. — А Галя, конечно, Громова. Я же говорю, что бред последовательный. Только почему Грибоедова? Старо-Пименовский — это улица Медведева.

— А есть ли у нас улица Грибоедова? — спросила Ольга. — Я что-то не слышала.

— Есть, — вмешался я. — Это бывший Малый Харитоньевский. Только такого дома там нет. Видимо, Гайд имел в виду какой-то проспект, а не улицу.

— А кто это Заргарьян? — заинтересовалась Галя. — Никодимова я знаю. Это физик, и, между прочим, довольно крупный. Только он не в Институте мозга, а в Институте новых физических проблем. А кто такой Заргарьян, не знаю.

— А ведь это не Сережка писал! — вдруг воскликнула Ольга. — Не его почерк… хотя у «в» такая же закорючка и палочка у «т» такая же. Посмотри.

Я нашел очки и прочел запись.

— Почерк-то похож. Я студентом так писал. А газетная писанина почерк испортила. Сейчас я так не напишу.

Я повторил в блокноте запись. Она сильно отличалась от первой.

— Да-а, — протянула Галя, — графологической экспертизы не потребуется. А может быть, почерк меняется в сомнамбулическом-состоянии?

— Не знаю. Это — область психиатрии. Какое-то молниеносное психическое расстройство. Иначе я объяснить не могу. И мне все это очень не нравится, — сказала Ольга.

— Мне тоже, — подтвердила Галя.

Она читала и перечитывала обе записи в моем блокноте. На лице ее отражалась не только сосредоточенная работа мысли, но и сдержанная тревога: ясный, логический ум Гали не хотел отступать перед необъяснимым.

— Ну просто объяснить не могу. Хотя бы не научно, а только логически, житейски так сказать. Совершенно здоровый психически человек — и вдруг какая-то сомнамбула! Ну, обмороки — это понятно, врач найдет объяснение. А бред о множественности миров — это какая-то цитата из фантастического романа. И эти просьбы о ночлеге, о крыше над головой, когда у человека собственная отдельная квартира.

— Очевидно, мой Гайд искал убежища, — засмеялся я. — Не мог же он пойти в гостиницу.

— Вот это мне и не нравится. Гипотеза о Гайде объясняет все. Но я предпочитаю иметь дело с наукой, а не с фантастикой. Хотя… здесь все фантастично. Ну, почему ты напросился к Лене? Ты же не знал, что она живет у меня.

— Я и сейчас этого не знаю. Я Ленку десять лет не видал. Даже не представляю себе, как она выглядит.

Моя авантюра в Галином рассказе удивила меня больше всего. Мы с Леной не встречались, не переписывались; вероятно, даже забыли о существовании друг друга.

— Это его пассия? — спросила Ольга.

— Мы все вместе учились еще в школе, до войны. Вместе собирались на медфак. Да не вышло: Сережка с Олегом ушли на фронт, а я предпочла физику. Только Ленка поступила на медицинский. Кажется, она действительно была влюблена в тебя.

— В Олега, — сказал я.

— Все девчонки за ним бегали, — вздохнула Галя, — а я самая несчастная. Выиграла и потеряла. — Она поднялась. — Мир дому сему, а мне пора. Совет детективов окончен. Шерлок Холмс предлагает экскурсию в область физики.

— Психики — ты хочешь сказать.

— Нет, именно физики. Я бы поинтересовалась Заргарьяном и Никодимовым и тем, что они делают в Институте новых физических проблем.

— Зачем? — удивилась Ольга. — Я бы обратилась к психиатру.

— А я бы к Заргарьяну. Кто такой Заргарьян? Чем он занимается? Связан ли с Никодимовым? И если связан, то в какой именно области? Ты когда-нибудь слыхал эти фамилии? — обратилась Галя ко мне.

— Никогда.

— Может быть, читал где-нибудь и забыл?

— И не читал, и не забывал.

— Вот это и есть самое интересное в твоей сомнамбулической истории. Физика, милый, физика. Институт новых физических проблем. Новых, учти! Знаешь что? — обратилась она к Ольге. — Позвони Зойке и узнай о Заргарьяне. Она всех знает.

Зойке мы решили позвонить утром.

ЛИСТОК ИЗ БЛОКНОТА

Я сразу заснул и проспал всю ночь до утра.

А сны, можно сказать, моя особенность, отличающая меня от других смертных. Галя не случайно спросила, вижу ли я сны по-прежнему. Вижу. Навязчиво повторяющиеся, почти неизменные по содержанию, странно похожие на куски видовой кинохроники.

Конечно, мне снятся и обыкновенные сны, в которых все сумбурно и смутно, а пропорции и отношения искажены, как в кривом зеркале. Воспоминание о них зыбко и недолговечно, потому их всегда трудно представить я записать. Но сны, о которых я говорю, помнятся всю жизнь, и я могу описать их с такой же точностью, как обстановку своей квартиры.

Они всегда цветные, и краски в них естественны и гармоничны, как в природе. Весенний луг, возникающий из ночной тьмы, цветет с такой же силой, как в жизни; а на ситцевом платье девушки, мелькнувшей в солнечном сне, запоминается даже рисунок. Ничего особенного не происходит в этих снах, они не пугают и не тревожат, но таят в себе что-то недосказанное, как частицы чужой, нечаянно подсмотренной жизни.

Чаще всего это уголок незнакомого города, перспектива улицы, которую никогда не видел в действительности, но в которой все запомнилось до мелочей: балконы, витрины, липы на тротуарах и чугунные решетки я могу представить себе так же ясно, как будто видел их только вчера. Я вспоминал и прохожих, всегда одних и тех же, даже кошку, черную с белыми пятнами, перебегавшую дорогу. Она всегда перебегала ее на одном и том же углу, у одного и того же дома.

Иногда я вижу себя в пассаже, крытой торговой галерее, похожей на ГУМ. Но это не ГУМ. Пассаж одноэтажен и разветвляется на множество боковых продольных и поперечных магистралей. Я всегда кого-то жду у писчебумажного магазина или медленно прохаживаюсь мимо выставки тканей, причудливо подсвеченных каким-то странным переливчатым светом. Я никогда не видел этого пассажа в действительности, но помню не только его витрины, но даже образцы товаров, высокие стеклянные своды и цветную мозаику на полу.

Бывает, что сон преподносит мне интерьер городской квартиры, в которой я никогда не бывал в жизни, или идиллический сельский пейзаж. Чаще всего это дорога между голых земляных откосов, скупо поросших кое-где кустиками пыльной травы. Дорога сбегает вниз к сизой полоске воды, пестреющей золотыми кувшинками. Иногда впереди идет женщина в белом, иногда старик с удочкой, но оба они никогда не оборачиваются, и я никогда не обгоняю их. Я вижу только полоску воды, прошитую ряской и кувшинками, по почему-то знаю, что это пруд, и дорога сейчас свернет направо по берегу, и что именно здесь я бегал еще мальчишкой, хотя в реальном детстве моем не было ни этого пруда, ни этой дороги.

Именно эти сны и побуждали Ольгу усомниться в моем психическом равновесии и так решительно настаивать на консультации с психиатром. Но я все же склонялся последовать совету Галины. Злополучный листок из блокнота с фамилиями Заргарьяна и Никодимова не давал мне покоя, потому что я твердо знал, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не слыхал о них. В подсознательное же восприятие услышанного где-нибудь в метро или на улице я, понятно, не верил. Нормальная память хранит услышанное в сознании, а не в подсознании.

— Хорошо, я позвоню Зойке, — согласилась Ольга.

Зойка работала в Институте научной информации и, по ее словам, знала всех «крупначей». Если Никодимов и Заргарьян принадлежали к этой высоко аттестуемой категории, я в одну минуту мог получить добрый десяток анекдотов об их образе жизни. Но мне были нужны не анекдоты, а точная информация о специальности и работах ученых. Мне нужно было убедиться, что это мои Никодимов и Заргарьян.

Я решил позвонить сначала Кленову, заведующему отделом науки у нас в редакции. Кленова я знал еще с фронта.

— Нужна справка, старик. Точные координаты двух мамонтов: Никодимова и Заргарьяна.

В трубке захохотали.

— Я еще вчера подумал, что ты малость спятил.

— Когда вчера? — удивился я.

— Когда я тебя у Пушкина застукал. Часов в шесть. Когда о Мишке рассказал.

Я облизал пересохшие губы. Значит, Кленов видел Гайда и с ним разговаривал. И ничего не заметил. Очень интересно.

— Не помню, — сказал я.

— Не разыгрывай. И о том, что Мишка остался, не помнишь?

— Где остался?

— В Стамбуле. Я же тебе рассказывал. Попросил политического убежища в американском посольстве.

— С ума сошел!

— Он в полном рассудке, гад. Проморгали. Говорят, чужая душа — потемки. А надо было просветить вовремя. Теперь коллективное письмо писать будем, чтобы назад не пускали, когда он на брюхе к нам поползет. Да ты что, серьезно не помнишь?

— Серьезно. Вчера примерно с пяти вечера часов до десяти полный вакуум в голове. Сначала обморок, потом — что говорил, что делал — ничего не помню. Очнулся, уже когда домой привезли. Должно быть, памятка все той же контузии. Под Дунафельдваром, помнишь?

Еще бы Кленову не помнить, когда мы вместе форсировали Дунай! С ним и с Олегом. А Мишка Сычук, между прочим, тоже там был, только заранее смылся в тыл: откомандировался в редакцию фронтовой газеты.

Минуту, должно быть, мы оба молчали. Пережитое на Дунае не забывается. Потом Кленов сказал:

— А ты бы с профессором посоветовался. Могу устроить консультацию: кой-кого знаю.

— Не надо, — вздохнул я. — Ты лучше скажи, что делают в науке Никодимов и Заргарьян.

— На очерк надеешься? Не выйдет. Никодимов отвечает на эти попытки по методу конан-дойлевского профессора Челленджера. Репортера «Науки и жизни» он в мусоропровод спустил.

— Пусть тебя не тревожит мое ближайшее будущее. Поделись всеведением. Кто такой Никодимов? И без шуток: мне это действительно очень нужно.

— Видишь ли, это физик с большим диапазоном интересов. Есть работы по физике поля. Интересовался электромагнитными процессами в сложных средах. Одно время с Жемличкой выдвинул идею нейтринного генератора.

— С кем?

— С Жемличкой. Чешский биофизик.

— А идея?

— Я профан, конечно, и слышал от профанов, но, в общем, что-то вроде нейтринного лазера, пробивающего окно в антимир.

— Ты серьезно?

— А что? Попахивает авантюркой? Так к этому и отнеслись, между прочим.

— А Заргарьян?

— Что — Заргарьян?

— Идет сейчас в пристяжке с Никодимовым?

— Тебе и это известно? Поздравляю.

— Он тоже физик?

— Нейрофизиолог или что-то вроде. В общем, телепат.

— Что, что?! — закричал я.

— Те-ле-пат, — назидательно повторил Кленов. — Есть такая наука — телепатия.

— Сомневаюсь. Средневековьем отдает. Нет такой науки.

— Ты отстал. Это уже наука. Конденсаторы биотоков и все такое прочее. Удовлетворен?

— Почти, — вздохнул я.

— Если пойдешь в атаку, поддерживаю духом и телом. Все, что выудишь, печатаем. А начинать советую с Заргарьяна. Он и попроще, и доступнее. И парень что надо…

Я поблагодарил и повесил трубку. Информация не выше уровня Зойки. Антимир, телепатия… Надо было звонить Гале для уточнения.

— Это я, сомнамбула. Уже встала?

— Я встаю в шесть утра, — отрезала Галя. — Меня интересует одна деталь твоей одиссеи. Почему ты сказал Ленке, что ушел от жены?

— Я не отвечаю за поступки Гайда. Я хочу их объяснить, — сказал я. — Слушай внимательно, Галина: в чем сущность идеи нейтринного генератора и как связать ее с конденсацией биотоков?

— Никодимов и Заргарьян? — засмеялась Галя.

— Как видишь, я кое-что узнал.

— Чепуху ты узнал и чепуху мелешь. От идеи нейтринного генератора в том виде, как ее сформулировал Жемличка, Никодимов давно отказался. Сейчас он работает над фиксацией энергетического поля, создаваемого деятельностью мозга… Что-то вроде единого комплекса электромагнитных полей, возникающих в клетках мозга. Как видишь, я тоже кое-что узнала.

— Заргарьян — физиолог. Что его связывает с Никодимовым?

— Работа их засекречена. Мне не известны ни ее сущность, ни перспективы, — призналась Галя; — Но так или иначе она связана с кодированием физиологических нейронных состояний.

— Что? — не понял я.

— Мозг, — подчеркнула Галя, — мозг, дорогой мой. Твой Гайд не случайно связал эти имена с Институтом мозга. Хотя… в каком аспекте все это рассматривать… Может быть, это и чисто физическая проблема.

Она задумалась; мембрана трубки доносила ее дыхание.

— Ключ здесь, Сережа, — заключила она. — Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь в этом. Найди их — и ты найдешь объяснение.

Научный поиск кончился, предстоял поиск житейский. Мы начали его с Зойки.

Она тотчас же откликнулась на звонок. Да, она знает и Заргарьяна и Никодимова. Никодимова только в лицо; он похож на сыча и не бывает на приемах. А с Заргарьяном знакома. Даже как-то танцевала на вечере. Он очень интересуется снами.

— Снами интересуется, — повторила Ольга, прикрыв трубку рукой.

— Что?! — закричал я и вырвал трубку. — Зоенька! Это я. Да, да, он самый, ваш тайный вздыхатель. Что вы сейчас говорили о снах? Кто интересуется? Это очень важно!

— Я рассказала ему страшный сон, — с готовностью откликнулась Зойка, — а он ужасно заинтересовался, все расспрашивал о подробностях. А какие подробности — один страх, и только! А он выслушал и сказал, чтобы я приходила к нему каждую неделю и обязательно рассказывала все сны. Ему это нужно для работы. Ну я, сами понимаете, не дурочка. Знаю, какая это работа.

— Зоенька, — простонал я, — попросите его меня принять.

— Что вы, что вы?! — ужаснулась Зойка. — Он терпеть не может газетчиков.

— А вы не говорите ему, что я из газеты. Скажите просто, что с ним хочет увидеться человек, который видит странные сны. И самое странное, что они повторяются, как записанные на пленку. Годами повторяются. Попробуйте, Зоенька, все это ему объяснить. Не выйдет — буду пытаться сам.

Она позвонила через десять минут.

— Представьте, вышло. Он примет вас сегодня после девяти. Не опаздывайте. Он этого не любит, — заговорила она деловой скороговоркой, как у себя в институте. — Он сразу заинтересовался и сейчас же спросил, какая четкость сновидений, степень запоминаемости и так далее. Я ответила, что вы сами расскажете, какая четкость. Я сказала, что вы у нас работаете. Не подведите.

КЛЮЧ

Заргарьян жил на Юго-Западе в новом доме. Он сам открыл дверь, молча выслушал мои объяснения и так же молча проводил в кабинет. Высокий и гибкий, черноволосый, стриженный ежиком, он чем-то напоминал героев итальянского неореализма. На вид ему было не больше тридцати лет.

— Разрешите спросить, — его строгие глаза пронзили меня насквозь, — что привело вас ко мне? Да, да, я знаю: странные сны и так далее… Но почему именно потребовалась моя консультация?

— Когда я все расскажу, ответа на этот вопрос не понадобится, — сказал я.

— Вы что-нибудь знаете обо мне?

— До вчерашнего вечера я понятия не имел о вашем существовании.

Он подумал немного и спросил:

— А что именно произошло вчера вечером?

— Я искренне рад, что мы начинаем разговор именно с этого, — сказал я решительно. — Я пришел к вам не потому, что меня беспокоят сны, не потому, что вы некий Мартын Задека, как, например, считает Зоя из Института информации. Кстати, я не работаю в этом институте, я журналист. — Я тут же подметил гримасу недовольства ка лице Заргарьяна. — Но я пришел к вам и не за интервью. Меня не интересует ваша работа. Точнее, не интересовала. Я еще раз повторяю, что до вчерашнего вечера я даже не слыхал вашего имени, и тем не менее я его записал в бессознательном состоянии в своем блокноте…

— Что значит «в бессознательном состоянии»? — перебил Заргарьян.

— Это не совсем точно. Я был в полном сознании, но я ничего не помню об этом: что делал, что говорил. Меня попросту не было, вместо меня действовал кто-то другой. Вот он и записал это в моем блокноте.

Я раскрыл блокнот и передал его Заргарьяну. Он прочитал и как-то странно, исподлобья посмотрел на меня.

— Почему записано два раза?

— Второй раз это записал я, чтобы сравнить почерк. Как видите, первая запись сделана не мной, то есть не моим почерком. И это почерк не сомнамбулы, не лунатика и не потерявшего память.

— Ваша жена живет на улице Грибоедова?

— Моя жена живет вместе со мной на Кутузовском проспекте. А на улице Грибоедова дома под этим номером нет. И женщина, упомянутая в записке, не жена мне, а просто знакомая, школьный товарищ. Кстати, она не живет на улице Грибоедова.

Он еще раз прочел записку и задумался.

— И о Никодимове вы тоже ничего не слыхали?

— Так же, как и о вас. Я и сейчас знаю о нем только то, что он физик, похож на сыча и не бывает на приемах. Сведения, учтите, из Института информации.

Заргарьян улыбнулся, и тут я заметил, что он совсем не строгий, а добродушный и, вероятно, даже веселый парень.

— Портрет в общих чертах похожий, — сказал он. — Валяйте дальше.

И я рассказал. Рассказывать я умею картинно и даже с юмором, но он слушал, внешне ничем не выдавая своего интереса. Только когда я дошел до упоминания о множественности миров, он поднял брови и тут же спросил:

— Вы об этом читали?

— Не помню. Мельком где-нибудь.

— Продолжайте, пожалуйста.

Я заключил рассказ реминисценцией из Стивенсона о Джекиле и Гайде.

— Самое странное, что эта фантомистика объясняет все, а другого разумного объяснения у меня нет.

— Вы думаете, это самое странное? — рассеянно спросил он, все еще перечитывая записку в блокноте. — У нас отказались ставить эту проблему в Институте мозга, а они все-таки ее поставили…

Я смотрел на него не понимая.

— Вы точно пересказываете? — вдруг спросил он, снова пронзая меня глазами. — Два мира как подобные треугольники, так? И там и здесь Москва, только иначе орнаментированная. И там и здесь вы и ваши знакомые. Именно так?

— Именно так.

— Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете. Так?

Я кивнул.

Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.

— Теперь вы мне расскажете о снах. Я думаю, что все это связано.

Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел с нескрываемым интересом.

— Значит, чужая жизнь, а? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? — Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышлял вслух. — И все запомнилось? Отчетливо, со всеми подробностями?

— Я даже мозаику на полу помню.

— И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, даже, наверно, жили, а в действительности ничего подобного?

— А в действительности ничего подобного, — повторил я.

— Что же врачи говорят? Небось советовались.

Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.

— А, что врачи говорят… — отмахнулся я. — Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…

Заргарьян засмеялся:

— Монтаж аттракционов. Как в цирке.

— А я не верю! — рассердился я. — Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листика какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь что-нибудь, что уже снилось раньше. И еще уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.

— Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.

— А я не видел, — упрямо повторил я, — ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!

— А вдруг видели? — усмехнулся Заргарьян.

— Где?! — закричал я.

Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:

— Простите. Я не предложил вам. Вы курите?

— Вы мне не ответили, — сказал я.

— Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для нас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. А я счастливец: всего четыре года ждал. Вы свободны? — вдруг спросил он. — Можете подарить мне еще пару часов?

— Конечно, — растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.

Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?

А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону.

— Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить — голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.

Он положил трубку и обернулся ко мне:

— Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок — ведь она подарила мне вас. Едем!

Я по-прежнему ничего не понимал.

— Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? — спросил я голосом пациента, пришедшего на прием к хирургу.

Заргарьян захохотал, очень довольный.

— Зачем больно, дорогой? — заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. — Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. — И прибавил уже без акцента: — Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.

ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТА

Институт находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, — все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские юпитеры в съемочном павильоне.

— Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, — сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей, с другой стороны.

Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.

— Включается автоматически, как только вы входите в коридор, — пояснил Заргарьян, — а выключается нажимом ноги на эти молочные регуляторы.

Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двустворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.

Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал:

— Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально.

Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. «Фотоэлемент», — подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно-продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг: не зря он обещал мне всяческую поддержку «душой и телом».

Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшемся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа на никелированных ножках; открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты; невидимый источник света и губчатый диван с подушкой, — здесь ночевали, когда задерживались. Возле стены громоздилась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: «Биотоки спящего мозга». Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: «Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета».

Книги на стендах стояли в полном беспорядке, громоздились друг на друге, лежали открытыми на выдвижных полочках. Видимо, ими часто и охотно пользовались. Я взял одну: это была работа Сорохтина об атонии нервного центра. Тут же лежала стопочка книг и брошюр на разных языках. Все они, как я понял, говорили о какой-то иррадиации возбуждения и торможения. На другой полке я нашел книгу самого Никодимова. То было английское издание, название которого я перевел как «Принципы кодирования импульсов, размещенных в коре и подкорковой области головного мозга». Правильно ли я перевел, не знаю, но тут же пожалел, что наши журналисты не получают достаточной подготовки, чтобы хоть приблизительно понимать процессы, происходящие на вершинах современной науки.

В этот момент стена раскололась, и голос Заргарьяна сказал:

— Прошу.

Комната, в которой я очутился, была действительно лабораторией, сверкавшей нержавеющей сталью и никелем. Но осмотреться я не успел: Заргарьян уже представлял меня немолодому человеку с каштановой, чуть посеребренной мушкетерской бородкой. Того же цвета волосы несколько превышали длину, принятую в нашей научной среде, и больше подходили к преподавателю консерватории, скажем, по классу скрипки или рояля. С птицей его роднили, пожалуй, лишь нос с горбинкой, а мне он напомнил Фауста, каким я его видел еще в юношеские дни в какой-то периферийной опере.

— Никодимов, — сказал он и улыбнулся, перехватив мой мечущийся по сторонам взгляд. — Не смотрите, все равно ничего не поймете, а в двух словах не объяснишь. Да и ничего интересного — все внизу под нами: и конденсатор, и переключатели. А это — экраны для фиксации поля, в разных фазах, конечно. Как видите, элементарная путаница штепселей, рычагов и ручек. Так, кажется, у Маяковского?

Я искоса взглянул на стоявшее за экранами кресло, над которым было подвешено нечто напоминавшее шлем космонавта. К нему тянулись цветные провода.

— Испугался, — сказал Никодимов, подмигнув Заргарьяну. — А что страшного? Кресло как кресло…

— Постой, — обрадовался Заргарьян. — Не объясняй, пусть сам сообразит. Погляди, дорогой: похоже на парикмахерское, а зеркала нет. Может, зубоврачебное? Так бормашинки нет. Где такое кресло найдешь? В театре — нет, в кино — тоже нет. Может, в самолете, в пилотской кабине? А где штурвал?

— Похоже на электрический стул, — сказал я.

— Еще бы. Точная копия.

— А шлем вы мне тоже наденете?

— А как же? Смерть наступает через две минуты. — Глаза его лукаво блеснули. — Клиническая смерть. Потом воскрешаем.

— Не пугай, — засмеялся Никодимов и повернулся ко мне. — Вы журналист?

Я кивнул.

— Тогда прошу: никаких корреспонденции. Все, что здесь узнаете, еще не созрело для печати. Кроме того, опыт может быть и неудачным. Вы ничего не увидите, и мы ничего не заприходуем. Ну, а когда созреет, обязательно привлечем вас. Обещаю.

Бедный Кленов! Его мечта об очерке уплывала как сон.

— Ваш опыт имеет прямое отношение к моему рассказу? — осмелился спросить я.

— Геометрически прямое, — отрубил Заргарьян. — Это Павел Никитич осторожничает, а я прямо говорю: неудачи быть не может. Слишком очевидны показатели.

— Да-а, — задумчиво протянул Никодимов. — Хорошие показатели. Так это с вами приключилась стивенсоновская история? — спросил он меня. — Вы ее так и объясняете: Джекиль и Гайд, да?

— Конечно, нет. Я не верю в перевоплощение.

— А все-таки?

— Не знаю. Ищу объяснений. Ищу его у вас.

— Разумно.

— Значит, есть объяснение?

— Да.

Я вскочил.

— Сядьте, — сказал Заргарьян, — или, вернее, пересядьте в это пугающее вас кресло. Уверяю вас, оно гораздо удобнее вольтеровского.

Мягко говоря, я поднялся не очень решительно. Это чертово кресло меня определенно пугало.

— Все объяснения после опыта, — продолжал Заргарьян. — Пересаживайтесь. Да смелее, смелее! Зуб рвать не будем.

Я сразу же утонул в кресле, как в пуховой перине. Возникло ощущение какой-то особенной легкости, почти невесомости.

— Протяните ноги, — сказал Заргарьян. Видимо, он и руководил опытом.

Мои подошвы уперлись в резиновые зажимы. Головы коснулся бесшумно опустившийся шлем. Он обхватил лоб неожиданно легко и удобно, как мягкая шляпа.

— Немножко свободно?

— Пожалуй.

— Сидите спокойнее. Сейчас урегулируем.

Шлем стал туже. Но я не ощущал никакого давления: гибкая пленка шлема, казалось, вросла в кожу. И словно ворвавшийся в открытое окно вечерний ветер приятно холодил лоб и шевелил волосы. Но я знал, что окно было закрыто, а голову мою облекал шлем.

Внезапно погас свет. Меня окружала теплая непроницаемая темь.

— В чем дело? — спросил я.

— Все в порядке. Мы изолировали вас от света.

Чем они меня изолировали? Стеной, колпаком, капюшоном? Я тронул веки: шлем не закрывал глаз. Протянутая рука ничего не встретила.

— Опустите руку. Не волнуйтесь. Сейчас заснете.

Я сел поудобней и расслабил мышцы. И действительно, почувствовал приближение сна, надвигающейся нирваны, гасившей все мысли, воспоминания и назойливо выплывающие слова или строчки. Почему-то вспомнилось четверостишие: «Но сон — это только туманность, несобранность и непостоянность, намек на одушевленность, а в общем, не злая ложь». «О чем солжет наступающий сон, зло или не зло?» — мелькнула мысль и погасла. Чуть звенело в ушах, словно где-то близко-близко на очень высокой ноте звенел комар.

И тут до меня донеслись отчетливые, хотя и локально неясные голоса.

— Как наводка?

— Что-то экранирует.

— А так?

— Тоже.

— Попробуй вторую шкалу.

— Есть.

— Светимость?

— Есть.

— Включаю на полный.

Голоса исчезли. Я погружался в беззвучное, бестревожное небытие, наполненное ожиданием необычайного.

СОН С ИЗУМЛЕНИЕМ

Я приоткрыл глаза и зажмурился. Все кружилось в розовом тумане. Огни люстры под потолком вытягивались в сияющую параболу. Меня окружал хоровод женщин в одинаково черных платьях, с одинаково размытыми лицами. Они кричали мне голосом Ольги:

— Что с тобой? Тебе плохо?

Я как можно шире раздвинул веки. Туман рассеялся. Люстра сначала троилась, потом двоилась, потом стала на место. Хоровод женщин сплюснулся в одну-единственную, с голосом и улыбкой Ольги.

— Где мы? — спросил я.

— На приеме.

— Каком?

— Неужто забыл? На приеме в венгерском посольстве. В «Метрополе».

— Почему?

— Господи, нам еще с утра билеты прислали! Я и к портнихе успела съездить. Все забыл.

Я точно знал, что никаких билетов нам с утра не присылали. Может быть, вечером, когда я вернулся от Никодимова? Значит, опять провал в памяти?

— А что случилось?

— В зале душно. Ты предложил выйти на свежий воздух. Мы прошли в холл, и здесь тебе стало плохо.

— Странно.

— Ничего странного. В зале дышать нечем, а сердце у тебя неважное. Хочешь пить?

— Не знаю.

Ольга казалась мне странно чужой в этом новом платье, о котором я услыхал впервые. Когда же она ездила к портнихе, если я весь день был дома?

— Подожди минутку, я сейчас принесу нарзан.

Она скрылась в зале, а я продолжал растерянно оглядывать знакомый ресторанный холл. Я узнал его, но это не облегчило положения. Я так и не мог понять, когда венгры прислали билеты и зачем они их прислали. Я не был ни народным, ни заслуженным, ни академиком, ни мастером спорта. А Ольга воспринимала это как нечто обычное, само собою разумеющееся.

Я все еще стоял, когда Ольга появилась с нарзаном. У меня создалось впечатление, что ей хочется вернуться в зал.

— Знакомых встретила?

— Там все начальство, — оживилась Ольга, — и Федор Иванович, и Раиса, даже замминистра.

Я не знал ни Федора Ивановича, ни Раисы, и тем более замминистра. Но признаться в этом уже не рискнул, а только спросил:

— А почему замминистра?

— Он всех и устроил. Поликлиника-то министерская. Он — Федору, тот — Раисе. Наверно, было несколько лишних билетов.

Ольга работала не в министерской, а в самой обыкновенной районной поликлинике. Это я знал точно. Когда-то ее действительно приглашали в поликлинику Министерства путей сообщения, но она отказалась.

— Ты иди, — сказал я, — а я погуляю немного, подышу.

Я вышел на тротуар у подъезда и закурил. В мокром асфальте купались желтые огни фар. Мимо проплыл двухэтажный троллейбус, красный, как в Лондоне. Такого я еще не видел. Между верхним и нижним рядами окон тянулась рекламная полоска шрифтового плаката: «Смотрите на экранах новый французский фильм „Дитя Монпарнаса“. И об этом фильме я ничего не слыхал. Что у меня с памятью? Провал за провалом.

Вдали, слева от Большого театра, горел в небе гигантский неоновый квадрат. В квадрате по воздуху бежали световые буквы: «…Землетрясение в Дели… Группа советских врачей вылетела в Индию…» Световая газета. И опять я не помнил, когда ее здесь оборудовали.

— Освежаешься? — услышал я знакомый голос.

Я обернулся и увидел Кленова. Он выходил из ресторана.

— А я ухожу, — сказал он. — Пить — не пью: язва. Отдал честь — и домой.

— А, собственно, какую честь?

— Так нас же Кеменеш пригласил. Он сейчас пресс-атташе.

Тибор Кеменеш, венгерский студент, говоривший по-русски, был нашим проводником в Будапеште. Я тогда только что выписался из госпиталя, и мы часами бродили по незнакомому городу. Но когда Кеменеш стал пресс-атташе в Москве? И почему я только сейчас узнал об этом?

— Растут люди. А мы с тобой застряли, старик, — вздохнул Кленов. — Крутим колесико.

— Кстати, о колесике. Очерка не будет, — сказал я.

— Какого? — удивился Кленов.

— О Заргарьяне и Никодимове.

Он захохотал так, что прохожие начали оглядываться.

— Чудак человек, нашел, о ком писать. У Никодимова на даче пантера на цепи вместо собаки, а в Москве он газетчиков в мусоропровод спускает.

— Ты мне об этом уже говорил.

— Когда?

— Сегодня утром.

Кленов взял меня за плечи и заглянул в глаза.

— Ты что пил, токай или палинку?

— Ничего не пил.

— Оно и видно. Я еще в субботу вечером на дачу в Жаворонки уехал, а вернулся только сегодня к пяти. Ты, должно быть, во сне со мной разговаривал.

Кленов помахал мне рукой и удалился, а я стоял, глубоко потрясенный последними его словами: «Это ты во сне со мной разговаривал». Нет, это я сейчас с ним во сне разговариваю. В неестественной реальности сна.

Сразу вспомнился разговор в лаборатории Фауста, кресло с проводами и предупреждение Заргарьяна из темноты: «Сидите спокойнее, сейчас заснете». Какой-нибудь электросон с искусственно вызванными сновидениями. Все как наяву, только реальная жизнь почему-то вывернута шиворот-навыворот. Тогда чему же я удивляюсь: все проще простого.

Я вернулся в ресторан. Над столиками висел мутноватый дымок, как пар, смешанный с электрическим светом. Вокруг фонтана танцевали. Я поискал Ольгу, но не нашел и свернул в боковой зал. Длинные столы, уставленные наполовину истребленными закусками, свидетельствовали о том, что здесь совсем недавно угощались гости. Угощались по-европейски, стоя с тарелочками у столов или пристраиваясь на закрытых портьерами подоконниках. Сейчас здесь насыщались опоздавшие, разыскивая на столах еще не тронутые закуски и напитки. Кто-то, хозяйничавший в одиночку на краю большого стола, обернулся ко мне и крикнул:

— Давай сюда, Сергей! Заворачивай. Палинка, как в Будапеште.

Это был Мишка Сычук, по известной мне версии уже успевший сбежать за границу. Может быть, во сне он уже успел и вернуться. Сквозь нуль-пространство или на ковре-самолете — над этим я не задумывался и на чудеса не реагировал. Я просто налил себе из Мишкиной бутылки абрикосовой палинки и выпил. Сон, сохранивший даже вкусовые ощущения яви, начинал мне нравиться.

— За друзей-товарищей, — сказал Мишка и тоже выпил.

— А ты как здесь? — спросил я дипломатично.

— Как и ты. Герой освобождения Венгрии.

— Это ты герой?

— Все мы герои. — Мишка допил остаток в бокале и крякнул. — В такой войне выжить!

Я озлился:

— А потом предать?

Мишка поставил бокал и насторожился.

— Ты о чем?

Я сознавал, конечно, что я не логичен, что в настоящей ситуации обвинения мои бессмысленны, но меня уже понесло.

— На «Украине» поехал… честь честью. По советской путевке, гад!

— Откуда ты знаешь? — почти шепотом спросил Мишка.

— Что ты остался?

— Что я хотел ехать, что о путевке хлопотал…

— Знать бы — не дали.

— Да мне и не дали.

Как председатель месткома, я сам устраивал Мишке путевку. Но в этом сне все навыворот. Может быть, это я ездил вместо Мишки? Я тоже хотел, только путевки лишней не было. А вдруг была? Сон бросал меня, как щепку.

— Садись, Сережка. Ты что меня избегаешь? — Кто-то схватил меня за руку, когда я пробирался между столиков в большом зале.

Я взглянул в лицо спрашивавшего и обмер. Пожалуй, я испугался.

— Садись, садись. Выпьем токайского. Как-никак лучшее в Европе.

Ноги у меня подкосились, и я скорее упал, чем присел к столу. На меня смотрели знакомые печальные глаза. В последний раз я видел их — не оба, только один — в сорок четвертом на придунайском шоссе. Олег лежал навзничь, лицо его было залито кровью, вытекавшей оттуда, где только что был правый глаз. В другом застыли испуг и печаль.

Сейчас на меня глядели оба. От правого тянулся по виску кривой розовый шрам.

— Что смотришь, старина? Постарел?

— Я сорок четвертый вспомнил. Когда тебя… тебя…

— Что?

— Когда тебя убили, Олег.

Он улыбнулся.

— Малость ошиблась пулька. Шрам только остался. Если бы правее чуть — конец. Ни глаза бы, ни меня. — Он вздохнул. — Смешно. Тогда не боялся, теперь боюсь.

— Чего?

— Операции. Осколок где-то в груди остался — памятка еще одного ранения. До сих пор с осколком жил, а сейчас говорят: нельзя. На операцию надо.

Знакомые глаза с длинными, почти женскими ресницами улыбались. Лоб оголился у висков и как будто стал выше. К углам губ приникли глубокие морщинки. В этом бесконечно дорогом для меня лице все-таки было что-то чужое. Печать времени. Так выглядел бы Олег, если бы остался жив. Но ведь он жив в этом искусственном мире сна. Если Фауст создал эту модель, значит, он бог, и я уже начал сомневаться, какой же из двух миров настоящий. Мелькнула коварная мысль: вдруг что-то сломалось в лаборатории Фауста и я останусь здесь навсегда? Буду ли я сожалеть об этом? Не знаю.

Я больно-больно ущипнул себя за руку.

— Зачем? — удивился Олег.

— Мне показалось, что все это сон.

Олег засмеялся и вдруг растаял в лиловатом тумане. Знакомый туман. Он слизнул все и почернел. Голос Заргарьяна из темноты спросил меня:

— Вы живы?

— Жив.

— Подымите руку. Движения свободны?

Я помахал рукой в темноте.

— Засучите рукав и расстегните ворот.

Он приложил что-то холодное к груди и запястью.

— Не пугайтесь. Обыкновенные датчики. Проверим ваше сердце. Не разговаривайте.

Как он мог видеть в темноте, сквозь которую не проникала ни одна искорка света? Но он видел.

— Порядок, — произнес он довольным голосом, — только пульс малость участился.

— Может быть, прекратим? — спросил откуда-то голос невидимого мне Никодимова.

— Зачем? У Сергея Николаевича нервы спортсмена. Сейчас мы ему еще сон покажем.

— Так это был сон? — спросил я с облегчением.

— Кто знает? — лукаво отозвался Заргарьян из черноты. — А вдруг нет?

Я не успел ответить. Темнота поглотила меня, как море.

СОН С ИСТЕРИКОЙ

Из темноты сверху вырвался поток света, заливая белый операционный стол. Белая простыня закрывала до пояса распростертое на столе тело. Вскрытая грудная клетка обнажала алость кровоточащих внутренних тканей и жемчужную белизну ребер. Глаза оперируемого были закрыты, лицо бескровно и неподвижно. Что-то знакомое было в этом лице: как будто я его видел совсем недавно, эти глубокие морщинки у губ и кривой розовый шрам на правом виске.

У меня в руках зонд, погруженный в рану. Я в белом халате, на голове у меня белая полотняная шапочка, нос и рот в марлевой маске. Так же выглядят люди напротив и рядом со мной. Я никого из них не знаю, узнаю только глаза женщины, стоящей у изголовья. Они прикованы к моим рукам, и такая тревожная напряженность в них, что кажется, между нами протянута невидимая, тугая-претугая струна. Она тоненько звенит по мере того, как зонд погружается в рану.

Я вспомнил вдруг все, что произошло до этой минуты. Скрип тормозов машины, остановившейся у подъезда, гранитные его ступени, еще мокрые от дождя, перспективу знакомой, часто снившейся мне улицы, а затем почтительную улыбку гардеробщика, поймавшего на лету брошенное ему пальто, неспешный взлет лифта и сияющую белизну операционной, где я облачался в белый халат и противно долго мыл руки. Я точно вспомнил, что я, именно я, начал операцию, вскрыл скальпелем прочерченную шрамами грудь и мои руки с профессиональной, привычной умелостью резали, кололи, зондировали. Все это промелькнуло в сознании со скоростью звука и исчезло. Я все забыл. Привычная умелость в руках обернулась испуганной дрожью, и с внезапным ужасом я осознал, что не знаю, как и что делать дальше, не умею этого делать, и любое дальнейшее промедление будет убийством.


Но понимая, что и зачем я делаю, я вынул зонд из раны и уронил его. Он глухо звякнул. В устремленных на меня глазах над марлевыми масками читался один и тот же вопрос: «Что случилось?»

— Не могу, — почти простонал я. — Мне плохо, товарищи.

Чужими, ватными ногами пошел к двери и, полуобернувшись, увидел, как чья-то спина подвинулась на мое место и негромкий басок скомандовал старшей сестре:

— Зонд!

«Бежать!» — подсказала мысль. Чтобы никто не видел, чтоб никого не видеть, не читать дальше того, что я уже успел прочесть в этих широко открытых, изумленных, обвиняющих глазах. Ног я не чувствовал. Меня бросило как шквалом сквозь хирургическую на площадку между двумя расходившимися под прямым углом коридорами и швырнуло на белый, сияющий эмалевым блеском диван.

«Сейчас я этими руками зарезал Олега», — сказал я себе и, сжав виски ледяными ладонями, застонал, может быть, даже завыл.

— Что с вами… Сергей Николаевич, голубчик? — услышал я чей-то перепуганный голос.

Человек в таком же халате, как и я, только без шапочки, с лысым, голым черепом встревоженно спрашивал:

— Что случилось? Как операция?

— Не знаю, — сказал я.

— Как же так?

— Я бросил… я ушел… — еле вымолвил я. — Мне стало плохо.

— Кто же оперирует? Асафьев?

— Не знаю.

— Как же вы не знаете?

— Ничего я не знаю! Я даже вас не знаю! Кто вы такой, как вас зовут, где я, черт побери?! — закричал я.

Он потоптался на месте, глядя на меня изумленными, ничего не понимающими глазами, и побежал в ту же дверь, из которой я только что вырвался.

Я посмотрел ему вслед и встал. Рванул за спиной полы завязанного сзади халата — завязки лопнули. Я вытер им руки и бросил на пол. Туда же швырнул и шапочку. В глубине протянувшегося передо мной коридора мелькнула девушка в белом — врач или сестра, — простучала каблучками-шпильками по паркету и скрылась в одной из комнат. Я машинально пошел в ее сторону мимо одинаково белых дверей. Они вели в кабинеты врачей, чьи имена были отпечатаны на карточках в рамках из белой пластмассы. «Д-р Громов С. Н.», — прочел я на одной из карточек. «Мой» кабинет. Что ж, войдем!

У широкого итальянского окна за «моим» письменным столом сидел Кленов и читал газету.

— Уже? — спросил он сдержанно, но в сдержанности этой прозвучали тревога и страх.

Я молчал.

— Жив?

— А ты почему здесь? — спросил я вместо ответа.

— Ты же сам сказал, чтобы я здесь дожидался! — вспылил Кленов. — Что с ним?

— Не знаю.

Он вскочил:

— Почему?

— Мне стало дурно… Я почти потерял сознание.

— Во время операции?

— Да.

— Кто же оперирует?

— Не знаю. — Я старался не глядеть на него.

— А сейчас почему ты здесь?! Почему не в операционной?! — закричал Кленов.

— Потому что я не хирург, Кленов.

— Ты с ума сошел!

Он не оттолкнул — отшвырнул меня плечом, как в хоккейной баталии, и выбежал в коридор. А я бессмысленно сел на стул посреди комнаты, не мог дотащиться даже до письменного «моего» стола. «Я не хирург», — сказал я Кленову. Но как же тогда я мог начать операцию и благополучно довести ее до критической минуты, не вызывая ни в ком сомнений? Значит, во сне так можно. Тогда откуда же этот страх, почти ужас перед случившимся? Ведь и Олег, и операция, и Кленов, и я сам — все это только призрачный мир сна, и я это знаю. «А вдруг нет?» — сказал Заргарьян. А вдруг нет?

Зазвонил телефон на столе, я отвернулся. Телефон продолжал звонить. Наконец мне это надоело.

— Сережка, это ты? — спросили в трубке. — Ну как?

— Кто говорит? — рявкнул я.

— Не кричи. Уже меня не узнаешь.

— Не узнаю. Кто это?

— Ну, я, я! Галя. Кто же еще.

«Галя волнуется, это вполне естественно, — подумал я. — Но почему по телефону? Уж кому-кому, а ей следовало бы дожидаться в приемной. Приехал же Кленов».

— Ты что молчишь? — удивилась она. — Неужели неудача?

— Видишь ли… — замялся я. — Не могу сказать тебе ничего определенного. Мне стало плохо во время операции. Продолжает ее ассистент…

— Асафьев?

«Опять этот Асафьев. А я знаю, он или не он? И не все ли равно кто, если это только сон?»

И я сказал:

— Наверное. Я не разглядел. Они все в марлевых масках.

— Ты же не доверяешь Асафьеву. Еще утром сказал, что он хирург для амбулатории.

— Когда сказал?

— Когда завтракали. Еще за тобой машина не пришла.

Я знал точно, что утром мы с Галей не завтракали. Я был дома. И никакой машины у меня вообще нет. Но зачем спорить, если все это сон.

— А с тобой что? — продолжала она. — Что значит «плохо»?

— Слабость. Головокружение. Утрата памяти.

— А сейчас?

— Что — сейчас? Ты об Олеге?

— Да не об Олеге — о тебе!

Я даже подивился: откуда у Галки такая черствость? Олег на операционном столе, а она спрашивает, что со мной?

— Полная атрофия памяти, — сказал я сердито. — Все забыл. Где был утром и где я сейчас, кто ты, кто я и почему я хирург, если один вид скальпеля приводит меня в содрогание.

В трубке замолчали.

— Ты слушаешь? — спросил я.

— Я сейчас же еду в больницу, — сказала Галя и положила трубку.

Пусть едет. Не все ли равно когда, куда и зачем? Сны всегда алогичны, только я почему-то наделен способностью рассуждать логически даже во сне. Решимость бежать, созревавшая еще с той минуты, когда я покинул операционную, окончательно во мне укрепилась. «Оставлю какую-нибудь записку для приличия и уйду», — подумал я.

На верхнем листке из блокнота, лежавшего на столе поверх каких-то бумаг, я прочел типографский текст: «Доктор медицинских наук, профессор ГРОМОВ Сергей Николаевич».

И тут я вспомнил свой листок из блокнота, на котором мой предположительный Гайд начертал таинственную, но указующую надпись. Она оказалась ключом к разгадке. Правда, до самой разгадки я еще не добрался, но ключ уже был в замке. «А вдруг нет?» — ответил мне Заргарьян на мой вопрос, сон ли это. А вдруг я по отношению к доктору медицинских наук, профессору Громову Сергею Николаевичу точно такой же невидимый агрессор, как и мой вчерашний Гайд по отношению ко мне? И не следует ли мне по его примеру оставить такую же указующую запись?

И я тут же написал в блокноте профессора:

«Мы с вами двойники, хотя и живем в разных мирах, а может быть, и в разном времени. К несчастью, наша „встреча“ произошла во время операции. Я не смог ее закончить: в моем мире у меня другая профессия. Найдите в Москве двух ученых — Никодимова и Заргарьяна. Они, вероятно, смогут разъяснить вам, что произошло с вами в больнице».

Не перечитывая написанного, я пошел к двери, охваченный одним чувством: куда угодно, только подальше от этой гофманской чертовщины. Напрасно: она поджидала меня у порога.

Не успел я открыть дверь, как вошла Лена. Она была в том же халате и шапочке, как и в операционной, только без марлевой маски. Я отступил на шаг и спросил с той же дрожью в голосе, как спрашивали и меня:

— Ну как?

Она почти не постарела с тех пор, как я видел ее в последний раз после войны, а прошло, должно быть, лет десять. Но с этой Леной из моего сна я был связан прочнее: нас объединяла общность профессии.

— Осколок вынули, — сказала она, почти не разжимая губ.

— А он?

— Будет жить. — И, помолчав, прибавила: — А ты на другое рассчитывал?

— Лена!

— Почему ты это сделал?

— Потому что случилось несчастье. Потеря памяти. Я вдруг забыл все, что знал, все, чему учился. Забыл даже профессиональный навык. Я не мог, не имел права продолжать операцию.

— Ты лжешь! — Она с такой злобой прикусила губы, что они побелели.

— Нет.

— Лжешь! Импровизация или раньше сочинил? Думаешь, кто-либо поверит этим сказкам? Я потребую специальной экспертизы.

— Требуй, — вздохнул я.

— Я уже говорила с Кленовым. Мы напишем письмо в газету.

— Не напишете. Я никого не обманываю.

— Никого? Я ведь знаю, почему ты это сделал. Из ревности.

Я даже засмеялся:

— К кому?

— Он еще смеется, подлец!

Я не успел схватить ее за руки, как она ударила меня по лицу с такой силой, что я с трудом удержался на ногах.

— Подлец! — повторила она сквозь душившие ее слезы; у нее начиналась истерика. — Убийца!.. Если бы не Володька Асафьев, Олег бы умер на операционном столе… Умер, умер!

Внезапная темнота оборвала ее крик.

СОН С ЯРОСТЬЮ

Я словно ослеп и оглох, а тело в параличе прижало к паркету. Я не мог даже пошевелиться, ничего не чувствуя, только холодок навощенного дерева у виска. Сколько часов или минут, а быть может, секунд продолжалось это ощущение, не знаю. Я потерял чувство времени.

Вдруг черноту перед глазами размыло, как тушь на ватмане, когда закрашивают тускло-серым очерченное пространство. Здесь оно обрисовывалось стенами неширокого коридора, освещенного несильной электролампочкой. Коридор впереди упирался в крутую лесенку, уводившую в квадрат дневного света. Я стоял, прижавшись виском к навощенной панели, и держался за поручень, протянутый по стене вдоль коридора.

Лена по-прежнему смотрела на меня, но смотрела совсем по-другому — с непонятным сочувствием.

— Укачало? — спросила она. — Тошнит?

Меня действительно чуточку подташнивало, особенно когда взлетевший, подобно качелям, пол вдруг уходил из-под ног и что-то спазматически скручивало желудок.

— Килевая качка, — пояснила она. — Входим в порт.

— Куда? — не понял я.

— Мы уже в Стамбуле, профессор. Очнитесь.

— Где?

Она засмеялась. Я по-прежнему не мог уловить смысл происшедшего. Новая дьявольская метаморфоза. Из одного сна в другой. Феерия в красках!

— Выйдем на палубу. На ветру полегчает. — Она потащила меня за собой. — Кстати, посмотрим, что это такое. Хотя едва ли разглядим. Дождь идет.

Дождь не шел, а висел кругом тусклым сетчатым маревом. Панорама берега сквозь эту сетку казалась бесформенным абстрактным пятном, кое-где прочерченным мутными бликами минаретов и куполов, отсвечивавших то синью, то зеленью. А над ними, топя и обгоняя друг друга, кишели тучи.

— Придется плащ надевать, — поморщилась Лена, прикрывая глаза рукой от мелких водяных брызг. — В таком виде на берег не пойдешь. Ты в какой каюте, в седьмой? Подожди меня у трапа или на берегу. Ладно?

Теперь я знал номер «своей» каюты. Что ж, пойдем за плащом. Рейс по чужим морям и странам всегда любопытен. Даже в дождь и даже во сне.

В каюте я застал Мишку Сычука, суетившегося у своей койки. Он поспешно рассовывал по карманам какие-то бумажки и свертки и, казалось, был совсем не обрадован моим появлением.

— Идет дождь? — спросил он.

— Идет, — ответил я машинально, недоумевая, почему сны упорно сталкивают меня с одними и теми же персонажами. — Ты чем это карманы набиваешь?

Мишка почему-то смутился.

— Так… сувенирчики для обмена… Значит, дождь идет… — повторил он, пряча глаза. — Плохо. Собьемся в кучу… друг за дружку держаться будем. А то еще потеряешься…

И тут я вспомнил, что сотворил Мишка в действительности. В том же Стамбуле. Наяву, не во сне.

— Как наш теплоход называется? — спросил я.

— А ты забыл? — ухмыльнулся Мишка.

— Склероз. Почему-то не могу вспомнить.

— «Украина». А что? — Он почему-то подозрительно посмотрел на меня.

Все совпадало. Время во сне отставало почти на месяц. Тем лучше: я могу изменить ход событий.

— Да так. — Для убедительности я даже зевнул. — Дождь идет… Давай не пойдем.

— Куда не пойдем?

— На берег. Будут гонять полдня по дождю: мечеть, музей… Тоска. Давай у нас в баре посидим, пивка выпьем.

— Сказал! — усмехнулся Мишка. — Последний иностранный порт, а мы в баре.

— Почему — последний? Будут еще и Варна, и Констанца. Очень красивые города, между прочим.

— Демократические, — пренебрежительно протянул Мишка.

— А тебе обязательно нужен капиталистический?

— За путевку деньги плачены. Что положено, получаем.

— Тридцать сребреников, — сказал я. — Иудины денежки.

В «Метрополе», кстати говоря, тоже во сне, я уже выложил это Мишке. И зря. Выстрелил вхолостую. Мишка путевку не достал и в рейс не поехал. А сейчас я его накрыл вовремя.

— Я ведь знаю, что ты задумал, — продолжал я. — На первой же остановке автобуса два слова полицейскому — и на такси в американское посольство. Да не мельтешись, спокойней! Ну, а в посольстве холуйски попросишь политического убежища.

На мгновение Мишка превратился в соляной столб, в библейский соляной столб, увековеченный женой Лота. Но только на мгновение. Тихий ужас от сознания того, что кто-то заглянул тебе в душу, в самую потаенную ее муть, мелькнул в глазах его и тут же исчез. Актер он был превосходный.

— Трепло, — проговорил он с показным добродушием и потянулся к вешалке за плащом.

— Я не шучу, Сычук, — сказал я.

— Что это значит?

— Что я знаю о предполагаемой подлости и намерен ей помешать.

— Интересно: как? — сорвалось у Мишки.

— Очень просто. Ты до отплытия не выйдешь из этой каюты.

— Я, между прочим, не поддаюсь гипнозу. Так что отваливай, — нахально объявил он и начал одеваться.

Я пересел на край койки, к самой двери. Потом обернул носовым платком левую руку. Я левша и бью левой. Бью без размаха, с напряжением всех мускулов руки и плеча. Удар приобретает дополнительную тяжесть корпуса. Этому меня научил Сажин, чемпион Союза по боксу в полутяжелом весе в конце сороковых годов. Я был тогда помоложе и с удовольствием выслушивал его советы, когда после звонка из редакции забегал к нему в тренировочный зал. Там где-нибудь в уголке я правил его заметки — он собирался стать журналистом, — а потом просил его показать «кое-что». Он показывал. «Боксером ты, конечно, не будешь, — говорил он, — староват да и данных нет… Но ежели что, в драчке какой-нибудь за себя постоишь. Только руки береги».

Мишка тотчас же заметил мои манипуляции и заинтересовался:

— А платок зачем?

— Чтоб кожу на костяшках не сбить.

— Ты что… шутишь?

— Я же сказал тебе: не шучу.

— Так стоит мне крикнуть…

— Не крикнешь, — перебил я его, — тебе же хуже. Я расскажу всем, что ты задумал, и привет, как говорится.

— А кто же поверит?

— Поверят. Раз сигнал поступил, будут думать, как и что… А на берег не пустят.

— Так я про тебя то же самое могу сказать.

— Тогда обоих не пустят. А дома разберемся.

Мишка, как был одетый — в плаще и кепке, — присел против меня на своей койке.

— Ты сумасшедший. Ну откуда тебе взбрело в голову, что я останусь?

— Во сне видел.

— Я серьезно спрашиваю.

— Какая разница? Важно, что я не ошибся. По глазам твоим вижу, что не ошибся.

— Я же советский человек, Сережка.

— Ты не советский человек. Ты подлец. Я и на фронте знал, что ты трус и дрянь, только разоблачить вовремя не сумел.

На щеках Мишки выступили красные пятна. Пальцы нервно перебирали пуговицы на плаще, то застегивая их, то расстегивая. Должно быть, он понял наконец, что хорошо рассчитанный план его может сорваться.

— Я не закричу, конечно. На скандал не пойду. — В голосе у него появились слезливые нотки. — Но даю тебе слово, что все это вздор. Чистый вздор.

— Что у тебя в карманах?

— Я уже сказал тебе: ерунда всякая. Значки, карточки.

— Покажи.

— А почему я должен тебе показывать?

— Не показывай. Ложись на койку и лежи.

Он встал и шагнул к двери. Я прислонился к ней спиной.

— Пусти! — сказал он сквозь зубы и схватил меня за плечи.

Он был сильнее меня и только по трусости не рассчитывал на это. Но сейчас он, явно не задумываясь, шел напролом.

— Пусти! — повторил он и рванул меня на себя.

Я толкнул его коленом, он отлетел и, согнувшись, кинулся на меня, намереваясь ударить головой. Но не успел. Я ударил левой в лицо, в верхнюю челюсть. Он пошатнулся и грохнулся на пол между койкой и умывальником. Из рассеченной губы побежала алая струйка. Он тронул ее пальцем, увидал кровь и взвизгнул:

— Помогит…

И тут же осекся.

— Кричи, — сказал я, — кричи громче. Не страшно.

Глаза его сузились, источая одну только злобу.

— Все одно сбегу, — прошипел он, — в другой раз сбегу.

— А ты имей мужество объявить об этом дома. Официально, во всеуслышание. Скажи откровенно, что тебе не нравится наш строй, наше общество. Выклянчи визу в каком-нибудь посольстве. Думаешь, будем задерживать? Не будем. С удовольствием вышвырнем. Нам людская дрянь не нужна.

— Так отчего же сейчас не пускаешь?

— Потому что втихую ползешь. Обманом. Потому что людей подводишь, которые тебе доверяли.

Мишка вскочил и, оскалившись, снова бросился на меня. Он уже не стремился во что бы то ни стало выйти из каюты, им просто владела слепая ярость, лишавшая человека разума.

Я снова сбил его с ног: пригодились все-таки уроки Сажина. На этот раз он упал на койку, только сильно ударился головой о стенку каюты. Мне даже показалось, что он потерял сознание. Но он пошевелился и застонал. Я сложил полотенце, намочил его в умывальнике и положил ему на лицо.

В дверь постучали. Я искоса взглянул на Мишку. Он даже не повернулся. Я нажал ручку дверного замка. Незнакомый мне человек в совсем мокром плаще — дождь, очевидно, еще усилился — спросил:

— Вы идете, Сергей Николаевич?

— Нет, — ответил я, — не пойду. Моему товарищу плохо: укачало, должно быть. Я с ним побуду.

Мишка по-прежнему не двигался — даже головы не поднял. Я выждал, пока не смолкли шаги в коридоре, и предупредил его:

— Я в бар пошел, а дверь, уж извини, запру.

Дверь я запер, но до бара не дошел. Опять внезапная и ставшая уже привычной темнота вернула меня в знакомое кресло со шлемом и датчиками.

Первое, что я услышал, был конец разговора, явно не рассчитанного на мое пробуждение:

— Путешественник во времени — это старо. Я бы сказал — прогулка в пятом измерении.

— А может, в седьмом?

— Сформулируем. Что с ним?

— Пока без сознания.

— Сознание уже вернулось. Лягушка-путешественница.

— А энцефалограмма?

— Записана полностью.

— Я же говорил: форменный самородок.

— Включать изолятор?

— Хочешь сказать: выключать? Давай ноль три, потом ноль десять. Пусть глаза привыкают.

Темноту чуть-чуть размыло. Как будто где-то открыли щелку и впустили крохотный лучик света. Еще невидимый, он уже сделал видимыми окружавшие меня предметы. С каждой секундой они становились все отчетливее, и вскоре передо мной возник кинематографический лик Заргарьяна.

— Аве гомо амици те салютант.[1] Переводить надо?

— Не надо, — сказал я.

Стало совсем светло. Шлем космонавта легко соскочил с головы и взлетел вверх. Спинка кресла сама подтолкнула меня, как бы предлагая встать. Я встал. Никодимов уже сидел на своем прежнем месте, приглашая меня к столу.

— Переживаний много?

— Много. Рассказывать?

— Ни в коем случае. Вы устали. Завтра расскажете. Все, что вам нужно, — это отдохнуть и как следует выспаться. Без сновидений.

— А то, что я видел, — это сны? — спросил я.

— Обмен информацией отложим до завтра, — улыбнулся он. — А сегодня ничего не рассказывайте даже дома. Главное — спать, спать, спать!

— А я засну? — усомнился я.

— Еще как. После ужина проглотите вот эту таблетку. А завтра опять встретимся здесь. Скажем, в два. Рубен Захарович за вами заедет.

— Я его и сейчас домчу. С ветерком, — сказал Заргарьян.

— И ни о чем не думать. Не вспоминать. Не переживать, — прибавил Никодимов. — А урби эт орби[2] ни слова. Переводить надо?

— Не надо, — сказал я.

ПРОДВИЖЕНИЕ К РАЗГАДКЕ

Я сдержал слово и только в общих чертах рассказал Ольге о происшедшем. Мне и самому не хотелось даже отраженно вновь переживать все увиденное в искусственных снах. Я и Ольгу не спрашивал ни о чем, что имело бы к ним хоть какое-нибудь отношение. Только поздно ночью уже в постели я не выдержал и спросил:

— Мы получали когда-нибудь приглашения от венгерского посольства?

— Нет, — удивилась Ольга. — А что?

Я подумал и спросил опять:

— А кого из твоих знакомых зовут Федор Иванович и кто такая Раиса?

— Не знаю, — еще более удивилась она, — нет у меня таких знакомых. Хотя, погоди… Вспомнила. Ты знаешь, кто это Федор Иванович? Директор поликлиники. Не нашей, а той, министерской, куда меня на работу приглашали. А Раиса — это его жена. Она меня и сватала. Ты где-нибудь познакомился с ними?

— Завтра расскажу, а сейчас у меня мозги набекрень. Извини, — пробормотал я, засыпая.

Проснулся я поздно, когда Ольга уже ушла, оставив мне завтрак на столе и кофе в термосе. Вставать не хотелось. Я лежал и не спеша перебирал в памяти события вчерашнего дня. Сны, показанные мне в лаборатории Фауста, вспоминались особенно отчетливо — не сны, а живая конкретная явь, памятная до мелочей, до пустяков, какие и в жизни-то обычно не запоминаешь. А тут вдруг запомнились даже бумага на блокноте в больничном кабинете, цвет пуговиц на Мишкином плаще, стук упавшего на пол зонда и вкус абрикосовой палинки. Я вспомнил всю гофманскую путаницу, сопоставил разговоры, поступки и взаимоотношения и пришел к странным выводам. Очень странным, хотя странность их отнюдь не умаляла убедительности.

Меня поднял с постели телефонный звонок. Звонил Кленов, уже узнавший от Зойки о моей встрече с Заргарьяном. Пришлось применить болевой прием.

— Тебе знакомо понятие «табу»?

— Предположим.

— Так вот: Заргарьян — это табу, Никодимов тоже табу, и телепатия табу. Все.

— Рву одежды свои.

— Рви. Кстати, у тебя дача в Жаворонках?

— Садовый участок, ты хочешь сказать. Только не в Жаворонках. Нам предлагали два варианта: Жаворонки и Купавну. Я выбрал Купавну.

— А мог выбрать Жаворонки?

— Мог, конечно. А почему тебя это интересует?

— Меня многое интересует. Например, кто сейчас пресс-атташе в венгерском посольстве? Кеменеш?

— А у тебя не энцефалит, случайно?

— Я серьезно спрашиваю.

— Кеменеш пресс-атташе в Белграде. В Москву его не послали.

— А могли послать?

— Понимаю, ты пишешь диссертацию о сослагательном наклонении.

В общем-то, Кленов почти угадал. В своих попытках разгадать бродившую вокруг меня тайну я уже много раз в это утро спотыкался на сослагательном наклонении. Что было бы, если бы… Если бы Олег не был убит под Дунафельдваром? Если бы не он, а я женился на Гале? Если бы после войны я пошел в медицинский, а не на факультет журналистики? Если бы Ольга согласилась на предложение министерской поликлиники? Если бы Тибор Кеменеш поехал работать не в Белград, а в Москву? Если, если, если… Сослагательное наклонение расточало всю гофманскую чертовщину. Я мог быть на приеме в венгерском посольстве. Я мог поехать на «Украине» вокруг Европы. Я мог быть доктором медицинских наук и оперировать живого Олега. Все это могло быть в действительности, если…

И еще одно «если». Если у Заргарьяна я видел не сны, а гипотетическое течение жизни, в чем-то измененной в зависимости от тех или иных обстоятельств? Тогда законное право голоса получала фантастическая история Джекиля и Гайда. Если журналист Громов мог на какое-то время сделаться доктором медицины, хирургом Громовым, то разве не мог доктор Громов тоже на какое-то время стать Громовым-журналистом? Он и стал им тогда на Тверском бульваре. В одно мгновение, налитое тушью и лиловым туманом. В одно мгновение, как Гайд, впрыгнувший в тело Джекиля из губчатого кресла в лаборатории Фауста. Ведь у доктора Громова были свои Никодимов и Заргарьян, управлявшие теми же таинственными силами.

Значит, и Заргарьян с Никодимовым и я одинаково участвовали в одновременном течении каких-то параллельных, нигде не пересекавшихся жизней. Сколько их — две, пять, шесть, сто, тысяча? И где протекают они, в каком пространстве и времени? Вспомнилась Галина беседа с Гайдом о множественности миров. А если это уже не фантастическая гипотеза, а научное открытие, еще одна разгаданная тайна материи?

Но разум отказывался принять это объяснение, тем более мой разум, не тренированный в точных науках. Я мог только посетовать на ограниченность нашего гуманитарного образования: что даже просто поразмышлять, подумать об открывшейся мне проблеме у меня, как говорится, не хватило умишка.

В таком состоянии меня и застала Галя, забежавшая к нам по дороге на работу. Еще вчера вечером она узнала от Ольги, что я отправился с визитом к Заргарьяну, и ее буквально распирало желание узнать, нашел ли я ключ к разгадке.

— Нашел, — сказал я, — только повернуть его в замке не могу. Силенок не хватает.

Я рассказал ей о кресле в лаборатории Фауста и о трех увиденных «снах». Она долго молчала, прежде чем спросить:

— Он постарел?

— Кто?

— Олег.

— А что ты хочешь? Двадцать лет прошло.

Она опять задумалась. Я боялся, что личное заслонит в ней любопытство ученого. Но я ошибся.

— Интересно другое, — сказала она, помолчав. — То, что ты увидал его постаревшим. С морщинами. Со шрамом, которого не было. Невозможно!

— Почему?

— Потому что ты не читал Павлова. Ты не мог видеть во сне того, чего не видел в действительности. Слепые от рождения не видят снов. А каким ты знаешь Олега? Мальчишкой, юнцом. Откуда же морщины сорокалетнего человека, откуда шрам на виске?

— А если это не сон?

— У тебя уже есть объяснение? — быстро спросила Галя.

Мне даже показалось, что она догадывается, какое именно объяснение кажется мне самым вероятным и самым пугающим.

— Пока еще только попытка, — нерешительно отозвался я. — Все пытаюсь сопоставить мою историю и эти «сны»… Если Гайд мог сыграть такую штуку с Джекилем, то почему бы им не поменяться ролями?

— Мистика.

— А ты помнишь свой разговор с Гайдом о множественности миров? Параллельных миров, параллельных жизней?

— Чушь, — отмахнулась Галя.

— Ты просто не хочешь серьезно подумать, — упрекнул я ее. — Проще всего сказать «чушь». О гипотезе Коперника тоже так говорили.

Гипотезой Коперника я ее не сразил, но над моей гипотезой заставил задуматься.

— Параллельные миры? Почему параллельные?

— Потому что нигде не пересекаются.

Галя откровенно и пренебрежительно рассмеялась.

— Не сочиняй научной фантастики — не получится. Непересекающиеся миры?

— Она фыркнула. — А Никодимов и Заргарьян нашли пересечение? Окно в антимир?

— Кто знает? — сказал я.

А узнал я об этом через два часа в лаборатории Фауста.

СЕЗАМ, ОТВОРИСЬ!

Честно говоря, я шел сюда, как на экзамен, с той же внутренней дрожью и страхом перед неведомым. Еще и еще раз я перебрал в памяти сны, виденные во время опыта, — по привычке я их так и называл, хотя уже окончательно пришел к мысли, что сны эти были совсем не снами, — сопоставил все напрашивавшиеся на такое сопоставление детали, систематизировал выводы.

— Отрепетировали? — весело спросил встретивший меня Заргарьян.

— Что отрепетировал? — смутился я.

— Рассказ, конечно.

Он видел меня насквозь. Но злость во мне тут же подавила смущение.

— Мне тон ваш не нравится.

Он только хохотнул в ответ.

— Выкладывайте все, что вам не нравится. Магнитофон еще не включен.

— Какой магнитофон?

— «Яуза-десять». Великолепная чистота звука.

К вмешательству магнитофона я подготовлен не был. Одно дело просто рассказывать, другое — перед магнитофоном. Я замялся.

— Садитесь и начинайте, — подбодрил меня Никодимов. — Вы же оставляете след в науке. Вообразите, что перед вами хорошенькая стенографистка.

— Только без охотничьих рассказов, — ехидно прибавил Заргарьян. — Пленка сверхчувствительная с настройкой на Мюнхгаузена: тотчас же выключается.

Я по-мальчишески показал ему язык, и моя скованность сразу пропала. Рассказ я начал без предисловий, в свободной манере, и чем дальше, тем он становился картиннее. Я не просто рассказывал — я пояснял и сравнивал, заглядывал в прошлое, сопоставлял увиденное с действительностью и свои переживания с последующими соображениями. Вся напускная ироничность Заргарьяна тотчас же испарилась; он слушал с жадностью, останавливая меня только для того, чтобы переменить катушку. Я воскрешал перед ними все запечатлевшееся в лабораторном кресле: и ярость Елены в больнице, и перекошенное злобой лицо Сычука, и неживую улыбку Олега на операционном столе, — все, что запомнилось и поразило и поражало даже сейчас, когда я передавал магнитофонной пленке еще живое воспоминание.

Катушка еще крутилась, когда я закончил: Заргарьян не сразу выключил запись, зафиксировавшую, должно быть, еще целую минуту молчания.

— Значит, пассажа не видели, — огорченно заметил он. — И дороги к озеру не было. Жаль.

— Погоди, Рубен, — остановил его Никодимов, — не об этом же речь. Ведь почти идентичные фазы. То же время, те же люди.

— Не совсем.

— Ничтожные ведь отклонения.

— Но они есть.

— Математически их нет.

— А разница в знаках?

— Разве она меняет человека? Время — может быть. Если минус-фаза, возможно, встречное время.

— Не убежден. Может быть, только иная система отсчета.

— Все равно скажут: фантастика! А разум?

— Если вовсе не грешить против разума, то вообще ни к чему не придешь. Кто это сказал? Эйнштейн это сказал.

Разговор не становился понятнее. Я кашлянул.

— Извините, — смутился Никодимов. — Увлеклись. Покоя не дают ваши сны.

— Сны ли? — усомнился я.

— Сомневаетесь? Значит, думали. А может, начнем объяснение с вашего объяснения?

Я вспомнил все насмешки Гали и, не боясь снова услышать их, упрямо повторил миф о Джекиле и Гайде, встречающихся на перекрестках пространства и времени. Пусть антимир, пусть множественность, пусть мистика, собачий бред, но другого объяснения у меня не было.

А Никодимов даже не улыбнулся.

— Физику изучали? — вдруг спросил он.

— По Перышкину, — признался я и подумал: «Началось!»

Но Никодимов только погладил бородку и сказал:

— Богатая подготовка. Ну и как же с помощью такого светила, как Перышкин, вы представляете себе эту множественность? Скажем, в декартовых координатах?

Поискав в памяти, я нашел уэллсовскую утопию, куда въезжает мистер Барнстепл, не сворачивая с обычной шоссейки.

— Отлично, — согласился Никодимов, — будем танцевать от этой печки. С чем сравнивает наше трехмерное пространство Уэллс? С книгой, в которой каждая страница — двухмерный мир. Значит, можно предположить, что в многомерном пространстве могут так же соседствовать трехмерные миры, движущиеся во времени приблизительно параллельно. Это по Уэллсу. Когда он писал свой роман после первой мировой войны, гениальный Дирак был еще юношей, а его теория получила известность только в тридцатых годах. Вы, конечно, представляете себе, что такое «вакуум Дирака»?

— Приблизительно, — сказал я осторожно. — В общем, это не пустота, а что-то вроде нейтринно-антинейтринной кашицы. Как планктон в океане.

— Образно, но не лишено смысла, — опять согласился Никодимов. — Вот этот планктон из элементарных частиц, этот нейтринно-антинейтринный газ и образует как бы границу между миром со знаком плюс и миром со знаком минус. Есть ученые, которые ищут антимиры в чужих галактиках, я же предпочитаю искать их рядом. И не только симметрию мир — антимир, а безграничность этой симметрии. Как в шахматах мы имеем бесконечное разнообразие комбинаций, так и здесь бесконечное сочетание миров — антимиров, соседствующих друг с другом. Вы спросите, как я представляю себе это соседство? Как стабильное, геометрически изолированное существование? Нет, совсем иначе. Упрощенно — это мысль о неисчерпаемости материи, о бесконечном движении ее, образующем эти миры по какой-то новой, еще не познанной координате, а точнее, по некоей фазовой траектории…

— Ну, а как же обыкновенное движение? — перебил я недоуменно. — Я тоже частица материи, а передвигаюсь в пространстве независимо от вашего квазидвижения.

— Почему «квази»? Просто одно независимо от другого. Вы передвигаетесь в пространстве независимо и от вашего движения во времени. Сидите ли вы дома или куда-нибудь едете — все равно стареете одинаково. Так и здесь: в одном мире вы можете, скажем, путешествовать по морю, в другом — в то же время играть в шахматы или обедать у себя дома. Более того, в бесконечном повторении миров вы можете ездить, болеть, работать, а в другом бесконечном множестве подобных миров вас вообще нет: несчастный случай, самоубийство или попросту не родились — родители не встретились. Надеюсь, вам понятно?

— Вполне.

— Притворяется, — сказал Заргарьян. — Ему сейчас живой пример нужен — сразу поймет. Представьте себе обыкновенную киноленту. В одном кадре вы летите на самолете, в другом стреляете, в третьем убиты. В одном дерево растет, в другом его срубили. В одном памятник Пушкину стоит на Тверском бульваре, в другом — в центре площади. Словом, раскадрованная жизнь, движущаяся, скажем, вертикально, снизу вверх или сверху вниз. А теперь представьте себе ту же раскадрованную жизнь, но еще движущуюся от каждого кадра горизонтально, слева направо или справа налево. Вот вам и приблизительная модель материи в многомерном пространстве. А в чем, по-вашему, самая существенная разница между этой моделью и моделируемым объектом?

Я не ответил: какой смысл гадать?

— Идентичных кадров нет, а идентичные миры существуют.

— Похожие? — переспросил я.

— Не только, — вмешался Никодимов. — Мы еще не знаем закона, по которому движется материя в этом измерении. Возьмем простейший — синусоидальный. Обычную синусоиду: малейшее изменение аргумента дает соответствующее изменение функции, а значит, и другой мир. Но ровно через период мы получим то же значение синуса и, следовательно, тот же мир. И так далее до бесконечности.

— Значит, я мог попасть в такой же мир, как и наш? Точь-в-точь такой же?

— Даже разницы бы не заметили, — сказал Заргарьян.

— А как вы объясняете мой случай на бульваре?

— Так же, как и вы. Джекиль и Гайд.

— Громов из другого мира в моем обличье?

— Вот именно. Какие-то Никодимов и Заргарьян переместили сознание вашего двойника. Это произошло не мгновенно, не сразу. Ваше сознание сопротивлялось, спорило — отсюда этот дуализм в первые минуты, — потом подчинилось агрессору.

Я высказал предположение, что мой злополучный эпизод в больнице был обменным визитом, но Никодимов усомнился:

— Возможно, но маловероятно. С большей вероятностью можно предположить, что это был Громов, в чем-то подобный вашему агрессору. Та же профессия, тот же круг знакомств, та же семейная ситуация. Но я уже говорил вам о возможности почти полной и даже совсем полной идентичности…

— Образно говоря, — перебил Заргарьян, — мы побывали в мирах, границы которых подогнаны к границам нашего мира, внутренне касаются. Назовем их ближайшими, условно, конечно. А еще более интересны миры, пересекающие наш или, скажем, вообще не имеющие с нашим точки касания. Там время или обогнало наше, или отстало. И, кто знает, насколько? — Он помолчал и прибавил почти мечтательно: — За какой-то березкой, давно знакомой… в тишине, открывается вдруг незнаемое — неизвестное, странное, незнакомое…

— Вы не договариваете, — усмехнулся я, вспомнив те же стихи. — Там дальше иначе: «…грустное дело — езда в незнаемое. Ведь не каждый приедет туда, в незнаемое…»

На столе зазвонил телефон.

— Не каждый… — задумчиво повторил Никодимов. — Наш шеф не приедет.

Телефон продолжал звонить.

— Легок на помине. Не подходи.

— Все равно найдет.

Езда в незнаемое была отложена до вечерней встречи в ресторане «София», где свобода от начальственного вмешательства была полностью обеспечена.

NOSCE TE IPSUM[3]

Ольгу я не видел до ужина — она задерживалась в поликлинике. Поговорить о случившемся было не с кем: Галя не звонила, а Кленова я тщательно избегал из-за порой нестерпимой его дидактичности и даже сбежал из-за этого с редакционной «летучки».

Почти час я бродил по улицам, дабы не прийти слишком рано и не торчать с глупым видом у ресторанного входа. Пытаясь собраться с мыслями, посидел у памятника Пушкину, но все услышанное утром было так ново и так удивительно, что даже обдумать это я так и не смог. В конце концов, весь ход мыслей свелся к тому, как оценить мою встречу с учеными. Как небывалую удачу, счастье газетчика, или как угрозу, какую всегда таит в себе непознаваемое. Я больше склонялся к «счастью газетчика». Если бы лабораторный кролик мог рассуждать, он, вероятно, гордился бы своим общением с учеными. Гордился и я. Вторичным признаком «счастья газетчика» был тип ученого, к какому принадлежали мои друзья. Я где-то читал, что ученые делятся на классиков и романтиков. Классики — это те, кто развивает новое на основе старого, прочно утвердившегося в науке. А романтики — это мечтатели. Они интересуются смежными, даже весьма отдаленными областями знаний. Они выдвигают новое не только на основе старого, но чаще всего с помощью совершенно неожиданных ассоциаций. Свое восхищение этим типом ученого я и выразил как-то в одном журнальном очерке. Теперь меня столкнуло с ним «счастье газетчика». Только романтики могли так смело и безрассудно грешить против разума, и, каюсь, мне очень хотелось продолжить свое участие в этом грехе.

С такими мыслями я и пришел на свидание не раньше, а даже позже моих новых друзей. Они уже дожидались меня у входа — улыбающийся Заргарьян и скромно тушующийся за ним Никодимов в старомодном, чопорном пиджаке. Ему очень подошел бы стоячий крахмальный воротничок, какие носили в начале века: таким ветхозаветно строгим выглядел сейчас ученый. Зато Заргарьян был поистине неотразим: в темном дакроновом костюме с галстуком, спущенным ровно настолько, чтобы видеть позолоченную булавку, скреплявшую воротничок рубашки, закругленный на уголках, он настолько поразил воображение тучного лысоватого метра, что тот даже не заметил нас с Никодимовым. Мы шли сзади, с улыбкой наблюдая, как суетился он перед долговязым Рубеном, придирчиво выбирая заказанный нами укромный столик.

Когда все было подано, Заргарьян сказал, разливая коньяк:

— Первый тост мой — за случайные встречи.

— Почему за случайные?

— Вы даже вообразить не можете, как велика роль случая в моей жизни. Случайно познакомился с Зоей, случайно через нее — с вами. И даже с Павлом Никитичем тоже случайно. Прочел лет пять назад в «Вестнике Академии наук» его статью о концентрации субквантового биополя — и сразу к нему. Тут и оказалось, что разными путями мы подошли к одной и той же проблеме.

Он замолчал. Я вспомнил слова Кленова о том, что они оба работали в совершенно различных областях науки, но спросить не успел. Заргарьян тотчас же поймал мою мысль.

— Странный союз физика и нейрофизиолога, — засмеялся он.

— Вы что, мысли чужие читаете?

— А то нет? Я ведь телепат, мне это по штату положено. Я многим занимался в своей области, но больше всего, пожалуй, меня интересовали сны. Почему мы часто видим во сне то, чего никогда в жизни не видели? Как это связать с павловским учением о том, что сны суть отражение действительности? Какие раздражения воздействуют в этих случаях на клетки головного мозга? Может быть, привычные — свет, звуки, прикосновения, запахи? А если нет? Тогда должен быть какой-то новый, неизвестный нам вид раздражения…

Я вспомнил, почему мои сны привлекли его внимание: они не были отражением действительности. Но, оказывается, и такие сны видели многие. Только сны эти не были стойкими, как пояснил Заргарьян; они забывались, туманились в сознании, а главное — не повторялись.

— Я рассуждал так, — продолжал он, — если, по Павлову, сны отражают виденное наяву, но испытуемый этого не видел, значит, это видел кто-то другой. Но кто? И каким образом виденное им запечатлелось в сознании другого?

Я перебил его:

— Тогда мой пассаж, и улица, и дорога к озеру — это чьи-то чужие сны?

— Безусловно.

— Чьи?

— Тогда я еще не знал. Возникало предположение о гипнопередаче. Но внушение не бывает случайным, внушением ниоткуда. Оно всегда направлено от гипнотизера к гипнотизируемому. Ни в одном из рассмотренных мною случаев такого внушения не было. Я предположил телепатическую передачу. В парапсихологии мы называем мозг, передающий сигнал, индуктором, а мозг принимающий — перципиентом. И опять ни в одном исследованном случае не удалось обнаружить индуктор. Характерный пример — ваши наиболее стойкие сновидения. Кто вам их передал? Откуда? Вы терялись в догадках. Терялся и я, склоняясь к предположению о каких-то иных существованиях человека, в ином образе, может быть, в ином мире. Но это уже было мистикой, я стоял у закрытой двери. Открыл мне ее Павел Никитич, вернее — его статьи. Тогда я сказал: «Сезам, отворись!» Так было, Павел Никитич?

— Почти так, — добродушно подтвердил Никодимов, — только зря колоритные детали опустил. Сезам не так уж легко открылся: я бирюк, с людьми уживаюсь плохо. Ассистент мой — он сбежал потом, когда нас прижимать качали, — принимал тебя за сумасшедшего; помню, даже районному психиатру звонил. Но тебя и это не остановило. Вот так и началось наше содружество, со случайной встречи. Поэтому тост поддерживаю. Я тоже «за».

— А потом? — спросил я. — От идеи до ее экспериментальной проверки не так уж близко.

— Мы и ползли. Идея математическая привела к физике поля. Мы начали с биотоков. Ведь биотоки мозга — это электромагнитные поля, возникающие в его нервных клетках. В своем излучении они образуют как бы единое энергополе — так называемое сознание и подсознание человека. Возьмем вашу аналогию. Поля Джекиля и Гайда только подобны, они несовместимы, или, как мы говорим, антипатичны. Пока вы бодрствуете, пока ваш мозг занят, антипатия полей постоянна и неизменна. Но вот вы заснули. И картина меняется: антипатия уже ослаблена, поля «двойников» как бы находят друг друга и ваши сны невольно повторяют виденное другим. А для того чтобы Джекиль стал Гайдом, необходимо полное совмещение полей, возможное лишь при исключительной активности поля индуктора. Вот эту исключительность мы и обнаружили у вас.

Я с увлечением слушал Никодимова, не все доходило до сознания, кое-что ускользало; я словно глохнул, теряя путеводную нить в этом дьявольском лабиринте полей, двойников, частот и ритмов, но усилием воли снова ловил ее, как прерванную многоточием речь.

— …опытным путем мы пришли к выводу, что при вэаимопередаче полей активируются волны с частотой, значительно большей обычного альфа-ритма. Этот новый вид частотности мы назвали каппа-ритмом. И чем выше частота каппа-волн, тем ярче сновидения, принятые спящим рецептором. А далее уже нетрудно было вывести и закономерность. Полное совмещение полей связано с резким возрастанием частотности. Так возникла идея концентратора, или преобразователя биотоков. Создавая направленный поток излучения, мы как бы перемещаем ваше сознание, находя ему идентичное за пределами нашего трехмерного мира. Конечно, мы еще в самом начале пути, движение поля по фазовой траектории пока хаотично. Мы еще не можем управлять им, не можем сказать точно, где именно вы очнетесь — в настоящем ли, в прошлом или в будущем относительно к нашему времени. Нужны еще десятки опытов…

— Я готов, — перебил я.

Никодимов не ответил.

Из магнитофона, включенного на эстраде каким-то юным любителем танцев, доносился к нам хрипловатый мальчишеский голос. Он плыл над гудевшим залом, над стрижеными и лысыми головами, над потемневшим от вина хрусталем, плыл незримо и властно, поражая силой и чистотой чувства, неожиданного в этом дымном, прокуренном ресторане.

— С подтекстом песенка, — сказал Заргарьян.

Я прислушался. «Ты моя судьба, — пел мальчишка, — ты мое счастье…»

— Вы наша судьба, — серьезно, даже торжественно повторил Заргарьян, — и, может быть, счастье. Вы.

Я смущенно отвел глаза. Что ни говори, а приятно быть чьим-то счастьем и чьей-то судьбой. Никодимов тотчас же уловил мое движение и укрывшуюся за ним тщеславную мысль.

— А может быть, и мы ваша судьба, — сказал он. — Вы еще многое узнаете, и прежде всего о себе. Ведь вы только частица той живой материи, которая и есть «вы» в бесконечно сложном пространстве — времени. Словом, как говорили древние римляне, nosce te ipsum — познай самого себя.

ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ

Я готов был познать себя во всей совокупности измерений, фаз и координат, но Ольге не сказал об этом, сообщив лишь в кратких чертах о своей беседе с учеными и обещав подробнее рассказать все на следующий день. То был день ее рождения, который мы обычно проводили вдвоем, но на этот раз я пригласил гостей — Галю и Кленова. Очень хотелось позвать и Заргарьяна с Никодимовым, как виновников неожиданного, если не сказать — чудесного в моей жизни, и я даже намекнул им об этом по выходе из ресторана, но Павел Никитич или не выслушал меня внимательно, или не понял по рассеянности, а Заргарьян шепнул конфиденциально:

— Оставьте. Все равно не придет: бирюк, сам признается. А я подойду, когда вырвусь; может, попозже. Ведь мы еще не закончили нашего разговора, — подчеркнул он не без лукавства, — о самопознании, а?

Он действительно приехал позже всех, когда разговор за столом уже превратился в спор, яростный до хрипоты и упрямый до невежливости, когда забываешь буквально обо всем, кроме своих собственных выкриков.

Мой рассказ о пережитом во время опыта и о последующей беседе с учеными произвел впечатление маниакального бреда. Кленов промычал неопределенно:

— Н-да…

И замолчал. А Галя, покрасневшая, с сердитыми искорками в глазах, возбужденно воскликнула:

— Не верю!

— Чему?

— Ничему! Лажа какая-то, как говорят ребята у меня в лаборатории. Авантюра. Тебя просто мистифицируют.

— А зачем его мистифицировать? — отозвался Кленов. — С какой целью? И потом, Никодимов и Заргарьян не рвачи и не прожектеры. Добро бы рекламы хотели, а то ведь молчать требуют. Не те это имена, чтобы допустить даже тень мысли о квазинаучной авантюре.

— Все новое в науке, все открытия подготовлены опытом прошлого, — горячилась Галя. — А в чем ты видишь здесь этот опыт?

— Часто новое опровергает прошлое.

— Разные бывают опровержения.

— Точно. Эйнштейну тоже вначале не верили: еще бы — Ньютона опроверг!

Ольга упорно молчала, не вмешиваясь в спор, пока на это не обратила внимания Галя:

— А ты что молчишь?

— Боюсь.

— Кого?

— Вы спорите о каких-то абстрактных понятиях, а Сергей непосредственно участвовал в опыте. И, как я понимаю, на этом не остановится. А если правда все, что он рассказывает, то едва ли это выдержит мозг обыкновенного человека.

— А ты так уверена, что я обыкновенный человек? — пошутил я.

Но она не приняла шутки, даже не ответила. Разговором опять завладели Кленов и Галя. Я должен был ответить на добрый десяток вопросов, снова повторив рассказ о виденном и пережитом в лаборатории Фауста.

— Если Никодимов докажет свою гипотезу, — сдалась наконец Галя, — то это будет переворот в физике. Величайший переворот в нашем познании мира. Если докажет, конечно, — прибавила она упрямо. — Опыт Сергея еще не доказательство.

— А меня другое интересует, — задумчиво сказал Кленов. — Если принять априори верность гипотезы, то сейчас же возникает другой, не менее важный вопрос: как развивалась жизнь каждой пространственной фазы? Почему они подобны? Я говорю не о физическом, а о социальном их облике. Почему в каждом перевоплощении Сергея Москва — это Москва нынешняя, послевоенная, столица СССР, а не царской России? Ведь если гипотеза Никодимова будет доказана, вы понимаете, о чем прежде всего спросят на Западе? Спросят политики, историки, попы, журналисты. Обязательно ли подобно во всех мирах их общественное лицо? Обязательно ли одинаково их историческое развитие?

— Никодимов говорил и о мирах с другим течением времени, может быть, даже со встречным временем. Теоретически можно попасть и к неандертальцам, и на первый земной звездолет.

— Я не об этом, — отмахнулся нетерпеливо Кленов. — Как ни гениально было бы открытие Заргарьяна и Никодимова, оно не снимает всей важности вопроса о социальном облике каждого мира. Для марксистской науки все ясно: физическое подобие предполагает и социальное подобие. Везде развитие производительных сил определяет и характер производственных отношений. Но ты представляешь себе, что запоют певцы личностей и случайностей? Варвары могли не дойти до Рима, а татары до Калки. Вашингтон мог проиграть войну за независимость США, а Наполеон выиграть битву при Ватерлоо. Лютер мог не стать главой Реформации, а Эйнштейн не открыть теории относительности. У Брэдбери эта зависимость исторического развития от нелепой случайности доведена до абсурда. Путешественник во времени случайно давит какую-то бабочку в Юрском периоде, и вот уже меняется картина президентских выборов в США: вместо прогрессиста и радикала выбирают президентом фашиста и мракобеса. Мы-то знаем, что Голдуотера все равно не избрали бы, даже если в Юрском периоде передавили сразу всех динозавров. А победи Наполеон при Ватерлоо, его разгромили бы где-нибудь под Льежем. И вместо Лютера кто-нибудь возглавил бы Реформацию, и, не будь Эйнштейна, кто-то все равно открыл бы теорию относительности. Даже не поднявшийся до высот исторического материализма Белинский более ста лет назад писал, что и в природе, и в истории владычествует не слепой случай, а строгая, непреложная внутренняя необходимость.

Кленов говорил с той же профессиональной назидательностью лектора, которая меня так раздражала на редакционных «летучках», и чисто из духа противоречия я возразил:

— Ну, а представь себе, что в каком-то соседнем мире не было Гитлера? Не родился. Была бы тогда война или нет?

— Сам не можешь ответить? А Геринг, Гесс, Геббельс, Рем, Штрассер, наконец? Уж кому-нибудь Крупны бы передали дирижерскую палочку. И я вижу твою великую миссию. Сережка, — ты не смейся; именно великую, — не только в том, чтобы доказать гипотезу Никодимова, но и в том, чтобы закрепить позиции марксистского понимания истории. Что везде и всегда при одинаковых условиях жизни на нашей планете, во всех ее изменениях, фазах или как вы там их называете, классовая борьба всегда определяла и определяет развитие общества, пока оно не стало бесклассовым.

В этот момент и появился Заргарьян с хризантемами в целлофане. И десяти минут не прошло, как он покорил и Ольгу и Галю, а профессорская назидательность Кленова сменилась почтительным вниманием первокурсника.

Он сразу перехватил нить разговора, рассказал о предполагаемых нобелевских лауреатах, о своей недавней поездке в Лондон, перебросился с Галей замечаниями о будущем лазерной техники, а с Ольгой о роли гипноза в педиатрии и похвалил статью Кленова в журнале «Наука и жизнь». Но он определенно и, как показалось мне, умышленно отводил разговор от моего участия в их научном эксперименте. А когда часы пробили одиннадцать, он поймал мой недоуменный взгляд и сказал с присущей ему усмешечкой:

— Я ведь знаю, о чем вы думаете. Почему Заргарьян молчит об эксперименте? Угадал? Да просто потому, милый, что не хотелось сразу уходить. После того что я сейчас вам скажу, уже никакой разговор невозможен. Заинтриговал? — засмеялся он. — А ведь все очень ясно: завтра мы предполагаем поставить новый опыт и просим вас об участии.

— Я готов, — повторил я то, что уже сказал им вчера в ресторане.

— Не торопитесь, — остановил меня Заргарьян, и в голосе его уже появилась знакомая мне серьезность, даже взволнованность. — Новый опыт более длителен, чем предыдущий. Может быть, это несколько часов; может быть, сутки… Во-вторых, опыт рассчитан на более удаленные фазы. Я говорю «удаленные» только для того, чтобы остаться в границах понятного. Речь едва ли идет о расстояниях, тем более что определить их мы не можем, да и то, что под этим подразумевается, для активности биотоков не имеет значения: распространение излучения практически мгновенно и не зависит ни от пространственного расположения фаз, ни от знака поля. И я должен честно предупредить вас, что мы не знаем степени риска.

— Значит, это опасно? — спросила Галя.

Ольга ни о чем не спросила, только зрачки ее словно стали чуточку больше.

— Я не могу определенно ответить на это. — Заргарьян, казалось, не хотел ничего утаивать от меня. — При неточной наводке наш преобразователь может потерять контроль над совмещенным биополем. Каковы будут последствия для испытуемого, мы не знаем. Теперь представьте себе другое: в этом мире он без сознания, в другом оно придано человеку, допустим летящему в это время на самолете. Что будет с сознанием в случае авиакатастрофы, мы тоже не знаем; успеет ли преобразователь переключить биополе, переключится ли оно или просто погибнут два человека и в том мире, и в этом.

Ответом Заргарьяну было молчание. Он поднялся и резюмировал:

— Я уже говорил вам, что после моего заявления светский разговор исключается. Вы свободны, Сергей Николаевич, в своем решении. Я заеду за вами утром и с уважением выслушаю его, даже если это будет отказ.

Мы проводили его в молчании, в молчании вернулись и долго не начинали разговора, пока наконец Галя не спросила меня в упор:

— Ты, вероятно, ждешь от меня совета?

Я молча пожал плечами: какое значение могли иметь ее «да» или «нет»?

— Я уже поверила в этот бред. Представь себе — поверила. И если бы я годилась на это, если бы мне предложили, как тебе… я бы не задумывалась над ответом. А советовать… Что ж, пусть Ольга советует.

— Я не буду отговаривать тебя, Сергей, — сказала Ольга. — Сам решай.

Я все еще молчал, не отводя глаз от пустого бокала. Ждал, что скажет Кленов.

— Интересно, — вдруг проговорил он, ни к кому не обращаясь, — раздумывал ли Гагарин, когда ему предложили первым вылететь в космос?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ХОЖДЕНИЕ ЗА ТРИ МИРА

Нам мало всего шара земного, нам мало определенного времени, У меня будут тысячи шаров земных и все время.

Уолт Уитмен. «Песня радостей»
Но, глядя в даль с ее миражем сизым, Как высшую хочу я благодать — Одним глазком взглянуть на коммунизм!..

Илья Сельвинский. «Сонет»

ЭКСПЕРИМЕНТ

Заргарьян заехал за мной утром, когда Ольга еще не ушла на работу. Мы оба встали раньше, как всегда бывало, когда кто-то из нас уезжал в отпуск или в командировку. Но ощущение необычности, непохожести этого утра на все предыдущие туманило и окна, и небо, и душу. Мы умышленно не говорили о предстоящем, привычно перебрасываясь стертыми пятачками междометий и восклицаний. Я все искал пропавшую куда-то зубную щетку, а Ольга никак не могла добиться надлежащей температуры воды от душевого смесителя.

— То горячо, то холодно. Подкрути.

Я подкручивал, но у меня тоже не получалось.

— Волнуешься?

— Ни капельки.

— А я боюсь.

— Ну и зря. Ничего же не случилось тогда. Просидел два часа в кресле, и все. Заснул и проснулся. Даже голова потом не болела.

— Ты же знаешь, что сейчас — это не два часа. Может быть, десять; может быть, сутки. Опыт длительный. Даже не понимаю, как его разрешили.

— Если разрешили — значит, все в порядке. Можешь не сомневаться.

— А я сомневаюсь. — Голос ее зазвенел на высокой ноте. — Прежде всего, как врач сомневаюсь. Сутки без сознания. Без врача…

— Почему без врача? — перебил я ее. — У Заргарьяна, помимо его специального, и медицинское образование. И датчиков до черта. Все под контролем: и давление, и сердце, и дыхание. Чего же еще?

У нее подозрительно заблестели глаза.

— Вдруг не вернешься…

— Откуда?

— А ты знаешь откуда? Сам ничего не знаешь. Какое-то перемещающееся биополе. Миры. Блуждающее сознание. Даже подумать страшно.

— А ты не думай. Летают же люди на самолетах. Тоже страшно, а летают. И никто не волнуется.

У нее задрожали губы, полотенце выскользнуло из рук и упало на пол. Я даже обрадовался, что зазвонил телефон и я мог избежать развития опасной темы.

Звонила Галя. Она хотела заехать к нам, но боялась, что не успеет.

— Заргарьяна еще нет?

— Пока нет. Ждем.

— Как настроение?

— Не бардзо, Ольга плачет.

— Ну и глупо. Я бы радовалась на ее месте: человек на подвиг идет!

— Давай без пафоса, Галка.

— А что? Так и оценят, когда можно будет. Не иначе! Прыжок в будущее. Даже голова кружится при мысли о такой возможности.

— Почему в будущее? — засмеялся я. Мне захотелось ее подразнить. — А вдруг в какой-нибудь Юрский период? К птеродактилям!

— Не говори глупостей, — отрезала Галя: Фома неверующий уже превратился в фанатика. — Это не предполагается.

— Человек предполагает, бог располагает. Ну, скажем, не бог, а случай.

— А ты чему учился на факультете журналистики? Тоже мне марксист!

— Деточка, — взмолился я, — не принуждай меня каяться сейчас в политических ошибках. Покаюсь по возвращении.

Она рассмеялась, словно речь шла о поездке на дачу.

— Ни пуха ни пера. Привези сувенир.

— Интересно, какой я ей привезу сувенир — коготь птеродактиля или зуб динозавра? — сказал я Кленову, который уже сидел за нашим утренним кофе.

Я был тронут: он не поленился прийти проводить меня в мое не совсем обычное путешествие и даже успел успокоить Ольгу. Слезинки в глазах ее испарились.

— На динозавров поглазеть тоже не вредно, — философически заметил Кленов. — Организуешь этакое сафари во времени. Большой шум будет.

Я вздохнул.

— Не будет шума, Кленыч. И сафари не будет. Встретимся с тобой где-нибудь в смежной жизнишке. В кино сходим на «Дитя Монпарнаса». Палинки опять выпьем. Или цуйки.

— Воображения у тебя нет, — рассердился Кленов. — Не в смежную жизнишку тебя посылают. Помнишь, что сказал Заргарьян? Вполне возможны миры и с каким-то другим течением времени. Допустим, оно отстало от нашего. Но не на миллионы же лет! А вдруг всего на полстолетия? Очнешься, а на улице — октябрь семнадцатого.

— А если на столетие?

— Тоже не плохо. В «Современник» пойдешь работать. Выходит же у них какой-нибудь «Современник» с таким направлением? Наверняка. И Чернышевский за столом сидит. Скажешь, неинтересно? И слюнки не текут?

— Текут.

Мы оба захохотали, да так громко, что Ольга воскликнула:

— Мне плакать хочется, а они смеются!

— У нас недостаток хлористого натрия в организме, — сказал Кленов. — Потому и слезные железы пересохли. А женам героев слезы вообще противопоказаны. Давайте лучше коньячку выпьем. А то очутишься в будущем, а там — сухой закон.

От коньячку пришлось отказаться, потому что Заргарьян уже звонил у входной двери. Он выглядел строгим и официальным и за всю дорогу до института не обронил ни слова. Молчал и я. Только тогда, когда он поставил свою «Волгу» в шеренгу ее институтских сестер и мы поднялись по гранитным ступеням к двери, Заргарьян сказал мне, впервые назвав меня по имени, сказал без улыбки и без акцента, каким он всегда кокетничал, когда язвил или посмеивался:

— Не думай, что я боюсь или встревожен. Это Никодимов считает возможным какой-то процент риска: проблема, мол, еще не изучена, опыта маловато. А я считаю, что все сто процентов наши! Уверен в успехе, у-ве-рен! — закричал он на всю окрестную рощицу. — А молчу потому, что перед боем лишнего не говорят. Тебе все ясно, Сережа?

— Все ясно, Рубен.

Мы пожали друг другу руки и опять замолчали до нашего появления в лаборатории. Ничто не изменилось здесь со времени моего первого посещения. Те же мягкие тона пластмасс, золотое поблескивание меди, зеркальность никеля, дымчатая непрозрачность стекловидных экранов, чем-то напоминавших телевизорные, только увеличенные в несколько раз. Мое кресло стояло на обычном месте в паутине цветных проводов, толстых, и тонких, и совсем истонченных, как серебристые паутинки. Западня паука, поджидающего свою жертву. Но кресло, мягкое и уютное, к тому же ласково освещенное из окна вдруг подкравшимся солнцем, не настраивало на тревогу и настороженность. Скорей всего, оно напоминало сердце в путанице кровеносных сосудов. Сердце пока не билось: я еще не сел в кресло.

Никодимов встретил меня в своем накрахмаленном до окаменелости белом халате, все с той же накрахмаленной, жестковатой улыбкой.

— Я должен бы только радоваться тому, что вы согласились на этот рискованный опыт, — сказал он мне после обмена дежурными любезностями, — для меня, как ученого, это может быть последний, решающий шаг к цели. Но я должен просить вас еще раз продумать свое решение, взвесить все «за» и «против», прежде чем начнется самый эксперимент.

— Все уже взвешено, — сказал я.

— Погодите. Взвесим еще раз. Что стимулирует ваше согласие на опыт? Любопытство? Стимул, по правде говоря, не очень-то уважительный.

— А научный интерес?

— У вас его нет.

— Что же влечет журналистов, скажем, в Антарктику или в джунгли? — отпарировал я. — Научного интереса у них тоже нет.

— Значит, любознательность. Согласен. И душок сенсации, в какой-то мере общий для всех газетчиков, пусть даже в лучшем смысле этого слова. Что ж, газетчик Стэнли, ради сенсации поехавший на поиски затерявшегося в Африке Ливингстона, в итоге пожал равноценную славу. Может быть, она и вам кружит голову, не знаю. Представляю, как с вами говорил Рубен, — усмехнулся Никодимов и вдруг продолжил голосом Заргарьяна: — Да ведь это подвиг, еще не виданный в истории науки! Слава миропроходца, равноценная славе первых завоевателей космоса! Я убежден, что он, наверное, так и сказал: миропроходца?

Я искоса взглянул на Заргарьяна. Тот слушал, ничуть не обиженный, даже улыбался. Никодимов перехватил мой взгляд.

— Сказал, конечно. Я так и думал. Бочка меду! А я сейчас добавлю в эту бочку свою ложку дегтя. Я не обещаю вам, милый друг, ни славы миропроходца, ни встречи на Красной площади. Даже подвала в газете не обещаю. В лучшем случае, вы вернетесь домой с запасом острых ощущений и с сознанием, что ваше участие в эксперименте оказалось небесполезным для науки.

— А разве этого мало? — спросил я.

— Смотря для кого. О неоценимости вашего вклада знаем только мы трое. Ваше устное свидетельство о виденном, вернее, только одно это устное свидетельство — еще не доказательство для науки. Всегда найдутся скептики, которые могут объявить и наверняка объявят его выдумкой, а приборов, какие могли бы записать и воспроизвести зрительные образы, возникшие в вашем сознании, — таких приборов, к сожалению, у нас еще нет.

— Возможно и другое доказательство, — сказал Заргарьян.

Никодимов задумался. Я с нетерпением ждал ответа. О каком доказательстве говорил Заргарьян? Все материальные свидетельства моего пребывания в смежных мирах там и остались: и оброненный во время операции зонд, и моя записка в больничном блокноте, и разбитая Мишкина губа. Я же не унес ничего, кроме воспоминаний.

— Я сейчас вам объясню, о чем говорит Рубен, — медленно произнес он, словно взвешивая каждое еще не сказанное слово. — Он имеет в виду возможность вашего проникновения в мир, обогнавший нас во времени и в развитии. Если допустить такую возможность и если вы сумеете ее использовать, то ваше сознание может запечатлеть не только зрительные образы, но и образы абстрактные, скажем, математические. Например, формулу еще неизвестного нам физического закона или уравнение, выражающее в общепринятых математических символах нечто новое для нас в познании окружающего мира. Но все это лишь допущение, гипотеза. Ничем не лучше гадания на кофейной гуще. Мы пробуем переместить ваше сознание куда-то дальше непосредственно граничащих с нашим трехмерным пространством миров, но даже не можем объяснить вам, что значит «дальше». Расстояния в этом измерении отсчитываются не в микронах, не в километрах и не в парсеках. Здесь действует какая-то другая система отсчета, нам пока неизвестная. Самое главное, мы не знаем, чем вы рискуете в этом эксперименте. В первом мы не теряли из виду ваше энергетическое поле, но можно ли поручиться, что мы не потеряем его сейчас? Словом, я не обижусь, если вы скажете: давайте отложим опыт.

Я улыбнулся. Теперь уже Никодимов ждал ответа. Ни одна морщинка его не дрогнула, ни один волосок его длинной поэтической шевелюры не растрепался, ни одна складочка на халате не сморщилась. Как непохожи они с Заргарьяном! Вот уж поистине «стихи и проза, лед и пламень». А пламень за мной уже рвался наружу: громыхнув стулом, Заргарьян встал.

— Ну что ж, давайте отложим… — намеренно помедлил я, лукаво поглядывая на Никодимова, — отложим… все разговоры о риске до конца опыта.

Все, что произошло дальше, уложилось в несколько минут, может быть, даже секунд, не помню. Кресло, шлем, датчики, затемнение, обрывки затухающего разговора о шкалах, видимости, о каких-то цифрах в сопровождении знакомых греческих букв — не то пи, не то пси — и, наконец, беззвучность, тьма и цветной туман, крутящийся вихрем.

ДЕНЬ В ПРОШЛОМ

Вихрь остановился, туман приобрел прозрачность и тускло-серый оттенок скорее весеннего, чем зимнего, утра. Я увидел захламленный двор в лужах, затянутых синеватым ледком, грязно-рыжую корочку уже подтаявшего снега у забора и совсем близко от меня темно-зеленый автофургон. Задние двери его были открыты настежь.

Сильный удар в спину бросил меня на землю. Я упал в лужу, ледок хрустнул, и левый рукав ватника сразу намок.

— Ауфштеен! — крикнули сзади.

Я с трудом поднялся, еле держась на ногах, и не успел даже оглянуться, как новый удар в спину швырнул меня к фургону. Из темной его пасти протянулись чьи-то руки и, подхватив меня, втянули в кузов. Двери позади меня тотчас же захлопнулись, громыхнув тяжелой щеколдой.

Потом я услышал урчание мотора, металлический скрип кузова, хруст льда под колесами автофургона. На повороте меня тряхнуло, ударив головой о скамейку. Я застонал.

И опять знакомые руки протянулись ко мне, подняли и посадили на скамейку. В окружавшей нас полутьме я не мог разглядеть лица человека, сидевшего напротив.

— Держись за доску, — предупредил он. — Дороги у нас дай бог.

— Где мы? — спросил я, как показалось мне, каким-то чужим голосом, глухим и хриплым.

— Известно где. В душегубке. — Сосед потянул носом воздух. — Да нет… Кажись, не пахнет. Значит, на исповедь везут.

— Где мы? — снова спросил я. — Город какой?

— Колпинск город. Райцентр бывший. Глянь в окошко — увидишь.

Я подтянулся к маленькому квадратному окошку без стекол, затянутому тремя железными прутьями. В крохотном проеме мелькнули водокачка, подъездные пути в проломе забора, одноэтажные приземистые домишки, вывеска комиссионного магазина, написанная черной краской по желтой рогожке, голые тополя у обочины замызганного тротуара. Пустынная уличка тянулась долго и неприглядно. Редкие прохожие, казалось, никуда не спешили.

— Вы меня извините, — сказал я своему спутнику, — у меня что-то с памятью.

— Тут не только память — душу выбьют, — живо откликнулся он.

— Ничего не помню. Какой сейчас год, месяц, день… Вы не бойтесь, я не сумасшедший.

— Я уж теперь ничего не боюсь. Да и с психом дело иметь сподручнее, чем с иудой. А год сейчас трудный, сорок третий год. Либо январь в самом конце, либо февраль в самом начале. Ну, а день помнить незачем: все одно до утра не доживем. Вы в какой камере?

— Не знаю, — сказал я.

— В шестой, должно, быть. Туда вчера сбитого летчика привезли. Прямо из городской больницы. Подлечили и привезли. Не вас ли?

Я промолчал. Теперь вспомнилось, как это было, вернее, как могло быть. В январе сорок третьего года я летел на Большую землю из урочища Скрипкин бор в партизанском краю, в северо-западном Приднепровье. В районе Колпинска нас накрыли немецкие, зенитные батареи. Самолет почти чудом прорвался, долетели благополучно. Но в этой фазе пространства — времени, должно быть, не прорвались. А в городскую больницу, вероятно, привезли не сбитого летчика, а раненого пассажира. А из больницы — в шестую камеру, и оттуда — на «исповедь», как сказал мой спутник. Что он подразумевал под этим, было ясно без уточнения.

Больше мы не разговаривали, и только когда машина остановилась и заскрежетала щеколда на двери, он что-то шепнул мне на ухо, но что, я так и не расслышал, а спросить не успел: он уже спрыгнул на мостовую и, отстранив конвоира, помог мне спуститься. Удар приклада в спину тотчас же отшвырнул его к подъезду. За ним последовал и я. Немецкие солдаты спешили по бокам, визгливо покрикивая:

— Шнель! Шнель!

Нас разделили уже на первом этаже, где моего спутника — лица его я так и не рассмотрел — увели куда-то по коридору, а меня поволокли по лестнице в бельэтаж, именно поволокли, потому что каждый пинок посылал меня в нокдаун. Так продолжалось до комнаты с голубыми обоями, где под стать им восседал за письменным столом тучный блондин с такими же голубыми мальчишескими глазами. Его черный эсэсовский мундир сидел на нем, как школьная курточка, да и сам он походил на растолстевшего школьника с рекламы немецких кондитерских изделий.

— Ви имеет право сесть. Вот здесь. Хир. — И он указал на плюшевое кресло у стола, должно быть заимствованное из реквизита местного городского театра.

Ноги у меня подкашивались, голова кружилась, и я сел, не скрывая удовольствия, что и было тут же замечено.

— Ви совсем выздоравливать. Очень хорошо. А теперь говорить правду. Вархейт! — сказал мальчикоподобный эсэсовец и выжидательно замолчал.

Молчал и я. Страха не было. От страха спасало ощущение иллюзорности, отстраненности всего происходящего. Ведь это случилось не в моей жизни и не со мной, и это хилое, изможденное тело в грязном ватнике и разбитых солдатских ботинках принадлежало не мне, а другому Сергею Громову, живущему в другом времени и пространстве. Так утешали меня физика и логика, а физиология болезненно опровергала их при каждом моем вздохе, при каждом движении. Сейчас это тело было моим и должно было получить все то, что ему предназначалось. Я тревожно спрашивал себя, хватит ли у меня сил, хватит ли воли, выдержки, мужества, внутреннего достоинства, наконец?

В дни войны было легче. Мы все были подготовлены к таким случайностям всей обстановкой военных лет, всем строем тогдашней жизни и быта, всем духом суровой и очень строгой к человеку эпохи. Был готов, вероятно, и Сергей Громов, которого я сменил сейчас в этой комнате. Но готов ли я? На какое-то мгновение мне стало холодно и — боюсь признаться — страшно.

— Ви меня понимать? — спросил эсэсовец.

Я кивнул.

— Вполне.

— Тогда говорить. Вифиль зольдатен эр хат? Столбиков. Иметь в отряде? Зольдатен, партизанен. Сколько?

— Не знаю, — сказал я.

Я не солгал. Я действительно не знал численности всех партизанских соединений, находившихся под командованием Столбикова. Она все время менялась. То какие-то группы уходили в глубокую разведку и по неделям не возвращались, то отряд пополнялся за счет соединений, оперировавших на соседних участках. Кроме того, у моего Столбикова был один состав, а у Столбикова, живущего в этом пространстве — времени, мог быть другой — больше или меньше. Любопытно, если бы я рассказал обо всем, что знал, совпало ли бы это с действительностью, интересовавшей эсэсовца? Судя по знакам отличия, это был оберштурмфюрер.

— Говорить правду, — повторил он строже. — Так есть лучше. Вархейт ист бессер.

— А я и вправду не знаю.

Голубые глаза его заметно побагровели.

— Где ваш документ? Хир! — закричал он и швырнул на стол мой бумажник; я не убежден был, что это мой, но догадывался. — Мы все знать. Аллее.

— Если знаете, зачем спрашиваете? — сказал я спокойно.

Он не успел ответить — зажужжал зуммер полевого телефона у него на столе. С неожиданным для него проворством толстун схватил трубку и вытянулся. Лицо его преобразилось, запечатлев послушание и восторг. Он только поддакивал по-немецки и щелкал каблуками. Потом убрал «мой» бумажник в стол и позвонил.

— Вас уводить сейчас, — сказал он мне. — Кейне цейт. Три часа в камера.

— Он ткнул большим пальцем вниз. — Подумать, вспомнить и опять говорить. Иначе — плохо. Зер шлехт.

Меня отвели в подвал и втолкнули в сарай без окон. Я потрогал стены и пол. Сырой, липкий от плесени камень, на земляном полу жидкая грязь. Ноги меня не держали, но лечь я не рискнул, а сел к стенке на растопыренные пальцы — все-таки суше.

Предоставленная мне отсрочка позволяла надеяться на благополучный исход. Опыт может закончиться, и удачливый Гайд покинет поверженного в грязи Джекиля. Но я тут же устыдился этой мыслишки. И Галя и Кленов, не моргнув, назвали бы меня трусом. Никодимов и Заргарьян не назвали бы, но подумали. Может быть, где-то в глубине души подумала бы об этом и Ольга. Но я, к счастью, подумал раньше. О многом подумал. О том, что я отвечаю уже за двоих — за него и за себя. Как бы он поступил, я догадывался; могу даже сказать — знал. Ведь он — это я, та же частица материи в одной из форм своего существования за гранью наших трех измерений. Случай мог изменить его судьбу, но не характер, не линию поведения. Значит, все ясно: у меня не было выбора, даже права на дезертирство с помощью никодимовского волшебства. Если бы это случилось сейчас, я попросил бы Никодимова вернуть меня обратно в этот сарай.

Должно быть, я заснул здесь, несмотря на сырость и холод, потому что мной овладели сны. Его сны. Усатый Столбиков в папахе, немолодая женщина в ватнике с автоматом через плечо, кромсающая ножом рыжий каравай хлеба, голые ребятишки на берегу пруда в зеленой ряске. Я сразу узнал этот пруд и кривые сосны на берегу и тут же увидел ведущую к этому пруду дорогу меж высоких глинистых откосов. То был мой сон, издавна запомнившийся и всегда непонятный. Теперь я точно знал его происхождение.

Сны сократили мою отсрочку. Мальчишкообразный щекастый эсэсовец вновь затребовал меня к себе. На сей раз он не улыбался.

— Ну? — спросил он, как выстрелил. — Будем говорить?

— Нет, — сказал я.

— Шаде, — протянул он. — Жаль. Положить руку на стол. Пальцы так. — Он показал мне пухлую свою ладонь с растопыренными сардельками-пальцами.

Я повиновался. Не скажу, что без страха, но ведь и к зубному врачу войти порой страшно.

Толстяк вынул из-под стола деревяшку с ручкой, похожую на обыкновенную столярную киянку, и крикнул:

— Руиг!

Деревянный молоток рассчитанно саданул меня по мизинцу. Хрустнула кость, зверская боль пронизала руку до плеча. Я еле удержался, чтобы не вскрикнуть.

— Хо-ро-шо? — спросил он, с удовольствием отчеканивая слоги. — Говорить или нет?

— Нет, — повторил я.

Киянка опять взвилась, но я невольно отдернул руку.

Толстяк засмеялся.

— Рука беречь, лицо не беречь, — сказал он и тем же молотком ударил меня по лицу.

Я потерял сознание и тут же очнулся. Где-то совсем близко разговаривали Никодимов и Заргарьян.

— Нет поля.

— Совсем?

— Да.

— Попробуй другой экран.

— Тоже.

— А если я усилю?

Молчание, потом ответ Заргарьяна:

— Есть. Но очень слабая видимость. Может, он спит?

— Нет. Активизацию гипногенных систем мы зарегистрировали полчаса назад. Потом он проснулся.

— А сейчас?

— Не вижу.

— Усиливаю.

Я не мог вмешаться. Я не чувствовал своего тела. Где оно было? В лабораторном кресле или в камере пыток?

— Есть поле, — сказал Заргарьян.

Я открыл глаза, вернее, приоткрыл их, — даже слабое движение век вызывало острую, пронизывающую боль. Что-то теплое и соленое текло по губам. Руку как будто жгли на костре.

Вся комната от пола до потолка, казалось, была наполнена мутной, дрожащей водой, сквозь которую тускло просматривались две фигуры в черных мундирах. Один был мой толстяк, другой выглядел складнее и тоньше.

Они разговаривали по-немецки, отрывисто и быстро. Немецкий я знаю плохо и потому не вслушивался. Но как мне показалось, разговор шел обо мне. Сначала я услышал фамилию Столбикова, потом свою.

— Сергей Громов? — удивленно переспросил тонкий и что-то сказал толстяку.

Тот забежал ко мне сзади и очень осторожно протер мне лицо носовым платком, пахнувшим духами и потом. Я даже не двинулся.

— Громов… Сережа, — повторил по-русски и совсем без акцента второй эсэсовец и нагнулся ко мне. — Не узнаешь?

Я всмотрелся и узнал постаревшее, но все еще сохранившее давно памятные черты лицо моего одноклассника Генки Мюллера.

— Мюллер, — прошептал я и опять потерял сознание.

ГРАФ СЕН-ЖЕРМЕН

Очнулся я уже в другой комнате, жилой, но неуютной, меблированной с претензией на мещанский шик. Пузатая горка с хрусталем, буфет красного дерева, плюшевый диван с круглыми валиками, ветвистые оленьи рога над дверью и копия с «Мадонны» Мурильо в широкой позолоченной раме — все это либо накапливалось здесь каким-то деятелем районного масштаба, либо свезено было сюда из разных квартир порученцами гауптштурмфюрера, оформлявшими гнездышко для начальственного отдохновения.

Сам гауптштурмфюрер, расстегнув мундир, лениво потягивался на диване с иллюстрированным журналом в руках, а я украдкой наблюдал за ним из сафьянового кресла у стола, накрытого к ужину. Забинтованная моя рука уже почти не болела, и есть хотелось адски, но я молчал и не двигался, ничем не выдавая себя в присутствии своего бывшего одноклассника.

Я знал Генку Мюллера с семи лет. Мы вместе пришли в первый класс школы в тихом арбатском переулке и до девятого класса делили все школьные невзгоды и радости. Старший Мюллер, специалист по трикотажным машинам, приехал в Москву из Германии вскоре после Рапалльского договора, работал сначала в альтмановской концессии, а потом где-то в Мострикотаже. Генка родился уже в Москве и в школе никем не почитался за иностранца. Он говорил так же, как и мы все, тому же учился, читал те же книги и пел те же песни. В классе его не любили, да и мне не нравились его заносчивость и бахвальство, но жили мы в одном доме, сидели на одной парте и считались приятелями. С годами же это приятельство увядало: сказывалась возраставшая разница во взглядах и интересах. А когда после гитлеровской оккупации Польши Мюллеры всей семьей переселились в Германию, Генка, уезжая, позабыл со мной даже проститься.

Правда, мой Генка Мюллер был совсем не тот Мюллер, который лежал сейчас на диване в носках без сапог, да и я сам был совсем не тот Громов, который, весь забинтованный, сидел напротив в красном сафьяновом кресле. Но как показал опыт, фазы смежных существовании не меняли в человеке ни темперамента, ни характера. Значит, и мой Генка Мюллер имел все основания вырасти в Гейнца Мюллера, гауптштурмфюрера войск СС и начальника колпинского гестапо. А следовательно, и я мог вести себя с ним соответственно.

Он опустил журнал, и взгляды наши встретились.

— Проснулся наконец, — сказал он.

— Скорее, очнулся.

— Не симулируй. После того как наш маг и волшебник доктор Гетцке ампутировал тебе палец и сделал кое-какие косметические штрихи, ты спишь уже второй час. Как сурок.

— А зачем? — спросил я.

— Что — зачем?

— Косметические штрихи зачем?

— Личико поправили. Крейман с молотком перестарался. Ну, а теперь опять красавчиком станешь.

— Наверно, у господина Мюллера есть невеста на выданье, — засмеялся я.

— Так он опоздал.

— Господина Мюллера ты брось! Есть Генка Мюллер и Сережка Громов. Уж как-нибудь они сговорятся.

— Интересно, о чем? — спросил я.

Мюллер встал, потянулся и сказал, зевая:

— Что ты все «о чем» да «зачем»? Я тебя сегодня из могилы вытащил. Тоже спросишь: зачем?

— Не спрошу. Осведомителя из меня хочешь сделать или еще какую-нибудь сволочь. Не гожусь.

— Для могилы годишься.

— Ты тоже, — отпарировал я. — В могилу еще успеется, а сейчас жрать охота.

Он захохотал.

— Это ты верно сказал, что в могилу еще успеется. — Он подсел к столу и налил коньяку себе и мне. — Водка у нас дрянная, а коньяк отличный. Привозят из Парижа. Мартель. За что пьем?

— За победу, — сказал я.

Он захохотал еще громче.

— Смешишь ты меня, Сережка. Мудрый тост. Пью.

Он выпил и прибавил с кривой усмешкой:

— А второй выпью за то, чтобы из этой дыры скорее выбраться. У меня в Берлине дядька со связями. Обещает перевод этим летом. В Париж или в Афины. Подальше от выстрелов.

— А что, досаждают? — усмехнулся я.

— А то нет? Так и ждешь, что какой-нибудь гад шарахнет из-за угла гранатой. Моего предшественника уже кокнули. А теперь меня приговорили.

— Значит, не заживешься, — равнодушно заметил я.

Не закусывая, он снова наполнил бокал. Руки его дрожали.

— Я и так уж тороплю с переводом. Только бы не тянули. А там отсижусь в Париже, и война, гляди, кончится.

— Еще повоюем, — сказал я. — Два с половиной года ждать.

Рука его с полным бокалом замерла над столом.

— Ровно через два с половиной года, — пояснил я, — а именно восьмого мая сорок пятого года, будет подписано соглашение о безоговорочной капитуляции. Интересуешься кем? Немцами, дружок, немцами. И где, ты думаешь? В Берлине. Почти на развалинах вашей имперской канцелярии.

Он так и не выпил свой коньяк, медленно опустив бокал на стол. Сначала он удивился, потом испугался. Я перехватил его взгляд, брошенный на тумбочку у дивана, где лежал его «вальтер». Наверно, подумал, что я сошел с ума, и тут же вспомнил об оружии.

Но ответить он не успел. Зажужжал зуммер его внутреннего телефона. Он схватил трубку, назвал себя, послушал и о чем-то быстро заговорил по-немецки. Я уловил только одно слово: Сталинград. Вспомнились слова моего спутника по темно-зеленому гестаповскому «ворону»: «…сейчас либо январь в самом конце, либо февраль в самом начале». Так и есть: он вернулся к столу с внезапно помрачневшим лицом.

— Сталинград? — спросил я.

— Ты понимаешь по-немецки?

— Нет, просто догадался. Скис ваш Паулюс. Капут.

Он предостерегающе постучал ножом о тарелку.

— Не говори глупостей. Паулюс только что получил генерал-фельдмаршала. А Манштейн уже подходит к Котельникову.

— Разбит ваш Манштейн. Разбит и отброшен. И Паулюсу — конец. Какое сегодня число?

— Второе февраля.

Я засмеялся: как приятно знать будущее!

— Так вот, именно сегодня капитулировал в Сталинграде Паулюс, а ваша Шестая армия или, вернее, то, что от нее осталось, воздавая хвалу фюреру, шагает в плен.

— Замолчи! — крикнул он и взял свой пистолет с тумбочки. — Я таких шуток никому не прощаю.

— А я и не шучу, — сказал я, отправляя в рот ломоть консервированной ветчины. — У тебя есть где проверить? Позвони.

Мюллер задумчиво поиграл своим «вальтером».

— Хорошо. Я проверю. Позвоню фон Геннерту: он должен знать. Только учти: если это розыгрыш, я расстреляю тебя самолично. И сейчас.

Он подошел к телефону, долго с кем-то соединялся, что-то спрашивал, слушая и вытягиваясь, как на смотре, потом положил трубку и, не глядя на меня, швырнул пистолет на диван.

— Ну как, точно? — усмехнулся я.

— Откуда ты знаешь? — спросил он, подходя.

Лицо его выражало безграничное удивление и растерянность. Он смотрел на меня, словно спрашивая: я ли это или представитель верховного командования в моем обличье?

— Фон Геннерт даже удивился, что я знаю. Пришлось выкручиваться. Официально об этом еще не объявлено, но Геннерт знает.

— А он тебе сказал, что Гитлер уже объявил траур по Шестой армии?

— Ты и это знаешь?

Он продолжал стоять, не сводя с меня глаз, растерянный и непонимающий.

— И все-таки откуда? Ты не мог знать об этом вчера, это понятно. А сегодня… Кто мог сказать тебе? Тебя, кажется, с кем-то привезли сюда?

— Утром… — сказал я, — утром твой Паулюс еще брыкался.

Он поморгал глазами.

— Кто-нибудь мог поймать московскую передачу?

— Где? — засмеялся я. — В гестапо?

— Не понимаю. — Он развел руками. — В городе об этом еще никто не знает. Убежден.

У меня вдруг мелькнула мысль, что еще можно спасти моего незадачливого Джекиля. До утра ему, видимо, ничто не грозит, но утро он встретит в полном сознании, избавленный от моей агрессии. Тогда за его жизнь я не дам ни копейки. Мюллер церемониться с ним не станет, тем более когда объявит, что не помнит ничего происшедшего накануне. Значит, надо думать. Игра будет трудная.

— Не гадай, Генка, — сказал я, — не угадаешь. Просто я не совсем обычный человек.

— Что ты имеешь в виду?

— А ты слыхал или читал о том, как у нас в одном научно-исследовательском институте, — начал я, вдохновенно импровизируя, — была ликвидирована в сороковом году некая исследовательская группа? За границей много шумели об этом. В общем, группа телепатов.

— Нет, — растерялся он, — не слыхал.

— А ты знаешь, что такое телепатия?

— Что-то вроде передачи мыслей на расстоянии?

— Примерно да. Проблема не новая, о ней еще Синклер писал. Только идеалистически, со всякой потусторонней чепухой. А у нас ставились опыты на серьезной научной основе. Понимаешь, мозг рассматривается, как микроволновый приемник, воспринимающий на любом расстоянии мысли, как волны непостижимой длины. Что-то меньше микрона. Способность эта есть у каждого, но в зачаточном состоянии. Однако ее можно развить, если найти мозг-перципиент, так сказать особо восприимчивый к внешней индукции. Многих пробовали, в том числе и меня. Ну, я и подошел.

Мюллер сел и протер глаза.

— Сплю я, что ли? Ничего не понимаю.

Я уже по лицу его увидал, что игра удалась: он почти поверил. Теперь надо было стереть это «почти».

— Ты когда-нибудь читал о Калиостро или о Сен-Жермене? — спросил я и по девственно пустым глазам его понял: не читал. — История никак не может объяснить их, особенно Сен-Жермена. Этот граф жил в восемнадцатом веке, а рассказывал о событиях двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого веков, словно при них присутствовал. Его считали колдуном, астрологом, Агасфером и наперебой приглашали ко двору европейских монархов. Он, между прочим, и будущее предсказывал, и довольно удачно. Но объяснить, что это за человек, никто так и не мог. Историки отмахивались: шарлатан, мол. А надо было сказать: телепат. Вот и все. Он принимал мысли из прошлого и будущего. Как и я.

Мюллер молчал. Я уже не догадывался, о чем он думал. Мажет быть, он раскусил мое шарлатанство? Но у меня был все-таки один неопровержимый и непобитый козырь — Сталинград.

— Будущее? — задумчиво повторил он. — Значит, ты можешь предсказывать будущее?

«Не надо уводить далеко, — подумал я. — Мюллер не глуп и привык мыслить реалистически». На этом я и сыграл.

— Твое предсказать не трудно, — ответил я не менее коварно на его коварный вопрос. — Сам понимаешь: после Сталинграда подпольщики и партизаны повсюду активизируются. Не дожить тебе до лета, Мюллер. Никак не дожить.

Он так и скривился в усмешечке: «Хозяин-то положения все-таки я». А вслух кольнул:

— Я тоже могу предсказать твое будущее, без телепатии. Услуга за услугу.

— Мужской разговор, — засмеялся я. — Мы же можем изменить будущее. Ты — мое, я — твое.

Он вскинул брови, опять не поняв. Ну что ж, раскроем карты.

— Ты переправишь меня к партизанам. Притом сегодня же. А я гарантирую тебе бессмертие до конца месяца. Ни пуля, ни граната тебя не тронут.

Он молчал.

— Теряешь ты немного: мою жизнь, а выигрываешь куш — свою.

— До конца месяца, — усмехнулся он.

— Я не всесилен.

— А гарантии?

— Мое слово и мои документы. Ты ведь их видел. И догадался, должно быть, что и я кое-что могу.

Он долго раздумывал, молча и рассеянно блуждая взором по комнате. Потом разлил остатки коньяка по бокалам. Он ничего не ел, и хмель уже сказывался: руки дрожали еще больше.

— Ну что ж, — процедил он, — посошок на дорогу?

— Не пью, — сказал я. — Мне нужна ясная голова и рука твердая. Ты мне дашь оружие, хотя бы свой «вальтер», и руки свяжешь легонько, чтоб сразу освободиться.

— А под каким соусом я тебя отправлю? У меня тоже начальство есть.

— Вот ты и отправишь меня к начальству повыше. Какой-нибудь лесной дорогой.

— Придется ехать с шофером и конвоиром. Справишься?

— Надеюсь, конвоира тебе не жалко?

— Мне машину жалко, — поморщился ан.

— Машину я тебе верну вместе с водителем. Идет?

Он подошел к телефону и начал вызванивать. Я даже подивился той быстроте, с какой он все это проделал. Через какие-нибудь полчаса гестаповский «оппель-капитан» уже бороздил запорошенный снегом проселок. Рядом со мной, положив автомат на колени, сидел тощий фриц со злым лицом. Пусть злится. Это меня не тревожило, равно как и мое обещание Мюллеру. Ведь обещал я, а не Громов, который в конце концов окажется на моем месте. Только когда это произойдет и где? Если в машине, то я должен сделать все, чтобы мой злополучный Джекиль быстро сориентировался. Я потянул нетуго связанные на спине руки. Ремешок сразу ослаб. Еще рывок — и я уже мог положить освободившуюся правую руку в карман ватника, прихватив ею вороненую сталь пистолета. Теперь надо было только ждать: каким-то шестым, а может быть, шестнадцатым чувством я уже предугадывал странную легкость в теле, головокружение и тьму, гасившую все — свет, звуки, мысли.

Так и произошло. Я очнулся под рукой Заргарьяна, снимавшего датчики.

— Где был? — спросил он, все еще невидимый.

— В прошлом, Рубен, увы.

Он громко и горестно вздохнул. Никодимов уже на свету просматривал пленку, извлеченную из контейнера.

— Вы следили за временем, Сергей Николаевич? — спросил он. — Когда вошли и когда вышли из фазы?

— Утром и вечером. День.

— Сейчас двадцать три сорок. Совпадает?

— Примерно.

— Пустяковое отставание во времени.

— Пустяковое? — усмехнулся я. — Двадцать лет с лишком.

— В масштабе тысячелетий ничтожное.

Но меня не волновали масштабы тысячелетий. Меня волновала судьба Сережки Громова, оставленного мной почти четверть века назад на колпинском пригородном проселке. Думаю, впрочем, он не потерял даром времени.

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Новый эксперимент начался буднично, как визит в поликлинику. Накануне я не собирал друзей, Заргарьян не приезжал, и поутру меня никто не напутствовал. В институт я добрался на автобусе, и Никодимов тут же усадил меня в кресло, не уточняя градуса моей доброй воли и готовности к опыту.

Он только спросил:

— Когда у вас в прошлый раз начались неприятности? К вечеру, во второй половине дня?

— Примерно. На улице уже темнело.

— Приборы зафиксировали сон, потом нервное напряжение повысилось, и наконец — шок…

— Точно.

— Я думаю, мы теперь сумеем предупредить это осложнение, если оно возникнет, — сказал он. — Вернем ваш психический мир обратно.

— Я именно этого и не хотел. Вы же знаете, — возразил я.

— Нет, сейчас мы рисковать не будем.

— Какой риск? Кто говорит о риске? — загремел Заргарьян, появляясь как призрак — весь в белом — на фоне белых дверей.

Он был в соседней камере — проверял усилители.

— За одну минуту твоего путешествия отдаю год жизни. Это уже не наука, как думает Никодимов, — это поэзия. Ты любишь Вознесенского?

— Относительно, — сказал я.

Он продекламировал:

— «В час осенний… сквозь лес опавший… осеняюще и опасно… в нас влетают, как семена… чьи-то судьбы и имена…» — Он оборвал цитату и спросил: — Что запомнил?

— Осеняюще и опасно, — повторил я.

Я уже его не видел: он говорил из темноты.

— Главное: осеняюще! Поэтому будем торжественны. Учти: ты у врат будущего.

— Ты в этом уверен? — донесся голос Никодимова.

— Абсолютно.

Больше я ничего не слыхал. Звуки погасли не тех пор, пока в мертвую тишину эту не ворвался какой-то монотонный, громыхающий гул.

Тишины уже не было, и даже тумана не было. Я покачивался в мягком кресле у широкого, чуть вогнутого наружу окна. Рядом со мной и напротив сидели в таких же креслах незнакомые мне люди. Обстановка напоминала огромную кабину воздушного лайнера или вагон пригородного дачного поезда, где сидят по трое друг против друга по бокам прохода от двери к двери. Этот проход тянулся, должно быть, метров на сорок. Я старался осмотреться, не разглядывая соседей, искоса, не подымая глаз. Первое, что привлекло внимание, были мои руки, большие, странно белые, с сухой и чистой кожей, какая бывает после частого и придирчивого мытья. И, самое главное, это были руки старого человека. «Сколько же мне лет и кто я по профессии, — подумал я. — Лаборант, врач, ученый?» Да и костюм — не новый, но и не очень заношенный, из странно выглядевшего материала с непривычным рисунком — не давал прямого ответа, а гадать было бессмысленно.

Я посмотрел в окно. Нет, это был не воздушный лайнер, потому что летели мы слишком низко для такого крупного самолета, ниже, что называется, бреющего полета. Но это был и не поезд, потому что летели мы над землей, над домами и перелесками, едва не срезая верхушек сосен и елей, причем именно летели так, что пейзаж за окном сливался и мутнел. От непривычки стало больно смотреть.

Я достал платок из кармана и протер глаза.

— Болят? — усмехнулся пассажир, сидевший против меня, седой, худощавый человек в золотых очках без дужек, непонятно как висевших над переносицей.

— Забываем на склоне лет, что в окошечко уже не посмотришь. Это вам не пятидесятые годы. Обсервейшен-кар! В таком каре только пушкинских «Бесов» читать: «Мутно небо, ночь мутна…»

— А что, не нравится? — спросил не без вызова молодой человек, сидевший с краю.

— Нет, почему? Кому ж это не понравится? Из Ленинграда в Москву за полтора часа. Новинка.

— Почему — новинка? — пожал плечами молодой человек. — О монорельсовых дорогах говорили еще лет двадцать назад. Это только модернизация. А вы чем в окно смотреть, телевизор включите, — сказал он мне.

Я замешкался, не совсем понимая, где этот телевизор и как его включать. Меня предупредил мой седой визави: он нажал какой-то рычажок сбоку, и окно закрыл знакомый голубоватый экран. Изображение возникло в нем как-то в глубине, позволяя видеть его даже сидящим сбоку, как я.

Оно было цветным и стереоскопическим и представляло огромный многоэтажный дом, красиво отделанный серыми и красными плитками. На его плоскую крышу в беспримесной лазури неба опускался вертолет. «Передаем новости дня, — сказал невидимый диктор. — Посещение руководителями партии и правительства трехсотого дома-коммуны в Киевском районе столицы». Группа хорошо одетых немолодых людей вышла из кабины вертолета и скрылась под куполом из органического стекла. Замелькали лифты-скоростники и лифты-эскалаторы. Объектив аппарата устремился вниз, к зеркальным витринам первого этажа. «Весь этаж занимают магазины, мастерские и столовые, обслуживающие население дома». Гости неторопливо прохаживались по этажам и комнатам, обставленным с необычным для меня выбором красок и форм. «Один поворот пластмассового рычага — и постель уходит в стенку, выдвигая спрятанный книжный шкаф. А эту кушетку вы можете расширить и удлинить: ее металлические крепления и губчатая поверхность растягиваются вдвое». А следом уже открывалась перспектива этажных холлов с большими телевизионными и киноэкранами. «Этот этаж целиком предоставлен молодежи, предпочитающей жить отдельно», — комментировал диктор, раздвигая для нас стены непривычно меблированных комнат.

— Не понимаю. Зачем все это делается? — пренебрежительно фыркнула дама с вязаньем наискосок от меня.

Я взглянул на юношу, сидевшего с краю, ожидая его реплики, и не ошибся. Как он был похож на юношей, которых я знал! Он принял от них эстафету горячности, почти мальчишеской запальчивости, непримиримости ко всему, что не идет в ногу с веком.

— Дома-коммуны не сегодня начали строить, а вам все еще непонятно зачем… — сказал он.

— Непонятно! — упорствовала дама. — Слава богу, от коммунальных квартир избавились, а тут опять!

— Что — опять?

— Ваши дома-коммуны. Коммунальный быт воскрешаем.

— Не говорите глупостей. Люди уходят от изолированных отдельных квартир не к коммунальным квартирам — даже я не знаю, что это такое, — а к домам-коммунам! Вы их сейчас видели. А это уже новое качество быта!

Дама с вязаньем умолкла. Никто ее не поддержал. А на экране уже вздымались нефтяные вышки, отвоевывая свинцово-багровое небо у елей и лиственниц. «Мы с вами в Третьем Баку, — продолжал диктор, — на только что освоенном новом участке Якутского нефтеносного района Сибири». Третье Баку! На моем веку я знал только два. Сколько же лет прошло? Я обращал этот же молчаливый вопрос и к хирургам в белых халатах, демонстрировавшим на экране бескровную операцию пучком нейтронных лучей, и к изобретателям состава для склеивания ран, и к самому диктору, появившемуся наконец перед зрителями. «В заключение я хочу напомнить вашим зрителям о дефицитных профессиях, в которых остро нуждается наше хозяйство. По-прежнему требуются наладчики автоматических цехов, диспетчеры телеуправляемых шахт, операторы атомных электростанций, сборщики универсальных электронно-счетных машин».

Голубой экран погас, и уже другой голос откуда-то сверху подчеркнуто произнес: «Подъезжаем к Москве. Включаем предупредительные огни. Одновременно с зеленым светом будет включен эскалатор».

Над дверью впереди запрыгали красные огоньки. Потом они потемнели и стали синими. Затем их размыл и унес ярко-зеленый свет. Вышедшие в проход пассажиры поплыли вперед вместе с полом. Поплыл и я, так и не заметив остановки вагона. Я и не увидел его снаружи. Эскалаторная дорожка, ускоряя движение, привела нас в вестибюль метро. Я не узнал его да, честно говоря, и не успел рассмотреть: мы пронеслись с быстротой ракеты, замедлив движение только у эскалаторных лестниц, которые и вынесли нас на перрон. «Где же кассы? — подумал я. — Неужели метро бесплатно?» Утвердительным ответом был поток пассажиров, хлынувший к открытым дверям подошедшего поезда.

Я вышел на площади Революции, которую узнал сразу: и под землей, где меня встретили знакомые бронзовые скульптуры в аркаде, и на земле, где уже издали сквозь зеленую сетку сквера глядели на меня желтые колонны Большого театра. И памятник Марксу стоял на том же месте, только вместо невзрачного «Гранд-отеля» высилось гигантское белое здание, сверкавшее ребрами из нержавеющей стали, а вместо бокового крыла «Метрополя» уходила вправо перспектива шумной многоэтажной улицы. И пейзаж в движении показался мне давно знакомым, почти не изменившимся. По-прежнему по широким тротуарам так же неторопливо и часто струились многоцветные капельки человеческого потока, еще более расцвеченные высоким по-летнему солнцем. А по асфальтовым каналам площади, огибая дома и скверы, завихрялся другой столь же пестрый автобусно-автомобильный поток. Но присмотревшись внимательнее, я легко обнаружил различие. Другой покрой и другая расцветка одежды, другие линии и формы машин. Большинство их шло без колес, на воздушной подушке, напоминая лобастых китов или дельфинов, беззвучно плывущих в сиреневой дымке воздуха. «Сколько же лет прошло?» — снова спросил я себя и снова не мог ответить.

Перейти площадь было нельзя: чугунное кружево решетки вилось вдоль тротуара и только на остановках золотых сигарообразных автобусов открывало проходы на мостовую. Я пошел вниз, к Александровскому саду, миновал Исторический музей, заглянул в пролет Красной площади. Там все было привычно — и зубчатка древней стены, и часы на Спасской башне, строгий массив Мавзолея и архитектурное чудо Василия Блаженного. Но огромного здания гостиницы, которую у нас строили в Зарядье, не было видно вовсе. Только еще дальше, может быть на противоположном берегу Москвы-реки, поднимались за храмом незнакомые высотные здания.

Я прошел в сад и присел на скамейку. И хотя город уже кипел своей полнокровной, стремительной жизнью, здесь в эти утренние часы, как и у нас, было почти безлюдно. По правде сказать, я растерялся. Куда и зачем идти? Где мой дом? Кто я? И что предстоит мне пережить в этот день моей новой жизни? Я нащупал в кармане бумажник, очень пухлый и плотный, из мягкого, прозрачного пластика. Уже сквозь него, не вынимая карточки, я прочел на ней мое имя, профессию и адрес. Я опять был служителем Гиппократа, чем-то руководившим в хирургической клинике, и, должно быть, знаменитостью, потому что нашел в бумажнике поздравления от трех заграничных ученых обществ, присланные профессору Громову ко дню его шестидесятилетия.

Итак, двадцать лет спустя! Для меня — уже старость, для науки — «шаги саженьи». Д'Артаньяна, ехавшего на встречу с Арамисом и Атосом, терзали сомнения: не горько ли будет увидеть состарившихся друзей? Сомнения его рассеялись, но рассеются ли мои? Я мысленно представил себе визит по адресу, обозначенному на карточке. Дверь, наверное, откроет Ольга, постаревшая на двадцать лет. А вдруг не Ольга? Усложнять ситуацию явно не хотелось. Я машинально перебрал пачку денежных купюр, лежавших в бумажнике. На один день в будущем наверняка хватит. Так что же делать? Может быть, просто пройтись по улицам, объехать город, увидеть побольше, подышать в буквальном смысле воздухом будущего? Разве этого мало? Для Заргарьяна и Никодимова — увы! — мало! Какое материальное подтверждение я мог привести им из будущего? Пойти в Ленинскую библиотеку — она, конечно, существует и здесь, — порыться в каталогах, поинтересоваться тематикой научных журналов? Допустим, мне даже удастся найти что-нибудь близкое работам моих ученых друзей. Допустим. Но пойму ли я что-нибудь в статьях ученых восьмидесятых годов, если порой даже элементарные популяризаторские попытки Заргарьяна бессильны преодолеть мое математическое невежество. Выучить наизусть запись какой-нибудь формулы? Да я забуду ее тотчас же! А если их серия? А если мне встретятся совсем уже незнакомые математические символы? Нет, чушь зеленая — ничего не выйдет!

С такими мыслями я побрел на остановку такси. Впереди меня была только одна женщина; она, видимо, торопилась, то и дело поглядывая на ручные часы.

— Уже десять минут жду, и ни одной машины, — сказала она. — Конечно, на автобусе проще и бесплатно к тому же, но на автупре занятнее.

— На автупре? — переспросил я.

— Вы, наверно, приезжий, — улыбнулась она. — Так мы называем такси без водителя, с автоматическим управлением. Прелесть!

Но первый же автупр привел меня в содрогание. Что-то дикое, противоестественное было в этой лобастой машине без колес и шофера, бесшумно подплывавшей к нам и выбросившей на остановке четыре паучьи ножки. Невидимка за рулем открыл дверь, пассажирка села и что-то сказала в микрофон. Так же бесшумно исчезли ножки, закрылась дверь, и машина скрылась за поворотом. Я долго и, должно быть, с глупым видом смотрел ей вслед, растерянно спрашивая себя: «А что ты скажешь в микрофон и как будешь рассчитываться, если не хватит мелочи?» Я уже подумывал о бегстве, как на остановке появился еще один пассажир. В его подчеркнутой худобе и седине с прочернью была какая-то своеобразная элегантность, а тщательно подстриженная борода лопаткой придавала ему чуть-чуть вызывающий вид.

— Спешу, — признался он, нетерпеливо оглядывая площадь. — Вон идет, кажется.

Лобастый автупр уже подплывал, подруливая к остановке.

— Охотно уступлю вам очередь, — сказал я. — Я не спешу.

— Зачем? Вместе поедем, если не возражаете. Сначала отвезем вас, потом меня.

В темных его глазах мелькнуло что-то до жути знакомое. Тот же высокий, покатый, с зализами лоб, тот же взгляд, пронзительный и насмешливый. Только борода неузнаваемо изменяла лицо. Неужели же это он?

ПОСТАРЕВШИЙ ЗАРГАРЬЯН

Я еще раз придирчиво заглянул ему в глаза. Он. Мой Заргарьян, постаревший на двадцать лет.

Но я и виду не подал, что узнал его.

— Куда вам? — спросил он.

Я только пожал плечами. Не все ли равно, куда ехать человеку, двадцать лет не видевшему Москвы.

— Тогда поехали. Чур, не возражать — я гид. Кстати, где вы обедаете? Хотите в «Софии»? Вместе. Честно говоря, не люблю обедать один.

Он и к пятидесяти годам не утратил мальчишеской пылкости. И в роль гида вошел сразу и горячо.

— По улице Горького не поедем. Ее почти не перекраивали. Рванем по Пушкинской, совсем новая улица — не узнаете. Запрограммировано.

Он повторил это в микрофон, добавив, где свернуть и где остановиться. Такси, беззвучно захлопнув дверь, поплыло, огибая сквер.

— А как рассчитываетесь? — спросил я.

— Вот в эту копилочку. — Он показал на щель в панели под ветровым стеклом.

— А если мелочи нет?

— Побеспокоим разменное устройство.

Такси уже свернуло на Пушкинскую, похожую на Пушкинскую моих дней, как Дворец Съездов на заводской клуб. Может быть, она была внешне иной и в шестидесятые годы — ведь подобие миров не предполагает их идентичности, — но сейчас она была иной и масштабно и качественно. Двадцатиэтажные взлеты стекла и пластика, не повторяя друг друга, вписывались в скалистый орнамент каньона, на дне которого кипел многоцветный автомобильный поток. Тротуары, как в торговом пассаже, тянулись в два этажа, соединяясь над улицей кружевными параболами мостов. Мосты связывали и дома, образуя дополнительные аллеи над улицей.

— Для велосипедистов, — пояснил Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Там же бассейны и площадки для вертолетов.

Он добросовестно играл роль гида, с удовольствием смакуя мое удивление. А лобастый наш дельфин тем временем пересек бульвар, пролетел столь же неузнаваемую улицу Чехова и подрулил по Садовой к небоскребу «Софии». Ни площади, ни ресторана я не узнал. Маяковский, будто изваянный из бронзового стекла, так и блистал на солнце, вздымаясь над площадью выше лондонской колонны Нельсона. Сверкал и параллелепипед ресторана «София», играя отраженным солнечным светом, как сплав хрусталя с золотом. Ресторанный зал поражал и внутри. Привычно белые столики под старомодно крахмальными скатертями соседствовали со странными геометрическими фигурами, похожими на шатры из дождя и аргоновых нитей.

— Что это? — оторопел я.

Заргарьян улыбнулся, как фокусник, предвкушая еще больший эффект.

— Сейчас увидите. Сядем.

Мы сели за один из привычно крахмальных столиков.

— Хотите стать невидимым и неслышимым для окружающих?

Он что-то тронул, подняв уголок скатерти, и зал исчез. Нас отделял от него шатер из дождя, без влаги и сырости. В дождь вплетались светящиеся нити без стекла и проводки. Нас окружала благоговейная тишина пустого собора.

— А выйти можно?

— Так это же воздух, только непрозрачный. Светозвукопротектор. У нас в лаборатории мы применяем черный. Абсолютная темнота.

— Я знаю, — сказал я.

Теперь удивился он, подслушав в моем ответе что-то для себя новое.

Мне надоело играть в загадки.

— Вы Заргарьян? Рубен Захарович? — спросил я, уже совершенно уверенный в том, что не ошибаюсь.

— Узнали, — усмехнулся он. — Значит, и борода не помогла?

— Я по глазам вас узнал.

— По глазам? — опять удивился он. — На газетных и журнальных портретах глаза хорошо не выходят. А где же вы меня еще видели? В кино?

— Вы по-прежнему занимаетесь физикой биополя? — начал я осторожно. — Тогда не удивляйтесь тому, что сейчас услышите. Я вам сказал неправду о том, что двадцать лет не был в Москве. Я вообще не был в этой Москве. Никогда. — Я помедлил немного, ожидая его реакции, но он молчал, продолжая рассматривать меня с возрастающим интересом. — Мало того, я не то лицо, которое вы сейчас видите. Я фантом в его оболочке, гость из другого мира. Явление вам, вероятно, хорошо знакомое.

— Вы читали мои работы? — спросил он недоверчиво.

— Нет, конечно. У нас вы их еще не опубликовали. Ведь наше время отстает от вашего лет на двадцать.

Заргарьян вскочил:

— Позвольте, только теперь я вас понял. Значит, вы из другой фазы. Вы это хотите сказать?

— Именно.

Он помолчал, поморгал глазами, отступил на шаг. Светящаяся пелена дождя наполовину скрыла его, комически срезав часть затылка, спины и ног. Потом он снова вынырнул и сел против меня, с трудом сдерживая волнение. Лицо его словно засветилось изнутри, и в этом свечении были и сокрушающее удивление человека, впервые увидевшего чудо, и радость ученого, что это чудо совершается в его присутствии, и счастье ученого, могущего управлять такими чудесами.

— Кто вы? — наконец спросил он. — Имя, специальность?

Я засмеялся.

— Чудно как-то говорить от имени двух человек, но приходится. Имя одно и здесь и там. Звание: профессор — это здесь, а там без званий, можно сказать, рядовая личность. И специальности разные: здесь — медик, хирург, видимо, а там — журналист, газетчик. Да еще там я моложе на двадцать лет. Как и вы.

— Любопытно, — сказал Заргарьян, все еще оглядывая меня с интересом. — Все мог ожидать, только не это. Сам отправлял людей за пределы нашего мира, но чтобы здесь такого гостя встретить — об этом и не мечтал. И дурак, конечно. Ведь материя едина по всей фазовой траектории. Я здесь, и я там, вот и засылаем друг к другу гостей. — Он засмеялся и вдруг спросил совсем с другой интонацией: — А кто ставил опыт?

— Никодимов и Заргарьян, — лукаво ответил я, готовый к новому взрыву удивления.

Но он только спросил:

— Какой Никодимов?

Теперь удивился я:

— Павел Никитич. Разве это не его открытие? Разве вы не с ним работаете?

— Павел умер одиннадцать лет назад, так и не добившись признания при жизни. Фактически это его открытие. Я пришел к нему другими путями, как психофизиолог. (Мне послышалась затаенная горечь в его словах.) К сожалению, первые удачи с биополем пришли уже после. Мы ставили опыты с его сыном.

Я даже не знал, что у Никодимова был сын. Впрочем, возможно, он был только здесь.

— А вы счастливее нас, — задумчиво произнес Заргарьян, — начали-то раньше. Через двадцать лет вы добьетесь гораздо большего. Это ваш первый опыт?

— Третий. Сперва я побывал рядом, совсем в подобных мирах. Потом подальше — в прошлом. А сейчас еще дальше — у вас.

— Что значит «ближе» или «дальше»? «Рядом», — саркастически повторил он. — Какая-то наивная терминология!

— Я полагаю, — замялся я, — что миры, или, как вы говорите, фазы, с иным течением времени находятся… дальше от нас, чем совпадающие…

Он откровенно рассмеялся:

— «Ближе, дальше»!.. Это они вам так объясняют? Дети.

Я обиделся за моих друзей. И вообще мой Заргарьян мне нравился больше.

— А разве четвертое измерение не имеет своей протяженности? — спросил я. — Разве теория бесконечной множественности его фаз ошибочна?

— Почему четвертое? — знакомо закипел Заргарьян. — А вдруг пятое? Или шестое? Наша теория не определяет его очередности или направления в пространстве. И кто вам сказал, что она ошибочна? Она ограничена, и только. Слова «бесконечная множественность» просто нельзя понимать буквально. Так же, как и бесконечность пространства. Уже вашим современникам это было известно. Уже тогда релятивистская космология исключала абсолютное противопоставление конечности и бесконечности пространства. Поймите простую вещь: конечное и бесконечное не исключают друг друга, а внутренне связаны. Свя-за-ны! — скандируя, повторил он и усмехнулся, заглянув в мои пустые глаза. — Что, сложно? Вот так же сложно объяснить вам, что здесь «ближе» и что «дальше». Я могу переместить ваше биополе в смежный мир, опередивший нас на столетие, но где он находится, близко или далеко, геометрически определить не смогу. — Он вдруг дернулся и замер, словно его веселый бег мысли что-то оборвало или остановило.

Секунду-другую мы оба молчали.

— А ведь это идея! — воскликнул он.

— Вы о чем?

— О вас. Хотите прыгнуть в будущее еще дальше?

— Не понимаю.

— Сейчас поймете. Я усложняю ваш опыт. Вы едете со мной в лабораторию, я отключаю ваше биополе и перевожу его в другую фазу. Что скажете?

— Пока ничего. Обдумываю.

— Боитесь? А риск все тот же. И там вам сорок, а не шестьдесят, сердце в порядке, иначе бы не рисковали. Я бы с наслаждением поменялся с вами, да не гожусь. Знаете, как трудно найти мозг-индуктор с таким напряжением поля?

— Вы же нашли.

— Троих за десять лет. Вы четвертый. И считайте, что вам повезло. Обещаю экскурсию поинтереснее полета на Марс. Подыщу вам потомка в пятом колене с таким же полем. Скачок лет на сто, а? Ну что… Что вас смущает?

— Мое биополе. Вдруг они его потеряют?

— Не потеряют. Я сначала верну вас обратно. Минуточку даже поприсутствуете в своем времени и пространстве, а потом очнетесь в другом. Не бойтесь, ни взрыва не будет, ни извержения, ни излучения. А ваша аппаратура зафиксирует все, что надо. Ну как, летим?

Он поднялся.

— А обед?

— Потом пообедаем. Мы — здесь, вы — в будущем.

Я подумал, что терять мне, в сущности, нечего.

— Летим, — сказал я и тоже встал.

ЦЕЙТНОТ

Я, повторив слова Заргарьяна, даже не подозревал, что мы именно полетим. Сначала мы поднялись на скоростном лифте на крышу, где приземлялись маршрутные такси-вертолеты, а через две-три минуты уже парили над Москвой, направляясь на Юго-Запад.

Панораму Москвы конца века я не забуду до самой смерти. Я все время твердил себе, что это не моя Москва, не та, в которой я родился и вырос и которую отделяют от этой незримые границы пространства — времени и двадцать лет великой преобразующей стройки. Я упрямо внушал себе это, а глаза убеждали в другом. Ведь и у нас, в моем мире, шла та же стройка в том же темпе и направлении, те же силы ее вдохновляли, ту же цель преследовали. Значит, и у нас к концу третьей пятилетки подымется такой же красавец город, может быть, даже еще красивее.

Будто волшебник с киноаппаратом воспроизводил передо мной удивительную картину будущего. Я жадно всматривался, ища памятные детали, и радовался, как мальчишка, узнавая старое в новом, знакомое, но изменившееся, как изменяется юноша, достигший расцвета лет. Все знакомое сразу бросалось в глаза — Дворец Съездов, золотые луковицы кремлевских соборов, мосты через Москва-реку, Большой театр, такой игрушечный сверху, Лужники, университет. Другие высотные здания моих дней терялись в многоэтажном каменном лесу, а может быть, их и не было. Город выплеснулся далеко за линию кольцевой автомобильной дороги, — она пролегала на месте нашей, во всяком случае едва ли с большими отклонениями, но она была шире или казалась шире, и машины, как муравьи, ползли по ней такой же широкой, редко утончавшейся ленточкой.

Больше всего поражали эти масштабы и краски городского уличного движения. Радужные автомобильные реки-улицы и ручьи-переулки. Велосипеды и мотоциклы на асфальтовых аллеях, пересекавших город по крышам домов. Вагоны-сороконожки, догонявшие друг друга по ниточкам монорельсовых эстакадных дорог. А над ними порхавшие от площадки к площадке черно-желтые и сине-белые стрекозы-вертолеты.

На одной из таких площадок на крыше огромного, высоченного дома мы и сошли. Самый дом я не успел рассмотреть на подлете, а первое, что бросилось мне в глаза на плоской его крыше, окаймленной высокой металлической сеткой, был широкий пятидесятиметровый бассейн с прозрачной, подсвеченной со дна зеленоватым мерцанием очень чистой водой. Вокруг теснились шезлонги, резиновые маты, палатки, буфет под туго натянутым парусиновым тентом.

— Обеденный перерыв, — сказал Заргарьян, поискав глазами среди купальщиков и сидевших в буфете полуобнаженных людей в плавках и купальных костюмах. — Сейчас мы его найдем. Игорь! — вдруг закричал он.

Загорелый атлет в темных, защитных очках, игравший поодаль на теннисном корте, подошел к нам с ракеткой.

— Кто-нибудь есть в лаборатории? — спросил Заргарьян.

— А зачем? — лениво отозвался атлет. — Они все в шестом секторе.

— Установка не обесточена?

— Нет. А что?

— Познакомься с профессором для начала.

— Никодимов, — сказал атлет и снял очки.

Он совсем не походил на длинноволосого Фауста.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Нечто непредвиденное и любопытное. Сейчас узнаешь, — не без торжественности произнес Заргарьян.

Человек с юмором, несомненно, нашел бы что-то общее в этой ситуации с моим первым визитом в лабораторию Фауста. Даже кнопку нажал Заргарьян с той же лукавой многозначительностью, и так же включился эскалатор — тогда коридор у входа в лабораторные помещения, сейчас лестница, ведущая с крыши в те же лаборатории. Она плавно поползла вниз, пощелкивая на поворотах.

— Вы разрешите, — улыбнулся он мне, — я объясню все этому ребенку на арго биофизиков. Это будет и точнее, и короче.

Я тщетно пытался понять что-либо в нагромождении незнакомых мне терминов, цифр и греческих букв. Лексика моего Заргарьяна, даже когда он увлекался и забывал о моем присутствии, так не подавляла меня: я что-то в ней уяснял. Но молодой Никодимов схватывал все на лету и поглядывал на меня с нескрываемым любопытством. Он уже не казался мне тяжеловесом и тяжелодумом; я даже подивился легкости, с какой он ринулся в уже знакомую мне «путаницу штепселей, рычагов и ручек».

Впрочем, честно говоря, не так уж знакомую. Все в этом двухсветном зале было крупнее, масштабнее, сложнее, чем в оставшейся где-то в другом пространстве — времени чистенькой лаборатории. Если ту хотя бы приблизительно можно было сравнить с кабинетом врача, то эта напоминала зал управления большого автоматического завода. Только мигающие контрольные лампочки, телевизорные экраны, бессистемно висящие провода да кресло в центре зала в чем-то повторяли друг друга. Впрочем, не больше, пожалуй, чем новый «Москвич» старую «эмку». Я обратил внимание на расположение стекловидных экранов: они выстроились параболой вдоль загибающейся по залу панели, похожей на контрольную панель электронно-счетной машины. Подвижной пульт управления мог, по-видимому, скользить вдоль линии экранов в зависимости от намерений наблюдателя. А наблюдать их можно было с интересом: даже в их теперешнем, нерабочем, состоянии они то поблескивали, то гасли, то мерцали, отражая какое-то внутреннее свечение, то слепо стыли в холодной свинцовой матовости.

— Что, не похоже? — засмеялся Заргарьян. — А что именно?

— Экраны, — сказал я. — У нас они иначе расположены. И шлема нет. — Я указал на кресло.

Шлема действительно не было. И датчиков не было. Я сидел в кресле, как в гостиной, пока Заргарьян не сказал:

— Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете. Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных надежд, пока не нашелся наконец мозг-индуктор с математическим развитием. Привез в памяти формулу — так даже академики ахнули! Теперь она известна как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте. Напряжение поля на пределе, вот-вот начнет падать — и бенц! Одиссей возвращается на Итаку. Игорь! — крикнул он. — Закругляйтесь, пора! — Тут он вздохнул и добавил каким-то погасшим голосом: — Пора прощаться, Сергей Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать нечего.

Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин, иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову?

Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений, даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса, тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже преодоленная в прыжке сотня лет.

— Ничего не понимаю. Как у тебя?

— Исчезло. Что-то пробивается, но изображения нет.

— А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь что-нибудь?

— Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда.

— Но мы же не зарегистрировали шока.

— Мы и тогда не зарегистрировали.

— Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь?

— По-моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые пульсируют.

— Может, усилить?

— Подождем.

— Боишься?

— Пока нет оснований. Проверь дыхание.

— Прежнее.

— Пульс?

— Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических процессов?

— Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или сопротивление рецептора, или искусственное торможение.

— Фантастика.

— Не знаю. Подождем.

— Я и так жду. Хотя…

— Смотри! Смотри!

— Не понимаю. Откуда это?

— А ты не гадай. Как отражение?

— В той же фазе.

— В той ли?

И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал, не видел и не чувствовал.

ПРЫЖОК ЧЕРЕЗ СТОЛЕТИЕ

Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала меня. Ни дверей, ни окон не было — свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый, будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля.

Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался экран с белым кожухом позади, сначала совсем невидный, а если присмотреться — принимавший вид металлического листа, зеркально отражавшего белую стену, постель и меня. Он был обращен ко мне, как чей-то глаз или ухо, и, казалось, подслушивал и подглядывал каждое мое движение или намерение. Как подтвердилось позже, я не ошибся.

Возле постели плавала плоская белая подушка с мелкой, зернистой поверхностью. Когда я дотронулся до нее, она оказалась сиденьем стула на трех ножках из незнакомого мне плотного прозрачного пластика. Еще я заметил такой же стол и что-то вроде термометра или барометра под стекловидным колпаком — видимо, прибор, регистрирующий какие-то изменения в воздухе.

Снежная белизна кругом рождала ощущение покоя, но во мне уже нарастали тревога и любопытство, Отбросив невесомое одеяло, я сел. Белье на мне напоминало егерское: оно так же обтягивало тело, но кожа не ощущала его прикосновения. Я взглянул на экран и вздрогнул: в тусклой зеркальности его возник смутный облик человека, сидевшего на постели. Он совсем не походил на меня, казался выше, моложе и атлетичнее.

— Можете встать и пройтись вперед и назад, — сказал женский голос.

Я невольно оглянулся, хотя и понимал, что в комнате никого не увижу. «Ничему не удивляйся, ничему!» — так приказал я себе и послушно прошел до стены и обратно.

— Еще раз, — сказал голос.

Я повторил упражнение, догадываясь, что кто-то и как-то за мной наблюдает.

— Поднимите руки.

Я повиновался.

— Опустите. Еще раз. Теперь присядьте. Встаньте.

Я честно проделал все, что от меня требовали, не задавая никаких вопросов.

— Ну, а теперь ложитесь.

— Я не хочу. Зачем? — сказал я.

— Еще одна проверка в состоянии покоя.

Непонятная мне сила легко опрокинула меня на подушку, и руки сами натянули одеяло. Интересно, как добился этого мой невидимый наблюдатель? Механически или внушением? Бесенок протеста во мне бурно рвался наружу.

— Где я?

— У себя дома.

— Но это какая-то больничная палата.

— Как вы смешно сказали: па-ла-та, — повторил голос. — Обыкновенная витализационная камера. Мы ее оборудовали у вас дома.

— Кто это «мы»?

— Цемс. Тридцать второй район.

— Цемс? — не понял я.

— Центральная медицинская служба. Вы и это забыли?

Я промолчал. Что можно было на это ответить?

— Частичная послешоковая потеря памяти, — пояснил голос. — Вы не старайтесь обязательно вспомнить. Не напрягайтесь. Вы спрашивайте.

— Я и спрашиваю, — согласился я. — Кто вы, например?

— Дежурный куратор. Вера-седьмая.

— Что? — удивился я. — Почему седьмая?

— Опять смешно спрашиваете: «Почему седьмая?» Потому что, кроме меня, в секторе есть Вера-первая, вторая и так далее.

— А фамилия?

— Я еще не сделала ничего выдающегося.

Спрашивать дальше было опасно. Начинался явно рискованный поворот.

— А вы можете показаться? — спросил я.

— Это необязательно.

Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая.

Послышался смех. И голос сказал:

— Придирчивая — это верно. Педантичная? Пожалуй.

— Вы и мысли читаете? — растерялся я.

— Не я, а когитатор. Специальная установка.

Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чертову установку.

— Не обманете, — сказал голос.

— Это непорядочно.

— Что?

— Не-по-ря-дочно! — рассердился я. — Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло.

Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно:

— Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма.

— Зачем? Я здоров как бык.

— Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили.

Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой.

— Можете спрашивать — память вернется, — сказала она.

— А что со мной?

— Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете?

— Вспоминаю, — сказал я. — Из пластмассы?

— Что?

— Сердце, конечно. Или металлическое?

Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика.

— Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке.

Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил:

— Почему?

— А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили.

— На гвоздиках, — засмеялся я.

— Что, что?

— На гвоздиках.

— Не понимаю.

Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем?

— Вот что, милая девушка… — начал я.

Но она со смехом меня перебила:

— Это так в том веке говорили — «милая девушка»?

— Вот именно, — сурово подтвердил я. — Мне надоело лежать, я хочу одеться и выйти.

Она нахмурилась.

— Одеться вы можете, платье вам будет доставлено. Но выйти пока нельзя. Процесс обсервитации еще не закончен. Тем более после шока с потерей памяти. Мы еще проверим ваш организм в привычных для вас нейрофункциях.

— Здесь?

— Конечно. Вы получите вашего «механического историка». Причем лучшую, последнюю его модель. Без кнопочного управления. Настройка автоматическая, на ваш голос.

— А вы будете подглядывать и подслушивать?

— Обязательно.

— Не пойдет, — сказал я. — Не буду же я при вас одеваться и работать.

Веселое удивление отразилось в ее глазах. Она с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Спросила, прикрыв рот:

— Это почему же?

— Потому что я живу в двадцатом веке, — отрезал я.

— Хорошо, — согласилась она. — Я выключу видеограф. Но внутриорганические процессы останутся под наблюдением.

— Ладно, — сказал я. — Хоть вы и седьмая, но умненькая.

Она опять не поняла, но я только рукой махнул. Чехова она явно не читала или не помнила. А миленькая рожица ее на экране уже исчезла. Исчезла вдруг и часть стены, пропустив в комнату что-то похожее на радиатор из переплетенных прямоугольных трубок. «Что-то» оказалось обыкновенной вешалкой, на которой с удобством разместилась моя предполагаемая одежда.

Я выбрал узкие светлые брюки, закрепленные внизу, как у наших гимнастов, и такой же свитер, напомнивший мне знакомую вестсайдку. В зеркальном пространстве экрана отразилось нечто мало похожее на меня, но вполне респектабельное и не оскорбляющее глаз. Не в белье же встречать людей нового века! Я обернулся на шум позади меня, словно кто-то вошел на цыпочках. Но это был не человек, а нечто отдаленно напоминавшее плоский холодильник или несгораемый шкаф. И вошло оно непонятно как, будто возникнув из воздуха вместо исчезнувшей вешалки. Вошло и замерло, мигнув зеленым глазком индикатора.

— Интересно, — сказал я вслух, — должно быть, это и есть мой «механический историк»?

Зеленый глазок побагровел.

— Сокращенно «Мист-12», — сказал шкаф ровным, глухим, лишенным интонационного богатства голосом. — Я вас слушаю.

ГЛОССАРИЙ «МИСТА»

Я долго молчал, прежде чем начать разговор. Девушке я поверил: ни подсматривать, ни подслушивать она не будет. Но о чем говорить с этим механическим циклопом? Не светский же разговор вести.

— Каков объем твоей информации? — спросил я осторожно.

— Энциклопедический, — ответил он немедленно. — Более миллиона справок. Могу назвать точную цифру.

— Не надо. Предмет справок?

— Предел глоссария — двадцатый век. Характер справок неограничен.

Мне захотелось его проверить:

— Назови мне имя и фамилию третьего космонавта.

— Андриян Николаев.

И то и другое совпадало. Я подумал и спросил опять:

— Кто получил Нобелевскую премию по литературе в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году?

— Сартр. Но он отказался от премии.

— А кто это Сартр?

— Французский писатель и философ-экзистенциалист. Могу сформулировать сущность экзистенциализма.

— Не надо. Когда была построена Асуанская плотина?

— Первая очередь закончена в шестьдесят девятом году. Вторая…

— Хватит, — перебил я, с удовлетворением подумав, что у нас она была построена на пять лет раньше. Не все, очевидно, до буквочки совпадало у нас с этим миром.

«Мист» молчал. Он знал многое. Я мог начать разговор на самую для меня важную тему нашего опыта. Но подойти прямо к ней я все-таки не решился.

— Назови крупнейшее из научных открытий в начале века, — начал я осторожно.

Он отвечал без запинки:

— Теория относительности.

— А в конце века?

— Учение Никодимова — Яновского о фазовой траектории пространства.

Я чуть не подскочил на месте, готовый расцеловать этот многоуважаемый шкаф с мигающим глазом, — он подмигивал мне всякий раз, когда отчеканивал свой ответ. Но я только спросил:

— Почему Яновского, а не Заргарьяна?

— В конце восьмидесятых годов польский математик Яновский внес дополнительные коррективы к теории. Заргарьян же принимал участие только в начальных опытах. Он погиб в автомобильной катастрофе задолго до того, как удача первого миропроходца позволила Никодимову обнародовать открытие.

Я понимал, конечно, что это был не мой Заргарьян, а сердце все-таки защемило. Но кто же был этот первый миропроходец?

— Сергей Громов, ваш прадед, — отчеканил «Мист» своим глуховатым металлическим голосом.

Он не удивился нелепости моего вопроса — кто-кто, а потомок уж должен был бы знать все о делах своего предка. Но в кристаллах кибернетического мозга «Миста» удивление не было запрограммировано.

— Нужна справочная библиография? — спросил он.

— Нет, — сказал я и присел на постель, сжимая виски руками.

Невидимая мне Вера-седьмая меня, однако, не забывала.

— У вас участился пульс, — сказала она.

— Возможно.

— Я включу видеограф.

— Погодите, — остановил я ее. — Я очень заинтересован работой с «Мистом». Это удивительная машина. Спасибо вам за нее.

«Мист» ждал. Багровый глаз его снова позеленел.

— Были научные противники у Никодимова? — спросил я.

— Были они и у Эйнштейна, — сказал «Мист». — Кто же их принимает в расчет?

— А к чему сводились их возражения?

— Теорию полностью отвергли церковники. Всемирный съезд церковных организаций в восьмидесятом году в Брюсселе рассматривал ее как самую вредную ересь за последние две тысячи лет. Тремя годами раньше особая папская энциклика объявила ее кощунственным извращением учения о Христе, сыне божьем, возвратом к доктрине языческого многобожия. Столько Христов — сколько миров. Этого не могли стерпеть ни епископы, ни патриархи. А видный католический ученый, итальянский физиолог Пирелли назвал теорию фаз самым действенным по своей антирелигиозной направленности научным открытием века, абсолютно несовместимым с идеей единобожия. Совместить здесь кое-что, правда, все же пытались. Американский философ Хеллман, например, объяснял берклианскую «вещь в себе», как фазовое движение материи.

— Бред сивой кобылы, — сказал я.

— Не понимаю, — отозвался «Мист». — Кобыла — это половая характеристика лошади. Сивый — серый. Бред — бессвязная речь. Сумасшествие лошади? Нет, не понимаю.

— Просто языковой идиом. Приблизительный смысл: нелепица, чушь.

— Программирую, — сказал «Мист». — Поправка Громова к русской идиоматике.

— Ладно, — остановил я его, — расскажи лучше о фазах. Все ли они подобны?

— Марксистская наука утверждает, что все. Опытным путем удалось доказать подобие многих. Теоретически это относится ко всем.

— А были возражения?

— Конечно. Противники материалистического понимания истории настаивали на необязательности такого подобия. Они исходили из случайностей в жизни человека и общества. Не будь крестовых походов, говорили они, история средневековья сложилась бы по-другому. Без Наполеона иной была бы карта новейшей Европы. А отсутствие Гитлера в политической жизни Германии не привело бы мир ко второй мировой войне. Все это давно уже опровергнуто. Исторические и социальные процессы не зависят от случайностей, изменяющих те или иные индивидуальные судьбы. Такие процессы подчинены общим для всех законам исторического развития.

Я вспомнил свой спор с Кленовым и свой же вопрос:

— Но ведь возможна такая случайность: Гитлера нет, не родился. Что тогда?

И «Мист» почти дословно повторил Кленова:

— Появился другой фюрер. Чуть раньше, чуть позже, но появился. Ведь решающим фактором была не личность, а экономическая конъюнктура тридцатых годов. Объективная случайность появления такой личности подчинена законам исторической необходимости.

— Значит, везде одно и то же? Во всех фазах, во всех мирах? Одни и те же исторические фигуры? Одни и те же походы, войны, революции? Одна и та же смена общественных формаций?

— Везде. Разница только во времени, а не в развитии. Смены общественно-экономических формаций в любой фазе однородны. Они диктуются развитием производительных сил.

— Так думали в прошлом веке, а сейчас?

— Не знаю. Это не запрограммировано. Но я вероятностная машина и могу делать выводы независимо от программы. Законы диалектического материализма остаются верными не только для прошлого.

— Еще вопрос, «Мист». Велико ли по объему математическое выражение теории фаз?

— Оно включает общие формулы, расчеты Яновского и систему уравнений Шуаля. Три страницы учебника. Я могу воспроизвести их.

— Только устно?

— И графически.

— Долго?

— В пределах минуты.

Послышался легкий шум, похожий на жужжание электрической бритвы, и передняя панель машины откинулась наподобие полочки с металлическими держателями. На полочке белели два аккуратных картонных прямоугольника, мелко испещренные какими-то значками и цифрами. Когда я взял их, панель захлопнулась, и так плотно, что даже линия соединения исчезла.

Позади меня раздался тоненький детский голос:

— Я здесь, пап. Ты не сердишься?

Я обернулся. Мальчик лет шести-семи в голубом, как небо, обтягивающем тело костюмчике стоял у глухой белой стены. Он был похож на картинки из детских модных журналов, где всегда рисуют таких красивых спортивных мальчиков.

ПРАВО ОТЦА

— Как ты вошел? — спросил я.

Он шагнул назад и исчез. Стена, по-прежнему ровная и белая, падала вниз. Потом из нее высунулась лукавая мордочка, и мальчишка, как «человек, проходящий сквозь стены», вновь возник в комнате.

«Светозвукопротектор», — вспомнил я. Здесь применяли белый, создающий полную иллюзию стен.

— Я тайком, — признался мальчишка, — мама не видела, а Вера глаз выключила.

— Откуда ты знаешь?

— А глаз сюда через гимнастический зал смотрит. Как побегаешь там, она кричит: «Уйди, Рэм! Ты опять в поле зрения».

— Где кричит?

— Далеко. В больнице. — Он махнул куда-то рукой.

Я не сказал «понятно», потому что понятно не было.

— А Юля плакала, — сообщил Рэм.

— Почему же она плакала?

— Из-за тебя. Ты опыт не разрешаешь. Ты злой, папка. Так нельзя.

— Какой же это опыт? — полюбопытствовал я.

— Ее в облачко-невидимку превратят. Как в сказке. Облачко полетит-полетит и вернется. И опять станет Юлькой.

— А я не позволяю?

— Не позволяешь. Боишься, что облачко не вернется.

Теперь я уже совсем заблудился. Как в лесу. Выручила Вера, снова напомнив мне о пульсе.

— Верочка, — взмолился я, — объясните, почему я не разрешаю Юльке стать невидимкой? Все память проклятая!

Я услышал знакомый смех.

— Как вы непонятно говорите: про-кля-тая… Смешно. А с Юлей вы сами должны решить — ваше семейное дело. Именно поэтому к вам рвется Аглая. Я не позволила ей: боюсь, это вас взволнует. Но она настаивает.

— Давайте, — сказал я, — постараюсь не волноваться.

Кто эта Аглая, я спросить не рискнул. Как-нибудь выкручусь. Посмотрел на место исчезнувшего Рэма, но Аглая появилась с другой стороны. Вошла она, как хозяйка и села против меня — рослая, едва ли сорокалетняя женщина в платье загадочного покроя и цвета. Она была бы вполне уместна у нас в президиуме какого-нибудь международного фестиваля.

— Ты хорошо выглядишь, — проговорила она, внимательно меня оглядывая. — Даже лучше, чем до операции. А с новым сердцем еще сто лет проживешь.

— А вдруг не приживется? — сказал я.

— Почему? Биологическая несовместимость пугала только в твоем любимом веке.

Я неопределенно пожал плечами, предоставляя ей слово. Начиналась игра в сюрпризы. Кто она вообще? Кто она мне? Кто я ей? Что от меня требовалось? Почва становилась зыбкой, каждый шаг взывал к находчивости и сообразительности.

Разговор начался сразу и с неожиданного:

— Значит, ты согласился?

— На что?

— Как будто не знаешь. Я говорила с Анной.

— О чем?

— Не притворяйся. Все о том же. Ты согласился на эксперимент.

Какой эксперимент? Кто эта Анна? И почему я должен был соглашаться или не соглашаться?

— Тебя заставили?

— Кто?

— Не говори. Ребенок поймет. Человек после такой операции! Еле пришел в себя. Новое сердце! Склеенные сосуды! А к нему с ультиматумом: соглашайся, и все!

— Не надо преувеличивать, — сказал я осторожно.

— Я не преувеличиваю. Я точно знаю. Анна поддерживает эту затею не из высоких соображений. Просто у нее нет биологических стимулов: Юлия не ее дочь. Но она твоя дочь! И моя внучка.

Я подумал о том, что и отец и бабушка, пожалуй, слишком молоды для взрослой дочери, затеявшей какой-то сложный научный эксперимент. Я вспомнил сказку Рэма и улыбнулся.

— И он еще улыбается! — воскликнула моя собеседница.

Пришлось пересказать ей сказку о невидимке-облачке в интерпретации Рэма.

— Значит, Анна не сказала ей. Умно. Теперь ты можешь взять согласие назад.

— Зачем?

— И ты допустишь, чтобы твою дочь превратили в какое-то облако? А если оно растает? Если атомная структура не восстановится? Пусть Богомолов сам экспериментирует! Его открытие — на себе и применяй! Ему, видите ли, не разрешают: стар, мол, и немощен. А нам с тобой легче от того, что она молода и здорова? — Аглая прошлась по комнате, как Брунгильда в гневе. — Я тебя не узнаю, Сергей. Так яростно был против…

— Но ведь согласился, — возразил я.

— Не верю я в это согласие! — закричала она. — И Юлия об этом не знает. Скажи ей — она сейчас придет сюда — пусть отменяют опыт. Человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать.

У меня мелькнула надежда: может быть, опыт еще не скоро?

— Сегодня.

Я задумался. Юльке, очевидно, около двадцати; может, чуть меньше; может быть, больше. Она ассистент профессора или что-то в этом роде. Они идут на эксперимент, который у нас показался бы чистейшей фантастикой и, видимо, даже здесь был связан со смертельным риском для жизни. У отца было право вмешаться и не допустить этот риск. Сейчас это право получил я. И даже отказаться от него не мог, не выдав себя и не создав тем самым еще более критической ситуации. Глаза Аглаи смотрели на меня с нескрываемым гневом, но ответить ей сразу я не мог. Сказать «нет» и устранить тревогу у людей, кому дорога судьба этой девушки? Но ее место тут же займет другой — я был уверен в этом, — и займет с такой же готовностью к риску. Так можно ли было отнять у нее это право на подвиг? А сказать «да» и, может быть, нанести этим смертельный удар человеку, который сейчас не может вмешаться и поправить меня?

— Значит, человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать, — задумчиво повторил я слова Аглаи.

Она тотчас же откликнулась:

— Такова традиция века.

— Хорошая традиция, когда риск безрассуден. А если нет? Если человек рискует во имя более высоких интересов, чем счастье или горе близких?.

— Чьи же интересы выше?

— Родины, например.

— Ей не грозит опасность.

— Науки.

— Она не нуждается в человеческих жизнях. Если кто-то гибнет, виноваты ученые, допустившие гибель.

— А если нет вины, если риск — это подвиг?

«Брунгильда» снова поднялась, величественная, как памятник.

— Тебе сменили не только сердце.

Даже не взглянув на меня, она прошла сквозь стену, расступившуюся перед ней, как покорное библейское море.

— Вы правильно поступили, — сказала Вера.

Я вздохнул: «А вдруг нет?»

— Еще один разговор, и мы снимем наблюдение.

Та, с кем я должен был разговаривать, уже находилась в комнате. Описать ее внешность трудно — мужчины обычно не запоминают причесок и костюмов. Что-то строгое, светлое и не так уж далеко ушедшее от наших мод. И что-то общее в лице с какими-то портретами из нашей семейной хроники. Что-то «громовское».

Я невольно залюбовался и строгостью ее черт, сдержанностью оформляющих ее красок.

— Я жду, папа, — сухо сказала она. — И в институте ждут.

— Разве тебе не сказали?

— Что?

— Что я уже не возражаю.

Она села и опять встала. Губы ее дрожали.

— Папка, золотко… — всхлипнула она и уткнулась носом в мою вестсайдку.

Я почувствовал нежный запах незнакомых духов. Так пахнут цветы на лугу после дождя, смывшего пыль.

— У тебя есть время? — спросил я. — Расскажи мне об этом опыте. После шока я забыл кое-что.

— Я знаю. Но ведь это проходит.

— Конечно. Потому я и спрашиваю. Это твое открытие?

— Ну что ты, — засмеялась она. — И не мое, и не Богомолова. Это открытие из будущего, из какой-то соседней фазы. Представь себе любой предмет в виде разреженного электронного облака. Скорость перемещения его огромна. Никакие препятствия ему не страшны, он пройдет сквозь любое. Как показали опыты, можно мгновенно перебросить на неограниченное расстояние все, что угодно: картину, статую, дерево, дом. На днях из-под Москвы перебросили таким способом однопролетный мост через Каспийское море и уже на месте уложили его между Баку и Красноводском. А сейчас опыт с человеком. Пока только в пределах города.

— Я все-таки не понимаю как…

— Да ты и не поймешь, папка, крот ты мой исторический. Но, в общем, грубо, схематически — это так: в любом твердом теле атомы плотно прилегают друг к другу своими электронными оболочками. Они не распыляются в пространстве и не проникают взаимно один в другой из-за наличия электростатических сил притяжения и отталкивания. Теперь представь себе, что найдена возможность перестроить эти внутренние межатомные связи и, не изменяя атомной структуры тела, привести ее в разреженное состояние, в каком, скажем, находятся атомы газов. Что получится? Атомно-электронное облако, которое можно опять сгустить до молекулярно-кристаллической структуры твердого тела.

— А если…

— Какие же «если»? Технология процесса давно освоена. — Она поднялась.

— Пожелай мне удачи, пап.

— Один вопрос, девочка. — Я задержал ее за руку. — Ты знаешь формулы теории фаз?

— Конечно. Их еще в школе проходят.

— Ну, а я не проходил. И мне нужно запомнить их хотя бы механически.

— Ничего нет проще. Скажи Эрику — он главный у мамы гипнопед. Ты все забыл, пап. У нас и концентратор внушения есть, и рассеиватель. — Она подняла руку к лицу и сказала в крохотный микрофон на браслете: — Сейчас, сейчас. Уже готова. Все в порядке. Нет, не надо, не присылайте — доберусь по движенке. Конечно, проще. И удобнее. Не подыматься, не спускаться, ни шума, ни ветра. Стал на тротуар — и через две минуты у вас. — Она обняла меня и, прощаясь, прибавила: — Только никаких наблюдений. Я супер выключила. Вас будут информировать регулярно и своевременно. И скажи Эрику и Диру, чтобы сами не фокусничали, к сети не подключались.

И, вся уже в полете, напряженная и нездешняя, как «бегущая по волнам» у Грина, она скрылась в белой кипени сомкнувшихся за ней стен.

Я подошел к тому, что мне казалось стеной. Вера не подавала голоса. Оглянувшись, как вор, я шагнул сквозь стену.

Передо мной простирался широкий коридор, ведущий, должно быть, на веранду. Сквозь стекло, а может быть, и не стекло двери я видел потемневшее к вечеру небо и довольно далекий абрис многоэтажного дома. Когда я подошел ближе, ни двери, ни стекла уже не было. Двое мужчин и женщина сидели за низеньким столиком. Рэм скакал на одной ножке вдоль веранды, огороженной вместо барьера низкими, подстриженными кустами. Их крупные кремовые цветы, блестевшие от вечерней росы, показались мне знакомыми, как елочные игрушки.

— Папка пришел! — закричал Рэм, повиснув у меня на шее.

— Оставь папу, Рэм, — строго сказала женщина.

Мягкий свет, падавший откуда-то сверху, скользил мимо, оставляя ее в тени. «Наверное, Анна».

— Наблюдение уже снято, Сережа, — продолжала она.

— Полная свобода передвижения, — засмеялся мужчина постарше, должно быть Эрик.

— Неполная, — поправила женщина. — Дальше веранды — никуда.

Мужчина помоложе, видимо Дир, вскочил и, не глядя на меня, зашагал вдоль кустов. Длинноногий, полуобнаженный, в обтягивающих бедра шортах он походил на легкоатлета на тренировке.

— Только что ушла Юля, — сказал я.

— Незачем было разрешать, — огрызнулся Дир, не оборачиваясь.

— Мы все слышали, — пояснила Анна.

Все в этом доме все слышат и видят. Попробуй-ка уединись! «Как на сцене живешь», — с «досадой подумал я.

— А ведь ты и вправду изменился, — улыбнулась Анна. — Только не могу понять в чем. Может быть, к лучшему?

Я промолчал, встретив внимательный, изучающий взгляд Эрика.

— Громова прошла в эйнокамеру, — сказал неизвестно откуда идущий голос.

— Слышите? — обернулся Дир. — Все была Юля-вторая, а теперь уже Громова!

— Слава начинается с фамилии, — засмеялся Эрик.

Я напомнил им, что супер выключен, прибавив, что Юля просила гостей не подключаться к сети.

— Как ты сказал: гостей? — удивилась Анна.

— Ну и что? — насторожился я.

— У тебя действительно какие-то провалы в памяти. Мы уже полвека не употребляем слово «гость» в его прежнем значении. Ты так зарылся в историю, что и об этом забыл?

— Гостем мы называем теперь только пришельцев из других фаз пространства и времени, — как-то странно пояснил Эрик.

Ответить я не успел — помешал опять голос.

— Подготовка к опыту, — отчеканил он, — проходит по циклам. Никаких отклонений не наблюдается.

— Минут через двадцать, — сказал Дир. — Раньше не начнут.

Все промолчали. Эрик не сводил с меня внимательного, любопытного взгляда. В нем не было неприязни, но он подымал во мне бессознательную тревогу.

— Я слышал вашу просьбу о формулах, когда вы говорили с Юлей, — вдруг произнес он с явно доброжелательной интонацией, — и я с удовольствием помогу вам. У нас есть время, пойдемте.

Я встал, искоса поглядев вниз, за кусты ограды. Веранда висела на высоте небоскреба. Внизу темнели кроны деревьев — вероятно, уголок городского парка.

— Свет! — сказал Эрик, входя в комнату и ни к кому не обращаясь. — Только на лица и на столик.

Свет в комнате словно сжался, сгустился до невидимого прожектора, выхватившего из темноты наши лица и маленький столик, оказавшийся возле меня.

— Формулы с вами? — спросил Эрик.

Я протянул ему карточки «Миста».

— Мне они не нужны, — засмеялся он, — это ваш урок. Положите на стол и смотрите внимательно. Только верхние ряды, нижние не надо. Это расчеты, которые выполнит элементарная вычислительная машина. А верхние читайте ряд за рядом.

— Я их не понимаю, — сказал я.

— Этого и не требуется. Смотрите, и только.

— Долго?

— Пока не скажу.

— Где-то у вас есть концентратор внушения, — вспомнил я слова Юльки.

— Зачем? — усмехнулся Эрик. — Я по старинке работаю. Теперь взгляните мне в лицо.

Я увидел только зрачки его, огромные, как лампадки.

— Спите! — крикнул он.

Что произошло дальше, я не помню. Кажется, я открыл глаза и увидел пустой столик.

— Где же формулы?

— Я их выбросил.

— Но ведь я ничего не запомнил.

— Это вам кажется. Вспомните потом, когда вернетесь домой. Вы же «гость». Правда?

— Правда, — сказал я решительно.

— Из какого времени?

— Прошлый век. Шестидесятые годы.

Он засмеялся тихо и удовлетворенно.

— Я понял это еще по данным медицинской обсервитации. Очень уж подозрительно выглядели и шок, и потеря памяти. Я следил за вами по видеографу, когда Юля говорила с Богомоловым. У вас было такое лицо, словно вы увидели чудо. Когда она сказала, что поедет по движенке, я понял, что вы ни разу не ступали на движущуюся панель. А мы ездим на ней полвека. Вы забыли все, что рождено современностью, вплоть до семантики слова «гость». Так можно обмануть хирургов, но не парапсихолога.

— Тем лучше, — сказал я, — мне даже повезло, что я вас встретил. Жаль только, что я ухожу, ничего не увидев. Ни домов, ни улиц, ни движенки, ни вашей техники, ни вашего строя. Побывать на вершинах коммунистического общества — и ничего не увидеть, кроме больничной камеры!

— Почему на вершинах? Коммунизм не стабильная, а развивающаяся формация. До вершин нам еще далеко. Мы делаем сейчас гигантский скачок в будущее, когда завершится мечта Юлии. Ваш мир тоже его сделает, когда вы сумеете воспроизвести запечатленные в памяти формулы нашего века. Пусть пока еще встречаются только мысли, а не люди, но эти встречи миров обогащают, движут вперед мечту человечества.

Мне захотелось оставить памятку этому миру, памятку человеку, мозг которого я узурпировал.

— Можно, я напишу ему? — предложил я Эрику.

— Зачем? Просто скажите. Его голос, но ваши слова.

Я оглянулся растерянно и недоуменно.

— Магнитофон ищете? У нас другие, более совершенные способы воспроизведения речи. Объяснять долго — просто говорите.

— Я прошу простить меня, Громов, за узурпацию вашего места в жизни на эти девять-десять часов, — начал я неуверенно, но сочувственный кивок Эрика как бы подтолкнул меня. — Я только гость, Громов, и уйду так же внезапно, как и пришел. Но я хочу сказать вам, что я счастлив, пережив эти часы вашей жизни. Я вмешался в нее, благословив Юлию на подвиг, потому что не мог поступить иначе. Отказаться от решения было бы трусостью, а помешать — обскурантизмом.[4] Я жалею только об одном: я не дождусь победы вашей дочери, а вместе с ней — и вашей науки, и вашего строя. Это великое счастье останется вам.

— Сергей, Эрик! — закричал Дир, вбегая. — Началось!

— Поздно, — сказал я, чувствуя знакомое приближение черной, беззвучной бездны. — Я ухожу. Прощайте.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

За окном — улица, ветер, дождь. Электрический фонарь в мутном дождевом мареве похож на паука, запутавшегося в собственной паутине. Проехал автобус, прорвав вырванный из темноты косой водяной заслон. Обыкновенная московская осенняя ночь.

Я дописываю последние строки уж не знаю чего — очерка, или воспоминаний, или, быть может, интимного дневника, который не рискну напечатать. Но дописать надо. Кленов звонил уже с утра, точно сформулировав число строк для полосы. Впрочем, он тут же оговорился: все зависит от того, как будет реагировать на это мировая научная общественность. Может быть, мне отдадут всю полосу.

Заседание Академии наук начнется завтра в десять утра, и, когда окончится, неизвестно. Доклад Никодимова, содоклад Заргарьяна, мое слово и выступления наших и зарубежных ученых. По словам Кленова, их съехалось сюда более двухсот человек. Все звезды нашей земной физико-математической галактики, не считая гостей и корреспондентов. Правительственное сообщение я не цитирую: оно всем известно. После него не только мои ученые друзья, но и журналист Сергей Громов проснулся знаменитостью.

Более двух месяцев прошло со дня моего возвращения, но мне все еще кажется, что это было только вчера. Я очнулся в лаборатории Фауста в привычном уже кресле с электродами и датчиками. Очнулся усталый, с чувством горькой, почти непереносимой утраты. Заргарьян о чем-то спрашивал, я отвечал нехотя и неопределенно. Никодимов молча поглядывал на меня, просматривая записи осциллографов.

— Мы начали в десять пятнадцать, — вдруг сказал он, — а в час вас потеряли…

— Не совсем, — поправил Заргарьян.

— Верно. Видимость упала сперва до нуля, потом слабо возобновилась, а затем снова поднялась до критической цифры. Даже с более точной наводкой. Честно говоря, я так ничего и не понял.

— В час, — задумчиво повторил я, глядя на Заргарьяна, — в начале первого или чуть раньше мы с тобой были в «Софии»…

— Бредишь? — спросил он не сразу.

— С тобой, постаревшим на двадцать лет и с этакой «курчатовской» бородкой на полгруди. Словом, в Москве конца века. В той «Софии». Кстати, она совсем непохожа на нашу. И Маяковский непохож. Выше колонны Нельсона.

— Я набрал полные легкие воздуха и выпалил: — А ты меня взял да и перебросил еще вперед лет на сто. Тогда вы меня и потеряли… при второй наводке.

Теперь они оба смотрели на меня не то чтобы недоверчиво, а как-то подозрительно строго. А я продолжал, так и не подымаясь с кресла — не было сил встать.

— Не верите? Трудно, конечно, поверить. Фантастика. Между прочим, экраны у них в лаборатории в одну линию — параболическую и с передвижным пультом. А на крыше — бассейн… — Я глотнул слюну и замолчал.

— Тебе сейчас допинг нужен, — сказал Заргарьян.

Он разболтал в полстакане коньяку два желтка и подал мне, чуть не пролив — так у него дрожали руки. Питье меня взбодрило, я уже мог рассказывать. И я рассказывал и рассказывал взахлеб, а они слушали как завороженные, с благоговением завсегдатаев консерваторских концертных премьер. Потом их прорвало: вопросы застрочили, как пулеметная очередь. Они спрашивали и переспрашивали, и Заргарьян что-то кричал по-армянски, а я снова и снова должен был вспоминать то монорельсовую дорогу, то золотой хрусталь «Софии», то кресло без шлема и датчиков, то белую витализационную камеру и невидимую Веру-седьмую, то «Миста» с его глоссарием, то рассказ Юльки, в котором, как в матовом стекле, отражался загадочный облик века. Я все никак не мог подойти к главному — к моей встрече с Эриком, а когда подошел, что-то вдруг сверкнуло у меня в памяти ослепительной вспышкой магния.

— Бумагу, — сказал я хрипло, — скорее! И карандаш.

Заргарьян подал мне блокнот и авторучку. Я закрыл глаза. Теперь я видел их совершенно отчетливо, как будто держал перед собой, — все ряды цифр и букв, образующих формулы на карточках «Миста». Я мог выписывать их одну за другой, ничего не пропуская и не путая, воспроизводя в точности все запечатленное в другом мире и с непостижимой яркостью вновь возникшее в этом. Я писал вслепую, слыша подавленный шепот Заргарьяна: «Смотри, смотри… Он пишет автоматически, с закрытыми глазами». Так я и писал, не открывая глаз, не останавливаясь, с лихорадочной быстротой и четкостью, пока не воспроизвел на бумаге последнего замыкающего уравнения математического символа.

Когда я открыл глаза, первое, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Никодимова, белее исписанного мною листа.

— Все, — сказал я и бросил авторучку.

Никодимов схватил блокнот и поднес по близорукости к самым глазам, да так и застыл, как остановившийся кинокадр в оборванной на сеансе ленте.

— Тут треба математики поумнее, — сказал он наконец, передавая блокнот Заргарьяну. — И без электронной машинки не обойтись. Считать придется.

Считали они с Заргарьяном полтора или два месяца. И в Москве, и в Новосибирске. Считали вместе с ними и академики, и аспиранты. Неподдающиеся расчетам секреты математики будущего раскрыл наконец Юра Привалов, самый молодой в мире доктор математических наук. Фазовая теория Никодимова — Заргарьяна получила теперь проверенный опытом будущего прочный математический базис. Уравнения, переведенные на язык математики, стали уравнениями Шуаля — Привалова. А завтра они станут достоянием всего человечества.

Ольга спит, слабо освещенная косым отблеском моей лампы. У нее не очень довольное, пожалуй, чуточку даже испуганное выражение лица. Она уже высказала нам с Галей свои опасения, что известность, реклама — весь этот сенсационный бум, который обрушится на меня завтра, станет между нами осложняющей жизнь преградой. Конечно, разговор о преграде вздор, но жизнь моя уже сейчас приобретает идиотское голливудское оперение. Иностранные корреспонденты, уже давно что-то пронюхавшие, преследуют меня по пятам даже на улице, телефон звонит целый день, а ночью его приходится укутывать в подушки, чтобы не будили звонки. Даже сейчас кое-какие американские редакции предлагают мне дикие гонорары за мои впечатления, и я, как попугай, вынужден повторять, что впечатлений еще нет, а когда они появятся, то прочесть их можно будет на страницах советских изданий. И Кленов дружески подшучивает, что мне все-таки придется дописать свои «Хождения за три мира».

Я не согласен: не за три! Больше! И среди них обязательно будет тот, который я так и не увидел, — прекрасный, как сказка, мир Юльки и Эрика.

Александр Абрамов, Сергей Абрамов Повесть о «снежном человеке»

Из корреспонденции в дивизионной газете «ЗНАМЯ ПОБЕДЫ». Март 1944 года.

Есть основания предполагать, что гитлеровцы начинают применять управляемые дирижабли. Позавчера один из таких дирижаблей, необычный по форме и, вероятно, модернизованный конструктивно, был замечен на линии Демьянск — Белореченское в районе расположения Н-ской стрелковой дивизии. Его видели с передовых позиций и с КП дивизии. Видимо поврежденный в воздушном бою, он двигался медленно и неуверенно и опустился в расположении противника за линией фронта. Однако после вчерашней контратаки наших войск, освободивших Белореченское, никаких следов дирижабля найти не удалось. Или его остатки были вывезены в тыл, или уничтожены в результате действий наших бомбардировщиков. Любопытно, что пленные гитлеровцы не подтвердили сведений о посадке или гибели вышеупомянутого дирижабля.

Примечание консультанта Военной академии по теме: «Немецко-фашистская авиация в годы второй мировой войны»:

Сообщение газеты «Знамя победы» специальным расследованием не подтвердилось.

ВСТУПЛЕНИЕ БЫВШЕГО АСПИРАНТА ВОЛОХОВА

Сейчас я профессор Московского университета, доктор математики, вероятно в самом ближайшем будущем член-корреспондент Академии наук. У меня много трудов, хорошо известных специалистам. Но Мерль ошибся: никаких супероткрытий я так и не сделал.

Сам же Мерль сияет сверхновой на математическом небосклоне. В школах его имя пишут вслед за Галуа, Лобачевским, Эйнштейном и Винером. Более крупных открытий на моем веку, вероятно, уже никто не сделает.

Познакомился я с ним четверть века назад, в начале семидесятых годов, в новосибирской аспирантуре. Мой реферат на тему «Математическая модель процессов первичного запоминания» вызвал резкие замечания моего консультанта, профессора Давиденко.

— Незрело и надуманно. Цирковой жонгляж, а не математика. Проситесь в группу Мерля, юноша. Он такие кунштюки любит.

У Мерля тогда, несмотря на его уже довольно крупное имя в науке, было немало противников, да и научная репутация его носила несколько сенсационный характер. Учеников он не искал, они сами его находили. Ему же оставалось только выбирать, безжалостно и безоговорочно отбрасывая неугодных. Слыл он человеком заносчивым, нелюдимым. Но все же я рискнул, поймав его в коридоре, протянуть ему свою тетрадку, что-то при этом бессвязно пролепетав. Не возражая, он тут же, примостившись на подоконнике, перелистал ее, потом снова открыл на злополучной формуле, выведенной мною с апломбом и вызвавшей особенный гнев консультанта. Мерль подсчитывал что-то в уме и улыбался. А у меня покраснели даже уши.

— Прогнал Давиденко? Незрело и надуманно, — слово в слово повторил Мерль оценку моего консультанта, но повторил с усмешечкой, не без издевки. — А в этой формуле, хотя и ошибочной, есть что-то вроде эмбриона будущей диссертации. Ищите свой путь в науке, аспирант, — это главное. И не бойтесь ошибок. Чаще всего они подсказывают правильное решение задачи.

Он вернул мне тетрадку и ушел, ничего не добавив. А через час меня разыскал староста его группы и сообщил, что я зачислен. Наверное, Мерль либо знал, либо узнал мое имя, хотя я и забыл представиться.

— Смотри не пожалей, — предупредил староста, — у нас не группа, а монастырь.

Меткое было сравнение. В этом монастыре, где математика была богом, а Мерль — игуменом, служили денно и нощно. Без выходных дней и обеденных перерывов. Здесь ни о чем не говорили, кроме предмета занятий, да и самый термин «занятие» едва ли определял смысл происходившего. Скорее, библейское сказание об отроках, горевших и не сгоравших в пещи огненной. А поджаривал нас Мерль с яростью инквизитора, забывая о человеческих слабостях, когда, скажем, рассматривались аксиоматические уравнения в квантовой теории поля или принципы распространения электромагнитных волн в ограниченных и замедляющих структурах.

Не многие выдерживали это. Я выдержал. Все два года, вплоть до скоропостижной кончины Мерля.

— Любимый ученик, — пожимая плечами, говорили одни.

Другие, удивляясь, спрашивали:

— Как это у тебя сил хватает?

— А Мерль их откуда берет?

— Ты вникни, что это за фрукт. Что ест? Силос. Сам видел в столовой: ни рыбы, ни мяса. Даже икру на банкете не ел. Спросим официально: что же обуславливает его специфически повышенную сопротивляемость? Ответ: женьшень. Есть слух — настойка у него дома на сто лет заготовлена.

Я не улыбался.

— Трепачи. Никакой женьшень не снимает перегрузок.

— У него особый. Самого широкого профиля. Адаптоген с гималайских вершин.

— Почему с гималайских?

— Ты когда-нибудь интересовался, где первого снежного человека видели? Под Джомолунгмой. Вот оттуда, говорят, его ребенком и вывезли. Не то альпинисты, не то геологи. С виду человек, а босой по снегу пройдет — ты на след посмотри: большой палец в полстопы, а «колеса», между прочим, сорок шестого размера.

Номер обуви у Мерля был сорок первый, как и у меня. Большой палец тоже нормальный — вместе в бассейне плавали, но прозвище «Снежный человек» следовало за ним неотступно, как тень, и придумавшему его нельзя было отказать в наблюдательности. Когда Мерль в тридцатиградусный мороз шел по улицам в одной «болонье» и без шапки, старожилы Академгородка всерьез уверяли новоприбывшего:

— А он мог бы и совсем голый ходить. Кожа у него абсолютно нечувствительна к холоду. Вероятно, генетическая особенность. И обратите внимание: не стареет. Говорят, он ровесник Давиденко, вместе докторскую защищали лет двадцать назад. А посмотрите на Давиденко: пузо — два арбуза и лысина, как тонзура. Мерль же по-прежнему тридцатилетний огурчик. Ни одного седого волоска, ни морщинки.

Удивительная его моложавость даже пугала. «Вы что, секрет какой открыли или душу, как Фауст, продали?» — спрашивали у него в шутку. Он, впрочем, шуток не понимал или не хотел понимать — отмалчивался.

Когда я с ним познакомился, его уже не спрашивали: отучил. Бледный, белокурый, с римским профилем, как на древних монетах, он напоминал скорее скандинава, чем русского. Но нерусской его фамилии сопутствовало чисто русское имя и отчество — Николай Ильич.

Как-то сотрудник из отдела кадров поведал мне секрет этого интернационального «винегрета».

— Так ведь это же все липа. И Мерль, и Николай Ильич. Его на фронте подобрали контуженным не то в сорок третьем, не то в сорок четвертом году. Ни слова не мог ни по-русски, ни по-немецки. Только жестами объяснялся да бубнил: «Ник… мерль, ник… мерль». Сначала думали, что это сбитый французский летчик из эскадрильи «Нормандия — Неман». Так она в этих местах не летала. Ну и записали: фамилия Мерль, имя полностью Николай, а отчество у сержанта взяли, который его подобрал. Вместо отца, значит.

— Можно было родных разыскать.

— В войну?

— Ну, после.

— Разыскивали. Фотографии рассылали — никто не откликнулся.

— Так у него же память феноменальная.

— Смотря на что. Прошлое начисто забыл — и дома, и город. Даже языку наново переучивался. Правда, за неделю, говорят, выучился. За год среднюю и высшую школу одолел, а из клиники выписался — сразу докторская;


— Почему из клиники?

— Под наблюдением находился. Его вся столичная медицина обследовала. Не может, мол, человек с такой памятью прошлое забыть. Нельзя за два года от букваря к докторской диссертации подняться. Оказалось, что можно. Контузия изменила функции мозга, так в клинической характеристике и записано. Что-то вроде сдвига или смещения молекулярных не то ходов, не то кодов. Наизусть не помню — у Мерля спроси.

Я и спросил. Осторожно, по касательной.

— Эта аномалия у вас с детства?

Мерль ответил тоже по касательной:

— Детство мое началось в двадцать семь или тридцать лет в дивизионном полевом госпитале.

— Неужели контузия могла так повлиять на запоминающую способность мозговых клеток?

Он усмехнулся:

— Этим долго интересовались нейрофизиологи. И наши, и зарубежные. Но, к сожалению, еще нет приборов, которые позволили бы наблюдать молекулярные процессы в нервных клетках. Кроме того, учтите: особенности той взрывной волны, которая родила на свет Николая Мерля, экспериментально не проверялись.

Такими разговорами он удостаивал только меня. Так случилось, что в первые годы своего пребывания в Академгородке я ни с кем по-настоящему не дружил и, застенчивый с детства, избегал девушек.

— Почему вы не влюбляетесь, Волохов? — как-то спросил он меня. — Всегда один…

— А вы?

— Я старик.

— Кокетничаете, профессор. Вы знаете, что Инна к вам неравнодушна.

— Как и все в группе. Я могу внушать любое чувство, кроме равнодушия.

— Я не в этом смысле, профессор.

— А я в любом. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на прелести семейного счастья. Если ваша Прекрасная дама — наука, никогда не подымайте стальной решетки с лица, Волохов!

Коридорный разговор этот неожиданно был продолжен у него на квартире, когда я принес ему на суд один из математических «кунштюков», которые так не любил Давиденко.

— Входите, Волохов, — сказал Мерль. — Не раздевайтесь — у меня с утра открыты окна. В квартире мороз.

Я поежился.

— Как вы работаете в таком холодище?

— Я смог бы работать и на улице. Только без ветра. Снежный человек, — скривил губы в бледном подобии улыбки Мерль. Он никогда не смеялся.

Мне стало неловко.

— Я серьезно, Николай Ильич. Мы мерзнем, а вы нет.

— Вероятно, причуды все той же взрывной волны. Ослабленная реакция кожных покровов… Что у вас?

Я протянул ему мой «кунштюк». Он поглядел, подумал и отложил в сторону. Это означало: до завтра. Но мне не хотелось уходить.

— Когда вы сказали о стальной решетке, профессор, вы имели в виду долг ученого?

— И это. Верность призванию. Фанатическая, да-да, именно фанатическая самоотдача делу, которому служишь!

«Прописи», — подумал я.

— Прописи? — вдруг переспросил он.

Меня даже шатнуло от неожиданности — ведь я не произносил этого вслух.

— Я всегда угадываю, что думает спорящий, — продолжал он, отвечая на мое молчаливое недоумение. — Итак, прописи? Цинизм развязного юноши с чужой психологической накачкой. Но вы не стрижетесь под «хиппи» и не бренчите пошлостей под гитару. Так не повторяйте их даже мысленно. Святое всегда свято, как бы его ни называли!

Мой эмбрион диссертации еще не превратился в диссертацию, когда не стало ее куратора. Узнал я об этом в воскресенье, возвращаясь из кино, куда пошел вместо лыжной прогулки. Навстречу мне, шатаясь как пьяный, шел Климухин из нашей группы. Подойдя ближе, я обомлел: он плакал, растирая слезы заснеженной перчаткой.

— Выброси свои тетрадки, — процедил Климухин сквозь зубы. — Сожги их. Нет больше Мерля.

Мерль умер на лыжах рано утром, не дойдя десяти — пятнадцати метров до автобусной остановки. Лыжные палки так и остались воткнутыми в снег. Ворот у бонлоновой рубашки — Мерль выходил на лыжню всегда без стеганки, даже без пиджака — был ухарски расстегнут, на лице застыла счастливая улыбка здорового человека. Врач «скорой помощи» не мог поставить диагноза.

Отчего же Мерль погиб? Отказало сердце, на которое он иногда жаловался? Но он по-настоящему никогда не болел, даже гриппом. Время от времени, как и все ученые городка, Мерль проходил диспансеризацию, и медицинская аппаратура не находила серьезных отклонений ни в сердечной деятельности, ни в кровяном давлении. Тем более неожиданно звучало заключение патологоанатомов после вскрытия: застарелый атеросклероз, внезапное кровоизлияние в мозг.

Подробности вскрытия были почему-то засекречены. Мозг отправили для изучения в лабораторию нейрофизиологов. Кто занимался этим изучением, неизвестно, сами же изучавшие молчали.

Только несколько лет спустя один из патологоанатомов рассказал мне по секрету, что вскрытие выявило много необъяснимого. Внешне не постаревший человек был дряхлым, как дерево, источенное червями. При нормальной деятельности сердца обнаружилась склеротическая хрупкость сосудов, при кажущемся благополучии обмена — почти атрофия каких-то желез внутренней секреции. И еще что-то сугубо медицинское. Но рассказанное меня не поразило: тогда я уже знал всю правду.

На похоронах я еще не знал. С трудом сдерживал слезы, думая, что сам Мерль не плакал бы. Зачем? Ведь он отдал науке всего себя, всю силу своего ума до последней клеточки. «Верность призванию», — вспомнил я. Сто шестьдесят восемь научных работ, большинство — мирового значения. Я и не догадывался, что все эти его работы не стоят одной, последней, опубликованной уже после его смерти.

Человечество получило ее от меня, а я — от покойного по земной, совсем не загробной почте. Через день после похорон она доставила мне объемистый пакет, содержащий несколько пухлых тетрадей. В четырех были записки, нечто вроде дневника, в пятой — математические формулы.

Сразу же обожгла мысль: значит, Мерль знал о смертной угрозе, предвидел ее и сделал все, к чему призывал его долг. Верность призванию. До конца.

И я начал не с объяснений — с математики.

Не буду говорить об открытиях Мерля. Сейчас нет человека на Земле, который не слыхал бы о них. За четверть века они двинули вперед не только математику, но и ее сестер — астрономию, кибернетику, физику. Новая математическая модель Вселенной, параметры суб- и суперпространства, уравнения ветвящегося и спирального времени — это горизонты уже не двадцатого, а двадцать первого века.

Как и когда были сделаны эти открытия, почему Мерль не подарил их людям при жизни, я понял, прочтя его дневник — вернее, воспоминания, которые он записал накануне ночи, посвященной математике. «Посылаю вам все, Волохов. Распорядитесь, как считаете нужным. На поношение Давиденкам всего мира и во славу нашей Прекрасной дамы. Дневник объяснит все, даже мое неисправимое вегетарианство».

Человечество о дневнике не знает. Он до сих пор лежит у меня в потайном ящике письменного стола — четыре пухлые тетради, исписанные четким, как печатные, строчками. Я не публиковал их. Почему, скажу потом, когда перечту. «Святое всегда свято, как бы вы его ни называли».

ТЕТРАДИ ПРОФЕССОРА МЕРЛЯ

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ

1

«С чего начинается Родина? С картинки в твоем букваре…» А если взглянуть шире: с чего начинается жизнь? Со взгляда, открывшего тебе мир. Со склонившегося над тобой лица человека. С еще неясных, незнакомых для тебя звуков человеческой речи, прерывающих твой первый крик.

Я пережил это дважды. В первый раз во младенчестве, которого я не помню. Человек никогда не помнит первых своих впечатлений в открывшемся ему мире, когда жизнь властно наполняет пустую шкатулку его памяти. Но вторично родившись, я уже все помню. Шкатулка была не совсем пуста. Она сохранила способность человека различать и оценивать увиденное и услышанное, отбирать и осмысливать возникающие ассоциации. Когда шаркают рядом чьи-то мягкие туфли, я знаю, что подходит женщина в белом — поправить сброшенное мной одеяло, а звяканье блюдца на столике рядом означает, что мне принесли кисель или чай. Я еще не знаю, что чай — это чай, а блюдце — блюдце, я мыслю образами, но это первый разумный разговор, который начинает со мною жизнь.

Разговор продолжается. Я вижу белую комнату, три койки, за окном снежный сугроб и своих соседей — человека с забинтованной головой, который все время стонет, и другого, в сером халате, он часто встает и ходит по комнате, у него большие рыжие усы и веселые мальчишеские глаза. Почему-то он мне симпатичен, я внутренне радуюсь, когда привлекаю его внимание. Все это я осознаю сейчас, вспоминая, а тогда я еще не знал, что такое человек, усы, койка, комната, внимание и симпатичный. Я не понимал этих слов, но уже различал их звучание. И с первых же часов пробуждения освоил язык жестов.

Мне хочется пить, я знаю, что воду и чай приносит женщина в белом халате и белой косынке — сестра. Я беру пустой стакан и несколько раз подношу к губам.

— Пить? — ласково спрашивает сестра.

— Пить, — мгновенно и точно, без малейшего затруднения повторяю я.

Приносят чай. Прикоснувшись к стакану, отдергиваю руку.

— Горячо? — спрашивает усач.

— Горячо.

— Анечка, дай-ка ему холодной водицы.

Я дотрагиваюсь до принесенного стакана. Приемлемо. Пью.

— Вода, — произносит усач.

— Вода, — откликаюсь я.

— Мы его в два счета обучим, Анечка, — слышу я, но не могу повторить: слишком много слов.

— Уж ты обучишь, — иронически говорит она.

Я не различаю ни иронии, ни смысла слов, только внимательно слежу за обоими.

— Погоди-ка, — говорит он ей и глядит на меня. — Аня, — он указывает на нее и тут же добавляет, тыча себя в грудь: — Василий Иванович. Ва-си-лий Ива-но-вич.

— Василий Иванович, — повторяю я за ним, — А-ня.

Аня, смеясь, убегает. А Василий Иванович, указывая теперь на меня, говорит:

— Николай, Коля.

Добившись моего понимания, он называет по очереди все предметы в комнате: тумбочка, лампа, стакан, койка; называет терпеливо, стараясь ничего не упустить. Потом лукаво спрашивает, показывая на окно:

— А это что?

— А это что? — повторяю я.

— Балда беспамятная! — сердился он. — Это же вопрос, вопрос. Что это? — спрашиваю. А ты отвечай: окно.

На этот раз я отвечаю на все его вопросы, быстро соображая, что к чему: стекло, стакан, койка, чай. Я еще не сознаю силы своей памяти и способности различать и оценивать зрительные и слуховые впечатления и образы, но уже поражаю учителя своей понятливостью. Через полчаса, возбужденный и радостный, он бежит за доктором.

Доктор молод, не старше меня. В глазах недоверие и любопытство.

— Что-то не так, дружище, — говорит он, — амнезия так быстро не проходит.

— А вы спросите! — хвалится Василий Иванович.

— Говорить учитесь? — спрашивает доктор. — Ну и как?

Я молчу. Понятия и звуки — все незнакомо.

— Что-нибудь хочешь?

— Нет, — говорю я.

Я уже знаю смысл слова «хочешь» и научился различать «нет» и «да».

— Как зовут?

— Коля.

— А его?

— Василий Иванович.

— Ну, а меня?

— Доктор, — храбро отвечаю я, вспомнив, как его называют.

Он удивлен.

— Ну, скажи, что видишь в комнате.


Я перечисляю. Отчетливо и бойко. Доктор, совсем уже растерянный, спрашивает:

— А что за окном?

Василий Иванович не говорил мне о снеге, но я мысленно апеллирую к подслушанным разговорам и отвечаю довольно уверенно:

— Снег!

— Потрясающе! — восклицает доктор. — Вероятно, он знал это все до контузии. Сейчас вспоминает. А ты знаешь, что такое «ник мерль»?

Как мне рассказали потом, я бормотал это, когда меня подобрали у воронки от бомбы. Но я не помнил прошлого и не мог ответить.

Обучение продолжалось. Весь госпиталь принял в нем участие, как в увеселительной игре. Стоило мне заглянуть в какую-нибудь палату — я уже находился на положении выздоравливающего, — как из разных углов кричали:

— Эй, Коля, Николай! Заходи, заходи.

— На улице был?

— Был.

— Опять небось босой по снегу бегал?

— А что такое босой?

— Ну без сапог, знаешь?

— Знаешь.

— Не «знаешь», а «знаю». Повтори.

Я схватывал все на лету и запоминал мгновенно и прочно. Обучение задерживалось лишь из-за отсутствия опыта и методики. Конечно, можно обучить чужому языку и без помощи родного языка обучаемого. Но родной язык в таких случаях всегда лучший помощник. Ну, а если нет родного языка? Если бы обучалась птица или животное? Вот и я был такой птицей, только способной к мышлению. Иногда помогали синонимы, иногда ассоциации.

Спрашиваю, например, что такое плохо и что такое хорошо?

Хохочут. Читают Маяковского. Ничего не понимаю. Много новых слов, все сливается в каком-то мешающем ритме. Я еще не знаю, что это ритм, — узнаю позже — и говорю недоуменно:

— Непонятно.

Кто-то легонько тычет мне в руку лезвием перочинного ножа. Я уже знаком со словом «больно» и произношу его. Допытываются:

— Не очень больно. Не сильно. Да?

— Да.

— Просто неприятно. Не нравится.

Теперь в моем словаре есть и «неприятно» и «не нравится». С удовольствием повторяю.

— Вот это и есть плохо, когда не нравится. Только слово «плохо» — сильнее, выразительнее.

Я не понимаю, что такое «выразительнее». И опять начинаются коллективные поиски объяснения.

2

Языком я овладел спустя два месяца, когда уже выучился читать и прочел подряд четыре тома ушаковского «Толкового словаря» и десять — Малой советской энциклопедии первого выпуска, какие нашлись в больничной библиотеке. Было это уже не в полевом, а в ростовском стационарном госпитале, куда меня перевели из-за остаточных последствий контузии, каких-то невыясненных неполадок в вестибулярном аппарате. Только что совершенно здоровый, я вдруг терял равновесие, затем и сознание, а придя в себя, не чувствовал никаких отклонений от нормы. Пока врачи бились со мной, пробуя различные способы лечения, я «глотал» книги и играл в шахматы. Играть научился сразу, и вскоре стал обыгрывать всех подряд. Но потом перестал играть совсем, а почему, скажу дальше в связи с еще одним даром судьбы.

Самым большим ее даром была память, помогавшая мне осваивать мир. Сначала она не вызывала особого удивления — считалось, в общем-то, нормальным для человека легко вспоминать то, что видел и знал до болезни. Впервые заинтересовался моей памятью капитан Камионской — один из моих партнеров по шахматам, учитель математики до войны. Во время разговора о партии, проигранной им несколько дней назад, я тут же восстановил ее на доске с первого до последнего хода.

— Неужели помните? — удивился он. — Черта выдающегося шахматиста.

— Я не только шахматы, я все помню — все, прочитанное за время болезни.

— Помнить прочитанное не большая заслуга, — усмехнулся Камионской.

— А наизусть?

— Стихи?

— Все, — сказал я.

— Не хвастайте, Коля. Или вы забыли, что значит «наизусть»?

Я подвинул к нему лежавший на столе четвертый том Малой советской энциклопедии.

— Раскройте на любой странице, где вам угодно. Он недоверчиво открыл книгу.

— Сто шестьдесят третья.

— Контрактура, — начал я, — сведение, укорочение мышц вследствие заболевания суставов, параличей…

— Погодите, — перебил он меня, — ну а третье слово в первой колонке.

— Контрамарка — карточка, выдаваемая вместо билета для входа в театр.

Камионской закрыл и снова открыл книгу.

— Второе слово на четыреста тридцать третьей странице?

— Кундская стоянка, — отчеканил я. — Одна из стоянок первобытного человека, найденная на берегу реки Кунда в Эстонии. Продолжать?

— Пожалуй, не стоит, — медленно произнес он, не сводя с меня глаз, словно увидел чудо. — И вы помните все десять томов, все слова?

— Все.

— Феноменальная память, — сказал он. — Я думаю, что до контузии она не была такой. Не могла быть. Иначе о вас бы писали. Вероятно, это благое следствие все той же взрывной волны. Какие-то изменения в нервных клетках мозга. — Он помолчал задумчиво и добавил: — Экзамен на аттестат зрелости вы, конечно, сдадите шутя. Небольшая подготовка по отдельным предметам — и все. Как у вас с математикой?

— Плохо у меня с математикой, — вздохнул я.

А через месяц вздыхал сам Камионской и, не побоюсь сказать, что от радости. Пройдя галопом учебники средней школы, мы уже щелкали дифференциальные уравнения и подбирались к неевклидовой геометрии. А вскоре уехали в Москву по вызову академика Сошина, которого Камионской знал еще по университету и от которого буквально потребовал немедленного вмешательства в мою судьбу.

Затем — кандидатская, которую сочли докторской, смерть Камионского от инфаркта и одиночество на людях, самый горький вид одиночества, одного из первых усвоенных мною отвлеченных понятий и ставшего нормой моей второй жизни. Я относился к нему, как служка в храме, опустевшем после ухода молящихся, и не ощущал тяжести времени, отказавшись от его земного отсчета. В итоге — шесть иностранных языков, освоенных походя, миллионы прочитанных и отпечатавшихся в памяти страниц и несколько шагов вверх по лестнице, начатой Пифагором и Ньютоном.

Обо всем этом я неоднократно писал в анкетах, умалчивая лишь о том, что изолировало меня от окружающих. Не память, нет, — она удивляла людей, но не отталкивала. Отталкивало другое: я избегал и боялся женщин, не любил и не понимал домашних животных, был нечувствителен к голоду и меня тошнило от мясного. Но самое главное, я читал мысли собеседника, как открытую книгу. Еще в госпитале меня часто ловили на том, что я отвечаю на незаданные вопросы и комментирую невысказанные суждения. Я отшучивался. Но, честно говоря, меня совсем не забавляла и даже раздражала эта способность неожиданно узнавать, что думает обо мне собеседник. Я стал отмалчиваться, избегал лишних разговоров, но тайны своей так и не открыл. Куда бы она привела меня? На эстраду? В цирк? В конкуренты Вольфа Мессинга или Куни?

Только один раз я поддался искушению и рассказал все шахматному гроссмейстеру, выступавшему у нас в госпитале с сеансом одновременной игры. Партию я у него выиграл: знал все его тактические расчеты на десять ходов вперед. А после сеанса отправился к нему в гостиницу и честно признался, как и почему я выиграл. Он не поверил. Когда же я на доске восстановил партию до четырнадцатого хода, он впервые задумался.

— Хотели пойти конем на эф три, рассчитывая на ловушку с жертвой ферзя?

Гроссмейстер не удивился.

— Хотел. Но это, в общем-то, элементарно. Хороший шахматист мог догадаться.

Но хороший шахматист не мог знать всего, что вы продумали за эти минуты. У вас был и другой план.

Я тут же переставил фигуры и продемонстрировал два варианта атаки.

— Вы продумали оба и отвергли. Предусматривались мои ответы на пять ходов. Вот эти, — я показал их на доске.

— Ого, — сказал он. Потом прошелся по комнате и посмотрел мне в глаза. — Теперь верю. С такой редкой способностью вы легко дотянетесь до гроссмейстера. А может быть, и до чемпиона. Но это уже не шахматы» это обман. Займитесь шахматной композицией, но не садитесь играть с партнерами. Вам нельзя. Неэтично.

С тем мы и расстались. Он, должно быть, забыл обо мне, а я бросил шахматы. Только в анкетах об этом не писал. Не было соответствующего пункта.

3

Не было в анкетах пункта и о припадках. А то я написал бы. Странно они начинаются и всегда одинаково. Даже когда ты один и никого нет рядом, и ты не читаешь, а идешь где-нибудь вдалеке от дома в пригородном лесу Летом только здесь и можно думать по-настоящему — жара в городе убивает мысль. В жару не думаешь. А в лесной тени идешь босиком по росистой траве, холодок от нее радостно бежит вверх по коже, и мысль работает на высоких скоростях. Но вдруг что-то останавливает ее, тормозит, гасит. Знакомые кусты и деревья кажутся незнакомыми, впервые увиденными, и непонятное чувство пробивается в мозг: все чужое вокруг тебя, не твое. И ты сам чужой здесь, как Маугли в городе. В глазах — туман, ты падаешь, блеск молнии в темноте — что-то хочет пробить темноту и не может. Тьма. Ночь. Смерть.

Но ты жив, жив! И встаешь, не зная, сколько часов или минут пролежал тут, и тихо радуешься, что острый сучок не пропорол глаз и никто тебя тут не видел.

Лет пятнадцать назад припадок настиг меня в подмосковном лесу, когда мы гуляли вдвоем с Камионским. По его словам, припадок продолжался минуту, не больше, и Камионской высказал мысль, что вестибулярный аппарат здесь ни при чем.

— Я думаю, врачи ошибаются, Коля. С равновесием у тебя порядок. Все это штучки памяти. Ты говоришь, что видел блеск молнии во тьме. А не стучалась ли к тебе память прошлого?

Сравнение с Маугли тоже принадлежало ему.

— Ты, как Маугли, пришел к людям из джунглей. Все наново воспринимаешь, всему наново учишься. Маугли с амнезией: о джунглях забыл. А они рвутся напомнить о себе, нет-нет да пытаются сломать замок памяти. Не сердись за метафоры, Коля, я еще скажу. Твои джунгли были не в тропиках. Там не было зверей, не ели мясного и не боялись холода.

Камионской понял главное: припадки возникали, когда что-то в пейзаже, в книге или в разговоре неожиданно задевало память. Как-то раз на Балтике, прогуливаясь по берегу, я вдруг на несколько секунд потерял сознание и словно сквозь щель во тьме увидел лиловые и синие скалы. В действительности их не было. Были сосны, песок и мелкая морская волна.

Однажды уже здесь, в Академгородке, это случилось на домашнем рауте у одного из наших научных светил. На третье к ужину подали бледно-зеленое желе с кисловатым привкусом, и у меня возникло острое, почти нестерпимое ощущение повторности, чисто вкусовой вторичности, ощущение, что нечто похожее я уже когда-то и где-то ел. В то же мгновение я потерял сознание, но упасть не успел — припадок прошел, незаметно для окружающих. Только сидевший напротив врач сказал мне после ужина:

— А ведь вы были в обмороке — я заметил. Опять старое?

— Старое, — признался я.

Это «старое» хватало меня, как мертвый живого. В последние годы реже, но всегда неожиданно. В прошлом году оно схватило меня на сквере, когда я наблюдал за стайкой игравших между пустых скамеек детей. Я безразличен к ним: своих у меня не было, а чужие не умиляют. Вот и тогда без всякого умиления разглядывая их, я вдруг пошатнулся и… потерял сознание.

На этот раз припадок был длительнее и необычнее. Прошлому удалось наконец взломать замок моей второй — запертой памяти. Ненадолго, на несколько минут, не больше — но удалось. Блиставшую во тьме молнию сменила полоска света, искристого и холодного, как в ясный морозный день. Я не увидел ни скал, ни стен, ни дверей, ни мебели — только лицо очень похожего на меня мужчины и подстриженный затылок женщины в красном, сидевшей ко мне спиной. «Ты должна радоваться, что мальчик приходит домой с разбитым носом, — сказал мужчина. — Это мужской признак. Теперь все больше родятся девочки, число мужчин угрожающе уменьшается». То, что он сказал, прозвучало для меня по-русски, потому что я мыслю словами привычного языка, хотя понял бы любой европейский. Но язык был не европейский: в этом я уверен, подсознательно уверен. Ответа женщины я не слыхал — припадок окончился. Теперь я был окончательно убежден, что видел прошлое.

Вскоре оно опять напомнило о себе уже не зрительной, а чисто слуховой галлюцинацией. Полоска света так и оставалась только полоской света. Я ничего не увидел, но я услышал. Говорили двое, негромко, но очень близко от меня, словно сидели мы за одним столом. Два мужских голоса, причем один — знакомый, слышанный раньше.

— Зачем ты учишь его, когда это уже никому не понадобится?

— Как знать?

— Числа… Этажи чисел, пляски чисел, превращения чисел. А не вернее ли — призраки чисел? Скоро будет достаточно и пальцев на руках и ногах, чтобы подсчитать требуемое.

— А может быть, в числах спасение?

— Что может спасти науку, когда вымирают миллионы людей, а рождаются сотни?

— Потому ты и добиваешь ее?

— Да. Наука — антипод свободы, общественная необходимость, обратившая нас в рабство числам, машинам, вещам и словам.

— Мне жаль, Восьмой. Не тебя — мир.

— Мне тоже.

Голоса умолкли. Я еще не знал этот далекий мир, даже приблизительно не мог представить себе его материальный облик, но понимал, что в нем трудно и неуютно жить. Однако не это тревожило — я уже не принадлежал прошлому. Но я не стал своим и в настоящем! Все эти годы я чувствовал, что отличаюсь от людей, как Маугли от своих соплеменников. Мир джунглей разделял их, мир джунглей жил в нем и требовал возвращения. И где-то за порогом замкнутой памяти живет мой «мир джунглей», стучится и зовет. Я часто ловлю себя на том, что, оставшись один, машинально черчу на бумаге:

«Кто же я,

кто,

кто?»

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ

1

Какая у нее странная походка: не мягкая, не женская. Шаги не мелкие, частые, а широкие, размашистые, скорее мужские… И то, как она смеется: во весь рот, запрокинув голову. Челка падает на глаза, и кажется, что она подсматривает за мной из-за густой рыжей занавески… И как она курит: по-мужски деловито, крепко затягиваясь; стряхивает пепел, ударяя по сигарете ногтем. Она получает удовольствие от курения — странная привычка. Я попробовал как-то: пакость, отрава, ядовитая горечь во рту. Не понимаю.

Я вообще не понимаю ее. Говорят, естественно: биологическая преграда, четверть века — не шутка. Она — девчонка, «веснушка», сохранившая в свои двадцать три года угловатость подростка. Я — старик, многоопытный и мудрый, один из китов, на которых держится придуманный ею мир.

Она говорит восторженно:

— Да вы счастливец! Столько видеть и пережить! Мне папа рассказывал о военной Москве: затемненные окна, кресты прожекторов на небе. Он мальчишкой тушил зажигалки на крыше…

Я старше твоего папы, девочка, хотя и родился во время войны. Родился несмышленышем — как говорят, Иваном, не помнящим родства, — но уже взрослым и биологически зрелым. Сколько лет мне было тогда? Двадцать пять или тридцать? А теперь? Наверно, за пятьдесят, где-нибудь на последних метрах шестого десятка. Если верить классикам — вечный сюжет: старый профессор и юная аспирантка, хотя моя «Шарлотта в Веймаре» категорически отказывается признавать мою старость:

— Какой же вы старик, Николай Ильич? Вам все студенты завидуют: в наш сибирский мороз — и без шапки! А Витька Волохов даже гантели себе купил: по утрам на балконе зарядку делает.

Ссылка на Волохова должна убедить меня в моей моложавости. И эта автомобильная поездка за город, выдуманная ею якобы для того, чтобы отдохнуть, развеяться, — тоже. И ее ответ на мое предложение сесть позади меня в машине: все-таки безопаснее на большой скорости.

— Не придумывайте несуществующую опасность: вы же прекрасный водитель.

А я читаю ее мысли, ясные и несложные. Фона почти нет, читаю без отстройки:

«Я хочу быть рядом с тобой. Не позади, нет — только рядом. Неужели ты не понимаешь, сухарь, педант, родной мой? Только рядом: в лаборатории, в машине, в твоей выстуженной комнате — всю жизнь. Понимаешь?»

Я понимаю, понимаю, но что я могу поделать? Каким уж сшил меня господь бог, таким я и останусь. А сшил он меня престранно, чтобы не сказать посильнее. Педант, сухарь, игумен монастыря, а в монастыре — живые души, не ангелы, не схимники. Им бы веселиться, жизни радоваться, а они — в математику. Да не по дороге протоптанной и легкой, а целиной, в глушь, в непроходимые заросли, где никто до них не бывал. И ведь пройдут, прорубят тропинку — не за славу, не за почести. За одну только преданность науке — единственной, которой не солжешь. Как в чьих-то стихах: «Нам не пристало место или дата. Мы просто были где-то и когда-то. А если мы от цели отступили, мы не были нигде и никогда».

Мои не отступят. Я называю их своими, и они зовут меня своим. Между нами нет стены, когда дело касается математики. Математики, девочка, запомни это. Не больше и не дальше. И зря я поехал с тобой сегодня. Впрочем, ладно: светская беседа, сдержанный разговор, пара острот, добродушно, по-отечески — я могу себе это позволить.

— А вы были женаты, Николай Ильич?

Это нечестно: вопрос выходит из рамок светской беседы. Вернее, его смысл, трепещущее ожидание ответа. А внешне — спокойно, почти незаинтересованно. Ох уж это «почти»: Ермоловой из тебя не получится.

— Нет, не был.

— Почему?

— Не щелкайте зажигалкой, Инна: она не работает. Не женился, потому что не было времени.

Вру, время было. Не было стремления. Стольких женщин встретил за эти годы — хороших, добрых, умных! Мимо, все мимо. Как на школьном диспуте: что лучше — любовь или дружба? Я выбрал дружбу. Вернее, не я, а кто-то за меня, как предохранитель на автомате.

— Вас, наверно, в детстве Каем называли. Помните, как он складывал из ледяных кубиков слово «вечность»?

«Вечность». Мне кажется, что я тоже когда-то складывал это слово, но не из кубиков, нет! Оно вызывает во мне бурю воспоминаний. Как человек, которого где-то видел, а где — не вспомнишь. Желание вспомнить назойливой мухой мечется в голове, отгоняешь — не улетает. Подсознательная память: я был рядом с Вечностью, дотрагивался до нее и отдергивал руку — обжигает она даже таких морозостойких, как я. Кажется, закрой глаза, напрягись, вспомни — ну еще, еще чуть-чуть… Ничего. Только хуже потом — припадок.

— Вам плохо, Николай Ильич?

— Откройте окно, Инна. Да пошире, пошире!

— Не простудитесь. И давайте помедленнее, ладно?

— Боитесь?

— Нет, конечно. Просто сейчас крутой поворот и пересечение.

— Вижу.

Зря похвастался, ничего я не вижу: словно туман перед глазами. Переедем рокаду и остановимся: передохну.

— Скорей на тормоз! Смотрите вправо!

Зачем она кричит? Ах вот оно что!.. Словно не в фокусе, перед ветровым стеклом выросла медленно ползущая «Колхида». На тормоз! Резко! Руль вправо, еще вправо! «Колхида» увеличила скорость — надеется проскочить. Еще правей! Сильнее на педаль газа! Проскочим?

Поздно.

Как снежная гора перед радиатором — серебряный кузов «Колхиды», Сейчас будет удар, но я его уже не почувствую.

2

Как тихо вокруг! И странное ощущение невесомости, полета над притихшей Землей. Какая она маленькая — Земля, как резиновый мячик в руках у мальчишки. Крутится мячик, крутится, подпрыгивает, ударяясь о стену. И только два цвета на нем: синий и зеленый. Нет, еще желтый и коричневый. А все-таки больше голубого. Голубая планета, желанная, далекая, незнакомая.

— Приготовиться к посадке.

Сначала облака белые, топкие, дымные — во весь экран внешней связи.

— Над планетой низкая облачность. Где мы вынырнем, Вычислитель?

— Где-то в восточном полушарии, ближе к полюсу. Я не успел рассчитать точно.

Рассчитать? На чем? Передо мной — пульт вычислительной машины: ровные ряды клавишей в два этажа, индикаторные лампы, молочно-белая панель. Я — Вычислитель. Это — должность.

— Что у них там внизу?

О чем он? На экране коричневая жижа, фонтанами взлетающая в воздух, а потом медленно оседающая. Под нами — поле, неровное, изъязвленное круглыми глубокими ямами. Поворачиваю верньер, и в кабину врываются звуки: резкий зловещий вой ветра… Какой-то треск, частый и прерывистый… Ухающие удары… Дальний нестройный крик…

Люди? Не знаю.

Теперь под нами — дорога. По ней ползут большие темно-зеленые жуки, выставив перед собой длинные усы с утолщением на конце. Один, два… пять. Не успели сосчитать: проскочили.

Дальше — лес, редкий, безлистный, совсем не похожий на наши леса. Голые, торчащие, извивающиеся прутья, и какие-то сооружения среди них, тоже темно-зеленые. По грязному снегу мечутся люди. Поворачиваю верньер, изображение становится крупнее и резче. Люди в длинных, до колен, грязно-белых куртках, мохнатых снизу. Ухающие звуки — это отсюда. Сейчас они громче.

Блеснула серо-стальная полоса реки, за ней скопления людей уже в темно-зеленой одежде. Через реку — мост. К нему устремляются знакомые большие жуки. Ползут и стрекочут на ходу. Машины? Возможно. Но почему всюду такой сумбур, суета, спешка, нелогичность действий? И опять этот крик: «А-ааа…»

У бегущих по снегу людей какие-то короткие трубки в руках: вероятно, это оружие. Кое-кто обращает трубки к небу — должно быть, в сторону нашего корабля. Слышен близкий треск, словно горсть орехов ударяет по обшивке.

— Похоже, в нас стреляют, Навигатор, — говорит второй пилот.

— Чем?

— Пустяки. Свинец. Ответить?

— Зачем? Мы здесь не для того, чтобы вмешиваться.

— Какой же это уровень?

— Думаю, среднетехнический. Вероятность разобщенного общества близка к единице.

— Техника. Климат. Оружие. Мне кажется, что мы попали в период внутрипланетных войн.

— Вспомните историю. И у нас это было. Город против города, материк против материка. Посадка нежелательна. Может быть, еще успеем изменить курс?

— Поздно, Навигатор. Необходима переориентировка темпорально-пространственного вектора. В полете не справиться, нужна стабильность.

— Как долго это продлится?

— Два цикла, не больше.

Я не участвую в разговоре. Мое дело — считать орбиты, траектории, координаты. Я — Вычислитель, и мои знания понадобятся лишь тогда, когда мы выйдем на околоземную орбиту. Я рассчитаю траекторию обратного полета, выдам программу, а Навигатор заложит ее в автомат управления.

А пока можно смотреть на жуков, извергающих из усов огонь, на людей, бегущих по смешанному с размокшей землей снегу, бегущих непонятно куда и зачем. Они спотыкаются, падают, вновь подымаются и бегут, а кто-то остается лежать, скорчившись или раскинув руки, словно боясь сорваться в Вечность с бешено несущейся планеты, которая так и останется для нас чужой, потому что высадка не предусматривается.

Вот она стремительно надвигается на экран — белая от снега, бугристая шкура планеты. Мягкий удар, скольжение — и все. Блестящая посадка.

Я смотрю на спутников. Они заняты своим делом и не обращают внимания на экран. А на нем — пустынный зимний пейзаж. Люди с оружием куда-то ушли.

— Я выйду ненадолго, Навигатор.

Он удивлен: планета его не интересует.

— Зачем?

— Любопытно.

Любопытство к чему бы то ни было — качество довольно редкое у нас на родине.

— Хорошо, Вычислитель. Не возражаю. Только будь осторожнее.

Я прыгаю из люка на землю. Под ногами развороченная глина вперемешку со снежными комьями. Ходить трудно, но тяжесть нормальная и дышится легко, как у нас. Идет мелкий пушистый снег, влажный и теплый.

Впереди — роща. Пытаюсь пробежаться и падаю — руки грязные от размокшей глины и снега. Вытираю их о ствол дерева — тоненького, ломкого, со смешной черно-белой корой. Дерево голое: без листьев, без почек.

Поодаль лежит человек, уткнувшись лицом в смерзшую землю. С трудом переворачиваю его: безвольно повисшие руки, остекленевшие глаза. Зачем они убивают друг друга? Может быть, как и у нас, на охоте? Непохоже. Это массовый отстрел…

Резкий свист, и два бухающих взрыва — где-то совсем рядом, потому что даже деревья не спасают от ударной волны. Сильный толчок валит меня рядом с убитым. Я подымаюсь, оборачиваюсь и… не могу сдержать крик.

Нас приучили к выдержке с детства: никаких эмоций, сдержанность, собранность, постоянная готовность к неожиданностям. Наверное, я плохо усвоил уроки своих наставников. Не переставая кричать, спотыкаясь, я бегу из рощи, ударяюсь о стволы деревьев, на ходу вытираю лицо… Что на руке? Снег или слезы пополам с кровью?.. И снова бегу, задыхаясь и кашляя, пока не застываю у огромной воронки там, где еще несколько минут назад стоял наш корабль.

Медленно, как сознание к больному, возвращается выдержка, способность здраво оценить обстановку. А впрочем, что оценивать? Два прямых попадания бомбы лишили меня всего: дома, друзей, родины, может быть и смысла жизни. Чуда не будет. Никто не полетит вслед за нами, а мертвых не воскресишь. Да и следов от них не осталось: мерзлая глина, побагровевшая от крови. Навигатор был прав: не стоило выходить на эту чужую планету.

Но я вышел и выжил, и чужая планета должна стать моей. Придется ассимилироваться — выхода нет. Непослушными пальцами снимаю комбинезон: он вызовет подозрения. Сдерживая отвращение, раздеваю убитого. Ремень с пряжкой, защитного цвета рубаха с медными пуговицами, нелепая обувь — высокая, грубая, без скрепок. На теле — сравнительно чистая белая рубашка: она помягче верхней — подойдет.

Натягиваю ее на себя, потом такие же белые штаны с тесемками у щиколотки. А сейчас — подальше отсюда, от места нашей посадки, чтобы не было вопросов и подозрений: корабль, наверное, видели, кто-то даже стрелял по нему.

До самого горизонта — поле, перепаханное гусеницами зеленых машин. И где-то далеко — еле различимая человеческая суета. Люди, в общем, похожие на нас — на привет и приют можно рассчитывать. Рискну. Я делаю шаг вперед, и снова резкий свист и грохот удара. Толчка я не чувствую. Кусочек голубого неба в рваной дыре облаков и черный шквал. Ночь без звезд и без чувств.

Вероятно, я умер.

3

Что-то холодное течет по лицу. Вода?

Открываю глаза. Чье-то знакомое лицо в белом тумане.

— Очнитесь, Николай Ильич, да очнитесь же! Господи, ну я не могу больше!

Чьи-то руки приподымают мою голову. Я уже знаю, чьи это руки. Но мне все еще страшно. Сон еще не ушел от меня, да и сон ли это? Новая встреча с прошлым, на этот раз многое объясняющая. Теперь я знаю, почему и как вторично родился, что я не был профессором. Мерлем, а был Вычислителем — только профессия, без имени, без дома, без родины. О ней я по-прежнему ничего не знаю. Обрывистые разговоры, полукартины, полунамеки дают смутное представление о мире, плохо устроенном и жестоком. Он далек от меня, тот мир, непонятен и чужд. Никакой ностальгии я не чувствую.

За эти годы на Земле я стал ее сыном. И как хорошо, что я выжил, хотя бы для того, чтобы всю жизнь, без остатка, всю необычайную память мою отдать побратавшимся со мной людям. Между нами ледок, но так уж я устроен — люблю их всех, хотя часто и без взаимности. Я не иду впереди века, я не Леонардо, я просто способный ученый с умной и цепкой памятью, но если прошлое, снова ворвавшись в мою жизнь, вернет мне знания Вычислителя, я готов благословлять его только за то, что смогу передать их людям. Мне не нужна репутация гения, ни прижизненная, ни посмертная, ну а знания, которые, быть может, подарит мне прошлое, пусть достанутся ученикам моим, хотя бы Вите Волохову или Инне.

Я вижу ее взволнованное, побелевшее от испуга лицо и пытаюсь улыбнуться.

— Не тревожьтесь, Инна. Кости в порядке.

— Давайте я помогу вам сесть в машину. Она цела, только крыло помято.

— Спасибо, девочка, — говорю я, подымаясь. — Я сам. Все обошлось — я жив. А это — главное.

ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ

1

Пустяковый, в сущности, случай: кто-то наверху опять не утвердил смету лаборатории. Ну, сегодня не утвердил, через неделю утвердит — куда спешить? А я почему-то расстраиваюсь, как мальчишка, даже работать не могу. Как все у них беспорядочно!

Опять это «у них». Прилипло словцо, выскакивает из подсознания, как кошка из-под ног — страшно и неожиданно. У кого «у них»? У людей? Но ведь я тоже человек — по духу, по мыслям, по заботам — земным, а не каким-нибудь инопланетным.

Ох и темнишь ты, Николай Ильич, темнишь и боишься! А чего, собственно, бояться? Прошлого — непривычного, необычного, нелогичного? Что такое частица «не» и как с ней бороться?

Кто-то бросил фразу, ставшую банальной: от прошлого не уйдешь. Я попытался, но оно все-таки догнало беглеца. Я уже ничей. Стою между двумя мирами и, как это ни парадоксально, все-таки не знаю, какой же из них действительно мой. Только воля моя тверда, она диктует: мой мир тот, где я есть — мыслю, существую, что-то делаю, — и другого у меня уже никогда не будет.

А прошлое — это калейдоскоп воспоминаний, цветные стеклышки, прихотливо рассыпанные на темном дне памяти — вне времени, вне пространства. Соберешь ли их? Пока собралось только одно красивое словечко «Пришелец» или, еще лучше, «Пришлец» — по-древнему, так теперь не говорят.

«Значит, Землю все-таки посещали космические гости, профессор?»

«Значит, посещали, товарищи журналисты. Но не надо оваций, не надо шапок в газетах. Их никто не видел, этих гостей».

«А вы, профессор?»

«Что я? Я старый, уставший ученый, которому не могут утвердить паршивую смету. Мне сейчас не до гостей, товарищи журналисты. У меня план, у меня тема горит».

Не было этого интервью и никогда не будет. Как сказала бы в таком случае Инна: «Что вы — псих, что ли?» Я не псих, я голоден, и впереди у меня — овсяная каша и десяток дежурных острот по поводу моего злосчастного вегетарианства. Кстати, откуда оно? Вряд ли благоприобретенное, скорее, оттуда, с моей планеты. Интересно, там все вегетарианцы или только немногие, как и на Земле? Льщу себя надеждой, что все, иначе на то же замечание Инны придется ответить утвердительно.

— Николай Ильич, где больше калорий — в одуванчике или в ромашке?

Начали остряки-самоучки, балагуры-весельчаки.

— Не знаю, друзья, не пробовал ни того, ни другого… Танечка, тарелку овсянки, кисель и сырники.

— Николай Ильич, говорят, в Америке есть общество вегетарианцев?

— Есть такое. Я почетный член этого общества. Даже диплом имею.

Тяжелый день сегодня. Изнервничался, устал, еле держусь — старею. Надо бы лечь — все равно не работать. А перед глазами туман, лица ребят расплываются.

— Вам плохо, Николай Ильич? Давайте мы вас домой отвезем.

— Обойдется. Я посижу немного.

Гуще туман, темнее. Он клубится, как облака за окном самолета, синеет, как туча перед грозой. И в нем медленно гаснет звук. Сначала привычный гул зала, потом смешки за соседним столом, потом вдруг прорвавшаяся чья-то фраза: «Книгу сейчас читаю — не оторвешься. «Охотники за головами». Читал?»

Ответа я не слышу. Только эта фраза повисла перед глазами, словно световое табло на доме «Известий» в Москве. Но и она гаснет, а из синей темноты выплывает что-то зеленое и бескрайнее. Море?

2

— Лес. Будем снижаться.

Вертолет с ходу пробил облака и ровно застрекотал над огромным лесным массивом — ни конца, ни края.

— Это где-то тут.

— Как ты определил?

— Сработало запоминающее устройство. Мы были здесь в прошлый раз.

Нас в вертолете десять. Все в одинаково зеленых комбинезонах, в одинаковых шлемах с прозрачным забралом на лице. У всех оружие, непохожее на земное, но более эффективное. Схема кнопочная, промах исключен. Впрочем, и у тех, кого мы преследуем, то же оружие, добытое у прежних охотников. Побеждает скорость — стреляй первым, иначе тебя подстрелят.

— Они стали чертовски ловкими.

— Чего же ты хочешь: звериное чутье. Это их могущественная защита.

— Откуда у них чутье?

— Выработалось. Условный рефлекс. Жить-то надо.

— Нам тоже.

Шутка? Нет. Ни смеха, ни улыбок. Все серьезны и сосредоточенны, как бойцы перед трудной операцией. Мы и в самом деле бойцы — полицейский десант, контролирующий северные границы резерваций.

— Снижаемся. Дальше — пешком. Здесь недалеко.

Вертолет коснулся земли, подпрыгнул по-кошачьи и замер на широкой и светлой поляне, со всех сторон окруженной высокими деревьями. Гладкие, как отполированные стволы, где-то высоко — крона: зеленый плотный шар, почти не пропускающий света. Лучи пронзают кроны редкими, но горячими потоками. Трава низкая, похожая на газон, в лесу меняется. Здесь она выше и разнообразнее: стебли и листья, как в ботаническом музее, отличаются друг от друга по форме и цвету. В плешинах — коричневая земля, исполосованная тугими узлами корней.

— Кого оставим у вертолета?

— Никого. Зачем? Они не смогут его уничтожить.

— А увести?

— Они забыли, как это делается.

— А как стрелять, они не забыли?

— Не забывают: мы учим.

Я, новичок в этой группе, решаюсь задать вопрос:

— А зачем мы их вытесняем из леса? Разве они мешают?

— Траву бережем. Тут и соусы и супы. От химии без хорошей подливки кишки выворачивает. А этим тоже подливка нужна.

— Зачем?

Хохот.

— Если тебя поджарить, думаешь, очень вкусно без соуса?

Каннибализм строго преследуется на Контролируемых территориях, но в дела резерваций полиция, как правило, не вмешивается. Туда носа не сунешь — невыносимая жара, злая, хрустящая пыль, лиловые скалы. И все же туда третье столетие подряд уходят ежегодно сотни, а порой и тысячи людей, охваченных «тоской городов». Они кочуют племенами, плодятся, охотятся друг на друга, как звери, давно уже вымершие на этой планете. Мы не уничтожаем их — сами вымрут, говорят в совете, — а только оттесняем, когда они подбираются близко к нашим лесам. В один из таких полицейских десантов включен и я.

Лес встречает нас смятой сухой травой. Она не поднялась — смятая тропинка, ведущая в темно-зеленую глушь. Это начало опасности.

— Они могут быть везде, — говорит Инспектор, — могут сидеть рядом с нами в кустарнике, поджидать нас на деревьях, подползти в траве и напасть беззвучно и неожиданно.

Но для Инспектора и его полицейских — это ремесло, тернии профессии, а зачем здесь я? Из любопытства «Твой порок, — сказал Восьмой, — а пороки у нас лечат». Но я не хочу лечиться от любопытства: так интереснее жить. Десантники занимаются своим ремеслом, а я живу. Прислушиваюсь: не зашелестит ли рядом листва; приглядываюсь: не мелькнет ли тень за искривленным стволом дерева. Мы гуськом идем по вытоптанной тропинке, останавливаясь перед каждой веткой. Кто знает: вот-вот раздастся тихий свист, и тугая веревка, сплетенная из травы, метнется вниз, мертвой петлей захватит шею…

— Не отставать, — командует Инспектор, — пальцы на клавишах.

Он говорит об оружии. Каждый клавиш — луч, убивающий мгновенно и безболезненно. Но если пальцы не успеют?

Помню, Восьмой сказал мне:

— Они увидят вас первые. Они могут все, что можешь ты, чуть хуже, конечно. Но они знают лес, а ты ни разу в нем не был.

И правда, кто у нас может похвастаться тем, что знает лес, кроме поваров и аптекарей да полицейских десантников, опекающих границы резерваций? Мы не любопытны, мы берем дары леса, не изучая его.

Лес действительно загадочен, тих и пуст. Звук шагов тонет в мягкой, податливой траве. Потные руки сжимают оружие.

— Если мы пропустим их в лес, — говорит Инспектор, — вытеснение потребует много жертв. Пока еще нет ни одной, ни у нас, ни у них. Да и никого вообще не видно и не слышно. Может быть, ушли? Даже свист ветра не слышен, и лес кажется огромным залом с зеленым потолком и колоннами-стволами, залом, где, кроме нас, никого нет.

Инспектор, идущий впереди, неожиданно останавливается.

— Что случилось?

— Должно быть, пришли.

— Ты уверен?

— Слишком долго идем.

— Может, не туда?

— Нет, правильно.

— Значит, они сменили стоянку?

— Едва ли.

— Ну и маскировка…

— Ты о чем?

— Об умении спрятаться, стать невидимым. Приспосабливаемость к обстановке. Мы забыли о ней, а они помнят.

— Пусть приспосабливаются. Найдем.

— А вдруг они тебя найдут?

Пророческие слова! Мой сосед даже не успел ответить: что-то черное мелькнуло в воздухе и скрылось, а он упал, захлебнувшись криком. Из перерезанного горла фонтаном забила кровь.

— Ложись!

Я метнулся за толстый ствол дерева, бросился на землю, прижавшись щекой к гладкому корню. И вспомнилось равнодушное напутствие Восьмого: «Ты никогда не смотрел смерти в лицо. А она не любит, когда на нее смотрят. Лучше отвернись». Но я не могу отвернуться. Я смотрю, не отрываясь, как зачарованный, на безжизненное тело моего спутника. Вот оно дернулось и поползло по земле, подрагивая на корнях, а потом взлетело вверх и пропало. Мистика?

Нет, это они.

Сейчас я уже вижу их: обнаженные коричневые тела, длинные волосы, бородатые лица, травяные повязки на бедрах. Они прячутся за стволами. Наше оружие не достанет — слишком далеко. Лучше подождать, когда они подвинутся ближе. Но кто-то из десантников не выдержал. Узкий луч рванулся из-за дерева, ударил по стволам. Они не упали: повисли в воздухе, удерживаемые кронами соседних деревьев. И словно ничего не изменилось в лесу: та же звенящая в ушах тишина, тот же строгий порядок, установленный неизвестно когда.

Снова сдавленный крик, хрип, и я понял, что стрелявший уже мертв. Мы побежали, не скрываясь и не думая об атаке. Я тоже бежал, размазывая по лицу пот пополам со слезами, и тоже кричал от страха, как загнанный охотниками «дикий», — удачливыми охотниками, не нам чета.

Вдруг что-то тяжелое ударило меня в спину, швырнуло на землю, и, почти уже теряя сознание, я услышал над собой голоса. Чужие голоса.

— А с этим что делать? Он еще жив.

— Отнесем к машине.

— Может, добьем?

— Зачем? Четверо у них убиты. Больше пока не сунутся.

— А мы?

— Уйдем. Их лес. Этого вернем живым, они поймут, что мы согласились на вытеснение. Обычный знак.

Меня подымают и куда-то несут. Зеленая крыша над головой качается, расплываясь и бледнея. Кажется, что я смотрю на нее сквозь залитое дождем стекло. Зеленый цвет медленно приобретает пастельный оттенок, графится на квадраты черными прямыми линиями. И, словно сквозь стекло, доносятся уже совсем другие голоса.

— Надо «скорую» вызвать.

— Зачем? Это у него обычное. Лучше отвезем домой — у Юрки машина.

— Позвони Волохову.

— Может быть, Инке?

Раз-два, раз-два… Я качаюсь, как в люльке. Куда меня опять несут? Где я? Я раздвоен, сознание бьется между двумя мирами. Чье оно, мое или «его»? Раз-два, раз-два… Маятник: длинная тонкая шея и золотой шар внизу. Туда-сюда, от стены к стене. Медленно качается маятник, подвешенный к потолку в огромном зале с голубыми, как небо, стенами.

3

Значит, припадок еще не кончился. Сейчас, когда я думаю о нем, помнится именно голубой зал, увиденный сквозь морозную дымку.

Опять полунамек: вижу не все. Только слуховая галлюцинация дополняет увиденное.

Говорят двое. Один из них я. Голос другого знаком и привычен.

— Я ведь предупреждал тебя: добром это не кончится. Четверо убитых — не много ли?

— Они знали, на что шли.

— Конечно, знали. Полицейские десантники — это их профессия. А ты знал?

Мы уже говорили об этом перед полетом. Сейчас он скажет, что мне еще повезло и что этот случай меня кое-чему научит.

— Чему, Восьмой?

— Равнодушию. Не все ли тебе равно, как живут и что едят в резервации? Они вымрут скорее, чем мы.

— Зачем же мы их вытесняем?

— Пока еще лес нужен нам.

— И все-таки к ним и сейчас уходят. Зачем?

— Спроси у них. Пойди к ним налегке. Без оружия. Они тебе скажут. — Слышу смешок, старческий и брезгливый. — Впрочем, можно и проще: я скажу. Может быть, станешь умнее.

Беззвучно качается маятник. Вращается золотой шар, выпуская на стены сотни солнечных зайчиков, юрких, стремительных — разве поймаешь? Откуда-то слышна музыка — медленная, зыбкая, как рябь на воде. Вращается золотой шар — маленькая планетка, подвешенная на жесткий стержень Времени.

— Оно неумолимо, мой мальчик: ни остановить, ни повернуть вспять. Мы не умеем управлять временем и не научимся никогда. Мы уже на краю, дальше идти некуда: пропасть или глухая стена — выбирай, что лучше. Можно, конечно, перекинуть мост через пропасть, а стену пробить, взорвать, уничтожить, но зачем? Да и нечем. Нужны силы, а их у нас нет. Страшные слова: «угасающая цивилизация»! Страшно терпеть их. Гораздо легче протестовать — недорого и сердито, а конец все равно один: смерть. В разные времена разные формы протеста. Чаще всего уход в прошлое, наивная игра в близость к природе, в кажущуюся свободу «диких» и страшная закономерность: чем выше уровень цивилизации, тем дальше в прошлое уходят от нас «дикие». Они были всегда: и когда мы приручили атомную энергию, и когда вышли в космос, и когда научились управлять плазмой, и сейчас, когда мы все это прочно забыли. «Дикие» — это регресс против прогресса. Сначала буколика, разведение травки вдали от шума городского; потом — колонии: самодельные муравейники, вымирающие от междоусобиц, драк, эпидемий; затем — толпы нелепых, оборванных и грязных бездельников, молчаливо сидящих на городских улицах. Лень управляет ими, всесильная госпожа Лень; лень мыслить, лень двигаться. Гораздо проще не думать, залезть в пещеру и убить ближнего, чтобы не умереть с голоду. Вот и появились в каменных пустынях на юге стада утративших разум маньяков, бежавших от «тоски городов». Теперь они — вне общества, вне законов, вне цивилизации. Мы вытесняем их с Контролируемых территорий, а там пусть вымирают по собственным нормам и методам.

Глохнет голос, гаснет золотой шар, темнеют солнечные блики на стенах. Морозная дымка укладывается в прямоугольник окна, открытого как обычно. Значит, я уже дома. Довезли ребята, спасибо им.

4

За столом, склонив голову набок, что-то прилежно пишет Волохов. Вот он подымает голову, губы его шевелятся — считает или придумывает? Потом, заметив, что я очнулся, радостно улыбается.

— Как самочувствие, Николай Ильич?

— Фифти-фифти. А где ребята?

— Да с полчаса как ушли. Я тут посчитал кое-что, пока вы спали, а Инка в магазин побежала: у вас в холодильнике пустыня, хоть бы консервы с горошком или баклажанная икра. А то — чистая Антарктида. — Он встает, застегивает пальто. — Пойду ее встречу; может, капусту купила — помогу. А вы лежите пока, мы скоро.

Волохов уходит, а я закрываю глаза, вспоминая подсмотренное сквозь щелку во времени. Она снова приоткрылась, показав мне уголок прошлого, забытого, но все же не мертвого.

Вот и еще одной тайне конец: я вегетарианец не по убеждениям, не по привычкам. Это не аномалия в моем организме, это необходимость, рожденная условиями жизни на родине. Иначе человек там перестанет быть человеком. Кстати, это — тоже форма протеста, знакомая мне не только по кинематографу памяти.

Я видел и на Земле таких «протестующих». Нечесаные, грязные, эпатирующие прохожих бездельники — на улицах Лондона, Стокгольма, Нью-Йорка. Протестуйте себе на здоровье, но знайте, против чего вы идете. Худшая, трусливейшая форма протеста — пассивный протест, без борьбы, без цели. Вам не нравится общество, в котором вас принуждают жить? Ломайте его, перекраивайте, стройте заново во имя счастья миллионов, но не молчите, не опускайте бессильно руки, не превращайтесь в лежачий камень, под который и вода не течет. Вы повторяете ошибки моей планеты, где таким же, как вы, осталось совсем немного до последнего, страшного шага.

Хлопнула входная дверь. Шепот в прихожей. Каблуки простучали по коридору на кухню: Инна. Вот она уже гремит кастрюлями, в который раз удивляясь, что приходится варить своему учителю не вкусный мясной обед, а капустно-морковное месиво.

Как они еще молоды — мои родные ребята. Им тоже не нравится кое-что в этом мире. Они с запальчивостью осуждают все устоявшиеся научные истины, все критерии и правила, придуманные до них не Моцартом, а Сальери. Они запросто выбрасывают устаревшее, отжившее и приносят свое, новое, необычное, что заставляет испуганно кривиться ханжей от науки или искусства. Пусть кривятся: это неизбежно. Но, придумывая свое, помните, что на смену вам идут такие же — неугомонные, протестующие, изобретательные. И быть может, они сломают многое из того, что вы возводили в науке, и построят свое. Тогда вспомните себя и не мешайте им. Ладно?

ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Припадки чаще и откровеннее.

Прошлое вторгается властно в мой новый мир, все объясняя, и объяснения, как мертвые кирпичи, одно за другим воздвигают все выше стену между мной и людьми. Но Маугли уже стал человеком и не в состоянии вернуться в джунгли. И не захочет, даже если бы такое возвращение было возможно. Кто знает, что нашел бы он сейчас на камнях породившего его мира? Пожирающих друг друга питекантропов или горсточку заживо умирающих мудрецов, отягощенных своей бесполезной мудростью?

Недавно я побывал в Лондоне на симпозиуме математиков, стремившихся каждый по-своему сформулировать теорию связи, или, как ее еще называют, теорию информации. О чем я думал, прогуливаясь по блистательной Пикадилли или по окраинным переулкам Лондона? Если бы этот мир развился, не имея перед собой противостоящего ему мира социалистического, он, вероятно, достиг бы тех же самых вершин, до которых добралась моя далекая цивилизация. До тех ледяных высот, вымораживающих в человеке великую сущность бытия — счастье жизни и радость творчества. Не зря меня называют «снежным человеком». Я сын того же холодного мира, где не только вода замерзает, но и души.

Я почувствовал дыхание этой душевной мерзлоты и на лондонском симпозиуме, когда сорокалетний профессор Кингсли сделал сенсационное заявление о ненужности дальнейших математических изысканий. Они, мол, всегда несут с собой непредвиденную опасность, как невинное стремление Резерфорда проникнуть в тайны атома принесло в жертву Хиросиму и Нагасаки. «Да и вообще любое достижение науки, как только оно становится применимым в массовом масштабе, — обобщил он свою мысль, — подчас приносит опасности, почти непреодолимые».

Тогда я только подивился этой духовной ограниченности, мимоходом подумав, а не рассуждал ли так же и мир, меня породивший? Но не дождался припадка, а вместе с ним и ответа на мой вопрос. Ответ пришел позже, уже в Москве, когда я прочел в газете полемику двух ученых — американца и русского. Уже другой американский профессор, не Кингсли (как заразительна эта душевная мерзлота!), утверждал, что развитие науки находится в явном противоречии с интересами человечества. Он привел почти те же аргументы. Русский высмеял этих интеллектуальных самоубийц. Высмеял беспощадно и умно, доказав, что каждая победа человеческого гения отзывается благом в жизни людей.

Я читал газету, лежа на кушетке в гостиничном номере, и вторжение прошлого на этот раз не опрокинуло меня наземь. Долго ли длился припадок, я не знаю, но он открыл мне еще один уголок моей родины, еще один краешек той пропасти, к какой двигались мои соплеменники. Как и ранее, то был не сон и не смутное воспоминание, а почти совершенная модель прошлого.

…Мне около тридцати, я только что назначен Вычислителем в состав новой космической экспедиции, первой за три столетия, прошедшие с тех пор, как были прекращены исследования космоса (я привожу цифры в земном исчислении, так как нынешняя мысль моя не в состоянии воспроизвести их иначе). Из давних хроник я узнал, что последний космический корабль не вернулся. Новых уже не проектируют, изучение Вселенной приостановлено, не строят обсерваторий и не готовят астрономов. Лишь несколько старых обсерваторий доживают свой век на планете. Там работают ученые-самоучки. Я был в их числе, когда поступил сигнал о моем назначении на пост Вычислителя. Теперь меня иначе не называют.

— Ты не боишься, Вычислитель?

— Нет.

— Сейчас корабли проектировать не умеют.

— Пусть так.

— Этот строили такие же любители, как и мы.

— Я полечу на таком.

Лицо моего собеседника тает в сумраке плохо освещенной обсерватории.

— Ты живой пример атавизма, — не без зависти говорит он. — Тобой движет романтика древних лет. Ты слишком поздно родился.

Я молчу. Я знаю. Сердце мое ликует.

— Корабль не вернется. Может быть, мы даже увидим твою гибель на взлете. Откажись — за отказ не осудят. Зачем спешить к смерти? Доживешь с нами, сколько положено.

— Нет.

2

Морозный сумрак превращается в пушистый морозный день. Я у Астронома, который старше меня лет на семь-восемь. Ему осталось жить всего несколько лет: у нас умирают сорокалетними.

— Ты знаешь, куда летишь, Вычислитель?

— В субпространство.

— Координаты пути?

— Я их вычислил.

— Хочу проверить тебя. Вспомни.

Я вижу образ далекой звездной системы. Видит его и Астроном, потому что образ возникает четко в белом пространстве зала.

— Найди планету.

— Я вижу что-то вроде снимка Земли, сделанного из космоса. Голубые океаны. Ясные очертания материков. Облик планеты для меня нов. Но он манит.

Астроном улыбается.

— Зовут вселенские дали? И меня. Но я уже стар — всего три года до финиша. Таких не посылают в космос.

— Давно никого не посылают. Почему?

— Ты знаешь из хроник, когда и как началось угасание науки. Закрылись специальные школы. Перестали делать кристаллы для записей. Остались считанные безумцы, вроде меня и тебя, которые копаются в научном навозе прошлого.

— И нашли жемчужину — планету с кислородной жизнью.

— В совете мудрейших надо мной посмеялись. Я напомнил им о возможности встречи с иной формой разума. Мне ответили: кому нужен чужой разум, когда избыток своего тяготит. Но перед советом меня поддержал Навигатор.

Рядом с Астрономом в пушистом морозном облаке возникает абрис человека. Он выше меня. В его взоре читаю: «Не задавай ненужных вопросов».

Я мысленно отвечаю, почтительно склонив голову: «Готов слушать».

— Мы — тридцатилетние — смертники, — говорит он. — Десять лет до срока — это недолго. Но одни предпочитают протянуть их, прозябая в равнодушии ко всему на свете, другие согласны посчитать завтрашний день последним, если он откроет новые горизонты. Ты из таких, и твоя работа меня устраивает. Я видел твои вычисления — они вселяют уверенность. Ты летишь.

Я все же отваживаюсь спросить:

— Триста лет уже никого не посылают в космос. Что побудило совет изменить традиции?

Встревоженный взгляд Астронома предупреждает: вопрос вне компетенции Вычислителя. Однако Навигатор не замечает или не хочет замечать нарушение регламента.

— Я говорил с Восьмым из совета: он занимается ликвидацией остаточных последствий науки. Я напомнил ему об угасании нашей цивилизации, о сокращении рождаемости, близкой к полному прекращению, о сорокалетнем пределе жизни, о вирусе равнодушия, убивающем все. Я спросил, что может снова разжечь угасающий костер жизни? Только молодость и силы другой планеты. Такую планету нашли астрономы, а мы, навигаторы, предлагаем проверить находку. «Разве есть еще навигаторы?»— устало спросил Восьмой. Я ответил: «Поколение за поколением передавали свои знания друг другу. Нам, последним, под тридцать — мы успеем вернуться».

Я мысленно представил себе этот разговор с членом совета и, сдерживая улыбку, спрашиваю:

— И это его убедило?

— Не это. Его равнодушные глаза спрятали мысль, но я угадал ее. Он просто обрадовался возможности убрать нескольких беспокойных с планеты. Отказ мог только умножить их число, согласие уменьшало его. А возвращения корабля, даже если мы и вернемся, он все равно не дождется.

Восьмой из совета был учеником моего отца. Навигатор знал об этом.

— Он хочет говорить с тобой, — добавил он. — Не пугайся: вопрос уже решен.

3

…Опять белый морозный туман. Я вижу створки двери — белый высокий прямоугольник, перечеркнутый посредине, как рейсфедером по чертежной линейке. И слышу: чей-то бесстрастный голос предупреждает:

— Восьмой сейчас примет вас, Вычислитель.

У Восьмого знакомый голос, я его уже слышал. Он выглядит не старше меня.

— Но у меня в запасе всего один год жизни, — говорит он, заканчивая мою мысль. — Уже появились предупреждающие сигналы.

— Какие?

— Я ощущаю, как истончаются кровеносные сосуды в мозгу и как нарастает давление потока крови. Мысль словно становится быстрее и чище. Яснее ассоциации. Стройнее выводы. Потом последняя вспышка, несколько часов наивысшего ускорения — и конец.

— Я знаю. У моего отца была такая же ночь, — просто говорю я.

— Ты знаешь, зачем я тебя вызвал? — спрашивает он.

— Нет.

— Для того, чтобы сказать тебе, что ты умрешь раньше меня.

— Вы забыли добавить: «может быть».

— Нет, я забыл добавить: «непременно».

Я молчу, не ощущая ни почтения, ни страха. Пусть объясняет.

— У нас уже не помнят космической навигации, — равнодушно продолжает он. — И как строить корабли, и как вычислять координаты путей. Тем более в субпространстве.

— Я вычислил.

— Не уверен в их точности, хотя, как математик, ты ученик своего отца.

— Вы тоже.

— Я был им раньше тебя, но давно все забыл.

— И довольны?

— Равнодушен. Счетно-вычислительные устройства демонтированы, а кто будет в уме решать дифференциальные уравнения в частных производных? И кого заинтересуют сейчас непрерывные дроби либо числа в минус двадцатой степени? Любителей цифровых игр или чудаков вроде тебя. К счастью, их становится все меньше и меньше.

— К счастью? Потому вы и разрешили полет?

— Да. Навигатор понял. Но я сделал это и ради тебя. Познаешь наивысший взлет мысли на орбитах иных галактик.

— Спасибо, Восьмой.

— Иди. Мне только хочется, чтобы я не ошибся.

4

Но он ошибся. Наивысший взлет мысли я познал не на пути к Земле и не на ее орбите, а много лет спустя, в сумрачный морозный вечер, у открытого окна своей квартиры в новосибирском Академгородке.

Почему я прожил на Земле более сорока лет? Вероятно, из-за особенностей земной биосферы. Не зря астрономы моей далекой родины искали планету для переселения. Но слишком больших возрастных перегрузок я все же перенести не мог. Шестое чувство пришло намного позже, чем у моих сородичей, но все же пришло.

— Давление чуть-чуть повышено, — сказал мне мой лечащий врач, когда я проходил очередную диспансеризацию по возвращении из Лондона. — Сердчишко чуть-чуть пошаливает. Но в общем все чуть-чуть. Нужен мелкий ремонт. А как вы себя чувствуете?

— Странно, доктор.

— Что значит странно?

— Ощущаю свои сосуды. Как подходит и отходит кровь.

— В кончиках пальцев?

— Нет, в голове.

— Приливы?

— Нет. Просто я чувствую, как кровь питает мозг. Мысль становится энергетически сильнее и, как бы это сказать, ну, информационно-насыщеннее, что ли. Мне трудно объяснить популярнее. Лучше думается, лучше работается.

— Так это же хорошо.

— Не знаю, — подумал я вслух.

— Сделаем энцефалограмму.

Вторично в поликлинику я не пошел. Я знал, что у меня, — когда-то просветил Восьмой из мудрейших. Шестое чувство. Нарастающая энергетическая мощь мысли. Благотворный стресс, как реакция мозга на приближение конца. Значит, надо это использовать — платить долг приютившему и взрастившему меня удивительному миру, в котором я прожил свою удивительную вторую жизнь.

Все чаще и чаще мысль Вычислителя вторгается в мозг профессора Мерля. На днях на занятиях, вдруг забыв обо всем, я с лихорадочной поспешностью исчертил доску многоэтажными уравнениями.

Воцарилось недоуменное молчание, вопросов не было. Только кто-то сказал:

— Мы не понимаем, Николай Ильич.

— Тогда сотрите. Сейчас я ничего объяснить не могу. — Я был все еще Вычислителем.

— Нет, — возразил упрямый Волохов. — Мы это запишем, а вы объясните потом… Только что это за символ? — он указал на круг, перечеркнутый наискось по диаметру.

Вычислитель ответил:

— Знак смещения, дискретности пространственных координат.

Я уже не успею им это объяснить. Но я отдам им все, что знает Вычислитель. Впереди у меня только сутки — длинный зимний день и ночь до утра, когда все кончится. Уже и сейчас сумрачно, нужно зажигать свет. Я сажусь к столу, не подхожу к телефону и не отзываюсь на звонки в дверь.

Окно распахнуто настежь, навстречу вьющимся в сумраке снежинкам, зеленый абажур лампы склонен над тетрадями. Сначала будет говорить Мерль, который расскажет самую странную историю в мире, а ночью, когда мысль уйдет в свой последний полет, Вычислитель откроет людям тайны математики будущего — все, чему успел научить его отец. Ну что ж… Утром думаю встретить конец где-нибудь на лыжной тропинке за городом. Говорят, такая же ночь была и у Галуа, хотя он был не гостем, а сыном Земли. Впрочем, кто знает?

ПОСТСКРИПТУМ ПРОФЕССОРА ВОЛОХОВА

Я написал вступление в роли бывшего аспиранта Волохова. Так оно и прочитается, если тетради Мерля будут опубликованы.

Но постскриптум я пишу не для печати. Я передал Академии наук вычисления Мерля, ставшие основой новых областей математики. Но записок Мерля никто не читал, кроме меня. Даже ставшая моей женой Инна.

Почему?

Я не хотел отнимать у Земли ее сына. Мерль, а не безымянный Вычислитель, стал сыном Земли и, умирая, отдал свой гений земной, русской, советской науке. Ведь и мыслил он только по-русски, так и не вспомнив своего, но уже чужого инопланетного языка.

Одно время я хотел сжечь эти тетрадки, но что-то удержало меня — может быть, чувство ответственности за тайну, которую я так и не открыл людям. Сейчас я уже не решаюсь один нести эту ответственность. Выросли и тоже пришли в науку дети — так пусть и они задумаются над тем, был Мерль сыном или гостем нашей планеты.

Александр Абрамов, Сергей Абрамов Все дозволено

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Зеленое Солнце

1. На планете нет жизни. А вдруг есть?

Космический субсветовик пошел на сближение с Гедоной,[5] уже погасив скорость. Теперь предстоял многократный, длительный и скучный облет планеты, пока в смотровом иллюминаторе можно будет увидеть и черную стекловидность импровизированного космодрома, и вышку соседней космической станции с флагом Объединенных Наций. Сейчас же в овале иллюминатора в черной туши чужого пространства плавал только серебряный диск, в отраженном свечении которого тускло просматривалось центральное пятно материка, замкнутое извилистой линией океана.

Трое из команды стояли у окна, обращенного в этот далекий от Земли уголок космоса: Капитан, которому полагалось все знать и предвидеть, коннектор Алик, работающий на лазерной связи с Землей и космической станцией на Гедоне, и Библ, объединивший в одном лице множество необходимых космонавту профессий от биологии и кибернетики до космической медицины. Даже коммуникации с чужим разумом во Вселенной — специальность, до сих пор пока никем не использованная, тоже числилась в реестре его познаний, а Библом его прозвали за любовь к старым книгам — пачкам тонкого непрочного пластика, именуемого почему-то бумагой, по которой древним типографским кодом были оттиснуты целые слова и фразы. Только Капитан знал этот код. Алик же и Малыш, инженер и пилот, ответственный за электронное автохозяйство космолета, как и все на Земле, пользовались для информации книгофильмами. Зачем мысленно расшифровывать код, когда экран преподнесет тебе все в натуральном виде.

— Еще немного, и совсем исчезнет, — сказал Библ, имея в виду диск планеты: космолет уже поворачивал по орбите.

В глаза ударил невыносимый свет, всех ослепивший.

— Фильтр! — потребовал Капитан.

Темная прозрачная пленка затянула овал иллюминатора. Теперь уже без боли в глазах можно было увидеть пять смежных солнц, расположившихся по углам ломаной линии. Пять сверкающих одноразмерных шаров, отливающих различными оттенками света. В центре сияло нестерпимо для глаз оранжевое солнце, точь-в-точь как земное на закате летним ветреным вечером, рядом странно зеленело другое, обращенное к планете немигающим огоньком светофора, третье висело, как большой синий фонарь, умело подобранный художником в тон бледной голубизне неба, а края замыкали еще два матовых шара: лиловый, мертвенно-тусклый, ему бы висеть над кладбищем или тюремным двором, и бледно-голубой подсвеченный изнутри, как голубого стекла люстра на фоне бледно-голубых обоев.

— Н-да, — сказал Библ без комментариев.

— Четыре ложных, — вставил Алик. — Оптический эффект. Отражение.

— Грамотный, — усмехнулся Капитан. — Мы тоже знакомы с Инструкцией. «Отражение»! А в какой среде?

— Не знаю, — честно признался Алик. — Может быть, преломление в определенно окрашенных слоях атмосферы?

Библ возразил, не отрываясь от иллюминатора:

— Слишком высоко, чтобы говорить об атмосфере. На «Гедоне-2» предполагают цветные пылевые туманности.

— Почему второй? А где первая?

— Разговорчики! — поморщился Капитан.

Инструкция о работе космической станции «Гедона-2» действительно ни единым словом не упоминала о «Гедоне-1». Но авторы Инструкции, видимо, не считали нужным говорить об экспедиции, даже не начавшей работать. Капитан, как и все старые космолетчики, хорошо знал, что произошло. Экспедиционный состав станции вместе с космическим кораблем попросту исчез, достигнув планеты, но не совершив посадки. Последнее донесение по лазерной связи с Землей извещало, что экспедиция, уже выйдя на орбиту вокруг планеты, вдруг изменила курс и пошла на сближение с одним из цветных ложных солнц. Цель в донесении не формулировалась: было ясно и так, что экспедиция предприняла непосредственное исследование загадочного оптического феномена. Просто и соблазнительно.

Капитан вздохнул: чего уж проще — пойти на сближение с чисто оптическим фокусом, не угрожающим никакими видами излучения, фактически даже материально не существующим, подойти вплотную, может быть, даже нырнуть в глубь светового шарика и… исчезнуть. Брр! Ведь посланная вслед экспедиция не нашла на планете никаких следов ни посадки, ни катастрофы.

Капитан знал, что авантюра предшественников «Гедоны-2» была прямым нарушением Инструкции. Экспедиции предписывалось: высадка на планете, скоростной монтаж исследовательской станции и кратчайший ответ на вопрос, есть ли жизнь на планете. Гедона была открыта совсем недавно, всего за два года до описываемых событий. Космолетчиков, случайно высадившихся на ней и обнаруживших кислород в атмосфере, заинтересовала не столько сама планета, сколько окружавшие и согревавшие ее пять причудливо расцвеченных солнц. На планете же, несмотря на почти одинаковый с земным химический состав воздуха, не обнаружилось ни малейших признаков животной и растительной жизни. Мертвая пустыня. Очень точный эпитет «мертвая»: даже не песок, а камень, будто оплавленный, остекленевший от жара — не солнца, нет, солнце было вполне терпимо, не жарче земного экваториального, а словно космический взрыв, тепловая волна в сотни тысяч градусов гигантским цунами прошла по всей поверхности окруженного океаном материка. Да и океан не радовал жизнью: флора и фауна раннего палеозоя, водоросли и трилобиты, начало эволюции, потребовавшей на Земле миллионы лет, чтобы вытолкнуть жизнь из океана на берег. «Жизни нет и не предвидится», — лаконично сообщил на Землю лазерный луч. Через несколько часов последовало второе сообщение, более пространное и тревожное: «На закате, когда начали готовить ракету к отлету, обнаружился пока необъяснимый феномен — блуждающие миражи: здания незнакомых конструкций, оазисы и дороги, призрачные люди, голые и одетые. Может быть, это исторический мираж — прошлое, отраженное в настоящем, может быть, следы жизни, которой мы пока не заметили. Что делать?»

На Земле предложили возвращаться. На планету, иронически наименованную Гедоной, отправили экспедиционный состав будущей космической станции для специальных исследований, но она, хотя об этом и умалчивала Инструкция, не достигла цели. Следующая экспедиция цели достигла, смонтировала и оборудовала станцию «Гедона-2» и время от времени посылала на Землю краткие сообщения.

«Океан силурийский. Материк единственный, пустынный, плоский, лишь в отдельных частях подымающийся не выше полутораста метров над уровнем моря. Каменный грунт оплавлен ударом тепловой волны очень высокой температуры. Следов вулканической деятельности не обнаружено; ни в почве, ни в воде радиоактивности нет. Бурение в различных частях материка показало схожесть пород и руд, характерных и для земной коры. Обнаружены силикаты, сернистые соединения, углекислые соли, есть признаки железа, цветных и легких металлов, но далеко не всех, какие имеются на Земле».

«Миражи наблюдаются обычно на восходе и закате четырех ложных, по-разному окрашенных солнц планеты. Наблюдаются не часто и не регулярно, лишь при каких-то пока не выясненных нами состояниях окружающей атмосферы. Обычно это варианты одних и тех же картин: странные архитектурные сооружения, движущиеся дороги, спиралевидные трубчатые конструкции вроде гигантских синхрофазотронов, автоматические цеха, напоминающие модели заводов, и люди, обычно никуда не спешащие, ничем не занятые, иногда раздетые догола, нестриженые и небритые. Все это туманно, призрачно и прозрачно, иногда перекошено и перевернуто, как отражение в воде. При попытке сближения миражи отодвигаются, а если все-таки удастся подойти к ним на вездеходе, исчезают, расплываясь в зеленоватой пылевидной туманности».

«Жизнь у нас протекает, как на любой внеземной космической станции. Синтетическое питание, гимнастика, сон, работа, короткий отдых — пиво, шахматы или книгофильмы. Иногда бесполезные экскурсии на берег и в глубь океана, порой астрономические наблюдения, столь же безрезультатные, и чаще всего охота за миражами на восходе и закате каждого из цветных солнц. Кажется, есть какая-то закономерность в окраске миражей».

«Вчера впервые при сближении с миражем напоролись на силовое защитное поле. Мираж был необычен по своей резкости и чистоте, а возник, как и раньше, из цветного клубочка пыли, катившегося по черному катку этаким сплюснутым смерчиком. Смерчик раскрылся или раскололся, и мы увидели, как черный оплавленный камень без каких-либо контуров переходил в ленту-эскалатор, двигавшуюся мимо панелей кибернетических компьютеров неизвестного назначения. Механик взял сразу шестую скорость и бросил вездеход в скачке на белую ленту миража. Но при этом забыл включить отражатель. Может быть, не забыл, а не подумал, что это нужно, — случайный просчет, не нажатая вовремя кнопка, не включенная лампочка, не сработавший винтик в мозгу. И никому из нас не пришло в голову напомнить ему об этом — вот вам и катастрофа. Мираж ответил ударом на удар: нас с такой же силой отшвырнуло обратно. Механик и геолог скончались сразу: сотрясение мозга с летальным исходом. У Дока перелом обеих ног — лежит в гипсе. Только я один цел и невредим, почему и вынужден принять на себя все заботы об экспедиции».

В следующем сообщении уже звучали нотки серьезной тревоги.

«От исследования планеты в одиночку пришлось отказаться. Нельзя рисковать, оставив Дока без помощи. Пока костные переломы срастаются плохо. К тому же все время приходится защищаться. Миражи теперь не уходят от человека, а наступают и преследуют. Я встретил зеленый смерч уже в нескольких метрах от станции. Он шел прямо на меня и, вероятно, мог бы догнать, если б я не опередил его, добравшись до двери. В другой раз мы увидели из окна тропический лес, возникший рядом. Я вышел — лес придвинулся ближе. Если б не излучатель, ветка гигантского папоротника успела бы хлестнуть меня, но я вовремя срезал ее пучком пламени. И все исчезло».

Последнее сообщение было совсем кратким.

«Мой излучатель — единственное и верное оружие против наступающего врага. Иногда приходится прибегать к нему по нескольку раз в день. За пределы станции уже не выхожу. Присылайте смену, пока не поздно».

Дальнейших сообщений больше не поступало. Попытки установить видеосвязь без участия приемо-передаточной аппаратуры космической станции не достигли цели: атмосферные разряды искажали изображение. Казалось, все воздушное пространство в этом районе было насыщено электричеством. На лазерные вызовы станция не отвечала.

С сообщениями «Гедоны-2» Капитан познакомился в архиве Службы контактов. В Инструкции эти сообщения только пересказывались. Умалчивала она, естественно, и о последовавшем затем разговоре Капитана с директором Службы.

— Будешь посылать экспедицию?

— Конечно.

— Учти просьбу земляка. Ленинградец не подведет.

— А ты думаешь, они подвели?

— Нет, конечно. Просто им не повезло. В первом же столкновении с Неведомым выбыло из строя три человека.

— Считаешь, что вам повезет?

— Полагаюсь на опыт предшественников. Кое-что мы уже знаем. Ошибок не повторим. К тому же мой экипаж свободен.

— А что стоит твой экипаж?

— Один Библ стоит десятка специалистов.

— Согласен.

— А Малыш? Ты же ходил с ним на «Альтоне». Самый молодой — Алик. Но молодость физика часто пик его таланта. А лазерный луч у него поет, как скрипка.

— Геолога у вас нет.

— Загадку планеты будут разгадывать не геологи, а психологи. И физики-пространственники. И специалисты по контактам.

— Ты думаешь, что они понадобятся?

— Убежден.

Теперь ему предстояло доказать свою убежденность. Он оборвал болтовню о Гедоне. Болтовня развинчивает, а сейчас надо собраться, а не расслабиться. Кто знает, что ждет их в ближайшие четверть часа? Кого они найдут на станции — живых или мертвых?

— Пошли на посадку, — сказал Алик.

Пять цветных солнц сдвинулись за границы иллюминатора, снова уступив место тусклому серебряному диску планеты. Щелкнув тумблером, Библ убрал пленку. Диск стал светлее и ярче. Уже отчетливо просматривалось темно-серое пятно единственного материка, похожего на перевернутую Африку, свободно плавающую в окружающем океане, как плот, по какому-то своему, незамеченному и невычисленному маршруту.

С приближением пятно темнело, размытая тушь сгущалась, и перевернутая Африка превращалась в черную крышку рояля. Ракета садилась, как рейсовый самолет, позволяя видеть и очерченные белым границы естественного космодрома, и вышку космической станции, тоненькой иглой воткнутую в черный оплавленный камень.

— А флаг спущен, — заметил Алик.

Флаг спускают, когда возникает опасность, — сигнал-предупреждение прибывающим космолетам. Может быть, радиация; может быть, эпидемия. И то и другое исключалось. Все трое об этом знали, и загадочность предстоящего смущала и настораживала. А когда ракета наконец приземлилась в километровом радиусе от массивного корпуса станции, безмолвие черной пустыни и совсем встревожило. Не поднялась ни одна пластмассовая шторка на окнах, не выбежал навстречу ни один человек.

— Что они там, вымерли, что ли? — спросил по-русски Малыш, двухметровый рыжеволосый гигант лет тридцати или чуточку больше.

Если определять на глазок, он походил на скандинава или ирландца, хотя родился и вырос в Ленинграде, как и командир корабля. Шестнадцать прожитых в космосе лет не согнули, а, казалось, распрямили его еще больше, расширив заодно плечи и грудь. Хотя алгол к концу двадцать первого века и был международным земным языком, дублирующим машинный, но Малыш, как и другие участники экспедиции, всем языкам на свете предпочитал язык своего детства. Первым воспротивился «алголизации» Библ, заставив Алика заучивать наизусть целые страницы из Пушкина и Маяковского. «Алгол, алгол, — ворчал он, — а Пушкин все-таки по-русски писал… „Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид…“ Продолжай!» И Алик с памятью вычислительной машины продолжал до любой требуемой строки. Но вкусы его не ограничивались рыцарской преданностью классике. Он с таким же увлечением цитировал в математике — Мерля, открывшего закон многофазности пространства, а в поэзии — Эйсмонта, гениально соединившего лирику и алгол.

— Черная пустыня планеты, — с пафосом продекламировал он, отыскав в памяти подходящие строчки, — под ногами звенит как металл…

Капитан поморщился: он не любил пафоса.

— Погоди, — остановил он Алика. — Сойди с котурн. Смотри и слушай. Звенит? Ничего не звенит. И это не металл, а оплавленный кварц. — Он еще раз внимательно огляделся вокруг и прибавил: — Видите пыль? И никаких следов — ни вездехода, ни человека.

— А если у них вездеход на воздушной подушке?

— Где-то ведь он останавливается. Даже у дверей следов нет. Неужели они уже не выходят наружу?

Все четверо молча пригляделись к куполообразному зданию станции. До него оставалось не более десяти шагов. Все шторы на окнах были опущены, тяжелые двери замкнуты наглухо. Нержавеющая сталь их отражала солнце, как зеркало.

— Эй, кто живой, отзовись! — крикнул Капитан.

Молчание.

Крик поддержали.

Никто не откликнулся.

— Как же мы войдем? — спросил Малыш.

— У меня есть ключ, — сказал Капитан. — Мне дали его в Службе контактов.

Стальная дверь открылась мягко, почти беззвучно. Широкий коридор, заваленный по стенам древесно-опилочной тарой и связками цветной проводки, был тих и безлюден. Когда они вступили на его центральную ленту, где-то включился механизм и эскалаторная дорожка не очень быстро, но и не слишком медленно поплыла по дуге, огибающей станционные помещения.

И ни одного звука в ответ. Только монотонное жужжание эскалатора да тяжелое дыхание готовых ко всему гостей.

2. Двое в стальном бесте. Рассказ доктора

Исследовательская станция на планете была смонтирована из пластиковых плит с прокладкой из нержавеющей стали внутри. Инженер назвал бы ее сегментом плоско-выпуклой линзы, по дуге которой и двигалась эскалаторная лента коридора. В коридор выходили только стальные двери, иногда далеко отстоящие одна от другой, с лаконичными табличками на зеркально поблескивающих филенках: «Холодильники», «Кухня», «Склады», «Лаборатории», «Коннектор», «Компьютеры». Вторая половина сегмента представляла специалистов: «Второй пилот», «Кибернетик», «Геолог», «Шеф». Дальше ехать не стали. Капитан коснулся рукой двери, и эскалатор остановился. Дверную ручку заменяла сигнальная кнопка, но либо она не действовала, либо ее действие выключил другой механизм, но дверь не открылась. Попробовали древнейший способ: Малыш саданул каблуком по стальной филенке. И снова безрезультатно.

— Открой! — рявкнул он. — Свои!

В ответ тонкий и сужающийся, как рапира, ослепительно голубой луч пробил стальную филенку двери, только чудом не задев Малыша. Тот отпрыгнул метра на полтора и прилип к стене. Стоявший поодаль Капитан с подавленным криком: «Тихо! Назад!» — буквально отшвырнул Библа и Алика от двери. Сейчас голубая рапира уже никого достать не могла.

Она наискось рассекла дверь, а заодно и нагроможденную у противоположной стены пирамиду ящиков с синтетическими бифштексами, повторила крестообразно разрез до пола и исчезла за дверью. На стальной ее толще остались лишь ровные оплавленные швы. Запахло сожженной синтетикой и опилочной тарой. Потом дверь чуть приоткрылась, и в щель выглянуло чисто выбритое худое лицо с пристальным взглядом снайпера. Умные, внимательные глаза нащупали сидевшего на корточках Малыша, настороженный прицельный взгляд потеплел, и тонкие губы растянулись в улыбку. Человек в грязной замшевой куртке, пересеченной «молниями», сделал шаг вперед и дружелюбно спросил на алголе:

— Малыш?

— Идиот, — ответил Малыш, вставая. — Я же тебе кричал, что свои!

— Ты по-русски кричал, — сказал Капитан, подходя ближе. — Принимайте смену, хозяин. Второй Пилот, если не ошибаюсь?

Второй Пилот «Гедоны-2» был похож на ковбоев из древних фильмов, иногда воскресавших на телеэкранах. Сжатые губы, холодные глаза, и две глубокие морщины у губ, как две черты художника-графика на мужском лице, одержимом стремлением сломать, убить, выжить, выстоять. Сейчас глаза цвели теплотой придорожного бара, встречающего гостей в плохую погоду.

— А это здорово, что вы все-таки прибыли! Смена! Звучит вроде колокола на ярмарке.

— А что, дрейфишь?

— Да нет. Бояться не боюсь. Лично за себя, понятно. С Доком неважно. Кости не срастаются. Чего-то в организме не хватает.

— Ну, а контакты?

— Ты видел мои контакты. Чуть вас на тот свет не отправил.

— Сдали нервишки?

— Сдать не сдали, а приучили держать палец на спусковом крючке. Вы еще глотнете, не смейтесь.

— Для того и приехали.

— А ракета в порядке?

— Целехонька.

— И автоматика?

— Угу.

— А вы совсем останетесь? — вдруг спросил он, спохватившись.

— Конечно. Мы на смену, а вы домой. Садись к пульту и жми.

Ковбой-Пилот исполнил что-то вроде шаманской пляски среди растоптанных окурков, пустых бутылок, откупоренных жестянок и раздавленных тюбиков со сгущенным бульоном и сыром. Можно было только дивиться тому, как он не споткнулся и не сломал ногу на этой мусорной свалке. Может быть, раньше и жили в этой большой комнате без окна, хотя и с чистым искусственным воздухом, но сейчас она не казалась жилой. Такими комнаты выглядят после обыска или драки пьяных гостей. Ободранные стальные стены там и сям пересекали сваренные излучателем швы.

— Стены-то зачем испортили? — поинтересовался Библ.

С лица бритого Пилота сбежала улыбка. Он настороженно оглянулся. Движение было рефлекторным, привычным.

— Они и сюда проникают… — шепнул он, медленно отступая к внутренней двери, в пролете которой виднелась узенькая винтовая лесенка, ведущая на второй этаж. — Пошли. Там безопаснее. Другой горизонт, другой уровень.

Капитан и Малыш переглянулись. Спрашивать разъяснении не имело смысла.

— Грязновато у вас, — сказал Капитан.

— Убирать некому. Наверху чище.

— А кто наверху?

— Я и Док. Там мы спим и едим. Одни.

— В лазерную почему не заглядываете?

— Смысла нет. Энергию для вас бережем.

— Туда можно пройти? — вмешался Алик.

Второй Пилот дружески указал на дверь:

— Отчего же нет? Десятая дверь справа. Нажми кнопку и входи. Там чисто. Пыли нет: вентилятор работает, пылеуловители в порядке.

— А на излучатель не напорешься? Может быть, у вас и автоматические есть.

— До этого не додумались, — засмеялся Пилот. — Это я один воюю.

Алик вопросительно взглянул на Капитана и вышел. Остальные двинулись за Пилотом в замшевой курточке. По винтовой лестнице они поднялись в такую же комнату, но с большим, сильно скошенным окном, прикрытым полупрозрачной шторой. Она не пропускала тепловой радиации солнца, но позволяла видеть все окружающее. А смотреть было не на что, кроме удручающей черноты каменной пустыни.

В комнате было чисто и прибрано — никаких окурков, бутылок, банок. Одна из выдвижных коек была аккуратно застелена, а на другой неподвижно лежал уже немолодой с проседью мужчина в расстегнутом мундире с нашивками, такой же чисто выбритый, как и его сосед, только с донкихотской бородкой под нижней губой. Он не пошевелился и не открыл глаз.

— Очнитесь, Док, — сказал Пилот. — Смена. Наконец-то долгожданная смена.

— Что-что? — воскликнул лежавший на койке и открыл большие, добрые и совсем не грустные глаза.

— Не узнали? — спросил Капитан.

Нажимом кнопки у изголовья седой поднял шторку окна. Стало светлее.

— Теперь узнаю, — сказал он. — Значит, вас только трос? Немного.

— Четвертый проверяет механику лазерной связи.

— Нас тоже было четверо, — задумчиво продолжал Доктор, словно уловил какой-то одному ему понятный смысл в ответной реплике Капитана. — Четверо. Двое живы, двоих похоронили у станции, использовав излучатель вместо лопаты и свинец из карьера вместо могильной плиты. Как это происходило, рассказать не могу — не видел.

— А вы не производите впечатления убитого горем, — сказал Капитан.

— Не умею убиваться — раз. И не стоит, считаю. Не повезло так не повезло. Мы начали, вы закончите, а не вы, так другие. Ошибок, наших не повторите, с опытом познакомитесь, ну, а нас — в архив Космической службы.

Пилот протестующе кашлянул. Доктор засмеялся.

— Прости, это я о себе. И то, если починят, думаю, пригожусь. А мой напарник — золото. В любой рейс хоть сейчас. Даже огорчаюсь, что вынужден его с собой забрать. Вам бы он пригодился: умен, решителен и находчив. — Он снова усмехнулся, салютуя помощнику: — Правду ведь говорю, Пилот, а? Обо всем в лазерограммах не напишешь, а было много всякого, от чего руки у слабонервного начинают дрожать. Миражи — штука хитрая и удивительная, и не всегда с ними излучателем бороться надо. Впрочем, сами увидите. Хотя бы из этого окна. — Доктор устало кивнул на скошенную стеклом панораму четырех цветных солнц. — Скоро закат. Раньше всех заходит зеленое. Может быть, увидите иллюзион, не знаю.

— Вы не повторяете попыток сближения?

— Нет. Мы прячемся от них в стальном бесде.

— Где-где? — не понял Малыш.

Библ любезно предупредил ответ:

— Память Доктора, Малыш, как и моя, хранит понятия, уже забытые человечеством. Доктор — иранец, а в бывшем Иране так назывались убежища, сохранявшие неприкосновенность преследуемого… Только почему у вас, коллеги, стены даже здесь вспороты излучателем?

— От большой осторожности, — сказал Доктор. — Мой сосед по убежищу не любит подозрительных звуков и всегда начеку.

— А излучатель помогает?

— Теоретически не должен. Материальный луч против фантомов? Бессмыслица, конечно. Но представьте себе, мой напарник все-таки сжег целую опушку леса. Он «вырос» прямо у станции. И лес-то какой — силурийские мхи да древовидные папоротники.

— Мираж?

— А вы думаете! Чистая мистика. А Пилот полоснул излучателем раз-другой — и все исчезло. Но угли остались. И сморщенная листва, рассыпавшаяся при нашем прикосновении. И пепел!

Разговор оборвался. Сообщение Доктора поражало своей нелепостью. Может быть, уже распад психики? Пытка страхом и мания преследования. Но почему у обоих?

— Вы как-нибудь пытались объяснить это? — спросил Капитан.

— А вы? — взорвался Доктор. — Четыре солнца восходят и заходят, и никто до сих пор не может объяснить, где, как и почему! Я устал от чудес и гипотез.

Он приподнялся на койке и выпил воды с сиропом. Или Капитан не сумел скрыть какой-то нотки недоверия, или необходимость убеждать в том, что для них давно уже стало реальностью, утомила Доктора. Он устало взглянул в окно и воскликнул с неожиданной радостью:

— Смотрите! Имеете шанс.

Выпукло выдающееся наружу окно не искажало видимости. Пустыня просматривалась вдаль, как с открытого балкона. Горизонт сужал ее, обрезая зеленым, похожим на диск светофора солнцем. От него осталась только узкая светящаяся дуга с травянисто-золотым отсветом. Почти рядом, только не сохраняя симметрии, как бы по другой орбите сползало к горизонту еще одно солнце — голубой пылающий сгусток неба.

А между горизонтом и станцией посреди черной пустыни вырастало вдруг нечто трудно описуемое и едва ли понятное. Будто невидимый Гулливер играл в цветной детский конструктор. Он брал шары и кирпичики и громоздил из них разрезанные пирамиды и купола, перекошенные синусоиды и промятые кубы или вдруг нечто знакомое, вроде пизанской башни, склоненной на опрокинутый стадион. Белые ленты, извиваясь как змеи, то исчезали, то появлялись в геометрических сочетаниях этого архитектурного бреда. Человеческий ум не мог участвовать в его создании: в нем не было главного признака человеческого деяния — целесообразности.

— Вы сомневаетесь сейчас, что эта цветная дичь может быть создана человеком, служить человеку, утешать его или радовать, — сказал Доктор, словно угадав мысли его собеседников. — Вы ошибаетесь, друзья. Видите эти перемещающиеся точки на белых лентах? Это живые существа, внешне не отличающиеся от нас, землян. Мы видели их близко: они объемны и гуманоидны.

— Что же они делают в этом столпотворении? — спросил Библ.

— У меня нет достаточных наблюдений для ответа. Но предположения есть. Живут. Это город. Другого мира, может быть другого измерения. Не принадлежащий черной пустыне. Здесь это мираж. Видите, он уже тает.

Голубое солнце совсем скрылось за горизонтом. Погасли и его тускловатые отсветы. Бессмысленное столпотворение радужных конструкций тоже тускнело, теряя очертания и цвет.

— А когда садится другое солнце, мираж повторяется? — снова спросил Библ.

— Редко. Закономерность их появлений пока не ясна. Но любое сближение для нас опасно.

Чуть слышный скрип винтовой лестницы оборвал речь Доктора. Его коллега молниеносно, одним прыжком очутился у койки, где оставил свой излучатель.

— Не осторожничай, — тяжелая рука Малыша легла ему на плечо и пригвоздила к полу, — это же Алик.

Алик вошел в комнату с таким сияющим лицом, что хотелось увидеть на его голове нимб.

— Аппаратура в порядке, — захлебываясь доложил он, — хотя питание слабое и долговременная связь с Землей исключается. Я пока послал лишь коротенькое сообщение о нашем прибытии.

— А завтра сообщите о нашем отбытии, — сказал Доктор.

— Не спешите, Док, — протестующе заметил Пилот, — надо еще рассвет пережить.

Смешок Доктора был ответом.

— Я, сынок, в приметы не верю. Смена есть у нас, и смена дельная. Только не повторите еще одну нашу ошибку: выезжайте на обследование по двое, пусть двое всегда остаются на станции. В детали вдаваться не буду. Настораживать и пугать зря не следует.

Капитан подумал, что проще, а пожалуй, и разумнее было бы поделиться опытом своей полугодичной работы на станции, и никакая деталь в таком разговоре не была бы излишней; Но Доктор и Пилот явно уклонялись от объяснений. Почему? Может быть, из жалости к обреченным сменщикам или из зависти к будущим открывателям Неизвестного? Бесполезно было вызывать их на откровенность, и Капитан промолчал.

— Напомню лишь об одном, — продолжал Доктор, уже закрыв глаза. — Не сближайтесь с миражами. Знаете, как предупреждают гостей в земных заповедниках в бассейнах Амазонки и Ориноко? Избегайте встреч с ядовитыми змеями. Не трогайте их, если не нападают. И лучше уходите, если есть время и возможность уйти.

— А если нет возможности?

— Защищайтесь. На складе есть излучатели и гранаты, создающие устойчивую дымовую завесу — своего рода долговременный «смог». Есть и тактическое ядерное оружие, но оно практически бесполезно здесь, да и остаточная радиация более опасна для нас, чем для блуждающих нематериальных фантомов. Есть, наконец, переносный отражатель электротока, сконструированный моим коллегой. Пожалуй, это самое действенное оружие при сближении с миражем: его мы устанавливаем на вездеходе во время утренних и вечерних экскурсий. Сейчас он вам не понадобится. Уже ночь, и сон здесь практически безопасен.

Проглотив конец фразы, он уже спал, похожий на восковой муляж из паноптикума. Пилот посмотрел на него и сказал с завистью:

— Уже спит. А я хоть и мотаюсь целый день, сплю плохо. Должно быть, все-таки сдали нервишки, вы правы, хотя они у меня вроде рояльных струн…

— Он говорил, говорил: должно быть. Доктор был не из разговорчивых, и Пилот по-детски обрадовался собеседникам. — Наверное, хотите ужинать? К сожалению, вас не ждали и не приготовились — жрем неподогретую дрянь из тюбиков. Но по субботам и воскресеньям у нас настоящие пиры. Я превращаюсь в повара и подаю на стол яства — пальчики оближете. Впрочем, настоящую еду и сейчас можете приготовить на кухне: там все есть — и синтетика, и консервы. Вообще устраивайтесь. Комнат сколько хотите, только откачайте застоявшийся воздух и пыль. Кондиционерки включаются на одном пульте со светом. На заре шторы не открывайте, не советую. А излучатели на складе — запаситесь заранее. Проверьте спуск и заряд снаружи, сейчас это безопасно.

— А что опасно? — рявкнул Малыш, вторгаясь в это словесное извержение.

— Все. Закаты и рассветы. Воздух, которым ты дышишь. Пыль. Она хрустит на зубах, когда идешь навстречу ветру, и подымается вдруг тускло прозрачными клубами. А иногда зеленеет, как ряска на болотце, или голубеет речкой, или сгущается до чернильной синевы. Идет такой смерч, блуждая, как слепой, по черному камню, и если ты пеший, то удирай, пока цел, а если на колесах или воздушной подушке, жми вперед на шестой скорости, включай отражатель и бросай машину навстречу смерчу! Отражатель обязательно преодолеет защитное поле. Я не сомневаюсь в этом и охотно рискнул бы еще раз даже один, но, сами понимаете, рисковать нельзя, ведь Док двинуться с места не может. — Пилот заметил, как устало потянулся Малыш, и переменил тему: — Не задерживайтесь, ребятки, спать пора, а ночи на Гедоне короткие. Да об излучателях не забудьте. Сон сном, а вдруг разбудят?

— Ну, излучатели, думаю, не понадобятся, а с едой как-нибудь сами управимся, — сказал Капитан. Он понимал, что Пилоту просто не хочется расставаться с неожиданно подаренными ему судьбой собеседниками, но и они сами здорово устали, особенно после конечных часов перелета. И, уже спускаясь по лестнице в комнаты первого этажа, он тихо шепнул Малышу: — А все-таки жаль упускать такого парня, он бы нам пригодился.

— Может, уговорить подождать с отлетом? — спросил Малыш.

— Пустой разговор. Есть инструкция вернуть вторую экспедицию на Землю немедленно. Не зря же не срастаются переломы у Дока. И космолет на ходу. Они, конечно, ничем не хуже нас, но что поделаешь, если авария. Постараемся ее избежать, а трусов и у нас нет. Пошли!

3. Смысл ложных солнц. Бородатые младенцы

Рассвет пережили все, как на Земле в тихий солнечный день.

На Гедоне сутки на четыре часа короче, да и усталость взяла свое. Первый рассвет на планете Капитан и Малыш проспали. Они не слышали даже, как опять аккуратно выбритый Пилот с неразлучным излучателем ворвался в комнату вместе с солнцем:

— Вставайте, старики! Уже завтрак готов. Не завтрак — пир! И ракетку успел обследовать — прелесть!

Доктору уже подобрали комбинезон на великана, чтобы втиснуть его ноги в гипсе, и он был счастлив.

— На прощанье могу поделиться предположением. Все ложные солнца — пространственные отражения одного, настоящего. Оптическое выражение многомерности пространства. На Гедоне эти пространственные грани оказались фактически иными, чем на Земле. А вот Пилот не верит.

— Бред, — сказал Пилот. — Не признаю геометрии, не подчиненной глазу.

— Математика уже давно разработала геометрию многомерного пространства, — возразил Капитан.

— А жизнь меня до сих пор не убедила, что параллельные пересекаются, а несовместимые точки совпадают. Пусть мне это физика подтвердит.

— Оптика тоже физика, — сказал Алик, но Пилот даже не удостоил его ответом, только рукой махнул.

— Может, вы и разгадаете смысл этих тусклых фонарей на небе, а мое время кончилось, — вздохнул он и вышел.

Ракету к полету готовили все, кроме Библа. Он играл в шахматы с Доктором. Все три партии Библ выиграл без труда, хотя Док и думал над каждым ходом по полчаса.

— Силен, — сказал Док. — Если с таким же успехом поиграете с хозяевами Гедоны, я им не завидую.

— А честно: вы верите в этих хозяев?

Док усмехнулся:

— Честно? Верю. И очень жалею, что нам не повезло с этой аварией. Мы бы решили задачу до вас.

А на черном зеркале каменного плацдарма ракета была уже готова к полету. Малыш, давно уже освободившийся, шепнул Капитану:

— Вы тут проводите их, помахайте платочком, а мы с Аликом на вездеходе покружимся. Туда-сюда, не далеко, не близко. Проверочка не помешает. — Малыш полез в кабину вездехода.

Алика мутило от вони и пыли, поднятой ракетой, першило в горле. Вздохнулось свободно, лишь когда Малыш включил кондиционерку и вездеход рванулся вперед над черным глянцем пустыни. Он шел на воздушной подушке плавно, сохраняя один и тот же уровень. Но однообразие раздражало: ну и планеточка, кто только ее так выгладил! И зачем бродить здесь по сплошной плите без единой травинки. Никакой жизни — ветер да пыль. Алик высказал свои сомнения Малышу: куда это они едут, удаляясь от станции?

Малыш указал на пылевой с зеленоватым оттенком двухметровый волчок, кружившийся в лучах бледно-зеленого солнца.

— Меня тот смерчик интересует. Видишь?

— Пыль, — сказал равнодушно Алик.

— Не похож на земные. Конуса сближаются основаниями, а не вершинами.

Малыш включил экранирующий механизм, предохраняющий корпус машины от любого излучения и радиации. «На всякий случай», — пояснил он, бросая вездеход навстречу пылевому волчку. Вблизи он оказался тускло-прозрачным, как давно немытое окно. Вездеход вошел в него, даже не покачнувшись. Обыкновенная пыль. Но она не отстала, смерчик, обтекая машину со всех сторон, двигался теперь вместе с ним, затемняя видимость. Малыш перевел рычажок на шестую скорость, вездеход бросило вперед, даже зеленое солнце осталось позади, но смерчик не отставал, обтекая их плотной пылевой оболочкой. Алику показалось, что она начала зеленеть все гуще и гуще. «Как ряска на болотце», — вспомнил он.

— А не повернуть ли назад?

Малыш засмеялся, даже не взглянув на Алика.

— Все они здесь чокнутые, сынок. Не подражай. Чего бояться? Электроудар нам не страшен: корпус экранирован. Пропасть? Перепрыгнем. Мираж? Так он нам и нужен. Мы с тобой за миражами охотимся. Сафари в черной пустыне. Ать-два!.. Что это?

Зеленый смерчик вдруг раскололся и пропал, обнаружив грунтовую дорогу, скорее даже аллею меж рядами деревьев, вымахавших метров в сто пятьдесят, с большими узкими листьями наверху, обращенными ребром к солнцу. Алик сразу узнал: эвкалипты, да еще выстроившиеся так ровно, словно их специально высадили. Вполне земной двадцать первый век где-нибудь под Мельбурном. И красные крупные цветы на подстриженных кустах говорили не о силурийской первобытности, а о вполне современной, ухоженной парковой культуре.

Но сообщить свою мысль Малышу он не успел. Малыш, не раздумывая, бросил машину в проход, спустил скорость до единицы и затормозил. Пустыни уже не было. Ни черного глянцевого катка, ни пяти солнц, разбежавшихся по небу. Светили два: одно — бледно-зеленое и ложное, не греющее, а другое — обычное, горячее, как в курортную жару на Земле. Мельбурнская эвкалиптовая аллея заворачивала впереди к зарослям высокого кустарника, похожего на акацию. От цветов на кустах шел одуряюще пряный запах.

— Вот тебе и мираж, — сказал Малыш.

Алик, не отвечая, открыл дверцу и выпрыгнул на дорогу.

— Осторожней! — предупредил Малыш.

Но Алик уже хлопнул по вытянутому к небу стволу, Потом нагнулся, потрогал траву и, подняв камешек, швырнул его в кусты. Какие-то пестрые, совсем земные бабочки вспорхнули и закружились над цветами.

— А где же палеозой? — спросил Алик.

Ему не хотелось никуда уходить. Чудесный оазис, возникший посреди черного камня, не отпускал, как далекое видение Земли.

— Обмяк, — скривился Малыш и сплюнул на дорогу в открытую дверь. — Цветочки, травка… Ты еще станцуй на лужайке. А как назад ехать будем?

Алик взглянул туда, откуда вездеход вырвался на эту дорогу. Пылевой смерчик, обтекавший их, исчез вместе с пустыней. Калитка в рай открылась и растаяла.

— Ты думаешь, мы где? — спросил он.

— Мираж. Только это не мираж, а что-то другое, — сказал Малыш, избегая гипотез.

— Я понял, почему пять солнц. У каждого свое пространство и время. Свой мир. Сейчас мы в мире зеленого солнца.

— С физикой это мало-мало не согласуется, — усомнился Малыш: его практический ум не воспринимал чуда. — Поехали-ка лучше выход искать.

Он увеличил мощность воздушной прослойки, вездеход легко перемахнул кусты у дороги и плавно поплыл над красными пригоршнями цветов, рассыпанных по явно подстриженным веткам. Впереди путь прикрывала рощица, уходившая вправо и, казалось, нигде не кончавшаяся. Впрочем, слово «рощица» явно не подходило: вблизи она оказалась зарослями гигантских папоротников, о которых так много говорили Пилот и Док. Толстые многометровые стволы, сгибавшиеся под собственной тяжестью, были утыканы листьями, похожими на куски листового железа. Задевая друг друга, они не шуршали, а скрежетали с противным металлическим скрипом.

— Эти не перепрыгнешь, — сказал Малыш, поворачивая вездеход вдоль папоротников над седыми метровыми мхами.

То был действительно палеозой — лес из глубин земной предыстории. Алик видел его именно таким: оживленным чудесами безлинзовой оптики на видоэкранах музеев биологической эволюции на Земле. Папоротники, похожие на пальмы с лохматой, не ветвящейся кожурой, папоротники, кустящиеся, как чудовищно увеличенный подорожник, или стелющиеся по земле, пробивая жирными, колючими листьями могучую толщу мхов. Пахло болотом и гнилью, как в сырых, заросших оврагах земных заповедников. Алику не случайно пришло на ум такое сравнение: что-то от заповедника было и в этом декоративно-палеозойском лесу. Словно кто-то обрубил его, огородил подрезанной лентой мхов и поместил бок о бок с белой акацией и строем заботливо ухоженных эвкалиптов. Палеозой рядом с субтропиками современности, дистанции в сотни миллионов лет, а Малыш прошел ее на своем вездеходе за четверть минуты.

Ехали молча и настороженно, с чувством затаенной тревоги. Что за мир? Где разум — его хозяин, тасующий геологические эпохи и прячущий их в клубах зеленой пыли? И главное, можно ли вернуться назад, к родной частице Земли в захламленных комнатах наблюдательной станции? Длительность пути не пугала: позитронный двигатель вездехода не нуждался в заправке «горючим» — хватало солнечной радиации, пищевая синтетика в запасных контейнерах обеспечивала многодневный вариант странствий.

А дальше?

— Странно, — сказал Алик.

Малыш не заинтересовался, что еще странно в этом и без того странном мире, и Алику пришлось пояснить.

— Обрати внимание: нет ни птиц, ни зверей. Одни бабочки. Останови на минутку.

Остановились. Свернувший в сторону палеозойский лес был темен, глух и бесшумен. Эвкалиптовая аллея по-прежнему уходила вперед, петляя в кустарнике. По сторонам разбегался совсем уже незнакомый подлесок — не то кизил, не то боярышник с длинными красными ягодами. И здесь ни одного перебежавшего дорогу зверька, ни одной вспорхнувшей с ветки на ветку птицы.

— Великое безмолвие леса, — сказал Алик.

— Погоди, — отмахнулся Малыш и прислушался.

Из-за дальних кустов в зеленой чаще донеслось не то кваканье, не то писк. Чем больше прислушивались, тем отчетливее разнообразились звуки. Иногда писк переходил в визг, что-то хрюкало или булькало и опять надсадно взвизгивало.

— Кошки, — подумал вслух Алик.

— Нет, не кошки. Ты был когда-нибудь в детских яслях? Для двух-трехмесячных.

— Нет.

— Точь-в-точь, только громче.

— Откуда же здесь ясли?

— А я знаю? Может быть, обезьяны?

— Подойдем, а?

— Подойти-то недалеко, — поразмыслил Малыш. — Вездеход придется оставить. Я только включу защиту. Мало ли что…

Побежали. Что-то невидимое отбросило их у двухметровых кустов. Словно напоролись на прозрачную, туго натянутую полимерную пленку. Обошли кусты справа, открылся проход. Далее пленка опять не пустила, но позволила увидеть все, что прикрывала защита.

Малыш и Алик не произнесли ни слова, настолько все увиденное ошеломило их, настолько не походило на то, что они предполагали увидеть. В пространстве, соразмерном баскетбольной площадке, свободно парили в воздухе, лежали, висели и ползали люди, внешне ничем не отличавшиеся от земных. Высота воздушной прокладки между ними и грунтом не превышала полутора метров, а сам грунт был покрыт газоном не газоном, а чем-то вроде ярко-зеленого мха или пуха. Барахтавшиеся над ним люди, казалось, пребывали в состоянии невесомости, причем не падали и не взлетали, а держались на одном уровне с полной непринужденностью. Все это были молодые мужчины, лет тридцати или меньше, успевшие обрасти, как древнехристианские монахи, не знавшие с юношеских лет ни бритвы, ни ножниц. Но волосы у них не росли ниже шеи, загорелая, без единого волоска кожа даже поблескивала, как у спортсменов-пловцов. По сложению они походили на Малыша, только тот был выше и шире в плечах, да и мускулатура их казалась равномерней и гармоничней. И какая странная потенциальная гармония, подумал Алик: она не служила телу, не управляла им. Сложенные, как античные боги, эти бородатые мужи были беспомощны, как младенцы: они лежали на спине и сучили ногами, пуская пузыри изо рта; не ходили, а ползали, может быть потому, что воздушная подушка не позволяла ходить, или потому, что ходить не умели. Они шевелили пальцами и издавали звуки, даже отдаленно не напоминавшие человеческую речь. Мычание или курлыканье, визг, писк, свист или бульканье то и дело переходили в истошный крик, какой только позволяли их развитые легкие. Даже повторявшихся междометий не было слышно — взрослые ползунки не общались меж собой, гомон их был бессмысленным и бессвязным, просто естественной, природной тренировкой языка, челюстей и голосовых связок. Они действительно были младенцами, хотя по внешнему виду любой мог быть мастером спорта. Когда такой «мастер» издавал свой истошный, надсадный крик, над ним немедленно появлялась ярко-зеленая трубка или свисток, а точнее, соска с присущей ей функцией: ее сразу же хватали жаждущие ребячьи губы. Она не материализовалась из воздуха, не возникала из ничего, а просто приобретала цвет, доселе почти незаметная в неярком блеске зеленого солнца. Такие соски в несчетном множестве болтались по всей площадке на таких же еле видимых шлангах, тотчас же превращавшихся в тоненькие зеленые струйки, должно быть, вкусной и питательной жижицы, потому что бородатые младенцы, с присвистом насосавшись, отваливались насыщенные, довольно урча.

— Вот тебе и детские ясли, — сплюнул Малыш, — смотреть противно!

— А почему они в воздухе?

— Какой-нибудь гравитационный фокус. Такая воздушная люлька гарантирует от неожиданностей.

— Так они же взрослые. Может быть, это сумасшедший дом?

— А я знаю? — озлился Малыш. — Встретились с чужим разумом. Ура! Раздевайся и булькай — вот тебе и контакт.

Он не закончил фразы: что-то сверкнувшее в воздухе полоснуло его по плечу — не то стальная проволока, не то серебристый лучик, тотчас же исчезнувший. Страшная боль ожгла его. Даже дышать стало трудно. Но куртка, должно быть, все же смягчила удар: левое плечо и рука хотя и онемели, но не утратили подвижности. В ту же секунду охнул от боли Алик. Серебристая змейка хлестнула его по ноге, и только одежда, не подпустившая ее к телу, позволила ему удержаться и не упасть.

В двух метрах от них, в проходе между кустами, откуда они вышли к площадке, возвышался голый бородач, такой же, как и булькавшие за пленкой, но твердо стоявший на ногах и управлявший руками. В правой была зажата или металлическая зажигалка, или ручной фонарик, во всяком случае что-то похожее. Позади толпились лохматые, как и он, парни, с глазами осмысленными и разумными. Впрочем, эпитет «разумный» можно было употребить лишь в сравнении с их ползающим за пленкой подобием. Едва ли можно назвать разумной горевшую в этих глазах слепую жестокость, нерассуждающую мальчишескую злость.

— Стой! — крикнул Малыш и прыгнул к бородачу.

Тот едва успел взмахнуть рукой, как что-то металлическое, зажатое между пальцами очутилось в руке Малыша. Теперь серебристая змейка хлестнула уже по голому телу бородача. Он тоненько всхлипнул и упал мешком. Но задние не отступили. Их сверкнувшие лучики метнулись к Малышу, а он успел увильнуть, рухнув во весь свой двухметровый рост под ноги нападавшим, и оттуда тем же электрохлыстом полоснул их снизу. Четверо, взвизгнув от боли, сразу свалились, как сбитые кегли. Остальные скрылись за бруствером кустов.

— Пппрости… — скулил, заикаясь, Алик, помогая подняться товарищу.

— За что?

— Я не испугался. У меня просто не было этой штуки.

— А о гранатах забыл? Давай сюда. Одну мне — и к машине. Выскочишь из прохода, не оглядываясь шарахни своей назад. А я прикрываю. Ну!

Алик сделал все, что потребовал Малыш. Выбежал, прыгнул, швырнул через плечо гранату и исчез за кустами. Позади вырос большой черный шар, вытянулся колбасой метра в три толщиной, все время сплющиваясь и расширяясь. «Пора», — решил Малыш, подождав секунду, пока не исчез за кустами Алик, и прыгнул вслед. За дымовой завесой, густой, как масло, ничего не проглядывалось, только в двух-трех местах колбаса вспучивалась, словно кто-то пробовал пробиться сквозь ее жирную черноту. Малыш тут же бросил вторую гранату и побежал за Аликом. Еще один черный шар повторил в точности преображение первого. Теперь колбаса расширилась метра на четыре. «Не пробьются», — решил Малыш и успокоился. У самой машины он догнал быстроногого Алика, сел к пульту и швырнул вездеход вперед над кустами к памятной эвкалиптовой аллее. Она просматривалась в обе стороны, по-прежнему светлая и пустынная.

— Струсил все-таки? — спросил Малыш. — Только не ври.

— Я и не вру. Сам видел. Сумасшедший дом суб-Гедоны.

— Почему «суб»? И едва ли это дом сумасшедших. Не знаю.

— А что это за змейки?

Малыш вынул из кармана матовую металлическую ручку, очень удобную: с вмятинами для пальцев, белой кнопкой посредине и капельным наконечником. Алик не нажал на кнопку, он только прикоснулся к ней, а на кончике капли уже засветилась точка, настолько крохотная, что измерять ее можно было только микронами. Алик снял палец с кнопки, и точка погасла.

— Электронный хлыст, — сказал Малыш, — а я думал, стальная проволока. Болевое и парализующее оружие. Вероятно, не убивает. Жестокая игрушка для жестоких детей.

— Чьих детей?

— Спроси еще что-нибудь, — огрызнулся Малыш. — Где находится этот твой мир зеленого солнца? На земле? Под землей? Призрак из пыли? Эвкалипты ведь настоящие, а где они росли час назад?

— Ты уравнения Мерля помнишь? — спросил Алик.

— Я не физик-пространственник. Мне это ни к чему.

— И зря. Тогда бы не спрашивал, где росли эвкалипты. Они росли и растут. В том же пространстве, но в другой его фазе. Она на минуточку, даже, может, всего на какой-нибудь квант, убежала вперед или отстала от нашего времени, но пространство в ней уже организовано по-другому.

— Силен, — сказал Малыш, — не зря тебя муштровали в Кембридже. Ну, а как мы выйдем из этой фазы, профессор?

— Как и вошли. Что это, по-твоему?

Издали навстречу им, обтекая коринфские колонны эвкалиптов, плыло нечто странно похожее на стог только что скошенной пыльно-зеленой травы. Гигантский комок то и дело вздрагивал, рос, мутнел, то наливаясь до синевы, то растекаясь по краям белокочанными выплесками.

— Выходит, опять мираж, — предположил Малыш.

Алик долго всматривался, потом сказал не без торжества в голосе:

— А ты получше вглядись, навигатор. — И прибавил, поясняя: — В центр, в центр!

А в центре менявшего формы комка чернело пятно. Оно тоже увеличивалось, но сохраняло цвет, поблескивая, как рояль, отражающий вставшее над окном солнце.

— Понял вас! — вскрикнул Малыш и швырнул машину прямо в крышку «рояля».

Одновременный шок, на мгновение выключивший и снова включивший сознание, темнота и свет, нормальный дневной свет, но окрашенный словно бледно-зелеными стеклами. А перед нашими странниками в ветровом стекле вездехода до горизонта простиралась уже не вызолоченная солнцем, палевая эвкалиптовая аллея, а припудренный пылью черный камень материка. Он вдруг показался им таким домашним, приветливым, даже родным.

— Кажется, выбрались, — облегченно вздохнул Малыш.

Алик оглянулся и увидел позади ажурную вышку наблюдательной станции.

— Поворачивай, — сказал он, — приехали.

4. Проводы проигравших. «Гедона-з» подымает флаг

Все уже было готово к отлету. Остались считанные минуты. Доктора после укола спонтифина, снимающего нагрузки во время ускорения, еще заранее перенесли в космолет: требовались минимум четверть часа тишины и покоя для стабилизации нервной системы. Даже Пилот выбрался из кабины, чтобы размяться в эти несколько минут перед отлетом, хотя разминаться можно было только в тени высокой ракеты. Оранжево-желтое солнце обжигало даже перед закатом. Любопытно, что в лучах его гасли все оттенки света его соседей и ничто окружающее не приобретало ни зеленых, ни синих красок. Цветные солнца не светили, а отсвечивали, похожие на блестящие кружки, выкрашенные разноцветными лаками. Смотреть на них можно было запросто, без темных очков.

Но жары и без того хватало на черном накалившемся камне без клочка тени, кроме узкой полоски от космолета, на которой топталось несколько человек. Библ то и дело слизывал с губ струившиеся по лицу соленые капли пота. Он с трудом переносил это пекло, не то что привычные ко всему Капитан и Малыш или зябкий Алик. Сморило и Пилота, но не погасило полыхавшей в нем радости. Он даже приплясывал, ни на секунду не умолкая:

— Пекло? Пекло. И не то еще будет, голубчики. Не завидую я вам, наглотаетесь. А мы с Доком как вернемся, так сразу рапорт об отставке с космической службы. Док — по болезни, я — по собственному желанию. Хватит с меня незапланированных поисков чужого разума в космосе! Полетаю теперь на земных трассах, тихонько, легонько, на воздушной подушечке, на звуковой скорости. Где-нибудь каботажем с курорта на курорт или в Арктике. Холодно, скажете? Хорошо!

Малыш смотрел на него не презирая — с жалостью. Легированную сталь излучателем стравил. Чокнутый. Языком болтает, как вентилятор. Не завидует. А позавидовать можно: полгода просидел здесь и спекся. А они вдвоем с Аликом за один день зеленый мираж, как задачку по механике, щелк — и решили!

Об этом же думал и Алик, не успевший все рассказать Капитану. Оказывается, встречу их с пылевым смерчиком все-таки нащупали объективом видеоскопа. Все видели: как столкнулись, как заглотал их зеленый комок и как растаял потом на черном камне. Встревожились, конечно. Пропал вездеход — не шутка. И двух людей нет. Пилот так сразу похоронил их: «И не ждите. Конец. Ищи Иону во чреве китовом». Только Док надеялся: «Встретят разрыв пространства — вернутся». Он считал, что смерчи или туманности — это результат разрыва пространства, смещения фаз времени, пространственно иначе организованных. И, кстати сказать, правильно считал. Алик предполагал то же самое. Если бы Мерль сделал свое открытие не на Земле, а на Гедоне, его бы считали не только гением математического воображения и не отплевывались от его уравнений, как отплевывается от них узкий практик Малыш.

Когда ракета огненным стержнем врезалась в край неба и скрылась за его голубой кромкой, они долго молчали, думая о своем. Сейчас Гедона стала их домом, их почвой, их землей. Возвращение к пенатам состоится не ранее года или, по крайней мере, через несколько месяцев, если пришлют смену по экстренному лазер-вызову. Но Капитан не Док, он из легированных сталей, не гнется и не ломается, не чахнет и не психует. Его не утомишь и не испугаешь, не поколеблешь и не смутишь; нужно убить его, чтобы остановить, а убить его совсем не так просто: готовность к защите не покидает его даже во сне. Малыш из того же теста, только выпечка у него попроще; нет тех ингредиентов информации, какие запрограммировала и накопила жизнь Капитана.

Библ был послабее духом, но любопытство и жажда нового легко побеждали в нем естественный страх перед опасностью. О себе Алик этого сказать не мог. От страха у него противно потели руки и душа уходила в пятки: точнее, на страх тотчас же спазматически откликались кровеносные сосуды в ногах. Именно так и было, когда он впервые увидел сверкнувшую над головой серебристую змейку. Реакция на опасность оказалась у него чуть более замедленной, чем это полагалось для космолетчика. В пропускной комиссии Медицинской службы возник даже спор, можно ли оставить его в составе экипажа. Только вторичная проба сняла сомнения: сопротивляемость организма компенсировала полностью замедленность требуемой реакции, индекс ее оказался даже выше, чем у его товарищей по экспедиции.

Но сейчас Алика тревожила не опасность, а неизвестность. И пожалуй, «тревожила» не то слово. Было в этой неизвестности что-то возбуждающее, пьянящее, что подкрадывается порой к художнику в предчувствии долгожданной находки или к ученому на пороге еще смутно ощущающегося открытия. Капитан взглянул на него и улыбнулся: понял. Потом посмотрел на уползавшие за сине-зеленый горизонт тускло светящиеся цветные кружки и произнес задумчиво, ни к кому не обращаясь:

— А ведь и на Земле иногда тот же эффект. Воздух, как призма, разлагает свет. По существу, мы наблюдаем не один белый диск, а несколько цветных, наложенных друг на друга. На закате края их обычно отсвечивают, окрашивая небо. Чаще красным, а иногда где-нибудь на море или в пустыне мы видим точь-в-точь такой же сине-зеленый горизонт.

— Горизонты разные, а солнце-то одно, — сказал Библ.

— И здесь одно. Только на Гедоне атмосферные условия позволяют видеть и спектральное разложение, и фазовые смещения дисков.

— А может, пойдем? — зевнул Малыш. — Домой пора: ночи на Гедоне короткие.

Все засмеялись. Малыш уже считал необжитую станцию домом. А ведь ее еще надо было сделать домом, вдохнуть в этот захламленный сарай ту милую человеку теплоту и домашность, которые мы обычно называем уютом. Четыре человека снова молча обошли все коридоры и комнаты, где пахло пылью и грязным бельем, и порешили отложить уют до утра: «Все равно до ночи не управимся. А завтра разделимся. Двое пойдут на вездеходе, двое останутся обживать станцию». Все знали, что обживать останутся Алик с Малышом, но никто не возражал и не спорил.

После ужина перед сном провели летучку — первую на этой планете. Алик повторил рассказ о бородатых младенцах, с особенной тщательностью вспоминая подробности. «Побольше подробностей, — требовал Капитан. — Цвет, форма, происхождение причины, последствия — все, что запомнилось». Но слушал не перебивая, лишь иногда вставлял корректирующие или недовольные замечания: «Не обратили внимания, откуда идут шланги с питанием к детской площадке? Нет? Жаль». Осмотрев «хлыст» и запустив к потолку серебристый лучик, подставил руку, поморщился и заметил: «Болевое оружие. Должно быть, не убивает, иначе его не давали бы детям». На реплику Библа «почему детям?» откликнулся тотчас же, упредив Алика; «Потому что взрослых они не видели». Очень удивился, что Малыш и Алик, пробиваясь к вездеходу, прибегли к гранатам. «А „пояса“? Один прыжок, и ваши дымовые шашки бы не понадобились». Малыш и Алик смущенно молчали; «пояса» они забыли на станции. Эти реактивные «пояса», без которых ныне не обходился ни один спортсмен или турист, были изобретены на Земле еще в шестидесятых годах двадцатого века. С довольно громоздким турбореактивным двигателем, они позволяли человеку совершать прыжки в воздухе на расстоянии от пятидесяти до двухсот метров. За сто лет их изрядно усовершенствовали, почти приравняв человека к птице. Гравитационный двигатель, сменив турбореактивный, уменьшился до размеров небольшой пряжки на спине, но увеличил дистанцию прыжка до свободного полета по любой траектории. Одним движением корпуса можно было изменить траекторию, но именно это и не позволяло «поясам» стать массовым средством транспорта. В начале двадцать первого века их популярность не превышала популярности мотоцикла сто лет назад и несколько десятилетий спустя ее все еще ограничивала необходимость риска, опыта и спортивного навыка.

Умение владеть «поясами» было элементарным для каждого космолетчика, и Алик отлично понимал, что с «поясами» они увидели и узнали бы много больше, но их экспедиция на вездеходе планировалась и оснащалась слишком поспешно. Капитан и Библ оказывались в более выгодном положении: их путешествие можно было обдумать и обсудить накануне, что взять, что оставить, какой инструмент, какое оружие.

— Излучатели взять, — решил Капитан, — но применять их лишь в случае крайней необходимости. И никоим образом против детей!

— А если мы попали в космический Бробдиньяг?[6] — предположил Алик.

— Если младенцы в их нынешнем состоянии с годами становятся великанами?

— И тогда излучатель — крайняя мера. Только в условиях ничем другим не отвратимой опасности. Я думаю, обойдемся «поясами», дымовыми гранатами и пневмоотражателями.

— Честно говоря, я еще ни разу не держал в руках этой штуки, — признался Библ.

— Возьмешь — не выронишь. Держи средний палец на спусковом крючке — только и всего. Отражает встречной волной все — от камня до пули. Любой зверь, прыгнув, сломает ноги. Радиус до двух метров — больше не нужно. Установишь на шкале и чеши.

Только один Малыш был с Библом на «ты», он был со всем миром на «ты» и даже Капитану счел возможным напомнить:

— Не забудь браслеты с приборами внешнего включения и выключения силовой защиты машины. Правило номер один: покинутый вездеход остается недоступным для любого вмешательства извне. Помнишь, как погибла вторая экспедиция на Прокле?

Капитан поморщился:

— Не каркай. Мы вооружены и оснащены так, что нам не страшно ничье и никакое вмешательство. Ни человек, ни природа. Ни абсолютный нуль, ни вакуум, ни плазма. Страшно другое — смещение фаз. Входы и выходы. Мы не знаем, когда они открываются, как открываются, почему и зачем.

В черную покатость окна — они сидели в комнате Дока — врубился вдруг узкий клинок света. Не молния, сверкнувшая, расколов небо, и не след метеорита, медленно тающий в черноте звездного купола. Где-то вдали, должно быть у горизонта, словно раздвинулись створки ночи, впустив высокую полоску зари. В ее белом, почти дневном свете смутно просматривались очертания незнакомого города.

Видение продолжалось, должно быть, минуту, не больше, и растаяло в ночи, как залитая тушью картинка.

— Мираж? — удивился Малыш. — А почему ночью? Сейчас все пять солнц на другой стороне планеты.

— Может быть, отблеск?

— Чего?

Алик смутился, мельком взглянул на Капитана. Но тот молчал. Библ жевал соломинку от коктейля.

— Вероятно, смещение фаз происходит и ночью, — предположил он. — А если учесть разницу во времени — она может быть и значительной, — у нас ночь, у них день.

— Где это «у них» и кто это «они»?

— Может быть, здесь несколько цивилизаций. В каждой фазе своя.

— Разговорчики! — оборвал Капитан. — Спать! На сегодня все.

— Нет, не все!

Алик выкрикнул это с мальчишеской звонкостью, предвкушая недоумение товарищей и свое торжество над этим недоумением.

— Мы еще не подняли флага на станции, — закончил он, храбро встретив взгляд Капитана.

Но взгляд был теплый и поощряющий. Алик не предполагал, что это можно сделать и завтра утром. Капитан даже не усмехнулся мальчишескому порыву Алика, он просто сказал:

— Молодец, сынок.

— Темно на улице, — усомнился Малыш.

— А мы костер разложим!

— Из чего? Из пластика?

— Найдем что-нибудь деревянное. Человек даже в космос тащит с собой что-нибудь из милого его сердцу дерева.

Импровизированный костер запылал, отражаясь в черном зеркале камня. И его усиленное отражением пламя осветило знакомый всем землянам флаг ООН, давно уже в этом веке по-настоящему объединенных наций.

— Теперь уже все, — сказал Капитан. — «Гедона-3» подымает флаг.

5. Игра «синих» и «голубых». Катастрофа

На этот раз мираж уходил, смещаясь в Ничто. Он возникал далеко впереди в сиянии всех пяти солнц невысокой зеленой копной, будто скопнили только что скошенную траву, и, по мере приближения вездехода, не расплывался, не таял, а словно вдвигали его за привычную декорацию. Сначала сокращался вдвое, потом виднелся только узкий зеленый серп, а в конце концов вездеход пролетал в привычном уже пространстве пустыни, не задевая ничего зеленого — ни куста, ни травинки. Да и что могло вырасти на оплавленном до черноты кварце?

— Не везет, — заметил Библ. — И совсем уже непонятно, почему в одном случае мираж идет навстречу людям, а в другом уходит?

— Пожалуй, сие от нас не зависит. Миражные «входы» и «выходы» подчинены каким-то своим законам. А наш вездеход, особенно на высокой скорости, несет с собой частицу нашего пространства — времени, какой-то микроскопический обтекающий слой. Когда он, скажем, аритмичен межфазным соединениям, «вход» закрывается. А может быть, есть и другое объяснение, — вздохнул Капитан.

В самом деле, на какие еще объяснения можно было рассчитывать в этом царстве необычайного! Пять разноцветных солнц на небе, пять разных миров на планете. Блуждающие стога с калиткой-щелью в какое-то Зазеркалье. Бородатые младенцы, которые сучат ножищами сорок шестого размера и сосут молочко из пожарных шлангов.

— Если младенец двух метров ростом, — вспомнил Капитан предположение Алика, — то к зрелости он дотянется до десяти. Значит, все-таки свифтовское: Бробдиньяг в космосе.

— Едва ли, — не согласился Библ. — Во всех фазах одна и та же гравитация, близкая к земной. Гигантские рост и вес создадут чрезвычайные неудобства для гуманоидов. Может быть, здешняя биоэволюция и не повторяет земную, но едва ли слишком от нее отличается. Тут что-то другое.

— Сейчас узнаем.

Широченный фонтан чистого зеленого пламени, то вздымаясь, то падая, бил прямо из черного камня метрах в пятидесяти от вездехода, не обнаруживая тайных намерений погаснуть или уменьшиться. Он бил не высоко, не выше двухэтажного дома, но и не опускался ниже первого этажа, позволяя вездеходу свободно пройти сквозь щель. Тускло-серая, ровная, как портьера, она не открывала тайн мира, притаившегося за ней. То ли это была стена, или облако, или просто сгусток лежавшего в долине тумана, ни Библ ни Капитан не смогли ответить, но самое главное, щель не исчезла при сближении с машиной. И Капитан решился. Он включил отражатель, который в случае столкновения с непреодолимым препятствием отбросил бы машину назад, и похожий на черепаху вездеход пошел на таран в центр непонятной мути.

Он прошел ее, как нож масло, без малейшего сопротивления. Силовое поле отражателя действовало с силой кумулятивного взрыва. Серая масса, а это была несомненно масса пока еще неизвестного состава и происхождения, уступчиво сжималась или расступалась, пропуская путешественников. Но она не пропускала света, и несколько секунд вездеход шел в полной темноте, пока не вырвался на залитую солнцем лужайку, похожую на газон футбольного поля.

Капитан остановил машину и оглядел ландшафт в круговом смотровом стекле. Позади простиралась ровная плоская поверхность не то кустарника, не то высокой травы, так плотно и густо росшей, что даже вблизи она походила на двухметровой толщины серый ковер, примыкающий у горизонта к очень темному, неизвестного происхождения лесу.

— Вот эту серятину мы и прошли, — задумался Капитан. — Интересно, что же это на самом деле?

— Серые мхи, — сказал Библ. — Палеозойская декорация. А эта лужаечка — часть просеки, засеянной уже вполне современным газоном и опоясывающей явно силурийский заповедник. Видимо, мы находимся там же, где уже побывали Малыш и Алик. В том мире, во всяком случае. А теперь превратимся в Ливингстона и Стэнли и отправимся в джунгли космической Африки.

Оставив вездеход под силовой защитой, навесив и пристегнув все захваченное со станции ручное оружие, Капитан и Библ отправились на рекогносцировку в симпатичные джунгли незнакомого, но явно ухоженного кустарника за газонной полянкой. Может быть, Ливингстон и Стэнли казались для сравнения слишком далеким эталоном путешественников, но в своих кремовых шортах и сетках, предохранявших от жары грудь и спину, в модернизованных пробковых шлемах с вмонтированными в них миниатюрными рациями их нынешние последователи действительно походили на участников сафари в приключенческих фильмах двадцатого века. Запавшие щеки и крутые морщинки на лбу Капитана и совсем уж колоритная голландская бородка Библа, окаймлявшая бронзовое от загара лицо, дополняли впечатление.

— Вместе или разделимся? — спросил Библ.

— Вместе, — решил Капитан, — рация пригодится в пожарном случае.

Раздвигая упругие большелистые ветви, протискиваясь в тенетах вечнозеленых кустов, за которыми торчали уже описанные Малышом и Аликом высоченные мачты эвкалиптов, Капитан и Библ добрались наконец до другой полянки и прислушались. Из-за кустов доносились даже не звуки какой-то членораздельной речи, а просто вскрики, вопли, хрип, свист и хохот. Осторожно спрямив закрывающий дорогу кривой двухметровый лист, наши путешественники так и замерли на месте. Перед ними открылся наконец обитаемый уголок гуманоидного мира Гедоны.

Их было около десятка спортивного вида юношей, почти голых и загоревших до смуглости жителей тропиков. Из одежды на них были только сандалии без креплений с неизвестно как прилипшей к ноге подошвой и вполне земные пляжные плавки небесно-голубого цвета. Лишь двое предпочли темно-синие и, может быть поэтому, оказались в конфликте с голубоплавочниками. Тесно-тесно, спина к спине, отражали они их яростное нападение. Дрались «хлыстами», сверкавшие змейки которых то удлинялись, то укорачивались, смотря откуда и куда был направлен удар. Любопытно, что удары не оставляли на коже заметных следов, но каждый меткий «нахлыст» вызывал или гримасу боли, или подавленный крик, а иногда кто-нибудь из нападавших отбегал и, гримасничая, растирал пораженное место. Капитан заметил, что, встретившись в воздухе, лучистые шпаги раскалывались, срезая друг друга, и удары не достигали цели, но никто из участников схватки не использовал этот прием, стараясь прежде всего «накрыть» противника. В отличие от лохматых «младенцев» все они были аккуратно подстрижены и чисто выбриты, но внешне спортивный лоск не заслонял так и распирающей их первобытности.

— Звери! — сквозь зубы выдохнул Капитан, еле сдерживая накипающий гнев.

Юноши действительно дрались с молчаливой свирепостью, как волки в земных заповедниках, и только вой да хохот сопровождали избиение сопротивлявшихся.

Наконец один из них упал, и тотчас же две серебристые молнии накрыли спину другого. Но он устоял, ответив ударом на удар и в свою очередь сбив с ног двухметрового гиганта в голубых плавках. «Голубые», взвыв по-волчьему, участили удары.

— Звери, — повторил Капитан, уже готовый вмешаться в схватку.

— Дети, — остановил его Библ. — Не вмешивайся, это не наша игра.

— Почему игра? — удивился Капитан.

Но ответил не Библ, а старший из «голубых», видимо вожак группы, и ответил… по-русски.

— Хватит. Две дюжины ударов. Я сосчитал.

«Голубые» остановились. Кто-то крикнул:

— Он и от трех дюжин не сдохнет!

— Не по правилам, — сказал вожак. — Пусть идет.

«Голубые» расступились, пропуская силача в синих плавках. Шаги его, неуверенные и медленные вначале, понемногу крепли и убыстрялись. Под конец он прыгнул и исчез за кустами.

Двое из оставшихся рванулись было за ним, но вожак снова остановил их:

— По правилам игры положено догнать его по другой дороге и снова встретить лицом к лицу. Догоните — добьете. Я жду здесь.

Оставшись один, он подошел поочередно к лежавшим без сознания юношам и перевернул каждого лицом к солнцу. Все они казались странно похожими друг на друга, как для земного европейского глаза кажутся лица монгольского типа. Но в этих не было ничего азиатского — голубые глаза, прямой нос и овал лица напоминали землянину скорее скандинавский или англо-саксонский тип. Лишь приглядевшись, можно было заметить различия, не очень определенно и резко выраженные и только подтверждавшие первоначальную мысль о сходстве. И Капитан и Библ почти одновременно нашли объяснение: перед ними был отборный, физически полноценный и генетически наиболее совершенный вид гедонийского гуманоида.

— Может, я ошибаюсь, — не очень уверенно произнес Капитан, — но мне показалось, что они говорили по-русски. Чушь зеленая.

— Они вообще не говорили, — сказал Библ.

Капитан усмехнулся:

— Значит, прямое мысленное общение. Попался, старый дурак, на удочку знакомых слов.

— Мы просто переводили их мысли в привычные нам слова, — пояснил Библ.

— Сначала мне казалось, что я слышу, а потом обратил внимание, что губы у них не движутся. Возможно, у них вообще нет речи, как системы связи.

— А крик?

— И зверь кричит.

— Но зверь не мыслит.

— С глубиной этой мысли мы уже познакомились.

— Проверим лично. Есть шанс, — сказал Капитан и, раздвинув кусты, вышел на поле боя.

С молниеносной реакцией «голубой» обернулся и рассек «хлыстом» воздух. Но пробковые шлемы и шорты незнакомцев повергли его в такое изумление, что он совсем по-детски разинул рот.

— Кто… вы? — «услышал» Капитан и ответил уклончиво:

— Мы издалека.

— Почему ты водишь с собой ребенка? — крикнул на Библа гедониец.

— Он не ребенок.

— Разве у вас в школе ходят небритыми?

— Ходят. — Капитан продолжал игру.

— Так ведь он же единицы теряет.

— Что?!

— Ты что — идиот? Биты. Не понимаешь?

— По-моему, он сказал «биты», — сквозь зубы проговорил Капитан, не глядя на Библа.

— Биты, точно, — подтвердил тот. — Он имел в виду именно биты: у нас для этого нет других терминов. Условные единицы информации. Сначала он и сказал: единицы.

— А сколько ему лет? И при чем здесь информация?

Библ только плечами пожал.

— Почему вы оба жужжите? — спросил гедониец.

— Мы не жужжим, мы разговариваем.

— Что?

— У них нет такого слова, — шепнул Библ. — Подберите другое.

— Мы общаемся. Ты разве не слышишь?

— Когда общаются, думают. И не слышат, а понимают. А я слышу: бу-бе-бо, та-ти-ту… — передразнил гедониец. — Жужжание.

— А сколько тебе лет?

— Полтора года.

Теперь изумились Библ и Капитан.

— Врет? Или у них другая система отсчета?

— Если мы услышали «год», значит, он имел в виду год. Может быть у них год другой?

— Судя по роже, ему лет двадцать, не меньше.

— Опять жужжите.

— Давно в школе? — спросил Капитан, дипломатично обходя коварный вопрос о жужжании.

— С детской площадки. Скоро полкруга. А ты сколько?

— Столько же.

— А что у вас на голове?

— Форма, — придумал Капитан. — Экскурсантам дают. Знаешь, что такое экскурсия?

— Знаю. Нас в Аору возили.

Капитан услышал «Аора», Библ — «Аэра», но комментировать «услышанное» не стали. Возможно, это заповедник какой-нибудь или город.

— Да спрашивайте же, задавайте вопросы. Не позволяйте ему спрашивать, — шепнул Библ и спросил, опережая Капитана: — А ты любишь учиться?

— А кто любит? Ты любишь?

— Смотря что. Сегодня был в школе?

— Был. Два часа просидел у компьютера. Голова трещит — сдохнешь.

И Капитану и Библу показалось, что гедониец сказал «два часа», но «услышали» они это не очень ясно и настаивать на «часах» не могли, однако термин «компьютер» прозвучал в сознании обоих одинаково четко.

— Вы слышали: компьютер, да? — шепнул Библ, не глядя на Капитана.

— Точно. Чудеса в решете.

— Ты подумал о компьютере? — продолжал Библ, обращаясь к уже подозрительно косящемуся юноше в голубых плавках. — У нас в школе это называется по-другому. Машина, которая за тебя думает, тебе подсказывает, забирается тебе в голову и раскладывает там по полочкам всякую дребедень. А ты просыпаешься и уже все знаешь. Так?

Гедониец заржал, как лошадь. А Библ, не давая ему опомниться, продолжал обстрел:

— Чему сегодня учился?

— Счету, — нехотя отвечал гедониец, ему уже начинал надоедать этот затянувшийся экзамен, — а потом игре в «тро».

Капитан услышал «тарс» и переспросил.

— Шашки, — показалось обоим. — Двенадцать клеточек горизонтально, двенадцать вертикально. Перемножишь?

— А ты?

— А я и не то могу. Двенадцать семь раз двенадцать и на себя один двенадцать. Ну?

«У них двенадцатиричная система счета», — подумал Библ и сказал вслух:

— В уме не могу. Без счетной машины не обойтись.

— На машине всякий дурак сумеет. А я — в уме. Мне за это две дюжины единиц накинули. А за воображение минус.

— Почему?

— Не прошел теста. Шесть проб, а на табло нули.

— На каком табло?

— Световом.

— Сдаюсь, — шепнул Библ Капитану. — Изнемогаю. Еще вопрос, и мы завалимся. — Но он все-таки задал свой последний вопрос: — А зачем вам эти условные единицы?

— Не соберешь нормы — конец. Глотай снова жижицу из клистирной трубки.

Капитану «послышалось»: из «резиновой кишки». Но смысла не уяснили оба, и главное, «голубой» это понял.

— Не из школы вы. Откуда — не знаю. Беру в плен, — объявил он и хлестнул серебристой змейкой.

Капитан нырнул ему под ноги и сбил на землю. Оба тотчас же вскочили, но Капитан секундой раньше и болевым приемом заставил юношу выронить «хлыст».

— Подберите, Библ, — сказал он, не оборачиваясь. — А ты теперь знаешь, кого можно брать в плен, а кого нет.

Гедониец не был трусом. Но и третий его прыжок — он, видимо, собирался укусить Капитана — закончился для него столь же плачевно. Даже не пошевельнувшись, Капитан левой рукой перебросил его через голову. Для космолетчика, обученного всем приемам самозащиты, гедонийский школьник даже с фигурой культуриста был не опаснее земного мальчишки. Сейчас он уже был сломлен. Не оглядываясь, не пытаясь приподняться, он на четвереньках пополз в кусты.

— Ну вот и все, — грустно проговорил Капитан. — Контакт исчерпан.

— У нас не было выхода, Кэп, — сказал Библ. — Не подставлять же спины под их «хлысты».

— И все-таки жаль парня, Библ.

— Убийцу? Все они — убийцы. И пусть не угрызает вас совесть. — Библ кивнул на безжизненные, обращенные к солнцу лица: — Боюсь, что у них иные моральные принципы, Кэп, и не с ними надо искать общения.

Капитан задумался.

— Значит, к вездеходу? А может, все-таки рискнем продвинуться? Вон мимо тех эвкалиптов. Аллейка со всех сторон просматривается. Если что, увидим.

— Он может вернуться не один.

— С нашим оружием, Библ, даже в джунглях Проклы не страшно. «Хлысты» — детские игрушки по сравнению с пневмоотражателями. А у нас еще и гранаты, и «пояса». Пусть только сунутся!

«Даже самый опытный и счастливый разведчик на вражеской территории иногда ошибается», — подумал Библ, но не стал возражать Капитану. Аллейка действительно была веселой и светлой. Высоченные мачты эвкалиптов с листьями-ножами, обращенными лезвием к солнцу, не задерживали даже тоненького лучика. Шагай да шагай. Песок, газон, камешки. Десять минут… двадцать… полчаса. Ничто не изменяло окружающего пейзажа.

— По такой бы аллейке да на воздушной подушечке, — мечтательно вздохнул Капитан. — Не планета — курорт!

Но Библ молчал, не отрывая глаз от линии вечнозеленых кустов с толстыми, будто картонными, листьями, выстроившихся за эвкалиптами. Они тянулись параллельно плотной, густой, словно искусственно выровненной полутораметровой ограде.

— Вас что-то беспокоит, Библ?

— Кусты. С любой стороны можно подползти незаметно.

Капитан остановился и сказал:

— Чему-нибудь нас все-таки учили в космослужбе.

Из глубины одного из своих бесчисленных карманов достал миниатюрные «кошки», прикрепил их к ботинкам и по-обезьяньи быстро-быстро полез вверх по вызолоченному солнцем стволу. Забравшись метров на десять, огляделся и так же быстро соскользнул на землю. Лицо его было сосредоточенно и серьезно.

— Вы угадали, Библ, а я опять ошибся. Они ползут двумя колоннами справа и слева.

— В голубых плавках?

— Не обратил внимания. А не все ли равно?

— У меня возникло предположение о «синих». Подумал, может, снова встречаются два враждующих лагеря?

— Нет, Библ. Это за нами охотятся.

— Тогда включим «пояса», Капитан.

— Вы первый.

«Пояс» сразу не подымал. Какие-то мгновения человек медленно отрывался от земли до полуметра, а затем, со свистом рассекая воздух, летел по дуге метров двести — триста. Библ пролетел, как торпеда, приземлившись беззвучно и мягко. Через одну-две секунды его догнал Капитан.

— Повторим?

Повторили. Еще триста метров и еще раз триста. Где-то здесь надо поворачивать влево. Уже виднелись вдали серые мхи. Капитан взглянул на компас-наводчик и взял направление. Вездеход он нашел точно на оставленном месте, но оно не было пусто. Два десятка юношей в синих плавках толпились у машины, не в силах пробиться к ней вплотную: защитное поле пресекало все их попытки. Прыжок Капитана заметили, но он не успел в момент приземления взяться за оружие: не хватило буквально каких-то мгновений. Что-то неприметное и бесшумное небольно укололо его в щеку, и он сразу провалился в темноту.

Библ видел все это с воздуха. Он мог продлить прыжок, переключив его в свободный полет, но где приземлиться? За вездеходом — бессмысленно: не сможешь помочь товарищу. Возле него — не успеешь: у них какое-то загадочное, но точно бьющее оружие. Значит, надо атаковать в полете. Пролетев над вездеходом, он освободил пристегнутую гранату-газовку, повернул и на большой скорости, только снизив высоту до четырех-пяти метров, швырнул гранату где-то между вездеходом и кучкой бесновавшихся голышей в синих плавках. Сразу же невысокое облако «смога», окутало их вязкой и жирной чернотой. Капитан все еще без сознания лежал в трех метрах от машины. Теперь можно было приземлиться, взвалить товарища на спину и дотащить его до вездехода, предварительно сняв защиту. Библ так и сделал. Ничто не мешало ему: облако черного дыма преграждало путь гедонийцам. Но один все-таки пробился, не попав на глаза согнувшемуся под тяжестью товарища Библу. «Синий» взмахнул чем-то похожим на большой гаечный ключ. И как будто ничего не случилось: ничто не громыхнуло, не сверкнуло, не просвистело. Только Библ, уже подтащив Капитана к вездеходу, почувствовал легкий, почти незаметный, как комариный укус, укол. И потерял сознание, так и не сняв защитного поля с машины.

6. По щучьему велению. За порогом сказки

Он очнулся в совершенно прозрачной комнате, границы которой были едва различимы. Только потолок матово затенял от зеленого солнца, а стен будто и совсем не было — вплоть до горизонта раскинулось во все стороны искусственно выращенное или специально подстриженное газонное поле. Ничто не нарушало его гармонической одноцветности — ни кустика, ни деревца до голубой кромки неба. Ничто не отвлекало внимания, не рассеивало, не перебивало мысль. В этом желтовато-зеленом вакууме хорошо думалось, воспринималось, ассоциировалось. Даже мебели не было, а лежали они с Капитаном просто на воздушной подушке метрах в трех-четырех друг от друга, в тех же костюмах, с тем же снаряжением, причем ни излучатели, ни гранаты не провисали, не оттягивали, лишь чуть-чуть прогибая пружинящую прозрачную пленку, подвешенную под ними неким невидимым гамаком. Библ нащупал ее — она действительно пружинила и прогибалась, как натянутая резина. Издали казалось, что Капитан просто повис в воздухе, безмолвный и недвижимый. Мертв? Библ прислушался. Ровное дыхание товарища успокоило: спит.

Библ сел в своем невидимом гамаке, и гамак тотчас же превратился в кресло — ощущались даже более жесткие ручки-подлокотники — ни дать ни взять творение искуснейшего художника-модельера земной мебельной фабрики, только невидимое или уж во всяком случае с трудом различимое. Да и пол обманул: газон только просматривался сквозь такую же прозрачную пленку, а она чуть-чуть прогибалась и отталкивала ногу. Вероятно, по этому полу и ходить было одно удовольствие, и Библ, вскочив, пружинящей, энергичной походкой подошел к Капитану.

— Чудеса, Кэп, — позвал он, тронув спящего за плечо, — просыпайтесь!

Капитан открыл глаза и мгновенно, как цирковой акробат, подпрыгнул и стал на ноги, готовый к защите. Ни Библа, ни комнаты он еще не разглядел — просто действовал привычный рефлекс космоисследователя.

— Библ? — почему-то удивился он. — Что случилось? Ах да! Нас же сбили.

И тут Библ сразу вспомнил все то, что ускользало от него в этом убаюкивающем зеленом мареве. Их последний прыжок к вездеходу. Падение Капитана. Меднокожие в синих плавках, окутанные жирным дымом гранаты. Он волочит Капитана к защитному полю вездехода. Укол. И — конец. Тьма.

— Очевидно, нас перенесли в эту колбочку из воздушной пленки. Если они людоеды, так для откорма. А может, просто для изучения, не знаю.

— Какую колбочку? — не понял Капитан.

— А вы оглянитесь получше.

Капитан оглядел неразличимые стены, зеленое море газона, пощупал ногой пружинящий пол, подошел к тому, что казалось стеной, ткнул в нее кулаком — кулак протиснулся на четверть метра, натянув тончайшую, как от мыльного пузыря, сливающуюся с воздухом пленку, и отскочил назад.

— Не пускает, — сказал Капитан. — А откуда же приток воздуха?

— Может, есть где-нибудь невидимое окошечко или вентилятор? — предположил Библ.

Капитан молча обошел предполагаемое пространство «колбы», всюду пробуя плотность стен, и всюду стена прогибалась и снова натягивалась.

— Крепко заперли, черти.

— Может, рванем излучателем? Кажется, подходящий случай.

— Едва ли. Лучше подождем. — Капитан еще раз оглядел их прозрачную клетку. — Действительно, колба. Интересно, на чем же мы спали? На этих воздушных подушечках?

Постели, ставшие уже креслами, по-прежнему едва просматривались. Отсутствие материальности, вещественности, а главное, цвета раздражало, и Библ не преминул заметить:

— Почему они игнорируют цвет? Если бы кресла, скажем, стали голубыми, а стены — розовыми, потолок побелел, а пол…

Фраза оборвалась. Библ буквально онемел от неожиданности. Стены мгновенно порозовели, висевшие в воздухе кресла словно выкрасили ультрамарином, а облачко, затенявшее потолок, стало молочно-белым. Только «недокрашенный» Библом пол оставался по-прежнему зеленой прозрачной пленкой.

— Н-да, — сказал Капитан.

Библ молча сел в голубое кресло без ножек, подпрыгнул на нем, промял, утонул.

— Неплохо. Любопытно, как это достигается?

— Просто это достигается. Проще простого. По щучьему веленью, по моему хотенью. — Капитан с таким же удобством уселся напротив. — Стола только не хватает.

И мгновенно возник стол. Стеклянно-матовый на вид, прямоугольный по форме, только без ножек, как и кресла.

Просто в воздухе между ними повисла доска.

— Ну, если мы попали в сказку, так и будем вести себя по-сказочному, — сказал Капитан. — Лично я выпил бы что-нибудь горячительное.

— И я.

На столе прямо из воздуха материализовались два странных бокала с вмятинами для пальцев, наполненные густой розоватой жидкостью. Библ попробовал: вкусно. Выпили. И сразу же мысль приобрела особенную ясность, движения — легкость, а зрение — остроту.

— Хорошо! — крякнул Капитан. — Может быть, еще что-нибудь пожелаем?

— Я бы пожелал увидеть волшебника.

Никто не появился.

— Может быть, в их лексиконе нет слова «волшебник»? — предположил Капитан. — Тогда скажем так: кого-нибудь из тех, кто поместил нас сюда и выполняет наши желания.

— Я здесь, — откликнулось у обоих в сознании.

Телепатический зов донесся с другой стороны, и, обернувшись, они увидели меднокожего гедонийца в синих плавках и рубашке из тончайшей шнуровки, если это нитяное сооружение можно было назвать рубашкой. Шнурки тесно прилегали к телу на расстоянии нескольких сантиметров один от другого и ничем не скреплялись. Чему они служили? Защите от жары и солнца? Но они не могли защищать ни от температурных колебаний, ни от солнечной радиации.

— Вы ошибаетесь: они создают тончайшую воздушную прослойку желаемой температуры. Сейчас она значительно ниже температуры воздуха.

— Но многие из вас ходят голыми, — проговорил Капитан.

— Только дети.

Говоривший или, точнее, передававший свои мысли гедониец был так же юн, высок, атлетически сложен и красив, как и его соплеменники в одних плавках. Лишь глаза его светились более глубокой и умной мыслью, да и губы, как показалось Библу, складывались в подобие улыбки.

— А сколько тебе лет? — спросил он.

— Три года.

Стараясь даже мысленно не выказать удивления, Библ задал еще вопрос:

— Когда же у вас становятся взрослыми?

— Я уже взрослый.

— Но у вас дети выглядят такими же.

— У нас все дети выглядят одинаково.

— Даже старики?

— У нас нет стариков.

— Не доживают до старости?

— У нас нет старости.

— Все умирают молодыми?

— Никто не умирает.

— Но мы же сами видели мертвых.

— Это не мертвые. Это подлежащие регенерации.

— Но регенерация — это же возрождение. Ты хочешь сказать, что вы победили смерть?

— Мы ничего не победили. Речь идет просто о переходе из одного состояния в другое.

— Из какого?

— Оно похоже на сон. Сознание спит, а потом пробуждается.

— Ты это пережил?

— Нет.

— Но знаешь от того, кто пережил?

— Нет. Никто из переживших не сохраняет старой памяти. Регенерация все начинает снова.

— Туманно объясняешь, братец, — сказал Капитан.

— Не понимаю обращения.

— Нормальное обращение. Друг, товарищ, парень.

— Пробел восприятия. Первых двух понятий не знаю. Последнее — это юноша. Но я уже не юноша. Я закончил полный круг школы.

— А бывает неполный?

— Конечно. «Голубые» — это первое полукружие, «синие» — второе. Стыковка происходит только после сдачи первого теста.

— Так мы запутаемся. Капитан, — прервал вопросы последнего Библ. — Мы уже отклонились от главного… Как называется ваша планета? — обратился он к гедонийцу.

В ответ они «услышали» нечто расплывчатое, неясное, невоспроизводимое.

— Вы что-нибудь разобрали, Капитан?

— Какое-то кваканье. Вероятно, в нашем языке нет ни аналогичных понятий, ни похожих звуков.

— Почему вы жужжите? — спросил гедониец.

— Нас уже спрашивали об этом ваши соотечественники, — сказал Библ и запнулся: дойдет ли до его собеседника понятие «соотечественники», но, не «услышав» вопроса, тотчас же продолжал: — Мы передаем мысли в звуках нашего голоса. Звуки образуют слова, слова складываются в предложения, точно передающие мысль. Эту систему связи мы называем речью.

— Наша система связи доходчивее и проще.

— Согласен. Но речь обладает дополнительными качествами: богатством интонаций, подтекстом, тональностью.

Глаза у гедонийца стали, как показалось Библу, чуточку больше, губы сузились. Должно быть, он что-то не понимал.

— Не ясно, — откликнулся он. — Может быть, мой «ай-кью» ниже вашего.

— Вы слышали, он сказал «ай-кью»? — заинтересованно зашептал Капитан в ухо Библу. — Ведь это чисто американский термин, и притом столетней давности.

Библ улыбнулся:

— Он ничего не сказал, Кэп. «Ай-кью» — это наш мысленный перевод его мысли. Должно быть, он имел в виду коэффициент умственного развития. Мы по привычке все еще называем его «ай-кью».

— Я именно так и думал, — приняли они мысль гедонийца.

— И тебе понятно все, что мы думаем, не обращаясь к тебе? — не утерпел Библ.

— Не все. Когда ваша мысль не сопровождается желанием скрыть ее от меня, она доходит. То же ведь и у нас. Мысль воспринимается только тем, кому она направлена. Открыть или закрыть ее для другого зависит от думающего.

Гедониец, до сих пор не изменявший своей каменной неподвижности, переступил с ноги на ногу. «А ведь человек, ей-богу, человек, и устал, как человек», — подумал Капитан.

— Почему ты стоишь? — спросил он. — Сесть негде?

Гедониец издал неопределенный звук, что-то вроде смешка или сдержанной попытки расхохотаться, и тотчас же очутился на таком же висячем, прозрачном сиденье, неизвестно каким образом появившемся и мгновенно поголубевшем.

— Как это у вас делается? — полюбопытствовал Капитан и сейчас же «услышал» равнодушный ответ гедонийца.

— Не знаю.

— И не проявляешь любопытства?

— Зачем?

— По-моему, любопытство — это стимул к повышению «ай-кью». До сих пор ты, например, даже не поинтересовался, откуда мы взялись и кто мы такие.

— Для чего? Точное знание — один ответ. А воображение подскажет несколько.

— Какой же смысл подменять точное знание выдумкой?

— Это одна из наук полукружия. Сильнее воображение — больше единиц информации.

Капитан порывался было спросить, о какой информации идет речь, но Библ остановил его, приложив палец к губам:

— Опять запутаемся. Полукружия… Информация… Единицы… Спросим, для чего они держат нас в этой закупоренной прозрачной колбе.

Ответ поступил еще до того, как был задан вопрос: Библ не «закрыл» своей мысли.

— Она не закупорена. Мы входим и выходим, когда захотим.

— А мы?

— И вы. Попробуйте.

Капитан поднялся, но гедониец предупредительно поднял руку.

— Я не ответил на второй ваш вопрос. Вы здесь затем, чтобы узнать, как и чему нас учат. Мы здесь затем, чтобы узнать о ваших реакциях.

— Каких?

— Не все сразу. Вы уйдете вслед за мной спустя два ина.

— Ина или има? — переспросил Библ Капитана.

— А может быть, уна? — усомнился Капитан. — Опять несовместимость созвучий.

Гедониец улыбнулся и показал на стену:

— Часы.

На розовой, теперь уже непрозрачной стене появился желтый круг, в котором замелькали, сменяя друг друга, черные значки странной формы.

— Цифры, — подсказала мысль гедонийца.

«У нас есть общие понятия: часы и цифры. Но мы не знаем их счета времени и языка счетных символов», — откликнулась мысль Библа.

— Тогда подождите меня. Я вернусь за вами.

С этой мгновенно переданной и принятой мыслью атлет в висячем кресле растворился в розовой краске стены.

— Чудеса продолжаются, — заметил, уже ничему не удивляясь. Капитан.

— Едва ли для них это — чудо. Материализация мысли. Очевидно, пленка растворяется по желанию.

— Будем ждать?

— Зачем? Нас они все равно найдут. А мы пока проверим мощь наших земных мыслишек… Сезам, отворись! — весело воскликнул Библ и шагнул сквозь стену.

«А если не травка до горизонта, а какой-нибудь гадючий заповедник с первобытными ужасами?» — мелькнула мысль, и необозримое травяное поле, казавшееся из «колбочки» горизонтальным и одноцветным, вдруг откосом побежали вниз и пожелтело, как трава, выжженная солнцем. Но вблизи трава оказалась совсем не трава, а густая, зелено-желтая гладь океана, почти не колеблемого ветром, не мезозойского и не палеозойского и даже вообще не земного. Библ растерянно оглянулся. Капитан следовал за ним спокойно и неторопливо.

— Похоже на экваториальное море Проклы, — крикнул Библ, — такой же вонючий яичный кисель!

Капитан почему-то не ответил; сложив руку козырьком он всматривался в охряные бугорки, быстро перемещающиеся по яичной глади. «Туманки», — подумал Библ и сразу почувствовал противную слабость в ногах. «Туманки» на Прокле были самым страшным испытанием для космолетчиков. Уничтожить их было нельзя: от ядерного удара они только увеличивались; разрезанные излучателем, делились, как амеба, и нападали удвоенным, а то и утроенным строем. Ни в одну ловушку, придуманную участниками экспедиций, не попадались, и природа их до сих пор была не ясна. Но окутанный их маслянистым туманом человек исчезал немедленно и бесследно. «Туманки» растворяли его полностью, не оставляя ни волос, ни костей.

От ближайшего охряного бугра, скользящего к земному берегу, отделился такой же мутный, клубящийся, как сгусток тумана, пузырь и метнулся навстречу Библу.

— Отражатель, Капитан! — крикнул он, не оглядываясь, в надежде, что Капитан и без того поймет, что только отражатель может остановить «туманки».

Как говорил Малыш, установи заранее радиус на шкале. Два метра хватит. Радиус установили еще утром при снаряжении. Значит, в пределах четырех метров в окружности любые хитрости «туманок» не страшны. Прыгай, делись, удваивайся — все равно тебя хлопнет, как утюгом. И Библ, отстегнув отражатель, успел нажать пуск, как только охряной клубок прыгнул навстречу. В то же мгновение его сплющило, как блин, и швырнуло обратно в маслянистую яичную гладь.

Библ даже не успел обменяться репликами с Капитаном, как прыгнул другой охряной клубок, а за ним третий. Обоих постигла та же участь — отражатель бил без промаха. «Туманка»-мать даже отплыла подальше, чтобы и ей не досталось. Теперь можно отдышаться и перемолвиться с Капитаном. Библ оглянулся и обмер.

Капитана уже не было. Его с ног до головы окутывал коричнево-желтый туман, клубясь и пульсируя. Конец. Библ опустил отражатель, теперь уже бессильный помочь. Ничто уже не могло помочь. Библ прикрыл глаза рукой и… все исчезло. И «туманки», и Капитан.

А Капитан, не испытывая никаких неприятностей, стоял посреди зеленого поля и недоуменно оглядывался. Никаких следов ни Библа, ни «колбочки». Может быть, вернуться назад? Но возвращаться было некуда: как ни щурился Капитан, как ни менял он угол зрения, прозрачная пленка стены выпустившей их наружу, нигде не просматривалась. Вероятно, Библ остался в последнюю минуту, передумал, состорожничал. А пленка снаружи не видна. Капитан сделал шаг назад, пробежался вдоль и поперек воображаемого квадрата, где могла быть «колбочка», но ничто его не остановило. Ну и пусть. Все равно их найдут, все зримо, все проходимо для хозяев этого мира, и шалости пространства — времени их не испугают. Следовательно, и тревожиться нечего, загорай по малости. Капитан пощупал рукой траву: сухая. Растянулся: мягко. Незнакомые по внешнему виду широкие и тугие травинки росли тесно и плотно, как ворсинки ковра. И Капитан, устроившись поудобнее, задумался.

Что они уже знают об этом мире? Пять солнц, пять фаз, «входы» и «выходы», открытые для вездехода, окруженного защитным полем, но недоступного для человека, погибающего от энергетического удара. Едва ли это электроток, как полагал Доктор. Что-нибудь сложнее. Кстати, почему он парализован? Едва ходит. Что-то говорил об ударе «хлыста». Значит, очутился на линии, отделявшей такой «вход» от черной пустыни. «Хлыст» достал его уже из другой фазы. А что это объясняет, чем пополняет уже полученную информацию о цивилизации гедонийцев? Ничего. Ничем.

И как невелика, случайна и не расшифрована эта информация! Физический облик гедонийца неизменен от младенчества до конца жизни. Старости нет. Смерти нет. Но тем не менее есть регенерация, иначе говоря, возвращение к жизни. С чего же начинается эта жизнь, как долго длится и чем кончается? Ничего не известно. Есть школа, но чему в ней учат? Судя по скрытой, но, видимо, высокоразвитой технике этой цивилизации, школа должна давать глубочайшие знания по точным наукам. Но так ли это? Воображение, как научная дисциплина. Подмена знания иллюзией. Нет стимула любопытства. Так что же движет прогресс? Может быть, накопление единиц информации? Но каких единиц и какой информации? Телепатическое общение вместо разговорной речи. И тут же еще вопрос: интеллектуальное ли это богатство, или духовная ограниченность? А за одним вопросом встают в очередь тысячи. Что это за Аора или Аэра, о какой проговорился вожак «голубых»? Институт или город? Или еще одно «полукружие» этого мира? Кстати, почему «полукружие» и сообщается ли он с другими мирами, или разумная жизнь здесь присуща только зеленому? Кто и где хозяева этой жизни и какие принципы лежат в ее основе?

Капитан закрыл глаза и заснул.

7. В школе нелюбопытных. Супермен или суперробот?

Он проснулся в знакомой «колбочке», в знакомом и таком же прозрачном кресле. Рядом с ним недоуменно озирался Библ. Кроме них, по бокам полукругом разместились четверо гедонийцев — трое мужчин и одна женщина. Среди мужчин, несмотря на их кажущуюся похожесть, наши путешественники по каким-то неясным признакам все же сразу узнали своего знакомца, такого же недоступного и сурового. Лишь глаза его улыбались. У других не улыбались даже глаза. Только у одного из них волосы были чуть светлее и менее смугла кожа. Женщина, так же подстриженная и в такой же шнурковой рубашке, мало чем отличалась от своих соседей. Двухметровая баскетболистка с почти мужским торсом, худая и плоская на земной вкус, она не казалась красивой. То, что она женщина, Капитан и Библ догадались лишь по какой-то ей одной присущей женственности и гибкости движений. Что-то уронив, она, не оглядываясь, выгнула спину назад с легкостью цирковой акробатки, как-то не по-человечески вывернула руку и достала упавшее — предмет туалета или деталь неприметного миниатюрного механизма.

— Вас что-то беспокоит? — «услышали» Капитан и Библ одновременно. — Может быть, отсутствие привычных вам цветовых сочетаний?

И тут же поголубели кресла, порозовели стены, побелел потолок.

— Спасибо, — сказал Библ, — но мы бы хотели знать, что все это значит?

— Что именно?

— Выход-ловушка. Исчезновение зеленого поля. Галлюцинация. И снова встреча уже в расширенном обществе.

Никто из гедонийцев не обменялся взглядом, никто не предрешал, кому из них отвечать на вопросы, но кто-то ответил. Кто, угадать было трудно: гедонийцы не шевелили губами, а мысль не имеет «голоса». Она откликнулась в сознании землян так же беззвучно, безынтонационно и холодно, как откликалась ранее в той же «колбочке».

— Вышли вы, потому что захотели. Стена не замкнута. Никакого зеленого поля нет — это декорация, обостряющая восприятие. Галлюцинация — плод твоего воображения. Кстати, мы установили его показатель.

— Какой?

— Четверка. Выше предела, но ниже нормы. А у безбородого нуль. Он предпочитает точное знание.

Капитан не обиделся. Он не уважал воображения. Он только спросил:

— А кто ставил отметки?

— Координатор.

— Кто?

Разъяснения не последовало. Гедонийцы не реагировали Скульптурная группа — и только. Но Капитан не сдавался:

— Человек или машина?

— Неизвестно. Но он связан со всеми обучающими машинами. Определяет коэффициенты. Устанавливает правила игры.

— Какой?

— Любой. В каждом круге жизни.

— Разве жизнь — игра?

— Конечно. И, как всякая игра, подчинена правилам. В круге детства — свои. В школьном круге — тоже. Круг зрелости еще не наступил.

Капитан взглянул на Библа: понял, мол, что-нибудь?

Библ засмеялся:

— Играем помаленьку, не то в дурака, не то в прятки. И драка «хлыстами» насмерть — игра, и счет многозначных чисел в уме — тоже игра. Один воображает, другой кусается. Помнишь, как «голубой», падая, все укусить хотел. А двенадцать, между прочим, возводил в уме не то в четвертую, не то в пятую степень. Вот и сообрази, где у них трепотня, а где настоящее.

— Вы не закрыли свою мысль, — тотчас же последовал безличный отклик. — Можем ответить. Все настоящее. Иногда за меткий удар «хлыстом» насчитывается больше единиц, чем за неудачное сочетание цветов на табло, а в критической ситуации, когда число набранных единиц не достигает нормы, оригинальный рецепт обеда может скорее спасти от регенерации, чем шаблонный вариант воображения.

— Поди пойми, — скривился Капитан. — Мозги набекрень.

На этот раз гедонийцы переглянулись. Не молниеносно, а не спеша, даже длительно, словно спрашивали друг друга или советовались.

— Не понимаем реакции, — был ответ.

— Вы не понимаете, мы не понимаем, — проговорил Капитан, еле сдерживаясь. — Так у нас дело не пойдет. Может быть, начнем с того, что вы расскажете нам о вашей планете, о мире, вас окружающем, о вашем обществе, о его социальной организации…

Библ подтолкнул Капитана локтем: гедонийцы уже «не слушали». Они снова длительно и беззвучно переговаривались глазами. Странное это было зрелище: точно сцена из времен немого кинематографа без объясняющих титров. Наконец был отредактирован и ответ. Теперь уже Капитан с Библом знали, что он поручен гедонийцу с более светлыми волосами.

— Удовлетворить ваше желание не можем. Никаких точных знаний об окружающем нас мире нет. Каждый может создавать свое собственное представление о планете и обществе, не обращаясь к реальной действительности. Лично я могу вам предложить лишь восемь воображаемых вариантов устройства нашего мира, все с плюсовым показателем.

— А я — двенадцать, — вмешалась женщина.

Библ догадался об этом по ее стремительному движению вперед.

— Спасибо, — иронически поблагодарил он, — но я тоже предпочитаю точное знание. — И уже не втихомолку, не шепотом, а в полный голос, не скрывая разочарования и недовольства, сказал Капитану: — Пустой номер, Кэп. Или нас сознательно мистифицируют, или мы столкнулись здесь с абсолютно новым социально-биологическим качеством — полным отсутствием любопытства к чему бы то ни было. И в том и в другом случае ничего не получится. Нет обоюдного интереса — нет и контакта.

— Терпение, Библ, — оборвал его Капитан. Он глядел только на Библа, игнорируя гедонийцев. — Вы, кажется, забыли о важнейшем качестве космоисследователя. Что ж, будем по крохам собирать столь непопулярное здесь точное знание. Оно все-таки есть. Чему, например, учат их в школе?

— Дракам, играм и мифам внеклассного сочинения, — саркастически заметил Библ.

Гедонийцы молчали.

— Почему вы не прерываете нас? — спросил Капитан.

— Вы же общаетесь. Мысль закрыта.

— Мы о точном, знании. Считаю, что оно у вас все-таки есть, — повторил Капитан. — Чем вы нас подбили у вездехода?

Светлокожий гедониец взмахнул рукой — Библ готов был поклясться, что при взмахе в руке ничего не было, — и протянул Капитану что-то вроде гаечного ключа из бледно-голубого металла.

— Парализатор. Стреляет молекулами сонного газа. Бери, бери. — Он бросил Капитану голубой псевдоключ и тотчас же протянул второй растерянному Библу.

— Видал фокусы? — засмеялся Капитан и спросил: — А почему «синий», которого избивали «хлыстами», не применил парализатора?

Неожиданно ответил атлет, сидевший рядом:

— По правилам игры. Этот «синий» был я. В одинаковых условиях с «голубыми». Даже без защитной рубашки. — Он тронул один из ее шнурочков.

— А вы сомневались, Библ, в их точном знании, — сказал Капитан. — Что-то они, во всяком случае, знают точно. Интересно, как они называют друг друга? Надеюсь, не по воображаемым именам из двенадцати вариантов?

Ответ последовал сразу. Отвечал снова светлокожий, по-видимому наиболее авторитетный в этом неземном обществе. И любопытно, что при всей своей безголосой, безынтонационной окраске их мысль не всегда казалась безличной. Иногда ее энергетическая сила позволяла угадать автора.

— Наши имена определенны, хотя и не постоянны, — пояснил он. — В младенческом круге вообще обходятся без имен, «голубые» выбирают их по совету обучающих машин. Чаще всего это названия предметов и явлений окружающего мира, иногда отвлеченных понятий. «Синие» могут изменить имя: их кругозор шире и, следовательно, выбор богаче. Я оставил прежнее — Гром.

Первого знакомца землян звали Хлыст. Имя атлета, выдержавшего схватку с «голубыми», прозвучало по-разному: Капитану «послышалось» Мужественный, а Библу — Стойкий. Остановились на Стойком. Имя женщины предложило еще больший выбор: Заноза, Иголка, Колючка, Шпилька. Выбрали для себя Колючку. «Знаешь, какие бывают в космических лесах — громадные!» — подсказал Библ Капитану, но последнего интересовал уже другой канал «точных знаний».

— А чему, собственно, учат вас в школе, кроме игр и воображения? — спросил он.

— Почему «кроме»? Воображение — тоже игра.

— Ну, а точные науки? Математика, физика, химия?

Ответ последовал не сразу — гедонийцы снова обменялись взглядами.

— Последние два понятия нам вообще неизвестны. Мы изучаем только математику.

— Начальную или высшую?

— Мы понимаем ваш вопрос так: начальная — это счет на табло с помощью цифр, высшая — счет любых чисел в уме.

— А геометрия, алгебра, математический анализ?

— Какие-то элементы высшей математической сложности изучаются уже в круге зрелости. Но тоже как игра или хобби.

— Даже смешно, когда наш мысленный перевод уже прибегает к жаргону, — шепнул Библ Капитану.

— Не смешно, а страшно. Должно быть, у них нет ни сопромата, ни строительной механики. Как же они строят?

— Мы не строим.

— Но кто-то строит.

— Никто не строит. Все уже выстроено давно и навечно.

Капитан и Библ только переглянулись: им уже не хватало слов.

— Может быть, вы имели в виду логическое строительство? — последовал такой же безличный вопрос, как и большинство в этом диалоге.

— А что такое логическое строительство?

На розовой стене вдруг возник прямоугольный, подсвеченный изнутри белый экран, а в центре его желтый квадрат. К нему тотчас же прилепился черный круг, а сбоку красный многоугольник. С углов поползла в разные стороны цепь наплывающих друг на друга кубов и кубиков, поочередно менявших цвета. Как штыки, пронзили их трехгранные линейки и закрутились спиралью вокруг квадрата-родителя.

— Абстрактная киноживопись, — пробормотал Библ, — ранний кубизм. Но даже для такой чепухи необходимо знание геометрии хотя бы в пределах первых двух классов. Боюсь, что мы чего-то недопоняли.

— Начинаю допонимать, — отозвался Капитан. — Смотри!

В свободном, непрочерченном углу экрана от черного круга поползла вверх тоненькая линия, образовала усеченную ажурную пирамиду с выброшенной сбоку стрелой. «Строительный кран, каким его изображали сто лет назад, — подумал Библ. — Интересно, кто это изощряется?» Гедонийцы тоже проявили совсем уже неожиданный интерес. Они переглянулись, поиграли зрачками и ресницами и вдруг все, как один, обернулись к Капитану.

— Ты?

— Я.

— Схема строительного крана, как я рисовал ее мальчишкой, — пояснил Капитан Библу.

— Я так и подумал, — откликнулся тот, — нотка реализма в их живописных абстракциях. Мысленно живописных, — поправился он. — Еще один пример отчужденности их от реальной жизни. Интересно, кому и зачем все это понадобилось?

Должно быть, «закрытая» реплика Библа до гедонийцев не дошла. Они о чем-то безмолвно, но оживленно переговаривались. Библ сразу подметил это: так менялось выражение их глаз. Вдруг женщина встала и, заметив напряженное внимание Библа, улыбнулась, как и ее собратья, лишь уголками губ. Но ее мысль-реплика, повидимому, была адресована всем.

— До этой встречи мне не хватало восьми единиц. Сейчас у меня будет больше. До свидания в Аоре.

— Вам далеко? — поинтересовался Библ.

— Моя школа по ту сторону экватора. Но тебя интересуют средства передвижения? У нас их нет. Я выхожу отсюда и вхожу к себе.

— Мгновенное перемещение в пространстве?

— Да. У нас нет расстояний. Просто, все просто, — опять улыбнулась она, поймав невысказанную мысль Библа. — Мы только вспоминаем о том, где должны быть, там и оказываемся.

С этими словами она непостижимо растаяла в розовой дымке стены.

— Еще один тест, и вы разделитесь, — сказал Гром.

Капитан ответил недоуменным взглядом: объяснись! Гедониец молчал.

— Что значит «разделитесь»? — повысил голос Ка питан.

— Погодите, — поморщился гедониец: повышенная тональность человеческого голоса, видимо, раздражала его. — Я же сказал: еще один тест.

Посреди комнаты между ними повис в воздухе полуметровый куб, разделенный на черные и желтые, поочередно перемежающиеся кубики по двенадцать в каждом ряду. В прозрачном, несмотря на цвет, пространстве кубиков просматривались подсвеченные изнутри черные и желтые фигурки.

— Класт, — сказал гедониец. — Игра.

— Понятно, — не удивился Библ. — Нечто вроде усложненных шахмат. У нас есть нечто подобное, только на плоскости, а у вас в трехмерном пространстве. У нас шестьдесят четыре клетки, а у вас тысяча семьсот двадцать восемь. Каждая фигурка, вероятно, ходит по-разному, с правом изъятия из игры пораженных фигур противника и занятия соответствующей ячейки в игровом кубе.

— Ты будешь играть, — заметил гедониец. — Без обучающей машины.

— Еще бы, — усмехнулся Капитан, — у него первый разряд по шахматам. Без пяти минут мастер. А я — пас. Не играю.

Гедониец или не понял, или не пожелал комментировать. Пристально взглянув в глаза Капитану, послал мысленную реплику:

— Тогда разделимся. Твой спутник, познакомившись с игрой, вернется к себе на станцию, а ты останешься с нами.

— Зачем?

— Для встречи с Учителем.

— Этой школы?

— Нет, планеты. Всего разумного мира.

— Почему же я? Мы можем пойти и вдвоем.

— Координатор сообщил только о тебе. Информация не корректируется.

— А если мы не подчинимся?

— Ваше право. Вернетесь вдвоем. Но с Учителем уже не увидишься. Никогда.

Капитан задумался. Кажется, появляется возможность расшифровать эту до сих пор накрепко закодированную цивилизацию. Этот Учитель наверняка знает и смыслит больше, чем его «синие» недоумки. Вздохнув, сказал:

— Пожалуй, стоит рискнуть, Библ. Есть смысл.

— Нет смысла. Вы отвечаете перед экипажем, Кэп. Даже по уставу вы не имеете права рисковать жизнью.

— Мы рискуем ею ежеминутно во время любой прогулки по космосу. Жизнь! Да они десять раз могли отнять ее у нас до этой встречи, а не развлекать шахматными кубиками. Нет, Библ, рискнем. Вы найдете вездеход по компасу, выход из фазы вам откроют, ну, а до станции как-нибудь доберетесь. Мне же, надеюсь, гарантируют возвращение. Без расстояний, а?

Гедонийцы беззвучно ответили:

— Именем Учителя.

— Только объясните нам, бога ради, кто же этот Учитель? Верховный правитель? Жрец? Ученый?

— Не знаем.

— Кто-нибудь из вас видел его?

— Никогда.

— А портреты, скульптуры, фото?

— Не понимаем. Неизвестные понятия.

— Тогда кто же он, супермен или суперробот?

— Мозг.

8. Библ возвращается. Город голубого солнца

Вездехода Библ не искал. Просто прошел сквозь розовую воздушную пленку и очутился возле машины. Она стояла как черепаха, едва подымаясь над землей и высунув вперед головку эмиттера силовой защиты. Когда на пути встречалось труднопреодолимое препятствие, головка тотчас же втягивалась внутрь корпуса, а защитное поле ослабляло удар, отбрасывая машину назад. На месте головка направляла защитный рефлекс в сторону любого приближающегося объекта, поворачиваясь, как живая, ему навстречу. Библ перевел диск на браслете, и головка сейчас же скрылась, входная дверь отошла на шарнирах, и «черепаха», даже не подавая вида, приготовилась к броску.

Библ сделал все, что сделали бы в таких случаях Капитан и Малыш: задраил входной люк, сел к пульту управления, снова включил эмиттер защиты и, подобрав нужную цифру на шкале, нажал кнопку с буквами «Н.С.» — начальная скорость. Вездеход прыгнул и плавно пошел над кустами к знакомой эвкалиптовой аллее. Библ не выбирал дороги, двигался по прямой, зная, что рано или поздно зеленый смерч выведет его к черному зеркалу исходной пустыни. Так посоветовали парни в синих шнуровках. Библ задумался. Как, в сущности, еще мало знают на Земле о формах разумной жизни в космосе. Как многообразна эта жизнь и какие порой неразрешимые загадки предъявляет она исследователям. Над теорией многофазности мира до сих пор смеются архаисты из земных академий, а на Гедоне такой архаист может проверить ее опытно без всяких усилий. Почему? Какие условия создает здесь смещение фаз, открывая «входы» и «выходы»? Как представить себе гедонийскую цивилизацию, если самый смысл ее непонятен? Чего они достигли? Бессмертия? Но Библ с Капитаном видели мертвых. Так где же начинается и где кончается жизнь, отлившая одну биологическую болванку для всех ступеней возрастной лестницы? А каков социальный облик общества, если техносфера его достигла таких высот, от каких у землянина мысль цепенеет? А подымают на эти высоты, оказывается, всего-навсего игра в кубики, цирковой счет в уме и ребяческая фантастика. Как же может существовать это общество, если в нем нет интереса к новому, а познание мира сведено к мифотворчеству. Да и зачем оно существует, если, получая все, не отдает ничего взамен? Кстати, от кого получая, не отдает ничего кому?

Библ вспомнил конец разговора в «колбочке», когда гедониец сообщил Капитану, что заинтересовавшийся им Учитель всего-навсего только мозг.

— Электронный или живой? — спросил Капитан и получил ответ, что живой.

— Где ж он находится?

— В особой питательной жидкости.

— А где территориально?

— Не знаем.

— Как же меня тогда приведут к нему?

— Провожать не будут. Выйдешь отсюда и очутишься сразу в Вечном хранилище.

— Вместе с вами?

— Нет. Учитель никого не вызывает, кроме тебя.

— Час от часу не легче! Что же это — святилище? Храм? Колумбарий?

— Не знаем.

— Что же вы знаете?

— Что он есть.

— Без тела?

— Да.

— Бог?

— Нет. Мы ему не поклоняемся.

— Информарий?

— Нет. Информацию собирает и использует Координатор.

— Вы понимаете что-нибудь, Библ?

Библ ответил, что не столько понимает, сколько предполагает. Мозг — программист, Координатор — счетно-вычислительное устройство, кибернетический компьютер, каким-то образом организующий и регулирующий жизнь на планете.

После этого Капитан исчез в зеленом мареве за пленкой, а Библ вышел к вездеходу. Удивительно удобная штука — это мгновенное перемещение в пространстве. Никаких самолетов, вертолетов, вездеходов, даже «поясов». Подумал, шаг — и ты в другой точке пространства, словно кто-то сложил лист бумаги и две точки на линии соединились в одну. Такое ни одному пространственнику даже не снилось. А с какой скоростью, просто со световой или «супер»? Библ не был физиком и в отношении удобств, предоставляемых здешней жизнью, мало чем отличался от гедонийцев. Радовался, и все.

Как подсказали ему здешние «туземцы» со смешными именами, Библ мог сразу же очутиться в районе станции или даже внутри нее, по крайней мере в коридорах первого этажа, — не зря Док и Пилот «Гедоны-2» предпочитали отсиживаться на втором: на этом уровне миражи не появлялись, — но Библа не соблазнило столь сказочное появление в кругу товарищей. Надо было доставить домой не только собственную персону, но и вездеход, недоступный даже для гедонийской техники. Пришлось воспользоваться зеленым смерчем, который и возник в конце концов за деревьями и тотчас же вывел машину на черный плацдарм вокруг станции. Уже вылезая из машины, Библ заметил бегущие навстречу фигурки — широченную и высокую, а рядом недлинную и тоненькую, как шариковая ручка и несоразмерный с ней вдвое больший футляр. А минуту спустя Малыш и Алик уже обнимали блудного брата, через плечо его заглядывая в кабину.

— Где же Капитан? — взорвались тревогой два голоса.

Библ рассеял тревогу. Но Малыш нахмурился:

— Зря допустил. Не надо было разделяться.

— Кэп настаивал. И думаю, обоснованно. Контакт требовал разделения.

— Какой же у вас контакт? Ерундовина. Сначала подбили, как диких уток на болоте, потом в клетку посадили, уложили спать на воздушных постельках, кислородным винцом напоили. А начали разговор — жвачка резиновая. Что узнали? Чему учат, на чем сидят, что пьют, во что играют. А как в пространстве перемещаются или сквозь стены проходят, как спиртное из воздуха гонят, они и сами не знают. Может, голову морочили, а может, и не школа это, а обезьяний питомник.

— Малыш прав, — вмешался Алик, — очень точное определение. Что требуется от обезьяны в неволе? Прежде всего поверить в свою свободу и благоденствие, мало-мальски соображать да человека передразнивать. На примере ее поведения кое-кто ставит одному ему понятные опыты, делает одному ему нужные наблюдения и выводит соответствующие этим наблюдениям законы. Вы узнали, кто? Нет!

В горячности Алика был какой-то оттенок лукавства, словно он знал что-то новое, еще неизвестное собеседнику. Библ сразу смекнул. Да и смекнуть-то было нетрудно: то, что знал Алик, буквально витало у его лица, чуть не спрыгивая с губ. Даже Малыш заметил:

— Не трепись.

— Озорничаете, мальчики, — сказал Библ. — От кого скрываете?

Малыш протянул, нехотя отвешивая каждое слово:

— Не люблю болтовни. Тут, прежде чем рассказывать, много думать нужно. А мы не успели. Сами здесь час, не больше.

Разговор происходил за обедом, который Алик приготовил наскоро, но по принципу «ни одного грамма синтетики». Вернулись они действительно час назад из поездки на вездеходе, оставленном им в наследство отбывшей на Землю экспедицией. Малыш отрегулировал защитный отражатель и позвал Алика: «Хватит возиться с барахлом в коридорах. Прокатимся к океану». Алика, естественно, уговаривать не пришлось. Ехали минут двадцать без приключений. Без приключений вышли к воде, синеватой на вид, словно подкрашенной синькой; даже у самого берега она голубела. «Выкупаемся?» — предложил Алик. «А ну ее, — отмахнулся Малыш, — еще какую-нибудь холеру подхватим». Никаких приключений не предвещала и окружавшая обстановка — оплавленный черный берег, круто сбегавший к воде, тихий бриз с океана и голубое солнце в зените. Оно не пекло, пекло другое, сместившееся к западу, а это только бросало вокруг ультрамариновые отсветы. «Не нравится мне все это», — сказал Малыш и поспешил к вездеходу. Побрел за ним и поскучневший Алик: глаз явно ничто не радовало, но тревоги Малыша он не понимал. А тот почему-то встревожился.

— Почему? — заинтересовался Библ.

— Предчувствие. Показалось мне, что вдруг что-то должно случиться. И случилось.

Метрах в пятидесяти от них — это они уже увидели из смотрового стекла машины — поднялся из черного камня огромный пунцовый веер, как дрожащие на ветру гигантские лепестки маков. Сравнение придумал Алик. Недолюбливающий «художеств» Малыш поправил: «Такие же хлопья тумана, только красного». В хлопьях темнело ядро, похожее на замутненную в кинескопе телевизионную передачу. Включив защитное поле, Малыш бросил туда вездеход. Шок продолжался одно мгновение, словно кто-то щелкнул выключателем: светло — темно — опять светло, только пейзаж другой.

Они ехали сквозь город; не по городу, а именно сквозь, простреливая улицы, дома, башни, виадуки, непонятные сооружения, переполненные людьми, как вокзалы, или пустые, как заводские цеха по окончании работы. Сходство с заводами придавали им квазиконвейерные ленты, несущие без видимой поддержки какие-то предметы незнакомой формы и назначения. Трудно, почти невозможно было рассмотреть их: вездеход шел очень быстро, обстановка менялась ежесекундно. Но самым интересным было, пожалуй, то, что его движение не вносило никаких изменений в окружавшую жизнь, что он физически не входил в ее пространство, а пронзал его нематериально, как Летучий Голландец.

— Странно, — удивился Библ, — вы прошли «вход» и не вошли в фазу.

— Вы, как и Малыш, не знаете уравнений Мерля, — сказал Алик, — а Мерль допускает околопространственное, межфазное движение. Мы так и двигались, наблюдая пространство их фазы со стороны, как телепередачу. Такая передача может обеспечить вам сквозное движение в ее телемире? Может. Я так и объяснил Малышу, а он отмахивается.

Малыш не отмахивался. Он сумрачно вспоминал виденное. Какая разница, как и откуда наблюдать картину, которую не может объяснить. Она была совсем непохожа на зеленую идиллию бородатых младенцев и бритых школьников. В голубом мире — он представлялся именно таким, словно вы наблюдали его в очки с голубыми стеклами — все работало; и люди и вещи. Вещи летели — именно летели, а не переносились или перевозились, — едва различимые в движении линейными и спиралевидными потоками, то возникая, то исчезая, материализуясь или распыляясь до невидимости. Люди двигались не бесцельно, не отдыхая, не глазея по сторонам. Даже не зная, что они делают, можно было смело сказать, что они заняты делом, всецело поглощающим их внимание.

— Люди? — переспросил Библ. — Такие же двухметровые голыши?

— Нет, — сказал Алик, — это те вроде Малыша, а эти нам с вами по плечо, не выше. Или точка обзора в межфазном пространстве искажает пропорции, или мы столкнулись здесь совсем с другой расой.

— А лица, одежда?

— По-моему, бритые. Курточки короткие, одноцветные. Что-то вроде голубых колокольчиков. Точнее определить не могу: слишком быстро и часто все это сменялось. Попробуйте у нас на Земле сквозь Париж или Лондон пропустить по прямой стеклянную торпеду на высоте полутора-двух метров, да со скоростью не меньше двухсот километров в час. Много ли вы разглядите изнутри этой торпеды?

Но кое-что они все-таки разглядели. Ни одного колеса — ни на улицах, ни в машинах, — только колена и щупальца манипуляторов. Световые табло вместо пультов. Машинные залы гигантской протяженности с механизмами, прозрачными как хрусталь. Необычайные зеркала, огромные, как озера, — не то уловители солнечной радиации, не то конденсаторы каких-то иных световых излучений. Причудливые, топологически изогнутые поверхности зданий. Неподвижный матовый купол неба. Ядовитая лазурь мостовых и полов. Все это пронеслось перед ними в получасовом киносеансе живописных и графических отвлеченностей.

Алик досказал и лукаво воззрился на Библа.

— Ну, что скажем, профессор, о социальном облике гедонийской цивилизации?

— Не трепись, — повторил Малыш.

— А разве нельзя сделать выводов из увиденного?

— Во-первых, — загнул палец Библ, — я не видел того, что вы видели. Во-вторых, вы видели все смутно и непродолжительно. В-третьих, ваш рассказ о виденном, мягко говоря, не очень последователен и точен…

— Верно, — перебил Малыш. — Совсем не точен. Художества. Может быть, здесь пять цивилизаций, по штуке на солнце.

— Пустыня мертва.

— Ну, четыре. Сколько у нас фактов, чтобы делать определенные выводы?

— А ты пробовал сопоставить эти факты? — не сдавался Алик. — Я сопоставил. И пришел к выводу. Не четыре цивилизации, а одна. Технократическая. Мозг, как сказал Библ, — пропагандист, а Координатор — устройство, претворяющее программу в жизнь. А при них, скажем, совет из пяти-шести мудрецов, наблюдающих за программой и ее выполнением. Люди в городе — ученые и трудяги, люди в зеленом заповеднике — морские Свинки, которых поят, кормят и обучают для каких-то опытов, а может быть, просто для развлечения. Другая раса, возможно даже искусственно выведенная. Гуманотеррарий. Зоопарк.

— Холодно, холодно, — сказал Капитан, входя в комнату, — ты, Алик сейчас еще дальше от разгадки секрета этой планеты. А разгадка, уверяю вас, будет совсем неожиданной.

9. Рассказ капитана. И все-таки не разгадка

Вы бывали когда-нибудь у вирусологов в Новых Черемушках? Я говорю о больнице, открытой пять или шесть лет назад. Войдешь в приемную или в этажные коридоры, и кажется, что ты на Памире или на склонах Эльбруса. Куда ни взглянешь — белым-бело, сверкающе-снежно и необъятно по своей протяженности. Даже стены не просматриваются, потому что не имеют границ ни вертикальных, ни горизонтальных: все скруглено, сглажено, как хоккейное поле во Дворце спорта. Даже самый крохотный микроорганизмик, бог знает как сюда забравшийся, мгновенно погибнет в этой стерилизованной белизне. Окон и тех не видишь, стекла словно запорошены блистающим инеем, а вокруг, конечно, нет ни рам, ни выступов, ни подоконников. Здоровому человеку в этом дворце Снежной королевы сразу становится тоскливо.

Нечто подобное я и увидел, шагнув из «колбочки» под своды Вечного хранилища мудрости. Впрочем, сводов не было. На неопределенной высоте висело над головой колючее алмазное небо, незаметно переходящее в стены и пол. Пол уплотнялся с каждым шагом, сверкающий глянец приобретал тусклую матовость, а свет падал вокруг неизвестно откуда — чистый, яркий, не раздражающий.

Наконец глаз, привыкший к белизне, приметил в центре этого снежного палаццо что-то вроде очень большого аквариума, державшегося над полом без всякой опоры. Вода в нем стояла прозрачная, ничем не замутненная, но, должно быть, плотная и густая; вероятно, совсем не вода, а какой-нибудь коллоид, потому что погруженный в эту квазиводу предмет не вызывал своими, хотя и слабыми, движениями никаких изменений в окружающей среде — ни всплесков, ни пузырей. Предмет большой, серый, похожий на ядро грецкого ореха, увеличенное до одного метра в диаметре. Он не стоял на месте, а плавал, чуть-чуть пульсируя, слегка поворачиваясь, то опускаясь, то подымаясь, в пределах сантиметра, и, не оставаясь однотонным, причем неравномерно, то и дело переливался густыми и блеклыми пятнами. Я сразу догадался, что это и есть мозг, непомерно раздутый и почти лишенный его привычных по анатомическим атласам признаков. Я по крайней мере не нашел ни границ полушарий, не височных и лобных долей, ни затылка, ни мозжечка. И тем не менее это было Учителем, средоточием оберегаемой в Вечном хранилище мудрости, источником предстоящих нам, землянам, контактов.

Я уже предвкушал их начало, мысленно спрашивая себя, а что же происходит в этом почти бесформенном сгустке — сгустке жизни или, точнее, высшей формы материи. Какие процессы, волны, электрические сигналы, мгновенные изменения химической структуры в его клетках? Сколько миллиардов нейронов управляют нескончаемым потоком образов, воспоминаний, мыслей, извлекаемых из метрового архива памяти? Он пульсирует, он изменяет цвет, — значит, он живет, может быть, с помощью каких-то датчиков видит и оценивает меня, мой мозг, мою способность наблюдать и мыслить. Пусть его умственный потенциал в тысячи раз превосходит человеческий, но ведь и мы, как говорится, не кролики. Начнем.

И контакт начался, беззвучный и безличный, как собеседование или экзамен. Вы помните вопросы на световом табло и наши ответы на карточке, помеченной тем же номером. Никто не курил, не кашлял, не повышал голоса, не глотал чай с лимоном. Нас спрашивали — мы отвечали. Здесь та же процедура повторялась еще упрощеннее. Кто-то во мне так же беззвучно и безлично спрашивал, а я, обдумав ответ, мысленно повторял его. Даже светового табло не было и ничто нигде не печаталось.

— Откуда вы? — был первый вопрос.

Я ответил.

— Можешь представить себе карту Галактики и положение в ней вашей звездной системы?

Я попробовал это сделать, вспомнив учебные звездные карты. Не знаю, удалось ли это, но мой бесформенный собеседник, плававший в прозрачном сиропе, должно быть, отлично все понял, потому что отклик был точный и незамедлительный:

— Мы знаем эту систему. Даже пытались связаться с ней, но безуспешно.

— Давно?

— Объясни мне вашу систему отсчета.

Я, снова прибегнув к картам, объяснил, как умел, принципы движения Земли по своей орбите и соответствующие им временные периоды, понятия года, месяца, суток, часов и минут, суть десятичной системы, скорость света и связанные с ней космические масштабы отсчета. Думал бессвязно и долго: почему-то лезли в голову картины школьной учебы, старался отвязаться от назойливых ассоциаций, вроде ошибки в экзаменационном зачете об уравнениях Максвелла, мысленно мямлил и путался, но в конце концов, вероятно, все-таки соорудил что-то разумное. Тотчас же без паузы ответная мысль на мой вопрос «давно ли они пытались связаться с планетами Солнечной системы?» откликнулась в сознании, как вспышка света — ярко и коротко:

— Два с половиной тысячелетия назад по вашей системе отсчета.

Я не успел даже обдумать «услышанное», как в сознании у меня буквально взорвался новый вопрос. Энергетическая сила их была столь велика, что действовала, как приказ гипнотизера. Со шнурковыми гедонийцами мы беседовали, как дипломаты за круглым столом, здесь же я стоял, как солдат, рапортуя на взрывающиеся в сознании команды Учителя. Ведь этот серый, почти неподвижный комок биомассы в неведомом коллоидальном растворе и был тем, что осталось от когда-то живого Учителя и продолжало ныне его долговечное существование на этой планете. И не вопрос Учителя, а приказ Учителя «выслушал» я, как послушный ученик, далеко не уверенный в своей подготовке к ответу.

— Подумай только о том, что оставил у себя на Земле. Твой дом, твой город, твой уголок планеты. Я хочу знать облик вашего мира. Не заботься о последовательности и не бойся уводящих ассоциаций.

— Это потребует времени, — сказал я.

— Для меня оно не существует, для тебя ограничено только механизмом воспоминаний.

Я вдруг с необычной отчетливостью осознал, что могу вспомнить все, что захочу. Я даже не то чтобы представил себе, а словно воочию увидел улицу Горького, Калининский проспект, гранитные набережные Москвы-реки и Сиреневый бульвар, где под нашими окнами шумели старые липы. Я увидел почти бесшумную улицу, по которой беззвучно плыли разноцветные коробки авто на воздушной подушке, широкие, не слишком людные тротуары, где остановившийся у зеркальной витрины прохожий мог услышать только шаги по асфальту, дробный стук каблучков, мерный цокот уличных эскалаторов и обрывки разговоров, как журчанье гальки на морском берегу. По ассоциации вспомнил Пицунду и болгарский Солнечный Берег, теплоту нагретого солнцем пляжа, вкус соленой волны.

— Переключись, — перебила меня чужая мысль. — Я хочу знать уровень вашей науки, вашей технической оснащенности, ваших взаимосвязей.

Мы все знакомы с характером здешнего телепатического общения, все знаем, как вторгается в сознание мысль извне, как воспринимается и переводится на язык наших понятий и образов. Если привыкнуть, такое общение мало чем отличается от словесного, оно не подавляет, не связывает, не тяготит. Но здесь, в этом бело-алмазном капище все происходило иначе. Энергетическая сила мышления, погруженного в жидкий хрусталь аквариума, не только подавляла и связывала, но и как сквозным ветром продувала мозг, очищая его от всего лишнего, путающего, мешающего сосредоточиться и обдумать главное. Фактически я уже не принадлежал себе. «Переключись», — сказали мне, и я переключился, не протестуя. А ведь это только легко сказать: современный уровень науки и техники. Попробуйте сформулировать в неподготовленном разговоре. А ведь я должен был сразу отобрать и обобщить главное, что было достигнуто человечеством на современном уровне знания. Как мне это удалось, я и сам не знаю, но, должно быть, все-таки удалось, потому что беззвучный «голос» остановил меня:

— Довольно. Мне уже ясно, что вы прошли младенчество и детство цивилизации. Покорив космос, подвели ее к юности. Но зрелость еще далеко. Ваша мысль еще не стала владыкой материи, еще не господствует на дорогах Вселенной. Теперь мне понятно, почему наши сигналы не были приняты.

Мне тоже было понятно. Что могли ответить на сигналы гедонийцев наши предки в Вавилоне и Фивах? Я даже улыбнулся, предполагая, что собеседник мой не приметит невежливости. И не ошибся. Мозг послал в ответ совсем уже неожиданную реплику:

— То были совсем не гедонийцы. Наша здешняя цивилизация молода. Ей не более тысячи лет.

Я молча раскрыл и закрыл рот — не помню даже вопроса, который вертелся у меня на языке. Я просто очумел от неожиданности. Если это мистификация, то зачем, с какой целью? Если нет, если я правильно понял ответ моего безмолвного собеседника, то одно недоумение вызывало другое. Какая же цивилизация пыталась связаться с Землей две тысячи лет назад? Где она? Откуда взялась нынешняя? Почему Мозг говорит от имени обеих?

Ответа не было, хотя все эти вопросы Мозг наверняка прочел у меня в голове, как в открытой книге. Сейчас он не двигался, только два параллельных участка его — должно быть, височные доли — высветлялись, как подсвеченные изнутри. Значит, какие-то нервные центры его находились в состоянии напряжения. Очевидно, он ждал моего резюме, венца размышлений, итогового вопроса. Но у меня их было слишком много, чтобы подвести итог.

— Сейчас ты увидишь, как это было, — наконец «услышал» я. — Вы называете это историей. Я мог бы передать ее, не прибегая к зрительным образам, но способность к прямому восприятию у тебя не развита. Нет показателей. Поэтому садись, как тебе удобнее, и смотри.

И я сел в то, что мне показалось креслом, знакомым прозрачным креслом из «колбочки», и в снежной белизне зала увидал странную игру света. Как в живой абстрактной картине, краски смещались, наплывали друг на друга, завивались спиралевидными лентами, то сгущаясь, то бледнея, словно кто-то искал фокуса, добиваясь предельной ясности и осмысленности изображения. Вскоре оно приобрело эту осмысленность, линейные и цветовые абстракции подчинились некоей образности. Я увидел здания без окон, отражающие солнце, башни и купола, ажурные мосты, эстакады и лестницы, фантастический пейзаж города — мечты художника-урбаниста, сказочный фон для движущихся механизмов и человеческих толп. Не могу рассказать подробнее — вы же не разглядели ваш геометрический город с вездехода, а мой город-мираж в снежной рамке Вечного хранилища мчался еще быстрее, слишком быстро для того, чтобы различить в этой видеопленке-молнии отдельные кадры. Я понимал, что «речь шла» о цивилизации, породившей нынешнюю, то есть о цивилизации, возможно, давно погибшей, а мы еще со школьной скамьи знаем, что тысячелетия существования любой цивилизации — это капли в море вселенского времени. Возникла и погибла. Может быть, потому, что прошла апогей своего развития, выродилась, потеряв интерес к науке и технике. И является ли нынешняя ее детищем, ее преемником на этой планете?

— Не на этой, на другой, — «услышал» я, и смятение живых картин в белой колючести зала исчезло.

Не задавая вопроса, только еще оформлявшегося в сознании, еще не ставшего хотя и беззвучной, но все же мыслью, я тотчас же получил на него ответ:

— Я снизил скорость моих воспоминаний до предела, но твой мозг невосприимчив и к этой скорости. Поэтому я не могу показать тебе, как родилась эта цивилизация.

— Какая?

— Та, которую вы хотите познать и понять.

— Но ты знал и другую, черты которой только что промелькнули.

— Я был одним из ее старейшин. Ты верно понял, что она погибла, хотя я и не присутствовал при ее гибели. Но я предугадал ее. Мы достигли всего, что может пожелать человек, даже бессмертия, и тем самым нарушили биологическое равновесие в природе. Смерть — закономерный этап биологической эволюции. Все умирает и возрождается, даже звезды. И бессмертные люди утратили интерес к жизни. Мы понимали, что спасти гибнущую цивилизацию невозможно, но можно было создать новую, наследующую всю информацию праматери.

— Кто это «мы»?

— Я и мои помощники, работавшие над проблемой генетических циклов. Подыскав планету с такими же компонентами биосферы, мы перебросили туда двенадцать в шестой степени, по вашему исчислению около трех миллионов, физически полноценных Двадцатичетырехлетних — возраст наиболее надежный для вечности.

Я удивился: почему вечности? Противоречие только что высказанному? По Учитель ничему не противоречил.

— Назовем так очень длинный, космический по своим масштабам отрезок времени, возраст звезд и планет. Но с другим коэффициентом бессмертия. — Я не успевал выразить своего недоумения, собеседник мой уже знал о нем и продолжал так же глухо и однотонно: — Не понимаешь? Бессмертие — это прямая, проведенная в бесконечность. Мы превратили ее в синусоиду, периодическую повторяемость кратковременных жизненных циклов. Именно кратковременность обеспечивала неугасающий интерес к жизни и стремительное накопление информации. Два года — ребенок, два — юноша, четыре — взрослый и зрелый, и четыре — пребывающий в невозмутимости и покое. Затем вся накопленная информация, кроме минимума наследственной, стирается, и жизненный цикл начинается снова. Новая индивидуальность не повторяет прежнюю, но развивается по тому же закону: все дозволено, все служит наслаждению, венец наслаждения — покой.

Мозг «замолчал», вероятно ожидая моей реакции. А я тоже молчал, думая, непосредственно к нему не обращаясь. Пусть разбирается. А думал я о его самодовольстве и, пожалуй, наивности. Владыка миллионов жизней, хотя и не вмешивающийся в их течение, не управляющий ими, но создавший машину для управления их анархическим строем под лозунгом «хватай-бери!» и концовкой в духе буддистской «нирваны», оказывается не мудрее своих питомцев, подменивших знание воображением. Вот он и воображает, вероятно, что создал оптимальный вариант благоденствия.

— А разве на Земле не думают о благоденствии населения? — снова «услышал» я и не замедлил с ответом:

— Почему не думают? Думают. И делают. Только по другому принципу: с каждого по способностям, каждому по его труду.

Мне показалось, что Мозг усмехнулся. Конечно, это было иллюзией. Чужая мысль откликнулась у меня в сознании по-прежнему бескрасочно и безлично. Я даже не могу объяснить, почему я «подслушал» в ней что-то вроде иронической интонации. Может быть, ее подсказал какой-нибудь один-единственный лукавый нейрон?

— Не много. Труд гасит наслаждение, утомляет мысль и ограничивает свободу. Мы даем больше.

Я начал сердиться: я всегда сержусь, когда говорят глупости.

— Труд давно уже не утомляет даже на Земле, а у вас, при вашей технике, тем более. Утомляет безделье. Труд по душе — это творчество, а творчество не дает наслаждения только бесталанному. Талант — это труд, сказал один из гениев нашего прошлого. И разве ваш труд над проблемой генетических циклов не эквивалент наслаждения?

— Я дитя другой цивилизации. Менее совершенной. Они пришли к увяданию жизни. Мы ее стабилизируем.

Он уповал на стабильность, как на оптимум всех радостей жизни. Чудак. Стоило ли сооружать Вечное хранилище мудрости, если эту мудрость могут высмеять у нас даже самые отсталые школьники. Я не Библ, но поспорить с такой философией и у меня умишка хватало. И, стараясь быть вежливым, я пояснил:

— Сама по себе стабильность не может дать радости жизни. Радость — в преодолении трудностей. Вы посмеялись над нашим принципом, но ведь, преодолевая трудности в вечном поиске нового, мы не стоим на месте, а движем жизнь вперед.

— Как?

Я задумался. Как накоротке рассказать о смене общественных формаций, проложившей путь человечеству к коммунизму? Я не историк и не философ и ничего не вспомню, кроме школьных тетрадок по социологии. Может быть, попросту ограничиться семантическим разъяснением слова «коммунизм»? От каждого по способностям, каждому по потребностям.

Я так и сделал.

— Первая половина не нужна. Зачем связывать наслаждение с коэффициентом способности? Потребность — единственно разумный критерий. Каждому по потребностям — справедливо и верно. Это и наш принцип.

И тут я окончательно рассердился:

— Так это же паразитизм, порождающий отчужденность и пресыщение. Видел я вашу программу в действии — не соблазняет. Одних — к столу, других — в переплав со стиранием памяти. Не сумел насладиться, начинай сызнова! А в итоге — общество эгоистических пакостников, которым все дозволено, чтобы урвать наслаждение. Мы уже встречали ваших «вечных» Двадцатичетырехлетних, начинающих жизнь, как червяки в навозе: соси жижицу, и все тут. А потом школа, не позволяющая перешагнуть духовный предел первобытного человека. Электронный «хлыст» вместо игрушки, волчьи свары вместо товарищества, глупейшие мифы вместо точного знания. Я не знаю их зрелости, но детство и юность подглядел, это морально искалеченные и умственно обездоленные подобия человека.

В порыве раздражения я и не заметил, как постепенно повышал голос, последние фразы я, должно быть, выкрикивал, не понимая, что моему «слушателю» это совершенно безразлично. Так я подумал потом, но ошибся. Мозг не воспринимал это безразлично. Высветленные пятна на его серой поверхности, перемещавшиеся от височных к затылочным долям, становились резче и ярче, как светимость электролампочек при повышающемся напряжении тока.

— Почему твои мысли сопровождаются звуковыми волнами, мощность которых все возрастает и возрастает? — «услышал» я. — Это затрудняет общение. Я ощущаю давно забытую ломоту в висках и затылке. Контакт прекращаю. Объем информации неравномерен ее кратковременности. Ты мало увидел, но много сказал. Мне потребуется время для оценки и корреляции, а ты должен увидеть всю нашу жизнь во всех ее фазах. Тогда возобновим спор, если ты останешься неубежденным. С этой минуты все «входы» и «выходы», как вы называете межфазные связки, будут для вас открыты. Начните с Аоры — синего солнца, закончите Нирваной — лиловым. А потом снова встретимся, если нужно.

Я не ответил, словно кто-то сомкнул мне губы, да не губы — мысли, запер их, остановил движение, их привычный бег. Вероятно, именно так действовал бы сомнамбул: решительно, но бессознательно встал бы с прозрачного, тотчас же пропавшего под ним кресла, уверенно шагнул вперед и исчез в снежной туманности купола. Это и произошло со мной на пороге Вечного хранилища, неизвестно где находившегося. Только я сразу же очутился в захламленном коридоре станции. Передо мной завивалась лестница наверх, и из открытой двери доносились ваши голоса, спорившие об увиденном и пережитом. Я постоял, послушал и усмехнулся. Как еще далеки мы от понимания того, что происходит на этой планете. Можно построить десятки гипотез, и любая из них будет ложной. Я узнал больше вас, ну и что? Только большой объем информации, как любят здесь говорить, а все-таки не разгадка!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ Синее Солнце

1. Смотреть и анализировать. Шаг в Аору

Капитану было жарко. Он вытер вспотевший лоб и, прищурившись, посмотрел на солнце. Оно неподвижно висело в зените — ровный оранжевый блин на подсиненной простыне неба.

Одно солнце.

«Пока одно», — машинально отметил Капитан.

Через час, через полтора — кто знает точно — из-за горизонта вынырнет второе, синее или зеленое, и пойдут по черной пустыне плясать миражи, а в каждом — дверь в другой мир или, если быть точным, в другую фазу пространства — времени.

Открывать дверь мы научились, думал Капитан, но и только. А за дверью — на ощупь, вслепую. Методом проб и ошибок. Сколько проб, столько ошибок. Как говорится, погрешность опыта близка к единице. Библ сказал: это естественно, мы только начинаем ходить. Робкое начало.

Великое качество экспериментатора — умение ждать. Капитана не всегда отличало это умение. Нужно смотреть и анализировать — пока, сказал Библ. Капитан и смотрел во все глаза, а вот анализ получался неточным и робким. Даже короткий, в полунамеках разговор с Учителем не приблизил к разгадке странностей гедонийской цивилизации. Впрочем, они еще и не все видели. Оставался город — Аора или Аэра, как его там называют.

Что ж, будем смотреть дальше, вздохнул Капитан, или, точнее, подсматривать. Что у них на сегодня? Увлекательная экскурсия по городу! Быт и нравы гедонийцев из окна вездехода! Спешите увидеть!

Он вышел из комнаты и отправился в мастерскую, где Малыш с Аликом готовили вездеход к поездке.

Малыш сидел верхом на табурете и швырял гайками в вездеход. Гайки ударялись о силовую защиту в метре от кузова и со звоном падали на металлический пол. Заметив в дверях Капитана, Малыш вытянулся во весь свой почти двухметровый рост — руки по швам, широченная грудь колесом, — этакий гвардеец ее величества.

— Разрешите доложить: полным ходом идет проверка силовой защиты машины. Дырок и брешей не обнаружено.

— Не паясничай, — оборвал его Капитан. — Где Алик?

Малыш кивнул в сторону вездехода:

— Рыдания и стенания. Хочет в Аору.

— Возьмешь его завтра, если понадобится.

Алик вылез из люка, отключил защиту и спрыгнул вниз.

— Можете ехать, — мрачно сказал он. — Все приборы в порядке.

— Не грусти, друг, — засмеялся Малыш. — Придет и твоя очередь. Если понадобится, — добавил он ехидно и полез в кабину. — Поехали, Кэп.

Капитан глядел на небо сквозь прозрачную стену ангара. Из-за линии горизонта, словно прочерченной рейсфедером с тушью, темной кляксой на голубом листе выплывало синее солнце. На него было совсем не больно смотреть.

— Смотреть и анализировать, — подумал вслух Капитан. — Время миражей — смутное время. Пожалуй, пора! — Он забрался по пояс в люк и помахал Алику на прощанье.

Вездеход качнулся, кошкой прыгнул вперед и поплыл по воздуху — «без мистики, без мистики!» — на воздушной подушке в раздвинувшиеся створки ворот станционного ангара.

— Где будем искать этот чертов мираж? — спросил Малыш.

— Он сам нас найдет. Держи по солнцу.

— Опять туман или смерч: у этой планетки фантазий до черта. Только зачем такие сложности? Почему не просто дырка в пространстве: раз — и в яблочко!

— Ты в детстве мыльные пузыри пускал? — вопросом на вопрос ответил Капитан.

— Приходилось, а что?

— Когда два пузыря слипаются в воздухе, какова поверхность касания?

Малыш помолчал, вспоминая.

— Пятно какое-нибудь, не помню.

— Зря. Образуется линза, разлагающая световые лучи на составные части спектра. Цветовая клякса, как и здесь.

— Здесь тебе не мыльный пузырь.

Капитан пожал плечами.

— Правильность гипотезы не отстаиваю. Просто возможная аналогия, в порядке бреда.

— А вот и явь. — Малыш кивнул на ветровое стекло.

Впереди, как огромный колючий еж перекати-поля, плыл синий шар. Внутри него вспыхивали и гасли серебряные частые искры, словно кто-то невидимый снаружи зажигал бенгальские огни.

— Елочное украшение, — зло пробормотал Малыш, направляя вездеход к шару.

Шар быстро увеличивался в размерах, светлея и растекаясь по краям, а в середине, как на фотобумаге в ванночке с проявителем, выплывал нерезкий еще силуэт странных геометрических конструкций: лабиринт из золотой проволоки, подсвеченный изнутри.

— Давай в середку, — сказал Капитан.

— Знаю, — буркнул Малыш и бросил машину прямо в хитрые переплетения лабиринта.

Секунду, а может быть, лишь доли секунды продолжался шок, безболезненный и неощутимый. Малыш нажал белую клавишу на пульте управления машиной, и вездеход остановился, сразу же выдвинув колпачок силовой защиты.

— Добро пожаловать в Аору, — сказал Малыш. — Каков городишко, а?

Городишко и впрямь был необычен. Вездеход стоял на неширокой площади, со всех сторон окруженной домами. Впрочем, чисто земное слово «дом» едва ли подходило к странным сооружениям на площади. Представьте себе коробку без крышки и дна, стенки которой приподняты над землей, огромную коробку метров пятьдесят — шестьдесят в поперечнике, повисшую в воздухе назло закону тяготения. Ни колонн, ни подпорок. Обыкновенное колдовство, как сказал бы Алик.

Малыш откинул люк, отключил защиту и спрыгнул на блестящее, словно отполированное, голубое покрытие площади. Не то стекло, не то пластик.

— Как паркет в Эрмитаже, — пошутил он, — только без рисунка. И натирать не надо.

Стараясь удержать равновесие на скользкой поверхности, он прошел по ней, задирая голову и осматриваясь.

— Антигравитация, — уверенно произнес он. — А стенки вовсе не стенки, а туннели какие-то. Ширина… — он прошел под «стеной», — метров десять, пожалуй. — Потом нажал кнопку на поясе и взлетел в воздух, повиснув над площадью.

Капитан, сидя на крыше вездехода, с тревогой наблюдал за ним.

— Осторожней! — крикнул он. — Спускайся скорее.

Малыш медленно, явно бравируя своим умением передвигаться в воздухе, опустился возле машины.

— Наверно, это и есть Аора, — сказал он. — Только мы попали, должно быть, на окраину. На севере голубая плешь — ни домов, ни людей, а на юге и на западе — соты.

— Какие соты? — не понял Капитан.

— Такие же. — Малыш показал на мелочно-матовые стены коробок. Они тянутся до горизонта, конца-края нет. И все ячейки, ячейки… Есть поменьше, есть побольше. Я и говорю — соты; словно из улья вынули и подвесили в воздухе.

— А люди?

— Людей много. На крышах. А что делают, не разглядел: далеко.

Интересно, что скрывается в этих туннелях, подумал Капитан и обомлел: белесая матовость стен медленно таяла, и за прозрачной, едва различимой пленкой обнаружилось длинное светлое помещение, до потолка уставленное большими черными ящиками. Они стояли в три яруса, один над другим — шкафы или полки? — а перед ними, глядя куда-то мимо космонавтов, сидел на корточках русоволосый гедониец в ярко-синем облегающем трико. Он развел руками — этаким факирским жестом, — и ящики позади него неожиданно изменили форму. Теперь это были шары, и внутри каждого разгорался огонь все сильнее и ярче, словно кто-то неторопливо передвигал рычажок по обмотке реостата.

Вдруг гедониец заметил, что за ним наблюдают. Он встал, взмахнул рукой, и шары исчезли. Вместо них в туннеле снова стояли черные ящики. Гедониец внимательно оглядел космонавтов. По возрасту, сложению и складу лица он был похож на тех школьников, которых Капитан видел в мире зеленого солнца, — атлет с холодным колючим взглядом. Только васильковое трико отличало его от них.

Тонкие губы его сложились в некое подобие улыбки. Он скрестил руки на груди и… пропал. Просто исчез, растворился в воздухе.

— Мистика, — сказал Малыш.

— Скорее физика, — возразил Капитан. — Думаю, он сейчас где-нибудь в центре города.

— Нуль-переход?

— Что-то вроде. Мы с Библом уже попробовали такой способ передвижения. Смена кадров, как в кино.

— А как это делается?

— Не знаю. Объяснение соответствовало пословице; по щучьему велению, по моему хотению. Попробуем?

— Придется. Не пешком же идти по такой жаре.

Он повернул браслет на запястье. Колпачок силовой защиты на крыше вездехода мигнул и загорелся ровным красным светом.

— Порядок, — сказал Малыш. — Можно топать.

— Куда?

— Сначала разберемся в обстановке, определим направление. Подымемся в ближайший воздушный туннель и посмотрим, куда он ведет.

С этими словами Малыш, нажав кнопку на поясе, взлетел и опустился на плоскости туннеля, который, как автострада, убегал к горизонту, многократно пересекаясь с такими же ровными и широкими дорогами города.

— Действительно, соты, — заметил Капитан, повторивший маневр Малыша и стоявший теперь подле него. — Только ячейки не шестиугольные, а квадратные. А вон и пчелы…

Далеко впереди, видимо в центре города, виднелись люди. Отсюда было трудно разглядеть, что они делают: черные точки-муравьи на синем фоне неба, которое словно лезвием бритвы было надрезано тонкой стрелой — антенной или флагштоком? — высоко вздымающейся над туннелями-сотами.

— Вот и ориентир, — сказал Малыш. — Держим курс на нее: не потеряемся. Говоришь, по моему хотению?

Капитан кивнул согласно.

Собственно, никакого особенного «хотения» не понадобилось. Он просто шагнул вперед, как в затемнение, и из затемнения тотчас же вышел, очутившись возле стрелы, серебристо-белой — титановой, что ли? — колонны, пропадающей высоко в небе, такой тонкой и легкой, что казалось невольно: подуй ветерок посильнее, и она упадет. Но ветра не было. Тишина, сонная, тугая, неразрывная, повисла над городом. Бесшумно, будто в немом кинематографе, двигались люди по крышам-дорогам, все в зеленых или синих трико, как у гедонийца в туннеле, в пестрых хитонах или накидках, в шортах и сетках-шнуровках, как у школьников последнего цикла обучения, а то и просто полуобнаженные — сильные и загорелые, с тирсами тренированных циркачей.

Как и там, на окраине, Малыш и Капитан стояли внизу на такой же пустынной голубой плоскости, окруженной туннелями-сотами, волшебно повисшими в голубом нагретом воздухе. Только стены у них были цветными, радужными, и комбинации цветов все время менялись: на синюю плоскость вдруг наплывал красный клин, с размаха шлепалось на него неровное желтое пятно, съеживалось и вновь вырастало, искрясь и переливаясь. Как телетайпные ленты, ползли по стене белые полосы с золотыми точками-искрами. Точки меняли положение, перемещались и снова пропадали, а потом возникали из ничего, размазывались и сползали на стены, а на смену им, откуда-то из глубины этого цветного хаоса, показывались огненные колеса и вертелись, разбрасывая искры всех цветов спектра. Потом этот буйный хоровод красок тускнел, темнел, будто недовольный художник смывал его, выплескивая на холст ведро грязной воды, и все начиналось сначала: опьяняющая цветная какофония и смывающий ее дождь.

Капитану почудилось, что он слышит музыку, то тихую и плавную, то бравурную, нарастающую, то заунывно-тягучую, то расслабляюще-липкую, как жара над городом. Он тряхнул головой — пропала музыка. Неужели цвет рождает слуховые ассоциации?

Он посмотрел на Малыша. Тот стоял, тоже к чему-то прислушиваясь.

— Слышишь? — спросил он. — Как песня. Только мне думается, что одни мы ее слышим. Эти культуристы не обращают внимания.

Действительно, на втором ярусе над площадью шла своя жизнь, спокойная, равнодушная, ни на секунду не нарушенная ни появлением землян, ни завораживающей круговертью красок на стенах туннелей. Люди или стояли группками по два-три человека, или лениво брели куда-то, или сидели и даже лежали прямо на дороге. Их обходили или переступали, не возмущаясь и не протестуя.

— «Ничему не удивляться!» — воскликнул некогда Пифагор, — усмехнулся Капитан. — Может быть, он слышал о гедонийцах. Только их самих не слышно — страна немых.

И, словно опровергая его, где-то в сознании прозвучал внезапный чужой вопрос:

— Кто вы?

Капитан обернулся. Позади, глядя на космонавтов неподвижными, словно застывшими глазами, стоял гедониец в длинном белом балахоне без рукавов.

— Кто вы? — повторил гедониец, так же беззвучно передавая мысль.

— Из школы, — моментально сориентировался Капитан. — Второй цикл обучения.

— Впервые в Аоре?

— Первый раз.

— Вам надо в герто.

Капитан услышал «герто», а Малыш громко переспросил:

— В гаорто? Это куда?

— Не надо вслух, — остановил его Капитан. — Пойдут лишние вопросы. Ты думай — они поймут.

— Почему вы жужжите?

— Привычка, — ответил Капитан и быстро — скорее уйти от опасной темы — спросил: — А что такое «герто»?

— Проверка уровня. Там, где определяют группу. Не были?

— Были, — решительно соврал Капитан: проверка какого-то уровня совсем не входила в их планы, — мало ли что там делают с бывшими школьниками.

— Вольные? — спросил гедониец.

— Именно, — неопределенно подтвердил Капитан, безуспешно пытаясь уйти от скользкой темы.

— А вы чего-то боитесь, увертываетесь, увиливаете, — послал мысль гедониец. — Меня боитесь?

— А кто ты? — спросил Капитан.

— Я — сирг. Колебатель.

— Кто?!

— Сирг, — терпеливо повторил гедониец. Видимо, по здешним правилам вчерашним школьникам так и положено — многого не понимать. — Качаю пространство. — Он лениво махнул рукой. — А вы идите, идите. Милеа в двух проходах отсюда.

Малыш ошалело взглянул на Капитана, но тот не успел спросить, что такое «милеа» и в каких «двух проходах» она находится. А гедониец тем временем исчез.

— Ты что-нибудь понял? — У Малыша даже голос осел от удивления.

— То же, что и ты: милеа в двух проходах и нам непременно надо туда попасть.

— Какая еще милеа?

— Полегче вопросы есть?

— А куда он делся?

— Видимо, пошел качать пространство.

— Чем качать?

— Руками! — вспылил Капитан. — Или головой. Откуда я знаю?

Малыш виновато улыбнулся:

— Не злись. Я от этой чертовщины ополоумел. Что делать-то будем?

— Смотреть и анализировать, — зло сказал Капитан. — Вернее, только смотреть: не годимся мы для анализа. — Он помолчал немного. — Пойдем-ка со всеми. Куда-то ведь они идут?

— По крыше пойдем?

— По воздуху. — Он шагнул вперед и очутился на втором ярусе, уже не удивляясь сказочному способу передвижения в пространстве.

«Как в старом анекдоте, — думал он, — о чудаке, который прыгал с колокольни и не разбивался: в привычку вошло…»

Перед ним маячили в крупных желтых сетках атлетические торсы двух здоровяков-гедонийцев. Здоровяки быстро шли, лавируя среди сидевших и лежавших на дороге, и космонавты пристроились за ними, стараясь не отстать и не потеряться в толпе.

«Какой спокойный город и как непохож он на школьный мирок с „хлыстами“, драками и звериной злобой. А ведь те же люди, вчерашние школьники. Что же их меняет? Или кто? Может быть, для того и существуют таинственные „герто“, о которых говорил сирг?»

Капитан искренне думал так, даже не предполагая, что вскоре поймет, как жестоко он ошибался, что звериная злоба лесных переростков не исчезает и никакие попытки исправить их — тем более что и попыток таких никто и никогда не предпринимал на этой планете — не смогут ее заглушить. Но пока он всерьез наслаждался мирной идиллией: почти сиеста в каком-нибудь тихом испанском городе — и людей на крышах немного, и шума нет, и жара такая же тягучая, как снятый с газовой горелки сироп.

Неожиданно он остановился. Малыш, шагавший сзади и вовсю глядевший по сторонам, чуть не налетел на него.

— Что случилось? — спросил он и тут же удивленно присвистнул от удивления. — Куда же они делись?

— Кто?

— Да эти, в желтых сетках.

Капитан, привлеченный какой-то возней на соседней крыше, где группа праздношатающихся вдруг непонятно почему поредела, заметил, что так же загадочно исчезли и находившиеся впереди них атлеты в желтых сетках.

— Может быть, в дом вошли? — предположил Малыш.

— А где ты видишь дома?

— Где? Под нами, рядом, в туннелях-сотах.

Капитан задумался… А что? Риск не велик. Передвижение волшебное. Можно поглядеть и на соты.

— Рискнем?

— Рискнем.

Желания в этом мире исполнялись точно и без задержки. Мгновение, и они уже шагали по широкому и светлому коридору. Свет был не дневной, солнечный, а холодный, искусственный, словно внутри матово-белых стен тянулись невидимые светильники. Коридор был пуст, а конец его терялся где-то далеко в белесом туманном мареве, и не было видно ни людей, ни вещей, ни привычных земных указателей, давно заменивших сказочный придорожный камень или ариаднину нить.

Холодная пустота, бессмысленная пустота, как в брошенном жителями городе на Прокле. Капитан сам бродил когда-то по этому городу, обнаруженному экспедицией Карлова. Но ведь Гедона-то обитаема, и люди должны где-то жить. Он снова вздрогнул от неожиданности — в который раз за этот сумасшедший день: в двух шагах впереди выросла стена и позади такая же, одинаково глухая — ни дверей, ни окон, просто матовая и светящаяся, как стены коридора.

— Вот тебе и комнатка, — резюмировал Малыш. — Просто и мило, только присесть не на чем.

И, словно подчиняясь его желанию, перед космонавтами возникли два кресла, знакомо прозрачные, едва заметные в неверном белесом свете. Точно такие же были в доме-пленке в Зеленом лесу. Только там они принимали любой цвет по желанию хозяина или гостя.

Пусть будут красными, решил Капитан.

Кресла окрашивались постепенно, принимая по очереди все оттенки, от бледно-розового до пылающе-алого — два огненных цветка на белом полу.

— Красиво, — сказал Малыш. Он уселся в одно из кресел, удобно откинувшись и вытянув ноги. — Сюда бы еще столик и кондиционерку.

Столик возник из ничего, как и кресла.

— А где кондиционерка?

— Ты представь ее, — посоветовал Капитан.

Малыш напрягся, покряхтел почему-то — не помогло.

— Бесполезно, — подвел итог Капитан. — Местная промышленность кондиционерок не выпускает.

— А как же они от такой жарищи спасаются?

Откуда-то сверху вдруг подул ветерок, прохладный и легкий. С акустическим эффектом: шум прибоя или шорох листьев. Капитан закрыл глаза и представил себе, что это Земля. Рядом Ока. Еще утро, заря занимается. Предрассветный холодок бесцеремонно забирается за ворот рубахи. А у берега лодка. И в ней удочки и ведро, и банка с наживкой. Малыш кричит из палатки: «Холодновато становится! Сейчас бы свитерок в самый раз».

Капитан открыл глаза и поежился.

— А ты спрашиваешь, как они от жары спасаются. Запомни: мы попали в страну исполнения желаний. Чего тебе хочется?

— Я человек любознательный, — сказал Малыш. — Предлагаю идти дальше.

— Согласен, — кивнул Капитан. — Пошли.

— Сквозь стену?

— Стену уберем. Ты забыл об исполнении желаний?

Однако стена вопреки настойчивому повелению Капитана «убираться» не хотела.

— Осечка. Кажется, нас заперли.

Капитан медленно пошел вдоль стены: «Что это? Несовершенство системы или намеренный ход гостеприимных хозяев? Чей ход конкретно — Координатора? Вряд ли он знает о нашем появлении. Гедонийцев? Но зачем это им, для чего?»

Пройдя еще несколько шагов, Капитан обернулся к следующему за ним Малышу:

— Попробуй ты.

— Уже пробовал. Тот же результат.

— Значит, заперли. Интересно, надолго?

— Нет. — Малыш смотрел на стену: она таяла, как изображение на экране выключенного телевизора.

А в белесой пустоте коридора стоял гедониец — рослый, невозмутимый. Олимпиец, не человек. И только странная черная лента, охватившая лоб, отличала его от тех, кого они видели наверху.

— Кто ты? — хрипло спросил Капитан.

Гедониец не ответил. Он молча продолжал рассматривать посланцев Земли. И вновь Капитан отметил, что глаза гедонийца оставались неподвижными — две голубые льдинки под светлыми полосками бровей.

— Кто ты? — повторил он вопрос и услышал:

— Ксор.

2. Замкнутые, что надо для счастья

Оба услышали одно: «ксор».

Ну что ж, ксор так ксор. Не хуже и не лучше сирга. Так же непонятно и необъяснимо, хотя и созвучно друг другу. А просить объяснений смысла нет: здесь объяснять не любят и не умеют. Еще одна загадка в одну копилку. Сколько их наберется?

Ксор подошел ближе, и стена снова выросла позади него — белая и светящаяся.

— Почему она не открывалась? — спросил Капитан.

— Наложение приказов, — Ксор отвечал машинально: все его внимание было обращено на внешний вид космонавтов. Он разглядывал их бесстрастно и холодно, как личинку под микроскопом.

— Чьих приказов?

— Твоих и моих. Вы отключились, и я открыл стену. — Он положил руку на плечо Капитана: — Вам надо в милеа.

«И этот посылает в милеа», — вспомнил Капитан о совете сирга. Он знал только то, что эта загадочная (а может быть, загадочное?) милеа находится (или находилось) «в двух проходах» отсюда (откуда?). Спрашивать ксора о том, что это такое, он не рискнул и только осторожно поинтересовался:

— Зачем?

— Плохо одеты. Скучно. Из какого клана?

Капитан переглянулся с Малышом. Тот растерянно спросил:

— Про какой отряд он говорит?

— Не отряд — клан.

— А я услышал — отряд.

Ну как тут выпутаешься, если любое неосторожное слово может погубить экспедицию? Капитан пожевал губами, прежде чем произнести:

— Мы не из клана.

— Вольные?

— Да.

— А почему металл? — Ксор провел пальцем по застежке-«молнии» на куртке Капитана.

Тот расстегнул и застегнул ее, но ксор не заинтересовался.

— Лишнее, — сказал он. — Идите за мной, — и прошел сквозь внешнюю стену туннеля. Именно — сквозь, не убирая и не раздвигая ее.

Уже привыкшие к фокусам гедонийцев Капитан и Малыш все же оторопели перед этим чудом сверхпроницаемости.

А ксор снова появился из стены.

— Что же вы? Жду. — Он махнул рукой. — Быстро, рядом!

Конечно, это был не фокус, а все тот же многократно испытанный нуль-переход. Нырнули в никуда и мгновение спустя вынырнули в привычном уже своей пустотой зале с какими-то шкафами вдоль псевдостен. Шкафы сильно смахивали на щиты-распределители в земных лабораториях, только в переднюю стенку каждого был вмонтирован экран, похожий на телевизорный. По экранам бежали полосы — сверху вниз, как при плохой настройке, но ксора это не смутило.

— Войдете и бросите свою одежду в люк. Потом подумайте. — Он сел на корточки, обхватил руками голову и застыл в такой едва ли удобной позе.

— Что с ним? — удивился Малыш. — Голова болит?

— Вряд ли. Наверное, так положено. — Капитан принял на вооружение пифагорийскую формулу: ничему не удивляться. — Пойдем подумаем.

Он пошел к шкафу, на ходу стягивая куртку. Полосы на экране замедлили свой бег и остановились, чуть подрагивая.

— О чем же думать? — Рациональный Малыш не желал подчиняться явной нелогичности происходящего.

Капитан не отвечая — он просто был любопытнее — рванул на себя дверь и вошел в шкаф.

Двери не оказалось, рывок пропал, а в шкафу было темно и пусто.

Где же этот люк, куда надо что-то бросать? Капитан пошарил по стенке и нашел отверстие. Оно не имело ни стенок, ни дна. А что бросать? Вероятно, их земные, оскорбляющие здешние вкусы куртки. Можно попробовать.

Он бросил куртку в черную пустоту и стал терпеливо ждать. Ничего не произошло. Все та же немая темнота. «Идиотизм! — рассердился он. — Сунули в пустой шкаф, заставили расстаться с привычной курткой и приказали думать. О чем? И в чем я, интересно, буду разгуливать? Хоть бы шнуровку гедонийскую получить».

На внутренней стенке шкафа осветился экран — такой же, как и снаружи. Только вместо бегущих полос Капитан увидел на нем… себя в защитных шортах, которые он так и не снял вопреки совету ксора, и в белой сетке-шнуровке.

«Зеркало? — подумал он. — Непохоже. Скорее что-то вроде телемонитора».

Он провел рукой по телу: сетка была настоящей. Одежда по заказу. Ну, а если не сетка, Окажем, а вестсайдка: плотнее, прочнее и удобнее. Он подождал, но сетка не исчезала. «Люк», — догадался он, стянул через голову сетку и швырнул в люк. Теперь его тело плотно облегала майка с короткими рукавами и круглым воротом, тоже белая, без цветных кругов и треугольников, какие он видел у гедонийцев.

«Пусть будет зеленой, как и шорты».

Вестсайдка мгновенно окрасилась в травянисто-зеленый цвет.

Капитан подмигнул весело, и его двойник на экране подмигнул в ответ. Он почти не отличался от среднестатистического гедонийца, этот теледвойник, — ни одеждой, ни ростом, ни даже лицом. Только глаза выдавали: не холодные, неподвижные и колючие, а живые и теплые глаза землянина.

«Глаза можно не перекрашивать — хорошенького понемножку», — решил Капитан и вышел в комнату, на этот раз просто сквозь дверь, без рывка. Ксор по-прежнему сидел на корточках, обхватив голову руками, а рядом стоял Малыш в синем трико и гедонийских сандалиях, неизвестно как державшихся на ноге.

— Давно из цирка? — спросил Капитан.

— А что? — обиделся Малыш. — Мне нравится.

«Вот и еще задачка решена, — подумал Капитан. — Милеа — это попросту салон верхней одежды, так сказать универмаг с неограниченным ассортиментом».

— Долго примерял? — спросил он у Малыша.

— Я им сначала фрак заказал, чтоб почуднее. Так не дали.

Капитан засмеялся: фрак! Пожалуй, и на Земле его сейчас нигде, кроме театральных мастерских, не сошьют, а на Гедоне с ее автоматически централизованным производством и подавно. В память Координатора — или кто там этим занимается? — заложен, должно быть, конечный список вещей. Так сказать, каталог. Вероятно, он огромен и многообразен, но все-таки ограничен; ограничен мощностью производства, замыслом и фантазией создателя и вдобавок традициями планеты-матери. Фрака здесь не получишь: о нем не слыхали.

Он тронул за плечо сидевшего на корточках ксора.

— Мы готовы.

Тот опустил руки и встал. Секунду-другую его глаза все еще были зажмурены — в трансе он пребывал, что ли? — потом он открыл их и критически оглядел космонавтов.

— Теперь лучше. Вольные. Проверка воображения. Координатор отсчитает. Немного, но отсчитает.

— Что отсчитает?

— Инединицы за воображение. Информация.

— А зачем?

— Чтобы жить. Потом будет хорошо.

— Когда?

— После жизни.

— После смерти, — поправил Капитан.

— Нет, после жизни, — не согласился ксор. — Смерти нет.

— А что есть?

— Регенерация.

Капитан уже слышал этот технический термин. Кто-то упоминал о нем в Зеленом лесу, пояснил его смысл Учитель, как метод смены личности в неумирающем теле. Капитан видел и первые плоды этого метода — бородатых младенцев, сосущих питательную жижицу из воздушных трубок. Но сейчас ему захотелось узнать, что думают об этом зрелые гедонийцы.

— Перерождение, — пояснил ксор. — Исчезнет твое «я», а вместо него возникнет другое. Ты и не ты. Чужая матрица.

Малыш с интересом вслушивался в их разговор, в котором звучали только вопросы и реплики Капитана. Мысли ксора он воспринимал как беззвучный отклик в сознании. Но тем не менее разговор получался, и в него можно было вступить. Он и вступил.

— Они верят в переселение душ? — спросил он у Капитана.

— Здесь нечто подобное действительно практикуется, — пояснил тот, — причем на серьезной научной основе. Без чертовщины и мистики.

В глазах ксора впервые промелькнуло нечто вроде удивления.

— Вы те, кто жужжит, — я слышал.

— От кого? — спросил Малыш.

— Общая информация. Как все — слышал.

— Врет?

— Не думаю. Здесь не лгут и, по-видимому, лгать не умеют. Какая-то система информации для всех, должно быть, все-таки существует. Ее и называют общей. Интересно, кто и что является ее источником.

— Координатор, наверно.

— Не будем гадать.

Ксор внимательно прислушивался к их словам, потом закрыл глаза и передал мысль:

— Информация общедоступна. Любая информация.

— Откуда вы ее получаете?

— Она везде. Ее надо копить.

— Для кого?

— Для себя. Как в школе. А потом проверять уровень. Набрал минимум — хорошо.

— А если больше минимума?

— В запас для Нирваны.

Вот так оно и прозвучало, это понятие — нирвана. Старое, почти забытое на Земле слово. Вечное блаженство, заработанное праведной жизнью. А каковы нормы праведности? Библейские? Вряд ли. Устарели они и на Земле, запылились, пожелтели от времени, как истертые страницы священного писания в каюте Библа. На Гедоне праведность измеряют в битах — или какие здесь единицы информации? «Кретины», — резюмировал Малыш. Ошибся парень. Скорее рабы. Они в постоянном неоплаченном долгу перед теми, кто дал им жизнь. А какова она, эта жизнь? Аора несомненно отличается от мира зеленого солнца. Стерилизованное существование ради жалких крох информации или того, что они называют информацией, — хаос каких-то полузнаний, полувпечатлений, набранных в спешке, на лету. Посидел на корточках, поразмышлял, придумал что-то — вот и денежка в копилку; сочинил одежонку похитрее — еще денежка. Так капля за каплей, авось и до Нирваны дотянешь.

— Что значит «нирвана»? — спросил Капитан.

— Покой. Блаженство. Радость.

— А точнее?

— Не знаю. Из Нирваны не возвращаются.

— Кто же знает?

— Учитель.

«Опять Учитель, Великий миф гедонийцев. Все знает, все видит. Живой — во всяком случае, мыслящий — бог, не вмешивающийся в жизнь, но творящий ее. Парадоксально звучит, но подтверждается наблюдениями. Пока, во всяком случае».

Капитан уже не боялся спрашивать.

— Почему ты называешь себя ксором, а нас — вольными?

— А разве это не так?

— Так. Но в чем разница?

— Вы живете в хаосе, а мы — замкнутые.

— Чем замкнутые?

— Не чем, а на что. Замкнутые на себя. Цикличность информации. Рождается в себе, перерождается, рождает новую.

— Цепь ассоциаций?

— Не цепь, а кольцо. Вы должны знать.

«Мы должны знать, но не знаем. Неувязочка, которую наш немногословный или, вернее, немногомысленный собеседник может неправильно истолковать. Не будем дразнить гусей».

— Мне пора, — беззвучно сказал ксор.

— Возьмешь нас? — спросил Малыш.

— Идите. Я в лепо.

— В лепо так в лепо, — согласился Малыш. — Пошли, Кэп.

Они подошли к стене и подождали какую-то долю секунды, пока она не исчезла. Но не увидели за ней знакомого белесого коридора.

Пол туннеля загибался к потолку длинным ребристым пандусом, а наверху у крыши виднелся ровный прямоугольник отверстия: кусок синего неба, вписанный в рамку светящегося потолка.

— Почему мы шли пешком, а не воспользовались мгновенностью передвижения? — спросил Капитан.

— Мгновенность удобна, но мышечное передвижение необходимо. Нельзя расслабляться, — сказал ксор и смешался с толпой, вернее, пошел сквозь нее, обходя сидящих и переступая лежащих.

Вероятно, Капитан был прав: они впервые попали в город в часы, когда гедонийцы прятались от палящего солнца в своих домах-сотах, превращавшихся по желанию хозяев в удобные для них комнаты. А теперь в городе кипела жизнь. Множество людей в пестрых, причудливо скроенных и раскрашенных костюмах на крышах, на площадях, группами и в одиночку чего-то ждали, как переполненный зрительный зал ждет стремительного разлета занавеса. А может быть, впечатление обманывало и ожидающая толпа была просто бесцельным скучающим сборищем, ожидающим краткого мига развлечения. Откуда и как придет к нему этот миг? Со стен домов, на которых воображение неведомых художников меняло светящиеся картины — цветную бессмыслицу красок и путаную геометрию линий? С мачты-игры — излучатель или антенна? — чуть вздрагивающей от легкого ветра? Или из черных отверстий в крышах, одно из которых только что привело сюда двух чужаков в этой толпе.

На этот раз она не безмолвствовала: отрывистые возгласы негодования или радости, какие-то крики вдалеке, иногда резкий пронзительный свист. Все это явно противоречило словам ксора о бессмысленности звуков в мире осмысленной информации.

Малыш не удержался и напомнил об этом их спутнику.

— Ты прав, — ответил тот, — эмоциональные вспышки, низкий уровень интеллекта, а в результате сокращенный объем информации.

Космонавты уже привыкли к отрывистым мыслям гедонийца и научились лепить из них стройные, хотя иногда и малопонятные конструкции речи. Но в последнем объяснении ксора ничего непонятного не было: разумный, по здешним представлениям, человек не станет выражать свои чувства выкриками. Старая земная поговорка «молчание — золото» обрела на Гедоне совсем другой философский смысл.

Неожиданно ксор остановился, отступая на шаг. Перед ним выросли трое — атлеты в одинаковых белых шортах, одинаковых синих майках-шнуровках, оставлявших открытыми одинаково загорелые бычьи шеи. У бедер на золотых колечках висели одинаковые черные дубинки, похожие на земные — полицейские.

Капитан и Малыш не могли слышать, о чем они говорили с ксором: мысленный обмен был заблокирован. Но вдруг один из них, как заправский земной хулиган, ударил ксора по лицу, ударил лениво, словно выполняя привычную и скучную обязанность.

— С ума сошел, — сказал Малыш и, сжав кулаки, шагнул вперед.

Капитан задержал его:

— Не вмешивайся.

А вмешиваться и вправду не стоило. Обиженный не ответил на удар. Он по-прежнему бесстрастно глядел на обидчиков, словно пощечина была только детской забавной шуткой.

А «шутник» в синей шнуровке отстегнул дубинку, и размашисто с оттяжкой саданул ксора по плечу. Малыш даже зажмурился: такой удар кость перебьет, рука плетью повиснет. Но ксор только плечом повел — едва заметное движение, — и дубинка скользнула вниз.

Он обозлился, этот палач-супермен с подозрительно знакомой дубинкой. Она снова взлетела — черное продолжение руки, снова ксор неуловимо повел корпусом, и супермен не удержался на ногах: слишком велика была инерция удара.

Никто даже не обратил внимания на эту сцену. Люди шли мимо или стояли, даже не обернувшись, — ни любопытства, ни жалости. Да и дружки супермена с дубинкой только глазели, не вмешиваясь, не помогая и не удерживая своего компаньона. А тот уже вскочил легко, сноровисто — стальная пружина, не человек, — вскочил, снова взмахнув дубинкой. Ксор по-прежнему невозмутимо смотрел на него с затаенной, как показалось Капитану, усмешкой: атакой больше, атакой меньше — какая разница, если дубинка снова скользнет по телу, не оставив ни синяка, ни царапины. Так и случилось: нападающий вновь промахнулся, побежденный удивительным искусством защиты, которым владел их спутник.

Капитану надоело ждать. Он рванул за плечо хулигана в синей шнуровке и ребром ладони ударил его по горлу. Тот сразу обмяк и рухнул на дорогу, уронив дубинку. Капитан подобрал ее — пригодится когда-нибудь, — перешагнул через упавшего и крикнул Малышу, кивнув на все еще неподвижного ксора:

— Бери этого непротивленца и шагай дальше. А то он так полдня простоит.

Малыш подхватил гедонийца под руку и присоединился к Капитану, Минуту, две, три шли молча, потом ксор спросил:

— Зачем ты его ударил? Он подражатель: сам не может. Низкий коэффициент информационного накопления.

— Кому же он подражает?

— Гатрам.

— Это кто?

— Сверхлюди. Очень опасны. — Ксор даже поежился. — Я бы с такими не справился. Они знают юго.

— Не понял.

— Силовой комплекс.

— А информация? Тоже с низким коэффициентом?

— Нет, часто выше нормы.

— Значит, ты слабее?

— Нет, мой коэффициент едва ли ниже.

— Но ты их боишься.

— Только потому, что они знают юго.

— И будут нападать?

— Да.

— Зачем?

— Информация. Ударить, убить, послать в перекройку.

— Значит, убийство не наказуемо? — удивился Малыш.

— За что же наказывать? Убитый получает новую личность, а убийца — новый уровень информации. Только подражатель дешевле ксора.

— К тому же он, вероятно, уже очухался, — заметил Капитан, — так что новой информации у меня не прибавилось.

Ему показалось, что во взгляде ксора мелькнуло удовлетворение: уж кому-кому, а ему новый уровень обеспечен. Он противостоял нападению и, не пошевелив пальцем, выстоял. А впрочем, черт его знает, рад он или расстроен: мало инединиц за подражателя! Да и умеют ли они радоваться, а если и умеют, то как? Насколько все-таки земной человек богаче этих манекенов, убивающих друг друга за лишний десяток сомнительных инединиц! Во всех отношениях богаче: ему дано великое счастье жить для людей, а не ради накопления вздорной, даже нелепой, с земной точки зрения, информации, формирующей разум среднестатистического гедонийца.

Вот он идет рядом, этот среднестатистический гедониец, идет помалкивает, и не поймешь, о чем он думает. Мол, что это за два чудака за мной увязались? Элементарных вещей не знают, за информацией не гоняются — странные, может быть даже опасные существа. А может, и не об этом он думает, а просто переваривает информацию, добытую в дурацкой дуэли с подражателем. Тоже, кстати, субъекты. Ходят с полицейскими дубинками, избивают запросто, могут и до смерти забить — и все это в порядке вещей. Даже удивления не вызывает. И подбитому, наверно, никто не помог — просто перешагнули и пошли дальше: инединицы за участие не насчитываются.

Интересно, что бы вы сейчас сказали, уважаемый Библ? Смотреть и анализировать? Ладно. Посмотрели. А вот с анализом плохо: исходные данные не поддаются обработке.

Что мы знаем о нашем спутнике? Немногословен, собран, видимо, неглуп, ловок, умеет отражать чисто мускульным напряжением любой удар. Что еще? Принадлежит к какому-то клану ксоров, или замкнутых. Как он сказал: информация, замкнутая сама на себя. Или не так? А хотя, какая разница: все равно непонятно.

Кое-что, впрочем, ясно: в городе существуют различные группы. Делятся они по методам накопления и объему накопленной информации. Вольные, ксоры, подражатели, гатры, сирги — сколько их еще и зачем? А что считается информацией? Видимо, все, что ими делается: от выбора одежды до умения убивать. Измеряют ее в каких-то инединицах и панически боятся недобрать нормы. А какова норма? Может быть, одинаковая для всех, а может быть, для ксоров одна, а для вольных другая? Задам-ка еще вопросик.

Вопросик был задан, и Капитан получил ответ:

— Никто не знает, какова норма. Набрал — зеленый сигнал.

— Где?

— В ячейке Координатора. Проверка уровня проводится каждый цикл.

— А если не набрал?

— Белый сигнал — предупреждение. Три предупреждения — перекройка.

Хорошенькое дело: добываешь информацию, стараешься, а тебе — раз! — и белый сигнал. Все вслепую. Жизнь вслепую, смерть вслепую. Хотя смерти нет: есть перекройка, смена личности. А после?

— Новая личность, новое состояние, — пояснил ксор.

Каков же механизм перекройки? Стирание памяти или изменение генетического кода? Бессмысленно спрашивать: ответа не будет.

— Где же она проходит?

— Не знаю.

А кто знает? Координатор. А где он находится? Опять не знаю. И так до бесконечности. Вот куда мы идем, он знает. В лепо мы идем. Зачем?

— Ждут, — послал ответ ксор.

— Кто?

— Ксоры. Я покажу вас.

Отлично! Пусть показывает. Заодно и мы поглядим. Не знаю, как по гедонийским меркам, но по земным — информации здесь непочатый край. Много выше нормы. Так что нас-то на перекройку не отправят.

— Пришли, — сказал ксор.

Они стояли у прямоугольного прохода в крыше, от которого уходил вниз светящийся пандус.

— Идите. — Ксор подтолкнул их к пролету. — Вниз. Прямо.

3. Лепо. Всесильные и бессильные

Навстречу им вышли неизвестно откуда четверо гедонийцев с такими же черными лентами, туго перетянувшими лбы. Ксор что-то мысленно передал им, но Капитан не «услышал»: мысль была заблокирована. А все четверо, как по команде, молча уставились на гостей из другого мира. Странный, страшноватый взгляд: сквозь человека, как сквозь стекло.

Ксор не назвал ничьих имен, не сделал ни одного жеста, в каком можно было бы усмотреть ритуал знакомства. Но мысленное сообщение его, видимо, не было ни враждебным, ни равнодушным. Один из четверых шагнул к Капитану и дружески тронул его за плечо.

— Будешь с нами, — мысленно сказал он. — Круг замкнут, и мысли спокойны… — И тут же повторил это невразумительное приветствие по адресу Малыша.

Тот выжидающе взглянул на Капитана: что, мил, ответить? Взгляд Капитана был понятен без слов: откуда я знаю? А может быть, они и не ждут ответа.

Ответа действительно не ждали. Один за другим гедонийцы, считая, должно быть, преамбулу знакомства исчерпанной, беззвучно исчезли в толще молочно-белой стены, куда за ними последовали и космонавты. Очутились они в длинном, похожем на ресторан зале. Вероятно, это и был ресторан, или столовая, или кафе, поименованное ксором, как лепо. Да разве дело в названии, если гедонийское лепо почти не отличалось от своих земных аналогов. Может быть, только стол без ножек, повисший в воздухе вопреки закону тяготения, да непривычная, почти зловещая тишина.

«Когда я ем, я глух и нем», — вспомнилось Капитану.

— С пищеварением у них порядочек, — съязвил Малыш, — разговоры не отвлекают да и шума нет.

Он не успел продолжить, как перед ним повис, материализовавшись как в эстрадном фокусе, противень-стол — строго говоря, просто легкая розовая пластинка с неровными, зыбкими, что ли, краями.

Капитан подошел ближе, и стол изменил форму: сжался, вытянулся, будто почувствовал приближение еще одного человека.

— Садитесь, — пригласил их один из сопровождавших молчунов.

Капитан не успел спросить, куда. Подле стола тотчас же возникли такие же бледно-розовые пластинки-стулья, словно чашечки неведомых экзотических цветов без стеблей и листьев. Они мягко, изогнулись, принимая форму кресла со спинкой.

— Что хотите? — спросил ксор.

— Не знаю, — ответил Капитан. — Что вы, то и мы.

На розовой поверхности стола появилось семь пирамидок.

— Коро, — сказал ксор. — Надо линять.

— Кому линять? — удивился Малыш.

— Не кому, а что, — поправил ксор. — Зито и постепенно.

Малыш ошалело взглянул на Капитана.

— Чему удивляешься? — усмехнулся тот. — Сказано тебе: сразу не линяй, а постепенно, не торопясь.

Пирамидки на столе щелкнули и раскололись, а из них на розовую пластинку потекло что-то коричневое: кисель не кисель — не понять, что. Но странная штука: коричневая масса не растекалась по глянцу стола, а застывала, булькая и пузырясь, принимая знакомую форму пирога с подгоревшей корочкой. Сюда бы солонку да полотенце вышитое — хлеб-соль, да и только.

— Линяйте, — сказал ксор и наклонился над пирогом, блаженно закрыв глаза. Остальные гедонийцы последовали его примеру.

Малыш осторожно потрогал пирог.

— Мягкий, — оценил он. — Попробовать, а?

— Не стоит, — сказал Капитан. — Зачем рисковать? Да и они не едят.

Он понюхал пирог и почувствовал легкий, едва уловимый запах. Все было в нем: сладкий дурман клевера, плывущий над полем, нежнейший аромат розовых кустов, горечь сизого дыма над таежным костром. Он туманил сознание, этот запах, укутывал в теплоту воспоминаний детства и юности, уводил куда-то далеко в сказку-быль.

Капитан рванул ворот рубахи — жарко! — и поглядел на небо. Белая вата кучевых облаков в синеве неба — низко-низко, рукой дотянешься. Скосил глаза: у самого лица его покачивалась травинка-былинка и карабкался по ней коричневый муравей. «Где ж это я?» — думалось лениво, без удивления. Поляна в лесу, трава еще мокрая. Роса или дождь прошел? И вдруг, как вспышка молнии, сверкнула мысль: да это же Земля! Он вскочил, побежал по росистой траве к пестрым, в желтых ромашках холмам, из-за которых поблескивало на солнце речное зеркальце. Вода по колено — как ноги холодит! — хрупкий песок на дне, серебристые плотвички брызнули в стороны. Капитан зачерпнул ладонями воду, хлебнул; заломило зубы. Он упал на колени, шорты сразу намокли — и пил, пил, пил эту воду с привкусом осоки, полынной горечи, пил, не в силах оторваться, пока кто-то не рванул его за плечо.

— Очнись!

И все пропало: и река, и трава, и облака над полем. Он снова сидел за розовым столом-амебой, растерянно оглядываясь по сторонам.

— Что это было?

— Наркотик, — сказал Малыш.

— Коро. — Ксор взглянул на Капитана, и губы его скривились в некоем подобии улыбки. — В первый раз?

Капитан кивнул согласно, постепенно приходя в себя. Он чувствовал какую-то легкость во всем теле, свежесть и бодрость, как после ионного душа.

— Выпей! — Ксор махнул рукой и поставил перед Капитаном бокал с мутно-голубой жидкостью.

— Что это?

— Пей. И ты пей. — Перед Малышом возник такой же бокал. — Нейтрализатор. Для пищеварения.

Жидкость была кисловатой и густой, как кисель. Капитан мгновенно вспомнил питательную жижицу для ребят-здоровяков в Зеленом лесу, взял бокал, понюхал — никакого запаха — и выпил до дна. Малыш тоже выпил, чуточку поморщась: он не любил кислятины.

— Ты что-нибудь чувствовал? — спросил Капитан.

— Ничего. Мгновенное забвение, черный колодец — ни звуков, ни света. Очнулся, как после доброго сна.

— Коро восстанавливает силы, — вмешался ксор, — но действует по-разному: у одних вызывает галлюцинации, у других — шок. Результат один: зарядка организма. Стимулятор.

— А пища?

— Несколько минов необходимых организму химических веществ вы всегда получите с любым насыщающим вариантом. Остальное для вкуса и для балласта в желудке. Хочешь — придумаешь. Посмотрите внимательно. — Он обвел рукой зал.

На разноцветных столах-пленках, в беспорядке разбросанных в пространстве зала, то и дело возникали и сменялись бокалы всех форм и расцветок: какие-то кубы, призмы, шары. Кто-то склонился над «пирогами» коро, кто-то подбрасывал вверх блестящие шарики, я они, повиснув над столами, разбухали и лопались, а в подставленные сосуды лилась золотистая жидкость прямо из воздуха. И кто-то прямо из воздуха вытягивал зеленые нити, сматывал их в клубок и отправлял в рот, запивая уже знакомой мутно-голубой жидкостью.

И все-таки зрелище это походило скорее на репетицию цирковых иллюзионистов, чем на привычный земной ресторан или столовку с шумом-гамом, тостами над вспотевшими бокалами с ледяным шампанским или байками под кефир или мороженое. Глупо мерить все земными мерками: не подходят они здесь. Только внешний вид лепо, так сказать, общий антураж, заставлял вспомнить о земных ресторанах. Что ж, в мире, где существуют такие предметы обихода, как стул и стол, антураж этот наиболее логичен. Но лишь антураж, не надо обманываться! Гедонийцы, кстати, тоже похожи на людей. Внешне? Пожалуй. А психология, а поступки?

— Смотри. — Малыш дернул Капитана за петли шнуровки.

Тот обернулся. Между столами на четвереньках ползли, по-собачьи высунув языки, четверо гедонийцев, голых по пояс, бритоголовых или преждевременно облысевших. Крупные капли пота выступили на их загорелых спинах, тяжелое дыхание доносилось издали. Здоровенные мужланы, ладони-лопаты — встретишь такого, обойдешь, чтоб не столкнуться, — беспомощно ползли, подгоняемые гортанными выкриками, странно неуместными в сонной тишине лепо.

Их было двое — погонщиков с дубинками в руках. Капитан искоса взглянул на свою, болтавшуюся у пояса, — такая же. Эти черные дубинки угрожающе посвистывали, а сидевшие за столами на стульях-пленках опускали головы или отворачивались, чтобы не встретиться взглядом с погонщиками. А встретившись, замирали и не могли отвернуться. Так луч автомобильных фар гипнотизирует зайчишку на темной лесной дороге, не давая ему свернуть.

Капитан ждал, когда кто-нибудь из обладателей черных дубинок обернется к нему. Зачем — неизвестно: просто мальчишеское желание Посмотреть в глаза, не мигая, напряженно, как в детской игре в «гляделки» — кто кого пересмотрит. Но «пересматривать» не пришлось. Гедониец мельком взглянул на Капитана, чуть задержал на нем шипы холодных голубых (что, у них у всех голубые?) глаз и что-то мысленно передал своему спутнику. Тот никак не ответил, даже не посмотрел на «говорившего», просто прошел дальше, подгоняя своих «четвероногих», бессмысленно и безропотно двигавшихся к свободному месту у светящейся стенки.

— Кто это? — спросил Капитан удивленно и только теперь заметил, что их приятель ксор вытирает ладонью вспотевший лоб, что у его соседа течет кровь из прокушенной губы, а остальные двое тяжело дышат, стараясь не смотреть на происходившее рядом. — Кто это? — вынужден был повторить Капитан.

— Маги, — ответил ксор, не подымая головы от стола. — Властители.

— Властители? — удивился Малыш. — Разве не Координатор управляет Аорой?

— Маги управляют всеми, кто подчиняется.

— А кто не подчинится?

— Того заставят пресмыкаться, ползать, терпеть или даже утратить память.

— Не понял. Что значит утратить память?

— Мы же не умираем. Лишенных памяти, сознания, личности просто отправляют на перекройку.

— Чем же они добились этой власти? Дубинкой?

— Взглядом.

Капитан усмехнулся: детская наивность рядом с технической зрелостью. Парадокс? Скорее ошибочка в сложнейшем механизме гедонийской цивилизации. Кто-то где-то что-то недосмотрел, и вот уже олимпийцы-полубоги пугаются «магических» взглядов, откровенно пугаются, даже не пытаясь скрыть трусости.

— А почему вы сердитесь? — спросил ксор.

— Сердимся? — мысленно переспросил Капитан. — Скорее удивляемся. А как ты заметил?

— У вас то расширяются, то сужаются зрачки. И лицо дергается.

Капитан сразу понял, почему их лица заинтересовали ксора. Гедонийцы не щеголяли мимикой, сохраняя даже в минуты душевного волнения, как в данном случае, мимическую неподвижность лица. Вот почему ксор спутал удивление с гневом — зрачки выдали. Да и не только удивление. Капитан скосил глаза на устроившихся по соседству магов, у стола которых застыли на корточках «порабощенные взглядом». Пожалуй, ксор прав: тут не удивляться, а кричать надо, когда кучка отпетых негодяев может запугать целый город, издеваясь и безобразничая потому, что всем все дозволено, а поскольку их информационный багаж побольше, то, значит, «ндраву моему не препятствуй». А если бы их самих проучить, показать бы «высшую математику» гипноуправления? Пусть бы сами поползали, послужили на задних лапках. И чтоб все видели, как их так называемая всесильность держится: толкни и рассыплется карточный домик псевдомогущества.

— Проучил бы ты их, — подсказал Малыш. — Вспомни психологический практикум в институте. Попробуй — не промахнешься.

Лепесток-стул медленно отодвинулся, отпуская уже вставшего Капитана. Как это было — мгновенная псипередача или почти невероятная локационная способность гедонийцев, — но лица всех находившихся в лепо повернулись к нему. Он чувствовал себя форвардом, идущим к футбольному мячу на одиннадцатиметровой отметке: еще шаг, еще, удар и… Нет, гола не было. Капитан не ударил. Он остановился перед магами, воссевшими за таким же столом-амебой. Их красные трико вызывающе выделялись даже среди общей пестроты. Но Капитана не интересовали костюмы противников, он сам, насмешливо прищурившись — совсем мальчишка, напрашивающийся на драку, — ловил их замораживающий взгляд: а ну, кто кого?!

Голубоглазый маг не был психологом и подвоха не усмотрел. Да и проблемы «кто кого?» для него не существовало. Самый сильный — он, самый умный — он.

— Присядь! — приказал он Капитану, кивнув на возникший тут же стул-пленку.

Посланная им мысль не приказывала, а скорее предлагала, продиктованная не гневом, а любопытством к смельчаку. Капитан сел, внутренне посмеиваясь над ситуацией: высокопоставленный феодал снизошел до беседы с дерзновенным латником. Ну что ж, пусть всесильный испытает ничтожнейшего.

— Что тебе нужно? — послал свой вопрос маг.

Капитан молчал.

— Хочешь пузыриться?

— Я из школы, — сказал Капитан. — Еще не все знаю. Что значит «пузыриться»?

— Посмотри на них, — усмехнулся маг, кивнув на застывших на корточках гедонийцев. — Это пузыри. Все, кто служит нам, — пузыри.

— Сами захотели служить? — с наигранной наивностью спросил Капитан.

Маги переглянулись, заблокировав обмен мыслями, но Капитан подумал, что его, вероятно, принимают за полного идиота.

— Ты глуп, школьник, — наконец «услышал» он. — Просто мы отняли у них волю и личность.

— И они не сопротивлялись? — Капитан все еще продолжал играть в Иванушку-дурачка.

— Кто же может сопротивляться?

— Не знаю. — Капитан оглядел зал. — Может быть, этот?

Он показал на розовощекого силача, развалившегося в кресле за соседним висячим столом. Он казался невозмутимым, этот русоволосый крепыш, и только тревожные взгляды, которые он искоса бросал на магов, выдавали его душевное состояние.

— Этот? — Маг презрительно скривил губы. — Это вольный. Хочешь, я его превращу в пузырь? Сначала его, а потом тебя.

В глазах мага появился недобрый стальной блеск. Капитан не слышал приказа, он видел только, как задрожали руки розовощекого силача, медленно опустился недопитый бокал с голубой жижицей, безвольно поникли плечи.

«Пора!» — решил Капитан и мысленно приказал превращенному в «пузырь»: «Ты один, вокруг никого, тебе весело. Пей!»

Осоловевшие глаза вольного тотчас же приобрели решительность и осмысленность. Он выпрямился, не спеша поднял недопитый бокал и выпил, словно бы никто и не посягал на его свободу воли.

«Один — ноль», — мысленно поздравил себя Капитан.

Маг повернул к нему побелевшее от злобы лицо:

— Мне кто-то мешал.

— Я, — сказал Капитан.

Маг резко поднялся, и кресло-лепесток, не успев отодвинуться, растаяло в воздухе.

— Встань! — приказал маг.

— Зачем? — спросил Капитан. — Мне и так неплохо.

— Встань! — повторил маг, повышая энергетическое напряжение мысли. Его лицо при этом побагровело.

— Ты самоуверенный кретин, — послал ему ответ Капитан, не заботясь о том, будет ли понята магом его терминология, — думаешь, что ты самый сильный в вашем вонючем городе, а на самом деле ты слизняк. И ничего-то ты не умеешь — только жрать да приказывать. А попадись тебе кто посильнее, на брюхе за ним поползешь. Хочешь попробовать?

— Не посмеешь. — Глаза мага сузились: щелки-амбразуры и в каждой по излучателю.

Капитан почувствовал, как кто-то сильный и властный вторгается в мозг. Неприятное и непривычное ощущение. Он встряхнул головой — ощущение пропало.

— Посмею, — сказал он и коротко бросил: — Ложись!

Ноги у мага подкосились, словно кто-то срезал его под колени, и он грузно плюхнулся на пол, прикрыв руками затылок.

— Ползи! И ты с ним! — Он пристально посмотрел на второго мага.

Тот даже не сопротивлялся, упал на живот и пополз к выходу за своим дружком, вихляя толстым задом в красном трико. Они ползли мимо бесформенных столиков, мимо гедонийцев, поспешно отодвигавшихся в сторону, — необычное, нелепое зрелище. Маги в роли порабощенных! Теперь все взгляды устремились на победившего. Что он прочел в них? Раболепие? Страх? Да, именно страх пополам с удивлением перед чудом: школьник, чужак и властители, превращенные им в «пузырей». «Интересно, сколько я получу инединиц по гедонийскому счету?» — мысленно усмехнулся Капитан. Только сейчас он почувствовал, как жестоко устал. Нервное напряжение подошло к максимуму, стрелка у красной черты. Надо расслабиться.

Четверо вольных по-прежнему сидели на корточках, бессмысленно уставившись в одну точку, хотя магов по соседству уже давно не было. «Порабощенные взглядом» даже не заметили, что их поработители позорно бежали, уступив их новому хозяину. А хозяин только рукой махнул:

— Встаньте и ступайте, куда вам нужно. Вы свободны.

И прошло оцепенение, люди вновь стали людьми, впрочем, в гедонийском смысле этого слова: встали, отряхнулись и пошли, даже не оглянувшись. Кто их освободил, у кого взгляд оказался могущественнее — какая разница? Здесь не благодарят. Здесь другой моральный кодекс, если он вообще существует.

Капитан еле доплелся до своего кресла и сел, тяжело дыша; окружающее плыло перед глазами в назойливо пестрой карусели.

— Выпей, — сказал Малыш, протягивая бокал, на этот раз не с голубой, а с чернильной жидкостью. — Новый вид гедонийской бурды. Освежает не хуже коро.

Бурда оказалась тоже неплохим стимулятором. Усталость проходила, уступая место какой-то воздушной легкости: шагни — и полетишь, как в детстве летал во сне. Здесь не знали пышущих жаром бифштексов или ломтиков шашлыка, нанизанных на горячую саблю шампура. Здесь была своя поваренная книга, но от ее ассортимента не отказались бы и земные гурманы и кулинары. Еще одно подтверждение гедонийского рационализма: вкусовые ощущения — не главное. Основной критерий — стимулирующее действие пищи.

Из состояния блаженной расслабленности Капитана вывел молчавший до сих пор ксор:

— Ты нас обманывал. Зачем? Ты — маг, а не вольный. Координатор не ошибается.

— При чем здесь Координатор?

— Он устанавливает линию жизни. На контрольной проверке.

— А он и не говорил, что я стану вольным.

— Значит, будешь магом?

— Не знаю, — пожал плечами Капитан. — Я подумаю.

— Пора бы, — мысленно подсказал кто-то сзади, и это было так неожиданно, что Капитан вздрогнул и обернулся.

Двое — высокие, черноволосые, голубоглазые, в синих сетках-шнуровках, словно только что вышедшие из зеленого школьного мира, — они стояли у стола. Что-то неуловимо знакомое почудилось Капитану в лице одного из них, в прищуре глаз, в изгибе рта, в некоем подобии улыбки.

— Здравствуй, Стойкий, — сказал Капитан и, забыв, что он не на Земле, радостно протянул руку.

4. Сверхлюди. Сражение на площади

Да, это был он, собеседник Капитана из мира зеленого солнца. Он ничуть не изменился, даже одежда та же: синяя сетка и плавки, неприхотливый школьный стандарт.

— А где же Гром, Хлыст? Где Колючка? — приветливо спрашивал Капитан.

Понять его было можно: радость человека, встретившего в чужом городе своего знакомца, пусть даже не очень близкого. Его можно было хлопнуть дружески по спине, горестно посетовать на одиночество в равнодушной толпе Аоры и даже воскликнуть: «А помнишь?», благо было что вспомнить. Сколько раз это спасительное «А помнишь?» поддерживало огонек беседы и даже завязывало дружбу, пока хватало воспоминаний.

Однако на этот раз «сезам» не сработал. Стойкий явно не хотел ничего вспоминать. На вопрос Капитана он ответил равнодушно и коротко:

— Не знаю. Вероятно, в Аоре. — И, усевшись в тотчас же выросшее рядом кресло-лепесток у стола, он спросил, кивнув на примолкших ксоров: — Они с тобой?

— Это мы с ними, — сказал Капитан. — Они знакомят нас с городом.

— А где бородатый?

— Остался дома. Сегодня со мной Малыш.

Стойкий оценивающе посмотрел на гиганта Малыша, а тот, в свою очередь, с неподдельным интересом разглядывал одного из тех, о которых ему рассказывали Капитан и Библ, вернувшиеся из экспедиции в мире зеленого солнца.

— Ты — Малыш? — спросил Стойкий.

Как всегда, мысль его была лишена окраски, но Капитан готов был поклясться, что он удивлен. Еще бы: прозвище космонавта никак не соответствовало его внешности, а такое несоответствие было трудно понять не обладающему чувством юмора гедонийцу.

— Что ж поделаешь, — усмехнулся Малыш, — больше не вырос.

— Не понимаю, — равнодушно заметил Стойкий, — внешние качества исключают имя.

— И не поймешь, — подал мысль Капитан, — ты слов таких даже не знаешь — ирония, шутка. А кто ты в Аоре, вольный или подражатель?

Стойкий едва заметно усмехнулся, а может, это Капитану только показалось.

— Спроси у своих спутников. Они знают.

Малыш вопросительно посмотрел на ксора, и тот кратко и, как всегда, не очень понятно ответил:

— Сверхлюди, первая ступень.

Так вот они какие — сверхлюди! Капитан с интересом разглядывал вчерашнего школьника. Ничего особенного ни во внешности, ни в поведении. Даже одежда не изменилась. Значит, информация накапливалась за счет других качеств и, вероятно, никому не угрожающих. Да и в голосе ксора не было страха. И никто не обращал внимания на их столик, никто не пытался незаметно ускользнуть, как получасом ранее, когда в лепо резвились маги.

Капитан снова внимательно посмотрел на Стойкого, пытаясь разгадать его сущность. Тот сидел нагнув голову и полуприкрыв глаза, словно слушал неслышное ни Капитану, ни его собеседникам. Потом встал, чем-то озабоченный.

— Пошли, — мысленно приказал он. — В третьем порядке волнение. Не будем терять времени. — Он посмотрел на ксора: — Ты тоже пойдешь с нами, будешь нужен. — И добавил торопливо: — Один, один, без корпорантов. Нас и так слишком много.

Капитан снова отметил, что никто не обратил внимания на их уход: пришли люди, посидели, ушли. Что тут удивительного?

— Не отставайте. — Стойкий подхватил Капитана под руку, а его товарищ протянул руку Малышу:

— С нами. Скорее.

Они шагнули в уже привычную пустоту, на мгновение кольнувшую сердце, и снова вышли в городе, в каком-то «третьем порядке», который ничем не отличался от тех «порядков», какие они видели на открытых плоскостях Аоры. Та же ровная, чуть поблескивающая крыша-улица, та же замысловатая игра красок на стенах домов-туннелей, те же голубые площади внизу. И только не было тишины, привычной уже в Аоре, насыщенной шуршанием платьев женщин, всегда более изобретательных в одежде, мягкой поступью никуда не спешащих прохожих, еле слышным дыханием соседа рядом — тишины, чуть звенящей, как в летний полдень над полем клевера.

На этот раз на площади внизу гудела толпа — человек сорок — пятьдесят, да еще зрители на крышах, — гудела угрожающе и сердито мощным пчелиным ульем. А присмотревшись, можно было увидеть, что толпа не однородна, а разделена на две группы, медленно сближающиеся — стенка на стенку. И мелькали в сжатых кулаках матовые рукоятки «хлыстов», гаечные ключи «парализаторов» и дубинки-разрядники, черные и пружинящие, как и та, что висела на поясе у Капитана. Все походили друг на друга, как близнецы, отличаясь только одеждой. Женщины были чуть стройнее и тоньше и не столь атлетичные, как мужчины. Но и они не выделялись в толпе — так же вооруженные, одинаково яростные. Только гортанные выкрики выдавали эту ярость, и было непонятно, кто кричал, женщины или мужчины.

— Успели, — беззвучно сказал Стойкий и, выхватив неизвестно откуда черный «огурец» с воронкой на конце, послал вслед торопливый приказ: — Не упускать нас из виду.

— А это что? — полюбопытствовал Малыш, заинтересованный «огурцом».

— Дист. У вас есть оружие?

— Есть. Только другое.

— Сойдет. Шагайте.

— Как? Вниз?

Стойкий исчез и тотчас же возник внизу, пройдя свой короткий нуль-переход за какую-то долю секунды. За ним последовали и его спутники, в том числе и земляне, уже привыкшие к этому сказочному передвижению. Их было пятеро против пятидесяти, а те даже не заметили их появления.

— Что они не поделили? — спросил Капитан.

— Не знаю, — ответил Стойкий. — Возможно, площади.

— Разве одна здесь такая площадь?

— Конечно, нет. Но они не рассуждают.

— А мы здесь зачем? Помешать драке?

Стойкий удивленно посмотрел на Капитана:

— Мешать! Зачем? Пусть дерутся. Лишняя информация.

— Для кого?

— Для всех. А мы здесь для того, чтобы предотвратить насилие над природой.

Капитан не понял:

— Убийство?

— Убийство — это только уничтожение одного «я», субъекта, повод для перекройки. Насилие над природой — нарушение циклического равновесия, когда объект уже нельзя перекроить из-за нарушенной фактуры.

— Что он имеет в виду? — спросил Малыш.

— Членовредительство, — бросил Капитан. — Руку тебе оторвут или голову срежут — фактура нарушена. А это бывает? — спросил он у Стойкого.

— Редко. И не должно быть. Для того мы и предназначены. Сохранение фактуры — максимум информации. — Он повернул рычажок на черной поверхности «огурца», и лепестки-воронки засветились голубоватым светом. — Отстегни дубинку и не лезь в драку сам. Наблюдай за мной. Когда надо, скажу.

А толпа сходилась с нарастающей яростью — нерассуждающей и бессмысленной. Кто-то должен был начать: половчее ударить «хлыстом» или парализовать выбранную наугад жертву и запустить механизм всеобщей драки, хорошо налаженной, бесперебойной. Драться здесь, видимо, умели и любили.

И нашелся смельчак. Взметнулся лучик «хлыста», полоснул кого-то в толпе, и пошла пляска голубых молний, словно длинных и гибких фехтовальных клинков. А потом к ним присоединились парализаторы. Драчуны начали валиться, как игрушечные солдатики, все смешалось в свалке — и победители и побежденные, если только можно было их различить.

Стойкий держался в стороне, поигрывая светящимся «огурцом», и смотрел на дерущихся — ленивый и равнодушный зритель; но вдруг напрягся, как сжатая пружина, и нырнул в толпу. Он пробирался сквозь нее, не обращая внимания на удары «хлыстов», ловко уклоняясь от лучей парализаторов, устремленный к долговязому гедонийцу с черной пиратской повязкой на глазу и каким-то рыжим «бруском» в руке. Должно быть, именно этот «брусок» и мог совершить насилие над природой, предотвратить которое обязан был Стойкий. Мог, но не совершил. Открытый раствор «огурца» извергнул струю синеватого газа, и гедониец сразу обмяк, тут же подхваченный Стойким. Тот вынес его, сбросил к расписанной стенке туннеля и потер щеку, на которой вспухал багровый рубец.

— Больно? — сочувственно спросил Малыш.

Стойкий равнодушно отмахнулся.

— Пустяки. Фактура не нарушена. — Он подкинул на ладони продолговатый рыжий «брусок». — Электронный нож. Легко режет любую ткань. Интересно, где он его достал.

— Сирги, — перебил мысль спутник Стойкого. — Их штучки. Дают, не подумав, кому. Здесь еще один с ножом.

— Откуда ты знаешь? — не поверил Малыш.

— Мы должны знать.

— Мистика, — процедил сквозь зубы Малыш и вгляделся в толпу. — У кого нож?

— У вольного в черной рубахе. Шестой сектор.

Малыш не понял, что значит сектор в гедонийском понимании и почему он шестой, а не пятый, но вольного увидел. Тот уверенно действовал «хлыстом», зажатым в правой руке, а левую засунул в прорезь черной рубашки.

— Нужно обезвредить, — послал мысль Стойкий. — Кто пойдет?

— Я, — сказал Малыш. — Давай дубинку.

— С ума сошел! — закричал Капитан. — Тебя же собьют в два счета.

Но Малыш уже ворвался в толпу. Ловко орудуя дубинкой, уклоняясь от встречных ударов, боднул кого-то в живот, вовремя заметил руку с «хлыстом», направленным на него, ударил ребром ладони по этой руке, успел подхватить рукоятку «хлыста» и с оттяжкой, словно «хлыст» был нейлоновый, а не электронный, полоснул по надвинувшимся лицам, рукам, шеям. Кто-то взвыл от боли, кто-то упал, и Малыш продвинулся еще метров на пять. Он уже мог достать «хлыстом» вольного в черном, но не спешил: в конце концов, дубинка вернее, а не дубинка, так кулак не подведет. И вдруг что-то сверкнувшее обожгло ему плечи. Он зашатался от боли, перед глазами завертелись огненные колеса: попали, гады!

Он стиснул зубы и двинулся уже наугад, почти не видя, туда, где маячило черное пятно. И когда оно вдруг выросло перед ним, превратившись в сетку-шнуровку на загорелой спине вольного, он не задумываясь хлестнул дубинкой по этой спине — с размаху, изо всех сил. Гедониец охнул и осел, а Малыш подхватил его на плечи и, пошатываясь, двинулся назад, — так же как и Стойкий прикрываясь от ударов безжизненным телом — пусть хлещут: все равно на перекройку пойдет. Так он выбрался из толпы, сбросил обмякшее тело на полированный пластик площади и, пошарив за бортом черной шнуровки, вытащил прямоугольный рыжий брусочек.

— Держи, — бросил он Стойкому, и тот, поймав нож на лету, одобрил:

— Неплохо. Эта информация поможет тебе перейти к нам.

— К кому?

— К сверхлюдям.

Малыш вытер вспотевший лоб.

— Спасибо. Что-то не хочется. — Он осторожно повел плечами; спина нещадно горела, обожженная скользнувшим ножом вольного.

— Кто дал им эти ножи? — спросил Капитан.

— Сирги. Кто же еще?!

— А откуда ножи у сиргов?

— Из пространства.

Капитан не понял, но переспрашивать не стал: все равно понятнее не будет, здесь не любят бестолковых и любопытных.

— Зачем они вооружают вольных? Разве сирги не знают, что это опасно?

— Знают. Но они против стабильности. Бунтари.

Капитан задумался. Кто же может бунтовать в этом отлаженном механизме? Выходит, что не так уж хорошо он отлажен. Кому-то что-то не нравится, кто-то пытается что-то исправить. Или поломать. Сирги. Тот человечек, который назвал себя колебателем пространства?

— Их много в Аоре?

— Не знаю, — пожал плечами Стойкий, — но они мешают стабильности.

— Так остановите их.

— Нельзя. Они неуловимы.

— Даже для вас?

— Мы не владеем пространством, а они хозяева колебаний. Они играют миражами. Ты не поймешь.

— Почему? — хотелось спросить Капитану — о миражах-то он знал наверняка больше Стойкого, но из осторожности промолчал.

— А можно где-нибудь встретиться с сиргами? — спросил Малыш.

— Встретишься. — Стойкий к чему-то прислушивался. — Может быть, очень скоро.

Он что-то сказал своему спутнику, но что именно. Капитан не «услышал»: мысль была заблокирована.

— Уйдем отсюда, мы уже не нужны. — Стойкий взял Капитана под руку. — Драка скоро закончится, а ножей у них больше нет.

— А что будет с ними? — Капитан кивнул на безжизненные тела гедонийцев.

— Отправят на перекройку.

— Когда?

— Ночью.

— Кто?

— Не знаю. Утром их уже не будет. Так всегда.

Капитан последовал за гатрами. Ксор давно уже исчез в толпе, предпочитая не оставаться в обществе сверхлюдей, а Малыш почему-то задержался на площади, внимательно оглядел ее, словно пытаясь запомнить что-то, и чуть было не прозевал своих спутников, которые шагали к центру города, избрав древний пешеходный маневр вместо сказочной телепортации.

А ярость оставшейся позади драки уже погасла, гедонийцы скучающе расходились, равнодушные к тем, кто не мог встать.

5. Охота на ведьм. Сирги

«Кто может здесь бунтовать? — думал Капитан. — И как? И зачем? И против кого? Только вопросительные знаки. Выходит, до тошноты логичная система Учителя оказывается нелогичной в самой основе. Все контролируется — и тревожат Аору бесконтрольные сирги. Не годишься для жизни в городе — на перекройку тебя! Ан нет: сирг-то неуловим, Стойкий сам признал это. И все-таки не верится что-то в революционность бунтарства сиргов. Что им, система не нравится? Чушь, не может быть: они к ней за тысячелетие привыкли, как к любому набору информации. Система — это они сами, и уничтожить ее — значит уничтожить их самих. А такое самопожертвование что-то очень сомнительно. Скорее всего, бунт — самоцель, бунт от скуки, от вседозволенности, бунт ради бунта. И кто знает, может быть, за эти „бунтарские“ выходки им инединицы отсчитывают не скупясь. Потому и бунтарство их не вызывает протеста и карательных мероприятий, а по объему информации они, возможно, и сверхлюдей переплюнули. Впрочем, все это домыслы. Сосешь помаленьку собственный палец».

— Куда мы идем? — почему-то шепотом спросил Малыш.

Капитан пожал плечами: не знаю, мол, не спрашивай, а Стойкий, перехватив мысль, обернулся:

— Вы хотели встретиться с сиргами. Мы идем к ним. Они знают, что мы придем.

— Откуда?

— Мы всегда приходим, когда они устраивают охоту на ведьм.

«Застряли в плену земных ассоциаций, — раздраженно бурчал про себя Капитан, — и пока не вырвемся, не поймем ни черта. Может быть, сирги — это местная инквизиция? Даже на Земле одинаковые слова могут иметь в разных языках разный смысл. Отстраниться от земного, привычного, не сравнивать, не искать аналогий — их просто нет, — вот тогда, может быть, и раскусим этот орешек».

До сих пор молчавший ксор — оказывается, он следовал в отдалении, стушевавшись в присутствии сверхлюдей, но не рискнув совсем исчезнуть в толпе, как впервые предположил Капитан, — вдруг заявил о себе:

— Не пойду дальше.

— Почему? — удивился Малыш.

— Не хочу.

Ксор стоял на краю туннеля, по-птичьи нахохлившись, и казалось, стал меньше ростом, ужался как-то, сбычился, скосил глаза. Что-то, видимо, испугало его. Что? Кругом не было ничего страшного, что отличало бы этот пейзаж Аоры от других, уже виденных. Но ксор, еще раз послав упрямую мысль о нежелании сопровождать их, вдруг исчез, как исчезали столы, стулья и все живое и неживое, если ему приказано было исчезнуть. Капитан даже не размышлял об этом исчезновении. Был человек, мыслил вместе с ними — и нет его. Жалко? Пожалуй, нет. Удивительно? Едва ли. Все, с чем они сталкивались в этом мире, было не менее удивительным. И самое удивительное, вероятно, ожидало их впереди.

— Почему все-таки он сбежал? — Малыш никак не хотел примириться с внезапным исчезновением ксора.

— Боится, — пояснил Стойкий.

— Чего?

— Сиргов.

— Разве они так страшны?

— Увидишь.

— А вы не боитесь?

— Нет.

Но отрицание Стойкого последовало не сразу, и, почувствовав или, вернее, заподозрив в этом какую-то неуверенность, Капитан задал еще один лукавый вопрос:

— Кто же сильнее, вы или сирги?

Стойкий опять ответил не сразу, да и ответ его не был ответом. Посланная им мысль сформулировалась лаконично и повелительно:

— Мы теряем время. Сирги ждут.

Они и вправду ждали — может быть, сверхлюдей, а может, еще кого-нибудь, откуда узнаешь? Их было четверо — все в одинаковых белых хитонах, с одинаковыми повязками на лбу, в тонкую линию сжатые губы — братья-близнецы, не различишь. Они сидели внизу на квадратной плоскости, распределяясь по углам, сидели на корточках, касаясь руками земли. Может быть, кто-то из четырех был тем первым, кто встретил землян в Аоре.

Никого не было вокруг — ни любопытных зрителей, ни случайных прохожих. Страх разогнал всех, запрятал в норы. Страх стер со стен туннелей даже цветные бегущие рисунки — некому было их создавать в погоне за инединицами.

И только посреди площадки, по углам которой застыли, как надгробия, сирги, стояла группа женщин — небольшая, человек пять-шесть, не больше. Капитан не мог сосчитать точно: что-то мешало ему, видимо то же, что удерживало женщин на месте, не позволяло им разбежаться, спрятаться, укрыться от непонятной опасности. Гипноз? Нет, нечто материальное — колеблющаяся дымка, разреженный туман, завернувший женщин в прозрачный кокон. Да они и не пытались вырваться, примирившись с неизбежным или просто потому, что сознание и воля были подавлены чем-то парализующим, как наркоз.

Стойкий и его спутник уселись прямо на крышу, по которой пришли к загадочной площадке, не то к судилищу, испугавшему всех в округе, не то к месту ритуального обряда, который не предусматривал зрителей. Тем не менее сверхлюди явились, презрев опасность, о которой, видимо, знали и с которой считались. Что их привело сюда? Законы гостеприимства по отношению к землянам, желание показать им все любопытное в городе? Вряд ли, решил Капитан. Космонавты еще не видели здесь альтруистов, да и земляне для высших кланов Аоры — только вольные, необученные человечки с ничтожным запасом драгоценной здесь информации. Нет, скорее именно страх и был той веревочкой, которая тянула сюда сверхлюдей. Волевой человек всегда стремится побороть свою слабость, и спутники землян не были исключением.

Итак, все ждали чего-то; женщины — безвольно; зрители — настороженно; сирги — уверенно. Даже позы их не изменились: те же застывшие жрецы перед богослужением. А то, что подразумевалось под ним, уже началось.

Дымка вокруг женщин стала более определенной — стеклянная колба или пластмассовый мешок. Он медленно рос, раздувался, стенки его поползли в стороны, и женщины потянулись за ними, скорее поплыли, лишенные всякой опоры. «Цирк!» — шепнул Малыш, подтолкнув Капитана. Но тот строго взглянул на него: не болтай глупостей, если не понимаешь. А понять происходившее было трудно. Женщины, прекратив полет, замерли, остановленные чем-то у барьера невидимой арены, и вдруг словно сломалось что-то в окружающем их пространстве, а может быть, и само пространство переломилось надвое: стеклянный цилиндр, разрезанный по диагонали. Зрелище было настолько страшным и неправдоподобным, что Капитан на секунду закрыл глаза — бред или галлюцинация? Но то был не бред. Вместе с пространством «сломались» и женщины: нечто невидимое срезало их снизу, оставив только верхнюю половину тела, повисшую в воздухе. Нижняя бесследно испарилась, исчезла. Может быть, оптический эффект? Капитан взглянул на сидевших рядом сверхлюдей: в их завороженных глазах нельзя было прочесть ни одной мысли. Но безмолвный вопрос Капитана был «услышан».

— Они уже не живут, эти женщины. Отсюда прямо в регенерационные залы.

— Почему?

— Никто не может выдержать искривления пространства в малом объеме.

Капитан даже присвистнул от удивления:

— Искривление пространства! Без гипергенераторов? Бред собачий!

Собак на Гедоне не было, и термин «собачий» гедониец не понял. Он даже поморгал глазами, задумавшись, но мысль не заблокировал.

— Бред — это понятно. Но не верно. Спустись вниз и проверь, если не боишься.

— А чего ж тут бояться? Я с краешка.

И шагнул к ребру крыши. Малыш рванулся было за ним, но Капитан остановил его:

— Останься, герой. Поможешь, если понадобится.

Он уже был внизу и шел по краю, стараясь держаться поближе к стенке туннеля и подальше от прозрачной пленки гиперполя, в которой виднелись теперь только женские головы. Никакой жалости к обреченным он не чувствовал. Если бы его спросили: почему такая жестокость? — он бы удивился вопросу. Бессознательно, но твердо он уже давно пришел к выводу, что не считает гедонийцев людьми. Людьми не в биологическом, а в нравственном аспекте. Но мысль эта еще не оформилась, не обрела желанную плоть, и пока оставалось лишь странное безразличие, словно заимствованное у Стойкого и его соплеменников.

Сейчас его скорее занимала техническая сторона проблемы: гиперполе, созданное сиргами неизвестно как, неизвестно чем. Ясно было немногое: искривление пространства в малом объеме требовало колоссального количества энергии. Какой и откуда, тоже неизвестно. Может быть, ее получали откуда-то извне, из управляемого источника? Сиргов четверо; значит, у гиперполя четыре опоры. Интересно, что будет, если одну убрать?

Капитан неслышно подошел сзади к одному из сиргов и присел тоже на корточки. «Почему их считают неуловимыми? — подумал он. — Подходи и бери голыми руками».

И вдруг «услышал» чужую беззвучную мысль:

— Не советую. Можешь сидеть сзади, но не мешай.

Капитана даже шатнуло от неожиданности: он же блокировал мысль.

— Блокировка для меня не преграда, — вновь «услышал» он, — еще раз предупреждаю: не мешай, а то будет плохо. Кончится опыт — отвечу на все вопросы.

— Это опыт?

— Конечно.

— Люди в роли подопытных кроликов.

— Я не знаю, что значит «кролик», но это не люди.

— А кто?

— Ведьмы. Смертницы. Их все равно ждут в регенерационных залах.

— Почему?

— Они не набрали необходимой информационной нормы.

— Но почему «ведьмы»?

— Не мешай.

Капитан думал: откуда здесь ведьмы? Почему смысл, который вкладывают в это понятие гедонийцы, приобретает в земном сознании именно такое звучание? Ведьма — образ нечистой силы в христианской религии, может быть просто образ злой, недостойной человеческого общества женщины. Может быть, именно так и понимают его гедонийцы? «Смешно. Мы хотим за сутки узнать этот мир, а его и за год не узнаешь, не откроешь всех тайн, на которых он выстроен. Даже не технических — они либо постигаются, либо нет, в зависимости от уровня земных знаний, а тайн социальных, которые мы самодовольно и за тайны-то не считаем: мол, все на ладони, бери, узнавай. А тут ладонь в кулак сжимается, не разогнешь пальцы, даже если хозяева сами руки протягивают».

Пока Капитан раздумывал, случилось нечто непредвиденное. Спутник Стойкого прыгнул вниз. Сделал это он отнюдь не из жалости и сочувствия к обреченным и не из страха перед происходившим перед ними на площади. Таких эмоций, как жалость или сочувствие, гедонийцы вообще не знали, а боялись только за себя, за свою свободу потреблять неограниченно и без помех. Но сирги не угрожали зрителям — ни сверхлюдям, ни их гостям. Так почему же товарищ Стойкого схватился за электронный нож? Взыграла самоуверенность или просто появилось желание испытать свою силу в схватке с достойным соперником?

Метко брошенный нож даже не успел долететь до сирга. Прозрачная пленка гиперполя растянулась, молниеносно рванулась вверх, прогнулась, как батут под ударом тела, вытянулась, изогнулась, завернув его словно в кокон, и вернулась назад — к «опоре»-сиргу, но уже пустая. Тело гедонийца бесследно исчезло.

— Где он? — Капитан схватил сирга за плечо.

— Убери руку, не торопись: опыт сейчас закончится. А где тот, не знаю. Где-нибудь далеко.

— Жив?

— Нет, конечно. Человек не может вынести ударов гиперполя.

Капитан взглянул наверх. Стойкого уже не было, а Малыш сидел на крыше свесив ноги, как мальчишка на мосту через реку, только удочки в руках не хватало.

— Где Стойкий? — крикнул Капитан.

— Ушел. Даже адресок не оставил.

«Адреса здесь не оставляют, — скривился Капитан, — в гости не ходят — не принято. Встретились, разошлись и — вся любовь. С кем мы здесь познакомились, даже имен не знаем. Случайные попутчики в случайном мире. Ни жалости друг к другу, ни желания помочь. Старая, обветшалая догма — „каждый умирает в одиночку“. И никому нет дела до этих „одиночек“. Одним больше, одним меньше — кто считает».

Он не успел додумать: сирги кончили опыт. Гиперполе исчезло. Исчезли и женщины, переброшенные через нуль-проход в залы регенерации. Сирг поднялся и жестом подозвал своих сообщников. Те подошли и уставились на Капитана неподвижными ледышками глаз.

«Рыбы, — подумал Капитан, — холоднокровные, хищные. Акулы Аоры».

— Что смотрите? — грубо спросил он. — Не видали таких?

— Не видали, — послал ответ сирг. — Только слыхали.

— А что именно? — поинтересовался спустившийся вниз Малыш.

— Вы чужие в Аоре, но вас нельзя трогать. Это приказ Учителя.

— Кто знает о приказе?

— Только мы, сирги.

— А все остальные?

— Зачем им знать? Они не смогут повредить вам. Вы сильнее.

— Вы знаете, откуда мы?

— Извне. Уйдете, когда наскучит.

— Что?

— Аора. Вы пришли узнать город, но не можете разобраться даже в мелочах. Это естественно. Никто не поймет системы, не зная принципа, на котором она построена.

— Вы знаете принцип?

— Нет.

— Но можно все-таки объяснить мелочи.

— Для этого у вас слишком мало времени. До ночного цикла.

— Не понимаем.

— Скоро стемнеет. Ночью город спит и никто не выходит на улицу.

— Почему?

— Не знаем. Так было всегда.

Они исчезли неожиданно и сразу — все четверо. Малыш даже поежился. Он все еще не мог привыкнуть к мистическому способу передвижения в Аоре: стоял человек, разговаривал и вдруг моргнешь — и нет его, испарился.

— Что будем делать?

— Пойдем к вездеходу, — предложил Капитан, — экспедиция, полагаю, закончена.

— А результат? Ноль?

— Что ж поделаешь? Не хватает у нас умишка разобраться в этой машине.

— Почему машине?

— А что это, по-твоему? Механизм, точный и безотказный. Завели его, и он действует — крутится, лязгает, даже смазки не требует.

— Вечный двигатель?

— По замыслу Учителя — вечный. Только ты еще со школы знаешь, что вечных не бывает. Остановится когда-нибудь.

— Интересно, из-за чего?

— Спроси полегче что-нибудь. — Капитан нахмурился. — Смотри, темнеет. Поспешим.

— Темноты боишься?

— Боюсь. Мало ли что происходит здесь ночью.

Они пошли по звонкому пластику голубой площадки, думая каждый о своем. Капитан, недовольный их неудачным походом, молчал, не глядя на товарища. Малыш порой откашливался, словно хотел что-то сказать и не решался.

— Как все-таки недалек человек, — сердито проворчал Капитан. — Венец творения, хозяин жизни, а ткни его в непонятное — и застрял на месте: ни дохнуть, ни сдвинуться.

— Все философствуешь, — скептически заметил Малыш, — а философия твоя от беспомощности. Действовать надо, а не рассуждать.

— Так что ж ты не действуешь, гигант мысли?

— Суетиться, пожалуй, не стоит, а мыслишка одна есть.

Капитан насторожился: он слишком хорошо знал товарища, его склонность к безрассудным действиям, о которых часто потом и сам жалел.

— Что придумал? — спросил он строго.

Малыш Замялся:

— Ничего я не придумал. Домой пора. Баиньки.

Вездеход по-прежнему стоял на окраине, там, где его оставили, окруженный мутноватой пленкой силовой защиты. Капитан повернул браслет на руке, и пленка исчезла в густеющем сумраке, а колпачок антенны дрогнул и скрылся под крышей.

— Полезай, — скомандовал Капитан.

Малыш снова замялся.

— Погоди, — сказал он, — я излучатель бросил, когда в драку вмешался.

— Ну и пусть валяется, — поморщился Капитан, — у нас этого добра на станции хватит.

— Нет, лучше вернуться. Я быстро. Раз-раз — и обратно.

Он пробежал несколько метров и пропал, чтобы в ту же секунду возникнуть на площади, где они со Стойким состязались в ловкости, ликвидируя бессмысленное побоище.

6. На конвейере мертвых. Что грозило Малышу в залах регенерации

Он сразу попал на место: нуль-переход снова сработал безотказно. Площадь тонула в голубой полутьме вечера — безлюдная, мертвенно-тихая. Не бежали по стенам туннелей яркие цветные абстракции, не слышно было ни криков, ни шороха шагов по крышам. А на площади под туннелем лежали вповалку безжизненные тела погибших, брошенные без присмотра на произвол судьбы. Какая судьба их ожидала, это и хотел выяснить Малыш. «Интересно, сколько придется прождать? — беспокойно подумал он. — Пройдет четверть часа, Капитан всполошится, и моей задумке конец. А может быть, случится кое-что и раньше его прибытия. Стоило рисковать? Стоило. Кое-что узнаю, если, конечно, выживу».

Он улегся поудобнее прямо на теплый пластик покрытия, положил ладони под голову и снова задумался. Подсознательно возникло желание увидеть Капитана раньше таинственных событий, которые происходят в городе ночью. Ну, выговор, ну, пара суток ареста — и никакой опасности, даже можно утешить себя классической формулой: я-то хотел, да мне помешали. «Для трусов утешение, — вздохнул Малыш. — Раз решил, доводи до конца».

…Они появились на площади минут через пять-шесть неожиданно и обычно для Аоры — ниоткуда, из ничего. Только сейчас качалась над площадью нагретая темнота, пустая и сонная, и вдруг материализовались в ней неясные фигурки в одежде чуть светлее окружающей ночи. Малыш не мог как следует рассмотреть их: боялся выдать себя. Наконец удалось разглядеть группу не то чтобы карликов, а просто малорослых людей в коротких куртках неопределенного цвета. Несли они длинные прямоугольные рамы, похожие на земные носилки, если допустить, что на прямоугольники натянут брезент или сетка.

Малыш зажмурился и тотчас же чьи-то руки подняли его, положили на что-то мягкое, прогнувшееся под его телом, и это «что-то», мерно покачиваясь, поплыло в неизвестность.

А потом покачивание прекратилось. Носилки — или что это было? — замерли на мгновение и снова двинулись, только уже ровно и плавно, будто на пружинящей ленте конвейера. Малыш приоткрыл глаза и снова зажмурился: так резок был переход из густой темноты неосвещенного города в ярко блиставшую белизну какого-то огромного зала.

Впрочем, то был не зал — скорее широкий коридор с ослепительно белыми стенами и потолком, без всякой мебели — даже не земной, гедонийской. Только голые стены и голый пол, над которым плыли без всякой опоры прямоугольные рамы-носилки с уложенными на них телами подобранных на площади гедонийцев. Среди них лежал и Малыш, боясь открыть глаза, и его уносила куда-то лента кладбищенского конвейера. Куда они плыли и как плыли, Малыш не задумывался: в мире нуль-переходов и управляемого пространства антигравитация казалась пустяковой забавой.

Люди в голубых куртках — теперь их цвет был отчетливо различим — шли рядом, молча сопровождая не останавливающийся кортеж. Сейчас Малыш хорошо видел загадочных конвоиров: полутораметровые, худенькие — куда им до рослых хозяев Аоры, — черные жесткие волосы, впалые щеки с орлиным носом и бледно-голубой цвет кожи. «Что у них, кровь голубая, что ли? — подумал Малыш. — Как у осьминогов. У нас железо в крови, а у них, должно быть, медь». Впрочем, стоило ли гадать, то была совсем другая раса, непохожая на земную, хотя и гуманоидная. Шли они не переглядываясь, и Малыш, как ни напрягался, так и не мог поймать ни одной их мысли. Таких они не видели ни в Зеленом лесу, ни в Аоре. Может быть, роботы? Да нет, люди как люди. Тогда почему Учитель ничего не сказал о них? И судя по всему, даже в Аоре о них не знают.

Внезапно конвейер остановился. Истуканами встали рядом немые конвоиры. «На кой черт я ввязался в эту авантюру? — с тоской подумал Малыш. — Сидел бы сейчас на станции с ребятами… Может, сбежать?» Он тут же устыдился своей мысли. Пока еще ничего страшного не видно, да и как сбежишь, если, скажем, нуль-переход здесь не действует? В самом деле, зачем он в залах регенерации? Мертвецы никуда не выпрыгнут.

Ничто так не пугает, как Непонятное, да еще обставленное с таким суровым, почти мистическим ритуалом. Не было на пути ничего, только уходил вдаль пустой коридор. И вдруг раздвинулись стены, послышался режущий ухо звук, похожий на визг электробура, и ниоткуда возникли темные ящики, точь-в-точь памятные «шкафы» в милеа. Коридор пропал, а «шкафы» стояли перед молочно-белой стеной, из которой один за другим выходили такие же низкорослые пареньки или девушки в голубых куртках. Они подошли ближе, и Малыш почувствовал, что «носилки» медленно подымаются на попа.

Он вцепился в их длинные ребра, чтобы не упасть, а ближайший «шкаф» двинулся на него, обнажая черную пустоту за тающей дверцей. Мелькнула мысль о побеге. «Поздно!» — подавила ее последующая. Пустота уже поглотила его, зажала будто в тугом коконе, но не парализовала: двигаться было можно, хотя и с трудом. Откуда-то сверху подул ветерок, холодный, пахнущий озоном, а по телу побежали мурашки, и закололо в груди. Что-то еще туже связало тело; попытался поднять руку и не смог, только чуть пошевелил пальцами. Уже и дышать стало тяжко, а по лицу потекли липкие струйки пота: температура повышалась.

— Задохнусь, — сказал он вслух.

Но крикнуть не мог — голос перешел в хрипоту, горло саднило, язык распух. Мысли потеряли форму, растеклись, появились галлюцинации. Малыш вдруг отчетливо увидел окно со стеклами, по которым били дробинки косого дождя. И сквозь пленку дождя — грозди махровой сирени в саду. Поспать бы чуток под этот стук капель!

И вдруг опять неожиданно — как все здесь! — сознание прояснилось, мысль вновь обрела движение и ясность. «Проверяли, — подумал тотчас же Малыш, — проверяли, насколько мы действительно окочурились; может, кто еще жив и не перекраивать его надо, а чуточку подлечить после драки. Всякое ведь бывает». И действительно, всякое: воздух вдруг посвежел, точно и не было липкой духоты и тяжести, темнота растаяла, наполнившись розоватым туманом, похожим на предрассветный где-нибудь летом на земной рыбалке. Но не успел он обрадоваться, как неизвестно откуда возникшие зажимы мягко опрокинули его на что-то плоское и жесткое — может быть, плаху, может быть, операционный стол. Сверху опустился колпак вроде парикмахерского фена, дохнул на Малыша горячим воздухом, и по телу словно ток пробежал.

Дернул руки — зажаты по-прежнему, выругался и стал ждать: заварил кашу — не жалуйся. Ждать пришлось не долго. Из тумана вышли двое в голубых куртках. Ближайший протянул черную воронку, от которой уходил в неизвестность длинный и гибкий, как резиновая трубка, шланг и приложил воронку ко лбу Малыша. Кожа под ней стянулась, но боли не было. Второй чем-то острым разрезал ему рубаху и приложил другую воронку к груди. Воздух зашипел, в грудь кольнуло.

— Осторожней! — крикнул Малыш.

Голубокожие переглянулись и засвистели по птичьи — чик-чирик, — в глазах у них промелькнуло недоумение. Но дела не бросили, вытянули откуда-то длинную белую материю — простыню не простыню — и накрыли Малыша. «Похоронили, — подумал он, — как после неудачной операции».

Но операция только начиналась.

Сначала Малыш ничего не чувствовал. Пустота и тишина кругом, только противно стягивали кожу воронки со шлангами, да где-то негромко гудели не то моторы, не то вентиляторы — поди разберись в этой колдовской механике! Но вдруг ему почудилось, и как явственно, как отчетливо почудилось, что кто-то подслушивает его мысли. Малыш испугался и замер, пытаясь проанализировать ощущение. А неведомый подслушиватель мыслей как бы подбадривал даже: «Не бойся. Думай, думай, не помешаю».

«Галлюцинирую», — ужаснулся Малыш.

Но то была не галлюцинация. Некто или нечто действительно прослушивало сознание Малыша, словно катился в нейронной системе мозга маленький умный шарик и собирал всю информацию, накопленную инженером за три десятка лет его жизни. Все собирал, ничем не гнушался — ни сомнениями, ни горем, ни болью, ни радостью. Малыш понимал, что это такое. Сотрут все напрочь — знания, память, привычки, наклонности — и смоделируют нового человека. Любого, только не Малыша — забияки, скептика, дружелюбного парня и отличного инженера, пойди поищи лучшего по всем этажам Управления космической службы.

Он рванулся со своего «операционного ложа», и зажимы не выдержали, сорвались, сдирая кожу с запястий. Рывком сел, оторвал от груди и лба дурацкие воронки, пошевелил ногами: свободны. Соскочил на пол, огляделся: не было «стола», на котором лежал, растаяли в розовой дымке воронки со шлангами, только валялась на полу смятая простыня-покрышка. Пнул ее ногой и неожиданно успокоился: сам виноват, будь осторожнее. Посмотрел по сторонам: всюду один и тот же туман — не все ли равно, куда сунуться! — и нырнул в клубящуюся муть.

Теперь он стоял в большом зале — не то ангар, не то вокзал на каком-нибудь земном космодроме, — только вместо диванов и кресел, на которых дремлют ожидающие поездки, тянулись ряды «операционных столов», повисших, как и повсюду здесь, без всякой опоры. На каждом — безжизненное тело гедонийца, соединенное черными длинными шлангами с красной светящейся панелью под потолком. Панель мелко-мелко дрожала, и от этого шланги, присоединенные к воронкам на обнаженных телах, ритмично извивались, как змеи в террариуме. А живых людей в зале не было — только мертвецы, попавшие в перекройку. Да и тех было немного: Малыш заметил, что добрая половина «столов» пустовала. Но и те, где шла «прочистка» мозгов, вели себя не спокойно. То один, то другой выстреливали воронками, и те, качаясь, повисали в воздухе, а «столы» подымались к потолку, пропадая в туманной мгле и снова опускались вниз, но уже пустые. Гедониец, подготовленный к дальнейшему циклу регенерации, оставался где-то наверху.

«Зрелище не из веселых, — решил Малыш, — пора менять дислокацию, все равно ни черта не понять». Он подошел к «столу», уже готовому к путешествию наверх, бесцеремонно подвинул мертвого гедонийца и уселся рядом, держась за призрачный, но твердый на ощупь край «операционного стола».

Подъем прекратился так же внезапно, как и начался. Малыш спрыгнул и увидел прямо перед собой темное жерло трубы метра полтора в диаметре. Тело гедонийца, неизвестно как и чем сдвинутое, скользнуло туда, а «стол» нырнул вниз и пропал.

«Была не была, все равно другого пути нет», — решил Малыш и скользнул в трубу за гедонийцем. Несмотря на свой почти двухметровый рост, он мог, согнувшись, даже идти по трубе, перебирая руками по горячим стенкам, словно труба входила в систему центрального отопления. Сначала идти было легко, но потом труба поднялась, и пришлось ползти в гору на четвереньках. А труба, казалось, не имела конца. По-прежнему кругом плотная темнота, гасившая все звуки — даже попытка постучать по стене оказалась беззвучной, только уклон понизился. Малыш прополз еще немного, и рука его уже не встретила никакой опоры. Сильный толчок в спину бросил его куда-то вниз, он пролетел во тьме — как долго, сам не помнил — и шлепнулся на что-то мягкое и податливое, сильно прогнувшееся под тяжестью тела и мгновенно погасившее инерцию падения.

«Спасен», — было первой мыслью, а второй — неожиданно вторгнувшийся в сознание чужой вопрос:

— Ты можешь думать?

— Могу, естественно, — автоматически ответил Малыш и тут же изумился: — А кто говорит?

— Не все ли равно кто? Спрашивай.

— Голос из тьмы, — усмехнулся Малыш, — а где ты, собственно, пребываешь? В Аоре?

— Нет, в Голубом городе. Там, откуда могу контролировать все, что происходит на этой планете.

— Понятно, — подумал вслух Малыш. — Координатор. Супермозг, созданный Учителем.

— Я не Мозг. Я регулятор.

— Машина?

— В твоем понимании — да. Двигатель жизни.

— Вечный двигатель?

— Вечность то, что не имеет конца. Все конечно в природе.

— А бессмертные циклы?

— Бессмертны пока только те, кого вы называете гедонийцами. Люди смертны.

— Значит, гедонийцы — не люди?

— В определенном смысле — нет. Если жизнь человека, твою например, представить в виде графика в двухмерных координатах, то получится кривая с пиком где-то посредине. Разогни ее вторую часть и проведи параллельно оси абсцисс — получишь график жизни гедонийца.

— Зачем это нужно?

— Что?

— Циклы. Повторения. Ты сам говоришь, что все в природе имеет конец.

— Не знаю. Это не входит в мою задачу.

— А в чем задача?

— Управлять. Регулировать. Корректировать эволюцию циклов, стабильность технологии, следить за уровнем.

— Каким?

— Информации.

— Добытой в драке или в потугах воображения, в скотских играх или необузданных прихотях?

— Ты прав. Информация везде. Все, о чем ты думаешь и что делаешь, несет в себе информацию.

— Но она может быть полезной или ненужной.

— Не знаю такого деления. Она бывает полной или неполной.

— Из какого же расчета у вас выводится норма полноты информации?

— Критерий общий: нагрузка на мозг.

— А тех, кто не набрал нормы, в котел?

— В залы регенерации. Вполне естественный процесс. Разве не удаляется в механизме любая деталь, которая плохо работает?

— Одно дело — механизм, другое — люди.

— Для меня это идентично. Я машина. Общество тоже машина, только менее совершенная.

— Ваше — да. Зачем столько каст, или кланов, или как они у вас называются? Сирги, ксоры, сверхлюди — зачем?

— Не могу сомневаться в разумности программы, координирующей мою деятельность на этой планете. Могу только объяснить вам непонятное.

— Почему магам позволено издеваться над вольными?

— Они повышают коэффициент накопленной информации.

— А сверхлюди?

— Еще более высокий коэффициент. Звериная реакция — пойми меня правильно: зверей у нас нет, я употребляю этот термин, потому что он наиболее точно передает знакомое вам понятие, — добавь к этому скорость мышления, умение принимать самое верное, единственно нужное решение, повышенное чувство пространства.

— Ну, а сирги — это тоже «чувство пространства»?

— Сирги — особая каста. Их мало, и роль их значительна. Если определить точнее, это мои дистанционные датчики, скажем, глаза и уши. Потому им и дано великое умение управлять пространством. Пространство — это злая и добрая сила. Ты видел, как оно действует.

— Убивает.

— Лишь тех, кто из-за лени или равнодушия не набрал необходимой информационной нормы. Не набрал — значит, следует перестроить мозг, сменить касту. Требуется, ты бы сказал, лечение.

— Варварское лечение.

— Ты имеешь в виду сиргов? Искривление пространства — это гуманно.

— Откуда они знают, кого перекраивать?

— Я отдаю приказ. Он безукоризненно точен.

— Хороша точность! Я сам чуть было не попал на «операционный стол».

— Я все время следил за тобой. Не мешал, потому что это запрограммировано. Помогать вам узнать и понять стабильность.

— Поймешь ее черта с два, когда я даже не знаю, где нахожусь и что будет дальше.

— Сейчас узнаешь. Не бойся.

Чужой голос в сознании умолк, в растаявшей темноте высветлился зал с длинным рядом кресел, похожих на парикмахерские.

В каждом полулежал раздетый донага гедониец, соединенный таким же парикмахерским «колпаком» с экраном, по которому бежали цветные линии, то кривые, то вытянутые, зигзагообразные и волнистые. Часто их пересекали искры, как желтые молнии. У экранов суетились те же полутораметровые человечки в голубых курточках и темных трико.

— Механическая прочистка мозгов, — подумал вслух Малыш и вздрогнул.

— Она тебя тоже ждет, — сказал кто-то сзади. — Подожди, когда вернемся на базу.

Даже не обернувшись, он уже знал, что Капитан в конце концов все-таки нашел его. Это так обрадовало, что Малыш не смутился ничуточки.

— Как ты нашел меня? — воскликнул он, обнимая товарища.

— Не стоило бы объяснять, — сердито сказал Капитан. — Я же тебя, дурака, знаю. Сразу сообразил, что ты затеял. А как твой излучатель в кабине нашел, бросился назад не задумываясь. Еле-еле к разбору покойников подоспел.

— А дальше?

— Что — дальше? Через зал со «столами», через трубу — и сюда.

— Голос слышал?

— Никаких голосов. Все они немые. А что?

— Ничего. Расскажу после. Давай к выходу.

— А где он, этот выход?

— Найдем.

Они прошли мимо экранов и кресел с покойниками, подлежащими воскресению, как по конвейеру плывущих в мглистую даль, только медленными скачками. Голубокожие у экранов их даже не замечали, словно двигались мимо не люди, а невидимки. Так в роли невидимок они добрались до последнего кресла, пристроились рядом и, по-прежнему незамеченные, мгновенно очутились средь бела дня на детской площадке в Зеленом лесу. Голые гедонийцы барахтались в невесомости и сосали жижицу из знакомых дудочек.

— Н-да, — крякнул Малыш, — а как вездеход найдем? Он же в Аоре.

— Забыл о телепортации?

Она, как всегда здесь, не подвела. Минуту спустя они уже снимали защитный колпак с вездехода.

— Значит, домой? — осведомился Малыш. — Погуляли и будет?

— Будет, — согласился Капитан. — Будет тебе белка, будет и свисток. Гауптвахту гарантирую.

— Простишь.

— За что?

— А я тут кое с кем познакомился, узнал кое-что.

И Малыш почти дословно пересказал Капитану свой разговор с Голосом из темноты.

— Кто это был?

Малыш только плечами пожал.

— Координатор?

— Не знаю. Во всяком случае, он признался в том, что он не человек, а машина. Да и не в этом суть, а в том, что у нас теперь уже есть материалец для заключительной встречи с Учителем.

— Материалец действительно есть, — согласился Библ, когда они с Аликом выслушали рассказ о приключениях друзей в Аоре, — только боюсь, что в ящике Пандоры еще много неразгаданных тайн.

— Одна уже разгадана, — заметил Алик, скептически разглядывая костюм Малыша, — обладатель такого костюма вернется на Землю несомненным законодателем мужской моды.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Голубое Солнце

1. Капитан сердится. Еще один «Сезам»

Они остановились в двадцати метрах от города, как паз там где отблески голубого солнца ложились плотнее и гуще. Запыленная чернота под ними показалась запекшейся кровью.

— Здесь и расстанемся, — сказал Капитан, — надеюсь, что ненадолго.

— Если к утру не явитесь, мы с Аликом выезжаем на вездеходе, — буркнул Малыш.

— Не паникуй.

— А если мне вся эта затея не нравится. Почему без вездехода? Машина — не помеха. Хочешь — авто, хочешь — крепость.

— Авто не пройдет, а крепость не понадобится.

— Веришь Учителю?

— Верю.

— Тогда пусть первым проходит Библ. Ты не имеешь права рисковать жизнью.

— Согласен, — сказал Библ.

— Давайте, я рискну, — вмешался Алик. Вмешался без всякой надежды, что его послушают.

— Помолчим, — предложил Малыш.

Помолчали, все еще не решаясь расстаться. В глубине души все, кроме Капитана, соглашались с Малышом: вездеход не помеха. И в упрямстве Капитана, настаивавшего на пешеходной прогулке, был неоправданный риск.

Но Капитан улыбался.

— Мы уже перешли границу, — сказал он, кивнув на яркие блики на черном стекле пустыни. — И все живы.

— Пока живы, — вздохнул Малыш. — Пошли, Алик. Мы не прощаемся.

«Играем, — подумал Капитан. — Все человеки, всем страшно. А вездеход все-таки следовало оставить дома. За доверие надо платить доверием». Он еще раз оглядел надвинувшуюся панораму города. Вблизи она превращалась в совсем уже непонятный хаос геометрических сочетаний и форм. Ничто не замутняло его — ни туман, ни пыльные вихри. В стерилизованной чистоте воздуха все казалось еще диковиннее, чем издали. В первый раз Капитан увидел это, когда Док, шатаясь, подошел к своему выпуклому окну. Тогда в лучах такого же голубого солнца посреди черной пустыни повис цветной мираж города, который только ребенок мог назвать городом, нагромоздив его из хаоса раскрашенных шаров и кирпичиков. «Цветная дичь, — сказал тогда Док.

— Город другого мира, может быть, другого измерения, и все-таки город».

Второй раз город открылся сегодня утром через день после возвращения их из Аоры. А день был нервозный и суматошный. До обеда отсыпались, возмещая усталость бессонной ночи, потом несколько часов рассказывали и спорили, сочиняя донесение на Землю о загадках Гедоны, и снова до ночи размышляли о них и спорили. Гипотезы возникали и отбрасывались, как ответы на вопросы кроссворда. Вымершее животное Юрского периода. Динозавр? Не подходит. Мало букв. Птеродактиль? Много букв. Остаток пищи. Какой пищи? Первого или второго? Скорлупа от яйца? Не лезет. Гуща от супа? Букв не хватает.

А разве их пребывание на Гедоне не оборачивалось таким же безнадежным кроссвордом? Какой строй на Гедоне? Просвещенный абсолютизм? Мозг — король, Координатор — правитель? Или диктатура? Чья? Технократической элиты какой-нибудь? Так техники нет. Ни одного аппарата. Ни кнопок, ни выключателей. Анархия? Похоже. Только государственный порядок все-таки есть. Не в Аоре, а где-то рядышком. Да и в Аоре все, как солдатики, подчиняются тестам — потреблять потребляй, а информацию накапливай. А то в переплав, на регенерационный конвейер. Нет, не годится анархия: и буквы не те и смысл не подходит.

— А если диктатура телепатическая? — предположил Алик. — Мозг обеспечивает психовоздействие, Координатор — порядок.

— Нет, Алик, — тут же опроверг Капитан, — порядок только в регенерационных залах. Но это порядок конвейера, автоматических действий, автоматически управляемых. Человека собирают, как автомашину, по частям. Восстанавливается сердечная деятельность, потом дыхание, кровообращение, обмен веществ. Что происходит с памятью, тебе понятно. Это не порядок, а беспорядок, возвращение вспять, упущенный камень Сизифа.

— А сколько жителей в Аоре? — поинтересовался Библ.

— Около трех миллионов, если верить Учителю.

— Значит, три миллиона диктаторов. Образца для сравнений нет.

— Есть, — сказал Малыш.

Никто не понял.

— Санаторий в Дубровнике.

Капитан свистнул: остроумно! Ай да Малыш.

— А что? — удивился Алик.

— А то. Санаторий с автоматическим сервисом. Персонала нет. Ни этажных, ни коридорных. Все снабжение на компьютерах. Продиктуешь на «входе», получишь на «выходе». Хочешь — ласты для подводного плавания, хочешь — бифштекс с луком. А свобода полная. Только правил не нарушай. Так ведь и в Аоре есть правила. Чудные, но есть.

Капитан умолк, заметив усмешку Библа.

— Вы забыли аппарат, Капитан.

— Какой аппарат?

— Обслуживающий. Не персонал — аппарат! За стенами ваших спален, за пультами компьютеров, за подносами автораздатчиков, за блоками регистрационных машин. А ведь это — люди! Вычислители, программисты, диспетчеры, наладчики подающих конвейеров, просто механики, ремонтники, мастера. Они не антагонисты отдыхающих. Они в одном классовом ряду. А в Аоре?

Капитан задумался.

— Не знаю.

— Но ведь они есть и в Аоре. Вы видели их в регенерационных залах. Что скажете?

— Точны, ритмичны, — Капитан загибал пальцы, — вымуштрованы.

— Кем?

— И этого не знаю.

— Может быть, все-таки роботы?

— Не думаю. Есть в них, несмотря на автоматизм, что-то неуловимо человеческое.

— А если так, то в каких классовых рядах они с аорийцами? Экспериментаторы и подопытные кролики, как полагает Алик, или хозяева и слуги? Люди разных биологических видов, разных цивилизаций или просто двух классов — угнетающего и угнетенного? Антагонисты или союзники, друзья или враги?

Снова задумался Капитан.

— Бездельники и работяги, — сказал Малыш. — Только это и ясно. Остальное туман.

— А может, цивилизации равноправны? — предположил Библ.

— Учитель говорил только об одной — потребляющей, — вспомнил Капитан и нахмурился. — А не отставить ли нам гадания? Несколько неизвестных в уравнении еще не найдено. Так завтра с утра и начнем. С Голубого города, или Нирваны, смотря что откроется.

Открылся город.

Алик возвестил об этом, ворвавшись в комнату с электробритвой в руках. Палило нормальное рыжее солнце, но голубое уже догоняло его, обходя синее. Каждое утро очередность их восхода менялась, но до сих пор Капитан так и не удосужился вычислить их орбиты. Да и сейчас его интересовало другое.

Памятная картина, открывшаяся из этого же окна в первый день их появления на станции. Фантоматика знакомых и незнакомых геометрических тел, сплющенных, вытянутых, перекошенных и промятых. Все это пестрило, переливаясь всеми цветами спектра, где-то застывало, обнажая бесформенность и уродство, где-то двигалось, извиваясь и мутнея. Когда глаз привыкал, бесформенность и бессмысленность уже не раздражали, а притягивали, в непонятных изломах и перекосах появлялась своя архитектурная мелодия, и уже нельзя было оторвать глаз. На этот раз мираж был ближе, не более полукилометра отделяло его от окна, и он не дрожал и не таял. Трудно было назвать его городом, но Док не ошибся: город! Чужой, неземной, даже не сказочный, но именно своим неправдоподобием перехватывающий у вас дыхание.

— Вездеход готовить? — спросил Малыш.

— Зачем? Два шага отсюда. Пешком дойдем.

— А энергозаслон?

— Снят. Это не обычная связка, а сближение фаз.

Отказался Капитан и от земного оружия. Взяли только «хлысты» и парализаторы. Малыш мрачнел. Ему очень хотелось пойти вместо Библа, но очередь соблюдалась строго. Соблюдался и порядок: двое в походе, двое на станции. Да и не было оснований тревожиться. Лишь собственная неосторожность, лихачество и непродуманность ситуации могли привлечь непредвиденную опасность. Любое осложнение в походе можно и должно было предвидеть.

Расставшись с товарищами, Капитан и Библ шли молча, не отрывая глаз от неправдоподобного города. Он подымался высоко, но ничто не говорило об этажности. Только на разных уровнях — их было довольно много: Библ на глазок сосчитал более шестнадцати и бросил — город пересекали плоскости, связанные, в свою очередь, с передвижением каких-то неопределенных механических форм. Впечатление неопределенности вызывалось или смутностью контуров, или быстротой движения. Иногда плоскости искривлялись, образуя подобие стадионов, пересеченных зигзагами телевизионных башен или портальных кранов со стрелами, излучающими что-то вроде неонового свечения. Все это напоминало скорее не город, а завод неопределенного назначения и фантастической технологии. Можно было угадать даже цеха со световыми табло и переплетающейся проводкой, гигантские пульты еще более гигантских счетно-вычислительных конструкций, веера труб с сетчатыми покрытиями, мчащиеся вертикально и наискось огромные подобия лифтов и странные спиралевидные ленты всех цветов, пронзающие насквозь вся и все. Только одного нельзя было найти в этой псевдоиндустриальной сумятице — домов, жилищ, этажей, окон, хотя и они и