Потерянный профиль [Франсуаза Саган] (fb2) читать онлайн

- Потерянный профиль 216 Кб, 119с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Франсуаза Саган

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Франсуаза Саган Потерянный профиль

Пегги Рош

А может быть, и ты — всего лишь

Заблужденье

Ума, бегущего от истины в мечту?

Ш. Бодлер

* * *

Вечер был назначен у Алферна, молодого врача, и я долго колебалась, идти ли мне. Полдня, пережитые иною с Аланом, моим мужем, полдня, приговорившие к смерти четыре года любви, нежности и взрывов страсти, — я предпочла бы завершить в объятиях Морфея или пьяном забытье. Во всяком случае, одна. И все же этот законченный садист Алан настоял, чтобы мы пошли на вечер. Он принял свой обычный привлекательный вид и улыбался, когда его спрашивали, как поживает самая дружная супружеская пара в Париже. Он шутил, говорил черт, знает какие забавные вещи, не выпуская из своих пальцев мой локоть, который он сжимал изо всей силы. Я видела нас в зеркалах и тоже улыбалась очаровательным отражениям: одинаково рослые, стройные — он голубоглазый блондин, я черноволосая и сероглазая. Одинаковые манеры и совершенно идентичные и явственные у обоих признаки полного крушения. Все же он немного переиграл, и когда на умильный вопрос какой-то дурочки: «Я скоро стану крестной, Алан?» — ответил, что моя жизнь и так до краев заполнена одним таким человеком, как он, и что двоих я не заслуживаю, у меня потемнело в глазах. «Это правда», — сказала я, и так же, как иногда в музыке пароксизм означает внезапный переход к новой теме, я вырвала свою руку из руки Алана и повернулась к нему спиной.

Так во время коктейль-приема, похожего на все другие, в одну из парижских зим я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом. Я вырвалась так внезапно и так грубо, что чувствовала спиной, как вздрагивает от гнева спина Алана. Лицо Юлиуса А. Крама — ибо он незамедлительно именно так представился мне: Юлиус А. Крам — было бледно, тускло и замкнуто. На всякий случай я спросила его, нравятся ли ему выставленные здесь картины. В самом деле, ведь эта вечеринка была устроена, чтобы продемонстрировать полотна любовника хозяйки дома, неугомонной Памелы Алферн.

— Что такое? Какие картины? — сказал Юлиус А. Крам. — Ах, да! Кажется, у окна я вижу одну.

Он двинулся, и я инстинктивно пошла за этим низеньким человеком. Я была выше его на полголовы и потому успела заметить на его черепе форпосты лысины. Он резко остановился перед одной из картин, написанной из большого желания прослыть художником, и поднял лицо. У него были круглые голубые глаза за стеклами очков и удивительные для таких глаз ресницы: как пиратские паруса над рыбачьей баркой. Созерцание длилось с минуту, после чего он издал хриплый звук, похожий больше на собачий лай, чем на человеческий голос. Я разобрала в нем слова «Какой ужас!». «Простите?» — переспросила я, огорошенная, ибо этот звук показался мне одновременно и подходящим к его облику, и несуразным. А он повторил так же громко: «Какой ужас!» Несколько человек, стоявших рядом с нами, отступили, точно запахло скандалом, и я оказалась одна, застряв между картиной и Юлиусом А. Крамом, видимо, не расположенным дать мне улизнуть. Позади нас возник слабый шепот. Ведь Юлиус А. Крам отчетливо и дважды произнес «Какой ужас!», а очаровательная Жозе Эш — то бишь я — никоим образом не возразила. Этот ропот восприняло шестое чувство величественной г-жи Дебу, и она обернулась к нам. Г-жа Дебу была персоной. Она правила этим светским кружком, и авторитет ее был непререкаем. В шестьдесят с лишним лет она была очень пряма, очень черна, очень элегантна, а состояние ее мужа (умершего после долгих мучений много лет назад) обеспечивало ее независимость и, как следствие этого, чрезвычайную кровожадность. При любом стечении обстоятельств — драматичном ли, радостном ли — г-жа Дебу часто все улаживала, а иногда все разрушала и вновь оставалась одна, твердо стоя на ногах, как обязывало ее имя, которое она носила. Ее приговоры, как и ее пристрастия, были незыблемы. Она немедленно обнаруживала черты ретроградства в авангардистской вещи и отыскивала черты передового в вещи банальной. При всем том, не будь в ней этой природной и неискоренимой злости, она была бы умна.

Почувствовав, что происходит нечто непредвиденное, она немедленно направилась к нам, а за нею следовал ее незримый двор: шуты, латники, лакеи — ибо, хотя она всегда была одна, казалось, что ее постоянно окружают наемные убийцы, готовые на все. Это создавало вокруг нее некую запретную зону, почти осязаемую и преграждавшую путь любой вольности.

— Что вы сказали, Юлиус? — осведомилась она.

— Я говорил этой даме, — ответил Юлиус без тени страха, — что эта картина ужасна.

— Вы полагаете, это было необходимо? — произнесла она. — К тому же это не так уж плохо.

И она указала на св. Себастьяна, пронзенного стрелами, которого только что прикончил Юлиус. Движение ее подбородка и тон голоса были само совершенство: смесь презрения к картине, сострадательной терпимости к слабости хозяйки дома, плюс непринужденный призыв к порядку и соблюдению вежливости для Юлиуса.

— Эта картина рассмешила меня, — сказал Юлиус А. Край совсем другим голосом, с каким-то присвистом. — Я просто не могу.

Памела Алферн в сопровождении Алана присоединилась к нам, вопросительно глядя на всех. Ей послышалось что-то, похожее на лай, она уловила какое-то замешательство среди гостей и на всех парусах бросилась к месту битвы.

— Юлиус, — спросила она, — вам нравится живопись Кристобала?

Юлиус, не отвечая, обратил к ней свой свирепый взгляд. Она чуть отступила, но тотчас обрела манеры хозяйки дома:

— Вы знакомы с Аланом Эшем, мужем Жозе?

— Вашим мужем? — спросил Юлиус.

Я кивнула. Он рассмеялся смехом тевтонца, из глубины веков, немыслимым, неуместным, поистине ужасным.

— Что здесь смешного? — сказал Алан. — Вы смеетесь над картиной или над тем, что я муж Жозе?

Юлиус А. Крам взглянул на него в упор. Он казался мне все более и более экстравагантным. Во всяком случае, смелости ему было не занимать: на протяжении трех минут бросить вызов г-же Дебу, хозяйке дома, и Алану значило обладать достаточным хладнокровием.

— Я смеялся сам по себе, без причины, — неожиданно произнес он. — Не понимаю, дорогая, — сказал он, обращаясь к г-же Дебу, — вы постоянно упрекаете меня, что я не смеюсь. Ну вот, вы можете быть довольны: я смеялся.

Вдруг я вспомнила, что слышала о нем. Юлиус А. Крам был могущественным дельцом, он пользовался значительной поддержкой в политических кругах, и, несомненно, знал, в каком состоянии швейцарские счета у трех четвертей приглашенных. Говорили, что он великодушен, а также, что он очень жесток. Его боялись и повсюду приглашали. Это объясняло двойственную — снисходительную и принужденную — улыбку г-жи Дебу и Памелы Алферн. Мы стояли все четверо, смотрели друг на друга и не знали, что еще сказать. Нам с Аланом, разумеется, не оставалось ничего другого, как пойти поздравить художника, несшего караул у входа, и возвратиться в наш кромешный ад. Но ситуация, разрешавшаяся простейшим образом с помощью слов «до свиданья, до скорой встречи, счастлив с вами познакомиться» и т. п., вдруг показалась неразрешимой. Выход предложил Юлиус, решительно вообразивший себя вождем племени и пригласивший меня пойти, к буфету выпить. Буфет был в другом конце комнаты. Тем же жестом, что и в первый раз, он заставил меня следовать за собой, и мы продефилировали ускоренным маршем через всю гостиную. Сумасшедший смех и опасения одновременно раздирали меня, ибо взгляд Алана от гнева стал странно тусклым, почти остекленевшим. Я поспешно выпила рюмку водки, которую, не потрудившись осведомиться о моих вкусах, вложил в мою руку властный Юлиус А. Крам. Пчелиное жужжание вокруг нас возобновилось, и через мгновенье я поняла, что на этот раз обошлось без скандала.

— Поговорим серьезно, — сказал Юлиус А. Крам. — Что вы делаете в жизни?

— Ничего, — ответила я с некоторой гордостью.

И вправду, среди всех этих бездельников, без конца говорящих о своих «занятиях» — эскизах мебели, украшениях в финском стиле и прочих безделках — и не забывающих об участии в тысяче отраслей промышленности, мне было чрезвычайно приятно признаться в своей полной бездеятельности. Я была женой Алена, и мою жизнь обеспечивал он. Внезапно я поняла, что скоро уйду от него и что больше не смогу ничего от него принять, никогда, ни одного доллара, ни одного свидания. Мне нужно будет работать, влиться в веселую толпу людей, занятия которых расплывчато называются «пресс-атташе», «уполномоченный по культурным связям» и тому подобное… А еще мне понадобится счастливый случай, чтобы попасть в тот привилегированный круг, где встают только в девять часов, а к морю ездят два-три раза в год. Между мною и материальными заботами всегда кто-то стоял — сначала родители, потом Алан. Кажется, счастливое время миновало, и я, бедная дурочка, поздравляла себя с этим, как с приключением.

— А вам нравится ничего не делать? — Взгляд Юлиуса А. Крама не был строг. Он выражал ласковое любопытство.

— Конечно, — сказала я. — Я слежу, как проходит время, как текут дни. Греюсь на солнце, если оно светит. Не задумываюсь, что буду делать завтра. А если меня посетит увлечение, у меня всегда есть время заняться им. Каждый должен иметь на это право.

— Может быть, — сказал он мечтательно, — я об этом никогда не думал. Всю жизнь я работал. Но мне это нравилось, — добавил он извиняющимся тоном, который меня тронул.

Это был любопытный человек. Он был одновременно и слаб, и грозен. Что-то волновалось в нем, что-то неустанное и отчаянное. Оно-то, видно, и рождало этот смех-лай. Ах, нет, — подумала я, — не стоит углубляться в психологию успеха и одиночества деловых людей. Когда человек очень богат и очень одинок, он явно того заслуживает.

— Ваш муж без конца смотрит на вас, — произнес он. — Что вы ему сделали?

Почему он отводит мне priori роль палача? И что ему ответить? «Я люблю своего мужа, не очень люблю, очень люблю, люблю другого?» Допустим, я хочу сказать правду, что тогда ему ответить, чтобы и сам Алан подтвердил: это правда?.. Худшее в разрывах — именно это: люди не просто расстаются, они расстаются по разным причинам. Быть такими счастливыми, так переплестись друг с другом, стать такими близкими, когда ничто не истинно, кроме единственного — один в другом — и вдруг заблудиться, растеряться, искать в пустыне тропинки, которые никогда не пересекутся.

— Уже поздно, — сказала я, — мне нужно идти.

Тогда Юлиус А. Крам голосом торжественным и преисполненным самодовольства описал мне прелести чайной «Салина» и пригласил меня туда на послезавтра к пяти часам, если, конечно, это не кажется мне слишком старомодным. Я согласилась, повергнутая в изумление, покинула его и направилась к Алану. Теперь меня ждала душераздирающая ночь, со взрывами страстей и слезами — правда, уже последними. А в голове моей звенело: «У них лучшие в Париже профитроли».

Это была моя первая встреча с Юлиусом А. Крамом.

— Ромовую бабу, — сказала я.

Я сидела на диванчике в кондитерской «Салина», растерянная, едва дыша. Я пришла абсолютно вовремя и в абсолютном отчаянии.

Не ромовая баба была мне нужна, а настоящий ром, какой дают приговоренным к смерти. Два дня я провела под холостым огнем всех мушкетов любви, ревности и отчаяния. Вновь Алан навел на меня весь свой арсенал и стрелял в упор, ибо эти два дня он не позволял мне выйти из квартиры. Каким-то чудом я вспомнила о нелепом свидании, назначенном мне Юлиусом А. Крамом в чайной.

Любое другое свидание — с другом, близким человеком, — я знала, вынудило бы меня к откровенности, а этого я как раз и не хотела. Меня страшили исповеди, в которых столь часто находят отраду женщины моего возраста. Я не умела с ясностью выразить себя, я всегда боялась убедиться в собственной виновности. И потом ведь было только два решения: первое — терпеть Алана, нашу совместную жизнь и то, что каждое мгновение мы плюхаемся носом в грязь, насилуем наши сердца, а в мыслях у нас постоянный разброд. Второе — уйти, убежать, ускользнуть от него. Но временами я совсем терялась. Я вспомнила его таким, каким я любила его, и тогда исчезали и я сама, и то решение, которое я считала единственно правильным.

В этой чайной, где порхала проголодавшаяся молодежь, и жужжали пожилые дамы, я поначалу почувствовала себя хорошо. В надежном убежище: под охраной сонма непреклонных английских пудингов, сокрушительных французских эклеров, черных монашенок, не ведающих ни о чем — в том числе и обо мне. Ко мне вернулся вкус к жизни или к иронии. Я посмотрела на Юлиуса А. Крама, на которого еще не успела взглянуть. Он показался мне очень благопристойным, очень мягким и слегка примятым. Заметно было, что и в два дня щетина не могла захватить всю его кожу, а лишь тайком пробивалась кое-где. Я забыла о его деятельности, о дикой энергии, затрачиваемой им, чтобы добиться успеха; я забыла, глядя на эту юношескую растительность, о грубой силе и столь прославленном могуществе Юлиуса А. Крама. На месте промышленного магната я видела пожилого младенца. Мои впечатления часто обманывают меня, но столь же часто и заполняют мои мысли, потому я на них не в обиде.

— Две чашки чая, бабу и миндальное пирожное, — произнес Юлиус А. Крам.

— Сию минуту, господин Крам, — пропела официантка и, сделав причудливый пируэт, скрылась в лабиринте ширм.

Я смотрела на нее с тем преувеличенным вниманием, которое инстинктивно проявляешь ко всему, только что чудом избежав смертельной опасности. «Я сижу в чайной, с крупным промышленником. Мы заказали миндальное пирожное и бабу», — шелестело в моей памяти, а сердцем, умом — словом, всем своим существом я видела только обезображенное гневом красивое лицо Алана, прижатое к перилам лестницы. На нашей милой планете я повидала и бары, и рестораны, и ночные кабачки, но не имела представления о чайных (об этой, казалось мне, еще менее чем обо всех других). Эта тихая гавань, как на полотне Жуй — предупредительность, белые передники, крахмальные наколки, — создавала у меня впечатление фальшивой, с трудом выносимой безопасности. Ничего не поделаешь: решительно я создана для того, чтобы, задыхаясь от гнева и боли, сидеть растрепанной на плюшевом диванчике против молодого мужчины, испытывающего такие же муки, но не для того, чтобы лакомиться пирожными в обществе любезного незнакомца. Иногда возникает и застревает в сознании такое вот зрительное представление о себе самой. В остальное время плывешь, не видя себя, растворившись в облаке солоноватых бесцветных пузырьков, и погружаешься в темные глубины, ослепнув, оглохнув и онемев от отчаяния. Или, наоборот, вдруг предстаешь, торжествуя, во всем своем великолепии перед глазами кого-то другого, кто ослеплен этим солнцем — тобой, выдуманным им самим себе на муки. Не стоит говорить, что в тот момент я ни о чем таком не думала. Вообще, я никогда не рассуждала с собой о себе. Другие меня больше интересовали. В тот момент я решала вопрос, какого цвета миндальное пирожное: желтого или бежевого. Наверное, что-то среднее. В конце концов, не зная, что еще сказать, я задала этот вопрос Юлиусу. Он показался очень озадаченным, пожал плечами — для мужчины верный признак того, что он об этом не имеет понятия — и спросил, что нового у Алана. Я кратко ответила, что у него все в порядке.

— А у вас?

— У меня тоже, конечно.

— Конечно… это не ответ.

Он начинал меня раздражать. Может быть, это и не ответ, но у меня не было другого. Все, что я мота сделать, это подробно описать свое детство, отношения с разными людьми и свое мучительное супружество с Аланом. Больше ничего я ему ответить не могла. И потом я его не знала! И не считала его ни другом, ни поверенным. Мне показалось, что слишком долго не несут миндальное пирожное.

— Я неделикатен, — сказал он голосом категоричным и почти торжественным.

Я сделала слабый жест отрицания, посмотрела на свои руки — они дрожали — и стала искать в сумке сигареты.

— Я всегда был неделикатным, — продолжал Юлиус А. Крам. — Впрочем, — добавил он, — это у меня не от неделикатности, а от неловкости. Я хочу все о вас знать. Я знаю, что для начала я должен был бы поговорить с вами о каких-нибудь пустяках, о погоде, но это у меня не получается.

Я спросила себя, изменилось ли бы что-нибудь оттого, если бы мы поговорили о погоде. Вдруг он мне и вправду показался неделикатным, грубым и лишенным обаяния. Если у него нет малейшей искры воображения, чтобы поддержать пустячный разговор, именно пустячный, он должен бы знать об этом и не приглашать меня в эту дурацкую чайную. Мне захотелось уйти, оставить его одного с его пирожными, и лишь страх перед тем, что ждет меня за этими стенами, перед смятением, которое охватит меня, стоит лишь выйти на улицу, перед тем, что приблизится мое возвращение в мой домашний ад, удержал меня. "Погоди, это же человеческое существо, — сказала я себе, — можно попробовать перекинуться несколькими фразами, а то ведь это ненормально…] Действительно, я впервые ощущала перед кем-то такую заторможенность, скованность и желание бежать. Естественно, я приписала все это состоянию моих нервов, бессоннице последних ночей, отсутствию знания жизни. Короче говоря, я сделала то, чего не следовало делать: приписала себе, а не Юлиусу неудачу этих первых минут. Вообще, всю мою жизнь нечто вроде больной совести, близкое к умственной дебильности, заставляло меня постоянно чувствовать себя неизвестно в чем виноватой. Дошло до того, что я испытывала вину перед Аланом. А теперь — перед Юлиусом А. Крамом. Держу пари, что если бы приветливая официантка, неся миндальное пирожное, вдруг растянулась на ковре, я бы подумала, что это из-за меня. Какая-то злость на самое себя и на болезненный хаос, в который я превратила свою жизнь, поднималась ко мне.

— А вы, — спросила я сдержанно, — что вы делаете в жизни?

— Заключаю сделки, — ответил Юлиус А. Крам. — Точнее, я заключил много сделок. Теперь я занят тем, что контролирую их. У меня машина, я в ней и живу, а она возит меня из одной конторы в другую. Я контролирую и уезжаю.

— Весело, — заметила я. — А кроме этого? Вы женаты?

На мгновение он смутился, как будто я сказала что-то неприличное. А вдруг я предполагаю узнать, холостяк ли он.

— Нет, — ответил он, — я не женат, но однажды чуть было не женился.

Он произнес эту фразу так торжественно, так высокопарно, что я взглянула на него с любопытством.

— Дело расстроилось? — спросила я.

— Мы были не одного круга.

Все как бы замерло перед моими глазами. Что это я делаю здесь с этим дельцом-снобом?

— Она была аристократка, — сказал Юлиус А. Крам с несчастным видом. — Английская аристократка.

Во второй раз я глядела на него, оцепенев от изумления. Если этот человек и не интересовал меня, то, во всяком случае, удивлял.

— А почему, если она была аристократкой…

— Я стал тем, что я есть, благодаря самому себе, — сказал Юлиус А. Крам, — а когда я ее встретил, я был еще очень молод и совсем не был уверен в себе.

— А сейчас, значит, вы в себе уверены? — спросила я, заинтригованная.

— А сейчас да, — сказал он. — Видите ли, смысл денег, — быть может, главный — состоит в том, что везде чувствуешь себя уверенно.

И как будто, чтобы подтвердить эту чудовищную мысль, он застучал ложечкой по чашке.

— Она жила в Ридинге, — продолжал он мечтательно. — Вы знаете Ридинг? Это городок близ Лондона. Я встретился с ней на пикнике. Ее отец был полковник.

Да, если я хотела отвлечься от своих мыслей, я явно поступила бы лучше, если бы бросилась в кино и окунулась в какой-нибудь бред с убийствами или сексом, так наводнившими нашу эпоху. Пикник в Ридинге с дочкой полковника — явно не то, что могло бы разжечь воображение отчаявшейся молодой женщины. Такова моя судьба. Раз в жизни я встретила одного из тех, кого называют финансовыми акулами, и мне выпала решка, досталась пустая порода, надрыв: невеста-англичанка слишком аристократического происхождения. Легче было бы представить себе, что Юлиус А. Крам довел до самоубийства дюжину нью-йоркских банкиров. Я чуть надкусила бабу и обрадовалась. Пирожные мне всегда внушали ужас. Юлиус А. Крам, по-видимому, продолжал мысленно бродить по зеленым холмам Ридинга. Он молчал.

— А после этого? — спросила я.

Единожды начав, следовало завершить эту беседу в рамках вежливости.

— О, после этого ничего серьезного, — сказал Юлиус А. Крам и покраснел. — Несколько приключений… может быть.

На мгновенье я представила его в специальном заведении среди обнаженных женщин. У меня закружилась голова. Это было немыслимо. Само понятие сексуальности было несовместимо с видом, голосом, кожей Юлиуса А. Крама. Я спросила себя, что же составляло его силу в этом миру, если две главные пружины, движущие вообще всеми человеческими существами: тщеславие и сексуальность — у него, казалось, начисто отсутствуют. Все было мне непонятно в этом человеке. В обычное время такое заключение возбудило бы мое любопытство. Теперь же я испытывала лишь неловкость и замешательство. Кажется, мы все-таки поговорили о погоде, и я с притворным энтузиазмом согласилась на новое свидание, здесь же и в то же время, на будущей неделе. Поистине, я согласилась бы на что угодно, лишь бы выпутаться из этого нелепого положения.

Я возвращалась домой пешком, медленно-медленно. На Пон-Руаль меня охватил безумный смех. Эта встреча была не просто нелепой. Строго говоря, ее просто нельзя было передать словами. Впрочем, думаю, что именно благодаря нелепости я вспоминала ее в последующие дни с каким-то приятным чувством.

Прошло две недели, и я совсем забыла всю эту комедию. Я позвонила Юлиусу А. Краму, вернее его секретарше, чтобы отменить наше свидание, и на другой день получила огромный букет с визитной карточкой, уведомлявшей меня о его глубоком сожалении. Прежде чем увянуть и засохнуть в этой пустынной квартире, очерченной лишь прямыми линиями и будто опустошенной адской атмосферой, которую тщательно поддерживали в ней мы с Аланом, охапка цветов выглядела до неприличия живой и радостной.

Положение, можно сказать, стабилизировалось. Алан не выходил из квартиры. Если хотела выйти я, он шел за мной. Если звонил телефон, что случалось все реже, он снимал трубку, говорил: «Никого нет дома», — и клал ее на рычаг. Остальное время он шагал, как безумный, по квартире, твердя свои претензии ко мне, придумывая новые, задавал вопросы, будил меня, если я засыпала, и то плакал, как ребенок, что наша любовь кончилась, причитая, что это его вина, то все с большим жаром упрекал меня. Я совсем отупела и ни на что уже не реагировала. Я думала только о том, как бы сбежать. Мне казалось, что тот водоворот, пучина, в которую с каждым днем все глубже погружались мы оба, заключает конец в себе самой и остается только ждать. Я умывалась, чистила зубы, одевалась и раздевалась, движимая каким-то рефлексом, сохранившимся из моей предыстории. Служанка, не выдержав этого ужаса, ушла от нас еще неделю назад. Питались мы консервами, каждый сам по себе, и я бестолково сражалась с банками сардин, которые не лезли в горло, но я твердо знала, что их нужно есть. Эта квартира стала кораблем, потерявшим курс, а капитан, Алан, был безумен. У меня, единственной пассажирки, не осталось ничего, даже чувства юмора. Что же до друзей — тех, которые звонили, или более настойчивых, которые стучали в дверь, а он их тут же выставлял, — я думаю, они не имели ни малейшего представления о происходившем за этими стенами. Быть может даже, они полагали, что у нас в разгаре медовый месяц.

Угрозы, мольбы, сожаления, обещания — в этом круговороте жила я, на грани самой себя, разбитая, удерживаемая насильно, охваченная ужасом. Дважды я пыталась бежать, но Алан перехватил меня на лестнице и протащил по всем ступенькам: в первый раз — не говоря ни слова, а во второй — бормоча по-английски немыслимые ругательства. Ничто больше не связывало нас с внешним миром. Алан сломал радио, затем телевизор, телефонный провод же он не перерезал, я думаю, единственно ради удовольствия видеть, как я вскакиваю, охваченная надеждой, очень смутной, когда он случайно звонил. Я брала снотворные, когда попало — в момент, когда чувствовала, что подступают слезы, — и погрузившись в кошмарный сои, на четыре часа спасалась от него, а он все эти четыре часа не переставая, тряс меня, звал то громко, то тихо, клал мне голову на грудь, чтобы проверить, жива ли еще, не покинула ли его драгоценная любовь, воспользовавшись последним обманом — несколькими лишними таблетками снотворного. Лишь один-единственный раз чаша моего терпения переполнилась. Я увидела в окно открытую машину с парнем и девушкой. Они смеялись. Это показалось мне еще одной пощечиной — на сей раз от судьбы. Это напомнило мне о том, какой я могла бы быть, о том, что, как представилось моему помутившемуся разуму, я потеряла навсегда. В этот день я расплакалась. Я умоляла Алана уйти или позволить уйти мне. Мои детские «ну, прошу тебя», «пожалуйста», «будь хорошим» были так нелепы. Он был здесь, рядом, гладил мои волосы, утешал меня, умолял не плакать, говорил, что мои слезы делают ему так больно. На эти два или три часа к нему вернулось его прежнее лицо — нежное, доверчивое — лицо защитника. Я уверена, он утешился, страдал не так сильно. О себе я не могу сказать, что страдала. Это было и хуже, и не так значительно. Я ждала, что Алан уйдет или убьет меня. Ни секунды я не думала сама покончить с собой. Кто-то внутри меня, неискоренимый, неприступный, кто принес столько страданий Алану, ждал. По временам все-таки это ожидание казалось мне призрачным, бесцельным, и тогда меня охватывало судорожное отчаяние, меня колотило, мускулы сводило конвульсией, сохло в горле, я не могла шевельнуться.

Однажды днем, часов около трех, я бесцельно рылась в письменном столе в поисках книги, которую взяла накануне и которую Алан, конечно, немедленно спрятал, так как не выносил, когда что бы то ни было хоть на мгновение отвлекало меня от него, от того, что он называл «мы». Он не вырывал книгу у меня из рук — от этого его удерживали остатки воспитанности: он по-, прежнему давал мне дорогу, когда я проходила в дверь, и зажигал спичку для моей сигареты. Тем не менее, он спрятал эту книгу, и я искала ее под диваном, ползая на полу. Я знала, что если, он войдет в комнату, то начнет хохотать, но это было мне глубоко безразлично.

В этот-то момент и позвонили — впервые за четыре дня — и я выпрямилась в ожидании отрывистого стука, с которым Алан захлопнет дверь перед назойливым посетителем. Прошла минута, две, и я услышала голос Алана, спокойный и вкрадчивый. Любопытство охватило меня, и я пошла в переднюю. У входа, именно у входа, то есть, только переступив порог, со шляпой в руке стоял Юлиус А. Край. Я застыла в недоумении. Как же он сюда проник? Увидев меня, он устремился ко мне, как будто и не было Алана на его пути, и тот невольно отступил. Юлиус протянул мне руку. Я взглянула на него. Это какая-то ошибка! Я могла ожидать полицию, скорую помощь, Персифаля, мать Алана, кого угодно, только не его.

— Как поживаете? — спросил он меня. — Я только что говорил вашему мужу, что мы договорились встретиться сегодня и выпить чаю в «Салине», и я позволил себе заехать за вами.

Я ничего не ответила. Я глядела на Алана, который, казалось, окаменел от гнева. Юлиус перевел глаза на него. Тут я снова увидела его взгляд, впервые поразивший меня у Алфернов — свирепый, ледяной, взгляд хищника. Вся эта сцена выглядела действительно странно: молодой мужчина, плохо выбритый, стоит перед распахнутой дверью, рядом незнакомец средних лет, в пальто цвета морской волны, с серьезным лицом, и я — молодая женщина, непричесанная, в халате, — оперлась о косяк другой двери. Я не знала, кто же из этих троих посторонний.

— Моя жена нездорова, — сказал Алан резко, — о том, чтобы она поехала, не может быть и речи.

Юлиус перевел свой взгляд, все такой же суровый, на меня и произнес громко и категорично следующую фразу, больше похожую на приказ, чем на приглашение:

— Я жду ее, чтобы ехать пить чай. Я подожду в гостиной, — добавил он, обращаясь ко мне. — Вы быстро оденетесь.

Алан резко шагнул к нему, но кто-то уже появился в дверях, и в квартиру проник четвертый персонаж этого нелепого водевиля. Это был здоровый детина — шофер Юлиуса. Он тоже был в чем-то цвета морской волны, держал в руке перчатки, и у него был тот же неопределенно-бесстрастный вид, который придавал им обоим сходство с агентами гестапо, как я их себе представляла.

— О чем-то я хотел спросить вас… — сказал Юлиус, обернувшись к Алану. — Эта квартира выходит на северо-запад, да?

И тогда, в одно мгновение, что-то порвалось во мне, выключило меня из неподвижности, разрушило впечатление ирреальности. Я. вскочила в свою комнату, закрыла дверь на ключ, влезла в брюки, натянула свитер — быстро, быстро — так, что слышно было, как стучат зубы и колотится сердце. Я схватила две туфли, показавшиеся мне одинаковыми, боясь задержаться хоть на секунду, открыла дверь и бросилась в гостиную к Юлиусу А. Краму. Я потратила на все минуты полторы, была вся в поту, и не знаю уж, какой рефлекс ложного стыда удержал меня от того, чтобы броситься к шоферу, схватить его за руку и умолять его ехать на самой большой скорости и далеко-далеко. Все же, хотя Юлиус все так же стоял между мной и Аланом, по коридору я прошла бочком, миновала дверь, и прежде чем Юлиус собственноручно закрыл ее за мной, я увидела Алана, стоящего против света, свесив руки и как-то оскалив рот. Он и вправду чудовищно походил на сумасшедшего.

Машина была старый «Даймлер», длинный и массивный, как грузовик. Я вспомнила, что в предыдущие дни, во время моих нечастых рейсов к окну, я видела его.

Мы катили на восток, если верить солнцу. Но я и ему не верила. Потерявшись, как в пустыне, в этом слишком большом автомобиле, да и в своем, таком маленьком сердчишке, я тупо силилась определить, где север, юг, восток и запад. Тщетно. Продолговатые тени, которые протягивались перед капотом машины вдоль автострады, монотонно отмеченной предупреждающими плакатами и безглазыми домами, не хотели мне ничего подсказать. Однако мы проехали Мант-ла-Жоли, дорога кончилась, и мы остановились перед загородным домом, очень похожим на военное укрепление. Юлиус не произнес ни слова. Он даже не взял меня за руку. Вообще, это был человек без жестов. Он садился в машину, выходил из нее, закуривал сигарету, надевал пальто не изящно и не неуклюже — никак. Меня же всегда подкупали в людях именно жесты — то, как они двигаются или сохраняют неподвижность. А тут казалось, что я сижу рядом с манекеном или калекой. Всю дорогу меня била дрожь. Сначала от страха, что Алан нас догонит, появится внезапно при красном свете, вскочит на капот машины или же в полицейской фуражке и со свистком в руке навсегда приостановит мое бегство к свободе, смехотворной, быть может, но свободе. Потом, когда началась автострада, меня стало колотить от того, что благодаря скорости это «нападение на дилижанс» станет невозможным. Меня стало колотить от одиночества.

Лишившись непрестанного, неотвратимого, какого-то кровосмесительного общения с Аланом, я осталась одна. Для меня было внове "я", «мне», «меня». Исчезло «мы», как ни невыносимо оно было. Куда же делся другой? Другой — палач или жертва, какая разница, но все же спутник гибельных и непреодолимых бесовских радений этих последних лет. В глубине души я казалась себе больше похожей на одинокую девушку посреди танцплощадки, навсегда разлученную со своим кавалером силой непредвиденного случая, чем на женщину, лишившуюся мужа. Я и вправду много танцевала с Аланом, и во всевозможных темпах, и при тысяче разных обстоятельств. Утомленные до полуобморока, пресытившиеся, мы, однако, делили на двоих нежные передышки страсти, и лишь с одной ревностью он не мог ничего поделать. Из-за нее-то наша любовь и стала невозможной. Пусть это была болезнь, но ему одному предстояло теперь подбрасывать вязанки воспоминаний, фантазий и страданий в то радостное или горестное пламя, которое есть история всякой любви. Вот потому-то я и смирялась так долго, и потому на этой автостраде я мучилась смутным сознанием вины. Вины в том, что не любила больше, вины в том, что стала безразлична. Само это слово внушало мне ужас. Я знала, что оно, безразличие, и есть козырный туз в любовных отношениях. И я презирала его. Меня восхищали безумство, постоянству бескорыстие, даже в какой-то мере преданность. Понадобилось немало лет, чтобы от беззастенчивости и цинизма прийти к этому. И я пришла. Если бы не животная, органическая ненависть, питаемая мною к тому, что называют «вкусом к несчастью», я, конечно, осталась бы с Аланом.

Укрепленная ферма, миниатюрный замок Юлиуса А. Крама был образцом своего рода. Он был выстроен из массивного камня, в форме подковы, с окнами-бойницами, подъемными мостами и мебелью в стиле Людовика XIII, возможно подлинной, если учесть огромное состояние Юлиуса. Несколько оленьих голов вносили траурную нотку в убранство прихожей. На верхние этажи вела каменная лестница с перилами из кованого железа. Единственной уступкой современности была белая куртка дворецкого. Воистину, он лучше бы выглядел в камзоле. Он хотел взять мой чемодан и, не без причины не найдя его, извинился. Юлиус четыре или пять раз нервно спросил, все ли в порядке, и, не дожидаясь ответа, ввел меня в гостиную. Чего здесь только не было: кожаные диваны, полки с книгами, звериные шкуры и огромные камин, в котором поспешили разжечь праздничный огонь. Если поразмыслить, не хватало только одного — собаки. Я спросила у Юлиуса, есть ли собаки. Он ответил, что, конечно, есть. Они на псарне, где им и подобает быть. Завтра утром он мне их покажет. А сейчас уже темнеет. Есть легавые, лабрадоры, терьеры и т.д.

Не могу сказать, что я не слушала, поскольку я отвечала ему. Просто тот, кто его слушал и отвечал, не был мною — такой, как я представляла себя. Вернулся дворецкий и пригласил нас выпить чего-нибудь. Я накинулась на водку и проглотила ее одним духом. Юлиус показался обеспокоенным. Сам он, как он заявил, вот уже скоро тридцать лет пьет только томатный сок. Один из его дядюшек умер от цирроза, дед тоже. Это наследственная болезнь, которой он предпочел бы избежать. Я кивнула, а затем, взбодренная, по-видимому, русским эликсиром, задала вопрос, который не давал мне покоя:

— Как это случилось, что вы приехали ко мне?

— Когда вы не пришли на нашу встречу, на нашу вторую встречу, — начал Юлиус, — я был очень удивлен…

Я немного поерзала на кожаном диване, спрашивая себя, что могло удивить его в моем отступничестве. Возможно, сильные мира сего не привыкли, чтобы им назначали свидание, а потом надували.

— Я был очень удивлен, — продолжал Юлиус, — потому что о нашей встрече в «Салине» у меня осталось очень приятное, очень теплое воспоминание.

Я кивнула, в очередной раз изумляясь тайнам некоммуникабельности.

— Видите ли, — продолжал Юлиус, — я никогда ни с кем не говорю о себе, а в тот день я вам признался в том, чего никто не знает, кроме, конечно, Гарриэт.

Мгновение я глядела на него, недоумевая. Кто эта Гарриэт? Может, от одного сумасшедшего я попала к другому?

— Той девушки-англичанки, — уточнил Юлиус. — Эта история застряла в моей голове, в моей жизни, как заноза. Поскольку я играл в ней скорее смешную роль, я никогда не мог об этом говорить. И вдруг в «Салине» я увидел в ваших глазах что-то, подсказавшее Мне, что вы не станете смеяться надо мной. Не могу передать вам, как мне стало хорошо. И вы сами показались мне такой милой, такой доверчивой… Мне, правда, очень хотелось вас снова увидеть.

Он говорил все это медленно, немного бессвязно.

— Но, — произнесла я, — как вы сумели проникнуть ко мне?

— Я справлялся. Сначала сам, у ваших друзей. Потом послал свою секретаршу к вашей консьержке, к вашей служанке и т. д. Я долго колебался, прежде чем вмешаться в вашу частную жизнь, но, в конце концов, подумал, что это мой долг. Я знал, — заключил он с торжествующим смешком, — что только очень важное обстоятельство могло помешать вам прийти в «Салину» в ту среду, двенадцатого.

Мен" разрывал невольный смех и вполне резонный страх. По какому праву этот чужой человек расспрашивал моих друзей, служанку, консьержку? Во имя какого чувства он осмелился тратить на меня запасы своего любопытства и своих денег? Неужели потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал мне жалостную историю его любви к дочери английского полковника? Это казалось мне неправдоподобным. Под его башмаком было слишком много людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне. Но почему? Он должен был прекрасно знать, чувствовать, что он не нравится мне и никогда не понравится. Между мужчиной и женщиной с первого взгляда заключается или соглашение, или пакт о невозможности такого, соглашения. Само тщеславие ничего не может поделать с этим почти животным чутьем. В тот момент я возненавидела его — и его самоуверенность, и его мебель в стиле Людовика XIII. Я дико его возненавидела. Не говоря ни слова, я протянула ему рюмку, и, укоризненно поцокав «тц-тц» (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя?), он пошел ее наполнить. Подумать только! Я находилась в каком-то доме к востоку от Парижа, в небольшом рыцарском поместье времен Людовика ХШ, а владельцем его был богатейший банкир с замашками детектива. Я была без машины, без вещей и без цели. Не имела ни малейшего представления ни об отдаленном, ни даже о самом близком своем будущем. В довершение всего, уже наступал вечер.

В жизни мне доводилось бывать в массе необычных ситуаций, и комических, и роковых, но на сей раз, я побила все свои рекорды в искусстве комедии. Мысленно я сняла перед собой шляпу, поздравляя себя с этим, и отпила глоток из рюмки, которая казалась мне моим единственным имуществом на земле. Вскоре я поняла, что не следовало так строго ограничивать мой рацион консервами, ибо голова моя уже начинала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А. Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.

— У вас нет пластинки? — спросила я.

На минуту придя в замешательство — настал и его черед! — ибо, вероятно, он ждал иного поведения от женщины, вызволенной из плена у мужа-садиста, Юлиус встал, открыл шкафчик, бесспорно старинной работы, внутри которого, однако, стоял великолепный стереофонический проигрыватель японского производства, как заверил меня хозяин. Учитывая декорацию, я рассчитывала услышать Вивальди, но голос Тебальди заполнил комнату.

— Вы любите оперу? — спросил Юлиус. Он присел на корточки перед дюжиной никелированных ручек и казался выше, чем был на самом деле.

— У меня есть «Тоска», — добавил он все с той же немного торжественной интонацией.

Я решила, что у этого человека забавная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным и действительно превосходным проигрывателем, но и самой Тебальди. Быть может, передо мной был единственный известный мне богач, извлекавший подлинное наслаждение из своих денег. Если так, то это свидетельствует о большой душевной силе, ибо по своему опыту я знала, что богатые люди под тысячу раз пережеванным предлогом того, что деньги — это медаль с двумя сторонами, считают своим долгом без конца кричать об оборотной стороне. Они считают себя редкостью, а стало быть предметом зависти, изгоями, виной чему их богатство. И как ни много могут они обрести, благодаря нему, это их ничуть не утешает. Если они щедры, им кажется, что их обманывают. Если они недоверчивы, то утверждают, что без конца и самым грустным образом убеждались в обоснованности своей недоверчивости. Но тут — наверное, из-за водки — мне подумалось, что Юлиус А. Край горд не своей ловкостью в делах, а скорее тем, что она дает ему возможность слушать не искаженный ни малейшей царапиной, ни малейшей шероховатостью, нетронутый в своей чистоте великолепный голос Тебальди — женщины, которая и сама кажется ему великолепной. И точно так же, хотя и более наивно, он должен гордиться своей энергией и энергией своих секретарей, позволившей ему избавить очаровательную женщину, то есть меня, от судьбы, которую ин счел постылой.

— Когда вы разводитесь?

— Кто вам сказал, что я собираюсь развестись? — ответила я нелюбезно.

— Вы не можете остаться с этим человеком, — сказал Юлиус рассудительно. — Он больной.

— А кто вам сказал, что мне не нравятся больные? В то же время я злилась на свою неискренность.

Уж раз я последовала за своим спасителем, логично было бы снизойти и до некоторых объяснений. Мне хотелось только, чтобы они были возможно короче.

— Алан не больной, — ответила я. — Он одержимый. Это парень, мужчина, — поправилась я, — от рождения помешанный на ревности. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, в известной мере, я так же виновата, как и он.

— Ах, так? В какой же? — прогнусавил Юлиус.

Он стоял передо мной подбоченясь, в воинственной позе адвоката американского суда.

— В той мере, в какой я не сумела переубедить его, — ответила я. — Он всегда сомневался во мне, чаще всего напрасно. Мне поневоле приходилось быть хоть в чем-то виноватой.

— Просто он боялся, что вы от него уйдете, — заявил Юлиус, — а раз он этого боялся, это как раз и случилось. Все логично.

Тебальди пела главную арию, и музыка, расходившаяся волнами, внушала мне желание разбить что-нибудь. И желание плакать. Я, в самом деле, не выспалась.

— Вы скажете, что это не мое дело, — начал Юлиус…

— Да, — ответила я каким-то диким тоном, — действительно, это не ваше дело.

Вид его не выражал ни малейшей досады. Он рассматривал меня с состраданием, как будто я произнесла невероятную глупость. Он махнул рукой, что должно было означать «она сама не знает, что говорит», и этим жестом окончательно вывел меня из себя. Встав, я сама налила себе полную рюмку водки. Я решила внести полную ясность.

— Господин Крам! Я вас не знаю. Я знаю о вас только то, что у вас есть деньги, что вы чуть не женились на девушке-англичанке и что вы любите миндальные пирожные.

Он так же красноречиво и покорно махнул рукой, как и подобало здравомыслящему человеку перед малоумной.

— Я знаю, кроме того, — продолжала я, — что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мною, наводили обо мне справки и, появившись вовремя, вывели меня из затруднительного положения, за что я вам чрезвычайно признательна. На этом наши отношения кончаются.

Выдохнувшись на этом, я села и с неприступным видом уставилась на пламя. На самом деле меня разбирал смех, ибо в продолжение моей краткой речи Юлиус слегка отступил и стоял теперь в обрамлении двух оленьих голов, которые ему решительно не шли,

— У вас расстроены нервы, — проницательно заметил он.

— Крайне, — ответила я. — Будешь тут нервной. У вас есть снотворное?

Он отшатнулся так резко, что я рассмеялась. С момента моего приезда я только и делала, что то смеялась, то плакала; без всякогоперехода впадала то в гнев, то в изумление. Вот я и подумала о хорошей постели (очень возможно, в готическом стиле), в которую я могла бы опустить мои несчастные кости. Казалось, я смогу проспать трое суток.

— Не бойтесь, — сказала я Юлиусу, — я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-нибудь другом месте. Просто, как вам, по-видимому, доложила ваша секретарша, последние дни были достаточно тяжелыми, и у меня нет желания об этом говорить.

При слове «секретарша» его передернуло. Он снова уселся напротив меня, положив ногу на ногу. Машинально я отметила, какие у него большие ступни.

— Помимо секретарей, чрезвычайно мне преданных, я много говорил о вас и с вашими друзьями, которые вам так же преданы. Они беспокоились о вас.

— Ну что ж, вы можете их успокоить, — произнесла я с иронией, — вот я и в безопасности. По крайней мере, на несколько дней.

Мы глядели друг на друга с вызовом, смысл которого был для меня неясен. Что делала здесь я? О чем думал он? Что он хотел знать обо мне и зачем? Моя рука начала трястись, как в «Салине», мне необходимо было лечь. Еще несколько рюмок, несколько вопросов — и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, наверное, именно этого и дожидается.

— Будьте так добры, покажите мне мою комнату, — сказала я и встала. Я взобралась по лестнице, поддерживаемая Юлиусом и дворецким, и оказалась, как и предполагала, в комнате, обставленной в готическом стиле. Пожелав им доброй ночи, я раскрыла окно, секунду вдыхала восхитительно свежий ночной деревенский воздух, а затем бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.

А на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все та же мрачная комната, все та же неопределенность, а во мне маленькая флейта насвистывает веселую охотничью песенку. Музыка всегда начинала звучать во мне в самое неподходящее время. Как будто жизнь — это гигантский рояль, а я не считаю нужным нажимать на педали или, вернее, нажимаю наоборот: приглашаю симфонические увертюры моих счастливых дней и удач, а лунный свет грустных дней исполняю фортиссимо. Рассеянная, когда надо радоваться, и преисполненная радости жизни при неблагоприятных обстоятельствах, я без конца обманывала ожидания и чувства тех, кто меня любил. Это происходило не от извращенности ума. Просто временами жизнь казалась мне такой смешной с ее преходящей простотой, что кто-то во мне так и умирал от желания разбить крышку, как бывает на концертах иных пианистов. Но пианистом-то, во всяком случае, одним из них, была я. Кто из двоих, Алан или я, причинил себе большее зло? Он, наверное, лежит теперь на диване, прикрыв руками веки, съежившись и прислушиваясь лишь к стуку своего сердца. А в пятидесяти километрах от него лежу плашмя на постели я и вслушиваюсь в крик птицы, звучавший всю ночь. Но кто из нас двоих более одинок? Как ни тяжко любовное страдание, разве оно тяжелее безымянного, безответного одиночества? На мгновение я вспомнила Юлиуса, и мне стало смешно. Если этот рассчитывает поймать меня в свои сети, если как организованный деловой человек он уже отвел мне место на своей шахматной доске, ему придется плохо! Охотничья песенка звучит еще веселее. Я еще молода.

Я вновь свободна. Я еще могу нравиться. Погода прекрасная. Не так скоро кому-то удастся наложить на это руку. Сейчас я оденусь, позавтракаю, вернусь в Париж, найду там какую-нибудь работу, а друзья, конечно же, будут в восторге снова видеть меня.

В комнату вошел дворецкий, везя столик, уставленный тостами и садовыми цветами. Он объявил, что г-н Крам должен был уехать в Париж, но будет к обеду, то есть меньше чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в свой старый свитер и вновь обретенный эгоизм, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами видны были тени, снующие взад и вперед, и во всей атмосфере чувствовалось ожидание — ожидание хозяина дома, который не ждет кого-то определенного. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама не так уж весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, они полизали мои руки, и я решила, что, когда вернусь в Париж, тоже заведу себе собаку. Этой собаке я буду отдавать свой труд и свою привязанность, а она не будет за это кусать меня за икры и задавать вопросы. В этот момент, хотя ситуация и была более определенной, я испытывала то же самое чувство, что пятнадцать или двадцать лет назад при выходе из пансиона. Теперь только все зависело от меня. Всегда кажется, что со сменой спутника, с переменой в жизни или с возрастом чувства становятся иными, чем в юности, тогда как они остались абсолютно теми же. И все же каждый раз жажда свободы, жажда любви, инстинкт бегства, инстинкт погони — все эти чувства, в силу непоследовательности, которую провидение придало памяти, или просто в силу наивных притязаний, кажутся нам совершенно особыми.

Возвращаясь к дому, я попала прямо в объятия г-жи Дебу. Я так остолбенела, что прежде чем самым невоспитанным образом пролепетать: «Что вы здесь делаете!», позволила ей трижды судорожно облобызать меня.

— Юлиус мне все рассказал, — воскликнул арбитр хорошего тона и специалист по разрешению щекотливых ситуаций. — Он говорил со мной сегодня рано утром, и я приехала. Вот и все.

Она просунула мою руку под свой локоть и, спотыкаясь о гравий, все время легонько пожимала ее своей, затянутой в перчатку. Она была в очень элегантном костюме из зеленовато-оливковой замши, некстати подчеркивавшем при свете бледного солнца ее городской грим.

— Я знаю Юлиуса уже двадцать лет, — продолжала, она, — в нем всегда было чрезвычайно развито чувство приличия. Он не хочет, чтобы это было похоже на похищение, на какую-то тайну. Вот он и позвонил мне.

Она была великолепна. Совсем в духе «Трех мушкетеров». Расценив мое молчание как признательность, она продолжала:

— Это нисколько не нарушило моих планов. Мне предстоял смертельно скучный обед у Лассера, так что я в восторге от того, что смогу оказать вам эту маленькую услугу. Где вход в этот балаган? — добавила она оглушительно, ибо ей в ее бледно-оливковом костюме, должно быть, было довольно свежо. Как по волшебству, дверь отворилась, в проеме показался меланхоличный дворецкий, и мы вошли в гостиную.

— Здесь довольно мрачно, — произнесла она, окинув взглядом гостиную, — можно подумать, мы в Корнуэлле. Вы никогда не бывали у Бродерика? Бродерика Кронфильда? Нет? Ну, это совсем как здесь — свидание в охотничьем домике. Конечно, там это более натурально, чем в пятидесяти километрах от Парижа.

Закончив речь, она села и уставилась на меня: я плохо выгляжу, заявила она, и в этом нет ничего удивительного. Она всегда считала Алана в высшей степени странным. Как, впрочем, и весь Париж. А поскольку она была в дружбе с моими родителями, она преисполнена заботы обо мне. Я с удивлением внимала этому потоку откровений, ибо мне было абсолютно неизвестно, чтобы она была знакома с моими родителями. Когда в довершение всего она заявила, что я поеду с ней, что она даст мне пристанище у одной из своих невесток, которая как раз сейчас в Аргентине, я послушно кивнула. Решительно, Юлиус А. Крам удивлял меня все больше. В его руках, как в руках факира, было все: шоферы-гориллы, частные детективы, преданные секретарши, невесты-аристократки, даже дуэнья. И какая! Женщина, жестокие деяния которой, как и акты благотворительности, не имели себе равных по количеству. Женщина столь же неприятная, сколь элегантная — словом, одна из тех женщин, о которых говорят «безупречная». Судьбе было угодно, чтобы она обратила свой благосклонный взор на мое существование и даже приняла в нем участие. А, в общем, в ее глазах я была всего лишь неизвестной. Моих родителей она могла знать лишь до войны. Я же провела свои ранние годы совсем в другой стране, а потом уехала в Америку и вернулась оттуда в сопровождении элегантного молодого человека по имени Алан, о котором она знала лишь то, что он американец, богатый и немного странный. То, что в меня влюблен Юлиус, не имело особого значения.

Она еще посмотрит, войду ли я в ее свиту или стану жертвой.

Юлиус появился в назначенный час, казалось, был в восторге при виде двух женщин, сплетничающих в уголке у огня. Он горячо поблагодарил г-жу Дебу, а я, таким образом, узнала, что ее зовут Ирен, и бросил на меня торжествующий взгляд человека, который действительно обо всем подумал. Мы поговорили о том, о сем, то есть ни о чем, с тактом, отличающим воспитанных людей, когда они за столом. Можно подумать, что присутствие тарелки, прибора и появление первой закуски обязывает цивилизованные существа к некоторой сдержанности. Зато, едва они встали из-за стола, или, вернее, уселись в гостиной за чашкой кофе, как моя судьба снова оказалась предметом их обсуждения. Итак, жить я буду, по всей вероятности, на улице Спонтини, в квартире невестки Ирен, Адвокат Юлиуса, г-н Дюпон-Кормей, войдет в контакт с Аланом. А мы, прежде всего, пойдем в будущую субботу на великолепный бал, который дают в Опере в пользу Общества призрения одиноких стариков и преступников, или что-то в этом роде. Я слушала, как они говорят обо мне, как малый ребенок; с каким-то недоверием и изумленной заинтересованность?, которая постепенно перерастала в беспокойство. В самом ли деле я такая хрупкая, безоружная и вполне безупречная очаровательная молодая женщина, которой им надлежит покровительствовать. Я из тех людей, которые невольно находят защитника или родню в каждом человеческом существе. Пусть вскоре этот родственник внушит скуку или раздражение и от него этого не будут скрывать — это не изменит его предназначения: просто он вступил в родство с неблагодарным ребенком, вот и все.

Вскоре, покинув укрепленную ферму с меланхоличным дворецким, мы выехали в Париж. Около пяти я уже сидела в маленькой гостиной невестки г-жи Дебу, терпеливо ожидая, пока шофер Юлиуса привезет мне из дому кое-что из одежды (домом отныне называлось то пагубное место, тот капкан, та клетка, где свирепствует Алан, мой странный муж, и куда мне путь заказан). Около восьми, опрокинув все планы Юлиуса А. Крама и г-жи Дебу, предусматривавшие интимный ужин на десять персон в новом ресторане на левом берегу, я вышла из дому и, долго пробродив под дождем, нашла, наконец, — убежище у своих друзей Малиграсов, милых пожилых супругов, выспалась у них, а к полудню следующего дня вернулась на улицу Спонтини, чтобы переодеться. Это была моя первая выходка, и ее строго осудили.

Несмотря на предгрозовую атмосферу, царившую за завтраком после возвращения блудной дочери, мне постепенно удалось заставить выслушать свою точку зрения на мое собственное будущее. Я хотела найти квартирку и работать, чтобы иметь возможность платить за жилье и пищу. Мое упрямство, несомненно, заинтриговало г-жу Дебу, и она сочла долгом присутствовать ни этом завтраке. Она теребила свои перстни и по временам тяжело вздыхала, а Юлиус оторопело смотрел на меня, как будто мои скромные притязания были верхом нелепости. Мой старый друг Ален Малиграс предложил замолвить за меня словечко в одном журнале. Он хорошо знаком с главным редактором. Тематика журнала — музыка, живопись и все, относящееся к искусству. Это мирный журнальчик, где платить мне будут, конечно, довольно мало, но где мои слабые познания в живописи на что-нибудь сгодятся. Кроме того, он сказал, что сможет устроить меня корректором в издательство, где он работает, и это также поддержит мой бюджет. Г-жа Дебу вздыхала все глубже, но я упорствовала, и она прибегла к дипломатии:

— Боюсь, моя девочка, — сказала она удрученно, — что вся эта очень интересная деятельность не даст вам многого. Я имею в виду в материальном отношении. С другой стороны, — продолжала она, обращаясь к Юлиусу, — если она так настаивает на полной независимости, — пусть! Современные молодые женщины одержимы этой манией — работать. — В моем случае это скорее необходимость, — сказала я.

Она раскрыла рот, но осеклась. Я знала, что она думает: «Дурочка, маленькая лицемерка! Ведь за вашей спиной Юлиус А. Крам». Она была готова произнести это вслух, но мой взгляд или, может быть, слабый испуг на лице Юлиуса А. Крама подсказали ей, что все не так просто. Пролетел тихий ангел или целая стая демонов, и в разговор вступил Юлиус:

— Я вас прекрасно понимаю. Если позволите, я поручу одной из моих секретарш подыскать для вас маленькую студию. Там вы можете видеться с людьми из того журнала и со всеми другими, А до тех пор, я думаю, вы можете воспользоваться гостеприимством Ирен, поскольку она его предложила.

Я молчала. У Юлиуса вырвался принужденный смешок.

— Вам не придется долго ждать. Уверяю вас, моя секретарша очень энергична.

Поддавшись на эту ловушку, я согласилась. Впрочем, Юлиус не солгал. Секретарша и впрямь оказалась энергичной

На другой же день она пригласила меня посмотреть маленькую двойную студию на улице Бургонь с комнатой, выходившей во двор, сдававшуюся за смехотворно малую цену. Секретарша была высокая молодая блондинка, в очках, на вид совсем безропотная. Когда я поблагодарила ее и сказала, что это настоящая находка, она ответила бесцветным голосом, что это входит в ее обязанности. А во второй половине дня я сидела уже в кабинете Дюкре, редактора того самого журнала Я не знала, что Ален Малиграс пользуется в Париже таким влиянием, и была столь же удивлена, как и обрадована, когда, задав мне несколько вопросов и описав мои обязанности, Дюкре тут же принял меня в штат с очень приличным жалованьем. Я побежала благодарить Алена Малиграса. Он почему-то тоже удивился, но был доволен, как и я. Решительно, я везучая. В тот же .вечер я покинула улицу Спонтини и переехала на новую квартиру. Опершись на окно, я смотрела с высоты четвертого этажа на газон в глубине двора и слушала симфонию Малера, лившуюся из радиоприемника, который любезно предложила мне хозяйка. И вдруг я ощутила себя практичной, независимой и восхитительно свободной. В свое оправдание могу сказать, что от рождения была крайне наивна и таковой осталась.

Все в том же порыве я позвонила Алану. Он ответил спокойным тихим голосом, удивившим меня. Я назначила ему свидание, завтра, около одиннадцати. Он ответил: «Да, конечно, я буду ждать тебя здесь», но я решительно отказалась. Я ощущала себя отныне одной из тех женщин с головой — героинь дамских еженедельников, — которые чудесным образом лишены нервов и со знанием дела обеспечивают счастье своего мужа, детей, шефа и консьержки. Короче говоря, этот головокружительный образ придал, по-видимому, решительности моему голосу, потому что Алан сдался и согласился встретиться в старом кафе на авеню Турвиль. Я проснулась все с тем же чувством энергии, воли и отправилась на наше свидание в уверенности, что для меня начинается новая жизнь. Алан уже пришел. Чашка кофе стояла перед ним. Он встал мне навстречу, отодвинул столик и помог снять пальто с самым непринужденным видом. Может, все уладится? Может, эти три недели были ночным кошмаром, а может, и все эти три года — наваждение? Может, сидящий передо мной молодой человек, — хорошо выбритый, в темном костюме, с учтивыми манерами, — наконец-то поймет меня?

— Алан, — сказала я, — я решила немного пожить одна. Я нашла работу, небольшую студию и думаю, что так будет гораздо лучше и для тебя, и для меня.

Он вежливо кивнул головой. Вид у него был немного сонный.

— Что за работа? — спросил он.

— В журнале, в искусствоведческом журнале, которым руководит друг Алена Малиграса. Знаешь, Ален был так любезен.

К счастью, я могла сказать ему об Алене. Он был староват, чтобы вызвать у него ревность.

— Очень хорошо, — сказал он, — ты быстро устроилась… или это давнишний план?

— Удача, — необдуманно ответила я, — или, вернее, две удачи: квартира и работа.

Лицо его становилось все более сонным, все более добродушным.

— Большая у тебя квартира?

— Нет, — ответила я, — одна комната, что-то вроде гостиной, но спокойная.

— А что мне делать с нашей квартирой?

— Это зависит от тебя. Останешься ли ты в Париже или вернешься в Америку.

— А что бы предпочла ты?

Я поерзала на стуле. Я ожидала увидеть Отелло, передо мной был Мальчик-с-Пальчик.

— Это тебе решать, — с опаской сказала я. — Во всяком случае, твоя мать, наверное, соскучилась по тебе.

Он рассмеялся веселым, молодым смехом, в котором я поначалу не уловила подтекста.

— Моя мать играет на бирже или в бридж, — ответил он. — И что я ей скажу, когда вернусь один?

— Ты скажешь ей, что наша жизнь не очень ладилась. Ты не обязан сразу говорить ей о разводе.

— Сказать ей еще, — произнес Алан, и голос его уже совсем не был сонным, а стал каким-то пронзительно-свистящим, — сказать ей, что я позволил отвратительному богатому старику украсть свою жену? Бог знает, сколько у тебя было любовников, Жозе, но, насколько мне известно, они были красивее. Никогда не видел ничего более мерзкого, чем твое бегство с этим смехотворным старцем и его шофером, похожим на гориллу. Он давно твой любовник?

Начинается. Я должна была это знать. Это всегда начинается снова.

— Это совершенно не так, — сказала я. — Ты прекрасно знаешь, что это не так.

— Тогда каким же чудом ты нашла работу? Ведь ты же ничего не умеешь. А квартиру? Это ты-то, которая в жизни сама не устраивала своих дел. Исчезаешь без единого франка, а через два дня у тебя уже квартира, жалованье, полный триумф! И ты хочешь, чтобы я тебе поверил? Ты смеешься надо мной?

За стойкой возле нас сидел человек. Он сначала спокойно пил свое пиво, а потом стал постепенно отодвигаться от нашего столика. Теперь он был у другого конца стойки и смотрел на нас. И гарсон смотрел на нас. Я поняла, что Алан говорит слишком громко. Я так привыкла к взрывам его голоса и к его шепоту, что уже не замечала, когда он переходил границы. Он смотрел на меня с яростью, граничившей с ненавистью. Вот до чего мы дошли. В один миг мои ничтожные планы, мои похвальные стремления, моя новая жизнь — все показалось мне смехотворным, бессмысленным, и в высшей степени фальшивым. Истинным было только это раненое, униженное, отчаянное лицо — лицо, которое так долго было для меня лицом самой любви.

— Я найду тебя, — сказал Алан. — Я никогда не оставлю тебя в покое. Ты никогда не освободишься от меня. Ты не будешь знать ни где я, ни что со мной, но я всегда буду появляться в твоей жизни в тот момент, когда ты уверишь себя, что я забыл о тебе. И буду все тебе портить.

У меня было впечатление, что он произносит заклятие. Ужас охватил меня. Но потом я вдруг очнулась. Я вновь увидела стены кафе, лица посетителей, голубой холодный блеск неба за окном. Я схватила пальто и выбежала. На мгновение я забыла, где живу, кто я и что надо делать. Я знала только, что надо уйти как можно быстрее и как можно дальше от этого страшного кафе. Я остановила такси, назвала Площадь Звезды, потом, когда переехали Сену, пришла в себя, и, развернувшись, мы возвратились к улице Бургонь. Добрых полчаса я пролежала на постели, просто вслушиваясь в биение своего сердца, разглядывая цветы на обоях и всей грудью вдыхая воздух. Потом сняла телефонную трубку и вызвала Юлиуса. Он заехал за мной, и мы поехали завтракать в тихий ресторанчик, где он рассказывал мне о своих делах. Мне это было неинтересно, но я почувствовала себя гораздо лучше. Так впервые я позвала на помощь Юлиуса и сделала это почти машинально.

Два месяца спустя я ужинала в фойе Оперы. Закончилось выступление русской труппы. Удобно устроившись между Юлиусом А. Крамом и Дидье Дале, я слушала болтовню собравшихся вокруг парижских балетоманов. Уже подали десерт, и за это время были преданы закланию один писатель, два художника и четыре или пять частных лиц. Дидье Дале, сидевший рядом со мной, слушал молча. Он питал отвращение к подобным экзекуциям, и за это я его особенно любила. Это был высокий немолодой парень, очень обаятельный, но с давних пор любивший очень красивых, очень грубых и очень молодых мужчин. Никто никогда их не видел, правда, не потому, что он их прятал, но потому, что, в силу особого вкуса, его постоянно тянуло к настоящей шпане, к хулиганам, которые бы очень скучали на обедах, где его обязывали бывать профессия и среда. Если исключить эти его неистовые и злополучные похождения, настоящий его дом был здесь, среди этих людей с черствыми сердцами, которые слегка презирали его, но не за его образ жизни, а за те страдания, которые он из-за него постоянно испытывал. В Париже можно быть кем угодно, важно преуспевать.

Бальзак это хорошо сказал. Я думала об этом, глядя на покорный профиль моего друга Дидье. Он стал моим другом случайно, вероятнее всего потому, что в глазах этих людей покровительство Юлиуса и г-жи Дебу поначалу выглядело каким-то неопределенным, и они сажали меня в конце стола, то есть рядом с ним. Мы выяснили, что нас приводят в восторг одни и те же книги, а позднее, что оба мы любим беззаботность и смех от души, и это сделало нас сначала сообщниками, а потом, после нескольких встреч, и друзьями.

Моя организованная жизнь нравилась мне все больше и больше. Мой журнальчик, несмотря на малый тираж, весело барахтался на поверхности. Его редактор Дюкре интересовался моими статьями. Время я проводила, бегая по выставкам и мастерским художников. Это приводило меня в энтузиазм, а иногда и нервировало, но поток параноической, мазохистской и все же захватывающей болтовни этих фанатиков живописи увлекал меня. Для человека, не привыкшего считать деньги, я довольно сносно выходила из положения. Надо заметить, что г-жа Дюрен, моя квартирная хозяйка, несмотря на удивительно алчное выражение лица, вела себя как ангел. Ее горничная занималась бельем, химчисткой, делала для меня кое-какие покупки — и все за смехотворно малую плату, вносимую мной за жилье. Эта квартира должна была стоить раза в три дороже, и я не переставала удивляться, глядя на плотоядный рот моей хозяйки. Проблема моих туалетов была решена или почти решена с помощью г-жи Дебу. Она была довольно хорошо знакома с директором ателье «Одежда на прокат». Я могла в любое время прийти туда и, не тратя ни копейки, выбрать на сегодняшний вечер все, что мне понравится. Закройщик уверял меня, что это делает ему рекламу, но я плохо понимала, каким образом. То, что я постоянно сопровождала Юлиуса А. Крама, также не могло служить объяснением: ни один журнал никогда не упоминал о нем и о его состоянии.

Почти каждый второй вечер я проводила с Юлиусом А. Крамом и его веселой компанией. В другие вечера я навещала старых друзей или, сидя дома, углублялась в пространные очерки по живописи. Постепенно я все серьезнее бралась за дело, и мысль о том, что однажды я смогу помочь какому-нибудь художнику или даже сама открою большой настоящий талант, уже не казалась мне невероятной. А пока я писала незначительные, чаще всего хвалебные статейки о незначительных, но зато симпатичных художниках. Иногда кто-нибудь заговаривал со мной об этих статьях, и тогда я испытывала некоторую гордость. Тут я преувеличиваю: скорее, это было смутное удовольствие от того, что я, ведшая всегда бесполезную жизнь, могу, наконец, помочь кому-то за пределами любовных отношений. Но это проистекало не из необходимости утвердить себя в собственных глазах. Беззаботные годы, проведенные с Аланом на бесчисленных пляжах, не внушали мне ни малейшего сознания вины — тогда я любила его. Вот когда я перестала его любить, и он это почувствовал, жизнь моя превратилась в бесконечное несчастье, которого я стыдилась. В общем, конец нашей истории был таким бурным и горестным, что я уже не могла представить счастье с мужчиной. Моя неопределенная деятельность наполнила жизнь новым содержанием, придала ей другую окраску. Бывали доверительные вечера, когда я говорила обо всем этом с Юлиусом, и он одобрял меня. Он ничего не понимал в искусстве, не интересовался им и признавался в этом без гордости, но и без стыда. После дня словоизвержений я отдыхала. В эти два месяца Юлиус обнаружил такие качества, которые внушали все больше доверия. Когда мне нужно было поговорить с ним, он всегда был тут. Он появлялся со мной повсюду и не давал ни малейшего повода подозревать между нами близость. И кроме всего, несмотря на то, что его натура оставалась для меня полной загадкой, я находила его безукоризненно честным. По временам, правда, я чувствовала на себе его взгляд, настойчивый, вопрошающий, но ограничивалась тем, что отворачивалась. Я жила одна. Алан был еще слитком близок, хоть и вернулся в Америку. А если я и приводила к себе три вечера подряд одного молодого критика, это была случайность, не более. В эти ночи мне было, наверное, просто страшно: прожить годы, засыпая Н просыпаясь рядом с человеком, и не услышать однажды в ночной комнате его дыхания.

Так вот, в тот вечер, уютно устроившись между моим покровителем-финансистом и моим новым незадачливым другом, я мирно следила за ходом веселья, как вдруг разразился скандал. Зачинщиком был один пьяный молодой человек — очень красивый, дерзкий неофит-доброволец, в силу этих качеств довольно высоко котировавшийся. Он стал задевать Дидье, а тот, немного разомлев, не сразу понял, что обращались к нему.

— Дидье Дале! — крикнул молодой человек. — Мне поручено передать вам привет от вашего друга Ксавье. Я встретил его вчера в одном месте, каких обычно не посещаю. Мы много говорили о вас.

Я знала, кто такой Ксавье, хотя не была с ним знакома, и знала, кем он был для Дидье. Он побледнел, но не отвечал. Легкая тишина воцарилась на нашем конце стола, а молодой человек, осмелев, упорствовал:

— Вы не поняли, о ком я говорю! Ксавье! — Дидье все не отвечал, как будто ему со всей силы вонзали, как гвоздь, это «кс» из слова «Ксавье» в руку или в память. Я не сомневаюсь: реакция сидящих за столом мало заботила его в этот миг, но он с болью и яростью спрашивал себя, что говорил Ксавье этому молодому хаму, и как сильно они подняли его на смех. Он кивнул несколько раз, улыбаясь растерянно, но доброжелательно. Однако этого было мало. Теперь на него обращали внимание, а молодой красавчик притворился, что принял его кивок за отрицание.

— Как, господин Дале, имя Ксавье ничего не приводит вам на память? Молодой брюнет с голубыми главами — в общем, красивый парень, — добавил он, смеясь, как бы найдя некое извинение вкусам Дидье.

— Мне знаком один Ксавье, — начал мой друг угасшим голосом и запнулся.

Г-жа Дебу, сидевшая рядом со смутьяном и позволившая ему эту выходку по рассеянности или же в силу порочности, теперь попыталась прекратить свару.

— Вы слишком кричите, — заявила она своему соседу.

Но он был здесь впервые и не знал, что в устах г-жи Дебу предостережение становится приказом, в данном случае — приказом молчать.

— Так вы знакомы с Ксавье? Ну вот, мы и выяснили.

Он улыбался, в восторге от самого себя, а кто-то глупо рассмеялся, возможно, из-за возникшей неловкости, но этот смешок подхватили насмешники на нашем конце стола. Восемь пар глаз уставились одновременно с испугом и радостью в искаженное, растерянное лицо Дидье. Я смотрела на его длинную, очень белую руку, цеплявшуюся за скатерть — — легонько, не в желании сорвать ее со стола, но как бы желая спрятаться под ней

— Я хорошо знаю этого Ксавье, — произнесла я громко. — Это мой близкий друг.

Все в изумлении обернулись ко мне. Пусть я была любовницей Юлиуса, пусть я пользовалась покровительством г-жи Дебу, но я считалась женщиной, обычно избегавшей вступать в дискуссии. На миг растерявшись, противник вновь воодушевился, но перешел границы:

— И ваш тоже? Ну-ну. Конечно, сердечный друг?

В следующую секунду Юлиус стоял за моим стулом. Он не произнес ни слова. Он только бросил на молодого человека тот свой вселяющий беспокойство взгляд, который я уже хорошо знала, и мы вышли. Я успела подхватить под руку Дидье, и мы все трое оказались в вестибюле Оперы. Мы уже взяли пальто, когда на лестнице к нам подбежал один из свиты г-жи Дебу:

— Вы должны вернуться. Это нелепый инцидент. Ирен в бешенстве.

— Я тоже, — ответил Юлиус, застегивая пальто, — эта дама и этот господин были моими гостями на этом вечере.

Очутившись на улице и глотнув свежего воздуха, я расхохоталась, бросилась Юлиусу на шею и расцеловала его. Здесь, на холоде, в этом пальтеце цвета морской волны, в очках, со своими двадцатью волосками, взъерошенный от гнева и ветра, он был просто очарователен, прямо-таки неотразим. Дидье подошел ко мне и легонько прижался боком к моему боку, как делает животное, когда его отстегали непонятно за что.

— Какое счастье, что мы на улице, — произнесла я быстро. — Я изнемогала на этом вечере. Юлиус, благодаря вашей заботе о моем счастье (я сделала ударение на слове «моем»), у нас есть два часа. Отпразднуем это в Харрис-баре.

Мы направились пешком на улицу Дону, и, пока болтали о всяких пустяках, Дидье кое-как пришел в себя. Хорошенькая, должно быть, творится сейчас суматоха за одним из столиков в фойе Оперы. Г-жа Дебу не простит мне этого скандала. Редко случалось, чтобы кто-то осмелился выйти из-за стола раньше нее. У нашей миледи уже, наверное, созрел план мести. Не будь компания этих людей мне столь безразлична, я бы плохо спала эту ночь. Кроме признательности, питаемой мной к Юлиусу, у меня не было другой причины бывать среди них. Да я и не знала, собственно, куда делать свои вечера. Живя взаперти с Аланом, я отучилась от физического одиночества и отдалилась от своих парижских друзей. Возможно, мы и выглядели очаровательной парой, но нервное напряжение, в котором мы непрестанно пребывали, было утомительно для окружающих. И потом, за три года мои друзья изменились. Их интересовали теперь дела, деньги. Но это меня не заботило. В моих глазах привилегированного существа они превратились из собратьев по веселью в мелких и крупных мещан. Их переход к зрелости произошел без меня. Я вернулась к ним все тем же подростком, ибо рядом со мной всегда был другой подросток, беспечный и богатый, по имени Алан. И, не отдавая себе отчета в том, мы, видно, сильно раздражали их. Наши фигуры, тщательно скопированные с полотен Фитцджеральда, никак не вписывались в тот точный, материальный и жестокий мир, на поверхности которого они держались благодаря работе и семье. Оставались еще немногие неудачники, веселые любители выпить, или хрупкие и покорные судьбе Малиграсы (но они уже упустили время борьбы), или тоскливые отшельники, с которыми и встречаться-то избегали. Поэтому блестящий, жестокий и ничтожный кружок г-жи Дебу меня почти забавлял. Эти, по крайней мере, не утратили претензий состоять в этом кружке и сохранить в нем место навсегда. Они никогда не стремились к смене декораций.

На другой день Дидье вызвал меня из редакции и, что-то пробормотав по поводу вчерашнего инцидента, попросил меня встретиться с ним в баре на улице Монталамбер, где он обычно бывает. Он хотел познакомить меня с одним человеком, мнением которого очень дорожит. У меня мелькнула мысль, что это, должно быть, Ксавье, и я почти отказалась, не люблю вмешиваться в частную жизнь своих знакомых. Но потом я сказала себе: раз он настаивает на этой встрече, она ему необходима, — и согласилась.

В бар я пришла немного раньше времени и устроилась в уголке. Потом попросила у гарсона газету. Человек, сидевший за соседним столиком, шевельнулся и протянул мне свою, вежливо произнеся: «Если позволите». Я улыбнулась ему и взяла газету. У него было спокойное лицо, очень светлые глаза, твердый рот, большие ладони. Что-то в нем говорило о сдерживаемой внутренней силе и, в то же время, о некоторой разочарованности. Он тоже взглянул мне прямо в лицо. А когда он заявил, что читать в этой газете абсолютно нечего, я немедленно прониклась убеждением, что так оно и есть.

— Вам нравится ждать? — спросил он.

— Смотря кого, — ответила я, — в данном случае речь идет об очень хорошем друге. Так что это ничуть не трудно.

— Может быть, поболтаем немного в ожидании?

Через пять минут я весело болтала о политике, о кино, чувствуя себя на удивление в своей тарелке, хотя совсем не привыкла к знакомствам такого рода. Его манера подавать сигарету, зажигать спичку, улыбаться, подзывать гарсона была так спокойна и так отличалась от порывистых, суетливых движений всех тех, кто окружал меня и днем, и ночью. Глядя на, него, я почему-то подумала о сельской жизни. В этот момент появился Дидье и застыл в изумлении при виде нашей веселой беседы.

— Прошу простить меня за опоздание. Вы знакомы?

О, небо, сказала я себе, неужто это Ксавье? Я не видела ни малейшего сходства между этим мужчиной и грубияном-мальчишкой, которого описывал Дидье.

— Мы встретились только что, — сказал незнакомец.

Дидье представил нас:

— Жозе, этой мой брат Луи. Луи, вот это и есть мой друг Жозе Эш, о котором я тебе говорил.

— А, — сказал Луи.

Он снова облокотился о спинку своего кресла и смотрел на меня, казалось, уже с меньшей симпатией. Это показалось мне нелепым, было очевидно, что братья очень любили друг друга. Теперь я узнавала в незнакомце некоторые черты Дидье, но в них было больше четкости и свободы. Он походил, мне кажется, на того Дидье, каким бы тот хотел быть.

— Вы друг Юлиуса А. Крама и г-жи Дебу, — сказал он. — Вы работаете в журнале, который называется, если не ошибаюсь, «Отблески искусства».

— Вы все знаете…

— Я много ему о вас говорил, — перебил Дидье. — И рассказывал, как безумно мы смеялись с вами на некоторых обедах.

Это внушает уважение, — сказал Луи с иронией. Поздравляю. Дидье с успехом заменил меня в свете, где один из нас обязательно должен был быть представлен. Что до меня, я никогда не мог выносить этих людей. А как это удается вам?

— Я знакома с ними не так давно, — ответила я с удивлением. — Случилось так, что г-жа Дебу и Юлиус А. Крам оказали мне услугу, и я…

В общем, я запуталась. Я путалась, извинялась, и это стало меня раздражать.

— Я знаю, какого рода услуги могут оказывать такие люди. Такие услуги мне не нравятся.

Я возмутилась.

— Вы нескромны.

— Я — да, — ответил он.

И, к великому недоумению, я почувствовала, что краснею. Мне показалось, что я и в самом деле то, что обо мне думают: женщина, которую содержит богатый друг и содержит потому, что богат. Это подозрение я замечала вот уже два месяца во взглядах многих и оставалась невозмутимой. Но то, что этот человек смотрит на меня так же, казалось почти невыносимым. Но не могла же я ему сказать: «Знаете, Юлиус А. Край всего лишь мой друг. Я сама зарабатываю на жизнь. Я порядочная женщина». Я не люблю нападать, но не люблю и защищаться.

— Знаете, — сказала я, — в наш век женщине трудно идти в ногу со временем. Когда мой муж бросил меня, оставив без копейки, я страшно обрадовалась, найдя опору в лице такого надежного человека, как Юлиус А. Крам.

И я улыбнулась им заискивающей и отвратительной улыбкой, как пойманная врасплох.

— Примите мои поздравления, — сказал Луи. — Пью за ваше здоровье.

— Что вы такое говорите? — воскликнул Дидье.

Он совсем растерялся. Он ведь хотел получить удовольствие от этой встречи: любимый старший брат и лучшая подруга (со вчерашнего вечера). Он просчитался, и здорово. В тысячу раз лучше было бы, если бы пришел Ксавье, а не этот недоброжелательный незнакомец.

— Я должна идти, — сказала я. — Вечером мы идем в театр, а Юлиус терпеть не может опаздывать.

Я встала, пожала руку старшему брату, младшего поцеловала в щеку и с достоинством вышла. Домой я возвращалась пешком. Беспричинная злость терзала меня. Из-за нее меня трижды чуть не раздавили машины, которые в этот час как будто с цепи сорвались. Я вдруг возненавидела этот город под низким небом, эти слепые автомобили, этих суетливых пешеходов. Я возненавидела всех этих людей, окружавших меня вот уже два месяца, которые до сих пор казались мне всего лишь скучными. Теперь я боялась их. Если бы Алан был здесь, я, конечно, пошла бы в этот вечер к нему, хотя бы за тем, чтобы прочесть в чьих-то глазах, пусть даже глазах ревнивца, уверенность в моей неподкупности.

Лишь один человек способен был при данных обстоятельствах спасти меня. Он это доказал накануне. К несчастью, это был сам виновник инцидента, то есть Юлиус. Страдает ли он от того, что люди считают нас любовниками, зная, что это неправда и никогда не станет правдой? Но действительно ли он понимает, что этого никогда не будет? Может быть, это риск расчетливого человека, который поймал меня, нарочно создав эту ложную ситуацию, и ждет, что в один прекрасный день все переменится, и сила привычки и усталость толкнут меня в его объятия? Возможно, он считает это одной из статей молчаливого соглашения, заключенного между нами? В конце концов, если самая мысль о физической связи для меня исключена, то для него — нет, и тогда я веду себя нечестно. Я была в панике. Но в то же время успокаивающий, беззаботный голос шептал мне: «Ну и что из этого? Юлиус прекрасно знает, что никакой двусмысленности между нами нет. Никогда, ни словом, ни жестом, я не ввела его в заблуждение. И если какой-то ханжа косо взглянул на меня в баре — это не причина, чтобы ставить под вопрос самую обычную дружбу». Только этот голос был мне хорошо знаком. Это он говорил мне сотни раз: «Не надо усложнять. Подождем. Посмотрим». И каждый раз я убеждалась, как своими советами этот спокойный голосок лишь усиливал мое душевное смятение и путаницу. Выжидательная политика еще никогда не приводила меня к блестящим результатам. Нет, необходимо было поговорить с Юлиусом, прояснить положение, и даже если перед ним я предстану в смешном свете, то буду увереннее чувствовать себя перед посторонними.

Я пришла к себе буквально опустошенная приступом рольной совести, и в этот момент зазвонил телефон, разумеется, был Дидье и, разумеется, в отчаянии.

— Жозе, — сказал он, — что случилось? Это были совсем не вы! Я думал, Луи вам понравится, а он показал себя каким-то дикарем.

— Это неважно, — сказала я.

— Жозе, — продолжал Дидье, — я знаю, вы не идете в театр сегодня вечером. Вы говорили мне, что свободны. Не хотите поужинать со мной? Мой брат уехал, — добавил он поспешно.

Он был по-настоящему огорчен. В конце концов, лучше поужинать с ним, чем изображать в одиночестве героиню газетного романа с продолжением. И потом, может быть, я спрошу его мнение. Я не люблю откровенничать, но я так давно не говорила о себе. Я попросила его зайти за мной через час.

Он пришел. Осмотрел мою квартиру. Минут двадцать мы непринужденно болтали о том, о сем, после чего, выдохшись, я налила две большие рюмки виски и решительно сказала: «Ну, поехали!» Он расхохотался. Он был прелесть. Он походил на ребенка. Глаза у него были нежные. Я вновь посетовала на судьбу, отвратившую его от женщин. Он был преисполнен такта, нежности, хрупкости. Он был моим другом. Нам следовало разобраться сразу в двух инцидентах. Он начал со второго, как менее прискорбного для него. Я узнала, что его брат-пуританин совсем таковым не является, но их семья и среда всегда внушали ему ужас. Он живет в Солони, в заброшенном доме. По профессии он ветеринар. Тут я припомнила, как повеяло на меня сельской жизнью рядом с ним. Я представила его большие ладони на крупе лошади. Какое-то романтическое чувство на секунду овладело мной. Но тут я вспомнила, что он считает меня потаскухой. Я в тех же выражениях спросила Дидье, не думает ли он то же самое. Он так и подскочил. — Потаскухой? — переспросил он. — Потаскухой! Да вовсе нет!

— Что вы думаете о моих отношениях с Юлиусом?! Что об этом думают все? — Мне казалось, что вам нет дела до того, что думают все, — промямлил он.

— Ваш брат вывел меня из себя.

Он в затруднении тер руки.

— Я знаю, — сказал он, — что вы не любовница Юлиуса и не хотите ею стать. Но люди считают наоборот. Они не могут представить себе, что вы можете вести такой образ жизни, как они, работая в этом журнальчике.

— И, тем не менее, это так, — возразила я. — В Париже очень легко устроиться.

— Конечно, — согласился он как бы сожалея, — но они думают, что вы устроились иначе.

— А Юлиус, — спросила я, — вы думаете, Юлиус тоже ждет от меня чего-то другого?

Он поднял голову и посмотрел на меня как на идиотку.

— Само собой! — ответил он. — Юлиус вбил себе в голову заполучить вас, так или иначе. А Юлиус — человек, который никогда не отступает.

— Вы полагаете, он меня любит?

Наверное, в моем вопросе было столько недоверия, что он расхохотался.

— Не знаю, любит ли он вас, но, в любом случае, он хочет обладать вами, — ответил он. — Юлиус самый великий собственник, какой только может быть.

Я тяжело вздохнула и проглотила остаток виски. Решительно, в этом мире мне предназначена роль добычи. С меня довольно. Завтра я поговорю с Юлиусом. Узнав о моем решении, Дидье, подняв глаза к небу, заверил меня, что мне не удастся вытащить из Юлиуса ни слова. «Объяснения, — добавил он, — никогда ни к чему не приводят». Он знает это из опыта. Вот тут мы и заговорили о Ксавье. И я узнала, что один мужчина может быть таким изощренно жестоким по отношению к другому, как ни одна женщина. В ужасе слушала я рассказ о ночных барах, о джунглях порока; рассказ, где каждое имя звучало как угроза, любое ожидание было пыткой, а согласие выглядело унижением. Самое худшее было то, что, выражая все это таким скромным, таким целомудренным языком, он не ослаблял, а усугублял остроту своего рассказа, и, что особенно любопытно, я обнаружила в нем самом тот вкус к несчастью, который был так присущ Алану. В себе самом, а не в предмете своей любви находил он страдание и, наверное, наслаждение. И совсем неважно, любит ли он мужчину или женщину — в любом случае он будет несчастен. Ушел он очень поздно, казалось, утешенный, более или менее умиротворенный, а я легла спать со стыдливым чувством облегчения. Что бы ни случилось, придет утро, и я опять проснусь, насвистывая охотничью песенку.

Однако события следующего дня развивались не в ритме охотничьей песенки, а скорее вальса-размышления. Привыкнув надеяться, что время покажет, я недоверчиво относилась ко всяким решениям, а уж в моем случае еще менее доверяла решениям, принятым вечером, нежели тем, которые приходили средь бела дня. По-видимому, это предрассудок: опыт показал, что ночные были не более губительны, чем дневные. Короче говоря, ночь не оказалась мудренее утра, и я ходила вокруг телефона, стараясь убедить себя объясниться с Юлиусом. Лишь к пяти часам, не зная, куда себя деть, без малейшей убежденности, я решилась и, позвонив, объяснила Юлиусу, что нам нужно срочно поговорить наедине. Он обещал к шести прислать за мной машину. И ровно в шесть я влезла в огромный «Даймлер», который, в довершение моих несчастий, доставил меня прямехонько в «Салину». Место действия играло, несомненно, важную стратегическую роль в жизни Юлиуса. Он сидел за тем же столиком, что и три месяца назад, и уже успел заказать мне ромовую бабу. Если бы я позволила, он везде заказывал бы грейпфрут и антрекот, потому что их я ела, когда была с ним в ресторане в первый раз.

Я села против него и хотела было начать снепринужденной болтовни, но вдруг подумала, что его время драгоценно, а я, наверное, расстроила множество других свиданий и должна оправдать свой звонок.

— Я в отчаянии, что отрываю вас от дел, Юлиус, — произнесла я, — но у меня неприятности.

— Я сумею все уладить, — ответил Юлиус с уверенностью.

— Не думаю. Вот что, Юлиус, вам известно, что думают о нас люди?

— Мне это совершенно безразлично, — сказал он, — а что?

Я чувствовала себя совершенной идиоткой.

— Вы знаете, люди говорят, что между вами и мной…

— Ну, ну, что же?

Я опять начала нервничать. Возможно, он и не виноват, но маловероятно, чтобы он не отдавал себе отчета.

— У меня и есть только деньги, — возразил он обиженно.

Ну-ну, подумала я, теперь следует поговорить о его обаянии.

— Дело не в этом. Люди действительно так думают.

— Да что вам за дело до мнения других?

Эта странность была присуща каждому из их кружка — говорить «другие» обо всех прочих его представителях, как будто сам он — с чистым сердцем и высшим интеллектом — случайно затесался среди этих смехотворных аристократов.

— Это мне безразлично, — произнесла я неуверенно, — но мне бы не хотелось, чтобы это повлияло на вашу личную жизнь.

Юлиус издал горделивый смешок из глубины гортани, означавший, что в его личной жизни все в порядке, спасибо, или что это касается только его. Мое замешательство усилилось.

— Но ведь, в самом деле, Юлиус, вы всегда относились ко мне как самый лучший друг, однако я отлично понимаю, что до меня вы не были один. Мне бы не хотелось, чтобы другая женщина думала, что… или страдала от того, что…

Но этот делец, приводивший меня в отчаяние, вновь издал свой фанфаронский смешок, столь же двусмысленный, как и первый.

— Юлиус, — сказала я твердо, — вы будете отвечать?

Он поднял на меня свои голубые глаза и покровительственно похлопал меня по руке:

— Успокойтесь, моя дорогая Жозе. Когда я вас встретил, я был свободен.

Браво! Из этого следовало, что я имею дело с пресыщенным донжуаном, и мне просто посчастливилось напасть на него в мертвый сезон. Не такое, совсем не такое направление я рассчитывала придать нашему разговору. Быть может, тому виной была обстановка этого осиного гнезда, этой проклятой «Салины», я почувствовала то же отчаяние, что и в первый раз.

— Юлиус, — сказала я с огорчением, чувствуя, что мой голос звенит на самых высоких нотах, готовый сорваться. — Юлиус, люди утверждают, что вы ничегошеньки не делаете. Это-то вам известно?

— И они же говорят, что вы прилагаете известные усилия, чтобы зарабатывать на жизнь. Ну, так что?

Ко всему прочему, он еще и мыслит логически. Но не могу же я, в самом деле, спросить его в упор, строит ли он далеко идущие планы относительно моей особы. Я вздохнула, проглотила кусочек ромовой бабы и вынула пачку сигарет.

— Все же, — сказал Юлиус, — что все это значит, Жозе? Вы прекрасно знаете, что вы мой друг, что я питаю к вам привязанность. Даже больше, чем привязанность, — добавил он задумчиво.

Я насторожилась.

— Я питаю к вам уважение, — продолжал он, — и поверьте, внушить мне это чувство не так легко. Пересуды меня глубоко огорчают, но мы ведь в Париже. Я мужчина, вы женщина. Этого следовало ожидать.

Я уже приходила в отчаяние. Еще один-два штампа — и я скончаюсь.

— Я очень рада, что вы питаете ко мне привязанность и уважение, — произнесла я. — Кстати, я отвечаю вам тем же. Но, Юлиус, в конце концов, разве вы не имеете в виду ничего другого?

— Другого?

Он глядел на меня округлившимися глазами. Я почувствовала, что краснею. Ну, уж это конец.

— Да, — ответила я, — другого.

— Ха-ха-ха! — он весело рассмеялся. — Моя дражайшая Жозе, я никогда ничего не имею в виду. Я человек без воображения. Я всегда доверяюсь ходу времени.

— К чему же, вы думаете, мы со временем придем?

— Но, Жозе, маленькая моя, — сказал он с улыбкой, по-моему, довольно глупой. — Прелесть течения времени в том, что никогда не знаешь, куда оно тебя приведет. Никогда, во веки веков.

Это последнее откровение меня доконало. Я сложила оружие. Ведь говорил же мне Дидье, что я не вытяну из Юлиуса ничего. Нервничая, я взяла сигарету не тем концом, и Юлиус предупредительно зажег фильтр. У него вырвался тот смех-лай, секрет которого был известен ему одному. Он протянул мне другую, нужным концом.

— Вот видите, — сказал он, — вы делаете и говорите одни глупости. Подумать только, я так взволновался после вашего телефонного звонка! Нет-нет, доверьтесь своему другу Юлиусу. Живите, как живется, и не рассуждайте слишком много.

Теперь он говорил как Страшный Серый Волк, но я ощущала в себе все меньше призвания быть Красной Шапочкой. С другой стороны, следовало признать, что если мои опасения безосновательны, я поставила Юлиуса в весьма и весьма затруднительное положение. Ведь не мог же он сказать мне, что не испытывает никакого желания делить со мной ложе, а значит, он сохранял эту двусмысленность как форму вежливости. Не успела эта мысль родиться во мне, как я лихорадочно за нее ухватилась. Это меня устраивало. В этом случае все становилось простым и ясным. Если восстановить в памяти некоторые фразы нашего разговора, становится очевидным, что поведение Юлиуса — это поведение мужчины, уставшего от женщин или разочарованного в них. Юлиуса интересует лишь власть, дела и, как дополнение к этому, одна симпатичная молодая женщина, которой он старается помочь. Все остальное лишь плод моего воображения и воображения Дидье. Обостренная чувствительность заставляет его повсюду видеть бурные страсти. Я перевела дух. Однако вздохнуть совсем свободно я еще не могла. Я сделала, что могла, стараясь быть чистосердечной и не смешной. А если Юлиус все-таки вынашивает какие-то тайные замыслы, мое беспокойство и возмущение должны открыть ему глаза. Я немного оживилась. Мы вспомнили вечер в Опере. Я похвалила живую реакцию Юлиуса. Он похвалил мою находчивость. Мы обменялись несколькими растроганными фразами по поводу Дидье, посмеялись над г-жой Дебу, и он проводил меня домой. В машине он просунул мою руку под свой локоть и, похлопывая мою ладонь, болтал весело, как школьник. В глубине души мне было немного стыдно теперь за то, что я приписывала этому неловкому, но порядочному человеку такие вероломные замыслы. Бескорыстие — не пустой звук. Если старший брат Дидье, с его красивыми глазами и большими ладонями, не может этого понять, тем хуже для него. Легко осуждать и презирать. Даже очень легко. Завтра я объяснюсь с Дидье и постараюсь переубедить его. Да, я, несомненно, была права, когда столько колебалась, прежде чем затеять этот смешной разговор. Всегда следует прислушиваться к своей интуиции.

Мой случай грешит лишь одним недостатком: подсказки моей интуиции всегда так противоречивы. Когда я опять буду в «Салине», я все-таки постараюсь распробовать эту ромовую бабу. Я так и не могла сказать, съедобна она или нет.

Когда я входила в дом, меня остановила консьержка. Она подала мне телеграмму. Там было сказано, что Алан очень болен, что я должна немедленно вылететь в Нью-Йорк и что в Орли меня ожидает билет на моё имя. Телеграмма была подписана матерью Алана. Я тут же позвонила в Нью-Йорк и вызвала ее. Подошел дворецкий. Да, господин Эш в клинике. Нет, он не знает, по какому поводу. Действительно, госпожа Эш ждет меня как можно скорее. Это не могло быть хитростью. Его мать терпеть меня не могла, как и все, кто питал любовь к ее сыну; она не позволила бы избрать себя орудием любовной хитрости. Сердце мое колотилось от отчаяния. Я стояла в комнате, заваленной художественными журналами, как посреди ненужной декорации. Алан болен. Он, может быть, при смерти. Эта мысль была мне невыносима. Пусть Нью-Йорк — это ловушка, я должна лететь Я позвонила Юлиусу. Он вновь был безупречен. Он нашел мне самолет, улетавший через четыре часа, забронировал место и отвез меня в аэропорт с самым невозмутимым видом.

Когда я прощалась с ним у регистрационной стойки, он попросил меня не волноваться. Он сам должен быть в Нью-Йорке на будущей неделе и постарается ускорить свою поездку. В любом случае, он позвонит мне завтра в отель «Пьер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он знает, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его ласковыми словами, спокойствием и организованностью. Когда я увидела его, такого маленького издали, машущего мне из-за турникетов, я почувствовала, что покидаю очень дорогого друга. Действительно, за эти три месяца он стал покровителем — в самом благородном смысле этого слова.

Все пассажиры гигантского самолета, бесстрастно летевшего через ночь и океан, спали. Одна я приютилась в баре первого класса. Крошечный бар походил на автономную ракету, которая вот-вот отделится от самолета и одиноко исчезнет в галактике. Последний раз я совершала этот путь два года назад, только днем и в обратном направлении Самолет плыл вслед за солнцем посреди розовых и голубых облаков. Тогда я убегала от Алана, и самолет своей гигантской, чудовищной силой все дальше уносил меня от того, кого я еще любила. Теперь та же сила послушно возвращала меня к Алану, но я больше не любила его. Мне было покойно в этом уединенном баре, где дремлющий бармен, в мыслях, несомненно, проклиная меня, иногда порывался встать и предложить мне виски. Но я отказывалась. Да, моя свекровь хорошо сделала, заказав мне билет в первом классе, ибо только его пассажиры имели доступ в бар. Но еще лучше она сделала, заплатив на него. Значит, она знает о моем безденежье. Интересно, что она об этом думает? Конечно, как мать Алана и мать-эгоистка, она может желать мне в жизни лишь несчастий. Но, будучи американкой и женой американца, она должна быть шокирована тем, что Алан оставил меня без средств. Ее состояние было обеспечено двумя разводами и одним вдовством, так что эта статья равноправия женщин меньше всего казалась ей поводом для; шуток. Я спрашивала себя, как Алан представил ей положение вещей.

Она была женщина жестокая и властная. Двадцать лет назад «Херперс-Базар» превозносил ее прекрасный профиль хищной птицы. Это сравнение почему-то привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, время от времени устремленный, на собеседника, что еще более подчеркивало сходство. Она и меня пыталась гипнотизировать в самом начале нашей супружеской жизни. Но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и на месте орла видела старую злую курицу. Ее неоднократные попытки разлучить Алана со мной лишь еще больше сблизили нас и, в конце концов, заставили бежать. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее, в этом самолете я находилась благодаря ей и отдавала себе отчет в том, что отныне свет солнца, облака и прекрасные пейзажи, которые когда-то расточала для меня земля, разворачивающаяся подо мной, те чудесные сны, доставляемые столь частыми полетами, подчинены моему материальному положению, то есть более чем ограничены. Итак, моя пресловутая свобода оказывалась во все более и более тесных рамках. Но я недолго предавалась этим грустным размышлениям. Шум самолета и звон льдинки в стакане перекрывали непрестанный звон в моей голове, напоминавший, что Алан болен, может быть, умирает, и что, так или иначе, это моя вина. Я не заснула ни на секунду и сошла в аэропорту «Панамерика» окончательно обессиленная и осовелая. И аэропорт стал другим. Он еще вырос, еще ярче сверкал огнями и был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях. Я вдруг почувствовала страх перед ошеломляющей Америкой, как перед безупречной иностранкой. От шофера такси меня отделяло стекло, непроницаемое для пуль, а значит и для беспечных, веселых разговоров. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла машины стали непроницаемыми и небьющимися и что они навсегда отделили меня от Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрел-Парке, и прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Значит, Нью-Йорк еще и забаррикадирован. Я смутно узнала застекленную переднюю квартиры, увешанной полотнами абстракционистов — все они служили для помещения капитала, — и, содрогаясь, вошла в гостиную. Хищная птица была там и набросилась на меня. Она сухо поцеловала меня в щеку, я испугалась, как бы она не выклевала из нее кусок. Затем, отстранившись и продолжая держать меня за кончики пальцев, она пристально на меня взглянула.

— Вы плохо выглядите, — начала она, но я перебила ее:

— Что с Аланом?

— Не волнуйтесь, — ответила она, — он чувствует себя хорошо. Наконец-то хорошо… Он жив.

Я поспешила сесть. Мои ноги дрожали. Наверное, я очень побледнела, так как она позвонила и попросила дворецкого принести рюмку коньяку. Все-таки любопытно, — думала я теперь, когда ужасный сердечный спазм стал утихать, — любопытно, что в качестве подкрепляющего во Франции мне постоянно предлагают виски, а в Америке — коньяк. Я почувствовала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, как оживаю. Я в Нью-Йорке, мне хочется спать. Алан жив. А этот восьмичасовой перелет — не более чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми иногда награждает нас судьба, просто для собственного развлечения. Как сквозь туман, я видела напротив себя женщину с искусно наложенным гримом, слышала, как она говорит: неврастения, депрессия, злоупотребление алкоголем, злоупотребление амфитаминами, транквилизаторами — говорит, в сущности, о злоупотреблении любовью. Потом она вспомнила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я, не раздеваясь, упала на кровать. Одно мгновение я слышала непрестанный и смутный рокот города, потом заснула. Мой партнер по пляжам, балам и мучениям выглядел страшно плохо. Двухдневная щетина покрывала ввалившиеся щеки, взгляд остекленел. Это не удивило меня, учитывая лечение, которое ему давали психиатры. В этой эмалевой, звуконепроницаемой палате с кондиционированным воздухом он выглядел инородным телом, человеком вне закона. Лечащий врач и консультант, принявшие нас, говорили о заметном улучшения, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я сначала вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую, хотя иногда и причинявшую страдания, жизнь, а потом вероломно вернула его назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и глядел на меня — не просительно, не властно, — а со спокойным облегчением, и это было хуже всякого взрыва. Казалась, он говорил: «Видишь, я изменился. Я понял. Я снова гожусь для жизни. Ты только возьми меня». Видя Алана рядом с его слишком заботливой матерью и этим слишком рассеянным психиатром, я испытала вдруг острую жалость, и чуть было не поверила в реальность его немой просьбы. Да, это было хуже всего. Он глядел, как доверчивая побитая собака, которая хочет сказать, что наказание чересчур затянулось, что оно было достаточно убедительным, и слишком жестоко с моей стороны и дальше его оставлять в этом аду. Эта мрачная палата… Куда делся плюш, на котором он привык вытягиваться всем своим большим телом? Куда делись кашемировые шали, которыми он, засыпая, любил прикрывать глаза в дни своей грусти? Куда делась та мягкость жизни, та пушистая нежность, с которой встречали его узкие парижские улочки, маленькие пустые кабачки и молчание ночи? Нью-Йорк, не переставая, глухо гудел день и ночь, и для него, я знаю, с самого начала это было невыносимо. Но искусственное и болезненное молчание этой палаты было еще более нестерпимо: «Я здесь уже неделю», — говорил он, и это значило: «Ты представляешь себе? Ты представляешь?». «Они все очень вежливы», — говорил он, и это значило: «Ты представляешь: я во власти этих людей!». «Доктор совсем неплохой», — соглашался он, и это значило: «Как могла ты бросить меня на этого бездушного чужого человека?». На прощанье он прошептал: «Я выйду через неделю, я думаю». А я слышала молчаливый крик: «Неделю, только неделю, подожди меня всего неделю!» Я была буквально растерзана. Воспоминания о нашей счастливой жизни нахлынули на меня: наш смех, наши споры, наши сиесты на пляже, наша самозабвенность, а главное, эта неистребимая уверенность в том, что мы любим друг друга и будем вместе до глубокой старости. Забылся кошмар наших последних лет, забылась новая уверенность, приобретенная уже мною одной и состоявшая в том, что если так пойдет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в то же время. Парк-Авеню встретил меня отвратительным гомоном и сумятицей. Вместо того, чтобы пойти пешком и увидеть Нью-Йорк, я торопливо села в автомобиль свекрови. Она предложила выпить чаю в Сан-Реджис, где мы можем спокойно поговорить. Я согласилась. Казалось, отныне я принесена в жертву лимузинам, шоферам и чайным салонам и обязана проводить там время в обществе людей, вдвое старше меня и вдесятеро увереннее. Тем не менее, я заказала виски; свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Видимо, эта больница — со специально депрессивным уклоном. На секунду я почувствовала симпатию к свекрови.

Алан ее единственный сын. Быть может, несмотря на профиль хищной птицы, под этим оперением с о-ва Св. Лаврентия бьется материнское сердце?

— Как вы его нашли?

— Как вы и говорили — и хорошо, и плохо.

Воцарилось молчание, и я поняла, что как только минутная слабость пройдет, она вновь стянет свои войска.

— Жозе, моя дорогая, — начала она, — я никогда не желала вмешиваться в то, что касается вас двоих.

За этой ложью последует, очевидно, и вторая, и третья. Я решила не мешать.

— Так что не знаю, почему вы разошлись, — продолжала она. — Во всяком случае, должна вам сказать, я была абсолютно не в курсе того, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его болезнь была в разгаре, и было слишком поздно его упрекать. Я махнула рукой, как бы желая сказать, что это не имеет значения, но она была другого мнения и тоже махнула рукой, как бы наперерез мне, говоря: нет, напротив. Мы как два семафора, только работаем по разным кодам.

— Как же вы устроились? — спросила она.

— Я нашла работу, не слишком выдающуюся в денежном плане, но довольно интересную.

— А этот господин А. Крам? Вы знаете, мне пришлось затратить сумасшедшие усилия позавчера, чтобы вырвать у его секретарши ваш адрес.

— Этот господин А. Крам — друг, — сказала я, — и только.

— И только?

Я подняла глаза. Наверное, вид у меня был довольно измученный, ибо она поспешила сделать вид, что ее убедило, по крайней мере, пока, мое «и только». Вдруг я вспомнила, что пообещала Юлиусу остановиться у «Пьера» и позвонить ему, и почувствовала угрызения совести. Франция, Юлиус, журнал, Дидье — казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такими ничтожными, что сама я, казалось, совсем потерялась. Потерялась в этом страшном городе, рядом с этой враждебной ко мне женщиной, после этой страшной клиники, потерялась, лишившись корней, любви, друга, потерялась в своих собственных глазах. Большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный возле меня, невозмутимый гарсон, уличный шум — все вызывало во мне дрожь. Я оперлась обеими руками о стол и застыла в невыносимом страхе и отчаянии.

— Что вы собираетесь делать? — строго спросила моя непреклонная спутница.

Я ответила «не знаю», и это был самый искренний в мире ответ.

— Вы должны принять решение, — продолжала она, — относительно Алана.

— Я уже приняла решение: Алан и я должны развестись. Я ему об этом сказала.

— А он мне говорил иначе. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но не окончательно.

— И все-таки — это именно так.

Она вперилась в меня глазами. Эта мания разглядывать долго в упор, что она полагала моментом истины, могла кого угодно вывести из себя. Я пожала плечами и отвела глаза. Это привело ее в раздражение, вся ее злоба тут же вернулась к ней.

— Поймите меня правильно, Жозе. Я всегда была против этого брака. Алан слишком чувствителен, а вы слишком независимы, и это не могло не заставить его страдать. Я вызвала вас единственно по его просьбе и еще потому, что я нашла в его комнате двадцать писем, адресованных вам, но не отправленных.

— Что он писал?

Ловушка захлопнулась.

— Он писал, что не может…

Она спохватилась, что так глупо созналась в своей нескромности. Если бы она не была так накрашена, было бы видно, как она покраснела.

— Ну что ж, — прошептала она, — я прочла эти письма. Я была в безумном отчаянии, и вскрыть их — был мой долг. Кстати, как раз из них я узнала о существовании господина А. Крама.

Надменность вернулась к ней. Бог знает, что мог написать Алан относительно Юлиуса. Я почувствовала, как во мне поднимается, растет гнев и выводит меня из моей подавленности. Образ Алана, беспомощного, с помутившимся взором, по мере этого терял свою отчетливость. Не может быть и речи о том, чтобы хоть на один день остаться рядом — с этой ненавидящей меня Женщиной. Я не вынесу этого. Но я обещала Алану прийти завтра. Да, действительно, обещала.

— Кстати, о Юлиусе А. Краме, — проговорила я, — он весьма любезно предложил мне воспользоваться номером, который забронирован для него у «Пьера». Так что я не буду вас больше обременять.

Услышав это, она слегка махнула рукой и чуть улыбнулась, как бы приветствуя меня: «Браво, милочка, вы недурно устроились».

— Вы нимало меня не обременяете, — возразила она, — но я думаю, что у «Пьера» вам будет веселее, чем в квартире вашей свекрови. Я ведь не просто так сказала о вашей независимости.

На ней была черно-синяя шляпа, вроде берета, украшенная райскими птичками. Внезапно мне захотелось нахлобучить ей ее до самого подбородка, как бывает в комических фильмах, а когда она заверещит, бросить ее, ничего не видящую, посреди чайной. Иногда у меня бывают такие минуты гнева, сопровождающиеся приступом нелепого, исступленного смеха. И я могу тогда сделать что угодно. Это был сигнал тревоги. Я поспешно встала и сорвала с вешалки пальто.

— Я завтра приду к Алану, — сказала я, — как мы и договорились. За чемоданами я пришлю к вам кого-нибудь от «Пьера». В любом случае парижский адвокат снесется с вашим по поводу бракоразводного процесса. Мне очень жаль покинуть вас так скоро, — добавила я под влиянием рефлекса вежливости, возникшего откуда-то из детства, — но я должна, пока еще не поздно, позвонить в Париж — моим друзьям и на работу.

Я протянула ей руку. Она пожала ее с каким-то диким видом, как бы спрашивая себя, не слишком ли далеко она зашла, не пожалуюсь ли я Алану, и не придет ли он от этого в смертельный гнев.

Сейчас она выглядела старой, одинокой и эгоистичной женщиной, которая вдруг пришла в ужас, осознав себя таковой.

— Все это останется между нами, — произнесла я, проклиная свою дурацкую жалостливость и собираясь уйти.

Она очень громко позвала меня по имени. Быть может, о чудо! — я, наконец, услышу голос человеческого существа?

— Не беспокойтесь о вашем чемодане. Шофер завезет его к «Пьеру» ровно через час.

Администратор «Пьера», как видно, испытал большое облегчение, когда я явилась. Он ждал меня с утра и боялся, как бы цветы в моей комнате хоть немного не завяли. Господин Юлиус А. Крам дважды звонил из Парижа и предупредил, чтобы его вызвали в 8 часов по нью-йоркскому времени (т. е. в 2 часа по парижскому). Номер Юлиуса был на тридцатом этаже. Он состоял из двух комнат, разделявшихся большой гостиной и меблированных под Чиппендейла. Было 7 часов вечера. Подойдя к окну, я внезапно опять испытала, казалось, навсегда утраченное чувство восхищения. Нью-Йорк пылал огнями. Ночью город стал сверкающим и призрачным. Я простояла долго. Каким-то чудом мне удалось открыть форточку, и вдохнуть запах вечернего ветра. Ветер пахнул морем, пылью, бензином. Этот запах был так же неотъемлем от Нью-Йорка, как его глубинный гул. Он никогда не мог мне надоесть. Я уселась на диване в гостиной, включила телевизор и немедленно окунулась в оглушительную стихию вестерна с бесконечными выстрелами и красивыми чувствами. Я испытывала единственное желание — отвлечься от воспоминаний о мрачных часах, пережитых сегодня днем. Но вот странность! Если падала лошадь, я падала вместе с ней. Когда пуля поражала в самое сердце злодея, я умирала вместе с ним. А любовные сцены между невинной молодой девушкой и жестоким, но раскаивающимся героем казались мне личным оскорблением. Я переключила на другой канал. Там шел детектив, с садизмом, доведенным до совершенства. Он лишь нагнал на меня скуку. Я выключила телевизор и услышала, как бьет 8. И нелепый же был у меня, должно быть, вид: сижу одна, без дела, на диване, затерянном в недрах огромной гостиной, — точь-в-точь переселенка, по ошибке попавшая в роскошные апартаменты. Принесли мой чемодан, но у меня не было ни сил, ни желания его распаковывать. Я чувствовала дурацкую пульсацию крови в висках и запястьях. Это нескончаемое биение казалось мне бессмысленным. В 8 часов 5 минут зазвонил телефон. Я бросилась к нему. Голос Юлиуса был необычайно отчетлив и близок, и телефонный провод казался мне последней связью между мной и миром живых. Он тянулся по морскому дну, и все бури были ему нипочем.

— Я беспокоился, — сказал Юлиус. — Где вы были?

— Я приехала к свекрови очень рано, вернее, очень поздно, и все утро проспала у нее. Потом я была у Алана.

— Как он?

— Неважно, — ответила я.

— Вы рассчитываете скоро вернуться?

Я растерялась, ведь я ничего не знала.

— Дело в том, что я могу завтра быть в Нью-Йорке, — сказал он. — Я должен уладить кой-какие дела, а потом ехать в Нассо, тоже по делам. Если хотите, вы сможете поехать со мной и моей секретаршей. Неделя у моря вам не повредит.

— Неделя у моря! — Я представила себе белый пляж, индиговое море и солнце, сверкающее для того, чтобы отогреть мои старые кости. Я уже изнемогаю от этих городов.

— А Дюкре, — спохватилась я, — мой директор?

— Я ему позвонил, как мы с вами договорились. Он полагает, что вы воспользуетесь вашим пребыванием в Нью-Йорке и побываете на двух-трех выставках. Он мне их назвал. Я думаю, он благосклонно отнесется к вашей отлучке, если вы привезете ему несколько статей. Кажется, он даже сказал, что эта поездка — настоящая удача.

Я чувствовала, как оживаю. Путешествие на грани безумия и депрессии приобретало смысл, даже интерес — удваивающийся благодаря счастью оказаться на пляже. Я не знала Нассо. Мы с Аланом всегда прятались, как пираты, на маленьких, затерянных островках близ Флориды или в Карибском море. Но я знала, что Нассо — рай для налогоплательщиков, так что не удивительно, если один из форпостов Юлиуса находится там.

— Это было бы идеально, — произнесла я.

— Вам это будет полезно. И мне тоже, — добавил Юлиус. — Здесь отвратительная погода. Она прямо давит на меня.

Я плохо могла представить себе, чтобы что-то давило на Юлиуса или хотя бы чуть-чуть сплющило его. Его внешность ассоциировалась, скорее, с бульдозером. Но, по-видимому, это было с моей стороны несправедливостью или недостатком воображения — и то и другое часто взаимосвязаны.

— Я приеду совсем скоро, — продолжал он, — не тревожьтесь обо мне. Что вы делаете сегодня вечером?

Я понятия не имела об этом и так ему и сказала. Он стал смеяться и посоветовал мне лечь, а чтобы скорее, заснуть, посмотреть какой-нибудь фильм. Он рекомендовал мне также со всеми просьбами обращаться к г-ну Мартену из администраторской гостиницы, он мне во всем поможет. Он рассказал мне новости о Дидье. Ему, кажется, меня уже не хватает. Подсказал также, где в его комнате я найду несколько интересных книг. Ласково пожелал мне доброй ночи. Словом, успокоил.

Я заказала по телефону легкий ужин. Отыскала в спальне книгу Малепарте и, пользуясь приливом сил, распаковала багаж. А в нескольких кварталах от моей гостиницы лежал в тишине палаты обессиленный молодой мужчина и, наверное, не мог дождаться, когда кончится эта ночь. Я представила на мгновение это долгое ожидание во тьме, его запрокинутый профиль, вернее, все лицо его, голубоватое от щетины, во вмятине подушки. Потом я углубилась в книгу, и для меня исчезло все, кроме вычурного и дикого мира «Капута». Тяжелый сегодня был день.

На следующее утро, прежде чем отправиться в клинику, я пошла на выставку Эдварда Хуппера, американского художника, к которому питаю особую симпатию. Целый час я промечтала у меланхолических полотен, населенных одинокими героями. Особенно долго простояла я перед картиной «Сторожа моря». На ней сидели рядом мужчина и женщина. Бросалась в глаза их полная отчужденность. Они сидели на фоне дома кубической формы и глядели на море. Мне показалось, что эта картина — безжалостная проекция моей жизни с Аланом.

Он был выбрит. Нормальный цвет лица понемногу возвращался к нему. Исчезло растерянное, молящее выражение глаз. Его сменило другое выражение, так знакомое мне — недоверчивое и злое. Он едва дал мне сесть:

— Так, значит, ты ушла из дому и живешь в номере, забронированном Юлиусом А. Крамом? Он что, приехал с тобой?

— Нет, — ответила я, — он предоставил мне свой номер, а поскольку мы с твоей матерью, ты знаешь, плохо ладим друг с другом…

Он не дал мне договорить.

Щеки его порозовели, глаза загорелись.

Я снова с грустью отметила, как красит его ревность. Существует, и гораздо чаще, чем думают, странная порода людей: они обретают равновесие и силу только в сражении.

— Я-то, дурак, думал, что ты приехала специально повидать меня. Но он-то, конечно, не так глуп, чтобы оставить тебя одну дольше, чем на два дня. Когда он приезжает?

Он вывел меня из себя. Я ненавидела его интуицию, одновременно и верную, и ложную. Она лишала возможности убедить его в моей доброй воле. Я опять оказалась в том безвыходном положении, которое существовало все время нашего супружества: всегда под подозрением и всегда виноватая. Я пыталась шутить. Рассказала о Хуппере, о Нью-Йорке, о самолете, но он меня не слушал. Он вернулся к своим старым упрекам, я, со смешанным чувством ярости и облегчения, сказала себе, что наш разрыв был неизбежен. А наше вчерашнее свидание, так ранившее и растрогавшее меня, — не более чем недоразумение, причиной которому только моя жалость. Но я слишком хорошо знала, что жалость не может быть основой, любовных отношений: под ее гнетом они задохнутся и увянут.

— Но, в конце концов, — сделала я последнюю попытку, — ты прекрасно знаешь, что между мной и Юлиусом нет ничего в смысле физическом.

— Ну, разумеется, — ответил он, — в мое время ты обычно выбирала покрасивее.

— Я никого не выбирала, как ты выразился, в твое время. Было всего два случая, которые ты сам спровоцировал.

— Во всяком случае, Юлиус А. Край взял тебя под свое крылышко — золотое крылышко. И тебе это, как видно, нравится. И потом, — добавил он с внезапной силой, — что мне с того, спишь ты с ним или нет? Ты его без конца видишь, говоришь с ним, звонишь ему, улыбаешься. Да, ты улыбаешься, говоришь — с кем-то, а не со мной! Даже если он никогда не дотронулся до тебя и кончиком пальца — это все равно.

— Тебе хотелось бы вернуть наши последние недели перед твоим отъездом? Существование двух буйнопомешанных, запершихся в своей клетке, — о такой жизни ты мечтаешь?

Он не сводил с меня глаз.

— Да, — сказал он. — Две недели ты целиком принадлежала мне, как на тех пустынных пляжах, куда я увозил тебя, и где ты никого не знала. Но к концу второй недели ты уже находила себе знакомых среди рыбаков, посетителей кафе или официантов, и нужно было опять уезжать. Среди Барбадосских и Галапагосских островов уже не осталось ни одного, где бы мы не побывали. Не есть еще другие острова, которых ты не знаешь, и куда я увезу тебя — силком, если понадобится.

Голос его перешел в рычание, он покрылся испариной и выглядел, как настоящий сумасшедший. В смятении я поднялась со стула. Вошла санитарка, спокойно, но быстро. В руках у нее был шприц. Он отбивался. Тогда она позвонила — и пришел санитар. Он сделал мне знак выйти.

Я стояла в коридоре, держась за стену. Кошмарная тошнота, как говорят в романах, подступала к моему горлу. Алан все выкрикивал названия островов, бразильских пляжей, индийских провинций. Голос его делался все истошнее. Я заткнула уши. Вдруг наступила тишина. Санитарка вышла из палаты. Лицо ее было по-прежнему абсолютно спокойно.

— Он в прекрасном состоянии, — сказала она. Мне показалось, что глаза ее полны упрека.

С меня было довольно. Я больше не могла. Я повернулась и, слегка спотыкаясь, пошла через калитку, где вновь царило молчание. Что бы ни говорил Алан, я его больше никогда не увижу. Это невозможно. Невозможно. Эти слова преследовали меня до самого номера гостиницы. Я толкнула дверь. Секретарша Юлиуса, распаковывавшая багаж, растерянно подняла на меня глаза. Потом из комнаты вышел Юлиус, и я в слезах припала к его плечу. Он был меньше меня ростом, и чтобы опереться на него, я должна была немного нагнуться. Наши силуэты, наверное, были похожи на глупое, потерявшее голову деревце, пытающееся выпрямиться с помощью маленькой, но очень прочной подпорки.

В Нассо прекрасный был пляж, солнце — жаркое, а вода — прозрачная и теплая. Я повторяла это, как заклинание, лежа в гамаке и пытаясь поверить в то, что вижу вокруг. Ничего не получалось. Совокупность всех этих благ не давала мне ни малейшего ощущения счастья, даже физического. Все три дня, что я находилась здесь, какой-то коварный зверек все копошился в моем мозгу, повторяя: «Что ты здесь делаешь? Зачем? Ты же одна!» А ведь именно в одиночестве мне довелось познать моменты необыкновенного, почти сверхъестественного счастья, когда вокруг, в каком-то ослепительном, концентрированном озарении постигаешь, что жизнь великолепна, что она полностью и безоговорочно оправдана в эту именно секунду простым фактом твоего существования. А в другие моменты счастье сопереживалось с кем-то. Кажется, таких моментов было гораздо больше. Как будто, чтобы открыть ничтожную молекулу счастья, необходим такой микроскоп для улавливания чувств, в котором фокусируются лучи от двух пар глаз. Но сейчас мой взгляд не обладал силой, достаточной, чтобы без посторонней помощи воссоздать; этот слепящий свет. Юлиус, боясь жары, вел деловые дискуссии в роскошных гостиных отеля, оснащенных кондиционерами. Когда он, м-ль Баро и я встречались за трапезой, он не упускал случая похвалить мой загар. Сам он был очень бледен и выглядел усталым. Он поглощал множество лекарств — белых, желтых, красных таблеток, запас которых пополнил в Нью-Йорке.]Время от времени он повелительным жестом требовал какую-нибудь из них у бедной г-жи Баро, которая бросала на него тревожный взгляд. Лично я испытываю священный трепет перед лекарствами, но я избегала даже намекнуть на это в силу какой-то старомодной стыдливости. А ведь в наше время каждый с увлечением описывает мельчайшие расстройства своего организма. Такая гипертрофированная потребность в медикаментах, тем не менее, беспокоила меня и я, в конце концов, обратилась с вопросом к м-ль Баро, которая, поджав губы, предъявила мне ошеломляющий список тонизирующих, снотворных и транквилизаторов. Я была удивлена. Юлиус, неуязвимый и могущественный делец, нуждается в успокаивающих средствах? Мой покровитель жаждет поддержки? Мир перевернулся! Мне было известно, что девять десятых снабжаемого населения земли прибегают к медицинским средствам. То, что Юлиус, испытывая перегрузки от дел и одиночества, тоже нуждается в них — вполне логично. И все-таки это нарушение равновесия, обнаружившееся в нем впервые, испугало меня. Я была, однако, уже взрослой и знала, что под слоем бетона бывает песок, а под песком — бетон, и что трудности существования одинаковы для всех. Я спросила себя, а каким было детство Юлиуса, его прошлая жизнь, я пыталась проникнуть в суть его натуры. И вовремя: следовало уже поинтересоваться тем, кто проявил ко мне столько доброты.

За исключением этого краткого момента угрызения совести, я зверски скучала в этом карикатурном Нассо, заполненном истеричными американками и малокровными дельцами. К счастью, благодаря конкуренции бесчисленных бассейнов, гарантировавших безопасность от акул и микробов, море было в моем распоряжении. Хотя постоянное одиночество на пляже иногда тяготило меня, оно притупляло мои чувства, и отзвук криков Алана в больничной палате постепенно слабел. Без всякого нетерпения ждала я, пока мой организм придет в согласие с окружающей природой или пока мы вернемся в Париж. Прекрасны были вечера. У самого моря ставили столики, и невидимый пианист в сопровождении банджо исполнял старые вещи, принесшие когда-то славу Колу Портеру. После ужина немногочисленные обитатели отеля укладывались в гамаки и любовались морем, луной, вслушиваясь в упорный гул волн. В один из таких вечеров у Юлиуса возникло нелепое желание услышать вальс Штрауса. Я нашла пианиста на деревянной эстраде у самой воды. Когда я произнесла свою просьбу, голос мой дрогнул, потому что пианист был замечательно красив. Он показался мне таким черноволосым, таким стройным, таким беспечным, таким уверенным в себе. Мы бросили друг на друга один из тех откровенных взглядов, какими я не часто обменивалась с незнакомым мужчиной. Имел такой взгляд последствия или нет, всякий раз он был очевидным знаком взаимопонимания. Пианист заиграл венский вальс, а я тут же ушла, улыбаясь своему прошлому или будущему беспутству. Потом я о нем забыла. Но на миг этот взгляд пробудил во мне сознание того, что я женщина, что я дар, что я живая.

А кроме того, на следующий день Юлиус упал в обморок на пляже. Он подошел к моему гамаку, пробормотал что-то относительно жары и вдруг упал головой вперед. Он лежал у моих ног — в своем коротеньком блайзере цвета морской волны, в галстуке и в серых брюках. К счастью, он питал отвращение к шортикам, которые напяливали на себя иные одышливые постояльцы отеля. Это маленькое темное тельце, вытянувшееся посреди ослепительного пляжа, казалось, покинуло картину какого-то сюрреалиста. Я бросилась к нему, подбежал еще кто-то, и мы отнесли Юлиуса в его комнату. Доктор говорил о переутомлении, о напряжении. Я прождала в обществе м-ль Баро почти час, пока он хоть немного пришел в себя. Когда он позвал меня, я вошла в комнату и села в ногах его кровати, преисполненная жалости, как к больному ребенку. Он был в светло-серой пижаме, и в вырезе ее, там, где начиналась шея, волос совсем не было. Голубые глаза без очков испуганно мигали. Он казался таким беззащитным! Такой маленький пожилой мальчик. На мгновение я смутилась, что не принесла ему в утешение ни игрушки, ни сухого пирожного.

— Я в отчаянии, — сказал он. — Я, наверное, вас напугал.

— Очень напугали, — созналась я. — Вы должны были отдыхать, Юлиус, гулять у моря, хоть немного купаться.

Он покраснел.

— Я всю жизнь очень боюсь воды, — сказал он. — По правде говоря, я не умею плавать.

Вид у него был такой удрученный, что я расхохоталась.

— Завтра я поучу вас в бассейне, — сказала я. — Во всяком случае, сегодня вы не будете работать, вы будете спокойно сидеть в гамаке возле меня, и любоваться морем. Вы ведь даже не знаете, какого оно цвета.

Я чувствовала себя представительницей службы социального обеспечения. А он слабо кивал головой, в восторге от того, что хоть один раз кто-то принимает за него решение. Зависимость, как и ее противоположность, является, по-видимому, одной из главных потребностей человеческого существа. С разрешения доктора и с помощью м-ль Баро мы уложили Юлиуса, закутанного в одеяло, в большой веревочный гамак, в котором он наполовину утонул.

Я расположилась рядом с ним и раскрыла книгу. Я полагала, что он устал и нуждается в тишине.

— Вы читаете? — тут же спросил он плаксиво.

— Нет, — лицемерно ответила я и закрыла книгу.

Нужно было разговаривать. Мысленно я уже произнесла маленькую проповедь о злоупотреблении лекарствами, но тем же плаксивым голосом он остановил мой порыв. Мне видны были лишь прядь его волос, одеяло и руки, которыми он крепко цеплялся за края гамака, как будто плывя в шатком каноэ.

— Вам скучно?

— Нет, — ответила я, — почему? Здесь так красиво, и я обожаю ничего не делать.

— Я всегда боюсь, что вам скучно, — сказал Юлиус. — Если бы я убедился, что это так, это было бы ужасно.

— А почему? — весело спросила я.

— Потому что с тех пор, как я познакомился с вами, мне больше не бывает скучно.

Я неуверенно пробормотала «очень приятно», уже боясь продолжения этой речи.

— С тех пор, как я с вами познакомился, — продолжал голос Юлиуса, чуть приглушенный от робости или из-за одеяла, — с тех пор, как я с вами познакомился, я больше не чувствую себя одиноким. Я всегда был как-то очень одинок — по своей вине, разумеется. Я не умею разговаривать с людьми: я внушаю им страх или антипатию. Особенно женщинам. Они полагают, что то, чего я хочу от них, либо чересчур просто, либо чересчур заурядно. А может быть, я веду себя с женщинами как заурядный человек, не знаю.

Я молчала.

— Или же, — продолжал он со смешком, — мне попадались одни заурядные женщины. И потом я всегда так занят делами. В этой сфере, знаете ли, никогда нельзя жить спокойно. Если перестать ими заниматься, все погубишь. Нужно всегда быть начеку и принимать решения, даже если это тебя больше не занимает. Вот и стараешься, неизвестно зачем.

— От вас зависит так много людей. Естественно, что это вас заботит.

— Конечно, — промолвил он, — они зависят от меня. Но я-то ни от кого не завишу. Я не работаю для кого-либо. Я вам уже говорил, что вначале я был беден. Но не думаю, чтобы тогда я чувствовал себя более одиноким или более несчастным.

Этот грустный голосок из глубины слишком большого гамака неожиданно преисполнил меня нежности и печали. Я пыталась себя успокоить, восстановить в памяти устрашающий образ финансовой акулы, какой он мне представился в Париже; пронзительный взгляд, грубый голос — а думала только о маленьком человечке в пиджаке цвета морской волны, рухнувшем на солнце, — которого я видела только что.

— Почему вы так и не женились? — спросила я.

— Это желание у меня возникло лишь однажды. На той молодой англичанке, помните? Прошло слишком много времени, пока я вновь вернулся к этой мысли, но тогда это стало слишком легко. Видите ли, я стал очень богат…

— Ведь были же и такие женщины, которые любили вас за другое, — промолвила я.

— Не думаю. А может быть, я к ним несправедлив… Наступило молчание. Я отчаянно пыталась найти слова, которые не были бы общим местом или не ограничивались бы примитивным желанием ободрить, но безуспешно.

— Вот поэтому, — продолжал Юлиус все тише, — с тех пор как я познакомился с вами, я стал гораздо счастливее. Я чувствую, что я забочусь о вас, что я, наконец, занят кем-то. Жестоко это говорить, но когда вы на днях вернулись к «Пьеру» в слезах и позволили мне вас утешить — да, язнаю, это ужасно, — но я уже давно не был так счастлив.

Я ничего не ответила, сидя совершенно неподвижно. Капелька пота скользила по моей спине. Я закрыла глаза — как будто, если я не буду его видеть, это помешает мне и слышать его. И в то же время, с какой-то жестокой насмешкой над самой собой, я призналась себе, что с самой первой встречи у Алфернов, с той самой минуты, когда я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом, я ждала этого момента. Мое чистосердечие на поверку звалось лицемерием, а моя беззаботность — слепотой.

— Правда, — промолвил Юлиус, — если я потеряю вас, я этого не переживу.

Я не смела ответить ему, что, ничего не имея, он не может ничего потерять. Ведь я путешествовала с ним, с ним проводила почти все вечера. Если случалась неприятность, я звала его на помощь, на него рассчитывала. Отсутствие физического обладания не могло исключить для него чувства моральной власти — и, может быть, даже усиливало его. Жестоко и глупо было бы отрицать: можно очень просто разделять с кем-то его жизнь, не деля с ним ложа, даже если это и не модно, а бог знает, что так оно и есть. И я чувствовала, что, отказывая ему в этом сомнительном даре, не желая дать ему хотя бы на время этот пустячный залог — мое тело, — я несу за него гораздо большую ответственность, чем за тех многих, которым я так легко его предоставляла. Я сделала последнюю попытку сохранить легкомысленный тон:

— Но вы совсем не должны меня потерять, Юлиус…

Он прервал меня:

— Я хотел бы, чтобы вы поняли, что я испытываю глубокое желание жениться на вас.

Я поднялась с гамака, в страхе перед этим словом, тоном, мыслью. В страхе от того, что эта фраза предполагала ответ, что этим ответом могло быть только «нет» и что я не хочу причинять ему боль. И снова я почувствовала себя загнанной дичью, охваченной ужасом и сознанием вины, под огнем безжалостных чувств, которых я не разделяю.

— Не отвечайте, — сказал Юлиус поспешно, и по его голосу я поняла, что он в таком же страхе, как и я.

— Я ничего у вас не прошу, особенно ответа. Просто я хотел, чтобы вы знали.

Я вяло опустилась в гамак, достала сигареты и вдруг осознала, что пианист давно уже играет. Я узнала и песню, это был «Mood indigo», и я машинально силилась припомнить слова.

— Пойду лягу, — сказал Юлиус, — простите меня, я немного устал. Поужинаю в постели.

Я прошептала: «Доброй ночи, Юлиус», и он ушел с одеялом под мышкой, оставив у моих ног пляж, море и свою любовь и повергнув меня этим в полную подавленность.

Спустя два часа я отправилась в пустой бар и проглотила там два пунша. Через десять минут явился пианист и попросил позволения угостить меня еще одним. Через полчаса мы уже называли друг друга по имени, а через час я лежала голая рядом с ним в его бунгало. На чае я забыла обо всем, а потом вернулась к себе, тайком, как неверная жена. Только не гордая этим. Я не обманывала себя: счастливая утоленность моего тела была так же истинна, как неутоленный голод моего сердца.

В этот первый весенний вечер Париж сиял. Его золотистые и голубоватые камни были так же бесплотны, как и его огни. Мосты, казалось, висели в воздухе, памятники плыли в небе, а у пешеходов как будто выросли крылья. В таком состоянии эйфории я вошла в цветочный магазин. Мне навстречу с лаем выбежала такса. Она была, по-видимому, единственной хозяйкой этих мест. Прошло несколько секунд. Никто не появлялся. Я спросила у собаки, сколько стоят тюльпаны и розы. Расхаживая по магазину, я показывала ей разные растения, а она, повизгивая, бегала за мной, заметно радуясь такому развлечению. В тот момент, когда я произносила панегирик дикорастущим нарциссам, кто-то постучал в витрину. Я обернулась и увидела, что на тротуаре стоит мужчина и с иронической улыбкой постукивает указательным пальцем себе по лбу. Пантомима между мной и собакой, происходившая уже пять минут, видно, рассмешила его, и я ответила ему улыбкой. Мы смотрели друг на друга сквозь залитое солнцем, ненужное стекло. Собака залилась еще громче, а Луи Дале, толкнув дверь, уже взял меня за руку и так больше и не выпускал ее. Он был еще выше, чем мне показалось в первый раз.

— Никого не было, — сказала я. — Забавно… Магазин открыт…

— Значит, не остается ничего другого, как забрать собаку и одну розу, — решил он.

И вытащив одну розу, он протянул ее мне, а собака, вместо того, чтобы осудить воровство, завиляла хвостиком. Все же мы оставили ее на ее посту, и вышли на солнце. Луи Дале продолжал держать меня за руку, и это казалось мне в высшей степени естественным. Мы вышли на бульвар Монпарнас.

— Обожаю этот квартал, — сказал он. — Это один из тех немногих, где еще можно увидеть, как женщины покупают цветы у собак.

— Я думала, вы в деревне. Дидье мне рассказывал, что вы работаете ветеринаром.

— Время от времени я приезжаю в Париж повидаться с братом. Сядем?

И не дожидаясь ответа, он усадил меня за столик на террасе какого-то кафе. Оставив свою руку на моем колене, он вынул из кармана пачку сигарет. Мне ужасно нравились его непринужденные движения.

— Кстати, — сказал он, — я приехал только что и еще не видел Дидье. Как он?

— Я общалась с ним только по телефону. Я сама всего два дня как вернулась.

— Где вы были?

— В Нью-Йорке, а потом в Нассо.

На секунду я испугалась, что он начнет со мной говорить о Юлиусе таким же резким тоном, как в нашу первую встречу. Но он не стал этого делать. Он выглядел беззаботным, счастливым, спокойным. Мне казалось, он помолодел.

— Действительно, — сказал он, — вы так загорели. Он повернулся ко мне и стал меня разглядывать. У него были удивительные светлые глаза.

— Вы долго путешествовали?

— Я ездила навестить моего мужа. Он болен…

Я запнулась. Мне вдруг показалось, что и клинику в Нью-Йорке, и ослепительно белый пляж, и Юлиуса в обмороке, и чересчур красивое лицо пианиста я видела в очень старом, цветном фильме со стершейся пленкой. А действительность — это лицо моего соседа, серый тротуар и мирно зеленеющие до самого конца улицы деревья. Впервые с момента моего возвращения я почувствовала, что я опять в своем городе. Все было как-то смутно в последнее время. И слова Юлиуса в самолете с просьбой забыть те минуты затмения, нашедшею на него на пляже, и на удивление восторженный прием, оказанный мне моим главным редактором Дюкре, и облегчение в голосе Дидье по телефону — все имело какой-то налет неясности и сомнения, ставших теперь основными оттенками моей жизни. Поддавшись было внушению Юлиуса, я решила укрыться броней status quo, но эти недели оставили у меня впечатление грустной неразберихи — до того самого момента, когда такса и Луи Дале вдруг вместе вошли в мою жизнь.

— Очень хочу собаку, — сказала я.

— У меня есть друг в Версале, — сказал Луи Дале, — его собака как раз недавно ощенилась. У нее три хорошеньких щенка. Я вам одного привезу.

— А какой породы? Он засмеялся:

— Странной: наполовину волкодав, наполовину охотничья. Вот вы завтра увидите. Я принесу его вам на работу.

Я всерьез заволновалась.

— Но им нужно делать прививки, нужно…

— Да-да, конечно. Не забывайте, я ведь ветеринар.

И он сделал мне небольшое юмористическое сообщение о том, какие злоключения ожидают меня на пути владелицы собаки, а я ужасно смеялась. Время шло с катастрофической быстротой. Было уже за семь. Мне предстоял ужин у неизменной г-жи Дебу, и это более чем всегда наполнило мою душу патологический скукой. Я охотнее провела бы вечер, сидя на этом стуле, за разговорами о собаках, кошках и козах, и глядя, как вечер опускается на город. Но я должна была вновь явиться на это говорливое сборище, участники которого, конечно, возбуждены сверх меры мыслью о медовом месяце, проведенном Юлиусом со мной на прекрасном островке Нассо. Я пожала моему ветеринару руку и с сожалением ушла. На углу улицы я обернулась и увидела его: он сидел неподвижно за столом и, откинув голову, глядел на деревья.

Юлиус ожидал в моей маленькой гостиной, пока я на последней скорости переодевалась и красилась в ванной. Я тщательно заперла дверь. Будь на его месте другой, я бы оставила ее приоткрытой, чтобы можно было разговаривать. Но недавнее заявление Юлиуса, его предложение вступить в законный брак пробудили во мне рефлексы пугливой девственницы. Опасности не было никакой, но именно это и придавало всему характер опасности. А более всего раздражало то, что хотя я не старалась понравиться мужчине, ожидавшему меня, я в зеркале совсем не нравилась самой себе. В таком грустно-ироническом настроении вошла я в гостиную Ирен Дебу. Она подплыла к нам, пришла в восторг от того, как хорошо я выгляжу, но выразила беспокойство по поводу бледности Юлиуса. Видимо, на нем плохо сказались любовные шалости на отдаленных островах. Все это было не более чем инсинуацией о ее стороны, а вернее всего, игрой моего воображения, но я тут же вышла из себя. Я оставила роль ничтожной молоденькой содержанки и решила играть вампира. Возможно, такой персонаж производил большее впечатление, но и он мне все же не нравился. Я оглядела гостиную, и мне показалось, что на многих лицах я вижу печать любопытства и насмешки. Решительно, я превращаюсь в параноичку. В довершение всего, Ирен Дебу, перехватив мой взгляд, тут же уведомила меня, «к великому сожалению, милого Дидье нет с нами, у него сегодня семейный ужин». Я тут же представила себе, как оба эти парня, Дидье и Луи, бродят по Парижу, счастливые от того, что видят друг друга, вечер в полном их распоряжении, — и дико им позавидовала. Что общего у меня с этими озлобленными стариками? Тут я, правда, преувеличивала. Средний возраст их был не так уж велик, а чувства не так уж низки. Напротив, какое-то всеобщее довольство реяло над этим обществом. Ибо, если ожидать к себе Ирен Дебу было великой честью, то еще большей честью было быть принятым у нее. В этом был очень четкий и всем известный нюанс. Во многих парижских домах царят сегодня мрак и ярость. А пока я восхищалась выбором г-жи Дебу, построенным по классическим канонам самодурства: кое-кто из безусловных, членов кружка получил отставку. Были приглашены одновременно некоторые соперницы. Некоторыми знаменитостями пренебрегли. Зато пригласили каких-то провинциалов. Не в силах открыть причину проявленной к нему благосклонности, каждый испытывал двойное волнение: неумолимая Ирен Дебу твердо держала скипетр своей злой воли и тем утверждала себя как истинная государыня. По-видимому, она чувствовала это, так как была веселее и болтливее, чем всегда. Ее как будто умилял успех собственного злонравия. Одной неосторожной молодой даме, которая имела безрассудство спросить, увидим ли мы сегодня чету X., Ирен Дебу ответила: «Ну, нет!» так, что эти слова прозвучали как самый громкий удар гильотины. И хотя ее «Ну нет!» было всего лишь демонстрацией, иллюстрированные еженедельники весь сезон потешались над четой X.

Все это я отметила мимоходом и без обычного воодушевления. Я принимала всевозможные комплименты по поводу моего загара, улыбалась и чувствовала себя старухой. Я вспомнила свои возвращения после каникул, когда я была моложе. С каким смехом и шутливыми оскорблениями мы с моими сверстниками, парнями и девушками, сравнивали наши лица и руки. В те времена я часто оказывалась победительницей, так как была фанатичкой солнца. А сейчас, будучи бесспорной победительницей, я не чувствовала никакого триумфа. Ведь я вернулась не от теннисных кортов и волейбольных площадок Аркашона или Хендея, а всего лишь после пляжа в Нассо, провалявшись в гамаке, предоставленном мне богатым поклонником. И загар мой не был следствием прыжков, нырянья, напряжения мускулов, он лег на ленивое, усталое тело.

Лишь однажды пришлось мне расходовать его силу — в темноте, рядом с красивым пианистом.

Да, я старею. Если все будет хорошо, через несколько лет я куплю себе лечебный велосипед — педало, поставлю его в ванной, и каждый день по полчаса или часу буду нажимать на педали, преодолевая воображаемые холмы, и за мной, безнадежно прикованной к одному месту, будут гнаться воспоминания моей глупо растраченной молодости. Я так живо представила себе, как я наклоняюсь над этим педало, это показалось мне так смешно, что я расхохоталась. О благословенный дар смеха… Почему все эти люди, так основательно рассевшиеся на диванах, не посмеются сами над собой, и над этими диванами, и над хозяйкой дома, и над тем, что они живут, и что я живу — тоже? Мой собеседник, расписывавший прелести Карибских островов, замолчал и с упреком посмотрел на меня:

— Чему вы смеетесь?

— А вы почему не смеетесь? — ответила я грубо.

— Я не сказал ничего особенно смешного…

Это была чистая правда, но я не подала виду. Безнаказанная заносчивость всегда наводила на меня скуку. Открылись двери столовой, и мы сели за стол. Я оказалась слева от Юлиуса, а он — слева от Ирен Дебу.

— Я не хотела вас разлучать, — произнесла она своим знаменитым «меццо», от которого, как обычно, вздрогнули человек десять.

В течение секунды я презирала ее так сильно, что она потупила свой «открытый» взгляд в пространство, чего с ней никогда не случалось. Эта улыбка предназначалась мне, я это знала. Она говорила: «Ты меня ненавидишь — что ж, я в восторге за нас обеих». Когда она вновь взглянула на меня, невинно и рассеянно, я улыбнулась ей в ответ и наклонила голову, как бы в безмолвном тосте, которого она не поняла. Я же просто подумала: «Прощай, ты меня больше не увидишь. Мне слишком скучно с тобой и твоими близкими. Мне скучно, вот и все, а для меня это хуже ненависти». Впрочем, это прощание вызвало во мне чувство смутного сожаления, так как в определенной степени ее маниакальная сила, вкус к мучительству, быстрота, ловкость — все это разящее оружие, применявшееся для столь ничтожных целей, внушали одновременно и жалость и любопытство.

Ужин показался мне бесконечным. В гостиной я подошла к окну, вдохнула холодный и острый ночной ветер — вестник неумолимого одиночества. Он наводнил город и плывет над спящими, толкая полуночных пешеходов, приносит воспоминания о деревне в головы, оцепеневшие от сна или алкоголя. В этой косной гостиной, где царят обветшалые ужимки, свирепый, вечный ветер, прилетевший откуда-то из далеких просторов галактики, — мой единственный друг и единственное подтверждение моего существования. Когда он улегся, и волосы снова упали мне на лоб, мне показалось, что и сердце мое стремительно падает — и вот сейчас я умру. Умру? Так что же? Я согласилась на жизнь, потому что тридцать лет назад какой-то мужчина и какая-то женщина полюбили друг друга. Отчего же мне не согласиться на смерть, если тридцать лет спустя другая женщина, я, никого не любит и потому не желает дать жизнь новому пришельцу? Примитивные рассуждения — порождение плоской логики — часто самые верные. Стоит только постигнуть, до какой степени расстройства дошло общество, тонущее среди полунауки, полуморали, полуразума. Если вдуматься, если вслушаться, этот ветер несет тысячи полных тревоги и ужаса голосов, далеких, близких — живых, но заледеневших, беззвучных и (в силу своего множества и сходства) ставших похожими на айсберг или референдум. Вот так моя голова блуждала где-то далеко-далеко. Впрочем, это ничему не мешало: я вовремя улыбалась, вовремя благодарила за зажженную спичку, иногда вставляла в разговор слово — ничего не значащее, но уместное. Я чувствовала, как далека от них. Но, увы, не выше их. И эта отчужденность, в результате, заставляла меня скорее усомниться в моей проницательности, чем в этих людях. Во имя кого или чего их осуждать? Я чувствовала в тот вечер потребность немедленно уйти, оставить этих людей, но объяснить причину этого я не могла. Это было чем-то вроде морального удушья. Я ничего не понимала в их иерархии, в сути их успехов и падений, но я и не хотела понять. Нужно было выбраться, отбиться. Этот термин регбистов здесь был очень кстати. Всю мою юность я играла на передней линии. С Аланом я держала упорную защиту в самой гуще схватки: А теперь у меня сдало сердце, и я отказываюсь от игры. Я покидаю чуть пожухлое поле, без судьи, без правил. Это мое поле. Я одна, я ничто. Мою задумчивость прервал Юлиус. Он стоял рядом со мной и выглядел мрачным.

— Ужин показался вам слишком длинным, да? Вы задумчивы.

— Я дышала ночным воздухом. Я это очень люблю.

— Хотелось бы мне знать, почему.

Он казался таким враждебным, что я удивилась.

— Ночью кажется, что ветер прилетел с полей, что он касался свежей земли, деревьев, северных пляжей., это придает сил…

— Он облетал землю, набитую тысячами трупов, деревья, которые ими питаются, он касался разлагающейся планеты, пляжей, загрязненными морями, полными нечистот… Ну, как, это придает вам сил?

Я в оцепенении смотрела на него. Я никогда не приписывала ему склонности к лирике, но если бы и сделала это, то лирика вышла бы весьма условной: ледники, эдельвейсы, чистота природы. Вкус к болезненному не совмещался для меня с энергичным характером дельца. Решительно, система моего мышления слишком стереотипна и примитивна.

Он взглянул на меня и улыбнулся:

— Планета больна — говорю вам. А эта гостиная, которую вы так презираете, всего лишь маленький нарыв на фоне общего разложения. Один из ничтожнейших, уверяю вас.

— Вам весело, — пробормотала я, несколько удивленная.

— Нет, — ответил он, — мне не весело, и никогда не было весело.

И ушел, оставив меня на софе.

Я глядела, как он идет через комнату, поблескивая очками и выпрямившись во весь свой маленький рост. Ничто в нем не напоминало того Юлиуса А. Крама, который лежал в пиджачке цвета морской волны посреди пляжа в Нассо и жаловался из глубины гамака на свою заброшенность. Нет, здесь, в гостиной, стремительный, холодный, более презрительный, чем когда-либо, он внушал страх. Все, мимо кого он проходил, по обыкновению отступали немного, и теперь я понимала, почему.

На следующий день, часов около пяти, мне передали, что какой-то мужчина и какая-то собака ждут меня у входа в редакцию. Я бросилась туда. Это действительно были они: мужчина и собака. Один держал другую, стоя против света, вернее против солнца, у большой стеклянной двери. Я подошла к ним и тут же попала в вихрь летящей шерсти и визга. На мгновение я прижалась к Луи, и мы представили семейную сцену на перроне вокзала. Пес был желто-черный с толстыми лапами. Он осыпал меня поцелуями, как будто все два месяца с момента своего рождения ждал встречи со мной. Луи улыбался. Я же была в таком восторге — все мои желания вдруг исполнились, — что расцеловала его. Пес принялся неистово лаять, и все сотрудники редакции повыскакивали поглядеть на него. Когда иссяк поток эпитетов, — какой миленький, какие толстые лапы, он вырастет огромным и т. д. — и пес забрался под стул изумленного Дюкре, Луи взял, наконец, бразды правления в свои руки.

— Ему нужно купить ошейник и поводок. И еще мисочку и постель. И еще ему нужно выбрать имя. Идемте…

Это дело показалось мне более неотложным, чем та статья неизвестно о чем, над которой я билась с полудня, и мы ушли. Луи держал пса под мышкой, а меня за руку. Его походка выражала непоколебимую уверенность в том, что в наших интересах следовать за ним. У него был серый «Пежо», в который мы и погрузились. Он положил пса мне на колени и, прежде чем тронуться, бросил на меня торжествующий взгляд.

— Что же, — спросил он, — вы решили, что я больше не приду? У вас был очень удивленный вид при виде меня.

В действительности, я была удивлена не тем, что вижу его, а скорее тем ощущением счастья, которое шевельнулось во мне в тот момент. Увидев его с собакой, стоящего у окна, я испытала удивительное чувство, как будто нашла вдруг свою семью. Но этого я ему не сказала.

— Нет, я была уверена, что вы придете. Вы не яз тех людей, которые бросают обещания на ветер.

— Вы тонкий психолог, — заметил он смеясь.

Чтобы попасть в выбранный им магазин, мы проехали большую часть города. Париж был голубой, безмятежный, воркующий. Шерсть, лезшая из пса, покрывала меня. Я была в восторге. Мы заставили его немного побегать по площади Инвалидов. Он бросился за голубями, раз десять обмотал поводок вокруг моих ног, словом, убедил нас в своей бьющей через край жизнеспособности. Смех и опасения разрывали меня. Что я буду делать с ним днем? У Луи был насмешливый вид. Наверное, мой переход к паническим настроениям его забавлял.

— Ну, — сказал он, — вот вам, наконец, настоящая ответственность. Вы должны решать за него. Это вас изменит? Или нет?

Я взглянула на него подозрительно. Не намекает ли он на Юлиуса, на мою привычку прятать голову под крыло?

Мы вернулись домой. Я показала собаку консьержке. Та отнюдь не выразила восторга. Мы сели в моей студии, а пес принялся грызть обивку.

— Что вы собирались делать вечером? — спросил Луи.

Это «прошедшее несовершенное» обеспокоило меня. Ведь я действительно должна была идти с Юлиусом и Дидье на закрытый просмотр. Было два выхода: взять собаку с собой или оставить ее дома одну. Луи предугадал возможность такого решения,

— Если вы оставите его одного, он будет выть, — заявил он, — и я, между прочим, тоже.

— Как?

— Да, если вы нас покинете сегодня вечером, он будет ужасно лаять, а я, вместо того, чтобы его успокоить, буду орать вместе с ним.

— У вас есть другое предложение?

— Ну да. Я схожу за покупками. Мы откроем окно, потому что стоит теплая погода, и спокойно поужинаем здесь втроем, чтобы мы со щенком немного свыклись с вашей новой жизнью.

Он, конечно, шутил, но вид у него был крайне решительный. Я попыталась возразить.

— Надо бы позвонить, — сказала я. — То, что я собираюсь сделать, очень невоспитанно с моей стороны.

Но, говоря это, я хорошо понимала, что не представляю себе иного вечера, чем тот, который он мне описал. Наверное, у меня был очень сконфуженный вид, потому что он расхохотался и встал:

— Да, позвоните. А я пойду куплю собачьих консервов на троих.

Он ушел. Мгновение я сидела, как оглушенная. Потом ко мне подбежал пес и забрался на колени. Он хватал ртом мои волосы, а я разглядывала его минут десять объясняла ему, какой он хороший, красивый, умный, как и полагается плохому воспитателю, который портит детей. Нужно было позвонить, пока не вернулся Луи. В трубке послышался сухой голос Юлиуса, и впервые вызвал во мне не умиротворение, а замешательство.

— Юлиус, я страшно огорчена, но не смогу быть сегодня вечером.

— Вы больны?

— Нет, — ответила я, — у меня собака.

Секунду длилось молчание.

— Собака? Кто дал вам собаку?

Я изумилась. В конце концов, я прекрасно могла ее купить или найти. Он, по-видимому, считает меня лишенной всякой инициативы, но в данном конкретном случае он не ошибся.

— Это брат Дидье, Луи Дале, — говорю я, — принес мне собаку в редакцию.

— Луи Дале? — переспрашивает Юлиус. — Ветеринар? Вы с ним знакомы?

— Немного, — говорю я неопределенно. — Во всяком случае, у меня теперь есть собака, и я не могу ее оставить вечером: они будут выть… Она будет выть, — поправляюсь я.

— Это, наконец, смешно, — говорит Юлиус. — Хотите, я пришлю м-ль Баро, и она им займется?

— Ваша секретарша не сможет уследить за моей собакой. И потом собака должна ко мне привыкнуть.

— Послушайте, — заявляет Юлиус, — все это мне как-то неясно. Я заеду к вам через час.

— Ах, нет, — отвечаю я, — нет…

Я отчаянно искала лазейку. Ничто не смогло бы сильнее испортить этот вечер, чем приход непреклонного, энергичного Юлиуса. Собака окажется в отделении для щенков в Нейи, я в кино с Юлиусом; а Луи вернется в деревню, и я никогда больше не увижу его. Я поняла, что эта мысль для меня невыносима.

— Нет, — сказала я, — я, должна вывести ее на прогулку, купить ему кое-что. Я собираюсь уходить.

Последовало молчание.

— А что это за собака? — продолжал Юлиус.

— Не знаю. Она желтая и черная. Ее порода неясна.

— Вы могли сказать мне, что хотите собаку, я знаю поставщиков самых породистых собак.

Он говорил с упреком. Я побуйствовала раздражение.

— Так уж получилось, — сказала я. — Юлиус, простите, собака ждет. Мы увидимся завтра.

Он сказал «ладно» и повесил трубку. Я вздохнула с облегчением, побежала в ванную, надела свитер, брюки — для собаки, и подкрасила лицо для мужчины. Я поставила пластинку, раскрыла окно, поставила на письменный стол три тарелки, напевая, вполне довольная жизнью. Я свободна, у меня есть собака-ребенок и обворожительный незнакомец, который добывает сейчас для нас пропитание. Впервые за долгое, очень долгое время у меня назначено на вечер свидание с незнакомым мужчиной, который мне нравится, которому столько же лет, сколько и мне.

С тех пор, как я познакомилась с Аланом, мои редкие приключения с мужчинами походили на историю с пианистом из Нассо. Да, впервые за пять лет сердце мое билось от того, что у меня назначена с кем-то встреча.

В десять вечера пес уже спал, а Луи, наконец, понемногу заговорил о себе.

— Наверное, я показался вам грубияном, — сказал он, — в тот раз, когда мы увиделись впервые. На самом деле вы мне сразу понравились, а когда я понял, что вы та женщина, о которой говорил Дидье, и принадлежите к обществу, которого я не выношу, я так был разочарован, пришел в такую ярость, что показался отвратительным. — Он замолчал и быстро повернулся ко мне: — Правда, в тот самый момент, как вы вошли в бар, и я вам подал газету, я подумал, что однажды вы станете моей, а через три минуты, открыв, что вы принадлежите Юлиусу А. Краму, я сходил с ума от ревности и разочарования.

— Как все быстро у вас, — сказала я.

— Да, я всегда решал все быстро, даже очень. Когда наши родители умерли, оставив нам большое мебельное дело, я решил, что предоставлю Дидье заниматься им как в отношении рекламы, так и коммерческой стороной. Я учился на ветеринара и сбежал в Солонь, мне там лучше. Дидье обожает Париж, музей, выставки и этих людей, которых я не выношу.

— В чем вы можете их упрекнуть?

— Ни в чем конкретно. Они мертвы. Они живут постольку, поскольку у них есть, состояние, поскольку они играют какую-то роль. Я их считаю опасными. Часто общение с ними превращает в грустного пленника.

— Их пленником можно стать, лишь завися от них, — ответила я.

— Всегда зависишь от людей, с которыми живешь. Потому я и пришел в ужас, узнав, что вы с Юлиусом А. Краном. Это человек холодный, как лед, и в то же время неистовый…

Я перебила его:

— Во-первых, я не с Юлиусом А. Крамом.

— Теперь я думаю, что да, — сказал он.

— И, кроме того, — прибавила я, — он всегда был безукоризнен по отношению ко мне, очень мил и бескорыстен.

— В конце концов, я поверю, что вам только двенадцать лет, — сказал он. — Я все думаю, как мне добиться, чтобы вы поняли, что, вам угрожает. Но я добьюсь.

Он протянул руку и привлек меня к себе. Сердце мое адски колотилось. Он обнял меня, и мгновение оставался недвижим, прижавшись щекой к моему лбу. Я чувствовала, как он дрожит. Потом он поцеловал меня. И тысячи фанфар желания запели, кровь забила тысячей тамтамов в наших жилах, и тысячи скрипок заиграли для нас вальс наслаждения.

Позже, ночью, лежа рядом, мы шептали друг другу страстные слова, горевали, как это мы не встретились десятью годами раньше, и спрашивали себя, как мы могли жить до сих пор. А собака спала под столом, такая же невинная, как мы теперь.

Я его любила. Я не знала, за что, почему именно его, почему так внезапно, почему так сильно — просто я его любила. Достаточно было одной ночи, чтобы моя жизнь стала похожей на знаменитое яблоко, такое круглое, налитое, и чтобы, когда он уехал, я ощутила себя только что отрезанной половинкой этого яблока, чувствительной лишь ко всему, что исходит от него, и ни к чему другому. Одним прыжком из царства одиночества я перескочила в царство любви, и мне было странно, что у меня прежнее лицо, прежнее имя, прежний возраст. Я никогда хорошенько не знала, кто же я в действительности такая, а теперь и подавно. Просто я знала, что влюблена в Луи, и удивлялась, что люди не вздрагивают при виде меня, догадавшись об этом с первого взгляда. Во мне снова жило теплое, живое и независимое существо — я сама. У моих шагов было направление, у слов — смысл, и то, что я дышу, тоже имело свое оправдание. Когда я думала о нем — то есть всегда, — мне хотелось его любви, и в ожидании ее я питала и насыщала влагой свое тело, потому что оно нравилось ему. Дни и числа снова приобрели названия и последовательность, потому что он уехал во вторник, 19-го, и вернется в субботу, 23-го. Важно было также, чтобы была хорошая погода, тогда на дорогах будет сухо и его машину не занесет. Еще было очень важно, чтобы по дороге между Солонью и Парижем не было заторов и чтобы повсюду вокруг меня были телефоны, и в каждом из них возникал его голос, спокойный, требовательный или взволнованный, счастливый или печальный — словом, его голос. Все остальное не имело никакого значения, кроме собаки, такой же сироты, как и я, но переживавшей это с большей легкостью.

Собака поставила Юлиуса А. Крама в тупик. Чтобы установить ее происхождение, говорил он, понадобился бы частный сыщик и длиннейшая анкета. Тем не менее, когда в знак симпатии она порвала ему шевиотовые брюки, он, казалось, пришел в умиление. А так как мы ушли ужинать в один тихий ресторан в обществе Дидье и нескольких статистов, он решил пригласить и ее. По крайней мере, ему так казалось, ибо решение принадлежало мне. Юлиус показался мне изысканным, статисты — остроумными, пища — преотличнейшей. Что до Дидье, он был брат своего брата, и этим было все сказано. Нужно было только, чтобы я вернулась в половине двенадцатого, потому что в двенадцать должен был звонить Луи, а я хотела уже быть в постели — я называла это «на своем месте» — и говорить с ним в темноте, сколько ему захочется.

— Странная мысль пришла в голову вашему брату, — говорил Юлиус Дидье, указывая на собаку. — Я не знал, что они с Жозе знакомы.

— Мы пропустили как-то стаканчик вместе, месяц тому назад, — ответил Дидье.

Видно было, что он смущен.

— И он вам сразу пообещал собаку?

Юлиус улыбался мне, и я ответила ему улыбкой.

— Нет. Дело в том, что я случайно встретилась с ним в другой раз, в цветочном магазине. А так как я разговаривала там с собакой о цветах, Луи сказал, что нужно взять одну розу и собаку и…

— Так это собака из цветочного магазина? — спросил Юлиус.

— Ну, конечно же, нет, — ответила я раздраженно. Оба они смотрели на меня с замешательством. На первый взгляд, рассказ казался довольно путаным. Но не для меня: мне казалось, что все в нем дышит очевидностью. Я увидела Луи, он подарил мне собаку, и я полюбила его. Все остальное — пустословие. У меня есть черноволосый мужчина с каштановыми глазами и желто-каштановая собака с черными глазами.

Я пожала плечами, а они, видимо, отказались от мысли решить эту проблему.

— Ваш брат Луи по-прежнему деревенский житель? — обратился Юлиус к Дидье. Потом повернулся ко мне: — Я знал его немного. Хороший парень. Но что за странная фантазия — бросить свою профессию и свой город… А что сталось с его маленькой Барбарой?

— По-моему, они больше не встречаются, — ответил Дидье.

— Барбара Крифт, — пояснил мне Юлиус, — дочь Крифта, промышленника. Она была без ума от Луи Дале и решила ехать с ним в деревню. Я полагаю, что сельская жизнь с ветеринаром вскорости наскучила ей до смерти.

Я улыбнулась с состраданием. Но совсем не потому, что он думал. В моем понимании эта Барбара — порядочная дура, раз она оставила Луи. Теперь-то она наверняка смертельно скучает, будь то в городе или где бы то ни было.

— Это Луи ее оставил, — уточнил Дидье с тщеславием младшего брата

— Бесспорно, бесспорно, — ответствовал Юлиус. — Весь Париж знает, что женщины от вашего брата без ума.

Он усмехнулся скептически и с веселой доброжелательностью взглянул на меня.

— Надеюсь, вы, дорогая Жозе, не повторите их ошибки? Впрочем, нет, я плохо представляю себе вас в деревне.

— Я никогда гам не бывала, — ответила я. — Я знаю только города и пляжи

Я говорила это, а видела, как передо мной разворачиваются гектары пашен, лесов, лугов и пшеницы. Я видела, как мы с Луи идем между двумя рядами деревьев, и наши лица овевает ветер, пропахший дымом костра из прошлогодних листьев. Мне казалось теперь, что, сама не сознавая этого, я всегда мечтала о деревне.

— Вот, — произнес Юлиус. — скоро вы с ней и познакомитесь,

Я вздрогнула.

— Вы не забыли, что мы собирались все вместе на уик-энд к Апренанам? И вы тоже, Дидье?

Уик-энд… Он сошел с ума. Я абсолютно забыла о приглашении Апренанов. Это очень милая пара, друзья Ирен Дебу, живущие в уединении, вдали от Парижа, не столько от нелюдимости, сколько из притворства. Когда они приезжают в столицу, то есть сто раз в год, то не устают расхваливать прелести уединенной жизни. Они и живут-то только своими уик-эндами. Но в субботу приезжает Луи, в два дня мы проведем вместе.

Эта суббота казалась мне близкой и такой далекой, что хотелось то прыгать от радости, то причитать. Я знала, что плечи у Луи широкие, а на предплечье внушительный шрам — это его укусил осел, которого он осматривал, — мы смеялись над этим минут десять. Я знала, что, бреясь, он всегда режется, а ботинки снашивает напрочь. Вот примерно и все, что я о нем знала, не считая, понятно, того, что люблю его. Я думала о том множестве вещей, которые мне предстояло открыть и в его теле, и в его прошлом, и в его характере, испытывая при этом и любопытство, и жадность, и головокружительную нежность. А пока следовало найти достойную отговорку от поездки на предстоящий уик-энд. Самое простое было бы сказать: «Вот что, эти два дня я проведу с Луи Дале, потому что мне так нравится». Но именно это было невозможно. Опять я чувствовала себя виноватой и злилась на себя за это. В конце концов, Юлиус заговорил со мной о своих чувствах только вследствие солнечного удара. Ответа он не требовал, и было бы естественно и честно сказать ему всю правду. Объективно — да. Но за ясными, мирными словами, отражающими очевидность, таились адские тени скрытой правды. Вновь я с раздражением сознавала, что под оболочкой слов: «объективно», «очевидная ситуация», «независимость», «дружба» и т. п. — ничего не кроется. А, кроме того, мне казалось, что, признавшись Юлиусу, — я уже думала «признаться», а не «сказать» — я вызову в нем гнев, горечь, жажду мести, я это пугало меня. Этот человек был всегда как бы в черном ореоле. Он внушал представление о мощи и одновременно гипертрофированной чувствительности. И это поддерживало во мне постоянный страх. А все же, что он мог мне сделать? У меня была работа, я никоим образом не зависела от него, а рисковала лишь причинить ему боль. И если это чувство было достаточно сильно, чтобы поставить меня в затруднительное положение, то все же не столь велико, чтобы обречь меня на молчание, на полуправду, которую я машинально говорю вот уже три дня. Моя жизнь вдруг превратилась в широкую магистраль, озаренную лучами страсти, и я не могла вынести, чтобы на нее упала хоть малейшая тень. Все эти заботы мгновенно исчезли в полночь, когда я услышала голос Луи, спрашивающий, люблю ли я его, с такой одновременно недоверчивой и победной интонацией. Он говорил: «Ты меня любишь?» — и это значило: «Не может быть, чтобы ты меня не любила. Я знаю, что ты любишь меня! Я люблю тебя…» Мне хотелось спросить его, где он находится. Мне хотелось, чтобы он описал мне свою комнату, что он видит в окно, что он делал днем. Но ничего не получалось. Конечно, я спрошу его об этом позже, когда его присутствие уже получит новое измерение, станет чуть более пресным, утратит эту остроту, когда оно уже «обрастет» воспоминаниями. А сейчас он был для меня мужчиной, с которым я провела ночь, с которым я больше общалась во тьме, чем при дневном свете. Для меня он означал пылающее тело, запрокинутый профиль, силуэт в рассветном полумраке. Он был тепло, тяжесть, два-три взгляда, несколько фраз. Он был, прежде всего, любовник. Но я не помнила, какого цвета его свитер, его машина. Не помнила его манеру водить ее. Не помнила, как он гасит сигарету в пепельнице. Не помнила, как он спит, — ведь нам не удалось заснуть. Зато я знала его лицо и голос в момент наслаждения. Но и здесь, в этом огромном царстве — царстве наслаждения, — я знала, нам предстоит еще сделать вместе тысячи открытий, преодолеть рядом тысячи гектаров целины, степей и загасить тысячи пожаров, нами же и зажженных. Я знала, что и он, и я будем ненасытны, и не могла представить себе тот неизбежный час, когда наш взаимный голод хоть чуть утолится. Он говорил «суббота», и я повторяла «суббота», как двое потерпевших кораблекрушение повторяют «земля», или как два осужденных на вечные муки грешника в восторге призывают ад. И он приехал вечером в субботу, и уехал утром в понедельник. И был рай, и была преисподняя. Два или три раза мы выходили по очереди на улицу, для собаки. Тогда только мы и видели дневной свет. Я узнала, что Бетховену он предпочитает Моцарта, что в детстве он без счету падал с велосипеда и что он спит на животе. Я узнала, что он чудак и иногда бывает грустным. Я узнала его нежность. Телефон настойчиво звонил, раз десять за эти два дня, я не обращала внимания. Когда он уходил от меня, я повисла на нем, качаясь от усталости и счастья и умоляя его ехать осторожно.

— Обещаю, — сказал он. — Ты же знаешь, теперь я не могу умереть.

Он прижимал меня к себе.

— Скоро, — добавил он, — я куплю себе большую машину, у нее будет медленный и надежный ход, как у грузовика. Например, старый «Даймлер», как тот, который стоит под твоим окном.

Не теряя храбрости, я послала в пятницу в контору Юлиуса телеграмму самого обтекаемого содержания. Она звучала так: «Приехать конец недели не имею возможности. Точка. Объяснение следует. Тысяча сожалений. Жозе». Теперь оставалось только найти это объяснение. В момент, когда я посылала телеграмму, в моей голове никакого объяснения не было. Так близок был приезд Луи, что от счастья полностью лишилась воображения. Теперь, когда это счастье и утвердилось, и удвоилось, я еще менее чувствовала себя способной на какие бы то ни было мысли. Присутствие «Даймлера», — если допустить, что он принадлежал Юлиусу, — находившегося здесь, чтобы шпионить за мной, как когда-то под окнами Алана, не смущало меня. Шофер — если допустить также, что там был шофер, — мог доложить только, что видел, как я прогуливала черно-желтую собаку, и что потом он видел, как ту же собаку прогуливал мужчина. Я решила сказать Юлиусу, что ездила повидать своих старых друзей, живущих недалеко от Парижа. Он или поверит мне, или поймет, что я лгу. И тогда с полным правом приступит к одному из своих знаменитых контрдопросов, секретом которых владеет он один. Кончится это сценой или потоком упреков, то есть объяснением, которое принесет облегчение всем, и первой — мне. Итак, не признаваясь в этом самой себе, я предпочитала быть уличенной во лжи, чем просто сказать правду. Я собиралась уходить, когда зазвонил телефон. Меня вызывал Нью-Йорк.

Услышав повелительный гнусавый голос свекрови, я тут же спросила себя, что же еще придумал Алан.

— Жозе, — сказала свекровь, — я звоню по поводу этой истории с разводом. Само собой разумеется, Алан решил сделать для вас максимум возможного, и я, конечно, тоже. Но у вашего адвоката, как нарочно, чересчур строптивый нрав. Вы что, не хотите разводиться?

— Хочу, — ответила я, оторопев. — А в чем деле?

— Этот г-н Дюпон-Кормей, адвокат г-на А. Крама, со всем согласен, в том числе и с суммой алиментов, но все еще не выслал нам необходимые бумаги. В конце концов, Жозе, вам же нужны деньги! Впрочем, — быстро добавила она, — если вам не нужны, это очень приятно.

— Я абсолютно не в курсе дела, — ответила я, — я узнаю.

— Я на вас рассчитываю. А если у вас есть более неотложные дела с людьми, менее flair play, чем мы, советую вам сменить адвоката. По-моему, он считает почти неприличным, что мы хотим как-то обеспечить вас. Тысяча долларов в месяц — не такие уж сумасшедшие деньги.

Я считала, что наоборот. Слабо поблагодарив, я обещала немедленно заняться всем этим и повесила трубку. Мое любопытство было возбуждено; особенно удивлял тот факт, что адвокат Юлиуса, по логике вещей обязанный быть опаснейшей акулой, вел себя как овечка с моей не менее опасной свекровью. Но я тут же обо всем этом забыла. Шофер согласился взять нас, меня и собаку, и я поздравила себя с этой удачей, ибо доступ в автобус и метро был нам закрыт, и в редакцию я могла попасть или благодаря сострадательному таксисту, или пешком. Но сегодня утром это лишило бы меня остатка сил. Мне казалось, что на одном поводке у меня будет мой толстый и неуклюжий пес, а на другом — воспоминание о Луи и этих двух днях, похожее на большого сторожевого пса, громоздкого и норовистого, только в ином роде, чем мой восхитительный метис. Дюкре ожидал меня; вернее, его секретарша перехватила меня по дороге и направила в кабинет главного редактора. В Дюкре преобладал серый цвет: и костюмы его, и глаза, и волосы были одинаково серыми. Но в этот день вид у него был взбудораженный и довольный, и это меня обрадовало. Это был робкий, очень вежливый человек, страстно увлеченный своим журналом, которым он руководил вот уже восемь лет и который доставлял ему, я знала, большие финансовые затруднения.

— Дорогая Жозе, — сказал он, — у меня для вас чудесная новость. Если предположить, что для вас это новость. Вот. Речь о том, что журнал будет выходить на шестидесяти четырех страницах вместо тридцати двух, будет преобразован и обогащен. Иными словами, мы предпримем попытку сделать из него нечто иное, чем журнал для узкого круга.

— Это великолепно, — искренне ответила я. Журнал нравился мне и своим серьезным тоном, и своей независимостью, и тем еще, что постепенно его сотрудники, я чувствовала, приняли меня в свою среду.

— Если все это удастся, — продолжал Дюкре, — я предложу вам более значительную должность, но и связанную с большей ответственностью. Ибо, с одной стороны, я вас очень уважаю, а с другой — ведь именно благодаря вам я смогу, наконец, сделать из моего журнала то, о чем я мечтал.

— Совсем ничего не понимаю, — сказала я. Мгновение он смотрел на меня с недоверием, потом улыбнулся.

— Это действительно так, — сказал он. — Вы должны быть вдвойне счастливы, потому что это ваш замечательный друг Юлиус А. Крам предложил финансировать наш журнал.

Я застыла, озадаченная. Потом вскочила, бросилась к Дюкре и поцеловала его в лоб. Я тут же извинилась, но он тоже смеялся от удовольствия.

— Это так прекрасно, — сказала я. — Как я счастлива и за вас, и за всех, и за себя. Как все будут веселиться! Юлиус — чудо. Это правда, — добавила я с присущей мне бессознательностью, — счастье никогда не приходит одно.

Он глянул на меня вопросительно, но я вместо ответа только махнула рукой,

— А когда вы узнали об этом? — спросила я.

— Сегодня утром. Я уже, конечно, встречался о Юлиусом А. Крамом, — он сделал жест рукой, также избавлявший его от объяснения этого «конечно» — но сегодня утром он мне позвонил. Онобъяснил мне, что ему представляется очень интересным, очень занятным принять участие в таком серьезном журнале, как наш. Попутно он спросил, с большой деликатностью, должен заметить, считаю ли я возможной вашу более активную работу в журнале. Если бы в его просьбе был малейший повелительный оттенок или если бы я не знал, что вы действительно любите свое дело, я бы отказался. К счастью, это не тот случай. Дорогая Жозе, я хочу вам доверить весь отдел живописи и скульптуры, вам и Максу, — и я уверен, что, наконец-то, вы будете по-настоящему увлечены, не говоря уже о том, что и ваше материальное положение улучшится.

— Я в восторге, — ответила я.

Я и вправду была в восторге. Это доказывало, что «Даймлер», виденный утром, не был ни хорошим, ни тем более дурным знаком. Это доказывало, что Юлиус начинает принимать меня всерьез как журналистку, а, следовательно, и как независимую женщину. Это доказывало также, что Дюкре, отличавшийся, как мне было известно, принципиальностью, ценил мою работу. У меня не только забилось сердце, но и заработала голова.

— У вас нет никаких возражений? — спросил Дюкре. Я подняла брови:

— Чего ради?

— Просто я хотел убедиться, — ответил он. — Я считаю нужным сказать вам только, что если по какой-то причине, которая меня не касается, вы желали бы отказаться от этой должности, это абсолютно ничего не изменило бы в наших отношениях.

Я совсем не понимала, что он хочет сказать. Вероятно, он принадлежал к плеяде несчастных глупцов, веривших в тайные узы между мной и Юлиусом, этих слепоглухонемых, не знающих о существовании Луи.

— Никакой сложности подобного характера не существует, — ответила я с тем добродетельным видом, который дает сознание разделенного чувства. — Нам следовало бы лучше выпить шампанского.

Через десять минут восемь интеллектуалов — к их числу я относила и себя, — две секретарши и собака оккупировали соседнее кафе и распили три бутылки шампанского за будущее великого журнала, который должен появиться на свет. Дюкре, осаждаемый вопросами о таинственном вкладчике, с улыбкой говорил о некоем друге, изредка бросая на меня вопросительный взгляд, но благодаря моей искренней радости и выпитому шампанскому, взгляд этот вскоре стал дружелюбным и теплым. Я позвонила Дидье и приказала ему бросить все дела и приехать обедать в «Шарпантье», где я буду его ждать.

— Нет, — говорил Дидье, — нет, не может быть! Как я рад!

Я только что поведала ему о моей любви к Луи, о его любви ко мне, а он был и изумлен, и счастлив.

— Луи хотел, чтобы мы объявили вам об этом вместе, — рассказывала я. — Но мне казалось, что прожить неделю, даже ни с кем не говоря о нем, это так долго, что он, в конце концов, разрешил сказать вам.

— Подумать только, — говорил Дидье, — подумать только, с какой яростью он на вас обрушился в первый раз, а вы на него.

— Он думал, я любовница Юлиуса, — весело ответила я, — ему это не нравилось.

— Я уговаривал его, что это не так, — продолжал Дидье, — а он назвал меня дураком. Надо признаться, поверить было трудно, вернее, не поверить. А Юлиус знает?

— Нет, еще нет. Но на днях я ему скажу.

— У Апренанов вид у него был не очень-то довольный, — продолжал Дидье. — Он казался даже взбешенным.

— Да нет же, — возразила я, — он не только не сердится, но даже позвонил Дюкре, моему милому редактору, как раз сегодня утром, и предложил помочь ему вытащить журнал. Ему вдруг показалось забавным потерять немного денег. Это чудесно, вы не находите? Милый Юлиус…

Я совсем растрогалась.

— Милый Юлиус, — задумчиво повторил Дидье. — Впервые я узнаю, чтобы Юлиус А. Край заинтересовался убыточным предприятием.

Он вдруг помрачнел, задумчиво разминая в тарелке картофелину.

— Вы не думаете, — произнес он, — что этим Юлиус делает попытку вас удержать?

— Нет, он не настолько недалек. Во всяком случае, Дюкре дал мне понять, что не принимает этого в расчет и ценит мою работу. Дидье, дорогой мой деверь, вы отдаете себе отчет? Я люблю Луи, и у меня есть профессия!

Он поднял глаза, посмотрел на меня, потом вдруг беззаботным движением поднял свой бокал и чокнулся со мной.

— За вас, Жозе, — сказал он, — за вашу любовь, за вашу работу.

Потом мы вернулись к главной теме, то есть к Луи. Я узнала, что он примерный, брат, у которого всегда можно найти сочувствие, поддержку, — настоящий друг, достойный полного доверия. Я узнала, что ему всегда попадались женщины, не годившиеся ему, по мнению Дидье, и в подметки. И я узнала то, что уже знала: то есть, что, вне всяких сомнений, мы созданы друг для друга.

— Но как вы сможете, — добавил Дидье, — работать в Париже и жить в деревне?

— Посмотрим, — ответила я, — всегда можно найти компромиссное решение.

— Луи не любит компромиссов. Спешу обратить на это ваше внимание.

Я знала это, и это делало меня еще счастливее.

— Конечно, мы найдем, конечно, мы найдем, — весело повторила я.

Погода была прекрасна — как никогда. Мою шею еще жег недавний след зубов Луи. От выпитого натощак шампанского все расплывалось и летело. Я была на вершине счастья. Через пять дней, в пятницу вечером, я сяду в поезд, и он повезет меня в Солонь, к Луи. Я открою его жизнь, его дом, его животных. Там я буду укрыта от всего.

В тот же вечер Дидье и я ужинали с Юлиусом. Это был очень веселый вечер. Казалось, Юлиус не меньше моего в восторге от своего намерения, а я обещала, что благодаря журналу сделаю его вдвойне миллиардером. Он поведал нам, что уже давно мечтает заняться чём-то, кроме биржи. Он даже просил нас помочь ему расширить его знания в области искусства. Короче говоря, он элегантно сменил роль мецената на роль признательного неуча. Он дал понять, что ему скучно, живопись его занимает, и, войди в нашу игру, он желает одновременно и развлечься, и просветиться. Он задал мне два-три небрежных вопроса о том, как я провела коней недели. Я ответила лишь, что не могла поступить иначе, а он, к моему удивлению, не настаивал на большем. Даже Дидье отметил позднее, что, быть может, ошибся в нем и что Юлиус, благодаря мне, обнаружил своего рода бескорыстие, которого он до сих пор за ним не знал. Неделя прошла очень быстро. Луи звонил мне. Я звонила Луи. Мы составляли все новые проекты нашего журнала. Дидье повсюду сопровождал меня. По вечерам я рассказывала ему и Юлиусу о наших новых находках. В четверг мы ужинали вчетвером, вместе с Дюкре. Он, казалось, в свою очередь, был покорен благородством и спокойствием Юлиуса А. Крама, а также отсутствием у того претензии выглядеть интеллектуалом. Я решила сегодня же вечером объявить Юлиусу, что завтра еду в деревню к Луи Дале, но ужин прошел так весело, все мы были в таком восторге друг от друга, что в машине мне не захотелось пускаться в щекотливые объяснения. Я ограничилась, сказав, что еду в деревню с Дидье, что, впрочем, было правдой, так как последний должен был сопровождать меня. Он ответил мне: «Не забудьте, что в понедельник мы ужинаем с Ирен Дебу» — без малейшего оттенка горечи. Я смотрела, как его почти голый череп, чуть возвышающийся над спинкой сиденья, исчезает в ночи, и вспомнила, как в тот вечер в Орли он был для меня символом поддержки и утешения. Сердце мое сжалось на мгновение оттого, что теперь он стал лишь воплощением одиночества.

Поезд свистел, как сумасшедший, равномерно потряхивая нас, а мне казалось, мы стоим на месте, и железнодорожники специально бегут по бокам вагона, опустив голову, с флажками в руке, чтобы обманом внушить нам чувство скорости. Мы пересели в другой поезд, и я, до сих пор нежно любившая старые пригородные поезда, теперь пожалела о тех сверхъестественных молниеносных экспрессах, которые домчали бы меня до моего порта — Луи. Попытавшись развлечь меня кроссвордом, джином, новостями политики, Дидье смирился, наконец, что едет с привидением, и принялся перелистывать детектив. Время от времени он, посмеиваясь, поглядывал на меня, напевая «Жизнь в розовом». Было семь часов вечера, тени вытягивались, сельский пейзаж был прекрасен.

Наконец, наш вагон склонился к ногам Луи и оставил меня в его объятиях. Дидье вынес багаж, и собаку, и мы уселись в открытый «Пежо». Прежде чем тронуться, Луи обернулся к нам, и мы все трое, улыбаясь, оглядели друг друга. Я почувствовала, что никогда не забуду этой минуты: маленький пустынный вокзал при свете заката, их лица, такие похожие и такие разные, обращенные ко мне, запах деревни, тишина, сменившая шум поезда, и ощущение счастья, точно волшебный кинжал, пригвоздившее меня к сиденью. На миг все замерло и навсегда запечатлелось в моей болезненной памяти: Потом рука Луи опустилась на руль, и жизнь возобновилась.

Деревенская дорога, село, тропинка и вот, наконец, дом: квадратный, низкий; окна, слепые под желтыми лучами солнца, старое дерево, спящее между ними; две собаки. Мой пес безотлагательно очнулся от своего глубокого детского сна и с лаем бросился к ним. Я пришла в неописуемый восторг, но оба мужчины, пожав плечами, хлопнули дверцами и поднялись с чемоданами в руке на маленькое крыльцо. У них были одинаковые сильные и безмятежные движения деревенских парней. В гостиной стоял большой плюшевый диван, пианино, было много хрусталя, повсюду лежали газеты, и возвышался огромный камин. Все это мне немедленно понравилось, но точно так же мне понравились бы готические кресла или обстановка в абстракционистском стиле. Я подошла к балконной двери: она выходила в сад священника, а за ним шло нескончаемое поле люцерны.

— Какое спокойное место, — произнесла я, обернувшись.

Луи, пройдя через комнату, положил руку на мое плечо.

— Тебе нравится?

Я подняла на него глаза. До сих пор я не осмеливалась взглянуть ему в лицо. Я робела перед ним, перед собой, перед всем, что нас окружало с того момента, как мы оказались вместе. Это взаимное присутствие казалось почти осязаемым. Впрочем, и его рука едва оперлась о мое плечо. Он положил ее нерешительно, с опаской. Лицо его слегка исказилось, я слышала, как прерывисто он дышит. Мы смотрели друг на друга, не видя. Я чувствовала, что мое лицо так же обнажено, как и его, и что оба эти неподвижных лица кричат: «это ты», «это ты». Два лица, истерзанные любовью, — две окаменевшие, покрытые пеплом, планеты с немыми морями устремленных друг на друга глаз и бездной сомкнутых губ. Голубое биение вен в наших висках было непристойным анахронизмом, упрямым воспоминанием о тех временах, когда нам казалось, что мы существуем, любим, спим, а мы ещё не знали друг друга. До него я узнала, что солнце горячо, шелк мягок, а море солоно. Я так долго спала, я даже думала, что состарилась, а сама еще и не родилась. «Есть хочу, есть хочу», — говорил Дидье за километры отсюда. Наконец, его голос достиг нас, и мы очнулись. Я внезапно обнаружила, что кожа Луи уже покрылась легким загаром, а под глазами загар перерезает тонкая белая линия.

— Ты, наверное, читал на солнце, — сказала я.

И он, наконец, улыбнулся, кивнул головой, его рука сжала мое плечо, и он отступил на шаг. До сих пор наши тела, находившиеся в метре друг от друга, были натянуты в сопротивлении неистовому геотропизму разделенного желания. Они держались вдали от своей добычи, на привязи, как две великолепно выдрессированные охотничьи собаки. Один шаг Луи — и они сорвались с привязи. Мы так естественно скользнули один к другому и, тесно прижавшись, обернулись к Дидье. Он улыбался.

— Не хочется вас обижать, но оба вы выглядели какими-то неуклюжими, — сказал он, — и невеселыми. Выпить бы чего-нибудь. А то я как дуэнья испанских жениха с невестой.

А я, знавшая, что дневная неловкость — отражение ночной гармонии, что нарочито соблюдаемая дистанция обличает тайное бесстыдство, почувствовала гордость я благодарность к этим сильным телам, принадлежащим Луи и мне, с такой легкостью смиряющимся под взглядом третьего. Да, нашу любовь повезут по предначертанному пути две хорошие лошадки, два чистокровных скакуна, пугливых, верных, любящих ветер и тьму. Я прилегла на диван. Луи достал бутылку виски. Дидье поставил на проигрыватель пластинку с квинтетом Шуберта, и мы быстро выпили первую рюмку. Оказалось, я умираю от жажды и усталости. Наступил вечер. Я уже десять лет сидела перед этим камином и могла наизусть пропеть этот незнакомый квинтет. Пусть я сто раз умру, я согласна быть сто раз осужденной на вечные муки за эти мгновения жизни.

Деревенский ресторанчик находился в трехстах метрах от дома, и мы пошли пешком. Когда мы возвращались, было совсем темно, но белая дорога бледно вырисовывалась перед нами. Комната Луи была просторна и пустынна. Оба окна были открыты, и ночной ветер, пролетая из одного в другое, изредка задерживался на нас, освежая и осушая наши тела — внимательный, легкий, как раб, сторожащий двух своих собратьев, тоже рабов, но другого, более безжалостного хозяина.

Через два дня, то есть в воскресенье, окрестная корова решила отелиться. Луи предложил нам сопровождать его, но мы с Дидье заколебались.

— Пошли, — сказал Луи, — вот уже два дня вы оба, не переставая, расхваливаете сельские красоты. После флоры — фауна. В путь!

Мы проехали пятнадцать километров на предельной скорости. Я пыталась припомнить эпизод из одного очень хорошего романа Вайяна, где героиня, женщина хрупкая, но в то же время сильная, помогает теленку появиться на свет. В конце концов, если моя жизнь должна протекать между утонченными дискуссиями об импрессионизме и барокко и более жестокими капризами природы, мне следует хорошенько изучить материал.

В стойле было темно, женщина, двое мужчин и ребенок толпились перед загородкой, из-за которой слышалось душераздирающее мычанье. Странный запах, пресный и сильный, мешался с запахом навоза. Вдруг я поняла, что это запах крови. Луи снял куртку, закатал рукава и пошел вперед. Оба, мужчины расступились, и я увидела что-то серое, розовое и липкое, качавшееся продолжением коровы. Она замычала громче, в это что-то как будто увеличилось. Я поняла, что это теленок, и бросилась вон, охваченная приступом тошноты. Дидье, под предлогом, что я нуждаюсь в помощи, последовал за мной, но сам весь дрожал. Мы жалобно взглянули друг на друга, потом стали смеяться. Решительно, переходу от гостиной г-жи Дебу к атому стойлу недоставало постепенности.

Корова издала новый крик, от которого разрывалось сердце. Дидье протянул мне сигарету.

— Какой ужас, — произнес он, — Не хочет ли мой бедный брат таким способом примирить меня с мыслью об отцовстве? Лично я подожду здесь.

Чуть позже мы пошли полюбоваться на теленка. Потом Луи вымыл руки, залитые кровью. Фермер предложил нам рюмку спиртного, и мы вернулись в машину. Луи смеялся. — Опыт был не слишком убедителен, — сказал он.

— Для меня так очень, — заявил Дидье. — Я никогда не имел удовольствия видеть это. Интересно, как ты с этим справляешься?

Луи пожал плечами.

— По правде говоря, этой несчастной корове я не был нужен. Я был бы полезен, если бы дела пошли плохо. Иногда после приходится зашивать.

— Ох, замолчи! — сказал Дидье. — Пощади нас.

Из чистого садизма Луи пустился в пространные подробности, одна ужаснее другой. Мы были вынуждены заткнуть уши. Остановились в лесу, у пруда. Братья принялись кидать камушки по воде.

— Жозе говорила тебе о последнем чудачестве Юлиуса А. Крама? — спросил Дидье.

— Нет, — ответила я, — я даже не вспомнила об этом.

Луи наклонился, держа камешек в руке, повернул голову и поглядел на меня.

— Что за чудачество?

— Юлиус решил финансировать журнал, где работает Жозе, — объявил Дидье. — И вот эта женщина, которая только что наблюдала, как телилась корова, будет решать судьбы современной живописи и скульптуры.

— Ну-ну, — сказал Луи, потом вытянул руку, и камушек проскакал пять или шесть раз по гладкой поверхности пруда и исчез.

— Неплохо, — сказал он, довольный собой. — Это большая ответственность, да?

Он смотрел на меня, и внезапно пьянящая радость при мысли о моих новых обязанностях сменилась сознанием суетности и грозящей опасности. По какому праву я согласилась выносить приговор чужим творениям, если не могла поручиться за его справедливость? Я сошла с ума! Взгляд Луи заставил меня это понять.

— Дидье искажает факты, — сказала я. — Я не буду критиковать в полном смысле слова. Я ограничусь тем, что буду писать о том, что вызывает у меня восхищение, нравится мне.

— Ты не поэтому сумасшедшая, — сказал Луи. — Ты отдаешь себе отчет, что за твоя слова, как, впрочем, и за твое молчание тебе будут платить? И платить будет Юлиус А. Крам.

— Через Дюкре, — поправила я.

— Через посредство Дюкре, — подхватил Луи. — Ты не можешь на это согласиться.

Я смотрела на него, смотрела на Дидье, который опустил глаза, без сомнения смущенный тем, что коснулся этой темы, и занервничала. Как тогда в «Пон-Руаль», я видела в Луи врага, судью, пуританина. Я больше не видела в нем моего дорогого возлюбленного.

— Я уже три месяца это делаю, — ответила я. — Может быть, мне недостает опыта, но этим я зарабатываю на жизнь, и, кроме того, мне это нравится. Мне неважно, кто мне платит — Дюкре или Юлиус.

— А мне важно, — заявил Луи.

Он поднял новый камушек. Лицо его стало жестким. У меня вдруг возникло дурацкое предчувствие, что он бросит мне его в лицо.

— Все думают, что я любовница Юлиуса, — сказала я. — Во всяком случае, все думают, что он меня содержит.

— Это тоже должно измениться, — перебил Луи, — и очень скоро.

Что, в конце концов, он хочет изменить? Париж — нечистый город. А уж в этой среде живут одними уловками и видимостью. Но я принадлежу Луи, ему одному, и он это знает. Он хочет, чтобы я не восхищалась никем, кроме него? Он хочет, чтобы я отказалась от своих одиноких прогулок по музеям, выставкам, улицам? Он не может понять, что какие-то голубые тона на полотне, какие-то формы умиляют меня больше, чем новорожденный теленок? Точно так же, как я ощущала в себе больше жизни, больше правды под его взглядом, я видела природу ярче и полнее через взгляд художника. Что же, я вырожденка, синий чулок, у меня особые претензии? Во всяком случае, с меня довольно. Мне уже не восемнадцать лет, и я не ищу Пигмалиона, даже в образе ветеринара. Я пережевывала эти дурные мысли, глядя на дорогу и не видя ее, когда Луи положил свою руку на мою.

— Не нервничай, — сказал он. — Всему свое время. — Потом он улыбнулся мне, и я улыбнулась ему, в эту минуту поклявшись навсегда остаться с ним и посвятить себя исключительно заботам о крупном рогатом скоте. Видимо, перемена моих взглядов была ощутимой, ибо Дидье, до сих пор не раскрывший рта, вдруг вздохнул возле меня и опять засвистел «Жизнь в розовом». Вечером, ночью, если у нас останется время, если наши тела, в их заботе о наслаждении и страхе разъединения, оставят его нам, мы все это обсудим. Но уже вероломно и сладострастно знала я, что ни один из нас не позволит ничему проскользнуть между нами и что единственные слова, которые мы скажем друг другу, будут слова любви.

— Я не могу ехать в Лондон, — говорила я. — Завтра я не могу ехать.

— Послушайте, — возразил Юлиус, — в пятницу, субботу и понедельник распродажа у Сотби. И раз Дюкре настаивает, чтобы вы ехали…

Мы сидели на террасе у «Александра». К нам только что присоединилась Ирен Дебу.

— Вы не любите Лондон? — спросила она. — Прекрасный город! А распродажи у Сотби бывают грандиозны. Если боитесь заскучать там, возьмите с собой Дидье.

Я настаивала на своем. Завтра приезжает Луи, и я не думала, что он обрадуется, узнав, что нужно ехать в Лондон: вот уже пять вечеров подряд мы говорили по телефону о нашей квартире на улице Бургонь — как мы разобьем там, наконец, бивуак на целых два дня и будем в темноте слушать пластинки. Он не хотел ни самолетов, ни гостиниц, ни картин. Он хотел только меня.

— Не понимаю вас, — произнесла Ирен Дебу.

— Вот именно, — ответила я быстро.

Я видела, как она покраснела от злости. В последнее время я гораздо реже встречалась с ней и ее приближенными. Мы допоздна засиживались в редакции — порыв радостного возбуждения еще не прошел, — а после я сразу шла домой. Мы с моим псом ужинали, и, как только заканчивался телефонный разговор с Луи, Я засыпала, как убитая. Юлиус часто заходил обедать в ресторанчик по соседству с редакцией. Казалось, он так же, как и мы, захвачен нашими проектами. Он даже возил с собой в машине, как примерный ученик, альбомы и книги по искусству, которые ему рекомендовал Дюкре. Он настоял на том, что предоставит мне малолитражку из своей конторы, чтобы мне с собакой легче было добираться. Но в этот день я попала в ловушку. Мне следовало со всей твердостью отказаться от этого лондонского проекта и объяснить причины. Присутствие г-жи Дебу не только не стесняло меня, но, напротив, облегчало дело.

Она превратит мою любовную историю в анекдот, низведет ее до уровня мелкой интрижки. Это будет немного досадно: ведь предательство — ее профессия, но не более. Своим обвинением в легкомыслии она облегчит мою исповедь.

— Дидье Дале не может ехать точно так же, как и я, — произнесла я. — Мы ждем его брата Луи. Он приезжает в Париж на два дня.

У Юлиуса не дрогнула ни одна ресница, но Ирен Дебу встрепенулась, глянула мне в лицо, а затем строго уставилась на Юлиуса.

— Луи Дале? — повторила она. — Что это еще за история, Юлиус? Вы в курсе дела?

Наступило молчание, которое Юлиус как будто не спешил нарушить. Он разглядывал свои руки.

— Юлиус совсем не в курсе, — ответила я с усилием. — Я знакома с Луи Дале недавно. Это он подарил мне собаку, вы знаете. Короче говоря, он приезжает на уик-энд в Париж, и в Лондон я ехать не могу.

Ирен Дебу разразилась скрипучим смехом.

— Это бессмыслица, — повторила она, — бессмыслица.

— Дорогая Ирен, — начал Юлиус, — если это вас не огорчит, я бы обсудил все это с Жозе позже. Мне не представляется удобным…

— Мне тоже, — заявила она. — Вы можете даже поговорить об этом сейчас же, если хотите. Я ухожу.

Она поднялась и вышла с такой поспешностью, что Юлиус едва успел встать со стула.

— Что это с ней такое? — спросила я.

— С ней то, — ответил Юлиус, — что она, как и я, кстати, думала, что вас интересует ваша работа, что именно в ней вы нашли точку опоры, и она несколько разочарована, видя, что вы так быстро пренебрегли ею ради малознакомого мужчины. В конце концов, Ирен, несмотря на ее недостатки, очень любит вас, и она не знает, как вы быстро увлекаетесь.

— О ком вы? — спросила я.

— О том же Луи Дале, — спокойно ответил Юлиус, — о нем или о пианисте из Нассо.

Я покраснела. Я чувствовала, как краска заливает мне лицо.

— Откуда вы знаете? — произнесла я. — А если знаете, то как смеете говорить мне об этом? Вы что, шпионите за мной?

— Я уже говорил вам, что вы меня интересуете.

Его глаза были полуприкрыты, он не смотрел на меня. Я почувствовала ужас перед ним, перед собой Я встала так быстро, что собака тоже вскочила и неистово залаяла.

— Я ухожу, — сказала я. — Мне невыносимо знать, что… что вы… — От гнева, от смущения я начала заикаться.

Юлиус добродушно поднял руку.

— Успокойтесь, — сказал он, — все это случайности. Я заеду за вами в семь, как мы договорились.

Но я уже убежала. Большими шагами я пересекла проспект и влезла вместе с собакой в машину. Лишь поворачивая ключ зажигания, я вспомнила, что это «его» машина. Но мне это было безразлично. Рискуя разбить эту драгоценную машину, я на максимальной скорости проехала проспект, пересекла мост и вернулась домой. Я села на кровать. В висках у меня стучало. Собака, в знак симпатии, положила голову мне на колени. Я не знала, что с собой делать.

Через десять минут в дверь позвонил Юлиус. Он уселся против меня. Взглянул в окно. А, в самом деле, если подумать, мы никогда не смотрели друг другу прямо в лицо. Если я пыталась мысленно представить его, я всегда видела его профиль. У этого человека не было ни жестов, ни взглядов. Но именно этот человек видел меня, когда я была в заточении у Алана, видел меня в слезах в нью-йоркской гостинице, видел увлеченной пляжным пианистом. Этот человек хранил обо мне несколько ярких, даже мелодраматичных впечатлений, я же не знала о нем ничего, или почти ничего. О своих чувствах он говорил со мной один-единственный раз, да и то из глубины гамака, откуда виднелись лишь его волосы.

Силы были слишком неравны.

— Я знаю, что вы предпочли бы сейчас быть одной, — сказал Юлиус, — но я очень хочу объяснить вам кое-что.

Я не ответила. Я смотрела на него и, действительно, очень хотела, чтобы он ушел. Впервые я видела в нем врага. Как это ни смешно, но единственное, что меня сейчас занимало, — это, расскажет ли он Луи о пианисте. Я понимала, что это детская реакция, не имеющая никакой связи с данной ситуацией, но не могла заставить себя не думать об этом. Конечно, это была случайность, но я боялась, как бы Луи не подумал, что и он случайность. Я знала, что он для этого достаточно неуравновешен.

— В сущности, — произнес Юлиус, — вы сердитесь на меня из-за пианиста. Это не я вас видел в тот вечер, а м-ль Баро. Но, так или иначе, вы свободны.

— Вы это называете быть свободной?

— Я всегда вам это говорил, Жозе, и вы всегда делали, что хотели. Тот факт, что я интересуюсь вами, вашей жизнью, не зависит от чувств, которые я могу к вам питать. Вы думаете, что любите Луи, и любите его, — предупредил он мое возражение, — я нахожу это вполне нормальным. Но вы не можете запретить мне думать о вас и определенным образом заботиться о вас. Это долг и право всякого друга.

Он говорил спокойно, уверенно. И действительно, в чем объективно могла я его упрекнуть?

— В конце концов, — продолжал он, — когда я познакомился с вами, вам было плохо, и в дальнейшем я, по-моему, всегда старался лишь помочь вам. Возможно, я поступил неправильно, когда в Нассо заговорил о своих чувствах, но я тогда был переутомлен, очень одинок, и, кроме того, назавтра я принес свои извинения.

Да, этот маленький могущественный человек, действительно, был совершенно одинок, а я в своем так недавно обретенном счастье вела себя с претензией и жестокостью выскочки. Он все смотрел куда-то сквозь меня. Движимая каким-то импульсом, я встала и положила руку на его рукав. Все-таки он же любил меня, и страдал, и ничего не мог с этим поделать.

— Юлиус, — сказала я, — я прошу у вас прощения, искренне прошу. Я вам очень благодарна за все, что вы для меня сделали. Просто, мне казалось, что за мной следят, что я в ловушке и… А «Даймлер»? — спросила я вдруг.

— «Даймлер»? — переспросил Юлиус.

— «Даймлер» под моими окнами?

Он смотрел на меня с полным недоумением. Ведь в Париже есть и другие «Даймлеры», а я даже не знала, какого цвета тот, который видел Луи. И потом мне всегда отвратительны подробности. Я предпочла сохранить рамки дружбы, привязанности, а не углубляться в тайны парижского сыска. И снова, чтобы избежать познания сути вещей, я углубилась в заботу об их форме.

— Не будем больше говорить об этом, — сказала я. — Хотите чего-нибудь выпить?

Он улыбнулся.

— Да. И на сей раз чего-нибудь покрепче.

Он достал из кармана коробочку и вынул из нее две таблетки.

— Вы продолжаете принимать все эти лекарства? — спросила я.

— Большинство городских жителей делает то же самое, — ответил он.

— Это транквилизатор? Не могу объяснить, до какой степени эта привычка внушает мне страх.

Это была правда. Я не понимала, как можно так упорствовать в стремлении сгладить любые удары жизни. Я видела в этом что-то похожее на непрерывное поражение — как будто отгораживаешь самого себя от несчастий, скуки занавесью, и эта занавесь — как белый флаг, как символ капитуляции без боя.

— Когда вы будете в моем возрасте, — произнес с улыбкой Юлиус, — вам тоже покажется несносным сдаваться на милость…

Он искал слова.

— На милость самого себя, — сказала я с некоторой иронией.

Он закрыл глаза и согласно кивнул, а мне больше не хотелось улыбаться. Быть может, настанет день, когда и мне придется со всей решительностью затыкать глотку голодной стае моих желаний, крикливым птицам моих страхов и сожалений. Быть может, в один прекрасный день и я смогу выносить свое существование лишь в виде черно-белой копии, без цвета, без острых граней. Да-да, я буду кататься на велосипеде, не выходя из ванной, и грызть таблетки, чтобы усыпить свои чувства. Мускулистые ноги и бессильное сердце, безмятежное лицо и мертвая душа. Мысленно я видела все эго и не верила себе, ибо между мной и этим кошмаром был еще Юлиус. Все же я выпила с ним виски, и мы со смехом вспомнили бегство оскорбленной г-жи Дебу.

— Кончится тем, что она вцепится мне в горло, — весело сказала я. — Она не любит, когда с нее сбивают спесь…

Я не представляла, как недалека я от истины.

Приближалось лето. Еще несколько дней — и наступит июнь. Люксембургский сад был приветлив и полон орущей детворы, хвастливых игроков в шары и старушек, оживших с наступлением теплых дней. Мы с Луи сидели на скамейке. Нам надо было серьезно поговорить. Дело в том, что стоило нам остаться наедине, как его или моя рука инстинктивно тянулась к волосам или лицу другого, и неизъяснимое блаженство охватывало нас, заставляя чуть ли не мурлыкать, а все, не относящееся к проявлениям нежности, откладывалось на после. Мы переживали часы наполненного счастьем молчания; фразы оставались незаконченными; подлинный диалог мы препоручали нашим телам. Но в тот день Луи все же решился все расставить по местам.

— Я подумал, — сказал он, — прежде всего, я должен тебе кое в чем признаться. Помимо благородного презрения, питаемого мной к обществу, я оставил Париж из-за того, что играл. Я страстный картежник.

— Прекрасно, — сказала я, — я тоже.

— Это мало утешает. Прежде чем окончательно промотать свою долю наследства и долю Дидье, я сбежал. Ветеринаром я стал потому, что люблю животных, и потом всегда занятно оказывать помощь тем, кто не может пожаловаться. Но заставлять тебя переезжать в деревню я не хочу, а жить без тебя не хочу тоже.

— Если ты настаиваешь, я поеду в деревню, — ответила я.

— Я знаю это. Но я знаю и то, что ты любишь свой журнал. А я вполне мог бы работать вблизи Парижа. Я знаю нескольких владельцев конных заводов. Я займусь лошадьми, вот нам и не придется больше расставаться.

Я почувствовала облегчение. Я не говорила Луи, что моя работа, по крайней мере, мысль о том, что я ею занимаюсь, разрасталась во мне в бредовое желание, которого я никогда до сих пор не испытывала: быть хоть на что-нибудь годной. Открытие, что Луи — игрок, забавляло меня: в этой глыбе — воплощении спокойствия, уравновешенности, какой он предстал с самого нашего первого знакомства, оказывается, была и пустая порода. Конечно, в словах, которые он говорил ночью, в его поведении влюбленного раскрывалось воображение и какое-то безумство нежности, переполнявшее меня доверием. Ночь, как и алкоголь, я знаю, — великие разоблачители. Но то, что он сам сознался в своей сложности и, в то же время, слабости, означало, что он питает теперь ко мне доверие, что он опустил забрало, что мы добились величайшей победы, которая только доступна счастливым влюбленным и повелевает им сложить оружие.

— Мы поселимся недалеко от Парижа, — сказал Луи, — а потом, если ты захочешь, у нас будет ребенок или двое.

Впервые за всю мою полную случайности жизнь такая возможность показалась мне желанной. Я могу жить в одном доме с Луи, собакой и ребенком. Я могу стать лучшим в Париже искусствоведом. А в саду мы сможем выращивать чистокровных лошадей. Таков будет хеппи-энд жизни, полной бурь, погонь и бегств. Наконец-то я сменю роль: перестану быть дичью, за которой по пятам гонится исступленный охотник. Я стану густым гостеприимным лесом, в котором укроются, насытятся и утолят жажду послушные и любимые мной обитатели: мой спутник, мой ребенок и мои животные. Я больше не буду идти от кражи к краже, от душевной муки к душевной муке. Я стану солнечной лужайкой, речкой, к которой придут мои близкие, чтобы вдоволь испить молока человеческой нежности. Это мое последнее приключение казалось мне самым опасным из всех, ибо на этот раз я не могла представить себе его конца.

— Это ужасно, — произнесла я, — но мне кажется, что я никогда уже не сумею подумать о ком-нибудь, кроме тебя.

— Я тоже. Именно поэтому мы должны быть особенно осторожны, особенно ты.

— Ты опять о Юлиусе?

— Да, — ответил он без улыбки. — Страсть этого человека — обладание. Поза бескорыстия, которую он принял по отношению к тебе, пугает меня. Если бы он предъявлял какие-то права, я бы не беспокоился так. Но я не хочу говорить с тобой об этом. Не мне тебя разубеждать. Просто я хочу, чтобы в тот день, когда это произойдет, ты пришла ко мне.

— Жаловаться?

— Нет, искать утешения. Всегда невесело делать разоблачения. Ты обязательно затаишь злобу на того, кто тебя на это натолкнет. Мне не хочется, чтобы это был я.

Все это показалось мне слишком неопределенным и маловероятным. В своей эйфории я легче могла представить себе Юлиуса в роли доброго дядюшки, чем в роли тирана. И я рассеянно улыбнулась и встала. В шесть часов я должна была встретиться с Дюкре, чтобы обсудить модель обложки. Луи проводил меня и уехал. Он ужинал с Дидье.

Я немного опоздала и вошла на цыпочках. В соседнем кабинете Дюкре разговаривал по телефону. Я tie хотела ему мешать. Дверь была открыта. Я села за свой стол. Прошло некоторое время, пока я поняла, что речь идет обо мне.

— …я в крайнем затруднении, — говорил Дюкре. — Когда вы попросили меня принять ее, у меня не было никаких оснований для отказа. В конце концов, человек нуждался в работе, а у меня из-за денежных затруднений не хватало сотрудников. И поскольку вы предложили выплачивать ей жалованье… Нет, ничего не изменилось, только я думал, что она в курсе дела. В течение двух месяцев — с тех пор как вы решили — для нее — расширить мой журнал, я внимательно наблюдал за ней. Она ничего не знает… Мне неизвестны ваши планы… Я понимаю, это меня не касается, но если однажды она обо всем узнает, я буду выглядеть человеком без правил, а я не таков. Это похоже на западню…

Он перестал говорить, потому что я стояла на пороге и в ужасе глядела на него. Он тихонько положил трубку, указал мне на кресло против себя, я машинально села. Мы не сводили друг с друга глаз.

— Добавить нечего, я полагаю, — сказал он. Он был еще более бледен и сер, чем обычно.

— Нет, — ответила я, — по-моему, я все поняла.

— Намерения г-на Крама показались мне добрыми, и я вправду думал, что вы в курсе дела. Затруднения у меня появились два месяца назад, когда он попросил побольше занять вас, заставить вас разъезжать… В общем, я не понимал, в чем дело, пока вы не представили мне Луи Дале.

Мне было трудно дышать. Мне было стыдно за себя, за него, за Юлиуса, но с особой горечью и отчаянием я думала о молодой, умной, чуткой и образованной женщине, какой вообразила себя среди этих пыльных стен.

— Ничего, — сказала я. — Красиво, конечно, ничего не скажешь.

— Знаете, — начал Дюкре, — это ничего не меняет. Я готов снова позвонить г-ну Краму и отказаться от этого нового журнала, а вы останетесь у нас.

Я улыбнулась ему, вернее, попыталась улыбнуться, но мне это было мучительно.

— Это будет слишком глупо, — ответила я. — Уйти мне необходимо, но не думаю, что Юлиус окажется настолько мелким, чтобы отыграться на вас.

Секунду длилось молчание. Мы смотрели друг на друга с какой-то нежностью.

— Мое предложение остается в силе, — произнес он, — и если когда-нибудь вам понадобится друг… Простите меня, Жозе, я относился к вам, как к капризу…

— Так оно и есть, — ответила я спокойно. — Во всяком случае, было. Я вам позвоню.

Я быстро вышла, потому что у меня щипало глаза. Я огляделась: кабинет, как бы отмеченный печатью усталости, бумаги, репродукции, пишущие машинки — какая внушающая доверие декорация для иллюзии — и выбежала. Я остановилась не у первого кафе, где собиралась наша дружная компания, а у следующего. Что-то распрямлялось во мне, и не осталось ничего, кроме желания узнать, разоблачить — все равно что. Я не могла обратиться к Юлиусу. Он превратит мое предательство, эту покупку меня — в простую предупредительность благородного человека, в подарок заблудшей молодой женщине. Я знала лишь одного человека, достаточно ненавидевшего меня, чтобы быть откровенным. Это была кровожадная г-жа Дебу. Я позвонила ей. О чудо — она была дома.

— Жду вас, — сказала она.

Она не добавила «не сходя с места», но в такси, которое везло меня к ней, я представляла себе, как она наверняка сейчас причесывается, готовится — с особенным ликованием.

Я сидела в ее гостиной. Стояла прекрасная погода. Я была спокойна.

— Вы ведь не станете говорить, что не знали обо всем этом?

— Я ничего не стану вам говорить, — ответила я, — потому что вы мне не поверите.

— Разумеется. Ну-ка, вы не знали, что невозможно снять на время квартиру на улице Бургонь за сорок пять тысяч франков старыми в месяц? Вы не знали, что портные — мой, в частности, — не одевают бесплатно неизвестных молодых женщин? Вы не знали, что на место в редакции претендуют пятьдесят молодых особ, гораздо более образованных, чем вы?

— Я не должна была не знать этого, это верно.

— Юлиус очень терпелив, и эта милая игра могла длиться долго, каковы бы ни были ваши прихоти. Юлиус никогда не умел отказываться от чего бы то ни было. Но признаюсь вам, для его друзей, в особенности для меня, невыносимо было видеть его под каблуком у такой…

— Какой? — подхватила я.

— Скажем, под вашим каблуком.

— Прекрасно.

Я рассмеялась, и это несколько вывело ее из равновесия. Ненависть, презрение, недоверие переполняли ее настолько, что она выглядела почти забавной.

— А чего, по-вашему, хотел Юлиус? — спросила я.

— Вы хотите сказать, чего хочет Юлиус? Он сказал мне об этом в самом начале: он хотел дать вам интересную, приятную жизнь и оставлял вам время для кое-каких глупостей, которые в любом случае привели бы вас к нему. Не думайте, что вы так легко улизнете. Вы еще не прекратили вашего знакомства с нами, моя дорогая Жозе.

— Думаю, что прекратила, — ответила я. — Видите ли, я решила жить с Луи Дале и на будущей неделе уезжаю в деревню.

— А когда вы устанете от него, вы вернетесь. Юлиус будет здесь, и вы будете очень рады снова видеть его. Ваши комедии забавляют его, а ваша притворная ненависть смешит, но не злоупотребляйте!

— Если я правильно поняла, — произнесла я, — он тоже презирает меня.

— Да нет. Он говорит, что в глубине души вы честны и что, в конце концов, уступите.

Я встала, улыбаясь на этот раз без всякого усилия.

— Не думаю. Видите ли, вы ослеплены презрением: есть вещь, о которой вы и не догадываетесь: а дело в том, что с вами я смертельно скучаю — и от вас, и от ваших ухищрений. Ухищрения Юлиуса меня оскорбляют, потому что я очень его люблю, но вы-то…

Я попала в цель. Слово «скука» было для нее абсолютно невыносимым, мучительным, а моя невозмутимость, наверное, внушала ей больший страх, чем внушил бы внезапный гнев.

— Я постепенно уплачу и Юлиусу, и портному, — сказала я. — Я сама поговорю с моей бывшей свекровью и как можно скорее улажу эту историю с алиментами, без помощи Юлиуса.

Она остановила меня у самой двери. Казалось, она обеспокоена.

— Что вы скажете Юлиусу?

— Ничего, — ответила я, — мы с ним не увидимся.

Я широко шагала по улице, напевая. Какая-то веселая злость вселилась в меня. Я покончила с ложью, с окольными путями, с обманом. Для развлечения этих людишек меня тайно содержали. Как их, наверное, веселил мой независимый вид, мои похождения. Они меня здорово провели. Да, я была в отчаянии, но и испытывала облегчение. Теперь я знала, какой сделать выбор. Они надели на меня красивый золотой ошейник, но цепь спала. Теперь все хорошо. Укладывая чемодан, к слову сказать, почти пустой, ибо в нем было лишь несколько платьев, оставленных мне Аланом, я насмешливо говорила себе, что воистину самоуважение — не мой удел. Моя слепота и оптимизм позволили Юлиусу выставить меня на посмешище перед его друзьями и, наверное, перед ним самим. И я сетовала на него за это, ибо, если, вопреки своему презрению, он все-таки любил меня, то не должен был выносить, чтобы другие меня осуждали. Я окинула благодарным взглядом мою студию, где я понемногу излечилась от Алана, где я узнала Луи — мое призрачное, но теплое убежище. Я взяла собаку за поводок, и мы спокойно сошли по лестнице. Хозяйка, еще одна ставленница Юлиуса А. Крама, сочла за лучшее не показываться. Я остановилась в маленькой гостинице. Я лежала на постели, в ногах лежала собака, на полу стоял чемодан. На полгода жизни и схороненную дружбу опускался вечер.

Ликующее, сладостное лето прошло в доме Луи. Он никак не комментировал мой рассказ. Просто он стал еще нежнее обычного, еще внимательнее. Дидье приходил часто. Вместе мы искали дом в окрестностях Парижа, и нашли его, наконец, в Версале. Мы были счастливы, и тот моральный надлом, усталость и грусть, которые сопровождали мое бегство, к концу месяца рассеялись. Я не писала Юлиусу, не отвечала на его письма. Впрочем, я их и не читала. Я не виделась ни с кем из того кружка. Мы встречались с друзьями Луи, с моими старыми друзьями. Я чувствовала, что спасена. Спасена от опасности, лишенной имени и зримого образа, и именно потому казавшейся в тысячу раз большей, чем любые опасности, которые могли меня подстерегать: я чуть было не поверила всерьез, что принадлежу людям, которых не люблю, я чуть было не посвятила свою жизнь скуке, назвав ее совсем иным именем. Жизнь возвращалась ко мне, она удваивалась во мне, ибо в августе я почувствовала, что жду от Луи ребенка. Мы решили окрестить одновременно и ребенка, и собаку, ведь у нее до сих пор еще не было имени.

Мы только что переехали, а несколько дней спустя, когда я под дождем пересекала авеню де ла Гранд Арме в Париже, я столкнулась с Юлиусом. «Даймлер» выскочил из боковой аллеи. Я сразу же узнала его и остановилась. Юлиус вылез и подошел ко мне. Он похудел.

— Жозе! — воскликнул он. — Наконец! Я был уверен, что вы вернетесь.

Я смотрела на него, на этого маленького упрямого человечка. Мне показалось, что я впервые смотрю ему прямо в лицо. Все те же голубые глаза, поблескивающие за стеклами очков, все тот же костюмчик цвета морской волны, все те же безжизненные руки. Мне понадобилось большое усилие, чтобы заставить себя вспомнить, что этот человек так долго был для меня символом поддержки. Теперь он казался мне чуждым, стесняющим и близким в одно и то же время, как маньяк.

— Вы все еще сердитесь? С этим покончено, не так ли?

— Да, Юлиус, — ответила я, — с этим покончено.

— Я полагаю, вы поняли, что все это было для вашего блага? Быть может, я был несколько неловок…

Он улыбнулся, явно вполне довольный собой. У меня возникло то же впечатление, как впервые в «Салине» — что, рядом со мной неизвестный и абсолютно чуждый механизм. Я не могла припомнить ни одного, хотя бы маленького диалога между нами, мне приходил на память лишь один монолог, на пляже, — единственный раз, когдаон приоткрыл мне более или менее понятное лицо. И только это воспоминание заставляло меня стоять в нерешительности перед ним, вместо того, чтобы убежать.

— Я получал о вас известия все лето, — добавил он, — я знаю Солонь так же хорошо, как вы.

— Опять ваши частные сыщики… — Он улыбнулся.

— Вы не думали ведь, что и перестану заботиться о вас?

Гнев вдруг охватил меня, и я услышала произносимые мной слова раньше, чем решилась их сказать:

— А ваши частные сыщики доложили вам, что я жду ребенка?

На миг он застыл, пораженный, потом спохватился:

— Но это очень хорошая новость, Жозе. Мы вместе прекрасно воспитаем этого ребенка.

— Это ребенок Луи, — ответила я, — в будущем месяце мы поженимся.

И тут, к моему изумлению, к моему великому ужасу, лицо его исказилось, глаза наполнились слезами, он неистово затопал ногами о тротуар и замахал руками.

— Это неправда, — ревел он, — это неправда, это невозможно!

Я смотрела на него, оцепенев. Вдруг за его спиной вырос шофер и схватил его за плечи, как раз в тот момент, когда он намеревался меня ударить. Стали собираться люди.

— Этот ребенок мой, — рычал Юлиус, — и вы тоже!

— Господин Крам, — повторял шофер, оттаскивая его назад, — господин Крам…

— Пустите меня, — кричал Юлиус, — пустите меня! Этого не может быть! Говорю вам, этот ребенок мой!

Шофер уволок его, а я внезапно очнулась от своего столбняка, бросилась бежать и укрылась в каком-то кафе. Я долго сидела, стуча зубами, пытаясь овладеть собой. Я не решалась выйти. Мне казалось, я сейчас же увижу Юлиуса, на том же месте, как он задыхается и топает ногами, а на глазах у него эти страшные слезы ярости, разочарования и, может быть, любви. Я позвонила Дидье. Он пришел за мной и проводил меня домой.

Через два месяца я узнала о смерти Юлиуса А. Крама. По-видимому, он скончался от сердечного приступа вследствие злоупотребления антидепрессантами, транквилизаторами и прочими средствами, помогающими убежать от действительности. Мы прошли по жизни друг друга, неизменно сохраняя параллельное направление и неизменно чуждые друг другу. Мы всегда видели друг друга лишь в профиль, мы никогда не любили друг друга. Он мечтал лишь владеть мною, а я — спастись от него. Вот и все. Если подумать, очень жалкая история. И все же я знаю, когда время привычно наведет порядок в моей хрупкой памяти, в ней останется лишь прядь его светлых волос, виднеющаяся над гамаком, и голос, говорящий неуверенно и устало «с тех пор, как я узнал вас, я больше не скучаю».


Оглавление

  • * * *