Магия кошмара (fb2)

- Магия кошмара (пер. О. Афанасенкова) 762 Кб, 405с. (скачать fb2) - Питер Страуб

Настройки текста:



Питер Страуб Магия кошмара

Золушка

«Ashputtle»

Некоторые думают, что учеба и воспитание маленьких детей сопоставимы с помощью другим людям, что-то вроде сервиса. Принято считать, что, если ты учишь маленьких детей, ты должен их любить. И выводы из этого делают самые разные.

* * *

Еще принято считать, что если ты очень толстый и все время весел и счастлив, то скорее всего ты просто притворяешься и ведешь себя так, чтобы заставить окружающих забыть, насколько ты толст, или простить тебе это. Полагают, что ты глуп настолько, что думаешь, будто такой номер проходит. Исходя из этого, люди приобретают уверенность в своем умственном превосходстве, и тогда они начинают тебя еще и жалеть.

* * *

Эти притворщицы, мои сводные сестры, они приходили ко мне и говорили: «Разве ты не знаешь, что мы хотим тебе помочь?» Они приходили ко мне и говорили: «Может, расскажешь нам о своей жизни?»

Они задавали эти идиотские вопросы снова и снова:

С тобой все в порядке?

Что с тобой происходит?

Может, поговоришь с нами, дорогая?

Как у тебя жизнь?

Я сидела, уставившись перед собой, не глядя на их чудесные волосы, прекрасные глаза и очаровательные ротики. Я изучала рисунок на обоях у них за спиной и старалась не моргать до тех пор, пока они не вставали и не уходили.

Какая у меня была жизнь? Что происходило со мной?

Ничего со мной не происходило. Со мной все было в порядке.

Прежде чем встать и уйти, они торопливо улыбались мне дрожащими губами. Оставшись в одиночестве, я продолжала сидеть на стуле и смотреть на обои, пока сестры разговаривали с Зиной.

Желтые обои с белыми линиями, идущими вверх и вниз. Линии никогда не пересекались — как раз там, где они должны были вот-вот сойтись, линии прерывались, и широкая полоса желтого всегда оказывалась между ними.

Мне нравилось смотреть на белые линии на желтом фоне, на каждую из них по отдельности.

* * *

Когда притворщицы называли меня «дорогая», ледяная вьюга врывалась в мой рот и через горло неслась в живот, замораживая все внутри. Они не знали, что я — ничто, что я никогда не буду такой, как они. Они не знали, что единственной частью меня, имеющей значение, был маленький твердый камушек внутри.

* * *

У камня есть имя. МАМА.

* * *

Если тебе лет пятьдесят, ты работаешь воспитательницей в детском саду, да к тому же еще и толстая, то люди почему-то воображают, что ты должна быть искренне преданна их детям, потому что никакой личной жизни у тебя быть не может. Родители почти благодарны тебе за твою некрасивость, потому что для них она означает, что ты действительно будешь хорошо заботиться об их чадах. Да и в конце концов, нельзя же этим заниматься ради денег, ведь так? Что люди знают о твоей зарплате? Они знают, что даже уборщица получает больше. Итак, по их мнению, ты решила посвятить себя воспитанию чудесных, замечательных, милых деток не для того, чтобы разбогатеть, конечно же, нет.

Тем не менее, даже если они не покупаются на твои улыбки и хорошие манеры, даже если относятся к тебе со смешанным чувством жалости и презрения, они тебе все-таки благодарны.

* * *

Я встречаюсь с родителями, например, с каким-нибудь курчавеньким адвокатиком, скажем, по имени Арнольд Золлер, и его женой Кати, и когда я сижу за своим столом и смотрю, как эти двое стройных, красивых молодых людей изо всех сил стараются скрыть жалость и презрение, то и дело проскальзывающие на ухоженных лицах, я вижу в их глазах благодарность.

Арнольд и Кати верят, что такая достойная жалости старая толстуха, как я, должна любить их прелестную маленькую девочку, скажем, по имени Тори (Виктория полностью). И мне кажется, что я действительно люблю малышку Тори Золлер, да, я на самом деле думаю, что люблю ее. Моя мама тоже любила бы ее. Это истинная правда.

* * *

Я вижу себя в мире, в самом центре мира.

Я растворяюсь в природе.

* * *

У нас в сознании существует представление о совершенстве, но ничто в мире, в природе нельзя познать в совершенстве. Каждый ответ определен тем, кто отвечает.

* * *

Я не собираюсь поощрять или удовлетворять ваши желания и нужды. Даже если вы такой уважаемый человек, как адвокат. Даже если ваше имя, к примеру, Арнольд Золлер.

* * *

Однажды, правда, недолго, было золотое время. В моем сознании существовало представление о совершенстве, и вся природа отзывалась эхом и вторила ему. Мои родители, и я с ними тоже, жили в золотое время. Нас звали Эш. В общем-то меня и сейчас зовут миссис Эш, хотя «миссис» добавляют исключительно из вежливости: никакого мужа не было и в помине. (Некоторые школьники называют меня миссис Толстуха-Эш, у них я не была воспитательницей, перед их родителями мне не приходилось вжиматься в стул и говорить, что их чертовы бесценные сокровища — чудесные, замечательные, милые детки, да ко всему еще и умненькие. Так вот, я делаю вид, что мне это безразлично.) Мистер и миссис Эш на самом деле жили вместе в золотое время, и они всем сердцем любили свою маленькую дочку. А потом — оп-па! — мамочка умерла. Папочка похоронил ее во дворе поместной церкви, со священником, в гробу, с гимнами, причитаниями и всем таким прочим, и Зина, я помню, Зина была там уже тогда, даже тогда. Вот так обстояли дела с самого начала.

Притворщицы приходили из-за того, что я стала делать позже. Они приезжали издалека, из города, наверное. Мы жили в деревне и никогда не видели городских платьев как у них, не видели таких причесок. А у одной даже была вуаль!

* * *

Одним зимним утром, когда я работала здесь только первый год, я села в машину — точнее сказать, втиснулась (что ж, я отличаюсь от других), вжалась между сиденьем и рулем и проехала сорок миль на восток до ближайшего города. Я проехала через весь город и направилась в самые гнилые трущобы, где люди, сидя в машинах, пьют средь бела дня. Я отправилась в магазин, в который никто не ходит, кроме живущих на социальное пособие и мамаш с пятью-шестью детьми от разных отцов. Я припарковалась на улице и прошествовала к двери. Такие, как они, никогда не обижают таких, как я.

Внизу в подвале был магазин, где продавали обои. С сопением и пыхтением я спустилась по лестнице, сияя при этом, как новая пуговица. Я протискивалась между рядами обоев, пока не добралась до задней стенки, где на полке, словно книги, стояли образцы. Они были очень похожи на книги сказок из моего детства. Я сгребла штуки четыре, водрузила их на стол перед собой и, взгромоздившись на малюсенький стульчик, начала с хлопаньем переворачивать «страницы».

Маленький испуганный негритенок в дешевом костюмчике пробормотал что-то невнятное, предлагая мне помощь. Я улыбнулась ему своей самой очаровательной и добродушной улыбкой и сказала: что ж, я пришла сюда за обоями, не так ли? Знаю ли я, какой цвет хочу? Да, я думала о желтом, сказала я. Ух-ух, сказал он, а какого типа желтые обои вам хочется? Желтые с белыми полосками. Ух-ух, говорит он и начинает помогать мне просматривать книги с образцами. Пожалуй, нигде на белом свете нет более уродливых обоев, чем здесь. Одни напоминали болячки на стене, другие словно попали под дождь и облезли. Даже негритенок знает, что это — дерьмо, но изо всех сил старается не подать виду.

Я щедро улыбаюсь направо и налево. Я улыбаюсь, как королева, проезжающая по своему королевству в экипаже, как маленькая девочка, которой горлица с волшебного дерева только что подарила платье, расшитое золотом и серебром. Я улыбаюсь так, как улыбаюсь Арнольду Золлеру и его женушке, когда они сидят напротив и смотрят на меня, а я топлю, душу, давлю, хороню их прелестную, умненькую малышку Тори в золотых словах.

Думаю, у нас есть еще желтые обои, говорит негритенок, приносит еще одну большую книгу сказок и с тяжелым стуком шлепает ее на стол между нами. Его темные, словно грязные, руки переворачивают большие плотные страницы. И прямо как я и думала, как я и знала, да я просто была уверена, что это может произойти только здесь, в этом грязном углу именно этого грязного магазина: глупый, но очень услужливый паренек открывает книгу с обоями моей мамы.

Я вижу широкие желтые и узкие белые линии, которые никогда не пересекаются, и я не могу сдержаться, я покрываюсь потом с головы до ног, я издаю такой ужасный стон, что негритенок кидается от меня прочь. И правильно делает, потому что в следующую секунду я наклоняюсь, изрыгая что-то красновато-липкое прямо на пол магазина. О боже, бормочет негритенок, о леди. Я рычу, и остатки красной массы вырываются из меня и с брызгами шлепаются на ковер. Негр постарше в рубашке с накладной бабочкой кидается к нам, но резко останавливается с открытым ртом, глядя на то, что творится на ковре.

Я достаю носовой платок из сумочки и вытираю рот. Пытаюсь улыбнуться ребенку, но перед глазами у меня туман. Нет, говорю я, все в порядке, я хочу купить эти обои для кухни, да, именно эти. Переворачиваю страницу, чтобы посмотреть, как называются обои моей мамы — и обои Зины, — и выясняю, что обои называются «Задумчивый тростник».

* * *

Для вдохновения совсем не обязательно быть религиозным.

* * *

Авантюрный склад ума — как огромный дом.

Чтобы по-настоящему прожить жизнь, надо относиться к ней как к большому приключению.

Но никто на свете не может объяснить притягательность приключений.

* * *

Зина научила меня двум трюкам, которые всегда срабатывают в отношениях с детьми, а срабатывают потому, что на самом деле это вовсе не трюки!

Первый трюк я использую, когда какой-нибудь ребенок не слушается или невнимателен, что, как вы понимаете, часто случается с детьми детсадовского возраста. С такими нарушениями я справляюсь так: приказываю ребенку подойти к моему столу. (Иногда я приказываю подойти двоим.) Я пристально смотрю на ребенка до тех пор, пока он не съеживается. Иногда он краснеет или дрожит. Я дожидаюсь физических признаков стыда и дискомфорта. Затем произношу имя ребенка. «Тори», — говорю я, если это Тори. Ребенок начинает таращиться на меня своими маленькими глазенками. Это происходит всегда, без исключений. «Тори, — говорю я, — ты знаешь, что ты сделала плохо, не так ли?» В девяноста девяти случаях из ста ребенок кивает головой. «Ведь ты никогда больше не будешь так делать, правда?» Как правило, ребенок в состоянии только пролепетать: «Нет». «Так-то лучше», — говорю я и начинаю наклоняться вперед, я наклоняюсь до тех пор, пока перед ребенком не остается только мое огромное воспаленное лицо. Затем низким, несущим смерть голосом я шепчу: «Еще раз...» Когда я говорю «Еще раз...», я очень убедительна. Я чувствую, что даже мои глаза меняют форму. Я думаю о Зине и том времени, когда она говорила мне: «Можешь не плакать на могиле своей мамочки, от этого не вырастет чудесное дерево, ты просто утопишь ее в грязи».

* * *

Притягательность моей работы в авантюризме — это большое приключение, как жизнь.

* * *

Моя мамочка не утонула в грязи. Она умерла по-другому. Она упала с лестницы в гостиной, в той гостиной, где сидела Зина, когда приходила в гости. Тогда Зина была просто одной из леди, и во время визитов, «частных бесед», она сидела в лучшем старинном кресле и держала руки на коленях, как самая скромная и невинная леди из всех. Зина была наполовину китаянка, и я знала, что внутри она похожа на острый нож, который может искромсать тебя, но пока не станет. Зина любила авантюры, хотя и не в такой мере, как я. Она так и не выбралась из того городка. Единственное, что с ней произошло потом, — она постарела и осталась одна, она не была больше красивой, превратилась в старую желтую вдову, а потом я слышала, что она умерла на грядке в саду. Я слышала об этом от двух разных людей. Можно сказать, что Зина утонула в грязи. Это еще раз доказывает, что во всем сказанном на земле есть истина, правда, не всегда очевидная сразу.

* * *

Второй трюк, которому я научилась от Зины, помогает мне справиться с целой группой детей, которые вдруг решили взбеситься. Это дети родителей, которые думают, что знают все, а фактически знают меньше, чем ничего. Такие дети никогда не прочувствуют дома классической манеры воспитания. Ты должна реагировать так, чтобы твое представление о совершенстве было очевидным. Так, чтобы донести свое представление о совершенстве до неуправляемых детей, чтобы они тоже его усвоили.

Бедлам может начаться тысячью разных способов. Скажем, я разговариваю с одним конкретным ребенком, например, произношу свое «Еще раз». Или мое внимание ослабло на минуту, когда я размышляю об одной из многих вещей, о которых могу размышлять. Могила матери, омытая моими слезами. Женщины с городскими прическами, которые искренне желали мне помочь, но были просто не в состоянии. Ощущения, которые я испытывала, неподвижно стоя, обнаженная, во дворе перед домом, обмазавшись фекалиями и сливаясь с природой. Постепенное исчезновение моего отца, который, как персонаж из мультика, со временем становился все тоньше и прозрачнее, пока совсем не исчез. Зина, лежащая в саду лицом вниз, втягивающая ноздрями грязь. Сходство женщин из города со злыми сводными сестрами в старых сказках. А еще их сходство с прекрасными принцами из тех же сказок.

Та, которая слышит сказку, сказку создает.

Я не всегда нахожусь мыслями со своими воспитанниками, иногда я уплываю в одно или сразу несколько из своих сказочных королевств. Человек в мечтах может создать все, что ему нужно. Например, образы определенных мест, куда он может уплыть и отдохнуть от окружающего мира. Я парю над своими спокойными королевствами. А в этот момент один ребенок таскает другого за волосы. Второй плюется в окно. Третий падает на пол, издавая какие-то нечеловеческие звуки. То есть порядок превратился в бардак. Тогда я воскрешаю в памяти образы своих безжалостных женщин-ангелов, и вот я уже на ногах, прежде чем маленькие бесенята замечают, что я встала из-за стола. В мгновение ока я оказываюсь около выключателя. Все эти Тори, Тиффани, Джошуа и Иеремии продолжают стоять на головах. Я шлепаю по выключателю, и в комнате становится темно.

Результат? Тишина. Вдохновленное действие — это судьба.

Дети застывают. Их пульс учащается, вены разбухают и превращаются в синие бугорки на висках. Я говорю четыре слова: «Подумайте, что это значит». Они прекрасно знают, что это значит. Произнося слова, я увеличиваюсь в два раза. Я возвышаюсь над ними, и чернота льется из меня. Затем я снова включаю свет и улыбаюсь им. Эти дети никогда не назовут меня миссис Толстуха-Эш; эти дети знают, что я — то же, что и вся природа.

* * *

Когда-то давным-давно умирающая королева послала за своей дочерью, и когда дочь пришла и села у изголовья, королева сказала: «Я оставляю тебя, милая. Молись и береги своего отца. Думай обо мне всегда, и я всегда буду с тобой». Потом она умерла. Каждый день маленькая девочка поливала слезами могилу матери. Но сердце ее умерло. О таких вещах не врут. Ненависть — обратная сторона любви. Так мать превратилась в твердый холодный камень в сердце девочки. И такой она оставалась все время, пока девочка жила.

Вскоре король женился еще раз, его новая жена была очень красива, кожа — золотистого оттенка, а глаза черны, как смоль. Новая королева притворялась, что она — человек, который не умеет притворяться. Она понимала, что реальность зависит от контекста. Она осознавала все преимущества стороннего наблюдателя.

Однажды, когда король собирался отправиться к своему народу, он спросил жену: «Что тебе привезти?»

«Кольцо с бриллиантом», — ответила королева. И король не мог определить, кто говорил в этот момент: человек внутри нее, который притворялся, или человек снаружи, который не мог притворяться.

«А тебе, дочь моя? Чего бы хотелось тебе?» — спросил король.

«Кольцо с бриллиантом», — ответила дочь.

Король улыбнулся и отрицательно покачал головой.

«Тогда ничего, — сказала его дочь. — Совсем ничего».

Когда король вернулся домой, он подарил королеве кольцо с бриллиантом в маленькой голубой коробочке. Королева открыла коробочку, улыбнулась и сказала: «Это очень маленький бриллиант, не так ли?» Дочь короля видела, как он униженно сгорбился, лицо его побелело так, будто он только что потерял половину своей крови. «Мне нравится мой маленький бриллиантик», — произнесла королева, и король выпрямился, хотя все еще выглядел бледным и потрясенным. Он погладил дочь по голове, выходя из комнаты, но девочка едва смотрела на него и ничего не сказала в ответ на ничего, которое он ей подарил.

Той же ночью, когда все во дворце уже спали, королевская дочь пробралась в кухню и съела полбуханки хлеба и почти килограмм домашнего персикового мороженого. Это была самая вкусная еда, которую она когда-либо ела в своей жизни. У хлеба был вкус солнца над пшеничными полями, а внутри вкус прорастающих зерен пшеницы и даже вкус плодородной, темной, рассыпчатой земли, которая окружает пшеничные корешки; вкус жизни насекомых и разных животных, пробегающих через пшеничное поле, даже запах всех этих лис, жуков и мышей. А домашнее персиковое мороженое имело в основном вкус сахара, сливок и персиков, но, кроме того, у него был вкус коры и древесины персикового дерева и розовых лапок птичек, которые на нем сидели, и их тоненьких, звонких голосов, а еще вкус пота человека, который это дерево так долго растил. Каждый вкус должен быть как можно сложнее, и каждый вкус одновременно поднимается вверх и опускается вниз: вверх, мимо горлиц в дальние пределы неба, так высоко, что остается только вкус чистоты, и вниз, в могильную грязь, потом все ниже и ниже, так низко, что во всем, даже в персиковом мороженом, чувствуется лишь вкус мрака и черноты.

* * *

Примерно с этого времени королевская дочь начала привлекать к себе чрезмерное внимание. Со времени ночи, в которой были чистота горлиц и чернота могильной грязи, до окончательного избавления от сводных сестер прошло приблизительно шесть месяцев.

Я считала себя произведением искусства. Я выдавала ответы, не отвечая за них. В этом и заключается великая свобода искусства.

Задавая вопросы, они навязывали собственные ответы. «Разве ты не знаешь, что мы хотим тебе помочь?» Такой вопрос предполагает только два возможных ответа: первый — «нет», второй — «да». Злые сестры никогда не понимали королевскую дочь, и поэтому горлицы выклевали им глаза, сначала с одной стороны, потом — с другой. Правильный ответ третий: «Человек, к которому обращен ваш вопрос, в помощи не нуждается — помочь ему нельзя». Есть еще другие правильные варианты ответа, например, четвертый: «Помощь придет из других источников» и пятый: "Знать и помогать не имеют того значения, которое вы им придаете, вопрос поставлен некорректно".

* * *

Задание на сегодняшний вечер: составить список подходящих ответов на вопрос «Что с тобой происходит?». Примечание: не забыть обдумать условия, навязываемые словом «происходит».

* * *

Сводные сестры приезжали из города. Они выглядели великолепно, хотя скорее напоминали павлинов. Они мило соглашались выпить чаю с Зиной, они восхищались домом, картинами, мебелью так, словно это делало их самих достойными восхищения. Сестры выражали пожелание увезти девочку из дома, но их власть так далеко не распространялась. Зина никогда бы не позволила этого, да и постоянно болеющий король тоже. (Ночью Зина склонялась над спящим королем и, прижавшись к его губам, коварно вытягивала дыхание жизни из его тела.) Зина говорила, что состояние королевской дочери временное. У девочки хороший аппетит. Ее любят. Со временем она придет в себя.

Когда притворщицы спрашивали: «Что с тобой происходит?», я могла бы ответить: «Со мной происходит Зина». Но они бы ни за что не поняли мой ответ. Другой ответ не поняли бы тоже: «Мама происходит со мной».

* * *

Чрезмерное внимание проявлялось следующим образом. Зина знала о моих полуночных пирах, но относилась к ним с безразличием. Она считала, что у каждого человека должно быть то, что ему нужно, что ему хочется. И это справедливо не только для королевской дочери, но и для обычных людей. Но она не знала, что я делала во имя искусства. Страдание и злоба сделали меня великим художником. Думаю, мне было тогда двенадцать (хотя возраст художника совсем не имеет значения). И моя мать, и Зина происходили со мной, и я происходила с ними. Таков мир женщин. Моя мама глубоко в грязной могиле ненавидела Зину. Зина, вторая любовь короля, ненавидела мою мать. Моя мама, разговаривая из камня внутри меня, часто советовала, как справляться с Зиной. Молча, одними лишь взглядами, Зина учила меня, как справляться с мамой. Я знала, как справиться и с той, и с другой и ненавидела обеих. Так я приобрела авантюрный склад ума.

* * *

Главная особенность приключений в том, что они уносят тебя куда-то в неизведанные страны.

Приключения наполнены невыразимым счастьем.

* * *

По субботам, сидя в полном одиночестве в своей комнате, я снимала одежду и аккуратно складывала ее на кровати. (На кровати с пологом.) У меня не было других чувств, кроме чувства настоятельной необходимости того, что я собиралась сделать. Возможно, в такие минуты я переживала невыразимое счастье. Позже, в кульминационный момент моего эксгибиционизма, я действительно переживала невыразимое счастье. А еще позже испытывала то же самое невыразимое счастье, завершая свои приключения в искусстве. В каждом из этих приключений, как и в самом первом, я создавала ответы, которые невозможно получить из самого произведения, они зависят только из состояния зрителей. Одна-одинешенька, совсем нагишом, готовая заняться созданием ответов, я садилась на корточки посреди комнаты и выдавливала из себя прямо на ковер длинный цилиндр — результат обеда и вдобавок целого батона, банки изюма, пачки арахиса и большого куска сервелата, проглоченных мной, пока все спали. Зина в это время, конечно же, склонялась над лицом спящего папочки, жадно вытягивая из него жизнь. Я брала теплый цилиндрик и чувствовала, как он тает в моих руках. Я ускоряла процесс, сжимая ладошки вместе. Затем растирала руками все тело. То, что оставалось от вонючей штучки, я размазывала по стенам комнаты. Я вытирала руки о ковер. (Белый ковер.) И как только все приготовления были завершены, величественно прошествовав по коридорам, я выходила через центральную дверь наружу.

* * *

Я работала воспитательницей в трех штатах. Моя репутация безупречна. Я всегда увольнялась исключительно по собственному желанию. Когда с моими подопечными или их родителями происходили трагедии, я неизменно выражала соболезнования, отправлялась в составе групп добровольцев на поиск тел, присутствовала на похоронах и т.д. и т.п. Почти каждый воспитатель или учитель так или иначе знаком с этими прискорбными обязанностями.

* * *

Снаружи был весь мир, по крайней мере все наше имение. Было из чего выбирать. Две строчки Эдны Винсент Милли исключительно точно отражают мое состояние в тот момент:

Весь мир вокруг, со всех сторон,

Но ведь не шире сердца он.

* * *

Я хорошо помню великолепного Дейва Гэроуэя, цитирующего эти прекрасные слова в своей воскресной передаче, и я всегда читаю эти стихи в каждой новой группе. Что ж, им надо с чего-то начинать. А еще в течение года бывают моменты, когда у детей есть шанс узнать, что природа никогда не дает возможности расслабиться и отдохнуть. Каждое животное хочет есть.

Повернувшись спиной к полям с пасущимися коровами и овцами, не обращая внимания на холмы вдалеке, кишащие койотами, дикими кошками и горными львами, я шла величавой поступью вдоль ровных рядов фруктовых деревьев, яблоневые и персиковые лепестки прилипали к моим босым ногам, я выходила на простор зеленого луга, где рос орешник. Если луг был недавно скошен, длинные зеленые стебли толщиной с гусеницу цеплялись и повисали на моих ногах, как гирлянды. Я часто вытягивалась на свежескошенной траве во весь рост и каталась из стороны в сторону. И вот я добиралась до вершины холма, туда, где кончался луг, к месту назначения. Передо мной лежала дорога в неизвестные города, где я надеялась однажды найти свою судьбу. Надо мной склонялся орешник.

* * *

Я всегда знала, что могу спастись, заглянув в свой собственный разум.

* * *

Я стояла над дорогой на вершине холма с поднятыми вверх руками. Когда я заглядывала в собственный разум, то видела два определенных и необходимых состояния: одно — состояние белой линии, другое — состояние женщин-ангелов, похожих на горлиц.

Белая линия существовала в тихой радости уединения, не касаясь ни неба, ни луга, как бы в подвешенном состоянии между ними. Белая линия была тишиной, уединением, классицизмом. Это состояние — полдела при достижении свободы искусства, и оно называется «Задумчивый тростник».

Ангелы и горлицы существовали в исступленном восторге силы, энергии и ярости. Они были абсолютной чистотой и абсолютным мраком, удовлетворением и его служанкой, местью. Ангелы и горлицы струились из моего тела и с кончиков пальцев взлетали в небо, а когда возвращались, приносили золотые и серебряные платья, бриллиантовые кольца и изумрудные диадемы.

* * *

Я видела, как притворщицы отрезают собственные пальцы на ногах, отпиливают себе пятки и надевают туфли, скользкие от крови. Притворщицы пытались улыбаться, они старались держаться ровно. Они вели себя, как дети перед рассерженным учителем в состоянии праведного гнева. Девочки, которые вели себя, как притворщицы, никогда не понимали, что все необходимое нужно извлекать из собственных мозгов. Не понимая такой простой веши, они шли, пошатываясь, неуверенной походкой, делая вид, что не покалечены, что кровь не льется рекой из их туфель; девочки возвращались в свои ненастоящие дома к своим выдуманным принцам. Невыразимое счастье сопровождало весь этот процесс.

* * *

Затем в течение суток ребенок исчезал.

Пропавшая девочка лежит глубоко в золе и пепле, ее руки и ноги искалечены, лицо изуродовано огнем. Она участвовала в большом приключении. А теперь она слилась с природой.

Вечером я вижу красивых, обезумевших от горя, но все еще не потерявших надежду родителей в передачах местного телевидения. Арнольд и Кати (он, красивый, как принц, она, прекрасная, как одна из притворщиц) все еще не понимают, что случилось; они прожили жизнь в абсолютном неведении — они считают, что в мире нет ничего важней надежды. Они думают, что люди, которым за это платят, сделают все, чтобы удовлетворить их нужду.

Пропала маленькая девочка. Теперь ее фотография каждый день появляется на первой странице нашей доблестной местной газетки, лицо сияет абсолютным невежеством рядом с колонками текста, описывающими неожиданное исчезновение девочки после уроков в воскресной школе при епископской церкви Святой Марии, все усиливающиеся страхи потерявших покой родителей, безграничное очарование самой девочки, исследование дна двух ближайших озер, медленное и тщательное прочесывание лесов, полей, ферм и хозяйственных построек, шок особо состоятельных и высокопоставленных родственников, включая крестных родителей.

Пропала исключительная маленькая девочка. Совершенно особое сочетание белокурых волос разных оттенков и голубых глаз цвета летнего неба, которое видно сквозь пелену перистых облаков. Очаровательная пухлая верхняя губа и маленькое пятнышко с левой стороны у рта, похожее на след от грязного ластика на бумаге, комбинация неподдельной скромности и высокомерия, которому суждено было вскоре затмить другие, более привлекательные черты. Больше этого не увидит никто: ни родители, ни друзья, ни учителя, ни случайные люди, которые, однажды проходя мимо, отдали дань прелести малышки.

Пропавшая девочка была ребенком своего времени. Она не интересовала нашу местную газету, никто не обращал на нее внимания в воскресной школе. Милашку больше всего на свете волновали куклы Барби, особенно Барби Малибу, она до фанатизма была влюблена в Маленького Пони и обожала яблочный пирог, ей очень хотелось, чтобы вместо занятий в садике показывали мультфильм про семейку Симпсонов; очень рано ей начал нравиться музыкальный телевизионный канал, особенно когда показывали клипы «Крис-Кросс» и «Бойз Ту Мен». Однажды видели, как ее держал за руки первоклассник Джеймс Хэлливэл. А еще один раз перед тихим часом она повернулась к толстой и непопулярной девочке с садистскими замашками по имени Дебора Монк и прошипела: «Дэбби, ты жуткая подлиза».

Пропала девочка достаточно ограниченных способностей. Она никак не могла научиться завязывать шнурки на своих дорогущих, но каких-то странных тупоносых кроссовках первого размера, шнурки постоянно развязывались. Когда девочка расчесывала свои разноцветные белокурые волосы пятерней, то все время пропускала колтун в двух дюймах от левого уха. Способности у нее были ниже среднего, и читала крошка плохо. Если ее имя написать большими буквами, она узнает его с самовлюбленным ликованием, при этом все другие слова, пожалуй, кроме "и" и "а", были для нее древним санскритом. Она никак не могла разобраться в наборе непонятных крючков и палочек. Малышка знала алфавит наизусть и быстро проговаривала его, но ответить на вопрос, что идет сначала — "О" или "С", не могла. Сомневаюсь, что девочка смогла бы освоить в школе деление в столбик.

В ее широких, подернутых дымкой глазах то и дело проскальзывала тень неописуемого смятения. В ребенке с более тонко настроенным восприятием это могло бы означать неожиданно нахлынувшее ощущение смертельной опасности, может быть, даже предчувствие гибели. В ее случае, как мне кажется, это выражение было вызвано переходом из мира бессознательного (Барби и Маленький Пони) в мир более социализированный («Крис-Кросс»). Способность к самоанализу смогла бы развиться гораздо позже, после неоднократного переживания таких впечатлений, от которых родители старательно пытались дочь оградить.

Пропал незаменимый ребенок. То, что когда-то было в стране Задумчивого Тростника, ушло навсегда, как и все другое, оно отдалилось во времени, уплыло в страну горлиц.

Если бы какой-нибудь осведомленный анонимный наблюдатель сообщил, что с ребенком все в порядке, что с ним ничего не происходит, это утешительное сообщение было бы ошибочно понято как прелюдия к требованию выкупа. Причина кроется в том, что ни одну человеческую жизнь нельзя заменить другой. Родители, почти потерявшие надежду, не могут воссоздать или как-нибудь еще обзавестись живой копией ребенка, хотя они, конечно же, могут произвести на свет еще одного, но для этого им придется прожить в браке достаточно долго.

Дети в группе страдают от ночных кошмаров и энуреза. В садике они ведут себя апатично, осторожно, проявляют новое для них нежелание отвечать на вопросы, реагируют как дряхлые старики. На школьном собрании, когда всех малышей усаживают в актовом зале, почти каждый из них выражает желание, чтобы пропавшая девочка вернулась. Письма и открытки к ней едва помещаются в два огромных мешка в кабинете директора, а вместе с ежедневно транслируемыми по радио и телевидению обращениями родителей к похитителю или похитителям, думаю, получится еще и третья груда, и тогда весь этот коллективный дар будет предложен обезумевшим от горя родителям.

* * *

Произведения искусства порождают реакции, которые на первый взгляд никак не связаны с ними. Беспомощность, горе и скорбь могут существовать параллельно с агрессией, враждебностью, злобой или даже с безмятежным спокойствием и утешением. Чем более совершенна и искусна работа, тем более насыщенные и длительные реакции она пробуждает.

* * *

Глубоко-глубоко в грязной могиле королева и мать почувствовала слезы своей пропавшей дочери.

Все пройдет.

Превратившись в горлицу, она поднялась из могильной тьмы и опустилась на ореховое дерево.

Все переменится.

С самой верхней ветки горлица пела свою бесконечную песню.

Все принадлежит той, которая ищет истину.

— А в чем истина? — крикнула ослепленная великолепием дочь, подняв голову вверх.

Все пройдет, все переменится, все твое.

Так пела горлица.

* * *

Недавно в личной беседе с директором я объявила о своем желании по окончании семестра уволиться и переехать в другой штат.

Директор у нас — добродушный, ограниченный человек, все еще преданный, можно даже сказать, верно преданный ценностям, которые он впитал из популярной музыки конца шестидесятых. Ему редко удавалось скрыть неловкость при моем появлении. Кроме того, он прекрасно знает, с каким уважением ко мне относятся в детском саду. К тому же он видел, как мои бывшие воспитанники, теперь ученики средней школы, приходят ко мне в группу и рассказывают трепещущим детишкам, что миссис Эш наставила их на путь истинный, что благодаря урокам миссис Эш они успешно учатся в школе и продолжат в том же духе в колледже.

Не в состоянии сдержать борьбу эмоций, вызванную моим заявлением, директор уверил меня, что сегодня же вечером напишет рекомендательное письмо, с ним я получу работу в любом детском саду, частном или государственном, по моему желанию.

Поблагодарив, я промолвила: «Я не могу требовать от вас такой доброты, но и не откажусь от нее».

Директор откинулся назад в кресле и посмотрел на меня сквозь бабушкины очки — внимательно, но нельзя сказать, что недобро. Его правая рука взлетела, как горлица, чтобы погладить седеющую бороду, но остановилась на полпути и вернулась на колено. Затем он положил обе руки на стол, перекрестил пальцы, все еще глядя на меня вопросительно.

— С вами все в порядке? — спросил он.

— Давайте определимся с терминами, — проговорила я. — Если вы хотите знать, в добром ли я здравии, физически и умственно, удовлетворена ли своей работой, я скажу: «Да, со мной все в порядке».

— Вы прекрасно поработали, и ваша помощь была неоценима, особенно когда пропала Тори, — сказал он. — Но я не могу не спросить, повлияло ли это как-то на ваше решение?

— Мои решения приходят сами по себе, — ответила я. — Все пройдет, все переменится. Я достаточно спокойный человек.

Директор пообещал принести рекомендательное письмо завтра в первой половине дня и, как я и думала, сдержал слово. Несмотря на мои серьезные замечания по поводу его методов работы, отношения к детям и идеологии — несмотря на мою полную уверенность в том, что на следующий год его без лишних церемоний выгонят с работы, — не могу не пожелать бедолаге всего самого лучшего.

Романтично, не так ли?

«Isn't It Romantic?»

N направил взятый напрокат «пежо» через проем в стене и припарковал машину у входа в трактир. Слева от него за старыми дверями темноволосая девушка в ярко-голубом платье подняла с пола мешок муки. Она втащила его на прилавок перед собой и разорвала. Когда N вышел из машины, девушка бросила на него вялый, безразличный взгляд и, зачерпнув из мешка полную горсть муки, высыпала ее на разделочную доску. Высоко в холодном сером небе медленно плыли густые облака. К югу кучевые облака цеплялись за ветки деревьев и льнули к склонам гор.

N достал из багажника свою сумку на колесиках и рюкзак для книг, хлопнул дверью и заглянул в дом через кухонную дверь.

Девушка в голубом платье подняла большой нож и с силой опустила его на ощипанного цыпленка без головы.

N вытащил ручку сумки и покатил ее к стеклянной входной двери.

Он прошел под аркой и оказался в узком неосвещенном холле. Напротив дальней стены стоял длинный стол, заваленный брошюрами. С другой стороны широкие двери открывались в столовую с четырьмя рядами столов. Столы были составлены вместе и накрыты к обеду скатертями в красную клетку. Почерневший от копоти камин с двумя металлическими решетками занимал заднюю стену столовой. С левой стороны через дверь с верхней панелью из цветного стекла в холл проникали мужские голоса.

N прошел через столовую к маленькому неопрятному кабинету, где располагались конторка, стол, заваленный регистрационными книгами и ворохом бумаг, и вытертый стул. Часы рядом с рекламным плакатом какого-то сыра показывали пять тридцать, его ждали еще сорок пять минут назад.

— Bonjour. Monsieur? Madame?

Никто не ответил. N направился к лестнице слева от кабинета. Четыре ступеньки вниз, коридор вел мимо двух дверей с круглыми окошками на уровне глаз, они были похожи на двери закусочных вагона-ресторана из его далекой молодости. Напротив находились двери с номерами 101, 102, 103. Более широкая часть лестницы вела вверх, к пролету, а потом выше, на следующий этаж.

— Bonjour.

Его голос на лестнице отдавался эхом. N уловил мимолетный, но отчетливый запах старого пота и немытой плоти.

Оставив сумку у конторки, он притащил рюкзак к дверям столовой. Кто-то резко выкрикнул позади него какую-то фразу, другие засмеялись. N прошел вдоль столов и добрался до двери с панелью из цветного стекла. Он дважды постучал, затем толкнул ее.

От двери, ведущей к автостоянке, пустые столы расходились веером и заканчивались барной стойкой. Мужчина с лицом развратного академика, в неопрятном твидовом пиджаке, человек болезненного вида с собачьей физиономией, в затасканном голубом спортивном костюме, и лысый бармен оглянулись на него и вновь продолжили разговор, но уже гораздо тише. N плюхнул свой рюкзак на стойку бара и взял табурет. Бармен смерил его взглядом и медленно направился к бару.

— Извините, сэр, но там, за конторкой, никого нет, — сказал N по-французски.

Бармен протянул руку через стойку. Он оглянулся на своих товарищей, затем безрадостно улыбнулся N.

— Мистер Кэш? Мы ждали вас раньше.

N отрицательно помахал длинной рукой.

— У меня были проблемы по дороге из Пау.

— Проблемы с машиной?

— Нет, никак не мог выбраться из Олорона, — сказал N.

Ему дважды пришлось проехать по южной окраине старого города в поисках выезда, пока беззубый старикашка на перекрестке на его крик: «Монтори?» не махнул рукой в сторону шоссе.

— Да, Оролон — настоящее препятствие на пути людей, пытающихся найти эти маленькие городки.

Владелец гостиницы оглянулся через плечо и повторил фразу. Его друзья уже приближались к той стадии опьянения, когда ходить гораздо труднее, чем вести машину.

Собаколицый в спортивном костюме сказал:

— В Олороне, если ты спросишь, где находится Монтори, ответят тебе: «А что такое Монтори?»

— Это точно, — сказал его друг. — А что это такое?

Владелец гостиницы повернулся к N.

— Ваши вещи в машине?

N снял со стойки рюкзак.

— Сумка у конторки.

Хозяин гостиницы крякнул и повел N в столовую. Двое других, как собаки, последовали за ними.

— Вы очень хорошо говорите по-французски, мистер Кэш. Я бы сказал: это не совсем типично для американца — говорить с таким приятным французским акцентом. Вероятно, вы живете в Париже?

— Спасибо, — ответил N. — Я живу в Нью-Йорке.

По сути, так оно и было. Обычно N проводил гораздо больше времени в квартире в Ист-Сайде, чем в домике в Гштааде. Правда, в течение последних двух лет, весьма необычных, ему приходилось снимать комнаты в отелях Сан-Сальвадора, Манагуа, Хьюстона, Праги, Бонна, Тель-Авива и Сингапура.

— Тогда вы, наверное, провели неделю в Париже?

— Я провел там пару дней, — ответил N.

Позади один из мужчин сказал:

— Париж сейчас оккупировали японцы. Я слышал, в «Брассери Липп» теперь вместо сарделек подают сырую рыбу.

Они вышли в холл. N и хозяин гостиницы отправились к конторке, а двое других делали вид, что очень интересуются туристическими проспектами.

— Сколько дней вы проведете у нас? Два, может быть, три?

— Вероятно, два, — произнес N, прекрасно зная, что все эти детали уже улажены.

— Будете ли вы ужинать с нами сегодня вечером?

— К сожалению, не смогу.

На лице хозяина тут же отразилось неудовольствие. Он махнул рукой в сторону столовой и заявил:

— Присоединяйтесь к нам завтра. Будет жареная баранина. Но нужно предупредить хотя бы за час до обеда. Вы будете выезжать вечерами?

— Да.

— Мы закрываем двери на замок в одиннадцать. Есть звонок, но у меня нет желания вставать с постели, чтобы открыть вам. Можете воспользоваться кодовым замком на входе. Наберите два, три, четыре, пять, легко, правда? У конторки возьмете свой ключ. А на следующий день оставите его на столе, и его повесят назад на стенд. Что привело вас в страну басков, мистер Кэш?

— Сочетаю полезное с приятным.

— Вы занимаетесь?...

— Я пишу путевые заметки, — пояснил N. — Это прекрасный уголок планеты.

— Вы уже бывали здесь раньше?

N моргнул от неожиданности.

— Не думаю. Я побывал по роду своей деятельности во многих местах. Возможно, я и приезжал сюда когда-то давным-давно.

— Мы открылись в 1961-м, но с тех пор сильно развернулись. — Хозяин шлепнул ключ с металлической пластинкой перед посетителем.

* * *

N поставил сумки на кровать, открыл ставни и высунулся из окна, словно в поисках утерянных воспоминаний. Дорога шла мимо трактира, потом делала небольшой поворот и продолжала бежать в гору через маленький деревенский центр. Прямо напротив, на крытой террасе дома с цементными стенами, женщина в свитере сидела за кассовым аппаратом у витрины, надпись на которой гласила: «Местные деликатесы». Вдали зеленые поля протянулись до покрытых лесами гор. Практически в том самом месте, где непременно остановился бы каждый приезжающий и уезжающий из Монтори, у серой каменной стены стояла красная телефонная будка, которой, как сказали N, он может воспользоваться в случае необходимости.

Друзья владельца гостиницы, покачиваясь, вышли на стоянку и уехали в старом, зашлепанном грязью «рено». На дороге появился грузовик по доставке товаров с надписью «Комет» на борту и подъехал к стоянке у старых дверей в кухню. Из него выбрался мужчина в синем рабочем комбинезоне, открыл кузов, вытащил из аккуратной кучи джутовый мешок и понес его в кухню. Светловолосая женщина лет пятидесяти в белом фартуке появилась в дверях и вытащила из машины следующий мешок. Она покачнулась под его тяжестью, выровнялась и понесла мешок внутрь. В поле зрения появилась девушка в голубом платье, она неторопливо подошла к дверям и прислонилась к косяку на расстоянии не более полуметра от того места, где доставщик пристраивал свой второй мешок на первый. Клуб коричневой пыли поднялся от удара одного мешка о другой. Выпрямившись, мужчина смерил девушку прямым, оценивающим взглядом. Платье плотно обтягивало грудь и бедра, черты лица были крупными, но красивыми, несмотря на скучающе-презрительный вид. Она ответила на приветствие с неохотой. Женщина в фартуке вышла снова и указала ей на мешки на полу. Девушка пожала плечами. Доставщик раскланялся перед ней, как шут. Девушка нагнулась, подсунула руки под мешки, подняла их до уровня талии и понесла в глубь кухни.

Пораженный N отвернулся от окна и стал разглядывать номер — желто-белые стены, двуспальную кровать, которая наверняка окажется слишком короткой, старый телевизор, тумбочку с ночником и телефон с диском. Вышивка в рамке над кроватью гласила, что хорошее питание продлевает жизнь. Он подтянул к себе сумку на колесиках и начал развешивать одежду, дотошно складывая куски ткани, которыми оборачивал костюмы и рубашки.

Некоторое время спустя N с компьютерной сумкой в руках вышел к месту парковки. Через ворота можно было видеть девушку в голубом платье и еще одну — лет двадцати, с густыми светлыми волосами, развевающимися вокруг ее мордочки, как у мопса, с животом, как арбуз, и огромными бедрами, выпирающими из шортов. Они крошили зелень на разделочных досках быстрыми отрывистыми движениями. Девушка подняла голову и взглянула на N. Он сказал:

— Bon soir.

Ее улыбка заставила его по-юношески вздрогнуть.

Телефонная будка стояла на пересечении дороги, идущей через деревню, и еще одной, которая круто спускалась с холма, а затем выравнивалась в полях и уходила все дальше в Пиренеи. N сунул карточку в щель и набрал номер в Париже. Подождал второго гудка и положил трубку. Несколько минут спустя телефон зазвонил.

Кто-то с американским акцентом сказал:

— Что ж мы бросаем трубку?

— Пришлось поискать это место, — ответил N.

— Тебе нужен проводник-индеец, он быстро найдет дорогу. — Говоривший часто притворялся американским индейцем. — Возьми пакет, ладно?

— Хорошо, — сказал N. — Смешно, но у меня такое впечатление, что я уже когда-то был здесь.

— Ты был везде, старик. Ты великий человек. Ты звезда.

— В своем последнем шоу.

— Это высечено на камне. Самим Господом Богом.

— Если у меня будут неприятности, я могу натворить дел.

— Да ладно, — ответил связной. N мысленно представил этого человека, его плоское, круглое лицо, мутные очки и торчащие волосы. — Ты же наш лучший человек. Тебе всегда будут благодарны. Очень скоро они начнут использовать японский. Русские. Воображаю, что они об этом думают.

— Слушай, почему бы тебе не заняться своим делом и не оставить меня в покое?

* * *

N сидел в уличном cafe tabac на площади Марше в Молеоне с почти пустой чашечкой эспрессо и первым изданием «Кима» Редьярда Киплинга в идеальном состоянии, глядя, как зажигается и гаснет свет в окнах дома на другой стороне аркадной площади. Перед этим он принял душ в хлипкой ванной своего номера и побрился над хлипкой раковиной, затем надел легкий шерстяной костюм и плащ и сейчас, с сумкой, стоящей на соседнем стуле, напоминал путешествующего бизнесмена.

Два престарелых официанта удалились внутрь освещенного кафе, где у барной стойки отирались несколько постоянных посетителей. В течение полутора часов наблюдения под зонтиками побывала французская пара провинциального вида, занявшая столик рядом и заказавшая стейк и картофель фри — при этом они то и дело заглядывали в туристические путеводители, — еще был молодой человек диковатого вида с длинными грязно-белыми волосами, который осушил три кружки пива и ушел. Во время неожиданно начавшегося ливня под зонтик забежал одинокий японец, вытер свои фотоаппараты и лоб и в конце концов смог объяснить официанту, что хочет тушеной говядины и стакан вина.

Оставшись в одиночестве, N уже начал жалеть, что заказал всего лишь бутерброд с сыром, но было уже слишком поздно делать еще один заказ. Объект наблюдения — бывший политический деятель в отставке по имени Дэниэл Хьюберт, владелец антикварной лавки, побочно торгующий оружием, — погасил свет в своем магазине в тот час, о котором N и был предупрежден. Свет загорелся в гостиной наверху, а затем, несколько минут спустя, в его спальне еще этажом выше. Все было в точности как описано.

— Согласно данным полевой команды, он собирается перейти к активным действиям в самое ближайшее время, — сообщил связной. — Они считают, что это случится сегодня или завтра ночью. Все происходит так: он закрывает магазин и поднимается наверх, чтобы подготовиться. Ты увидишь, как включится свет, когда он войдет в спальню. Если увидишь свет на верхнем этаже — там его офис, — это значит, что он проверяет, все ли на месте, и готов ехать. Бледнолицые напрягаются, бледнолицые знают, что он выходит из их лиги. Как только положит трубку телефона, он спустится вниз по лестнице, выйдет через дверь рядом с магазином, сядет в машину. Серый «мерседес» с четырьмя дверями и, черт его побери, дисками на колесах еще с тех времен, когда этот парень был Большой Кучей Дерьма в правительстве. Он отправится в ресторан в горах. У него три разных места, и мы никогда не знаем, какое он выберет. Займи свой пост — хорошая, чистая работка, потом свяжешься со мной. Потом передай дела какой-нибудь mademoiselle — устрой себе бал.

— Как насчет остальных?

— Эй, они же клиенты. Эти ребята путешествуют с миллионом наличными, мы восхищаемся даже верблюжьим дерьмом, по которому они ходят.

Свет в верхней части дома все еще горел. В спальне свет зажегся, погас. С ужасным ревом мимо промчался мотоцикл. Парень диковатого вида, который был в кафе, кинул взгляд на N, заложил вираж и исчез за углом аркады. Один из усталых официантов появился перед N, и он оплатил счет, положив деньги на блюдечко. Когда N оглянулся на здание, свет в офисе и спальне уже не горел, а в гостиной окна были освещены. Затем свет погас.

N встал и направился к своей машине. Дверной проем неожиданно осветился, и под аркадой появился аккуратно постриженный седой мужчина в черном блейзере и серых брюках. Он остановился и придержал дверь для высокой блондинки в джинсах и черном кожаном жакете, чье появление было совершенно неожиданным. Блондинка прошла под одной из арок и встала у правой двери «мерседеса», пока мистер Хьюберт закрывал дверь на ключ. Растерянный и злой N тронулся с места парковки и подождал в глубине площади, пока они уедут.

Они стали чаще позволять себе ошибки, чем раньше. Один раз из четырех полевые команды что-нибудь упускали из виду. N приходилось перестраиваться на ходу. Теперь они делали два промаха из четырех — команда в Сингапуре умудрилась просмотреть, что его объект всегда брал двух телохранителей, один из которых путешествовал в отдельной машине. Когда впоследствии N стал возмущаться по этому поводу, ему ответили, что они «работали над улучшением потока информации во всем мире».

Блондинка была сбоем в потоке информации, вот так.

N ехал примерно через три машины от «мерседеса», мечтая о том, чтобы его работодатели разрешили использование мобильных телефонов, а они не разрешали. Сотовые телефоны «проницаемы», их часто «подсекают», а работодатели не хотели подвергать своих служащих риску. N хотелось, чтобы кто-нибудь объяснил ему значение слов «не подвергать риску». Чтобы проинформировать своего связного о спутнице мистера Хьюберта, ему пришлось бы ехать назад до красной будки. Еще один превосходный пример бюрократизма — платный телефон в Монтори.

«Мерседес» выехал под свет фонаря на окраине города и повернул налево, чтобы запутать следы.

Превосходно, проверяет, нет ли за ними хвоста. Вероятно, господин антиквар заметил кого-то из полевой команды, пока те изо всех сил налаживали информационный поток. N старался держаться как можно дальше, пытаясь предугадать следующее движение объекта и обгоняя его по смежным улицам. В конце концов «мерседес» выехал из Молеона и повернул на восток, на трехполосное шоссе.

N следовал за ними, размышляя о женщине. Несмотря на одежду, она выглядела как любовница, но кто же берет любовниц на такие встречи? Возможно, она представляла южноамериканцев, возможно также, но менее вероятно, что работала на покупателей. А может быть, они просто приятная парочка, выехавшая на ужин. Далеко впереди габаритные огни «мерседеса» свернули влево от шоссе и начали петлять по горам. Они уже почти исчезли к тому времени, как N подъехал к дороге. Он повернул, доехал до первого изгиба дороги и выключил фары. С этого момента главное — не попасть в темноте в какую-нибудь канаву. Впереди фары «мерседеса» осветили деревья вдоль поворота. Дорога шла все время вверх.

* * *

Из телефонной будки можно было видеть красную неоновую вывеску «AUBERGE DE L'ETABLE», мерцавшую над огражденной стоянкой.

— Тонто ждет, — сказал связной.

— Жаль, что не было информации о девушке. Я бы оценил.

— Бледнолиций разговаривает невежливо.

N вздохнул.

— Я ждал напротив его дома. Мне показалось, что он очень много бегал вверх и вниз, но когда он вышел с очаровательной молодой леди в мотоциклетной куртке... Должен сказать, я ненавижу сюрпризы.

— Расскажи мне, что произошло.

— Он долго петлял по городу, пока не убедился, что за ним никто не следит. Только после этого покинул Молеон. Я доехал за ним до таверны в горах. Я все время пытался представить, что бы я делал, если бы встреча все-таки состоялась — ведь такая вероятность существовала, а единственный способ связаться с вами и рассказать — это повернуть назад и ехать черт знает сколько до телефона-автомата.

— Да, это было бы ужасно, — согласилась трубка.

— Я подождал, пока они припаркуются и выйдут из машины, подъехал к стене, забрался по ней, чтобы видеть их столик через окно, и все думал, сколько же мне заполнять отчетов, если включить девушку? Помнишь Сингапур? Импровизации мне больше не интересны.

— Что потом?

— Они ужинали. Вдвоем. Баскский суп, жареный цыпленок, салат, никакого десерта. Бутылка вина. Хьюберт пытался развеселить ее, но безуспешно. Людей было немного: примерно половина зала, в основном местные. Ребята в беретах играли в карты, две четверки, один стол с японцами в куртках для гольфа. Бог знает, как они оказались в этом месте. Когда ехал обратно, вспомнил кое-что.

— Прекрасно. Люди твоего возраста, наоборот, стараются забыть.

— Дай-ка я угадаю: ты знал об этой девушке.

— Мартин — твой запасной вариант.

— С каких это пор мне нужен дублер? — Секунды громко тикали в тишине, пока N боролся со своей яростью. — Ладно. Знаешь, все это здорово. Но Мартин делает всю бумажную работу.

— Пусть решают другие. Между тем постарайся помнить, Мартин участвовала в полевых операциях около года, и мы решили дать ей шанс поучиться у опытного мастера.

— Хорошо, — сказал N, — а что думает о ней Хьюберт?

— Эксперт по психологии арабов. Мы обставили все так, что, когда Хьюберту понадобился кто-то, понимающий этих людей, особенно когда они говорят о делах, под рукой оказалась она. Докторская степень по арабским языкам в Сорбонне, два года работы переводчиком в нефтяной компании на Ближнем Востоке. Хьюберт был просто счастлив, потому что она еще и прекрасно выглядит. Он позволил ей расположиться в его комнате для гостей.

— И Мартин сказала, что его партнеры будут за ним следить.

— Он тебя еще ни разу не видел. Она под таким впечатлением, просто мрак. Ты ее герой.

— Когда мы закончим, Мартин должна провести со мной пару дней, — сказал N, злой настолько, что говорил почти серьезно. — Позволь мне заняться ее образованием.

— Тебе? — Связной рассмеялся. — Забудь.

— Надеюсь, ты понимаешь, как я тебе завидую? — сказал связной. — Когда ты напал на след, дело касалось только тебя. Такие парни, как ты, выдумывают правила игры на ходу. Бледнолицый, для меня честь быть твоим контролером.

— Кем-кем?

— Твоим связным.

— Один из нас занимается не своим делом, — сказал N.

— Было приятно прокатиться с тобой по старому Дикому Западу.

— Да ну тебя к черту! — ответил N, но в трубке уже были гудки.

* * *

Тридцать странных лет назад один ветеран по имени Салливан начал изредка допускать промашки. Задолго до этого он работал в Бюро стратегических служб, а затем в ЦРУ. Он все еще был широкоплеч и имел покровительственный взгляд, все еще каждый день носил темный пиджак и белую рубашку, но его живот уже переваливался через ремень, и лицо размякло от выпивки. На самом деле его звали не Салливан, и происхождения он был скандинавского, а не ирландского, имел густые, светлые с проседью жесткие волосы, тонкогубый рот и выцветшие голубые глаза. N провел месяц в Осло, потом еще один в Стокгольме и везде видел таких Салливанов. Во время своей поездки в горы он вспомнил, что когда-то давно привело его во французские Пиренеи.

Это был Салливан.

N был в деле уже около года, и его первые задания прошли хорошо. В импровизированном офисе в долине Сан-Фернандо безымянный человек с жутким шрамом на лице сообщил, что у N появилась блестящая возможность. Он должен лететь в Париж, сделать пересадку до Бордо, встретить там легенду по имени Салливан и отправиться с ним на юг Франции. По его словам, одна неделя, проведенная с Салливаном, стоила многих лет учебы. Задание, последнее для Салливана, его лебединая песня, не было настолько сложным, чтобы престарелый человек не справился самостоятельно. Зачем подключили N? Все просто — из-за самого Салливана. Им показалось, что он утратил хватку, стал не так внимателен, как раньше. Впитывая уроки мастера, N должен был еще и прикрывать его, смотреть, чтобы все шло гладко, и писать еженощные отчеты. Если бы Салливан провалил работу, его бы вытурили — не важно, последнее у него задание или нет. Единственная проблема заключалась в том, сказал человек со шрамом, что Салливан непременно возненавидит N. Он считал, что у всех, кроме него, кишка тонка для такой работы.

Так и вышло. Салливан едва разговаривал по дороге из Бордо. Единственное замечание, которое он сделал, было о том, что сумасшедшие баски верят, будто они потомки спасшихся жителей Атлантиды. Салливан бросил N в отеле в Тардетс, где уже была зарезервирована комната и ждала машина, и посоветовал вечером сходить на ужин. N заикнулся об инструкциях, которые они получили, и сказал, что ждет указаний.

— Прекрасно, я — пенсионер, а ты — бойскаут! — рыкнул Салливан и умчался в свои апартаменты, которые, как вспомнил N еще раз, когда ехал в «пежо» от телефонной будки, находились в «Auberge de l'Etable».

Хотя гостиница тогда была чуть ли не в два раза меньше, чем сейчас, столовая находилась в том же огромном холле. Салливан определил себе столик рядом с фойе, подальше от пар, сидевших у открытого огня, на котором жарился бараний бок. Попеременно, то взглядывая на N, то отворачиваясь от него, Салливан выпил шесть стаканов бренди перед обедом и на превосходном французском, который тогда сильно отличался от несовершенного французского N, пожаловался, что нет водки. В Германии можно достать водку, в Англии можно достать водку, в Швеции, и Дании, и Норвегии, и даже в несчастной Исландии можно достать водку, но во Франции никто за пределами Парижа и не слыхал, что такой напиток существует.

Когда баранина была готова, Салливан заказал две бутылки бордо и начал флиртовать с официанткой. Официантка тоже флиртовала с ним. Они договорились о встрече. Салливан был бабником мирового класса. Либо официантка сегодня заснет позже, либо он раскиснет от алкоголя. Он задал несколько вопросов N, вытерпел его ответы, рассказал несколько историй, от которых у молодого агента просто отвисла челюсть. Развеселившись, Салливан в подробностях поведал о своих любовных подвигах на вражеской территории, рассказывал об операциях Бюро стратегических служб, от которых волосы становились дыбом, копировал разных политических деятелей, разыгрывал смертоубийства в президентских дворцах. Он в совершенстве владел шестью языками, еще три знал почти в совершенстве и довольно сносно играл на виолончели.

— Правда в том, что я — пират, — сказал он, — и не важно, насколько полезны бывают пираты, они выходят из моды. Я не заполняю отчеты и не составляю списки своих расходов, и мне насрать на их выговоры и замечания. Они позволяют мне делать все так, как я считаю нужным, потому что в любом случае мои методы эффективнее. Однако я то и дело заставляю наших маленьких друзей пропотеть. И поэтому здесь ты, так? Мое последнее задание, и я работаю с дублером? Ты наблюдаешь за мной. Они велели тебе писать отчеты каждый вечер.

— Еще они сказали, что с вами я могу пройти лучшую подготовку в мире, — признался N.

— Боже, мальчик, ты должен быть очень хорош, если они хотят, чтобы я отполировал твое мастерство. — Он глотнул вина и улыбнулся так, что даже молодой N почувствовал перемену атмосферы. — Что еще они просили тебя делать?

— Оттачивать мастерство, разве этого недостаточно? — неуверенно ответил N.

Салливан пристально смотрел на него какое-то время, и взгляд его уже был не пьяный, а холодный, пытливый, оценивающий. Этот испытующий взгляд заставил N насторожиться и почувствовать свою незащищенность. Затем Салливан смягчился и объяснил, что он собирается делать и как.

Все шло хорошо — даже лучше, чем хорошо, просто превосходно. Салливан предпринял по меньшей мере полдюжины шагов, которые бы заставили понервничать человека со шрамом, но N взял на себя труд представлять в отчетах все в должном виде, экономил время, увеличивая эффективность работы, делая вполне удовлетворительные выводы. В последний день N позвонил Салливану, чтобы договориться о месте встречи.

— Планы изменились, — сказал Салливан. — Можешь отправляться в аэропорт. Я проведу еще одну ночь с потомками атлантов. — Ему хотелось напоследок побарахтаться в постели с официанткой. — А потом назад к цивилизованной жизни. У меня есть тридцать акров недалеко от Хьюстона, думаю построить особняк в форме Аламо, только во много раз больше, обустрою музыкальную гостиную по последнему слову техники, найму лучшего виолончелиста, которого смогу, чтобы давал мне еженедельные уроки, и шеф-повара. Буду постоянно менять женщин. А еще я хочу выучить китайский. Единственный великий язык, которого я еще не знаю.

Несколько месяцев спустя во время одного из своих редких визитов в штаб-квартиру N встретил человека со шрамом, который переносил гору файлов из кабинета без окон в коридор без окон. На мужчине был маленький тугой галстук-бабочка, волосы на голове напоминали щетину. Ему потребовалось какое-то время, чтобы вспомнить N.

— Лос-Анджелес. — Он жестко произнес «дж».

— Да, конечно. Хорошая была работа. Типичная для Салливана. Грубовато, но результаты прекрасные. Знаешь, этот парень так и не вернулся из Франции.

— Только не говорите, что он женился на официантке, — удивился N.

— Он там умер. В общем, покончил с собой. Не смог смириться с отставкой, вот что я думаю. Очень многие из этих ребят, типа Билли Малыша, опускают руки, когда доходят до конца карьеры.

* * *

Спустя годы N то и дело отмечал для себя, что элементарная суть наблюдения заключается в интерпретации. Никто не хотел признавать эту истину. Если ты отрицаешь интерпретацию, которая состоит в двух вещах: размышлениях о том, что ты наблюдаешь и зачем ты наблюдаешь, — твое отрицание тоже является интерпретацией. Ощущая себя все более похожим на Салливана, то есть устойчивым к абсурдной номенклатуре и постоянно возрастающему объему бумажной работы, которой требовала «поточная организация», N никогда не предполагал, что таковая могла позволить женщинам выполнять исключительно мужскую работу. А теперь у него девушка-дублер, но вопрос в следующем: что бы эта девушка стала делать, если бы мистер Хьюберт заметил, что N следит за ним? Что ж, все это — вопрос интерпретации.

N часто вспоминал вопрос, заданный ему Салливаном тогда в ресторане.

Они еще что-нибудь просили тебя сделать?

В учреждениях шаблоны поведения живут дольше, чем исполнители.

Парковка была заполнена на три четверти. В надежде, что еще можно раздобыть какую-то еду, N посмотрел на двери конюшни. Они были закрыты, и в окнах столовой не горел свет. Он прошел к входу и нажал нужные кнопки на цифровом кодовом замке. Стеклянная дверь со щелчком открылась. Столовая в пустынном холле оказалась закрыта. Голодному желудку придется подождать до утра. В приглушенном свете лампы за конторкой на стенде среди рядов пустых крючков одиноко болтался ключ от его комнаты. N поднял панель, прошел мимо стола, чтобы взять ключ, и вдруг в шоке осознал, что среди тысяч резервного персонала, администраторов потоков информации, программистов, контролеров, полевых агентов и всех остальных только он один будет помнить Салливана.

Свет на лестнице включался на точно просчитанный отрезок времени, который позволял дойти до второго этажа и щелкнуть следующим выключателем. Кисловатый, острый запах, который N заметил, как только ступил на лестницу, усилился на втором этаже и стал еще хуже, когда он добрался до своей комнаты. Запах разложения, горящих химикатов, мертвого животного, гниющего на куче сорняков. Отвратительная и вполне материальная вонь жгла глаза и забиралась в нос.

Почти задыхаясь, N всунул ключ в замок и заскочил внутрь, ища спасения в своей комнате. Удивительно, но запах преследовал его и там. Он закрыл дверь, направился к своей сумке. И тут он узнал запах. Это был колоссальный экземпляр запаха человеческого тела, полная версия того, что он унюхал шестью часами раньше.

— Невероятно, — сказал он вслух.

Через секунду N поднял жалюзи и распахнул окно. Кто-то, не мывшийся несколько месяцев, кто-то, воняющий как больная выхухоль, приходил в его комнату, пока он ползал по горам. N начал проверять комнату. Он выдвинул ящики стола, осмотрел телевизор и уже направился к шкафу, когда заметил сверток в оберточной бумаге на столике у кровати. Он наклонился над ним, осторожно подвигал из стороны в сторону и наконец взял в руки. Запах жареного барашка с чесноком, который невозможно спутать ни с чем, пробивался через обертку и тающее зловоние.

N разорвал бумагу. Исписанный от руки и аккуратно сложенный листок в линейку лежал сверху на прозрачном пакете с толстым бутербродом из хлеба грубого помола, кусочков баранины и жареного перца. Девичьим почерком в старомодной манере на просторечном французском было написано:

Надеюсь, вы не станете сердиться, что я это приготовила? Вас не было целый вечер, и, наверное, вы не знаете, как рано все закрывается в наших местах. Если вы вдруг будете голодны, когда придете, примите этот сандвич и мои комплименты.

Альбертина

N упал на кровать и засмеялся.

* * *

Громкий звон колоколов, возвещавших время с церковной колокольни в Монтори, поднял его с постели ни свет ни заря. Несмотря на мессу и субботу, чрезмерно толстая молодая женщина натирала кафельный пол в столовой. N кивнул ей, выходя в холл, она с усилием поднялась на ноги и кивнула ему в ответ.

Три японца, одетых для игры в гольф, занимали последний из столов, накрытых сегодня белыми скатертями, с фарфоровыми сервизами и прочей утварью. N стало интересно, могло ли случиться так, что подвыпившие друзья владельца гостиницы были правы, и в Брассери Липп действительно подают суши вместо эльзасской пищи, а потом он узнал в них японцев, которых видел в таверне в горах. Они решили потратить свою часть мирового богатства на тур для мальчиков по Франции. Что ж, он, можно сказать, тоже путешествует.

N сел за ближайший к двери столик, и молодая девушка неторопливо подошла к нему. Он сделат заказ. Cafe аи lait. Croissants et confiture. Jus de l'orange. Перед тем, как девушка ушла, он добавил:

— Пожалуйста, поблагодарите Альбертину за сандвич, что она принесла ко мне в комнату. И скажите ей, пожалуйста, что мне бы хотелось лично отблагодарить ее за внимание.

На лице официантки засияла понимающая улыбка. Она удалилась. Японцы молча курили над остатками своего завтрака. Салливану, думал N в седьмой или восьмой раз, тоже назначали дублера, когда он шел на последнее задание. Верил ли он на самом деле, что старый пират мог наложить на себя руки? Что ж, верил какое-то время. В возрасте примерно двадцати пяти лет Салливан казался ему романтическим героем, не способным вынести скуку обычной жизни. Мог ли человек, проживший такую жизнь, быть довольным еженедельными уроками игры на виолончели, чередой прекрасных обедов да женским прелестями? Теперь, когда N преодолел возраст Салливана и составил список удовольствий для себя — катание на лыжах в Швейцарских Альпах, абонемент на американский футбол, коллекционирование первых изданий Киплинга и Лоуренса да женские прелести, — он не сомневался в ответе.

Они просили тебя сделать что-нибудь еще?

Нет, не просили, Салливан сразу бы все понял. Кто-то еще, какой-то нераскрытый дублер самого N, сделал эту работу. N отпил кофе, намазал мармелад на круассан. Впереди целый день, и времени на проработку деталей плана, уже вырисовывающегося у него в голове, более чем достаточно.

N улыбнулся японским джентльменам, когда они друг за дружкой выходили из столовой. У него достаточно времени даже для того, чтобы устроить себе бонус, которому зааплодировал бы сам Салливан.

Вернувшись в комнату, N поставил стул сбоку от окна так, чтобы можно было видеть стоянку и дорогу, оставаясь при этом незамеченным, и уселся с книжкой на коленях. По городу молотил дождь. Через дорогу хозяин гостиницы стоял под навесом террасы, скрестив руки на толстой груди, и разговаривал с женщиной у витрины, забитой горшочками с медом и бутылками вина жюрансон. Он выглядел ужасно недовольным.

Три японца, которые, по всей видимости, отправились на прогулку под дождем, вернулись откуда-то из центра деревни и повернули к автостоянке. При их появлении настроение хозяина гостиницы стало еще хуже. Не говоря ни слова, японцы забрались в красный «рено» и уехали.

Вышел престарелый француз, аккуратнейшим образом сложил свой желтый плащ на пассажирском сиденье «дошево» и только потом укатил. Две машины проехали, не останавливаясь. Холодный дождь пошел тише и перестал совсем, оставив сверкающие лужи на асфальте. N наугад открыл «Кима» и стал читать знакомые строки.

На той стороне дороги остановился длинный серый туристический автобус. Хозяин гостиницы уронил руки, что-то пробормотал женщине за кассой и натянул профессиональную улыбку. Светловолосые мужчины с покатыми животами и женщины в разной степени страшные на вид вывалились из автобуса и принялись неуверенно оглядываться по сторонам.

Гигантские колокола отгрохотали следующий час.

Владелец гостиницы спрыгнул с террасы, пожал несколько рук и повел первых туристов через дорогу. Была суббота, и они приехали на ленч с бараниной. Когда туристы отяжелеют и отупеют от еды и вина, их пригласят купить местных деликатесов.

В течение следующего часа на стоянку въехал единственный автомобиль — «сааб» с немецкими номерами, из которого выгрузились двое тучных родителей и трое подростков-блондинов, необъяснимо худых и бесполых. Прежде чем ввалиться в таверну, тинэйджеры устроили потасовку над кучей рюкзаков и спортивных сумок.

Из-за поворота появился грязный «рено» и припарковался напротив бара. Из него выбрались одетые в белые рубашки, красные галстуки и береты друзья хозяина гостиницы. Собаколицый нес тамбурин, второй достал с заднего сиденья широкую гитару. Они занесли инструменты в бар.

N положил книжку в сумку, пробежал расческой по волосам, поправил галстук и вышел из комнаты. Огонь в столовой горел теперь не так жарко, овечка крутилась на вертеле, обрезанная до костей и хрящей. Туристы из автобуса дружно оккупировали первые три ряда столов. Немецкая семейка сидела в одиночестве в последнем ряду. Один ребенок зевнул и продемонстрировал светящийся металлический шарик пирсинга на языке. Родители, словно буйволы, тяжело, не мигая, осматривали зал. Двое мужчин в национальной одежде басков вышли со стороны бара и стали посередине прохода между первыми двумя рядами столов. Без вступления один из них ударил по струнам расстроенной гитары. Другой начал петь сладким, неуверенным тенором. Подростки уронили свои прилизанные головы на стол. Все остальные любезно слушали музыкантов, которые перешли теперь к ностальгическому циклу и в конце сыграли «Я слышу рапсодию», представив все это с французским лиризмом.

N выбрался на улицу. На кухне у стола никого не оказалось. Воздух был свежий и прохладный, батальоны не меняющих форму облаков маршировали по низкому небу. Он подошел ближе.

— Pardon?Allo?

Изнутри слышался шелест женских голосов, N сделал еще шаг вперед. Шаги предательски громко прозвучали на деревянном полу. Неожиданно в дверях появилась женщина постарше. Она посмотрела на N темными глазами. Взгляд прочесть было невозможно. Приглушенный смех утонул в буре аплодисментов в столовой. N услышал приближающиеся мягкие шаги, и девушка в ярко-голубом платье появилась перед ним. Она прислонилась бедром к дверному косяку, успешно сохраняя выражение безразличия и скуки на лице.

Он сказал по-французски:

— Спасибо вам за то, что сделали сандвич и принесли ко мне в комнату.

На расстоянии трех метров N почувствовал в свежем воздухе волны отвратительного запаха, исходящие от нее, и ему стало интересно, как это терпят другие женщины.

— Надин передала, что вы благодарили меня.

— Я хотел сделать это лично. Согласитесь, очень важно делать такие вещи лично.

— Да, важные вещи нужно делать лично.

— Вы были так внимательны, что заметили мое отсутствие за ужином.

Девушка пожала плечами, и тело ее несколько переместилось в пределах узкого платья.

— Это из простого здравого смысла. Наши гости не должны ходить голодными. А у большого человека вроде вас должен быть отменный аппетит.

— Вы не поверите, но сегодня я опять вернусь поздно.

Ее рот скривился в улыбке.

— Это означает, что вы хотите еще один сандвич?

— Очень.

И, намекая на возможные удовольствия, N сделал еще два шага в ее зловоние и немного тише произнес:

— Мы могли бы разделить его. А еще можно принести бутылочку вина. У меня есть что отпраздновать.

Девушка бросила взгляд на его сумку:

— Вы закончили то, что пишете?

Она явно расспрашивала о нем хозяина.

— Закончу сегодня к вечеру.

— Я никогда раньше не встречала писателей. У вас, наверное, интересная жизнь. Очень романтичная.

— Вы даже не представляете, — сказал он. — Я расскажу вам кое-что. В прошлом году я писал рассказ в Бора-Бора и там разговаривал с молодой девушкой, похожей чем-то на вас. У нее были прекрасные темные глаза и волосы. Должно быть, она искупалась в чем-то особенном, перед тем как прийти ко мне в комнату, потому что пахло от нее лунным светом и цветами. Она выглядела, как королева.

— Я могу быть похожей на королеву гораздо больше, чем кто-то в Бора-Бора.

— Я бы ничуть не удивился.

Она опустила глаза и, покачивая бедрами, удалилась назад в кухню.

* * *

Припарковавшись на боковой улице недалеко от площади Марше, N прогулялся по магазинам, пролистал «Кима» и выпил menthe а l'eau в кафе, поглазел на прохожих, на уличное движение в древнем городишке. В магазине под названием «Баскские головные уборы» он увидел японцев из таверны, меняющих свои кепки для гольфа на желтые и зеленые береты, в которых они выглядели как чудаки из комедийного фильма. Японцы не обратили внимания на его улыбку. Европейцы все выглядят одинаково.

Шагая мимо широкой террасы заведения, которое считалось лучшим рестораном в городе, N обратил внимание на мистера Дэниэла Хьюберта и авантюрную Мартин, которые о чем-то оживленно спорили. Черный шелковый костюм и черная шелковая водолазка мистера Хьюберта красиво подчеркивали его благородную седину, а свободный белый свитер, короткая желто-коричневая юбка и огромные очки Мартин создавали впечатление, что она только что читала лекцию. Здесь причина для наблюдения не была тайной, но как ее можно было бы интерпретировать?

N вернулся назад, вошел в ресторан с центрального входа и уселся позади них. Он пил минеральную воду за дальним столиком и позволял их жестам и движениям оседать в его памяти. После трезвого рассуждения о своем месте в пищевой цепи мистер Хьюберт заказал лягушачьи лапки. Улыбающаяся, умная, образованная и вдобавок ко всему желанная Мартин держала Хьюберта в игре.

N проследил, как парочка пешком вернулась домой к мистеру Хьюберту, и его блуждающий взгляд все время искал скрытого игрока, о чьем существовании Мартин не подозревала, как он сам когда-то в наивной молодости. Окруженный заботой Мартин Хьюберт успокоился. Остановившись на самом виду, словно восхищаясь каким-то особенно впечатляюще оформленным окном, N видел, как Хьюберт открыл свою резную дверь. Он знал, что этот черт собирается добиться своего. Интересно, если бы его «консультант» не был таким привлекательным, справилась бы природная осторожность Хьюберта с амбициями? Почти наверняка, подумал N. Хьюберт еще не заходил так далеко, игнорируя собственные сигналы тревоги. Они знали, что делают. Хьюберт никогда бы не позволил себе показать слабость перед женщиной, с которой надеялся переспать. Но и у тех, на кого работал N, есть одно существенное слабое место. Они верят в свою способность предугадывать поведение.

Под видом хорошо одетого туриста, поглощенного разглядыванием каменной кладки шестнадцатого века, N попятился в обратную сторону через арки и засек слежку в cafe tabac, что доказывало его теорию.

Стоя или, скорее, привалившись к задней стенке бара, парень диковатого вида, с лохматыми, до плеч, светлыми волосами следил за ним через открытую дверь. Его мотоцикл косо стоял в тени колонны. Словно приходя в себя от восторженного внимания, N бесцельно осмотрел площадь. Парень тут же сдвинулся с места и быстро глотнул пива. С неожиданно нахлынувшим хорошо знакомым удовольствием N сунул руки в карманы плаща и пошел по площади, подождал, пока проедут машины, и легким шагом направился в ту сторону, откуда пришел. Парень оставил пиво и вышел из кафе. N дошел до дальнего края площади и обернулся. Парень с рассеянным видом застыл между колоннами.

Если бы в обязанности N входило обучать парня их нелегкому делу, он сказал бы ему: «Всегда оставляй себе свободу выбора, до самого последнего момента. Катайся на мотоцикле, болван, пока я не скажу тебе, что делать».

Малыш думал, что принятие решения происходит каждую минуту: типично хулиганское представление. N удалялся прогулочным шагом все дальше, и парень решил пойти за ним пешком. Какая-то коварная нервозная бравада была в его медленном движении вперед. Не хватало только мишени на груди. Наслаждаясь собой, N неторопливо бродил по улицам, с туристическим интересом разглядывая прекрасные, словно космические здания, потом вернулся в ресторан, где Мартин совсем недавно уговаривала мистера Хьюберта снова вступить в игру. Он прикинулся, что разглядывает меню в витрине. Через два магазина от N парень крутился у полки открыток с пейзажами. Его мешковатая, неряшливая кожаная куртка достаточно свободна, чтобы спрятать под ней оружие, но, вероятнее всего, оно засунуто под ремень — еще одна хулиганская привычка. N вошел на террасу и занял столик в последнем ряду.

Парень украдкой выглянул из-за угла, нашел его взглядом и скрылся. N открыл сумку, достал роман и кивнул официанту. Официант грациозно склонился перед ним и подал меню. Парень опять появился на другой стороне улицы, сгорбившись вошел в кафе и уселся за столик возле окна. Сделано неплохо, жаль, что все остальное просто ужасно. N переворачивал страницы меню, вчитываясь в название каждого блюда.

Неужели ты не видишь? Я же говорю тебе, что делать. У тебя достаточно времени, чтобы сходить за мотоциклом, вдруг он тебе понадобится, когда я буду уходить?

Парень тяжело уронил подбородок на руку. N заказал грибной суп, баранью отбивную, стакан красного бургундского и бутылку минеральной. Он открыл книгу. Храбрый Кимбалл О'Хара, известный как Ким, находился в данный момент в Гималаях и скоро должен украсть пакет с секретными документами у двух русских шпионов.

Парень прошелся пятерней по волосам, встал, сел. От тарелки грибного супа с пирамидкой сливок распространялся восхитительный земляной запах. Наконец парень, сгорбившись, вышел на тротуар.

N вернулся к Киму, русским и чудесному супу.

Он уже приступил к отбивной, когда услышал грохот подъезжающего к террасе мотоцикла, который перекрывал все остальные звуки. Мотор заглох. N сделал глоток вина. Через дорогу, не скрываясь, прямо перед рестораном парень слез с мотоцикла. Он тряхнул волосами и опустился на колени у своей машины — старого «кавасаки» с толстыми картонными коробками, свисающими с седла. В течение нескольких минут неумело изображал возню с двигателем, потом куда-то убрел.

N отрезал кусочек отбивной, открыв срез ароматного, нежного мяса идеального розового оттенка.

Заплатив за ленч, он убедился, что парень скрылся из виду, и нырнул внутрь ресторана. Мужская уборная находилась в небольшом помещении в коридоре рядом с кухней. N закрыл дверь, облегчился, помыл и вытер руки и лицо и сел на крышку унитаза. Прошло пять минут, в течение которых он совершенно игнорировал стук в дверь и дерганье ручки. N подождал еще две минуты и затем открыл дверь. Хмурый мужчина снаружи торопливо протиснулся в туалет и быстро захлопнул дверь.

N не стал возвращаться в зал, он пошел вдоль коридора к служебной двери и выбрался через нее в узкую мощеную аллею. Из вентиляционного отверстия над переполненными мусорными баками вырывался жар. N отправился в ту часть аллеи, где мотоцикл набирал обороты и ревел, как обманутый зверь.

Парень должен был выполнить инструкции ночью, в горах или на какой-нибудь маленькой дороге назад в Монтори, но, увидев N, он панически боялся потерять его. Звук мотоцикла приблизился и перешел в низкий непрерывный рокот.

N плавно повернул назад. Может быть, малыш захочет посмотреть, есть ли в ресторане задняя дверь, — не так глупо с его стороны.

N нырнул за мусорные баки, так как шум двигателя усиливался. Парень резко затормозил, как только переднее колесо показалось в начале аллеи. Мотоцикл рыкнул, кашлянул и заглох.

— Merde.[1]

Парень заглянул в аллею и повторил то же самое с более резкой интонацией. Интересно, что он будет делать дальше: поплетется к ближайшему разрешенному телефону сообщать о своем провале или же пройдет в глубь аллеи, чтобы посмотреть, не осталось ли каких-нибудь зацепок.

Малыш втолкнул мотоцикл в аллею и нехотя прокатил его несколько метров. Бормоча что-то вполголоса, поставил мотоцикл на подножку у стены. N дотянулся до сумки и приготовился. Он плотно обхватил рукоятку девятимиллиметрового пистолета, навинтил глушитель, большим пальцем снял с предохранителя и положил указательный палец на спусковой крючок. Шаги парня по направлению к N затихли метрах в пяти. Парень бурчал бессмысленные, дурацкие ругательства. Зловещие шаги возобновились, он был уже на расстоянии трех метров от мусорных контейнеров.

N напряг мышцы ног, подпрыгнул, одновременно поднимая руку. Малыш издал пронзительный вопль. Его тупое лицо побелело и вытянулось. N нажал на спусковой крючок. Одновременно с тихим, мягким хлопком между бровей Малыша появилась дырочка, которая казалась слишком маленькой, чтобы представлять реальную опасность. От выстрела парень отшатнулся назад, а потом шлепнулся на землю. Гильза отскочила от кирпичной стены и упала на бетон. Темная струя жидкости и чего-то еще потекла вниз по стене.

N сунул пистолет назад в сумку и подобрал гильзу. Склонился над телом, выдернул из джинсов бумажник, похлопал по телу, ища оружие, но обнаружил только нож в кармане, застегнутом на молнию. Он направился к «кавасаки», отстегнул коробки на ремне и понес их с собой прочь из аллеи в полдень, заряженный, казалось, серебристым электричеством.

На главной улице навстречу N шла толпа темноволосых монахов с детскими лицами, их сутаны развевались. Один монах уловил его настроение и улыбнулся сверкающей белозубой улыбкой. N усмехнулся в ответ и отошел в сторону. Красный навес вспыхнул, как священный огонь. Проходя мимо, молодые монахи заполнили весь тротуар, они трещали на южноамериканском испанском с эквадорским акцентом. Еще один из них заметил N и тоже ослепительно сверкнул улыбкой. Было воскресенье. Казалось, что шапочки монахов отслаивались в нагретом воздухе. N живо кивнул, все еще ухмыляясь, и отправился дальше.

Когда N добрался до «пежо», его лоб покрылся потом. Он открыл машину, закинул коробки на заднее сиденье, сел за руль и поставил сумку у правой ноги. Вытер лоб носовым платком и выудил бумажник парня из кармана жакета. Бумажник был из красной кожи с эмблемой Картье. Сотня франков, около шестидесяти долларов. Водительское удостоверение на имя Марка Антония Лаборе, проживающего в Байонне. Телефонная карточка. Членский билет из видеопроката. Визитная карточка адвоката в Байонне. Сложенный листок фальцованной бумаги, исписанный телефонными номерами, ни одного знакомого. Кредитная карточка на имя Франсуа Дж. Пеллитьера. Еще одна кредитная карточка на имя Реми Гросселина. Водительские права на имя Дж. Пеллитьера и Реми Гросселина из Тулузы и Бордо соответственно, все с фотографиями только что почившего молодого преступника. Фальшивые документы были тем, что N называл «халтурой» — слегка неровные линии и бледные, едва различимые следы ластика. Он вытащил деньги, положил бумажник на приборную доску и подтянул к себе коробки.

Первая оказалась утрамбованной джинсами, рубашками, нижним бельем, носками, парой свитеров — все это мятое и в складках, грязное, пропитанное кисловатым запахом нищеты. С отвращением N открыл вторую коробку и увидел блестящие застежки и матовое сияние дорогой кожи. Он достал сумку из крокодила. Она была пустая. Следующая, тоже пустая, черного цвета от фирмы «Прада». N достал из коробки еще четыре женские сумочки, слегка поношенные, но в хорошем состоянии, все пустые. Засовывая их назад в коробку, N представлял себе, как Малыш, проезжая на мотоцикле мимо своих жертв, срывал у них с плеч сумки и уносился на полном ходу. Он забирал деньги и ценности и выбрасывал все остальное, лучшие сумки оставлял, чтобы сбыть какому-нибудь торговцу краденым.

Либо хозяева N теряли хватку, либо он неверно идентифицировал этого разбойника как своего возможного убийцу. Последнее казалось наиболее вероятным. Раздраженный, озабоченный и веселый одновременно, N прогонял в памяти последние двадцать четыре часа. Кроме этого парня, единственными людьми, которых он видел больше одного раза, были японские туристы, которые отправлялись на прогулки под дождем и покупали себе яркие береты. Его связной говорил что-то про японское задание, но это ничего не значило.

Позади взвыла сирена. Тут же еще одна завопила слева. Он сунул бумажник от Картье в коробку и выехал задом через одну из улочек.

Грохот и звон колоколов, заглушая сирены, возвестил об окончании очередной мессы. Скорость движения в районе ресторана снизилась до скорости пешеходов, так как офицеры полиции опрашивали оставшихся на террасе посетителей. Еще двое, в опрятных мундирах, заблокировали въезд в аллею. Затем движение набирало темп, и скоро N уже мчался по прямой широкой дороге в сторону Монтори.

В Алосе он сделал резкий поворот и оказался на пустом мосту через реку. На середине притормозил, торопливо обошел машину спереди, открыл пассажирскую дверь и одним непрерывным движением руки достал коробки и, опершись бедром о перила, швырнул их в быструю маленькую речку Сезон.

* * *

Связной смог перезвонить ему только через двадцать минут.

— Что ж мы опять бросаем трубки? — спросил N, цитируя связного.

— Я не на обычном месте. Сегодня воскресенье, если помнишь. Им пришлось меня искать. Что случилось? Ты не должен был звонить до сегодняшнего вечера.

— Хочу кое-что узнать, — сказал N. — Я вообще чертовски любопытный парень в конечном итоге. Развесели меня. Где они тебя отыскали? Во время партии в гольф? Ты, наверное, прямо как доктор? Все время носишь бипер?

Какое-то время в трубке было тихо.

— Что бы там у тебя ни случилось, мы можем с этим справиться.

Опять тишина.

— Я знаю, что Мартин для тебя — неприятный сюрприз. Если честно, я не виню тебя за то, что ты струхнул. Она тебе нужна как дырка в башке. Ладно, давай договоримся. Никаких отчетов, никакой бумажной работы, никаких мотивировок стрельбы. Ты просто уйдешь и получишь большой-большой чек. Она сделает все остальное. Ты улыбаешься? Я вижу блеск в твоих глазах.

— Ты, наверное, был в своем фитнес-клубе? — спросил N. — Может, тебе пришлось ради меня бросить захватывающий теннисный матч?

Связной вздохнул.

— Я дома. В своем старом вигваме. В общем, я на заднем дворе, делаю кроличью клетку для дочери. В смысле, для ее кролика.

— Ты живешь не в Париже.

— Мне посчастливилось жить в Фонтенбло.

— И у тебя есть бипер.

— У кого нет?

— Как зовут кролика?

— О боже! — вздохнул связной. — Мы так и будем говорить ни о чем? Кролика зовут Кастер. Семейная шутка.

— Ты что — настоящий индеец? — спросил N и громко засмеялся от удивления. — Индеец Честное Слово?

Прежний образ идиота в толстых очках трансформировался в фигуру с высокими скулами, бронзовой кожей и черными до плеч волосами.

— Честное слово, — ответил связной, — хотя термин «коренной американец» приятнее на слух. Тебе интересно узнать мою племенную принадлежность? Я сиу.

— Я хочу знать твое имя.

Когда связной отказался отвечать, N заметил:

— Мы оба знаем, что ты не обязан говорить мне, но взгляни на это по-другому: ты дома, никто не прослушивает этот звонок. Когда я здесь закончу, никто никогда обо мне не услышит. Если ты скажешь мне свое имя, я стану больше доверять тебе. Я считаю, это самый важный момент в полевой работе. Мое доверие к тебе уже прилично истрепалось.

— Почему это?

— Сначала скажи имя. Пожалуйста, без глупостей. Я все равно узнаю, если ты солжешь.

— Да что, черт возьми, там происходит? Ладно. Вручаю свою карьеру в твои руки. Ты готов? Меня зовут Чарльз Много Лошадей. В свидетельстве написано Чарльз Гораций Банс, но мое индейское имя Много Лошадей, и когда вы боретесь за правительственные контракты, как мы в свое время, вам приходится сталкиваться с определенными стандартами. «Много Лошадей» звучит гораздо более по-индейски, чем Банс. Теперь будь добр, объясни, какого черта ты взбаламутился?

— Здесь еще кто-нибудь следит за мной? Кроме Мартин? Кто-то, о ком я не должен знать?

— О, пожалуйста! — взмолился связной. — С чего ты взял? А, понял, по голосу слышно, что ты заприметил кого-то, или тебе показалось... И все? Похоже, с возрастом развивается паранойя. Если ты и вправду кого-то видел, его нет в наших ведомостях. Опиши его.

— Сегодня в Молеоне я заметил парня, отиравшегося в кафе прошлой ночью. Пять футов десять дюймов, сто пятьдесят фунтов, около тридцати лет. Длинные белые волосы, неопрятный, на мотоцикле «кавасаки». Он следил за мной, Чарльз, я ни капли не сомневаюсь. Куда я шел, туда и он, и если бы я не был, как ты знаешь, в некотором роде знатоком своего дела, я бы никогда в жизни его не засек. Вышло так, что мне пришлось выбежать из ресторана через заднюю дверь, чтобы уйти от него. Можешь называть меня параноиком, но такие вещи мне не нравятся.

— Он не наш, — быстро сказал связной. — Кроме этого, я не знаю, что сказать тебе. Это ведь твой звонок, старик.

— О'кей, Чарльз, — сказал N, уловив мрачную двусмысленность в голосе собеседника. — Вот так обстоят дела. Если я увижу этого парня снова, мне придется с ним разобраться.

— Красиво сказал, — ответил связной.

— Еще одно, Чарльз. Мы нанимали каких-нибудь японцев на полевые работы по твоим сведениям? Ты заикнулся вчера о такой возможности. Это было сказано просто так? Или нет? Просто так ведь ничего не говорится. Мы ведь наняли несколько японцев, так?

— Теперь ты об этом. Ну, парочку — да. Теперь уже не найти людей вроде тебя. По крайней мере в Штатах.

— Те японские джентльмены, которых я вижу, куда бы ни пошел, и есть эта парочка?

— Разреши мне задать тебе вопрос. Ты знаешь, как дорого стоит йена против западных валют? Это шутка. Если полетишь первым классом на самолете «Эр Франс», тебе подадут суши вместо улиток. Суетливые маленькие японские туристы наводнили всю Европу, включая Пиренеи.

— Да, суши вместо улиток.

Где же он слышал совсем недавно почти идентичную реплику? Ах да, это были пьяные баски. N немного успокоился.

Связной издал хриплый смешок.

— Да ты тот еще черт. Такой гордый. В любом случае можешь уложить япошек. Но ты увидишь таких же еще и еще, потому что они — абсолютно везде.

— Чистый и опрятный, тихий и секретный. Только Хьюберт, Мартин и я.

— Смотри, как хорошо получается, когда ты не забиваешь голову ерундой. Постарайся не повредить его машину. Мартин поведет ее назад в город. Тягач, который везет ее машину из Парижа, потащит «мерседес» в Москву. Уже есть покупатель.

— Было бы сказано, будет сделано.

— Или, как говорят у нас: никогда не стреляй в лошадь, пока она дышит. Я рад, что мы поговорили.

* * *

Чистый и опрятный, тихий и секретный. Лежа на кровати, N позвонил по частной линии в Нью-Йорк и попросил своего брокера ликвидировать его капитал в ценных бумагах. Взволнованный брокер потребовал длительного объяснения, как можно перевести фонды на несколько кодовых счетов в швейцарских банках, не нарушая закон, а потом захотел услышать все это еще раз. Да, сказал N, он понимает, что аудит неизбежен, никаких проблем, все в порядке. Затем он заказал телефонный разговор со своими банкирами в Женеве по ежедневно круглосуточному номеру, известному только избранным клиентам, и после продолжительных дискуссий и споров относительно процентов ему открыли банковский счет для поступающих денежных средств и перераспределения имеющихся вложений по новым счетам. В понедельник эти же услужливые банкиры отправят с посыльным на корабле разные важные документы в сейфе, вверенном их заботам. Квартиру N снимал, тут все просто, только жалко было книг. Он разделся до рубашки и трусов и завалился в кровать, глядя гонконгский триллер, дублированный на оживленном французском, в котором герой-детектив, мускулистый дервиш, говорил что-то вроде: «Почему же мне всегда выпадает истреблять подонков?»

N проснулся под обсуждение цен на сельскохозяйственные продукты между профессором языкознания, известным шеф-поваром и прошлогодним лауреатом Гонкуровской премии в области литературы. Он выключил телевизор и прочитал несколько страниц из «Кима». Затем положил книжку в сумку и тщательно почистил пистолет, прежде чем вставить холостой патрон в обойму и перезарядить. Прицелился, поставил пистолет на предохранитель и уложил его рядом с романом. Принял душ, побрился и подстриг ногти. Надел темно-серый костюм и тонкую черную водолазку и сел у окна.

Стоянка постепенно заполнялась. Немецкая семейка вышла в серый полдень и забралась в «сааб». Как только они скрылись из виду, грязный «рено» съехал с холма, и из него выгрузились друзья хозяина гостиницы. Через несколько минут на стоянку вкатился красный «рено». Три японца в новых цветных беретах перешли через дорогу, чтобы внимательно изучить в витрине ассортимент еды и напитков. Белокурая женщина предложила им кусочки сыра, отрезанные от целой головки, и японцы закивали головами с видом глубокой признательности. Девушка в синем платье прошлась мимо дверей в кухню. Японцы купили два клинышка сыра и бутылку вина. Они поклонились продавщице, и та поклонилась им в ответ. На стоянку выбежала любопытная черная с белым собака и начала обнюхивать пятна на земле. Когда японцы подошли к таверне, собака забежала с ними внутрь.

N закрыл дверь на ключ и спустился в холл. Открыв пасть и глядя на него снизу вверх озорными глазами, собака сидела у стола, внимательно проследила за тем, как он положил ключ на конторку. N почувствовал к ней симпатию и по дороге на улицу погладил по костлявому черепу. У витрины он купил кусочек сыра из овечьего молока. Вскоре после этого N уже ехал по узкой дороге в сторону Тардетс, потом крутой поворот через реку в Алосе и длинное прямое шоссе в Молеон.

* * *

N сидел в машине на своем месте в глубине аркады и осторожно откусывал кусочки влажного сыра, постепенно разворачивая бумагу, чтобы крошки не падали на пиджак. Под желтыми зонтиками на той стороне площади расположился пожилой человек и читал газету. Молодая пара с коляской гремела погремушками перед ребенком. Привилегированный мистер Хьюберт стоял на тротуаре перед антикварной лавкой. Двое подростков появились на площади и устало потащились в сторону кафе, где, выскользнув из своих громадных рюкзаков, упали на стулья рядом с молодыми родителями. Девушка с рюкзаком наклонилась вперед и состроила ребенку рожицу, младенец от удивления выпучил глаза. Элегантная женщина примерно возраста N прошла мимо его машины, направилась в сторону аркады и вошла в антикварный магазин. Он доел последний кусочек сыра, аккуратно сложил оберточную бумагу и засунул ее в наружный карман кейса. В медленно спускающейся темноте постепенно то тут, то там стали зажигаться огни.

Японских игроков в гольф в баскских беретах нигде не было видно. Ребята с рюкзаками слопали чипсы и убрели куда-то, молодая пара покатила коляску домой. Туристы и постоянные клиенты заполняли половину столиков под зонтами. Мужчина и женщина в добротной английской одежде вошли в магазин Хьюберта и вышли через двадцать минут с элегантной женщиной на буксире. Мужчина посмотрел на часы и повел своих спутниц под аркаду. С другого конца площади проехала полицейская машина. Флегматичный мужчина на пассажирском сиденье повернул свое лицо цвета колбасного фарша и мертвые глаза к N. Ненадолго возникло знакомое ощущение страха полного разоблачения.

Повинуясь импульсу, еще не сформировавшемуся в мысль, N оставил машину и пошел под арки, к окну антикварного магазина. Оставалось примерно двадцать минут до закрытия. Мистер Хьюберт что-то печатал на компьютере, стоящем на огромном письменном столе в дальнем углу за рядом прекрасной, сияющей мебели. Лампа с зеленым абажуром освещала глубокую вертикальную складку между его бровей. Амбициозной Мартин нигде не было видно. N открыл дверь, и колокольчик зазвенел у него над головой.

Хьюберт бросил на N взгляд и протянул в сторону руку ладонью кверху. N стал с задумчивым видом прохаживаться вдоль мебели. Когда-то давным-давно одно из заданий включало пребывание в антикварном отделе известного аукционного дома в течение месяца, а еще раньше параллельно с другими занятиями в его обучение входили уроки мастера по имени Эльмо Маас, который показывал, как отличить антикварную вещь от подделки. Эти уроки оказались гораздо более полезными, чем N мог тогда предполагать.

Любуясь деревянной мозаикой на столике времен правления Наполеона III, N заметил едва различимое затемнение на дереве в верхней части одной из ножек. Он встал на колени, чтобы пробежаться кончиками пальцев вверх по внутренней стороне ножки, и наткнулся на крошечную, но все равно выступающую над поверхностью шайбу, которую невозможно было различить глазами. Стол оказался ненастоящий. N прошел к столу конца восемнадцатого века, испорченному неумеренной позолотой, вероятно, сделанной в тридцатые годы. Следующая вещь, которую он посмотрел, была откровенной подделкой. N даже знал, кто это сделал.

Эльмо Маас, настоящий спец в искусстве подделки, боготворил мастера по имени Клемент Тюдор, который занимался изготовлением антикварной мебели. Если научишься отличать работы Тюдора, говорил Маас, то сможешь распознать любую подделку, какой бы хорошей она ни была. Из мастерской в Камберуэлле, на юге Лондона, ежегодно в течение почти сорока лет выходило по пять-шесть предметов мебели. Тюдор сосредоточил свое внимание на Франции семнадцатого и восемнадцатого веков. Свои изделия он распространял через дилеров во Франции и США. Его мастерство явилось благословением не только для него, но и для его работ: ни одна из них не была признана фальшивкой, разве что Маас, его восторженный поклонник, смог бы это определить. Антикварная ценность мебели Тюдора даже не подвергалась сомнению. Некоторые из его работ осели в музеях, некоторые — в частных коллекциях. Используя фотографии и слайды вместе с образцами собственных изделий, Маас учил N видеть почти невидимые нюансы: обработку скосов, угол, под которым мастер держал инструмент, следы стамески и шила, и массу других тонкостей. Как раз здесь и имелись эти тонкости, рассыпанные по кабинетному шкафчику, скорее как намек на отпечатки пальцев, чем собственно отпечатки.

Мистер Хьюберт подошел следом за N.

— Изысканно, не так ли? Сегодня я закрываюсь рано, но если вас интересует что-то конкретное, наверное, я мог бы...

Манера говорить, одновременно почтительная и снисходительная, выдавала его желание отправить клиента из магазина как можно скорее. Скрытое беспокойство проглядывало в напряженных морщинках вокруг глаз. Период успешного блефа придал губам мистера Хьюберта ироничный изгиб.

— Я ищу антикварный комплект книжных шкафов для своей коллекции первых изданий, — сказал N. — Что-нибудь подходящее для Мольера, Расина, Дидро — вы понимаете, что я имею в виду.

Глаза Хьюберта сверкнули алчностью.

— А у вас большая коллекция?

— Пока скромная. Примерно пятьсот томов.

От улыбки морщинки вокруг глаз Хьюберта стали еще глубже.

— Не такая уж и скромная. Здесь у меня ничего подходящего для вас нет, но я точно знаю, где есть то, что вы ищете. Поскольку магазин работает по воскресеньям, в понедельник у меня закрыто, но, может быть, вы возьмете мою визитную карточку и позвоните мне в это же время завтра? Могу я узнать ваше имя?

— Роже Марис, — сказал N.

— Отлично, мсье Марис. Думаю, вы останетесь довольны тем, что я покажу вам.

Он выдернул визитную карточку из подставки на столе, дал ее N.

— Вы ведь пробудете здесь еще несколько дней?

— До следующих выходных, — ответил N. — Затем вернусь в Париж.

Хьюберт открыл дверь, снова устанавливая колокольчик.

— Могу я задать вам несколько вопросов о той мебели, что у вас есть?

Хьюберт поднял брови и кивнул головой.

— Ваш прекрасный столик времен Наполеона III абсолютно цел?

— Конечно! У нас нет мебели, которая подвергалась ремонту или собрана из разных частей. Естественно, каждый может ошибиться, но в этом случае...

Он пожал плечами.

— А каково происхождение шкафчика, который я разглядывал?

— Вещь принадлежала потомку одной знатной семьи в Перигоре, он захотел распродать кое-какую мебель из своего замка. Налоги, сами знаете. Один из его предков приобрел шкафчик в 1799-м. В моем архиве есть письмо со всеми деталями. А теперь, боюсь, мне нужно...

Хьюберт жестом показал в заднюю часть магазина.

— Тогда до завтра.

Антиквар натужно улыбнулся и с очевидной торопливостью закрыл дверь.

* * *

Через девяносто минут «мерседес» проехал под фонарем на окраине города. Припарковавшись в тени около бакалейного магазина и кафе немного дальше по дороге, N видел, как «мерседес» снова резко взял влево и помчался назад в Молеон, как и предполагалось. Хьюберт повторял действия своего пробного прогона. N завел «пежо», выехал со стоянки у кафе на шоссе и устремился на восток, в горы.

Извилистая дорога в горную гостиницу едва позволяла разъехаться двум машинам. С одной стороны дорога прилегала к утесу, с другой стороны обрывалась в пропасть. Иногда она кружила и поднималась над предыдущей петлей всего на двадцать или тридцать футов. На дороге было два узких места, где машина, поднимающаяся в гору, должна подождать на придорожной площадке, пока машина, спускающаяся вниз, проедет мимо в целости и сохранности. Первая площадка находилась примерно на полдороге к гостинице, вторая — сотней футов ниже.

N ехал быстро, насколько позволяло шоссе, поворачивая и кружа вместе с ним. Мимо со свистом пронеслась машина, появившись и исчезнув в неровном свете передних фар. N проехал первую площадку, продолжил путь дальше, заметил вторую и преодолел оставшийся путь до таверны.

У входа в желтое двухэтажное здание на широкой парковке рядами стояли машины. Две или три скорее всего принадлежали обслуге. Хитрый мистер Хьюберт, инстинктивно осторожный, как и все мошенники, выбрал вечер, когда ресторан наполовину пуст. N припарковался в дальнем конце стоянки и вышел, не заглушив двигатель. Передние фары освещали белый деревянный забор с редкими зубьями и восемь футов луговой травы, а дальше ничего, кроме неба, — пропасть. Ближе к горизонту громоздились горы. N согнулся, пролез между зубьями забора и ступил на траву. В темноте ущелье походило на бездну. Можно сбросить туда сотню тел, прежде чем кто-нибудь заметит. Хмыкнув, он быстро пошел назад к машине.

N свернул на придорожную площадку и выключил фары и зажигание. Далеко внизу мелькнули огни автомобиля и исчезли. N подтянул галстук и пригладил волосы. Через несколько минут вышел из машины, встал посреди дороги с сумкой под мышкой, слушая, как «мерседес» преодолевает путь в гору. Его передние фары неожиданно вспыхнули из-за поворота и осветили N. Он шагнул вперед и поднял правую руку. Машина приблизилась, и N сделал еще шаг в слепящий свет. Два бледных лица всматривались в темноту через ветровое стекло, круглый значок на капоте и зубастая решетка неохотно остановились в нескольких футах от него. N показал на свою машину и поднял руки вверх, всем видом выражая беспомощность. В «мерседесе» какое-то время переговаривались. N подошел к машине сбоку. Стекло плавно поехало вниз. Лицо мистера Хьюберта выражало тревогу и беспокойство.

— Мсье Марис? Что случилось?

Он узнал N и немного расслабился.

— Господин Хьюберт! Я совершенно счастлив видеть вас!

N наклонил голову, чтобы посмотреть на Мартин. На ней было что-то черное и ужасно короткое, и даже хмурясь, девушка выглядела превосходно. Их глаза встретились, ее взгляд был полон яростной сосредоточенности. Ну-ну.

— Мисс, мне очень жаль, что пришлось нарушить ваше уединение, но моя машина сломалась по дороге из ресторана, и боюсь, мне нужна помощь.

Мартин чуть не заморозила его своим взглядом.

— Дэниэл, ты действительно знаешь этого человека?

— Это клиент, о котором я тебе рассказывал, — объяснил ей Хьюберт.

— Клиент?

Хьюберт погладил ее по коленке и повернулся к N.

— У меня нет времени помогать вам сейчас, но я буду счастлив позвать кого-нибудь из гаража при таверне.

— Меня нужно только слегка подтолкнуть, — просил N. — В любом случае все гаражи сейчас закрыты. Как вы видите, машина уже направлена под гору. Мне жаль, что приходится вас беспокоить, но я был бы очень благодарен.

— Мне это не нравится, Дэниел, — произнесла Мартин.

— Успокойся, — сказал Хьюберт. — Дело не займет и минуты. Кроме того, мне надо кое-что обсудить с мсье Марисом.

Он проехал вперед и остановился у дальнего края площадки. N подошел к нему сзади. Хьюберт вышел из машины, качая головой и улыбаясь.

— Ужасно, когда машина ломается в таком месте.

Мартин повернулась на сиденье и стала смотреть через заднее стекло.

— Очень удачно, что я встретил вас здесь, — сказал N.

Хьюберт положил ему на руку два пальца в качестве деликатного жеста мира и согласия. Еще до того как он склонил голову набок, чтобы доверительно прошептать несколько слов, N знал, что он собирается сказать.

— Ваш вопрос насчет резного столика не давал мне покоя целый вечер. В конце концов, я каждый раз рискую своей репутацией, когда выставляю что-нибудь на продажу. Я обследовал его с огромной тщательностью и думаю, что, возможно, вы были правы. Существует определенная вероятность того, что меня ввели в заблуждение. Мне придется детально разобраться с этим делом. И я вам очень благодарен за столь ценное замечание.

Он похлопал N двумя пальцами по руке, затем выпрямился и уже более официальным тоном произнес:

— Вы обедали в моем любимом ресторане? Приятное местечко, не так ли?

Хьюберт сделал один быстрый шаг по узкой дороге, затем еще один, довольный, что так здорово разделался с одним делом и готовый приступить к следующему.

В шаге позади него N достал из сумки пистолет и приставил ствол к основанию черепа Хьюберта. Проворный маленький обманщик прекрасно понял, что происходит, — он попытался увернуться в сторону. N вжал дуло в копну волос и спустил курок. После быстрой вспышки и звука не громче, чем кашель, в воздухе появился резкий запах пороха и паленой плоти. Хьюберт покачнулся вперед и шлепнулся на землю. N услышал дикий крик Мартин еще до того, как она выскочила из «мерседеса».

N запихнул пистолет в сумку, прижал ее локтем, нагнулся, обхватил лодыжки Хьюберта и потащил его к краю дороги. Мартин все еще кричала на дальнем конце стоянки. Когда ее крик начал переходить в гневную истерику, N оторвался от своего занятия и увидел хорошенький маленький пистолет, такой же, как у него дома в тумбочке, направленный ему в грудь. Мартин тяжело дышала, но держала пистолет крепко, вытянув руки над верхом «мерседеса». N замер и посмотрел на нее с невозмутимым спокойствием и любопытством.

— Опусти эту штуку, детка, — сказал он и протащил тело мистера Хьюберта еще шесть дюймов.

— Стой! — завизжала Мартин.

Он остановился и снова посмотрел на нее.

— Да?

— Ничего не делай, только слушай. — Она сделала паузу, чтобы собраться с мыслями. — Мы работаем на одних и тех же людей. Ты не знаешь, кто я, а я знаю, что ты действуешь под именем Кэш. Ты не должен был влезать до тех пор, пока не заключат сделку, так в чем дело?

Голос у нее был гораздо спокойнее, чем он мог предположить.

Все еще держа Хьюберта за лодыжки, N сказал:

— Прежде всего я знаю, кто ты, Мартин. И должно быть очевидно, что все происходящее — всего лишь неожиданный пересмотр наших планов на вечер. Наверху выяснили, что твой друг собирался надуть своих клиентов. Тебе не кажется, что нам следовало бы убрать его с дороги, прежде чем здесь появятся покупатели?

Она посмотрела вниз, на дорогу, не убирая пистолет.

— Мне ничего не говорили об изменениях.

— Возможно, просто не смогли. Извини, что напугал тебя.

N попятился до края дороги. Он бросил ноги Хьюберта, прошел вперед и ухватился за воротник жакета.

Мартин опустила пистолет.

— Откуда ты знаешь мое имя?

— От связного. Как его теперь называют? Нашего контролера. Он сказал, что ты будешь делать всю бумажную работу. Интересный парень. Он индеец, ты знала? Живет в Фонтенбло. У его дочки есть кролик по имени Кастер.

N опустился на колени и схватил Хьюберта за бока. Когда он толкнул его вперед, тело сложилось пополам и издало стон.

— Он все еще жив, — сказала Мартин.

— Нет. Это воздух.

N посмотрел через край узкой полоски травы вниз, в ту же пропасть, которую видел, стоя на краю стоянки. Дорога вверх на плато бежала по самому краю ущелья.

— Мне не показалось, что он собирается обманывать кого-то. — Она так и не вышла из-за «мерседеса». — Он хотел заработать денег. Так же, как и мы.

— Этот проныра только обманом и зарабатывал деньги.

N подтолкнул сложенное тело еще на дюйм ближе к краю. Кишечник Хьюберта опорожнился с чередой хлюпающих звуков и сильным запахом экскрементов. N качнул тело и отпустил вниз. Хьюберт тут же исчез. Через пять или шесть секунд долетел мягкий звук удара о каменистую насыпь, а потом было тихо до тех пор, пока не раздался почти неслышный глухой стук.

— Он обманывал даже своих покупателей, — сказал N. — Половина его мебели была подделкой.

Он отряхнул руки и осмотрел свою одежду на предмет пятен.

— Жаль, что меня не предупредили, что так произойдет. — Мартин спрятала пистолет в сумочку и медленно обошла вокруг машины. — Я могла бы вызвать группу поддержки, ведь так?

— Могли бы, — сказал N. По-английски он добавил: — Если вы действительно уверены, что так для вас лучше.

Мартин кивнула и облизала губы. Ее волосы сияли в отсвете фар. Оказывается, она была одета в черную рубашку-платье, а стройные ноги в нейлоновых чулках заканчивались туфлями-лодочками на низком каблуке. Оделась для арабов, а не для ресторана. Мартин провела рукой по голове и посмотрела ему в глаза.

— Хорошо, мистер Кэш, что же мне делать теперь?

— То же, что вы должны были делать раньше. Я поеду в ресторан, а вы отправляйтесь за своей машиной. Человек, который гонит ее из Парижа, должен переправить «мерседес» в Россию.

— Как насчет...

Она махнула рукой в сторону таверны.

— Я собираюсь выразить нашим друзьям самые искренние сожаления и заверить, что их требования скоро будут удовлетворены.

— Мне говорили, что полевая работа полна сюрпризов, — неуверенно улыбнулась ему Мартин.

Через боковое стекло N заметил на заднем сиденье плоский черный портфель. Он сел за руль, поставил сумку на колени и потрогал рычаги. Нажав кнопку на двери, он отъехал на сиденье назад, чтобы освободить себе больше места.

— Черт возьми, до чего же жаль отдавать эту прекрасную машину какому-то русскому бандиту.

Он поиграл с кнопкой, опуская и поднимая сиденье.

— Кстати, как мы называем наших бедных на оружие друзей? Тонто называет их тряпочными головами, но даже у них должны быть имена.

— Мсье Темпл и мсье Ло. Дэниэл не знал их настоящих имен. Не пора ли нам ехать?

N снял машину с ручника. Нажал педаль тормоза и переместил рычаг переключения скоростей из нейтрального положения на первую скорость.

— Дайте мне портфель с заднего сиденья. Лучше сделать это сейчас, сэкономим время.

N отпустил педаль тормоза, и «мерседес» поплыл вперед. Мартин взглянула на него, затем повернулась, чтобы встать коленкой на свое сиденье. Она наклонилась вбок и потянулась за портфелем. N сунул руку в сумку, приставил конец глушителя к груди женщины и выстрелил. Он услышал, как пуля стукнулась обо что-то вроде кости, а затем понял, что она прошла через тело и ударилась о металлическую арматуру под кожаной обшивкой. Мартин рухнула в промежуток между сиденьями. Перед N взлетела длинная нога, резко дернулась, стукнув по приборной панели так, что от туфли отвалился каблук. Гильза со свистом отскочила от ветрового стекла и рикошетом ударила его под ребра.

N сунул пистолет на место и нажал педаль газа. Мартин соскользнула еще глубже в проем между сиденьями. N распахнул свою дверь и крутанул руль влево. Ее бедро съехало на рычаг переключения скоростей. Он снова нажал на газ. «Мерседес» рыкнул и скачком рванул вперед. Очень близко к краю дороги N выпрыгнул из машины.

Гладкая, утопленная в задней двери ручка была настолько близко, что он смог бережно погладить ее на прощание. Дюйм за дюймом машина приближалась к краю дороги. Мартин бессознательно пробормотала что-то неразборчивое. «Мерседес» подкатился к пропасти, высунул над ней свой нос, накренился вперед и вниз и, словно в колебании, замер. Лампочка на потолке осветила Мартин, пытающуюся вернуться назад на свое место. «Мерседес» дрогнул и качнулся вперед, опустив нос еще глубже, а потом изящно и с неохотой соскользнул с обрыва в зияющую черноту. Кувыркаясь в воздухе, он показал свои колеса в желтом свете фар, который погас, как только машина врезалась во что-то далеко внизу.

N шел размашистым шагом вверх по холму, и вдруг перед его глазами возник отчетливый образ длинной женской ноги, яркий и неожиданный, как вспышка молнии. Плавный изгиб, бегущий от модельного бедра до нежной тыльной стороны коленки и дальше по икре. Словно скульптура идеальной ноги, этот совершенный образ заполнял перед ним все пространство. Когда же Мартин собиралась сделать свой ход? Она слишком долго колебалась, когда следовало выстрелить, она не смогла бы этого сделать, когда он вел машину, так что скорее всего это произошло бы на стоянке. У нее была «беретта» двадцать пятого калибра, отличная штука, как считал N. Вытянутая нога Мартин снова вспыхнула перед ним, и он с трудом сдержал дурманящее голову чувство восторга.

* * *

N прошел мимо стены таверны и вступил в полоску мягкого света, льющегося из окон. Гравий на стоянке хрустел под ногами. После трехкилометровой пробежки в гору он даже не запыхался — замечательный результат для мужчины в его возрасте. N направился к дальнему концу парковки, положил руки на забор и вдохнул воздух исключительной свежести и чистоты. Вдали под быстро бегущими облаками виднелись горные вершины и хребты. Великолепный уголок мира, очень жаль оставлять его позади. Но N все оставлял позади. Труднее всего оставить книги. Что ж, книгами торгуют и в Швейцарии. И у него ведь еще оставался «Ким».

N направился ко входу в таверну. Сквозь огромные окна были видны престарелые джентльмены в беретах, играющие в карты, семейка из местных ужинала с родителями, юноша и девушка у камина флиртовали, сгорая от страсти и влечения друг к другу. Плотная пожилая женщина принесла к семейному столику большое блюдо. Японские игроки в гольф не вернулись, все остальные столики пустовали. Возвращаясь на кухню, пожилая женщина подсела к картежникам и засмеялась над репликой одного старика, потерявшего почти все зубы.

Вряд ли кто-нибудь из них сдвинется с места в течение часа. Желудок N громко пожаловался, что, несмотря на близость еды, его не кормят. N отступил назад, в относительную темноту, и стал дожидаться второй части ночной работы.

Затем снова вышел вперед, так как недалеко от стоянки показались сияющие огни фар. N двинулся навстречу прозрачному свету и снова пережил старое доброе волнение, открывая себя непредвиденному, стоя на пересечении бесконечного множества вариантов. «Пежо» того же года выпуска, модели и цвета, что и у него, появился на широкой парковке вслед за светом фар. N направился к машине, и двое мужчин на переднем сиденье встретили его напряженными, невыразительными лицами. «Пежо» подъехал к нему сбоку, и стекло поползло вниз. Безжизненное, рябое лицо пристально смотрело на него с холодной, угрожающей беспристрастностью. N это понравилось — значит ситуация предсказуема.

— Мсье Темпл? Мсье Ло?

Без перемены выражения лицо человека за рулем стало глубже, интенсивнее, казалось, он одновременно стал и жестче, и человечнее. N прочел полную историю гнева, разочарования и неудовлетворенных желаний. Шофер после некоторого колебания посмотрел в глаза N и медленно кивнул головой.

— Есть проблема, — сказал N. — Пожалуйста, не беспокойтесь, но мсье Хьюберт сегодня не сможет присоединиться к вам. Он попал в серьезную автомобильную катастрофу.

Человек на пассажирском сиденье сказал пару предложений по-арабски. Его руки обхватили ручку толстого черного «дипломата». Шофер что-то односложно ему ответил и повернулся к N.

— Мы ничего не слышали об аварии. — Его французский звучал по-варварски жестко, но говорил он без ошибок. — А вы, простите, кто?

— Марк Антоний Лаборе. Я работаю на мсье Хьюберта. Несчастье произошло во второй половине дня. Думаю, он говорил с вами до этого?

Мужчина кивнул, и радостный поток адреналина снова хлынул в кровь N.

— Недалеко от Монтори потерял управление туристический автобус и столкнулся с его «мерседесом». К счастью, мсье Хьюберт отделался всего лишь переломом ноги и сильным сотрясением мозга, а его спутница, молодая женщина, погибла. Он то приходит в сознание, то теряет его, и, конечно же, он очень расстроен из-за смерти девушки, но когда я оставлял его в госпитале, мсье Хьюберт выразил свои сожаления по поводу причиненных неудобств. — N вдохнул еще литр прозрачного воздуха. — Он настаивал, чтобы я лично принес его глубочайшие извинения и заверил вас в его почтении. Он также желает, чтобы вы знали, что не далее как после небольшой задержки все дела будут улажены.

— Хьюберт никогда не говорил о помощнике, — сказал шофер. Другой произнес что-то по-арабски. — Мсье Ло и я желаем знать, что подразумевается под «небольшой задержкой»?

— Дело всего нескольких дней, — ответил N. — Все детали у меня в компьютере.

Их смех прозвучал, как треск веток, как звук от автомобиля, приземляющегося на деревья и скалы.

— Наш друг Хьюберт без ума от своего компьютера, — сказал шофер.

Мсье Ло наклонился вперед и посмотрел на N. У него были густые усы, высокий лоб интеллектуала и пронизывающий взгляд ясных темных глаз.

— А как звали погибшую женщину?

Акцент у мсье Ло был сильнее, чем у водителя.

— Мартин. Все, что я знаю, — сказал N. — Непонятно, откуда взялась эта сучка.

Глаза месье Ло сощурились.

— Мы продолжим беседу внутри.

— Рад бы присоединиться к вам, но мне нужно возвращаться в госпиталь. — N махнул сумкой в дальний конец стоянки. — Почему бы нам не пройти туда? Это займет каких-то пять минут. Я покажу вам, что есть в компьютере, и вы обсудите все за ужином.

Мсье Темпл глянул на мсье Ло. Мсье Ло поднял и опустил указательный палец. «Пежо» зашуршал по гравию и остановился у забора. Габаритные огни погасли, и мужчины вышли. Мсье Ло ростом около шести футов и худой, мсье Темпл — на несколько дюймов выше и толще в груди и в поясе. На обоих отличные темные костюмы и сияющие белизной рубашки. Приближаясь к ним, N видел, как они поправляют одежду. У мсье Темпла был большой пистолет в наплечной кобуре, у мсье Ло что-то поменьше в кобуре на поясе. Они чувствовали свое превосходство, даже некоторое презрение к мсье Лаборе — лакею торговца антиквариатом, который привязан к своему компьютеру, как младенец к материнской груди.

N подошел к мсье Темплу сбоку, улыбнулся и нырнул сквозь щель в заборе.

— Лучше, если они не увидят экран, — сказал он в их нахмуренные лица. — Я имею в виду — люди в ресторане.

Теряя терпение от всех этих глупостей, мсье Ло кивнул мсье Темплу:

— Иди разберись с этим, — и добавил кое-что по-арабски.

Мсье Темпл оскалился, дернул вниз полу пиджака, нагнулся, положил правую руку на грудь, а другой рукой помог себе установить равновесие и просунул свое пузо через трехфутовую щель. N отошел в сторону, держа свою сумку сверху на заборе. Мсье Темпл перекинул одну ногу через белую нижнюю планку и заколебался, будто не зная, поднять ему вторую ногу или опустить эту. Наклонившись влево, он согнул правое колено и крутанулся. При этом зацепился ногой в легком кожаном ботинке за забор. N сделал еще один шаг вдоль забора, прижав сумку к груди, словно пытаясь защитить ее. Мсье Темпл отскочил на одной ноге в сторону и вызволил другую. Смутившись, он нахмурился и снова подергал полу пиджака.

N встал на колени, держа сумку перед собой. Мсье Ло взялся за доску и просунул голову через щель. Когда он перешагнул через нижнюю перекладину, N выхватил пистолет и выстрелил прямо в центр его интеллектуального лба. Пуля вырвалась через затылочную часть черепа мсье Ло и, ведомая законами физики и невероятной удачей, чмокнула мсье Темпла в грудь; кровь и серая мякоть забрызгали его рубашку. Мсье Темпл пошатнулся назад и со стоном рухнул на землю. N чувствовал себя как игрок в гольф, попавший в лузу во время прощального турнира. Он вскочил на ноги и приблизился к мсье Темплу. Гримасничая и захлебываясь кровью, заливающей рот, араб все еще храбро пытался вытащить пистолет из наплечной кобуры. Пуля прошла через легкое или, может быть, гуляла где-то внутри, прежде чем остановиться. N установил дуло глушителя позади мясистого уха, и правый глаз мсье Темпла, большой, как у коровы, повернулся на него.

Свет струился из окон таверны, мягко освещая ряд машин и растекаясь по гравию. Мсье Ло в неуклюжей позе лежал на нижней планке забора, свесив руки и ноги по обеим сторонам. Кровь капала на траву под ним.

— Красота всегда радует глаз, — сказал N.

Мсье Темпл предложил что-то очень неприятное в ответ, но его оборвала девятимиллиметровая пуля.

N сгреб мсье Ло за воротник и ремень и стащил с забора. Затем взял его за запястья, отволок по траве к краю ущелья и вернулся за мсье Темплом. Он достал их бумажники из боковых карманов и вынул деньги, в сумме вышло около тысячи долларов франками. Он сложил купюры в карман пиджака и выкинул бумажники в пропасть. Осторожно, чтобы кровь не попала на руки и одежду, N подтолкнул мсье Темпла ближе к краю и скатил его с обрыва. Тело тут же исчезло из виду. Следом он столкнул мсье Ло, и на этот раз ему показалось, что снизу из темноты донесся слабый звук удара. Улыбаясь, N направился назад к забору и перелез через него.

N открыл машину арабов со стороны водителя, вынул ключ из зажигания и откинул сиденье вперед, чтобы дотянуться до кожаного чемоданчика. Судя по весу, можно было бы сказать, что чемоданчик набит книгами. N мягко хлопнул дверью и перекинул ключи через забор. Находясь в прекрасном расположении духа, он не смог удержаться от тихого смеха, пересек покрытую гравием площадку и направился вниз с холма к своей машине с сумкой в одной руке и чемоданчиком в другой, качающемся в такт шагам.

Сев за руль, N поставил чемоданчик на пассажирское сиденье и включил верхний свет. В течение нескольких секунд он не мог пошевелиться, только смотрел на гладкую черную отстроченную кожу и медные защелки. У него перехватило дыхание. N наклонился к кейсу, закрыл глаза и нажал пальцами на застежки. Они открылись с плавным, значительным звуком. Он приподнял крышку на несколько дюймов, раскрыл глаза и увидел плотные ряды перевязанных тысячедолларовых купюр, лежащих в три слоя.

— И все это мое, — прошептал N.

Через несколько секунд, придя в себя, он вдохнул и выдохнул, чувствуя, как все мышцы тела дышат вместе с ним. Затем завел машину и плавно покатился вниз с горы.

Когда N повернул к огражденной стоянке, он увидел ярко освещенные окна столовой, за которыми вовсю шел праздник. На столах горели свечи, до него долетали гул и отдаленное жужжание людских голосов. Эта счастливая толпа, казалось, заняла все места на стоянке, разве что кроме грузовика с надписью «Комет», припаркованного перед кухней под таким углом, что он занимал три места сразу. N прокатил мимо грязного «рено» пьяных басков, высокого красного авто японских туристов, мимо «сааба» немцев и других знакомых и незнакомых машин. Перед решеткой рядом с входом оказалось свободным узкое местечко. N въехал в ворота, собрал свои сумки и, задержав дыхание и втянув живот, протиснулся из машины наружу.

Шофер грузовика в синем комбинезоне сидел на стуле у дверей в кухню. Лицо его выражало скуку и безграничное терпение, как у музейного стража. Женщины в это время суетливо бегали туда-сюда с полными подносами и грудами посуды. N стало интересно, что же это такое важное понадобилось привезти вечером в воскресенье, а затем он увидел ярко вспыхнувшее платье Альбертины, стоявшей лицом к раковине и спиной к нему. В нескольких дюймах от ее бедра хозяин гостиницы склонился над раковиной, скрестив руки на груди, и что-то говорил сквозь зубы с заговорщическим видом. Интимность их беседы, ее внимательное отношение к его словам подсказали N, что это отец и дочь. То, о чем папочка не знает, его и не расстроит, подумал он.

Хозяин обернулся, и они встретились взглядами с N.

N улыбнулся ему и плечом открыл стеклянную дверь.

По дороге к конторке он увидел, что это его собственное приподнятое настроение наполнило обычный воскресный обед ощущением праздника. Японские джентльмены, семья немцев, французские туристы и группа местных басков ели и пили за разными столами. Альбертина не освободится еще в течение нескольких часов. У него достаточно времени, чтобы заказать билет на самолет, упаковать вещи, насладиться ванной и даже вздремнуть. Адреналин перестал поступать в кровь, и N почувствовал, что телу требуется отдых. Голод, который он испытывал раньше, исчез — еще один знак того, что надо немного поспать. N взял ключ со стенда и поволок тяжелющий чемодан по лестнице, включая по дороге свет.

Он замкнул дверь изнутри, сел на кровать и открыл кейс. Двадцать пять банкнот в каждом пакете, шесть рядов в ширину и три ряда в глубину. Четыреста пятьдесят тысяч долларов: не миллион, но душу греет. N закрыл кейс, аккуратно положил его на полку в шкафу и поднял трубку телефона. Через двадцать минут он обеспечил несуществующему джентльмену по имени Кимбалл О'Хара чартерный рейс из По в Тулузу в четыре утра и перелет до Марселя на пять. Беспокойство его заказчиков не достигнет серьезной стадии до тех пор, пока он не доберется до Тулузы, и N уже будет лететь на самолете в Италию, когда они дойдут до стадии совершенной паники. Тела могут не найти в течение многих дней.

N сложил и упаковал свою одежду в сумку на колесиках и поставил ее у двери. «Кима» он оставил на прикроватном столике. Он выбросит свою сумку в канал где-нибудь в Олороне.

Горячая вода с журчанием стекала в раковину, N брился второй раз за день. Ванна убаюкала его до дремоты. Он обкрутил полотенце вокруг талии и вытянулся на кровати. Прежде чем N погрузился в сон, перед его глазами возник последний образ — неподвижная великолепная женская нога в прозрачном черном чулке.

Тихий, но настойчивый стук в дверь разбудил его. N посмотрел на часы: одиннадцать тридцать, раньше, чем он предполагал.

— Сейчас иду.

Он встал, потянулся, плотнее обмотал полотенце вокруг талии. Облако тошнотворного цветочного запаха окутало его, как только он открыл дверь. Альбертина, одетая в плащ поверх ночной рубашки, нырнула в комнату. N поцеловал ее шею, едва коснулся жадных губ, он продолжал улыбаться, пока она тащила его к кровати.

* * *

Альбертина закрыла за собой дверь, и трое мужчин в коридоре одновременно выступили вперед. Тот, что был справа, открыл мешок для мусора и протянул ей. Она сунула туда большой окровавленный нож и изорванную ночную рубашку. Мужчина окинул ее внимательным взглядом.

— Можете войти, — сказала Альбертина, благодарная за то, что он не стал ничего говорить на своем отвратительном французском.

Все трое поклонились. Несмотря на все обещания себе, она не смогла удержаться и поклонилась им в ответ. Униженная, она снова выпрямилась, чувствуя их взгляды на своем лице, руках, ступнях, лодыжках, волосах и на всем остальном, что они могли разглядеть. Альбертина отошла в сторону, и они проскользнули по очереди в комнату, чтобы начать работу.

Она спустилась в затемненный холл, ей навстречу из-за конторки встал отец. Под длинным столом Гастон, пес, черный с белым, вздрогнул во сне.

— Все прошло нормально? — спросил отец.

Он тоже оглядел ее, ища пятна крови.

— А как, ты думаешь, все прошло? — вопросом ответила Альбертина. — Он почти спал. К тому моменту, когда он понял, что происходит, его грудная клетка была уже вскрыта.

Кодовый замок на входной двери щелкнул и открылся. Два американца посмотрели на них. Гастон поднял голову, вздохнул и снова заснул. Альбертина сказала:

— Эти идиоты в беретах сейчас наверху. Кстати, как долго вы использовали японцев?

— Около шести месяцев.

Человек в твидовом пиджаке говорил по-английски, потому что знал, что этот язык раздражает ее, а вызывать раздражение было его способом флиртовать.

— Эй, нам нравятся эти дикие и сумасшедшие парни, они наши меньшие самурайские братья.

— Только пусть твои пустоголовые братья не упустят чемодан в шкафу, — сказала Альбертина.

Уродливый в спортивном костюме хитро глянул на нее.

— У этого человека хорошая одежда. Может, сменишь прикид? — язвительно заметила она.

— Все его вещи отправятся прямо в огонь, — сказал уродливый. — Мы даже не смотрим на них. Знаешь, мы говорим о настоящей личности. Что-то вроде легенды. Я слышал о нем много увлекательных историй.

— Спасибо, Альбертина, — вмешался ее отец. Он не хотел, чтобы дочь слушала эти увлекательные истории.

— Есть за что благодарить, — ответила она. — Этот старый петух заставил меня принять ванну. Кроме того, мне пришлось смыть запах моих духов, потому что он хотел, чтобы я пахла, как девушка из Бора-Бора.

Оба американца уставились на пол.

Тот, что был в твидовом жакете, закрыл глаза руками. Уродливый сказал:

— Альбертина, ты — идеальная женщина. Все восхищаются тобой.

— Хорошо, тогда я должна получить больше денег.

Она развернулась и пошла вниз по лестнице.

Уродливый пропел ей вслед:

— Не правда ли, романтично?

Под его сладкий фальшивый тенор грузовик завелся и задним ходом подъехал к дверям.

Деревня привидений

«The Ghost Village»

1

Во Вьетнаме я знал человека, который медленно, но верно сошел с ума, потому что жена написала ему, что его сын подвергся сексуальному надругательству со стороны руководителя церковного хора. Человека звали Леонард Хэмнет. Это был ужасно ворчливый негр ростом в шесть футов и шесть дюймов из маленького городка в Теннесси под названием Арчибальд. Написать его жена додумалась лишь после того, как вынесла все прелести похода в полицию, разговоров с другими родителями и повторного заявления, после которого наконец выдвинули официальные обвинения. Руководитель хора должен был предстать перед судом через два месяца. Леонарду Хэмнету от этого легче не стало.

— Я должен убить его, понимаешь? Хотя я серьезно подумываю о том, чтобы убить и ее, — говорил Леонард. Он все еще держал в руках письмо, обращаясь к Спанки Бурраджу, Майклу Пулу, Конору Линклейтеру, Кельвину Хиллу, Тино Пумо, великолепному М.О. Дэнглеру и ко мне. — Все это просто ужасно, моему мальчику нужна помощь, этого мистера Брустера надо лишить рясы, его надо вздернуть на дыбе и сровнять с землей, а она мне ничего не сказала! Она хочет, чтобы я ее саму укокошил, вот что. Чтобы я снес ее чертову башку и насадил на кол во дворе. Я бы еще плакат повесил: «Самая глупая баба на свете».

Мы были в одном из укромных местечек Кэмп-Крэндалл, известном как Ничья Земля, что располагалась между проволочной оградой и хибарой, где маленький проныра по имени Вильсон Мэнли продавал контрабандное пиво и спиртное. Ничья Земля называлась так, потому что командование делало вид, что ее не существует. Там была гора старых шин, канализационная труба и много грязной красной земли. Леонард Хэмнет подавленно посмотрел на письмо, убрал его в карман рабочей одежды и стал нарезать круги вокруг кучи шин, пиная ногами те, что сильно торчали наружу.

— Самая глупая баба, — повторял он.

Пыль взлетала вверх от ударов по изношенным резиновым покрышкам.

Я хотел прояснить, сознает ли Хэмнет, что злится на мистера Брустера, а не на свою жену, и сказал:

— Она просто пыталась...

Огромная блестящая бычья голова Хэмнета повернулась ко мне.

— Да ты не понимаешь, что наделала эта женщина! Она выставила пацана на посмешище. Заставила других людей признать, что над их детьми тоже издевались. Это почти невыносимо. Она добилась ареста этого ублюдка. Теперь его увезут далеко и надолго. Я угроблю эту сучку, — сказал Хэмнет и поддал ногой по старой серой шине с такой силой, что та почти на фут вошла назад в кучу.

Остальные шины вздрогнули и сдвинулись со своих мест. В течение секунды казалось, что сейчас обрушится вся куча.

— Я же говорю про моего мальчика, — рычал Хэмнет. — Все это дерьмо зашло слишком далеко.

— Самое главное, — сказал Дэнглер, — тебе нужно убедиться, что с мальчиком все в порядке.

— И как мне это сделать отсюда? — закричал Хэмнет.

— Напиши ему письмо, — сказал Дэнглер. — Расскажи, как ты его любишь. Объясни: мол, он правильно сделал, что пошел со своей бедой к матери. Напиши, что все время думаешь о нем.

Хэмнет достал письмо из кармана и уставился на него. Оно уже было сильно помято и запачкано. Я подумал, что бумага не выдержит еще одно прочтение Хэмнетом. Лицо его, казалось, потяжелело.

— Мне нужно домой, — сказал он. — Нужно вернуться домой и разобраться со всеми.

Хэмнет начал настойчиво выпрашивать отпуск по семейным обстоятельствам — по одной просьбе в день. Я иногда видел, как он разворачивал драный листок бумаги и прочитывал его два-три раза подряд, напряженно вдумываясь в каждое слово. Когда письмо протерлось до дыр на сгибах, он склеил его.

В те времена мы выходили в четырех-пятидневные патрули, неся большие потери. В полевых условиях Хэмнет вел себя нормально, однако настолько ушел в себя, что разговаривал почти односложно. Он ходил с мрачным, безжизненным видом, как человек, который только что плотно пообедал. Со стороны мне казалось, что он сдался, а когда люди сдаются, они долго не протягивают — они тогда настолько близки к смерти, что другие начинают их избегать.

Мы разбили лагерь среди деревьев на краю рисового поля. В тот день мы потеряли двоих новичков. Я даже забыл их имена. Нам приходилось есть холодные обеды, обогащенные витамином "С", потому что разогревать их на «Си-4» — все равно что выставить рекламные щиты и развесить лампочки. Нельзя было курить и разговаривать. Рацион Хэмнета состоял из банки тушенки, выпущенной еще в предыдущую войну, и банки консервированных персиков. Он увидел, как Спанки уставился на персики, и кинул ему банку. А потом уронил банку тушенки между ног. Смерть уже ходила вокруг Хэмнета. Он достал из кармана письмо и попытался прочитать его в сырых, серых сумерках.

В этот момент кто-то начал в нас стрелять, лейтенант крикнул «Черт!», мы побросали еду и стали отстреливаться от невидимых людей, которые пытались нас убить. Стрельба все продолжалась, и нам пришлось бежать через рисовое поле.

Теплая вода доходила до груди. Приходилось перелезать через перегородки и снова нырять в грязь с другой стороны. Парень из калифорнийского городка Санта-Крус по имени Томас Блевинс получил пулю в шею и упал замертво прямо в воду недалеко от первой перегородки, а другой парень по имени Тирелл Бадд кашлянул и ушел под воду рядом с ним. Наблюдатели вызвали артиллерийский огонь. Мы сидели, прижавшись спинами к последним двум перегородкам, а на нас валились снаряды. Земля тряслась, вода колыхалась, а опушка леса взлетела в воздух от серии взрывов. Визжали обезьяны.

Друг за другом мы перелезли через последнюю перегородку и выбрались на мокрую, но твердую землю с другой стороны рисового поля. Здесь деревья росли гораздо реже, и через них виднелось несколько крытых соломой хижин.

Затем одно за другим произошли два события, которых я не понял. Кто-то в лесу стал обстреливать нас из миномета — из одного-единственного. Один миномет, одна мина. Это первое событие. Я упал на землю и ткнулся лицом в грязь, и все вокруг меня сделали то же самое. Я подумал, что это, возможно, моя последняя секунда на земле, и жадно вдохнул жизнь, какой она была в тот момент. Кто бы там ни палил из миномета, похоже, он прекрасно знал о месте нашего расположения, и тогда я пережил бесконечно длившееся мгновение полной, приводящей в ужас беспомощности — мгновение, в которое душа одновременно цепляется за тело и готовится покинуть его. Оно длилось до тех пор, пока мина не опустилась на последнюю перегородку и не разорвала ее на куски. Земля, грязь и вода шлепались вокруг нас, осколки свистели в воздухе. Один осколок пролетел прямо над нами, отхватил от дерева кусок коры и древесины размером с гамбургер и лязгнул о каску Спанки Бурраджа со звуком кирпича, попавшего в мусорный бак. Осколок упал на землю, и от него поднялась тонкая струйка дыма.

Мы встали. Спанки был как мертвый, только дышал. Хэмнет повесил на одно плечо снаряжение, подобрал Спанки и перекинул его через другое. Он заметил, что я смотрю на него.

— Я должен разобраться с этими людьми, — сказал Хэмнет.

Второе событие, которое я не понял (кроме миномета, взявшегося неизвестно откуда), произошло, когда мы вошли в деревню.

Лейтенанту Гарри Биверсу еще предстояло присоединиться к нам, и целый год оставался до событий в Иа-Туке, когда весь мир и мы вместе с ним сошли с ума. Я должен объяснить, что тогда случилось. Лейтенант Гарри Биверс убил тридцать детей в пещере у Иа-Тука, и их тела исчезли, но Майкл Пул и я были в той пещере и знали, что там произошло что-то грязное и непристойное. Мы чувствовали запах зла, мы трогали его крылья руками. Жалкий, ничтожный человек по имени Виктор Спитални, услышав выстрелы, вбежал в пещеру и вылетел оттуда пулей с диким криком, покрытый рубцами от ударов и крапивницей, которая исчезла, как только он выскочил наружу. Бедный Спитални, он тоже прикоснулся к этому. Мне было тогда двадцать, я мысленно писал книжки, и пещера представилась мне местом, где окончились приключения другого Тома Сойера, где Индеец Джо изнасиловал Бекки Тэтчер и перерезал Тому горло.

Когда мы вошли в маленькую деревеньку в лесу на другой стороне рисового поля, я словно почувствовал грядущий Иа-Тук.

Это место по самой своей сути, в самой основе было неправильным — слишком тихое, слишком спокойное, абсолютно бесшумное и неподвижное. Там не было кур, собак и свиней; не было старух, вышедших посмотреть на нас, не было примирительно улыбающихся стариков. Маленькие пустые хижины, необитаемые — такого во Вьетнаме я не видел ни раньше, ни потом. Деревня-призрак в стране, где люди верят, что земля освящена телами их предков.

На карте Пула это место называлось Бонг-То.

Хэмнет опустил Спанки на траву, как только мы дошли до центра пустой деревни. Я прокричал несколько слов на корявом вьетнамском.

Спанки простонал. Он осторожно потрогал свою каску с боков.

— Меня ранили в голову, — проговорил он.

— У тебя вообще не было бы головы, если в не каска, — сказал Хэмнет.

Спанки закусил губу и стал стягивать шлем с головы. Он застонал. Тонкая струйка крови стекла рядом с ухом. Наконец каска прошла через шишку размером с яблоко. Морщась от боли, Спанки потрогал пальцами этот огромный узел.

— У меня двоится в глазах, — сказал он. — Я никогда не надену эту каску назад.

Медик сказал:

— Не переживай, мы вытащим тебя отсюда.

— Отсюда? — Спанки повеселел.

— Назад в Крэндалл, — кивнул медик.

Спитални украдкой оглядывался по сторонам.

Спанки хмуро посмотрел на него.

— Здесь никого нет, — сказал Спитални. — Что, черт возьми, здесь происходит?

Он воспринимал пустоту деревни как личное оскорбление.

Леонард Хэмнет отвернулся и сплюнул.

— Спитални, Тиано, — приказал лейтенант, — отправляйтесь на рисовое поле и принесите Тирелла и Блевинса. Сейчас же!

Татту Тиано, которому суждено было умереть шесть с половиной месяцев спустя, считался единственным другом Спитални. Он сказал:

— Теперь ваша очередь, лейтенант.

Хэмнет развернулся и пошел по направлению к Тиано и Спитални. Казалось, он вырос в размерах в два раза и руками мог легко ворочать огромные камни. Я уже забыл, какой он огромный. Голова опущена, а вокруг зрачков появился ободок чисто белого цвета. Я бы не удивился, если бы у него из ноздрей повалил дым.

— Эй, я ушел, я уже там, — сказал Тиано.

Они со Спитални быстро побежали через редкий лес в сторону рисового поля. Кто бы там ни палил в нас из миномета, он уже собрал вещи и ушел. Стало темнеть, и нас отыскали москиты.

— Ну и? — произнес Пул.

Хэмнет плюхнулся на землю, да так тяжело, что я почувствовал, как вздрогнули мои ботинки. Он проговорил:

— Мне надо домой, лейтенант. Не то чтобы я вас не уважал, просто больше мочи нет выносить все это дерьмо.

Лейтенант сообщил, что думает об этом.

Пул, Хэмнет и я оглядели деревню.

Спанки Буррадж заметил:

— Прекрасное тихое местечко, как раз Хэм вдоволь начитается.

— Лучше я все-таки посмотрю, — сказал лейтенант.

Он щелкнул пару раз зажигалкой и направился к ближайшей хижине. Все остальные стояли на месте, как дураки, слушая звон москитов и звуки Тиано и Спитални, тащивших мертвых солдат через перегородки. Спанки то и дело стонал и тряс головой. Прошло слишком много времени.

Изнутри хижины лейтенант пробормотал что-то неразличимое, потом торопливо выскочил наружу. Даже в темноте было видно, что он обеспокоен и озадачен.

— Андерхилл, Пул, — сказал он, — я хочу, чтобы вы посмотрели на это.

Мы с Пулом переглянулись. Наверно, я выглядел так же плохо, как и он. Казалось, Пул готов одновременно броситься на лейтенанта с кулаками и взорваться. Глаза его на грязном лице стали размером с куриное яйцо. Он был как заведенная пружина в дешевых часах. Думаю, я в тот момент очень сильно походил на Пула.

— А что там, лейтенант? — спросил он.

Лейтенант жестом приказал нам подойти к хижине, затем повернулся кругом и шагнул внутрь. Не было никакой причины отправляться за ним. Лейтенант был сопляком, но Гарри Биверс, наш следующий лейтенант, оказался бароном, графом среди сопляков, и мы почти всегда выполняли его приказы, какую бы дрянь он ни нес. Пул был просто на взводе, казалось, он вот-вот выстрелит лейтенанту в спину. Даже я хотел выстрелить ему в спину. Я осознал это секундой позже, не имея никакого представления о том, что творится в голове у Пула. Я что-то проворчал и направился к хижине. Пул пошел следом.

Лейтенант стоял в дверном проеме, глядя на нас через плечо и держась за оружие в кобуре на боку. Он нахмурил брови, показывая, что мы слишком медленно подчинялись его приказам, затем щелкнул зажигалкой. Неожиданно появившиеся на его лице впадины и тени сделали лейтенанта похожим на один из трупов, которые я вскрывал, когда работал в морге при лагере «Уайт-Стар».

— Хочешь знать, что здесь, Пул? О'кей, ты мне и скажешь, что это.

Он поднял зажигалку над собой, как факел, и строевым шагом направился внутрь. Я представил себе, как эта совсем сухая, хлипкая конструкция загорается от зажигалки ярким пламенем. Лейтенанту не суждено было вернуться домой живым и здоровым, и я ненавидел и жалел его почти в равной мере. Но мне не хотелось превратиться в поджаренный тост только потому, что он нашел внутри хижины труп американского солдата и не знал, что с ним делать. Я слышал раньше, как другие отряды находили обезображенные трупы американских пленных, и очень надеялся, что не пришла наша очередь.

А в следующий миг я почувствовал запах крови и увидел, как лейтенант поднимает панель на полу, и подумал, что напугало его, наверное, не тело американского военнопленного, а тело ребенка, которого убили и оставили в этом пустынном месте. Лейтенант скорее всего еще не видел мертвых детей.

Он поднял деревянную крышку в полу, и я снова уловил запах крови. Зажигалка «Зиппо» погасла, и нас окутала темнота. Лейтенант уронил крышку на пол. Запах крови поднимался от чего-то, что скрывалось под полом. Лейтенант чиркнул зажигалкой, и его лицо вынырнуло из темноты.

— Теперь скажите мне, что это.

— Это место, где они прячут детей, когда приходят люди вроде нас, — сказал я. — Но пахнет как-то неправильно. Здесь что-то произошло. Вы успели рассмотреть?

По ввалившимся щекам и почти безгубому рту лейтенанта я понял, что он не успел. Он вовсе не собирался спускаться вниз и принимать смерть от Минотавра, когда его взвод находится снаружи.

— Рассмотреть придется тебе, Андерхилл. Это твоя работа, — сказал он.

В течение секунды мы оба смотрели на лестницу, сделанную из ободранных от коры веток, перевязанных между собой тряпками. Она вела в яму.

— Дайте мне зажигалку, — сказал Пул и выхватил ее у лейтенанта.

Он сел на краю отверстия и наклонился вперед, опустив пламя ниже уровня пола. Что-то пробурчал по поводу увиденного, а потом, удивив до глубины души лейтенанта и меня, сам стал спускаться. Свет погас. Мы с лейтенантом смотрели вниз, в темный открытый прямоугольник.

Зажигалка вспыхнула снова. Я мог различить вытянутую руку Пула, дрожащий огонек, земляной пол. Потолок скрытой комнаты был всего в дюйме от головы Пула. Он сделал несколько шагов в сторону от отверстия.

— Что там? Есть там какие-нибудь... — голос лейтенанта скрипнул, — ...какие-нибудь тела?

— Спускайся вниз, Тим, — позвал Пул.

Я сел на пол и спустил ноги в яму. Спрыгнул.

Под полом запах крови был тошнотворно силен.

— Что вы видите? — крикнул лейтенант.

Он пытался говорить как командир, но голос его взвизгнул на последнем слове.

Я видел пустую комнату, по форме похожую на огромную могилу. Стены покрывала какая-то толстая бумага, которая держалась за счет деревянных подпорок, утопленных в землю. Толстый слой коричневой бумаги и две подпорки были заляпаны старыми пятнами крови.

— Горячо, — сказал Пул и выключил зажигалку.

— Давайте же, черт возьми! — раздался голос лейтенанта. — Выбирайтесь оттуда.

— Есть, сэр, — ответил Пул.

Он снова щелкнул зажигалкой. Много слоев плотной бумаги образовывали абсорбирующую прокладку между землей и комнатой, а верхний слой бумаги покрывали вертикальные строки вьетнамских букв. Надписи были похожи на стихи. Как страницы поэтических переводов Ту Фу и Ли По, что читают справа налево.

— Ну и ну, — сказал Пул; я обернулся и вновь взглянул на то, что поначалу показалось нам замысловато запутанными прядями каната, прикрепленного к залитым кровью деревянным стойкам.

Пул шагнул вперед, и плетение приобрело четкие очертания. На высоте около четырех футов над землей к стойкам были прикручены железные цепи. Толстый слой бумаги на стене между двумя кусками цепи полностью пропитался кровью. Между столбами участок земли шириной в три фута был какого-то ржавого цвета. Пул поднес зажигалку ближе к цепям, и мы увидели на металлических звеньях засохшую кровь.

— Я требую, чтобы вы выбирались оттуда, сейчас же, — заныл лейтенант.

Пул закрыл крышку зажигалки.

— Я передумал, — прошептал я. — Кладу двадцать баксов в фонд Илии. На две недели с сегодняшнего дня. Что это будет, двадцатое июня?

— Расскажи это Спанки, — ответил Пул.

Спанки Буррадж придумал организовать общий котел, который мы назвали «фонд Илии», все деньги хранились у него. Майкл никогда не клал денег в общий котел. Он считал, что новый лейтенант может быть еще хуже, чем нынешний. И он, конечно, оказался прав. Нашим следующим лейтенантом стал Гарри Биверс. Илия Джойс, лейтенант Илия Джойс из Нового Утрехта, Айдахо, выпускник университета, прошел курс боевой подготовки в форте Бенниг, в Джорджии; он был никуда не годный, слабохарактерный лейтенант, но не приносил ощутимого вреда. Знай Спанки, что будет дальше, он бы раздал деньги и молился о спасении лейтенанта Джойса.

Мы с Пулом двинулись к отверстию. У меня было чувство, будто я только что видел место поклонения какому-то непотребному божеству. Лейтенант наклонился и бесполезно протянул руку, потому что он не нагнулся настолько, чтобы мы дотянулись до его руки. На негнущихся, как после бассейна, конечностях мы выбрались из ямы. Лейтенант отступил назад. У него было тонкое лицо и толстый мясистый нос, кадык танцевал по тонкой шее, как прыгающий боб. Он, конечно, не Гарри Биверс, но тоже не подарок.

— Ну, сколько?

— Что «сколько»? — спросил я.

— Сколько их там?

Он хотел вернуться в Кэмп-Крэндалл с внушительным списком убитых.

— Там не было никаких тел, лейтенант, — сказал Пул, пытаясь слегка опустить лейтенанта.

Потом он описал, что мы видели.

— Ну, как нам это может пригодиться?

Лейтенант хотел сказать: «Как это поможет мне?»

— Возможно, допросы, — сказал Пул. — Если допрашивать кого-нибудь там, внизу, никто снаружи не услышит ни звука. А ночью можно легко вытащить тело в лес.

Лейтенант Джойс кивнул головой.

— Пост для полевых допросов. Прямо на месте, — сказал он, тщательно подбирая слова. — Пытки. С применением силы. Все очевидно. — Он снова кивнул. — Правильно?

— Все так, — сказал Пул.

— Это показывает, с какими врагами нам приходится сталкиваться в этой войне.

Я больше не мог выносить Илию Джойса на одном квадратном метре рядом с собой и сделал шаг в сторону выхода. Не знаю, что именно мы видели с Пулом, но совершенно точно, что это не Пост Для Полевых Допросов И Пыток С Применением Силы. Разве только вьетнамцы начали пытать обезьян. Мне пришло в голову, что надписи на стенах могли быть чьими-то именами. У меня было ощущение, что мы столкнулись с тайной, которая не имеет никакого отношения к войне, с вьетнамской тайной.

Через секунду музыка из моей прошлой жизни, музыка красивая до невыносимости, начала звучать в моей голове. В конце концов я узнал ее. «Прогулка по Райскому Саду» из «Деревенских Ромео и Джульетты» Фредерика Делиуса. Там, в Беркли, я слышал ее сотни раз.

Если бы ничего больше не случилось, думаю, вся мелодия до конца прозвучала бы в моем мозгу. Слезы наполнили глаза, и я сделал еще один шаг к двери. И вдруг кровь застыла в моих жилах. Вьетнамский мальчик семи или восьми лет в рваной одежде рассматривал меня с серьезным видом из дальнего угла хижины. Я знал, что его там нет, я знал, что это призрак. Я не верил в призраков, но это был именно призрак. Какая-то изолированная часть моего мозга невозмутимо напомнила мне, что «Прогулка по Райскому Саду» повествовала о двух детях, которые вот-вот должны умереть, в каком-то смысле эта музыка была их смертью. Я потер глаза рукой — мальчик все еще стоял в углу. Он был красив, красив самой обычной красотой, как и все вьетнамские дети, которые всегда казались мне красивыми. Затем он исчез, весь сразу, погас, как огонек «Зиппо». Я громко простонал. Этот ребенок был убит в хижине, не просто умер, его убили.

Я что-то сказал и вышел через дверь в сгущающуюся темноту. Очень смутно помню, как лейтенант попросил Пула повторить описание деревянных стоек и окровавленных цепей. Хэмнет, Буррадж и Кельвин Хилл сидели снаружи, прислонившись спиной к дереву. Виктор Спитални вытирал руки о запачканную рубаху. Белый дым поднимался вверх от сигареты Хилла, а от Тино Пумо поднимался длинный белый поток испарений. Беспокойная мысль посетила меня, с этого момента я мог с абсолютной уверенностью утверждать, что это и был Райский Сад. Люди, развалившиеся в темноте; узор сигаретного дыма и абрисы сидящих и стоящих людей; плотная, густая темень, накрывшая нас, как одеяло; очертания деревьев и плоское, темно-зеленое рисовое поле на заднем фоне.

Моя душа вернулась к жизни.

Затем я почувствовал, что что-то не так с людьми, находящимися передо мной, и снова только через секунду мой рассудок догнал интуицию. Каждый член нашего боевого подразделения непроизвольно отмечает для себя, когда кто-то из отряда погибает в бою; иногда твоя жизнь зависит от количества людей, которые идут с тобой, и ты ведешь подсчет, почти не осознавая этого. Я заметил, что передо мной на два человека больше. Вместо семи там было девять, и еще два человека, с которыми нас, выживших после боя, было девять, находились в хижине позади меня.

М.О. Дэнглер смотрел на меня со всевозрастающим любопытством, и я подумал, что он читает мои мысли. Холодная дрожь пробежала по моему телу. Я увидел Тома Блевинса и Тирелла Бадда, стоящих вместе чуть поодаль, справа от взвода. Немножко грязнее, чем другие, они тем не менее отличались лишь тем, что, как и Дэнглер, пристально смотрели прямо на меня.

Хилл выбросил сигарету, и она полетела в сторону, описав яркую дугу. Пул и лейтенант Джойс вышли из хижины. Леонард Хэмнет похлопал себя по карману, чтобы еще раз убедиться, что письмо на месте. Я снова посмотрел вправо — двое мертвецов исчезли.

— Давайте сниматься с места, — сказал лейтенант. — Ничего хорошего тут нет.

— Тим? — позвал Дэнглер.

Он не сводил с меня глаз с тех пор, как я вышел из хижины. Я потряс головой.

— Ну, что там было? — спросил Тино Пумо. — Это было аппетитно?

Спанки и Кельвин Хилл засмеялись и захлопали в ладоши.

— Может, нам спалить это место? — спросил Спитални.

Лейтенант не обратил внимания на его слова.

— Достаточно аппетитно, Пумо. Пост для полевых допросов. Прямо на месте.

— Вот черт! — сказал Пумо.

— Эти люди занимаются пытками, Пумо. Всего лишь еще одно доказательство.

— Понял.

Пумо глянул на меня, и взгляд его стал любопытным. Дэнглер подошел поближе.

— Я просто кое-что вспомнил, — сказал я, — кое-что из мирной жизни.

— Лучше забудь о мирной жизни, пока ты здесь, Андерхилл, — произнес лейтенант. — Я делаю все, чтобы сохранить ваши задницы, если ты не заметил. Нам надо держаться вместе.

Его адамово яблоко прыгало, как маленький щенок-попрошайка.

Как только лейтенант во главе отряда повел нас из деревни, я отдал двадцать долларов Спанки и сказал:

— Две недели с сегодняшнего дня.

— Мама дорогая, — прошептал Спанки.

Больше в этом рейде ничего не случилось.

На следующий вечер у нас уже была возможность принять душ, нормальная еда, выпивка и койки, чтобы выспаться. Простыни и подушки. Два новых парня заменили Тирелла Бадда и Томаса Блевинса, чьи имена мы старались больше не упоминать, по крайней мере я, до тех пор, пока война не кончилась и мы с Пулом, Линклейтером и Пумо не отправились в Вашингтон, к Стене, чтобы прочесть на ней имена всех, кого мы потеряли. Я хотел забыть эту разведку, особенно то, что я увидел и пережил внутри хижины. Я хотел, чтобы все это кануло в реку Забвения.

Помню, что шел дождь. Помню пар, поднимающийся от земли, и конденсат, капающий с металлических опор в палатках. Влага блестела на лицах людей вокруг меня. Я сидел в общей палатке, слушая музыку, которую проигрывал Спанки Буррадж на большом катушечном магнитофоне. Он купил его в ремонтной мастерской в Тайпее. Спанки Буррадж никогда не включал музыку Делиуса, но то, что он ставил, было просто райским: лучший джаз от Армстронга до Колтрейна, записанный на бобины специально для него друзьями из Литл-Рока. Он знал записи настолько хорошо, что мог найти любую мелодию или песню, даже не глядя на счетчик. Спанки нравилось быть диск-жокеем в эти долгие вечера, менять бобины и проматывать тысячи футов пленки, чтобы проиграть одни и те же песни в исполнении разных музыкантов или даже одну и ту же песню, прячущуюся под разными названиями — «Чероки» и «КоКо», «Индиана» и «Донна Ли», — или бесконечные серии песен, в названиях которых встречается одно и то же слово: «Я думал о тебе» (Арт Татум), «Ты, и ночь, и музыка» (Сонни Роллинз), «Я люблю тебя» (Билл Эванс), «Если бы я мог быть с тобой» (Айк Квебек), «Ты забрала мое дыхание» (Милт Джексон) и даже, просто ради шутки, «Твои округлости» Гленроя Брейкстоуна. В тот раз Спанки устроил вечер одного музыканта и проигрывал записи Клиффорда Брауна.

В тот жаркий дождливый день музыка Клиффорда Брауна звучала величественно и сверхъестественно. Клиффорд Браун шел к Райскому Саду. Слушать его — все равно что смотреть на человека, открывающего плечом огромную дверь, чтобы впустить великолепные, ослепительные лучи света. Мы забыли о войне. Мир, в котором мы оказались, был за пределами боли и потерь, а воображение отогнало страх.

Даже Коттон и Хилл, которые предпочитали Клиффорду Брауну Джеймса Брауна, лежали на своих койках, слушая, как Спанки, следуя своим инстинктам, ставит одну запись за другой.

Часа через два Спанки перемотал длинную пленку и сказал:

— Все. Хватит.

Конец пленки стучал по магнитофону. Я посмотрел на Дэнглера, который выглядел так, словно очнулся от долгого сна. Воспоминание о музыке все еще витало вокруг нас: свет все еще струился через щель в огромной двери.

— Пойду-ка я покурю и чего-нибудь выпью, — объявил Хилл и соскочил со своей койки.

Он подошел к входу в палатку, откинул брезент в сторону и впустил сырую зеленую морось. Ослепительный свет, свет из другого мира, начал таять. Хилл вздохнул, нахлобучил на голову широкополую шляпу и вынырнул наружу. До того как брезентовое покрывало упало и закрыло вход, я видел, как он, перепрыгивая через лужи, направился в сторону хижины Вильсона Мэнли. Я чувствовал себя так, словно вернулся из долгого путешествия.

Спанки закончил укладывать пленку с записями Клиффорда Брауна в картонную коробочку. Кто-то в глубине палатки включил радио. Спанки глянул на меня и пожал плечами. Леонард Хэмнет достал из кармана письмо, развернул его и медленно прочитал от начала до конца.

— Леонард! — позвал я, и он повернул свою большую бычью голову в мою сторону. — Ты все еще просишь отпуск по семейным обстоятельствам?

Он кивнул.

— Ты знаешь, что я должен это сделать.

— Да-а, — тихо протянул Дэнглер.

— Они отпустят меня. Я должен позаботиться о своих. Они отправят меня назад.

Хэмнет говорил монотонно, вообще без оттенков в речи, как ребенок, который научился выпрашивать то, что ему нужно, повторяя одно и то же, как попугай, даже не вникая в значение слов.

Дэнглер посмотрел на меня и улыбнулся. Секунду он казался таким же чужим, как Хэмнет.

— Как ты думаешь, что будет дальше? С нами, я имею в виду. Думаешь, все так и пойдет день за днем до тех пор, пока кого-то из нас не убьют, а кто-то не вернется домой? Или дальше странностей будет все больше и больше?

Он не стал дожидаться ответа.

— Я думаю, — продолжал Хэмнет, — всегда будет что-то похожее, но уже не так... Мне кажется, грани между реальным и нереальным начинают стираться. Думаю, именно это происходит, когда торчишь тут слишком долго.

— У тебя в голове все грани стерты уже давным-давно, Дэнглер, — сказал Спанки и захлопал своей собственной шутке.

Дэнглер все еще пялился на меня. Он всегда напоминал серьезного темноволосого мальчика, и военная форма никогда не сидела на нем как положено. Она ему не шла.

— Вот о чем я. Что-то типа этого, — сказал он. — Когда мы слушали этого трубача...

— Брауна, Клиффорда Брауна, — прошептал Спанки.

— ...я видел в воздухе ноты. Как будто они написаны на длинном свитке. А когда он проигрывал их, они еще долго висели.

— Мой сладкий пирожок, — мягко проговорил Спанки. — Пожалуй, у тебя слишком меланхоличное настроение для маленького белокожего парнишки.

— Там, в той деревне, на прошлой неделе, — снова заговорил Дэнглер. — Расскажи, что там было.

Я сказал, что он тоже был там.

— Но что-то произошло с тобой. Что-то особенное.

— Я положил двадцать баксов в фонд Илии, — ответил я.

— Только двадцать? — удивился Коттон.

— Что было в той хижине? — настаивал Дэнглер.

Я помотал головой.

— Ладно, — сказал Дэнглер. — Но это все еще происходит, ведь так? Все меняется.

Я не мог говорить. Не мог рассказать Дэнглеру в присутствии Коттона и Спанки Бурраджа, что я видел призраков Блевинса, Бадда и убитого ребенка. Я улыбнулся и покачал головой.

— Отлично, — произнес Дэнглер.

— Какого черта ты говоришь «отлично»? — возмутился Коттон. — Я ничего не имею против музыки, но мне надоела эта бредятина. — Он спрыгнул с койки и показал на меня пальцем. — Какой срок ты даешь Илии?

— До двадцатого.

— Он протянет дольше. — Коттон повернул голову, когда по радио запел Моби Грейп. С раздосадованным видом он снова повернулся ко мне. — Сыграет в ящик в конце августа. Он так устанет, что будет спать на ходу. Отбудет всего полсрока. Он будет чуть живой, тут его и накроет.

Коттон поставил тридцать долларов на тридцать первое августа, точно на середину пребывания лейтенанта Джойса в должности. У него было достаточно времени, чтобы смириться с потерей денег, потому что сам Коттон протянул до начала февраля, когда его подстрелил снайпер. Тогда он стал одним из отряда привидений, который преследовал нас, куда бы мы ни шли. Мне кажется, что этот призрачный отряд, состоящий из людей, которых я любил и ненавидел, чьи имена я помнил или нет, рассеялся только тогда, когда я отправился к Стене в Вашингтоне, но к тому моменту я уже чувствовал себя одним из них.

2

Я вышел из палатки со смутным желанием выбраться наружу и вдохнуть прохладного после дождя воздуха. Пакетик с белым порошком «Си Ван Во» покоился на дне правого переднего кармана, да так глубоко, что мои пальцы только коснулись его верхушки. Я решил, что пиво сейчас будет в самый раз.

Хижина Вильсона Мэнли находилась на противоположном конце лагеря. Мне никогда не нравилось в солдатской забегаловке, где, по сплетням, подавали дешевое вьетнамское пиво в американских бутылках. Конечно, бутылки часто были с ободранными этикетками, и крышки для придирчивых глаз имели изъяны; да и само пиво там на вкус совсем не то, что у Мэнли.

Оставалось еще одно место, гораздо дальше солдатской забегаловки, но ближе хижины Мэнли, и по статусу нечто среднее между ними. Примерно в двадцати минутах ходьбы от того места, где я стоял, как раз за поворотом круто идущей вниз дороги к аэродрому и мотостоянке находилась изолированная деревянная постройка под названием «У Билли». Сам Билли, который, по общему мнению, был капитаном зеленых беретов и организовал бар с девочками на старом французском командном пункте, давным-давно уехал домой, а заведение его все еще работало. Там больше не было девочек, впрочем, неизвестно, были ли они там вообще, а фирменное пойло заслуживало большего доверия, чем пиво в солдатской забегаловке. Худенькие мальчики-монтаньярды[2], что спали в почти пустых комнатах наверху, подавали напитки. Я был в этих комнатах два или три раза, но так никогда и не узнал, куда подевались мальчики, когда заведение закрыли. Они почти не говорили по-английски. Ничто «У Билли» не напоминало французский командный пункт, даже если его превратить в бордель: там было как в придорожной закусочной.

Когда-то давно здание выкрасили в коричневый цвет. Дерево прогнило и стало мягким. Кто-то однажды заколотил два окна с внешней стороны на нижнем этаже, а потом кто-то еще оторвал по одной узкой доске с каждого окна так, что свет проникал в помещение двумя плоскими белыми полосками, которые путешествовали по полу в течение дня. Около шести тридцати солнечные лучи рикошетом отскакивают от длинного, засиженного насекомыми зеркала, которое стояло за рядами бутылок. После пяти минут слепящего света солнце исчезает за сосновыми досками, и в течение десяти — пятнадцати минут комнату наполняет приглушенный розовый отсвет. Там не было электричества и не было льда. Стаканы заляпаны отпечатками пальцев. Если тебе нужно в туалет, ты отправляешься в небольшую кабинку с металлическими подставками для ног по обе стороны от дырки в полу.

Здание находилось в небольшой рощице за поворотом спускающейся вниз дороги, и когда я шел к нему в рассеянном, красноватом свете заката, с правой стороны бара постепенно вырисовался заляпанный грязью джип камуфляжной раскраски, он словно возник из невидимого, как оптическая иллюзия. Казалось, джип выплыл из деревьев, чтобы стать их частицей.

Ступив на мягкие доски крыльца, я услышал приглушенные мужские голоса. Я окинул взглядом джип, пытаясь разглядеть опознавательные знаки, но дверные панели покрывала грязь. Что-то белое неясно отсвечивало на заднем сиденье. Когда я присмотрелся внимательней, то увидел в петле веревки овал кости, в которой через мгновение узнал абсолютно голый, выбеленный человеческий череп.

Прежде чем я успел дотронуться до ручки, дверь открылась. Мальчик по имени Майк оказался передо мной, в широких шортах цвета хаки и грязно-белой рубашке, которая была ему слишком велика. Он узнал меня.

— О, — произнес он. — Да. Тим. Хорошо. Входи.

На самом деле мальчика звали не Майк, но его настоящее имя звучало очень похоже. Он держался со странной настороженностью, всегда готовый обороняться. Он стрельнул в меня скупой, натянутой улыбкой.

— Дальний столик с правой стороны.

— Все в порядке? — спросил я, потому что все его поведение говорило об обратном.

— Д-да. — Майк отступил на шаг назад, чтобы впустить меня.

Я почувствовал запах кордита еще до того, как увидел других людей. Бар выглядел пустым, а полоски света, пробивающиеся сквозь отверстия над окнами, уже добрались до длинного зеркала, образуя яркое, ослепительное сияние, белый огонь. Я сделал пару шагов внутрь, а Майк обошел вокруг меня и вернулся на свое место.

— Вот дьявол! — выкрикнул кто-то слева от меня. — И мы должны мириться с этим?

Я повернул голову, чтобы посмотреть в темноту по другую сторону бара; там я увидел троих, сидящих за круглым столом у стены. Керосиновые лампы еще не зажгли, а свет, отражающийся от зеркала, делал дальние углы комнаты еще менее различимыми.

— Все о'кей, все о'кей, — сказал Майк. — Старый клиент. Старый друг.

— Готов поспорить, что так и есть, — сказал голос. — Только не впускай сюда женщин.

— Никаких женщин, — сказал Майк. — Без проблем.

Я прошел мимо столов в правый угол.

— Хочешь виски, Тим? — спросил Майк.

— Тим? — повторил мужчина. — Тим?

— Пиво, — сказал я и сел.

На столе перед тремя мужчинами стояла почти пустая бутылка виски «Джонни Уокер», три стакана и около дюжины банок из-под пива. Солдат, сидящий спиной к стене, сдвинул несколько пивных банок в сторону так, чтобы я мог видеть рядом с бутылкой пистолет 45-го калибра. Он наклонился вперед, с трудом удерживая равновесие. Рукава на рубашке оторваны, а кожа такая темная от грязи, будто он не мылся годами. Волосы солдата, когда-то светлые, были обрезаны ножом.

— Я просто хочу убедиться, — проговорил он. — Ты ведь не женщина, так? Можешь поклясться?

— Все, что ни пожелаете, — ответил я.

— Ни одна женщина не должна здесь появляться. — Он положил руку на пистолет. — Ни медсестра. Ни чья-нибудь жена. Вообще никакая. Ясно?

— Ясно, — сказал я.

Майк бежал ко мне с пивом.

— Тим. Смешное имя. Вот Том — нормальное имя. А Тим — это кто-то маленький. Типа него. — Солдат указал на Майка левой рукой, не то чтобы пальцем, а всей рукой, правая рука все это время спокойно лежала на пистолете. — Этому маленькому говнюку надо носить платье. Черт возьми, да он и так носит платье.

— Разве ты не любишь женщин? — спросил я.

Майк поставил на стол передо мной банку пива «Будвайзер» и дважды отрицательно помотал головой. Он хотел, чтобы я зашел внутрь, потому что боялся, что этот пьяница его пристрелит, а теперь все стало еще хуже.

Я посмотрел на двоих солдат рядом с напившимся офицером. Оба были грязные и измотанные — что бы ни случилось с пьяным, это же произошло и с ними. Разница лишь в том, что они еще не успели напиться.

— Это сложный вопрос, — ответил пьяный. — Вопрос ответственности. Ты можешь отвечать за себя. Ты отвечаешь за своих детей и свой род. Ты отвечаешь за тех, кого защищаешь. Но как можно отвечать за женщину? Если можно, то до какой степени?

Майк потихоньку ушел за стойку бара и сел на табуретку. Рук его не было видно. Я знал, что у него там дробовик.

— Ты даже не представляешь, о чем я толкую, ведь так, Тим? Чертова тыловая крыса.

— Ты боишься, что пристрелишь любую женщину, что войдет сюда, поэтому и сказал бармену не впускать их.

— Какого черта этот сопливый сержантик лезет мне в душу? — поинтересовался пьяный у плотного мужчины справа от него. — Скажите, чтобы убирался отсюда, а то он у меня сейчас огребет...

— Оставь его в покое, — сказал другой мужчина.

Полоски высохшей грязи прилипли к его худому, осунувшемуся лицу.

Пьяный офицер задел меня, наклоняясь к другим. Он заговорил на ясном, доходчивом вьетнамском. Это был старомодный, почти литературный вьетнамский язык, должно быть, он думал и мечтал на нем, если владел им так хорошо. Он решил, что ни я, ни мальчик не поймем его.

— Это серьезно, — сказал пьяный, — и я говорю совершенно серьезно. Если хотите узнать, насколько серьезно, просто сидите на своих стульях и слушайте. Вы разве не знаете, на что я теперь способен? Разве вы сами ничего не узнали? Вы знаете то, что знаю я. Я знаю то, что знаете вы. Между нами лежит огромная тяжесть. Из всех людей на свете в этот момент я не презираю лишь тех, кто уже мертв или должен умереть. В этот момент убийство ничего не значит для меня.

Он говорил еще, и я не могу поклясться, что точно передаю его слова, но смысл был такой. Может быть, он сказал, что убийство стало пустым.

Потом все на том же струящемся вьетнамском, который даже для моих ушей звучал как высокопарный язык третьесортной викторианской новеллы:

— Вспомните, что у нас в джипе; вы должны помнить, что мы привезли с собой, потому что я никогда не забуду этого. А вам разве легко будет забыть?

Чтобы вычистить и выбелить кость, требуется много времени и терпения. А череп — самая трудная часть всего скелета.

— Налейте своему командиру еще этого нектара, — сказал пьяный и откинулся назад на стуле.

Он смотрел на меня, держа руку на пистолете.

— Виски, — сказал крепкий солдат.

Майк уже тащил бутылку с полки. Он понял, что офицер хочет напиться до беспамятства, прежде чем сорвется и убьет кого-нибудь.

На секунду мне показалось, что плотный солдат справа мне знаком. Волосы на его голове так коротко сбриты, что он казался лысым, а глаза просто огромные. Часы из нержавеющей стали свисали через прорезь в воротнике. Он протянул мускулистую руку за бутылкой, которую поднес Майк. Мальчик старался держаться как можно дальше от стола. Солдат открутил крышку и налил в три стакана. Пьяный офицер тут же выпил все виски и стукнул стаканом о стол, требуя следующей порции.

Изможденный солдат, который до сих пор молчал, произнес:

— Что-то здесь произойдет. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — Эй, друг!

— Этот парень никому не друг, — сказал пьяный. И прежде чем кто-нибудь успел сообразить, он схватил пистолет, прицелился в мою сторону и выстрелил. Огненная вспышка, громкий взрыв и резкий запах пороха. Пуля прошла прямо через мягкую деревянную стену на расстоянии восьми футов слева от меня. Тоненький лучик света стал пробиваться в комнату через новую дырку.

На секунду я оглох. Сделав последний глоток пива, встал. В голове звенело.

— Ненавижу все это дерьмо, понял? — сказал пьяный. — Хорошо понял?

Солдат, который назвал меня другом, засмеялся, а плотный налил пьяному офицеру еще виски. Затем он встал и направился в мою сторону. Усталость и разводы грязи не скрывали его напряженности и обеспокоенности. Он уселся между мной и парнем с пистолетом.

— Я не тыловая крыса, — произнес я. — Мне не нужны проблемы, но воюют не только такие, как он.

— Может, ты позволишь мне спасти твою задницу, сержант? — прошептал он. — Майор Бачелор три года не видел белого человека, и у него небольшие проблемы с адаптацией. По сравнению с ним мы все тыловые крысы.

Я посмотрел на его изорванную рубашку.

— Ты что, нянькой подрабатываешь, капитан?

Он окинул меня рассерженным взглядом и оглянулся через плечо на майора.

— Майор, брось свою чертову пушку. Этот сержант — боевой солдат. Он возвращается в лагерь.

— Мне все равно, кто он, — сказал майор по-вьетнамски.

Капитан начал подталкивать меня к двери, все время оставаясь между мной и своим столиком. Я жестом показал Майку, чтобы он выходил со мной.

— Не бойся, майор его не пристрелит. Майор Бачелор любит «ярдов», — сказал капитан.

Он нетерпеливо посмотрел на меня, потому что я шел медленно. А потом я видел, как изменилось лицо капитана, когда он посмотрел мне в глаза.

— Черт возьми! — сказал капитан и тут же остановился. — Черт возьми, — повторил он, но уже другим тоном.

Я начал смеяться.

— Ох, это же... — Он затряс головой. — Это же и вправду...

— Где же ты был? — спросил я его.

Джон Рэнсом повернулся к столу.

— Эй, я знаю этого парня. Это мой старый футбольный друг.

Майор Бачелор пожал плечами и положил пистолет на стол. Глаза его закрывались.

— Я не люблю футбол, — сказал он, но руку с оружия не убрал.

— Налейте сержанту выпить, — произнес изможденный солдат.

— Налейте этому чертову сержанту выпить, — поддержал майор.

Джон Рэнсом быстро пошел к бару и схватил стакан, который протянул ему вконец растерявшийся Майк. Затем Рэнсом вернулся к своему столу, наполнил два стакана и с ними снова подошел ко мне.

Мы наблюдали, как голова майора постепенно опускается на грудь. Когда его подбородок наконец достиг расстегнутой верхней пуговицы изодранной рубашки, Рэнсом сказал: «Давай, Боб», и другой мужчина потихоньку вытащил пистолет из-под руки майора. Он засунул его себе за пояс.

— Он вырубился, — сказал Боб.

Рэнсом снова повернулся ко мне.

— Он не спал трое суток подряд, пока был с нами, и одному Богу известно, сколько еще до этого. — Рэнсому не пришлось уточнять, кто это «он». — Мы с Бобом немножко поспали по очереди, а он трепался всю дорогу.

Рэнсом уселся на один из стульев за моим столом и опрокинул стакан в рот. Я сел рядом с ним.

Какое-то время в баре стояла тишина. Полоска света, пробивающаяся через открытую щель в окне, уже сползла с зеркала и теперь добиралась до стены, что означало, что скоро она исчезнет совсем. Майк поднял стекло у одной из ламп и подрезал фитилек.

— Слушай, почему, когда мы видимся, у тебя всегда проблемы?

— Очень хочешь знать?

Рэнсом улыбнулся. Он очень изменился с тех пор, как я видел его последний раз. Тогда Рэнсом собирался переправлять партию боеприпасов сенатору Буррману в лагерь «Уайт-Стар». Он окреп и возмужал, а глаза ввалились. Мне казалось, что сейчас он на один огромный шаг ближе к цели, которую я всегда видел в нем, чем раньше, когда Рэнсом фанатично клялся мне, что остановит распространение коммунизма. Этот человек нахлебался войны по горло, и теперь война была у него внутри.

— Я же тебя отмазал от морга в «Уайт-Стар», верно?

Я с ним согласился.

— Как ты называл это? Трупная бригада? На самом деле не очень-то похоже на морг, правда? — Рэнсом улыбнулся и тряхнул головой. — Я позаботился тогда и о вашем капитане Маккью. Он называл это свалкой. Я не представляю, как он мог так долго терпеть. Единственный с крепкими нервами был тот сержант, как это его... Итальянец.

— Ди Маэстро.

Рэнсом кивнул головой.

— Вся операция тогда провалилась.

Майк зажег большую кухонную спичку и поднес ее к фитильку керосиновой лампы.

— Я слышал кое-что об этом...

Он тяжело откинулся назад, оперся спиной о стену и глотнул виски.

— Там было что-то дикое.

Я спросил, по-прежнему ли их база находится в горах за лаосской границей. Он со вздохом покачал головой.

— Так ты теперь не с этим племенем, как его, хату?

Рэнсом открыл глаза.

— У тебя хорошая память. Нет. Я больше не там. — Он собирался сказать еще что-то, но потом передумал.

Сдержался. — Жду, когда меня пошлют в Ке-Сан. Лучше бы я остался там, в горах. Но сейчас я мечтаю лишь об одном: принять ванну и завалиться в постель. Любую постель. В общем, я бы даже согласился на сухое ровное место на земле.

— А откуда ты сейчас?

— Ездили в глубь страны. — Его лицо сморщилось, он недовольно скривил рот. Я не сразу понял, что Рэнсом улыбается. — Заехали далеко на вражескую территорию. Нам пришлось вытаскивать майора.

— Похоже, вам пришлось его не вытаскивать, а вырывать, как зуб.

Мое невежество заставило его выпрямиться.

— Ты что, хочешь сказать, что никогда о нем не слышал? О Франклине Бачелоре?

И тогда мне показалось, что кто-то давным-давно рассказывал мне о нем.

— Бачелор в тылу врага вытворял такие вещи, что простым смертным и не снилось. Он — легенда.

Легенда, подумал я. Прямо как Зеленые береты, которых Рэнсом так же называл когда-то в «Уайт стар».

— Он один прошел столько, что хватит на армию, хорошо поработал в провинции Дарлак. Он был там совсем один. Этот человек — герой. Это точно. Бачелор пробирался в места, к которым мы даже приблизиться не могли, — он был внутри лагеря северо-вьетнамской армии, слышишь меня, внутри, и тихонько перебил полдивизиона.

В тот момент я вспомнил Майоровы слова: «Я не презираю лишь тех, кто уже мертв или должен умереть». Наверное, я что-то не расслышал.

— Ему удалось обмануть бдительных рхадэ. Он жил с ними, — продолжал рассказывать Рэнсом. В голосе его слышался ужас. — Он даже женился там. По их обрядам. Его жена ходила с ним на задания. Я слышал, она была красавица.

Тогда я вспомнил, при каких обстоятельствах слышал о Франклине Бачелоре. Он был капитаном, когда Ратман со своим взводом напоролся на него. Это было как раз после того, как рядовой по имени Бобби Свэт взорвался на рельсах в провинции Дарлак. Ратман тогда подумал, что его жена — темноволосый ангел.

А потом я вдруг понял, чей череп лежал с веревкой на шее на заднем сиденье джипа.

— Я слышал о нем, — сказал я. — Я знаю одного человека, который видел его. И его женщину тоже.

— Его жену, — поправил Рэнсом.

Я спросил, куда они везут Бачелора.

— Мы остановились в Крэндалле на ночь. Надо передохнуть. Потом заскочим в Тан Сон Нхут и отправим его назад в Штаты — в Лэнгли. Я сначала думал, нам придется его связывать, но, кажется, достаточно просто заливать в него виски.

— Он же захочет назад свой пистолет.

— Может, я и отдам ему.

Судя по всему, капитан почти знал, что майор Бачелор сделает со своим пистолетом, если его на некоторое время оставить одного.

— Его ждут тяжелые времена в Лэнгли. Там будет жарко.

— Почему Лэнгли?

— Не спрашивай. Но и наивным тоже не будь. Как думаешь, они... — Он не окончил предложение. — Как думаешь, почему нам в первую очередь пришлось вытаскивать оттуда его?

— Потому что что-то пошло не так.

— О да, все пошло не так. Бачелор полностью вышел из-под контроля. Он начал вести свою собственную войну. Делал много того, что не входило в задание. Он был в курсе вещей, которые, как бы это сказать... должны быть под строгим контролем.

Рэнсом почти перестал обращать на меня внимание.

— Рискованные операции в Лаосе. Деловые поездки в Камбоджу. Иногда в его руках находилось управление аэропортами, которыми пользовались американские авиалинии. Это означало, что самолеты тоже были у него под контролем.

Когда я удивленно покачал головой, Рэнсом сказал:

— А нет ли у тебя в кармане такой маленькой штучки? В смысле, маленького пакетика?

Тайный мир, а внутри этого мира еще один тайный мир.

— Понимаешь, сейчас мне уже все равно, что он там делал, мне важнее, что ты делаешь. Пошли они все в этом Лэнгли! Бачелор написал книгу. Несмотря ни на что. Куда бы он там ни вляпался. Этот человек всегда был готов к работе. Он перешел границу, возможно, много границ, но скажи мне: разве можно делать то, что приходится делать нам, и не переступать границ?

Создавалось ощущение, что Рэнсом пытается оправдать себя, и я спросил, о чем ему придется давать показания в Лэнгли.

— Это не суд.

— Разбор полетов.

— Да, он самый. Меня могут спросить о чем угодно. А я смогу рассказать только то, что видел. Ведь это мои показания, так? Что я видел? Никаких доказательств, разве что кроме этих, уф, этих человеческих останков. Майор настоял, чтобы мы их тоже вывезли.

На секунду я представил, как мрачные, трезвые джентльмены в Лэнгли, Виргиния, джентльмены с зачесанными назад волосами, в полосатых костюмах допрашивают майора Бачелора. Они считают себя серьезными людьми.

— Похоже на Бонг То, что-то вроде.

Рэнсом ждал, что я стану задавать вопросы. Когда я ничего не спросил, он продолжил:

— Деревня привидений, я имею в виду. Вряд ли ты слышал что-нибудь о Бонг То.

— Мое подразделение как раз было там. — Он резко поднял голову. — Минометный огонь загнал нас в деревню.

— Ты видел это место?

Я кивнул.

— Веселая история. — Рэнсом уже жалел, что заговорил об этом. — Ну а теперь подумай о Бачелоре. Кажется, он был на задании в Камбодже или где-то еще, когда на его деревню напали. Он возвращается и находит только трупы. Все убиты, и его жена тоже. Я хочу сказать, я не думаю, что это Бачелор убил их, — они не просто умерли, их заставили умолять о смерти. Бачелора не было, а его помощник, капитан Беннингтон, должно быть, просто сбежал. Мы так его и не нашли. Официально Беннингтон пропал без вести. Все просто. Главного найти не получилось, тогда убийцы сделали все, чтобы он по возвращении понял, насколько они свирепы. Они подвергли его народ мучительным пыткам. Они жестоко обошлись с его женой, с ней они обошлись не по-человечески жестоко. Что делать майору? Он хоронит тела на деревенском кладбище, потому что это его святая обязанность. Не спрашивай, что еще ему пришлось там делать, тебе об этом знать не надо, ладно? Но тела похоронены. Капитан Беннингтон так и не объявился. Мы приехали и забрали Бачелора. Но рано или поздно некоторые из убежавших тогда из деревни вернутся. И будут там жить дальше. Хуже не придумаешь того, что произошло с людьми, но они не уйдут. Со временем вернется кто-то еще, если выживет, и этот ужас навсегда останется частью их жизни. Потому что немыслимо покинуть место, где похоронены умершие.

— Но в Бонг То так и сделали, — сказал я.

— В Бонг То они сделали так.

Я снова увидел сожаление на его лице и сказал, что не прошу выдавать мне никаких секретов.

— Это не секрет. Это даже не имеет отношения к войне.

— Просто деревня привидений.

Рэнсом все еще чувствовал себя неуютно. Он покрутил в руках свой стакан, прежде чем выпить.

— Мне нужно отвезти майора в лагерь.

— Настоящая деревня привидений, — сказал я. — Битком набитая призраками.

— Признаться, я бы не удивился.

Рэнсом допил то, что оставалось в стакане, и встал. Он решил больше не разговаривать на эту тему.

— Давай-ка позаботимся о майоре, Боб, — сказал он.

— Правильно.

Рэнсом отнес нашу бутылку к бару и заплатил Майку. Я поднялся, чтобы сделать то же самое, и Рэнсом сказал:

— Я об этом уже позаботился.

Опять та же фраза. Мне казалось, что я слышал ее весь день, и ее значение постоянно менялось.

Рэнсом и Боб с двух сторон подняли майора под руки. Они были так сильны, что это не составило для них труда. Засаленная голова Бачелора упала на грудь. Боб сунул в свой карман пистолет сорок пятого калибра, а Рэнсом прихватил с собой бутылку. Вдвоем они поволокли майора к двери.

Я вышел с ними на улицу. Издалека доносились разрывы артиллерийских снарядов. Снаружи совсем стемнело, а свет от керосиновых ламп едва пробивался через отверстия в стене.

Мы спустились по прогнившим ступенькам вместе с майором, раскачивающимся между солдатами.

Рэнсом открыл дверцу джипа, и им пришлось какое-то время маневрировать, чтобы запихнуть майора на заднее сиденье. Боб втиснулся рядом и усадил его ровнее.

Джон Рэнсом сел за руль и тяжело вздохнул. Ему не нравилась предстоящая работа.

— Я подвезу тебя до лагеря, — сказал он. — Нельзя, чтобы ты в таком виде попался на глаза полицейским.

Я забрался в машину рядом с ним. Рэнсом завел мотор и включил фары. Переключился на заднюю передачу и откатился назад.

— А знаешь, откуда взялся тот миномет? — спросил Рэнсом. Он ухмыльнулся, мы выехали на дорогу в главную часть лагеря. — Он пытался отогнать вас от Бонг То, а ваш дурной лейтенант повел вас прямо туда. — Он все еще ухмылялся. — Ох уж и рассердился майор, наверное: целая толпа народу ломится прямо в деревню.

— Он больше не стрелял.

— Да. Он не хотел разрушить это место. Оно так и останется, как сейчас. Не знаю, можно ли теперь называть ее деревней, но она останется нетронутой, как памятник. — Капитан бросил на меня взгляд. — Как упрек.

По какой-то причине в тот момент я мог думать только о пьяном майоре на заднем сиденье, который совсем недавно говорил, что мы ответственны за тех, кого хотим защитить. Рэнсом спросил:

— Вы заходили в какие-нибудь хижины? Видели там что-нибудь необычное?

— Я был в хижине. И видел необычное.

— Список имен?

— Я подумал, что это он.

— О'кей, — сказал Рэнсом. — Ты хоть немного знаешь вьетнамский?

— Немного.

— Ничего не заметил в именах?

Я не мог вспомнить. Я набрался вьетнамского в барах и на рынках и знал в основном разговорный язык.

— Четыре из них принадлежало семье Транг. Транг был вождем в деревне, как и его отец, как и его дед. У Транга было четыре дочери. Когда каждая из них достигала возраста шести-семи лет, он вел их вниз в подземную комнату, привязывал цепями к столбам и насиловал. Во многих хижинах есть такие комнаты для хранения припасов, но Транг модифицировал свою после рождения первой дочери. Забавнее всего, что, мне кажется, все в деревне знали, чем он занимается. Не думаю, что жителям нравилось, но они позволяли этому случаться. Они могли притворяться, что ничего не знают, потому что девочки никогда не жаловались, и никто никогда не слышал криков. Наверное, Транг был очень хорошим вождем. Когда его дочерям исполнялось шестнадцать, они уезжали в города. Даже присылали потом деньги. Может быть, они считали, что такое нормально, но я лично в это не верю, а ты?

— Почем мне знать? Хотя у меня во взводе есть парень из...

— Думаю, между стыдом личным и общественным очень большая разница. Разница между тем, в чем ты признаешься, а в чем — нет. Вот с чем придется справляться Бачелору, когда он попадет в Лэнгли. Некоторые вещи приемлемы, если о них не говорить вслух.

Рэнсом вытер лицо, и куски засохшей грязи посыпались со щек. Появившаяся кожа казалась красной, как и его глаза.

— Потому что я вижу одну общую проблему. Вопрос в том, чтобы определить: что выразимо? Это превыше склонности людей допускать мысли, действия или поведение, которые они потом в любом случае сочтут неприемлемым.

Я никогда не слышал раньше, чтобы солдат так разговаривал. Даже немного напомнило Беркли.

— Я говорю о разнице между тем, что выражается и что описывается, — сказал Рэнсом. — Мы не принимаем и не признаем большую часть жизненного опыта. Религия помогает нам справиться с тем, что мы не признаем. Но представь, просто представь, что тебе пришлось лицом к лицу, без посредников столкнуться с чем-нибудь экстремальным.

— Приходилось, — сказал я. — Да и тебе тоже.

— Круче, чем бой, страшнее, чем ужас. Что-то вроде того, что случилось с майором: он столкнулся с Богом. Ему предъявили требования. Ему пришлось выйти за рамки обычного, даже когда он определил его границы.

Рэнсом рассказал мне, как майор Бачелор завелся, когда его привезли в лагерь Крэндалл вместе с черепом его жены, но я почти ничего не понял.

— Я занимался этим вопросом, — сказал Рэнсом. Он почти перешел на шепот. — Ты только подумай, что могло заставить людей покинуть деревню, если они связаны с ней святой обязанностью.

— Я не знаю ответа, — сказал я.

— И даже еще более святая обязанность должна держать их там. Я говорю о сильнейшем чувстве стыда. Когда преступление настолько велико, что с ним невозможно жить, память о нем становится священной. Становится самим преступлением...

Думая об обстановке в подземной комнате хижины, я вспомнил, что все там напоминало место поклонения некоему непотребному божеству.

— Вот если говорить об этой деревне и вожде. Все в деревне знают и не знают о том, что делает вождь. Они привыкли советоваться с ним и подчиняться. А потом в один прекрасный день исчезает маленький мальчик.

Мое сердце упало.

— Маленький мальчик. Скажем, лет трех. Достаточно взрослый, чтобы разговаривать и попадать в неприятности, но слишком маленький, чтобы позаботиться о себе. Он просто пропал — нет и нет. Что ж, это Вьетнам, ведь так? Стоит только отвернуться, и ребенок может убежать куда-нибудь, его может подхватить какое-нибудь животное. Он может заблудиться в джунглях или забрести в болото. Кто-то вроде тебя может пристрелить его. Он может попасть в ловушку и никогда не вернуться. Всякое случается.

Но через пару месяцев это случается снова. Мамаша отворачивается на секунду, а куда же подевался малыш? На сей раз они принимаются искать, не только мама с бабушкой, но и все их друзья. Они прочесывают деревню. Жители деревни прочесывают деревню, каждый квадратный метр, потом делают то же самое с рисовым полем, а потом ищут в лесу.

Догадайся, что происходит дальше. Очень интересный момент. Старая женщина выходит с утра к колодцу за водой и видит привидение. Эта старуха принадлежит к огромному семейству первого исчезнувшего малыша, но видит она не призрак ребенка, а призрак старого пьяницы из соседней деревни. Местного оборванца, так сказать. Он просто стоит у колодца, сложив руки вместе, он голоден — есть такое поверье у этих людей. Старый тощий ублюдок хочет есть. Он хочет, чтобы его накормили. Старуха дико орет и падает в обморок. Когда она приходит в себя, призрака уже нет.

Дальше старая леди рассказывает всем, что она видела, и вся деревня впадает в панику. Силы зла освобождены. Что было потом, знаешь? Две тринадцатилетние девочки работают на рисовом поле, они поднимают глаза и видят старуху, которая померла, когда им было по десять лет, — буквально в двух метрах. Волосы у нее седые и свисают неопрятными прядями, а ногти на руках сантиметров по тридцать. Когда-то она была приветливой старушкой, но теперь она не так дружелюбна. Старуха тоже голодна, как все призраки. Девочки начинают пронзительно кричать и плакать, но никто больше не видит призрака, а старуха подходит все ближе и ближе, и они бегут, но одна девочка падает, и старуха прыгает на нее, как кошка. И как ты думаешь, что она делает? Она вытирает свои грязные руки о лицо кричащей девочки, слизывает ее слезы и обслюнявливает пальцы.

На следующую ночь исчезает еще один маленький мальчик. Двое мужчин отправляются искать его позади хижин, там, где уборные, и они видят прямо в яме двух привидений, запихивающих в рот экскременты. Мужчины кидаются назад в деревню, и там оба видят полдюжины привидений вокруг хижины вождя. Среди них один видит сестру, которая умерла во время войны с французами, и двадцатичетырехлетнюю жену, погибшую от тропической лихорадки. Привидения хотят есть. Один мужчина дико кричит, потому что он не только видит свою мертвую жену, которая скорее похожа на вампира, он видит, как она, проходит внутрь хижины вождя, не воспользовавшись дверью.

Эти люди верят в привидений, Андерхилл, они знают, что привидения существуют, но увидеть их можно крайне редко. Вьетконговцы чем-то похожи на психоаналитиков, потому что они не верят в случайности. Каждое событие имеет значение.

Мертвая двадцатичетырехлетняя жена снова выходит из хижины через стену. В ее руках ничего нет, но с них капает что-то красное, и она облизывает пальцы, как голодная кошка.

Первый мужчина стоит на месте, указывая туда пальцем и невнятно бормоча, матери и бабки пропавших мальчиков выходят из своих хижин. Они боятся своих мыслей и боятся привидений. Призраки — часть того, что они знают, даже если большинство жителей никогда не встречались с ними раньше. То, что происходит сейчас в их головах, — нечто новое. Новое, потому что раньше это было скрыто.

Матери и бабки идут к хижине вождя и начинают выть, как собаки. Когда вождь выходит, они прорываются в хижину мимо него и разносят все внутри. Знаешь, что они там находят? Они находят конец Бонг То.

Рэнсом припарковался рядом со штабом нашего батальона пять минут назад, и теперь он улыбался так, будто объяснил все.

— Но что произошло? — спросил я. — Откуда такие сведения?

Он пожал плечами.

— Мы узнали все это на допросе. Когда женщины нашли подземную комнату, они поняли, что вождь насильно принуждал их мальчиков к сексу, а потом убивал их. Они не знали, что он сделал с телами, но знали, что он убил детей. Когда вьетконговцы в очередной раз посетили деревню, жители рассказали все командиру. Вьетконговцы сделали все остальное. Они чувствовали омерзение — Транг предал их, предал все, что должен был олицетворять. Один из вьетконговцев, которых мы схватили, рассказал, что отволок вождя вниз, в подземную комнату, и привязал цепями к столбам, написал имена умерших мальчиков и дочерей Трэнга на стене, а потом... потом они сделали то, что сделали. То, что от него осталось, они скорее всего вынесли, выбросили в выгребную яму. А спустя месяцы мало-помалу, не все сразу, постепенно из деревни уехали все жители. К тому времени они видели призраков постоянно. Видимо, люди переступили какую-то грань.

— Ты думаешь, они на самом деле видели привидения? — спросил я его. — Я имею в виду, неужели это были настоящие привидения?

— Если тебе нужно мнение эксперта, спроси майора Бачелора. Ему есть что рассказать про привидения. — Секунду Рэнсом колебался. — Но если ты спросишь меня, то я скажу — они были настоящие.

Я вылез из джипа и захлопнул дверь.

Рэнсом внимательно посмотрел на меня.

— Заботься о себе как следует.

— Удачи тебе с твоими туземцами.

— Мои туземцы — просто фантастика.

Он переключил передачу, выкрутил руль до предела, чтобы джип описал огромный круг перед штабом батальона, и прежде чем переключиться на вторую скорость, уже несся вперед по дороге.

Две недели спустя Леонарду Хэмнету удалось уговорить лютеранского священника написать о нем письмо Тин Ману, а еще через два дня Хэмнет — уже в чистенькой форме — упаковывал свой вещмешок, готовясь к ночному перелету на базу ВВС в Калифорнии. Там он должен был пересесть на самолет до Мемфиса, а оттуда до Лукаут Маунтин армия наняла ему шестиместный вездеход.

Когда я зашел в палатку к Хэмнету, он застегивал на замок свою сумку в полной тишине, которую ему любезно предоставили. Хэмнет не хотел разговаривать о том, куда он едет и зачем он туда едет, и вместо того чтобы ответить на мой вопрос о пересадках, просто открыл молнию на боковом кармане и вручил мне толстую стопку авиабилетов.

Я просмотрел их и вернул назад.

— Тяжелое путешествие, — заметил я.

— С этого момента теперь все легко, — сказал Хэмнет.

Он казался спокойным и сосредоточенным, когда закрывал молнию на кармане с бесценными билетами. К этому времени письмо его жены уже превратилось в тряпку, склеенную скотчем. Я легко представил его читающим и перечитывающим письмо в тысячный или двухтысячный раз во время долгого полета над Тихим океаном.

— Им нужна твоя помощь, — сказал я. — Я рад, что они ее получат.

— Это верно.

Хэмнет ждал, что я наконец оставлю его в покое.

Сумка его казалась очень тяжелой, и я спросил о продолжительности отпуска. Хэмнет уже собрался снова достать билеты из сумки вместо того, чтобы просто ответить, но он заставил себя произнести:

— Мне дали семь дней. Плюс время на дорогу.

— Хорошо, — сказал я бездумно, нам больше не о чем было говорить, и мы оба знали это.

Хэмнет поднял сумку с койки и повернулся к двери без обычных прощаний и объятий. Кто-то еще окликнул его, но он, казалось, ничего не слышал, кроме собственных мыслей. Я вышел с ним наружу и остановился рядом на самом солнцепеке. На Хэмнете был галстук, а туфли он начистил до блеска. Пот уже пробивался через его плотную рубашку цвета хаки. Он избегал моего взгляда. Через минуту перед нами нарисовался джип. Лютеранский священник превзошел сам себя.

— До свидания, Леонард, — сказал я.

Хэмнет закинул свою сумку на заднее сиденье и уселся в джип. Он сидел прямо, как статуя. Рядовой, водитель джипа, сказал что-то Хэмнету, когда они отъехали, но тот не ответил. Готов поклясться, он не сказал ни слова ни стюардессам, ни водителям, ни носильщикам, никому вообще из тех, кто стал свидетелем его долгого путешествия домой.

3

В тот день, когда Леонард Хэмнет должен был вернуться, лейтенант Джойс вызвал Майкла Пула и меня в штаб, чтобы рассказать, что произошло в Теннеси. В руках он держал пачку бумаг и был зол и озадачен. Хэмнет не вернется во взвод. Было даже смешно. Хотя, конечно, смешного мало. Все оказалось просто ужасно — случилось так, как случилось. Кто-то должен быть обвинен. Были приняты безответственные решения, и нам всем повезет, если не будет расследования. Мы были ближе всех к этому человеку, разве мы не предвидели, что может произойти? Если нет, то какое нам тогда оправдание?

Разве мы не подозревали хоть немного, что этот человек собирается сделать?

Ну да, в самом начале, сказали мы с Пулом. Но нам показалось, что он справился со своей бедой.

Мы проявили глупость и полную некомпетентность в этом вопросе, сказал лейтенант Джойс. Он оказался человеком, который пронес полуавтоматическое оружие через охрану трех разных аэропортов, притащил его в зал суда и выполнил все свои угрозы, которые мы слышали от него несколько месяцев назад, и никто не смог остановить его.

Я вспомнил сумку, которую Хэмнет закинул на заднее сиденье джипа; я вспомнил неохоту, с которой он расстегивал ее, чтобы показать мне билеты. Хэмнет не проносил оружие через охрану аэропортов. Он просто отправил его багажом на корабле, а сам прошел таможню в чистой форме и сияющих ботинках.

Как только председатель огласил обвинительный приговор, Леонард Хэмнет встал на ноги, достал из-под полы полуавтоматический пистолет и расстрелял мистера Брустера там, где он сидел, — за столом зашиты. Пока люди кричали и визжали, падали на пол, пока офицер охраны в зале заседаний пытался расстегнуть кобуру, Хэмнет убил свою жену и сына. К тому моменту, когда он поднес пистолет к собственной голове, офицер дважды выстрелил ему в грудь. Хэмнет умер на операционном столе в лютеранском госпитале в Лукаут Маунтин, а его мать потребовала, чтобы его останки были захоронены на Арлингтонском национальном кладбище.

Его мать. Арлингтон. Я вас спрашиваю.

Лейтенант так и сказал.

Его мать. Арлингтон. Я вас спрашиваю.

Рядовой из Индианаполиса по имени Буррафс выиграл шестьсот двадцать долларов из фонда Илии после того, как лейтенант был убит осколочной гранатой за тридцать два дня до окончания его срока. После этого нас, ничего не подозревающих, передали в руки Гарри Биверса, Потерянного Босса, самого худшего лейтенанта на свете. Рядовой Буррафс погиб неделей позже в долине Драконов вместе с Тиано и Кельвином Хиллом и многими другими, когда лейтенант Биверс завел нас на минное поле, где мы провели сорок восемь часов под огнем двух батарей вьетконговцев. Думаю, что мать Буррафса там, в Индианаполисе, потом получила эти шестьсот двадцать долларов.

Малыш хорошо воспитан

«Bunny Is Good Bread»

Стивену Кингу

Часть первая

1

Первое воспоминание Фи — образ огня, не настоящею огня, а воображаемого, взвивающегося вверх над огромной решеткой, на которой лежал обнаженный человек. Этому образу сопутствовало воспоминание о том, как отец хватается за телефон. На мгновение его отец, Боб Бандольер, единственный король в этом королевстве, показался Фи резиновым от шока и будто бескостным. Он повторял одно и то же, и во второй раз пятилетний Филдинг Бандольер, маленький белокурый Фи, увидел языки огня, скачущие по чернеющей на решетке фигуре.

— Я уволен? Должно быть, это шутка.

Пламя охватило маленького человечка на наклонной решетке. Человек открыл рот и издал скрипучий звук. Это был ад, и это было интересно. Фи тоже обожгло это пламя. Отец заметил, что ребенок смотрит на него, и ребенок тоже увидел, что его присутствие обнаружили. Лицо отца пылало огнем боли и злости, а у Фи все похолодело внутри.

Негнущейся левой рукой отец показал ему на дверь. В темноте их квартиры белая, хрустящая рубашка Боба Бандольера сияла, как привидение.

— Вы знаете, почему я не прихожу на службу, — сказал отец. — Но это не тот случай, когда у меня есть выбор. Вы никогда, никогда не найдете человека более преданного, чем...

Он слушал, сгибаясь все ниже и ниже, словно сдавливая в груди пружину. Фи, крадучись, попятился через комнату, стараясь не производить никакого шума. Достигнув дальней задней стены, инстинктивно опустился на колени и пополз дальше, все еще глядя, как его отец сгибается над телефоном. Фи наткнулся на темный пушистый комок, кошку Джуд, сгреб ее и прижимал к груди до тех пор, пока она не перестала сопротивляться.

— Нет, сэр, — произнес отец. — Если вы хорошенько подумаете о том, как я работаю, вам придется...

Он выдохнул изо рта воздух, все еще сжимая пружину. Фи знал, что отец ненавидит, когда его перебивают.

— Я понимаю, сэр, но человек с моей зарплатой не может позволить себе нанять сиделку или няньку и...

Еще один громкий выдох.

— Разве нужно рассказывать, что творится сейчас в больницах? Инфекции, постоянная сырость и... Мне приходится лечить ее дома. Не знаю, в курсе ли вы, сэр, но те ночи, когда меня не было в отеле, можно пересчитать по пальцам.

Медленно, словно осознав нелепость своей позы, отец Фи начал выпрямляться.

— Иногда мы молимся.

Фи увидел, как воздух вокруг отца потемнел и наполнился маленькими сверкающими штучками, которые кружились, мерцали и слепили своим блеском, а потом исчезали. Джуд тоже их видела и прижалась к мальчику еще плотнее.

— Что ж, конечно же, вы имеете полное право на собственное мнение по этому вопросу, — сказал отец, — но вы сильно ошибаетесь, если считаете, что мои религиозные убеждения каким-либо образом...

— Я с этим совершенно не согласен, — сказал отец.

— Я уже объяснял, — говорил он. — Почти каждую ночь, с тех пор как моя жена заболела, мне удавалось выйти на работу. Вы знаете мое отношение к службе, сэр, мою абсолютную преданность...

— Мне очень жаль, что вы так считаете, сэр, — продолжал отец, — но вы делаете очень большую ошибку.

— Я действительно думаю, что вы совершаете ошибку, — сказал отец.

Маленькие белые танцующие линии крутились и мерцали в воздухе, как фейерверк.

Фи с Джуд восхищенно таращились на них из дальнего угла.

Отец мягко повесил трубку и поставил телефон назад на столик. Его лицо неподвижно застыло в молитве.

Фи посмотрел на черный телефон на маленьком столике между большим креслом и полосатым из-за жалюзи окном: трубка, похожая на пару опущенных ушей, круглый диск. А рядом фарфоровый олень обнюхивает фарфоровую олениху.

Тяжелые шаги направились к нему. Джуд нашла себе теплое местечко рядом с Фи. Его отец быстро приближался: сияющая белизной наглаженная рубашка, темные брюки, галстук, отполированные туфли. Его усы — две жирные запятые — были похожи на съемные украшения.

Боб Бандольер нагнулся, подхватил Фи своими толстыми белыми ладонями под руки, как игрушку. Поставил ребенка на ноги и, нахмурившись, посмотрел на него.

Потом отец ударил сына по лицу и толкнул назад. Фи был слишком ошеломлен, чтобы заплакать. Когда отец ударил его по другой щеке, колени мальчика подогнулись, и он начал оседать на ковер. Его щеки горели. Боб Бандольер снова наклонился. Серебряный свет из окна начертил сияющую белую линию на его темных волосах. Фи закрыл глаза и громко зарыдал.

— Знаешь, почему я сделал это?

Голос отца был все еще низким и неторопливым, таким же, как в разговоре по телефону.

Фи помотал головой.

— Две причины. Послушай меня, сынок. Причина номер один. — Он поднял указательный палец. — Ты не послушался меня, а я всегда наказывал и буду наказывать непослушание.

— Да, — сказал Фи.

— Я отправил тебя из комнаты, не так ли? Ты вышел?

Фи помотал головой, отец крепко обхватил его руками с обеих сторон, пока тот не перестал плакать.

— Ты ведь не будешь отрицать этого? Так ведь?

Фи снова покачал головой. Отец прохладными губами поцеловал его в горящую щеку.

— Я сказал, что у меня было две причины, помнишь?

Фи кивнул.

— Грех — вторая причина.

Лицо Боба Бандольера приблизилось, преодолев пространство между ними. Глаза — глубокие, карие, со светящимися бледно-желтыми белками — обшарили Фи и отыскали его провинность. Фи снова начал плакать. Отец держал его прямо.

— Наш Господь Иисус очень, очень рассержен сегодня, Филдинг. Он потребует расплаты, и мы должны заплатить.

Когда отец разговаривал таким тоном, Фи всегда представлял страницу из журнала «Лайф»: там было изорванное поле битвы, усеянное следами от разрывов снарядов, деревьями, сгоревшими до обуглившихся пней, и кучами трупов.

— Мы помолимся вместе, — сказал отец, поддернул вверх штанины брюк и опустился на колени. — Потом мы пойдем навестить твою мать.

Отец положил ему на плечо указательный палец и слегка нажал вниз, собираясь протолкнуть Фи через весь пол к вечному огню. Наконец Фи понял, чего хочет отец, и тоже встал на колени.

Отец уже закрыл глаза, и лоб его пересекли вертикальные морщины.

— Ты будешь говорить? — спросил Фи.

— Молись, Фи, читай молитву про себя.

Он сложил руки перед лицом и начал шевелить губами. Фи закрыл глаза и услышал, как Джуд снова и снова вылизывает языком один и тот же участок шерсти.

Отец сказал:

— Теперь пойдем туда. Это наша обязанность, ты знаешь.

В спальне он открыл шкаф для одежды и снял с вешалки пиджак от костюма, вернул вешалку на место и закрыл дверцу. Он сунул руки в рукава пиджака и стал более официальным и неприступным, каким Фи знал его гораздо лучше. Отец встал на колено перед зеркалом, чтобы поправить узелок галстука. Провел руками по волосам с обеих сторон. В зеркале он нашел глаза Фи.

— Иди к своей матери.

Еще две недели назад двуспальная кровать стояла на дальнем конце лоскутного ковра, бутылочки с лосьонами и духами мамы стояли на левой стороне того, что они называли туалетным столиком, а светлый деревянный стул стоял рядом. Теперь там стоял отец и смотрел на него в зеркало. Еще две недели назад занавески были отдернуты все дни напролет, а спальня всегда казалась наполненной искристым волшебством. Толстая черная Джуд целыми днями нежилась в лучах солнца, которые собирались в центре ковра. Сейчас шторы были задернуты, и комната пахла болезнью. Это напомнило Фи то время, когда отец взял его с собой на работу и в порыве душевного возмущения запихнул в старую вонючую комнату. Хочешь узнать, каковы люди на самом деле? Осколки разбитого стекла покрывали пол, набивка вылезла из разрезанного дивана, но хуже всего был запах от комков какой-то массы и луж на полу. Стены исполосованы чем-то коричневым. Так они представляют себе веселье, сказал тогда отец. Хорошее времяпрепровождение.

Теперь на лоскутном ковре лежал старый матрас, который отец положил на пол рядом с кроватью. Светлого стула рядом с туалетным столиком уже не было, не было и ряда маленьких бутылочек, которые так любила его мама. Две недели назад, когда все переменилось, Фи слышал, как отец, рыча, вдребезги разбил эти бутылочки и стул о стену. Тогда казалось, что монстр вырвался из его шкуры и свирепствует в спальне. На следующее утро отец сказал, что мама заболела. Куски стула валялись по всей комнате, а стены были испещрены следами от ударов. В комнате стоял невыносимый сладкий запах.

Твоей маме нужно отдохнуть. Ей должно стать лучше.

Фи посмел лишь бросить взгляд на беспорядочно разбросанные на подушке волосы и открытый рот. Маленькая круглая капля крови выползла из ее носа.

Она больна, но мы о ней позаботимся.

Ей ничуть не стало лучше. Когда следы духов на стене высохли, папины рубашки и носки и нижнее белье постепенно заполнили пространство на полу между старым матрасом и голым туалетным столиком, и Фи теперь приходилось обходить разбросанные вещи, чтобы ступить на матрас и добраться до постели. Больничный запах усиливался, когда он подходил к матери. Фи совсем не был уверен, что сможет посмотреть ей в лицо — синюю отекшую маску, которую он видел в последний раз, когда отец позволил ему войти в комнату. Он стоял на тонком матрасе рядом с кроватью, глядя на нечесаные лохмы каштановых волос, свисающие с кровати. Они доходили до черных букв на простыне, там было написано «Отель св. Олвина». Наверное, ее волосы все еще росли. Может быть, она ждет, что он посмотрит на нее. Может, ей стало лучше, как раньше.

Фи дотронулся до букв и позволил своим пальцам продвинуться выше, так, что мамины волосы легонько коснулись его руки. Он слышал, как дыхание почти бесшумно вырывается из ее горла.

— Видишь, как она хорошо сегодня выглядит? Ты действительно выглядишь сегодня хорошо, не так ли, дорогая?

Фи поднял глаза. Он почувствовал себя так, словно его грудная клетка и живот, все внутри него вырвалось из тела и взлетело в воздух. Если не считать исчезающий желтый синяк, который тянулся от глаза до линии волос, она снова выглядела как его мама. Кусочки овсяной каши прилипли к подбородку и по сторонам у рта. Тонкие линии на щеках похожи на следы от карандаша. Ее рот немного приоткрылся, словно для того, чтобы сделать глоток воздуха или попросить еще овсянки.

* * *

Фи пять лет, и он смотрит на свою мать в первый раз с тех пор, как видел ее в синяках. Его сознательная жизнь — необычная жизнь сознания Фи — еще только начинается.

* * *

Секунду ему казалось, что мать собирается что-то ответить. Затем Фи вдруг осознал, что его отец разговаривает с ней, как он сам иногда разговаривает с Джуд или с собакой на улице. Кончиками пальцев Фи дотронулся до ее кожи. В отличие от лица руки матери стали грубыми, с увеличенными костяшками и мозолистыми кончиками пальцев, расширяющимися на концах. Кожа на ладони оказалась прохладной и какой-то особенно шершавой.

— На самом деле, дорогая, — произнес отец, стоя позади Фи. — Ты с каждым днем выглядишь все лучше.

Фи схватил ее руку и попытался передать ей немного своей жизни. Мать лежала на кровати, как принцесса из сказки, замороженная проклятием. Голубая венка пульсировала на ее веке. Она могла видеть только темную ночь.

На секунду Фи тоже увидел ночь, глубокую, обморочную черноту, которая звала его.

Да, подумал он, о'кей. Все о'кей.

— Мы здесь, милая, — сказал отец.

Фи попытался вспомнить, называл ли когда-нибудь раньше его отец жену «милая».

— Это твой маленький Фи держит тебя за руку, милая, разве ты не чувствуешь, как он тебя любит?

Неожиданное чувство отрицания, чувство отвращения заставило Фи отдернуть руку. Если отец и заметил, ему было все равно, потому что он ничего не сказал. Фи видел, как его мать уплывает в необъятное море черноты внутри нее.

На миг он забыл дышать через рот, и вонь, поднимающаяся с постели, навалилась на мальчика.

— Сегодня не было времени привести ее в порядок. Я займусь этим попозже. Но ты же знаешь, лежи она хоть на постели с шелковыми простынями, ей все равно.

Фи хотел наклониться вперед и обнять маму, но вместо этого отступил назад.

— Мы тут не доктора и не сиделки, Фи.

На какое-то мгновение Фи показалось, что в комнате есть еще какие-то люди. Затем он понял, что отец имеет в виду их двоих, и у него в голове возникла одна очень простая идея.

— Маме нужен доктор, — сказал он и рискнул поднять на отца глаза.

Отец наклонился над сыном и толкнул его за плечи так, что тот неуклюже попятился назад. Фи сжался, ожидая еще одного удара, но отец повернул мальчика лицом к себе и посмотрел на него. Однако во взгляде его не было ни глубины чувств, ни блеска жестокости, которые обычно предшествовали ударам.

— Если бы я мог справляться за трех медсестер, а не за одного человека, я бы менял ей простыни по два раза на день, черт возьми, я бы вымыл ей волосы и почистил зубы. Но, Фи... — Хватка отца усилилась, клинья его пальцев впились в кожу Фи. — Ты думаешь, твоя мамочка стала бы счастливее, находясь так далеко от нас?

Человеческое существо, лежащее на кровати, едва ли могло испытывать счастье или несчастье.

— Она может быть счастлива только здесь, с нами, Фи, и это так, это правильно. Она чувствовала, когда ты держал ее за руку, и поэтому ей скоро станет лучше. — Он поднял глаза. — Совсем скоро ты сможешь сидеть на кровати, не так ли? Давай теперь помолимся за нее.

Отец снова толкнул Фи вниз, на колени, и сам присоединился к нему.

— Отче наш, сущий на небесах, — произнес он, — раба твоя, Анна Бандольер, моя жена и мать этого мальчика, нуждается в Твоей помощи и защите. И мы также. Дай нам сил, Господи, заботиться о ней в ее немощи, и просим Тебя, Господи, помочь ей преодолеть недуг. Ни один человек на земле не совершенен, включая и эту бедную больную женщину, возможно, мы, Господи, в мыслях или делах своих согрешили против Тебя. На милость Твою уповаем, Отец наш, но знаем, что грешны и недостойны ее. Аминь.

Он опустил руки и встал с колен.

— Теперь оставь комнату, Фи.

Отец снял свой пиджак, повесил его на угол спинки кровати и закатал рукава. Галстук он засунул под рубашку. На миг он остановился и посмотрел на сына внимательным озабоченным взглядом.

— Мы сами о ней позаботимся, и никому другому до этого не должно быть никакого дела.

— Да, сэр.

Отец кивнул головой на дверь спальни.

— Помни, что я сказал.

2

Отец никогда не спрашивал, хочет ли Фи поцеловать свою мамочку, а он даже и не думал попросить об этом — бледная женщина, лежащая на кровати с закрытыми глазами, вовсе не вызывала такого желания. Она уплывала в безбрежную темноту внутри себя, все дальше и дальше с каждым днем. Она была как радиостанция, сигналы которой при продвижении в глубинку становились все слабее и слабее.

Желтый синяк постепенно бледнел, и однажды утром Фи осознал, что он исчез совсем. Ее щеки провалились к зубам, вырисовывая новые тусклые карандашные линии на лице. Через пять или шесть дней после того, как синяк исчез, Фи увидел, что круглые синие тени ее висков осели на какую-то часть дюйма внутрь, как мягкая почва оседает после дождя.

Отец Фи все продолжал говорить, что ей становится лучше, и Фи знал, что это в некотором смысле соответствует истине, правда, отец никак не мог этого смысла понять, да и он сам едва улавливал. Ей становилось лучше, потому что ее маленькая лодочка уже достаточно далеко уплыла в темноту.

Иногда Фи подносил к ее губам наполненный до половины стакан воды и один за другим пускал в сухую пещеру ее рта маленькие, с чайную ложечку, глотки воды. Мама никогда не проглатывала эти крошечные дозы, влага сама по себе стекала вниз по ее горлу. Он мог видеть, как вода движется, быстро, будто живая, сияя, переливаясь и вздрагивая, в ее горло.

Временами, когда отец молился, Фи начинал разглядывать на руке матери ногти, которые сами по себе вырастали все длиннее. Сначала ее ногти были розовыми, но через неделю они приобрели странный желтовато-белый оттенок. Лунки исчезли. Страннее всего было то, что под длинными ногтями образовывалась желто-коричневая грязь.

Он наблюдал, как менялся цвет лица. Ее губы потемнели до коричневого, и в уголках рта появился белый налет.

Господи, эта женщина нуждается в Твоей милости. Мы рассчитываем на Твою милость, Господи.

Каждый вечер, когда Фи уходил из комнаты, он слышал, как его отец занимается мытьем мамы. Через некоторое время он выносил с собой зловонный комок грязных простыней и с застывшим от отвращения лицом спускался вниз по лестнице.

Миссис Сунчана с верхнего этажа стирала белье для своей семьи дважды в неделю, в понедельник и в среду с утра, и она никогда не спускалась вниз ночью. Отец Фи отжимал уже выстиранные простыни в центрифуге, а затем выносил тяжелое постельное белье на улицу и развешивал на две бельевые веревки, отведенные для Бандольеров.

Однажды отец разбудил мальчика грубым шлепком и наклонился над ним в темноте. Фи, слишком напуганный, чтобы кричать, видел огромные глаза отца и лоснящиеся запятые усов, уставившиеся на него. Его зубы сияли. Жар и запах алкоголя изливались на мальчика.

— Ты думаешь, я живу, чтобы служить тебе? Нет, я родился не для того, чтобы быть твоим слугой. Я мог бы закрыть дверь и уйти отсюда завтра и никогда не возвращаться. Не обманывайся — я был бы гораздо счастливее, чем сейчас.

3

Однажды Боб Бандольер нашел временную работу администратора в отеле «Хэмптон». Фи отполировал черные туфли отца и взял с комода запонки из оникса. Сам он уже оделся и наблюдал, как отец сорвал ярлычок химчистки с прекрасной белой хрустящей рубашки, заключил в нее, как в броню, свое тело и просунул пуговицы через дырочки, вставил запонки на свои места, слегка подтянул рукава, завязал блестящий серебристый галстук, застегнул на пуговицы темный пиджак. Отец склонил колени перед зеркалом в спальне, зачесал назад темные гладкие волосы, натер свои великолепные усы воском и причесал их расчесочкой не больше ногтя.

Отец надел на пиджак чистое, опрятное пальто, похлопал по карманам и дал Фи доллар. Фи должен был сидеть на ступенях до обеда, а потом прогуляться до кинотеатра «Белдейм Ориентал». За четвертак можно купить билет, за пятьдесят центов — хот-дог, попкорн и газировку; в кинотеатре он мог посмотреть «Из опасных глубин» с Робертом Райаном и Идой Люпино в главных ролях, потом титры, рассказ о съемках фильма, анонс и мультфильм; затем он должен вернуться назад, вниз по Ливермор, ни с кем не разговаривая, и ждать на ступеньках, пока отец вернется и впустит его домой. Фильм заканчивался в двадцать пять минут шестого, а отец сказал, что вернется домой до шести, поэтому ему не придется ждать долго.

— Нам надо поторопиться, — сказал отец. — Знаешь, в «Хэмптон» нельзя опаздывать.

Фи послушно отправился к нише у входной двери, где с крючков, ввинченных в стену, свисали его куртка и зимнее пальто. Он задумчиво потянулся за курткой, его отец рванул одежду с крючка и пихнул ему в грудь.

Не успел Фи разобраться со своей курткой, как отец уже открыл дверь и вытолкнул его на площадку. Фи успел сунуть руку в рукав, пока отец закрывал дверь на ключ. Он потянул куртку, но вторая рука никак в рукав не попадала.

— Фи, ты, наверное, специально хочешь мне все испортить, — сказал отец.

Он резким движением сорвал с него куртку и торопливо запихал руки ребенка в рукава. Затем несколько секунд сражался с молнией.

— Сам застегнешь. Мне нужно идти. Деньги у тебя?

Он уже спускался вниз по ступенькам, прошел мимо розовых кустов к тропинке, которая вела к тротуару.

Фи кивнул.

Боб Бандольер ушел, не оглядываясь. Он был высоким и даже стройным в узком черном пальто. Больше никто на улице не выглядел, как он. Все остальные мужчины носили клетчатые кепки и старые армейские куртки.

Через какое-то время появилась улыбающаяся миссис Сунчана с сумкой овощей.

— Фи, наслаждаешься солнечным светом? Тебе не холодно?

Легкий иностранный акцент делал ее речь похожей на музыку, а кремового цвета лицо с темными глазами и темными бровями под темной челкой могло казаться колдовским или просто красивым. Миссис Сунчана совсем не похожа на маму Фи. Она низенькая, плотная и энергичная, тогда как мать высокая, худая и изнуренная. Соседка была темная и веселая, а мама — печальная и светловолосая.

— Мне не холодно, — ответил он, хотя прохлада пробиралась под воротник куртки, а уши покалывало.

Миссис Сунчана снова ему улыбнулась и попросила:

— Подержи это, пожалуйста, Фи, — и сунула ему на колени сумку.

Он сжал тяжелую сумку, пока она открывала кошелек, чтобы достать ключ. На лице миссис Сунчаны совсем не было линий. Обе щеки и губы были пухлыми, и вся она светилась здоровьем и жизнью. На секунду, склонившись над своим кошельком и сосредоточенно нахмурившись, она показалась Фи жаркой, почти как вулкан. Ему стало интересно: что, если бы его мамой была эта женщина. Он представил, как пухлые сильные руки обнимают его. Ее лицо нависло над ним. На мальчика нахлынул восторг, смешанный с ужасом.

На секунду он стал ее ребенком.

Миссис Сунчана отомкнула дверь и, придерживая ее одним бедром, наклонилась, чтобы забрать овощи с колен Фи. Фи опустил глаза на сумку и увидел картонную коробку коричневых яиц и упаковку пончиков, посыпанных ванилином. Живые темные волосы миссис Сунчаны погладили его по лбу. Мир качнулся перед ним, и дрожащие электрические волны наполнили голову. Женщина взяла сумку из рук Фи и с любопытством посмотрела на него.

— Войдешь?

— Я скоро пойду в кино.

— Не хочешь подождать внутри? Тут теплее.

Он помотал головой. Миссис Сунчана сильнее сжала в руках сумку с овощами. Выражение ее лица напугало мальчика, и он повернулся, чтобы посмотреть на пустой тротуар.

— С твоей мамой все в порядке, Фи?

— Она спит.

— А-а.

Миссис Сунчана покачала головой.

— Мы разрешаем ей спать, пока папа не вернется домой.

Миссис Сунчана продолжала кивать головой, отступая назад. Фи вспомнил яйца и ванильные пончики и снова отвернулся, прежде чем она успела заметить, как он голоден.

— А вы знаете, который час?

Она наклонилась и через сумку посмотрела на часы.

— Около десяти тридцати. А что?

Черная машина проехала по улице, шины прошуршали по опавшим вязовым листьям. Дверь за мальчиком со щелчком закрылась.

Минутой позже оконная рама поднялась вверх. Болезненное самосознание подняло Фи на ноги. Он засунул руки в карманы.

Горделиво и медленно Фи пошел по тропинке к тротуару в направлении Ливермор-авеню. Он вспомнил момент, когда электрические и живые волосы миссис Сунчаны погладили его по лбу, и неожиданная внутренняя боль заставила его парить над тротуаром.

Высоко над головой вязы на Ливермор-авеню смыкали свои ветви. Занятые мужчины и женщины в пальто двигались вверх и вниз по улице мимо витрин магазинов. Фи уже далеко ушел от дома, и никто ни о чем не собирался его спрашивать. Фи взглянул направо и испытал резкий приступ злобы и стыда, который каким-то образом казался связанным с вопросами миссис Сунчаны о его матери.

То, что малыш увидел на другой стороне улицы, не имело никакого отношения к его матери. За медленно движущимися машинами, высокими квадратными автомобилями и фургонами темный проход с аркой вел в узкую аллею. Мощенная кирпичом дорожка упиралась в высокое серое здание с сотней окон, как показалось Фи, а позади располагался бесцветный фасад коричневого кирпичного здания поменьше. Серое здание было отелем «Св. Олвин», а маленькое — пристройкой к нему. Фи почувствовал, что ему больше нельзя смотреть на отель «Св. Олвин». Этот отель сделал что-то плохое, ужасно плохое — он открыл самую страшную дыру в мире, и из этой дыры доносились адские крики и стоны.

Чистая, ужасная боль появилась в его теле. «Св. Олвин» злобно взирал через дорогу. Холодный серый воздух проникал сквозь одежду. Сверкающие листья набились в сточные канавы; вода, более прозрачная, чем воздух, струилась по листьям и над листьями. Боль внутри грозила разорвать Фи на части. Ему хотелось опустить лицо в воду — раствориться в прозрачном потоке.

В конце тоннеля за отелем «Св. Олвин» появился мужчина в темном пальто, и сердце Фи непроизвольно сжалось от боли и любви еще до того, как до его сознания дошло, что мужчина — его отец.

Отец стоял, уставившись в одну точку на стене тоннеля.

Почему отец здесь, за ненавистным отелем «Св. Олвин», в то время как должен работать в отеле «Хэмптон»?

Отец внимательно огляделся по сторонам, а затем двинулся в темноту тоннеля.

Боб Бандольер бегом побежал по аллее. Чувства, как хоровая многоголосица, теснились в груди Фи.

Теперь аллея была совсем пустой. Фи прошел несколько ярдов по тротуару, глядя на чистую воду, бегущую по сверкающим листьям. Горе и страдание вот-вот грозили переполнить его. Совершенно не думая, Фи упал на колени и сунул обе руки в воду. Шок от леденящего холода зубами вцепился в него. Маленькие белые ручки опустились в прозрачную воду гораздо глубже, чем он предполагал, и вокруг запястий образовались наручники из тонкого обжигающего льда. Листья поднялись со дна и уплыли, стоило к ним прикоснуться. Коричневая грязь медленно просачивалась снизу и уплывала, закрывая собой листья. Задыхаясь, Фи вытащил руки из воды и вытер их о куртку. Он наклонился над канавой, чтобы посмотреть, как коричневая грязь растекалась из дыры, что он сделал в листьях. Что бы это ни было, Фи освободил, отпустил это.

4

Руки Фи грела коробка попкорна. Вокруг него раскинулся «Белдейм Ориентал»: роскошное место с плывущими по потолку херувимами и женщинами в туниках, что поддерживали люстры с золочеными арабесками и ниспадающими изгибами штукатурки. По сторонам простирались ряды пустых сидений, а где-то высоко в темноте, как огромный плот, висел балкон. Пожилая женщина в шляпке, похожей на цветочный горшок, сидела далеко внизу, во втором ряду; слева от мальчика расположилась компания бесформенных мужчин, пьющих из бутылок в бумажных пакетах.

Фи вдруг понял, что такое происходит здесь каждый день.

С экрана раздавались новости кино, и голос, похожий на опускающийся кулак, рассказывал о военном фильме и солдатах со штыками, упирающимися в темное небо, о чернокожем боксере с узловатым лбом, отправившем в нокдаун белого боксера в сверкающих каплях пота. Женщины в купальных костюмах с лентами через плечо стояли в ряд и улыбались в камеру; женщина в длинном платье сняла со своей головы корону и опустила ее на сияющие черные волосы женщины, которая очень похожа на миссис Сунчану. Это миссис Сунчана, подумал Фи, но затем он увидел, что лицо ее более худое, чем у миссис Сунчаны, и паника его улеглась.

Ухмыляющиеся головы серого кота и маленького коричневого мышонка ворвались на экран. Фи весело смеялся от восторга. В мультиках музыка была громкой и непрекращающейся, а животные вели себя как непослушные дети. Герои превращались в дымящиеся останки, их сплющивали, расчленяли, ломали, как ветки, истребляли огнем, а через несколько секунд они опять бегали, целы и невредимы. Мультяшкам никогда не больно.

Внезапно оказалось, что он бежит по мультяшному домику рядом с коричневым мышонком. Мышонок бежал на задних ногах, совсем как человек, а позади него на вращающихся задних ногах бежал кот. Мышонок с бешеной скоростью пронесся по ковру и влетел в малюсенькую мышиную норку за секунду до того, как ее накрыла огромная лапа кота.

Фи положил в рот соленый попкорн. Мышонок Джерри сидел за маленьким столиком и с ножом и вилкой ел бифштекс, размером как раз для мышонка. Фи упивался чудовищностью своего наслаждения, удовлетворенным и самодовольным видом мышки и завистливым гневом кота Тома, заглядывающего в мышиную норку налитым кровью голодным глазом.

После мультфильма Фи поднялся и пошел вверх по проходу купить себе хот-дог. Двое или трое людей заняли места в широком пространстве зала позади мальчика. Старая женщина, укутавшись в мохнатое коричневое пальто, что-то бурчала себе под нос; подросток, прогуливающий школу, закинул ноги на сиденье перед собой. Фи увидел очертания головы и плеч крупного мужчины в противоположном конце зала, посмотрел в другую сторону, ощутил странное чувство узнавания и снова посмотрел на пустое сиденье. Его видели, но кто видел его?

Фи пробился через широкие массивные двери в холл. Тощий мужчина в красном жакете стоял за прилавком, и билетер дымил сигаретой, сидя на бархатной кушетке. Дверь в мужской туалет только что захлопнулась.

Фи купил дымящийся хот-дог, выдавил на него струю кетчупа, завернул в тонкую бумажную салфетку и поспешил назад в зал. Он услышал, как зашуршала по ковру в холле открывающаяся дверь мужского туалета. Фи кинулся между рядами и занял свое место как раз в тот момент, когда на экране появились титры.

В главных ролях в фильме «Из опасных глубин» снимались Роберт Райан и Ида Люпино. Главный режиссер — Роберт Сёдмак. Фи никогда не слышал ни об этих людях, ни о других актерах фильма, и очень разочаровался, увидев, что фильм черно-белый.

Чарли Карпентер (Роберт Райан) был высоким, хорошо одетым бухгалтером, который жил один в отеле, совсем как люди из «Св. Олвина». Чарли Карпентер кинул на пол широкополую шляпу и метнул в нее карты. Он носил дома галстук и, прямо как Боб Бандольер, хмуро разглядывал в зеркале свое красивое жестокое лицо. На работе с пренебрежением относился к своим коллегам, а после работы пил в баре. По воскресеньям посещал мессу. Однажды Чарли Карпентер заметил расхождение в счетах, но когда спросил об этом, злой начальник (Уильям Бендикс) сказал, что он напал на следы фонда Илии — этот фонд использовался для определенных инвестиций. Во-первых, это Чарли не касается, а во-вторых, он должен забыть обо всем и считать, что какой-то начинающий клерк допустил ошибку. Когда Чарли спросил о служащих, которые занимались контролем этого фонда, его начальник неохотно назвал два имени, Фентон Уэллс и Лили Шихан, но предупредил, чтобы Чарли не лез в это дело.

Фентон Уэллс (Ральф Микер) и Лили Шихан (Ида Люпино) владели комфортабельными домами в богатой части города. Чарли Карпентер наблюдал за их приемами гостей в саду через бинокль, он ездил за ними в загородные дома на другой стороне озера Рэндом, за пятьдесят миль к северу от города.

Лили Шихан вызвала Чарли к себе в офис. Он испугался, что она узнала о слежке, но Лили дала Чарли сигарету и уселась на край своего стола. Она сказала, что заметила по докладам Чарли его необыкновенную проницательность. Чарли — энергичный холостяк, как раз такой человек, какой ей нужен.

Лили подозревала Фентона Уэллса. Чарли не должен знать больше, чем нужно, но Лили считала, что Уэллс ворует у компании, манипулируя секретным фондом. Согласен ли Чарли работать на нее?

Чарли взломал замок в задней двери дома Уэллса и на ощупь пробирался в темноте дома. При помощи фонарика он по лестнице поднялся наверх. Нашел спальню хозяина и направился к письменному столу. Как только он открыл центральный ящик и нашел папку с надписью «ИЛИЯ», внизу открылась передняя дверь. Затаив дыхание, Чарли заглянул в папку и увидел фотографии различных людей, поодиночке и в группах, в военной форме. Он вернул папку на место в ящик и выбрался через окно. Чарли карабкался вниз по крыше до тех пор, пока не смог спрыгнуть на землю. В темноте его учуяла собака, и тогда Чарли поднял тяжелую палку под деревом и забил собаку до смерти.

Лили Шихан сказала Чарли снять комнату в мотеле «Рэндом-Лейк», взять напрокат моторную лодку и влезть в дом Уэллса, когда он будет в клубе за городом. Чарли и Лили оба курили, а Лили все рыскала вокруг него. Она села на ручку его кресла. Платье ее приподнялось.

В темноте позади него раздался свист.

Чарли и Лили поцеловались.

Музыка, сопровождающая Чарли Карпентера, провозглашала гибель, крах, смерть. Он вытащил картонную коробку из шкафа в доме Фентона Уэллса и вывалил все ее содержимое на пол. Груда счетов, перевязанных вместе резинкой, выпала из картонной коробки вместе с большим конвертом с надписью «ИЛИЯ». Чарли открыл конверт и достал оттуда фотографии Фентона Уэллса и Лили Шихан, снятые через окно ресторана, вот Фентон Уэллс и Лили Шихан идут по улице рука об руку, Фентон Уэллс и Лили на заднем сиденье отъезжающего такси.

— Ага, — произнес голос из зала позади него.

Злой, обманутый Чарли накричал на Лили Шихан, взмахнул кулаком в воздухе и ударил по мебели. Эти звуки, Фи точно знал, всегда предшествовали крикам и рыданиям.

Но побоев больше не было. Лили Шихан заплакала, и Чарли обнял ее за плечи.

— Он дьявол, — сказала Лили.

В темных глазах Чарли светилось изумление.

— Это единственный способ, которым я могу освободиться.

— Будь начеку, — крикнул человек, тогда Фи повернулся и стал всматриваться в темень зала.

Во втором ряду с конца, далеко под лучом света из кабинки киномеханика, крупный светловолосый мужчина наклонился вперед, сложив руки биноклем.

— Ку-ку, — сказал он.

Фи крутанулся на кресле, лицо его горело.

— Я тебя знаю, — произнес мужчина.

— Я — то, что тебе нужно, — сказала Лили с экрана.

Фентон Уэллс вошел в комнату после партии в гольф в загородном клубе «Рэндом-Лейк», а Чарли Карпентер, презрительно улыбаясь, вышел сзади него из-под лестницы, держа в правой руке каминную кочергу. Он опустил ее на голову Уэллса.

Лили стерла последние следы крови с лица Чарли маленьким носовым платочком, и на секунду Фи вспомнил: он знал имя человека позади него, но это знание провалилось в ужас, который творился на экране, там Лили и Чарли лежали в затененной кровати и разговаривали о следующем деле, с которым должен справиться Чарли.

Смерть, смерть, смерть — звучал саундтрек.

Чарли спрятался в темном углу в кабинете Уильяма Бендикса. Косые тени от жалюзи ложились на его пиджак, лицо, широкополую шляпу.

В груди Фи все сжалось от напряжения.

Уильям Бендикс вошел в кабинет, и неожиданно для себя Фи вспомнил, что за человек сидел сзади него. Чарли Карпентер выступил из полосок тени с ножом в руках. Уильям Бендикс улыбнулся и покрутил шляпу в руке — что происходит здесь, мисс Шихан сказала мне, что никаких неприятностей не будет? — и Чарли вогнал нож ему в грудь.

Фи вспомнил запах сырого мяса, тяжелый запах крови в магазине мистера Штенмитца.

Чарли Карпентер отмывал руки и лицо в ванной комнате компании до тех пор, пока раковина не почернела от крови. Чарли отрывал одно бумажное полотенце за другим, промокал лицо и кидал их на пол. Нервничая, Чарли Карпентер сел на поезд, чтобы уехать из города, а две девушки внимательно разглядывали его через проход в вагоне. Им было интересно, кто этот красивый парень и почему он так нервничает. Поезд, дернувшись, остановился напротив огромного здания католической церкви со светящимися изнутри витражами.

Фи повернулся, чтобы посмотреть на большую голову и широкие плечи Ханса Штенмитца. В темноте он мог различить только белые зубы, сияющие в улыбке. Мистер Штенмитц снова в шутку приложил руки к глазам, прикидываясь, будто смотрит на Фи в бинокль.

Фи захихикал.

Мистер Штенмитц жестом пригласил Фи присоединиться к нему, и Фи встал со своего места и направился вдоль длинного прохода в конец зала. Мистер Штенмитц все размахивал руками. Он похлопал по сиденью рядом с собой, наклонился над мальчиком и прошептал:

— Садись здесь, рядом с твоим старым другом Хансом.

Фи уселся. Рука мистера Штенмитца поглотила его ручонку.

— Я очень, очень рад, что ты здесь, — прошептал он. — Это кино так страшно смотреть одному!

Чарли Карпентер плыл на моторной лодке через озеро Рэндом. Было раннее утро. Брызги пены пролетали над лацканами его пиджака. Чарли улыбался темной, веселой улыбкой.

— Знаешь что? — спросил мистер Штенмитц.

— Что?

— Знаешь что?

Фи хихикнул.

— Не знаю. Что?

— А ты угадай.

По всему экрану лилась кровь, но это была невидимая кровь — кровь, оттертая с пола кабинета и смытая в раковину.

Лодка скользнула в камыши, и Чарли спрыгнул на болотистую землю — лодку унесет течением, но Чарли нет никакого дела до лодки, она же краденая, пусть себе плывет куда угодно...

* * *

Через невообразимый промежуток времени Фи оказался снаружи кинотеатра. Последнее, что он помнил, была Лили Шихан, поворачивающаяся от каминной решетки и говорящая: «Решил остановиться по пути на работу, Чарли?» На ней было длинное белое платье, и волосы выглядели густыми и пышными. «Ты полон сюрпризов. Я ждала твоего возвращения вчера».

Его лицо вспыхнуло от жара, а сердце колотилось с бешеной силой. В желудке были дым и масло.

Он чувствовал себя ужасно, отвратительно грязным.

Мир оказался серым и в блестках. Огни Ливермор-авеню раскачивались из стороны в сторону. Дым в желудке всплыл наверх к горлу.

Фи сделал шаг в относительную темноту и наклонился над обочиной. Что-то со вкусом и видом дыма выходило из его рта. Он затыкал рот, тер руками глаза. Фи казалось, что огромная рука легла ему на плечи, а глубокий, низкий голос говорил... говорил...

Нет!

Фи плыл вниз по Ливермор-авеню.

Часть вторая

1

Он повернул на свою улицу и увидел аккуратный ряд цементных блоков, разделяющих мертвую лужайку и бетонные ступеньки, ведущие к розовым кустам и входной двери.

Ничто вокруг не было реальным. Луна нарисована, а дома без задней части, и все, что он видел, было толщиной в долю дюйма, толщиной в слой краски.

Он видел себя садящимся на ступеньки крыльца. Ночная темнота сгущалась. Раздались шаги по лестнице из квартиры Сунчаны. Замок повернулся, и дверь открылась.

— Фи, бедный малыш, — воскликнула миссис Сунчана. — Мне показалось, что я услышала твой плач.

— Я не плакал, — сказал Фи дрожащим голосом, но он чувствовал слезы на своих щеках.

— Почему же мама тебя не впускает?

Миссис Сунчана подошла к нему сбоку, и Фи подвинулся в сторону, чтобы дать ей пройти.

Он вытер лицо о рукав. Она все еще ждала ответа.

— Мама болеет, — сказал он. — Я жду, пока вернется папа.

Приятная темноволосая миссис Сунчана поежилась от холода.

— Уже почти семь, — сказала она. — Почему бы тебе не подняться со мной наверх? Попьем горячего шоколада? Может, хочешь тарелку супа? С овощами, курочкой, отличный густой супчик. Вкусный. Я-то знаю, сама варила.

Все отговорки Фи куда-то улетучились под напором этих чарующих слов. Он увидел себя за столом у миссис Сунчаны с ложкой пьянящего супа у рта. От запаха текли слюнки и урчало в животе.

Рыдание само по себе распрямило свои широкие черные крылья у него в горле и вырвалось наружу.

А затем, как спасение, появился голос отца.

— Оставьте моего сына в покое! Отойдите от него!

Фи открыл глаза.

Миссис Сунчана с такой силой стиснула руки, что пальцы выглядели плоскими. Фи видел, что она напугана, и понимал, что снова в безопасности — он вернулся в кино своей жизни.

И тут на дорожке появился Боб Бандольер, его лицо сияло, глаза светились, пальто развевалось на ветру.

— Фи сидел здесь на холоде совсем один, — сказала миссис Сунчана.

— Пожалуйста, поднимайтесь наверх, миссис Сунчана.

— Я просто хотела помочь, — настаивала миссис Сунчана.

Только сплющенные пальцы выдавали ее.

— Что ж, мы не нуждаемся в вашей помощи, — взревел великолепный отец. — Уйдите, оставьте нас в покое.

— Не надо мне приказывать.

— Заткнитесь!

— И не надо на меня кричать.

— Оставьте моего ребенка в покое! — Боб Бандольер вскинул руки, как сумасшедший, и топнул ногой. — Идите!

Он кинулся к крыльцу, и миссис Сунчана быстро прошла мимо Фи в дом.

Боб Бандольер схватил Фи за руку, дернул его вверх и толкнул к двери. Фи закричал от боли. Миссис Сунчана отступила на полпролета, дверь их квартиры со скрипом открылась, и в проеме возникло лицо ее мужа, похожее на воздушный шарик. Остановившись напротив двери в свою квартиру, Боб Бандольер отпустил Фи, чтобы достать ключ.

— Вы, наверное, сошли с ума, — сказала миссис Сунчана. — Я не сделала ничего плохого вашему мальчику. Он сидел один на холоде и не мог войти в дом.

Боб Бандольер открыл дверь и повернулся к ней лицом.

— Мы живем прямо над вами, если вы помните, — продолжала миссис Сунчана. — Мы знаем, чем вы там занимаетесь.

Отец втолкнул Фи в квартиру, и запах из спальни громыхнул, как барабанная дробь. Фи тогда подумал, что миссис Сунчана тоже могла его услышать.

— И чем же я там занимаюсь? — спросил Боб Бандольер.

Его голос был угрожающе спокойным.

Фи знал, что отец улыбается.

Он слышал, как миссис Сунчана поднялась на одну ступеньку выше.

— Вы сами знаете чем. И это неправильно.

Сверху мистер Сунчана позвал свою жену.

— Напротив, — ответил отец. — Все, что я делаю, миссис Сунчана, абсолютно правильно. И у меня на все есть свои причины.

Он отошел от двери, а миссис Сунчана еще поднялась на две ступеньки вверх.

Фи наблюдал за отцом с неописуемым восторгом. Он победил. Он говорил справедливые и смелые вещи, и враг бежал.

Боб Бандольер хмуро направился к сыну.

Фи попятился в гостиную. Его отец шагнул в дверной проем и захлопнул дверь. Он спокойно посмотрел на Фи своими темными глазами, снял пальто и аккуратно повесил в шкаф, будто не замечая ужасного запаха из спальни. Расстегнул пуговицы на пиджаке и верхнюю пуговицу на рубашке и расслабил галстук на установленные полдюйма.

— Я собираюсь сказать тебе кое-что очень важное. Ты не должен разговаривать с ними ни в коем случае, ты меня слышишь? Они попытаются выудить из тебя информацию, но если ты скажешь этим пронырам хоть слово, я выбью из твоей башки всю дурь. — Он похлопал Фи по щеке. — Но ты ведь им ничего не скажешь, я знаю.

Фи закивал головой.

— Они думают, что все знают. Все их предки только и делали, что подглядывали да подслушивали.

Отец еще раз ободрительно пошлепал сына по щеке. Он щелкнул пальцами. Это был сигнал для Джуд, и она тут же откуда-то вылезла, ожидая кормежки. Фи последовал за ними на кухню. Отец вывалил полбанки кошачьей еды в миску Джуд, а остальное поставил назад в холодильник.

Боб Бандольер был забавным человеком, потому что теперь он кружился и танцевал, поразив даже кошку. Забавный Боб кружил по гостиной, не забывая улыбаться в потолок и посылать всему семейству Сунчана воздушные поцелуи. Бедром он открыл дверь в спальню и позвал свою жену:

— Здравствуй, сладенькая моя!

Фи с любопытством пошел за ним. Отец сделал глоток из коричневой бутылки с пивом «Пфорцхаймер», подмигнул Спящей Красавице и сказал:

— Дорогая, не сдавайся пока. Вот она, Фи, — продолжал отец. — Она знает, она знает, ты знаешь, что она знает.

Фи кивнул: все правильно. Его мама с точностью знала что-то такое, что сам он позабыл.

— Эта леди никогда не сомневалась. — Он поцеловал ее желтую щеку. — Давай-ка изобразим чего-нибудь слопать, что ты на это скажешь?

В присутствии Фи свершалось чудо.

2

После ужина отец вымыл посуду, то и дело протягивая мыльную руку к бутылке с пивом. Фи изумлялся, с какой скоростью пьет его отец — три долгих глотка, и бутылка пуста, как фокус в цирке.

Боб Бандольер наполнил пластмассовое ведро теплой водой из-под крана, добавил туда немного моющего средства, размешал рукой и кинул в ведро губку.

— Ну вот, готово. — Он подмигнул Фи. — А теперь грязная часть дневной работы. Твоя мать — одна из самых благопристойных леди в мире, и поэтому мы о ней заботимся. — Он снова помешал в ведре рукой, взбивая белую пену. — Дай-ка я расскажу тебе кое-что. Есть парень, один из самых неприличных людей в мире, так вот он думает, что единственное, что он должен делать, — сидеть за столом и целыми днями считать собственные деньги. Он даже воображает, что разбирается в гостиничном бизнесе. — Боб Бандольер громко рассмеялся. — У меня есть маленький план, и скоро мы посмотрим, как себя будет чувствовать мистер Все-В-Порядке, когда мы заставим его попотеть.

Его лицо стало красным, как яблоко.

Фи понял: отец говорил про отель «Св. Олвин».

Он дважды сдавил губку, и вода потекла с нее в ведро.

— Сегодня вечером я расскажу тебе о голубой розе в Дахау. В Дахау — на дне этого мира. В месте, где видишь мир таким, каков он есть. Приходи, пока я буду мыть твою маму.

* * *

— Не на все время, — уточнил отец. — Тебе не надо видеть всю процедуру, просто оставайся в дверях. Я всего лишь хочу, чтобы ты меня слышал.

Боб Бандольер положил руку на плечо Фи и показал ему, где можно стоять.

— Сегодня будет грязновато, — сказал он.

Запах из спальни забрался в самую глубину носа Фи и перехватил горло. Боб Бандольер поставил поудобнее ведро, схватил одеяло где-то у подбородка жены и отшвырнул его к краю кровати.

Руки матери дернулись вверх, потом упали, локти согнулись. Под одеялом лежала простыня, плотно прилегающая к маминому телу. Водянистые коричневые пятна проступили на ткани в области талии и бедер.

— Ладно, как-нибудь, — сказал Боб и, захватив простыню одной рукой, пошел вдоль кровати, снимая ткань с тела жены.

В ногах он выдернул конец простыни из-под матраса и осторожно собрал все в кучу.

Со своего места в дверях Фи видел желтые ступни матери, от которых в стороны торчали отросшие скрученные ногти; тощие лодыжки, заканчивающиеся слегка приподнятыми коленями; костлявые бедра — они как палки исчезали в большом полотенце из «Св. Олвина», которое отец накинул ей на пах. Когда-то белое, теперь это полотенце было покрыто такими же водянистыми коричневыми пятнами, просочившимися через простыню. Над полотенцем маленький вздутый живот; два четко выделяющихся ряда ребер; маленькие плоские груди и коричневые соски; плечи с ввалившейся плотью, из которой рвались на свободу ровные, тонкие кости; морщинистая, в ямках, шея; и над всем этим — откинутое на подушку в мягком гнезде волос знакомое и безмятежное лицо матери.

— И откуда это все берется? Она же почти не ест... Держись, дорогая, мы должны убрать все это с тебя.

Преданный Боб Бандольер пытается двумя пальцами стянуть мокрое полотенце, дергая его за складки. Из-под полотенца появляются острые, как ножи, кости таза и удивительно густой кустик на лобке — удивительно потому, что Фи ожидал увидеть лысый, розовый кусочек кожи, что-то вроде того, что бывает между ног у кукол. Если вся остальная кожа у мамы цвета пожелтевшего молока, то места, скрытые под полотенцем, отличались буйством красок: молочно-шоколадные пятнышки и большие пятна, разбросанные по пламенеющим красным бедрам, и настоящие клочки и куски голубой и зеленой плоти, исчезающие там, где должны находиться ягодицы. Вот из этой раны, окруженной испаряющейся плотью, исходил запах, наполнявший всю квартиру.

Сердце Фи заледенело, и дыхание в легких превратилось в лед.

Глубоко в дыре рваной плоти, которая была маминым низом, полоской белела кость.

Отец провел капающей губкой у нее под руками, по зарослям на лобке и красно-серой, обвисшей плоти между ног. Через каждые несколько секунд отец выжимал губку в ведро. Он пошлепал по громадным пролежням.

— Это появилось совсем недавно, я думал, такого не будет, если держать ее в чистоте, но... что ж, я делаю все, что могу.

Он потрогал странно жесткую нижнюю простыню.

— Видишь это? Резина. Просто вытираешь, и она опять как новенькая. Если бы не эта штука, нам бы уже пришлось сменить не один матрас. Правда, милая?

Его отец знал, что он в кино.

— Принеси мне еще одно полотенце и простыню из бельевой.

Когда Фи снова вернулся в комнату, отец вытирал резиновую подкладку чистым куском старого полотенца. Он кинул полотенце сверху на груду простыней и взял чистое белье из рук Фи.

— Теперь мы с тобой команда.

Он положил белье на край кровати, выполоскал губку и легко и быстро протер резиновую штуку.

— Не знаю, рассказывал ли я тебе когда-нибудь о своей войне, — сказал он. — Теперь ты уже достаточно взрослый, чтобы начать кое-что понимать.

Фи казалось, что сердце его совсем перестало биться. Во рту стало сухо, как в пустыне.

— Эта война совсем не пикник.

Боб Бандольер наклонил свою жену на бок и протер под ней, взял свежее полотенце, расстелил и опустил Анну на место. Ногти на ее ногах щелкнули друг о друга.

— Я хочу рассказать тебе кое-что — это имеет отношение к розам. — Он с улыбкой посмотрел на Фи. — Ты же знаешь, как я отношусь к розам.

Фи знал, как отец относится к розам.

В ногах у Анны Бандольер Боб развернул чистую простыню и, взмахнув ею, как парусом, накрыл ее тело.

— Я сходил с ума от роз даже тогда. Но я такой человек, я не просто их выращивал, я ими интересовался. Я их изучал.

Он подоткнул простыню под матрас.

Боб Бандольер расправил простыню на теле жены, и Фи увидел, как он мысленно представляет себе туннель за отелем «Св. Олвин».

— Есть один сорт, один цвет роз, который пока никому и никогда не удавалось вырастить. Никогда на свете не было голубой розы. По-настоящему голубой. Ее можно назвать Святым Граалем.

Отец поднял маме одну руку, потом другую и просунул под них простыню.

Он отступил назад, чтобы оценить простыню. Еще раз резко дернул ее, чтобы лежала ровно. Затем снова отошел назад с видом художника, оценивающего только что законченное произведение.

— А все дело в энзиме. Энзим контролирует цвет розы. С годами мне удалось кое-что разузнать об энзимах. В общем, энзим — это биологический катализатор. Он ускоряет химические реакции, при этом не изменяясь. Хочешь — верь, хочешь — нет, но Миллхэйвен, этот городишко — один из мировых центров по исследованиям энзимов для пивоваренных заводов. Энзимы нужны для ферментации, а без ферментации пива не получится. Когда удалось кристаллизовать энзим, выяснилось, что это белок. — Он показал пальцем на Фи. — Ладно, дальше возникла большая проблема. Энзимы очень требовательны. Они вступают в реакцию только с очень маленьким количеством молекул. А некоторые из них реагируют только с одной молекулой!

Он поднял указательный палец к потолку.

— А теперь, что это значит применительно к розам? Это значит, что ты должен быть чертовски хорошим химиком, чтобы создать голубую розу. Тут-то и кроется причина того, что никто пока не смог ее вырастить.

Он сделал паузу для пущего эффекта.

— Кроме одного человека. Я встретил его в Германии в 1945-м и видел его розовый сад. В том саду росло четыре голубых розовых куста. На первом кусте розы были насыщенного темно-синего цвета, цвета чернил в ручке. На втором — розы цвета морской волны; на третьем кусте они были прекрасного бледно-голубого оттенка, как «кадиллак». Все эти розы были прекрасны, но самые красивые росли на четвертом кусте: все оттенки голубого, в линиях и прожилках, темно-синий с небесно-голубым, тонкие мазки небесно-голубого на густом черно-синем фоне. Человек, который их вырастил, был величайшим садовником в истории разведения роз. Но есть еще два момента, которые ты должен о нем знать. Он вырастил эти розы на клочке пустой земли в три квадратных метра в концентрационном лагере во время войны. Он был там охранником. А я его застрелил.

Отец подбоченился.

— Пойдем принесем ужин для этой леди, ладно? Теперь, после ванной, моя детка хочет кушать.

3

Отец Фи отмерил овсянку в кастрюлю, потом налил туда молока, зажег спичку, и газовая горелка ожила. Он стоял рядом с плитой, держа в одной руке длинную деревянную ложку, а в другой очередную бутылку пива, и вел себя так, будто находится в центре всеобщего внимания.

— Нам дали задание. — Боб помешивал кашу. — Могли дать любому подразделению, любому взводу. Вовсе не обязательно моему, но получилось так. Нас первых отправили туда, они называли это «лагерь смерти». Я не знал, что означает «лагерь смерти», я не знал, что это такое.

Там нас встретили несколько английских солдат, что-то вроде «разделим чужую славу», поддержка союзников. Пусть эти англичане подавятся своим куском славы. Офицеры в лагерях подчинятся англоамериканским силам, пленников идентифицируют и окажут помощь в окончательном перераспределении. Значит, мы их отправим после того, как кто-то другой решит, что с ними делать. Мы их освобождаем. Мы освободители. А что это означает? Женщины, музыка, шампанское, так?

Он снова помешал овсяную кашу, заглядывая в кастрюлю и хмурясь.

— И вот нас построили на дороге в лагерь. Мы находились в пригороде этого городка на какой-то реке. С того места, где я стою, виден замок на холме над рекой, как в каком-то кино. Тут мы, а тут британцы. Еще фотографы из разных газет и журналов. Их очень много, потому что никто на самом деле не знает, что мы найдем внутри. Офицеры идут впереди наших колонн. Мы начинаем движение по направлению к лагерю, и вдруг все вокруг становится ужасно уродливым — даже земля выглядит уродливо. Мы идем к колючей проволоке и караульным помещениям, где гауптвахта — знаешь, это что-то вроде тюрьмы.

Я ошибался во всем и увидел это сразу. Место было похоже на фабрику. Мы проходим через ворота и оказываемся на длинной прямой дороге, везде только прямые углы, по краям — маленькие деревянные здания выстроились рядами. О'кей, мы готовы.

Отец наклонил кастрюлю и стал ложечкой накладывать овсянку в миску. Он добавил масло, желтый сахар и немного молока.

— Готово. Давай покормим твою маму, Фи.

Излучая веселье и радость, он встал у кровати и поднес полную ложку овсянки к губам жены.

— Теперь ты мне должна помочь, милая, я знаю, ты голодна. Вот превосходная кашка — открой ротик. — Он сунул ложку ей в рот и подвигал ее туда-сюда, чтобы каша проходила дальше. — Вот молодец. С каждым днем нам все лучше и лучше, правда? Совсем скоро мы встанем на ноги.

Фи вспомнил ноги матери. Словно бесконечный темный свет окружал их, свет, полный темноты и с еще большей и более густой темнотой вокруг, а они втроем были совсем одни в самом центре.

Отец вынул ложку из маминого рта. На дне ложки осталась каша. Он снова ее наполнил и просунул между зубов. Фи не видел, чтобы мама глотала. Ему было интересно, способна ли она вообще глотать. Отец снова вынул ложку, и комочек овсяной каши размером с комнатную муху прилип к верхней губе мамы.

— Еще издалека я почувствовал отвратительный запах. Трудно даже представить, как можно работать в месте, где так ужасно пахнет. Как от пожара на мусорной свалке.

Тем не менее мы идем строем по улице, никого не встречая, и когда проходим через внутренний двор, я вижу что-то, чего сначала не могу даже различить. Я понятия не имею, что это такое. Знаешь, что там было? Гигантская куча очков. Очки! Там, наверное, их были тысячи. Мурашки по коже, когда наконец доходит. Знаешь, во время войны все собирали металлолом, но ведь кто-то эти очки носил!

Впереди мы видим дымовые трубы, большие дымовые трубы на печках. Мы проходим мимо зданий, которые набиты старой одеждой, кучами и кучами рубашек и жакетов...

Ложка вошла полная и вышла полупустая. Каша покрывала теперь все губы матери.

— И вот мы добрались до главной части лагеря — бараков, и там мы видим, какие могут быть люди. Мы больше не маршируем строем, мы не идем строем вообще, мы просто движемся вперед, потому что перед бараками — люди, но ты таких в жизни не видел. Просто ходячие скелеты. Кости и глаза — как у обезьян. Большие головы и тонюсенькие тельца. И ты понимаешь, что действительно этих зомби нужно освободить в первую очередь. Те, которые не могут говорить, воют, воют, воют — Боже! Эти люди следят за каждым нашим движением, и кажется, что они готовы сожрать нас живьем.

И вот мы с подразделением идем дальше. Половине из нас хочется блевать. Зомби смотрят, как мы проходим мимо, большинство из них слишком слабы, чтобы сделать хоть что-нибудь. И я неожиданно понимаю, что происходит. Это земля, на которой мы живем, говорю я себе. То, что мы называем землей. В том, что происходит вокруг, нет никакого притворства. Все реально. Это крайняя точка.

Боб Бандольер рассеянно съел ложку овсянки. Глаза его заблестели. Он облизал ложку.

— Зачем я все это говорю? Даже нацисты, самая эффективная организация в мире, не смогли прогнать всех этих людей через газовые камеры и печи. Они оставили вокруг груды мертвых тел. Такого нельзя даже представить. Да никто и не пытался. Это самое ужасное место, которое видел мир, и оно было священным.

Боб Бандольер заметил, что все еще держит ложку и миску с овсянкой. Он улыбнулся сам себе и снова начал кормить жену. Каша пузырилась и вываливалась изо рта.

— Все, дорогая? Пожалуй, ты уже достаточно съела на сегодня. Хорошая девочка.

Краем ложки он пробежался по ее рту и соскреб самые крупные куски каши. Поставил миску на кровать и повернулся к Фи, все еще улыбаясь.

— А затем я понял, что абсолютно прав, потому что мы повернули на площадь, где нас ждали немцы, и там был этот обычный маленький домик, забор, дорожка к входной двери и на маленьком клочке земли рядом розовый сад. С четырьмя кустами, цветущими голубыми розами.

Я вышел из колонны и направился к саду. Никто ничего не сказал. До меня доносились звуки происходящего вокруг — капитан принял на себя командование от коменданта, и они вдвоем и еще несколько офицеров пошли через площадь в кабинет коменданта. Что мне было до них? Я смотрел на чудо. В этом несчастном аду кому-то удалось вырастить голубые розы. Это был знак. Я знаю одно, Фи. Я был в единственном месте на земле, где росли голубые розы.

Я хотел собрать всех людей и сказать им: ради Бога, посмотрите на этот сад! Но зачем тратить время? Они таращились на зомби и охранников.

Но все что-то почувствовали, Фи.

Я заглянул каждому охраннику в лицо. Они просто пялились перед собой, без выражения на лицах, в глазах — ничего, никакого страха. Эти парни всего лишь выполняли свою работу, как хорошие полицейские, у них не было воображения, кроме того, что им дозволялось. Кроме одного человека, которого я хотел найти.

Конечно же, это было легко. Он единственный, кто не отвел взгляд. У него хватало мужества сознавать, кто он. Кроме того, он видел, как я смотрел на его розы. Может, комендант думал, что это были его розы, может, даже некоторые из зомби считали, что это их розы, но цветы принадлежали только одному человеку — их садовнику. Проклятый гений, который оказался нужным человеком в нужном месте и в нужное время. Он понимал, что сделал, и знал, что я понимаю. Когда я остановился перед ним, он посмотрел мне прямо в глаза.

Ты бы никогда не обратил на него внимания в толпе. Здоровый парень с круглой головой, широким носом и маленькими глазами. Большие, толстые руки и огромная грудная клетка. Что-то вроде... вроде гнома-переростка. Я бы прошел мимо него и почти прошел мимо, но я поймал его взгляд, и я увидел этот свет... Это был он. Ему было наплевать на все остальное, на все, что происходит на земле.

Я остановился перед ним и спросил: «Как ты это сделал?» Парни, которые слышали мой вопрос, подумали, что я спрашиваю, как он мог так обращаться с людьми, но он-то знал, что я имею в виду.

Капитан с комендантом выходят из кабинета, и капитан приказывает всем строиться, а потом мой взвод получает указание наблюдать за охранниками. Капитан уходит заниматься другими делами. Ребята загружают узников в грузовики, выставляют столы, записывают имена. Меня это не касается, моя работа — смотреть за охранниками до тех пор, пока их не увезут.

Очень скоро на площади остались только мы и охранники. Нас десять, их — пятнадцать — двадцать. По всему лагерю уже вовсю снуют американцы, начался организованный хаос. Я предпринимаю еще одну попытку, я подхожу к этому парню, садовнику, и, о мой мальчик, я снова убеждаюсь, что прав, потому что его глаза начинают светиться, как только я подхожу.

Я снова его спрашиваю: «Как ты это сделал?» На этот раз он почти улыбается. Он мотает головой.

«Я хочу узнать про розы», — говорю я. Я показываю на них, будто он не понимает, о чем я говорю.

«Кто-нибудь здесь говорит по-английски?»

Парень слева, высокий, седовласый, со шрамом через лоб, вроде как смотрит на меня, я ему говорю, чтобы он мне помог, иначе я снесу ему голову. Он подходит. Я объясняю, что хочу узнать про розы. Ему с трудом верится, что меня интересует это, но он понял, что надо делать, и я слышу, как он говорит что-то о blaue rose.

Этот охранник, гений, единственный человек на земле, которому удалось вырастить голубую розу, в конце концов начинает говорить. Ему скучно — он знает все вдоль и поперек, он добился этого сам, а я — какой-то американский рядовой, я не заслуживаю того, чтобы знать. Но он под арестом и он расскажет, правда? Он начинает изливать на нас потоки немецкой речи, полной специальных терминов и химических формул, и не только у меня нет ни единого шанса что-нибудь понять, но и другой немец тоже не понимает ни слова. Садовник прекрасно знает, что нам ничего не понятно.

Когда он заканчивает объяснение, он замолкает, он сказал все и остановился, словно прочитал все по бумажке. Никто даже примерно не представляет, о чем он рассказывал. Другие ребята смотрят на меня с улыбкой, потому что с зомби уже закончили, они не слышат, что говорит охранник, но все равно возбуждены.

Представь себе картину. Вот мы, а вот они, а за нами шоу чудаков. По другую сторону от охранников находятся лагерные туалеты, два деревянных сарайчика на расстоянии десяти футов друг от друга. Между ними стены из колючей проволоки и пустая караулка ярдах в пятидесяти. Подальше слева эти трубы. А между туалетами и забором просто грязное поле.

Ну и вот, этот садовник сплевывает, поворачивается и уходит. Он идет прямо через других охранников. Зомби теперь просто сходят с ума. Охранник идет к пространству между туалетами. Другие охранники вроде как смотрят на него краем глаза. Я думаю, сейчас он пописает и вернется.

Кто-то из ребят крикнул: «Эй, этот немец убегает».

Я ему говорю: «Заткнись».

Но он не останавливается, когда доходит до туалетов, он просто продолжает идти дальше.

Толпа дико орет. Какой-то парень говорит: «Что нам делать? Что же мы должны делать?»

А садовник все продолжает идти, он уже в поле. Затем оборачивается и смотрит на меня. Хренов урод. Он не улыбается, не мигает, просто смотрит на меня. А потом бежит к забору.

Знаешь, что он думает? Он думает, что я дам ему уйти вследствие того, что знаю, какой он великий. Этот ублюдок пользуется мной, а я действительно знаю, что он великий, но не позволю никому мной пользоваться.

Я поднимаю свою винтовку и прицеливаюсь. Спускаю курок, и пуля попадает ему прямо в спину. Он падает, бум. Один выстрел. И все. Мы оставили его там, где он упал. Ни один из остальных уродов не шевельнулся, пока за ними не приехал грузовик, могу тебе поклясться.

Отец взял в руки миску с овсянкой и улыбнулся. — Я даже не узнал его имени. Целых две недели потом мы только и делали, что проводили идентификацию трупов. Я имею в виду, мы пытались. Некоторые из оставшихся в живых все еще бродили по лагерю, занимались опознанием, а мы только записывали. В дальнем конце лагеря Инженерный корпус вырыл огромные окопы, и мы просто сгребли трупы туда. Мужчин, женщин и детей. Посыпали известью, а сверху завалили мокрой землей. Когда я снова пошел посмотреть на розы, кусты были выдраны из земли и изрублены на куски. Приехал полковник, и розы показались ему самыми отвратительными созданиями из всех, что он видел в жизни. Полковник сказал: «Вырвите этих проклятых синих уродцев из земли и изрубите немедленно». Мне рассказал это парень, который выполнял приказ. Знаешь, что еще он рассказал? Он сказал, что от этих роз у него тоже бежали мурашки по спине. Мы в концентрационном лагере, а у него от роз мурашки.

Боб Бандольер помотал головой. Он наклонился вперед и поцеловал восковой лоб жены.

— Дадим ей немного отдохнуть.

Они отнесли миску с ложкой назад на кухню.

— Завтра мне придется снова пойти в «Хэмптон». Пожалуй, ты проведешь еще один день в кино.

Сегодня Боб Бандольер спокоен и нетороплив.

Он удовлетворен.

Фи не мог вспомнить, чтобы он смотрел какое-нибудь кино.

— Знаешь, кто ты такой? Ты маленькая голубая роза, вот ты кто.

Фи почистил зубы и улегся в постель. Отец стоял, прислонившись к стене, и нетерпеливо держал руку на выключателе. Вдохи и выдохи Фи стали длиннее, его тело непостижимо отяжелело. Шумы в доме, скрип половиц, ветер, пролетающий за окном, медленное пыхтение стиральной машины перенесли его в лодку с носом, как орлиная голова. Они с матерью уплывали далеко-далеко на много-много дней, а потом он оказался в саду. Фи цвел и раскачивался из стороны в сторону. Боб Бандольер потянулся рукой к карману своего серого пиджака и достал оттуда садовые ножницы.

4

Фи проснулся. Утром в памяти не осталось ничего из ночного сна. Отец стоял, прислонившись к стене, щелкал выключателем и приговаривал:

— Давай же, давай!

Его лицо было бледным и покрыто пятнами.

— Если я из-за тебя опоздаю на работу в «Хэмптон» хоть на минуту, ты превратишься в очень грустного мальчика, понятно?

Он вышел из комнаты. Тело Фи, казалось, состояло из льда, из свинца, из субстанции, не способной двигаться.

— Ты что, не понимаешь? — Отец снова вернулся в комнату. — Это же «Хэмптон». Вылезай из постели, мальчик.

Изо рта отца все еще пахло пивом. Фи отбросил одеяло и перекинул ноги через край кровати.

— Овсянки хочешь?

Его чуть не вырвало прямо на идеально начищенные черные туфли Боба Бандольера.

— Нет? Тогда это все, я тебе не личный повар. Останешься голодным до самого фильма.

Фи влез в кальсоны, носки, вчерашнюю рубашку и брюки. Отец стоял над ним, щелкая пальцами, словно метроном.

— Иди в ванную и умойся, да быстрее, ради Бога.

Фи резво побежал в конец коридора.

— Ты наделал много шума ночью. Что, черт возьми, с тобой происходило?

Он поднял голову от раковины и увидел в зеркале позади своего мокрого лица сильное и хмурое лицо отца. Темные мешки набрякли у него под глазами.

В свое желтое полотенце Фи пробормотал, что не помнит. Отец похлопал его по голове.

— Что с тобой?

— Я не знаю! — крикнул Фи. — Не помню.

— Чтоб посреди ночи больше не было никакого крика и визга. И чтоб я не слышал от тебя ни звука с того момента, как ты входишь в свою спальню и до самого утра, когда ты из нее выходишь. Это понятно? — Отец показывал на него пальцем. — Иначе ты будешь наказан.

— Да, сэр.

Отец выпрямился.

— Прекрасно, мы друг друга поняли. Собирайся, а я налью тебе стакан молока или еще чего-нибудь. Не отправлять же тебя с пустым желудком.

Когда Фи вытер лицо, надел куртку и застегнул молнию, когда он прошел по коридору в кухню вместе с Джуд, увивающейся вокруг ног, отец, уже в пальто, протянул ему высокий белый стакан молока.

— Пей до дна, пей до дна.

Фи взял стакан из его руки.

— Я попрощаюсь с твоей мамочкой.

Отец поспешил из кухни, а Фи посмотрел на стакан. Поднес его ко рту. В голове вспыхнул образ и исчез прежде, чем он успел его разглядеть. Рука начала трястись. Чтобы не расплескать молоко, Фи обхватил стакан двумя руками, поднес его к столу и поставил. Он застонал, когда заметил маленькие белые капельки на столе.

— Черт побери, черт побери, черт побери! — закричал его отец.

Фи рукой стер капли со стола. Они превратились в белые полоски, а потом от них не осталось ничего. Он тяжело дышал, а лицо горело.

Боб Бандольер ворвался в кухню, и Фи прижался к шкафчикам. Казалось, отец так и не заметил его, когда включил воду и сунул под струю кухонное полотенце. Его лицо напряглось от нетерпения и досады.

— Иди на улицу и жди меня.

Он побежал назад в спальню. Фи вылил молоко в раковину, его сердце билось так, будто он только что совершил преступление.

Джуд пошла за ним к входной двери, мяукая и выпрашивая корм. Фи наклонился, чтобы погладить кошку, но Джуд изогнула спину и издала звук, похожий на шипение сковородки. Все еще шипя, она отошла на несколько шагов назад. Ее огромные глаза горели, но смотрела кошка не на Фи.

Фи нащупал дверную ручку. Через открытую дверь в спальню виднелась спина его отца, склонившегося над кроватью. Фи повернул ручку и открыл дверь.

Перед ним стояли мистер и миссис Сунчана, он в костюме, она на два шага позади него, в клетчатом платье. Оба выглядели озадаченными.

— О! — воскликнул мистер Сунчана.

Его жена всплеснула руками.

— Фи, — сказала она, а затем посмотрела мимо мужа в квартиру.

Кошка шипела и фыркала.

— Дэвид, — сказала миссис Сунчана.

Дэвид оторвал взгляд от Фи и посмотрел поверх его головы туда, куда смотрела его жена. Выражение его лица изменилось.

Медленно Фи обернулся назад.

Боб Бандольер отходил от кровати, держа в руках развернутое кухонное полотенце с пятнами ярко-красного цвета. Из спальни доносилась обычная вонь.

Подбородок матери был в чем-то черном и мокром.

Боб Бандольер уронил один конец ткани и направился к двери спальни. Он не кричал, но выглядел так, будто ему хочется диким воплем разнести весь дом. Он хлопнул дверью.

— Прошлой ночью... — начала миссис Сунчана.

— Мы слышали тебя прошлой ночью, — сказал мистер Сунчана.

— Ты очень шумел.

— И мы забеспокоились о вас. С тобой все в порядке, Фи?

Фи сглотнул и закивал головой.

— Правда?

— Да, — сказал он. — Правда.

Дверь в спальню распахнулась, вышел Боб Бандольер и тут же немедленно захлопнул ее за собой. Он уже не держал полотенце.

— Может, уже хватит вмешиваться в нашу частную жизнь? Вы, двое, убирайтесь из нашей квартиры, или я вышвырну вас из дома. Я не шучу.

Мистер Сунчана, попятившись, натолкнулся на свою жену.

— Вон отсюда, вон, вон!

— Что с вашей женой? — спросила миссис Сунчана.

Отец Фи остановился в нескольких футах от двери.

— У моей жены пошла носом кровь. Ей нехорошо. Я опаздываю на работу, я больше не могу позволять вам задерживать меня.

— Вы называете это кровью из носа?

Широкое лицо миссис Сунчаны побледнело. Ее руки тряслись.

Боб Бандольер закрыл дверь и подождал, пока они поднимутся наверх.

На улице у отца изо рта вырывался белый пар.

— Тебе понадобятся деньги. — Он дал Фи долларовую бумажку. — Это на сегодня и на завтра. Надеюсь, тебе не надо напоминать, чтобы ты не разговаривал с соседями. Если они пристанут, просто скажи им, чтобы убирались.

Фи сунул денежку в карман куртки.

Отец похлопал его по голове и отправился вниз по Седьмой Южной улице к Ливермор-авеню, а дальше автобусом в отель «Хэмптон».

5

Фи снова остановился на пути в «Белдейм Ориентал», чувствуя себя неподвижным, словно зажатым между двумя мирами. Он опять стал смотреть вниз на текущую воду.

Огромный мужчина с теплыми руками ждал его, чтобы затянуть в кинотеатр.

6

Большая часть мест пустует. Большой человек с добрыми глазами и яркими усами вырастает рядом с тобой. Он кладет руку тебе на плечи. Чернокожий боксер морщит лоб и колотит другого человека. Миссис Сунчана принимает свою корону. Она смотрит на него, и он шепчет: кровь из носа. Рука Бога сжимает его плечи, и Бог шепчет: хороший мальчик. Кот поймал мышонка на крутящихся ножках. Я знаю, ты рад меня видеть. Рука у Бога огромная и горячая, а серая плита его лица весит тысячи фунтов. Ты пришел снова повидать меня. С Робертом Райаном, Идой Люпино и Уильямом Бендиксом. Было слышно, как Джерри-привидение завывает в черно-белых простынях. Чарли Карпентер сидел в длинной тихой церкви, обратив свое внимание к Богу, который тихонько хихикнул и взял тебя за руку. Ярко горели и потрескивали свечи. Миссис Сунчана прислонилась головой к раме. Ты не помнишь, что мы делали? Тебе это нравилось и мне тоже. Зачем Бог делает людей одинокими? Ответ: Он тоже был одинок. Некоторые из моих особых друзей приходят ко мне в гости, и тогда мы идем в подвал. Ты особый друг, ты самый особый из всех особых друзей. У меня есть игрушка для тебя. Лили Шихан берет руку Карпентера. Вот она, вот игрушка. Лили улыбается и кладет руку Чарли на свою игрушку. Расстегни молнию, говорит Бог. Давай. «Лаки страйк» — отличный табак. Я бы милю прошагал за пачкой «Кэмела». Видишь ее, вот она, она твоя. Ты знаешь, что с этим делать. Малыш. Господь такой суровый и любящий. Возьми сигарету, Чарли. Ты ей нравишься, разве ты не видишь, как ты ей нравишься? Рэндом-Лейк — прекрасное озеро. Мне нужна твоя помощь. Вот мы и на лужайке у дома Фентона Уэллса. Если остановишься сейчас, я тебя убью. Ха-ха-ха. Это шутка. Я тебя зарежу и превращу в отбивные, конфетка моя, я знаю, как это делается. Но вот конверт с надписью «Илия», и вот фотографии. У каждого из тех солдат есть то же, что и у меня, такая же большая толстая штука, которая любит выходить и играть. Собака выскакивает на лужайку перед домом Фентона Уэллса, и ты разбиваешь ей голову палкой. Ты целуешься долгим поцелуем. Дым из его рта заполняет все. Бог взял тебя за голову обеими руками и подтолкнул вниз к другому маленькому рту. Алло, таверна Даффи, Даффи слушает. Джек Армстронг типично американский парень. Добро пожаловать в приключения. Гул у него в ушах. Он засунул большую штуку ему за щеку так, чтобы он не подавился, руки Бога поднимали и снова опускали его голову. Чарли и Лили целовались, пенис Лили извивался, как змея. Женщина должна прижать твой рот к груди, и оттуда потечет молоко. Я то, что тебе нужно. Когда ты берешь это в рот во второй раз, оно двигается — резко вздрагивает и выталкивается вверх. Бог вздыхает от удовольствия. Его руки вокруг твоих. Теперь поцелуй. Они жгут фотографии, запах резкий и неприятный. На вкус кисловатый. Подожди, говорит музыка. Миссис Сунчана закрывает лицо. Весь мир охватывает пламя. Сверху из той длинной штуки, поднявшись с самого ее дна, из самой глубины колодца, вырывается это. Бог сжимает своими руками твою голову. Ты открываешь рот, и из него вытекает дым и слюна. Если бы Бог захотел, он мог бы затопить мир. Кофе «Максвелл Хаус» — хорош до последней капли. Маленький арабский мужчина на краю огромной накрененной чашки. То, что у тебя во рту, имеет вкус хлеба. Вкус хлеба теплый и нежный. Быть любимым. Чарли в своем отличном костюме едет в поезде. Девушки смотрят. Малыш хорошо воспитан. Каждую нормальную девушку привлекают красивые мужчины. Невидимая кровь, кровь Бога, омывает мир. Чарли Карпентер на лодке через озеро, туман скрывает лацканы его пиджака. Ты можешь отклониться назад на гигантскую грудь Бога. Его рука хлопает тебя по щеке. Джек Армстронг ест пшенку каждый день. Лодка скользит через камыши. Музыка воды, музыка смерти. Бог гладит тебя по груди, рука у Него грубая. Заработаешь много денег, продавая рождественские открытки своим соседям. Гостиничный бизнес — чисто американский бизнес. Тебе не кажется, что они все берут полотенца, большие парни? Лучшие гамбургеры делают у нас. Чарли оставил лодку в камышах и теперь быстрыми шагами идет к дому Лили. Ох, лицо Чарли Карпентера, ох, злость на его лице. Может забить тебя до смерти. Он упорен. Маленький араб цепляется за свою чашку. Из него не вырастет человек, он не человек. Его руки вокруг тебя, голубая роза, маленькая голубая роза.

ИСТОРИЯ ЛИСТЬЕВ

У его мамы носом пошла кровь. Мальчик опустил свою руку в воду, чтобы ее остановить, и из листьев поднялось облако и затемнило всю воду.

ИСТОРИЯ КИНО

Чарли Карпентер и Лили Шихан держались за руки и смотрели с экрана. Поцелуй меня, сказала Лили, и мертвый мальчик склонился над ней и поцеловал это, взяв себе в рот. Каждый день в зале кинотеатра «Белдейм Ориентал» происходило одно и то же. Конец фильма так ужасен, что невозможно было вспомнить, даже если очень стараться.

ИСТОРИЯ КРОВИ ИЗ НОСА

Когда миссис Сунчана увидела это, она сказала: «Вы называете это кровью из носа?», а его отец ответил: «А как же еще это можно назвать?»

ИСТОРИЯ КИНО

Лили Шихан обвила руками Чарли Карпентера точно так же, как Кое-кто обнимал мертвого мальчика. Между ног у нее что-то выросло, и Чарли Карпентер стал это лизать. Мы помним складки серой плоти. Когда же теплая, нежная жидкость с дрожью вырвалась наружу, по вкусу она была как хлеб.

ИСТОРИЯ ГОЛУБОЙ РОЗЫ

Чарли Карпентер позвонил в дверь Лили Шихан, и когда она открыла, он подарил ей голубую розу. Это символ умирания, символ смерти. Мой папа встречал человека, который выращивал их, и когда этот человек попытался убежать, папа застрелил его в спину.

ИСТОРИЯ КИНО

Кино шло еще долго и потом наконец-то кончилось. Роберт Райан лежал в луже крови, и отвратительная смертельная вонь наполняла воздух. Лили Шихан закрыла входную дверь, и маленькая лодочка уплыла через озеро Рэндом. Некоторые люди встали со своих мест и пошли вверх по проходу, они распахнули двери в холл. Все мое тело гудит от чувств, которых я не знаю. В своих руках я чувствую вес леденцов в шершавом мешочке, мои пальцы сохраняют жар... мои руки горят. Существует только этот мир с его пустыми сиденьями и огромным телом рядом с моим. Я дважды мертв, я похоронен под ковром в «Белдейм Ориентал», засыпанный хлопьями попкорна. Мое сердце заходится, когда огромный человек крепко прижимает меня к груди. История кино была слишком ужасной, чтобы ее запомнить. Я говорю, да, я приду завтра. Я все забыл. В мозгу гремели слова из колонок. Джек Армстронг, «Лаки страйк», ирландские песни на день св. Патрика, когда я был болен и лежал в постели весь день и слышал, как моя мама мурлыкала песни и разговаривала сама с собой, убирая комнаты, в которых мы жили.

ИСТОРИЯ МОЕЙ ПЕРВОЙ ЖЕРТВЫ

Первым человеком, которого я убил, был шестилетний мальчик по имени Ланс Торкельсон. Мне тогда было тринадцать. Мы были на карьере в Тангенте, Огайо, и я заставил Ланса держать в руках мой член, и кончик был как раз напротив его лица. Пораженный новым ощущением, я вскрикнул, и сперма выстрелила и прилипла к его лицу. Если бы я держал рот на замке, все было бы в порядке, но мой вопль напугал Ланса, и он начал выть. Я все еще стрелял спермой — часть ее попала Лансу на шею и стекла вниз под воротник. Он дико орал. Я поднял камень и сильно ударил Ланса сбоку по голове. Он сразу же рухнул. Потом я бил его, пока что-то не сломалось, и голова его не стала мягкой. Мой член все еще был упругим, но внутри уже ничего не осталось. Я откинул камень в сторону и смотрел, каким я был плотным и живым, таким готовым. Я с трудом мог поверить в то, что произошло. Я никогда не знал, как это работает.

8

Неожиданная перемена в атмосферном давлении вывела его, стонущего, из кино. Все его тело натянуто от страдания. Она умерла, думал он, она только что умерла. В его спальню проникали запахи от пива и мусорного ведра. Темнота над его кроватью свернулась в узор такой же бессмысленный, как нефтяная пленка на воде. Он отбросил одеяло и спустил ноги с кровати. Очертания какой-то фигуры вращались над ним и меняли форму.

Все в его комнате — кровать, комод, игрушки и одежда на полу — сделалось совершенно неузнаваемым при белом свете, который просачивался из окна через марлевые занавески. Комната казалась ему больше, чем при дневном свете. Как только он откинул одеяло, до его ушей стал доноситься глубокий звук, глубокий, механический скрежет, который разливался по всей комнате от пола и стен. Этот звук проистекал из земли — так работала сама земля, огромная машина в сердце земли.

Он пошел в гостиную. Бледный лунный свет падал на ковер. Спящая Джуд свернулась в темный комок, из которого торчали только кончики ее ушей. Вся мебель, казалось, готова раствориться, стоит ему только дотронуться до нее. Дверь в спальню закрыта. Пыхтение огромной работающей машины в земле продолжалось.

Звук усилился, когда он подошел к двери в спальню. Замешательство опустилось на него, как туман.

Он стоял в залитой лунным светом комнате и глотал огонь, рука словно примерзла к ручке двери. К нему пришло осознание ужасного: неприятный звук, который разбудил его, — это дыхание матери, непрекращающаяся борьба за то, чтобы втянуть глоток воздуха и выдавить его наружу. Фи почти потерял сознание — облако смущения оставило его так быстро, что он почувствовал себя раздетым. Он думал, что мать умерла, а теперь она собиралась умереть еще раз.

Он повернул ручку и открыл дверь. Скрежещущие звуки не просто стали громче, они выросли в размере и массе. Внутри «Белдейм Ориентал» надо было постоять немножко, пока глаза привыкнут к темноте. Слегка перебивая шумы, издаваемые телом матери, стремящимся удержать в себе жизнь, в комнате раздавались более мягкие звуки отцовского храпа.

Фи вошел в спальню, тени перед ним постепенно сливались и густели. Мать лежала со сложенными на груди руками, лицом к потолку. Звучало так, будто из нее отрезок за отрезком вырывали что-то длинное и неровное и неохотно поддающееся. С правой стороны кровати на матрасе лежало бледное мускулистое тело, одетое только в белые удлиненные трусы, рука над головой, нога согнута в колене. Рядом с матрасом выстроился отряд пивных бутылок.

Фи потер глаза и наконец увидел, что руки матери часто вздрагивают, как сердцебиение какого-нибудь маленького животного. Он потянулся и положил пальцы на ее предплечье. Оно двигалось в том же быстром ритме, что и руки. Еще один неровный вдох, преодолевая препятствия, понес воздух внутрь матери, а когда он сжал ее руку своей, кто-то невидимый вырывал из нее дыхание обратно. Маленькая лодочка, в которой уплывала мама, стала теперь только крошечной точкой на черной воде.

Тело матери казалось длинным, как городской квартал. Как он мог нарушить то, что происходило в этом теле? Руки, скрючившиеся на груди, были размером с его голову. Ногти, отросшие на руках, были длиннее его пальцев. Ее подбородок разделял чернеющие впадины. Лицо широкое, как карта мира. Вся эта мощь и размеры подавляли — ее борьба уничтожала его, вздох за вздохом.

Руки на ее груди все еще мелко дрожали. Звуки, издаваемые при втягивании и выпускании воздуха наружу, уже ничем не напоминали дыхание. Звуки сражения, десятков мужчин, умирающих на поле боя, тяжелых ног, глухо топающих по земле, снарядов, уничтожающих вековые деревья, военных самолетов, летящих по небу. Мужчины стонали на поле брани. Воздух был розовым от взрывов артиллерийских снарядов. Его расчерчивали ослепительно яркие желтые трассирующие снаряды.

Фи открыл глаза. Тело его матери — поле сражения. Ее ноги дрожали под простыней; дыхание превратилось в нечеловеческое пыхтение со скрежетом. Он потянулся, чтобы снова дотронуться до ее руки, но рука выпрыгнула из его пальцев. Он взвыл от одиночества и страха, но звуки, вылетающие из ее рта, затмили крик. Ее руки подскочили вверх на три или четыре дюйма и шлепнулись на тело. Два ногтя щелкнули друг о друга со звуком хрустнувших куриных косточек. Длинные желтые ногти покатились вниз по простыне и клацнули друг о друга внизу сбоку кровати. Фи чувствовал: что бы ни происходило внутри его матери, это же происходит и с ним. Он чувствовал, как огромные руки добрались до его внутренностей, крепко сжали всю его сущность и потянули наружу.

На мгновение она перестала двигаться. Руки с переплетенными пальцами зависли в воздухе; ноги уперлись в матрас; бедра поднялись вверх. Ноги разъехались, и бедра снова рухнули на кровать. Простыня медленно опустилась на талию. Запах крови наполнил комнату. Руки матери упали на грудь, а измятая нижняя простыня постепенно превращалась из белой в темно-красную. Кровь стекала к коленям. Около талии она была еще темнее и просачивалась насквозь через верхнюю простыню.

Что-то внутри матери издавало тихий, лопающийся звук.

Дыхание появилось снова, но теперь оно уже было мягче. Фи чувствовал, как огромные руки внутри него сжались еще сильнее и опять стали тянуть. От земли поднимались стоны. Воздух входил и выходил из ее тела с шумом товарного поезда. Его собственное дыхание совпадало с дыханием матери.

Ее руки улеглись на груди. Длинные ногти клацали друг о друга. Фи искал, но не находил сломанные ногти, что покатились к нему, — он боялся посмотреть вниз и увидеть, как они скрутились рядом с его голой ногой. Если бы он наступил на них, то заорал бы от ужаса.

Фи вдохнул обжигающий воздух. Кровь и смерть втянулись с ним в его тело и впились в плоть, а когда он выдохнул одновременно с матерью, они остались внутри. Кровь как-то оказалась на его пальцах, и он оставлял темные следы на кровати.

Их дыхания остановились. Его сердце тоже остановилось. Гигантские руки сомкнулись внутри тела матери. Дыхание застряло в ее горле, а потом вырвалось наружу с резким вскриком. Они вместе набрали полные легкие крови и смерти и выдохнули облака дыма.

Маленькая лодка на черном озере раскачивалась на волнах у самого горизонта.

Глотки воздуха попадали в ее рот, останавливались, а потом терялись. Она сделала два вдоха, ждала, ждала и выдохнула раз. Прошло много времени. С удивлением он заметил слабые солнечные лучи, пробивающиеся в комнату. Ее рот покрылся налетом от усилий и обезвоживания. Мать сделала еще один глоток воздуха, и он потерялся где-то внутри нее. Больше она не дышала.

Фи вдруг обнаружил, что оставил свое тело и видит себя стоящим у кровати.

Затаив дыхание, он ждал, что будет дальше. Он увидел, что был меньше, чем представлял себе, и что под полосками крови на лице бледен от страха. Грудь, руки и спину покрывали синяки. Он увидел, что схватил мать за руку, — он не знал, что делает это.

По телу матери прокатилась волна. Начавшись у лодыжек, она прошла по ногам до бедер, по животу и докатилась до груди. Могучие руки нашли, что хотели, и теперь они никогда не отпустят свою добычу.

Лицо ее вытянулось так, будто она увидела что-то безвкусное. Они оба, его тело и он сам, наклонились над кроватью. Волна прокатилась по горлу и ушла в голову. Что-то внутри Фи ухватило самое его существо и стиснуло. Земля ушла из-под ног. Тихий взрыв трансформировал форму и давление воздуха, изменил цвет, изменил все вокруг. Последняя конвульсия очистила ее лоб от морщин, голова опустилась на подушку, и это был конец. В какой-то момент он видел, или ему показалось, что он видел, как что-то маленькое и белое устремилось к потолку. Фи снова был в своем теле. Он отшатнулся от кровати.

Отец крикнул: «Эй? Эй!»

Фи завопил — он совсем забыл, что по другую сторону кровати спал его отец.

Опухшее лицо Боба Бандольера появилось над серединой тела, лежащего на кровати. Он протер глаза и заметил залитые кровью простыни. Отец пошатнулся.

— Убирайся отсюда, Фи. Здесь тебе не место.

— Мама умерла, — сказал Фи.

Отец обежал вокруг кровати так быстро, что Фи даже не смог различить, как он двигается, — он просто появился рядом и толкнул его в сторону двери.

— Делай, что говорю, и немедленно.

Фи вышел из комнаты.

Отец закричал:

— С ней будет все в порядке!

По холодному полу голыми ногами Фи дошел до кушетки в гостиной и лег.

— Закрой глаза, — сказал отец.

Фи послушно закрыл глаза. Когда он услышал, как хлопнула дверь в спальню, то открыл их снова. Раздался мокрый шлепок, простыни упали на пол. Фи позволил себе мысленно вернуться к тому, что произошло. Он слышал нечеловеческий, глухой звук, вырывающийся из его собственного горла. Он стал барабанить ногами по краю кушетки. Что-то из живота подкатило к горлу и наполнило рот вкусом блевотины. Мысленно Фи наклонился над кроватью и разгладил морщинки на лбу у матери.

Дверь в спальню снова хлопнула, и Фи закрыл глаза.

Боб Бандольер быстро прошел через гостиную.

— Тебе надо в постель, — сказал он, но уже без гнева.

Фи лежал с закрытыми глазами. Отец пошел в кухню. Из крана хлынула струя воды, открылся ящик, один об другой зашуршали пакеты, ящик закрылся. Все это уже случалось раньше и потому успокаивало. Фи представлял, как Чарли Карпентер за рулем своей моторной лодки мчится по гладкому озеру. Бородатый человек в арабской одежде поднимает голову и выпивает последнюю каплю из огромной чашки. Теплая жидкость падает на язык, и по вкусу она напоминает хлеб, только обжигает, если ее проглотить. Отец пронес мимо него ведро воды, и от ведра разнесся сладкий запах чистоты, издаваемый моющим средством. Дверь спальни снова хлопнула, и Фи открыл глаза.

Глаза были все еще открыты, когда Боб Бандольер вышел с ведром и губкой в одной руке и огромной кучей красного тряпья в резиновой подкладке, с которой капало, в другой руке.

— Мне нужно поговорить с тобой, — сказал он Фи. — Подожди, я отнесу все это вниз.

Фи кивнул. Отец пошел в сторону кухни и ступенек в подвал.

Внизу забурчала и забулькала стиральная машина. Раздались шаги вверх по лестнице, дверь закрылась. Хлопнула дверка шкафчика, потом звук жидкости, льющейся из бутылки. Боб Бандольер вернулся в гостиную. На нем была вытянутая футболка и полосатые трусы, а в руке он держал наполовину наполненный стакан виски. Волосы его стояли дыбом, а лицо было все еще опухшим.

— Это нелегко, мальчик.

Он поискал глазами место, где бы сесть, сделал три или четыре шага назад и опустился на стул. Посмотрел на Фи и глотнул из стакана.

— Мы сделали все, мы сделали все, что могли, но все напрасно. Нам будет тяжело обоим, но мы поможем друг другу выкарабкаться. Мы станем друзьями.

Он выпил, не сводя глаз с сына.

— Хорошо?

— Хорошо.

— Вся наша помощь и любовь, которую мы отдавали маме, — все это не помогло. — Он сделал еще глоток. — Она умерла этой ночью. Очень тихо. Она не страдала, Фи.

— Ох! — произнес Фи.

— Когда ты пытался привлечь ее внимание, она уже была почти мертва. Она уже была почти на небесах.

— Охо-хо, — только и сказал Фи.

Боб Бандольер уронил голову и некоторое время смотрел вниз. Почесал затылок. Глотнул еще виски.

— В это трудно поверить. — Он помотал головой. — В то, что это могло так кончиться. С ней, с этой женщиной. — Он посмотрел в сторону, а потом повернулся к Фи со слезами на глазах. — Эта женщина... она любила меня. Она была самой лучшей. Многие люди думают, что знают меня, но только твоя мать знала, на что я способен — и в хорошем, и в плохом смысле. — Еще один взмах головой. Он вытер глаза. — Анна, Анна была такой, какой должна быть жена. Такой, какими должны быть все люди. Она была послушной. Знала свои обязанности. Не возражала против моих решений, разве что три или четыре раза за всю нашу совместную жизнь. Она была чистюля, она умела готовить... — Он снова плакал. — И она была твоей матерью, Фи. Никогда не забывай об этом. В этом доме никогда не было грязных полов.

Боб поставил стакан и закрыл лицо руками. Рыдания душили его.

— Это еще не все, — сказал отец. — Далеко не все.

Фи вздохнул.

— Я знаю, кто во всем виноват, — сказал отец, уставившись в пол. Затем он поднял голову. — Знаешь, как все началось?

Фи ничего не ответил.

— Один урод в «Св. Олвине» решил, что я ему больше не нужен. Вот с чего начались неприятности. А почему я не всегда ходил на работу? Потому что мне нужно было заботиться о жене.

Он ухмыльнулся сам себе.

— У них не хватило элементарного приличия, чтобы понять: мужчина должен заботиться о своей жене. — Его наводящая ужас улыбка напоминала судорогу. — Но моя кампания уже началась, сынок. Я уже сделал первый выстрел. Пусть теперь будут внимательнее. — Он наклонился вперед. — И в следующий раз перебивать меня не станут.

— Она не просто умерла, — сказал Боб Бандольер. — Это «Св. Олвин» убил ее. — Он допил виски, и его лицо снова перекосило. — В болезни и в здравии, помнишь? А они думают, что кто-то еще может делать работу Боба Бандольера. Думаешь, они спросили постояльцев? Нет. Они могли бы спросить того чернокожего саксофониста — даже его. Гленрой Брейкстоун. Каждый вечер этот человек говорил: «Добрый вечер, мистер Бандольер», а он считал себя таким важным, что едва ли еще на кого тратил хотя бы пару слов. Но ко мне он относился с уважением, да. Они не хотели об этом знать? Теперь они узнают. Уж я об этом позабочусь. — Лицо его успокоилось. — Эта женщина — вся моя жизнь.

Он встал.

— Теперь нужно кое-что сделать. Твоя мать умерла, но жизнь продолжается.

Неожиданно Фи осознал всю правду. Он был сам наполовину мертв, часть его принадлежала умершей матери. Отец направился к телефону.

— С нами будет все в порядке. А вот все остальные пусть будут начеку.

Секунду он сосредоточенно смотрел на телефон, пытаясь вспомнить номер, затем набрал несколько цифр.

Сунчана проснулись и начали ходить по спальне.

— Доктор Хадсон, это Боб Бандольер. — Подобие улыбки то появлялось, то исчезало. — Я знаю, сейчас рано, Хадсон. Я не звоню просто так. Ты знаешь, где я живу?... Потому что... Да, я совершенно серьезен. Поверь, я не шучу.

Фи поднялся с кушетки. Он наклонился и подобрал толстую черную Джуд, которая тут же замурлыкала. Его руки все еще были в засохшей крови и на фоне черной шерсти казались ярко-красными.

— Потому что ты мне нужен сейчас, старик. Моя жена умерла сегодня ночью, и мне нужно свидетельство о смерти, чтобы позаботиться о ней дальше.

Отдельные длинные волоски шерсти Джуд прилипали к его пальцам.

— Хадсон.

Наверху смыли воду в туалете.

Фи понес Джуд к окну.

— Хадсон, послушай меня. Вспомни, как я прикрывал твою задницу. Я был тогда ночным портье, я знаю, что там происходило.

Фи протер глаза и выглянул в окно. Там был невидимый человек, и он заглядывал внутрь.

— Я бы сказал, что ты был очень занят, вот что происходило.

— Давай назовем это сердечным приступом, — сказал отец.

Джуд тоже видела невидимку. Она их всегда видела — они для нее вовсе не были новостью. Соседи ходили по комнате, они одевались.

— Мы кремируем, — произнес отец.

Фи почему-то покраснел.

— Алло, пригласите мистера Ледвелла, — сказал отец. — Это Боб Бандольер. Мистер Ледвелл? Боб Бандольер. Мне жаль, что приходится сообщать об этом, но моя жена умерла этой ночью, и я бы хотел остаться сегодня дома, но если я очень понадоблюсь... Очень много забот с похоронами, и у меня маленький сын... Она была больна, да, сэр, серьезно больна, но все равно это большая трагедия для нас...

Глаза Фи наполнились, и по щеке скатилась слеза. Он слишком сильно сжал Джуд, она издала пронзительный, раздраженный крик и вонзила коготь в плечо мальчика.

— Я очень ценю вашу доброту, сэр, — сказал Боб Бандольер.

Он повесил трубку и уже совсем другим голосом произнес:

— Этот старый пьяница, доктор, будет здесь, как только соберет костюм из свалки на полу. У нас есть кое-какие дела, мы должны перестать плакать и одеться. Ты меня слышишь?

9

Боб Бандольер открыл доктору дверь как раз, когда мистер Сунчана уходил на работу, и Фи видел, как соседи сверху восприняли их неказистого гостя: черная сумка, мятый пиджак, сигарета, догоревшая до самых губ. Доктора Хадсона пригласили войти и провели в спальню.

Когда доктор Хадсон вышел из спальни, он посмотрел на часы и начал заполнять печатный бланк на обеденном столе. Боб Бандольер назвал девичью фамилию жены (Димчек), дату рождения (16 августа 1928 года), место рождения (Ажур, Огайо). Причиной смерти была названа легочная недостаточность.

Через полчаса после ухода доктора приехали двое в черных костюмах, завернули мать Фи с головой в простыни и унесли на носилках.

Боб Бандольер побрился дважды, наводя на лице армейский глянец. Оделся в темно-синий костюм. Сделал еще глоток виски, просматривая содержимое ящика с ножами. В конце концов он опустил нож для чистки овощей с черной ручкой в карман пиджака. Надел свое темное пальто и сказал Фи, что скоро вернется, вышел из квартиры и закрыл за собой дверь.

Часом позже он вернулся в таком мерзком настроении, что, когда ударил Фи, его сын мог бы сказать, что били его только потому, что он попался под руку. Он был ни в чем не виноват. Он старался молчать, чтобы соседи не услышали. От гнева Боб Бандольер стал таким неповоротливым, что порезался, доставая нож из кармана. Боб Бандольер взбесился, топнул ногой и замотал палец салфеткой — еще один взрыв гнева, когда он не смог найти бинтов, я не могу найти бинтов, неужели у нас нет даже каких-то чертовых бинтов? Он открыл новую бутылку и стал наливать себе стакан за стаканом.

С утра Боб Бандольер оделся в тот же темно-синий костюм и отправился в отель «Хэмптон». Фи, который сказал, что слишком плохо себя чувствует, чтобы идти в кино, провел целый день, надеясь увидеть невидимок.

Через несколько ночей Боб вспомнил, что надо бы приготовить обед, и после того как взошла луна, а его сын лежал в полубессознательном оцепенении на ковре в гостиной, присосавшись к своей боли, как к леденцу, он вернулся к ящику с ножами и в задумчивой, откормленной, отточенной манере выбрал нож с шестидюймовым лезвием и резной деревянной ручкой. Много часов спустя Фи проснулся настолько, чтобы осознать, что отец несет его в постель, а еще понять по его красивому, ликующему лицу, что поздно ночью, когда его никто не видит, Боб Бандольер возвращается в отель «Св. Олвин».

Их жизнь снова вошла в обычное русло. Боб Бандольер оставлял на столе сандвичи и закрывал за собой дверь — казалось, он забыл о «Белдейм Ориентал» или решил, что походы ребенка в кино в полном одиночестве могут привлечь ненужное внимание соседей: лучше закрыть его одного дома.

Однажды Фи проснулся и увидел радостное лицо отца, склонившееся над ним. Мальчик понял, что отец снова был в отеле, который он ненавидел, и что отец ненавидел отель «Св. Олвин» потому, что любил его, и что на этот раз ему наконец-то удалось пробраться внутрь.

Иногда Фи казалось, что у него вообще никогда не было матери. То и дело он замечал, как кошка пялится в пустое пространство, и знал, что Джуд видела кого-то из невидимого мира. К нему вернулись «Из опасных глубин», и один в пустой комнате мальчик играл в Чарли Карпентера — Чарли, убивающего большую собаку, Чарли, избивающего Уильяма Бендикса до смерти, Чарли, умирающего на глазах улыбающейся Лили Шихан.

После того как отец дал ему коробку цветных карандашей и блокнот, оставленные одним из постояльцев отеля «Хэмптон», Фи проводил целые дни, рисуя огромные ноги, крушащие дома, ноги, давящие мужчин и женщин, разрушающие целые города, рисовал мертвых людей, распластанных в кратерах и лагерях после того, как прошли гигантские ноги. Он прятал свои рисунки под кроватью. Однажды Фи опустил рисунок голой ноги на свой выставленный пенис и чуть не упал в обморок от сочетания блаженства и ужаса. Он был Чарли Карпентером, проживающим тайную историю Чарли Карпентера.

Когда бы он ни встречал соседей, один или вместе с отцом, они скрывались за дверью.

Боб Бандольер сказал:

— Никогда ни слова о твоей матери, ни открытки, они ни разу не удостоили ее телефонным звонком. Такие люди ничем не лучше животных.

Однажды ночью, двадцать пятого октября, Боб Бандольер пришел домой с работы обеспокоенный и раздраженный. Несмотря на два куска мяса и бутылку виски в большой коричневой сумке, он отлупил своего сына, как только снял пальто. Боб Бандольер поджарил мясо и выпил бутылку виски. Каждые десять минут он вскакивал из-за стола и проверял, в каком состоянии его воротничок, достаточно ли блестят усы, идеален ли узел галстука. Отель «Хэмптон», который уступал только «Пфорцхаймеру», превратился в «отстойник», «свинарник». Теперь Боб это знал. Они думают, что понимают, с чем связаны перемены, но эти скаредные козлы так и не поняли самого главного. У них в отеле есть первоклассный служащий, и что они с ним делают? Читают ему лекции. Предлагают сдержанней вести себя с постояльцами. Даже в «Св. Олвине», даже в «Св. Олвине», в отеле, который принес ему столько вреда, в отеле, который оскорбил и больно ранил его, который фактически убил его жену, даже там не было таких дебилов. Может, ему стоит «переключиться», «поменять поле деятельности», «изменить место театра военных действий». Ты даешь и даешь и взамен получаешь унижение.

* * *

На следующее утро, глядя в окно, Фи наконец увидел мельком одного невидимого человека. Он чуть не потерял сознание. Это была бледная светловолосая женщина с несчастным лицом, женщина, которая, наверное, и при жизни была похожа на привидение. Она пришла, чтобы посмотреть на него, Фи знал это. Она искала его так, будто его безвременно ушедшая мать пыталась разыскать своего малыша. А потом, когда его глаза вдруг наполнились слезами, женщина на тротуаре исчезла. Торопливо, почти виновато, Фи вытер слезы. Если бы он мог, он бы вышел через дверь и последовал за ней — прямо в отель «Св. Олвина», потому что она ушла именно туда.

* * *

Следующая значительная перемена в жизни Фи наступила после того, как отец нашел его рисунки. И во время скандала, в самом центре урагана перед Фи во второй раз появилась обитательница невидимого мира, появилась так, что Фи понял — причиной смерти стал он.

* * *

Все началось со спокойного обеда. Разговор шел о «лицемерном пошляке», который отдает приказания Бобу Бандольеру, о «ненадежном и продажном» коллеге, упоминалось о том, какой прекрасной христианкой была Анна Бандольер. Фи грел свои руки над огнем любви и ненависти отца. Посреди удовольствия, которое он получал от этого тепла, до него дошло, что отец задал ему вопрос. Он спросил еще раз.

— А что с той бумагой и цветными карандашами, которые я тебе дал? Это ведь все стоит денег, знаешь ли.

Они не стоили Бобу Бандольеру никаких денег, но это не важно: потеря или порча драгоценных вещей приравнивалась к преступлению. Разве тебе хочется быть плохим, а потом стать просто хуже некуда?

— Не знаю, — сказал Фи, но отвел глаза в сторону.

— Ах, ты не знаешь, — сказал Боб Бандольер, и его поведение стало еще более настойчивым.

Фи угрожало избиение, но лучше уж пусть побьет, чем увидит его рисунки.

— Думаешь, я в это поверю?

Фи снова искоса глянул в сторону своей спальни. Отец вскочил, наклонился через стол и опрокинул мальчика вместе со стулом.

Боб Бандольер ринулся вокруг стола и поднял его за воротник.

— Ты что, совсем ненормальный? Думаешь, от меня просто отделаться, стоит только солгать?

Фи захныкал, а потом взвыл во весь голос. Отец швырнул его в сторону коридора.

— Ты мог бы облегчить свою участь, но ты все испортил. Что ты натворил? Поломал карандаши? Порвал бумагу?

Фи отрицательно помотал головой, пытаясь сообразить, в какой степени можно сказать правду, чтобы отец не стал смотреть рисунки.

— Тогда покажи мне. — Отец затащил его в комнату и толкнул к кровати. — Где они?

И снова Фи невольно предал себя: он посмотрел под кровать.

— Понятно.

Фи закричал «не-е-ет!» и забрался под кровать в отчаянной попытке заслонить от отца рисунки своим телом.

Ругаясь, отец опустился на пол, дотянулся под кроватью до Фи, схватил его за руку и вытащил наружу. Вспотевший, сопротивляющийся Фи отшвырнул стопку рисунков в сторону и нечаянно ударил отца. Он пытался вырваться из его рук, чтобы уничтожить рисунки — хотел запихнуть их в рот, изорвать в конфетти, выбежать через входную дверь и спрятаться внизу в подвале.

Какое-то время оба рычали и орали. Фи начал задыхаться, но он все еще крутился и извивался.

Отец ударил его по уху и сказал:

— Я вырву из тебя сердце.

Фи обмяк — картинки лежали на полу вокруг них, они только того и ждали, чтобы их рассмотрели. Внимание Боба Бандольера переключилось на изображенное на больших листах бумаги. Он кинул Фи на пол и наклонился, чтобы подобрать ближайшие два рисунка.

Фи закрыл лицо руками.

— Ноги, — произнес отец. — Какого черта? Ничего не понимаю.

Он ходил по комнате, переворачивая картинки. Развернув одну из них, он показал ее Фи: гигантские ноги, уходящие от раздавленного кинотеатра.

— Ты сейчас же объяснишь мне, что это такое.

Тут с Фи Бандольером произошла абсолютно беспрецедентная вещь: он открыл рот и начал произносить слова, совершенно себя не контролируя. Кто-то другой внутри него говорил и говорил. Фи слышал, как слова выходят из его рта, но стоило ему их произнести, как он сразу же все забывал.

* * *

Наконец он сказал все, хотя и не мог повторить ни единого слова, даже если бы его повесили над огнем. Лицо отца покраснело. Как-то по-новому обеспокоенный Боб Бандольер, казалось, сомневался, что ему делать: успокаивать Фи или лупить. Он больше не мог выдержать взгляд Фи. Отец бродил по комнате, подбирая разбросанные рисунки. Через несколько секунд он бросил их назад на пол.

— Подними и избавься от них. Я больше никогда не хочу этого видеть.

Первый признак перемены состоял в новом отношении Боба Бандольера к сыну. Для Фи новое отношение означало, что он сам стал одновременно и гораздо лучше, и гораздо хуже. Отец больше никогда не поднимал на него руку, но Фи чувствовал, что отец вообще не хочет к нему прикасаться. Дни и ночи проходили в безмолвии. Фи казалось, что он тоже становится невидимым, по крайней мере для своего отца. Боб Бандольер пил, но вместо того чтобы разговаривать, он читал и перечитывал утреннюю газету.

Ночью седьмого ноября Фи проснулся от стука входной двери. По абсолютной тишине в квартире он понял, что отец только что ушел. Он уже снова спал, когда отец вернулся.

На следующее утро Фи повернулся к окну в своей спальне, застегивая штаны, и чуть не задохнулся. Темноволосый мальчик почти такого же возраста, как он, заглядывал в окно с маленькой лужайки перед входом. Он ждал, что Фи заметит его, но не делал никаких попыток заговорить. Да ему и не нужно. Рубашка в клетку была малышу слишком велика, как будто он украл или выпросил ее. Грязные рыжевато-коричневые брюки не доходили до щиколоток. Несмотря на холодное ноябрьское утро, он был совсем босиком. Темные глаза зло сияли из-под нечесаных черных волос, а землистое лицо застыло от гнева. Казалось, он весь дрожал от этого чувства, но Фи был почему-то совершенно убежден, что это никак не относится к нему — это касалось кого-то еще. Мальчик пришел благодаря сходству, пониманию между ними. Грязный, в поношенной одежде, он вглядывался внутрь, чтобы почувствовать эмоции Филдинга Бандольера и сравнить. Но Филдинг Бандольер не мог найти в себе чувств, похожих на те, что струились из мальчика: он мог вспомнить только свои ощущения, когда говорил, сам того не желая. Что-то внутри него плакало и скрежетало зубами, но Фи едва слышал.

Если ты забыл, что ты в кино, твои собственные чувства разорвут тебя в кровавые клочья.

Фи застегнул пуговку на поясе брюк. Когда он снова посмотрел в окно, он увидел, как мальчик становится все бледнее и бледнее, его как будто ластиком стирали. Через него проступали очертания лужайки и тротуара. В тот момент Фи показалось, что что-то чрезвычайно важное, какое-то исключительно ценное качество, исчезало из мира. Если это качество уйдет, оно пропадет навсегда. Фи подошел ближе к окну, но он уже не видел горящих темных глаз, и когда дотронулся до стекла рукой, мальчик совсем исчез.

Все в порядке, сказал себе Фи: он действительно ничего не потерял.

Боб Бандольер провел еще один вечер, напиваясь над своей газетенкой, там на первой странице была большая фотография Ханса Штенмитца. Боб рано отправил Фи в кровать, и Фи почувствовал, что его прогоняют, потому что отец не хочет, чтобы он был свидетелем его беспокойства.

А он был обеспокоен, он нервничал. Когда сидел за столом, его нога дрожала, и он подскакивал всякий раз, когда звонил телефон. Это были не те звонки, которых боялся отец, но их невинность не успокаивала его волнений. В течение недели все попытки Фи заговорить с отцом встречали или сердитое молчание, или команду заткнуться, и Фи знал, что только отвращение и нежелание прикасаться спасают его от удара.

Следующие несколько дней Боб Бандольер расслаблялся. Он совершенно забывал, кто с ним в комнате, и снова пускался в старые разговоры о «лицемерном пошляке» и «коррумпированной банде», которая работала с ним. Затем отрывал взгляд от тарелки или газеты, смотрел на своего сына и краснел от чувства, которое не мог выразить словами. Свидетелем старого гнева Фи стал только еще раз, когда вошел в спальню Боба Бандольера и застал его сидящим на кровати и перебирающим небольшую стопку бумаг из обувной коробки. Лицо отца потемнело, его глаза потемнели, и на секунду Фи почувствовал слабость и знакомую дрожь от сознания, что его сейчас будут бить. Отец положил бумаги назад в обувную коробку и велел ему заняться чем-нибудь в другой комнате, быстро.

* * *

Боб Бандольер пришел домой и сообщил, что из «Хэмптона» его уволили — лицемерному пошляку все-таки удалось подловить его в мясном отсеке, и этот ублюдок даже не стал слушать объяснений. Но все равно все было в порядке. Его берут назад в «Св. Олвин». После всего, через что он прошел, вернуться в старый «Св. Олвин» ему ничего не стоит. Он уже свел с ними счеты.

Им с Фи больше нельзя жить вместе, по крайней мере пока. Это только во вред. Ему нужна тишина, ему надо все обдумать. Фи нужна женская ласка, ему нужно играть с другими детьми. Сестра Анны, Джуди, прислала из Ажура письмо, в котором говорилось, что они с мужем, Арнольдом, хотят взять к себе мальчика, если Бобу трудно растить ребенка одному.

Когда отец рассказывал все это Фи, он усердно разглядывал свои руки и поднял глаза, только когда дошел до этого места.

— Мы уже обо всем договорились.

Боб Бандольер повернул голову, чтобы посмотреть в окно, на фарфоровые статуэтки, на спящую кошку, на что угодно, кроме сына. Боб Бандольер недолюбливал Джуди и Арнольда точно так же, как недолюбливал Хэнка, брата Анны, и его жену Вильду. Фи понял, что отец и его тоже не любит.

Боб Бандольер отвез Фи на железнодорожную станцию в нижней части Миллхэйвена и в неразберихе цветов и шумов передал мальчика вместе с картонным чемоданчиком и пятидолларовой бумажкой в руки кондуктора. Всю дорогу от Миллхэйвена до Чикаго Фи ехал один, в Чикаго жалостливый кондуктор убедился, что малыш сел на поезд до Кливленда. Он точно исполнял все наказы отца и ни с кем не разговаривал всю долгую дорогу через Иллинойс и Огайо, хотя некоторые люди, в основном пожилые женщины, заговаривали с ним. В Кливленде его встретили Джуди и Арнольд Летервуд, и оставшиеся двести миль спящий мальчик проехал на машине.

10

Все остальное можно рассказать очень быстро. Летервуды, которые собирались безоговорочно любить своего племянника и были вне себя от радости, что вытребовали его у нелюдимого и довольно неприятного человека, который был женат на сестре Джуди Летервуд, очень скоро обнаружили, что мальчик с каждым месяцем доставляет им все больше и больше неудобств. Он просыпался ночью от собственного крика два или три раза в неделю, но не мог описать, что напугало его. Мальчик отказывался говорить о своей маме. Вскоре после Рождества Джуди Летервуд нашла у Фи под кроватью груду обеспокоивших ее рисунков, но мальчик отрицал, что это он нарисовал их. Он настаивал на том, что кто-то незаметно подложил их ему в комнату, при этом Фи делал такие дикие глаза и так ужасался, что Джуди перестала его спрашивать. В феврале на пустыре нашли забитую до смерти соседскую собаку. Через месяц соседскую кошку нашли со вскрытым горлом в канаве. Большую часть времени Фи проводил, молча сидя в кресле в углу гостиной и глядя в пространство. Иногда ночами Летервуды слышали, как он громко и отчаянно дышит, от этих звуков им хотелось спрятать головы под подушки. Когда в апреле выяснилось, что Джуди беременна, они с Арнольдом пришли к решению и попросили Хэнка и Вильду взять мальчика на время к себе в Тангент.

Фи переехал в Тангент и жил там в старом дырявом доме Хэнка и Вильды Димчек вместе с их пятнадцатилетним сыном, Хэнком-младшим, который его регулярно избивал, но во всем остальном почти не обращал на мальчика внимания. Хэнк был заместителем директора в средней школе Лоуренса Б. Фримена в Тангенте, а Вильда работала медсестрой, поэтому они проводили с Фи гораздо меньше времени, чем Летервуды. Если он вел себя тихо, немного замкнуто, значит, все еще «переживает» из-за смерти матери. Так как Фи больше некуда было идти, он сделал над собой усилие и стал вести себя так, как от него ожидали другие люди, так, как им было понятно. Со временем его ночные кошмары ушли. Он нашел себе секретное местечко, где прятал все, что писал и рисовал. Когда же его спрашивали, кем он хочет быть, когда вырастет, он отвечал, что хочет стать полицейским.

Фи окончил начальную школу и среднюю школу своего дяди со средними оценками. Нашли несколько мертвых животных (а еще несколько не нашли), но Фи Бандольер был настолько неприметным, что никто и представить себе не мог, что он может быть виноват в их смерти. Убийство Ланса Торкельсона взбудоражило общественность, в Тангенте решили, что мальчика убил кто-то не из местных. Когда Фи оканчивал школу, исчезла молодая женщина по имени Маргарет Лоуи, ее не видели после того, как она отвела своих двоих детей в городской бассейн. Шесть месяцев спустя ее истерзанное тело было найдено похороненным в лесу рядом с отдаленной фермой. К тому времени Филдинг Бандольер уже поступил на воинскую службу под другим именем. Груди Маргарет Лоуи, влагалище и щеки были вырезаны вместе с частями бедер и ягодиц; ее матка и яичники тоже были вырезаны; в горле, анальном отверстии и дырках в животе все еще оставались следы семени.

Преуспев в курсе боевой подготовки гораздо больше, чем в каком-либо предмете в средней школе, Фи обратился с просьбой принять его в отряд особого назначения. Когда он получил известие о том, что его приняли, то набрал номер телефона отца, а когда Боб Бандольер поднял трубку и сказал: «Да?», Фи прижался к телефону, ничего не говоря, даже не дыша, и стоял так до тех пор, пока его отец не выругался и не повесил трубку.

Великолепный Хэт

«Porkpie Hat»

Часть первая

1

Если вы интересуетесь джазом, то этот человек вам должен быть знаком, и название моих мемуаров говорит о том, кто он. Если музыка вас не интересует, то и имя его не имеет значения. Я буду называть его Хэт. Я вовсе не собираюсь рассказывать о том, что он хотел сказать людям своей игрой на «трубе» и что сказал (трубой он называл свой старенький тенор-саксофон «Сел-мер Бэлэнсд Экшн», с которого облезла большая часть позолоты). Я расскажу обо всем его длинном жизненном пути, а то, что оказалось плавным скольжением от приносящего радость мастерства к полному опустошению, скажется само собою.

Хэт действительно спился и впал в глубокую депрессию. Последние десять лет он несколько раз едва не умер от недоедания и к моменту смерти был уже почти прозрачным. А еще он не бросал играть до самого конца. Когда Хэт работал, он просыпался около семи часов вечера, одеваясь, слушал записи Фрэнка Синатры или Билли Холидей, к девяти приходил в клуб, играл три сета джазовых композиций, возвращался в свою комнату иногда после трех ночи, пил и слушал записи еще и еще (много у него их было, записей) и в конце концов отправлялся в постель примерно в то время дня, когда большинство людей начинают подумывать о ленче. Когда он не работал, то ложился спать примерно на час раньше, поднимался около пяти или шести, слушал записи и пил весь свой перевернутый с ног на голову день напролет.

Жизнь его могла бы показаться жалкой, но она была просто несчастной. Причиной несчастья была глубокая, необратимая грусть. Грусть — это совсем не то, что страдание, по крайней мере у Хэта. Грусть его была совершенно безликой — она не обезображивала его, как страдание. Грусть Хэта казалась вселенской, а иногда просто немного больше самой грустной грусти, которую когда-либо мог испытать человек. Внутри нее Хэт был неизменно благороден, добр и даже забавен. Его грусть казалась обратной стороной в такой же степени безликого счастья, которым светились его ранние произведения.

В более поздние годы музыка его стала мрачнее, а грусть слышалась в каждом такте. А в самые последние годы жизни музыка Хэта звучала как сердцебиение. Он напоминал человека, который пережил великую тайну, который переживал великую тайну, и он рассказывал о том, что уже увидел, и о том, что видит сейчас.

2

В Нью-Йорк я приехал из Эванстона, штат Иллинойс, где получил степень бакалавра по английскому языку. Я привез с собой две коробки записей и перво-наперво установил в комнате Джон Джей Холла Колумбийского университета портативный магнитофон. В те дни я все делал под музыку и остальные вещи распаковывал под записи Хэта, доставшиеся мне от его почитателей. В то время мне исполнился двадцать один год, и больше всего я любил так называемый «прохладный» джаз, но мое уважение к Хэту, основателю этого стиля, было почти абсолютно абстрактным. Я не слышал его ранних записей, а все, что знал о более позднем творчестве, сводилось к одной композиции на пластинке фирмы «Верв». Я полагал, что Хэт давно умер, и воображал себе, что если каким-то чудом он и жив до сих пор, то лет ему, наверное, около семидесяти, как Луи Армстронгу. В действительности же человек, которого я считал древним стариком, только через несколько месяцев собирался отпраздновать свой пятидесятый день рождения.

Первые недели в университете я почти не покидал территории кампуса. Я посещал пять курсов и вдобавок семинар, и если был не на лекции и не в своей комнате, то находился в библиотеке. К концу сентября я немного освоился и начал вылезать в город, в Гринвич-Вилидж. «ИРТ», единственная линия метро, которую я запомнил, проходила прямой чертой с севера на юг, что позволяло сесть на 116-й улице и выйти на Шеридан-сквер. От Шеридан-сквер лучами расходились улицы с невообразимым количеством (невообразимым для тех, кто до этого провел четыре года в Эванстоне) кафе, баров, ресторанов, музыкальных и книжных магазинов и, конечно же, джазовых клубов. Да, я приехал в Нью-Йорк за степенью магистра гуманитарных наук, но и за столичной жизнью тоже.

О том, что Хэт еще жив, я узнал около семи часов вечера в первое воскресенье октября, когда увидел афишу с его именем в витрине магазина в джазовом клубе недалеко от площади Св. Марка. Я был настолько сильно убежден, что Хэт давно умер, что, увидев впервые этот плакат, воспринял его всего лишь как дань прошлой славе музыканта. Я остановился, чтобы внимательнее рассмотреть древний реликт. Хэт играл с квартетом, в котором басист и барабанщик принадлежали той же эре: музыканты, которые прекрасно с ним сочетались. Но на пианино играл Джон Хоус, один из моих музыкантов — Джон Хоус был на полудюжине моих пластинок там, в Джон Джей Холле. В то время ему должно было быть где-то около двадцати, подумал я в полной убежденности, что плакат сохранили просто как памятную вещь. Может быть, Хоус в самом начале работал с Хэтом? В любом случае квартет Хэта наверняка стал одним из его первых шагов к славе. Джон Хоус был для меня великим музыкантом, и мысль о том, что он играл с ветхозаветным Хэтом, нарушала сложившуюся реальность.

Я опустил глаза на дату внизу плаката, и мое ограниченное, снобистское представление о реальности содрогнулось от еще одной атаки немыслимого. Ангажемент Хэта начался во вторник на этой неделе — первый вторник октября, — и последнее выступление должно состояться через одно воскресенье — в воскресенье перед Днем Всех Святых. Хэт все еще жив, а Джон Хоус играл вместе с ним. Вряд ли я смог бы сказать тогда, какая часть этого утверждения поразила меня больше.

Я вошел внутрь и спросил у коротенького невозмутимого человека за конторкой, действительно ли Джон Хоус играет здесь сегодня вечером.

— Будет играть, если захочет, чтобы ему заплатили, — ответил человечек.

— Значит, Хэт еще жив, — проговорил я задумчиво.

— Можно сказать и так, — ответил он. — Только будь ты на его месте — давно бы уже умер.

3

Через два часа двадцать минут через центральную дверь вошел Хэт, и тогда я понял, что имел в виду тот человек. Только треть столов между входной дверью и эстрадой была заполнена людьми, слушающими трио. Именно то, что мне нужно, именно за этим я и пришел, и вечер казался мне восхитительным. Я очень надеялся, что Хэт не станет играть. Единственное, чего он добьется своим выходом на сцену, — сократит время солирования Хоуса, который, хоть и вел себя достаточно обособленно, играл превосходно. Наверное, Хоус всегда вел себя так. Это мне даже нравилось. Хоус и должен быть невозмутимым. Потом басист посмотрел в сторону двери и заулыбался, а барабанщик ухмыльнулся и стал отбивать одной палочкой по боку малого барабана ритм, подходящий к мелодии, которую исполняло трио, и одновременно служивший полукомичным-полууважительным приветствием.

Я отвернулся от трио и посмотрел на дверь. Согнутая фигура темноволосого человека со светлой кожей, в длинном, обвисшем, темном пальто вносила в клуб футляр с тенор-саксофоном. Футляр украшали сотни наклеек из разных аэропортов, а черная широкополая шляпа почти полностью скрывала лицо. Как только человек переступил через порог, он упал на стул рядом со свободным столиком — на самом деле упал, будто ему требовалась инвалидная коляска, чтобы продвинуться хоть немного дальше.

Большинство людей, наблюдавших за ним, повернулись назад к трио, которое в тот момент играло последние аккорды «Любовь пришла». Старик с трудом расстегнул пуговицы пальто, позволил ему съехать с плеч и упасть на спинку стула. Затем с той же болезненной медлительностью снял шляпу и опустил ее на столик рядом с собой. Между ним и шляпой появился наполненный до краев стакан, хотя я не видел, чтобы официант или официантка приносили его туда. Хэт поднял стакан и вылил все его содержимое себе в рот. Прежде чем глотнуть, он обвел глазами зал, не меняя при этом положения головы. На Хэте был темно-серый пиджак, синяя рубашка с тугим воротничком и черный вязаный галстук. Лицо мягкое и опухшее от выпивки, а глаза совсем неопределенного цвета, будто они не просто полиняли, а вылиняли совсем. Он согнулся, открыл футляр и начал собирать свою трубу. Когда «Любовь пришла» закончилась, Хэт уже встал на ноги, пристегнул к саксофону ремешок и пошел по направлению к эстраде. Последовали тихие аплодисменты.

Хэт поднялся на сцену, поприветствовал нас кивком головы и прошептал что-то Джону Хоусу, который поднял руки над клавиатурой. Барабанщик все еще ухмылялся, а басист закрыл глаза. Хэт наклонил саксофон немного вбок, проверил мундштук и совсем немножко подтолкнул его вперед. Облизал язычок, отбил ногой такт и прикоснулся губами к мундштуку.

То, что произошло потом, изменило всю мою жизнь — по крайней мере изменило меня. Ощущение напоминало открытие какой-то жизненно важной, исключительно необходимой субстанции, которой мне не хватало все прошедшие годы. Каждый, кто в первый раз слышит великого музыканта, знает это чувство — будто вселенная взорвалась. В действительности просто Хэт начал играть «Слишком трудно выразить словами», одну из двадцати странных песен, которые были тогда в его репертуаре. В общем-то он играл свою собственную мелодию. Она была уникальна, она всего лишь скользила над «Слишком трудно выразить словами», и эта спонтанная мелодия, как мне казалось тогда, любовно раскрывала мотив песни, многократно превосходя его и превращая маленькую песенку во что-то проникновенное. На время я забыл, что нужно дышать, руки покрылись гусиной кожей. Где-то посреди композиции я увидел, что Джон Хоус смотрит на него, и осознал, что Хоус, которого я боготворил, боготворит его. Но к тому времени я уже тоже преклонялся перед Хэтом.

Я просидел в зале все три сета композиций и на следующий день после семинара отправился в магазин Сэма Гуди и купил пять пластинок Хэта, больше я не мог себе позволить. Вечером я снова пришел в клуб и занял столик прямо у эстрады. В течение следующих двух недель каждый вечер я садился за этот же столик — мне удавалось убедить самого себя, что учеба может подождать девять или восемь вечеров из двенадцати, когда играл Хэт. Каждый вечер повторялось одно и то же в одном и том же порядке. Хэт появлялся посередине первого ряда композиций и в изнеможении падал на ближайший стул. Официант ненавязчиво ставил перед ним стакан с выпивкой. Хэт снимал шляпу и длинное пальто, а потом доставал из футляра саксофон. Официант уносил футляр, шляпу и пальто в заднюю комнату, а Хэт в это время дрейфовал к сцене, часто собирая саксофон на ходу. Он держался ровнее, казался даже немного выше, когда стоял на сцене. Кивок публике, неслышные слова Джону Хоусу. А затем чувство преодоления границ между очень хорошей, даже отличной музыкой и великим таинством искусства. Между песнями Хэт делал глоток из стакана, стоящего у его левой ноги. Три сета по сорок пять минут. Два получасовых перерыва, во время которых Хэт исчезал за дверью в задней части эстрады. Все время одни и те же двадцать или около того песен. Экстаз, как если бы я слышал самого Моцарта, исполняющего Моцарта.

Однажды днем ближе к концу второй недели я оторвался от библиотечной книги, которую пытался впихнуть в свой мозг — «Современные подходы к Мильтону», — и вышел из своей кабинки, чтобы отыскать хоть какую-нибудь информацию о Хэте. Тенор Хэта начинал звучать в моей голове, как только я вставал с постели. А в те дни я, студент-младшекурсник, был уверен, что на страницах научных изданий можно найти настоящие ответы в форме интерпретаций. Если в библиотеке по меньшей мере тысяча, а может, даже две тысячи статей о Джоне Мильтоне, разве не должно там быть хотя бы сто о Хэте? А из этой сотни уж наверняка можно выбрать дюжину, которые хотя бы в общих чертах объяснят, что со мной происходит, когда я слышу его игру. Я хотел найти разбор его соло, анализ, который бы помог постичь эффект, производимый Хэтом, на основе разделения на ритмы, чередования аккордов, выбора нот; анализ, похожий на литературную критику, когда стихотворения разбирают по предложениям, анализируют размер, ритм, метаморфозы образов.

Конечно же, я не нашел дюжины статей с музыковедческим анализом соло Хэта. Я нашел шесть старых рекламных статей в «Нью-Йорк таймс», наверное, столько же рецензий в джазовых журналах и пару глав в «Истории джаза». Хэт родился на Миссисипи, играл в семейном ансамбле, уехал оттуда после какой-то таинственной ссоры как раз, когда они добились успеха и стали самым популярной местной группой. Затем присоединился к очень известному джаз-банду, который еще только шел к популярности, и снова, непонятно почему, ушел, когда они стали известны во всей стране. С этого момента Хэт играет сам по себе. Казалось, что, если ты хочешь узнать о нем что-то еще, тебе остается только музыка, больше обращаться некуда.

Из каталога я побрел назад в свою кабинку, закрыл дверь во внешний мир и продолжал забивать голову «Современными подходами к Мильтону». Около шести часов я вышел с осознанием того, что сам могу написать о Хэте. От недостатка критических статей о его работе, от недостатка информации о нем самом я почувствовал себя обязанным написать хоть что-нибудь. При всем моем вдохновении был один, но существенный минус: я ничего не понимал в музыке. Я не сумею написать такую статью, которую хотел прочитать. Единственное, что я могу, — взять интервью у самого Хэта. Потенциально интервью может стать гораздо более ценным, нежели анализ творчества. Восполнить белые пятна его биографии, найти ответы на вопросы.

Почему он оставил оба оркестра на пике их популярности? А может, у него были проблемы с отцом, а потом он просто перенес их на следующего руководителя группы? Скорее всего там произошла какая-то история. Ни один оркестр не захочет лишиться ведущего солиста, особенно учуяв запах первого успеха. Разве не могли они его уговорить или даже подкупить, лишь бы он остался? В голову мне приходили и другие вопросы, которых до меня никто не задавал. Что думает Хэт о тенорах, на которых оказал влияние? Дружит ли с кем-нибудь из своих «детей»? Приходят ли они в гости поговорить о музыке?

Вдобавок ко всему меня разбирало любопытство относительно уклада его жизни. Я хотел знать, какой вкус имеет жизнь гения, равного Леонарду Бернстайну.

Мысленно я снабдил Хэта огромной квартирой, изысканной мебелью, продвинутой стереоаппаратурой, хорошим, но не вычурным автомобилем, картинами... я вообразил себе все, что должно окружать известного американского артиста, по крайней мере по стандартам Джон Джей Холла и Эванстона, штат Иллинойс. Разница между Бернстайном и Хэтом заключалась в том, что дирижер скорее всего жил на Пятой авеню, а тенор — в Гринвич-Вилидж.

Я вышел из библиотеки, напевая «Любовь пришла».

4

В огромном, размером с толстый словарь телефонном справочнике по Манхэттену, прикрепленном цепью к полке под платным телефоном на первом этаже Джон Джей Холла, номера Хэта не оказалось. Вернувшись в библиотеку и пролистав такого же размера телефонные справочники Бруклина, Квинса и Бронкса, а также гораздо более тонкий справочник по Стейтен-Айленд, я столкнулся с той же проблемой. Но Хэт, конечно же, жил в Нью-Йорке, потому что где еще он мог жить? Как и все другие знаменитости, он избегал нежелательного вмешательства в свою жизнь, оставаясь вне телефонной книги. Больше я никак не мог себе объяснить отсутствие его номера в пяти городских телефонных справочниках. Конечно же, Хэт жил в Гринвич-Вилидж — вот для чего существовало это место.

Но когда я вспоминал нездорового человека, который каждый вечер входил в клуб и падал на ближайший стул, в душе моей начали зарождаться сомнения и колебания. Может быть, жизнь великого музыканта совсем не такая, как я вообразил. Хэт одевался вполне прилично, но не был похож на богача — казалось, он существовал так же отвлеченно по отношению к мировому успеху, как и его еженощные вариации на «Слишком трудно выразить словами». На секунду я представил своего кумира в обшарпанной квартирке, где по голому полу бегают тараканы, а с потолка капает вода.

Я не имел никакого представления о том, как живут джазовые музыканты. Голливуд, не боясь клише, окружал их нищетой. В редких случаях, когда литература снисходила до рассказа о джазменах, она тоже предлагала в качестве описания обстановки кровати со сломанными пружинами и облезлые стены. А литературная богема — Рэмбо, Джек Лондон, Ке-руак, Харт Крейн, Уильям Берроуз — частенько проживала в убогих, захудалых комнатушках. Вполне возможно, что телефонного номера этого великого человека не было в справочнике лишь потому, что он не мог себе позволить телефон.

Принять эту идею было практически невозможно. Должно найтись другое объяснение — Хэт не мог жить в съемной квартире без телефона. Этот человек обладал элегантностью своего поколения джазовых музыкантов, поколения, которое носило хорошие костюмы и начищенные туфли, играло в больших джаз-бандах и жило в автобусах и гостиницах.

И тут мне показалось, что я приблизился к разгадке. Произошло падение вниз от квартиры в Гринвич-Вилидж, которой я наделил его, к номеру в каком-нибудь «артистическом» отеле типа «Челси». Пожалуй, это тоже могло бы ему подойти и стоит гораздо дешевле. Почувствовав прилив вдохновения, я нашел номер «Челси», набрал и спросил комнату Хэта. Клерк ответил мне, что он не проживает в отеле.

— Но вы знаете, кто он, — сказал я.

— Разумеется, — ответил клерк. — Гитарист, правильно? Я знаю, он играл в одном из оркестров в Сан-Франциско, только не помню, в каком.

Я повесил трубку, ничего не ответив. Оставался единственный способ узнать номер телефона Хэта — спросить у него самого. Или продолжать обзванивать все отели Нью-Йорка.

5

В понедельник все джазовые клубы были закрыты. Во вторник профессор Маркус задал нам к пятнице прочитать «Ярмарку тщеславия»; в среду, после бессонной ночи над Теккереем, мне пришлось приготовить доклад по «Двум щеголям» Джеймса Джойса к семинару в пятницу. Две ночи в среду и четверг я провел в библиотеке. В пятницу выслушал лекцию профессора Маркуса о выдающемся произведении Теккерея и зачитал сокурсникам свой неказистый доклад по Джеймсу Джойсу, на каждой из пяти страниц которого слово «прозреть» повторялось не меньше двух раз. Во время моего представления преподаватель кивал и улыбался, а когда я вернулся на место, он демонстративно взял мой маленький доклад двумя пальцами и прочистил горло.

— Некоторые из вас, детки, слишком самоуверенны, — сказал он.

Все остальные его замечания потонули в ужасном чувстве жгучего стыда. Я пришел в свою комнату с намерением прилечь на пару часиков и проснулся от жуткого голода через десять часов, когда и бар «Вест-Энд», и даже местный «Шок с орехами» были давно закрыты на ночь.

В субботу вечером я занял свой обычный столик перед эстрадой и сидел в ожидании, пока трио играло свои обычные номера. В середине «Любовь пришла» я оглянулся с видом знающего человека в предвкушении драматического появления Хэта, но он не появился, и композиция продолжалась без него. Джон Хоус и два других музыканта, казалось, совсем не были обеспокоены таким нарушением обычного хода вещей и продолжали играть «Слишком трудно выразить словами» без своего лидера. В течение следующих трех песен я все время оборачивался и искал глазами Хэта, но сет закончился без него.

Хоус объявил короткий перерыв, музыканты встали и направились к бару. Я ерзал на своем стуле, нянчась со второй бутылкой пива за вечер, и то и дело оглядывался на дверь. Устало тащились минуты. Я боялся, что он так и не придет. Он умер в своей комнате. Его сбила машина, с ним случился удар, он уже лежит мертвый в госпитале — как раз когда я собрался написать статью и воздать ему по заслугам!

Через полчаса на сцену вышли Джон Хоус и еще один музыкант все еще без своего лидера. Было ощущение, что никто, кроме меня, не замечает отсутствия Хэта. Остальные посетители разговаривали и курили — то были дни, когда люди еще курили, — и обращали внимание на музыку только между дел, в перерывах между разговорами. Так было всегда, даже когда играл Хэт. Но сейчас Хэт опаздывал уже на полтора часа, и я видел, как бандитского вида человек за стойкой, владелец заведения, хмурит брови, поглядывая на наручные часы. Хоус играл произведения, которые мне особенно нравились, мои самые любимые из его современных записей, но в состоянии беспокойства и раздражения я почти ничего не слышал.

К концу второй композиции Хэт вошел в клуб и упал на стул немного тяжелее, чем обычно. Хозяин дал знак официанту, который тут же направился к Хэту с традиционным стаканом спиртного на подносе. Хэт уронил шляпу на стол и принялся сражаться с пуговицами пальто. Когда он услышал, что играет Хоус, то застыл, держась руками за пуговицу, и стал слушать, и я слушал тоже — музыка имела более жесткое, более тяжелое, более современное звучание, как на пластинках Хоуса.

Хэт кивнул сам себе, снял пальто и начал бороться с защелками на футляре. Публика одобрительно зааплодировала Хоусу. В этот раз Хэт собирал свою трубу дольше обычного, и Хоус и два других музыканта повернули головы и смотрели, насколько он продвинулся. Они делали это с таким видом, будто боялись, что он вообще не дойдет до сцены. Хэт огибал столы с закинутой назад головой, улыбаясь самому себе. Когда он подошел к сцене, я заметил, что он идет на цыпочках, как маленький ребенок. Хозяин скрестил руки на груди и внимательно за ним наблюдал. Хэт почти вплывал на сцену. Он облизнул язычок. Затем опустил саксофон и, уже открыв рот, поднял глаза на нас.

— Леди, леди, — сказал он мягким, высоким голосом. Первые слова, которые я услышал из его уст. — Благодарю вас за внимание к нашему пианисту, мистеру Хоусу. А теперь я должен объяснить свое отсутствие во время первого сета. Мой сын скончался сегодня днем, и я... занимался... деталями. Спасибо.

Он сказал Хоусу всего лишь слово, поднес саксофон к губам и начал играть блюз под названием «Подпрыгнула шляпа», одну из двадцати песен. Публика сидела, замерев от потрясения. Хоус, басист и барабанщик продолжали играть, будто ничего не случилось, — должно быть, они знали о его сыне, подумал я. Или, может быть, знали, что никакого сына не существует, и Хэт всего лишь придумал это немыслимое объяснение своего опоздания на девяносто минут. Хозяин клуба закусил нижнюю губу и выглядел необычно задумчивым. Хэт играл знакомые, несложные пассажи, тон его был жестким, почти грубым. В конце соло Хэт повторил одну ноту для всего ансамбля, он вглядывался в темноту зала. Может быть, он смотрел, как уходят клиенты — три пары и двое поодиночке вышли из зала, пока он играл. Но я не думаю, что Хэт вообще что-то видел. Когда мелодия окончилась, он наклонился к Хоусу, прошептал ему что-то, и тот объявил короткий перерыв.

Закончился второй сет.

Хэт положил саксофон сверху на пианино и спустился с эстрады, сосредоточенно сжимая при этом губы. Хозяин вышел из-за бара и направился навстречу Хэту, идущему на цыпочках вдоль сцены. Хозяин произнес несколько тихих слов. Хэт ответил. Сзади он выглядел маленьким и уставшим, его волосы кучерявились далеко за воротником. То, что он сказал, только частично удовлетворило хозяина, который снова стал что-то говорить, прежде чем уйти. На секунду Хэт застыл на месте — скорее всего он даже не заметил, что владелец клуба уже ушел, — а потом продолжил свое дефиле на цыпочках в сторону двери. Глядя Хэту вслед, я осознал, каким гениально странным человеком он был. Выплывая через дверь в сером фланелевом костюме, с прядями курчавых волос на воротнике, оставив за собой повисшее в воздухе известие о смерти сына, он казался абсолютно отдельным от всего остального человечества.

В поисках объяснения я повернулся к музыкантам у бара. Разговаривая, улыбаясь, приветствуя поклонников и друзей, они вели себя так, словно ничего не произошло. Может ли быть такое, что Хэт действительно потерял сегодня сына? Или у джазовых музыкантов такой способ переносить горе — прийти на работу и играть? В любом случае момент был неподходящий, чтобы подходить к нему с предложением. Он забудет все, что скажет мне. Я тратил время зря.

С этой мыслью я встал, прошел мимо сцены и открыл дверь на улицу. Если я трачу время зря, то какая разница, чем заниматься?

* * *

Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, футах в десяти по аллее, идущей от задней двери клуба. Дверь за мной со стуком захлопнулась, но Хэт не открыл глаза. Его лицо было поднято вверх, и по нему разливалось спокойствие спящего человека. Он выглядел изможденным и прозрачным, слишком хрупким, чтобы двигаться. Я бы ушел назад в клуб, но он достал сигарету из пачки в кармане рубашки, зажег спичку, прикурил и откинул спичку в сторону — и все это, не открывая глаз. По крайней мере он не спал. Я сделал шаг в его сторону, и глаза Хэта открылись. Он взглянул на меня и выпустил белый клуб дыма.

— Будешь? — предложил он.

Я не понял, что он имел в виду.

— Можно мне поговорить с вами совсем недолго, сэр? — спросил я.

Он опустил руку в один из карманов пиджака и вытащил бутылку в полпинты.

— Попробуй.

Хэт открутил пробку, поднял бутылку и сделал несколько глотков. Затем протянул бутылку мне.

Я взял ее.

— Я приходил сюда часто, насколько мог.

— Я тоже, — сказал он. — Давай пей.

Я глотнул из бутылки — джин.

— Я очень сожалею о вашем сыне.

— Сыне? — Он поднял на меня глаза, словно стараясь понять, что я имею в виду. — У меня есть сын, там, на Лонг-Айленде. Он со своей мамочкой.

Хэт снова выпил и посмотрел, сколько осталось в бутылке.

— Значит, он не умер.

Следующие слова он произнес медленно, с удивлением:

— Никто... не говорил... мне... об... этом.

Он тряхнул головой и сделал еще глоток джина.

— Черт. Разве может такое быть, что мальчик умер, а мне не сказали? Мне надо об этом подумать, знаешь ли, мне на самом деле надо об этом подумать.

— Я о том, что вы сказали со сцены.

Он помотал головой и уставился в пустое пространство перед собой.

— Ух-ух. Это так. Я сказал это. Мой сын скончался.

Я будто разговаривал со сфинксом. Мне оставалось только ринуться в омут с головой.

— Сэр, на самом деле есть причина, почему я вышел сюда, — сказал я. — Я бы хотел взять у вас интервью. Как вы считаете, возможно ли это? Вы — великий музыкант, а в прессе о вас почти ничего не пишут. Может, мы могли бы договориться на какое-то определенное время, и я бы задал вам несколько вопросов?

Он посмотрел на меня своими бесцветными, затуманенными глазами, и мне стало интересно, видит ли он меня вообще. А потом я почувствовал, что, несмотря на свое состояние, он видел все, видел во мне такие вещи, которых не мог видеть даже я сам.

— Ты пишешь о джазе?

— Нет, я студент. Мне просто очень хочется сделать это. Думаю, что это важно.

— Важно. — Он сделал еще один глоток из бутылки и опустил ее обратно в карман. — Быть хорошим, взяв важное интервью.

Он стоял, прислонившись к стене, с каждым словом отдаляясь от меня. Я стал настаивать только потому, что взялся за это дело и не хотел отступать, но я уже начал терять веру в проект. Причина, по которой у Хэта никогда не брали интервью, заключалась в том, что обычный американский английский был для него иностранным языком.

— Не могли бы мы побеседовать после того, как ваш ангажемент в клубе закончится? Я готов встретиться с вами в любом удобном для вас месте.

Я говорил и ни на что не надеялся. Хэт был не в том состоянии, чтобы помнить, что он должен делать дальше, после окончания своего ангажемента. Я не представлял себе, как он каждую ночь добирается до Лонг-Айленда.

Хэт потер рукой подбородок, вздохнул и вернул мою веру в него.

— С этим придется немного подождать. После того как я закончу здесь, я поеду в Торонто на две ночи. Потом до тридцатого выступаю в Хартфорде. А после этого можете приходить.

— Тридцать первого? — спросил я.

— Часов в девять-десять, где-то так. Будет прекрасно, если принесете чего-нибудь освежающего.

— Хорошо, отлично, — сказал я, думая о том, смогу ли вернуться последним поездом оттуда, где он жил. — А куда на Лонг-Айленд мне приехать?

Его глаза широко открылись от притворного ужаса.

— Не надо ездить на Лонг-Айленд. Приходите ко мне. В отель «Альберт», угол Сорок девятой и Восьмой. Комната 821.

Я улыбнулся ему — по крайней мере одну вещь про него я угадал. Хэт не жил в Вилидже, он жил в отеле на Манхэттене. Я попросил у него номер телефона и записал вместе с остальной информацией на салфетке из клуба. Сложив салфетку в карман пиджака, поблагодарил его и повернулся к двери.

— Важный, как я не знаю что, — произнес он своим мягким, тающим голосом.

Я тревожно обернулся, но он уже снова задрал голову к небу, а глаза его закрылись.

— "Индиана", — сказал он, почти пропев это слово. — «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе», «Фламинго»...

Он решал, что будет играть в следующем сете. Я вернулся внутрь, где появилось двадцать или тридцать вновь прибывших. Людей оказалось больше, чем я когда-либо видел в клубе. Они ждали, когда зазвучит музыка. Скоро в дверях появился Хэт, остальные музыканты отошли от стойки бара, и начался третий сет. Хэт сыграл все четыре песни, что назвал, разбросав их по всему своему обычному репертуару в необычно долгом сете. Он играл великолепно, как никогда, может быть, просто лучше, чем я слышал во все другие вечера, когда приходил в клуб. Воскресная толпа горячо аплодировала после каждого соло. Я не знал, что это: гениальность или безумие.

* * *

Некролог в воскресном номере «Нью-Йорк таймс», который я прочитал за завтраком на следующее утро в кафетерии в Джон Джей, несколько прояснил произошедшее. В субботу рано утром в автомобильной катастрофе погиб тридцативосьмилетний саксофонист по имени Грант Килберт. Один из наиболее успешных джазовых музыкантов в мире, один из немногих джазовых музыкантов, известных за пределами узких кругов поклонников, Килберт, очевидно, был одним из наиболее талантливых учеников Хэта. Конечно же, он был одним из моих любимых музыкантов. Что еще более важно, с самой первой пластинки «Прохладный бриз» Килберт внушал восторг и восхищение. Я посмотрел на фотографию красивого молодого человека, играющего на саксофоне, и вдруг заметил, что первые четыре песни на пластинке «Прохладный бриз» были «Индиана», «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе» и «Фламинго». Немного позже в ту субботу о случившемся рассказали Хэту. То, что я видел, — вовсе не эксцентричность алкогольного опьянения, это печаль о потерянном сыне. Мне стало понятно, что это ушедший из жизни сын, а не я, был «важный, как я не знаю что». То, что я принял за отрешенность, на самом деле оказалось иронией.

Часть вторая

1

Тридцать первого октября, предварительно позвонив, чтобы убедиться, что Хэт помнит о нашей договоренности, я все-таки отправился в отель «Альберт», комната 821, и взял у него интервью. То есть я задавал вопросы и слушал длинные, сбивчивые, часто непристойные ответы. За ту долгую ночь, что я провел в его комнате, Хэт выдул бутылку джина «Гордон», «освежающего» напитка, который я принес с собой, целую бутылку джина, без тоника, безо льда или еще чего-нибудь для разбавки. Хэт просто наливал джин в стакан с толстым дном и пил, как если бы это была вода (я отказался от его единственного предложения «попробовать»). Я то и дело подскакивал проверить, работает ли магнитофон, который я взял напрокат у одного студента из соседней комнаты, я менял пленки еще до того, как они успевали закончиться, я делал подробнейшие записи всего, что он говорил, шариковой ручкой в стенографическом блокноте.

Пару раз Хэт проигрывал мне отрывки из произведений, отбивал такт, чтобы я лучше понял, о чем он. Хэт усадил меня на единственный стул, а сам на всю ночь расположился на краю кровати, при этом он был в своей черной широкополой шляпе, темно-синем костюме в узкую белую полоску и белой, застегнутой на все пуговицы рубашке с черным трикотажным галстуком. Это ведь официальная встреча. Когда я вошел в девять часов, он окрестил меня «мистер Леонард Фезер» (так звали известного джазового критика), а когда уходил на следующее утро в шесть тридцать, он назвал меня «мисс Розмари». К тому времени я уже знал, что Розмари Клуни — джазовая певица, чье пение ему нравилось, и это значило, что я ему тоже нравлюсь. Хотя я совсем не уверен, что он вообще помнил мое имя.

В итоге у меня вышло три пленки по шестьдесят минут и исписанный блокнот, в котором мои обычные каракули постепенно превращались в крючки и палочки, напоминающие скорее арабский, чем английский. Весь следующий месяц я каждую свободную минуту переписывал запись с пленки на бумагу и расшифровывал собственный почерк. Я совсем не был уверен, что это можно назвать интервью. На мои тщательно подготовленные вопросы Хэт отвечал либо отговорками, либо упрямым молчанием, а потом просто начинал говорить о чем-нибудь другом. Примерно через час я понял, что это его интервью, а не мое, и позволил ему управлять разговором.

Когда записи были перепечатаны, а пленки переписаны, я сложил все в ящик и вернулся к учебе. То, что получилось, лишь еще больше все запутывало, а чтобы все выяснить, требовалось гораздо больше времени, чем я мог себе позволить. Остаток учебного года я усердно занимался написанием диссертации и подготовкой к экзамену. Однажды в холле общежития я наткнулся на старый номер журнала «Тайм» и увидел его имя в разделе «Вехи» — оказалось, я даже не знал, что Хэт умер.

Через два месяца после интервью у него началось внутреннее кровоизлияние прямо в самолете из Франции, из аэропорта «скорая помощь» отвезла его в госпиталь. Через пять дней после выписки Хэт умер в своей постели в «Альберте».

После получения степени я решил попытаться извлечь хоть что-нибудь ценное из интервью с Хэтом — я был в долгу перед ним. В первые недели того лета я написал версию рассказа Хэта и послал ее в единственное издательство, которое, как мне казалось, заинтересуется этим. «Даунбит» принял интервью, и оно появилось в печати примерно шесть месяцев спустя. В конечном итоге оно даже приобрело некоторую славу, потому что было последним в его жизни. Я так и вижу перед собой строчки из интервью, цитируемые в небольших статейках о Хэте, которых никогда не писали при его жизни. Иногда это действительно были слова, которые он говорил мне; иногда реплики, склеенные из коротких ремарок, сделанных в разное время; иной раз цитаты, которые придумал я сам, чтобы иметь возможность вставить в интервью и некоторые другие его замечания.

Но одну часть интервью никогда не цитировали, потому что она так и не была напечатана. Я ума не мог приложить, что с ней делать. Конечно же, нельзя верить всему, что тогда сказал Хэт. Он просто шутил надо мной, посмеиваясь про себя над моей доверчивостью, потому что даже подумать не мог, что все рассказанное станет литературной правдой. Я был белым парнем с магнитофоном в канун Дня Всех Святых, и Хэт просто развлекался. Он играл со мной.

Теперь я отношусь и к этой истории, и к нему самому совсем иначе. Хэт был великим человеком, а я был ребенок не от мира сего. Хэт был пьян, а я абсолютно трезв, но он превосходил меня во много раз. Хэт прожил сорок девять лет, будучи чернокожим американцем, а я провел все свои двадцать в маленьких городках, среди белых. Он был безмерно талантливым музыкантом, человеком, который думал не словами, а музыкой, а я не смог бы даже напеть мелодию. Сейчас меня удивляет, как я собирался понять вообще хоть что-нибудь. Тогда я не знал о горе ничего, а Хэта оно окружало ежедневно, он носил его будто плащ. Теперь, достигнув его возраста, я понимаю, что все называемое информацией — всего лишь интерпретация, а интерпретация всегда пристрастна.

Возможно, Хэт посмеялся надо мной, но он сделал это без злобы. Конечно же, он не собирался говорить литературную правду, хотя я так никогда и не узнал, что же в этом случае явилось правдой. Все так ненадежно. Женщина по имени Мэри Рэндольф жила сначала в одном месте, потом в другом. Возможно, что даже Хэт никогда не мог понять, что есть правда в истории, которую он мне поведал. Я имею в виду, что скорее всего он сам все еще пытался разобраться в произошедшем в его жизни почти сорок лет назад.

2

Он начал рассказывать мне свою историю после того, как мы услышали звуки с улицы, очень похожие на выстрелы. Я вскочил со стула и кинулся к окнам, выходившим на Восьмую авеню.

— Дети, — сказал Хэт.

В ярком желтом свете уличных фонарей четверо или пятеро парней бежали по улице. У троих в руках были бумажные пакеты.

— Дети стреляют? — спросил я.

Мое удивление показывает, как давно это было.

— Петарды, — сказал Хэт. — Каждый Хэллоуин в Нью-Йорке бегают сумасшедшие дети с сумками, набитыми петардами, и изо всех сил стараются, чтобы им поотрывало руки.

Здесь и далее я не стану в точности передавать речь Хэта. Я не понимаю, как его голос мог мягко скользить по некоторым словам и превращать другие в нечленораздельное рычание. Большую часть из того, что Хэт говорил, он выражал при помощи звуков. Кроме того, мне не хочется воспроизводить его непрекращающийся, рефлекторный мат. Хэт не мог произнести и четырех слов подряд, не вставив какое-нибудь ругательство. В основном я заменил непристойные выражения другими словами, и у читателя есть возможность понять, что он рассказывал. И еще: если бы я попытался сымитировать его грамматику, меня бы приписали к расистам, а Хэта — к идиотам. Он бросил школу в четвертом классе, и его речь, хотя и отчетливая, была неправильной, Вдобавок ко всем этим трудностям Хэт использовал свой собственный язык, код, понятный только людям, которых он знал и для которых говорил. Большинство этих кодовых слов я заменил их эквивалентами.

«Выстрелы» раздались приблизительно в час ночи, значит, к тому моменту я провел в его комнате уже около четырех часов. Пока Хэт не объяснил мне, что это за звуки, я совсем забыл про Хэллоуин и сказал ему об этом.

— Я никогда не забываю про Хэллоуин, — ответил Хэт. — По возможности я всегда остаюсь дома. Совсем не хочется выходить на улицу в эту ночь.

У меня уже имелись доказательства его суеверности, при разговоре Хэт нервно осматривал комнату, как будто искал злых духов.

— Вы чувствуете там опасность? — спросил я.

Он покатал глоток джина во рту и посмотрел на меня, как там, в аллее за клубом, замечая качества, которых я сам в себе еще не различал. Он видел меня насквозь. Нервозность, которую, как мне показалось, я заметил, исчезла, а его поведение стало более сосредоточенным, чем в самом начале вечера. Хэт проглотил джин и продолжал молча смотреть на меня еще в течение нескольких секунд.

— Нет, — ответил он. — Не совсем так. Я не чувствую себя в безопасности.

Моя рука зависла в полудюйме от блокнота: я сомневался, записывать это или нет.

— Я с Миссисипи, знаешь ли.

Я кивнул.

— Забавные там происходят вещи. Во времена моего детства это был совсем другой мир. Понимаешь, что я имею в виду?

— Могу только догадываться, — ответил я.

Он кивнул.

— Иногда люди исчезали. Они просто терялись. Всякое случалось, такое, во что сейчас никто и не поверит. Однажды я видел ведьму, которая могла насылать проклятия, делала так, что люди слепли или сходили с ума. А еще я видел, как этот грязный сукин сын, убийца по имени Эдди Граймс, умер и воскрес из мертвых: его пристрелили на танцах, где мы играли, он был мертв, а женщина нагнулась над ним, что-то прошептала, и Эдди Граймс тут же встал на ноги. Человек, который застрелил его, убежал прочь, и, думаю, он долго бежал, не останавливаясь, потому что мы его с тех пор больше не видели.

— А вы начали опять играть? — спросил я, записывая все как можно быстрее.

— Мы и не прекращали, — ответил Хэт. — Пусть люди разбираются, что там происходит, а ты должен играть.

— Вы жили в деревне? — спросил я, имея в виду рассказы о ведьмах и ходячих мертвецах.

Он помотал головой.

— Я вырос в городе. Вудленд, Миссисипи. На реке. Место, где мы жили, называли Темным Городом, но Вудленд в основном был белый, красивые дома и все такое. Люди в основном работали в больших домах Миллерс-Хилл, стирали там, убирали, такая работа. В общем-то мы жили в достаточно хорошем доме для Темного Города — оркестр всегда приносил хорошие деньги, а мой отец вдобавок работал еще в паре мест. Он прекрасно играл на пианино, но умел играть на любом инструменте. Он был высоким, сильным мужчиной, красивым и стройным. Люди называли его Рэд. Все его уважали.

Последовала еще одна длинная серия резких взрывов на Восьмой авеню. Я хотел расспросить его, как он ушел из ансамбля отца, но Хэт еще раз быстро осмотрел комнату, сделал очередной глоток джина и продолжил рассказ:

— Мы даже в канун Дня Всех Святых ходили играть в «кошелек или жизнь». Как белые дети. Думаю, не везде чернокожие могли себе это позволить, а мы могли. Естественно, мы держались в окрестностях и, наверное, получали намного меньше, чем дети из Миллерс-Хилл, но не было ничего прекраснее ароматных яблок и сладких леденцов, которые мы приносили в своих мешках. Нас окружали те же игрушки, только у них были покупные, а у нас — самодельные. Вот и вся разница. — Он улыбнулся то ли воспоминаниям детства, то ли неожиданно нахлынувшей сентиментальности — в этот момент Хэт выглядел одновременно потерянным во времени и чувствующим неловкость за то, что сказал так много. — Может, я просто вспоминаю это так? Понимаешь? Короче, шума мы на Хэллоуин тоже делали много. На Хэллоуин положено шуметь.

— Вы ходили с братьями? — спросил я.

— Нет, нет, они... — Он взмахнул рукой в воздухе, заменив жестом то, что собирался сказать. — Я всегда был и есть сам по себе, заметил? Всегда занимался чем-то своим. Я такой с самого начала. И в музыке тоже так: я никогда не играю, как кто-то еще, даже как я сам. Приходится находить себе новые места, иначе неинтересно, ведь так? Не хочется быть повторяшкой. — В подтверждение он глотнул еще джина. — Тогда в детстве я дружил с мальчишкой по имени Родни Спаркс. Мы называли его Ди, сокращенно от «демон», потому что Ди Спаркс мог сделать все, что только приходило ему в голову. Этот парень был самым храбрым маленьким чертенком из всех, кого я знал. Он мог раздраконить бешеную собаку. А причина в том, что он был сыном священника. Если ты родился в семье священника, тебе постоянно приходится доказывать, что ты не ангел, понимаешь? И вот я шатался вместе с Ди, потому что тоже был не ангел. Нам тогда было лет по одиннадцать примерно — время, когда болтаешь про девчонок, но толком не знаешь, к чему это все, понимаешь? Ты вообще ни про что толком не знаешь, если уж по правде. Просто шляешься по улице и развлекаешься, как можешь. Ди был моей правой рукой, и когда я выходил на Хэллоуин в Вудленде, то гулял с ним.

Хэт перевел взгляд на окно и сказал: «Да-а». На его лице появилось выражение, которого я не мог понять. По обычным людским стандартам Хэт почти всегда выглядел отстраненным, даже бесстрастным, настроенным на свою волну, и это ощущение отстраненности усилилось. Я подумал, что он перенастраивает что-то у себя в мозгу, отпуская детство, и уже открыл было рот, чтобы спросить про Гранта Килберта. Но он поднес стакан ко рту еще раз и перевел взгляд на меня. Взгляд был таким, что спрашивать расхотелось.

— Я не знал ничего, — сказал он, — но готовился к тому, чтобы перестать быть маленьким мальчиком. Перестать верить в детскую чепуху и начать думать по-взрослому. Что мне всегда нравилось в Ди, так это его показная взрослость. Он казался мне взрослее, чем я сам. Понятно теперь, что было у меня в голове. В том возрасте мы в последний раз вышли на Хэллоуин за яблоками и леденцами. С тех пор мы выходили вместе, только чтобы наделать шуму. Напугать детишек, чтоб те описались. Но это был последний Хэллоуин, когда мы выходили гулять.

Он допил джин и потянулся за бутылкой с пола, налил себе еще несколько капель.

— Вот он я, сижу в этой комнате. Вон там моя труба. Вот бутылка. Ты знаешь, к чему я все это говорю?

Я не знал. И не представлял, о чем он говорит. В последнем утверждении Хэта был намек на неотвратимость судьбы, и на секунду я подумал, что он собирается сказать, что он здесь, а Ди Спаркс нигде, потому что Ди Спаркс умер в Вудленде, на Миссисипи, в возрасте одиннадцати лет в канун Дня Всех Святых. Хэт смотрел на меня серьезно и с любопытством, которое требовало ответа на вопрос.

— Что случилось? — спросил я.

Теперь я знаю, к чему он клонил. Это привело его сюда, его комната, его труба, его бутылка. Мой вопрос был лучше любого ответа.

— Если бы я стал рассказывать тебе все, что произошло, нам бы пришлось сидеть здесь не меньше месяца. — Хэт улыбнулся и вытянулся на кровати, скрестив ноги. Только тогда я заметил, что его ноги, обутые в темные замшевые туфли на резиновой подошве, не касаются пола. — И, знаешь, я никогда не рассказываю о себе все, я всегда что-нибудь придерживаю для себя. Все в моей жизни сложилось нормально. Единственное, о чем я жалею, так это что не заработал больше денег. Грант Килберт, вот он заработал много денег, и часть из них принадлежит мне, знаешь?

— Вы были друзьями? — спросил я.

— Я хорошо знал его.

Он закинул голову и надолго уставился в потолок; я не выдержал и тоже поднял голову. Ничего примечательного в этом потолке не было, кроме, разве что, заново оштукатуренного круглого участка посередине.

— Не важно, где ты живешь, есть места, куда тебе ходить нельзя, — произнес он, все еще глядя вверх. — И рано или поздно ты все равно там окажешься. — Он снова улыбнулся мне. — Там, где мы жили, таким запретом были Задворки. За городом, в густом лесу, и вела туда только одна маленькая тропка. У нас в Темном Городе жили люди всяких разных профессий — прачки, кузнецы и плотники, а еще всякое дрянное отребье типа Эдди Граймса, воскресшего из мертвых. А на Задворках такие, как Эдди, шли за первый сорт, все остальные были еще хуже. Иногда наши ходили туда купить самогон, иногда ходили за женщиной, но об этом никогда никто не рассказывал. Задворки были дикими. То, что у них там было, было диким.

Он посмотрел на меня и сказал:

— Та ведьма, про которую я тебе рассказывал, часто бывала на Задворках.

Хихикнул.

— Мужики там были — банда разбойников. Готовы зарезать любого, кто на них косо посмотрит. Но была у этого места одна забавная особенность: белые и цветные жили здесь вместе — вперемежку. И такие злющие, что цвет кожи не играл никакой роли. Они ненавидели всех остальных просто из принципа. — Хэт откинул голову и прищурился. — По крайней мере так все говорили. И вот на самый Хэллоуин Ди Спаркс говорит: как только мы закончим в Темном Городе, можно пойти на Задворки и посмотреть, какие они там на самом деле. Может, удастся повеселиться.

Идея отправиться на Задворки немного напугала меня, но в страшилках-то и заключалось основное веселье — Хэллоуин ведь, так? И если и было в Вудленде идеальное место для всякого такого дерьма типа, ну, ты понимаешь, привидения или гоблина, то Задворки подходили в самый раз. Лучше кладбища.

Хэт помотал головой. Неожиданное веселье моментально преобразило его, и меня вдруг осенило, что за свою элегантность — результат сочетания характера и более чем красивого пиджака и замшевых ботинок — Хэт заплатил спасением из тысяч невообразимо трудных обстоятельств, и каждое приносило жуткую боль. Затем я понял: то, что я называю элегантностью, есть настоящее достоинство. И еще осознал, что в первый раз в жизни вижу настоящее достоинство в другом человеке, что это качество не имеет ничего общего с самодовольным превосходством, которое люди по ошибке принимают за достоинство.

— Мы были всего лишь детьми и хотели устроить себе на Хэллоуин настоящую страшилку. Прямо как те придурки на улице, что кидаются друг в друга петардами. — Хэт провел свободной рукой по лицу и посмотрел, готов ли я записывать каждое его слово (пленки уже давно кончились). — Когда будет достаточно, намекни мне ладно?

— Хорошо, — сказал я.

3

— Ди появился в моем доме сразу после обеда, замотанный в старую простыню с двумя дырками для глаз, с бумажным пакетом в руках. Его огромные старые ботинки торчали из-под балахона. У меня был такой же костюм, но большего размера: простыня волочилась по земле, в ней то и дело путались ноги, а прорези для глаз все время куда-то съезжали. А все потому, что это был прошлогодний костюм моего брата. Мама дала мне сумку, сказала, чтобы я вел себя хорошо и вернулся домой к восьми часам. Все дома в Темном Городе можно обойти за полчаса, но мама прекрасно знала, что мне захочется побродить по округе с Ди, и это займет как минимум час.

Потом мы ходили по улицам, стучались в двери, нам открывали и давали всякую всячину, а еще мы немного озорничали там, где ничего не получали. Ничего на самом деле плохого мы не делали: постучим в дверь и убежим или закидаем крышу камнями — так, ерунда. К некоторым домам мы даже не подходили, например, к дому Эдди Граймса. Я всегда считал, что это очень опасно. У нас хватало мозгов избегать такие дома, но мы оказались ненормальными настолько, чтобы отправиться на Задворки.

Единственное объяснение, которое я нахожу сейчас, состоит в том, что место это было запретным. Нам не нужно было говорить, чтоб мы держались от дома Эдди Граймса подальше. Мы бы туда даже днем не пошли, потому что Эдди сразу поймает, и тогда — конец.

В общем, Ди все подгонял, чтобы я шевелился быстрее, а когда люди задавали нам вопросы или говорили, что ничего не дадут, пока мы не споем песню, он завывал, как привидение, и тряс своей сумкой у них перед лицами, чтобы мы скорее могли идти дальше. Он был так возбужден, что даже дрожал.

Я тоже был возбужден. Не так, как Ди. Он вел себя как ненормальный — наверное, как человек, в первый раз собравшийся прыгнуть с парашютом. Я трясся от страха.

Как только мы отошли от последнего дома, Ди перешел улицу и побежал в сторону маленького универсального магазинчика, в который ходили все. Я знал, куда он направляется. Там, за магазином, было поле, а на другой стороне поля — Южная дорога, которая вела в лес, к тропинке к Задворкам. Когда Ди заметил, что меня нет рядом, он обернулся и крикнул, чтобы я поторапливался. Нет, сказал я себе, я не собираюсь выпрыгивать из самолета, я не совсем еще тупой. А потом я поправил свою простыню, чтобы видеть через дырку хоть одним глазом, и пошел за ним.

Когда мы с Ди выходили из моего дома, уже начинало темнеть, а теперь стало совсем темно. До Задворок идти мили полторы, по крайней мере до тропинки. Мы даже не представляли, сколько надо идти по ней, чтобы добраться до места. Черт, мы даже не знали, что это за место. Я все еще был уверен, что это просто несколько маленьких домиков, что-то вроде копии Вудленда. А потом, когда мы шли по полю, я наступил на край своего балахона и растянулся во весь рост. Хватит с меня этого дерьма, сказал я и сорвал с себя дурацкую одежду. Ди грубо обругал меня — я все сделал неправильно, мы должны все время оставаться в костюмах, чтобы нас никто не узнал, неужели я забыл, что это Хэллоуин, а на Хэллоуин костюм — твоя защита. И я сказал ему, что опять его надену, когда мы дойдем до места. А если я буду всю дорогу падать, то мы и до утра не доберемся. Тогда он заткнулся.

Как только я снял с головы проклятую простыню, оказалось, что даже неплохо видно. Луна уже взошла, и на небе светили звезды. В своей простыне Ди выглядел прямо как настоящее привидение. Она даже немножко мерцала. Края простыни не были четко очерчены, и казалось, что эта ужасная штука парит. Но я видел ноги Ди, те самые огромные старые ботинки, торчащие наружу.

Мы перешли через поле и вышли на Южную дорогу. Очень скоро деревья подобрались совсем близко к обочинам, видно стало гораздо хуже. Казалось, что дорога идет прямо в деревья и исчезает. Деревья выглядели выше и толще, чем днем, и то и дело в траве прямо у дороги сверкало что-то белое и круглое, будто глаз, в котором отражается лунный свет, так мне мерещилось. Я надеялся, что мы не сможем найти тропинку к Задворкам. Я бы только обрадовался. Думал, мы еще минут десять — пятнадцать пройдем по дороге и повернем домой.

Ди стремительно двигался вперед, хлопая простыней. Вел себя как сумасшедший. Он был уверен, что найти тропу не составит труда.

Когда мы прошли по Южной дороге уже почти милю, я увидел автомобильные фары — желтые точки, быстро приближающиеся к нам. Ди вообще ничего не видел, бегая вокруг меня в своем балахоне. Я крикнул ему, чтобы убирался с дороги, и он, как кролик, исчез в лесу раньше меня. Я перепрыгнул через кювет и присел на корточки за сосной в десяти футах от дороги. Хотел посмотреть, кто там едет. В те дни в Вудленде было совсем мало машин, и я знал их наизусть. Когда машина подъехала ближе, я увидел старый красный «корд» доктора Гарланда. Доктор Гарланд был белый, но он держал два кабинета и принимал цветных пациентов, поэтому только на цветных и зарабатывал. И человек этот был горький пьяница, горький пьяница.

Он просвистел мимо на скорости километров эдак пятьдесят, в те дни это считалось очень быстро. Думаю, то был максимум для его старенького автомобиля. На долю секунды я увидел лицо доктора Гарланда под белой шляпой, рот широко открыт, как будто он кричал. Машина уже проехала, а я все сидел в лесу, боясь выйти на дорогу. Я очень хотел повернуть назад и пойти домой. Все из-за доктора Гарланда. Обычно он такой тихий и неторопливый, понимаешь? А тут я вижу черную дыру на его лице. Вид у него был, как будто его пытали, как будто он побывал в аду. Думаю, даже в аду не захотят увидеть то, что видел он.

Я слышал шум мотора его машины, но габаритные огни уже исчезли из виду. Я повернулся и увидел, что стою на дороге один. Ди Спаркса нигде не видно. Пару раз, совсем тихонько, я позвал его. Потом позвал громче. И тут услышал его хихиканье где-то в лесу. Я сказал, что он может бегать вокруг хоть всю ночь, если ему так хочется, а я иду домой. Потом я увидел серебряную простыню, пробирающуюся сквозь деревья, и спокойно повернул назад к дому. Шагов через двадцать я оглянулся и увидел Ди. Он стоял посреди дороги в своей дурацкой простыне и смотрел, как я ухожу. Давай же, сказал я, пошли назад. Он не сдвинулся с места. Разве он не видел доктора Гарланда? Куда он поехал так быстро? Что произошло? Когда я предположил, что доктор, наверное, ехал по срочному вызову, Ди сказал, что он поехал домой — ведь он живет в Вудленде, не так ли?

Тогда я подумал, что доктор Гарланд был на Задворках. И Ди подумал о том же, и ему захотелось туда еще больше. Теперь он был непоколебим. Может, мы там увидим мертвеца. Мы стояли до тех пор, пока я не понял, что он пойдет туда один, даже если я не пойду с ним. Это значило, что идти придется. Ди был настоящий дикарь, он обязательно во что-нибудь вляпается, если не будет меня, чтобы его остановить. Ну и я согласился, сказал, что пойду с ним, и Ди начал прыгать вокруг меня, как раньше, и нести всякую чушь. У нас почти не было шанса найти узкую старую тропку в лесу. В такой темноте нельзя различить даже отдельные деревья, только гигантские черные стены по обе стороны дороги.

Мы зашли уже так далеко, что я был почти уверен, что мы проворонили тропинку. Ди бежал в десяти футах впереди меня. Я сказал ему, что мы пропустили поворот и теперь самое время вернуться. Он засмеялся, соскочил с дороги куда-то вправо и исчез в темноте леса.

Я сказал ему, чтоб он вернулся, черт побери; Ди опять засмеялся и позвал меня к себе. Зачем, спросил я, и он сказал, потому что вот она, тропа, дурачок. Я не поверил и пошел прямо туда, куда он исчез. Я видел перед собой только стену, которая могла быть деревьями, а могла быть просто темнотой. Идиот, смотри под ноги, сказал Ди. И я посмотрел. Одна из тех белых круглых штучек, похожих на глаза, светилась прямо там, где должен быть овраг. Я нагнулся и дотронулся до холодных маленьких камешков, и светящаяся белая точка исчезла — оказалось, это просто мокрый камень, на который падает лунный свет. Присмотревшись внимательнее, я увидел пучки травы и две колеи с Южной дороги в лес. Что ж, ему удалось найти тропу.

Едва ли Ди Спаркс видел ночью лучше меня. Но он разглядел с дороги разрыв в сплошной стене деревьев. Он уже шагал по тропе в своих огромных старых ботинках, оборачиваясь на каждом шагу, чтобы убедиться, что я все-таки иду следом. Ди сказал мне надеть простыню, и я натянул ее через голову, хотя мне как раз хотелось попить воды из полого пня. Но я знал, что он прав — на Хэллоуин безопаснее в костюме, особенно в таком месте, где мы оказались.

С того момента мы шли по Ничьей Земле. Ни один из нас не знал, сколько нам придется идти по тропинке до Задворок и как все будет, когда мы придем. Как только я ступил ногой на автомобильный след, я уже почему-то знал, что Задворки совсем не такие, как я представлял. Все гораздо примитивнее, чем горстка домов в лесу. Может быть, у них совсем нет домов! Может, они живут в пещерах!

Естественно, как только я надел проклятый балахон, то почти перестал что-либо видеть. Ди все шипел, чтобы я поторапливался, а я шел и тихо материл его. В конце концов мне удалось собрать простыню, и я стал придерживать ее у шеи. Так я видел гораздо лучше и шел, уже не спотыкаясь. Все, что от меня требовалось, — идти за Ди, и это было легко. Он опережал меня всего на пару дюймов, и даже через дырку в капюшоне я видел рядом серебряную простыню.

В лесу все шевелилось, время от времени ухала сова. По правде говоря, мне никогда не нравилось ходить по лесу ночью. Даже тогда. Дайте мне вместо этого теплую закусочную, и я буду счастлив. Единственное животное, которое мне всегда нравилось, это кошка, потому что ее приятно гладить и она засыпает у тебя на коленях. Но в тот раз все было гораздо хуже, чем обычно, потому что это Хэллоуин, и еще до того, как мы добрались до Задворок, я сомневался, что звуки в лесу издает опоссум или лиса, а не кто похуже, со смешными глазками и длинными зубками, охочий до маленьких мальчиков. Может, там Эдди Граймс, выискивающий, чем поживиться ночью на Хэллоуин. Как только я подумал об этом, я догнал Ди Спаркса и пошел так близко к нему, что чувствовал через простыню его запах.

Знаешь, чем пахло от Ди Спаркса? Немножко потом и еще чуть-чуть мылом, которым священник заставлял его мыть руки и лицо перед обедом, и очень сильно пахло, как пахнет в электрической распределительной коробке, когда горит изоляция. Резкий, горьковатый запах. Так сильно он был возбужден.

Какое-то время мы поднимались на холм, и когда добрались до его вершины, ветер прижал простыню к моему лицу. Мы стали спускаться вниз, и помимо горелого запаха от Ди я почувствовал запах дыма от костра. И еще что-то непонятное.

Ди остановился так резко, что я налетел на него. Я спросил, что он видит. Ничего, кроме леса, но мы уже приближаемся. Там, впереди, — люди. И они варят самогон. Теперь мы должны быть тише воды, сказал он мне, как будто и так не ясно. Я знаком показал, что понял, и подтолкнул с тропы в лес.

Что ж, по крайней мере я знаю, что тут надо было доктору Гарланду.

Мы с Ди стали пробираться между деревьев. Я держал под подбородком складки чертовой простыни и мог смотреть только в одну дырочку. Не падал — и то ладно. Я радовался большому толстому ковру сосновых иголок на земле. По ним слон мог пройти тихо, как муравей. Мы прошли еще немножко вперед, и я уже чувствовал все запахи: жженый сахар, растертые ягоды можжевельника, слюна от жевательного табака, топленое сало. А еще через несколько ярдов я услышал голоса, и этого хватило.

Голоса были злыми.

Я дернул Ди за простыню и присел на корточки. Дальше я не собирался идти, не посмотрев внимательно. Ди опустился на колени рядом со мной. Я отпустил простыню под подбородком, оттянул ее назад и стал выглядывать из-под нижнего края. Когда я увидел, где мы оказались, то чуть не потерял сознание. За деревьями в двадцати футах от нас, в окне, вырезанном в задней стене маленькой деревянной лачуги, зажглась керосиновая лампа. Из лачуги вышел здоровый, оборванный парень с еще одной керосиновой лампой и побрел к сараю. Чуть в стороне от дома я смог разглядеть желтый квадрат окна еще одной развалюхи, а за ней длинную полоску желтого света, пробивающегося сквозь деревья. Ди сидел на корточках рядом со мной, и когда я повернулся к нему, то увидел еще один желтый огонек в другой стороне леса. Знал Ди об этом или нет, но он привел меня в самую середину Задворок.

Он прошептал, чтобы я закрыл лицо. Я помотал головой. Мы оба наблюдали за большим парнем, идущим к сараю. Где-то прямо перед нами закричала женщина, и я от страха чуть не наложил в штаны. Ди вытянул голову и приложил палец к губам, как будто я и без него не знаю, что надо молчать. Женщина снова вскрикнула, большой парень раскачивался взад-вперед. Свет от лампы тоже качался большим кругом. Я разглядел, что в лесу было множество маленьких тропок, ведущих от хижины к хижине. Фонарь стукнулся о лачугу, и оказалось, что это даже не дерево, а толь. Женщина засмеялась или зарыдала. Кто-то в доме крикнул, и парень в драной одежде, пошатываясь, снова направился к сараю. Он был пьян настолько, что едва держался на ногах. Парень добрался до сарая, поставил лампу на землю и согнулся, пытаясь войти.

Ди подлез к моему уху и прошептал: прикройся, ты же не хочешь, чтобы эти люди узнали, кто ты. Если тебе плохо видно, разорви дырки побольше.

Мне вовсе не хотелось, чтобы на Задворках кто-нибудь видел мое лицо. Я сунул пальцы в ближайшую прорезь для глаз и потянул. Наверное, каждое живое существо в радиусе мили слышало звук рвущейся ткани. Парень вылетел из сарая, будто кто-то выдернул его оттуда за веревку, он подхватил с земли фонарь и вытянул его в нашем направлении. Тогда мы смогли рассмотреть его лицо. Это был Эдди Граймс. Вряд ли кому-то вообще захочется встречаться с Эдди Граймсом, а уж на Задворках тем более.

Я боялся, что Эдди отправится нас искать, но женщина в лесу завизжала по-поросячьи, а мужчина в лачуге что-то громко выкрикнул, и Граймс снова нырнул в сарай и вышел оттуда с кувшином. Тяжело ступая, он пошел назад к дому и исчез в нем. Мы с Ди слышали, как он ссорится с другим мужчиной внутри.

Я показал большим пальцем в сторону Южной дороги, но Ди замотал головой. Я прошептал: разве ты не видел Эдди Граймса, разве этого тебе недостаточно? Он снова помотал головой. Его глаза горели под простыней. И что же ты хочешь, спросил я, и он сказал: я хочу посмотреть на ту женщину. Мы даже не знаем, где она, прошептал я, а Ди ответил: все, что нам надо, так это идти на ее голос.

Мы с Ди посидели и послушали какое-то время. То и дело женщина издавала какие-то возгласы, потом вроде как вскрикивала, а потом она могла сказать одно или два слова совсем обычным голосом, а потом опять начинала то ли плакать, то ли смеяться, все вперемежку. Иногда мы слышали и другие звуки, раздававшиеся из хижин, но среди них не было ни одного счастливого. Люди ворчали, или ссорились, или просто разговаривали сами с собой, но это по крайней мере звучало нормально. А голос той женщины звучал, как Хэллоуин, как что-то исходящее из могилы.

Возможно, ты думаешь, то, что я слышал, было всего лишь сексом и что я был слишком молод, чтобы знать, сколько шума производят женщины, даже когда им хорошо. Что ж, может, мне было всего лишь одиннадцать, но я вырос в Темном Городе, а не в Миллерс-Хилл, и стены в наших домах были не слишком толстыми. То, что происходило с этой леди, не имело никакого отношения к веселью. Самым странным было то, что Ди этого не понимал, он подумал то же, что и ты. Он хотел посмотреть, как ее трахают. Может, даже думал, что ему удастся пробраться внутрь и поучаствовать, я не знаю. Самое главное, Ди был уверен, что слышал звуки бешеного секса и хотел подойти насколько можно ближе и посмотреть. Что ж, подумал я, его отец — священник, может быть, священники делают это, только когда им нужны дети. И у Ди не было старшего брата, как у меня, который бы таскал домой девчонок при любой возможности, когда не было родителей.

Ди начал скользить между деревьев в сторону хижины, и мне пришлось идти за ним. Я уже достаточно насмотрелся на Задворках, но я не мог убежать и оставить Ди одного. А он шагал вперед и все делал правильно, обходил хижины стороной и не шел напрямик. Я пошел за ним следом. С тех пор как я разорвал дырку шире, я видел гораздо лучше, но мне все равно приходилось поддерживать чертов костюм под подбородком, и если я неправильно двигал рукой или головой, дырка съезжала с глаз, и я снова ничего не видел.

Естественно, через несколько минут я потерял Ди Спаркса из виду. Моя нога попала в ямку, я споткнулся, капюшон сполз на глаза, и через несколько шагов я врезался лбом в дерево. Когда я наконец остановился, то был совершенно уверен, что Эдди Граймс и другие убийцы вот-вот на меня набросятся. Несколько секунд я стоял неподвижно, как деревянный истукан, я был слишком напуган, чтобы пошевелиться. Убедившись в полной тишине, я подтянул костюм так, чтобы хоть немножко видеть. Никакие убийцы не бежали ко мне со стороны хижин. Эдди Граймс снова и снова повторял: «Ты не понимаешь», как будто он был так пьян, что это фраза застряла у него в голове, и он больше ничего не мог сказать. Женщина тявкнула. Как животное, а не человек, — будто лиса залаяла. Я задом попятился к дереву, о которое стукнулся лбом, и оглянулся вокруг в поисках Ди. Но видел только темные деревья и то самое желтое окно. Да ну его к черту, этого Ди Спаркса, сказал я себе и снял костюм. Видеть я стал гораздо лучше, но белая простыня Ди нигде не появлялась. Он ушел так далеко вперед, что я даже не различал его в темноте.

Мне нужно было его догнать, ведь так? Я знал, куда он направлялся — женские крики доносились из хижины там, впереди, — и я знал, что Ди обходит дома стороной. Через пару секунд он заметит, что меня нет позади, и остановится, чтобы подождать. Разумно, не так ли? Мне нужно было всего лишь идти к той хижине среди деревьев до тех пор, пока не натолкнусь на него. Я запихнул костюм под рубашку, а потом сделал еще кое-что — оставил сумку с леденцами под деревом. Я совсем позабыл о ней с тех пор, как увидел лицо Эдди Граймса. Если придется бежать, я смогу двигаться быстрее без сумки с яблоками и ирисками.

Примерно через минуту я вышел на открытое пространство между двумя старыми кустами персидской сирени. Между мной и следующим рядом деревьев лежал участок травы. Женщина издала булькающий звук, который закончился лисьим тявканьем, я посмотрел в ту сторону и увидел, что открытое пространство простирается в обе стороны, как широкая тропа. А надо мной на лоскуте неба между деревьями ярко сияли звезды. Когда я начал пересекать открытое пространство, то почувствовал под ногами две дорожные колеи. Тропа от Южной дороги до Задворок делала поворот где-то впереди и шла вдоль хижин до тех пор, пока не оканчивалась вообще. Она должна была закончиться где-то чуть-чуть дальше, потому что наверняка возвращалась к Южной дороге.

Вот так я потерял Ди Спаркса из виду. Вместо того чтобы избегать дороги и пробираться через лес на север, он выбрал самый легкий путь к хижине, в которой кричала женщина. Черт возьми, мне теперь в первую очередь надо было убрать Ди с тропы! Пока я выбирался из своей простыни, он уже наверняка добрался до тропы и вышел на открытое пространство, прямо на самый вид, причем Ди был настолько возбужден, что даже не заметил моего отсутствия.

Нужно было делать то же, что я делал до сих пор: спасать его задницу.

Когда я стал пробираться вдоль тропы как можно незаметнее, то понял, что спасение задницы Ди может оказаться гораздо более трудным заданием, чем я предполагал, — пожалуй, мне бы спасти свою собственную. Когда я снимал костюм в первый раз, то видел огни трех или четырех хижин. Я подумал, что Задворки из них только и состояли — из трех-четырех хижин. Но когда я пошел вдоль тропы, то заметил квадратную тень, стоящую между двумя деревьями на краю леса, и понял, что это еще одна лачуга. Кто бы ни был там внутри, он либо погасил керосиновую лампу, либо его не было дома. Через двадцать или тридцать шагов показалась еще одна хижина, вся в темноте, и единственной причиной, по которой я заметил ее, были голоса мужчины и женщины, раздававшиеся изнутри, оба были пьяны и разговаривали, растягивая слова. Глубже в лес, за этой хижиной, еще одно заляпанное окно светилось между деревьями, будто светлячок. Хижины были разбросаны по всему лесу. Когда я наконец понял, что мы с Ди можем оказаться не единственными людьми, шляющимися по Задворкам ночью в Хэллоуин, я пригнулся к земле как можно ниже и почти перестал двигаться.

Ди могло спасти только одно, думал я, хорошая видимость ночью, по крайней мере он мог заметить кого-нибудь еще до того, как заметят его.

В одной из хижин раздался шум, и я остановился, похолодев от страха, сердце мое бешено колотилось в груди. А потом раздался громкий голос. Кто это? И я лег прямо на землю и постарался исчезнуть. Кто там?Я назвал Ди дураком, а делал больше шума, чем он. Я слышал, как мужчина вышел на улицу, и мое сердце чуть не разорвалось. Потом впереди застонала женщина, и человек, который услышал меня, негромко выругался и опять ушел внутрь. Я просто лежал какое-то время в грязи. Женщина застонала снова, но на этот раз это звучало еще более жутко, чем раньше, потому что стон был с хихиканьем. Она была сумасшедшая. Или ведьма, и если она занималась сексом, то уж точно с дьяволом. Этого было достаточно, чтобы заставить меня ползти дальше, и я полз до тех пор, пока хижина, из которой меня услышали, не осталась позади. Наконец я снова встал на ноги, думая, что если в ближайшее время не увижу Ди Спаркса, то стану потихоньку пробираться в сторону Южной дороги один. Если Ди Спарксу очень хочется увидеть ведьму в одной постели с дьяволом, пусть делает это без меня.

А потом я подумал, что я полный дурак, что не бросаю Ди, потому что ведь он-то меня бросил. Сколько времени уже прошло, уж наверняка Ди заметил, что меня нет сзади. И что, он вернулся, чтобы найти меня? Черта с два.

Я уже собрался поворачивать назад, но не сделал этого по двум причинам. Во-первых, я услышал звук, который издала женщина, звук, который нельзя было назвать человеческим, и вряд ли какое-нибудь животное смогло бы так крикнуть. Он даже не был громким. И уж конечно, не было там никакой ведьмы в постели с дьяволом. Меня чуть не стошнило. Женщине делали больно. Ее не просто били — я знал, как это звучит, — ей делали настолько больно, чтобы свести с ума, чтобы убить ее. Потому что пережить боль, от которой издают такие звуки, было невозможно. Я был на Задворках, это точно, и место оказалось гораздо хуже, чем я мог предположить. Кто-то убивал женщину, все это слышали, и единственное, что произошло, так это Эдди Граймс принес еще один кувшин браги из сарая.

Внутри у меня все похолодело. Когда я смог двигаться, то достал свой балахон из-под рубашки, потому что Ди был прав: я, конечно же, не хотел, чтобы кто-нибудь здесь видел мое лицо, причем в такую ночь. А потом произошла вторая вещь. Пока я натягивал простыню через голову, я увидел что-то, бледнеющее в траве в нескольких футах от леса, из которого я вышел, и когда я присмотрелся повнимательнее, оказалось, что это сумка Ди Спаркса.

Я подошел к сумке и потрогал ее, чтобы убедиться, что не ошибся. Я нашел сумку Ди, хорошо. Но она была пустая. Плоская. Ди распихал содержимое по карманам и оставил сумку тут. Это означало, что я не мог повернуть назад и оставить его одного, потому что он меня все-таки не оставил. Ди подождал меня, сколько смог, а потом опустошил свою сумку и оставил ее здесь как знак. Он рассчитывал, что я в темноте вижу не хуже его. Но я бы ни за что ее не заметил, если бы не застыл на месте от ужасных криков той женщины.

Верхушка сумки указывала на север, значит, Ди все еще шел в сторону хижины с женщиной. Я посмотрел в ту сторону и смог увидеть только плотную стену темноты под более светлым куском, усыпанным звездами. На какое-то время я ощутил облегчение. Ди кинул меня, поэтому и я мог кинуть его и отправиться домой. Но теперь я натолкнулся на следы Ди.

Впереди, футов через двадцать, в темноте меня поджидал еще один сюрприз. Это было что-то, похожее на очень маленькую лачугу. Постепенно оно обретало очертания. Я опустился на руки и колени, чтобы ползти дальше по тропе, когда увидел длинную полоску серебряного цвета вдоль крыши. Как только я понял, что штука передо мной металлическая, я сопоставил ее очертания и понял, что это — машина. Тебе никогда бы и в голову не пришло, что можно напороться на машину в крысиной дыре, где все безработные, так ведь? У таких людей часто даже лишней рубашки нет, не то что машины. Потом я вспомнил доктора Гарланда, мчащегося по Южной дороге, и подумал, что совсем не обязательно жить на Задворках, можно просто взять и приехать. Кто-нибудь мог свернуть на дорожку, проехать по петле, спрятать машину в лесу, и никто не увидит и не узнает, что он там был.

От этой мысли я развеселился. Вероятно, машина принадлежала кому-то знакомому. Наш оркестр играл на танцах и вечеринках по всему округу и в самом Вудленде, и наглядно я знал почти всех, и меня тоже все знали и называли по имени. Я подошел поближе к машине, чтобы рассмотреть ее, но это оказалась всего лишь старая черная модель "Т". В Вудленде таких «фордов» было не меньше двадцати. На них ездили и белые, и цветные, причем у обоих темнокожих, которые могли себе позволить автомобиль, была именно модель "Т". А когда я подошел к ней достаточно близко, я увидел, что Ди оставил для меня прямо на капоте — яблоко.

Через несколько футов я нашел еще одно яблоко на большом старом камне. Ди оставлял яблоки там, где я не мог их не заметить. Третье лежало на маленьком столбике на опушке леса, оно было настолько бледным, что казалось почти белым. У столба одна из множества тропинок поворачивала и уводила в лес. Если бы не яблоко, я бы никогда ее не заметил и прошел мимо.

В лесу мне уже не приходилось так сильно заботиться о том, чтобы не нашуметь. Под ногами был ковер из сосновых иголок и опавших листьев толщиной футов в шесть, и я шел так тихо, что, можно сказать, парил — с тех пор я ношу туфли на резиновой подошве, причем по той же причине. Ты ходишь мягко. Но, повернув в лес, я был все еще сильно напуган — там было гораздо меньше света, и, чтобы увидеть следующее яблоко, мне надо было наступить на него. Моим единственным желанием было найти Ди и уговорить его вернуться домой.

Какое-то время я продолжал двигаться вперед, пробираясь между деревьями и стараясь не нарваться на какую-нибудь хижину. То и дело откуда-то из леса раздавался слабый, тающий голос, но я не позволял себе бояться. А потом немного впереди я увидел Ди Спаркса. Тропинка не была совершенно прямой, она уходила то в одну сторону, то в другую, поэтому я не мог видеть его очень отчетливо, но заметил серебристое пятно простыни, мелькнувшее среди деревьев. Если потороплюсь, я смогу догнать его и остановить, прежде чем Ди наделает глупостей. Я подобрал складки балахона под подбородком, сжал их в руке и припустил бегом.

Тропа начала спускаться вниз с холма. Я этого совсем не заметил. Ди был прямо впереди меня, и после того как я пробежал по тропе еще немного, я потерял его из виду. Еще через несколько шагов я остановился. Тропинка стала гораздо круче. Если бы я продолжал бежать дальше, то отбил бы себе задницу. Женщина издала еще один ужасный звук, и казалось, что он исходит отовсюду одновременно. Все вокруг меня изнывало от боли. Душа моя чуть не рассталась с телом. Казалось, все вокруг умирает. Все эти россказни про ужасные создания вовсе не были выдумкой, на Хэллоуин все именно так и обстояло — ты ничего не знаешь, ты ничему не веришь, тебя окружает смерть. Я чуть не упал и не расплакался, как маленький мальчик. Я потерялся. И уже не надеялся когда-нибудь вернуться домой.

Потом случилось самое страшное.

Я услышал, как она умерла. Звук был негромкий, больше похожий на вздох, чем на что-нибудь еще, но звук этот шел отовсюду и проникал мне прямо в уши. Тихий звук тоже может быть громким, знаешь ли, может быть самым громким из всех, что ты слышал. Этот звук почти приподнял меня над землей, почти сорвал мою голову с плеч.

Спотыкаясь, я поковылял вниз по тропе, вытирая глаза балахоном, и вдруг слева до меня донеслись мужские голоса. Кто-то снова и снова произносил одно и то же слово, которого я не мог разобрать, а кто-то другой просил его заткнуться. Потом позади я услышал тяжелые шаги бегущего человека. Я сорвался с места, но моя нога запуталась в простыне, и я кубарем покатился с холма, ударяясь головой о камни и отскакивая рикошетом от деревьев и врезаясь во все, что попадалось на пути. Бах, бум, бух, та-ра-рах, шлеп, клац, бряц! Я ударился обо что-то большое и твердое и с размаху влетел в воду. Долго не мог подняться, закрутившись в простыне.

В ушах звенело, я увидел звезды — желтые, голубые, красные, не настоящие. Когда попытался сесть ровно, чертова простыня так скрутилась, что я плюхнулся лицом в холодную воду. Я бился, как пойманный зверь, и когда мне наконец удалось сесть, одним глазом я увидел лоскут настоящего неба. Тогда я высвободил руки и разорвал дыру в простыне так, чтобы через нее проходила голова.

Я сидел в небольшом ручейке рядом с упавшим деревом. Именно оно меня и остановило. Все тело ныло, как черт знает что. Я не представлял, где нахожусь. Даже не был уверен в том, что смогу встать. Уцепившись руками за ствол поваленного дерева, я оттолкнулся ногами от земли — чертова простыня разорвалась напополам, мои колени дрогнули, но я поднялся на ноги. И тут я увидел Ди Спаркса — он шел в мою сторону через лес по другой стороне ручья.

Судя по виду, чувствовал он себя ничуть не лучше, чем я, ему вообще с трудом удавалось двигаться по прямой. Серебристая простыня белым пятном мелькала между деревьев. Ди тоже страдает от боли, подумал я, он в абсолютной панике. В следующий раз, когда я увидел белое пятно среди деревьев, оно корчилось от боли в десяти футах над землей. Нет, сказал я сам себе и закрыл глаза. Что бы это ни было, оно — не Ди. Невыносимое чувство, абсолютное отчаяние изливалось от него. Я боролся с волной отчаяния всеми силами. Я не хотел испытывать это чувство. Я не мог знать такого чувства — мне было всего одиннадцать. Если бы это чувство настигло меня в одиннадцать лет, вся моя жизнь круто изменилась бы, я бы оказался в другой вселенной.

Но оно настигло меня, не так ли? Я мог кричать «нет!» сколько угодно, но не мог изменить того, что должно было произойти. Я открыл глаза, однако белое пятно уже исчезло.

Это было еще хуже. Я хотел, чтобы это был Ди, пусть вытворяет сумасшедшие, самые безрассудные вещи, пусть лазает по деревьям, бегает вокруг, как псих, пытаясь напугать меня до дрожи в коленях. Но это был не Ди Спаркс, а значит, самые ужасные вещи, которые я только мог себе представить, существовали на самом деле. Все умирало. Мы ничего не знаем, ни во что не верим, мы все потерялись среди смерти, окружающей нас.

Большинство людей утверждают, что, когда человек взрослеет, он перестает верить в Хэллоуин и привидения, — я утверждаю обратное. Ты начинаешь взрослеть, когда понимаешь, что вещи, которые пугают тебя, — часть воздуха, которым ты дышишь.

Я уставился в то место, где видел извивающееся белое пятно, кажется, пытаясь вернуться во времени до того момента, как я увидел доктора Гарланда, летящего по Южной дороге. Мое лицо имело такое же выражение, как у него, потому что теперь я знал: привидения существуют на самом деле. Звук тяжелых шагов, которые я слышал раньше, неожиданно пробился через гудение в моей голове, и после того как я повернулся и увидел, кто спускается ко мне с холма, я подумал, что, наверное, среди деревьев я видел свой собственный призрак.

Эдди Граймс был огромен, как дуб, и в руке у него сверкал длинный нож. Его ноги скользили по земле, и последние несколько ярдов до ручья Эдди Граймс проехал на подошвах, но я даже не пытался убежать. Он был пьян, и мне ни за что не удалось бы от него скрыться. Я прижался к упавшему дереву и смотрел, как Граймс с холма скатился к воде. Я был так напуган, что даже не мог говорить. Его расстегнутая рубашка развевалась от быстрой ходьбы, а длинные шрамы рассекали грудь и живот. Он восставал из мертвых по крайней мере пару раз с тех пор, как я видел его насмерть убитым на танцах. Граймс прыгнул на ноги и начал приближаться ко мне. Я открыл рот, но из него не вышло ни звука.

Эдди Граймс сделал еще один шаг ко мне, а потом остановился и посмотрел мне прямо в лицо. Опустил нож. От него несло потом и перегаром. Он только и мог, что пялиться на меня. Эдди Граймс прекрасно знал меня в лицо, он знал мое имя, знал всю мою семью — даже ночью он не смог бы меня с кем-нибудь спутать. И наконец я понял, что Эдди очень напуган, как человек, который только что увидел привидение. Вдвоем мы простояли по щиколотку в воде еще несколько секунд, а потом Эдди Граймс ножом указал мне на другой берег ручья.

Это было все, что мне нужно, мальчик. Мои ноги неожиданно обрели способность двигаться, и я забыл обо всех своих ссадинах и ушибах. Эдди смотрел, как я перекатился через упавшее дерево, и опустил нож. Я прошлепал по воде и побежал вверх по холму, цепляясь за траву и ветки. Ноги мои замерзли, грязная одежда промокла насквозь, и я весь дрожал. На полдороги я обернулся назад, но Эдди Граймс уже ушел. Как будто и не было его там никогда, как будто он был продуктом воспаленного воображения.

Наконец, встряхнувшись, я взобрался на вершину холма, и что же я увидел среди тонких берез на расстоянии примерно десяти футов? Мальчика в простыне и паре огромных неуклюжих ботинок, который стоял ко мне спиной, вглядывался в лес и прыгал с ноги на ногу! И что находилось перед ним, как не тропа, которую можно было различить с расстояния в десять футов? Очевидно, там мне нужно было повернуть, только в темноте я, должно быть, пропустил яблоко, надетое на ветку или еще какую-нибудь фигню, и я, на свою голову, потопал по маленькой тропинке вниз с холма, напоролся на Эдди Граймса и напугал его до полусмерти.

Как только я его увидел, я понял, что ненавижу Ди Спаркса. Если бы он тонул, веревки я бы ему не бросил. Даже не задумываясь над тем, что делаю, я нагнулся, подобрал камень и швырнул в него. Камень рикошетом отскочил от дерева, я наклонился и взял еще один. Ди повернулся посмотреть, что за шум, и второй камень попал ему прямо в грудь, хотя я целился в голову.

Ди натянул на лицо простыню, будто араб, и стоял с открытым ртом, уставившись на меня. Потом оглянулся назад на тропинку, как если бы в любую секунду там мог появиться я настоящий. Мне очень хотелось запустить в его тупую морду еще одним камнем, но вместо этого я побежал к нему навстречу. Ди мотал головой из стороны в сторону. Джим Доуг, прошептал он, что случилось с тобой? Вместо ответа я изо всех сил треснул его по груди. Что случилось? После того, как ты кинул меня, сказал я, я скатился с холма и нарвался на Эдди Граймса.

Это дало ему пищу для размышлений, да. Ди хотел знать, бежал ли Граймс за мной? Он видел, куда я ушел? Граймс видел, кто я? Ди тащил меня в лес, засыпая этими дебильными вопросами, а я все время отпихивался от него. Простыня его хлопала при ходьбе, Ди был похож на маленького мальчика. Он никак не мог взять в толк, почему я накинулся на него с камнями. С его точки зрения, он все сделал по-умному, и если я потерялся, то сам виноват. Но я не злился на него из-за того, что потерялся. Я даже не сердился за то, что нарвался на Эдди Граймса. Я злился из-за всего остального. Может, даже и вообще не на него.

Я хочу вернуться домой живым, прошептал я. Эдди не отпустит меня во второй раз. Потом я представил себе, что Ди рядом нет, и постарался вычислить, как вернуться на Южную дорогу. Мне казалось, что я шел на север, когда спускался с холма, значит, когда я взобрался на холм по другую сторону ручья, то все еще двигался на север. Дорога, по которой мы с Ди пришли на Задворки, должна была находиться где-то справа от меня. Я отвернулся от Ди и пошел через лес. Мне было все равно, идет он за мной или нет. Ди больше не имел ко мне никакого отношения. Когда я услышал, что он идет следом, я расстроился. Я хотел избавиться от Ди Спаркса. Я не хотел никого видеть.

Я не хотел находиться рядом с человеком, который считал себя моим другом. Уж лучше бы Эдди Граймс шел за мной, чем Ди Спаркс.

Потом я остановился, потому что прямо передо мной загорелся свет в одной из хижин. Этот желтый свет сулил только зло — все на Задворках было пропитано злом, ядом, даже деревья, даже воздух. Ужасное выражение на лице доктора Гарланда и белое пятно в воздухе были почти одним и тем же — то были вещи, которых я не желал знать.

Ди толкал меня сзади, и если бы мне не было так плохо, я бы развернулся и врезал ему пару раз. Вместо этого я обернулся и увидел, что он кивает в сторону хижины. Ди хотел подойти ближе! На секунду он показался таким же ненормальным, как и все здесь. А потом я понял: я совсем запутался и вместо того, чтобы возвращаться на большую дорогу, прямиком шел к хижине с женщиной. Вот почему Ди шел за мной.

Я помотал головой. Нет, я не собирался даже близко подходить к тому месту. Что бы ни было там, внутри, это было то, о чем мне знать не полагалось. Оно имело слишком большую силу — оно привело в ужас Эдди Граймса, и мне этого было достаточно. Ди знал, что я не шучу. Он обошел меня и стал подбираться к хижине.

Я смотрел ему вслед, но только в течение нескольких секунд, и, черт возьми, я отправился следом. Если он может подойти ближе, и я могу. Если я не осмелюсь посмотреть сам, что там, внутри, я увижу, как туда заглянет Ди. Так или иначе, Ди, может, и не увидит там ничего, если входная дверь закрыта, а это казалось мне весьма вероятным. Он ничего не увидит, и я не увижу, и мы оба пойдем домой.

Дверь хижины отворилась, и из нее вышел мужчина. У нас с Ди кровь застыла в жилах, мы заледенели от ужаса. Мы были всего футах в двадцати от лачуги, и если мужчина посмотрит в нашу сторону, он увидит наши простыни. Между нами и мужчиной было много деревьев, и мне не удалось хорошо рассмотреть его, но единственная вещь в нем давала понять, что ситуация серьезная. Этот человек был белым и одет прилично. Я не видел его лица, но смог разглядеть закатанные рукава, пиджак, перекинутый через руку, и какой-то узел, который он держал в руках. Все это заняло доли секунды. Белый человек с узлом в руках направился в лес и еще через пару секунд уже исчез из виду.

Ди стоял ближе, чем я, и видно ему было лучше. Вдобавок по ночам он видел лучше меня. Нам грозили крупные неприятности. Какой-то богатый белый убивает девушку на Задворках? И мы, два мальчика, оказались так близко, что видели его? Знаешь, что бы тогда с нами было? От нас не осталось бы и мокрого места.

Ди обернулся, чтобы посмотреть на меня, я видел его глаза под костюмом, но не мог понять, о чем он думает. Он просто стоял и смотрел на меня. Через несколько мгновений, когда я уже был готов взорваться, мы услышали, как слева завелась машина. Я шепотом спросил у Ди, кто это был. Никто, ответил Ди. Что, черт побери, это значило? Никто! Ты мог сказать — Санта Клаус, ты мог сказать — Дж. Эдгар Гувер, все было бы лучше, чем Никто. Фары машины сверкнули сквозь деревья, когда она развернулась на лесной дороге и поехала в сторону Южной дороги. Никто, кого бы я видел раньше, сказал Ди. Когда огни фар заскользили по деревьям, мы оба пригнулись. В действительности мы находились так далеко от дороги, что беспокоиться было совсем не о чем. Я едва разглядел проезжающую машину и, уж конечно, не мог видеть водителя.

Мы встали, через плечо Ди я видел угол хижины, где только что был белый человек. Свет лампы сиял через открытую дверь. Меньше всего на свете мне хотелось зайти внутрь, мне даже не хотелось заглядывать через дверь. Ди сделал шаг прочь от меня и кивнул головой в сторону дома. Я знал, что сейчас все произойдет, как и раньше. Я скажу «нет», он скажет «да», а потом я пойду за ним, куда бы он ни посчитал нужным пойти. Я чувствовал себя так же, как перед привидением в лесу, — я отчаялся и потерялся в середине смерти. Ты иди, ты должен пойти, шептал я ему, ты ведь так хотел этого. Ди не двигался, и я видел, что он уже больше не был так уверен в том, чего хочет.

Теперь все было по-другому — из-за белого человека, это он все изменил. Если из той двери вышел белый, то, прямо как в покере, ставки значительно возрастали. Но Ди рвался к этой хижине с самого начала, с тех пор, как мы только пришли на Задворки, и ему все еще было очень интересно, любопытство разъедало его. Он отвернулся от меня и пошел в сторону по прямой линии так, чтобы можно было заглянуть внутрь с безопасного расстояния.

Когда Ди прошел полдороги, он оглянулся и махнул мне рукой, как будто это все еще было чудесное приключение и Ди хотел разделить его со мной. Он просто боялся идти один, вот и все. Когда до него дошло, что я не собираюсь сходить с места, Ди нагнулся и очень медленно стал двигаться дальше. Видеть он мог пока только узкую полоску и небольшими перебежками стал двигаться дальше. К тому времени по моим прикидкам Ди уже должен был видеть половину внутренностей хижины. Он сел на корточки в своей простыне и уставился в направлении открытой двери. В таком положении он и замер.

Прошло примерно полминуты, и больше я не смог выдержать. Мне было так плохо, что я готов был умереть, но одновременно я был готов лопнуть от злости. Сколько еще Ди Спаркс будет пялиться на мертвую проститутку? Разве пары секунд недостаточно? Ди вел себя так, будто смотрел какую-то увлекательную киношку. Ухнула сова, и кто-то в другой хижине сказал: «Теперь все кончено», а кто-то еще шикнул на него. Если Ди и слышал, то не обратил никакого внимания. Я пошел в его сторону, но я уверен, что и этого он не заметил. Ди не поднимал глаз до тех пор, пока я не подошел совсем близко — я уже мог видеть открытую дверь и свет лампы, разливающийся по дощатому полу и траве снаружи.

Я сделал еще шаг, но тут голова Ди дернулась. Он попытался остановить меня, вытянув руку. Все, что он делал, дико бесило меня. Кто такой Ди Спаркс, чтобы указывать мне, на что можно смотреть, а на что нет? Он оставил меня в лесу совсем одного, чтобы я шел по дорожке из яблок, и даже этого не смог сделать, как положено. Когда я, несмотря ни на что, пошел вперед, Ди замахал на меня обеими руками, глядя то в хижину, то в мою сторону. Как будто бы там происходило что-то, чего мне нельзя было видеть. Я не остановился, и Ди поднялся на ноги и в один прыжок оказался рядом со мной.

Надо выбираться отсюда, прошептал он. Ди был так близко, что я чувствовал его электрический запах. Я сделал шаг в сторону, и он схватил меня за руку. Я вырвал свою руку из его, еще немножко прошел вперед и заглянул внутрь хижины.

К стене была придвинута кровать, и на ней лежала голая женщина. Ее ноги были в крови, кровь была на простынях, и большие лужи крови на полу. Другая женщина в изорванной одежде, с волосами, торчащими в разные стороны, сидела на корточках у кровати, держа ее за руку. Это была цветная женщина — женщина с Задворок, — а другая, что лежала на кровати, была белая. Возможно, она была красивая, когда еще была живая. Я видел только светлую кожу и кровь, я почти потерял сознание.

Это не была белая женщина из изгнанных, которые жили на Задворках, — ее привезли туда, и человек, который привез ее, был убийцей. Дела обстояли еще хуже, чем можно себе представить, пришла беда, много людей могло погибнуть. И если мы с Ди хоть словом обмолвимся о том, что видели белого человека, беда обрушится прямо на нас.

Я, наверное, как-то неудачно шевельнулся, потому что женщина у кровати повернула голову и посмотрела на меня. В этом не было никакого сомнения — она меня видела. Когда там был Ди, она вряд ли разглядела бы что-то, кроме грязной простыни, а меня она видела и знала мое имя. Я тоже знал ее, она не жила на Задворках. Она жила на нашей улице через несколько кварталов. Ее звали Мэри Рэндольф, и это она подходила тогда к Эдди Граймсу, когда его застрелили насмерть, она вернула его к жизни. Мэри Рэндольф следовала за оркестром моего отца, и когда мы играли в придорожных гостиницах или на танцах у цветных, она всегда появлялась. Пару раз она даже сказала мне, что я хорошо играю на барабане — тогда я был барабанщиком, чтоб ты знал, а на саксофон я переключился позже, когда мне исполнилось двенадцать.

Мэри Рэндольф просто смотрела на меня, а волосы у нее на голове торчали во все стороны так, будто ее уже захватил вихрь бед и неприятностей. На лице никакого выражения, кроме взгляда в никуда, который получается, когда разум летит со скоростью в сотни километров, а тело не может и пошевельнуться. Она даже не удивилась. Она смотрела так, будто совсем не удивилась, будто она ожидала увидеть меня. Как бы мне ни было плохо той ночью, это было хуже всего. Лучше бы я умер. Я хотел превратиться в муравья и исчезнуть в муравейнике, но не мог. Я не знал, что я сделал — всего лишь оказался там, наверное, — но уже не мог ничего исправить.

Я дернул Ди за простыню, он сорвался с места и побежал вдоль боковой стены хижины, как будто только и ждал сигнала. Мэри Рэндольф уставилась мне в глаза, и я чувствовал, что надо убираться, но даже не мог повернуть головы, мне надо было отключиться от нее. И даже когда я справился с этим, я чувствовал ее взгляд. Каким-то образом я заставил себя пойти за Ди вдоль хижины, но все равно еще видел, как Мэри Рэндольф там, внутри, все смотрит на то место, где я стоял.

Если бы Ди сказал хоть слово, когда я догнал его, я бы выбил ему все зубы, но он просто шагал вперед, быстро и бесшумно, выбирая лучший путь, а я шел следом. Я чувствовал себя так, будто меня только что лягнула лошадь. Когда мы вышли на тропу, то даже не пытались прятаться в лесу — мы припустили бежать изо всех сил, будто за нами гнались дикие собаки. А когда добрались до Южной дороги, мы бежали в сторону города до тех пор, пока не выбились из сил.

Ди схватился рукой за бок и, шатаясь, сделал еще несколько шагов вперед. Потом он остановился, сорвал с себя костюм и, тяжело дыша, опустился на обочину дороги. Я наклонился вперед, опершись руками о колени и задыхаясь так же, как и он. Когда я смог опять дышать, то медленно пошел вдоль дороги. Ди поднялся, догнал меня и пошел рядом, заглядывая мне в лицо и отворачиваясь, а потом снова глядя на меня.

— Ну? — сказал я.

— Я знаю ту леди, — сказал Ди.

Черт побери, тоже мне новость. Конечно же, он знал Мэри Рэндольф — она была и его соседкой. Я даже не стал отвечать, просто буркнул что-то. Потом напомнил ему, что Мэри не видела его лица, только мое.

— Не Мэри, — сказал он. — Другую.

Он знал имя мертвой женщины? Это все только ухудшало. Такой леди не должно быть в мире Ди Спаркса, особенно если она собирается так окончить жизнь на Задворках.

Потом Ди сказал, что я ее тоже знаю. Я остановился и посмотрел ему прямо в глаза.

— Мисс Эбби Монтгомери, — сказал он. — Она приносит одежду и еду в нашу церковь на Рождество и в День Благодарения.

Он был прав — я не был уверен, что когда-либо слышал ее имя, но видел женщину один или два раза, когда она приносила корзины с ветчиной и курицей и коробки с одеждой в церковь отца Ди. Ей было около двадцати лет, как мне казалось, она была такой милой, что стоило ей посмотреть на тебя, и улыбку не сдержать. Из богатой семьи, живущей в большом доме прямо в центре Миллерс-Хилл. Какой-то человек решил, что такой девушке, как она, не стоит возиться с цветными, подумал я, и решил выразить свое мнение по возможности решительно. А значит, нам придется отвечать за все, что случилось с ней, и в следующий раз, когда мы увидим белые простыни, это будут вовсе не балахоны.

— Он очень долго убивал ее, — произнес я.

А Ди сказал, что она не умерла.

И я спросил его, что он, черт возьми, имеет в виду? Я видел эту девушку. Я видел кровь. Неужели он думает, что она сейчас встанет и пойдет? Или, может, Мэри Рэндольф шепнет ей на ухо волшебное слово и вернет ее назад к жизни?

— Можешь думать, что хочешь, — сказал Ди. — Но Эбби Монтгомери не умерла.

Я чуть не рассказал ему, что видел ее призрак, но он не заслуживал услышать о нем. Этот дурак не видел даже то, что было у него под носом. Разве мог он понять, что произошло со мной, когда я увидел то несчастное... то существо. Теперь он бежал впереди меня, как будто я вдруг стал ему мешать. А мне было все равно. Я чувствовал абсолютно то же самое.

Я сказал:

— Думаю, ты понимаешь, что нам об этом даже заикаться нельзя.

А он сказал:

— Думаю, ты тоже это понимаешь.

Больше той ночью мы не разговаривали. Весь наш путь по Южной дороге Ди Спаркс смотрел только перед собой и держал рот на замке. Когда добрались до поля, он повернулся ко мне, будто хотел что-то сказать, и я выжидающе посмотрел на него, но Ди отвернулся и убежал. Просто убежал. Я видел, как он исчез за универсальным магазином, и тоже пошел домой.

Мама всыпала мне по первое число за то, что вся моя одежда была грязной и мокрой насквозь, а братья смеялись надо мной и спрашивали, кто это меня так отделал и отобрал мои леденцы. Как мог скорее я добрался до кровати, с головой накрылся одеялом и закрыл глаза. Через какое-то время пришла мама и спросила, все ли со мной в порядке. Я подрался с Ди Спарксом? По Ди Спарксу виселица плачет, так она считала, и мне следовало бы выбрать себе друга получше. Мамочка, мне надоело играть на барабане, сказал я. Я хочу играть на саксофоне. Она посмотрела на меня с удивлением, но сказала, что поговорит об этом с отцом, может, что-то из этого и выйдет.

Следующие два дня я ждал, когда взорвется бомба. В пятницу пошел в школу, но не мог сосредоточиться ни на чем. С Ди Спарксом мы даже не поздоровались в школьном коридоре — просто прошли мимо друг друга, будто были невидимками. На выходных я сказал, что плохо себя чувствую, и остался в постели, ежесекундно ожидая, когда же разразится буря. Еще мне было интересно, скажет ли Эдди Граймс, что видел меня, — ведь как только найдут тело, сразу схватят Эдди Граймса.

Но ничего не произошло в те выходные, и ничего не случилось на следующей неделе. Я подумал, что Мэри Рэндольф, должно быть, спрятала белую девушку в пещере на Задворках. Но разве не должны уже были искать пропавшую девушку из богатой семьи? Разве не должно было проводиться расследование, розыск? И вообще, что там делала Мэри Рэндольф? Она, конечно, любила хорошо поразвлечься, но вовсе не была из тех сумасшедших девиц, что носят бритву под юбкой, — каждую субботу она ходила в церковь, была добра к людям и очень любила детей. Может, она вышла, чтобы помочь той бедной девушке, но как тогда она могла об этом узнать? Мисс Эбби Монтгомери из Миллерс-Хилл не стала бы делиться своими планами с Мэри Рэндольф из Темного Города.

Я не мог забыть, как она на меня смотрела, но не мог понять этот взгляд. Чем больше я о нем думал, тем сильнее мне казалось, что Мэри Рэндольф что-то говорила мне, но что? Ты готов к этому? Ты понимаешь, в чем дело? Ты понимаешь, как ты должен быть осторожен?

Отец сказал, что я могу начать учиться играть на саксофоне, и когда буду готов играть для публики, мой младший брат начнет осваивать барабан. Кажется, ему всегда хотелось играть на барабане, и в общем-то с тех пор он стал отличным барабанщиком. Итак, я учился играть на своем маленьком саксофоне, ходил в школу, а после нее прямиком бежал домой, и все шло почти как обычно, кроме того только, что с Ди Спарксом мы больше не дружили. Если полиция и искала пропавшую девушку из богатой семьи, я об этом ничего не слышал.

Потом в одну субботу я шел по нашей улице к универсальному магазину, и Мэри Рэндольф вышла из двери своего дома как раз в тот момент, когда я проходил мимо. Когда она меня увидела, то вдруг застыла на месте, все еще держась одной рукой за дверной косяк. Я был так удивлен, когда увидел ее, что движения мои замедлились, и, наверное, я на нее уставился. Женщина посмотрела на меня так, будто сделала рентгеновский снимок, обыскала взглядом все мои внутренности. Я не знаю, что она там увидела, но лицо ее расслабилось, она убрала руку с двери и захлопнула ее и больше не заглядывала ко мне внутрь.

Мисс Рэндольф, кивнул я, а она сказала, что с нетерпением ждет выступления нашего оркестра на танцах в Биргардене через пару недель. Я рассказал ей, что буду играть на саксофоне на танцах, а она что-то ответила на это, и все время казалось, что мы ведем две беседы одновременно, сверху — про меня и наш оркестр, а под ней — про нее и убитую белую девушку на Задворках. Я от этого так нервничал, что все слова совсем перемешались. Наконец она сказала:

— Обязательно передай от меня привет своему папочке.

А потом я ушел.

После того как я прошел мимо ее дома, Мэри Рэндольф пошла по улице за мной следом. Я чувствовал, как она на меня смотрит, и даже вспотел. Мэри Рэндольф была для меня совершенной тайной. Она была очень приятной девушкой, но, наверное, это Мэри похоронила тело Эбби Монтгомери. Я совсем не был уверен, что она не собирается в один прекрасный день убить меня. А потом вспомнил, как она стояла на коленях у тела Эдди Граймса в придорожной гостинице. Она танцевала с Эдди Граймсом, который в тюрьме сидел чаще, чем был на воле. Интересно, можно ли быть приличной девушкой и общаться с Эдди Граймсом настолько близко, чтобы даже танцевать с ним? И как это она вернула его к жизни? Или что там вообще произошло? Ее шаги за спиной так взволновали меня, что я перешел на другую сторону улицы.

Через пару дней после того, как я решил, что неприятностей так и не будет, они начались. Мы как раз заканчивали ужинать, когда услышали сирены полицейских машин на нашей улице. Я думал, они едут за мной, и чуть не обронил тарелку с рисом и курицей. Сирены проехали мимо нашего дома, а потом к ним добавились еще, но уже с другой стороны, — в те дни они ездили со старыми клаксонами. Вой был такой, что казалось — все полицейские штата сбежались в Темный Город. Это было плохо, совсем плохо. Кто-то очень плохо кончит, это уж точно. Вся эта полиция, что понаехала в наш городок и наделала столько шума, уж конечно, не уедет, не убив хотя бы одного человека. Оставалось только молиться, чтобы они не убили кого-нибудь из твоей семьи.

Отец выключил свет, и мы пошли к окну, чтобы посмотреть, как проезжают мимо полицейские машины. Две из них были из полиции округа. Когда чуть-чуть стихло, отец вышел на улицу посмотреть, где что случилось. Потом он пришел и рассказал, что полиция поехала к дому Эдди Граймса. Мы хотели выйти и посмотреть, но нас не пустили, и мы пошли к задним окнам, выходящим на дом Граймса. Кроме полицейских машин, забивших всю дорогу, ничего было не видать. По звуку было похоже, что они ломятся в дом к Граймсу и ломают кувалдами дверь. Потом вся толпа полицейских бросилась бежать, но из-за машин я ничего так и не увидел. Минут через десять мы услышали стрельбу через несколько улиц от нас. Она продолжалась целую вечность. Мама начала плакать, и мой младший брат тоже заревел. Потом стрельба прекратилась. Полицейские какое-то время перекрикивались, потом вернулись, сели по машинам и уехали.

На следующее утро по радио сообщили, что известный преступник, негр по имени Эдвард Граймс, был убит при попытке к бегству при аресте за убийство белой женщины. Тело Элеоноры Мандей, пропавшей за три дня до этого, было найдено в мелко вырытой могиле полицией Вудленда, которая обыскивала район под названием «Задворки» в поисках нелегальных самогонных аппаратов. Мисс Мандей, дочь бакалейщика Альберта Мандея, была физически и душевно больна, и Граймс, по-видимому, воспользовался ее слабостью, чтобы насильно или соблазном увести на Задворки, где она и была зверски убита. Так сказали по радио — я помню все слово в слово.

Физически и душевно больна. Зверски убита.

Когда наконец вышла газета, на первой странице была фотография Элеоноры Мандей, девушки с темными волосами и большим носом. Она совсем не была похожа на мертвую женщину в хижине. Она даже не в тот день исчезла. Эдди Граймс уже не сможет ничего объяснить, потому что полиция наконец прижала его к стенке на старом джутовом складе недалеко от Южной дороги рядом с универсальным магазином. Я думаю, что они даже не пытались арестовать его — им было неинтересно просто его арестовать. Он убил белую девушку. Им нужно было отмщение, и они своего добились.

Прочитав газету, я выбрался из дома и побежал между домами посмотреть на джутовый склад. Оказалось, что такая идея пришла в голову не только мне. Большая толпа стояла перед складом, вытянувшись в одну линию, вдоль всей Южной дороги были припаркованы машины. Прямо перед дверью в склад стояла полицейская машина, и огромный коп занимал половину широкого дверного проема, глядя на людей, по очереди проходящих мимо. Они просто проходили перед входом один за другим и вели себя как на выставке. Никто не разговаривал. То было зрелище, которого я раньше никогда не видел в нашем городе: белые и цветные стояли в одной очереди. С другой стороны склада вдоль дороги стояли две группы людей, одна — цветных, другая — белых. Они разговаривали так тихо, что не было слышно ни слова.

Я никогда не был любителем стоять в очередях, поэтому решил, что быстренько подбегу туда, гляну одним глазком и сэкономлю себе кучу времени. Я обошел очередь вокруг и приблизился к двум группам людей, как будто я уже посмотрел внутрь и просто шатаюсь рядом, чтобы насладиться происходящим. Уже почти миновав складскую дверь, я замедлил шаг и оглядел очередь. Там стоял Ди Спаркс, всего в нескольких ярдах от возможности заглянуть внутрь. Ди наклонился вперед и, когда увидел меня, чуть не выпрыгнул из собственной шкуры. Он сразу же отвел взгляд в сторону. Глаза его стали неподвижны, как камень. Коп у двери прикрикнул на меня, чтобы я отправлялся в конец очереди. Он ни за что меня не заметил бы, если бы Ди не подпрыгнул, как от резкого взрыва хлопушки.

Примерно посередине очереди за соседскими женщинами стояла Мэри Рэндольф. Выглядела она ужасно. Волосы торчали в разные стороны слипшимися колтунами, лицо было мертвенно-бледным, как будто она уже очень давно не спала. Я прибавил шагу, надеясь, что она меня не заметит, но, как только я сделал еще один шаг, Мэри Рэндольф опустила глаза и вцепилась в меня взглядом. Я клянусь, то, что было у нее в глазах, чуть не вырубило меня на месте. Я даже не мог объяснить, что это было, разве что ненависть? Ненависть и боль. Она вцепилась в меня своими глазами так, что я даже не мог посмотреть в сторону. Как тогда ночью в лесу, когда я увидел несчастное, ужасное белое пятно, извивающееся между деревьев на Задворках. Мэри отпустила меня, и я чуть не упал на землю.

Я пошел в конец очереди и стал потихоньку продвигаться вперед вместе со всеми. Мэри Рэндольф стояла у меня перед глазами, она затмила все другие впечатления. Когда я дошел до двери, то едва глянул на то, что было внутри склада, — стена, изрешеченная пулями, и кровавые пятна повсюду, блестящие большие и маленькие крапинки. Я мог думать только о хижине и Мэри Рэндольф, сидящей рядом с мертвой девушкой, я снова оказался там.

Мэри Рэндольф не пришла на танцы в Биргарден, и она не слышала, как я в первый раз играл на саксофоне для публики. Я не ждал ее, нет, особенно после того, как встретил ее в таком виде у склада. Об Эдди Граймсе трезвонили во всех новостях, его превратили в существо менее цивилизованное, чем горилла, в сумасшедшего, который был готов перебить сначала белых женщин, а потом всех остальных без разбору. В одной газете была фотография того, что они назвали «логово» Граймса: кругом раскуроченная мебель и дыры в стенах, правда, они не стали писать о том, что это полиция все так разворотила.

Была еще одна вещь, которая не давала покоя всем в округе, — Задворки. Они вдруг оказались гораздо хуже, чем все о них думали. Говорили, что там исчезали и другие женщины, не только Элеонора Мандей, а некоторые даже утверждали, что белые девушки даже жили там вместе с самыми отъявленными головорезами из цветных. Место оказалось гнездом порока, превратилось в Содом и Гоморру. За два дня до того, как городской совет должен был собраться для обсуждения этой проблемы, группа белых мужчин отправилась туда с ружьями, дубинками и факелами. На Задворках они сожгли дотла все хижины до единой. Но не встретили ни единой души: ни белой, ни цветной, ни мужской, ни женской, ни проклятой, ни спасенной. Все, кто жил на Задворках, в ужасе сбежали оттуда. Смешнее всего было то, что, несмотря на долгое существование Задворок прямо рядом с Вудлендом, никто в Вудленде не мог вспомнить имени ни одного из тех, кто жил там. Они не могли даже вспомнить имен тех, кто когда-либо ходил туда, кроме Эдди Граймса. Фактически, после того как это место сожгли, стало грехом даже произносить его название. Ты подумаешь, что люди такой прекрасной души и строгой морали, что сожгли Задворки, потребовали славы и почестей. Нет, никто даже не заикнулся.

Создавалось впечатление, что им просто хотелось избавиться от чего-то, что было там. Или они так сильно жаждали предать забвению все, что там произошло. Я думал вот что: доктор Гарланд и белый, которого мы видели на Задворках, тоже ходили туда с факелами.

Но, может, мне это все только казалось. Двумя неделями позже случилось такое, что потрясло меня до глубины души.

Первое событие произошло за три дня до Дня Благодарения. Я торопился домой, немножко опаздывал. На улице не было ни души, все уже сидели по домам за праздничным обедом или готовились к нему. Когда я проходил мимо дома Мэри Рэндольф, меня остановил шум, доносившийся изнутри. По звуку я решил, что кто-то пытается закричать, но ему зажимают рот рукой. Что ж, глупо, правда? Откуда я мог знать, какой при этом должен быть звук? Я сделал пару шагов вперед, но тут шум раздался снова. Да пусть это будет все что угодно, сказал я сам себе. В любом случае Мэри Рэндольф никогда меня особенно не любила. Вряд ли она обрадуется, если я постучусь в ее дверь. Для меня лучше просто убраться. Так я и сделал. Просто пошел домой ужинать и забыл об этом.

Но только до следующего дня: одна из подруг Мэри вошла к ней в дом и нашла ее на полу мертвую, с перерезанным горлом и ножом в руке. Свинина, жарившаяся на плите, превратилась в угольки, так нам рассказали. Я никому не стал говорить о том, что слышал предыдущей ночью. Слишком боялся. Я не мог ничего сделать, оставалось только ждать, что предпримет полиция.

Полиции все было предельно ясно. Мэри сама перерезала себе горло — просто и понятно.

Когда через наш город проезжал священник, он спросил, почему леди, которая собиралась покончить жизнь самоубийством, позаботилась о том, чтобы приготовить себе ужин, и шериф объяснил, что женщине, склонной к суициду, возможно, вообще было все равно, что случится с едой на плите. Тогда священник спросил, как Мэри Рэндольф удалось практически отрезать себе голову. На что полицейский ответил, что женщина в отчаянном состоянии приобретает невероятную силу. И поинтересовался, разве она не стала бы кричать, если бы на нее напали? А потом добавил, что разве не может быть такого, что в жизни этой женщины было много тайн, связанных с беспощадным убийцей по имени Эдди Граймс? Наверное, для всех нас даже лучше, что Мэри Рэндольф унесла все эти секреты с собой в могилу, сказал шериф. Я уверен, вы прекрасно меня понимаете, ваше преосвященство. И да, его преосвященство действительно понимал. Итак, Мэри Рэндольф похоронили за оградой кладбища, и никто больше не вспоминал ее имени. Ее вычеркнули из памяти, как Задворки.

Второе событие, которое потрясло меня и доказало, что я ничего не понимал, что я был хуже слепой собаки, произошло в День Благодарения. Мой отец играл в церкви на пианино, а по особым случаям мы подыгрывали на своих инструментах церковному хору. Я отправился в церковь вместе со всей своей семьей, и там мы репетировали вместе с хором. После я пошел побродить вокруг, пока собирался народ, и увидел, как большая машина подъехала к стоянке у церкви. Это была, наверное, самая большая и самая красивая машина из всех, что я видел. Автомобиль из Миллерс-Хилл, понятно и без слов. Я не смог бы объяснить тогда, но при виде этой машины сердце мое остановилось. Передняя дверца открылась, и из машины вышел цветной мужчина в красивой серой униформе с фуражкой. Он не удостоил взглядом ни меня, ни церковь, ничего вокруг. Он обошел машину спереди и открыл заднюю дверцу с моей стороны. На пассажирском сиденье оказалась молодая женщина, и когда она вышла из машины, солнце осветило ее белокурые волосы и маленький меховой жакет. Я не видел ничего, кроме ее головы, плеч под жакетом и ног. Потом она выпрямилась и посмотрела на меня своими светящимися глазами. Она улыбнулась, но я не смог улыбнуться в ответ.

Я не мог даже пошевелиться.

Это была Эбби Монтгомери, которая привозила в нашу церковь корзины с едой на Рождество и в День Благодарения. Она выглядела постаревшей и похудевшей с тех пор, как я в последний раз видел ее живой, — она не только постарела и похудела, она выглядела так, будто в ее жизни уже не было места никакому веселью. Она подошла к багажнику автомобиля, и шофер открыл его, нагнулся внутрь и достал огромную корзину с едой. Он отнес ее в церковь через заднюю дверь и вернулся назад за следующей. Эбби Монтгомери просто стояла рядом и смотрела, как он носит корзины. Она смотрела. Она смотрела так, будто проникала в каждое его движение, будто только этим она и собиралась заниматься с этого момента всю оставшуюся жизнь. Один раз она улыбнулась шоферу, но улыбка была такой грустной, что шофер даже не попытался улыбнуться в ответ. Когда он все сделал, то закрыл багажник и помог ей устроиться на заднем сиденье, сел за руль, и они укатили.

Я думал: Ди Спаркс был прав, она была жива все это время. Потом я подумал: нет, Мэри Рэндольф оживила и ее, как Эдди Граймса. Но оживление сработало не до конца, только часть ее вернулась назад.

Вот и все, разве что Эбби Монтгомери не привезла корзин с едой в то Рождество — она путешествовала с тетушкой где-то за границей. Не приезжала она и на следующий День Благодарения, просто прислала шофера с корзинами. К тому времени мы уже и не ожидали ее, потому что нам рассказали, что после возвращения Эбби Монтгомери совсем перестала выходить из дома. Она закрывалась в доме и никогда не выходила. Я слышал от кого-то, кто скорее всего знал не больше моего, что в конечном итоге Эбби Монтгомери перестала выходить даже из своей комнаты. Через пять лет она умерла. В возрасте двадцати шести лет. Кто видел, говорил, что выглядела она на все пятьдесят.

4

Хэт замолчал, а я застыл с ручкой над блокнотом, ожидая продолжения. Когда я понял, что продолжения не будет, я спросил:

— Отчего она умерла?

— Мне никогда об этом не рассказывали.

— И никто так и не нашел человека, убившего Мэри Рэндольф?

Прозрачные, бесцветные глаза на мгновение задержались на мне.

— Убили ли ее вообще?

— А с Ди Спарксом вы помирились? Вы когда-нибудь говорили с ним об этом?

— Конечно, нет. Не о чем тут разговаривать.

Поразительная фраза. Значит, весь этот час он всего лишь рассказывал мне о том, что происходило с ними двумя, а я упустил это. Хэт все еще смотрел на меня своими недосягаемыми глазами. Лицо его стало каким-то особенно мягким, почти неподвижным. Невозможно было представить себе этого человека шустрым одиннадцатилетним мальчиком.

— Теперь, после того, как ты меня выслушал, ответь на мой вопрос, — сказал он.

Я не мог потом вспомнить вопроса.

— Мы нашли то, что мы искали?

Страх — вот чего они искали.

— Думаю, вы нашли гораздо больше, — ответил я.

Он неторопливо кивнул:

— Правильно. Гораздо больше.

Потом я задал Хэту несколько вопросов об их семейном ансамбле, он поддержал себя еще одним глотком джина, и интервью вернулось в обычное русло. Но впечатление от разговора с ним изменилось. После того как я услышал длинную историю без конца о ночи в канун Дня Всех Святых, всё, что Хэт говорил, напоминало разговор с Мэри Рэндольф. Каждое утверждение, казалось, имело два самостоятельных значения: открытое значение, выводимое из последовательности обычных английских слов, и скрытое, гораздо более точное и узнаваемое. Он был похож на человека, разговаривающего со сверхъестественной реальностью в центре сюрреалистического сна, — на человека, ведущего обычную беседу, стоя одной ногой на твердой земле и занеся другую над бездонной пропастью.

Я сконцентрировался на реальности, на ноге, стоящей в контексте, который я понимал; остальное тревожило и пугало. К шести тридцати, когда Хэт любезно назвал меня «мисс Розмари» и открыл дверь, я чувствовал себя так, будто провел в его комнате несколько недель, если не месяцев.

Часть третья

1

Хотя я и получил в Колумбийском университете степень магистра, у меня не было достаточно денег, чтобы учиться дальше на доктора философии, поэтому я так и не стал профессором в колледже. Не стал я и джазовым критиком, да и вообще ничего интересного из меня не вышло. После университета я преподавал английский в средней школе до тех пор, пока не уволился и не устроился на свою нынешнюю работу, которая предполагает много путешествий и оплачивается гораздо лучше. Может, конечно, и лучше, но об этом, пожалуй, не стоило упоминать, принимая во внимание мои расходы.

У меня есть маленький домик в пригороде Чикаго, мой брак выдержал все испытания, которые обрушивала на него жизнь, а мой двадцатидвухлетний сын, молодой человек, который в жизни не брал в руки книжек, кроме как ради удовольствия, любовался картинами, ходил по музеям или слушал что-нибудь из наиболее доступной музыки, недавно заявил своей матери и мне, что решил стать художником и посвятить всю свою жизнь искусству, но, возможно, временами он будет увлекаться фотографией или «установкой оборудования». Все это доказывает, что он был воспитан в манере, не затронувшей его чувства собственного достоинства.

Я больше не покупаю бесконечных записей (хотя мой сын это делает регулярно), частично потому, что доходы не позволяют мне приобретать слишком много компакт-дисков. (Один друг подарил мне «си-ди»-плеер на мой сорок четвертый день рождения.) И по сей день я люблю классическую музыку так же сильно, как джаз. Конечно, я не хожу в джаз-клубы, когда я дома. Есть ли еще люди, не считая ньюйоркцев, которые посещают ночные джаз-клубы у себя дома? Такой образ жизни кажется уже ретроградным и даже в некотором роде непозволительным. Но когда я в дороге, живу в самолетах и гостиничных номерах, я часто просматриваю джаз-листинги в местных газетах в поисках развлечений на вечер. Там все еще встречаются имена многих легенд моей молодости, в большинстве случаев играющих не хуже, чем раньше. Несколько месяцев назад в Сан-Франциско я таким вот образом натолкнулся на имя Джона Хоуса. Он играл в клубе так близко от моего отеля, что можно было дойти туда пешком.

Его появление в каком-либо клубе вообще было сюрпризом. Хоус перестал играть джаз для публики еще несколько лет назад. Он заслужил огромную популярность (и, несомненно, заработал огромные деньги), сочиняя музыку к кинофильмам, а в последние десять лет стал появляться во фраке с белым галстуком, как дирижер оркестра со стандартным, классическим репертуаром. Я уверен, что у него была постоянная должность в каком-нибудь городе типа Сиэтла или, может быть, Солт-Лейк-Сити. Если Хоус играл джаз вместе с трио в Сан-Франциско, то, должно быть, исключительно ради собственного удовольствия.

Я пришел как раз перед началом первого сета и занял столик в дальнем конце зала. Большинство столиков было занято — слава Хоуса гарантировала ему аншлаг. Хоус вошел в зал через дверь в центральной части зала и проследовал к своему пианино только через несколько минут после того, как объявили первый сет. За ним шли басист и барабанщик. Хоус выглядел как более успешная версия молодого человека, которого я видел в Нью-Йорке, и единственным признаком его возраста была серебристая седина в волосах, таких же непослушных, как раньше, да и, пожалуй, маленький животик. Его манера игры, казалось, тоже не изменилась, но я слушал его не так, как тогда. Хоус все еще был хорошим пианистом — без сомнения, — но теперь он только скользил по поверхности песен, которые играл, используя свою прекрасную технику, чтобы украсить их мелодии. Это манера игры, которая становится тем менее выразительной, чем внимательнее ее слушаешь, — если слушать вполуха, возможно, она звучала бы шикарно. Мне было интересно, всегда ли Джон Хоус обладал этой поверхностностью или просто утратил страсть к джазу за то время, пока не играл.

Конечно же, он не звучал поверхностно, когда я слышал, как он играл вместе с Хэтом.

Наверное, Хоус тоже вспомнил о своем старом товарище, потому что в первом сете он сыграл «Любовь пришла», «Слишком трудно выразить словами» и «Подпрыгнула шляпа». В последней из этих композиций ритм вдруг одновременно смягчился и усилился, и музыка превратилась в настоящий, неподдельный джаз. Хоус выглядел очень довольным, когда встал из-за пианино. Полдюжины фанатов ринулись к нему навстречу, пока он спускался со сцены. В руках у большинства из них были старые пластинки, которые они принесли, чтобы взять автограф.

Несколькими минутами позже Хоус уже стоял у края барной стойки, потягивая, как позже выяснилось, содовую. Он стоял рядом со своими музыкантами, но не разговаривал с ними. Мне захотелось узнать, были ли его намеки на Хэта умышленными, и я встал из-за стола и направился к бару. Хоус краем глаза заметил мое приближение, не остановив, но и не приблизив меня взглядом. Когда я представился, он мило улыбнулся, пожал мою руку и выжидающе посмотрел на меня.

Сначала я сделал несколько пустых замечаний относительно разницы между выступлениями в клубах и дирижированием в концертных залах, и Хоус ответил мне банальным согласием, что да, это разные вещи.

Потом я рассказал ему, что видел, как он играл с Хэтом много лет назад в Нью-Йорке, и тогда Хоус повернулся ко мне с неподдельным удовольствием на лице.

— Правда? В том маленьком клубе на площади Святого Марка? Действительно было весело. Наверное, я думал сейчас об этом, потому что сыграл несколько песен из тех, что мы исполняли тогда.

— Именно потому я и подошел, — сказал я. — Я тогда получил одно из сильнейших впечатлений от музыки в жизни.

— Не только вы, я тоже. — Хоус улыбнулся сам себе. — Иногда я просто не мог поверить в то, что он вытворял.

— Это было шоу, — сказал я.

— Да. — Он задумчиво отвел взгляд. — Великий человек был. Не от мира сего.

— Я в некотором роде свидетель этого, — сказал я. — Я брал у него то интервью, что было опубликовано в «Даунбите».

— О! — Хоус впервые за всю беседу посмотрел на меня с искренним интересом. — Да, это действительно рассказывал он.

— Большую часть по крайней мере.

— Вы кое-что приврали?

Теперь он смотрел с еще большим интересом.

— Мне нужно было сделать интервью читабельным.

— О да, конечно. Нельзя же было вставлять все его «динь-динь» и «дин-дон».

Это были элементы собственного кода Хэта. Хоус улыбнулся этому воспоминанию.

— Когда он хотел сыграть блюз в соль мажоре, он просто наклонялся ко мне и говорил: «Сольз, по-жал-ста».

— Вы хорошо были с ним знакомы? — спросил я в полной уверенности, что ответ будет отрицательным: я не думал, что кто-то мог близко знать Хэта.

— Достаточно хорошо, — ответил Хоус. — Пару раз, примерно в пятьдесят четвертом — пятьдесят пятом, он приглашал меня к себе в гости, в дом его родителей, я имею в виду. Мы сдружились во время музыкального турне, и дважды, когда были на юге, он спрашивал, не хочу я ли поесть хорошей домашней еды.

— Вы были в его родном городе?

Он кивнул.

— Его родители принимали меня. Они были интересными людьми. Его отец, Рэд, был, наверное, самым светлым из чернокожих, которых я видел. Он даже мог сойти за белого, но не думаю, что такая мысль когда-либо приходила ему в голову.

— Семейный ансамбль тогда еще существовал?

— Нет, по правде говоря, я не думаю, что к концу сороковых у них было достаточно работы. В самом конце они приглашали саксофониста и барабаншика из школьного ансамбля.

— Отец его был дьяконом или что-то в этом роде?

Хоус поднял брови.

— Нет, Рэд был баптистским священником. Он управлял церковью. По-моему, это он и организовал ее.

— Хэт рассказывал мне, что его отец играл на пианино в церкви, но...

— Если бы он когда-нибудь оставил служение Господу, из него вышел бы знаменитый пианист.

— Должно быть, в окрестностях была еще одна баптистская церковь, — сказал я, пытаясь найти объяснение наличию двух баптистских священников.

Но почему тогда Хэт не упомянул, что его собственный отец, как и отец Ди Спаркса, был служителем церкви?

— Ты шутишь? Да там едва хватало денег на то, чтобы хоть в одной церкви проводились служения.

Хоус посмотрел на часы, кивнул мне и придвинулся ближе к крайнему из музыкантов за стойкой.

— Можно мне задать вам еще один вопрос?

— Ну, предположим, — сказал он несколько нетерпеливо.

— Хэт не поразил вас своей суеверностью?

Хоус ухмыльнулся.

— Да, он был очень суеверен. Он говорил, что никогда не работает на Хэллоуин — он даже не выходил из своей комнаты в этот праздник. Именно потому он и оставил биг-бэнд, если вы не знали. Они начинали гастрольный тур на Хэллоуин, и Хэт отказался ехать. Он просто уволился. — Хоус наклонился ко мне. — Я скажу вам еще одну забавную вещь. У меня всегда было чувство, что Хэт до смерти боялся своего отца — я думал, что он приглашает меня в Хэчвилл с собой, чтобы я был вроде буфера между ним и отцом. Никогда этого не понимал. Рэд был высоким, сильным мужчиной в годах, и я почти уверен, что в молодости он позволял себе развлекаться с дамами, священник он там был или нет, но я никак не мог понять, почему Хэт боится его. В любом случае, стоило ему зайти в комнату, и Хэт сразу замолкал. Забавно, правда?

Должно быть, я выглядел совершенно сбитым с толку.

— Хэчвилл?

— Они там жили. Хэчвилл, Миссисипи, — недалеко от Билокси.

— Но он говорил мне...

— Хэт редко отвечал на вопросы прямо, — сказал Хоус. — И не позволял фактам выстраиваться в складную историю. Можно задать себе вопрос почему? Ответ будет прост — потому что это был Хэт.

После следующего сета я пошел назад в свою гостиницу, размышляя по дороге об истории, рассказанной мне Хэтом. Было ли там вообще хоть что-то правдой?

2

Тремя неделями позже я освободился после собрания правления в центре Чикаго раньше, чем предполагал, и вместо того, чтобы отправиться в бар вместе с другими блуждающими корпоративными призраками вроде меня, выдумал историю об обеде в кругу родни. Я вовсе не хотел признаваться своим коллегам, приверженным, как и все люди бизнеса, агрессивным развлечениям типа выпивки и охоты на женщин, что собираюсь отправиться в библиотеку. Недолгая дорога в Миссисипи, хорошая комната. Что ж, пора выяснить раз и навсегда, что было правдой в истории Хэта.

Я еще не все забыл из того, чему научился в Колумбийском университете, — я помнил, как разыскивать нужную информацию.

В главной библиотеке служащий снабдил меня диапроектором и слайдами с полным содержанием ежедневных газет Билокси и Хэчвилла тех времен, когда Хэт был одиннадцатилетним мальчиком. Я нашел три газеты, две выходили в Билокси и одна в Хэчвилле, но мне нужно было просмотреть только номера, датируемые концом октября — серединой ноября. Я искал упоминания об Эдди Граймсе, Элеоноре Мандей, Мэри Рэндольф, Эбби Монтгомери, семье Хэта, Задворках и о ком-нибудь по фамилии Спаркс.

Газета «Блейд» из Хэчвилла содержала много ссылок на все эти места и имена, но газеты из Билокси содержали не меньше — в Билокси не могли скрыть наслаждения под маской ужаса, вызванного в душах людей невообразимыми событиями в маленьком, по общему мнению, приличном городке в десяти милях к востоку. Билокси был выше, чище, лучше, Билокси был возмущен и повергнут в трепет. В Хэчвилле пресса неизменно сохраняла оптимизм и чувство собственного достоинства: когда в городе появилось зло, правосудие, официальное и неофициальное, справилось с ним. Хэчвилл был шокирован, но горд (по крайней мере делал вид), а Билокси любовался сам собой. В «Блейд» все новости освещались очень подробно, а газеты Билокси предлагали выводы и предположения, недопустимые для версий, выдвигаемых в Хэчвилле.

Требовалась газета Хэчвилла, чтобы подтвердить или поставить под вопрос историю Хэта, а пресса Билокси давала ключ к ее пониманию.

Бывший заключенный, чернокожий по имени Эдвард Граймс, каким-то образом уговорил или силой принудил Элеонору Мандей, молодую белую женщину, умственно недоразвитую, пойти с ним в место, описанное по-разному: «позорное пятно на репутации города» («Блейд») и «притон порока» (Билокси). Потом, после «совершения оскорбительных и жестоких действий над человеком» («Блейд») или «действий, которые здравомыслящий человек не может даже вообразить, не то что описать» (Билокси), убил ее, предположительно, чтобы заручиться ее молчанием, а потом похоронил тело рядом с «запущенным жилищем», где он нелегально производил и продавал спиртное. Полиция штата и местное отделение, слаженно действуя, нашли тело, определили Граймса убийцей и после обыска в его доме при аресте загнали его на склад, где убийца и погиб, отстреливаясь от полицейских. На передовице «Блейд» в полстраницы красовалась фотография распахнутых дверей склада и стены, испещренной кровавыми пятнами. Весь штат Миссисипи, и Хэчвилл, и Билокси объявили, что вздохнули с большим облегчением.

Смерти Мэри Рэндольф в «Блейд» уделили только один абзац на последней странице, а в газетах Билокси не написали ничего.

В Хэчвилле рейд на Задворки описывался как героическое нападение на криминально-опасное поселение, которое каким-то непостижимым образом процветало в неприметном месте. С большим риском для жизни анонимные граждане Хэчвилла обрушились, как армия правосудия, на нечестивцев и выгнали их из логова разврата. Берегитесь, нарушители спокойствия! В газетах Билокси это действие горожан Хэчвилла вроде бы одобрялось, но они сменили тон. Как могло случиться так, что полиция Хэчвилла никогда не замечала существования Содома и Гоморры так близко к городу? Почему понадобилось убийство беспомощной женщины, чтобы привлечь к этому внимание? Конечно, в Билокси отпраздновали уничтожение Задворок — такую мерзость нужно искоренять, — но одновременно у них возникал вопрос: что еще было стерто с лица земли вместе с самогонными аппаратами и домами, где женщины легкого поведения торговали собой? Люди есть люди, и у тех, кто поддался искушению, могло возникнуть желание избавиться от какого бы то ни было свидетельства их морального падения. Разве до полиции Хэчвилла не доходили слухи, смутные, но, несомненно, небезосновательные, что на тех же Задворках велась нелегальная торговля? Что в атмосфере наркотиков, опьянения и азартных игр смешивались расы и что легкомысленные молодые женщины рисковали жизнью и честью в поисках недозволенных развлечений? Возможно, в Хэчвилле избавились от нескольких хижин, но в Билокси осмеливались предположить, что проблемы с ними не исчезли.

Пока в Билокси разворачивалась кампания намеков подобного рода, в «Блейд», не обращая на них внимания, комментировали события, характерные для любого маленького американского городка. Мисс Эбигейл Монтгомери отправилась с тетей, мисс Люсиндой Брайт, из Нового Орлеана во Францию. Они собирались совершить восьминедельный тур по Европе. Священник Джаспер Спаркс из пресвитерианской церкви Миллерс-Хилл читал проповедь на тему «Христианское всепрощение». (Сразу после Дня Благодарения сына священника Спаркса, Родни, с благословениями и поздравлениями отправили из Хэчвилла в частную школу в Чарльстон, штат Южная Каролина.) Проводилась распродажа домашней выпечки, служба в церкви, костюмированные представления. Виртуозный саксофонист по имени Альберт Вудленд продемонстрировал публике свое великолепное мастерство в сольном концерте, проходившем в Темперанс-Холле.

Что ж, я знал по крайней мере имя одного человека, который присутствовал на концерте. Если Хэт и решил скрыть имя своего родного города, он заменил его именем, которое для него тоже было символом дома.

Но несмотря на то что теперь я знал гораздо больше, чем раньше, я все еще не представлял, что же Хэт увидел на Задворках на Хэллоуин. Казалось вполне возможным, что он ходил туда с белым мальчиком своего возраста, тоже сыном священника, что он до безумия был напуган тем, что произошло с Эбби Монтгомери. А после той ночи и Эбби, и Ди Спаркса услали из штата. Я не мог себе представить, что некий мужчина мог убить молодую женщину, а потом оставить Мэри Рэндольф возвращать ее к жизни. Очевидно, что случившееся с Эбби Монтгомери привело доктора Гарланда на Задворки, и то, чему он стал свидетелем, заставило его с криком убежать из этого места. И это событие — приключившееся с богатой, молодой, белой женщиной в самом отвратительном и криминальном районе Миссисипи — вело к расстрелу Эдди Граймса и убийству Мэри Рэндольф. Они знали, что там произошло, и должны были умереть.

Я понял это, и Хэт тоже понимал. А еще он добавил ненужных загадок, словно в той истории было что-то, чего он не хотел знать или стремился скрыть. Скрытым все и останется. Если этого не знал Хэт, я тем более никогда не узнаю. Что бы ни случилось на Задворках на Хэллоуин — оно забыто навсегда.

В номере «Блейд» от первого ноября в разделе развлечений я натолкнулся на фотографию семейного ансамбля Хэта, и когда совсем утратил веру в возможность разрешения загадки, снова вернулся к ней. Хэт, его два брата, сестра и родители стояли в ряд по росту перед автомобилем, который, видимо, принадлежал их семье. Хэт держал в руках саксофон, его братья — трубу и барабанные палочки, сестра — кларнет. Священник играл на пианино, и в руках у него не было ничего. Но было что-то, что проступало даже на пожелтевшем снимке шестидесятилетней давности, — могучее чувство собственного достоинства. Отец Хэта был высоким человеком с выразительным лицом и даже на фотографии выглядел таким же белым, как я. Но впечатлял не светлый оттенок кожи и даже не поразительная красота, впечатляла властность его позы, его прямой взгляд, деспотичный подбородок.

Вспоминая слова Джона Хоуса, я уже не удивлялся тому, что этого человека можно было бояться. При взгляде на него не возникало желания не то что спорить с ним, а вообще попадаться на его пути. Рядом с ним мать Хэта выглядела растерянной и смущенной, как будто муж украл ее уверенность. Потом я заметил машину и только теперь понял, почему она оказалась на фотографии. То был символ их процветания, респектабельности, которой они достигли. Машина была своеобразной рекламой, как и фотография. Старый «форд-Т». Я сразу же подумал, что, возможно, это та самая машина, что Хэт видел на Задворках.

Намек на абсурдное предположение, не больше, — если бы не то, о чем я прочитал несколько дней назад в книге под названием «Прохладный бриз: жизнь Гранта Килберта».

Биографий джазовых музыкантов очень мало, если не считать Луи Армстронга и Дюка Эллингтона (хотя теперь существует биография Хэта, название которой я выбрал из интервью с ним), и я очень удивился, когда увидел «Прохладный бриз» Б. Далтона в книжном магазине. Еще не написаны были биографии Арта Блэки, Клиффорда Брауна, Бена Вебстера и многих других людей, которые в музыке и истории сыграли более важную роль, чем Килберт. Впрочем, наверное, не стоит удивляться. Килберт был из тех музыкантов, кто привлекает внимание своей личностью и легко удерживает его, и через двадцать лет после его смерти почти все его записи были выпущены на компакт-дисках, а многие выходили коллекциями. Великий музыкант, он был ближе всех к Хэту из его учеников. Килберт был одним из героев моей молодости, и я купил эту книгу (за тридцать пять долларов!) и принес ее домой.

Как и жизни многих джазовых музыкантов, думаю, и вообще артистов, жизнь Килберта была странной смесью публичной славы и личного несчастья. Он совершал кражи со взломом, даже вооруженные нападения, чтобы удовлетворить постоянную потребность в героине; он провел несколько лет в тюрьме; оба его брака закончились скандальными разводами; он умудрился предать всех своих друзей. То, что этот безвольный, самовлюбленный, ничтожный человек находил в себе что-то для создания музыки удивительной нежности и красоты, было загадкой, но не удивило меня. Я достаточно слышал и читал о Гранте Килберте, чтобы иметь о нем представление.

Но я не знал одного. Я не знал, что Килберт, по внешности американец из семьи скандинавского или англосаксонского происхождения, на самом деле был черным. (Об этом факте раньше не упоминалось, как не упоминалось и об умственных отклонениях Килберта.) Сам Килберт при жизни всегда опровергал все подозрения на этот счет.

Не знал я и о том, что много вопросов относительно его рождения осталось без ответов. В отличие от Хэта Килберта интервьюировали раз двадцать. И в «Да-унбите», и в других еженедельных изданиях неизменно приводилась одна и та же история о том, что он родился в Хатисбурге, штат Миссисипи, в немузыкальной, рабочей семье (семье водопроводчика); знал с самого детства, что рожден для создания музыки; долго выпрашивал и наконец получил саксофон; к совершенному изумлению учителей очень рано начал проявлять свой талант; в шестнадцать лет бросил школу и поступил в ансамбль Вуди Хермана. А потом к нему сразу же пришел оглушительный успех.

Большая часть мифа Гранта Килберта не вызывала сомнений. Его вырастили в Хатисбурге в семье водопроводчика по фамилии Килберт, он был одаренным ребенком, действительно бросил школу и стал знаменитым, играя с Вуди Херманом, когда ему не было и двадцати. Еще он рассказывал некоторым своим друзьям, не тем, кто знал, что он черный, о том, что Килберты его усыновили. И пару раз со злости то ли водопроводчик, то ли его жена сказали ему, что он был рожден в нищете и позоре и что он должен быть благодарен Богу за возможности, которые имеет. Историю эту рассказал Джон Хоус, который познакомился с Килбертом во время последнего гастрольного тура, перед тем как заняться сочинением музыки для кинофильмов.

— Во время гастролей Грант не заводил друзей, — рассказывал Хоус биографу. — Даже несмотря на то что он был таким великим музыкантом, никогда нельзя было предугадать, что он скажет, а если уж он пребывал в плохом настроении, то мог опустить любого музыканта даже из тех, кто постарше. Он всегда с уважением относился к Хэту, весь его стиль игры основывался на стиле Хэта, а Хэт мог целыми днями ни с кем не разговаривать, и к тому времени он, конечно, уже не заводил новых друзей. Тем не менее он позволял Гранту садиться рядом с собой в автобусе и кивал головой, когда Грант разговаривал с ним, он чувствовал к нему какую-то привязанность. Во всяком случае, я оказался почти единственным человеком, у которого было желание общаться с Грантом, и мы частенько засиживались с ним у бара после концертов. За то, как он играл, я мог простить ему все. В одну из таких ночей Грант признался, что его усыновили и что он с ума сходит от мысли, что не знает своих настоящих родителей. У него даже не было свидетельства о рождении. Однажды мать как-то намекнула Гранту, что один из его настоящих родителей был черным, но когда он прямо спросил ее об этом, она все отрицала. Его приемные родители были белыми, и если им хотелось иметь ребенка так сильно, что они приняли малыша, который на вид был абсолютно белым, но с каплей черной крови в венах, они не собирались признаваться в этом никому, даже себе.

Есть огромное количество предположений, но существуют и факты. Грант Килберт был ровно на одиннадцать лет моложе Хэта. В джазовых энциклопедиях обозначена дата его рождения — первое ноября. Возможно, именно в этот день мальчика и привезли к приемным родителям в Хатисбург.

Интересно, смог ли Хэт рассмотреть человека, который вышел из хижины, где Эбби Монтгомери лежала на окровавленных простынях? Интересно, были ли у него причины бояться своего отца? Я не знаю, верны ли хоть в чем-то мои предположения — и никогда не узнаю, — но теперь в конце концов я знаю, почему Хэт не хотел выходить из своей комнаты ночью в Хэллоуин. История, которую он рассказал мне, никогда не оставляла его в покое, а в эти ночи становилась еще более явной. Я думаю, он слышал крики, видел истекающую кровью женщину, и видел Мэри Рэндольф, смотрящую на него с невыносимой болью и гневом. Я думаю, что где-то глубоко в душе он знал, кто является причиной этих чувств, и потому закрывался в комнате отеля и глотал джин до тех пор, пока не притуплялся его страх.

Голод: введение

И вот, на голой, освещенной солнцем сцене ты вдруг испытываешь лютый голод...

Джон Эшбери. «Фауст»

«Hunger, An Introduction», перевод К. Киракозова

Я уже заготовил достойное первое предложение, и стоит мне успокоиться и мало-помалу привыкнуть к тому, что мы поменялись привычными ролями, ваш покорный слуга обязательно доставит вам удовольствие. О'кей. Исполняю обещанное. «Учитывая то, что рано или поздно все мы обязательно умрем, люди крайне мало знают о призраках». Это, надеюсь, ясно? Любой человек на свете, будь он святой или дерьмо, рано или поздно станет призраком, но ни один из них, то есть я имею в виду из вас, не знает о призраках самого главного. Почти все из того, что пишется или рассказывается о данном предмете — прошу меня извинить, — полная чушь. Более того, это просто отвратительно. Поверьте, я говорю так от чистого сердца и, более того, настаиваю: это действительно отвратительно. И, чтобы расставить вещи по своим местам, требуется наличие хотя бы капельки самого обычного, повседневного здравого смысла, хотя, по правде сказать, здравый смысл — штука такая, о которой все только говорят.

Ну вот, теперь я понимаю, что нажал на курок несколько преждевременно, поскольку второе заготовленное мною предложение было следующим: В действительности ничто из когда-либо написанного о призраках даже и отдаленно не напоминает правду. Третье же предложение, после которого я намерен скомкать свою жалкую писанину и, отправив ее в корзину, наконец начать писать совершенно искренне, было бы: Очень многим из нас эта проблема до сих пор не дает покоя.

Поскольку! Нашим самым распространенным представлением о призраках — так сказать, дедушкой всех людских представлений о них — является самое распространенное представление, ну вроде как взрослый, отвечающий на вопрос ребенка, он качает головой, усмехается, прищурившись, пристально смотрит на тебя так, словно спрашивает: ты что, серьезно? Ведь любой дурак знает, что никаких призраков не бывает.

Это заблуждение.

Очень жаль.

Я уверен, вы чувствовали бы себя куда лучше, в конце концов заставив себя уверовать в то, что любое упоминание о встречах с существами, когда-то жившими, а более не существующими, являются вымыслом. И не важно, сколько людей утверждает, что встречали одну и ту же женщину в черном, прохаживающуюся перед окном, из которого в 1892 году горничная Этель Кэрроуэй выбросила новорожденного младенца, чьим отцом был некий морской волк по имени капитан Старбак, множество народу с готовностью поклялось бы, что своими глазами видело тень бедняжки Этель, мелькающую за окном. Это ничего не значит, поскольку есть не что иное, как разновидность массовой истерии. Люди просто видели колышущуюся на сквозняке занавеску, а прочее попросту домыслили. Им хочется убедить вас, что они очень интересные люди. Надо быть полным идиотом, чтобы клюнуть на такую приманку. Все же отлично представляют, что случается с людьми после смерти, и, самое главное, все знают, что никто не превращается ни в каких там призраков. В момент смерти люди (а): покидают этот и все прочие возможные планы, позволяя своим телам покинуть мир менее чистым и куда более продолжительным способом; или (в): покидают свой старый жалкий мешок костей, и бессмертная их составляющая радостно устремляется в небеса или с отчаянным воплем низвергается в преисподнюю, обреченная на вечные муки; или (с): вытряхиваются из одного мешка и, совершив несколько оборотов в небесных сферах, возрождаются в другом, чуть более свежем, начиная таким образом всю историю заново. Разве не такова в общем и целом обычная схема? Смерть, расплата за грехи, или вознаграждение за добродетель, или возрождение. Лично с моей точки зрения наиболее предпочтительным явился бы вариант (а) — спокойный, чистый уход из жизни.

Теперь мы подходим к одной из моих личных страшилок, напоминающих о моем прежнем боссе Гарольде Макнейре, который просто обожал громкие слова. Однажды он заявил: Для меня самое страшное — бесчестье! В другой раз он употребил слово лихоимство. Лихоимство, по его мнению, тоже было одним из проклятий рода человеческого. По мнению мистера Гарольда Макнейра, у них со спасителем были собственные отношения, и в результате был твердо уверен в том, что его ждет: после достойного и безболезненного ухода из жизни на своей большой кровати в квартире на третьем этаже ему предстоит экскурсия в рай. В этом, как я уже говорил, он был совершенно уверен. Может, конечно, время от времени ему в голову и закрадывалась мысль, что мерзкий, жадный, злобный хорек, подобный ему, протискиваясь в райские врата, встретится с определенными трудностями? Независимо от того, сколько воскресений подряд он будет напяливать свой лучший костюм и тащиться в церковь на Аберкромби-роуд, чтобы нудить там гимны и кивать в такт словам проповеди? Да, вполне возможно, что у Гарольда Макнейра было много причин для сомнений, в чем он и сам себе порой признавался. Когда же дошло до дела, когда пришлось отдавать концы по-настоящему, отдавал он их отнюдь не спокойно. Напротив, уходил из жизни, обливаясь предсмертным потом, с проклятиями, пытаясь прикрыть голову от раз за разом обрушивающегося молотка, во что бы то ни стало стараясь избежать смерти, поскольку ему вовсе не улыбалось превратиться в безжизненный кусок бекона. И если бы его попросили высказать свое мнение по поводу призраков, этот индюк надутый, владелец большого магазина, небось медленно бы кивнул, пожевал нижнюю губу, основательно подумал и заметил, что...

Ладно, на самом деле я никогда и не слышал мнения моего бывшего босса насчет призраков, несмотря на множество наших с ним более чем продолжительных и скучных бесед. Гарольд Макнейр рассказывал мне о множестве вещей, о проклятиях рода человеческого, которыми являются бесчестность и казнокрадство, о еще больших проклятиях рода человеческого, включая сексуальные отношения между лицами, не достигшими возраста девятнадцати или двадцати лет, о евреях, неграх и католиках, о несварении желудка, о клиентах, которые отнимают у продавца пятнадцать минут, а потом уходят, так ничего и не купив, о покупателях, вернее, покупательницах, которые так и норовят вернуть вам нижнее белье, причем уже изрядно поношенное, о тесной обуви, гнилой картошке, собаках всех пород без исключения, о громкой музыке, о людях вообще, от Калифорнии аж до самого Нью-Йорка, о слишком мелком шрифте, о бородавках и расширении вен, о кистах и прыщах, о длинных волосах, яйцеголовых умниках, профессоришках, либералах и парочках, которые держатся за руки на людях. У него было столько соображений по этим и множеству других вызывающих его неодобрение вопросам, что он так ни разу и не дошел до описания собственной концепции загробной жизни, даже брызгая слюной, визжа и выкатывая глаза, когда молоток выискивал самое уязвимое место на его малюсенькой деревянной башке. И тем не менее я знаю, что сказал бы мистер Макнейр.

Хотя призраки скорее всего и не могут не существовать, их по крайней мере хоть не очень много.

Снова ошибка! При таком взгляде на вещи совершенно не учитываются различия между Призраками Зримыми, вроде бедняжки Этель Кэрроуэй, которая выбросила младенца из окна четвертого этажа отеля «Элефант», и Незримыми, а не принимать в расчет таковой разницы — это все равно что делать вид, будто не существует разницы между Живыми Людьми Зримыми, вроде мистера Гарольда Макнейра, и Живыми Людьми Незримыми вроде меня, несмотря на все, чем я был в свое время, не говоря уже практически обо всех прочих. Большинство людей для остальных, очевидно, ничуть не хуже, чем заголовки на первой газетной полосе.

Я всей душой жажду рассказать вам, что вижу, я просто горю желанием описать весь видимый мир таким, каким он видится мне отсюда, от большого куста азалии на лужайке перед домом моего заклятого врага на Тюльпановой аллее, место, где я появляюсь каждый день именно в это время. Это сразу решило бы вопрос о количестве. Но перед тем как рассказать о том, что я вижу, мне, видимо, следует представиться.

Фрэнсис Т. Вордвелл, так меня величают, Фрэнк Вордвелл по жизни и старина Фрэнк, каким я сам себя воспринимаю, особенно когда задумываюсь о третьем совершенно ложном представлении людей о призраках. Поэтому, наверное, лучше сразу разобраться с ним и лишь потом продолжать. Это третье представление, будто Призраки, становятся призраками, потому что они несчастны. Слишком уж многие верят, что любой блуждающий дух является жертвой какой-либо старинной душещипательной истории, вот почему людям кажется, будто Этель снова и снова мелькает за тем окном.

Спросите себя сами, разве бывает что-нибудь так просто, даже в том, что вы называете жизнью? Разве все преступники сидят в тюрьме? Разве все невиновные на свободе? И если цена несчастья — несчастье, то какова же цена счастья? И чем вы платите за него, друзья: звонкой монетой, потом или бессонными ночами?

* * *

Хотя на протяжении всей моей молодости меня поддерживало обладание совершенно замечательной тайной, принадлежавшей исключительно мне одному, знавал я и деньги, и пот, и то, что поэты называют Белыми Ночами. Родившийся в небогатой семье, Фрэнсис Вордвелл, для приятелей просто Фрэнк, сын родителей, пребывающих на самом-самом обтрепанном краю нижней прослойки среднего класса. Мы были городской беднотой (то есть попросту бедняками из нижней прослойки среднего класса), а не сельскими бедняками, и в душе я глубоко уверен, что сельские пейзажи, которых я был лишен в детстве, обогатили бы мою ребяческую душу внутренним содержанием, которого мне так не хватало. (Прошу отметить, это первое обращение к теме голода, и мы к ней еще вернемся в надлежащее время.) Разве Природа не лучший друг и наставник для любознательного ребенка? Разве не она предлагает неиссякаемый источник чего-то вроде духовного питания развивающемуся мальчишке? Специалисты утверждают, что так оно и есть, во всяком случае, я где-то это слышал, и еще я припоминаю нечто похожее из прочитанных мной в то время книг, которые всегда опережали то, что следовало читать по программе. (Я читал книги на уровне колледжа, еще когда пешком под стол ходил.) Все старые поэты считали Природу лучшим из учителей. Как бы там ни было, отделенный от мудрого друга Природы стенами городских домов, я вынужден был питать свой детский ум куда более мрачными реалиями жизни, такими, как кирпич, колючая проволока и разноцветные масляные разводы на асфальте. И то, что я столь многого добился, является доказательством недюжинных сил моей души. Особенно учитывая, что я был лишен возможности бродить среди дубрав и коровьих лепешек, наперстянок, вереска, тигровых лилий, вербейника и ястребинки на сельских просторах; жаворонки и дрозды не составляли мне компанию, и там, откуда я родом, и слыхом не слыхивали про соловьев. Я, конечно, бродил, когда выпадал счастливый случай, но выражалось это обычно лишь в том, что мне приходилось сломя голову улепетывать от длинноносого, красноглазого, вечно глупо ухмыляющегося Плохиша Тевтобурга по загаженным городским улицам мимо пивных и гостиничек, а полосатые багряно-золотые закаты мне заменяли неоновые рекламы. Городской воздух, будь вам понятно, свежим тоже назвать трудно. Все недомашние животные относились к семейству грызунов. А после седьмого класса, в те времена, когда я страдал под игом сварливой ведьмы по имени «миссус» Даркензанд, ненавидевшей меня за то, что я знал больше нее, приходилось еще и терпеть несправедливость послешкольных приработков. Ежедневно мне приходилось сносить издевательства ведьмы миссус Драныйзад, издевательства, вызванные исключительно моей неспособностью скрыть удовольствие, доставляемое мне ее ошибками, поток садистских беспричинных издевательств, обрушивающихся на голову одного из лучших учеников, когда-либо посещавших эту убогую школу, а затем плестись по мерзким улочкам к месту своей работы, в скобяную лавку Докведера, где я брал щетку и мел, мел, мел.

За сребреники! В смысле темных засаленных монеток крайне низкого достоинства, да еще и в прискорбно небольших количествах! Заработанных моим детским потом, честным скорбным детским потом, каждая капля которого отнюдь не случайно походила на слезу (и это, миссус Сраныйзад, именно то, что зовется метафорой, а вовсе не с метафорой, как вы утверждали своим бородавчатым усатым ртом в присутствии целого класса учеников седьмого класса средней школы имени Дэниэла Вебстера зимой 1928 года), подающего большие надежды, то есть я хочу сказать и в самом деле большие надежды, паренька, умного, заслуживающего буквально всего, что может предложить этот мир в смысле карьеры и возможностей, паренька, которого вполне можно назвать (и, оглядываясь назад, я просто не могу не назвать) Звездным Мальчиком!

Которому денно и нощно приходилось то и дело оглядываться, опасаясь, что к нему подкрадутся, которому постоянно приходилось держать ушки на макушке, чтобы не пропустить звуков тяжелой поступи, который вынужден был подавлять свой могучий сверкающий дух, поскольку жил в постоянном страхе неожиданного появления нечеловеческой, бездушной змеиной фигуры Плохиша Тевтобурга, который мог скрываться за мусорными баками и прятаться в парадных, шастать в темных переулках, стоять, прислонившись тонким плечиком к любой стенке, и потягивать тонкую сигарету и стрелять глазками из-под узкого козырька кепки на узкой головке, который являлся существом низшего порядка, лишенным как совести, так и разума, впрочем, как и любых других положительных черт. Плохиш Тевтобург просто не был создан для прогулок по цветущим лугам и любования закатами. Он был создан для городских улиц и более ни в чем не нуждался. И такое вот убогое, жестокое создание, которому в жизни не светило ничего, кроме тусклой лампочки тюремной камеры, стало еще одним, возможно, самым страшным проклятием в жизни Звездного Мальчика.

Этот юный террорист обычно слонялся между Государственной средней школой Дэниэла Вебстера и скобяной лавкой Докведера, тыря какую-нибудь мелочевку то там, то тут, шумно сморкался, зажав пальцем сначала одну ноздрю, потом другую, и все это не останавливаясь, зыркая поросячьими красными глазками на прохожих (ну совсем как у Диккенса) в поисках детей помладше себя, в принципе любых детей, хотя в особенности одного определенного мальчишку. Каковым, как вы уже, наверное, изволили догадаться, был ваш покорный слуга. Я знаю, что отпрыск Тевтобургов в детстве так люто ненавидел именно меня из-за того, что случилось со мной, когда я научился перемещаться из одного места в другое в толпе детей моего возраста, других таких же уличных воробушков, как я (как, наверное, выразился бы Блейк), — затерявшись в толпе щебечущих одноклассников. Мы все боялись этого парня, вот уже несколько лет страдая от его психопатического деспотизма. Испытанное нами общее облегчение после окончания им школы (ему исполнилось шестнадцать) и наш ужас, когда выяснилось, что окончание восьмого класса означает лишь, что наш общий враг получил свободу целыми днями слоняться вокруг школы Дэниела Вебстера, этакая акула, подстерегающая стайки мелкой рыбешки. (А вот это, миссус Дрючензад, называется сравнение.) Он был тут как тут, со своей вечной ухмылкой, появляющейся на лице всякий раз, когда Плохиш затягивался сигареткой. Допустим, наш конвой перешучивающихся ребят заворачивает за угол Эри-стрит у отеля «Элефант» и растягивается по тротуару Третьей улицы, направляясь по домам, а лично я — к Докведеру и своей неразлучной щетке. И тут от входа в кондитерскую отделяется тень, по нашей толпе пробегает дрожь, красные глазки загораются и продолжают гореть, кто-то начинает плакать, а остальные разбегаются при виде мчащегося нам навстречу мучителя, на бегу поднимающего остренькие кулаки. И кто же именно из всей этой толпы весело болтающих детей является его жертвой? А тот, кто менее всего похож на него самого, тот, кого он больше всего ненавидит, я сам, и я знаю почему. Я начинаю метаться между приятелями, бросаясь то к одному, то к другому, к детям, мораль которых формировалась той же брутальной средой, что и у моего мучителя, и они отталкивают меня, бросают, принося в жертву по своим собственным соображениям. Ведь это меня, и только меня, он выслеживал, и всем нам было об этом известно. Вскоре остальные перестали ходить из школы в моей компании, и я снова остался в одиночестве. И нередки были дни, когда тело, орудующее щеткой, болело от синяков, когда на глаза на этом теле наворачивались слезы боли и обиды, а нос того же тела был заткнут шариками промокашки, дабы остановить кровотечение.

Частенько бывали и ночи, кои по множеству причин юный Фрэнк Вордвелл проводил без сна. Его впалый мальчишеский живот требовал своего, поскольку ужин частенько состоял лишь из тарелки супа и ломтя хлеба, а дневные побои означали, что некоторые излюбленные им в постели положения причиняли боль. И все же ни голод, ни боль не шли ни в какое сравнение с истинной причиной того, почему сон упорно отказывался погрузить его в благотворную тьму. А причиной той был ужас. Ночь проходила, и начинался день, а вместе с ним начинался новый Тевтобург. Мой мучитель наводил на меня такой ужас, что я лежал под одеялом буквально парализованный им в безнадежной надежде, что, возможно, завтра я избегу своей немезиды. Я проводил отчаянные часы, прикидывая изощренные альтернативные маршруты от школы до магазина, в то же время сознавая, что, какими бы запутанными путями я ни пробирался, они все равно выведут меня на Плохиша Тевтобурга. А много раз я чувствовал, что он проскользнул в наш палисадник и стоит под деревом, покуривая и уставившись красными глазками на мое неосвещенное окно, а несколько раз я слышал, как он открывает нашу заднюю дверь, проплывает через кухню и неподвижно замирает у моей двери. Так чего же стоили мои умственное и духовное превосходство над Плохишом? Чего стоили мои достижения? Все, что я знал, так это ледяной страх. По утрам я боязливо выбирался из-под одеяла и трясущейся рукой приоткрывал дверь своей комнаты, естественно, не находя за ней никакого Тевтобурга, потом скармливал своему холодному как лед желудку кусок хлеба и стакан воды и тащился в школу, безнадежный, как лошадь старьевщика.

О, если бы я знал тогда о тысячах устремленных на меня глаз...

* * *

Почему Этель Кэрроуэй всегда появляется в своем окне на четвертом этаже отеля «Элефант» только в полнолуние? Чувство вины? Ужас от содеянного? Раскаяние? Наверное, стоит рассказать побольше о ней самой.

В жизни это была беззаботная девочка, очень чувственная, но недалекая, живая и шумная, подлинное воплощение Видимого, которой чувство вины было знакомо не более чем чугунному насосу... Несколько месяцев Этель выполняла свои обязанности горничной в свободных нарядах, чтобы скрыть свое положение, о котором не было известно даже ее самым распутным подружкам. Ребенок для нее означал лишь серьезную угрозу трудоустройству. Она никогда не задумывалась над тем, как назовет его, какая жизнь ему предстоит, или думала об этом, но лишь по обязанности и с отвращением. Капитан Старбак отбыл в неизвестном направлении назавтра за днем зачатия, прошедшего довольно поспешно, по правде говоря, и вообще кое-как, несомненно, с тем, чтобы продолжать сеять свое семя по заграничным портам. Роды состоялись за закрытой дверью комнаты Этель, расположенной в подвальном помещении, и продолжались около двенадцати часов, в течение которых ей дважды случилось отвечать с кровати на вопросы коллег, что она приболела и не может работать. (В точности же ее ответы звучали так: «Худо мне! Блюю! Отвяжитесь от меня!») В процессе родов она употребила бутылку кукурузного виски, оставленную ей как-то еще одним сластолюбивым гостем «Элефанта». Когда же дитя наконец триумфально проложило себе путь наружу и оказалось-таки у нее между ног, Этель перекусила пуповину и убедилась, что произвела на свет мальчика. Его раздутые пурпурные гениталии были живым напоминанием о капитане Старбаке. После этого она отключилась. Час спустя сознание вернулось вместе с приливной волной боли. Несмотря на все это, Этель вдруг ощутила какую-то гордость, гордость за то, что она сделала. Младенец лежал у нее на груди, негромко пища, как котенок. Он напоминал обезьянку или лысого старичка. Сейчас она испытывала едва ли не сожаление от того, что придется избавляться от этого создания. Причинившего ей столько страданий. Но они вместе пережили этот день, они пережили нечто, что по силе своей теперь казалось едва ли не галлюцинацией. Ей хотелось бы. Чтобы это оказался не ребенок, а котенок, на которого он так похоже пищал и которого она могла бы оставить себе. Она и ее ребенок были в чем-то компаньонами. И она поняла, что ребенок ее, это она произвела на свет это крошечное существо. Тем не менее, несмотря на нежданно-негаданно возникшую привязанность к ребенку, факт оставался фактом: Этель нуждалась в работе, и все тут. Ей придется убить малыша. Она попыталась спустить ноги с кровати, и новый прилив боли заставил ее вскрикнуть. Ноги, живот, руки, кровать — все было пропитано кровью. Простыни придется сжечь. Младенец снова мяукнул, и скорее для того, чтобы сделать приятное себе, чем ему, она подсунула пищащего ребенка к правой груди и прижимала сосок к его губкам до тех пор, пока он не открыл ротик и не начал сосать. Ребенок, как и сама Этель, был сплошь перемазан кровью и еще чем-то похожим на темный жир. Сейчас ей больше всего на свете хотелось бы помыться, а заодно и помыть ребенка. Уж умереть-то по крайней мере мог бы и чистым. Она переложила младенца к другой груди, в которой молока было больше, чем в первой. Она провела рукой по его спинке, и часть крови и жира осталась на ладони, поэтому она вытерла ему спинку чистым краем простыни.

Через некоторое время она спустила ноги на пол, не обращая больше внимания на приступы боли, и встала с кровати, прижимая ребенка к груди. Сейчас она сделает ему подарок. Кривясь от боли, она проковыляла к раковине у стены, включила горячую воду, заткнула пробкой сток, добавила холодной воды, а когда теплая вода заполнила полраковины, закрыла оба крана. Затем она опустила младенца в воду. Стоило ему коснуться воды, как он открыл глаза и словно бы принялся рассматривать ее лицо. Она в первый раз увидела, какие у него глаза — яркого сиренево-голубого цвета, какого ей ни у кого раньше видеть не доводилось. Младенец повелительно хмурился. Его ножки сгибались и разгибались, как у лягушонка. Пронзительного цвета глаза буквально сверлили ее, будто ребенок знал, что Этель вознамерилась сделать, ему вовсе не по душе было то, что она вознамерилась сделать, но он принимал это. Она обтирала его мочалкой, пока он не стал почти чистым, а он все хмурился, изучая ее лицо своими удивительными глазами.

Она прикинула, не утопить ли его. Но в таком случае ей придется выносить мертвое тельце из отеля, а у нее даже чемодана не было. Кроме того, ей вовсе не по душе была мысль о том, что придется держать его под водой, пока он вот так смотрит на нее забавным взглядом старичка-короля. Этель выпустила из раковины красно-коричневую воду и завернула ребенка в полотенце. Положив его на пол, она снова наполнила раковину и, кряхтя и морщась, с трудом обтерлась губкой сама. Когда она подняла его с пола, он снова открыл глазенки, закрыл их и широко-широко зевнул. Она дохромала обратно до постели, стянула с нее окровавленное белье, накинула одеяло прямо на матрас, улеглась и уснула, уложив ребенка рядом.

Когда Этель проснулась, было еще темно. Она и понятия не имела, сколько времени, более того, та же ли самая это ночь, но по явно надвигающимся предрассветным сумеркам было ясно, что вот-вот наступит утро. Младенец на ее груди зашевелился, высвободил ручонки из-под полотенца, вскинул их, а потом снова опустил. Это был час, когда в отеле на ногах был лишь один истопник. Все коридоры были безлюдны, и лишь за стойкой в одиночестве дремал клерк. Через час чистильщики начнут расставлять до блеска надраенную за ночь обувь, а кое-кто из постояльцев — ранних пташек начнет заказывать завтрак в номер. По идее, через два часа Этель Кэрроуэй следовало в гостиничной униформе явиться на службу. И она была твердо намерена так и поступить. Когда сослуживцы заметят, что она плохо себя чувствует, ей наверняка позволят отлежаться еще денек, но выйти на работу непременно надо. Следовательно, у нее оставалось около часа, чтобы решить, как поступить с ребенком, и исполнить задуманное.

Если она убьет его в своей комнате, ей придется выносить мертвое тельце из отеля через подвал. И истопник наверняка начнет допытываться, что это такое она тащит. Что это за сверток у тебя в руках, а, Этель? Небось утащила что-нибудь с кухни, да? Ну-ка давай посмотрим. Этель пожалела, что заранее не догадалась позаимствовать хоть какой-нибудь чемодан у одной из подружек, но разве за всю свою недолгую жизнь она хоть раз продумывала больше чем на час вперед? Она прижала новорожденного к груди и погладила по головке. Она не может оставить его здесь, у себя. В комнате было буквально не повернуться. И во время очередной проверки жилых помещений администратор непременно обнаружит младенца. Бедный малыш, думала она, ведь ни капельки не виноват, что ему придется умереть. А он такой симпатичный. Она покачала его на руках, представляя, как здорово бы было оставить его у себя и играть с ним в свободное время в дочки-матери.

И тут ее внезапно осенило. План предстал перед ее мысленным взором сразу и во всех подробностях. Если, выйдя из комнаты, она поднимется по служебной лестнице, то ей не придется проходить через владения истопника. А по служебной лестнице она сможет попасть незамеченной практически куда угодно. Коридоры в это время наверняка безлюдны. Она может спокойно добраться до одного из верхних этажей, открыть окно и — выбросить ребенка. Вот и все. Она сделает свое дело за какие-то мгновения. Да и младенец погибнет так быстро, что вряд ли даже успеет почувствовать боль. А уж после этого никто не сможет связать Этель Кэрроуэй с крошечным трупиком на тротуаре. Все решат, что ребенка выбросил один из постояльцев, или даже — так было бы еще и лучше — что кто-то посторонний пробрался в отель с целью избавиться от непрошеного дитяти. Все так и останется загадкой — младенец ниоткуда, никому не принадлежавший, выпал из окна отеля «Элефант».

«Полиция-Теряется-В-Догадках». Этель немного подумала, но не нашла в плане никаких недостатков, главное — выйти из комнаты и вернуться обратно незамеченной. А раз так, то ей следует поспешить.

Она натянула ночную рубашку и накинула старый халат. Затем завернула ребеночка в полотенце, прижала к груди и на цыпочках вышла из комнаты. На противоположном конце обширного темного подвала на своем тюфяке мирно похрапывал истопник. Стиснув зубы и еще крепче прижав младенца к себе, Этель заковыляла вверх по ступенькам.

Второй этаж показался ей явно недостаточно высоким, третий вызвал сомнения. Для верности она решила подняться на четвертый. У нее дрожали ноги, а внутренности то и дело скручивали спазмы острой боли. Не дойдя еще до второго этажа, она уже запыхалась и взмокла, но ради ребенка заставила себя продолжать подъем. Добравшись наконец до четвертого этажа, девушка привалилась к двери и постояла, стараясь отдышаться, — всего какую-то минуту, показавшуюся ей опасно долгой. Теперь у нее болело все тело, а пот разъедал глаза. Освещенный газовыми фонарями коридор был пуст. Этель пронесла ребенка мимо двух рядов дверей и оказалась в холле, куда выходили двери лифтов для постояльцев. Два больших створчатых окна выходили на Эри-стрит. Она прижала ребенка одной рукой, а второй с трудом отодвинула шпингалет и приподняла тяжелую раму. Головка ребенка запрокинулась.

С улицы в открытое окно ворвался порыв холодного ветра, и младенец свел бровки и сморщился, будто задумавшись над какой-то неизвестной философской дилеммой. Этель импульсивно чмокнула его в макушку и высунулась в окно, сунув ребенка под мышку. Полотенце развернулось и упало на ее босые ноги.

Младенец поджал ножки, конвульсивно дрыгнул ими, снова поджал и снова дрыгнул, словно пытаясь отогнать холод. На его щечках выступили розовые пятна, постепенно все личико покраснело, а ротик стал похож на крошечный красный клювик. Холод пронизал их обоих до костей. Крошка непроизвольно моргнул одним глазиком в непроизвольной пародии на подмигивание, а другим уставился на нее — одновременно и укоризненным, и расстроенным взглядом.

Взяв младенца за бока, Этель на вытянутых руках высунула его за окно так, что теперь он болтался над тротуаром. Сейчас, практически лежа животом на подоконнике, она чувствовала под тонюсенькой нежной кожей ребеночка тонкие упругие ребрышки. Этель сделала глубокий вдох и приготовилась отпустить ребенка, просто разжав руки. И тут он вдруг неожиданно выскользнул у нее из пальцев и исчез в темноте внизу. На мгновение она обалдела от неожиданности и с открытым от удивления ртом высунулась наружу.

* * *

Так вот что я вам скажу, люди! Именно из-за того, что случилось в это мгновение, из-за того, что она испытывала в те мгновения, пока смотрела на свою кровинушку, летящую вниз к тротуару Эри-стрит, она и возвращается снова и снова к окну на четвертом этаже отеля «Элефант».

* * *

Дальше рассказывать почти и нечего. Швейцар отеля обнаружил мертвое тельце через полчаса после того, как он выскользнул из рук Этель, и к началу утренней смены уже все в отеле знали, что кто-то выбросил ребенка из окна одного из верхних этажей. Два полисмена принялись осматривать номера и другие помещения, а добравшись до подвала, обнаружили в одной из комнат изможденную девушку, засовывающую в наволочку окровавленные простыни. Она отказалась отвечать на их вопросы, но заявила, что ни недавно, ни вообще когда-либо никого не рожала. Медицинская экспертиза доказала, что ее заявление не совсем верно, и она была взята под арест, а впоследствии суд приговорил ее к смертной казни. В апреле 1893 года Этель Кэрроуэй рассталась со своей телесной оболочкой на конце веревки палача. В последующие несколько лет кое-кто из постояльцев отеля, проживавших на четвертом этаже, отмечали какую-то своеобразную атмосферу в холле у лифтов: некоторые находили, что там чересчур холодно даже в жаркие летние дни, кое-кому там казалось невыносимо душно в разгар зимы, а одна концертантка из Европы (меццо-сопрано Нелли Терразетти, прозванная Золотой Пташкой, гастролирующая по северным штатам с программой песен на темы волшебных сказок) жаловалась, что некая субстанция, которую она называла «мерзкой, мерзкой кашей», в холле у лифтов делала ее голос глухим. В 1910 году «Элефант» был продан новому владельцу, который сократил количество услуг, поднял цены и в 1916 году разорился. Отель простоял пустым, постепенно ветшая, до 1922 года, когда новые владельцы отремонтировали его и превратили в меблированные комнаты. В 1931 году очередные хозяева тоже разорились и продали здание под женский пансион. Ученицы городской академии для девочек Эри первыми сообщили о том, что видели на четвертом этаже женскую фигуру в черном; к 1961 году, когда обанкротившаяся академия наконец закрыла свои двери, призрачная фигура уже была наделена именем Этель Кэрроуэй, а когда двумя годами спустя «Элефант» вновь открылся, она начала являться регулярно, в отличие от залетной Золотой Пташки Нелли Терразетти. За несколько следующих десятилетий Этель приобрела определенную скромную, хотя и достаточную славу. В рекламном проспекте «Элефанта» ей посвящен довольно большой раздел, ее, несомненно, несколько идеализированный портрет висит над камином в главном вестибюле, а место преступления украшает бронзовая доска. Постояльцы, как любители, так и профессионалы в сверхъестественном, частенько проводят в отеле целые недели, ожидая ее появления. (К несчастью, никому из них так и не удалось осуществить свое желание.)

Но Этель Кэрроуэй появляется перед своим окном вовсе не для того, чтобы облечь себя еще большей славой или приобрести еще большую известность. Она делает это лишь по одной-единственной причине.

Она голодна.

* * *

Я уже рассказывал вам о Плохише и о тысяче глаз, впрочем, нет, о тысяче тысяч глаз, устремленных на ничего не подозревающего Звездного Мальчика, то бишь меня. Отныне я в той же непосредственной манере изложу вам суть удивительной тайны, разложив ее перед вами на метафорическом столе. Через всю свою жизнь я проносил кристально ясную, хотя временами и мучительную уверенность в собственном превосходстве над практически всеми остальными людьми. Или, чтобы вам было яснее: я практически всегда понимал, что я лучше других. Почти всех других.

Такое может заявить и круглый дурак, но его просто-напросто высмеют. Полоумный тоже может заявить такое, но его тут же упрячут в дурдом. Какая же судьба ждет с виду совершенно обычного человека, внешне совершенно ничем не примечательного, осмелившегося заявить о таком? Он рискует навлечь на себя гнев, недоверие и растущее раздражение окружающих или, попросту говоря, плевки, пинки и тычки исподтишка, несущуюся вслед брань и сталкивание в грязные канавы. Тем не менее, и это должно быть понятно, превосходство вышеуказанного смертного уже вызвало гнев, раздражение и даже ненависть тех, кто это понимал. Почему я немедленно стал предметом садистской и психопатической ярости Плохиша Тевтобурга? И почему мои приятели-одноклассники не защитили меня от преследований нашего общего врага? Изгнать меня из своих рядов их заставила не только смесь облегчения и страха, вовсе нет. То, что приводило в неистовство нашего врага, Плохиша, вызывало в их сердцах отчуждение и холодность по отношению ко мне. Даже не прикладывай я столько напрасных трудов по указанию им на их малейшие ошибки, не дополняй я на уроках их ответы с видом: И учтите, я знаю это, потому что умнее вас, произошло бы то же самое. Потому что они и так сознавали мое превосходство над собой. Они видели, каких усилий мне стоит подавлять улыбку, указывая нашей учительнице на ее многочисленные ошибки, и уж конечно, они не могли не заметить яркого внутреннего свечения души своего не по годам развитого товарища.

Теперь-то я уже умнее и практически никогда не говорю о таких вещах (ну разве что в отдельных благоприятных ситуациях, вроде как теперь). В двадцать с небольшим лет я плюнул на все это, понимая, что моя жизнь превратилась в катастрофу и что мои способности, так возвышавшие меня над прочими представителями человечества (как герои По сознавали свое превосходство над окружающими), вовсе не помогают мне преуспеть в окружающем мире. Я был обречен влачить существование в застенке (я считал тогда это застенком) жизни обычного смертного, обречен на жизнь, потраченную на бессмысленную работу, скучные развлечения, приводящие в отчаяние мечты. Внутренний свет моей души изрядно потускнел и более не навлекал на меня гнева завистников. Короче говоря, жизнь показала мне дулю и попросту украла у меня то, что принадлежало мне по праву.

Не все призраки мертвы, но только мертвых можно сосчитать невооруженным глазом. Человек замечает то, что творится под самым его носом, только тогда, когда поздно что-либо предпринимать.

И в этот момент на сцену выходит голод.

* * *

Моя жизнь утратила блеск еще до того, как я по-настоящему осознал, что начался процесс убывания. Учеба в средней школе проходила так, как я и описывал выше. В старших классах, которые должны были стать четырьмя годами все растущей славы и завершиться золотой медалью и стипендией в Гарварде или даже в Колледже Вильгельма и Марии, вылились в унылую череду троек и четверок, выставляемых мне безразличными тупицами, давно утратившими способность отличить истинно творческую личность от болтливого, лицемерного любителя шпаргалок. На первом же году, под псевдонимом Орион, юный Фрэнк Вордвелл написал для школьного литературного журнала целых три весьма недурственных стихотворения, которые в конце концов были отвергнуты: одно на том основании, что несколько самых замечательных строк было содрано из стихотворений великих поэтов-романтиков. Выходит, поэты становятся собственниками своих строчек? И значит, юноша вроде Фрэнка Вордвелла не имеет права воспользоваться этими строками даже в литературных спорах, которых он никогда не вел единственно по причине отсутствия родственных ему творческих душ? Очевидно, да, во всяком случае, по мнению редакторов школьного литературного журнала. Им просто чужда идея о том, что высказанное поэтическое слово становится общечеловеческим достоянием.

Я взялся за издание своего собственного журнала, в котором намеревался обнародовать свои самые сокровенные мысли и возвышенные мечты. Но яд уже принялся за свою разрушительную работу. Жестокое окружение, моральная изоляция, недалекие учителя — все это лишило мое перо свежести взглядов, и большая часть того, что я затеял, была попыткой излить свою обиду на всеобщее непонимание и отчуждение. И поднимающиеся из самых глубин моей души возвышенные мысли сталкивались лишь с окружающим мертвенным невежеством, превращаясь из блистательных героев с белокурыми локонами в каких-то уродливых беззубых карликов. А мои мечты, мои сказочные мечты, в которых я брал приступом все крепости этого мира, никак не хотели становиться на крыло. Сейчас я краснею при воспоминании о том, как внезапно остановившийся посреди того, что должно было стать яростной повестью о кошмаре и ужасе, мой талант, на самом взлете подбитый ограниченным миром, обратился за формой самовыражения не к Великому Воображению, а к популярным в те времена радиосериалам. Большинство сюжетов было позаимствовано мною из моего любимого Зеленый Шершень и Джек Армстронг, всем парням парень, равно как, полагаю, и некоторые из наименее пикантных диалогов.

Все усилия я сосредоточил на моем журнале. Юноша, день за днем теряющий жизненные силы из-за постепенной утраты силы духа, не в состоянии осознать, какой ущерб каждый день наносится его личности. Какой-то остаток врожденной жажды чуда вдруг взмахнет крыльями, веря, будто вот-вот взлетит, и я с печальной и удручающей регулярностью видел, что и в старших классах школы Эдны Фабер я настолько же выше учителей и остальных учеников, насколько был в Государственной средней школе Дэниэела Вебстера. И тем не менее то, что я с самыми благими намерениями и с желанием помочь одноклассникам то и дело указывал им на их интеллектуальные ошибки, отнюдь не вызывало их благодарности. (Неужели ты и в самом деле думаешь, Кривоножка, да-да, ты, с вечно всклокоченными рыжими патлами и прыщавой шеей, которая торчала передо мной на уроках английского, что Джойс Килмер, бессмертный автор «Деревьев», непременно должен был быть представителем женского пола по той единственной причине, что твоя мамаша и сестренка носили то же имя? Мое замечание, что ирландский писатель Джеймс Джойс в таком случае должен быть цирковым уродцем-гермафродитом, вовсе не заслуживало того удара в грудь, которым ты меня наградила, ни плевка, которым твой воздыхатель Стюарт Сиддли осквернил мою парту в конце дня.) Да, верно, я мог больше не бояться нападений Плохиша Тевтобурга, который к тому времени благодаря многочисленным поручениям в бильярдных, подсобках таверн и в подвалах гаражей превратился в тощего крысоподобного типа в облегающем черном пальто и жемчужно-серой фетровой шляпе с загнутыми полями, которому некогда было тратить время на разные детские шалости. Не поверите, но я почти скучал по вниманию Плохиша Тевтобурга! Я едва ли не тосковал по ужасу, который он во мне вызывал. И его безразличие к моей персоне, которое могло даже быть выражением того, что он больше не признает моих достоинств, вызывало у меня неопределенное, но горестное чувство, когда мы, давние враги, несколько раз сталкивались на улице. То есть я имею в виду, что я, как обычно, плелся после очередного безнадежного дня в школе Эдны Фабер, а он выходил из расположенного на Эри-стрит заведения под названием «Красотка» Джерри. Взгляд его вечно прищуренных красных глазок падал на меня, но они теперь не загорались, как раньше (хотя во мне с новой силой вспыхивал прежний страх), а потом мой вековечный враг проходил мимо, ни словом, ни жестом не отметив знаменательное событие. В такие моменты даже такое унылое существо, каким я стал, на какой-то миг ощущало прежнее, безвозвратно утраченное состояние души. Тогда я сознавал свое превосходство, и оно питало меня; теперь же, все еще помня о нем, я осознавал, что это больше не имеет никакого значения. Плохиш Тевтобург стал куда более значимой персоной, нежели Фрэнсис Т. Вордвелл. А я ощущал, как мрак застенка окутывает меня все плотнее и плотнее, так, что я вскоре окажусь в полной темноте.

Вскоре после этого так ничем и не отмеченного мимолетного события два ему подобных окончательно погрузили меня во тьму.

После неприятного инцидента в школе, когда пропала жалкая сумма порядка шести или семи долларов, исчезнувших из сумки, кем-то оставленной в столовой, что, впрочем, имело место уже не раз, совершенно ничего не значащее совпадение, выразившееся в том, что я оказался по соседству со стулом, на спинке которого висела кем-то забытая сумочка, почему-то привело к обвинению меня в пропаже вышеозначенной совершенно незначительной суммы Более того. По всеобщему ничем не обоснованному мнению и в предшествующих пропажах виноват был тоже я. Я пытался защищаться, как всякий невинный человек, отказывался признать справедливость беспочвенных обвинений. У меня были кое-какие небольшие сбережения, и когда мне было предложено вернуть означенную сумму девчонке, которая в общем-то и явилась истинной виновницей преступления, я выплатил ей эти чертовы семь долларов из этих самых сбережений.

Невыносимо униженный, я предпочел не сносить враждебных взглядов и обидных перешептываний, ожидающих меня в школьных коридорах, и несколько несчастных дней вместо школы бродил по улицам, оставляя драгоценные четвертаки из своего неприкосновенного запаса в кофейнях и киношках вместо того, чтобы сидеть на занятиях, а потом, как всегда, отправлялся в магазин Докведера, где к тому времени моя швабра уже перешла в руки юркого сорванца с кучей дурных привычек, мне же было доверено расставлять товары по полкам, подносить купленное к кассе, а во время обычного затишья между половиной пятого и половиной шестого работать и на самой кассе. На пятый день моей самовольной отлучки из школы мистер Докведер задержал меня после работы, а сам принялся проверять пробитые за день чеки — я впервые видел его за подобным занятием — и обнаружил в кассе крупную, неслыханную недостачу в один доллар и шестьдесят пять центов и тут же обвинил меня в хищении. Не просто в обычной мальчишеской ошибке, приведшей к выдаче лишней сдачи нетерпеливому покупателю или нажатию не той клавиши, а в краже. Я пытался протестовать, отрицал свою вину, но все напрасно. Да вы сами посмотрите на этого новенького, уговаривал я, по-моему, он крадет и со склада, так увольте его, и мелкому воровству конец. Но мистер Докведер, как будто напрочь забыв о моих семи годах беспорочной службы ледяным тоном заявил, что разные суммы пропадают из кассы уже неоднократно и началось это с того дня, когда мне была доверена касса, и именно в период с половины пятого до половины шестого. Он потребовал, чтобы я вывернул карманы. Я исполнил требуемое, он разгладил одну из оказавшихся у меня купюр и указал мне на пометку, которые он ставил на все до единой находящиеся в кассе купюры, перед тем как оставить ее на меня.

Послушайте, да ведь пометки на долларовой купюре можно сделать сотней различных способов. Лично я видел самые разнообразные закорючки, поганящие лицо нашей национальной валюты. Однако мистер Докведер и слушать не хотел ни одного из моих в высшей степени разумных предложений, его сердце и душа оказались закрыты наглухо. Он решил самолично отвести меня домой и, выйдя на улицу, железной хваткой вцепился в мое плечо. Войдя в нашу квартиру, он, стоя в нашей убогой гостиной, высказал все свои нелепые обвинения, а моих горячих отрицаний вины и слушать не желал. К тому времени я весь трясся и потел, переживая тысячу мук совести, поскольку раз или два я действительно запускал руку в кассу и извлекал из нее несколько монеток — четвертак, дайм, пенни или два, — монетки, пропажи которых, по моему мнению, никто не заметит, но которые зато позволят мне дотянуть до конца долгого дня. Я даже сознался в этих своих маленьких грешках, рассчитывая тем самым улучшить свое положение, демонстрируя искреннее раскаяние, но это дорого мне обошлось. Отец отдал мистеру Докведеру из своих скудных наличных явно завышенную сумму пропавших денег, заверил его, что я лично возмещу ему ущерб, а мне заявил, что отныне я должен буду выбросить из головы всякие там завиральные идеи и узнать, что такое настоящая жизнь. Он по горло сыт моими капризами и заносчивыми манерами, довольно с него моих книжек, моих выспренних выражений, моей никчемности, и от меня самого его тоже тошнит. С этого дня я начинаю трудиться. То есть трудиться как тупая скотина (мой отец сварщик-алкоголик и сам был таким же скотом) без каких-либо надежд на будущее, без образования, без перерывов, без смысла и без всякого вознаграждения, за исключением жалкого еженедельного конверта с деньгами.

В тот вечер, все еще сам не свой от глубины и мгновенности моего падения, я дождался, когда сварщик и его жена отправятся на боковую, вышел из дому и отправился куда глаза глядят. Я едва помнил, кем был раньше, кем я стал теперь, было просто невыносимо, а кем мне предстояло стать, я даже вообразить не мог. Застенок жизни наконец окончательно сомкнулся вокруг меня. Посреди этого застенка красовалась могила, а в могиле покоился я. Куда вели меня улицы, я не знал и не замечал, лишь время от времени поднимал глаза и видел перед собой какую-нибудь глухую стену, потеки мочи под разбитыми окнами заброшенного склада, груду покрышек на пустующей автостоянке. Все это было лишь символами. Краешком глаза я заметил косо глядящую на меня луну, а потом услышал чьи-то приближающиеся шаги и в ужасе замер, чувствуя, как со всех сторон меня окружают смертельные опасности, вертя головой и оглядывая пустынную Эри-стрит.

Как это ни жестоко, но мертворожденные детские фантазии вновь нахлынули на меня, только теперь они были не светлыми, как раньше, а мертвенно-серыми. Никогда мне больше не стоять на коленях среди лугов и лесов, среди высокого клевера, цветущих васильков, колокольчиков, одуванчиков, куриной слепоты и медуницы. Никогда не услыхать мне коровьего мычания, колокольного звона, доносящегося из соседней деревни, далекого крика пастуха, звонких трелей жаворонка. Горные реки и озера никогда не примут меня в свои ледяные, дух захватывающие объятия. Все, что мне когда-либо предстоит познать, — это окружающие меня символы смерти при жизни.

Я поднял голову и уставился невидящим взором на шестиэтажный фасад отеля «Элефант», темный, совершенно темный. Над смутно видимым за парадными дверьми вестибюлем в кирпичных стенах рядами зияли темные и пустые окна. За этими окнами спали мужчины и женщины, увенчанные дипломами и учеными степенями, бизнесмены и деятели искусства, владельцы недвижимости, путешественники — словом, мужчины и женщины из другой жизни. Они никогда не узнают моего имени, а я никогда не стану одним из них, Зримых. Будучи сами сияющими Зримыми, они и среди бела дня обратят на меня внимания не больше, чем сейчас, — а если и бросят на меня случайно взгляд, то не увидят ничего!

За окном на верхнем этаже показалась какая-то фигура, отошла от окна, потом снова приблизилась к стеклу. Темному, темному, темному. Должно быть, один из постояльцев, подумал я, которому не спится, вот он и бродит по коридорам, и совсем уже было решил отправиться восвояси. Но какое-то тревожное чувство задержало меня. Я остался на месте и продолжал глядеть вверх. Там в одном из окон возникла фигура в черном одеянии, и, как я заметил, фигура явно женская. Что она там делает, зачем она там? Очевидно, это одна из обитающих в «Элефанте» знатных путешественниц, не будучи в силах заснуть из-за какой-то неотступной проблемы, вышла из номера и сейчас, задержавшись у окна, раздумывала над ней. Признав в ней товарища по несчастью сродни своему, я шагнул вперед и открыто уставился на нее, в душе моля незнакомку признать, что, несмотря на все разделяющее и разъединяющее нас, в сущности, мы похожи. Под черным одеянием мелькнули белые руки. Мы действительно были похожи, и мир наш был одинаков, темный, темный, темный. Возможно, женщина даже позовет меня, и мы сможем утешить, избавить друг друга от пережитого стыда. Потому что женщина буквально источала чувство стыда — во всяком случае, так мне казалось. Из тени или из-под капюшона выглянуло овальное лицо и приникло к стеклу.

Ты должна увидеть меня, должна! — воззвал я и сделал еще шаг вперед. Белое как мел лицо уставилось в какую-то точку футах в пяти от того места, где стоял я. Я начал было поворачивать голову, чтобы проследить за ее взглядом, и тут ощутил прилив безнадежного ужаса — куда более чудовищного, чем то, что когда-либо удавалось вызвать во мне Плохишу Тевтобургу. Однако тело мое продолжало движение, совершенно не подчиняясь воле разума. Я достаточно долго видел это белое как мел лицо, чтобы понять: источаемое незнакомкой чувство было чем-то намного, намного превосходящим чувство стыда, — и тут я вдруг сообразил, что сразу же вспомнил бы при виде этой темной фигуры за окном отеля, будь я в здравом уме, легенду о призраке отеля «Элефант». Глаза Этель Кэрроуэй встретились с моими. Ее взгляд буквально опалил мне внутренности. Я не закричал лишь потому, что у меня перехватило горло; плакать же я не мог из-за опаленных глаз. На какое-то страшное мгновение я вообще окаменел и застыл на том месте, где ее младенец упал на асфальт, и беспомощным взглядом отвечал на ее отрешенный, углубленный в самое себя взгляд. Когда же все кончилось, когда она наконец отпустила меня, я развернулся и бросился бежать, как бродячий пес, которому озорные уличные мальчишки подпалили хвост.

* * *

На следующий день отец отправил меня к мистеру Гарольду Макнейру в «Магазин модной одежды и тканей Макнейра» узнать, не может ли тот взять меня к себе на работу. Недавно папаша что-то там ему варил и слышал, что у Макнейра вроде бы имеется местечко для способного и трудолюбивого парня. Поскольку отныне я начинаю жить новой жизнью, мне следует пойти к нему, попытаться получить это место и быть благодарным судьбе, если Макнейр меня возьмет. Я отправился в магазин. Оказалось, что у мистера Макнейра действительно есть вакансия на складе. Работать предстояло с половины восьмого утра до шести вечера, с понедельника по субботу, за сорок пять центов в час без питания. Макнейр решил, что сын сварщика будет благодарен ему за столь щедрое предложение, и сын сварщика — все, что от меня к тому времени осталось, — действительно был весьма благодарен и все повторял: да, сэр, мистер Макнейр, сэр. Вот так и началась эта моя бесконечная нудная работа.

Первое время я при своем более чем скромном окладе был вынужден зарабатывать на рубашки и брюки, приличествующие сотруднику магазина, и на протяжении следующих двадцати девяти лет мне время от времени приходилось тратить долгие рабочие часы на отрабатывание модных рубашек, галстуков и костюмов, поскольку мистер Макнейр считал, что его сотрудники должны на себе демонстрировать товар, продаваемый в магазине. Друзей у меня не было.

Единственной моей компанией были коллеги по магазину — убогий недалекий народишко, зацикленный на сексе, спорте и картинах с мисс Джин Харлоу. Потом в моду вошли Уоллес Бири и Джеймс Кэгни. А еще чуть позже только и разговоров стало о Джоне Уэйне. Вот это-то, да еще, пожалуй, раздел комиксов в воскресной газете, и составляло их культуру и служило источником тем для разговоров. Само собой, я держался особняком. Снова повторялась старая история, как имеют свойство снова и снова повторяться все истории. Я — это вы, а вы — это я. Завтра мы будем делать то же, что делали на прошлой неделе, в прошлом году, в далеком детстве. Естественно, ни мне, ни моим сослуживцам вовсе не по душе была разделяющая нас интеллектуальная пропасть. И несомненно, все они, и мужчины и женщины, в душе были согласны с тем, что сказал под конец рождественской вечеринки в 1959 году помощник бухгалтера Остин Хартлпул, к тому времени уже изрядно набравшийся пунша: «Мистер Вордвелл, а вы всегда были таким индюком надутым?»

«Нет, — конечно, мог бы ответить я, хотя и не стал этого делать, — когда-то я был Звездным Мальчиком». (Что я ответил в действительности, значения не имеет.)

Кстати, заметьте, к тому времени я уже стал мистером Вордвеллом. Те же самые достоинства, которые обрекли меня на социальную и интеллектуальную изоляцию, принесли мне ряд повышений от простого рабочего склада до сотрудника отдела доставки, потом до продавца галантерейного отдела, потом снова повышение — перевод на второй этаж продавцом в отдел рубашек и галстуков, затем помощником заведующего отделом мужской одежды, со временем заведующим и, наконец, в 1959 году — в том самом году, когда вскоре после этого уволенный Хартлпул обозвал меня индюком надутым, — начальником службы снабжения. Сын сварщика потрудился на славу. К тому времени у меня был большой загородный дом, которого мои коллеги никогда не видели и в котором я жил с компаньоном, имя которого называть не стану. Я прекрасно одевался, впрочем, это само собой разумеется. Серый «бентли», который я якобы купил по дешевке, был, пожалуй, единственным видимым признаком моего успеха. Во время ежегодного двухнедельного отпуска я в сопровождении Безымянного Компаньона регулярно отдыхал на Карибах, снимая удобные апартаменты всегда в одном и том же дорогом отеле. К концу пятидесятых я получал уже тридцать пять тысяч долларов в год, и на счете в банке у меня скопилась вполне приличная сумма в пятьдесят тысяч долларов. На другом — секретном — счете мне удалось скопить еще более приличную сумму в пятьсот шестьдесят восемь тысяч, каждый цент из которой был в то или иное время умыкнут у одного из худших, а в принципе, наверное, у наихудшего из известных мне людей, у моего работодателя мистера Гарольда Макнейра.

Все шло своим чередом до тех пор, пока не состоялся мой перевод в отдел рубашек и галстуков, или, как его называли, мое «восшествие» в мир роскоши второго этажа, где солидному покупателю не приходилось толкаться среди простолюдинов, подыскивающих товар подешевле внизу, и где сам мистер Макнейр, мой тюремщик-благодетель, на протяжении долгих предшествующих лет, то и дело появлялся из своего отделанного орехом кабинета и бродил между прилавками, то поправляя пиджак на манекене, то подбадривая покупателя замечанием о высоком качестве только что приобретенных им брюк или лисьего палантина (отдел женской одежды располагался на другом конце зала), делал замечания продавцам по поводу состояния их ногтей или обуви. Мистер Макнейр, тщедушный, похожий на хорька, лысоватый, в темно-синем костюме и красном галстуке, намертво пришпиленном к белой сорочке металлической заколкой, всегда требовал, чтобы на лицах его сотрудников красовалась вежливая улыбка, чтобы они не горбились и соблюдали правила гигиены. За плохо вычищенные туфли нарушителя тут же ожидал резкий выговор, а неухоженные ногти сулили немедленную отправку в служебную туалетную комнату. Каким бы духовным мертвецом я ни был, я ничуть не возражал против этих простых и в общем-то полезных правил. Ничего не имел я и против своего работодателя — он представлял собой просто определенную точку вселенной, нечто вроде Бога, восседающего где-то на небесах. Я не воспринимал его как личность. Во всяком случае, до моего Возвышения, когда мы наконец обратили внимание друг на друга. Живые Зримые вроде Гарольда Макнейра ожидают не только того, что их просто увидят. Они ждут почтительного обхождения, вежливого обращения и хороших манер. Втайне же они просто изголодались по вниманию и добиваются его любым способом. В случае с мистером Макнейром эта жажда внимания вылилась в форме решительности, капризности, ханжества и, за неимением другого подходящего слова, в тирании. Сначала он держал в фаворе одного продавца, потом другого, что вызывало взаимную враждебность, соперничество и горячее желание обоих понять, в чем же, собственно, дело. Он мог неожиданно вытащить из небытия какого-нибудь из самых незаметных служащих и целыми неделями доверительно беседовать с ним, шутить, советоваться, а потом без всяких объяснений отправить обратно в небытие, после чего того едва ли не до смерти заклевывали все, кому не лень. Он то и дело отзывал в сторонку кого-нибудь из сотрудников и на ушко отпускал критические замечания по поводу их друзей. И все это время он подыскивал себе настоящих, тайных любимчиков, тех, чье презрение к самим себе, спрятанное за ширмой обычного поведения продавца, было сравнимо с его собственным презрением к ним, замаскированным точно таким же образом. Со временем Гарольд Макнейр стал представляться мне этаким внушительным архитектурным сооружением, чем-то походящим на его магазин, огромным зданием, наполненным красивыми, хотя и неброскими вещами, где улыбающийся, но внимательный гид ведет вас из зала в зал, решая, достойны ли вы увидеть каждый следующий, причем каждое следующее помещение меньше предыдущего, уродливее, в них появляется какой-то дурной запах, даже вонь, и наконец открывается последняя дверь в центральное последнее помещение — крошечную комнатку в самом сердце здания, самую отвратительную из всех, и вас представляют истинному мистеру Гарольду Макнейру.

Он понял, что я подхожу ему, как только увидел меня за прилавком отдела рубашек на втором этаже. Возможно, он понял это и гораздо раньше — еще тогда, когда много лет назад принимал меня на работу. Более того, вполне вероятно, что еще увидев спившегося сварщика, работающего у него в подвале, он понял, что сын этого человека, если он у него есть, по закону природы должен быть его человеком. В смысле человеком, который легко поддается на лесть и которым, таким образом, легко управлять. Который млеет от каждого доброго слова и впадает в отчаяние от грубого. Желающий услужить. Способный внимательно и молчаливо выслушивать длинные монологи Великого Человека. Преклоняющийся перед властью других, терпеливо сносящий оскорбления. Исполнительный и безвольный подчиненный. Нечто вроде раба. Нет, именно раб. Задолго до своего последнего повышения я был допущен в последнюю комнату и представлен истинному Гарольду Макнейру. Я знал, что представляет собой он и что представляю собой я. В известной степени я попал во власть более хитрого, более изощренного Плохиша Тевтобурга, Плохиша, считающего себя созданием благородным и напялившим маску достойного, скромного, удачливого торговца.

Я согласился на все это. Но для себя решил, что эта моя роль должна быть хорошо оплачена.

Мое воровство началось как импульсивный акт мести. Я как раз вышел из кабинета мистера Макнейра после совещания, на котором невидимый хлыст щелкал чаще обычного, сопровождая апокалиптические высказывания босса по поводу женщин, этих коварных развратниц, сосудов греха и т.д и т.п. С каменным лицом проходя мимо отдела женской модной одежды, я обратил внимание на пожилой сосуд греха, поставивший сумочку крокодиловой кожи на прилавок и рассматривающий зеленое шелковое платье с пышными рукавами. Из приоткрытой сумочки торчало портмоне. Продавщица и Покупательница обсуждали достоинства рукавов. Ноги пронесли меня мимо прилавка, пальцы сомкнулись на портмоне, портмоне исчезло в кармане, и я был таков.

С бешено колотящимся сердцем я заперся в кабинке служебного туалета, открыл портмоне и обнаружил там шестьдесят восемь долларов, ставших теперь моими. Я поступил безрассудно, я понимал это, но мной овладело радостное возбуждение. Единственное, о чем я жалел, так это о том, что деньги принадлежали сосуду похоти, а не мистеру Макнейру. Я вышел из кабинки и, повинуясь рефлексу, подошел к умывальникам и зеркалам. Моя и так безукоризненно чистые руки, я вдруг увидел в зеркале отражение своего лица и замер. В зеркале отражался полный энергии плутоватый Зримый, причем лет на десять моложе меня, с горящими от возбуждения глазами — Я САМ.

Любой, чья деятельность сопряжена с получением и сдачей больших сумм наличными, со временем придумывает метод, как направлять часть этих наличных в другое русло. Некоторые сначала пытаются испробовать свой метод на практике, и большинство попадаются. Нехитрый метод «хватай и беги» вроде моего, если тебя не схватили за руку на месте, ничем не хуже любого другого. За время моей службы в магазине многие сотрудники обнаружили несовершенство своих методов, только когда на их запястьях защелкнулись наручники. (Мистер Макнейр никогда не проявлял жалости и не давал второго шанса — никогда.) С того момента, когда мои ожившие глаза встретились с моими прежними глазами в туалетном зеркале, я начал забирать из доступных мне наличных суммы, соответствующие моему унижению, красть причитающуюся мне зарплату. Все, что оставалось, — это выработать метод, который позволит мне остаться безнаказанным.

Много, много существует подобных методов, хотя порой даже они подводят. Не буду утомлять вас деталями своего, скажу только, что одной из его составляющих являлся тайный набор бухгалтерских книг. Метод успешно действовал на протяжении более двух десятков лет и принес мне сумму, почти компенсирующую мое постоянное унижение. Мистеру Макнейру было известно, что у него между пальцев утекают значительные суммы, но, несмотря на лихорадочные попытки поймать вора с помощью хитроумно расставленных ловушек, он так и не смог узнать, кто и как. В ловушки попадались мелкие воришки, неосторожные кассиры, подделыватели чеков, фальсификаторы счетов, но ни в одну из них так никогда и не угодил главный враг.

В тот вечер, когда на моем тайном счете стало сто тысяч долларов, я устроил праздничный ужин с омарами и бутылкой французского шампанского в самом дорогом рыбном ресторане (в одиночестве, поскольку это было еще до появления Безымянного Друга) и, пресыщенный алкоголем и обильной едой, вдруг вспомнил, что нынче — полнолуние, потом вспомнил ту давнюю ночь, когда я был так безмерно несчастен, и решил прогуляться до отеля «Элефант». Тогда я был в отчаянии, этакий труп в застенке; теперь же я был преуспевающим человеком, ходячей тайной, человеком, нашедшим свой собственный путь в жизнь. Одним словом, невидимый Зримый. Теперь, стоя у отеля, я буду видим — сейчас мне казалось, я знаю, что за чувство было написано на лице призрака.

Я дошел (это были еще добентлевские времена) до Эри-стрит и, прислонясь к стене дома через улицу от отеля, стал ждать появления тени. Она непременно снова покажется мне и вынуждена будет признать, что я, как и она, стою над людской толпой, выделяясь силой своих желаний. Моя уверенность была сродни уверенности любовника в том, что этой ночью возлюбленная наконец сдастся (он предвкушает восхитительные плотские радости). С каждым мигом, что она не появлялась, ожидание становилось все более приятным, поскольку это был миг перед тем мигом, в который она возникнет. Когда у меня затекла шея, я опустил голову и сквозь стеклянные двери отеля бросил взгляд в вестибюль «Элефанта», когда-то поражавший меня своей недоступной роскошью. Теперь, стоило мне того захотеть, я запросто мог бы снять номер на четвертом этаже и предстать перед Этель Кэрроуэй на ее родной почве. Но мне казалось, что правильнее стоять там, где я стоял некогда, — так ярче можно дать понять, какой путь я прошел за это время. Я прождал час, другой, я промерз до костей, и меня мучила жажда.

От выпитого шампанского у меня разболелась голова, ныли ноги, а уверенность стала ослабевать. И все же уйти я не мог — Этель Кэрроуэй подвергла меня испытанию, которое с каждой минутой становилось все суровее. Исполненный решимости выдержать его, я поднял воротник пальто, сунул руки в карманы и уставился на темное окно.

Временами я слышал шаги прохожих, то слева от себя, то справа, но, оглядываясь на звук, никого не видел. Должно быть, это шампанское, решил я, подобно наркотику в крови, шутит со мной шутки и обманывает чувства, поэтому я еще пристальней уставился на по-прежнему темное окно. Пусть она и не хочет показываться и признавать меня, встретившись со мной взглядом, я имею право на ее признание. Тут из темноты Эри-стрит вновь донеслись звуки загадочных шагов, как будто сама Этель Кэрроуэй явилась, чтобы лично встретиться со мной, но призрачная фигура в черном моему нетерпеливому взору так и не предстала.

Я так и не понял — ведь я ничего не знал о Зримых и тех, кого увидеть невозможно, и то, что принимал я за уверенность, было лишь уродливой ее племянницей — самонадеянностью. Наконец я, предмет внимания и фокус мириадов пар взирающих на меня невидимых глаз, около трех часов ночи наконец сдался и на плохо слушающихся ногах побрел домой через невидимую толпу тех, кто в отличие от меня отчетливо понимал, что произошло и почему. А утром я поднялся с измятой постели, чтобы снова начать воровать.

* * *

Понимание, эфемерное, как пришедшее во сне внутреннее озарение, эфемерное, как роса, пришло лишь с разоблачением, повлекшим за собой потерю состояния, Безымянного Компаньона, супер-пупер «бентли», элегантной одежды, веселых карибских отпусков, репутации, работы (вернее, обеих работ: продавца и вора), личной жизни, свободы, множества гарантированных конституцией гражданских прав и, наконец, жизни. Как и все вы, я бы предпочел все утраченное мной — вещи, людей, положение и условия существования — элементарному акту понимания, и тем не менее не могу отрицать неожиданного удивительного ощущения некоего пикантного, неопределенного состояния довольства, которого совершенно невозможно было предвидеть во время моего последнего деяния в качестве свободного человека, которое явилось рука об руку с моим кратким просветлением. Это испытанное мной чувство неожиданно сильного, хотя и загадочного удовольствия, связанного с моим странным озарением, частенько занимало мои мысли во время долгих месяцев суда и заключения.

Я уже давно перестал бояться разоблачения, и зловещие (см. Шекспира) последствия такового должны были казаться ответственному, серьезно преданному и преданно серьезному ответственному работнику мистеру Вордвеллу 1960 года каким-то совершенно несбыточным кошмаром. Еженедельно весьма приличная сумма переходила из костлявых, испещренных старческими пятнами клешней мистера Макнейра в мои приветствующие ее руки, и после выхода на пенсию лет эдак через десять я рассчитывал отправиться в свободное плавание, располагая приблизительно двумя миллионами долларов, а может, даже и тремя. В ловушки моего работодателя продолжали попадаться сотрудники, которым, по-видимому, так на роду было написано, да и вообще в последнее время таких несчастливцев становилось все меньше и меньше, поскольку почти все уже знали о византийски сложных методах слежки и проверок, которые неизменно оказывались беспомощными перед лицом моих выдуманных цифр, постольку они были разработаны тем самым мошенником, которого призваны были вывести на чистую воду. Если бы ненавистный мистер Макнейр в ознаменование очередного десятилетия не затеял очередного обновления персонала, я бы через тридцать, а то и все сорок лет безбедного существования в каком-нибудь тропическом портовом городе, отведав всех известных людям наслаждений — от утонченно-изысканных до грубо-чувственных, мог бы рассчитывать, придя наконец к пониманию смысла моего столь продолжительного ожидания у отеля «Элефант», осознанию того, кем были те невидимые существа, чьи шаги я там слышал, а также самой Этель Кэрроуэй и ее отказа признать того, кто, заблуждаясь, считал себя ее духовной ровней. Но он продолжал свой сомнительный мозговой штурм, и я уже начал было подумывать: а не прекратить ли его, превратив его мозги в кашу — «в мерзкую, мерзкую кашу» — при помощи очень кстати забытого кем-то молотка.

Подлинные же обстоятельства моего падения совершенно банальны. Возможно, впрочем, они таковы всегда. Кузнец плохо подковывает коня, и — король убит. Путник слышит чей-то шепот в пивной, и — король убит. Что-то вроде этого. В моем же случае сыграло роль стечение, казалось бы, совершенно безобидных обстоятельств. Идиотский ремонт добрался уже до задней части второго этажа. День ото дня подбираясь к отделу расчетов и к кабинетам — моему и мистера Макнейра. Приливная волна рабочих, стремянок, холстины, строительных козел, отвесов, деревянных метров и тому подобного наконец докатилась до наших дверей, а потом и затопила кабинеты. Поскольку мой работодатель жил над магазином в уютном гнездышке, которое видели только особо приближенные к нему персоны, он приказал, чтобы ремонт и переоборудование, а фактически едва ли не золочение его офиса производились в рабочие часы, поэтому он испытывал сравнительно небольшие неудобства спуститься на один этаж по лестнице и начать заниматься привычным делом: перепархивать от покупателя к покупателю, вынюхивая, заискивая, льстя. Поскольку у меня такого удобного логова не было, а в его берлогу путь мне был заказан — даже по самой неотложной производственной необходимости, — мой собственный кабинет подвергался куда более незначительному ремонту в промежуток между шестью — временем закрытия магазина — и семью, то есть целый час переработки. Дело, которое могло бы быть сделано максимум дня за два, заняло целых десять, в конце каждого из которых я параллельно своим прямым обязанностям должен был заниматься и негласными, связанными с фиктивными книгами и подсчетом дневного денежного урожая. И все это под безразличными взглядами рабочих, устанавливающих свои пыточные инструменты.

Мозолистые крепкие ребята передвигали мой письменный стол то с левого борта на правый, то с юта на бак, а в день моего падения заявили, что мне пора бросаться за борт, поскольку наш босс потерял терпение и они собираются заканчивать. Я прыгнул за борт и попрощался с уходящими сотрудниками у входных дверей. К шести сорока пяти почти во всем магазине, кроме задней части второго этажа, погас свет. В шесть пятьдесят пять я прошел по знакомым коридорам к двери своего кабинета и тут увидел Гарольда Макнейра, который решил спуститься сюда из своего султанского дворца наверху, чтобы повынюхивать, и сейчас в одиночестве стоял возле моего одинокого письменного стола в моем заново отделанном кабинете и изучал неопровержимые свидетельства моих разнообразных преступных казнокрадств.

Работяги сейчас только должны были начинать собираться, но закончили раньше обычного; мистер Макнейр сейчас должен был давать выход своей ненависти к пороку в бархатом будуаре наверху, но он скользнул вниз, чтобы они не забыли поклониться ему перед уходом. Рано закончив, рабочие ушли, не замеченные мной, через заднюю дверь. Во всем здании мы остались одни. Когда мистер Макнейр повернулся ко мне лицом, неприятные черты его лица были искажены смесью радости и ярости, превративших его в демоническую маску. Спасения не было: он ясно понял, что увидел. Он двинулся ко мне, бормоча бессвязные ругательства. По давней усталой привычке я приготовился к наихудшему.

Мистер Макнейр остановился в футе от меня и продолжал поливать меня бранью, тыча при этом мне в грудь костлявым пальцем. Его лицо покрылось опасными розовыми пятнами, кажется, такой цвет называется горячечно-розовым. Он ухватил меня за лацкан пиджака и потянул к столу. Чем больше он ругался, тем сильнее багровел. В конце концов он выпалил кучу вопросов, а может, это был один и тот же вопрос, только повторенный многократно, не знаю. Я не мог разобрать слов. Я оцепенел от его напора; я как будто снова оказался у Докведера. Вот снова помеченная купюра, разъяренный босс, пристыженный Фрэнк Вордвелл, несчастный мальчишка, вдруг сменивший солидного скрытного взрослого человека.

И тут вдруг этому несчастному мальчишке показалось, что выкрикивающий оскорбления человек перед ним страшно напоминает двух его прежних мучителей — миссус Дранкензанд и Плохиша Тевтобурга, в особенности последнего, не лоснящуюся крысу в жемчужно-серой шляпе, а красноглазого, проклятие моего детства, которое вдруг выскочило из дверей магазина, чтобы обрушить на голову и тело град резких, точных, похожих на ножи кулаков. Я пережил момент чисто физического ощущения настолько чуждого, что поначалу даже не смог найти ему подходящего названия. Я понял только, что в душе у меня произошел какой-то взрыв. И лишь немного погодя осознал: то, что я чувствовал, было болью, непрекращающейся вечной болью, так долго скрывающейся где-то во мне. Ощущение было такое, будто я вышел из своего собственного тела. Или, наоборот, вступил в него.

Передо мной на моем дубовом кресле лежал молоток, забытый уходящим владельцем. Стоило мне заметить его, как я уже знал, что сделаю. Моя рука нашла молоток, молоток нашел голову мистера Макнейра. Пораженный, удивленный, но еще не успевший испугаться, мистер Макнейр с громким криком отскочил. Я двинулся на него. Он попытался перехватить оружие, и я схватил его за морщинистую руку. Головка молотка еще дважды тюкнула его по маленькому крепкому черепу. Невиданное ярко-красное чувство расцвело во мне, и имя этому удивительному чувству было Дикий Гнев. Мистер Макнейр рухнул на колени, я ударил его в лоб, и он опрокинулся на спину. Он визжал и орал, и я отоварил его по башке еще с полдюжины раз. Наконец из его ушей и ссадин на шишковатой голове начала сочиться кровь, и тогда я нанес ему сильный удар, пришедшийся над правой бровью. От этого его тело дернулось и забилось в конвульсиях, я нагнулся над делом рук своих и принялся наносить удар за ударом до тех пор, пока его голова не превратилась в бесформенное кровавое месиво. Казалось, каждый удар вызывал в душе Фрэнка Вордвелла новый взрыв блаженной боли и ярости, а еще казалось, что эти благословенные взрывы происходят в каком-то знакомом, но давно забытом уголке души, уголке, где эмоции представляли собой самостоятельное существо, не внутри и не снаружи, видимые, дышащие, совершенно живые, как и сам Фрэнк Вордвелл, этот пребывающий в трансе человек, раз за разом опускающий окровавленный молоток на труп столь презираемого и почитаемого врага. А потом в другом уголке моего сознания поднялось неожиданно пришедшее на память лицо Этель Кэрроуэй, глядящей... хотя и не видящей опозоренного мальчишку... меня на Эри-стрит, и тут наконец, как награда за все, настал краткий восторженный момент понимания, а с ним и этот прилив необъяснимого, почти интеллектуального удовольствия, которое я так часто вспоминал в последующие месяцы. Этель Кэрроуэй, думал я, это было знакомо, это потрясение, этот последний вздох...

Потом в кабинет в поисках забытого молотка вошел грузный здоровяк в сером пиджаке и кепке в сопровождении другого еще более грузного здоровяка, и все, что я понял, мгновенно улетучилось в налетевшем кратком вихре. Четырнадцать месяцев спустя, пройдя примерно по стопам Этель Кэрроуэй, я как легкое облачко покинул свое опаленное, все еще подергивающееся тело, по-прежнему пристегнутое к электрическому стулу главной тюрьмы штата.

Первое, что я заметил, кроме неожиданного ощущения боли и чувства общей легкости, которая казалась скорее результатом новых отношений с земным притяжением, чем с действительной утратой веса, — присутствие в камере гораздо большего количества людей, чем, насколько мне помнилось, присутствовали при великом событии. Во всяком случае, там было никак не более дюжины свидетелей, причем все мужчины, включая меня. Во время интересного периода между тем моментом, когда на мои глаза легла повязка, и появлением удивительного облачка, сорок или пятьдесят человек, многие из которых были женщинами, даже несколько детей, каким-то образом набились в камеру. Несмотря на удивительную природу того, как я покинул свое смертное тело, эти новоприбывшие не обращали на меня ни малейшего внимания. Они расступались передо мной, не сходя с места, так что я мог остаться или уйти, по собственному усмотрению. Не обсуждали они и восседающий на троне труп злодея, Фрэнсиса Т. Вордвелла, от которого поднимались струйки белого дыма и исходили смешанные запахи мочи и горелого мяса, хотя именно этот объект, несомненно, находился в центре внимания изначальных двенадцати присутствующих, один из которых нервно поглаживал потрепанную Библию, другой сцепил руки на солидном брюшке, облаченном в габардин, остальные же изрядно изгрызенными карандашами торопливо царапали в блокнотах свои «наблюдения». Новоприбывшие смотрели на них... на того типа с Библией, на начальника тюрьмы и на лихорадочно пишущих репортеров. То есть, я хочу сказать, они буквально уставились на этих совершенно ничем не примечательных людей, упивались их видом, буквально пожирали их глазами.

Еще я заметил, что, кроме сорока или пятидесяти мужских и женских теней, разделявших, как мне только что пришло в голову, мое новое состояние, все в камере, включая облупившуюся зеленую краску на стенах, включая циферблаты с делениями и огромный рубильник, включая почерневшие кожаные ремни и рассеивающиеся клубы дыма, включая даже сероватый слой дорожной пыли, покрывающий недавно начисто вымытый черно-белый мозаичный пол, также включая даже изгрызенные карандаши пишущих, но более всего включая те двенадцать смертных существ, которые собрались посмотреть на казнь Фрэнсиса Т. Вордвелла, смертные существа, можно сказать, лучезарной ординарности, невыносимой поразительной сердце захватывающей затмевающей свет неправдоподобной...

Второе, что я заметил, так это что все...

В этот момент в меня ворвался мой собственный голод, более сильный, более мощный и куда более переносимый, чем поток вольт, отделивший меня от тела. Алчущий не меньше, чем остальные, так же тянущийся ко всему, что вы, еще живущие, не можете видеть, я жадно обернулся и уставился на ближайшего смертного человека.

* * *

Стоя у куста цветущей азалии на лужайке у дома Плохиша Тевтобурга, я наблюдаю, мягко выражаясь, за тем необыкновенно многим, что щедро предоставлено моему наблюдению. После всего того, что было рассказано, нет нужды описывать — как я намеревался в начале нашего путешествия — все то, что я вижу перед собой. Разумеется, улица передо мной запружена моими товарищами Незримыми, бродящими взад и вперед, разумеется, шесть или семь Незримых в этот момент праздно растянулись на тщательно ухоженной, засаженной импортным кентуккийским мятликом лужайке, наслаждаясь созерцанием особенно красивого в наших краях в это время года небом, ожидая появления на этой сцене крайне важного, единственно имеющего значение бесценного смертного, либо одного из обитателей Тюльпановой аллеи, либо кого-либо из обслуги. Эти выжидающие, в частности, как и я сам, напоминают заядлых театралов, которые, уже в который раз оказываясь на любимом спектакле, сжимают сумочки или театральные бинокли и подаются вперед, глядя на поднимающийся занавес, затаивают дыхание, глаза расширены, сердце уже заранее колотится, когда на сцене начинают появляться актеры и занимать положенные места, начинают звучать дорогие их сердцу знакомые слова, снова ставятся старые как мир проблемы, снова начинает раскручиваться сюжет, на сей раз, возможно, стремящийся к финалу, равному по напряженности нашему вниманию. Правильно ли они сыграют на этот раз? Получат ли они желаемое на этот раз? Увидят ли они? Нет, разумеется, нет, они никогда не увидят, однако мы все равно наклоняемся вперед в страстной сосредоточенности, когда их исполненные страдания голоса поднимутся снова и увлекут нас всем, чего они не знают.

Плохиш уже совсем плох. Сейчас ему должно быть за восемьдесят, хотя, может, и за девяносто, впрочем, для его возраста разница небольшая, — и на удивление уважаемая личность. Он был избран — надеюсь ясно, что я за него не голосовал, — в городской совет примерно в то же время, когда состоялось мое «Восхождение» на второй этаж, а потом все рос и рос, пока большинством голосов накануне моей кончины не был избран мэром и на этом посту продержался четыре срока, или шестнадцать лет, после чего слабое здоровье (эмфизема) не дало ему возможность продолжить политическую карьеру. В его особняке на Тюльпановой аллее, как говорят, множество комнат — семнадцать, не считая двух кухонь и десяти ванных. Но я появляюсь здесь не для того, чтобы восхищаться особняком моего старинного врага, теперь, как я полагаю, обреченного постоянно оставаться в четырех стенах в полной зависимости от инвалидного кресла и баллона с кислородом. Само собой, я не появляюсь на Тюльпановой аллее в это время дня позлорадствовать. (Даже Плохиш Тевтобург сейчас замечательный персонаж, выходящий на сцену и поднимающий отважный старческий голос.) Я прихожу сюда, чтобы увидеть один-единственный момент.

В это время дня за ближайшим к кусту азалии окном маленькая девочка открывает дверь комнаты. Она младшая внучка Плохиша Тевтобурга, единственный плод неудачного второго замужества его младшей дочери Шерри-Линн, дочери от его собственного неудачного второго и последнего брака. Ее зовут Эмбер, Джасмин, Опал, что-то вроде того, ах да, Тиффани! Точно, ее зовут Тиффани! Тиффани пять или шесть лет — это всегда серьезная темноволосая девочка с неопределенного цвета глазами, обычно одетая в практичный джинсовый комбинезон с нагрудником и лямками, похожий на фермерский, только белого цвета и с узором из цветочков, щеночков и котят. Вторым набором украшений являются пятна от еды, кетчупа и тому подобного. Под этим очаровательным одеянием Тиффани чаще всего носит бонлон с высоким воротом и длинными рукавами, голубой или белый, или, в зависимости от времени года, белую хлопчатобумажную футболку. На ногах у нее неуклюжие неброские бутсы, мода на которые прошла лет десять назад, в случае с Тиффани нечто вроде кроссовок, по бокам эти растоптанные уродины помечены розовыми галочками. Тиффани — ребенок с землистым, почти оливковым цветом лица, в котором практически не заметно генетического наследия дедушки. На ее круглой мордочке частенько видна серовато-белые пыльные пятна (со времени удаления мэра Тевтобурга на верхний этаж уход за домом оставляет желать много лучшего), впрочем, равно как и на манжетах ее бонлона и на ироничной пасторали белого комбинезона.

Неопределенного цвета глаза, в пыльных пятнах, землистого цвета кожа, волосы, свисающие неровно остриженными прядками и локонами, выбивающимися из неаккуратно собранного хвоста, пухлые ручонки грязные, причем по-разному, одна скорее всего только что прошлась по футовой длины волосам, унаследованным скорее всего от матери, не отличавшейся особым умом, что приводило к приступам эгоизма и меланхолии, пухлощекая и с небольшим животиком, таким образом, склонная к излишествам в зрелые годы, и несмотря ни на что совершенно очаровательная, мало того — ослепительно, невыразимо красивая.

Так вот это глазастое маленькое чудо входит в комнату в обычный час и по привычке шествует прямо к телевизору, стоящему под нашим окном, прикусывает зубками, жемчужно-белыми и прямыми как римское шоссе, нижнюю губку и включает телек. Из динамиков начинает извергаться оглушительная музыка. Самое время для приключений Тома и Джерри. К этому времени большинство Незримых, растянувшихся на кентуккийском мятлике, собираются вместе со мной у окна, и по ходу дела подтягиваются и остальные, прогуливавшиеся по Тюльпановой аллее. Тиффани отходит от телевизора и усаживается на пол перед одним из кресел. Кресла стоят так, чтобы в них было удобно сидеть взрослым, которые воспринимают телевидение совсем не так, как Тиффани, и уж в любом случае не следят с замиранием сердца за захватывающими приключениями Тома и Джерри. Она усаживается по-турецки, задирая ступни в помеченных розовыми галочками кроссовках едва ли не к голове, подпирает лицо руками, взгляд ее устремлен в мерцающий экран. Тиффани никогда не смеется и даже улыбается крайне редко. Она занята серьезным делом.

Обычно ее не слишком-то чистые ручки покоятся на обтянутых хлопчатобумажной тканью коленях, на ее розовогалочных кроссовках или в небольшой впадинке между ступнями и остальным телом. Порой ручонки Тиффани бесцельно шарят по полу вокруг ее ножек. Эти движения лишь добавляют мышино-серые пятна пыли или грязи на тех частях конечностей, которые вступают в контакт с полом.

Во время всего этого личико юной особы сохраняет выражение мягкой неподвижности, мягкое бессознательное выражение ныряльщика, бросающегося в глубокую воду, и это сочетание мягкости и неподвижности вызовет еще больший восторг, каждое мгновение осознания или восторга, каждое столкновение между действием и зрителем, короче говоря, вы, люди, каждая эмоция, которая заставила бы любого другого ребенка с хохотом кататься по полу или прижимать грязные кулачки к щечкам, каждая эмоция считается мгновенно зримой, высеченной неброскими, но могущественными рунами на чистом листе лица Тиффани. Когда призрачный свет телеэкрана омывает черты лица завороженной малышки, ее губки то поджимаются, то обмякают, лобик ее то и дело прочерчивает взрослая морщина, загадочные мешки под глазами наполняются то ужасом, то слезами, то и дело уголки рта трогает легкая улыбка. Радость как свеча озаряет ее глаза, все лицо озаряется душевной радостью. Учтите, я еще даже не упомянул мечтательного выражения ее полных щек и местечек под глазами, вызванных движением тысяч мышц, каждый из которых вызывает к жизни отдельный персонаж, как в книге, только пикантнее, — мимолетную тень персонажа.

И время от времени беспокойная ручонка возвращается на место и успокаивается на колене, на кроссовках, на мгновение проходится по свисающим космам, замирает, а потом с невыразимым терпением приближается к разинутому рту и — палец за пальцем — проникает в него, чтобы быть обсосанной, облизанной, согретой и, самое главное, очищенной от многочисленных слоев грязи. Тиффани ест. Она ест все, что находит, все, что попадается ей на глаза. Все отправляется ей в рот, поглощается Тиффани. Хлебные крошки, может быть, но в основном пыль, ниточки бог знает от каких тряпок, время от времени пуговица или монетка. Когда она наконец справляется с пальцами, она начинает грызть ладошку. А еще чаще она протягивает только что начисто облизанный указательный палец и сует его в нос, где он неустанно суетится, ищет, находит и наконец вновь появляется на свет с блестящей находкой, которая тут же без колебаний отправляется в рот и задумчиво пережевывается до тех пор, пока полностью не усвоится организмом Тиффани, откуда и произошла.

Мы наблюдаем за ней так внимательно, мы так теснимся возле окна и куста азалии, что время от времени она отрывает глаза от экрана, видимо, услышав какой-то едва слышный вариант того, что я дважды слышал на Эри-стрит, и смотрит в наше окно.

Она видит всего лишь окно, куст. Почти сразу она снова переводит взгляд на экран и возобновляет бесконечную жвачку. Я поведал вам об Этель Кэрроуэй и о том, как она выронила своего младенца, и я поведал вам о себе, о Фрэнке Вордвелле, бьющемся в застенках собственного сознания, но поверьте, нет на свете зрелища более захватывающего, чем Тиффани. Она объемлет и превосходит живую Этель и живого Фрэнка, и можете не сомневаться, дорогие мои, намного превосходит всех вас.

Мистер Клабб и мистер Кафф

«Mr. Clubb and Mr. Cuff»

1

Я никогда не знал, что означает сбиться с пути, и уж конечно, не собирался этого делать. Мое путешествие началось в отдаленной деревушке, примечательной разве что набожностью своих жителей, и когда я поклялся бежать от Нового Завета, то не предполагал, что ценности, привитые мне здесь, будут всегда вести меня по жизни. И вот, как бы парадоксально это ни звучало, я начинаю понимать, что так оно и вышло. Мое путешествие, такое триумфальное и такое мучительное, одновременно из Нового Завета и от него. Несмотря на богатство и роскошь, я всегда оставался чадом Нового Завета.

Когда в своем лимузине я пролистывал «Уоллстрит джорнэл», когда в личном лифте я поднимался в свой офис, обшитый панелями из розового дерева и с окнами, выходящими на гавань, когда в столовой партнеров по бизнесу приказывал официанту, отсидевшему срок, которого я звал не иначе как Чарли-Чарли, принести подушку на диван; даже когда я смело вел корабли своих клиентов через коварные воды финансового планирования и еще когда я возвращался в дом, где мог насладиться ласками своей великолепной Маргариты (до того, как ее соблазнил мой враг Грэм Лисон); итак, когда я нежился в объятиях своей жены, даже тогда в каркасных домах, разбросанных, словно запоздалые мысли, по улицам Нового Завета, передо мной стояли чопорные лица и подозрительные глаза, холодное гостеприимство до и после службы в огромном мрачном Храме, пустые витрины магазинов вдоль Хармони-стрит.

Уродливая, загадочная красота моей маленькой родины была вытатуирована в моей душе. Именно поэтому, я уверен, когда я сбился с пути истинного, а я сбился, в этом нет сомнений, мне осталось только вернуться домой. Во всем я виню тех двух странных джентльменов, по чьей вине я допустил ошибку, — они были тьмой тьмы, грязью грязи. В самый суматошный период моей жизни — месяц, когда я попал под влияние мистера Клабба и мистера Каффа, «Частное детективное агентство по расследованию экстраординарных дел», как было написано на визитной карточке, — в самом центре бардака я почувствовал, что увидел противоречивые аспекты чего-то...

Чего-то...

Я чувствовал, что видел... что увидел по крайней мере мельком... то, что более мудрый человек мог бы назвать — постарайтесь вообразить невыносимую трудность самого написания этих слов — Смыслом Трагедии. Вы ухмыляетесь, я вас не виню: на вашем месте я реагировал бы так же, но уверяю вас, я видел что-то. Я должен в нескольких словах обрисовать самые необходимые подробности, чтобы вы могли понять мою историю. Дорога длиною в сутки от канадской границы штата Нью-Йорк и вы — в Новом Завете, который был (и все еще есть, да, все еще есть) городком с населением, не превышающим тысячи жителей, объединенных пуританским протестантством Церкви Нового Завета, чьи основатели отделились от еще более пуританских Святых Завета. (Святые запрещали сексуальные контакты в надежде ускорить Второе Пришествие.) Деревня разрослась в конце девятнадцатого века и приобрела постоянную форму примерно к 1920 году.

А именно: Соборная площадь, где находится Храм Нового Завета и его колокольня, с левого и правого боков окруженная соответственно Молодежным Библейским Центром и комбинированной начальной и средней школой для мальчиков и девочек. Площадь покрыта скромной зеленой травкой. В южной части города располагаются витрины магазинов Хармони-стрит, банк, скромные объявления с указанием расположения кабинетов доктора, адвоката и дантиста; еще южнее Хармони-стрит лежат две улицы каркасных домов, приютивших городских клерков и ремесленников, за ними — фермы верующих крестьян, а дальше за фермами — дремучий лес. К северу от Соборной площади находится улица Святого Писания, вдоль нее в линию расположились резиденции священника и его Совета Братии, вышеупомянутых доктора, дантиста и адвоката, президента и вице-президента банка, а также некоторых состоятельных семей из новообращенных, преданных делам церкви. Севернее улицы Святого Писания — еще больше ферм, а потом опять дремучий лес, среди которого наша деревня — что-то вроде просвета.

Мой отец был адвокатом Нового Завета, а я был рожден на улице Святого Писания. По воскресеньям я посещал Молодежный Библейский Центр, в будние дни — комбинированную начальную и среднюю школу для мальчиков и девочек. Новый Завет был моим миром, это было все, что я знал о мире. Три четверти человечества состояло из худых, костлявых особей с вырубленными чертами лица и ослепительно голубыми глазами, мужчин ростом в шесть футов и больше, женщин на несколько футов ниже. Оставшуюся четверть составляли Рэкеты, Маджи и Бланты, семьи наших фермеров, которые после поколений родственных браков срослись в племя коренастых, темноволосых, редкозубых мужчин и женщин редко выше пяти футов и четырех-пяти дюймов. До тех пор пока я не пошел в колледж, я был уверен, что все люди делятся на две расы: городских и фермеров, светловолосых и темных, чистых и в пятнах грязи, благочестивых и не очень.

Несмотря на то что Рэкеты, Маджи и Бланты ходили в нашу школу и посещали наш Храм, несмотря на то что они были почти так же богаты, как и мы, городские, мы к ним относились как к людям низшего сорта. Они казались скорее хитрыми, чем умными, в них преобладало скорее животное начало, чем духовное. И на занятиях, и на службе в Храме они всегда сидели вместе, настороженные, словно выдрессированные собаки, принужденные вести себя смирно; они то и дело склоняли друг к другу головы, чтобы шепотом перекинуться парой слов. Вопреки воскресным баням и парадной одежде, они источали невыводимый запах скотного двора. Их желание оставаться в тени на публике казалось маской крестьянского веселья, и когда они рассаживались по телегам и другим транспортным средствам, было слышно, как они задорно хохочут.

Я считал, что эта загадочная раса нарушает покой и крайне раздражает. В какой-то степени я даже боялся их — я считал их непобедимыми. Подавленный с ранних лет жизнью в Новом Завете, я чувствовал какую-то притягательность, присущую этому скрытому племени. Несмотря на их низкое происхождение, я хотел знать то, что знали они. Несмотря на их замкнутость в своем маленьком мирке ничтожности и стыда, я чувствовал в них свободу, которую не понимал и считал беспокоящей.

Так как городские с фермерами не общались, наши контакты были сведены до встреч во время учебы, службы в церкви и походов за покупками. Для меня было немыслимо сесть рядом с Дэлбертом Маджем или Чарли-Чарли Рэкетом за одну парту в нашем четвертом классе, впрочем, и Дэлберту, и Чарли-Чарли ни за что не пришло бы в голову пригласить меня к себе в гости на ферму с ночевкой. Интересно, а у Дэлберта и Чарли-Чарли вообще были собственные спальни, где они в одиночестве спали в своих собственных постелях? Я вспоминаю утра, когда атмосфера вокруг Дэлберта и Чарли-Чарли намекала на ночи, проведенные в непосредственной близости к свинарнику, а еще утра, когда их хлопчатобумажная рабочая одежда источала благоухание и свежесть восхода солнца, полевых цветов и малины.

Во время перерывов нерушимая граница разделяла городских на северном конце площадки и фермерских на южном. Наши игры, внешне очень схожие, демонстрировали кардинальные различия между нами, потому что мы не могли сбросить с себя неосознанную чопорность, являвшуюся результатом постоянного контроля взрослыми наших душевных качеств. В отличие от нас деревенские не играли в игру, они играли на самом деле, кувыркаясь и барахтаясь в траве, ликуя при победе, похохатывая над своими негромкими шутками. (Мы не умели шутить и ничего не понимали в шутках.) Когда школьный день заканчивался, я завистливым взглядом провожал Дэлберта и Чарли-Чарли, неторопливо шагающих домой, а потом уходил с разрывающимся на части сердцем.

Мне страстно хотелось знать, откуда у них эта свобода. После окончания средней школы мы, городские, переходили в объединенную высшую школу Шейди-Глен, чтобы там следить за собой и своими товарищами, встречаясь с соблазнами немножко большего мира; в перспективе некоторые из нас могли продолжить обучение в колледже или университете. Закончив свое образование в седьмом классе на делении в столбик и декламации «Песни о Гайавате», фермерские дети все как один возвращались на фермы. Некоторым из нас, единицам, среди которых я стремился оказаться с самого начала, удавалось уехать навсегда, а впоследствии снискать славу, осуждение или смерть. Один из нас, Калеб Турлоу, нарушил все законы приличия и морали, женившись на Мунне Блант и погрязнув в фермерстве. Все мое детство Турлоу был позорным, лишенным наследства изгоем, он постепенно становился все более униженным, а благодаря редким зубам со временем превратился в светловолосую, костлявую пародию на фермера.

Мы были свидетелями этих изменений во время Рождественских служений в Храме. Один из них, единственный, мой бывший одноклассник Чарли-Чарли Рэкет, избежал своей уже предопределенной судьбы на двадцатом году жизни, украв лошадь и пистолет «уэбли-викерс» с фермы своих родителей с целью совершения серии нападений на гостиницу «Джордж Вашингтон» в Шейди-Глен, продуктовый магазин Тома Сквайра и большой универсальный магазин. Все свидетели его преступлений узнали Чарли-Чарли, если не по фамилии, то по породе, и Чарли-Чарли быстро арестовали в соседней к западу деревне при попытке сесть на поезд до Олбани. Во время всего моего путешествия из Нового Завета и от него я следил за печальной судьбой Чарли-Чарли, изучавшего на собственной шкуре всю систему карательно-исправительных учреждений, пока наконец мне не удалось вытащить его из порочного круга. В тот момент, когда его выпустили досрочно, я предложил Чарли-Чарли приличную работу в индустрии финансового планирования.

К тому времени я уже стал абсолютным монархом на трех этажах монолитного здания на Уолл-Стрит. С двумя младшими компаньонами мы наслаждались услугами армии помощников адвокатов, интернов, аналитиков, исследователей и секретарей. Компаньонов я выбирал крайне осторожно, ибо наравне с обычными требованиями опыта, мастерства и преданности мне требовались в людях и другие, не совсем традиционные качества.

Я разыскивал людей умных, но без особого воображения, с некоторой леностью в характере, способных срезать углы, когда никто не видит, умеющих пить и потихоньку принимающих наркотики; младших по возрасту, чтобы были благодарны мне за свое положение. Мне не нужно было никакого усердия. Мои компаньоны не должны проявлять излишнего любопытства, но обязаны уметь хорошо обращаться с клиентами, хотя бы с моей отеческой помощью.

Моя всё растущая известность привлекала клиентов знаменитых, авторитетных и даже пользующихся дурной славой. Звезды кино и спортсмены, политики, паши и наследники состояний древних родов регулярно посещали наши офисы, как и другие хорошо одетые джентльмены, сколотившие себе состояние совсем иными способами. Таким клиентам я предлагал финансовые хитрости в соответствии с их запутанными запросами. Я не строил никаких финансовых планов. Это просто приходило ко мне волей-неволей, как спасение к избранным.

Одним майским утром человек в костюме в тонкую полоску появился с таинственным видом у меня в офисе с целью прояснить несколько деликатных вопросов. Как только загадочный мужчина открыл рот, в памяти неодолимо возник образ одного строгого косого представителя Совета Братии при Храме в Новом Завете. Я знал этого человека и немедленно выбрал тон, наиболее приемлемый для него. Для таких людей тон беседы значит все. После нашего разговора он направил других себе подобных в мой офис, и к декабрю мои доходы утроились. По отдельности и все вместе эти джентльмены сильно напоминали мне о деревне, из которой я так давно убежал, и я лелеял своих подозрительных клиентов и с радостью отмечал разницу между моим моральным обликом и их. Прикрывая этих оправдывающихся людей в рамках тщательно продуманных обязательств, узаконивая незаконные денежные поступления, я погружался в знакомую атмосферу отрицания набожности. Но, осуждая дом, я все равно его олицетворял.

Жизнь еще не научила меня, что месть неумолимо становится причиной мести.

Мои поиски наконец окончились заключением сделки с двумя младшими компаньонами, лично мне известными как Джиллиган и Скиппер. Первый из них, невысокий, приятный человек с резиновым лицом комедианта и взъерошенными волосами, превосходно разбирался во взаимно предоставляемых фондах, но абсолютно ничего не смыслил в планировке земельной собственности. Каждое утро он работал так тихо, что становился почти невидимым. К Джиллигану я направлял большую часть актеров и музыкантов, и люди, чей распорядок дня позволял назначать деловые встречи до ленча, встречали своего вкрадчивого советчика в тускло освещенной комнате с задернутыми шторами. После ленча Джиллиган превращался в живого и несдержанного экстраверта. С раскрасневшимся лицом, вспотевший, он ослаблял галстук, включал мощную стереосистему и вводил костлявых музыкантов с прическами в виде стога сена в атмосферу закулисной вечеринки. По утрам Джиллиган разговаривал шепотом, а днем похлопывал по плечу помощников, шатаясь по коридорам офиса.

Я ухватился за Джиллигана, как только один из моих конкурентов его уволил, и они составили идеальную пару вместе со Скиппером. Высокий, полный, седовласый, этот джентльмен пришел ко мне от специалиста по поместьям и доверительной собственности, который был приведен в полнейшее замешательство склонностью Скиппера кидаться в драку, если его возмущала грубая речь клиента, несоответствующая одежда или другие преступления против хорошего вкуса. Наши промышленные магнаты и обладатели огромных наследств были в безопасности от гнева Скиппера, и я сам занимался планировкой земельной собственности с небритыми кинозвездами и