Всемирная история поножовщины: народные дуэли на ножах в XVII-XX вв. [Денис Черевичник] (fb2) читать онлайн

- Всемирная история поножовщины: народные дуэли на ножах в XVII-XX вв. 14.55 Мб, 811с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Денис Леонидович Черевичник

Настройки текста:



Всемирная история поножовщины: народные дуэли на ножах в XVІІ-ХХ вв. Денис Леонидович Черевичник



ПРЕДИСЛОВИЕ

Герои французского шансона 20-х, парижские налётчики, в кепи, с небрежно повязанными шейными платками, отплясывающие в кабаках Марселя популярный во времена Belle Epoque «Танец Апашей». Креолы Буэнос-Айреса начала XX столетия, со злодейскими опереточными усиками и набриолиненными причёсками, скрестившие в ритме «Эль Чокло» или «Ла Кумпарситы» ножи в уединённом баррио за сердце очередной милонгиты. Безжалостный Поножовщик из «Парижских тайн» Эжена Сю, с которым в прекрасной экранизации романа, сражался один из кумиров моего детства, Жан Маре. Старый пират Хэнде, карабкающийся по мачте «Испаньолы» с ножом в зубах за перепуганным Джимом Хокинсом. Роковой красавец Хосе из «Кармен» в расшитом андалузском камзоле и с неразлучной навахой за поясом. Конечно же, нельзя не вспомнить и колоритных сицилийских мафиози из саги о Крёстном отце, в неизменных полосатых костюмах, чёрно-белых штиблетах, с фуксией в петлице, и выкидным стилетом в кармане. Такие знакомые с детства, уже ставшие хрестоматийными, книжные и экранные образы. Ночные мощёные улочки Малаги, Севильи или Марселя, мужественные лица героев, блестящие в лунном свете клинки ножей. Сколько поколений романтиков вдохновили эти образы рыцарей без страха и упрёка.

Но стоит нам подойти ближе и вглядеться в их лица, как вдруг трогательные литературные персонажи начинают обретать плоть и кровь. Книжный пьянчужка — пират Израэль Хэнде из нашего далёкого детства, в реальной жизни превращается в безжалостного убийцу «Базилику» Хэндса, английского морского разбойника середины XVIII века, старшего помощника печально прославившегося пиратского капитана Эдварда Тича, более известного как Чёрная Борода. С опереточного злодея Хосе слетает сценическая мишура, и перед нами предстаёт его реальный прототип, легендарный испанский бандит Хосе Мария Пелагио Хиньяхоса Кобачо, по кличке «Эль Темпранийо», наводивший ужас на жандармов в горах Сьерра-Морена в первой четверти XIX столетия, и впервые убивший человека в драке на ножах в пятнадцатилетием возрасте. Из парижских газет и протоколов французских судов начала двадцатого века мы узнаём жуткие подробности дуэлей апашей, и колоритные грассирующие персонажи в кепи и стильных полосатых майках, из модных салонных песенок Серебряного века, воплощаются в безжалостных головорезов, заливавших кровью улицы Парижа. Квинтэссенция всех романных негодяев, «Поножовщик» Эжена Сю, возвращается к своему изначальному французскому звучанию «Суринер» — слову мелькавшему в тот период в сотнях полицейских досье, и обозначавшему в преступном мире прозвище профессионального убийцы, ловко владеющего ножом, на жаргоне «сурин».

Ножи и поножовщина. Сакральная тема с ореолом таинственности, флёром романтики и металлическим привкусом опасности. Наверное, не существует другого боевого искусства, окружённого таким невероятным количеством спекуляций, слухов и домыслов, как поединки на ножах, или, как этот вид единоборства называют его поклонники, ножевой бой. Из книги в книгу, из статьи в статью, кочуют одни и те же мифы, повторяются и тиражируются самые нелепые заблуждения. Вырванные из контекста, неверно истолкованные и интерпретированные фразы, искажённый в результате недобросовестного перевода смысл слов — из этой сумятицы и складывается представление читателей об искусстве владения ножом. Так, например, в качестве аргумента, якобы доказывающего, что дуэли на ножах являлись самой заурядной поножовщиной, часто приводят фразу из культового фильма о бандитах Дикого Запада, «Буч Кессиди и Санденс Кид», вышедшего на экраны в 1969 году. В одной из сцен фильма член банды — Харви Логан, вызывает главаря — Буча Кессиди, которого играет великолепный Пол Ньюман, на бой на ножах. На предложение Буча установить правила поединка, Логан отвечает: «Правила?! В драке на ножах нет никаких правил!». Но внимательно рассмотрев детали этой схватки, мы убедимся, что там присутствую все канонические элементы дуэли. Во-первых, Харви Логан формально вызвал Буча на поединок, а также предложил ему, как вызванной стороне, выбор оружия. После этого Логан снял рубашку — типичный дуэльный элемент, и занял стойку в ожидании противника. Таким образом, мы видим, что перед нами жёстко ритуализированная хрестоматийная дуэль, со всеми своими кодексами, правилами и нормами: два противника, вооружённых равноценным оружием — в данном случае ножами, наличие формального вызова, и один из дуэлянтов терпеливо ожидает появления соперника.

Почитатели боевых искусств, порядком уставшие от сумбурных и противоречивых пояснений бесчисленных «гуру», нередко задаются вопросом: существовали дуэли на ножах на самом деле, или всё это не более чем выдумка романистов и порождение безудержной фантазии авторов бульварного чтива, экзотика и колорит авантюрных романов. А может это лишь заурядная пьяная драка с поножовщиной, бесшумное «снятие» часового, или удар ножом, нанесённый в спину в тёмном переулке, как это нередко толкуют современные интерпретаторы и «знатоки» ножевого боя.

В результате выражение «ножевой бой» превратилось в общий термин для обозначения множества несвязанных между собой явлений — в некое абстрактное понятие. Таким образом, каждый вкладывает в трактовку «ножевого боя» свой смысл, и количество толкований и оценочных суждений ограничено лишь численностью интерпретаторов. Вследствие этого многие годы на всевозможных интернетных форумах, посвящённых боевым искусствам, тысячи адептов ножевого боя спорят до хрипоты, бесконечно муссируя одни и те же устоявшиеся клише и стереотипы. Как известно, сон разума порождает чудовищ, а информационный вакуум — самые абсурдные теории. Объясняется эта лакуна достаточно просто.

На протяжении многих лет историки, культурологи, антропологи и социологи совершенно не уделяли внимание культуре народной чести. Даже серьёзные исследователи отказывали низшим слоям общества — «низкой черни», в праве на обладание личной честью, достоинством, и, соответственно, даже в гипотетической возможности их защиты с оружием в руках. Эту доминирующую в обществе точку зрения в своё время высказал Александр Дюма устами своего персонажа Вильфора в «Графе Монте-Кристо»: «дуэли, между светскими людьми, а среди простонародья — поножовщина». И только во второй половине двадцатого столетия начал происходить кардинальный перелом в восприятии и интерпретации культуры народной чести и заслуга в этих революционных переменах принадлежит таким учёным, как Петер Спиренбург, Даниэль Боски, Хейки Иликангас, Роберт Най, Пабло Пиккато и Томас Гэллант. В своих новаторских работах эти исследователи проделали титанический труд, по крупицам собирая неоспоримые свидетельства, в корне опровергающие клишированные представления о «бессмысленной поножовщине черни». Доказательства, собранные учёными, убедительно свидетельствуют в пользу существования в Европе Нового времени развитой культуры плебейской чести и традиции «duello rusticano» — народных дуэлей.

Именно их исследования послужили инспирацией к написанию этой книги, и легли в её основу. Другой отправной точкой стали работы основателей легендарной École des Annales — исторической школы «Анналов», Февра и Блока, а также других историков, работавших на стыке нескольких дисциплин: социальной истории, истории культуры, культурной и социальной антропологии, таких как Хайзинга, Гинзбург и Бродель. И, наконец, третьим китом и краеугольным камнем этой книги, стали фундаментальные труды великих фехтовальщиков и популяризаторов истории фехтования викторианской эпохи, Эгертона Кастла, Ричарда Бёртона и Альфреда Хаттона. Людей невероятного сплава романтики, авантюризма и интеллекта с энциклопедическим образованием.

Идея этой книги появилась у меня ещё 1998 году, но дорога к ней заняла долгих 14 лет. Я задумывал эту работу даже не столько о ножах — о них и до меня было написано немало — а, скорее, о личной чести, достоинстве и репутации, о праве индивидуума на их защиту с оружием в руках, и о трансформациях, которые эти нравственные и этические понятия и отношение к ним социума, претерпели за прошедшие века. Честь и ритуал, это два кита, две фундаментальных основы, отделяющие дуэль от уличной драки, и честь в этом контексте можно рассматривать как философский камень, прикосновение к которому превращает заурядную поножовщину в дуэль. Именно необходимость защиты личной чести и достоинства, а вовсе не наличие ножей, или умение владеть ими, как полагают некоторые, вызвала к жизни народные дуэли, а также способствовала развитию сложных техник боя на ножах, и появлению школ и систем ножевого боя. Невозможно рассматривать лишь техническую сторону поединков в отрыве от морально-нравственных принципов. Также крайне важны изменения в трактовке мужской социальной роли и самоидентификации, происходившие на протяжении последних ста лет, так как последствия этих драматических метаморфоз, самым негативным и уродливым образом отразились на многих аспектах жизни современного мира.

Более пяти столетий европейские аристократы решали point d'honneur, — дела чести, на дуэлях. История сохранила для нас подробности сотен поединков и имена их участников. Причины дворянских дуэлей, окружавшие их кодексы чести, ритуалы и традиции, изучены многими поколениями историков, культурологов, антропологов, социологов и философов, и по каждому аспекту и нюансу трактовки личной чести дворянина написано множество монографий. До нас дошли десятки изданий дуэльных кодексов всех эпох и стран, регулирующие всевозможные аспекты поединков чести. И все эти пять столетий рядом с дуэльной традицией высших классов, оставаясь практически незамеченной, как Подземные жители из «Чёрной курицы» Погорельского, жила своей жизнью высокоразвитая культура народных «плебейских» дуэлей. Целый параллельный мир со своей системой ценностей, интерпретацией чести, дуэльными традициями и ритуалами. Со своими героями. Как я уже упоминал, большинство исследователей в лучшем случае игнорировало существование культуры народной чести, хотя чаще всего низшим классам просто отказывали в обладании честью. Чем-то эта точка зрения напоминает мне концепцию Рене Декарта, считавшего животных биологическими машинами, а их крики боли, скрипом плохо смазанного механизма.

Историография народной культуры чести и плебейских дуэлей, в отличие от поединков высших классов, не балует исследователей обилием и доступностью источников, и не может порадовать нас ни роскошными изданиями дуэльных кодексов, ни портретами известных бретёров кисти именитых мастеров Информации катастрофически мало: за исключением нескольких узкоспециализированных научных работ, практически ничего не издавалось. Упоминания о народных дуэлях мне приходилось по крохам выискивать в европейских законодательных сборниках XV–XIX веков, мемуарах и дневниках путешественников той эпохи, ставших очевидцами или участниками поединков. В работах по истории криминалистики Средних веков и Нового времени, газетах, полицейских протоколах и судебных делах тех лет. Кстати, любопытный факт — один из первых в истории человечества кинофильмов был посвящён дуэлям на ножах. 6 октября 1894 года на студии Edison Manufacturing Company вышел фильм режиссёра Уильяма К.Л. Диксона «Mexican knife duel» — мексиканская дуэль на ножах. Роли дуэлянтов, согласно титрам, исполняли некие Педро Эскивель и Дионесио (в одной из версий, Деметрио) Гонзалес. На кадрах из фильма можно увидеть, как двое мужчин сражаются на длинных ножах, ловко уклоняясь от ударов соперника. При этом предплечье одного из дуэлянтов для защиты от оружия противника обмотано курткой, а другой парирует удары зажатой в левой руке шляпой. Хотя некоторые авторы считают фильм хроникой, но на самом деле это постановочная лента, так как и Джозеф «Джо» Эскивель (Педро), и его экранный противник «Гонзалес» — судя по всему, брат Джозефа — Антонио «Тони» Эскивель, участвовали в прославленном Шоу Дикого Запада, с которым гастролировала по миру труппа Буффало Билла.

Работу усложнял и тот факт, что большинство этих материалов раннее никогда не переводилось, и массу сил и времени отняли переводы архаичных текстов, полных устаревших слов, идиом, и не менее сложных региональных диалектов. Минимум творчества, зато в избытке монотонной ремесленной работы с первоисточниками. Хотя, надо признать, в этом есть один, но несомненный плюс: исследователей культуры плебейских дуэлей трудно обвинить в компиляторстве.

Когда я начал работу над этой книгой, то практически сразу встал перед дилеммой: писать научный фундаментальный труд, или лёгкое популярное чтиво. С одной стороны меня манила академичность, но с другой, я прекрасно отдавал себе отчёт в том, что, скорее всего в таком формате работа будет интересна лишь узкому кругу специалистов, и «неудобоварима» для остальных читателей. В конце концов, победила академичность. Но ближе к концу книги меня всё больше одолевали сомнения. В ожидании знамения я открыл на первой попавшейся странице «Книгу мечей» Бёртона, и сразу же наткнулся на историю о том, как он принёс рукопись своей книги издателю. Тот, бегло пробежав текст, сообщил автору, что ему «нужна книга о мече, а не трактат о «квартах» и «терциях», после чего, Бёртон переписал свою фундаментальную работу о мечах в более популярном и менее профессиональном стиле. Следуя примеру сэра Ричарда Бёртона, и я переписал книгу, но избрав при этом компромисс: попытался сохранить некое подобие научности оставив библиографию, и в тоже время постарался избежать достаточно тяжёлой для неискушённого читателя стилистики, формулировок и терминологии научных работ. Результатом этого оверштага стала некоторая эклектичность — какие-то главы и пассажи переписаны в более популярном стиле, где-то сохранилась изначальная лексика, ориентированная скорее на рецензируемые научные издания.

Ещё одна проблема, с которой я столкнулся при работе над книгой, известна многим авторам — это ограничение поля исследования. В какой-то момент у меня возникли опасения, что из-за недостатка источников придётся отказаться от идеи книги и остановиться на цикле статей. Но в результате, страхи оказались беспочвенными, и мне даже пришлось ограничить количество собранного фактологического материала пространственными и временными рамками, так как тема оказалась настолько ёмкой, что будущая книга уже не вмещалась в изначально планированный объём. Попытка объять необъятное, скорее всего увенчалась бы превращением книги в безразмерный энкциклопедический труд обо всём на свете, подобный справочнику Мортимера из известного рассказа 0. Генри. Учитывая, что книга охватывает хронологический период более чем в пять столетий, и рассматривает события, происходившие на территории многих стран, каким-то историческим, культурным и социальным явлениям и фактам я уделил больше внимания, каким-то, меньше. Также, чтобы остаться в каких-то разумных границах, в этой работе я не рассматривал Азию, Страны Ближнего и Дальнего Востока, ограничился достаточно поверхностным анализом Скандинавии и практически не затронул Восточную Европу — каждая из этих стран может стать темой отдельной фундаментальной монографии, и только ждёт своего автора.

Лучше всего эту проблему сформулировал известный французский историк-медиевист, Филипп Контамин в работе «Война в Средние века»: «Ни один ученый не может надеяться на то, что он освоит все источники о столь пространном предмете на протяжении тысячелетия». И далее он пишет: «Но как можно ограничить поле исследования? Как, в частности, не начать с начала, т. е. с исчезновения Западной Римской империи и образования варварских государств? Как не закончить концом, т. е. первыми постоянными армиями, ландскнехтами, артиллерией, бастионными фортификациями?

Отметим, однако, что исследование будет иметь определенные географические рамки: не только византийский и мусульманский мир будут оставлены в стороне, но в границах самого латинского христианства наше внимание будет сосредоточено на Франции, Англии, Германии, Италии и Иберийском полуострове. Сходным образом в книге не будет затронута война на море, рассказ о которой был бы уместен в истории кораблей и флота.

Определенная таким образом тема все равно остается пространной, слишком пространной. Нужно было выбирать, часто указывать только на основные тенденции, ограничиваться то здесь, то там простым обзором. Автор примирился с такой постановкой вопроса, стараясь только, чтобы краткое изложение, скорее смелое, чем оригинальное, и часто болезненные сокращения не помешали читателю охватить тему во всем ее многообразии».

Я не зря привёл столь пространную цитату Контамина — с такой же проблемой выбора столкнулся и я. Как можно описывать дуэли баратеро — вымогателей в игорных домах Испании, и не рассказать о борьбе испанских правителей с игорной зависимостью своих подданных. Или, говоря о дуэлях членов неаполитанской каморры, не совершить захватывающий исторический экскурс в историю появления этой сумрачного сообщества, и не рассказать читателю о его обычаях и ритуалах?!

Другой фактор, который в некоторой степени сближает мою книгу с работой Контамина, это то, что в обоих случаях раннее не издавалось ничего подобного. Это первая работа такого рода, комплексно рассматривающая все аспекты зарождения культуры народных дуэлей, её историю, предпосылки к появлению этой традиции, и причины, способствовавшие её исчезновению. Как и работа Филиппа Контамина, моя книга написана на грани нескольких дисциплин: социальной истории, культурологи и культурной антропологии, и, надеюсь, что, как и «Война в Средние века», она послужит заполнением своей лакуны.

Я попытался максимально объективно и непредвзято представить вниманию читателей обширный фактологический материал на основе более чем 650 библиографических источников, использованных в работе над этой книгой: монографий, путевых заметок, свидетельств очевидцев и участников народных дуэлей, судебных и полицейских протоколов, газетных статей. При этом я старался минимально докучать читателю своими комментариями, умозаключениями и ремарками. Но иногда, пользуясь правом автора, в качестве «лирических отступлений», я оставлял хоть и спекулятивные, но любопытные, с моей точки зрения, версии, как, например, «спартанский след» в главе посвящённой Италии.

Эта книга практически полностью посвящена Средиземноморской ножевой культуре, включающей в себя Испанию, Италию, Португалию, а также государства, куда вследствие эмиграции, войн и других катаклизмов, эта культура была импортирована: Голландия, Греция, США, Аргентина, Мексика. Исключением стала Финляндия, занимающая среди европейских ножевых культур особое место.

Я постарался рассмотреть все аспекты появления и развития этой традиции: где и когда зародилась культура народных поединков на ножах, какие социальные, исторические и культурные факторы этому способствовали. Кто были эти люди, участвовавшие в народных дуэлях, что заставляло их драться в поединках, выходцами из каких социальных слоёв они являлись, как толковали личную честь и достоинство, во имя чего умирали. Как дуэли на ножах трактовали законодатели, светские и духовные власти, и как эти поединки воспринимались общественным мнением.

Книга разделена на тринадцать глав, каждая из которых представляет собой самостоятельное и законченное исследование, посвящённое определённой стране, социальной группе или явлению.

Какое отношение имеют поединки на ножах к танго, фламенко, танцу апашей и музыке «фаду»? Как финский нож — легендарная «финка», попал в Россию, а также кто и когда создал ему леденящую душу репутацию? Что символизировали порезы щеки, откуда появилось идиоматическое выражения «потерять лицо», и как получил свои шрамы Аль Капоне? Почему в старой доброй Англии распространена хоплофобия — боязнь ножей, и из-за чего дело Джека Потрошителя вызвало такой резонанс? Для чего капоэйристы Бразилии носили «сардины» и «клювы»? Какое отношение к поединкам на ножах имеет легендарный боксёр Кассиус Клэй и как возник миф о ноже «боуи»? Почему в одних странах низшие классы выясняли отношения на ножах, а в других только на кулаках? Как умение искусно владеть ножом помогало карьерному росту в Италии? Кто такие «еноты» и почему они дрались на опасных бритвах? Чем отличались различные виды дуэлей на ножах: пастушья «алла капрара» от «зумпаты» каморры, или, «мускульная» дуэль от «корпусной»? В каких случаях дрались до первой крови, а когда до смерти, и что такое «чиччиата»? Как выглядели «ножи любви» и где прятали своё оружие женщины Средиземноморья и Латинской Америки?

Обо всём этом и многом другом, я постарался рассказать в своей работе. Что из этого вышло, судить вам.

Хочется верить, что эта книга будет интересна не только людям увлечённым историей боевых искусств, культурологам, антропологам, социологам или историкам, но и более широкому кругу читателей.

Добро пожаловать в страшный, жестокий, кровавый и безжалостный, но такой притягательный мир. Мир ножей и чести.

Глава I ФЛАМЕНКО С НАВАХОЙ

Дуэли на ножах в Испании

Что первым приходит нам в голову при слове «Испания»? Корриды в Мадриде? Конкистадоры и гружённые золотом майя каравеллы? Бег с быками в Памплоне, причудливые здания Гауди в Барселоне, или картины Гойи, Веласкеса, Эль Греко, Пикассо и Дали? А может, смуглянки с кастаньетами, отбивающие каблучками такт фламенко, и заунывные мотивы андалузского канте хондо? Гордячка Кармен, и дерущиеся за её любовь бессмертные герои Мериме, Хосе и Кривой, сжимающие в руках легендарные испанские навахи?

Испанцы и ножи. Невозможно представить Испанию без романтических персонажей бесчисленных авантюрных романов — вечно закутанных в плащи мрачных типов, в расшитых андалузских камзолах, надвинутых на глаза шляпах и с огромными неразлучными навахами за широким цветастым поясом. Сердце какого мальчишки не замирало, когда за юным Джимми Хоккинсом из романа Стивенсона с навахой в зубах неотвратимо поднимался по мачте «Эспаньолы» старый пират Израэль Хэнде[1], или когда герою Эмилио Сальгари — благородному Чёрному Корсару на узкой мощёной улочке ночного города дорогу внезапно загораживали пятеро молчаливых и беспощадных басков со смертоносными навахами наготове[2]. Испания представала перед восхищёнными читателями как вечный праздник — бесконечная череда танцев и коррид, дуэлей и фиест. Феерия, наполненная перестуком кастаньет гитан, кокетливыми махами с неизменными веерами в руках, ночными серенадами кабальерос под ажурными балконами чернооких дочерей Андалусии и чопорными испанками в строгих чёрных мантильях, преклонившими колени на мессах. Образ, порождённый симбиозом трёх основных факторов: «плутовского» романа, костумбризма и литературного жанра середины — конца XIX столетия, известного как «поездка в Испанию».

Первый камень в фундамент опереточного образа страны, очевидно, заложил столь популярный в Испании XVI веке жанр плутовского, или, как его ещё называют, пикарескного романа, прославленного героями Кеведо, Сервантеса, Кальдерона и Гонгоры. Окончательно же имидж Испании как костюмированного бала — ожившего романа, населённого лукавыми персонажами «novella picaresca», сформировался ближе к середине XIX века стараниями испанских писателей и художников, работавших в жанре костумбризма.

Направление, известное как костумбризм, возникло в литературе и искусстве Испании в первой четверти XIX века на волне романтизма и подъёма национального самосознания, сопровождавшегося повышенным интересом к народной культуре, обычаям, традициям и даже моде. Костумбристы занимались живописанием народного быта, зачастую приукрашивая и идеализируя действительность. В 1843 году группа писателей-костумбристов опубликовала книгу «Los españoles: Pintados рог si mismos» («Испанцы, изобразившие сами себя»), которая стала своеобразной квинтэссенцией и декларацией костумбризма и вызвала целый шквал подобных изданий. Эта лубочная эстетика впоследствии дала жизнь жанру, который можно определить как «Voyage еп Espagne», или просто — «Поездка в Испанию». К середине XIX столетия мода на посещение Испании с последующим изданием своих путевых заметок превратилась в повальную тенденцию, напоминающую эпидемию. Такого внимания не удостаивались ни далёкие экзотические страны, ни даже изобилующая дорогими сердцу каждого путешественника античными развалинами и красочными открыточными видами соседняя «белла Италия».

В Испанию бросились все — профессиональные путешественники и политики, юноши из богатых семейств и бедные студенты, офицеры и суфражистки. Это модное поветрие не обошло стороной и художника Гюстава Доре, отметившего своё пребывание на испанской земле серией чудесных гравюр, и известного русского очеркиста и литературного критика XIX века Василия Петровича Боткина, оставившего свои знаменитые «Письма об Испании». А также издателя Фаддея Булгарина, политика Дэвида Уркварта и сотни других прославленных и неизвестных пилигримов. Эти неутомимые и любознательные путешественники прилежно изучали испанские традиции, быт и обычаи, тщательно записывали и зарисовывали каждую мелочь — детали одежды, жаргон, уличные и бытовые сценки. Оставленные ими путевые заметки — это бесценный источник информации, позволяющий нам восстановить аутеничную и достаточно объективную картину жизни Испании XIX столетия.

Свидетельства этих странников и лаконичные заметки из пожелтевших газет, дополненные не менее скупыми фразами из судебных архивов, помогают нам узнать о существовании другого лица Испании. В этой её сумрачной ипостаси не было места эстетике плутовского романа: песням, гитарам, романтике и любви. Испания представала мрачным ангелом смерти из андалузских баллад Федерико Гарсиа Лорки с «чёрной косой цвета смоли и крыльями из альбасетских ножей»[3].

За буйством красок апельсиновых рощ, блеском расшитых камзолов, звоном гитар и перестуком кастаньет скрывалась оборотная сторона открытки под названием «Испания» — её мрачная и кровавая культура ножа и чести, патетическая и пафосная, как высокопарные девизы, выгравированные на испанских навахах. Гордость и скорбь страны, воспетая в стихах Эрнандеса, Гумилёва, Борхеса и Лорки, обожаемая и осуждаемая, преследуемая законом и церковью. Такая же плоть от плоти Испании, как кувшин хереса на столе и висящий под потолком каждого крестьянского дома окорок «хамон». Как обжигающие ветры Тарифы, горы Сьерра-Маэстра или палящее солнце Андалусии. Десафио, навахада — эта традиция известна под многими именами в разных ипостасях, и уже пять столетий за ней тянется широкий кровавый след и длинные ряды могильных камней с именами тысяч отважных кабальерос, принесённых в жертву этому кровожадному божеству — чести.

К XV столетию в бывшей имперской провинции Испании мало что изменилось со времён римского владычества. Ни минувшие века, ни вестготы, ни арабское вторжение, ни Реконкиста не внесли существенных изменений в размеренный и неторопливый уклад жизни Пиренейского полуострова. Да и сами испанцы, известные своим консерватизмом, не особо изменились за прошедшие столетия. И в начале XX века они всё так же, как и две тысячи лет назад, заполняли трибуны амфитеатров, чтобы увидеть, как матадоры, потомки зверобоев-бестиариев римских Колизеев, закалывают быков на залитых кровью аренах. Они носили всё те же архаичные римские сандалии, римские плащи и, как и древние иберы, культивировали в своих детях храбрость, презрение к смерти и воинственность. Этертон Кастл писал, что после падения Римской империи гладиаторские бои пустили в Испании более крепкие корни, чем в любой другой римской провинции, и сохранились там в виде национального увлечения корридой. Также он отмечал что боевые школы Древнего Рима под техничным управлением ланист оставались в Испании при менявшихся условиях и во время варварских нашествий, и в период господства мавров, так как эти заведения оказались вполне созвучны их обычаям[4].

Рис. 1. Кодекс Валлерштейна, около 1470 г.


Испанская аристократия XV столетия, как и их собратья в сопредельных странах, крайне кичилась своим происхождением, ревниво охраняя древние наследственные привилегии, полученные их закованными в железо предками в многочисленных войнах с маврами. Как и ронин из «Семи самураев» Куросавы, они надёжно прятали в окованных железом семейных сундуках, которые частенько служили им и постелью, полуистлевшие свитки со своим родословным древом. Но всё же между дворянством Испании и других государств Европы была одна, но существенная разница: на Пиренейском полуострове не существовало той сословной пропасти, которая разделяла английских йоменов и джентри или бояр и крестьян Руси.

В Испании все без исключения считали себя рыцарями — «кабальерос», ходили с высоко задранным носом и все, от гранда и до водоноса, носили длинные шпаги, ревниво соблюдали кодекс чести и требовали к себе одинакового уважения. Каждый мужчина на Иберийском полуострове, вне зависимости от сословия, был кабальеро, и даже испанский повседневный мужской костюм напоминал рыцарское снаряжение и был стилизован под костюм рыцаря — покорителя мира и женщин. Но хотя средневекового рыцаря сменил кавалер, а средневековый панцирь из пластин заменило придворное платье из атласа, бархата и парчи, даже самый торжественный костюм украшался декоративными пластинками. Испанская куртка, подбитая ватой, с погонами и с подчеркнуто стройной талией, по большей части с короткими полами — дублет, с половины XVI века по форме вплоть до мельчайших подробностей напоминает латы. Эти куртки, хотя и были созданы для придворной службы, отвечали элементарным боевым требованиям. Жесткие кружевные воротники, дополнявшие дублет, сначала узкие, а со второй половины столетия более широкие, также были созданы как бы из металлических нашейных пластин, которые защищали шею. Короткие, набитые ватой штаны с позднеготическим прикрытием — бракет, также по форме копировали латы[5].

Говоря о сословном неравенстве в Европе, в качестве примера можно привести иллюстрацию из пособия по фехтованию 1549 года, более известного как «Кодекс Валлерштейна». На одной из гравюр человек, одетый как дворянин, держит кинжал у горла перепуганного крестьянина. Подпись к иллюстрации, очевидно обращённая к основным покупателям этого пособия, дворянству, гласит: «Если вы хотите ограбить крестьянина, то следует его напугать. Для этого оттяните ему пальцами кожу на горле и проколите получившуюся складку кинжалом, чтобы он решил, что вы перерезали ему глотку»[6].

Попытка применения подобной рекомендации в Испании была невозможна даже гипотетически. Уже просто пристальный, а следовательно, и вызывающий взгляд на крестьянина мог привести к конфликту, а уж попытка ущипнуть простолюдина за кадык, несомненно, закончилась бы для гранда ударом пейзанской шпаги или ножа. Часто приходится слышать расхожую фразу об «особенном» пути России. Но я полагаю, что если уж и уместно говорить об уникальности формирования культуры и менталитета какой-либо страны, то здесь вне конкуренции именно Испания. Чтобы понять, как испанцам удалось избежать сословной пропасти и как формировалась легендарная испанская честь, что, собственно, является важной преамбулой всего повествования, необходимо совершить краткий экскурс в испанскую историю.

26 июля 711 года у Херес-де-ла-Фронтера войска арабского халифата под командованием Тарика ибн Зияда наголову разбили армию короля вестготов — Родериха. В этом бою пал и сам Родериха. Это событие можно считать отправной точкой арабской оккупации Испании и в то же время началом продлившейся долгих восемь веков войны за освобождение, более известной как Реконкиста, со временем трансформировавшейся из освободительной войны в крестовый поход христиан против мусульман. Вероятно, именно в этом бурлящем котле и произошло зарождение испанского менталитета, а также первых основ культурного феномена, известного как «испанская честь». Эту точку зрения разделял и Василий Петрович Боткин, о чём он писал в своих путевых заметках «Письма об Испании», публиковавшихся с 1847 по 1851 год в журнале «Современник». Будучи профессиональным журналистом и литературным критиком, Боткин очень точно уловил суть испанского характера и определил факторы, повлиявшие на формирование сословных отношений на Пиренеях: «Вообще чувство личного достоинства в этом народе поразительно. Недаром существует у него пословица: «Король может делать дворянами, один Бог делает кавалерами». Семьсот лет испанцы вели непрерывную борьбу с маврами; все энергичные люди целой нации посвящали свои силы исключительно войне, добывая себе и средства для жизни, и почетное имя в обществе мечом, а не мирными промыслами, которые доставались в удел только людям, не имевшим смелости духа, и потому, естественно, должны были не пользоваться особенным уважением».

Согласно легенде, Сан-Яго, национальный святой Испании, по кончине своей предстал пред Богом, который за святость его земной жизни обещал угоднику исполнить все, чего бы он ни попросил. Сан-Яго попросил, чтобы Бог даровал Испании плодотворное солнце и изобилие во всем. «Будет», — был ответ.

«Храбрость и мужество народу, — продолжил Сан-Яго, — и славу его оружию». «Будет», — был ответ. «Хорошее и мудрое правительство». — «Это невозможно: если ко всему этому в Испании будет еще хорошее правительство, то все ангелы уйдут из рая в Испанию», — ответил Господь.

Разделение народа на враждебные касты часто бывает одним из основных препятствий к улучшению его будущего. В Испании же не было этого пагубного разделения и не было непримиримой вражды между сословиями. Здесь вся нация чувствовала себя одним целым. И хотя войны прекратились, традиционное презрение к мирным занятиям уже укоренилось в умах испанцев. В Испании дворяне не были горды и спесивы, а простолюдины завистливы. Единственным, что их разделяло, было только богатство, и ничто другое. Между сословиями Испании царило полное равенство в обращении. И крестьяне, и чернорабочие, и водоносы общались с дворянами на равных. Они могли свободно зайти в дом испанского гранда, усесться поудобней и беседовать с своим благородным хозяином как с равным по положению. Причина подобных удивительных и не типичных для Европы классовых отношений кроется в самой истории Испании. Дело в том, что в Испании никогда не было плебейства, простонародья. И кроме этого, испанские низшие классы не принадлежали к завоёванному народу, а дворяне не были завоевателями, как это, например, произошло в Англии, где конфликтовали нормандская знать и местные англосаксы, или на Руси, где большинство дворянских родов также вели отсчёт от норманнов, или их основатели являлись выходцами из Орды.

Новая Испания началась с изгнания мавров — именно с этого момента здесь появилось право на владение землёй. Но само это изгнание уже являлось свидетельством того, что в Испании остались только победители. Для испанца низкое происхождение означало наличие примеси арабской крови — крови народа, презираемого вдвойне — и как неверных, и как побежденных. По этой же причине «дворянство», с точки зрения испанцев, прежде всего заключалось в том, чтобы быть потомственным христианином. И даже если испанец был последним носильщиком, уже одно это равняло его с самыми родовитыми персонами в государстве. Так, например, между «aguadores» — водоносами, которые почти все являлись выходцами из Астурии, было много дворян. Они знали об этом и кичились своим происхождением. «Yo soy mejor que mi amo» («Я больший дворянин и благороднее, чем мой хозяин»), — говорили водоносы с гордым видом, держа ведро воды на плече. И действительно, самые старые и благородные семейства Испании старались найти родовые корни преимущественно в Астурии. Причина всеобщего уважения, которым всегда пользовалось в народе дворянство, заключалась в том, что предки его были освободителями Испании от арабского ига. В то время как простой народ Испании занимался земледелием, её дворянство билось с неверными и расширяло границы испанского христианства. В этом и коренилось уважение испанского народа к своей аристократии[7].

Основные постулаты, определяющие фундаментальные понятия личной чести, вероятно, были сформулированы в завершающей стадии Реконкисты, в XII–XIII веках. Во всяком случае именно в этот период — в правление короля Альфонса X, появляются семь частей свода законов Королевства Кастилии и Леона, известные как «Las Siete Partidas» («Семь партид мудрого короля дона Альфонса» или просто «Партиды»). Кроме того что «Партиды» регулировали различные аспекты повседневной жизни испанцев XIII века, не обошли они вниманием и концепцию личной чести. «Честь, — говорится в этом кастильском кодексе, — это репутация, которую человек приобретает согласно занимаемому им месту в обществе благодаря своим подвигам или тем достоинствам, которые он проявляет… Убить человека или запятнать его репутацию — это одно и то же, ибо человек, утративший свою честь, хотя он со своей стороны и не совершал никаких ошибок, мертв с точки зрения достоинств и уважения в этом мире; и для него лучше умереть, чем продолжать жить»[8].

В своей замечательной работе о Испании золотого века Марселей Дефурно писал, что первый аспект чести был тесно связан с личными качествами, и особенно с героизмом, ведь именно в атмосфере героизма жили испанцы в течение многих веков. Вслед за великой Реконкистой невиданные подвиги конкистадоров обеспечили Испании огромную империю за морями, в то время как испанские солдаты маршировали по всей Европе, от Сицилии до Фландрии, от Португалии до Германии, а испанский флот разгромил турок в сражении при Лепанто. Как же честь принадлежать к такой нации — нации завоевателей — могла не породить гордость?[9]. Как сказал в апреле 1503 года герой битвы при Чериньоле капитан Диего Гарсиа де Паредес: «Я Гарсиа де Паредес, а также… А хотя… достаточно сказать, что я испанец»[10].

Поскольку честь ценилась дороже жизни, был только один способ смыть с себя позор — убить виновника. «Никогда испанец не станет спокойно дожидаться смерти того, кто его оскорбил», — заявлял Тирсо де Молина. Месть за поруганную честь стала темой самых прекрасных драматических творений Лопе де Веги и Кальдерона. Смешение слов «honra» — честь и «fama» — репутация, то есть индивидуального и социального аспектов понятия чести, отчетливо проявляется в драмах, где в качестве причины бесчестья возникает либо неверность женщины, либо посягательство на ее добродетель. В этом случае обесчещенной являлась вся семья, и все ее члены — не только муж, но и отец, брат, дядя — имели равные права мстить. Более того, честь, будучи абсолютной ценностью, брала свое начало в мнении других людей, поэтому подозрение, пусть даже не подкрепленное фактами, могло повлечь за собой беспощадную кару, ибо «честь — это кристально чистое стекло, которое может помутнеть даже от легкого дыхания»[11] Это гипертрофированное чувство собственного достоинства и болезненная реакция на любые, в том числе гипотетические оскорбления чести приводили к многочисленным дуэлям по любому, самому пустяковому поводу.

Первой попыткой остановить эту всенародную дуэльную эпидемию явилось ограничение ношения шпаг исключительно аристократией. Как писал об этом Эгертон Кастл: «Королевские ордонансы, а равно и мода ограничили ношение оружия, которое каждый испанец считал своей привилегией со времени Карла V, исключительно дворянами»[12]. Но, как известно, голь на выдумки хитра, и лишённые привычной шпаги бретёры из «неблагородных» начали искать доступное альтернативное оружие для решения дел чести. Некоторые авторы полагают, что этот период, датируемый концом XVII и началом XVIII столетия, можно считать датой рождения народных дуэлей в Испании. Также и Кастл не исключал, что именно королевские указы, объявившие шпагу исключительной монополией армии и дворянства, вызвали к жизни традицию дуэлей на ножах и «искусство обращения с навахой»[13]. Эту версию косвенно подтверждает и тот факт, что продлившаяся до начала XX столетия лавина монарших ордонансов, направленных против всевозможных видов ножей, берёт своё начало именно в первой четверти XVIII века.

XVIII век породил и другой феномен, ставший на несколько столетий символом испанской культуры ножа, хранителем, блюстителем и ревнителем её традиций норм и кодексов, героем народных песен, легенд и баллад, — баратеро. В 1849 году в Мадриде вышло небольшое пособие по самообороне, носящее название «Manual del baratero, о, Arte de manejar la navaja, el cuchillo у la tijera de los jitanos», что можно перевести как «Пособие для баратеро по искусству владения навахой, ножом и цыганскими ножницами». Кем же был загадочный баратеро, давший имя работе, считающейся кодификацией испанской школы ножевого боя? Впервые этот термин встречается в 1575 году в книге «Cancionero general»[14], а происхождение своё он ведёт от староиспанского «баратар» — непорядочность. Корни же «баратар» приводят нас к арабскому «бара» — «пожертвование», «добровольный взнос», — вероятно доставшемуся испанцам в качестве мавританского наследия[15]. Ещё в 1604 году Сервантес в бессмертном «Дон Кихоте» называл «баратерией» бутафорское правительство Санча Пансы, подразумевая, что всё это одна сплошная афера и мошенничество[16]. По утверждению Форда, от испанского «баратар» произошло и современное английское «бэррэтри», означающее взяточничество и сутяжничество[17]. Ещё ближе к интересующему нас предмету одна из современных испанских интерпретаций архаичного «барато» — процент со сделки. Но наши баратеро не брали взяток и не заключали сделок. Баратеро родились под шелест тасуемых карт, сопровождаемый звоном монет.

Кроме любви к дуэлям и боям быков испанцами владела ещё одна роковая страсть — азартные игры. С этим пороком своих подданных ещё в XIII веке пытался бороться король Кастилии Альфонс X. Этот монарх, вошедший в историю под именем Альфонса Мудрого, или Альфонса Астронома, прославился не только изданием законодательного сборника, известного как «Партиды», но также и как автор закона, направленного против игорных заведений «tafujerias» и их завсегдатаев — «tahures», или «grecs», — профессиональных игроков[18]. Согласно свидетельству барона Давилье, в свою очередь усылавшегося на севильского автора Фахардо, к концу XVII столетия игорные дома, или «гаритос», были почти в каждом андалузском городишке, а к началу XIX века игроков с колодой карт в руке и лихорадочным взором уже можно было встретить практически повсюду. В своих путевых заметках Давилье отмечал: «Сегодняшний испанский игрок больше полагается на ловкость рук, а не на удачу. Garitos не единственные места сборищ игроков — они собираются повсюду: в тени судов на пляжах, под тенистыми деревьями или у древних стен в каком-либо укромном местечке. Взгляните на вытащенную на берег фелюгу, чьи паруса сохнут на солнце. Часть её команды расселась на берегу, остальные разбрелись по пляжу и поглощены игрой в карты. Они играют в ресао или в сапе, на их лицах читается волнение и беспокойство, вызванное то ли игорными страстями, то ли страхом появления полицейского»[19].

Рис. 2. Игра в карты. Гюстав Доре, 1865 г.


Марселей Дефурно писал, что любовь к азартным играм, имевшая губительные последствия для представителей всех классов общества, была гарантированным заработком для тех, кто умел ею пользоваться. Существовали официальные игорные дома, обычно управляемые бывшими солдатами-инвалидами, которым этот доход заменял пенсию, но гораздо больше было притонов — garitos, где собирались игроки-профессионалы, или tahures, обыгрывавшие слишком доверчивых посетителей. Иногда они объединялись в команды, в которых каждый имел свою специализацию. По словам известного испанского писателя и поэта XVII века Франсиско де Кеведо, были среди них подделыватели — fullero, которые должны были подготовить несколько колод крапленых карт на случай, если одна из них будет обнаружена, жулики, отвечавшие за исчезновение этих колод в конце партии, чтобы профаны не обнаружили трюк, и, наконец, зазывалы, в обязанности которых входило привлечение в притон слишком доверчивых или слишком уверенных в себе игроков[20]. Но где бы ни проходила игра — в табачном дыму игорного дома, в парке или на пляже, — за игроками внимательно следил немигающий взгляд из-под надвинутой на глаза шляпы. И как только счастливчик, которому улыбнулась удача, не веря своему счастью, сгребал выигрыш со стола, мужчина, доселе бывший пассивным наблюдателем, уверенно направлялся из угла к игорному столу за своим законным заработком — барато, или долей. Эти суровые резиденты игорных заведений, обкладывавшие данью игроков, были миронес, или, как их чаще называли, баратеро.

Как лаконичо сообщает словарь Баретти-Ноймена 1823 года, «баратеро — это тот, кто уловками или силой получает деньги от удачливых игроков»[21] Иногда эта полученная «уловками», а чаще «силой» доля составляла символическую сумму в пару медяков, а иногда вынырнувший из мрака баратеро мог потребовать и пять процентов от выигрыша[22]. Вот как описали сцену взымания барато путешествовавшие по Испании в середине XIX века Шарль Давилье и Гюстав Доре: «Внезапно словно из-под земли появляется бледный мужчина со зловещим выражением лица и с вызывающим видом проходит в центр компании. Он крепко сложен, на его широких плечах куртка, а поверх коротких штанов широкий шёлковый пояс. Этот человек, так бесцеремонно появившийся среди игроков и спокойно заявивший, что явился «cabrar elbarato» — за своей долей выигрыша, баратеро. Сумма поборов обычно невелика, около десяти сентимо с игры.

«Ahi va eso!» («Держите!») — восклицал баратеро, бросая в центр компании что-то обёрнутое грязным клочком бумаги, который, вероятно, использовали, чтобы заворачивать жареную рыбу. Это была колода карт — бараха. «Aqui no se juega sino con mis Barajas» («Здесь играют только моими картами!») Если игроки выполняли его требование, то баратеро сгребал четвертаки в карман и спокойно уходил. Но иногда случалось, что в компании попадался «valiente» — крепкий орешек, смельчак или, как его называли, «mozo сгио» (труднопереводимое андалузское выражение, обозначающее мужественного, смелого и гордого парня), который, вернув карты баратеро, бесстрашно отвечал: «Camara, nojotros no necesitamos jeso!» («Приятель, нам они не нужны!»).

Рис. 3. Баратеро. Los Españoles pintados рог sí mismos, Мадрид, 1843 г.


«Chiquiyo, venga aqui el barato у sonsoniche!» («Парень, быстро гони мои деньги и не рассуждай!») — следовал ответ баратеро. После этого «mozo сгио» доставал из жилета длинный нож, открывал его, щелкнув пружиной, втыкал рядом с горсткой монет, служивших ставкой в игре, и, вызывающе глядя на соперника, восклицал: «Aquí no se cobra el barato sino con la punta de una navaja» («Здесь тебя не ждёт ничего, кроме острия навахи!») Вызов обычно принимался, и противники произносили ритуальную фразу: «Vámonos!» или «Vamos alli!» («Выйдем!») или «Vamos a echar un viaje!» («Ты отведаешь моего ножа!») Это было их сакральной формулой, их «jacta es alea» — «жребий брошен». Затем они удалялись в уединённое место, где доставали навахи или кинжалы, на мгновение блеснувшие на солнце, и один из дуэлянтов погибал»[23].

Также и Форд описывал сборище игроков, сидящих на полу с картами, засаленными так, что они стали земляного цвета, и играющих настолько азартно, как будто само их существование было поставлено на карту. Согласно его наблюдениям, среди картёжников обычно находился хорошо известный местный заправила, задира, он же «guapo» — «забияка», который подходил, клал руку на карты и заявлял, что никто не будет играть другими картами, кроме тех, что принёс он: «Aqui no se juega sino con mis Barajas». Если игроки соглашались с этим требованием, то каждый давал ему полпенни. А в случае, если один из них не терял присутствия духа, он отвечал: «Aqui no se cobra el barato» («Тут тебе ничего не светит!»). Если вызов принимался, то в ответ звучало: «Vamos alia!» («Вперёд, за дело!») На этом все бросали карты, так как предстояло кое-что поинтересней карточной игры.

Рис. 4. Схватка баратеро. Los Españoles pintados per sí mismos, Мадрид, 1843 г.


Бывали случаи, когда ловкач встречал такого же ловкача. Их выставленные вперёд ноги связывали вместе, и четверть часа они фехтовали на ножах, защищаясь плащами, пока чей-то удар не достигал цели[24]. Сцена получения баратеро своей доли в игре изображена, например, на датированной 1865 годом гравюре Гюстава Доре «Le baratero exigeant le barato», где суровый мужчина в плаще и шляпе, воткнув свой нож в стол с картами, вызывающе смотрит на игроков[25]. Как отмечал Форд, иногда при дележе выигрыша пересекались интересы двух баратеро, и тогда спорные вопросы решались в поединке на ножах, после которого, как правило, в живых оставался только один.

Но встретить баратеро можно было не только в игорных домах. Так называемые баратеро-солдадо, или де тропо, служили в армии, где они получали всевозможные поблажки, отлынивали от службы, и перед ними заискивали даже грозные сержанты, не желая приобретать в их лице опасного врага. Как правило, у большинства баратеро за плечами были тюремные сроки за различные преступления. И одним из самых одиозных и опасных типажей считался баратеро де ла карсел, или тюремный баратеро, который большую часть своей жизни провёл в «el estarivel» — каталажке, или как её ещё называли на образном воровском жаргоне, «casa de росо trigo», что можно буквально перевести как «дом смирения»[26]

Каждый раз, когда новоприбывший арестант проходил через ворота «el estarivel», тюремный баратеро вымогал у него «diesmo» — вступительный взнос. Это приветственное требование сопровождалось демонстрацией навахи в руке, и стоило только новичку отказаться пожертвовать немного деньжат — «las moneas», или «los metales», как всё решалось «navajazos» — ударами ножа. Когда за расследование убийства бралось правосудие, навахи практически никогда не находили, поскольку в тюрьмах существовало множество способов спрятать оружие, один хитроумней другого[27]. Прекрасным образчиком баратеро де ла карсел был, например, Игнасио Аргуманьо, убивший в 1836 году на проходившей в тюрьме дуэли на ножах другого баратеро, Грегорио Кане[28].

Рис. 5. Баратеро требует свою долю выигрыша. Гюстав Доре, 1865 г.

Рис. 6. Тюремный баратеро. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.


Изображение тюремного баратеро мы также можем увидеть на одной из иллюстраций к пособию по владению навахой. Это были суровые и безжалостные люди, без раздумий пускавшие в ход нож. Самые опасными в Андалусии считались баратеро Севильи и Малаги. Шарль Давилье писал, что так как наваха, кинжал и нож использовались в Испании повсеместно, то в некоторых городах заботливо сохраняются «полезные традиции». Хотя и Кордова, и Севилья могли похвастаться широко известными мастерами фехтования, но нигде искусство владения навахой не было развито так, как в Малаге. Немногие испанские города демонстрировали такую тягу к убийствам. «Delitos del sangre» — кровавые преступления случались там регулярно. Почему происходили эти уже ставшие привычными убийства? Было ли это от безделья, от любви к игре или же из-за халатности полиции? Как пелось в популярной малагской песне тех лет, «Еп Malaga los serenos Dicen que no beben vino; Y con el vino que beben Puede moler un molino!» («Малагские полицейские говорят, что они не пьют вина. Но и того, что они выпивают, достаточно, чтобы завертелись мельничные жернова»).

А может быть, это было влияние знойного солано — обжигающего африканского ветра, пронизывающего, как неаполитанский сирокко, приносящий жар песков Сахары[29]. Подобную картину увидел в Малаге и Василий Боткин: «Жители Малаги вообще веселый, удалой народ, мало имеют потребностей и в неделю работают только несколько дней, чтоб на выработанные деньги погулять в воскресенье. Огненное вино, дешевизна жизненных припасов, мягкость климата и в особенности удивительная красота и грация здешних женщин сильно развивают страсти, и здесь беспрестанно слышишь о punaladas (ударах ножа) и убийствах, но причиною их не воровство, а ссора, мщение или ревность»[30].

Где бы картёжник ни находился — в Севилье, Малаге или Толедо, — и за какой высокой стеной ни прятался, он нигде не мог чувствовать себя в безопасности и постоянно ощущал всевидящий взгляд. Баратеро были вездесущи — они собирали дань в квартале Макарена в самом центре Севильи, и занимались своим мрачным ремеслом в отдалённых пригородах. Как писал в стихотворении «Баратеро» известный испанский поэт XIX века Мануэль Бретон де лос Эррерос:


Рис. 7. Баратеро. Мадрид 1843 г.

«Al que me grunaa le mato,
Que yo compre la baraja. Esta oste?
Ya desnude mi navaja:
Largue el coscon y el novate
Su parne, Porque yo cobro el barato.
En las chapas y en el cane.
Eico trujan y buen trago -
Tengo una vida de obispo! Esta oste?
Mi voluntad satisfago
Y a costa ajena machispo,
Y porque?
Porque yo cobro y no pago
En las chapas y en el cane».
«Тот, кто ропщет, гибнет от удара, ведь я купил колоду карт —
вы не знали этого?
Я уже раскрыл наваху — смывайтесь, хитрецы и новички!
Я именно тот, кто забирает выигрыш — и купюры, и монеты!
Крепкий табак и старое вино — я живу как епископ! Вы этого не знали?
Все выполняют мои прихоти, и мне это ничего не стоит. А всё почему?!
Да потому, что я всегда всё записываю на счёт и никогда не плачу —
ни купюрами, ни монетами!»[31], (перевод авт.).
Иногда за настоящих баратеро принимали типов, известных как «та-ton» — задира, «matachín» — забияка, «valentón» — хулиган или «perdonavidas» — бахвал, смелых только с робкими, иногда пытавшихся ввести компанию игроков в заблуждение искусно созданным образом баратеро. Но встретив даже минимальный отпор, они теряли уверенность и бросались наутёк. Нередко баратеро путали и с так называемыми «чарранес», городскими маргиналами, которых сейчас назвали бы шпаной. Как сказал о них Давилье в «Путешествии по Испании»: «Это не парижский жамен, не «пале вою», не неаполитанский лаццароне и не даже смесь из всех трёх. Они, можно сказать, трудятся, торгуя на улицах сардинами или анчоусами или предлагая услуги носильщиков домохозяйкам, нуждающимся в помощи при доставке купленных продуктов домой» [32].

Ещё одной категорией городских маргиналов, не расстававшихся с верной навахой, были легендарные махо — щеголеватые жители мадридских трущоб, увековеченные Гойей и столь любимые за их красочный антураж костумбристами. Так как они оставили наиболее заметный след в испанской истории, и в том числе в культуре ножевых дуэлей, остановимся на них подробней. Движение, известное как махизм, зародилось в 1770-х годах как стихийный протест испанских рабочих и ремесленников в ответ на непопулярные профранцузские реформы правительства, а сторонники этого движения стали именоваться махо, и махами. Махо образовали костяк оппозиции традиционалистов, выступавших против приверженцев и поклонников французской культуры, так называемых «afrancesados».

Рис. 8. Драка за игрой в шары в Валенсии. Гюстав Доре, 1865 г.


Как ортодоксальные традиционалисты, махо ревниво соблюдали архаичный испанский дресс-код, упорно не желая отказываться от старинных вышитых камзолов, длинных плащей и, конечно же, ножей, которыми они резали табак, а иногда и лица наглецов. Вместо французских треуголок они демонстративно носили старинные шляпы, а вместо французских напудренных париков предпочитали отращивать длинные волосы, которые носили под специальной сеточкой[33]. Именно такими мы можем видеть их на работах Гойи 1776–1778 годов.

Но подобная декларация патриотизма раздражала некоторых профранцузски настроенных государственных деятелей, таких как Педро Родригес де Кампоманес, министр финансов в царствование Карлоса III, или друг Марата, премьер-министр Испании, Хосе Маньино-и-Редондо, граф Флоридабланка. В 1766 году госсекретарь по военным и финансовым делам неаполитанец Эскилаче, опираясь на прецеденты с беспорядками в правление Карлоса III, предпринял попытку запретить в Мадриде ношение длинных плащей и широкополых шляп под тем предлогом, что подобная одежда помогает скрываться преступникам. Но время для издания этого декрета было выбрано крайне неудачно, так как именно в эти дни повышение цен на зерно и рост налогов, обусловленный необходимостью ремонта мадридских дорог и уличных фонарей, вызвали раздражение и недовольство рабочих. 23 марта 1776 года разъярённая толпа разграбила дом госсекретаря и уничтожила уличные фонари. На следующий день король Карлос был вынужден принять требования жителей Мадрида, сместив с должности госсекретаря-неаполитанца, снизив цены на продукты и оставив нетронутым внешний вид мадридских махо[34].

Следующую атаку на привилегии махо предпринял в 1775 году уже упомянутый Кампоманес. В своих публикациях он обвинял махо в неряшливости и том, что они выглядят как нищие или бродяги. Особым его нападкам подверглись традиционные сеточки для волос — «redecilla», которые он заклеймил как антисанитарные и способствующие праздности. Он заявил, что из-за подобных сеточек махо и махи не расчёсывают волосы и не ухаживают за ними, вследствие чего те превратились в рассадники вшей. Также он требовал, чтобы ремесленники проводили меньше времени в тавернах и на корридах, а больше внимания уделяли игре в мяч, в кегли или занятиям фехтованием.

Но несмотря на официальную позицию властей, патриотические идеи субкультуры махо — с боями быков, пением фламенко и танцами болеро и сеги-дийя — разделяла и поддерживала значительная часть аристократии, недовольная политикой и реформами Карлоса[35]. Так, например, дерзостью махо восхищалась будущая королева Мария Луиза, а многие аристократы из её окружения копировали их стиль одежды. Со временем махо превратились в особый класс, который, как считалось, единственный в Испании являлся блюстителем и хранителем духа старой Кастилии и ревнителем испанских традиций. Как сказал о них Василий Петрович Боткин: «Настоящий majo здесь особенный народный тип. Это удальцы и сорвиголовы, охотники до разного рода приключений, волокиты и большею частью контрабандисты; они отлично играют на гитаре, мастерски танцуют, поют, дерутся на ножах, одеваются в бархат и атлас. Эти-то majos задают тон севильским щеголям, даже высшего общества, которые стараются подражать в модах и манерах их андалузскому шику»[36].

Теофиль Готье писал, что ни один хоть немного уважающий себя махо никогда не осмелится появиться в общественном месте без «вара» — трости. Два платка, свешивающихся из карманов куртки, длинная наваха, заткнутая за широкий пояс, но не спереди, а сзади посередине, считались у них вершиной элегантности[37]. Любимыми местами свиданий этих типов со своим махами, музами Гойи, стали севильский район Макарена и малагский квартал Эль Перчель, где рыбаки развешивали сети для просушки. Давилье вспоминал, что почти на каждом углу можно было увидеть закутанного в плащ махо, нарезающего навахой табак для самокрутки, или маху в короткой юбочке, танцующую поло или халео[38].

Возвращаясь к баратеро, хочу предложить вниманию читателей версию, рассматривающую их не как вымогателей-одиночек, занимающихся преступным ремеслом на свой страх и риск, а как членов организованного преступного сообщества, известного в Испании XV века как «Ла Гардунья». Итальянские авторы Граттери и Никасо в своём исследовании истории калабрийской мафии, ндрангеты, «Fratelli di sangue», утверждают, что эта преступная организация появилась в Толедо около 1417 года. Название её — «гардунья», что на испанском обозначает куницу, было метафорично, так как это животное славится своей хитростью и дерзостью. Однако, в 2006 году вышла работа испанцев Леона Арсенала и Иполита Санчиса «Una Historia de las Sociedades Secretas Españolas», авторы которой в свою очередь убеждены, что история о существовании «Ла Гардуньи», это не более чем миф. Тем не менее, существует слишком много свидетельств, опровергающих их точку зрения, которые невозможно проигнорировать.

В вышедшем в 1605 году романе Мигеля Сервантеса де Сааведра «El Ingenioso Hidalgo Don Quiote de la Mancha», описывающем знакомые нам с детства похождения взбалмошного ламанчского идальго и его верного слуги, есть крайне любопытный эпизод. Как известно, в этих странствиях с ними происходят всевозможные метаморфозы, среди которых назначение Санчо Пансы губернатором некоего острова под названием Баратария, то есть, афёра. Впрочем, нас интересует не этимология этого слова, а небольшой эпизод, произошедший с новоявленным губернатором, инспектировавшим свои владения вскоре после вступления в должность. Совершая обход в сопровождении свиты, он услышал звон клинков и, поспешив на шум, обнаружил двух сражавшихся мужчин. На вопрос Санчо Пансы, что послужило причиной этого поединка, один из дуэлянтов рассказал, что его соперник, только что выигравший в гаррито больше тысячи реалов, отказался раскошелиться и выплатить причитавшуюся ему законную долю выигрыша. Также он заявил, что является в игорном доме важной особой, в чьи обязанности входит присматривать за игроками, пресекать творящиеся беззакония и предотвращать ссоры. И за это, как заведено в игорных домах, он обычно и берёт с игроков процент с игры. Так как выигравший отказался заплатить, то он решил «вырвать свою долю из его горла». Выслушав его, Санчо пообещал закрыть игорные дома — как «приносящие несомненный вред»[39].

Как мы видим, Санчо Панса стал очевидцем поединка баратеро с одним из игроков, отказавшимся добровольно заплатить причитавшуюся ему долю. Таким образом, совершенно очевидно, что более чем за три столетия до баратеро XIX века, описанных Давилье и Фордом, их коллеги и предшественники занимались всё тем же нелёгким ремеслом в гарритос Испании XVI-XVII веков. И в ту далёкую эпоху, как и несколько столетий спустя, они всё так же присваивали себе право забирать часть выигрыша у удачливых игроков, защищая это право клинком.

Через несколько лет, в 1615 году, Сервантес издаёт вторую часть похождений своего хитроумного идальго, а в 1613-м, за два года до появления второго тома одной из самых популярных книг всех времён и народов, выходит сегодня почти забытая и знакомая лишь знатокам творчества Сервантеса повесть «Ринконете и Кортадильо». В ней Сервантес описывает существовавшую в Севилье XVI века преступную организацию, оказывающую услуги определённого характера властям и духовенству и пользующуюся их покровительством. Братство это занималось всеми мыслимыми видами преступного ремесла — от заурядных краж до выполнения довольно необычных заказов. Вот как выглядел их перечень:

«Запись ран, подлежащих выполнению на этой неделе.

Во-первых, купцу, живущему на перекрестке. Цена — пятьдесят эскудо.

Тридцать получены сполна. Исполнитель — Чикизнаке».

— Мне кажется, сыне, что ран больше нет, — сказал Мониподьо. — Читай дальше и ищи место, где написано: «Запись палочных ударов».

Ринконете перелистал книгу и увидел, что на следующей странице значилось: «Запись палочных ударов». А несколько ниже стояло: «Трактирщику с площади Альфальфы двенадцать основательных ударов, по эскудо за каждый. Восемь оплачены сполна. Срок исполнения — шесть дней. Исполнитель — Маниферро».

— Этот пункт можно свободно вычеркнуть, — сказал Маниферро, — потому что сегодня ночью я с ним покончу.

— Есть еще что-нибудь, сыне? — спросил Мониподьо.

— Да, — ответил Ринконете, — есть еще запись, гласящая: «Горбатому портному по имени Сильгеро шесть основательных ударов согласно просьбе дамы, оставившей в залог ожерелье. Исполнитель — Десмочадо»[40].

Как известно из биографии автора Дон Кихота, перед тем как обратиться к писательскому труду, Сервантес долгое время был солдатом. В 1571 году он принимал участие в битве с турками при Лепанто, когда объединённые силы Священной лиги наголову разгромили флот Османской империи, был ранен и несколько лет провёл в плену. Но был в его биографии ещё один, менее известный и не столь героический период. В своей работе об истории организованной преступности в Средиземноморье профессор и вице-ректор Женевского университета Марк Монье писал, что Сервантес, проживший в Севилье 15 лет, с 1588 по 1603 год, прекрасно знал все реалии теневой стороны севильской жизни и рассуждал о предмете со знанием дела[41]. Этому способствовал тот факт, что автор похождений Дон Кихота три раза попадал в тюрьму, где неоднократно имел прекрасную возможность близко познакомиться с лучшими представителями преступного ремесла.

В 1597 году обвинённый в растрате Сервантес был приговорён к заключению в мадридской тюрьме. Но так как дорога в Мадрид должна была быть оплачена из его собственного кармана, а таких денег у писателя не водилось, то он был заключён в тюрьму Севильи. Это мрачное учреждение, возведённое в 1569 году, было переполнено и управлялось коррумпированной администрацией. Считается, что Сервантес начал писать первую часть «Дон Кихота» именно в стенах этого заведения. Во всяком случае, он и сам упоминает севильскую тюрьму в прологе к первому изданию своей книги[42]. Таким образом, богатый тюремный опыт Сервантеса придаёт особый вес его описанию преступного мира Севильи начала XVI столетия. Получение доли с игры — барато мы также встречаем в 1638 году в комедии Хуана Переса де Монтальвана «La Monja Alférez», когда один из героев пьесы произносит фразу: «Senor soldado: diga рог su vida Рог аса los que ganan son ingratos Suelen vender muy caros los baratos»[43] Более подробно мы рассмотрим эту версию в главе, посвящённой культуре народных дуэлей Италии и наследнице традиций Ла Гардуньи, Каморре — прославленной преступной организации Неаполя.

В Испании, как и в любой другой стране с развитой ножевой культурой, эти поединки были ритуализованы не менее формальных дуэлей, а иногда по сложности своих норм и кодексов даже превосходили их. Так, например, Пераль Фортон отмечал, что в провинции Альмерия среди рудокопов существовала специфическая традиция. Когда сыну исполнялось восемнадцать лет, его отец на торжественной церемонии, проходившей с большой помпой и напоминавшей средневековое посвящение в рыцари, вручал ему факу — большой складной нож[44]. Кстати, говоря о рудокопах, хочу заметить, что испанские горняки славились своим крутым нравом и склонностью к поединкам. Так, шахтёров испанского происхождения, трудившихся в середине XIX столетия в серебряных копях калифорнийского Нью-Альмадена, что в округе Санта-Клара, называли баратерос. Возможно, это было обусловлено их любовью к дуэлям на ножах и строгим соблюдением старинных испанских кодексов чести[45]

Рис. 9. Цыганская драка. Леонардо Аленса Ньето, 1825 г.

В испанском десафио был кодифицирован каждый элемент. Как и в формальных дуэлях, сатисфакция в народном поединке могла быть достигнута «первой кровью», то есть символической царапиной, но иногда кровожадный кодекс чести требовал смерти оскорбителя. Так, например, социальные и этнические табу вынуждали вести поединки на ножах лишь до первой крови андалузских цыган — хитанос. Профессор Вальтер Отто Вайраух, исследовавший цыганскую культуру, писал, что испанские цыгане часто решали дела чести семьи в ритуальных поединках на ножах, и обычно первого пореза, нанесённого противнику, было достаточно, чтобы считать дело улаженным[46]. Первой кровью, как правило, заканчивались и поединки уже упомянутой городской шпаны — чарранес, или матонов. Вот как выглядела типичная встреча двух подобных смельчаков, описанная Давилье: «Еа! Никак тут встретились храбрецы?! — выкрикивал один из них, открывая свою наваху. «Tiro oste! Доставай нож, дружище Хуан!» — восклицал другой, двигаясь вокруг соперника. «Vente a mi, Curriyo! Не прячься, Франсиско!» — «Это ты, zeno Хуан, скачешь тут, как щенок?» — «Еа, Dios mio! Крепись, уже скоро твоя душа предстанет перед богом!» — «Не ранил ли я тебя?» — «Что ты, это пустяк!» — «Я собираюсь убить тебя одним ударом. Тебе нужно последнее помазание!» — «Escape, рог Dios, Curriyo! Ради бога, спасайся Франсиско! Ты же видишь, ты полностью в моей власти, и я собираюсь проделать в тебе дыру, больше чем арка вон того моста!».

Согласно Давилье, подобные диалоги могли тянуться более часа, пока поединщиков не растаскивали друзья. После этого успокоившиеся соперники складывали ножи и перемещались в какую-нибудь таверну, где и топили свой гнев в хересе[47].

Хочу заметить, что подобный ритуал примирения, имевший целью «утопить» конфликт в вине, встречается во многих культурах. Так, например, среди народных дуэлянтов Нидерландов XVII–XVIII веков существовал обычай, известный как «афдринкен», когда стороны пытались забыть о своих разногласиях, сидя за одним столом в таверне за бутылочкой винца.

Очевидцем дуэли до первой крови как-то раз довелось стать и Василию Петровичу Боткину, путешествовавшему по Испании в августе-октябре 1845 года. Вот как он описывал этот бой: «На днях случилось мне видеть поединок двух majos на ножах. Нож — народное орудие испанцев: он очень широк и складной; сталь его имеет форму рыбы, вершка четыре длиною; его обыкновенно всякий носит в кармане. Им не колют, а режут, и самым ловким ударом считается разрезать живот до внутренностей. В такого рода поединке каждый обёртывает левую руку плащом, а за неимением его — курткой и отражает ею удары противника. Противники стали шагах в восьми друг от друга, круто нагнувшись вперед; ножи держали они не за ручку, а за сталь в ладони: как только один бросался, другой уклонялся в сторону, они быстро кружились, каждый норовил нанести удар разрезом противнику сбоку, но все дело кончилось легкими ранами, их разняли»[48].

Рис. 10. Дуэль воров. Los Españoles pintados рог sí mismos, Мадрид, 1843 г.


Нередко целью подобных дуэлей «до первой крови» было порезать лицо противника и нанести ему позорящее ранение, известное как «хабек», или «чирло», которое, по замечанию Давилье, являлось важным техническим элементом народной дуэли[49]. Так как это тип ранения детально рассматривается в главе о ритуальном шрамировании в дуэльных культурах, подробно останавливаться на нём мы не будем.

В испанских навахадах, как и в формальном поединке, свято соблюдались все дуэльные нормы и ритуалы, включая такие канонические правила, как наличие равного оружия и исключение вмешательства третьих лиц. Эти кодексы рыцарства соблюдались беспрекословно вне зависимости от сословной принадлежности. Так, например, прекрасной иллюстрацией к подобному рыцарскому поведению может служить одно любопытное свидетельство. Мэри Никсон-Руле, побывавшая в Испании в начале XX века, описывает поединок двух горняков, поссорившихся в шахте и решивших покончить с разногласиями в поединке на ножах. Один из них пожаловался своему сопернику, что слишком ослабел, и попросил поднять его наверх в корзине, что тот и выполнил с величайшей заботой и осторожностью. Как только горняк выбрался из корзины, то вежливо сообщил противнику, что теперь он в его распоряжении и готов сражаться. Они достали ножи и ринулись в бой. Один из соперников был вооружён большим толедским ножом с гравировкой «Не доставай меня без причины, не прячь без чести», а у другого был короткий, широкий и острый как бритва нож с девизом «Чем больше нож, тем трусливей его хозяин». Зеваки образовали круг, и начался бой до смерти. Как заметила Никсон-Руле, «испанцы презирают современный дуэльный код, где первой же капли крови достаточно для сатисфакции». Шахтёр, только что поднявший своего противника, так ловко ударил его ножом между рёбер, что тот, смертельно раненный, рухнул на месте[50].


Рис. 11. Перед атакой. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.


Популярным ритуалом, известным и в других дуэльных культурах и служащим для демонстрации мужества, а иногда и как доказательство готовности идти до конца, являлось связывание вместе щиколоток или запястий дуэлянтов. Так, подобный ритуал, свидетелем которому он стал в детстве, описал один из очевидцев в статье, опубликованной в «Нью-Йорк Таймс» в 1899 году: «Количество кровавых ножевых дуэлей в городах Южной Испании ужасает иностранцев. Каждый мужчина, принадлежащий к низшему классу, носит смертоносный нож, лезвие которого часто достигает тридцати или сорока сантиметров в длину и остро как бритва. Он называется фака. Местные мужчины и парни носят свистки — пито де каретийа. Это свистки используются для подачи сигнала о начале уличного поединка на ножах. Каждый, услышав этот свисток, бросает все свои дела, чтобы увидеть, как калечат или убивают дуэлянта. Статистика говорит, что в день в результате ножевых дуэлей происходит одно убийство на каждые сто тысяч жителей. Мне было около девяти лет, когда я впервые увидел пелеа, или поединок на фака. Я был в лавке отца, когда до меня донеслись звуки пито де каретийа — потом ещё и ещё. Я увидел мужчин и мальчишек, спешащих по направлению к перекрёстку между двумя улицами. Меня разбирало любопытство, и я присоединился к толпе. До этого я никогда не видел уличных дуэлей, но прекрасно понимал значение этого свистка и также знал, что двое сойдутся в смертельном поединке. Я был среди первых, прибывших на место. И вот что я увидел: два мужчины примерно одного возраста и роста связывали свои левые ноги шейными платками в области лодыжек. Оба были с непокрытыми головами. Я помню даже сейчас, с какой ненавистью они смотрели друг на друга. Каждый взял куртку и тщательно обернул ей левую руку. Потом наступила пауза — это был величайший момент, а затем оба мужчины вытащили свои смертоносные ножи из ножен и начали колоть, резать и кромсать друг друга, и при этом каждый из них отражал удары, насколько это было возможно, левой рукой, защищённой курткой. Так как бойцы были связаны вместе, поединок не мог продолжаться долго, и уже через несколько мгновений дуэлянты рухнули на землю. На одном насчитали семнадцать ран, а на другом четырнадцать, но оба были живы. Соперников на носилках доставили в госпиталь «Нобль», находившийся неподалёку, где им была оказана помощь. Последующие события этой «пелеа» особенно необычны тем, что в больнице их койки стояли рядом, и как только они набрались сил, то продолжили дуэль и на этот раз убили друг друга»[51]

Многие авторы XIX столетия, побывавшие в Испании, отмечали, что умению владеть ножом испанцы начинали обучаться с раннего детства. Так, например, в 1847 году Уильям Эдвардс писал, что «испанские простолюдины с детства совершенствуются во владении смертоносной навахой, являющейся их неразлучным спутником, и которой они пользуются с невероятной сноровкой». Эдвардс вспоминал, что ему часто приходилось видеть в андалузских городах и деревнях малышей, изображавших ножевой поединок на коротких деревяшках и демонстрировавших невероятное мастерство во владении этим импровизированным оружием[52].

Говоря о тренировках, нельзя не вспомнить популярное среди современных поклонников навахи упражнение, известное под множеством названий, одно экзотичнее другого. Одним из самых известных среди них является так называемая «баскская роза». Рождением своим эта «роза» обязана вышедшему в 1991 году фильму «Exposure» с Питером Койотом в главной роли. Герой Койота брал уроки ножевого боя у таинственного учителя, которого сыграл Чеки Карийо, и одно из упражнений заключалось в том, что на зеркало наклеивались полоски бумаги в форме восьмиконечной звезды, и по этим траекториям герой фильма отрабатывал удары ножом. На самом деле эта мифическая «роза» является не чем иным, как мулине — самым заурядным фехтовальным упражнением для укрепления и развития гибкости запястий, известным как минимум с 1570 года. На стене закреплялась круглая или овальная мишень диаметром около 14 дюймов, на которой рисовали траектории ударов. Мулине состоял из шести ударов: первый — нисходящий диагональный удар справа налево, второй — диагональный нисходящий удар слева направо, третий — диагональный восходящий удар справа налево, четвёртый — диагональный восходящий удар слева направо, пятый — горизонтальный справа налево и, наконец, шестой — горизонтальный удар слева направо[53].

Надо заметить, что далеко не всегда в руках у детишек были лишь безобидные деревянные макеты. Так, Немирович-Данченко в своих воспоминаниях о посещении Испании отметил, что наваха неразлучна с испанцем, как носовой платок или шапка, не только у взрослых, но и у мальчуганов. Он с ужасом вспоминал, как дети двенадцати-тринадцати лет вопросы чести решали не потасовкой, а ударами навахи. «…Самое гнуснейшее зрелище, какое когда-либо приходилось кому наблюдать, как тринадцатилетние дети бросаются с ножами друг на друга», — писал Немирович-Данченко[54].

А Эдмондо де Амичис описал популярную в Испании детскую игру в корриду. В этой игре часть детей изображала быков, другие коней и третьи — матадоров с пиками в руках, сидевших на спинах этих «коней». Иногда для реалистичности к пике матадора привязывали настоящую наваху, а две такие же навахи поменьше изображали рога быка. Амичис как-то раз стал невольным очевидцем подобного развлечения, когда в Валенсии компания детишек решила использовать в игре «бой быков» навахи. Он с ужасом вспоминал, как в ход пошли ножи, лилось море крови, несколько человек было убито, некоторые тяжело ранены, а игра превратилась в бой, лишённый всяких правил, в который никто не вмешался, чтобы прекратить эту бойню[55].

Рис. 12. Мулине, 1798 г.


Рис. 13. Дети в школе играют в корриду. Франсиско Ламейер и Беренгер, 1847 г.


Судя по свидетельствам из многочисленных источников, совершенствоваться в мастерстве владения ножом испанцы не прекращали и в зрелом возрасте. Дэвид Уркварт, описывая эти тренировки, вспоминал, что предплечья бойцов были покрыты шрамами, полученными в дружеских поединках. При этом лезвия ножей притупляли, или сверху на них надевали чехол, как на пики для корридь[56]. Самого же Уркварта обучали этому искусству, используя деревянный кинжал, а Шарля Давилье и Гюстава Доре, бравших уроки навахи во время их пребывания в Малаге, старый навахеро обучал наносить удары с помощью тростинок.

Испанцы, выраставшие с ножами в руках, не мыслили без них жизни. Как писал один из русских офицеров, воевавших рядом с испанцами против Наполеона: «Каждый испанец с малолетства привыкает действовать ножом как орудием, для него необходимым, какой бы образ жизни они ни избрали, в какой бы угол Испании судьба ни забросила его. Ножом он защищает свою жизнь от враждебной ему политической партии, ножом он доставляет себе правосудие, в котором отказали ему законы или судьи. Застигнутый ночью на дороге, вынимает свой нож, когда при лунном свете ему привидится мавр, вышедший из могилы отдохнуть на развалинах своего замка»[57]

Как следует из многочисленных описаний техник владения навахой, оставленных Урквартом, Давилье и сотнями других очевидцев и участников этих поединков, можно заключить, что левая рука при этом всегда обматывалась плащом или курткой для защиты от ударов. Иногда бойцы держали в руке шляпу или какой-либо другой предмет, использовавшийся в качестве импровизированного щита и служивший для отражения атак противника. Но чаще всего основным средством защиты служил традиционный плащ. Этот плащ — капа, занимал в испанской культуре особое место, поэтому мы остановимся на нём подробней. Плащ для испанцев был не только элементом верхней одежды, но и декларацией независимости, а также символом свободы и древних привилегий. Неоднократные попытки отнять у них плащи всегда вызывали бурю негодования и даже приводили к бунтам. Боткин отмечал, что плащ в Испании и зимой, и летом являлся необходимой частью одежды — только высшее гражданство и чиновники носили обыкновенный европейский костюм. Как говорили кастильцы: «La сара, abriga en invierno у preserva en verano del ardor del sol» («Плащ укрывает зимой и предохраняет летом от жара солнца»). Поэтому они закутывались в него и в июле, и в декабре. Так как плащ скрывал под собой всю остальную одежду, то кастильцы не слишком заботились о ней. Без плаща в Кастилье считалось неприличным войти в Ayuntamiento — здание магистрата, участвовать в процессии, присутствовать на свадьбе или наносить визиты важному лицу. Плащ был своего рода народным мундиром[58].

А вот как использовался этот «народный мундир» в поединке между испанцем и английским офицером, описанном в 1837 году подполковником британской гренадёрской гвардии Кроуфордом: «Кристобаль в сердцах бросил свою шляпу на землю, скинул плащ, который обмотал вокруг левой руки, и через мгновение уже стоял, изготовившись к бою с ножом в руке. Вскоре необычная схватка началась. Офицер был знаком с ужасным оружием своего противника и спокойно стоял, отведя саблю в сторону и приготовившись нанести удар. Он знал, что если ему не удастся уложить противника с первого удара, он пропал и надежды на спасение нет, поэтому напряжённо следил за каждым его движением. Тем временем Кристобаль наклонился вперёд, спрятавшись за плащом, намотанным на выставленную левую руку. В правой руке он держал длинный нож с клинком шириной в два пальца, плавно сужающимся к острию, с выемкой на обухе для лучшего проникновения. Так он скользил вокруг своего противника, постепенно сужая круги, горящим взглядом следя за каждым его движением»[59].

В 1874 году, технику использования верхней одежды для защиты от ножа, описал в воспоминаниях некий путешественник. Беседуя со знакомым испанцем, искушённым в тонкостях боя на ножах, он спросил его, есть ли у безоружного шанс защититься от человека с ножом. «О да, — сказал испанец. — Я покажу вам как». Мгновенно сбросив с себя куртку, он крепко сжал один рукав левой рукой, остальное обмотал вокруг предплечья, зажав в левой руке и другой рукав, что в результате стянуло всю конструкцию, образовав достаточную защиту от ударов ножа. Автор также отметил, что характерной меткой жителей мадридского района Пуэрта дель Соль, пользующемуся дурной репутацией подобно нью-йоркскому Боуэри, был изрезанный плащ[60].

Манера использования плаща в комбинации со шпагой породила целый фехтовальный стиль, известный как «эспада и капа», или, в случае замены шпаги кинжалом, «капа и дага». Описание подобной манеры боя мы находим во многих европейских трактатах по фехтованию XV–XVII веков. Так, например, главы посвящённые шпаге и плащу присутствуют в работах таких мастеров прошлого, как Капо Ферро, Альфьери, Мароццо, Карранса и многих других.


Рис. 14. Дуэль. Франсиско Ламейер и Беренгер, 1847 г.


Плащ в качестве импровизированного щита использовался ещё в античности, в том числе римлянами. Известный русский историк Мария Ефимовна Сергеенко описывала сагум, плащ римского солдата, как четырехугольный кусок толстой грубой шерстяной ткани, который накидывали на спину и застегивали фибулой на правом плече или спереди под горлом. В него можно было завернуться целиком, и можно было забросить обе полы за спину — движений он не стеснял. В солдатском быту такой плащ был незаменим при длительных переходах и при стоянии на часах. Не мешал он и во время сражения: как и в XIX веке, его закидывали на левую руку или отбрасывали назад за спину — в таком виде изображены сражающиеся солдаты на колонне Траяна[61]. Ещё одной иллюстрацией использования плаща в бою служит небольшой отрывок из Тита Ливия с описанием сражения Гракха. Так как римляне не взяли с собой щиты, он сражался, обмотав левую руку плащом[62].

Манера использования плаща в комбинации во шпагой и кинжалом несколько отличалась. При фехтовании шпагой плащ наматывали на руку, оставляя свисать довольно длинные концы. Плащ старались накинуть на оружие противника, чтобы запутать в его складках клинок, или взмахнуть свободным концом материи перед лицом врага, чтобы заставить его моргнуть и этим на мгновение отвлечь его внимание. При этом maître d’armes рекомендовали занимать стойку с правой ногой впереди, чтобы подальше убрать сердце из зоны досягаемости противника. Этим советом не стоило пренебрегать, так как длина шпажного клинка в среднем достигала 85–95 см, а шпаги испанцев часто превышали метр в длину. Многие мастера ренессансного фехтования советовали своим ученикам занимать правостороннюю стойку так же и в комбинации плаща с кинжалом. Но, судя по дошедшим до нас изображениям поединков и, исходя из многочисленных свидетельств очевидцев, навахерос всё-таки предпочитали левостороннюю стойку, защищая грудь и живот обмотанной плащём левой рукой, и выдвинув вперёд левую ногу.

Существовало два основных способа использования верхней одежды в качестве защиты. В первом варианте куртку, камзол или плащ, накидывали на левое плечо, позволив им свободно ниспадать вдоль тела, а во втором плотно, в несколько слоёв, наматывали на левое предплечье. Как показывает практика поединков, такая импровизированная защита надёжно предохраняла руку не только от ножа, но иногда и от сабельных ударов. Автор «Пособия для баратеро», рекомендовал сбрасывать плащ перед поединком, чтобы одежда не сковывала движение бойца. Для этого он предлагал просто стряхнуть его с плеч за спину, отметив, что благодаря этому дуэлянт избегает риска запутаться в плаще ногами или потерять противника из вида[63].

Рис. 15. Плащ и шпага. La Scherma, Франческо Алфиери, 1640 г.


Пособие для баратеро, название которого полностью звучит как «Пособие для баратеро по искусству владения навахой, ножом и цыганскими ножницами», — это небольшая иллюстрированная 54-страничная брошюрка, состоящая из четырёх частей, разделённых на тридцать глав. Пособие детально описывает все нюансы нелёгкого дуэльного ремесла, включая технические элементы, шаги, уловки и финты, а завершает книгу небольшая заметка о героях этой работы, баратеро. На этой крайне любопытной и неоднозначной работе, содержащей уникальные данные о фундаментальных основах, технике, тактике и стратегии «золотой эры» испанской навахи, пришедшейся на более чем столетний период с середины XVIII столетия, и до начала двадцатого, я хотел бы остановиться подробней.

Рис. 16. Атака навахеро. Франсиско Ламейер и Беренгер, 1847 г.


Для начала мы попытаемся пролить свет на происхождение, и, разумеется, на авторство этой работы. Несколько лет назад эта книга вызвала ожесточённые дебаты, и в полемике было сломано немало копий. Резюмируя, приходится констатировать, что большая часть всего что писалось и говорилось об этой работе, не более чем спекуляции, предположения и домыслы. Основная интрига заключалась в анонимном авторстве этого пособия. Книга была издана в 1849 году, в Мадриде издателем, неким доктором Альберто Гойя, и вышла под аббревиатурой «M.d.R.» Более ста пятидесяти лет это пособие считалось анонимным. Таковым его считали многие именитые и авторитетные историки-оружиеведы. Среди них можно назвать всемирно известного испанского историка и одного из крупнейших коллекционеров испанских навах, Рафаэля Мартинеса дель Пераль Фортона, цитировавшего пассажи из «Пособия для бара-теро» в своей работе «Las Navajas. Un Estudio у una Colección»[64], и Гарольда Петерсона, упомянувшего «Пособие» в книге «Daggers and Fighting Knives of the Western World»[65]. Также и современные «Пособию для баратеро» работы XIX века, такие, например, как вышедший в Мадриде в том же 1849 году, библиографический справочник упоминают «Пособие» как анонимный труд[66]. Крайне сомнительно, что специалисты по истории холодного оружия такого уровня как Петерсон или Пераль Фортон, не указали бы имя автора, будь хоть малейший довод, позволяющий с достоверностью утверждать, кто же на самом деле скрывался за этой аббревиатурой.

Рис. 17. Обложка первого издания. Manual del Baratero, 1849 г.


Усилиями энтузиастов эта книга неоднократно переиздавалась небольшими тиражами у себя на родине в Испании, а также в соседней Италии и долгие годы оставалась известна лишь узкому кругу специалистов и букинистов. Всё изменилось в 2005 году, когда «Пособие для баратеро» было впервые полностью переведено на английский язык, и вышло в известном издательстве «Паладин Пресс», обеспечившем этой работе обширный резонанс и паблисити. Именно 2005 год — год выхода этой книги на английском языке породил волну спекуляций о её авторстве. Под давлением нескольких доморощенных историков главным претендентом на пост автора было решено «назначить» известного журналиста первой половины XIX столетия, некоего Мариано де Рементериа и Фика. Выбор этот был обусловлен лишь тем, что его инициалы частично подходили для аббревиатуры M.d.R., да и жил Фика приблизительно в ту же эпоху. Что с точки зрения недобросовестных исследователей было более чем достаточно, чтобы считать его тем самым таинственным автором. Первоначально это предлагалось исключительно на правах гипотезы, а затем, как это частенько бывает, незаметно было принято за аксиому. Многие из уверовавших в эту версию, упрекали Рементериа и Фика в некомпетентности, а, следовательно, подвергли острой критике И «Пособие для баратеро». Так, например, среди прочих нелецеприятных эпитетов, «Пособие» называли сборником нелепых фантазий книжного червя, который никогда не вылезал из-за письменного стола, и, разумеется, не мог ничего знать ни о ножах, ни о технике владения ими. Вряд ли кому-либо из его критиков было известно, что достопочтимый сеньор Мариано принимал участие в боевых действиях против французов в Бильбао[67], и прекрасно знал с какой стороны браться за нож. Но дело тут даже не в боевом опыте и компетентности Фики, как знатока боевых искусств, а в установлении истинного авторства этой работы.

Рис. 18. Укол в пах. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.


Надо признать, что Мариано де Рементериа и Фика, известный как неплохой поэт и редактор популярной Мадридской газеты «Литературный и Торговый вестник», чтобы прокормить семью, был вынужден браться за различные подработки, нередко достаточно сомнительные. Так, например, из-под пера Фики выходили как рекомендации по хорошим манерам, так и справочники по хранению сыров, каковые прегрешения и вменялись ему в вину негодующими читателями нового издания «Пособия баратеро». И действительно, далеко не лучший претендент на лавры автора столь специфической работы. Однако, ближе ознакомившись с биографией журналиста, опубликованной его приятелем, испанским писателем, историком и фольклористом, Хуаном Антонио де Иса Самакола в журнале «Revista de Teatros», я утвердился во мнении, что авторство Мариано де Рементериа более чем сомнительно, и тому был целый ряд причин.

Во-первых, как я уже отмечал, ни один серьёзный академический источник за более чем полтора столетия, никогда и нигде не упоминал Фику в качестве автора этой книги. Более того, его биограф, Хосе Эскобар Арронис писал, что подобные инциденты с приписыванием ему чужих работ, встречались и при жизни Мариано де Рементериа. Так, например, упоминался случай, имевший место в 1828 году, когда Фике приписывали авторство работ, к которым в действительности он не имел ни малейшего отношения[68]. Ещё одним доводом, хоть и косвенно, но свидетельствующим против авторства Фики, служит тот факт, что все свои работы он всегда гордо подписывал исключительно полным именем: дон Мариано де Рементериа и Фика. Но даже и эти три аргумента не главное. Для нашего небольшого расследования важно другое свидетельство. А именно то, что 5 декабря 1841 года, у предполагаемого автора этой работы, дона Мариано, преподававшего к тому времени в Escuela Normal, на углу улиц де Ла Круз и Эспоз и Мина, случилось кровоизлияние в мозг, или, как это тогда называли, апоплексический удар, от чего он на месте и скончался. А приписываемое его перу произведение появилось лишь в 1849 году, через долгих восемь лет после смерти журналиста[69]. Хотя и после гибели Рементериа и Фика многие его работы неоднократно переиздавались, однако все первые издания вышли не позже 1841 года, то есть, ещё при жизни автора. Ну, а вероятность того, что рукопись «Пособия» все эти годы пылилась в ящике стола, чтобы явиться свету почти через десятилетие, крайне мала — не хочется умалять значения этой работы для поклонников боевых искусств, но всё-таки, это не «Война и мир».

И в завершение этого краткого лирического отступления я позволю себе небольшую ремарку. Многолетнее изучение свидетельств очевидцев и участников дуэлей на ножах в Испании, даёт мне основание утверждать, что все технические элементы, тактические уловки и ритуалы, встречающиеся в этой работе, абсолютно аутентичны, описаны со знанием всех реалий поединков на ножах на Пиренеях и демонстрируют глубокое знание предмета.

Кем бы ни был автор этой уникальной работы, скрывавшийся за таинственными инициалами — действительно ли «книжным червём», с благообразной бородкой «эспаньолкой», или одним из многочисленных учителей навахи, с лицом обезображенным шрамами, но, в отличие от бесчисленной армии современных интерпретаторов и толкователей его работы, предмет свой он знал досконально.

Но одними лишь спекуляциями об авторстве «Пособия» всё не ограничилось. В 2004 году в статье о навахах, опубликованной в одном из уважаемых оружейных журналов, утверждалось, что основная целевая аудитория этого пособия — «молодые люди из богатых семей». Подобное утверждение основывалось, как это нередко бывает, на неверной трактовке автором статьи испанских идиоматических оборотов.

В его интерпретации обращение автора «Пособия» к читателям, звучало следующим образом: «Прочтя мое руководство, и немного попрактиковавшись, любой избалованный молодой человек будет способен защитить себя от атаки баратеро»[70]. Но чтобы не множить заблуждения, позволю себе внести некоторые коррективы. Использованная в оригинальном испанском тексте идиома «almibarado señorito»[71], переводится не как «избалованный молодой человек», а как «маменькин сынок». То есть речь в приведённой цитате шла вовсе не о целевой группе покупателей этого пособия, а лишь о том, что овладеть описанными в нём техниками настолько просто, что это даже под силу любому маменькину сынку. Что, переложив эту витиеватую метафору на более понятный язык, можно сформулировать, как: «проще, чем пареная репа». Автор статьи также утверждал, что «Пособие» было адресовано дворянству, аргументируя это тем, что все низшие классы Испании вплоть до двадцатого столетия, были безграмотны, а, следовательно, прочесть эту книгу не могли. Но и этот тезис ещё в 1853 году был опровергнут Теофилем Готье, который отметил, что «почти все испанские крестьяне грамотны»[72] Кстати, надо сказать, что именно недобросовестный перевод породил один из самых живучих и популярных среди поклонников ножевого боя мифов — наваху с двумя клинками. На самом деле, это жуткое порождение тьмы являлось ничем иным, как вольной интерпретацией испанского термина «doble filo» — обоюдоострый клинок.

Но вернёмся к дуэлям. В 1885 году основную концепцию поединков на ножах в Испании лаконично охарактеризовал известный фехтовальщик викторианской эпохи Эгертон Кастл. Он считал, что если дрались навахой в паре с плащом, то техника основывалась на принципах старинного фехтования с мечом и плащом, а если только навахой — то на принципах фехтования на рапирах в трактовке Каррансы. В первом случае для защиты использовали дважды обёрнутую плащом левую руку, стойку занимали, выставив вперёд левую ногу, а наваху держали в правой руке плашмя, уперев большой палец в пяту клинка. Во втором случае, где вариантов защиты было мало, кроме возможности схватить противника за запястье, истинное мастерство состояло в том, чтобы заставить противника сделать какое-то движение, которое дало бы шанс нанести останавливающий удар в оппозиции. В обоих случаях удары наносили на шагах[73]. Конечно же, Кастл имел в виду великого испанского мастера XVI столетия Херонимо Каррансу. «Отца боевой науки», как его называли современники. Карранса, по мнению Кастла, «собрал самые проверенные приёмы фехтования, популярные у разных учителей его времени — либо у членов фехтовальных корпораций, либо среди простых фехтовальщиков и видавших виды искателей приключений — и свёл их в одну систему»[74]. Именно Каррансе, его последователю Нарваэсу, а также маэстро Жерару Тибо, автору фундаментального труда по фехтованию, испанские задиры должны были быть благодарны за основные принципы владения навахой.

Мы уже рассмотрели варианты защиты с использованием плаща или камзола. Ещё одним, не менее популярным импровизированным щитом были традиционные испанские шляпы. Головные уборы использовались в поединках во многих ножевых культурах — шляпы всегда были под рукой, а материал, из которого они были изготовлены, — как правило, толстый войлок — предоставлял достаточную защиту и позволял безопасно парировать удары, надёжно предохраняя кисть от порезов. Так, например, с помощью шляпы защищался Кривой в поединке с Хосе, описанном Проспером Мериме в бессмертной «Кармен»[75]. Шляпы, используемые в качестве щитов, можно увидеть и на иллюстрациях к первому изданию «Пособия для баратеро» 1849 года[76].

Хью Роуз, описывая в 1875 году испанские обычаи и традиции, не забыл также упомянуть и использовавшиеся в поединках шляпы. Он отметил, что когда испанцы дерутся в поединках на ножах, то дуэлянты парируют уколы и порезы противника своими сомбреро, или войлочными шляпами. Также Роуз писал, что некоторые мужчины преуспели в этом искусстве и известны тем, что на их счету два-три убитых на дуэлях противника[77]. Не исключено, что манеру прятать в поединках нож за головным убором навахеро позаимствовали у тореадоров. Перед тем как добить раненого быка ударом эстока или пунтии, матадор традиционно прикрывал животному глаза шляпой.

Рис. 19. Защита с помощью шляпы. Principios universales у reglas generales de la verdadera destreza del espadin, Мануэль Антонио де Бреа, Мадрид, 1805 г.

Рис. 20. Бойцы прячут ножи за шляпами. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.

Рис. 21. Стойка. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.

Рис. 22. Известный матадор XVIII века Хосе Кандидо Экспозито перед тем как нанести смертельный удар прикрывает глаза быку.


Покончив с описанием основных защит, мы можем перейти к техническим элементам поединка на навахах, лаконично описанным в тридцати лекциях этого руководства для головорезов. Итак, согласно канонам испанской школы, наваха плашмя удерживалась в районе замка, режущей кромкой внутрь. Большой палец при этом упирался в пяту клинка в первой его трети. При наличии защиты в виде плаща или камзола согнутая в локте левая рука выставлялась вперёд на уровне живота или груди, согнутая в колене левая нога также выдвигалась вперёд, и на неё переносилась большая часть веса фехтовальщика. Рука с навахой держалась у бедра, или была опущена вдоль тела и отведена назад, а клинок при этом смотрел вперёд или вниз.

Таким образом, положение тела навахеро напоминало классическую стойку с мечом и кулачным щитом[78]. При отсутствии защиты для левой руки корпус бойца был развёрнут фронтально к противнику, левая рука защищала левую сторону груди, живот и пах. Стопы находились на одной линии, колени были немного согнуты, живот втянут, а тело наклонено вперёд, чтобы максимально убрать живот и пах из зоны поражения. Но наклоняться вперёд слишком сильно не рекомендовалось, чтобы не подставлять под нож лицо. Эти варианты стоек и способы удержания навахи, потверждаются многочисленными иконографическими источниками, и свидетельствам очевидцев.

В 1847 году стойку навахеро описал путешествовавший по Латинской Америке Уильям Эдвардс, который стал свидетелем подобного поединка: «Пепе и Маноло кидали друг на друга злобные взгляды, оба были напряжены, как пружина, и собраны, как леопард перед броском. Они крепко сжимали ножи в правой руке, на уровне колена, большой палец упирался в клинок.[79].

А вот свидетельство Джозефа Таунсенда, датированное 1786 годом: «Получив нож, он несколько раз взмахнул им. Потом сделал вид, что подвергся внезапному нападению гипотетического врага, вооружённого оружием, подобным его собственному. Он наклонился вперёд, согнул колени, шляпу в левой руке выставил перед собой как щит, а его правая опущенная вниз рука крепко сжимала нож, острие которого смотрело вверх на противника. Изготовившись таким образом и бросая на предполагаемого противника яростные взгляды, он бросился вперёд, сделал вид, что отбил шляпой удар соперника, и нанёс тому смертоносный удар, направленный в нижнюю часть живота, чтобы мгновенно, одним движением, вспороть брюхо жалкому мерзавцу»[80].

Однако, следует заметить, что честь изобретения подобной манеры боя не принадлежит испанцам Нового времени. Эту технику мы встречаем в сотнях описаний поединков в различных странах и в разные эпохи. Так одно из самых ранних изображений хрестоматийной стойки навахеро, мне удалось найти в датированном IV веком до нашей эры фракийском могильнике, расположенном на территории Болгарии в местечке Александрово. На внутренней части купола могильника прекрасно сохранилась большая фреска. Среди сцен охоты, мчащихся быков, кабанов и преследующих их всадников отчётливо видно изображение пешего воина, одетого в некое подобие хитона. Вес его тела перенесён на выставленную вперёд и согнутую в колене левую ногу, опирающуюся на всю стопу, правая же нога выпрямлена, отставлена назад и опирается на носок. На левом предплечье, которым воин прикрывает грудь, намотан плащ, а в опущенной ниже бедра и немного отведённой назад правой руке, он, уперев большой палец в клинок, держит фракийскую сику длиной около тридцати сантиметров.

Рис. 23. Вердадера дестреза. Academie de l'Espee, Жирар Тибо, 1628 г.


Но вернёмся к «Пособию». Заняв боевую стойку, соперники не спешили атаковать друг друга. Каждый из них ждал, когда у его противника не выдержат нервы и он нанесёт удар первым, чтобы определить, насколько искусный боец ему противостоит. Как уже говорилось, концепция поединка строилась на старинной испанской манере боя Тибо и Каррансы, так называемой «ла вердадера дестреза», что можно перевести как «истинное искусство». Навахеро несколько упростили крайне мудрёную и излишне отягощённую сложными геометрическими выкладками испанскую школу шпаги XVI века. В их трактовке в основе лежали два круга, служащие для определения дистанции, — так называемые терренос, или «территории», которые представляли собой сферы, образуемые вытянутой рукой тирадора с зажатой в ней навахой. Круг бойца назывался «террено пропио», а сфера его противника — «террено контрарио». Границами террено, как уже было сказано, являлась максимальная дистанция нанесения удара вытянутой рукой с зажатым в ней ножом[81].

Тело навахеро делилось на две зоны поражения: «парте альта» — то есть верхнюю часть, от макушки до пояса, и «парте баха» — от пояса и до пят. Когда кинжалом, или как его называли цыгане, «моха» — пыряльник, наносили удар в живот, на жаргоне это называлось «накормить». Популярным ударом в «парте баха» — в живот или пах, был так называемый, «виахе». Термин «виахе» вышел из корриды, и обозначал восходящий распарывающий удар рога быка. Часто «виахе» служил синонимом «пуньялады» — удара ножом, поэтому, когда баратеро перед схваткой произносили: «vamos á echar un viaje», это значило «Ты отведаешь моего ножа!»[82].

Рис. 24. Флоретазо. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.


Против противника, который бросался в неподготовленные прямолинейные атаки, часто применялись «флоретазо» — удары, наносимые преимущественно в «парте альта», когда навстречу атакующему просто вытягивалась рука с навахой[83]. Для унижения противника и демонстрации технического превосходства над ним служили порезы лица, известные как хабек или чирло, о которых мы поговорим в главе о ритуальном шрамировании. Наводящим ужас ударом был легендарный десхарретазо, или подрезатель. Удар этот наносился на шагах или в клинче за линию плеч, в спину. Часто этот удар оставлял зияющую рану, через которую был виден эспиназо — хребет. Известны прецеденты когда при этом ударе перерубался позвоночник. Но при всей своей смертоносности десхарретазо требовал от навахеро высокого мастерства, так как при нанесении этого удара боец раскрывал защиту, и поэтому был высок риск получения ранения[84]. Удар или порез, наносимый по параболе справа налево, назывался плумада. Этот же удар, но уже нанесённый слева направо, носил название ревес. Надо сказать, что большей частью поединки на навахах состояли именно из размашистых секущих плумад и ревесов, в основном направленных в лицо противника.

Иногда в бою опытные соперники использовали технику «мулине» (не путать с тренировочным упражнением], в основе которой лежал резкий разворот вокруг оси[85]. Шарль Давилье, бравший уроки владения навахой, описывал «мулине» следующим образом. Один из дуэлянтов, приблизившись к противнику, внезапно поворачивался на правой ноге и при этом вытягивал правую руку, чтобы нанести ему ранение в плечо. Такой удар мог быть отражён только левой рукой, так как правая была поднята для удара. Давилье также отметил, что эта техника использовалась преимущественно в ближнем бою и обычно заканчивалась смертельным исходом[86].

Но технический арсенал навахерос не ограничивался лишь перечисленными видами ударов. В поединках всегда присутствовала немалая доля экспромта и импровизации. Кроме этого, как и в фехтовании на шпагах, у многих навахеро были свои фирменные «придумки». Теофиль Готье писал, что у каждого навахеро существовали свои секретные удары и техники и что адепты этого искусства по характеру ранения способны были определить нанесшего его мастера, как мы узнаём руку художник[87]. Возможно, это не было лишь красочной метафорой, так как о подобных «подписях мастера» упоминали и другие авторы. Так, например, Роуз в своей работе «Неисхоженная Испания» вспоминал, как однажды в больницу привезли мужчину с тяжёлым ранением от удара ножом. Один из городских стражников взглянул на рану, глубокомысленно кивнул головой и заметил, что ему прекрасно известно, чья рука нанесла этот удар. Когда его спросили, как он это определил, стражник ответил, что узнал владельца ножа по характеру и расположению ранения[88]. По ранениям узнавали не только навахеро, но и мастеров-оружейников, а также их изделия, которыми эти ранения наносились. Так, например, в «Дон Кихоте» Сервантеса в оружии, которым Монтесинос вырезал сердце своего приятеля Дюрандарте, Санча Панса узнал кинжал работы известного севильского мастера дона Рамона де Хосеса[89]. Также и Форд писал о том, что «любой, как правило, знает всех лучших оружейных мастеров».

Рис. 25. Десхарретазо. Гюстав Доре, 1865 г.

Рис. 26. Мулине. Гюстав Доре, 1865 г.


Передвижения в бою совершались шагами, прыжками и отскоками. Опытный боец, прекрасно чувствующий дистанцию, всегда видел, когда ножу противника не хватает дюйма или даже полдюйма, чтобы достать его. Поэтому, когда оружие соперника ненамного проникало в его террено, достаточно было просто убрать находившуюся в опасности часть тела. Но если действия противника были непредсказуемы, то автор «Пособия» рекомендовал отскочить в сторону или назад, при необходимости совершив несколько прыжков. При этом, чтобы не споткнуться, передвигаться следовало на носках. Популярным способом атаки являлись так называемые хирос, или развороты. Так, при атаке с разворотом левая нога из фронтальной стойки зашагивала вперёд за правую, а правая сразу вслед за этим совершала аналогичное движение, но уже зашагивая вперёд за левую. В результате корпус атакующего разворачивался к противнику правым боком. Если во время выполнения «хирос» отсутствовала защита для левой руки, то, чтобы избежать ранения, использовались различные технические элементы, такие например, как «контрахирос». В этом случае защищающийся резко разворачивался на носке правой ноги, отшагивая левой ногой назад, и при этом резко выпрямляя перед собой правую руку с ножом[90].

Рис. 27. Защиты. Manual del Baratero, Мадрид, 1849 г.


Подобная техника контрахиро, или, как её называли итальянцы, «инквартата», прекрасно описана Проспером Мериме в «Кармен»: «Гарсия уже согнулся пополам, как кошка, готовая броситься на мышь. В левую руку он взял шляпу, чтобы отражать удары, нож выставил вперед. Это их андалузский прием. Я стал по-наваррски, лицом к нему, левую руку кверху, левую ногу вперед, нож у правого бедра. Я чувствовал себя сильнее великана. Он кинулся на меня стрелой; я повернулся на левой ноге, и перед ним оказалось пустое место; а я попал ему в горло, и нож вошел так глубоко, что моя рука уперлась ему в подбородок. Я с такой силой повернул клинок, что он сломался. Все было кончено. Клинок вышиб из раны струю крови в руку толщиной. Гарсия упал ничком на бревно»[91]

Позволю себе небольшую ремарку: прототипом для Хосе послужил реальный исторический персонаж — легендарный андалузский бандолеро Хосе Мария Хиньохоса и Кобачо, известный как «Эль Темпранийо», или «Король Сьерра-Морена». Эль Темпранийо, уроженец Малаги, бесчинстовал в горах Сьерра-Морена в первой четверти XIX века и был убит в 1833 году в возрасте 28 лет[92] Надо отметить, что Мериме, прекрасно знакомый с испанскими традициями и культурой Андалусии, очень точно описал стойки участников этого поединка, полностью соответствующие их отображению в «Пособии для баратеро» — и Кривого со шляпой в руке, и фронтальную стойку Хосе. Кстати, ещё задолго до выхода «Пособия для баратеро» стойка с высоко поднятой рукой для защиты от кинжала и использование в поединке шляпы для парирования ударов рекомендовались в изданном в 1805 году пособии Мануэля Антонио де Бреа «Principios universales у reglas generales de la verdadera destreza del espadín»[93].

Ещё одной фундаментальной основой искусства владения навахой были так называемые корриды, или пробежки, представлявшие собой атаку, проводимую по полукругу или своеобразной параболе с нанесением удара в высшей точке. При этом боец соблюдал дистанцию и сохранял фронтальное положение тела по отношение к противнику. Войдя с помощью корриды в террено соперника, он наносил любой из известных ему ударов. Защищались от коррид разворотом вокруг своей оси, прыжком в сторону или отскоком назад[94]. Такая же техника существует во многих сохранившихся традиционных школах фехтования на ножах в Италии. Там подобная манера атаки носит название «меццалуна» — полумесяц.

Рис. 29. Фронтальная стойка. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.

Рис. 30. Отбив ножа левой рукой. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.


Кроме уже описанных вариантов защиты использовалось сбивание вооружённой руки с последующим нанесением флоретазо, захваты за запястье, опять же с контратакой, и удары шляпой по руке с оружием. Ещё одним особо рискованным трюком был пинок по пальцам вооружённой руки. Автор «Пособия» предостерегал читателей, что промах тут крайне опасен и единственный вариант, позволяющий избежать в этой ситуации ранения, это броситься на землю, сопровождая падение ударом в пах противника. Среди излюбленных хитростей навахерос было, например, спрятать за спиной обе руки, чтобы противник не знал, в какой из них нож и откуда будет нанесён удар. При этом локтями боец совершал обманные движения, имитирующие начало атаки. Кстати, надо отметить, что среди дуэлянтов высоко ценилось умение свободно владеть навахой в любой руке. Эта манера прятать в поединке нож за спиной была стара как мир и использовалась бретёрами ещё в XV-XVI веках. Альфред Хаттон в своей книге «Меч сквозь столетия» писал, что когда использовался одиночный кинжал, то есть без какого-либо вспомогательного оружия и защитного снаряжения типа плаща или щита, то было принято перекладывать оружие из руки в руку. Нередко поединок часто начинался в стойке с оружием, спрятанным за спиной, чтобы противник не знал, какой рукой будет нанесён удар[95].

Рис. 31. Principios universales у reglas generales de la verdadera destreza del espadin. Мануель Антонио де Бреа, Мадрид, 1805 г.

Рис. 32. Уловка с падением. Manual del baratero, Мадрид, 1849 г.


Другой популярной уловкой было преднамеренное падение на колени, но выглядевшее так естественно, как будто боец случайно поскользнулся. Он тут же вскакивал и при этом молниеносно наносил удар ножом в пах, «что, — как заметил автор «Пособия», — «разумеется, требовало большой ловкости». Важным техническим элементом было заставить противника моргнуть, чтобы он на мгновение потерял соперника из вида. Автор «Пособия» для этого рекомендовал произвести отвлекающий манёвр, махнув перед лицом противника левой рукой или шляпой, и мгновенно нанести удар в парте баха. Один из путешественников, беседуя в 1874 году с неким молодым испанцем, спросил его, каковы местные особенности владения ножом. «Ну, — ответил тот с улыбкой, — главное — чтобы я мог вас убить, а вы бы меня не сумели». — «Хорошо, и в чём же разница между нами? С чего бы ты начал?» — «Ну, я бы заставил вас моргнуть и в этот момент нанёс бы вам удар» — «И как же ты заставил бы меня моргнуть?» «А вот так», — произнёс он, махнув левой рукой перед глазами автора. «Да, но ведь я мог бы сделать то же самое». «А вы попробуйте», — ответил испанец. Автор попытался заставить его моргнуть, но убедился, что это невозможно, хотя он несколько раз махнул рукой вверх и вниз, почти касаясь ресниц парня. Его чёрные глаза неотрывно следили за каждым движением. «Было ясно, что его глаза в отличии от моих были к этому привычны», — с досадой заключил автор[96]. Хочу отметить сходство этого тактического приёма с аналогичной уловкой в боксе. В этом спорте, чтобы ни на мгновение не терять противника из вида, также крайне важно умение не мигать и не реагировать на отвлекающие движения левой руки противника перед глазами.

Все удары у тирадоров делились на истинные — вердадеро и финты, или финихидо. Если вердадеро наносили для того, чтобы ранить противника, то финихидо лишь для отвлечения внимания. На практике это значило, что, показав удар в парте альте, на самом деле его наносили в парте баха и, соответственно, наоборот. Использовались и такие хитрости, как развязанный широкий пояс фаха, конец которого бросали под ноги противнику с тем, чтобы, когда тот наступит на него, дёрнуть пояс на себя и вывести его из равновесия. Этот совет из «Пособия» неоднократно подвергался резкой критике «знатоков» и высмеивался как абсурдная фантазия автора, и поэтому для его реабилитации позволю себе небольшой комментарий. Возникшее недоразумение связано с недостаточным знанием реалий и ритуальной доставляющей этих народных поединков. Разумеется, просто бросить конец пояса на землю и ждать, когда противник поспешит наступить на него, и в самом деле было бы абсурдом. Соперник должен быть слепым, патологически доверчивым или клиническим идиотом, чтобы попасться на такой примитивный трюк. Всё это верно. Однако, подобный элемент мы встречаем и в других ножевых культурах, например, в Аргентине, где потомки испанских переселенцев — гаучо в поединках спускали на землю край накидки-пончо.

Неужели и там у всех был атрофирован инстинкт самосохранения, иначе как аргентинским пастухам удавалось заманивать соперников на эту скользкую дорожку? На самом деле всё значительно проще — речь идёт об одном из многочисленных дуэльных ритуалов. В испанской традиции народных дуэлей намеренно опустить на землю конец пояса или пончо означало бросить вызов на поединок, а наступить на пояс — принять вызов. Ну а когда противник одной или двумя ногами уже стоял на поясе или пончо, дальше уже всё было делом техники. Мы ещё вернёмся к этому ритуалу в главе, посвящённой культуре народных дуэлей Аргентины.

Другим популярным трюком было утяжелить один конец пояса за счёт вшитых монет или камней и, улучив момент, попытаться захлестнуть и спутать им ноги противника на манер аргентинского болас, используемого гаучо. Кроме этого, можно было бросить в лицо противника шляпу, щепоть табака или горсть земли, наступить ему на ногу, пнуть в живот или сделать подножку, с помощью которой легендарный боец на ножах Монтес убил в поединках одиннадцать человек[97]. Можно было испуганно заглянуть противнику за спину, сделав вид, что там кто-то стоит, и тут же атаковать. Или просто отвлечь внимание, ткнув ему пальцем под ноги с криком: «Осторожно, не споткнись!»

Полковник Кроуфорд, ставший очевидцем поединка испанца с английским офицером, вооружённым саблей, описал одну из подобных уловок навахерос. Он вспоминал, что англичанин начал терять терпение и его отчаянная храбрость побуждала его положить конец схватке. Один из зрителей, старый тореадор, стоявший в толпе и внимательно следивший за поединком, заметил его нетерпение и сообщил другим зрителям, что офицер уже обречён. В этот момент всем показалось, что плащ соскользнул с руки испанца, и пока он неуклюже пытался его поднять, то на какой-то миг отвернулся от противника. Англичанин решил, что настал нужный момент, и бросился в атаку, намереваясь нанести сабельный удар в голову соперника, но вдруг вскрикнул и рухнул на землю. Оказалось, что падение плаща всего лишь служило уловкой, которая должна была ввести соперника в заблуждение, спровоцировать неосторожное движение и заставить его открыться. Приняв удар на плащ, навахеро одновременно с быстротой молнии рванулся вперёд на противника и нанёс ему распарывающий удар ножом снизу под рёбра с левой стороны. Сила удара, дополненная энергией прыжка, была такова, что наваха почти перерубила тело офицера поперёк живота так, что верхнюю и нижнюю половину туловища соединял только позвоночник, в то время как самого навахеро надёжно защитил сложенный в несколько слоёв шерстяной плащ[98].

Рис. 33. Дуэль на навахах. Франсиско Гойя, 1812–1820 гг.

Рис. 34. Метание навахона. Гюстав Доре, 1865 г.


Не обошло «Пособие для баратеро» вниманием и метание навахи, хотя автор уточнил, что этот обычай более распространён среди моряков. «Наваха, — писал он, — привязана к поясу длинным шнуром. Бойцы кидают ножи с поразительной точностью, безошибочно попадая в выбранную точку на груди или животе». Однако сам автор «Пособия» не рекомендует метать нож, мотивируя это тем, что «эти люди упражняются в метании ножей с детства, а у новичка высока вероятность промаха, что несёт для него высокий риск»[99]. Также и сэр Ричард Бёртон отмечал, что искусству метания ножа испанцы начинали учиться с детства[100]. Лучшими метателями ножей считались баратеро. Ричард Форд утверждал, что истинный баратеро может метнуть наваху в дверь через всё помещение так же быстро и точно, как выпущенную из ружья пулю[101] Ему вторит Давилье, восхищавшийся точностью, с которой испанцы бросали ножи и «пронзали ими тела неудачливых бойцов». Также барон был поражён и удивительной ловкостью, позволявшей андалусцам уворачиваться от летящих клинков[102]. Не оставил незамеченным метание навах и Василий Петрович Боткин. В «Письмах об Испании» он отмечал, что гранадские цыгане были известны ловким метанием ножей, которыми попадали в цель с дистанции, превышающей двадцать шагов[103]. Известный испанский теолог, Хосе Мария Бланко Креспо, более известный как, Джозеф Бланко Уайт, вспоминал, как однажды матадор Пепе Ийя, мгновенно убил быка, метнув ему в шею специальный обоюдоострый нож «пунтийа», или как его ещё называют «cuchillo de remate», обычно используемый в корриде или на охоте при добивании раненого животного[104]. Пунтийю зрители могли увидеть в экранизации цикла романов Артуро Переса-Реверте «Капитан Алатристе», где этим ножом орудовал сумрачный персонаж Вигго Мортенсена.

Одна глава «Пособия для баратеро» посвящена и такому экзотическому виду оружия, как ножницы — тихерас, или, как их называли цыгане, качас. Ножницы являлись преимущественно цыганским оружием, так как в Андалусии, как и повсюду в Европе, именно цыгане занимались торговлей лошадьми и работали стригалями, поэтому вполне естественно, что при необходимости они пускали в ход свой рабочий инструмент, всегда находившийся под рукой. Ну и, кроме этого, ножницы представляли собой прекрасный образчик легитимного оружия, что, учитывая суровые испанские законы, было немаловажным фактором. Закрытыми их использовали в поединках так же как и нож, или же удары наносились открытыми ножницами, оставлявшими две раны[105]. Также и Шарль Давилье упоминал о «tijeras» — огромных ножницах, около 60 сантиметров в длину, которыми стригали — «esquiladores» стригли своих коней и мулов и использовали в качестве оружия самозащиты. Барон также отметил, что оружие это в ходу преимущественно у цыган, хотя добавил ремарку, что «используют они его достаточно редко, так как цыгане в основном миролюбивы»[106].

Упоминание об использовании ножниц в поединке мы встречаем и в вышедшем в 1881 году сборнике текстов фламенко: «В одной руке у меня ножницы, в другой руке шляпа. Если ты Хуан Урбанеха, то я Мартин Фаранданго»[107]. Из этого отрывка мы видим, что и здесь ножницы использовались в комбинации со шляпой, как нож. Длинные и массивные ножницы XVI–XVIII веков, хранящиеся в музеях холодного орудия в Альбасете и Золингене, в сложенном виде напоминают скорее боевые кинжалы, чем безобидный хозяйственный инструмент, и, возможно, в своё время являлись грозным оружием в умелых руках. Прекрасные образцы этих испанских ножниц-кинжалов можно увидеть и на иллюстрациях к фундаментальному труду об истории ножевого производства, принадлежащего перу Камилла Пажа[108]

Рис. 35. Матадор добивает быка (фрагмент) («Тавромахия», офорт 9). Франсиско Гойя, около 1815–1816 гг.

Рис. 36. Цыган-эскиладор (стригаль). На поясе видны ножницы. Хуан Каррафа, 1825 г.


Немаловажным элементом испанских народных дуэлей являлось ношение дуэлянтами широкого пояса, или фаха. Без этого длинного красного шёлкового пояса, невозможно представить традиционный каталонский костюм. В «фаха» кроме ножа, испанские мужчины носили различные необходимые мелочи, такие как кошелёк, и трубочный табак. Но у каталонского пояса была и другая, более важная функция — предохранять бойца-диестро от ударов ножа. Одна из лекций «Пособия для баратеро» гласила, что «архиважное значение для диестро имеет ношение пояса вокруг талии, для того чтобы частично прикрыть живот и бока, и хоть в какой-то степени защититься от атак противника, особенно от таких опасных ударов, как десхарретазо и виахе»[109].

Навахерос прекрасно разбирались в человеческой анатомии и отлично знали, какие удары убивали, а какие только ранили, какие были более болезненны, а какие менее. Ричард Форд писал, что если в ту эпоху даже хирурги могли быть неопытными, не знать анатомии и не уметь пользоваться скальпелем, то простые люди в основной массе своей точно знали, как использовать нож и куда наносить удары. В том случае, если рана была не слишком глубокой и не широкой, «как церковная дверь», обычно говорилось: «Этот ещё послужит»[110].

Рис. 37. Ножницы в качестве оружия. Дуэль скорняка и портного, Йост Амман, 1588 г.

Рис. 38. Навахеро. El Siglo pintoresco, 1845 г.


А вот как испанскую манеру боя на ножах описал известный шотландский политик и дипломат Дэвид Уркварт, посетивший Испанию в 1848 году:

«Житель Севильи, которому я задал вопрос о частых убийствах, поразил меня, отрицая, что они случаются. «То, что вы слышали», сказал он, «это не убийства, а дуэли». «А как же ножи», возразил я: — он ответил, «Да, нож — это наше оружие; но мы не закалываем, мы фехтуем. У дуэли свои законы, и оружие, это наука». Я подумал, что возможно это фигуральное выражение для грубоватого определения кодекса чести, и попросил его продемонстрировать мне, в чём там заключается наука. «Я не специалист», ответил он, «но если вам интересно, я возьму вас к своему приятелю, которого вы могли бы нанять, так как он лучший боец в Севилье, а со смерти Монтеса, и во всей Андалусии». Я умолял немедленно отвести меня к yuecador, и был проведён во внутреннее помещение, наполненное тюками с контрабандным табаком. Чем мастер и зарабатывал себе на жизнь. Он отказался взять меня в ученики, хотя был не против дать мне пару уроков. При наличии у меня природных данных и при благоприятных условиях, обучению «фехтованию» заняло бы три месяца. Я предложил начать не откладывая, и на следующее утро на рассвете он пришёл ко мне в гостиницу, так как нам была нужна большая комната. В качестве «рапиры» использовался деревянный кинжал, длиной примерно в двадцать сантиметров, напоминавший древний нож для жертвоприношений. Нож удерживался плотно сжатыми пальцами, большой палец располагался вдоль клинка, а лезвие было повёрнуто внутрь.

Вокруг левой руки наматывалась куртка, используемая в качества щита. Мой учитель, принявший стойку, сразу напомнил мне сражающегося гладиатора. Начал он так: «Нож ты должен держать у бедра в правой руке, и никогда не поднимать, пока не будешь готов нанести удар. Финты должны начинаться глазами — глаза, рука и нога должны двигаться одновременно. Смотришь в одну точку, а удар наносишь в другую, и двигайся молниеносно, чтобы нанести порез: corta у huya — ударить и отскочить. Левая рука должна находиться высоко, правая, внизу, колени согнуты, ноги расставлены, ступни направлены вперёд, надо быть готовым отскочить назад или вперёд. Существует три пореза, три защиты и один укол — в нижний уровень, в живот, называемый «St. George au bas ventre». Порез должен идти поперёк плечевой или грудной мышцы, или достаточно низко, на уровне паха, так, чтобы выпустить кишки». Он ничего не знал о нашем фехтовании, был очень удивлён, когда я использовал его, и отметил, какие выгоды приносит обучение этому искусству. В результате, весь курс я прошёл за неделю. В последний день моего пребывания в Севилье он привёл двух мастеров, и мы устроили настоящее сражение, на котором в качестве зрителей присутствовали постояльцы гостиницы. Он похвалил меня, сказав, что опасался меня больше, чем своих двух товарищей, потому что я был подвижней одного, и наносил удары лучше другого.

Стойки, это предмет достойный изучения художника. Это совсем не застывшие позы и острые углы нашего фехтования, но собранные мышцы, сбалансированный корпус, — вместо того, чтобы следить за клинком, тут следят за глазами. Оружие спрятано за рукой и направлено вниз, так, что ни один луч света не упадёт на него. Тут нет боксёрских кулаков и кастетов, нет шлемов и кольчуг крестоносцев, нет римских мечей и щитов. Это выглядит так, как если бы руки человека приравняли к тигриным когтям или кабаньим клыкам. Скорее, это напоминало звериную схватку, чем бой людей. Там были танцующие шаги и сутулая поступь пантеры или льва, хотя, скорее, это была помесь змеи и лягушки, скользящая как первая, и прыгающая как другая.

После промаха правой, ловкий боец может перекинуть нож в левую руку, но когда этот трюк не удаётся, всё неминуемо заканчивается смертью. Метание ножа в противника запрещено правилами. После промаха соперника, можно внезапно бросившись вперёд, пригвоздить его стопу. Самой смертоносной из уловок считается сделать противнику подножку, и бросить его на землю. Плащ или куртка оборачиваются вокруг левой руки, и используются не столько для парирования ударов, как для сбивания предплечья вооружённой руки противника, чтобы его атаки не достигали цели. Защищающая рука оберегается от ранений, так как её повреждение оставило бы левую сторону открытой, а безопасность заключается в контроле вашего противника»[111].

Испанцы не зря придавали такое важное значение поясу фаха. Давилье предостерегал, что если бы пояс вдруг сполз или ослабел, то «тирадор мог оказаться в большой опасности, так как противник не преминул бы воспользоваться его тяжёлым положением»[112]. Популярность ударов в живот — виахес отмечали многие авторы. Например, Василий Боткин писал, что в народных дуэлях самым ловким ударом считалось разрезать живот до внутренностей[113]. Лицо и живот в качестве приоритетных целей указывали в своих фехтовальных трактатах и мастера XV-XVI столетий. Так, Эгертон Кастл, вспоминая известного фехтовального мастера XVI столетия Винченцо Савиоло, отмечал, что в своей работе Савиоло редко говорил об ударах в грудь и гораздо чаще — об ударах в живот и лицо. Лицо было желанной целью, так как оно наименее защищено, а также потому, что боль, залитые кровью глаза и кровавый привкус во рту вызывают страх[114]. Живот и пах всегда считались среди дуэлянтов «лакомым кусочком», и это тоже легко объяснимо. В брюшине, также как и в грудной полости, расположены внутренние органы, и её пронизывает множество крупных кровеносных сосудов. Но в отличие от грудной клетки, живот не защищён корсетом из рёбер, часто останавливавших и отклонявших клинок или менявших траекторию удара. Кроме этого, в истории дуэлей нередки были случаи, когда клинок застревал между рёбрами, оставляя дуэлянта безоружным.

Практически любое колотое ранение живота повреждало крупную артерию или паренхиматозный внутренний орган, что в обоих случаях вызывало массивное кровотечение в брюшную полость. Кроме этого, клинок вносил в брюшину инфекцию, что в условиях развития медицины той эпохи, учитывая отсутствие антисептиков и царившую антисанитарию, в большинстве случаев приводило к перитониту и практически не оставляло жертве шансов на выздоровление. Ведь не зря в 1799 году при составлении инструкции по штыковому бою для австрийских войск Александр Васильевич Суворов настойчиво рекомендовал колоть неприятеля «прямо в живот»[115]. А уж легендарный генералиссимус знал в этом толк. Сергей Николаевич Сергеев-Ценский писал, что при обороне Севастополя русских солдат учили бить штыком только в живот и сверху вниз, а ударив, опускать приклад, так чтобы штык поднимался вверх, выворачивая внутренности. По свидетельству автора, таких раненых было бесполезно относить в госпиталь[116]. Поэтому не случайно после принятия первой Женевской конвенции 1864 года и создания в 1867 году Российского общества Красного Креста мировая общественность потребовала запретить применявшиеся преимущественно русскими штыковые удары в живот, порекомендовав заменить их ударами в грудь. Как прекрасно известно, брюшина эластична, и вследствие этого удар, нанесённый в живот даже ножом с небольшим клинком, мог оставить раневой канал, превышающий длину оружия в полтора, а то и в# два раза. Также стенка брюшины пронизана множеством нервных окончаний, благодаря чему любое ранение в живот очень болезненно.

Всё это было прекрасно известно ещё в античности. Не зря именно удары в живот предпочитали вооружённые короткими колющими мечами греки, спартанцы и римляне. Как правило, удар наносился снизу вверх, под нижний край щита. Подобная техника описана ещё в «Финикиянках» Еврипида, в поединке между Этеоклом и Полиником:

«Осев на ногу левую, свой щит приподнял он и правой сделал выпас..
А так как враг при этом не успел, подвинув щит, закрыться от удара,
Ему в живот уходит лезвие…Тот падает на землю, кровь ручьями
Из раны хлынула, а победитель-царь, считая бой оконченным, бросает
Кровавый меч и голою рукой доспех снимать с поверженного брата
Нагнулся, щит оставив на земле…»[117].
Аналогичную манеру нанесения ударов упоминает и Тит Ливий в описании легендарного единоборства между потомком древнего патрицианского рода Титом Манлием и галлом. Манлия, который был среднего роста, совершенно не смутил гигант-галл. Согласно Ливию, он взял большой пехотный щит и вооружился испанским мечом. Возможно, речь шла о принятом на вооружение римлянами коротком испанском, вернее, иберийском прямом мече «гладиус хиспаниенсис», более известном просто как «гладиус». Хотя, учитывая, сколько образцов вооружения Рим перенял у испанцев, не исключено, что под мечом Тит Ливий имел в виду другой, не менее популярный образчик иберийского оружия — использовавшийся в римской армии широкий кинжал, пугио[118] Но вернёмся к Титу Ливию. Далее произошло вот что:

«Когда бойцы стали друг против друга между рядами противников и столько народу взирало на них со страхом и надеждою, галл, возвышаясь, как гора, над соперником, выставил против его нападения левую руку со щитом и обрушил свой меч с оглушительным звоном, но безуспешно; тогда римлянин, держа клинок острием вверх, с силою поддел снизу вражий щит своим щитом и, обезопасив так всего себя от удара, протиснулся между телом врага и его щитом; двумя ударами подряд он поразил его в живот и пах и поверг врага, рухнувшего во весь свой огромный рост»[119].

Тит Манлий не стал глумиться над поверженным врагом, и только сорвал с его шеи трофей — ожерелье-гривну, торквес, за что и получил прозвище Торкват — Ожерельный. Под щит, в живот предпочитали бить своими кривыми сиками и фракийские гладиаторы. Благодаря дошедшим до нас многочисленным иконографическим источникам мы и сегодня можем увидеть большую часть технического арсенала гладиаторов. Так как искривлённая форма сики значительно ограничивала возможности нанесения ударов, то альфой и омегой техники траексов были нисходящие уколы через верхний край щита в шею или за ключицу, в подключичную артерию, и восходящие удары под нижний край щита, снизу вверх, в пах и живот. В первом варианте «клюв» клинка сики смотрел вниз, во втором — вверх.

Прекрасно видна подобная техника на датированном І-ІІ веками нашей эры терракотовом римском барельефе из Британского музея. На нём изображён поединок двух гладиаторов, фракийца и гопломаха, и фракиец запечатлён в момент нанесения гопломаху нисходящего удара сикой через верхний край щита. Фракиец, также готовящийся нанести подобный удар, изображён и на другом барельефе, найденном в Помпее, на месте, где находилась известная гладиаторская школа. Однако абсолютно те же технические элементы мы видим и на скульптурах и барельефах, изображающих солдат Рима. Так, на одном из подобных барельефов, украшающих колонну Траяна, мы видим римского солдата, который через верхний край щита по рукоятку вонзил кинжал за ключицу фракийскому воину. На другом изображении с этой колонны мы снова видим римского солдата, на этот раз бьющего фракийского воина, вооружённого боевым серпом-фальксом, под щит в живот, снизу вверх. Трудно сказать, привнесли ли эту манеру боя коротким клинком в Рим фракийцы или же сами переняли её у искушённых в воинском ремесле римлян. Хотя, скорее всего, подобная техника и тактика универсальны и всего лишь были продиктованы типом выбранного оружия и размером или формой щита.

На этом мы можем закончить исторические изыскания и вернуться с арен Рима в Испанию золотого века навахи и задаться вопросом, какое оружие держали в руках дуэлянты во двориках Севильи, Мадрида или Малаги. Итак, наваха. Легендарное оружие народных дуэлей. Этот нож многолик. Как следует из второго урока «Пособия для баратеро», называющегося «Имена навахи», среди людей, использующих этот нож, она была известна под разными прозвищами. Я перечислю только часть из них, так как в каждой испанской провинции существовали свои региональные названия. Так, в Андалусии её называли мохоса, чайра и теа, в Севилье те, что подлиннее, — лас дел Сантолио, а в гарнизонах, тюрьмах и среди мадридских баратеро она была известна как корте, херрамиенто, пинчо, хиерро, абанико, алфилер и под многими другими именами[120].


Рис. 39. Испанские ножи XVIII-XIX в. La Coutellerie depuis l’origine jusqu'a nos jours, Камилл Паж, 1896–1904 гг.


Ричард Форд в своём «Путеводителе по Испании» также упоминал и цыганские названия навахи — гланди, чуло, чурри, ла сердани, качас[121]. Словарь сленга андалузских цыган, «кало», приводит такие прозвища, как атакаор, балдео, серда, филосо, бачури, де тахамар[122]. у каталонцев она была известна как эль ганивет или каниф. Пераль Фортон приводит такие названия, как кабритера, чарраска, мачетона, перика. Существовали и игривые метафоры, такие как «корта плума» — «пёрышко» или «мондадиентес» — «зубочистка»[123]. В стихах испанских поэтов наваха являлась в различных метафорах то как «блесна»[124], то как «зарница смерти», или «смертоносная птица», которая, «вьёт гнёзда под левой грудью»[125].

Но, несмотря на обилие названий навахи, некоторые из них появились совсем недавно и являют собой продукт современной коммерческой мысли. Так, например, в работе «Севильская сталь» Джеймс Лорьега приводит такие названия навах, как каррака и севильяна[126]. Но в действительности о том, что термин «каррака» для обозначения навах существовал в XVIII-XІX веках, нет ни малейшего упоминания. Не существовало и какого-то особого эндемичного типа навахи, специфического именно для Севильи. В испанских музеях можно увидеть огромное разнообразие севильских навах различных форм, типов и размеров, которые невозможно систематизировать по каким-либо особым, характерным именно для Севильи признакам. Каррака же в переводе с испанского всего лишь означает трещотку. Видимо, Лорьега имел в виду, что навахи, замок которых имел особый храповый механизм, при открывании издавали специфический трещащий звук. И действительно, иногда эти ножи упоминались как «наваха с трещоткой». Французы, выпускавшие складные ножи с храповым механизмом, также называли их трещоткой, или «кра-кра». Но ни в одной специализированной работе по навахам это выражение в качестве общеупотребительного, специального или сленгового названия не встречается.

Все подобные навахи классифицировались в Испании как «navaja de muelle», или пружинная наваха, что обычно трактовалось как «складной нож с фиксатором». В испанских источниках каррака, кроме как в значении «трещотки», встречается только в трактовке небольших грузовых и торговых судов исламского происхождения, также известных как харрака[127]. В современном латиноамериканском сленге, особенно в мексиканской Тихуане, карракой, очевидно, за её скрипучесть, ещё называют тюремную кровать, так называемую шконку[128]. И тем не менее после выхода книги Лорьеги эти названия прижились и ныне широко используются негоциантами для придания своему товару романтического флёра и экзотического колорита, а бесконечные «карраки», «севильяны» и «малагеньи», бандитским «форсом» своих имён помогают поднимать продажи. Как и другой не менее популярный торговый артикль «бандолера». Хотя, любой посетитель Музея истории бандитизма в андалузском городе Ронда может удостовериться, что испанские бандолерос использовали огромное количество навах всевозможных типов и размеров, которые невозможно объединить в группу по какому-то конкретному характерному признаку.

Существует любопытная легенда, хотя и не связанная с ножами, которая гласит, что трещотки-карраки играли важную ррль в религиозных обрядах средневековой Испании, находившейся в тот период под мавританским владычеством. Согласно этой легенде, деревянные трещотки в виде ящичков на ручке с зубчатым колесом внутри выполняли функцию церковных колоколов, разбитых маврами. Но не исключено, что эта легенда имеет под собой реальную основу. Ахмед ибн Мохаммед аль-Маккари в своей работе об истории мавританских династий в Испании упоминает, что по приказу Мусы и на самом деле разрушали церкви и разбивали колокола[129] и, более того, в одной известной мечети бронзовые лампы были изготовлены из переплавленных колоколов[130].

Известный коллекционер и специалист по навахам, автор нескольких фундаментальных работ по испанским ножам маркиз Пераль Фортон утверждает, что первые упоминания о навахах встречаются в работах XIII–XIV веков. Так, например, среди основных источников он отмечает вышедшую в 1330 году книгу «Libro de buen amor», и изданную в этот же период «Conde Lucanor» Хуана Мануэля. Также он ссылается на цитату из датированной 1537 годом работы «Venesis Tribunal», которая звучит как «жестокой навахой вскрыл нежную грудь», якобы доказывающую бытование навах как боевых ножей[131] Но я считаю, что всё это лишь свидетельствует о существовании термина, но не о бытовании навахи в привычном для нас виде и трактовке. Хотя Фортон и утверждал, что слово «наваха» в значении «нож» использовалось уже в XII–XIII веках, однако я полагаю, что, вероятней всего, речь шла о бритве или скальпеле, так как вплоть до середины XVII столетия термин «наваха» применялся исключительно в этой интерпретации. В пользу моего предположения косвенно свидетельствует и приведённая фраза из «Venesis Tribunal» — возможно речь шла именно о хирургической операции.

Рис. 40. Каррака


Конкистадор Берналь Диас дель Кастильо в 1632 году писал, что индейцы в бою использовали двуручные мечи со вставленными остриями, которые он называл «эспадас де навахас» — бритвенные мечи. И в самом деле, самое популярное оружие Месоамерики, легендарная индейская палица — макуауитль, по обеим сторонам была усажена острыми как бритва прямоугольными осколками обсидиана[132]. А вышедшее в 1644 году пособие по псовой охоте и охоте с луком трактовало «навахас» как «кабаньи клыки[133] Но вскоре интерпретация этого термина начала меняться, и через шестнадцать лет испано-французский словарь, изданный в 1660 году, уже переводит «наваху» как «бритву»[134]. Хотя этот словарь всё ещё упоминает термин «навахас де хавали» в значении кабаньих клыков, но «навахаду» уже трактует в двух вариантах: и как ранение кабаньими клыками, и как удар бритвой. Впервые появляется слово «навахон», которое в этом словаре толкуется как «острый как бритва кинжал», или «штык»[135]. Как правило, в XVII–XIX вв. под этим термином понимали нескладную наваху. Или, точнее, большой кинжал или нож в форме традиционной для навахи.

Многие уважаемые и авторитетные исследователи, включая Пераль Фортона, ведут родословную народного ножа Испании именно от опасной бритвы. Так, Фортон считает, что трансформация латинского «новакула» («бритва») в «наваху» началась в XIII веке, перейдя в форму «навакула», затем «навалия» и только после этого окончательно приняв свой современный вид[136] Мне эта версия представляется достаточно стройной и неплохо аргументированной. В Средние века подобные бритвы являлись главным инструментом городских цирюльников, в чьи обязанности входили не только стрижка и бритьё клиентов, но и пускание крови, услуги дантиста, а также небольшие хирургические операции. Изображения этих архаичных навах можно встретить во многих европейских манускриптах XIII–XIV столетий. Так, например, лежащая на столе бритва-наваха изображена на иллюстрации к датированному 1382 годом труду по хирургии Роландуса Парменсиса. Такой же инструмент используется в качестве скальпеля на гравюрах к вышедшей в 1363 году работе знаменитого Авиньонского хирурга, Ги де Шолиака, «La Grande Chirurgie». Проведение хирургического вмешательства с помощью складной бритвы мы встречам и в более поздних источниках — например, на картине Яна Сандерса ван Хемессена 1555 года. В руках хирурга отчётливо видна предтеча и прототип грозного дуэльного ножа — складная бритва, описанная в медицинских трудах той эпохи, как «navaja de barba», или в просторечье «бритва цирюльника».

Рукоять бритвы на картине Хемессена идентична тем, что ставились на навахи в последующие три столетия — изогнутая, утончающаяся к хвостовику. И клинок, и рукоять типичны для опасных бритв и хирургических инструментов позднего Средневековья, которые можно увидеть в музеях Европы и справочниках-определителях — формой они напоминают нож с клинком «овечье копытце», известный ныне как нож моряка. Подобные складные бритвы-скальпели, датированные началом XIV столетия, также можно увидеть и в монографии Саймона Мура об истории производства складных ножей[137]. Складные бритвы, идентичные хирургическому инструменту изображённому на картине Хемессена, были подняты археологами и с затонувших в 1622 году испанских галеонов «Nuestra Señora de Atocha» и «Santa Margarita». Возможно, они использовались судовыми цирюльниками в качестве врачебных инструментов для оказания помощи морякам во время тяжёлых многомесячных переходов[138].

На иллюстрации к вышедшей в Париже в 1542 году работе известного итальянского юриста XVI столетия Джованни Андреа Алчиато «Emblematum И-bellus» — «Книга эмблем» аллегорическая фигура девушки, символизирующая «In Occasionem» — «Возможность», держит в руке наваху, именуемую в подписи к гравюре «novacula» — бритва. Художник изобразил инструмент цирюльника в знакомой нам канонической ипостаси — с так называемым «скимитарным» клинком, или выемкой на обухе в виде «щучки»[139]. Многие авторы, пишущие о навахах, крайне любят ссылаться на эту иллюстрацию в качестве иконографического источника, якобы свидетельствующего о бытовании подобных ножей в XVI веке. Такая же скимитарная наваха появляется и в издании 1634 года. Но, например, на иллюстрации к этому же изданию, вышедшему несколько ранее, в 1531 году, бритва в руке девушки имеет клинок трапециевидной формы[140]. В изданиях 1548 и 1614 годов «In Occasionem» уже сжимает в руке нечто напоминающее складной серповидный нож, известный как «садовый», а на изображении из «Emblematum libellus» 1618 года, мы снова видим бритву трапециевидной формы. Поэтому могу предположить, что форма ножа на иллюстрациях совершенно не связана с какими-либо реальными образцами и менялась произвольно, в зависимости от фантазии иллюстратора. Полагаю, что знакомый нам хрестоматийный облик традиционной навахи начал формироваться лишь в конце XVII столетия. Складные ножи той эпохи уже несли на себе большую часть элементов декора, который мы видим на испанских навахах и по сей день. Эти ранние навахи не редкость в коллекциях и часто появляются на торгах известных оружейных аукционов, таких, например, как Hermann Historica.

Рис. 41. Бритва цирюльника. Голландия, XV в.

Рис. 42. Наваха поднятая с испанского галеона Nuestra Senora de Atochа, затонувшего в 1622 г.

Рис. 43. Emblematum libellus (Книга эмблем), 1542 г.

Рис. 44. Emblematum libellus (Книга эмблем), 1618 г.


Говоря о родословной навахи, я не могу согласиться с версией Пераль Форто-на о её эндемичном испанском происхождении. Думаю, в большей степени миф об испанской исключительности этого типа ножей обязан своим появлением испанским морякам эпохи Siglo de Ого — Золотого века Испании, устраивавших поножовщины во всех портовых тавернах Старого и Нового Света, а также стараниям художников и писателей костумбристов XIX столетия. Существенный вклад в формирование образа навахи как традиционно испанского ножа внесли и такие романисты, как Сальгари со своим «Чёрным корсаром» и Проспер Мериме, а затем и Бизе с бессмертными героями «Кармен». Хотя на самом деле складные ножи подобной формы и конструкции встречались уже и в имперском Риме I–II веков нашей эры и на драккарах викингов в VIII–IX веках. Как мы видим из манускриптов XIII–XV веков, не редкостью были эти «навахи» также и в Германии, Голландии, Италии и других странах Западной Европы.

Надо заметить, что считающийся каноническим клинок с выемкой на обухе, встречался на «боевых» дуэльных навахах значительно реже, чем это принято считать. Я думаю, что фиксация этого типа клинка в массовом сознании скорее обусловлена его популярностью не у дуэлянтов, а у иллюстраторов, театральных реквизиторов, а в последние десятилетия и у кинорежиссёров. Могу предположить, что далеко не последнюю роль в этом сыграли его хищный профиль и зловещий антураж. Подобные метаморфозы в своё время произошли и с легендарным ножом боуи, когда производители решили, что в маркетинговых целях следует изменить форму клинка незамысловатого прототипа, выглядевшего как заурядный кухонный нож, и придать ему более «опасный» вид.

Но порой, мирные «скимитарные» навахи резали не только хлеб или табак для самокруток. Некоторые из этих ножей выглядывали из-за пояса известных испанских бандитов, и благодаря своим прославленным владельцам даже вошли в историю. Так, например, в альбасетском «Museo de Lietor» хранится образец классической альбасетской навахи со «щучкой», принадлежавшей известному бандиту Рамону Гарсиа Монтесу, более известному как Рамон Рош, промышлявшему в этих местах в конце XIX столетия. Рош, родившийся в Монтеалегре-дель-Кастильо в 1833 году, славился среди местных жителей как романтический и щедрый герой. Как и большинство персонажей народного эпоса, он пользовался всеобщей любовью и уважением. Погиб Монтес в 1891 году от пуль гражданской гвардии и был похоронен в Лиеторе[141].

Когда в результате принятия в Испании безжалостных антиоружейных законов, пальму первенства перехватили фабрики Тьера и Шательро, то перед выходом на испанский рынок французские негоцианты, похоже, прекрасно знакомые с испанскими менталитетом и вкусом, сделали акцент на производство навах с клинком более зловещей и хищной «скимитарной» формы. Стараниями тьерских дизайнеров, почти половина клинка превратилась в жуткий шип с углом на обухе, выполнявшим функцию ограничителя. В результате этих метаморфоз, конструкция клинка стала напоминать «чуру» — нож афганцев из племён Хайберского перевала. Французская наваха марки «Валеро Хун» с подобным плотоядным профилем была верной спутницей ещё одного, не менее прославленного бандолеро Франсиско Лопеса Хименеса, известного как Кантильянский лодочник, он же, Андрес-лодочник или просто, Курро Хименес. Он родился в Кантильяне в 1819 году и слыл таким же романтическим героем и народным любимцем, как и Рош. В 1849 году Курро разделил судьбу своего соратника по нелёгкому ремеслу и был застрелен солдатами гражданской гвардии[142]. Почти через 150 лет после смерти он стал героем невероятно популярного телевизионного сериала, который шёл в Испании в 1976–1979 годах. Все испанские мальчишки играли в благородного и весёлого Курро, а магазины детских игрушек были забиты пластмассовыми копиями неразлучной навахи Андреса-лодочника. И испанское поколение 60-70-х, вспоминая детство, в первую очередь ностальгирует о пластмассовых навахах Курро.

Но предприимчивые и дальновидные оружейники из Тьера и Шательро решили не ограничиваться хищным профилем клинка и продолжили драматизацию антуража своих изделий, экспортировавшихся на рынок Испании и Латинской Америки. Следующим маркетинговым ходом стало придание навахе сходства со змеёй. Для этого достаточно было обыграть популярный девиз, традиционно гравировавшийся испанцами на клинках своих ножей, который гласил: «От укуса этой змеи нет противоядия». И сама вытянутая, изогнутая и сужающаяся к «хвосту» форма навахи просто взывала к подобной трактовке. Некоторые авторы считают, что для придания навахе большего сходства со змеёй её рукоятку французы стилизовали под форму, характерную для одной из самых опасных представительниц вида — гремучей. Так, верхняя часть больстера якобы изображала плоскую голову «гремучки», а хвостовик рукоятки, украшенный шариками, должен был символизировать печально известную трещотку на конце хвоста.

Кроме этого, для довершения образа на храповый замок навах стали добавлять зубья, что не имело рационального объяснения и не несло никакой практической нагрузки. Но зато благодаря этому новшеству теперь при отрывании наваха издавала грозный звук, сходный с тем, что издаёт с помощью трещотки на хвосте рассерженная змея. Этот тип рукояток навах так и называется во французской оружейной традиции — «queue de crotale» — «хвост гремучей змеи». Как писал в 1902 году аделаидский «Advertiser»: «Если наваха снабжена трещоткой, то при открывании она издаёт звук, напоминающий предостережение гремучей змеи. Это добавляет драматизма и демонстрирует любовь к хвастовству и позёрству, что так типично для испанцев»[143].

Рис. 46. Мавританская лампа. The Industrial Arts in Spain, Хуан Рианьо, 1879 г.


Иногда даже встречаются французские навахи, полностью стилизованные под гремучую змею. Хотя, согласно версии автора «Индустриального искусства Испании» Хуана Рианьо, ряд шариков на конце рукоятки навахи мог быть скопирован с традиционных мавританских масляных ламп, распространённых на Иберийском полуострове в период арабского владычества[144]. И действительно, судя по изображениям этих бронзовых ламп, не исключено, что именно они и послужили прототипом при декорировании навах, а французы просто воспользовались этим сходством, разыграв беспроигрышную карту столь любимого испанцами «смертоносного» антуража.

Но всё это не более чем предположения и, возможно, на самом деле этот элемент декора рукоятки имел совершенно другое происхождение. В пользу этих сомнений свидетельствуют и находки складных ножей раннего Средневековья в других странах Европы. Так, например, складной железный нож с бронзовой рукояткой, хвостовик которой стилизован в виде шарика, был найден в Оксфордшире (Англия). Возможно, что такая форма хвостовика была обусловлена простым копированием металлического наконечника ножен.

Формированию наводящего ужас смертоносного образа навахи способствовали и торговцы из бесчисленных оружейных лавок Испании. Так, подобную жутковатую презентацию товара описал в своих воспоминаниях российский офицер Николай Не-ведомский: «Альбацете, городок в Мурсии, славится по всей Испании ножами лучшего закала. Притом Альбасет с такими закоулками, что испанцу, купившему нож, не надо далеко идти, чтоб без опасения испытать на прохожем доброту своей покупки. Зайдите к продавцу ножей. Он разложит их перед вами целыми грудами различной длины и ширины и, если хотите, скажет вам, как употреблять нож сообразно его величине. Когда кабальеро дорого ценит свою кровь и не хочет больше видеть глаз своего неприятеля — какого-нибудь еретика, «нового христианина», то лучше не надо этого маленького ножа. Правда, он немножко больше перочинного ножика, но стоит только крепче схватить рукоятку и наровить концом в спину между плеч, он не повернёт головы, чтобы показать свои глаза тому, кто не хочет видеть его глаз. Этот маленький нож точно такой длины, какая нужна для того, чтобы при ударе в спину между плеч конец дошёл до сердца. О, я вижу, что кабальеро — старый христианин, не любит смотреть в спину своему неприятелю. Вот нож для удара спереди: только стоит его концом коснуться груди, повести руку вниз, и желудок у ног кабальеро! Притом эту наваху можно спрятать за пазуху, как сигару, но когда у кабальеро есть красавица со слабыми нервами, которой не нравится пазуха с ножом, тогда кабальеро может опустить его в сапог правой ноги, разумеется, рукояткой вверх, чтобы в случае надобности стоило только протянуть руку по шву и немножко наклониться… Может быть, кабальеро хочет прославиться в глазах католического короля и всех мадридских красавиц: вот наваха, которую можно смело скрестить с рогами андалузского быка… Может быть, кабальеро не любит, чтобы к нему на улице, на дороге, подходили слишком близко добрые и недобрые люди: вот наваха такой величины, что и старый христианин, увидя её рукоятку, торчащую из-за пазухи кабальеро, скорее возьмёт в сторону, нежели решится посмотреть, каков клинок у такой рукоятки»[145].

Очевидно, схожая практика продаж была достаточно широко распространена в Испании, так как и Ричард Форд писал в 1855 году, что, согласно местной поговорке, основное предназначение испанского ножа — это «резать хлебушек и людей». Когда испанские ножовщики расхваливали свой товар, то говорили: «Es bueno para matar» («Хорош для убийства»)[146].

Путешествовавший по Испании Эдмондо Де Амичис описал встреченных им как-то раз на вокзале продавцов ножей и кинжалов, которые предлагали туристам свой товар, так же как в Италии мальчишки предлагали газеты и прохладительные напитки. И сам Амичис и другие путешественники не удержались и приобрели себе ножи, и жандармы даже похвалили одного из них за хороший выбор при покупке. Он вспоминал, как мальчики толклись перед продавцами ножей и кричали: «Купи и мне такой!», а мамы им отвечали: «Я куплю тебе самый большой, но потом». «О, счастливая Испания!» — воскликнул я и с сожалением подумал о наших варварских законах, запрещающих невинное развлечение с небольшим холодным оружием», — с горечью писал Амичис[147].

Нередко наваха ассоциировалась у испанцев с пистолетом, и её не открывали, а «взводили». Так, по замечанию Форда, щелчок, производимый механизмом фиксатора при открывании ножа, был также приятен уху испанца, как для англичанина звук взводимого пистолетного курка[148]

Рис. 47. Продавцы ножей. Луис Эскобар, Альбасете, 1927 г.


Учитывая, что в первую очередь наваха была обычным бытовым ножом, использовавшимся для всевозможных хозяйственных нужд, соответственно и размеры её сильно варьировались. Так, например, Василий Петрович Боткин описал типичную наваху как складной нож с лезвием в форме рыбки и клинком длиной четыре вершка, то есть около 18 сантиметров[149]. Давилье писал, что длинное, остроконечное, как игла, лезвие навахи расширяется в средней части, напоминая по форме рыбу[150]. Также и согласно Пераль Фортону клинки большинства навах колебались в пределах тех же 18–24 сантиметров[151]. Что являлось стандартным размером для «navaja de defense», или «navaja de combat» — навах предназначенных для использования в дуэлях. Хотя, дуэльные образцы, которые мне довелось видеть у известного коллекционера холодного оружия месье Жан-Франсуа Лальяра, в закрытом виде достигали и 40–50 сантиметров в длину. Навахи же с клинками, превышавшими в длину 60 см, так называемые «navaja de muestra», или выставочные, несмотря на свой грозный вид практического значения не имели и украшали витрины оружейных лавок[152]. Для удобства манипуляции такими ножами их вес обычно снижался за счёт сужения клинков и утяжеления рукояток. Таким образом, выставочная наваха скорее выглядела как длинный стилет или как складная шпага. Большие «боевые» навахи получили остроумное прозвище «сантолио», или, вернее, «Санто Олео»[153]. Антонио Флорес писал в 1848 году, что существует некий вид навах, которые андалусцы называют del Santo Oleo, так как удар её клинка несёт мгновенную смерть и избавляет священника от необходимости совершать соборование умирающего[154].

Кстати, немало копий было сломано в ожесточённых дебатах по поводу реалистичности длины навах на изображениях из различных иконографических источников. Так, наибольший резонанс в своё время вызвало обсуждение известной гравюры Гюстава Доре, на которой изображён приготовившийся к поединку баратеро. Доре обвиняли в драматизации сценки с помощью навахи гипертрофированных размеров. Праведный гнев критиков был вызван якобы непомерной длиной ножа, который держал в руке навахеро[155]. Однако, если учесть, что средний рост андалузских мужчин середины XIX века был около 160 сантиметров[156], и соотнести его с размером ножа на гравюре, то выходит что длина клинка навахи у Доре составляла около 50 см. Хотя это несколько превышало типичные для боевых навах габариты, но и не являлось чрезмерной гиперболизацией.

Рис. 48. Дуэль на навахах «del santolio» (santo oleo). Гюстав Доре, 1865 г.


В 1853 году Теофиль Готье в своих путевых заметках об Испании писал, что длина навах колебалась от десяти сантиметров до метра и что некоторые махо таскали ножи, в открытом виде не уступающие по размерам сабле[157]. И Давилье, описывая размеры этих ножей, заметил, что некоторые навахи достигали более ярда в длину[158]. И речь шла явно не о выставочных декоративных образцах. Джозеф Таунсенд, посетивший Испанию в 1786–1787 годах, вспоминал, как его проводник приобрёл в одной из оружейных лавок Гуадикса наваху с сорокасантиметровым клинком, удерживаемым мощной пружиной. «И хотя я первый раз держал в руках подобное оружие, моё воображение тотчас же подсказало мне, в каких целях оно использовалось», — писал Таунсенд[159].

При обсуждении этой гравюры звучали и обвинения Доре в плагиате. В качестве доказательства приводилась картина испанского художника-костумбриста Антонио Медина Серрано, на которой изображена андалузская бытовая сценка, одним из персонажей которой является тот же самый баратеро, что и на гравюре Доре, но с одной разницей — его наваха значительно меньше. Обвинители художника утверждали, что именно у Серрано Доре и украл этот сюжет, для драматичности увеличив наваху. И действительно, оба баратеро похожи до мельчайших деталей, как однояйцевые близнецы. Но у этой теории есть одно серьёзное «но»: испанский художник Антонио Медина Серрано, известный под псевдонимом Антонио Медина, родился… в 1944 году, через 71 год после смерти Гюстава Доре.

Рис. 49. Бретёр с навахой. Гюстав Доре, 1865 г.

Рис. 50. Жители Кордовы. Гюстав Доре, 1865 г.


Если бы обвинители Доре удосужились взглянуть на биографию автора «первоисточника», то выяснили бы, что наш современник Серрано учился в Школе керамики, а затем в Школе изящных искусств Сан-Фернандо. Увлекался реставрацией живописи костумбристов XIX века, что нашло отражение в его собственных работах. В том числе в качестве образцов для подражания он использовал полюбившиеся хрестоматийные образы, как это и произошло с баратеро Доре. В 1983 году он открыл свою первую индивидуальную выставку, — серию полотен с жанровыми сценками из жизни Мадрида. Серрано работал преимущественно в фольклорном жанре, любовь к которому приобрёл в период реставрации картин Фортуна, Мадрасо, Хименеса Аранда и других мастеров XIX века. Таким образом, приходится констатировать, что не Доре увеличил, а Серрано уменьшил оружие баратеро. Тем не менее, это заблуждение продолжает жить и кочевать по различным изданиям. Так, например, мы можем найти эти два изображения вместе даже в работе Пераля Фортона «La navaja española antigua»[160].

Зная склонность испанцев к драматическим эффектам и их патетичность, можно было бы предположить, что одним приданием навахе сходства со змеёй всё не ограничится. Следующим на очереди элементом декора, предназначенным для привлечения экзальтированных покупателей, стали продольные бороздки на клинках, заполняемые красной краской, призванной имитировать стекающие по лезвию ручьи крови[161] Не один путешественник, побывавший в Испании, приобрёл наваху с клинком, украшенным «кровавой» гравировкой, подразумевающей запёкшуюся кровь, и с угрожающим мотто[162].

Мотто. Конечно же, этим ножам не хватало завершающего аккорда, вишенки на торте. Ими стали выгравированные и вытравленные на клинках высокопарные девизы, доставшиеся навахам в наследство от их грозных предшественниц — боевых шпаг. Некоторые авторы считают подобные гравировки исключительной привилегией «благородного» оружия нобилей, но это не более чем расхожее заблуждение. Даже столь популярный на клинках старинных толедских шпаг высокопарный девиз «No me saques sin razón ni me envaines sin honor», что значит «Не доставай меня без причины, не прячь без чести», перекочевал на навахи. Кстати, саблей с толедским клинком, украшенным подобной гравировкой, был вооружён печально известный генерал Кастер, погибший в сражении с объединёнными силами индейцев в битве при Литл-Бигхорн в июне 1876 года[163]. Вот лишь небольшая часть подобных девизов на навахах, которые приводит Пераль Фортон:

«Viva mi dueno!» — «Да здравствует мой господин!» («Слава моему господину!»);

«Viva el honor de mi dueno!» — «Да здравствует (славься) честь моего господина!»;

«Viva el valor de mi dueno i senor!» — «Славься доблесть моего господина и хозяина!»;

«Vivan mis duenos valerosos, que quien solo a mirarlos se atreviere sen, mis colmillos venenosos!» — «Да здравствуют мои отважные хозяева! Кто осмелится взглянуть на них, почувствует мои ядовитые клыки!»;

«Viva la libertad!» — «Да здравствует свобода!»;

«Viva Figueras!» — «Да здравствует Фигерас (город в Каталонии)!»;

«Viva el amor!» — «Славься, любовь!»;

«Soy de ипо solo» — «Я принадлежу лишь одному»;

«Soy de mi dueno у senor» — «Я принадлежу моему владельцу и господину»;

«Defensa de mi dueno» — «Защищаю своего господина»;

«Soy defensa de mi dueno» — «Я защищаю своего господина»;

«Soy defensa del honor de mi dueno» — «Я защищаю честь своего господина»;

«Soy defensa de mi dueno i senor» — «Я защищаю своего владельца и господина»;

«Soy de mi dueno, a quien sirvo» — «Я принадлежу моему владельцу и служу ему»;

«Soy defensora de mi dueno solo у viva» — «Я защитница своего хозяина»;

«De mi dueno sola» — «Принадлежу только владельцу»;

«Si esta vibora te pica no vayas por unguento» — «Если эта змея ужалит, припарки не помогут»;

«Si esta vibora te pica no acudas a la botica» — «Если эта змея ужалит, аптека уже не понадобится»;

«Si esta vibora te pica no vayas por unguento a la botica» — «Если эта змея ужалит, аптечные припарки не помогут»;

«Al que esta sierpe, рог azar, le pica, que no busque remedio en la botica» — «Если вдруг эта змея ужалит, не найдёшь противоядие в аптеке»;

«Sinо а ипа dama» — «Я служу даме»;

«Prendida еп la liga defiendo a mi senora» — «Затаилась за подвязкой и защищаю свою госпожу»;

«No те abras sin razon ni mi cierres sin honor» — «Не раскрывай меня без повода, не складывай без чести»;

«El que desnuda у еп accion те viere, prevenga testamento у sepultura, que mi hoja siempre mala cuando hiere» — «Когда меня достанут и пустят в ход, готовь завещание и могилу — мой клинок не знает пощады»;

«El hombre propone у Dios dispone» — «Человек предполагает, а Бог располагает»;

«Soy sola para cortar» — «Я только для пореза»[164].

Ричард Форд пишет, что, когда в 1820 году распалась испанская империя, роялисты гравировали на своих ножах девизы: «Peleo a gusto matando negros», а на обороте — «Миего рог mi Rey» («Убийство мерзавцев — это удовольствие!», «Я умру за моего короля!»). Выражения «negros» и «carboneros» использовались в Испании для обозначения бесчестных политиков[165].

Но навахи славились не только экзотическим видом и патетическими гравировками — нельзя не упомянуть и высокое качество испанских клинков. Пераль Фортон отмечал, что важнее всего был материал, используемый для изготовления клинка, его обработка, качество — например, великолепная сталь из Мондрагона[166]. Проверка качества клинка навахи, как правило, была очень тщательной, но, конечно же, это зависело от способностей кузнеца. Например, высококвалифицированные кузнецы с хорошей репутацией из Альбасете, чтобы продать нож, должны были пробить монету, не повредив остриё ножа[167]. Также и Петерсон в своих «Кинжалах и боевых ножах Западного мира» писал, что, несмотря на низкое происхождение и предназначение этих ножей, сталь их была прекрасной и отличалась хорошей закалкой[168]. Качество стали навах отмечали многие авторы, побывавшие на Пиренеях в XIX веке. Посетивший Испанию русский офицер писал: «Вообще эти ножи худой работы, но драгоценны по своему закалу — трудно притупить конец такого ножа, который прорезывает с одного раза немелкую серебряную монету»[169].

Несмотря на прекрасную закалку своих ножей, испанцы обращались с ними бережно, старались лишний раз не использовать «всуе» и предпочитали не давать в чужие руки. Воевавший несколько лет против Наполеона бок о бок с испанцами корнет второго волонтёрского казачьего полка барона Боде Николай Неведомский вспоминал: «Испанец не отрежет своим ножом куска мяса, ломтя хлеба — он бережёт свой нож против человека. И в голоде, бывало, испанец сперва несколько раз подумает, а потом уже решится своим ножом отрезать себе хлеба или мяса. Угрюмое non, caballero! Или ругательное carajo! были ответом русскому, попросившему ножа со всей бивачной учтивостью»[170].

Как я уже упоминал, Пераль Фортон утверждает, что наваха — специфическое и характерное только для Испании оружие, имеющее эндемичное испанское происхождение, и что навахообразные ножи начало шествие по миру именно из Испании. Насчёт эндемичности и уникальности не соглашусь, однако приходится констатировать, что и действительно, до XIX века это оружие не было особо распространено в других уголках Европы или в Азии. Хотя уже в XVIII веке типично испанские навахи производились в Англии, Германии, Франции, Португалии, Италии, Югославии и Греции. Правда, в Северной Африке её не знали. В Латинской Америке, и особенно в Мексике, наваха была широко известна, так как многие испанские оружейники, особенно выходцы из Толедо, когда в Испании кузнечное искусство пришло в упадок, решили попытать счастья в Новом Свете. Производились навахи и на Апеннинах. Хотя навахи выпускались и в некоторых других регионах, но особой славой пользовались ножи, изготовленные в испанских провинциях Альбасете, Альмерия, Куэнка, Мурсиа, Толедо, Барселона и Сарагоса. В Новом Свете наваха появилась в конце XVI века. В Пуэбло-де-Лос-Ангелос в Мексике в этот период процветало производство холодного оружия, основанное оружейниками с Пиренейского полуострова, работавшими согласно традициям и обычаям толедских мастеров прошлого[171]. Куда только не закидывало испанские навахи, и какие только причудливые формы они не принимали вдали от родины! Так, Камил Паж в своей работе описывает навахи боснийского и турецкого производства[172]. В Узбекистане местные версии каталонской навахи известны под именем чол гюзар. И большинство дуэльных ножей соседней Италии несёт на себе явные следы испанского влияния.

И в заключение пара слов о нескладных ножах, использовавшихся в поединках, — кучийо, пуньялах и навахонах. Давилье писал, что испанский кинжал крайне напоминал корсиканский стилет, клинок его иногда имел множество отверстий, а лезвие было зазубрено с таким расчётом, чтобы оставить более опасную рваную рану. Кинжал был излюбленным оружием моряков и преступников, и от навахи он в первую очередь отличался тем, что использовался преимущественно для уколов. У испанского кинжала была короткая и толстая рукоять, формой напоминающая яйцо, и обоюдоострый или четырёхгранный клинок[173]. Согласно «Пособию для баратеро», техника владения кинжалом была практически идентична той, что использовалась при работе навахой, и не имела каких-то особых специфических нюансов, поэтому подробней останавливаться на ней мы не будем[174].

По мнению некоторых авторов, таких как Пераль Фортон, декор испанских ножей XVIII-XIX веков несёт на себе следы вестготского и мавританского влияния, что особо заметно в украшении рукояток[175]. О мавританских мотивах в испанском оружии упоминает и Хуан Факундо Рианьо в своей книге «Индустриальное искусство Испании», изданной в 1890 году. Так, например, он писал, что в Альбасете находилось несколько производителей оружия, славящихся своей закалкой ножниц, кинжалов и ножей, форма клинков которых не может скрыть мавританское происхождение. Изгнав морисков, испанцы сохранили их производства, и нередко можно встретить ножи и кинжалы, изготовленные в католической Испании в конце XVIII века, но которые, тем не менее, покрыты арабскими надписями и стихами из Корана. Так, Рианьо как-то попал в руки подобный кинжал, на одной стороне которого была гравировка на арабском: «Я непременно убью своих врагов с помощью Аллаха», а на другой: «Фабрика навах Антонио Гонзалеса, Альбасете, 1705»[176].

Нельзя сказать, что правителей Испании не беспокоил задиристый и строптивый характер подданных, их страсть к независимости и привычка решать все проблемы ударом ножа. Пока королевские эдикты не лишили простых испанцев права на ношение оружия, у законодательной власти не было и нужды издавать какие-либо особые указы, направленные на борьбу с ножами, а следовательно, и с дуэлями на них. Но вскоре всё изменилось. Можно смело сказать, что вся истории Испании Нового времени — это бесконечная череда попыток испанских монархов обуздать буйный нрав своих несговорчивых и темпераментных подданных, которые в свою очередь старательно избегали монаршей опеки и заботы, ревниво оберегая свои древние привилегии.


Рис. 51. Испанский охотничий нож. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna, Флоренция, 1983 г.


Первым шагом, призванным регулировать производство и оборот холодного оружия, а также работу ремесленных гильдий, изготавливающих это оружие, очевидно, можно считать 38-й, 39-й, 40-й и 41-й законы Устава Саламанки, принятые в правление первого испанского монарха из Бургундской династии, короля Кастилии Альфонсо VII, правившего с 1127 по 1157 год. Среди запрещённых к ношению предметов, таких как мечи и копья, законы уже упоминают и «cochiello con pico», или, в переводе со старокастильского, «остроконечные ножи»[177].

В последующие годы указы и эдикты, регулирующие оборот различных образчиков холодного оружия, издавались достаточно редко, порой их разделяли десятки лет и даже столетия. Так, подобные монаршие указы появлялись в 1420,1512,1527 и 1591 годах. Но эти ордонансы не столько уделяли внимание дуэльным забавам кабальерос, сколько регулировали и регламентировали работу производств и гильдий оружейников, как, например, изданный Карлосом II указ о Толедской гильдии оружейников от 1689 года[178].

Началом вяло тянувшейся с переменным успехом, то затухавшей, то разгоравшейся, то либеральной, то предельно жестокой, многовековой кампании по разоружению испанцев, вероятно, можно считать закон, изданный на одном из Канарских островов, Тенерифе, входившем в испанскую юрисдикцию. Этот принятый в 1707 году закон гласил, что «запрещено носить холодное оружие в здании муниципалитета, в мясной и рыбной лавке, в доме терпимости или играя в шары». Маврам же, неграм и рабам позволялось иметь только затупленные ножи не длиннее пяди, то есть восемнадцати сантиметров[179].

После этого испанских законодателей прорвало. Возможно, причиной стало то, что с 1700 по 1715 год Испания находилась под сильным французским влиянием, а французская исполнительная власть, в отличие от испанской, как мы увидим в следующих главах, прекрасно умела наводить порядок и жёстко контролировать соблюдение законов. Следующий эдикт увидел свет всего через 14 лет. Монарший указ основателя испанской линии Бурбонов, Филиппа V, изданный в Лерме 21 декабря 1721 года, гласил, что на всей территории Испании запрещено использование ножей и кинжалов, а при поимке виновные в нарушении сего указа будут приговорены к 30 дням тюрьмы, 4 годам ссылки и 12 дукатам штрафа[180]. А меньше чем через год, в 1722 году, Совет Кастилии дополнил этот указ следующей фразой: «Мастерам-оружейникам предписывается не изготавливать ножи и ломать уже готовые»[181]!

Этот указ ударил по кинжалам, а также нанёс серьёзный урон производству столовых приборов. Джозеф Баретти отметил, что Филипп V под страхом жестоких наказаний запретил каталонцам носить ножи и использовать любые другие виды оружия. Даже на обеденном столе им разрешалось иметь не более одного столового ножа, да и тот должен был быть прикован к столу железной цепочкой[182]. Также и Джон Адамс писал в своих путевых заметках о каталонцах, что среди прочих ограничений им было запрещено носить традиционные шляпы, белую обувь и большие коричневые накидки. Кроме этого при свете дня они не осмеливались носить какое-либо оружие — в каждой таверне был один-единственный нож, прикованный цепью к столу, так чтобы все могли его использовать[183]. Могу предположить, что эта драконовская мера являлась следствием подавленного в 1714 году восстания каталонцев, о которых Боткин сказал, что они «tienen mucho valor у gran gusto рог las batallas» («очень храбры и большие охотники до сражений»). Также после этого восстания их лишили всех привилегий[184].

Не успели оружейники Толедо и Альбасете схватиться за голову, подсчитывая убытки, как законодатели нанесли очередной удар, на этот раз по покупателям их продукции. Королевский указ от 19 марта 1748 года запрещал на всей территории Испании такое оружие, как кинжал, трёхгранный стилет, наваха, дага, ножи с большим и маленьким фиксированным клинком и карманные ножи. Если преступник был благородного происхождения, то его приговаривали к 6 годам тюрьмы, а если низкого — то на тот же срок к каторжным работам в рудниках. Такие же наказания распространялись и на мастеров-оружейников, хозяев магазинов, торговцев и даже старьёвщиков, а уже изготовленные ножи должны были быть затуплены или вывезены из Испании. Эти кары также распространялись и на поваров, слуг, экономов и кучеров в случае их появления с оружием вне службы[185].

По формулировкам этих законов можно проследить всю эволюцию оружия, использовавшегося в народных дуэлях. Закон от 13 марта 1753 года запрещал как маленькие, так и большие остроконечные навахи, в которых применялась пружина или поворачивающееся кольцо, секретный или другой механизм, обеспечивавший удержание клинка в раскрытом виде. А также остроконечные ножи любого типа и размера, охотничьи ножи и любые другие виды ножей, превышающие в длину четыре пяди, включая рукоятку[186].

Вышеупомянутый королевский указ также дополняет, что «они бесполезны для защиты, но зато прекрасно подходят для нанесения вероломных ранений»[187]. Но как показывают дальнейшие события, сей указ особого влияния на падение показателей «вероломных ранений» не оказал, так как следующего долго ждать не пришлось. Уже в 1757 году появляется очередной, ещё более драматичный королевский ордонанс, очевидно, призванный вразумить тех, на кого пассаж о «вероломстве» не произвёл должного впечатления. В дополнение к своему предтече он сообщал, что «запрещённое холодное оружие служит только для предательских убийств и нанесения тяжелейшего вреда общественному спокойствию»[188].

Рис. 52. Наваха, нож и ножницы — оружие вора. Los Españoles pintados рог sí mismos, Мадрид, 1843 г.


Согласно мнению Рафаэля Мартинеса дель Пераль Фортона, самым полным и важным указом о холодном оружии является королевский ордонанс Карлоса III, продиктованный им в Аранхуэсе 26 апреля 1761 года. По этому указу можно оценить крайнюю заинтересованность королевской власти радикально покончить с кровавыми преступлениями, совершаемыми холодным оружием. Указ гласил, что независимо от того, имеется ли у кого-либо позволение от королевского министерства финансов, позволяющее исключительное использование оружия, на холодное оружие это разрешение не распространяется[189]. Несколько последующих указов о жёсткой регуляции оборота холодного оружия издаются в период с 1771 по 1780 год[190].

Как то раз, Франсиско Антонио де Элисондо, прокурор канцелярии Гранады, будучи на аудиенции у короля Карлоса III, выразил удивление «множеством вероломно причинённых смертей и ранений», ежедневно случавшихся в Испании. Тщательно изучив причины этого непотребства, он пришёл к заключению, что это было не чем иным, как «массовым злоупотреблением ножами, кинжалами, навахонами и другим клинковым оружием». Далее Элисондо сетует, что ему «больно видеть это оружие в руках невинных юношей, которые должны являться гордостью нашей религии»[191]. Очевидно, «гордость религии» не прислушалась к упрёкам обуянного праведным гневом чиновника, так как через пару лет после изысканий сеньора Элисондо выходит очередной королевский эдикт Карлоса III от 2 апреля 1783 года, который скорее напоминает обличительную проповедь пастыря, чем суконный язык и казённые формулировки закона: «Нарушающие общественное спокойствие преступники объединены в многочисленные банды… Они живут кражами и контрабандой, предавая всех насилию и смерти, не жалея даже самого святого, и при сопротивлении, оказанном войскам с использованием холодного оружия, бандиты, контрабандисты и грабители будут приговариваться к пожизненному заключению»[192].

А через два года монарх неожиданно вспомнил ещё об одном не учтённом эдиктами ноже, которому судьбой было предначертано стать не меньшей легендой, чем наваха — фламенко.

1 июня 1785 года выходит указ, согласно которому на территории Кастильского королевства запрещался ввоз и использование ножей фламенко, давался год на вывоз уже находящихся в обращении и ещё три месяца, чтобы затупить их на испанских фабриках[193].

А вскоре законодательную власть Испанию начинает лихорадить и бросать из крайности в крайность. 7 мая 1808 года исполняющий обязанности председателя Совета Кастилии Антонио Ариас Мон и Веларде издаёт крайне либеральный указ, определяющий виды оружия, разрешённые к обращению в Испании. Из этого указа следовало, что граждане, принадлежавшие к любому из классов, могли использовать плащи, монтеры, шляпы, любую традиционную одежду, маленькие шпаги, складные ножи для резки табака и хлеба, нескладные ножи, ножницы, бритвы, а также другие инструменты[194]. Интересно, что наряду с ножами этот указ упоминает и традиционные плащи и шляпы, которые несли определённую символическую нагрузку поскольку являлись частью дуэльной культуры, а следовательно, с точки зрения законодателей представляли не меньшую опасность. Всего через два года в недатированном постановлении правительства (его относят к 1810 году) по всей Испании под страхом четырёхлетнего тюремного наказания запрещалось изготавливать ножи, а также режущие и колющие кинжалы, вместе с лезвием и рукояткой превышающие в длину 21 см[195].

Очевидно, под давлением лобби производителей происходит постепенная либерализация законодательства, регламентирующего оружейную промышленность. В первой статье подзаконного акта полицейского управления от 12 июля 1812 года, регулирующего производство и продажу ножей, говорилось: «Запрещено производство холодного оружия и торговля им, если на то не имеется специальной лицензии, и только профессиональные мастера-оружейники имеют право разрабатывать, изготавливать холодное оружие и продавать его тем, кому позволяет закон. Разрешено продавать холодное оружие только лицам, имеющим надлежащую лицензию, а также прапорщикам, сержантам и офицерам испанской армии»[196].

А вскоре опять начинается новый виток репрессивных мер в отношении ножей, и явно прослеживается тенденция ограничить право ношения подобного оружия исключительно служащими силовых ведомств. В акте от 1 декабря 1833 года королевский губернатор настаивает, чтобы ножи находились исключительно во владении служащих полиции, армии и официальных военизированных формирований. Также он требует, чтобы «посредством королевского указа всё оружие было собрано, увезено и хранилось в безопасном месте»[197].

Но даже применение холодного оружия государственными чиновниками было жёстко регламентировано. Так как сотрудники полиции носили холодное оружие, министр юстиции Изабеллы Второй в указе от 25 января 1845 года разрешил им применять его только в случаях выполнения обязанностей по поддержанию общественного порядка, при преследовании преступников, их конвоировании, а также для охраны государственного имущества[198].


Рис. 53. Ирис № 142, Барселона, 25 января 1902 г.


Далее наступает фаза очередной оттепели, и королевский указ от 1868 года снова разрешает использование любых ножей владельцам ферм, а также управляющим, кучерам, слугам и пастухам, заслуживающим доверия[199]. Трудно сказать, какими были критерии для определения категории лиц заслуживающих доверия. Мне видится длинная очередь за навахами в оружейном магазине, состоящая исключительно из андалузских бандитов, одетых в костюмы слуг, кучеров и пастухов, с аккуратно подстриженными баками и добрыми улыбками на открытых, заслуживающих доверия лицах. Но власть снова штормит, происходит очередной оверштаг, и статья 11 королевского указа от 10 августа 1876 года уже гласит, что холодное оружие могут использовать только государственные служащие Испании, муниципальная полиция и пограничники[200]. И даже внутри подразделений, которым ношение холодного оружия было разрешено законом, существовали дополнительные внутренние нормативы и правила. Так, в пособии для Национальной гвардии запрещалось всё холодное оружие, и особенно навахи, трости-шпаги, стилеты, кинжалы и другие подобные ножи[201]

Эта бесконечная разрешительно-запретительная свистопляска порядком всем надоела и в министерство внутренних дел поступали многочисленные запросы о том, какие же виды оружия всё-таки запрещены в Испании. Чтобы впредь избегать разночтений, был издан королевский указ от 9 ноября 1907 года, уточняющий, что запрещены шпаги и пики, замаскированные в трости, или другое скрытое холодное оружие. А кинжалы любого типа, навахи длиннее 15 см в раскрытом виде и охотничьи ножи могли продавать только лицам, предоставившим лицензию[202]. Также этот королевский указ оставлял на усмотрение властей принятие решения, действительно ли человек, носящий нож, нуждается в нём и использует его в своей профессии, работе или ремесле, существует ли необходимость носить его постоянно или только от случая к случаю, в зависимости от обстоятельств. Особо это относилось к тавернам, общественным заведениям, и местам для отдыха и развлечений. Также это касалось лиц, которые уже были осуждены за незаконное использование оружия[203].

Тяжёлым ударом, практически катастрофой, стал для оружейной промышленности Испании указ, изданный министром внутренних дел Хуаном де ла Сиерва и Пеньяфиель в 1908 году.

Вот как 30 декабря 1908 года описала это событие «Нью-Йорк Таймс»: «Классическая наваха, без которой немыслима романтика испанской жизни и которую традиционно носят все сёстры и братья прекрасной Кармен, обречена на исчезновение. Министр внутренних дел сеньор Ла Сиерва только что издал указ, запрещающий продажу или использование любых остроконечных ножей, кинжалов или стилетов, обладающих клинком длиннее шести дюймов».

Рис. 54. Ирис № 142, Барселона, 25 января 1902 г.


В результате после выхода этого указа сохранились только такие неромантичные предметы, как столовые ножи, ножи для резки бумаги и перочинные ножики. По приказу министра полиция провела конфискацию запрещённого к обороту оружия одновременно во всех городах Испании, и не только на улицах, но и в магазинах, занимавшихся его продажей. В результате этой акции только в течение одного дня полицейские захватили более четырёх тысяч единиц холодного оружия в Мадриде и три тысячи в Барселоне. Количество холодного оружия, конфискованного по всей стране, было огромным. Разумеется, проведение этой операции сопровождалось протестами — как со стороны производителей, так и со стороны торговцев, чей бизнес понёс невозместимые убытки. Прямо на глазах одного из мадридских торговцев было конфисковано всё содержимое его склада на сумму 40 000 песет, что являлось огромной суммой.

Несмотря на риск дипломатического скандала, потери понесли даже иностранные торговцы. Наиболее пострадавшим регионом стал Альбасете, где на тот момент круглогодично работали 52 больших магазина. Что касается Толедо, то фабрика в основном выполняла военные заказы, а производство легендарных клинков было перенесено в Альбасете. Ходили слухи, что для спасения этого старинного производства на министра оказывали огромное давление, но он устоял. Также пострадала и Барселона, так как основной статьёй их дохода был экспорт шпаг, замаскированных в тростях. Несмотря ни на что, сеньор Ла Сиерва не испытывал недостатка в поддержке своего решения. Хотя некоторые критики проводимой министром реформы и считали, что единственным результатом его последнего указа будет замена навах револьверами[204].

Почтовая служба Испании, занимавшаяся не только почтовыми отправлениями, но и перевозкой ценностей, часто становилась объектом нападений и ограблений по всей стране и являлась излюбленной мишенью бандолерос всех мастей. Поэтому циркуляр от 27 января 1909 года гласил, что «почтовые чиновники должны использовать холодное оружие в рамках возложенных на них служебных обязанностей по обеспечению безопасности почтовых перевозок[205].

Рис. 55. Кинжал в распятии. Criminal man. Чезаре Ломброзо, 1911 г.


Не обошли вниманием законы и слуг божьих, и в статье 138 канонического кодекса 1917 года говорилось, что «священнослужители должны воздерживаться от использования холодного оружия, если нет серьёзной опасности или если это не происходит на охоте»[206]. Очевидно, у законодателей были веские основания полагать, что не у одного священника под сутаной была спрятана альбасетская наваха. На подобные греховные мысли наводит и встречающееся в европейских музеях замаскированное оружие в виде кинжалов испанской работы, спрятанных в распятиях[207].

Отголоски королевских ордонансов трёхсотлетней давности встречаются и после Первой мировой войны. В соответствии с королевским указом от 20 марта 1923 года, холодным оружием, запрещённым на территории Испании, стали национальные испанские кинжалы, шпаги, большие навахи с фиксаторами и охотничьи ножи[208] Но традиционный театр абсурда на этом не заканчивается, и свету является свод законов, утверждённый королевским указом от 4 ноября 1929 года и регулирующий производство, продажу, использование и хранение холодного оружия на территории Испании. Согласно этому закону, из списка оружия, запрещённого к обороту, были исключены ножи, изготовленные более ста лет назад и чей возраст доказан, или ножи более современные и изготовленные позже, но при условии, что они были использованы или принимали участие в исторических событиях национального масштаба. При этом оговаривалось, что и те и другие хранятся в музеях и частных домах, их не используют и перевозят с места на место не беспричинно, а только при смене адреса. Кроме этого, закон допускал ножи для личного пользования в качестве столовых ножей, для приготовления еды и при выпечке хлеба, а также в качестве ремесленных и профессиональных инструментов. Также разрешались остроконечные навахи и перочинные ножи, лезвие которых не превышает 11 см, будучи измеренным от рукоятки до острия, и ножи, необходимые пастухам и работникам для полевых работ и для пропитания[209]. Этот закон запрещал производство, продажу, ввоз, использование и владение ножами, функции которых были не определены.

В 1936 году, в канун гражданской войны в Испании, учитывая рост нарушений в университетской жизни, вызванный накалом политических страстей, министерство образования издало указ, согласно которому студенты, незаконно носившие холодное оружие за пределами университета, отчислялись и им запрещался вход на территорию альма-матер. Они могли снова поступить в высшие учебные заведения Испании только по истечении двух лет и лишь при благоприятной рекомендации своего университета[210]. Очевидно, испанским студиозам из университетов Саламанки, Гранады и Барселоны навахи заменяли мензурные шлегеры задиристых немецких буршей из Гейдельберга или Тюбингена.

Судя по предусмотренным эдиктами жесточайшим карам, грозящим каждому несчастному, посмевшему в недобрый для себя час взять в руку богопротивную наваху, можно предположить, что все эти столетия Испания жила в атмосфере любви и согласия, «волк и ягнёнок паслись вместе», а после удара по левой щеке испанцы смиренно подставляли правую. А между тем всё было далеко не так радужно и безмятежно. И обусловлено это было банальной и старой как мир причиной. Как хорошо известно любому юристу, жёсткость законов и суровость предусмотренных ими наказаний обратно пропорциональна слабости исполнительной власти и невозможности, или же её нежеланию следить за исполнением этих законов. И прекрасной иллюстрацией к этому хрестоматийному правилу являлась Испания.

Эгертон Кастл, характеризуя эту законодательную чехарду, как-то заметил, что в Испании, где всякий независимый гражданин называл себя идальго, частое повторение ордонансов не имело такого подавляющего эффекта, как в других странах[211]. Боткин с горечью писал, что в Испании постоянно делают и переделывают конституции, в которые никто не верит; составляют законы, которым никто не повинуется, издают прокламации, которые никто не слушает. Как он полагал, это было обусловлено тем, что законы делались, переделывались и уничтожались с такою быстротой, что испанцы потеряли к ним всякое уважение и всякое понятие о законности[212].

А вот что писал о навахах и соблюдении законов в Испании Джозеф Таунсенд: «Эти ножи строжайше запрещены, но, к сожалению, древние традиции сильней законов, особенно в стране, где страсти так легко вспыхивают, а законы невероятно слабы. Поскольку полицейские в массе своей бедны и часто лишены принципов, они без труда и с удовольствием могут интерпретировать любое происшествие по собственному усмотрению и превращать белое в чёрное. В результате безнаказанности часто совершаются убийства, а так как законы не гарантируют и не обеспечивают личную безопасность, то эта обязанность ложится на плечи самих людей, и они вынуждены вооружаться. Исключительно из-за этого они и приобретают это жуткое оружие. Но когда в них пробуждается гнев, ситуация меняется. Оружие, служащее для личной защиты, превращается в инструмент вероломства, преступных намерений и мести»[213]

Эти строки Таунсенд писал в 1786 году, когда уже вошёл в силу закон, предусматривающий за участие в поединке пожизненное заключение. Но как мы видим, благодаря неисполнению законов, обусловленному попустительством тех, на ком лежала обязанность это исполнение контролировать, перспектива провести остаток жизни за решёткой была для испанских дуэлянтов угрозой достаточно условной и гипотетической. Согласно точке зрения «Русского вестника» за 1858 год, чувство безнаказанности, распространённое среди испанцев, в больше степени было обусловлено позицией местных жандармов. Все прекрасно знали, что испанская гражданская гвардия — Guardia civil, призванная обеспечивать закон и порядок, на самом деле исповедовала политику невмешательства и не нарушала личной свободы испанцев. Даже на навахадах, когда с обеих сторон сверкали ножи и лилась кровь, эти хранители общественного спокойствия редко выходили из роли пассивных зрителей. А мадридская полиция и совильские сереньос вообще старались держаться от навахад подальше, и сострадательным гражданам стоило большого труда привести их на место поединка. Каждый испанский жандарм был снабжён книгой для записи особых происшествий и ежедневно вносил туда более или менее чётко написанную фразу: «Всё обстоит благополучно»[214].

Рис. 56. Guardia Civil из Хуэскара. Испания, 1912 г.


Также и Форд, прекрасно знакомый с методами испанской Фемиды, отмечал, что, хотя испанские законы были суровы на бумаге, те, кто отвечает за их выполнение, в 99 случаях из ста старались уклониться от выполнения своих обязанностей всякий раз, когда это отвечало их личным интересам. Возмущённый творившимся беззаконием он писал о производстве навах, что, хотя пружины и фиксаторы на ножах были всегда запрещены законом, они абсолютно открыто производились, продавались и использовались[215]!

Были не только заведения, улицы или районы, куда полиция предпочитала не соваться, но и целые города с мрачной репутацией. Среди таких «вольниц» барон Давилье указывал, например, Малагу. Безнаказанность местных убийц даже вошла в поговорку: «Mata al геу, у vete a Malaga» («Убей короля и беги в Малагу»[216]!

Но иногда происходило чудо: одного-двух навахерос всё-таки арестовывали и отправляли в тюрьму, а иногда и на плаху. Поножовщики, естественно, себя виноватыми не признавали, объясняя всё требованиями кодекса чести. В Севилье была популярная песня — стенания арестанта, осуждённого за то, что он в поединке зарезал соперника. Махо восстаёт против несправедливости, оправдываясь необходимостью защитить свою «маху»[217] Иногда арестовывали не только участников, но даже зрителей, присутствовавших на подобных дуэлях. Александр Маккензи упоминал инцидент, когда некий молодой человек был заключён в тюрьму по одному лишь подозрению в том, что он мог являться свидетелем поединка[218]. В случае, если ножи были вытащены, но кровь при этом не пролилась и никто не пострадал, а жандарм или скриванос пребывали в благостном расположении духа, то виновный мог отделаться лёгким испугом.

А иногда арестованные избегали наказания благодаря прекрасному знанию всех хитросплетений испанских законов.

Так, мы находим упоминание о планировавшейся дуэли двух девушек, прерванной появлением полицейского патруля. Поскольку намерения их не вызывали сомнений, они были доставлены в жандармерию. «Сеньор, — обратилась одна из несостоявшихся дуэлянток к дежурному офицеру, — эти господа, нарушив все возможные законы, ограничили нашу личную свободу». «Разберёмся, — ответил эмплеадо с важностью представителя власти. — Жандарм, в каком проступке вы обвиняете этих дам?» «Сеньор, — ответил полицейский, — у меня были все основания предполагать, что арестованные имели умысел драться до смерти на дуэли. По этой причине мы и привели их к вашей чести, чтобы их наказали по всей строгости закона». «Если вы позволите, сеньор, — сказала одна из задержанных, — мы не сделали и не собирались делать ничего, за что могли бы понести предусмотренное законом наказание». Вслед за тем девушка указала изумлённому представителю власти, что закон о запрещении дуэлей касается только мужчин, и никого более. Правовая информированность девушки застала эмплеадо врасплох и невероятно удивила. После тщательного изучения уголовного кодекса чиновник пришёл к выводу, что в законе не упоминается рассматриваемый случай, и он, хоть и неохотно, был вынужден освободить задержанных, но только после того, как те пообещали ему отказаться от своих смертоносных замыслов[219]. Но если облечённый властью представитель закона чувствовал возможность наживы, то несчастному «дуэлянту», перед которым маячила перспектива пожизненного заключения или казни гарротой, приходилось раскошеливаться.

«Отечественные записки» за 1842 год писали: «Правосудие в Испании давно уже сделалось источником всевозможной несправедливости, наживы судей и взяток. Оно большей частью находится в руках особого сословия, которое в Испании называется skrivanos (присяжный писарь). Эти скриваносы исполняют должность протоколистов, нотариусов и могущественно располагают жизнию и смертию, свободой или заключением того, кто имел несчастие попасть в когти испанской юстиции и не знал, как с ней сторговаться. Ни революция, ни восстановление, ни народная война со времени смерти Фердинанда VII не могли истребить на испанской земле этого крапивного семени».

Дипломат Генрих фон Арним, путешествовавший по Испании в 1841 году, описал очень показательный случай. Испанцам было запрещено носить при себе кинжалы и ножи, кроме тех, которые предназначались для нарезания хлеба. Кто-то зарезал своего соперника ножом. Преступника схватили и привели для допроса к присяжному скриваносу, который был обязан внести данное происшествие в протокол. Главный пункт обвинения зависел от того, каким именно ножом было совершено преступление — ножом для хлеба или каким-то другим. В первом случае преступника ожидало недолгое тюремное заключение, а во втором — смертная казнь. Скриванос молча писал протокол, пока не дошёл до слова «cultielle» — «нож». Тут он остановился. Подсудимый понял смысл этой паузы и сунул ему руку несколько пиастров. Вскоре опять раздалось: «Cultielle», и сумма взятки была удвоена. Но, очевидно, скриваноса не удовлетворила и эта сумма. Он опять сделал длинную паузу, пока третья взятка не заставила его написать в протоколе: «cultielle per contra pan» — «хлебный нож»[220].

В этом случае задержанному улыбнулась удача, ему повезло, и он вырвался из когтей смерти. Но многие его товарищи по несчастью стали жертвами показательных судов и жёстких приговоров, призванных продемонстрировать испанцам всю мощь карающего меча испанского правосудия и служить предостережением остальным.

Так, например, удача отвернулась от 27-летнего баратеро Игнасио Аргу-маньеса, 7 марта 1836 года убившего в проходившем в тюремном дворе поединке на ножах, другого баратеро, Грегорио Кане. Казнь его вызвала широкий резонанс и многочисленные публикации в либеральных изданиях. Известный испанский писатель и журналист первой половины XIX века Мариано Хосе де Ларра, прославившийся своими критическими очерками, посвятил этому событию статью под названием: «Los barateros о el desafío у la репа de muerte» («Баратеро, или Вызов на дуэль и смертная казнь»)[221]. В этой статье, написанной в форме диалога двух аллегорических образов — испанского общества и баратеро, Ларра поднял различные морально-этические вопросы и в том числе тему права общества принимать решения о жизни и смерти своих граждан. Но Аргуманьес не смог порадоваться окружившему его имя ажиотажу, так как к моменту выхода статьи был казнён традиционным удушением гарротой.

Рис. 57. Дуэль баратеро Игнасио Аргуманьеса и Грегорио Кане, 1836 г.

Рис. 58. «За нож» («Ужасы воины», офорт 34). Франсиско Гойя, 1810 -1815 гг.


Особенно жёстко обходилась с нарушителями законов французская администрация. Изображение подобных несчастных, казнённых за найденный у них нож, можно увидеть на известных офортах Франсиско Гойи из серии «Los Desastres de la Guerra» — «Бедствия войны». На офорте «Рог una navaja» — «За нож» изображен казнённый удушением гарротой, на шее которого висит виновница его смерти — маленькая наваха. А на другом офорте, называющемся «No se puede saber рог que» — «Неизвестно за что», изображена массовая казнь восьми человек, у каждого из которых на шее висит виновник его смерти. Но надо заметить, что с названием последнего офорта Гойя несколько слукавил. Сказать, что и в самом деле совсем уж «не за что», было бы погрешить против истины.

Итак, мы вплотную подошли к событию, сыгравшему немаловажную роль в популяризации образа навахи в Европе и в формировании её зловещей репутации. Речь пойдёт о войне за независимость Испании, или, как за партизанскую тактику испанцев её называли французы, «войне плетней и оврагов»[222]. Преамбула такова: с 1795 по 1808 год Испания входила в военный альянс с Францией. В 1807 году, прикрываясь предлогом войны с Португалией, Наполеон Бонапарт ввёл в Испанию около 65 000 французских солдат. Когда испанский король Карл IV понял, что ему грозит участь марионетки, то попытался сбежать из страны, но в марте 1808 года многотысячная толпа штурмом взяла королевскую резиденцию. Карл отрёкся от престола, и новым королём был провозглашён сын Карла Фердинанд VII.

Под предлогом решения неких неотложных вопросов французский император пригласил отца и сына в Байонну, где в качестве почётных пленников они и подписали отречение от престола. На пустующий трон Испании Наполеон тут же посадил своего старшего брата Жозефа. Новость о том, что французы увозят законного короля и подсовывают вместо него какого-то «лягушатника», радостного ажиотажа у ортодоксальных традиционалистов-испанцев не вызвала, и 2 мая 1808 года вооружённые преимущественно ножами жители Мадрида под предводительством двух офицеров испанской армии, капитана Педро Веларде и лейтенанта Луиса Даоиса, напали на французский гарнизон.

Рис. 59. «Ни за что» («Ужасы войны», офорт 35). Франсиско Гойя, 1810–1815 гг.


Примерно 400–500 французских солдат, в одиночку или небольшими группами прогуливавшиеся по городским улицам и пребывавшие в полном неведении о надвигающейся буре, пали мёртвыми и изувеченными под испанскими ножами. Даже французы, находящиеся на излечении в госпитале, были атакованы и вырезаны — испанская ярость не знала милосердия. Мюрат ввёл в город войска и артиллерию, и вскоре несколько кавалерийских атак и пара залпов картечи очистили улицы. Испанцев, павших на улицах, было несравненно меньше, чем французов, погибших от их ножей[223]. Некоторые исследователи считают, что одной из причин восстания стали репрессии Мюрата, направленные против махо. Так как махо обычно носили с собой ножи, Мюрат воспользовался этой традицией как предлогом для арестов. Также в качестве повода для преследований и арестов французская администрация использовала и привычку махо носить длинные плащи. Ну, а поскольку махо оставались верны старинным испанским обычаям, и, как известно, болезненно переносили нападки на свои привилегии, эти пассионарии и возглавили восстание против французских оккупантов[224].

На батальной сцене, изображённой на известном полотне Гойи «Dos de Mayo 1808» — «Второе мая 1808», мы видим эпизод Мадридского восстания. Вооружённые одними лишь ножами испанцы бесстрашно бросаются на французских кавалеристов — драгун и мамелюков, втыкая ножи в бока лошадей и всадников. Два дня шли ожесточённые бои у Пуэрто дель Сол и Пуэрто Толедо, а также в районе Артиллерийского парка.

«Каждого встречавшегося француза умерщвляли на месте. Французское войско выступило из казарм и заняло важнейшие посты. В толпы народа стреляли беглым огнём из ружей и картечами вдоль улиц, но ожесточённые испанцы бросались с ножами в ряды французов и лезли, как слепые, на пушки!» — писал об этих событиях участвовавший в боевых действиях против французов Фаддей Булгарин[225]. Бонапартисты, невзирая на пол и возраст, безжалостно казнили каждого задержанного, имевшего при себе хоть что-то, отдалённо напоминающее оружие. Так одной из первых жертв этой антиножевой истерии стала пятнадцатилетняя мадридская швея Мануэла Малазанья Оньоро, оказавшая сопротивление пытавшимся её изнасиловать французским солдатам. Формальным поводом для ареста и казни стал обнаруженный при досмотре её рабочий инструмент — ножницы.

Как заметил в «Письмах об Испании» Боткин: «Едва ли есть в истории восстание более благородное, более героическое, как восстание всей Испании против Наполеона в 1808 году. Оно показало Европе, что Испания не умерла еще»[226].

В этот день, 2 мая 1808 года, испанцы и фигурально, и буквально выкопали наваху войны. Символом и хоругвью этой «священной войны» стал светлый образ их законного монарха, Ferdinando Séptimo, он же Фердинанд VII, коварно отнятого у Испании подлыми «gavachos» (от искажённого французского «gavache», или «негодяй»), как называли наполеоновских солдат испанские повстанцы-герильясы. А вскоре кроме символа герилья обрела и идеологию. Произошло это событие в декабре 1808 года, когда французские войска осадили Сарагоссу, гарнизон которой возлавлял ставший вскоре национальным героем Испании герцог Хосе Реболледо де Палафокс и Мельци. Гарнизон отбил все атаки французов и вынес шестидесятидневную осаду. На неоднократные предложения сдаться Палафокс отвечал сакральной фразой, которая и легла в основу концепции сопротивления. Фраза эта звучала как «Guerra a cuchillo!» — «Война на ножах!»[227].

Герилья — партизанская война в Испании была бесконечно далека от привычного для французов регламента боевых действий регулярной армии. Бонапартистов резали все и при любой возможности — дети, женщины, старики. Мопассановские старухи Соваж с ножами в руках сотнями поджидали наполеоновских гвардейцев за каждым углом. Мы видим, как отчаявшиеся люди на картинах Гойи бросаются на врага с ножами и самодельным оружием. На офорте Desastre 9 — «Они не хотят» мы видим французского солдата, нападающего на девушку, и бросающуюся на него сзади старуху с поднятым ножом. А на Desastre 5 — «Они просто звери!» перед нами предстаёт героический поступок женщины: мать, сжимающая своё дитя под мышкой, свободной рукой втыкает пику в атакующего солдата, а её раненая подруга лежит на земле с ножом наготове[228].

Как заметил Николай Неведомский: «Два оружия в руках герильясов были наиболее гибельны для французов: карабин и нож наваха[229] Француз, отнявши такой нож у герильяса, с трудом находил средство заставить эту полосу уйти в рукоятку. Полоса казалась языком тигра, который, высунувшись из пасти, хочет не прежде спрятаться в пасть, как отведавши крови»[230].

Рис. 60. Женщины Сарагосы сражаются с французскими драгунами. Хуан Гальвес, Фернандо Брамбийя, 1812–1813 гг.

Рис. 61. «Они не хотят» («Ужасы войны», офорт 9). Франсиско Гойя, 1810–1815 гг.


Пераль Фортон отмечал, что наваха, как гражданское и крестьянское оружие, сыграла немаловажную роль на Пиренеях во время наполеоновских войн[231]. Известный коллекционер и знаток навах Жан-Франсуа Лальяр в частной беседе как-то рассказал мне, что испанские партизаны нередко привязывали раскрытую наваху к длинному древку, получая таким образом копьё или пику. Мне это напомнило вооружение польских косинеров Костюшко, когда обычная коса вертикально монтировалась на древко, и в результате получалась длинная и острая как бритва пика — традиционное импровизированное крестьянское оружие, известное ещё с гуситских войн[232].

В некоторых заявлениях военного правительства Испании, опубликованных в 1810–1811 годах, ножи особо рекомендовались в качестве оружия для уничтожения французов наряду с другими видами холодного оружия, такими как шпаги или штыки. Нередко успех испанцев во время восстания жителей Мадрида против французских войск в 1808 году ставится в заслугу именно их умению ловко обращаться с ножом[233]. Но мстительным и злопамятным испанцам не требовались специальные правительственные рекомендации, они и без этого прекрасно знали, что французов-гавачос ждёт одна участь — «guerra a cuchillo». Судя по воспоминаниям английских офицеров, испанцы обращались с захваченными в плен французами с ужасающей жестокостью — если кто-то по дороге отставал, их на месте закалывали штыками. Когда французские пленники переходили под юрисдикцию португальцев, как это, например, произошло при отступлении из Саламанки, радость их не знала предела[234]. И, естественно, преисполненные негодованием британцы не могли удержаться от заявления, что «война ножей», объявленная испанцами, из того же разряда, что томагавки и ножи для скальпирования у дикарей[235].

Рис. 62. Мужчина с кинжалом. Франсиско Гойя, около 1820 г.

Рис. 63. Испанец добивает французского солдата. Начало XIX в.


В 1808 году, в Валенсии, каноник мадридской церкви Святого Исидора, Бальтасар Кальво, не только призывал с амвона вырезать французов, но и благословлял ножи своей паствы, предназначенные для этой миссии. Так на литографии известного французского иллюстратора девятнадцатого века, Дени Огюста Мари Раффе, мы видим коленопреклонённых испанских герильясов, протягивающих падре Кальво для благословения свои навахи[236]. Некоторые исследователи, включая Рене Шартрана, автора «Spanish Guerrillas in the Peninsular War, 1808-14», приводят фамилию легендарного священника как «Cabo» — Кабо, в то время как в большинстве источников — например, в работах известного испанского историка XIX столетия, Висенте Бойкса, она звучит исключительно как «Calvo» — Кальво[237]. Также и в материалах уголовного дела оа 1808 года, уважаемый каноник фигурирует как «дон Бальтасар Кальво[238].

Методы «войны ножей» испанской герильи, безжалостность и жестокость по отношению к французским захватчикам напоминают другую «народную» войну, развязанную против Наполеона за тысячи километров от апельсиновых рощ Андалусии — в далёкой и заснеженной России. И тут мы подходим к событию Отечественной войны 1812 года, не вошедшему в школьные учебники, — созданию испанского подразделения, сражавшегося и умиравшего бок о бок с русскими в борьбе против Наполеона. Мы обратимся к истории легендарного Мстительного легиона и его лихого командира, российского полковника Александра Фигнера.

рис. 64. Валтасар Кальво в 1808 году благословляет навахи.


Через четыре года после Мадридского восстания армия Бонапарта вторглась в Россию, что положило начало эпохальному событию, известному нам как Отечественная война 1812 года, или, как её называли сами французы, «Campagne de Russia pendant Гаппее 1812». События этой войны прекрасно известны, описаны в сотнях исторических трудов, мемуаров участников и очевидцев боевых действий и рассмотрены с точки зрения всех сторон, находившихся как с одной, так и с другой стороны «баррикады». Партизанские отряды беспокоили французов налётами и нападениями на обозы с фуражом. Все из школьных учебников помнят героев-партизан Герасима Курина, Василису Кожину и, конечно же, легендарного партизанского командира Дениса Давыдова, особенно в его экранных ипостасях — с неизменно лихо закрученными усами, в небрежно накинутом ментике и с неразлучной гитарой. Но история капризна и субъективна. И прекрасной иллюстрацией к этому является судьба другого прославленного партизанского командира, наводившего ужас на французов, ставшего в своё время легендой, но незаслуженно забытого и обойдённого вниманием драматургов и сценаристов соратника и конкурента Давыдова, любимца генерала Ермолова, баловня судьбы Александра Самойловича Фигнера.

Потомок остзейского рода, Фигнер был человеком уникального сплава ума, отваги, авантюризма и организаторских способностей, которые при этом сочетались в нём с крайней жестокостью, патетичностью, любовью к внешним эффектам и высокопарным фразам. Недолгая, но яркая и насыщенная жизнь Фигнера перекликается с судьбами целой плеяды воинов, дипломатов и авантюристов, таких как Калиостро, Ричард Бёртон, Лоуренс Аравийский или Отто Скорцени. Он появился на исторической сцене в правильный момент и в нужном месте и, кратко вспыхнув, вписал своё имя в скрижали Отечественной войны 1812 года. Романтичный, отважный, бесстрашный, презирающий опасность и смерть, склонный к аффектации, патетичный и слезливый и в то же время жестокий и беспощадный к врагам — ну чем не испанец, — Фигнер идеально подходил для роли, вскоре уготованной ему судьбой и его собственными амбициями.

Среди множества событий, которыми была насыщена Отечественная война 1812 года, нас интересует всего один малоизвестный и забытый эпизод этой кампании, начало которому было положено 24 июня 1813 года. В этот день начальник главного штаба соединенных армий генерал-лейтенант И. В. Сабанеев сообщил генерал-майору Ф. Ф. Довре, что «по высочайшему повелению лейб-гвардии полковнику Фигнеру позволено формировать из пленных итальянцев и гишпанцев войско под названием Мстительный легион, для чего и нужно, чтобы в том не только не было делано ему никакого препятствия, но и оказываемо все нужное содействие со стороны воинских начальников»[239].

В этот же день документ такого же содержания Сабанеев направил и великому князю Константину Павловичу. Последний наложил резолюцию: «Дать знать начальникам корпусов». А. В. Фигнер добавляет к этому, что легион был сформирован А. С. Фигнером «на счет добыч от неприятеля»[240]. О дальнейшей судьбе этого легендарного и окружённого мифами подразделения нам становится известно благодаря воспоминаниям очевидца указанных событий — Николая Васильевича Неведомского, корнета второго волонтёрского казачьего полка барона Боде в войне 1812 года, а также участника заграничных походов русской армии 1813–1814 годов. Неведомского, находившегося в период описываемых событий в отряде Фигнера, историки считают крайне компетентным автором, и без ссылок на его мемуары не обходится ни одна серьёзная научная работа посвящённая этому подразделению.

Около пяти тысяч испанцев, не успевших в 1808 году уйти из Дании с маркизом Романо, остались на французской службе. Три тысячи из них в 1812 году перебежали на русскую сторону и на английских кораблях были из Кронштадта отправлены домой в Испанию. Также около двухсот пятидесяти испанцев, в основном артиллеристов, в том числе тридцать португальцев, перебежали к русским в 1813 году во время перемирия. Из них Фигнер в силезском Олау и сформировал две роты, составлявшие пехоту его отряда[241] Кроме испанцев и итальянцев в отряде Фигнера были гусары, а также украинские и донские казаки. В рукописи, опубликованной Н. Окулич-Казариным, со ссылкой на воспоминания находившегося в отряде Фигнера Лариона Бибикова сообщается, что в состав Мстительного легиона также входили эскадроны «вновь формированного бессмертного казачьего полка»[242].

Фигнер настаивал на особой форме для своего Мстительного легиона, воспринимавшегося современниками как «чудной». Так, на них были мундиры из зеленого сукна, с черным воротником и обшлагами, обшитыми серебром, а на касках крупными буквами было написано: «Легион мести»[243]. Как вспоминал Денис Давыдов, Фигнер являлся «иногда в мундире сформированных им двух баталионов, из пленных испанцев и италианцев, кои он наименовал «мстительными легионами», почему на эполетах их были литеры М. Л.»[244].

Кровожадность и безжалостность сражавшихся в составе Мстительного легиона испанцев поражала их русских товарищей по оружию. Вот что об этом писал Николай Неведомский: «Испанцы в сражении редко просили пощады и никогда её не давали. После сражения прикалывали раненых, чаще прирезывали ножами, крича при каждом ударе: «Muerto gavacho! Muerto perros! Смерть французам! Смерть псам!» Испанскому «muerto» наши солдаты дали русское окончание и говорили: «Мусьи шпанцы муэртуют». Редко удавалось отогнать испанцев от раненого, отнять у него пленного — штыком, ножом готовы были защищать свою добычу, обречённую ими смерти. Часто случалось, что казак, гусар переставал обирать пленного, когда прибегали испанцы со своим вечным muerto. Совершив убийство, оставляли деньги и вещи убитого тому, кому они принадлежали по правам войны»[245].

Вот как описывал бой с участием испанцев один из офицеров, очевидец этих событий: «В деревне раздавались ружейные выстрелы и крики сражающихся и вдруг сменились радостными восклицаниями испанцев, воплями о пощаде и криками зарезанные это, по выражению наших рядовых, муэртовали мусьи Шпаны»[246].

Вместе с трепетным отношением к королю-символу Фердинанду VII, гитарами и андалузским табаком испанцы привезли с собой и более мрачные традиции своей далёкой родины: «Испанцы почитали нож почти таким же необходимым в сражениях, как пику или ружьё с примкнутым штыком. В двух испанских ротах только у пяти-шести человек были ножи, принесённые ими из Испании, длинные, острые как бритвы; прочие довольствовались ножами, по большей части отнятыми или украденными у немецких кухарок; многие имели по два: один за пазухой, другой в сапоге. Почти на каждом ночлеге можно было видеть нескольких испанцев, до крупного пота оттачивающих свои ножи; не доставший поварского не жалел ни рук ни времени, ухитряясь с помощью оселка сделать из столового ножа что-то похожее на кинжал»[247].

Сослуживцы, зная суровый нрав испанцев и их умение владеть ножом, старались с ними не связываться. Как писал Неведомский: «В частых ссорах за съестные припасы, за дрова, за кошельки французов, казак, гусар тотчас уступал испанцу, опускавшему руку за пазуху или за сапог»[248].

Солдатская фортуна изменчива, капризна и эфемерна, и Вестфальская операция, оказавшаяся последней в жизни Фигнера, наглядно демонстрирует, насколько честолюбивые замыслы заставили его забыть о реальности развивающейся военной кампании. Заманчивая цель — стать освободителем Касселя и вместе с ним всего королевства и победителем Бонапарта толкнула его на авантюрный маневр. Из-за тактического просчёта Фигнера 1 сентября 1813 года его отряд очутился на пути движения основных сил французской армии, был прижат к Эльбе, отказался сдаться и был разбит, а сам Фигнер погиб при попытке переправится через реку[249].

Участник последнего сражения отряда Фигнера ротмистр Н. Депрейс в письме к матери, уже после освобождения из плена, описывает случившееся с ним. Он, в частности, указывает и состав, и численность отряда Фигнера — 56 гусар, 180 украинских казаков, 90 донских казаков и 270 человек пехоты, состоящей из испанцев и итальянцев[250]. Любопытно, что ни один из авторов не упоминает об итальянцах, бывших в составе Мстительного легиона. Также и Неведомский, рассказывая о составе отряда и о последнем сражении на Эльбе, упоминает только испанцев, но ни слова не говорит об итальянцах. Поведение итальянской части легиона Фигнера в момент решающего сражения источники либо скрывают во мраке умолчания, либо дают ему нелицеприятную оценку, что позволяет подозревать об отсутствии у итальянцев особого героизма. Описание же отваги испанцев из Мстительного легиона напоминает события Мадридского восстания, запечатлённые на полотнах Гойи и Кастелланоса: «Особую свирепость сражению придавали человек сорок испанцев, добровольно прибежавших из леса. Только не имевшие хороших ружей действовали штыками, прочие, бросивши ружья, ножами распарывали брюха у лошадей, резали ноги всадникам, втыкали ножи в горла и бока упавших»[251]

И в последние мгновения боя, когда отряд уже был прижат к реке, испанцы продемонстрировали, что они настоящие «того сгио» и в их жилах течёт не вода, а кровь Эль Сида и других матаморос — воинов, закалённых в восьми веках сражений за независимость. Вот как описал последние минуты легиона Николай Неведомский: «Да где его Высокоблагородие? Хоть бы он посмотрел, что мы не отдаёмся живыми. Воля ваша, Ваше Благородие, силы не хватает: позвольте повернуть в реку…» — говорили казаки и гусары; сперва поодиночке, а потом грудой повёртывали в реку; немногие ускользнули в лес; но испанцы ещё отмахивались окровавленными ножами, падали, вставали с восклицанием: «Viva el rey Fernando septimo!»[252].

Двести лет минуло с того сентябрьского дня, когда ножи испанцев Мстительного Легиона окрашивали воды Эльбы кровью французов. Мир с тех пор изменился. Изменились морально-этические нормы и система ценностей. Этому сопутствовало много факторов, но главное — в средиземноморском обществе изменилась трактовка личной чести, интерпретация социальной роли мужчины и мужской самоидентификации.

Однако отголоски старинного искусства владения навахой мы встречаем и в наши дни. Весной 1954 года во вьетнамском местечке Дьен Бьен Фу — «Долина кувшинов», произошло одно из самых кровопролитных сражений между французской армией и силами Вьетминя. Это битва известная как «Вьетнамский Сталинград» считается решающим сражением Первой Индокитайской войны. Штурмовые группы вьетнамцев шли на прорыв, или доводили свои траншеи до французских, и тогда десятки и сотни бойцов с невероятным ожесточением пускали в ход ножи, штыки, приклады, саперные лопатки, топорики. Тайцы предпочитали какие-то свои особые кинжалы, у нескольких немцев сохранились кинжалы СС. Ветеран 3-й полубригады Иностранного легиона сержант Клод-Ив Соланж, принимавший участие в этих боях вспоминал, что в его отделении служил баск, «который жуть что вытворял складной навахой с лезвием длиной сантиметров в 30»[253]

В сегодняшней Испании, как во многих других странах, где на протяжении столетий существовала развитая культура народных дуэлей, не любят вспоминать эти страницы своей истории. Хотя, по данным полиции Испании, в 2007 году в стране и было конфисковано 488 000 ножей — количество, вызывающее уважение, но убийств с использованием этого оружия в этом же году было зарегистрировано всего 135. Сегодня за большинство преступлений, совершённых в Испании с применением ножей, как правило, ответственны эмигранты из Марокко, Латинской Америки или из стран Восточной Европы. Но преследуемая законом и осуждаемая общественным мнением культура ножа не исчезла без следа, просто она, как и в соседней Италии, уйдя в подполье, стала невидимым для чужих глаз параллельным миром, уделом закрытых сообществ.[254]

Глава II СТИЛЕТЫ И БЕЛЬКАНТО

Дуэли на ножах в Италии

Bella Italia — прекрасная Италия! Неаполитанские песни в исполнении Карузо — кто же из наших бабушек не подпевал его голосу с граммофонной пластинки, с которой лились звуки «Вернись в Сорренто»? Столь любимые русскими писателями бухты и скалы Капри, античные развалины Рима и Сицилии, сотни лет вдохновлявшие многие поколения романтиков. Дворцы дожей и каналы Венеции, фрески виллы Борджиа и флорентийские дворцы.

Возрождения, швейцарские гвардейцы в своих архаичных шапках у ворот Ватикана. Коварные Медичи, мудрый Макиавелли и лукавый Боккаччо. Капелла Святого Петра, шарманщики с обезьянками на улицах Рима и напыщенные мафиози в хрестоматийных полосатых костюмах, сидящие перед тарелкой пасты в уличных кафе Палермо и Катании. Старухи в чёрном, идущие за гробами убитых в бесконечных вендеттах, и беспечные венецианские гондольеры у площади Сан-Марко.

Порой кажется, что мы знаем об Италии всё — историю, традиции, привычки, моду, кухню. Но в этот раз нас не интересуют ни бельканто, ни неореализм итальянского кино 60-х. Мы не будем спорить о пристрастиях Леонардо, и пытаться поднять завесу тайны Джоконды.

В каббалистике существует такой термин, как «ситра ахра», что буквально можно перевести как «другая сторона» — обратная, тёмная сторона реальности, подпитываемая грехами людскими[255]. Но такая «обратная сторона Луны» существует не только в качестве метафоры или философской категории. Своя «ситра ахра» — назовём её в этом контексте скелетами в шкафу — есть и у каждой культуры. Зазеркалье Италии было двуликим. Если две беды России — это, как известно, дураки и дороги, то двумя проклятиями Италии на многие сотни лет стали каморра и дуэли на ножах.

На протяжении всей истории Апеннинского полуострова на территории его появлялись и исчезали государства, культуры и народы, и все они приносили какие-то свои уникальные традиции. Как неоднороден сам итальянский этнос, так разнородна и его культура. В отличие от других стран, где также существовали культуры поединков на ножах, таких как Испания или Голландия, ножевая традиция Италии не появилась в какой-то определённый исторический период. Она формировалась и развивалась под влиянием множества часто совершенно не связанных между собой факторов в течение многих веков. Особую сложность изучению региональных обычаев и традиций Италии придаёт тот факт, что вплоть до середины XIX столетия страна была раздроблена и представляла собой множество отдельных государств, различающихся по этническому составу и говорящих на различных диалектах.

За минувшие века ножевая культура стала настолько органичной частью жизни итальянцев и неотделимой частью системы ценностей итальянского общества, что даже просвещённые итальянские поэты и писатели прошлого считали использование низшими классами Италии ножей для решения споров естественной частью народной культуры. Описание и изображения подобных поединков мы находим не только в многочисленных пособиях по фехтованию и самообороне, но и в работах прославленных итальянских писателей и художников эпохи Возрождения. Так, сцену, изображающую поединок на кинжалах, мы можем увидеть на картине «Adorazione dei Magi» — «Поклонение волхвов», написанной известным итальянским художником Джентиле да Фабриано в 1423 году.


Рис. 1. Фрагмент полицейского протокола о задержании Караваджо с изображением конфискованного оружия, 1605 г.


Любовью к поножовщине славились и некоторые выдающиеся деятели эпохи Возрождения. Так, например, привычкой хвататься за нож по любому поводу был известен прославленный флорентийский скульптор, ювелир и живописец Бенвенуто Челлини. За любовь к кинжалам и ножам неоднократно задерживался и другой его современник — великий итальянский художник, один из крупнейших мастеров барокко Микеланджело Меризи да Караваджо. Его биограф Варриано писал, что об интересе Караваджо к холодному оружию свидетельствует датированная 1605 годом перепись его имущества, а также полицейские протоколы зафиксировавшие его многочисленные аресты по обвинению в незаконном хранении оружия[256]. В архивах римского трибунала сохранился черновик одного из протоколов, описывающий шпагу и кинжал, конфискованные у художника при задержании. А из переписи личного имущества Караваджо, составленной в 1605 году мы узнаём, что он владел двумя шпагами, двумя дуэльными кинжалами и большим ножом. Некоторые исследователи творчества художника, считают, что многочисленные изображения шпаг и кинжалов на его картинах, отражали не только тягу Караваджо к насилию, но и то, что холодное оружия являлось для него символом чести[257].

28 мая 1605 года, ЗЗ-летний Караваджо, к тому времени уже являвшийся известным художником, был задержан на Виа Дель Корсо у церкви Святого Амвросия, офицером полиции, капитаном Пино и обвинён в незаконном ношении оружия без письменного на то разрешения. Но по распоряжению его покровителя, кардинала Франческо дель Монте, Караваджо был освобождён, и более того, ему было даровано право ношения оружия[258]. Кстати, интерес, который Караваджо проявлял к ножам, не был исключительно академическим. Большую часть жизни обладавшему буйным нравом маэстро приходилось скрываться от закона из-за участия в нескольких поножовщинах, имевших самые фатальные последствия.

Американский негоциант и путешественник Луис Симон в 1828 году писал об итальянцах, что в этих краях первое убийство значило для репутации юноши то же самое, что и первая дуэль в высшем обществе, и что идеалы свободы и мужества заключены, с их точки зрения, в бесконтрольном использовании стилета[259]. И действительно, поединки на ножах в Италии собирали не менее кровавую жатву, чем навахады в соседней Испании. Лафкадио Хирн как-то заметил, что из всех народов только испанцы и итальянцы знают, как надо использовать нож, и что итальянцы делают это так же естественно, как дикий зверь использует свои клыки и когти или как змея — свои ядовитые зубы[260].

Известный английский ботаник, основатель Линнеевского общества Джеймс Эдвард Смит, путешествовавший в конце XVIII столетия по Европе, посетил и Геную. Как типичный англичанин той эпохи, он гневно осуждал «варварские» обычаи итальянцев. В 1793 году в своих путевых заметках он вспоминал, как в Генуе ему показали великолепную больницу, одну из лучших и самых больших в Европе, в которую каждый год поступало около 700 женщин и 1200 мужчин с ранениями от ножа или стилета[261]. Количеством поножовщин был поражён и другой путешествовавший по Италии англичанин, баронет Ричард Джозеф Салливан, чьи воспоминания об этой стране вышли всего через год после работы Смита. В своих мемуарах Салливан упоминает, что в приватной беседе с неким высокопоставленным чиновником он получил заслуживающую доверия конфиденциальную информацию о том, что в Неаполитанском королевстве ежегодно совершается около пяти тысяч убийств[262]. А Симон, посетивший Италию в 1818 году отмечал, что в его приезд в Риме происходило одно убийство в день, а всего за пару лет до этого, ежедневно совершалось 5–6 убийств. Также в качестве иллюстрации, он упоминал показательный случай, когда в течение только одного большого праздника, в поединках на ножах было убито четырнадцать человек[263].

Согласно полицейской статистике Папской области, в 1853 году совершалось четыре убийства в день, большинство из которых являлись следствием поединков на ножах. Показательно, что с 1850 по 1852 год, только два убийства в Риме произошли при ограблении. С 1890 по 1896 год в Вечном городе было отправлено 2354 вызова на дуэль, 900 из которых были удовлетворены, согласно кодексу чести. В 1896 году произошло 103 дуэли, из них 97 на саблях, с одним смертельным исходом и 150 ранеными. Что же касается ножа, то с 1890 по 1896 год на 300000 душ населения Рима, была зарегистрирована примерно тысяча ножевых ранений. На шестидесяти попавших в полицейские протоколы народных дуэлях, несколько человек погибло, и более ста получили ранения. Всего в Риме с 1890 по 1940 год, только согласно официальной статистике жертв поединков на ножах было около 600[264].

Популярность дуэлей на ножах достигла в Италии середины XIX века такого масштаба, что эти кровопролития превратились в привычный антураж повседневной жизни. Так, например, тела погибших в ножевых поединках во время праздничных возлияний, сносили в специальную комнатушку при церкви, называемую «сфреддо». После каждого праздника на квартал обычно набиралось 7–8 покойников. Джиджи Дзанаццо упоминал типичный детский вопрос тех лет, задаваемый родителям: «А мы пойдём смотреть на тех, кого сегодня зарезали?»[265].

Ножи проникли абсолютно во все сферы жизни итальянцев и вторглись даже в такую чувствительную область, как их отношения с Богом. Профессор Сьюзан Никассио в своей работе о Риме XIX столетия писала, что отношение римлян к Богу и святым было сугубо рациональным и потребительским. Этот мир с их точки зрения походил на повседневную жизнь, с той же системой отношений шефа и его служащего. Поэтому им казалось совершенно логичным и разумным обращаться со своими проблемами к тому святому покровителю, которому они доверяли больше всего. Эта система отношений часто ввергала в изумление приезжих, особенно протестантов. Для того, чтобы просьбы были лучше услышаны, на алтарь и святыни вешали и раскладывали всевозможные подарки. Часто среди подношений было оружие — особенно ножи. Также в дар приносились длинные острые шпильки для волос, которые так любили носить римские женщины из всех слоёв общества. Часть оружия подносилась в знак раскаяния преступниками, а другая часть ими же, но уже в качестве благодарности за успешное совершение преступления[266]. Об отсутствии у римлян особого пиетета к святым писали многие авторы XIX столетия. Так, например, английский журналист Джордж Сала отмечал, что нередко можно было увидеть трастеверца деловито затачивающего нож о каменное изваяние Мадонны[267].

Рис. 2. Бригант преподносит кинжал в дар деве Марии. Луи-Эсташ Оду, 1836 г.

Рис. 3. Бриганты сражающиеся на ножах. Томас Баркер, 1844 г.


Жители Рима славились своей вспыльчивостью и привычкой внезапно хвататься за оружие. Согласно свидетельствам путешественников, каждый римский мужчина носил за поясом нож, а волосы каждой женщины держала заколка-стилет. Джиджи Дзанаццо писал, что для римлян в те дни нож был всем — целой жизнью. Его хранили в кармане рядом с чётками, время от времени проверяли, на месте ли он, и гладили как сокровище. Для них нож был другом, который всегда рядом — и днём, и ночью: ночью под подушкой, а днём в кармане. Время от времени его доставали, открывали, полировали, натачивали и даже целовали[268]. В своём исследовании культуры ножевых поединков Италии Даниэле Боски отметил, что местные девушки не спешили выйти замуж за человека, не доказавшего храбрость в дуэли на ножах[269].

Корни этой кровожадной привычки можно искать и в унаследованной итальянцами безжалостности римских легионеров, и в текущей в их жилах крови этрусков, лангобардов и иллирийцев. Возможно, свою роль в формировании итальянского менталитета сыграли бесконечные войны генуэзцев и венецианцев, а на стереотипы мужской идентичности наложила отпечаток гипертрофированная культура чести соседней Испании. А может быть, нож стал неотъемлемой частью жизни итальянцев в период анархии, царившей в городах-государствах периода раздробленности Италии, когда клинок был единственной преградой между кошельком крестьянина и разбойником.

Нельзя забывать и о том, что Италия, как и соседняя Испания, слыла колыбелью фехтования и в XV–XVII веках, в период золотого века шпаги, она дала Европе таких великих мастеров, как Гвидо Антонио ди Лука, его ученика болоньезца Акилле Мароццо, Агриппу, ди Грасси, Виджани, и многих других. Неофиты из всех уголков Европы съезжались в Италию постигать хитроумные таинства фехтовальной науки. Невозможно отрицать ту огромную роль, которую сыграла в формировании культуры народных поединков высокоразвитая итальянская фехтовальная традиция. И сегодня во многих сохранившихся в Италии традиционных школах ножа мы можем встретить архаичную терминологию и техники, описанные ещё в 1536 году Акилле Мароццо в его легендарной работе «Opera Nova dell'Arte delle Armi». Что косвенно свидетельствует как о древности традиции, так и о корнях этих систем[270].

Опираясь на обширный фактологический материал, я попытался воссоздать историю возникновения традиции народных дуэлей на Апеннинском полуострове. Тщательное изучение истории итальянской культуры ножа, даёт мне основания предполагать, что на появление этой традиции повлиял синтез нескольких абсолютно несвязанных между собой факторов, которые я постарался рассмотреть максимально объективно и непредвзято. Итак, начнём с самой спекулятивной, но и самой любопытной версии происхождения традиции народных поединков чести.

Как-то в частной беседе мой хороший друг — хранитель старинного апулийского боевого искусства, обронил фразу, что по фытующей в Апулии легенде техники владения ножом впервые появились в окрестностях древнего апулийского приморского города Галиполи, откуда и начали распространяться далее, по всему югу, в Саленто, Манфредонию и Калабрию[271]. В результате, как это часто бывает, всего лишь одна брошенная вскользь фраза инициировала крайне любопытное исследование.

Для начала, в качестве преамбулы, совершим ключевой для дальнейшего повествования экскурс в историю юга Апеннинского полуострова. Чтобы проследить всю логическую цепочку, начнём с античности.

Галиполи, или Калиполис, что значит «прекрасный город», лежит на западном побережье Салентийского полуострова, в апулийской провинции Лечче. Он разрушался готами и вандалами, а позже принадлежал римским папам и являлся центром борьбы против греческих монастырских орденов. Но нас интересует совершенно другой период истории «прекрасного города».

Началась эта история в VIII веке до рождества Христова, когда приплывшие в Апулию парфении на месте современного Таранто основали спартанскую колонию Тарентум, или Тарент. Парфениями называли детей незамужних спартанок — сословие, появившееся в Спарте во время Первой Мессенской войны. После окончания этой войны они были высланы из страны и отправились осваивать новые земли[272]. Основание Таранто этими пассионариями являлось частью Великой греческой колонизации, проходившей в УІІІ-УІ вв. до н. э., когда полисы дорийцев росли как грибы на побережьях Южной Италии и Адриатики, на Сицилии и в Причерноморье. Именно дорийцы основали Сиракузы и Византий, нынешний Стамбул. К античным спартанцам мы ещё не раз вернёмся в этом повествовании, а пока перенесёмся на несколько столетий вперёд и обратимся к истории их прямых потомков, о которых и пойдёт речь.

В XVII столетии Венецианская республика вела затяжную и утомительную войну с Османской империей. На стороне Венеции сражались и воинственные выходцы из греческой области Мани, которых за их свирепость и бесстрашие в бою часто сравнивали со скандинавскими берсерками. После окончания венецианско-турецкой войны венецианцы, как это частенько бывает, бросили своих бывших союзников на произвол судьбы. Но это предательство не сломило маниотов, и они продолжали сопротивляться туркам настолько успешно, что султан Мехмет был вынужден послать для их усмирения 2000 человек пехоты и 300 кавалеристов. Когда турки высадились на побережье Мани у лаконийской деревеньки Ойтило, маниоты напали на них и вырезали всю карательную экспедицию. Спаслось всего несколько человек, включая командира отряда[273].

С 1500 по 1570 год маниотвм удавалось сохранять свою независимость от Османской империи, которая была слишком занята попытками изгнать венецианцев с Пелопоннеса. Война с османами шла с переменным успехом. Туркам удалось захватить Крит, но вскоре объединённые войска Священной лиги наголову разбили их флот в битве при Лепанто, в которой принимал участие и автор бессмертного «Дон Кихота» Сервантес. В 1645 году бесконечное противостояние венецианцев с турками начало новый виток, известный как Критская война. И опять маниоты выступили против общего врага, предложив Венеции свои суда. А в 1667 году они и сами напали на флот османов и даже подожгли несколько кораблей[274]. Но военная фортуна изменчива, и через два года кульминацией этой войны стало очередное падение Крита.

Эмиграция из Греции в Италию уже случалась в конце XV и начале XVI столетия, но взятие Крита турками превратило её в бурный поток, достигший пика в 1670-х. Особенно большой отток населения приходился на мятежный Мани, не желавший разделить судьбу Крита и попасть под оттоманское владычество. На протяжении всей второй половины XVII столетия маниоты вели переговоры сразу с несколькими итальянскими государствами о позволении беженцам осесть в их доминионах.

Так, нам известно об эмиграции в 1671 году из местечка Ойтилон в Тоскану нескольких сотен членов маниотского клана Иатрани — Медиче. Около шести сотен маниотов в 1673–1674 годах перебрались в Ливорно. В 1679-м члены клана Иатрани-Медиче снова покинули родные горы Мани, направляясь на этот раз в Неаполь. В 1675 году с причалившего на Корсике корабля сошло около 700 членов клана Стефанополи из Витило, основавших там первую маниотскую колонию. А в 1674–1675 годах 340 маниотов из Андроувиста и Прастиоса прибыли в апулийский город Бриндиси[275]. Путешественники Спон и Велер, посетившие Мани летом 1675 года, отметили, что незадолго до их прибытия множество маниотов перебралось в Апулию[276].

Таким образом, мы видим, что в конце XVII столетия воинственные выходцы из греческой области Мани поселились в Апулии и других регионах Южной Италии, вскоре прославившихся своей традицией поединков на ножах. Эта на первый взгляд несущественная историческая справка является одним из важнейших свидетельств в нашем дальнейшем исследовании. Наверняка у читателя возникнет закономерный вопрос: а почему, собственно, так важна судьба нескольких тысяч выходцев из Мани переселившихся в Южную Италию почти пять столетий назад, и какое отношение всё это имеет к основавшим Галиполи спартанцам? А вот для этого нам придётся выяснить, кем же были эти суровые и безжалостные воины, жившие кланами в своих домах-башнях на скалистом побережье древней Лаконии.

Мани, давший имя маниотам, или, как его ещё иногда называют, Майна, — это полуостров в Лаконии, в Южной Греции, представляющий одну из трёх оконечностей Пелопоннеса. Мани известен своим горным хребтом Тайгет, глубокими ущельями и прекрасными пляжами. Здесь, рядом с мысом Тенарон, так же известным в древности как Матапан, когда-то находился храм Посейдона. В этом храме, по легенде, эфоры подслушали разговор между правителем Спарты Павсанием и его посланником. Вблизи, в пещере, находилась пропасть, считавшаяся входом в подземное царство. Здесь, по преданию, дельфин высадил на берег поэта Ариона[277]. Но Мани вошёл в историю вовсе не благодаря открыточным видам и античным мифам, а как колыбель легендарной воинской культуры, земля древнего этноса, прославившегося своим вошедшим в поговорку суровым нравом. Именно здесь, среди хребтов и ущелий, и находилась легендарная Спарта.

Журнал «Вестник Европы» писал в 1808 году: «Майноты населяют ту часть Морей, которая образует мыс Мотапан, и называют себя потомками древних спартанцев». Греки считали, что даже женщины маниотов унаследовали дух и мужество древних лакедемонянок. Во время многочисленных войн с турками маниоты никогда не покидали позиций, и боеприпасы им всегда подносили женщины. Если мужчина-маниот получал смертельное ранение, то жена брала в руки оружие и мстила за его гибель. Во время одной из войн с турками мани-отка, увидев, что её сын убит, взяла его нож и крикнула: «Спи, сын мой, я на твоём месте!» По свидетельствам очевидцев, маниотские женщины отличались твёрдостью духа и презрением к смерти. Так, одна маниотка по имени Ирина, получив тяжёлое пулевое ранение, крикнула туркам: «Теперь я не могу сражаться, но воспитаю детей, которые отмстят за меня!» Другая маниотка, Елена, недавно вышедшая замуж, нашла своего мужа с пулевым ранением левой руки. Елена сама извлекла пулю из раны и, отдавая ее мужу, сказала: «Возьми и пошли ее обратно неприятелю!»

Примеру матерей следовали и дочери. Девушка по имени Стамата принесла своему брату порох и пули в тот момент, когда он дрался на саблях с двумя турками. Она схватила ружье брата и застрелила одного из неприятелей. Второго брат зарубил саблей.

Так как из-за бесконечных войн маниоты постоянно находились «под ружьем», то трусы среди них попадались редко, а если даже они и встречались, то на них доносили женщины из их собственных семей. Убитого в бою маниота оставляли на месте гибели до конца боя. После сражения его хоронили, а одежду возвращали семье. Семья погибшего внимательно изучала следы крови на одежде, чтобы выяснить, куда было нанесено смертельное ранение — спереди или сзади, в спину. В первом случае его оплакивали, а во втором одежда погибшего сжигалась, а имя его подвергалось забвению, и никто не смел даже вспоминать о нём[278].

Американский консул в Афинах Г. А. Пердикарис писал в 1845 году, что среди всех общин, населяющих полуостров, никто настолько не сохранил свои традиции и идентичность, как те, что обитают в самых недоступных районах горного хребта Тайгетус и известны под общим именем маниотов.

Происхождение маниотов покрыто тайной. Лучшие умы XIX столетия ломали в спорах копья. Так, генерал Гордон придерживался мнения императора Константина Багрянородного и соглашался с этим автором в том, что «люди Мани имеют чисто греческое происхождение, что они долго сохраняли языческие обряды и были обращены в христианство Василием Македонским». Маниоты были не настолько эрудированы, чтобы их волновали сложные теории чужаков об их истории и происхождении. И хотя сами они не предлагали никаких других аргументов в поддержку этой теории, но при этом гордились своим корнями и славной родословной.

Ещё одним свидетельством, потверждающим их спартанское происхождение, являлось то, что легендарные спартанские герои Ликург и Леонидас продолжали жить в их легендах и народных традициях, частично воплотившись в святых и частично в прославленных корсаров. Также в пользу этой версии свидетельствовали их язык, внешность, манеры и обычаи. Хотя, возможно, они и не были так уж похожи на древних жителей Лакона, но совершенно очевидно, что людям, населяющим высокогорные районы Тайгетуса, удалось избежать всех перемен, потрясений и смешения рас, происходивших здесь на всём протяжении Средних веков. Кроме этого, им также посчастливилось сохранить часть своих свобод и большую часть своего языка. Хоть в их языке и встречалось немало иностранных слов, очевидно, попавших в Мани с пиратами, перевозившими контрабанду, но это были неологизмы, а не часть их древнего наречия[279].

Также и Пердикарис, упоминая сходство маниотов с их предками-спартанцами, отмечал особое положение их женщин, которые, как и в древней Спарте, пользовались большим уважением и участвовали в боях наравне с мужчинами. Так, например, во время частых распрей между кланами, когда мужчины-маниоты не могли покинуть свои дома-башни, их на своих спинах переносили женщины. Многие из них покрыли себя славой во время войн с турками, и греческий сенат даже наградил двух маниоток за проявленное в бою мужество[280]. В обращении с оружием женщины Мани были не менее искусны, чем их спартанские предшественницы. Так, Пердикарис приводит рассказ некоего полковника Лика, которому маниотская женщина предложила соревнование в стрельбе из мушкета по шляпе, лежавшей на расстоянии 150 метров. Полковник отклонил это предложение, но вовсе не из джентльменских побуждений, как можно предположить, а так как хорошо знал, что за плечами у этой женщины боевой опыт многочисленных сражений, и два боевых ранения полученных в боях с турками[281].

Таким образом, из этих свидетельств мы видим, что не только сами маниоты считали себя прямыми потомками спартанцев, но и многие исследователи, знакомые с их бытом и традициями, придерживались той же точки зрения. И такой известный и авторитетный автор, как французский историк Рулье, отмечал, что совет старейшин маниотов при заключении договоров, как и много веков назад, именовал себя сенатом Лакедемона. Когда в 1770 году маниоты восстали, чтобы поддержать неудачную попытку России освободить Грецию, они отправили к Фёдору Орлову, готовившему в Италии военную операцию, делегацию, именуемую «Спартанское посольство». Орлов питал слабость к античности и из имевшихся в его распоряжении войск он создал два подразделения, которые назвал «Спартанскими легионами»[282]. Как описывал маниотов один из современников: «Сии потомки Лакедемонян не показывают в себе тех признаков порабощения, какие приметны в прочих греках, находящихся под непосредственным господством турков»[283].

Российский морской офицер Владимир Броневский, участвовавший в Средиземноморской кампании 1805–1810 гг., писал, что в горах Тайгет живут маниоты, сохранившие свою независимость потомки спартанцев. Далее он отмечал, что они суровы, любят вольность, оказывают уважение старцам, поют исключительно военные песни и бесстрашно умирают[284].

Роусон в работе «The Spartan tradition in European thought» пишет, что свирепые жители мыса Матапан считались и византийскими, и современными учёными остатками древних спартанцев. Их поведение, включая воинственность их женщин, «делало их если не достойными славы спартанцев, то достойными претендовать на неё»[285]. И полковник Луис Вутье в своих воспоминаниях о войне в Греции называл маниотов настоящими спартанцами и отмечал их усердие в соблюдении древних спартанских законов, изданных ещё легендарным Ликургом[286].

Безжалостность этих наследников славы Леонидаса поражала даже видавших виды товарищей по оружию, сражавшихся с ну ми в одних рядах. Греческий поэт XVIII века Антониос Кирьязис, известный под псевдонимом Ригас Велестинлис, в своём «Военном гимне» назвал свирепых маниотов «известными львами»[287].

Некий русский офицер, воевавший вместе с маниотами против турок, вспоминал один из эпизодов этой войны, когда маниотский отряд, получивший название Восточного легиона, был передан под командование капитана по фамилии Барков. С Барковым находился лейтенант Псаро, грек по происхождению, один сержант и 12 русских солдат. Легион напал на турецкий лагерь у города Мизитра, в котором насчитывалось около 3000 турецких солдат. 8 марта после девятидневной осады крепости турки числом 3500 человек сдались, выдав оружие и амуницию. Как только это произошло, маниоты, не соблюдавшие никаких законов войны, набросились на турок и вырезали их, не щадя ни женщин, ни детей. Барков с 12 русскими солдатами пытался защитить турок, сам рискуя при этом жизнью.

Маниоты вырезали около тысячи турок. Остальных Барков спрятал в греческих домах в городском предместье и поставил часовых. Для того чтобы добраться до своих жертв, маниоты в ярости открывали огонь по русским часовым. В результате, чтобы укротить их гнев, Баркову пришлось отдать город на разграбление. Пока маниоты грабили город, он скрытно выводил турок, но, несмотря на все меры предосторожности, некоторые маниоты предпочли добыче месть и кровь. Они преследовали турок и по дороге убивали. Спаслись немногие. Всего турок с женщинами и детьми было около 8000 человек[288].

Поэтому неудивительно, что, прибыв к берегам Южной Италии, переселенцы из Мани не превратились в мирных виноделов и не занялись изготовлением оливкового масла или высаживанием фруктовых деревьев. Они продолжили заниматься привычным ремеслом, унаследованным от спартанских пращуров, тем единственным, что они умели делать хорошо, — войной. Эти воины из Пелопоннеса и составили основу страдиотов — легендарной лёгкой кавалерии Венецианской республики, покрывшей себя славой в войнах с Османской империей.

Неаполь, находившийся под испанским владычеством, начал набирать на службу страдиотов в конце XV — начале XVI века. Первые страдиоты в службах Испании были зарегистрированы в 1470-х, после восстания в Мани под руководством Кладаса Коркоделиоса. После провала этого восстания большая часть повстанцев продолжила служить испанской короне в Италии.

Вот как описал прибытие страдиотов в Венецию один из очевидцев, известный историк Марино Сануто: «22 апреля 1482 года прибыл первый корабль с кавалерией, перевозивший на борту семьсот страдиотов из Корони. Страдиоты, греки и они носят широкие плащи и высокие шапки, на некоторых надеты доспехи… в Пелопоннесе они привыкли к разбою и частому грабежу. Они прекрасно противостоят туркам, отлично устраивают вылазки, неожиданно налетают на врага и лояльны к своим правителям. Они не берут пленных, а отрезают своим противникам головы, получая по их обычаю дукат за каждую» [289].

Хотел бы обратить внимание на маниотский обычай отрезания голов, отсылающий нас к древним эллинским традициям и верованиям. Как известно, античные греки практиковали обезглавливание врагов, так как считали, что именно голова является вместилищем «псюхе» — жизни. Даже глагол SeipOTopeiv — «перерезать шею», использовался в античной Греции в значении «убивать[290].

В 1538 году, после того как венецианцы покинули Корон, испанское правительство Неаполя приняло множество беженцев из городов и регионов Пелопоннеса, часть которых также осталась служить венецианцам в качестве страдиотов.

Наем и содержание этих кондотьеров Неаполь продолжал до начала XVIII столетия. Большую часть войск набирали в Эпире и Южной Албании. Согласно анналам подразделения лёгкой балканской пехоты на службе Королевства Двух Сицилий — Reggimento Real Macedone, создателем и первым командиром этого соединения был граф Стратес Гкикас, который описывается в этих документах как «ветеран страдиотов». Это может являться ещё одним свидетельством того, что в XVIII столетии страдиоты всё ещё состояли на службе Неаполитанского королевстваз[291].

Кроме бесстрашия в бою, безжалостности к врагам и соблюдения древних законов и кодексов Лакедемона эти воины унаследовали от своих спартанских предков ещё один мрачный обычай, известный как кровная месть. Возможно, именно переселенцы с Мани в XV–XVI веках привезли эту древнюю традицию на Корсику и в Южную Италию, где она и легла в основу легендарной вендетты[292]. Некоторые авторы ошибочно трактуют происхождение кровной мести, связывая её с отголосками традиции судебных поединков. Но кровная месть является значительно более древним феноменом, порождённым архаичными верованиями и уходящим корнями в мифологию античной Греции и доэллинские религии. Так, одно из первых упоминаний о кровной мести у эллинов мы находим в известном мифе об убившем свою мать Оресте. Как известно, за этот проступок его преследовали безжалостные эриннии, известные также и римлянам под именем фурий — богини мести, со змеями вместо волос, чёрными пёсьими мордами вместо лиц, и с крыльями летучих мышей за спиной[293].

Специалист по античной религии и фольклору Греции профессор Джон Лоусон писал, что концепция вендетты у маниотов заключалась в следующем. Человек, погибший насильственной смертью, не мог успокоиться в могиле, пока не будет отомщён, и выходил в мир живых как вриколакос — оборотень, обуреваемый жаждой крови своего врага. Чтобы обеспечить покой его телу и душе, на ближайших родственников убитого возлагалась обязанность уничтожить убийцу или, по крайней мере, кого-то из его близких. До свершения мести над сыном довлело проклятие его отца, и если из-за его трусости или по другой причине месть не состоялась, то это проклятие переходило и на него, и после смерти он также превращался во вриколакоса. Вкратце учение маниотов сводилось к тому, что убитый восставал из могилы для свершения мести, которая заключалась в том, что убийцу должна была постигнуть участь его жертвы — насильственная смерть. Но в то же время убитый взывал о помощи к своим близким, угрожая им страданиями. Таким образом, вера в могущественное и мстительное привидение и служила главной движущей силой вендетты[294].

Маниотский поэт XVIII века Никетас Нифакос рассказывал, что, когда в Мани мужчина не погибал в бою, а умирал от естественных причин, маниоты впадали в отчаяние, так как не было виновника смерти и некому было мстить. Таким образом, с их точки зрения справедливость могла остаться не восстановленной. Поэтому, по свидетельству Нифакоса, смерть от естественных причин могла вызывать у маниотов угрозы мести Харону, и даже самому Богу. Любые похороны предоставляли семье благоприятную возможность демонстрации мощи клана. И чем больше на панихиде присутствовало родственников, тем больше было уважение к могуществу семьи, а следовательно, тем меньше было желающих причинить этой семье вред[295].

Кровная месть, или, как её называли сами маниоты, дикомэ, или гдикомэ, была таким же проклятием земли Пелопоннеса, как и вендетта в деревнях Корсики и Сицилии несколько столетий спустя. Голосили женщины в чёрном, а братья и сыновья давали суровые клятвы мести над свежими могилами. Решение о начале вендетты принимались на холодную голову на семейном совете. После этого семья, начавшая дикомэ, «официально» объявляла о своём намерении. Тогда в деревне слышался колокольный звон, знаменовавший начало «войны», и маниоты закрывались в своих домах-башнях с узкими бойницами вместо окон. По древнему кодексу чести маниотов, любые враждебные действия в отношении противника, предпринятые после объявления вендетты, считались правомерными, и полем битвы являлась вся деревня вместе с окрестностями.

Иногда дикомэ мог приостанавливаться по обоюдному согласию. Эти перемирия, называемые трева, как правило, предпринимались для проведения сельскохозяйственных работ, таких как сев, молотьба или сбор маслин. Кровники даже могли работать рядом в поле, но в полном молчании, не обмолвясь ни словом. По окончании трева военные действия возобновлялись. Ещё одним основанием для трева могли стать торжественные церемонии, такие как свадьбы или крестины. Окончательно же дикомэ прекращался только после уничтожения всей враждебной семьи или клана. Выжившие из поверженного клана покидали деревню, по традиции оставляя всё своё имущество победителям.

В спорных случаях решения по дикомэ, так же как в древней Спарте, принимались «геронтики», или советом старейшин Мани под управлением «капитана». Война между враждующими семьями мгновенно прекращалась только в одном случае — при нападении турок. Так, самое известное перемирие трева было объявлено национальным героем Мани, сыном легендарного военачальника маниотов Петробея Мавромихалисом в 1821 году, незадолго до начала освободительной войны против турок.

Полковник Вуатье в мемуарах о войне Греции вспоминал, что как-то раз он наткнулся на груду убитых. К нему подбежал проводник и объяснил, что это тела 150 турок, вырезанных маниотами. В одной из вылазок Малвазийского гарнизона турки захватили в плен молодого маниота из уважаемого рода и жестоко казнили на глазах его воинов. В ответ на это разъярённые маниоты, следуя закону вендетты, изрубили всех пленных турок[296].

Я не могу однозначно утверждать, что обычай кровной мести появился в Южной Италии и на Корсике исключительно благодаря маниотам — подобная традиция была характерна для многих родоплеменных сообществ Европы. Но в пользу этой версии свидетельствует несколько фактов. Правители Неаполитанского королевства не случайно способствовали притоку иммигрантов и поощряли расселение беженцев-маниотов в определённых регионах Апулии. В XI-XVII веках эти земли практически опустели и превратились в заболоченные пустоши. Тому было много причин. Вероятно, основной из них было включение апулийской столицы — Бари в состав Неаполитанского королевства, что несомненно нанесло удар по экономике региона и затормозило его развитие. Кроме этого свою лепту внесла и свирепствовавшая в этих местах малярия, выкосившая немалую часть населения Апулии. Таким образом, маниоты высадились в практически обезлюдевших местах, и, поэтому не только не ассимилировались, но и приняли самое деятельное участие в этногенезе апулийцев. Что позволило им сохранить свою идентичность, традиционную этническую культуру, а также архаичные верования, обычаи и традиции. Также нельзя отрицать и тот факт, что и кровавый обычай вендетты в Средиземноморье получил наибольшее распространение именно в бывших в колониях и местах компактного расселения маниотов.

Так, например, обычай кровной мести, типичный для Сицилии, Калабрии или Апулии, практически неизвестен на севере Италии, и более того, северяне Милана или Пьемонта считают его варварской традицией, характерной исключительно для «диких» южан.

Естественно, возникает закономерный вопрос: а как же хрестоматийная история вендетты семейств Монтекки и Капулетти, кульминацией которой стала смерть Ромео и Джульетты? Ведь все прекрасно помнят, что сценой этой драмы являлась Верона, расположенная на севере Италии. Но этому есть простое объяснение. Самая ранняя из обнаруженных историками литературы версий этой трагедии, «II novellino», была написана около 1450 года. Принадлежала она перу некоего Мазуччо Салернитано, чьё настоящее имя было Том-мазо Гуардати, творившего при дворе арагонских королей Неаполя. «Il novellino» — это сборник рассказов, один из которых описывает историю тайной любви Мариотто и Ганоццы. Сюжет один в один повторяет знакомую всем историю Ромео и Джульетты, за исключением того, что фамилии семей не упоминаются, а Ромео-Мариотто не кончает жизнь самоубийством, а его обезглавливают по приговору суда. Да и происходят все эти трагические события значительно южнее Вероны, в тосканской Сиене.

Но главное не это. В оригинальной версии Мазуччо вендетта вообще не фигурирует, речь идёт о том, что у «одного уважаемого гражданина» по имени Мариотто вышел конфликт с другим, не менее уважаемым жителем города, который перерос в драку, в результате который оппонент Мариотто скончался от удара палкой. То есть с натяжкой это можно рассматривать как самооборону, но уж точно не как вендетту[297]. Это достаточно распространённый пример. Немало историков грешит тем, что выдаёт за вендетты самые заурядные уличные драки, семейные дрязги и бытовые конфликты.

Если уж и говорить о теме вендетты в работах Шекспира, то в первую очередь следовало бы вспомнить Гамлета. Именно в этом произведении мы находим воплощение древнего дорийского мифа о мстительном привидении, взывающем к отмщению — призрак коварно убитого старого короля является к сыну, своему прямому потомку по мужской цинии, как напоминание о необходимости свершения правосудия[298].

Существуют и другие, не менее любопытные свидетельства, однозначно доказывающие связь южноитальянских ножевых традиций с греками-маниотами. Факты, которые нам предстоит рассмотреть, продолжают эту цепь необычных совпадений.

В апулийских регионах, куда в шестнадцатом столетии переселились выходцы из Мани, существует любопытная традиция, известная как «данца скерма», «пиццика скерма», или «скерма салентина». «Скерма салентина», или «салентийское фехтование», представляет собой некое подобие символического поединка-танца, исполняемого исключительно мужчинами. Двое соперников входят в круг образованный толпой, и начинают ритуальный поединок на ножах, или, скорее, танец-дуэль, в котором нож заменяют сложенные вместе пальцы. Этот танец известен практически на всём юге страны, но центром его считается апулийский городок Руффано в административном районе Лечче. На протяжении многих столетий в ночь с 15 на 16 августа в исторической части Руффано, называемой Торепадули, проходят празднования в честь одного из покровителей города — святого Рокко, почтить которого приезжают тысячи паломников. Ближе к полуночи толпа зрителей образует круг, и начинается традиционная апулийская «пиццика скерма». Мужчины ритмично двигаются по кругу под аккомпанемент бубна и флейты, время от времени совершая прыжки и угрожающие выпады, имитирующие удары ножом.


Рис. 5. Тарантелла. Phonurgia Nova, Афанасий Кирхер, 1673 г.


Одно из первых свидетельств о существовании этого апулийского танца я обнаружил в датированной 1673 годом работе «Phonurgia Nova», принадлежащей перу известного немецкого учёного-иезуита XVII столетия, автора более чем сорока научных трудов, Афанасия Кирхнера. Посетивший в 1638 году Южную Италию Кирхнер не только изучал сдвиги земной коры в кратере Везувия и проводил геологические изыскания в Мессине, но и, будучи человеком любознательным и обладавшим пытливым умом, интересовался местными нравами и традициями. В том числе его внимание привлёк апулийский танец называемый «тарантелла»[299]. Но вместо привычного изображения пляшущих девиц, на гравюре из работы Кирхнера мы видим танцующих мужчин, один из которых вооружён двумя кинжалами. Судя по музыкальным инструментам, композиции рисунка и движениям танцоров, изображенная иезуитом тарантелла, скорее напоминает не деревенские танцульки, а воинский танец античности, известный как пиррих[300] Поэтому, обратимся к истории и происхождению этого легендарного боевого танца.

Среди всевозможных разновидностей гимнастических танцев античности особо важными считались танцы воинов, изобретение которых приписывалось богине Минерве. Самым впечатляющим из них был корибантум. Этот фригийский танец носил смешанный характер: в нем прослеживаются черты боевого, религиозного и мимического танцев. Вооруженные танцоры подпрыгивали, подбрасывая оружие вверх и лязгая им. Так они имитировали корибантов, старавшихся заглушить крики новорожденного Зевса на Крите[301]. Сохранился терракотовый барельеф, изображающий пиррический танец двух корибантов, или, как их называли на Крите, куретов, вооружённых короткими листовидными греческими мечами-ксифосами[302].

Пиррих, боевой танец дорийцев, был довольно быстр, исполнялся под двойную дудочку и символизировал действия воинов на бранном поле. Описанный Гомером «Hoplites» — гоплит считается танцем именно этого типа. Дорийцы очень трепетно относились к этому танцу и считали, что их военный успех зависит от быстроты и сноровки его исполнения[303]. Подобные воинские танцы с оружием существовали и у других народов. Так, например, в Риме военным танцем, введенным Ромулом в память о похищении сабинянок, был «салтатио белликрепа»[304]. Эти танцы были популярны и в Англии, и их изображения в английских манускриптах дают основания предполагать, что это были всё те же древние пиррические танцы греков, привезённые в Рим Юлием Цезарем, а позже попавшие с его легионами в Британию. В Древней Греции также были очень почитаемы танцы жонглёров и акробатов с ножами и мечами[305].

Родиной пиррического танца считается Крит. Николай Дамасский в «Стобее» писал, что мальчики у критян получали совместное строгое воспитание: они обучались военному искусству, занимались охотой, бегали в гору босиком и вооруженные усердно упражнялись в пиррихе, который придумал Пиррих Кидониат, родом критянин[306].

Другие авторы приписывали изобретение пирриха Кастору, Дионису или Афине. Из мифических сказаний можно заключить, что изобретатель этого танца был выходцем с Крита или из Спарты. Платон описывал пиррих как мимическую военную игру, в которой танцоры движениями тела выражали приемы, использовавшиеся в сражении при нападении и обороне от врага. Афеней называл пиррих спартанцев «προγυμναδμα του πολεμου» — «военная тренировка»[307].

По свидетельству греческого историка Ксенофона, пиррих танцевали под звуки флейты в полном вооружении, ловко подпрыгивая на значительную высоту и обмениваясь ударами меча. Пиррих длился до того момента, пока один из танцоров не изображал нанесение противнику смертельного ранения. Тот падал как убитый, хотя на самом деле не получил ни царапины. После этого победитель снимал с себя доспехи и выходил петь гимн в честь Ситалка, в то время как «убитого» скорбно уносили друзья[308]. Скорее всего, Ксенофон имел в виду фракийского царя Ситалка, правившего Фракией в пятом веке до нашей эры.

Эти древние пиррические танцы можно было увидеть и в Италии начала XVI века, когда они исполнялись для увеселения герцогини Феррары, Модены и Реджио, печально известной Лукреции Борджиа. Одни танцоры были вооружены большими ножами, другие булавами или двуручными мечами, и кроме этого у всех были кинжалы. Поклонившись, они начинали танцевать под звуки музыки, потом разделялись на две группы, и тут же вступали в бой. Каждый удар наносился в такт с музыкой. Затем те, кто был вооружён булавами, отбрасывали их в сторону, доставали мечи, и начинали наносить друг другу колющие удары — «colpi di punto», не переставая при этом танцевать. По условному сигналу они бросали мечи, и набрасывались друг на друга с кинжалами, По другому сигналу, половина танцоров бросалась на землю, изображая раненых, в то время как их «противники» стояли над ними с кинжалами в руках в роли победителей[309].

Французский дипломат, историк и путешественник Франсуа Пукевиль, занимавший пост консула в Греции, в 1805 году издал свои путевые заметки, в которых описал танец, очевидцем которого он стал при посещении Мани. Он отметил, что танцы маниотов поразительно напоминали ему танцы греков античности. Как и в древней Спарте они также исполнялись под звуки бубнов, флейт и сопровождались хором или предводителем танца, поющим определённое количество строф. Наблюдал он и пиррический танец двух мужчин, вооружённых кинжалами, для которого были характерны воинственные прыжки. Также и этот танец по мнению Пукевиля несомненно вёл своё происхождение от древнего Лакедемона.

«Когда я наблюдал за исполнением этого танца, мне показалось, что я перенёсся в древнюю Спарту, и в конце я уже был встревожен, ибо таковы были стремительность и ярость исполнителей, что я ожидал кровавой развязки представления», — писал Пукевиль в своих воспоминаниях[310].

Совершив этот краткий исторический экскурс в историю пиррических танцев, вернёмся к в современную нам Апулию и ближе познакомимся со старинной традицией «скерма салентина» — одной из последних представительниц этой древней воинской традиции.

«15 августа в Торепадули, перед храмом Святого Рокко собралась толпа из десятков тысяч людей. Примерно в 11 часов вечера Джузеппе Мемми и его музыканты с бубнами в руках раздвинули толпу и образовали круг. Затем встали по краям этого круга и начали играть и петь. Вскоре в центр круг вышли две девушки, и стали танцевать пиццику. Вдруг в ронду ворвались два крупных пожилых мужчины, вытеснили девушек и начали танцевать скерма. Я был удивлён, так как раньше не встречал в Саленто такого агрессивного поведения. Через несколько минут Джузеппе, прекратил играть и ушёл, сказав, что пространство круга — «ронды» отравлено их энергетикой и движениями» — вспоминал один из очевидцев[311].

Сложно с уверенностью сказать, каким образом эта традиция приняла сегодняшнюю форму. Как сказал о возникновении «скерма» исследователь Луиджи Тарантино: «поп esiste un'origine та una lunga genesi» — «она не появилась в один миг, а долго формировалась». В предшественники скермы он записывал и распространённые в Средневековой Италии танцы с мечом, и традиции поединков для решения вопросов чести. Кроме этого, в качестве её предтечи он также рассматривал и дуэльные техники преступного мира, из которых вышли многочисленные школы ножа по всей Южной Италии. Не менее важным фактором, являлось влияние цыганского сообщества Апулии. Трудно сказать, как эти элементы воздействовали друг на друга в течение столетий, но все они несомненно внесли свою лепту в формирование этой апулийской традиций[312].

В скерма существовали и реальные бои с победителями, и, как и в традиционной формальной дуэли, часто решались дела чести[313]. Эти поединки, как и формальные дуэли, регулировались определёнными правилами, которые должны были неукоснительно соблюдаться. Один из хранителей традиции скерма, маэстро Рафаелле Донадей рассказывал, что все эти правила являются частью скерма и в наши дни. И сегодня, как и сто лет назад, эти дуэли окружает закон молчания, омерта — «gli schermatori hanno un loro códice d'omerta», что несомненно обусловленно влиянием преступного мира. И маэстро Рафаэле, и его сын Леонардо Донадей убеждены, что скерма была создана на улицах и в тюрьмах, и рождением своим она обязана «malavitosi», то есть, преступному миру[314].

Эти поединки проводятся и сегодня. Приезжие «люди чести» из соседних с Торрепадули городков, таких например как Тауризано, сражаются против гостей из Галиполи или Таранто, также приехавших на чествование Святого Рокко. Они входят в дуэльный круг чтобы как их деды и прадеды, защитить честь своего города, свою «территорию». Леонардо Донадей рассказывал, что в местечке Парабита было четыре банды, в Матино, пять, и шесть в Казарано. Каждая из этих группировок состояла из пяти бойцов — сакральной цифры для «малавита», преступного мира Италии. Банда, одержавшая верх в поединках на празднике Святого Рокко, главенствовала в своём районе до следующего года.

Знатоки скерма считают, что семьи связанные с преступным миром, являются лучшими представителями этого боевого искусства. Как сказала о них специалист по истории скерма, Памела Магли: «'loro sono il piu bravi tiratori di scherma» — «они самые опытные бойцы». «Malavitosi» всегда были хранителями этой традиции, а также строго соблюдали дуэльный кодекс и закон молчания. Они и сегодня продолжают участвовать в скерма на всех праздниках в честь Святого Рокко[315].

Как уже говорилось, важным фактором, оказавшим влияние на скерма, стала диаспора кочевых цыган из южной части Саленто. За последние семьсот лет прошло несколько этапов переселения цыган из Восточной Европы в Южную Италию. Многие столетия они занимались здесь своими традиционными промыслами. Даже и сегодня торговля лошадьми играет важную роль в жизни цыганского сообщества Апулии. Некоторые из этих торговцев осели в двух южных городках Апулии — Тауризано и Казарано, где живёт ряд влиятельных цыганских семей, таких как Бевилакуа и Ринальди. Всегда существовали сложности с интеграцией цыган в итальянское общество, да и сегодня эта проблема не исчезла. Но автор книги «Zingari, San Rocco, pizzica scherma» — «Цыгане, Сан-Рокко, пиццика скерма», музыкант Элиде Мелькиони предполагает, что именно объединение двух сообществ и привело к появлению «пиццика скерма» в её сегодняшней форме.


Рис. 6. Румынский кэлушар.


Цыгане приезжают в Руффано в преддверии праздника, и готовятся к торговле лошадьми и скобяными товарами. Они, как и салентинцы, поющие и танцующие «пиццика» в кругу перед храмом Святого Рокко, формируют свои круги, играют, танцуют и поют на свой манер. Кроме «скерма» цыгане практикуют и свои особые танцы с ножами, такие как «кэлуш»[316]. Это косвенно свидетельствует о том, что часть цыган действительно пришла в Апулию из стран Восточной Европы, так как «кэлуш», это древний славянский ритуальный танец. Он был широко распространён в Северной Болгарии, Сербии, а также в Румынии и исполнялся в Русалочью неделю — Русалии. Интересно, что в Румынии «кэлуш» практиковался исключительно членами тайного братства, так называемыми кэлушарами. Им приписывалось умение общаться с феями, летать по воздуху и исцелять больных. Известный румынский историк и культуролог Мирча Элиаде связывал это сообщество с архаичным культом богини Дианы. И тут мы опять возвращаемся к пирриху, так как некоторые исследователи связывают кэлуш с пиррическими танцами даков и фракийцев.

Мелькиони считает, что в течение ночи две этнические группы в различных кругах начинают раззадоривать и провоцировать друг друга, что приводит к трансформации танца в его боевую форму. Участие цыган в «скерма» является неотъемлемой частью праздника святого Рокко, хотя не прекращаются споры, о степени их влияния на формирование этого танца. И Леонардо Донадей и его коллега, маэстро «скерма» Альфредо Баронти утверждают, что танец, исполняемый цыганами, отличается от его традиционной салентийской разновидности. Они считают, что цыганский вариант ближе к хореографии, чем к поединку, — в частности, к тарантелле, в то время как салентийскую «скерма» следует рассматривать скорее не как танец, а как боевое искусство. Хотя, не исключено, что это связано с желанием продемонстрировать чёткое различие между двумя общинами и сохранить идею «скерма» как чисто салентинское традиционное искусство. Мне приходилось видеть оба варианта исполнения, и надо сказать, что в той форме, в которой «скерма салентина» танцуется сегодня, она очень похожа как на цыганский, так и на салентинский вариант танца. Так что налицо взаимное влияние и проникновение стилей.

Ада Метафуне как-то приводила мнение некоторых салентинцев, утверждавших, что именно они обучали цыган танцевать скерма. Но это звучит малоубедительно, так как у цыган уже и до этого существовали собственные формы танца, и обе эти формы объединились в пространственно-временном континууме праздника святого Рокко. Метафуне танцевала как цыганскую, так и салентинскую «скерма» и считает, что характерные особенности танца выражают идентичность каждой группы и связь с местом проживания. Она также считает, что цыганский вариант «скерма» быстрее, тело держится прямее, там больше прыжков и отскоков, чем у салентинцев, да и двигаются танцоры проворней — «come gazzelle» — «как газели[317].

С другой стороны, по наблюдениям Метафуне, салентинцы в «скерма» снижают центр тяжести, их осанка ниже и движения направлены к земле. Она объясняет эту разницу тем, что цыгане — кочевой народ и, следовательно, менее привязаны к корням. Именно поэтому, с её точки зрения, они больше прыгают, держатся более прямо и менее приземлены. А салентинцы наоборот говорят: «Noi abbiamo bisogno di radici anche nella danza, il nostro barkentro deve stare molto basso per prendere rorza dalla terra» («Нам в танце нужны корни, а центр тяжести должен находиться низко, чтобы питаться силой от земли»). Таким образом, она отмечает их сильную связь с салентской землёй, проявляющуюся в специфических формах танца[318].

Хотя в наши дни нож в «скерма» заменили сложенные пальцы, так было не всегда. Когда-то праздник святого Рокко предоставлял место и возможности для решения спорных вопросов. Доставались наточенные ножи, и иногда эти дела чести заканчивались смертью участников. Так Тарантино в качестве иллюстрации приводит судебное дело об убийстве в поединке на ножах, совершённом в ночь Святого Рокко в 1887 году. Он рассказывал, что в прошлом в скерма часто использовались настоящие ножи, но затем они исчезли из-за присутствовавших на празднике карабинеров.

Мелькиони дополняет, что убийства на святого Рокко происходили каждый год, и последнее было зарегистрировано в 1944 году. Также и Альфредо Баронти вспоминал, что в его юности скерма была далеко не такой безопасной. Как он заметил: «Era veramente coi coltelli» — «На самом деле там использовались ножи».

Некоторые местные жители рассказывали, что ещё совсем недавно, рано утром 16 августа, когда полицейские покидали праздник, молодёжь собиралась в домах неподалёку, и устраивала «скерма» с настоящими ножами. Но целью их было не убить противника, а лишь нанести ему метку — оставить шрам как символ урегулирования вопроса чести. Поводом для дуэлей часто являлись семейные неурядицы или сердечные дела. Независимо от того, в какое время года совершался проступок, решение вопроса могло быть отложено до празднования Дня святого Рокко. Для этого даже существовал особый ритуальный диалог на местном диалекте. Один из соперников произносил сакральную фразу: «Ne vitumu a Santu Roccu» («Увидимся на Св. Рокко»), что являлось вызовом на поединок. Если вызов принимался, то в ответ звучало: «А Santu Roccu ne vitimu» («На святого Рокко и увидимся»[319]. Таким образом, праздник служил местом для решения «отложенных» конфликтов, а, следовательно, отпадала необходимость проливать кровь в пылу ссоры сразу после оскорбления. Парни, участвовавшие в опасной «скерма», особенно если поединок проходил в присутствии зрителей, или в общественном месте, пользовались особым уважением. Хотя лезвие ножа заменили пальцы, но и сегодня, как и сто лет назад, «скерма» используется для разрешения конфликтов и всё также наполняет участников гордостью от выигранных боёв.

Давиде Монако в своём исследовании «скерма» описывал, как дуэлянты осторожно кружат вокруг соперника, внимательно наблюдая за каждым его движением. Внезапно следуют финты и атаки, а время от времени кто-то из бойцов пытается нанести по «ножу» удар ногой, но опытные дуэлянты всегда настороже. После получения «смертельного ранения» один из сражающихся выбывает, и его место занимает другой. Эти «бои», сопровождаемые ритмом бубнов, длятся всю ночь.

Монако упоминал два основных стиля скерма: «zingaro», или цыганская, и «leccese», техника, традиционная для апулийского региона Лечче[320]. Стиль «леччезе» подразумевает более жёсткую и статичную стойку, а движения рук представляют собой комплекс закодированных жестов. Цыганский стиль более живой и активный, с резкими и даже дерзкими атаками. Вот краткий перечень техник, характерных для обоих стилей:

Entrata — вход. В начале поединка в круг — ронду выходит один из бойцов и вызывает любого, кто готов померяться с ним силами. Двигаясь по кругу, он проходит мимо каждого зрителя, проводя пальцем, изображающим нож, на уровне лица, что считается очень агрессивным и провокационным жестом.

Saluto — приветствие. Когда на площадку выходит новая пара или один из бойцов был только что заменен, новый бой начинается с приветственного снятия шляпы в знак уважения к противнику или с символического жеста: прикоснуться рукой ко лбу, а затем поднять её, что заменяет снятие шляпы.

Stretta di mano — рукопожатие. Два фехтовальщика, прежде чем начать бой, берут друг друга крест-накрест за ладони разноимённых рук и двигаются по кругу. Так они могут сделать несколько кругов в одну сторону, а затем поменять направление, и в этом случае руки тоже меняются. Пожатие рук в начале боя обозначает, что бой будет проходить по правилам и в соответствии с кодексом чести.

Misura — дистанция. Определение правильной дистанции, чтобы атаки противника не застали бойцов врасплох.

Assalto — атака. Нападение на противника. Иногда заранее объявленное и с предупреждением, а иногда быстрое и внезапное.

Affondo — выпад. Нанесение удара с преодолением защиты противника.

Jegamento — связывание. Быстрое сбивание руки противника с изменением траектории удара.

Cavazionе — круговая защита. Спиралеобразное движение вооружённой руки для парирования атаки противника.

Manetta о forbicetta — наручники или ножницы. Вытянутые вперёд предплечья скрещиваются, при этом невооружённая рука, обёрнутая курткой, оказывается внизу, а рука с ножом сверху. Получившаяся «вилка» используется для блокирования ударов противника.

Хочу заметить, что подобный элемент был известен и фехтовальщикам средневековья. Блокирование кинжала противника скрещенными предплечьями, известное как «ножницы», ещё в XV веке описывал в своём пособии по фехтованию Ханс Тальхоффер. И позже, в технике «эспада и дага» — поединке со шпагой и кинжалом, парирование скрещенными руками, или скрещенным оружием, было одной из самых популярных защит.

Toccata — туше. Это преодоление защиты противника с последующим выпадом и ударом.

Tagliata — порез. Движение выпрямленной ладони поперёк тела, имитирующее порез лица, груди и боков.

Chiamata — вызов. Имеет несколько толкований. Это может быть и прямое приглашение к бою, и провокационный жест. Служит для того, чтобы бросить вызов умению и мужеству противника и вызвать у него страх.

Sgarro — ошибка. Это нарушение кодекса чести, предательски нанесённый удар, умышленная провокация. Когда проходили настоящие бои, такие ошибки нередко приводили к серьёзным конфликтам.

Strisciata — царапина. Может иметь значение, сходное с Tagliata.

Pazziata — сумасбродство, или чудачество. Означает находку, выдумку либо какую-то нововведенную технику или тактику, которая впоследствии может использоваться в бою.

Minaccia — угроза ножом. Агрессивный жест, выполняемый рукой, приближенной к лицу для предупреждения противника.

Помимо этого морфологического кода существует множество других правил дуэльного танца, а зрители становятся его суровыми судьями, оценивая и поддерживая противников. Так, они следят, чтобы при выпаде бойцы для равновесия шире расставляли ноги, никогда не били в спину, уважали и принимали замену противника[321]. Множество правил, регулирующих этот вид поединка, демонстрирует, насколько сложно данное явление и как оно перекликается с благородными правилами и нормами аристократического поединка. В то же время скерма тесно связана с культурой чести, преступным миром и тайными сообществами, что делает этот ритуальный поединок таким привлекательным и загадочным. Эту традицию также можно увидеть в Калабрийской провинции Реджио, где она принимает форму «viddhaneddha» и «tarantella-schermiata» — боевых танцев уходящих корнями в традиции ножевых дуэлей калабрийской мафии — «ндрангеты»[322].

Маэстро Леонардо Донадей отмечал, что связь Святого Рокко с дуэлями скерма не случайна, так как в Апулии этот святой считается «е un santo delle piaghe, del dolore, della piaga del sangue, e la tradizione di questo paese» — «Святым ран, крови, боли и традиций этой земли», а Торрепадули называют «и paese te Santu Roccu» — землёй Святого Рокко[323].

В наши дни античный пиррих также сохранился у понтийских греков в Трабзоне и Каппадокии. Эти древние воинские танцы можно встретить тут как в виде знакомых нам по многочисленным античным рисункам и описаниям групповых — «строевых» пиррихов, называемых тут «сера» или «дора страту», так и в форме индивидуальных поединков на кинжалах или ножах, известных под региональными названиями «машер», «ти машер», «хаджарц» или «махерия пичак». Современная форма этих танцев полностью соответствует описаниям пирриха античными авторами и свидетельствам очевидцев XVII–XIX веков. Без «махерия пичак», или, как его ещё называют на турецкий манер, «бичак оюну» и «бичак орону», у понтийцев не обходится ни одно важное событие или праздник. Как и лезгинка на традиционных чеченских состязаниях в ловкости — «ловзарах», пиррих в Трабзоне исполняется на всех народных гуляньях и свадьбах.

Хочу заметить, что эти ритуальные поединки далеко не так уж и условны — бойцы используют элементы и техники, когда то применявшиеся в реальных схватках, входят в клинчи и пускают в ход различные уловки. Более того, нередко «погибшему» в махерия пичак дуэлянту его противник, как и в настоящей дуэли, прикрывает лицо, чтобы скрыть следы агонии, после чего, как и две тысячи лет назад, «труп» уносят товарищи. Некоторые элементы «махерий» Каппадокии поразительно напоминают движения «viddhaneddha» и других боевых танцев Южной Италии, что неудивительно, учитывая общие истоки, уходящие корнями в античные пиррихи Graecia Magna. Так, например, в трабзонских танцах, как, собственно, и в кавказских лезгинках, часто встречается такой типичный и характерный элемент калабрийской «tarantella-schermiata», как "passo 'ill'adorni” — полёт сокола.

Любопытно, что канонический вариант группового пиррического танца можно также увидеть и на кадрах уникальной хроники советской кино-экспедиции 1927 года, где его исполняют жители сванского села на празднике в честь богини охоты Дали. Но древние пиррические танцы — это не единственное, что объединяет сванов, итальянцев юга и маниотов. Эти горцы издавна славятся своей кровной местью, называемой «лицври». Когда какая-нибудь сванская семья или клан объявляли о начале «лицври», мужчины из враждующих родов точно так же, как это происходило в селениях маниотов, запасшись продовольствием, на долгие месяцы запирались вместе с семьями в своих домах. Интересно, что сванские дома представляли собой точно такие же башни-крепости, как и те, в которых пересиживали свои кровавые «дикомэ» спартанцы-маниоты[324].

На этом мы окончательно простимся с маниотами, равно как и с версией о спартанских корнях боевых традиций южной Италии. Поэтому мы покидаем античную Спарту, и переходим к следующей моей теории о происхождении итальянской культуры поединков на ножах. Эта версия рассматривает их испанское происхождение и связь с легендарной неаполитанской преступной организацией — каморрой.



Рис. 7. Татуировки каморристов  l'uomo delinquente, Чезаре Ломброзо, Турин, 1897 г.

Рис. 8. Игра в дзекинетту. Бартоломео Пинелли, 1815 г.


Позвольте представить вам доктора Эмануэле Мирабеллу, известного итальянского этнолога и антрополога конца XIX века, а также ученика отца физиогномики Чезаре Ломброзо. Семнадцать лет синьор Эманнуэле проработал врачом в колонии на острове Фавиньяна, неподалёку от Сицилии, куда обычно ссылали членов каморры. После окончания врачебной карьеры он остался на Фавиньяне, и более десяти лет выполнял обязанности городского судьи. Но кроме вынесения вердиктов на судебных слушаниях, любознательный доктор Мирабелла также изучал быт, традиции, жаргон и обычаи каморристов. В результате этих изысканий на свет появились работы «Mala vita: gergo camorra e costumi degli affiliati», и «II tatuaggio dei domiciliati coatti in Favignana». Так, например, ему неоднократно приходилось наблюдать любопытный ритуал, проводившийся каждый раз, когда на остров, в крепость святой Екатерины, прибывала свежая партия заключённых. Ритуал этот был облечён в форму некоего закодированного диалога между старожилами и новоприбывшими и служил в качестве импровизированного фильтра для выявления среди заключённых полицейских информаторов и простых#уголовников, не имеющих отношения к каморре. Вот как описывает этот ритуал Мирабелла:

«Вопрос: — Скажи, откуда появилось наше Общество?

Ответ: — Из Испании, Неаполя и с Сицилии.

Вопрос: — Как оно возникло?

Ответ: — Три рыцаря — испанец, неаполитанец и сицилиец — играли в дзекинетто (популярная среди кондотьеров карточная игра) под охраной своих оруженосцев. Испанец всё проиграл, но забрал у победителя 20 процентов от его выигрыша по праву каморриста.

Вопрос: — И чем всё закончилось?

Ответ: — Всё закончилось тем, что три рыцаря заключили сделку и из своих оруженосцев создали общество каморристов»[325].

Известный итальянский журналист, автор 12 книг об истории калабрийской мафии — ндрангеты, Луиджи Малафарина в своей книге «II codice della Ndrangheta» приводит ещё один вариант подобного обряда, распространённый в Калабрии. В калабрийской версии формула ритуала была дополнена ещё одной фразой, и на вопрос «капо», где находится глава общества, следовал ответ: «Nella vecchia isola di Catilonia della Spagna» («На древнем острове Катилония в Испании»)[326].

Там же Малафарина приводит старинную легенду каморры о трёх испанских рыцарях — братьях Оссо, Мастроссо и Карканьосо. Согласно этой легенде, в 1412 году братьям пришлось покинуть родную Испанию из-за несправедливых притеснений короля. В качестве повода к конфликту с монархом упоминалось, что они защитили честь семьи, смыв кровью оскорбление, нанесённое их сестре. В конце долгого пути братья прибыли на остров Фавиньяна, где их пути разошлись. Оссо остался на Сицилии, где основал мафию, Мастроссо направился в Калабрию и создал ндрангету, а Карканьосо добрался до Кампании, где заложил основы каморры[327]. Принято считать, что именно этот мотив мести испанских рыцарей за оскорблённую семейную честь и лёг в основу концепции «чести семьи» организованной преступности Италии.

Согласно трактовке Малафарины, Оссо в этом ритуале символизирует Христа, Мастроссо — святого Михаила Архангела, а Карканьосо предстаёт в образе святого Петра, который на белом коне охраняет ворота в «онората сочиета» — «уважаемое сообщество». В другой интерпретации святые просто выполняли роль покровителей. Так, защиту Оссо обеспечивал Св. Георгий, о Карканьосо заботилась Мадонна, а о Мастроссо, Архангел Гавриил. В культуре, мифологии и традициях мафии все эти символы и сегодня играют крайне важную роль. Любопытно, что именно святой Михаил Архангел является покровителем большинства сохранившихся в Южной Италии традиционных «школ» ножа, что косвенно указывает на их почтенный возраст, а также на преступное происхождение и связь с каморрой[328]. Так, например, архангел Михаил является покровителем городка Невиано, расположенного неподалёку от Лечче, центра ножевой культуры Апулии. Показательно, что установленная в городе статуя святого держит в руке не традиционный меч, как следовало бы ожидать, а нож. О трёх испанских рыцарях и острове Фавиньяна поётся и в старой калабрийской песне «Ndrangheta, Camurra е Mafia», исполняемой в форме диалога, напоминающего уже знакомый нам ритуал:

«Как-то одной ночью, давным-давно, три рыцаря покинули Испанию). Они миновали Кампанию и Сицилию, чтобы осесть в Калабрии. И на 21 год они исчезли, чтобы создать законы Сообщества — законы чести и войны. Важные и обыденные, законы крови и конспирации, передающиеся от отца к сыну. Таковы законы нашего сообщества, законы создавшие историю»[329]. Любопытно, что легенда о испанских рыцарях существует и в устной традиции одной старинной школы ножа из города Манфредония. Эта дуэльная система, чей возраст насчитывает несколько столетий, появилась на севере Апулии в провинции Форджа, и известна она как «I cavalieri d'Onore е D'Umilta” — «Рыцари чести и смирения».

Согласно легенде школы, эти испанские рыцари были тамплиерами, хотя, вероятней всего, судя по кличкам, испанцы, которых называли Граф, Рыжий и Цветочек, были простыми наёмниками-кондотьерами. Первым их учеником стал некий Пеппино де Монталбано. Следующим был приобщён к сакральным тайнам, Северо Сальваторе Бальзамо. Три испанских рыцаря и два неофита и считаются в устной традиции основателями школы Манфредонии. В старинном обряде инициации школы существует кодовая фраза: «Cinque е non тепо di cinque. Cinque е non piu di cinque» («Пятеро, и не меньше пяти. Пятеро, и не больше пяти»).

Хотя, я склоняюсь к мысли, что на самом деле за этой формулой скрывается старинная традиция каморры. Эта традиция и сегодня встречается в ритуалах калабрийской ндрангеты, и используется в качестве условного кода для распознавания членов организации. Цифра пять, символизирует пять уровней в иерархии ндрангеты. Выглядел подобный диалог следующим образом:

— Quanti titoli porta ип picciotto?

— Cinque.

— E quali sono?

— Uomo, Saggiomo, Gentilomo, Cavaliere e Picciotto

— Сколько ступеней ведёт к пиччиотто?

— Пять

— И какие же?

— Уомо, Саджиомо, Джентиломо, Кавалиере и Пиччиотто[330].


Структура, обряды, ритуалы школы Манфредонии — всё напоминает о каморре. «Uomini d'onore» из Форджи, как и каморристы, строго придерживаются архаичных норм рыцарской чести. Для вступления в сообщество — или как они его называют, «fonte d'onore», «источник чести», — как и в каморре, требуется позволение капинтеста, или «commandante di uomini». Во внутренний же круг сообщества неофит попадает лишь после того, как принесёт клятву верности перед лицом товарищей и капинтеста. Четыре шейных платка различного цвета указывают на рангученика. Тайную часть этого искусства символизирует бечёвка с тремя узелками. Только когда ученик достигает ступени «uomo d'onore», ему раскрывают все секреты школы. Также всё ещё существуют старинные ритуалы кровного братства ученика с учителем и с другими «uomini d'onore».

Последним Великим мастером школы и хранителем традиций был маэстро Маттео Берардинетти «Ntrlingh». Почти 100 лет назад в поисках работы он, как и тысячи других итальянцев, эмигрировал в Аргентину. Там маэстро участвовал в боях и чемпионатах по палочному бою и даже стал чемпионом Аргентины, но затем вернулся в родную Манфредонию, где открыл школу боевых искусств.

Интересную версию о происхождении каморры, предложил профессор Монье, искавший её корни в сардинском портовом городке Кальяри. При этом он ссылался на любопытный источник, найденный им в Национальном архиве. В этом документе упоминалось о «сообществе «гамурра», основанном в XIII столетии пизанскими негоциантами из сардинских наёмников, «вооружённых арбалетами и мушкетами и одетых в доспехи». Согласно этому документу, Пиза осуществляла управление вооружёнными отрядами кондотьеров, патрулирующих сардинские деревни и поддерживающих общественный порядок. Эта организация сохранилась и после 1326 года, когда Сардиния перешла под юрисдикцию Арагонской династии. Впоследствии члены этой сардо-испанской ассоциации перебрались из Кальяри в регион Кампании, также находившийся под властью Испании[331], где, по версии Монье, они могли заложить основы каморры.


Рис. 9. Сардинский кинжал. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna, Флоренция, 1983 г.

Рис. 10. Процесс в Витербо. Каморристов ведут в здание суда, 1911 г.


Сардиния находилась под властью испанцев с 1324 по 1720 год, когда она перешла под юрисдикцию герцога Савойского, принявшего титул короля Сардинии. Еще в конце XIX столетия на Сардинии чувствовалось долгое пребывание под властью испанцев, и сохранились многие испанские обычаи. Так, например, большинство местных мужчин по испанской традиции носили с собой длинные ножи, которые они использовали для защиты от нападений[332].

Ломбардо в своей монографии о каморре писал, что первоначально членов этой организации нанимали для защиты путешественников и торговцев от разбойников, терроризировавших дороги, связывавшие Неаполь с другими городами. Вскоре организация прославилась как «Благородное сообщество каморры» и стала заметной силой. Но увидев возможность лёгкого заработка, каморра вступила в союз с разбойниками с большой дороги, для защиты от которых их и нанимали. В случае, если сумма, заплаченная за охрану торговцами или путешественниками, их не удовлетворяла, то подопечных отдавали на откуп местным разбойникам. В конце концов каморра забыла о своих благородных целях и деградировала в сообщество вымогателей, шантажистов и воров[333].

Еще одна версия о возникновении каморры и об её испанских корнях стала достоянием общественности совершенно случайно, во время слушаний на процессе по делу каморриста Куоколо. Эта история началась 6 июня 1906 года, когда в окрестностях Неаполя были найдены тела члена каморры Дженнаро Куоколо и его жены Марии Кутинелли, что положило начало крупномасштабному судебному процессу против каморры. Вести расследование было поручено капитану карабинеров Карло Фабброни. Назначение Фабброни было инициировано самим премьер-министром Италии Джолитти, известным своей жёсткой позицией по отношению к каморре, и поэтому Фабброни мог позволить себе достаточно «неформальные», но эффективные методы получения информации. Так или иначе, но в результате усилий капитана впервые на стороне обвинения в качестве свидетеля оказался высокопоставленный каморрист, некий Дженаро Аббатемаджо. Во время слушаний на проходившем в 1911 году процессе Фабброни сообщил суду о том, что имевший доступ ко всем тайнам каморры Аббатемаджо рассказал ему любопытную версию о происхождении этой организации. По его словам, каморра была основана неким испанцем Раймондо Гамуром, бежавшим в 1654 году от закона из испанской Сарагоссы в Неаполь. Там он был схвачен и заключён в неаполитанскую крепость Капуано, также известную как тюрьма Викариа.

Согласно рассказанной Аббатемаджо истории, в тюрьме Гамур подружился с пятью сокамерниками-неаполитанцами, которым он рассказал о структуре организованной преступности в Испании. В том числе и о том, что там никто не действует на свой страх и риск, а все объединены в сообщество со своими кодексами, законами и ритуалами. Неаполитанцы, вдохновлённые картиной, описанной Гамуром, после освобождения создали в Неаполе преступную организацию по образу и подобию испанской и в честь Гамура назвали её Камурра[334]. Любопытно, что и здесь мы снова сталкиваемся с цифрой 5 — сакральным числом каморры.

Рис. 11. Каморрист Дженнаро Аббатемаджо. Процесс в Витербо, 1911 г.


О том, что каморра существовала уже в XVI веке, также косвенно свидетельствует целый ряд законодательных актов, направленных на борьбу с организованной преступностью. Эти законы, которые, к слову сказать, не имели абсолютно никакого эффекта, издавались вице-королями Испании, кардиналом Антуаном де Гранвела, графом де Монкада и герцогом де Алкала с 1568 по 1610 год, Но нас не столько интересует эффективность эдиктов, как то, что в одном из этих указов от 26 сентября 1573 года говорилось о поборах в тюрьмах. Поборы эти совершались организованной группой заключённых, а предлогом для принудительного изымания денег у сокамерников являлась оплата масла для лампад перед иконами[335]. Об организованном вымогательстве в тюрьмах, где также фигурирует масло для лампад, говорится и в отчёте от 1674 года[336].

Такую же традицию сбора средств преступниками Севильи в 1614 году описывал Сервантес в новелле «Ринконете и Кортадильо»: «..Мониподьо постановил, чтобы часть украденного мы отчисляли на масло для лампады одной высокочтимой в нашем городе иконы. И поистине великие последствия имело для нас это доброе дело…»[337]

Другой фактор, указывающий на испанское происхождение каморры, — это одна из основных традиционныхгстатей её дохода, «налог», взимаемый с азартных игр, известный в Неаполе как «бараттоло». Несомненно, здесь прослеживается связь с испанским «барато», описанным Сервантесом ещё в 1605 году — аналогичным побором в «гарритос», игорных домах Испании. Как и в испанской «ла Гардунье» XVI века, в основе деятельности каморры лежало вымогательство. Каморра облагала поборами игроков, проституток, фальшивомонетчиков, воров и контрабандистов. А также лакеев, официантов, разносчиков фруктов и мелких торговцев, которым эти выплаты давали защиту от краж и домогательств. А каморра, как и «ла Гардунья», в свою очередь, делилась собранными деньгами с полицией и чиновникам[338].

И, конечно же, на испанское происхождение, несомненно, указывает этимология слова «каморра». Существует множество версий о происхождении этого названия. Так, профессор Ломбардо в работе, посвящённой истории каморры, среди прочего предполагает, что это слово могло произойти от арабского «кумар», игры в кости, или же от «гамара» — места, где эти игры обычно проходят. Не исключался и вариант, что каморра — это производное от «морра», игры, в которой игроки выкидывают цифры на пальцах. Игрок, правильно угадавший число, которое должны выкрикнуть, становится победителем[339]. Но трактовок было значительно больше. Например, в кампанийском диалекте существует выражение «ста к'а мора», обозначающее круговую поруку, а другая региональная идиома — «ка мора» является сокращением от «капо дела мура», то есть старшего, присматривающего за игроками в мору и решающего споры между ними[340].

Также «каморра» трактуется в значении «кулачная драка». В испанском языке camorrear, hacer или buscar Camorra — это «искать неприятности на свою голову» или «нарываться на неприятности»[341]. В словаре 1809 года «каморра» — это ссора, скандал, а «каморрист» — крикун, скандалист, задира[342]. Некоторые исследователи сходятся во мнении, что своё название эта мрачная организация получила благодаря испанской верхней одежде «гамурра», столь любимой ворами и бретёрами. Что не исключено, так как испанское влияние в Неаполитанском королевстве чувствовалось во всём — от оружия и моды до испанской высокопарности и аффектации.

Рис. 12. Неаполитанский гуаппо с тростью-вара, 1866 г.


Сеточки для волос, расшитые камзолы, широкие пояса и короткие штаны — сложно было отличить итальянского лаццароне от испанского махо. А между 1820 и 1860 годом у каморристов вошло в моду и ношение традиционного аксессуара испанских махо — массивной трости, известной в Испании как «вара»[343].

В тосканско-кастильском словаре Кристобаля де лас Касаса 1604 года камарра, каморра или замарра — это куртка, камзол[344]. Каморру в значении верхней одежды упоминает и неаполитанский писатель Джамбаттиста Базиле в вышедшей в 1634–1636 годах книге «II Pentamerone»[345] Также и словарь Джованни Венерони, изданный в 1698 году, пишет, что «каморра — вид верхней одежды, куртка»[346]. Кстати, и вышеупомянутые сардинские наёмники XIII века из сообщества «гамурра» были одеты в короткие холщовые камзолы красного цвета. Подобные камзолы носили торговцы сардинской области Кампидано вплоть до конца XIX века[347]. Сами члены каморры называли себя «гуапо» — от испанского «guapo», что можно перевести как «смельчак», «щёголь», «задира».

Существовали три испанских рыцаря в действительности, или это всего лишь красивая легенда, но так или иначе, абсолютно всё — этимология, ритуалы, традиции, обычаи, обряды инициации, оружие, кодексы чести и даже мода итальянской каморры — указывает на её испанское происхождение. Фердинандо Руссо писал: «Наши каморристы унаследовали обычаи, инстинкты и проворство преступников и известных задир Бискайи и Андалусию[348].

Но кроме своего названия, моды и взимания традиционных откупных «бараттоло», или, как их ещё называли в Неаполе, «сбруффо», каморра унаследовала ещё один древний испанский обычай[349]. Не случайно в основе легенды о рождении каморры лежит история о трёх испанских рыцарях, как не случайны и созданные ею кодексы чести, сложные ритуалы и обряды посвящения. С первых дней своего существования каморра позиционировала себя как наследница древних традиций средневекового рыцарства.

Как известно, важной частью рыцарской культуры и идеологии, являлся символ чести паладина, вместилище его души, его друг и защитник, который посвящал его в рыцари, и ложился рядом с ним в могилу — его меч. Но так как каморра скорее представляла собой тайное общество, а не военизированную организацию, то, соответственно, и выбор оружия на роль рыцарского меча в первую очередь был обусловлен возможностью его скрытого ношения. Поэтому мечами каморры на долгие столетия стали кинжал и нож.


Рис. 13. Зумпата в Неаполе. Открытка начала XX в.


Каморристы переняли не только традиции и моду знатных кавалеров, но и способы разрешения дел чести — дуэли. Одним из первых свидетельств существования подобных поединков может являться эдикт вице-короля Неаполя Педро Альвареса де Толедо, изданный в 1540 году. В этом указе говорилось, что «дуэлянты бросают вызов сами или через посланцев в большинстве случаев в тот же день или же на следующий, сражаются почти всегда без защитного снаряжения и, что ещё хуже, без одежды, подобно диким зверям, и падают бездыханными после первых же ударов»[350].

Ещё один подобный ордонанс, направленный против поединков, был издан в 1662 году и принадлежал перу Гаспара де Бракамонте и Гузмана, графа де Пеньяранда[351]. Каморра, консервативная, как и все тайные общества, твёрдо придерживалась своих древних дуэльных традиций XVI века и все последующие столетия. Так, например, в ритуальном поединке на ножах между двумя известными капо каморры середины XIX столетия Сальваторе де Крещенцо и Никола Йосса, оба дуэлянта, согласно старинному обычаю, были раздеты до пояса. Эта дуэль, проходила на Марсовом поле, и закончилась первой кровью — ранением в руку, полученным одним из каморристов[352].

Благодаря ортодоксальному традиционализму каморры, их древняя «рыцарская» дуэль пережила века, и дожила до наших дней в неизменённом и первозданном виде. У этого ритуального поединка на ножах было много ипостасей. В первую очередь, он выполнял функцию суррогата рыцарского турнира, и, как и его славный предшественник, служил для демонстрации бесстрашия и презрения к боли, а также для развития ловкости и мастерства. Кроме этого, бой на ножах являлся важным элементом обрядов инициации, выполнял роль механизма разрешения споров между членами каморры, и служил инструментом, способствующим иерархическому росту в организации[353]. Самой известной и прославленной его формой была «зумпата», или «прыгающая» дуэль. Происхождение своё термин «зумпата» ведёт от слова «зомпо» — «скачок» или «прыжок», диалектного варианта итальянского «сальто»[354]. Хотя некоторые авторы также указывают на возможное происхождение этого термина от слова «зумпа» — «лапа» и глагола «зумпари» или «зампари» — «бить лапой»[355]. Существовали и другие жаргонные выражения для обозначения поединка на ножах, такие как «тирата», которое можно перевести как «нахлобучка», «трёпка», или эндемичное калабрийское «нкаприата»[356]. Иногда можно встретить выражение «сфида» — «вызов», являющееся синонимом испанского «десафио»[357].

Абель де Бласио в своей работе «Usi  е  costumi  dei  camorristi» — «Обычаи и традиции каморристов» писал, что в XIX веке обучение владению ножом происходило с помощью палочек, которые почти всегда собирали прямо на месте занятий. Обучением новичков занимались мастера — как правило, «пиччиотти», или старые каморристы, которые объясняли молодым гангстерам, как нужно атаковать и защищаться по всем правилам фехтовальной науки. Рыцарский кодекс каморры запрещал участие в этих дуэлях высшим чинам организации — капосочиета и капинтрити, пока они занимали свои должности, бывшим каморристам и членам каморры старше шестидесяти лет. Этот кодекс также запрещал вызывать на дуэли чести полицейских информаторов, пассивных педерастов и тех каморристов, которые позволяли своим матерям, сёстрам или сыновьям заниматься проституцией. Кроме того, правила также запрещали без одобрения капосочиета вызывать на поединок членов сообщества, стоявших на более низкой ступени иерархии каморры.

Рис. 14. Каморрист-сутенёр.

Рис. 15. Каморрист-вор.

Рис. 16. Каморрист-бандит.

La Mala Vita a Napoli, Абель де Блазио, 1905 г.

Рис. 17. Зумпата. Начало XX в.


Перед тем как отправить вызов на поединок, следовало огласить его причину. Поводом к дуэли могло являться нечестное распределение добычи, излишне резкие насмешки во время азартной игры, невыплаченная каморре доля, соперничество в любви. Нередко вызов посылался из желания подняться по иерархической лестнице, для чего по традиции претенденту следовало продемонстрировать свою храбрость в поединке на ножах. Одним из самых распространённых поводов для вызова на дуэль было оскорбление подруги каморриста. Часто ею была проститутка, которая пожаловалась на нанесённую обиду своему «ннамурато» — любовнику. Представители оскорблённой стороны являлись к обидчику и передавали ему вызов, который никогда не составлялся в письменной форме, чтобы не попасть в руки полиции. Формальный вызов каморры звучал примерно так:

«— Добрый день, Н. Н.

— Добрый день! Что вам угодно?

— Нас прислал Н. Н, чтобы пригласить вас объясниться по поводу известного вам случая.

— Какая честь! Передайте вашему другу, что я с удовольствием принимаю его предложение.

— В таком случае увидимся в… (называют место).

— Без сомнений… за пять минут до начала я буду там.

— Не забудьте!

— Это долг.

— Всего хорошего.

— Прощайте».

Место проведения дуэли выбирали в зависимости от вида оскорбления. Если речь шла о личном оскорблении или об оскорблении уважаемого сообщества-каморры, то дуэль на ножах — зумпата или на револьверах — спарата проходила за пределами Неаполя[358].

Руссо описывал зумпату как драматическое зрелище, полное красивых движений, неожиданных трюков, хитростей, требующее твёрдости и мужества в противостоянии противнику. Поединок между двумя каморристами, крепко сжимавшими в руках большие каталонские ножи, представал перед очевидцами как бой их предков-гладиаторов или как жестокая схватка хищных птиц. Прямая спина, высоко поднятая голова, поразительная координация, собранность, позволяющая им стать как можно меньшей мишенью для противника. Быстрые прыжки и внезапные молниеносные атаки, такие же непредсказуемые, «как удар клюва грифа или когтей ястреба»[359].

Зумпата требовала от противников глубокого знания фехтования, кошачьей ловкости, крайней быстроты движений, лёгкости танцора и быстроты глаза, что достигалось только долгими и трудными тренировками. Она напоминала балет. Два противника, худощавые и невысокие, собранные, чтобы стать как можно меньшей мишенью, кружили, прыгая на носках. Они должны были быть быстрыми, как развёрнутая пружина, как удар кошачьей лапы[360].

Каморриста обучали владению ножом, пока он не становился мастером клинка и знатоком анатомии. Для различных целей в каморре существовали разные типы ножей. Небольшой складной нож «сеттесольди» применялся для нанесения шрамов на лицо в мелких внутренних конфликтах между членами каморры. Смертоносный каталонец «зумпафуосо», как следует из названия, использовался для официального «прыгающего» дуэльного поединка — зумпаты. Трёхгранный стилет «трианголо» служил для убийств. Как правило, трианголо использовал не сам камморист, а какой-нибудь претендент на членство в организации, получивший таким образом шанс продемонстрировать свои таланты. «Так «уважаемая» молодёжь подбирает правильный нож и поджидает жертву вместе со страхующим его «пало», стоящим на стрёме», — писал в работе «Суды, преступники и каморра» Артур Трэйн[361].

В 1885 году в «Нью-Йорк таймс» вышла статья, описывающая подготовку каморриста. Среди прочего неофитов обучали всем премудростям использования ножа и сложным фехтовальным техникам, объясняли ему, в какие части тела наносятся смертоносные удары. Также он выполнял различные упражнения для развития силы и ловкости и учился подолгу обходиться без сна. Не пренебрегали учителя и его интеллектуальным образованием. Делалось всё для тренировки его слуха, памяти и внимательности, а также для развития наблюдательности. Кроме этого, он проходил инструктаж в проведении расследований и способов, как избегать слежки и преследования. Когда капо решал, что ученики готовы к обряду инициации, то он созывал новичков из всех районов города. Они собирались в условленное время в условленном месте, где их стравливали между собой. Происходил ряд поединков на ножах, и тому, кто демонстрировал наибольшее умение во владении клинком и стоицизм при получении ранений, присваивали титул «пиччиотто ди сгарро». Наивысшим доказательством мужества испытуемого служил нож, схваченный голой рукой за лезвие и вырванный из рук противника. Этот подвиг пытались совершить многие, но он мало кому удавался. Когда полицейские видели, что ладонь арестованного покрыта глубокими шрамами, они сразу понимали, что перед ними член каморры.

Когда-то подобные поединки, нередко имевшие серьёзные, а иногда и фатальные последствия, представляли собой целые церемонии и, естественно, были окружены покровом тайны. Победители в этих турнирах получали броские шляпы и цепочки, в то время как раненых укладывали в соседних улочках, и товарищи обещали им вернуться за ними позже, чтобы доставить в ближайшую больницу. Автор статьи посетовал, что в 1880-х уже никто, кроме самих участников поединков, не знает, где и как проходят эти бои, но тем не менее высказал уверенность, что они всё ещё проводятся[362].

Предчувствия не обманули журналиста, и мы снова встречаем описание дуэли инициации через двадцать шесть лет после того как были написаны эти строки. В 1911 году на процессе против каморры этот ритуал описал уже известный нам каморрист Дженнаро Аббатемаджо. С его слов этот обряд выглядел следующим образом. На инициации присутствовал каморрист, называемый «терцо контрарно», в обязанности которого входило выступать в роли обвинителя и искать доводы против кандидатуры неофита. Но даже если всё свидетельствовало в его пользу, соискатель в присутствии членов каморры должен был принять участие в «тирате», т. е. дуэли на ножах, опасность которой варьировалась в зависимости от обстоятельств и состава участников. Как правило, тирата проходила в символической форме. В этом случае она называлась «мускульной», так как дуэлянтам было разрешено наносить ранения только в мышцы рук. Если же претендент раскраивал любую другую часть тела противника, его дисквалифицировали.

В чаше, стоявшей в центре места проведения церемонии — обычно в таверне, раскладывали пять ножей. Два из них были остроконечными, с заточенными обоюдоострыми клинками, у двух других были заточены только острия, а пятый нож выделялся своей длиной. Ножи накрывали белым платком, поверх которого был наброшен красный. Крёстный отец кандидата и второй крёстный, выбранный для его соперника, брали обоюдоострые ножи, глава каморры выбирал самый длинный, а кандидату и его оппоненту доставались оставшиеся два. После этого дуэлянтов ставили спиной с спине, рукава закатывались до локтя, и затем босс выкрикивал: «Именем святых Козьмы и Дамиана — раз, два, три!» Они разворачивались друг к другу лицом, и бой начинался. Схватка продолжалась до тех пор, пока один из бойцов не получал ранение в руку. Тот, кто нанёс ранение, в тот же миг приникал к ране губами, а затем целовал противника в знак дружбы и перевязывал его рану белым платком из чаши. После этого каждый неофит должен был заплатить 15 лир — примерно 3$ в качестве вступительного взноса, половина которого поступала боссу каморры, а вторая шла на организацию торжественного обеда. Но иногда между кандидатом и его соперником существовала настолько глубокая неприязнь, что один из них должен был умереть. В этом случае дуэль называлась «без ограничений», и удары ножа наносились в голову и верхнюю часть тела[363].

Профессором ножа «коллеги» называли бывшего солдата Мюрата, капо каморры Джузеппе Скола. Ещё одним «профессором» в искусстве обращения с ножом считался известный каморрист Сальваторе де Крещенцо по прозвищу Торе. На «иерархической» зумпате, проходившей в 1857 году в Неапольском районе Каподичино, против Торе Крещенцо за власть и корону сражались два капо каморры — Папеле Д'Руссо и Папеле Д'Манкелло. Оба они были найдены на месте поединка умирающими, с ножевыми ранами на груди и распоротыми животами[364].

Рис. 18. Каморрист. 1901 г.

Рис. 19. Капинтеста каморры Сальваторе «Торе» де Крещенцо, около 1860 г.


Искусно владел «мечом каморры» и другой легендарный капо 1840-х, Анье-ло Аузьело, который благодаря своему умению ловко обращаться с ножом даже получил негласный титул «II Re della zumpata» — Король зумпаты. Неаполитанец Аузьело носил этот титул не зря. Джиджи ди Фиоро писал, что в первой половине XIX столетия умение искусно владеть ножом было отличительной чертой каморристов, а самые искусные из них пользовались уважением, и имели высокий шанс карьерного роста[365]. Надо сказать, что уже само участие в подобном поединке требовало изрядного мужества. Законы Бурбонов запрещали дуэли, и за ранения, нанесённые в таких поединках, дуэлянтам грозила суровая кара. Поэтому раненых в зумпатах частенько не доставляли в больницы, и они долгие часы истекая кровью лежали на земле в ожидании смерти.

Капинтеста Аузьело в молодости специализировался на «петрейате» — на неаполитанском диалекте забрасывании камнями. Позже он занимался для каморры закупкой «scarti di reggimento» — армейского неликвида — в основном продаваемых с аукциона лошадей армии Бурбонов. Разумеется, эти аукционы были организованы таким образом, что принимать в них участие могли только члены каморры, в чём им помогал некий швейцарский гвардеец, позже ставший правой рукой Аузьело.

Первая зумпата Аузьело произошла с неким каморристом, посмевшим взвинтить цены во время одного из аукционов. С того дня любой, кто хотел прикупить «scarti di reggimento», вынужден был обращаться только к Аузьело. Также ему удалось мгновенно взлететь по карьерной лестнице и сразу стать капинтеста, миновав ступень капинтрити. Для этого он под надуманным предлогом вызвал на дуэль на ножах четырёх капинтрити и всех их победил.

После этого, когда он выдвинул свою кандидатуру на место капинтеста, уже никто не посмел голосовать против него. Правление «короля зумпаты» продолжалось несколько лет. Но вскоре Лузьело обвинили в нарушении правил каморры: он назначил «contaiuolo» — казначеем организации своего телохранителя, бывшего швейцарского гвардейца. Кроме этого, его также обвинили в продаже оружия бандитам, орудовавшим на просёлочных дорогах, что также было запрещено правилами, и в результате сместили с поста. Тогда Лузьело вызвал на зумпату своего преемника, но, так как по правилам каморры капинтеста не может участвовать в зумпата, вызов был отклонён. Сразу после этого Лузьело исчез из Неаполя, и следы его затерялись.

Жена его объявила себя вдовой и потребовала долю мужа традиционным способом, вызвав на дуэль на «spadella di Genova» — «генуэзских шпажках», сакраментальном оружии женщин каморристов, жену нового капинтеста, но позже от этой затеи отказалась[366]. Профессор Монье отзывался об Лньело Лузьело как о последнем из великих мастеров зумпата и одном из величайших капинтрити начала XIX века[367]. Мастерством во владении ножом также прославились каморристы Папеле Кайяццо, наводивший страх на жителей провинции Терра ди Лаворо, Раффаэле Пуццаро, а также Паскуале Лннунциата[368].

Иногда в традиционный дуэльный код каморры вносились коррективы. Так, например, дуэли на ножах, проводившиеся на Сицилии, были значительно более кровавыми и жестокими, чем те, что случались в Неаполе. Если в Неаполе всё часто ограничивалось символическими поединками до первой крови, то сицилийцы не удовлетворялись царапиной и жаждали смерти противника. Таким образом, репутация местных каморристов-сикулов полностью оправдывала кровожадное имя их острова, которое, согласно одной из версий, произошло от латинского слова «сика» — «кинжал» и его производного «сици-лис» — «режущий, как кинжал»[369].

Подобный поединок с сицилийским «акцентом» произошёл в августе 1895 года. В один из дней в Палермо некие Кримондо и Палаццоло, известные члены мафии, вызвали друг друга на бой на кинжалах. Дуэль уже началась, когда сын Палаццоло подскочил к Кримондо и ударил его кинжалом в спину. Умирающий Кримондо упал на землю, а Палаццоло презрительно бросил свой нож на его распростёртое тело. В следующий момент сзади на Палаццоло обрушился удар топора, и он замертво рухнул рядом со своей жертвой. Этот удар нанёс племянник Кримондо, решивший отомстить за смерть дяди. «Оба убийцы исчезли, и думается, что теперь они пополнят ряды мародёров, наводнивших отдалённые районы, или начнут разбойничью жизнь», — писали газеты[370].

Как мы видим, в ходе этого поединка были грубо нарушены все возможные дуэльные нормы и кодексы, категорически исключающие вмешательство третьих лиц. Едва ли нечто подобное могло произойти на неаполитанской зумпате. В большинстве случаев дуэльный ритуал соблюдался неукоснительно, как и приличествует благородным рыцарским традициям, чьи идеалы и принципы ревниво соблюдались членами каморры.

Рис. 20. Каморристы. Кристиан Вильгельм Аллерс, 1890-е.


Как уже говорилось, неотъемлемой частью рыцарской культуры, и одним из её фундаментальных принципов являлось трепетное отношение рыцаря к его мечу. Проекцию этого древнего символа мы находим и среди основных постулатов каморры, исповедовавшей культ клинка не менее рьяно, чем их закованные в железо предтечи. Нож и кинжал стали основным оружием каморриста не только потому, что идеально подходили для скрытого ношения. Был ещё один важный фактор. Каморра, со своим культом мужества исповедовала древний принцип воинов Спарты: «Чем короче оружие, тем отважней его владелец»[371]. Они не доказывали свою храбрость с помощью огнестрельного оружия, которое часто могло стать причиной ранения невинного, случайного прохожего, женщины или высунувшегося из окна ребёнка. Настоящее мужество, с их точки зрения, заключалось в драматичной и грациозной зумпате, изобилующей техническими элементами, требующей дара предвидения и мастерства. Каморристы считали, что только в поединке на ножах мужчина мог продемонстрировать высочайшую стойкость, бесстрашие, и умение сохранять спокойствие перед лицом настоящей опасности[372].

Поэтому каморра крайне уважительно относились к людям, предпочитающим в качестве оружия нож, даже если те при этом не являлись членами организации. Так, в изданной в 1864 году работе об итальянской преступности мы находим историю о том, как некий калабриец сорвал куш в игорном доме. На выходе его встретил мужчина с дубинкой, который грозно потребовал долю выигрыша для каморры. Калабриец отказался и достал нож, после чего каморрист тут же оставил его в покое. На следующий день с этим калабрийцем на улице почтительно поздоровался какой-то незнакомый мужчина, также вооружённый дубинкой, который преподнёс ему «короткую шпагу» и попросил принять её за храбрость, проявленную предыдущим вечером. Удивлённый провинциал сначала отказался, но в конце концов принял подарок. А вскоре он заметил, что на улице с ним уважительно здороваются незнакомые крестьяне, принимающие его за каморриста[373]

Вместе с другими многовековыми традициями каморры, практически не претерпевшими за прошедшие столетия радикальных изменений, дожил до наших дней и старинный ритуал зумпаты. Конечно, времена изменились, и сегодня эти поединки уже не похожи на те, проводившиеся с большой помпой пышные церемонии, окружавшие зумпату двести лет назад. Но это совершенно не свидетельствует об исчезновении традиции — просто эти ритуалы по вполне понятным и объективным причинам всё реже становятся достоянием широкой публики.

Рис. 21. Каморрист Паскуале Барра.


Всего несколько десятилетий назад известный босс неаполитанской камор-ры Рафаэлле Кутоло, известный под кличками Принц, Профессор и Монах, отбывая в тюрьме Поджореале пожизненное заключение за совершённое в 1963 году убийство, вызвал на дуэль на ножах другого босса каморры, Антонио Спавоне. Но Спавоне, более известный как Mallomo — Головорез, от участия в зумпата отказался. Получив вызов на поединок, он, по слухам, ограничился философской сентенцией, что «сегодняшние молодые люди хотят умереть молодыми любым способом»[374].

Славился своей искусностью в зумпата и другой известный в 80-х каморрист, Паскуале Барра, известный полиции под кличками Зверь и Студент. Его умение обращаться с ножом воспел сам Кутоло. Посвящение на неополитанском диалекте было написано им в 1984 году, и приурочено ко дню рождения Барра:

«Pasquale Barra: int'o paese 'о chiammavano 'о sturiente

Infaccia 'a zumpata nisciuno L'appassa

Si tene 'efaccia pure 'na truppa

Tira a mana efa sempre 'a stessa mossa

Те тепа 'a curtellata 'a scassa-scassa

Sott'o о prummone ca te vena 'a tossa

Те fa sputa ne poche 'e po te lassa».

Что можно приблизительно перевести как:

«Паскуале Барра: в нашей деревне его звали Студентом.

Никто не мог победить его в зумпате.

Он может выйти против целой армии, сражаясь одной рукой.

Одним движением он пронзит ваши лёгкие насквозь и заставит вас кашлять,

Он будет наблюдать, как вы упадёте, и бросит вас там лежать»[375].

(перевод авт.).

Умение искусно обращаться с ножом будущие каморристы впитывали с молоком матери, так как совершенствовались в мастерстве с раннего детства. Начинались эти тренировки на деревянных макетах, а позже продолжались на настоящих ножах и не прекращались даже в тюрьмах. Вернее, можно сказать, что именно тюрьмы, такие как Сан-Витторе, Поджореале, Викариа или Регина Коэли, служили для каморристов настоящими «фехтовальными академиями».

Вот как 11 апреля 1927 года в письме из миланской тюрьмы Сан-Витторе описывал подобные тренировки известный итальянский журналист, философ и политик, основатель компартии Италии Антонио Грамши:

Рис. 22. Сицилийские «campieri» — наёмные рабочие, часто выполнявшие функции охраны. Фото конца XIX в.

Рис. 23. Нанесение татуировки каморристу. Начало XX в.


«Иногда в мою честь устраивают развлечения. Апулийцы, калабрийцы и сицилийцы организовали школу ножевого боя согласно правилам четырёх организаций преступного мира юга Италии (Сицилии, Калабрии, Апулии и Неаполя). Сицилийцы против апулийцев, апулийцы против калабрийцев. Но нельзя устраивать схватки между сицилийцами и калабрийцами, так как ненависть между ними так сильна, что даже тренировочные бои становятся серьёзными и кровавыми. Самые искусные мастера — апулийцы: непобедимые головорезы, со смертоносной техникой, полной секретов, настолько развитой, что она превосходит все остальные школы. Старик апулиец 65 лет, очень уважаемый, но не состоящий в преступной иерархии, громил чемпионов всех четырёх группировок. В довершение он сражался с другим авторитетным апулийцем, которого все слушались, — молодым, удивительно ловким, с великолепным телом, и за полчаса они продемонстрировали все существующие техники ножевого боя. Действительно великолепное и незабываемое зрелище для всех присутствующих — и участников, и зрителей. Тайный, невероятно сложный мир со своими чувствами, живущий по своим правилам, со своими взглядами на жизнь, своей интерпретацией чести, с могучей и железной иерархией, открылся предо мной»[376].


Рис. 24. Антонио Грамши (1891–1937).


Занятия в тюрьмах проводились как на условном оружии, таком как щётки, ёршики или щепки, намазанные извёсткой со стен и превращённые в маркеры для учёта попаданий, так и на заточенных деревянных кинжалах, и даже на настоящих ножах. Несмотря на жёсткий контроль со стороны тюремной администрации, существовала тысяча способов пронести оружие в тюрьму. Нередко у каморристов там были целые подпольные склады ножей. Так, известная неаполитанская тюрьма Викариа, расположенная в замке Капуано, на протяжении как минимум трёхсот лет являлась штаб-квартирой каморры. Каждый несчастный, попадавший в Капуано, должен был или заплатить, или сражаться. А платить там приходилось за всё: за возможность есть, пить, курить, за особое право покупать или продавать. Добычей каморристы делились со старшим надзирателем.

Напрасно тюремная охрана находила и отбирала ножи у каморристов — новые появлялись в мгновение ока. Если по какой-либо причине доставка ножей в тюрьму терпела фиаско, каморристы использовали кинжалы из твёрдого дерева или заточенные осколки битого стекла. Их остриё натиралось чесноком и солью, чтобы сделать ранение более опасным и болезненным. По свидетельствам очевидцев, в кабинете директора тюрьмы находился стол, заваленный всеми мыслимыми видами колющих и режущих орудий: кинжалами из твёрдого дерева, заточенными напильниками, всевозможными типами бандитских ножей, бесполезными для какой-либо работы и предназначенными исключительно для нанесения колющих ранений. Среди оружия конфискованного в тюрьме у каморристов также были тщательно заточенные и хранящиеся в кожаных чехлах стилеты, шила, железные вилки с одним отломанным зубцом, оловянные вилки с загнутыми вниз зубцами и ручками, превращёнными в пилу, и бесконечное множество других образцов, на многих из которых были видны следы крови[377]. Кстати, таким заточенным деревянным кинжалом, изготовленным из щепки от кровати, в 1869 году в неаполитанской тюрьме Сан-Франческо каморрист Раффаэле Марранцино убил известного мастера зумпаты Раффаэле Пуццаро[378].

Но каморра не обладала исключительной монополией на решение дел чести в поединках на ножах. Существовала в Италии ещё одна любопытная субкультура, исповедовавшая архаичные кодексы чести и также считавшая себя наследницей древних рыцарских традиций. Ей посвящены сотни книг, пьес и кинофильмов. Итальянские болельщики — «тиффози» считают представителей этой субкультуры своей предтечей, культивируют их традиции и стараются во всём на них походить. Несколько сот лет улжцы Вечного города безраздельно принадлежали римским махо — булли.

Рис. 26. Римский булли. Бартоломео Пинелли, нач. XIX в.

Рис. 27. Костюмы римлян конца XIX в.


Первое упоминание булли в литературе восходит к 1583 году и встречается в венецианской комедии дель арте среди описания героических деяний некоего Рагно Булэ. Происходит это слово, видимо от немецкого «bule» — бык, бычок. Иногда булли путают с «pain» — денди, франтом, который был просто щёголем, иногда вооружённым ножом. Но настоящие булли — храбрые, высокомерные и жестокие, были слеплены совсем из другого теста. Любители бахвальства, но при этом бескорыстные защитники бедных и угнетённых. Их плодородной почвой были трущобы Вечного города — районы Тестаччо, Трастевере, Регола, Монти, Парионо, Понте и Сан-Лоренцо. В сонную папскую эпоху булли воплощали душу Рима, его высокомерие, конфликт между стремлением к свободе и любовью к королю и папе римскому. Как описал их один из исследователей: «якобинцы и в то же время преданные гвельфы с гибеллинским нравом».

Самый известный в Риме литературный персонаж, воплотивший образ булли, это Мео Паттака, герой поэмы конца XVII столетия, приписываемой Джузеппе Бернери. Кондотьер Мео, или, как его полностью звали, Бартоломео Паттака, которого так любил изображать на своих гравюрах Пинелли, был идеальным героем — справедливым, честным и великодушным. Другие склонны считать прототипом булли Ругантино — ещё одного популярного персонажа комедии дель арте, чьё имя произошло от итальянского «ruganza» — высокомерие, надменность. А кто-то записывает в предшественники булли и других литературных персонажей, таких как Джакаччо, Спеццафери или Капитан Спавенте — популярный театральный персонаж XVI века, олицетворявший образ типичного испанского солдата — гордого, тщеславного и хвастливого[379].

Слово «булли» в римском диалекте, как и «гуапо» в неаполитанском, служило для обозначения жестокого, удалого, высокомерного, мужественного, импозантного, великодушного, чванливого типа, крайне заботящегося о своей внешности и одежде. Но при этом человека слова, болезненно чувствительного в вопросах чести и склонного действовать прежде, чем думать. Он был победителем в соревнованиях, лучшим бойцом, танцором, игроком и мог перепить любого. Его авторитет опирался на репутацию, а не на деньги.

Согласно испанской моде булли носили длинные волосы, собранные на затылке в сеточку[380], белую рубашку с широкими рукавами, шейный платок и короткие брюки, скреплённые застёжкой ниже колен. Верхней одеждой им служил короткий бархатный или шерстяной жакет, который носили небрежно накинутым на плечо, чтобы в случае опасности его можно было быстро намотать на левую руку. Костюм дополняли белые, синие или разноцветные чулки. Хрестоматийные полосатые чулки известные нам по картинам и пьесам, на самом деле не пользовались в Риме популярностью. Дополняли костюм ботинки с квадратными носами, украшенные настолько большими серебряными пряжками, что они звенели на всю улицу[381]. Ещё одной неотделимой частью образа булли была чёлка, называемая «чуффо». Характерным и узнаваемым жестом булли было тряхнуть головой, чтобы убрать чёлку с глаз. Кроме булли такую чёлку носили бандиты Ломбардии, находившейся под испанским протекторатом. Так как чуффо считалась исключительно бандитской причёской, то в семнадцатом веке ношение чёлки закрывающей брови, каралось в Милане крупным штрафом[382].

Хотя среди булли можно было встретить выходцев из разных социальных слоёв, но в основном ряды их пополнялись за счёт бедных районов Трастевере и Монти. Трастевере скорее даже был не районом Рима, а отдельным портовым городком. До того как Рим стал республикой, на этом месте находилась этрусская военная застава, а позже тут располагалась еврейская колония. Из этой взрывной смеси кровей и родились жители Трастевере, считавшие себя самыми римскими из римлян и ведущими свою родословную напрямую от древних этрусков. Даже среди жителей Рима, славившихся своим свободолюбивым характером, трастеверцы выделялись тем, что выбирали работу, позволявшую ни от кого не зависеть — извозчиков, швейцаров, продавцов и мелких торговцев[383].


Рис 28. Дуэль булли. Бартоломео Пинелли, 1823 г.


Булли держались обособленно и редко заключали браки с выходцами из других районов города. Они жестоко соперничали с конкурирующими группировками, особенно с их главными противниками из Монти. Гордые, невежественные, сильные, галантные и набожные, они носили с собой ножи и чётки и мгновенно могли пустить в ход и то, и другое. К моменту оккупации папского государства войсками Наполеона, Трастевере представлял собой запутанный лабиринт безымянных улочек, что совершенно не отвечало планам французов по наведению порядка. Поэтому в числе первых реформ французской администрации был указ, гласящий, что в целях идентификации необходимо дать имена улицам и пронумеровать дома[384]. Побывавший в Риме в первой четверти XIX века шотландский художник Хью Уильямс писал в воспоминаниях: «Во время ссор, мужчины из низших слоёв общества обычно дерутся на ножах. Перед поединком они оборачивают левую руку плащом, а нож держат так, чтобы выглядывало сантиметров пять. Убивают редко, как правило, обходятся жуткими ранениями. В настоящее время запрещено носить ножи в связи с ужасной традицией ножевых дуэлей. Но они это компенсируют метанием камней и очень умело поражают цели»[385].

Как «люди чести», булли категорически не признавали пистолеты, презрительно называли их «пукалками» и предпочитали использовать нож — на римском жаргоне «черино» — спичка или фитиль[386]. Шотландец Джозеф Форсайт, побывавший в Италии в начале XIX столетия, отметил, что в этих местах даже самый кровожадный головорез никогда бы не воспользовался огнестрельным оружием. «Пристрелить соперника они считают варварством, а вот проткнуть его стилетом, — доказательством отваги» — писал он в путевых заметках[387]. Спорные территориальные вопросы в конфликтах с группировками из конкурирующих районов булли решали в поединках на ножах или метанием камней — «петрейатой»[388].

Бои конкурирующих группировок булли обычно проходили на так называемом Коровьем поле, он же Форум. Часто в качестве оружия использовалась рогатка, стреляющая камнями или обломками мрамора, а для защиты применялась бархатная куртка или толстый плащ, обёрнутые вокруг руки и плеча. Форум в качестве места битв был выбран не случайно, и для этого было несколько причин. Во-первых, он напоминал о блеске древнего Рима, и булли чувствовали себя наследниками славы римских легионеров. Во-вторых, Форум являлся нейтральной территорией, не относившейся ни к Трастевере, ни к Монти, ни к районам Борго или Понто. Кроме этого, там было полно камней и битого мрамора — огромное количество боеприпасов, а также естественные укрытия позади груд камней, колонн и арок. К тому же, что немаловажно, неподалёку располагалась больница Санта-Мария делла Консолационе.

Рис. 29. Мужчина с плащом и кинжалом Италия, около 1600 г.


Сражения продолжались до рассвета или пока дозорные не выкрикивали: «Аль фуоко!» — «К очагу!», или «Домой!» В этот момент воюющие стороны, собрав своих раненых и мёртвых, вместе с толпой восторженных зрителей покидали поле боя. Папские власти предпринимали слабые попытки остановить эти битвы, или, как их называли, «сассолате», но без особого успеха. Французы, как всегда, действовали жёстче, запретив их законодательно, и даже использовали для прекращения этих побоищ кавалерию[389].

Кроме сассолате, убийства среди булли происходили во время ссор за карточным столом, из-за женщин или при решении вопросов чести. Соперники обменивались ритуальными фразами, на руку в испанской манере наматывали куртки и доставали ножи. Если нож был только у одного из бойцов, то, согласно кодексу чести, поединок откладывался до тех пор, пока не находили оружие и для второго дуэлянта. С падением одного из противников поединок прекращался, но только при условии, что сам он уже не мог подняться. После этого победитель покидал место дуэли, а проигравшего отвозили в ближайшую больницу для осмотра ранений. Если раненый выживал, то предполагалось, что он простит противника и этим конфликт будет исчерпан. В случае же смерти дуэлянта делом могли заинтересоваться сбирри — жандармы. Хотя интерес этот, как правило, был чисто академическим, так как при расследовании они не могли рассчитывать на сотрудничество и помощь населения.

Более реальную опасность для победителя представляла кровная месть семьи или друзей убитого. В случае возникновения такой угрозы у убийцы было две возможности. Во-первых, до решения проблем он мог скрыться в одном из многочисленных убежищ — их было несложно найти, а во-вторых, уйти в горы и примкнуть к бандитам — бригантам[390].

Рис. 30. Сражение (сассолате) между районами Трастевере и Монти на Коровьем поле. Бартоломео Пинелли, 1830 г.


Френсис Кроуфорд в 1900 году писал, что, когда в Трастевере между двумя молодыми людьми возникают разногласия, они обычно направляются в какой-нибудь тихий внутренний дворик или сад с изгородью. Там соперники шейными платками привязывают рукоятки ножей к правому запястью, чтобы не выронить оружие, левые руки обматывают куртками в качестве щита и бьются, пока один из них не падёт мёртвым. «Если это и варварский обычай, — заметил Кроуфорд, — то, по крайней мере, он требует большего мужества, чем удар ножом в темноте»[391]. Кстати, подобная традиция привязывать оружие к руке известна ещё с древности. Так, например, профессор Хьялмар Бойесен в своей «Истории Норвегии» писал, что таким же способом привязывал меч к запястью легендарный норвежский король Харальд[392].

Бартоломео Росетти упоминал ещё один вид поединков, известный как «alla саргага» — «пастушья дуэль», или «дуэль козопасов». В этих поединках ножи держали в правой руке, а левые запястья обоих бойцов связывали вместе[393].

Рис. 31.Ссора в Риме. Бартоломео Пинелли.

Рис. 32. Битва обнажённых. Антонио Поллайоло. 1470 г.


Одно из самых ранних изображений этого вида поединка, можно увидеть на гравюре «Битва обнажённых», известного флорентийского художника, скульптора и ювелира пятнадцатого столетия, Антонио дель Поллайоло.

На этой гравюре, датированной примерно 1470 г., изображены пять пар сражающихся мужчин, вооружённых фальчионами. Двое дуэлянтов, расположенных на переднем плане картины, левыми руками держатся за концы короткой цепи. Примерно в тот же период, между 1470 и 1500 годом, на основе сюжета гравюры, был создан терракотовый барельеф. В скульптурной версии, цепью соединены уже две пары бойцов, а фальчионы заменены на кинжалы.

Этот старинный обычай практикуется и в наши дни. В 1993 году один из боссов мафии 38-летний Маурицио Аббатино упомянул в интервью, что «в Риме всё ещё живы древние традиции мужества и чести, когда оскорбление карается не автоматной очередью, а ударом складного ножа «саканьо». Также Аббатино заметил, что результатом позорящего оскорбления становится дуэль «алла капрара», когда «левые руки обоих дуэлянтов связываются вместе, а в правой держат ножи и кто-то умирает первым»[394].

Булли, как и каморристы, не прекращали тренировки и за решёткой. И для многих из них Новая тюрьма, Сан-Мишель, Регина Козли, или острова-тюрьмы Понца, Вентотене, Пианоза, Липари, Устика, стали университетом владения ножом. В качестве оружия они использовали щётки и ёршики, которые макались в известь или штукатурку, чтобы оставлять видимые отметины, и нередко устраивали соревнования со ставками и букмекерами[395].

Самая прославленная школа ножа римских булли находилась на небольшой улочке под названием Виа делла Паломбелла, расположенной сразу за Пантеоном, рядом с Пьяцца делла Минерва. На этой улочке, до начала 1900-х, стоял ресторанчик с одноимённым названием — «Паломбелла», на стенах которого осталась кровь не одного поколения булли[396]. Здесь, в «Паломбелле» и проходили их легендарные «чиччиаты».

Вот как в 1867 году описывал эту кровавую традицию Валадье: «Слово «чиччиата» образовано от «чиччиа» — мясо, и вы не найдёте его ни в одном словаре. Это слово не имеет французского эквивалента и может быть интерпретировано как резня или бойня. Когда приятели собираются в пивной и их мозг разогревается винными парами, то один из них предлагает чиччиату. Те, кто не хочет в этом участвовать, пытаются покинуть помещение, но вход и выход уже заблокированы в качестве предосторожности на случай появления полиции. Как только оговаривается длительность чиччиаты, можно приступать. После достижения соглашения по всем условиям произносится короткая молитва к Мадонне, гасятся лампы, и все бросаются потрошить своих друзей и собеседников. И самое ужасное, что у этих людей нет абсолютно никакого повода для враждебности — всё это совершается только для увеселения и эмоционального подъёма. Всё происходит в страшной тишине — ни жалоб, ни стонов, лишь шумное дыхание, звон столкнувшихся лезвий и летящие от ножей искры, иногда освещающие эту кровавую резню. Однако, эта игра имеет свои правила. Запрещено разговаривать, чтобы раненый не узнал голос друга и у него не возникло обиды или желания отомстить. Если нож вошёл в тело по рукоятку, надо вытащить его, не пытаясь разрезом расширить рану. Нельзя атаковать человека, лежащего на земле, поэтому любой, кто хочет выйти из игры, может лечь на землю. Удары должны наноситься не на уровне лица, а в нижнюю часть живота»[397].

Любопытное описание этого кровавого ритуала оставил один из очевидцев, которому довелось присутствовать на этом зрелище в 1848 году. Взглянуть на чиччиату его пригласил приятель-итальянец, а проходило всё действо в некой таверне неподалёку от театра Альберто. В небольшом зале, освещавшемся четырьмя лампами, за длинными столами сидело около двадцати крепких парней. Хотя на столах и стояли кувшины с вином, но пьяных среди них не было. Вскоре один из этих людей забрался на скамейку и предложил присутствующим чиччиату, что всей компанией было встречено с одобрением. После этого они быстро расчистили пространство, сдвинув столы к стенам, разделись до пояса и достали ножи, которые каждый положил на стол рядом с собой.

Высокий мужчина, предложивший чиччиату, напомнил всем правила поединка. Так, нельзя было выдавать себя криками боли, чтобы не быть узнанным, и запрещалось атаковать лежащего, поэтому раненый мог броситься на пол, где никто не смел его тронуть. После того, как убрали последнюю скамейку, все участники встали лицом к стене, держа в руках ножи. Высокий распорядитель чиччиаты по очереди погасил все лампы. Свидетель вспоминал, что в первые минуты ничего не происходило и в полной темноте слышалось только дыхание, поэтому зрителям оставалось лишь догадываться, как бойцы осторожно передвигаются по залу на носках. Но вскоре глаза привыкли к темноте, и уже можно было различать действия отдельных фехтовальщиков. Было слышно, как они прыгают от одного конца помещения к другому, пытаясь на ходу нанести удар. До зрителей доносился шум сталкивающихся тел и звуки ударов, сопровождаемые грохотом падений.

Автор вспоминал, что, когда длившаяся около двадцати минут бойня достигла апогея и в помещения стояла какофония придушенных возгласов и сдерживаемых криков, чей-то голос вдруг громко скомандовал всем лечь на пол. Несколько минут стояла мёртвая тишина. Затем высокий мужчина, погасивший лампы, зажёг их одну за другой. Те, кто не был серьёзно ранен, поднялись на ноги, как только зажёгся свет. Семь человек осталось лежать в кровавых лужах, и ими занялись те, кому посчастливилось избежать ранений, а легкораненые с ледяным спокойствием и невозмутимостью осматривали свои колотые и резаные раны. Самые хладнокровные бойцы, не обращая внимания на ранения, вытирали ножи носовыми платками[398].

То, что, несмотря на обилие ранений и крови, убитых в подобных развлечениях было не так много, обусловлено тем, что, во-первых, удары наносились строго в определённые части тела, а во-вторых, клинки ножей иногда обматывались по всей длине шпагатом. Свободным при этом оставляли приблизительно двухсантиметровый кончик лезвия, которым наносили поверхностные и не столь опасные ранения[399]. Подобную технику, известную как «пунтатина», можно увидеть в вышедшем в 2009 году документальном фильме Франческо Сбано «Uomini  d`onore», посвящённом истории преступной организации Калабрии — ндрангеты. На кадрах из фильма «пунтатину» демонстрирует бывший член ндрангеты, скрывающийся под псевдонимом Мастро Чиччио — Маэстро Франческо, незадолго до того отбывший шестнадцатилетний тюремный срок[400].

Больницей, в которую после подобных экзерсисов доставляли булли, была Санта-Мария делла Консолационе, располагавшаяся между Форумом и театром Марцелла, на перекрёстке районов Трастевере и Монти, неподалёку от Понте и Рипа. В настоящее время там находится Управление дорожной полиции Рима. Врачи этой больницы несколько десятилетий вели учёт раненых и убитых в поединках. Так как долгое время не утихают споры об эффективности колющих и резаных ранений, я решил привести часть этой статистики, демонстрирующей очень показательный баланс.

Согласно собранным больницей данным, в 1892 году в неё поступило 72 раненых дуэлянта, получивших проникающие ножевые ранения и порезы. В 1893 году — 58 раненых и четверо погибших с колотыми ранениями и 185 человек, получивших резаные раны, с одним смертельным исходом. В 1894 году 43 человека получили проникающие колотые ранения. 1895-й: 8 погибших и 196 раненых. 1896-й: 6 убитых, 37 раненых, 129 проникающих колотых ранений. 1898 год: 112 колотых ранений с 20 трупами и 109 резаных с двумя. 1899-й: 86 колотых ранений с 20 мёртвыми и 79 резаных с одним. 1900-й: 106 колотых ран и 18 мёртвых и 71 резаная рана без трупов. 1902 год: 118 колотых ранений с 16 мёртвыми и ни одного летального исхода на 99 резаных ран. 1904-й: 86 убитых с колотыми ранениями и 258 раненых с резаными, из которых скончалось трое. 1906 год: 140 колотых ранений с 18 погибшими и 183 резаных без единого смертельного исхода[401]. Таким образом мы видим, что даже в начале XX столетия проникающие колотые ранения в сборе кровавой жатвы оставались вне конкуренции.

Поводов для вызова на поединок у булли хватало с избытком: достаточно было вяло пожать руку, схватиться за нож, пялиться на чужую женщину, расплескать вино или наливать его левой рукой, как наливают предатели[402].

Рис. 33. Игра в морру. Бартоломео Пинелли, 1809 г.


Естественно, как и везде, немало конфликтов начиналось за игорными столами. Кроме карт, печальной славой пользовались такие «народные» игры, как боцце, морра, и, конечно же, легендарная пассателла.

Морра, известная у нас как «камень-ножницы-бумага», была необычайно популярной в народе «кабацкой игрой» с военными корнями, древними, как римские легионы. Правила её были просты: правая рука, сжатая в кулак держалась на уровне лица, один из игроков быстро выкидывал пальцы, и оба участника выкрикивали предполагаемую сумму между нолём и десятью если использовалась одна рука, и от ноля до двадцати, если обе. Морра требовала железных нервов, молниеносной реакции и быстрого ума. Случалось, что вошедшие в раж игроки, допускали различные нарушения, поэтому неудивительно, что в ходе этой игры начинались ссоры. Хотя, надо сказать, что учитывая темперамент римлян, повод для конфликтов давали практически все игры[403].

Абу описывал случай, когда некий мужчина средних лет, флегматичный и спокойный, выиграл за игровым столом энную сумму. После чего с карманами, набитыми монетами, он покинул игорный дом и направился домой. Толпа, знавшая о его выигрыше, двинулась вслед за ним, осыпая его насмешками и ударами и пытаясь отнять деньги. Всё это продолжалось до того момента, пока мужчина не взял в руку складной стилет — и тут его беззащитность и флегматичность исчезли без следа. Уже через две минуты трое его обидчиков были мертвы и ещё четырнадцать ранены[404]. Учитывая привычку римлян носить с собой ножи или стилетообразные шпильки для волос, было редкостью, когда вечер за игрой в таверне не заканчивался одной-двумя смертями[405].

Ещё одной популярной в народе игрой была боцце, от итальянского «боцца», — деревянный шар. Боцце представляла собой напоминающую французский петанг игру в шары, не менее древнюю, чем морра и также известную ещё в Римской империи[406].

Но в сборе кровавой жатвы вне конкуренции была другая античная игра — пасателла. Пасателла, или, как её ещё называли, «сопра э сотто», «токка» или «падроне э сотто-падроне» — довольно жестокая старинная питейная игра, цель которой — унижение одного из участников. Игру обычно начинали восемь или десять мужчин, играющих в боцце, морру или карты, чтобы создать общий денежный котёл для оплаты напитков. Падроне и сотто-падроне, то есть ведущий игры и его помощник, выбирались жеребьёвкой, с помощью карт или каким-либо иным способом. Падроне заказывал поднос с напитками. Первый стакан он выпивал залпом сам, а второй предлагал выпить сотто-падроне. Затем падроне предлагал вино и другим выбранным им игрокам, но, прежде чем выпить, каждый из них должен был попросить у него разрешения. Если позволение было получено, то игрок выпивал предложенный стакан. Игра шла до тех пор, пока поднос не опустеет[407].

У пасателлы было множество вариаций. Если и падроне, и сотто-падроне относились ко всем игрокам одинаково хорошо, то каждый из них получал свою законную долю питья. Но любой из ведущих мог отказать каждому, манипулируя таким образом статусом игроков. Бывало, что сотто-падроне так и поступал, и в результате сверх меры пил падроне. Единственным возможным уравнителем в игре являлся правильный выбор падроне или сотто-падроне. Нередко случалось, что, когда кто-то из игроков был обойдён вниманием ведущих игры, такое неучтивое обращение в конце концов могло быть отмщено ударом ножа[408].

Случайным свидетелем такой кровавой развязки пасателлы стал французский журналист и публицист Эдмон Абу. Как-то раз, ужиная в любимой таверне, он услышал, как смазливый слесарь, сидевший за соседним столом, предложил своим приятелям сыграть в запрещённую тогда пасателлу. Каждый из участников, согласно старинному римскому изречению «оплати своё питьё», дал по четыре цента, и хозяин поставил пять графинов вина на середину стола. Они бросили жребий, чтобы определить, кто будет рассчитываться за всех и кто из пяти участников станет Хозяином вина. Точно так же древние римляне когда-то бросали кости для определения главенства в трапезе. Патроном вина оказался сосед Абу, смазливый мастеровой. Как уже говорилось, основной привилегией этого титула в первую очередь являлась возможность самому утолить жажду, прежде чем предложить что-то другим. Кроме этого, падроне выбирал заместителя, наполняющего то один, то другой стакан всегда к удовольствию короля и только с его согласия.

Вскоре Абу заметил, что один из игроков, мужчина, похожий на бульдога, не пользовался особым расположением падроне. Дважды он протягивал свой стакан за напитком, дважды заместитель брал бутылку, чтобы налить ему вина, и дважды слесарь с удовольствием произносил: «Он не будет пить — выпью я. Помощник, друг мой, вот стакан, который должен быть наполнен». Всё это вызывало у игроков бурное веселье и хохот. Мужчина с бульдожьей мордой выглядел недовольным. За питьё он заплатил, глотка его пересохла, вино несли мимо его рта, и приятели потешались над ним. Вскоре вино закончилось, и «бульдог» сам предложил вторую пасателлу. На этот раз он решил действовать наверняка и, очевидно, рассчитывая взять реванш, попросил смазливого мастерового сделать его Хозяином вина, на что тот рассмеялся ему в лицо.

Рис. 34. Игра в пасателлу. Бартоломео Пинелли 1831 г.


Фортуна опять улыбнулась мастеровому и распределять вино снова выпало ему. «Бульдожья морда» наполовину в шутку, наполовину всерьёз заметил, что веселье зашло слишком далеко и что, заплатив восемь центов из собственного кармана, он рассчитывал, что ему всё-таки позволят выпить. На что весёлый слесарь отшутился, ответив, что ему, как доброму христианину, следовало бы пестовать в себе добродетель терпения. Так как эти господа разговаривали очень громко, а их соседи по столу смеясь комментировали беседу, вскоре перепалка привлекла внимание всей таверны.

Абу заметил, что за соседним столом началась уже третья пасателла и упрямая фортуна снова предпочла мастерового. «Бульдожья морда», потерявший голову от жажды и злобы, бросил ему пару грубых фраз, не вызвавших у того ничего, кроме смеха. Он отвечал шутками на достаточно серьёзные угрозы «бульдога», пообещавшего мастеровому смерть от «холодного удара». Ударом в Риме XIX века называли апоплексический удар, а холодным ударом — удар ножом. Но это не смутило слесаря, который в свою очередь со смехом предрёк своему оппоненту смерть от жажды. Эта шутка вызвала необычное веселье, и ярость «бульдога» выросла вдвойне. В конце концов «бульдог», уставший быть мишенью для насмешек, недовольно удалился. Вскоре таверну покинули и остальные участники игры, а смазливый мастеровой на прощание пожал Абу руку. Тогда он ещё не подозревал, что жить этому весельчаку оставалось всего несколько минут.

Вскоре после того, как Абу распрощался с весёлой компанией, в таверне появился старик, с повязанной на ноге окровавленной тряпкой. Как ему объяснили, это был отец юноши, убитого совсем недавно ударом ножа в желудок прямо перед таверной. А лоскут, намоченный в крови сына, по древней традиции вендетты, должен был служить отцу напоминанием о мести. Убитым же, как с ужасом выяснил Абу, оказался тот самый весельчак-мастеровой, отказавший в выпивке товарищу по пасателле[409]. Хрестоматийную пасателлу, также окончившуюся ударами ножа, можно увидеть и в итальянском фильме 1971 года «Ег  piu:  storia  d'amore  е  di  coltello», более известном российскому зрителю, как «История любви и ножей» с Адриано Челентано в амплуа типичного римского булл и и очаровательной Клаудией Мори в роли его верной подруги.

Кроме уже перечисленных игр, Сьюзан Никассио упоминает и другой трас-теверский обычай проведения на праздниках импровизированных рифмованных поэтических поединков в сопровождении мандолины, напоминающий и пайады аргентинских гаучо, и аналогичные рифмованные «дуэли» пастухов Крита[410]. Очевидно, подобные символические единоборства были характерны для многих культур Средиземноморья и служили в качестве бескровной разновидности народной дуэли. Искусность бойцов здесь доказывалась не хитроумными финтами и ударами, а сложными аккордами, а молниеносные атаки были заменены на скорость импровизации в стихоплётстве и остроумные экспромты.

Власти неоднократно предпринимали отчаянные попытки разоружить булли. Но успеха в этом нелёгком деле добилась только французская администрация. Французы подвергали булли, задержанных с оружием, публичному унижению, и в конце концов им пришлось научиться оставлять свои ножи дома[411]. Закончилась эпоха булли с приходом фашизма. Правительство Муссолини вело непримиримую борьбу с этой субкультурой, и в лучшем случае булли ждали длительные тюремные сроки, а в худшем — смертная казнь. Поэтому, можно сказать, что ножевая «сага» булли охватывала столетний период от начала XIX века, и до нескольких лет после окончания Первой мировой войны[412].

И хотя культура булли давно канула в лету, она не забыта и является одной из самых ярких страниц истории Вечного города. Достаточно пустить в ход воображение — и вот они снова тут: Понте, Порчетта, Гринца, Гечетта, Бруньо-лоне, Польпо, Джиджиотто, Зеппа, Миньотелла, Ансельмуччо, Чичориаро, Серафино, Помата, Тото, Аттилио, Мусетта, Стурапиппе, Морбидоне, Спарекка, Маццангроппа, Капо Раббино, Нино, Камерьер, Фрамичитто, Терремото, Кайо де Понте, Паццайя, Кафаббо, Стиволоне, Барбиретто, Грамичетта, Аугусто-фонтанщик, Тото-заточка, Ахилл-задира, Аугусто-питторетто, Сильвестр-кампаниец, Броколетто, Тармато, Эттороне-мясник и многие другие[413].

Благодаря жанровым сценкам известного итальянского иллюстратора начала XIX века, певца культуры булли Бартоломео Пинелли, мы и сегодня можем увидеть надменных трастеверцев в их расшитых камзолах с переброшенными через плечо плащами, играющих в боцце и морру или собравшихся с ножами в руках за Форумом, чтобы схлестнуться с заклятыми врагами из Монти или Борго[414].

Некоторые исследователи объединяют все виды неформальных народных дуэлей Италии под общим термином «дуэлло рустикано», или «сельские дуэли», что мне кажется не совсем корректным. Я считаю, что трактовка «сельской дуэли» скорее подразумевает решение внутренних бытовых и семейных конфликтов между членами крестьянских общин, а не сложную систему кодов, обрядов и ритуалов, более характерную для закрытых иерархических сообществ, таких как каморра или булли.

Сам термин «дуэлло рустикано» появился достаточно поздно, и полагаю, что рождением своим он обязан выходцу из сицилийской Катании писателю Джованни Берга, известному своими зарисовками из сельской жизни сицилийцев. В 1880 году увидел свет сборник его новелл, среди которых была история, не только прославившая имя Верга и вписавшая его в историю мировой культуры, но и ставшая одной из фундаментальных основ идеологии сицилийской мафии на следующие сто лет. Новелла эта называлась «Cavalleria rusticana», что можно перевести как «Сельское рыцарство».

Рис. 35. Сицилийская семья. Конец XIX в.

Рис. 36. Джузеппе Питре (1841–1916).


В основе новеллы лежит любовный треугольник — сюжет незамысловатый и древний, как скалы Сицилии. Туридду влюблён в односельчанку, красавицу Лолу. Вскоре его забирают в солдаты, а когда он возвращается, то узнаёт, что Лола уже замужем за другим, неким возчиком Альфио. Чувства вспыхивают с новой силой, и парочка дружно наставляет рога старине Альфио, о чём ему, естественно, доносят доброхоты. Развязка предсказуема, и кульминацией её становится поединок. Обманутый муж и его удачливый соперник вызывают друг друга на бой согласно сицилийской традиции — куснув за ухо. Вскоре после этого они скрещивают ножи на дуэли, где Альфио убивает Туридду тремя ударами ножа.

Сцену этой дуэли сицилиец Верга описал со знанием дела. Оба героя новеллы были искусными фехтовальщиками. Первый удар получил Туридду, но он оказался достаточно быстр, и рана пришлась в руку. А когда он наносил ответный удар, то вернул его так ловко, что ранил соперника в пах. Так как Альфио низко нагнулся, чтобы прикрывать левой рукой причинявшую ему боль рану, он молниеносно зачерпнул горсть земли, и швырнул в глаза своему противнику. «Ах! — воскликнул ослеплённый Туридду. — Я погиб!». Он отчаянно попытался спастись, отпрыгнув назад, но Альфио настиг его и поразил несколькими ударами ножа в желудок и горло. Туридду, пошатываясь, сделал несколько шагов среди колючих грушевых деревьев и рухнул как подкошенный. В его горле булькала кровавая пена, и он даже не смог вскрикнуть[415].

Любопытным ритуалом являлся описанный Вергой вызов на дуэль — укус за ухо. Известный сицилийский фольклорист, этнограф и политик второй половины XIX — начала XX столетия профессор Джузеппе Питре, чьим именем назван этнографический музей в Палермо, в одной из своих работ упоминал о существовании подобного ритуала на Сицилии. Согласно Питре, этот ритуал служил в качестве традиционного вызова на дуэль на ножах. Для этого uomo d'onore — человек чести обнимал своего противника и легко кусал его за ухо. Перед укусом он целовал соперника «per la vita е per la morte» — «за жизнь и за смерть». Укус же символизировал «е о muoio io о muori tu»: один из нас умрёт.

Если противник отвечал на поцелуй uomo d'onore, то вызов считался принятым. Согласно правилам, если у одного из дуэлянтов не было ножа, он должен был его найти. После этого соперники, как хорошие друзья договаривались о типе предстоящей дуэли: «'n cascia», или «'n musculu», и направлялись в укромное место, где без свидетелей и без риска чьего либо вмешательства приступали к поединку.

В случае, если была выбрана «'n cascia», то удары наносились в корпус, а в «'n musculu» — только в конечности. Не оставляет сомнений, что первая из этих форм дуэлей, «'n cascia», чаще всего заканчивалась смертью одного из участников. Большую часть времени отнимали приготовления, сама же дуэль являлась минутным делом. Противники определяли дистанцию, скрещивали клинки, проводили две-три инквартаты, преодолевали защиту противника, и кто-то из них наносил удар ножом. Более искусный боец склонялся к раненому или убитому противнику, целовал его и удалялся с таким видом, как будто это не его рук дело[416].

Уже к 1889 году новелла Верги с успехом выдержала несколько театральных инсценировок. Но мировую славу ей принёс не театр. В 1890 году сюжет новеллы позаимствовал для создания либретто своей оперы начинающий итальянский композитор Пьетро Масканьи, участвовавший в конкурсе одноактных опер. Впервые опера Масканьи была представлена широкой публике в римском театре «Констанци» 17 мая 1890 года и имела оглушительный успех. На премьере певцов тридцать раз вызывали на бис, и сама королева Италии аплодировала, не скрывая эмоций. Несколько месяцев спустя в письме к другу двадцатишестилетний Масканьи признался, что эта одноактная опера сделала его богатым на всю жизнь. Правда, Масканьи избавил зрителей от излишней драматизации и кровавых подробностей дуэли, поэтому о поединке и последующей смерти Туридду зрителям становилось известно лишь благодаря знакомой каждому любителю итальянской оперы финальной фразе: «Наппо ammazzato compare Turiddu!» («Убили кума Туридду!»).

Масканьи, уроженец тосканского Ливорно, никогда не был на Сицилии, и поэтому пафосное и патетическое либретто оперы скорее являлось отражением представлений композитора о сицилийских реалиях. Но всё это уже не играло никакой роли. В 1890 году Сицилия была модной темой. Публика в театре «Констанци» ожидала увидеть — и увидела — живописный и экзотический остров солнца и страсти, будто сошедший со страниц иллюстрированных журналов и населенный задумчивыми смуглыми крестьянами. Те, кто пришел на премьеру оперы Масканьи, воспринимали Туридду и в особенности возчика Альфио не только как типичных сицилийцев, но и как типичных мафиози. Слово «мафия» употреблялось в те годы не столько для обозначения криминального синдиката, сколько для сочетания яростной страсти и «восточной» гордости, которые, как считалось, определяют характер жителей Сицилии. Иными словами, быть мафиозо означало иметь представление о чести и следовать древнему рыцарскому коду, принятому среди сицилийских крестьян[417]. Именно этот «архетип» сельской чести сицилийца и лёг в основу идеологии, культурного кода, традиций, обрядов и ритуалов организованной преступности Сицилии. Таким образом «сельская честь» и её порождение «дуэлло рустикано» — «сельская дуэль» вошли в обиход благодаря усилиям тандема Верга — Масканьи, воплотившись в каноническом поединке деревенских «рыцарей» Туридду и Альфио.

Хотелось бы упомянуть, что Сицилия была одним из немногих регионов Италии, где дуэли на ножах можно назвать истинно «народными», так они использовались при решении дел чести не только каморрой, но и простыми крестьянами. Также и профессор Антонио Мерендони отмечал, что на этом острове поединки на ножах не были лишь прерогативой преступного мира и что там существовали многочисленные народные школы ножевого фехтования. Дуэльная традиция настолько укоренилась на Сицилии, что в период разоружения населения с 1849 по 1860 год в каждом квартале, в стенах домов находились известные всем местным жителям тайники, в которых прятали дуэльные ножи.

Истинной «дуэлло рустикано» также можно считать довольно любопытную пастушью школу владения ножом, распространённую в регионе Офантина, к северу от апулийского города Бари. Одним из последних хранителей секретов офантинской школы, является маэстро Доменико Манчино. Специфическим и узнаваемым элементом этой системы, считается использование ножа в комбинации с отрезком бечёвки, применяемой для захватами запутывания руки или оружия противника. В том, что в основу офтантинских техник лег именно нож, немаловажную роль сыграл рациональный фактор — простой расчёт. Местные крестьяне были небогаты и не могли позволить себе огнестрельное оружие — ружья и пистолеты были здесь в XIX веке слишком дорогим удовольствием, и приходилось полагаться на более доступные методы защиты, к тому же не привлекавшие особого внимания со стороны полиции[418].

Описание ещё одного образчика народной дуэли содержат уже упомянутые «Кьоджинские перепалки» Карло Гольдони, увидевшие свет в 1762 году. В одной из сцен комедии во время конфликта между двумя персонажами, рыбаками Беппо и Тоффоло, вооружённый ножом Беппо угрожает своему противнику «sbuso» — в переводе с диалекта «проделать дыру». Далее Тоффоло с ужасом описывает оружие своих противников: «О проклятие! У них ножи! У Беппо Коспеттони рыбацкий нож, падрон Тони вышел с ножом размером с меч, которым можно отрубить голову быку, а Титта-Нане вооружён одним из тех складных ножей, что прячут под рубахой»[419].

Разумеется, нельзя обойти вниманием ножи, скрещиваемые в этих поединках, или, как называли это оружие сами итальянцы, «spade dei poveri» — «меч бедняков». Знакомство с арсеналом апеннинских дуэлянтов мы начнём с сики — прославленного кинжала гладиаторов Рима. Учитывая, что сика является предтечей многих боевых ножей, а также самым известным и легендарным и в то же время самым загадочным и малоизученным оружием поединков, этот сакральный нож заслуживает особого внимания.

Рис. 37. «Кьоджинские перепалки». Collezione completa delle commedie del signor Carlo Goldoni. Венеция, 1789 г.


С момента своего появления на исторической сцене вместе с фракийскими гладиаторами в правление Суллы в I в. до н. э. сика была окружена невероятным количеством мифов, домыслов, слухов, легенд и заблуждений[420]. Уже сама этимология этого термина тонет в трясине академических дискуссий. Так, например, по словам исследователя Каталина Боранджика, в румынской историографии сиками принято называть абсолютно все виды ножей и кинжалов с искривлёнными клинками. Учитывая, что Дакия длительное время являлась римской провинцией, и то, что современный румынский язык испытал в процессе своего формирования значительное влияние так называемой народной, или вульгарной, латыни, а позже и балканского латинского диалекта, я могу предположить, что это отголоски римской терминологической традиции[421].

Споры о происхождении этого термина ведутся уже не первое столетие и породили множество как вполне реалистичных, так и достаточно сомнительных теорий. Учитывая, что и фракийский язык, и латынь относились к одной и той же индоевропейской группе языков, крайне сложно однозначно говорить об эндемичности фракийского или же римского происхождения термина «сика». Сторонников версии об общих для всех индоевропейских языков корнях «sac», «sic» и «sec», послуживших основой для «сики», являлся Чарльз Даремберг[422]. Жан Дюмесниль в своём словаре латинских синонимов ведёт происхождение слова «сика» от латинского глагола «secare» — резать[423]. Эта версия звучит достаточно логично, учитывая что на латыни «sicilis» — это серп, «sicilio» — резать серпом, a «sicilicula» — небольшой серп, от которого, по мнению Бёртона, и произошло английское название серпа — «sickle» [424]. Плавт использует термин «si-licula» для обозначения серебряного столового ножа с изогнутым клинком[425], а выражение «sicilis» встречается в римских источниках также и в значении «режущий, как кинжал»[426]. Тем не менее известный специалист по дакийской культуре, В. Г. Котигорошко со ссылкой на Валерия Максимуса, считает, что термин «сика» является дакийским[427]. Оппонируя профессору Котигорошко, я хотел бы отметить, что работы Максимуса датируются I веком нашей эры, когда термин «сика» использовался в Риме для обозначения кривых кинжалов уже как минимум два с половиной столетия, и к этому времени «сика» являлась в Риме общеупотребительным словом. Кроме этого, отрывок из работы Валерия Максимуса «Factorum et dictorum memorabilium», на который ссылается Котигорошко, в оригинале выглядит следующим образом:

«Militis hujus in adverso casu tam egregius tamque virilis animus, quam rela-turus sum, imperatoris. P enim Crassus, cum Aristonico bellum in Asia gerens, a Thracibus, quorum is magnum numerum in pnesidio habebat, inter Eleam et Smyrnam exceptus, ne in ditionem ejus perveniret, dedecus, arcessita ratione mortis, effugit. Virgam enim, qua ad regendum equtim ususfuerat, in unius barbari oculum direxit, qui, vi doloris accensus, latus Crassi sica confodit: dumque se ulciscitur, Romanum imperatoreni majestatis amissae turpitudine liberavit»[428].

В этом отрывке, Максимус пишет следующее: «Когда Публиус Крассус сражался против Аристоникуса в Азии, между Элеа и Смирной он был захвачен в плен отрядом фракийцев, коих было множество в армии Аристоникуса. Крассус, не желая попасть в руки Аристоникуса, решил принять смерть, чтобы избежать подобного позора. Он взял прут, которым погонял коня, и воткнул в глаз одного из варваров. Ослеплённый ужасной болью варвар вонзил свой кинжал в Крассуса, но, отомстив за себя, он в то же время избавил римского генерала от бесчестия и потери репутации» (перевод авт.).

Как следует из этой лаконичной цитаты, взятой из работы, появившейся почти через двести пятьдесят лет после описанных событий, какой-то солдат, или же бандит, возможно, фракийского происхождения, ударил Красса мечом, ножом или кинжалом. Но как мы видим, в этом пассаже нет ни описания оружия, ни комментариев о его происхождении, ни о том, кто и какие названия для классификации этого оружия использовал и для какого этноса этот термин характерен. Могу предположить, что эта атрибуция, ошибочно приписываемая Максимусу, скорее всего является растиражированным добросовестным заблуждением, порождённым вольным переводом или же свободной интерпретацией текста. К сожалению, фракийский язык исчез приблизительно в V в. н. э., поэтому ни подтвердить, ни опровергнуть обе версии о происхождении термина «сика» не представляется возможным.

Согласно одному из мифов, именно сика и дала название острову Сицилия, когда Сатурн, оскопив своего отца Урана серпом-сикой, бросил её у мыса Дрепан на сицилийском побережье. Правда, и само название этого мыса — Дрепан переводится с греческого как «серп», что, возможно, было обусловлено не столько мифом о Сатурне, сколько серпообразной формой побережья Сицилии в районе этого мыса. Другая легенда также связывает происхождение названия острова с сикой, но в этой интерпретации серп был уже утерян не Сатурном, а Церерой, разыскивавшей Прозерпину[429].


Рис. 38. Римский садовый нож — фалькс виниториа.


Вероятно, в этой путанице с терминами отчасти виновата размытая и условная типология этого оружия. Каталин Боранджик отметил, что основная сложность в типологии сики заключается в том, что под этим термином, как, собственно и под более общим термином «фалькс», понималось множество образцов холодного оружия, отличавшихся и характеристиками, и предназначением. Единственное, что их объединяло, это изогнутая форма клинка с заточенной внутренней кромкой. Когда римский консул Марк Корнелий Фронтон ввёл в оборот выражение «dacorum falcibus» — «серп даков», то он подразумевал под ним не только серпы, косы, кинжалы и садовые ножи, но и любое фракийское оружие с искривлённым клинком, включая двухметровые «rhompeia»[430].

Также и «falx» являлся в Риме общим термином как для искривлённых мечей даков, так и для серпов, кос или садовых ножей. Самым известным представителем семейства «фальксов» был «фалькс виниториа» — большой садовый нож-секатор, использовавшийся для работы на виноградниках, а выражение «фалькс дентикулата» служило для обозначения косы с зазубренным лезвием[431]. То, что сиками римляне называли любые кривые кинжалы, имевшие хождение в римской империи, крайне затрудняет классификацию. Не исключено, что в их числе были и популярные в античном Риме садовые ножи с серпообразным клинком, известные в Италии как «ронкола», а во Франции — как «серпетте», к которым мы вернёмся позже. Подобные ножи можно увидеть на барельефе с изображением римской оружейной лавки I в. до н. э. с надгробного камня оружейника Луция Корнелия Атимето, установленного на Вилла Массимо в Риме (Museo della Civilta Romana, Рим, Италия).

С не меньшими сложностями мы сталкиваемся при попытке установить происхождение фракийской сики. Так, например, Бёртон упоминает об однолезвийных мечах германцев с изогнутым ятаганным клинком и предполагает, что они могли быть ранней формой саксов — «breitsachs» или «knife»[432]. Ник Филдс убеждён, что подобные кривые кинжалы с внутренней заточкой являлись типичным оружием всех народов, населявших территорию между Данубией, Чёрным и Эгейским морями[433]. Геродот в четвёртой книге своей «Истории» упоминал, что «у фракийцев в походе на головах были лисьи шапки. На теле они носили хитоны, а поверх — пестрые бурнусы. На ногах и коленях у них были обмотки из оленьей шкуры. Вооружены они были дрожками, пращами и маленькими кинжалами»[434]. Правда, в этом отрывке не уточняется форма фракийских кинжалов, поэтому были ли это сики, неизвестно.

Кривые кинжалы, подобные фракийским, неоднократно находили в погребениях других культур. Так, например, в скифском могильнике в Бирсешты-Фериджеле был найден изогнутый боевой нож иллирийского типа[435], напоминающий деревянную тренировочную сику, обнаруженную при раскопках в римском лагере Обераден на реке Липпе, в 70 километрах восточнее Рейна[436]. Сложно сказать, какому этносу принадлежала эта сика, так как, судя по результатам исследований, в этом лагере также находились войска с Балкан и из Азии. А возможно, это сходство обусловлено тем, что, как считает Ион Грумеца, фракийская сика была скопирована именно со скифского серпа[437]. Хотя, специалист по скифской культуре А. И. Милюкова в своей работе «Вооружение скифов» нигде не упоминает об использовании этим народом кривых кинжалов[438]. Изогнутые кинжалы с заточенной вогнутой кромкой встречаются также у гуннов и сарматов. Так, подобные «сикообразные» железные кинжалы были найдены в 1959–1960 годах в Туве в гунно-сарматском могильнике Кокэль[439].

Рис. 39. Надгробие оружейника Луция Корнелия Атимето, вилла Массимо, I в. до н. э.


Чем же была обусловлена фиксация сики в массовом сознании римлян именно как традиционного кинжала фракийцев? Некоторые исследователи считают, что часть ответственности за рост популярности фальксов и сик фракийцев, а также за формирование их зловещего имиджа лежит на императоре Адриане, выпустившем в честь победы над Дакией монеты с изображением этого оружия. В результате, сестерции с сиками и фальксами, растиражировали их хрестоматийный образ по всей территории Римской Империи, а также способствовали его фиксации в массовом сознании и появлении некоего, если можно так сказать «архетипа» кривого фракийского кинжала[440].

Другим, не менее важным фактором популяризации сики как типичного оружия даков стали многочисленные барельефы, запечатлевшие сцены триумфа римлян в сражениях с этими воинами. Окружённый римлянами царь даков Децебал совершил самоубийство, перерезав себе горло именно сикой, что и было запечатлено на одном из барельефов колонны Траяна. Кстати, конный римлянин, изображённый рядом с Децебалом, это реальная историческая личность — офицер Марк Валерий Максим, который присутствовал при самоубийстве царя и захватил с собой его голову и правую руку в качестве доказательства смерти этого непримиримого противника Рима[441]. Множество сик и фальксов-ромпеа можно увидеть на батальных сценах, изображённых на так называемой колонне Траяна работы Аполлодора Дамасского, установленной в Риме в честь победы над даками в 113 году н. э. Кроме этого, подобные изображения в изобилии встречаются и на метопах мемориала, известного как трофей Траяна, также установленного в честь победы над даками в местечке Адамклиси в Румынии. Из общего количества в 54 метопа 48 находятся в музее адамклисской деревушки Корбу и один — в Историческом музее Стамбула.

Рис. 40. Царь даков Децебал перерезает себе горло сикой, 113 г. н. э. Колонна Траяна, Рим.


Ну, и третьим, но далеко не последним фактором, стало появление в Риме огромного количества фракийцев, захваченных в плен после победы при Пидне в 168 году до н. э. Пленники выступали на аренах Вечного города в качестве гладиаторов, называемых «траексы» или «трексы», и были вооружены своим традиционным этническим оружием — короткими кривыми сиками. Одним из самых прославленных фракийских гладиаторов, был воспетый Джованьоли легендарный Спартакус, возглавивший в 75–71 гг. до н. э. восстание рабов, вошедшее в историю как «Bellum Spartaci». Филдс считает, что о фракийском происхождении «траексов» уместно говорить лишь применительно к эпохе Спартака, но позже «траекс» стал трактоваться скорее как определённый комплекс вооружения гладиатора[442]. Эти гладиаторы-траексы были крайне популярны у публики и даже нередко пользовались покровительством императоров. Так, например, Калигула именно фракийцам поручил командование своими германскими телохранителями[443].

Единственное, что почти не вызывает вопросов, это то, как выглядели фракийские сики. Множество нарративных источников, богатейшая иконография и сотни хорошо сохранившихся образцов этого оружия дают нам полное представление о его внешнем виде, материалах и технологиях, а также о конструктивных особенностях. Современные авторы нередко склонны преувеличивать размеры сики траексов, и на иллюстрациях часто приходится встречать кинжалы гипертрофированных размеров. Но на основании анализа изображений и сохранившихся образцов этого оружия, специалисты по дакийскому оружию пришли к заключению, что «канонической» фракийской сикой следует считать «остроконечный кинжал 25–40 см в длину, с изогнутым клинком треугольного сечения с долами, украшенным геометрическими или зооморфными фигурами»[444]. В пользу этого утверждения свидетельствуют несколько хорошо сохранившихся сик, найденных при раскопках в Румынии, длина которых колеблется от 134 до 285 мм. Также и сики с барельефов колонны Траяна по размерам не превышают 25–30 см. В Лувре хранится рукоятка фракийского складного ножа в виде гладиатора-фракийца с сикой и щитом, относящаяся ко второй половине I столетия н. э, и там сика не больше 25 см, как и кинжалы гладиаторов-фракийцев с мозаики в Бад Кройцнах[445] В некоторых античных источниках это оружие фигурирует как «махайра», что может являться как мечом, так и кинжалом или ножом. Иосиф Флавий в «Иудейской войне» предпочитает использовать греческий термин «ксифидио» — то есть, небольшой меч, или, скорее, кинжал[446]. Небольшими размерами также отличается сика в руке у статуэтки фракийского гладиатора из Британского музея[447], и сики траексов с римских масляных ламп из Берлинского музея, датированных первым веком н. э.[448] и кинжал на изображении траекса с сикой с хранящегося в Лувре надгробия гладиатора Антаиоса, установленного его женой[449].

Согласно классификации Боранджика, фракийские сики делятся на три основных типа, отличающихся скорее не функциональными, а морфологическими особенностями. Первый тип характеризуется массивным клинком со слабо выраженным изгибом, коротким остроконечным «клювом», и небольшой рукояткой треугольной формы и отверстием для заклёпки. Этот тип кинжала предположительно датируется III–I веками до н. э.

Второй тип сики характерен для области Падеа, а наиболее сохранившийся экземпляр был обнаружен в Слатине. Этот тип незначительно отличается от первого, поэтому не заслуживает отдельного описания. Третий тип, являющийся одновременно и самым распространённым, характерен для северо-западной Болгарии, а также юго-западной и центральной Румынии. Для этих кинжалов типичен относительно длинный и изящный клинок с долом, украшенный гравировками в виде кругов, хвостовик, проходящий через всю рукоятку, и защитная муфта. В среднем длина этих сик колеблется в пределах 30–40 см, а ширина — около трёх, но значительное количество образцов имеет те или иные отклонения от этих размеров. Эти сики датируются II-I вв. до н. э[450].

Но если в руках дакийских воинов с колонны Траяна или мемориала в Адамклиси мы ещё можем увидеть сики, соответствующие этим описаниям, то гладиаторы-«траексы» нередко вооружены уже совершенно другим оружием. Экарт Кон отмечал, что если изначально траексы в бою использовали традиционные фракийские сики с плавным изгибом, то в имперский период стали появляться клинки с «изломом»[451]. Возможно, что подобные кинжалы с характерным «углом» на обухе, являлись уменьшенной копией легендарного иберского меча — фалькаты, и были заимствованы и адоптированы римлянами вместе с другими образцами кельто-иберского оружия, такими как пугио, паразониум, или меч «гладиус испаниенсис». Эти «горбатые» ножи были широко распространены в имперском Риме, и являются одной из самых частых археологических находок.

Подобный образец оружия можно увидеть на датированном II в. н. э. бронзовом подсвечнике из музея в Штутгарте, изготовленном в виде фигурки гладиатора-фракийца. В руке траекс держит сику с характерным изломом клинка[452]. На хранящейся в Лувре римской надгробной стеле, датированной III в. н. э., мы видим изображение фракийского гладиатора в полном вооружении — и в этом случае у траекса не хрестоматийная сика, а скорее её кельто-иберский собрат с типичным для этого оружия «изломом»[453]. О том, что клинки гладиаторских сик «примерно посередине имели излом», упоминал и Людвиг Фридландер[454]. Тем не менее нельзя исключить и того, что подобный тип сики являлся неким промежуточным образцом или же не имел реального прототипа и был разработан специально для гладиаторских боёв. Как, например, обоюдоострая гладиаторская «сика» с чашеобразной крестовиной из музея в Эфесе, напоминающая искривлённый ронделл. Я полагаю, что многие образцы римского оружия послужили инспирацией для кинжалов Средневековья.


Рис. 41. Римские ножи. Catalogue of the collection of London antiquities in the Guildhall Museum. Лондон, 1903 г.


Именно в имперский период сики превращаются в исключительно колющее оружие, на что несомненно повлияли произошедшие с клинком трансформации. Специфическая форма изогнутого почти под прямым углом клинка, диктовала технику и тактику траексов все последующие столетия.

Судя по дошедшим до нас изображениям, можно сделать вывод, что чаще всего траексы занимали левостороннюю стойку с переносом веса тела на левую ногу, а сика при этом удерживалась в правой руке на уровне бедра прямым хватом и «клювом» вверх. Хотя встречались и отклонения от этого сценария. Так, например, на датированной I в. н. э. глазированной терракотовой статуэтке из Британского музея траекс держит классическую фракийскую сику в левой руке[455].

Самое раннее изображение фракийца с сикой, которое мне удалось найти, находится в датированной IV в. до н. э. фракийской купольной гробнице, расположенной в болгарской области Хасково, в местечке Александрово. На внутренней части купола могильника есть большая и хорошо сохранившаяся фреска, на которой среди сцен охоты, быков, кабанов и преследующих их конных всадников отчётливо видно изображение мужчины, одетого в некое подобие хитона. Вес его тела перенесён на выставленную вперёд и согнутую в колене левую ногу, стоящую на всей стопе, правая же нога выпрямлена, отставлена назад и опирается на носок. На согнутой и выставленной перед грудью левой руке намотан плащ, а в опущенной ниже бедра и немного отведённой назад правой руке воин держит «клювом» вверх искривлённый кинжал длиной около 30 см[456].

Говоря о технике траексов, также можно вспомнить Камилла Пажа, который писал, что «сика — это кривой нож, которым гладиаторы-фракийцы наносили удар в нижнюю часть живота, расширяя рану вверх, как это делают современные итальянцы»[457]. Описание Пажа подтверждается многочисленными сохранившимися изображениями поединков траексов на римских аренах. Как я уже упоминал, специфическая форма клинка сики значительно ограничивала технический арсенал фракийцев, а учитывая защитное снаряжение их противников, возможности для нанесения ударов были сведены к минимуму. Судя по всё тем же иконографическим источникам, превалировали два основных удара: первый из них наносился, как и заметил Паж, под щит противника снизу вверх, в живот или пах, и второй — через верхний край щита соперника, в подключичную артерию, шею или через линию плеч в верхнюю часть спины. Соответственно в первом случае остриё клинка смотрело вверх, а во втором — вниз.

Иллюстрацией к этой технике может служить датированный І-ІІ веками нашей эры, терракотовый римский барельеф из Британского музея, запечатлевший поединок двух гладиаторов, фракийца и гопломаха как раз в тот момент, когда траекс наносит своему противнику удар сикой через верхний край щита[458]. Фракиец, готовящийся нанести подобный удар, изображён и на другом барельефе, найденном в Помпее, на месте, где находилась известная гладиаторская школа. Также на мозаике из археологического музея в Триполи мы видим сцену боя траекса с мирмиллоном, в которой удар сикой наносится в шею или подключичную артерию через верхний край щита[459]. И на барельефе из Сепино, датированном I в. н. э., гладиатор-фракиец собирается добить своего противника ударом кривого кинжала сверху вниз. Сика при этом, как и всегда, удерживается прямым хватом[460].

Хотя вооружение гладиатора-мирмиллона традиционно составлял прямой меч, что также потверждается многочисленной иконографией, однако, например, французский философ и историк начала XVIII столетия Бернар де Монфокон почему то называл его оружие сикой[461]. Также непонятно, чем руководствовался и Ричард Бёртон, писавший в своей «Книге меча», что мирмиллон был вооружён кривым мечом с односторонней внутренней заточкой — «gladio incurvo  et  falcato»[462]. Конечно, нельзя исключить, что оба мэтра пользовались неизвестными нам античными источниками и изображениями, но на сотнях барельефов, мозаик, масляных ламп и статуэток мирмиллоны держат в руках не серпообразную сику, а прямой меч.

Ещё одна достаточно любопытная версия о происхождении и самих сик, и их названия абсолютно не связана с фракийцами и отсылает нас в Иудею I в. н. э., где к тому моменту сформировалось социально-политическое и религиозно-эсхатологическое движение, известное как зелоты — ревнители, или приверженцы, основной целью которого было свержение римского владычества. Принято считать, что именно зелоты заложили основы политического террора. Особенно в терроре преуспели члены радикального крыла организации, вошедшие в историю как кинжальщики, или сикарии. Сикарии жгли архивы с долговыми расписками и убивали римлян, а также сотрудничавших с ними местных коллаборационистов.

Основным оружием сикариев, согласно Флавию, были кривые кинжалы сики, скрытно носившиеся под одеждой. Вот как их описывал сам Флавий: «Когда страна была таким образом очищена, в Иерусалиме образовалась другая шайка разбойников, получивших название сикариев. Они убивали людей среди бела дня и в самом городе, преимущественно в праздничные дни они смешивались с толпой и скрытыми под платьем кинжалами закалывали своих врагов. Как только жертвы падали, убийцы наравне с другими начинали возмущаться происходившим и благодаря такому притворству оставались скрытыми. Первым, кто таким образом был заколот, был первосвященник Ионатан. Вслед за ним многие другие погибали ежедневно; паника, воцарившаяся в городе, была еще ужаснее, чем сами несчастные случаи, ибо всякий, как в сражении, ожидал своей смерти с каждой минутой. Уже издали остерегались врага, не верили даже друзьям, когда те приближались, однако при всей этой подозрительности и осмотрительности убийства по-прежнему продолжали совершаться. Так велики были ловкость и сила притворства тайных убийф[463].

Судя по описанию Флавия, эти сики были небольшого размера, для удобства скрытого ношения под одеждой: «На восьмой день, в праздник ношения дров, когда каждый должен был доставить дрова к алтарю для поддержания на нем вечного огня, ревнители исключили своих противников из участия в этом акте богослужения. Вместе с невооруженной массой вкралось тогда в храм множество сикариев (разбойников с кинжалами под платьем), с помощью которых они еще более усилили нападения»[464].

Могу предположить, что сики в Иудее носили в специальных ножнах под мышкой, как их и сейчас носят некоторые арабские и североафриканские племена, или в рукаве, как шотландский скеан ду. Так, Флавий писал, что когда некий юноша из рода Беньямина пришёл на аудиенцию к королю, под мышкой с правой стороны у него был скрытно закреплён кинжал[465].

Рис. 42. Воин с кинжалом в наплечных ножнах.


К сожалению, история не сохранила для нас изображений оружия сикариев Иудеи, а Флавий ограничился лишь короткой фразой о «ксифидио» — маленьком мече или кинжале, поэтому, о том как выглядели сики зелотов, нам остаётся только гадать.

Возможно, это были вариации на тему небольших египетских кхопешей или кривые ножи, подобные тем, что были найдены при раскопках в Экроне или в Шикмоне. Возвращаясь к этимологии ближневосточной «сики», хотелось бы отметить любопытный факт. К началу Иудейской войны — 66–73 г. н. э., самым распространнёным языком не только в римской провинции Иудее, но и на всём Ближнем Востоке, уже более шестисот лет являлся арамейский, а слово «нож» на этом языке звучало как «сакина» или «сикина». И сегодня в некоторых странах Ближнего Востока, находящихся на территории где был распространён арамейский, таких как Йемен и Саудовская Аравия, небольшой нож или кинжал называется «сикеена», или «сикиина»[466]. «Сакин» называется нож и на иврите. Таким образом не исключено, что название этого кривого кинжала попало в латынь из арамейского.

Появление на римских аренах траексов и восстание Спартака хронологически совпадают, поэтому сложно сказать, какое из этих событий фатальным образом повлияло на демонизацию сики и произвело неизгладимое впечатление на умы римских законодателей. Но вскоре сика уже считалась типичным ножом римских преступников — «печально известная сика, смертоносный кривой кинжал, прославленный фракийскими гладиаторами на аренах Вечного города». Этот кривой нож в «форме кабаньего клыка», как его описал Плиний, использовался в Риме низшими классами и уже тогда считался оружием бандитов, воров и хулиганов[467]. Также и Джон Уилкс, изучавший историю иллирийцев, утверждал, что хотя короткие искривлённые мечи использовались многими средиземноморскими народностями, римляне считали сику исключительно оружием иллирийских убийц[468]. Ещё Цицерон отмечал, что фракийцев нередко нанимали в качестве наёмных убийц, как итальянских браво Нового времени. Вероятно, заказные убийства были для гладиаторов небольшой дополнительной статьёй дохода[469].


Рис. 43. Железный нож с костяной рукояткой, I в. до н. э… Найден при раскопках в филистимлянском городе Экроне (Израиль).


Можно предположить, что фракийские и иллирийские киллеры были нарасхват, а по ночам римские улицы терроризировали банды маргиналов с сиками в руках, так как в 81 г. до н. э. диктатор Луций Корнелий Сулла издаёт закон «Lex Cornelia de Sicariis et veneficis», известный как «Закон против сикариев». Закон этот гласил: «Согласно закону, смертной казнью караются наёмные убийцы (сикарии), а также те, кто носит любое оружие с целью мести. Также этот закон карает смертью отравителей, которые своими злодейскими поступками свели человека в могилу с помощью яда или колдовства»[470].

Термин «сикарий» в значении убийцы прижился, и широко использовался в средневековье. Так, например, авторы пятнадцатого века называли Робина Гуда «famosus siccarius” — то есть, прославленный головорез[471].

Кстати, рассматривая законодательный аспект, я хотел бы отметить, что одним из факторов, способствовавших популярности и распространению сики в Риме, могла стать относительная легитимность этого оружия. Ведь несмотря на зловещую репутацию, сика в первую очередь была модификацией серпа — то есть сельскохозяйственного орудия. Плиний Старший в своей «Естественной истории» писал, что захвативший Рим этрусский царь Порсена запретил римлянам использовать любые железные орудия, кроме сельскохозяйственных, и даже стилусы для письма были не из железа, а из кости. Также Плиний упоминает и о последовавшем указе Помпея Великого, когда в его третье консульство после беспорядков, связанных со смертью Клавдия, он запретил горожанам держать при себе любое оружие[472]. Учитывая, что в Европе Нового времени изогнутые складные садовые ножи были одним из самых популярных видов оружия плебса именно в силу своей легитимности как сельскохозяйственного инструмента, эта версия вполне имеет право на жизнь.

Сложно сказать, на чём дрались темпераментные жители Апеннин в последующие столетия, но, судя по иллюстрациям к многочисленным фехтовальным пособиям, я могу предположить, что чаще всего использовалось то оружие, которое на тот момент было в моде. Так на иллюстрациях к датируемому 1410 годом пособию по фехтованию «Цветок битвы», принадлежащего перу мастера Болоньской школы, Фиоре дей Либери, мы видим модные в тот период кинжалы, известные как «рондел». Это же оружие держат в руках фехтовальщики из пособия другого итальянского мастера, Филиппо Вади, «Arte Gladiatoria Dimicandi», увидевшего свет между 1482 и 1487 годом.

Одетые в широкие испанские штаны и дублеты синьоры из пособия известного мастера школы Болоньи Акилле Мароццо «Opera Nova», изданного в 1536 г., сжимают в руках массивные и широкие кинжалы «болоньезе». Дуэлянты из работы Камилла Агриппы 1553 г. вооружены типичными для того периода «майнгошами» — кинжалами для левой руки. Как и бойцы в пособиях Джакомо ди Грасси 1570, Гиганти, Фабри 1606 и Капо Ферро 1610 года. В сохранившемся полицейском протоколе 1605 года о нелегальном хранении холодного оружия художником Микеланджело Караваджо вы видим сделанную рукой судебного писца зарисовку одного из его кинжалов, описанных как «дуэльные». Также и на этом рисунке изображён «майнгош».

Разделение короткоклинкового оружия в Италии на военное и гражданское и выделение ножей в отдельный класс, очевидно, произошло во второй половине XVI столетия, когда великий герцог Козимо де Медичи запретил ношение шпаг и кинжалов в городской черте[473]. Также и первые зарегистрированные упоминания о дуэлях на ножах датируются как раз 1540 годом[474].

Французский писатель и путешественник Франсуа Максимильен Миссон, трижды посетивший Италию — в 1687, 1688 и 1691 годах, не только нахваливал «славящиеся своим изысканным уколом миланские стилеты, прекрасно выполняющие свою работу», но и упомянул о том, что в Генуе и тосканской Лукке, в черте города было запрещено носить шпаги и штыки[475].

Профессор университета Перуджи, Джанкарло Баронти, в своей фундаментальной работе «Coltelli d'Italia» — «Ножи Италии», описывает множество образцов ножей, использовавшихся в поединках и преступлениях, начиная с середины XVIII столетия. На большей части приведённых им зарисовок из судебных протоколов, и фотографий образцов, хранящихся в Музеях истории криминалистики Рима и Турина, мы видим всевозможные вариации на тему заурядных бытовых и кухонных ножей. Объединяет их лишь одно: большинству клинков производителями или стараниями владельцев была придана оптимальная для колющего удара остроконечная «стилетная» форма.

В 1769 году в Лондоне проходил получивший широкий резонанс процесс против писателя Джузеппе Баретти, обвинённого в убийстве некоего Эвана Моргана при превышении пределов самообороны. Среди прочих пунктов обвинения Баретти вменялось в вину то, что он преднамеренно сделал из серебряного десертного ножика, смертоносное оружие, переточив его клинок в форме стилета.

Историк Мэттью Руснак в исследовании, посвящённом этому процессу писал, что нож, предъявленный суду в качестве орудия убийства, и который Баретти хранил до конца жизни, был самым обычным столовым ножом, предположительно французской работы, в шагреневых ножнах. Судя по изображению, это и в самом деле когда-то был самый заурядный десертный нож, но его клинок несомненно подвергся изменениям, и был переточен в форме «coltello a stile» — «остроконечного ножа» или стилета. Профессор Баронти обнаружил это оружие среди вещественных доказательств в архивах города Перуджи и описал как «Era un coltello da tavola ma io gli feci fare la punta a fronda di olive» — столовый нож, но с лезвием, переточенным в форме оливкового листа[476].


Рис. 44. Генуэзский охотничий нож. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna. Флоренция, 1983 г.


Судя по свидетельствам современников и иконографическим источникам, пальму первенства в качестве оружия для поединков держали ножи Генуэзской республики, так называемые, «coltello Genovese». Эти «генуэзцы», также известные как «корсиканский стилет», представляли собой большие клинообразные ножи, напоминавшие традиционное крестьянское оружие Европы XV–XVII веков, «ругеры», «хаусверы» или «бауэрнверы». Они же испанские «фламенко» и «бельдюк». Как правило, в специальной литературе все эти типы ножей классифицируются под общим названием «средиземноморский» нож. Характерными чертами «генуэзцев» являлись клинки с полуторной заточкой, в среднем длиной около 30 см, отсутствие крестовины и круглая в сечении конусообразная рукоятка, сужающаяся к клинку.

Эти генуэзские ножи, очевидно, за сходство со шпагой получившие прозвище «spadella di Genova», или «генуэзская шпажка», можно увидеть за поясом бандитов-бригантов, и в руках римских булли на многочисленных гравюрах Бартоломео Пинелли. Встречались и довольно необычные модификации «генуэзцев», известные как «а пассакорда», в клинках которых было спрятано длинное шило. У некоторых моделей «а пассакорда» в форме шила была переточена верхняя часть клинка. Своим появлением эти необычные ножи были обязаны строгим «антиножевым» законам Генуэзской республики. Владельцы «а пассакорда» рассчитывали, что при задержании с подобным ножом они смогут сослаться на то, что это их рабочий инструмент и что шило им жизненно необходимо при шитье упряжи или парусов. Законы против ножей и желание их обойти порождали бесконечное множество всевозможных хитроумных образцов замаскированного оружия.

Власти не прекращали попыток запретить ношение ножей или хотя бы снизить их смертоносность, ограничивая максимальную длину клинка и количество режущих кромок лезвия или изменяя форму острия. В определённые периоды времени ношение холодного оружия было разрешено аристократам и запрещалось простолюдинам. Но, как известно, голь на выдумку хитра, и поножовщики из простонародья обосновывали ношение ножей тем, что режущие инструменты им крайне необходимы в работе. Провести грань между разрешённым и запрещённым оружием было головной болью законодателей всех эпох — и дворяне, и плебеи что только не придумывали, чтобы обойти законы. Кто же не помнит такое хрестоматийное закамуфлированное оружие, как сапожные ножи, или ножи шорников, у которых даже было игольное ушко, якобы для шитья. Достаточно взглянуть на любую из этих сверкающих вещиц, изготовленных мастером, чтобы понять, что этот предмет, выполненный в элегантной манере, богато украшенный, инкрустированный серебром и с гравировками на лезвии, явно не был предназначен для использования в хозяйственных работах[477].

Иногда на гравюрах Пинелли мы встречаем изображения длинных кинжалов с трёхгранными клинками, вероятно, наследниками ренессансных «рон-деллов» или миланских и венецианских стилетов. Интересно, что Артур Трейн в своей работе о каморре, упоминал о некоем кинжале, называемом «трианголо» — «трёхгранник», использовавшемся каморрой в качестве специализированного оружия для убийств[478]. И в полицейских протоколах из архивов Сицилии также упоминаются некие трёхгранные стилеты — «молеттоне алла сичилиана», бывшие в ходу у сицилийских мафиози, сикулов.


Рис. 45. Coltello a passacorda (нож с шилом), общая длина 32,5 см. Генуя, XVIII в.


Рис. 46. Ножи a passacorda. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna, Флоренция, 1983 г.


К XIX столетию преемником «coltello Genovese» стал другой, не менее прославленный нож каморры — сфарцилья, унаследовавший прозвище своего легендарного предшественника — «spadetta di Genova», или «генуэзская шпажка». Собственно говоря, неаполитанская сфарцилья являлась не чем иным, как складной версией старинного генуэзского ножа. Мастриани описывал сфарцилью как большой складной нож с фиксирующимся лезвием, который носили в специально вшитом продолговатом внутреннем кармане пиджака. Эти ножи достигали значительных размеров — образцы, хранящиеся в туринском Музее криминальной антропологии, достигают в длину от 58 до 73 см, принадлежащие римскому Музею народного искусства и традиций — от 40 до 42 см, а вес их часто доходил до половины килограмма и более. Специфическая черта этих ножей — прямой кинжальный клинок с односторонней или полуторной заточкой, специальный рычаг для облегчения складывания и металлическая рукоятка, состоявшая из двух массивных накладок. Эта конструкция была обусловлена размерами ножа — чем длиннее и тяжелее клинок, тем сложнее сбалансировать оружие Рукоятка из рога или дерева не смогла бы компенсировать массу клинка сфарцильи, поэтому для удобства манипулирования этим увесистым оружием накладки были изготовлены из металла[479].

Возможно, что кроме этой трактовки сфарцильи существовали и другие, менее известные региональные интерпретации. Так например, известный сицилийский этнолог и фольклорист Джузеппе Питре в 1894 году упоминал бытовавший на Сицилии небольшой карманный нож с узким и остроконечным клинком. Вряд ли речь шла о сфарцилье каморры — сложно назвать 50-сантиметровый нож весом в полкило «небольшим» и «карманным», и можно только предположить, что речь идёт о шутливом прозвище[480]. А вот Руссо и Серао, авторы изданной в 1907 году работы «La camorra: origini, usi, costumi et riti dell' «annorata soggieta»», описывают сфарцилью как кинжал с лёгким изгибом, использовавшийся в дуэлях «до смертю[481].

Рис. 47. Ссора римских булли. В руках дуэлянтов отчётливо видны кинжалы «трианголо». Бартоломео Пинелли, XIX в.


Популярным в силу его легальности оружием в XVIII веке также являлись различные типы «coltello da caccia», или охотничьих ножей. В основной массе эти охотничьи кинжалы конструктивно практически не отличались от «генуэзцев» и представляли собой всё те же стилетные клинки с двусторонней или полуторной заточкой и абсолютно такими же, как у «coltello di Genova», конусообразными «напильниковыми» рукоятками. Пожалуй, единственное различие между ними это то, что клинки «охотников» были несколько шире и часто украшались гравировками с флоральными мотивами. Вероятней всего, это оружие в XVIII столетии трансформировалось в кинжалы из охотничьих багинетов, распространённых в Лигурии, находившейся в тот период под управлением Генуэзской республики. Так, например, на это указывают концентрично расположенные, круглые в сечении рукоятки, типичные для многих ранних образцов средиземноморских штыков.

В середине XVIII столетия на зарисовках из полицейских протоколов уже можно встретить складные ножи со стилетными клинками и изогнутыми рукоятками, формой повторяющие типичные каталонские навахи. Эти «каталонцы», также известные под региональным названием «эль ганивет», послужили прототипом для другого легендарного дуэльного ножа каморры — зомпафуоссо.


Рис. 48. Сицилийский охотничий нож. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna, Флоренция, 1983 г.

Рис. 49. Тосканский охотничий нож. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna. Флоренция, 1983 г.


Рис. 50. Комбинированный штык-кинжал. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna, Флоренция, 1983 г.


Как следует из названия, это оружие использовалось в зумпата — «прыгающей» дуэли каморристов.

Как и большинство дуэльных складных ножей Италии, зомпафуоссо имел традиционную испанскую систему фиксации клинка, иногда оборудованную храповым механизмом из нескольких зубьев, и клинок с полуторной заточкой, формой повторяющий стилетообразное лезвие старинного генуэзского ножа. Часто поверхность клинка не шлифовалась, чтобы в поединке противнику было сложнее уследить за оружием, а также чтобы нож не бликовал в темноте во время традиционных чиччиат.

Ближе к середине XIX века даже консервативные булли Трастевере сменили своих «генуэзцев» на всё те же каталонские навахи, называемые здесь «римские ножи» — «coltelli alia romana», или просто «гошапо». Римские дуэльные «каталонцы» не отличались от зомпафуоссо каморры ни формой, ни системой фиксации, ни размерами. Единственными различиями, о которых стоило бы упомянуть, была большая лаконичность и строгость в декоре «римлян», а также зооморфные фигурки, часто вырезаемые на навершиях их деревянных и роговых рукояток. Любопытно, что специфические и характерные элементы украшения хвостовика и навершия трастеверских романо XVIII–XIX вв., использовала в декоре рукояток своих изделий известная шеффилдская фирма Joseph Rodgers & Sons. Могу предположить, что дизайн этот появился не без влияния многочисленных итальянских иммигрантов и их ножей.

Хотя, в Трастевере существовала и другая, «люксусная» категория ножей «алла романа», известная как тахини. Тахини представляли собой всё те же каталонские романо, но украшенные в соответствии со вкусом трастеверцев и их представлениями о роскоши и красоте. Очевидно, в подражание дворянским шпагам рукоятки этих ножей изготавливались из латуни, вероятно, призванной имитировать золото, и были инкрустированы серебряными монетами. Как правило, «тахини» по окончании своей дуэльной службы сдавались «на хранение» в трастеверскую церковь Святой Марии.

Интересно проследить за метаморфозами, происходящими с итальянскими ножами по мере удаления с севера страны на юг. Так, самым распространённым крестьянским оружием северной Ломбардии, являлись ронкетты — складные садовые ножи с серпообразным клинком, лежавшие ещё на прилавках Древнего Рима. Другим ломбардским ножом, был небольшой миролюбивый крестьянский «складник», бергамаско[482].

Перебравшись на северо-запад полуострова, ближе к Пьемонту, мы обнаруживаем всё те же садовьгё серпообразные ронкетты всевозможных типов и размеров. Кстати, в регионе Пьемонта существует старинная «аграрная» школа владения массивной мачетообразной ронкеттой. Иногда на аукционах и в коллекциях встречаются большие складные стилеты, которые часто атрибутируют как «пьемонтский боевой нож». Но в приватной беседе, известный французский коллекционер Жан-Франсуа Лальяр, как-то упомянул, что прототипом для этого пьемонтского ножа — «пьемонтезе», послужил старинный французский нож, производившийся в Тьере[483].

И северо-восточный регион Италии, включающий Венецию и Фриули, не приносит сюрпризов — здесь также преобладают ронкетты и небольшие садовые ножи без фиксатора[484]. Но как только мы начинаем спускаться южнее, к Тоскане, Умбрии и Лацио, клинки принимают всё более хищную форму и начинают увеличиваться в размерах, а среди безобидных садовых орудий появляются ножи, совершенно не приспособленные для выполнения каких-либо хозяйственных работ и предназначенные исключительно для убийства. Так, к привычным ронкеттам добавляется «curtel cun e'rez» — большой складной стилет с фиксирующимся клинком. Экземпляр этого ножа, хранящийся в Туринском музее судебной криминалистики, в раскрытом виде достигает 47 сантиметров в длину.

Другим печально известным региональным ножом Тосканы является складной мареммано, из региона Маремма. Это всё та же вариация на тему каталонской навахи с широким листовидным остроконечным клинком. Хотя, французы считают, что прототипом для него послужил «капуцин» — один из французских региональных ножей Тьерского производства. Подобным ножом был вооружён известный в XIX веке итальянский бандит по кличке Акула. Длина клинка его мареммано достигала 13 см при общих размерах ножа в 30 см. На лезвии была выгравирована надпись «Nazareno» — «Назаретянин», т. е. Иисус Христос, очевидно, призванная служить в качестве оберега[485].

Ещё южней стилетов прибывает, и к «curtel cun e'rez» и мареммано присоединяется ещё один популярный дуэльный складной стилет «сфилато ди Фросолоне», производимый в местечке Фросолоне[486]. Ну и, наконец, добравшись до Калабрии и Сицилии, мы обнаруживаем бесконечное множество ножей, единственным предназначением которых является лишение ближнего своего жизни. Это и сараке, названные так из-за сходства с одноимённой рыбой, и различные нескладные «охотничьи» кинжалы с круглыми рукоятками, и очередная копия навахи — кутеддина. Также мы находим тут большие складные стилеты «ку лу манику ди раму» и «ликкасапуне», специализированные дуэльные ножи салитано, а также калтаджироне, получивший своё название в честь одноимённого местечка. Типичный сицилийский калтаджироне, датированный концом XVIII века, можно увидеть на иллюстрации к работе «Кинжалы и боевые ножи Западного мира» Гарольда Петерсона. Интересно, что формой калтаджироне абсолютно идентичен «gully», складному ножу английских и шотландских моряков XVII–XIX столетий, но кому из них принадлежит пальма первенства, сие есть тайна покрытая мраком.

На Сицилии в дуэлях ухитрялись использовать не только садовые «рон-кетты», но и архаичные инструменты цирюльников — большие нескладные бритвы «бирриттедды», с клинками трапециевидной формы. Правда, надо отметить, что и местные садовые ножи, и эти опасные бритвы достигали пугающих размеров и меньше всего напоминали свои безобидные бытовые прототипы, да и, как правило, обычно они использовались в качестве орудия для нанесения ритуальных шрамов — сфреджо[487]. Так, например, классическую сицилийскую бирриттедду мы можем увидеть в руке Мео Патакка на гравюре Бартоломео Пинелли. Легендарный кондотьер держит клеветника Багароццо (таракан), распускавшего о нём сплетни, за горло, и, судя по выражению лица, намеревается нанести обидчику позорящий «сфреджо».


Рис. 51. Мео Патакка режет лицо клеветнику.

Рис. 52. Сардинский бригант Джованни Корбедду Салис (1844–1898) с леппой за поясом.


Не отстала от своих кровожадных соседей и Сардиния, чьей визитной карточкой считаются огромные изогнутые ножи «леппа», достигавшие практически сабельных размеров 60–80 см. Что неудивительно, так как это оружие нередко изготавливалось из обломков сабель. Кроме леппы сардинцы пускали в ход навахообразные ножи «а фоджика антика» с широкими листообразными клинками и изогнутыми рукоятями, и складные стилеты «паттады» с клинком в форме оливкового листа[488].

В качестве небольшого отступления я хотел бы заметить, что подобная дифференциация между культурами севера и юга существовала не только в оружии. Такую же тенденцию мы можем наблюдать, например, и в игральных картах. Самой популярной в Италии является так называемая испанская колода. Она состоит из сорока карт, и вместо привычных нам сердечек и крестов, там используются совершенно другие символы, перенятые у средневековых таро: Spade, Сорре, Denari, Bastoni — мечи, кубки, монеты, жезлы. Мечи — это пики, кубки — черви, монеты — бубны, жезлы — трефы.

Трефовый туз — жезл, «Tasso di bastoni», или «Tasso di mazze», издавна считался на юге Италии символом мужской силы, воли, упорства, приверженности традициям и семейным ценностям. Именно поэтому он традиционно являлся одним из популярных символов каморры и его часто наносили в качестве татуировки.

Интересно, что символы, используемые в испанской колоде, по мере удаления с севера страны на юг трансформируются, и с ними, как и с ножами, происходят различные метаморфозы. Кубки, изображения которых в Болонье, Брешии, Триесте или Бергамо скорее можно назвать условно символическими пиктограммами, на юге обретают вид настоящих кубков и чаш с тщательно выписанными деталями. Кривые декоративные сабли на севере приобретают вид прямых боевых римских мечей на юге. Но самые существенные метаморфозы, несущие важную смысловую нагрузку об изменениях в восприятии мужской идентичности на севере и на юге, происходят с трефами-жезлами. Тонкие и изящные стилизованные жезлы на северных колодах по мере приближения к югу набирают массу, обрастают плотью и приобретают фаллическую мощь. Так, в Романье, на Сицилии, в Неаполе и на Сардинии жезл-бастоне уже язык не поворачивается назвать жезлом — это массивная палица с утолщением на конце, недвусмысленно символизирующая мужское начало[489].

Но вернёмся к оружию преступного мира. Джанкарло Баронти писал, что все ножи в силу их универсальности могут стать орудием преступления, но есть некоторые образцы о которых можно сказать, что в отличие от ножей, ставших преступниками по случаю, эти преступниками родились. Эти специфические ножи были созданы исключительно для использования в незаконных целях, вследствие чего некоторые из них стали символами преступного мира, а другие приобрели имидж и репутацию «оружия каморры». Некоторые из этих ножей даже получили специальные названия, как правило, связанные с их особенностями или спецификой применения[490].


Рис. 53. Сардинский боевой нож с металлической рукояткой. Общая длина 475 мм. (© С.С Baronti]


Рис. 54. Неаполитанский охотничий нож восточного типа. Armi bianche dal Medioevo all'eta moderna. Флоренция, 1983 г.


Среди подобных «урождённых» преступников в первую очередь следует назвать славный нож пьемонтских карманников, «сіарull» — небольшой складной нож с двумя параллельно расположенными не фиксирующимися лезвиями. Чиапулом разрезали сумки, карманы брюк и пальто — два параллельных клинка бритвенной остроты позволяли производить два разреза на расстоянии нескольких миллиметров друг от друга. Иногда чиапул ещё называют закканьо, хотя это просто региональное название любого ножа[491].

Другой популярный складной нож преступного мира был известен среди миланских бандитов как «maresciall», или «сержант». Очевидно, это было связано с тем, что серебристые мельхиоровые вставки на чёрной рукоятке ножа напоминали серебряные лычки и нашивки на рукавах карабинеров. «Сержанты» выпускались фабриками Маньяго и Фриули[492].

Но просто Меккой ножей, созданных исключительно для преступных целей, само собой, оставался юг Италии. фроме уже упомянутых сфарцилий и зомпафуоссо в ходу тут были и пружинные ножи, выбрасывавшие лезвие при нажатии на кнопку. В Риме их называли молетта, в Неаполе — молеттоне а в апулийском Таранто — мулеттоне. В Апулии для них существовало и другое название — «valestra», на жаргоне самострел или арбалет, что подчёркивало скорость выбрасывания лезвия. На Сицилии для кинжалов использовалось специфическое жаргонное название «crucifissu» — «крест», или «распятие». Очевидно, на подобные благочестивые мысли наводило перекрестье кинжала[493].

Некоторые сленговые названия ножей были связаны с топонимикой, как, например, «saravalla» от неаполитанского города Серравале. Другое жаргонное название — «santamargherita», несомненно, ведёт родословную от сицилийского города Санта Маргерита Величе, известного производством ножей. Другая группа названий состоит из выражений, заимствованных из других языков и диалектов, как например, немецкое  «messer»,  «britola», из венецианского диалекта, «cangiarro» — сленговое южноитальянское название с арабскими корнями, калабрийское словечко «vopa», а также легендарный ««lingher» туринских бандитов — вероятно заимствование французского жаргонного термина «lingra», от названия города Лангр, в котором производили каталонские навахи.

Ещё одна группа включает в себя ироничные или игривые названия, такие как «amico» — дружок, венецианское «Renge» — буквально «селёдка», или неаполитанское ««mmerda», производное от испанского «mierda» — «дерьмо», очевидно, призванное демонстрировать недоверие к испанским соседям, всегда вооружённых ножами[494].

В отличие от испанских навах с их высокопарными девизами на клинках, итальянские ножи не могут похвастаться разнообразием слоганов. Так, в архивных судебных документах упоминается кинжал, конфискованный полицией у каморры в 1893 году. На одной стороне клинка была гравировка «Non ti fi-dar di me se il cor ti manca» — «Не верь мне, если кишка тонка», и на другой: «“io sono compagno fedele a chi ben m'impugna» — «Я верный друг взявшему меня в руку»[495]. Чезаре Ломброзо описывал старинный бандитский складной нож, на клинке которого было написано: «Se veramente mi porti amore sei scotella del mio cuore»[496]. На ножах каморры встречаются такие символы «онората сочиета», как солнце или змея, но в основном преобладают флоральные мотивы. На некоторых сицилийских ножах иногда можно было увидеть гравировку «Si sta vipira ti zicca nun ce lustru chf ti nesci» — «Если эта змея укусит, для вас не наступит завтра», аллюзию на традиционный испанский девиз.

Естественно, говоря о ножах, нельзя не вспомнить и о хитроумных приёмах, с помощью которых многие поколения каморристов, булли, лаццароне и других «людей чести» насаживали своих противников на зомпафуоссо, сфарцильи, мулеттоне или спадине ди Дженова.

Любой читатель, даже поверхностно знакомый с историей европейского и, в частности, средиземноморского фехтования, не может не заметить его слишком явную связь с итальянскими школами и техниками ножа. Эти системы, сохранившиеся до наших дней, не просто представляют собой высокоразвитое боевое искусство, предлагающее эффективный метод защиты и нападения, но и предоставляют нам уникальную возможность увидеть аутентичные фехтовальные техники XV-XVІІ веков практически в неизменённом виде. Так и сегодня среди техник ножевых поединков Сицилии, Неаполя и Апулии мы находим фехтовальные элементы пятивековой давности, использовавшиеся со шпагой в паре с кинжалом, со шпагой и плащом или с плащом и кинжалом. Например, во многих традиционных сицилийских школах дуэлянты с ножами в руках часто принимают стойку для кинжала, описанную в работе Акилле Мароццо «Опера Нова» как «кода лунга э стретта», — заложив левую руку за спину и выставив нож перед собой на уровне бедра остриём вверх.


Рис. 55. Стойка с кинжалом. Opera Nova dell'Arte delle Armi, Акилле Мароццо, 1536 г.


Рис. 56. Стойка с плащом и кинжалом. Opera Nova dell'Arte delle Armi, Акилле Мароццо. 1536 г


Также школы ножа адаптировали и многие другие техники, рекомендованные «отцом итальянской оружейной науки» в далёком 1536 году. Так, в 53 главе «Опера Нова», в разделе, посвящённом кинжалу, можно увидеть и другую популярную у итальянских бойцов на ножах стойку, известную как «порта ди ферро альто», при которой правая нога выдвигалась вперёд, кинжал удерживался на уровне груди, а остриё смотрело на противника[497]. Мароццо считал, что кинжал, будучи коротким и лёгким, является чрезвычайно опасным оружием, и поэтому рекомендовал внимательно следить за вооружённой рукой, ни на мгновение не упуская её из виду. И сегодня итальянские мастера ножа используют рекомендованные маэстро почти пятьсот лет назад роверсо, мандритто, фенденте, манровещо и многие другие технические элементы.

Широко применялся в бою на ножах и другой старинный технический элемент, известный сегодня как «обратный порез». Эта техника, известная у испанцев как мандобле, и называемая Мароццо трамаццоне, или страмаццоне, представляла собой рубящий удар кончиком шпаги, наносившийся взмахом запястья. Также использовался и трамаццоне роверсо — тот же удар, но наносимый на возвратном движении. Среди техник ножа, уходящих корнями в старинное итальянское фехтование на шпагах, можно упомянуть и такой широко известный, узнаваемый и ставший уже каноническим «бота» — элемент, как останавливающий укол в нижний уровень, или пассата-сотто, изобретателем которого считается итальянский мастер XVII столетия Франческо Антонио Марчелли[498]. Известный фехтовальщик викторианской эпохи Эгертон Кастл отмечал, что пассата сотто считалась у итальянцев крайне полезным техническим элементом[499].

Наблюдая за поединками представителей школ Сицилии, Офантины или Манфредонии, невозможно не заметить выпады и защиты, характерные для техник Фабриса, Родольфо Капо Ферро, Виджани и Алфиери.

Так, в апулийской «скерма салентина» явно прослеживается влияние старинных техник «эспада и дага» — поединка со шпагой и кинжалом для левой руки. Столь любимые бойцами этой школы всевозможные крестообразные защиты и блоки двумя руками, называемые «клещи» или «клещи и молот», не могут скрыть своё происхождение — в технике «эспада и дага» самым распространённым способом защиты было именно парирование скрещенными шпагой и кинжалом. Правда, маэстро Джакомо ди Грасси считал, что это далеко не самый удачный способ защиты, так как при таком парировании невозможно было ответить на удар, не потеряв при этом времени и преимуществ контрудара. И хотя «клещи» и «молоты» кому-то могут показаться аллюзией на кузню, а соответственно и на крестьянские корни этой школы, нельзя забывать о присущей преступному миру метафоричности. Кстати, ди Грасси настолько верил в ценность кинжала, что утверждал, будто он в одиночку может выстоять против большинства других видов оружия[500].

Итальянская школа шпаги XVI века возвела колющий удар в абсолют. Как считал Агриппа, «удар — это более естественное, то есть лёгкое действие; укол же является итогом сложного и тщательно выверенного сочетания движений. Одно это уже объясняет, почему укол относится к более высокой стадии развития фехтовального искусства»[501]. Ещё английские джентльмены XVI столетия сетовали, что вместо привычной им молодецкой рубки «итальянцы насаживают их на «вертел», как кошку или кролика». Статистика ранений в поединках на ножах в XIX столетии убедительно демонстрирует, что итальянские школы ножа стали достойными последователями старинной догмы, утверждавшей, что «рубящий удар ранит, а колющий убивает», и на рубеже XX столетия, как и триста лет назад, колотые проникающие ранения всё также продолжали собирать мрачную жатву.

Как утверждал Кастл со ссылкой на работу Лебкоммера, в фехтовании XV столетия важным элементом боя были прыжки[502]. И в наши дни прыжки остаются неотъемлемой частью большинства как криминальных, так и гражданских школ и систем ножа на Апеннинах. Так, именно прыжки являются фундаментальной основой легендарной дуэли инициации каморры — зумпаты, само название которой произошло от диалектного слова «зумпа» — «прыжок». Высокие прыжки широко используются в школе апулийской Манфредонии, и в ряде сицилийских систем ножа. Это ещё один фактор, указывающий как на связь школ ножа с традиционным фехтованием, так и на их многовековую историю.

Уже в XX столетии энтузиасты пытались адаптировать старинные итальянские фехтовальные техники для нужд армии. Так, например, некоторые технические элементы, такие как пассата-сотто и инквартата, при создании системы ближнего боя для корпуса морской пехоты США использовал полковник Энтони Джозеф Дрексел Биддл. Он и сам был офицером морской пехоты, специалистом по рукопашному бою и, как говорят, неплохим боксёром. В течение двух мировых войн он готовил и тренировал морских пехотинцев и агентов ФБР. Биддл рассказывал, что умению владеть ножом он обучался в Португалии, Испании и во французских колониях. Описание этих итальянских техник можно найти в его пособии по рукопашному бою «Do or die», вышедшему в 1944 году[503]. Другим приверженцем адаптации итальянской школы к системе армейского ножевого боя был ещё один морской пехотинец, служивший в корпусе морской пехоты с 1935 года, инструктор по рукопашному бою, ученик Биддла, Джон Стайере. Как и его учитель, Стайере был приверженцем итальянских техник ножа. В 1952 году вышла его книга: «Cold Steel Technique of Cose Combat» — в главе, посвящённой ножу, автор демонстрирует пассата-сотто, инквартаты и стоккаты, знакомые нам по работам Алфиери, Виджани и Капо Ферро четырёхсотлетней давности[504].

Рис. 57. Джон Стайерс

Рис. 58. Стайерс проводит пассата сото.

Рис. 59. Д. Стайерс и А.Дж. Прицци.

Рис. 60. Каноническая итальянская техника — пассата сото. Д.Биддл.

Рис. 61. Инквартата. Д. Стайерс.

Рис. 62. Биддл демонстрирует инквартату.


Ещё в эпоху Ренессанса итальянские власти пытались остановить бесконтрольное использование ножей своими темпераментными подданными. Уже упоминались законы Козимо Медичи, пытавшегося ограничить свободный оборот оружия в городах. Кстати, именно Медичи принадлежит честь создания подразделений констеблей, известных как сбирри[505]. Упоминались и законы вице-королей испанской Арагонской династии, правивших частью Италии. Главной проблемой, осложнявшей работу исполнительной власти, было то, что Италия, как и Германия, являлась одной из двух наиболее раздробленных стран Европы. В XV столетии, к моменту рождения культуры ножевых дуэлей, на Апеннинах теснились следующие государства: Неаполитанское королевство, управляемое Арагоном и занимавшее половину территории Италии, Венецианская республика, Папское государство с центром в Риме, республика Сиена, Флорентийская республика и Генуэзская республика, под юрисдикцией которой находились управлявшиеся Арагонской династией Корсика и Сардиния с Сицилией. Кроме этого, там располагались маркграфство Мон-феррат, республика Сан-Марино, маркграфство Салуццо, Трентское епископство, Мантуанское маркграфство, республика Лукка и герцогство Феррары и Модены.

Совершенно очевидно, что говорить об унификации законов или о каком-либо централизованном контроле не приходилось. Преступники и аферисты всех мастей пользовались лазейками и возможностями избежать наказания, которые предоставляла разница юрисдикций. Как правило, после совершения того или иного преступления достаточно было просто пересечь границу государства. Прекрасной иллюстрацией к подобным перемещениям служит биография известного итальянского художника Микеланджело Меризи да Караваджо.


Рис. 65. Указ кардинала Паолуччи от 2 января 1708 года, запрещающий ношение складных ножей без фиксатора длинее 18 см.


Как уже говорилось, маэстро был человеком конфликтным и обладал взрывным темпераментом, что постоянно доставляло ему и окружающим массу проблем. Полицейские архивы Рима конца XVI и начала XVII столетия изобилуют описаниями «художеств» Караваджо. Так, 4 мая 1598 года его задерживают у Пьяцца Навона за незаконное ношение шпаги. 19 ноября 1600 года он предстаёт перед судом за то, что на Виа делла Скрофа избил человека палкой и шпагой распорол его плащ. Второго октября 1601 года некий гражданин обвиняет Караваджо и его друзей в том, что они оскорбили его и атаковали со шпагами в руках у Кампо Марцио. А 24 апреля 1604 года официант Пьетро Антонио де Фосаччио подаёт жалобу, согласно которой Караваджо, которому он принёс артишоки в таверне на Виа Маддалена, напал на него[506]. 19 октября 1604 года художник был арестован за швыряние камней в полицейского на углу улиц Виа дей Грэки и Виа дель Бабуино. 28 мая 1605 года его снова арестовывают на Виа дель Корсо за незаконное ношение шпаги и кинжала. 29 июля 1605 года некий ватиканский нотариус обвиняет Караваджо в том, что тот ударил его сзади каким-то оружием[507]. 1605 год вообще был крайне насыщенным для живописца. В июле его арестовали за драку из-за проститутки по имени Лена, в сентябре — за разбивание окон своей квартирной хозяйки, а в октябре в драке он получил ранения уха и шеи[508].

Ну и кульминацией бесчинств Караваджо стало убийство некого Рануччио Томассони, совершённое маэстро 28 мая 1606 года во время игры в паллакорда, предшественницу современного тенниса. Убийство произошло на Марсовом поле, где жил художник, и, как сейчас сказали бы, «в составе преступной группы», так как Караваджо прибыл на игру в сопровождении трёх вооружённых приятелей, в числе которых был капитан папской армии. Больше всего эта ссора походила на конфликт двух враждующих преступных группировок, так как, судя по свидетельствам очевидцев, встреча явно была организована заранее, а компании художника противостояла другая вооружённая группа, также состоящая из четырёх человек. Основной версией следствия был конфликт, возникший из-за карточного долга. В разгоревшейся стычке один из друзей художника получил тяжёлое ранение, а Томассони погиб от руки Караваджо[509].

После этого убийства художнику пришлось бежать из Рима, где за его голову была назначена награда, в соседний Неаполь. В августе 1608 года он снова принял участие в драке, на этот раз на Мальте, где успел вступить в Мальтийский орден. В ходе драки он выбил дверь и нанёс тяжёлые увечья рыцарю ордена. Караваджо был арестован братьями-рыцарями, но ему удалось бежать с Мальты на Сицилию. С Сицилии неугомонный задира отправился назад в Неаполь, где в 1609 году ринулся в драку, в которой снова получил несколько ранений[510]. Летом 1610 года он отправился в Рим в надежде получить прощение, но в дороге умер.

Как мы видим, дамоклов меч, висевший над ним в Риме, не особо мешал задиристому художнику наслаждаться всеми радостями жизни. Суровая рука закона могла только беспомощно обводить своим карающим мечом контуры границ Папского государства.

Внутри своих юрисдикций при желании навести порядок было не так сложно, что прекрасно доказал пришедший в 1537 году к власти во Флоренции Козимо I де Медичи, позже ставший великим герцогом Тосканским. Он запретил ношение оружия в пределах городских стен, а также ввёл лицензии практически на все виды оружия, от арбалетов до ножей, и даже включил в список предметов, подлежащих лицензированию, кольчуги. Именно в Тоскане и в последующие столетия велась самая активная и бескомпромиссная борьба с бесконтрольным ношением и применением ножей. Другой великий герцог Тосканский, Франческо Стефано ди Лорена, в начале 1737 года, почти через двести лет после своего предшественника, издал в Тоскане закон, строго запрещающий ношение любого так называемого «оружия нападения». К нему в первую очередь относилось такое «недостойное и низкое оружие, как ножи с остриём или с остриём и лезвием»[511].

Занимательно, что закон особо оговаривал маленькие ножи, от рукояти и до острия не превышающие в длину «tre  quarti  di  braccio  di  misura  Fiorentina» — «три четверти флорентийского локтя». Это было связано с тем, что ножи длиной от 14 до 44 сантиметров, считались достаточно длинными для убийства, и в то же время достаточно короткими для скрытого ношения[512]. Большинство запретов, относилось именно к ножам с короткими клинками, поскольку считалось, что их легче спрятать, и что они более эффективны, когда необходимо застать противника врасплох.

Рис. 68. Рисунок ножа, которым было нанесено ранение в драке в 1749 г. Общая длина 220 мм. (© G. С. Baronti).


Чтобы искоренить любую возможность использования ножей, этих «abomi-nevoli  instrument!» — «отвратительных орудий», законом было строжайше запрещено их изготавливать, продавать и даже ими интересоваться. Само собой, закон предусматривал исключения для знати, охотников, пока они не выносят ножи за пределы границ тосканской Мареммы, и военных[513]. Но даже те, кто имел право на ношение такого оружия, должны были помнить, что при совершении преступления с использованием ножа они не получили бы никакого снисхождения.

30 ноября 1786 года ещё один великий тосканский герцог, Пьетро Леопольдо, также известный как Леопольд Второй или Петер Леопольд Йозеф Антон Иоахим Пиус Готтхард, император Священной Римской империи, а также король Венгрии и Богемии, подписал в Пизе указ о проведении реформы уголовного законодательства. Он первым из европейских правителей отказался от пыток и запретил на территории Тосканы смертную казнь — последний раз она применялась в 1769 году, — а также приказал уничтожить все предназначенные для этого орудия. Кроме этого, своим указом он смягчил и умерил жёсткое антиножевое законодательство своих предшественников. Так как в первую очередь явную экономическую выгоду от этого получил один из крупнейших производителей ножей в Италии — тосканская Скарперия, часто полагают, что это либеральное решение принималось под её давлением[514].

В конце 1700-х производство ножей резко сократилось. К 1768 году в Скар-перии осталось всего 10 магазинов, торгующих ножами, а годовая продукция составляла 72 000 ножей. Двадцатью годами раньше таких магазинов было сорок, а в год производилось 144 000 ножей, или 370 ножей в день[515].

Несмотря на все послабления, использование ножа при совершении убийства всё так же оставалось отягчающим обстоятельством, и наказание в этом случае было более суровым, чем при использовании любого другого оружия.

Раздробленность страны, позволявшая, меняя юрисдикцию, легко избегать наказаний, бесконечные войны и локальные конфликты, крайне либеральное законодательство — всё это давало ощущение безнаказанности и привело к тому, что бесконтрольное использование оружия, и в том числе ножей, стало повсеместной нормой. Кроме либеральных законов большинство авторов упоминают и другой фактор, который, как и в соседней Испании, предоставлял широкие возможности для злоупотреблений. Речь идёт о слабости исполнительной власти, которую в данном случае представляли сбирри, и нежелании, а иногда и невозможности этой власти осуществлять контроль за выполнением законов. Крайне осложняли работу полиции круговая порука и закон молчания, омерта, практически полностью исключавшие возможность какого-либо сотрудничество с властями.

Абу писал об омерте, что даже когда преступник был схвачен правосудием, проблемы на этом не заканчивались, так как не находилось ни одного свидетеля, готового дать против него показания. Даже если бы удалось воскресить самого убитого из мёртвых, он не назвал бы имя убийцы. Некий мужчина был найден на улице искромсанным ударами ножа, но всё ещё дышал. Когда его спросили, кто это сделал с ним, он ответил: «Никто. Идите и приведите священника и не ломайте голову с остальными вопросами». В конце концов он уладил свои земные дела и мыслями обратился к встрече с Господом.

В другом инциденте, мужчина ударил соперника кинжалом. Первый из них отправился на каторгу, а второй — в больницу. Когда один освободился, а другого поставили на ноги, они пожали друг другу руки без малейшей злобы. Но если раненый давал показания о причине своих ранений в суде, ни нападавший, ни его же собственные друзья не дали бы ему оправиться от ран. Отказ давать показания в суде был настолько укоренившимся злом, что невозможно было найти очевидцев, готовых свидетельствовать даже против воров[516].

Ко всему прочему к концу XVIII столетия римские папы выбрали политику невмешательства и обращались с бандитами по принципу «Живи и дай жить другим». К этому можно добавить и ряд других факторов, способствовавших расцвету ножевой культуры. Среди них далеко не последнюю роль сыграл и развитый институт так называемых сантуариев, или прибежищ. Как правило, роль подобных приютов для преступников выполняли монастыри. Например, широко известен монастырь Della Madonna di Polsi в горном массиве Аспромонте в Калабрии, не одно столетие скрывавший в своих стенах от властей сотни разбойников-бригантов, каморристов и прочих беглецов, преследуемых законом.

Подобные убежища, затруднявшие работу правосудия, а иногда делавшие его невозможным, описаны многими авторами. Абу сетовал, что почти все полицейские протоколы, которые ему приходилось держать в руках, заканчиваются фразой: «Преступник скрылся». В Италии люди, вместо того чтобы преследовать преступников, предоставляли им помощь. В их глазах прав был убийца, а не жертва, и поэтому они прикрывали его побег. Город был полон убежищ. Посольства, Французская академия, церкви, монастыри, Тибр и много других мест, куда не доставала рука закона. Если преследуемый человек угрожал самоубийством, полиция была обязана позволить ему уйти. Поэтому река Тибр являлась неприкосновенным убежищем. Власти боялись, что загнанный преступник бросится в воду и умрёт без помазания. Жандармы частенько ходили за монахами, умоляя их: «Дорогие братцы, отдайте его нам, ведь он преступник!» «Мы не можем, — отвечали монахи. — Он останется здесь». В результате поножовщики оставались в монастыре.

Однажды группа французских солдат на мосту Понте Молле наткнулась на преступника, преследуемого полицией, и приняла участие в погоне. Мужчина, пытаясь уйти от преследования, бросился в Тибр и при этом утонул. Это событие вызвало большой резонанс и потребовало дипломатического вмешательства, так как все считали, что солдатам не следовало доводить человека до смерти без последнего помазания[517]. Но даже если путем неимоверных усилий преступника всё-таки удавалось поставить перед судом, то он сам или его родственники могли задействовать систему помилований, которая определённо стала достойной преемницей папских индульгенций Средневековья.

Говоря о снисходительном отношении общественного мнения к поножовщинам и убийцам, можно вспомнить о таком архаичном наследии ранних юридических обычаев, как «божьи суды». Возможно, именно фатализм судебных поединков, в которых руку сражающихся вёл сам Господь, и определил отношение итальянцев к убийствам. Не исключено, что именно благодаря этому симпатии толпы чаще были на стороне убийцы.

Посетивший Италию Джон Мур писал в 1783 году, что в Германии, Франции или Англии убийств совершается сравнительно немного, и в основном все они тщательно спланированы. В этих странах убийцы заранее продумывали, как покинуть место преступления и скрыться, так как знали, что в противном случае смерть их неизбежна. В Италии же всё было по-другому, и жители страны совершенно не считали, что вслед за преступлением последует неминуемое наказание. Поэтому итальянцы были менее сдержанны в гневе и полностью давали выход ярости. А если противник превосходил их силой, то они не задумываясь пускали в ход нож, так как прекрасно знали, что если рядом нет пары сбирри, то никто их не остановит. Ненависть к этой организации была у итальянцев настолько сильна, что никто бы даже и не подумал о выполнении гражданского долга. Поэтому убийцы были абсолютно уверены, что легко найдут убежище в церкви или монастыре. Там они могли находиться в безопасности до тех пор, пока не уладят все дела с родственниками убитого или пока им не представится возможность укрыться в других государствах Италии. Что также не являлось проблемой.

Рис. 69. Шеф полиции Рима со своими сбирри. Франсуа Николя Боке, 1680–1716 гг.


Более того, если убийце всё-таки не посчастливилось достичь церковных дверей, прежде чем его схватили сбирри и упекли в тюрьму, то его друзьям и родственником не составляло большого труда слезами и просьбами вымолить прощение у кого-либо из кардиналов или принцев. Поэтому-то нет ничего удивительного в том, что убийства были распространены среди итальянцев больше, чем среди простонародья любой другой страны. Мур полагал, что именно подобные убежища для преступников в первую очередь мешали свершению правосудия. Вероятно, он был прав, так как известный указ герцога Тосканского, в котором было сказано, что церкви и монастыри больше не должны служить убежищем для убийц, полностью остановил в Тоскане использование стилетов.

В результате флорентийский народ перешёл с ножей на дубинки, как это было принято в других странах[518].

Этой системой защиты преступников также был поражён немецкий историк и писатель Иоганн Вильгельм Архенгольц, путешествовавший по Италии вскоре после Мура. В 1791 году он писал, что во время посещения им этой страны поединки на ножах чаще встречались в Генуе, Неаполе и на Сицилии, чем в Тоскане и на территории Папского государства. Вероятно, это можно объяснить тем, что в описываемый период непримиримую борьбу с дуэлями на ножах вёл легендарный римский губернатор Спинелли. Сбирри, патрулировавшие улицы с наступлением темноты, были уполномочены градоначальником проверять карманы любого встреченного жителя города. Если у кого-либо при досмотре обнаруживали нож, то осуждение к галерам было неизбежно вне зависимости от положения задержанного. Но Архенгольц отметил, что даже несмотря на жесточайшие меры, принимаемые Спинелли, церкви, защищённые своими привилегиями, всё так же продолжали покрывать убийц. И поэтому преступники не прекращали обивать пороги церквей, а церкви всё так же становились их обителью на недели, месяцы или годы[519]. Но и к полицейским, призванным наводить порядок, Архенгольц относился без особого пиетета и отмечал, что сбирри — итальянская городская стража, добровольно появляются с большой неохотой и если уж долг всё-таки заставляет их это сделать, они предпринимают все возможные меры предосторожности[520].

Самых неудачливых поножовщиков ожидали довольно изобретательные и жестокие наказания. Самым распространённым способом казни было повешение, нередко сопровождаемое перерезанием глотки. Ещё один вариант казни назывался «маццолато э скуартато» — «ударить и разделать». При этом преступника оглушали ударом молотка по голове, а затем по устоявшейся традиции опять же перерезали ему горло. Искусностью в разделывании злоумышленников особо славился легендарный римский палач первой половины XIX в. Джованни Батиста Бугатти, по прозвищу «мастер Титта». Могу предположить, что подобная варварская манера резать глотки являлась заимствованием древнего испанского обычая «дегейо». Тем не менее, несмотря на все эти жутковатые и леденящие кровь подробности, перспектива попасть в руки палача была достаточно гипотетической угрозой, так как все прекрасно знали, насколько коротки руки у местной Фемиды[521].

Согласно сообщению французского агента в Риме, летом 1797 года, жертвами убийств становились четыре человека в день, трое из которых умирали от ран, нанесённых ножом. На протяжении всего одиннадцатилетнего правления Папы Клемента XIII, в среднем происходила тысяча убийств год, что составляет около двух с половиной убийств в день. Средняя норма убийств в Риме в течение XVIII столетия, очевидно, находилась где-то между двумя-тремя убийствами в день, что ужасно для города с населением менее 150 000 человек.

И одной из основных причин столь высокого уровня убийств был тот общеизвестный факт, что система правосудия в Риме была неэффективна, а служащие её не заслуживали доверия. Сложные многослойные структуры судов представляли собой путаницу и неразбериху, где дела ждали своей очереди десятилетиями, а полицейские — печально известные сбирри — не пользовались уважением, работали за гроши и были продажны. И даже в том случае, когда убийца был арестован, обвинён и осуждён, он, как уже говорилось, в последний момент мог обратиться с просьбой о помиловании к какому-нибудь кардиналу или послу и, как правило, это помилование получал.

С точки зрения простого народа, отправление правосудия являлось частным делом между оскорблённой стороной и стороной, нанесшей оскорбление, и победитель, если это было угодно Богу, вероятно, был прав[522].

Кроме помилований существовал ещё один фактор, сводивший на «нет» все попытки исполнительной власти покарать преступника — высокое покровительство и заступничество сильных мира сего. В одной из своих работ Альфред Хаттон приводит занятную историю из жизни знаменитого ювелира и художника XVI века Бенвенуто Челлини, как известно, далеко не отличавшегося кротким нравом. Мне эта история показалась забавной, к тому же прекрасно иллюстрирующей нравы и законы Италии той эпохи. Вся эта история приводится со слов и в интерпретации самого Челлини, что и придаёт всему повествованию особый шарм.

Итак, фабула такова. В друзьях у Челлини обретался некий адвокат Бенедетто Тобиа. Судя по всему, деловой партнёр Челлини, ювелир Феличе, задолжал вышеуказанному адвокату некую сумму. Когда же сеньор Бенедетто явился получить долг, он был взашей вытолкан Феличе со товарищи. Некоторое время спустя он снова явился в магазин Челлини, радушно встретившего его фразой «Мой любезный Бенедетто» [со слов Челлини), и неожиданно разразился ругательствами и оскорблениями в адрес «этих двух мошенников» — Челлини и Феличе. На что Челлини кротко и смиренно (опять же со слов самого Челлини) заметил, что он совершенно не понимает причин такого моветона. Тут якобы посетитель распоясался и начал брызгать слюной. Чтобы успокоить его, по словам Бенвенуто, он, расстроившись от обиды и незаслуженных оскорблений, набрал в руку немного грязи, чтобы швырнуть в лицо хаму. Но в комочке грязи, каким-то непонятным для Челлини образом оказался булыжник, раскроивший голову Бенедетто, тут же потерявшего сознание.

Это недоразумение так потрясло Челлини, что, дабы прийти в себя, ему пришлось срочно взять у приятеля коня и скрыться в дальний городок под крыло одного из своих покровителей. Где он и переживал эту драму. Как оказалось, среди трёх десятков безучастных горожан, пришедших поглазеть на кровавое смертоубийство Бенедетто, был и некий Помпео, конкурент Челлини, человек с твёрдой гражданской позицией. Выполняя своей гражданский и общечеловеческий долг ювелира и католика, он поспешил на аудиенцию к Папе Клименту — смиренно сообщить о кровавом злодеянии коллеги. Однако вскоре, к всеобщей (особенно Челлини) радости, всё благополучно разрешилось — ушибленный адвокат выжил, и о деле все скоро забыли.

Но история на этом не закончилась. Какое-то время спустя, как рассказывал Челлини, он, совершенно без задней мысли, решил надеть кольчугу и нацепить шпагу с кинжалом, просто чтобы пойти погулять с друзьями в их любимое местечко. По странному совпадению в том же местечке прогуливался интриган Помпео, также для чего-то прихвативший шпагу и кинжал. Подозревая недоброе и одолеваемый дурными предчувствиями, чтобы избежать встречи с Помпео, Челлини из предосторожности поспешил укрыться в ближайшей лавке. Естественно, вскоре в ту же лавку специально явился Помпео. Как потом рассказывал Челлини, он просто хотел разыграть старого знакомого и только поэтому выскочил из укрытия, шутливо размахивая кинжалом перед его лицом. Но Помпео, видимо от смеха, взмахнул головой, да так неудачно, что кинжал Бенвенуто вошёл ему в череп за ухом.

Обескураженный этой нелепой и несмешной выходкой Помпео, Челлини почувстовал такую горечь, что был вынужден тут же покинуть город и скрыться под крыло очередного покровителя-мецената. Когда о происшедшем доложили Папе Клименту, тот вздохнул и философски заметил, что Помпео сам во всём виноват, а такие уникальные таланты, рождённые землёй итальянской, как Челлини, имеют право на маленькие шалости. В результате всё было спущено на тормозах[523]. Как мы видим из этой истории, благодаря заступничеству высокопоставленных покровителей, Челлини, в отличие от его не менее задиристого коллеги Караваджо, даже не пришлось покидать родные пенаты.

Судя по путевым заметкам Луи Симона, опубликованным в 1828 году, с момента посещения Италии Муром и Архенгольцем совершенно ничего не изменилось. Симон вспоминал, как 1 января 1818 года на Виа дель Корсо в результате ссоры из-за женщины в поединке был зарезан мужчина, и хотя улица была полна людьми, убийца скрылся и вскоре уже находился в безопасности в одном из многочисленных убежищ, скрывающих преступников. Эти убежища располагались не только в стенах церквей и монастырей или на территории иностранных посольств, но также и в любом месте, находящемся в пределах видимости из этих зданий. Симон поражался, что убийства совершаются среди бела дня на самых людных улицах Рима, но при этом никто из очевидцев не спешит немедленно схватить убийцу. На это римляне, среди которых были не только выходцы из низших слоёв общества, спокойно отвечали, что это потому, что рядом не было ни одного сбирри. На замечание француза о том, что каждый в такой ситуации должен выполнить свой гражданский долг, итальянцы объясняли, что по здешним меркам это было бы бесчестно.

Как уже говорилось, в Италии люди всегда были на стороне преступника и против правосудия и соблюдения законов в любой форме. Основной причиной такого отношения являлось то, что закон и правосудие воспринимались ими не как средство защиты людей, а скорее как вызывающие недоверие инструменты богатых для манипулирования бедными, верхов против низов. А так как использование этих инструментов, с точки зрения итальянцев, было поручено человеческим отбросам — сбирри, любая поддержка или помощь оказанная им являлась позором. Более того, среди низших классов Италии обращение «сын сбирри» являлось непростительным оскорблением[524].

Даже сами римляне признавали, что уголовные законы работали только во время французского правления. Тогда власти были достаточно сильны, чтобы заставить свидетелей давать показания и обезопасить их от последствий выступления в суде. Не нужно было проливать реки крови, чтобы окончательно прекратить эти игры с ножами. Папе Льву XII не пришлось уничтожать свой народ, чтобы искоренить чуму бандитизма, а французам не понадобилось опустошать Корсику, чтобы избавиться от местных бандитти. Для этого достаточно было всего нескольких точечных ударов, но нанесённых в нужное время.

А тем временем итальянские власти не могли определиться с наказанием для убийц и отправляли их на галеры. Но побывавшие там гордились своим времяпровождением и рассказывали о нём, как солдат о военной кампании. Так Абу вспоминал, как во Фраскати ему встретился крестьянин, трусивший на своём ослике вдоль просёлочной дороги. Его жена следовала за ним на некотором расстоянии, неся на голове котомку. Абу вступил с крестьянином в беседу, и речь зашла о поножовщине. Старик печально посетовал, что за последние годы деревенские ярмарки стали вдвое менее весёлыми, чем в те старые времена, когда виноградная лоза не засыхала, каждый мог выпить столько вина, сколько желала душа, и не было ярмарки, на которой бы в поединках не зарезали четыре-пять человек. Старик похвастался Абу, что в молодости и сам убил немало людей. Поражённый Абу спросил, понес ли он за это какое-либо наказание, на что крестьянин гордо ответил, что провёл два года на галерах в Чивитавеккья и доверительно сообщил, что это были лучшие и самые счастливые годы его жизни[525].

В большинстве ситуаций, когда итальянцы наносили удары ножом, француз приложил бы обидчика кулаком или потащил в суд. Но ни драка на кулаках, ни формальные дуэли, ни судебные иски не устраивали граждан Рима. Они считали что удар кулака недостаточно чётко определяет превосходство победителя, формальная дуэль — слишком рисковое дело для правого, а продажность судей и бесконечно тянущиеся тяжбы внушали людям страх перед исками. Поэтому в Риме любой вопрос, включая семейные проблемы, улаживался исключительно с помощью ножа[526]. Абу писал, что у римлян из простонародья презрения к убийце было не больше, чем у парижан к человеку, законно убившему своего противника на дуэли, и они искренне считали, что убийца всего лишь человек и тоже имеет право на ошибку[527].

В 1853 году римские суды вынесли приговоры по 609 преступлениям против собственности и по 1344 — против личности. Для сравнения: в том же году выездная сессия суда присяжных во Франции вынесла приговоры по 3719 обвинениям в краже и по 1921 преступлению против личности.

Абу считал, что в Риме семь из восьми убийц не достали бы ножи, если бы знали, что за это их обезглавит палач. «Но они настолько уверены в своей безнаказанности, как если бы карать их должны были Франция или Англия», — возмущённо писал он в своей книге[528]. Но вернёмся к упомянутым Абу галерам — самому распространённому в Риме наказанию для поножовщиков. В данном случае хотелось бы сослаться на мнение Сьюзан Никассио, предложившей объяснение вопиющего пренебрежения этим наказанием, и опровергающей привычное стереотипное представление о каторжном труде измученных гребцов, прикованных цепями к скамьям.

В действительности это наказание даже далеко не напоминало галеры с гребцами Бен Гура. Хотя в Риме это и считалось достаточно суровым наказанием, но на самом деле таковым не являлось. Никакой греблей там и не пахло по одной простой причине: у Папского государства не было флота. Поэтому термин «галеры» всего-навсего подразумевал отправку осуждённых на весьма необременительные работы. Приговорённых к галерам направляли за восемьдесят километров от Рима в местечко Чивитавеккья, где и питание и условия проживания у них частенько были лучше, чем у охранников. Они могли свободно выходить в город, подрабатывать, продавая безделушки, или красть. Бежали с «галер» редко, потому что пребывание там было необременительным, срок заключения было несложно уменьшить, да и тюремный месяц римской Фемиды состоял всего из двадцати дней. Женщины также не особо подвергались лишениям — свой срок они отбывали в качестве принудительных послушниц монастырей, где к ним относились не хуже, чем к остальным сёстрам[529].

Рис. 70. Карта Чивитавеккья, XIX в.


Таким образом, клерикальные власти в лице римских пап выбрали политику невмешательства, полиция не пользовалась авторитетом, а наказания были символическимии. Единственной реальной силой, пытавшейся навести в Италии хоть какой-то порядок, оказались французские оккупационные власти, действовавшие быстро, слаженно, жёстко и эффективно. Никассио отмечала, что многие булли были неприятно удивлены манерой французов преследовать по закону решение дел чести, которые до этого не замечались или даже восхвалялись властями[530].

Как и следовало ожидать, итальянцам, привыкшим к анархии и беззаконию, «новая метла», насаждавшая свои порядки, или, точнее говоря, просто пытавшаяся установить хоть какой-то порядок, пришлась не по вкусу. Даже священники, ещё совсем недавно осуждавшие бандитов с амвона, теперь видели в них союзников в борьбе против французов, посягнувших на власть папы римского. Также и чиновники папской полиции и жандармерии уходили в горы, где присоединялись к бандитам и возглавляли антифранцузское сопротивление. И тем не менее, несмотря на яростное противодействие Бурбонам, кое-где удавалось навести порядок и покончить с хаосом. Форестер в 1861 году отмечал, что именно благодаря их строгим законам и жестоким мерам на Корсике ушли в прошлое бесконечные поножовщины и практически исчезла привычка носить с собой ножи[531].

В 1880-1890-х годах такие криминалисты, как Луиджи Бодио, Энрико Ферри, Аугусто Боско, тщательно проанализировали статистику убийств по всей Европе. Полученные данные демонстрируют, что уровень убийств в Италии был очень высок. Так, согласно Энрико Ферри, около 1880 года Италия имела самые высокие в Европе показатели по количеству преступников, осуждённых за убийство: 9 на 100 000 жителей в год. В тот же самый период во Франции и Германии нормы убийств были ниже чем 2 на 100 000, а Англия и Шотландия демонстрировали рейтинг ниже 1:100 000. Хотя ситуация несколько улучшилась к концу XIX столетия, разрыв между Италией и более «цивилизованными» странами Центральной и Северной Европы тем не менее сохранился. Статистика также показала, что и по регионам Италии нормы убийств были далеко не одинаковы. Так, например, в 1880-84 годах норма убийств колебалась от минимума в 3,6 на 100 000 жителей в районе Милана, до максимума в 45,1 в регионе Палермо. Все восемь районов Северной Италии демонстрировали нормы ниже, чем 11, центральные районы от 9 до 26, и почти все районы южных и островных областей имели нормы убийств между 16 и 35 на 100 000 человек[532].

После объединения Италии в 1861 году молодое государство столкнулось с необходимостью пресечь лавину преступлений. Мало кто знает, что в начале XX века в Риме с населением около 300 000 душ водители омнибусов-трамваев из-за напряжённой криминогенной обстановки имели право на ношение пистолета. В целях улучшения имиджа Италии в глазах других государств 6 июля 1871 года был принят закон, запретивший под угрозой тюремного заключения ножи, имевшие клинки длиннее 10 см, а также все виды пружин и механизмов, позволявших фиксировать лезвие ножа в открытом виде[533].

Эта мера не остановила дуэли, но их начали маскировать под несчастные случаи и самооборону. Даниэле Боски в работе, посвящённой дуэлям на ножах в Риме, писал, что народные дуэли крайне редко фигурируют в судебных протоколах тех лет. Он объяснял это тем, что в делах об убийствах и ранениях, каждая из двух сторон была крайне заинтересована приуменьшить свою степень вины и преувеличить ответственность другой стороны. Вне зависимости от того, как на самом деле проходил поединок, потерпевший, если он остался в живых, утверждал, что не давал ни малейшего повода для нападения, в то время как сам нападавший стремился доказать, что был спровоцирован и действовал исключительно в порядке самообороны. Если к этому добавить, что и свидетели далеко не всегда были беспристрастны, то не удивительно, что в уголовном судопроизводстве подобные прецеденты часто описывались размыто и противоречиво.

Одним из немногих убийств, которое можно чётко классифицировать как дуэль на ножах, являлось убийство Питеро дель Пропосто, совершенное девятнадцатилетним плотником Энрико Федеричи. Надо заметить, что об этой дуэли стало известно благодаря показаниям всего лишь одного свидетеля. Им был некий знакомый Федеричи — парикмахер по имени Паскуалини, с которым тот разговаривал 8 декабря 1888 года, за несколько часов до убийства Пропосто. Хотя Федеричи и признал, что убил своего противника, но он искусно интерпретировал этот инцидент как результат ссоры: якобы в пылу спора дель Пропосто внезапно накинулся на него с ножом, и он, обороняясь, нанёс ему роковое ранение, оказавшееся смертельным.

Рис. 71. Джованни Джолитти (1842–1928).


Но властям удалось установить, что ссора произошла не за несколько минут, а за несколько часов до драки и что оба участника заранее договорились встретиться на площади Сан Пьетро в Монторио, чтобы сражаться на ножах. Прежде чем направиться к месту фатальной встречи, Федеричи сказал Паскуалини, что ещё до заката он окажется или в больнице, или в тюрьме, но все в Риме узнают, чего стоит мужчина из Асколи — его родного города. Дуэль была недолгой, и хотя в результате Федеричи нанёс дель Пропосто смертельный удар в сердце, он и сам был тяжело ранен. Таким образом, можно сделать вывод, что в действительности гораздо большее количество смертей и тяжёлых ранений являлись следствием поединков на ножах, чем это следует из материалов судебных дел[534].

Агрессивный характер римлян и их склонность к поединкам на ножах иногда рассматривались как психологическая особенность, связанная со специфической атмосферой и традициями Вечного города. Но к концу XIX столетия криминалисты и другие эксперты выяснили, что злоупотребление оружием, особенно ножами, было широко распространено не только в Риме, но и во многих других областях Центральной, Южной и островной Италии. Они также отметили, что именно из-за этого уровень убийств в Италии был значительно выше, чем в более «цивилизованных» странах Центральной и Северной Европы. В результате правительство Италии обратилось в парламент с просьбой о принятии законопроекта, ужесточающего наказание за незаконное ношение оружия и ранения, нанесённые ножом. Во вступительном докладе при рассмотрении этого законопроекта парламентом было отмечено, что «в некоторых областях Италии, «дикари» злоупотребляют смертельным оружием, почти ежедневно обеспечивая темы для газетных сообщений и помещая нашу страну среди наименее цивилизованных государств Европы»[535].

12 августа 1908 года газета «Мальборо экспресс» писала: «Что может сделать Италия, чтобы избавиться от сомнительного лидерства в кровавых преступлениях, которое она удерживает среди цивилизованных народов? Этот вопрос горячо обсуждался в палате представителей в связи с внесением на рассмотрение законопроекта представленного премьер-министром Италии Джолитти, о «ношении ножей и другого оружия». Хотя этот вопрос уже и раньше неоднократно поднимался в парламенте, но все обсуждения неизменно заканчивались тем, что его передавали различным комиссиям для дополнительного исследования. И несмотря на то, что количество кровавых преступлений тем временем росло, подобные проекты изменений в законодательстве каждый раз вызывали бурное негодование либерального большинства. Законодателям Италии было практически невозможно запретить или ограничить ношение ножей и иного оружия, чтобы не вызвать протесты либералов по поводу нарушения всевозможных свобод[536].

Рис. 72. Arditi — Отважные. Бойцы ударных отрядов итальянской армии в 1915–1918 гг.


И тем не менее, несмотря на отчаянное сопротивление либералов, оружейного лобби Скарперии и Маньяго и протесты южан, 8 ноября 1908 года, после долгой и продолжительной борьбы, законопроект Джолитти был принят. Всё-таки сказался огромный политический опыт этой лисы — к моменту принятия законопроекта Джолитти был в политике уже 26 лет, из которых 16 — на посту премьер-министра.

В первую очередь новый драконовский закон ударил по производителям ножей — Маньяго в Тоскане и Фриульской Скарперии. Одним из его требований было ограничение максимальной длины клинка ножа четырьмя сантиметрами. Хотя позже под давлением производителей в закон всё-таки внесли поправки, и длина клинка была увеличена до шести, а для ножей без острия и до десяти сантиметров. Закон не затронул только кухонные, столовые и охотничьи ножи. Именно после закона Джолитти в моду вошли опасные бритвы и ножи с остриём, срезанным под прямым углом, такие как моцетта или разолино — «бритвочка»[537]. Эти детища Джолитти, выпущенные после ноября 1908 года, можно узнать по коротким клинкам без острия и штампам «permesso dalla legge» — «разрешено законом».

А вскоре грянула Первая мировая война, и ножи в ранцах своих хозяев из Неаполя, Апулии и Калабрии, с Сицилии и Сардинии отправились на фронт, в траншеи Изонцо и Трентино. Ещё в 1860 году «Русский вестник», описывая бои гарибальдийцев в ломбардской кампании при Мадженто и Сольферино, писал: «Сицилийские picciotti дрались в этой битве хорошо; они смело бросались в штыки и отбивали кавалерийские атаки. Но особенно отличились калабрийцы. Они дрались со страшным ожесточением и вместе с тем с блистательным хладнокровием. Эти калабрийские пастухи бросали ружья, к которым мало привыкли, и кидались с кинжалами на неприятельские ряды. Так истребили они многочисленный отряд баварцев»[538].

Если не знать, что эти строки написаны за полстолетия до Первой мировой, можно подумать, что это заметка военного корреспондента, описывающего бои в районе Трентино в 1915 году. «Нью-Йорк таймс» от 12 августа 1915 писала, что итальянские войска, сражавшиеся под Исонзо, включали несколько подразделений, с юга Италии, с Сардинии и с Корсики, которые, когда дело доходило до рукопашной, отбрасывали винтовки и орудовали кинжалами и стилетами. Автор статьи заметил, что, хотя итальянские офицеры постоянно убеждали своих солдат, что штык, прикреплённый к винтовке, значительно эффективней кинжала, те пропускали это мимо ушей и, когда добирались до австрийских траншей, пускали в ход не штыки, а ножи[539].

На фронтах Первой мировой умением обращаться с ножом особо славились бойцы элитных итальянских штурмовых подразделений, известных как ардити. Название это происходит от итальянского «ардито» — «смельчак» или «храбрец». «Reparti d'assalto» — штурмовые группы, были сформированы летом 1917-го полковником Басси и не относились к пехоте, а представляли собой самостоятельные боевые единицы. Расформированы эти подразделения были в 1920 году.


Рис. 73. Различные типы кинжалов ардити. Armes Militaria Magazine № 29, февраль 1988 г.

Рис. 74. Лейтенант ардити Карло Сабатини [второй слева) с товарищами у Монте Корно в Трентино, 1918 г.


Каждый боец штурмовых бригад независимо от звания носил кинжал, прекрасно вписывавшийся в манеру боя ардити. Кинжал было легче и эргономичней обычного штыка, имел перекрестье для защиты руки и был идеален в качестве бесшумного оружия. Штатные штурмовые кинжалы изготавливались из укороченных штыков от старых итальянских винтовок Веттерли-Витали образца 1870 года. На одном и том же клинке монтировалось множество разнообразных типов рукояток, как, например, круглые рукоятки, известные как «напильниковые». Другие кинжалы были переделаны из стандартных штыков образца 1891 года или из трофейных штыков Штейера-Манлихера. Одним из самых востребованных был хромированный кинжал, выдававшийся частям NCO. Часто солдаты гордо демонстрировали трофейные штурмовые кинжалы Австро-Венгрии, называемые «штурммессер». Нередко ардити носили кинжалы и вне службы[540]. Образ бесстрашных ардити широко эксплуатировался в итальянских «агитках». На сотнях плакатов и открыток эти бойцы врывались в неприятельские траншеи, вооружённые лишь ножами и гранатами.

Среди австро-венгерских войск ходили слухи, что все ардити — виртуозы кинжала и все они выходцы с Сицилии, известной своими дуэлями и искусством поединков. Среди членов этих подразделений и на самом деле было немало выходцев с юга. Так, ещё Хью Далтон в своей книге «With British Guns in Italy» отметил, что большую часть ардити составляли сицилийцы, демонстрировавшие высокие бойцовские качества[541].

Как писали газеты в августе 1918 года: «Ардити, или храбрецы — это подразделение, набранное из самых бесстрашных смельчаков со всех концов королевства Италия, но преимущественно из выходцев с Сицилии, Сардинии и из Калабрии. Они никогда не сидят в окопах — их вызывают перед атакой. Они лучшие из лучших и первыми начинают бой. Горе тем австрийцам, которые столкнулись с их штыками и ножами!»[542].

Паоло Джудичи, описывая тренировки ардити, экзальтированно рассказывал: «Вот набитые соломой чучела, на которых тренируются ардити, втыкая в них клинки кинжалов: волосы дыбом, выпученные глаза, орут во всё горло, лица искажены. Ардити яростно бросаются на условного противника и бьют точно в сердце». Анжело Гатти дополняет: «Каждый бахвалится своим личным ударом ножа и собственным способом ликвидации противника». Мастерство, достигнутое ардити в фехтовании кинжалом, позволяло разрабатывать достаточно опасные элементы. Марио Палиери рассказывает: «Было и метание кинжала: ардити прислонялся к деревянной двери, друзья по очереди бросали в него кинжалы, втыкавшиеся в дверь на уровне головы». Ардити, державший голову неподвижно или наклонивший её ровно настолько, чтобы избежать летящего кинжала, считался самым храбрым[543].

Многие бойцы, прибывшие в штурмовые подразделения, особенно выходцы из Центральной и Южной Италии, хорошо знали, как использовать нож. Упомянутый в работе Пироки об истории ардити сержант Дельи Эспости рассказывал, что в боях, в которых он принимал участие, сицилийцы, под которыми он, очевидно, подразумевал всех выходцев из Южной Италии, были очень искусны в обращении с ножом, и что не менее эффективная техника была у романьольцев.

Известный итальянский поэт и драматург Габриэль д'Аннунцио, воевавший в Первую мировую в чине майоре в лётной эскадрилье, прозванной «Воздушными ардити», не расставался с символом ардити — кинжалом с рукояткой из слоновой кости[544]. Корреспондент «Нью-Йорк таймс», бравший в июне 1918 года интервью у одного из офицеров ардити, описал его оружие как «турецкий кинжал с гравировкой на лезвии». Когда журналист задал офицеру вопрос, сколько австрийцев он убил этим кинжалом, тот пожал плечами и задумчиво ответил: «Слишком много, чтобы считать»[545].

Среди подразделений ардити особым умением обращаться с ножом славились бойцы бригады Сассари. Эта бригада, названная в честь одноимённого сардинского города, была сформирована 1 марта 1915 года на Сардинии, в местечках Темпио Паузания и Синнай, из двух пехотных полков, укомплектованных практически полностью сардинцами. В Первой мировой войне бригада понесла самые большие потери из всех итальянских подразделений, но и количество награждённых в ней было самым высоким.

Первая мировая война и положила конец многовековой итальянской традиции дуэлей на ножах. Именно потому, что она была первой — первой во всём: в массовости убийств, в применении отравляющих газов и танков, в жестокости. 12 миллионов человек было убито и 55 миллионов ранено. Около 20 миллионов человек умерло от голода и эпидемий. В результате этой войны прекратили своё существование четыре империи: Османская, Германская, Российская и Австро-Венгерская.

На фоне ужасов войны все эти архаичные понятия о чести и манера хвататься за нож из-за пустяковых обид теперь казались смешными и нелепыми. Сицилийские, калабрийские, апулийские или сардинские солдаты, пережившие ужасы траншей Первой мировой — голод, болезни, вражеские пулемёты и танковые атаки, вшей и иприт, — возвращаясь в родные деревни, не хотели больше крови, насилия и смертей. Последствия этой войны, затронувшие практически все аспекты жизни европейских народов, по фатальному эффекту можно сравнить с эпидемиями чумы, выкосившими средневековую Европу.

Первая мировая не только поделила жизнь западного мира на «до» и «после», но и кардинально изменила и трансформировала привычную картину мира. Рушились старые идеалы и системы ценностей, раскачивались традиционные общественные устои, и ощутимо теряла свои позиции религия.

Однако с Первой Мировой в прошлое канула только массовая культура народных дуэлей — «дуэлло рустикано». Замкнутого сообщества каморры все эти метаморфозы не коснулись, а новые веяния обошли его стороной. Поэтому и сегодня, как и 300 лет назад, неофиты постигают таинства зумпаты под руководством умудрённых опытом «уомо д'оноре» и, как многие поколения их предшественников, решают дела чести в поединках с ножами в руках.

Глава III ЖЕСТОКОЕ ТАНГО ПАМПЫ

Дуэли на ножах в Аргентине



В 1515 году три испанских корабля под командованием Хуана Диаса де Солиса пристали к берегам Нового Света в устье реки, называемой туземцами Парана Гуасу — Река-как-море. Де Солис первым исследовал Рио-де-ла-Плата, которой он дал имя Маре Дульче — Сладкое море. Но эта амбициозная экспедиция закончилась провалом — вскоре после высадки на берег Солиса и его людей убили воинственные индейцы, населявшие эти места[546].

Более удачливым оказался другой мореплаватель, венецианец Себастьян Кабо, в течение нескольких месяцев изучавший дельту Параны и открывший реку Парагвай. В месте слияния рек Парана и Рио-Каркаранья его экспедиция основала небольшой форт — первое испанское поселение на берегах Параны. Многие исследователи именно Кабо приписывают авторство названия Рио-де-ла-Плата, что в переводе означает «Река из серебра». Следующим в эти места в 1536 году прибыл Педро де Мендоза. На юго-западном берегу, в дельте Рио-де-ла-Плата, в устье рек Парана и Уругвай, он основал небольшой сеттльмент, который испанцы рассчитывали использовать как опорный пункт для исследования региона. Поселение это получило имя Сьюдад де Нуэстра Сеньора Санта Мария дель Буэн Айре. В 1570-х испанцы основали в этих местах целый ряд населённых пунктов, а в 1580-м заложенный Мендозой посёлок был расширен, укреплён, и на его месте вырос форт, позже превратившийся в город Буэнос-Айрес[547].

Именно здесь, в окружавшей Рио-де-ла-Плата пампе, жили и умирали гаучо — герои Гутьереса, Эрнандеса и Борхеса, свободолюбивые, суровые и немногословные пастухи, арканившие диких аргентинских быков, бесконечно воевавшие с индейцами и, как и большинство жителей любого пограничья, с презрением относившиеся к законам и власти.

Происхождение гаучо покрыто туманом колониальной пампы, и все обсуждения этой темы увязли в трясине академической полемики. Историки разделились на два основных лагеря: испанистов и американистов. Первые из них настаивают на испанских или арабских корнях культуры всадников пампы. Так, в 1886 году Федерико Тобаль утверждал, что одежда, обычаи, характер, родовая сплочённость, внешность — абсолютно всё в гаучо является восточным и арабским. Даже их музыка и поэзия, считал он, несут на себе арабский след, ведущий через Андалусию в аргентинскую пампу. Другие же испанисты игнорируют далёкое арабское влияние и рассматривают только пастушескую культуру Андалусии. Так, Эрнесто Кесада, аргентинский писатель националистического толка, в 1902 году утверждал, что «гаучо — это жители Андалусии, перевезённые в пампу в XVІ-XVІІ столетиях». Кесада однозначно и категорично настаивал на том, что это часть испанского наследия, принесённого конкистадорами. Сторонниками теории об испанском происхождении этих пастухов также являлись видный землевладелец и основатель Аграрного общества Аргентины Эдуардо Оливера и известный фольклорист Мартиниано Легисамон[548].

Американисты же настаивали на автохтонном происхождении гаучо, которых они рассматривали как продукт, «порождённый уникальной атмосферой Нового Света». Но и их ряды не были монолитными, и они нередко расходились во мнениях. Так, например, Висенте Росси, являлся ортодоксальным сторонником теории «индианизма» и искал корни гаучо среди известных своей жестокостью воинов кочевого племени гуарани, или, как их ещё называли, «хаучии». Гуарани, которых с 1826 года относили к уругвайским этносам, жили на «банда ориенталь» — восточном берегу реки. В качестве основного аргумента Росси использовал этимологические ссылки на происхождение термина «гаучо», который, как он предполагал, происходил от гуаранского «хаучо» или «хаучи». Пабло Бланко Асеведо также разделял взгляды индианистов и считал основным фактором, оказавшим влияние на формирование ранних гаучо, индейцев чарруа с восточного берега. Свои утверждения он аргументировал тем, что гаучо, как и индейцы, использовали традиционные индейские «болеа-доры», или «болас», а также имели пристрастие к популярному у индейцев чаю мате[549].

Многие американисты склоняются к версии расового и культурного смешения индейских и испанских элементов. Хотя они и утверждают, что происхождение гаучо связано с Новым Светом, но мнения о точном месте их появления значительно расходятся. Так, Бланко Асеведо, Росси и франко-аргентинский писатель Поль Груссак считали колыбелью гаучо восточный берег. А Эмилио Р. Кони, яростный федералист и непримиримый противник «портеньос» — жителей Буэнос-Айреса, настаивал на том, что родиной гаучо являлась провинция Санта-Фе[550].

Первые упоминания о гаучо датируются 1601 годом, когда некий путешественник видел в окрестностях Буэнос-Айреса всадников с лассо и без сёдел. Свидетельства, датированные началом 1730-х, описывают вакерии — охоту с лассо, в которых всадники окружали и убивали крупный рогатый скот из-за шкур. Мануэль Гальвес и Карлос Октавио Бунге делили местных крестьян на тех, кто обычно ездили на мулах, и тех, кто предпочитал коней — то есть гаучо. Возможно, что впервые гаучо появились как охотники на диких быков на аргентинском берегу Рио-де-ла-Плата, а позже, в конце XVI и начале XVII столетия расселились вдоль реки вверх от парагвайского Асунсьона[551].

Загадкой остаётся не только происхождение гаучо, но и этимология этого названия. Термин «гаучо» впервые встречается в 1743 году в журнале «Noticias secretas de America», издаваемом двумя испанскими учёными и мореплавателями, Антонио де Ульоа и Хорхе Хуаном и Сантасилья. Описывая жителей горного района Чили, находящегося примерно в восьмидесяти лигах — 250 милях — от Консепсьона, в качестве общего термина для обозначения местных крестьян они упоминали выражение «gauchos о gente campestre». В самой Аргентине этот термин впервые встречается в 1774 году в жалобе правительственных чиновников, сетовавших на злодеяния «гаучо, или похитителей скота, действующих на banda oriental — в диком, огромном и большей частью неуправляемом районе пограничья».

Этимология этого слова вызывает оживлённые дебаты среди всех сторонников арабского, андалузского, баскского, французского, цыганского, еврейского, португальского, кечуанского, арауканского и даже английского его происхождения. Так, например, в 1820 году английский художник Эмерик Эссекс Видал предложил маловероятную версию об английских корнях этого термина. «Все соотечественники называют жителей Буэнос-Айреса «гаучо» — словом, которое, без сомнения, имеет общий корень со старым английским «gawk» или «gawkey», используемым для описания неотёсанных манер и внешнего вида этой деревенщины», — безапелляционно утверждал этот англичанин. Большинство сторонников местного происхождения этого термина склонялись к арауканской версии. Наиболее вероятными вариантами им казалось арауканское слово «хаучу» и термин кечуа, «хаук-ча», имеющие одинаковое значение — «сирота»[552].

Рис. 1. Гаучо, играющий на гитаре, 1915 г.

Рис. 2. Гаучо XVIII в. Акварель Ренара.


Если до 1746 года людей, незаконно убивавших крупный рогатый скот, называли «гаудерио», то с 1774-го в документах уже фигурирует новый термин — «гаучо»[553]. Генри Мария Брекенридж, посетивший Латинскую Америку в 1817 году по заданию правительства Соединённых Штатов, в путевых заметках назвал гаучо «полуконями, полулюдьми». Английский приисковый чиновник, путешествовавший в 1823 году из Буэнос-Айреса в Перу, также отзывался о жителях аргентинской пампы крайне нелицеприятно. Он описывал гаучо как «дикарей, неотёсанный варварский народ, не мыслящий жизни без азартных игр и поединков на ножах». Также и другой автор в 1826 году саркастично заметил, что «гаучо — жители бесконечных равнин, называемых пампой, внешне выглядят прекрасной расой, но по сравнению с крестьянами Англии или Франции они не намного лучше, чем особый подвид кровожадных бабуинов»[554].

Не менее нелестный портрет гаучо составил и Томас Хатчинсон, занимавший в 1860-х годах пост британского консула в Росарио. Он отметил, что движущей силой, смыслом существования и источником наслаждения настоящего гаучо являлись азартные игры. Согласно Хатчинсону, гаучо тратил жизнь на курение, потягивание мате, переезды из одной сельской лавки или пульперии в другую, чтобы напиться и поиграть в картишки. Ссоры за карточным столом частенько заканчивались трагично и в основном, как заметил британский консул, из-за того, что «гаучо полосовал кого-нибудь своим ножом по самым ничтожным поводам»[555].

Рис. 3. Гаучо, 1915 г.


Судя по многочисленным свидетельствам очевидцев, подобные обвинения всё-таки имели под собой основу, а не являлись лишь традиционными морализаторскими сентенциями, типичными для британских пуритан. Так, Ричард А. Сеймур, североамериканский фермер, обосновавшийся в южной части Санта-Фе, лишился своих коней из-за банды индейцев, сопровождаемых переводчиком-гаучо. А в конце 1872 года Франциско Борхес докладывал военному министру Гайнца, что банда из «пятнадцати-двадцати индейцев и христиан, предположительно гаучо, крадёт коней в округе Рохас»[556].

Кроме краж скота, азартных игр, игнорирования законов и пьянства в местных пивных — пульпериях, у гаучо, была ещё одна всеобъемлющая страсть — поединки на ножах. Учитывая неопределённость их происхождения, сложно с уверенностью проследить корни этой кровавой традиции. Но я бы всё-таки склонился к версии о её андалузском происхождении. И окружавшие эти дуэли ритуалы, и регулировавшие их кодексы чести, и используемое оружие — всё напоминает о старинных традициях Иберийского полуострова. В том, что традицию поединков на ножах жители пампы унаследовали именно от своих испанских предков, не сомневался и заклятый враг гаучо, президент Аргентины Доминго Фаустино Сармиенто, который писал: «Гаучо вооружены ножами, доставшимися им в наследство от испанцев. Это особенность Пиренейского полуострова, и характерный сарагосский клич «Guerra a cuchillo» более актуален здесь, чем в самой Испании»[557].

Автор нескольких работ о культуре гаучо Хосе Карлос Депетрис считал, что демонстрация отваги в решении дел чести являлась важной частью мужской культуры на Рио-де-ла-Плата. Дуэли на холодном оружии, как культ мужества и как единственное средство для защиты репутации, играли важную роль с момента появления в этих местах первых европейцев. Депетрис также склонялся к версии об испанских корнях этой традиции. «Тогда в нашей культуре появился способ боя итальянцев юга и испанцев Андалусии с навахой в одной руке и накидкой в другой», — писал он[558].

Первые упоминания о дуэлях гаучо мы встречаем в полицейских и судебных архивах XVIII столетия. Одно из первых свидетельств существования поединков на ножах мы находим в 1759 году в материалах уголовного дела уроженца города Лухана «гаудерио» Хуана Гонсалеса по прозвищу Барранко. Согласно полицейскому протоколу, задиристый Гонсалес, держа саблю в одной руке, нож в другой и обернув руку пончо, пытался вызвать на поединок местного алькальда[559].

Но Барранко не был одинок. В середине XVIII столетия смертность в результате поединков на ножах была настолько высока, что это вызвало издание многочисленных постановлений, запрещавших ношение оружия. Так, например, указ губернатора Буэнос-Айреса Хосе де Андонаэки от 1753 года только за ношение ножа предусматривал наказание в 200 плетей[560].

Уголовные архивы Аргентины изобилуют сотнями подобных инцидентов. Согласно данным архива главного управления полиции, конфликты с применением ножей, кинжалов и факонов были в провинции Буэнос-Айрес явлением совершенно заурядным и повседневным. Например, в отчётах полиции только лишь за период с 1831 по 1850 год я обнаружил сведения о 312 поножовщинах, большинство которых являлись дуэлями на ножах[561]. Учитывая, что информация о подобных дуэлях доходила до властей крайне редко, а уж дела, доведённые до суда, являлись настоящим раритетом, можно только догадываться об истинных масштабах этой кровавой традиции. Пампа занимала огромные территории, и у полицейских отрядов, отправившихся арестовывать очередного бунтаря, дорога часто занимала дни и даже недели. Поэтому жители аргентинской пампы не особенно трепетали перед местной Фемидой и исповедовали принцип «закон тайга, а прокурор медведь». Да и традиционная клановая система гаучо не предполагала сотрудничества с властями.

Известный английский натуралист и путешественник, отец эволюционной теории и автор «Происхождения видов» Чарльз Роберт Дарвин во время своего судьбоносного путешествия на корабле «Бигль» летом 1833 года посетил и Рио-де-ла-Плата, где на протяжении нескольких месяцев имел возможность исследовать кое-какие характерные черты обитателей этих провинций. Так, в результате этих наблюдений Дарвин пришёл к убеждению, что гаучо стоят намного выше тех, кто живёт в городах. Они всегда были в высшей степени любезны, вежливы и приветливы, и ему ни разу не пришлось встретить среди них грубости или негостеприимства. Гаучо были скромны, но в то же время оставались живыми и бойкими. С другой стороны, Дарвин отмечал, что там часто случались грабежи и лилось много крови. Главная причина этого, с его точки зрения, заключалась в обыкновении гаучо постоянно носить с собой ножи.

Рис. 4. Шрамы от ножа на лице.

Рис. 5. Гаучо. 1868 г.


«Прискорбно слышать, — писал отец эволюционной теории, — сколько погибает жизней из-за пустячных ссор». По его свидетельству, в этих драках каждый из противников старался попасть другому в лицо и поранить ему нос или глаза, о чём нередко свидетельствовали глубокие, ужасные на вид шрамы. Дарвин считал, что всё это являлось естественным следствием повсеместных азартных игр, пьянства и непомерной лени. «В Мерседесе я спросил двух человек, почему они не работают. Один серьёзно ответил, что дни слишком длинны, а другой — что он слишком беден», — писал натуралист[562].

Также он вспоминал, как однажды остановился на ночь в пульперии, т. е. в питейном заведении. Вечером туда пришла толпа гаучо пить водку и курить сигары. Дарвин отметил, что в основном все они были статными и красивыми, но с надменными и разбойничьими лицами, некоторые имели усы, а их чёрные длинные вьющиеся волосы падали на спину. «В своей яркой, красочной одежде, со звенящими на каблуках огромными шпорами, с ножами, заткнутыми за пояс наподобие кинжалов (и часто в таком качестве употребляемыми], они выглядят совсем не так, как можно было бы ожидать, судя по названию «гаучо», т. е. попросту крестьянин. Вежливость их не имеет границ, они никогда не выпьют водки, если вы наперёд не попробуете её, но даже когда они отвешивают свой чрезвычайно изящный поклон, вид их таков, будто они не прочь при первом удобном случае перерезать вам горло», — писал учёный[563].

Возможно, великий натуралист был не так уж и далёк от истины, так как большинство поединков на ножах начиналось именно в питейных заведениях. В 1856 году некий аргентинский фермер даже предположил, что в пульпериях происходило 99 процентов всех убийств и ранений. Но мне думается, что он значительно преувеличил масштабы кабацких кровопролитий. Согласно данным полицейским протоколов, из упомянутых мной трёхсот двенадцати инцидентов с использованием ножей и кинжалов, только двадцать четыре произошли в пульпериях, что составляет менее десяти процентов. Могу только предположить, что эта низкая статистика обусловлена одним из дуэльных ритуалов гаучо, также доставшимся им в наследство от испанских предков, — не обнажать оружие в помещении и драться только на улице. Поэтому о количестве поединков, проходивших на улице рядом с пульпериями, нам остаётся только догадываться[564].

Анализ судебных отчётов свидетельствует о том, что поединки на ножах в пограничье чаще всего случались при решении споров в вопросах мужской иерархии. Обычно конфликты разгорались в сельских лавках, где гаучо с разных ферм собирались пропустить стаканчик, поболтать и выяснить, кто из них настоящий мужик. Снова и снова неразборчивый почерк местного комисарио или судьи рассказывает нам простую историю гаучо, сражавшегося за то, что сегодня нам кажется совершенно тривиальным. Иногда эти дуэлянты были старыми врагами, а иногда были совершенно незнакомы и видели друг друга впервые. Обычно всё начиналось с того, что один из гаучо оскорбил другого, толкнул или обвинил в хвастовстве, после чего доставались ножи и начинался поединок. В пульпериях Аргентины, как и в питейных заведениях любой другой страны, алкоголь часто служил катализатором ссор, и страсти подогревались стаканчиком «агуардиенте». Убийства в пульпериях, как правило, происходили благодаря опасному сочетанию алкоголя, азартных игр и готовых к бою ножей. Перед началом игры гаучо по традиции втыкали свои ножи в барную стойку пульперии как знак доброй воли и символ миролюбивых намерений. Но это было достаточно условной мерой безопасности, так как взбешённый посетитель мог мгновенно схватить свой факон, намотать пончо на руку, как щит, и броситься в бой[565].

Рис. 6. «После перикона» (популярный танец). Франциско Айерса, Эстанция Сан Хуан, 1891 г.


Шотландский бизнесмен и путешественник Александр Колдкли, побывавший в Аргентине в первой четверти XIX столетия, отмечал, что «бесчисленные кресты вокруг дверей пульперий напоминают о трагически закончившихся поединках»[566]. На гравюре из моей коллекции изображена типичная провинциальная пульперия — покосившийся домишко с соломенной крышей, больше напоминающий украинскую хату-мазанку. Один из гаучо бренчит на гитаре, другие играют в карты на траве перед пульперией, а пара задир сошлась в поединке. В правой руке дуэлянты держат длинные ножи, вокруг левых намотаны пончо. Судя по костюмам, гравюру можно датировать началом-серединой XIX столетия.

Типичная провокация, инициировавшая поединок в пульперии, прекрасно описана в новелле Хорхе Луиса Борхеса «Юг». Главный герой этой новеллы Дальманн зашёл в пульперию перекусить и только сел за стол, как почувствовал, как что-то ударилось о его щеку. Рядом со стаканом на одной из полосок скатерти он заметил шарик из хлебного мякиша, который кто-то бросил на его стол. Соседи Дальманна за другим столом делали вид, что не имеют к этому отношения. Растерянный Дальманн также решил сделать вид, что ничего не случилось, и раскрыл томик «Тысячи и одной ночи», пытаясь отгородиться от действительности. Через несколько минут в него попал другой шарик, и на этот раз сидевшие за соседним столом пеоны расхохотались. Дальманн сказал себе, что не боится, но было бы глупо дать втянуть себя в сомнительную драку. Он собрался уйти и уже поднялся на ноги, как подошел хозяин и встревоженным голосом принялся успокаивать его, чтобы он не обращал на перебравших парней внимания. Но Дальманн почувствовал, что примирительные слова хозяина только ухудшили дело. Он отстранил хозяина, повернулся к пеонам и спросил, что им нужно. Один из пеонов, пошатываясь, поднялся и, стоя в двух шагах от Дальманна, начал сыпать ругательствами. Дальманн заметил, что парень хотел казаться пьянее, чем на самом деле, и, как ему показалось, в этом крылись жестокость и насмешка. Пеон, не переставая сыпать ругательствами и оскорблениями, подбросил кверху длинный нож, поймал на лету и вызвал Дальманна на поединок. Хозяин дрожащим голосом сообщил ему, что Дальманн не вооружен. Но в этот момент дремавший в углу старый гаучо бросил ему под ноги кинжал. Дальманн счёл это знаком и решил принять вызов. Подняв кинжал, он прекрасно знал, что это обозначает точку невозврата и обязывает его драться. Хотя когда-то давно Дальманн, как и все его приятели, упражнялся с ножом, но его знания не шли дальше того, что удар следует наносить снизу вверх, а нож держать лезвием внутрь. Но, несмотря на это, он взял нож и вышел вслед за вызвавшим его парнем навстречу верной смерти[567].

Кроме провокационного поведения для вызова на поединок использовались и особые ритуальные оскорбления — так называемые «дуэльные слова». Так, например, конфликт мог начаться с популярной «дуэльной» фразы «venga у permítame una palabra» — «выйдем на пару слов», после чего сразу доставались факоны. 20 февраля 1898 года именно с этой фразы в местечке Негро Муэрто началась креольская дуэль между Педро Вильегасом и бывшим алькальдом Эйсебио Герра. Согласно показаниям свидетелей, Вильегас приехал, спрятав нож под пончо. Находившиеся неподалёку односельчане, увидев, как он спешивается, предупредили Герру. Когда они встретились, Герра молча вышел противнику навстречу, уже зная, что вскоре должно произойти. После этого соперники урегулировали свои разногласия в поединке, и Вильегас был убит. Герре было предъявлено обвинение, но ему удалось доказать, что убийство произошло при самообороне, и дело было прекращено[568].

Вне зависимости от того, в какую форму был облечён вызов на поединок, в основе большинства дуэлей лежала борьба за место в социальной иерархии, а также демонстрация мужества и бравады. Многие из гаучо воспринимали поединки на ножах как некий кровавый вид спорта, проверку чужой ловкости и умения и демонстрацию собственной удали. Президент Аргентины Доминго Фаустино Сармиенто как-то сказал о гаучо, что «для них бой на ножах такая же забава, как, например, игра в кости»[569].

Иллюстрацией к подобной проверке искусности соперника служит сцена из рассказа Борхеса «Мужчина из Розового кафе», когда поножовщик по прозвищу Резатель прибыл в пульперию, в которой находился известный боец на ножах Хуарес: «Я — Франсиско Реаль, пришел с Севера. Я — Франсиско Реаль по прозвищу Резатель. Мне не до этих заморышей, задиравших меня, — мне надо найти мужчину. Ходят слухи, что в ваших краях есть отважный боец на ножах, душегуб, и зовут его люди Грешник. Я хочу повстречаться с ним да попросить показать мне, безрукому, что такое смельчак и мастер». Так он сказал, не спуская глаз с Росендо Хуареса. Теперь в его правой руке сверкал большой нож, который он, наверное, хоронил в рукаве. Те, кто гнал его, отступили и стали вокруг, и все мы глядели в полном молчании на них обоих».

Как мы видим из этого отрывка, Реаль и Хуарес до этого момента не были знакомы, никогда не встречались, между ними не существовало вражды, и единственным поводом для вызова на поединок послужил кураж Резателя и его желание убедиться, насколько же хорош Хуарес в бою. В данном случае вызов на бой был отвергнут, что, согласно кодексу чести, оставляло несмываемый след на репутации гаучо. Вся жизнь мужчин пампы была жёстко ритуализована, и безжалостный древний кастильский кодекс чести довлел над жизнью каждого гаудерио как дамоклов меч.

«Луханера зло на него поглядела, тряхнула косами и двинулась сквозь толпу девушек и посетителей; она шла к своему мужчине, она сунула руку ему за пазуху и, вынув нож, подала ему со словами: «Росендо, я верю, ты живо его усмиришь». Под потолком вместо оконца была широкая длинная щель, глядевшая прямо на реку. В обе руки принял Росендо нож и оглядел его, словно не узнал. Вдруг распрямился, подался назад, и нож вылетел в щель наружу и затерялся в реке Мальдонада. Меня точно холодной водой окатили. «Мне противно тебя потрошить», — сказал Резатель и замахнулся, чтобы ударить Росендо. Но Луханера его удержала, закинула руки ему на шею, глянула на него своими колдовскими глазами и с гневом сказала: «Оставь ты его, он не мужчина, он нас всех обманывал»[570].

Как на самом деле звали ветренную возлюбленную Росендо доподлинно неизвестно, так как Луханера (la Lujanera) это не имя девушки, а обозначение уроженки города Лухан в провинции Буэнос-Айрес.

Ещё одной из форм вызова для демонстрации удали и куража была популярная у бретёров пампы «дуэльная» формула: «Ты считаешь, что можешь убить мужика? Тогда убей меня и докажи, что имеешь право называть себя убийцей!»[571].

Говоря о ритуалах, нельзя не упомянуть и традиционный напиток пампы, мате — такой же привычный элемент образа гаучо, как пончо, нож-факон, лассо или болас. Тщательно разработанные обряды окружали как сам этот напиток, так и способы его приготовления. Так, например, согласно народной традиции, метафорический язык мате, как и язык цветов в Испании, мог передавать множество сообщений.

Горький мате демонстрировал безразличие, а сладкий — дружбу, мате с мятным бальзамом символизировал недовольство, мате с корицей — «Я думаю о тебе», мате с коричневым сахаром значил родство, мате с апельсиновой цедрой — «Приди и найди меня», мате с монардой означал «Твоя печаль ранит меня», мате с молоком символизировал уважение, мате с кофе — обида забыта[572].

Дуэль могла быть как спонтанной, так и заранее согласованной, а основными поводами для неё, как уже говорилось, был алкоголь, старая обида, лишнее слово. И естественно, как и везде, немало дуэлей в пампе происходило из-за женщин. Так как мужчины часто отсутствовали дома: на два-три дня для участия в скачках, на несколько недель — отогнать стадо на рынок, на несколько месяцев или даже лет — для участия в войне или революции, то женщины нередко были вынуждены заботиться о себе сами. Если они обращались к другому мужчине за помощью и утешением или просто, как это часто случалось, для того, чтобы выжить, муж считал, что из соображений чести по возвращении он обязан сражаться с соперником[573].

В поединках гаучо, как и в формальных дуэлях, правила исключали вмешательство третьих лиц. Дуэльный кодекс допускал подобное вмешательство друзей или зрителей лишь в исключительных случаях. Рассказывали, что как-то раз спорный результат скачек вынудил Ангело Мунизе, занимавшего в 1860-1870-х годах должность каудильо местечка Серро Ларго, скрестить ножи с другом. Они искали укромное место, чтобы приготовиться к схватке, избежав внимания зевак и доброхотов. «Снимай шпоры, Ангелито, — заботливо сказал каудильо зачинщик. — Я боюсь, что ты можешь споткнуться». Но в конце концов товарищи обнаружили их местонахождение и растащили, прежде чем пролилась кровь[574].

Немало дуэлей начиналось и за карточными столами. Самой популярной карточной игрой пампы и главным поводом для конфликтов за зелёным сукном, несомненно, была «truco». В неё играли традиционной испанской колодой из сорока карт, и игра сопровождалась хитроумными условными знаками, застольными беседами и словесными пикировками, что часто приводило к кровавой развязке[575].

Рис. 7. Гаучо пьющий мате, 1950 г.


Хрестоматийную ссору за карточным столом, послужившую причиной драматического поединка на ножах, описал Борхес в своей «Встрече». За карточным столом сцепились два приятеля, Дункан и Уриарте. Уриарте обвинял Дункана в шулерстве и осыпал оскорблениями. В конце концов Дункану надоело выслушивать нелестные эпитеты, и он ударил Уриарте. Поднявшись с пола, тот заявил, что не спустит ему этого, и вызвал обидчика на дуэль. За оружием далеко ходить не пришлось, так как у хозяина дома в шкафу хранилась целая коллекция ножей. Уриарте взял себе клинок поэффектнее и подлиннее, с полукруглой крестовиной, а Дункан — нож с деревянной ручкой и клеймом в виде кустика на лезвии. Кто-то из присутствующих напомнил им, что дуэльная традиция требует уважения к хозяевам дома, и оба вышли во двор. Сначала они двигались неуклюже, как будто боялись пораниться, и каждый смотрел на клинок другого, а потом уже только в глаза. Вместо пончо, которыми защищаются в таких случаях, они подставляли под удары локти. Вскоре исполрсованные рукава потемнели от крови. Как заметили все присутствующие, оба явно не были новичками в подобном фехтовании. Оружие было слишком неравным, поэтому, чтобы сократить разрыв, Дункан старался подойти ближе. Уриарте отступал, нанося длинные удары снизу. В какой-то момент Уриарте попятился. Дункан атаковал. Тела их почти соприкасались. Нож Уриарте тянулся к лицу Дункана, вдруг, словно укоротившись, вошел ему в грудь, и Дункан был убит[576].

Существовали и значительно более экзотические и необычные причины для дуэлей. Некоторые исследователи даже полагали, что определённую долю ответственности за кровавые поединки несут и климатические изменения. Английский дипломат, путешественник и учёный Вудбайн Пэриш в своей работе «Buenos Ayres and the provinces of the Rio de la Plata» был склонен обвинять во всём ветер. В 1839 году он писал, что, хотя в Аргентине нет ни малярии, типичной для средиземноморских побережий, не печально известного левантийского сирокко, зато это с лихвой компенсируется «viento norte» — северным ветром Буэнос-Айреса, вызывавшим у некоторых не только раздражительность и недомогания, но и ухудшение их моральных качеств. Совершенно типичным было видеть, как мужчины из высшего общества с приходом этого ветра запирались в своих домах и откладывали в сторону все дела до тех пор, пока всё не закончится. А полиции был прекрасно известен тот факт, что у низших классов во время северного ветра ссоры и кровопролития происходили значительно чаще, чем в любое другое время.

В качестве иллюстрации Пэриш приводит очень показательный пример, о котором ему рассказал один из самых известных врачей в стране, более тридцати лет исследовавший влияние этого ветра на человеческий организм. Этот доктор поведал ему историю, как некий мужчина по имени Гарсиа был казнён за убийство. Он был человеком достаточно образованным, и знавшие Гарсиа люди уважали его за любезность и хорошие манеры. Лицо его было открытым и красивым, а характер — искренним и великодушным. Но когда начинал дуть северный ветер, он полностью терял над собой контроль и становился настолько раздражительным, что в течение всего этого времени он не мог заговорить с кем-либо на улице без того, чтобы не затеять ссору. В беседе с врачом, которая состоялась за несколько часов до его казни, он признался, что это было уже третье убийство, произошедшее по его вине, и что кроме этого, он участвовал в более чем двадцати поединках на ножах, в которых и сам получал ранения, и наносил их другим. Но при этом Гарсиа утверждал, что главным виновником кровопролития был не он, а северный ветер. По его словам, уже поднимаясь утром с постели, он сразу же ощущал его проклятое влияние — сначала тупую головную боль, а затем раздражение от всего, что его окружало, по самым банальным поводам, включая членов его собственной семьи[577].

Ну и, конечно же, после того как появлялся повод для дуэли, было необходимо отправить противнику выхов. Типичный для аргентинской дуэльной культуры ритуал вызова на поединок был связан со вторым после ножа сакральным для гаучо предметом — его пончо. В 2005 году, после выхода английского издания легендарного испанского пособия по владению навахой 1849 года, известного как «Manual del Baratero», горячие баталии и дебаты среди поклонников боевых искусств вызвала одна из рекомендаций «Мануала». Автор этой работы советовал дуэлянтам спустить на землю край широкого испанского «фаха» с тем, чтобы, когда противник наступит на пояс, рывком вывести его из равновесия. Современные так называемые «эксперты» утверждали, что автор пособия смешон в своих абсурдных рекомендациях, обвиняли его в беспочвенных фантазиях и упрекали в отсутствии знаний о реалиях поединков на ножах[578].

Но всё далеко не так однозначно. В изданном в 1872 году легендарном стихотворном эпосе аргентинского поэта Хосе Эрнандеса «Гаучо Мартин Фьерро», в описании одной из многочисленных дуэлей героя поэмы, мы встречаем трюк, подобный тому, что был описан в «Manual del Baratero»:

«Mefui reculando enfalsoy el poncho adelante eché,

у en cuanto le puso el pie uno medio chapetón,

de pronto le di un tirony de espaldas lo largue»[579].

В 1972 году Михаил Донской перевёл это так:

«Малость отступив для вида, пончо я с руки сронил,

Только на него ступил новичок в задоре пылком,

Дёрнул я что было сил, он и грохнулся затылком»[580].

Также и в «Толковом словаре региона Рио-де-ла-Плата», изданном в 1890 году, мы находим следующее определение: «Волочить пончо — вызвать на дуэль. Гаучо, собирающийся начать поединок, волочёт по земле пончо, провоцируя противника, чтобы тот наступил на него. Принявший вызов наступает на пончо, после чего оба становятся в стойку, и начинается дуэль на ножах или на кинжалах. Наступить на пончо — принять вызов»[581].

Таким образом, расстеленный на земле край пояса или пончо являлся не чем иным, как частью традиционного дуэльного ритуала. Как следует из этого описания, иногда бывалые и искусные бойцы пользовались тем, что неопытный противник, приняв вызов, спешил наступить на край пончо, и рывком выводили его из равновесия. Отец Эрнандеса был управляющим нескольких ранчо, и детство автора «Мартина Фьерро» прошло на ферме среди гаучо, поэтому их жизнь, быт и традиции он знал не понаслышке.

Об использовании спущенного на землю края пончо в качестве провокации и вызова на поединок писал и известный аргентинский исследователь культуры гаучо, автор нескольких монографий о традициях Рио-де-ла-Плата Марио Лопес Осорнио. Он упоминал бытовавшее среди гаучо идиоматическое выражение «Tender el poncho para que lo pisen», что дословно переводится как «Свесить пончо, чтобы на него наступили». Однако чаще это выражение использовалось как метафора в значении «заманить в ловушку». Это означало, что если человек, незнакомый с дуэльным ритуалом, по незнанию наступал на пончо, то пути назад у него уже не было — это считалось принятием вызова и точкой невозврата. Если же при этом мужчина отказывался от участия в поединке, то, согласно всё тому же кодексу чести, хотя он и сохранял лицо в буквальном смысле, но «терял» его фигурально, вместе с репутацией[582]. Другая местная идиома «А mí nadie me pisa el poncho» — «Никто не наступит на моё пончо» также имела два толкования и чаще трактовалась как «Я никого не боюсь, не принимаю вызовы на дуэль и не отвечаю на них[583].

Рис. 8. Уловка с пончо. Энрике Кастельс Капурро (1913–1987).


Пончо, как и нож, являлось необходимой частью обихода гаучо. Родина этой накидки точно неизвестна, хотя предположительно она имеет индейское происхождение. Надо отметить, что до XIX века в документах и библиографии Южной Америки мы не встречаем о ней никаких упоминаний. Первые свидетельства о бытовании пончо датируются 1810 годом и отмечается, что оно использовалось в драгунских полках национальной армии[584].

Как известно, пончо представляет собой изделие из шерсти, прямоугольной или квадратной формы, обшитое бахромой с двух или четырех сторон, с отверстием для головы и лежит на плечах, закрывая тело свободно ниспадающими складками. Пончо служило индейцам и гаучо плащом и одеялом, защитой от сильных холодов и проливных дождей пампы. Кроме этого, они использовали его в качестве постельного белья и покрывала во время сна, а также расстилали на земле в виде коврика во время карточных игр в открытом поле. Лошадей гаучо привязывали к кустарнику и с помощью пончо сооружали импровизированный стол прямо на земле. Случалось, что в бою пончо служило в качестве флага или штандарта. Известно, что пончо генерала Росаса было красного, а Хуана Лавайе — небесного цвета[585].

Существовало несколько видов пончо. Так, стоит упомянуть традиционное для провинции Буэнос-Айрес кожаное пончо, которое изготавливалось из кожи жеребёнка; пончо из овечьей шерсти, принесённое в Буэнос-Айрес индейцами аймара и араукана; пончо из грубой тонкой ткани, преимущественно красного цвета; пончо из толстой ткани голубого цвета, которое носили солдаты национальной гвардии; любимое индейцами пончо из обычной шерсти, чьей родиной являлось Западное Чако, и дорогое пончо из вигоневой шерсти. Среди всего этого разнообразия встречались и некоторые другие типы пончо креольского происхождения, напоминавшие широкий теплый шарф, которые скорее являлись декоративным аксессуаром. Известно, что хотя на примитивных ткацких станках пампы использовалась только шерсть овцы и ламы гуанако, но в ходу были накидки и другого происхождения, как, например, импортированные пончо английского производства из полосатой фланели или пончо из вигоневой шерсти и шерсти альпака, популярные на северо-востоке Аргентины. Особенно популярны были вигоневые, доступные только людям с достатком. Общеизвестна изящность этих пончо — некоторые из них едва весили 280 граммов.

Пончо служили гаучо не только верхней одеждой, но и щитом в бою, и, как ни парадоксально это звучит, это изделие также выполняло и роль оружия, способного изменить ход поединка. Так, например, подобную технику можно увидеть в фильме «Los Gauchos judíos», вышедшем на экраны в 1974 году. В одном из эпизодов этого фильма, во время поединка на ножах, один из дуэлянтов откладывает в сторону факон, и избивает своего вооружённого ножом противника свёрнутым пончо. Перед схваткой гаучо два или три раза оборачивали пончо вокруг левого предплечья и выставляли согнутую в локте руку перед грудью примерно на высоте подбородка. Остальная часть пончо свободно ниспадала вдоль тела, что, во-первых, служило дополнительной защитой от ударов ножа, а во-вторых, позволяло наносить свободным концом пончо хлещущие удары, отвлекающие внимание противника. Кроме этого, с помощью свисающей части пончо отражались удары, направленные в нижнюю часть тела, особенно по ногам, а в складках накидки можно было запутать нож соперника. Ну и, как уже говорилось выше, пончо служило для провоцирования противника на поединок, о чём упоминал Рикардо Гиральдес в «Доне Сегундо Сомбра» и многие другие авторы[586].

Рис. 9. Креольская дуэль. Около 1912 г.


Осорнио вспоминал, что как-то ему довелось видеть пончо, побывавшее во многих сражениях и носившее на себе следы более восьмидесяти порезов от ножа. И хотя некоторые из этих ударов достигли цели, тем не менее эта накидка несомненно доказала свою эффективность в бою. Занятную историю, доказывающую целесообразность использования пончо в поединке, Осорнио записал со слов дона Бернардино Ледесма, девяностолетнего старика, родившегося и прожившего всю жизнь в округе Часкомус. Ледесма рассказал, что в юности знавал односельчанина по имени Фернандо Луна, человека справедливого и хладнокровного, который был способен противостоять любому профессиональному бойцу на ножах, хотя сам при этом таковым не являлся.

Старик вспоминал, как однажды безоружный Луна на его глазах вступил в неравный бой с двумя вооружёнными противниками и, пока не прибыла полиция и не остановила драку, защищался от их ножей только с помощью пончо. Для этого он взял свёрнутое пончо обеими руками за концы на расстоянии, примерно равном ширине тела, и, держа его перед собой, как натянутый канат, парировал удары противников, поднимая и опуская то одну руку, то другую, то обе одновременно. Эта тактика, сопровождаемая быстрыми отскоками, оказалась успешной и помогла ему избежать ранений[587].

Пончо было настолько популярно в Аргентине, что даже охота на хищников не обходилась в этой стране без столь дорогой сердцу гаучо накидки. Чарльз Стюарт Кокрэйн, побывавший на Рио-де-ла-Плата, в 1825 году описывал типичный способ охоты на пуму в окрестностях Буэнос-Айреса, когда охотник пускался на поиски зверя в одиночку, вооружённый только ножом и с накидкой, намотанной на левую руку. Специально обученные собаки поднимали пуму, в то время как охотник выжидал броска зверя и встречал его выставленным предплечьем, надёжно защищённым намотанным в несколько слоёв пончо. В тот же момент правой рукой он вспарывал зверю брюхо своим «кучийо» — традиционным местным ножом[588].

Рис. 10. Дуэль. Постановочная фотография нач. XX в.


Как и все люди, выросшие на фермах и регулярно занимавшиеся забоем скота, гаучо хладнокровно и безучастно относились к виду крови, ранениям и смерти. Джон Частин писал, что в те годы все мужчины фронтира имели дело в прямом смысле с «кровью и кишками», просто как с жизненными реалиями. Плотоядная диета выработала у гаучо пограничья привычку к забою скота, и благодаря этому жестокому обычаю они привыкли к зрелищу крови и стали нечувствительны к страданиям. На эти мысли наводят и обугленные клейма на скоте, которые для лучшей видимости делали огромного размера, и шпоры — особенно розетки из длинных стальных шипов, называемые «nazarenas», которые обильно покрывали лошадиные бока кровью. Если телёнок коровы, предназначенной к откармливанию на убой, не хотел выпускать вымя, гаучо просто отрезали вымя.

Эта жестокость культивировалась у мальчишек пампы с раннего детства. Некий английский путешественник вспоминал, как в Северном Уругвае он как-то раз сделал замечание двум мальчикам, намеревавшимся перерезать глотку псу, а в ответ услышал недружелюбный совет, чтобы не лез не в своё дело, так как это их пёс. Каждые несколько дней и даже чаще, как только в семье появлялись голодные рты, мальчики с фермы шли смотреть, как один из мужчин забивает старую или ослабленную скотину, перерезая ей глотку и подвешивая вверх ногами, чтобы из медленно умирающего животного быстрее вытекала кровь. Разве клерк или грузчик из Монтевидео, каменщик или лавочник из Порто Аллегре могли проливать кровь с такой же невозмутимостью и самообладанием, как человек, привычно делавший это сотни раз[589]? Спать на земле, положив под голову седло, они привыкли, рукам, запросто валившим быка, не составляло труда уложить человека. Не обладая воображением, гаучо не чувствовали ни жалости, ни страха[590].

Раз уж речь зашла о перерезании глотки, уместно будет вспомнить отрывок из известной новеллы Борхеса «Другой поединок», где в 1871 году подобным способом казнят двух пленных гаучо из Серро-Ларго — Кардосо и Сильвейру, воевавших на стороне мятежного Апарисио. Капитан Хуан Патрисио Нолан, который захватил их в плен, прослышав, что эти двое не ладили и всю жизнь во всём соперничали, решил напоследок устроить из их смерти шоу. Приказав отыскать пленников, он сообщил, что даст им возможность доказать, кто из них лучший. По задумке капитана несчастным должны были перерезать глотки и пустить бежать наперегонки. Сержант провел саблей черту поперек дороги. Сильвейру и Кардосо развязали, чтобы это не мешало им бежать. Оба встали у черты в пяти шагах друг от друга. Офицеры призывали их не подвести, говоря, что на каждого надеются и поставили кучу денег. Сильвейре выпало иметь дело с цветным по имени Нолан. Видимо, его предки были рабами в поместье капитана и потому носили его фамилию. Кардосо достался профессионал, старик из Коррьентеса, имевший обыкновение подбадривать осужденных, трепля их по плечу и приговаривая: «Ну-ну, парень, женщины и не такое терпят, а рожают». Подавшись вперед, измученные ожиданием гаучо не смотрели друг на друга. Нолан дал знак начинать.

Рис. 11. Клеймение скота.


Цветной, гордясь порученной ролью, с маху развалил горло от уха до уха, а коррьентинец обошелся узким надрезом. Из глоток хлынула кровь. Соперники сделали несколько шагов и рухнули ничком. Падая, Кардосо вытянул вперёд руки. Так, вероятно, и не узнав об этом, он выиграл[591]. Судя по всему, подобная участь постигла и других пленных, так как между ними происходили следующие диалоги:

«— Скоро и меня прирежут, — с завистью вздохнул один.

— Да еще как, со всем гуртом вместе, — подхватил сосед.

— А то тебя по-другому, — огрызнулся первый»[592].

Я привёл этот отрывок не в качестве демонстрации проявлений жестокости, типичной для всех войн, а как иллюстрацию к одному из распространённых в Аргентине и популярных среди гаучо латиноамериканских обычаев, известному как «дегойо», «дэгэйо» или попросту перерезание глотки. Термин этот произошёл от испанского «Degüello» — обезглавливание или резня. Ещё во времена Реконкисты в войнах против мавров «Дэгейо!» был боевым кличем испанцев, означавшим, что враги будут вырезаны без жалости.

«Поскольку им так часто приходилось перерезать глотки животным, мужчины фронтира с не меньшей сноровкой убивали друг друга с помощью degola — в испанском degüello. Этот одиночный мощный разрез от уха до уха представлял обычный вид казни, применявшийся при недостатке боеприпасов в войнах гаучо», — писал Частив[593].

Во время осады техасского форта Аламо, при которой погиб Джеймс Боуи, с древним боевым кличем испанцев «Degüello!» шли в атаку регулярные мексиканские войска. А одна из самых массовых и жестоких казней с помощью «degüello» произошла в 1835 году в правление режима генерала Росаса. В тот год федеральные войска, отправившиеся в карательную экспедицию против племени каньюкил, захватили в плен сто десять индейцев — мужчин, женщин и детей. Их привезли в столицу, где заставили дефилировать по улицам с патриотическими лозунгами в руках. После этого ничего не подозревающих людей перевезли из Ретиро на арену для боя быков (сегодня это площадь Святого Мартина), поставили на середину площади, и, прежде чем индейцы поняли, что происходит, эскадрон полковника Маса открыл по ним огонь на поражение. Так как многие несчастные пережили этот залп, солдаты достали ножи и занялись «degüello» — глотки перерезали всем без исключения, включая женщин и детей. Развесив обезглавленные тела на столбах и деревьях, солдаты направились в таверну, захватив с собой части тел убитых в качестве сувениров[594]. Кстати, генерал Росас собственноручно разработал ножи с изогнутым клинком, похожие на маленькие скимитары и специально предназначенные для обезглавливания. Эти кривые ножи служили отличительным знаком мазоркерос — членов военизированной организации «Мазорка», состоящей из преданных сторонников Росаса[595].

Так как с помощью «дэгейо» нередко добивали раненых, избавляя их от мучений, то для перерезания глотки существовало и другое жаргонное название, — «hacer la obra santa» («сделать святое дело»). Типично испанская патетическая метафора и аллюзия на традиционный добивающий удар «мизе-рикордии», — кинжала «милосердия».

Маленькие гаучо с раннего детства не только привыкали к виду крови на бойнях и закалялись, перерезая глотки телятам и собакам, но и совершенствовались в искусстве владения ножом. Если в нежном возрасте это помогало им в борьбе за место в мальчишеской иерархии, то позже нередко спасало жизнь. Дети пампы на фермах-эстанциях посвящали немало времени «вистео» — особой игре, развивавшей все необходимые навыки, которые могли пригодиться в поединках на ножах. Слово «вистео» происходит от испанского «вистеар» или «вистеарсе» и означает «тренировочное фехтование». Так называемое «креольское фехтование», которое использовалось в традиционных ножевых дуэлях гаучо, не являлось в общепринятом смысле кодифицированным искусством, как, например, то, что преподавали в европейских фехтовальных школах, а было скорее инстинктивным и развитым игрой «вистео», уникальным умением парировать атаки или избегать ранений, уклоняясь от клинка.

Хотя «вистео» было детской игрой, но практиковалось при каждом удобном случае и в зрелом возрасте. Эта игра готовила к поединкам на ножах — она развивала быстроту глаза, умение предугадывать направление удара противника и учила искусно уклоняться от атак. В «вистео» вместо ножей использовались короткие палочки, пустые ножны, а иногда и палец, измазанный сажей со дна котелка. Главной целью в этой игре, как и в обычном поединке на ножах, было оставить отметину, и желательно на лице противника. Джон Частин вспоминал, что мальчишки фронтира проводили поединки, измазав копотью указательный палец, чтобы отмечать на противнике символические ранения. А в 1880-1890-х годах некий гаучо для обучения своих сыновей ножевому бою, использовал части бочарных клёпок. Частин писал, что иногда в этих тренировочных боях использовались реальные клинки, и тогда игра могла выйти из-под контроля[596]. Ричард Слатта отмечал, что дети, росшие в пампе в окружении повседневной опасности, копировали поведение взрослых, как и любые другие дети повсюду в мире. А Фрэнсис Хэд наблюдал, как мальчики на эстанциях фехтовали на ножах и набрасывали лассо на птиц и собак[597].

Рис. 12. Мазоркерос режут горло оппозиционерам. Los martires de Buenos Aires, Manuel M. Nieves, 1857 r.


Хосе Карлос Депетрис использовал для обозначения этих условных символических поединков выражение «puro floreo». В своих воспоминаниях о детстве, проведённом в 60-х годах в местечке Санта-Роза, он описывал, как стал очевидцем дружеской тренировочной «вистеады», проходившей в «canchita de los malandras» — одном из внутренних двориков[598]. Среди этих «puro floreo», символических бескровных дуэлей, особое место занимает легендарная «payada», или «пайада». На самом деле на диалекте Рио-де-ла-Плата «риоплатенсе», или «портеньо», «пайада» скорее произносится как «пашада», но я буду придерживаться правил традиционного кастильского испанского. «Пайада» происходит от аргентинского «пайа» — музыкально-поэтической импровизации, исполнявшейся под гитару — искусства, широко распространённого в странах Южной Америки и ставшего частью латиноамериканской культуры. В пайаде певец-пайадор импровизирует в рифму в сопровождении гитары[599]. Когда пайада ведётся дуэтом, то это называется контрапунктом и принимает форму ритуализованного словесного поединка, в котором каждый из пайадоров должен ответить на стихотворные вопросы своего оппонента, сопровождаемые гитарными аккордами, а потом задавать собственные. Пайады длились от нескольких часов до нескольких дней и заканчивались, когда один из исполнителей не мог или не хотел ответить на вопрос соперника[600].

Основоположником этого направления в регионе Рио-де-ла-Плата и первым поэтом-гаучо считается родившийся в Монтевидео в 1788 году Бартоломе Идальго. Его день рождения, 24 августа, в Уругвае отмечается как День пайадора. Пайада сродни таким поэтическим состязаниям, как версоларизмо басков, андалузская «трово» или игра в «дюжину», популярная среди чёрных подростков в США. Вероятно, именно благодаря старинной традиции пайады рэп и стал так популярен в Аргентине и других странах Латинской Америки.

Но далеко не всегда в «вистео» использовалось лишь такое безобидное оружие, как щепочки, бочарные клёпки или смазанные сажей пальцы. Выросший в провинции Буэнос-Айрес натуралист, орнитолог и писатель Уильям Генри Хадсон в изданной в 1918 году автобиографической книге «Far Away and Long Ago: a history of my early life» вспоминал, как в вистео совершенствовался его старший брат. Кумиром брата был гаучо по имени Джек — прославленный в этих местах бретёр и боец на ножах. Хадсон описывал, как его брат, чтобы научиться искусству самозащиты с ножом, часто отправлялся на плантацию и в течение часа упражнялся на дереве, выбранном в качестве противника, пытаясь овладеть искусством импровизации Джека в кружении вокруг противника и нанесении его смертельных ударов. Но поскольку дерево не двигалось и у него не было ножа, чтобы отвечать на атаки, брата это не удовлетворяло. И в один прекрасный день, он предложил Хадсону и их младшему брату подраться на ножах, чтобы понять, насколько он продвинулся в своих тренировках.

Он отвёл братьев на дальний конец плантации, где бы их никто не увидел, принёс три очень больших мясницких ножа и попросил нападать на него изо всех сил и стараться его ранить. Он же при этом обещал только защищаться.

Сначала ребята отказались, опасаясь, что их просто порежут на куски. Но в конце концов ему удалось убедить братьев. Все сняли куртки и для защиты намотали их в стиле гаучо на левую руку. Хадсон вспоминал, как, волнуясь, они атаковали его этими огромными ножами со всей силы, а он танцевал и прыгал, используя свой нож только для защиты и чтобы выбить оружие из рук братьев. Но во время одной из таких попыток разоружить их он зашёл слишком далеко и ранил Хадсона в правую руку на три сантиметра ниже плеча. Брызнула кровь, и бой на этом закончился[601].

Подобный тип «вистео» описывал и Осорнио. В своей прославленной работе «Esgrima criolla» — «Креольское фехтование» он приводит историю старика-негра, жившего на ранчо в глубинке, на берегу реки Самборомбон. У него не было имущества, чтобы передать близким друзьям и крестнику, и он решил оставить ему в наследство свое умение драться на ножах. Это было единственное и, без сомнения, лучшее из всего, что было у старика в жизни, а именно — необычайная искусность во владении ножом. Нож являлся орудием высшей справедливости для бедняков, особенно для таких обездоленных, как он. Поэтому старик решил преподать крестнику уроки эсгрима криолла. Начали они с деревянных ножей, как начинали многие прославленные аргентинские поножовщики, такие как Сантос Вега, а закончили отточенными клинками — теми же, которыми они пользовались для работ по хозяйству и с гордостью носили за поясом по воскресеньям.

Для начала они очертили площадку — чёткие линии на земле определили границы места поединка, и, после того как крестник научился правильно держать нож в схватке, старик начал обучать его «ла куэрпеада». Под этим подразумевалось умение уклоняться от клинка противника, не отступая и не отворачиваясь, в результате чего удары рассекали только воздух. В один прекрасный день после нескольких месяцев тренировок старик поставил крестника с ножом в руке спиной к кухонной двери ранчо и набросился на него, нанося удары со всей силы, но единственным результатом были искры, высекаемые клинками. Наконец крестнику удалось нанести старому бойцу плашмя удар клинком ножа. Довольный старик провозгласил ученика настоящим мужчиной, готовым к ожидающим его в мире опасностям и способным защитить себя от любых неприятностей[602].

Однако, встречались значительно более кровавые и драматичные тренировочные «вистео». Так некий джентльмен, Уильям Морли, посетивший Буэнос Айрес в середине 1820х, вспоминал:

«Этот варварский обычай поединков на ножах, распространённый среди жителей Южной Америки, является поистине ужасным зрелищем для очевидца, не привыкшего наблюдать за подобными смертоносными схватками. Однажды мне довелось увидеть, как двое юношей вели явно шуточный поединок. Неожиданно, один из них сделал неверный шаг, поскользнулся и упал навзничь. Его противник мгновенно бросился на упавшего, и пронзил его ножом. Несчастный скончался на месте. Даже маленькие дети совершенствовались в этом ужасном умении — в одной большой семье, где я провёл немало времени, две маленькие девочки собрались драться на длинных ножах. Неожиданно, младшая из них ударила свою соперницу ножом в правый глаз, вследствие чего, он ослеп. Как-то раз, наблюдая за поединком двух мужчин, я увидел, как в какой-то момент один из них попытался остановить удар ножа своего противника. Однако, удар, пришедшийся в кисть руки, был нанесён с такой силой, что оружие перерубило все сухожилия и полностью вывело руку из строя, лишив раненого всякой надежды»[603].

Рис. 13. Гаучо Мартин Фьерро и пайадор, 1897 г.

Рис. 14. Доминго Фаустино Сармиенто в сражении при Касерос, провинция Санта Фе, 1852 г.


Упомянутая Осорнио «куэрпеада», что переводится как «увиливание» или «уклонение», являлась основой основ ножевого искусства гаучо и представляла собой умение уворачиваться от ударов ножа, не сходя при этом с места. Учитывая, что по размеру и весу ножи, используемые гаучо в поединках, часто приближались к коротким мечам, или тесакам, этот навык стоял далеко не на последнем месте.

Как уже упоминалось, в поединках гаучо стремились не убить противника, а лишь оставить отметину, заметный шрам на лице, что для этих пастухов являлось некой формой клеймения или личного тавро, которыми они привыкли метить свой скот. Да и судебное преследование в подобных случаях было маловероятно, что также являлось немаловажным фактором. В отличие от итальянцев или немецких студентов-буршей, гордо носивших шрамы на лице как символ личного мужества, в культуре Рио-де-ла-Плата подобные отметины считались лишь демонстрацией неумелости бойца. Сармиенто в своей работе «Facundo: 6, Civilización i barbarie en las pampas arjentinas», посвящённой жизнеописанию известного аргентинского военного и политического деятеля Хуана Факундо Кироги, приводит любопытный случай. В одном из сражений с отрядом дона Мигеля Давилы тот клинком нанёс Кироге ранение в бедро. Кирога, как настоящий гаучо, всю жизнь скрывал этот позорный факт. Сармиенто писал об этом эпизоде: «Солдат с радостью демонстрирует свои шрамы, гаучо же, если они нанесены клинком, прячет и скрывает их, так как они служат свидетельством его неопытности, и Факундо, верный этому кодексу чести, никому не рассказывал о случившемся»[604].

Так, именно из-за распространённого убеждения, что порез лица является унизительным ранением, легендарный гаучо Мартин Фьерро, чтобы сохранить репутацию, был вынужден заколоть своего противника. Но чаще убийства в поединках случались по совершенно банальным и нелепым причинам: съехала рука или противник споткнулся и сам напоролся на клинок. Порой убийство происходило, когда ситуация выходила из-под контроля под влиянием алкоголя, эмоций или и того и другого. В культуре гаучо Рио-де-ла-Плата, как и в большинстве ножевых культур, смерть в поединке считалась не преступлением, а «десграсиа» — невезением, досадным недоразумением и неудачным стечением обстоятельств. Но всё же иногда убийства совершались не под воздействием паров алкоголя и не под влиянием сиюминутных страстей и эмоций, а холодно, обдуманно и расчётливо.

Рис. 15. Доминго Фаустино Сармиенто (1811–1888).


Именно так и убивал Джек, отписанный Хадсоном в автобиографической повести. Джек не был местным и не был креолом, а гаучо славились своей ксенофобией, особенно когда речь шла о «гринго». Поэтому, несмотря на то что Джек так же твёрдо сидел в седле и ловко управлялся с лассо, как и гаучо-креолы, так же пил в пульперии, одевался как они и говорил на одном с ними языке, он имел несчастье быть англичанином, а следовательно и столь ненавидимым «гринго». А это значило, что он так и не стал для креолов своим, и более того, как чужак подвергался насмешкам и испытаниям на прочность гораздо чаще других. Джек был человеком неглупым и понимал, что его никогда не оставят в покое и издевательства будут продолжаться вечно. Поэтому он выбрал радикальную, но эффективную тактику: Джек дрался в поединках не для того, чтобы оставить противнику традиционные шрамы, как это было принято среди гаучо, — он шёл убивать и, вместо того чтобы полоснуть соперника по лицу, загонял ему нож в сердце[605].

Хотя это несколько и охладило пыл местных забияк и на время отбило у них желание задирать Джека, но неприязнь к нему только росла, и гаучо неустанно искали способы избавиться от самоуверенного иностранца. И вскоре у них появился прекрасный повод: Джек убил на дуэли молодого гаучо, славящегося искусностью во владении ножом. У парня нашлось немало родственников, желавших отомстить за его смерть и заполучить голову дерзкого гринго. Однажды ночью банда из девяти человек подъехала к ранчо, на котором спал Джек. Двоих поставили в дверях на тот случай, если он попытается бежать, а остальные ворвались в комнату с длинными ножами в руках. Как только дверь открылась, Джек тут же проснулся и мгновенно понял причину этого вторжения. Он схватил нож, лежавший рядом с подушкой, спрыгнул как кошка с кровати, и началась необычная и кровавая драка: совершенно голый человек в полной темноте маленькой комнаты с небольшим ножом в руке против семи мужчин, вооружённых длинными факонами.

Преимуществом Джека являлось знание точного расположения мебели в комнате, а кроме этого, он был бос, и убийцы не слышали его шагов. Также англичанин был ловок как кошка, и темнота только играла ему на руку. Количество незваных гостей сыграло с ними злую шутку — им было тяжело сражаться в ограниченном пространстве маленькой комнаты без того, чтобы не ранить друг друга. Так или иначе, но в результате этой схватки трое из нападавших были убиты, а четверо других получили ранения различной степени тяжести[606]. После этого инцидента Джека окончательно оставили в покое, и, более того, он стал полноправным членом местного сообщества. Больше никто и никогда не называл его «гринго» и не пытался выяснить, кто из них «настоящий мужик».

Ещё одним свидетельством подобной ксенофобии стал случай, когда во время одного из набегов гаучо сохранили жизни двух местных — мальчика и пеона, но при этом спокойно убили трёх англичан[607]. Иммигранты нередко становились мишенью для ненависти гаучо. Как утверждал Дж. Б. МакДональд, управляющий на эстанции «25 мая», не проходило и дня, чтобы один из его соотечественников не становился жертвой ножа гаучо или копья индейца. Самый известный прецедент, связанный с нападениями гаучо на иностранцев, произошёл в 1872 году во время празднования Нового года в Тандиле, небольшом городке, на двести миль южнее Буэнос-Айреса. В конце 1871 года несколько сотен гаучо из окрестностей Тандила сплотились вокруг некоего Джеронимо Е. Солано, самопровозглашённого пророка, которого гаучо называли «Тата Диос», а англоязычная пресса Отец Вседержитель». Девизом Солано было «Смерть иностранцам».

В конце 1871 года Солано провозгласил очередное пророчество. Он заявил, что Тандил провалится под землю, смытый наводнением, а затем добавил, что Судный день можно предотвратить, убив всех иностранцев. В ночь на 31 декабря около 40 последователей пророка собралось за городом, где им были вручены красные пояса и оружие. Они заняли главную площадь Тандила, выкрикивая: «Смерть иностранцам!», «Да здравствует Аргентинская федерация!» В Тандиле он напали на здание муниципалитета, освободили из тюрьмы всех заключённых и захватили большое количество оружия. В течение этой ночи и утра гаучо убили тридцать шесть иностранцев и в том числе большую семью басков. Сообщалось, что один из членов банды гаучо, Кресенцио Монтес, лично убил семь женщин и четверых детей[608].

Гаучо, совершивший убийство в поединке, даже если тот проходил по всем правилам и с соблюдением кодекса чести, в глазах закона превращался в «матреро» — преступника, или, как его ещё называли, «гаучо мало» — злого гаучо, местную разновидность американского «десперадо» или итальянского «бриганте». Но для местных жителей гаучо, убивший противника на дуэли, становился сельской знаменитостью. Его увековечивали в популярной литературе и о нём слагали баллады, как это произошло с Хуаном Морейрой или Мартином Фьерро.

Рис. 16. Гаучо Мартин Фьерро. Хосе Эрнандес

Рис. 17. Хуан Морейра. 1897 г.


Как писал о «гаучо мало» Доминго Сармиенто: «Злой гаучо есть особенный тип некоторых местностей. Это человек, находящийся вне закона, бродяга, мизантроп особенного рода; это Соколиный Глаз куперовского романа со всем его знанием пустыни, со всей его ненавистью к жилищам белых, только без его нравственности и любви к диким. Его зовут злым гаучо, но это прилагательное принимается здесь не в оскорбительном для него смысле. Правосудие давно уже его преследует; имя его произносится потихоньку и со страхом, но без ненависти и почти с уважением. Это личность таинственная, он живет где-то в пампах, отдыхает в глуши колючих зарослей, питается куропатками и ежами. Если ему захочется полакомиться языком, то он заарканивает первую попавшуюся корову, опрокидывает ее, убивает, вырезывает лакомый кусок, а остальное покидает в добычу хищным птицам. Злой гаучо безнаказанно является в деревню, из которой только что ушли преследующее его солдаты, мирно беседует с добрыми гаучо, которые окружают его и удивляются ему, запасается табаком, йербаматой, сигаретами, и если замечает солдат, то преспокойно садится на лошадь и не спеша уезжает в пустыню, не удостаивая даже оглянуться. Солдаты редко пускаются его преследовать. Они только понапрасну загнали бы своих лошадей, потому что скакун злого гаучо славится в степи не менее своего господина. Иногда является на сельский праздник с девушкой, которую похитил, вмешивается в фигуры чьелито и исчезает так, что никто не знает, куда и когда он скрылся. В другое время он является к порогу дома, откуда увёз соблазненную им жертву, спускает ее с лошади наземь и, презирая проклятия родных, преспокойно удаляется в своё безграничное жилище. Этот человек, живущий в разладе с обществом, преследуемый законом, этот белокожий дикарь в глубине души ничем не хуже других полудиких обитателей пампов. Он смело нападает на целую толпу своих преследователей, но оставляет в покое одинокого путника. Злой гаучо не бандит, не вор больших дорог, нападение на жизнь не входит в ряд его понятий; он вредит, правда, но таково его ремесло, его промысел, его наука»[609].

«Гаучо мало» покидали родные эстанции и, преследуемые законом и солдатами, кочевали по бесконечным просторам пампы. Они присоединялись к бандам или сколачивали собственные и зарабатывали на жизнь кражами скота и грабежами. Хорошо известен хрестоматийный образ «матреро» Мартина Фьерро из одноимённого эпического повествования Эрнандеса, Борхес во «Встрече» упоминает о «гаучо мало» Хуане Алмада и Хуане Альманса, но самым известным «злым гаучо» в истории Аргентины, без сомнения, стал Хуан Морейра. О нём складывали баллады, ставили пьесы и снимали фильмы. Известный аргентинский писатель Эдуардо Гутьеррес, написал о Морейре одноимённую книгу.

Принято считать, что Морейра родился в округе Ла Матанца в провинции Буэнос-Айрес. Как и другой эпический персонаж — Илья Муромец, первые тридцать лет жизни он себя никак не проявлял и ни в чём героическом замечен не был. Занимался своим ранчо, играл на гитаре, ухаживал за девушками. Всё изменилось, как это часто бывает, в один день. Как-то он одолжил некоему Сардетти, хозяину продуктовой лавки и, судя по фамилии, итальянскому эмигранту 10 000 песо. История умалчивает, откуда у небогатого гаучо взялась такая сумма, ну да это и не важно. Устав от безуспешных попыток вернуть свои деньги, Морейра отправился к заместителю мэра с жалобой на Сардетти и с просьбой помочь вернуть долг. Естественно, никаких документов и расписок при этом у него не было, так как деньги, как это было принято, давались под честное слово. Нам точно неизвестно, что там произошло: то ли этот чиновник, дон Франциско, решил, что Морейра пытается вымогать деньги у Сардетти, то ли он был с ним в сговоре. Фактом остаётся то, что Сардетти всё отрицал, и после этой встречи Морейру арестовали и на 48 часов бросили в тюрьму по обвинению в попытке ограбления. Судя по всему, подобное положение дел порядочно разозлило Морейру, и он поклялся, что Сардетти получит по удару ножом за каждое невозвращённое песо. На фронтире словами не бросались, и вскоре Морейра убил Сардетти перед его лавкой. Правда, справедливости ради следует заметить, что произошло это в честной дуэли на ножах.

Вернувшись домой, он обнаружил, что там его уже поджидает дон Франциско с четырьмя солдатами, что, в общем-то, было достаточно предсказуемо, учитывая убийство Сардетти. Однако Морейра так не считал и решил усложнить им задачу, вступив в бой. В результате сам дон Франциско и двое солдат были убиты. В этот день Морейра переступил черту, отделяющую законопослушного гражданина от «матреро» и стал «злым гаучо»[610]. Креольские дуэли — поединки между гаучо-креолами и иммигрантами-итальянцами всего через пару десятков лет получили такое распространение, что были увековечены в массовой культуре и текстах танго.

Говорили, что Хуану Морейре не было равных в обращении с ножом, и что он выходил победителем во всех поединках. В результате он приобрёл такую известность как непобедимый боец на ножах, что бретёры всех мастей искали встречи с ним, чтобы покрыть себя неувядаемой славой. Биографы Морейры, в том числе Гутьеррес, утверждали, что на его счету было шестнадцать убитых в поединках. Трое из них скончались от ранений в грудь и шестеро в результате ударов в живот[611]. Также ходили слухи, что Морейра никогда не рассёдлывал коня, чтобы можно было сбежать в любой момент. Он орудовал во многих городах и деревнях провинции Буэнос-Айрес, в том числе в Наварра, Лас-Эрас, Лобос и Вейнтичинко де Майо. Хуан Морейра прославился не только как бандит — как и многие другие легендарные бретёры, он также подрабатывал в качестве «гуапо электорал» — телохранителя местного политика. Кстати, его босса уже после смерти Морейры 1 мая 1879 года убили в дуэли на ножах[612].

Рис. 18. Сержант Андрес Чирино.

Рис. 19. Стойка. Esgrima criolla, Марио Лопес Осорнио, 1942 г.


Черёд самого непобедимого Морейры пришёл в 1874 году. В апреле этого года мировой судья городка Лобос Касимиро Вилламайор получил от губернатора провинции Буэнос Айрес Мариано Акосты приказ отправить поисковый отряд под командованием офицера Боша из управления полиции Буэнос Айреса для задержания Морейры. Они окружили пульперию Ла Эстрелла, где находился Морейра. Морейра сражался, как дикий зверь, и в тот момент, когда он перелезал через стену, за которой его ждал конь, один из солдат, сержант Андрес Чирино, сзади нанёс ему штыком ранение в левое лёгкое. Хотя, по другой версии, роковой удар штыком нанёс не Чирино, а капрал Луис Лима[613]. Морейра перед смертью ещё сумел выстрелить в Чирино, который в результате потерял глаз, после чего отрубил ему своей дагой четыре пальца на руке и ранил ещё одного жандарма. После него остались жена и сын, тоже Хуан Морейра. Похоронен он был на кладбище там же, в Лобос[614]. Сегодня череп Хуана Морейры хранится в буэнос-айресском музее имени президента Аргентины Хуана Доминго Перона — для истории его сохранил Марио Перон, дед Хуана Доминго, который использовал череп в качестве пресс-папье[615]. Борхес как-то упоминал, что в детстве ему довелось лично увидеть убившего Морейру сержанта Чирино, который после выхода на пенсию работал швейцаром на Майском проспекте в Буэнос Айресе. Несмотря на свою мрачную репутацию, Морейра, как и положено настоящему гаучо, до самой смерти демонстрировал благородство по отношению к противникам и ревниво соблюдал кодекс чести. Так, например, когда он встретился в поединке с одним из своих соперников, тот был безоружен, поэтому Морейра забрал нож у кого-то из зрителей и бросил противнику, после чего убил его в честном бою[616].

Как уже говорилось, основой дуэльной техники гаучо была «куерпеада», или уклонение от ударов ножа телом. Но кроме уклонов корпусом у гаучо существовало и несколько других способов защиты — например, парирование ножа противника собственным клинком — так называемые «quitas», а также уходы прыжком, называемые на жаргоне «para mezquinar el bulto», или «убрать тело»[617]. В арсенале креольских поножовщиков было три базовых удара. Первый, и основной, наносился в верхнюю часть тела, как правило, в лицо и назывался «barbijo»[618]. Второй удар, носивший название «bajaba las tripas», или «выпустить кишки», соответственно, наносился в нижнюю часть тела, или «parte baja». Как правило, это был распарывающий удар — колотые ранения редко встречались в поединках[619]. И третий удар, который наносили сверху вниз, вертикально, подобно удару топора, носил название «Dios te guarde», или «Храни тебя Бог». Когда гаучо хотел унизить противника и продемонстрировать св