загрузка...
Перескочить к меню

Приключения в Красном море. Книга 2 (fb2)

файл не оценён - Приключения в Красном море. Книга 2 (пер. Наталья В. Панина, ...) (а.с. Приключения в Красном море-2) 1944K, 429с. (скачать fb2) - Анри де Монфрейд

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Анри де Монфрейд ПРИКЛЮЧЕНИЯ В КРАСНОМ МОРЕ Книга 2 Человек, который вышел из моря Контрабандный рейс

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ВЫШЕЛ ИЗ МОРЯ

Часть первая

I

Поскольку четыре плавания, которые я совершил в Красном море, доставляя для Ставро половину партии гашиша (см. «Злополучный груз. Шаррас» и «Погоня за „Кайпаном“»), захваченного с «Кайпана» на Сейшельских островах, принесли мне прибыль, превзошедшую все ожидания, следовало заняться помещением этого капитала, чтобы защитить его от уже наметившейся девальвации.

В то время правительство делало еще довольно робкие шаги на пути овладения ремеслом вора-карманника, которое в числе прочих достижений составит гордость Четвертой республики.

Я слишком хорошо изучил повадки грозных марионеток, оспаривающих друг у друга симпатии простодушного народа, чтобы сохранять хоть какие-то иллюзии относительно последствий проводимой ими политики так называемого государственного регулирования. Мы еще не дошли до практики изъятия финансовых средств и других проектов планомерного разрушения национальной системы накоплений, но циничная безнравственность некоторых высокопоставленных чиновников, которых я имел неосторожность застать в домашнем платье по ту сторону роскошного фасада, позволяла мне предвидеть грядущий государственный бандитизм и кляп для тех, кому уже жгли пятки.

Чтобы быть откровенным до конца, я должен признать, что мной двигала не только предусмотрительность, но и в общем-то тщеславное стремление выступить в роли капиталиста, и не потому чтобы я кичился деньгами, обладание коими, в моем представлении, является лишь средством достижения свободы, нет, мне просто хотелось посмотреть, как будут выглядеть джибутийские негоцианты, для которых обогащение — основная жизненная цель. Это был мой ответ на их презрительное отношение к моему почти первобытному образу жизни, желание показать им, что он не был вызван необходимостью, но что я избрал его по своей воле, ради собственного удовольствия, предпочтя их салонам с плетеной мебелью, их фортепиано, их аперитивам и канканам палубу своего судна и общество негров. Я хотел доказать, что я достаточно богат, чтобы пренебречь их мнением по поводу моего желания ходить босиком и путешествовать в каютах третьего класса.

Я не собираюсь оправдать эту браваду, которая может поначалу показаться смелым вызовом, тогда как она была всего лишь безрассудством, если отбросить заключенное в ней тщеславие. Я всего-навсего пытаюсь определить причины, которые в данных обстоятельствах вынудили меня поступить вопреки своей натуре, как если бы замысел Провидения заключался в том, чтобы я превратился в творца собственного несчастия.

И действительно, в Джибути, где возникла необходимость в восстановлении одного предприятия, мне представился случай поместить свой капитал.

Электростанция была создана итальянцем по фамилии Репичи, бывшим рабочим, который сумел выдвинуться благодаря своей работоспособности и дерзости, но он всегда метил выше, чем это было ему под силу. Он был скорее творческой личностью, нежели администратором. В электростанции воплотилась его мечта, но ценой кабального залога в пятнадцать процентов.

Поскольку руководство предприятием оставляло желать лучшего, Репичи крутился как мог и вынужден был прибегнуть к новым займам. Однако станция, освободись она от тяжких оков неумелого директора, стала бы весьма прибыльным делом, хорошее управление могло ее спасти.

Жил в то время один казначей, некий Ломбарди, представлявший собой зловещий тип жестокого карьериста, усугубленный крестьянской алчностью, с мстительной и завистливой душой корсиканца.

Как и большинство его соотечественников, он получил свою доходную синекуру благодаря тому, что не гнушался никакими политическими интригами.

На этом благословенном острове депутата избирают лишь для того, чтобы пользоваться его влиянием. Он должен пристроить всех своих избирателей на теплые местечки и выдвинуть их затем на самые высокие должности, а вернее сказать, поставить выше всех, ибо повсюду, где есть корсиканец, не являющийся начальником отдела, допущена несправедливость, требующая исправления.

Этот Ломбарди был человеком лет сорока, широкоплечим, массивным и тяжелым. Благодаря сангвинической комплекции его широкая физиономия была красной, и этот багровый цвет лица как нельзя лучше подходил к тому человеку, за которого он себя выдавал; на вид это был славный парень, жизнерадостный и добродушный, скрывающий под личиной неуклюжего медведя золотое сердце. Как говорится, цельная натура.

Ломбарди усвоил какой-то пошлый тон, когда начинал излагать демократические взгляды, которым был обязан своим доходным местечком. Он провозглашал республиканские принципы равенства, проявляя фамильярное отношение к тем, кого считал простонародьем, и воображал, что льстит этим людям, щеголяя неистребимой вульгарностью, принимавшей характер иронического презрения ко всему, что отличает образованного человека от грубого невежды.

Таким вот образом простодушный народ заставляют забыть о возмутительных привилегиях, которые обеспечивают положение паразита, безнаказанно эксплуатирующего его труд и наживающегося на его нищете.

Левая рука Ломбарди, всегда почему-то скрывавшаяся под перчаткой, казалась неподвижной, и эта особенность делала его облик еще более зловещим. Вспоминались герои полицейского романа, которые обрели популярность благодаря Морису Леблану.

Каждый вечер он собирал у себя дома несколько страстных любителей картежной игры, и они играли до самого рассвета, делая крупные ставки.

Репичи был там своим человеком и проигрывал, как говорили, большие суммы. Ломбарди оказывал ему знаки особого расположения, но исподволь, прикидываясь бескорыстным другом, дающим благоразумные советы, способствовал его разорению. Он страстно мечтал прибрать к рукам электростанцию, чтобы пристроить туда своего сына, двадцатишестилетнего бездельника, временно получившего стараниями отца должность в местной администрации.

Но Репичи, наделенный тонким чутьем, разгадал намерения престарелого корсиканца, когда тот предложил ему себя в качестве кредитора, посоветовав отказаться от услуг заимодавцев.

Конечно, они его обирали, но, будучи неспособными взять предприятие полностью на свой счет и опасаясь потерять возможность столь выгодно помещать капитал, они проявляли уступчивость и соглашались с отсрочками платежей. Кредиторы были заинтересованы в том, чтобы «топить» Репичи.

Самым крупным среди них был негус Тафари (будущий Хайле Селассье), которому Репичи задолжал триста тысяч франков; эта сумма была им получена для создания новых предприятий в Дыре-Дауа: цилиндрической мельницы и еще одной электростанции. Августейший кредитор также с вожделением поглядывал на электростанцию в Джибути, но не торопил события, а ждал своего часа, когда можно будет поставить должника на грань краха, неожиданно потребовав возмещения долга.

Угрожавшая ему опасность заставила Репичи искать другого ростовщика, чтобы избавиться от дамоклова меча. Тогда-то Ломбарди любезно предложил ему свои услуги, но подозрительный итальянец, почуяв недоброе, решил обратиться ко мне.

Он запросил у меня пятьсот тысяч франков с залоговой гарантией на завод в Джибути. Функции посредника исполнял Мэрилл; он испытывал большую гордость от того, что может всем показать, что его «друг Монфрейд», к которому до сих пор все относились как к полунищему искателю приключений, вдруг оказался могущественным капиталистом.

Поскольку мой образ жизни нисколько не изменился с тех времен, когда я торговал ружьями на аравийском побережье, жители Джибути недоумевали: как мог этот человек, который путешествовал в третьем классе, жил в Обоке почти как туземец, этот чудак, отправлявшийся неизвестно куда на своем паруснике, одолжить Репичи пятьсот тысяч франков? Это наводило на мысль о состоянии гораздо более внушительном, и вскоре возникла легенда о сокровищах Монте-Кристо. Простодушные люди, естественно, строили самые фантастические догадки о происхождении богатств, словно я был для них воплощением Арсена Люпена.

Как-то на молу меня повстречал Ломбарди (как он сказал, случайно), когда я только что приплыл из Обока. Он осыпал меня комплиментами и стал настойчиво приглашать к себе. При этом он говорил так таинственно, что, заинтригованный, я, невзирая на инстинктивную неприязнь, отправился к нему.

Как только мы остались одни, Ломбарди взял в разговоре со мной покровительственный тон: по его словам, он хочет открыть мне глаза на Репичи, человека опасного в силу своего коварства и двоедушия. Обладая богатым опытом работы в сфере финансов (ведь как-никак он казначей), Ломбарди разгадал его подлые интриги и понял, что мне не по плечу вступать в схватку с этим хитроумным калабрийцем. Предоставление ему пятисот тысяч франков, заявил он, лишь начало, первый зубчик в системе шестеренок, жертвой которой я скоро стану. Потом мне придется одолжить еще одну сумму, чтобы спасти свой кредит, и это будет продолжаться и дальше, вплоть до полного истощения моих средств. Что касается залоговой гарантии, то она не более чем фикция, поскольку правительство обладает преимущественным правом на получение концессии обратно в том случае, если концессионер не выполняет подрядных условий. И Ломбарди подытожил:

— Лично я, мой дорогой друг (он принадлежал к той категории людей, которые всегда начинают свою речь словами «лично я»), имею опыт в делах, более того, у меня в руках губернатор, и он сделает все так, как я пожелаю… Вы деятельны, умны, я уверен в вашей порядочности, но вы ничего не понимаете в финансовых вопросах. Почему бы нам не объединиться? Каждый из нас мог бы вложить в дело половину своего капитала… А?

— Но тогда в чем будет заключаться наше сотрудничество? Вы всего лишь просите меня уступить вам половину помещения капитала.

Ломбарди улыбается, а улыбка подобных людей непременно вызывает тревогу: в ней есть что-то зловещее.

— Не стройте из себя простака, нам лучше играть в открытую игру. С таким человеком, как вы, вряд ли уместно усложнять реальность так называемыми угрызениями совести и сентиментами. Вы человек дела, который не дрогнет, а если понадобится, то употребит все средства, необходимые для достижения цели. А цель — завладеть предприятием Репичи.

— Позвольте! Но кто вам сказал, что я горю желанием завладеть фирмой Репичи? Меня интересует только помещение капитала.

— Нет, вы разоритесь, если предприятием по-прежнему будет руководить Репичи. В данном случае принудить его отойти от дел означает оказать ему услугу. К тому же у меня есть сын, способный руководить вместо него, слушая мои советы, и таким образом ваши деньги будут в полнейшей безопасности.

— Не сомневаюсь в этом, уважаемый господин Ломбарди, но Репичи отнюдь не расположен к тому, чтобы бросить то, что он создавал чуть ли не всю свою жизнь.

— Разумеется! Поэтому речь идет о том, чтобы дать ему полезный совет. Я же сказал «принудить его». Сегодня долг Репичи составляет почти миллион, поэтому достаточно какому-нибудь крупному кредитору потребовать от него немедленной уплаты, чтобы его примеру последовали все остальные ростовщики, что сразу же поставит Репичи на грань разорения. А при залоговой стоимости в пять тысяч франков, если за дело взяться так, как я это себе мыслю, иначе говоря, добившись скорой выплаты, сделать это несложно, если на словах пообещать возобновить кредиты, — предприятие окажется у нас в руках.

— Короче говоря, вы просите меня стать пособником в разорении Репичи?

— Да ведь он и так уже разорился. Не хочется ли и вам оказаться в том же положении?

— Что ж, мне не привыкать. Как бы то ни было, я предпочитаю подвергать себя опасности разорения, чем идти на такую сделку.

— Ах, ах! Понимаю, мой дорогой друг, понимаю! Мои поздравления! Вы, стало быть, хотите провернуть это дельце в одиночку. Но послушайтесь моего совета: не пытайтесь браться за игру, которая вам не по силам…

— Я не играю ни в какие игры, сударь. Я намерен оказать поддержку Репичи и спасти его от акул, резвящихся у него в кильватере. Благодарю вас за то, что вы приняли меня за рыбу-лоцмана, и спасибо за оказанное мне доверие. Я знаю, что с авантюристом и контрабандистом моей породы не стесняются, тут можно сбросить маску, что вы и сделали, и плюнуть на щепетильность.

— Дерзости вам, кажется, не занимать.

— Нет, мсье, лучше скажите — наглости, ибо люди, подобные вам, не заслуживают иного отношения.

— Да, я думал, что вы умнее, мой мальчик. Я здорово обманулся, и не только в этом смысле, но и во многих других, и если маска упала, то именно с вашего лица; я знаю теперь, чего вы стоите со всей вашей щепетильностью. Я часто вставал на вашу защиту, когда речь заходила о ваших печальных подвигах, и до сих пор не позволял администрации, которая, впрочем, не спускает с вас глаз, обращаться с вами так, как вы того заслуживаете. Тем хуже для вас! Ступайте на виселицу…

Затем, когда я уже выходил из двери, он с ухмылкой, в которой я почувствовал страшную угрозу для себя, добавил:

— …и это, быть может, не пустые слова.

Второпях спускаясь по деревянной лестнице казначейства, я услышал, как он разразился хохотом, извергая корсиканские угрозы.

Когда я рассказал Мэриллу о результатах нашей встречи, он не стал скрывать своих опасений: с Ломбарди надо быть настороже, ибо он имеет влияние на губернатора Шапон-Бессака, которому беззаветно предан… Мстительная и горячая натура превращает Ломбарди в опасного соперника. Он обладает тайным могуществом, и я рискую набить себе шишки и т. д.

Вот так жулики, защищенные собственной низостью, которая страшит слабохарактерных людей, опасающихся потерять свой уютный покой, прокладывают себе дорогу в высокие правительственные сферы. «Только никаких историй», — говорят в Министерстве иностранных дел, в посольствах и консульствах, и, сообразуясь с этим принципом, Франция скоро перестанет быть… Францией.

Однако шло время, но ничто не подтверждало опасений, высказанных Мэриллом. Ломбарди, кажется, позабыл о моей выходке. Партии в бридж продолжались, и Репичи, хотя он и был уведомлен о намерениях своего «друга», не пропускал ни одного вечера. Он только пожал плечами, после того как я рассказал ему о предложении, сделанном мне казначеем-ростовщиком.

— Я давно знаю обо всем этом, — сказал Репичи, — Ломбарди жулик, но вы допустили ошибку, предприняв атаку в лоб. С такими людьми надо соблюдать осторожность, на надувательство надо отвечать надувательством и еще раз надувательством. Я презираю его, я знаю, что он способен на все, даже на убийство, разумеется, если при этом его персона останется в тени, но я остерегаюсь выдавать ему свои мысли… Такой, каков он есть, со всей его хитростью, понимаете… он может быть полезен…

Репичи был истинным итальянцем.

II

В повести «Шаррас» я рассказал о том, как мне удалось запутать следы и чудом уберечь шесть тонн гашиша сперва от нацелившихся на него с вожделением сеидов негуса, а затем и от добродетельной бдительности, проявляемой британским правительством, безжалостным по отношению к частным лицам, занимающимся торговлей наркотиками, на которую оно обладает монополией в Индии и других странах. После жестокой неудачи в Антверпене я был уверен в том, что англичане будут помалкивать, опасаясь попасть в смешное положение. Поэтому я мог преспокойно уложить драгоценный продукт в тайники, то есть в жестяные бидоны емкостью двадцать литров, где помещалось как раз по двадцать пакетов зелья весом в одну оку[1] каждый (примерно 1250 граммов). Каждый бидон, тщательно запаянный, весил, таким образом, более двадцати килограммов и, следовательно, мог отправиться на дно в том случае, если бы какая-то внезапная угроза вынудила меня сбросить груз за борт. Эта операция, осуществляемая преимущественно на малых глубинах, позволяет без особого труда выловить «вещественные доказательства» после устранения опасности.

Итак, у меня в запасе был надежно припрятанный под моим домом в Обоке склад гашиша, который надлежало перевезти за несколько плаваний с достаточно большими интервалами между ними.

В самом деле, я должен был дождаться, когда мой египетский клиент успешно завершит требующую деликатности контрабандную экспедицию через горный Египет, прежде чем начинать новые поставки. Таким образом, у меня была уверенность в том, что я опять увижу ясные пустынные просторы Красного моря, по которому буду плыть, имея перед собой цель, оправдывающую риск и окупающую все перипетии схватки со стихией и людьми.

Плавание без определенной цели, невинная морская прогулка — это все не для меня. Я не могу относиться к морю шутя, я чувствую себя нелепым в роли человека, плавающего ради своего удовольствия.

Великие мореплаватели, настоящие моряки, которые покоряли мир, сами того не зная, любили море. Они находили удовольствие в том, что проклинали его, и думали, что завидуют богатым судовладельцам, всегда остающимся на берегу, в то время как море было смыслом их существования. Они безотчетно поклонялись ему как всемогущему божеству, как грозному хранителю тайн еще неизведанных земель.

Море, полагали они, было для них средством, и они смело шли навстречу опасностям, плывя вслепую, терпели лишения, боролись со штормами, чтобы проникнуть в загадку морских далей и открыть новые континенты. У них была цель, ради которой они готовы были пожертвовать своей жизнью в этом враждебном или дружественном, но всегда властном и великолепном море, ибо оно заключало в себе их мечты и их химеры.

Конечно, цель моя была не столь грандиозна, но она вполне оправдывала риск приключений и позволяла опять испытать в этом чересчур древнем мире радость, которую дает человеку чувство освобождения от рабской зависимости, чувство, возникающее среди пустынных морских просторов, где обнажаются кораллы.

Эти открывшиеся великолепные перспективы очень скоро, возможно, даже слишком скоро, заставили меня забыть зловещий облик Ломбарди. Он смешался с другими лицами и исчез в клоаке, заполненной отвратительными для меня существами.

Птица, парящая в небе, не знает, что скрывается там внизу, в трясине болота. Впрочем, это опасная иллюзия, присущая тем, кто высоко возносится в мечтах, упуская из виду уродства земной жизни и забывая о том, что враждебная толпа следит за их полетом и терпеливо ждет, когда они упадут вниз и разобьются…

Наконец пришло письмо от Ставро, в котором мне назначалось свидание в том месте залива, где мы уже как-то встречались. С учетом северо-северо-западных ветров, дующих с мая по сентябрь вдоль оси Красного моря, следовало рассчитывать самое меньшее на пятнадцать дней сложного плавания под парусом и с мотором вблизи берегов Аравии. Предстояло пройти сто миль против ветра, лавируя среди рифов, с целью избежать катящихся вплотную друг за другом высоких волн в открытом море и прежде всего течений, направленных к югу.

Известно, что под воздействием сезонных ветров уровень Красного моря понижается летом более чем на восемьдесят сантиметров. Ежегодное изменение уровня воды соответствует северному или южному течениям, в зависимости от того, прибывает или убывает вода. Обычный парусник, как бы хорошо он ни шел бейдевинд, не может плыть против ветра в открытом море. Он должен держаться аравийского побережья, где по утрам дуют благоприятные береговые ветры, то есть направленные либо в ту, либо в другую сторону, и где банки рифов защищают судно от сильных течений. Но при этом моряки вынуждены плыть в светлое время суток, чтобы видеть подводные камни, поэтому приходится каждый вечер вставать на стоянку. Вспомогательный мотор в определенной степени избавлял меня от медленного прибрежного плавания, но характер груза вынуждал избрать именно этот опасный маршрут, позволяющий, однако, не опасаться каких-либо неприятных встреч.

Когда до назначенной даты оставалось три недели, я отправился на восток в Джибути, чтобы запастись мазутом, питьевой водой и наполнить свой камбуз продовольствием на два месяца, так как за время плавания мы не зайдем ни в один порт. Я смогу делать остановки только на пустынных островах и в некоторых ненаселенных районах побережья.

Разумеется, в свое непродолжительное пребывание в городе я жил на судне, несмотря на неудобство, возникавшее каждую ночь, когда моя каюта наклонялась под углом сорок пять градусов в часы отлива, так как я посадил корабль на песчаной отмели Булаос, чтобы очистить подводную часть корпуса.

Моя команда из десяти человек осталась неизменной, и все матросы принимали ранее участие в упаковке «шарраса», ставшего теперь настоящим гашишем. Бывший мой боцман Али Омар, наполовину сомалиец, наполовину араб, чьи мужество и решительность я имел возможность оценить не один раз, год назад расстался со мной, променяв полную приключений жизнь на тихую службу в таможне. Зная его характер, я посоветовал ему принять предложение от господина Югоннье, когда Али Омар пришел рассказать мне о нем. Администрация воображала, что получила теперь прекрасную возможность осуществлять за мной слежку, так как в число ее сотрудников вошел человек, который плавал вместе со мной в Индию, на Сейшельские острова, принимал участие в преследовании пиратского судна «Кайпан» и во многих других загадочных для нее путешествиях по Красному морю. Конечно, Али Омара допросили, и благодаря его воображению арабского сказочника родились истории, достойные «Шахерезады». В каждое из моих кратковременных посещений Джибути он тайно навещал меня и ставил в известность о замышляемых администрацией бредовых планах.

Однако я был слегка встревожен хвастливыми побасенками, которыми он угощал «шефа»: Али не только приукрашивал рассказы о сражениях в открытом море, когда я брал на абордаж огромные корабли с богатым грузом, но и смаковал описания моих сокровищ, якобы спрятанных на одном из далеких островов Красного моря, благодаря коварным течениям недоступным для тех, кто не посвящен в тайну некоего прохода, к тому же мной заминированного!.. Там, под дюнами, таились горы золота — в турецких фунтах, добавлял он. Еще немного, и он присочинил бы дракона, извергающего из пасти языки пламени.

Не знаю, верили ли эти господа восточным сказкам Али Омара, но слушали они его охотно в надежде приобрести однажды с их помощью оружие против меня. Эти легенды способствовали созданию образа человека вне закона, которого им хотелось бы предъявить общественному мнению в тот день, когда я наконец попаду в какую-нибудь ловушку. Таким образом, эти наивные сказки были пропущены через сознание европейцев, гораздо менее поэтическое и, следовательно, менее терпимое. Сказочный остров превратился в египетский банк, где я хранил тысячи фунтов. Я стал членом международной шайки, может быть, даже ее таинственным шефом, Фантомасом, меняющим свое обличье, и т. д. и т. п.

Восточную легенду заменил полицейский роман. В конечном счете подобные нелепицы были мне безразличны. Чрезмерное неправдоподобие делало эти истории губительными скорее для их авторов, нежели для меня.

В то время я еще заблуждался относительно того, до каких пределов может доходить людская подлость, когда речь идет об утолении безрассудной ненависти, в которой человек проявляет себя как жестокое, безжалостное и тупое животное, чей инстинкт овладевает вдруг умами толпы и вызывает вспышки варварства у так называемых цивилизованных народов. Но не будем забегать вперед: продолжение этого рассказа покажет, какие монстры таятся рядом с нами под благочинной и добродетельной наружностью и каких преступников можно порой обнаружить под судейской мантией.

Но я увлекся и даже получил какое-то изысканное удовольствие от того, что позволил догадаться о большем, нежели могли представить люди с очень богатым воображением…

III

Однажды ночью, когда я наблюдал за очисткой подводной части судна, меня навестил Али Омар и сказал, что мое предстоящее плавание вызвало живейший интерес у властей и что некоему Жозефу Эйбу поручено за мной шпионить. Этот негр, в прошлом раб, с примесью сомалийской крови, пользовался покровительством Ломбарди, который втайне использовал его для слежки то тут, то там. Он обратился к Али Омару с просьбой раскрыть ему цель моего путешествия, намекнув, что его информация будет хорошо оплачена. Жозеф Эйбу был христианином и обнаруживал лицемерие, достойное Тартюфа. Более того, получив в миссии начальное образование, что позволило ему занять довольно высокую должность в конторе, он важничал и пренебрежительно относился ко всем, у кого была черная или хотя бы смуглая кожа. Араб, каковым являлся Али Омар, не мог мириться с презрением раба, особенно когда тот стал назареянином (то есть христианином). Я посоветовал своему бывшему матросу прикинуться, что он согласен взять на себя роль осведомителя, и подсказал ему, какие сведения можно было предоставить Жозефу, а лучше сказать, во что следовало бы заставить его поверить.

После ухода Али Омара Абди — он, разумеется, присутствовал при нашем разговоре — напомнил мне, что Жозеф Эйбу — это, скорее всего, тот самый заключенный, которому я помог когда-то бежать из тюрьмы Асэба (одна дана-килька пришла тогда вечером к тому месту, где стояло на двух якорях мое судно, и попросила пилочку для ногтей).

Несомненно, речь шла также о типе, который явился на борт моего корабля в Суэце, сказав, что он находится там проездом («Шаррас»).

Все мои люди подошли поближе, и каждый из них выразил свое презрение к этому предателю. Мола добавил, что как-то видел его в обществе одной молодой француженки, о которой ходили странные слухи, и, хотя я не просил его об этом, он передал мне все, о чем говорилось в кофейнях. Торопясь закончить работы по очистке корпуса до прилива, я слушал его рассеянно: Жозеф Эйбу меня не волновал, однако его общение с Ломбарди должно было бы меня насторожить. Хотя я чувствовал себя лучше на открытом воздухе на палубе «Альтаира», сидя под тентом полуголый, мне пришлось принять приглашение от моего друга Мэрилла и выдержать несколько аперитивов, за которыми обсуждаются происшествия местного значения. Так, я выслушал захватывающую и таинственную историю об одной девушке, недавно сошедшей с роскошного пакетбота, приплывшего из Франции. Она находилась в госпитале, кажется, на обследовании, так как, несмотря на ее протесты, ее считали сумасшедшей, по крайней мере таково было мнение агента Управления почтово-пассажирских перевозок Африки. Пассажирка, которая плыла в каюте «люкс», а потом сошла на берег и уединилась в отдаленном месте, недоступном для любопытных взглядов, давала повод для самых невероятных предположений.

Точно известно было только то, что таинственная пассажирка должна вернуться во Францию следующим пароходом. Говорили, что девушка сказочно богата; видевшие ее утверждали, что она не очень хороша собой, но что выражение смиренной печали на ее лице способно взволновать. Очевидно, речь шла о белой женщине, о которой мне рассказал Мола.

IV

Признаюсь, эта странная история не возбудила у меня интереса, я, конечно, забыл бы о ней, выйдя в море, и морской ветер унес бы все воспоминания о суше с ее канканами и досужей болтовней, так никогда и не узнав о готовившейся ужасной драме. Но накануне моего отплытия из Сайгона возвратился «Нептун», и я отправился на этот пароход, чтобы запастись продуктами, раздобыть которые в Джибути было невозможно. Там я случайно встретил метрдотеля, с которым не раз путешествовал. Мне всегда нравилось общаться с персоналом пассажирского парохода, это позволяло увидеть оборотную сторону жизни так называемой элиты, которая нежится в комфортабельных каютах. Сколько невероятных историй довелось мне услышать, и карьеристы или нахлебники, путешествующие за счет налогоплательщика в роскоши, сводящей их с ума и действующей опьяняюще, внушают мне теперь безграничную жалость.

Но я отвлекся и поэтому возвращаюсь к своему метрдотелю, в подробностях изложившему мне часть таинственной истории молодой девушки, собиравшейся, по его словам, занять забронированную для нее каюту на «Нептуне». Мне тут же вспомнилась обитательница госпиталя, которая несколькими днями раньше сошла с «Воклюза». Коллега моего друга, тоже метрдотель, но служивший на «Воклюзе», рассказал ему, будучи проездом в Адене, о странном приключении, случившемся с девушкой. Я привожу историю целиком, добавляя то, что мне удалось узнать из других источников.

В результате несчастной любви или по каким-то другим причинам Агата Вольф — назовем ее так — отбыла на комфортабельном пароходе Управления почтово-пассажирских перевозок Африки «Нептун» в туристическое плавание.

Ее отец, богатейший промышленник Севера, жил исключительно заботами о своем единственном ребенке, чье здоровье, увы, всегда было хрупким. Хотя девушка могла составить выгодную партию (ее приданое, по слухам, составляло более двух миллионов), в двадцать один год она все еще не была замужем. Своенравная и властная, Агата не терпела никаких препятствий на пути осуществления прихотей своего романтического, а чаще всего болезненного воображения. Вероятно, мечта о каком-то сказочном прекрасном принце, явившемся ей однажды в бессонную ночь, заставляла девушку отвергать вполне достойных претендентов на ее руку и сердце, пока наконец она не повстречала в казино Монте-Карло своего избранника в образе русского танцора.

Само собой разумеется, он был по меньшей мере великим князем, изгнанным из своего дворца революцией. Несчастный отец, уведомленный вскоре полицией о подлинном лице этого авантюриста, сумел добиться его выдворения за пределы княжества, но тот похитил его дочь. На следующий день ее разыскали в отеле «Мажестик» в Ментоне: великий князь бросил Агату и пересек границу вместе с ее драгоценностями и деньгами, которые прихватил для того, чтобы финансировать это галантное приключение. В записке он в патетических выражениях объяснял свой жест отчаяния и всю ответственность возлагал, понятно, на отца девушки.

Незадачливый великий князь писал, что поднявшийся вокруг его имени скандал привлек к нему внимание Москвы, поэтому князю ничего не оставалось делать, как бежать, и что отныне за ним будет устроена охота, но он, не колеблясь, пожертвовал своей любовью во имя спасения той, неизгладимое воспоминание о которой он уносил в своем сердце. Уносил он, правда, еще и драгоценности, но исключительно в интересах своей возлюбленной, дабы мысль о том, что именно благодаря ее средствам он осуществил этот побег, служила ей утешением…

Была ли это единственная причина, побудившая отца Вольфа отправить свою дочь в путешествие? Мы никогда не узнаем об этом.

Когда Агата поднялась на борт «Нептуна», казалось, что девушка спокойна, даже радуется предстоящему плаванию, так как в ее возрасте отъезд вовсе не означает «немного умереть», как говорится в песне, напротив, это значит почувствовать себя заново родившейся в новом пространстве и вновь пережить, вглядываясь в манящие дали, удивление ребенка, который открывает для себя мир, существующий вокруг его родного дома.

На пароходе было две каюты «люкс», обставленных с особым шиком, обычно их отводили для губернаторов колоний, правителей, совершающих официальные поездки, или для инспекторов компании, причем все они путешествовали за государственный счет.

Впервые в одном из этих прекрасных апартаментов появилась жилица, платившая наличными — мадемуазель Агата Вольф. Поэтому к ней отнеслись с почтением, обусловленным внушительным состоянием пассажирки. Капитан представил ей господина де ла Уссардьера, генерального агента компании, совершавшего инспекционную поездку и занявшего как раз вторую каюту «люкс».

Этот тридцатипятилетний щеголь, знаменитый папенькин сынок, владелец блестящей и богатой синекуры, словом, человек ничтожный, прохлаждался на самых роскошных пароходах. В свободное от исполнения почетных обязанностей время он мог предаваться далеко заходившему флирту со светскими дамами, в других обстоятельствах недоступными.

Каждый знает, что во время плавания моральные принципы растворяются в безбрежных просторах открытого моря и особенно в изнуряющей духоте тропических морей. Пассажиры живут в очаровательной тесноте, вскоре принимающей интимный и раскованный характер, ибо обретают успокоительную уверенность в том, что никогда не увидятся друг с другом, после того как сойдут на берег. Самые неприступные добродетели начинают лопаться, как гороховые стручки под солнцем, обнаруживая совершенно неожиданное бесстыдство.

Победы давались господину де ла Уссардьеру тем более легко, что он был хозяином на корабле; он приказывал даже капитану, который готов был разбиться в лепешку, лишь бы угодить господину генеральному агенту.

С первого же дня молодая обитательница «люкса» привлекла к себе его внимание, и сдержанность девушки, проявленная ею после того, как они познакомились, окончательно определила выбор объекта для ухаживаний. Когда Агата отказалась сесть за стол, занимаемый им и капитаном, у де ла Уссардьера был такой озадаченный вид, что она расхохоталась.

— Я весьма польщена вашим любезным приглашением, мсье, но мне больше нравится заморить червячка у себя в каюте в непринужденной обстановке; я ненавижу быть у всех на виду… Интересно, на кого бы я стала похожа, я, скромная воспитанница на каникулах, сидя между адмиралом и министром?..

— О, мадемуазель! Я всего лишь обычный капитан дальнего плавания.

— Но, как я понимаю, все относительно; здесь вы первое лицо, сразу после Бога, а господин генеральный агент — особа и того более значительная… так как, по сути, на пароходе вы представляете Бога, — добавила она, обращаясь к расплывшемуся в улыбке господину де ла Уссардьеру.

— Что-то вроде римского папы, не так ли, мадемуазель?

— Стало быть, вы непогрешимы?

— Э! э! Кто знает? Все зависит от характера вопроса…

— Успокойтесь, я не задаю вам никаких вопросов… До свидания, господа, мне уже подает знак метрдотель. Приятного аппетита и не сердитесь на меня.

Господин де ла Уссардьер, несомненно задетый достаточно насмешливым тоном девушки, сделал вид, что его ничуть не смутило такое начало, однако его самолюбию был брошен вызов.

С тех пор все его мысли были заняты одной мадемуазель Вольф, чье непринужденное поведение позволяло ему питать самые радужные надежды. Однако она по-прежнему сохраняла неприступность, иногда сильно его конфузила, когда вдруг упархивала прочь, бросив какую-нибудь колкость: а он-то уж подумал, что она вот-вот упадет в его объятия.

Никогда ни одна женщина не позволяла себе с ним такого развязного обращения, и обычное желание слегка развлечься, по мере того как продолжалась ее игра, все более забирало его, перерастая в подлинную страсть. Влюбился ли он? Полноте, что за шутки! Неужели он, донжуан «Нептуна» и других плавучих дворцов, позволит этой нахалке, скорее кокетливой, чем соблазнительной, вертеть собой, как ей вздумается? О боги! Довольно пошлостей, всех этих состязаний в остроумии и прочих прелюдий. Гусарская атака — вот что нужно этой порочной девчонке, чересчур поднаторевшей в искусстве отказывать, чтобы втайне не желать быть взятой силой.

На остановке в Порт-Саиде Агата сошла на берег одна и отправилась на почту за письмами до востребования. Отсутствовала она недолго, на судно вернулась сильно побледневшая и сразу уединилась в своей каюте.

Вопреки всем ожиданиям девушка получила письмо от танцора, которому несколько раз безуспешно писала. В конце концов Агата дала ему этот адрес. В витиеватом и возвышенном стиле он умолял простить ему бегство и согласиться встретиться с ним; его жизнь принадлежит Агате, он готов последовать за ней хоть на край света и т. д.

Если бы она прислушивалась лишь к своему сердцу, то не вернулась бы на «Нептун», а следующим пароходом поплыла бы во Францию, но голос разума подсказывал ей, что после такого необдуманного поступка отец лишит ее средств к существованию, ибо, несмотря на весь оптимизм своей любви, она прекрасно понимала, что ее возлюбленный «из бывших» не выдержит испытания нищетой. Поэтому надо было найти убедительный предлог, например ухудшение здоровья, который не позволял бы усмотреть в этом внезапном возвращении даже малейший намек на каприз. У нее будет четыре дня на размышления, пока пароход не достигнет Джибути.

«Нептун» не спеша скользил по каналу, окруженный покоем прозрачной ночи, и большая утренняя звезда поднималась над безмолвием пустыни. Джаз в салоне умолк, и последние запоздалые парочки разошлись одна за другой. Прогулочная палуба была пуста. Вдруг крики женщины и чьи-то глухие проклятья разбудили старшего юнгу, ночного вахтенного, прикорнувшего в коридоре среди бесконечных пар обуви. Громко хлопнула дверь, и силуэт господина де ла Уссардьера, весьма легко одетого, прошмыгнул в каюту напротив. В тот момент, когда вахтенный, которому подобные ночные происшествия были не в диковинку, прибыл на место, дверь каюты «люкс», расположенной по правому борту, раскрылась и показалась мадемуазель Вольф в накинутом наспех пеньюаре, со сверкающим взглядом, грозная и ужасная. Вахтенный в страхе попятился назад.

— Вы ведь видели, правда? Вы свидетель… Идите и приведите сюда комиссара.

— Но, мадам, успокойтесь! Этот человек не был злоумышленником, я разглядел господина генерального агента, он просто хотел пошутить…

— Ваше мнение меня не интересует, я хочу видеть комиссара, вы понимаете?

— Он спит, мадам, и потом в такой час…

— Довольно говорить! Отправляйтесь поскорее за ним, а не то я сама разбужу капитана.

Уже стали открываться двери в другие каюты, но Агату, находившуюся во власти крайнего возбуждения, похоже, не пугал скандал; можно было подумать, что она его нарочно провоцирует.

О том, что произошло, догадаться нетрудно: господин де ла Уссардьер, не сомневаясь в успехе внезапной атаки, вошел в каюту к мадемуазель Вольф, воспользовавшись своей отмычкой. Он рассчитывал застать ее врасплох спящей и сомкнуть ей уста поцелуем, впрочем, он был уверен, что она не посмеет закричать, оказавшись в каюте наедине с господином в легком одеянии. В самом деле, найти благопристойное объяснение для столь интимной ситуации в ночное время было затруднительно.

Но, увы, Агата не спала. Она лежала совершенно голая на своей постели и думала о том, чем можно было бы обосновать свое возвращение домой, когда дверь беззвучно открылась. Провидение посылало ей превосходный предлог — скандал, который вынудит ее сойти с корабля на первой же остановке. Все произошло в какие-то доли секунды: крик, короткая возня, и донжуан, так хорошо подготовившийся к атаке, кубарем вылетел вон в истерзанной пижаме.

На другой день у капитана был созван «военный совет» с участием комиссара, доктора и генерального агента. Поскольку виновник происшествия был важной персоной, ни о каких санкциях не могло быть и речи, и потом не дай Бог, если мадемуазель начнет жаловаться.

Из этого раздуют целое дело! Доктор, повидавший на своем веку и не такое, посоветовал списать все на счет помешательства. Вахтенный готов был засвидетельствовать странное поведение пассажирки в тот момент, когда она вдруг вышла из своей каюты, меж тем как господин де ла Уссардьер возвращался из ванной комнаты, расположенной по соседству.

Стараниями капитана телеграмма, посланная Агатой отцу, была изменена таким образом, чтобы придать ей несвязный характер, соответствующий болезненному состоянию девушки, что и требовалось доказать. Со своей стороны, она охотно им подыграла, так как ей показалось, что роль больной — наилучший предлог для возвращения во Францию. Таким образом, уговорить ее провести некоторое время в госпитале Джибути и дождаться прибытия парохода, следующего в Марсель, было несложно. Что касается господина де ла Уссардьера, то он счел благоразумным прервать путешествие и проследить за своей жертвой, оставаясь, разумеется, в тени, чтобы уберечь себя от возможных последствий неудачного ночного визита. Он, конечно, не догадывался о причинах личного характера, на самом деле заставивших мадемуазель Вольф принять решение о возвращении домой. Он считал, что виноват в этом только он один, и жил в тоскливом ожидании неприятностей.

V

Во время ее пребывания в Джибути мадемуазель Вольф нельзя было постоянно держать взаперти в госпитале. Поэтому господин де ла Уссардьер попросил местного агента обеспечить постоянное сопровождение девушки, когда ей захочется выйти в город. Обычный бой не мог дать достаточных гарантий, выступая в роли охранника, а если надо, то и осведомителя. Посоветовались с Ломбарди, и тот сразу же предложил воспользоваться услугами своего шпиона, негра Жозефа Эйбу. Это пришлось как нельзя кстати, ибо создавало прикрытие для слежки, объектом которой был я. Сопровождая девушку в лавочки и к торговцам всякими диковинками, он мог болтать с людьми, собирая попутно бесценные сведения о предмете и цели подготавливаемого мной путешествия. Впрочем, все это было секретом полишинеля, и хитрюга Али Омар не преминул поведать Эйбу, разумеется, под большим секретом, одну из тех фантастических сказок, которые так будоражили воображение представителей властей.

К несчастью, в этой сказке упоминалась мимоходом моя тайная остановка в Суэце. Когда Али Омар сообщил мне о новой мистификации, я высказал ему свое неудовольствие, но он возразил на это, что джибутийскую таможню таможня Суэца интересует лишь как повод для шуток на тему о том, как она дает себя облапошить.

Он говорил правду, однако забывали при этом о Ломбарди, да и я тоже, надо признаться, о нем не думал. Этот зловещий тип вскоре понял, каким образом можно взять надо мной реванш: в самом деле, достаточно было своевременно предупредить египетскую таможню, чтобы она подняла по тревоге патрульные катера, и я оказался бы в мышеловке, войдя в Суэцкий залив.

Провидение словно нарочно посылало ему «Воклюз», на котором должна была уплыть мадемуазель Вольф. Пароход доберется до Суэца самое большее через пять суток, тогда как моему паруснику понадобится в лучшем случае двенадцать — пятнадцать дней. Пробравшись на судно тайком либо нанявшись кочегаром, Жозеф Эйбу мог успеть известить египетские власти о моих планах.

Подумав, Ломбарди решил посадить его на пароход нелегально, чтобы, во-первых, не привлекать внимания к этой поездке, ни чем не оправданной, и, во-вторых, позволить ему сойти на берег инкогнито, поскольку кочегарам-туземцам могли отказать в увольнении. И тогда вся операция пошла бы насмарку, не явись он в полицию.

Типичная внешность раба, которая делала Эйбу похожим на так называемых барбаринских суданцев, весьма многочисленных в Египте, давала ему возможность смешаться с туземным населением, не вызывая никаких подозрений. Оказавшись на борту парохода среди арабских и суданских кочегаров, при пособничестве серинжа, которого всегда можно было подкупить, он растворился бы в их толпе, став недоступным для контроля.

Если бы до меня дошел слух об этом заговоре, я бы отложил отплытие, ибо сразу же после того, как по тревоге в море вышли бы патрульные катера, Суэцкий залив и северная часть Красного моря стали бы объектом пристального наблюдения и лодки Ставро, посланные мне навстречу, наверняка были бы задержаны. Экипажи, попав в руки к египетским полицейским, умеющим развязать языки средствами, мало чем отличающимися от методов допроса с пристрастием, сознались бы в том, что они ждали партию гашиша. И «Альтаир» был бы арестован, даже если бы в момент досмотра компрометирующего груза на его борту не оказалось.

VI

Я спешно завершил последние приготовления, торопясь выйти в открытое море и освободиться от обязательств, которые, несмотря на все мое пренебрежение к общественному мнению, вынужден был брать на себя в городе из уважения к немногим своим друзьям.

Я и не догадывался о том, что эта поспешность привела бы меня к гибели, если бы обстоятельства не задержали корабль в пути.

Поэтому я с легким сердцем поднял парус за три дня до прибытия «Воклюза», запоздавшего по причине аварии.

Разумеется, мне пришлось сделать остановку в Обоке, чтобы взять партию гашиша. Я прибыл туда уже поздно утром, после того как все слабеющий ветер заставил нас более двух часов лавировать перед входом на рейд.

Чтобы наверстать опоздание, я рассчитывал сняться с якоря на рассвете следующего дня, как только береговой ветер позволит мне обогнуть Рас-Бир.

Я велел постелить мне на террасе из-за жары, особенно тягостной в тот вечер, и быстро уснул, убаюканный вялым ритмом моря, скованного штилем, которое оставляло фосфоресцирующие языки прибоя на пляже у подножия дома.

Около полуночи меня внезапно разбудил знойный хамсин, северо-восточный ветер, неожиданно приносящийся из пустынь яростным ураганом. Я поспешно вернулся в дом, чтобы закрыть все окна и двери, опасаясь, что крышу сорвет сквозняком.

Песок с треском хлестал по деревянным перегородкам второго этажа, в то время как ветер свистел и завывал в щелях. Я сразу же вспомнил об «Альтаире», который оставил на двух легких якорях; но на его борту были четыре матроса: наверняка они бросили еще один большой якорь.

Тем не менее я выбежал на пляж и увидел, что Мола и Кадижета, которые должны были находиться на судне, волокут к воде хури. Они сошли на берег, уповая на хорошую погоду, и ураганный ветер застал их на окраине деревни, в небольшом оазисе, где были их стада и их жены. Отчитывать их было некогда; я впрыгнул вместе с ними в лодку, и нас понес ветер.

«Альтаир», повернувшись к ветру боком, дрейфовал на якорях, приближаясь к рифу.

Два матроса, оставшиеся на борту, попытались бросить большой якорь, но в панике плохо закрепили шток, и он соскользнул, из-за чего якорь лег плашмя на дно и волочился за судном.

Риф был в полукабельтове от «Альтаира», я понял, что судно погибнет. Однако мне удалось подняться на борт, и я попытался предпринять отчаянный маневр, так как времени разогреть мотор у меня не было.

Оба якоря, только и тормозившие дрейф, имели еще по три смычки цепи на борту; я велел закрепить их на корме и освободил от крепления на носу, ударами топора срубив битенг крамбола, чтобы ослабить глухой узел и дать судну встать кормой к ветру. За какие-то мгновения оно подошло совсем близко к рифу, но цепи натянулись, и корабль, вовремя развернувшись на якорях, сел форштевнем на мадрепоровый нарост. Этого препятствия оказалось достаточно для того, чтобы облегчить якоря, которые хорошо углубились в грунт. Теперь можно было выбрать большой якорь и как следует закрепить шток. Каким-то чудом я сумел втащить его в хури, не опрокинув лодку. Когда ее отнесло на полкабельтова по ветру, у меня наконец появилась точка опоры.

Береговой ветер и отсутствие зыби позволили завершить этот опасный маневр, хотя судно рисковало боком наскочить на риф. Пострадал только форштевень, тогда как если бы «Альтаир» остался в прежнем положении, были бы повреждены руль, винт и корабль наверняка получил бы пробоину в подводной части кормы.

Ураган утих под утро, и при содействии рыбаков из Обока, а также пользуясь приливом, мы сняли «Альтаир» с отмели. Вечером, когда наступил отлив и судно село на песок, я обнаружил, что причиненный ему ущерб незначителен, надо было лишь заменить часть форштевня, однако эта работа требовала много времени. Конечно, я метал громы и молнии на невезение и даже задавался вопросом, не является ли эта поломка, из-за которой мое отплытие задерживается на двое суток, неким предостережением свыше.

Сколько раз мне приходилось иметь дело с цепью помех, мешавших претворению моих планов в жизнь. Мы часто проклинаем досадное стечение обстоятельств, из-за которых опаздываем на поезд или на свидание, не задумываясь о том, что могло бы с нами случиться, если бы все шло так, как мы задумали.

Разумеется, я не поддался полнейшему фатализму. Всегда ведь кажется, что знаешь больше, чем известно судьбе, и потому я торопился починить судно. Вечером следующего дня, когда я сидел у себя на террасе, погруженный в раздумья, я увидел направлявшийся в открытое море, весь в огнях, пароход: это был «Воклюз», взявший курс на Суэц. Я просто подумал о том, что он приплывет туда раньше меня, не подозревая, какая жестокая ирония заключена в этом безобидном наблюдении.

Следующей ночью мы наконец покинули рейд Обока. Сидевшая на фонаре ночная птица тяжело взлетела, когда «Альтаир» огибал небольшой огонек у входа на рейд. Она покружилась немного возле нашего грота, а затем исчезла справа по борту. Тогда рулевой, который следил за ней взглядом, читая «Фатиху» закончил молитву со вздохом облегчения, и я уловил одно слово — «таиб» (хорошо).

— Почему ты сказал «таиб»? — спросил я у него.

— Таиб, потому что она исчезла справа от нас. Если бы птица обогнула корабль слева по борту, тогда лучше бы нам остаться в Обоке… Но все уже предопределено на небесах, да свершится воля Аллаха!

И он опять затянул свою песню в такт первым волнам, встретившим судно в открытом море.

По мере приближения к Баб-эль-Мандебскому проливу северо-восточный ветер крепчал, и мне пришлось лавировать под парусом и с включенным мотором, но из-за юго-западного течения мы теряли то, что удавалось приобрести на каждом галсе. Чтобы сберечь запасы мазута, я удалился в укрытие под вулканический конус Рас-Сиана, очень ненадежной якорной стоянки, где корабль подвергается бортовой качке. Но у меня не было выбора, и я еще раз проклял ветер, море и вообще парусное судоходство. Решительно все складывалось так, чтобы задержать меня. Однако вскоре я вынужден был помянуть добрым словом аварию на мадрепоровом рифе: к вечеру поднялся хамсин, и в считанные секунды на море начался шторм. Слушать, как яростно свистит в рангоуте при убранных парусах, и смотреть, как разбиваются волны о базальтовые глыбы, нас защищающие, было гораздо лучше, чем бороться со стихией в этом зловещем проливе.

Кратковременная буря стихла так же внезапно, как и началась, но я знал, что скоро обязательно подуют северо-западные ветры.

В этих широтах море успокаивается столь же быстро, как и приходит в неистовство. Таким образом, надо было воспользоваться затишьем и сняться с якоря, пока не возобновился северо-восточный ветер, который быстро набирает силу на восходе солнца. И я тронулся в путь без парусов, прижимаясь к берегу, который, как мне было известно, не представляет опасностей до самого рифа Синтиан. Это коварное мадрепоровое плато, едва обнажающееся в самые сильные отливы, вдаваясь более чем на милю в открытое море, тянется на протяжении пятнадцати миль вдоль очень низкого берега. К тому же, когда дуют северо-западные ветры, на нем не возникает бурунов, так что ночью ничто не выдает его близкого присутствия, даже относительно спокойное море, так как зыбь отклоняется в сторону и несется параллельно подступам к рифу, под углом свыше 25° к направлению ветра. В прилив несколько скал, обычно выступающих над водой, подобно восставшим из бездны чудовищам, затопляются, поэтому судно с малой осадкой может, лавируя, войти в это узкое море, в то время как моряки будут по-прежнему думать, что находятся вдали от берега. Когда неожиданно наступивший штиль известит их о допущенной ошибке, они попробуют выбраться оттуда наугад, положившись на волю Божью и проплыв между шпилями подводных скал, отметивших подступы к рифу. Но злые духи, из-за которых корабль попал в эту ловушку, неизбежно приведут его на скалу, как бы мореплаватели ни пытались избежать столкновения.

О том же, чтобы дождаться рассвета прямо здесь, нет и речи, так как прилив длится недолго, а сесть на ощетинившееся острыми кораллами дно — значит погубить корабль.

На восходе спереди и слева по борту я заметил южный край рифа, отмеченный каркасом разбившегося судна. Я приблизился к нему и поплыл вдоль границы рифа, сохраняя дистанцию менее одного кабельтова.

Шпили подводных скал постоянно возникали у нас на пути, словно зубы, готовые в любой момент впиться в свою жертву, а то и дело попадавшиеся обломки кораблей говорили о забытых драмах потерпевших крушение моряков.

Мы молча смотрели на скорбную вереницу останков, ибо здесь, в этих коварных водах, они были для нас чем-то вроде грозного предостережения о том, что может наступить и наш черед.

Ветер свежел, но прикрытие рифа, хотя и ненадежное, все еще позволяло судну идти на моторе, сопротивляясь морской стихии.

Наконец я заметил кирпичный конус, отметивший северный край рифа, а точнее, разрыв, позволяющий войти в архипелаг Асэба — лабиринт из фарватеров и лагун, отделяющих друг от друга плоские острова, на которых растут корнепуски и манглии с серебристой листвой. Ветер уже доносил до нас ванильный запах этой странной растительности, но, увы, близок локоть да не укусишь: поскольку к встречному ветру добавилось встречное течение, «Альтаир» замер на месте. Я вынужден был поднять парус и отойти, не меняя галса, к открытому морю, где уже поднялись высокие, но достаточно далеко отстоящие одна от другой, благодаря тому, что течение совпадало с направлением зыби, волны.

Наконец во второй половине дня после безуспешной многочасовой схватки, в ходе которой мы не продвинулись ни на один кабельтов, когда течение и волны ослабли, судно вошло в узкий проход, обеспечивающий доступ к фарватеру Рубаттино и бухте Асэба.

Там на спокойной, почти озерной воде, между островами, поросшими корнепусками, мы спустили паруса, и «Альтаир» развил свои пять узлов против ветра. Но, несмотря на все потуги машины, я не успел выйти из архипелага засветло. Пришлось дожидаться следующего дня там, где я находился, с подветренной стороны лесистого островка, на котором свили себе гнезда пеликаны. Это была настоящая удача: экипаж набрал сотни крупных, пятнистых яиц, весьма похожих на яйца диких уток. Это позволит внести разнообразие в обычное меню, когда запасы свежего мяса (баранина и птица) истощатся.

Однако гастрономические выгоды были для меня слабым утешением: возникла еще одна задержка на восемь — десять часов. К счастью, восхитительный береговой ветер, весь напоенный далекими запахами джунглей, дал мне возможность поднять парус с появлением последней четверти луны, незадолго до рассвета. Мы вышли в открытое море при свете дня, и, идя левым галсом, я взял курс норд. Но удача не могла нам сопутствовать так долго! Увы! К вечеру бриз усилился, и высокие волны, бегущие с севера, предвещали шторм. Мои люди озабоченно смотрели на стайки чаек, летевшие к островам Ханиш, вулканическая цепь которых вырисовывалась на фоне красноватого облака пыли, поднятого в небо хамсином. Дурной знак, если птицы ищут укрытия. В этом случае паруснику надо срочно позаботиться о якорной стоянке.

VII

Я достаточно неплохо знал подходы к большому острову Джебель-Зукару, ближе других расположенному к архипелагу Ханиш, чтобы укрыться там на ночь. Поэтому я сменил галс и взял курс прямо на него.

Этот остров, высотой шестьсот метров, последний на востоке архипелага: в полумиле от него находится небольшая скала, на которой расположен маяк Абу-Аил, служащий ориентиром для пароходов. Этот островок заканчивается длинным барьером, состоящим из островов и рифов, он тянется от африканского побережья, вдаваясь более чем на тридцать миль в Красное море. Заметив огонек маяка, пароходы огибают остров на очень близком от него расстоянии и берут затем курс норд-вест.

Это последний кусочек суши, который видит пассажир перед входом в Суэцкий залив.

В сумерках ветер еще более посвежел, но укрытие, создаваемое Джебель-Зукаром, хотя он и был удален от нас более чем на две мили, предохраняло нас от сильнейшей зыби, которая в этот момент билась в противоположный склон утеса.

Это относительное спокойствие позволило мне спустить парус, как только мы, продолжая идти на прежнем галсе, достигли предела тихой зоны и поплыли на моторе уже под ветром. И хотя он дул с необычайной силой, море становилось более гладким по мере приближения к острову. Оттого что небо внезапно затянулось облаками, сумерки еще более сгустились, и ночью казалось, что черный полог горы находится совсем близко, настолько она была высокой. В такой кромешной темноте было трудно определить дистанцию, но я знал, что нашему судну, обладающему малой осадкой, не грозит опасность. Лишь несколько отдельных скал могли доставить нам неприятности, но, имея Кадижету с его острым зрением, сидевшего на крамболе, а также благодаря фосфоресценциям, оживляемым прибоем, мы могли их избежать. Судно прошло в нескольких саженях от одной из скал, которая, казалось, шевелилась в пенистых водоворотах и угрожающе привставала, похожая на черное чудовище.

Эти базальтовые утесы, острые шпили подводных камней, разрушаемые штормовыми южными ветрами в период зимнего муссона, имеют силуэты апокалипсических монстров, даже при дневном свете наводящих на мысль о галлюцинации. Совершенно отвесные на глубоководье, они возникают из темной бездны, окруженные водоворотами и завихрениями. Ночью, когда бледные фосфоресценции отбрасывают мимолетные отблески на мерцающие стены этих скал, они производят жуткое впечатление. Повсюду вокруг них извиваются, точно тела рептилий, водовороты и течения, и лес коричневых водорослей, проглядывающий в ложбинах между волн, обнаруживает таинственный морской мир.

Моряки не сомневаются, что над этими местами тяготеет власть злокозненных духов, и я употребил весь свой авторитет, чтобы убедить матросов подойти к острову чуть поближе. Однако море теперь совершенно успокоилось, и порывы ветра уже обрушивались на нас с вершины скалы с такой яростью, что едва не сорвали мачту.

Поэтому для парусника, плывущего слишком близко к горе, с подветренной ее стороны, возникает серьезная опасность. Если бы я не плыл без паруса, то с нашего судна мачту срезало бы, как бритвой.

Я велел бросить лот, но он не достал до дна; это всегда производит жуткое впечатление, если ищешь стоянку. Впрочем, удивляться этому не следовало, ибо я знал, что берег острова вертикально уходит в воду и что в некоторых местах корабль может сесть форштевнем на гальку, тогда как под кормой глубина будет достигать пятидесяти саженей.

Я перевел мотор на малые обороты, чтобы двигаться как можно медленнее, так как дно вдоль берега усеяно подводными камнями. Невозможно было что-либо разглядеть сквозь пелену сумерек, поднявшуюся теперь до самого зенита. Абди постоянно забрасывал лот, но он по-прежнему не достигал дна.

В такие моменты даешь себе зарок никогда больше не выходить в море.

Вдруг у подножия горы замигал огонек. Что это: рыбачий костер или фонарь? И если фонарь, то кто его тогда зажег в этом пустынном и угрюмом месте, тем более на южном склоне острова, почти отвесно обрывающемся в море? Если и есть там кто живой, то он, должно быть, примостился на одном из тех узких каменистых карнизов, которые в часы прилива кое-где вдаются вперед наподобие небольшого берега; но в большинстве своем они практически недоступны.

Именно напротив такого крошечного каменистого пляжа корабль может предпринять попытку зацепиться на якоре. Я повернулся направо к этому благословенному огоньку, полагаясь на случай, ибо сейчас все зависело от того, с чем столкнется киль корабля, прежде чем мы доберемся до этого места…

Нас ослепила сверкающая впереди точка, и мы перестали различать что-либо вокруг. Был ли это сигнал, подаваемый с целью указать нам на якорную стоянку? Мои люди с сомнением отнеслись к этой гипотезе, убежденные, что это заманивает нас на рифы злонамеренный джинн. Все слышали о коварных огоньках, которые мерещились тем, кто терпел крушение, плывя ночью. В самом деле, во многих местах на вулканическом острове выделяются сернистые испарения, а значит, там возможно и появление язычков пламени.

Я пребывал в полном недоумении, когда далекий крик вывел нас из состояния нерешительности. Мои люди нестройными голосами принялись бормотать слова какой-то заупокойной молитвы, и это вызвало у меня опасение в том, что начнется паника. Я тут же издал крик в ответ, стараясь вложить в него как можно больше человеческой теплоты, откликаясь на донесшийся до нас загробный голос, чтобы вернуть его в мир живых. Через пару секунд мне отозвалось эхо… Скала находилась в трехстах метрах от нас, и у меня возникло жуткое ощущение, будто мы заперты в склепе, настолько давящей была близость этой громадной стены. Но это, правда, заставило пристальней вглядеться в нее, и я заметил пониже огонька едва различимое отражение на воде. Значит, огонь действительно горел на берегу. Там находился человек, который, безусловно, направлял наш путь, так как, стоя спиной к скале и лицом к открытому морю, он мог разглядеть силуэт корабля, выделявшегося на более светлом фоне неба. Судно медленно скользило по инерции с выключенным мотором, который, однако, был готов заработать «полный назад». Долетевший до нас, вполне отчетливый теперь голос развеял фантастические предположения: человек повторял: «Аграб, аграб» (приближайся). Очевидно, он знал, что там нет никакой опасности для судна.

Абди, оставив лот, присоединился к трем матросам, которые взяв в руки длинные багры, приготовились встретить рифы.

Мола поджег свернутую в толстый рулон тряпку, пропитанную нефтью, и она, раздуваемая ветром, вспыхнула ярким, почти бенгальским огнем.

Мы увидели, как под судном в прозрачной воде возникло ярко освещенное дно; казалось, киль вот-вот его коснется, но матросы, тут же погрузив в воду багры, не обнаружили никаких препятствий.

Человек по-прежнему выкрикивал «аграб!». Должно быть, у него были причины не позволить нам бросить якорь там, где мы находились раньше. Действительно, в последних отблесках догорающего факела я увидел в кристально чистой воде, как дно внезапно приподнялось и превратилось в банку, покрытую камнями и галькой. Мы подошли к якорной стоянке.

Никогда еще якорная цепь не грохотала с таким радостным звуком. Теперь я мог хорошенько рассмотреть небольшой костер, приютившийся у самой кромки воды, не более чем в двух метрах от форштевня корабля. Возле огня сидел на корточках человек. Он застыл в неподвижности и ждал.

VIII

«Альтаир», оттесняемый порывами ветра, отошел на всю длину якорной цепи и развернулся не по ветру, а в направлении сильного течения, параллельного берегу. Сбросив на воду лодку, я перебрался на сушу. Ко мне подошел почти голый человек с обрывком ткани вокруг бедер. Прежде всего он попросил воды.

На вид он показался мне суданцем, скорее всего, ловцом жемчуга. Но как и почему он оказался здесь? В этих варварских странах, где каждый волен рассказать о себе или утаить свою историю, не принято задавать вопросы, но от этого любопытство не ослабевает.

Я велел доставить на борт нашего судна этого человека, очевидно, потерпевшего крушение, и после того, как он напился воды, впрочем, не без осторожности, так как ему, похоже, и раньше доводилось подолгу терпеть жажду и потом выходить из этого состояния, осушив последнюю чашку сладкого чая, он заговорил:

— Мой товарищ умер. Я уже три дня без воды и пищи, ибо человек, который вышел из моря, украл нашу хури со всеми нашими запасами.

Я спал в хижине, когда вдруг был разбужен каким-то звуком: кто-то тащил лодку по гальке. Луна стояла высоко в небе, и я увидел, как какой-то человек плывет на хури, изо всех сил налегая на весла. Вначале я подумал, что это Джама, мой приятель, который решил порыбачить, и я крикнул ему, чтобы он подождал меня. Но Джама был рядом и вскочил на ноги от моего крика. Тогда я сообразил, что это «арами» (вор). Уповать еще можно было на то, что неподалеку бросило якорь какое-то судно и что один из его матросов взял нашу лодку только для того, чтобы добраться до корабля, но, когда рассвело, мы увидели, что море пустынно. Нас обокрали, лишив всякой возможности покинуть остров. У нас оставалась только соленая рыба, то есть яд, если учесть отсутствие здесь пресной воды. Весь наш запас находился в украденной лодке. Тогда Джама решил отправиться вплавь к острову Абу-Аил и попросить помощи у хранителей маяка. Он бы добрался туда, если бы на то была воля Аллаха, но порыв хамсина обрушился на него, когда он находился в середине фарватера, и Джаму унесло течением в море… Весь день я бродил по берегу, надеясь на то, что ему, быть может, удалось зацепиться на какой-нибудь скале и дождаться затишья, но возле тех камней обитают джинны, которые увлекают людей в пучину… Теперь уже все кончено.

В последующие дни я слонялся по всему острову в поисках гнезда с яйцами чайки или влажных солеросов, чтобы утолить жажду, но в это время года птицы покидают остров, а трава высыхает. Вареные крабы придали мне немного сил, и я смог взобраться на гору. Вечером третьего дня я заметил с нее судно, которое направлялось в сторону острова. У меня не было времени сходить к шалашу за огнем и привлечь к себе внимание дымом — скоро должна была спуститься ночь. Тогда я отнес несколько угольков на то место, возле которого это судно могло бросить якорь, и Аллаху было угодно, чтобы ты внял моему сигналу.

— Странная история, — сказал я, выслушав его рассказ. — Кем же был этот человек, который вышел из моря? Вряд ли это был моряк с потерпевшего крушение судна, ибо рыбаки, у которых он украл лодку, могли ему помочь. Ты его разглядел?

— Свет от луны был слабым, и потом он был уже далеко.

Однако отпечатки его ступней на песке подсказали мне, что речь идет о человеке, а не о джиннах. К тому же я подобрал один из тех пробковых поясов, что имеются на пароходах у христиан.

— Тогда, может быть, это пассажир с бедственного парохода, испугавшийся вас… Где этот пояс?

— Я бросил его вон там, вряд ли он на что сгодится.

— Напротив, пояс может объяснить нам, откуда появился этот человек.

Забрезжил рассвет. Я прыгнул в лодку вместе с суданцем и Абди. Через несколько минут я прочитал на спасательном поясе следующую надпись: «Воклюз. Марсель».

Я терялся в догадках. Пароход должен был обогнуть архипелаг Ханиш за три дня до этого, то есть в ту ночь, когда я увидел, как он плывет из Обока в открытое море, после порыва хамсина, едва не ставшего для меня роковым. После этого непродолжительного ураганного ветра в последующие сутки установилась на редкость спокойная погода, ничто не подтверждало гипотезу о кораблекрушении. Маяк на Абу-Аиле не был окутан туманом, из-за чего пароход, сбившись с курса, мог напороться на риф.

Можно было бы допустить, что спасательный пояс, упавший в море, прибило к берегу, но ведь был еще и этот таинственный человек, причем все говорило за то, что он воспользовался поясом. Значит, нельзя было предположить, что он упал в море вследствие несчастного случая. Поскольку на человеке было это спасательное средство, он скорее всего по своей воле прыгнул за борт, чтобы добраться до суши, минуя островок Абу-Аил. Может, он был беглым заключенным? Это была единственная убедительная гипотеза, позволявшая объяснить похищение пироги тем, что человек испугался рыбаков, которые могли позднее донести на него.

Эти выводы показались мне бесспорными, и, за вычетом нескольких деталей, я решил, что тайна раскрыта.

Я взял суданца к себе на судно, и мы, пользуясь утренним штилем, поплыли на моторе. Я не мог оставить его на «Альтаире» — впрочем, он и не хотел этого. Я подумал, что опасно входить в порт с этим человеком на борту, поскольку его присутствие привело бы к разбирательству с участием властей. Таким образом, я изменил маршрут и приблизился к берегам Африки, собираясь проникнуть в архипелаг Дахлак, где в это время года полным ходом идет добыча жемчуга. Я знал достаточно много накуд, чтобы найти среди них того, кто согласился бы взять с собой еще одного ныряльщика.

Сперва мы прошли мимо большого острова Ханиш в надежде обнаружить там какие-нибудь следы таинственного беглеца. Он должен был поплыть вдоль берега и, скорее всего, высадиться на нем, чтобы или вздремнуть, или сварить дурра — единственный продукт, находившийся на борту лодки.

Суданец сказал мне, что в ней был также старый парус, но без мачты и реи, значит, логично было предположить, что человек попытался использовать этот движитель и что для этой цели он должен был наведаться в первую попавшуюся рощу манглий, чтобы нарезать все необходимое для оснастки лодки. Вскоре я заметил такую рощу, и несколько деревьев показались мне достаточно высокими, чтобы можно было соорудить из них рею и мачту. Она окружала лагуну, образованную разрезом в прибрежном рифе. Я велел спустить хури на воду, чтобы войти в проход и исследовать рощу повнимательнее. Уже осматривая ближние к входу деревья, я заметил, что несколько веток были сломаны, после того как попытки срезать их ножом не увенчались успехом, что свидетельствовало о невозможности прибегнуть к услугам топора или тесака, а поскольку этих инструментов в лодке не было, речь шла именно о «человеке, который вышел из моря».

На западной окраине острова (там обычно встают на стоянку рыбаки), почти вплотную к маленькому пляжу, где я когда-то повстречал слепого накуду, стояла небольшая фелюга. Завидев нас, трое мужчин поднялись со своих мест и дружески замахали руками.

В этом месте проход, отделяющий большой остров от этого островка, имеющего форму подковы и представляющего собой разрушенный кратер, который защищает якорную стоянку от западного и северного ветра, очень узок. Я позволил «Альтаиру» плыть по инерции, чтобы дождаться пироги, которую двое из этих людей только что столкнули в воду. Это были два ныряльщика-суданца, которых я, наверное, встречал когда-то и которые, проявляя поразительную память, характерную для туземцев, напомнили мне, что поднимались на мое судно, когда я останавливался в Массауа десять лет назад. Наш суданец их тоже знал, и я, к счастью, успел помешать ему рассказать свою историю прежде, чем я задам сам интересующие меня вопросы. Я опасался, что эта странная история их насторожит.

Передав вести из мира, то есть из Джибути, я спросил как бы невзначай:

— А вы не видели пирогу с человеком?

— Да, вчера[2] она приплывала за огнем, и человек сказал, что его фелюга бросила якорь у малого острова Ханиш.

— Ты его знаешь?

— Нет, но я хорошо знаю накуду Ахмета Фареджа. Правда, меня немного удивило, что он остановился возле малого Ханиша в это время, когда стоянка там ненадежна.

— А какой он на вид? Молодой? Старый? Какой расы?

— Суданец… Если только не данакилец, я не разглядывал в темноте… Мне показалось, что у него лицо раба.

— Он не назвал себя?

— Я не спрашивал у него имени, впрочем, он не особенно разговорчив. Он забрал угли, даже не поблагодарив, как вор…

Абди толкнул меня локтем в бок и пробурчал сквозь зубы:

— Аллах! Это он!

Я поглядел на него вопросительно, и он уточнил, уже для меня одного, шепотом:

— Юсеф Эйбу.

Эта догадка произвела на меня впечатление, и я тут же воспринял ее как очевидность, но не подал в виду, продолжая допрос:

— А в какую сторону он поплыл?

— Туда, конечно, ведь ему надо было на малый Ханиш.

Я не стал настаивать, потому что «туда» означало также путь к побережью, расположенному не более чем в двадцати милях, и пирога, пусть даже и с обрывком тряпки вместо паруса, была способна достичь суши менее чем за четыре или пять часов. Но с какой стати надо отождествлять этого беглеца с Жозефом Эйбу?

Поразмыслив, я вынужден был признать, что эта гипотеза лишена оснований. Не зная о том, что Эйбу сел на пароход «Воклюз», я не мог объяснить его присутствие на острове Джебель-Зукар, а главное, представить себе такой странный способ высадки. И я вернулся к первой гипотезе, согласно которой это был беглый каторжник.

Однако позднее я еще раз обратился к предположению, высказанному Абди, пытаясь придать смысл всем задержкам, в результате которых я узнал, что таинственный негр сел на «Воклюз», но потом его покинул. Моя судьба оказалась поставленной в зависимость от этого знания, и все сложилось таким образом, чтобы я его получил. Незнакомец не мог не быть Жозефом Эйбу, который сел на пароход после моего отплытия, намереваясь прибыть в Суэц раньше и выдать меня полиции. Поистине чудо прервало его путешествие и одновременно спасло меня, но все-таки почему я должен был узнать об этом? Он ведь мог просто утонуть, и тогда я был бы спасен, сам того не ведая. Я не верю в слепой и глупый случай, напротив, я убежден: одно вытекает из другого с неукоснительной логикой, недоступной нашему ограниченному разуму…

Итак, я был совершенно сбит с толку. Терзаемый сомнениями, я все же отдал предпочтение оптимистическому взгляду на вещи, дабы не омрачать своей удачи безысходным отчаянием. Пока я не мог раскрыть тайну, но у меня сложилось впечатление, что моя судьба была совсем не такой, какой ее представляли себе мои враги.

IX

Я с сожалением смотрел, как удаляется темный архипелаг Ханиш, который я люблю за его первозданное одиночество. В каждом путешествии я находил предлог причалить к его берегам и в нагромождении его потухших вулканов на мгновение забыть мир людей и различные виды социального принуждения.

Среди этих базальтовых глыб, взметнувшихся вверх и застывших на фоне неба, на этих стиснутых между скалами полянах, где ветер полирует причудливые мадрепоры эпохи вторичного образования, я забываю, что такое время. Вечность незыблемых ландшафтов заставляет меня забыть о жизни с ее мимолетными ликами; смерть не имеет больше смысла, и я чувствую себя нетленным в своей сути, подобно атому вселенной.

Возможно, так человек создал когда-то своих богов…

Возвращаться на континент было всегда мучительно, и, когда последний пик архипелага исчез за линией горизонта, я испытал странное чувство — тоску и смутный страх перед будущим.

Я не верю в предчувствия, несмотря на все примеры, доказывающие их реальность. Каждый человек, который задумывается о последствиях предстоящей рискованной авантюры или которому не дает покоя какая-либо забота, взвешивает за и против, то надеясь на удачу, то вдруг осознавая бесперспективность своего предприятия, так что он всегда может в час развязки сказать себе, что именно такой исход он предвидел.

То, что благодаря случайности я узнал о присутствии Жозефа Эйбу на «Воклюзе», привело меня к самым пессимистическим выводам, и комментарии Абди только их усугубляли.

Однако после того, как мы покинули остров Ханиш, все шло удачно: по-прежнему дул благоприятный ветер, мотор и его помпа перестали капризничать, и мы, бросив лесу за корму, наловили много рыбы. Наконец корабль два дня подряд сопровождала стая дельфинов. Ночью я видел, как они скользили в фосфоресцирующей воде, оставляя за собой хвосты огненных бороздок.

Однажды утром, когда они отплясывали какую-то безумную сарабанду, совершая удивительные прыжки свечкой, одно из этих животных, еще совсем молодое, шлепнулось на бак, сбив с ног юнгу, который в этот момент сажал хлеб в муфу. Вокруг юного недотепы грохнула овация, и все матросы разразились хохотом. Абди схватил его и попытался взять на руки, как младенца, но, вильнув своим сильным хвостом, дельфин высвободился из объятий Абди и прыгнул в воду к сородичам, где опять принялся резвиться вокруг корабля, похоже, нисколько не напуганный своим приключением. Вскоре стая удалилась на северо-восток, плывя по сверкающей полосе, которую отбрасывало на спокойную гладь моря встающее над горизонтом солнце.

Все сошлись на том, что это происшествие сулит нам удачу. Дельфины, друзья людей, как известно, приносят счастье тем, кого они сопровождают. Поэтому ни один моряк никогда не причинит им зла. Впрочем, убивать этих симпатичных, прямо-таки ручных, на редкость доверчивых животных способен лишь очень жестокий человек, если только речь не идет о рыбаке с берегов нашей Европы, полагающем, что он поступает так в целях законной обороны, уничтожая тех, кто портит ему сети.

Около полудня ветер, который постепенно ослабевал, послал нам свое последнее дуновение, и паруса обвисли. Пылало солнце, наступил полнейший штиль. Вокруг нас море и небо слились воедино, подернутые легкой дымкой, невесомым облаком светящейся пыли. Я включил мотор, но не стал опускать фок, чтобы воспользоваться его тенью. Ветер, возникавший в результате движения судна, слегка надувал его, в то время как Мола подавал мне обед, состоящий из тунца с сочной плотью и макарон, поджаренных в сухарях и с сыром, ибо в то время швейцарский сыр еще не взвешивали на лабораторных весах, как золото. Искрящееся, сохранившее вкус плода кьянти было недостаточно прохладным, что портило впечатление от обеда… Рацион, состоящий из картофеля и жавелевой воды, заставляет меня сегодня почувствовать истинную цену «победы».

Возникшие на линии горизонта, на фоне золотисто-красного закатного неба причудливые очертания вулканических гор Береники позволили мне определить, где мы находимся, затем полыхание стало фиолетовым, и последние лучи уходящего солнца пересекли небо, подобно гигантским аркам. За кормой судна из морских глубин поднималась синяя ночь. Эта красочная феерия внезапно потухла, и, словно облако искр от яркого пламени, высыпали звезды и повисли в прозрачном пространстве.

Это были уже великолепные египетские ночи. Позади остался тропик Рака, воздух стал легким, более прохладным, но утром палуба покрывалась обильной росой.

Когда взошло солнце, нашему взору предстало аравийское побережье, которое раскинулось на переливающем всеми цветами радуги море, как драгоценный перламутр, белые пляжи и пустыни плавно поднимались к плато из розового гранита, а еще дальше виднелся фантастический хаос вулканических гор.

Я забыл о своих недобрых предчувствиях, поддавшись волшебной власти этих пейзажей, окрашенных в какие-то нереальные цвета, где, казалось, дремала некая легенда.

И каким же ужасным было пробуждение от этого сказочного сна, вызванное необходимостью подумать о возможном появлении отвратительного пароходика — патрульного катера с его ищейками!

Для того чтобы избежать неприятных встреч, я удалился от обычного маршрута кораблей, углубившись в лабиринт мадрепоровых банок, в извилистые проходы, где сквозь толщу спокойной и прозрачной воды можно созерцать коралловые леса и всю великолепную жизнь подводного мира. Каждый остров, который вновь представал предо мной, напоминал о радости его открытия в пору моих первых плаваний, и, поскольку мы плыли с опережением графика, я посетил их почти все. Я не хочу утомлять читателя рассказом об этом странствии среди знакомых островов, тогда пришлось бы повторить то, о чем я не раз писал в других своих книгах.

Таким образом за неделю, предшествующую дню встречи, я преодолел всего сто пятьдесят миль и, как всегда, когда знаешь, что впереди у тебя уйма времени, я едва не опоздал.

Две лодки Ставро уже с прошлого вечера находились у острова Тиран, когда я ранним утром подплыл к нему. Я увидел Горгиса, он вновь стал моряком, которым когда-то был. Богатого элегантного господина с тяжелыми золотыми брелоками на жилетках из английской ткани больше не существовало. Босой, с засученными рукавами, он налегал на весла, как и в те времена, когда заносил швартовы в канале. Крупный бриллиант выглядел странно на его руке простолюдина. Загар, покрывший его ничем не примечательное лицо за три дня, проведенные в море, плохо выбритые подбородок и щеки окончательно вернули Горгису его естественный облик, тот облик, с которым он вынужден был расстаться, чтобы обзавестись собственным домом и играть роль зажиточного буржуа, но который он вновь стремительно обретал, испытывая детскую радость всякий раз, когда ему удавалось сбросить с себя обременительные оковы парвеню.

Ему было по душе ремесло контрабандиста, и не только потому, что оно приносило прибыль, как он это утверждал, полагая, что говорит искренне, но и потому, что оно позволяло ему время от времени становиться тем, кем он был от природы — моряком и немного пиратом, как и его предки, воспетые великим Гомером. Более того, предмет этой контрабанды, гашиш, обладал для него в некотором роде священным смыслом, как и все, что порождает родная почва. Он напоминал ему о жизни фермы на высоких берегах Пелопоннеса. Перед его взором вновь возникала темная зелень посадок индийской конопли, среди которых красные и желтые платки девочек напоминали крупные цветы. Горгис слышал, как они распевают на разные голоса древние песни, пропалывая сорняки с тем, чтобы неоплодотворенный цветок излил на листья драгоценную смолу, дарящую людям мечту и иллюзию.

Когда-то я сам познакомился с патриархальной жизнью фермы у дяди Ставро, где красивые служанки в юбках со сборками бегали босиком по стертым их предками плитам. Внешне они остались такими же, как и в те легендарные времена, когда женщины расстилали льняные ткани на пляжах, залитых солнцем, в стране Навсикаи. Я был свидетелем вековых ритуалов приготовления гашиша вместе с попом Маноли, который, подоткнув сутану, принимал в этом деле участие. Поэтому меня не удивляло, что Горгис вовсе не чувствует себя преступником, доставляя в обход таможенных барьеров, вопреки законам и предписаниям, наркотик, родившийся там, на свежем горном воздухе, в полях изумрудного цвета, где порхают, словно бабочки, разноцветные платки девочек. Примерно такое же чувство глухого возмущения испытывал и я, думая о том, что только глупцы могут называть нас «торговцами дурманом».

Им бы следовало приберечь это название исключительно для мрачных типов, поставщиков химических ядов, которые осаждают общественные писсуары, ночные бары и злачные места!

Увы, скоро я должен был стать причастным к этой контрабанде, отвратительной не только своим смертоносным товаром, но и безнравственностью ее противника, той полиции нравов, которая сама погрязла в пороках, оправдываясь тем, что она избавляет от них общество.

Когда Горгис принял партию груза в сотню таник, доставленную в этот раз, мне показалось, что он смутился, когда я спросил, к какому сроку он хотел бы получить все остальное.

— Я не могу вам сказать, ваш товар портится на жаре. Ему уже несколько лет, и я не знаю, какой окажется эта партия.

— Вскройте танику и убедитесь.

— Мне самому не в чем убеждаться, я передаю вам лишь то, что говорят мне клиенты. Они капризничают, поскольку сейчас в моде кокаин и героин, которые гораздо легче перевозить и с которыми намного удобнее обращаться.

Ставро стоял в стороне и то и дело качал головой с сокрушенным видом, словно отвергал доводы своего друга. Конечно, у обоих приятелей был ко мне деликатный разговор, но они не знали, с чего начать.

— В общем, — опять заговорил я, — речь идет о неожиданно возникшей конкуренции со стороны новых продуктов, на которые вы только что намекнули?

— Да, и об очень опасной для нас конкуренции, если мы дадим себя обойти.

— Не имеете ли вы в виду то, что вам придется заменить гашиш кокаином?

— О, нет, никогда! — воскликнули оба в один голос.

Это был крик души, и я понял, что и тот, и другой без особой радости рассматривают вторжение этих наркотических веществ в их торговлю.

— Однако, если, как вы говорите, гашиш больше не идет…

— Его покупают и будут покупать всегда, ибо феллах невосприимчив к этим фармацевтическим гадостям, он не сможет обойтись без своего наргиле, который курит со времен фараонов, но если мы хотим уговорить перекупщиков приобрести оставшийся у вас запас, прежде чем он испортится, придется предложить им и кое-что «другое».

Горгису претило произносить вслух слова «кокаин» и «героин», точно он их стыдился.

— Во-первых, — продолжил я, — мой запас отнюдь не пропадет, он может храниться бесконечно долго, во-вторых, я лишен возможности раздобыть упомянутые наркотики.

— У меня они есть… то есть они находятся в Германии, на заводах «Мерк», но их нельзя переправить подпольно. Надо, чтобы фабрика выслала их в порт, где их транзит не запрещен, и я подумал в связи с этим о Джибути.

— Это возможно, но, если, допустим, мне удастся получить разрешение погрузить их на мое судно, за мной сразу же будет установлено наблюдение. Нет, к такого рода контрабанде у меня не лежит душа.

— И у меня тоже, поверьте, но, если мы этого не сделаем, продать ваш гашиш не удастся. Все мои конкуренты продают его вместе с новыми продуктами. Вам придется поступить так, или вы все потеряете.

У меня не хватило духу отказаться от надежды совершить новые плавания и так глупо потерять капитал. Может быть, это и было той бедой, которую я предчувствовал. Став-ро объяснил мне, что в общем-то речь идет о незначительной партии (около ста килограммов кокаина и героина), но благодаря этому он сможет взять у меня весь мой запас из расчета по три фунта за одну оку (один килограмм двести граммов). И я сдался.

Обе лодки подняли паруса и устремились к Суэцкому заливу. Теперь настал их черед рисковать, я же избавился от всех забот.

Поскольку мне уже нечего было опасаться, я поплыл с попутным ветром маршрутом пароходов, вдоль оси Красного моря, к Джибути.

X

После восьми дней приятного плавания с попутным ветром я увидел архипелаг Ханиш. Мы подошли к нему на заходе солнца, когда ветер начал быстро ослабевать. Опасаясь штиля и встречных течений, которые вынудили бы меня включить мотор, я предпочел сберечь тот небольшой запас мазута, который еще оставался, а заодно дать своим людям и самому себе возможность ночного отдыха. Вероятно, истинной причиной, заставившей меня воспользоваться этой остановкой, было все же желание тщательно осмотреть пляж, к которому причалил негр, «вышедший из моря».

Ранним утром я отправился на сушу и вместе с двумя матросами дошел по берегу до хижины, брошенной двумя суданцами. На песке, обнажившемся в результате последнего прилива в новолуние, не было никаких следов. Таким образом, с тех пор как мы побывали здесь в прошлый раз, никто не останавливался на острове. Дальше, в глубине, все было стерто ветром. Я собирался уже повернуть назад, когда Кадижета, который ушел довольно далеко к восточной оконечности острова, стал подавать мне знаки. Я подбежал к нему, и он показал на небольшой кожаный мешочек, выцветший от яркого солнечного света и лежавший под бугорком, вроде тех, что образуются пред какой-нибудь преградой, останавливающей наносимый ветром песок. Мешочек был пуст, и его сторона, обращенная к земле, была вспорота.

Принадлежал ли он беглецу? Вряд ли, потому что напоминал сумочки, которые носят европейские женщины. Кажется, оправа была серебряной, но в сумке не было ничего, что позволяло бы определить ее происхождение.

На разрезанной стороне, несмотря на то, что кожа там совсем задубела, еще можно было различить выдавленные инициалы. Без сомнения, это были буквы А и В. Я взял с собой эту вещицу — и так поступил бы всякий моряк, подбирающий все, что найдет на берегу, — возможно, рассчитывая использовать когда-нибудь оправу… Инстинкт старьевщика присущ почти всем нам.

Мои матросы тоже набрали какого-то хлама, однако обладавшего своей таинственной историей, которая делает столь притягательными предметы, выброшенные на берег прибоем.

Я был далек от того, чтобы усмотреть какую-то связь между загадочным негром и этой сумочкой, оказавшейся в море вместе с пустыми ящиками, склянками и старыми швабрами.

Мне хотелось найти спасательный пояс, но его, конечно, смыло приливом. Поднявшись на борт судна, я бросил свою находку в сундук и забыл о ней, уже отдавая приказ о поднятии якоря.

Через два дня мы прибыли в Обок. Мне пришлось пробыть там дольше, чем я предполагал, из-за того что матросы после полуторамесячного отсутствия хотели повидать своих жен и коз. Наконец, когда прошли три нескончаемых дня и все вернулись на корабль, я отплыл в Джибути.

Как только я сошел на берег, я отправился к Мэриллу узнать новости, то есть выслушать краткое сообщение о канканах и мелких происшествиях, случившихся за этот месяц. Входя в его темную контору, я с удивлением заметил негра, что-то царапающего в реестрах. Когда он поднял голову, чтобы сказать мне, что его патрон находится на плато, иначе говоря, в привокзальном квартале, у кого-то на партии бриджа, мне показалось, что курносое лицо этого человека мне знакомо, однако припомнить, где я его встречал, я не смог.

Он же, явно опасаясь, что я что-то вспомню, поспешил перехватить инициативу атаки, а скорее, в данном случае, обороны:

— Вы меня не узнаете, господин де Монфрейд? Я Жозеф Эйбу. Вероятно, мое имя ни о чем не говорит, ибо когда вы вызволили меня из исправительной тюрьмы в Асэбе, оно вам было неизвестно.

— Ах, ну да! Ты еще появился на борту моего судна в Суэце, но тогда ты назвался другим именем… Кажется так?

— Да, это действительно был я, и уверяю вас, что, если бы я вовремя не понял, какую гнусную роль хотят мне навязать, если бы из-за меня у вас возникли неприятности, я был бы в отчаянии. Когда меня послали на ваше судно, я не знал, о ком идет речь. Увидев вас, я почувствовал такой стыд за то, что мне предстояло сделать, что совсем потерял голову и рассказал вам одну историю в надежде уплыть вместе с вами.

— Значит, ты появился у меня на судне не по своей воле?

— Нет, но эта мысль пришла мне на ум, потому что я хотел избежать репрессий со стороны тех, кто послал меня за вами шпионить.

— И кого же я имел честь заинтересовать?

— Господина Троханиса, а также, по-видимому, полицию, где у него есть друзья… или были, ибо, насколько мне известно, он сидит сейчас в тюрьме…

— Как же ты оказался в Суэце в то время, да еще в такой почтенной компании?

— Что вы хотите? В Джибути мне не удалось найти подходящую работу… Я ведь человек образованный, я вел учетные книги и бухгалтерию самой крупной экспортной фирмы в Массауа…

— Да, да, я знаю, бухгалтерия открывает путь ко всему, если знать, как ею воспользоваться, но вернемся к Троханису.

— Итак, я не мог продолжать сортировать кожи, зарабатывая три франка в день, и кормить при этом четверых детей, поэтому я принял предложение Троханиса сопровождать его в поездках в качестве секретаря. Он пообещал мне десять фунтов в месяц.

— Очевидно, за такие деньги можно продать даже отца с матерью.

— О! Господин де Монфрейд, как плохо вы обо мне думаете! Голод — плохой советчик, но если веришь в Бога, то надо считаться с совестью. Я никогда не забуду то добро, которое вы для меня сделали. Если я и грешил иногда, то раскаиваюсь перед Богом, но я не могу упрекнуть себя в неблагодарности по отношению к вам…

И он ловко перечислил примеры, по-видимому, придуманные им самим, когда его стараниями были расстроены вероломные планы шайки Троханиса.

Волею судьбы Мэрилл отсутствовал, так что этот негодяй успел разбавить мою неприязнь жалостью, представив себя беднягой, который едва сводит концы с концами, обеспечивая свою семью.

Чувствуя, что размяк, я подсознательно перешел к обороне и решил основательно его прощупать:

— Ну, ладно, оставим в покое это уже далекое прошлое, скажи мне лучше, почему ты сел на «Воклюз»?

— Я? Что вы! Да я и не покидал Джибути, клянусь вам; спросите у господина Репичи, который пристроил меня к господину Мэриллу.

Его «клянусь вам» было явным перебором, а кроме того, мне показалось, что он вдруг посерел (негры не бледнеют, а сереют).

Меня так и подмывало выложить историю о «человеке, который вышел из моря», заявив ему прямо в лоб, что накуда, у которого он попросил огня, его опознал, но я побоялся, что лишусь ценнейшего оружия, признавшись в том, что этим оружием обладаю.

Если Эйбу действительно тот самый человек, он сразу же насторожится, и я, таким образом, потеряю все шансы усыпить его бдительность. А если он им не является, то упоминание об этой истории окончательно запутает следы, которые, возможно, однажды приведут меня к истине.

Эйбу, который разволновался, почуяв угрозу, облегченно вздохнул, когда увидел, что я не решаюсь продолжать разговор в этом столь опасном направлении, и даже пустил слезу, словно был до глубины души уязвлен несправедливыми подозрениями. Он снова принялся уверять меня жалостливым тоном в своей признательности и преданности, умоляя не лишать его должности в конторе моего друга Мэрилла.

Я не вполне поддался на заверения в дружеских чувствах и сказал себе, что такой человек, оказавшись в бедственном положении, обязательно попытается извлечь пользу из того немногого, что ему известно о моих делах. Но опасность не велика, думал я, потому что моя контрабанда ничуть не ущемляет интересы колонии, к тому же все мои тайные замыслы — секрет полишинеля. Однако никогда нельзя недооценивать врага, каким бы ничтожным он ни казался; может быть, даже следует проявлять тем большую бдительность, чем менее ясны для тебя его намерения.

Когда вернулся Мэрилл, я не стал ему говорить о его новом бухгалтере.

Расположившись в небольшом кабинете Мэрилла, я рассказал ему о конкуренции со стороны химических препаратов, о чем узнал от Горгиса, и спросил, разрешен ли их транзит. Он ответил, что скорее всего — да, так как ни одно постановление, насколько ему известно, не вносило изменений в закон от июня 1887 года. Затем мы перешли к обсуждению того, каким образом можно получить свидетельство, требуемое немецкому заводу, не возбуждая при этом любопытства администрации. Оба мы пришли к необходимости соблюдать величайшую осторожность.

В начале нашей беседы Жозеф Эйбу тихонько покинул соседний кабинет, где у него был свой стол, прихватив кипу таможенных деклараций якобы для того, чтобы уладить какие-то текущие формальности. Небольшой склад, где Мэрилл хранил тюки с кофе, предназначенные для богатых клиентов, выходил на ту же веранду, и от личного кабинета Мэрилла его отделяла обыкновенная деревянная перегородка. У меня были все основания думать, что Эйбу вошел туда и стал слушать, о чем мы говорим, намереваясь узнать, не наушничаю ли я на него патрону, но потом предмет нашей беседы, должно быть, вызвал у него совсем особый интерес, и он не пропустил ни одного слова.

Прежде чем проститься с Мэриллом, я намекнул на его нового бухгалтера и посоветовал быть с ним настороже. Разумеется, я умолчал о своих прежних встречах с Эйбу в Асэбе и Суэце, равно как и о странном приключении на острове Джебель-Зукар. Поэтому, мои сомнения относительно лояльности его служащего, которого он считал полностью преданным его интересам, слегка удивили Мэрилла.

Со своей стороны, Репичи отозвался о Жозефе Эйбу с симпатией. То, что он плохо начал и занимался темными делами, бесспорно, но психология туземца предполагает такую большую долю безответственности, что судить о ней с точки зрения наших представлений нельзя.

Чернокожий, приобщившийся к европейской жизни, почти всегда сбивается с истинного пути, будучи неспособен понять наши моральные принципы. Тогда он начинает действовать машинально, возлагая ответственность за свои поступки на белых, которые им командуют. В этой ситуации он теряет представления о добре и зле, и его причисляют к категории безнравственных людей. Таким образом, многие колонисты не делают различия между цивилизованным негром и дикарем, который, в отличие от первого, не безнравственен, а просто обладает другой моралью — вот и все. В то время как его «просвещенный» сородич не научился ничему, кроме искусства лжи.

Во время коротких остановок в Джибути я жил в небольшой комнате, расположенной на самом верху какой-то заброшенной лачуги, напротив Мэрилла. Там и навестил меня Жозеф в тот же вечер, чтобы поблагодарить за то, что я не сказал о нем ничего плохого его хозяину. Дабы еще более меня разжалобить и произвести благоприятное впечатление, представ в виде почтенного отца семейства, он привел с собой двух своих детей, негритят шести и восьми лет, одетых по-европейски, с огромными колониальными шлемами на голове. Жозеф определил их в школу католической миссии, чем очень гордился.

Я смягчился, убедив себя, что в конечном счете судил о нем по внешнему виду, не учитывая его психологии негра, и моя настороженность куда-то испарилась, а ведь она могла защитить меня от козней этого негодяя.

Жозеф Эйбу имел на редкость отталкивающую наружность, таких, как он, называют «грязными животными», к тому же он был одноглазым. Одноглазыми могут быть и очень славные люди, но в их взгляде всегда есть что-то тревожное. Словно для того, чтобы возникло какое-то определенное выражение, доброе или злое, подтверждающее свойства данной личности, надо иметь оба глаза.

Жозеф был умен, а в туземцах, воспитанных в рабстве, это качество чаще всего представляет опасность. Однако этот тип показался мне достаточно сообразительным, чтобы понять, что ему выгодно быть мне преданным. Кроме того, Эйбу — и в этом я не сомневался — считал, что я не укладываюсь в представления о европейце, сложившиеся у местных жителей. Но я ошибался, отождествляя его с теми туземцами, с которыми имел дело раньше, то есть людьми, еще не развращенными в результате общения с белыми.

XI

Во время этого недолгого пребывания в Джибути я услышал странную историю о девушке, таинственно исчезнувшей с парохода «Воклюз» ночью, после того как он покинул Джибути. Вот о чем примерно говорилось: когда мадемуазель Вольф отправилась на «Воклюз», местный агент сопровождал ее до парохода на своем катере, чтобы девушка не Шла через весь город и опять не привлекла к себе внимание.

Как полагают, ее представили капитану и окружили вниманием и заботой, которых заслуживала столь избранная пассажирка. Казалось, девушку радовало возвращение во Францию, и господин де ла Уссардьер снова рассчитывал добиться ее благосклонности, возлагая большие надежды на скуку предстоящих десяти дней плавания.

Корабль отбыл с наступлением темноты и проплыл мимо Обока около восьми часов, когда я ужинал, сидя у себя на террасе, о чем уже рассказал в начале этой повести.

Около полуночи, незадолго до того, как пароход миновал маяк на Абу-Аиле, отметивший восточную оконечность архипелага Ханиш, вахтенный заметил, что мадемуазель Вольф, одетая в пижаму, находится на палубе, в тот час безлюдной. Духота была достаточна убедительным объяснением столь поздней прогулки, поэтому он не увидел в ней ничего подозрительного.

Через минуту в коридоре, где располагалась каюта «люкс», занятая господином генеральным агентом, вахтенный повстречал последнего и сообщил ему о том, что девушка поднялась на палубу. Почувствовав смутную тревогу, он отправился на поиски мадемуазель Вольф и, не обнаружив ее, попросил вахтенного пойти вместе с ним в ее каюту.

Постучав несколько раз в дверь и не получив никакого ответа, господин де ла Уссардьер решил воспользоваться своей отмычкой, но дверь оказалась запертой изнутри на щеколду. Встревожившись теперь не на шутку, он велел взломать дверь.

Каюта была пуста, иллюминатор открыт, а содержимое чемодана в беспорядке валялось на диване.

Должно быть, несчастная выбросилась в море, поскольку дверь была заперта на внутреннюю задвижку. Господин де ла Уссардьер заметил тетрадь, в которой девушка вела личные записи. Он отправил вахтенного за капитаном, а сам принялся судорожно листать дневник, его охватил ужас при мысли, что мадемуазель Вольф могла упомянуть о его неудачном похождении на «Нептуне».

Конечно, он нашел то, что искал, и выдрал из тетради три разоблачительные страницы и вышвырнул их в море как раз в тот момент, когда в каюту должен был войти капитан.

Проведенное тут же расследование показало, что на борту судна находятся все, кроме несчастной обитательницы каюты «люкс». Следовательно, все говорило в пользу самоубийства, тем более что эта версия подтверждалась помешательством девушки. Данное заключение содержалось в рапорте, составленном на борту парохода.

Поскольку я был целиком поглощен своими делами, эта история не возбудила у меня пока никаких подозрений. Мне и в голову не приходило, что она может быть связана с таинственным появлением человека из моря, равно как и с выброшенной дамской сумочкой, обнаруженной на острове Джебель-Зукар.

Впрочем, принятая безоговорочно версия самоубийства пассажирки положила конец всяким комментариям.

У меня не было времени глубже вникнуть в обстоятельства происшествия, так как я торопился попасть в Дыре-Дауа, где меня ждали неотложные дела, связанные с недавно купленным мной у Репичи мукомольным заводом, которым руководил в мое отсутствие некий Марсель Корн — я расскажу о нем в свое время. Мне не терпелось поскорее увидеть, как этот молодой человек справляется со своими обязанностями, и потом моей душой часто овладевала такая тоска по своему саду, когда я глядел на знойные пустыни, обрамляющие Красное море, что я желал хотя бы на короткое время вновь окунуться в его безмятежную атмосферу. К несчастью, экстренное письмо от Горгиса заставило меня прервать мое пребывание там и вернуться в Джибути, чтобы уже не откладывая, заняться получением разрешения на транзит наркотиков, а точнее свидетельства о том, что такой транзит разрешен в Джибути.

Как всегда, я остановился у Мэрилла. «Альтаир» находился в лагуне острова Муша, где я мог его оставить независимо от погодных условий. Там, поставленное на пиллерсы, судно оставалось сухим между двумя большими приливами. Кроме того, стоянка, располагавшаяся посреди пустынного острова, в шести милях от Джибути, избавляла мою команду от соблазна наведаться в кофейню, где нет недостатка в любопытных и болтунах. Впрочем, мои матросы, все люди весьма мало цивилизованные, были вполне довольны пребыванием в этом диком и безлюдном месте, и многие из них даже доставили туда своих коз, которые щипали чахлую травку, показавшуюся из земли после недавних дождей.

Мэрилл сообщил мне между прочим за обедом, что через два дня после того, как я уехал в Дыре-Дауа, Жозеф Эйбу его покинул.

Он нашел место переписчика в Генеральном секретариате, где ему платят гораздо больше, чем в конторе Мэрилла. Отпустил он его охотно, так как имел на примете счетовода-итальянца, который в случае необходимости мог его подменить, что позволяло Мэриллу съездить в отпуск во Францию.

Я не придал особого значения этой перемене, меня нисколько не насторожило исключение, сделанное негру, прием которого на работу в администрацию был своеобразным нарушением закона. Единственное, что меня в тот момент интересовало, действует ли до сих пор закон от июня 1887 года о транзите наркотиков. Как сказал мой компаньон из Египта, мне надлежало представить руководству химического завода официальный документ, удостоверяющий, что упомянутый закон дает право на транзит препаратов через Джибути.

Сперва я решил ознакомиться с текстом закона и отправился с этой целью в архив, где хранились подшивки газеты «Журналь оффисьель». Там я увидел Жозефа, в чьи обязанности входила именно работа с архивными материалами. Он встретил меня заверениями в своей благодарности и поспешил найти то, что мне было нужно. Естественно, он догадался, почему я интересуюсь этим законом о наркотиках, и сказал мне доверительным тоном:

— Будьте осторожны, ибо если губернатор сообразит, что этот закон может оказаться для вас полезным, он тут же издаст указ, его отменяющий.

Замечание Эйбу имело под собой почву, и я понял, каким опасностям я себя подвергаю, открыто добиваясь получения нужного для немецкого завода документа. Тогда в голову мне пришла мысль воспользоваться услугами Жозефа, дабы получить письмо через посредника, и я порадовался тому, что пощадил его в тот раз ведь было достаточно одного моего слова, чтобы негр лишился своего места. Я решил испытать на деле его преданность и не колеблясь обратился к нему за содействием. Впрочем, вредить мне вроде бы Жозефу не было никакой выгоды.

— Мне нужно получить официальное письмо с печатью правительства или любой другой отметкой, удостоверяющей его подлинность, — сказал я, — письмо, которое подтверждало бы возможность беспрепятственного транзита наркотиков в соответствии с законом от июня 1887 года.

Он покачал головой, показывая, насколько деликатным представляется ему такое сотрудничество и сколь высока цена за подобные услуги. Поэтому я поспешил добавить:

— Разумеется, если для получения документа при условии сохранения тайны надо подмазать нужных людей, я даю тебе карт бланш.

— Да, думаю, что без этого не обойтись…

— Но как ты думаешь приняться за это дело?

Он чуть улыбнулся, глядя на меня своим единственным глазом, и я невольно вздрогнул. Предчувствие опасности шевельнулось в моей душе, но я превозмог эту минутную слабость. Надо было действовать быстро, не теряя времени на обдумывание возможных последствий. Сперва следует достичь своей цели, а потом уже можно будет заняться преодолением сложностей, если таковые возникнут.

После паузы Жозеф сказал, продолжая улыбаться:

— Не беспокойтесь, у меня есть два друга в канцелярии губернатора: сенегалец и аннамит. Я могу на них положиться, ибо я оказывал им услуги, а главное, они знают, что я способен причинить им тьму неприятностей.

— Понял — своеобразный обмен любезностями…

Я покинул этого неприятного типа, невольно испытывая отвращение и колеблясь между страхом и желанием добиться поставленной цели.

Вечером, когда я собирался лечь спать, меня кто-то позвал с темноты улицы, я высунулся в окно: это был Жозеф. Он зашел ко мне, на этот раз одетый как туземец, чтобы, как он сказал, никто его не узнал, и его заговорщический вид рассмешил меня какой-то ребяческой несерьезностью.

— Я виделся со своими товарищами, — начал он шепотом, хотя мы находились на последнем этаже пустого дома и поблизости не было никаких соседей. — Они пообещали достать это письмо, но требуют по двести франков на каждого; мне, разумеется, ничего не нужно, я рад возможности оказать вам услугу…

— Договорились, приятель, но мне не хотелось бы остаться в долгу. Если я и тебе кое-что дам? У тебя ведь семья…

— О, да! Если бы вы знали, во что обходятся дети! Из-за того что мы негры, все думают, что мы должны жить задаром или почти так, довольствуясь горстью риса и лепешкой из дурра… А я ведь работаю больше, чем белый…

— Это в самом деле большая несправедливость, и я буду рад хоть как-то ее исправить. Итак, если ты добудешь для меня нужное письмо, я дам тебе тысячу франков. А со своими друзьями разбирайся сам…

На другой день мне снова пришлось наведаться в Дыре-Дауа по делам, связанным с мельницей. Через два дня я получил из Джибути заказное письмо, адресованное мне лично, и узнал почерк Эйбу. Большого размера конверт был довольно тяжелым, в нем, очевидно, находилось пресловутое официальное письмо. Я вскрыл его и обнаружил два чистых бланка из канцелярии губернатора с официальной печатью, проставленной внизу листа. К ним была приложена следующая записка:

«Уважаемый господин де Монфрейд!

Посылаю Вам бумаги, которые Вы просили меня достать; буду Вам очень признателен, если Вы перешлете мне обещанную тысячу франков.

Жозеф».


Сперва мной овладел гнев: этот негр поистине держит меня за полного идиота. Но, успокоившись, я подумал о том, что он, возможно, избрал самый простой путь, решив предоставить мне самому написать нужное письмо на бланке, удостоверенном соответствующими печатями. Ему и невдомек, размышлял я, какая опасность кроется в этом подлоге, совершенно ненужном, ибо требуется лишь засвидетельствовать существующее положение вещей.

Впрочем, такое отношение к делу отводило от Эйбу всякие подозрения, поскольку цель заключалась не в том, чтобы обмануть губернатора по существу, а в том, чтобы всего-навсего оставить его в неведении относительно интереса, проявляемого мной к данному закону. Но если, с одной стороны, можно было с легкой совестью принять эту увертку, то, с другой, ее вполне могли обратить против меня в стране, где юстиция поставлена на службу личным интересам, и зависит от прихоти губернатора. А, как всем известно, господин Шапон-Бессак поклялся меня уничтожить.

Не знаю, почему я не ответил на письмо Жозефа. С моей стороны в этом не было никакой осторожности, так как я мог предположить, что меня хотят заманить в какую-то западню. Нет, это была просто небрежность, во всяком случае, я так думал. Впрочем, мне все равно надо было поехать в Джибути, где будет удобнее уладить это дело при личной встрече.

В день моего приезда вечером, примерно дня через три после получения письма, я послал за Жозефом к нему домой. Он удивился тому, что его проштампованные бланки меня не удовлетворили, и, выслушав мои упреки, сделал вид, что не понял, что от него требовалось, пообещав добыть письмо на другой день. Губернатор Шапон-Бессак как раз собирался в отпуск, поэтому в суматохе передаваемых по службе дел было бы несложно подложить документ к множеству других циркулярных писем, которые он подписывал не глядя. Я возразил на это, что секретарь-туземец здорово рискует, но Жозеф пожал плечами, заверив меня, что это вряд ли приходит секретарю в голову и что к тому же связанный с этим риск будет хорошо оплачен.

И действительно, на другой день я получил нужный документ, текст которого соответствовал переданному мной черновику, однако письмо не было подписано губернатором и поверх отметки «по доверенности» стояла чья-то неразборчивая подпись. Я не стал выяснять личность этого уполномоченного, смутно догадываясь, что секретарь или сам Жозеф проявили какую-то инициативу. Главное, документ был зарегистрирован в канцелярии, что подтверждалось его порядковым номером. Очевидно, номер был взят с потолка, но какое это имело значение…

Вскоре я отправился в Европу, и в Дармштадте на основании предъявленного мной официального письма я получил согласие администрации завода поставить девяносто килограммов кокаина и сто килограммов героина в Джибути.

Само письмо, удостоверяющее действенность закона о транзите, осталось в дирекции в качестве оправдательного документа, подтверждающего законность поставки.

XII

На обратном пути из Германии я на несколько дней остановился у себя дома в Нейи, где купил небольшую виллу во вкусе своей жены. Она обосновалась там полгода назад, чтобы поправить здоровье, подорванное пятью летними сезонами, проведенными в Обоке. Жена должна была приехать ко мне в Дыре-Дауа, где умеренный климат горных плато был для нее более благоприятным. В это свое пребывание я встретился с отцом той самой мадемуазель Вольф, которая пропала без вести в море, возвращаясь во Францию на пароходе «Воклюз». Бедняга все еще надеялся, что тело его дочери выбросят на берег морские волны.

Когда он спросил меня о том, какая участь могла постичь тело, упавшее в море в окрестностях архипелага Ханиш, мне не хватило смелости честно признаться ему в том, что, как только оно всплыло бы на поверхность, его немедленно сожрали бы акулы, а в теплых морях для этого достаточно всего несколько часов.

Я подумал, что это слишком жестоко — лишать его надежды найти останки своей дочери, и, чтобы он тешил себя этой иллюзией как можно дольше, я заявил ему, что рыбаки с почтением относятся к мертвым и что ни один из них не оставил бы без погребения труп или хотя бы человеческие кости. Впрочем, это правда. Что было обманом, так это сама возможность обнаружения утопленника где-то еще, кроме акульего брюха. Вероятно, ему уже открыли глаза на эту реальность, потому что он высказал мне свои возражения.

Ничего не оставалось, как опровергнуть его доводы с помощью веских аргументов технического свойства, суть которых сводится к следующему: в некоторых местах труп, если он остается на большой глубине, а значит, и недосягаемым для акул, может быть подхвачен течением и выброшен на берег.

Ободренный этой надеждой, он заговорил — ни много, ни мало — о своем желании зафрахтовать судно и назначить внушительную премию для того, кто найдет останки его дочери. Я поспешил отговорить его от этой затеи, ибо ему пришлось бы тогда выбирать среди чересчур большого количества скелетов, предъявленных в надежде получить вознаграждение. Я пообещал, что просто предупрежу своих знакомых рыбаков, которые исподволь будут собирать интересующие нас сведения. Он поблагодарил меня за этот успокоительный обман в трогательном письме, но я не испытал никаких угрызений совести, видя что облегчил страдания отца.

Хотя я и был убежден в бесполезности каких бы то ни было поисков, я сдержал свое слово, поручив Рагеху, ловцу акул из Обока, часто отправлявшемуся к самому мысу Рак-мат, сообщать мне обо всем, что ему удастся разузнать. Я пообещал ему хорошее вознаграждение, зная, что он не способен пойти на обман в таком деле. Разумеется, в течение многих месяцев от него не было никаких известий.

Когда я был в последний раз проездом в Париже, я вынужден был сказать отцу, что, по-моему, надеяться не на что, но, поскольку прошло много времени и его боль притупилась, он мужественно перенес это жестокое разочарование. Однако отец не смирился, и я понял, что он подозревает меня в недостатке рвения. Поддавшись дурному настроению, он рассказал обо всем, что узнал из последних писем своей дочери о довольно подозрительной, на его взгляд, роли генерального агента Управления почтово-пассажирских перевозок Африки. В запальчивости он обвинил его если не в самом убийстве дочери, то по крайней мере в том, что тот спровоцировал это преступление.

Только он один, говорил отец Вольф, был заинтересован в том, чтобы Агата исчезла. Кто же еще мог вырвать странички из личного дневника девушки о том дне, когда он попытался ее изнасиловать (!), о чем отец узнал из письма, отправленного из Суэца сотрудником консульства. Почему не обнаружили ее сумочку, в которой она хранила свои драгоценности и другие безделушки? Черт возьми! Да потому что хотели убедить всех в том, что это ограбление…

И тут я вспомнил о своей находке на острове Джебель-Зукар.

— Как выглядела эта сумочка? — спросил я.

— О, вполне обычно! Я купил ее перед отъездом дочери; красная кожа, серебряная оправа.

Эти последние слова озарили лучом света потемки, в которых я брел, пытаясь нащупать истину. Меня вдруг пронзила уверенность в том, что девушку убил Эйбу. Все, что я узнал от того суданца, можно было выстроить в логически последовательную цепочку. Как я не понимал таких простых вещей раньше? Но не догадывался ли я об этом интуитивно? Подобно тому, как развитие ума привело к атрофии наших инстинктов, точно так же оно подавило и интуицию. Однако интуиция дремлет внутри нас, безмолвная и забытая, до той поры, пока неожиданное стечение обстоятельств не находит в ней нечто созвучное. И тогда догадка превращается в уверенность.

Меня подмывало пересказать ему историю, о которой поведал мне суданец, и сознаться в своей находке на острове Джебель-Зукар. Однако меня остановили опасения, что он своими опрометчивыми поступками сведет на нет ту пользу, которую я мог извлечь из этих разоблачений.

XIII

По прибытии в Джибути на меня сразу обрушились заботы более серьезные, нежели попытка разгадать тайну «Воклюза». Впрочем, Эйбу отсутствовал. Уехал он сам или его удалили в связи с моим возвращением? Я охотно этому поверил, хотя подобные предположения не имели под собой почвы, поскольку Эйбу думал, что мне ничего не известно о его поведении. В сущности, отсутствие этого человека меня не раздосадовало, ибо, возможно, отдаляло возникновение конфликта, особенно опасного в тот момент, когда я вел большую игру. К тому же товары, отправленные из Германии, доставляли мне множество хлопот.

В телеграмме из Дармштадта сообщалось, что из-за отсутствия прямого пароходного сообщения между Гамбургом и Джибути они будут переправлены через Порт-Саид. Я с ужасом представил себе, каково будет изумление египетских властей, когда они увидят такое количество категорически запрещенных для ввоза продуктов, которые, наверное, впервые за всю историю таможни перевозились самым естественным образом под своим истинным наименованием.

Однако наркотики не могли быть задержаны, потому что порт назначения, в соответствии с законом, был открыт для их транзита. Но в то же время следовало опасаться, что египетская таможня, пораженная таким неслыханным делом, срочно даст телеграмму таможенникам в Джибути, чтобы поставить их в известность на всякий случай.

Уведомленный об этом злополучном транзите, я решил упредить опасность и смело пойти навстречу возможным осложнениям. Надо было подготовить умы, дабы смягчить впечатление, которое произведут прибывшие грузы.

Я отправился с визитом к господину Югоннье, в то время начальнику таможни, намереваясь проинформировать его о не слишком-то привычной таможенной операции, которую мне предстояло вскоре осуществить. К счастью, телеграмма из Египта еще не поступила. Таким образом, мой собеседник не был соответствующим образом подготовлен, и я мог изложить суть дела в наиболее выгодном для себя свете, прикинувшись, что пришел к начальнику таможни за советом.

Внешне Югоннье напоминал Жозефа Прюдомма, созданного Анри Моннье[3], и своим характером был очень похож на этого персонажа. Он мнил себя ученым, гениальным химиком. В остальном же это был милейший человек.

В его квартире царил настоящий хаос, среди которого он предавался странным экспериментам, достойным алхимика. Он не претендовал на отыскание философского камня, но пытался обнаружить золото во всех камешках и во всех образцах песка, которые приносили ему с таинственным видом туземцы.

Ничто так не располагает к вам одержимого человека, как интерес, проявленный к его мании. Поэтому я пришел в восторг от его изысканий и в течение часа выслушивал замысловатые теоретические рассуждения.

Никто еще ни разу не проявлял к его увлечению столь ревностного интереса. Он был покорен, и, когда после такой подготовки я приступил к изложению своего вопроса о транзите наркотиков назначением в Аравию, оно показалось ему на редкость простым и даже ничтожным, в сравнении с теми радужными перспективами, которые открывали перед ним блестки слюды, усеявшие песок данакильских рек.

— Текст закона трактуется однозначно, — заключил он. — В соответствии с действующим положением ничто не препятствует данной операции, при условии, конечно, если она осуществляется с соблюдением всех гарантий, предусмотренных законом с целью избежать мошенничества, то есть проникновения этих товаров на нашу территорию.

— Я очень рад, что выслушал ваше мнение, прежде чем принимать этот груз, так как, признаюсь, если бы вы не заверили меня в том, что я не буду иметь никаких осложнений на таможне, я бы телеграфировал о своем отказе…

— Нет, нет! Вы абсолютно в своем праве. И если вам доведется побывать в Йемене, то постарайтесь привезти мне оттуда немного наносной земли, которая… — И он опять оседлал любимую тему.

Я пообещал выполнить все наказы Югоннье, и мы простились очарованные друг другом.

На другой день аскер из таможни попросил меня зайти к его шефу. Меня прошиб холодный пот. Неужели он передумал? И не собирается ли он теперь чинить мне препятствия?

В самом деле, возникли новые обстоятельства: только что была получена телеграмма из таможни в Порт-Саиде. Когда я вошел, господин Югоннье показал мне на нее, лежащую в развернутом виде на его письменном столе, и, хлопнув по ней своей тяжелой волосатой рукой, он отчеканил следующие слова:

— Куда они лезут? Мы что, не знаем своих обязанностей?!

— А губернатор, — робко спросил я, — что думает он?

— Он может думать все что ему угодно. Решает же такие вопросы только начальник таможни, ибо я являюсь представителем метрополии и в области применения налоговых законов подчиняюсь лишь министру внутренних дел.

Я подумал: как хорошо, что накануне я нанес ему визит. Если бы эта проклятая телеграмма попала к нему раньше, он передал бы ее в канцелярию губернатора и отнесся к этой ситуации совсем иначе; без сомнений он пустил бы в ход все средства, чтобы задержать мое отплытие, вплоть до указа, запрещающего транзит.

XIV

Возникший переполох убедил меня в необходимости как можно быстрее избавиться от компрометирующих товаров. Их присутствие в порту, как только всем станет известно, о чем идет речь, возбудит весьма пагубное любопытство.

Поэтому я в спешном порядке стал готовить «Альтаир» к тому, чтобы сразу же после оформления транзита выйти в море.

Наконец пароход прибыл. Я уплатил за сверхурочную работу, чтобы таможенные операции не прекращались и после закрытия контор; это позволит мне поднять парус непосредственно в день прибытия товара.

Согласно положению, я двинулся в путь под эскортом таможенного катера и, когда мы доплыли до границы территориальных вод, взял курс в открытое море.

Торопился я не зря, так как, едва скрылись за горизонтом паруса моего судна, временно исполняющий обязанности губернатора, некто Аликс (Шапон-Бессак за день до этого уехал в отпуск), большой друг Ломбарди, уведомил таможню, что ей надлежит арестовать наркотики по постановлению суда.

Югоннье, как я узнал позднее, нашел какое-то изощренное удовольствие в том, чтобы способствовать моему скорейшему исчезновению, ибо он догадывался, что губернатор Аликс, его соперник, который узурпировал эту должность в ущерб ему, воспользуется своими высокими полномочиями и навяжет свою волю. Поэтому Югоннье задержал таможенный манифест парохода, и господин Аликс узнал о поступлении моих товаров уже после того, как я уехал. Так что Югоннье не без ехидства сообщил ему, что я плыву к берегам Аравии, находясь за пределами наших территориальных вод.

Удар не достиг цели, однако игра была всего лишь отложена: со мной рассчитывали разделаться, когда я вернусь назад.

Самым благоразумным было как можно быстрее покинуть территориальные воды, но иногда у меня возникает такое чувство, что я должен бросить вызов судьбе, и я совершаю самые опрометчивые поступки. Любой разумный человек, знающий о том, что администрация относится к нему враждебно, опасался бы, что она вышлет ему вдогонку «Пинасс», свое самое быстроходное судно, приобретенное недавно господином Шапон-Бессаком конечно же из-за меня. Я знал, что с точки зрения закона придраться не к чему и что право на моей стороне, но еще лучше мне было известно, как ловко «принц», колониальный принц, умеет воспользоваться своим правом, «правом принца», иначе говоря, высшими государственными соображениями. У меня не было никаких иллюзий на сей счет, стало быть, я с полным пониманием дела и вполне осознавая свою дерзость решил встать на якорь в Обоке, чтобы немедленно погрузить там на судно партию гашиша. Я не взял товар по дороге в Джибути, потому что подвергал бы себя риску обнаружения наркотиков, если бы в силу каких-то непредвиденных, но весьма вероятных обстоятельств таможне пришло в голову провести тщательный досмотр судна. Товары, столь категорически запрещенные для ввоза, вроде тех, что я ждал из Германии, должны были, конечно, вызвать особые меры предосторожности. Поэтому я решил прибыть в Джибути пустым и после того, как опасный груз будет перегружен на судно, сперва отправиться за Рас-Бир, расположенный в десяти милях к северу от Обока, и выгрузить товары в том месте, где, по моим сведениям, находился превосходный тайник: глубокая яма, расположенная у подножия прибрежной скалы на уровне средних приливов. Избавившись таким образом от компрометирующих ящиков, я мог, ничего не опасаясь, войти на рейд Обока и погрузить там на «Альтаир» две тонны еще оставшегося у меня после возвращения из Эфиопии знаменитого «шарраса».

Таковы были мои разумные намерения, когда около полуночи я заметил небольшой фонарь, отметивший край рифа Обока. Я мог таким образом, продолжая плавание, добраться до тайника задолго до рассвета и наилучшим образом осуществить свой тщательно продуманный план. Но почему я вдруг изменил свое решение? Возможно, за эти шесть часов плавания в открытом море глухое бормотание воды, безбрежность ночного пространства, сильный ветер, подгонявший мое судно, привели к тому, что мне показались ничтожными хлопоты администрации и все мои ребяческие страхи сухопутного человека оказались вдруг развеянными.

Короче говоря, увидев слабый огонек, который словно подавал мне знак, я перестал слушать голос разума и взял курс на него. Через полчаса «Альтаир» бросил якорь на своем обычном месте на рейде Обока.

Я сразу же сошел на берег, чтобы провести остаток ночи в покое у себя дома на террасе, точно мое судно было невиннейшей прогулочной яхтой. Я был свободен от какого-либо страха, будто напрочь позабыл о двухстах килограммах наркотиков, находившихся на борту. Я был уверен, что ничего дурного не произойдет.

Подобные настроения уже неоднократно, в обстоятельствах на редкость критических, заставляли меня поступать с безрассудством, вопреки всякой логике, и, однако, всякий раз это внешнее отсутствие осознания опасности позволяло мне избегать еще более худших неприятностей. Я чувствовал, что и сегодня некая высшая сила подменила мою собственную волю и что мне следует ей подчиниться.

Ранним утром, после завтрака, когда поднимающееся солнце прогнало меня с террасы, я отправился к старому губернаторскому дворцу, «чайной коробке», как я называл это здание из-за его формы, собираясь навестить резидента. На самом же деле речь шла о невзрачном унтер-офицере, который совмещал в одном лице функции начальника порта, таможенника и администратора. Этот чиновничий аппарат, совершенно излишний в этой глуши, разумеется, был необходим только для того, чтобы оправдать размеры бюджета; впрочем, он использовался для удовлетворения личных потребностей. Бедняга сержант томился от одиночества, пустоту которого он не мог заполнить хотя бы робкими проявлениями внутренней жизни. Его многочисленные обязанности практически не находили себе применения в этом знойном и заброшенном уголке, где в узкой полоске тени, отбрасываемой несколькими кусками развалившейся стены, нашли приют убогие бедуины и их козы.

Если не считать того, что каждую неделю сюда приплывал небольшой парусник администрации, привозивший сержанту немного льда и старые иллюстрированные журналы, его дни тянулись нескончаемой и однообразной чередой, напоминая дни заключенного, отрезанного от внешнего мира. Останавливаясь в Обоке, я наведывался в резиденцию только в день приезда или отъезда, чтобы выполнить какие-то дурацкие навигационные формальности.

В остальное время меня никто не видел, к этому привыкли, и я, будучи причислен к категории нелюдимов, старался оправдать эту репутацию.

Хотя резидент немного удивился столь раннему визиту, встретил он меня с радостью, довольный тем, что может с кем-то поболтать. Когда я показал ему свой манифест, где значились ужасные слова «кокаин» и «героин», а местом назначения этих товаров был проставлен Йемен, он, кажется, не придал документу особого значения. Несомненно, ему и в голову не приходило, какую бездну формальностей предполагали подобные товары в представлении таможенников. Правда, он таможенником не был, и потом, пребывая в одиночестве, в отрыве от своего родного окружения, он так глубоко ушел в растительное существование, что, сам того не ведая, оказался выше всяких условностей. У него был свой взгляд марсианина, и я не стал выводить его из этого первобытного состояния. Короче, когда я оставил ему манифест, удостоверяющий качество и количество груза, чтобы он мог в момент приезда и отъезда проверить и то, и другое, он со смехом пожал плечами, будто речь шла о какой-то шутке. К чему беспокоиться? Ему было известно, что эти продукты не могут стать предметом какой-либо конкуренции в Обоке, посреди данакильской пустыни. И в данном случае он обнаружил поистине здравый взгляд на вещи.

Мне пришлось согласиться пропустить рюмочку вермута, и я с большим трудом избежал завтрака, подкрепленного большим количеством консервов от фирмы «Амиё» — рагу или кислая капуста, — хранившихся при температуре сорок градусов выше нуля в тени… Чтобы предупредить его неожиданный ответный визит, я пригласил его к себе на ужин к определенному часу.

Как всегда, я велел поставить стол на террасе, где так приятно сидеть вечером, когда дует едва уловимый восточный ветер, и, пока я выслушивал его рассказы о продвижении по службе и о мелких огорчениях чиновника, мои люди грузили на судно таники с гашишем, доставляя их на шлюпке и пироге.

Они суетились как раз под нами и не скрывали своих действий, ведь речь шла о «запасах воды»…

Присутствие шефа, который следил за погрузкой с террасы, избавляло туземца-аскера, представителя таможни, от необходимости наблюдать за операцией, таким образом, все шло прекрасно. Я щедро откупоривал бутылки с кьянти, так что мой гость ушел в полном восхищении от проведенного в моем обществе вечера. Я проводил его до резиденции и поднялся в его рабочий кабинет. Когда я, собираясь проститься с ним, спросил, не хочет ли он осмотреть мое судно перед отплытием, сержант только расхохотался над этим несуразным предложением. Он вернул мне мой манифест, должным образом завизированный к отплытию, и пожелал счастливого пути.

Не теряя времени, я поднялся на борт «Альтаира», где все было готово к тому, чтобы сняться с якоря, и в два часа утра мы уже огибали Рас-Бир. На рассвете я покинул территориальные воды, и в поле зрения появилось плоскогорье.

XV

Из-за довольно слабого северо-западного ветра мы держали ближе к ветру, развивая скорость не более двух узлов, но начинавшийся день (по этой причине я, собственно, и решился на такой дерзкий шаг) позволял экономить мазут.

Я увидел за кормой небольшой парус, следовавший тем же курсом. В бинокль я сумел разглядеть зараникскую заруку, один из тех быстроходных парусников, которые перевозят кат из Шейх-Саида (что в Йемене) в Джибути. Они также занимаются контрабандой табака, и очень часто их используют для быстрых перебросок рабов между Рахейтой и Моккой. Поэтому я не удивился тому, что парус быстро увеличивался в размерах, так как это легкое, удлиненное и лишенное балласта судно даже и при таком ветре ухитрялось плыть со скоростью, вдвое превышающей скорость «Альтаира».

У меня не было никаких причин удирать от него, запустив мотор, как того хотелось бы ребяческому самолюбию моего экипажа, да и, наверное, моему тоже. Когда их обгоняет чужое судно, моряки воспринимают это как оскорбление. Итак, я позволил заруке приблизиться, уверенный в том, что она намерена подняться на ветер, так как заруки благодаря своим латинским парусам превосходно лавируют, но судно, напротив, осталось на ветре, придерживаясь точно нашего курса.

Перед самым проливом у острова Перим корабль поравнялся с нами, и его команда приветствовала нас обычным протяжным «хо-о-о!», мой экипаж откликнулся и задал вопрос: «Мен хен? Мен хен? (Куда плывете?)». С заруки ответили: «Мокка, Мокка…»

Судно находилось на расстоянии менее одного кабельтова от нас, и, рассматривая его в бинокль, я увидел растянувшегося на юте человека в мундире цвета хаки, с надетой на голове, как мне показалось, такой же, что и у таможенных аскеров, феской. Я передал бинокль Кадижете, и он подтвердил, что это сомалиец, являющийся штатным осведомителем администрации. То, что он старался остаться незамеченным, заставило меня призадуматься.

Какого черта надо этому аскеру в Мокке? Мне пришла в голову мысль: а не послан ли он с тем, чтобы узнать, действительно ли я везу свои ящики в Мокку?

Мучимый этим подозрением, я тут же осознал, какой опасности я себя подвергну, если не остановлюсь в этом порту. Я еще не знал, как этот поступок может быть использован против меня, но он, вероятно, имел исключительное значение, если уж правительство проявило такое усердие, чтобы уличить меня в обмане. Надо было любой ценой лишить власти этого оружия, которое их шпион рассчитывал получить в Мокке, куда — и в этом он не сомневался — я не прибуду. Но не везет ли этот сомалиец какое-нибудь послание от губернатора с просьбой к имаму Йяйя арестовать мои ящики, а значит, и мой корабль в том случае, если я все-таки войду в порт Мокки? Ведь соседи охотно оказывают друг другу такие мелкие услуги, уподобляясь чернокожим царькам, которые по отношению к своим подданным не имеют никаких других обязательств, кроме как выжимать из них подать и время от времени отрубать им головы для острастки.

Губернаторы колоний и даже правители в своих провинциях мало чем отличаются от султана-варвара или чернокожего царька в том, что касается соблюдения закона собственной прихоти и пренебрежения к справедливости. Вполне возможно, что эти два тиранчика сговорились между собой, тем более что имам был не прочь сделать приятное французам. Он их, конечно, ненавидел, равно как и всех христиан, но корыстолюбие подсказывало ему, что иногда следует проявить сдержанность.

Рассмотренная в таком политическом аспекте ситуация показалась мне весьма серьезной. Надо было срочно устранить опасность, прибегнув к тайным средствам, то есть, заручившись поддержкой подчиненных, чтобы имам не прослышал об этом деле.

Я сразу подумал о шейхе Иссе, знаменитом работорговце, которому султан Йяйя ни в чем не отказывал.

На страницах книги «Тайны Красного моря» я рассказал об этом странном человеке, которого боялись и уважали не только его соплеменники, свирепые данакильцы, но и самые отдаленные племена эфиопского Запада — каффа, джима, гондар, где деревенские старосты приберегали для него самых красивых мальчиков, кандидатов на почетную должность евнухов. Семьи, в которых росли эти юные избранники, произносили дополнительные молитвы после ежевечернего богослужения в мечети, умоляя Аллаха послать им шейха Иссу прежде, чем их сын минует возраст, благоприятный для ритуала оскопления. Его имя было известно всем на обширной территории, вплоть до Чада, а его печать обеспечивала беспрепятственный проход через разные владения всем, кому посчастливилось ею обладать.

Никто никогда не знал, по какой тропе семенит его черный мул, более быстрый, чем зебра; многочисленные жилища шейха, с женщинами и стадами, словно вехи, отмечали его путь. Он приезжал туда неожиданно, иногда после многих месяцев отсутствия, и вел себя так, будто и не покидал этих мест.

Всем своим пристанищам он предпочитал дом в Рахейте, расположенный на берегу Красного моря, у входа в Баб-эль-Мандебский пролив, посреди безлюдного пляжа, над которым проносится хамсин. Мои люди подтвердили мне, что он должен находиться там в это время года. Навещая свои стада в горах Мабла, Мола узнал, что шейх ждет небольшой караван отборных рабов из Судана и что он наверняка будет в Рахейте, чтобы встретить рабов и посадить их на судно.

XVI

Включив мотор, я приблизился к африканскому берегу и поплыл вдоль пляжа, окаймленного низкими дюнами, которыми заканчивается огромная равнина, поросшая мимозами. Перед оазисом, состоящим из финиковых пальм, взлохмаченных ветром, стояла мечеть с куполом, ослепительную белизну которому придавала ракушечная известь. Несколько хижин, расположенных между дюнами, покрытыми голубым кустарником, подставляли свои круглые спины порывам вздымающего песок ветра, а на берегу дремала зарука со снятой мачтой.

Место казалось безлюдным.

Я бросил якорь под прикрытием каменистого выступа, и какая-то женщина вышла из хижины. Стоя на баке, Мола помахал ей своим тюрбаном, и она опять скрылась в жилище.

Вскоре после этого из-за дюн вышли мужчины с ружьями на плечах, и один из них ответил на наше приветствие. Зная местные обычаи, я выстрелил из ружья в воздух, и над дюнами тут же расцвели хлопья белого дыма, подхваченные ветром. Шейх Исса был здесь.

Когда мы спрыгнули на песок, нас встретил второй залп. И ко мне навстречу вышел данакилец, завернувшийся в абиссинскую хаму с красной каймой, своего рода римскую тогу. Я узнал в нем шейха Иссу. Увы, он сильно постарел, однако взгляд был таким же живым, а на его похудевшем лице, как бы вырезанном из твердого дерева, нельзя было заметить никаких признаков одряхления. Освоившись с этим первым впечатлением, я вновь нашел его таким, каким он сохранился в моей памяти.

Есть люди, глядя на которых думаешь, что они никогда не состарятся, словно внутри них заключено нечто нетленное — их дух, заставляющий забыть о бренной плоти. Может быть, даже контраст между физическим упадком и силой мысли как раз и обнаруживает подлинное величие человека в неувядающей его сущности, скажем лучше: его души, если воспользоваться этим более привычным словом…

Круглая хижина, сделанная из циновок, положенных на дугообразные ветви финиковых пальм, ничем не отличалась от жилищ других кочевников, а внутренняя ее обстановка была столь же неполной и случайной. Я вошел внутрь, согнувшись в три погибели, через узкий вход и в потемках, подернутых дымкой фимиама, второпях брошенного на угли, услышал звяканье браслетов и медных колец; затем, когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел молодую женщину с обнаженным торсом, настоящую бронзовую статую, чьи грациозные линии подчеркивались отблесками от горящего очага. Козья шкура, которой была обернута ее талия, то и дело приоткрывала восхитительное бедро и очертания хрупкой ноги с тонкой, как детское запястье лодыжкой.

Тонкие косички ее шевелюры обрамляли лицо с правильными чертами; тонкий нос, выпирающие скулы и два больших широко посаженных глаза придавали ей дикое и загадочное выражение, характерное для всех девушек ее расы. Странный тип внешности, который я обнаружил позднее в несколько утяжеленном и более уродливом варианте в курносом лице сфинкса из Гизы. Прически и юбки данакильских девушек можно увидеть на египетских фресках.

Ее твердые с задравшимися кверху крохотными сосочками груди смотрелись вызывающе.

Это была одна из жен шейха Иссы; лет ей было, конечно, не больше восемнадцати, что у нас непременно сделало бы ее престарелого супруга нелепым, но здесь, в этом первобытном окружении, где я забывал о нашем чересчур древнем мире, мне не показалось, что шейх выглядит смешно.

На циновку, сплетенную из пальмовых листьев в виде красно-черного орнамента, она поставила перед нами миски с верблюжьим молоком, лепешки из проса и свежие финики.

Обменявшись с ним общими фразами, я объяснил шейху Иссе, что привело меня к нему. На мгновение он задумался, а потом, посмотрев на меня и странно улыбнувшись, сказал:

— Тебя привел Аллах, не сомневайся в этом, ибо его воля заключается в том, чтобы расстроить коварные замыслы твоего вали… Этой ночью я жду прибытия трех очень дорогих девственниц, которых имам уже давно хочет получить для своего гарема в Сане. Эти девушки родом из страны Арси, они галла, которые не принадлежат к расе рабов; поэтому они не совсем пленницы, и одна из них, возможно, станет его фавориткой. Зарука, которую ты видел на пляже, должна забрать их и направиться в Мокку, но если ты хочешь, мы поплывем на твоем корабле…

Я молчал: это предложение поставило меня в довольно затруднительное положение. Перевозить гашиш и даже кокаин — это всего-навсего контрабанда, и я сознавал все ее возможные последствия, но доставка на корабле рабов, хотя бы только трех, грозила куда более серьезными неприятностями. Я выступил бы тогда в роли торговца «живым товаром», а времена уже были не те, когда «эбеновое дерево»[4] запросто вносилось в таможенные манифесты.

Какую неожиданную радость я доставлю губернатору Шапон-Бессаку, если ему удастся уличить меня в подобном преступлении!

Я написал «преступление», но я не считал преступной торговлю рабами в том виде, в каком она осуществлялась и осуществляется до сих пор в Эфиопии; я слишком хорошо знал, что речь больше не идет о людях, захваченных в результате разбоя и насилия, но мне было отвратительно становиться соучастником покушения на свободу человеческой личности. Я представлял, какая безотчетная тоска по родной земле охватывает этих дикарей: они вспоминают джунгли, где бродят кочевые стада, лесные дебри, миражи пустынь… Мне кажется, что я чувствую эту ностальгию в животных, живущих в неволе, среди жалких декораций зоопарка, когда они глядят своими грустными глазами, как бы не видя ее, на толпу, которую забавляет их горькая доля.

Шейх Исса, конечно, угадал, насколько глубоки были мои сомнения, потому что он сказал:

— Но если это тебя не устраивает, вовсе необязательно сажать рабов к тебе на судно; хватит и заруки, но я должен прибыть в Мокку на твоем корабле. Однако было бы предпочтительно, чтобы я присутствовал на нем в качестве пассажира, плывущего в сопровождении своих трех жен.

— Но почему такие предосторожности?

— Потому что, как я уже говорил, они рабыни… Возможно, я допустил ошибку, сказав тебе правду, тогда как мог выдать этих женщин за тех, кем они могли бы стать, то есть за своих супруг. Сколько людей женятся на своих рабынях!

Сегодня почти все важные особы путешествуют именно так — в сопровождении своего так называемого мужа. Это намного упрощает дело, ибо в этом случае караваны, разделенные на небольшие группы, прибывают в Джибути поездом и затем садятся на «Каваджи», небольшой почтовый пароход одноименной компании, следующий до Адена.

Я понял, что мои сомнения в сущности были излишними, а мои страхи — иллюзорными.

— Что ж, поплыли с твоими «супругами», коли ты рассчитываешь уладить таким образом мое дело, — сказал я.

На его лице появилась чуть ироническая улыбка, во всяком случае, мне так показалось, ибо я чувствовал себя несколько неловко, и, наверное, это ощущение еще более усилилось бы, если бы вдруг узкий вход в хижину не заслонила тень. Положив свою пику и сняв кожаные сандалии, внутрь, согнувшись, вошел данакилец и сел перед нами на корточки. Он весь был перепачкан в красной пыли, нехарактерной для здешних мест, и казался усталым.

Данакилец опередил караван, который в настоящее время разбил лагерь среди первых холмов, окружающих равнину, раскинувшуюся между нагорьем и нагромождением базальтовых глыб и обломков шлака в глубине страны Асэба.

Солнце стояло уже низко, но надо было дождаться ночи, чтобы подать условный сигнал — костер, разожженный за оазисом, где его не могли заметить с моря.

Я оставил шейха Иссу беседовать на данакильском языке с бедуином из страны Аусса, где живет султан Йяйя, кровожадный вождь, который ненавидит итальянцев так же, как и своего сюзерена, негуса. Я ушел побродить по оазису; печальные кокосовые пальмы с причудливыми стволами раскачивались на ветру, казалось, они пытаются выразить свои страдания конвульсивными взмахами ветвей, постоянно надрезаемых людьми, этими ненасытными и вездесущими паразитами. Из всех ран дерева сочится сок, пальма будто плачет, и ее слезы капают в удлиненные соломенные кульки, подвешенные на кончиках ее ветвей. Так получают вино, «донну», которое слегка опьяняет жителей этих обугленных солнцем земель. В пустынях, где пальмы растут не тронутые, измученный путешественник может утолить жажду, высасывая живительную влагу прямо из ствола, на котором делается соответствующий надрез.

Финиковые пальмы уже отбрасывали непомерно длинные тени на песок, и перед каждой хижиной голые по пояс женщины перетирали просо на плоских камнях. Чаща исчезла где-то вдали в рыжеватой дымке, и вскоре стада коз стали сбегаться со всех сторон к выдолбленному пальмовому стволу; образовав цепочку, полуголые женщины, покрытые блестящими капельками, выливали в этот желоб из кожаных ведер горьковато-соленую воду источников. Стоял невероятный гам, блеяли козы, раздавались гортанные призывы пастухов, а голые мальчуганы щелкали своими рогатками.

Красный диск солнца вдруг погрузился в полыхание медного неба, на фоне которого выделялся фиолетовый массив далеких гор с их беспорядочными расщелинными пиками. Ночь прошла сразу, и на соседнем холме раздалось потрескивание костра. Это был условный сигнал.

Караван подошел около полуночи.

Разбуженный урчанием ворчливых верблюдов, приседавших на колени, ссаживая седоков, я с удивлением увидел не только трех рабынь, о которых говорил шейх, но и более двух десятков других пленников — юных мальчиков и шанкалийских женщин, как бы выточенных из черного дерева — мощных, толстогубых, щекастых и грудастых самок, предназначенных для тяжелой физической работы.

Поистине, когда речь идет об этих расах, нельзя не взывать к уважению человеческой личности без некоторой опаски…

XVII

Утром три укрывшиеся под накидками женщины, одетые в дорогие арабские одеяния и нагруженные багажом своего господина, как и подобает супругам, направились к пляжу вслед за шейхом Иссой, осанка которого была прямой и моложавой, как никогда раньше. Мои люди подняли на борт этих псевдосупруг, встречая каждую хлопками и призывами проявить к ним снисхождение, когда их миниатюрные ступни касались палубы.

Остальные члены каравана, как мне сказали, отбыли еще затемно на заруке, да так бесшумно, что я этого не заметил. В открытом море была еще видна крошечная белая точка паруса, но скоро и она исчезла за линией горизонта.

Выступая в роли благопристойного каботажного судна со спокойной совестью, «Альтаир», едва мы подняли парус, подгоняемый северо-восточным ветром, поплыл полный бакштаг к побережью Аравии.

Здесь, в десяти милях от Баб-эль-Мандебского пролива, Красное море имеет в ширину не более двадцати миль. Через час после выхода из Рахейты мы пересекли трассу пароходов, и над линией горизонта показался невысокий холм Дубада, похожий на заостренную шляпу.

Мы заметили несколько пароходов, один из которых принадлежал компании «Пи энд Оу» и был наполнен английскими военными. За нашей шхуной, легко разрезавшей форштевнем воду, наблюдали с капитанского мостика и палубы первого класса, проявляя к нам повышенный интерес и вооружившись подзорными трубами и биноклями. Несколько женщин помахали нам своими платочками, а индусы, стоявшие на носу, развернули свои шарфы, чтобы поприветствовать «Альтаир», но офицеры индийской армии, одетые в шорты и находившиеся на прогулочной палубе, воздержались от изъявления чувств, может быть, из-за нашего французского флага, который, по мнению англичан, не заслуживал внимания прирожденных яхтсменов. Оскорбленный таким пренебрежительным отношением, я в знак приветствия трижды приспустил свой флаг, желая показать, что французы, хотя они, возможно, и не столь спортивны, но уж наверняка гораздо более учтивы. Фонтенуа или Ватерлоо?.. Тогда я увидел, как матрос сбежал с мостика по трапу, и через минуту крохотный британский флаг ответил мне тем же… Нет, все-таки Фонтенуа…

Волны, поднятые пароходом и расходившиеся от кормы под острым углом, на несколько минут вызвали бортовую качку, затем к морю вернулся его привычный ритм, и вскоре огромный корабль превратился в точку, увенчанную перышком дымка.

Мы оставили далеко позади морские трассы; от пустынных берегов Аравии, где рощицы финиковых и кокосовых пальм отметили собой русла пересохших рек, нас отделяли всего несколько миль. И тут я заметил на горизонте, впереди и чуть левее, небольшой пароход, следовавший курсом зюйд… Мои люди сказали, что это «Каваджи», который раз в неделю совершает рейс из Джидды, с заходом в Ходейду и Мокку, на Перим, но, взяв бинокль, я разглядел очень знакомый силуэт патрульного катера из Адена.

Предстоящая встреча должна была бы вызвать тревогу, так как у меня были все основания ее опасаться: «Альтаир» вез гашиш, кокаин и морфий чуть ли не центнерами и вдобавок рабов, сопровождаемых королем работорговли, человеком неуловимым, за поимку которого назначена кругленькая сумма! Но нет, я почему-то был совершенно спокоен, мне даже показалось забавным, что я поприветствую этого морского жандарма и он проплывет мимо нас, ни о чем не догадываясь. Я настолько осмелел, что слегка изменил свой маршрут, чтобы подойти поближе к катеру. Конечно, за мной наблюдали с мостика, так как мой маневр сразу заметили: катер слегка отклонился в сторону и поплыл прямо на нас. Обычно такой хладнокровный шейх Исса занервничал, однако моя уверенность и спокойствие его приободрили. Если бы англичане направлялись к нам, заметив, что я хочу уклониться от встречи, у меня был бы повод для беспокойства — тогда маневр катера свидетельствовал бы о том, что у англичан закрались какие-то подозрения, и, напротив, то, что они откликнулись на наше желание познакомиться с ними поближе, говорило об обычном любопытстве, проявленном к незнакомому судну.

Как бы там ни было, но когда я начал различать две трубы и длинный ствол артиллерийского орудия, спокойствие отчасти оставило меня. Кто знает, на что способны праздные англичане, которые понапрасну бороздят морские просторы, встречая одни лишь рыбачьи лодки? Кто знает, не взбредет ли им в голову фантазия посетить эту столь хорошо оснащенную шхуну, удивившую их своим видом, просто так, чтобы убить время? Конечно, и тогда вряд ли можно опасаться каких-то незамедлительных последствий, поскольку никто из них не знает ни шейха Иссу, ни его «супруг» (я успел нацарапать их имена на своем манифесте), но англичане увидят ужасные слова «кокаин» и «героин», сообщат об этом по радио в Аден, и за мной будет установлена слежка… Гудок прервал мои размышления… Пароход находился менее чем в полумиле от нас…

Три женщины сидели на юте со своим почтенным супругом, и Мола наливал им чай. Все это, англичане прекрасно видели в подзорные трубы, нацеленные на нас. Я приспустил свой флаг, и, когда он взлетел вверх уже в третий раз, большой серый корабль проплыл в одном кабельтове у нас на траверзе… Машину не остановили, и это был добрый знак. Я облегченно вздохнул, когда катер поприветствовал меня флагом; в ответ моя команда принялась размахивать тюрбанами…

Ветер донес до меня звуки фортепиано, на мостике поблескивали большие глаза биноклей, и я, наставив на них свой, заметил раскрасневшиеся лица офицеров, которые с бокалами в руках поднимали тосты за мое здоровье…

Это был час, когда англичане обычно выпивают…

Я попросил трех рабынь подняться и помахать своими маклама. На эти знаки уважения к Англии нам ответили тремя гудками.

После чего каждый из нас поплыл своим маршрутом.

Шейх Исса, еще не совсем отправившись от волнения, произнес с улыбкой:

— Аль-хамдул-иллах. (Слава Богу!)

— Тебе бы следовало сказать: «Аль-хамдул-виски»…

XVIII

Ночь избавляет нас от невыносимой жары и последних безжалостных лучей уходящего солнца, от которых нас не защищали паруса, расположенные левым галсом.

Поскольку маяк, отмечавший край длинного рифа возле Мокки, не был починен, я не осмелился сделать галс в сторону открытого моря, чтобы его обогнуть, из опасения, что чересчур далеко отойду от побережья и не увижу ночью тонкую металлическую колонну маяка. Благодаря штилю, который обычно устанавливается после заката, я бросил якорь на глубине в четыре сажени, расположив судно параллельно берегу. Таким образом, на ночь нам была обеспечена бортовая качка, но это неудобство с лихвой окупалось тем, что я освободился от тревожного чувства. Теперь, когда опасность миновала, я мог позволить себе роскошь пережить запоздалый ужас при мысли о том, что могло бы с нами случиться, если…

Утром мы вошли в просторную гавань Мокки, и я поискал взглядом заруку, встреченную нами позавчера, но флотилия зарук, похожих одна на другую, находилась в задней части порта, недоступной для кораблей со средним водоизмещением. Однако от начальника порта (Омера-эль-Бахара), который пришел произвести досмотр «Альтаира», я узнал, что из Джибути действительно прибыл сомалиец. Но мои вопросы, касавшиеся этого человека, кажется, привели в замешательство почтенного чиновника. Смутное беспокойство овладело мной, и я, желая прояснить ситуацию, заявил ему, что хочу немедленно сойти на берег. На это чиновник ответил, что мне следует дождаться начальника таможни и что он получил приказ оставить на моем судне двух аскеров, его сопровождавших…

Я уже хотел возмутиться, как в разговор вступил шейх Исса:

— Не подобает выставлять охрану на корабле человека, спасшего трех девственниц, которых имам ожидает с нетерпением. Если бы не он, то английский патрульный катер задержал бы их, а также и весь остальной караван, доставленный мной из Джиммы.

— Вам повстречался пароход, который вчера проплыл мимо?

— Да, и я повторяю тебе, что, если бы не Абд-эль-Хаи, мы бы пропали. Идем на берег, я должен срочно переговорить с вали; если он узнает, что ты задерживаешь высадку женщин, я тебе не завидую.

Затем, обращаясь уже ко мне, шейх сказал:

— Оставайся на судне и ни о чем не беспокойся. Дай мне только документ, который должен подписать начальник таможни.

Я вручил ему манифест, и лодка направилась к берегу, увозя двух ставших теперь ненужными охранников.

Около полудня лодка Омера-эль-Бахара, вернулась, груженная плодами манго, дичью и жирным бараном, посланными вали. Накуда сказал, что шейх Исса просит меня дать ему пятьсот рупий, и вручил мне его перстень, свидетельствующий о добрых намерениях шейха.

Я понял, что речь идет о переговорах относительно возможной выгрузки моих товаров.

И в самом деле после полудня шейх Исса возвратился с моим манифестом, подписанным по всей форме. Он со смехом рассказал мне, что аскер, прибывший из Джибути, посажен в тюрьму и обвинен в том, что приехал сюда для слежки как раз в тот момент, когда караван рабов должен был выгрузиться вблизи Мокки. Он добавил, что служащий телеграфа, один армянин, передал в Сану телеграмму от губернатора Джибути, в которой последний просил имама под любым предлогом и даже без оного арестовать «Альтаир» и находящиеся на нем товары.

Сегодня же утром визирь позвонил по телефону губернатору Мокки и велел отдать соответствующие приказы Омеру-эль-Бахару и Юсуфу Паше, который должен был предоставить своих полицейских в его распоряжение. Вали ответил ему тогда, что я действительно прибыл в Мокку, но вместе с шейхом Иссой, и поведал ему о том, что выдавалось за истинную причину моего появления здесь, причину, которая давала вполне исчерпывающее объяснение поступку губернатора Джибути. Через час визирь снова позвонил по телефону своему подчиненному. Он приказал немедленно выдворить меня из порта, чтобы иметь возможность послать ответ губернатору Джибути, где выражалось бы искреннее сожаление по поводу того, что телеграмма дошла до него слишком поздно…

Большего я и не ждал; через час «Альтаир» исчез в открытом море.

Ставро был точен: он ждал нас в условленное время у входа в залив Акаба, на том странном острове Тиран, где мы уже встречались в прошлый раз.

Восхищенный тем, что я справился с этим сложнейшим делом, он признался, что, доверив его мне, стал рассматривать задачу как практически невыполнимую. Но однажды ночью ему приснился огромный шкаф, наполненный горячими хлебами, и в тот же день, по приезде в Суэц, он повстречал повозку, груженную сеном, и тогда к нему вернулась надежда. Его сестра и племянницы сожгли не одну свечу перед иконой… И я живо представил, как этот внушительного вида человек, похожий на Геракла, возвращается из бакалеи с короткой, толщиной в палец, свечкой…

Итак, я сбыл весь свой товар и, получив за труды небольшую сумму, мог теперь жить в свое удовольствие, не рискуя собственной шкурой… Небо было чистым, и я без страха смотрел в будущее…

Так думаем мы, несчастные слепцы, а на самом деле резво несемся к бездне…

XIX

Пока я предавался радужным мечтам, в Джибути готовились к моей встрече.

Мой спешный отъезд лишь отсрочил судебное разбирательство, в ходе которого я должен был попасть в западню, подстроенную Ломбарди, Аликсом и его пособниками, при содействии уважаемого Жозефа Эйбу.

Это разбирательство не имело под собой никаких юридических оснований, и надо было обладать уверенностью в полнейшем попустительстве суда в нужный момент, чтобы отважиться на такой шаг. Правда, мои противники в конце концов поверили в собственную ложь. Они рассчитывали, что мои сообщники, увидев меня поверженным, избавятся от страха подвергнуться преследованиям с моей стороны и сделают сенсационные разоблачения.

И тогда те, кто раньше молчал, заговорят, и каждый постарается себя выгородить, выдвигая обвинения против меня. Можно не сомневаться, что таким образом была бы обнаружена разветвленная преступная организация, шефом которой являюсь я; после чего любые беззакония и отказы в правосудии были бы прощены, а их виновники возвеличены.

Предлогом для наложения ареста на имущество, ареста гипотетического, поскольку товаров в наличии уже не было, послужили «ложные показания», которые якобы подтвердились маркировкой ящиков: «А. Д. М. Дыре-Дауа, Эфиопия».

Таким образом утверждалось, что они не могли быть отправлены по другому адресу. Следовательно, моя декларация, где в качестве пункта назначения стояла Мокка (Йемен), была «подложной», что влекло за собой арест товаров и уплату штрафа в размере их стоимости. Кроме того, губернатор объяснил, что я совершил этот подлог вследствие присоединения Эфиопии к Лиге Наций, которое состоялось в тот момент, когда мои товары еще находились в пути.

Поэтому, лишившись возможности приплыть в страну, куда отныне ввоз этих товаров был запрещен, я, дескать, «обманным путем» переправил их в Йемен.

Это утверждение не выдерживало никакой критики и было настолько абсурдным, что мне непонятно, как могли высказать его люди, находящиеся в здравом рассудке.

Югоннье, которому вменялось в обязанность предъявить мне иск, не пошел на это, возмущенный столь очевидной предвзятостью. Но Аликс и его пособники стояли на своем, ибо отлично знали, что суд, в нужный момент ими образованный из нескольких покладистых чиновников, назначенных ad hoc, в отсутствие постоянных судей, предусмотрительно отправленных в отпуск, при рассмотрении этого дела будет руководствоваться «приказами», обнаруживая полное юридическое невежество и поступая вопреки всякой справедливости и даже какой бы то ни было логике.

Ввиду того что таможня решительно уклонилась от своих обязанностей, губернатор подменил ее собой и поддержал главные пункты обвинения.

Вот что ожидало меня в Джибути, когда я плыл с попутным ветром, свободный от забот и готовый проявить милосердие к тем, кто, как я думал, впустую тратили на меня время и понапрасну изливали свою желчь.

К черту ненависть и мечту о реванше! Ведь жизнь становится такой прекрасной, когда забываешь нанесенные тебе оскорбления, клевету, подлость, одним словом, когда презрение уступает место жалости. Настроение у меня было столь оптимистическое, что, прибыв в Джибути, я издали улыбнулся судебному исполнителю, который, опершись на свой велосипед, глядел, как причаливает «Альтаир». Мог ли я знать, что он стоит там как раз для того, чтобы составить официальный протокол, направленный против меня?..

Спрыгнув на пристань, я уже хотел подать ему руку, но он, уклонившись от рукопожатия, протянул мне повестку, согласно которой я должен был в тот же день, в два часа пополудни, предстать перед судом первой инстанции и заслушать обвинение в подделке таможенной декларации, в результате чего я приговаривался к тремстам пятидесяти тысячам франков штрафа. Я расхохотался и, оставив его, помчался к Югоннье. Он встретил меня, воздевая руки к потолку:

— Они сошли с ума. Вы понимаете, просто рехнулись. В это трудно поверить! Состряпанное ими дело не выдерживает никакой критики, тем более что иск предъявляет не таможня. Я отказался принимать в этом участие, потому что не желаю под конец карьеры стать посмешищем… если не сказать больше. Сам губернатор, в лице временно исполняющего обязанности господина Аликса, взял в свои руки правосудие… Интересно, на каком основании?!

Председателем суда стал мелкий чиновник, не входящий даже в состав колониальных кадров, некий Дитрих, назначенный Ломбарди, который сам исполнял обязанности прокурора.

В Джибути вообще чиновники взаимозаменяемы. Этот случайный председатель, позднее изгнанный из администрации за непорядочное поведение, возненавидел меня так, как можно возненавидеть, в силу необъяснимого фанатизма, человека, которого ты в глаза не видел. Услышанных обо мне небылиц хватило для того, чтобы у меня появился заклятый враг, состоящий на службе у губернатора. Заседателями были два других еще более мелких чиновника, в обязанности которых входило лишь поддерживать все решения председателя под страхом навсегда отказаться от мечты о продвижении по службе.

С самого начала допрос принял странную форму, которая должна была бы меня насторожить.

Председатель настойчиво пытался узнать, кто купил кокаин и каким образом завод «Мерк» получил возможность его выслать. Почуяв опасность, я тут же вспомнил о коварном Жозефе Эйбу и его письме. Я терялся в догадках, избегая малейшего намека на этот документ, так как чувствовал, что это мое самое слабое место и что любая оплошность может запустить в действие механизм опасной ловушки.

Поэтому я ответил:

— Администрации завода «Мерк» не надо было спрашивать у вас разрешения, поскольку ее товар предназначался не для Джибути, через который он следовал лишь транзитом, а, как вы знаете, подобный транзит у нас не запрещен. Более того, ни Германия, ни Йемен не входят в Лигу Наций.

— Нет, мсье, ваш товар предназначался для Эфиопии.

— Это утверждаете вы. Истинное же место назначения товара было указано в моей транзитной декларации: им была Мокка. Впрочем, вот квитанция, выданная мне таможней этого города.

Примерно в таком духе проходило судебное заседание, обнаруживая все более возмутительную предвзятость, и наконец меня приговорили к уплате штрафа в размере трехсот пятидесяти тысяч франков, как и предусматривалось в повестке.

Я подал на апелляцию, ибо отказывался верить в то, что судьи, как бы плохо они ко мне ни относились, способны подтвердить столь несправедливое решение.

Когда я консультировался с адвокатом из Аддис-Абебы, неким Шануа, он, читая приговор суда, подумал, что это шутка. Я попросил его приехать для участия в моей защите, и он высказал уверенность в том, что я добьюсь оправдательного приговора.

Увы, он забыл о небезызвестных чиновниках, временно исполняющих обязанности судей. Председателя апелляционного суда, профессионального юриста, отправили в отпуск, поэтому и здесь тоже были подобраны совершенно случайные люди. Административный суд не только подтвердил справедливость приговора, но и удвоил сумму штрафа, доведя ее до семисот пятидесяти тысяч франков под предлогом того, что, раз мои товары не были задержаны, я должен оплатить их стоимость, то есть выложить еще триста пятьдесят тысяч франков.

Югоннье был вне себя от ярости. Он дал мне адрес таможенного адвоката при Кассационном суде, некоего господина Лаббе, и пообещал написать рекомендательное письмо.

На другой день (а это был день почты) я встретил Югоннье и напомнил ему о его обещании снабдить меня рекомендательным письмом к парижскому адвокату. Он как-то сразу растерялся и в конце концов сослался на свою некомпетентность. В чем дело, произошло какое-то новое событие или его тоже Ломбарди сумел привлечь на свою сторону?..

Шануа составил для меня кассационную жалобу, однако она не имела приостанавливающей силы, поскольку мое дело не относилось к разряду уголовных, так что власти завладели всем моим имуществом, арестовав мои счета в банке и вексель, выданный мной Репичи. К счастью, согласно нашей договоренности, он не мог быть истребован немедленно, а только в сроки годовых платежей. Это соглашение, о котором не подозревал Ломбарди, спасло Репичи от разорения, так как власти полагали, что могут в любой день потребовать у него, в соответствии с тем, что на мое имущество был наложен арест, всю сумму предоставленного мной кредита.

Что касается моего судна, то я был вынужден в каком-то смысле негласно его выкупить, уплатив администрации сумму, равную его стоимости.

XX

Я решил отправиться в Париж, чтобы найти адвоката, который мог бы выступить моим защитником при рассмотрении этого скандального дела в Кассационном суде. Я думал, что юстиция метрополии разоблачит столь чудовищное беззаконие, жертвой которого я стал.

Отплытие ближайшего парохода — я заранее заказал на нем место — к несчастью, задерживалось на три дня вследствие поломки машины. Поскольку пароходное агентство известило меня об отсрочке рейса, я предпочел провести эти дни в Обоке.

В очередной раз обнаружилась таинственная сила, управлявшая моей судьбой. Если бы не задержка с отплытием, я не поехал бы в Обок и не узнал бы о происках, которые неизбежно привели бы меня к гибели.

Вечером после приезда мой верный Одени, выполнявший обязанности сторожа дома и фактотума во время моих остановок в Обоке, сообщил, что Рагех хочет увидеться со мной.

Тогда я вспомнил, что поручил этому человеку добыть для меня сведения о той белой женщине, которая утонула возле архипелага Ханиш. Признаюсь, я считал теперь это поручение неуместным и, будучи убежден, что Рагех пришел ни с чем, встретил его, заранее улыбаясь тем извинениям, которые сейчас от него услышу. После обычных приветствий и непременных вопросов о том, как поживает все мое семейство, он вручил мне что-то, завернутое в носовой платок, сказав при этом:

— Я обнаружил это в Асэбе.

Развернув платок, я увидел арабский браслет из чеканного серебра, замечательную и очень старую вещь. Я подумал, что он собирается предложить ее мне, но, угадав мою мысль, Рагех улыбнулся с загадочным видом, присел на корточки и, понизив голос — этим он давал понять, что речь идет о вещах серьезных, — произнес:

— Это странная история, в которой следует видеть всемогущественную руку Аллаха… вознесем Ему молитву и да будет Он благословен… Я услышал ее в кофейне из уст Ахмеда Абдулькадера, накуды, возвратившегося с острова Камаран, где он продал финики и ширу[5], доставленные из Базоры. Очевидно, ему было на роду написано, что он не попадет в этом году в Джидду; отправляться туда было слишком поздно, уже подул северный ветер, а, как тебе известно, крупные багалы в две тысячи мешков не могут плыть против муссона. Тогда этот мудрый человек, умеющий подчиниться своей судьбе, остался на Камаране. Богу было угодно, чтобы он услышал эту историю, и она достигла моих ушей…

— Все это так, но что это за история?

— Вот что я узнал от него: два охотника на акул, зараники, хотели продать браслет, что находится перед твоими глазами, но сынишка одного из них, который был с ними на судне и толок дурра, рассказал, что они сняли украшение с руки мертвеца при таких странных обстоятельствах, что правоверному, конечно, не следовало бы до него дотрагиваться… Но все зараники арами, для них нет ничего святого. Так вот, произошло следующее: пристав к пляжу Джебель-Зукара, они обнаружили огромную акулу с головой в виде молота, наполовину лежащую на песке. Рыба была дохлой, и обрывки сетей, зацепившиеся за ее плавники и хвост, свидетельствовали о том, что она задохнулась.

— Что ты имеешь в виду?

— Попав в сети, акула задыхается быстрее всех остальных рыб. Большинство их, которых я достаю утром, мертвы или совсем бессильны. Эта рыбина, на редкость крупных размеров, порвала веревки сети, но, поскольку ее плавники оказались зажатыми, акула не могла пошевелиться, а это необходимо для ее жизни, ибо рыбы могут дышать, лишь имея достаточный простор… И тогда прибоем ее вынесло на берег. Увидев акулу, зараники решили, что на острове есть другие рыбаки, потому что в море была закинута сеть; но они не стали мучить себя угрызениями совести, тем более что на пляже не было видно никаких следов. Итак, они принялись срезать плавники, которые высоко ценятся у китайских торговцев, после чего вспороли брюхо, так как обычно в нем находят других рыб — последних, проглоченных акулой перед смертью… На этот раз рыб внутри не оказалось, но они обнаружили нечто похожее на человеческую руку, на которой был серебряный браслет. Поначалу находка их напугала, возможно, они усмотрели в ней дурное предзнаменование. Люди без веры всегда страшатся джиннов и духов, их пророк — колдун. Однако старый зараник высмеял своего более молодого товарища и, бросая вызов злому духу, забрал браслет. Все же он не посмел оставить эти человеческие останки без погребения. Перед лицом смерти и ее тайны люди обычно вспоминают о себе, и моряк думает о том, что, может быть, и его труп однажды выбросит на берег волнами… И оба зараника отдали последние почести жалким останкам в надежде, что и они сами удостоятся такого же отношения в подобной ситуации. Поскольку украшение принадлежало женщине, в середине могилы был установлен камень. Зараники подумали, что этот благочестивый поступок позволяет им взять браслет с собой как бы в награду за свой труд… Они уподобились коту из басни, который съел жаркое, но оставил противень, потому что это вопрос совести… Вот о чем поведал ребенок, и эта история распространилась по всей округе, словно масло на поверхности моря; никто не желал покупать этот злополучный браслет… Я же, зная о твоих поисках, не сомневался в том, что именно Аллах (да будет Он благословен!) подсказал мне верный путь. На обратном пути в Обок я проездом остановился в Дубабе, где живут зараники, и случай свел меня с этими двумя рыбаками. Думая, что я ничего не знаю, поскольку приехал из чужих мест, они предложили мне браслет, который отказывались носить даже их жены. Я сразу же узнал одно из украшений, проданных мной в прошлом году еврею из Джибути. И я купил его у них за двадцать рупий, не показав и виду, что мне о чем-то известно… Ты еще не вернулся, когда я приехал назад, и, может быть, мне следовало бы тебя подождать, но, терзаемый любопытством, я пошел к тому еврею, чтобы узнать, кому он продал браслет. Когда я показал ему украшение, он вспомнил, что его купила белая женщина, иностранка, которую привел к нему человек с лицом раба. Когда я попросил его уточнить, кто это, он замялся и в итоге сказал, что не знает этого человека. Я решил не настаивать, чтобы он не заподозрил чего-либо иного, кроме обычного любопытства.

— А по-твоему, кем мог быть этот человек с лицом раба?

— Вне всяких сомнений, тем же, кто и сопровождал даму постоянно, то есть вероотступником Жозефом Эйбу. Еврей знал, что он пользуется покровительством губернатора, и потому побоялся лезть не в свои дела.

Я рассмотрел браслет — неопровержимое доказательство совершенного преступления, и меня поразила, почти напугала цепь так называемых случайностей, в результате которых он попал ко мне на стол.

Я попросил Рагеха оставить браслет, преисполненный решимости разоблачить негодяя. После того как он ушел, я наведался в бывшую резиденцию, чтобы повидаться с помощником управляющего Азенором, который недавно заменил сержанта и исполнял обязанности начальника данакильского округа. Хотя он был креолом мартиникского происхождения, на мой взгляд, в нем не было ничего, что обычно вызывает неприязнь к метисам. Его очень любили туземцы, а они редко питают расположение к не вполне белым людям.

В глазах негров даже незначительная примесь черной крови в человеке является признаком его неполноценности, и они презирают метиса и ненавидят его еще сильнее, когда он стремится утвердить себя за счет хвастовства. Я всегда испытывал симпатию к Азенору благодаря его простоте и непоказной храбрости, которую он проявлял не раз. Азенор в свою очередь понимал смысл моей свободной жизни, и я даже думаю, что он чуть-чуть мне завидовал, настолько были ему в тягость пошлость и скудоумие колониальных чиновников. Он с большой радостью согласился занять эту должность в Обоке, который слывет Лиможем Французского Берега Сомали, хотя она и обрекала его на одиночество.

Находясь еще под впечатлением истории, услышанной от Рагеха, я подробно рассказал ему об этом и о той роли, которую сыграл в нем Жозеф Эйбу.

Азенор выслушал меня молча, и я удивился тому, сколь глубоко взволновала его эта история, к которой он не имел никакого отношения. Выражение его лица, обычно детское и насмешливое, сменилось на серьезное и озабоченное, словно он страдал от мучительного противоречия, от разыгравшегося в его душе ужасного конфликта между совестью и долгом.

Зная, что он является доктором права, я изложил ему обстоятельство судебного заседания, приведя предвзятые аргументы временно исполняющего обязанности судьи, чья недобросовестность, похоже, поощрялась мстительностью и личными мотивами казначея, выдвинутого по случаю на роль прокурора Республики. Пока я говорил, он облокотился о стол, руками обхватив свою голову, явно испытывая сильное волнение. При имени Ломбарди Азенор вдруг вскочил с места, и я увидел, что он побелел. Проведя рукой по лбу и как бы пытаясь прогнать нестерпимо мучительную мысль, он сказал:

— Я, возможно, нарушу сейчас свой профессиональный долг, но моя совесть не позволяет мне больше молчать, ибо я опасаюсь, что невольно стал сообщником гнусного преступления. Вначале я думал о государственных соображениях, но теперь понимаю, что речь идет о личной мести, и тот факт, что ее орудием был избран подлый убийца, которого вы разоблачили, заставляет меня опасаться худшего. Когда прибегают к услугам таких типов, чья способность пойти на любые злодеяния известна всем, это означает, что кто-то готов их к этим злодеяниям подтолкнуть. Все средства будут хороши, и когда я вспоминаю о коварстве Ломбарди, то прихожу в ужас от того, что так долго молчал… Короче, факты таковы, может быть, они прояснят вам ситуацию — только бы не было поздно!.. Заведомо необъяснимая враждебность губернатора Аликса и его невероятная предвзятость, проявленная в вашем деле с транзитом, на мой взгляд, связаны со странным маневром, в котором важнейшую роль сыграл Жозеф Эйбу. Прежде чем изложить его суть, позвольте мне задать вам один вопрос. Эйбу передал или продал вам бланки с официальной печатью из канцелярии губернатора?

— Он мне их передал, но можно сказать, почти продал. Я попросил его получить от местных властей письмо, удостоверяющее, что закон от июня 1887 года до сих пор действует. Я мог бы и сам обратиться с такой просьбой в канцелярию, но он отговорил меня, опасаясь, что тогда этот закон будет отменен особым указом. Вместо письма он прислал мне два чистых бланка с печатями. Когда я вернул их ему по приезде в Джибути, он заявил, что якобы неправильно меня понял. На другой день Эйбу принес мне требуемое письмо с неразборчивой подписью.

— Теперь понятно. Итак, произошло вот что: Жозеф, очевидно, после встречи с вами навестил Ломбарди (тогда временно исполняющего обязанности прокурора Республики), чтобы уведомить последнего о поручении, которое вы ему дали. Тогда-то и было решено отослать вам бланки с печатью губернатора, по-видимому, с тем, чтобы побудить вас самостоятельно их заполнить и подписать, то есть совершить подлог… Ломбарди вызвал меня вместе с Аликсом (в тот момент он еще не был временно исполняющим обязанности губернатора). Он взял нас в свидетели отправки этих бланков, на которых Аликс собственноручно поставил печати в канцелярии. Чтобы проще было доказать подделку, были использованы красные чернила, тогда как печати обычно имеют черный цвет. Таким образом, вас могли обвинить в том, что вы украли печать и потом проставили ее чернилами, которыми в канцелярии не пользуются. Как объяснил Ломбарди, требовалось установить: говорит Жозеф правду или лжет. Вопрос был бы решен либо вашим ответом на это письмо, либо вашим молчанием, а оно, как известно, знак согласия… Со своей стороны, я не понимал тогда, какое значение могли иметь эти проштампованные бланки. Даже если вы действительно попросили их достать, то главное — как вы собирались ими распорядиться. Но хотя способ проверки показался мне странным, я подписал протокол, и письмо было доставлено на почту самим Аликсом… Итак, через несколько дней после этого Эйбу пришел к Ломбарди и показал чек на тысячу франков, который, по его словам, являлся вознаграждением за передачу необходимых документов. С другой стороны, они видели, как вы беседовали с ним, что полностью подтверждало обвинение, выдвинутое Жозефом против вас.

Выслушав признания Азенора, я понял игру Жозефа: он доказал, что бланки с печатью находятся у меня в руках и что я намерен совершить подлог, ответственность за который теперь полностью ложится на меня. Не исключено даже, что такой ход был ему подсказан.

Я осознал всю серьезность своего положения. Я глупейшим образом попался в ловушку, и мысль о том, что Ломбарди может завладеть письмом, оставшимся в Дармштадте, приводила меня в ужас. Если это произойдет, я пропал, и с тем большей вероятностью, что к его услугам способный на все свидетель — Жозеф. Подобный тип не остановится ни перед чем и при этом присягнет на Библии, перед Богом белых людей, который к тому же для него чужой Бог…

Из-за его подлости и коварства я обрекал всех своих близких на бесчестие, ибо теперь я не сомневался, что у правосудия Джибути нет иной цели, как отправить меня на каторгу.

И в голове у меня мгновенно созрел план: сперва надо наказать мерзавца. Я уничтожу его, предварительно зачитав ему смертный приговор, чтобы он понимал, за что его наказывают. Что бы там ни случилось, я не мог позволить Эйбу праздновать победу, и эта мысль, как ни одна другая до сих пор, с необыкновенной отчетливостью укоренилась в моем сознании. В определенном смысле я был во власти некоей высшей силы, которой повиновался, словно гипнозу.

Ничто теперь не могло заставить меня изменить решение.

XXI

Прежде чем продолжить рассказ, мне представляется необходимым поделиться с читателем сведениями о Жозефе Эйбу, которые я узнал позднее. На мысль о том, что он убийца мадемуазель Вольф, меня навели сперва рассказ суданца и распоротая дамская сумочка, обнаруженная на острове. А найденный браслет, который негодяй помог приобрести своей жертве, уже не оставил у меня никаких сомнений.

Думается, сейчас самое время приподнять завесу таинственности над драмой, произошедшей на «Воклюзе», и изложить события в том виде, в каком я смог восстановить их несколько позже.

Жозеф Эйбу, как мы теперь знаем, тайно сел на «Воклюз» с поручением разоблачить меня в Суэце. Но ему было известно, что мадемуазель Вольф слывет очень богатой особой. Он слышал разговоры о ее драгоценностях, оцениваемых в несколько миллионов, и крупных суммах, выданных ей банком перед отплытием. Девушку считали немного не в себе, и однажды Жозеф услышал, как главный врач госпиталя, сидя за аперитивом, когда речь зашла о предстоящем отъезде мадемуазель Вольф на «Воклюзе», обронил фразу, которая поразила воображение Эйбу и, возможно, навела его на преступные мысли:

— В приступе истерики ей ничего не стоит прыгнуть за борт.

Вот почему господин де ла Уссардьер решил сопровождать девушку, чтобы, как говорил он, не упускать ее из виду. Но кто знает, не желал ли он втайне избавления от своих страхов, которые мог принести ему ее безумный поступок?

Смешавшись с толпой кули-кочегаров, заполнивших баржу, Жозеф, Эйбу проник на пароход, но внимания к себе не привлек. Только Ломбарди знал об этом; а серинж, получивший деньги за свое молчание, позволил Эйбу прошмыгнуть на нижнюю палубу к чернокожим кочегарам.

Тут он чувствовал себя защищенным от опасностей, которые могли бы возникнуть в том случае, если бы исчезновение богатой пассажирки повлекло за собой расследование. Он полагал, что сможет спрятаться, когда начнутся допросы персонала, а серинж, несущий ответственность за его незаконное пребывание на судне, сделает все, чтобы в этом ему помочь. В подобных случаях чернокожие кочегары всегда помогают друг другу из расовой солидарности и из страха перед серинжем, который обладает над этими беднягами безграничной властью восточного деспота.

Все не только платят ему подать из своего жалованья, но и занимают у него деньги, и тот, кто вызовет неудовольствие серинжа, никогда не сможет наняться ни на одно судно.

«Воклюз» был грузопассажирским судном, поэтому пассажиров на нем плыло немного. После одиннадцати часов вечера палуба пустела.

Агата рано удалилась к себе в каюту, однако стояла такая жара, что в два часа утра, одетая в пижаму, она поднялась на палубу. Вахтенный ее заметил, но эта одинокая прогулка не насторожила его, поскольку она объяснялась духотой.

В задней части палубы наружный трап был всего лишь приподнят вдоль борта до горизонтального уровня, и потому, являясь как бы продолжением решетчатого настила, он в виде узкого балкона нависал над водой на высоте нескольких метров. Агата облокотилась о железный поручень трапа. Ее забавляло, что она таким образом возвышается над морем, наблюдая за тем, как бежит у нее под ногами вдоль корпуса судна фосфоресцирующая вода.

Ветерок, который то и дело задувал сквозь решетку настила, ласкал ее тело, и ткань пижамы трепетала. Отдавшись этим нежным прикосновениям, она перегнулась через поручень, может быть, для того, чтобы почувствовать себя неким сказочным существом, парящим над водой.

Узкая палуба была плохо освещена в этом месте, поэтому нельзя было разглядеть, как вдоль открытого трюмного люка молча ползет какой-то человек. Поравнявшись с выходом на наружный трап, фигура медленно выпрямилась и юркнула в тень, отбрасываемую вентиляционной трубой. Став таким образом невидимым, человек, оглядев всю протяженность палубы, убедился в том, что она пуста.

И тогда, подобно тому, как змея вытягивается всем своим телом, чтобы схватить добычу, человек распластался на палубе и пополз к трапу, потом внезапно, как кошка, он прыгнул к своей жертве и, схватив девушку за щиколотки, опрокинул ее в бездну. Все произошло так стремительно, что Агата Вольф закричала перед самым падением в воду. Тело, затянутое в водоворот, образуемый работой винта, уже не появилось на поверхности моря. А человек все так же ползком добрался до спасительной тени и исчез.

Никто не увидел его, никто не услышал короткого вскрика, тут же прервавшегося. Человек нарочно прополз по палубе, чтобы его не смогли заметить из иллюминаторов кают, выходивших на эту палубу, которые почти все были открыты из-за духоты. Если бы он знал, что в один из иллюминаторов за мадемуазель Вольф наблюдает господин де ла Уссардьер, он отказался бы от своего преступного замысла. Но заметил ли генеральный агент роковой жест убийцы? Избавим его от таких предположений, ибо, погасив в каюте свет и растянувшись на кушетке, он мог видеть только голову и верхнюю часть туловища мадемуазель Вольф. Возможно, когда девушка, перегнувшись через поручень, парила над морской бездной, его посетило что-то вроде надежды и вспомнилась фраза доктора: «В приступе истерики ей ничего не стоило прыгнуть за борт».

И вдруг увидев, как девушка кубарем полетела вниз, не ужаснулся ли он оттого, что как бы втайне внушил этот роковой поступок больной мадемуазель Вольф?

Господин де ла Уссардьер все никак не мог прийти в себя и долго не понимал, почему он не поднял тревогу, теперь уже, после нескольких минут колебаний, ставшую бессмысленной. Конечно, даже если бы он крикнул: «Человек за бортом!» — в то же самое мгновение, когда увидел, что девушка падает в воду, ее вряд ли сумели бы спасти. Спасение тонущего человека ночью, даже когда за дело берется превосходный пловец, дело практически бесполезное: на плывущем полным ходом корабле, в отличие от железнодорожного состава, невозможно остановить машину сразу же. Судно, пусть и при отданной команде «полный назад!», успевает проплыть по инерции еще очень большое расстояние. Вот почему рулевой по сигналу тревоги просто поворачивает до предела руль, и корабль описывает круг с радиусом более одной мили, прежде чем возвращается на то же место. Когда в распоряжении моряков есть световой буй и если к тому же он исправен, в чем никогда нельзя быть уверенным, его бросают за борт, но, как правило, буй падает слишком далеко от утопающего, чтобы тот мог до него доплыть, прежде чем подоспеет судно; но и если человеку это все-таки удается, то в этой драме ставят точку акулы, привлеченные огоньком.

Все эти мысли в конце концов привели к тому, что де ла Уссардьер, не испытывая угрызений совести, воспринял как должное собственное бездействие. Поскольку несчастья в любом случае было не избежать, самое лучшее — хранить молчание и ждать, когда исчезновение пассажирки обнаружится само собой, без его помощи. Конечно, все всполошатся только утром, когда горничная пойдет с завтраком в ее каюту… И тут господин де ла Уссардьер подумал: а не описала ли Агата его неудачный ночной визит на страницах своего личного дневника, на который не раз намекала? И не решит ли ее убитый горем отец, прочтя запись об этом скандальном происшествии, что именно он стал невольным виновником самоубийства?

Надо было срочно в этом убедиться, пока капитан не опечатал все вещи, принадлежавшие без вести пропавшей или погибшей.

Каюта располагалась по левому, подветренному борту — противоположному тому, где находился выход на наружный трап, куда и пришла несчастная девушка в поисках прохлады, — ниже уровня основной палубы, и хорошо проветривалась благодаря большому прямоугольному портику, который открывался на надводный борт парохода. Она предпочла поселиться именно в этой, а не в одной из других кают, выходящих на палубу, где приходится держать портик закрытым из-за нескромных взглядов.

Господин де ла Уссардьер надел пижаму и босиком спустился по служебной лестнице, чтобы не проходить мимо дремавшего вахтенного.

Вы, конечно, догадались, что человеком, который сбросил девушку в море, был Жозеф Эйбу. Убедившись в том, что его никто не видел, он сразу после этого злодеяния пробрался к каюте своей жертвы. Дверь была открыта. Он вошел внутрь, задвинул щеколду и зажег свет. На туалетном столике лежали бриллиантовое кольцо и кулон. Эйбу положил их к себе в карман, рассудив, что эти драгоценности вполне могли быть на теле так называемой самоубийцы. Потом он заметил небольшую сумочку из красной кожи и подумал, что там, наверное, находятся деньги, однако оставлять здесь следы преступления было опасно. Надо было выбросить сумочку в море, забрав деньги. Однако сумочка оказалась запертой на ключ. Он уже собрался было вспороть ее ножом, как услышал за спиной едва уловимый шум и увидел, как медленно поворачивается ручка двери. Он чуть не потушил свет, но вовремя одумался: это могло выдать его присутствие. Эйбу замер на месте, сдерживая дыхание. Осторожность, с какой незнакомец пытался открыть дверь, навела его на мысль о визите какого-нибудь ухажера, и он успокоился, надеясь, что тишина в каюте и запертая щеколда заставят кавалера отказаться от своих намерений.

Прошла минута, которая показалась ему вечностью, но посетитель не предпринимал новых попыток проникнуть в каюту. Ушел ли он? Или все еще стоял перед дверью? И можно ли теперь рискнуть выйти наружу? Эйбу подумал, что оказался в ловушке. «Будь что будет, да свершится воля Аллаха!» — сказал он про себя, хотя был христианином, он попытает свой шанс. Может быть, по ту сторону двери никого нет и ему удастся улизнуть в поперечный коридор.

Но в тот момент, когда он собрался уже отодвинуть задвижку, раздался голос вахтенного:

— Ну, разумеется, господин инспектор (так называли де ла Уссардьера), лучше открыть, тем более что я видел мадемуазель на палубе с три четверти часа назад.

И в ту же секунду в замочной скважине повернулась отмычка.

— Ах! Дверь заперта на щеколду… Стало быть, мадемуазель вернулась…

В дверь постучали, затем вахтенный позвал:

— Мадемуазель!.. Мадемуазель!.. Вы там?

Жозеф понял, что пропал… Дверь сейчас взломают. Если его застанут в этой каюте, ему никак не уклониться от обвинений в том, что он, сбросив пассажирку в море, ее ограбил. Эйбу увидел себя на скамье подсудимых, затем в тюремной камере и наконец перед гильотиной…

Он машинально подошел к портику: снаружи все было черно, море стремительно и зловеще неслось вдоль борта, всего в нескольких метрах от него. Оно готово было поглотить его. Эйбу оказался перед выбором: либо попасть на гильотину, либо утонуть. И тогда неожиданно блеснувший свет маяка на Абу-Аиле как бы позвал его. Дьявол был с ним: Эйбу продал ему свою душу, и тот предлагал ему спасение.

Жозеф схватил спасательный пояс, взял в зубы кожаную сумку и прыгнул в темноту. Будучи отменным пловцом, он довольно быстро отплыл от судна, чтобы не попасть под винты и избежать встречи с акулами, которые следуют в кильватере судна.

Он видел, как пароход проплыл мимо, огонек на корме бросил прощальный отблеск на волны кильватерной струи и все исчезло во мраке. Он остался один в сумерках, и только бесконечный гул моря был рядом с ним…

Ему удалось надеть на себя спасательный пояс, и Эйбу медленно, сберегая силы, поплыл к какой-то темной массе, где вращались в небе бесконечно длинные руки светового креста.

Когда луч маяка скользил по нему, курносое лицо негра возникло среди вспененных барашков. Море несло монстра, оно поддерживало его только для того, чтобы этот негодяй прошел весь свой путь до трагической развязки, оно играло с ним подобно тому, как кошка забавляется со своей жертвой, прежде чем ее съесть.

Я не знаю, каким было в те минуты выражение этого курносого лица, но мне суждено было увидеть его вновь в день расплаты, когда Жозеф Эйбу возник передо мной в свой последний час.

Отнесенный течением к югу, он не сумел добраться до острова Абу-Аил как рассчитывал, и его вынесло бы в открытое море, если бы штиль, который позволил мне в тот день преодолеть Баб-эль-Мандебский пролив, не благоприятствовал возвратному течению, возникшему в часы прилива. После десяти часов отчаянной схватки со стихией он доплыл до острова Джебель-Зукар, вконец обессилев. Эйбу подумал, что, добравшись до этого проклятого острова, он только заменил одну смерть другой. Здесь он погибнет от жажды. Для того чтобы попытаться пересечь проход в полторы мили и вернуться к Абу-Аилу, у него не хватит сил. Впрочем, даже если бы он отправился в путь из самой северной точки острова, он не смог бы преодолеть эту дистанцию из-за слишком мощного течения.

И потом, поразмыслив, Эйбу решил, что таким образом выдаст свое присутствие в этих местах, где как раз и пропала без вести мадемуазель Вольф, ибо он не сомневался, что время ее исчезновения будет определено в пределах того часа, когда вахтенный постучался в дверь ее каюты. Запертой изнутри задвижки, по его мнению, было достаточно, чтобы подкрепить гипотезу, весьма близкую к истине. Он знал, что мадемуазель Вольф прошла мимо вахтенного, прежде чем поднялась наверх и облокотилась на поручень трапа. В таком случае нельзя было допустить, что она вернулась в свою каюту и, заперевшись в ней, выбросилась из открытого портика. Нет, все подтверждало истинную версию событий: было совершено покушение на ее жизнь, и человек, на нее напавший, был застигнут в тот момент, когда он рылся в ее вещах; злоумышленник выпрыгнул из портика в надежде доплыть до островка, который судно огибало в тот момент.

Перекличка, устроенная с целью выяснить, кого недостает на борту, не даст никаких результатов, поскольку его имя не занесено в список экипажа, а серинж будет молчать, но ему не следует появляться где бы то ни было в здешних краях, так как объяснить причины своего присутствия тут будет непросто. Наоборот, надо как можно быстрее добраться до побережья, чтобы обеспечить себе алиби. Тогда позднее достаточно будет сказать Ломбарди, что он не смог сесть на судно.

Увы! Все это неосуществимо. Он обречен погибнуть на этом заброшенном утесе, и его побелевший скелет будет валяться на песке, пока его не похоронит какой-нибудь рыбак…

И к чему тогда эти драгоценности и деньги, ради которых он убил человека?.. Но Эйбу не принадлежал к числу тех, кто способен рассуждать о бренности всего сущего и еще в меньшей степени с безжалостной иронией отнестись к никчемным богатствам, обладая которыми он все равно умрет. Его алчность могла умереть только вместе с ним. Он спрятал драгоценности на своем поясе и высушил банкноты, которые находились в сумочке. Он несколько раз пересчитал их и, охваченный страстью скупца, забыл о муках, причиняемых ему жаждой. Сознание, что он владеет теперь целым состоянием, вернуло ему волю к жизни. Оно будет иметь смысл, только если он выживет. И тогда Эйбу заметил вдруг силуэт пироги с двумя сидящими в ней гребцами: лодка огибала скалистую косу. Она находилась еще слишком далеко, чтобы его могли заметить оттуда, однако направлялась в его сторону. Он проскользнул в узкий овраг и, притаившись среди обломков горной породы, стал наблюдать за пляжем. Гребцы принялись ловить рыбу с лодки у прибрежного рифа. Мучимый жаждой, он едва не поддался искушению окликнуть их и попросить воды, однако Жозеф превозмог себя. Он молча следил за тем, как они плыли вдалеке, и наконец лодка подошла к лагерю рыбаков — шалашу из веток, где, наверное, были запасы воды. Интересно, есть ли там еще кто-то, кроме этих двух людей? Конечно, их зарука находилась на отдаленной якорной стоянке, если только они не приплыли сюда с суши, передвигаясь от одного острова к другому, как это делают некоторые рыбаки, оказавшиеся в положении изгоев из-за того, что нарушили однажды священные обычаи ловцов жемчуга. Бойкотируемые всеми накудами, они решают тогда попытать свой шанс, не имея для этого никаких иных средств, кроме лодки.

Жозеф увидел, как они разожгли костер, чтобы приготовить рыбу, и ветер вскоре донес до него аппетитный запах жареного. Находясь в своем укрытии, он испытывал ужасные мучения, но переносил их со стойкостью, которую дает надежда. Пирога, привязанная к веслу, воткнутому в песок, была его спасением — только бы завладеть ею. Он покинул бы тогда этот мрачный остров, где еще несколько минут назад представлял, как его труп сожрут крабы и хищные птицы…

Продолжение вам известно из рассказа суданца.

XXII

Потрясенный признаниями управляющего Азенора, я в тот же день вернулся в Джибути. Я прибыл туда ночью, а утром послал «Альтаир» на якорную стоянку острова Муша, в небольшую лагуну, где я в отлив сажал судно на мель, чтобы очистить подводную часть корпуса. Я велел матросам ждать там моего возвращения из Европы, поскольку летом рейд в Обоке опасен.

Было 24 августа.

В Джибути я оставил при себе небольшую парусную лодку и Абди в качестве ее единственного матроса.

Утром я увиделся с Репичи. Он сообщил мне, что накануне Жозеф вернулся из Абиссинии. Я не удержался от того, чтобы сказать ему, что его протеже негодяй и доносчик. Однако я воздержался от подробностей, ибо не мог сообщить ему сведений, полученных мной от Азенора. Их следовало сохранить в тайне, иначе они утратили бы свою ценность. В ответ Репичи сказал мне, что был плохо информирован, но что теперь итальянские власти Эритреи поручили ему наблюдать за этим типом, который за несколько лет до этого сбежал из исправительной тюрьмы Асэба, где содержался по обвинению в убийствах и шпионаже. Я не стал ему говорить, что в то время стал соучастником побега Эйбу, растроганный просьбами женщины, пришедшей ко мне ночью на пляж, а также испытывая жалость к этому заключенному, о преступлениях и подлости которого ничего не знал. От Репичи мне стали известны подробности его побега, когда Жозеф принес в жертву своего приятеля по заключению. К преступлению на «Воклюзе» добавился этот гнусный поступок, которого одного было достаточно, чтобы вынести Эйбу смертный приговор.

Абди провожал меня в тот вечер до дома. И когда мы вошли в мою комнату, я сказал:

— Жозеф меня предал, он должен понести наказание.

— Хорошо, я убью его.

— Да, он должен умереть, но убить его должен не ты, а я… Могу ли я рассчитывать на твою помощь?

— Я твой сын. Но было бы лучше, если бы ты предоставил это мне…

— Не возражай, это наилучший способ оказать мне услугу. Ступай к нему и скажи, что я жду его здесь.

Менее чем через полчаса он пришел, и я встретил его с такой искренней сердечностью, что сам поразился своему самообладанию: ничто не выдало моих истинных чувств к этому человеку, который рассчитывал отправить меня на каторгу. Впрочем, он тоже превосходно играл свою роль, прикинувшись таким покорным человеком, что, если бы мне не рассказали о нем, то ему в очередной раз удалось бы меня провести.

Абди присел на корточки в углу комнаты. Едва освещенный слабым светом лампы, он был неподвижен, как бонза.

Несмотря на внешнее наигранное спокойствие Жозефа, я все же уловил в нем некоторое смятение. Разумеется, виной этому была не совесть, которая не причиняла ему страданий, а инстинктом угаданная опасность, таившаяся в подчеркнутой любезности к нему со стороны его жертвы. И тогда я сказал Жозефу доверительным тоном:

— Я просил позвать тебя, потому что знаю, что ты искренний и надежный друг; я должен уехать во Францию, но мне боязно оставлять столь значительные запасы товара без верного сторожа. Хочешь ли ты заработать сто тысяч франков?

Он чуть не подпрыгнул от удивления и заморгал своим единственным глазом.

— Я же вам предан, вы это хорошо знаете, письмо, которое я достал для вас, тому свидетельство…

— Именно благодаря делу, которое удалось с твоей помощью, я и могу теперь дать тебе заработать неплохую сумму… Ты христианин?

— Католик, — уточнил он, лицемерно потупив взгляд.

— Тогда поклянись перед Богом, ты слышишь, перед Богом, что никогда не выдашь тайны, которую я тебе сейчас сообщу, и что будешь предан мне в любых обстоятельствах.

— Перед самим Господом Богом клянусь вам в этом…

— Хорошо, тогда слушай: кокаин, который я получил три месяца назад, не был отправлен. Он припрятан на острове Муша, и может случиться так, что тот, кому я его продал, приедет за своей партией в мое отсутствие. Вот половина письма, вторую часть которого он предъявит тебе, чтобы у тебя не было сомнений относительно его личности. Тебе надо будет лишь проводить его до определенного места. Мы отправимся туда сегодня же ночью, и я покажу тебе, где находится тайник. Абди будет нас сопровождать, он посвящен в это дело, но он настолько глуп, что я не могу доверить ему такое важное поручение. Сразу же обращаю твое внимание на то, что доносить на меня таможне тебе невыгодно, так как она никогда не заплатит тебе сто тысяч франков, и потом будь уверен: я сумею наказать предателя, даже если он будет находиться на другом конце света…

— Как вы могли такое подумать? Чтобы я предал своего спасителя!..

— Я сказал это тебе для очистки совести, чтобы ты хорошенько зарубил себе на носу, что для меня предатель — это смертник…

Я тут же спохватился: не зашел ли я слишком далеко, делая такой намек, мне показалось, что он чуть насторожился. Однако столь крупная приманка придавала ему смелости.

— Итак, приходи сегодня в восемь часов вечера на мол, только оденься по-туземному, чтобы тебя не узнали. Я буду ждать тебя.

— Договорились, но сколько времени мы будем отсутствовать?

— Самое большее два часа.

— А, хорошо! Дело в том, что завтра утром я должен заплатить четыреста франков родственникам моей жены, а поскольку этой суммы у меня нет, я должен где-то раздобыть деньги…

— Об этом не думай, вот они, я дарю их тебе. Впрочем, по возвращении, то есть завтра утром, когда откроется банк, я выпишу на твое имя счет на сто тысяч франков, чтобы ты мог, если такая необходимость возникнет, уйти из администрации.

Зная, что Эйбу пьяница, я не сомневался: получив деньги, он тут же напьется, а мне как раз было нужно, чтобы он был слегка навеселе и не слишком хорошо соображал в последнюю минуту.

XXIII

Жил в то время в Джибути один негр, судья, некий господин Порт, большой друг Жозефа. Несмотря на лиценциат в области права и изящные манеры безукоризненного джентльмена, он, как и все образованные и обращенные в христианство негры, страдал скрытой ксенофобией. Отправляя белого человека в тюрьму, он брал своеобразный реванш, и я спрашиваю себя, не избрал ли он это ремесло, возможно бессознательно, с одной лишь целью — чтобы удовлетворить свою расовую ненависть.

Выйдя от меня, Жозеф, на которого произвел сильное впечатление мой приговор, объявленный предателям, наверное, задумался о том, как здорово он рискует, отправляясь на ночную прогулку вместе со мной. Но можно ли отказываться от ста тысяч франков! И тогда, чтобы придать себе храбрости, он пошел к своему другу Порту и рассказал, что я должен показать ему тайник с контрабандным товаром. Он надеялся обеспечить себе прикрытие в этом рискованном деле, поставив в известность о нем своих могущественных покровителей: теперь они будут знать, где искать его следы. И это подействовало на него ободряюще. Друг, естественно, посоветовал ему не упускать возможность поймать меня с поличным.

И Жозеф совсем успокоился.

Мой план был прост, а точнее, я его упростил, так как хотел прямиком достичь своей цели, не теряя времени на то, чтобы принять в расчет подстерегавшие меня опасности: как только мы выйдем в море, я сорву с себя маску и расскажу Жозефу обо всем, что знаю. Перед лицом смерти он, возможно, заговорит и сознается в таких вещах, о которых я пока не имею понятия.

Что касается последствий моего поступка, то приходилось примириться с их неизбежностью. Я верил в свою звезду. Чем бы это для меня ни обернулось, надо было наказать виновного любой ценой. К этому меня побуждала некая высшая сила. Потом будет видно, как выпутываться из этой истории.

Пока же ничто не препятствовало осуществлению замысла, я обрел непоколебимую уверенность в себе, став орудием в руках высшей справедливости.

Думаю, что те, кто убивал королей или тиранов, например Рашель или Шарлотта Кордэ, пребывали в похожем психическом состоянии. Они действовали не по своей воле, находясь во власти навязчивой идеи…

Как только стемнело, я отправился на мол, прихватив свинцовый кастет — грозное оружие, способное убить быка — и свой браунинг.

Мол был пустынен и, пройдя всю его восьмисотметровую длину, я никого не встретил. Абди ждал меня, лежа на дне лодки, которую он подвел вплотную к молу, чтобы скрыться в темноте. Я прыгнул в нее и, растянувшись на корме, стал глядеть в прекрасное, усеянное звездами небо, пока Абди осторожно подгребал к краю мола, куда должен был явиться Жозеф.

Вдруг загудели буксиры Управления почтово-пассажирских перевозок, созывая кули: на рейд входил пароход.

Вскоре я увидел, как медленно движутся его огни в удивительном покое ночи, там, где море сливается с небом.

Не ощущалось ни малейшего дуновения, стояла тяжелая, влажная жара, и это отсутствие ветра меня беспокоило, так как я рассчитывал хотя бы на слабый ветерок, который позволил бы быстро удалиться от этого места вместе с приговоренным к смерти. Неужели возникнут препятствия? Но это было невозможно. Ведь я повиновался Судьбе, и все должно было идти согласно высшей воле. Впрочем, этот пароход был ниспослан нам Провидением; благодаря его появлению на мол сбежались кули из туземного квартала, поэтому, растворившись в этой шумной толпе, Жозеф должен был остаться незамеченным. Важно было, чтобы никто не увидел, как он садится в лодку.

Абди поднялся на мол, в то время как лодка оставалась невидимой, находясь под причалом, стиснутая между высокими железными бортами пустых барж.

Одетому сомалийцем Жозефу пришлось окликнуть Абди, чтобы обнаружить свое присутствие, поскольку из-за туземного одеяния он стал совершенно неотличим от снующих туда и сюда кули. Подойдя к лестнице, он остановился в нерешительности: спускаться ли в эту темноту, где его глаза не различали лодки? Мне пришлось вступить с ним в переговоры: я принялся уговаривать Жозефа спрыгнуть в лодку, ибо мне лучше не показываться на пристани. С большой неохотой он все-таки решился сойти вниз, но тут же сказал:

— Я не могу сейчас отправиться с вами, я должен сперва предупредить свою жену. Она еще не вернулась, и я пришел лишь затем, чтобы сказать вам, что ждать меня не надо.

— Ладно, тогда поговорим немного, а на Мушу отправимся завтра…

И тут он сообразил, что Абди оттолкнулся от причала и лодка медленно отходит. Жозеф попытался зацепиться за одну из барж, но его руки скользнули по гладкому металлическому борту.

— Остановитесь… остановитесь… Я не хочу уплывать…

— Но мы никуда не плывем, ты же видишь, что Абди просто собирается вывести лодку отсюда, где она зажата между двумя баржами, ведь нас может раздавить буксир.

Действительно, в этот момент подплыл катер, что оправдывало наш маневр, предпринятый якобы с целью избежать столкновения.

— Мы причалим с другой стороны мола, — продолжал я спокойным и уверенным тоном. — Там никто нам не помешает… Но раз ты собираешься зайти домой, я высажу тебя напротив солеварен, где можно не опасаться любопытных взглядов, и буду ждать твоего возвращения столько, сколько понадобится.

В первую очередь мне хотелось удалиться на достаточно большое расстояние от причала, чтобы никто не услышал криков. Между тем поднялся легкий восточный ветер, и Абди незаметно поднял парус.

— Куда мы плывем?

— Я же тебе сказал, к солеварням, пять минут — и мы там…

В этот момент в полукабельтове от нас проплыли баржи, заполненные поющими и галдящими кули. В этом гомоне услышать крики Жозефа было бы невозможно. Впрочем, я сжимал в руке кастет, преисполненный решимости заставить Эйбу замолчать при первой же попытке оказать сопротивление.

Пока я развлекал его какой-то пустой болтовней, ветер посвежел, а отливное течение, как я и предполагал, стало относить нас к западу. Лодка быстро удалялась в сторону открытого моря, при этом казалось, что она почти не движется. Жозеф, несведущий в мореходных тонкостях, не отдавал себе в этом отчета, однако через четверть часа он встревожился.

— Но где же солеварни?

— На своем месте, мой мальчик, вон там, — ответил я, показав рукой на воображаемую точку, расположенную прямо по курсу. — Правда, мы совсем не движемся, придется взяться за весла…

И Абди, сев за весла, увеличил нашу скорость.

Я увидел, как в молочной ночной мгле медленно проплыл силуэт бакена, отметившего западный край рифа. Мы вышли за пределы рейда. Теперь бесполезно взывать о помощи: ночная тишина не отзовется эхом. Но для большей безопасности я продолжал удаляться от берега.

Жозеф, которого я развлекал до сих пор какими-то вымышленными признаниями, вдруг заметил, что огни Джибути уже очень далеко, и, как бы пронзенный зловещей догадкой, он вскочил, собираясь прыгнуть за борт. Абди, однако, удержал его, схватив за руку. Пора было срывать маску.

— Бесполезно пытаться убежать, ты следуешь в такое место, откуда не возвращаются… Призраки твоих жертв скоро выйдут из глубин моря… Они взывают к тебе, твой час пробил… Теперь ты от меня не уйдешь, и твои друзья, Ломбарди и иже с ним, бессильны тебе помочь… Прочь маску! Вчера я сказал тебе, что будет ждать предателя и убийцу… Если ты сделаешь хоть одно движение, я пристрелю тебя…

И тут я заметил одну из тех странных ночных птиц, которые садятся на румпель, а нередко и на плечо к рулевому. Моряки относятся к ним с почтением и страхом, полагая, что в этих птиц переселяются души утопленников, оставшихся без погребения. Я тут же решил воспользоваться ее неожиданным появлением как деморализующим противника средством и, поневоле заражаясь настроением трагических минут, заговорил, точно в бреду. Вдруг овладевшая мной уверенность в собственной правоте, несомненно, придала моим словам какую-то сверхъестественную силу.

— Узнаешь ли ты эту сумочку, брошенную тобой на пляже Джебель-Зукара? Что ты сделал с той девушкой, которую обокрал?

— Я не знаю, что вы имеете в виду… Я понятия не имею, кому она принадлежит…

— Она принадлежит той, которая посылает тебе этот серебряный браслет, требуя отчета в содеянном преступлении. Этот браслет она купила у торговца-еврея, к которому вы пришли вместе, украшение было надето на ней, когда она плыла на «Воклюзе». Ты думал, что море сохранит твою тайну, ты думал, что мертвые никогда не заговорят, но дух той, которую ты утопил, следовал за тобой неотступно, как тень.

Эйбу глядел по сторонам, охваченный ужасом, словно дух мадемуазель Вольф и впрямь находился здесь, и в этот момент бесшумно вспорхнувшая птица, пролетая мимо, коснулась своим длинным черным крылом его лица. Он хрипло вскрикнул и рухнул на колени.

— Боже мой, простите меня! Я не хотел ее убивать, меня сбили с толку эти люди, ваши враги, желающие вашей гибели… Клянусь вам, я невиновен, я все расскажу о них…

— Ни на что больше ты не способен, шелудивый пес… Кто подготовил письмо, которое ты передал мне?

— Я выполнял приказ Ломбарди, я не хотел этого.

— Бессмысленно лгать перед смертью. В Асэбе ты погубил своего товарища по заключению, чтобы бежать самому, ты был шпионом Троханиса, и с твоей помощью меня должны были арестовать в Египте, ты убил несчастную девушку и завладел ее драгоценностями и деньгами, и наконец ты предал меня, подстроив все таким образом, чтобы я был обвинен в подлоге письма, написанного тобой. Даже одного из этих преступлений достаточно, чтобы вынести тебе смертный приговор.

— Я вам все расскажу, но сжальтесь над моими детьми…

— А кто пожалеет моих? Ты разве думал о моих детях, собираясь отправить меня на каторгу? А несчастный отец девушки, пожалел ли ты его, когда убивал его дочь?.. Жалкая тварь, ты больше никого не укусишь…

Я выстрелил ему в голову почти в упор.

Он качнулся, потом, вдруг вскочив на ноги, прыгнул за борт, прежде чем Абди успел его схватить, и поплыл под водой.

Пуля лишь скользнула по черепу негра. Он выплыл в двадцати метрах от нас, изо всех сил выкрикивая мое имя в ночной тишине в надежде, что кто-нибудь его услышит и я буду разоблачен.

Абди тоже бросился в воду и стремительно, как акула, настиг Жозефа. Он схватил его за ногу и стал тянуть вниз.

В призрачном свете только что выглянувшей луны я увидел, как оба они погрузились в синюю тьму бездны. На поверхность поднимались пузырьки воздуха… Шли секунды… Я машинально их отсчитывал. Удастся ли Абди всплыть? Тонущий человек обладает поистине мертвой хваткой: даже потеряв сознание, он не разжимает пальцы.

После этой драматической сцены наступила давящая тишина, все исчезло в равнодушном покое морских глубин. Вдруг чье-то шумное дыхание заставило меня обернуться, и в нескольких саженях от лодки я увидел Абди, он встряхивал головой, разметав свои волосы. Вцепившись руками в планширь, он прохрипел, едва переводя дух: «Калас!» (Кончено.)

Я втащил его, совсем обессилевшего, в лодку. Его лицо было исцарапано ногтями противника, а одна рука была сплошь в укусах. Он утащил Жозефа за собой на самое дно, на глубину более пятнадцати метров, и там, обретя точку опоры, сумел высвободиться из его объятий, но Жозеф, хотя и был в почти бессознательном состоянии, все же ухватился за его ноги. Каким-то чудом Абди удалось нанести ему удар ногой по голове, и он устремился наверх. Другой же так и не всплыл.

Правосудие свершилось.

XXIV

Через несколько минут Абди встал на ноги и помог мне поднять парус. Я оглядел море вокруг нас и убедился в том, что нигде не видно рыбаков, которые обычно подплывают на хури к рифам и забрасывают там свои снасти. Их отсутствие было редкой удачей, пополнившей список всех тех счастливых случайностей, которые до сих пор мне сопутствовали.

Вспомнилось, что после того, как я выстрелил в Жозефа и попытался его схватить, когда он вскочил с места, выскользнувший из моей руки браунинг упал на затвор, и прозвучал выстрел, направленный вертикально вверх. Пуля чиркнула по моему лицу, но в том состоянии крайнего возбуждения, в котором я тогда находился, я не обратил на это внимания. И только теперь я понял, как крупно мне повезло, ведь пуля могла угодить в живот. Можно было подумать, что враждебная сила, покровительствующая Жозефу, выпустила в меня парфянскую стрелу, но другая сила, благосклонностью которой пользовался я, отклонила ее траекторию…

Это, конечно, интерпретация событий, но когда они выстраиваются в определенную цепочку, будучи при этом все направлены на достижение одной цели, данное толкование поневоле обретает характер непреложной истины.

Подобное мысли, вероятно, отдают ребячеством и проистекают из предрасположенности к языческому мышлению, которое во всем усматривает деяния богов и духов. Здравомыслящий человек склонен верить в стечение обстоятельств, в случайность, так легко объясняющую явления, постичь смысл и причины которых никак не удается. Правда, я должен признаться, что такое упрощение меня не удовлетворяет. Отрезанный от цивилизованной жизни с ее искусственными усложнениями, я научился различать логическую последовательность этих «обстоятельств» и вполне продуманный характер их сочетания, которое принято считать случайным.

Мы прибегаем к понятию случая, когда какое-то неожиданное явление приводит нас в смятение, словно мы можем претендовать на знание первопричин…

Наша лодка плыла в Джибути, и я погрузился в какое-то блаженное состояние, подобное тому, какое испытываешь после отчаянных усилий, которым обязан своим спасением.

Никогда еще сознание выполненного долга не приносило мне столь глубокого удовлетворения.

Я преодолел свою чувствительность, а точнее, мои чувства на какое-то время отключились, что позволяло подавить в себе все то, что могло сделать подобный поступок неприемлемым с точки зрения моей совести. Поэтому я испытал чувство победы над собой, я доказал самому себе, что способен пойти в осуществлении своей «воли» до конца.

Сегодня, когда с тех пор минуло двадцать лет, я объясняю себе хладнокровие, с каким уничтожил этого негодяя, мимолетным душевным состоянием, порожденным той сверхъестественной силой, которая хранила меня от опасности и помогала преодолевать самые изощренные козни. Я напоминал путника, заблудившегося в лесных дебрях и потерявшего всякие ориентиры, которого, однако, направляла бы, не давая ему свалиться в яму и попасть в расставленные силки, парящая над ним волшебная птица. Я думал тогда, что совершил всего лишь акт возмездия, но позднее узнал, что устранение Жозефа спасло мне жизнь. Вот почему в нужный момент я обрел смелость и хладнокровие, на которые раньше не был способен.

Действительно, меня не ослепили ни гнев, ни ненависть, я не мстил за себя, я наказывал. Когда Жозеф оказался в полной моей власти, я перестал его ненавидеть, но в то же время, благодаря какому-то странному бесчувствию, я лишился той опасной жалости, которая может в самый последний момент уничтожить смелость. Я стал пассивным орудием в руках высшей силы, и, когда она перестала оказывать на меня свое воздействие, я испытал блаженство, освободившись от ее железных оков.

Я спрашивал себя, удивленный отсутствием переживаний, которыми наделяют тех, кто совершил убийство: как примирить подобное душевное состояние с отвращением, которое обычно возникает у меня, когда я вижу страдания своего заклятого врага? Как я, в других обстоятельствах неспособный долго держать зло на людей не менее подлых, сумел остаться неумолимым и твердым до самого конца? Все это заставляет поверить в постороннее вмешательство, побуждающее оставить в стороне гордыню и примириться с нашими такими разнообразными судьбами. И неважно, каковы наши успехи или поражения, достоинства или недостатки, ибо мы не принимаем в них никакого участия…

Когда мы вошли в гавань, уровень воды достиг низшей отметки: нам едва удалось доплыть, преодолев еще полкабельтова, до края мола: начиная от самой таможни, вода уже схлынула. Я оставил Абди спать в лодке, а сам дошел до своего дома, но не по причалу, где меня могли заметить, а через обмелевшую часть рейда. Таким образом, по дороге я не встретил ни души.

Перед самым рассветом я услышал гудок парохода, который приплыл накануне вечером, он вновь уходил в открытое море. Благодаря этому совпадению, исчезновение Жозефа Эйбу можно было объяснить тем, что он тайно сел на пароход и спасся бегством.

Около семи утра я вернулся к лодке. На этот раз я позаботился о том, чтобы меня увидели все таможенные аскеры. Абди ждал меня, спокойный и умиротворенный, словно прошлой ночью не произошло ничего особенного. Он напевал свою любимую песню, держась за румпель, и казалось, действительно обо всем позабыл…

На острове Муша я весь день провел в хлопотах, оборудуя сухой док для «Альтаира», и вечером вернулся в Джибути.

Я сразу же навестил Репичи, который мог помочь мне в том, чтобы по крайней мере в ближайшее время жена Эйбу, обеспокоенная исчезновением мужа, не подняла тревогу.

— Я велел Жозефу уплыть на пароходе, который стоял на рейде, — сказал я Репичи.

Он молча вгляделся в меня со странной улыбкой на устах и наконец сказал:

— Пусть этот подонок сдохнет там, где ему хочется.

— Я и в самом деле надеюсь, что мы его долго не увидим, но было бы неплохо отправить его жену к ней на родину в Асэб, так как она ничего не знает об отлучке супруга. Скажите ей, например, что ему пришлось срочно удрать, дабы избежать высылки, и что она тоже может быть обвинена в пособничестве его бегству. Дайте ей все, что сочтете нужным, и даже пообещайте назначить нечто вроде пособия, которое она будет получать до возвращения своего Жозефа, я все оплачу…

— Договорились. Это разумно… Я пошлю к ней Шерабонну, который уладит дело и отправит ее на итальянский почтовый пароход, уплывающий завтра…

Без сомнения Репичи догадался, что произошло в действительности, но, обладая психологией истинного калабрийца, он не видел ничего предосудительного в устранении опасного доносчика. То, с какой готовностью он пришел ко мне на помощь, по сути превращаясь в моего сообщника, убедило меня в его искренности.

XXV

Наконец вечером прибыл мой пароход.

Теперь оставалось выполнить вторую половину дела, наиболее важную: заполучить обратно то ужасное письмо. Но успею ли я? По правде сказать, мое беспокойство было не вполне искренним, я как бы заставлял себя беспокоиться, но в общем-то не сомневался в успехе. Неужели мне сопутствовало такое поразительное везение лишь для того, чтобы удача покинула меня в этом последнем и решающем предприятии?

Позднее я узнал, что в самом начале этого дела Ломбарди, сгорая от нетерпения завладеть подложным письмом, составленным по его приказу, телеграфировал своему немецкому коллеге, прокурору Рейха в Дармштадте, о необходимости изъять (по судебному поручению) документ, на основании которого завод «Мерк» отправил мне наркотики.

Выждав немного, прокурор ответил (воспользовавшись, однако, почтой), что подобная просьба не может быть выполнена без получения письма, соответствующим образом подписанного французскими судебными властями и переданного через нашего посла в Берлине. Ярость Ломбарди не знала границ, но тщетно он осыпал ругательствами и проклятиями этого «боша», ему пришлось смириться с довольно длительной процедурой.

Таким образом, я прибыл в Дармштадт с большим опережением. Приняли меня очень любезно.

Очевидно, эта фирма, являвшаяся поставщиком всех крупных торговцев наркотиками в мире, была скорее склонна встать на защиту своих клиентов, нежели поощрять репрессивные меры пуритан из женевской ассамблеи, среди которых, впрочем, есть и представители крупных торговцев опиумом, таких, как Франция (в Индокитае) и Англия (в Индии).

Когда я попросил директора вернуть мне письмо, он с понимающим видом улыбнулся, не говоря ни слова, подошел к сейфу, извлек оттуда нужный документ и протянул его мне без комментариев.

Все произошло так просто, что я был потрясен.

Думаю, что столь благосклонному отношению ко мне способствовала телеграмма Ломбарди немецкому прокурору. Последний, проинформировав завод, очевидно, сделал все возможное, чтобы потянуть время, и сегодня он, должно быть, вместе с управляющими фирмы «Мерк» от души хохочет, вспоминая, как ловко они провели этих дураков из Джибути.

Впрочем, официальный запрос поступил через несколько дней после того, как я посетил директора, и немецкие чиновники, умолчав о моем визите, ответили, что запрашиваемый документ, к большому их сожалению, уже не находится в архиве, так как срок его хранения истек в день прибытия товаров на место назначения.

Как только у меня в руках оказалось это проклятое письмо, которое грозило мне позором и даже гибелью, я не удержался от искушения и сжег, его, после чего обрел уверенность в том, что поставил точку в этой злосчастной истории.


Часть вторая

I

Уверенный в том, что вывел из строя противников, ибо они лишились своего самого грозного оружия, я мог теперь заняться поисками адвоката при Кассационном суде.

Остановился я в Нейи, где моя жена купила за два года до этого дом, точнее, небольшой особняк в самом что ни на есть буржуазном стиле. После стольких лет неустроенного существования, когда она мужественно переносила разного рода лишения, сопутствующие полной риска и приключений жизни и обусловленные знойным климатом обокской пустыни, заставившим отказаться от услуг духовника и порвать со «скучным миром», своеобразная ответная реакция вызвала в ней желание вернуться победительницей в тот мир, где не бывает скучно, то есть вновь очутиться в интеллектуальном и артистическом окружении, в котором формировался ее характер. Надо было также предоставить нашим детям возможность приобщиться к культуре, которая позволит им позднее, если они этого захотят, удалиться от цивилизации и стать дикарями, осознающими счастье такой жизни.

Поскольку меня удерживали в Дыре-Дауа дела, связанные с электростанцией и мукомольным заводом, приобретенными у Репичи, мы еще не могли весь год проводить в Париже. Пока я плавал по Красному морю или где-то еще, моя жена присматривала за мельниками. Может быть, поэтому в прошлом году, в надежде избавить ее от обременительных обязанностей директора, я приютил у себя сына своего старого друга Корна, инженера по призванию, с которым я общался раньше, когда занимался организацией молочных заводов «Магги». Я должен представить здесь этого молодого человека, сыгравшего в моей жизни подлую и пагубную для меня роль.

В то время Марселю Корну было двадцать два года. После службы парижским пожарником отец устроил его на должность помощника кладовщика на крупном транспортном и автомобилестроительном предприятии, которым он руководил. Слащавый и льстивый, охотно выдающий себя за жертву, юноша не ладил со своим отцом, который ненавидел лицемеров и сам не раз давал понять ему это в резкой форме. Демонстрируя плаксивую покорность, этот нежный сын полагал, что строгий и грубый отец недооценивает его, и вынашивал планы мести.

Старший Корн, без участия которого не обходилось ни одно дело, пользовался безграничным доверием своего патрона, незаурядной личности, выпускника политехнической школы господина Блюма (кстати, он не имеет ничего общего с Леоном Блюмом). Застенчивый, скромный, краснеющий по любому поводу, Марсель завидовал этому доверию, которого был лишен, хотя считал, что именно он заслуживает такого отношения. Подстегиваемый гордостью и завистливым честолюбием, он с тех пор лелеял надежду занять однажды место отца. Ждать, когда старший Корн достигнет возраста, позволяющего получить должность вполне законным путем, его не устраивало. И Марсель решил оказать давление на таинственные силы, ведающие судьбой. В соответствии с принципом, взятым на вооружение людьми бессовестными, который гласит, что цель оправдывает средства, он тайно навестил господина Блюма. Смущенное и опечаленное лицо молодого человека обещало весьма важные признания, но то, что он изложил своим срывающимся голосом, превзошло все ожидания патрона: этот добродетельный сын с отвагой, достойной пера Корнеля, разоблачил злоупотребления своего отца, который, пользуясь слепым доверием патрона, брал немалые взятки.

Потеревшись среди поставщиков и выведав то, что ему было нужно, он действительно сумел получить неопровержимые доказательства виновности старшего Корна. Блюм, гораздо больше возмущенный поведением сына, чем махинациями отца, довольно резко выставил Марселя вон и сразу же велел позвать своего директора. Несмотря на письменные свидетельства, оказавшиеся в его распоряжении, он все еще не мог поверить в виновность человека, который за тридцать лет службы не дал ни разу повода усомниться в своей честности. Поэтому патрону претили какие-либо увертки. Он сразу показал Корну компрометирующие его документы.

Немного смутившись, Корн улыбнулся — но это не была улыбка виноватого человека — и сказал:

— Вероятно, я допустил ошибку, что не рассказал вам об этом раньше, господин Блюм, так как действительно я уже давно получаю риторно[6], в отдельных случаях я даже требую их уплаты. Кажется, таким образом менее чем за десять лет мы получили более миллиона чистых прибылей…

— Кто это мы?

— Да наша фирма, черт побери! Вы обнаружите разницу между ввозной стоимостью товаров и той, которую я реально оплатил в счетах, в графе «прибыль и убытки». Если бы я этого не делал, то риторно получал бы кто-то другой, и эта сумма не была бы тогда учтена в соответствующей графе…

Блюм, у которого отлегло от сердца, протянул своему директору руку:

— Я надеюсь, Корн, вы не подозреваете меня в том, что я хотя бы на минуту поверил в справедливость этих, с позволения сказать, разоблачений?

— А если бы и так? Тем хуже для меня. Однако в этом случае мне было бы неприятно сознаваться в своей маленькой хитрости, потому что я произвел бы впечатление человека, который обеспечивает себе гарантию доверия на будущее. Но поскольку теперь вам все известно, забудем об этом.

Блюм не захотел разбивать сердце старого Корна, сообщая о гнусном предательстве сына; он сослался на анонимное письмо, но так как показать его не смог, Корн заподозрил происки какого-нибудь завистливого подчиненного и украдкой сам произвел расследование. Через три дня тайна была раскрыта. Он, вероятно, убил бы своего сына, если бы опасение, что он отдаст Богу душу, не возникло в самом начале взбучки, которую устроил Марселю отец.

Вечером того же дня, когда сын был сурово наказан, Марсель Корн явился ко мне, весь в шишках, с опухшим лицом, большим синяком под глазом и рукой на перевязи.

Чтобы объяснить свое плачевное состояние и предупредить дурное впечатление от поступка, о котором его отец непременно бы мне сообщил, Марсель сознался в нем сам, но представил дело таким образом и объяснил свое поведение такими мотивами, что получалось, будто вел он себя если не совсем порядочно, то заслуживающим снисхождения образом, по крайней мере выступая в роли героической жертвы, окруженной чуть ли не ореолом мученика.

Он пустил в ход несоответствия между грубым характером отца и болезненной чувствительностью матери. К слову сказать, меня огорчал этот странный мезальянс бывшего старшего мастера с дочерью ученого Сен-Клер Девиля, женщиной утонченной и деликатной, столь же мягкой и благонравной, сколь ее супруг был резким и порой даже грубым. Воспоминание об этой интимной драме смягчило мое суровое отношение к сыну.

Однако подобный поступок, какими бы ни были его мотивы, обнаруживал подлые душевные качества и опасное коварство. Поэтому Марсель Корн попытался изменить это впечатление, изображая искреннее раскаяние и заранее осыпая себя упреками, которые опасался услышать от меня. Икая, с трудом сдерживая рыдания и проливая обильные слезы, он говорил, что хочет даже поступить в Иностранный легион и искупить кровью свою вину, состоящую в том, что он не задумывался над значением слов. Он, мол, совершил этот поступок в каком-то бессознательном состоянии…

Марселю было двадцать два года, я знал его еще ребенком и виделся с ним позднее, когда он подрос. Мне стало жаль его, и я проявил к нему снисхождение.

Чтобы спасти молодого человека, оказавшегося в бедственной ситуации, лишенного всякой поддержки, я предложил ему приехать в Африку и поступить на мой завод в Дыре-Дауа. После такого конфликта с отцом Марселю надо было куда-нибудь уехать.

Он поклялся мне в вечной преданности и заявил, что я спас ему жизнь. Таким образом, поддавшись порыву жалости и не придав значения его вероломству, которое должно было бы меня насторожить, я определил свою дальнейшую судьбу.

К самым разрушительным катастрофам обычно приводит предательство тех, кого мы, как нам кажется, спасаем от деградации, великодушно предоставляя им кредит доверия, в котором подобным людям отказывают все остальные.

Опасное великодушие, непростительная роскошь… Но что вы хотите? Я сам совершил множество ошибок, я сам столько раз подавлял в себе дурные инстинкты, что не мог безоговорочно осуждать тех, кто проявил минутную слабость и оступился. Я был не прав, когда судил о других по себе, ведь для меня доверие — это священные узы, соединяющие людей. Я полагал, что человек, которому я оказал доверие, поднимется на ноги, оправится от удара, чтобы его оправдать.

В самом деле, сколько несчастных навсегда скатились в яму, согнувшись под тяжестью совершенного в прошлом проступка, и только потому, что ни у кого не хватило смелости протянуть им руку и поверить в чистосердечность их раскаяния… Увидев змею, ее уничтожают просто так, из принципа, не давая себе труда узнать: а ядовита ли она…

II

Моей первой заботой было найти адвоката, и я уже собирался выбрать его имя наугад в справочнике, как меня посетила моя соотечественница, почти что подруга детства, особа весьма известная в полусвете и политических кругах.

Между собой мы звали ее Пунеттой (уменьшительное от Жозефины на каталонском языке). Она носила фамилию Делькаделл, принадлежащую богатой буржуазной семье, которая отдала ее на воспитание к монахиням в Сакре-Кёр.

В шестнадцать лет она бежала с одним молодым поэтом в Париж. Но вскоре разочаровалась в своем кавалере, найдя его самовлюбленным и глупым, и, отвергнутая семьей, увлеклась театром.

Эта когда-то юная девушка стала теперь красивой сорокалетней женщиной; она не была обделена ни талантом, ни умом, но играла только во второстепенных театрах, в основном в тех труппах, которые гастролировали по провинции. Впрочем, Пунетта была прирожденной актрисой, она всегда играла какую-нибудь роль, и не только на подмостках.

Умелая, одухотворенная, к тому же втайне склонная к интригам, она могла бы стать знаменитостью и оставить яркий след в истории театра, если бы ее легкомыслие и взбалмошность не разрушали так часто все, чего она достигала благодаря своим достоинствам.

Она притворялась, что относится ко мне как к доброму приятелю, и, возможно, это было ответом на мое поведение, которое никогда не переходило рамок обычного ухаживания, но за этим товарищеским отношением скрывалось оскорбленное самолюбие, поскольку чисто дружеский стиль общения был навязан женщине, привыкшей соблазнять мужчин и вертеть ими по своей прихоти.

Задетая моим безразличием, хотя она и не подавала виду, Пунетта вбила себе в голову, что должна меня «заполучить», и, увлекшись этой игрой, в конце концов вообразила, что любит меня. Но и тут тоже она исполняла роль, но уже другую.

Довольная тем, что ей выпал случай показать мне не только свою преданность, но и влияние, она представила меня своему «другу», секретарю Палаты, некоему Фийо, мужчине гораздо старше ее, лет этак пятидесяти, хотя на вид ему нельзя было дать больше сорока, настолько большое внимание он уделял своей наружности. Он держался приветливо, естественно и снисходительно, как и надлежало превосходящему всех парижанину.

Он сразу встал выше вульгарных обстоятельств благодаря вызывающему презрению ко всем этим побрякушкам, посредством которых наши избранники поддерживают и культивируют почтение к себе со стороны своих избирателей.

Он щеголял снисходительной безнравственностью, раскрепощавшей совесть людей и открывавшей таким образом двери для любых более или менее подозрительных сделок в политическом мире.

Этот цинизм превращался в своеобразную искренность, которой можно было придать вполне благопристойный характер редкой отваги, состоявшей в том, чтобы осмелиться не скрывать того, что принято утаивать.

Он по-своему оказал мне большую честь, впустив за кулисы театра марионеток. По мнению его любовницы, он считал меня человеком свободным от предрассудков, способным воспринимать вещи без особой щепетильности, как и подобает законченному авантюристу.

Послушать его, так мир политики был до такой степени развращен, что в нем не осталось ничего, не тронутого порчей. Поэтому следовало относиться к этому миру философски.

Увы, он был прав. Но напрасно он распространял свои наблюдения на все общество, которое является жертвой, а не сообщником своих избранников. Впрочем, иной взгляд на вещи не позволил бы ему наживать себе имя на полном пренебрежении к нравственности.

Он думал, что все люди устроены точно так же, как он, иначе говоря, алчны, аморальны и кровожадны. Понятие Родины было в его представлении обманом, дающим возможность извлекать выгоду из воодушевления глупцов, которых посылают на гибель во имя защиты накопленных богатств. Тогда почему надо испытывать колебания, когда решаешь служить тому, кто предлагает тебе больше других, не беспокоясь о государственных границах?

Нетрудно понять, куда заводит подобная широта взглядов.

Позднее я узнал, что он интриговал, способствуя покупке крупной парижской газеты «Матен» и тому, чтобы поставить ее на службу интересам Германии. Пунетта, втайне сочувствовавшая коммунистам, помогала ему, может быть и неосознанно, в этом разрушительном деле.

Тогда подобный образчик человеческой породы был мне в новинку, и я не знал, что Фийо — наиболее яркий представитель наших политиков. Возможно, существуют исключения, но они настолько редки, что выглядят просто смешно.

После того как я изложил ему суть вопроса, он покровительственно улыбнулся и, снисходя до моей провинциальной наивности, принимающей все за чистую монету, спросил:

— Какую сумму вы могли бы пожертвовать для того, чтобы уладить дело?

— Не имею понятия…

— Вижу… Ну-с, я полагаю, что с помощью сотни банкнот можно было бы образумить вашего губернатора.

— Но я в своем праве! Судебное решение, вынесенное в Джибути, чудовищно, оно должно быть кассировано.

— Ах! ах! как вы еще молоды! Ничто не бывает чудовищным, мой дорогой. Голый дикарь со своей пикой находит чудовищным пулемет, но дайте его ему, и он быстро переменит свои взгляды… Никогда не ропщите на оружие противника, а постарайтесь получить в свои руки средства еще более грозные. Что касается богини правосудия, с ее мечом и весами, то она как бы вопрошает: «Жизнь или кошелек?», призывая вас бросить на тарелку свои монеты… И даже, как правило, норовит вас обвесить. Вы, мой дорогой друг, еще пребываете на стадии морали лубочных картинок.

— Возможно. Но оставьте мне хотя бы капельку иллюзий. Я живу вдали от цивилизованного мира, и мне простительно не знать его сточных ям. Прежде всего мне хотелось бы привлечь к своему делу Кассационный суд, чтобы доказать несостоятельность отказа в правосудии. Не могли бы вы рекомендовать меня какому-нибудь адвокату, который не разорил бы меня гонорарами и другими прелестями?

Заметив весьма ироническое выражение его лица, Пунетта сочла своим долгом напомнить ему, что я не клиент, а друг, ее друг, что она не думала позволять наживаться на мне, по крайней мере сейчас. Когда человек отстаивает в суде свои семьсот пятьдесят тысяч франков, он имеет право на некоторое уважение. Торговаться можно будет потом. Пусть адвокат выиграет его процесс, как бы говорила она, а там посмотрим.

Несмотря на его манеры пресыщенного парижанина и покровительственный тон, который он противопоставлял наигранному ребячеству своей любовницы, Фийо, говоря попросту, можно было водить за нос. Он был мягкотелым, лишенным энергии и воли и не отличался смелостью.

Но ему, человеку без ярко выраженной индивидуальности, и нужен был такой слабый характер, скрывающийся под маской цинизма, чтобы с поразительной легкостью и безошибочностью приспосабливаться к окружающей коррумпированной среде парламентских кулис и, не брезгуя, копаться в помойной яме финансовой верхушки.

Фийо был слишком посредственным, чтобы вызывать беспокойство у матерых хищников деловых джунглей, и достаточно тщеславным, чтобы воображать себя их «альтер эго» на ролях статиста, которые ему отводились.

Благодаря настойчивости Пунетты Фийо попытался взять естественный тон и с тех пор стал делать вид, что обращается со мной как с посвященным, то есть удостоил меня большой чести, предполагая в собеседнике мышление, схожее с его образом мыслей, и разговаривая с ним как с бывалым человеком.

Хотя я и был неприятно поражен его грубым цинизмом, я старался показать, что оценил столь лестное для меня доверие. Надо было найти адвоката, который отнесся бы ко мне как к не совсем обычному посетителю.

По поведению Пунетты я догадался, что она воспринимает меня сквозь призму моей легенды и приписывает мне идеи, родственные ее суждениям и взглядам ее уважаемого друга. По-своему она оказывала мне большую честь, ставя меня, таким образом, выше дураков, простофиль и шляп, то есть всех тех, кто еще прислушивается к голосу своей совести. По ее мнению, контрабандная торговля гашишем или оружием предполагала в торговце полнейшее отсутствие каких-либо нравственных переживаний, следовательно, Пунетта делала мне любезность, причисляя меня к экзотической породе разбойников.

Подобная оценка, впрочем, весьма возвышала мою персону в ее глазах.

Трудно поверить, сколько женщин, и даже из числа самых добродетельных, втайне обладают душой публичной девки, готовой восхищаться порочностью самца как силой, которой они мечтают подчиниться с каким-то болезненным сладострастием. Сколько добропорядочных мещанок грезят о том, чтобы соединиться в любовных объятиях с кинематографическим злодеем, с ног до головы обрызганным кровью своей жертвы. Супруги возвращаются после сеанса к своему домашнему очагу, и благодушный муж с изумлением обнаруживает неожиданную перемену в супруге, обычно безвольной и покорной, когда она с презрением и злобой встречает его вялые супружеские ласки…

Я предусмотрительно не стал разочаровывать прекрасную каталонку, поскольку она находила меня восхитительным в этом преступном свете. В глубине души я был польщен тем, что нравлюсь ей. Мужское тщеславие безмерно…

На другой день я отправился к метру Кутару в сопровождении Пунетты и Фийо.

Я ожидал найти человека под стать его друзьям, но с первого же взгляда на него, когда метр принял нас в своем просторном и роскошном кабинете, я понял, что он принадлежит к совсем другой породе людей.

В прошлом приятели по факультету права, Кутар и Фийо продолжали поддерживать отношения друг с другом, но не по причине естественной взаимной симпатии, а в силу положения того и другого, которое вынуждало их оказывать друг другу услуги.

У метра Кутара было довольное лицо бонвивана, окаймленное серой бородкой; его искрящиеся лукавством глаза с бесстыдством разглядывали женщину, а язык гурмана облизывал красную и мясистую губу. Не хватало только заостренных ушей хищника. И я представил его себе в образе Пана, танцующего при лунном свете на своих раздвоенных копытах.

В остальном же Кутар был одним из самых серьезных и наиболее высоко ценимых адвокатов Кассационного суда, где его безупречная честность и талант заслужили ему высокое уважение, в том числе и у коллег, что само по себе значит немало.

Кажется, я произвел на него хорошее впечатление, однако был немного смущен тем, что он принимает меня за слишком хорошего друга Фийо.

В свой следующий визит через несколько дней, оставшись с ним наедине, я слегка подправил утверждения его старого знакомого, которыми мой именитый покровитель счел необходимым подкрепить свою рекомендацию. Кутар слушал меня, улыбаясь в бороду, и, когда он едва заметно пожал плечами, я понял, что он воспринимает меня прежде всего как друга очаровательной актрисы. Нет ничего странного в том, что она побудила своего признанного любовника вступиться за «земляка», и он добавил вслух, как бы делая вывод:

— У вас весьма очаровательная покровительница, а в Париже красивая женщина способна распахнуть любые двери.

— И даже вашу, дорогой метр, если сочувственное отношение, которого вы меня удостоили, уже не раскрыло ее для моей дружбы. Однако должен вам признаться, что речь идет всего лишь о подруге детства. Являясь каталонцами, укрывшимися в Париже, мы поддерживаем друг друга не хуже овернцев, то есть с тем же пылом, с каким люди норовят слопать друг друга у нас на родине.

— Тем лучше для «неувядающего» Фийо… А теперь вернемся к делу.

Выслушав от меня краткое изложение сути вопроса, Кутар не поверил своим ушам, и, хотя адвокаты всегда пессимисты в своих прогнозах, он без колебаний заявил мне, что этот приговор непременно будет кассирован, и подкрепил свое утверждение несколькими юридическими выкладками. Однако он не утаил от меня, что процедура займет немало времени: даже если все пойдет самым наилучшим образом, дело может быть передано в высшую инстанцию не ранее чем через год. Тогда я коснулся вопроса о гонорарах. Он остановил меня на первых же словах с такой непосредственностью, которая не оставляла никаких сомнений в его совершенно искреннем бескорыстии:

— Не будем об этом, прошу вас. Я отнесся к вам, как к другу, и надеюсь, что вы им останетесь. Уплатите мне лишь положенную сумму в размере четырехсот франков; это все, что мне нужно в данный момент: я требую только возмещения расходов, связанных с процедурой…

Я покинул контору приободренный, и не только из-за того, что был теперь уверен, что мое дело находится в надежных руках, но прежде всего потому, что встретил сердечного человека, великодушного и доброго; благодаря ему я на время забыл о тягостном ощущении опустошенности, которое оставили у меня в душе цинизм и безнравственность Фийо, секретаря Палаты депутатов.

III

Сев на пароход, который доставил меня в Джибути, я был приятно удивлен, когда увидел в каюте преподобного отца Тейяра де Шардена, отправляющегося в Китай. Я достаточно подробно рассказал об этом выдающемся человеке в своей книге «Погоня за „Кайпаном“», чтобы возвращаться к нему еще раз.

Путешествие в его обществе было сплошным очарованием, и наша дружба еще более окрепла в долгих беседах, когда наши умы, внешне столь непохожие друг на друга, в конце концов соединились где-то очень высоко, поверх соборов.

Прибыв в Джибути, я, весь проникнутый его благородным оптимизмом, готов был гораздо более терпимо отнестись к тем, кого мне предстояло снова встретить.

Когда пароход вошел на рейд, я увидел силуэт «Альтаира». Немного беспокоясь после двух месяцев отсутствия, я с облегчением вздохнул, узнав Абди, находившегося в одной из лодок, которые собрались возле корабля.

Первый мой вопрос был, естественно, следующим: нет ли новостей об исчезновении Жозефа. Я опасался, что его тело вынесет на какой-нибудь пляж. Но нет, никаких известий: все поглотило море, а точнее акулы. Что касается его жены, то благодаря Репичи она уехала в Асэб и больше не давала о себе знать.

Едва я появился у Мэрилла, как пришел полицейский и вручил мне повестку: мне надлежало явиться в три часа в кабинет следователя. Это не слишком меня встревожило, ибо я подумал, что речь идет о каких-то очередных формальностях, и, дав жене телеграмму, что я намерен прибыть в Дыре-Дауа на следующий день поездом, я отправился туда с легкой душой.

Следователь, некто Оливье, как и Ломбарди, уроженец Корсики, приехал в Джибути в мое отсутствие. Таким образом, его соотечественнику хватило времени на то, чтобы привлечь следователя на сторону «справедливого дела».

Сперва он изобразил загадочного Монфрейда этаким опасным жуликом, и это было сделано из предосторожности, на тот случай, если у вновь прибывшего вдруг возникнут какие-то сомнения относительно беззаконий, с которыми ему придется впоследствии примириться. Надо было оправдать чрезвычайные средства, показав необычайную подлость преступника, ибо теперь я был преступником; эти господа даже не затрудняли себя доказательствами, они говорили о преступлении как о неопровержимом факте, и эта уверенность создавала атмосферу, в которой общественному мнению легко сбиться с истинного пути.

Навряд ли всех этих мер психологического воздействия требовала совестливость господина Оливье; думаю, что одного желания продвинуться по службе было достаточно, чтобы стать самым преданным сотрудником Ломбарди и ему подобных.

Я был введен в кабинет следователя; он меня уже ждал, рядом с ним сидел секретарь суда.

Еще довольно молодой, лет тридцати пяти, очень смуглый человек, на лбу у которого брови соединялись в виде скобки, с бегающим взглядом и нервными жестами, он производил впечатление грубого невропата.

Оливье говорил прерывающимся голосом, с акцентом, типичным для жителя острова, расположенного вблизи «сапожка», и столь ребячески напускал на себя вызывающий и строгий вид что я едва сдерживал смех. Но то направление, которое принял допрос, заставило меня посерьезнеть. С первых же слов я понял, что он ищет со мной ссоры, имея самые дурные намерения.

Я узнал тогда, что вызвали меня не в качестве свидетеля, как это можно было понять из повестки, а в качестве — ни много, ни мало — подследственного.

В коридоре я заметил комиссара полиции и жандармского бригадира, который одновременно исполнял обязанности тюремного охранника. Эти славные люди так старательно делали вид, будто оказались здесь случайно, так усердно изображали на своих лицах безразличие, что у меня не осталось никаких сомнений относительно истинных причин их присутствия здесь. Я попался в ловушку, и все было приготовлено для того, чтобы упрятать меня в тюрьму. Допрос был чистейшей воды проформой, ответы не имели особого значения — моя песенка была спета.

Покончив с протокольными формальностями и установив мою личность, Оливье спросил:

— Вы ездили в Германию?

— Я бы мог ответить, что это вас не касается, но, поскольку мне нет никакой нужды делать из этого тайну, я вам отвечу: да.

— А почему вы туда ездили?

— Там живет семья моей жены.

— Но у вас была и другая причина?

— Да? Интересно… Я вас слушаю.

— Прошу вас, перестаньте валять дурака, не забывайте, что на вас ложатся тяжкие обвинения.

— Какие же?

— Я не собираюсь отчитываться перед вами, вы находитесь здесь только для того, чтобы отвечать на мои вопросы!

— Тогда позвольте мне послать вас и ваши вопросы к черту, ибо я не намерен отвечать, пока не узнаю, с какой целью меня допрашивают.

— Я повторяю вам, что перед вами следователь, представитель судебной власти. Знайте, что ваша развязность могла бы вам дорого обойтись…

— Весьма признателен за это условное наклонение, но, если судить по скучающим в коридоре господам, вы, кажется, заранее предвидели исход нашей беседы. Номер уже заказан, не так ли?

— Вы в самом деле заночуете в тюрьме, если не измените своего поведения.

— Я полагаю, вы на это и рассчитываете?..

— Итак, собираетесь ли вы, да или нет, сказать мне, что ездили в Дармштадт на завод «Мерк», чтобы получить некое компрометирующее вас письмо?

— Я уже сказал вам, что буду отвечать на вопросы лишь после того, как мне сообщат, в чем я обвиняюсь. Впрочем, допрос полагается вести в присутствии адвоката, после того как он ознакомится с делом…

— В Джибути нет адвоката, а если бы таковой и был, то он не смог бы ни ознакомиться с вашим делом, ни помочь вам на допросе; закон от 1897 года здесь не ратифицирован.

— Но тогда это что — вертеп? Лес Бонди[7]?

— Вы не имеете права оспаривать закон. Я повторяю свой вопрос и в порядке исключения сообщаю вам, что среди прочего вы обвиняетесь в изготовлении фальшивого разрешения и подделке подписи губернатора.

— Только и всего! Вы, кажется, хватили через край… Нет, мсье, увы, я никогда не держал в руках что-либо похожее на «разрешение», а также другие документы, подпись на которых напоминала бы подпись губернатора.

— А то письмо, предъявленное в Дармштадте с целью приобрести наркотики?

— Я вовсе не нуждался в разрешении; речь шла лишь о том, чтобы подтвердить, действует ли еще закон от 20 июня 1897 года?

— Но где само письмо?

— Я уничтожил его за ненадобностью, я не думал, что оно вас заинтересует.

— А откуда вы его получили?

— Из приемной губернатора, где, по словам Жозефа Эйбу, он мне его и подписал.

— Подписал у кого?

— Не знаю, во всяком случае не у губернатора. Я видел только официальную печать, которая, впрочем, была поставлена красными чернилами. Может быть, эта деталь вас заинтересует?

Следователь посмотрел на меня, слегка встревоженный моим замечанием, но сделал вид, что пропустил его мимо ушей.

— Значит, вы не можете предъявить этот документ?

— Нет, и повторяю еще раз, я не мог предположить, что у вас возникнет такое желание.

— Хорошо…

Он взял какой-то бланк, заполнил его торопливым и нервным почерком, поставил свою подпись и позвал жандарма. Это был ордер на арест. Я встал и сказал ему с улыбкой:

— Вы видите, мсье, комната для меня была заказана…

IV

Жандарм, добрый малый родом из Монтобана, выполнял приказы, не вкладывая в это никакой страсти, лишь слепо подчиняясь чужой воле. Когда мы вышли на улицу, в ответ на мою просьбу он согласился отвести меня домой, чтобы я взял несколько пар белья. У двери меня ждал Абди; увидев столь приятного сопровождающего, он сразу понял, что произошло. Вместе с нами он вошел в мою комнату и, свернув матрас, взвалил его к себе на плечи. Славный жандарм, который не был знаком с Абди, принял его за кули и позволил ему следовать за нами, не проявив подозрительности.

Таким образом, Абди проник в тюрьму и увидел, где располагается моя камера. Это всегда может пригодиться…

Помещение, в которое меня отвели, вызвало в памяти неприятные воспоминания о моем тюремном заключении в 1916 году, когда я играл роль козла отпущения, принесенного на алтарь государственных интересов, дабы успокоить англичан, раздраженных поставками оружия из Джибути.

От внешней ограды камеры были отделены дозорным путем шириной три метра; по нему прохаживались часовые. Каждая из камер имела дворик со стороной в четыре метра, окруженный очень высокими стенами, украшенными бутылочными осколками. Знойные лучи солнца отвесно падали в этот дворик, раскаляя его, как печку.

В углу был оборудован сток, заменявший ватер-клозет и распространявший вонь, а по ночам оттуда выползали полчища тараканов. Массивная дверь с проделанным в ней окошком вела непосредственно в камеру, прямоугольную комнату размером три на четыре метра; вентиляцию обеспечивала лишь одна отдушина в форме полумесяца под самым потолком.

Застаивавшийся в темной камере сырой воздух делал невыносимой сорокаградусную жару. Поэтому пленник смотрел через окошечко на этот залитый солнцем и зловонный дворик, как на райский уголок, и с нетерпением ждал, когда ему будет позволено провести там один час. Это называлось тут «прогулкой».

Доброжелательности жандарма я был обязан тем, что мне разрешили выходить на этот квадрат под открытым небом в любое время; не получив распоряжения закрыть дверь, он оставил ее открытой. Кроме того, мне удалось разжиться столом и заказать несколько книг.

Когда Абди вошел следом за мной, чтобы положить матрас, я успел дать ему несколько наставлений на арабском языке. Тогда жандарм сообразил, что этот матрас, который так долго расстилают, возможно, является лишь прикрытием, и спросил у охранника, кто этот столь усердный носильщик. Охранник, оказавшийся представителем того же племени, что и Абди, и вдобавок мужем Фатумы, женщины, которая воспитала двоих моих детей, ответил ему с простодушным видом:

— Это моряк Абд-эль-Хаи.

— Абд-эль… как?

— …Хаи.

И он кивнул в мою сторону.

— Черт возьми! Почему ты разрешил ему войти? Грязный козел!..

— Потому что все знают, что Абди — это сын[8] Абд-эль-Хаи; я позволил ему принести постель, ибо ты ничего не сказал, когда он прошел мимо.

— Я покажу ему, как издеваться надо мной. Отправьте его на поливку губернаторского сада…

Но Абди благоразумно ретировался, аскеры пропустили его, хихикая исподтишка, в то время как жандарм метал громы и молнии.

Тогда я сказал ему:

— Вам бы следовало сердиться на меня одного, так как именно я велел ему побыстрее смыться отсюда; если бы это зависело только от его желания, он остался бы здесь, в тюрьме, словно верный пес. Я надеюсь, что уж это вы поймете…

— Мне нечего понимать. Я действую согласно предписаниям, вот и все, я не вправе обсуждать приказы. Вам запрещено общаться с кем бы то ни было, и прежде всего со своими матросами.

— Значит, меня посадили в одиночку?

— Я получил приказ воспрепятствовать вашему общению с внешним миром; я ничего не могу изменить, я здесь для того, чтобы выполнять приказы.

— А я здесь для того, чтобы испытывать их последствия на своей шкуре.

Однако мне удалось добиться разрешения получать пищу из города. Это стало возможно благодаря смелости молодого Мюллера, нового супруга пышнотелой хозяйки отеля «Аркада»; прокурор Оливье вызвал его к себе и спросил, почему он посылает мне еду, на что Мюллер ответил:

— Господин де Монфрейд мой клиент, и у меня нет никаких причин отказывать ему в услугах только потому, что он заключенный.

— Но он обвиняется в преступлении, вы понимаете — пр-р-реступлении… И каждому, кто поддерживал с ним дружеские отношения, придется доказывать, что он не был его сообщником.

— Я не интересуюсь личной жизнью своих клиентов, мсье. Я им даю то, что они просят, не становясь из-за этого их сообщником. Разумеется, если вы мне запретите посылать ему обеды и ужины, я подчинюсь вашему решению.

— Я не запрещаю, но советую вам прервать всякую связь, даже коммерческую, с человеком, который отныне стоит вне закона.

Итак, я продолжал получать свои обеды, но, в соответствии со строгими приказами, они подвергались тщательной проверке. Содержимое котелков исследовалось и перекладывалось из одного сосуда в другой, при этом никого не волновал вопрос, как сочетается пища с тем, что находилось в котелках раньше. Например, варенье занимало место рыбы и наоборот. Или вдруг еда начинала пахнуть керосином, когда доставка обеда приходилась на момент заправки фонарей.

Мэрилл, слывший лучшим моим другом, поспешил публично отречься от меня и на каждом шагу заявлял, что он никогда не был причастен к моим «темным делишкам». Чтобы доказать, что он говорит искренне, Мэрилл даже предъявил ко мне иск на возмещение убытков в связи с одним таможенным делом, в котором был моим грузополучателем. Беда никогда не приходит одна. Я вкратце напомню об этой истории.

За несколько месяцев до этого негус попросил меня тайно снабдить его восемьюдесятью пулеметами, предназначавшимися для его охраны. Для получения этого оружия он не захотел обращаться в дипломатическую миссию. Дороживший заводом в Дыре-Дауа и всеми своими делами связанный с Эфиопией, я не мог ему отказать, рискуя нажить большие неприятности. Тогда я распорядился к отправке в Джибути пулеметов, а также запасных частей, зная, что там никогда не проверяются транзитные ящики. Когда всплыло дело с пресловутым подложным письмом о наркотиках, я побоялся, что из-за недоброжелательства властей, которые начнут искать, к чему придраться, будет проведена более тщательная, чем обычно, проверка содержимого этих ящиков с оборудованием. Поэтому я попросил Мэрилла дать телеграмму моему посреднику в Марсель с требованием отсрочить посылку товара. К несчастью, ящики находились уже в пути, когда пришла телеграмма, и Мэрилл был уведомлен об этом в письме. Невзирая на это и не беря в расчет то, что он отменил приказ по телеграфу, Мэрилл даже не потрудился сообщить мне о прибытии груза и подал декларацию на запасные части. Таможня, как я и предполагал, проявила усердие и обнаружила пулеметы. Я поспешно прибыл из Дыре-Дауа, чтобы без всяких околичностей объяснить суть дела губернатору.

— Вот, в подтверждение моих устных заявлений, — сказал я ему, — письмо от Атоса Берана Маркоса, секретаря негуса, в котором он дает мне все необходимые инструкции по тайной доставке этих пулеметов на абиссинскую таможню. Если вы умерите рвение своих подчиненных, это будет для негуса доказательством вашей симпатии; он поймет, что колония вовсе не враждебна к нему, в чем старается убедить его дипломатическая миссия Англии… В любом случае, независимо от того, какую линию поведения вы сочтете нужным избрать, то, что я вам сказал, должно остаться между нами. Я пообещал негусу хранить молчание о его желании вооружиться, таким образом, для всех остальных владелец пулеметов — Монфрейд, и я буду категорически отрицать то, о чем поставил вас в известность, если кому-то захочется предать это дело огласке. Оставляю за вами право выбрать между поведением, выгодным для нас с политической точки зрения, и удовольствием приговорить меня к штрафу.

Разумеется губернатор выбрал второе.

Я позаботился о том, чтобы не впутывать в это дело Мэрилла, и заявил, что, не зная о содержимом ящиков, он поступил как добросовестный человек. Несмотря на это, его приговорили к уплате штрафа в размере двадцати пяти тысяч франков как подписавшего декларацию, поскольку таможенная администрация — и это известно всем — не принимает в расчет добросовестность своих сотрудников. Я немедленно возместил понесенные им убытки и уплатил все побочные расходы, воздержавшись от законного упрека в его адрес, которого он заслуживал, проявив такую странную забывчивость в отношении телеграммы. И мы остались хорошими друзьями.

Надо ли говорить, что негус так и не возместил моих расходов, как, впрочем, не оплатил восьмидесяти пулеметов, за которые я авансом выложил сумму из своего кармана. Он даже вполне простодушно написал губернатору письмо (хотя никто никаких объяснений от него не требовал), где заявил, что пулеметы предназначались не для него… Этот неуместный поступок лишь с еще большей очевидностью подтвердил тот факт, что адресатом груза был именно он. Но губернатор и не думал отказываться от своих планов личной мести.

С тех пор прошло три месяца, и сегодня Мэрилл извлек эту историю на свет Божий, чтобы доказать, что между нами не существует никаких дружеских отношений. Он требовал от меня возмещения морального ущерба, причиненного ему фактом присуждения штрафа в размере двадцати пяти тысяч франков, который, однако, не принадлежит к разряду уголовных наказаний и не может запятнать биографию человека; но дело было в том, что представился удобный случай откреститься от меня, подав свой осуждающий голос, голос честного человека, президента торговой палаты и кандидата на получение ордена Почетного легиона, клеймящего позором махинации авантюриста.

Получив в тюрьме гербовую бумагу от этого «друга», в искренность которого хотелось верить, несмотря на то, что меня и раньше мучили тайные подозрения, я долго не мог оправиться от удара. Мне было тяжело расстаться вот так вдруг со всеми своими иллюзиями, которые я пытался сохранить, великодушно принимая в расчет обстоятельства. Не все люди обладают душой Дон Кихота, говорил я себе, и Мэрилл в еще меньшей степени, чем кто-либо другой. Мог ли он объявить войну общественному мнению? Он исходил из своего положения и кроме всего прочего рисковал поставить под угрозу получение ордена Почетного легиона, заветную мечту своей жизни.

Я успокаивал себя мыслью, что, возможно, в глубине души Мэрилл страдает от того, что был вынужден отвергнуть старую дружбу, но рана все равно кровоточила, и я по-прежнему находился в подавленном состоянии. Тогда я поручил Репичи заняться моими делами и обеспечить транзит товаров, отправляемых мной адресату или получаемых с моих предприятий в Дыре-Дауа. Через восемь дней пришло следующее письмо: «Сударь, потрудитесь найти другого агента; к моему величайшему сожалению, я не могу заняться вашими делами».

Все меня избегали, опасаясь повредить своей репутации…

Прокурор Оливье (сей чиновник объединял в одном лице функции следователя и прокурора!), которому помогала вся шайка Ломбарди, распустил слух о том, что я связан с международной преступной организацией и что мой арест — прелюдия к оглушительному скандалу.

Эти утверждения, высказываемые за аперитивом и понемногу обраставшие все новыми подробностями в меру воображения каждого из собеседников, в конце концов могли заставить людей поверить в реальность самого нелепого полицейского романа.

V

Для того чтобы было понятно продолжение этого невероятного дела, я вынужден сделать небольшое отступление и рассказать о персонажах, которым предстоит выйти на сцену. Читатель должен познакомиться с их характером, окружением и жизненными обстоятельствами.

В то время как я путешествовал по морю, о чем только что рассказал, моя жена Армгарт и дети проводили часть года, обычно это было лето, в Дыре-Дауа, небольшом эфиопском городке, расположенном у подножия плато Харэра, в трехстах километрах от Джибути.

Напомню, что я владел там электростанцией и мукомольней, которые уступил мне Репичи на известных условиях.

Благодаря высоте 1200 метров над уровнем моря, Дыре-Дауа отличается умеренным климатом, который давал возможность передохнуть в перерывах между путешествиями от обокской духоты.

Небольшой одноэтажный домик, утопающий в зелени сада, позволял уединиться, как в оазисе тишины, среди прерывистых вздохов моторов, шума мельницы и криков нагади, выгружающих мешки с зерном. Несколько персидских ковров, хорошая библиотека и пианино создавали атмосферу, соответствующую нашим настроениям.

После продолжавшейся один год учебы Марсель Корн занимался теперь механикой.

Моя жена его не любила и со свойственной ей резкой прямотой давала ему это почувствовать. Юноша Корн, робкий на вид, слащавый и вкрадчивый, таил в себе завистливую и мстительную душу. За его ложной скромностью скрывались тщеславие и самонадеянность, присущие людям недалеким.

Несмотря на суждения моей жены Армгарт, которая советовала мне больше не пригревать на своей груди эту змею, я встал на защиту Корна, ссылаясь на его молодость. В свое время я тоже считал себя весьма умудренным человеком, как и все юноши, которые думают, что узнали о жизни все после первой сигареты, первого поцелуя, усвоив набор прописных истин в школе.

Марсель не раз признавался мне со слезами на глазах, как глубоко ранит его враждебное отношение к нему Армгарт. Он жестоко страдает, чувствует себя отвергнутым, жаловался Корн, а ведь он любит ее как свою вторую мать, потому что мы стали теперь одной семьей, и т. п.

Когда он получше вник в свои обязанности, я решил определить ему жалованье, соответствующее его работе, но едва я завел об этом речь, как он воскликнул:

— О чем вы говорите? Разве я не ваш приемный сын? Нет, нет, достаточно суммы, необходимой для питания и покупки сигарет. Если вы положите мне больше, то это будет для меня смертельной раной.

Тронутый этими выражениями привязанности, я дал ему понять, что мой сын Марсель пока еще не может заменить меня, но что позднее я рассчитываю передать завод в его руки. Он всплакнул и поклялся мне в своей верности и любви. И мы условились, что он будет получать сто талеров в месяц, а в конце года — двадцать процентов от всей прибыли.

Спустя некоторое время в ходе своего визита консул Франции сделал мне довольно странный намек на недостаточно заботливое отношение с моей стороны к своим самым преданным работникам.

Благодаря своему умению быть предупредительным, Марсель Корн стал лучшим другом этого чиновника, он был готов оказать ему мелкие услуги, починить автомобиль, радиоприемник, немедленно выполнить любые поручения мадам или мадемуазель. Марселя часто приглашали на завтрак в семейном кругу, и он быстро перешел к откровенным признаниям; а поскольку моя персона всегда вызывала повышенный интерес даже у консулов, молодого человека спросили, не родственник ли я ему.

— Нет, господин де Монфрейд лишь друг моей семьи. Он знал меня еще младенцем, а когда мой отец, который, увы, был ко мне несправедлив, отрекся от своего сына, он взял меня с собой. Он так добр ко мне!.. Я просто не знаю, как его благодарить…

— Но, кажется, вы день и ночь работаете не покладая рук. Простите за бестактный вопрос, сколько вы получаете?

— О, это неважно, я доволен тем, что мне дают.

— И все же?

— Сто талеров.

— Сто талеров! Да это жалованье негра! Вас эксплуатируют, мой бедный друг…

И, улыбаясь слабой улыбкой смирившейся со своей участью жертвы, он начал плакаться:

— Что вы хотите, господин консул, я ничего не могу требовать, мне недостает смелости… Я стольким обязан этому человеку.

— Но это недопустимо; нельзя позволять обращаться с собой подобным образом. Так и быть, я замолвлю за вас словечко господину де Монфрейду.

— Умоляю вас, не делайте этого. Он подумает, что я вам наябедничал.

— Какая возмутительная скупость! А ведь говорят, что он баснословно богат, не так ли?

— Да, он владеет не одним миллионом, домом в Париже, не считая его доверенностей на Репичи, наконец, заводом в Дыре-Дауа… Но мы еще многого не знаем…

— Но тогда это какой-то гарпагон, ибо живет он так же скромно, как и самый обычный служащий С.Р.Е.[9]. Мне говорили, что он путешествует в третьем классе?

— Ну да, представьте себе. В общем-то это в его интересах, он скрывает свое состояние, чтобы не занимать то положение, к которому оно его обязывает… Впрочем, Монфрейд весьма неприхотлив.

Та же комедия повторялась и в других домах, куда наведывался Марсель, и благодаря услугам, которые он оказывал, кстати говоря, за мой счет, ему удалось войти в доверие ко всем важным людям.

Очень скоро меня окружила стена глухой враждебности, причины которой я никак не мог понять. Однако не стремясь завязывать близкое знакомство со столь неинтересными для меня людьми, я не очень беспокоился по этому поводу. Я объяснял их подозрительное отношение, их натянутый вид и язвительные замечания тем, что они не способны были понять мое бурное прошлое, и завистью ко мне, человеку, устроившему теперь свою жизнь и занимавшему в обществе положение, которое принято называть почетным. Я только пожимал плечами и смеялся всякий раз, когда до меня доходили отголоски какой-нибудь очередной легенды о моем неслыханном богатстве.

В Дыре-Дауа лишь один человек был выше всех этих посредственных личностей — доктор Жермен, железнодорожный врач, с которым я когда-то познакомился в Аддис-Абебе.

Эрудит, лишенный в то же время педантизма, знаток музыки и искусства, он презирал свое окружение. Моя неординарная жизнь вызвала у него интерес, и, сочтя, что я выделяюсь из этой пошлой среды, он подружился со мной.

Бесконечные легенды, возникавшие вокруг моего имени, и скандал, вызванный моим демонстративным пренебрежением к светским развлечениям, которые отдавали чудовищной провинциальностью, мое отвращение к ограниченному, скованному условностями обществу — все это, напротив, влекло Жермена ко мне и вызывало у него восторг. Наконец-то здесь появился Человек с большой буквы, решил он, и Жермен был бесконечно мне признателен за то, что я не обманул его ожиданий, когда мы сблизились.

Образованность и художественный вкус моей жены, а также ее национальность, ибо он обожал Германию, придавали нашим отношениям еще больше очарования.

Мы с Жерменом были ровесниками. Его маленькое, чуть женственное лицо странным образом контрастировало с его могучим телосложением, широкими плечами и бицепсами боксера. Он даже слегка щеголял этим и охотно демонстрировал свою силу. Но это было вполне простительное чудачество, сродни тем слабостям, которые делают великого человека еще более человечным.

Благодаря своей феноменальной памяти Жермен обладал неисчерпаемой эрудицией. Он читал греческих авторов в подлиннике и был насквозь пропитан латинской культурой, поэтому его стиль, за которым он всегда следил, даже когда писал деловые записки, подкупал краткостью и изяществом.

В Монпелье в студенческую пору он влюбился в дочку цветочницы; Жермен видел ее почти каждое утро, когда отправлялся в институт. Он женился на ней, хотя все в его семье были против этого брака.

Нежная, набожная, преданная и невзрачная, эта необразованная женщина вскоре смертельно ему наскучила. У них родились двое детей, но это не сделало супружескую жизнь более приятной. Тогда, чтобы вырваться из этого провинциального гнездышка, он принял предложение стать главным врачом на эфиопской железной дороге и уехал туда один.

В Аддис-Абебе ему наконец посчастливилось встретить родственную душу — женщину, о которой он мечтал и которая соответствовала его образу мыслей; он влюбился в нее без ума, так, как только можно влюбиться в зрелом возрасте, если это первая любовь. Будучи пианисткой по профессии, она была к тому же превосходным музыкантом, и ее талант сыграл не последнюю роль в том, что почитатель Вагнера и Бетховена воспылал к ней чувствами. Овладевшая им страсть была настолько сильной, что она совершенно ослепила его, и, полагая, что ему отвечают взаимностью, он оставил свою жену, хотя и не развелся с ней официально, чтобы душой и телом отдаться этой любви.

К несчастью, подобно многим атлетического телосложения мужчинам, чья физическая сила обещала необыкновенную пылкость, он разочаровал женщину, и она быстро поняла, что никогда его не любила. Однако там, в Монпелье, любовь, которую он внушил когда-то маленькой цветочнице, не умерла: жена продолжала хранить ему верность, смиренно перенося одинокое заточение в пресном и унылом мирке, где пахло воском и буржуазной кухней. Но это была любовь-долг, чувство, в котором присутствует слишком большая доля добродетельности, чтобы оно было Любовью истинной, Любовью жестокой, всепоглощающей, эгоистичной и дикой, Любовью, которая оставляет после себя раны, царапины, а порой и убивает, той Любовью, которая и была нужна этой искательнице приключений, женщине впечатлительной, беспокойной и болезненной. Увы! Несмотря на свои богатырские мышцы, Жермен не мог должным образом откликнуться на вспышки ее темперамента, ибо, привыкнув к сдержанному целомудрию своей благочестивой супруги, он был неподготовлен к неожиданным выходкам столь вулканической натуры.

Та, которую звали в Аддис-Абебе «мадам Жермен», помимо того, что ее привлекал мужчина-атлет, была покорена незаурядным умом этого человека, которого все в один голос считали уникумом. Но это уважение к его интеллекту умерло вместе с ее физическим разочарованием. Она поняла наконец, что оказалась обманутой своим восторженным отношением к эрудиции Жермена; и тогда подлинная любовь явилась ей в образе итальянца, атташе дипломатической миссии, человека с заурядной внешностью, неуклюжего и ничем не примечательного.

Как-то вечером, вернувшись домой после врачебного обхода, Жермен нашел на столе письмо примерно следующего содержания:

«Дорогой друг!

Простите мне этот ужасный удар, который наносит вам моя прямота, но уважение к вам не позволяет мне лгать. Я думала, что люблю вас. Но я спутала любовь с восхищением. Я боролась с собой вплоть до того дня, когда повстречала человека, о котором мечтало мое сердце. Я ничего не могу поделать… Я уезжаю с ним.

Прощайте, мой бедный и дорогой друг; вы утешитесь, ибо человек быстро исцеляется от такой раны, если она чиста и не осквернена ядом предательства. Вы достаточно сильны, чтобы смириться с этой жертвой, которая делает меня счастливой, и достаточно великодушны, чтобы меня простить».


Удар и в самом деле был ужасен. Жермену показалось, что он сойдет с ума, и, желая сменить обстановку, где все ему напоминало об измене, он попросил перевести его в Дыре-Дауа…

VI

Я находился в тюрьме уже сутки, но внешний мир проявлял себя лишь утренним пением муэдзина на минарете находившейся по соседству мечети и появлением молчаливого чернокожего охранника. Через несколько дней я узнал, что его безмолвие объяснялось присутствием главного жандарма, который прохаживался неподалеку по дозорному пути, навострив уши.

Утром следующего дня охранник привел двух заключенных, сомалийских мальчишек; им было поручено подмести дворик, примыкающий к моей камере. Я знал, что заключенные ежедневно покидают пределы тюрьмы и отправляются поливать сады губернатора или освежать господ чиновников, приводя в движение панки. Все меня знали и только ждали возможности чем-то услужить. На всякий случай я приготовил письмо жене, в котором сообщил, что меня задерживают в Джибути юридические формальности, необходимые для составления кассационной жалобы. Я положил конверт на край стола на видном месте, где уже находились другие бумаги, и показал на него взглядом одному из сомалийцев, который, не переставая подметать, наблюдал за мной. Я сразу же пошел в уборную, расположенную во дворике, чтобы увести за собой охранника.

Когда я вернулся, письмо исчезло, и, когда сомалиец проходил мимо, почти вплотную ко мне, я шепнул ему: «Каваджа Мюллер».

Теперь он знал, кому следует передать письмо, когда их поведут на поливку муниципальных кокосовых пальм.

Позднее мне стало известно, что мое послание дошло до жены, но сердобольные люди, которым было приятно ударить ее побольнее, с сочувственным видом сообщили ей о моем аресте.

Вскоре доктор Жермен, правда, не без сложностей, получил разрешение навестить меня, однако в присутствии комиссара полиции. Я надеялся увидеть Армгарт, мне казалось естественным, что она поспешит прийти сюда и сказать мне что-то ободряющее. Я пытался побороть это жестокое разочарование, говоря себе, что она не приходит потому, что хочет избежать душевной боли, которую причинит ей наша мучительная встреча, и, может быть, из опасения самой оказаться задержанной в Джибути под предлогом допроса, тогда как ее присутствие было необходимо на заводе.

Увидев меня полуодетого в этой темной и душной камере, Жермен потерял дар речи, у меня же от волнения перехватило дыхание. Мы обнялись молча, но я не смог удержаться от слез при мысли о своих близких, о моей бедной жене прежде всего, отчаяние которой очень хорошо себе представлял. Он, сильно побледнев после этого непосредственного всплеска чувств, как мне показалось, все же не откликнулся на мою нежность, потоком на него хлынувшую.

Жермен успокоил меня в отношении жены, которая, по его словам, очень мужественно перенесла удар и готова отстаивать мои интересы до конца. Слово «интересы» больно меня задело своей грубой прямотой: моя жена защищала не меня, а «интересы»! Неужели я для нее ничего не значил, и в расчет принимались только дела?

— Не волнуйтесь, — посоветовал мне Жермен, уже овладев собой. — Подумайте о своей защите, ибо из того немногого, что мне удалось узнать, следует, что вам предъявлены весьма серьезные обвинения…

Очевидно, присутствие жандарма не позволяло ему сказать больше; именно этим я объяснял его странную сдержанность. Наконец он вручил мне небольшой сверток, который, по всей вероятности, был осмотрен охранником: в нем лежал шприц на десять кубиков.

— Я принес его вам для того, чтобы вы смогли сделать себе серию уколов какодилата, необходимую в вашем угнетенном психическом состоянии, а вот коробка с ампулами, — сказал он.

Меня слегка озадачила эта неожиданная врачебная консультация, и в первую очередь удивили размеры шприца, плохо вязавшиеся с содержимым ампулы.

— Не падайте духом, — добавил он, собираясь уже уходить, — мужайтесь, мой дорогой Монфрейд; я уверен, что вы способны без страха и колебаний встретить любые невзгоды… Мы душой с вами и верим в закон, я хочу сказать: в тот закон, который происходит из силы истины.

Я пытался понять смысл этой речи, довольно сбивчивой и произнесенной отнюдь не тем тоном, на который я надеялся. И в очередной раз я отнес это на счет присутствия жандарма.

Я воспользовался визитом своего друга и поручил ему дать телеграмму адвокату Шануа в Аддис-Абебе, чтобы он срочно прибыл сюда для моей защиты, а также написать отцу Тейяру и поставить его в известность о том, что случилось со мной по прибытии в Джибути.

Мне показалось, что в эти последние минуты Жерменом овладело сильное беспокойство, словно он не мог решиться уйти. Наверняка он пришел ко мне с предубеждением, ибо одному Богу известно, каких ужасов ему наговорили, но, увидев мой ласковый и доверчивый взгляд, услышав мой голос, интонации которого способны передать гораздо больше, нежели просто слова, он ощутил, как в нем просыпаются воспоминания о нашей дружбе. Его сердце отказывалось принять то, в чем на какое-то время убедил Жермена его рассудок. Когда он обнял меня напоследок, я увидел, что он с трудом сдерживает слезы. Повинуясь тому инстинкту, который заставляет пленника постоянно быть начеку, я следил за его руками, надеясь, что, несмотря на присутствие жандарма, он, быть может, сумеет передать мне какую-нибудь записочку. И я заметил, что он сжимает в кулаке какой-то небольшой предмет, и приготовился его принять… Он на секунду замешкался, а потом его рука вдруг исчезла в кармане.

Дверь закрылась, лязгнули засовы, и я погрузился в свое мрачное одиночество.

VII

Камера была снабжена двумя отдушинами: одно окошко выходило на дозорный путь, другое — на внутренний двор, куда в определенные часы заключенные выходили подышать воздухом вместе с теми, кого вели на работу за пределами тюрьмы. Поставив стул на свой стол, я мог добраться до этих отверстий, но увидеть что-либо не позволяли деревянные планки, которые перегораживали их наподобие жалюзи. В матрасе, принесенном Абди, я обнаружил внушительных размеров нож и пару щипцов. Этот добрый малый запрятал их туда на всякий случай, пока раскладывал для меня постель. С помощью этих инструментов мне удалось надпилить одну из планок, благодаря чему я смог разглядеть кусочек двора.

Когда заключенные подошли к бассейну, предназначенному для омовений и расположенному как раз под моей камерой, мне не составило труда привлечь к себе их внимание, и они сразу узнали меня. Связь была установлена, и я получил возможность общаться с внешним миром, так как их каждый день отводили на поливку садов господина губернатора. Дав несколько монет своему сомалийскому охраннику, они могли на некоторое время отлучиться и пойти куда им захочется.

При пособничестве туземца, начальника прислуги, организовалась почтовая служба. Плотно свернутые в трубочки записки я прикреплял к нитке и осторожно опускал из своего окошка к подножию стены, на дозорный путь, в часы, когда там дежурил муж Фатумы. Таким образом я мог теперь напрямую переписываться со своей женой и Марселем Корном, и, очень гордясь этим достижением, я принялся ждать ответа.

Первое письмо Армгарт обдало меня холодом; она с гневом обрушилась на эту подпольную переписку, которая грозила нам большими неприятностями, если бы она вдруг обнаружилась. Не следует, писала она, пренебрегать установленным порядком и пытаться обмануть правосудие… Последнее должно идти своим чередом, и наиболее убедительное доказательство моей невиновности, по ее мнению, заключалось бы в отсутствии у меня стремления каким-то образом уклониться от судебной процедуры. Я несколько раз перечитал окончание письма: «Я твоя жена и должна мужественно исполнить свой долг, заключающийся в том, чтобы быть с тобой до конца и защитить твою честь, которая в то же время является честью близких тебе людей. Я не могу судить о том, чего не знаю, поскольку ты не поставил меня в известность о сложностях, из-за которых ты, возможно, прибегнул к опасным средствам, но я верю в тебя и сохраню тебе верность, даже если внешне все будет свидетельствовать не в твою пользу».

В общем, смысл письма таков: тебя обвиняют в серьезном преступлении, и все заставляет меня поверить в твою виновность. Я не упрекаю тебя ни в чем и исполню свой долг, состоящий в том, чтобы спасти твоих детей от позора, если ты будешь осужден.

Я порвал это письмо, возмущенный его ледяной рассудочностью и отсутствием какой-либо нежности. Я, так высоко поднявший эту женщину, готовый пожертвовать ради нее собственной жизнью, не мог примириться с тем, что для порицаний она выбрала именно этот момент, когда все и всё оборачивалось против меня.

Она без всяких возражений пользовалась плодами моих рискованных предприятий, делая вид, что не знает об опасностях, меня подстерегающих. Я избавил ее от забот, я исполнил все ее желания. Я приобрел виллу в Нейи, предоставив ей полную свободу распоряжаться моим состоянием. Всем этим она пользовалась, понимая, какой ценой я достиг благополучия. Я думал, что обрекаю Армгарт на мучительные страхи, отправляясь в далекие и опасные плавания, и я восхищался ее безграничным терпением, усматривая в нем жертву, приносимую любящей женщиной, которая хочет дать возможность своему возлюбленному жить свободно, сообразно его наклонностям. Я гордился своей несгибаемой подругой, уверенный в том, что она будет рядом со мной невзирая ни на что, даже если однажды фортуна отвернется от меня. И вот все разлетелось в прах после первого же удара…

Разочарование было таким сильным, что я вдруг испытал глубокое отвращение к жизни. К чему продолжать борьбу?..

Я написал Корну, чтобы он прислал мне, пользуясь нашей обычной почтовой связью, флакончик с несколькими граммами героина.

Мое письмо, несмотря на его легкий и обнадеживающий тон, должно было навести его на подозрения. Разгадал ли он мои тайные намерения? Мне показалось, что да, когда, к моему величайшему изумлению, я получил этот самый флакончик вместе с другой пробиркой, содержащей внушительную дозу дигиталина. Теперь у меня в руках было все, чтобы осуществить эвтаназию, но эта мысль не могла прийти ему в голову без постороннего совета… совета врача… И тут я вспомнил, что Жермен как-то рассказывал мне об этом надежном средстве покончить с жизнью. Теперь я понял, почему он передал мне этот шприц на десять кубиков; в памяти всплыл какой-то предмет, который он сжимал в своей руке. Вероятно, в тот день, убежденный в моей виновности, он принес в камеру то, что я получил только сегодня. Увидев, как я веду себя, он засомневался, и его убежденность в справедливости обвинений оказалась поколебленной; в последний момент ему не хватило смелости оставить мне это своеобразное приглашение к харакири.

Значит, Марсель Корн показал мое письмо Жермену, и в его безысходном тоне он почуял намерение покончить со всеми страданиями разом. Он не увидел ничего, кроме признания, и, убежденный, таким образом, в моей виновности, решил облегчить мне переход в мир иной…

Эти мысли отрезвили меня: кончать жизнь самоубийством было бы безумием, этот шаг означал бы победу моих врагов. В нем увидели бы косвенное признание в совершенном преступлении, и это преступление, из-за малодушия и нежелания продолжать борьбу, легло бы позором на моих детей.

Нет, надо сопротивляться. Пусть все, жена и друзья, сомневаются во мне, неважно, совесть моя чиста. Если в конце концов правосудие вынесет мне приговор, я всегда успею воспользоваться этим крайним средством. И я оставил про запас ключ от спасительной двери…

VIII

Однажды утром в камеру вошел адвокат Шануа в сопровождении главного тюремного жандарма. Он напустил на себя веселость человека, уверенного в своей правоте.

— Их обвинение не выдерживает никакой критики, по крайней мере, насколько я могу судить о нем, исходя из деталей, о которых узнал в Дыре-Дауа, прочтя вашу записку, — сказал он.

— А вас ознакомили с делом?

— Нет, поскольку закон от 1897 года здесь не ратифицирован, к тому же я не имею права помогать вам в ходе дознания. Я могу дать вам лишь советы общего характера. Повторяю, обвинение в подлоге не выдерживает никакой критики… Итак, не поддавайтесь эмоциям и попросту расскажите мне всю правду, она не принесет вам ничего, кроме пользы. Впрочем, я пробуду здесь несколько дней, хотя в настоящий момент моя роль как адвоката ничтожна. Мне просто хочется прощупать общественное мнение, которое, должен признаться, возбуждено сверх меры и находится под влиянием тенденциозной кампании.

Я понял, что Шануа не может поделиться со мной своими сокровенными мыслями из-за того, что рядом находится жандарм, но его намек на общественное мнение объяснил мне поведение Жермена.

Присутствие адвоката придало мне капельку смелости: по крайней мере в Джибути есть человек, который готов взяться за мою защиту.

Я ждал визита Шануа на другой день, словно моряк, ждущий рассвета в штормовую ночь. Когда он вошел в камеру, в глаза мне бросился его озабоченный вид.

— Ну вот, новые обвинения, — сказал он. — На сей раз речь идет об убийстве. Поскольку поиски Жозефа Эйбу, свидетеля, на котором построено все дело, ничего не дали, сюда вызвали его жену, которую Репичи, действуя, похоже, в ваших интересах, отправил в Асэб. Она приехала вчера, и ее заставили подать жалобу: она прямо обвиняет Абди в том, что он убил ее мужа по вашему приказу…

Хотя я и предвидел это, обвинение, произнесенное вслух, нанесло мне жестокий удар, мне показалось, что кровь прихлынула к моей груди, и я почувствовал, как побледнело мое лицо. К счастью, я стоял против света; справившись с волнением, я спокойно ответил:

— Этого следовало ожидать, но ведь еще надо установить смерть негра. Я помню, что вечером, когда Эйбу пришел ко мне, чтобы занять денег, он был одет в сомалийское одеяние и произвел впечатление человека, который собирается куда-то ехать или попросту спастись бегством. Как шпион он выполнял двойную роль, и, может быть, какие-то иные события из его таинственного прошлого побудили негра к этому поступку. Надо проверить, не стоял ли в тот день на рейде какой-нибудь корабль, по-моему, это очень важно.

— Хорошо, я займусь этим. Данный вопрос действительно важен. Впрочем, об этом втором деле вспомнили только из-за недостатка улик в первом, но и оно в настоящем его виде не отличается большой убедительностью. В общем, изложите факты так, как вы их знаете, расскажите без утайки обо всем, что вам известно, и если даже тут же не последует прекращение уголовного дела, ни один суд присяжных не сможет вынести вам приговор.

— А что с Абди?

— Его арестовали на основании жалобы супруги Эйбу, ибо в данный момент обвинение выдвинуто именно против него. Таким образом я полагаю, что пока вас заслушают как свидетеля, но может получиться так, что, учитывая настроение прокуратуры, вам предъявят обвинение в ходе следствия. Все зависит от ответов Абди…

После ухода Шануа я долго не мог прийти в себя, думая о тех ловушках, которые угрожали несчастному Абди. Обвиняя его в убийстве Жозефа, они могли сказать ему, что я во всем сознался; и тогда, возможно, он поведает о той трагической ночи. Хитрость этих господ была шита белыми нитками, но у нее были все шансы на успех, ведь они имели дело с удивительно простодушным человеком.

По своей наивности Абди относился ко мне с таким восхищением, что приписывал мне сверхъестественный дар, благодаря которому я был способен вступить в схватку со всем человечеством, и, гордясь мною, бросая следователю своеобразный вызов, он мог похвастаться своим подвигом…

Я с нетерпением ждал часа омовений. Все заключенные теперь знали, что я нахожусь в этой камере, и каждый в надежде оказать мне услугу поглядывал на мое окошко и ловил малейший сигнал.

В тот день кто-то бросил камешек, чиркнувший по стене, и я сразу же забрался на стол. Один из заключенных, увидев мои глаза в просвете между планками жалюзи, сказал мне:

— Абди в тюрьме. Когда он пойдет в отхожее место, я предупрежу тебя, бросив камень, и тебе тут же надо будет пойти в свою уборную; попробуй переговорить с ним через очко…

Действительно выгребная яма у этих уборных была общей, и не было ничего проще, как связаться друг с другом посредством этой своеобразной акустической трубы. Вскоре я увидел Абди, которого сопровождал аскер; я спрыгнул со своего насеста и поспешил к «телефону».

Уборная для туземцев была отделена от моей лишь стеной, так что оба очка находились не более чем в одном метре друг от друга. Я услышал отчетливый шепот, кто-то позвал меня:

— Абд-эль-Хаи…

— Абди?

— Да, это я, я сижу в тюрьме.

— Тебя допрашивали?

— Нет, пока нет, но мне сказали, что вызовут на допрос сегодня.

И тогда я предупредил его о том, на какие хитрости могут пойти полицейские, и четко объяснил, что ему следует говорить о своем времяпрепровождении в ночь на 25 августа, между заходом солнца и утром следующего дня.

— Ты ничего не знаешь, ты спал в лодке, — сказал я ему в заключение, — все, что они наплетут обо мне, ложь.

— Понял. Но ты мог бы и не говорить этого. Пусть они выколют мне глаза, но я ничего им не скажу. Память моя осталась на дне морском.

Я вернулся в камеру, избавившись от ужасной тревоги; теперь я был уверен в Абди, как в самом себе. Поэтому на другой день утром я встретил Шануа с легким сердцем и почти весело. Я подумал, что настало время обсудить вопрос о гонорарах, ибо знал, насколько он неравнодушен к деньгам, насколько привередлив и сколь мало щепетилен.

— Поскольку вы сказали, мой дорогой метр, что ничем не можете мне помочь в ходе расследования, я полагаю, что вам бесполезно терять здесь свое драгоценное время. Я был тронут тем, с какой поспешностью вы пришли мне на помощь, и мне кажется, что одно только ваше присутствие в Джибути благотворно сказалось на общественном мнении.

— Можете в этом не сомневаться, в данном отношении моя поездка сюда не была совсем бесполезной.

— Да, она была необходима, и теперь мы можем безбоязненно ожидать результатов следствия. Если оно все же к чему-то приведет, я рассчитываю на вашу помощь в суде присяжных. Скажите мне теперь, какую сумму вы хотели бы получить, прежде чем вернуться опять в Аддис-Абебу.

— Прошу вас! Не будем об этом. Посмотрим, как пойдут дела в суде; пока же мы с вашей женой согласовали размер возмещения мелких расходов, связанных с моим пребыванием здесь.

Когда Шануа пришел опять через несколько дней, я был очень удивлен. Как бы между прочим он сказал мне, что решил дождаться приезда своей жены, которая приплывет на следующем пароходе. У меня не было никаких возражений, ибо я и представить себе не мог, что должен буду оплатить и этот дополнительный срок пребывания в Джибути.

Наконец, спустя три недели, он попрощался со мной, не скупясь на изъявления дружбы и самые пылкие ободрения.

Позднее я узнал, что Шануа бесстыднейшим образом тянул из меня деньги. Приехав в Джибути по моей телеграмме, он навестил Армгарт в Дыре-Дауа и сказал, что его отсутствие в Аддис-Абебе обходится ему в двести шестьдесят талеров в день (в пересчете по нынешнему курсу это двадцать пять тысяч франков). Потеряв голову из-за той критической ситуации, в которой я оказался, она не высказала никаких возражений. Вот почему этот почтенный адвокат не стал уточнять, о чем конкретно они договорились с моей женой, ибо знал, что на таких условиях я не соглашусь с увеличением срока его пребывания еще на двадцать два дня до приезда супруги. Возвращаясь в Аддис-Абебу, он снова остановился в Дыре-Дауа и потребовал заплатить ему пятьдесят тысяч франков (сегодня — пять миллионов) — стоимость его пребывания в Джибути по этой расценке. Не зная, что адвокат ничем не смог мне помочь, Армгарт заплатила ему эту сумму и вдобавок поблагодарила его за оказанные услуги.

IX

Вскоре после отъезда Шануа меня навестил Марсель Корн. Он бросился ко мне на шею с рыданиями и, когда к нему вновь вернулся дар речи, в подробностях рассказал мне обо всем, что происходит на заводе:

— Армгарт полна энергии и бодрости духа; никто бы и не догадался о ее переживаниях — такие спокойствие и невозмутимость она противопоставляет сочувствующему виду лицемеров. Она даже старается принимать гостей, и вечера бывают очень веселые… Кстати, каждый день заходит Жермен, и он делает все, чтобы отвлечь ее от мрачных мыслей. Вы, конечно, знаете, что ваших детей крестили?

— Крестили? Но они давно крещеные! Что ты хочешь сказать?

Он смутился, словно сболтнул лишнее:

— Боже мой! Я, наверное, напрасно об этом говорю, но вы знаете, как я вас люблю, и я поневоле страдаю от некоторых вещей, которые, конечно, мне только померещились… Я не могу сказать, что вашим доверием злоупотребляют, это не то слово, но у меня такое чувство, будто вам, возможно, не отвечают доверием и преданностью в той мере, в какой вы расточаете их тем, кто…

— Ну, говори, куда ты клонишь со всеми этими увертками по поводу крещения?

— Что ж, я скажу; пусть я рассержу вас, но мне надо облегчить душу. Армгарт крестила детей в миссии, чтобы их крестным отцом стал Жермен. Точнее, он-то и внушил ей эту мысль, сказав, что таким образом сможет заменить им отца…

— Черт! Они так уверены в моей смерти?

— О, нет! Но если дело обернется плохо и встанет вопрос о разводе…

— Ты возводишь чудовищную клевету, несчастный! Отдаешь ли ты отчет в том, сколь серьезны твои заявления?

— Я знал, что вы на меня рассердитесь. Нет, у меня нет уверенности, нет никаких вещественных доказательств; это лишь впечатления… Когда дело касается вас, понимаете, я готов на все…

— Ладно, оставь эти домыслы! Только твоя молодость, а также твоя неспособность понять характер Армгарт могут служить им оправданием. Она часто бывала резкой с тобой, возможно, это было несправедливо, и ты невольно затаил обиду.

— Не думайте так, Анри. Я искренне люблю Армгарт. Я восхищаюсь ее прямотой и нравственной чистотой. Именно из-за столь почтительного к ней отношения мысль о том, что она может оставить вас в беде, причиняет мне такие страдания. Это было бы ужасно!..

Подобные намеки всегда оставляют в душе рану; она кажется легкой, но вскоре обостряется, зараженная скрытым ядом, тем коварным ядом лжи, который, независимо от вашей воли, проникает вглубь и постепенно достигает сердца.

В письме я спрашивал у Армгарт, почему наши дети, которых она когда-то хотела видеть протестантами, только что приняли католичество?

Ее ответ облегчил мою душу; она говорила о своих дружеских чувствах к Жермену в таких четких выражениях, что я понял: он не более чем друг для нее. Чувствуя безысходность, томясь от одиночества среди недоброжелательных людей, злорадствовавших над ее горем, Армгарт находила поддержку в искренней дружбе, которая спасала ее от отчаяния.

Впрочем, в тот же вечер я получил другое письмо, доставленное уже подпольно, в нем она объясняла внешнюю холодность письма, посланного раньше, тем, что оно должно было пройти цензуру канцелярии суда. Она говорила, что прокурор Оливье терроризирует всех, угрожая арестовать любого, кто посмеет положительно отозваться обо мне.

С другой стороны, Ломбарди и его приспешники с таинственным видом утверждали, что в руках у правосудия находятся неопровержимые доказательства моей вины, и не только в этом деле, но и в целой серии преступлений, которые до сих пор остались безнаказанными. О них пока молчали якобы в интересах следствия, но смертный приговор или по меньшей мере пожизненная каторга мне были уже обеспечены.

Эти суждения подхватывались в обществе, они обрастали чудовищными подробностями, так что весьма скоро весь Джибути был убежден в том, что я плохо кончу. В подобных обстоятельствах вряд ли кто-то мог посметь протянуть мне руку. Когда я проходил по улицам города, отправляясь на допросы, все сторонились меня, как зараженного чумой.

Так однажды я увидел Репичи и невольно улыбнулся ему, но он тут же повернулся ко мне спиной.

И тут я понял, сколь глубока была пропасть, в которую я упал. Смогу ли я однажды выбраться на поверхность, погребенный под обломками недоброжелательства и клеветы? Я спрашивал себя, в состоянии ли суд присяжных, избранный из числа людей столь предвзятых и так сильно отравленных господствующим мнением, честно ответить на вопрос, от которого зависит судьба обвиняемого? Я очутился на дне бездны, откуда тщетно буду подавать голос. Единственной оставшейся у меня опорой, единственной связью с внешним миром было туземное население, которое, вопреки всему и всем, доверяло мне. Оно избежало поразившей общество эпидемии, и первобытная логика туземцев не допускала мысли, что я могу быть преступником.

X

Марсель Корн должен был провести несколько дней в Джибути, занимаясь делами, связанными с нашим заводом, и, поскольку он сказал, что ему поручено навещать меня ежедневно, я был удивлен, когда он больше не появился. Наконец из записки, переданной мне тайком, я узнал, что он пытался перебросить во дворик ко мне письмо, обернув им камешек, но, к несчастью, подул ветер, и письмо, отнесенное в сторону, упало на дозорный путь. Тогда, опасаясь быть задержанным, он на другой день уехал.

Я не на шутку встревожился: о чем он мне написал? И почему воспользовался таким опасным способом доставки письма, в то время как мог передать его через одного из заключенных?

Камешек, брошенный в мою отдушину, заставил меня взобраться на «помост». Во дворе я увидел Али Омара, своего бывшего матроса. Оказывается, его тоже арестовали в надежде получить в лице Али свидетеля обвинения. Он знаком попросил меня пойти в уборную и там, прибегнув к акустическим средствам связи, о которых я уже упоминал, сказал:

— Я нарочно сделал так, чтобы попасть в тюрьму и сообщить тебе, что комиссар полиции, судья и вся их шайка в сопровождении двадцати аскеров отправились на остров Муша. Они перекопали все дюны и надругались над могилами рыбаков, думая, что ты зарыл там труп Жозефа.

Я подумал, не существует ли какой-то связи между этим фантастическим обыском и запиской Марселя, которую наверняка подобрали возле стены. Было ли это в таком случае просто неловкостью молодого человека или же тут есть какой-то умысел? Нет, я не имел права предполагать в нем такое коварство. У Марселя не могло быть столь гнусных намерений. Да и с какой стати ему было вредить мне?

Очень скоро все прояснилось: на другой день утром я был вызван к следователю. Войдя в его кабинет, я увидел на его столе скомканную и тщательно разглаженную бумажку и узнал почерк Марселя. Его письмо, как я и думал, было перехвачено. Театральным жестом показав на бумажку, Оливье спросил:

— Узнаете ли вы этот почерк?

— Да, это, кажется, почерк Марселя Корна.

— Это письмо предназначалось для вас, но, несмотря на все ваши уловки, оно не ускользнуло от нашей бдительной охраны, а ваш юный друг поспешил скрыться. Поэтому я должен получить от вас кое-какие объяснения в связи с результатами наших раскопок на острове Муша.

Он сделал точно рассчитанную паузу, разглядывая меня с улыбкой, которая, по его замыслу, должна была привести меня в замешательство. Он потирал руки с довольным видом как человек, отныне уверенный в своей правоте. А затем продолжил, ухмыляясь:

— Ха! Ха! Вы не ожидали, что будете разоблачены таким образом, благодаря неуклюжему усердию ваших сообщников; вы надеялись, что безлюдный остров Муша будет хранить ваши тайны?

На этот раз я не мог удержаться от смеха, настолько неловкой и наивной была его хитрость. Вернувшись с острова ни с чем, но, полагая, что я действительно перевез туда тело своей жертвы, он блефовал, чтобы сбить меня с толку и убедить в том, что они-таки добыли эту зловещую улику в виде трупа Жозефа. Он был несколько озадачен, увидев, что я смеюсь вполне искренне и отвечаю без тени смущения.

— Боюсь, господин судья, что злую шутку с вами сыграло не усердие моих так называемых сообщников, а ваше собственное рвение. Мне неизвестны результаты вашего обыска, но позвольте выразить уверенность в том, что они не имеют никакого отношения к цели расследования.

— Вы продолжаете упорствовать? Тем хуже для вас! Я хотел, чтобы судьи проявили к вам снисхождение, учтя ваше чистосердечное признание в поступке, может быть, необдуманном, совершенном в состоянии отчаяния, в тот момент, когда вы решили, что оказались в безвыходном положении. Ну что ж, придется предъявить вам улики, может быть, это вас проймет.

— Ну, так давайте же, господа, предъявляйте, пронимайте… сознавайтесь…

— Довольно!

И, повернувшись к секретарю, он торжественно произнес:

— Господин Шансон, будьте любезны, велите принести сюда вещественные доказательства.

Вошли два охранника, держа в руках достаточно объемистый ящик, похожий на гроб. Мизансцена приобрела жутковатый характер. Оливье стоял, скрестив руки на груди и смотрел на меня страшным взглядом, пытаясь уловить на моем лице признаки смятения.

Не собираются ли они в самом деле показать мне труп? Если бы я не видел своими глазами, что негодяй утонул, я, наверное, дрогнул бы.

Охранник приподнял крышку и извлек из ящика ворох какого-то тряпья и прогнивших, истлевших от времени одежд.

Я рассмеялся:

— Гора родила мышь. Я, право, ожидал большего, господин следователь. Это весьма посредственный театр. Вы могли бы дойти и до скелета, ибо все средства хороши, не так ли, чтобы вынести мне приговор? Впрочем, я узнаю эти лохмотья: они принадлежали одному из моих матросов, который спрятал их там лет десять назад, когда я занимался оружием. Одежда осталась на острове, а матрос этот вскоре умер. Кажется, я припоминаю: это была переделанная солдатская шинель, из тех, что продаются в Адене, и нет ничего проще это проверить, на ней были пришиты пуговицы с изображением святого Георгия.

Действительно, на дне ящика валялось несколько пуговиц с изображением льва и единорога, что не оставляло никаких сомнений относительно их происхождения.

Оливье дрожал от гнева и кусал себе губы: этот мастерский удар, который обещал здорово продвинуть следствие, не достиг цели.

— А теперь, мсье, не могу ли я узнать, чем вызвано это шутовское предъявление ветхого рубища в качестве вещественного доказательства?

— Вашим желанием спрятать на этом острове, который не раз бывал свидетелем ваших подвигов, компрометирующие следы, что явствует из признаний вашего служащего. Вот, прочтите.

И я пробежал глазами записку Марселя Корна.

«Мой дорогой Анри!

Во время своего посещения я не мог предупредить Вас о том, что на острове Муша собираются устроить обыск. Исходя из тех разговоров, которые я слышал, и из того, что я понял благодаря Вашим предыдущим сообщениям, я счел необходимым поставить Вас об этом в известность. Ответьте мне, прибегнув к тому же способу связи, в каком месте Вы можете опасаться чего-либо, и я в ту же секунду, чего бы это мне ни стоило, сделаю все необходимое. Я буду ждать Вашего ответа у ограды от половины восьмого до восьми. Я дам о себе знать, подражая собачьему лаю. Не бойтесь, я преисполнен решимости Вам помочь, пусть даже и ценой собственной жизни.

Преданный Вам

Марсель Корн».


Я вернул записку следователю.

— Если бы я не видел собственными глазами почерк, который, честное слово, подлинный, я бы подумал, что письмо сфабриковано вами, господин следователь. Этот юноша либо идиот, либо… работает на вас. Я заявляю вам раз и навсегда, что на Муше, как, впрочем, и в любом другом месте, нет ничего для меня компрометирующего. Единственная опасность, заставляющая меня содрогнуться, и она действительно ужасна, — ваша предвзятость, мсье…

— Вы оскорбляете правосудие…

— Где оно, это правосудие?

— Перед вами прокурор Республики, не забывайте об этом, ваша дерзость обойдется вам дорого…

— В том состоянии, в каком нахожусь я, а точнее, вы, вряд ли дерзость могла бы стать отягчающим обстоятельством.

— Замолчите!.. Жандармы, уведите заключенного. И начиная с сегодняшнего дня, в порядке дисциплинарного взыскания, вам запрещается покидать камеру, а окошко я приказываю закрыть. Вы поняли?

Прокурор отыгрался за свою неудачу, обрекая меня на невыносимую духоту моего темного чулана. Однако вечером жандарм, куда более гуманный, чем он, как бы по забывчивости оставил дверь открытой. Ему я, возможно, обязан жизнью, ибо, если бы он добросовестно выполнил приказ своего шефа, не знаю, выдержал ли бы я такую температуру.

XI

Я находился в заключении уже два месяца и с нетерпением ждал ответов на несколько писем, посланных тайком через охранника Нура, мужа Фатумы.

В одном из них, адресованном Пунетте, я изложил дело с самого его начала, то есть с пресловутого протокола Ломбарди, когда он, воспользовавшись услугами управляющего Аликса, поставил печати на бланки. Я просил ее найти среди своих знакомых человека, через которого можно было бы выйти на высшие сферы с целью привлечь внимание высокопоставленных особ к тому, каким образом осуществляется правосудие в Джибути. Я возлагал большие надежды на эту женщину, способную быть столь же услужливой и преданной, сколь она была коварной и безжалостной в своей мести.

Как-то утром жандарм вручил мне толстый конверт с китайской почтовой маркой. Тейяр сердечно и тепло писал мне о своих дружеских чувствах ко мне, которые неподвластны сомнениям. В этот же конверт он вложил письмо, полученное им от доктора Жермена. Читая эти три страницы, я был уничтожен. В памяти всплыли намеки Корна. Вот резюме письма: «Господин де Монфрейд поручил мне рассказать, в каком положении он оказался. Вот что утверждает он, и вот в чем его обвиняют… На мой взгляд, который, увы, совпадает с мнением всех тех, кто до сих пор относился к нему с доверием, обвинения, выдвинутые в ходе следствия, столь серьезны, что лучше не вмешиваться в это дело и оставить правосудию заботу об установлении истины. Я счел своим долгом предостеречь Вас от великодушного порыва, который побудил бы Вас встать на сторону дела, недостойного того морального и научного значения, которым обладает Ваша личность, и т. д.».

Таков оказался этот друг, выдававший себя за крестного отца моих детей! Он без колебаний готов был разрушить те немногие дружеские связи, которые у меня еще оставались, словно вознамерился меня погубить и, кто знает, может быть, вынудить к самоубийству, чтобы занять место возле женщины, которую считал жертвой авантюриста, а заодно завладеть моими предприятиями, бесспорно, более доходными, нежели железнодорожная медицина…

Всю ночь я боролся с этой ужасной мыслью. Никогда я не думал, что так тяжело убить в своей душе привязанность. Я не мог поверить в столь низменный расчет в человеке, так высоко мной ценимом. Что-то во мне отказывалось допустить, что Жермен был способен из корысти обмануть безграничное доверие, которое я ему оказывал. Я полагался на него, уверенный в том, что, даже когда я взойду на эшафот, он будет рядом со мной и я найду последнее утешение во взгляде друга. Тщетно пытался я подыскать какие-то оправдания, чтобы заполнить чудовищную пустоту, образовавшуюся после этого крушения.

Я говорил себе, что пропаганда, развязанная в Джибути, и давление общественного мнения вполне могли поколебать дружбу, к тому же слишком недавнюю, чтобы она успела пустить достаточно глубокие корни. Но великодушное сердце отвергает сомнения как проявление слабости, как предательство и прячет их куда-то очень глубоко, если не в силах от них избавиться вовсе. В то время как Жермен не только не отвергал их, но стремился к тому, чтобы их разделили с ним другие люди.

Конечно, господин Оливье прочитал эти письма и высоко оценил лояльность Жермена, пытавшегося пресечь в человеке милосердном самый порыв к милосердию.

Через несколько дней я получил ответ от Пунетты, и этот ответ был проникнут доверием и полон ободряющих слов. Она собиралась навестить де Монзи, большого друга Фийо, который наверняка возьмется за это дело и, если понадобится, сделает запрос в Сенате. Все, что отдает скандалом, является грозным оружием или бесценным инструментом давления в мире политики. Надо постоянно взбаламучивать ил, чтобы оставаться в мутной воде; все средства хороши, когда надо помешать воде стать прозрачной и не дать увидеть трясину, кишащую лаврами.

Я не сомневался, что Пунетта пустит в ход все свое очарование, чтобы достичь своей цели. В Париже самые серьезные дела каким-то чудом улаживаются благодаря женщинам.

Ее письмо поступило с той же почтой, что и письмо от Тейяра, однако я получил его с опозданием в три дня. Очевидно, Оливье, почуяв опасность, советовался с друзьями; их беспокоила мысль о том, что столь знаменитый политический деятель может сунуть нос в это дело.

Имя де Монзи, адвоката, сенатора и бывшего министра, не на шутку встревожило господина Оливье, вызвав запоздалые раскаяния.

Впервые попав в Джибути и не имея понятия о местных интригах, не слишком ли легкомысленно он поступил, став соучастником одной из них? Не обернется ли против него этот способ продвижения по службе, не поставит ли его в невыгодное положение, если не удастся оправдать отказ в правосудии чудовищной личностью преступника?

Опасность, которая вдруг обнаружилась поверх голов его местных покровителей, заставила Оливье подумать о возможности пожертвовать ими, если дела пойдут худо. Никто не застрахован от ошибок, каждый может сотворить себе кумира, обладая решимостью ему соответствовать.

Теперь надо было исключить риск, игра принимала серьезный оборот.

В таком настроении Оливье вызвал меня на другой день для нового допроса. Я был поражен, насколько изменилось его поведение. Он принял меня едва ли не радушно: предложил сесть на стул, поинтересовался, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь в камере, которая, кстати сказать, по его приказу больше не запирается.

С этого дня мне разрешили пользоваться красками, бумагой, и я принялся рисовать все, что возникала в памяти, о чем я мечтал, просто чтобы не сойти с ума: море, яркие берега и изумрудные рифы; мысленно я совершил таким образом побег, и это бегство, возможно, меня спасло.

Однако Оливье был далек от того, чтобы отказываться от своих варварских методов по отношению к тем, кого надеялся вынудить к признаниям. Он временно щадил меня, оставляя за собой возможность выйти из игры, если дела пойдут плохо. Впрочем, теперь он не сомневался в беспочвенности обвинений, и это с еще большей настоятельностью побуждало его добиться их подтверждения.

Встав однажды на путь злонамеренности и обмана, очень трудно с него сойти; тебя удерживает на нем, помимо твоей воли, самолюбие, тебе стыдно признаться в собственном подлом поведении. К счастью, Оливье был напрочь лишен какого бы то ни было самолюбия.

От заключенных я узнал, что Абди был допрошен и что следователь, разочарованный его ответами, применил к нему средства воздействия, напоминающие допрос с пристрастием. Вместо того чтобы поместить Абди в общую камеру, его, якобы с целью изоляции от других заключенных, посадили в той части дозорного пути, что была параллельна движению солнца. Там, между белыми стенами, от которых отражался свет, усиливая воздействие палящих лучей, падающих с неба, никогда не возникало тени. Почва в этом месте раскалялась настолько, что на ней невозможно было стоять, даже в башмаках с тонкими подметками. Бедняга Абди, босой и полуголый, вынужден был постоянно соскребать верхний слой земли, пытаясь уберечь ноги от ожога. Присев на корточках на этих раскаленных углях, он ждал, когда тень расширится и пространство, на котором можно существовать, немного увеличится.

Эта пытка продолжалась с девяти утра до четырех часов вечера; я уж не говорю о том, что он страдал от жажды, ибо, понятное дело, воды ему не давали; пить разрешалось, лишь когда он возвращался обратно в душную камеру, где и проводил ночь.

Оливье сказал ему, что только от него зависит, избавится ли он от мучений: для этого надо всего-навсего дать показания в соответствии с подсказками переводчика. На что Абди ответил:

— Выкопай для меня яму. Мне нечего добавить к тому, что я уже сказал. Ты можешь сделать со мной все что угодно, но запомни: Абд-эль-Хаи отомстит за меня, потому что ты бессилен его одолеть. Он сильнее тебя и даже губернатора. Его носиб записан на небесах, тогда как твой — в дерьме отхожего места.

Этот вызывающий монолог многое теряет в переводе; на арабском языке он звучит гораздо более возвышенно и мощно. Впрочем, переводчик смягчил его речь, точно опасаясь, что эти слова припишут ему самому, ибо на Востоке султан велит отрубить голову тому, кто осмеливается переводить ему дерзости, равно как и приказывает казнить гонца, который принес дурные вести.

Весьма красноречивый урок о сущности человеческой логики…

Аскеры из охраны слышали «речь» Абди, и она разлетелась по всем кофейням.

Но и того, что переводчик перевел, было достаточно, чтобы судья пришел в негодование и распорядился о новых строгостях. Абди был теперь посажен на голодный паек, разумеется, негласно, поскольку это было бы нарушением тюремного распорядка; однако в пищу стали попадать всякие добавления, например, нефть или соль в больших количествах. Но Абди нельзя было запретить пользоваться уборной, поэтому я смог поделиться, с ним, благодаря соседству отверстий, частью своего рациона. Длины обеих наших рук хватало для того, чтобы они могли встретиться в этом приятном подполье. Впрочем, охранники, которые тоже были сомалийцами, сочувствовали Абди и втайне подкармливали своего соотечественника.

XII

Погребенный в этом «каменном мешке» под людским недоброжелательством, как шахтер, засыпанный обломками в шахте, я боролся с коварным унынием, отнимающим у человека всякую волю. Я был похож на альпиниста, который повис над пропастью, зацепившись за неровность скалы. По мере того как истощаются его силы и нарастает мышечная боль, слабеет его воля к жизни (то же самое происходит и со вздернутым на дыбе, который сознается в вымышленном преступлении, лишь бы прекратить пытку). Он принимает смерть, желая избавиться от страданий: он разжимает пальцы…

Однако меня поддерживала мысль о помощи из Парижа, и я не сомневался, что моя жена привела в действие все, что можно, чтобы спасти меня. Но где-то в глубине души я терзался сомнениями. Почему Армгарт не навестила меня? Почему она не отправилась во Францию и не изложила там устно то, что я пытался объяснить в переписке с посторонней женщиной? В чем причина этого бездействия? В письмах она по-прежнему твердила о своей вере в правосудие, в силу истины и т. д., но я предпочел бы, чтобы она попросту верила в меня. Впрочем, уважительное отношение к судебному аппарату не исключало действий в мою пользу. Разве она не знала, что я-то как раз и лишен нормального правосудия?

Я старался, насколько мог, побороть эти мучительные мысли, которые грозили подорвать мое уважение и привязанность к той, которую я ставил так высоко, может быть, слишком высоко… А любовь, во имя которой она до сих пор безропотно мирилась с моей наполненной приключениями жизнью, любовь, возвышавшая в ее глазах любые мои поступки, этот пылающий огонь, неужели он внезапно потух? И я обнаружу на его месте один только пепел? Нет, это невозможно; Армгарт, отважная валькирия, всегда оставалась такой же; изменился я, а точнее, я один был виновен во временном упадке ее духа, вполне простительном после того ужасного удара, который ей был нанесен.

Такие невеселые мысли мучили меня, когда полученное от Марселя Корна письмо едва не разбило окончательно мою жизнь. Корн сообщал мне, что во время своего пребывания на даче в Аддис-Абебе, где моя жена находилась по приглашению дипломатической миссии Франции, маркиза де X… посоветовала ей подать заявление на развод… Одного того, что жена может развлекаться на даче, в то время как ее муж находится в заключении, было достаточно, чтобы нанести мне смертельную рану, хотя я еще мог тешить себя тем, что Армгарт в данном случае руководило желание продемонстрировать общественному мнению отсутствие у нее сомнений в человеке, чье имя она носит. Однако мысль о том, что эта женщина, подруга, разделившая со мной мою борьбу, мать моих детей, собирается теперь оставить мужа в несчастном и отчаянном положении, была чем-то вроде удара ножом в сердце. Я не понимал, каким образом эта столь прямая, столь бесстрашная, столь благородная натура, такая возвышенная и прекрасная душа могла опуститься до подобного предательства. Я не подозревал, что этому способствовали многие люди, не знал, насколько подлым оказался Марсель Корн. Мог ли я догадаться, что его коварство ускользнуло от проницательного Жермена, из-за чего он невольно принял участие в этом несправедливом деле? Кто еще мог меня защитить, если даже такой человек, как Жермен, который в глазах всех был моим лучшим другом, покинул меня и дошел до обвинений в мой адрес? Конечно, я допустил ошибку, слишком часто предоставляя Армгарт самой себе во время моих длительных отсутствий, когда я уплывал в море. В Обоке ее одиночество не представляло никакой опасности, но в Париже, где она проводила часть года, безбедная жизнь позволила ей обзавестись новым окружением, которое вскоре показалось ей справедливой наградой за пережитые в прошлом испытания. Она сожгла все, чему поклонялась; забыла о своих восторгах и уже больше не разделяла их со мной, втайне упрекая меня за то, что я постоянно пребывал в состоянии душевного подъема. Когда Армгарт приезжала в Дыре-Дауа, в ней, несмотря на ее внешнюю веселость и задор, которые она напускала на себя, чтобы не впасть в уныние, ощущалась затаенная грусть. Пустоту провинциального окружения она заполняла чтением и музыкой. В подобных обстоятельствах такой образованный человек, как Жермен, очень быстро стал для нее бесценным знакомым. В критический момент, когда равновесие нарушилось, мой арест и клеветническая кампания, развернутая против меня, окончательно подорвали наши отношения.

Жермен, втайне самовлюбленный и фатоватый, как и большинство мужчин, испытывал странное чувство ревности ко мне, находя, возможно, несправедливым, что такая незаурядная женщина, удивительным образом отвечавшая его запросам утонченного интеллектуала, оказалась связанной с человеком, которого он хотя и уважал, но который отнюдь не был ее достоин.

Он понял, что в физическом смысле ему никогда не удастся склонить Армгарт к нарушению ее супружеского долга, да, впрочем, наверняка ничто и не побуждало его предпринимать подобные попытки.

Тогда Жермену взбрело в голову, что он должен покорить Армгарт интеллектуально. Он приходил к ней, и они разговаривали о литературе, о высоких материях; он просил ее сыграть что-нибудь из Вагнера и старых немецких композиторов и слушал ее игру, погруженный в свои мечты, лелея надежду, что их души соединятся благодаря музыкальному экстазу.

Когда жена сообщила Жермену о моем аресте, он тут же вызвался поехать в Джибути, чтобы избавить ее от мучительного свидания со мной.

Его предложение совпадало со скрытым отвращением жены к тяжелым сценам и одновременно позволяло Жермену выступить в роли преданного друга. Таким образом, возможно, сам того не ведая, он нанес роковой удар по нашему союзу, распада которого втайне желал.

По возвращении в Дыре-Дауа Жермен, проявив милосердие, пощадил мою жену, намеренно умолчав о деталях, которые стали ему известны, чтобы она не подумала, что дела обстоят еще хуже, хотя хуже, кажется, было некуда. И только когда до нее дошли слухи, Жермен как бы нехотя в конце концов поделился своими мучительными соображениями о моей виновности. Это был удар, нанесенный прямо ей в сердце, но она сделала над собой усилие, утаив свою боль.

Но не меня она жалела, а себя, ведь ей суждено было стать женой осужденного, может быть, каторжника. И потом, избавившись теперь от восторженного отношения ко мне, она оплакивала прекрасную мечту, печальные обломки которой скоро окажутся в зале суда.

О ее переживаниях никто не знал; Армгарт никому не позволила бы обвинять мужа в своем присутствии. Гордое и смелое поведение жены, столь возвышавшее ее в глазах всех, дало еще один повод для зависти: на нее взъелись за то, что она таким образом утверждала свое превосходство, и добрые люди немало постарались, низводя ее до своего уровня и даже, если удастся, еще ниже.

Получив приглашение на празднование Рождества от доктора Тезе, директора госпиталя «Маконнен» в Харэре, она отправилась туда, чтобы показать, до какой степени сохранила свободу духа.

Доктор меня не любил. Почему? Он бы не смог этого объяснить. Его враждебность ко мне не имела под собой никакой почвы и поэтому была особенно опасна.

У доктора Тезе Армгарт повстречала молодого атташе при дипломатической миссии в Аддис-Абебе, некоего Майяра, приехавшего в Харэр вместе с женой в отпуск.

Молодая чета прониклась сочувствием к Армгарт, войдя в ее тяжелое положение. И оба стали настойчиво приглашать ее поехать вместе с ними в Аддис-Абебу, где светское и очень веселое общество дипломатической миссии позволит ей отвлечься от тягостных мыслей. Она не заставила себя долго упрашивать и на следующей неделе уехала.

Там, во французской миссии, она нашла ту официальную среду, в которой выросла. Благодаря этому окружению в ней вновь взыграла ее натура, и чувства, до сих пор мешавшие ей вернуться к своему естеству, стали гаснуть; постепенно она пришла к тому, что отвергла человека, который находился там, в Джибути, и сидел в тюрьме, заклейменный общественным мнением.

В миссиях помимо бриджа и тенниса, которыми, как считается, дипломат должен владеть в совершенстве, у персонала нет каких-либо серьезных дел, и каждый проводит досуг согласно своим склонностям.

XIII

В то время в Аддис-Абебе находился консул Франции, маркиз де X…, который охотился на крупных хищников и рассказывал о своих подвигах однообразным, поющим голосом, совершенно особенным, сохраняя при этом вид презрительного высокомерия. Поэтому многие подражали ему, считая подобные манеры хорошим тоном. Он небрежно растягивал некоторые, обычно короткие, слоги, и такое странное и нелепое произношение приобретало у него особую значительность, оно как бы утверждало его пренебрежительное отношение ко всему вульгарному. В конце каждой фразы монокль падал, небрежно оброненный и, кувыркнувшись, оказывался на его ладони, в то время как маркиз, запрокинув голову, окидывал слушателей параболическим взглядом, так сказать, поверх предрассудков, вставших стеной между ним и всей остальной чернью.

Маркиза, дама в прошлом обворожительная, которая, впрочем, еще не собиралась складывать свое оружие, слушала эти охотничьи рассказы, улыбаясь в душе как женщина, знающая, чем заняться в отсутствие супруга, пока он охотится на оленя. На ее лице появлялось лукавое выражение, когда она поднимала глаза к рогатым охотничьим трофеям, украсившим стены дома.

Злые языки утверждали, что количество этих трофеев равняется количеству ее любовных приключений. Будучи женщиной, уважающей порядок, она держала, таким образом, свою «бухгалтерию» у всех на виду.

Молодой Майяр, в то время секретарь канцелярии, удачно заполнял промежутки между охотами, ибо маркиза обожала его крестьянские манеры, сдобренные грубым цинизмом, которые он усвоил, зная, что это во вкусе стареющих благородных дам.

Уроженец Бургундии, распутник и бонвиван, он, однако, не совершал над своей натурой никакого насилия, и маркиза, утомленная любезностями, пресными шутками и целованием ручек, предпочитала просто руку, если она умеет прямиком направиться к цели.

Грубый реализм выражений Майяра, которым позавидовали бы извозчики, волновал маркизу. К тому же он сопровождал свою речь непристойными жестами, чем приводил супругу консула в неописуемый восторг.

Его очаровательной молодой жене приходилось, точно покорной рабыне, присутствовать при этих отнюдь не светских любовных прелюдиях. Сперва это ее возмущало, потом стало казаться просто неприятным, и наконец она смирилась и тоже начала смеяться, глядя на подобные выходки, словно речь шла о раблезианском остроумии.

Понемногу эта двадцатилетняя женщина стала избавляться от стыдливости и целомудрия и вскоре утратила всякое представление о супружеском долге.

В тесном кругу дипломатической миссии царили распутные нравы; люди отдыхали от строгого этикета официальных приемов. Расслабляясь после них, они предавались разнузданным оргиям, но оправдывали их широтой взглядов…

В варварских, удаленных от цивилизации странах посол Франции является кем-то вроде деспотического правителя: его никто не контролирует, и потому он начинает относиться к толпе своих подданных с презрением, как к черни (примерно так воспринимал народ старый режим накануне 1789 года).

Дипломатическая миссия Франции располагалась — и, вероятно, располагается там до сих пор — в живописной резиденции, которая задумывалась поначалу как сельский дом для увеселительных целей.

Посреди обширного парка, разбитого в девственном лесу, где открывался замечательный вид на луг, стояла группа одноэтажных домиков, утопающих в цветах.

Благодаря их соломенным крышам и форме, вдохновленной туземной архитектурой, они прекрасно вписывались в окружающий ландшафт, не лишая последнего его дикого очарования.

Впрочем, эта «концессия» находилась очень далеко от города. Добраться до нее можно было только на автомобиле или на лошади, что избавляло ее обитателей от многих назойливых посетителей и создавало атмосферу, благоприятную для безделья и пирушек.

Посол занимал наиболее внушительное из этих жилищ, а остальные сотрудники поселились поблизости, в других хижинах, расположенных таким образом, что ни из одной нельзя было увидеть соседние домики. Поэтому возникала иллюзия приятного уединения.

В угодьях разгуливали прирученные газели, и мириады птиц, доверчивых и почти ручных, дополняли декорации этого земного рая. Однако люди, живущие в этом очаровательном месте, праздные и уверенные в завтрашнем дне, не осознавали своего счастья, ибо не замечали простой красоты природы и не чувствовали ее величия. Их умы не были отягощены ничем. Будучи духовно обделенными существами, они вынуждены были «убивать время» за столиком для игры в бридж, подавлять в себе зачатки мысли и все глубже погружаться в безвольное течение жизни, лишенной борьбы. Такова была расплата за чересчур беззаботное существование под прикрытием доходных должностей, которые множились по мере того, как народ все более приходил в упадок.

Армгарт поселили в домике Майяра. Ее нравственная чистота, прямота и благородство, которое она сохраняла в любых обстоятельствах, никогда их никому не навязывая, по крайней мере внешне изменили установившийся в миссии стиль общения.

Жозетта, жена Майяра, с удовольствием вернулась к себе прежней, какой она была до того, как подпала под влияние мужа, и приняла Армгарт с искренней теплотой, как свою старую подругу.

Мадам X…, маркизе, захотелось показать себя с выгодной стороны, но усилия, которые ей пришлось затратить, чтобы скрыть свою подлинную натуру, невольно восстановили ее против женщины, вынудившей ее к этому. Маркиза позавидовала этой немке, и прежде всего ореолу, возникшему вокруг нее благодаря ее доблестному отношению к недостойному супругу. Не сговариваясь между собой, все решили, что надо попытаться разрушить это прекрасное и красивое чувство.

Майяр, человек порочный и склонный ко лжи, быстро отыскал повод для начала штурма.

XIV

В момент моего ареста молодой Майяр находился проездом в Джибути, улаживая там какой-то дипломатический вопрос с губернатором. Речь шла о поставке негусу вагона оружия, которое должно было сойти за партию пищевых консервов. Так исправлялась оплошность, допущенная с восемьюдесятью пулеметами.

Не зная меня в то время и испытывая глубокое презрение к джибутийскому обществу, Майяр не удостоил своим вниманием событие, взбудоражившее весь город. Однако напомнил ему обо мне Марсель Корн, которому я дал поручение взять в моей комнате кожаный портфель с личными письмами. Ничего существенного в них не было, но я не хотел, чтобы письма моего отца или моей жены попали в руки к Оливье.

Вместо того чтобы просто взять этот портфель с собой, Марсель, желая придать своей персоне весу, решил доверить его Майяру, словно он был наполнен компрометирующими документами. Как атташе дипломатической миссии, Майяр был освобожден от всякого таможенного контроля, в то время как Марсель — и этим молодой человек мотивировал свой поступок — подвергся бы обыску, садясь на поезд.

Майяр, любивший поиграть в приключения, охотно согласился помочь в этом деле, находя удовольствие в том, чтобы почувствовать себя в роли заговорщика. Возможно, вначале это был благородный жест и желание оказать мне услугу. Не исключено. Но после того как он пересек границу и избавился от страхов, в его богатом воображении скромная услуга превратилась в опасное сообщничество. По приезде он принялся рассказывать всем, кто готов был его слушать, что спас мне жизнь, лишив правосудие неопровержимых улик в совершенных мной преступлениях… Он убедил Корна в необходимости оставить ему эти документы, которые будут в большей безопасности, находясь в сейфе дипломатической миссии. Ведя себя столь странным образом, Майяр не боялся подмочить собственную репутацию и прикидывался этаким сорвиголовой, готовым поставить под удар свое положение ради спасения незнакомого ему человека. Повстречавшись с моей женой в Харэре, он рассказал обо всем и дал ей понять, что принес в жертву свой профессиональный долг не во имя того, чтобы уберечь меня от гнева общества, а чтобы спасти ее, мою жену, от бесчестья.

Через несколько дней после прибытия в дипломатическую миссию Армгарт вернулась к этому вопросу, может быть, не без подсказки мадам X… и попросила Майяра уточнить, каков характер вывезенных им документов. Он ответил ей с таинственным видом:

— Я не имею права разглашать доверенной мне тайны; досье в настоящее время лежит в сейфе миссии и не выйдет оттуда. Я могу сказать вам лишь то, что если бы они попали к следователю, это означало бы гибель для вашего мужа. Я не знаю, существуют ли против него другие улики, хотя очень опасаюсь, что это так, но, поскольку эти документы не приобщены к делу, еще можно на что-то надеяться… до новых распоряжений.

Тогда в разговор вступила мадам X…:

— Моя бедная Армгарт, как мне жаль вас, тем более что надежда, о которой говорил вам Тайфун (прозвище, данное Майяру за его вспыльчивость), весьма призрачна. Благоразумнее было бы уже сейчас приготовиться к худшему и запастись мужеством, чтобы достойно встретить грядущие испытания…

— Но, дорогая мадам, вы повергаете меня в отчаяние своими мрачными прогнозами, точно дело уже решено. Я знаю Анри, он мог допустить оплошность, даже ошибку, но я никогда не поверю в то, что он способен на подлость.

— Ах, какая прекрасная у вас душа! Она не в состоянии представить, что таит в себе такая сложная натура, как натура Монфрейда… Вашей откровенностью и прямотой пользуется скрытный и циничный человек, который не остановится ни перед чем во имя достижения своей цели…

— Да, Анри занимался контрабандой, но это еще не означает, что он законченный злодей. Я не раз получала подтверждения его честности, его доброты, его преданности…

— Я не собираюсь разрушать чувства, которые внушает вам переполняемое нежностью сердце, сердце любящей и верной жены. Подобные иллюзии для меня священны, впрочем, я и не вправе оценивать вашего супруга с моральной точки зрения. Я оцениваю его лишь с позиции общественного положения, и здесь мне видится весьма печальное будущее, и не только для вас, но прежде всего для ваших детей. Неважно, что их отец станет жертвой несправедливости; если закон его осудит, они все равно будут детьми…

— Ну, говорите, мадам, нанесите мне этот удар… Мое сердце беззащитно… Вы хотели сказать: детьми каторжника, не так ли?.. Ах! Это чудовищно… Я не смогу никогда… Нет, нет, это невозможно… Он — и на каторге!.. Человек, ради которого я пожертвовала всем!..

— Успокойтесь, успокойтесь. Ничто не дает нам пока оснований утверждать, что дело закончится именно этим. Есть еще кассация, и потом надо учитывать и то, что он, возможно, не переживет такого позора… Или, точнее, не станет его дожидаться. Эта мысль может показаться вам жестокой, мое бедное дитя, но она внушена нашей нежностью к вам, и мы желаем ее осуществления только потому, что любим вас.

Майяр, который играл в бридж с маркизом, Жозеттой и Лессене, вторым секретарем, бросил с усмешкой:

— Кстати, я узнал от Жермена, что он попросил снабдить его всем необходимым для этого; вы видите, Монфрейд готовится к худшему.

Армгарт продолжала хранить молчание; она больше не плакала, поглощенная внутренней борьбой, в которой еще оставшаяся любовь ко мне колебалась между эгоизмом и долгом. Мадам X… продолжила:

— К счастью, ваш случай предусмотрен законом, у вас есть способ спасти детей от позора путем развода и перемены фамилии…

Слова маркизы упали в мертвую тишину. Это напоминало порыв холодного ветра из внезапно распахнувшейся в ледяную ночь двери.

Маркиза наблюдала за тем, какое впечатление произвели ее намеки, но Армгарт по-прежнему глядела на нее ничего не видящим взглядом, как сомнамбула. Осмелев, маркиза заговорила опять:

— Подумайте о дочерях, прежде всего о Жизели, которая в скором времени достигнет брачного возраста. Найдет ли она себе мужа, нося такую нелегкую для ее обладателя фамилию?

Армгарт как бы очнулась от сна и провела рукой перед своими глазами, словно прогоняя ужасное видение; и тогда она сказала удивительно спокойным голосом:

— Вы правы, я благодарна вам за то, что вы вернули меня к реальности. Да, если я вовремя подам на развод, ему не придется кончать жизнь самоубийством, а если он все-таки это сделает, то я по крайней мере буду уверена, что он пошел на это не из-за меня. Услышав вынесенный ему несправедливый приговор, он, зная, что нам не грозит бесчестье, сохранит волю к жизни в надежде добиться однажды пересмотра дела…

XV

Армгарт вернулась в Дыре-Дауа, готовая бросить на произвол судьбы человека, который мог увлечь ее на дно бездны. Однако она решила пока выждать. Ее разум все же отказывался разделить мнение общественности.

Как-то ночью она прочла все мои письма, которые я написал во время первого постигшего меня испытания, когда правительство подняло шум вокруг моих поставок оружия, чтобы оправдать себя в глазах англичан. И она поняла, что их не мог написать негодяй.

В минуты душевных потрясений чувства поднимаются откуда-то из глубины души и сразу же трогают сердце другого человека. Подделать их невозможно. Армгарт осознала, что я не изменился, что я всегда оставался тем, кого она любила. Письма, в которых я выражал свою признательность ей за непреклонную веру в меня, напоминали письма умершего человека: кажется, что его душа исходит от написанных уже выцветшими чернилами строчек, от почерка, несущего на себе отпечаток его личности, в каком-то смысле являющегося его лицом. Ей стало стыдно за свое предательство, и она пришла в сильное смятение, будто отвечала на вопросы судьи.

Однако вкрадчивый голос маркизы все время всплывал в ее памяти и не давал ей покоя. Армгарт призвала на помощь материнский долг, чтобы оправдать свое пренебрежение к долгу супруги, но совесть ее осталась глуха к этим лживым отговоркам и, несмотря на все попытки убаюкать себя прекрасными рассуждениями, она продолжала считать себя клятвоотступницей.

Жермен приходил по нескольку раз в день, взяв на себя труд отвлекать ее от печальных мыслей. Он прекрасно понимал, какая борьба происходит в ее душе. Приступая к рассмотрению волновавшего ее вопроса, он воспарял к заоблачным высотам метафизики, постепенно опускался все ниже и заканчивал разговор уже на уровне суждений маркизы. Жермен с необыкновенной ловкостью доказывал, что развод вовсе не является предательством, а, напротив, возвышенной жертвой.

Так, в Дыре-Дауа, благодаря усилиям Марселя Корна, и в Адис-Абебе, стараниями Майяра, стало известно, что моя жена скоро подаст на развод. Эта новость подлила масла в огонь и еще более усугубила недоброжелательство общественности. Люди говорили, что раз такая достойная женщина, которая всегда безоговорочно поддерживала Монфрейда, решила публично отречься от него, значит, у нее есть для этого веские причины.

Трудно сказать, чем бы все это закончилось, если бы я еще на какое-то время остался в положении обвиняемого.

XVI

Был март. Следствие уже пять месяцев топталось на месте: улик не хватало, чтобы передать дело в суд присяжных.

Подбить туземцев на лжесвидетельства оказалось не так легко, как это представлялось следователю; никто из них не посмел солгать в моем присутствии, и очень немногие, давшие свидетельские показания не без помощи Оливье, на очной ставке со мной отказались от своих слов. Один из них даже по наивности признался, что получил задаток в размере двадцати пяти рупий. Принужденный повторить уже при мне все то, что сообщил следователю накануне, он сказал:

— Дьявол заставил говорить меня вчера, и я солгал, но я верну двадцать пять рупий…

Как-то утром охранник принес мне телеграмму. В ней говорилось: «Де Монзи согласен на защиту. Отбудет следующим пароходом, имея предписание министерства изучить дело. Пунетта».

Через час меня вызвали к прокурору.

Он встретил меня с улыбкой.

— Садитесь, господин де Монфрейд. Я вызвал вас в связи с новым фактом, который, признаюсь, привел меня в замешательство. Вы помните, какого цвета была печать, поставленная на письме для завода «Мерк»?

— Красного… Кажется, я уже имел честь говорить вам об этом?

— Да, это так. Факт состоит в следующем: поскольку министерство юстиции дало разрешение в порядке исключения на передачу дела вашему адвокату, я стал приводить его в порядок и обнаружил конверт, которого раньше не замечал. Я с изумлением нашел в нем вот этот протокол, составленный моим предшественником, временно исполняющим обязанности Ломбарди. Из него следует, что управляющий Аликс сам поставил печать на бланке канцелярии губернатора и что затем он послал его вам.

— Значит, эта деталь была вам неизвестна, господин прокурор?

— Сообразуясь с собственной совестью, я бы никогда не позволил открыть следствие по обвинению в подлоге, зная, что фальсификатор и есть тот самый обвинитель.

— Мсье, вы только что подвели итог всему делу, из-за которого я пять месяцев сижу в камере. Я хотел бы верить в вашу чистосердечность, но я в некотором недоумении, ведь данный документ, как мне кажется, не пронумерован. Я склонен думать, что это было сделано умышленно, чтобы в случае чего его уничтожить. Почему вы так не поступили?

— Мне не позволяла сделать это моя профессиональная совесть.

— И еще опасение, что я, вероятно, знаю о существовании этого документа.

— Нет, это было исключено.

— Вы можете утверждать все, что хотите, но мое замечание на первом допросе, касавшееся необычного цвета печатей, навело вас на эту мысль, и, поскольку я мог узнать об этой детали лишь благодаря болтливости одного из троих поставивших на письме свои подписи, вы испугались возможных свидетельских показаний. Это был бы камень, брошенный в болото…

Оливье был едва живой, и его пальцы, вместо того чтобы постукивать по письменному столу, дрожали от волнения. Он окончательно выдал свое смятение, когда снова начал оправдываться:

— Я прошу простить меня, я не знал, что вы осведомлены о существовании этого протокола. Только моя профессиональная совесть, повторяю вам, вынуждает меня сегодня прекратить расследование, отныне не имеющее под собой никакой почвы.

— Я не сомневаюсь в вашей профессиональной или какой-либо иной честности и надеюсь, что она заставит вас прямо сейчас, в моем присутствии проставить порядковый номер на документе, который столь странным образом ускользнул от вашего внимания.

Оливье был чересчур взволнован, чтобы заметить дерзость моего замечания. Он начисто лишился бахвальства и наглости, которые придавала ему его неограниченная власть над беззащитным подследственным; он напоминал теперь сломавшуюся марионетку, и она вызывала бы жалость, если бы недавнее поведение, подлое, жестокое и злонамеренное, не сделало Оливье раз и навсегда недостойным подобных чувств.

Люди подлые, когда ими овладевает страх, сразу же переходят от вызывающего высокомерия к отталкивающей пошлости. Дрожащие и плачущие, они не внушают ничего, кроме отвращения, и, когда их настигает справедливое возмездие, смерть, обычно придающая умиротворенное выражение самым трагическим маскам страданий, выявляет у них на лице всю отталкивающую уродливость их душ.

Белый как мел, Оливье перебирал бумаги, пытаясь овладеть собой; он думал о де Монзи, который непременно сунет свой нос в это досье и предаст огласке все эти мерзости. Какое страшное оружие окажется в руках у политика! Оливье подумал, что навсегда погубил свою репутацию, ибо те, кто его использовал в своих целях, без колебаний свалят всю ответственность на него. Надо было любой ценой помешать приезду адвоката. Единственный выход — немедленное прекращение уголовного дела.

И тогда он сказал мне:

— Я не хочу, чтобы вы оставались хотя бы еще одну минуту в тюрьме; я сейчас же подпишу постановление о прекращении дела.

— Прекращение дела! — воскликнул я. — И это после пяти месяцев содержания под стражей! После того как меня вываляли в грязи и перед всем миром представили убийцей! Нет, мсье, оно должно быть передано в суд присяжных; нужны судьи, ибо есть виновные и они должны понести наказание.

— Я понимаю ваше желание, но не могу передать дело в суд присяжных без обвинения. А в настоящее время такового не существует…

Едва я вернулся в тюрьму, как увидел сияющего жандарма.

— Вы свободны, господин де Монфрейд, и я очень рад этому, — сказал он.

— Благодарю. Но не прогневайтесь: я остаюсь здесь до вечера. У меня разыгралась сильнейшая мигрень, и я мечтаю лишь о покое.

Этот добрый малый даже не нашелся что сказать от изумления: впервые заключенный отказывался покидать тюрьму. И ему пришлось оставить все двери открытыми, чтобы продемонстрировать, что я действительно освобожден.

XVII

Утром я первым делом отправился к Мюллеру, чтобы поблагодарить его за проявленную смелость, так как он не перестал снабжать меня едой, когда я попал в тюрьму. На террасе его гостиницы я был окружен толпой, состоявшей из тех, кто раньше публично отрекся от меня. Эти люди были попросту невыносимы, но я не мог плюнуть в лицо всему городу. Я ограничился тем, что ответил на изъявления дружеских чувств ко мне вежливой иронией, однако я уверен, что они не уловили в моем тоне презрения.

Для туземцев же это был настоящий праздник; мое освобождение было воспринято как очередное чудо, оно означало постыдное поражение для губернатора, могущество которого разбилось вдребезги о незыблемость моего носиба.

Абди, также освобожденный накануне, рассказывал в туземном квартале, что я обладаю способностью проходить сквозь стены и становиться невидимым. Наши переговоры в уборной превратились в сказку на манер «Шахерезады»; я будто бы явился ему в камере этаким бесплотным духом, и мои наставления придали ему сил, поэтому он выдержал пытки, которым его подвергали судьи.

На борту «Альтаира» забили жирного теленка, и я всю ночь слушал рассказы о невероятных обысках, которые проводились с размахом сбившейся с ног полицией, дабы поразить воображение общественности. После тщетных поисков на Маскали полицейские явились в Обок и обнаружили там таинственную лабораторию, где я изготовлял якобы кокаин.

По этому случаю один араб, собиравшийся вскопать свою землю, пустил слух, что будто бы ночью кто-то видел, как я зарывал там свои ящики. Полиция сразу же велела прочесать упомянутое место, и в течение недели бригада из двадцати пяти кули перекапывала этот участок, углубляясь в землю на один метр. Позднее там был разбит самый красивый сад в Обоке.

На следующее утро я сел на поезд, отправлявшийся в Дыре-Дауа. Джибути стал для меня невыносим. По мере того как я удалялся от города, все мои огорчения рассеивались, уступая место радости, которую я испытывал, вновь созерцая эти дружелюбные джунгли, встречавшие меня прохладой зеленеющей земли. Теплый ветер приносил запахи мимоз, а иногда и запах хищных животных, стоящих по утрам в тени оврагов. Все это было родным для меня, и мной овладел оптимизм человека, излечившегося от опасной болезни. Словно ребенок, он открывает мир заново, восхищаясь теми его красотами, которых не замечал раньше. Испытывая безграничную благодарность к вновь обретенной жизни, он возносится над ненавистью и злобой.

В таком настроении я прибыл в Дыре-Дауа на исходе дня.

Когда поезд остановился, в толпе зевак, обычно заполняющих перрон, я увидел многих своих друзей. Они махали платочками и протягивали руки к двери вагона. Этот неожиданный пышный прием окончательно рассеял облачка сомнений и превратил меня в легендарного героя, одержавшего победу над врагом в тяжелой борьбе.

Толпе свойственны эти внезапные перемены. Она вдруг отворачивается от тех, кто использовал ее в качестве своего орудия; этим, очевидно, объясняется трагический конец многих политических деятелей, возглавивших революцию.

Я заметил Армгарт, которая благодаря своему росту возвышалась над любопытными. Ее лицо светилось радостью, и я понял, сколь дорогим существом она была для меня, несмотря ни на что.

Нравственное потрясение, едва не разрушившее здание семейной жизни, позволило нам ощутить ценность нашего союза и всего того, что раньше мы воспринимали как должное.

Увидел я и Марселя Корна, который превосходно играл свою роль, изображая волнение и проливая слезы радости. Он бросился ко мне на шею и прерывистым голосом залепетал:

— Наконец-то… вы… Мой дорогой Анри… Самый прекрасный день в моей жизни…

Я тоже обнял его, хотя и, признаться, с большой неохотой; но зачем возвращаться в это ужасное прошлое! Я простил всех сразу. Жермена среди встречавших не было. Моя жена догадалась, кого ищут мои глаза, и объяснила, что он уехал утром в Аваш.

После искренних выражений радости со стороны моего туземного персонала я вошел в дом. Мы остались с Армгарт наедине, и я рассказал ей о подробностях окончания дела. Когда людям есть что сказать друг другу, найти нужные слова очень трудно и не знаешь с чего начать. Воспоминания роятся в голове, и ты выуживаешь их из своей памяти наугад.

Наконец, когда улеглись первые волнения, последовали беспорядочные вопросы и ответы, хотя каждый из нас пытался направить их в определенное русло, чтобы подойти к предмету своих тайных сомнений, боясь в то же время услышать мучительные для себя признания. Моей жене хотелось бы узнать, догадывался ли я о ее колебаниях, прежде чем исповедаться мне, как того требовала ее совесть; если я ни о чем не подозревал, тогда зачем признаваться в собственной слабости? Разве я не перенес уже достаточно страданий? Не лучше ли оставить угрызения совести при себе, вместо того чтобы выкладывать все, что накопилось на сердце, рискуя меня огорчить.

Мне следовало бы это понять и сделать вид, что я ни о чем не знаю, но тайный яд, столь искусно дозированный Марселем Корном, отравлял меня и не давал покоя. Возможно, дело было еще и в моей дурной натуре, натуре, впрочем, вполне человеческой, которую я не смог преодолеть в данных обстоятельствах. Я поддался недостойному желанию взять реванш, а кроме того, уступил глупому самолюбию, считая важным продемонстрировать Армгарт свою проницательность.

Я оправдывал свой поступок необходимостью выяснить, были ли справедливы намеки Корна. Я сделал вид, что никогда не сомневался в преданности Армгарт и таким образом нанес ей удар в самое больное место.

— Если бы я не был уверен в твоей преданности, — сказал я, — если бы я подозревал, что ты осуждаешь меня или хотя бы сомневаешься в моей невиновности, я покончил бы с собой. Именно уверенность в том, что даже подле эшафота ты будешь рядом со мной и что я увижу в твоих глазах любовь и веру, спасла меня от гибели.

Говоря это, я почувствовал, что мои слова привели жену в смятение. Несчастная Армгарт не могла вынести моего взгляда, она опустила голову, и ее губы задрожали, словно она пыталась сдержать подступающие рыдания. Я взял ее руку в свою ладонь, раскаиваясь в том, что причинил ей боль. Наконец она подняла голову, и мне показалось, что ее лицо вдруг как-то постарело, и я прочел в нем отчаяние.

— Прости меня, Анри… Я не заслуживаю твоего доверия. Я сомневалась, мне было страшно, я поступила подло…

Не из-за себя, нет, но из-за наших детей. Если бы ты знал, что мне говорили о тебе! Все причиняли мне страдания, и лучшие друзья были самыми жестокими, потому что они все поверили в эту чудовищную клевету.

— Да, я знаю. Сомнения этих людей мне понятны. Но ты… Значит, ты меня осуждала?

— Нет, Анри, я не осуждала. Любовь не судья. Я не могла поверить в то, о чем говорили люди так уверенно, но я считала своим долгом защитить будущее детей…

— Значит, больше мать, чем жена?.. Было время, помнишь, когда в других обстоятельствах ты призналась мне, что чувствуешь себя больше женой, чем матерью…

Я так и не закончил свою мысль. Сейчас было ни к чему высказывать упреки. А впрочем, имел ли я право требовать от нее полного самоотречения? Как мог я сердиться на жену за то, что она любит меня чуть меньше, ведь я был не в состоянии дать ей ничего, кроме нежности? Я принимал это горение как должное, не заботясь о том, чтобы поддерживать огонь, и не думая о пепле, который потом останется…

Армгарт все принесла в жертву, многим рисковала, на многое решилась, чтобы не препятствовать моему развитию, которое определялось исключительно устремлениями моей личности; все, что способствовало расцвету моих талантов, заявляло о себе с такой непреложностью, что совесть и разум были здесь бессильны. И потому она могла сказать мне тогда, что чувствует себя больше женой, чем матерью. Но сегодня не было ничего удивительного в том, что личность Армгарт, развивавшаяся отдельно от меня в одиночестве, на которое я ее обрекал, претерпела изменения и оказалась восприимчивой к понятиям буржуазной респектабельности и ложным ценностям. Она уже не могла всецело принести себя в жертву во имя того, что перестало ее удовлетворять в полной мере. И она искала оправдание своим поступкам, говоря, что ощущает себя больше матерью, чем женой.

По молчанию, которое наступило после моих слов, я понял, что Армгарт угадала мои мысли; но она не желала лгать только ради того, чтобы меня переубедить.

Мы долго смотрели друг на друга, и в эти минуты взаимного проникновения наших душ между нами возникал новый союз, своего рода договор, который отныне будет управлять нашими отношениями, сообразуясь с возможностями и требованиями взаимных чувств, еще оставшихся у нас в сердце после тяжелого испытания.

Здание могло простоять еще долго; мы снесли шаткие пристройки сентиментальностей и страстей, ибо уже ничего больше их не поддерживало. Ансамбль стал менее прекрасным, но зато гораздо более прочным.

XVIII

Вечером, в день моего приезда, пришел, как обычно, Жермен. Известие о прекращении уголовного дела не столько удивило его, сколько повергло в замешательство, ведь он так ужасно ошибся. Начиная с того дня, когда он дал себя убедить в моей виновности, все его поведение определялось горьким сознанием обмана, жертвой которого он стал. Он не мог мне простить, что я, его друг, утаил от него свои «преступления». Жермен мечтал стать моим конфидентом; может быть, он перестал бы тогда меня уважать, но не отказал бы в своей дружбе. Вот почему, узнав о моем освобождении, Жермен обрадовался этому, как своей личной победе. Он вдруг избавился от чувства неловкости, которое испытывал, потому что в свое время с уважением отнесся к человеку, на поверку оказавшемуся заурядным разбойником. Он думал, что дружба умерла навеки, но вдруг она возродилась, и он заключил меня в свои объятия и расцеловал в искреннем порыве чувств. Я ощутил это и не отстранился от его объятий, несмотря на то, что приготовился выложить ему все, что накипело у меня на душе после письма Тейяра. Но моя решимость потонула в эгоистическом удовольствии, которое я получал, вновь обретая друга.

Однако Жермену было не совсем уютно. Не зная, что я догадываюсь о причинах его смущения, он решил оправдаться в собственных глазах и отважился на косвенные признания:

— В какой-то момент я, кажется, засомневался в вас, когда услышал утверждения прокурора. Признаюсь, разумом я вас осуждал, но сердце отказывалось в это поверить. Я ругал себя за слабость и, желая ее побороть, пытался заглушить свои чувства… Я хотел спасти ваших детей и вашу жену, поступая так, как поступил бы любой порядочный человек в отношении семьи своего умершего друга, а ведь я действительно втайне оплакивал вас и даже желал, чтобы смерть стерла этот позор с вашего имени. Мысль, что вас могут обвинить в гнусных преступлениях, была для меня непереносима…

— Да, я благодарен вам, Жермен, за наркотики, позволяющие без мучений отправиться к праотцам.

— Это Марсель попросил их у меня для вас, и желание покончить самоубийством показалось мне тогда доказательством вашей вины… Вы не можете вообразить, как я мучился по ночам, послав вам этот яд, и благодаря тому, что я пережил тогда, я понял, насколько люблю вас.

— Спасибо за это признание, и раз уж мы перешли к откровенному разговору, я должен сказать вам, что ваше отступничество причинило мне острую боль. Конечно, яд, переданный вами через Марселя, мог пригодиться, если бы помощь не подоспела вовремя. Но я хочу поговорить о том письме, которое Тейяр переслал мне без всяких комментариев; вероятно, он это сделал для того, чтобы я убедился, с каким доверием он относится ко мне и насколько оно непоколебимо… Предъявленное им свидетельство дружбы восполнило недостаток поддержки с вашей стороны, и с той минуты мне захотелось жить ради этого единственного друга, вопреки всему… вопреки всем. Вот, прочтите, что он мне написал.

Жермен ужасно побледнел, но он не был трусом.

— Я бы предпочел, чтобы вы об этом никогда не узнали, — сказал он. — Но, может быть, так лучше. Теперь все встало на свои места, и я принимаю упрек, которого заслужил, и жду прощения.

— Нет никаких упреков, мой друг, а значит, и нечего прощать; это было по-человечески очень понятно… Я люблю вас таким, какой вы есть.

Наступило примирение, и Жермен, быть может, еще выше поднялся в моих глазах, ибо, несмотря на то зло, которое он причинил или мог причинить мне, он не затаил обиды.

Так распознаешь истинное раскаяние, одно из наиболее редких чувств, пожалуй, самое замечательное, самое возвышенное, ибо оно делает человека достойным того, чтобы приблизиться к Богу.

Что касается Марселя Корна, то я опять обманулся. Поведение Марселя, которое, как он заявлял, внушала ему любовь ко мне, я объяснял глупостью и неопытностью молодого человека.

Моя жена, хотя она и не догадывалась о самых подлых его измышлениях, считала его опасным тартюфом, но я, зная, что Армгарт часто бывает подвержена не поддающимся разумному объяснению фобиям, не уступил ее желанию прогнать Марселя с нашего завода.

Он проявлял усердие в работе, а технические познания, которые Марсель приобрел, превращали его в незаменимого сотрудника. Армгарт согласилась, хотя, по правде сказать, и неохотно с этими не очень убедительными доводами, чтобы не лишать себя возможности наведываться в Нейи, ибо это было бы невозможно без присутствия там технического директора Корна. Что касается меня, то я был убежден в его преданности и считал Марселя слишком недалеким, чтобы он мог представлять серьезную опасность.

Таким образом, одержав победу над грозными врагами, с трудом избежав позора и смерти, я заронил в свою новую жизнь семена ее будущего крушения; может быть, это произошло не без умысла: я должен был узнать, что бывают чудовища более отвратительные, чем висельник Жозеф Эйбу. Они неподвластны приговорам, выносимым людской справедливостью, но правосудие Бога неумолимо. Смерть не в состоянии искупить их преступлений. Они должны жить, чтобы пройти свою судьбу до самого конца, и в этом заключена тайна будущего.

Но это уже другая история, о которой я расскажу читателю, если Бог продлит мои дни…

Жестокие испытания вскоре дали о себе знать; я почувствовал невероятную моральную усталость. Слишком много было разочарований, отчаянной борьбы за жизнь, отвращения — и это меня измучило; человечество казалось мне враждебным и опасным, потому что было слепым и глупым. Оно внушало мне ужас.

Однако я не был мизантропом, я не испытывал ни ненависти, ни злобы по отношению к отдельному человеку. Он мог вызвать у меня интерес и стать моим другом, но я задыхался в тесноте толпы, в ее атмосфере, словно в облаках пыли, поднятых зловонным стадом.

Я отправился в Аруэ, мечтая об уединении в тихом саду, созданном с такой любовью, где каждая вещь была отражением меня самого. Я находил там продолжение своей личности, печать которой лежала на всем и сохранялась, подобно традиции. Я чувствовал, что возрождаюсь в этих деревьях, родившихся по моей воле, в знакомых силуэтах гор — я видел, как они возникают по утрам, лучась светом и возвещая о восходе солнца, — в наивной радости туземцев, в их первобытных душах, сохранивших воспоминания обо мне, которые остались нетронутыми, как вера.

Как это было прекрасно после только что пережитого кошмара!..

Ингранд, февраль 1951 г.


КОНТРАБАНДНЫЙ РЕЙС

I Друг

В это время года нечего и думать еще об одном путешествии в Мукаллу. Лето не за горами, и западный муссон не заставит себя ждать. На обратном пути придется преодолевать встречный ветер с таким тяжелым грузом, как доски и брус, и мысль об этом заставляет меня временно отказаться от поисков леса, необходимого для строительства будущего корабля.

Но эта мечта будет согревать меня и послужит источником энергии для грядущих свершений и борьбы.

Мечта ничего не значит сама по себе, лишь погоня за ней обретает смысл. Если фортуна не улыбается старикам, то лишь потому, что они утратили веру в миражи, порожденные нашим воображением. Молодые же всегда надеются добраться до горизонта и отчаянно гонятся за миражами, бесстрашно опрокидывая встающие на пути препятствия.

В первом томе своих воспоминаний я намекнул о намерении рассказать подробнее о попытках колониальных властей добиться моего осуждения в 1915 году.

В ту пору я еще верил в справедливость с обостренным чувством, присущим детям и дикарям. Судья казался мне существом высшего порядка, неподвластным зависти и ненависти. Сомневаться в этом представлялось мне столь же кощунственным, как сомневаться в собственной порядочности. После крушения этого идеала я впал в страшную тоску. Я чувствовал себя так же, как в ту трагическую ночь, когда тщетно искал спасения возле светящегося бакена, за который я уцепился как утопающий за соломинку. Теперь же вокруг расстилалась не черная гладь моря, а трясина, в которой терялся мой путь, с редкими ненадежными точками опоры.

Эта тоска с такой силой выплеснулась на страницы моего тогдашнего судового журнала, что, перечитывая их теперь, я снова чувствую горький осадок тех дней.

Впрочем, к чему раскрывать секреты своей души? Зачем невольно разбивать иллюзии счастливцев, которые еще их питают? Блаженны те, что не расстанутся с ними и среди безвольного стада, покорно бредущего на бойню под звуки пастушьего рожка.

Я воскрешаю печальное прошлое лишь для того, чтобы рассказать о случае, который свел меня с человеком, принадлежавшим к небезызвестному синдикату торговцев оружием, у которого я купил в рассрочку груз для моего предыдущего рейса.

Как я уже упоминал в «Тайнах Красного моря», оружие, конфискованное на острове Маскали, было дано мне на хранение синдикатом. Если бы у юного Дон Кихота, каким я был в ту пору, было бы чуть больше сметки, он не преминул бы сказать правду, не заботясь о том, что это скомпрометирует его могущественных поставщиков. В таком случае дело приняло бы совершенно иной оборот. Но неуместное рыцарство оказалось сильнее доводов рассудка, и я поплатился за свое благородство известными осложнениями.

Когда я вернулся в Джибути, почтенные коммерсанты проведали, что я кое-что заработал в качестве водолаза, и сочли своим долгом меня ограбить. При этом они ничем не рисковали, поскольку я простодушно отвел от них подозрения, взяв всю ответственность на себя.

Мой бывший хозяин господин Ситже, агент фирмы «Гиньони», потребовал от меня возмещения стоимости конфискованного оружия и грозил в случае отказа взыскать деньги через суд. Ему вторили и другие члены уважаемого синдиката, за исключением господина Мэрилла, который отказался присоединяться к их акции. Он противопоставил себя остальным, ибо действовал согласно своим принципам и служил укором другим членам синдиката.

Эти господа не решились обратиться к общественному мнению, ибо подобные люди выставляют свою мнимую честность и порядочность напоказ, чтобы творить под их прикрытием свои темные дела.

Оглядываясь сегодня на события пятнадцатилетней давности с высоты своего жизненного опыта, я гадаю, чем руководствовался Мэрилл в своих действиях — осторожностью или стремлением к справедливости?.. Этот человек всегда был для меня загадкой, и, чем больше я с ним общался, чем больше, как мне казалось, его узнавал, тем непроницаемей становилась для меня тайна его души. Я питал к нему тогда глубокую приязнь, которая стала еще сильнее, когда я почувствовал, что он отвечает мне взаимностью.

У Мэрилла — бледное лицо с бесцветными потухшими глазами без зрачков, как у слепого. Он изящен, хорошо сложен. Ему минуло сорок лет, но у него совершенно седые волосы. Голос его столь же безжизнен и невыразителен, как глаза. Обычно он молчит, но когда заходит разговор о хорошо известном или интересующем его предмете, то Мэрилл блещет неподражаемым красноречием.

Его служащие очень быстро осваиваются в фирме и злоупотребляют его безграничным доверием. Но в один прекрасный день его гнев обрушивается на них, как гром среди ясного неба, и сметает все на своем пути. Это напоминает безрассудную отвагу взбунтовавшегося труса.

Не подумайте, что только слабость делает Мэрилла снисходительным, а в основе его доброты лежит малодушие. Во время моих длительных отлучек он проявлял о моей жене и детях заботу, на какую способен не всякий отец. Я с благодарностью вспоминаю эту тонкую возвышенную натуру.

Я был уверен тогда, что Мэрилл готов отдать за меня жизнь, и я тоже был готов умереть за него. Он воплощал в моих глазах редчайшую и прекраснейшую в этом суетном мире ценность: подлинную дружбу, на которую всегда можно положиться.

Однако странные наклонности порой неумолимо проступают в мелочах повседневной жизни этого загадочного человека, и мимолетные отблески потаенных уголков его души пугают, подобно всему, что исходит из бездны. Так, он спокойно взирает на чужие страдания. Ему доставляет удовольствие стрелять из карабина «Флобер» по мирно дремлющим в тени кошкам. В душные часы сиесты, когда все живое погружается в тяжелый сон, в гостиной слышится сухой треск выстрела, и раненое животное, издав пронзительный крик, уползает умирать со свинцом в кишках. А Мэрилл провожает его спокойной улыбкой и, усевшись в шезлонг, замирает в полумраке веранды как насытившийся паук.

Зато его милосердие проявляется естественно и бескорыстно: одному из своих служащих, который медленно угасал от туберкулеза, он дает жалованье за несколько месяцев вперед и оплачивает ему дорогу во Францию, чтобы тот мог спокойно умереть на руках у старой матери. В его щедрости нет ни капли расчета, ибо он скрывает от всех, и даже от меня, свой великодушный поступок.

Он может взять под свою защиту какого-нибудь безвестного туземца или жалкого кули, с которыми у него нет ничего общего, свернет ради них горы и даже дойдет до самого губернатора. Как это понять? И как объяснить все его странности после того благородства, которое он проявил в истории с синдикатом и во многих других известных мне делах? Я усматриваю в его пристрастии к стрельбе из карабина, как и всякий другой на моем месте, некоторую неуравновешенность, сродни неврозу, за которой таятся тщательно скрываемые им высокие моральные качества. Я усматриваю в этом благородство и самоотверженность возвышенной души, творящей тайное добро под маской холодного бесстрастия. Моя глубокая симпатия к Мэриллу вскоре переросла в любовь, и в течение десяти лет он, кажется, платил мне взаимностью. Благодаря неожиданно возобновившейся торговле моллюсками мне выпал случай оказать Мэриллу услугу. Он предложил мне отправиться в Массауа на моем паруснике «Фат-эль-Рахман» порыбачить за двоих.

Мы создадим небольшую артель, куда я внесу лепту своим трудом и оставшейся у меня денежной суммой. Он же вложит в дело солидный капитал и займется продажей рыбы в Европу с помощью своего друга, влиятельного гаврского поставщика.

Два моих судна, уступающих по размерам «Фат-эль-Рахману», были незадолго до этого зафрахтованы администрацией для береговой охраны. Мой приемный сын Люсьен служит чиновником в дорожном ведомстве. Моя жена и шестилетняя дочь Жизель обосновались в Обоке. Они поедут со мной в Массауа, где я рассчитываю посадить их на судно, следующее в Европу по итальянской линии. Жена измучена испепеляющим климатом побережья и особенно беспрестанной тревогой, которую доставляют ей превратности моей кочевой жизни.

II Улыбка узника

Покинув Обок и обогнув мыс Рас-Бир, мы ощутили мощную зыбь Индийского океана, и непреодолимая морская болезнь приковала моих близких к постели. Приходится лавировать не менее двух дней, чтобы пройти Баб-эль-Мандебский пролив, где в эту пору гуляют свирепые северные ветры.

В течение нескольких часов прилива здесь царит штиль. В остальное время необъятный поток несет к океану из пролива свои воды, подгоняемые северо-восточными зимними ветрами.

Нужно прижиматься к берегу, чтобы преодолеть встречное течение и водовороты. Только небольшие корабли способны проделывать подобные пируэты, и многие из них теперь покоятся на дне.

Никогда не знаешь заранее, чем закончится борьба со стихией, борьба, в которую вступаешь с тревогой, обещая себе, что это в последний раз, но, когда страшный рубеж остается позади, радость победы заставляет позабыть о клятве. После двенадцатичасового изнурительного маневрирования я вхожу в фарватер Асэба и устраиваю суточную передышку, благодаря которой мои пассажиры оживают и возвращаются к пище.

На «Фат-эль-Рахмане» нет кают, и люди живут на задней палубе. Ночью они спят на узких скамейках или прямо на досках, завернувшись в одеяла. Днем обрывок ветхого паруса кое-как защищает их от солнца.

Это довольно суровое испытание для женщины, привыкшей к удобствам. Поэтому я решил сделать остановку в Асэбе, маленьком порту на юге итальянской колонии, неподалеку от границы с французским Сомали.

Наместник, врач по профессии, доктор Ланцони встречает меня с трогательным радушием.

Это толстый человек с мясистым, покрытым угрями лицом, огромный фиолетовый нос которого напоминает клубень или набухшую почку. Но, подобно всем людям с носом картошкой, толстыми губами и лоснящейся кожей, он кажется уродливым лишь на первый взгляд. Вскоре проникаешься к ним симпатией, ибо их природные изъяны, как правило, окупаются доброй мягкой душой. Моя дочь, сперва напуганная этим огромным шумным зверем, теперь спокойно играет с ним, как с добродушным слоном.

Заботливый Ланцони, стараясь развлечь гостей, показывает нам свои владения. Единственным зрелищем, которое добряк может предложить нам в Асэбе, являются каторжные работы туземцев в местной исправительной тюрьме, вроде той, что когда-то была в Обоке. Узники прикованы друг к другу за ногу, попарно. Их щиколотки, охваченные железными кольцами, обмотаны грязными, забрызганными кровью тряпками. Один из напарников держит в руке цепь, чтобы облегчить ходьбу.

Каторжники работают не спеша на строительстве дороги. Цепи сковывают их шаги и замедляют движения; даже охранники, черные солдаты-тиграи[10], заразились от них вялостью.

— Какое преступление совершили эти негры? — спрашиваю я.

— О, ничего особенного, но закон очень суров. Обычная кража карается несколькими годами тюрьмы. Однако, если срок превышает два-три года, узники чаще всего не доживают до конца, хотя с ними обращаются по-человечески. Опасные преступники и убийцы отбывают пожизненное наказание, ибо у нас, как вам известно, упразднена смертная казнь. В таких случаях близким разрешается приносить им еду, что очень облегчает их участь.

— Как вы считаете, это послабление делается ради экономии?

— Конечно, нет, причем, если это данакилец, близкие приносят им отравленную еду. Они предпочитают умереть. Некоторые наместники пытались воспрепятствовать этому путем отмены посещений. Тем не менее узники все равно добивались своего, разве что окольным путем, при содействии охранников-туземцев. Что ж… лучше предоставить им свободу действий…

Я смотрю, как человеческое стадо понуро бредет с работы, втекая в единственные сводчатые ворота мрачной тюремной стены.

Всегда чувствуешь себя неловко перед заключенным, даже если он негр: собственная свобода как бы тяготит нас при виде его страданий.

Завидев нас, туземцы клянчат сигареты. У меня их нет, но Ланцони передает мне несколько пачек, видимо, предусмотрев это заранее, и отворачивается, подзывая охранника, чтобы не видеть нарушения режима: заключенным запрещено курить.

Я бросаю им сигареты, будучи уверенным, что они разделят их по-братски, как все люди в беде. Только в аду каторги, когда человек не способен больше угнетать и подавлять себе подобных, он начинает думать о братстве людей как о спасительном средстве, ибо за каждую отданную крупицу ему воздастся сторицей.

Внезапно лицо одного из узников, одетых в серую тюремную робу, на фоне которой выделяется черный регистрационный номер — все, что осталось от прежнего человека, — лицо, отмеченное, подобно другим, печатью безнадежности, озаряется ослепительной, адресованной мне улыбкой.

Где я видел это лицо? Трудно сказать, но эта улыбка воскресила в памяти чей-то знакомый облик.

Узник хотел что-то сказать, но дубинка охранника вернула его в ряд, отсекая связавшую нас незримую нить надежды.

Я возвращаюсь на борт судна под впечатлением этого душераздирающего зрелища. Должно быть, я напомнил каторжнику о прошлом, и теперь в его душной камере, где люди спят вповалку, повеяло воздухом свободы…

Среди ночи раздаются призывные крики. На берегу застыла в ожидании какая-то скрюченная фигура. Охваченный любопытством, я посылаю за ней пирогу. Это жена узника-данакильца и она хочет со мной говорить.

Я с трудом различаю ее во мраке. Мерцающий свет звезд озаряет на миг тонкий профиль и блестящие глаза дикарки. Ей лет двадцать, не больше.

Ее муж сидит уже год. Она бродит около тюрьмы, как самка вокруг зверя, попавшего в капкан, возвращаясь на то же место каждую ночь.

Она все еще надеется, что мужу удастся убежать. В ожидании этого она носит ему молоко коз, которых пасет в горах.

В тот вечер один из аскеров[11], возможно, ее ухажер, передал ей просьбу мужа поговорить со мной.

— Как зовут твоего мужа? — спрашиваю я.

— Жозеф Эйбу, абиссинец, а его напарник по цепи — данакилец из Таджуры — тебя знает, он видел, как ты бросал сигареты, и пытался подать тебе знак. Жозеф подумал, что ты мог бы…

— Что, помочь им убежать?

Она молча кивает.

— Это чистое безумие, — говорю я, тронутый столь наивным упорством в безнадежном деле.

— Если у тебя есть чем распилить железо, он сможет уйти. Он уже давно у меня просит… но где это раздобыть?

Навязчивое воспоминание о печальной улыбке узника, решительная дикарка, ведомая своим звериным инстинктом, великолепие ночи с морем, уснувшим в подводных скалах, — все это производит на меня такое впечатление, что человеческие условности кажутся жалкими и ничтожными.

Я отдаю женщине лезвие металлической пилы.

Она тихо исчезает в ночи, даже не поблагодарив меня, унося с собой мою судьбу. Мое благородство освободит ядовитую гадину, которая отплатит мне впоследствии укусом исподтишка. Я изложу для ясности то, что случилось несколько раньше.

Человек, который улыбнулся мне в шеренге каторжников, напарник по цепи Жозефа Эйбу, был одним из двух матросов-данакильцев, которых Габре привел против их воли на судно, где он хотел спасти от рабства восемь своих земляков[12].

После вышеописанных событий и гибели несчастных жертв они были подобраны итальянским патрульным судном вместе с командой добровольно потопленной фелюги. Благодаря принятым мерам предосторожности, а именно тому, что паруса были спущены до того, как они попали под свет прожектора, судно было замечено лишь тогда, когда оно уже почти совсем затонуло, и его корпус спутали с пирогой. Однако ряд офицеров утверждали совсем иное. Дело показалось подозрительным из-за того, что в нем фигурировал известный работорговец — данакилец из Таджуры.

В Массауа началось следствие. У обвиняемых было достаточно времени, чтобы сговориться, и они дружно заявили, что их судно разбилось о рифы Синтиана.

На место происшествия выехала следственная комиссия, которая и в самом деле обнаружила обломки фелюги, потопленной Габре во время его захвата. Вы помните, что на следующий день после кораблекрушения я унес список экипажа и другие судовые бумаги. Этот документ, свидетельствовавший об исчезновении восьми человек, в случае его обнаружения выдал бы виновных, ибо в тот момент, когда их подобрали, они находились под впечатлением только что совершенного ими страшного преступления и не решились рассказать о содеянном и об исчезнувших пассажирах. Они заявили, что все были спасены. Я же невольно уничтожил улику против них, и это послужило им алиби, ибо ничто не противоречило теперь тому, что судно, обнаруженное на рифах Синтиана, им не принадлежало.

Дело было прекращено ввиду отсутствия состава преступления, и все члены арабского экипажа тотчас же покинули страну, где они не чувствовали себя спокойно из-за того, что их совесть была нечиста.

Что касается двух данакильцев, они остались искать новое судно. Они были лишь свидетелями, а не виновниками разыгравшейся драмы, которая не казалась им чем-то особенным, и наивно полагали, что им нечего бояться.

Но увы! Людское правосудие не вдается в такие детали и часто обрушивается на невиновных.

Через несколько дней после официального прекращения дела власти Массауа были извещены о том, что море выбросило на берег Бейлуля обломки погибшей фелюги вместе с трупами двух людей, у которых были связаны руки.

Старое дело было возобновлено. Двое злополучных матросов, оставшихся в Массауа, были немедленно арестованы и подвергнуты искусному допросу. Они запутались в своих показаниях, частично сказали правду, а затем начали упрямо отрицать очевидные вещи, как это водится у негров.

Их приговорили в десяти годам каторжных работ и отправили в Асэб.

Один из узников умер через месяц, а другой стал напарником по цепи Жозефа Эйбу, жена которого пришла ко мне в ту ночь.

Матрос-данакилец узнал меня, так как мы часто встречались в Джибути, и его грустная улыбка оказалась предвестницей драмы, разыгравшейся после побега его товарища по несчастью.

Жозеф Эйбу — тиграи, бывший шпион, карьера которого закончилась каторгой. Он является также учеником миссионеров.

Печально видеть, как самоотверженные усилия миссионеров зачастую приводят лишь к появлению новых гнусных святош — средоточию всех грехов. Виной тому — не служители церкви, а примитивное мышление этих народов, не способных вникнуть в суть христианских обрядов и бездумно копирующих ритуал.

Получив от меня лезвие пилы, Жозеф дождался своего часа. Его напарник, недолго думая, согласился попытать с ним счастья.

Перепилить цепь можно было только в часы работы. Ночью кандалы снимают, и охранники не смыкают глаз.

Шли недели, и последняя из недель выдалась почти веселой, ибо надежда способна смягчить любые муки и вселить любовь к жизни.

Как-то раз волею случая Жозеф и его напарник оказались с краю бригады, которая рыла траншею.

Надзиратель, сидя на склоне, наблюдал за работой. Его разморило от жары, и он задремал.

Жозеф понял, что час пробил. За несколько минут он перепилил лезвием ручку висячего замка и освободился. Но правая нога его напарника все еще была скована цепью. Напрасно тот умолял Эйбу перепилить также его замок, Жозефу уже не было до него никакого дела.

Не обращая внимания на мольбы товарища, он убежал за скалы, скрылся в зарослях мимоз, сделал неожиданный зигзаг и пулей помчался в горы. Покинутый им данакилец тоже ринулся навстречу свободе, волоча за собой цепь, шум которой разбудил надзирателя. Тот не сразу очнулся от своей дремы и поначалу не понял, что произошло. Каторжники работали с непривычным рвением, позабыв даже свои заунывные песни. Тишина и лихорадочная активность узников удивили все еще ничего не подозревавшего охранника. Он машинально пересчитал заключенных. Двое из них отсутствовали.

— Они ушли туда, — сказал один из заключенных, указывая в противоположную сторону. — Наверное, им нужно было справить нужду.

Пронзительный звук свистка охранника тотчас же привел в движение небольшой отряд вооруженных солдат, приставленных к заключенным. Они отправились на поиски беглецов сквозь нагромождение скал и заросли мимозы.

То и дело на пригорках мелькали их красные фески, затем они исчезли из виду и углубились в горы. Следовали минуты напряженного ожидания.

Внезапно далекий выстрел, а вслед за ним еще три разорвали тишину. Ожидание продолжалось.

Наконец отряд возвратился. Издали было видно, что двое солдат несут живой груз. Это был несчастный данакилец, в пояснице которого застряла пуля. Цепь помешала ему далеко убежать, он был замечен, и вся свора погналась за ним по пятам. Несмотря на десятикилограммовую железную ношу, его никак не могли настигнуть, ибо борьба за жизнь удваивает силы. Глубокий овраг преградил путь беглецу. Он бросился вниз очертя голову, скатился по отвесному склону вместе с каменными глыбами и чудом остался жив.

Разрыв между ним и преследователями значительно увеличился, ибо никто не отважился последовать его примеру.

И вот, когда туземец бежал внизу по речному песку, его подстрелили, как дичь, с высоты обрыва. Три раза пули пролетали мимо, четвертая настигла беглеца.

Эйбу удалось спастись. Он предусмотрел, что его напарник, отягощенный цепью, надолго задержит преследователей, и он успеет убежать.

Вот какую службу сослужила моя пила: я отдал ее из жалости, которую внушила мне грустная улыбка узника, а она стоила несчастному жизни и спасла негодяя. Таково начало зловещей истории, которую я расскажу в свое время.

III Ловцы брюхоногих моллюсков

Я поставил в Массауа, на мысе Рас-Мадур, у подножия большого маяка времянку и оставил там жену и дочь Жизель. Таким образом, я смогу навещать их время от времени в течение почти четырехмесячного промысла.

Жизнь ловцов брюхоногих моллюсков проходит в вечном зловонии огромных морских улиток, разлагающихся в трюмах, подобном зловонию скотобоен, с которым не сравнится ни одна смердящая свалка. Но люди привыкают к нему и едят, пьют, спят и грезят под этот запах, как ни в чем не бывало.

Тучи мелких черных мошек вылетают из зловонной массы и заволакивают небо над судном. Даже самый сильный ветер не может разогнать их. Только ночью они дают нам короткую передышку.

Эти ужасные насекомые проникают в уши, нос и рот, впиваются в кожу. Они падают в наши тарелки сотнями, и мы едим их вместе с пищей, выплевывая поначалу, но постепенно смиряемся с ними, как со зловонием, и спокойно глотаем мерзкую приправу.

Судно с моллюсками узнаешь в море по запаху за шесть тысяч миль, особенно с подветренной стороны, и сходящие на берег рыбаки долго еще хранят воспоминание о промысле в своей коже, волосах и одежде, не поддающейся никакой стирке.

Ныряльщики презирают ловцов моллюсков, как квалифицированный рабочий презирает чернорабочего, считая их труд грубым и безыскусным.

Как правило, этим занимаются данакильцы с побережья, очень простые и примитивные люди, не гнушающиеся самой грязной работы. На первый взгляд их труд несложен: требуется лишь оставаться в течение долгих часов в морской воде, теплой воде, омывающей коралловые рифы.

Места, благоприятные для ловли моллюсков, расположены к северу от Суакина и простираются за пределы Джидды. Это обширные пустынные воды, куда не заходит ни одно торговое судно.

Аравийское побережье, удаленное на сорок-пятьдесят миль, также пустынно и безводно и служит пристанищем лишь пиратам и контрабандистам, которые следуют к нему внутренним фарватером между рифами, отделяющими берег от открытого моря, преодолевая неизменный северный ветер со стороны Египта.

Судно ловцов моллюсков бросает якорь между большими рифами, выступающими на поверхности воды подобно гигантским столам, отделенным друг от друга извилистыми проходами. В летние месяцы уровень моря на шестьдесят сантиметров ниже, чем зимой. Поэтому лучше заниматься ловлей моллюсков летом, когда можно держаться на рифах. В лучшем случае ловцы находятся по пояс в воде, но зачастую вода доходит им до подмышек.

Они медленно продвигаются вперед, толкая перед собой танику[13], застекленную с одной стороны, чтобы лучше видеть морское дно. Если на пути попадается моллюск, они всякий раз погружаются в воду с головой, чтобы схватить его. Обжигающий ветер и солнце вмиг высушивают их кожу, которая становится белой от морской соли.

Каждый риф — это сложный мир с напряженной жизнью, протекающей в борьбе. Его поверхность покрыта хрупкими кораллами, под которыми таятся зияющие пустоты. Кораллы ломаются под босой ногой и впиваются в кожу. Ядовитые морские ежи усеивают дно, и при малейшем соприкосновении их острые колючки вытягиваются и разят как жало.

Ядовитые рыбы, укусы которых часто оказываются смертельными, также обитают в этих теплых водах. Самые опасные из них прячутся в расщелинах подводных скал, слившись с водорослями. Другие, застыв неподвижно в кристально чистой, пронизанной солнечными лучами воде, шевелят своими разноцветными плавниками, похожими на перья райских птиц. Ловцы моллюсков поют и бьют по воде, разгоняя опасных обитателей коралловых джунглей.

В часы прилива все рыбаки возвращаются на борт судна — их единственного приюта посреди водной пустыни.

Парус, натянутый на рангоут, заменяет им шатер, где они наслаждаются отдыхом под монотонные звуки тамбуры[14], не обращая внимания на назойливых мух, духоту парильни, исходящую от моря, и стоящее кругом зловоние. Они медленно потягивают горько-соленую настойку кышра[15]с неизменно тошнотворным вкусом из-за воды, протухшей в деревянных бочонках. Но пряный аромат имбиря щекотит ноздри и обманывает пустые желудки.

Рыбаки растирают друг другу кожу, сожженную солнцем, жеваным табаком. Все они поражены лишаем из-за разновидности бесцветной медузы, невидимой в воде, при соприкосновении с которой возникает очень болезненное раздражение кожи и сильный зуд, как от ожога крапивы.

Почти у всех на ногах — незаживающие язвы, тропическая болезнь, которая постепенно разъедает ткани до самой кости. Они накладывают на раны свинцовые и медные пластины.

Я невольно вспоминаю каторжников при виде тяжелой жизни этих людей.

Тем не менее все они веселы, ведь им кажется, что они пришли сюда по доброй воле. Они не думают о том, что их привела сюда нужда, и к тому же никто еще не говорил им, что такое счастье… Поскольку им незнакомо это понятие, ради которого мы готовы пожертвовать даже необходимым, они бездумно наслаждаются настоящим и предаются отдыху без тревог и сожалений.

Какой великолепный урок цивилизованному человеку, осознающему собственное ничтожество!

В это время покой снисходит на внутренние воды. Зеркальная поверхность моря становится матовой, и рифы исчезают из вида. Горизонт сливается с небом, и вокруг простирается безграничное пространство, пустая бесконечность… Только разум одушевляет и заполняет ее миром нашей души… Человек чувствует себя бессмертным… Человек превращается в Бога.

Уже почти два месяца я живу среди ловцов моллюсков, которые ведут промысел на пяти фелюгах, и еще пятьдесят пирог раскиданы среди рифов в отдалении друг от друга. Я привязался к этим беднякам, которые часто приплывают ко мне, чтобы попросить «дауа» (лекарство) для больного.

Джобер, о котором я рассказывал в связи с кораблекрушением «Ибн-эль-Бахра»[16], рыбачит на большой фелюге, бросившей якорь в кабельтове от нас. Часть людей, потерпевших со мной кораблекрушение, ловят вместе с ним моллюсков.

Как обычно, они взяли с собой пяти-шестилетних детей, чтобы обучать их ремеслу, но на сей раз среди них оказался младенец, которому нет и двух лет. Это сын Рамадана, жена которого умерла перед самым его отъездом. Не успев подыскать ей замену, он захватил с собой ребенка. Малыш чувствует себя превосходно среди грубых людей, которые обращаются с детьми очень ласково.

Однажды ночью неожиданно налетевший ветер оборвал якорные цепи фелюги Джобера. Пришлось спешно ставить парус и искать новую якорную стоянку, пока море не пришло в волнение.

Малыш спал на свернутом парусе вместе с котом. В суматохе они были сброшены за борт, и в темноте никто этого не заметил. Спящий ребенок немедленно пошел на дно, не проронив ни звука, а кот всплыл на поверхность и отчаянно замяукал. Тогда все обеспокоились исчезновением мальчика, который обычно не отходил от кота, и поняли, что произошло. После получасовых поисков безжизненного ребенка извлекли на поверхность и сочли его погибшим. Я подоспел вовремя, чтобы спасти его путем искусственного дыхания.

Это еще раз подтверждает, что необходимо всегда иметь на борту судна кота, который не зря слывет талисманом.

IV Господин Ки

Безымянный островок показывается среди прибрежных вод, изобилующих рифами. Это один из мадрепоровых «столов», на котором, в отличие от остальных, скопилось множество песка.

Почему именно на нем, а не на других? Видимо, это связано с течением, ибо одинокий островок расположен поблизости от рифов со стороны открытого моря. Зимой он становится невидимым, а летом, когда уровень воды ниже, он напоминает по форме конскую подкову шириной в двадцать метров и длиной в пятьдесят. Здесь ничего не растет: ни травинки, ни кустика, но с апреля по сентябрь на нем обитают двое китайцев.

Ныряльщики не раз рассказывали мне об этих людях, торгующих трепангами. Завидев их хижину у кромки воды в розовой дымке тихого рассвета, я решил поближе познакомиться с этими жителями Азии, затерянными в стране негров.

Остров не подает признаков жизни, когда я причаливаю к берегу на своей пироге, лишь полчища раков-отшельников разбегаются плотно сомкнутыми шеренгами с сухим треском кастаньет.

Я подхожу к плетеной хижине, которая вблизи оказывается гораздо меньше, чем казалось издали. На берегу — очаг, сложенный из кирпичей, на котором высится огромный котел, рядом свалены дрова и мешки под старым брезентом, а на песке сушатся на солнце маленькие морские существа, уложенные ровными рядами, — трепанги.

Естественно, от всего этого исходит запах протухшей рыбы. На наш зов из-под пустых мешков вылезают одуревшие ото сна сомалийцы с гноящимися глазами.

В то время как мы обмениваемся традиционными приветствиями («набатба», на языке сомали), циновка, закрывающая вход в хижину, приподнимается, и оттуда осторожно выглядывает желтая голова неопределенного возраста с обтянутой кожей черепом. Миг спустя сморщенная маска озаряется улыбкой, и китаец выходит нам навстречу. Он похож на китайца только лицом, носит лишь набедренную повязку, и его кожа, почерневшая от загара, не отличается по цвету от кожи местных жителей.

Перепробовав все известные ему языки, подобно музыканту, настраивающему свой инструмент, он наконец находит нужный лад и обращается ко мне по-французски, хотя я еще не сказал ничего, что позволило бы определить мою национальность. Видимо, он угадал ее по моему виду.

Господин Ки тотчас же приглашает меня в свое скромное жилище с изысканной и церемонной вежливостью, как будто мы стоим на пороге дворца. Его спутник только что проснулся; он выглядит моложе, видимо, это его сын или слуга. Он приветствует нас с истинно китайской улыбкой, которая прячет истинные чувства и служит надежной броней, непроницаемой стеной, из-за которой невидимый китаец наблюдает за собеседником сквозь узкие бойницы своих сведенных глаз.

Господин Ки рассказывает, что приезжает сюда с давних пор. В сентябре он возвращается в Китай с уловом трепангов. Двадцать лодок рыбачат на него по всем окрестным рифам. Дни и недели проходят в ожидании возвращения рыбаков. На досуге, когда он не занят заготовкой будущих ласточкиных гнезд, китаец продает множество мелких дешевых безделушек командам ловцов моллюсков, которые ценят их очень высоко: спички дюжинами при условии, что ему вернут пустые коробки, ладан, небольшие блоки сигарет, крючки, веревку и т. д.

Господин Ки спит на полу на циновке. В углу пустой ящик из-под керосина заменяет алтарь маленькому Будде из эбенового дерева. Внизу тускло мерцает из-за потемневшего стекла лампада с опиумом. Я улыбаюсь, глядя на нее, и лицо господина Ки смягчается. Он отвечает мне живой и трогательной улыбкой. Этот человек мог бы изъясняться на языке улыбок. Затем он говорит:

— Видите ли, с этим я везде, как дома, и везде мне хорошо. Вы употребляете опиум?

— Да, иногда. У меня нет предрассудков на этот счет.

Господин Ки надевает другую улыбку, которая как бы говорит: «Тебе только кажется, что ты куришь, несчастный варвар, а на самом деле ты оскверняешь чудо, созданное лишь для тех, кто внимает голосу Будды».

Возможно, господин Ки прав.

Пока мы пьем чай, привезенный им из Китая, чай, тонкий, неведомый европейцам аромат которого не оскорбляет святыни с недремлющим в мерцании лампады Буддой, я размышляю о том, какая пропасть отделяет нас от этой древней тысячелетней расы. Перед моими глазами на безлюдных рифах в пустынных водах сошлись два полюса одной цепи: с одной стороны — примитивные данакильцы, которые находят животную радость в глотке кышра и щепотке табака; с другой — изысканный полуголый китаец, живущий на этом песчаном острове, извлекающий утонченное наслаждение из собственного разума.

Я же кажусь себе животным на промежуточной стадии развития, едва научившимся понимать и тех и других и бессильным подражать им.

Ловля трепангов ведется на песчаном дне на глубине от трех до четырех метров тем же способом, что и добыча раковин гуриями[17] и ныряльщиками, исследующими дно с помощью мирайи[18].

Трепанг — это голотурия толщиной с детскую руку и длиной в пятнадцать-двадцать сантиметров, толстый круглый малоподвижный червь бурого цвета. Если его слегка размять в руке, он твердеет и становится толще; затем, если продолжать его массировать, он содрогается в конвульсиях и выбрасывает через одно из отверстий струю воды, после чего снова становится вялым и дряблым…

Из-за столь странной манеры поведения животное получило в образном арабском языке выразительное имя Зубб-эль-Бахр[19]. Китайцы также приписывают трепангам возбуждающие свойства и поглощают их в большом количестве, то ли из любви, то ли из чувства долга, ибо у всякого почтенного китайца — множество жен, каждая из которых должна удостоиться его благосклонности.

Выловленных трепангов зарывают в песок на четыре-пять дней, после чего они теряют свои прекрасные мужские качества и превращаются в сморщенные тряпки.

Затем их бросают в кипящую воду и варят в течение получаса, охлаждают морской водой, разрезают в длину пополам и сушат на солнце. Теперь они напоминают рукоятку ножа из оленьего рога.

Господин Ки покупает также акульи плавники, из которых образуется после варки слипшаяся масса, напоминающая вермишель. Это тоже возбуждающее средство, возможно, не более действенное, но гораздо более дорогостоящее, чем трепанги. Оно является излюбленным кушаньем пожилых мандаринов.

Возбуждающие свойства приписываются и множеству других вещей, и это придает восточным морям чувственное очарование «Сказок тысячи и одной ночи». Народы, населяющие эти края, презрительно относятся к любви и признают в ней лишь детородную функцию, которой неизменно воздают дань. Понятно, что нужно иногда поддерживать слабеющий стебель. Мы же довольствуемся красивыми словами, как то «возвышенные чувства», «родственная душа», «чистая любовь», чтобы спасти положение, когда нам изменяют силы.

Мне не доводилось проверить, насколько действенны качества, приписываемые этим странным существам, но я мог убедиться, что мясо акулы славится недаром. Когда члены экипажа, обреченные на воздержание во время долгих рейсов, употребляют его в пищу в свежем или сушеном виде, нередко в ночные часы в темном закутке слышатся возбужденные стоны какого-нибудь юнги. Это воспринимается здесь вполне естественно, и никто не подумает осудить его или даже улыбнуться. Какая пропасть между ними и нами!..

Таким образом, господин Ки трудится на своем затерянном островке во благо своих многочисленных соотечественников. Возможно, он грезит о далекой родине возле своей тусклой лампады, в то время как дым опиума уносит его в заоблачные выси, недоступные простым смертным.

V Синайские мушки

Я возвращаюсь к жене и дочери во времянку, сооруженную под большим маяком на мысе Рас-Мадур.

Теперь нужно отправить триста тонн выловленных моллюсков. Несмотря на то, что морские улитки были выпотрошены и вымыты, от них по-прежнему исходит невыносимое зловоние. Мой товар попадет в разряд «груза с запахом», и пароходство отказывается принять его на борт отплывающего через три дня парохода «Рим» из-за того, что на судне находится герцог из Абруцци, возвращающийся из круиза в Могадишо. Это нарушает мои планы, поскольку моллюски сейчас в цене, и я готов на любые жертвы, чтобы отправить товар как можно быстрее. «Рим» — небольшое очень нарядное судно водоизмещением в три-четыре тонны, немногим больше яхты. Его пустые трюмы словно предназначены для моего груза.

Я иду к первому помощнику капитана и веду с ним долгие переговоры. Приличное вознаграждение помогает мне без труда убедить его, что мои тюки прекрасно упакованы и запаха не слышно. Впрочем, трюмы, расположенные в задней части судна, плотно закрыты, и герцог не должен ничего почувствовать. Кроме того, мне выделяют каюту «люкс» для жены и дочери. Позднее жена описала мне это путешествие во всех подробностях.

Когда «Рим» вышел в море, мои моллюски послужили причиной довольно комичного эпизода.

Сначала все шло превосходно, никто из пассажиров не ощущал запаха, но в Суэце на судно налетели полчища неизвестных мошек, которые отравили всем жизнь. Герцог обратился к капитану, но никто из командного состава не мог объяснить ему причину нашествия.

Первый помощник, опасаясь, что насекомые всецело завладеют вниманием герцога, рассказал, что припоминает аналогичное явление в данных широтах в бытность плавания на маленьком сухогрузе. Он заявил, что это довольно редкая разновидность мушек, приносимых ветром с вершин Синая… О, Моисей!.. Герцог был удовлетворен объяснением, в котором фигурировала библейская гора. В конце концов он устал бороться и смирился с кровопийцами, подобно бедным рыбакам с коралловых рифов.

VI Дела есть дела

Вернувшись в Джибути, я нахожу Мэрилла на берегу Булаоса за следующим занятием: он извлекает из песка горы моллюсков, некогда брошенные здесь злополучным торговцем. Бедняга вложил все свое состояние, а также деньги знакомых в закупку товара, который пользовался тогда повышенным спросом. Но он упустил время, спрос упал, и разорившийся коммерсант стараниями кредиторов угодил в тюрьму по возвращении в Европу.

Позже несчастный застрелился, и моллюски так и остались лежать на берегу Булаоса. Прошли годы, их занесло песком, и никому не было до них дела.

Обнаружив дефицитный товар (промысел моллюсков уже давно не велся), Мэрилл предложил родственнику покойного скупить у него старые ракушки, годные, по его словам, только на известь. Но на самом деле он рассчитывал, что перламутр остался неповрежденным, ибо песок служил ему защитой от солнца. Он получил почти даром триста тонн моллюсков, которые, как он предвидел, прекрасно сохранились и могли сойти за свежий улов.

Он продал их без труда по очень выгодной цене. Бизнес несчастного самоубийцы принес-таки свои плоды, но пожинал их другой, а дети покойного по-прежнему прозябали в нужде, не подозревая, что их состояние отдано за кусок хлеба.

Это самый обыкновенный случай из будней коварных и страшных джунглей делового мира.

Мэрилл лишь следовал закону этих джунглей и воспользовался представившейся возможностью. На его месте я скорее всего поступил бы так же. Правда, мне пришлось бы долго убеждать собственную совесть при мысли о четверых голодающих детях; возможно, я даже вознамерился бы послать им денежную компенсацию за столь выгодную сделку. Я рассуждал бы так: конечно, они заслужили половину прибыли… нет, пожалуй, четверти было бы вполне достаточно… и в итоге присвоил бы всю сумму подобно Мэриллу.

Но в глубине души осталась бы капелька желчи, горечь которой могла бы отравить всю оставшуюся жизнь. Лишь тот, кто действует без оглядки на закон и принимает как должное незаслуженные почести, способен стать хозяином в джунглях бизнеса, прочим же лучше держаться от них подальше, ибо в любом случае они станут жертвами хищников либо будут мучиться угрызениями совести.

Им следует заниматься наукой, искусством или просто возделывать землю, ведя каждодневную борьбу с природой. Но большинство человеческого стада составляют покорные, завистливые или мятежные рабы. Им неведомо собственное счастье: счастье обладать чистой совестью и всегда быть достойным собственного уважения.

В то время я еще не предавался подобным размышлениям, но их семена уже пустили в моей душе корни и направляли мою жизнь непроторенным путем. Истинные причины моего поведения обнаружились и прояснились гораздо позже, а тогда я был в восторге от ловкости Мэрилла и радовался его успеху.

Спрос на моллюсков все возрастал. Партия, отправленная мной из Массауа с «Римом», уже давно должна была достичь места назначения, и я настаивал, чтобы Мэрилл потребовал ее немедленной реализации.

— Не волнуйтесь, — заверил он меня, — мой компаньон — осторожный и предусмотрительный человек. Все необходимое уже сделано, и вскоре мы получим сведения о выручке.

Я следил за ценами на моллюсков по каблограммам, поступавшим почти ежедневно. Внезапно произошло снижение курса.

— Продан ли товар? — спросил я у Мэрилла.

— Ну разумеется, ведь наш товар уже почти месяц в Гавре.

Через два дня последовало резкое падение курса: стоимость тонны моллюсков упала с семи тысяч до тысячи пятисот франков, а счета все не поступали.

Наконец, они прибыли с очередной почтой. Мэрилл, как всегда невозмутимый, сообщил мне бесстрастным голосом, что партия была продана слишком поздно, как раз на следующий день после падения цен. Он принял удар стойко, как хороший игрок, хотя потерял на этом двести тысяч франков. Я же потерял почти все свои вложенные деньги.

Я не мог смириться с катастрофой. Почему его многоопытный компаньон, которому он так доверял, медлил целых три недели, несмотря на полученные указания продать товар, и довел дело до краха? Я заподозрил его в нечестности, но Мэрилл горячо запротестовал. Торговец же, как водится, представил обстоятельные и убедительные объяснения. Получив приказ «продать подороже», он отсрочил сделку на месяц, якобы не сомневаясь в повышении цен. В самом деле, спрос все возрастал, и конкурентов как будто не предвиделось.

Однако… Триста тонн моллюсков, отправленных Мэриллом из Булаоса и выданных им на рынке за свежий, непредвиденный улов, вызвали безумный переполох среди спекулянтов, в результате чего цены резко упали. Неделю спустя цены опять подскочили. Человек, купивший наш товар, заработал на этом более миллиона!

Мэрилл воспринял свершившийся факт с подозрительным спокойствием, которым я в то время восхищался. Тем не менее я решил отправиться в Гавр, чтобы подать жалобу в суд и провести расследование дела. Мэрилл всячески пытался меня отговорить и в конце концов прямо заявил, что не поддержит меня.

Представьте только, на кого я поднял руку! Компаньон Мэрилла — председатель Торговой палаты, имеющий награды, обладатель несметного состояния и самого красивого дома в Гавре, владелец очень доходных земель и охотничьих угодий, а также ценных коллекций искусства. Он пользуется почетом и уважением в городе, к его голосу прислушиваются депутаты. Это почтенный человек, безупречный торговец, безукоризненный джентльмен, в честь которого если и не воздвигнут в городе памятник, то переименуют какую-нибудь старую улицу, например, улицу Жанны д’Арк или Пастера.

Мысль, что меня одурачили, приходила в голову, но моя дружба и доверие к Мэриллу слишком велики, чтобы я мог в это поверить. Человек всегда проявляет малодушие относительно того, что может смутить его покой, и боится душевных страданий, как спасительного скальпеля хирурга: мы предпочитаем мучительное сомнение жестокой действительности.

Так или иначе, но это навсегда отвратило меня от коммерсантов и торговых сделок — безжалостных игр, знатоки правил которых могут шутя разорить бедных простаков, верящих в такие понятия, как равенство, честь.

Преподанный мне урок станет последним. Отныне я буду самостоятельно вести свои дела вне столбовых дорог, где матерые разбойники устраивают западни.

И все же я верю, что и в торговле можно встретить порядочных людей, но, поскольку проходимец быстрее, чем кто-либо, сойдет за честного человека, я боюсь обмануться. И поэтому я предпочитаю бросить это занятие, как корзину с сомнительными грибами.

VII Пор-Вандр

Вскоре как-то вечером я услышал рассказ моего друга Шабо, который был курсантом на торговом судне, принадлежавшем компании грузовладельцев. Он поведал мне о контрабанде гашиша в Египте. Очевидно, это тщательно законспирированная организация, члены которой внедряются повсюду — в высшие эшелоны полиции, таможню и даже дипломатический корпус. Передо мной вмиг открылось новое поприще, на которое я мог бы вступить, подобно мореплавателю, стремившемуся к неизведанным горизонтам в те времена, когда на земном шаре еще были белые пятна.

Я хочу заняться контрабандой гашиша, невзирая на это тайное братство. Я ничего о нем не знаю, и это придает мне силы, ибо мое неведение избавит меня от страха. Я не знаю поставщиков гашиша, не ведаю даже, что это такое, тем лучше: все придется постигать заново, и меня ждут неожиданные открытия.

Я знаю только две вещи: гашиш производят в Греции и сбывают в Египте по очень высокой цене.

Вот и все. Но это может послужить отправной точкой. Если бы у меня было больше необходимых и подробных сведений, то скорее всего я не решился бы впутаться в подобную авантюру. Но голая посылка, похожая на четкое условие задачи, не оставляет места для сомнений — «это» покупается в пункте А и продается в пункте Б.

По логике вещей надо начать с покупки товара. Затем — посмотрим. Нет смысла заранее гадать о возможных препятствиях; издали они всегда кажутся непреодолимыми, но вблизи в стене всегда можно отыскать лазейку.

Я вспоминаю о небольших греческих пароходах, которые часто выгружали на моих глазах плоды цератонии[20] в Пор-Вандре. Должно быть, они и по сей день возят в фирму Сантрая свой груз и через них я смогу что-нибудь разузнать.

Я покидаю Джибути с попутным судном и через двенадцать дней высаживаюсь в Пор-Вандре — красивом порту, окаймленном со всех сторон рыжими горами Восточных Пиренеев, склоны которых покрыты чабрецом и какими-то растениями с серыми листьями.

Стоит ранняя весна, и Альберийские вершины еще присыпаны снегом. Свежий кристально чистый бриз гуляет между пробковыми дубами, разнося повсюду неповторимый аромат: аромат Испании и Корсики…

После пекла Аденского залива, где горячий муссон приносит лишь йодистый запах прибрежных водорослей, этот бриз, благоухающий лавандой, действует на меня живительно.

Древние башни застыли на вершинах, на фоне безоблачного неба, обозревая равнины Каталонии, как в те времена, когда войска кардинала вели осаду Перпиньяна. Эти призраки, тени былого, упрямо не желают сдавать своих позиций и по-прежнему возвышаются над зарослями розмаринов. Для них время остановилось, и, если бы пустые глазницы их окон были способны видеть, огромная равнина, населенная новыми людьми, показалась бы им прежней.

Старый пароход выгружает возле соседнего причала свой товар — плоды цератонии. Совсем рядом — терраса безлюдного кафе, где торговцы встречаются за мраморными столиками с никелевой окантовкой. Повозки с большими пестрыми колесами грохочут по мостовой, и кругом стоит прогорклый запах пыли, присущий всем южным портовым городам.

Я поднимаюсь на борт старого проржавевшего парохода по узкой доске, которая прогибается, как трамплин. На корме под тентом, вымазанным дегтем, толстый человек в рубашке уплетает треску вприкуску с сырым луком, посматривая на лежащий перед ним огромный арбуз с розовой мякотью. Это капитан. Он выпивает залпом стопку черного вина и, завидев меня, обтирает рот рукой. Он смотрит угрюмо, нагло дымит мне в лицо трубкой и сплевывает на пол мне под ноги в знак презрения.

Перепробовав различные языки, этот наместник Бога на земле в конце концов бесцеремонно посылает меня ко всем чертям на страшно исковерканном итальянском. Было бы безумием задавать грубому животному какие-либо вопросы на столь деликатную тему.

Возвращаясь обратно на берег, я вижу на причале человека, одетого не лучше, чем другие обитатели судна, но с пристежным целлулоидовым воротничком, пожелтевшим и обкуренным, как мундштук пеньковой трубки. Он терпеливо ждет, пока я сойду по неустойчивому трапу, балансируя, как канатоходец. Поравнявшись с ним, я слегка киваю ему в знак приветствия, и он отвечает мне по-французски.

Мне повезло, вот мой спаситель!

Он служит старшим механиком на этой посудине.

Я пытаюсь завязать с ним разговор у трапа, под работающей лебедкой. Груз плохо упакован, и на наши головы обрушивается лавина плодов. Механику, как видно, не привыкать, и он равнодушно подставляет свою потрепанную соломенную шляпу с черной лентой под град ударов. Я веду его в соседнее кафе.

На мои призывные крики долго никто не отзывается. Наконец в полумраке пустого зала мелькает белое пятно фартука; бледный, лысый грузный официант протирает наш круглый столик и ставит на него традиционную бутылку пива с отвинчивающейся пробкой.

Мой новый знакомый — невысокий человек с масляным лицом, выпученными глазами и плоским носом, придающим ему сходство с добродушным бульдогом.

Я сразу излагаю ему суть дела и задаю волнующий меня вопрос столь же естественно, как если бы речь шла о цене на стручки цератонии. Он же не выказывает ни малейшего удивления и говорит о гашише как о самом заурядном товаре.

— Меня зовут Спиро Смирнео, — говорит он, — моя семья живет в Пирее. Я дам вам письмо к моей жене, а она сведет вас с моим двоюродным братом кюре Папаманоли. Он проводит вас к нашим родственникам в Триполис, которые разводят и продают гашиш в огромном количестве. О! Вы можете на него положиться, это человек чести, неподкупный как золото, — добавляет он с характерным жестом, как бы держа двумя пальцами маленькие весы с драгоценным веществом.

Итак, я готов сделать ставку на этого человека, последовать его указаниям и ринуться навстречу неизвестности…

VIII Поездка в Пирей

На следующий день я сажусь в Марселе на пароход «Каледонец», следующий на Ближний Восток. Я покупаю палубный билет, ибо мои финансовые средства весьма ограничены.

Эта морская линия очень отличается от китайской и мадагаскарской линий. Пароход наводнен русскими и болгарскими репатриантами и прочими эмигрантами. Эти люди грязны донельзя. Мужчины бородаты, косматы, волосаты, одеты в засаленные костюмы неопределенного цвета, напоминающие классический наряд нищих на папертях провинциальных церквей. Можно представить, что за белье скрыто под их лохмотьями, и кажется, что вши осыпаются с них при малейшем движении и расползаются по всему судну.

Я с ужасом думаю о предстоящей ночи на нижней палубе в обществе этого дурно пахнущего стада и отправляюсь к администратору третьего класса. Он вне себя: в последний момент к нему прислали двадцать две женщины с бессчетным количеством разновозрастных детей. Это семьи мужчин с нижней палубы: русские крестьянки в платках с темной задубевшей кожей. Они грубы и примитивны, как сомалийские бедуины, и совершенно растерялись в новой обстановке.

Я вхожу в столовую третьего класса, где в это время разворачивается драма: женщины, следуя указаниям китайского боя, повели детей в туалет, но при виде столь сложных приспособлений пришли в полное замешательство. Они не решились осквернить ослепительно белые унитазы с блестящими деревянными стульчаками, в глубине которых журчит светлая вода, и справили нужду рядом, на полу. Администратор, приказавший убрать нечистоты, вымазал в них подошвы ботинок и, сам того не зная, принялся разносить грязь по всему судну, наказывая своим подчиненным:

— Откройте иллюминаторы, здесь тоже воняет, не знаю, откуда так несет. Посмотрите-ка под столами.

И пока он догадался, в чем дело, зловоние дошло и до столовой.

Именно в этот момент я предстал перед ним, чтобы предложить свои услуги в качестве дополнительного официанта.

И вот я сервирую столы, раскладываю столовое серебро, расставляю приборы. Взамен я получаю вместе с метрдотелем изысканные блюда из меню первого класса, сплю на столе в столовой и не отказываю себе ни в каких удовольствиях, подобно другим членам экипажа.

На третий день я уже до такой степени осваиваюсь со своей работой, как будто занимался этим всю жизнь.

Пассажирка, увешанная драгоценностями, «певица с голосом» предлагает мне поступить в ее труппу.

Старого метрдотеля, который за четверть века избороздил все моря Ближнего и Дальнего Востока, зовут Фабр. Этот славный человек за годы морской службы сделался философом, ибо в пути люди быстрее вступают в контакт и раскрывают случайным попутчикам причудливые секреты своей души, которые обычно тщательно прячутся от чужих глаз. Он поведал мне, сколько неприятностей причиняет ему неупакованный, грязный, неудобный и капризный груз под названием пассажиры.

Заход на Мальту. Странный город, где нет ничего, кроме церквей. Никаких признаков жизни, только звон колоколов оглашает мертвую тишину этого кошмарного видения из горячечного бреда.

Лишь только судно бросает якорь, как два гондольера набрасываются на единственного туриста и буквально рвут его на части. Несчастного хватают за руки, толкают, мнут, как безвольную куклу, и, вконец оглушенный и оторопевший, он падает в одну из лодок. Она увозит свою добычу с победной песней, в то время как другая в отместку увозит багаж пассажира в противоположном направлении. Этот поединок сопровождался грубой бранью, в которой слышались смачные арабские слова «зубб» и «кус умак» с характерными непристойными жестами.

Юные священники, только что окончившие семинарию, и застенчивые монахини, путешествующие во втором классе, закрывают лицо и убегают прочь под насмешливым взглядом бородатого старика миссионера, испытавшего и не такое на своем веку.

Я не решаюсь сойти на берег, ибо возвращение на борт слишком затруднительно. Нужно заплатить бешеные деньги, чтобы вернуться на пароход. Двое французских матросов, проплутавших среди церквей в поисках совершенно иного храма, находят выход из положения, выбросив вымогателя-гондольера за борт. Несколько взмахов весел, и они уже у трапа; от судна как раз отходит буксирный катер, и они привязывают к нему лодку, а гондольер тем временем барахтается в воде, посылая им проклятья. Матросов приветствуют радостными возгласами как героев, отомстивших гнусным мальтийцам за все принесенные им жертвы.

Сегодня утром мы вошли в Афинский залив. Это водоем удивительной, немыслимой голубизны, окаймленный горами, тоже голубого цвета, но с пепельным отливом, с игрой розового и зеленого оттенков. Склоны гор усеяны белыми точками, словно маргаритками на лугу. Это одинокие дома деревушек, разбросанных по холмам уступами.

Вот и Пирей, окольцованный рыже-золотистыми холмами. Свет зари заливает красные черепицы крыш, пылающие на фоне голубого неба, легкий и теплый воздух благоухает смолистым запахом сосен и ароматом лаванды.

Это Греция, и античные образы героев и полубогов оживают в душе при виде великолепных декораций.

Я стою на самом носу парохода, чтобы не видеть его убогой обстановки и не чувствовать зловонного запаха угольного дыма и человеческих отходов. Я смотрю, как форштевень судна рассекает голубой шелк с белыми барашками пены, и мне кажется, что я оказался на древней триреме, за бортом которой плещут кристально чистые священные воды.

IX Папаманоли

На берегу меня сразу же берут в плен маленькие чистильщики обуви, наперебой предлагая свои услуги. Можно подумать, что в этой стране дети появляются на свет с сапожной щеткой в руках. Нужно носить полотняные башмаки, чтобы жить спокойно.

Здешние экипажи похожи на старинные кареты, какие еще встречаются порой в аристократических предместьях, с какой-нибудь древней маркизой, упорно не желающей пересаживаться в автомобиль. Но эти скрипучие ландо и расхлябанные виктории[21] выглядят столь же жалко, как фрак, одетый на полотера.

Извозчики одеты кое-как, чаще всего они носят рубашки навыпуск, подпоясанные широким ремнем из красной шерсти, которые служат им еще и котомкой. Они прячут туда недоеденный обед, когда их нанимает пассажир. Так и кажется, что сейчас кто-нибудь из них вытащит из-за пазухи огромный пистолет или кривой тесак, до того эти типы напоминают разухабистых разбойников из романов Эдмона Абу. Небритые, как крестьяне в субботу, они часто водружают на головы старые шапокляки или допотопные цилиндры с расширяющимися полями.

После долгих поисков я нахожу грамотного извозчика, способного прочитать адрес, который дал мне услужливый механик. Коляска везет меня в дальний пригород к госпоже Спиро Смирнео.

Я вижу дом очень приличного вида и звоню в дверь. Меня встречают с распростертыми объятиями, как старого долгожданного друга.

Госпожа Спиро Смирнео — красивая высокая тридцатилетняя женщина в теле, как и ее маленький невзрачный муж, лоснящийся, как маслина. Она подталкивает меня к креслу, которое я не заметил поначалу, и я неловко опускаюсь в него. Я сижу там с полчаса с оторопелым видом, вяло отвечая на любезности, которые она расточает мне с таким пылом, как будто я понимаю по-гречески. Наконец кюре Папаманоли, за которым побежал мальчишка, является весь в мыле. Это высокий красивый мужчина с густой иссиня-черной бородой. Он кажется великаном в своей длинной сутане из черного сукна и высоком головном уборе. Он снимает его и обтирает лоб изящным платком из розового шелка и приглаживает волосатыми пальцами свои длинные волосы, стянутые сзади в пучок.

У него — великолепная голова ассирийского владыки: большой нос безупречной формы, гармоничные пропорции которого свидетельствуют о его великолепных мужских достоинствах. Его серые бархатные глаза, окаймленные длинными ресницами, настолько выразительны, что их взгляд красноречивее слов.

Очень опрятная и почти изысканная одежда говорит о том, насколько его паства обожает и балует своего батюшку. Но общение по-прежнему невозможно, ибо кюре тоже говорит только по-гречески. Мы ждем переводчика.

Госпожа Спиро взволнована и смущена под взглядом своего важного кузена. Она суетится, бегает, зовет отлучившуюся служанку, затем выходит из комнаты и прибегает с подносом, уставленным розетками с вареньем из лепестков розы. Эту немыслимо сладкую массу нужно есть ложечкой, запивая большим количеством воды, чтобы заглушить чувство тошноты.

Приход переводчика прерывает нашу пантомиму, сдобренную улыбками. Этот молодой человек, кажется, приказчик в магазине новинок, говорит по-итальянски.

Я сразу же перехожу к делу и разъясняю главную цель своего визита.

Я узнаю, что гашиш находится в Триполи и раздобыть его проще простого: требуется лишь приобрести у его производителей нужное количество. Поезд доставит нас туда примерно за восемь часов. Мы отправимся завтра утром с первым поездом, в пять часов утра. Остаток дня я посвящаю приведению в порядок транзитных и судовых документов, чтобы все было готово к моменту прибытия товара.

В компании по морским перевозкам служащие меняются в лице, когда я заговариваю об отправке гашиша так естественно, как если бы речь шла о мешках с луком или картошкой. Наконец, один чиновник, оправившись от первоначального шока, проверяет мои бумаги и, позвонив в таможню, сообщает, что подобный груз нельзя отправить без разрешения греческой таможни. Разрешение же можно получить, заплатив пошлину в размере десяти франков за килограмм. В принципе эта сумма должна быть возвращена мне в порту назначения груза по предъявлении свидетельства об уплате. Однако даже если удастся получить подобное свидетельство, оно не гарантирует возврата денег греческим правительством. И главное, я не сумею выплатить столь высокую пошлину из своих скудных средств.

Должно быть, у меня очень озадаченный вид, ибо я вижу снисходительную улыбку Папаманоли. Он заранее уверен в плачевном результате моих попыток уладить дело законным путем. Теперь он возьмет на себя инициативу и поможет мне решить этот вопрос на практике.

Мы идем в порт, в кафе-бар на пристани, где всегда можно встретить знатоков необычных транзитных перевозок. В доке, наводненном грузчиками и разным портовым сбродом, величественная сутана духовного лица не вызывает ни малейшего удивления, а скорее внушает уважение: почти все почтительно приветствуют моего проводника. Я пытаюсь представить, какой эффект произвело бы мое появление в марсельском порту в обществе аббата.

Вот и наш бар. Здесь собираются матросы, получившие увольнение на берег, и безработные моряки, а также капитаны маленьких каботажных судов, курсирующих между греческими островами. Группки людей заговорщицки шепчутся за чашкой мавританского кофе и закусками. Сколько мелких махинаций и контрабандных рейсов затевается в этом заведении! Впрочем, на мой взгляд, трудно найти другой народ, который был бы так склонен к занятию контрабандой, как греки.

Если бы я пришел сюда один, то оказался бы под прицелом подозрительных взглядов, и скорее всего меня выставили бы вон. Но с Папаманоли мне нечего опасаться. Он чувствует себя как дома, улыбается и пожимает всем руки, как будто приходит сюда каждый день. Даже хозяин бросает кипящий кофе и подходит к нашему столику засвидетельствовать ему свое почтение.

Папаманоли как бы благословляет собравшихся, возвышаясь над всеми на целую голову, и озирается по сторонам. Наконец он взмахивает своим широким рукавом в сторону дальнего столика в темном углу, за которым сидят трое мужчин. Мы с трудом пробираемся к ним сквозь толпу.

Я сажусь напротив сухого, смуглого человека с крючковатым носом, похожим на клюв птицы, из которого как бы вырастают иссиня-черные усы. Я никогда не видел столь тощего человека, похожего на мумию, обтянутую высохшей кожей. Это тот, кого мы искали: кириос[22] по имени Караван, имя точно предназначенное для избранного им занятия.

Он займется моим грузом, когда тот прибудет в Пирей, и переправит его на греческий пароход, который стоит на рейде, готовясь к отплытию в Марсель. Разумеется, он в дружбе с капитаном судна, что значительно упрощает формальности. Доставка груза с вокзала на судно обойдется в скромную сумму из расчета одна драхма за кило.

Кириос Караван говорит по-итальянски, что позволяет мне четко сформулировать свои условия. Я стараюсь принять независимый вид, подобающий искушенному контрабандисту.

Если бы они только знали, что я даже не знаю, как выглядит гашиш!

Я разглядываю украдкой и других спутников Каравана. У них обветренные лица моряков или альпинистов; они носят очень скромную потрепанную одежду, которая не привлекает к себе внимания и позволяет им слиться с массой портовых рабочих. Только опытный взгляд сыщика может опознать их в этом костюме.

Я веду себя как полицейская ищейка в этой странной незнакомой среде: я должен все видеть, обо всем догадываться, не привлекая к себе внимания.

Оба человека тоже окидывают меня коротким и цепким взглядом, как бы делая с меня моментальный снимок и закладывая его в память. Лишь только Папаманоли начинает говорить, как они начисто теряют ко мне интерес и отправляются на пристань, где несет свою вахту дежурный таможенник.

Собираются ли они одурачить меня как простофилю? Может ли Папаманоли оказаться мошенником? Нет, не думаю. И потом, не решил ли я твердо поставить на эту карту? Я должен теперь идти ва-банк, и малейшее сомнение меня погубит. Раз уж я взялся за такое сомнительное дело, нужно смириться с сопутствующим ему риском как с неизбежностью.

Папаманоли ведет меня в богатую часть города, где находится его церковь. Многочисленные приветствия, на которые священник отвечает елейным жестом, убеждают меня в его известности и подкрепляют мое первоначальное доверие.

На просторной церковной паперти несколько дам, которых он, видимо, исповедует, целуют ему руки, не отрывая от него восторженных глаз. Но он словно чего-то ждет: ни церковь, ни паства его сейчас не занимают. Я понимаю, что он привел меня на паперть не случайно: в этот час прихожане выходят из храма после традиционного молебна. Видимо, он надеется встретить здесь того, кого ищет.

Какая-то женщина устремляется к нему с сияющим лицом, и можно подумать, что они сейчас прилюдно бросятся друг к другу в объятия. Но, лишь только она приближается, как он перестает улыбаться и надевает маску холодного достоинства, и его отчуждение охлаждает восторженный пыл покрасневшей и смущенной дамы.

Это госпожа Катарина Дритца, жена председателя суда.

Она превосходно говорит по-французски, и Папаманоли просит ее быть нашим переводчиком. Это красивая тридцатилетняя женщина в самом соку, одетая с изысканной элегантностью, подобающей даме ее положения.

Она живет совсем рядом, и мы направляемся к ней. Просторный дом с лепным балконом, ворота с медным молоточком, стук которого гулко отдается под сводами. Служанка в кружевном чепчике и нарядном вышитом фартуке. В прихожей висят коллекция охотничьего оружия и оленьи рога. Большая гостиная на провинциальный лад с картинами, написанными маслом, часами под стеклянным колпаком, роялем, безделушками и бумажными цветами. Папаманоли ведет себя как дома, проходит первым в дверь, и дама находит это вполне естественным: он почтил ее своим присутствием, и она так счастлива!

Снова цветочное варенье: из роз, лилий, фиалок и т. д.

Я тотчас же прибегаю к услугам нашего добровольного переводчика, чтобы выяснить щекотливый вопрос о вознаграждении, ибо я не знаю, сколько нужно заплатить, чтобы не оскорбить достоинства моего преподобного посредника. Я начинаю издалека, но Папаманоли тут же без малейшего стеснения направляет разговор в практическое русло, как будто в его приходе работает собственная коммерческая служба. Дама тоже воспринимает это как должное. Тем лучше! Мы быстро приходим к согласию и, довольные тем, что важный вопрос улажен скорее, чем мы предполагали, начинаем болтать на фривольные темы и сплетничать о жителях города.

Госпожа Дритца неистощима в своем красноречии! Видно, что она неутомима и может говорить до скончания века. Ее законный супруг-судья, видимо, старый бирюк и молчун, от которого слова жены отлетают как горох от стены. Я же через двадцать минут чувствую себя вконец оглушенным и теряю нить беседы. Впрочем, мне все же удается вставить одну фразу: я подбрасываю ее в разговор, как полено в костер, зная, что госпожа Дритца позаботится об остальном.

— Я только что видел, — говорю я, — очень странного тощего человека, похожего на мумию, мумию Дон Кихота…

— Вот как! — тотчас же откликается моя собеседница. — Вы говорите о Караване. О! что за странная участь ему уготовлена!..

И она принимается рассказывать мне длинную историю, не забывая время от времени сжато излагать Папаманоли по-гречески тот же рассказ, который ему, конечно, прекрасно известен. Она бросает на него пламенные взгляды, и священник улыбается в ответ, покачивая своей благородной головой упитанного Христа и поглаживая свою шелковистую бородку.

У Каравана действительно необычная судьба: будучи привлекательным юношей, он случайно оказался в гареме султана, и сто пятьдесят женщин так ублажали, холили и ласкали его, что он навеки иссяк.

Я расскажу в свое время подробнее об этом сказочном приключении, достойном занять место на страницах «Декамерона».

И вот мы снова в доме госпожи Смирнео. Семейный обед обычно накрывают в Греции только после девяти часов вечера. Но благодаря тому, что перед обедом подают традиционные мезе[23], в то же время, когда во Франции пьют не менее традиционный аперитив, эта задержка не кажется тягостной.

Обед проходит очень весело при свете керосиновой лампы. Хозяйка дома проявила чудеса кулинарного искусства, чтобы у меня создалось приятное впечатление о кухне ее страны.

В знак уважения ко мне на обед пригласили также молодого человека, владеющего французским, с его многочисленными домочадцами. Во главе стола восседает Папаманоли. В доме своей двоюродной сестры он тоже чувствует себя как рыба в воде.

Во время обеда приносят телеграмму для Папаманоли. Пока он читает записку на голубой бумаге, воцаряется мертвая тишина. Священник улыбается в знак того, что не получил дурного известия, и передает записку госпоже Смирнео. Они объясняются довольными взглядами, и затем он прячет телеграмму в карман с невозмутимым видом. Я не придаю значения столь незначительному факту.

Было решено, что священник останется ночевать здесь же ввиду завтрашнего раннего отъезда. Его приветливая сестра, видимо, очень рада этому и с трепетом достает из шкафов, благоухающих лавандой, тонкие полотняные простыни.

Я проникся большой симпатией к этим простым людям, которые встретили меня с таким сердечным гостеприимством, и мне кажется, что я знаком с ними всю жизнь.

Они заставляют меня переменить неблагоприятное мнение об их соотечественниках, с которыми я столь часто сталкивался в разных странах, о тех, что бросают тень на весь греческий народ. Кажется, что только в самой Греции можно встретить настоящих греков — скромных, хозяйственных, добросердечных тружеников, славящихся своим гостеприимством с незапамятных времен.

Моя комната сияет чистотой, паркетный пол натерт до блеска, белые занавески накрахмалены, и в глубине сверкает золотым окладом икона с незатухающей лампадой. На тумбочке я вновь нахожу цветочное варенье с зазывно воткнутой ложкой, которое преследует меня повсюду.

На рассвете дом приходит в движение. В дверь моей комнаты стучат. Папаманоли, в рубашке навыпуск, перемалывает кофейные зерна, а его кузина, повязав голову разноцветным платком, подбрасывает в печь древесный уголь.

X Поездка в Стено

Ранним утром, в тусклом свете зари, мы отправляемся на вокзал. Наконец-то я узнаю, в какую сторону мы поедем, ибо я ничего не понял из вчерашних туманных разъяснений в столовой.

Вот и вокзал в еще сонном предместье, похожий на провинциальную трамвайную станцию. Ширина железной дороги не превышает метра. Состав из пяти-шести вагонов уже ждет отправления, распахнув свои двери немногочисленным пассажирам.

Тем временем паровоз пасется в одиночку на запасных, заросших травой путях, чтобы набраться сил перед дорогой. В каждом купе с отдельным входом — единственное очень узкое окно, через которое проникают свет и дым. Этот допотопный состав напоминает мне старые вагоны третьего класса, курсировавшие по перпиньянской линии в пору моего детства.

Колокольчик созывает пассажиров. Начальник вокзала в последний раз окидывает взглядом пустынную улицу и дует в рожок.

Начальник поезда дает сигнал к отправлению, паровоз откликается низким гудком, и поезд трогается с места, выпуская клубы дыма. Сначала он проезжает мимо знакомых улиц Пирея. Люди машут ему вслед, женщины бросают машинисту какие-то свертки для передачи, затем город остается позади, и поезд развивает скорость двадцать километров в час.

Что за чудо дорога из Пирея в Афины, в розовом утреннем свете, окаймленная фруктовыми садами с гранатовыми, апельсиновыми и лимонными деревьями, утопающая в зарослях роз и кустарников. Вдалеке на холме, позолоченном лучами солнца, вырисовывается Акрополь и другие живописные развалины, придающие этой местности поэтическое очарование минувших времен. Но внезапно чудесные виды исчезают, и поезд въезжает под своды афинского вокзала, пропахшего рыбой, смолой и дымом. Полчаса мы созерцаем это творение человеческих рук и прогресса, а затем наш маленький состав продолжает свой путь.

Железная дорога отклоняется в западную сторону, к подножию голубовато-розовых гор, которые мы видели вчера с моря, и серых скал, выступающих из красновато-коричневых зарослей ладанника. Там и сям разбросаны по склонам одинокие домики в греческом стиле, выкрашенные в светло-желтый или нежно-розовый цвет, с плоскими черепичными крышами, укрывшиеся за живой изгородью олив и виноградников. Прямые, как струна, сумрачные кипарисы возвышаются на фоне безоблачного неба, безучастно взирая на этот суетный, залитый светом мир.

Сосны с красными стволами распространяют аромат смолы, а море позади нас простирается все дальше и дальше, по мере того как мы поднимаемся в гору.

На вершине перевала нашим глазам неожиданно открывается панорама Афинского залива, окруженного высокими горными цепями. Ослепительно голубое море отливает фиолетовым цветом, создающим контраст с охрой берегов.

Дорога местами нависает над морем, в кристально чистой воде которого виднеются очертания дна с подводными скалами и зарослями розовых водорослей, исчезающих в синей бездне по мере удаления от берега.

Волны редко набегают на этот пустынный пляж, и обычно безмятежное море мирно дремлет, раскинувшись на песке. Волны не нарушают спокойствия берегов, поскольку соседние острова загораживают их от морского прилива. Сосны и оливы так близко подступают к морю, что их ветви отражаются в воде.

Наш экспресс уже два часа движется без остановок со скоростью двадцать пять километров в час мимо этих волшебных пейзажей, оставляя позади редкие станции с деревушками, прилепившимися на склоне горы, дома которых со старыми потускневшими крышами убегают кверху, подобно пугливому стаду, завидевшему чужаков.

Около десяти часов утра мы пересекаем прямой, как лезвие пилы, Коринфский канал с отвесными склонами, прорытый на глубине ста метров. Дряхлый сухогруз тащится по этой колее, выпуская клубы черного зловонного дыма. Миновав металлический мост, мы попадаем на полуостров Морей и въезжаем на вокзал Коринфа.

Нам не удается увидеть достопримечательностей знаменитого города, лишь голубой залив мелькает в просветах между унылыми, отвернувшимися от нас домами. Затем снова начинаются горы.

Поезд идет по долине между крутыми скалами, по дну извилистого оврага, поднимается в гору и наконец оказывается на куполообразной вершине, посреди бескрайних просторов.

Здесь нет никаких признаков жизни. Чахлые кустарники с трудом пробиваются между глыбами известняка и покрывают отроги гор.

Кое-где виднеются огороженные участки земли и виноградники, окольцованные стенами из сухого камня. Старые оливы с черными корявыми стволами отбрасывают широкую голубую тень, и усталый пахарь приходит сюда отдохнуть в час, когда стрекочут цикады.

Стада коз разбегаются в ужасе при виде приближающегося поезда, смутившего мирный покой этих высот. Маленькие пастухи в коротких юбках, белых панталонах и башмаках с помпонами спешат издалека к железнодорожному полотну, чтобы встретить состав, медленно преодолевающий крутой подъем. Они долго бегут вслед за ним с криками, выпрашивая газеты. Пассажиры забавляются тем, что бросают им через двери купе свежую прессу, купленную утром в Пирее или Афинах, и, таким образом, ежедневно жители заброшенных деревень поддерживают связь с миром.

В этом диком крае почти нет вокзалов, и в удаленные от станций горные селения добираются по узким каменистым тропам на мулах или ослах.

Во время остановок мы пьем сухое белое вино, отдающее запахом смолы — «краши ретзина», — по су за стакан, которое кажется превосходным, когда привыкаешь к его горькому вкусу.

А поезд уже мчится вниз к городам Аргосу и Микены, расположенным неподалеку от залива Арголикос, где некогда жил Агамемнон. Вокруг простирается изумительная долина, на плодородных лугах которой пасутся ленивые стада быков.

Панорама залива, переходящего в открытое море, внезапно открывается перед нами, навевая воспоминание о кораблях античности, отплывавших воевать к берегам Трои. Но все эти образы — плод моего воображения, ибо ничто не сохранилось здесь от той героической эпохи… Да и была ли она на самом деле, эта эпоха?

Поезд, спустившийся к морю, вновь начинает ползти вверх, взбираясь на высокий горный кряж. Послеобеденная жара становится невыносимой.

Мы видим цветущие дроки и маслиновые деревья, выше начинаются чахлые сосновые леса с деревьями причудливой формы и буйные заросли лаванды.

Наконец — последний виток вдоль гранитной стены гигантских голубых скал, и поверженные горы оказываются у наших ног.

Позолоченные лучами закатного солнца купола и гребни гор таинственно мерцают в фиолетовом сумраке, окутавшем долины, а внизу вырисовываются мысы и заливы бескрайнего моря…

Резкий поворот, и перед нами возникает новая картина: высокие плоскогорья с зелеными посевами, окаймленные на горизонте горными цепями с заснеженными вершинами, окрашенными закатом в розовый цвет.

Мы у цели: в Стено, небольшой станции в восьми километрах от Триполиса.

К нам направляется какой-то человек. Он обнимает Папаманоли, затем — меня и ведет нас к изящной двуколке, запряженной нарядным пони, украшенным разноцветными помпонами и бубенцами.

Мужчину зовут Петрос Караманос. У него открытое волевое лицо со смуглой от горного загара кожей; несмотря на косую сажень в плечах, он не выглядит тяжеловесным. Он похож на охотника-браконьера или мелкопоместного дворянина. Его естественная манера держаться, непринужденность отточенных жестов, уверенный голос, гордый взгляд и спокойная лучезарная улыбка выдают в нем богатого человека, хозяина земли. Разумеется, он говорит только по-гречески.

Солнце почти совсем скрылось за горными вершинами, замыкающими равнину с запада. Становится прохладно, ведь мы находимся на высоте более тысячи метров.

Повсюду раскинулись поля с еще зелеными посевами зерновых, вишневые и яблоневые сады. Но где же таится чудесное растение, из которого получают колдовской гашиш?

Я вспоминаю старую сказку, которую рассказывала мне няня, и чувствую себя мальчиком, которого добрая фея послала за волшебным цветком, растущим на неприступной вершине далекой горы. Он отправляется на поиски в одиночку, веря в удачу. Достиг ли я тоже желанного края, где растет чудодейственное растение, которое вознаградит меня за слепую веру в таинственную силу, направляющую мою судьбу?

XI Ферма

После часа ходьбы мы оказываемся у подножия холма, покрытого невозделанными участками земли и зарослями цветущих дроков. Ферма с черепичной крышей, притулившаяся на склоне, окнами к востоку, возвышается над долиной, утопающей в зелени садов и полей. Гранитная постройка выглядит очень старой и напоминает крепость со сводчатыми крытыми воротами и двором, выложенным широкими, стершимися от времени плитами.

В этот час тяжелые воловьи упряжки возвращаются с полей вместе со стадами черных баранов, протискивающихся в ворота и устремляющихся к овчарням, где проголодавшиеся ягнята жалобно отзываются на блеянье овец с разбухшими сосками. Запах сена и стойла словно смягчают холод приближающейся ночи.

Босые служанки разглядывают меня с любопытством. Они носят традиционную для этих мест прическу: тяжелые, закрученные вокруг головы косы увенчивают их головы подобно коронам, превосходно сочетаясь с благородством прямых профилей — классических греческих профилей. Должно быть, старая порода сохранилась в этом затерянном уголке в первозданной чистоте, ибо у многих женщин профили античных богинь.

Косматый слуга, похожий на спутника Одиссея в пещере Полифема, берет нашу лошадь под уздцы и приветствует своего хозяина с почтительным поклоном крепостного крестьянина.

Госпожа Петрос появляется на крыльце с перилами из кованого железа. Она осыпает меня градом оживленных приветствий и разражается смехом, увидев, что я совершенно не понимаю по-гречески.

Я не знаю, как мне выпутаться из нелепого положения, но тут во двор въезжает коляска внушительных размеров. Представьте свадебное ландо, какие еще встречаются в провинции, совершенно расхлябанное и скрипучее. Два огромных, серых в яблоках тяжеловоза, с которых градом катится пот, тащили его от самого Триполиса по невообразимо разбитой дороге для мулов, и тем не менее карета не развалилась! Маленькая смуглянка с восковым лицом, классическая старая дева в свои двадцать лет, выскакивает из допотопного экипажа. Это племянница Петроса. Она живет в городе, знает светские манеры, а главное, говорит по-французски. Ее пригласили в качестве переводчицы.

Прежде всего она извиняется за опоздание и за то, что не встретила меня на вокзале, где ее роскошный экипаж произвел бы фурор.

Несмотря на свое уродство, усугубленное нервным тиком, девушка очень обходительна, и ее появление озаряет светом потемки, в которых я пребываю из-за незнания языка.

Убранство дома свидетельствует о зажиточности и даже богатстве его обитателей, и я с удивлением обнаруживаю в стенах этой древней крепости современную мебель.

Тотчас же Петрос отправляется за образцом гашиша. Что мне сказать, чтобы выразить свое мнение о продукте, который я никогда не видел? Я даже не знаю, каким образом его оценивают! Я буду тупо на него смотреть и сразу же выдам свое невежество, после чего получу по заслугам: мне всучат отбросы или залежалый мусор. Единственный выход из этого затруднительного положения — хранить молчание.

Петрос возвращается с кусочком бурого вещества на раскрытой ладони. Он сам делает все необходимое, чтобы проверить качество продукта: нюхает его и дает понюхать мне, затем отщипывает кусочек, придает ему форму заостренного конуса и поджигает его. Вещество горит слабым, слегка коптящим пламенем, и, после того как Петрос поспешно задувает огонь, от него исходит белый пахучий дым. Я беру вещество в свою очередь с видом знатока и проделываю с ним только что увиденную операцию. Однако я не спешу задуть пламя, а, наоборот, даю ему погореть, молча указывая на огонь с невозмутимым и несколько презрительным видом. Торговец, заподозривший неладное, восклицает:

— О, не волнуйтесь, у меня есть гораздо лучше. Я подумал только, что вас удовлетворит товар такого качества, потому что он намного дешевле.

Я отвечаю с видом оскорбленного достоинства:

— Я приехал сюда издалека не за тем, чтобы покупать отбросы. Покажите-ка мне лучше, что у вас еще имеется.

Он снова исчезает и тут же возвращается с таким же, но более пластичным веществом, на сей раз зеленоватого цвета. Он проделывает тот же эксперимент, но теперь пламя гораздо выше и очень сильно коптит. Он не гасит огонь. Видимо, это признак безупречного качества.

Теперь я знаю, как выбирают гашиш.

Я выражаю свое удовлетворение, и мы договариваемся о количестве скупаемого товара: четыреста ок по цене двадцать франков за оку.

Теперь мы отправляемся за товаром на склад, где он хранится.

Служанка вручает нам короткие факелы из воска, и двое крепких слуг, вооруженных здоровенными дубинками, следуют за нами. Петрос открывает низкую дверь, за которой открывается каменная лестница, ведущая в погреб.

Из подземелья разит плесенью. Мы оказываемся в склепе, выбитом в горном известняке. В этом сводчатом круглом помещении свалены мешки с последним урожаем гашиша. Слуги отбирают мешки в количестве, примерно соответствующем моему заказу, кладут их среди зала и бьют по ним своими палками изо всех сил, чтобы размельчить вещество и придать ему порошкообразную форму.

Мы являем собой весьма странное зрелище: священник Папаманоли в своей длинной черной сутане и рядом с ним — Петрос, ссыпающий образцы каждого мешка в белый пакет с видом прокурора, зачитывающего приговор. Мы держим в руках восковые свечи, бросающие отсвет на двух плечистых детин, без устали лупящих по пузатым мешкам. Наши гигантские тени мечутся под сводами подземелья, и напуганные светом летучие мыши мелькают над головами, слегка задевая нас мягким крылом и заставляя дрожать пламя факелов.

Я был единственным из зрителей, кто оценил романтическую прелесть этого незабываемого зрелища.

Петрос вручает мне пакет с образцами порошка, свидетельствующими о среднем качестве товара.

Мешки сносят в гумно, чтобы холодный ночной воздух помешал порошку слежаться.

Я отправляюсь в отведенную мне комнату в сопровождении моей переводчицы-дурнушки и юной босой служанки с кувшином воды, полотенцами и прочими принадлежностями для гостя, отходящего ко сну. Я бы предпочел, чтобы красотка одна показала мне комнату, чтобы иметь возможность продвинуться в увлекательнейшем этнографическом исследовании, и про себя посылаю старую деву, говорящую по-французски, ко всем чертям.

Новые простыни из грубого, сотканного вручную полотна, совсем заледенели, и мне не удается согреться; события дня вихрем проносятся в голове, разгоряченной гашишем, который я вдыхал в подвальном склепе. Я вскакиваю с кровати, не в силах оставаться на месте. Моя комната соседствует с чердачными помещениями, где, должно быть, спят служанки… Надо поглядеть…

И вот я крадусь впотьмах, на ощупь, задевая головой связки лука и кукурузы, подвешенные к потолку, спотыкаясь о пыльные мешки, как вдруг полоска света пробивается у меня под ногами и до моего слуха доносятся голоса с нижнего этажа. Я ложусь на живот и вижу сквозь щель в рассохшемся полу деревенскую комнату с побеленными известью стенами, по которой движутся двое. Папаманоли раздевается, собираясь улечься в кровать, а Петрос, стоя со свечой в руке, читает голубую бумагу, похожую на телеграмму. Прочитав, он возвращает ее священнику, который тут же подносит ее к свече, преспокойно сжигает и растирает пепел каблуком.

Жест в сторону моей комнаты убеждает меня в том, что они говорят обо мне, а телеграмма, возможно, была той самой бумагой, которую принесли за обедом в Пирее у госпожи Смирнео.

Утром я просыпаюсь от шума — дом гудит, как потревоженный улей. На гумне, где сложены мешки, по которым вчера гуляли дубинки слуг Петроса, в густой пыли копошатся работники.

На середине комнаты стоит нечто вроде бильярдного стола: очень частая сетка, натянутая на основание с четырьмя ножками. Сюда ссыпают лопатами порошкообразный гашиш.

Большая простыня прикрывает ножки стола, не позволяя просыпанному порошку рассеиваться в воздухе.

Женщины, спрятавшие волосы под платок, равномерно распределяют порошок и просеивают его. Мужчины забирают его затем большими лопатами и насыпают в гигантский железный чан, чтобы сделать смесь однородной.

Госпожа Петрос лихорадочно шьет на машинке мешочки из белого полотна, и одна из женщин проставляет на них с помощью резиновой подушечки клеймо в виде слона. Затем она передает мешочки другой работнице, которая наполняет, тщательно взвешивает и завязывает их.

Наконец мешочки, равномерно уложенные между стальными дисками, попадают под большой пресс. Когда они скапливаются в достаточном количестве, мускулистый мужчина в безрукавке поворачивает винт, и мешки медленно сплющиваются, превращаясь в твердые, как воск, лепешки размером тридцать на пятнадцать сантиметров и толщиной всего в четыре сантиметра. В таком виде гашиш вывозится на экспорт, и слон, красующийся на каждом пакете, является фабричной маркой.

Петрос время от времени помогает вместе с высоким мужчиной вращать пресс. Я не вижу лица его напарника, так как он накинул на голову полотенце с отверстиями для глаз. Глаза кажутся мне знакомыми… Ну да, конечно, это не кто иной, как мой кюре Папаманоли. Он снимает маску со смехом, и передо мной предстает длинная борода и знакомый пучок волос. Он надел капюшон, чтобы уберечь свою пышную растительность от пыли. Вполне естественно, что он решил помочь родственникам.

Мало-помалу гашиш приводит работников и работниц в возбуждение, и они принимаются распевать во все горло, шутить и приставать друг к другу с криками и беспричинным хохотом.

Я тоже невольно заражаюсь всеобщим весельем. Даже маленькая дурнушка из Триполи теряет свою серьезность и ведет себя вольно… К счастью, работа подходит к концу, иначе не знаю, чем бы все это обернулось.

На дворе мастер запаивает оцинкованные ящики, куда будут сложены пластины гашиша.

Пока кипит работа, служанки в нарядных платьях накрывают на стол в тени высокого орешника перед гумном. Все — и хозяева, и слуги — усаживаются за длинным столом и едят вместе, как в добрые старые времена. Жареный барашек, дичь, форель — поистине пантагрюэлевский пир, сродни тем, что закатывали когда-то средневековые феодалы. Такое возможно теперь лишь в сельской местности с благодатным климатом. Впрочем, никто не выходит здесь за рамки приличий, ибо эти горцы, живущие на лоне природы, сохранили естественное чувство стыдливости.

В заключение я удовлетворю любопытство тех, кто хочет знать все о приготовлении и хранении гашиша.

Поля, где растет конопля, тщательно пропалывают, удаляя все мужские растения, чтобы женские не могли больше плодоносить. Таким образом, на листьях скапливается больше клейкой массы. Выделения становятся еще более обильными, когда подрезают верхушку отросшего растения. Как только первые, нижние листья начинают желтеть, их осторожно срезают, стараясь не испачкать в песке или земле, высушивают в тени и складывают в ригу. Некоторые из производителей сохраняют только листья, ибо стебли нигде не используются. В самые трескучие зимние морозы, когда восковидная масса, выделяемая листьями, становится хрупкой, как смола, высушенные растения размельчают, растирая их между двумя кусками парусины. Таким образом получают порошок, являющийся смесью измельченных листьев и смолы — действенного компонента гашиша. Она придает порошку свойство спрессовываться при давлении и размягчаться под воздействием тепла.

Гашиш — основная культура, производимая всеми здешними фермами. У каждой из них — своя собственная марка, свой особый сорт, как и у виноделов; здесь выдаются урожайные и неурожайные годы.

Восемь ящиков, в которых хранится все мое состояние, запаяны, заколочены гвоздями и ждут отъезда.

После легкого ужина (утренняя трапеза была более чем обильной) я возвращаюсь в свою комнату, чтобы после долгих трудов вкусить заслуженный отдых. Но вскоре меня начинает мучить сильная жажда, и я спускаюсь в столовую за кувшином воды.

Подойдя к застекленной двери, я вижу Петроса, склонившегося над письменным столом, и стоящего рядом с ним Папаманоли. Видимо, они составляют текст телеграммы, ибо на столе разбросаны печатные бланки. Я резко открываю дверь и вижу, как Петрос заслоняет только что написанный текст промокашкой. Стало быть, он составляет тайную депешу, по крайней мере, он хочет утаить от меня ее содержание. Я как ни в чем не бывало беру кувшин с водой, желаю им спокойной ночи и удаляюсь восвояси.

Что же все это значит? Мне доподлинно известны три факта:

1) Два дня назад в Пирей прибыла телеграмма.

2) Папаманоли показал телеграмму Петросу.

3) Сегодня они сочиняют ответное послание, и, судя по невольному жесту Петроса, речь в телеграмме идет обо мне.

Я долго не могу заснуть, теряясь в догадках. Ситуация предстает передо мной то в черном, то в розовом цвете, и с большим трудом мне удается унять разгулявшуюся фантазию.

На следующее утро я встаю ни свет ни заря. Дом еще спит, лишь две босые служанки разводят огонь на кухне в огромном очаге.

Я направляюсь в столовую, где вчера застал врасплох Петроса. Письменный стол не заперт. Среди беспорядочно разбросанных бумаг я нахожу белую промокашку, которой Петрос прикрыл свеженаписанный текст. Большинство греческих букв ясно отпечатались с обратной стороны. Я не могу это прочесть, но складываю листок и прячу в карман. Поживем — увидим. Мне трудно заподозрить этих простых и сердечных людей, стремящихся помочь мне с таким искренним участием, в тайном коварстве. Что ж, время покажет.

Но следует оставаться начеку — в этом залог успеха. Если же вмешается мой друг случай, все встанет на свои места. Часто достаточно ерунды, чтобы потерпеть крах или одержать победу. Тот, кто подобно мне продвигается во мраке лабиринта, повинуясь своим инстинктам, чувствам и интуиции, не должен пренебрегать ни одной мелочью.

В семь часов мы отправляемся на вокзал в роскошном ландо, опоздавшем на встречу в день моего приезда. Все обитатели фермы провожают меня и целуют на прощание. Племянница из Триполиса пользуется случаем, чтобы осуществить свое затаенное желание, и я вижу, как румянец проступает сквозь пергамент ее сальной кожи. Я тоже целую всех по очереди и обещаю вернуться сюда летом с женой и детьми. Наконец, поезд трогается, и трогательному прощанию приходит конец.

Я снова остаюсь наедине с Папаманоли, и, поскольку я знаю теперь двадцать пять греческих слов, мы поддерживаем видимость разговора при помощи красноречивой мимики и жестов.

Вагон с моими ящиками находится в хвосте поезда. На каждой крупной станции, где рабочие расцепляют состав, Папаманоли обращается к начальнику вокзала с просьбой проследить за этим вагоном.

На афинском вокзале действуют суровые правила, запрещающие товарному вагону входить в состав пассажирского поезда. Папаманоли обивает пороги разных служб и спорит с чиновниками в мундирах. Наконец, после совета в кабинете начальника вокзала, задержавшего отправление поезда на двадцать минут, вагон с моим грузом все же прицепляют за локомотивом.

В Пирее нас встречает тощий кириос Караван. Я вручаю ему опись содержимого ящиков, и он исчезает в толпе.

Мы выходим в привокзальный дворик и ждем дальнейших событий. Две ручные тележки стоят на тротуаре у выхода с платформы. Не проходит и четверти часа со времени нашего прибытия, как носильщики приносят ящики, сгружают их на тележки и везут на пристань, на расстоянии пятидесяти метров друг от друга. Там нас уже поджидает лодка. Носильщики с поразительной ловкостью мгновенно переносят в нее груз, и вскоре шлюпка бесшумно отчаливает и подплывает к пароходу.

Этот маневр проходил на глазах у дежурного таможенника, прогуливавшегося по причалу в ста метрах от нас. Повернувшись спиной, он мирно беседовал с одним из спутников Каравана, которого я встретил в баре. Бдительный таможенник, по-видимому, привык смотреть на все сквозь пальцы.

В девять часов вечера у меня в кармане лежит коносамент на товар, погруженный на пароход «Арис», следующий в Марсель, а также страховой полис.

В декларации груз обозначен как «цветок конопли». Но марсельская таможня, видимо, прекрасно знает, что речь идет о гашише. Наркотики легально идут транзитом через Марсель и Джибути, и незачем скрывать характер товара. Но этот эвфемизм, принятый для приличия, отвлекает внимание людей с предрассудками и, таким образом, благоприятствует ходу торговли. Вероятно, вначале такой порядок был на руку некоторым контролерам. Затем те, что пришли им на смену, понимая, что предприимчивость пользуется дурной славой у начальства, продолжали дело своих предшественников, и все осталось по-прежнему.

Пароход «Каледонец», доставивший меня в Пирей, готовится к отплытию. Я рассчитываю прибыть в Марсель раньше «Ариса», которому предстоят заходы в многочисленные порты. Я встречаю на судне своего старого приятеля Фабра, который немедленно отводит меня в каюту.

Папаманоли поднялся на борт, чтобы проводить меня. На прощание он дает мне адрес своего приятеля из Порт-Саида, настаивая, чтобы я повидал его во время пребывания в городе и договорился с ним о сбыте моего товара в Египте. Я чувствую, что его настойчивость вызвана другими вескими причинами, которые он не хочет мне открыть.

Я собрался было поведать ему о случае с промокашкой и прямо попросить разъяснений относительно телеграмм. Но не следует идти на поводу у благородных порывов и проникаться безграничным доверием к симпатичным нам людям. Слово — не воробей, а потом почти всегда приходится сожалеть о сказанном. Мы забываем, что рано или поздно наступит час ссоры с друзьями. И все же я верю в честность этого человека. Я чувствую, что здесь скрыта какая-то тайна, в которую не хотят, не могут или скорее не решаются меня посвятить. Я чувствую также, что люди, которые приняли меня с таким радушием, неспособны меня предать.

Через два дня после отплытия, когда пассажиры начинают обмениваться по утрам приветствиями и заводить за чашкой кофе разговоры, я знакомлюсь с греком, свободно говорящим по-французски, и прошу его перевести мне значения слов, отпечатавшихся на промокашке. Чтобы не возбуждать у него подозрений, я делаю зеркальную копию текста. Но перевод не приближает меня к разгадке. Я узнаю лишь, что телеграмма адресована в Каир. Вот что удалось прочесть:

…Каир… Дело закончено… Караван… Транзит, Марсель… через… Морские… неизвестно…

XII Первая встреча в Египте

Высадившись в Марселе, я с радостью вижу, как в порт входит «Арис». Тотчас же я оформляю документы для транзита, правда, с некоторым трудом, ибо никто еще не провозил открыто в таком большом количестве подобный товар.

Служащие компании по морским перевозкам переполошились, и меня отправили к господину Растулу. Сначала он напускает на себя вид оскорбленного монарха и смотрит на меня строго и подозрительно. Но ему приходится смириться с очевидным. Мои таможенные документы — в полном порядке.

Я настаиваю лишь на том, чтобы было сохранено обозначение «цветок конопли», чтобы не бросать тень на почтенную компанию. Кроме того, таким образом мне удастся избежать в пути косых и завистливых взглядов далеко не столь добродетельных, как пароходство, членов экипажа. Я добиваюсь также разрешения погрузить ящики в особый трюм, ключ от которого хранится у капитана. Я поднимаюсь на борт того же судна в качестве пассажира.

Порт-Саид. Этот порт был уже столько раз описан странствующими авторами экзотических романов, что я предпочитаю о нем умолчать. Пароход простоит здесь целый день на бункеровке топлива. Я же спешу сойти на берег, чтобы отправиться на поиски знакомого Папаманоли.

На пристани, возле таможенного заграждения, египетский таможенник-суданец атлетического телосложения тщательно обыскивает каждого туриста. Он шарит в моих карманах, осматривает подметки башмаков, прощупывает складки брюк, подобно снимающему мерки портному, задерживаясь в местах, до которых не принято дотрагиваться на людях. Следующий за мной старый англичанин-маньяк, по-видимому, приходит в возбуждение от этой процедуры, и я вижу, как он снова и снова становится в очередь, чтобы повторить приятное ощущение. Может быть, он даже даст таможеннику на чай…

Я отправляюсь прямиком по данному мне адресу. Сначала я захожу в кафе-молочную, в витринах которого красуются всяческие сладости и сдобы, присыпанные сахарной пудрой. Торговец-европеец в фартуке дремлет за прилавком. Я показываю ему бумажку с адресом. Он просыпается и смотрит на меня так, как будто я свалился с Луны. Затем он извлекает из-за ширмы сонного араба и посылает его за человеком, которого я ищу, неким Александросом Коллукуваросом.

Торговец молча приносит мне чашку турецкого кофе, чтобы ожидание не показалось мне тягостным. Видимо, он соблюдает осторожность. Через четверть часа прибегает Коллукуварос. Он извиняется за то, что его сморил сон после обеда, и он не смог меня встретить.

— Значит, вы знали, что я плыву на «Чили»?

— Гм… Не совсем, но мой кузен написал, что вы ко мне зайдете. Тогда я подумал, что вы прибудете с этим пароходом. Вы, конечно, что-то… привезли?..

— Да нет, что вы, абсолютно ничего, во всяком случае сейчас.

— Ах, прекрасно, прекрасно, а я полагал, что… Но давайте сперва прокатимся по городу…

Старая коляска, запряженная вялой лошадью, с кучером в феске — идеальное место для разговора без свидетелей. Мы едем по дороге через арабские предместья, по незнакомому туристам Порт-Саиду. Из переулков, кишащих людьми, доносится специфический запах, который я узнал впервые, когда Петрос поджег на моих глазах порцию гашиша.

Гашиш курят во всех арабских кофейнях все местные жители — от служащих полиции до портовых кули. Хозяин кофейни должен лишь заплатить небольшой штраф и время от времени тайно выдавать кого-либо из поставщиков наркотиков, чтобы его самого не трогали.

Мы останавливаемся перед кофейней, наводненной клиентами, которые сидят группами за пустыми столами, перед стаканами с водой. Некоторые из них явно обсуждают какие-то дела. Другие со скучающим видом, хмуро глядят на прохожих. Кое-где виднеются чашки мавританского кофе, и повсюду дымятся наргиле[24], которые местные официанты в длинных полосатых рубашках и грязных нагрудных фартуках подпитывают угольками. Это типичная египетская кофейня, которую посещают греки-маклеры, проворачивающие темные делишки. Здесь всегда можно найти нужных людей, ибо египетские греки просиживают в кофейнях с полудня до полуночи.

Мы входим и садимся за столик. Мой спутник приветствует других клиентов с видом завсегдатая. Он заказывает наргиле и погружается в раздумье, вдыхая дым табачных листьев и перебирая янтарные четки, подобно окружающим нас людям.

Я же чувствую себя не в своей тарелке, изо всех сил стараясь не показывать вида.

В этом заведении, в отличие от других арабских кабачков, не слышно запаха гашиша. Кажется, что если бы какой-нибудь шутник вздумал произнести это слово вслух, то ответом ему было бы ледяное молчание присутствующих. Однако все они кормятся именно этим промыслом: здесь собираются перекупщики, мелкие контрабандисты, хитроумные комбинаторы, спускающие немыслимые состояния ради какой-нибудь крохотной сделки. В основном это ленивые и трусливые любители разгульной жизни, предпочитающие сомнительные барыши честно заработанным деньгам. Им достаточно провернуть какое-то дельце, чтобы безбедно существовать несколько недель, беззаботно прожигая жизнь на террасе своего излюбленного кафе.

Александрос, видимо, слеплен из того же теста. Однако, поскольку меня направили к нему честные греческие труженики, он должен чем-то отличаться от окружающих нас безучастных отбросов общества. Меня забавляет презрение, с которым он говорил о своих собратьях, похожих на него как две капли воды. Он предупреждает меня о том, что никому из них нельзя доверять, ибо все они, по его словам, являются осведомителями полиции.

Итак, я не должен ни с кем делиться своими планами. Только он поможет мне связаться с надежными покупателями. Мы условились встретиться в Суэце, куда я прибуду с моим грузом, 18 августа. Я назначаю эту дату с неподражаемым апломбом, как будто могу точно рассчитать, сколько времени понадобится, чтобы преодолеть тысячу двести шестьдесят миль Красного моря против сильного северо-восточного ветра на обыкновенном паруснике водоизмещением в двенадцать тонн.


Наш пароход продолжает плавание в сторону юга, медленно продвигаясь вдоль пустынных берегов канала.

Незнакомец — плохо одетый угрюмый человек — ест в одиночестве на краю стола. Видимо, он сел на судно в Порт-Саиде, ибо раньше я его не видел. Судя по одежде, это не пассажир, и вдобавок он держит свой чемодан при себе. Это электрик, который займется ночью прожектором, установленным на баке. Я завязываю с ним разговор, и он любезно отвечает мне на скверном французском, не переставая жевать и резать хлеб своим перочинным ножом. Этот старый итальянец похож на короля Виктора-Иммануила.

Он «обслуживает канал» уже пятнадцать лет. Наверное, в его памяти хранится масса интересных страниц прошлого, и мне не терпится их перелистывать. После обеда я предлагаю ему ликер и сигары и, как только между нами устанавливается контакт, непринужденно спрашиваю напрямик, выпустив в потолок струю дыма:

— Сколько сейчас стоит гашиш?

Итальянец хлопает ресницами и в испуге озирается по сторонам. Но рядом никого нет, и его глаза загораются. Мой уверенный тон внушает ему мысль, что я — «из своих», ведь если бы я был стукачом, он бы это знал.

— Это зависит от качества, — отвечает он.

Разговор продолжается вполголоса, перемежаясь стопками ликера. Через час я достоверно знаю, что все электрики, лоцманы и лодочники, работающие на канале, при всяком удобном случае и даже без оного занимаются контрабандой.

Это происходит всегда одним и тем же нехитрым способом: с борта судна в условленном месте сбрасывается груз в непроницаемых мешках, который подбирается сообщниками, как правило, владельцами тралов. Затем товар перекочевывает в греческие кофейни, на радость их бессменным завсегдатаям.

В ход идут прожекторы и другие приспособления, известные контрабандистам всех стран. Но существует также работа в открытом море, так называемая контрабанда дальнего плавания, которой занимаются в сговоре с береговой охраной или смотрителями маяков.

Пузатое чрево огромных бакенов, установленных на подходах к рейду, пустовало, и капитаны каботажных судов, приятели Каравана, не преминули воспользоваться столь удобным тайником.

Греческий пароход из Пирея подплывает ночью к одному из облюбованных для этой цели бакенов. В его обшивке, как и у других судов, находится овальная заклепка, закрывающая так называемую «замочную скважину». Обычно отверстие тщательно заделано, но у этого парохода заклепка привинчена хорошо смазанными гайками, которые можно открутить в два счета. Плавучий склад принимает двести пятьдесят, триста килограммов гашиша, а пароход, доставивший ценный груз, как ни в чем не бывало бросает якорь в порту.

На следующее утро портовые рабочие приступают к ремонту и замене части бакенов.

Бакен с контрабандой, разумеется, попадает в их число. Его берут на буксир и везут через весь порт, в док, где товар незаметно извлекается из его недр. Теперь понятно, почему бакены в окрестностях Порт-Саида столь часто попадают в починку.

Рассказ контрабандиста забавляет меня как анекдот, но благодаря ему я прихожу к выводу, что гашиш доставляется в Египет с севера. Следовательно, моя идея привезти контрабанду с юга неплоха, ибо до этого еще никто не додумался.

XIII Гибель лейтенанта Вуарона

По мере того как судно приближается к Джибути, мои опасения по поводу прохождения транзитных формальностей все возрастают, хотя в законе нет никаких оговорок на этот счет.

По прибытии я сразу же направляюсь к начальнику таможни и рассказываю ему все как есть: «цветок конопли» — не что иное, как гашиш.

— Да, я это знаю. Вы имеете право на транзитную перевозку данного груза. В мои обязанности входит выполнение предписаний и постановлений без их истолкования в чью-либо пользу или во вред. В то же время, если гашиш предназначен для сбыта на территории колонии контрабандным путем, я не счел бы возможным разрешить вам его провоз.

— В этом отношении, — отвечаю я, — могу поклясться, что ни одна унция не останется на вашей территории.

— Ладно, ладно, заполняйте декларацию. Вас будут сопровождать до границы, но, покинув французские воды, поостерегитесь сюда возвращаться.

Выходя из кабинета начальника, я чувствую, что все мои тревоги по поводу формальностей как рукой сняло.

Мой некогда многочисленный флот сегодня ограничивается лишь верным «Фат-эль-Рахманом». Это прочное, выдержавшее натиск не одного шквала, судно кажется мне достаточно надежным, чтобы преодолеть тысячу триста морских миль против встречного ветра. Стоит июнь — самый жаркий и влажный, а также самый коварный из летних месяцев из-за неожиданных ураганов, порожденных грозовыми тучами, которые скапливаются над горами.

Я предвижу, что во время долгого перехода буду лишен возможности регулярно заходить в порты из-за моего специфического груза, и привожу в порядок оснастку судна.

Я беру с собой двенадцать членов экипажа, чтобы они подменяли друг друга в случае болезни или других обстоятельств. Со мной по-прежнему Абди, Али Омар, Мухаммед Муса, Аден, Салах и подросший Фиран, а также другие матросы-данакильцы, которые плавали со мной раньше.

Восемь ящиков сложены в глубине трюма. Все формальности улажены, и таможне не к чему придраться. Судно готово к отплытию. Итак, первая часть моего плана благополучно завершена.

Мы стоим на рейде. Душная влажная ночь сдавила море в своих могучих объятиях. Палуба и снасти покрыты росой — мелким, насыщенным солью налетом. Люди спят на палубе нагишом, вповалку, как трупы в морге; из открытых ртов вырываются тяжелые хрипы, пот катится с лиц градом, ибо воздух напоминает парилку.

Я тоже растянулся на палубе, на полуюте, но никак не могу заснуть. Виной тому не только удушливый климат, повергающий организм в угнетенное состояние, но и волнение по поводу моей авантюры. Все, что я сделал до сих пор, чтобы раздобыть шестьсот килограммов гашиша, кажется мне теперь всего лишь детской игрой по сравнению с тем, что мне еще предстоит. Впрочем, если бы в тот день, когда я всходил по узкому трапу на греческий пароходик в Пор-Вандре, какой-нибудь волшебник показал мне восемь полых ящиков, аккуратно сложенных в трюме моего судна, я бы счел себя на вершине блаженства. Сегодня же, когда мои мечты начинают сбываться, меня как никогда снедает тревога. Я боюсь радоваться, не решаюсь признаться себе в своем удовлетворении, как будто это признание навлечет на меня гнев злого рока. Я запретил себе радоваться, ибо верю, что за любое счастье в жизни приходится платить с лихвой. В самом деле, это непреложный закон, записанный в книге людских судеб, и блаженны те, кому он неведом. Думать о будущем — значит отказываться от радости и предвидеть горе. Таким образом можно содействовать счастью других, но только не своему.

Незадолго до рассвета теплый ветер повеял с запада: это саба, местный ветер, родственный сильному юго-западному муссону, дующему над Индийским океаном. Он зарождается в глубине Таджурской бухты и обрушивается с неистовой силой на Аденский залив, вплоть до мыса Гвардафуй.

Море, спокойно фосфоресцировавшее во сне, покрывается мелкой рябью и отливает зловещим зеленоватым цветом.

Нужно немедленно сниматься с якоря, если мы хотим уйти с рейда, прежде чем море окончательно рассвирепеет. В тот миг, когда лебедки приводят в движение фал с жалобным скрипом, нас окликает с берега человек — местный гвардеец в форме.

Решив, что портовые власти решили преподнести нам напоследок сюрприз, я посылаю лодку узнать, в чем дело. Она возвращается вместе с сомалийцем.

— Что тебе надо? — спрашиваю я у незваного гостя. — У тебя есть какая-то бумага для меня?

— Нет, просто я хочу попасть в Обок с твоим судном сегодня вечером.

Он смотрит на меня с тревогой, как будто от моего ответа зависит его судьба.

Это молодой человек лет двадцати пяти, отталкивающе уродливая внешность которого внушает недоверие. Его странный, ничего не выражающий взгляд — взгляд сумасшедшего — пугает и сковывает собеседника.

Я собрался было отправить его на берег или просто вышвырнуть за борт (все сомалийцы — отличные пловцы с самых пеленок), но, поразмыслив, решил взять его с собой: быть может, тем самым я окажу услугу начальнику гарнизона Обока, с которым мне не хочется портить отношений.

Солдат тотчас же ложится в каком-то закутке и не подает больше признаков жизни. Я забываю о нем за своими делами и вспоминаю о его существовании, лишь когда судно подходит к Обоку. Я решил задержаться здесь дня на два, чтобы окончательно привести в порядок такелаж и поставить новые паруса.

Начальником гарнизона в Обоке является капитан Бенуа. Он и его жена — мирная буржуазная чета, о которых злословили сплетники в Джибути. По их словам, он — невзрачный человек лет сорока, с уже выдающимся брюшком, мог бы сойти за нотариуса, служащего регистратуры, крупье или… начальника вокзала. Его мундир Отдает маскарадом. Я не запомнил, что болтали о его жене. Она якобы под стать начальнику вокзала, но стоит ли прислушиваться к сплетням. Во всяком случае, это не ново.

Штат гарнизона состоит из двух лейтенантов. Один, некий Облен, простой крестьянин из пригорода, выдвинувшийся, подобно другим, во время войны. Он очень гордится своими погонами и бахвалится ими, как ребенок, нацепивший мундир полковника. Впрочем, у этого славного человека доброе сердце, и он скорее согласился бы торговать овощами и фруктами с лотка, нежели гоняться за воинскими чинами. Проведя три года на линии фронта, он благословляет теперь свою тихую обитель в Обоке и несет службу в сомалийском батальоне, созданном лейтенантом Депюи.

Его приятель лейтенант Вуарон — очень высокий, ладно скроенный молодой человек с землистым цветом лица, как видно, из хорошей семьи. Он держится и говорит как светский человек, но чувствуется, что ему недостает образования. Он завербовался в колониальную армию в девятнадцать лет, повинуясь порыву своей страстной, бесшабашной натуры. Казарменная жизнь развила его наклонности далеко не в лучшую сторону, а спиртное, которое он пьет как воду, и гарнизонные шлюхи подорвали могучее здоровье.

У него привлекательная внешность, которая внушает симпатию. Чувствуется, что его некогда прекрасная душа еще не окончательно загублена тлетворной средой и мучает его угрызениями совести, но он начисто лишен воли, чтобы бороться с собой.

Как-то раз он посетил нас в домике, где мы поселились. Зная, что там будет женщина, он оделся в парадную форму. Пришедший с ним Облен был в одной рубашке без пиджака, поскольку стояла страшная жара, и посмеивался над изысканными манерами приятеля.

Несмотря на простоту нашего жилища, мы приняли их как положено, то есть с учтивостью и сердечным радушием. Вуарон держался, как подобает светскому человеку. Мы говорили о книгах, писателях, произведениях искусства и вспоминали Францию. Бедняга преобразился. Его лицо озарилось светом, видимо, впервые проникшим в потемки его души, которую он привык держать на замке, опасаясь насмешек своего грубого недалекого окружения.

Тем временем Облен, встав на четвереньки, катал верхом мою дочурку.

Мы выпили перно, настоящего перно, привезенного мной из Массауа. Мне хотелось как следует попотчевать этого некоронованного монарха, который столько лет властвовал в забытых богом гарнизонах над колониальными котелками. Вино, от которого он отвык, ударило Вуарону в голову, и он потерял над собой контроль. Вся грязь, скопившаяся за пятнадцать лет службы, поднялась со дна его души и захлестнула последние проблески человеческой личности: на смену светскому человеку явилось грубое животное в мундире младшего офицера с мутными глазами алкоголика. Это было удручающее зрелище.

Облен же ничуть не изменился, разве что еще сильнее побагровел. Он похлопывал приятеля по плечу и весело говорил:

— Ну что, старина Шарль, вот это жизнь, когда опрокинешь стаканчик перно! Вы не смотрите, что он ведет себя как барон, когда на душе хреново. Стоит ему выпить, как он снова — свой в доску парень, шутник и весельчак…

Мне невыразимо жаль лейтенанта с землистым цветом лица. Это человек, которого засасывает трясина: только рука, белая тонкая рука с кольцом еще виднеется на поверхности, судорожно моля о помощи, но вот болотная тина смыкается и над ней…


В Обоке я узнал, что двадцать пять сомалийцев сбежали с судна, которое везло их во Францию, и были схвачены на итальянской территории. Капитану Бенуа поручено отправиться за ними. Капитана беспокоит столь опасное предприятие. Конечно, пятьдесят вооруженных солдат легко могут доставить под конвоем двадцать пять голодных изнуренных людей, но эти солдаты — тоже сомалийцы, и двое белых европейцев — лейтенант и сержант — рискуют оказаться с семьюдесятью пятью чернокожими среди чуждой им пустыни.

С тех пор как Бенуа обосновался в Обоке, он не покидал пределов своего огорода. Однако у губернатора Джибути имеется объемистая папка с содержательными докладами, которые он вдохновенно сочиняет по утрам, лежа в кровати. Все они начинаются одной и той же фразой: «Я только что вернулся из поездки по такому-то району и т. д.».

И, вдыхая аромат приготовленного слугой горячего шоколада, капитан составляет в точных и ясных выражениях свой каждодневный отчет, не забывая приложить к нему подробные чертежи и карты. Естественно, благодаря подобному знанию местности он удостоился чести отправиться за пленниками на границу Эритреи, на север, за двести километров от Обока, в безводный нищий край, населенный враждебно настроенными кочевниками. Но человеку, совершающему каждое утро сорокакилометровые рейды, это путешествие должно показаться приятной прогулкой.

Однако накануне отъезда у капитана начинается приступ лихорадки, который приковывает его к постели.

Облен хромает, обмотав ногу тряпками. В строю остается один Вуарон. Он с радостью принимает на себя командование отрядом.

Сержант Монсакре готов его сопровождать. Отъезд назначен на три часа ночи. Часть солдат останется с капитаном Бенуа для обеспечения безопасности. Производится тщательный отбор людей, принадлежащих к тому же племени, что беглецы. Их оставляют в Обоке, чтобы тем самым уменьшить вероятность бунта в пути.

Вуарон решил взять с собой только двадцать пять человек, хотя, по его словам, было бы достаточно и половины. Они с Монсакре давние знакомые, вместе воевали и могут положиться друг на друга.

Вечером отправляются в путь верблюды, нагруженные питьевой водой, чтобы удовлетворять нужды отряда.

Во второй половине дня ко мне заходит Вуарон в приподнятом настроении: он рад вырваться за пределы своего мрачного гарнизона, к которому приковал его осторожный капитан. Я даю ему указания относительно местонахождения воды и несколько полезных советов. Уходя, он говорит:

— Благодарю вас за то, что вы привезли Ахмеда Фара, охотника за газелями. Его очень нам не хватало, когда надо было пополнить наши запасы. Это раздражало нас больше всего, ведь мы сочли его дезертиром.

— В самом деле, — отвечаю я, вспоминая молчаливого гвардейца, который сел на судно в Джибути, а я уже забыл о нем, так как он вел себя тише воды, ниже травы. Можно подумать, что он немой. Мои матросы приглашали его разделить с ними трапезу, но он даже не отозвался.

В конце концов они решили, что он ненормальный, и оставили его в покое.

— Да, он — чудак, очень странный человек, но славный парень. Он, должно быть, очень удручен известием о том, что его брат стал дезертиром, и, видимо, этим объясняются его странности. Но попробуйте разберитесь, что на уме у этих чертовых дикарей!

— Примерно то же, что и у нас с вами, — говорю я, — будь мы с вами в таком же положении. Но ваш охотник мне не по душе. Никогда не доверяйте маленьким, уродливым и молчаливым людям.

— О! Это меня не волнует. Впрочем, я оставляю его здесь, несмотря на его просьбу присоединиться к отряду. Он утверждает, что вернулся из Джибути только ради этого.

— В таком случае, голубчик, вы, возможно, ошибаетесь. Если он хочет отправиться за братом, то вовсе не для того, чтобы ему помочь: у него есть на то свои, неведомые нам причины. И очень опасно препятствовать ему в этом желании, ибо если такому дикарю что-нибудь взбредет в голову, он ни перед чем не остановится. Признаюсь вам, судя по его вчерашнему поведению, он не кажется мне здравомыслящим человеком.

— Что ж, если у него на плечах не голова, а молоток, я подброшу ему железа, и это его успокоит… Ладно, я ухожу. До свидания или прощайте… не знаю, как все обернется, но мне наплевать!..

Странное выражение — как бы вызов судьбе — промелькнуло в глазах лейтенанта.

Почему я предостерег его от молчаливого сомалийца? По какому праву я давал ему советы и возбуждал в нем подозрение? Я упрекал себя за то, что пытался придать себе веса в его глазах, выказывая глубокие познания сомалийской души. Какое глупое и мелкое тщеславие! Однако, размышляя об этом, я чувствую, что все не так просто, и за видимой причиной таится нечто менее явное. Очевидно, я действовал под влиянием интуиции, явившейся из глубин подсознания. Можно ли назвать это предчувствием?

Всякий человек находит в собственных воспоминаниях предположения, совпадающие с реальным ходом событий; мы запоминаем лишь правильные догадки и забываем о неверных. И все же, когда Вуарон ушел, мое сердце сдавила тоска. Видимо, мне передалась его тревога. Быть может, два человека могут воздействовать друг на друга своим подсознанием — той неведомой нам частью души, которая никогда не дремлет и часто внушает нам невольные поступки, приводящие нас к спасению или гибели. В тот вечер Вуарон чувствовал приближение опасности, говоря мне: «…или прощайте… не знаю как все обернется…»

Среди ночи меня разбудили выстрелы, доносившиеся из части, находившейся в пятистах метрах от нашего дома. Я отчетливо вижу, как по эспланаде, где обычно проходят учения, мечется свет фонаря, но не думаю волноваться: отряд Вуарона выступает в поход, и, скорее всего, военные отметили это событие традиционными возлияниями, что и послужило поводом к шумному веселью.

Вскоре начинает светать. Я выхожу на террасу принять душ. Вокруг все спокойно, но вдруг во двор вбегает запыхавшийся Облен с перекошенным лицом. Он позабыл о своей хромой ноге.

— Только что убили Вуарона! — кричит он, завидев меня. — Утром, перед самым выходом, солдат всадил ему три пули в живот… Он мертв. Я пришел узнать, не могли бы вы сейчас же отвезти его в Джибути на вашем судне?

Он рассказывает мне, как все произошло.

Гвардеец, брат которого оказался в числе дезертиров, появился в тот миг, когда Вуарон выстроил свой отряд перед походом. Сомалиец потребовал, чтобы его взяли с собой. Ахмед Фара был одет по-походному и держал в руках ружье.

Вуарон стал его прогонять, грозя ему тюрьмой.

— Но я хочу видеть брата…

— Ты его увидишь, когда мы его привезем, сколько раз тебе повторять!

— Нет, я хочу пойти с вами. Я не женщина, чтобы сидеть здесь и стеречь дом!

— Раз так, ты пойдешь в тюрьму! Ступай в казарму за пожитками! — вскричал Вуарон, охваченный яростью, к которой добавился хмель.

В тот же миг сомалиец обезумел и выстрелил в лейтенанта. Тот упал с криком о помощи.

— Я стоял на пороге штаба, — продолжал Облен. — Ночь была темной-претемной. Когда я услышал выстрел и мольбы Вуарона о помощи, сердце подпрыгнуло у меня в груди. Я вернулся назад, кое-как вскарабкался по лестнице и подбежал к окну второго этажа, крича во все горло: «Я здесь! Я здесь!» Но тут два других выстрела оборвали мой крик. Я сказал себе: старина Облен, скоро здесь будет жарко! Я и вправду решил, что сомалийцы взбунтовались. Но тут я услышал, как Монсакре орет с улицы:

— Да идите же сюда, вашу мать! Вылезайте из коек!..

Он ругал нас последними словами. Я говорю «нас», потому что капитан тоже не выходил из-за того, что его жена заперла дверь и не выпускала его на улицу.

Наконец, когда все утихло, он вышел в одной рубашке посмотреть, что произошло.

Вуарон, тяжело раненный первым выстрелом, был убит наповал двумя другими пулями, одна из которых перебила ему легкое. Монсакре, находившийся на другом конце отряда, прибежал на выстрелы и уложил убийцу ударами приклада рядом с жертвой.

Трагедия разыгралась в мгновение ока, так внезапно, что солдаты, готовые выступать в поход остолбенели. Кроме того, они почти ничего не видели в кромешном мраке, ослепленные фонарем капрала.

Выслушав рассказ Облена, я иду с ними к штабу. Вуарон лежит на носилках. Черты его бледного лица разгладились, и, кажется, что бедный сверхсрочник, неприкаянная душа которого мучилась от сознания своего падения, безмятежно спит под саваном прикрывающего его флага. Он похож на мраморного рыцаря, украшающего надгробие усыпальницы древнего собора.

Быть может, у Вуарона тоже была душа героя, но какая судьба ждала бы сегодня Роланда или Баязета, окажись они в двадцать второй колониальной армии? В лучшем случае они были бы адъютантами. У каждого времени свои герои.

Меня охватывает волнение, ибо флаг — символ далекой родины — стал в этой враждебной к нам, чужестранцам, пустыне траурным покрывалом, которое наша общая мать накинула на своего сына. На миг мы все осознаем себя братьями. Я тщетно пытаюсь сдержать слезы, стыдясь своего волнения, боясь показаться смешным. Облен тоже всхлипывает и сопит как ребенок.

Тело Вуарона переносят на борт моего судна. Я, не раздумывая, принял на себя траурную миссию. Я вспоминаю, что в трюме лежат восемь ящиков с гашишем, а начальник таможни в Джибути не советовал мне возвращаться во французские воды. Я делюсь своими опасениями с капитаном Бенуа, и мы договорились во избежание недоразумений: он заявит в таможню о том, что реквизировал мое судно.

Гроб установлен на корме. Убийца, чудом оставшийся в живых, с запекшейся кровью, распухшим лицом лежит в трюме, безучастно ожидая своей участи, подобно животному, которого гонят на бойню. Почему он это сделал?

На все расспросы он отвечает упорным молчанием. Никто никогда не узнает, что творилось в его безмозглой голове. Мысль о совершенном им преступлении помогает избавиться от чувства жалости, которое он невольно внушает своим плачевным видом после стольких побоев[25].

Капитан Бенуа облачился в парадную форму и принял значительный трагический вид, подобающий событиям. На причале в Джибути — местные власти были оповещены о случившемся по телеграфу — нас уже поджидает толпа. Капитана окружают, расспрашивают. Он чувствует себя героем дня и рассказывает о разыгравшейся трагедии, развязку которой узрел в ночной рубашке, размахивая руками как гладиатор. Теперь-то он наверняка продвинется по службе!

Похороны удручают своим убогим гротеском: двуколка, запряженная двумя тощими мулами, служит катафалком с плюмажем. Нелепая повозка подпрыгивает на ухабах, и кучер — сонный араб — жует табак и презрительно сплевывает через крышку гроба. Покойник — христианин, то бишь неверный, будь он неладен!..

Вот и европейское кладбище. Катафалк останавливается, и кули бросают гроб на землю, как обыкновенный ящик. После короткой панихиды, покончив с докучным делом, радостные люди разбредаются по домам.

До чего же уродлива смерть в таком обличье! Это обнесенное стеной кладбище с покосившимися памятниками и выцветшими венками, из которых выбивается солома, заставляет меня вспомнить об одиноких могилах, разбросанных по песчаным берегам пустынных островов, к которым подплывают лишь рыбы да прилетает морской бриз…

Благодаря заявлению капитана о том, что он реквизировал мой парусник в силу чрезвычайных обстоятельств, у меня не возникает затруднений с таможней. Сложив с себя обязанности плавучей похоронной конторы, я немедленно снимаюсь с якоря, опасаясь, что власти спохватятся и задержат меня с моим товаром.

Однако мое возвращение в Джибути было не напрасным. Так, я узнал, что служащий Компании по морским перевозкам господин Кремази мечет молнии в мой адрес за рюмкой аперитива. Он не в силах допустить, чтобы гашиш — первоклассная, известная всем сотрудникам его компании контрабанда — перевозился легальным путем. Он утверждает, что надо было задержать и уничтожить мой груз. Ах, если бы его друг Паскаль был здесь, они бы применили ко мне санкции… Подумать только, шестьсот килограммов гашиша! Более двадцати тысяч франков чистой прибыли! Стыдно и непростительно глупо позволять этому нищему авантюристу Монфрейду сколотить состояние! Нужно быть таким чудаком, как Франжёль, чтобы не понимать этого и слепо следовать инструкции, вместо того, чтобы толковать ее более вольно. Закон в колонии должен быть более гибким. Правосудие — это оружие, призванное воплощать в жизнь благие намерения губернатора. Это прописные истины, и преступно их не знать…

Господин Кремази — старый служащий компании. Я не говорю, что он стар, ибо этот креол собирается быть вечно молодым. Но он еще застал те героические времена, когда высокомерные лейтенанты королевского флота командовали кораблями Компании по морским перевозкам, презирая все, что находилось ниже капитанского мостика.

В те счастливые времена еще не вывелись доблестные комиссары, которые ныне канули в Лету. Впрочем, память о них все еще жива. Дозволенная спекуляция дешевым товаром приобрела невиданный размах. Выгодная торговля процветала под видом невинных чайных сервизов, стеклянных бус, канареек и вечнозеленых растений для консьержек. Обилие судов с Дальнего Востока или с берегов Индийского океана, направлявшихся в Египет с заходом в Марсель, где они встречались с судами, возвращавшимися с Ближнего Востока, облегчало переброску гашиша. Эта контрабанда являлась монополией палубной и ресторанной служб, а также машинного отделения. Комиссары носили затемненные очки, страдали отсутствием обоняния, и все шло к лучшему в лучшей из судоходных компаний.

Понятно, что у господина Кремази были веские причины возмущаться моим дерзким покушением на старые устои.

Мне повезло, что благодаря внезапному возвращению я узнал о кампании, затеянной против меня этим милым человеком. Ее отголоски могли дойти до Египта и очень сильно повредить мне. Следует быть начеку и главное — попытаться отвлечь от себя подозрения.

Единственное, что может меня спасти, — это невероятность моего замысла отправиться в Суэц на таком крошечном паруснике. Кроме того, поскольку я не заявил открыто о своих планах, господин Кремази решил, что это путешествие придумано мной для отвода глаз. Других я могу обмануть, заявил он, но его, старого хитрого лиса, на мякине не проведешь…

К счастью, я встретил на набережной юного поставщика мяса и фруктов на суда компании Али Кубеша. Благодаря своей работе Кубеш водит дружбу со всеми капитанами и является закадычным другом, если не сказать больше, самого господина Кремази. Я намекнул ему, что мой парусник со всем грузом отплывает в противоположном направлении, в сторону Адена, и я уверен, что уже сегодня вечером господин Кремази будет оповещен об этом.

XIV Охота за черепами

Я вышел в море незадолго до наступления ночи и, поскольку стояла чудесная погода, не стал заходить в Обок. Мой парусник легко скользил по волнам, подгоняемый попутным юго-восточным ветром, и на рассвете я увидел острова Совоба — цепь из шести вулканических островов, образовавшихся, по-видимому, во время извержения в четвертичном периоде. Два острова возвышаются над уровнем моря примерно на сто метров, и позолоченные солнцем вершины гор напоминают гигантские сдобные булки. В разделяющем их проходе течение образует водоворот, и местами волны пенятся, сталкиваясь с грозным шипением. Здесь идет постоянная борьба, и одни рыбы пожирают других. Косяки мелкой рыбешки, преследуемые хищниками, выпрыгивают из воды в едином порыве к жизни. Но тучи птиц вьются над морем, готовясь схватить их на лету, с оглушительными криками, отзвуки которых раздаются над крутыми берегами.

Скалистые склоны островов, испещренные множеством впадин, напоминают поверхность гигантской губки. В этих нишах обитают морские птицы. Они сидят на пороге своих жилищ. Как правило, это самцы, которые приносят рыбу своим птенцам или самке, высиживающей яйца. Выстрел звучит здесь раскатом грома, и тучи белых птиц вылетают из своих ячеек, словно потревоженный улей.

Я рискнул войти в бурный пролив в надежде наловить немного рыбы на удочку. Ветер благоприятствует моей затее и дает мне возможность справиться с течением, держась на безопасном расстоянии от скал.

У одного из островов форма рогалика. Это остаток кратера бывшего вулкана. Я знаю, что в этой закрытой бухточке есть небольшой пляж, куда волны зачастую выбрасывают обломки погибших кораблей. Стоит ли говорить, какую притягательную силу имеют они для моряков!

Море очень спокойно, дует слабый бриз. Значит, я смогу войти в бухту и бросить здесь якорь. Обогнув пик, я нахожу вход в бухту и вижу человека в одной набедренной повязке, бегущего нам навстречу по песку. Это охотник за черепахами, данакилец из Обока. Его брат, который должен был привезти ему еду и воду, почему-то не появился. Он провел здесь уже десять дней, питаясь сырыми крабами и часами сидя в воде, чтобы не так мучила жажда. Сырые крабы — превосходное средство против жажды, ибо в них содержится жидкость гораздо менее соленая, чем морская вода. Физиологический раствор крабов, как и других морских или сухопутных животных, содержит всегда одинаковое, довольно небольшое количество соли. Усваивая его, человек предотвращает обезвоживание организма и задерживает мучительную смерть от жажды. Однако бедняга очень истощен: у него резко обозначились скулы, глубоко запали глаза, а его радостная улыбка напоминает оскал черепа.

Поднявшись на борт судна, он бросается к воде, и нам приходится удерживать его.

Он берет себя в руки и благоразумно выпивает всего два глотка. Ему готовят очень горячий чай.

Охотника зовут Юсуф, ему двадцать пять лет, но сейчас он выглядит человеком неопределенного возраста. Он приехал на этот остров с братом ловить черепах. В период кладки яиц, во время полнолуния, когда прилив достигает наибольшей высоты, морские черепахи выползают на острова, где некому их потревожить. Если они видят на песке чьи-либо следы, то начинают искать себе другое пристанище. Берег должен быть абсолютно нетронутым, только тогда осторожные животные решаются откладывать свои яйца. Поэтому охотнику следует ходить только по воде или там, где море смоет его следы.

Человек замирает под скалой в некотором удалении от моря и бодрствует ночи напролет, глядя, как волны медленно набегают на берег. Море с глухим ровным шумом бьется о голые скалы. Кто может заподозрить, что на этом пустынном острове притаился охотник, выслеживающий добычу? Медленно кружится небо. Луна восходит над звездным ковром, заливая бухту своим светом, и белый песок сверкает и переливается между черных базальтовых скал.

И вот темная масса, похожая на плоский камень, появляется из морской пены. Волны выносят черепаху на берег. Она высовывает голову из панциря, озирается по сторонам и, помогая себе плавниками, ползет к подножию песчаного холма, где море не сможет ее достать. Она медленно и бесшумно зарывается в горячий песок, срастается с ним так, что панцирь едва виднеется на поверхности, и замирает. Неподвижный человек внимательно следит за ней: нужно дать черепахе время отложить яйца.

Это длится более часа. Наконец животное засыпает кладку песком и пятится к морю, стирая плавниками следы своего ночного визита. Тогда охотник внезапно выскакивает из своего укрытия и быстро переворачивает черепаху на спину. Обычно черепахи появляются в большом количестве, и нужно взять их врасплох, ибо, испугавшись, они способны довольно быстро уползти в море по покатому берегу.

Охотник собирает также яйца — ценный продукт, желток которого при соответствующей технической обработке затвердевает и бесконечно долго сохраняет свои пищевые свойства.

За два месяца охоты Юсуф набрал целый мешок панцирей, принадлежащих двадцати пойманным им черепахам. Мне кажется, что этот данакилец не похож на других своих сородичей: его речь исполнена благородства, а проницательные глаза одинокого странника словно созерцают нечто невидимое, недоступное глазам толпы.

Я иду вслед за ним в пещеру, которая служит ему приютом, где хранится все его богатство: мешок с панцирями, старое деревянное блюдо и несколько пустых жестянок из-под воды. Это довольно просторная пещера, куда едва проникает свет, и проходит несколько минут, прежде чем мои глаза осваиваются с темнотой. Вход завешен множеством белых выцветших тряпиц, болтающихся на камышинках, воткнутых в расщелины между камнями. В каждой тряпке, завязанной одним и тем же узлом, хранится душистый кусочек дерева. Это дары языческому божеству, не утратившему власти над душами данакильцев, несмотря на пророка Мухаммеда. В глубине виднеются кучки угольков на очаге из плоских камней, где сжигалась пахучая смола. Все охотники, побывавшие на острове, оставили здесь след тайного жертвоприношения. Эти древние примитивные обряды исполнены для меня неизъяснимого очарования, и я стараюсь не задеть убогих атрибутов, воплощающих такое могущество в глазах первобытного человека, бессильного перед природой.

Странный вид этого жилища, видимо, также поражал воображение одиноких охотников. Стены пещеры образованы звездчатыми кораллами причудливых форм, и там и сям зияют окаменелые ракушки. Эта скала была когда-то средоточием жизни. Я представляю, как полуголый охотник-данакилец, покинувший свою пирогу, созерцает здесь голубоватую струйку дыма, исходящего из безыскусной курильницы с ладаном. Повсюду ему мерещатся духи, внимающие его молитве. Страх проходит, он не чувствует себя одиноким. Я же, увы, способен узреть в этом храме лишь окаменелый остов навеки угасшей жизни, ибо я всего лишь дикарь, утративший чудесный дар озарять каждую тайну нимбом невидимого божества.

Юсуф поведал мне, что две недели назад, когда они с братом Мухаммедом выслеживали черепах, они услышали голоса с моря. Вскоре показались пловцы, которые добрались до берега их острова, видимо, сомалийцы, потерпевшие кораблекрушение.

Спаслось десять человек, а восемь их товарищей пропали без вести. Возможно, они были отнесены течением и не смогли добраться до острова.

Юсуф и его брат поделились с голодными пришельцами своими припасами, и на другое утро Мухаммед повез их в своей большой пироге на материк. Он рассчитывал вернуться не позднее следующего дня с водой и продовольствием, так как сомалийцы, хранившие деньги в поясах, обещали вознаградить братьев за гостеприимство.

Юсуф остался один с десятилитровым запасом воды.

Он надеялся прокормиться дарами моря и в крайнем случае был готов поголодать день-другой.

В тот же день, ловя рыбу среди скал во время отлива, он обнаружил труп в одной из впадин. Лицо его было изъедено, как это обычно случается с трупами, которых миновала акулья пасть. Мертвец был совершенно гол, если не считать уцелевшего на нем пояса. Раки и крабы копошились в зияющих ранах, пожирая гниющую плоть.

Юсуф вытащил труп на берег, чтобы предать его земле, как подобает верующему человеку. Он зарыл его в песок, положив головой в сторону могилы пророка. Он нашел в кожаном поясе десять золотых монет и бумажное месиво, в котором узнал банкноты банка Джибути. Усопший носил также на запястье тонкий алюминиевый браслет с биркой, на которой значились имя и номер.

Я понял, что это были дезертиры, возможно, те самые, что были пойманы на итальянской территории, за которыми должен был отправиться в Рахейту лейтенант Вуарон.

Я поделился с Юсуфом своими догадками. Он задумался, а затем попросил взять его на борт моего судна и высадить где-нибудь на данакильском побережье. То, что я ему рассказал, внушало ему серьезные опасения за судьбу брата, и он спешил отправиться на его поиски. Длительное отсутствие Мухаммеда означало, что с ним что-то стряслось. Возможно, сомалийцы выбросили своего спасителя, который являлся в то же время свидетелем, в море, опасаясь, что он проговорится и выдаст их. Дезертиры знали, что за их поимку обещана премия, и, видимо, решили рассчитаться со своим благодетелем и одновременно удержать его от искушения, отправив прямиком в рай.

Я беру Юсуфа на борт с его нехитрой поклажей и через несколько часов причаливаю к берегу северной бухты Сиана. Мы сразу же натыкаемся на обломки пироги. Юсуф узнает свою лодку. Видно, что она была продырявлена нарочно, а вот и камень, которым для этого воспользовались. Видимо, это случилось несколько дней назад, в тот день, когда дезертиры высадились на берег. На песке уже не осталось следов, все занесено пылью, поднятой хамсином.

Юсуф молча встречает обрушившееся на него горе. У него не осталось надежды: наверное, труп бедного Мухаммеда или скорее его белые косточки — в этой стране только скелет остается от человека через несколько часов после захоронения — в общем, останки его доверчивого брата покоятся где-нибудь в укромном уголке, как и выпотрошенная лодка.

Юсуф молча удаляется, понурив голову. Я смотрю ему вслед: он скрывается в сумрачной чаще, ощетинившейся колючками, подобно затравленному хищнику, оскалившему клыки.

XV Хамсин

К счастью, благодаря попутному юго-восточному ветру мы благополучно минуем пролив и добираемся до северной части Бейлульской бухты. Однако в эту самую коварную пору все может перемениться в мгновение ока.

Я вижу тяжелые грозовые тучи, нависшие над горами Асмэры на африканском берегу. Правее, на востоке, за неровными пиками Йемена, тоже собирается гроза. Ослепительные вспышки молний прорезают потемневшее небо, но раскатов грома не слышно из-за большой удаленности. Подгонявший нас легкий юго-восточный бриз постепенно утихает. Думаю, он был вызван притоком воздуха вследствие падения давления во время бушевавшей грозы.

Море словно налито свинцом. Парусник совсем не движется. Ничто не нарушает тишины, царящей под сумеречным небесным сводом. Стаи морских птиц проносятся низко над водой в сторону островов Эль-Ханиш, словно спасаясь от опасности.

Солнце спряталось за огромными кучевыми облаками, клубящимися на северо-западе, округлые формы которых очерчены сверкающими изогнутыми линиями. Небо точно пылает отсветом пожара, и темные ленты закатного сияния застилают горизонт подобно гигантскому ковчегу. Во что все это выльется?.. Я горько сожалею о том, что согласился отдать свой корабль под плавучий катафалк и потерял столько времени. Мы были бы уже вдали от опасности.

Я волнуюсь также потому, что никогда не плавал в этих широтах в такую пору. Все известные мне укромные места хороши только зимой, когда дуют юго-восточные ветры. Теперь же, когда кругом бушуют грозы, не знаешь, с какой стороны поднимется ветер, а в июле он достигает ураганной силы.

По мере того как день клонится к вечеру, горизонт пылает все ярче, и облака, залитые ровным светом, то и дело озаряются ослепительными вспышками молний.

Налетает теплый ветер. Это дурной знак. «Уари, уари!» (хамсин) — кричат матросы. Ветер быстро крепчает, как будто встреча с нашим утлым суденышком привела его в ярость.

Теперь я начинаю осознавать значение древних мифов, олицетворяющих каждый ветер. Только моряк, имеющий дело с этой капризной стихией, видит в ней отражение собственных чувств. Он знает, что у каждого ветра свой характер, свое лицо, и относится к нему как к спутнику, другу или врагу. Хамсин, или уари, как называют его местные жители, — это безмолвный ветер; он мчится, вздымая вихри пыли, и неожиданно со всей силой обрушивается на бедный корабль с поникшими парусами, который попадается ему на пути.

Скоро облако песка, или, точнее, мелкой вездесущей пыли, поглотит нас. Море, застигнутое врасплох, недолго сохраняет спокойствие и покрывается пенящимися, похожими на хлопья снега бурунчиками, которые начинают заливать палубу. Затем оно окончательно пробуждается от тяжелого сна, выгибает спину и встает на дыбы.

Становится темно, все застилает туман, и мы продвигаемся на запад во мгле, гадая, когда это кончится. Каким бы крошечным ни был наш парусник, оказавшийся во власти стихии, он идет со скоростью семь-восемь узлов и не должен сбавлять ход, иначе море обрушится на корму и поглотит его. При такой скорости мы достигнем берега менее чем за пять часов, и тогда нам придется маневрировать и ложиться в дрейф, чтобы не угодить на рифы. Быть может, не стоит спешить к новой опасности.

Кажется, начинает дуть северный ветер, суля возвращение главного северо-западного ветра. Изменение направления ветра чревато столкновением волн, между которыми рискует оказаться наш парусник.

Предвидя новую опасность, я спешу воспользоваться западным ветром и уйти как можно дальше на север, под прикрытие Ханишских островов. Под защитой этой горной гряды, протянувшейся на двадцать километров, я смогу спокойно спать до утра. Я держу курс в избранном направлении наугад, не имея возможности точно определить свое местонахождение. Свет звезд пробивается сквозь мглу, но вокруг расстилается туман, и облака пыли подступают к воде, ограничивая видимость.

Суровое море то и дело окатывает нас короткими, острыми волнами, и через четверть часа все становятся белыми от соли, которую обжигающий хамсин высушивает в мгновение ока.

Говорят, что хамсин ломает мачты и реи, и это правда. Если мачта или рея устоит, то тогда опрокинется само судно, и подобных случаев каждый год не перечесть. Это вызвано тем, что горячее сухое дыхание гибельного ветра пустыни делает дерево более податливым и ломким. Поэтому я с тревогой слежу, как при каждом толчке килевой качки гнется рея, и мне уже мерещится треск мачты. Юнга, который обламывает сучья для растопки своей печи, всякий раз предупреждает нас криком: хатаб! (дерево), чтобы мы чего доброго не переполошились.

Наконец, туман рассеивается, и по правому борту вырисовываются черные пики Ханишских островов. Ветер все крепчает, но я еще могу удержать курс.

Северо-западный ветер окончательно разгоняет туман, но приносит с собой грозовые тучи, собравшиеся над горами Асмэры, и непроницаемая пелена заволакивает небо.

Нас окутывает кромешный мрак. Ханишские острова перемещаются на левый борт, едва виднеясь во тьме, несмотря на свою близость. Видимо, до них осталось меньше мили, ибо они уже заслоняют нас от свирепого ветра. Море же почти совсем успокоилось. Оно сильно фосфоресцирует, бросая зловещий отсвет на паруса и наши лица, которые кажутся в синеватом свечении мертвенно-бледными лицами призраков.

Этот свет ослепляет нас и окончательно скрывает от глаз большой остров по левому борту и бусинки скалистых островков, мелькавших справа от нас.

Мы находимся в фарватере шириной с милю, берега которого обозначены люминесценцией моря.

К реальной опасности и сопутствующей ей гнетущей тревоге добавляется эффект от этого поистине адского зрелища, которое повергает измученный разум лишенных сна людей в смятение. Я с ужасом вспоминаю об этом кошмаре, сопровождающемся бредом и галлюцинациями. Внезапно наступает затишье, и парус безвольно повисает. Я догадываюсь, что мы попали в опасный водоворот, образованный порывами ветра, дующего с нависающих над нами гор, к которым мы неосторожно приблизились. В угрожающей тишине явственно слышен рев моря, бьющегося о невидимые рифы. Затем над водой проносится короткий свистящий звук. Он усиливается, приближаясь с неимоверной быстротой, и неистовый ветер наотмашь бьет корабль с тыла. Удар столь внезапен, что рея тотчас же ломается пополам. Это спасает нас, ибо в противном случае судно сразу бы опрокинулось.

Смертельная опасность вмиг изгоняет всех бесов, духов и привидений из нашего разгоряченного воображения. Главное теперь — спасти парус. Только Бог может помочь нам добраться до берега в этой кромешной тьме с изорванным, яростно хлопающим на ветру парусом с разошедшимися ликтросами.

Порыв ветра, нарушивший нашу оснастку, проносится как вихрь, и вновь воцаряется спокойствие. Мы спешим перенести на палубу уцелевшую часть реи, которая еще держится за фал. Теперь нам уже не страшны шквалы, но нас относит течением к проклятой цепочке островов, лежащих в полумиле от судна. Я отчетливо различаю фосфоресцирующую черту, подступающую к прибрежным скалам. Успеем ли мы водрузить обрывки паруса и обогнуть острова?

Нечего и думать проскочить между ними: они связаны между собой нитью подводных скал. Я держу судно боком к ветру, чтобы отсрочить трагическую развязку, пока мои матросы, привыкшие к подобным передрягам, пытаются совладать с парусом. В такие моменты счет идет на секунды, и неверно понятый приказ может заставить упустить драгоценное время! Минуты кажутся мне часами. Наконец я вижу белый треугольник на вершине фок-мачты, озаряющий адский мрак подобно солнцу. Я чувствую, как парусник набирает ход, подгоняемый ветром. Всего лишь два-три кабельтовых отделяют нас от огненной ленты, пляшущей вокруг скал. Мы движемся параллельно ее направлению, но течение неумолимо приближает нас к опасности.

Когда же кончится этот остров?! Но вот, кажется, и его край!..

В тот миг, когда мы начинаем огибать его, я замечаю макушку подводной скалы, которая тянется на полкабельтова!.. Все кончено, мы погибли! Во рту у меня совсем пересохло. Я стискиваю зубы так, что сводит скулы, как будто подобное напряжение мышц может задержать наше продвижение к гибели. Внезапно ветер усиливается, и нас несет прямо на скалы… Все чуют приближение смерти, и с палубы доносятся звуки заунывного причитания: «Ла илла иллалах, ла илла иллалах…», которым обычно сопровождается погребение… Но внезапный порыв ветра столь же неожиданно отбрасывает нас в противоположном направлении, к свободному от скал проходу.

Бог сжалился над нами. Наш смертный час еще не пробил! Нужно пережить подобный ужас, ощутить собственное бессилие перед стихией и поверить в могущество незримых духов, чтобы проникнуться смирением и жалостью к себе и другим тщеславным паяцам, населяющим эту землю.

XVI Морской бой

Наш трудный рейс продолжается. Уже восемь дней мы преодолеваем встречный ветер, который, к счастью, довольно часто меняет направление. Я стараюсь не удаляться от берега, ибо в открытом море волнение сильнее и дует резкий северо-западный ветер.

В южном фарватере Массауа, между побережьем и островами Дахлак, море гораздо спокойнее, и благодаря близости материка я могу воспользоваться переменой в настроении ветра, а также извлечь пользу из порывов хамсина, почти каждый вечер прилетающего из раскаленной пустыни. Я уже привык к причудливому нраву этого ветра, главное достоинство которого для меня заключается в том, что он дует с запада. В самых неприятных вещах, так же как в самом дурном человеке, нужно всегда стремиться отыскать нечто ценное, чем можно воспользоваться.

Я прохожу мимо Массауа, где с радостью бросил бы якорь, чтобы пожать руку славному Жаку Шушана, который должен быть сейчас здесь. Однако я отказываюсь от этой затеи из-за своего специфического груза.

Миновав Массауа, я продолжаю идти вдоль низкого и скучного каменистого берега, покрытого зарослями колючих мимоз и сухой травы. У нас кончились дрова, и мы вынуждены питаться всухомятку финиками и сухарями. Я выискиваю место, куда можно причалить, чтобы собрать немного хвороста, и продолжаю вести корабль в северном направлении против ветра, стараясь не терять берег из вида.

Прибрежный риф тянется сплошной полосой, не позволяя бросить якорь. Подобные коралловые столы, окаймляющие берега южных морей, простираются более чем на четверть мили и закрывают подступы к земле даже совсем крошечным кораблям, якоря которых не достают до дна.

Я вижу небольшую фелюгу, подплывающую с севера к пенистой границе рифа. Сделав резкий поворот, она лавирует между подводными скалами и отдает якорь прямо у берега. Видимо, в сплошной полосе рифа есть разрыв, который мне не удалось разглядеть. Я собираюсь последовать примеру фелюги, но, приблизившись к узкому неизведанному проходу, отказываюсь от своего замысла и поворачиваю обратно. Это внезапное и бесповоротное решение было как будто продиктовано свыше.

Оставив дрейфующее судно под командованием Мухаммеда Мусы, я сажусь в пирогу вместе с Абди и Кадижетой на случай, если придется говорить на языке данакили, и плыву к берегу. Высадившись, я углубляюсь в заросли в поисках хвороста и тут же сталкиваюсь с туземцем, который нагло спрашивает меня, откуда я и что мне здесь понадобилось.

— Сначала скажи, кто ты сам, — отвечаю я, — и почему ведешь себя как султан?

— Я — итальянский аскер, покажи мне документы и следуй за мной в штаб.

— Если ты — аскер, то почему ты не в форме? Ступай-ка один в твой штаб и радуйся, что я не преподал тебе урок вежливости.

С этими словами я делаю шаг в сторону кустов. Туземец бросается на меня, пытаясь завладеть моим висящим за поясом револьвером, и я, естественно, сопротивляюсь. Он зовет своих приятелей, и пятеро матросов с фелюги, причалившей к берегу незадолго до нас, спешат к нему на помощь.

Я же могу рассчитывать только на Абди, так как Кадижета удрал обратно к морю. Мой противник не сдается и продолжает цепляться за мой револьвер, понимая, что, обезоружив меня, станет хозяином положения вместе с пятью другими данакильцами.

Но тут с нашего судна раздаются выстрелы: Мухаммед Муса, почуяв неладное на берегу, принялся палить из ружья. Наши судовые карабины старого образца, заряженные черным порохом, стреляют оглушительными залпами, и вскоре корабль заволакивает дымом, точь-в-точь как на старинных гравюрах, изображающих морской бой. Данакильцы тотчас же припадают к земле, и самозванец, назвавшийся итальянским аскером, пускается наутек и прячется за дюнами.

Мы бросаемся к пироге, которую Кадижета уже спустил на воду, и гребем изо всех сил к нашему судну. В тот миг, когда я ступаю на борт, с берега раздается залп. Я вижу за дюнами десяток красных фесок. Это местные солдаты итальянского гарнизона, пришедшие на выручку своему товарищу. Они дружно обстреливают наше судно, и пули так и пляшут вокруг по воде. К счастью, корабль готов к отплытию. Напоследок мы тоже открываем ответный огонь и яростно палим из шести карабинов со своей высоты. Парусник дымится, как кратер вулкана, неимоверный грохот оглушает нас, но мы веселимся вовсю! Наши пули не долетают до цели, так же, как пули итальянцев. Я завершаю фейерверк шуточным залпом из пушки, бросив на воду динамитный заряд с зажженным фитилем.

Грохот взрыва не уступает по силе артиллерийскому залпу, и издали это производит большое впечатление.

Наконец наш веселый поединок подходит к концу. Пересчитав пустые гильзы, я прихожу к выводу, что мы сделали сто двадцать пять выстрелов. Это отнюдь не мало. Я не подозреваю, что противник, в отличие от нас, воспринял перестрелку всерьез и наш бой переполошил всю колониальную Эритрею. Я узнал об этом лишь по возвращении.

Взяв карту, я отыскиваю на ней историческое место нашей битвы. Этот пункт называется Такалай, и поблизости от него находится итальянская воинская часть с солдатами-тиграми, о чем мне было неизвестно.

Этот случай наделал много дыма, но оставил нас без огня. Я не решаюсь предпринять еще одну попытку подойти к берегу, пока мы не отойдем на безопасное расстояние. Думаю, что лучше всего миновать границу итальянских владений.

Я выхожу в открытое море, чтобы убедить береговую охрану в том, что мы держим курс на аравийское побережье, и таким образом избежать преследования по суше. Я не мог предугадать, что последствия этого маневра приведут к новым осложнениям в моем запутанном деле. Во время поединка с аскером я потерял, подобно Золушке, одну из своих каталонских сандалий, которая послужила впоследствии уликой против меня.

Но мне повезло в том, что я оставил корабль вдали от берега, повинуясь интуиции. В противном случае я угодил бы в ловушку и оказался бы во власти итальянского гарнизона. Недоразумение, вызванное моей высадкой на берег, скорее всего бы разрешилось, но мне пришлось бы предъявить мой груз, и неизвестно, чем бы это кончилось. Мое внезапное непонятное нежелание подходить к берегу было одним из тех таинственных озарений, что не раз в жизни удерживало меня на краю пропасти.

Двое суток прошло после такалайской стычки. Судя по высоте полуденного солнца, мы продвинулись на север не более чем на сорок миль. Видимо, сильное южное течение служит нам помехой.

XVII Чудесные колодцы

Сверившись с лоциями, я вижу упоминание о древних развалинах и колодцах на острове Эррих. Предполагают, что здесь когда-то находился маяк, построенный Птоломеем. Возможно, там найдется и вода, раз идет речь о колодцах.

В этом пекле нас постоянно мучит жажда — каждый поглощает в день десять литров воды, причем моемся мы только морской водой. Зловещие грозовые тучи вновь собираются над горами. Сейчас только три часа пополудни, но, наученный горьким опытом, я спешу до наступления темноты найти место для причала. Просторная изумрудная бухта за островом Сейл-Бахр, закрытая горами со всех сторон, словно создана для отдыха усталых моряков.

В спокойной прозрачной воде открывается широкий проход. В глубине бухты виднеется какое-то судно, окруженное пирогами, словно наседка цыплятами. До него — рукой подать.

Но в этом прекрасном озере, куда мы вошли без опаски, пестреют желтые пятна подводных скал. Если бы освещение было хуже, судно наверняка получило бы пробоину. Один из матросов забирается на вершину мачты и служит впередсмотрящим. После многочисленных зигзагов мы наконец оказываемся в тихой бухте, где уже бросила якорь замеченная нами фелюга. Это суданское судно ведет промысел морских улиток ради их твердой оболочки, напоминающей по форме медиатор мандолины и служащей животным для передвижения и защиты в случае опасности. Нужно наловить бессчетное множество улиток, чтобы собрать достаточное количество этого ценного и очень дорогого продукта, который применяется в Индии как возбуждающее наркотическое средство. При горении оболочки выделяется дым с большим содержанием аммиака, который используют для ингаляций при коликах, простудах и других болезнях.

Обменяв немного табака на рыбу, наша команда мирно беседует с суданцами. Тем временем налетает хамсин, с яростным свистом обрушиваясь на наши снасти. Какое счастье, что судно прочно стоит на якоре в тихой бухте!..

Капитан фелюги — очень старый суданец, уже сорок лет проплававший в этих широтах. Он утверждает, что на одном из островов к северу отсюда есть питьевая вода. Разумеется, он не может отыскать это место на карте, в которой ничего не смыслит. Его собственные лоции хранятся у него в голове, и он с презрением отворачивается от бумаги, которой я придаю такое значение. Его разъяснения кажутся мне довольно туманными, тем более что на всякий непонятный вопрос он отвечает утвердительно. Тем не менее я прихожу к заключению, что речь идет об острове Эррих, нанесенном на моей карте.

На следующее утро с попутным бризом мы входим в северную бухту острова — очень мелкий залив, который возможно пересечь только в пироге. Я причаливаю к холму, — самой высокой точке плоского голого острова — на котором виднеются развалины древней стены. Видимо, это следы былого города. Уцелевший фундамент разрушенных построек свидетельствует о некогда оживленных улицах и площадях. Солнце до того накалило землю, что лишь толстые подошвы могут спасти ноги от ожога. Мухаммед Муса ступает осторожно, выбирая участок в тени или густую траву. Внезапно он проваливается в невидимый люк, но тут же вылезает на поверхность. Он упал в колодец.

Я вижу множество одинаковых углублений и обследую их не для того, чтобы отыскать воду (нелепо было бы на это надеяться), а просто из любопытства, которое неизменно разжигают в нас странные вещи. Колодцы напоминают по форме амфоры диаметром в три метра. Их глиняные стенки сохранились в превосходном состоянии без единой трещинки. Видимо, глина обжигалась прямо на месте. Колодцы на три четверти заполнены песком, и, конечно, в них нет воды.

Жара становится невыносимой, и, несмотря на желание обследовать развалины, мне приходится вернуться на судно, чтобы утолить жажду. Видимо, здешний климат изменился, ибо ни один город не смог бы вырасти в этой безводной раскаленной пустыне. Моя экскурсия была интересна в археологическом плане, но не приблизила меня к моей главной цели — воде.

В тот же день я успел посетить Кор-Поварат, в центре которого находится остров Бадур. Кор-Поварат — это просторный водоем, связанный с морем глубоким проливом шириной не более шестидесяти метров, усеянным скалистыми островками. Остров Бадур расположен посередине, точно крепость, окруженная рвами со всех сторон. На его южной оконечности, виднеется крошечная деревушка с десятком хижин. Мы причаливаем неподалеку, и я отправляюсь на поиски воды.

В деревне совсем нет мужчин. Мы видим женщин, одетых в длинные черные, очень широкие платья, вроде тех, что носят женщины в Верхнем Египте. У них — арабский тип лица, но кожа почти не уступает по черноте коже данакильцев. Нас обступают дети — голые мальчишки и девчонки в узких набедренных повязках.

Все мужчины отправились на добычу брюхоногих моллюсков и раковин. Стариков здесь нет, они, как правило, не доживают до старости и слепнут в конце жизни. Я замечаю двух-трех мужчин на пороге хижины с тусклыми глазами мертвых рыб. Это болезнь всех профессиональных ныряльщиков в водах, где водится разновидность медузы, о которой я рассказывал в главе о ловцах моллюсков. Возможно, также в этом повинен наследственный сифилис.

Зато здесь можно встретить древних старух, о которых словно позабыла смерть. Глядя на них, невольно вспоминаешь арабскую пословицу, гласящую, что нужно убивать старух и кади[26].

Я узнаю, что на острове еще сохранилась прошлогодняя вода, а новой пока нет… Можно подумать, что речь идет о драгоценном урожае, взращенном руками крестьян, и мы вскоре убедимся, что это так.

Жители острова отличаются от обитателей близлежащего материка — суданцев, смешавшихся с египтянами. Они происходят от рабов эпохи хедивов[27] и составляют сегодня низшие слои городского населения. В Каире и Александрии они пополняют ряды привратников, ночных сторожей, посыльных, чистильщиков, ассенизаторов и т. п. Эти темнокожие люди атлетического телосложения, наделенные выдающимися мужскими достоинствами, неизменно обращают на себя внимание. Будучи одетыми по-восточному, они служат живым украшением посольских прихожих и холлов Палас-отеля на радость английским туристам. Сегодня к этому добавились дансинги от Хартума до Каира.

Жители острова Бадур относятся к своим соседям с материка с глубоким презрением, свойственным арабам, как и ко всему африканскому.

Долгое время остров служил перевалочным пунктом для людских караванов, направляющихся из Судана в Аравию. Бадур являлся для рабочей силы тем же, чем была для шикарных рабов наша Таджура.

Работорговля открыто процветала здесь до того, как был прорыт Суэцкий канал, и продолжалась довольно долго после его открытия. Говорят, что она негласно существует и в наше время.

В деревне примерно двадцать — двадцать пять родственных семей. Глава рода — древняя согбенная старуха с клюкой — воплощение старости, но, когда она распрямляется, на нее страшно смотреть. Она похожа на мужчину с конской головой; в ее огромных удлиненных глазах некогда блуждал отблеск минувших времен, но сейчас ее мутный, подернутый синеватой пеленой взгляд лишен жизни, как взгляд призрака из вечного царства мертвых.

К ней почтительно обращаются на неведомом мне языке, в котором я узнаю несколько арабских слов, объясняя, что мы ищем воду. Ходячий труп является хранителем бесценной влаги.

Старуха молча приподнимается и ковыляет на своих костылях к большому котловану, прорытому в центре острова. Колодец похож на древнюю каменоломню с отвесными склонами высотой в семь-восемь метров. У подножия его подковообразной стены сложены кучки камней, как на могилах.

Стадо диких коз утоляет жажду у глиняных корыт, в которые женщины льют воду из кожаных мешков. Эта горькая вода с большим содержанием магния непригодна для питья, но нам говорят, что ею поят скот, а люди пьют другую воду.

Салах, долго живший в Судане, немного знает язык этих людей. Он торгуется с ними о цене.

После долгих переговоров я плачу бесстрастной старухе полтора талера[28] за право набрать воды из колодца, засыпанного кучей щебня, воды самого лучшего качества.

Старуха подходит к одной из «могил» и наклоняется над ней, а мы почтительно следим, как она осторожно, не спеша убирает камни. Все хранят молчание, как во время магического сеанса или колдовского обряда, в результате которого явится чудо живой воды. Только тот, кто знает этот бесплодный, иссушенный зноем и огнедышащим ветром край, может понять наше волнение при виде скалы, под которой прячется драгоценная влага.

Наконец решетка из прутьев, закрывающая отверстие диаметром в полметра, появляется из-под камней. Это колодец. Впадина глубиной около двух метров изогнулась полудугой под небольшим утесом, и на дне ее дремлет вода, столь прозрачная, что кажется невидимой.

Один из жителей острова спускается в колодец и набирает воды. Она чиста и вкусна, как вода горного родника. Мы можем пить ее сколько угодно.

Иссякнув, водоемы вновь медленно наполняются водой, которая просачивается сквозь стенки, но в этот самый сухой период года многие из них пусты. Кое-где еще уцелела прошлогодняя вода, но в сентябре опять наступит сезон дождей, которые вновь заполнят чудесные колодцы.

XVIII Легенда о шейхе Бадуре

В ночь на пятницу, когда тело пророка — пусть земля ему будет пухом! — почило в Каабе[29], в святом городе Мекке, где он родился, чудесная звезда распустила в небе свой золотой хвост[30], скрыв от глаз созвездие Льва. Завидев сей божественный знак, двести паломников отправились в Мекку через гибельные нубийские пустыни.

Они шли в течение двух лунных циклов, пока не добрались до берега невидимого моря, над которым носились в воздухе, подобно птицам небесным, голубые рыбы. Когда люди увидели водную гладь, простирающуюся до самого горизонта, из-за которого каждое утро расцветает солнце, то впали в уныние и впервые усомнились в небесном знамении.

В тот же вечер чудесная звезда не взошла больше на небосклоне.

Самый старший из паломников, шейх Бадур, понял, какую ошибку они допустили, позволив проникнуть в душу коварному сомнению, укус которого убивает веру, и решил покаяться в грехе. Быть может, Аллах услышит их мольбы и пошлет им избавление.

Он отвел своих спутников на полуостров в форме диска, выдававшийся в море подобно необъятному ковчегу.

И там они поклялись встретить смерть с нерушимой верой в того, кто никогда не имел предков и не будет иметь потомков, в Аллаха, единственного Бога на земле, и его пророка Мухаммеда. Их терзало палящее солнце, мучили демоны жажды, но ни один, даже самый юный, не издал ни единого стона.

Когда настал вечер пятницы и солнце застыло на побагровевшем небе, их души, завороженные близящейся смертью, решили, что дневное светило умирает, истекая кровью, словно агнец в день заклания.

И, как обычно, они помолились Всевышнему, встав в ряд за вождем Бадуром, который держал ритуальную раку, распевая псалмы из Корана.

И тут разразилась гроза: молнии располосовали небо, земля задрожала, и море в ярости обрушилось на берег. Но паломники не вставали с колен, ожидая, когда свершится божья воля.

Наутро лучезарное солнце вновь поднялось над утихшим морем. А полуостров с распростертыми мусульманами отделился от земли и стал островом. И тогда они поняли, что Бог простил их, решив забрать их тела — тела поганых зверей, ползавших каждую ночь, скуля, вокруг своего приюта.

И каждый собрал остатки сил и принялся рыть себе могилу, чтобы дожидаться в ней прихода смерти, как повелел Аллах.

Но едва они опустили окровавленные ногти в землю, как свершилось чудо: рыхлая почва раздвинулась, и оттуда брызнул родник!

Паломники были спасены. Благодаря воде они дождались прихода корабля, который доставил их в Джидду. С тех пор на месте каждой могилы остались никогда не пересыхающие колодцы. Уже сотни лет они утоляют жажду усталых путников, спасая их от смерти.

Колодцы напоминают людям, что вера нужна мусульманину так же, как источник пустыне, и, если вера крепка, она творит чудеса.

XIX Подарок судьбы

Когда бочонки полны воды, смелее смотришь в будущее. Чудесные колодцы острова Бадур сняли с моей души груз, и теперь мы день и ночь продолжали плавание с упорством насекомого, преодолевающего один и тот же подъем, чтобы в очередной раз свалиться вниз. Тем не менее все веселы: видимо, вода острова, которую мы пьем, вселяет в нас, как и в паломников, неистребимую веру.

И все же мы понемногу продвигаемся вперед.

Я захожу в бухту Береники, обозначенную на карте как «опасная зона»: на морском языке опасными называют воды, в которых таятся невидимые скалы. Несмотря на тревожное предупреждение, я без труда проникаю в глубь бухты и бросаю якорь на мелком песчаном дне. На этом месте когда-то стоял город, чьи торговые караваны тянулись из Верхнего Египта в Аравию и Персию.

Ничто не нарушает одиночества этой бесплодной пустыни, подступающей к далекой горной цепи, ощетинившейся острыми вершинами и гигантскими шпилями. На одном из крутых склонов высится огромная скала, напоминающая рукоятку кинжала. Моряки, составляющие карту местности, окрестили ее «Кинжалом Береники».

Угрюмая равнина занесена песком. Вершины потухших вулканов виднеются кое-где на поверхности, подобно островам, отбрасывая по вечерам неимоверно длинные тени.

Здешний климат, видимо, изменился за минувшие тысячелетия так же, как климат острова Эррих, и это привело к исчезновению воды. Глядя на сей пустынный край, представляешь, во что превратится наша земля, когда вся вода, порождающая жизнь, улетучится в межзвездное пространство.

Желтый песок, покрывающий саваном до самого горизонта равнины, где некогда жили народы и процветали города; мертвая тишина, в которой не слышно даже жужжания насекомых; голые, как скелеты, изборожденные оврагами горы на фоне безоблачного сухого неба цвета меди — этот застывший пейзаж кажется неподвластным времени. Все в этот час приобретает бледно-желтый цвет египетских пустынь, отливающих золотом на закате, когда небо окрашивается в розово-фиолетовые тона.

Голубое море с движущимися волнами и разлитой на песке белой пеной создает удивительный контраст жизни на фоне этого царства мертвых.

Я видел нагромождение вулканов на юге Красного моря, и они напомнили мне о зарождении жизни из теплых вод первородного моря. Здесь же словно присутствуешь при агонии одряхлевшей земли, на которой не осталось и следа человеческого присутствия.

Как только мы миновали двадцать третью параллель, пейзаж резко изменился. Ночи становятся прохладнее, а воздух суше; мы уже не покрываемся липкой испариной и не страдаем от беспрестанного зуда по ночам.

Мои матросы, никогда не углублявшиеся так далеко на север, приходят в неописуемое изумление от того, что световой день здесь дольше, сумерки брезжут допоздна, а Полярная звезда восходит каждый вечер все выше на небосклоне.

Как только садится солнце и песок пустыни отдает воздуху все свое тепло, собранное за день, на море опускается свежий бриз, и наш корабль покрывается росой. Воспользовавшись ветром, я снимаюсь с якоря.

Наверное, неразумно пускаться в ночное плавание в этих опасных широтах, но соблазн лететь на всех парусах к цели после стольких дней тягостного черепашьего плавания заглушает доводы рассудка. Только безумства немного украшают нашу жизнь, и время от времени не грех предаваться им, не заходя слишком далеко.

Впрочем, никто не мешает нам идти полным ходом в спокойных водах бухты, преодолевая милю за милей, на северо-запад, еще недавно столь ревниво охранявшийся встречным ветром, и сердце мое ликует.

В полдень мы выходим в открытое море. Погода по-прежнему прекрасна, а ветер переместился на север. Судно продолжает свой путь, распустив все паруса, со скоростью шесть узлов в час, подобно пароходу. Скучающая команда предается в тени ребяческим забавам. В такие часы любое происшествие вроде плывущей по морю старой доски становится волнующим событием. Так мы заметили в нескольких кабельтовых по ветру от судна пустой ящик и описали зигзаг, чтобы к нему приблизиться. В другое время мы спокойно прошли бы мимо, но прекрасная погода и охватившая всех праздность настроили нас на другой лад.

Ящик, заколоченный одной доской, в превосходном состоянии. Он был недавно полон мелкой рыбешки, вероятно, радовавшейся тому, что судьба послала ей убежище от хищников, и не предвидевшей, что вскоре угодит на сковородку. Но все происходит не так, как мы предполагаем.

Я тоже не подозревал, что этому обломку суждено решить мою участь, вернее, избавить меня от смертельной опасности, которая возникает по вине моего легкомыслия.

Юнга решил пустить доски нашей находки на растопку печи. Я не возражаю, но тут мне приходит в голову использовать ящик для хранения сухарей. Я тотчас же спускаю. его в трюм, где лежат восемь ящиков с гашишем. Он почти не отличается от них по виду и размерам. Сложенные в него сухари будут в большей сохранности, чем в мешке, о который спотыкаются проходящие люди.

К вечеру ветер потянул с севера-запада и достиг своей обычной силы. Нашему безделью приходит конец. Нужно опять вступать в борьбу с морем и ветром, задраивать люки и спускать часть парусов. При такой погоде нам бы не пришло в голову подбирать пустой ящик.

Чем дальше мы продвигаемся на север, тем крепче становится бриз. На светлом небе — ни облачка, но горизонт покрыт легкой изморосью. Это атмосферное явление придает величие закатам Северной Африки, которыми неизменно потчуют туристов на фоне классических декораций пирамид Эль-Гизы.

Пасмурная погода мешает мне разглядеть контуры гор и определить свое точное местонахождение. Вот уже шесть дней мне не удается опознать ни одной горной вершины. То, что я вижу, расходится с лоциями. Так, я читаю: «сосцы», «острый пик», «стог сена» и т. д. и вижу в пределах указанных координат совершенно иные очертания.

Но мои расчеты точны. Несомненно, я нахожусь на широте 24°15′. Вскоре я должен узреть Санганебский маяк, установленный прямо в море на выступающем из воды рифе.

Вечером, лишь только солнце исчезает за горами, на багровом небе вырисовывается силуэт горного массива с «сосцами», «острыми пиками» и прочими атрибутами, которые я безуспешно искал позавчера. Следовательно, я отклонился к югу на сорок миль! Мое капитанское самолюбие уязвлено, и шестьдесят проделанных в воображении миль повергают меня в уныние. Можно подумать, что коварная рука вмиг отшвырнула меня назад. Я дорожу своими расчетами, но не до такой степени, чтобы признать, что горы Эльбас переместились в другое место. А что, если я… перепутал день?

Я проверяю свои предыдущие расчеты и вижу, что уже восемь дней определяю координаты с разницей в сутки. Я пометил день отправления 10 июля вместо девятого. Поскольку разница между углами солнечного склонения составляет примерно 45', я все время держался на сорок пять миль севернее. Моя честь спасена, и нужно поскорее забыть об этом разочаровании.

XX Первая встреча с таможней

Мы увидели Санганебский маяк, возвышающийся на рифе подобно статуе, одетой в клетчатое черно-белое платье.

Еще через три дня мы заметили в полночь свет Братьев.

Прошло две недели, с тех пор как мы покинули остров Бадур, и воды осталось лишь на восемь дней, несмотря на то, что мы расходуем ее очень экономно. Нужно пополнить наши запасы, до того как мы войдем в Суэцкий пролив, где нам придется избегать контактов с местным населением. Я решил отправиться к аравийскому побережью, где мне нечего опасаться. У подножья Антарских гор должна быть вода.

Но не следует забывать, что на море нельзя ничего предвидеть заранее. Как только мы легли на левый берег, ветер переместился на север. Мы с трудом удерживаем теперь северо-восточное направление, и нас все больше относит течением на восток, в сторону Джибути. Какая досада! Нужно повернуться к ветру другим бортом, но это не помогает. Ветер крепчает и превращается на рассвете в ураган. Море покрывается короткими злыми волнами, и с северо-запада наступают огромные валы. Судно качает, и волны смывают с палубы все, что мы не успели закрепить. Море уносит печь, оставшуюся на баке, вместе со свежеиспеченным хлебом. Теперь нам снова придется долго питаться финиками и зерном, размоченным в воде. Но самое худшее произошло внутри судна: лопнула двухсотлитровая бочка, обручи которой разъела ржавчина, и вся вода вытекла наружу. Теперь на борту остается лишь двадцать пять литров. Медлить больше нельзя: надо как можно скорее добраться до маленького египетского порта Кусейра, расположенного рядом с Братьями.

Братья — это два плоских мадрепоровых островка в открытом море, на одном из которых установлен маяк. Я решил было попросить воды у его смотрителя, но в такую погоду нечего и думать о приближении к скале, о которую с ревом разбиваются пенящиеся волны. Если бы море было спокойно, можно было бы попробовать подойти к какому-нибудь пароходу, но сейчас это тоже немыслимо.

Итак, придется заходить в Кусейр. Это египетский порт… значит, там есть таможня, которая должна произвести досмотр моего судна. Подобная перспектива внушает мне такую тревогу, что я собираюсь отказаться от своей рискованной затеи. Может быть, лучше повернуть назад и поискать воды где-нибудь на аравийском побережье? Однако, вспомнив, какой дорогой ценой мне досталась победа над ветром, я все же иду на риск, убеждая себя в необходимости этой дерзкой выходки. Если я выиграю поединок с таможней Кусейра, у меня в руках появится козырь, который убережет меня от опасности в случае нежелательных встреч в проклятом Суэцком канале, протянувшемся на сто восемьдесят миль. Кроме того, если по прибытии в Суэц на моем патенте не окажется ни одной транзитной визы от самого Джибути, это покажется крайне подозрительным для небольшого парусника водоизмещением в двенадцать тонн. Конечно, сегодня такое было бы в порядке вещей, с тех пор как Ален Жербо ввел моду на одиночные путешествия под парусом. Но в то время, когда еще никто не читал «В одиночку через Атлантический океан» и другие подобные путевые заметки, я рисковал привлечь к себе нежелательное внимание.

Сначала я хотел пристать к берегу в каком-нибудь пустынном уголке и спрятать там мой груз до встречи с местной таможней, но в этих местах берег совершенно гол, и, если меня заметят, чье-нибудь любопытство может меня погубить.

Придется снова идти навстречу опасности и, не раздумывая, ставить все на карту.

Отогнав от себя сомнения, я решительно вхожу в порт, крошечный порт, в котором умещаются лишь несколько каботажных судов. Деревня или, если угодно, город — не что иное, как скопище полуразвалившихся лачуг. На пристани выделяется большое желтое здание с широким входом. Рядом с ним — будка часового да два старых чугунных, повернутых в сторону моря орудия на посыпанной гравием чистой площади, обнесенной тумбами с цепями. На этом классическом фоне проходит деловая жизнь порта.

При виде этих достопримечательностей, на которых словно начертано: «Оставь надежду всяк, сюда входящий», у меня, как всегда, возникает желание немедленно удрать обратно в море. Бог знает, какая разновидность канцелярских крыс прячется от солнца за этими желтыми стенами!

Два больших корабля с приспущенными парусами дремлют у причала. Прибытие моего судна, оснастка которого отличается от местной, под редким или вообще невиданным здесь французским флагом приводит городок в возбуждение. Набережная вмиг заполняется эфенди в фесках, с выправкой полицейских. Они суетятся, расхаживают по причалу и наконец садятся в шлюпку, направляясь к нам.

Это санитарная служба. Молодой врач-египтянин усаживается на корме и с важным видом обращается ко мне по-английски — единственном языке, подобающем, по его мнению, благовоспитанному чиновнику. Я спрашиваю его с кроткой извиняющейся улыбкой, говорит ли он по-французски или арабски. Он смотрит на меня изумленно, а затем тоже расплывается в улыбке и теряет всю свою строгость, видимо, несовместимую с упомянутыми мной вульгарными языками. Да, он немного говорит по-французски.

Двое мужчин, поднявшихся на борт, тщательно обрызгивают палубу жидкостью с неприятным запахом фенола. Эта странная процедура проделывается со всеми судами перед входом в канал и обходится им весьма дорого. Но я готов снести все — вонь фенола, пошлину, которую меня заставят заплатить, и все другие происки санитарной службы. Я готов принять все это с благодарной улыбкой, лишь бы не трогали мои ящики. На прощание врач любезно сообщает мне как о приятном сюрпризе, что сейчас прибудут таможня с полицией. Черт побери, я не представлял, что этот порт до такой степени кишит бюрократами! Жаль, что я так поздно заметил желтое здание, иначе я дал бы задний ход.

Предвидя осложнения, я оставил длинный реёк с прикрученным к нему парусом наверху мачты. Я решил отчалить внезапно, если таможня будет вести себя чересчур бесцеремонно. Не беда, если я прихвачу с собой какого-нибудь чиновника! Я высажу его на берег где-нибудь неподалеку. Подобному маневру обеспечен успех, ибо эти чинуши привыкли, что моряки покорно сносят все их издевательства и не оказывают сопротивления. Однако в таком случае моя операция провалится, ведь мне нельзя будет больше совать нос в Египет.

Приняв это решение, я жду таможню и полицию с нетерпением приговоренного к казни.

Наконец к моему паруснику подплывает большая шлюпка под зеленым флагом, на которой выделяется белая надпись «Customs» (таможня). Шлюпка полна местных таможенников, а на ее корме восседает лощеный офицер в парадной форме.

Подойдя к судну, он обращается ко мне по-французски: видимо, врач уже предупредил его. Он превосходно говорит по-французски и в отличие от доктора не строит из себя англичанина.

Я помогаю ему взойти на борт.

— Вы везете с собой товар?

— Нет, я иду налегке, у меня только запасы продовольствия.

Предвидя следующий вопрос: в таком случае, какого черта вам здесь надо? — добавляю, что прибыл сюда на поиски жемчуга. Это звучит несколько странно, навевая воспоминание о сказках «Тысячи и одной ночи», тем более, что моя команда состоит из чужеземцев. Но я надеюсь, что подобное нетипичное объяснение усыпит бдительность таможенника.

Однако местные солдаты, поднявшиеся вслед за ним на борт, не поддаются на мою уловку и принимаются обшаривать судно, точно фокстерьеры, почуявшие крыс. Они открывают дорожные сундуки матросов, заглядывают в пустые бочки, разворачивают запасные паруса.

— Если хотите, я прикажу поднять на палубу все, что лежит в трюме, — предлагаю я с любезным видом. Это облегчит вашим людям задачу.

— Нет, нет, не стоит, — отвечает офицер, поверивший моим рассказам о жемчуге. — Откройте только эти ящики. Что там внутри?

— Сухари, как видите, — отвечаю я. — А вот ящик, открытый сегодня утром.

И я указываю ему на ящик, посланный мне провидением.

— Но, если хотите, можно открыть и другие. Нет ничего проще… Я везу также, — поспешно добавляю я, — довольно значительную партию жемчуга. Нужно ли заносить это в декларацию?

— Ах, у вас есть жемчуг?

— Да, я сейчас вам покажу. Но, может быть, лучше подождать окончания досмотра… я предпочел бы остаться с вами… наедине…

Офицер понимает мой намек с полуслова.

— Да-да, вы правы. Впрочем, мы уже закончили. Незачем открывать ваши ящики, раз этот уже открыт. Давайте посмотрим жемчуг.

Он отсылает солдат, и, когда мы остаемся вдвоем, я показываю ему небольшую партию жемчуга, который, к счастью, прихватил с собой. Таможенник никогда не видел столько жемчуга сразу, лежащего вперемешку в красной тряпице, и глаза его загораются.

Естественно, он задает традиционный для всякого непосвященного вопрос:

— Сколько это стоит?

Я называю цену. Он берет один из камушков и зачарованно любуется им.

— А сколько стоит этот?

Я гляжу на него с улыбкой и отвечаю после недолгой паузы:

— Не больше, чем то удовольствие, которое доставило мне знакомство с вами. Сделайте одолжение, сохраните его в память о моем заходе в Кусейр.

Он отнекивается ради приличия, весь сияя от радости.

— Вы добывали жемчуг в египетских водах, не так ли?

— Ну… да, конечно, — отвечаю я наугад.

— Превосходно. В таком случае вы не должны платить пошлину, по крайней мере, я так предполагаю. Подобного случая еще не было… Лучше не упоминайте об этом, когда прибудете в Суэц. Вам ничего не стоит положить это в карман.

Он приглашает меня сойти на берег, чтобы посетить начальника таможни. Я беру с собой двух сомалийских матросов в качестве свиты, а также, чтобы переключить на них внимание моих новых знакомых.

Начальник таможни — толстый молодой человек, типичный египтянин, в котором проступает арабское начало, как только мы начинаем говорить на его родном языке. Он удивляется, услышав, что мои люди зовут меня Абд-эль-Хаи, и приходит в крайнее изумление, узнав, что я — мусульманин. Благодаря этому он проникается ко мне большой симпатией и приглашает меня на обед.

Дома он окончательно перевоплощается в египтянина: сбрасывает свой мундир, надевает длинный шелковый халат без рукавов, шлепанцы на босу ногу и с наслаждением разваливается на подушках дивана.

Слуга приносит курительный прибор с водкой и турецкий кофе с мелкой жареной рыбой по здешнему обычаю.

Вскоре появляется доктор. Он быстро осваивается, закуривает медаху[31] и ест руками жареную рыбу и сочные пирожки. Мы говорим по-арабски. От недавних английских марионеток не осталось и следа.

Мне протягивают мундштук наргиле.

— Что это такое, — спрашиваю я с самым невинным видом, — гашиш?

Мужчины подскакивают на месте, как будто в центр комнаты упала бомба, и с ужасом озираются по сторонам.

— Несчастный, — полушутя-полусерьезно говорит начальник таможни, — видно, что вы издалека и не знаете, что гашиш категорически запрещен в Египте!

— Надо же! — откликаюсь я со смехом, состроив изумленную мину. — Я этого не знал. Но я где-то читал, что его курят, и было бы любопытно поглядеть, что это такое…

— Конечно, курят… И немало. Но об этом нельзя говорить вслух. Остерегайтесь произносить это слово в Египте.

Доктор молча улыбается. В ожидании позднего обеда мы отправляемся к коменданту города.

Это мальтиец, и, подобно всем мальтийцам, находящимся на государственной службе, он корчит из себя англичанина с карикатурным усердием. Он выказывает подчеркнутое пренебрежение к египтянам и обращается к ним с ледяной вежливостью, как к вышколенным слугам, которым отдают приказы, словно неодушевленным предметам, не удостаивая их взгляда.

В прихожей выставлены на обозрение принадлежности для гольфа и тенниса, а также английские гравюры, изображающие историю почты и Пиквикского клуба.

Войдя в большую комнату с застекленной дверью балкона, мы видим человека, сидящего в кресле-качалке и пускающего кольца дыма из-за развернутого номера «Таймс». Я замечаю также виски с содовой и трубку, испускающую запах виргинского табака.

Наконец хозяин опускает газету и обращает на нас свой взор. В нем нет ничего англо-саксонского, несмотря на куртку оксфордского студента с медными пуговицами и вышитой эмблемой. Он смугл и желчен, как боливиец, и, хотя он тщательно выбрит, его щеки отливают синевой. У него густые брови, черные, как агат, глаза и большой нос с глубокими ноздрями, из которых торчат волоски. Он говорит по-итальянски металлическим голосом, присущим жителям юга, и я тотчас же вспоминаю нахальных гондольеров с его родного острова.

Несмотря на сильный запах виргинского табака, я улавливаю аромат дымка, который дал мне почувствовать Петрос Караманос на своей ферме в Стено. Тотчас же слуга, одетый так же, как все бои аденских англичан, подходит, чтобы унести замечательный курительный прибор с водой, поведавший мне о разновидности табака, которому тайком отдает дань мальтиец. Но мой спутник вмешивается и просит оставить привычный наргиле. Комендант откладывает свою пенковую трубку одной из лучших лондонских фирм, которую, видимо, взял в руки в связи с нашим приходом, и возвращается к нефритовому мундштуку своей медахи. Снова подают жареную рыбу, которую надо есть руками, и я пускаюсь в рассказ о добыче жемчуга, ныряльщиках и акулах, не забыв предъявить оставшихся за дверью сомалийцев.

Комендант рассматривает их, странно раздувая при этом ноздри, словно вдыхает запах таинственных испарений. Он приходит в такое волнение, что забывает свои безупречные английские манеры и, наевшись редиски, выдает свое восточное происхождение звучной отрыжкой. Спохватившись, он принимается кашлять и вновь надувается как индюк.

Мне приходится поднести ему в дар жемчужину.

За обедом у начальника таможни мы говорим о торговле и прочих делах.

— Вам следовало бы привезти абиссинского кофе. Он стоит здесь в три раза дороже, чем в Джибути, а я устроил бы так, что вам не пришлось бы платить таможенную пошлину по пять франков за кило. Поразмыслите, это стоящее дело…

И два часа разговор ведется вокруг подобных тем. Но никто даже не упоминает о гашише, точно о грозном божестве, имя которого разрешено произносить только посвященным. Они думают, что я — профан, ничего не смыслящий в этом священном веществе. Ведь гашиш привозят с севера греки, значит, бессмысленно говорить об этом с французом, таким же фантазером и пустозвоном, как все его соплеменники…

На прощание хозяин вручает мне рекомендательное письмо к своему другу из суэцкой таможни. Поставив печать таможенного контроля на патенте, я с легким сердцем пускаюсь в плавание на следующий день в полдень. Я пополнил запасы провизии и залил бочки дистиллированной водой (другой в Кусейре нет). Мне особенно по душе овощи, которые привозят на верблюдах по дороге длиной в сто километров из засушливых районов, орошаемых Нилом. Кусейр прилегает к этой щедрой реке ближе всех прибрежных городов.

XXI Два типа англичан

Попутный ветер уже давно позволяет мне держать курс на север, но этой ночью он неожиданно крепчает, и море тотчас же теряет свое благодушие. Я поворачиваю судно по направлению к берегу. Три дня мы сражаемся с яростным ветром, и море становится невыносимым, норовя поглотить наш дрейфующий парусник. За два дня мы едва продвинулись на несколько миль к северу.

Я гадаю, удастся ли мне добраться до Суэцкого залива через Жубальский пролив, столь же коварный, как и Баб-эль-Мандебский пролив. Но я вижу на карте большие острова и лабиринт рифов просторной бухты Гимзы, расположенной в западной части пролива, я надеюсь найти там укрытие от частых и опасных волн, образуемых северо-западным ветром в проходе между островом Шадван и аравийском побережьем.

Устав от бессмысленной борьбы со стихией, я решил остановиться на ночлег за островом Сафадья, в обширной бухте, надежно защищенной со всех сторон очень живописными горами. Это все те же крутые горы, вернее, остовы гор — голые скалы, пронзающие небо своими острыми шпилями, скалы, пересеченные оврагами и глубокими ущельями, где потоки камней то и дело устремляются вниз, к морю.

Низкие постройки и бараки теснятся вокруг длинной заводской трубы. Я различаю в бинокль бадьи подвесной дороги, застывшие над этим пустынным хаосом. Видимо, это нефтяные скважины, ведь мы находимся в районе, орошаемом подземными черными реками до островов Фарасан.

Из-за плохой погоды мне приходится простоять два дня в укрытии, приводя в порядок оснастку и занимаясь другими столь же нудными вещами, которые обычно откладываешь на завтра под всяческими предлогами.

Нет ничего грустнее пейзажей на фоне бетона, былое уединение и очарование которых разрушены уродливыми сооружениями. Впрочем, здешние краски все так же великолепны, и каждый вечер я не устаю любоваться феерией ирреального заката, который невозможно описать ни на одном языке. Думаю, что подобное зрелище можно увидеть лишь на севере Красного моря.

Ветер не ослабевает, и мне приходится смириться с вынужденным ожиданием. Нам предстоит войти в лабиринт рифов, где возможно плыть только днем. Но я уверен, что благодаря относительному спокойствию внутренних вод и бризов, дующих с берега, мы наверстаем упущенное время.

Я не буду описывать наше долгое и опасное плавание в узком фарватере, наводненном коралловыми рифами.

Сегодня утром, вычерпав, как всегда, воду из трюма, юнга сообщил мне, что воды набралось гораздо больше, чем обычно. Это тревожный признак для судна. Но, судя по вкусу воды, она поступает не только из моря. Спустившись в трюм, я убеждаюсь, что лопнули еще две бочки, обручи которых проржавели. Какой ужас! В этом крае, где перегоняют морскую воду, до самого Суэца не встретишь ни одного колодца.

Я закрепляю бочечную клепку с помощью веревки, методом «висельника»[32].

Передо мной вновь встает прежняя проблема. Я вижу только один выход — запастись водой в одном из поселков, раскиданных вокруг буровых скважин. Для этого нам нужно подняться против ветра по фарватеру шириной не более трех кабельтовых, протянувшемуся на две с лишним мили. Частые зигзаги, которые приходится проделывать, весьма неудобны, ибо оснастка вынуждает поворачивать судно через фордевинд, и при каждом новом галсе мы теряем время, которое наверстали благодаря попутному ветру. За три часа, что мы преодолевали узкий проход, нам пришлось ложиться на другой борт более ста пятидесяти раз. Этот маневр очень затруднителен из-за того, что длинный реёк каждый раз перемещается на другой борт, и особенно из-за того, что шкот оказывается на передней части мачты и яростно бьется при сильном ветре, когда провисает парус. Вся команда бросается его усмирять и натягивать парус. Если шкот нечаянно вырвется из рук, он может не только убить людей, но на время оставить корабль без управления, и судно немедленно налетит на рифы. Мы выбираемся из опасных вод без происшествий, но у всех матросов до крови ссажены руки.

Мы быстро проходим мимо Абу-Мингара, где я замечаю на берегу металлические цистерны, в которых, видимо, хранится нефть. Все заводское оборудование на виду: огромные черные трубы тянутся по песку и уходят в глубь земли, в скважины. Воздух отравлен запахом нефти.

Мы бросаем якорь у небольшого причала. Никто как будто не обращает на нас внимания: кули в длинных рубашках продолжают лениво толкать вагонетки, напевая, чтобы не заснуть.

Наконец какой-то европеец — рабочий в голубых брюках и желтой рубашке — приказывает нам жестом освободить место стоянки. Неподалеку двое других мужчин в шляпах и шортах, видимо англичан, молча ждут наших дальнейших действий.

Что же делать? Я ставлю судно на другое место, а сам высаживаюсь на берег и направляюсь к невозмутимым англичанам. Но мне преграждает путь человек, приказавший уйти с якорной стоянки. Это один из тех типичных тружеников египетских портов, которые говорят на всех средиземноморских языках с немыслимым акцентом. Трудно сказать, какой он национальности: мальтиец, грек, итальянец или араб.

— Что вам надо? — спрашивает он отнюдь не любезно.

— Я бы хотел поговорить с директором этого завода или с тем, кто его заменяет.

— Его здесь нет, — отвечает мастер, — он у буровой скважины, в восьми километрах отсюда. Это час езды по узкоколейке.

— А те два джентльмена…

— Это английские инженеры.

Мастер разъясняет уже более любезно, что здесь мне ничего не найти, только возле шахты есть столовая, где можно купить продуктов. Но для этого надо получить разрешение.

Я обращаюсь к англичанам, которые окидывают меня презрительно-подозрительными взглядами, какими обычно удостаивают коммивояжера, который заявляется к вам, чтобы предложить свой товар. Мне тут же приходит на память плантатор из Хайфы…

Я называю свое имя и национальность, говорю, что прибыл из Джибути, и рассказываю о несчастном случае, в результате которого остался без воды. Мой рассказ ничуть не трогает англичан. Наконец один из них вынимает изо рта трубку и нехотя отвечает мне по-французски с ужасным акцентом:

— Вход на территорию, где ведутся разработки, запрещен посторонним, и я не могу ради вас взять на себя такую ответственность. Вам следует обратиться за разрешением в Каир.

Я продолжаю настаивать, ибо во всех странах мира в воде не отказывают даже собаке.

— Это невозможно, — заключает англичанин и снова кладет трубку в рот, точно запирает дверь на засов.

Я отвечаю ему какой-то резкостью, не в силах сдержать свой гнев, но он даже не слышит, склонившись над планом, который его коллега расстелил на спине одного из кули, как на столе.

Обернувшись в сторону пирса, я вижу причаливший пароходик — дряхлый буксир, осуществляющий ежедневную связь между различными стройками и нефтяными разработками в бухте Гимзы.

Капитан судна, как и мастер, с которым я только что говорил, — человек неопределенной национальности. Но он — настоящий моряк, и я получаю от него воду, картофель и даже буханку хлеба.

Когда я рассказываю ему, как встретили меня англичане, он пожимает плечами и говорит со знанием дела:

— Все они одинаковы, прибрали к рукам страну и теперь показывают свою