загрузка...
Перескочить к меню

Любовные похождения шевалье де Фобласа (fb2)

- Любовные похождения шевалье де Фобласа (пер. Евгения Владиленовна Трынкина) (и.с. Литературные памятники-646) 9.22 Мб, 1017с. (скачать fb2) - Жан Батист Луве де Кувре

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Жан-Батист Луве де Кувре. Любовные похождения шевалье де Фобласа



Жан-Батист Луве де Кувре

Любовные похождения шевалье де Фобласа*

Один год из жизни шевалье де Фобласа
Шесть недель из жизни шевалье де Фобласа
Последние похождения шевалье де Фобласа


«Non bene» (лат. «Не хорошо (неправильно)»).

«Non bene olet, qui semper olet» (лат. — «Не хорошо пахнет тот, кто всегда пахнет» (Марциал).

«Illi poena datur, qui semper amat nec amatur» (лат. — букв.: «Тому вменяется вина, кто всегда любит, но не любим»).

«Non bene, qui semper amat» (лат. — букв.: «Не хорошо, кто всегда любит»).

«Non bene amat, qui semper amat» (лат. — букв.: «Не хорошо любит тот, кто любит всегда»). 

Предисловие к предисловиям


Да-да! Именно потому, что есть уже пять или шесть предисловий, никак не обойтись без еще одного, и сами собой всплывают в памяти слова одной остроумной женщины: «Труден только первый шаг»1.

Хочется, чтобы в новом издании2 ничто не прерывало рассказ моего героя, чтобы написанные в разное время предисловия ко второму и третьему романам не нарушали целостность задуманной мною композиции. Может быть, стоило их опустить? Кому? Мне? Мне убить мои сочинения! Это все равно что убить своих детей! К тому же есть люди, которые не выносят никаких сокращений. Они явились бы ко мне со словами: «Здесь были предисловия! Что с ними сталось? Верните нам наши предисловия!» И какую радость я доставил бы тем из моих собратьев по перу, кто, в бешенстве от собственного неумения писать книги, тешатся тем, что воруют чужие!3 Все они возопили бы как один: «Это неполное издание! Здесь не хватает предисловий!»

Так вот, во-первых, дабы речь моего героя не перебивалась, а во-вторых, дабы не лишать это издание предисловий к «Шести неделям», «Последним похождениям» и «Одному году», я собственноручно поместил перед первым романом все эти отныне и навсегда сопутствующие друг другу страницы и, желая увековечить их первоначальную разобщенность и нынешнее единство, набросал это предисловие к предисловиям.

Посвятительное послание к первым пяти книгам, озаглавленным «Один год из жизни шевалье де Фобласа» и впервые опубликованным в 1786 году

Господину Бр***-сыну1

Наша дружба родилась, можно сказать, у твоей колыбели, она была нашей второй натурой в раннем детстве и отрадой в отрочестве. Основанная на привычке, подкрепленная размышлениями, она вносила очарование в нашу младость. Твое снисхождение всегда подбадривало меня; ты первым побудил испытать на деле мои скромные таланты. В свое время именно ты убедил меня пойти по пути, вступив на который заплутали многие самонадеянные юнцы. Возможно, я, подобно им, слишком рано начал, но я поверил тебе, я стал писать и потому свое первое произведение посвящаю именно тебе.

Критики непременно заявят, что, к счастью для читателей, мода на длинные хвалебные речи, предваряющие скучные книги, давно прошла. Заранее отвечу, что это вовсе не пошлое восхваление, сочиненное по известным причинам в честь какого-то богатого вельможи либо покровительствующего чиновника. Я скажу, что, если бы посвятительные послания не принято было писать уже в давние времена, я придумал бы их ради тебя2.

О друг мой! Твоя многоуважаемая матушка, твой благодетельный отец оказали мне услуги, за которые невозможно отплатить золотом, услуги, за которые я буду в вечном долгу, даже если однажды стану столь же богат, сколь сегодня беден. Скажи твоим родителям, которые не дали мне погибнуть, что благодаря им я люблю жизнь. Они старались изо всех сил дать мне положение, которое считается благородным и свободным; передай им, что надежда когда-нибудь стать вместе с тобой опорой в их почтенной старости воодушевляла меня в жестоких испытаниях, через которые мне пришлось пройти, и всегда поддерживала меня в моих трудах. Они присоединились к тебе, убеждая развивать мой литературный дар; обещай от моего имени, что, если шевалье де Фоблас не умрет сразу после рождения, я позволю себе представить его им, когда, умудренный годами, обогащенный опытом, менее легкомысленный и более сдержанный, он покажется мне достойным их внимания3.

Я предал твое имя гласности, но смею надеяться, что почтение, которое я выказал из дружеских чувств и признательности, будет для тебя тем более отрадным, что ты никогда его не требовал и, возможно, вовсе не ожидал.

Остаюсь твоим другом,

Луве

Предуведомление предваряло второе издание 1790 года

Вероятно, некоторые сочтут, что я внес удачные изменения1 в первое издание «Года жизни», однако, по-моему, следовало скорее подправить «Шесть недель». Длинные и многочисленные отступления замедляли темп повествования, и те из них, которые невозможно было убрать, я сильно сократил. В то же время я позволил себе добавить некоторые фрагменты, благодаря которым, полагаю, книга станет и веселее, и интереснее. По этой причине читающая публика, надеюсь, отдаст предпочтение этому добротному изданию, а не отвратительным подделкам, которые одни мошенники фабрикуют, а другие продают и в лавках, и вразнос. Самое время положить конец их бесстыдству, приняв закон об авторских правах2.

Посвятительное послание предисловие, предуведомление к «Шести неделям... эти две книги впервые опубликованы весной 1788 года

Господину Тустену1

Сударь,

На Вашем имени, достойном всяческого прославления, лежит, тем не менее, запрет как в литературе, так и в исторических анналах. Конечно, его следовало бы читать в заглавии более серьезного произведения, чем это, но я был бы слишком неблагодарным, если бы во всеуслышание не воздал Вам должное и не выразил свою признательность. Как легко мне было следовать Вашим советам! Когда «Фоблас» во второй раз попал в Ваши цензорские руки*2, он помимо всего прочего был обязан именно Вам тем, что уже стал лучше по форме. Казалось, Вы не только говорили, но и верили, что я мог бы успешно обратиться к жанру более серьезному, что я должен посвятить морали и философии способности, которые Вы называли талантом. Несколько раз я видел, как Вы смеялись над проказами моего шевалье, но чаще всего Вы безо всяких обиняков выражали свои сожаления о том, что он так безрассуден. Я имел честь заметить в ответ, что, подобно многим отпрыскам хороших фамилий, в зрелом возрасте он, возможно, исправит примерным поведением простительные ошибки молодости. Здесь же добавлю, что, желая повлиять на молодого человека и изменить его в лучшую сторону, правдивый историк нетерпеливо ждет подходящего момента, однако, если и этого признания недостаточно, чтобы заслужить снисхождение людей строгих, я в свое оправдание процитирую строки, которые увидели свет задолго до того, как я родился и провинился. В одной философской повести, написанной с дивной легкостью и неподражаемой естественностью, характерной для произведений этого всемирного гения, который почти всегда был выше своего сюжета, Вольтер сказал мне: «Милостивый государь, всё это вам приснилось. Мы не властны над нашими мыслями ни во сне, ни наяву. Быть может, Высшая Сила ниспослала вам эту вереницу видений, дабы через них внушить наставление к вашей же пользе»3.

Примите и проч.,

Луве де Кувре


P.S. Почему де Кувре? Откройте следующую страницу и узнаете4.

Моему двойнику1

Не знаю, сударь, являетесь ли Вы счастливым обладателем лица, похожего на мое, и, как и я, ведете ли свой род от того самого небезызвестного Луве...2 Не знаю точно, но мне уже непозволительно сомневаться, что мы с Вами приблизительно одного возраста, удостоены почти одинаковых званий и гордимся одним и тем же именем. Особенно поражает меня наше сходство в другом — более ценном для нас и более интересном для родины, — а именно в том, что мы оба можем заслужить бессмертие, ибо оба сочиняем просто прелестную прозу и, к нашему удовольствию, видим ее напечатанной уже при нашей жизни.

Хочется верить, что эта совершенная аналогия поначалу Вам, как и мне, казалась весьма лестной, однако теперь я убежден, что Вы тоже ощущаете ужасное неудобство, создаваемое нашим тождеством. По какому верному признаку можно распознать и отличить двух столь похожих соперников, одновременно начавших многообещающую карьеру? Когда мир разразится похвалой в наш адрес, когда наши шедевры, подписанные одним и тем же именем, начнут гулять по свету, кто разделит наши имена, слившиеся воедино в храме Памяти? Кто защитит мое доброе имя, которое Вы беспрестанно присваиваете, сами того не подозревая? Кто вернет Вам Вашу славу, которую я невольно краду у Вас день за днем? Какой проницательный и беспристрастный арбитр сумеет отдать каждому из нас его долю заслуженной известности? Что мне делать, чтобы Вам не приписали всё мое остроумие? И как Вы помешаете тому, чтобы меня не превозносили за Ваше красноречие? Ах, сударь, сударь!

Правда, неблагодарная фортуна все же сделала между нами одно очень выгодное для Вас различие: Вы адвокат «в», а я только «при»3. Вы произнесли в большом собрании большую речь, а я всего-навсего сочинил небольшой роман. К тому же все ораторы сходятся в том, что гораздо труднее выступать перед публикой, чем писать в тиши кабинета, а все образованные люди ужасаются огромной дистанции, которая отделяет адвокатов «в» от адвокатов «при». Но замечу, что в государстве есть еще тысячи невежд, которые не знают ни моего романа, ни Вашей речи и в полном своем неведении не дали себе труда узнать, какие прекрасные преимущества связаны с этим словечком «в», коим, на Вашем месте, я бы очень гордился. Итак, сударь, Вы сами прекрасно видите, что, несмотря на речь и роман, несмотря на «в» и «при», все эти люди, которые в будущем неизбежно услышат и о Вас, и обо мне, постоянно будут принимать нас за одного человека. Ах! Сударь, поверьте, надо поскорее избавить современников от этих вечных сомнений, которые создадут слишком много неудобств и для наших потомков.

Сначала я воображал, что Вы как лицо более заинтересованное в том, чтобы избежать в будущем всяких недоразумений, захотите поступить так же, как Ваши благородные собратья, которые для вящего успеха их адвокатской практики добавляют великолепное имя к скромному имени, доставшемуся им при рождении. Потом, поразмыслив, я понял, что из деликатности сам должен выставить себя на посмешище, тем самым избавив Вас от подобного шага. Именно этим определяется мое решение. Вы, если хотите, можете по-прежнему зваться просто господином Луве, а я хочу на веки вечные остаться

Луве де Кувре4 


Поскольку второе издание датировалось 1790 годом, я добавил расположенное ниже примечание*.


Ей
Я осмелился бы
посвятить роман ей,
если бы он оказался
ее достоин.

Предисловие к «Последним похождениям...» Эти шесть книг впервые опубликованы в июле 1789 года

Столько шума из-за одной невеликой книжки! Многие смеялись, читая ее, некоторые плакали; одни подражали ей, другие писали на нее пародии. Честные прагматики занялись подделками, благонамеренная публика — поношением. Таким образом, получив мощную и разностороннюю поддержку, я проникся верой в собственные силы, взял перо и закончил роман.

Теперь, беспристрастный читатель, Ваша очередь выслушать меня и вынести приговор. Простите меня за то, что порою я слишком весел. Я очень боялся написать нечто столь же снотворное, как те романы, над которыми я часто зевал; хотя подождите: через· несколько лет я сочиню более скучные произведения и, возможно, они придутся Вам по вкусу. Я говорю «возможно», потому что романисту следует быть верным историком своего времени. Разве может он описывать что-либо кроме того, что видит? О вы, во весь голос вопящие от возмущения, измените ваши нравы, тогда я изменю мои картины!1

Вы обвиняли меня в безнравственности? Скоро я постараюсь убедить вас, что вы были неправы, но прежде подойдите поближе и внимательно выслушайте меня. Хочу открыть вам одну истину, и, так как в литературе еще не перевелись аристократы, мне придется говорить шепотом. По совести, были ли нравственны произведения, обессмертившие Ариосто и Тассо, Лафонтена и Мольера, наконец, Вольтера2 и многих других, гораздо менее значительных, чем они, и более значительных, чем я? И не прав ли я, подозревая, что неукоснительное требование высокоморальности, предъявляемое в наши дни ко всему, что порождает писательское воображение, является лишь сильнодействующим снадобьем, которое со знанием дела подсовывают мне те из наших немощных современников, кто, не надеясь никогда ничего произвести на свет, хотят нас оскопить?

Как бы там ни было, прочтите развязку моего романа: она несомненно меня оправдает; кроме того, я заявляю, что произведение с такими легкомысленными подробностями, в сущности, очень нравственно, и я докажу это, как только обстоятельства позволят мне исполнить мое намерение. По-моему, в нем нет и двадцати страниц, которые не вели бы прямо к полезным выводам и высокой морали, все время бывшей моей целью3. Я согласен, что немногие заметят это сразу, но утверждаю, что со временем я внесу полную ясность, и обещаю: день моих откровений будет днем неожиданностей.

Меня упрекали также в большой небрежности4. Скажите: какой писатель, еще не вполне владеющий своим искусством, одинаково старательно отделывает все части очень длинного сочинения? Я твердо верю, что без некоторой небрежности нет естественности, в особенности в разговорах. Именно в диалогах, желая быть ближе к правде жизни, я повсюду жертвую изяществом стиля ради простоты; я часто грешу против правил и порой повторяюсь. Мне кажется, там, где говорит действующее лицо, автор должен умолкать; тем не менее я виноват, если с моего позволения маркиза де Б. изредка изъясняется, как Жюстина, а граф де Розамбер — как господин де Б.

Терпеливый читатель, приношу Вам еще одно извинение.

Так называемые иностранные романы, которые утром расхватывают с прилавков, а к вечеру забывают, по большей части повествуют о характерах и событиях, общих для всех народов Европы. Я же старался, чтобы Фоблас, легкомысленный и влюбчивый, подобно нации, для которой он был создан и которой был рожден, имел, так сказать, французский облик. Я хотел, чтобы при всех его недостатках в нем узнавали язык, тон и нравы молодых людей моей родины.

Во Франции, только во Франции, мне кажется, следует искать и другие оригиналы, с которых я писал слабые копии: мужей безнравственных, ревнивых, покладистых и доверчивых, как маркиз, обольстительных красавиц, обманутых и обманывающих, как госпожа де Б., женщин ветреных и в то же время способных на глубокое чувство, как маленькая бедная Элеонора. Словом, я старался, чтобы никто не мог, без ущерба для правдоподобия, напечатать на титульном листе этого романа ужасную ложь: «Перевод с английского»5.

Но пока я, к своему удовольствию, предавался сочинительству, в моем благословенном отечестве произошли великие перемены6. Теперь для каждого, кто жаждет обрести заслуженную славу и принести пользу родине и всему миру, открыто самое прекрасное поприще. Поприще открыто; почему же я до сих пор остаюсь в стороне? Потому что еще не чувствую себя достойным*789.

Один год из жизни шевалье де Фобласа

1


Мне рассказывали, что мои предки, занимавшие видное положение в своей провинции, всегда пользовались уважением окружающих и своего состояния добились честным путем. Отец мой, барон де Фоблас1, передал мне их древнее имя незапятнанным, а моя мать умерла слишком рано. Мне не было еще и шестнадцати, когда сестре, бывшей моложе меня на полтора года, пришла пора поступить в пансион при одном из парижских монастырей2. Барон, который сам сопровождал ее, с удовольствием взял меня с собой, решив, что знакомство со столицей пойдет мне на пользу.

В октябре года 1783-го мы въехали в столицу через предместье Сен-Марсо3. Я мечтал попасть в великолепный город, описания которого читал множество раз, но видел лишь некрасивые очень высокие сооружения, длинные, слишком узкие улицы, бедняков в лохмотьях и стайки почти обнаженных детей; я видел толпы людей и страшную нужду4. Я спросил отца, неужели это и есть Париж; он невозмутимо ответил, что здесь не самые красивые кварталы и что назавтра мы побываем в другой части города. Темнело. Мы оставили Аделаиду (так звали мою сестру) в монастыре, где ее уже ждали. Отец поселился вместе со мной возле Арсенала5, у господина дю Портая6, своего близкого друга, о котором я еще не раз упомяну в этих мемуарах.

На следующий день отец сдержал слово, и всего за четверть часа экипаж довез нас до площади Людовика XV. Мы вышли из кареты; зрелище поразило и ослепило меня своим великолепием. Справа струилась Сена, к сожалению, быстротечная7, с огромными замками на правом и великолепными дворцами на левом берегу, сзади тянулся очаровательный променад, а передо мною расстилался величественный сад. Мы пошли дальше, и я увидел королевский дворец8. Легче представить мое смешное ошеломление, чем описать его. Неожиданности подстерегали меня на каждом шагу: я любовался роскошью нарядов, блеском уборов, изяществом манер. Вдруг я вспомнил о давешнем квартале, и мое удивление стало безграничным: я не понимал, как в одном городе могут сосуществовать такие противоположности. Тогда опыт еще не подсказал мне, что дворцы заслоняют хижины, роскошь порождает нищету и большое богатство одного влечет за собой крайнюю бедность многих.

Несколько недель мы потратили на то, чтобы осмотреть достопримечательности Парижа. Барон показывал мне множество памятников, известных иностранцам и почти неведомых тем, кто живет поблизости. Такое изобилие произведений искусства поначалу меня изумляло, но вскоре я стал любоваться ими хладнокровно. Разве понимает пятнадцатилетний юноша, что такое слава искусства и бессмертие гения? Нужны иные, живые прелести, чтобы воспламенить его юною душу.

Именно в монастыре Аделаиды мне было суждено встретить то восхитительное создание, что впервые пробудило мое сердце. Барон, нежно любивший Аделаиду, почти ежедневно виделся с нею в приемной монастыря. Всем знатным барышням известно, что монастырские воспитанницы дружат между собой; многие дамы уверяют, что здесь как нигде легко найти себе добрую наперсницу. И моя сестра, по натуре чувствительная, скоро избрала себе такую. Как-то раз она заговорила с нами о Софи де Понти9 и так расхваливала молодую девушку, что мы сочли ее слова преувеличением. Отцу захотелось посмотреть на подругу дочери, и сердце мое забилось в сладком предчувствии, когда барон попросил Аделаиду привести Софи де Понти. Моя сестра ушла и, вернувшись, привела с собою... Представьте себе четырнадцатилетнюю Венеру! Я хотел сделать несколько шагов ей навстречу, заговорить, поклониться, но вместо этого застыл, уставившись на нее, разинув рот и свесив руки. Отец заметил мое замешательство, и оно позабавило его.

— Хотя бы поклонитесь, — подсказал он мне.

Мое смятение лишь возросло. Я поклонился самым неловким образом.

— Сударыня, — пошутил барон, — уверяю вас, этот молодой человек учился танцам.

Я окончательно растерялся. Барон обратился к Софи с лестным комплиментом; она скромно поблагодарила, и ее дрожащий голос проник мне прямо в душу. Я смотрел, широко раскрыв глаза, внимательно слушал и не мог

Представьте себе четырнадцатилетнюю Венеру! Фоблас застыл, разинув рот и свесив руки.

вымолвить ни слова. Перед уходом отец поцеловал Аделаиду и поклонился Софи. Я же поклонился сестре и чуть не поцеловал ее подругу. Старая гувернантка девушки, сохранившая присутствие духа, остановила меня, а барон наградил удивленным взглядом. Лицо Софи покрылось очаровательным румянцем, и легкая улыбка тронула ее розовые губы.

Мы вернулись к дю Портаю и сели за стол. Я ел как пятнадцатилетний влюбленный, то есть быстро и много, а после обеда, под предлогом легкого недомогания, ушел к себе. Там я мог свободно думать о Софи.

«Как она прелестна! Как хороша! — повторял я про себя. — У нее чудное лицо, оно светится умом, а ее ум, я уверен, равен ее красоте. Эти большие черные глаза внушили мне что-то неведомое... Конечно, это любовь! Ах, Софи, это любовь, любовь на всю жизнь!»

Когда во мне улегся первый жар, я вспомнил, что во многих романах читал о чудесных последствиях неожиданных встреч: первый взгляд красавицы очаровывает нежного влюбленного, и она сама, внезапно пораженная до глубины души, испытывает к нему непреодолимое влечение. Однако я читал также длинные трактаты, в которых глубокомысленные философы отрицали власть симпатии, называя ее химерой10.

— Софи, я чувствую, что люблю вас! — восклицал я. — Но разделяете ли вы мое смятение и нежные чувства?

Я предстал перед нею в таком виде, что не мог рассчитывать на успех. Однако ее прелестный голос дрожал от неуверенности только поначалу, постепенно он окреп, а нежная улыбка как будто прощала мою неловкость и подбадривала меня. Надежда закралась мне в душу, мне стало казаться, что перед лицом нежной страсти философия утрачивает свою мудрость, и ей остается место лишь в романах.

Я случайно подошел к окну и увидел, как барон и господин дю Портай оживленно беседуют, гуляя по саду. Отец говорил с жаром, его друг время от времени улыбался; оба иногда посматривали на мои окна. Я решил, что они говорят обо мне и что отец уже заподозрил зародившуюся во мне страсть. Однако это беспокоило меня меньше, чем мысль о нашем отъезде из столицы. Как, покинуть мою Софи, не зная, когда мне удастся снова насладиться свиданием с ней! Удалиться от нее на сто с лишним льё! Я не мог без содрогания думать об этом. Тысячи горестных мыслей весь вечер теснились в моей голове. Даже ужин не порадовал меня. Я еще не знал наслаждений любви, а уже испытывал ее мучительное смятение.

Часть ночи прошла в тревоге и беспокойстве. Наконец я заснул с надеждой увидеть назавтра Софи, и ее образ услаждал мои сновидения. Любовь, сообщница моих желаний, соблаговолила послать мне долгий сон. Я проснулся поздно и весьма огорчился, узнав, что меня не будили, потому что отец с утра ушел из дому и обещал вернуться только вечером. Я предавался отчаянию, думая, что мне не суждено сегодня навестить сестру, когда в комнату вошел господин дю Портай. Он с большой теплотою спросил, понравилась ли мне столица, и я уверил его, что больше всего на свете боюсь покинуть Париж. Господин дю Портай объявил, что подобное огорчение мне не грозит, так как отец, стремясь дать хорошее воспитание своему единственному наследнику и зорко следить за жизнью любимой дочери, решил остаться в Париже на несколько лет, он желает вести в столице жизнь, соответствующую его положению, и задумал снять подходящий особняк. Эти добрые вести настолько меня обрадовали, что я не мог скрыть волнения от приятеля отца. Господин дю Портай умерил мои порывы, сообщив, что барон уже подыскал мне добропорядочного гувернера и нанял верного слугу. В ту же минуту доложили о приходе господина Персона11.

В комнату вошел маленький человечек, худощавый, иссиня-бледный. Его внешность вполне оправдывала ту вспышку негодования, которую вызвало у меня его назначение. Он подошел с важным и напыщенным видом, потом заговорил медленно и слащаво:

— Сударь, ваша наружность... — Довольный началом, он запнулся, приискивая, что бы еще сказать. — Ваше приятное лицо отражает ваш характер.

На этот комплимент я ответил очень сухо. Лишенный счастья видеть Софи, я находил только одно удовольствие — думать о ней, а этот противный аббат12 пришел и отнял у меня единственное утешение. Я решил вывести его из себя и в тот же день исполнил свое намерение.

Вечером отец соблаговолил подтвердить мне слова дю Портая. При этом он заявил, что отныне я буду выходить из дома не иначе, как в сопровождении гувернера. Он также дал понять, что впредь мне следует быть деликатнее с Персоном. Положение мое осложнилось, но моя любовь, раздраженная препятствиями, казалось, вместе с ними только росла. Я уже обладал довольно обширными познаниями в науках, и моему самонадеянному гувернеру выпал нелегкий труд. К счастью, во время первых же уроков я заметил, что ученик и учитель стоят друг друга.

— Господин аббат, — сказал ему я, — вы такой же хороший учитель, как я радивый ученик. Зачем нам стеснять друг друга? Поверьте, лучше оставить книги, мы без толку станем чахнуть над ними... Поедем лучше в монастырь к моей сестре, и, если Софи де Понти выйдет в приемную, вы увидите, как она хороша.

Аббат хотел было рассердиться, но я воспользовался тем преимуществом, которое имел над ним, и продолжил:

— Насколько я вижу, выходить вы не любите. Что ж, останемся дома, но сегодня вечером я объявлю барону о своем горячем желании продвинуться в науках и о полном невежестве человека, который взялся меня учить; если вы возьметесь это отрицать, я попрошу отца лично проэкзаменовать и меня, и вас.

Мои доводы устрашили аббата, и он, скривившись, взял тросточку и свою жалкую шляпу. Мы поспешили в монастырь.

Аделаида вышла в приемную со своей гувернанткой Манон, которая служила еще нашей матери и вырастила нас. Я попросил Манон уйти, и она сейчас же исполнила мою просьбу; оставался только проклятый гувернеришка, от которого невозможно было избавиться. Сестра посетовала, что ее несколько дней никто не навещал; я с удивлением услышал, что барон в последний раз был у нее вместе со мной. Мы решили, что отец забыл о любимой дочери из-за каких-то неотложных дел.

— Но вы, братец, — сказала Аделаида, — что вам мешало все эти дни? Не сердитесь ли вы на вашу сестру и ее подругу? Это было бы неблагодарностью с вашей стороны. Мадемуазель де Понти сегодня нет. Приходите завтра и, главное, не будьте столь рассеянны, как в прошлый раз. Тогда Софи постарается помирить вас со своей гувернанткой, которая еще не простила вам вашей оплошности.

Я сказал сестре, что она должна уговорить господина аббата отпустить меня, так как мой наставник думает только об уроках. Аделаида, полагая, что я не шучу, обратилась к моему воспитателю с горячими просьбами, которые я всячески поддержал. Он снес наши насмешки спокойнее, чем я ожидал. Когда я напомнил, что нам пора уходить, он вдруг заявил, что у нас есть еще время, и его любезность поразила и порадовала меня.

Отец ждал меня у дю Портая, чтобы отвезти в очень красивый дом, который он снял в Сен-Жерменском предместье13. В тот же вечер я поселился в отведенных мне комнатах. Там я познакомился с Жасменом, слугой, о котором говорил дю Портай. Этот высокий пригожий парень понравился мне с первого взгляда.

«Не сердитесь ли вы на вашу сестру и ее подругу? Это было бы неблагодарностью», — сказала Аделаида. Я раз сто повторил себе этот упрек, придумывая для него тысячи объяснений. Значит, обо мне говорили, меня ждали, хотели видеть. До чего длинной показалась мне ночь, до чего томительным — утро! Какая мука слышать бой часов и быть не в силах ускорить наступление минуты, которая приблизит тебя к любимому созданию!

Наконец желанный миг настал: я увидел сестру, а главное — Софи, не менее красивую и еще более привлекательную, чем в первый раз14. Теперь даже ее простой наряд казался мне изысканным и обольстительным. В этот мой визит я подробно разглядел все ее прелести, и наши взгляды не раз встречались, покуда я предавался этому упоительному занятию. Я восхищался ее длинными черными волосами, составлявшими резкий контраст с ослепительно белой и гладкой кожей, ее изящной хрупкой талией, которую мог бы обхватить пальцами рук, очарованием, наполнявшим все ее существо, крошечной ножкой, значения которой я тогда не понимал15, но особенно — чудными глазами, словно говорившими: «Ах, какой любовью мы одарим того счастливца, что сумеет нам понравиться!»

Я сказал Софи де Понти комплимент, вероятно тем более лестный, что она не могла не почувствовать его искренности. Поначалу разговор был общим, в него вмешалась гувернантка Софи; я заметил, что к старухе относятся ласково и что она любит поболтать, и потому назвал ее глупые россказни милыми. Между тем Персон разговаривал с моей сестрой, а я нашептывал Софи любезности и задавал ей разные вопросы. Старуха продолжала рассказывать нелепые истории, которых никто уже не слушал. Наконец она поняла, что говорит сама с собой, и, резко встав, обратилась ко мне:

— Сударь, вы просили меня начать рассказ, а сами не слушаете, это очень невежливо.

Софи на прощание бросила мне в утешение нежный взгляд. Послышался грохот колес. Приехал барон. Он вошел, и Аделаида стала сетовать, что он редко навещает ее. Отец вынужден был оправдываться, заверяя, что убранство нового дома доставляет ему много хлопот. Он просидел несколько минут с озабоченным видом, потом в нетерпении поднялся, и мы вместе поехали домой.

У дверей нашего дома стоял блестящий экипаж. Швейцар доложил барону, что «толстый черный каспадин» ждет его более часа и что к нему только что приехала «квасивая тама»16. Отец явно обрадовался и удивился; он торопливо пошел вверх по лестнице, а когда я хотел подняться вместе с ним, попросил меня отправиться в мои комнаты. Жасмен, у которого я спросил, знает ли он «толстого черного каспадина» и «квасивую таму», ответил отрицательно. Все это заинтриговало меня; кроме того, мне стало досадно, что у отца появилась тайна. Я подошел к окну, выходившему на улицу. Очень скоро показался толстый господин, весь в черном; он говорил сам с собой и, по-видимому, был очень весел. Через четверть часа молодая дама легко впорхнула в экипаж; барон, гораздо менее проворный, хотел вскочить за ней столь поспешно, что чуть не сломал себе шею. Я испугался, но хохот, донесшийся из кареты, вполне успокоил меня. Меня поразило, что отец, по натуре раздражительный, не выказал ни малейшей досады. Он спокойно сел в карету, выглянул наружу и, заметив меня в окне, несколько смутился. Я слышал, как он приказал слугам передать мне, что он уехал по делам и что я могу не ждать его к ужину. Я поделился своим изумлением с Жасменом, который, по-видимому, заслуживал доверия. Он осторожно расспросил людей барона. И в тот же вечер я узнал, что мой отец начал ходить в театр и читать газеты. Кроме того, он завел себе любовницу из Оперы17 и нанял управляющего по объявлению!18 Я решил, что барон очень богат, раз взвалил на себя такое двойное бремя. Впрочем, подобные размышления не слишком занимали меня. Я любил и надеялся понравиться, а что еще нужно на заре юности?

Я стал часто бывать у сестры. Софи де Понти почти каждый раз выходила вместе с ней. Старая гувернантка больше не сердилась, потому что я давал ей возможность рассказывать свои истории до конца, кроме того, Аделаида время от времени делала ей подарки. Персон перестал быть суровым наставником, стремившимся, как большинство его собратьев, учить тому, чего сам не знает. Он был, как и многие другие, простым и недалеким педантом, всегда тщательно причесанным, аккуратно одетым, и не отличался строгой моралью. При женщинах он старался выказывать глубокую ученость, говоря с мужчинами, еле касался поверхности вопросов. Теперь он стал столь же мягок и уступчив, насколько раньше казался непреклонным и суровым; он предупреждал все мои желания и, когда я предлагал посетить монастырь, спешил туда так же, как я.

Тем временем отец предавался шумным столичным удовольствиям и принимал у себя множество гостей. Женщины ласкали меня. Со мною кокетничали, хотя я этого не понимал. Одна вдова хотела испытать на мне силу своих поблекших прелестей; она строила из себя девочку и жеманилась. Мне было невдомек, что значат все эти маневры, и, кроме того, во всем мире для меня существовала одна Софи. Невинная и чистая страсть сжигала меня; я еще не догадывался, что на свете существует совсем другая любовь.

Четыре месяца я почти ежедневно виделся с Софи, мы так привыкли быть вместе, что уже не могли обходиться друг без друга. Известно, что любовь, когда мы еще не признаемся в ней сами себе или стараемся скрыть, придумывает ласковые прозвища, заменяя ими более нежные слова, которые она подразумевает и которых ждет. Софи называла меня своим юным кузеном, а я ее — милой кузиной. Наша взаимная нежность сквозила в каждом поступке, светилась в каждом взгляде; наши уста еще не решались сказать о ней вслух, а сестра или ничего не знала, или хранила тайну своей подруги. Слепо отдаваясь первым влечениям природы, я не понимал их истинной цели. Я был счастлив, разговаривая с Софи, счастлив, слыша ее голос. Я изредка целовал ее ручку, но желал большего и сам не знал, чего именно. Близилось мгновение, когда одной из самых обворожительных женщин столицы суждено было рассеять окружавший меня мрак и посвятить в сладкие тайны Венеры.

2


Пришла шумная пора безудержных развлечений. Мом19 повелел начать танцы; наступили дни карнавала20. Молодой граф де Розамбер, который в течение трех месяцев был моим товарищем во всех экзерсисах21 и пользовался расположением барона, уже несколько дней бранил меня за то, что я веду жизнь слишком тихую и уединенную. Неужели в мои года подобает заживо хоронить себя и не бывать нигде, кроме монастыря? И кого я там вижу? Сестру! Не пора ли мне выйти из детства, которое желают продлить до бесконечности? Не пора ли наконец появиться в свете, где меня благодаря моей наружности и уму примут весьма благосклонно?

— Я хочу, — прибавил он, — завтра же отвести вас на блистательный бал в собрании22, я непременно бываю там четыре раза в неделю, и вы наконец увидите хорошее общество.

Я еще колебался.

— Застенчив, точно девица, — продолжал граф. — Или вы боитесь за вашу честь? Оденьтесь в женское платье: прикрытая одеждами, которые вселяют уважение, ваша честь будет под хорошей защитой.

Я засмеялся, сам не зная почему.

— Право, — настаивал граф, — дамский костюм вам очень пойдет. У вас тонкие черты и нежное лицо, едва осененное пушком; это будет прелестно!.. И потом, я хочу подразнить одну особу... Шевалье23, оденьтесь в женское платье: мы позабавимся... Это будет восхитительно!.. Вот увидите, увидите!

Предложение переодеться мне понравилось, но прежде всего мне хотелось показаться в дамском платье Софи. На следующий день ловкий портной, предупрежденный графом, принес мне одну из тех амазонок, что носят англичанки24, когда ездят верхом. Изящный парикмахер причесал меня и прикрыл волосы белой касторовой шляпкой25. Я прошел к отцу; заметив меня, он направился ко мне со встревоженным лицом, потом внезапно остановился.

— Ну и ну! — засмеялся он. — Мне показалось, что вошла Аделаида.

Я заметил, что он мне льстит.

— Нет, я в самом деле принял вас за Аделаиду и удивился, как это она без дозволения покинула монастырь и явилась сюда в таком странном наряде! Только не вздумайте возгордиться приятной наружностью — главное мужское достоинство не в этом.

В комнате был дю Портай.

— Барон! — воскликнул он. — Как можно...

Мой отец как-то странно посмотрел на друга, и тот умолк.

Отец сам предложил поехать в монастырь. Аделаида не сразу узнала меня. Барон, восхищенный моим сходством с сестрой, осыпал нас ласками и целовал то Аделаиду, то меня. Между тем сестра каялась в том, что пришла в приемную одна.

— Как досадно, что я не привела подругу. Вот было бы весело посмотреть на ее изумление! Дорогой батюшка, позвольте мне сходить за ней.

Барон согласился. Вернувшись вместе с Софи, Аделаида сказала ей:

— Дорогая подруга, поцелуйте мою сестру.

Софи, смущенная, посмотрела на меня и замерла в нерешительности.

— Поцелуйте же ее, — сказала старая гувернантка, обманутая моим превращением.

— Поцелуйте мою дочь, — повторил и барон, забавляясь разыгравшейся сценкой.

Софи покраснела и робко приблизилась ко мне. Мое сердце забилось как сумасшедшее. Какой-то тайный инстинкт руководил нами, и с непонятно откуда явившейся ловкостью мы скрыли наше счастье от заинтересованных свидетелей: им показалось, что встретились только наши щеки... а между тем мои губы прижались к губам Софи. Чувствительные читатели, которых трогает возлюбленная Сен-Прё*, вообразите, какое наслаждение мы испытали!.. Ведь это тоже был первый поцелуй любви!26 Дома меня уже дожидался де Розамбер. Граф объяснил барону, в чем состоял наш замысел, и отец скорее, чем мы предполагали, позволил мне провести всю ночь на балу. Мы сели в экипаж барона.

— Я, — сказал граф, — представлю вас одной молодой даме, которая очень ценит меня. Два месяца тому назад я поклялся ей в вечной любви и уже почти шесть недель доказываю ей мою пламенную страсть. — Его слова были для меня совершенной загадкой, но я уже начинал стыдиться моего неведения и лукаво улыбнулся, надеясь внушить Розамберу, что я все понимаю. — Я помучаю ее, — продолжал он. — Делайте вид, что вы очень любите меня, и посмотрите, что с нею станет. Главное — не говорите ей, что вы не девушка. О, мы приведем ее в отчаяние!

Едва мы показались в собрании, как все взгляды устремились на меня; я смутился, покраснел и потерял всякую уверенность в себе. Сначала мне пришло в голову, что какая-нибудь деталь моего костюма пришла в беспорядок и выдала меня. Однако вскоре по общему вниманию мужчин, по неудовольствию женщин я понял, что дело в другом. Одна бросила на меня презрительный взгляд, другая посмотрела с недовольной гримасой; все усиленно обмахивались веерами, шепотом переговаривались и насмешливо улыбались; я понял, что меня приняли так, как обычно в обществе принимают соперницу — новенькую и слишком привлекательную.

И вот появилась та самая женщина, о которой говорил граф. Он представил меня ей как свою родственницу, которая, по его словам, только что вышла из монастыря. Красавица (ее звали маркиза де Б.) приняла меня очень любезно. Я сел рядом с ней, и молодые люди образовали возле нас полукруг. Граф, радовавшийся случаю возбудить ревность своей возлюбленной, старался выказать мне явное предпочтение. Маркиза, очевидно раздосадованная его выходкой, решила наказать его; скрыв свое недовольство, она с удвоенной нежностью обратилась ко мне:

— Нравится ли вам в монастыре?

— Очень нравилось бы, сударыня, если бы там были особы, похожие на вас.

Маркиза улыбнулась, показывая, что комплимент ей польстил; она задала еще несколько вопросов, казалось, была очарована моими ответами и осыпала меня ласками, на которые женщины не скупятся между собой; она сказала Розамберу, что ему очень повезло иметь такую родственницу и, наконец, нежно поцеловала меня, а я вежливо возвратил ей поцелуй. Не этого хотел Розамбер, не этого ждал. Он был в отчаянии от живости маркизы, а еще более — от видимого удовольствия, с которым я принимал ее ласки; он наклонился к уху маркизы и открыл мою тайну.

— Вы шутите! — воскликнула она и пристально посмотрела мне в лицо.

Граф стал уверять ее, что сказал правду, госпожа де Б. снова устремила на меня взгляд:

— Что за безумие! Нет, это невозможно.

Граф снова рассыпался в уверениях.

— Что за фантазия! — воскликнула маркиза и шепотом обратилась ко мне: — Знаете, он уверяет, будто вы — переодетый молодой человек.

Я робко ответил, что это так. Маркиза бросила на меня нежный взгляд, тихонько пожала мне руку и сделала вид, будто не расслышала моих слов.

— Я так и знала, — довольно громко заметила она. — В этом нет и тени правдоподобия. — И, обратившись к графу, прибавила: — Однако, сударь, на что походит такая шутка?

— Как?! — изумился он. — Мадемуазель уверяет...

— Что значит она уверяет! Вы что же, сами не видите? Такая милая и такая хорошенькая девушка!

— Что?! — снова воскликнул граф.

— Довольно, сударь, довольно, — перебила его маркиза с явным неудовольствием, — или вы полагаете, что я безумна, или сами сошли с ума.

Я искренне поверил, что она не поняла меня, и тихо сказал:

— Простите, маркиза, но я не то, чем кажусь; граф сказал правду.

— Я и вам не верю, — еще тише, чем я, проговорила она и снова пожала мне руку.

— Уверяю вас...

— Молчите. Вы маленькая шалунья, но вам меня не обмануть. — И она снова поцеловала меня в щеку.

Розамбер, глядя на нас, остолбенел. Окружавшие нас молодые люди с любопытством и нетерпением ожидали окончания непонятных переговоров и их объяснения, но граф боялся рассердить свою возлюбленную и попасть в смешное положение, а потому молчал, кусая губы и надеясь, что я сам как-нибудь выкручусь. К счастью, маркиза увидела входившую графиню де ***, свою подругу; не знаю, что она сказала ей на ухо, но графиня сейчас же обратилась к Розамберу и уже не покидала его в течение всего вечера.

Бал начался; я танцевал контрданс27 и волей случая оказался рядом с Розамбером и графиней. Молодая женщина говорила ему:

— Нет-нет, это бесполезно; я завладела вами до конца бала и никому не уступлю. Я буду ревнивее султана и не позволю вам разговаривать с кем бы то ни было. Вы вовсе не будете танцевать или будете танцевать только со мной, и если вы не льстите мне, а говорите искренне, то я запрещаю вам обращаться хотя бы с одним словом к маркизе или к вашей молоденькой кузине.

— Моя молоденькая кузина! — прервал ее граф. — Если бы вы только знали!

— Я ничего не желаю знать, а только желаю, чтобы вы оставались со мной. Может быть, — легкомысленно прибавила она, — вы мне небезразличны; неужели вы будете жестоки?

Больше я ничего не слышал: танец закончился. Маркиза ни на минуту не теряла меня из виду; я захотел отдохнуть и сел рядом с ней; между нами завязалась оживленная беседа, и двадцать раз она прерывалась ласками госпожи де Б.; из ее речей я понял, что мне не следует выводить ее из заблуждения: игра, по-видимому, ей очень нравилась.

Граф с очевидным беспокойством непрестанно наблюдал за нами; маркиза ничего не замечала.

— Я не намерена, — сказала она наконец, — провести здесь всю ночь, и если вы послушаетесь меня, то также побережете ваше здоровье. Поедемте ко мне; меня ждет легкий ужин. Теперь уже за полночь, и маркиз скоро явится за мной. Мы поужинаем, а потом я сама провожу вас домой. Знаете, — прибавила она небрежным тоном, — господин де Б. — странный человек: по временам у него бывают приступы внезапной нежности, он проявляет смешную ревность или окружает меня вниманием, от которого я охотно освободила бы его; что касается верности, в которой он клянется, то я в нее не верю да и не пекусь о ней, но испытать ее не помешает. Он увидит вас, найдет прелестной. Прошу вас, говоря с ним, не повторяйте вашей шутки о переодевании, она мила, но уже избита, а потому несмешна; напротив, если вам приятно сделать мне одолжение, отнеситесь благосклонно к маркизу, начните слегка заигрывать с ним.

Я спросил у маркизы, что значит «заигрывать». Она чистосердечно рассмеялась наивному вопросу и взглянула на меня растроганно.

— Послушайте, — сказала она, — вы женщина, это ясно, а потому ласки, которыми я осыпала вас, были только выражением моих дружеских чувств, но если бы вы действительно были молодым человеком и я, веря этому, обращалась бы с вами так же, как теперь, это значило бы, что я заигрываю с вами, и даже очень сильно.

Я обещал исполнить ее просьбу.

— Прекрасно, улыбайтесь его шуткам, смотрите на него известным образом, но не жмите ему руки, как я, и не целуйте его, как я вас целую: это было бы и неприлично, и неправдоподобно.

В это время подошел маркиз. Он показался мне еще молодым человеком. Господин де Б. был довольно хорошо сложен, но слишком мал ростом и не блистал изяществом манер; лицо его отличалось жизнерадостностью и веселостью, но такой, которая вызывает насмешки.

— Вот мадемуазель дю Портай, — представила меня маркиза (я назвался этим именем). — Она родственница графа, поблагодарите меня за то, что я познакомила вас; она согласна поужинать с нами.

Маркиз нашел, что у меня счастливая наружность28, и осыпал меня забавными похвалами; я же ответил ему льстивыми комплиментами.

— Я очень счастлив, — сказал он с тупым выражением лица, которое полагал тонким, — что вы делаете мне честь и соглашаетесь отужинать у меня; вы обворожительны, весьма обворожительны, уж поверьте мне на слово, я знаю толк в лицах...

Я ответил ему самой милой улыбкой.

— Дитя мое, — с другой стороны шептала мне маркиза, — вы дали мне слово и слишком любезны, чтобы не сдержать его; кроме того, я освобожу вас от маркиза, когда он станет слишком надоедать. — Она пожала мне руку, и маркиз заметил это.

— О, как бы и мне хотелось, — произнес он, — сжимать одну из этих маленьких ручек!

Я бросил на него неотразимый взгляд.

— Едем же, сударыни, едем! — воскликнул он с победоносным и радостным видом и вышел, чтобы позвать своих людей.

Граф де Розамбер, услышав его слова, подошел к нам и, несмотря на все старания графини де*** удержать его, сказал мне крайне иронически:

— Вероятно, вам очень хорошо в этой одежде и вы не намерены открыть правду маркизе!

Я ответил тем же тоном, но понизив голос:

— Мой дорогой родственник, неужели вы хотели бы так скоро разрушить дело ваших рук?

Тогда он обратился к маркизе:

— Маркиза, я, по совести, считаю своим долгом еще раз предупредить вас, что не госпожа дю Портай будет иметь честь ужинать у вас, а шевалье де Фоблас, мой юный и верный друг.

— А я объявляю вам, — был ответ, — что вы злоупотребляете моим терпением и моим доверием. Прошу вас, прекратите эти дерзкие шутки, или вы больше никогда меня не увидите!

— Я чувствую в себе силы решиться и на то, и на другое; я был бы в отчаянии, если бы моя навязчивость испортила вам удовольствие или если бы я стеснил вас.

В это мгновение вернулся маркиз; он хлопнул графа по плечу и схватил его за руку.

— Как, ты не будешь ужинать с нами? Ты поручаешь нам свою молоденькую кузину? Знаешь, она прехорошенькая и у нее многообещающая физиономия. — Понизив голос, он прибавил: — Но, между нами говоря, мне кажется, это несколько... ветреная особа.

— Да, она очень хороша собой и очень ветрена, — с горечью ответил граф, — и она не одна такая. — Потом, словно предвидя то, что предстояло этому добродушному мужу, он прибавил: — Желаю вам приятной ночи.

— Как, — удивился маркиз, — ты думаешь, я приглашаю твою родственницу для?.. Да если бы она захотела!..

— Приятной ночи! — повторил граф и ушел, громко смеясь.

Маркиза сказала, что Розамбер сошел с ума, а я назвал его невежливым.

— Ничуть, — заговорщически шепнул мне маркиз, — он просто безумно влюблен в вас, увидел, что я ухаживаю за вами, и ревнует.

Через пять минут мы были в доме маркиза; нам сейчас же подали ужин. Я сел между маркизой и ее влюбчивым супругом, который без умолку говорил мне, как ему казалось, очень милые и остроумные вещи. Сначала я был слишком занят едой, ибо мой юношеский аппетит разыгрался от танцев, и потому отвечал ему только взглядами. Но, едва утолив голод, я стал восторгаться всеми глупостями господина де Б. и хвалить его неудачные остроты; мои комплименты восхищали его. Маркиза внимательно смотрела на меня, и ее взгляд заметно оживился; она взяла меня за одну руку; я, желая узнать, до чего простирается сила моих мнимых прелестей, протянул маркизу другую. Он схватил ее с невыразимым волнением. Маркиза, погрузившаяся в молчание, видимо, обдумывала что-то важное; я видел, что она то краснеет, то вздрагивает, пожимая мою правую руку. Моя левая рука оказалась в гораздо менее нежных объятиях; маркиз сжимал ее так, что я чуть не вскрикивал от боли. Он был доволен победой, гордился своим счастьем и удивлялся ловкости, с которою ему удавалось обманывать жену прямо у нее на глазах; эти чувства заставляли его время от времени глубоко и оглушительно вздыхать. Порой он начинал хохотать так, что потолок дрожал; потом, боясь выдать себя и стараясь заглушить свой смех, он, в виде ласки, покусывал мне пальцы.

Наконец маркиза очнулась и сказала:

— Мадемуазель дю Портай, уже поздно; вы должны были оставаться на балу до самого рассвета и вас ждут дома только к восьми или девяти часам утра, не раньше — потому переночуйте у меня. Всякой другой я предложила бы комнату, предназначенную для моих подруг, но вы можете располагать моей комнатой; сегодня, — ласково прибавила она, — я ваша маменька и не хочу, чтобы моя дочь спала где-нибудь в другом месте, кроме моей спальни; я велю поставить рядом вторую кровать...

— Зачем же вторую кровать? — перебил маркиз. — В вашей постели очень хорошо вдвоем. Разве я стесняю вас, когда прихожу к вам? Я сплю отлично, да и вы не жалуетесь.

При этом он сильно толкнул меня коленом и поцарапал меня; на его любезность я ответил таким сильным пинком, что он громко вскрикнул.

Маркиза с испуганным лицом поднялась со стула.

— Ничего-ничего, — проговорил господин де Б., — я просто ударился.

Я задыхался от смеха, маркиза тоже, но громче всех, сам не зная отчего, хохотал ее дорогой супруг.

Когда мы немного успокоились, маркиза опять повторила свое предложение.

— Займите половину постели маркизы, — кричал маркиз, — займите; вам будет очень удобно! Я сейчас вернусь, соглашайтесь же.

Он вышел.

— Сударыня, — сказал я, — ваше предложение льстит мне, это большая честь, но кого вы приглашаете — мадемуазель дю Портай или шевалье де Фобласа?

— Опять та же неуместная шутка, шалунья! Опять вы ее повторяете! Ведь я же сказала, что не верю вам.

— Но, сударыня...

— Довольно, довольно, — приложила она палец к моим губам, — сейчас придет маркиз, я не хочу, чтобы он слышал ваши безумные речи. Милое дитя, — она нежно поцеловала меня, — вы так застенчивы, скромны и вместе с тем очень любите шутить. Идемте же, маленькая проказница, идемте!

Она протянула мне руку, и мы прошли в ее комнату. Мне предстояло лечь в постель. Служанки маркизы предложили раздеть меня. Я, дрожа, попросил их прислуживать госпоже маркизе, сказав, что сумею обойтись без их помощи.

— Да-да, — маркиза внимательно следила за всем, что я делал, — не мешайте ей, это монастырское ребячество! Оставьте ее.

Я быстро скользнул за ширму, но, когда мне пришлось снимать малознакомые для меня одежды, очутился в большом затруднении. Я рвал шнурки, выдергивал булавки и то колол себе пальцы, то раздирал ткань. Чем сильнее я спешил, тем медленнее подвигалось дело. Едва я снял нижнюю юбку, как мимо прошла горничная. Я испугался, что она отодвинет ширму, и поспешно бросился в кровать. Пораженный, я думал о моем необычайном приключении, но еще не предполагал, что рядом с маркизой во мне может проснуться какое-либо иное желание, кроме желания поболтать перед сном. Маркиза вскоре тоже улеглась. Вдруг раздался голос ее мужа.

— А мне будет позволено присутствовать при вечернем туалете? Как, вы обе уже в постели? — Он хотел было поцеловать меня, но маркиза рассердилась не на шутку; маркиз собственноручно задернул полог и, повторяя слова графа, крикнул нам с порога:

— Приятной ночи!

На несколько мгновений воцарилась полная тишина.

— Вы уже спите, прекрасное дитя? — взволнованно прошептала маркиза.

— О нет, я не сплю.

Она обняла меня и прижала к своей груди.

— Боже! — воскликнула она с изумлением, которое, даже если и было притворным, прозвучало очень натурально. — Мужчина!

И она резко оттолкнула меня.

— Сударь! Как же так!

— Сударыня, я же вам говорил, — с дрожью отвечал я.

— Вы говорили, сударь, но разве я могла поверить? Надо было сказать как следует! Вы должны были покинуть наш дом... или хотя бы настоять на том, чтобы вам постелили отдельно.

— Сударыня, я тут ни при чем, это господин маркиз...

— Да, сударь, но говорите тише... Сударь, вам не следовало оставаться, надо было уйти.

— Хорошо, сударыня, я ухожу.

Она схватила меня за руку.

— Уходите? Но куда же? И как? Разбудите моих горничных? Наделаете шуму?.. Может, еще всем слугам покажете, что в моей постели мужчина? Хотите опозорить меня?

— Сударыня, простите великодушно, не сердитесь, я устроюсь в кресле.

— Да-да, в кресле! Да, конечно! Прекрасный выход! — Она по-прежнему не выпускала моей руки. — Такой уставший! И в такой холод! Простудитесь! Поплатитесь своим здоровьем!.. Хотя вы заслуживаете столь сурового обхождения... Нет, оставайтесь здесь, но обещайте мне быть благоразумным.

— Если только вы простите меня, сударыня...

— Нет, не прощу! Но я отношусь к вам лучше, чем вы ко мне. Какая холодная у вас рука! — Из жалости она прижала мою ладонь к своей белоснежной груди.

Природа и любовь заставили мою счастливую руку спуститься чуть ниже. От неведомого волнения меня всего обдало жаром.

— О, есть ли на свете женщина, которая попадала в такое положение! — нежным голосом промолвила маркиза.

— Ах, простите, милая маменька!

— Да-да, ваша милая маменька! И это знаки почтения к мамочке? Ах вы маленький повеса!

Ее руки, поначалу отталкивавшие, теперь нежно притягивали меня. И скоро мы оказались так близко друг от друга, что наши губы соприкоснулись, и я осмелился поцеловать ее.

— Фоблас, что вы мне обещали? — еле слышно прошептала она.

Ее рука опустилась ниже, всепожирающий огонь заструился по моим жилам.

— Ах! Сударыня, простите меня, я умираю!

— Ах! Мой дорогой Фоблас... друг мой!..

Я лежал не двигаясь. Маркиза сжалилась над моим смущением, которое не могло не понравиться ей... Она помогла моей робкой неопытности... И к великому моему изумлению и удовольствию, я получил дивный урок, который повторил потом не один раз.

Несколько часов мы провели за этим сладостным занятием, я уже начал дремать на груди моей прекрасной любовницы, как вдруг услышал, что дверь тихонько отворяется. Кто-то вошел и на цыпочках приблизился к постели: я был безоружен, в незнакомом доме и не мог не вздрогнуть от страха. Маркиза, угадав, что случилось, тихо приказала мне поменяться с ней местами. Я немедленно повиновался. И не успел я съежиться на краю, как чья-то рука приоткрыла полог с той стороны, где я только что лежал.

— Кто это? Кто меня будит? — сонным голосом проговорила маркиза.

Последовало недолгое замешательство, затем все объяснилось без слов.

— Что за фантазия? — тихо продолжила маркиза. — Как, сударь, вы выбираете такой неудачный момент, не считаясь со мной, не принимая во внимание невинность юной особы, которая, наверное, уже не спит или может проснуться! Вы сошли с ума, я прошу вас удалиться.

Маркиз настаивал, нашептывая жене смешные оправдания.

— Нет, сударь, я не хочу, этого не будет. Уверяю вас, это невозможно. Умоляю, уходите.

Она соскочила с постели, взяла его за руку и выпроводила за дверь.

Затем моя прекрасная любовница с улыбкой вернулась ко мне.

— Вы не находите, что я поступила очень благородно? Понимаете, от чего я отказалась ради вас?

Я предложил немедленно возместить ущерб, и ответом мне была признательность: женщина в двадцать пять лет так сговорчива, когда она любит! А у новичка шестнадцати лет в запасе столько сил!

Однако всему есть предел, и я не замедлил уснуть глубоким сном.

Когда я проснулся, свет проникал в комнату, несмотря на занавеси; я подумал об отце. Увы, я вспомнил также мою Софи. Слеза упала из моих глаз; маркиза заметила ее. Уже способный скрывать чувства, я приписал мою грусть необходимости расстаться с ней. Она нежно поцеловала меня...

О, как она была прекрасна! И разве мог я упустить такую возможность!.. Несколько часов сна восстановили мои силы... И сладкое опьянение рассеяло сердечные тревоги.

Наконец нам пришлось подумать о расставании. Маркиза служила мне горничной. Она так ловко помогала мне, что я скоро оделся бы, если бы мы то и дело не отвлекались. Когда нам показалось, что все уже в порядке, маркиза позвонила служанкам.

Более часа маркиз ожидал, когда же в комнате его жены откроются занавеси. Он похвалил меня за то, что я рано встал.

— Я уверен, — сказал он, — что вы провели прекрасную ночь, — и, не дав мне ответить, прибавил: — Однако она явно утомлена, у нее усталые глаза. Вот что значат танцы. Пляшут до упаду, а на следующий день плохо себя чувствуют. Я каждый день твержу это маркизе, но она не слушается. Нужно подкрепить силы этой очаровательной девушки, а потом мы проводим ее домой.

Слова «мы проводим ее» испугали меня. Я заметил, что будет лучше, если маркиза одна отвезет меня, но маркиз настаивал. Маркиза тоже отговаривала его, но ее муж ответил, что, раз маркиза будет сопровождать нас, господин дю Портай, конечно, не рассердится, если он привезет его дочь, и что ему очень хочется познакомиться со счастливым отцом такой милой девушки. Несмотря на все наши усилия, мы не смогли ему воспрепятствовать.

Я испугался, что приятное приключение окончится очень дурно, и, не зная, что делать, дал адрес настоящего господина дю Портая.

Маркиза чувствовала мое смущение и разделяла его. Я еще не успел придумать никаких объяснений, когда экипаж остановился у дверей моего лже-отца.

Он был дома, ему сказали, что маркиз и маркиза де Б. привезли его дочь.

— Мою дочь! — воскликнул он с волнением. — Мою дочь!

Он выбежал нам навстречу. Не дав ему произнести ни слова, я бросился к нему на шею.

— Да, — сказал я тихо, — вы вдовец и у вас есть дочь!

— Тише, — ответил он. — Тише! Кто вам сказал?

— О, боже мой, неужели вы не понимаете? Я ваша дочь. Не отрицайте этого при господине де Б.

Дю Портай успокоился, но все еще казался растерянным и ожидал объяснений.

— Сударь, — сказала маркиза, — ваша дочь провела часть ночи на балу, а другую — у меня.

— Может быть, вы недовольны, — прибавил маркиз, заметивший удивление дю Портая, — что ваша дочь ночевала в моем доме. Напрасно, она спала в комнате моей жены, в ее постели, вместе с ней, то есть как нельзя лучше. Или вы сердитесь, что я позволил себе проводить ее? Признаюсь, маркиза и мадемуазель дю Портай не хотели этого, но я...

— Я вам очень признателен, — ответил наконец дю Портай, окончательно оправившийся от первого изумления и понявший всё из слов маркиза. — Весьма благодарен за вашу доброту к моей дочери, но я должен объявить вам при ней (он посмотрел на меня, и я задрожал от страха), что меня удивляет, как она решилась поехать на бал, переодетая таким образом.

— Как переодетая?! — ахнула маркиза.

— Да, сударыня, разве амазонка подходящий костюм для девушки?29 Она, по крайней мере, должна была попросить у меня разрешения надеть этот наряд!

Я восхитился изобретательности моего нового отца и притворился пристыженным.

— Ах, я думал, вы всё знаете, — сказал маркиз. — Простите ей эту маленькую шалость. У вашей дочери счастливая физиономия, говорю вам это как знаток. Ваша дочь очаровательная девушка; она обворожила всех, а главное — мою жену; право, моя жена без ума от нее!

— В самом деле, — произнесла маркиза с восхитительным хладнокровием, — ваша дочь внушила мне дружеское расположение, которого она вполне заслуживает.

Я уже думал, что спасен, когда в комнату внезапно вошел мой настоящий отец, барон де Фоблас, который не имел обыкновения приказывать докладывать о себе, когда бывал у своего друга.

— Вот как, — сказал он, заметив меня.

Господин дю Портай подбежал к нему с распахнутыми объятиями.

— Мой дорогой Фоблас, это моя дочь; господин маркиз и госпожа маркиза любезно привезли ее домой!

— Ваша дочь? — перебил его отец.

— Ну да, дочь; вы не узнаете ее в этом смешном наряде? — Он гневно обратился ко мне: — Извольте сейчас же отправиться в вашу комнату, я не желаю, чтобы кто-нибудь еще увидел вас в таком неприличном платье!

Не говоря ни слова, я поклонился маркизу, который явно от души сочувствовал мне, а также и маркизе, но она никак не ответила: услышав имя моего отца, она так взволновалась, что чуть было не лишилась чувств. Я ушел в соседнюю комнату и стал прислушиваться.

— Ваша дочь? — повторил барон.

— Да, дочь. Она решилась поехать на бал в том платье, в котором вы ее только что видели. Маркиз расскажет вам остальное.

И действительно, маркиз повторил моему отцу всё, что сказал дю Портаю; он твердил, что я спал в комнате его жены, в ее постели, вместе с ней.

— Ей очень повезло, — сказал отец, глядя на маркизу, — очень повезло, что такая неосторожность не повлекла за собою неприятных последствий.

— Какую же неосторожность допустила эта милая девушка? — возразила маркиза, которая быстро овладела собой. — Что за беда, если она надела амазонку?

— Без сомнения, — прервал ее маркиз де Б., — это пустяки; а вам, сударь, — рассерженным тоном обратился он к моему отцу, — следовало бы не пускаться в порочащие девушку рассуждения, а лучше вместе с нами уговорить господина дю Портая простить ее.

— Сударыня, — сказал дю Портай, — я прощаю ее ради вас. — И, обратившись к маркизу, добавил: — Но с условием, чтобы больше такого не было!

— Насчет амазонки, пожалуй, вы правы, — согласился маркиз, — но смею надеяться, вы отпустите ее к нам в обычном платье; было бы слишком жаль лишиться общества этой очаровательной девушки.

— Конечно, — поддержала его маркиза, вставая. — И если ее отец захочет нам оказать добрую услугу, он приедет вместе с ней.

Дю Портай проводил маркизу до кареты, рассыпаясь в благодарностях, которых она, как предполагалось, заслуживала. С их отъездом будто гора свалилась с моих плеч.

— Вот странное приключение, — сказал, возвращаясь, дю Портай.

— Весьма, весьма странное, — подтвердил отец. — Маркиза красавица, мальчугану очень повезло.

— А знаете, — возразил его друг, — я чуть не выдал мою тайну! Когда сказали, что приехала моя дочь, я вообразил, что она нашлась, и у меня вырвалось несколько неосторожных слов.

— Ну, это поправимо, — успокоил его барон. — Фоблас гораздо благоразумнее остальных молодых людей своего возраста; честно говоря, ему недоставало только тех познаний, которые он, без сомнения, прибрел сегодня ночью. У него благородная душа и превосходное сердце; угаданная тайна ни к чему не обязывает, но честный человек счел бы себя опозоренным, если бы выдал секрет, доверенный ему другом. Скажите моему сыну все как есть, не нужно полупризнаний, я ручаюсь вам за него.

— Но такие важные тайны, а он так молод!

— Бывает ли молод дворянин, когда дело идет о чести? Неужели мой сын не знает одной из самых священных обязанностей мужчины? Неужели для воспитанного мною мальчика не достаточно примера его отца, чтобы не совершить низости?

— Друг мой, я сдаюсь.

— Мой дорогой дю Портай, вы не раскаетесь. Кроме того, надеюсь, это признание, ставшее почти необходимостью, будет небесполезно. Вы знаете, я жертвовал всем, лишь бы дать моему сыну воспитание, приличное его рождению и отвечающее моим надеждам, вы знаете также, что я оставляю его еще на год в Париже. Думаю, этого будет довольно. Потом он поедет путешествовать, и я хотел бы, чтобы он провел несколько месяцев в Польше.

— Барон, — сказал дю Портай, — предлог, рожденный вашей дружбой, и остроумен, и деликатен. Я чувствую всю любезность вашего предложения, и оно радует меня.

— Итак, — продолжал барон, — вы дадите Фобласу письмо к верному слуге, оставленному вами в Польше. Болеслав и мой сын предпримут новые розыски. Дорогой Ловзинский, не отчаивайтесь: если ваша дочь жива, она к вам вернется. Если король Польши...

Мой отец заговорил еще тише и отвел своего друга в другой конец комнаты; они разговаривали более получаса, потом подошли к двери, за которой я стоял, и я услышал, как барон сказал:

— Я не хочу расспрашивать его о приключении, вероятно, очень забавном; боюсь, я не сумею изобразить подобающую суровость. Вероятно, он расскажет всю историю вам, а вы передадите ее мне. В общем, по-моему, маркиз — очень глупый муж.

— И это не редкость, мой друг, — ответил дю Портай.

— Да, это верно, — подтвердил барон, — но не будем ничего говорить Фобласу.

Я услышал, что они направились к двери, и бросился в кресло. Входя, барон сказал:

— Мой экипаж здесь, велите отвезти себя домой и отдохните; впредь я запрещаю вам выходить в амазонке.

— Друг мой, — сказал господин дю Портай по дороге к дверям, — на днях мы с вами пообедаем, вы узнали часть моей тайны, я расскажу остальное, но, прошу вас, молчите. Помните, ведь я оказал вам услугу!

Я уверил его, что не забуду этого и что он может быть спокоен. Едва возвратившись домой, я лег и заснул глубоким сном.

Когда я проснулся, было уже поздно. Мы с Персоном отправились в монастырь. С каким нежным волнением я смотрел на Софи! Ее скромность, чистота и невинность, застенчивый ласковый прием и смущение от воспоминания о вчерашнем поцелуе — всё будило во мне любовь, любовь нежную и полную уважения. Конечно, воспоминание о прелестях маркизы преследовало меня до самой приемной, но юная соперница затмила госпожу де Б.! Правда, наслаждения прошедшей ночи живо рисовались в моем разгоряченном воображении, однако я предпочитал им то восхитительное мгновение, когда, целуя губы Софи, обрел я новую душу. Маркиза поразила мою чувственность, но мое сердце принадлежало Софи.

На следующий день я вспомнил, что маркиза ожидает меня, но вспомнил также, что барон запретил мне выходить в амазонке. Кроме того, я не мог приехать к маркизе один, без сопровождения. О графе Розамбере нечего было и думать, разумеется, он не захотел бы отвезти меня к ней, а маркиз нашел бы странным, что молодая девушка выходит одна. Стремясь увидеть мою прекрасную любовницу, но боясь рассердить отца, я не знал, на что решиться. Тут пришел Жасмен и сказал, что пожилая женщина, присланная мадемуазель Жюстиной, желает со мной поговорить.

— Я не знаю никакой Жюстины, но все равно, пусть эта женщина войдет.

— Мадемуазель Жюстина поручила мне передать вам поклон и вручить этот пакет и письмо, — сказала, войдя, незнакомка.

Я взял письмо, на котором было написано только: «Мадемуазель дю Портай». Я быстро распечатал его и прочел:


Сообщите, милое дитя, хорошо ли вы спали? Вам нужен был отдых. Очень боюсь, как бы усталость после бала и неприятная сцена с отцом не повредили вашему здоровью. Я в отчаянии, что вас бранили по моей вине; поверьте, эта бесконечная сцена заставила меня страдать не меньше вашего. Маркиз хочет сегодня опять быть в собрании, но я не расположена ехать с ним. Думаю, вам также не хочется на бал. Однако маменька обязана думать о своей дочери, в особенности такой милой, как вы, и, если вам угодно, мы поедем. Я помню, что вам запретили надевать амазонку, и подумала, что у вас нет настоящего бального платья, так как вы только что из монастыря, посему посылаю вам один из моих нарядов; мы с вами почти одного роста, думаю, он вполне подойдет.

Моя служанка Жюстина сказала, что вам нужна горничная. Женщина, которая передаст это письмо, умна, сметлива и ловка. Можете взять ее в услужение и вполне довериться ей: я за нее ручаюсь.

Я не зову вас к себе на ужин, так как знаю, что господин дю Портай редко садится за стол без своей дочери, но если вы любите вашу маменьку так же сильно, как она вас, то приезжайте вечером. Маркиза не будет дома, приезжайте пораньше, милое дитя, я буду всё время одна.

Верьте, что никто не любит вас больше вашей милой маменьки.

Маркиза де Б.

P.S. Я не в силах пересказать все глупости, которые маркиз просит меня вам передать. Побраните его, когда увидите. Сегодня утром он хотел сам написать к господину дю Портаю. Я с трудом убедила его, что это было бы неблагоразумно и что гораздо приличнее мне написать вам.


Это письмо восхитило меня.

— Сударь, — сказала мне смышленая женщина, которая принесла его, — если вы пожелаете, сегодня и завтра я буду служить вам. Вообще, и шевалье, и мадемуазель могут одинаково полагаться на меня. Когда мадемуазель Жюстина или госпожа Дютур берутся за дело, все идет как по маслу, вот почему меня и выбрали.

— Прекрасно, Дютур, — сказал я, — я вижу, вы все знаете, так проводите меня к маркизе.

Я дал моей дуэнье два луидора30.

— Не стану отрицать, что мне уже хорошо заплатили, — призналась она, — но вам, сударь, должно быть известно, что люди моей профессии всегда получают от обеих сторон.

Тотчас после ужина барон, по своему обыкновению, отправился в Оперу31. Мой парикмахер был уже предупрежден, он заменил шляпку белыми перьями. Дютур одела меня в очаровательное бальное платье, которое шло мне необычайно. Мое сходство с Аделаидой стало еще поразительнее, и мой взволнованный гувернер Персон окружал меня удвоенными заботами и вниманием; я взял перчатки, веер, громадный букет и помчался на свидание.

Я застал маркизу в будуаре; она лежала на оттоманке32. Небрежный костюм скорее подчеркивал, чем скрывал ее прелестные формы. Увидев меня, она поднялась.

— Как хороша в этом костюме мадемуазель дю Портай, как ей идет это платье! — Но, едва закрылась дверь, она прибавила: — Как вы очаровательны, мой милый Фоблас! И до чего мне льстит ваша пунктуальность; сердце подсказывало мне, что вы найдете возможность прийти сюда, невзирая на обоих ваших отцов.

Я отвечал ей страстными ласками, пытаясь вернуть ее в положение, которое она занимала, когда я вошел, и доказывая тем самым, что хорошо усвоил ее уроки. Вдруг мы услышали шум в соседней комнате. Боясь, что меня застанут в далеко не двусмысленном положении, я быстро отшатнулся от маркизы. Благодаря удобству моего платья, мне стоило лишь переменить позу, чтобы привести себя в порядок. Маркиза, нимало не смутившись, прикрыла то, что оказалось на виду, и на все это ушло не больше мгновения. Дверь отворилась, вошел маркиз.

— Я знаю, — сказала моя возлюбленная, — что только вы можете войти ко мне без доклада, но я надеялась, что вы, по крайней мере, догадаетесь постучаться. Это милое дитя хотело поделиться со мной, своей маменькой, девичьими секретами и тревогами; войди вы минутой раньше, вы смутили бы ее. Так нельзя входить к женщинам!

— Скажите на милость, смутил бы! — удивился маркиз. — Но ведь не смутил, значит, и говорить не о чем. Кроме того, я уверен, милое дитя простит меня: она снисходительнее вас. И согласитесь, ее отец был прав, запрещая ей носить амазонку: в этом платье она чудо как хороша!

Он снова стал ухаживать за мною с той же неуклюжестью, что так забавляла нас в первый вечер. Маркиз нашел, что мадемуазель дю Портай вполне отдохнула, что глаза ее блестят, на щеках горит румянец, и он видит на моей физиономии весьма добрые предзнаменования.

Потом он спросил:

— Едете ли вы сегодня на бал?

— Нет, — ответила маркиза.

— Вы смеетесь надо мной, я нарочно вернулся за вами.

— Повторяю, я не поеду.

— Почему же? Сегодня утром вы говорили...

— Я говорила, что могла бы поехать в собрание, чтобы доставить удовольствие маленькой дю Портай, но ей не хочется ехать, она боится встретить графа Розамбера, который вел себя неподобающе.

— Да, — поддержал я маркизу, — он так невежливо обошелся со мной, что теперь я буду бояться встреч с ним так же сильно, как прежде любила бывать в его обществе.

— Вы правы, — согласился маркиз, — граф принадлежит к числу тех молодых господ, что называют себя «поразительными»33 и полагают, что женщины не замечают никого, кроме них, хотя им не помешало бы иногда давать понять, что на свете есть и другие люди, которые ни в чем им не уступают.

Я понял мысль маркиза и, дабы подбодрить его, взглянул на него весьма выразительно.

— Да, не уступают и, возможно, даже превосходят, — сейчас же прибавил он громким голосом.

Поставив ногу на носок и собравшись с силами, маркиз хотел сделать сложный пируэт, но ему не повезло: бедняга стукнулся головой о дверной косяк и едва не упал. На лбу его тут же вскочила шишка. Стараясь скрыть свой конфуз, маркиз изо всех сил пытался сделать вид, что ничего не произошло, хотя время от времени страшно морщился, выдавая свою боль.

— Милое дитя, — произнес он хладнокровным тоном, — вы правильно делаете, что избегаете встреч с графом, но не бойтесь, сегодня вы его не увидите. Сегодня бал-маскарад, у маркизы есть два домино34, одно она даст вам, другое наденет сама. Мы поедем на бал, вы поужинаете с нами и, если вам было удобно позавчерашней ночью...

— О, это будет очаровательно! — воскликнул я более живо, чем того требовала осторожность. — Поедемте на бал!

— В домино, которые знакомы графу? — прервала меня более благоразумная маркиза.

— Ну правильно, пускай милое дитя увидит маскарад, ведь для мадемуазель дю Портай это совершенно новая картина. Граф не узнает вас, может быть, его даже не будет в собрании.

Маркиза ничего не ответила; я видел, что ей очень хочется опять оставить меня на ночь и в то же время боязно ехать на бал и в присутствии маркиза выслушивать колкости графа.

— Что касается меня, — таинственным тоном продолжал покладистый муж, — я бы сам поехал с вами, но у меня есть дело; я оставлю вас на балу, но около полуночи заеду за вами.

Последние слова подействовали на маркизу сильнее всех уговоров, она еще некоторое время отказывалась, однако по ее тону было ясно, что она вот-вот согласится.

Тем временем шишка на лбу маркиза делалась все заметнее, она росла прямо на глазах. Я спросил, что это у него на лбу; он дотронулся до ушиба рукой и, натянуто смеясь, заметил:

— Ничего, женатый человек часто подвергается подобным неожиданностям.

Я вспомнил, с какой силой он сжимал мне руку, и, желая отомстить ему, вынул из кошелька монету, приложил ее к шишке и изо всех сил придавил.

Мой пациент, стиснув кулаки, скрежетал зубами, тяжело вздыхал и морщился.

— Какие сильные у нее руки! — с трудом прохрипел маркиз.

Я опять надавил; наконец он вскрикнул и, отшатнувшись, упал бы на спину, если бы я не подхватил его.

— О, маленькая колдунья, она чуть не продавила мне череп!

— Шалунья сделала это нарочно, — сдерживая смех, сказала маркиза.

— Вы думаете нарочно? Хорошо же, я поцелую ее в наказание.

— В наказание — пожалуй. — Я охотно подставил ему щеку.

Он счел себя счастливейшим из смертных. Стоило мне захотеть, и я мог бы снова подвергнуть испытанию его мужество.

— Довольно этих безумств, — притворилась немного рассерженной маркиза, — подумаем о бале, раз нам предстоит ехать.

— Ага, маркиза сердится. Будем же благоразумны, — шепотом сказал мне маркиз, — в ней заговорила ревность. — Он окинул нас довольным взглядом. — Вы очень любите друг друга, и, если когда-нибудь вы поссоритесь из-за меня, это будет неправильно.

— Так едем мы на бал или не едем?

Маркиза села к зеркалу. Ей принесли два домино, но она послала за другими, и в предвкушении развлечений мы весело набросили их на плечи.

— Вам мое домино знакомо, — сказал маркиз, — я надену его, когда поеду за вами; я-то не боюсь, что меня узнают!

Он проводил нас в собрание и обещал вернуться ровно в полночь.

Едва мы появились в дверях зала, толпа масок окружила нас, нас рассматривали, приглашали танцевать, и сначала новизна зрелища приятно ласкала мой взгляд. Изящные одежды, роскошные уборы, странные причудливые костюмы, порой даже безобразные и смешные, невероятные картонные маски и размалеванные лица, смесь красок, гул голосов, разнообразие предметов и непрерывность движения, которое, оживляя картину, то и дело меняло ее, — все поразило и очень скоро утомило мое воображение. Вошли несколько новых масок; контрданс прервался, и маркиза, воспользовавшись удобным мгновением, смешалась с толпой; я молча последовал за ней, желая рассмотреть всё в подробностях. Вскоре я заметил, что каждый очень занят, ничего не делая, и все необычайно много болтают, ничего не говоря. Разыскивают друг друга с увлечением, наблюдают один за другим с тревогой, встречаются по-приятельски, расстаются, сами не зная зачем, а через мгновение снова сходятся и зубоскалят. Один оглушает всех громким истошным голосом; другой бормочет себе под нос банальности, вряд ли вникая в то, что говорит; третий грубо шутит, сопровождая слова забавными жестами, четвертый задает нелепые вопросы, на которые ему отвечают такими же глупостями. Я видел людей жестоко страдающих, которые очевидно дали бы многое, чтобы избежать злобных замечаний на свой счет и скрыться от любопытных глаз. Другие, казалось, очень скучают; им явно хотелось просто провести здесь ночь и они не ехали домой лишь затем, чтобы на следующий день иметь право сказать, будто очень веселились накануне.

— Так вот что значит маскарад, — сказал я маркизе. — И только-то? Я не удивляюсь, что негодяи могут здесь оскорблять порядочных людей, а глупцы — разыгрывать людей умных; я не остался бы здесь, если бы не вы.

— Молчите, — попросила она. — За нами идут, и, может быть, нас узнали; разве вы не видите маски, которая не отходит от нас? Боюсь, не граф ли это. Выйдем из толпы, и ничему не удивляйтесь.

Действительно, это был Розамбер, мы тотчас узнали его, так как он даже не изменил голоса, а только заговорил тихо, желая, чтобы никто, кроме нас, его не слышал.

— Как поживают маркиза и ее прелестная подруга? — спросил он с подчеркнутой любезностью.

Я не осмелился ответить. Маркиза же, чувствуя, что было бы бесполезно уверять его, будто он ошибся, предпочла вступить в разговор, который она, при своей ловкости, возможно, закончила бы благополучно, если бы граф не знал слишком много.

— Как, это вы, граф? Вы узнали меня? Это меня удивляет, я-то думала, вы поклялись никогда больше не искать меня и никогда со мной не говорить.

— Это правда, сударыня, и я знаю, что мои слова доставили вам удовольствие.

— Я вас не понимаю, и вы меня понимаете плохо; если бы я не хотела вас больше видеть, кто заставил бы меня говорить с вами? Зачем я приехала бы сюда, стараясь встретить вас?

— Встретить меня! Очень лестные слова, я, может быть, поверил бы в их искренность, если бы вы не привезли с собой вашей милой подруги...

— Граф, — прервала его маркиза, — а почему вы один, без нашей знакомой графини? Она очень мила. Что вы скажете о ней?

— Скажу, что она очень услужлива!

Маркиза снова прервала его, притворяясь рассерженной:

— Графиня очень мила. Вам следовало привезти ее с собой.

— Конечно, сударыня, и вы, вероятно, поручили бы ей снова ту роль, которую она так великодушно сыграла.

— Как? Разве это я поручила ей занимать вас весь вечер, разве это моя вина, что вы без причины начали ссориться со мной и сто раз повторили досадную шутку, словом, довели меня до того, что я наговорила гадостей, которые вы поняли буквально и в которых я раскаялась бы, если бы, как я надеялась, вы вчера приехали и попросили прощения?

— И вы простили бы меня? Ах, как вы великодушны! Но будьте спокойны, я не стану злоупотреблять вашей добротой; я боюсь стеснить вас и огорчить мою юную родственницу, которая внимательно слушает и имеет уважительные причины не произносить ни слова.

— Что же я могу вам сказать? — ответил я сейчас же.

— Ничего нового для меня.

— Согласен, граф, вы знаете нечто, не известное маркизе, но, — прибавил я, делая вид, будто нарочно говорю шепотом, — будьте же сдержаннее, два дня назад маркиза не захотела нам поверить; что вам стоит и сегодня оставить ее в заблуждении, которое довольно пикантно.

— Недурной оборот дела, недурной. Вы, еще позавчера сама невинность, сегодня так изворотливы! Сразу видно, вы получили несколько очень хороших уроков.

— О чем это вы? — спросила раздосадованная маркиза.

— Я говорю, что моя родственница сделала большие успехи за короткое время, но я не удивляюсь, зная, каким путем девицы набираются ума35.

— Значит, вы наконец признали, что мадемуазель дю Портай — девица?

— Я молчу, чувствуя, до чего было бы жестоко вывести вас из заблуждения. Потерять подругу и вместо нее обрести только юного поклонника! Горе было бы слишком велико!

— То, что вы говорите, вполне разумно, — маркиза едва скрывала нетерпение, — но ваш голос звучит весьма странно. Объяснитесь. Девушка, которую вы сами назвали мне вашей родственницей, — она сильно понизила голос, — кто она? Мадемуазель дю Портай или шевалье де Фоблас? Вы вынудили меня задать этот нелепый вопрос, однако скажите правду.

— Я мог бы ответить вам еще позавчера, но сегодня вы знаете ответ лучше меня.

— Я? — ничуть не смутилась маркиза. — У меня нет на этот счет никаких сомнений! Лицо моей юной приятельницы, ее черты, манеры, речи — всё говорит, что передо мной мадемуазель дю Портай, и, кроме того, у меня существуют другие доказательства, которых я не искала.

— Доказательства?

— Да, доказательства. В тот вечер она у меня ужинала...

— Я знаю это, а также и то, что она еще была у вас в десять часов утра.

— В десять часов утра — да, была, и мы отвезли ее домой.

— Домой? В Сен-Жерменское предместье?

— Нет, к Арсеналу, и ее отец...

— Барон де Фоблас?

— Да нет же, господин дю Портай... И господин дю Портай горячо благодарил маркиза и меня за то, что мы привезли его дочь.

— Как, маркиз сопровождал вас к господину дю Портаю?

— Что же в этом удивительного?

— И господин дю Портай благодарил маркиза?

— Ну разумеется.

Тут граф расхохотался.

— Вот славный муж! — громко воскликнул он. — Что за чудное происшествие! Ах, какой любезный муж!

Он собирался оставить нас. Мне показалось, что ради маркизы и себя самого мне следует хоть немного утихомирить его.

— Граф, — сказал я шепотом, — не хотите ли вы сегодня же объясниться со мной более серьезным образом?

Он со смехом взглянул на меня.

— Серьезное объяснение между нами, моя дорогая кузина? — Он слегка приподнял мою маску. — Нет, вы слишком хороши, предоставляю вам любить и нравиться. Кроме того, сегодня я имею право воспользоваться моими преимуществами. Если вам угодно, мы объяснимся с вами завтра.

— Завтра? Когда и где?

— Я еще не могу сказать вам когда, это зависит от обстоятельств. Вы ведь сегодня ужинаете у маркизы? Может быть, только в полдень весьма покладистый маркиз отвезет вас к чрезмерно снисходительному господину дю Портаю. Вероятно, вы очень устанете, я не хочу пользоваться этим, отдохните. В общем, я буду у вас завтра вечером. Не прощаюсь, я еще надеюсь иметь удовольствие видеть вас, прежде чем вы уйдете.

Он поклонился и вышел из зала.

Маркиза была очень довольна, что он ушел, — он нанес нам несколько жестоких ударов, и мы защищались как могли.

Я заметил, что граф старательно понижал голос, когда обращался к ней с какой-нибудь колкостью, и, явно желая помучить нас, всё же не хотел скомпрометировать ее.

— Я не доверяю ему, — отвечала маркиза. — Он знает, что вы провели у меня ночь, и рассержен. Обещание вернуться не предвещает ничего хорошего, без сомнения, он готовится снова напасть на нас. Уедем, не будем дожидаться ни его, ни маркиза.

Мы уже собирались уйти, когда нас остановили двое в масках.

— Прелестная маска, я тебя знаю, — сказал один из них маркизе.

— Здравствуйте, господин де Фоблас, — сказал мне другой.

Я не ответил.

— Здравствуйте, господин де Фоблас, — повторил человек в маске.

Я почувствовал, что должен собрать все свои силы и ответить дерзко:

— Маска, ты не угадала; ты не можешь знать ни моего пола, ни моего имени.

— Это потому, что и то, и другое весьма неопределенно.

— Ты сходишь с ума, маска.

— Нисколько. Одни называют тебя Фобласом и уверяют, что ты красивый молодой человек, другие называют вас мадемуазель дю Портай и клянутся, что вы прелестная девушка.

— Не все ли тебе равно, какое имя ношу я: дю Портай или Фоблас?

— Разберемся, прекрасная маска. Если вы прелестная девушка — это важно для меня, если ты красивый молодой человек — это важно для этой милой дамы. — Он указал на маркизу.

Я не нашелся что сказать, а незнакомец в маске продолжал:

— Отвечайте же, мадемуазель дю Портай; говори же, господин Фоблас.

— Выбери одно из двух имен, маска.

— Если судить только по внешним признакам и руководствоваться исключительно моими интересами — вы, конечно, мадемуазель дю Портай; если же верить скандальной хронике — ты Фоблас.

Маркиза не упускала ни слова из этого разговора, но ее так осаждал вопросами второй неизвестный, что она ничем не могла мне помочь. Может быть, мое смущение выдало бы меня, но в эту минуту в зале послышался сильный шум. Все бросились к дверям, маски толпились кругом вновь вошедшего; одни показывали на него пальцем, другие громко хохотали, и все разом кричали:

— Это маркиз Б., который посадил себе шишку на лоб!

Наши преследователи услыхали шум и смех и поспешили присоединиться к шутникам.

— Ушли наконец, — с облегчением вздохнула моя возлюбленная. — Но не слышите ли вы среди этих криков имени маркиза? Держу пари, с моим бедным мужем опять сыграли шутку.

Между тем крики и волнение усиливались. Мы подошли ближе.

— Здравствуйте, маркиз де Б.! Что это у вас на лбу? С каких пор у вас на лбу шишка?

И вскоре все маски хором повторяли:

— Вот маркиз де Б.! Маркиз посадил себе шишку на лоб!

Растолкав наших соседей, мы с трудом подошли к осмеянной маске: мы не увидели желтого домино господина де Б., мужчина, окруженный шутниками, показался нам выше маркиза, а между тем это был он. На его спине виднелся приколотый листок бумаги, и на нем четким почерком были написаны слова, звучавшие со всех сторон:

— Это маркиз де Б., у него на лбу шишка.

Маркиз тотчас узнал нас.

— Ничего не понимаю, — с досадой произнес он. — Пойдемте отсюда!

Преследуемый криками и насмешками молодежи и увлекаемый людским потоком, он с таким же трудом подошел к дверям, с каким проник в середину зала. Мы шли за ним.

— Черт возьми! — Маркиз был настолько смущен, что с трудом залез в карету. — Ничего не понимаю, никогда я не переодевался так удачно, а между тем меня все узнали!

Маркиза спросила его, чего он добивался.

— Я хотел, — ответил он, — приятно удивить вас; и едва я проводил вас в собрание, как вернулся домой, где поделился моими планами с вашей горничной и с горничной этой очаровательной девушки. Я надел новое домино, велел принести туфли на высоких каблуках, которые, прибавив мне роста, должны были сделать меня совершенно неузнаваемым. Жюстина помогала мне.

Пока он говорил, маркиза осторожно отколола издевательскую записку и спрятала в карман.

— Спросите у Жюстины, она вам скажет, что еще никогда я не маскировался столь искусно, она раз сто повторила мне это, и тем не менее меня узнали решительно все.

Мы с маркизой тотчас же поняли, что наши горничные хотели выручить нас.

— Однако, — продолжал маркиз, немного подумав, — как они могли увидеть, что у меня на лбу шишка? Вы рассказывали кому-нибудь о моем несчастье?

— Уверяю вас, никому.

— Странно! На моем лице маска, а все видят шишку; я неузнаваемо вырядился — и все меня узнают!

Маркиз продолжал выражать свое изумление, а мы с маркизой шепотом хвалили наших смышленых горничных, которые так остроумно избавили нас от возможных неприятностей.

Каково же было наше удивление, когда, приехав в дом маркиза, мы узнали, что там уже несколько минут находится граф де Розамбер. Он подошел к нам с веселым видом.

— Я был уверен, что вы не задержитесь на балу; маскарад, в сущности, вещь скучная: люди незнакомые навевают на нас тоску, знакомые мучают нас.

— О, — прервал его маркиз, — у меня не было времени соскучиться. Согласись, меня очень трудно узнать в этом наряде...

— Да, и что?

— Да то, что едва я вошел в зал, как все меня узнали.

— Как все?

— А так: все меня окружили, повторяя: «Здравствуйте, маркиз де Б., а откуда у вас шишка на лбу, господин маркиз?» Они меня теснили, толкали, хохотали; что за жесты, что за шум! Я оглох, решительно оглох. Пусть меня повесят, ноги моей не будет больше в собрании. И откуда они узнали, что у меня на лбу шишка?

— Да ее видно за целую милю!

— А как же маска?

— Пустяки. Надо мной тоже посмеялись.

— Правда? — слегка утешился маркиз.

— Правда, — подтвердил граф. — Со мною случилась довольно смешная история: я встретил на балу прекрасную даму, которая очень любила меня на прошлой неделе, а...

— Понимаю, понимаю, — закивал маркиз.

— ...а на этой неделе она прогнала меня самым презабавным образом. Представьте себе, я был на балу с одним из моих друзей, очень мило переодетым.

Испуганная маркиза прервала его.

— Граф, вы, конечно, поужинаете с нами? — спросила она сладчайшим голоском.

— Если это вас не затруднит...

— Боже! — изумился маркиз. — Какие между нами могут быть церемонии? Лучше постарайся помириться со своей юной родственницей, которая очень сердится на тебя.

— Я? Ничуть. Я всегда думала, что граф де Розамбер человек чести, не способный злоупотреблять обстоятельствами... — поспешно вставил я.

— Злоупотреблять не надо ничем, — согласился граф, — но пользоваться надо всем.

— Какие еще обстоятельства?! — воскликнул маркиз. — Что она подразумевает под словом «обстоятельства»? В чем дело? Розамбер, объясни, нет, сначала доскажи свою историю.

— Охотно.

— Господа, — снова вмешалась маркиза, — повторяю: ужин ждет вас.

— Да-да, пойдемте, — пригласил всех маркиз, — и за столом ты расскажешь нам о своем приключении.

Маркиза подошла к мужу и вполголоса сказала ему:

— Неужели вы хотите, чтобы при этом ребенке рассказывали любовную историю?

— Ну-ну, в ее лета не бывают так уж наивны. — И господин де Б. обратился к графу: — Розамбер, рассказывай свою историю, но постарайся ее завуалировать36, чтобы эта девушка... Ну, ты понимаешь?

Маркиза разместила нас так, что граф очутился между ней и мною, а я между графом и маркизом. Одним взглядом моя удивительная возлюбленная сказала мне, чтобы я как можно внимательнее отнесся к нашему сложному положению, говорил обдуманно и действовал осмотрительно. Маркиз много ел, а говорил еще больше, я односложно отвечал на его любезности. Граф восхищался комплиментами маркиза, осыпал меня преувеличенными похвалами, насмешливо уверял, что на свете нет существа милее его кузины, и спрашивал мнение маркиза на этот счет. Обращаясь к его жене с легкими полунамеками, Розамбер повторял, что она одна может знать, насколько мадемуазель дю Портай достойна любви. Маркиза не уступала ему в ловкости и находчивости, отвечала быстро и остроумно. Соразмеряя отпор с нападением, она то спокойно уклонялась от ответа, то защищалась без обиды; решившись щадить врага, от которого не могла избавиться, на вопросы слишком настойчивые она отвечала двусмысленными признаниями и отклоняла скорее горькие, чем злые колкости не столько едкими, сколько тонкими замечаниями. Желая проникнуть в тайные намерения графа, который мог легко отомстить ей, она часто внимательно всматривалась в его лицо; стараясь задобрить его, осыпала любезностями, говорила, что у нее страшная мигрень, растягивала слова, произнося их еле слышным голосом, и умоляющим взглядом просила у него пощады.

Едва слуги подали десерт и ушли, как граф сделал новый, еще более смелый выпад, который поверг меня и маркизу в большую тревогу.


Граф. Я вам говорил, господин маркиз, что на прошлой неделе одна молодая дама делала мне честь, оказывая моей персоне особое внимание...

Маркиза (тихо). Какое самомнение. (Громко) Опять победа! Вечно одна и та же история!

Граф. Нет, сударыня, на этот раз не победа, а внезапная неверность и при обстоятельствах, которые позабавят вас.

Маркиза. Ничуть, я вас уверяю.

Маркиз. Ну да, женщины всегда уверяют, что любовные истории им неинтересны. Розамбер, рассказывай.

Граф. Эта дама была на балу... Когда же это случилось? Забыл день. (Маркизе) Может, вы помните? Я видел вас тогда в собрании.

Маркиза (живо). В какой день? Разве это важно? Неужели вы думаете, я помню?

Маркиз. Дальше, дальше; не важно, не в дне дело.

Граф. Итак, я поехал на бал с одним из моих друзей, который так хорошо замаскировался, что никто его не узнал.

Маркиз. Никто его не узнал? Ловко! В чем же он был?

Маркиза (очень поспешно). В маскарадном костюме, наверное?

Граф. В маскарадном костюме? О нет! (Глядя на маркизу.) Впрочем, если вам угодно, пожалуй да, он был в маскарадном костюме. Никто не узнал его, никто, кроме дамы, о которой я говорю. Одна она догадалась, что это очень красивый молодой человек.


Тут маркиза звонит слуге и под различными предлогами удерживает его в комнате; нетерпеливый маркиз отсылает слугу, граф продолжает.


Граф. Дама была очарована своим открытием... Впрочем, я не хочу рассказывать дальше, потому что маркиз знает эту даму.

Маркиз (смеясь). Очень возможно; я знаю многих дам, но все равно, продолжай.

Маркиза. Граф, вчера давали новую пьесу.

Граф. Да, сударыня, но позвольте докончить мою историю.

Маркиза. Зачем? Я хочу знать, что вы думаете о пьесе?

Граф. Позвольте мне...

Маркиз. Дайте же ему рассказать об этом приключении...

Граф. Чтобы быть кратким, скажу, что мой юный друг так понравился даме, что мое присутствие стало ее стеснять, и вот на что она пошла, дабы избавиться от меня...

Маркиза. Ваша история — выдумка!

Граф. Выдумка? Я могу доказать самому недоверчивому человеку, что говорю правду. Она направила ко мне свою близкую подругу, одну графиню, женщину очень ловкую и услужливую, которая завладела мною...

Маркиз. Значит, над тобой посмеялись?

Граф. Посмеялись, но все же не так, как над мужем, который приехал...

Маркиз. О, муж! Тем лучше, я очень люблю приключения, в которых участвуют мужья. Итак, приехал муж... Но что с вами, маркиза?

Маркиза. Ужасная головная боль, мне очень плохо. (Графу) Прошу вас, отложите ваш рассказ до другого дня.

Маркиз. Нет-нет, рассказывай, рассказывай, это ее развлечет.

Граф. Хорошо, я расскажу в двух словах.

Мадемуазель дю Портай (шепотом маркизу). Господин де Розамбер любит болтать и порой привирает.

Маркиз. Знаю-знаю, но это пресмешная история; в ней действует муж, и я уверен, что его оставили в дураках.

Граф (не слушая маркизы, которая пытается с ним заговорить). Явился маркиз и, что удивительнее всего, увидев тонкое, нежное, приятное лицо так мило переодетого молодого человека, принял его за женщину...

Маркиз. О, это великолепно; меня бы так не провели — я слишком хороший физиогномист.

Мадемуазель дю Портай. Но это же невероятно!

Маркиза. Да, совершенно невероятно! Розамбер рассказывает нам сказки, и ему следовало бы остановиться, потому что мне очень нездоровится.

Граф. Муж так глубоко заблуждался, что осыпал юношу комплиментами, ухаживал за ним и даже взял его за руку и нежно пожал ее. (Маркизу) Вот как вы пожимаете руку моей кузине.


Удивленный маркиз, действительно пожимавший мне руку, сейчас же выпустил ее.

— Граф сделал это нарочно, — сказал мне маркиз. — Мне кажется, ему хочется, чтобы маркиза заметила наше взаимное расположение. Как он ревнив! Как зол!

— И как лжив! — подхватил я. — Лжив, точно адвокат!


Граф (по-прежнему глухой к мольбам маркизы). Пока добрый муж употреблял все приемы старинного искусства ухаживать и пожимал милую ручку, дама, не менее увлеченная, но более счастливая...

Маркиза. Граф, с какими женщинами вы знаетесь? Вы рисуете героиню вашей истории в таких красках... Разве она не могла ошибиться, как ошибся ее муж?..

Граф. Возможно, но, полагаю, случилось иное. Впрочем, судите сами и выслушайте меня до конца.

Маркиза. Если вы непременно хотите докончить эту историю, прошу вас, пощадите (глядя на мадемуазель дю Портай) некоторых из ваших слушателей.

Маркиз. Розамбер, маркиза права. Завуалируй все ради этого ребенка. (Указывает на мадемуазель дю Портай.)

Граф. Да-да. Итак, дама очень взволнована...

Маркиза. Пожалуйста, не вдавайтесь в подробности.

Мадемуазель дю Портай (резко). Уже полночь, граф.

Граф. Я знаю, и, если этот разговор надоел вам, я скажу только одно слово в заключение...

Маркиз (обращаясь к мадемуазель дю Портай). Он сердится за ваше расположение ко мне! Он ревнив как тигр.

Маркиза. Скажите, граф, кстати, вы получили ответ от министра?

Граф. Да, маркиза, он обещал мне исполнить всё, о чем я просил, но позвольте мне...

Маркиз. А что же ты просил?

Граф. Маленькой пенсии в десять тысяч ливров37 для молодого виконта де Ж., моего родственника; я обратился с этой просьбой несколько дней тому назад. Но возвращаюсь к моему приключению...

Маркиз. Да-да, вернемся к забавной истории.

Маркиза. Виконт, должно быть, очень доволен?

Граф. Дама весьма взволнована...

Маркиза. Ответьте же мне, граф.

Граф. Да, сударыня, он более чем доволен... Дама весьма...

Маркиза. А его дядя, командор?

Граф. Он тоже очень рад. Однако вы так интересуетесь...

Маркиза. Да, все, что касается моих друзей, глубоко интересует меня; кроме того, это дело мучило меня: если бы вы раньше сказали о нем, я могла бы вам помочь.

Граф. Благодарю вас, но позвольте мне...

Маркиза. Виконт действительно оказал услуги государству?

Граф (смеясь). Конечно, без него у герцога *** не было бы наследника и знаменитый род угас бы.

Маркиза. Но если будут награждать всех служащих государству подобным образом, я перестану удивляться, что королевская казна опустошена38.

Граф. Все так. Однако позвольте...

Маркиза. Впрочем, все равно. Как бы там ни было, если подобный случай повторится, обратитесь ко мне, или мы навсегда поссоримся с вами.

Граф. Благодарю вас. Но позвольте мне закончить мою историю.

Маркиза. Если вы обратитесь к кому-нибудь другому, я никогда не прощу вас, предупреждаю заранее!

Маркиз. Ну хорошо, дайте же ему докончить рассказ.

Граф. Взволнованная дама осыпала юного Адониса...

Маркиза. Какая у меня страшная мигрень!

Граф. Осыпала юного Адониса...

Маркиза (маркизу вполголоса). Повторяю, неуместно рассказывать такие вещи при молоденькой девушке.

Маркиз. Хорошо-хорошо, она знает больше, чем вы думаете; малютка хитра, поверьте мне, я физиогномист.

Граф. Маркиз, мне не удастся закончить рассказ, меня каждую минуту прерывают, но я вернусь домой и завтра утром напишу вам все подробности смешного приключения.

Маркиза. Что за шутки!

Граф (маркизу). Нет, честное слово, напишу и обозначу каждое имя начальными буквами... если только мне не дадут рассказать историю сегодня вечером.

Маркиз. Рассказывай же...

Маркиза. Ну хорошо, говорите, только помните...

Граф. Взволнованная дама осыпала юного Адониса самыми лестными знаками доверия, говорила ему нежные слова, целовала его. Стоило видеть эту сцену! Описать ее нельзя, но сыграть можно. Хотите, мы разыграем ее?

Маркиз. Ты шутишь!

Маркиза. Что за безумие!

Мадемуазель дю Портай. Что за фантазия!

Граф. Сыграем ее: маркиза будет коварной дамой, я — осмеянным любовником. Ах, у нас нет графини (обращаясь к маркизе), но вы, сударыня, обладаете такими способностями, что можете исполнить сразу две трудные роли.

Маркиза (с еле сдерживаемым гневом). Граф!..

Граф. Простите, я только предложил...

Маркиз. Конечно, это не должно сердить вас.

Маркиза (слабым голосом и со слезами на глазах). Дело не в ролях, которые мне предлагают, а в том, что вот уже целый час я жалуюсь на нездоровье и никто не обращает на это ни малейшего внимания. (Графу с дрожью в голосе.) Можно ли, не обижая вас, сказать, что уже поздно и мне нужен отдых?

Граф (немного смягчаясь). Мне неприятно утруждать вас...

Маркиза. Вы не утруждаете меня, граф, но, повторяю вам, я больна, очень больна.

Маркиз. Однако как же быть? Куда мы положим мадемуазель дю Портай?

Маркиза (живо). Право, можно подумать, что в этом доме мало комнат!


Испуганный новым оборотом разговора, я повернулся к графу.

— Милое дитя, — шепотом сказал мне Розамбер, — оставьте меня в покое; все, что вы мне скажете, не так интересно, как то, что я желаю знать и сейчас узнаю.


Маркиз. Комнаты есть, но не будет ли нашей гостье страшно одной?

Граф (с живостью). Будет не страшнее, чем в прошлый раз.

Маркиз (поспешно). Но ведь тогда она спала с маркизой.

Граф. Ах так!

Маркиза (в сильном смущении). Она спала в моей комнате, а я...

Маркиз. Она спала в одной постели с вами. Я это отлично знаю, так как сам задернул полог, неужели вы не помните? (Смущенная маркиза смолчала, маркиз продолжал, стараясь говорить потише.) Разве вы не помните, как я приходил к вам ночью?


Маркиза поднесла руку ко лбу, вскрикнула и упала в обморок.


Я так никогда и не узнал, действительно ли она лишилась чувств, но едва маркиз вышел из комнаты, чтобы принести целебную воду, которую он считал прекрасным средством в подобных случаях, маркиза очнулась, быстро успокоила Жюстину и Дютур, прибежавших к ней на помощь, и, велев им уйти, сказала графу:

— Вы решили меня погубить!

— Нет, сударыня, я хотел только узнать некоторые подробности, бывшие темными для меня, и доказать вам, что надо мной нельзя смеяться безнаказанно и что я способен мстить!

— Мстить? Но за что? — прервала она.

— Однако, — продолжал Розамбер, — я умею не заходить слишком далеко. Теперь вы можете быть спокойны, но только при одном условии. Я чувствую, — он насмешливо оглядел нас, — что огорчу вас обоих: вы надеялись провести эту ночь так же хорошо, как и ночь после бала. Но вы, сударь, меня не щадили, и я не стану содействовать вашим галантным похождениям, а вы, сударыня, даже не надейтесь, что я стану вам потворствовать...

— Я ни на что не надеюсь, сударь, но я думала, что мне нечего вас бояться! Как бы я ни вела себя, прошу вас, скажите, какое вы имеете право судить меня?

Розамбер ответил только горькой улыбкой и продолжал:

— ...потворствовать, как ваш (выберите эпитет сами) муж, и позволю де Фобласу броситься в ваши объятия в моем присутствии.

— Фобласу? В мои объятия?

— Или мадемуазель дю Портай в вашу постель, что одно и то же! Полагаю, вы не станете спорить... Поверьте, время дорого, не будем терять его понапрасну. Давайте договоримся. Если моя милая кузина окажет мне честь и позволит отвезти себя домой, я соглашусь молчать.

Вошел маркиз с флаконом в руках.

— Сердечно благодарю вас за заботы, — сказала ему маркиза, — но, как видите, мне немного лучше. Ах, как хотелось бы, чтобы мне стало совсем хорошо и чтобы я могла оставить у нас мадемуазель дю Портай!

— Что такое?! — воскликнул маркиз.

— Я еще не вполне оправилась, — продолжала маркиза, — и милой девочке невозможно спать у меня.

— Но вы же сами только что сказали, что в нашем доме есть комнаты!

— Да, но вы сами убедили меня: ей будет страшно. Кроме того, оставить ее одну... Я этого не допущу!..

— Она будет не одна: здесь ее горничная.

— Горничная, горничная!.. Ну, так знайте: господин дю Портай не желает, чтобы она ночевала здесь!

— Кто вам сказал?

— Граф только что сообщил мне, что господин дю Портай просил его заехать сюда и проводить мадемуазель домой.

— Почему же ты молчал?

— Не хотел, — со смехом ответил Розамбер, — портить вам ужин!

— Господин дю Портай прислал за своей дочерью! — возмущался маркиз. — Неужели он думает, что ей у нас нехорошо? И почему он поручил тебе заехать за ней? Он должен был сам приехать и поблагодарить нас. Я повидаюсь с ним, я непременно хочу знать, что им руководит!.. Я буду у него!

Я глубоко поклонился маркизе; она подошла, чтобы поцеловать меня, но граф встал между нами.

— Маркиза, вам так нездоровится, не трудитесь.

Он усадил ее на прежнее место, а потом с любезным видом подал мне руку.

Вскоре маркиз с глубоким сожалением увидел, что мадемуазель дю Портай и Дютур уехали в карете графа.

За первым поворотом Розамбер велел кучеру остановиться.

— Мне знакомо это лицо, — сказал он, глядя на мою горничную, — не думаю, чтобы услуги этой доброй женщины были приятны де Фобласу, а потому мы избавим себя от необходимости везти ее в дом барона.

Дютур молча вышла из экипажа, и мы отправились дальше. Я заметил графу, что мы наконец одни, что он слишком злоупотреблял неловкостью моего положения, и в заключение заявил, что он должен дать мне удовлетворение.

— Сегодня я вижу в вас только мадемуазель дю Портай, — отвечал он. — Если же завтра шевалье де Фоблас пожелает объясниться со мною, он найдет меня дома. Мы позавтракаем, и я выскажу моему другу все, что думаю о его поступках; если он благоразумен, мне без труда удастся его убедить, что на самом деле ему не за что на меня сердиться.

Экипаж остановился у дома барона; дверь открыл сам Персон, он сказал мне, что отец ожидал моего возвращения и не столько сердился, сколько беспокоился, и что, уже не надеясь увидеть меня в эту ночь, лег спать, раз двадцать приказав Жасмену на рассвете разыскать меня в собрании или у маркиза де Б.

Я ушел к себе; оставшись один и перебирая различные события минувшего тревожного дня, я больше всего изумился тому, что все это время не думал о Софи. Точно желая загладить свою вину, я много раз повторил ее милое имя. Однако сознаюсь, мои губы невольно шептали также и имя маркизы. Сначала мне было очень досадно, что приходится в одиночку попусту вздыхать в постели. Вскоре я сказал себе, что посвящаю Софи мое отречение (хотя и недобровольное) от страстных наслаждений, и заснул, почти утешенный этой мыслью.

Утром я пошел поздороваться с бароном.

— Фоблас, вы уже не ребенок, — очень мягко сказал он. — Я предоставляю вам свободу и надеюсь, что вы не станете злоупотреблять ею. Надеюсь также, что вы никогда не будете ночевать вне нашего дома; я ваш отец, и если вы любите меня, то не станете причинять мне беспокойство!

Я поспешил к господину де Розамберу. Увидев меня, граф подошел ко мне с улыбкой и, не дав выговорить ни слова, бросился мне на шею.

— Дайте я обниму вас, мой милый Фоблас. Ваше приключение прелестно; чем больше я о нем думаю, тем забавнее оно мне кажется.

Я прервал его:

— Я пришел не за тем, чтобы выслушивать комплименты.

Граф попросил меня сесть.

— Вы все еще дуетесь? Ваше настроение не переменилось? Полноте, мой юный друг, вы с ума сошли! Как! Неблагодарная красавица была к вам благосклонна, а меня покинула, мне изменили ради вас, я жертва, а вы на меня сердитесь! Я наказываю милую парочку, ловко разыгравшую меня, лишь легким временным волнением, а господин де Фоблас хочет убить своего друга за тревоги юной дю Портай? Клянусь, этого не будет! Дорогой Фоблас, я на шесть лет старше вас, я хорошо знаю, что юноша в шестнадцать лет думает только о своей возлюбленной и о шпаге, но в двадцать два года светский человек из-за женщин уже не дерется.

Я невольно вздрогнул от изумления, и граф это заметил.

— Вы верите в настоящую любовь? — спросил он. — Так знайте, это лишь заблуждение отрочества! Я вижу всюду только прихоть и распущенность. Что, в сущности, случилось с вами? Вы одержали легкую победу, и только, неужели мы превратим смешную историю в трагедию? Мы будем драться из-за дамы, которая сегодня оставила меня, а завтра бросит вас? Шевалье, поберегите ваше мужество для более важного случая; меня же в трусости заподозрить нельзя. Да, роковые стечения обстоятельств заставляют нас порой проливать кровь друзей, и пусть честь, непреклонная честь никогда не доведет вас до этой ужасной необходимости. Мой дорогой Фоблас, моей матери, маркизе де Розамбер, было тридцать три года, когда я, ее единственный сын, достиг вашего теперешнего возраста. Она была еще так свежа, что никто не давал ей больше двадцати пяти лет; в свете ее называли моей старшей сестрой. Она сохранила не только красоту, но и вкусы молодости: она любила общество и шумные удовольствия. Однажды, когда я был с ней на балу в Опере, ее публично оскорбили. Я прибежал на крик маркизы, снявшей маску; дерзкий незнакомец, попросив у нее прощения, сказал, что принял ее за другую, и постарался скрыться в толпе. Я догнал его и заставил снять маску. Передо мной был Сен-Клер, товарищ моего детства, мой самый близкий друг. «Я обознался», — просто сказал он мне.

Казалось, можно было удовольствоваться таким извинением... Увы, гул голосов доказывал, что этого недостаточно, честь требовала крови, и мы дрались. Я поразил Сен-Клера и сам упал без чувств рядом с моим умирающим другом. Больше шести недель ужасная лихорадка горела в моих жилах и туманила рассудок. В чудовищном бреду я видел только Сен-Клера; кровь сочилась из его раны, ужасные предсмертные судороги сводили ослабевшие члены, а между тем он ласково смотрел на меня и еле слышным голосом трогательно прощался. В последние минуты жизни он, казалось, жалел только меня — меня, погубившего его, дикаря. Эта страшная картина долго преследовала меня39, долго боялись за мою жизнь; наконец природа с помощью врачей исцелила меня, но и придя в себя я не переставал раскаиваться. Всепримиряющее время осушило мои слезы, но воспоминание об этом поединке никогда, никогда не сотрется из моей памяти. Шевалье, даже с незнакомцем я буду драться с печалью на сердце, подумайте же, какие чувства наполнили бы мою душу, если бы я без причины поставил на карту и свою, и вашу жизнь... Ах, если когда-нибудь непреклонная честь принудит нас вступить в бой, клянусь вам, дорогой Фоблас, вы без труда, но и без славы одержите надо мной победу; я слишком хорошо знаю, что в подобных случаях несчастнее всего не тот, кто уходит из жизни40.

Розамбер протянул ко мне руки, я от души обнял его; волнение графа мало-помалу улеглось.

— Давайте завтракать, — сказал он мне с прежней веселостью. — Вы пришли, чтобы поссориться со мною, а между тем вам следует поблагодарить меня.

— Поблагодарить?

— А как же? Не я ли познакомил вас с маркизой? Правда, я не подозревал, что надо мною так подшутят; я мог предвидеть неверность, но не ожидал, что она изменит мне так скоро и при таких необыкновенных обстоятельствах. — Граф рассмеялся. — О, чем больше я думаю, тем больше мне хочется поздравить вас. Ваше приключение прелестно! И к тому же вы прекрасным образом вступили в свет. Маркиза молода, хороша собой, умна, пользуется уважением в обществе, хорошо принята при дворе, умеет интриговать. Она очень влиятельная женщина и всегда охотно помогает своим друзьям.

Я заметил графу, что никогда не буду добиваться успеха при помощи подобных средств.

— И напрасно, — возразил он. — Сколько поистине замечательных людей выдвинулось, прибегая к помощи женщин. Однако оставим это! Лучше расскажите мне о вашем приключении, без сомнения приятном, потому что, не вмешайся в дело я, вы не преминули бы провести в доме маркиза и вторую ночь.

Я не заставил долго просить себя.

— О, хитрая маркиза! — воскликнул граф, выслушав мой рассказ. — О, ловкая женщина! Как удачно она насладилась счастьем и обманула своего милейшего супруга, этого самого доверчивого, самого любезного и покладистого из бесчисленных во Франции мужей-слепцов! Право, глядя на него, мне начинает казаться, что некоторые люди существуют на свете лишь на потеху ближним. Но его жена...

— Очень мила!

— Знаю, знал это раньше вас. И вдруг мы стали бы драться из-за нее!

— О, сознаюсь, Розамбер, это было бы дурно.

— Очень дурно, кроме того, мы подали бы опасный пример.

— Как так?

— Видите ли, Фоблас, в каждом из кружков, составляющих так называемый свет, царит множество интриг, сталкиваются противоположные интересы. Некто — муж одной женщины и любовник другой; сегодня его приносят в жертву, завтра он сам изменяет; мужчины предприимчивы и не перестают преследовать; женщины слабы и всегда уступают. Это создает веселую жизнь для холостяков и делает сносным тяжелое ярмо брака; молодежь веселится, население растет, и все довольны. Но если ревность разольет повсюду свой черный яд, если обманутые мужья заключат союз и станут мстить за честь своих слабовольных подруг, если покинутые любовники начнут сражаться за переменчивые сердца, — повсюду воцарится отчаяние; город и двор превратятся в арену борьбы. Многие женщины, что слывут добродетельными, овдовеют; а сколько так называемых законных сыновей станут оплакивать своих отцов. Сколько очаровательных детей любви останется без призора! Наше поколение оставит потомков, которых оно не успеет воспитать!

— Какую странную картину вы рисуете, Розамбер! Вы говорите о легких любовных приключениях, но настоящая, нежная, полная почтения любовь...

— Ее не существует! Она показалась женщинам скучной, и они убили ее!

— Значит, вы совсем не уважаете женщин?

— Я их люблю... так, как они желают, чтобы их любили.

— О, — произнес я с жаром, — я прощаю вам ваше кощунство, ведь вы не знаете Софи!

Граф попросил объяснить ему мои последние слова, но я отказался: меня удержала скрытность, которая всегда свойственна настоящей любви, особенно в ее начале.

Завтрак походил на обед, не было позабыто и шампанское, а давно известно, что Бахус — отец веселья. Мне показалось, что граф, на словах мало уважавший женщин, на самом деле очень их любил и с удовольствием говорил о них. Однако, увлеченный своей теорией, он подыскивал ей подтверждение в недавних скандальных любовных историях. Розамбер смущал меня, но убедить не мог. На каждый приведенный им пример я отвечал, что исключения только подтверждают правило.

— Значит, вы не знаете, — с жаром сказал он, — как эти уважаемые вами существа попирают естественную скромность, врожденную стыдливость, которая, по-вашему, присуща женщинам? — Он быстро поднялся со стула и с громким смехом заметил: — Послушайте... у вас ведь нет никаких обязательств на сегодняшний вечер?.. Пойдемте со мной! Я познакомлю вас с одной особой... У нее там много женщин; все они хороши собой, выберите из них любую.

Мы оба находились под влиянием вина и, недолго раздумывая, сели в фиакр41, который привез нас к довольно красивому дому. Однако развязные манеры встретившей нас дамы, слишком вольный тон графа и ее не менее вольное обращение со мной — все вместе заставило меня подумать, что я попал к продажным женщинам. Я убедился в этом, когда хозяйка дома, по видимости хорошо знавшая графа и желавшая, как она выражалась, просветить меня, показала мне все достопримечательности своего заведения42. Розамбер сам взялся давать мне необходимые объяснения.

— Вот, — сказал он, — ванная комната. Именно здесь отмываются и пропитываются духами новенькие милашки, которых город и деревня ежедневно поставляют сей деятельной сводне. В шкафчике перед вами вы видите несколько флаконов с сильной вяжущей жидкостью, которая способна восстановить всякого рода бреши, пробитые в том, что девицы называют своим целомудрием. Многие добропорядочные девушки тайком пользуются ею, а затем, в первую брачную ночь, предлагают счастливому жениху свою целехонькую честь. Рядом, обратите внимание, эссенция для чудовищ, она производит обратный эффект, поэтому ею никогда не пользуются! Увы! Миновало время миниатюр! Во всем Париже, ручаюсь, уже не найдешь ни одной крошки, у которой есть надобность в этом снадобье. Зато, если правда то, что приписывают воде вот в этих больших пузырьках, то скоро на нее будет необычайный спрос. Сами увидите, как целая толпа чинуш, судейских крючкотворов и даже знатных вельмож, а также часть наших военных и почти все аббаты побегут к доктору Жильберу де Превалю43. Это знаменитое специфическое средство.

Фоблас, что такое уборная, вы знаете, в ней нет ничего примечательного, пойдемте дальше.

Здесь зала для танцев, правда, здесь не танцуют, а переодеваются. Вы думаете, это шкаф? Нет, это дверь. Она ведет в соседний дом, вход в который находится на другой улице. Какой-нибудь знатной даме надо срочно удовлетворить свои тайные желания — она входит через эту дверь, наряжается горничной, прячет свои прелести под простым платьем и получает крепкие объятия грубого деревенщины, переодетого прелатом, или толстого прелата, который выглядит так натурально, что его принимают за крестьянина. Таким вот образом оказываются взаимные услуги, и поскольку никто никого не узнаёт, то никто никому ничем не обязан.

Теперь пройдем в лазарет. Не пугайтесь, это только название. Откройте, если хотите, одну из этих брошюр, полюбуйтесь непристойными картинками. Они здесь для того, чтобы разбудить воображение старых развратников, коих смерть поразила заранее в самое уязвимое место. Их еще воскрешают с помощью этих колючих и душистых пучков дрока. Думаете, для прекрасного пола это средство слишком сурово? Верно, дамам предлагаются вот эти пастилки. Они такие жгучие, что если женщина проглотит одну, ею овладевает так называемое любовное бешенство. Впрочем, они употребительны только в отношении некоторых хорошеньких селянок, холодных по натуре и добродетельных по убеждению. Наши порядочные женщины, хорошо воспитанные и светские, никогда не сопротивляются столь долго, чтобы возникла надобность атаковать их подобным оружием.

Подойдите сюда, ближе, ближе, среди редких растений Королевского сада44 не попадалось ли вам вот это? Многие бедные девушки называют его своим утешением. Вы даже не представляете себе, скольких святош снабжает им хозяйка.

Последняя комната называется салоном Вулкана. Здесь нет ничего примечательного, кроме вот этого адского кресла45. Несчастная, которую бросают в него, опрокидывается навзничь, руки ее раскидываются, ноги безвольно раздвигаются, ее насилуют, а она не может оказать никакого сопротивления. Вы вздрогнули, Фоблас! И на этот раз вы правы. Я молод, горяч, распутен, бессовестен, если хотите, но, по правде говоря, думаю, даже я никогда бы не решился силой усадить сюда бедную девушку... Если бы мы пришли пораньше, — добавил граф, — нам подали бы двух маленьких мещаночек, но за неимением лучшего посмотрим сераль.

Так он называл зал, где находилось множество нимф, и они все прошли перед нами, всячески стараясь понравиться. Розамбер выбрал самую привлекательную, а я из какой-то странной фантазии — самую отталкивающую.

— Пока нам приготовят обед, который я заказал, — сказал граф, — каждый из нас может поболтать со своей красоткой, а за стол сядем вчетвером.

Любопытный от рождения, я ощутил желание рассмотреть как следует мою избранницу, мне показалось очень важным выяснить, какова разница между прекрасной маркизой и уродливой куртизанкой. Сначала я забавлялся только сравнением всего, что она мне показывала, потом незаметно увлекся и уже машинально подумывал о том, чтобы довести осмотр до конца. Нимфа заметила мою готовность и, не дав времени на рассуждения, предложила мне пойти на приступ и стойко приготовилась выдержать его; но внезапно опытная воительница заметила, что между нами невозможна даже легкая перепалка, и мне даже не пришлось объясняться в своих мирных намерениях. Спокойно встав с постели и внимательно посмотрев на меня, она сказала:

— Тем лучше! Такого было бы жаль!46 Невозможно передать, как я был поражен слишком ясным смыслом слов «было бы жаль»! И, не поинтересовавшись тем, что делает Розамбер, я бежал из этого грязного дома, поклявшись больше никогда туда не возвращаться.

На следующий день граф явился ко мне в десять часов утра; он хотел узнать, почему меня охватил «панический ужас», и стал уверять, что весть о моем приключении позабавила всех, кто находился в этом доме.

— Как, Розамбер, эта женщина сама мне сказала «было бы жаль», и вы называете мой ужас паническим?

— О, это другое дело! Нимфа немного иначе описала сцену... Она всеми силами старалась, чтобы мы не узнали... Слова «было бы жаль» совершенно меняют дело. Недурно, недурно! Ну, Фоблас, признавайтесь, уважаете ли вы женщину, холодно поздравившую вас с тем, что вы избежали страшной опасности, которой она сама же готова была вас подвергнуть?

— Странный вопрос, Розамбер. И какие общие заключения о женщинах вы могли бы вывести, основываясь на моем ответе?

— Вы уклоняетесь, мой друг; неужели вы неисправимы? Хорошо же, уважайте, уважайте их, если вам непременно так угодно, а я отправляюсь спать.

— Как спать? Что же вы делали ночью?

— Чего вы хотите? Из всего надо извлекать удовольствия. Я встретил командора ***, шевалье де М., аббата де Д. Мы весь вечер и всю ночь предавались оргии, шумели. Было превесело, но теперь мне надо поспать.

Едва я оделся, как в мою комнату вошел отец; он сказал, что господин дю Портай ждет меня к ужину, а затем пояснил:

— Вы вместе проведете весь вечер. Я поужинаю в том же квартале, потом заеду за вами и отвезу домой.

Я торопился, так как мне очень хотелось повидать милую кузину. Она пришла в приемную вместе с моей сестрой.

— Счастливчик, — живо сказала Аделаида, — вы бываете на балах, танцуете ночи напролет и познакомились с очаровательной дамой.

— Кто вам сказал?

— Персон. Он от нас ничего не скрывает!

Софи стояла потупившись. Сестра продолжала:

— Скажите же нам, кто эта дама? А маскарад? Должно быть, это нечто прелестное?

— Напротив, прескучная вещь, уверяю вас; дама же, о которой вы говорите, хороша, но далеко не так, как моя милая кузина.

Софи продолжала молчать, не поднимая глаз, и, казалось, рассматривала цепочку от часов, на которой недоставало нескольких брелоков; однако румянец выдал ее. Я чувствовал, что наш разговор очень ее интересует, хотя она и делает вид, что не прислушивается к нему.

— Вам грустно, моя милая кузина?

— Отвечайте же, — сказала Софи ее гувернантка.

— Нет, я просто... просто плохо спала сегодня.

— Да, — подтвердила госпожа Мюних, — это правда, последние три-четыре дня мадемуазель Софи мало спит. Это очень дурная привычка, очень, от нее умирают, вот я знала одну девицу... Как ее звали? Да, Шторх! Вы не знаете ее, мадемуазель, вы слишком молоды. Это случилось сорок пять лет тому назад... Так вот эта Шторх...

Старуха начала рассказывать, и, чтобы не лишиться счастья видеть мою милую кузину, мне пришлось долго и терпеливо слушать. Софи избавила меня от этой пытки, причинив другую, гораздо более сильную боль. Она встала, гувернантка с неудовольствием поинтересовалась, что случилось, и девушка дрожащим голосом ответила, что ей нездоровится.

— Вот вечно вы так, — заворчала старуха, — никогда не даете ни с кем поговорить. Господин шевалье, приходите завтра, вы поймете, как это интересно и как важно помнить, насколько сон необходим молодым девушкам.

— Брат мой, вы позволите мне уйти вместе с подругой? — спросила Аделаида.

— Да-да, ступайте, сестрица. Позаботьтесь о ней.

Прощаясь со мной, Софи подняла наконец глаза; она бросила на меня печальный взгляд, который проник мне в самое сердце и пробудил раскаяние.

Настало время отправиться к господину дю Портаю. Снова поблагодарив его, я рассказал о моем приключении с маркизой, не забыв упомянуть и о завтраке у Розамбера; однако я скрыл, куда завлекло нас веселое настроение.

— Очень рад, — сказал дю Портай, — что граф де Розамбер, который, судя по его словам, настоящий петиметр47 в полном смысле этого слова, по крайней мере, имеет правильные понятия о чести. Мой юный друг, помните, что из всех законов вашей родины закон, воспрещающий дуэль48, заслуживает особого восхищения. В наш век просвещения и философии жестокости сильно поубавилось. Счастливая перемена, совершившаяся в этом отношении в умах, уже сберегла немало народной крови и избавила от слез многих отцов. Что касается женщин, то, по-видимому, граф действительно не уважает их, если только не притворяется и не выказывает, по примеру других молодых людей, презрения, которого на самом деле не испытывает. В таком случае мне его жаль, но было бы еще печальнее, если бы он знавал только недостойных женщин. Фоблас, поверьте опыту зрелого человека, а не опыту графа, который в свои двадцать два года думает, что уже все повидал; верьте моим более основательным суждениям и многолетним наблюдениям: если в обществе много женщин, лишенных стыда, в нем еще больше молодых людей, лишенных принципов. Не слушайте уверений этих господ, на свете есть женщины целомудренные и прекрасные, они внушают нежную и чистую любовь, их сердца созданы для верности; их обходительность вызывает в нас почтение, а нежные добродетели — благоговение. Чаще, чем предполагают, встречаются великодушные возлюбленные, честные супруги, превосходные матери; некоторые женщины, мой друг, готовы пролить кровь ради счастья мужа и детей. Я знал женщин, в которых мирные достоинства женского пола соединялись с исконно мужскими доблестями; они показывали достойным их мужчинам примеры великодушной преданности, неутомимой воли и неистощимого терпения. Ваша маркиза не героиня, — прибавил Портай, улыбаясь, — она женщина очень молодая и очень неосторожная... Друг мой, будьте благоразумнее, чем она, покончите с этим опасным приключением. Как бы ни был доверчив муж, мельчайшее недоразумение может заставить его прозреть; обещайте мне не возвращаться к маркизе де Б.

Я колебался, господин дю Портай настаивал, продолжая расхваливать женщин. Я вспомнил о Софи и обещал исполнить его требование.

— Теперь, — сказал он, — пора открыть вам мои важные тайны. Выслушав меня, вы почувствуете необходимость ответить на мое полное доверие нерушимым молчанием. 

3


Моя история — пример страшной превратности судьбы. Носить старинную фамилию и обладать большим состоянием обыкновенно очень удобно, но иногда крайне опасно. Я, единственный отпрыск знатного рода, древность которого теряется во тьме времен, должен был бы занимать одну из самых высоких должностей в моем государстве, а между тем принужден томиться под чужими небесами в безвестности и бездеятельности. Имя Ловзинских записано на исторических скрижалях Польши, и оно погибнет вместе со мной! Я знаю, что суровая философия отрицает или презирает звания и богатство с его соблазнами, и, может быть, я утешился бы, если бы потерял только положение в свете и состояние. Но, мой юный друг, я оплакиваю обожаемую супругу, ищу возлюбленную дочь и никогда не увижу родины. Откуда мне черпать мужество, чтобы противостоять подобным горестям?

Мой отец, Ловзинский, еще более замечательный своими добродетелями, чем высоким положением, пользовался при дворе тем почетом, который почти всегда бывает следствием благосклонности коронованных особ, но иногда достигается и личными качествами. Он нежно и внимательно следил за развитием моих двух сестер и воспитывал меня с увлеченностью благородного дворянина, заботившегося о чести своего рода, единственной надеждой которого был я, и с твердостью честного гражданина, страстно желавшего оставить после себя достойного преемника.

Я учился в Варшаве; между моими товарищами особенно отличался молодой пан П.49. Он обладал очаровательной, красивой и благородной внешностью, а также развитым умом; редкая ловкость, которую он выказывал во время наших военных упражнений, и еще более редкая скромность, с которой он, казалось, старался скрывать свои достоинства, чтобы подчеркнуть достоинства своих почти всегда поверженных соперников, его великодушие и кротость — всё внушало уважение и делало его любимцем блестящей молодежи, делившей с нами учение и развлечения. Я слишком польстил бы себе, если бы сказал, что сходство характеров и настроений положило начало моей дружбе с паном П. Как бы то ни было, мы очень скоро близко сошлись с ним.

Сколь счастлива, но сколь быстротечна младость, когда мы не знаем ни честолюбия, требующего всевозможных жертв ради стремления к успеху и славе, ни любви, поглощающей все наши силы, — это пора наивных удовольствий и полной доверчивости, пора, дающая еще неопытному сердцу свободу следовать побуждениям рождающейся чувствительности и всецело отдаваться предмету своей бескорыстной нежности. В эти годы, мой милый Фоблас, дружба не пустой звук. Поверенный всех тайн П., я не делал ничего, не посоветовавшись с ним, его советы направляли меня, а его решения зависели от моих слов, мы вместе веселились и утешали друг друга в печали. Как горевал я, когда наступило роковое мгновение и П., повинуясь приказанию своего отца, уехал из Варшавы, нежно простясь со мной! Мы решили навсегда сохранить привязанность, которая составляла счастье нашей юности, я от чистого сердца поклялся в том, что никакие страсти, никакие новые чувства не затмят нашей дружбы, сколько бы лет ни прошло. Какая пустота образовалась в моей душе после отъезда друга! Поначалу мне казалось, что я ни в чем не найду утешения; нежность отца, ласки сестер мало трогали меня. Я чувствовал, что сумею избавиться от тоски только при помощи полезных занятий: я изучил французский, уже распространившийся по всей Европе, я с восхищением прочел знаменитые французские произведения, вечные памятники гения, и с восторгом увидел, что этот трудный язык прославил многих поэтов, многих превосходных писателей, которые по справедливости обрели бессмертную славу. Я серьезно занимался геометрией; главное же — усердно старался совершенствоваться в благородном ремесле, создающем одного героя за счет сотен и тысяч несчастных, в науке, которую люди отважные, но не слишком мягкосердечные, назвали великим военным искусством. Я употребил несколько лет на эти трудные и неустанные занятия, и настал момент, когда они всецело поглотили меня. П., часто мне писавший, стал получать от меня только очень короткие и редкие ответы, наша переписка шла вяло, пока наконец любовь не заняла место дружбы.

Мой отец давно был очень близок с графом Пулавским50. Пулавский, известный строгостью своих правил, знаменитый непоколебимостью своих истинно республиканских убеждений, считался в то же время великим военачальником и храбрым воином, он уже не раз доказывал свое мужество и пламенный патриотизм. Воспитанный на литературе древних, он почерпнул в их истории великие примеры благородного бескорыстия и нерушимой верности, полной самоотречения. Подобно героям, которым благодарный языческий Рим воздвиг алтари, Пулавский принес бы все свои богатства в жертву благосостоянию родины, для ее защиты он пролил бы всю свою кровь до последней капли и пожертвовал бы даже своей единственной дочерью, своей дорогой Лодоиской.

Лодоиска! Как она была хороша! Как горячо я любил ее! Ее милое имя не сходит с моих уст, ее обожаемый образ вечно живет в моем сердце.

Друг мой, с той минуты, как я ее увидел, я позабыл обо всем, я забросил все мои занятия и совершенно забыл о друге, каждое мгновение моей жизни я посвящал Лодоиске. Моя любовь недолго оставалась тайной для моего отца и для графа Пулавского. Они ничего не говорят мне о ней, значит, они одобряют ее? Я счел это предположение вполне обоснованным и потому спокойно отдавался своему увлечению. Я старался почти ежедневно видеть Лодоиску или у нее в доме, или у моих сестер, которых она очень любила. Так прошло два года.

Но однажды Пулавский отвел меня в сторону и сказал: «Твой отец и я возлагали на тебя большие надежды, которые, нам казалось, ты начал оправдывать; я видел, что ты употреблял все свое время на почтенные и полезные занятия. Теперь же... (он заметил, что я хочу его прервать, и остановил меня) что скажешь ты мне? Неужели ты думаешь открыть мне что-нибудь новое? Неужели ты воображаешь, что мне нужно было видеть твое увлечение, чтобы почувствовать, до чего моя Лодоиска заслуживает любви? Именно потому, что я не хуже тебя знаю совершенства моей дочери, ты получишь ее только тогда, когда станешь достойным ее. Молодой человек, пойми, чувству еще недостаточно быть законным, чтобы заслуживать снисхождения, всякое влечение честного гражданина должно приносить пользу его родине, любовь была бы, как все другие страсти, только презренной или опасной, если бы не давала повода великодушным сердцам стремиться к славе. Слушай: наш больной монарх51, по-видимому, скоро угаснет, его здоровье подтачивается с каждым днем, и это пробудило честолюбивые надежды в наших соседях, они хотят посеять между нами раскол и разногласия, рассчитывают повлиять на наши выборы, дать нам короля по своему усмотрению52. На границах Польши осмелились появиться иностранные войска; около двух тысяч наших дворян собрались, чтобы остановить их53 и покарать за дерзость. Присоединись к этой отважной молодежи и после кампании вернись, покрытый кровью врагов, тогда ты станешь достойным зятем Пулавского».

Я ни минуты не колебался; отец одобрил мое решение, однако он не без сожаления согласился, чтобы я уехал так скоро. Отец долго прижимал меня к своей груди, нежная любовь отражалась в его чертах, он печально простился со мною; волнение его сердца передалось и мне, и наши слезы смешались на его морщинистых щеках. Глядя на эту трогательную сцену, Пулавский неизменно упрекал нас, как он выражался, за нашу слабость. «Осуши слезы, — сказал он, — или оставь их Лодоиске; только тем влюбленным, что не уверены в своих чувствах, пристойно проливать их перед разлукой!»

Он позвал дочь и сообщил ей о моем отъезде и о причинах, заставивших меня принять это решение. Лодоиска побледнела, вздохнула, потом, покраснев, взглянула на отца и дрожащим голосом сказала, что ее молитвы ускорят мое возвращение и что ее счастье в моих руках. Чего мне было опасаться, получив такое напутствие? Я уехал; за все время похода не произошло ничего достойного упоминания. Неприятель, старавшийся, как и мы, избегать действий, которые могли бы породить открытую войну между двумя народами, только утомлял нас частыми переходами; мы же следовали за ним, сталкиваясь лишь на открытой местности. Когда приблизились холода, враги ушли на зимние квартиры, и наша маленькая армия, почти всецело состоявшая из молодых дворян, рассеялась. Я возвращался в Варшаву, исполненный нетерпения и радости; я верил, что брачные узы и любовь свяжут меня и Лодоиску... Увы, я навсегда утратил отца! Въезжая в столицу, я узнал, что как раз накануне Ловзинский умер от апоплексического удара. Итак, не приняв последних вздохов нежнейшего в мире отца, лишившись даже этого печального утешения, я мог только пойти на его могилу и оросить ее слезами.

«Не бесплодными слезами, — сказал мне Пулавский, мало тронутый моим глубоким горем, — не бесплодными слезами следует почтить память такого отца, каким был покойный Ловзинский. Польша оплакивает в нем героя-гражданина, который с пользой послужил бы ей в наступающую переломную эпоху. Наш монарх, истощенный долгой болезнью, проживет не дольше двух недель, и счастье или несчастье наших сограждан всецело зависит от того, кто станет его преемником. Из всех прав, которые ты получил после смерти отца, без сомнения, самое прекрасное — право заменить его в государственном сейме; там он должен ожить в тебе, там ты обязан выказать мужество более высокое, чем смелость на поле брани. Отвага солдата — качество обыкновенное, но необыкновенны те люди, которые сохраняют спокойствие в затруднительных обстоятельствах, проницательно открывают коварные планы сильных, пресекают глухие интриги, открыто дают отпор смелым заговорам, никогда не теряют твердости духа, всегда неподкупны и справедливы и подают свой голос только за того, кто кажется им наиболее достойным, думая лишь о благе родины; необыкновенны люди, не обращающие внимания на золото и посулы, люди, которых не трогают мольбы, не устрашают угрозы. Такими качествами отличался твой отец — вот наследство, которое ты должен воспринять от него! В тот день, когда мы соберемся, чтобы выбрать короля, наверняка обнаружатся притязания многих наших сограждан, думающих о своих собственных интересах больше, чем о процветании родины, а также губительные намерения соседних держав, жестокая политика которых подтачивает наши силы, раздробляя их. Мой друг, мне кажется, приближается роковое мгновение, которое навсегда определит судьбу нашей страны. Она в опасности, враги хотят погубить ее, они тайно готовят перемену правления; однако их замыслы не осуществятся до тех пор, пока моя рука будет в силах держать шпагу. Да избавит Господь-покровитель Польшу от кошмара гражданской войны! Но как бы ни была ужасна эта крайность, может быть, придется пойти и на нее. Я надеюсь, что после резкого перелома возрожденное государство вновь обретет весь свой древний блеск. Ты, Ловзинский, будешь помогать мне; слабые интересы любви должны побледнеть перед более священными стремлениями, я не отдам тебе моей дочери, пока наша родина будет в опасности, но обещаю: первые дни мира ознаменуются твоим браком с Лодоиской».

Слова Пулавского не пропали даром — я понял, что мне предстоит исполнить священный долг. Серьезные соображения не заглушили моего горя, я не мог в одночасье забыть отца; не краснея скажу, что скорбь моих сестер, их сочувствие и дружба и сдержанные, но нежные ласки моей невесты произвели на мое сердце большее впечатление, чем патриотические призывы Пулавского. Я увидел, что Лодоиска до глубины души огорчена моей невосполнимой утратой, кроме того, она так же, как я, печалилась, видя, что жестокие события отдаляют день нашего союза. Ее сострадание смягчало мое горе.

Между тем король умер, и был созван сейм. В день его открытия, когда я хотел уже выйти из моего особняка, какой-то незнакомец пожелал говорить со мною без свидетелей. Едва мои люди отошли, как он порывисто бросился в мои объятия и нежно поцеловал меня. Это был П. Десять лет, что миновали со времени нашей разлуки, изменили его, но не так сильно, чтобы я не узнал друга моей юности; я признался, что меня удивило и обрадовало его неожиданное возвращение.

«Вы еще больше удивитесь, — заметил он, — когда узнаете, почему я приехал; я только что явился в Варшаву и сейчас же отправляюсь в сейм. Не слишком ли я самонадеян, рассчитывая на ваш голос?» — «На мой голос! Кому я должен отдать его?» — «Мне, мой друг». Он увидел мое изумление и с жаром продолжил: «Да, теперь не время рассказывать, как счастливо изменилось мое положение и почему оно позволяет мне питать столь высокие надежды54. Достаточно сказать, что меня поддерживает большинство голосов и что напрасно двое более слабых соперников55 собираются оспаривать у меня корону, которую я надеюсь получить. Ловзинский, — он снова обнял меня, — если бы вы не были моим другом, если бы я не уважал вас, может быть, я постарался бы ослепить вас блестящими обещаниями, я сказал бы, какие милости вас ждут, какие почетные должности вам предназначаются, какая блестящая и широкая стезя отныне будет для вас открыта; но мне незачем искушать вас, я постараюсь просто убедить. Грустно, и вы это понимаете не хуже меня, что наша ослабевшая Польша обязана своим спасением лишь разногласию трех держав, которые ее окружают; между тем желание обогатиться, растерзав и разделив нас, может в одно мгновение объединить наших врагов. Воспротивимся, насколько возможно, составлению рокового для нас триумвирата, неизбежным следствием которого станет раздел польских земель. Без сомнения, наши предки в более счастливые времена защищали свободу выборов, теперь же мы вынуждены уступить насущной необходимости. Россия будет поддерживать угодного ей короля: приняв ее кандидата, мы предупредим образование тройственного союза, который неизбежно повлек бы за собой нашу погибель, приобретем могущественного покровителя и с успехом противопоставим его прочим нашим врагам. Вот что заставило меня решиться. Я уступлю России часть моих прав только с целью сохранить самые существенные права нашей родины. Я лишь для того стремлюсь взойти на колеблющийся трон, чтобы укрепить его путем здравой политики; наконец, я изменю конституцию с единственной целью — спасти наше государство».

Мы отправились в сейм; я голосовал за П., и он действительно получил наибольшее число голосов, но Пулавский, Заремба56 и их друзья высказались за эрцгерцога К. Спорам не было конца, и ни к какому решению собрание так и не пришло.

После заседания П. подошел ко мне; он предложил отправиться во дворец, который его тайные агенты приготовили для него в столице*. Мы заперлись с ним на несколько часов и снова заговорили о нашей еще не угасшей дружбе. Я сказал ему о моих близких отношениях с графом Пулавским и о моей любви к Лодоиске. На мое доверие он ответил еще большей откровенностью; он поведал, какие события подготовили его будущее величие и каковы его сокровенные чаяния, и я расстался с ним вполне уверенный, что им руководит не желание возвыситься, а стремление вернуть Польше ее древнее величие.

Во власти этих мыслей я поспешил к моему будущему тестю, сгорая от желания уговорить его присоединиться к партии моего друга. Пулавский большими шагами ходил по комнате дочери, которая, казалось, была взволнована не меньше отца.

«Вот, — сказал он Лодоиске, едва завидев меня, — вот человек, которого я уважал и которого вы любили! Он приносит нас в жертву своей слепой дружбе! — Я хотел было ответить, но граф продолжал: — Вы с детства были дружны с П.! Могущественная партия возводит его на трон; вы это знали, вы знали о его намерениях; сегодня утром вы подали за него голос, вы меня обманули и думаете, что ваш обман останется безнаказанным?» Я попросил его выслушать меня.

Граф нехотя умолк, но молчание его было недобрым. Я рассказал ему, что П., о котором я давно не имел никаких известий, приехал ко мне без всякого предупреждения.

Лодоиска с явным удовольствием слушала мои оправдания.

«Меня не проведешь, как легковерную женщину, — не сдавался Пулавский, — но все равно, продолжай. — Я передал ему наш короткий разговор с П. перед сеймом. — Вот каковы ваши планы! — воскликнул старик. — П. видит только одно средство исцелить несчастия своих сограждан — рабство. Он предлагает рабство, и потомок Ловзинских поддерживает его! И ко мне имеют так мало уважения, что пытаются вовлечь в этот бесчестный план! Неужели я потерплю, чтобы русские, прикрываясь именем поляка, управляли нашими землями? Русские, — повторил он с яростью, — будут править в моей стране! — Он стремительно приблизился ко мне. — Изменник, ты обманул меня и предал родину! Сейчас же покинь мой дом, или я силой вышвырну тебя вон!»

Сознаюсь вам, Фоблас, такое ужасное и незаслуженное оскорбление вывело меня из себя. В порыве гнева я схватился за шпагу, Пулавский с быстротою молнии также обнажил оружие. Его дочь в отчаянии бросилась между нами.

«Что вы делаете, Ловзинский?» Ее милый голос заставил меня опомниться, и в то же мгновение я понял, что навсегда потерял Лодоиску! Она отошла от меня и упала в объятия отца, который при виде моего горя не стал меня жалеть. «Да, изменник, — сказал он, — да, ты видишь ее в последний раз!»

Я вернулся домой; ужасные слова, произнесенные графом, непрерывно звучали в моих ушах. Интересы Польши, казалось мне, так тесно связывались с интересами П., что я не понимал, как мог я изменить моим согражданам, оказав услугу другу; однако приходилось или покинуть его, или отказаться от Лодоиски. Что делать? На что решиться? Я провел целую ночь в жестоких колебаниях и с наступлением дня отправился к Пулавскому, еще не зная, как поступлю.

Слуга, встретивший меня, сказал, что поздно вечером его господин уехал вместе с Лодоиской, распустив всех своих людей. Вы поймете, какое отчаяние охватило меня! Я спросил, куда направился Пулавский.

«Не знаю, — ответил слуга. — Могу только сказать, что вчера, едва вы ушли, мы услышали голоса в комнате дочери; еще дрожа от ужасной сцены, которая произошла между вами и графом, я осмелился прислушаться. Лодоиска плакала, отец осыпал ее оскорблениями, проклинал и говорил: “Тот, кто любит изменника, может сам изменить, неблагодарная! Я отвезу вас туда, где вы будете далеко от всякого соблазна”».

Мог ли я еще сомневаться в моем несчастье? Я позвал Болеслава, одного из моих самых верных слуг, и приказал ему разместить вокруг дворца Пулавского бдительных шпионов, которые сообщали бы мне обо всем, что там происходит, и следили за графом, если он вернется в столицу раньше меня; все еще не теряя надежды найти его в одном из ближайших имений, я пустился в путь.

Я объехал имения Пулавского, спрашивал о Лодоиске у всех встречавшихся мне путников, но тщетно. Потеряв неделю в бесполезных поисках, я вернулся в Варшаву. С немалым удивлением увидел я русскую армию, стоявшую почти под стенами города, на берегах Вислы57.

Я вернулся в столицу ночью; дворцы магнатов сияли огнями, огромные толпы наполняли улицы, я услышал веселые песни, увидел, что на площадях вино льется рекой, и понял, что в Польше появился новый король.

Болеслав с нетерпением ждал меня. «Пулавский, — сказал он, — вернулся один через два дня после своего отъезда; кроме сейма, он нигде не бывал. Несмотря на его усилия, влияние России возрастало с каждым днем. В последний день выборов, то есть сегодня утром, П. получил почти все голоса; его готовы были избрать; Пулавский произнес роковое вето58, в то же мгновение обнажилось множество сабель. Гордый воевода ***, которого Пулавский мало щадил на предыдущем сейме, первый бросился вперед и нанес ему страшный удар по голове. Заремба и другие поднялись на защиту друга, но все их усилия не спасли бы графа, если бы сам П. не встал на его защиту и не закричал, что он собственными руками убьет того, кто осмелится коснуться графа. Нападавшие отступили, но Пулавский терял кровь и силы; он впал в беспамятство, и его унесли. Заремба ушел, поклявшись отомстить. Никем не стесняемые, многочисленные сторонники П. сейчас же провозгласили его королем Польши. Пулавского перенесли во дворец, и он скоро пришел в себя; хирурги, осмотрев его рану, объявили, что она не смертельна, и тогда он, несмотря на боль и возражения друзей, велел подать карету. В полдень он уехал из Варшавы вместе с Мазепой59 и другими недовольными. За ним следят и, вероятно, через несколько дней вам доложат, куда он скрылся».

Худших вестей я не мог и ожидать. Мой друг взошел на престол, но мое примирение с Пулавским стало теперь невозможным, и я, без сомнения, навсегда потерял Лодоиску. Я так хорошо знал ее отца, что опасался с его стороны самых крайних мер; настоящее меня пугало, я не осмеливался заглядывать в будущее, и мое горе до того угнетало меня, что я даже не пошел поздравить нового короля.

Тот из моих людей, которого Болеслав послал следить за Пулавским, вернулся на четвертый день; он проехал за графом пятнадцать миль, но у Зарембы, видевшего, что какой-то незнакомец постоянно следует за каретой, зародились подозрения. Вскоре четверо слуг графа, спрятавшихся за жалкой хижиной, напали на моего всадника; его отвели к Пулавскому. Граф, с пистолетом в руках, заставил моего слугу сказать, кто его послал.

«Отравляйся обратно к Ловзинскому, — приказал граф, — и объяви, что ему не избежать моей справедливой мести». Моему слуге завязали глаза, куда-то отвели и заперли; через три дня за ним пришли, снова завязали глаза и несколько часов возили, меняя направление, наконец экипаж остановился и пленника высадили. Едва его нога коснулась земли, как экипаж умчался. Он снял с глаз повязку и увидел место, на котором его схватили.

Все это очень встревожило меня. Не угрозы Пулавского пугали меня, я боялся только за Лодоиску, которая пребывала в его власти, — в своей ярости он мог обойтись с ней крайне жестоко; я решил, не жалея сил, сделать все, чтобы разыскать отца и дочь. На следующий день я сообщил сестрам о моих намерениях и покинул столицу с Болеславом, выдавая себя за его брата. Мы объехали всю Польшу, и во время этих странствий я увидел, что действительность оправдывала опасения Пулавского. Под предлогом присяги новому королю русские, рассеянные по нашим землям, притесняли города и разоряли деревни. Потеряв три месяца на тщетные поиски, отчаявшись найти Лодоиску, глубоко огорченный несчастьями родины, оплакивая и ее, и себя, я ехал в Варшаву, чтобы сказать новому королю, до каких крайностей доходили чужеземцы в его государстве, но встреча, которая, видимо, должна была возыметь неприятные последствия, вынудила меня принять другое решение.

Турки объявили войну России60, буджакские и крымские татары61 постоянно совершали разбойничьи набеги на Волынь62, в которой я тогда находился. Четыре татарина напали на нас в лесу близ Острополя63. Я опрометчиво забыл зарядить пистолеты, но так ловко и удачно орудовал саблей, что скоро серьезно ранил двух разбойников и сбросил их на землю. Болеслав сражался с третьим, четвертый нападал на меня; он слегка ранил меня в ногу и в то же время сам получил страшный удар, от которого свалился с лошади. Противник Болеслава, услышав, как упал его товарищ, бросился бежать. Разбойник, которого я только что сразил, сказал мне на плохом польском языке: «Такой храбрец, как ты, должен быть великодушен; даруй мне жизнь, друг, не добивай, а помоги встать и перевяжи рану».

Он просил пощады таким благородным и неожиданным тоном, что я не стал колебаться и сошел с лошади; мы с Болеславом подняли татарина и перевязали его раны.

«Ты поступаешь хорошо, добрый человек, очень хорошо», — повторял татарин. Вдруг мы увидели облако пыли — к нам мчались около трехсот татар. «Ничего не бойся, — сказал раненый, — я предводитель этого отряда».

Действительно, он одним знаком остановил своих сообщников, которые были готовы сразить меня, и сказал им несколько слов на своем языке. Они расступились, чтобы пропустить Болеслава и меня.

«Храбрый человек, — снова сказал мне предводитель, — не был ли я прав, говоря, что ты поступил хорошо? Ты даровал мне жизнь, я спасаю тебя; иногда хорошо щадить врага и даже разбойника. Слушай, друг, напав на тебя, я повиновался требованиям моего ремесла, а ты должен был отважно защищаться; я прощаю тебя, ты прощаешь меня; обнимемся. — Затем он прибавил: — Ночь наступает, я не советую тебе ехать дальше без провожатых. Мои люди разойдутся по своим местам, я не могу за них отвечать. Видишь замок на высоте, справа? Он принадлежит графу Дурлинскому; мы хотим на него напасть, потому что он очень богат; пойди, попроси у него приюта, скажи ему, что ты ранил Тыцыхана, что Тыцыхан преследует тебя. Он знает, кто я такой; он уже пережил из-за меня несколько тяжелых дней; впрочем, знай, что, пока ты будешь у него, дом его не подвергнется нападению; а главное — смотри не выходи из замка раньше трех дней и не оставайся в нем дольше недели. Прощай!»

Мы с облегчением простились с Тыцыханом и его отрядом. Советы татарина равнялись приказаниям, и я сказал Болеславу: «Немедленно едем в замок, я слышал имя Дурлинского от отца Лодоиски. Может быть, Дурлинский знает, куда скрылся Пулавский, и нам удастся что-то разведать; на всякий случай я скажу, что нас послал к нему Пулавский, рекомендация графа будет не хуже рекомендации Тыцыхана. Ты же, Болеслав, помни, что я твой брат, и не выдавай меня».

Мы подъехали к рвам, окружавшим замок, люди Дурлинского спросили, кто мы. Я ответил, что мы приехали к их господину, чтобы поговорить с ним от имени Пулавского, что на нас напали разбойники и мы спасаемся от них. Подъемный мост опустился; мы въехали во двор. Нам сказали, что в настоящую минуту Дурлинского нельзя видеть, но что он примет нас на следующий день около десяти часов утра. Нас попросили сдать оружие, и мы повиновались. Болеслав осмотрел мою рану, она была неглубока. Нам сейчас же подали на кухне скромный ужин, а потом провели в подвальную комнату, в которой стояли только две старые кровати; нас оставили в темноте и закрыли дверь на замок.

Всю ночь я не смыкал глаз. Тыцыхан лишь слегка оцарапал меня, зато рана в моем сердце была глубочайшей! Когда забрезжил рассвет, мне стало невыносимо душно, я захотел открыть ставни, но они были заперты. Я с силой потряс их, петли отскочили, и передо мной открылся прекрасный парк. Окно было над самой землей, я вылез наружу и очутился в саду Дурлинского. Погуляв несколько мгновений, я сел на каменную скамью у подножия старинной башни, любуясь ее архитектурой. Я просидел в раздумье несколько минут, как вдруг к моим ногам упала черепица; я решил, что она сорвалась с ветхой крыши, и на всякий случай пересел на другой конец скамейки. Через несколько мгновений еще одна черепица упала возле меня. Я удивился. Поднявшись с места, я внимательно осмотрел башню. На высоте двадцати пяти или тридцати футов я заметил узенькое отверстие; тогда я поднял черепицы и увидел на первой слова, написанные известкой: «Ловзинский, это вы! Вы живы!», а на второй: «Освободите меня, спасите Лодоиску».

Вы не представляете, мой милый Фоблас, какие противоречивые чувства разом захватили меня; невозможно выразить моего изумления, радости, горя, смущения. Я смотрел на тюрьму Лодоиски, стараясь придумать, как освободить ее; она бросила мне еще черепицу. Я прочел: «В полночь принесите бумагу, чернила и перо; завтра через час после восхода солнца приходите за письмом, а теперь уходите».

Я вернулся к окну, позвал Болеслава, и он помог мне попасть в комнату; мы вместе водрузили на место ставни. Я рассказал моему верному слуге о неожиданном событии, которое должно было положить конец моим странствиям, но вместе с тем усилило мою тревогу. Как проникнуть в башню? Как добыть оружие? Как освободить Лодоиску из заточения? Как похитить ее на глазах Дурлинского и его слуг?

Даже если мне удастся одолеть все эти почти непреодолимые препятствия, успею ли я выполнить смелый замысел в течение короткого срока, данного мне Тыцыханом? Разве Тыцыхан не велел мне прожить у Дурлинского не меньше трех дней и не больше недели? Может быть, нарушив его условия, мы подвергнемся нападению татар? Меня ужасала мысль, что я освобожу Лодоиску из тюрьмы только для того, чтобы предать ее в лапы ужасных разбойников и навсегда потерять.

Но почему она томится в заточении? Конечно, я все узнаю из ее письма. Нам следовало достать бумагу, я поручил это Болеславу, а сам приготовился сыграть перед Дурлинским трудную роль посланца Пулавского.

За нами явились, когда было уже совсем светло, и сказали, что Дурлинский желает нас видеть. Мы, не робея, вошли к нему и увидели человека лет шестидесяти, с резкими чертами лица и отталкивающими манерами. Он спросил, кто мы такие.

«Я и мой брат принадлежим Пулавскому; мой господин послал меня к вам с тайным поручением, а брат сопровождал меня с другой целью, и я могу все разъяснить, только оставшись с вами наедине». — «Ладно, — отвечал Дурлинский, — пусть твой брат уйдет, и вы тоже уходите, — приказал он своим людям, — а этот, — он указал на человека, бывшего его поверенным, — останется, можешь говорить при нем». — «Пулавский меня послал...» — «Вижу, что же дальше?» — «Чтобы спросить у вас...» — «Что?» — Я собрал все свое мужество. «Чтобы спросить, как поживает его дочь». — «Как, он прислал тебя спросить о дочери? Значит, Пулавский сказал тебе...» — «Да, мой господин сказал, что Лодоиска здесь».

Я заметил, что Дурлинский побледнел, взглянул на своего поверенного, а потом долго смотрел на меня.

«Странно, — продолжил он наконец. — Твой господин решился доверить тебе такую важную тайну... он, кажется, слишком неосторожен». — «Не более вашего, граф. Разве у вас у самого нет поверенного? Вельможи были бы достойны сожаления, если бы они ни с кем не могли быть откровенны. Пулавский поручил мне передать, что Ловзинский уже побывал в большей части Польши и, без сомнения, скоро доберется до вашего замка». — «Если он осмелится заявиться сюда, — живо отвечал Дурлинский, — я приготовлю ему место, в котором он останется очень надолго. Ты знаешь этого Ловзинского?» — «Я часто видал его у моего господина в Варшаве». — «Говорят, он хорош собой?» — «Он прекрасно сложен и приблизительно моего роста...» — «Его лицо?» — «Приятно, он...» — «Дерзкий негодяй! — с гневом прервал меня Дурлинский. — О, пусть он только попадется мне в руки!» — «Говорят, он храбр...» — «Он? Я уверен, что он умеет только девушек обольщать. О, пусть он только мне попадется!» Я сдержался, а граф продолжал более спокойным тоном: «Пулавский давно не писал мне, где он теперь?» — «Я получил настоятельный приказ не отвечать на этот вопрос. Могу вам лишь сказать, что он имеет важные причины скрывать свое убежище и никому не писать, а также что он вскоре сам прибудет к вам».

Дурлинский явно удивился, мне даже показалось, что на его лице я подметил признаки страха; он взглянул на своего поверенного, который также выглядел смущенным. «Ты говоришь, Пулавский скоро приедет сюда?» — «Да, господин, самое позднее через две недели». Он снова взглянул на своего наперсника, потом заговорил с внезапным хладнокровием, сменившим волнение: «Возвращайся к своему господину! К сожалению, я могу сообщить ему очень печальные новости. Скажи ему, что Лодоиски здесь больше нет». Теперь настала моя очередь удивляться. «Как, Лодоиска?..» — «Повторяю, исчезла. В угоду Пулавскому, которого я очень ценю, я согласился, хотя и с некоторым неудовольствием, оставить у себя его дочь. Кроме меня и его, — он указал на человека, сидевшего рядом, — никто не знал, что она здесь. Около месяца тому назад мы, по обыкновению, понесли ей обед, но в ее комнате было пусто. Не знаю как, но она бежала, и с тех пор я ничего не слышал о ней. Вероятно, Лодоиска бежала к Ловзинскому в Варшаву, а может быть, татары похитили ее по дороге».

Мое изумление достигло крайних пределов: как примирить то, что я видел в саду, со словами Дурлинского? Во всем этом была какая-то тайна, которую мне очень хотелось раскрыть. Однако я ничем не выказал своих сомнений. «Какие грустные вести для моего господина!» — «Конечно, но я не виноват». — «Сударь, позвольте мне попросить вас об одной милости!» — «В чем дело?» — «Татары опустошают окрестности вашего замка; они напали на нас, мы спаслись только чудом, не позволите ли вы моему брату и мне отдохнуть здесь два дня?» — «Два дня? Я согласен. Куда их поместили?» — спросил он у своего наперсника. «Внизу, в сводчатой комнате...» — «Которая выходит в сад?» — тревожно прервал Дурлинский. «Там ставни заперты», — ответил его приближенный. «Все равно, их необходимо перевести в другое место». Эти слова заставили меня вздрогнуть. Приближенный графа ответил: «Это невозможно, но...» — остальное он сказал на ухо Дурлинскому. «Хорошо, — ответил граф, — пусть об этом позаботятся сейчас же, — и, обратившись ко мне, добавил: — Вы с братом должны уйти послезавтра; перед уходом я поговорю с тобой и дам письмо к Пулавскому».

Я отправился к Болеславу на кухню, где он завтракал, и забрал у него баночку с чернилами, несколько перьев и листков бумаги (все это он достал без труда). Я горел желанием написать Лодоиске, но надо было найти такое место, где мне не смогли бы помешать. Болеславу уже сказали, что раньше ночи нас не впустят в отведенную нам комнату. Я придумал, как поступить. Люди Дурлинского пили с моим лжебратом, они вежливо предложили и мне осушить с ними бутылку-другую. Я охотно опустошил несколько стаканов дрянного вина, вскоре ноги мои стали подкашиваться, а язык заплетаться, и я принялся забавлять веселую компанию глупыми и смешными рассказами, словом, с таким искусством изобразил пьяного, что обманул даже Болеслава. Он испугался, как бы, разговорившись, я не выдал нашу тайну.

«Господа, — обратился он к слугам, — мой брат ранен, не будем давать ему и дальше болтать и пить, боюсь, это ему повредит. Сделайте милость, окажите услугу, помогите мне уложить его». — «В его кровать? Нет, это невозможно, — ответил один из них, — но я охотно уступлю ему мою комнату».

Меня подняли и унесли на чердак, где стояли только лежанка, стол и стул. Дверь заперли, меня оставили одного. Большего мне и не требовалось. Я написал Лодоиске письмо на нескольких страницах. Сначала я снял с себя обвинение, которое возвел на меня Пулавский, потом рассказал обо всем, что случилось со мной, и подробно повторил мой разговор с Дурлинским. Заканчивалось мое послание клятвами в самой нежной и почтительной любви; я уверял Лодоиску, что, как только она известит меня о своей судьбе, сделаю все, чтобы вызволить ее.

Когда я закончил, меня одолели сомнения, из-за которых я пришел в необычайное волнение. С чего я взял, что черепицы мне бросила Лодоиска? Неужели Пулавский мог так жестоко наказать свою дочь за любовь, которую прежде одобрял? Зачем он заточил ее в тюрьму? И пусть даже ненависть ко мне ослепила его до такой степени, почему Дурлинский согласился стать орудием его мести? Хотя, с другой стороны, вот уже три месяца я носил только грубое платье. Усталость и печаль сильно изменили меня; кто, кроме возлюбленной, мог узнать Ловзинского в графском саду? А потом, разве на черепице не было начертано имя Лодоиски? Разве сам Дурлинский не сознался, что Лодоиска была у него в замке? Правда, он прибавил, что она бежала, но можно ли верить его словам? И почему Дурлинский сразу возненавидел меня, человека, совершенно ему незнакомого? Почему встревожился, когда ему сказали, что гонцы Пулавского помещены в комнате, выходящей в сад? И главное — отчего он испугался, когда я объявил ему о приезде Пулавского? Все это порождало во мне ужасную тревогу, я чувствовал, что за этим кроется какая-то страшная тайна. Два часа подряд я задавал себе разные вопросы, не находя ответов, пока не пришел Болеслав, чтобы посмотреть, опомнился ли его «брат». Я без труда убедил его, что только притворялся пьяным, мы спустились на кухню и провели там остаток дня.

Что за вечер, мой милый Фоблас! Никогда время не казалось мне таким бесконечным, даже последовавшие вечера не тянулись так долго!

Наконец нас отвели в нашу комнату и заперли в ней, опять-таки оставив без света, до полуночи пришлось ждать еще два часа. При первом ударе часов мы осторожно открыли ставни и окно, я уже собирался прыгнуть в сад, но с ужасом и отчаянием увидел перед собою прутья решетки.

«Вот, — сказал я Болеславу, — что посоветовал Дурлинскому его проклятый поверенный; вот на что его отвратительный господин ответил: “Прекрасно, но пусть сейчас же позаботятся об этом!” Вот что они делали днем, не пуская нас в эту комнату!» — «Господин, они работали снаружи, — ответил мне Болеслав, — иначе они заметили бы, что ставни сломаны!» — «Мне все равно, — воскликнул я с отчаянием, — видели они или нет, что ставни сломаны! Роковая решетка разрушает все мои надежды, из-за нее Лодоиска останется в рабстве, и я умру».

«Да, конечно, ты умрешь!» — С этими словами дверь отворилась, вошли несколько человек с оружием, Дурлинский с саблей в руке и слуги с факелами. «Изменник! — сказал граф, бросая на меня бешеные взгляды. — Я все слышал, и я узнаю, кто ты; ты назовешь свое имя, или твой мнимый брат откроет мне его! Страшись! Из всех неумолимых врагов Ловзинского я самый непреклонный! Обыскать его!» — приказал он своим людям. Они бросились на меня и обыскали, а мое сопротивление ни к чему не привело. У меня отняли бумаги и письмо к Лодоиске. Дурлинский, читая его, много раз выказывал раздражение, ведь я не щадил его. «Ловзинский, — сказал он мне с плохо скрываемой яростью, — ты уже ненавидишь меня, а вскоре возненавидишь еще больше. Теперь же оставайся в этой столь милой тебе каморке вместе с твоим недостойным сообщником». Он ушел, дверь заперли, два раза повернув ключ. Дурлинский поставил одного часового у дверей, другого — в саду против наших окон.

Можете себе представить, какое уныние охватило меня и Болеслава! Мое несчастье было велико, но гораздо больше меня волновали несчастья Лодоиски. Бедная, как должна была она тревожиться! Она ждала Ловзинского, а Ловзинский ее покинул. Нет, Лодоиска слишком хорошо меня знала и не могла заподозрить коварства. Лодоиска, конечно, судила о своем женихе по себе самой! Она чувствовала, что Ловзинского постигла горькая судьба, раз он не пришел к ней на помощь! Увы, уверенность в том, что со мной случилась беда, лишь приумножала ее горе!

Вот какие жестокие мысли взволновали меня в первое мгновение, и все оставшееся время я предавался размышлениям ничуть не менее грустным. На следующий день наши мучители через решетку подали нам отвратительную еду, и Болеслав, глядя на нее, сказал, что, похоже, никто не намерен скрашивать наше заточение. Страдавший не так, как я, он мужественнее сносил испытания и плен. Когда он предложил мне половину скудного обеда, я отказался; напрасно он уговаривал меня, жизнь казалась мне невыносимым бременем. «О нет! — сказал мне наконец Болеслав, обливаясь слезами. — Надо жить если не ради Болеслава, то хотя бы ради Лодоиски». Эти слова подействовали на меня, они вселили в меня мужество, надежда вернулась в мое сердце, и я обнял верного слугу. «О мой друг! — воскликнул я в горячем порыве. — О мой истинный друг! Я погубил тебя, твои муки удручают меня больше моих. Дай мне поесть, Болеслав, дай, я буду жить ради Лодоиски, я буду жить ради тебя! Если праведное небо вернет мне мое состояние и положение в обществе, ты увидишь, что твой господин не останется неблагодарным». Мы снова обнялись. О мой дорогой Фоблас, если бы вы знали, до чего несчастье сближает людей, до чего в горе сладко услышать слово утешения!

Мы томились в заточении двенадцать дней; наконец за мной пришли, чтобы отвести к Дурлинскому. Болеслав тоже хотел пойти, но его грубо оттолкнули; однако мне позволили с ним проститься. Я снял с пальца кольцо, которое носил более десяти лет, и сказал Болеславу: «Это кольцо подарил мне П., когда мы учились с ним в Варшаве; возьми его, мой друг, и сохрани на память. Если Дурлинский довершит свое предательство и убьет меня, если он потом выпустит тебя из своего замка, ступай к королю, покажи ему кольцо, напомни ему о нашей дружбе, расскажи о моих несчастьях. Болеслав, он наградит тебя, он поможет Лодоиске. Прощай, мой друг!»

Меня провели в комнату Дурлинского. Когда дверь открылась, я увидел в кресле женщину, которая пребывала в глубоком обмороке; я подошел к ней: это была Лодоиска. Боже, как она изменилась и как была хороша! «Варвар!» — сказал я Дурлинскому. Лодоиска очнулась от звука моего голоса. «Ах, мой дорогой Ловзинский, знаешь ли ты, чего требует от меня этот бесчестный человек? Знаешь ли ты, какой ценой он предлагает мне купить твою свободу?» — «Да, — гневно воскликнул Дурлинский, — да, такова моя воля! Теперь ты видишь, что он в моей власти. Если через три дня я ничего не добьюсь, он умрет». Я хотел броситься к ногам Лодоиски, но слуги Дурлинского удержали меня. «Я наконец вижу вас, Лодоиска, и смерть мне уже не страшна... Ты же, негодяй, знай, что Пулавский отомстит за свою дочь, а король отомстит за своего друга!» — «Уведите его!» — приказал Дурлинский. «Ах, — вздохнула Лодоиска, — моя любовь погубила тебя!» Я хотел было ответить, но меня схватили и снова заперли. Болеслав с восторгом встретил меня; он уже не надеялся, что я вернусь. Я рассказал ему, что моя смерть только отсрочена. Сцена, свидетелем которой я только что стал, подтвердила мои догадки. Мне стало ясно, что Пулавский не знал, как дурно обращались с его дочерью, что Дурлинский, влюбленный и ревнивый, решил удовлетворить свою страсть во что бы то ни стало.

Из трех дней, данных Дурлинским на размышление Лодоиске, прошло уже два; в ночь на третий я не спал и расхаживал по комнате. Вдруг я услышал призыв: «К оружию!» Вокруг замка поднялся ужасающий рев, внутри началось движение; часовой, поставленный перед нашими окнами, сбежал;

Болеслав и я различили грозный голос Дурлинского, который подгонял своих слуг; до нас донеслись лязг оружия, вопли раненых, стоны умирающих. Шум, сначала очень громкий, казалось, стал ослабевать, но потом снова усилился, раздались победные крики, топот множества ног, и вслед за страшным шумом наступила внезапная тишина. Вскоре глухой треск и гул поразили наш слух, тьма стала менее густой, деревья в саду окрасились в желтые и красноватые тона; мы подбежали к окнам: пламя пожирало замок Дурлинского и со всех сторон окружало нашу каморку; в довершение ужаса, из башни, в которой была заключена Лодоиска, неслись крики отчаяния...

4


Тут рассказ господина дю Портая был прерван появлением маркиза де Б., который, не встретив в передней ни одного лакея, вошел в комнату без доклада. Увидев меня, он вздрогнул и отшатнулся.

— Ах, — поклонился он дю Портаю, — у вас есть также и сын? И, обратившись ко мне, прибавил:

— Вы, вероятно, брат?..

— Моей сестры — да.

— Значит, у вас премилая сестра, совершенно очаровательная.

— Вы любезны и великодушны, — прервал его дю Портай.

— Великодушен? Не всегда. Например, я явился, чтобы упрекнуть вас...

— Меня? Разве я имел несчастье...

— Да, вы жестоко обошлись с нами.

— Как так, сударь?

— Вы поручили Розамберу похитить у нас вашу дочь; маркиза так надеялась, что милая девушка будет ночевать у нее, но не тут-то было!

— Я боялся, маркиз, что моя дочь доставит вам много хлопот.

— Ничуть. Ваша дочь прелестна, моя жена очарована ею, как я уже сказал. Право, — прибавил он с усмешкой, — мне кажется, что маркиза любит эту милую девушку больше, чем меня, а ведь я ее муж. И добро бы вы сами приехали за ней!

— Прошу прощения, маркиз, мне нездоровилось, мне и теперь еще нехорошо. Я знаю, что должен поблагодарить госпожу де Б...

— Не в этом дело.

Понятно, во время этого диалога я сидел как на иголках: маркиз смотрел на меня с пристальным вниманием, чем очень меня смущал.

— Знаете ли, — обратился он наконец ко мне, — вы очень похожи на вашу сестру.

— Вы мне льстите, маркиз!

— Да, сходство поразительно, ведь я физиогномист, все мои друзья согласны с этим; судите сами: я никогда вас не видел, но сразу же узнал.

При виде серьезности маркиза мы с дю Портаем не смогли удержаться от смеха.

— Так вот оно что, — сказал дю Портай, — вы узнали моего сына, потому что между ним и его сестрой есть семейное сходство.

— Да, — ответил маркиз, продолжая разглядывать меня, — этот молодой человек красив, но его сестра еще красивее.

Он взял меня за руку.

— Она выше вас, и у нее более рассудительный вид, хотя она тоже шалунья; у вас ее лицо, но в ваших чертах есть что-то более смелое... Вы менее грациозны и ваши манеры резче, грубее... Пожалуйста, не сердитесь, это так понятно; было бы даже нехорошо, если бы молодой человек ничем не отличался от девушки.

Господин дю Портай не выдержал и засмеялся. Глядя на него, маркиз тоже захохотал.

— О, я же говорил вам, что я отличный физиогномист. Однако не буду ли я иметь счастья видеть вашу милую сестру?

— Нет, она поехала с прощальными визитами, — нашелся господин дю Портай.

— С прощальными визитами?

— Да, она завтра утром возвращается в монастырь.

— В Париже?

— Нет, в Суассоне64.

— В Суассоне! И уезжает завтра утром? Почему же милое дитя покидает нас?

— Это необходимо.

— И теперь она ездит с визитами?

— Да, маркиз.

— И она, конечно, заедет к своей маменьке?

— Без сомнения. Вероятно, в настоящее время она у вас.

— Ах, как досадно! Утром маркизе еще нездоровилось, она предполагала выехать только вечером, а я говорил ей, что холодно и она простудится. Но женщины упрямы, она поехала. Тем хуже для нее, она не увидит своей дорогой дочки, я же увижу ее, так как она, конечно, скоро вернется.

— Ей нужно сделать еще много визитов, — сказал я.

— Да, — прибавил дю Портай, — мы ожидаем ее только к ужину.

— Значит, у вас ужинают? Вы правы! Все остальные помешались на том, чтобы не есть по вечерам, а вот мне не хочется во имя моды умирать от голода. Вы ужинаете? Ну, так я остаюсь и ужинаю с вами. Вы сочтете, что я распоряжаюсь слишком бесцеремонно? Но уж я таков и сам люблю, чтобы со мной не стеснялись. Когда вы лучше узнаете меня, вы увидите, что я добрый малый.

Отступать было поздно. Дю Портай тотчас принял решение.

— Я очень рад, господин маркиз, что вы хотите поужинать с нами, только позвольте моему сыну уехать часа на два; у него есть несколько неотложных дел.

— Прошу вас, сударь, не беспокойтесь, пусть ваш сын едет, но потом вернется, так как он очень мил.

— Вы позволите мне на минуту оставить вас, чтобы сказать ему два слова?

— Сделайте одолжение.

Я поклонился маркизу, он быстро встал, взял меня за руку и сказал господину дю Портаю:

— Говорите что угодно, сударь, но этот молодой человек и его сестра похожи, как две капли воды. Я физиогномист и стал бы утверждать это даже перед аббатом Пернетти*65лично.

— Да, маркиз, — ответил дю Портай, — между ними есть фамильное сходство.

С этими словами он вывел меня в другую комнату.

— Ну и ну, — сказал он, — маркиз — престранный человек: он не церемонится с теми, кто ему нравится.

— Да, мой дорогой отец, это правда, маркиз явился сюда без церемоний, но я не имею права жаловаться на него: в его доме мне было очень хорошо.

— Это верно; но хватит шутить, посмотрим, как нам выйти из положения. Если бы мне пришлось иметь дело только с ним, все было бы просто; но, мой друг, вы должны помнить о его жене. Послушайте, вернитесь домой, велите вашему лакею как-нибудь переодеться и прийти сюда объявить, что мадемуазель дю Портай ужинает у госпожи... Выберите первое попавшееся имя.

— И что же? Маркиз останется здесь и будет спокойно ожидать возвращения вашей дочери; он сам сказал, каков он.

— Как же поступить?

— Как? Мой дорогой отец, я так хорошо играю роль девушки! Я переоденусь в дамский костюм, и ваша дочь явится ужинать с вами. Наоборот, задержится ваш сын; теперь шесть часов, я вернусь в десять. У меня есть время.

— Прекрасно. Однако сознайтесь, во всем этом деле Ловзинский играет странную роль!.. Вы замешали меня в такую историю... Но теперь ничего не поделаешь, идите и возвращайтесь.

Я поспешил домой; Жасмен сказал мне, что отец уехал, зато меня ждет очень славная девушка.

— Славная девушка, Жасмен?

Я бросился к себе в комнату.

— А, Жюстина, это ты! Правду сказал Жасмен, пришла очень славная девушка! — И я поцеловал Жюстину.

— Приберегите это для моей госпожи, — с недовольной гримасой сказала она.

— Для твоей госпожи, Жюстина? Ты не хуже ее.

— Кто вам сказал?

— Я сам так решил, а от тебя зависит убедить меня.

И я снова поцеловал ее. Она, не защищаясь, повторила только:

— Приберегите это для моей госпожи. Боже мой, как вы красивы в мужском платье! — прибавила она. — Неужели вы опять переоденетесь женщиной?

— Сегодня в последний раз; потом я всегда буду мужчиной... готовым услужить тебе, прекрасная малышка.

— Мне? О нет, вы будете служить госпоже.

— И ей, и в то же время тебе, Жюстина.

— Ну и ну! Так вам нужно сразу двух?

— По моим ощущениям, и этого не вполне достаточно.

Я поцеловал Жюстину, мои руки погладили ее белую и едва прикрытую грудь.

— Нет, поглядите только, какой смелый! — повторяла Жюстина. — Что сталось со скромницей мадемуазель дю Портай?

— Ах, Жюстина! Ты даже не представляешь, как изменила меня одна ночь!

— Мою госпожу эта ночь тоже очень сильно изменила! Наутро она была так бледна! Так обессилена!.. Боже! Я как глянула не нее, так сразу поняла, что мадемуазель дю Портай была разудалым молодцом!

— О том и речь, Жюстина, мне и двух будет мало!

Я попытался обнять ее, и на этот раз она оборонялась, отступая. Позади нее оказалась моя кровать, и она упала на нее навзничь. К несчастью, правда, вполне предсказуемому, я тоже потерял равновесие.

Через несколько минут Жюстина, неторопливо приводя себя в порядок, со смехом спросила меня, что я думаю о той маленькой шутке, которую она сыграла с маркизом.

— О какой шутке, малышка?

— Помните записку на его спине? Что скажете?

— Шутка очаровательна и почти так же хороша, как та, которую мы сейчас сыграли с маркизой. Да, кстати, что она велела передать мне?

— Моя госпожа вас ждет.

— Она меня ждет? Ах, я бегу.

— Он готов лететь, а куда? Куда спешите вы?

— Не знаю.

— Глядите, как он скоро забыл меня!

— Жюстина... Видишь ли...

— Я вижу, что вы настоящий распутник...

— Помиримся, Жюстина, возьми луидор и подари мне поцелуй.

— Охотно принимаю одно и дарю другое. Вы прелестный молодой человек, красивый, веселый и щедрый! О, какой успех вы будете иметь в обществе! Идемте же! Ступайте за мной на некотором расстоянии. Я войду в лавку, рядом с ней ворота, вы увидите, что они приоткрыты; быстро проскользните в них, привратник спросит, кто там, отвечайте: «Амур» — и поднимайтесь на второй этаж; там, на маленькой белой дверке, вы увидите слово «Пафос»66, откроете дверь вот этим ключом и войдете... вам недолго придется ждать!

Перед уходом я позвал Жасмена, приказал ему снять нашу ливрею, переодеться в неприметное платье и объявить господину дю Портаю, что его сын не вернется к ужину.

Жюстина торопилась, я последовал за ней, она вошла к модистке, я бросился в ворота. «Амур!» — громко крикнул я привратнику и через мгновение был уже у «Пафоса». Я открыл дверь, и то, что я увидел за ней, показалось мне достойным божества, которому там поклонялись. Множество свечей разливало мягкий свет, я увидел очаровательные картины, изящную и удобную мебель, а в глубине золоченого алькова, заставленного зеркалами, кровать, черные атласные покрывала которой должны были чудесным образом оттенять белизну тонкой и нежной кожи. В эту минуту я вспомнил, что обещал дю Портаю не видеться больше с маркизой, но, как легко догадаться, было уже слишком поздно.

Дверь, не замеченная мною, отворилась, вошла маркиза. Я бросился к ней, покрыл ее поцелуями, подхватил на руки, отнес в альков, уложил на мягкую постель и погрузился вместе с ней в нежное наслаждение.

Все это заняло несколько мгновений. Маркиза опомнилась одновременно со мной. Я спросил, как ее здоровье.

— Что такое? — удивилась она.

— Моя дорогая маменька, как вы себя чувствуете?

Она расхохоталась.

— Я подумала, что ослышалась; это «как вы себя чувствуете» — прелестно! Если бы я была больна, думаю, вам следовало бы спросить об этом немного раньше. Или вы думаете, что такое лечение способствует выздоровлению? Мой дорогой Фоблас, — прибавила она, нежно целуя меня, — вы очень пылки и нетерпеливы.

— Моя дорогая маменька, это потому, что сегодня я знаю гораздо больше, чем три дня назад.

— Плутишка, так вы боитесь забыть мои уроки?

— О да!

— О да! — передразнила она меня и добавила еще один поцелуй. — Я вам верю, господин повеса. Но обещайте, что будете повторять пройденное только со мной и ни с кем другим.

— Обещаю, маменька.

— Вы клянетесь быть мне верным?

— Клянусь.

— Всегда?

— Да, всегда.

— Но скажите мне, неблагодарный, почему вы так опоздали?

— Меня не было дома, я обедал у господина дю Портая.

— У господина дю Портая? Он говорил с вами обо мне?

— Да.

— Надеюсь, вы были благоразумны?

— Да, маменька.

Она заговорила очень серьезно:

— Вы сказали, что я обманулась, как маркиз?

— Да, маменька.

— И что я все еще обманута? — продолжала она дрожащим голосом, но в то же время нежно целуя меня.

— Да, маменька.

— Прелестное дитя! — воскликнула маркиза. — Значит, мне суждено обожать тебя?

— Да, если вы не хотите быть неблагодарной!

Она осыпала меня ласками, но кое-что еще продолжало беспокоить ее.

— Так вы уверили господина дю Портая в том, что я считаю вас... девушкой? — краснея, спросила маркиза.

— Да.

— Значит, вы умеете лгать?

— Разве я солгал?

— Мне кажется, этот шалун смеется над своей маменькой!

Я притворился, будто хочу уйти, но она удержала меня.

— Сейчас же просите прощения, сударь.

Я повиновался, как должен повиноваться мужчина, уверенный, что сумеет добиться прощения. Мы слились в жарких объятиях, и мир был заключен.

— Вы больше не сердитесь? — спросил я маркизу.

— Конечно нет, — ответила она, смеясь. — Разве влюбленная женщина может сердиться, когда у нее просят прощения таким манером?

— Дорогая моя, я провожу с вами столь сладостные мгновения, а знаете ли вы, кому я этим обязан?

— Странно, неужели вы думаете, что нужно благодарить кого-нибудь, кроме меня?

— Конечно странно, и тем не менее это так.

— Объяснитесь, милый друг.

— Я не знал, какое счастье вы мне приготовили, и еще был бы у господина дю Портая, если бы ваш милейший муж не явился с визитом...

— К господину дю Портаю?

— И ко мне.

— Он видел вас у дю Портая?

Я рассказал моей прекрасной возлюбленной все, что произошло во время визита маркиза. Она с трудом удерживалась от смеха.

— Бедный маркиз, — сказала госпожа де Б., — он родился под недоброй звездой и как будто нарочно ставит себя в смешное положение. Как только замужняя женщина полюбит другого, ее счастью приходит конец — муж превращается в дурака.

— Милая, вас трудно пожалеть, по-моему, в этом случае несчастен только муж.

— Видите ли, — ответила она уже серьезно, — женщина всегда страдает, когда ее муж унижен.

— Конечно страдает, но, мне кажется, иногда и пользуется этим...

— Фоблас, вас стоит поколотить... Однако вам нужно ехать ужинать с маркизом, а у вас нет платья. И неужели вы так скоро расстанетесь со мной?

— Постараюсь задержаться как можно дольше, дорогая.

— Вы можете одеться здесь.

Она дернула сонетку и вызвала Жюстину.

— Сходи за одним из моих платьев, — велела она горничной, — нам нужно одеть мадемуазель.

Я закрыл дверь за Жюстиной, которая, уходя, слегка шлепнула меня по щеке; к счастью, маркиза ничего не заметила.

— Милая маменька, вы уверены, что ваша горничная не проболтается?

— Уверена, мой друг. Я дам ей за молчание больше денег, чем она получила бы за сплетни. Я не могла вас принять у себя, надо было или отказаться от желанного свидания, или решиться на неосторожность. Мой дорогой Фоблас, я не колебалась... Дитя мое, не первый раз ты толкаешь меня на безумства.

Она взяла мою руку, поцеловала и прикрыла ею свои глаза.

— Милая, вы не хотите больше видеть меня?

— Хочу, всегда и везде! — воскликнула она. — Или лучше было не встречать тебя вовсе!

Моя рука, только что закрывавшая ее глаза, теперь лежала на ее сердце, и это взволнованное сердце трепетало, ее длинные ресницы намокли от слез, а очаровательные губы, почти касавшиеся моих, жаждали поцелуя. Я раз тысячу поцеловал ее, пожирающее пламя сжигало меня, я думал, что она тоже горит от страсти, и хотел потушить ее огонь, но моя счастливая возлюбленная, упиваясь нежными признаниями, наслаждалась всей душой и не нуждалась в менее восхитительных, хотя и дивных удовольствиях.

— Не видеть тебя — это все равно что расстаться с жизнью, а я живу-то всего несколько дней. Да, я поступила очень неосторожно, — прибавила она, удивленно оглядывая комнату. — Ах, если бы этим все кончилось, ведь мне еще много раз придется быть неосторожной, судя по тому, на что я уже пошла ради тебя.

— Маменька, позвольте задать вам один вопрос, может быть, нескромный, но он возбудил во мне сильное любопытство. Где мы?

Этот вопрос привел маркизу в чувство.

— Где?.. У... у одной моей подруги.

— И эта подруга любит...

Маркиза вполне оправилась от смущения и поспешно прервала меня:

— Да, Фоблас, вы не ошиблись, она любит, именно любит. Любовь создала этот очаровательный уголок. Моя подруга устроила это гнездышко для своего любовника.

— И для вашего?

— Да, мой друг, она согласилась уступить мне на сегодняшний вечер свой будуар.

— Дверь, через которую вы вошли?..

— ...ведет в ее комнаты.

— Маменька, еще один вопрос.

— Какой?

— Как вы себя чувствуете?

Она с удивлением взглянула на меня и засмеялась.

— Да, — продолжал я, — кроме шуток, в тот вечер вы были больны. Де Розамбер...

— Не напоминайте мне о нем. Граф де Розамбер недостойный человек, способный доставить мне тысячу неприятностей и солгать вам. Если он подумает, что вы верите ему, он станет утверждать, что его любовь разделяли все женщины в мире. Впрочем, если бы он был только фатом, я, пожалуй, извинила бы его, но его отвратительные поступки прощения не заслуживают, как бы он ко мне ни относился.

— Да, верно, позавчера он жестоко мучил нас...

— Я всю ночь не могла уснуть. Однако хватит об этом. Когда я с тобой, мой друг, я перестаю думать о том, что я вынесла из-за тебя. Как ты хорош в мужском платье, как очарователен! Но, к сожалению, — вздохнула она, — придется со всем этим расстаться! Ну, господин де Фоблас, уступите-ка место мадемуазель дю Портай.

С этими словами она одним взмахом расстегнула все пуговицы моего камзола. Я отыгрался на коварном платке, который скрывал ее грудь и давно уже не давал покоя моим рукам. Она продолжила наступление, я отвечал, и мы снимали друг с друга все как попало. Я указал полуобнаженной маркизе на роскошный альков, и на этот раз она не противясь последовала за мной.

В дверь тихонько постучали, то была Жюстина. Надо отдать ей должное: она быстро исполнила поручение. Не подумав о том, как неприлично я выгляжу, я пошел открывать, но маркиза дернула за шнурок, полог опустился и укрыл нас, а дверь распахнулась.

— Сударыня, вот все, что нужно. Вы позволите мне одеть мадемуазель?

— Нет, Жюстина, я сама. Ты причешешь ее, когда я позвоню.

Жюстина вышла, а мы еще какое-то время забавлялись веселыми картинами, которые во множестве являли окружавшие нас зеркала.

— Ну, — маркиза поцеловала меня, — пора мне одеть мою дочку.

Мне захотелось отметить миг расставания еще одной победой.

— Нет-нет, мой друг, довольно, — остановила меня маркиза. — Во всем важно знать меру.

Маркиза с серьезным видом принялась одевать меня, а я постоянно отвлекался.

— Так мы никогда не закончим, — пожурила меня маркиза. — Пора образумиться, вы уже девушка.

Юбка и корсет были на месте.

— Маменька, пусть теперь Жюстина причешет меня, а потом наденет на меня все остальное, — сказал я, собравшись позвонить.

— Безумец! Не видите, что вы со мной сделали? Мне тоже надо одеться!

Я предложил свои услуги маркизе, но делал все не так, как надо.

— Маменька, раздевать легче, чем одевать.

— О да! Вижу-вижу. Ну что у меня за горничная! Неловкая да еще и любопытная!

Наконец мы вызвали Жюстину.

— Нужно причесать эту малютку.

— Да, сударыня, не причесать ли и вас?

— Зачем? Разве мои волосы растрепались?

— Да, сударыня.

Маркиза открыла шкаф и спрятала в нем мое мужское платье.

— Завтра утром, — сказала она мне, — посыльный вам все принесет.

В другом, более глубоком шкафу стоял туалетный столик, который пододвинули ко мне, и ловкие пальцы Жюстины погрузились в мои волосы.

Маркиза села рядом и сказала:

— Мадемуазель дю Портай, позвольте мне поухаживать за вами.

— Да-да, — прервала Жюстина, — а потом господин де Фоблас будет ухаживать за вами.

— Что говорит эта сумасбродка? — возмутилась маркиза.

— Она говорит, что я очень люблю вас, — отвечал я.

— Это правда, Фоблас?

— Неужели вы сомневаетесь, маменька? — И я поцеловал ей руку.

Это, вероятно, не понравилось Жюстине.

— Противные волосы, — резко дернула она гребенку, — как они спутались!

— Ай, Жюстина, мне больно.

— Ничего, не обращайте внимания, сударь; думайте лучше о ваших делах и слушайте маркизу.

— Я молчу, — улыбнулась маркиза, — я только смотрю на мадемуазель дю Портай. Ты делаешь из нее очаровательную девушку.

— Для того чтобы она еще больше нравилась вам, сударыня.

— Жюстина, мне кажется, что тебя это тоже забавляет; маленькая дю Портай нравится тебе.

— Сударыня, господин де Фоблас нравится мне гораздо больше.

— Что ж, по крайней мере, она говорит искренне.

— Вполне; спросите у него самого.

— У меня? Я ничего не знаю!

— Вы лжете, сударь, — возразила Жюстина.

— Я лгу?

— Да, сударь, вы отлично знаете, что, когда нужно что-нибудь сделать для вас, я всегда готова... Маркиза посылает меня к вам, и я лечу.

— Летишь, — прервала ее маркиза, — но долго не возвращаешься!

— Я не виновата, сегодня господин де Фоблас заставил меня ждать.

Тут Жюстина, завивая локон, тихонько пощекотала мне шею.

— Он не торопился ко мне!

— Ах, маменька, я счастлив только с вами.

Я хотел поцеловать маркизу, а она притворно отбивалась от меня. Жюстина нашла, что мы слишком много шутим, и так больно ущипнула меня, что я вскрикнул.

— Смотри, что делаешь, — недовольно укорила ее маркиза.

— Но, сударыня, он ни минуты не сидит спокойно!

На несколько мгновений мы притихли. Моя возлюбленная сжимала мою ладонь, а в другой я держал ленту, которую шаловливая субретка67 дала мне, чтобы потом подвязать волосы; воспользовавшись случаем, Жюстина запачкала мое лицо помадой.

— Жюстина! — возмутился я.

— Милочка моя! — воскликнула маркиза.

— Сударыня, я заняла одну его руку; что ему мешает прикрываться другой?

И в то же мгновение, будто нечаянно выронив из рук пуховку, она засыпала мне пудрой глаза.

— Да ты с ума сошла, я больше не буду посылать тебя к нему.

— Разве он опасен? Я не боюсь его.

— Не боишься, потому что не знаешь, какой он живчик.

— Хорошо знаю, сударыня.

— Знаешь?

— Да, сударыня. Вы изволите помнить вечер, когда эта милая барышня ночевала у нас?

— Да, и что же?

— Я предложила раздеть мадемуазель, но вы, сударыня, не позволили.

— Конечно; она казалась такой скромной и застенчивой, что всякий обманулся бы! Не знаю, как я смогла его простить.

— Маркиза очень добра. Так вот, сударыня, мадемуазель дю Портай раздевалась за занавеской; я прошла случайно мимо нее как раз в то мгновение, когда она, сняв последнюю юбку, бросилась в постель.

— Ну и что?

— Сударыня, эта девушка прыгнула так быстро, так странно, что...

— Договаривай же, — сказал я Жюстине.

— Я не смею.

— Договаривай! — Маркиза закрыла веером лицо.

— Она прыгнула так странно и так неосторожно, что я увидела...

— Что, Жюстина? — спросила маркиза почти строгим тоном. — Что ты увидела?

— Что это молодой человек.

— И ты ничего мне не сказала?

— Но как же я могла? В комнате были служанки; маркиз собирался вот-вот войти, поднялся бы страшный шум. И потом, я думала, что, может быть, госпожа маркиза сама все знает.

Маркиза побледнела.

— Вы дерзки! Если я иногда забываюсь, это не значит, что я позволяю забываться другим!

Тон, которым маркиза произнесла эти слова, заставил вздрогнуть бедную Жюстину; она стала просить прощения.

— Я пошутила!

— Я так и знала; если бы я поняла, что ты говоришь серьезно, я сегодня же прогнала бы тебя.

Жюстина заплакала. Я попытался успокоить маркизу.

— Согласитесь, — сказала она наконец, — эта девушка сказала мне дерзость. Как она осмелилась предположить, осмелилась при вас сказать, что я знала... — Госпожа де Б. сильно покраснела и стиснула мою руку. — Мой милый Фоблас, мой добрый друг, вы знаете, как все случилось. Вы знаете, можно ли извинить мою слабость. Ваше переодевание всех вводит в заблуждение. Я встречаю на балу красивую умную девушку, и она очень нравится мне; она остается у меня ужинать, ложится спать; все уходят; милая девушка ложится рядом со мной... И вдруг оказывается, что это очаровательный молодой человек! Тогда причиной всего была случайность, или, скорее, любовь. Потом, конечно, я проявила слабость, но какая женщина устояла бы на моем месте? На следующий день я благодарила случай, подаривший мне счастье. Фоблас, вы знаете, меня против воли выдали замуж, меня принесли в жертву; и если меня осудят, то кого же из женщин можно оправдать?

Я увидел, что маркиза вот-вот расплачется, и хотел утешить ее самым нежным поцелуем; я хотел заговорить.

— Погодите, — остановила она меня, — погодите, мой друг. На следующий день я рассказала Жюстине о моем удивительном приключении; я все, все сказала ей, Фоблас. Она знает тайну моей жизни, самую сокровенную мою тайну. Мне казалось, она жалеет, любит меня; ничуть не бывало — она злоупотребляет моим доверием, предполагает всякие ужасы, в лицо говорит мне...

Жюстина залилась слезами; она опустилась на колени перед своей госпожой и молила о прощении. Я тоже просил маркизу не сердиться и тоже был сильно взволнован. Наши мольбы тронули ее.

— Я прощаю тебя, Жюстина, да, прощаю.

Жюстина поцеловала руку маркизы и снова попросила извинить ее.

— Довольно, — сказала госпожа де Б., — довольно, я успокоилась, все хорошо. Встань, Жюстина, и никогда не забывай, что, если у твоей госпожи и есть слабости, не следует полагать, будто она порочна. Помни: ты должна не чернить ее, а, напротив, прощать и сочувствовать ей; наконец, если не будешь верна и не будешь уважать ее, ты перестанешь быть достойной ее доброты. Ладно, малютка, — прибавила она со всей кротостью, — не плачь, встань. Говорю же: я простила тебя. Причеши его, и забудем все это.

Жюстина принялась за дело, боясь поднять глаза; маркиза не сводила с меня томных очей; мы все трое молчали, а потому одевание пошло скорее прежнего; теперь у меня было две горничных вместо одной. Пробило девять часов, пора было расставаться, и мы поцеловались на прощание.

— Поезжайте, шалунья, — напутствовала меня маркиза, — и щадите моего мужа. Завтра я подам вам весточку.

Я спустился с лестницы; у двери стоял наемный экипаж; когда я садился в фиакр, мимо прошли двое молодых людей. Они пристально взглянули на меня и позволили себе шутку, походившую более на грубость, чем на любезность. Это меня поразило. Неужели я вышел из подозрительного дома? Ведь он принадлежал приятельнице маркизы. И одет я был вовсе не как продажная женщина. Почему же прохожие посмеялись надо мной? Вероятно, их удивило, что хорошо одетая девушка, без слуг, одна, села в наемный экипаж в девять часов вечера.

По мере того как мой фаэтон68 продвигался, мысли мои принимали совершенно другое направление. Я был один и подумал о Софи; утром я недолго оставался с ней, а вечером почти о ней забыл, но если читатель захочет меня извинить, пусть он представит наслаждения, доставленные мне пленительной, красивой и страстной женщиной, пусть он узнает, что у Жюстины было прелестное шаловливое личико, а главное — вспомнит, что Фоблас

Теперь у меня было две горничных вместо одной, маркиза и Жюстина.

только-только начинал постигать азы любви и что ему было всего шестнадцать!

Я вернулся к господину дю Портаю. Маркиз первым делом спросил, видел ли я его жену. Ответив «нет», я должен был солгать, но выхода не было.

— Нет, маркиз.

— Я так и знал; я был уверен в этом.

Его прервал господин дю Портай:

— Дочь моя, вы заставили себя ждать, нам давно пора за стол.

— Без брата?

— Он прислал сказать, что не будет ужинать дома.

— Как, накануне моего отъезда!

— Прелестная девица, — вмешался маркиз, — вы не говорили мне, что у вас есть брат.

— Мне казалось, маркиз, что я сказала это вашей супруге.

— Она мне ничего не передала...

— Не может быть!

— Даю вам честное слово.

— Маркиз, я вам верю.

— Дело в том, что это очень важно; иначе ваш отец подумает, что я только притворяюсь физиогномистом.

— Как так?

— Вы никогда не поверите, что со мною случилось. Войдя сюда, я узнал вашего брата, хотя никогда раньше не видел его.

— Неужели?

— Спросите вашего отца.

— Итак, вы его узнали; но, может быть, маркиза...

— Никогда не говорила мне о нем, клянусь.

— Да что вы!

— Даю слово.

— Значит, граф де Розамбер?..

— Нет, он тоже ничего не говорил.

— Однако, помнится, он при мне сказал вам нечто подобное.

— Ни звука, уверяю вас! — Маркиз начал сердиться.

— Значит, я ошиблась. В таком случае, вы замечательный физиогномист!

— О да! — обрадовался маркиз. — На свете нет человека, который так хорошо разбирался бы в физиономиях, как я.

Этот разговор забавлял дю Портая, и, желая продлить его, он прибавил:

— Следует признать, они действительно очень похожи.

— Конечно, — закивал маркиз, — конечно; но семейное сходство нужно еще подметить в чертах и уловить, а это умеют только настоящие физиогномисты. Отец, мать, братья и сестры всегда отмечены семейным сходством.

— Всегда?! — воскликнул я. — Вы полагаете, что всегда?

— Полагаю? Нет, я в этом уверен. Иногда сходство кроется в манерах, во взгляде. Кроется, говорю я, и его нелегко заметить. Между тем знаток отыскивает его, открывает. Понимаете?

— Таким образом, если бы вы видели меня, но никогда не встречали моего отца, господина дю Портая, и случайно столкнулись бы с ним в большом обществе, вы его узнали бы...

— Его? Узнал бы в тысячной толпе!

Мы с дю Портаем рассмеялись. Маркиз поднялся со стула, подошел к дю Портаю, положил руку ему на голову и стал водить пальцем по его лицу.

— Не смейтесь, сударь, перестаньте. Вот, мадемуазель, видите эту черту? Она начинается здесь, проходит там и возвращается... Возвращается она? Нет, остается на месте. Смотрите.

Он подошел ко мне.

— Маркиз, я не хочу, чтобы меня трогали.

Он остановился и стал двигать пальцем, не прикасаясь к моему лицу.

— Итак, эта черта здесь, здесь и здесь. Видите?

— Как же я могу ее видеть?

— Вы смеетесь, мадемуазель. Не надо смеяться, это очень серьезно. Вы-то видите, господин дю Портай?

— Отлично вижу.

— Кроме того, в целом, в очертаниях тела существуют и неявное сходство, и тонкие различия... Существуют скрытые свойства...

— Скрытые? — повторил я.

— Да-да. Вы, может быть, не знаете, что это значит. И неудивительно, вы же девушка. Итак, я говорил, сударь, что существуют скрытые связи... Нет, я сказал другое слово, более... Ах, я, право, не помню, что хотел сказать, меня прервали...

— Сударь, вы сказали скрытые свойства.

— Да-да, правда-правда. Я, господин дю Портай, объясню это вам, так как вы меня поймете.

— Маркиз, вы, кажется, хотите меня обидеть?

— Нет, милая мадемуазель, нет, но вы не можете знать всего, что известно вашему отцу.

— Ах, в этом смысле...

— Да, конечно, я говорил в этом смысле, но позвольте мне досказать. Сударь, отцы и матери, создавая индивидуумов, создают существа, которые походят... которые имеют скрытые свойства существ, создавших их, потому что мать со своей стороны, а отец со своей...

— Довольно, довольно, я понимаю вас, — прервал его дю Портай.

— О, ваша дочь все равно не поймет! — ответил маркиз. — Она еще слишком молода. Однако все, что я объяснял вам, очень ясно, ясно для вас. Это, сударь, физический закон, физически доказанный... доказанный великими учеными, хорошо разбиравшимися в подобных вещах...

— Маркиз, а почему вы говорите шепотом? — поинтересовался я.

— Я закончил, мадемуазель. Ваш отец посвящен в суть дела.

— Вы, маркиз, знаток лиц, может, вы разбираетесь также и в тканях? Что вы скажете об этом платье?

— Очень красивое, очень. Мне кажется, что у маркизы есть такой же наряд... Да, совершенно такой же.

— Из такой же материи и такого же цвета?

— О материи ничего не могу сказать, но цвет тот же; это платье очень красиво и замечательно идет вам.

Он рассыпался в комплиментах, а дю Портай, угадавший, кому принадлежало платье, посмотрел на меня недовольным взглядом, как бы упрекая за то, что я так скоро позабыл о данном ему слове.

Только мы встали из-за стола, как мой настоящий отец, барон де Фоблас, который обещал заехать за мной, вошел в комнату. Он крайне удивился, увидев у дю Портая своего вновь переодетого сына и маркиза де Б.

— Опять! — Он бросил на меня сердитый взгляд. — А вы, господин дю Портай, были так добры, что...

— Здравствуйте, друг мой! Вы не узнаете маркиза де Б.? Он сделал мне честь, пожелав поужинать у меня, чтобы проститься с моей дочерью, так как завтра она уезжает.

— Она завтра уезжает? — Барон холодно поклонился маркизу.

— Да, мой друг, она возвращается в монастырь. Разве вы не знали?

— Нет, — нетерпеливо сказал барон, — не знал.

— Ну так говорю вам: она уезжает.

— Да, сударь, — маркиз обратился к моему отцу, — это правда. Мне очень жаль, а моя жена будет жестоко огорчена.

— А я, маркиз, очень рад. Пора положить всему этому конец. — Он опять строго взглянул на меня.

Дю Портай, опасаясь, как бы барон в порыве гнева не сказал чего-нибудь лишнего, отвел его в сторону.

— Что это за господин? — спросил меня маркиз. — Мне кажется, я уже видел его здесь.

— Совершенно верно.

— Я сразу узнал его, стоит мне один раз увидеть чье-то лицо, и я уже никогда его не забываю, но этот господин мне не нравится. У него все время такой рассерженный вид. Он ваш родственник?

— Нет.

— О, я знал, что он не принадлежит к вашей семье: между вами нет ни малейшего сходства! Ваше лицо всегда весело, его мрачно; он только изредка позволяет себе платоническую усмешку... нет, сартоническую или сардони... Сартоническая или сардоническая?..69 Словом, вы меня понимаете; я хочу сказать, что этот господин или смотрит искоса, или смеется вам в лицо.

— Не обращайте внимания — он философ70.

— Философ? — испуганно повторил маркиз. — Тогда все ясно. Философ! Ну, так я пойду.

Господин дю Портай и барон разговаривали, обратившись к нам спиной. Маркиз подошел к ним, чтобы проститься.

— Не беспокойтесь, — сказал он барону, который повернулся, чтобы поклониться ему. — Пожалуйста, не беспокойтесь; я не люблю философов и очень рад, что вы не принадлежите к членам этой семьи. Философ, философ! — повторял он, поспешно удаляясь.

Отец и дю Портай продолжали разговаривать шепотом. Я заснул перед камином, и счастливые грезы явили мне образ Софи.

— Фоблас, — крикнул барон, — мы едем домой!

— К моей милой кузине? — спросил я, еще не очнувшись от сна.

— К его милой кузине! Смотрите, да он совсем спит.

Дю Портай засмеялся и сказал мне:

— Поезжайте домой, мой друг, и выспитесь. Мне кажется, вам это необходимо. Мы скоро увидимся. Я еще должен кое в чем упрекнуть вас и окончить рассказ о моих злоключениях; мы скоро увидимся!

Вернувшись, я спросил, где Персон. Он только что лег спать, и я последовал его примеру. Никто никогда так крепко не спал ни внимая пламенным речам наших братьев франкмасонов, ни на публичных лекциях в музее, ни на великолепных выступлениях знаменитых адвокатов и многих других великих ораторов, упомянутых в известном обзоре71.

Проснувшись, я позвал Жасмена и сказал ему, что утром принесут мое платье, которое я оставил у одного друга. Потом я послал за Персоном и спросил у него, как поживают Аделаида и Софи де Понти.

— Вы же видели их вчера, — удивился он.

— И вы тоже, господин Персон, видели их и даже рассказали им, с кем я познакомился на балу.

— Что же в этом плохого?

— А зачем вы это сделали? Рассказывайте моей сестре о ваших секретах, а моих прошу не касаться.

— Право, вы говорите таким тоном... Я вас не узнаю... Я пожалуюсь вашему отцу.

— А я моей сестре! — Персон побледнел. — Давайте лучше жить в дружбе; отец желает, чтобы я всегда выходил с вами, так заканчивайте поскорее ваш туалет, и отправимся в монастырь.

Мы собирались выйти из дому, когда явился Розамбер. Узнав, куда мы направляемся, он попросил дозволения сопровождать нас.

— Еще четыре месяца назад, — сказал он, — вы обещали познакомить меня с вашей милой сестрой.

— Розамбер, я сдержу слово: вы увидите девушку, которую волей-неволей станете уважать.

— Мой друг, объяснимся; я вполне уверен, что мадемуазель де Фоблас исключение, но я обращу против вас ваше же оружие: исключение не нарушает правила, наоборот, подтверждает его.

— Как вам будет угодно, но предупреждаю: вы увидите девушку четырнадцати с половиной лет, наивную до простоты. При этом для своего возраста она очень развита и у нее нет недостатка ни в уме, ни в образовании.

Персону, в отличие от меня, повезло: сестра пришла в приемную без Софи. После обычных приветствий и комплиментов, после общего разговора, длившегося несколько минут, я уже не мог скрыть своего беспокойства.

— Аделаида, скажите, что с моей кузиной?

— О, брат, вероятно, у нее серьезная болезнь, так как она ничего не говорит и вместе с тем только о ней и думает. Я не узнаю моей подруги: она всегда была весела, беззаботна и резва, как я; теперь она печальна, о чем-то тревожится. Она по-прежнему добра и ласкова, но редко бывает с нами. Раньше в свободные часы она играла, бегала по саду, теперь же, мой брат, она старается отыскивать укромные уголки и гуляет одна. Она больна, очень больна: мало ест, не спит, не смеется. Она всегда любила меня, а теперь точно боится остаться со мной наедине; правда, я заметила, что она сторонится всех, но главное — избегает меня. Вчера, когда она повернула в узкую тенистую аллею в конце сада, я подкралась к ней — она утирала слезы. «Подруга, скажи, что с тобой?» Она взглянула на меня с таким выражением, с таким... я такого никогда и ни у кого не видела. Наконец Софи ответила: «Аделаида, ты не поймешь: ты такая счастливая! А вот меня можно пожалеть!» Потом она покраснела, вздохнула и заплакала. Я старалась ее утешить, но, чем больше я говорила, тем глубже становилась ее печаль. Я поцеловала ее; она посмотрела на меня долгим и, как мне показалось, безмятежным взглядом, но вдруг прикрыла рукой мои глаза и сказала: «Аделаида, спрячь свое лицо, спрячь, оно слишком, слишком... Мне больно смотреть на него. Уйди, оставь меня одну», — и она снова заплакала. Увидев, что ей стало еще хуже, я сказала: «Софи...»

Услышав это имя, Розамбер наклонился к моему уху:

— Значит, ваша милая кузина — Софи? Она и есть та Софи, из-за которой вы сказали, что я кощунствую? Ах, простите меня!

Моя сестра продолжала:

— Я сказала: «Софи, подожди минутку, я позову твою гувернантку...» Тогда она оправилась, отерла глаза и попросила меня ничего не говорить старухе; мне пришлось обещать, но, думаю, я поступила неблагоразумно. Она больна и не хочет, чтобы ее гувернантка знала об этом.

— Аделаида, дорогая, а почему она не пришла с вами в приемную?

— Дело в том, что она теперь стала так рассеянна, так печальна... Кроме того, прежде она любила вас почти так же сильно, как меня, а теперь, мне кажется, она вас уже не любит. Я сказала ей, что вы пришли... «Мой кузен! — радостно вскрикнула она и пошла было со мною, но сейчас же остановилась и прибавила: — Нет, я не пойду, я не хочу, не могу идти. Скажи ему, что...» Казалось, она подбирает слова. Я ждала. «Боже мой, неужели ты сама не знаешь, — недовольно прибавила она, — что обыкновенно говорят в подобных случаях?» И она быстро ушла.

Я упивался, слушая, как моя невинная сестра с детской наивностью описывала мне нежные волнения и сладкие муки Софи. Удивленный Розамбер внимательно прислушивался, а маленький Персон, глядя на нас троих, казалось, был и встревожен, и очарован.

— Значит, вы полагаете, Аделаида, что Софи больше не любит меня?

— Брат мой, я почти уверена в этом, все, что напоминает о вас, раздражает ее, даже я иногда бываю жертвой этого раздражения.

— Как?

— На днях вот этот господин, — она указала на Персона, — сказал, что вы провели всю ночь у маркизы де Б. И вот, когда он ушел и мы остались одни, Софи очень серьезно заметила: «Ваш брат не ночевал дома; он ведет беспорядочную жизнь. Это дурно!» Ваш брат, ваш брат! Обыкновенно она говорит мне «ты». Ваш брат! Если бы даже вы вели беспорядочную жизнь, Фоблас, за что же на меня сердиться? Ваш брат! На следующий день вы, кажется, были на маскараде. Господин Персон рассказал нам об этом, потому что у господина Персона нет от нас секретов. Едва мы остались одни, Софи сказала: «Ваш брат веселится на балах, а мы здесь скучаем». — «Нисколько! — ответила я. — Разве может быть скучно с подругой?» — «Да, конечно, с подругой не скучно», — ответила она. Однако заметьте, какая странность: через мгновение она грустно повторила: «Он веселится, а мы здесь скучаем». Мы скучаем! Но, если бы даже это было так, из вежливости она не должна была говорить мне о скуке. О, если бы она не была больна, я очень сердилась бы на нее! Да, и вот что я еще вспомнила: вчера вы сказали, что маркиза де Б. хороша. Вечером я зашла за Софи и заставила ее пойти гулять. «Ваш брат, — сказала она (теперь она всегда говорит «ваш брат»), — находит красивой эту маркизу. Он, вероятно, влюблен в нее». Я ответила: «Дорогая, это невозможно, маркиза де Б. замужем». Она взяла меня за руку и сказала: «Ах, Аделаида, какая ты счастливая!» В ее взгляде, улыбке сквозили и жалость, и презрение. Ну, хорошо ли это? «Ах, какая ты счастливая!» Ну да, я счастлива, ведь я здорова!

— Аделаида, ваши слова не доказывают, что моя милая кузина больше не любит меня; может быть, она просто сердится на меня за что-нибудь, но ведь и на любимых людей постоянно сердятся.

— Конечно, только я еще не все сказала.

— Не все?

— Раньше она то и дело говорила о вас, радовалась, когда видела вас, а теперь она если и говорит о моем брате, то редко и таким суровым тоном! Разве вы не заметили, что вчера, когда Софи была здесь, она не произнесла ни слова? Полно, когда любишь человека, говоришь с ним. Поверьте, моя подруга разлюбила вас.

Розамбер вмешался в разговор, и мы заговорили о танцах, музыке, истории и географии. Моя сестра, только что болтавшая как десятилетняя девочка, выказывала теперь рассудительность двадцатилетней женщины. Граф, изумлявшийся все больше и больше, казалось, не замечал, как летят минуты, хотя Персон несколько раз пытался напомнить ему о времени. Наконец звон колокола, позвав монастырских воспитанниц в столовую, заставил нас откланяться.

— Откровенно говоря, — признался граф, — я с трудом верю собственным глазам. Каким чудом полное неведение может соединяться с обширными познаниями, скромность — с красотой, наивность детства — с рассудительностью зрелого возраста и столь явная невинность — с ранним физическим развитием? Я считал это немыслимым. Мой друг, ваша сестра — редкое произведение природы и воспитания!

— Розамбер, она плод четырнадцатилетних забот и благополучия. Это, как вы выражаетесь, редкое произведение природы и воспитания создано стечением счастливых обстоятельств. Барон де Фоблас решил, что воспитание дочери слишком тяжелое бремя для военного; моя мать, которую мы ежедневно вспоминаем, моя добродетельная мать оказалась достойна взяться за это дело. Сама судьба пришла ей на помощь: няньки Аделаиды слушались своей госпожи не рассуждая, гувернантка не рассказывала девочке любовных историй и не читала романов, учителя занимались своей ученицей только во время уроков; в общем, Аделаиду окружало общество людей внимательных, которые никогда не позволяли себе ни двусмысленных жестов, ни неприличных намеков. И, что не менее важно и не менее редко, священник во время исповеди выслушивал Аделаиду, не задавая вопросов72. Наконец, мой друг, Аделаида провела в монастыре только полгода.

— Полгода! Ах, многие так называемые хорошо воспитанные девушки за гораздо более короткий срок приобретают в монастырях всевозможные познания, а иногда и получают известные уроки73.

— В этом отношении, Розамбер, Аделаида опять-таки поразительно счастлива. Она ласкова со всеми своими подругами, играет и резвится с ними, но постоянной приятельницей избрала себе такую же нежную, чистую и благоразумную девушку, как она сама... Правда, может быть, ее подруга с некоторых пор стала несколько менее несведущей и наивной, потому что любовь...

— Я понимаю вас, вы говорите о милой кузине!

— Да, мой друг, Софи так же чиста, как Аделаида (хотя ее сердце и пробудилось чуть раньше), и она единственная и любимая подруга моей сестры. Их непорочные сердца почувствовали влечение друг к другу и слились воедино. Аделаида, лишенная матери, думает только о своей подруге, живет только ею; дружба, чистая и горячая, спасла их от опасностей, которым, как вы справедливо заметили, подвергаются юные, пылкие и любопытные девушки, живущие в постоянной тесной близости между собой. В последнее время я нарушил дружбу двух подруг. Всё позволяет надеяться, что мне посчастливилось стать предметом привязанности моей милой кузины. Любовь пока еще пощадила Аделаиду, — я взглянул на Персона, — не послав того, кто покорил бы ее сердце, и моя сестра перенесла на Софи все свои нежные чувства. Горечь ее жалоб доказывает, как она любит свою подругу.

— И в то же время она уверила нас, что счастье на вашей стороне! Право, Фоблас, если Софи так же мила и хороша, как Аделаида, я вас поздравляю.

— Она лучше моей сестры, мой друг, гораздо лучше.

— В это трудно поверить.

— О, она лучше, вот увидите! Лучше! Вообразите себе...

— Тише, тише, не горячитесь! Ответьте мне, пылкий юноша, раз у вас есть такая прелестная возлюбленная, зачем вы похитили мою? Если Фоблас так полюбил монастырскую приемную, зачем мадемуазель дю Портай ночевала у маркизы? Каким образом примирили вы все это?

— Но, Розамбер, это немудрено!

— Да, и весьма приятно, в этом я с вами полностью согласен...

— Вы смеетесь! Выслушайте меня, мой друг. Вы знаете, как все произошло?

— Да уж, могу себе представить!

— Ах вы насмешник, выслушайте же меня! Я воспитан почти так же, как моя сестра, и неделю тому назад был так же невинен, как она. Не я овладел госпожой де Б.: она сама отдалась мне. Меня можно простить.

— Согласен, тот первый раз можно понять, но вы, по крайней мере, могли не возвращаться к ней! Что вы скажете о маскараде?

— Скажу, что меня заставили ехать в собрание... И потом, мне всего шестнадцать лет, я молод и пылок.

— Ах, Софи, бедная Софи!

— Не жалейте Софи, я ее обожаю. И при этом, Розамбер, я знаю, что только законные узы могут соединить меня с ней.

— Похоже на правду.

— Да, и пока брак не соединит нас, я буду оберегать невинность моей Софи.

— Поживем — увидим.

— Между тем воздержание покажется мне тягостным.

— Еще бы!

— Моя горячая натура заставит меня иногда увлекаться.

— О, несомненно!

— Порой я буду неверен моей милой кузине.

— Это более чем вероятно.

— Но, заключив счастливый брак...

— Ах, да!

— Тогда, моя Софи, я буду любить только тебя.

— Смелое утверждение!

— Я буду любить тебя всю жизнь!

— Сильно сказано.

Розамбер ушел. Жасмен, у которого я, вернувшись, спросил, принесли ли мое платье, ответил, что никого не видел; я до вечера ждал посыльного, но никто не пришел. Я беспокоился, потому что в кармане моего камзола лежал бумажник, а в нем — два письма: одно из провинции от старого слуги, поздравлявшего меня с Новым годом, другое (которое мне не хотелось потерять) — от маркизы, и в этом письме, как известно читателю, госпожа де Б. обращалась к мадемуазель дю Портай.

На следующее утро я получил мое платье, но, к моему ужасу, бумажник исчез. Вскоре пришла Дютур и заставила меня обо всем забыть: она подала мне новое письмо от маркизы. Я поспешно распечатал его и прочел:


Сегодня вечером, ровно в семь часов, придите ко входу в мой дом. Можете не опасаясь последовать за женщиной, той, что, приподняв вашу шляпу, которую вы должны надвинуть на глаза, назовет вас Адонисом. Не могу вам писать обстоятельнее: с самого утра мне надоедают искусством физиогномики, а между тем не она меня волнует. О мой друг, вы в такой мере обладаете искусством нравиться, что, узнав вас, остается только любить и думать лишь о своей любви.


Это письмо показалось мне столь лестным, а приглашение, заключавшееся в нем, таким соблазнительным, что я не колебался ни секунды. Я уверил Дютур, что приду вовремя. Однако, едва она ушла, я почувствовал некоторую нерешительность. Не следовало ли мне теперь думать исключительно о Софи и избегать всяких встреч с ее слишком опасной соперницей? Но зачем подчиняться столь жестоким правилам? Какая от этого польза? Разве я говорил Софи о моей любви? Разве она открыла мне свои чувства? Разве есть у нее право требовать от меня таких жертв? Ведь, в сущности, то, что я собирался сделать, не могло называться неверностью: я не начинал новой интриги. Я провел одну ночь с маркизой, потом встретился с ней в будуаре. Почему бы мне снова не повидаться с ней? Вместо двух свиданий на моей совести будут три. Число не имеет значения. И как моя милая кузина узнает об этом? Наконец, я уже обещал прийти. Все эти соображения заставили меня решиться... Читатель видит, что я никак не мог отказаться от свидания.

Я не заставил себя ждать, Жюстина тоже не дала мне томиться у двери, она сейчас же приподняла мою шляпу.

— Пойдемте, прелестный Адонис.

Ступая как можно тише, я последовал за ней. Однако швейцар, хотя и полупьяный, услыхал шум и спросил, в чем дело.

— Это я, — ответила Жюстина.

— Да, — сказал он, — это вы, а кто этот малый?

— Мой кузен.

Швейцар был весел, он начал напевать: «Мой миленок, мой кузен!»

Жюстина провела меня в глубину двора; мы стали подниматься по потайной лестнице;74 и, само собой, прежде чем мы дошли до второго этажа, я несколько раз поцеловал славную субретку. Поднявшись, она знаком приказала мне быть благоразумнее и открыла маленькую дверцу. Я очутился в будуаре маркизы.

— Пройдите, — сказала мне Жюстина, — пройдите в спальню, не надо здесь оставаться.

Она ушла и закрыла за собой дверь.

Я повиновался и, войдя в спальню, увидел маркизу.

— Ах, маменька, значит, опять здесь...

Она прервала меня:

— Боже мой, кажется, я слышу голос маркиза! Он вернулся! Бегите, уезжайте!

Я бросился обратно в будуар, но не успел захлопнуть дверь в спальню, она осталась полуоткрытой; в довершение несчастья ветреная Жюстина заперла на ключ выход на потайную лестницу. Маркиза, не знавшая, что я не могу убежать, спокойно села на стул. Маркиз уже вошел в спальню и тревожно прохаживался по ней. Я боялся, что он заметит меня. Что было делать? Я спрятался под оттоманку и в весьма неудобной позе выслушал странный разговор, который получил еще более странную развязку.

— Вы рано вернулись, маркиз.

— Да, рано.

— Я еще не ждала вас.

— Очень вероятно.

— Вы явно взволнованы. Что с вами?

— Что со мной, маркиза? Что со мной! Со мной то, что я взбешен!

— Успокойтесь... Нельзя ли узнать, в чем дело?..

— Дело в том, что добродетели не существует. Ах эти женщины!

— Маркиз, ваше замечание очень любезно и уместно.

— О, я не люблю, чтобы надо мной смеялись, и, когда надо мной смеются, я сразу замечаю это.

— Как, сударь, упреки, оскорбления! К кому это все относится? Надеюсь, вы объяснитесь?

— Да, маркиза, объяснюсь, и вы согласитесь сами...

— Соглашусь? С чем?

— С чем, с чем! Маркиза, вы не даете мне даже вздохнуть! Вы принимали у себя, вы укладывали в своей комнате мадемуазель дю Портай...

— Так что же, маркиз? — нимало не смутившись, спросила маркиза.

— Знаете ли вы, что такое мадемуазель дю Портай?

— Знаю не хуже вас. Ее мне представил де Розамбер; ее отец — порядочный человек, у которого вы ужинали не далее как позавчера.

— Не в том дело, сударыня. Знаете ли вы, что такое мадемуазель дю Портай?

— Повторяю: я знаю, как и вы, что мадемуазель дю Портай — девушка из хорошей семьи, воспитанная и очень милая.

— Дело не в этом, маркиза.

— Да в чем же тогда? Вы, кажется, поклялись вывести меня из себя!

— Погодите, дайте же сказать. Мадемуазель дю Портай — не девушка...

— Не девушка?! — живо откликнулась маркиза.

— Не девушка из хорошей семьи; она такого рода девушка... она из числа тех девушек... которые... Вы меня понимаете?

— Отнюдь.

— Однако я выражаюсь ясно: она девушка, которая... которую... Ну, вы поняли?

— Нет, уверяю вас.

— Поймите, я хотел выразиться поделикатнее. В общем, она — ш... Понимаете?

— Кто-кто? Мадемуазель дю Портай?... Простите, маркиз, но я не могу удержаться от смеха.

И действительно, маркиза расхохоталась.

— Смейтесь, смейтесь... Знакомо вам это письмо?

— Да, я написала его мадемуазель дю Портай на следующий день после того, как она ночевала у нас.

— Именно. А это письмо вы видели?

— Нет.

— Посмотрите на него, вот адрес: «Господину шевалье де Фобласу». И читайте дальше: «Мой дорогой господин, осмеливаюсь побеспокоить вас и пожелать вам, чтобы этот Новый год принес нам счастье и удачу и т. д., и т. п. Имею честь заверить в глубоком уважении и т. д.». Это поздравительное письмо слуги господину де Фобласу! Видите ли, письма лежали вот в этом бумажнике.

— Что же дальше?

— Вы никогда не угадаете, где я нашел бумажник.

— Так скажите.

— Я его нашел в месте, которое... в котором...

— Договаривайте же, ведь все равно вам придется сказать!..

— Ну, так я нашел его в притоне разврата.

— В притоне разврата?

— Да, маркиза.

— И у вас там было дело?

— Я пошел туда из любопытства. Хорошо, я вам все скажу. Одна женщина разослала печатные приглашения, объявляя любителям приключений, что она может предложить им за известную плату очаровательные будуары, которые она предоставляет на время; я отправился посмотреть из любопытства, единственно из любопытства, как только что сказал вам.

— Когда вы были там?

— Вчера днем. Будуары действительно очаровательны. Особенно один, на втором этаже. Он прелестен. В нем собраны картины, эстампы, зеркала; устроен альков, в нем стоит кровать... Ах, какая кровать! Вообразите только, кровать на пружинах! Надо же такое придумать! Послушайте, я обязательно как-нибудь покажу вам все это...

— Муж приглашает жену на любовное свидание! Как это мило!

После этих слов я услышал какой-то шум; маркиза защищалась, но маркиз ее поцеловал. Их разговор, который поначалу встревожил меня, теперь стал так занимать, что я примирился с неловкостью своего положения. Маркиз продолжал:

— Там все предусмотрено! В будуаре на втором этаже есть дверь, которая сообщается с лавкой модистки, живущей рядом. Это хорошо придумано. Вам кажется, будто порядочная дама вошла к модистке; ничуть не бывало: она поднимается по лестнице, и бедный муж остается в дураках. Но слушайте дальше. Я открыл в будуаре шкафчик и в нем нашел вот этот бумажник. Таким образом, ясно, что мадемуазель дю Портай была там с де Фобласом; с ее стороны это низко, а граф де Розамбер, зная, кто она такая, поступил дурно, представив ее нам, и как неосторожно поступает ее отец, позволяя ей выезжать лишь с горничной! Я не обманулся: в ее лице есть что-то... что-то... Вы знаете, какой я физиогномист. Ее лицо красиво, но в ее чертах есть что-то, говорящее о страстности. Это страстная девушка, я это сразу заметил. Помните, Розамбер заговорил с ней о каких-то обстоятельствах? Обстоятельства! Вы ничего не заметили, а меня это как-то насторожило. Меня нельзя провести. В тот день... Идите, идите сюда, маркиза.

Маркиза, думавшая, что я ушел, позволила провести себя в будуар.

— Она сидела, — показал маркиз, — вон там. Вы лежали на этой оттоманке. Я вошел. Маркиза, ее щеки горели, глаза блестели, у нее был странный вид! Говорю вам, у этой девушки огненный темперамент; вы же знаете, я физиогномист. Но погодите, я положу всему конец.

— Как это, маркиз, вы положите конец?

— Да-да, маркиза; прежде всего я скажу Розамберу все, что думаю о его поступке; и, возможно, Розамбер сам бывал с ней в этом будуаре! Потом я повидаю дю Портая и расскажу ему о поведении дочери!

— Как, вы поссоритесь с Розамбером?

— Маркиза, Розамбер знал о ней все, он ревновал ее ко мне, как тигр.

— К вам?

— Да, маркиза, потому что, казалось, эта малютка отдавала предпочтение мне. Она даже поощряла меня и при этом обманывала, потому что в то же время любила де Фобласа! Я узнаю, кто этот Фоблас, и повидаю дю Портая.

— Как, маркиз, вы решитесь сказать отцу?

— Да, маркиза, этим я окажу ему услугу, я повидаю его и все ему скажу.

— Надеюсь, вы не сделаете ничего подобного!

— Сделаю непременно!

— Маркиз, если вы любите меня хоть сколько-нибудь, вы предоставите делу идти своим чередом.

— Нет-нет, я узнаю...

— Молю вас...

— Нет-нет...

— А, я понимаю! Я вижу, почему вы так интересуетесь всем, что касается мадемуазель дю Портай... Я вас хорошо знаю, а потому меня не обманет ваша суровость; вы сердитесь не потому, что мадемуазель дю Портай была в неприличном месте, но потому, что она была там не с вами.

— О, маркиза!..

— И когда я принимала девушку, которую считала честной, вы имели на нее виды!

— Маркиза!

— И вы осмеливаетесь мне же жаловаться на то, что над вами посмеялись? Смеялись надо мной, надо мной одной!

Она упала на оттоманку; ее муж вскрикнул, потом поцеловал маркизу и сказал:

— Если бы вы знали, как я вас люблю!

— Если бы вы любили меня, вы больше заботились бы обо мне и пощадили бы девушку, которую, может быть, стоит не порицать, а пожалеть, и вы с большим уважением отнеслись бы к самому себе! О, что вы делаете?.. Оставьте меня!.. Если бы вы меня любили, вы не пошли бы говорить несчастному отцу о заблуждениях его дочери, вы не стали бы болтать об этом приключении с Розамбером, который будет насмехаться над вами и повсюду разболтает о том, что я принимала у себя нечестную девушку. Но довольно, маркиз! На что это похоже?..

— Маркиза, я вас люблю!..

— Мало говорить, надо доказать это.

— Но, сердце мое, вот уже три или четыре дня вы не позволяете мне доказать вам мою любовь.

— Не таких доказательств я прошу... Довольно... Маркиз, довольно...

— Ну, маркиза, ну, пожалуйста, ну, сердце мое...

— Это, право, смешно!

— Но мы же одни!

— Лучше было бы, если бы нас окружало общество — вы вели бы себя приличнее. Довольно... Что, неужели у нас нет для этого другого времени... Ну хватит же! Муж и жена... в ваши лета... в будуаре, на оттоманке, как любовники... и как раз когда я имею право на вас сердиться.

— Ну хорошо, мой ангел, я ничего не скажу ни Розамберу, ни дю Портаю.

— Обещаете?

— Клянусь!..

— Погодите немного: отдайте мне бумажник.

— О, охотно, вот он.

Наступило минутное молчание.

— Право, сударь, — произнесла маркиза почти угасшим голосом, — делайте что хотите, но это, право же, смешно!

Я услышал их лепет, вздохи, стоны. Невозможно себе представить, что я перенес под оттоманкой во время этой странной сцены; еще немного, и я своими руками задушил бы обоих, от крайней досады я готов был открыться, упрекнуть маркизу за ее в некотором смысле неверность и воздать маркизу за жестокую шутку, которую он сыграл со мной, сам того не подозревая.

Жюстина положила конец моим мучениям: она внезапно открыла дверь на потайную лестницу. Маркиза вскрикнула, маркиз убежал в спальню. Жюстина, увидев мужа вместо любовника, была поражена; не меньше ее изумилась маркиза, когда я вылез из-под оттоманки. Я шепотом поблагодарил горничную: — Спасибо тебе, Жюстина, ты оказала мне огромную услугу. Мне было очень худо внизу в то время, как маркиза прекрасно чувствовала себя наверху.

Пораженная и дрожащая, маркиза не осмелилась ни удерживать меня, ни отвечать мне: ее муж был так близко! Он мог сейчас же вернуться! Жюстина посторонилась, давая мне дорогу. Я сбежал по темной лестнице, рискуя сломать шею, быстро пересек двор и ушел из дома, проклиная его хозяев.


Фоблас услышал их лепет, вздохи, стоны...

5


На следующий день я еще лежал в постели, когда Жасмен сказал, что пришла Жюстина, после чего скромно удалился.

— Дитя мое, я думал о тебе.

— Ах, оставьте меня, сударь... На этот раз я не попадусь и начну с того, что исполню данное мне поручение. Знаете ли вы, что мне вчера опять из-за вас досталось? Вы страшно всех напугали. Не успели вы сойти с лестницы, как маркиз вернулся в будуар. «Глупая, — сказал он мне, — что ты влетаешь, точно пуля!» Едва он ушел, маркиза, бывшая в полном отчаянии от этого происшествия, сказала, что не понимает, зачем вы спрятались под оттоманку. Мне пришлось сознаться, что я, не подумав, заперла дверь на ключ. Что тут было! Ужас! А сегодня утром она велела передать вам вот это письмо.

— Отлично, моя маленькая Жюстина, ты исполнила данное тебе поручение, я же не стану читать письмо.

— Сударь, вы не распечатаете письма?

— Нет, я сердит на твою госпожу.

— Вы неправы.

— Но на тебя, Жюстина, я не сержусь.

— И хорошо делаете! Оставьте меня... Ну хорошо... только обещайте, что прочтете письмо.

— О, как счастлива госпожа, у которой есть такая служанка! Ладно, я прочту его.

Жюстина так охотно исполнила все условия заключенного нами договора, что я поступил бы дурно, если бы не сдержал слова. Я распечатал письмо.


До чего вчерашнее происшествие огорчило меня, мой добрый друг!

Сцена, которая показалась бы мне только смешной и нелепой, не будь вы ее свидетелем, из-за вашего присутствия сделалась глубоко неприятной для меня и оскорбительной для вас. Что вы сказали, уходя! Неблагодарный! Вы не знаете, какую боль причинили мне. Вернитесь, мой добрый друг, вернитесь к той, которая вас так любит: в полдень придите туда, куда вам укажут. Там я без труда оправдаюсь. Там мой возлюбленный поймет свою несправедливость, и я прощу его за резкость.


Когда я кончил читать, Жюстина сказала:

— Маркиза будет ждать вас в полдень в том будуаре, где мы вас одевали.

— Да, Жюстина, там, где ты так плакала! Если бы ты знала, как я переживал за тебя. Но ты, шалунья, не довольствуешься злыми проказами, ты позволяешь себе колкие замечания.

— Не вспоминайте об этом, мне до сих пор стыдно!.. Довольно, довольно... Дайте же мне ответ.

— Скажи, Жюстина, что я не приду на свидание.

— Вы не придете?

— Нет, Жюстина.

— Как, вы причините моей госпоже такое горе?

— Да, моя девочка.

— Но меня будут бранить.

— Я заранее утешу тебя.

— Вы не передумаете?

— Нет, Жюстина.

— В таком случае напишите письмо... Довольно же... — Она меня поцеловала. — Напишите моей госпоже.

— Нет, дитя мое, я не стану писать.

— Оставьте меня... Ну хорошо, я согласна... только напишите письмо.

— Ах, Жюстина, повторяю: как счастлива госпожа, у которой есть такая служанка! Хорошо, обещаю, я напишу.

И я в самом деле написал:


Не знаю, маркиза, действительно ли огорчило вас вчерашнее приключение, но, судя по тому, как вы исполнили свою роль, мне кажется, она не была для вас слишком неприятной. Когда у женщины есть любезный, влюбленный и горячо любимый муж, она должна довольствоваться им. С величайшим сожалением, имею честь и т. д.


О моя милая кузина, думая о вас, я хвалил себя за то насилие, которое только что совершил над собою. О, с каким наслаждением я думал, что наконец-то пожертвовал для вас любовным свиданием и что как раз в те минуты, когда маркиза рассчитывала видеть меня в будуаре своей подруги, я буду наслаждаться счастьем любоваться вами.

Увы, она опять не вышла в приемную!

— Ах, сестра, почему ваша подруга не с вами?

— Я же говорила вам, она больна. Вчера она опять проплакала весь день и всю ночь не смыкала глаз, сегодня у нее началась лихорадка.

— Лихорадка? У Софи лихорадка? Софи в опасности?

— Не говорите так громко, брат. Не знаю, в опасности ли она, но ей очень плохо. Она бледна, у нее красные глаза, ее голова поникла; она дышит с трудом, говорит кратко и отрывисто, — мне даже показалось, что она немного бредила. Сегодня утром ее лицо внезапно вспыхнуло, глаза загорелись живым блеском, она произнесла несколько невнятных слов, но вскоре впала в еще более глубокое уныние. «Нет-нет, — сказала она, — это невозможно. Я не могу, я не должна... Он никогда этого не узнает». Я увидела, как слезы потекли у нее из глаз, а она прибавила горестно: «Как я ошиблась. Я умру, я не вынесу этого. О, жестокий, о, неблагодарный!» Она взяла мою руку и сжала ее, а потом повторила все те же слова: «Аделаида, Аделаида, какая ты счастливая!»

В эту минуту вошла ее гувернантка.

— Софи снова попросила меня ничего ей не говорить, — сказала мне Аделаида. — Однако, брат, мне придется предупредить госпожу Мюних (так звали гувернантку Софи), потому что я боюсь за мою подругу. Как вы думаете?

— Вы сказали Софи, что я здесь?

— Да, и я не ошиблась, объявив вчера, что она вас больше не любит, — она сама подтвердила это.

— Как, Софи сказала?..

— Да, сказала и поручила передать вам ее слова. Вчера перед ужином я рассказала ей, что вы приводили с собой очень любезного молодого человека; она спросила его фамилию, я ответила: «Граф де Розамбер». — «Розамбер, — удивилась она, — Розамбер! Тот самый, что познакомил твоего брата с маркизой де Б.? Это непорядочный молодой человек, он окончательно испортит твоего брата... Аделаида, он начал плохо себя вести, твой брат». — «Ах, моя дорогая, я упрекала его и даже сказала, что ты его больше не любишь». — «Ты сказала, что я больше не люблю его?» — «Да, моя дорогая подруга, но он мне не поверил и засмеялся. Розамбер тоже засмеялся». — «Они смеялись! — возмутилась Софи. — Твой брат смеялся и не поверил тебе! Когда он теперь придет?» — «Завтра, моя дорогая». — «Ну так скажи ему, что прежде я действительно питала к нему дружеское расположение, но от него не осталось и следа, и, чтобы убедить его, я никогда больше с ним не увижусь». Она ушла, но через мгновение вернулась и сказала со смехом: «Да, моя дорогая Аделаида, ты права: я не люблю твоего брата, не люблю; не забудь завтра сказать ему об этом!» Она засмеялась, а потом сразу же заплакала.

Пока Аделаида говорила, сердце мое переполняли радость и скорбь.

— Я должна, — сказала сестра, — сообщить вам одну странную мысль, которая, не знаю почему и как, пришла мне в голову. Видя, как подруга плакала и смеялась одновременно, я стала опасаться, не тронулась ли она умом... Однако во всем этом есть что-то непонятное, какая-то тайна. Кто-то, без сомнения, огорчает ее... Знаете, брат, мне на мгновение стало страшно: не вы ли причина ее горя? «Почему теперь она его ненавидит? — подумала я. — Почему не хочет больше видеть? Не его ли она называет жестоким и неблагодарным?» Но понимаете, Фоблас, вскоре я увидела всю несообразность таких предположений. «Мой брат — неблагодарный и жестокий! Это невозможно. И потом, что он сделал моей подруге? Какое зло он мог причинить ей?»

— Аделаида, — воскликнул я, — моя дорогая Аделаида!

— Как, вы плачете? — удивилась она. — Вы сердитесь на меня? Уверяю вас, эти мысли невольно пришли мне в голову, я не хотела вас обидеть.

— Знаю, дорогая сестра, знаю; я плачу о Софи.

— Может, вы думаете, что она серьезно больна? Может, по-вашему, я должна предупредить ее гувернантку?

— Нет, Аделаида, нет. У вашей подруги лихорадка, и я знаю, как излечить ее. Аделаида, завтра утром я принесу вам рецепт, написанный на бумаге и старательно запечатанный; никому не показывайте рецепта, вы передадите его Софи, когда госпожи Мюних не будет рядом; очень важно, чтобы гувернантка ни о чем не догадалась. Вы понимаете?

— Да-да, будьте спокойны. Ах, если вы вылечите мою подругу, я буду вам глубоко благодарна.

— Аделаида, скажите моей милой кузине, что, мне кажется, я знаю, чем она больна, и что я тоже болен этим недугом и надеюсь вернуть ей спокойствие. Вы передадите ей это, сестра?

— О, слово в слово. Вы знаете, чем она больна, вы сами больны тем же недугом и излечите ее; я даже прибавлю, что вы плакали. Но смотрите, непременно приходите завтра и принесите рецепт; смотрите, не упустите ничего, нужно, чтобы лекарство подействовало. Не полагайтесь только на свои силы, вы ведь не доктор, брат мой; сходите сегодня же к самому знаменитому врачу, посоветуйтесь. У нее необыкновенная болезнь, я никогда не видела ничего подобного. Боюсь, что она опасна. Боже мой, а вдруг, желая уничтожить болезнь, вы сделаете ее неизлечимой! Брат мой, необходимо полностью исцелить Софи, и как можно скорее. Торопитесь, торопитесь ради Софи, которая страдает, гибнет, сгорает, и ради меня, ведь я тоже страдаю, глядя на нее, и ради вас самих, мой брат, потому что, едва моя подруга поправится, она полюбит вас так же, как раньше.

Вернувшись домой, я думал только о словах Аделаиды и о страданиях Софи. К несчастью, в этот день мой отец давал обед; мне пришлось сначала сидеть за столом, а потом играть в проклятый брелан75, задержавший меня до полуночи. Как ужасно, любя, чувствуя себя любимым и стремясь написать своей избраннице, целый вечер играть в карты! Не пожелаю этого самому худшему врагу!

Понятно, в эту ночь я мало спал. На следующий день я прошел в маленький кабинет в глубине моей спальни — там стояли учебники, с которыми покладистый Персон не слишком часто мне надоедал. Я подошел к секретеру76, написал первое письмо, но разорвал его, второе покрыл помарками, и прошу читателя не говорить, что мне следовало бы исправить и третье. Вот оно:


Моя милая кузина!

Наконец наступило долгожданное мгновение: я могу свободно открыть вам сердце и, взывая к сочувствию, попросить вас сделать мне сладостное признание, которое, быть может, упрочит наше взаимное счастье.

Ах, Софи, Софи, если бы вы знали, что я почувствовал, впервые увидев вас! Как потемнело у меня в глазах, как забилось мое сердце! С тех пор моя любовь только росла, и теперь всепожирающий огонь объял все мое существо... Софи, я живу одной тобой!


Едва я написал эти слова, как Жасмен вошел и сказал, что меня желает видеть виконт де Флорвиль77.

— Виконт де Флорвиль? Не знаю такого. Скажите, что меня нет дома.

— Сударь, он в вашей спальне!

— Как, вы впускаете ко мне всех и каждого?

— Сударь, он ворвался силой.

— К черту виконта де Флорвиля!

Боясь, как бы этот невежливый незнакомец не прошел ко мне в кабинет и его глаза не упали на листок, хранивший мои самые сокровенные чувства, я бросился в спальню и невольно вскрикнул от изумления и радости: передо мной стояла маркиза де Б. И в мгновенье ока я, во-первых, вытолкал Жасмена, во-вторых, закрыл дверь, в-третьих, обнял очаровательного кавалера, в-четвертых... Проницательные умы уже угадали всё...

Маркиза, изумленная моей порывистостью, опомнившись, сказала:

— Вы очень странный молодой человек, вы вечно торопитесь! Только вы способны начинать роман с конца78.

— Хорошо, маменька, предположим, что еще ничего не было; давайте ссориться.

— Чтобы потом помириться еще раз, шалун?

— Ах, маменька, вы угадываете каждую мою мысль.

— Однако вчера вы не поняли меня, неблагодарный.

— Вчера я еще сердился.

— За что же? Разве я могла думать, что вы под оттоманкой? И разве не следовало во что бы то ни стало вырвать ваш бумажник из рук маркиза?

— Все это правда, маменька, но досада...

— Досада! Вы досадуете, тогда как я забываю ради вас мой долг, приличия, даже заботу о собственной репутации! И в каком тоне вы ответили на мое нежное письмо! — Она вынула из кармана мою записку. — Неблагодарный, перечтите ваше письмо, перечтите хладнокровно, если можете. Какая жестокая ирония! Какая горькая насмешка! А между тем я вас прощаю и сама прихожу к вам. Я слаба и неосторожна, как ребенок. Фоблас, Фоблас, вероятно, ваши чары слишком сильны, вероятно, вы околдовали меня!

— Милая моя маменька!

— Что?

— Браните меня сильнее, потому что нам пора мириться.

— Как, шалун, вы не сознаетесь, что были неправы? Не просите у меня прощенья?

— Прошу! О, как вы хороши! О, как я жажду прощения!

Люди, обладающие умом и даже не обладающие им, снова угадают, как мы помирились с маркизой.

Читатели думают, что мы снова начнем ссориться? Ничуть. Наступила пора нежных ласк и словечек.

— Боже мой, Флорвиль, как вы обольстительны в этом костюме, как этот английский фрак79 идет вам!

— Мой друг, я вчера нарочно заказала его. Если не ошибаюсь, он сшит из той же ткани, что и очаровательная амазонка, в которой любовь, желавшая моего поражения, явила мне тебя. Став рыцарем мадемуазель дю Портай, виконт де Флорвиль понял, что ему подобает носить ее цвета.

Я сжал ее в объятиях.

— А я, став теперь рабом виконта де Флорвиля, всегда буду носить его цепи. Маменька, как приятна наша взаимность!

— Мой друг, любовь — это дитя, которое забавляется такими превращениями! Оно превратило мадемуазель дю Портай в страстную деву, а теперь сделало из маркизы де Б. неосторожного молодого человека! Ах, если бы виконт де Флорвиль понравился тебе так же сильно, как ему — мадемуазель дю Портай.

— Понравился так же сильно? Гораздо сильнее!

— О нет, — ответила она, с удовольствием смотрясь в зеркало и бросая на меня нежные взгляды, — о нет, вы лучше меня, мой друг, и выше ростом, в вашей наружности есть что-то смелое, воинственное.

— Да, маменька, и, если верить великому физиогномисту, нечто более страстное.

— Фоблас, оставьте маркиза в покое... Довольно того, что мы с ним играем такую недобрую шутку, вдобавок я пришла сюда не затем, чтобы заниматься им. О, скажи мне, мой друг, без лести, как ты меня находишь?

— Прелестной, более чем прелестной. Я сказал бы вам, в каком виде вы лучше всего, но так как и женщине, и мужчине непременно нужно одеваться, я по совести повторяю вам, что в этом наряде никто не будет так хорош, как вы.

— Это настоящий язык влюбленного: восторженный и полный преувеличений! Мой милый Фоблас, я буду самой счастливой женщиной на свете, если ты никогда не перестанешь смотреть на меня такими глазами...

— Никогда не перестану, милая моя маменька!

Я обнял ее, она вырвалась и взяла мою шпагу, которую заметила в кресле. Прилаживая перевязь, она сказала:

— У меня есть красивая английская лошадь, на которой я иногда езжу верхом. Теперь весна, я очень люблю кататься по окрестностям Парижа... Не будете ли вы иногда ездить со мною, Фоблас? Согласишься ли ты, мой друг, скакать по лесам с виконтом де Флорвилем?

— Но нас увидят!

— Нет, маркизу часто приходится бывать при дворе.

— Когда же, маменька?

— Когда все зазеленеет. — Она вынула шпагу из ножен и, фехтуя передо мной, воскликнула: — Шевалье, защищайтесь!

— Я не знаю, опасен ли виконт, но уверен, что не в такой поединок должен я вступать с маркизой. Осмелится ли она начать дуэль иного рода?

Она бросилась в мои объятия.

— Ах, Фоблас, — смеялась госпожа де Б., — как было бы прекрасно, если бы не существовало других, смертельных поединков...

— Тогда, маменька, мужчинам негде было бы показать себя героями!

Я отнял у маркизы возможность драться со мною на шпагах и был очень этим доволен.

Моя прелестная возлюбленная оставалась у меня еще два часа, которые мы провели весьма недурно.

— Если бы я слушалась только моего сердца, — сказала наконец она, — я не ушла бы отсюда, но Жюстина ждет меня, и мои люди тоже.

Мы простились. Я вежливо проводил виконта де Флорвиля. Он уже начал спускаться по лестнице, когда через перила я заметил в передней Розамбера, который собирался подняться. Я предупредил маркизу.

— Вернемся поскорее, — сказала она, — я спрячусь в вашей комнате, а вы постарайтесь спровадить его.

Не дав мне времени подумать, она вернулась назад, пробежала через мою спальню и заперлась в кабинете. Розамбер вошел и сказал:

— Здравствуйте, мой друг. Как поживает Аделаида? Как поживает ваша милая кузина?

— Тише-тише, ничего не говорите: здесь мой отец!

— Где?

— В кабинете.

— В кабинете? Ваш отец?

— Да.

— А что он там делает?

— Рассматривает книги.

— Как, ваши книги?.. Неправда, его нет в кабинете, потому что вот он входит... В это дело замешана маркиза... Почему бы вам просто не сказать мне, что вы заняты? Прощайте, Фоблас, до завтра.

Он прошел мимо моего отца и поклонился ему:

— Барон, вы хотите поговорить с сыном, я вас оставляю.

Барон сурово смотрел на меня и большими шагами ходил по комнате. Сгорая от желания узнать поскорее, в чем дело, я почтительно спросил отца, что было причиной его посещения.

— Сейчас узнаете.

Вошел слуга.

— Он идет?! — вскрикнул барон.

— Он уже здесь.

Появился мой милый гувернер. Барон заговорил, обращаясь к нему:

— Сударь, не поручил ли я вам воспитывать и учить моего сына?

— Да, разумеется.

— Ну, так я скажу вам, что одно делается кое-как, а другое очень дурно.

— Барон, я не виноват: ваш сын не любит учиться.

— Это еще не беда, — прервал его барон. — Но почему мне не докладывают о том, что происходит в доме? Почему вы не сообщили о беспорядочном поведении моего сына?

— Барон, я могу отвечать только за происходящее у меня на глазах. Ваш сын очень редко позволяет сопровождать себя и...

Быстрым взглядом, брошенным на Персона, я велел ему молчать.

— Замечу вам, сударь, одно: если этот молодой человек будет по-прежнему дурно вести себя, мне придется избрать для него другого воспитателя. А теперь прошу оставить нас.

Когда Персон ушел, барон опустился в кресло и знаком предложил мне сесть.

— Простите, отец, но у меня есть дело.

— Знаю, и я пришел сюда, чтобы этому делу помешать. Нам надо поговорить.

— Отец, еще раз прошу простить, но мне необходимо уйти.

— Нет, оставайтесь и сядьте.

Я повиновался, но сидел как на иголках. Барон начал:

— Возможно ли, чтобы мой сын желал совершить бесчестное дело? Чтобы он решился хладнокровно злоупотребить невинным доверием и заманить в западню добродетель?..

— Я, мой отец?

— Да, вы. Я был в монастыре, я знаю все... Я пожалел бы моего сына, только если бы он по молодости не понимал, что, чем легче победа, тем менее она лестна, что нельзя смешивать интригу со страстью и что любовь к наслаждению — не любовь...

— Отец, прошу вас, говорите тише...

— Если бы он, опьяненный победой...

— Тише, умоляю вас!

— Очарованный новым для него ощущением обладания женщиной не без прелестей, в объятьях маркизы...

— Довольно, отец мой...

— Забыл отца, положение, долг, — да, я пожалел бы его тогда, но и простил бы. Я дружески сказал бы ему: чем красивее маркиза...

— Отец мой, если бы вы знали...

— Чем красивее маркиза, тем она опаснее. Рассмотрим вместе поведение женщины, в которую ты влюблен. С первого взгляда на твое лицо она приняла известное решение, она увлеклась тобой во время бала...

— Молю вас, пощадите...

— Чтобы удовлетворить свою безумную страсть, она подвергла опасности и свою, и твою жизнь! Какой горячей, страстной натурой обладает женщина...

— Боже мой!

— ...которая приносит в жертву наслаждению покой, честь, репутацию...

— Ах, отец! Ах, барон!

— Повторяю тебе, мой друг, чем прелестнее маркиза, тем она опаснее. В ее объятьях ты можешь забыть, что у природы есть свои пределы.

Я видел, что отец не даст мне возможности объясниться, и, понимая, что он не замолчит, решил терпеливо ждать окончания выговора, который в другое время, может быть, не показался бы мне слишком длинным. Сжимая левой ладонью ручку кресла, я от досады кусал пальцы правой руки, а ногой постукивал по паркету. Отец продолжал:

— Ты не думаешь об этом как раз в то время, когда природа, работая над развитием твоих органов, нуждается во всех своих силах, чтобы довести свое дело до конца. Я отлично знаю, что излишек наслаждения повлечет за собою пресыщение, но оно может явиться слишком поздно, и тебе придется оплакивать потерю здоровья, памяти, воображения и других блестящих способностей. Несчастный, в расцвете лет ты сделаешься жертвой мрачного уныния и отвратительных недугов. Влача преждевременную старость, ты будешь со стоном нести бремя жизни80. О мой друг, страшись этих несчастий, более распространенных, чем думают; наслаждайся настоящим, но помышляй и о будущем, пользуйся юностью, но старайся сохранить утешение на старость. Я говорил бы так, — прибавил барон, — а мой сын, мало тронутый моими отеческими советами, конечно, выказывал бы признаки нетерпения, ерзая в кресле и сто раз прерывая меня, но я сделал бы вид, что этого не замечаю. Более испуганный за него, чем оскорбленный, я продолжал бы спокойно, я сказал бы ему: маркиза...

Легко понять, что я вынес в течение этой четверти часа. Не в силах больше сдерживаться, я вскрикнул:

— Отец, ну почему вы выбрали именно этот час?!

Барон, по натуре вспыльчивый, вскочил в гневе. Боясь первой вспышки его раздражения, я бросился в кабинет и закрыл за собою дверь.

Там я увидел маркизу в позе отчаяния. Опершись локтями на мой секретер, она зажимала пальцами уши и, заливаясь слезами, читала лежавший перед ней листок. Я подошел к моей прекрасной любовнице.

— О маркиза, как мне жаль!

Маркиза взглянула на меня безумными глазами:

— Жестокое дитя, что я наделала из-за тебя!

— Говорите тише!

— Как я наказана!

— Прошу вас, говорите тише!

— Твой отец... твой недостойный отец осмеливается...

— Дорогая, вы губите себя!

— Но ты... ты еще более жесток, чем он. Взгляни на это роковое письмо, взгляни на эти коварные буквы! Мои слезы смыли их.

Она указала на мое письмо к Софи.

— Фоблас, — закричал барон, — откройте дверь. Вы не одни?

— Простите меня, отец...

— Я слышу, там кто-то говорит! Откройте дверь.

— Отец, я не могу.

— Я вам приказываю; не вынуждайте меня звать слуг.

Маркиза быстро вскочила.

— Фоблас, — сказала она, — скажите, что здесь один из ваших друзей, который просит позволения уйти.

— Уйти?

— Да, — продолжала она с отчаянием. — Как ни стыдно пройти мимо барона, но оставаться здесь еще позорнее.

— Отец, здесь один из моих друзей, который просит позволения пройти.

— Один из ваших друзей?

— Да, отец.

— Почему вы не сказали, что в кабинете кто-то есть? Откройте, откройте дверь, не бойтесь, я спокоен, ваш друг может пройти.

— Проводите меня, — попросила маркиза.

Она закрыла лицо руками; я распахнул дверь, мы вошли в спальню и направились к выходу на лестницу. Отец, удивленный предосторожностями, которые принимал незнакомец, загородил нам дорогу и сказал моей несчастной подруге:

— Я не спрашиваю у вас, кто вы, но прошу позволить мне взглянуть на ваше лицо.

— Отец, умоляю, ради моего друга, не настаивайте...

— Что означает эта таинственность? — прервал меня барон. — Кто этот молодой человек, который прячется у вас и боится показать лицо? Я желаю знать.

— Отец, я вам потом все скажу, даю слово, скажу.

— Нет-нет, он не выйдет, пока я не узнаю правды!..

Маркиза упала в кресло, продолжая закрывать руками лицо, и промолвила:

— Барон, вы имеете право распоряжаться вашим сыном, но не мной.

Когда отец услышал звонкий женский голос, у него наконец мелькнула догадка.

— Как, — воскликнул он, — неужели же?! О, как мне досадно, о, как я сожалею! Я прошу прощения. Фоблас, ваш отец, стремясь вернуть вас к сознанию долга, позволил себе слишком сильные выражения насчет маркизы де Б., но барон де Фоблас отрицает их. Мой сын, проводите вашего друга.

Едва мы вышли на лестницу, маркиза дала волю слезам.

— Как жестоко наказана я за неосторожность! — повторяла она.

Я хотел было сказать несколько слов утешения, но она прервала меня:

— Оставьте меня, даже ваш варварски жестокий отец не столь безжалостен, как вы.

В вестибюле я велел тотчас же найти фиакр и в ожидании экипажа провел маркизу в швейцарскую. Мы не пробыли там и минуты, как кто-то заглянул в приоткрытый васисдас*81 и спросил, дома ли барон. Маркиза снова закрыла лицо руками. Я стал перед ней, чтобы заслонить ее, но все напрасно: господин дю Портай (это был он) успел увидеть госпожу де Б.

— Барон у меня в комнате; если вам угодно, поднимитесь, я через минуту к вам присоединюсь.

— Да-да, — с улыбкой ответил дю Портай.

Нам доложили, что экипаж подан. Маркиза быстро вскочила в него, я хотел последовать за ней.

— Нет-нет, я этого не потерплю!

Горе, переполнявшее ее сердце, сообщилось и мне. Несколько моих слез упало на ее руку, которую я схватил, а она не отнимала.

— Ах, вы думаете, что с вами Софи!

Я снова попытался сесть в коляску, но она оттолкнула меня.

— Прошу вас, если, несмотря на речи вашего отца, у вас еще осталось некоторое уважение ко мне, хоть тень чувства, оставьте меня.

— Увы, неужели я вас больше не увижу?

Она не ответила, но слезы снова полились из ее глаз.

— Моя дорогая маменька, когда я снова увижу вас? Где вы позволите мне?..

— Неблагодарный, я уверена, что вы меня не любите, но вы должны, по крайней мере, меня жалеть. Оставьте меня!.. Идите домой, барон ждет.

Она велела кучеру везти себя к модистке на улицу ***. Мне пришлось расстаться с ней.

На лестнице я увидел ожидавшего меня дю Портая.

— Мой друг, если я такой же хороший физиогномист, как маркиз де Б., то красивый мальчик, только что попрощавшийся с вами, — его прелестная половина! Но что с вами? Вы плачете?

Не знаю, где прятался Персон, но он внезапно очутился позади нас и самодовольно заявил:

— Я так и знал, что все это окончится дурно, вы не обращаете никакого внимания на мои советы.

— Прошу вас избавить меня от них. Право, он совсем как школьный учитель Лафонтена: я тону, а он читает мне наставления82.

— Но что же случилось? — продолжал дю Портай.

— Войдите, войдите в мою комнату. Отец устроил мне ужасную сцену!

Дю Портай спросил у барона, что случилось.

— Что? — не понял отец.

Я прервал его:

— Что случилось, господин дю Портай? Что случилось? Слушайте: маркиза была в этом кабинете; пришел отец, сделал мне несколько замечаний, без сомнения очень справедливых, очень отеческих, но маркиза слышала все, а отец так говорил о ней! Ах... вы не можете себе представить этого ужаса... Я, боясь скомпрометировать женщину порядочную... да, порядочную, что бы там ни говорили, не решился сказать барону правду. Однако отец знает, как глубоко я его люблю и почитаю, я никогда не давал ему повода усомниться в моей преданности; между тем сегодня он видел, что я страдал, сгорал от нетерпения, был непочтителен к нему, и, несмотря на столь явные признаки, барон не понял, что за всем этим кроется что-то необыкновенное, неестественное. Он продолжал говорить, он не хотел ни о чем догадаться.

— Молодой человек, — ответил барон, — ваши слезы служат вам извинением; я прощаю вам ваши упреки из-за горя, которое, по-видимому, гнетет вас. Но чем больше вы любите маркизу...

— Отец!

— Маркизы здесь уже нет, зачем же вы прерываете меня? Да, чем больше вы любите маркизу, тем больше я вами недоволен. Если ваше сердце так занято этой страстью, значит, вы хладнокровно хотели погубить добродетельную, уважаемую девушку, погубить Софи. Значит, вы низкий соблазнитель.

— Отец, меня и Софи соблазняет только любовь!

— Значит, вы не любите маркизу?

— Отец...

— Привязаны вы к маркизе или нет, мне все равно, но для меня важно, чтобы мой сын был достоин меня.

— Ах, барон... — прервал его дю Портай.

— Я ничего не преувеличиваю, мой друг. Сейчас вы сами все узнаете и поразитесь. Сегодня утром я прихожу в монастырь и застаю Аделаиду в слезах. Моя дочь, моя милая дочь, как вы знаете, чистая и наивная, говорит, что ее подруга больна и что ее брат медлит принести ей рецепт лекарства, которое должно спасти Софи. Я прошу ее объясниться. Она точно описывает мне симптомы болезни, которую вы угадываете. Болезнь эту причинил мой сын, ему нравится поддерживать ее и хотелось бы ее усугубить. Мой сын злоупотребил некоторыми дарами, коими наградила его природа, чтобы обольстить слишком чувствительную девушку, он овладел ее умом, он подготовляет ее бесчестие.

— Ее бесчестие, бесчестие Софи?

— Да, безумец, я знаю силу страсти!

— Отец, если вы знаете силу страсти, то понимаете, что такие слова разрывают мне сердце.

— Сын, успокойтесь, ваша резкость оскорбительна. Да, я знаю силу страсти: девушка, которую вы сегодня уважаете, завтра будет обесчещена, если она по слабости уступит вам. — Он обратился к дю Портаю: — Рецепт, который этот господин предназначает для своей милой кузины, будет тщательно запечатан, и госпожа Мюних не должна его видеть. Понимаете, мой друг? Все подготовлено. Переписка начнется, и Софи, бедная Софи, уже обольщенная зрением, вскоре поддастся соблазнам сердца. Красивое лицо — обычный признак прекрасной души уже обмануло ее; не менее коварное очарование искусного красноречия довершит ее заблуждение. В искусных письмах с ней станут говорить языком сердца, и беззащитная Софи, не выдержав нападения со всех сторон, попадет в расставленную ловушку. А между тем соблазнителю нет и семнадцати лет! В таком нежном возрасте он выказывает роковые наклонности, отвратительные способности людей низких и безнравственных, которые, не боясь вносить в семьи разногласие и печаль, с диким удовольствием слушают стоны несчастных красавиц, созерцая падение втоптанной в грязь невинности. Вот что повлекут за собою природные дары, коими я любовался, коими, быть может, втайне гордился, вот как осуществляются мои надежды!

— Отец, поверьте, я боготворю Софи...

Барон, не слушая меня, по-прежнему обращался к господину дю Портаю:

— А вы знаете, через какие руки он рассчитывал пересылать эти развращающие письма? Знаете ли вы, кому он поручил служить его гнусным планам? Самой честной, самой чистой и доверчивой добродетели, невинной Аделаиде, моей дорогой дочери, своей сестре!

— Отец, не обвиняйте меня, не выслушав моих оправданий. Вы сомневаетесь в моих чувствах к Софи. Хорошо же, соблаговолите нас соединить. Позвольте мне назвать ее своей женой.

— И вы хотите таким образом распорядиться Софи и собой? А родители Софи де Понти вас знают? Или вы их знаете? Почему вы так уверены, что такой союз они сочтут удачным? Почему думаете, что это понравится мне, что я захочу вас женить в ваши лета? Едва выйдя из детского возраста, вы домогаетесь чести стать отцом семейства!

— Да, я чувствую, что для вас так же легко согласиться на мой брак с Софи, как мне трудно отказаться от любви к ней.

— А между тем вам придется от нее отказаться. Я запрещаю вам бывать в монастыре без меня или без моего позволения и объявляю вам: если вы не измените поведения, я отдам вас в смирительный дом.

— Ах, отец, если бы всех влюбленных не женили, а запирали в смирительные дома, меня не было бы на свете, а вы сидели бы в тюрьме.

Барон моего ответа не слышал или сделал вид, что не слышал, он ушел, а я удержал дю Портая, собиравшегося последовать за ним. Я просил его сделаться посредником между отцом и мной и, главное, умолить барона отменить жестокое приказание, запрещавшее мне бывать в монастыре. Господин дю Портай заметил, что отец принял весьма разумные предосторожности.

— Разумные! Так всегда говорят люди бесстрастные. Рассудок у них на первом плане. Когда вы обожали Лодоиску, когда жестокосердный Пулавский лишил вас счастья видеться с ней, я думаю, вы не находили его предосторожности благоразумными.

— Но, мой юный друг, есть разница...

— Никакой. Во Франции, как и в Польше, влюбленный только и думает о любимом существе, только и живет им, самое страшное для него — разлука. Предосторожности моего отца вам кажутся благоразумными, я же нахожу их жестокими и сделаю все возможное, чтобы обойти их. Софи узнает о моей любви, узнает вопреки всем стараниям отца; она будет счастлива, и, несмотря на него, на вас, на весь мир, мы поженимся, объявляю вам прямо, а вы можете повторить мои слова барону.

— Я не сделаю этого, мой друг, я не хочу раздражать вашего отца и огорчать вас. В данную минуту ваш ум разгорячен; подумайте, и я уверен, что завтра же вы станете благоразумнее.

— Благоразумие! Благоразумие! Только этого слова я и ждал!

Оставшись один, я стал отыскивать возможность обойти запрет барона или нарушить его. Суровый читатель, порицающий меня за непокорность, мне жаль вас. Если ради первой из ваших возлюбленных или ради той, которую вы любили особенно сильно, вам никогда не приходилось совершать проступки, это значит, вы никогда не любили по-настоящему.

Поразмыслив, я понял, что, как ни было тяжело мое положение, я не мог считать его безвыходным. Я стал надеяться, что Розамбер пожалеет своего друга и поможет ему. Кроме того, Жасмен был мне предан; я также достаточно хорошо знал моего гувернера и мог предполагать, что с помощью золота сделаю с ним все что угодно. Казалось, дю Портай хотел остаться в стороне; значит, у меня был всего один противник — отец. Барон, занятый своей интригой, каждый вечер уезжал; значит, он не мог слишком бдительно следить за мной. Вот каким разумным размышлениям я предавался; конечно, не о таком благоразумии говорил мне дю Портай. Но его я не обманывал, я честно предупредил друга моего отца.

Однако не следовало с первых же дней открыто ослушаться барона. В течение некоторого времени я из предосторожности воздерживался от посещений монастыря. Но как переслать письмо Софи? Я непременно хотел передать его ей. Кто отнесет записку моей милой кузине? Я не видел возможности выйти из этого затруднения. И за время этих размышлений я и не вспомнил о дружбе Аделаиды.

Ко мне пришла старуха и принесла записку; я открыл ее; в конце письма стояла подпись «Фоблас». Ах, моя дорогая сестра! Я поцеловал подпись и прочитал:


Боюсь, что поступила неосторожно. Брат мой, я рассказала отцу, что вы обещали мне принести лекарство, которое излечит мою милую подругу; он рассердился и сказал, что вы приготовляете для Софи яд. Яд! Брат мой, я не поверила, несмотря на то, что это сказал наш отец.

Я передала все случившееся моей милой подруге, которая с нетерпением ждала вашего рецепта. «Аделаида, — заметила она, — напрасно ты доверилась барону. Может быть, лекарство твоего брата не очень действенно, но мы бы хоть посмотрели, в чем оно заключается». Впрочем, брат мой, не тревожьтесь, она тоже не верит, что вы хотели ее отравить.

Я видела, что она сгорала от желания получить ваш рецепт, и предложила ей послать к вам за ним, но она опять повторила слова, которые так печалят меня: «Аделаида, Аделаида, какая ты счастливая!»

Однако я уверена, что она будет очень рада, если получит от вас лекарство. Пришлите мне рецепт сейчас же, мой брат, я его передам и, уверяю вас, никому ничего не скажу.

Дайте женщине, которая принесет вам эту записку, три ливра:83 она сказала, что, когда ей дают деньги, она держит язык за зубами. Ваша сестра и пр.

Аделаида де Фоблас.
P.S. Постарайтесь навестить меня.

Я с восторгом подбежал к старухе.

— Вот шесть франков84. Я дам вам ответ, подождите немного.

Я возвратился в кабинет и сел за секретер; передо мной лежало начатое письмо к Софи, еще мокрое от слез. Увы, здесь плакала маркиза. Что она выслушала! Что она прочла! Бедный виконт де Флорвиль, сколько горя мы тебе причинили! Мысленно произнося эти слова, я поцеловал бумагу, над которой так рыдала маркиза, и чувство, наполнившее меня, было не такое горячее, как любовь, но все же более теплое, чем жалость.

Я пришел в себя и подумал о Софи. Как же отослать запятнанную бумагу? Мне предстояло снова переписать уже трижды написанное письмо, а впрочем, зачем? При одном имени милой кузины мои глаза наполнились слезами; о, я буду писать, и слезы потекут по моим щекам. Откуда Софи знать, что над письмом плакали двое? Разве сам я отличу слезы, упавшие из глаз маркизы, от моих собственных? Такие размышления заставили меня решиться: я не стал переписывать письмо, а просто закончил его.


Софи, я живу только тобой. А между тем ты жалуешься, вздыхаешь, обвиняешь меня в неблагодарности и жестокости! Как ты можешь думать, что на свете существует хоть одна женщина, которая может сравниться с тобой, что можно любить кого-то, зная Софи?

О моя милая кузина, с каким восторгом я узнал о вашем расположении ко мне! Но с каким горем я услышал, что черная печаль сжигает вашу душу, портит ваше юное личико, угрожает вашей жизни. Вашей жизни!

Ах, Софи, если Фоблас вас погубит, он последует за вами в могилу.

Моя сестра невольно открыла мне ваши тайные чувства и сказала, что вы не хотите видеть меня. О Софи, если это правда, моя жизнь, став для меня невыносимой, недолго протянется. А вы... Однако обратимся лучше к сладостным мечтам: нас ждет счастливое будущее. Я надеюсь, что моя милая кузина вскоре станет моей женой и мы, соединенные навеки, никогда не перестанем любить друг друга. Примите выражение моего почтения и любви. Ваш кузен,

шевалье де Фоблас.

Запечатав это письмо, я решил, что мне следует написать еще одно.


Как вы хорошо сделали, написав мне, моя дорогая Аделаида! Я теперь лишен счастья навещать вас. Барон запретил мне выходить из дома, он устроил ужасную сцену. Не следовало говорить ему о Софи.

Передайте моей милой кузине прилагаемую записку, передайте, когда она будет одна, и никому ничего не говорите. До свидания, моя дорогая сестра, и т. д.


Я положил оба письма в один пакет, который и вручил старухе.

Тем же вечером я решил заняться осуществлением задуманного плана. Отец уехал. Я велел позвать Персона, но его тоже не было. Он вернулся довольно поздно и с торжествующим видом явился ко мне.

— Вы слышали, что сегодня сказал господин барон? Он отдал вас в мою власть.

— Господин Персон, я восхищен вами и счастлив, что у меня такой гувернер, как вы, такой милый, честный, вежливый и снисходительный гувернер, в особенности снисходительный!

— Я знал, что вы когда-нибудь признаете мои заслуги...

— Гувернер, полный любезности и доброты.

— Вы мне льстите.

— Гувернер, понимающий, что шестнадцатилетний юноша не может быть рассудителен, как человек, которому за тридцать!

— Конечно.

— Гувернер, знающий человеческое сердце...

— Это правда.

— И прощающий своего воспитанника за нежную склонность, которую он и сам испытывает...

— Я не понимаю вас.

— Присядьте, господин Персон. Нам нужно поговорить об очень важном деле, которое заслуживает всего вашего внимания. Несмотря на множество достоинств, которыми вы блистаете и которые мне пришлось бы долго перечислять, если бы я не боялся оскорбить вашу скромность, итак, несмотря на множество украшающих вас достоинств, говоря откровенно, господин Персон, мне кажется, вы не обладаете одним качеством... Правда, многие его называют важным, но я считаю довольно бесполезным — я говорю об умении преподавать.

— Но...

— Я не хочу обидеть вас: в учености у вас нет недостатка, но ведь ежедневно встречаешь людей одновременно способных и несчастных, людей, которые плохо преподают то, что сами очень хорошо знают. То же относится и к вам, и потому, употребляя высказывание знаменитого кардинала де Реца о великом Конде, я скажу, что вы не умеете демонстрировать ваших достоинств...85

— О, эта цитата...

— Сознаюсь, не вполне применима, вы не завоеватель, вам не приходится вести за собой армию. Однако неужели вы думаете, что легко повлиять на сердце юноши и изучить его склонности, чтобы бороться с ними или развивать, смягчать или перенаправлять его страсти, если уж нельзя их преодолеть, придать лоск его неловким манерам и возделывать его незрелый ум?

— Нет, конечно, я знаю, моя профессия связана с большими трудностями.

— А между тем родители этого не понимают — они ищут воспитателя, обладающего всеми талантами и всеми добродетелями, и воображают, что подобные гувернеры существуют! Они платят человеку, а хотят бога! Но вернемся к тому, что нас занимает. К моим соображениям, господин Персон, я должен прибавить еще одно: я замечаю, что ваша приязнь к лицам, носящим наше имя, зашла слишком далеко.

— Что вы хотите сказать?

— Что вы не поровну разделяете вашу привязанность между членами нашей семьи.

— Я не понимаю...

— Мне кажется, вы отдаете предпочтение моей сестре. Барон назвал бы это любовью, а трудности вашей профессии — чушью! Говорю вам: если я сообщу барону все эти подробности, ноги вашей не будет в этом доме. Это будет большой неприятностью для меня, господин Персон, и большим несчастьем для вас. Я знаю: мне скоро найдут другого воспитателя, но, как я только что говорил, на свете нет совершенных людей. Предполагая, что мой новый гувернер окажется лучшим преподавателем, чем вы, следует думать, что первое время он станет рассеянно заниматься со мной, а я буду скучать; потом, заметив, что он вместе со мной зевает над книгами, я предложу ему отправить их к черту. Новый ментор, конечно, окажется не чужд человеческих слабостей, и я скоро изучу его пристрастия и недостатки, чтобы извлечь из них пользу. Побуждаемый теми же причинами, он постарается ознакомиться с моими вкусами. Неделю-другую мы будем наблюдать друг за другом как враги, потом сойдемся как приятели, которым выгодно щадить друг друга. Между тем вы, господин Персон, может быть, нескоро найдете себе воспитанника. Я знаю, многие аббаты, менее достойные, чем вы, находят учеников и даже сохраняют их, но сколько таких, что прозябают без дела! Вообразите, вам придется учить азбуке и грамматике избалованных детей какого-нибудь нотариуса, богатого купца или важного чиновника, слишком спесивых, чтобы посылать сыновей в университет. Берегитесь! Люди, умеющие считать, всегда хотят согласовать свой интерес с тщеславием. Они вам скажут, что весь Ресто не стоит одной страницы Баррема86. Если вы будете учить маленьких буржуа только родному языку, если вы не обладаете в совершенстве наукой цифр, учителю арифметики заплатят гораздо больше, чем вам. Я хочу избавить вас от этих неприятностей. Я понимаю, что гувернеру, пожившему у дворян, трудно стать учителем в семье мещанской; я не желаю портить вам жизнь, я хочу сделать ее лучше, я стремлюсь не уменьшить ваши доходы, а, напротив, увеличить их.

— Премного вам благодарен... Я всегда говорил, что ваши сердечные достоинства ...

— О, сердечные достоинства! Да, мой дорогой воспитатель, у меня до крайности доброе, чувствительное сердце. Вы знаете, что я обожаю Софи, а мой отец хочет помешать мне видеться с ней.

— Но разве, в сущности, он неправ?

— Так вы думаете, он прав? Значит, вы не поняли того, что я вам сказал?

— Не вполне.

— Я выскажусь яснее. Если вы будете мне противодействовать, я расскажу барону все, что знаю о вас, с вами расстанутся, ко мне пригласят другого гувернера. Если же вы захотите помогать мне... Господин Персон, вы знаете, какую сумму барон дает мне на развлечения, я отдам вам половину... Вот маленький задаток. — Я протянул ему шесть луидоров.

— Деньги? Фу! Вы принимаете меня за лакея?

— Не сердитесь, я не хотел обижать вас, мне думалось... — Я спрятал луидоры в кошелек.

— Я очень расположен к вам, и совсем не из корысти. Вы, значит, очень любите Софи де Понти?

— Невыразимо!

— А чего вы хотите от меня?

— Я только прошу вас с таким же усердием отвращать от меня внимание барона, с каким вы мучили бы меня.

— Скажите мне, вы имеете на Софи де Понти честные, законные виды?

— Я был бы чудовищем, если бы помышлял о чем-нибудь другом! Честное слово дворянина, Софи будет моей женой.

— В таком случае, не вижу препятствий...

— Их нет!

— И мне так кажется. И за такой пустяк вы предлагаете мне деньги?

— Прошу извинить меня.

— Деньги! Фу! Подарки — пожалуй. Я два года жил у господина Л. Время от времени он подносил мне маленькие подарки. Его дети, со своей стороны, тоже иногда дарили мне кое-что, это было недурно. Подарок можно принять!

— Итак, господин Персон, я могу рассчитывать на вас?

— Вполне.

— Слушайте же, мой дорогой гувернер, мне нужно сказать вам еще несколько слов. Если вы в самом деле любите Аделаиду, то не думайте, что я это одобряю. Моя любовь к Софи невинна и чиста, как она сама; но ваша любовь к моей сестре... Господин Персон, берегитесь! Я вполне уверен, что Аделаида нашла бы защиту в своей добродетели, но даже попытка соблазнить ее была бы оскорблением, которого не смыла бы вся кровь виновного!

— Будьте спокойны.

— Я спокоен.

— Рассчитывайте на меня.

— Мой милый гувернер, я рассчитываю на вас.

Персон пошел было к выходу, но вернулся и сообщил, что после обеда, по поручению барона, был в монастыре.

— В монастыре? Зачем?

— Чтобы передать вашей сестре строгое запрещение барона выходить к вам в приемную, если вы придете один.

— Вы видели Аделаиду?

— Да.

— Она ничего не сказала?

— Сказала, что этот запрет огорчает ее.

— А больше ничего?

— Ничего.

— А Софи? Как она себя чувствует?

— С полудня ей гораздо лучше.

— В котором же часу вы были в монастыре?

— Часов в пять.

— Хорошо, очень хорошо.

Персон ушел.

Ей гораздо лучше с полудня! Приблизительно в полдень она должна была получить мое письмо! Софи, моя дорогая Софи, неужели ты не поспешишь с ответом? Аделаида, ты должна быть счастлива: твоя подруга поправилась! И в порыве восторга, при мысли о таком быстром исцелении, я стал прыгать и носиться по комнате. На шум пришел Жасмен. Я заканчивал великолепное антраша, когда он открыл дверь.

— Сударь, прошу прощения, я услышал шум и забеспокоился.

— Жасмен, сейчас же идите к графу Розамберу и попросите его завтра быть здесь.

Розамбер исполнил мою просьбу. Я поведал ему только о тех вчерашних происшествиях, которые касались Софи; он со смехом напомнил мне, что в моем кабинете кто-то прятался, и этот кто-то не мог быть моей милой кузиной. Я хотел замять этот разговор, но граф так настаивал, что мне пришлось во всем признаться.

— Все-таки маркиза — удивительная женщина! — воскликнул он. — Никто лучше нее не умеет так мило начать интригу, быстро ее раскрутить, ускорить развязку, не противоречащую ее интересам и даже, как можно предположить, необходимую. Она лучше всех обладает искусством удерживать в своих сетях счастливого любовника, удалить опасную соперницу или, когда это невозможно, заставить человека колебаться. Эта женщина умеет разнообразить наслаждение таким образом, что с ней и для нее полугодовалая любовь остается любовью новой. Шестимесячная любовь при дворе — дряхлая старушка, и что же? Маркиза делает эту старушку молодой! Хотя она совершенно внезапно бросила меня, я не назову ее непостоянной. Мне кажется, я подметил в ней искру чувства, может быть, в сущности, у нее нежное сердце. Склонность к интриге всесторонне развилась у нее при дворе. Может быть, родись маркиза простой мещанкой, она не сделалась бы особой, которая любит любовные приключения, а была бы просто чувствительной женщиной. Повторяю: ее нельзя назвать непостоянной. Я был с ней близок шесть недель, наша связь, наверно, продлилась бы еще месяца три, но ваше появление в женском платье все разрушило. Предстояло просветить новичка, наказать фата (он со смехом указал на себя), посмеяться над ревнивым мужем, преодолеть множество препятствий. Она не могла устоять перед таким соблазном. Да, хотя у вас очаровательная наружность, я готов побиться об заклад, что в начале вашей истории с маркизой главную роль играли не ваши черты и фигура, а предстоявшие затруднения. Госпожа де Б. вообще не любит хоженых троп. Наши знатные дамы на одной неделе нехотя берут себе любовника, а на следующей — капризно прогоняют его, постоянно порывая и завязывая однообразные связи. Меняются только действующие лица, но не ход интриги; говорят и делают вечно одно и то же. Женщине беспрестанно приходится выслушивать признания, отвечать на них, писать записки, устраивать два-три свидания и обдумывать предстоящий разрыв. Все это, повторяясь, делается убийственно скучным. Маркиза, наоборот, готова сохранять одного и того же любовника, но изменять порядок действий. Она славится не многочисленностью своих возлюбленных, а необычностью своих приключений. Ее интересуют только необыкновенные сцены; она готова на все, лишь бы достичь желаемого. Она с удовольствием бросает вызов случайностям и борется с обстоятельствами. Сознание собственной силы иногда заводит ее слишком далеко. Порой вся эта ловкость не избавляет ее от нежелательных последствий слишком неосторожных поступков. Например, в истории с нами она пережила две ужасные сцены. Во время первой ее терзал я, и, по совести, был прав. Вчера она крайне необдуманно приехала сюда и подверглась второй, а случайность, быть может, подготовит для нее третью, но не все ли равно? Маркиза всегда стоит выше мелких обид, она спокойно смотрит на неприятности, даже из несчастий она непременно извлечет нечто, что послужит ей оружием против ее врагов, против ее соперницы и вас.

— Против ее соперницы! Ах, Розамбер, Софи всегда будет занимать первое место! А что вы думаете о моей милой кузине, почему она не отвечает на мое письмо?

— Ей прежде всего нужно выспаться. Разве вы не помните, что она целую неделю не смыкала глаз? Ваше письмо убаюкало ее. Дайте ей насладиться счастьем. Знаете ли вы, чем мы должны заняться?

— Нет.

— Мы должны купить какую-нибудь безделушку для милейшего гувернера, ведь он сказал вам, что принимает подарки.

— Конечно, но что если я уйду, а мне принесут письмо от Софи?

— Старуху задержат.

— Идем же скорее!

— Вы забыли шляпу!

— Да, правда, — ответил я и с рассеянным видом сел на стул.

Розамбер взял меня за руку.

— Где вы? О чем вы думаете?

— Я думал о бедном виконте де Флорвиле; до чего, наверное, расстроена маркиза!.. Как вы думаете, Розамбер, она мне напишет?

— Так теперь мы говорим о маркизе?

— Да, мой друг, но не смейтесь, лучше ответьте.

— Ну, мой милый Фоблас, я полагаю, она вам не напишет.

— Правда?

— Да. Маркиза, конечно, уже обдумала и ваше положение, и свое собственное. Как опытная женщина, она, без сомнения, понимает, что вам самому придется ее искать; на этот раз она не сделает первого шага. Она будет ждать. Верьте мне, она будет ждать вас!

Я позвонил и вызвал Жасмена.

— Мой друг, ты знаешь дом маркиза де Б., ты знаешь Жюстину. Оденься в простое платье87, вызови горничную и скажи, что ты пришел от моего имени справиться о здоровье ее госпожи.

Розамбер, неудержимо хохотавший, заметил:

— Ну конечно! Вы полагаете, невежливо заставлять ее ждать слишком долго? Но признайтесь, вы хотите получить письмо от Софи?

— Без сомнения. Жасмен, мы скоро будем дома, не уходи, пока мы не вернемся, и не болтай. Я рассчитываю на тебя, нам объявили войну: враг внизу, обороняйся, друг мой, обороняйся.

— О сударь, везде, где я служил, я бывал на стороне детей против отцов.

— Хорошо, мой друг, я тебя награжу, когда женюсь на ней.

— Женитесь на маркизе, сударь?

Розамбер рассмеялся.

— Пойдемте, друг мой, пойдемте, вы немного запутались.

Я купил довольно красивое кольцо, но потом никак не мог вытащить Розамбера из лавки88. Ювелирша была хороша собой.

Когда я вернулся, Жасмен передал мне письмо. Старуха не захотела даже присесть, потому что ей запретили дожидаться ответа.

Пусть читатели сами посудят, какое горе меня охватило, когда я прочитал следующее:


Если бы мое имя не повторялось раз двадцать в вашем письме, я никогда не поверила бы, что оно обращено ко мне. Я не думала, что несколько слов, вырвавшихся у меня случайно и услышанных моей подругой, могут быть так странно истолкованы ее братом. Я не предполагала, чтобы мой кузен, называвший себя моим другом, мог так оскорбительно относиться ко мне!

Кто вам сказал, что я вас люблю? Аделаида? Она ничего о том не знает. Кто вам сказал, что слова «жестокий, неблагодарный, я никогда больше не увижусь с ним» были обращены к вам? Кто вам сказал, что меня убивает мысль, что вы меня не любите? Если бы это и было так, я одна знала бы о моих чувствах. Разве я когда-нибудь говорила вам что-либо подобное?

А вы пишете с такой уверенностью! Вы любите одну особу, а говорите, что любите меня, только потому, что воображаете, будто я вас люблю. Очевидно, вы полагаете, что оказываете мне милость, прося у меня моего сердца и руки. Сударь, если я, к моему несчастью, буду всегда внушать только сострадание, я, по крайней мере, найду в себе достаточно благоразумия, чтобы не любить, или достаточно силы, чтобы скрывать мою любовь, и, конечно, никогда чужой возлюбленный не станет моим.

Теперь вам и о вас я говорю: я никогда более не увижусь с вами. Мой род не хуже вашего, и вы должны благодарить меня за то, что я не хочу заходить дальше и не придаю большого значения тому оскорблению, которое вы не побоялись мне нанести.


Роковое письмо было без подписи. Легче представить, чем описать, горе, которым я проникся. Софи меня не любит, Софи не желает более меня видеть! Я впал в жестокое уныние, разрешившееся потоками слез. Ах, если бы Розамбер был рядом, он помог бы мне советом, он, может быть, утешил бы меня!

Я быстро встал, вытер слезы и помчался обратно в ювелирную лавку. За конторкой ювелирши уже не было. Розамбер тоже исчез. Я был так огорчен этой неудачей, что одна из продавщиц сжалилась надо мною. Она сказала, что если я подожду в кафе «Регентство»89, шагах в десяти от лавки, то она предупредит графа, который находится неподалеку, и самое большее через полчаса он найдет меня.

Я вошел в кафе и увидел людей, очень серьезно обдумывавших шахматные ходы. Ах, они были менее сосредоточенны, задумчивы и печальны, чем я. Я сел было к одному столику, но волнение, кипевшее во мне, не позволяло мне оставаться на месте, и вскоре я стал большими шагами расхаживать по погруженному в молчание кафе. Один из игроков, подняв голову и потирая руки, громко сказал:

— Шах!

— Боже мой! — вскричал другой. — Королева потеряна, партия проиграна! Такая чудная партия! Да-да, потирайте руки! Вы мните себя Тюренном!90 А между тем знаете ли вы, кому обязаны счастливым оборотом дела? — Он обернулся в мою сторону. — Вот этому господину. Ему и никому другому! Да будут прокляты влюбленные!

Изумленный резкостью его обращения, я заметил недовольному игроку, что не могу понять...

— Вы не можете понять? Ну так посмотрите: шах незащищенному королю!

— Однако, сударь, какая связь?..

— Какая связь? Вот уже битый час вы кружитесь возле меня и говорите то «моя милая Софи», то «моя милая кузина». Я слушаю все эти нежности и делаю ошибки, точно ребенок. Сударь, когда человек влюблен, ему не следует приходить в это кафе!

Я хотел ответить, но он резко продолжал:

— Шах незащищенному королю! Нужно было закрыть его, это было единственное средство спасения! Противник воспользовался моей рассеянностью, вызванной вами. Такое поражение и такому человеку, как я! — Он опять повернулся ко мне. — Знайте раз и навсегда, сударь, что все кузины в мире не стоят взятой королевы... Если королева бита, пути к спасению нет! К черту жеманницу и ее слащавого любовника!

Из всех восклицаний рассерженного игрока меня особенно сильно задело последнее. Под влиянием вспышки гнева я направился к нему, но между мной и им стояла еще одна шахматная доска, я зацепился за нее пуговицей, она упала, шахматы раскатились по всему полу, а у меня появились еще два противника.

Один мне сказал:

— Сударь, вы когда-нибудь обращаете внимание на то, что делаете?

Другой воскликнул:

— Вы лишили меня выигрыша!

— Вас?! Да вы проиграли! — прервал его противник.

— Я выиграл, сударь.

— Эту партию я выиграл бы даже у Вердони!91

— А я у Филидора92.

— О господа, вы оглушили меня, я заплачу вам за партию!

— Заплатите? Вы недостаточно для этого богаты.

— Что же было ставкой?

— Честь.

— О, сударь, честь...

— Да, сударь, именно честь; я намеренно явился сюда, чтобы ответить на вызов господина... господина, который воображает, что ему нет равных. Если бы не вы, я преподал бы ему хороший урок!

— Урок? Да вам несказанно повезло, что неловкость этого господина спасла вас. В восемнадцать ходов я взял бы у вас королеву.

— Вам не удалось бы сделать и одиннадцати, через десять я поставил бы вам мат.

— Мат! Мат! Сударь, однако меня оскорбляют по вашей вине! — Последние слова относились ко мне. — Знайте же, сударь, по кафе «Регентство» нельзя бегать.

С места поднялся еще один игрок:

— Господа, господа, в «Регентстве» нельзя кричать, нельзя говорить. Что за шум?

Другие игроки тоже вмешались в ссору, и, так как я был всему причиной, каждый бранил меня, а я не знал, кому отвечать. Тут вошел Розамбер, с большим трудом извлек меня из кафе, и мы наконец ушли из Пале-Рояля.

Я отвел Розамбера в сторону и показал ему письмо Софи.

— И это письмо вас огорчает? — спросил он, прочитав его. — Да вы должны его расцеловать!

— Ах, Розамбер, теперь не время шутить.

— Я не шучу, мой друг, она вас обожает.

— Да разве вы не прочли записку?

— Прочел и повторяю: она обожает вас.

— Розамбер, здесь неудобно разговаривать, вернемся ко мне.

По дороге граф сказал:

— Софи перестала приходить в приемную как раз в начале вашей связи с маркизой. Тогда же у нее начались бессонница и то, что ваша сестра называет лихорадкой. Она хотела получить рецепт, косвенным образом она призналась в этом. Больше того, лекарство произвело прекрасное действие, потому что вчера в полдень мадемуазель де Понти почувствовала себя лучше. Итак, следует заключить, что вчера после полудня в монастыре произошло что-то особенное. Не сомневайтесь, мой друг: содержание этого письма есть следствие или хитрости барона, или наивности Аделаиды, или нескромности Персона. Впрочем, тон послания доказывает, что вы любимы. У молодой девушки даже вырвалось молчаливое признание. Она осыпает вас ужасными упреками за то, что вы вообразили, будто она любит вас; эта мысль для нее невыносима, но она ни разу не говорит, что вас не любит.

Слова Розамбера казались мне очень разумными, но на сердце по-прежнему было тяжело. У влюбленных безумные надежды легко сменяются безумным же отчаянием.

— Знаете, — продолжал граф, — ее славное письмо очень хорошо написано. Милая кузина не успеет написать вам и десяти раз, как ее стиль окончательно сформируется!

— Розамбер, до чего вы жестоки в вашей постоянной веселости.

Тут Жасмен вернулся от маркизы.

— Сударь, я говорил с Жюстиной; она заставила меня ждать довольно долго и наконец пришла и сказала, что маркиза премного благодарит вас за внимание, что вчера ей нездоровилось, а сегодня утром у нее началась лихорадка.

— Видите, Розамбер, видите, как я несчастен! У обеих лихорадка — и в одно и то же время! Та, которую я обожаю, не хочет меня видеть...

— ...И я не увижу сегодня той, которая меня забавляет, — передразнил меня граф. — Бедный, несчастный юноша, как мне его жалко! Мой милый Фоблас, утешьтесь. Вы исцелите причиненные вами же болезни лучше самых знаменитых врачей. Однако, хотя милая кузина страдает одним и тем же недугом с маркизой, я предвижу, что лечить их предстоит по-разному. Вам придется отыскать в глазах милой барышни остатки волнения, вы возьмете ее руку, чтобы прощупать пульс, который, быть может, немного участился; вполне вероятно, что вы даже проверите, не утратили ли свежести ее губки. Что до красавицы маркизы, то ее осмотр продлится дольше и будет основательнее. Вы обязаны осмотреть ее тщательно... с головы до ног, мой друг... Я даже полагаю, что метода этого Месмера...93 Да, шевалье, да, прибегните к магнетизму94.

— Ради бога, Розамбер, довольно шутить! Помогите мне с Софи. Прежде всего постараемся узнать, почему я получил это жестокое письмо, затем придумаем, как мне повидаться и объясниться с моей милой кузиной.

— Охотно, Фоблас, и для начала позовем Персона.

Розамбер позвонил, но вместо слуги вошел отец. На любезности графа он ответил очень холодно и довольно резко заметил мне, что я должен ехать с ним.

— Лошади поданы, — сказал он и, обратившись к Розамберу, прибавил: — Извините, граф, но я не могу ждать.

— Завтра рано утром я буду у вас, — заверил меня граф и откланялся.

Я с беспокойством последовал за бароном.

Он отвез меня к дю Портаю. Ловзинский ждал меня, желая окончить рассказ о своих тайных приключениях. Опасаясь, что маркиз де Б. или кто-либо другой помешает нам, он велел никого не принимать. Едва мы пообедали, как он продолжил свою историю с того момента, на котором закончил в прошлый раз.

6


— Вникните, мой милый Фоблас, в ужас моего положения: усилившийся огонь готов был перекинуться на каморку, служившую нам тюрьмой, пламя уже лизало подножие башни Лодоиски. Лодоиска отчаянно кричала, я отвечал ей воплями ярости. Болеслав как безумный метался по нашей каморке. Он руками и ногами старался выломать закрытую дверь, а я, повиснув на окне, бешено тряс оконную решетку, но она не поддавалась.

Вдруг люди Дурлинского, побежавшие было на верхний этаж, быстро спустились вниз; мы услышали, как шумно распахнулись двери, потом злодей-граф запросил пощады, и победители ворвались в горевший замок. Услышав крики Болеслава, они топорами вырубили дверь нашей тюрьмы. По оружию и одежде я узнал татар. Пришел и главарь шайки, я увидел Тыцыхана. «Ага, — сказал он, — это мой храбрец». Я бросился перед ним на колени. «Тыцыхан... Лодоиска... женщина, самая прелестная из женщин, в пылающей башне — она заживо сгорит там». Татарин сказал своим людям несколько слов, те бросились к башне, я за ними, Болеслав последовал за мной. Двери выломали. У старой колонны мы заметили винтовтую лестницу, наполненную густым дымом. Устрашенные татары остановились, а я приготовился бежать наверх. «Что вы намерены делать?» — спросил меня Болеслав. «Жить или умереть с Лодоиской!» — воскликнул я. «Жить или умереть с моим господином!» — повторил мой великодушный слуга. Я бросился вверх по лестнице, он не отставал. Рискуя задохнуться, мы взбежали ступеней на сорок. При свете огня мы увидели Лодоиску на полу в самом углу, она сказала умирающим голосом: «Кто здесь?» — «Это Ловзинский, твой возлюбленный!» Радость вернула ей силы, она поднялась и упала в мои объятья. Я взял ее на руки, мы прошли до половины лестницы, но сгустившийся дым заставил нас вернуться обратно; в это мгновение часть башни обвалилась. Болеслав страшно закричал, Лодоиска потеряла сознание... Фоблас, то, что должно было нас погубить, — спасло! Огонь вырвался наружу, начал быстро распространяться, но дым немного рассеялся. Болеслав и я с моей драгоценной ношей торопливо спустились. Мой друг, без преувеличения каждая ступень дрожала под нашими ногами, стены раскалились от жара. Наконец мы добрались до двери. Тыцыхан, с тревогой поджидавший внизу, увидев нас, сказал только: «Храбрецы!» Я положил Лодоиску к его ногам и упал рядом с ней без чувств.

Больше часа я был без сознания, все опасались за мою жизнь. Болеслав плакал. Наконец я пришел в себя от звука голоса Лодоиски, которая, очнувшись, назвала меня своим спасителем. Замок совершенно изменился, башня рухнула. Татары потушили огонь, разрушив одну часть здания, чтобы спасти другую; нас перевели в большой зал, в котором находился и Тыцыхан с несколькими воинами. Другие, грабившие жилище Дурлинского, приносили своему главарю золото, серебро, драгоценные каменья, посуду, все дорогие вещи, не тронутые огнем. Закованный в цепи Дурлинский со стоном смотрел на бывшие свои богатства. В его безумных глазах читались все чувства, какие могут раздирать сердце наказанного злодея: бешенство, ужас, отчаяние; он со злобой бил ногой в пол, вздымал сжатые кулаки и изрыгал страшные проклятия, упрекая небо за справедливую месть.

Моя возлюбленная сжимала мне руку. «Увы, — рыдая, говорила она, — ты спас мне жизнь, но сам подвергаешься опасности, и, если мы избежим смерти, нас ждет рабство». — «Нет-нет, Лодоиска, успокойся: Тыцыхан не враг мне, Тыцыхан положит конец нашим страданиям...» — «Конечно, насколько это в моих силах, — сказал татарин. — Ты хорошо говоришь, добрый человек, ты не умер, и я очень этому рад. Все, что ты говоришь и делаешь, хорошо, и у тебя достойный друг», — прибавил он, указывая на Болеслава. Я обнял Болеслава: «Да, Тыцыхан, он мой друг и навсегда останется им». Татарин снова прервал меня: «Скажи мне, почему вы оба были в подвале, а она в башне? Я уверен, что вы хотели похитить девушку вот у этого злодея, — он указал на Дурлинского, — и это правильно: он безобразен, она красива. Ну, расскажи же мне все по порядку». Я открыл Тыцыхану мое имя, имя отца Лодоиски и все, что случилось со мной. «Теперь, — прибавил я, — очередь за Лодоиской, пусть она скажет, что этот негодяй Дурлинский заставил ее перенести с тех пор, как она попала в его замок».

«Вы знаете, — тотчас заговорила Лодоиска, — мой отец увез меня из Варшавы в тот самый день, когда открылся сейм. Сначала он поместил меня в имении воеводы ***, всего в двадцати милях от столицы, а сам вернулся в Варшаву, чтобы присутствовать на выборах. В день избрания короля Пулавский забрал меня от воеводы и привез сюда, думая, что здесь меня никто не найдет. Он поручил Дурлинскому заботиться обо мне, а главное — не дать Ловзинскому узнать, где я нахожусь. Он расстался со мною, чтобы, как он сказал, собрать честных граждан, защитить родину и наказать изменников. Увы, важные дела и заботы принудили его забыть о своей дочери. Я не видела его с тех пор.

Через несколько дней после отъезда отца я начала замечать, что Дурлинский стал приходить ко мне чаще и оставаться у меня все дольше и дольше. Вскоре он уже почти не покидал отведенной мне комнаты; он под каким-то предлогом отнял у меня единственную служанку, которую оставил мне отец, и, по его словам, желая лучше скрыть мое присутствие в его замке, взялся сам доставлять мне все необходимое. Таким образом, он проводил со мною целые дни.

Вы не представляете, мой дорогой Ловзинский, до чего я страдала от постоянного присутствия ненавистного мне человека, которого подозревала в низких намерениях. Однажды он осмелился объясниться; я ответила ему, что буду всегда отвечать холодностью на его любовь и что глубоко его презираю. Он невозмутимо сказал, что со временем я привыкну видеть его и выносить его любезности и даже буду желать их. Он не изменил своего обращения, приходил ко мне утром и уходил только вечером. Разлученная со всем, что я любила, всегда стесненная присутствием тирана, я не могла даже утешать себя воспоминанием о погибшем счастье. Дурлинский видел мою тревогу и старался еще увеличить ее. По его словам, Пулавский командовал польским корпусом, а Ловзинский, изменив родине, которой он не любил, и забыв обо мне, служил в русской армии. Скоро, говорил тиран, они столкнутся в кровавой битве. Поэтому я уже не надеялась, что отец помирится с Ловзинским... Как-то раз злодей явился и сказал, что Пулавский напал ночью на русский лагерь и что во время схватки мой возлюбленный пал, пораженный моим отцом. В подтверждение своих слов жестокий человек дал мне прочитать это известие в какой-то газетенке, которую он, конечно, нарочно велел напечатать, но и без того, при виде его дикой радости, я не могла не поверить ему. “Безжалостный тиран! — воскликнула я. — Ты наслаждаешься моими слезами, моим отчаянием; перестань преследовать меня, или ты поймешь, что дочь Пулавского сама может отомстить оскорбителю!”

Раз, когда он вечером покинул меня раньше обыкновенного, я около полуночи услышала звук тихо отворившейся двери. При свете лампы, которой я никогда не тушила на ночь, я увидела, что мучитель крадется к моей постели. Я считала его способным на всякое преступление, а потому предвидела что-то подобное. Я схватила нож, из предосторожности спрятанный у меня под подушкой, и осыпала злодея заслуженными упреками; я поклялась, что убью его, если он осмелится подойти ко мне. Удивленный Дурлинский в страхе отступил. “Мне надоело вечно видеть презрение, — сказал он мне на прощание. — Если бы я не боялся, что нас услышат, ты увидела бы, смогут ли справиться со мной руки женщины! Но я знаю, как одолеть твою гордость. Вскоре ты будешь мечтать, чтобы тебе предложили заслужить помилование ценой самой унизительной покорности”. Он ушел. Через несколько мгновений явился его приближенный с пистолетом в руке. Я должна отдать ему справедливость: исполняя приказание своего господина, он плакал. “Одевайтесь, сударыня, и идите за мною!” Вот все, что он мог сказать. Он провел меня в ту башню, в которой я погибла бы, если бы вы не спасли меня, он заключил меня в ужасную темницу. Больше месяца томилась я в ней без огня, без света, почти без платья; мне давали только хлеб и воду, постелью мне служила соломенная циновка. Вот что сделали с единственной дочерью польского вельможи! Вы дрожите, отважный чужеземец; поверьте же, это только часть моих страданий! Одно лишь скрашивало мои мучения: я не видела больше тирана; пока он спокойно ждал, чтобы я попросила у него пощады, я все дни и ночи призывала отца и оплакивала моего возлюбленного. Ловзинский, какое изумление охватило меня, какая радость наполнила мою душу в тот день, когда я увидела тебя в саду Дурлинского!»

Тыцыхан внимательно слушал рассказ о наших несчастьях, которые видимо тронули его, но вдруг сторожевые подали тревожный сигнал. Он быстро покинул нас и направился к подъемному мосту. Мы услышали шум и крики: «Ловзинский, Лодоиска! Низкая и коварная чета! — воскликнул Дурлинский, который не мог скрыть свою радость.— Вы думали, что спасены! Страшитесь же! Вы снова будете в моих руках. Вероятно, узнав о моем несчастье, соседи собрались и пришли мне на помощь». — «Они только отомстят за тебя, негодяй!» — прервал его Болеслав, схватив железный прут и замахнувшись на графа. Я удержал его. Тыцыхан вернулся. «Ложная тревога, — сказал он, — прибыл небольшой отряд, который я вчера отправил на разведку. Я приказал моим людям прийти прямо сюда, и они привели с собою несколько пленников; но все спокойно, в окрестностях никого нет».

Пока Тыцыхан говорил, привели несчастных, в силу недоброй судьбы попавших в руки татар. Сначала мы увидели только пятерых. «Мои люди уверяют, что вот этот задал им много работы», — сказал нам Тыцыхан, указывая на шестого. «Боже, отец!» — воскликнула Лодоиска, подбегая к связанному старику. Я бросился перед ним на колени. «Ты — Пулавский! — продолжал татарин. — Что ж, это счастливая встреча. Видишь ли, друг мой, я узнал о тебе с четверть часа тому назад. Я знаю, ты горд и упрям, но все равно тебя уважаю: ты благороден и умен, твоя дочь хороша и умна; Ловзинский смел; мне кажется, он даже мне не уступает в храбрости». Ошеломленный Пулавский едва слушал речи татарина. Он был поражен странным зрелищем, которое развернулось перед его глазами, и в нем мелькнули ужасные подозрения. Граф с ужасом оттолкнул меня. «Несчастный, ты предал родину, девушку, которая тебя любила, человека, желавшего назвать тебя своим зятем! Недоставало только, чтобы ты подружился с разбойниками!» Тыцыхан прервал его: «Да, с разбойниками, но и разбойники могут порой пригодиться. Если бы не я, твоя дочь, может быть, завтра уже не была бы невинной девушкой... Не бойся, — прибавил он, обращаясь ко мне, — я знаю, что он горд, и не буду сердиться».

Мы отнесли Пулавского в кресло; я и его дочь обливали слезами его связанные руки, а он по-прежнему отталкивал меня, осыпая упреками. «Что ты говоришь, старик? — продолжал Тыцыхан. — Уверяю тебя, Ловзинский честный человек, которого я хочу женить, а твой Дурлинский — мошенник, и я его повешу. Повторяю тебе: ты упрямее нас троих. Выслушай меня, и кончим, мне пора уходить. Ты принадлежишь мне в силу неоспоримейшего из прав — в силу права, дарованного мечом. Итак, если ты дашь мне слово искренне примириться с Ловзинским и отдать ему твою дочь, я возвращу тебе свободу». — «Тот, кто не боится смерти, вынесет и рабство; моя дочь никогда не будет женою изменника!» — «Значит, тебе больше хочется, чтобы она сделалась наложницей татарина? Если ты не дашь мне обещания через неделю выдать ее замуж за этого славного человека, я сегодня же вечером женюсь на ней. Когда и ты, и она надоедите мне, я продам вас туркам — твоя дочь достаточно хороша, чтобы войти в сераль паши; ты же будешь поваром у какого-нибудь янычара». — «Моя жизнь в твоих руках, делай со мной что угодно. Если Пулавский падет от рук татарина, о нем пожалеют и скажут, что он заслуживал другого конца, но если я соглашусь... Нет, я лучше умру». — «О, я не хочу твоей смерти. Я хочу, чтобы Ловзинский женился на Лодоиске. Клянусь саблей, пленник не смеет мне приказывать. Что за собака этот человек! Если бы он был только упрям, но нет, он еще и рассуждает вкривь и вкось».

Я увидел, что в глазах татарина блеснула злоба, и напомнил ему обещание не сердиться. «Я помню все, но этот человек способен вывести из себя даже избранника Пророка, а я просто разбойник! Пулавский, повторяю тебе: я хочу, чтобы Ловзинский женился на твоей дочери. Клянусь саблей, он заслужил ее. Без него она сегодня вечером сгорела бы заживо». — «Как так?» — «Взгляни на эти развалины: там стояла башня, эта башня пылала, никто не осмеливался проникнуть в нее; он же с Болеславом бросился в огонь и спас твою дочь». — «Как, моя дочь была в этой башне?» — «Да, этот негодяй заточил ее туда, он хотел силой заставить ее отдаться. Эй вы, расскажите ему все, да поскорее. Пусть он решает, у меня есть дело в другом месте, я не хочу, чтобы ваши караульщики*95 застали меня здесь, в открытом поле, — другое дело там, я посмеюсь над ними!»

Тыцыхан велел погрузить добычу в крытые тележки. Лодоиска рассказала отцу о злодействах Дурлинского, она так ловко переплетала истории нашей нежности с историей своих несчастий, что родственное чувство и благодарность проснулись в сердце Пулавского. Тронутый страданиями своей дочери, благодарный мне за то, что я спас ее, он обнял Лодоиску и, глядя на меня без гнева, казалось, с нетерпением ожидал от меня таких слов, которые бы заставили его принять окончательное решение. «О Пулавский! — сказал я ему. — О ты, которого небо дало мне в утешение после потери лучшего из отцов!96 Ты, к которому я питал и дружбу, и почтение, зачем ты осудил твоих детей, не выслушав их? Зачем заподозрил в ужаснейшей измене человека, обожавшего твою дочь? Пулавский, клянусь тебе именем той, которую я люблю: помогая П. взойти на трон, я верил, что действую во имя родины. Моя юность не давала мне узреть опасности, которые ты предвидел благодаря твоей опытности! Но неужели за мою неосмотрительность ты обвинишь меня в коварстве? Разве можно упрекать за то, что я уважал и ценил друга? Можно ли считать преступлением, что я и до сих пор люблю его? Три месяца я, подобно тебе, присматривался к несчастьям моей родины и, как ты, оплакиваю их, но я уверен, что король ничего не знает. Я поеду в Варшаву и скажу ему...» Пулавский меня прервал: «Не туда нужно ехать! Ты говоришь, что П. не знает о несчастиях своей родины? Я хочу верить этому, но теперь нам все равно, знает он или нет. Дерзкие иноземцы, расположившиеся в наших землях, стремятся утвердиться в них, не считаясь с мнением короля, посаженного ими на польский трон. Король, бессильный или злонамеренный, конечно, не изгонит русских из нашей страны! Ловзинский, мы должны полагаться только на себя: отомстим за родину или умрем за нее. Я собрал в Люблинском воеводстве четыре тысячи дворян, которые ждут только возвращения своего генерала, чтобы двинуться на неприятеля. Следуй за мной в их лагерь. Если ты согласен, я отдаю тебе Лодоиску». — «Пулавский, я готов! Клянусь делить с тобою все труды и опасности. И не думай, что это Лодоиска заставляет меня принести такую клятву! Я с одинаковой силой люблю мою родину и обожаю твою дочь. Именем Лодоиски клянусь, что враги государства всегда будут и моими врагами. Клянусь пролить всю кровь до последней капли ради изгнания из Польши чужеземцев, хозяйничающих в ней от имени нашего короля». — «Обними меня, Ловзинский, я узнаю тебя, узнаю моего зятя. Дети мои, наши несчастья позади!»

Пулавский велел мне подать руку Лодоиске, и мы поцеловали нашего отца; в эту минуту вернулся Тыцыхан. «Отлично, отлично! — воскликнул он. — Это именно то, чего я хотел, — я люблю свадьбы. Ну, папаша, давай я велю тебя развязать. Клянусь саблей, — продолжал татарин, в то время как его люди перерезали веревки, которыми был скручен граф, — я сделал доброе дело, но оно дорогого стоит. Два польских магната и красавица — мне заплатили бы за вас большие деньги». — «Тыцыхан, за этим дело не станет», — прервал его Пулавский. «О нет, нет, — ответил татарин, — это только так, к слову, привычная для разбойника мысль. Добрые люди, мне от вас ничего не надо. Больше того: вы не уйдете пешком, к вашим услугам хорошие лошади. А если вам угодно, я дам для этой девушки носилки, на которых меня самого носили дней десять-двенадцать. Этот малый так славно угостил меня, что я не мог сидеть на лошади... Носилки не очень хороши, они сделаны из палок, но я могу вам предложить только их или маленькую телегу, выбирайте». Мрачный Дурлинский не осмеливался выговорить ни слова; он сидел, опустив глаза. «Недостойный друг, — сказал ему Пулавский, — как ты мог решиться до такой степени злоупотребить моим доверием? Ты не побоялся моего гнева! Какой демон ослепил тебя?» — «Любовь, — ответил Дурлинский, — безумная любовь. Или ты не знаешь, до каких крайностей могут довести страсти человека, от природы неукротимого и ревнивого? Пусть, по крайней мере, этот страшный пример покажет тебе, что такая очаровательная и прелестная дочь, как твоя, — редкое сокровище, которое нельзя доверять никому. Пулавский, я заслужил твою ненависть, а между тем ты должен пожалеть меня. Я страшно виноват, но жестоко наказан. В один день я потерял положение, богатство, честь, свободу. Больше того, я потерял твою дочь. О вы, Лодоиска, вы, которую я так оскорбил, согласитесь ли вы забыть, как я преследовал и мучил вас, согласитесь ли вы милостиво и великодушно простить меня? Ах, если истинное раскаяние может искупить злодейство, то я не преступник; я хотел бы теперь же заплатить кровью за пролитые вами слезы! Подарите мне прощение, пусть в ужасном рабстве, уготованном мне, оно послужит утешением! Девушка прелестная, девушка, познавшая горе, знайте: как ни велика моя вина перед вами, я могу искупить ее одним словом. Подойдите, я должен открыть вам важную тайну».

Лодоиска доверчиво приблизилась к нему. Вдруг я увидел, что в руке Дурлинского блеснул кинжал. Я бросился к нему, но поздно — я успел отвратить только второй удар; моя невеста, пораженная прямо в сердце, упала к ногам Тыцыхана. В ярости Пулавский хотел отомстить за дочь. «Нет-нет! — воскликнул татарин. — Это слишком легкая смерть для негодяя». — «Ловзинский, — сказал мне бесчестный убийца, глядя с жестокой радостью на свою жертву, — ты так торопился соединиться с Лодоиской, что же ты не следуешь за ней? Отправляйся, мой счастливый соперник, отправляйся за ней в могилу! Пусть готовят мою казнь, она покажется мне сладкой: ты будешь мучиться ужаснее и дольше меня». Дурлинский не успел сказать больше ни слова: татары схватили его и бросили в горящие развалины. Что это была за ночь, мой дорогой Фоблас, сколько забот, сколько противоречивых чувств волновали меня! Я испытывал то страх, то надежду, то горе, то радость. После многих тревог и опасностей граф отдал мне Лодоиску, я уже упивался радостной надеждой, как вдруг ужасный злодей убил ее на моих глазах. Это было самое страшное мгновение в моей жизни! Но успокойтесь, мой друг: моя звезда, так быстро закатившаяся, воссияла вновь. Один из людей Тыцыхана знал хирургию. Мы позвали его, он осмотрел рану и уверил нас, что она совсем не глубока, — удар бесчестного Дурлинского, стесненного цепями и ослепленного своим горем, оказался недостаточно сильным.

Тыцыхан, узнав, что за жизнь Лодоиски нечего опасаться, простился с нами. «Я оставляю вам, — сказал он, — пять слуг, которых привез с собой Пулавский, провизию на несколько дней, оружие, шесть хороших лошадей, две крытые телеги и всех закованных в цепи слуг Дурлинского — их низкий господин погиб. Уже светает, я ухожу; не двигайтесь отсюда до завтрашнего дня, завтра я уйду в другие края. Прощайте, добрые люди, скажите вашим полякам, что Тыцыхан не всегда зол и что порой он одной рукой отдает то, что похитил другой. Прощайте». Он подал знак к отправлению. Татары переехали через подъемный мост и умчались прочь.

Не прошло и двух часов, как несколько соседей в сопровождении караульщиков явились в замок Дурлинского. Пулавский сам вышел им навстречу и рассказал обо всем, что произошло; некоторые из них так увлеклись его речами, что решили последовать за нами в Люблинское воеводство. Они попросили у нас только два дня, чтобы подготовиться к отъезду, и на третий день к нам присоединились шестьдесят человек. Лодоиска уверила нас, что сможет перенести тяготы путешествия, и мы поместили ее в удобный экипаж, который сумели раздобыть. Освободив людей Дурлинского, мы отдали им две крытые телеги, в которых Тыцыхан, по странному великодушию, оставил часть своей добычи — они разделили ее между собой.

Мы без приключений приехали в Люблинское воеводство, в Половск97, который Пулавский назначил сборным пунктом. Весть о возвращении графа скоро разнеслась по всей стране, и в течение месяца к нашей маленькой армии присоединилось множество недовольных. Скоро в нашем войске насчитывалось около десяти тысяч человек98. Рана Лодоиски совершенно зажила, она отдохнула, поправилась, и к ней вернулись ее прежние свежесть и красота. Однажды Пулавский призвал меня в свою палатку и сказал: «В трех четвертях мили отсюда, на высотах, показалась трехтысячная русская армия. Сегодня же возьми четыре тысячи лучших воинов и выбей врагов с выгодной позиции. Помни, что от успеха первого боя почти всегда зависит успех всей кампании, помни, что нужно отомстить за родину. Мой друг, если завтра утром я узнаю о твоей победе, завтра же ты женишься на Лодоиске».

Часов в десять вечера я двинулся с моим отрядом. В полночь мы напали на неприятельский лагерь. Никогда поражение не было столь полным: мы убили семьсот человек и захватили девятьсот пленников, пушку, казну и обоз.

На рассвете Пулавский пришел ко мне с остальным войском, он привез с собою Лодоиску, и нас обвенчали в его палатке. Весь наш лагерь огласился радостными песнями. Веселые стихи прославляли отвагу и красоту, наша свадьба была праздником Амура и Марса; можно было подумать, что в каждого солдата вселилась часть моей души, моего счастья.

Посвятив любви первые дни нашего бесценного союза, я захотел вознаградить Болеслава за его героическую верность. Мой тесть подарил ему один из своих замков, расположенный в нескольких милях от столицы. Лодоиска и я прибавили к этому подарку довольно значительную сумму денег, которая могла упрочить его независимость и спокойствие. Он не хотел нас покидать, но мы приказали ему поехать в его новый замок и тихо жить в нем, пользуясь заслуженным почетом. В день его отъезда я отвел его в сторону и сказал: «Поезжай от моего имени к нашему монарху в Варшаву, скажи, что брак соединил меня с дочерью Пулавского, что я взялся за оружие, чтобы изгнать русских из разоряемого ими королевства; главное же — скажи ему, что Ловзинский — враг захватчикам, но не своему королю».

Не буду утомлять вас, мой милый Фоблас, рассказом о наших деяниях в ходе той кровопролитной войны. Порой побежденный, но чаще победитель, столь же великий в поражениях, сколь грозный в часы побед и всегда стоявший выше обстоятельств, Пулавский привлек к себе внимание всей Европы, удивив ее своим долгим сопротивление99. Когда его вытесняли из одного воеводства, он начинал биться в другом и таким образом прошел через всю Польшу, и везде он ознаменовал славными подвигами свою ненависть к врагам отечества.

Лодоиска, жена воина и дочь героя, привыкшая к беспокойной лагерной жизни, повсюду следовала за нами. Из пятерых детей, которых она мне подарила, осталась в живых только полуторагодовалая девочка. Однажды, после упорного боя, враги-победители бросились в мою палатку, чтобы разграбить ее. Пулавский и я в сопровождении нескольких дворян прибежали на защиту Лодоиски, ее мы спасли, но моя дочь исчезла. Лодоиска приняла весьма благоразумную в такое смутное время предосторожность: под мышкой нашей малютки был вытравлен герб нашего дома, но я напрасно разыскивал ее. Увы, Дорлиска, моя дорогая Дорлиска томится в рабстве или погибла!

Эта потеря глубоко ранила меня. Пулавский же по видимости совершенно равнодушно перенес ее, то ли потому, что уже был целиком занят великим планом, которым не замедлил со мною поделиться, то ли потому, что только несчастья родины могли тронуть его стоическое сердце. Он собрал остатки своей армии, занял удобную позицию, в течение нескольких дней укреплял ее и целых три месяца держался, несмотря на частые атаки русских! Однако следовало уйти — у нас начали истощаться запасы провианта. Пулавский пришел в мою палатку и попросил всех, кроме меня, удалиться; оставшись наедине со мной, он сказал: «Ловзинский, я имею право сетовать на тебя. Прежде ты вместе со мной нес бремя командования войском; я слагал на тебя часть моих тяжелых забот; но вот уже три месяца ты только плачешь и стонешь, как женщина. Ты покидаешь меня в тот критический час, когда твоя помощь мне необходимее всего. Ты видишь, что меня теснят со всех сторон; я не боюсь за себя, не моя жизнь заботит меня, но, если мы погибнем, государство потеряет своих единственных защитников. Проснись, Ловзинский! Ты благородно делил со мной все труды и опасности! Не оставайся же теперь их бесполезным свидетелем. Мы омыты русской кровью, наши собратья отомщены, но мы не спасли их и, может быть, вскоре потеряем возможность защищать их». — «Ты удивляешь меня, Пулавский, откуда такие зловещие предчувствия?» — «Я тревожусь не без причины; подумай сам о нашем положении: я старался пробудить во всех сердцах любовь к родине и почти повсюду встречал или людей, рожденных для рабства, или людей слабых, которые, сознавая свои несчастья, ограничивались лишь бесплодными сожалениями. Небольшое количество истинных граждан собралось под моими знаменами, но кровавые битвы скосили почти всех бойцов. Победы ослабляют меня, а число наших врагов после каждого поражения только растет». — «Повторяю, Пулавский, ты меня удивляешь: и в более жестоких обстоятельствах ты не терял присутствия духа...» — «Ты полагаешь, я утратил мужество? Оно состоит не в том, чтобы презирать опасность, а в том, чтобы, заметив ее, идти ей навстречу. Наши враги готовятся поразить меня, однако, если ты захочешь, Ловзинский, день, когда они намереваются отметить свой триумф, может стать днем их гибели и спасения наших сограждан». — «Захочу ли? Неужели ты сомневаешься?! Что ты задумал? Что нужно сделать?» — «Нанести необычайно смелый удар. Сорок наших лучших бойцов собрались в Ченстохове у Калувского100, известного своей отвагой. Им нужен твердый, неустрашимый предводитель, и я выбрал тебя». — «Пулавский, я готов». — «Не скрою, предприятие опасно, его успех сомнителен, и, если ты потерпишь неудачу, твоя гибель неминуема». — «Повторяю тебе: я готов, объяснись». — «Ты знаешь, у меня осталось всего четыре тысячи человек; конечно, я могу еще беспокоить наших врагов, но с такими слабыми силами я не имею права надеяться прогнать их с наших земель. Однако все наши дворяне собрались бы под моими знаменами, если бы король был в моем лагере». — «Что ты говоришь, Пулавский? Неужели ты надеешься, что король согласится приехать сюда?!» — «Нет, но нужно его заставить». — «Заставить?» — «Да. Я не забыл, что старинная дружба связывает тебя с П. Однако ты знаешь, что следует жертвовать всем во имя блага родины, знаешь, что есть священный долг...» — «Я знаю мой долг и исполню его, но что ты предлагаешь? Король никогда не выезжает из Варшавы». — «Что ж, нужно поехать за ним. Нужно забрать его из столицы». — «Как ты задумал осуществить столь сложное предприятие?» — «Русская армия, втрое многочисленнее моей, три месяца стоит против меня; ее генералы в окопах спокойно ждут, что я сдамся, истощенный голодом. Позади моего лагеря тянутся болота, которые считаются непроходимыми, но, едва настанет ночь, мы переправимся через них. Я расположил лагерь таким образом, чтобы противники не сразу обнаружили наше отступление. Если счастье будет на моей стороне, я уйду далеко и выиграю у них целый день. Я двинусь прямо к Варшаве по большой дороге, в окрестностях столицы я встречу мелкие вражеские отряды, но я надеюсь разбить их поодиночке или же, если они соединятся, отвлеку их, и они не заметят тебя. Дальше, Ловзинский, ты пойдешь сам. Твои сорок человек, переодетые в крестьянские платья, с саблями, кинжалами и пистолетами, спрятанными под кафтанами, разными дорогами проникнут в Варшаву. Ждите, чтобы король покинул дворец, тогда вы похитите его и привезете в мой лагерь. Предприятие дерзкое, неслыханное: в столицу пробраться трудно, оставаться в ней небезопасно, а выйти из нее почти невозможно. Если тебя схватят, ты погибнешь, Ловзинский, но погибнешь как мученик свободы. Пулавский, завидуя такой славной кончине, к несчастью, переживет тебя, но успеет отправить на тот свет еще немало врагов. Если же, напротив, всемогущий Бог — покровитель Польши внушил мне этот смелый план, чтобы покончить с этим злом, если милостью своей Он дарует тебе успех, достойный твоего мужества, мы увидим великие плоды твоей благородной отваги! П. встретит в моем лагере только солдат-граждан, ненавидящих иностранцев, но верных своему королю; здесь, среди патриотов, он вдохнет, так сказать, дух свободы, любовь к родине. Враги государства станут его врагами; наша доблестная шляхта, расставшись наконец с иллюзиями, будет биться под знаменами короля во имя общего дела, русские или погибнут, или вернутся восвояси. Мой друг, ты спасешь нашу страну».

Пулавский сдержал слово: едва стемнело, он благополучно отступил — мы тихо и незаметно переправились через болото. «Мой друг, — сказал граф после переправы, — нам пора расстаться, я знаю, что моя дочь мужественнее всякой другой женщины, но она нежная супруга и несчастная мать; ее слезы растрогают тебя, в ее объятьях ты потеряешь присутствие духа и уверенность в победе, более чем когда бы то ни было необходимую тебе. Прими мой совет: уезжай не прощаясь». Напрасно Пулавский настаивал, я не мог согласиться. Когда Лодоиска узнала, что я уезжаю один, и услышала, что мы твердо отказываемся сказать, куда я направляюсь, она залилась слезами и постаралась удержать меня. Я начал колебаться. «О! — вскричал мой тесть. — Уезжай, Ловзинский! Когда дело касается родины, нужно жертвовать всем: отцом, супругой, детьми...»

Я уехал. Я так быстро скакал, что на следующий день был уже в Ченстохове. Там я встретил сорок шляхтичей, готовых на все. «Панове, — сказал я, — нам нужно похитить короля прямо из столицы; люди, способные решиться на подобную попытку, способны и исполнить свой замысел. Нас ждет или успех, или смерть!» После этой краткой речи мы стали готовиться к походу. Предупрежденный Калувский держал наготове двенадцать груженных сеном телег, каждая из которых была запряжена четверкой прекрасных лошадей. Мы переоделись в крестьянские одежды и спрятали наши сабли, пистолеты и седла в сено; мы условились насчет сигналов и пароля и решили, что двенадцать заговорщиков под командой Калувского войдут в Варшаву с двенадцатью возами. Остальную часть моего маленького отряда я разделил на несколько групп. Чтобы избежать всяких подозрений, каждая из них должна была идти отдельно и проникнуть в столицу через другие ворота. В субботу второго ноября тысяча семьсот семьдесят первого года мы вошли в Варшаву и остановились у доминиканцев.

В воскресенье, в день, навеки памятный для истории Польши101, Стравинский102, одетый в рубище, отправился просить милостыню и замечал все, что происходило в городе. Наши заговорщики осмотрели шесть узких улиц, выходивших на большую площадь, по которой я разгуливал с Калувским. Мы провели там утро и часть дня. В шесть часов вечера король покинул дворец.

Мы проследили за ним и увидели, что он проследовал во дворец своего дяди, великого канцлера Литвы103.

Мы предупредили наших товарищей, они сбросили с себя крестьянское платье, оседлали лошадей, приготовили оружие. В просторном прибежище доминиканцев наши приготовления остались никем не замечены. Под покровом темноты мы один за другим вышли на улицу. Меня слишком хорошо знали в Варшаве, и потому я не снял крестьянской одежды. Я ехал на великолепной лошади, но ее скрывал самый грубый чепрак, простое седло и бедная упряжь. Наши люди разместились на указанных им местах, так что все улицы, которые вели ко дворцу канцлера, были под нашим наблюдением. Между девятью и десятью часами король отправился обратно, как мы заметили, с очень небольшой свитой. Перед его каретой ехали двое слуг с факелами, за экипажем следовали несколько поручиков, два шляхтича и один младший конюший. Какой-то вельможа сидел рядом с королем. Слева и справа от кареты гарцевали два пажа, на запятках стояли два гайдука104 и два лакея. Карета двигалась медленно. Заговорщики собрались в укромном месте; дюжина самых храбрых отделилась от остальных; я поехал впереди. Так как в Варшаве стоял русский гарнизон, мы нарочно не говорили по-польски, чтобы нас приняли за один из их патрулей. Приблизительно в полутораста шагах от дворца канцлера, между жилищем краковского епископа и домом покойного генерала армии Польши, мы настигли карету короля. Бросившись к первым лошадям, мы отрезали кортежу путь: ехавшие впереди были отделены от тех, что окружали карету.

Я подал условный знак — Калувский явился с остальными нашими бойцами. Подняв пистолет, я заставил остановиться форейтора, в кучера выстрелили, несколько наших бросились к дверцам. Одного из двух гайдуков, желавших защитить экипаж, поразили две пули, другой был опрокинут ударом сабли по голове, раненая лошадь конюшего пала, одного из пажей сбросили с седла, захватив его коня, пули свистели со всех сторон. Нападение было столь яростным, выстрелы раздавались так часто, что я опасался за жизнь короля. П., сохраняя хладнокровие, вышел из кареты и хотел пешком вернуться во дворец своего дяди, Калувский остановил его, схватив за волосы. Человек восемь заговорщиков окружили его и обезоружили, потом взяли за руки и, пустив лошадей во весь опор, потащили за собой. Сознаюсь, в это мгновение я заподозрил, что Пулавский недостойно обманул меня, намереваясь убить государя. Я тотчас помчался за всадниками, нагнал их и велел им остановиться, грозя убить того, кто ослушается. Бог, покровитель королей, охранял П. Калувский и его люди, узнав мой голос, остановились. Мы посадили короля на лошадь и снова помчались ко рвам, окружавшим город, и П. пришлось преодолеть их вместе с нами.

Панический ужас охватил мой отряд. Мы не отъехали еще и пятидесяти шагов от города, как нас осталось только семеро. Стояла темная дождливая ночь. То и дело приходилось спешиваться, чтобы нащупать в грязных лужах дорогу. Лошадь монарха дважды упала и при втором падении сломала ногу. Пока она билась, желая подняться, король потерял шубу, стремя и левый башмак. «Если вы хотите, чтобы я ехал с вами, — сказал он, — дайте мне другую лошадь». Мы снова усадили его в седло и, чтобы выехать на дорогу, на которой Пулавский обещал встретить меня, направились к деревне Бураково. Король спокойно сказал нам: «В той стороне русские...» Я поверил ему, и мы, свернув, поехали в другом направлении. По мере того как мы подвигались к Белянскому лесу, наша численность уменьшалась: вскоре со мною остались только Калувский и Стравинский, а немного погодя мы услышали окрик неприятельского конного караула. Мы в страхе остановились. «Убьем его», — предложил Калувский. Я не стал от него скрывать, какое отвращение вселили в меня его слова. «Ну, тогда позаботьтесь о нем сами!» — воскликнул этот коварный человек. Он исчез в лесу, Стравинский последовал за ним, и я остался с королем один на один.

«Ловзинский, — сказал мне П., — я не сомневаюсь, это вы, я узнал ваш голос». Я не отвечал ни слова, и он кротко продолжал: «Я вас узнал... Кто мог бы предсказать это в дни нашей юности?» Мы были подле монастыря в Белянах105, в миле от Варшавы. «Ловзинский, — продолжал король, — позвольте мне войти в этот монастырь, а сами уезжайте». — «Вам нужно ехать со мною», — ответил я. «Напрасно вы переоделись, — сказал мне монарх, — напрасно теперь стараетесь изменить голос: я узнал вас, я знаю, что вы Ловзинский. Ах, кто мог это предвидеть? Прежде вы отдали бы жизнь за то, чтобы спасти вашего друга».

Он замолчал, и некоторое время мы ехали молча, потом П. снова сказал: «Я изнемогаю от усталости. Если вы хотите доставить меня живым, позвольте мне отдохнуть хоть минуту». Я помог ему сойти с лошади, он опустился на траву, заставил меня сесть рядом с собой и взял меня за руку. «Ловзинский, как же вы могли пойти против меня, вы, горячо любимый мною, вы, знавший лучше, чем кто бы то ни было, чистоту моих намерений? Неблагодарный! Как ужасно, что мне пришлось увидеть вас среди моих самых жестоких врагов, как ужасно, что вы встретились со мной только для того, чтобы погубить меня!» И он самым трогательным образом напомнил мне об играх нашего детства, о дружбе, хранить которую мы поклялись, о доверии, которым он всегда дарил меня. Он говорил, что осыпал бы меня почестями, если бы я захотел заслужить их, и упрекал за то, что я согласился возглавить недостойное предприятие, служа, в сущности, лишь главнейшим его орудием. Весь ужас заговора он приписывал Пулавскому, уверяя в то же время, что виновен не только граф, что и я изменил своему королю, согласившись привести в исполнение план тестя, что эта ужасная сговорчивость, преступная для подданного, была еще непростительней для друга. Наконец он стал уговаривать меня освободить его. «Бегите, — сказал он, — и верьте: если ко мне придут, я направлю их по другой дороге».

Король настаивал, его природное красноречие перед лицом смерти приобрело особую убедительность и трогало меня, оно будило во мне нежные чувства, он поколебал меня. Но восторжествовал Пулавский: мне послышался укоризненный голос гордого республиканца. Мой дорогой Фоблас, наверное, в любви к родине есть и фанатизм, и свои предрассудки. Но как тогда, так и теперь я не избавился от них и до сих пор убежден, что, заставив короля сесть на лошадь, я поступил мужественно и правильно. «Значит, — горестно воскликнул он, — вы глухи к мольбам друга? Вы отказываетесь от прощения, которое обещает вам король? Хорошо, едем дальше, я вверяю себя моей злой участи, и пусть судьба нас рассудит».

Мы снова двинулись вперед, но упреки короля, его мольбы, угрозы, моя тайная борьба с собою — все это до такой степени взволновало меня, что я не видел дороги. Блуждая по полям и лесам, я не знал, куда ехать. Наконец мы очутились в Маримоне:* я понял, что ехал не в ту сторону, и мы повернули назад.

Проехав с четверть мили, мы встретили русское войско. Король назвал себя командиру и прибавил: «Мы заблудились на охоте. Вот этот добрый крестьянин обещал вывести меня на дорогу, но перед тем желал угостить в своей хижине, однако мне показалось, что в окрестностях бродят солдаты Пулавского, и потому я хочу немедля вернуться в Варшаву; прошу вас, проводите меня. Что же касается тебя, мой друг, — сказал он мне, — не жалей, что ты напрасно потрудился, потому что я так же охотно вернусь в столицу, как поехал бы с тобой. Однако было бы странно, если бы я тебя не наградил. Чего ты хочешь? Говори, я исполню твое желание».

Фоблас, вы понимаете, до чего я был смущен; я еще не знал намерений короля и старался понять истинное значение его двусмысленных слов, полных то ли горькой иронии, то ли доброжелательности. На несколько мгновений П. оставил меня в томительной неизвестности. «Я вижу, ты не знаешь, чего просить, — наконец продолжал он проникновенным тоном, который тронул меня до глубины души. — Ну, друг мой, обними меня — поцеловать короля почетно, хотя и не так выгодно, — прибавил он, смеясь. — Однако признай: немногие монархи поступили бы так, как я». Он уехал, а я остался, смущенный его благородством.

Едва король великодушно избавил меня от одной опасности, как надо мной нависла другая. Было более чем вероятно, что гонцы, отправленные из Варшавы, уже распространили повсюду поразительную весть о похищении монарха; без сомнения, за похитителями отправили погоню. Моя странная одежда могла выдать меня, а если бы я попал в руки уже осведомленных русских, никакие усилия короля не спасли бы меня. Даже предполагая, что Пулавский добился желаемого успеха, я не мог надеяться, что он уже близко; мне оставалось до него по меньшей мере миль десять, а моя лошадь выбилась из сил. Я понукал ее, но она, не пройдя и пятисот шагов, пала. В это время по дороге проезжал всадник; он увидел, что случилось, и, желая посмеяться над бедным крестьянином, сказал: «Мой друг, позволь тебе заметить, что твоя прекрасная лошадь теперь не стоит и гроша». Раздосадованный насмешкой, я решил наказать обидчика, а заодно раздобыть лошадь. Я резко выхватил пистолет, прицелился и заставил спешиться дерзкого незнакомца; признаюсь также, что, вынужденный к тому обстоятельствами, я отнял у него и широкий легкий плащ, скрыв под ним мою грубую одежду. Я бросил кошелек, полный золота, к ногам путешественника и ускакал со всей стремительностью, на какую была способна моя новая лошадь.

Она была еще полна сил, и я промчался, не останавливаясь, двенадцать миль; наконец мне показалось, что я слышу пушечные выстрелы, и решил, что мой тесть недалеко и сражается с русскими. Я не ошибся и появился на поле битвы как раз в то мгновение, когда один из наших полков отступал. Я назвал себя беглецам и, остановив их за соседним холмом, напал на неприятеля с фланга, в то время как Пулавский двигался на него развернутым фронтом. Мы напали так вовремя и неожиданно, что враг бежал с большими потерями. Пулавский приписал мне честь поражения неприятеля. «Ах, — сказал он, выслушав подробности моей экспедиции, — если бы сорок твоих человек не уступили тебе в мужестве, король был бы теперь в моем лагере! Но небо не захотело этого. Благодарю его за то, что оно сохранило тебя для нас, благодарю тебя за важную услугу, оказанную нам. Если бы не ты, Калувский убил бы короля, и на мое имя навеки легло бы пятно позора. Я мог бы, — прибавил он, — пройти еще две мили, но предпочел стать лагерем на этой удобной позиции. Вчера я встретил на дороге и изрубил вражеский полк, сегодня разбил два небольших отряда. Затем еще одно немалочисленное войско, собрав остатки этих отрядов и пользуясь темнотою, напало на меня. Мои солдаты, утомленные долгим переходом и тремя боями, начали сдавать; вместе с тобой к нам вернулась победа. Окопаемся здесь и подождем русскую армию, а потом будем биться до последнего вздоха».

Между тем лагерь оглашался криками радости: наши доблестные солдаты прославляли меня и Пулавского. Различив мое имя, повторявшееся тысячей голосов, Лодоиска поспешила в палатку отца. Она доказала мне глубину своей любви безмерной радостью, и мне пришлось снова рассказать об опасностях, которым я подвергся. Услышав о редком великодушии монарха, моя жена залилась слезами. «Как он велик! — воскликнула Лодоиска в горячем порыве. — Человек, простивший тебя, достоин быть королем — от каких горьких слез он избавил супругу, которую ты покинул, возлюбленную, которой ты не побоялся пожертвовать! Жестокий, неужели тебе мало того, что ты каждый день рискуешь жизнью?» Пулавский сурово прервал речь дочери: «О несдержанная и слабая женщина, как ты решаешься при мне говорить такое?» — «Увы, — ответила она, — вам не понять, каково мне беспрестанно дрожать за жизнь отца и супруга!» Да, Лодоиска трогательно плакала и вздыхала о лучшем будущем, в то время как судьба готовила нам самые ужасные несчастья.

Наши казаки то и дело доносили, что приближается русская армия. Пулавский предполагал, что враги нападут на рассвете, но ошибся. И только следующей ночью мне донесли, что русские вот-вот атакуют наши позиции. Всегда готовый к бою Пулавский оборонялся; в эту роковую ночь он сделал все, чего можно было ожидать от его опыта и отваги. Мы пять раз отбивали нападение, но враги вновь и вновь возвращались со свежими силами, и последний их натиск был так силен, что они ворвались в наш лагерь сразу с трех сторон. Заремба пал рядом со мною, много шляхтичей полегло во время кровопролития. Враги никого не щадили106. Разъяренный потерей всех своих друзей, я уже хотел броситься в середину неприятельских батальонов, но Пулавский сказал мне: «Безумец, какая слепая злоба помутила твой разум? Моя армия окончательно уничтожена, но у меня остается мужество. Зачем умирать здесь без пользы? Я отвезу тебя в такую страну, где мы найдем помощь... Будем жить, потому что мы еще можем послужить нашей родине. Бежим, спасем Лодоиску». Лодоиска! Я чуть не покинул ее! Мы подбежали к ее палатке и не опоздали: выхватив Лодоиску прямо из-под носа неприятеля, мы углубились в соседний лес. Пробродив в нем весь остаток ночи и часть утра, мы решились наконец выйти из чащи и направиться к дверям замка, который, как нам казалось, мы узнали. Мы не ошиблись: он принадлежал шляхтичу Мичиславу, который некоторое время служил в нашей армии. Мичислав предложил нам отдохнуть, посоветовав остаться в замке всего на несколько часов. Он сказал, что накануне распространилось поразительное известие, которое, по-видимому, соответствует действительности: ему сказали, что короля похитили из Варшавы, что русские солдаты преследовали похитителей монарха и вернули его в столицу, что, наконец, предполагалось назначить награду за голову Пулавского, которого считали предводителем заговорщиков. «Поверьте, — говорил Мичислав, — замешаны вы в это смелое дело или нет, вам лучше всего бежать и оставить здесь ваши мундиры, которые могут вас выдать; я дам вам другое платье. Лодоиску же я сам отвезу в любое, какое вам угодно, безопасное место».

Лодоиска прервала Мичислава: «Я буду скрываться там же, где они, я не расстанусь с ними». Пулавский заметил дочери, что она не вынесет тягот долгого пути и что мы будем постоянно подвергаться все новым и новым опасностям. «Чем больше опасность, — ответила она, — тем более я чувствую себя обязанной делить ее с вами. Вы множество раз повторяли мне, что дочь Пулавского не может и не должна быть обыкновенной женщиной; целых восемь лет я жила среди тревог, видела только кровопролитие и ужас, смерть окружала меня и грозила мне каждую минуту. Правда, вы не позволяли вместе с вами выходить ей навстречу; но разве жизнь Лодоиски не зависела от жизни ее отца? Разве тот удар, который поразил бы тебя, Ловзинский, не увлек бы в могилу и твою возлюбленную? И теперь я, по-вашему, недостойна...» Я прервал Лодоиску и вместе с графом стал объяснять ей причины, которые принуждали нас оставить ее в Польше; она слушала меня с возмущением. «Неблагодарный! — воскликнула она. — Ты хочешь уехать без меня!» — «Да, — ответил Пулавский, — дочь моя, вы останетесь с сестрами Ловзинского, и я запрещаю ему...» Лодоиска, уже не в силах более сдерживаться, не дала отцу договорить: «Отец мой, я знаю ваши права, я преклоняюсь перед ними, для меня они всегда будут священны, но вы не смеете разлучать жену с мужем... Ах, простите, я оскорбляю вас, я заговариваюсь... Но имейте сострадание к моей печали, простите мое отчаяние... Отец, Ловзинский, выслушайте: я хочу повсюду следовать за вами. Да, повсюду, жестокие, я повсюду буду с вами даже против вашего желания! Ловзинский, если твоя супруга потеряла все права над твоим сердцем, вспомни, по крайней мере, о твоей возлюбленной! Вспомни ужасную ночь, во время которой я должна была погибнуть в пламени, вспомни, как ты бросился в горящую башню, крикнув: “Жить или умереть с Лодоиской!” То, что ты чувствовал тогда, я испытываю теперь. Разлука с тобой и с отцом кажется мне самым страшным несчастьем, и потому я хочу жить или умереть с вами! Что будет со мной, несчастной, если вы покинете меня? В чем я найду хотя бы маленькое утешение? Утешат ли меня дети? Увы, смерть похитила моих четырех малюток, враги, не менее жестокие, чем она, отняли мою последнюю дочь. У меня остались только вы, и вы хотите бросить меня? О мой отец, о мой супруг, пусть эти нежные имена тронут вас. Сжальтесь над Лодоиской!»

Рыдания прервали ее речь. Мичислав плакал, моя душа разрывалась на части. «Ты этого хочешь, дочь моя? Хорошо, я согласен, — сказал Пулавский. — Да не покарает меня небо за эту уступчивость!» Лодоиска обняла нас с такой радостью, точно все наши беды остались позади. Я вручил Мичиславу два письма, которые он обещал передать — одно моим сестрам, другое Болеславу.

Я прощался с ними, я просил их употребить все усилия, чтобы найти мою дорогую Дорлиску. Потом мы переодели мою жену — она сменила женский костюм на мужское платье, — мы тоже перерядились и употребили все средства, чтобы изменить нашу наружность. Так, в крестьянском платье, вооруженные саблями и пистолетами, взяв с собою довольно большую сумму денег, несколько драгоценностей и все бриллианты Лодоиски, мы простились с Мичиславом и поспешили в лес.

Пулавский сказал, что намерен бежать в Турцию, там он надеялся получить место в армии султана, который вот уже два года вел безуспешную войну с Россией107. Лодоиска, казалось, нисколько не боялась предстоявшего нам долгого путешествия. Ее нельзя было узнать, она взялась ходить на разведку и добывать нам пропитание. Едва рассветало, мы уходили в глубь леса и, спрятавшись между деревьями и кустами, ожидали наступления ночи — в темноте мы снова двигались вперед. Таким образом мы скрывались от неприятельских разъездов.

Как-то вечером, когда Лодоиска, по-прежнему одетая крестьянином, возвращалась из соседней деревни, на опушке леса она наткнулась на двух мародеров, которые отняли ее мешок и собирались сорвать платье. Услышав крик, мы поспешили на помощь; грабители ускакали, едва завидев нас, но мы побоялись, что они расскажут о своем странном приключении и возбудят подозрения, а потому решили изменить маршрут. Чтобы никто не знал, куда мы направились, мы задумали не прямо двигаться к границам Турции, а сделать большой крюк: пройти через Полесье и Крым и уже оттуда пробраться в Константинополь.

После утомительных переходов мы очутились в Полесье. Расставаясь с родиной, Пулавский плакал. «Видит Бог, — воскликнул он печально, — я сделал для отчизны все, что мог, и покидаю только для того, чтобы снова служить ей!»

Силы Лодоиски были на исходе. Мы решились остановиться в Новгороде, чтобы несколько дней отдохнуть, но благодаря осторожным расспросам узнали, что русские отряды разъезжают повсюду, отыскивая Пулавского, приказавшего похитить короля Польши. Испугавшись, мы провели в этом городе всего несколько часов, но успели купить лошадей. Переправившись через Десну выше Чернигова и следуя по берегу Сулы, мы услышали, что Пулавского узнали в Новгороде, чуть было не нагнали в Нежине и пустили за ним погоню. Нам снова пришлось свернуть с намеченного пути. Мы погрузились в бесконечные леса, покрывающие все пространство между Сулой и Сеймом.

Однажды мы увидели пещеру, в которой решили остановиться. Из нее вышла медведица и преградила вход в этот ужасный и уединенный приют; мы убили ее, пощадив медвежат, но, к несчастью, Пулавский был ранен, Лодоиска еле держалась на ногах, и вдобавок ко всему начались сильные холода. Что ожидало нас? В населенных местностях нас преследовали люди, а в лесной глуши — звери. У нас не было никакого оружия, кроме шпаг, и мы знали только одно: вскоре нам придется питаться мясом наших лошадей. Моей жене и тестю грозила смерть, и все прочие мои соображения отступили на второй план. Я решился во что бы то ни стало доставить им необходимую помощь. Обещав скоро вернуться, я взял часть бриллиантов Лодоиски и отправился вниз по берегу Ворсклы. Заметьте, мой дорогой Фоблас, что путник, не вооруженный компасом и без проводника, в этих лесистых краях вынужден всегда держаться рек, потому что именно там чаще всего встречаются поселения. Мне нужно было как можно скорее достигнуть торгового города. Итак, я не останавливался ни днем, ни ночью и на четвертый день, под вечер, очутился в Полтаве. Я выдал себя за купца из Белгорода и узнал, что Пулавского ищут, что российская императрица разослала повсюду его приметы с приказанием схватить живого или мертвого. Я продал бриллианты и купил запас пороха, пуль и съестного, разные предметы обихода и одежду, словом, все, что, по моим понятиям, должно было облегчить нашу жестокую участь. Я погрузил покупки на телегу, запряженную четверкой лошадей. Обратный путь был нелегок, и я провел в дороге целую неделю, прежде чем добрался до места.

В этом лесу заканчивалось мое трудное и опасное путешествие. Я спешил на помощь моему тестю и жене; я готовился увидеть все, что было у меня дорогого на свете, а между тем, мой милый Фоблас, я не мог всецело предаваться радости. Ваши философы не верят в предчувствия108. Мой друг, уверяю вас, я испытывал невольную тревогу, в моей душе царило смятение, смутное чувство говорило мне, что приближается самое ужасное мгновение моей жизни.

Уходя, я по дороге бросал камни, чтобы не потеряться на обратном пути, но все камни куда-то исчезли; саблей я делал зарубки на деревьях, но и их не разыскал. Я вошел в лес, кричал изо всех сил, время от времени стрелял — никто не отвечал мне. Я не осмеливался ни углубиться в чащу, боясь заблудиться, ни уйти далеко от телеги, в которой было все необходимое для Пулавского, его дочери и меня самого.

Наступившая ночь заставила меня прекратить поиски, я провел ее, как и предыдущую, завернувшись в плащ и спрятавшись под телегу, которую окружил наиболее громоздкими вещами, чтобы защититься от диких зверей. Спать было невозможно: ударил сильный мороз, пошел густой снег; когда рассвело, он уже толстой пеленой покрыл всю землю. Я почувствовал смертельное отчаяние: камни, которые могли указать мне дорогу, теперь были окончательно погребены! Казалось, я лишился всякой возможности отыскать тестя и жену.

Прокормила ли их лошадь, остававшаяся у них? Не заставил ли голод, ужасный голод выйти из пещеры? Были ли они еще в этой дикой глуши? Где искать их, если они покинули свое убежище? Как мне жить без них, и на что мне такая жизнь? Но вдруг я понял, что не мог Пулавский бросить своего зятя, не могла Лодоиска согласиться на разлуку с мужем! Да, конечно! Значит, они где-то рядом, в этой ужасной чаще, и, если я не найду их, они умрут от голода и холода. Эта страшная догадка заставила меня действовать. Я перестал думать о том, что, удалившись от телеги, рискую потом не найти ее. Важнее всего казалось немедленно явиться на помощь тестю и жене.

Я взял ружье и порох, нагрузил провизию на одну из лошадей и вошел в лес глубже, чем накануне; я кричал изо всех сил и много раз стрелял. Кругом царила лишь мертвая тишина. Я достиг чащи леса. Лошадь уже не могла пробраться между деревьями — я привязал ее и в порыве отчаяния пошел вперед, взяв только ружье и часть провизии. Я бродил больше двух часов, и с каждой минутой моя тревога все возрастала. Наконец я заметил на снегу следы человеческих ног.

Надежда вернула мне силы: я пошел по свежим следам и вскоре увидел Пулавского — почти раздетого, истощенного, еле узнаваемого. Из последних сил он пытался добрести до меня и ответить на мой зов. Едва я приблизился, как он с жадностью набросился на принесенный хлеб, а я спросил, где Лодоиска. «Увы, — ответил он, — пойдем, ты сам все увидишь». Его голос заставил меня задрожать. Я подошел к пещере, уже приготовившись увидеть ужасное зрелище. Лодоиска, завернутая в свои одежды, покрытая платьем отца, лежала на ложе из полусгнивших листьев. Она с трудом подняла отяжелевшую голову и отказалась от пищи. «Я не голодна, — прошептала она. — Смерть моих детей, потеря Дорлиски, наши долгие и трудные переходы, опасности, которым мы вечно подвергались, — вот что меня убило! Усталость и печаль сломили меня. Мой друг, я умираю... Я услышала твой голос, и душа моя замерла в ожидании... Я увиделась с тобой... Лодоиска должна была умереть в объятиях любимого. Помоги отцу, пусть он живет... Живите оба, утешьтесь, забудьте меня... Ищите повсюду мою дорогую...» Она не успела произнести имя дочери. Ее не стало. В нескольких шагах от пещеры отец вырыл могилу, и земля поглотила все, что я любил! Какое мгновение! Пулавский не отходил от меня ни на шаг, он заставил меня пережить Лодоиску.

Ловзинский хотел продолжать, но рыдания не дали ему говорить. Он попросил меня подождать одно мгновение, прошел в соседнюю комнату и вернулся с миниатюрным изображением в руке.

— Вот, — сказал он, — портрет моей маленькой Дорлиски. Посмотрите, как она хороша. В этих еще не развившихся чертах я узнаю черты ее матери!.. Ах, если бы хоть...

Я прервал Ловзинского.

— Какое прелестное личико! — воскликнул я. — И как она похожа на мою милую кузину!

— Вот поистине слова влюбленного, — ответил он. — Ему повсюду мерещится любимая! Ах, мой друг, как я хочу, чтобы мне вернули Дорлиску, но двенадцать лет ее ищут напрасно, я вынужден отказаться от всякой надежды. — Его глаза снова наполнились слезами, но он сдержался и растроганным голосом продолжал историю своих злоключений. — Пулавский, который никогда не терял мужества, собрался с силами и принудил меня позаботиться о нашем дальнейшем существовании. По моим следам мы пришли к месту, на котором я оставил телегу, сгрузили всю поклажу, а потом сожгли телегу, чтобы не дать врагам напасть на наш след. После долгих поисков мы нашли проход для лошадей и перевезли в пещеру вещи и провизию, но решили беречь съестное, чтобы как можно дольше прятаться в лесу. Мы убили лошадей, все равно нам нечем было их кормить, и ели их мясо, сохранившееся благодаря морозу на много дней. Однако со временем мясо испортилось, и, так как охота приносила мало, нам пришлось приняться за привезенную мной провизию, а через три месяца и она подошла к концу.

У нас оставалось еще несколько золотых монет и большая часть бриллиантов Лодоиски. Следовало опять отправиться в Полтаву — либо мне одному, либо вдвоем с Пулавским. Мы так жестоко страдали в этой глуши, что решились на последнее.

Мы вышли из леса, переправились через Сейм, в Рыльске, нарядившись рыбаками, купили лодку, спустились в ней по реке и вскоре дошли до Десны. В Чернигове нашу лодку подвергли досмотру. Нужда и страдания до такой степени изменили Пулавского, что узнать его было невозможно. Затем по Днепру мы достигли Киева. Там нам пришлось перевозить на другой берег русских солдат, которые отправлялись на воссоединение с маленькой армией, высланной против Пугачева109. В Запорожье мы узнали о взятии Бендер и Очакова110, о завоевании Крыма, о поражении и смерти визиря Оглу111. Пулавский, пришедший в отчаяние, хотел пересечь большое пространство, отделявшее нас от Пугачева, и примкнуть к тому, кто воевал против России. Но крайнее истощение заставило нас задержаться в Запорожье. И вскоре мир, заключенный между Портой и Россией112, дал нам возможность перебраться в Турцию.

Мы пешком и по-прежнему переодетые прошли часть Молдавии и Валахии113 и наконец, едва живые, явились в Адрианополь114. Там нас арестовали и перед кади115 обвинили в намерении продать украденные бриллианты. Наше нищенское платье не могло не вызвать подозрений. Пулавский назвал кади свое имя, и тот под охраной отправил нас в Константинополь.

Султан принял нас116. Он предоставил нам домик и велел выплачивать из казны известную сумму. Тогда я написал моим сестрам и Болеславу. Из их ответов мы узнали, что имение Пулавского конфисковано, что его разжаловали и приговорили к смертной казни. Это привело в ужас моего тестя, обвинение в попытке убить короля возмутило его, он написал оправдательное письмо. Его по-прежнему пожирала смертельная ненависть к врагам родины, все четыре года, которые мы провели в Турции, он интриговал, стараясь, чтобы Порта снова объявила войну России. В тысяча семьсот семьдесят четвертом году он с яростью узнал о тройственном вторжении в нашу страну*119, а весною тысяча семьсот семьдесят шестого американские повстанцы решились возвратить себе попранные права117. «Моя страна потеряла свободу, — сказал мне Пулавский, — будем же сражаться за свободу нового народа».

Мы поехали в Испанию, сели на корабль, шедший в Гавану, а оттуда отправились в Филадельфию. Конгресс дал нам назначение в армию генерала Вашингтона118. Пулавский, снедаемый безысходным горем, рисковал жизнью как человек, для которого она стала невыносимой; его всегда видели в самых опасных местах, и в конце четвертой кампании он был ранен рядом со мной. Его унесли в палатку. «Я чувствую, близится мой конец, — прошептал он, — значит, я действительно никогда не увижу родины. Какая жестокая превратность судьбы! Пулавский пал за свободу американцев, в то время как поляки стали рабами!.. Мой друг, смерть моя была бы ужасна, если бы у меня не оставалось ни лучика надежды. О, только бы я не ошибался! Нет, я не ошибаюсь, — продолжал он громче. — Хвала Всевышнему, он в утешение позволил мне напоследок заглянуть в будущее и увидеть, что счастье близко; я вижу, как один из первых европейских народов просыпается после долгого сна и требует у своих угнетателей вернуть ему честь и древние права, права священные, права нерушимые, права человека. Я вижу в громадной столице, долгое время обесчещенной рабством, множество солдат, которые становятся гражданами, и тысячи граждан, которые становятся солдатами! Под их ударами рушится Бастилия. С одного края королевства до другого несется призывный крик, царству тиранов приходит конец! Соседний народ, порой враждебный, но всегда великодушный, всегда достойный судия великих деяний, приветствует этот неожиданный удар, увенчавшийся столь быстрым успехом! О, если бы взаимное уважение положило начало дружбе между двумя этими народами и скрепило ее! О, если бы ужасная наука обмана и предательства, называемая политикой, не помешала их братскому единению. О вы, французы и англичане, соперничайте в науках, искусствах и философии, но бросьте наконец, бросьте навсегда кровавые распри, слишком часто возмущавшие мир; оспаривайте друг у друга владычество над вселенной только за счет собственного примера и влияния ваших гениев. Оставьте жестокую вражду, не стремитесь устрашать и покорять другие народы; лучше старайтесь завоевать более прочную славу: просвещайте народы отсталые и разбивайте оковы рабства.

Друг мой, — прибавил Пулавский, — несмотря на кровопролитие, посреди многих знаменитых воинов, не упусти из виду самого выдающегося борца, блистающего мужественной отвагой, истинно республиканскими добродетелями и способностями, опередившими время. Наследник знаменитого рода, он не нуждается в известности своих предков, чтобы прославить свое имя. Это молодой Лафайет120, гордость Франции и гроза всех угнетателей, хотя пока он только начал свои бессмертные деяния. Завидуй ему, Ловзинский, старайся подражать его доблестям, стремись быть как можно ближе к этому великому человеку. Он, достойный воспитанник Вашингтона, скоро сделается Вашингтоном своей страны! И тогда, мой друг, в памятную эпоху возрождения народов вековечная справедливость дарует нашим с тобой соотечественникам дни отмщения и свободы!121 Тогда, Ловзинский, где бы ты ни был, пробудись для ненависти, возвращайся на родину. Ты так славно бился за Польшу!.. Пусть воспоминание о наших страданиях подогревает твое мужество! Пусть твоя шпага, столько раз обагренная кровью врагов, снова обратится против них. Пусть захватчики дрожат, узнавая тебя и вспоминая Пулавского! Они присвоили наши богатства, убили твою жену, похитили дочь, покрыли позором мое имя!.. Варвары! Они расчленили наши земли! Ловзинский, не забывай этого никогда. Гонители наши были гонителями и нашей родины, а потому отмщение есть долг — необходимый и священный. Ты должен заплатить России вечной ненавистью, а родине отдать всю свою кровь до последней капли».

С этими словами он испустил дух*. Его смерть лишила меня последнего утешения и опоры.

Друг мой, я дрался за свободу Соединенных Штатов122 до тех пор, пока долгожданный мир не обеспечил их независимости. Господин К., долго служивший в Америке в корпусе маркиза Лафайета, дал мне рекомендательное письмо к барону Фобласу. Барон принял такое живое участие в моей судьбе, что вскоре между нами завязалась настоящая дружба. Когда я уехал из его владений, чтобы обосноваться в Париже, я не сомневался, что и он не замедлит последовать за мной. Сестры мои собрали в Польше остатки моего прежде громадного состояния. Зная о моем переезде в Париж и о том, какое имя я теперь ношу, они написали, что через несколько месяцев приедут сюда, чтобы скрасить своим присутствием жизнь несчастного дю Портая.

Ловзинский долго сидел, погруженный в печальные размышления; наконец он сказал, что самые светлые надежды его связаны со мной, потому что в следующем году отец собирается отправить меня путешествовать. Я сказал дю Портаю, что проведу в Польше несколько месяцев и употреблю все силы на то, чтобы разузнать о судьбе Дорлиски.


Когда я вышел от дю Портая, было уже поздно, однако, вернувшись домой, я тотчас послал за Персоном. Он с благодарностью принял от меня кольцо и довольно скоро сознался, что накануне рассказал Аделаиде о странном посещении маркизы де Б.

— Я не мог не заметить красивого шевалье, — сказал гувернер, — и как вы помните, я был на лестнице, когда господин дю Портай произнес имя госпожи де Б.

Я попросил Персона впредь быть сдержаннее, и он, снова заверив меня в своем бескорыстии и обещав быть осмотрительнее, оставил меня.

Итак, Розамбер был прав: Софи меня любила! Все зло исходило от болтливости Персона: Софи ревновала. Но как успокоить ее? Как рассеять сомнения? Как увидеться с ней? Я мог вовсе не ложиться в постель, потому что тревога прогнала мой сон: я всю ночь думал о моих страданиях и о страданиях Софи. Однако следует сознаться, что я вспоминал также и виконта де Флорвиля. Ведь маркиза была так несчастна! Я дарил воспоминаниям о ней такие краткие мгновения! И они пробуждали во мне совсем иные чувства!.. Только слишком суровый человек не нашел бы мне оправданий.

Рассвело, а я все еще не знал, что предпринять. Наконец пришел мой советчик и заставил меня решиться.

— Персон виноват, он и должен исправить свою ошибку, — заявил Розамбер. — Напишите письмо Софи де Понти, пусть милейший гувернер передаст его вашей сестре, а она, конечно, не преминет доставить послание по назначению.

Я написал*. Персон, сама любезность, безо всяких уговоров согласился исполнить щекотливое поручение и вскоре принес ответ от моей милой кузины.

Письмо было коротко, я быстро прочитал его.

— Розамбер, прыгайте от радости, расцелуйте эти строчки! Слушайте: «Вы говорите, что не любите маркизы. Ах, если бы я могла этому поверить!»

В избытке счастья я бросился на шею Персону.

— Вы довольны? — спросил он. — Но у меня есть для вас еще более приятная новость.

— Говорите, мой дорогой гувернер, говорите поскорее.

— Ваша сестра сначала с большим участием расспрашивала меня о вас. Она покраснела, когда я попросил передать ваше послание мадемуазель де Понти. «Скажите брату, — произнесла она, — что вчера Софи в порыве отчаяния мне во всем призналась, скажите, что я теперь лучше него понимаю болезнь кузины и даже прочитала ваш рецепт; теперь меня не удивляет, что барон рассердился. Подождите, я отнесу Софи письмо. Может быть, я слишком любезна, но мой брат печалится, моя добрая подруга страдает, а я думаю только о них». Через несколько мгновений она вернулась с запиской. Вручая ее, она со смущением спросила, когда вы придете. Я напомнил ей о запрете барона. Она же, зардевшись, заметила, что госпожа Мюних встает не раньше десяти часов, что барон тоже долго спит по утрам, а двери монастыря открываются ровно в восемь. «Итак, — сказал я, — завтра утром ваш брат...» Она меня прервала: «Да, завтра. И пусть не опаздывает».

Как долго тянулся день, какая смертельно бесконечная ночь последовала за ним! Раз сто мне хотелось остановить стенные часы и переставить стрелки на карманных. Наконец желанный час пробил, я полетел в монастырь. Аделаида пришла в приемную, Софи сопровождала ее.

— Ах, сестра, ах, мадемуазель!

Я схватил две нежные ручки и покрыл их поцелуями. Слишком взволнованная Софи была вынуждена опуститься в кресло.

— Вы причинили нам много печали, — промолвила она.

И я увидел, что ее глаза наполнились слезами. Как выразить сладость слез, которые проливал я!

— Вам плохо? — забеспокоилась Аделаида.

— Нет, сестра, еще никогда я не переживал более счастливого мгновения...

— А как же те, что вы провели с маркизой? — с дрожью в голосе спросила Софи.

— Моя милая кузина, моя дорогая Софи, неужели вы думаете, что я могу ее любить?

— Почему же вы так часто виделись с ней?

— Обещаю, что я никогда больше с ней не увижусь.

— О, если вы обманете меня!..

— Зачем ему обманывать тебя, дорогая? Если он любит тебя, то, конечно, не может любить эту госпожу де Б.

— Ты не знаешь, Аделаида...

— Напротив, я отлично знаю, что такое ревность: ты вчера сама мне рассказала. Я знаю, это чувство заставляет страдать, и оно неразумно. И зачем моему брату уверять тебя в любви, если он любит другую?

— А зачем он встречался с маркизой?

— Софи, клянусь, я стал обожать вас с первого же дня нашей встречи; вы, и только вы, заставили меня впервые почувствовать нежное и почтительное чувство, внушаемое невинностью и красотой, истинную любовь, чье пламя может гореть только для Софи. Вы, вы одна заставили меня узнать, что во мне бьется сердце. О, я всегда буду любить только вас.

— Если бы вы знали, как приятно вам верить!

Софи склонилась на грудь Аделаиды и поцеловала мою сестру.

— До чего твой брат походит на тебя: у него твои глаза, твой цвет лица, рот, лоб, — и она еще раз поцеловала ее.

— Право, — обиделась Аделаида, — прежде ты любила меня из-за меня самой; теперь, мне кажется, ты меня любишь только из-за него! И это называется любовью! Но сознаюсь, если вчера она казалась мне чем-то печальным, то сегодня представляется очень заманчивой. Брат мой, а когда вы женитесь на моей подруге?

— Барон уверяет, что я слишком молод; но если мадемуазель позволит...

— Почему вы называете меня «мадемуазель»? Разве я уже не ваша милая кузина?

— Да, вы хороши, милее, чем когда-либо, вы более чем прелестны! Если вы позволите, я переговорю с господином де Понти; я скажу ему, что обожаю его дочь, что его дочь избрала меня; я попрошу отдать мне вас в жены, соединить меня с Софи.

— Моего отца нет в Париже... Семейные дела... Я расскажу вам об этом, но теперь мне пора идти.

— Как, уже?

— Да, мне нужно вернуться раньше, чем проснется госпожа Мюних.

— Значит, завтра я буду иметь счастье...

— Завтра и каждый день...

— Нет-нет, так нельзя, нельзя! — воспротивилась Аделаида. — Это непременно заметят! Раз в неделю, мой брат.

— Но, — возразила Софи, — ты знаешь, как спит госпожа Мюних, когда выпьет, а пьет она очень часто.

— Как, моя милая кузина, ваша гувернантка?..

— Любит вино и крепкие ликеры — она немка.

— В таком случае я могу прийти сюда...

— Через три-четыре дня, — снова вмешалась сестра.

— Если бы вы стали появляться здесь чаще, вы навлекли бы на нас... — Софи вздохнула. — Увы, что, если нас разлучат?! Прощайте, мой дорогой кузен. — Она отошла, но снова вернулась. — О, прошу вас, не бывайте у маркизы!

— Забудьте о маркизе, мой брат, — попросила Аделаида. — Слышите? А если она приедет к вам, отошлите ее прочь.

Я обращаюсь к вам, семидесятилетние подагрики. Старость и болезни не всегда сковывали ваши члены, не всегда леденили ваши сердца! В былое время вы так же спешили на свидания: вы летели быстрее ветра и столь же быстро возвращались. Вы безусловно не можете этого не помнить, а следовательно, понимаете, что, когда я вернулся домой, мой отец еще спал.

Весь день я думал только о моем счастье; последовавшая за ним ночь прошла так скоро, как долго тянулась предыдущая. Самые сладкие грезы украшали мой спокойный сон. Они рисовали мне образ Софи, и, возможно, читатели с трудом этому поверят, рисовали лишь ее одну, и никого больше.

Было уже около полудня, когда я вызвал Жасмена.

— Ты мне не сказал вчера, как здоровье маркизы де Б.

— Вчера, сударь? Вы меня к ней не посылали.

— Ты не был у нее, зная, что она больна? Беги немедленно!

Послать к маркизе было не то, что пойти к ней, этим я не нарушал слова, данного Софи. Кроме того, существуют обязанности, которыми светский человек не может пренебречь.

Жасмен вернулся через час.

— Сударь, Жюстина сказала, что маркизе хуже, по ее словам, опасаются, что лихорадка станет постоянной123.

— Что ты говоришь?! Значит, она серьезно больна!

— Да, сударь; и еще Жюстина шепотом просила передать вам, что сегодня утром маркиз уехал в Версаль124 и проведет там три дня.

— Хорошо, Жасмен.

«Лихорадка усиливается! Бедный виконт де Флорвиль! — думал я. — Вот что наделали речи барона и моя неблагодарность. Ведь, в сущности, маркиза имеет право жаловаться на меня. Я ее обманул... Стоило мне сказать, что я люблю другую... Ей плохо... А что, если станет еще хуже! Что, если маркиза во цвете лет погибнет от страшной болезни! Я вечно буду упрекать себя. Какая невыносимая мысль! О моя Софи, ты очень дорога мне, но неужели я должен из-за тебя позволить маркизе умереть от горя?»

— Вернись к Жюстине, — велел я Жасмену, — спроси у нее, не могу ли я, пока маркиз отсутствует, повидать госпожу де Б., успокоить и немного утешить ее. Если да, узнай, когда я могу явиться и через какую дверь нужно будет пройти, словом, сговорись с Жюстиной.

— Слушаюсь, сударь.

— Так ступай!

Он скоро вернулся. Жюстина сказала, что не знает, в состоянии ли госпожа маркиза принимать кого бы то ни было и доставит ли ей удовольствие посещение господина шевалье, но что, в сущности, господин де Фоблас рискует самое большее одной неприятной сценой. Она прибавила, что дорога мне известна и что я могу, если мне угодно, сегодня же вечером пройти через ворота, подняться по потайной лестнице и отворить дверь будуара тем ключом, который она мне посылает. Впрочем, добавила Жюстина, она ни за что не отвечает и, если маркиза рассердится, предоставляет мне выпутываться самому.

Ровно в девять часов я постучался у дома маркиза.

— Вы к кому? — крикнул швейцар.

Я ответил: «К Жюстине», — и быстро проскользнул мимо.

Жюстина дежурила в будуаре.

— Как ее здоровье?

— Так себе.

— Она в своей спальне?

— О, боже мой, конечно, и в постели.

— Она лежит?

— Да, сударь.

— Этот дурак Жасмен ничего такого мне не сказал. Она одна? Ее служанки...

— Она одна, сударь, но я не смею доложить о вас, — прибавила Жюстина, придав лукавое выражение своему хорошенькому личику.

Я рассеянно поцеловал ее.

— Видишь эту проклятую оттоманку? В жизни ее не забуду!

И снова, не вполне осознавая, что делаю, я толкнул Жюстину на оттоманку. Она всерьез перепугалась.

— Боже мой, маркиза услышит: она не спит.

В самом деле, маркиза слабым голосом спросила, кто в будуаре.

Жюстина отворила дверь спальни.

— Госпожа маркиза, это...

Я подошел к постели и взял прелестную руку, откинувшую полог.

— Это я, ваш возлюбленный, который в порыве беспокойства...

— Как, это вы! Кто вас впустил, кто вам позволил?

— Я думал, вы простите...

— Чего вы хотите? Оскорбить меня? Удвоить мою печаль? Усугубить болезнь?

— Я пришел, чтобы прогнать ее.

— Прогнать! Разве вы в силах вычеркнуть из моей жизни речи барона и строки вашего письма? — Маркиза старалась скрыть от меня свои слезы.

— Я не виноват в том, что говорил мой отец! Что же касается письма...

— Я не прошу у вас никаких объяснений, не прошу.

— Скажите мне, по крайней мере, стало ли вам лучше?

— Хуже, сударь, хуже. Но какое вам дело? Разве вас интересует то, что касается меня?

— Вы еще спрашиваете?

— Вы правы, зачем спрашивать! Я и без того знаю, что вы не любите меня.

— Моя дорогая маменька!

— Ах, оставьте, эти слова напоминают мне о моих проступках и о счастье, увы, слишком коротком! Они напоминают мне юношу милого и любимого, юношу, который соблазнил меня своей мнимой невинностью и заставил потерять рассудок из-за своей привлекательности. Я надеялась, что на мою любовь он ответит нежностью. Увы, он холодно предал меня! Жестокий, в таком молодом возрасте вы в совершенстве владеете искусством обмана!..

— Нет, я вас не обманываю.

— Уходите, неблагодарный, и у ног вашей Софи похваляйтесь моим горем. Скажите ей, что маркиза, недостойно брошенная вами, горько сожалеет о том, что узнала вас, и, довершая мое унижение, скажите отцу, который осмеливается считать преступлением мою любовь к вам, что достойный его сын жестоко наказал меня. Но, Фоблас, запомните на будущее: женщина, которую называют сумасбродной, безумной, снедаемой лишь жаждой наслаждений, не перенесет ужасного обхождения и никогда не утешится, потеряв вас.

— Моя дорогая маменька, неужели вы не понимаете, какое чувство заставило меня прийти к вам?

— Да, жалость, которую вы не можете заглушить в себе, оскорбительная жалость!

— Нет, любовь, и любовь самая страстная.

Я взял руку маркизы — она не отняла ее. Нельзя себе представить, до чего меня взволновали ее жалобы, как я страдал при виде ее печали!

— Ах, — вздохнула она, — до чего хорошо вы знаете мою слабость и доверчивость. Ну, Фоблас, сядьте сюда. — Я сел на край кровати. — Но вдруг кто-нибудь войдет, вдруг нас увидят! Пожалуйста, позовите Жюстину; она в будуаре. Малютка, не впускай сюда никого. Скажи служанкам, что я сплю, и прикажи лакеям никого не принимать. Мой друг, вы здесь поужинаете?

— С удовольствием.

— Жюстина, вели подать цыпленка. Скажи, что я устала и хочу спать, но перед сном я не прочь съесть крылышко. Главное — скажи, чтобы меня не беспокоили. У тебя, Жюстина, сегодня страшный аппетит. Ты меня понимаешь?

— Да, сударыня, — улыбнулась субретка. — Сегодня я должна есть за двоих.

Когда Жюстина ушла, я сжал маркизу в объятиях и после нежных прелюдий хотел было зайти в моих действиях гораздо дальше. Однако я встретил неожиданное сопротивление, а Жюстина, вошедшая с цыпленком, вынудила меня отложить нападение. Маркиза не захотела есть, я, уничтожая птицу, внимательно рассматривал комнату, что не ускользнуло от взгляда моей прелестной возлюбленной.

— Что вы там высматриваете?

— Мне очень приятно видеть эту комнату; мне кажется, именно здесь...

Маркиза поняла меня.

— Да, именно здесь личико мадемуазель дю Портай сыграло со мной недобрую шутку.

— Почему же недобрую?

— Почему? Потому что Фоблас обманщик!

— Ах, вы снова хотите поссориться? Право, маменька, вы сегодня какая-то странная. Вы хотите ссориться и не хотите мириться!

— Вот именно, неблагодарный шалун. А вы, конечно, хотите совсем другого! Вы стремитесь к примирению и стараетесь избежать ссор. Впрочем, раз мы заговорили об этом, спросите у барона, не следует ли...

— Как, маменька, неужели слова барона... неужели это они мешают?..

— Они или что-то другое, не все ли равно? Одно верно, господин победитель, сегодня между нами не состоится примирения в известном смысле.

— Ах, милая маменька, именно в этом смысле оно и состоится.

— Уверяю вас, нет!

— Уверяю вас, да.

Мой решительный вид, казалось, испугал маркизу, и она попыталась сесть так, чтобы самой позой показать мне, что я ошибаюсь.

— Да-да, делайте что вам угодно, но, едва я поужинаю и Жюстина уйдет, вы увидите...

— Жюстина не уйдет! Смотри не уходи из моей комнаты. Шевалье, сядьте поближе, мне нужно вам кое-что сказать.

Она обняла меня, положила голову на мое плечо и, поцеловав, тихонько спросила:

— Фоблас, вы любите меня?

— Маменька, довольно сомнений.

— Я хочу попросить у вас одного доказательства.

— Какого? — с тревогой спросил я.

— Не настаивайте сегодня вечером на примирении...

— Почему?

— Мой друг, у меня лихорадка, вы можете заболеть.

— Что за важность!

— Что за важность! — Она нежно обняла меня. — Этот ответ мне нравится; как жаль, что он не так благоразумен, как лестен... Мой добрый друг, мой дорогой Фоблас, я не хочу счастья, которое будет стоить вам здоровья. Какой неделикатной должна быть женщина, если она захочет купить такой ценой несколько коротких мгновений наслаждения, которое, кстати, чем чаще повторяется, тем более приедается? Какой слепой и безумной должна быть возлюбленная, если она будет уступать только жажде удовольствия? Чтобы я, я подорвала твои силы, истощила твою молодость, погубила одно из лучших произведений природы... самое прелестное, самое обольстительное ее произведение? Нет, мой дорогой Фоблас, нет! Желая избавить тебя от будущих сожалений, я буду бороться с твоими желаниями и с моей собственной слабостью. Я готова жертвовать собой ради твоего счастья и не хочу обречь тебя на жизнь, полную тоски и болезней; напротив, если понадобится, я пожертвую своей жизнью, чтобы продлить и скрасить твою! О, самый привлекательный и самый любимый из возлюбленных! Я люблю тебя не для себя одной, что бы ни говорили, я люблю именно тебя, тебя самого! Мой друг, не настаивай сегодня. Я отошлю Жюстину, ты останешься здесь, я буду смотреть на тебя, слушать твои речи, я, может быть, засну на твоей груди. Я буду так счастлива... Мой добрый друг, дай мне честное слово... Шевалье, отвечайте же! Смотрите, он еще раздумывает о такой простой вещи...

Маркиза была права: я размышлял. Я думал о Софи. Я мысленно посвящал моей милой кузине лишения, которым меня намеревались подвергнуть, и, так как эта мысль придала мне силы, я дал слово ее сопернице быть благоразумным. Жюстина получила приказание уйти.

— Фоблас, я довольна вами, — радостно продолжала маркиза, — поговорим спокойно. Это, конечно, не такое жгучее удовольствие, как наслаждение страстью, но оно продолжительнее. Но отчего вы смеетесь?

— Мне пришла одна очень странная мысль.

— Говорите, мой друг.

— Что сказала бы женщина, ожидающая своего возлюбленного, если бы ей поставили условие: или в течение двух часов только разговаривать с ним, или за пять минут удовлетворить свое желание и отослать его прочь?

— Мой друг, многие наши дамы не знали бы, что выбрать. Я слышала, будто существуют женщины, для которых удовольствие говорить о чувствах есть nес plus ultra(*) в любви, остальная часть любовных отношений для них тягостна; по чести, я думаю, что если и есть такие женщины, их мало. Наоборот, уверяю вас, на свете много, очень много дам, которым двухчасовой разговор и бездействие показались бы смешными. Иные предпочли бы всю жизнь оставаться немыми.

— Вы не из таких, маменька.

— Я принадлежу к партии, которая примирила бы тех и других.

— Да?

— Да, мой друг. Я бы поступила так: два часа разговора — сегодня, а пять минут наслаждения — завтра.

— Завтра? Не забудьте: завтра!

— Ах!..

— Вы сами сказали!

— Да, но я только предположила...

Маркиза много говорила в тот вечер, и я открыл в ней совершенства, которых не успел заметить раньше. Она блистала сатирическими и оригинальными замечаниями, высказала даже несколько замечаний философского порядка, однако ни разу ее рассуждения не коснулись морали; главным образом я восхищался ее изящной и свободной манерой выражаться, которую иногда приобретают люди, вращаясь в большом свете, а также ее естественностью и остроумием, которым невозможно научиться. Особенно меня восхитил ее тонкий вкус, недостающий многим из наших прославленных умников (я не называю их имен), и поразили знания более глубокие, чем те, которыми обладает большинство красивых или привлекательных женщин.

Мне показалось, что я пробыл с ней не более четверти часа, когда мы вдруг услышали, что бьет полночь.

— Нам пора расстаться, мой друг, — сказала маркиза. — Пусть Жюстина проводит вас, а то мой швейцар не поддается на уговоры.

Услужливая субретка прибежала при первом же звонке.

— Малютка, ты проводишь своего возлюбленного.

— Что? Ее возлюбленного? — изумился я.

— Конечно. Разве вы не понимаете, что Жюстина, приводящая к себе вечером молодого человека и в полночь выпускающая его, очевидно занята сердечными делами? Я уверена, что завтра же об этом будут громко рассуждать в людской, но она знает, что я щедро вознагражу ее за все. Прощайте, мой дорогой Фоблас, вы придете завтра к восьми часам?

— Самое позднее!

— Мой друг, я буду больна для всех!.. Жюстина, проводи же его. Нужно хоть немного щадить твою репутацию: чем позже он уйдет, тем больше будут смеяться над тобой. Не берите с собой свечи, чтобы вас не заметили на потайной лестнице, и идите осторожно, чтобы не ушибиться.

Мы с Жюстиной вошли в будуар. Я старательно запер дверь в спальню, а Жюстина ощупью отворила дверь на потайную лестницу. Я не пошел за моей проводницей, которая, стоя на пороге, протянула мне руку, а, напротив, неслышно привлек ее к себе.

— Дитя мое, — прошептал я так тихо, что она едва расслышала меня, — ты помнишь сцену, которая разыгралась здесь? Я хочу отомстить, помоги мне. Не говори ни слова...

Жюстина всегда была готова угождать мне, и она так старалась на оттоманке, что даже маркиза не справилась бы лучше... Вот когда я понял наконец, как прав был тот, кто впервые заметил: месть есть наслаждение богов125.

Всякий, кто вникнет в мое состояние, вспомнит о моем возрасте, подумает о моем положении и поймет, что я не мог следующим вечером не пойти на свидание. Маркиза с нетерпением ждала меня. Она осыпала меня самыми лестными ласками, называла самыми нежными именами. Она даже согласилась удовлетворить мое вечно жадное любопытство, и это показалось мне очень хорошим признаком, но, как и накануне, она остановила меня в ту минуту, когда я думал, что она увенчает мою страсть. Ссылаясь опять-таки на проклятую лихорадку, она отказалась дать мне главное доказательство любви, доказательство, милое для всех молодых людей и необходимое для самого страстного из них. Я довольно терпеливо переносил страдания в надежде, что, по крайней мере, славная горничная в минуту разлуки сжалится надо мною, — но не тут-то было, маркиза, встав с постели, сама проводила меня до потайной лестницы. Я понимал, что Жюстина сочувствует моему горю, но разве могла она утешить меня во дворе? Я вернулся домой невинным и полным отчаяния.

Розамбер, которому я рассказал о суровости моей возлюбленной, нисколько не удивился:

— Я же говорил, что маркиза всегда сообразуется с обстоятельствами и соответственно меняет свое поведение. Каковы бы ни были физические и нравственные свойства Софи де Понти, в глазах Фобласа она умна и хороша, потому что он ее любит. Это законная, честная, добродетельная страсть, это его первая любовь. Симпатия породила ее, лишения подпитали, и она станет еще сильнее благодаря препятствиям, опыту и надежде. Следовательно, Софи де Понти — опасная соперница. Вот что, без сомнения, сказала себе маркиза. Но, оценив преимущества неприятеля, она также подумала о своих силах и о слабости молодого Адониса, нерешительное сердце которого она хочет отвоевать...

— Нерешительное сердце, Розамбер?

— Конечно. Во всяком случае, пока. Вы обожаете одну, но не решаетесь пожертвовать другой. В ваши годы наслаждение имеет необоримую силу. Вы понимаете, о каком наслаждении я говорю? Софи не может вам дать его, а госпожа де Б. дарит, хотя и небескорыстно. Итак, мой друг, ее план таков: постоянно возбуждать ваши желания, иногда удовлетворять их, но никогда не доводить вас до пресыщения. Она теперь станет скупее на ласки, желая, чтобы ее благосклонность поднялась в цене. Поверьте, она сама уже страдает от лишений, которым подвергает и вас, и себя, но маркиза полна решимости сохранить своего возлюбленного во что бы то ни стало.

Наконец-то можно вернуться к Софи, вот он, благословенный третий день! Я пойду в монастырь и повидаюсь с милой кузиной. О, как она похорошела за эти три дня...

Около двух месяцев два раза в неделю я непременно бывал в монастыре. О, чудесная сила добродетели, соединенной с красотой! Расставаясь с Софи, я каждый раз думал, что не в состоянии любить сильнее, но, увидев ее, всегда чувствовал, что моя любовь еще возросла.

Однако следует признаться, что в эти два месяца я часто встречался и с прекрасной маркизой, которая, по-прежнему придерживаясь своего плана преобразований, урезала наши наслаждения, так что порой я бывал лишен даже необходимого. Не стану скрывать, что моя маленькая Жюстина, отлично знавшая мой адрес, иногда являлась ко мне инкогнито и пользовалась тем, что экономила ее госпожа.

Господин дю Портай полтора месяца назад уехал в Россию, надеясь узнать что-нибудь о судьбе Дорлиски и отыскать свою дорогую дочь.

Как-то раз я был с Розамбером в опере, и там мы встретили маркиза де Б. Он с холодной вежливостью поклонился Розамберу, но необычайно любезно поздоровался со мной. Выразив сожаление, что он целых два месяца не мог иметь счастья навестить меня, маркиз спросил, как поживает мой отец.

— Отлично, маркиз, он теперь в России.

— Ага, значит, это правда?

— Да.

— А мадемуазель дю Портай?

— Моя сестра вполне здорова.

— Она по-прежнему в Суассоне?

— Да, маркиз.

— А когда я смогу увидеть ее?

— На следующем карнавале, — не раздумывая, отвечал Розамбер.

Шутка моего друга была небезопасной, и я заверил маркиза, что сестра проведет в Париже всю зиму.

— Осмелюсь спросить, — продолжал маркиз, — вы уже не живете подле Арсенала?

— Почему? У нас все по-прежнему.

— В таком случае, прикажите вашим людям быть повежливее и повнимательнее. Да, они сказали мне, что господин дю Портай уехал в Россию, но, когда я спросил их о вас и вашей сестре, они очень грубо заявили, что у господина дю Портая нет детей.

— Дело в том, что его отец не дает ему свободы, — проговорил Розамбер. — Он не позволяет ему никого принимать.

— Да, маркиз, вероятно, слуги говорят так по приказанию моего отца.

— Признаюсь, я считал вашего отца благоразумнее. Молодой человек нуждается в некоторой свободе. Девушки — другое дело, за ними следует смотреть очень строго, а между тем я знаю барышень из хороших семейств, которых недостаточно... которым позволяют завязывать неподобающие знакомства (говоря это, он лукаво посмотрел на Розамбера). Но вас! Это уж слишком сурово! Послушайте, я хочу доставить вам некоторое развлечение и удовольствие. Моя жена здесь, я представлю вас маркизе.

— Право, маркиз, я не могу...

— Идите, идите, она будет вам рада.

— Не сомневаюсь, если вы представите меня... Но, право...

— К чему эти церемонии? — сказал Розамбер. — Маркиза очень любезна.

— Не правда ли, — продолжал маркиз, обращаясь сначала к графу, потом ко мне, — моя жена очень мила? И очень умна. Впрочем, иначе я не женился бы на ней.

— Действительно, маркиза очень умна, и мой друг это хорошо знает! — воскликнул Розамбер.

— Он знает? — переспросил маркиз.

— Да, маркиз, мне говорила моя сестра.

— Ах, ваша сестра!..

— Да...

— Уверяю вас, моей жене недостает только стать физиогномисткой, но она приобретет эту способность, приобретет! Я уже заметил, что у нее есть природная склонность к красивым лицам. Господин дю Портай, ваше лицо очень располагает к себе, и при этом вы необычайно похожи на вашу сестру, которую маркиза очень любит. Пойдемте, я вас представлю.

— Право, маркиз, я в отчаянии, что никак не могу ответить на вашу любезность, но я, так сказать, тайком убежал из дома, я прячусь в партере и не могу показаться в ложе... Вы не можете себе представить, какую сцену устроит мне господин дю Портай, вернувшись, если кто-нибудь из его друзей меня увидит и напишет ему.

— Бывают же смешные родители! Да, вспомнил, я хотел спросить об одной вещи... Знаете ли вы де Фобласа?

Я сухо ответил:

— Нет.

— Но, может быть, граф знает? — продолжал маркиз.

— Де Фоблас? — повторил Розамбер. — Да, кажется, я где-то слышал это имя, я где-то даже видел его! — Он взял маркиза за руку и шепотом сказал: — Никогда не говорите о Фобласе и его родных при ком-нибудь из членов семейства дю Портай: эти два рода враждуют, вскоре прольется кровь.

— Значит, все открылось? — вполголоса спросил маркиз.

— Что все? — удивился Розамбер.

— Ну, ты меня понимаешь.

— Нет, черт меня побери.

— О, понимаешь! Но ты прав, на твоем месте я молчал бы так же, как и ты.

— Клянусь честью, я ничего не понимаю!

— Ну, оставим это. — Маркиз снова заговорил в полный голос. — О Розамбер, скажи мне (ведь я добрый малый и не умею долго сердиться), почему ты уже пять месяцев не показываешься у нас?

— У меня были дела.

— Ну уж дела! Скорее интрижки. Меня не проведешь! Но, надеюсь, ты-то зайдешь в ложу маркизы?

— Конечно. Вы подождете меня здесь?

Расставаясь со мной, маркиз еще раз пожалел, что ему не удалось познакомить меня с женой.

Через четверть часа вернулся Розамбер и сказал со смехом:

— Госпожа де Б. не подала виду, что сердится, она приняла меня вежливо; мы обращались друг с другом как люди, помнящие, что они часто встречались в обществе. Однако маркиза несколько удивилась, когда ее милейший муж сообщил, что я здесь с дю Портаем-младшим, который не осмелился явиться к ней в ложу. Вы понимаете, что, поскольку между маркизой и мной все кончено, я не стал усугублять неловкость ее положения; наоборот, я милосердно помог ей обманывать меня же. Странно только, что в этой смешной и забавной сцене было для меня нечто неясное. Может, вы поймете, Фоблас. Я расслышал, как маркиз очень тихо шепнул жене: «Я же говорил вам, что мадемуазель дю Портай — нечестная девушка. Все открылось. Оба дю Портая в бешенстве, и, если они встретят этого Фобласа, ему несдобровать. Я уверен, что путешествие дю Портая в Россию и поездка барышни в Суассон — пустые отговорки! Надо сказать, что ее отец заслуживает наказания: он страшно стесняет своего сына, а дочери позволяет делать все, что ей вздумается». Приблизительно так сказал маркиз. Фоблас, вы все знаете, не откажите мне в удовольствии, объясните, что тут к чему.

Я рассказал Розамберу, каким образом маркиз нашел мой бумажник, как он доказал своей жене, что мадемуазель дю Портай — распутница и каким способом маркиза заставила мужа вернуть ей мои письма. Граф от души посмеялся и наконец спросил меня, почему я не захотел представиться госпоже де Б.

— Мой друг, — ответил я, — если бы я был безумно влюблен в маркизу и у меня не было другой возможности встречаться с ней, я согласился бы пойти в ее ложу, но, раз мы видимся без труда, раз наши свидания повторяются достаточно часто, зачем мне подвергать себя опасностям, являясь в доме маркиза в новом виде?

— Но ведь это породило бы пресмешные сцены! Маркиза на вашем месте не стала бы колебаться ни минуты.

После спектакля я зашел с Розамбером за кулисы, в уборную его очень близкой знакомой, мадемуазель ***. С ней сидела красивая танцовщица.

— Он хорош собой, — смерив меня взглядом, торжественно заявила танцовщица.

— Это Амур, — ответила актриса, — или шевалье де Фоблас.

Я горячо поблагодарил славную женщину за столь лестный комплимент.

— Шевалье, — заметила танцовщица, — я видела вас однажды и вот уже много месяцев слышу о вас почти каждый день. Вы можете быть очень красивой девушкой, но мне больше по сердцу привлекательный юноша.

Я взглянул на графа.

— Розамбер, вы меня выдали?

Розамбер дал честное слово, что нет. Женщины шепотом поговорили между собой, и Корали (так звали танцовщицу) хохотала как безумная.

Сами собой образовались две пары, мы поужинали у богини, а потом я проводил нимфу домой и остался у нее. Кто не знает о том, что божества из Оперы очень слабые создания, что в этой части света на страсти смотрят легко и что сердечные истории здесь начинаются и заканчиваются в один вечер?

Корали нельзя было назвать ни красивой, ни хорошенькой, но она отличалась чарующей живостью и грацией. Она ворковала, как влюбленная голубка, и ее ласковые речи доставляли мне несказанное удовольствие. Ее шаловливое личико светилось весельем, а слегка развязные манеры разжигали желание; вдобавок она была высока ростом и хорошо сложена, ее руки поражали красотой, ножки — миниатюрностью, а кожа — нежностью. К тому же Корали в совершенстве владела искусством сладострастия. А как охотно и с каким разбором черпала она из запасников своего ремесла! В ее объятиях я забыл и Жюстину, и маркизу.

Но в силу странности, которую я не стану даже пытаться объяснить, в самый неподходящий момент мне явился образ самой чистой и добродетельной девушки. Не менее достойно удивления и то, что я заговорил тогда, когда даже самый рассеянный из мужчин и не думает отвлекаться, а позволяет себе лишь короткие возгласы или сдавленные стоны.

— Ах, Софи! — воскликнул я, хотя мне следовало сказать: «Ах Корали»!

— Софи? — нимало не смутилась нимфа. — Вы знаете Софи? Так я вам скажу, что она глупа, жеманна, что она никогда не была красавицей, а теперь и вовсе поблекла, и что на прошлой неделе... — Она не могла договорить.

Надо отдать ей должное: болтала она с изумительной скоростью, но вместе с тем не теряла времени даром, и я не знал, чем больше восхищаться: необычайной ловкостью гибкого стана или ее словоохотливостью и бойкостью языка.

Я расстался с Корали в десять часов утра. Барон, узнав о моем отсутствии, с нетерпением ожидал моего возвращения. Суровым тоном он напомнил о моем обещании не ночевать нигде, кроме дома. Я прошел к себе, там меня ждал Персон; я хотел было упрекнуть его за предательство, но он опередил меня, заметив, что невозможно было оставить барона в неведении относительно моего ночного исчезновения, что в подобных случаях всякий гувернер обязан предупреждать родителей и что, позволив швейцару или другому слуге сказать об этом барону, он невольно открыл бы барону глаза на наш сговор. Я ничем не смог опровергнуть такие справедливые доводы. Кроме того, меня уже занимало нечто другое. Жасмен подал мне письмо, оставленное у него час тому назад. Я с удивлением увидел на нем имя мадемуазель дю Портай, быстро распечатал его и прочел следующее:


Тот, кто сегодня вечером отправляется в Версаль, уверяет, что мадемуазель дю Портай на самом деле не в Суассоне, а в окрестностях Парижа. Если это так, очаровательная девушка, которая должна меня помнить, завтра утром сядет на лошадь и в сопровождении одного слуги без ливреи встретится со мной в восемь часов в Булонском лесу126 у Булонских ворот127. Я тот, кого, если можно тому верить, она еще любит.

Виконт де Флорвиль.

— В самом деле, — воскликнул я, — я же дал виконту слово! Хорошо... Завтра утром, Жасмен, ты поедешь со мной.

Я купил великолепный фарфоровый сервиз и поручил Жасмену отнести его от моего имени госпоже Корали на улицу Меле128, у заставы Сен-Мартен.

Когда мой слуга вернулся, я поинтересовался, что сказала Корали.

— Она несколько раз спросила меня: «Вы действительно пришли от имени шевалье де Фобласа? От молодого человека? Совсем молодого, лет семнадцати?» — «Точно так, мадемуазель, — ответил я. — Разве вы его не знаете?» Она сказала: «Знаю, но мне нужно с ним объясниться, скажите шевалье Фобласу, что завтра поздно вечером я жду его к ужину».

— Завтра к ужину, Жасмен! Как это неудобно: я проведу весь день с виконтом де Флорвилем. Однако и Корали обижать не хочется...

Жасмен ушел, и я предался размышлениям.

«О моя милая кузина, как я оскорбляю тебя, как изменяю тебе! Изменяю? О нет, я просто отдаю моим любовницам нечистую дань, от которой отказалась бы моя добродетельная возлюбленная, дань, которая осквернила бы Софи. Но... маркиза, Жюстина, Корали! Три в одно и то же время! Да какая разница? Будь их хоть сто! Не все ли равно! Нет, напротив, их многочисленность — это мое оправдание! Разве у госпожи де Б. были бы соперницы, если бы я ее любил? Разве я стал бы думать о маркизе, если бы действительно чувствовал привязанность к Жюстине или Корали? Нет-нет, эти три интриги ничего не значат, это лишь мимолетные увлечения, следствия моей молодости и горячности. Правда, маркиза привлекает меня больше двух других, но только кузина внушает мне чистую, бескорыстную любовь. О моя Софи, моя дорогая Софи, ясно, что я люблю только тебя!»

На следующее утро ровно в восемь мы с Жасменом были в Булонском лесу. Я надел английскую амазонку и белую касторовую шляпку. Прохожие останавливались, чтобы посмотреть на меня. Одни восклицали: «Какая хорошенькая!» Другие говорили: «Эта англичанка прекрасно держится в седле», — и моему самолюбию это очень льстило. Виконт де Флорвиль не заставил себя долго ждать. Он приехал на очень красивой лошади, которой управлял скорее с грацией, чем с силой.

— Прелестная девица, если вам угодно, мы поедем завтракать в Сен-Клу129.

— Охотно, виконт. Но где мы остановимся? В гостинице?

— Нет-нет, мой милый друг.

— Ваш милый друг? Сударь, вы забываете, что говорите с мадемуазель дю Портай?

— Да, мой друг, я забыла даже, что сегодня я виконт де Флорвиль, что я — легкомысленный юноша, а вы — сумасбродная девушка. Фоблас, вы не находите положение странным?

— Да, нахожу, и давайте условимся: весь день вы будете виконтом де Флорвилем, а я мадемуазель дю Портай. Тот, кто ошибется...

— Поцелует другого.

— Я согласна, виконт.

Когда мы приехали в Сен-Клу, оказалось, что мы должны друг другу по меньшей мере по пятьдесят поцелуев. На расстоянии ружейного выстрела от моста виконт предложил мне спешиться. Мы вошли в маленький и хорошенький одноэтажный домик, в котором не было ни души. Комната, в которую ввел меня виконт, показалась мне и удобной, и изысканной.

— Простите, я велю поставить лошадей в конюшню.

Через минуту виконт вернулся и сказал, что он приказал Жасмену отправиться завтракать и вернуться за нами через час. Потом он показал мне спрятанные в шкафу холодное мясо, фрукты и вино.

— Мадемуазель, у нас будет скудный завтрак, но, по крайней мере, прислуга не побеспокоит нас.

— Прекрасно, виконт, но прежде всего отдадим наши долги.

— Фу, барышня, что вы такое говорите! Я прежде всего хотел бы перекусить.

Виконт де Флорвиль, изнеженный и женственный, только пощипал крылышко цыпленка. Мадемуазель дю Портай, очень плохо воспитанная, ела с аппетитом прокурорского писца.

Меня мучил штраф, который следовало заплатить. Я хотел поцеловать виконта.

— Сударыня, — сказал он, — нападать следует мне.

Он взял меня за руку, заставил встать из-за стола и хотел обнять, я с горячностью оттолкнул его.

— Виконт, оставьте меня, вы дерзки!

Виконт, более упрямый, чем предприимчивый, казалось, хотел похитить только один поцелуй, его очень забавляло мое сопротивление, и он смеялся. Вероятно, более привыкший обороняться, чем преследовать, он выказывал в нападении много ловкости и мало силы. Наоборот, мадемуазель дю Портай против обыкновения защищалась не слишком грациозно, зато с большой силой.

Вскоре утомленный де Флорвиль упал на диван.

— Это не девушка, а настоящий драгун! — воскликнул виконт. — Ее победит разве что Геракл! Как благоразумна природа: она создала женщин кроткими и слабыми. Да, всё к лучшему в этом лучшем из миров!130 Ну, хорошо, вернемся к обыкновенному порядку вещей: успокойтесь, бедовая девица. Я теперь только маркиза де Б. Виконт де Флорвиль уступает вам все свои права.

Я воспользовался позволением, не злоупотребляя им. Мы скоро сели за стол.

— Фоблас, вы, может быть, сочтете, что у меня странная фантазия, но, прошу вас, не откажите мне в одной просьбе.

— Разве я могу вам отказать? В чем дело?

— Мой добрый друг, подарите мне ваш портрет.

— Маменька, вы называете это странной фантазией? Ваше желание понятно, и я разделяю его. Не буду ли я нескромен, если попрошу ваш портрет?

— Нет, мой друг, но я хочу иметь портрет мадемуазель дю Портай.

— Понимаю! А вы дадите мне портрет виконта де Флорвиля?

— Вот именно.

— Милая маменька, завтра же я позабочусь об этом, и мы увидим, которая из двух миниатюр будет готова раньше.

— Конечно, ваша: вы не стеснены, Фоблас, я же буду дарить моему художнику очень короткие мгновения. Вы ведь понимаете, я не могу этим заниматься дома.

— Где же, маменька?

— У модистки... в знакомом вам будуаре. Я всегда оставляю там мое мужское платье в шкафу, ключ от которого хранится у меня.

— Как? Значит, вы переоделись сегодня утром в будуаре?

— Конечно, мой друг. Я сказала, что мне хочется подышать воздухом на Елисейских полях, и вместе с Жюстиной вышла из дома в утреннем платье. Мы отправились к модистке, и там совершилась метаморфоза; наемная карета отвезла меня в манеж, вот каким образом маркиза превратилась в виконта. Жюстину я отпустила на целый день. Вернувшись домой, я мимоходом замечу, что на Елисейских полях встретила графиню ***. Но, мне кажется, я слышу шаги Жасмена. Давайте проедемся, мой дорогой Фоблас, и вернемся сюда обедать.

Мы снова сели на лошадей и, сделав несколько больших кругов, около полудня очутились близ Севрского моста, переехали через реку и направились по большой дороге, ведущей в Париж. Очень красивый экипаж, запряженный четверкой, двигался нам навстречу. Перед ним скакал слуга на прекрасном коне. Блестящая карета была уже шагах в десяти от нас, когда маркиза внезапно повернула свою лошадь и быстрым галопом помчалась обратно по мосту. Я подумал, что ее лошадь понесла, пришпорил коня, чтобы последовать за ней, и в этот момент господин, сидевший в карете, выглянул из окошка и закричал:

— Мадемуазель дю Портай!

Это был маркиз де Б. Я поскакал за его женой, мчавшейся по полям. Жасмен ехал за мной, он крикнул мне, что за нами гонится слуга маркиза.

Вскоре я уже услышал, как наш преследователь понукает свою великолепную лошадь. Я повернул назад и, подскакав к усердному лакею, приветствовал его сильным ударом хлыста. Жасмен, горевший желанием поддержать своего господина, угрожающе взмахнул рукой. Бедный малый страшно удивился, получив такой сильный удар от молодой женщины, и его, по-видимому, удерживало уважение к моему полу и общественному положению, а также мысль об очень неравной борьбе: Жасмен готовился встать на мою защиту. Несчастный слуга не знал, на что решиться — уехать или защищаться, и ошарашенно смотрел на меня. Я помог ему прийти в себя, сказав резко, но женским голосом:

— Если ты, раб, осмелишься преследовать меня, я рассеку тебе лицо хлыстом, если же отстанешь, выпей за мое здоровье!

Он поймал монету, восхваляя мою силу и щедрость, и удалился так же быстро, как и прискакал.

Избавившись от преследователя, я стал искать взглядом маркизу. Она то ли придержала свою лошадь, то ли остановила ее, потому что была невдалеке. Мы скоро ее догнали. Я рассказал ей, как принял лакея маркиза.

— Мне пришлось поспешить, — сказала она, — я не сразу узнала лошадей и кучера.

— Маменька, почему же вы уехали, не предупредив меня?

— Потому что было уже поздно. Амазонка, которую знает маркиз, все равно выдала бы вас, и я хотела, чтобы он узнал мою спутницу...

— Я не вполне понимаю...

— Однако это очень просто, мой друг; я сказала себе: «Не беда, если маркиз его узнает; только бы он не заметил меня». Я поняла, что, увидев мадемуазель дю Портай, господин де Б. будет думать только о ней. Оставив вас, я получила возможность скрыться.

— Да, это было очень благоразумно. Но что скажет обо мне маркиз?

Маркиза, наклонившись ко мне, прошептала с улыбкой:

— Он скажет, что мадемуазель дю Портай — нечестная девушка, и воинственным тоном объявит мне, что она в самом деле пребывает в окрестностях Парижа и что он видел ее с Фобласом. Сознание своей проницательности утешит его, несмотря на огорчение от счастья соперника. Однако, — прибавила она серьезнее, — мой милый супруг за мою измену платит мне той же монетой.

— Как так?

— Неужели непонято? Он уехал в Версаль вчера, но до сих пор не доехал. Он ночевал в Париже! Он меня обманывает, — продолжала она, смеясь до слез, — он меня обманывает! Впрочем, мой милый Фоблас, я не в силах на него сердиться.

— Смотрите, не прощайте ему этого оскорбления, маменька, отомстите ему в Сен-Клу.

— В Сен-Клу! Нет-нет, это было бы неосторожно: мы выдали бы себя, как дети. В эту минуту маркиз в Севре. Этот бедный Ла Жёнес...

— Значит, господин, которого я так угостил, зовется Ла Жёнес?

— Да, мой друг, если вы ударили того лакея, который ехал перед каретой, это был Ла Жёнес.

— Если вы так хорошо его рассмотрели, то, может быть, он, в свою очередь, узнал вас?

— Нет, мой друг. Этот костюм... шляпа, надвинутая на глаза... Нет, я спокойна. Итак, я предполагаю, что бедный слуга уже вернулся и рассказал маркизу о своей неудаче. Мой проницательный муж стал думать, соображать, гадать. Конечно, он решит, что вы живете в Севре или где-нибудь поблизости. Бьюсь об заклад, что он, желая узнать место вашего убежища, поручил слуге ездить по окрестностям, искать, ждать, справляться, всматриваться во все лица. Нет, мой друг, нам нельзя ехать в Сен-Клу. Вернемся в Париж. Я поеду ближайшей дорогой, чтобы раньше вас быть у моей модистки, а вы поезжайте другой дорогой. Мы пообедаем в будуаре и пробудем там до возвращения Жюстины.

В четверти мили от столицы мы расстались. Маркиза, которой я предложил взять Жасмена, заметила, что молодой человек может кататься один, а хорошенькая женщина, в особенности в таком наряде, как мой, должна ехать хотя бы с одним слугой. Госпожа де Б. проникла в город через ворота Конференции131. Жасмен и я отправились через Рульскую заставу132 на улицу... У дверей модистки мы встретили маленького овернца, который держал под уздцы лошадь маркизы, он подал Жасмену клочок бумаги, и я прочел: «Пусть Жасмен отведет мою лошадь к господину Т. в манеж на улице *** от имени виконта де Флорвиля».

Только в восемь часов вечера я вышел из будуара. Маркиза, по-прежнему верная своим принципам экономии, отпустила меня в таком состоянии, что я ничуть не боялся ударить в грязь лицом у Корали. Прежде всего я вернулся домой и снял женское платье. Не было еще и десяти, когда я вошел в квартиру танцовщицы.

— Здравствуй, мой маленький шевалье. Сядем поскорее за стол.

— Охотно.

— Знаешь ли ты, что уже полчаса я жду, чтобы разбранить тебя.

— За что?

— За дурное обхождение. У меня всегда есть человек средних лет, который платит за мою любовь, и молодой красавец, любящий меня даром. Некоторые из моих подруг прибавляют к этому широкоплечего лакея, которому они платят сами. Я же не чувствую потребности в грубом сатире133 и довольствуюсь красивым юношей.

— И что тут общего, Корали, с твоей обидой?

— Погоди. Есть господин, который мне платит, и я имею очень веские причины не называть его имени; ты красивый юноша, и ты меня любишь, так ведь?

— После ссоры... сама увидишь.

— Ты мне понравился, но, когда ты перестанешь мне нравиться, я тебя брошу.

— И что?

— Словом, я не жду от тебя платы; ты прислал подарок, а мне он не нужен.

— А, этот фарфоровый сервиз?

— Да.

— Я не возьму его назад. Кроме того, Корали, твои условия мне не по вкусу, я хочу быть единственным и платить.

— Шевалье, ты слишком молод и недостаточно богат! И потом, ты прогадаешь. Ты красив и умен, но, когда ты станешь платить, я разлюблю тебя. Не знаю, почему, но все мы таковы: для того, кто вручает нам чек, он служит залогом неверности.

— Я не даю тебе денег — я прислал тебе маленький подарок.

— Я не приму его...

— Повторяю: я не возьму его назад.

— В таком случае я выкину его из окна.

— Как хочешь!

Мы еще пререкались, когда в комнату ворвалась горничная Корали и испуганно крикнула:

— Это он!

— Он?! — повторила ее госпожа.

Женщины схватили меня, увлекли в спальню, открыли в глубине алькова маленькую дверь и заставили выйти в коридор, который шел вдоль всех комнат. Я сердился и смеялся. Одна тащила меня за руки, другая толкала в спину, да так усердно, что им удалось меня выпроводить.

В эту ночь я спокойно лег спать, барон еще не возвращался. Назавтра я послал за одним умелым художником, который посвятил весь день портрету мадемуазель дю Портай. Только он ушел, как я получил записку от Корали: танцовщица приглашала меня на весь вечер. Сцена накануне мне очень не понравилась, но пусть читатели вспомнят, что мне было всего семнадцать! Кто в семнадцать лет отказывался провести ночь с привлекательной женщиной? Неужели найдется человек, который станет уверять, что устоял бы перед искушением? Пускай покажется, и, если он не болен, я скажу ему, что он лжет.

В середине ночи я заснул в объятиях танцовщицы. Громкий звонок разбудил меня в семь часов утра.

— Я уверена, — воскликнула Корали, — что эти дуры обе ушли в одно и то же время и не взяли ключа, а между тем я каждый день твержу им об этом! Прошу тебя, шевалье, открой дверь.

Я побежал ко входу в одной рубашке и даже босиком, открыл дверь и увидел мужчину. Я увидел... Я думал, что ошибся, протер глаза и снова посмотрел. Я воскликнул:

— Как, не может быть! Отец, это вы?!

Барон отступил в изумлении и с яростью в голосе задал вопрос, по меньшей мере бессмысленный:

— Что вы здесь делаете?

Что мог я ответить? Я промолчал.

«Не может быть! — воскликнул Фоблас. — Отец, это вы?»

Тут, узнав голос моего отца, прибежала Корали, одетая так же легко, как я, и в моих ботинках, в которые она в спешке засунула свои маленькие ножки. Нимфу, выскочившую на порог, внезапно разобрал смех. Она посмотрела на отца, который онемел от изумления и в бешенстве замер, опершись на перила лестницы. Она посмотрела на сына, едва одетого и застывшего, подобно истукану, посреди передней. Чтобы женщина, от природы безрассудная, сдержалась в подобном случае? Танцовщица повисла у меня на шее и прислонила голову к моей. Можно было подумать, что она меня целует, но она лишь смеялась, смеялась так громко, что соседи наверняка слышали. Барон то краснел, то бледнел, затем он пришел в себя, шагнул в переднюю, затворил дверь и задвинул задвижку. Корали убежала, по-прежнему смеясь, я помчался за ней, отец в одно время с нами вбежал в спальню. Он угрожающе замахнулся тростью, собираясь устроить погром. Я схватил его за руку и воскликнул:

— Отец, вы забыли, что здесь ваш сын!

Это, возможно, слишком смелое восклицание произвело то самое действие, которого я ожидал. Барон, еще взволнованный, но уже несколько успокоившийся, бросился в кресло и велел мне одеться. Корали заперлась в уборной и там продолжала хохотать; она согласилась только приоткрыть дверь, чтобы отдать мои ботинки и забрать свои туфельки. Я быстро оделся. Мы спустились вниз. Барон пришел пешком и без слуг; мы сели в фиакр, и, хотя нам пришлось ехать долго, отец, печальный и задумчивый, за всю дорогу не проронил ни слова. Когда мы вернулись домой, он пригласил меня к себе. В этот день я должен был пойти в монастырь и, заметив, что наступил час, когда Софи несомненно уже ждала меня в приемной, сказал отцу, что у меня множество неотложных дел. Отец почти умоляющим тоном настаивал, чтобы я не уходил. Мы прошли к нему в комнату, он приказал всем оставить нас, велел мне сесть и сам сел рядом.

— Фоблас, — помолчав, сказал он наконец, — забудьте на одно мгновение, что я ваш отец, и отвечайте мне как другу. Позавчера между десятью и одиннадцатью часами вы были у Корали?

— Да, отец...

— Значит, это вы ужинали с ней, когда я приехал?

— Да.

— Я услышал шум, и во мне зародились некоторые подозрения, но я скрыл их. Я сказал, что отправляюсь в деревню, надеясь поймать счастливого соперника, но я и не предполагал, что им окажется шевалье де Фоблас.

— Неужели барон оскорбит меня, предположив, что я знал о нашем соперничестве?

— Нет, мой друг, нет. Я знаю, что, несмотря на все заблуждения юности, вы очень редко забывали об уважении, которое обязаны питать к любящему вас отцу. Я знаю, что вы неспособны хладнокровно подготовлять для меня печали и унижения. Фоблас, мне остается задать вам немного вопросов. Давно ли вы знаете Корали?

— Четыре дня.

— И вы провели с ней?..

— Две ночи, мой отец.

— Две ночи в четыре дня? Целых две ночи! Ах, безумец! А как вы вознаградили ее за ее благосклонность?

— Я послал ей очень скромный подарок.

— Не вы ли поднесли ей севрский фарфор, который я видел у нее, кажется, позавчера?

— Да, отец.

— Друг мой, когда такой молодой человек, как вы, имеет несчастье пользоваться благосклонностью танцовщицы, он должен платить ей более щедро. Подождите, я сейчас вернусь.

Он заставил меня прождать довольно долго и наконец вернулся с бумагой в руке.

— Прочтите это, Фоблас.


Корали, я покидаю вас и полагаю, что мебели, драгоценностей и бриллиантов, которые я подарил и вам оставляю, будет достаточно и мы в расчете.


Когда я прочел эту короткую записку, мой отец ее запечатал. Потом он подал мне чистый лист бумаги, и я написал под его диктовку:


Корали, я покидаю вас, и так как я оцениваю две ночи, проведенные с вами, в двадцать пять луидоров, посылаю вам три банковских билета в двести франков каждый.


Мой отец отослал оба письма с одним и тем же слугой. Я думал, что все уже кончено, и собирался уйти, но барон попросил меня дождаться ответа Корали.

— Фоблас, — сказал он, — вы видите, что я делаю выводы из уроков, которые вы мне даете. Почему же мой сын не столь покорен, как я, почему он упрямо отталкивает отеческие советы? На днях, несмотря на мой запрет, вы опять выезжали в амазонке; вы ежедневно видитесь с маркизой. В то же время вы бывали у Корали, и, может быть, у вас есть еще кто-то, кого я не знаю. Будьте же благоразумны, щадите себя. Вы еще не понимаете, как драгоценно здоровье. Мало того, с тех пор как мы живем в Париже, вы запустили учение. Недостаточно блистать физической ловкостью, необходимо также совершенствовать ум. Хорошо, что вы прекрасно фехтуете: дворянину необходимо уметь драться, и пусть вас страшится тот, кто любит проливать кровь. Но страсть к охоте и лошадям, любовь к танцам — все это минует. Правда, вы еще любите музыку, и музыка может приятно услаждать наш слух в свободные часы, но всего этого мало. Если вы достигнете сорокалетнего возраста, умея только стрелять, ездить верхом, танцевать и петь, какой скучной и долгой покажется вам ваша осень! Какими невеселыми станут ваши дни, как вы пожалеете о молодости, растраченной впустую! Фоблас, у вас нет недостатка в уме. Я знаю, у вас есть способности! Займитесь теперь же изучением литературы и философии; это достойное уважения занятие украшает зрелость, продлевает жизнь, заполняет досуг богача, облегчает труды бедняка, утешает нас в горе и упрочивает наше счастье. Мой друг, начните с того, чтобы реже бывать у маркизы. Это принесет вам двойную выгоду: даст больше времени для полезных занятий и сократит опасные удовольствия. Вы разовьете ваши умственные способности и не подорвете здоровья. Я не стану говорить о вашей страсти в монастыре. Я знаю, что в этом очень существенном отношении вы стали благоразумны. Госпожа Мюних, с которой я говорил на днях, сообщила мне, что она не видела вас уже два месяца. Я доволен вами, Фоблас. Если вы обманете маркизу или еще какую-нибудь сумасбродную женщину, что ж, они сами куют свои несчастья. Подобные безумства не затрагивают чести. Но если вы воспользуетесь невинностью и слабостью, я вас никогда не прощу.

Пока барон хвалил меня за мое равнодушие к Софи де Понти, я еле сдерживал нетерпение, я стонал, чувствуя, что время свидания проходит.

Слуга, посланный к танцовщице, наконец вернулся. Когда он сказал, что пришел от Фобласа, она засмеялась и попросила выразить барону благодарность, а шевалье передать на словах: «Я принимаю то, что он прислал, но, право, он мне не был должен».

Я вернулся к себе в полном отчаянии — мне не удалось побывать в монастыре. Художник уже дожидался, чтобы закончить портрет, сильно продвинувшийся накануне. Мне пришлось надеть амазонку, чтобы изображать мадемуазель дю Портай, и затем снова стать Фобласом, чтобы пообедать с бароном. Выйдя из-за стола, я принял старуху, любившую денежные подачки. Аделаида, удивленная тем, что я не пришел утром в монастырь, прислала справиться обо мне и просила сейчас же прийти к ней. Я полетел на ее зов.

Аделаида привела свою подругу в сопровождении госпожи Мюних, которая была рада встретиться со мной после такого долгого перерыва. Я делал вид, что слушаю ее длинные истории, и так как мне на всякий случай следовало заручиться расположением гувернантки, вкусы которой были мне известны, я обещал прислать ей бутылку превосходной водки. Но этот несчастный день был днем встреч. Выходя из приемной, я столкнулся с отцом.

— Вот как мне повинуются, — шепотом сказал он, — вот как надо мной смеются! Объявляю вам, мой сын, что, если вы не откажетесь от своей безумной надежды, вы заставите меня принять строгие меры.

Вернувшись домой, я тщательно завернул готовый портрет, позвал Жасмена и велел ему рано утром отнести сверток Жюстине с просьбой передать его госпоже де Б., а бутылку водки — госпоже Мюних в монастырь ***. Мой исполнительный слуга вышел на заре, а вернулся далеко за полдень. Он так напился, что я не добился от него ни одного вразумительного ответа. А следствием того, как он справился с двойным поручением, стали записка и некое устное послание, которые мне передали вечером.

Записка была от маркизы: она благодарила мена за прелестный подарок и спрашивала, что ей с ним делать.

— Госпожа Дютур, я не понимаю, о чем говорит маркиза.

— Я тоже, но она, вероятно, завтра все объяснит у своей модистки. Будьте там ровно в восемь утра, потому что в десять она уедет в Версаль.

— Госпожа Дютур, можете заверить ее, что я не опоздаю.

Через час пришла та старуха, которой я никогда не давал денег без радостного трепета. Она сказала, что мадемуазель де Понти, которой надо срочно переговорить со мной, просит меня прийти завтра в приемную монастыря, никак не позже восьми.

— О, моя милая, я охотнее провел бы всю ночь у дверей монастыря, чем согласился бы заставить мадемуазель де Понти ждать хоть четверть часа!

Завтра ровно в восемь в монастыре! Завтра ровно в восемь в будуаре! О, на этот раз, маркиза, вы проиграли! Если вы желаете, чтобы я являлся к вам на свидание, никогда не назначайте встреч в часы, избранные мадемуазель де Понти. Не соперничайте с ней. Один взгляд милой кузины мне дороже всех милостей самой прекрасной женщины на свете... и даже такой красивой женщины, как вы. Все маркизы на свете, вместе взятые, не стоят одного волоска моей Софи.

Едва двери монастыря открылись, как я попросил позвать Аделаиду. Она появилась в приемной. Вскоре пришла и ее подруга.

— Здравствуйте, сударь, — сказала Софи.

— Сударь?! — воскликнул я.

— Вот, сударь, — в свою очередь сказала Аделаида, подавая мне маленький сверток.

— И вы тоже, сестра?

— Возьмите же. Вчера ваш Жасмен был пьян, он отдал этот портрет госпоже Мюних. А водку, — продолжала Софи, — отнес маркизе Б.

— Да, мой брат, да, вы злоупотребляете моей дружбой, вы обманываете Софи, это нехорошо: ведь Софи каждый день из-за вас подвергается опасности! А мне барон вчера устроил ужасную сцену!.. Это дурно, очень дурно...

— Когда мы умрем от горя, — со слезами продолжала Софи, — он пожалеет о своей кузине и о своей сестре! (Я хотел взять ее за руку, но она отстранилась.) Оставьте эти ласки, они нежны, но обманчивы.

— Да, они походят на вас! — воскликнула Аделаида. — Моя подруга права.

Она отерла своим платком глаза Софи и поцеловала ее.

— Утешься, дорогая, — сказала она, — не плачь, не надо, я тебя люблю и всегда буду любить, и я не обману тебя, я никого не обманываю.

— Аделаида, ты видишь, он даже не пытается оправдаться!

— Ах, Софи, мое волнение, слезы, самое молчание — все должно показать, какое раскаяние раздирает мое сердце! Да, я сознаюсь, этот портрет, этот роковой портрет предназначался для госпожи де Б.

— Вы сознаетесь, потому что мы все знаем, — сказала Аделаида

— Для госпожи де Б.! — горестно воскликнула Софи.

— Неужели, милая кузина, вы не простите мне минутного заблуждения?

— Минутного заблуждения! Он изменяет с самого начала, Аделаида; вот уже два месяца он почти каждый день пишет, что обожает меня, обожает меня одну. Минутное заблуждение!

— Софи... моя милая кузина!..

— А я была так слаба, что верила, и я имею несчастье его любить! И он знает это, увы, он это знает! Скажи, моя дорогая Аделаида, чего он ждет от своей измены, на что он надеется? Неблагодарный, я не требовала вашей любви; не любите меня, если не можете, но, по крайней мере, не говорите...

— Ах, моя милая кузина, вы не знаете, до чего вы мне дороги! Днем ваш образ повсюду следует за мной, ночью он украшает мои сны. Софи, вы моя жизнь, моя душа, моя богиня! Я живу только вами, я обожаю только вас!

— Нет, Аделаида, ты слышишь его? До чего он, жестокий, усиливает мое волнение, мое смущение, мои колебания. Он говорит все те же речи, но его поведение... Он хочет моей смерти, он хочет моей смерти!

Я бросился на колени перед Софи.

— Брат, что вы делаете! Что, если пройдет одна из наших монахинь! Что, если нас увидят!

Испуганная Софи встала.

— Сударь, сейчас же сядьте, или я уйду.

Я опустился на стул, заливаясь горькими слезами.

— Однако, милая подруга, — сказала Аделаида, — все, что он говорит, кажется правдой, и его огорчение так непритворно!

— О, ты его не знаешь! Выйдя отсюда, он побежит к маркизе, чтобы повторить ей то же самое.

— К маркизе! Клянусь вам, я никогда больше не увижу ее!

— Брат мой, вы даете честное слово дворянина?

— Честное слово дворянина, сестра, честное слово дворянина, Софи.

— Боже мой! — произнесла она слабым голосом, прижимая руку к сердцу. — Боже мой!..

Ее головка склонилась на грудь, она откинулась на спинку стула, от рыданий у нее прервался голос.

— Аделаида, дорогая, ей дурно!

— Нет-нет, — сказала Софи. (Аделаида отерла слезы, оросившие лицо ее подруги.) — Дай мне поплакать. О, моя дорогая, теперь я плачу от радости! Боже мой, Боже, какой камень свалился с моей души, и до чего мне теперь легко!

Я взял ее руку и прижался к ней губами. Облако грусти, казалось, омрачавшее ее личико, внезапно рассеялось, и радость засветилась в ее похорошевших чертах. В глазах загорелось нежное пламя. Я с жаром повторил клятву верности. Она с удовольствием слушала, когда я заговорил с ней о нашем будущем счастливом браке.

Аделаида все еще держала в руках портрет мадемуазель дю Портай.

— Брат, госпожа Мюних велела вернуть вам портрет. Вы сильно рассердили ее. «Этот сумасшедший, — сказала она, — посылает мне свой портрет. Разве я в таких летах?.. Но, конечно, он хотел передать его мадемуазель де Понти. Барон прав, он ее любит. Пусть же господин шевалье попробует явиться сюда, пусть только попробует». Брат, о, заберите же этот противный портрет!

— Противный? Нет! — Моя милая кузина взяла его из рук Аделаиды. — Он прелестен, можно подумать, что это твой портрет.

— В таком случае оставь его у себя, дорогая.

— Да, оставьте его себе, моя милая кузина.

— Этот портрет, господин де Фоблас? О нет. Мне больно видеть его. Я буду всегда вспоминать эту маркизу, мне его не нужно, не нужно. К тому же это женское платье... Этот портрет похож на вас, но не ваш.

— Моя Софи, если бы вы хотели...

— Что?

— Мой живописец искусен и неболтлив; он мог бы сделать и мой портрет, и ваш...

— И мой? — неуверенно повторила Софи, поглядывая на Аделаиду.

— Да, подруга, — ответила сестра, — твой портрет и даже мой, а может быть, также и копии с них; мы могли бы обменяться миниатюрами.

— Хорошо, милый кузен; когда же вы приведете вашего художника?

— Завтра между восемью и десятью часами. И он будет приходить каждый день, пока не закончит.

— Каждый день... но моя гувернантка... Правда, по утрам она спит и до сих пор ничего не замечала.

— Да, — прервала Аделаида, — она спит.

— Но барон! Берегитесь его, мой брат!

— Если он, моя дорогая Аделаида, встанет когда-нибудь раньше обыкновения, я с большим сожалением отложу сеанс до следующего дня.

— Итак, значит, до завтра, мой милый кузен.

— До завтра.

В то самое мгновение, когда я прощался с Софи и целовал ей руку, в то самое мгновение, когда моя милая кузина с восторгом увидела на моем лице отпечаток удовольствия, доставленного мне маленькой милостью с ее стороны, вошла монахиня. Она прежде всего окинула меня любопытным и быстрым взглядом, а потом сказала коротко, но твердо:

— Аделаида, вы уже давно разговариваете с вашим братом. А вы, мадемуазель де Понти, кажется, забыли, что наш урок должен был начаться четверть часа тому назад. Я возвращаюсь к клавесину, где и буду ждать вас.

Ученицы начали было лепетать какие-то извинения, но наставница ушла, не выслушав их.

— Боже мой, — задрожала Софи, — вдруг она видела, как вы поцеловали мне руку?

— Не знаю, моя кузина.

— Я тоже не знаю; хотите, я спрошу у нее?

Я невольно улыбнулся. Эта улыбка сперва обидела Софи, но, пораздумав, она сказала:

— Хорошо! Будьте спокойны, я не стану ни о чем спрашивать.

— Моя милая кузина, эта монахиня — ваша учительница музыки...

— Да, ее зовут Доротея.

— Она хорошо играет на клавесине?

— Довольно хорошо. Но мне говорили, что вы играете еще лучше.

— И она очень молода?

— Да, молода.

— Мне показалось, что она красива.

— А мне кажется, — печально ответила Софи, — мне кажется, что даже в самые неприятные минуты вы успеваете и многое заметить, и сделать интересные открытия, и задать вопросы... которые приводят меня в отчаяние.

Сказав это, она ушла, заливаясь слезами и не пожелав слушать моих оправданий. Аделаида, озабоченная печалью своей подруги, не заметила моего горя. Она поспешила за Софи. Меня же не столько поразило мое собственное легкомыслие, сколько огорчило наказание за него. И хотя в печали моей милой кузины скрывалось много утешительных для меня сторон, домой я вернулся в отчаянии.

Жасмен, которого я, вернувшись домой, расспросил, сознался, что накануне не смог устоять против искушения отведать знаменитой водки. Она так понравилась ему, что он несколько раз снял пробу, потом долил водой на четверть опорожненную бутылку и только тогда отправился исполнять мои поручения. Меня уже не удивляло, что он все перепутал, и я простил бедного малого за чистосердечное признание. Однако, чтобы больше не огорчать Софи, я должен был помнить о данных ей обещаниях.

Само собой, маркиза, удивленная моим невниманием, пришлет ко мне. Я позвал Жасмена и велел ему не принимать никого, кроме отца, Розамбера и Персона.

— А если придет Жюстина?

— Скажи, что меня нет дома.

— А если придет Дютур или виконт де Флорвиль?

— Скажи, что меня нет дома.

— Ах!

— Сиди в передней и никого не впускай. Кроме того, пошли за моим живописцем и вели просить его сейчас же прийти сюда.

После полудня пришел художник. Он начал мой портрет. На следующей день он отправился со мной в монастырь, чтобы набросать портрет моей кузины. Нужно ли говорить, что в этот день наш разговор начался с объяснения по поводу Доротеи? Софи не могла понять, как рядом с любимой девушкой молодой человек мог замечать другую женщину и находить ее красивой. Я хотел оправдаться, ответив, что в моих глазах монахиня не женщина и что я сказал о Доротее то, что мог бы сказать о прекрасной статуе; но Аделаида, открыто восставшая против меня, жестокая Аделаида сейчас же заметила, что существо, нарушившее нашу милую беседу, должно было бы показаться мне чудовищно безобразным. Мне пришлось пуститься на многие хитрости, чтобы опровергнуть это возражение. Я заслужил прощение, только сказав со слезами на глазах, что легкомыслие не преступление, что замечание, лестное для Доротеи, не должно никоим образом беспокоить Софи, так как ее красота, подобно моей страсти к ней, ни с чем не сравнима. Утешенная кузина вернула мне свою нежность, а сестра, желая доказать свою любовь ко мне, сказала:

— Брат мой, никто не видел, как вы поцеловали руку моей милой подруги, потому что наша учительница музыки вчера говорила со мной и Софи и даже раза два упомянула ваше имя. Однако она не выказала ни малейшего возмущения.

Помирившись, мы занялись портретом Софи и занимались им несколько дней подряд; посудите, каким терпением должны вооружаться художники, когда изображают влюбленных! Сперва я журил живописца за то, что он работает медленно, но вскоре стал сетовать, что портрет почти закончен.

Моя миниатюра была готова, а через неделю я получил изображение моей милой кузины.

Каждый день ко мне приходили то Жюстина, то госпожа Дютур и всегда слышали один и тот же ответ, внушавший им беспокойство: «Шевалье нет дома». Граф де Розамбер, который узнал о моем, как он выражался, внезапном обращении, уверял, что долго я не продержусь.

— Розамбер, я дал честное слово дворянина.

— Да, но неужели вы думаете, что госпожа де Б. оставит вас в покое? Не доверяйте ее видимому бездействию. Под ним кроются какие-нибудь тайные намерения. Маркиза в тишине готовится к решающему удару, поверьте, скоро лев проснется.

Однажды, когда я, по обыкновению, отправлялся утром в монастырь, мне показалось, что за мной следят. Какой-то закутанный в плащ человек шел за мной и очевидно боялся отстать. Выйдя из монастыря, я снова увидел его.

Розамбер, с которым я поделился моими подозрениями, прислал двоих слуг, велев им сопровождать меня. Я приказал каждому из них наблюдать за улицей, на которой стоял монастырь.

Тайное предчувствие говорило мне, что нашей любви грозит опасность. В этот день я настойчивее обыкновенного упрашивал Софи сказать, какие важные дела удерживают ее отца, когда ожидают его возвращения и что следует предпринять, чтобы добиться его согласия на наш брак. После некоторого колебания Софи взяла мою руку и руку Аделаиды и сказала:

— Моя дорогая Аделаида, ты, в ком я нашла нежную сестру и настоящую подругу, и вы, мой дорогой кузен, заставивший меня полюбить это изгнание, узнайте важную тайну, известную только госпоже Мюних; эта тайна должна навсегда остаться между нами! Я не француженка и ношу чужое имя. Мой отец, барон Гёрлиц134, владеет обширными поместьями в Германии, там моя семья пользуется влиянием и уважением. Не знаю, почему меня лишили счастья жить среди родных. Но вот уже около восьми лет я во Франции! Меня привез не барон. Слуга-француз, состарившийся на службе у барона, принял на время имя знатного человека, назвался моим отцом, господином де Понти, и оставил меня под наблюдением госпожи Мюних в этом монастыре; он аккуратно приезжал сюда раз в полгода, чтобы справляться обо мне и вносить плату. За восемь лет я только дважды обняла отца. Когда я спрашиваю гувернантку, почему меня воспитывают во Франции, почему барон Гёрлиц не дает мне своего имени, почему он так редко навещает меня, она спокойно отвечает, что все это необходимые предосторожности и когда-нибудь я благословлю мудрость нежно любящего отца. Вот уже несколько месяцев она твердит, что час моего возвращения в Германию близок. Увы, я теперь не знаю, желает ли этого мое сердце. Я с большой радостью увижу вновь родину, близких, отца, но, Аделаида, но, Фоблас, как мне будет тяжело расстаться с вами!

— Расстаться? Никогда, Софи, никогда. Поезжайте в Германию хоть завтра, я последую за вами. Я попрошу у барона Гёрлица вашей руки, и, если он любит свою дочь, он не воспротивится нашему счастью.

Какой прелестный разговор последовал за интересным признанием, которое сделала Софи! Аделаида раз двадцать повторила, что уже больше десяти часов, что госпожа Мюних нас застанет, и наконец заставила нас разойтись. Мое сердце сжалось, когда я обнял Аделаиду, и замерло, когда я простился с Софи.

Выйдя из монастыря, я увидел моего вчерашнего аргуса135, который топтался в соседнем переулке. Заметив меня, он вышел из засады, вероятно, желая проследить за мной до самого дома. Я подпустил его на несколько шагов и вдруг резко обернулся. Он бросился прочь, но если он бежал быстро, то я — еще быстрее. На повороте я ухватил его за ногу, и в то же мгновение один из моих людей поймал его за шиворот. Беглец потерял равновесие, упал и стал страшно кричать, стараясь возбудить сострадание собравшейся толпы. Некоторые уже требовали мщения и защиты бедняги, но я крикнул:

— Господа, это шпион!

Когда раздалось роковое слово, мой враг, лишившись общего сочувствия, понял, что у него остался единственный способ избавиться от палочных ударов, которыми я грозил, а именно — открыть имя того, кто платит ему за слежку; он назвал госпожу Дютур. Я отпустил его, запретив преследовать меня.

8


На следующий день отец очень рано утром отвез меня за восемь льё от Парижа, предложив мне посмотреть деревенский дом, который он купил месяц назад. Мы осмотрели сад, и он показался мне очень хорошим, обошли комнаты, и я сказал, что они светлы и удобны. Барон холодно ответил:

— На окнах решетки, и эта комната будет теперь вашим жилищем.

— Моим, отец?

— Да, я купил этот дом, чтобы наслаждаться в нем летним теплом, но вы меня вынудили превратить место отдыха в тюрьму.

— В тюрьму!

— Вы меня обманули, сударь. Я заключаю в тюрьму не любовника маркизы или Корали, а соблазнителя Софи! В то время, когда я хвалил вас за послушание, вы обманывали меня и бывали в монастыре каждый день. Кто-то, весьма интересующийся вашими поступками, тайно предупредил меня. Прочтите эту анонимную записку, прочтите:


Барона Фобласа предупреждают, что каждое утро между восемью и десятью часами его сын бывает в монастыре у Аделаиды де Фоблас и Софи де Понти.


— Я знаю, — продолжал мой отец, — анонимные письма не заслуживают доверия... Я не осудил бы вас на таком недостойном основании, однако, так как в подобном деле не следует ничего упускать из виду, я навел справки и выяснил, что мне написали правду. Если вы не любите Софи, если вы низкий обольститель, домашний арест для вас слишком мягкое наказание; если же вы ее любите, я должен постараться излечить вас от страсти, которой не одобряю. Вы не выйдете из этой комнаты. Трое слуг будут одновременно вашими лакеями и тюремщиками. Они знают, кого я разрешаю вам принимать.

Я испытал такое изумление, которое могло сравниться только с горем, переполнившим мое сердце. Сначала я слушал, онемев от возмущения, потом собрал все силы, чтобы сказать очень сдержанно:

— Отец, осмелюсь спросить, почему вы не одобряете моей любви к Софи?

— Потому что отец девушки ничего не знает, потому что, очень может быть, он не согласится на ваш брак с ней, и потому что я предназначаю вам другую жену.

— И какую же несчастную избрали вы, мой отец?

— Господин дю Портай мой близкий друг; он вас очень ценит.

— О, значит, я женюсь на Дорлиске? На девушке, которая то ли пропала, то ли умерла?

— Почему умерла? Я уверен, мой друг найдет свою дочь. Небо должно послать это утешение несчастнейшему из отцов. Ловзинский снова разыскивает ее. Вы сами, мой сын, когда время и разлука излечат вас от безрассудной любви, поедете путешествовать, вы отправитесь в Польшу...

— Да, и там, как странствующий рыцарь, буду ездить от одного замка к другому, разыскивая невесту.

— Сударь, вы не замечаете, что ваши ответы дерзки.

— Простите меня, отец, простите, ради бога, но мне слишком больно...

— Сын, мне остается прибавить только два слова. Приготовьтесь вознаградить за долгие несчастья человека, для которого моя дружба не должна быть пустым звуком.

— Отец мой, я сдержу слово, данное Ловзинскому: если понадобится, я поеду на край света отыскивать его Дорлиску.

— И вы откажетесь от Софи де Понти?

— Лучше тысячу раз умру!

— Молодой человек!

— Отец, я отправлюсь в Польшу, только получив руку Софи. Клянусь в этом вашим именем, ее именем, всем, что для меня свято.

— Уважайте мою волю или страшитесь...

— Чего же мне бояться? Вы меня разлучили с Софи; какое еще зло вы можете мне причинить? Возьмите мою жизнь, жестокий, возьмите ее, вы окажете мне неоценимую услугу!

Барон, то ли рассерженный, то ли растроганный, быстро вышел из комнаты, запер дверь и оставил меня одного.

Самые тяжелые мысли захватили меня! Потеря свободы — дело неважное, но потеря Софи... Софи, мое отсутствие пробудит твою ревность; ты сочтешь меня неверным обманщиком... А что, если ее отец приедет в Париж, что, если она поспешит покинуть страну, которая опротивеет ей из-за моего предательства? Что, если мадемуазель де Гёрлиц, явившись при венском дворе во всем блеске своей красоты, выберет себе супруга из многочисленных влюбленных в нее знатных молодых людей? Что, если она изменит мне, желая отомстить? Софи де Понти в объятиях другого! О нет, никогда! Даже в отчаянии Софи останется мне верна! Но, может, ее варвар отец принудит Софи вступить в ненавистный для нее брак в то время, как не менее жестокий барон Фоблас будет держать в заключении сына, умирающего от горя и тревоги?

— Жестокая маркиза, конечно, от тебя барон узнал о моей счастливой любви! Твоя ревность продиктовала это коварное письмо! Как же дорого я теперь расплачиваюсь за те быстротечные радости, которые ты мне подарила! Ах, если бы, по крайней мере, ты мстила только мне!

Увы, я оскорбил чувства маркизы, и если моя вина не вполне оправдывает ее ненависть, то, по крайней мере, делает ее понятной. Но как объяснить несправедливость барона? Он требует, чтобы я пожертвовал своим счастьем во имя его дружбы с дю Портаем. Он наказывает меня, точно за страшное преступление, за мою законную и добропорядочную склонность! Он разлучает меня со всем, что мне дорого, отнимает Софи, заточает меня как преступника. Он хочет моей смерти? Хорошо же, я не замедлю исполнить его желание. Вероятно, дабы продлить мои мучения, он убрал все, что могло бы избавить меня от них; но пусть он мешает мне покончить с ненавистной жизнью, он не заставит меня ею дорожить. Пусть мне приносят еду, пусть! Я все выброшу из окна, все отправится в сад, за эти гнусные прутья...

Я держался твердо до тех пор, пока сильный голод, вызванный пятичасовой голодовкой, не заставил меня взглянуть на вещи здраво. Читатели не должны считать это шуткой. Во всяком возрасте, во всяком положении, всегда и везде желудок сильно влияет на мозг. Голодный несчастливец рассуждает совсем иначе, чем тот, кого только что угостили хорошим обедом.

Итак, я безо всяких уговоров принял еду, которую мне принесли, и, поглощая ее, шептал про себя: «Право, я чуть не совершил большую глупость. Кто утешит мою милую кузину, если я умру? Кто скажет ей, что последний трепет моего сердца слился со вздохом любви? Нужно есть, чтобы жить, нужно жить, чтобы снова видеть ее, чтобы обожать Софи и жениться на ней».

На третий день барон прислал мне книги, математические инструменты и мое 136. Я поблагодарил его за отеческую заботу, за то, что он милостиво хотел доставить мне некоторое развлечение. Однако, поразмыслив, я понял, что такая забота есть признак того, что я останусь в тюрьме надолго, и почувствовал нестерпимое желание освободиться. Когда в мою комнату вносили новые вещи, я попытался бежать, но бдительные тюремщики остановили меня. Изучив тюрьму, ее расположение и навязанный мне распорядок, я понял, что отец все предусмотрел, чтобы удержать меня, и принял даже некоторые совершенно излишние меры. В моем кошельке было еще три кусочка того всемогущего металла, который открывает двери и разбивает решетки; я предложил семьдесят два ливра моим тюремщикам, стараясь привлечь их на свою сторону самыми блестящими обещаниями. Они отказались. Не знаю как, но отец нашел трех неподкупных слуг.

Вскоре меня почтили посещениями люди, которых барон позволил мне принимать. Стоит ли говорить о купце, который оставил торговлю и только и твердил о своей совести, о провинциальном дворянине, который раз сто сообщил мне имена своих собак и упомянул о возрасте своей лошади, прежде чем сказал, что у него есть жена и дети, о краснолицем монахе, который охотно пил скверное вино, хотя предпочитал вино отборное, о его толстощеком товарище, который славился искусством разрезать жареных птиц так, чтобы лучший кусок, остающийся на блюде последним, непременно попадал в его тарелку. Да, эти совершенно обыкновенные люди не стоят вашего внимания, лучше выделим четыре незаурядные личности, случайно оказавшиеся в маленькой деревушке. Это были священник, обладавший некоторым умом, школьный учитель, только временами казавшийся педантом и грубияном, военный, не всегда бранившийся, и старый адвокат, иногда говоривший правду.

Что за общество для друга Розамбера, для воспитанника госпожи де Б.! Что за общество для возлюбленного Софи! Мне было лучше одному, и тогда, моя милая кузина, устремив глаза на ваш портрет, я воображал, что вы рядом, и говорил с вами. Благоговейно чтимый образ-утешитель, какими слезами я обливал тебя, какими поцелуями покрывал! Сколько раз, лежа на моем сердце, ты чувствовал, как оно билось от нетерпения и любви.

Однако должен признать, что литература тоже вносила некоторое очарование в мое тоскливое одиночество. Но, моя Софи, только самые уважаемые таланты, самые прекрасные гении, составляющие гордость современной литературы, отвлекали меня от горестных и сладких мыслей! Я прочитал Монкрифа и Флориана, Лемонье и Ламбера, Дезульер и Богарне, Лафайета и Риккобони, Колардо и Леонара, Дора и Берни, де Беллуа и Шенье, Кребийона-сына и де Лакло*, Сен-Фуа и Бомарше, Дюкло и Мармонтеля, Детуша и де Бьевра, Грессе и Колена, Кошена и Ленге, Гельвеция и Черутти, Верто и Рейналя, Мабли и Мирабо, Жан-Батиста и Ле Брена, Гесснера** и Делиля, Вольтера и «Филоктета» с «Мелани»*** — его воспитанников, в особенности же зачитывался я Жан-Жаком, да, Жан-Жаком и Бернарденом де Сен-Пьером!137 

Но когда в конце дня, пролетавшего незаметно за приятным занятием, мой ум и сердце одинаково требовали отдыха, когда я чувствовал необходимость прервать двойное наслаждение и постараться забыть на время и прекрасные сочинения, и любовь, тогда, о моя Софи, наша же литература, причиняя боль, приносила и облегчение. Я обращался к другим писателям, прося их навеять на меня сон, и мои современники, должен сказать к их чести, да, мои современники предоставляли мне самые сильные снотворные средства. Боже мой, до чего же в этом отношении богато нынешнее поколение! Сколько в нем воскресших Скюдери138, Коттенов139, Прадонов140! Сколько писателей, знаменитых на один день, увы, увы, и сколько незаслуженно присвоенной славы! Как, даже в святилище, даже в Академии141?.. Господин С., кого же примут в Академию после вас?142 Тем не менее я отдаю вам должное. Ваши произведения, плоские и варварские, — всесильное средство против бессонницы! Целую неделю они ежедневно усыпляли меня. Когда же я не читал и не спал, то просто изнывал и томился. Всякое сообщение с внешним миром было прервано: я не получал писем, мне не позволяли никому писать. Барон навестил меня один раз, я постарался смягчить его, но он был неумолим.

После этого визита прошло четыре дня. Посреди пятой ночи меня разбудил глухой шум, доносившийся из сада; я открыл окно и прямо под ним увидел лестницу. Я разглядел также четырех человек, которые, казалось, совещались. Один из них смело поднялся к окну с ломом в руках.

— Вы шевалье Фоблас?

— Да, это я.

— Оденьтесь поскорее, а я постараюсь как можно тише вынуть один из железных прутьев. Вот два пистолета... Если ваши сторожа услышат и придут, прицельтесь в них, этого будет достаточно, чтобы их задержать; торопитесь, ваш друг ждет вас в карете подле садовой калитки.

— Мой друг?

— Да, сударь, граф де Розамбер.

— Какая услуга!

— Тише, одевайтесь!

Я наконец послушался его и, ничего не видя, поспешил на ощупь отыскать свою одежду. Никогда и никто не одевался скорее. Мой освободитель осторожно постукивал ломом. Когда он вынул железный прут, мне показалось, что передо мной распахнулось небо. Я просунул в отверстие сначала одну ногу, потом другую, ухватился за прут, оперся ногами о лестницу и при всей моей худощавости с трудом протиснулся сквозь узкое отверстие. Едва спустившись до середины лестницы, я, не потрудившись сосчитать, сколько перекладин осталось до ее конца, соскочил на свежевскопанную землю. Мы добежали до калитки, которую мои освободители открыли неизвестным мне способом. Передо мной был маленький ров, я перепрыгнул через него и бросился в карету. Я думал, что попаду в объятия Розамбера, но меня обняли руки виконта де Флорвиля. Я онемел от изумления; кучер щелкнул бичом, мои избавители вскочили на лошадей и помчались за каретой, быстро уносившей нас.

Я не отвечал на вопросы, которыми осыпала меня маркиза.

— Шевалье, — наконец сказала она, — должна ли я приписать ваше странное молчание избытку благодарности?

— Маркиза...

— Ах, знаю, прекрасно знаю, что для вас я теперь только маркиза! А между тем я решилась на все, чтобы вызволить вас из заточения.

— Вы же и отправили меня в тюрьму!

— Фоблас, если бы вы еще любили меня, того, что я сделала сегодня, было бы достаточно для моего оправдания. Но выслушайте; я не хочу, чтобы у вас остался хоть малейший предлог для неблагодарности! Я оплакивала ваше непостоянство, я хотела вернуть возлюбленного, я посылала за ним шпионов. Вот мои преступления! Дютур исполняла мои приказания. Я слишком поздно узнала, что ее анонимное письмо рассказало барону о вашей жестокой для меня любви! Мне сообщили, что ваше отсутствие перестало быть предлогом и что вы в заточении, но я не могла догадаться, где вы находитесь. Шпионы, недавно следившие за сыном, стали следить за отцом. Все эти дни мне доносили о каждом шаге барона. Наконец в прошлый понедельник он побывал у вас. Мои люди осмотрели окрестности, сад, дом, они заметили решетки на окнах! Я воспользовалась первым же отъездом маркиза де Б. В обличье виконта де Флорвиля, под именем графа де Розамбера я решила сделать все возможное, чтобы вас освободить. Фоблас, если вы возлагаете на меня ответственность за проступки женщины, которую вы сами согласились нанять, вы должны, по крайней мере, признать, что смелость и удачливость виконта де Флорвиля исправила роковую оплошность чересчур усердной Дютур.

— Маркиза, поверьте, я никогда не забуду услуги...

— Жестокий! Ваши холодно-вежливые фразы говорят, что вы хотите окончательно со мною порвать! Итак, я осуществила план, о котором другая женщина не посмела бы даже помыслить, лишь для того, чтобы бросить в объятия соперницы самого милого, но в то же время самого неблагодарного из мужчин! Увы, если не остается другого средства, чтобы сохранить, по крайней мере, вашу дружбу, мне придется произнести себе приговор, придется принести себя в жертву!.. Фоблас, у меня достаточно мужества для этого... Я отказываюсь от вас, я отдаю вас Софи! Лишившись всего, что мне дорого, я, может быть, буду счастлива вашим счастьем. Будем надеяться, меня утешит мысль, что я хотя бы помогла вам сделаться счастливым! Куда отвезти вас?

Я не ответил на этот смутивший меня вопрос. Помолчав немного, она продолжала:

— Вернувшись к отцу, вы снова попадете в заточение. Дю Портай еще в России, остается только Розамбер, но говорят, будто несколько дней тому назад он уехал в одно из своих имений. Я же думаю, что он разыскивает вас. Так куда мы поедем?

Тронутый великодушием маркизы и ее благородной и нежной привязанностью, я с трудом удерживался от желания ее приласкать. Я легонько поцеловал ее руку, и она затрепетала под моими губами.

— Отвечайте же! — молвила маркиза чуть слышным голосом. — Увы, моя беспокойная любовь приготовила для вас безопасный и очаровательный приют, но вы не войдете в него, нет, вы не войдете в него! — продолжала она в волнении. — Я навсегда потеряю вас! Вы будете жить для другой, предоставив мне спокойно на это смотреть! Нет, Фоблас, мое горе обмануло меня, я могу лишь произнести эти слова, но никогда, никогда не соглашусь на такую жертву! Как, я уступлю вас сопернице? Не надейтесь, мой друг! Это усилие превыше сил слабой женщины, превыше моих сил.

Тусклые предрассветные сумерки уже позволяли различать предметы. Около двух недель я видел только плотных крестьянок, пышные прелести которых, обожженные жгучим солнцем, поблекшие от упорного труда, не могли меня соблазнить; кроме того, я смотрел на них только из-за решетки и на расстоянии пятидесяти шагов, теперь же со мною рядом сидел виконт де Флорвиль. При свете восходящей зари он показался мне привлекательней, чем Адонис восхищенной Венере. И притом маркиза плакала, а плачущая женщина так привлекательна!143 Я хотел отереть ее слезы, но наши взгляды встретились, мои губы коснулись ее губ, под влиянием рокового любопытства мои руки перестали повиноваться рассудку. О, моя милая кузина, я против воли нарушил данное тебе слово и должен признаться, что если твой виновный друг не довел измену до завершения, то лишь потому, что твоя бдительная соперница не позволила ему того, что в тесной, неудобной и раскачивающейся, мчавшейся по неровной дороге карете было бы лишь бледной тенью наслаждения.

— Маменька, значит, мы возвращаемся в Париж?

— Да, мой друг. Никто не заподозрит, что вы вернулись в столицу; кроме того, я приняла такие предосторожности, которые помогут вам скрыться. Пока подкупали этих четырех негодяев, знающих меня только под именем графа Розамбера, я подыскивала удобную квартиру для молодой вдовы, едущей в Париж из-за предстоящей тяжбы; ее фамилия Дюканж, и эта дама, мой друг, — вы! Но так как было бы неприлично, если бы молодая вдова приехала в столицу одна, Дютур, горящая желанием загладить свой проступок, вот уже четыре дня разыгрывает роль важной госпожи де Вербур. Это имя, если вы не против, будет носить почтенная мать госпожи Дюканж. Одетая во французское платье из гродетура144, вышитого узкими полосками и темными цветами, госпожа де Вербур ходит с таким важным видом, что вы умрете со смеху. Впрочем, она недурно исполнит свою роль, если ей удастся отделаться от слишком сильных и откровенных выражений, которые порой у нее вырываются. У нее от природы неуклюжие и тяжелые движения дам, никогда не покидавших своих провинциальных замков. Лакеем вам будет служить племянник вашей «матери». Вам без труда найдут повара и горничную. Дом стоит в двухстах шагах от моего; в нем я сняла и обставила комнаты, которые скрасит наша любовь. Не гуляйте в саду, предоставьте его мне. Калитка выходит на Елисейские поля, через нее я буду пробираться к вам почти каждый день. Мой доктор, знающий, что этим летом я не поеду в деревню, уже предписал мне по утрам дышать свежим воздухом.

Люди, провожавшие нас, расстались с нами у Тронной заставы145. Виконт де Флорвиль и я вышли из экипажа у дверей модистки; там нас ожидали: моя «мать», Жюстина и мой новый лакей Ла Флёр. Дютур начала с того, что попросила у меня прощения, а Жюстина, которая радовалась нашей встрече, причесывая меня, отчаянно шалила. Виконт де Флорвиль продумал все. Я оделся в утренний костюм хорошенькой путешественницы. Мои вещи привязали сзади кареты. Моя «мать» села в экипаж рядом со мной, мы поехали дальше и остановились на улице Фобур-Сент-Оноре146.

Через два часа маркиза де Б. в сопровождении своей горничной приехала узнать, тут ли госпожа Дюканж. Мы поцеловались, как две милые женщины после долгой разлуки. Моя «мать», знавшая светские обычаи, благоразумно оставила нас одних. В ту минуту, когда де Вербур вышла из комнаты, в нее влетел амур. Божок оставался с нами целых два часа.

— Скоро полдень, — сказала маркиза, — нам пора проститься. У меня дома знают, что я должна была ужинать и ночевать за городом, но меня ждут к обеду... Ах, кстати, будьте любезны, объясните, что означала известная бутылка, присланная мне?

— Маменька, это следствие ветрености Жасмена.

— А когда же вы подарите мне портрет мадемуазель дю Портай?

— Сейчас; он в кармане камзола шевалье де Фобласа. Вот он, милая маменька.

— Завтра я принесу вам портрет виконта де Флорвиля.

— Маменька, маркиз не говорил вам о мадемуазель дю Портай?

— Конечно, мой друг. Она живет с этим Фобласом! Ваши родители разыскивают вас далеко от Парижа, тогда как вы очень близко. Маркиза возмутило ваше обращение с Ла Жёнесом. «Как, — сказал он, — ударить хлыстом! Позволительно ли это? Разве молодой девушке подобает бить слуг таким образом? В тот день, когда я ушибся и она прижала к моему лбу серебряную монету, помните, как я кричал? Вы думали, что я капризничаю, что я слишком чувствителен; однако следует признать, мне было ужасно больно. У нее адски сильные руки. Эта девушка сущий чертенок, и это видно по ее лицу».

Едва маркиза ушла, как ко мне вернулась госпожа де Вербур. Я попросил ее отправить Ла Флёра к Розамберу.

— Доченька, графа нет в Париже.

— Матушка, я полагаю, он здесь и, во всяком случае, хочу точно знать, где он.

— Однако, сударь, маркиза не приказывала...

— Маркиза не приказывала! Да вы, милая моя, с ума сошли?! Вы воображаете, что я, как и вы, на жалованье у маркизы! Дютур, знайте и не забывайте, что я здесь у себя. Если Ла Флёр не поедет сейчас же к Розамберу, я сам отправлюсь к нему. Видите эти три луидора? Если граф придет сегодня ко мне, вы получите их.

— А если он за городом?

— Мне очень жаль, но тогда луидоры останутся у меня. Милая, вы умеете писать, возьмите перо и бумагу.

И госпожа де Вербур написала под мою диктовку:


Госпожа Дюканж желала бы поговорить с графом; она не задержит его долее четверти часа. Если же граф де Розамбер согласится разделить скверный обед, ему охотно предложат место за столом. С ним желают поговорить как можно скорее.


Я позвал лакея.

— Друг мой, отнеси эту записку к господину де Розамберу. На все его расспросы скажи только, что твоя госпожа красива и живет на улице Фобур-Сент-Оноре. Если вдруг графа нет в Париже, ты спросишь, в какое из имений он поехал... Госпожа Дютур, помните о трех луидорах.

Мой лакей вернулся и сообщил, что граф сейчас будет. Через несколько мгновений Розамбер легким шагом и с победным видом вошел в мою комнату.

— Прелестная... — Он внезапно замолчал, засмеялся и прибавил: — Черт меня побери, каким гоголем я летел! Но не буду сожалеть о неудавшемся любовном приключении, так как могу обнять друга.

Я обратился к госпоже де Вербур:

— Прошу вас, матушка, оставить меня.

— Матушка, — повторил Розамбер, — матушка! — Он несколько раз обежал Дютур и закружил ее вокруг себя. — Матушка, вы прелестны! У вас благородное лицо, величавый вид, величественное платье, но, как удачно выразился ваш сын, оставьте нас!.. Мой дорогой Фоблас, что это за маскарад?

Розамбер, слушая рассказ о моем похищении и новом переодевании, не раз прерывал меня шутливыми замечаниями.

— Словом, — сказал он, когда я замолчал, — маркиза действовала столь удачно, что вы теперь вполне в ее власти.

— Да, Розамбер! Но Софи, моя Софи!

— Опять! Ну что «Софи, Софи»? Она по-прежнему в монастыре.

— Вы это точно знаете?

— Да, знаю и знаю также, что вашей сестры там уже нет.

— Барон?..

— Забрал ее из этого монастыря и поместил в другой, кроме того, он отпустил добрейшего Персона.

— Розамбер, если я останусь здесь, как же я увижу мою милую кузину?

— Дорогой Фоблас, я предложил бы вам мой дом, но госпожа де Б. будет преследовать вас и там.

— Мой друг, если вы меня покинете, я погибну!

— Неужели вы сомневаетесь в моей дружбе, шевалье?

— Нет, но я боюсь требовать от нее слишком многого.

— Как! Если бы я был на вашем месте, а вы на моем, неужели вы побоялись бы оказать мне услуги, которых не осмеливаетесь просить у меня?

— Конечно нет.

— В таком случае говорите не стесняясь.

— Розамбер, хотя здесь мне гораздо лучше, чем в деревне, хотя я пользуюсь удовольствием свободно видеть очаровательную женщину, к которой, не скрою, я все еще привязан, — если мне не удастся увидеть Софи, этот дом станет для меня только новой тюрьмой. Не найдете ли вы мне в окрестностях ее монастыря...

— Понимаю. Маркиза украла вас у барона, а я должен похитить вас у маркизы? Отлично! Я не мог помешать ей присвоить мадемуазель дю Портай, но теперь отобью у нее госпожу Дюканж. Это справедливо и утешительно. Кроме того, я охотно посмотрю, как та, которая осудила на одиночество меня, вынесет свое! Положитесь на меня, Фоблас, рассчитывайте на меня!

Мы сели за стол. Во время долгого обеда граф забавлялся насчет госпожи де Вербур. Мы сидели уже за десертом, когда домовладелец, господин де Виллартюр, разбогатевший финансист, желавший увидеть своих новых постояльцев, вошел в комнату, не справившись, не стеснит ли нас его посещение. Если читатель представит себе воплощенное невежество и глупость — он получит слишком лестный портрет нашего хозяина. Виллартюр нашел, что ему не солгали, сказав, что госпожа Дюканж хороша. Легко понять, что этот неуклюжий человек был бы мне в тягость, если бы его, как он думал, любезный тон не дал мне повод всласть над ним посмеяться. Мой остроумный товарищ милосердно помог мне насмехаться над бедолагой, который, уходя, обещал вскоре снова навестить меня. У Розамбера было какое-то дело, и на прощанье он сказал:

— Я надеюсь скоро найти то, о чем мы говорили; теперь же, мой друг, согласитесь занять у меня немного денег; они мне совершенно не нужны в настоящее время, но, может быть, когда-нибудь я буду очень рад получить их обратно.

В тот же вечер он прислал мне двести луидоров.

Дютур представила мне точный счет за все, что было истрачено на мое похищение, а также объявила, какая сумма понадобится на мое пребывание в доме Виллартюра. На следующий день, едва маркиза пришла, я отдал ей деньги.

— Многие женщины, — сказала прелестная госпожа де Б., — говорят, что между любовниками не должно быть денежных расчетов, я же, мой друг, без колебаний беру обратно эту сумму и даже считаю, что мне следует извиниться перед вами за мое молчание относительно этого щекотливого вопроса. Я не думала, что вы будете в состоянии так скоро возместить мне все, что я истратила, и потому не решалась заговорить с вами об этом, боясь поставить вас в неловкое положение. Я сознавала, что, умалчивая о деньгах, задеваю вашу щепетильность; но я соглашалась заслужить упрек шевалье, лишь бы не огорчить друга. Дорогой Фоблас, возьмите эту маленькую вещицу, она будет дорога вам, если вы любите меня так же сильно, как я вас.

Маркиза вручила мне портрет виконта де Флорвиля. Я горячо поблагодарил ее; сначала она охотно принимала выражение моей восторженной благодарности, но скоро нашла, что мне следует умерить мои порывы. Мне было позволено только говорить, когда доложили о приходе Виллартюра. Маркизе захотелось повидать этого чудака. Он неловко ухаживал и за маркизой, и за мною и осыпал нас тяжеловесными комплиментами. Завязался разговор, который очень смешил нас из-за несуразных речей толстого финансиста, и мы узнали, что он верит в астрологию. Он водил знакомство с колдунами и даже видел вампиров и привидения; наконец он объявил, что приведет ко мне своего друга, наполовину колдуна, который расскажет нам о нашей прошлой, теперешней и грядущей жизни, если рассмотрит наши руки и лица.

— Черт возьми, — воскликнула вошедшая де Вербур, — неужели вы воображаете, что моя дочка покажет ему...

Я так сильно наступил на ногу моей милой «матери», что она умолкла на полуслове. Маркиза хохотала до слез. Восхищенный Виллартюр ушел, сказав, что завтра же приведет к нам астролога.

В тот день я не видел больше Розамбера. Маркиза на следующее утро пришла рано и присутствовала при моем туалете, я оделся очень тщательно ради астролога, над которым мы надеялись посмеяться. Незадолго до полудня явился Виллартюр и громким голосом объявил, что привел колдуна. Я чуть не упал, увидав за спиной финансиста маркиза де Б. Он заметил свою жену и удивился, а узнав мадемуазель дю Портай, застыл как громом пораженный.

— Как, — воскликнул он, — это и есть госпожа Дюканж?!

— Да, — ответил Виллартюр.

Маркиз стоял, беспомощно свесив руки, разинув рот и устремив на меня неподвижный взор; казалось, ему мало двух маленьких глазок, чтобы насмотреться на меня.

— О, как он на вас смотрит, — сказал Виллартюр, — ваша физиономия его поразила. Видите, он уже соображает...

Маркиза, всегда сохранявшая удивительное хладнокровие в затруднительных обстоятельствах, подошла к своему мужу, взяла его за руку и увлекла в оконную нишу.

— Вашей подруге не терпится, — продолжал финансист, — но напрасно, он особенно пристально смотрел на вас. Ваша физиономия поразила его, просто поразила. О, она его потрясла! — твердил он, заходясь в громком смехе.

Я внимательно прислушивался к тому, что говорилось в нише. Если бы маркиза не желала, чтобы я слышал ее разговор с мужем, она должна была бы посоветовать маркизу говорить потише.

— Значит, я угадал? — говорил маркиз — Она беременна?

— Разве вы этого не заметили? — отвечала маркиза.

— Я? Сразу же заметил. Она еще недавно беременна? На четвертом или пятом месяце?

— Самое большее.

— Я это вижу. Как я отомщу ей!

— Нет, маркиз, не огорчайте ее.

— О, я не устрою скандала.

Виллартюр, переставший смеяться, снова заговорил со мной, и потому я не слышал окончания беседы маркиза с женой.

— Знаете ли вы, — сказал господин де Б., подойдя ко мне, — я нахожу, что вы несколько переменились.

— А, — прервал Виллартюр, — так вы знакомы?

— Да, я знал госпожу Дюканж, когда она была еще девушкой. Значит, вы тогда же вышли замуж?

— Да, маркиз.

— И уже овдовели?

— Увы, да!

— И все это в течение трех или четырех месяцев? Быстро. Я не спрашиваю, был ли покойный привлекателен. Но почему вы не в трауре?

— Вам потом все объяснят, — ответила маркиза.

— Полагаю, ваш бедный муж уже забыт.

— Почему вы так думаете?

— Потому что печаль не мешала вам скакать по полям.

— Мне, маркиз?!

— Не станете же вы отрицать это? Разве не вас я встретил на Версальской дороге, подле Севрского моста?

— Да... Но...

— Не говорите об этом, — шепотом заметила маркиза. — Неужели вы не видите, что вы ее расстраиваете?

— Госпожа Дюканж, — продолжал маркиз, восхищенный моим притворным смущением, — знаете ли вы, что ездить верхом в вашем положении очень опасно? Могут случиться преждевременные роды.

— Значит, вы полагаете, что я жду ребенка?

— Я в этом уверен. Я это заметил еще во время прошедшего карнавала; я убежден, что вы тогда уже были замужем, но скрывали ваш брак.

— Право...

— Скажу прямо: уже тогда в ваших глазах было что-то странное... Я не говорил вам о моих занятиях астрологией, потому что тогда я еще только начал изучать эту науку и был недостаточно силен в ней, но вы знаете, какой я прекрасный физиогномист. Во время того карнавала я сразу увидел в вашем лице что-то, говорившее о горячности крови... Спросите у маркизы... По чести, я чувствовал, что вы замужем. Беременность я не угадал... ведь в то время срок был еще совсем небольшой. Но теперь другое дело, ошибиться нельзя. Сударыня, ваше лицо по-прежнему красиво, ваша фигура очаровательна, но лицо немного утомлено, а потом, видите, вот тут намек на полноту, маленькое округление; ваше положение становится заметным.

Маркиза, пряча личико за веером, то и дело прыскала от смеха, а потом кивала, как бы подтверждая слова мужа. Господин де Б., гордясь собственной проницательностью, спросил меня, кто будет крестным отцом моего малютки:

— Без сомнения, ваш отец?

Я постарался покраснеть и пристыженно заметил:

— Маркиз, отец не знает о моем замужестве...

— Значит, я был прав!

— Маркиз, если вы случайно встретите моего отца или брата, пожалуйста, не говорите, что видели меня.

— Не бойтесь.

— А господин Виллартюр?

— Виллартюр, моя прелесть, не знает вашего прежнего имени, а ваши родные не знают теперешнего. Кроме того, он неболтлив.

— Конечно, — вмешался Виллартюр. — И я никогда не говорю о том, чего не знаю. О, господин маркиз, я привел вас, чтобы вы предсказали будущее этим дамам; вы знаете одну из них, но разве это мешает...

— Нет-нет, вы правы, я им погадаю. — Маркиз подошел к своей жене. — Ну-с, сударыня, начнем с вас.

Маркиза подала руку, и он сосчитал на ее ладони все длинные, короткие, вертикальные и поперечные линии, потом всмотрелся в лицо и, бросив ей нежный взгляд, самодовольно произнес:

— Сударыня, ваш муж забавляет вас остроумными шутками, вы любите его до безумия.

— Отлично, сударь. — Маркиза отняла руку. — Я не хочу слушать дальше, я вижу, что вы великий колдун.

— Ваша очередь, прелестная госпожа Дюканж!

Посмотрев на меня с таким же вниманием, как и на маркизу, господин де Б. спросил, не было ли у моего мужа двух имен.

— У него было только одно имя — Дюканж.

— Странно!

— Почему же?

— Потому что, мне кажется, бедный покойник был...

— Что же, сударь?

— Ах, вы рассердитесь. Как вам сказать?.. Ну, милая госпожа Дюканж, я употреблю метафору. Мне кажется, что плод, украшающий теперь древо вашей любви, был привит на нем... неким Фобласом, раз уж необходимо сказать все.

— Сударь, вы меня оскорбляете!

— О, до чего ж она забавна, когда сердится! — воскликнул толстый финансист и засмеялся так, что все его тело стало подергиваться как бы от судорог, а пудра с парика полетела на пол крупными хлопьями.

— Мне даже кажется, — продолжал маркиз, — что это случилось в будуаре, нанятом у модистки с улицы...

— Сударь, это дерзость!

В эту минуту в комнату вошла принарядившаяся де Вербур. Увидев маркиза де Б., она испытала разочарование, присела в забавном реверансе и встала рядом со мной. Я шепотом объяснил, что происходит. Не знаю, какой вопрос задал маркиз в эту минуту своей жене, но я услышал, что госпожа де Б. пояснила ему:

— Эта дама играет роль матери.

Маркиз поклонился госпоже де Вербур и пристально вгляделся в нее:

— Это мать? Но, право, сударыня, я вас где-то видел.

— Очень возможно, — ответила потерявшая голову Дютур, — я иногда бываю там.

— Где же именно?

— Да там, где вы сказали.

— Как, сударыня, разве вы слышали, как я говорил о будуаре? Я шутил!

— О каком таком будуаре? Что еще за будуар?

— Ничего-ничего, сударыня. Мы не поняли друг друга.

— Я тоже, — вмешался Виллартюр, — ничего не понимаю.

Моя прелестная возлюбленная хохотала от души, и я, устав сдерживать смех, воспользовался удобным случаем, чтобы вдоволь посмеяться.

— Смотрите же, — продолжал маркиз, — смотрите, как она веселится. Ах, сударыня, ваша дочь немного сумасбродна, смотрите, чтобы у нее не было выкидыша.

— Выкидыша?! — возмутилась де Вербур. — Выкидыш, у нее? Ну и ну, хотела бы я на это посмотреть.

— Сударыня, берегитесь, повторяю вам; ваша дочь ездит верхом, а это очень опасно.

— Конечно, — прервал Виллартюр, — можно упасть, как случилось со мной на днях.

— Упасть? — повторил маркиз. — Не того я опасаюсь.

— А почему бы ей и не упасть, я же упал?

— Почему? Потому что она ездит лучше вас. Вы не представляете себе, до чего она сильна. Мой друг Виллартюр, хотя вы полны и крепки, я не советовал бы вам с ней драться.

— А ну, посмотрим! — воскликнул финансист и подошел ко мне.

— Сударь, — ответил я, — вы с ума сошли?

Он хотел обнять меня, я схватил его за правую руку.

— Это что еще такое, кто это хочет помять мою дочку?! — возмутилась Дютур и схватила Виллартюра за левую руку.

Читатель помнит, как в детстве вертел во все стороны маленький кружок, насаженный на тонкую спицу. Виллартюр, под влиянием двойного толчка, подобно этой игрушке*, несколько раз крутанулся вокруг себя, зашатался и упал. На шум прибежали слуги. Финансист, раздосадованный и пристыженный, поднялся и, ни слова не говоря, вышел. Маркиз поспешил за ним, чтобы утешить; госпожа де Б., у которой должны были обедать гости, тоже не замедлила уйти.

9


К моему удивлению, о Розамбере не было никаких вестей; но поздно вечером он явился и сказал, обнимая меня:

— Поздравляю вас: дело устраивается согласно вашим желаниям, все готово, идите за мной...

— Как, прямо сейчас?

— Сию же минуту.

Я бросился ему на шею.

— Мой друг, как мне вас благодарить? Но, Розамбер, расскажите же...

— После, после... Карета ждет, нельзя терять ни минуты, идем.

— Друг мой, значит, я покину маркизу?

— Да, чтобы увидеть Софи.

— Увидеть Софи!.. Едем, Розамбер, едем! Погодите, дайте мне взять портрет для милой кузины. — Я позвонил Дютур: — Дорогая, велите приготовить ужин. Мы с графом хотим на минуту выйти в сад.

Но вместо сада мы очутились в карете.

— Поезжай по бульварам, — приказал граф кучеру, — скачи во весь опор до Сент-Антуанских ворот147, а оттуда поезжай потихоньку до площади Мобер148.

Едва шторки были опущены, Розамбер рассказал, что после нашего последнего свидания ему удалось найти и снять комнату в доме, который находится так близко от монастыря Софи, что я из окон смогу видеть все, что происходит за монастырской оградой. Он предупредил также, что мадемуазель дю Портай, ставшая госпожой Дюканж, теперь превратится в госпожу Фирмен.

Вдруг карета, которая минут пять бешено неслась, замедлила свой ход.

— Вот мы и у Бастилии, — сказал Розамбер. — Ну-с, прелестная беглянка, ваш великолепный наряд, который так подходил знатной женщине, не годится для мещаночки, нужно переодеться. Прежде всего снимем эту превосходную шляпку. Из распущенных волос постараемся, насколько это в наших силах, сделать скромный пучок и прикроем букли вот этим простым чепчиком. Вместо нарядного платья наденем белую блузку. Не бойтесь, прелестная дама, накиньте эту юбочку; я не буду дерзок, я вас очень люблю, но еще более уважаю. Прекрасно, прикройте вашу грудь кисейным платочком, накиньте сверху черный плащ, спрячьте лицо под капюшоном. Готово, и вы опять-таки очаровательны. Я же, мой дорогой Фоблас, переоденусь еще скорее, смотрите.

Он снял камзол и заменил его длинным сюртуком.

Мы оставили карету на площади Мобер, прошли пешком на улицу ***, пересекли большой двор и сад, в глубине которого я увидел маленький флигель, выстроенный возле ограды высотой около десяти футов. Я сразу понял, что из окон второго этажа легко при помощи одной лишь веревки спуститься в соседний сад. Розамбер несказанно обрадовал меня, сообщив, что этот сад принадлежит монастырю, а затем показал, что, занимаясь полезным, не забыл и о приятном. Подле окна стояло фортепиано. И инструмент разместили так, что, играя на нем, я мог видеть происходящее за оградой. Граф при прощании сказал, что мы будем лишены удовольствия видеться до тех пор, пока я не выйду из моего укромного убежища. Он прибавил, что маркиза, конечно, приставит к нему шпионов, которые станут следить за каждым его шагом, и что, имей он неосторожность приехать сюда, он раскрыл бы мое местонахождение. Мы согласились переписываться по городской почте149, а чтобы письма мои никто не перехватил, договорились, что я буду адресовать их на имя Сент-Обена, одного из близких друзей графа.

Люди, которые догадались, что в эту ночь я не спал, очень ошибутся, если припишут мою бессонницу лишь тревоге мучительной и в то же время приятной, тревоге, вызванной сознанием близости Софи. Я думал также о моей дорогой Аделаиде, которую разлучили с любимой подругой и лишили утешительной возможности видеться со мной. Увы, я думал, о бароне, которому мое бегство, конечно, причинило огромное беспокойство, о бароне, вероятно, обвинявшем меня в равнодушии и жестокости. Но любовь, любовь оказалась сильнее, чем привязанность к родным, она заглушила слабый голос моего раскаяния. Мог ли я отказаться от счастья снова увидеться с милой кузиной? Мог ли я вернуться к раздраженному отцу и подвергнуть любимую опасности вечной разлуки со мной?

На рассвете я подошел к окну и раздвинул деревянные жалюзи так, чтобы, не показываясь, видеть сад. Мне следовало опасаться госпожи Мюних: она когда-то видела меня в амазонке и, пожалуй, узнала бы в женском обличье. Шагах в пятидесяти от моего флигеля стояло большое здание. Сколько комнат было там! В которой из них жила моя Софи? Я обводил взглядом этот дом, и мои глаза не знали, на котором из окон остановиться.

В семь часов утра мне пришлось покинуть мой наблюдательный пост. Мои хозяева пришли меня проведать и привели жену садовника, которая согласилась прислуживать госпоже Фирмен. Что касается еды, то соседний кабатчик, гордо называвший себя ресторатором, взялся доставлять мне завтраки, обеды и ужины за шесть франков в день. Господин Фремон, владелец маленького флигеля, занятого мной, удивлялся, что я столь тщательно оберегаю свое одиночество. Он любезно заметил, что молодая красивая женщина не должна проводить самые прекрасные дни жизни в полном уединении, что мало-мальски толковая служанка кормила бы меня лучше, чем трактирщик, стоила бы не дороже и служила бы мне некоторым развлечением. На эти весьма справедливые замечания, с которыми соглашалась и госпожа Фремон, я ответил, что проникся неприязнью к людям и хочу пожить вдали от всех. Мои хозяева простились со мной, по их словам, им было жаль, что такая милая молодая женщина решила заживо себя похоронить. Жена садовника долго возилась в доме. Я попросил ее наскоро убрать мою комнату и оставить меня в покое.

Наконец она ушла, и я сел у окна. Много девушек гуляли в саду, но Софи между ними не было. Воспитанницы бегали, танцевали, забавлялись играми, изобретенными мирной невинностью. Как хороши были эти монастырские пансионерки, но, увы, между ними я не находил Софи! Если бы мне удалось привлечь их поближе к флигелю, возможно, и моя милая кузина присоединилась бы к своим подругам.

Нежная музыка так приятно ласкает влюбленное сердце! Софи, конечно, придет... я ее увижу, она узнает голос любимого! Я сел за фортепиано и пропел сочиненные мной куплеты, положенные на старинный мотив:*

Красотки юные, молю:
Забавы милые прервите,
Ко мне скорее приведите
Подружку лучшую свою.
Та, что милей всех и прекрасней,
Благоволила дать мне слово!
Так где она? Ищу напрасно.
Устройте нашу встречу снова.

Я подыгрывал себе на фортепиано. При звуке первых же аккордов девушки собрались под моими окнами. Я заканчивал второй куплет, когда увидел двух женщин, их вид испугал меня. Одна из них, старая, принялась бранить девушек, привлеченных моей песней.

— Ах, пусть дети позабавятся, — сказала другая.

Мне показалось, что я ее узнал, она была молода и хороша собой.

— Видите, музыка прекратилась, едва мы подошли. Мы помешали, испортили удовольствие! Уйдемте, сестра, пусть дети порадуются. Время их отдыха столь коротко. И потом не каждый день им удается послушать такую музыку. Я не знаю этой песни и далеко не так хорошо играю на фортепиано, пусть девочки послушают.

Когда они отошли, я продолжал:


Зову ее, мой голос гаснет,
Я проглядел уж все глаза,
И я могу едва-едва
Вам описать тот облик ясный,
Что всех скромней и всех прекрасней!
Она свое дала мне слово!
Так где она? Ищу напрасно.
Устройте нашу встречу снова.
Влеченье, сходное с моим,
Вы тоже скоро ощутите!
Тогда меня вы повторите,
Мученья сладкие вкусив!
Та, что нежней всех и прекрасней,
Благоволила дать мне слово!
Так устремитесь к ней согласно,
Речь обо мне ведите снова.

Они внимательно слушали; они с восторгом хлопали, но, увы, Софи, моей Софи не было с ними! В отчаянии я поднялся с места. Печально и задумчиво стоял я за деревянными жалюзи; наконец я заметил молодую девушку, которая одна гуляла по увитой зеленью аллее. Я пропел последний куплет:


Скажите, что в разлуке с ней
Я не живу, а пропадаю,
Скажите ей, что умираю,
Коль больше не угоден ей.
Та, что милей всех и прекрасней,
Благоволила дать мне слово!
Так устремитесь к ней согласно,
Речь обо мне ведите снова*.

Девушка стояла ко мне спиной. О, я узнал ее прелестный стан! Ну конечно, если верить Аделаиде, моя милая кузина приходила вздыхать именно в эту закрытую трельяжами аллею, оплакивая свою юную и несчастную любовь.

— Ах, Софи, это ты, конечно ты! Подойди поближе. Ты уходишь? Вернись, вернись! Покажи мне твое обожаемое личико!

Проклятый колокол в это самое мгновение позвал воспитанниц в монастырь и лишил меня надежды: они ушли из сада.

На следующий день в семь часов вечера та же девушка вернулась в ту же аллею. Я стоял за жалюзи и тревожно следил за каждым ее движением. Медленная и размеренная походка ее говорила о глубокой печали, она, казалось, боялась света и выискивала самые тенистые уголки уединенной аллеи.

— О ты, что внушаешь мне столь нежное участие! Мое сердце видит в тебе ту, что я обожаю. Но если даже мои предчувствия обманывают меня и ты не Софи, я все же уверен, что ты, как и она, любишь и разлучена со своим любимым.

Я пропел последний куплет моего романса; все воспитанницы сбежались, но та, которую я призывал, не услышала меня. Как привлечь Софи и отдалить всех ее подруг? Если я продолжу петь, девушки останутся под моими окнами, а милая кузина, погруженная в себя, так и не подойдет. Лучше я буду молчать и нетерпеливым взглядом следить за каждым шагом мечтательницы. Нужно ждать.

Когда я замолчал, пансионерки разбрелись по саду. Спрятавшись за жалюзи, я не терял из виду загадочной девушки, которая опять медленно прогуливалась по аллее. Наконец она сделала несколько шагов в мою сторону. Я ее увидел. Она побледнела, немного осунулась, но была по-прежнему прелестна! Она шла так далеко, что я не осмеливался позвать ее или подать какой-нибудь знак, но я упивался счастьем, видя ее. И опять зазвучал роковой колокол.

Все воспитанницы покидают сад. Софи поворачивается и грустно идет вслед за ними. В отчаянии, что я снова теряю случай поговорить с ней, и в нетерпении я теряю самообладание, отодвигаю жалюзи одной рукой, а другой бросаю кузине ее портрет: он попадает ей в плечо. Софи узнает его и в изумлении осматривается по сторонам, мгновение кажется мне решающим. Слишком влюбленный, чтобы помнить об осторожности, я выглядываю из окна. Софи видит женщину, черты которой ее поражают. Она делает несколько шагов, произносит мое имя и падает без чувств...

И тут в дверь стучит мой трактирщик. Я кричу ему, что не голоден, и, не думая о последствиях, выпрыгиваю из окна в сад. На мое счастье, там уже никого нет, никого, кроме моей кузины. Несколько оглушенный падением, я бегу в увитую зеленью аллею и кидаюсь к Софи. Мои поцелуи приводят ее в чувство.

— Ах, мой дорогой Фоблас, какое чудо! Но что вы наделали? Вы выскочили из окна? Вы не ушиблись?

— Нет, моя Софи, нет.

— А что, если вас видели... и как вы вернетесь в этот домик? Мы оба погибли... Фоблас, скажите правду, вы не ушиблись?

— Нет, моя Софи, нет. Не волнуйся, я придумаю, как вернуться к себе.

— Вы уже хотите со мной расстаться?

— Моя милая кузина, если бы вы знали, как я страдал!

— А я, Фоблас! Вы представить не можете, как я горевала!

Я слушал ее, но вдруг в воздухе раздалось имя де Понти, его повторяли несколько женских голосов. Сознаюсь, я испугался и упал ничком за трельяж аллеи. Софи, которой страх придал силы, побежала навстречу женщинам, звавшим ее.

— Вы не слышали колокола? Неужели придется каждый вечер бегать за вами? — недовольным тоном выговорила ей госпожа Мюних.

Я узнал ее трескучий голос. Три или четыре монахини, сопровождавшие гувернантку, тоже стали бранить мою милую кузину; они все вместе вышли из сада и заперли калитку. Я остался совершенно один, но в большом затруднении.

Когда Софи ушла, я почувствовал себя нехорошо, вероятно, от сильного сотрясения. Но не это беспокоило меня: я думал, как попасть обратно во флигель. Я мог попытаться влезть на стену только с наступлением ночи, после того как в монастыре все улягутся. А пока следовало спрятаться. Старый каштан с развесистыми ветвями и густой листвой предоставлял не очень удобное, но безопасное убежище. Но как взобраться на дерево в женском платье? Я снял с себя юбки, скатал их в комок и, пробравшись за деревьями вдоль стены до моего флигеля, через незакрытое окно забросил маленький сверток в свою комнату. Потом я вернулся к каштану и ловко вскарабкался на него, но при этом разодрал о его грубую кору тонкие кальсоны.

Я просидел на дереве часа три, надеясь, что луна, лучи которой по временам меркли от набегавших облаков, перестанет проливать свой несносный свет. Около одиннадцати полная тишина придала мне смелости, и я спустился вниз. Напрасно я пытался вернуться домой, напрасно ходил вдоль покрытой свежей штукатуркой стены, ища подходящее место; я несколько раз силился подтянуться на руках, ухватившись за какой-нибудь выступ в ограде, но ноги беспомощно висли, я не находил точки опоры и падал.

Около часа я предавался этому утомительному занятию, наконец потерял и силы, и мужество. С окровавленными пальцами, весь разбитый, я лег на землю и погрузился в грустные размышления. Что будет, когда рассветет и монахини увидят мужчину в своем саду? Мужчину! Ведь я снял юбки и остался в одних кальсонах... Перепуганные женщины непременно позовут на помощь. Госпожа Мюних меня узнает, и я снова попаду в руки сурового отца. Барон опять запрет меня и навсегда разлучит с Софи, с Софи, жестоко скомпрометированной, может быть, опозоренной. Софи будет опозорена! Эта ужасная мысль приумножала мое отчаяние. Вдруг я услышал скрип калитки, которую кто-то старался открыть как можно тише.

Я бросился обратно к спасительному каштану и достиг его вершины, окончательно погубив мои бедные кальсоны, которые превратились в лохмотья. Через несколько минут я услышал легкий шум. Женщина, платье которой я рассмотрел при свете луны, осторожно шла по увитой зеленью аллее, осматриваясь по сторонам. В то же мгновение над стеной показался мужчина, который спустился вниз с поразившей меня ловкостью. Проскользнув за деревьями, он вошел в ту аллею, где его ждала женщина. Они сели у подножия моего каштана. Они радовались своей удаче и смелости и говорили друг другу нежные слова, сопровождая их ласковыми эпитетами, освященными любовью. В возлюбленном я узнал потомка одного знаменитого рода. Я должен скрыть его истинное имя, читатели позволят мне заменить его фамилией Дерневаль. Возлюбленная не была ни воспитанницей, ни дамой, гостившей в монастыре... Ее я назову — это была Доротея, учительница Софи. Любовь, какие благородные семьи ты соединяла в лице этих двух существ, но какое время, какое место ты избрала! Выходит, правда, что иногда ты проникаешь в мирные приюты, в которых раздаются клятвы вечно тебя ненавидеть! Выходит, правда, что повсюду есть твои алтари! И я видел, как счастливая чета, сжигаемая твоим пламенем, принесла тебе самую сладкую и наименее целомудренную из жертв.

Раз Дерневаль по доброй воле вошел в сад и нисколько не беспокоился о возможности выйти из него, значит, у него был способ выбраться из сада, и я мог заставить его взять меня с собой. Эта простая мысль внезапно озарила меня. Я ухватился за конец ветки, показавшейся мне наиболее длинной и гибкой, и бросился вниз. Ветка склонилась, и, хотя она поднесла меня близко к земле, я тяжело упал. При звуке моего падения, при виде моей странной фигуры Доротея вздрогнула. Дерневаль схватил меня за руку и приставил к моей груди пистолет.

— О, не убивайте ее! — воскликнула Доротея изменившимся голосом.

Я посмотрел на моего врага и сказал ему:

— Я не боюсь, я знаю, что Дерневаль не убьет меня, и будьте спокойны, я вас не выдам.

Пока я говорил, Дерневаль пристально разглядывал меня. Поначалу его обманул мой женский головной убор и белый чепчик, но разорванные кальсоны открыли ему правду.

— Разве это женщина?! — воскликнул он и, когда все его сомнения окончательно рассеялись, прибавил: — Амфибия, скажите, кто вы?

— Дерневаль, я такой же влюбленный, как и вы.

— Влюбленный? В кого?

— В прелестную и добродетельную девушку, живущую в этом монастыре.

— Как зовут ее, как ваше имя?

Я взглянул на Дерневаля и Доротею и заметил:

— Я знаю, кто вы, но ни у кого не спрашивал об этом... Дерневаль, довольствуйтесь тем, что я дворянин.

— Вы дворянин? Прошу вас подождать одно мгновение.

Дерневаль положил пистолет в карман, и пока он приводил в порядок свой костюм, Доротея, которая первым делом позаботилась о том же, всматривалась в мое лицо с таким вниманием, которое я принял было за вызов.

— Сударь, кого бы вы ни любили, вы, вероятно, настолько же сильно любите ее, насколько сильно я обожаю мою возлюбленную; пусть же один из нас умрет и таким образом сохранит тайну другого.

— Дерневаль, давайте выйдем отсюда, и я готов дать вам удовлетворение.

— И вы думаете, я это потерплю? — прервала нас Доротея, бросаясь в объятия своего возлюбленного. — Мой дорогой Дерневаль и вы, господин Фоблас...

— Фоблас? Кто вам сказал?

— Я вас узнала, вы шевалье де Фоблас; вы живой портрет Аделаиды, я видела вас в приемной монастыря. Вы всегда просили вызвать к вам вашу сестру, а она никогда не являлась без этой милой Софи де Понти. Раз я заметила, как вы поцеловали ей руку... Вы любите Софи де Понти. Это вы пели вчера романс, припев которого я запомнила: «Она всех лучше, всех скромней... Ее отдайте мне скорей». Помните, вчера одна из наших монахинь шла вместе со мной? Вы, вероятно, слышали, как она бранила девушек, а я старалась заступиться за них? Шевалье, вы пели для Софи де Понти! Дерневаль, Фоблас, — продолжала она, сжимая наши руки, — вы оба в одинаковом положении; это должно внушить вам взаимное доверие. Вы можете найти один в другом скромного поверенного, верного друга, а между тем собираетесь драться. Неужели Софи или Доротее скоро придется оплакивать своего любимого? Господин де Фоблас, поклянитесь мне в вечном молчании.

— Клянусь именем Софи!

— А я клянусь именем Доротеи! — воскликнул Дерневаль.

Мы обнялись, и это послужило залогом нашего братства.

Они терпеливо выслушали рассказ о событиях, которые привели меня к каштану. Дерневаль сказал:

— Луна все чаще прячется за тучи; мы выйдем отсюда, когда разразится гроза; теперь же позвольте мне и Доротее оставить вас ненадолго.

Но их не было так долго, что мне надоело ждать, и я заснул под деревом, у подножия которого свалился. Когда я проснулся, быстрые молнии бороздили густую тучу, а в ее недрах раздавались страшные раскаты грома. Я поднялся с земли; с неба лились потоки дождя. Я удивился, что не вижу Дерневаля, и, встревоженный, пошел по аллее в ту сторону, в которой скрылись любовники. До чего влюбленные рассеянны и ненаблюдательны! Стихии, казалось, были готовы слиться, а Дерневаль и Доротея предавались сладостям любви.

— Молнии сверкают, — сказал Дерневаль, — пожалуй, нас увидят при их свете; нужно еще подождать.

— Дерневаль, вам хорошо говорить, а я почти раздет!

— Мой дорогой товарищ, неужели вы думаете, что я не мокну от этого дождя?

— Ах, с вами Доротея!

Я ушел, печальный и задумчивый. Через полчаса мне пришлось опять подойти к Дерневалю и сказать ему, что гром прекратился и что глубокая тьма благоприятствует нам. Наконец он простился с Доротеей.

— Счастливые любовники, — сказал я им, — сжальтесь над влюбленной четой. О, Доротея, вы знаете, как сладко видеть любимое создание; вы, может быть, знаете также ужас разлуки! Ах, дайте мне увидеться с моей Софи, вы ведь можете мне помочь.

Дерневаль взял меня за руку и сказал:

— Доротея вас уважает, она любит мадемуазель де Понти. Отныне мы братья. Вы увидите вашу Софи, обязательно увидите.

— Завтра ночью, мой дорогой товарищ?

— Нет, сегодня нам повезло, но удача может изменить нам. Я боюсь подвергнуть Доротею опасности, да и вы не захотите скомпрометировать Софи. Шевалье, мы видимся здесь всего раза два в неделю и для свиданий выбираем пасмурные и дождливые ночи. Условный знак предупреждает меня, будет нетрудно извещать и вас, так как вы живете в этом флигеле. Будьте спокойны, самое позднее через три дня вы увидите мадемуазель де Понти. Идемте!

Он провел меня к веревочной лестнице, свисавшей со стены. Мы поняли, что мне удастся забраться на стену, но я не дотянусь до моего окна. Дерневаль был высок ростом. Он поставил меня к себе на плечи и, придерживая мои ноги руками, сильно подтолкнул меня в то самое мгновение, когда я схватил веревку от моих жалюзи. Увидев, что я дома, он возвратился к своей лестнице и с ее помощью в одно мгновение перебрался через ограду.

Я устал, хотел есть, но тотчас же заснул глубоким сном и проспал до самого завтрака, который принесли около десяти утра. В то же время мне подали письмо от Розамбера, пришедшее по городской почте. Граф писал, что вечером после моего похищения моя «матушка» осмелилась прийти к нему и спросить, что сталось с госпожой Дюканж. Желая утешить печальную «мать», а вместе с тем и убедить, что он никогда не видел ее дочери, граф пустил в ход один из тех всемогущих доводов, которые всегда производили действие на Дютур. В заключение он советовал мне не выходить из дома и скрываться как можно тщательнее. Госпожа де Б. повсюду разыскивает меня, шпионы бродят вокруг монастыря, за каждым шагом моего отца наблюдают, а дом графа стерегут даже ночью.

— Бедная маркиза, — воскликнул я, — как вероломно я вас покинул! Какой неблагодарностью отплатил за ваши великодушные и нежные заботы! Могу ли я считать преступлением, что вы стараетесь разыскать меня? Если бы вы не искали меня, это значило бы, что вы не очень сильно любите.

Я вынул из кармана портрет виконта де Флорвиля и поцеловал его. Не стану даже пытаться оправдать мои мысли, может быть, неуместные, но искренние, и этот порыв, конечно, предосудительный, но невольный. Чтобы заслужить снисхождение читателя, скажу лишь, что через мгновение я думал только о Софи.

В семь часов вечера я увидел ее. Она шла с женщиной, платье которой в первый момент испугало меня; однако скоро я узнал в спутнице моей кузины Доротею. Они вместе прошли под моим окном. Могла ли Доротея казаться прекрасной рядом с Софи, с Софи, которая блистала среди остальных подруг, как роза среди полевых цветов? Я был не в силах удержать мой восторг. Они обе услыхали скрип жалюзи, которые я поднимал, и поспешно ушли, дав мне почувствовать мою неосторожность и заставив раскаяться в ней; зато они сели в крытой аллее, как раз против моего флигеля. Без сомнения, они завели разговор обо мне, потому что милая кузина говорила с жаром и не спускала глаз с моего окна. Вскоре по движению руки Доротеи я понял, что она указала Софи на то место стены, через которое Дерневаль проникал в сад. Мое сердце наполнилось самой светлой радостью.

На следующий день та же прогулка, та же неосторожность, то же наказание, то же удовольствие.

Между тем небо было чисто и ясно. Нетерпеливее, чем землепашец, поля которого сгорают от двухмесячной засухи, я призывал южные ветры и смотрел то на флюгер, то на барометр. Наконец на третий день большие тучи затмили лучи заходящего солнца.

— Ночью пойдет дождь, — сказала Доротея, проходя под моим окном.

— А я думаю, это будет чудная ночь, — ответила моя милая кузина.

— Чудная ночь! — воскликнул я довольно громко.

Подруги, которые постоянно боялись моей опрометчивости, быстро ушли.

Ровно в полночь Дерневаль остановился под моим флигелем. Он бросил мне веревочную лестницу, я прикрепил ее к окну и вскоре обнял его, как брата. Мы вошли в аллею, закрытую трельяжами; моя милая кузина и ее нежная подруга уже ждали нас.

— Вот она, — сказала мне Доротея, — я доверяю ее вам, шевалье; она не любила бы вас так сильно, если бы вы были ее недостойны. О, уважайте ее робкую юность, продлите восхитительную пору любви целомудренной и чистой! Ваш союз еще, быть может, невинен, пусть он и остается таким! Пусть когда-нибудь счастливый брак... Увы, вы можете надеяться на это, Софи; ненавистные стены не навсегда окружили вас!.. Ужасные клятвы... — Тут рыдания прервали ее слова.

Дерневаль, стремившийся поскорее утешить Доротею, увлек ее в сторону, я остался с моей Софи.

Да позволят читатели повторить здесь то, что я говорил уже много раз: истинная любовь застенчива и почтительна! Юный Фоблас никогда бы не поверил, что может провести целую ночь с любимым созданием, держать у себя на коленях самую прелестную из девушек, упиваться ее дыханием, чувствовать биение ее сердца и довольствоваться тем, чтобы тихонько пожимать ей руку или с трепетом срывать застенчивый поцелуй с ее губ, не смея просить о драгоценных милостях, сберегаемых до лучших времен. Но такова удивительная правда, в которой убедила его милая кузина в то первое свидание. Едва я приблизился к Софи, как ее чистая душа сделала невинной мою.


Столь чистых чувств и пылких обетов

Даже богам не зазорно желать.

Вольтер. Семирамида

И я допускаю, что Дерневаль, которому ни в чем не отказывала нежная Доротея, был менее счастлив, чем я! На этот раз он пришел сказать, что нам пора, ведь скоро взойдет заря.

— Заря? Мы и часу здесь не пробыли!

— О шевалье, — вмешалась Доротея, — мужайтесь, мы увидимся через три дня.

— Ах, Софи, я боюсь, что госпожа Мюних...

— Мой дорогой кузен, когда моя гувернантка выпьет после ужина несколько стаканов ратафьи150, она уже ни о чем не думает и спит допоздна; мне приходится самой запирать дверь нашей комнаты.

— Время идет, — беспокоилась Доротея. — Нехорошо, если рассвет застанет нас здесь. Дерневаль, мы увидимся дня через три, может быть, немного раньше либо, увы, чуть позже.

— Прощайте, моя Софи. Через три дня... или раньше, но прошу вас, никак не позже!.. Прощайте, моя Софи.

На этот раз небо было благосклонно к мольбам влюбленного. Уже на следующий день пасмурная погода позволила мне надеяться, что свидание состоится скорее, чем предполагалось. Милая кузина, проходя в обычный час под моим окном, подтвердила мою надежду.

— Ночью пойдет дождь, — сказала она.

— О, моя Софи... — Но она не дослушала то, что я хотел ей сказать.

Через час в дверь постучался мой трактирщик, а когда я ужинал, незнакомец подал мне письмо, сказав, что ему велено принести ответ. Вот что писал Розамбер:


Я боюсь заболеть, мой друг, мне сегодня так грустно. Уже более двух часов я ни разу не улыбнулся, а все потому, что моя душа полна тем, что я услышал. В ожидании начала комедии я отправился погулять по Люксембургскому саду. Женщина, недурная собой, бродила одна по отдаленной аллее; я по рассеянности или еще почему-то поспешил за милой мечтательницей и прошел позади двух мужчин, сидевших на уединенной скамейке. Один из них держал в руке платок. «Ах, — воскликнул он печально, — я думал, он любит меня, жестокий, а он заставляет меня смертельно тревожиться!» Мой дорогой шевалье, голос этого человека поразил меня. Я оставил женщину, которую почти догнал, вернулся и стал смотреть на друзей, слишком занятых разговором, чтобы меня заметить. Фоблас, тот из них, который жаловался и плакал, был ваш отец! Другого я несколько раз встречал у вас; если это был не господин дю Портай, то кто-то очень на него похожий. Мой друг, барон плакал... Это до того расстроило меня, что я совсем оставил мысль о моей прелестной дичи. Я вернулся домой, чтобы написать вам. Фоблас, у меня врожденное расположение к хорошеньким женщинам, я готов по случаю жертвовать многим, лишь бы добиться благосклонности той, которая нравится мне. Но существует долг! Я допускаю, что ради Софи можно совершать проступки, однако ваш отец плакал! Шевалье, подумайте об этом.


Я несколько мгновений размышлял; потом, позвав незнакомца, сказал:

— Передайте тому, кто вас послал, что я отвечу завтра.

Не дожидаясь полуночи, я спустился в сад, но мое нетерпение не могло ускорить движение стрелок монастырских часов. Две очаровательные затворницы пришли в назначенное время. Едва послышался голос Дерневаля, Доротея побежала к нему, и они ушли. Но, к моему удивлению, уже через полчаса они вернулись.

— Шевалье, — обратилась ко мне Доротея, — вам известна тайна моей жизни, но я должна рассказать вам всю историю нашей долгой несчастной любви.

Она начала свою повесть, проливая потоки слез*.

— Успокойся, моя дорогая, не плачь! — воскликнул Дерневаль. — Тебе недолго осталось томиться, скоро я вырву тебя из неволи, скоро твои недостойные родители дрогнут при виде счастья, которому они будут уже не в состоянии помешать. Вы, шевалье, — продолжал он с жаром, — вы, тронутый нашими бедами, поможете нам положить им конец. Благодарю случай, который дал мне друга, брата по оружию, такого товарища, как вы. Нами руководят одинаковые желания, мы делим приблизительно одни и те же опасности, мы обретем силу в союзе. Враги Доротеи — ваши враги, а я клянусь вечно ненавидеть недругов Софи, и горе тому, кто помешает любви, которую мы с вами оберегаем.

— Дерневаль, я согласен.

Я поцеловал Доротею, Дерневаль поцеловал Софи.

Не было четырех утра, когда я вернулся в свой флигель. Однако я постучался к моему домохозяину; я разбудил Фремона и сказал, что важное дело заставляет меня вернуться в деревню, что, может быть, я не скоро приеду обратно, но оставляю за собой его флигель, желая иметь надежное пристанище в Париже.

Еще не пробило пяти, а я был уже у Розамбера. Слуги не хотели будить графа, который только что улегся, но я так бранился, что самый смелый из них пошел доложить графу, что его желает видеть какая-то женщина.

— В такое время? Пусть убирается к черту! Постой-постой... Она хороша собой?

— Да, сударь.

— Это другое дело, не так уж и рано, пусть войдет. Э, да это госпожа Фирмен! Вторая шутка не хуже первой! — Он бросился мне на шею. — Кажется, мое письмо...

— Розамбер, велите дать мне мужское платье; я сейчас же отправлюсь к господину дю Портаю.

— Думаю, вы застанете его дома, мой друг. Он вернулся из России, разумеется, именно его я видел вчера в Люксембургском саду. Барон страшно расстроил меня. Знаете ли вы, что он был здесь раз десять, но все меня не заставал. Я дал такие точные указания!

— Розамбер, велите дать мне платье.

Мне выбрали из его платьев то, которое было покороче, и я помчался к дю Портаю, который и удивился, и обрадовался при виде меня.

— Ловзинский, — сказал я ему, — я препоручаю вам сына вашего друга, делайте с ним все что хотите, только согласитесь быть посредником между ним и его отцом! Согласитесь ли вы отвезти меня к барону?

— Сию же минуту, мой друг. Какое удовольствие мы ему доставим! Какое сладкое мгновение переживет мой дорогой барон!

По дороге Ловзинский сказал, что, получив ложные известия, совершенно бесполезно ездил в Петербург. Сочувствуя его горю, я все же невольно подумал: «Пока Дорлиска не будет найдена, меня не заставят на ней жениться».

Мы прибыли на место. Дю Портай попросил меня подождать в зале и позволить ему одному войти в спальню отца. Он сказал, что хочет принять эту предосторожность не для того, чтобы уговорить барона простить меня, а с тем, чтобы постепенно подготовить его к радости свидания с сыном.

Вскоре меня окружили слуги, обрадованные моим возвращением. Особенно бурно ликовал Жасмен.

Не прошло и двух минут разговора дю Портая с бароном, как отец воскликнул:

— Он здесь, мой друг, я уверен, он здесь! Пусть он войдет, пусть войдет!

Я подошел к двери. Она резко распахнулась, и полуодетый отец бросился в комнату; слуги почтительно удалились. Барон обнял меня и покрыл поцелуями. Я не мог вымолвить ни слова. Но вдруг отец, точно раскаиваясь в том, что выказал мне свою нежность, с нерешительным видом оттолкнул меня. Я бросился к его ногам и, протягивая ему кошелек, полный золота, сказал:

— Отец, вы видите, не нужда привела меня к вам!

Он снова крепко обнял меня, раз двадцать поцеловал и оросил мое лицо слезами.

— Да, именно об этом я подумал и лишь этого боялся, — признался он. — Мой дорогой сын, мой милый друг, значит, ты и вправду меня любишь? Мне тяжело было думать, что это не так. Фоблас, мой дорогой сын, ты и не знаешь, до чего это мгновение вознаграждает меня за все перенесенные страдания; однако, мой друг, когда-нибудь ты станешь отцом... Пусть же твои дети избавят тебя от мучений, которые выпали на мою долю!

Отец видел, что сердце мое переполнилось раскаянием, а рыдания мешали мне отвечать. Он вытер мое мокрое от наших слез лицо.

— Утешься, милое дитя, я больше не сержусь на тебя, верь, не сержусь! Да, ты покинул меня, но обстоятельства служили тебе оправданием! Много дней я пребывал в страшной тревоге, но ты вернулся по доброй воле! Я никогда не сомневался в доброте твоего сердца, а теперь, кажется, люблю тебя сильнее прежнего. Кто в твоем возрасте не делает ошибок? И кто бы мог лучше загладить свою вину? Какой отец может похвастать лучшим сыном? Мой друг, прошлое забыто, вернись в свою комнату, пользуйся всеми своими правами.

Дю Портай упал в кресло, он смотрел на нас с удовольствием, смешанным с печалью; мы слышали, как несколько раз он прошептал имя своей дочери. В порыве сострадания барон встал, подошел к своему другу, взял его за руку и сказал:

— Твоя дочь найдется, найдется, и мой сын... — Он не договорил и спросил меня: — Фоблас, вы откажетесь от Софи?

— От Софи, отец?

— Да, я требую этого, в этом отношении я всегда буду неумолим! Вы должны дать мне обещание не бывать в монастыре.

— Не бывать в монастыре?

— Мой сын, повторяю, вы должны дать мне это обещание.

— Ну, отец, раз вы уж непременно этого требуете, я даю вам слово, что никогда более не войду в монастырскую приемную.

— Именно этого я и требовал. Иди, мой друг, отдохни.

— Но Аделаида!..

— Да, она беспокоится. — Он написал несколько строк. — Вот название монастыря, в котором она теперь воспитывается, спеши, спеши к ней; ты не представляешь, как она обрадуется.

Я вернулся в свою комнату, переоделся и поехал к сестре. Аделаида очень жалела свою подругу, не догадываясь о ее счастье.

Затем я нанес визит Дерневалю и сообщил ему о перемене моего места жительства, а также объяснил причины, которые заставили меня вернуться к отцу. Он одобрил мое благоразумное решение на всякий случай сохранить за нами флигель и обещал в тот же день сообщить новость Доротее, которая не преминет передать ее Софи. Мы сговорились послезавтра ночью отправиться в монастырь, если будет «хорошая» погода. Известно, что лишь безлунные или дождливые ночи были для нас хороши; известно также, что в этом отношении путешественники и влюбленные никогда не сходятся во мнении.

10


В тот же вечер ко мне явилась Жюстина.

— Здравствуй, моя милая Жюстина, давненько мы не встречались с тобой наедине.

— О сударь, если бы мы не виделись с вами и пятьдесят лет, я все же попросила бы вас сначала выслушать меня. Маркиза...

— Ты, как всегда, премиленькая.

— Сударь, госпожа прислала меня...

— Госпожа уже знает, что я вернулся?

— Да, сегодня утром вы вошли в дом с парадного подъезда, и ей сейчас же доложили об этом. Довольно, сударь, довольно... вспомните наши условия...

— О каких условиях ты говоришь?

— Неужели вы забыли? Мы договорились, что, когда я буду приходить к вам от имени моей госпожи, вы не станете мешать прежде всего исполнить данное мне поручение.

— Ну, так говори скорее, моя маленькая Жюстина.

— Госпожу очень огорчило ваше бегство... Перестаньте же, сударь.

— Сама перестань! У тебя длинные предисловия, точно у бездарного автора. Твоя госпожа огорчилась, неужели ты воображаешь, что я и сам не догадался?

— Еще минуточку.

— Послушай, я терпеть не могу вступлений, тем более в таких обстоятельствах! К делу, Жюстина, к делу.

— Госпожа мне поручила передать, что ваша тайная любовь...

— Наша тайная любовь? Что она хочет этим сказать?

— Но ваша любовь с ней, мне кажется, не явная?

— Ты права. Да-да...

— Итак, она говорит, что вашей любви грозит большая опасность. Она предвидит одно неприятное событие, которое раскроет тайну вашего переодевания.

— Но ведь тогда моя прелестная возлюбленная погибнет?

— Поэтому-то она и приходит в отчаяние, плачет, стонет и говорит: «Если бы, по крайней мере, я могла хоть изредка видеть его!..»

— Где же она? Куда надо спешить?

— Каков! Только что торопил меня, а теперь хочет покинуть.

— Ах, Жюстина, извини, но ты же сама сказала, что твоя госпожа в отчаянии. Объясни скорей, что так ее пугает?

— Не знаю. Завтра в десять утра она сама вам все расскажет у своей модистки. Вы придете туда, не правда ли?

— Конечно, я не оставлю маркизу в беде. Ну, детка, ты исполнила данное тебе поручение?

Я давно не имел удовольствия оставаться наедине со смазливой горничной, а потому читатели не удивятся, что она провела со мной четверть часа.

Положение ее госпожи было так печально! Нет ничего удивительного в том, что на следующей день в десять утра я с нетерпением помчался на свидание.

Когда я вошел в будуар, маркиза поспешно спрятала платок, которым вытирала глаза.

— Сударь, — сказала она, — прошу извинить за надоедливость, я не стану злоупотреблять вашей любезностью, попрошу только выслушать меня. Не буду говорить о важной услуге, которую я вам оказала, вспоминать о том, какой неблагодарностью вы отплатили мне, или спрашивать, где вы провели время между вашим бегством и возвращением к барону. Я понимаю, что мне теперь не пристало проявлять интерес к вашему поведению, и чувствую, что жалобы, упреки и вопросы были бы одинаково бесполезны. Я потеряла всякое право на ваше сердце, но хочу, по крайней мере, сохранить ваше уважение; нам обоим угрожает опасность, я желаю указать вам на нее, чтобы помочь избежать. Сударь, взгляните вместе со мной на прошлое, думаю, нет нужды оправдывать мою нежность к вам. И если вы и дальше сохраните ко мне дружеское чувство... Ради бога, не перебивайте меня!.. Если только вы сохраните ко мне дружеское чувство и будете в безопасности, я хладнокровно взгляну в глаза всему, что грозит моей чести и, может быть, жизни.

Вы, конечно, помните, каким образом случайность, которая шла об руку с вашей хитростью, бросила вас в мою постель? Увы, вы не забыли, что за тем последовало... Но вы извините мою слабость, понимая, что на моем месте не устояла бы ни одна женщина. Однако, когда на следующий день я поняла, что почти незнакомый молодой человек завладел моим сердцем и всем моим существом, я пришла в ужас. Но этот юноша блистал столькими качествами! Его красота поразила меня, ум очаровал, он казался таким нежным, и ему не минуло еще и шестнадцати лет! Я надеялась привлечь его нежную душу, сформировать его податливое сердце. Я осмеливалась надеяться навсегда привязать его к себе, я ничего не жалела, чтобы укрепить узы, слишком быстро связавшие нас, я стремилась сделать их неразрывными. Я ошиблась во всех своих надеждах — у меня была соперница, увы, я слишком поздно узнала об этом. Напрасно старалась я завоевать его любовь. Он томился в неволе, я осмелилась освободить его. Моя неосторожность докажет ему мою любовь, моя смелость, может быть, вернет мне возлюбленного, — вот как я думала. Я привела в исполнение план, о котором не посмела бы даже помыслить другая женщина. Увы, я действовала только в интересах соперницы. Конечно, неблагодарный был с ней... конечно, ради нее коварный мне изменил! Ах, простите, от горя я заговариваюсь! Я не должна употреблять такие выражения. Я должна говорить о другом... Вы меня бросили; иная женщина, может быть, возненавидела бы вас, я же прошу вашего расположения и дружбы.

— О, мой друг! — Я бросился перед ней на колени и хотел взять за руку, но она не позволила.

— Ваша дружба мне необходима. Встаньте, прошу вас, встаньте и выслушайте все до конца. Ваше первое переодевание породило необходимость последующих, первая неосторожность вызвала множество других. Наши усилия и хитрости до сих пор помогали нам, но нельзя долго обманывать любопытных и недоброжелательных людей. Судьба, спасавшая нас, может нас и погубить. Мы зависим от наших слуг, от неожиданных встреч, от неосторожно вырвавшихся слов. Следовало бы раньше подумать об этом, но я не была благоразумной, потому что считала себя счастливой.

До тех пор пока меня баюкала сладкая надежда, я презирала опасности. Я открыла глаза только тогда, когда необъяснимое бегство госпожи Дюканж наполнило мое сердце ужасным сознанием, что я нелюбима. О, если бы я все еще продолжала заблуждаться, я и в глубине пропасти не заметила бы никакой угрозы!

Маркиза плакала, я снова бросился перед ней на колени.

— О моя дорогая, я люблю вас, люблю!

— Нет-нет, я больше вам не верю... Встаньте, умоляю вас, встаньте и выслушайте меня. Рано или поздно наша связь откроется. Толпа назовет мою страсть любовным приключением, и, если его подробности покажутся забавными, весть о нем разнесется повсюду. Все будут осуждать нас. Маркиз узнает о нанесенной ему обиде, узнает... Шевалье, я прошу у вас одной милости, единственной милости! Теперь же подумайте о возможности скрыться от гнева маркиза; оставшись одна, я смело встречу его раздражение! Уезжайте, Фоблас, уезжайте, увезите мою соперницу, будьте так же безмерно счастливы, как безмерно я вас люблю, будьте так же счастливы, как я несчастна!

— Как, вы хотите, чтобы я сделал двойную низость, чтобы я бежал от маркиза и оставил самую великодушную из женщин ему на растерзание? Но, моя дорогая маменька, зачем нам предаваться такому жестокому страху?

— Я имею для этого слишком веские основания, узнайте же о моем затруднении. Очень простое событие вскоре пробудит подозрения маркиза и заставит его искать объяснений, результат которых окажется для меня роковым. Вы, конечно, как и я, не забыли происшествия на оттоманке, странной сцены, которая в свое время огорчила и вас, и меня. Тогда вы не могли без содрогания видеть, что я принадлежу другому. Я сама страдала от того, что мне приходилось уступать мужу права, которые я считала достоянием обожаемого возлюбленного. Я решила запретить маркизу пользоваться ими. Мой муж, очень требовательный, постоянно устраивал мне сцены — я все сносила ради вас. В это время мы стали встречаться с вами чаще прежнего, и в ваших объятиях, — тут маркиза сильно покраснела, — я не всегда была достаточно осторожна... Словом, сударь, вот уже три месяца маркиз не ночевал у меня, а между тем я... я беременна.

— Вы беременны! — повторил я с восторгом. — Я стану отцом! И как же я вас покину! Маменька, дорогая маменька, я всегда любил вас, но теперь вы для меня дороже прежнего!

— Да, я беременна, — повторила маркиза, но таким печальным тоном, что мое сердце сжалось от горя. — Несчастная мать, несчастный ребенок!

При этих словах она скорее легла, чем упала на диван, на котором я сидел рядом с ней. Ее глаза закрылись, голова опустилась на грудь. Но ровное дыхание, по-прежнему яркие губы и теплый цвет ее тела, которое я видел благодаря небрежному утреннему туалету, — все говорило мне, что этот припадок не будет иметь опасных последствий. Мои горячие поцелуи не могли вернуть ее к жизни, я обнял ее, и жгучие ощущения наконец вывели ее из забытья. Сначала ее руки отталкивали, но скоро уже привлекали меня. Моя возлюбленная разделила со мной восторги любви и осыпала меня нежными именами.

— Значит, меня ждут новые измены, — сказала она, окончательно придя в себя.

Я стал уверять ее в моей привязанности. Однако она выразила некоторое недоверие, когда я сказал ей, что госпожа Дюканж бежала к графу де Розамберу. Наконец она по видимости поверила мне. Покрывая меня нежными поцелуями, маркиза сказала, что, по ее расчетам, она беременна второй месяц. Я вышел из будуара, назначив день нового свидания.

Вот уже два часа я казался себе другим человеком. Какую новость сообщила мне маркиза! До чего мысль о возможности стать отцом льстит самолюбию юноши! Фоблас уже не юный ветреник. Он уже не мчится по улице с палочкой в руках, погоняя блестящий обруч, не напевает песенок, толкая мужчин, заглядывая в лица женщин, обгоняя легкие тележки, молнией пролетая мимо кумушек, болтающих на углу; он не наступает на ногу зеваки, заглядевшегося на фокусника, не опрокидывает на тумбу ротозея, зачитавшегося афишей, и не смеется как безумный при виде смешных происшествий, причиненных его проказами. Нет, он шествует спокойной и размеренной походкой благоразумного человека. Отвага, сверкающая в его глазах, умеряется тихой радостью, освещающей чело, гордый взгляд говорит прохожим о том уважении, которое они должны к нему питать, во всей фигуре проглядывает нечто серьезное, как бы гласящее: «Почтение отцу семейства!»*

 Я надеялся застать у себя Розамбера, которому жаждал рассказать о моем счастье. Жасмен сообщил, что граф действительно приходил, но что он не мог долго ждать. Один из его дядей, у которого он был единственным наследником, внезапно всерьез занемог; это принудило графа сейчас же уехать и похоронить себя в Нормандии, в имении дяди. Розамбер не мог сказать Жасмену, скоро ли он вернется, но просил меня приехать к нему на несколько дней в случае, если его изгнание затянется и если мне хватит на это смелости и меня отпустят мои любовные дела.

О, моя милая кузина, весь вечер я думал о тебе; на следующий день пасмурное небо обещало нам свидание; я поужинал с бароном, а потом, вместо того чтобы пойти к себе, спустился к воротам. Швейцар, наконец побежденный моей щедростью, не видел, как я вышел. Я отправился в глухую улицу, проходившую позади монастыря, где уже ждал Дерневаль вместе с двумя верными слугами, которые быстро привязали веревочные лестницы. Вскоре я обнял мою обожаемую кузину. Надо сознаться, что в эту ночь ей пришлось бороться со мною. Я не осмеливался стремиться к полному обладанию Софи, которую глубоко чтил и даже боготворил, но мне не терпелось получить от нее новые, драгоценные милости. Чтобы останавливать меня на каждом шагу, потребовалась вся стойкость моей добродетельной Софи. В четыре часа утра мы поцеловались на прощанье. Жасмен ожидал меня с ключом в руках и, услышав условленный сигнал, тотчас отворил двери нашего дома.

Три месяца я обманывал таким образом бдительного барона, он спокойно спал в то время, как моя Софи, которой приходилось бороться и со своей собственной слабостью, и с моей страстью, удивляла меня упорным сопротивлением; утром я уходил недовольный ею, а ночью возвращался, еще более влюбленный, чем прежде. Вдобавок ко всему она усиливала мои мучения, говоря, что и ей было бы не легче, чем мне, если бы она не находила награды в чистоте своей совести и в уважении своего друга.

Точно так же три месяца обманывал я ревнивую маркизу, которой посвящал дневные часы. Маркиза принимала меня то у своей модистки, то в домике в Сен-Клу, то у себя. Моя прелестная любовница, очарованная моим вниманием и, может быть, удивленная моим постоянством, по-видимому, боялась пресытить меня своей любовью.

 Ее положение требовало заботливости и доставляло ей множество предлогов для постоянных отказов, которыми она разжигала мою страсть. Она жаловалась на расстройство желудка, на мигрень, на тошноту, а также говорила о множестве других недомоганий. Все это напоминало мне, что она будущая мать, и делало ее особенно милой для меня. Однако меня смущало, что стан госпожи де Б. оставался по-прежнему строен и соразмерен, я с нетерпением ждал полноты, которая должна была показать мне, что я действительно стану отцом. На крайне настойчивые вопросы, которые я время от времени задавал ей, маркиза отвечала, что, может быть, она ошиблась на один месяц, что у многих женщин на четвертом месяце стан остается строен и что ее плохое самочувствие и другие, более определенные признаки не позволяют ей сомневаться в своей беременности.

В первых числах октября вернулся Розамбер. Его дядя умер, оставив ему много хлопот из-за наследства. Нормандцы, по натуре склонные к сутяжничеству, чинили ему всяческие препятствия, но их милые дочки вполне утешили его. Узнав о беременности маркизы, он поздравил меня, но когда я рассказал ему, какие странные обстоятельства сопровождали запоздалое признание госпожи Б., он улыбнулся и покачал головой:

— Друг мой, тут есть кое-что неясное; мне кажется, опасения маркизы не должны вас беспокоить, в ее беременность верить нельзя! Если правда, что она, поссорившись с оттоманкой, отказалась от господина де Б. (на что я считаю ее вполне способной), я уверен, что, заметив первые признаки своего положения, она сделала бы все возможное, чтобы маркиз считал себя автором произведения, которому суждено появиться на свет. Итак, мне кажется, что она разыграла роль огорченной и встревоженной женщины, лишь желая растрогать ваше сострадательное сердце. Мой дорогой Фоблас, почему только через два месяца вам сообщили о том, что вы станете отцом? Разве это счастливое или ужасное событие не должно было интересовать вас с первого же месяца? Зачем надо было ждать второго? И заметьте: с того времени прошло еще три месяца! Три да два — пять. Она беременна пять месяцев, а еще ничего не заметно! Черт возьми, тут трудно обмануть любовника. Мой друг, уверяю вас, маленького шевалье не существует! Вся эта история выдумана для того, чтобы вернуть вас, растрогать и удержать. Впрочем, маркиза употребила неплохую уловку, это видно по тому, какой успех она возымела.

Замечания Розамбера показались мне убедительными, но мне было грустно расстаться с надеждой, которую я так долго лелеял. Я решил употребить все усилия, чтобы узнать правду.

В тот вечер Жюстина сказала мне, что я могу навестить ее госпожу. Мне не пришлось стучаться в дверь дома господина де Б., так как вход был открыт, но швейцар заметил меня и окликнул; я сказал, что иду к Жюстине, и, проскользнув за каретой, очевидно только что въехавшей во двор, бросился на потайную лестницу. Я вошел в будуар и вдруг с изумлением услышал в спальне громкий голос господина де Б. В то же мгновение Жюстина, испуганная шумом отворившейся двери, выбежала из спальни мне навстречу.

— Он только что вернулся! — сказала она и вытолкала меня за дверь.

Я спустился на несколько ступеней.

— Какая дурочка, убегает, когда я говорю с ней! — воскликнул маркиз, устремляясь за Жюстиной.

Он вошел в будуар как раз в то мгновение, когда Жюстина, взяв подсвечник в одну руку, светила мне, другою придерживая полуоткрытую потайную дверь. Хитрая горничная, не отвечая маркизу, выскочила из будуара на лестницу, заперла дверь и два раза повернула ключ; она знаком остановила меня.

— Не бойтесь, — сказала Жюстина, подойдя ко мне, — он нас не догонит. Но, право, этот будуар для вас — роковое место.

И Жюстина расхохоталась. Маркиз услышал ее смех.

— Дерзкая! — крикнул он. — Она смеется своим глупым выходкам и прямо у меня перед носом запирает двери!

Я не слышал ничего больше, потому что Жюстина, напрасно старавшаяся удержаться, расхохоталась громче прежнего. Я обнял ее.

— Маленькая мошенница, тебе придется расплачиваться за твою госпожу! — Я задул свечу, поцеловал хохотунью и осторожно усадил на ступеньку.

— Что вы делаете, сударь?.. Как? На ступеньках?

Я не ответил, приближая счастливые мгновения. Резвая Жюстина так быстро и неловко взмахнула рукой, что подсвечник, стоявший рядом с ней, со звоном и шумом покатился по лестнице.

— Что там такое? — крикнул маркиз из-за двери. — Жюстина, вы упали?

— Ничего-ничего, — ответила она дрожащим голосом.

— Да, ничего! А сама еле говорит, — озабоченно промолвил господин де Б.

Во время этого короткого диалога Жюстина старалась прогнать меня с занятых позиций, и, как я ни упорствовал, мне пришлось уступить. Маркиз позвал слуг и велел им поднять Жюстину, которая поскользнулась на потайной лестнице. Нельзя было терять ни минуты. Рискуя сломать шею, я сбежал по лестнице, не успев привести в порядок одежду. Недалеко от выхода я заметил каретный навес и быстро спрятался под ним. Придав себе приличный вид, я хотел уже выйти во двор, но в это мгновение у парадной двери показались люди с факелами. Я едва успел открыть дверцу кареты и проскользнуть внутрь.

Из окошка я увидел, что Жюстина вышла навстречу слугам, и они торжественно увели субретку, живую и невредимую после такого ужасного падения.

Слуги уже поднимались по большой лестнице с веселыми восклицаниями, а я собирался воспользоваться удобным мгновением, чтобы уйти, но моя странная судьба уготовила мне самые нелепые злоключения. От толпы слуг неожиданно отделился рослый лакей и направился прямо к навесу. Он поставил свечу на подножку кареты, в которой я находился, чем поверг меня в жестокое беспокойство. Потом он осмотрел экипаж, стоявший рядом (вероятно, в нем-то и приехал маркиз), и несколько раз обошел его кругом. Наконец он уселся на подножке моей кареты, снял со свечи нагар, задул ее и сказал:

— Она, конечно, сейчас придет. Подождем.

Когда смущавший меня свет погас, я успокоился. Стояла такая темная и туманная ночь, что не было видно ни зги. Прошло четверть часа, а между тем никто не являлся. Меня в моем заточении сжигало такое же нетерпение, какое мучило и моего тюремщика. Сидя на подножке, он тихо бранился.

Наконец я услышал шорох во дворе. Очевидно, лакей также услышал его, так как он встал и тихонько кашлянул; ему ответили шепотом, кто-то подошел к нему и сказал несколько слов, которые я не расслышал.

— Хорошо, — произнес конюх громко. — Вот в этой, — прибавил он, стукнув по стенке моего экипажа.

Он остался один, подошел к карете, в которой я прятался, запер ее на ключ с одной и с другой стороны, потом сделал то же самое и с каретой, стоявшей по соседству.

— Теперь, — сказал он сам себе, — зажжем свет, — и, точно желая во что бы то ни стало привести меня в отчаяние, зажег громадный фонарь как раз напротив каретного навеса.

Несмотря на густой туман, этот фонарь освещал просторный двор достаточно ярко, чтобы было видно все происходящее. Довольный лакей ушел насвистывая.

О вы, читающие описание моих роковых приключений, пожалейте Фобласа, если он вам мил! Его прогнали из будуара, потревожили на лестнице, преследовали в сарае, заперли в карете. Он был напуган, оскорблен и, в довершение всего, не ужинал.

До меня доносились дразнящие запахи с кухни, и я все живее чувствовал, до чего иногда нехорошо обладать хорошим аппетитом. Однако больше всего меня беспокоил не голод, а слова «вот в этой», пробуждавшие во мне ужасные мысли. Не раскрыли ли моего убежища? Не готовил ли мне маркиз страшной мести?

О мой ангел-хранитель! О моя Софи, тебя призывал я в эту отчаянную минуту. Правда, увлекшись, я забыл о тебе на несколько часов и вспомнил только посреди несчастья, но разве человек, порой забывающий помолиться, не чтит Бога? Разве не в горестях люди особенно усердно обращаются с мольбами к Господу?

Времени подумать о моей милой кузине у меня было предостаточно. Может, я и мог убежать, но не решался — по двору то и дело проходили люди, роковой фонарь выдал бы меня, и, наконец, я боялся, что за мной проследили и меня подстерегают. Я предпочел переждать, а не идти навстречу врагу.

Но враг не являлся, и в конце концов я заснул прямо в карете.

Около полуночи меня разбудил скрип ворот. Швейцар со связкой ключей запирал все двери и задвигал засовы. Этого-то мгновения я и опасался! Конечно, для нападения выбрали его! Но я отделался только страхом. Швейцар мирно вернулся восвояси, какой-то слуга потушил фонари, и все ушли спать.

Тишина, воцарившаяся в доме, вернула мне способность мыслить. Я ясно понял, что обо мне никто и не думал, что напугавшие меня слова «вот в этой» относились к ночному свиданию, свидетелем которого мне предстояло стать. Значит, выйдя из одного затруднения, я попаду в другое, ибо моей тюрьме предстояло сделаться ареной готовившегося спектакля. На таком узком пространстве третий актер мог лишь помешать двоим действующим лицам, а мне совсем не хотелось, чтобы они заметили меня. Итак, мне следовало торопиться. Я еще видел в окнах свет, но двор уже наполняла тьма и застилал густой туман. Следовательно, я мог попытаться вылезти из экипажа через окошко. И мне это удалось! Какое наслаждение пережил я, ощутив под ногами твердую землю; юный парижанин, впервые вышедший в море, не испытывает большей радости, возвращаясь в порт!

Однако вскоре мой восторг сильно поубавился. Все двери и ворота были заперты, следовательно, я снова очутился в тюрьме, да к тому же очень неуютной. Мне хотелось есть, было холодно, кроме того, медлительные часы звонили четверти, когда мне казалось, что прошел целый час, и надоедали своим однотонным тиканьем, обещая бесконечно длинную ночь. Мало-помалу в доме погасли все свечи, повсюду воцарилась глубочайшая темнота, однако никто так и не появился. Мое нетерпение равнялось моему любопытству.

Вот уже три часа. Я слышу легкий шорох. Человек, лица которого я не различаю, тихими шагами идет по двору. Я осторожно отступаю. Он отворяет дверцы кареты как раз в то мгновение, когда я неслышно усаживаюсь на ее запятки.

Через четверть часа незнакомец начинает топать ногами и, проклиная ночь, холод, туман и какую-то женщину, которую он называет, мягко говоря, собакой, выходит из кареты, прохаживается под навесом и, вероятно, для развлечения, в двух шагах от меня, справляет нужду. Потом он снова начинает браниться.

— Ах, собака! — то и дело повторяет он, сопровождая этот эпитет еще более сильными выражениями. — Как глупо, что она назначила мне свидание здесь и не пожелала, чтобы я, как обычно, прошел в ее комнату. Она уверила меня, что вчера ночью маркиза слышала шум и что это затрагивает ее честь. Ее честь! Честь честью, но зачем же целых два часа заставлять человека глотать туман и дрожать от холода? Разве эта собака не знает, что когда мужчина промерзнет...

Жалобу влюбленного (читатели поняли, что это был влюбленный) прерывает легкий шорох, привлекающий и его, и мое внимание. Он идет навстречу своей любовнице и первым делом упрекает ее за опоздание. Вместо оправдания она звонко чмокает его в щеку. Такой ответ, вероятно, очень нравится влюбленному. Он отвечает поцелуем, и их разговор так оживляется, что вскоре губы, то и дело жарко и мерно сливающиеся, устраивают целый концерт, о слаженности которого приходится судить стороннему слушателю.

К моему опасению попасться в эту минуту присоединяется желание узнать, какая нестрогая красавица говорит таким нежным и бойким голоском, но густая мгла, спасающая меня от любовника, скрывает от моих любопытных взглядов его подругу. Счастливая чета, так хорошо, без слов, понимающая друг друга, поднимается в карету. Оттуда сейчас же доносятся сдавленные вздохи, нежные стоны; за одну минуту карета раз двадцать подпрыгивает на рессорах. Меня так трясет, что я уже думаю слезть с запяток, когда экипаж мало-помалу останавливается, и я понимаю, что атлеты переводят дух.

— Мой милый Ла Жёнес, — вдруг произносит голос, чье нежное и, увы, обманчивое звучание мне так хорошо знакомо, — милый Ла Жёнес!

— Моя дорогая Жюстина! — сейчас же отвечает конюх, и я снова ощущаю толчки.

Я соскальзываю с запяток, и под моими ногами скрипит песок.

— Боже! — вскрикивает Жюстина. — Я слышу какой-то шум! Выгляни во двор... Нас застанут...

Удивленный Ла Жёнес вылезает из кареты, проходит мимо, меня не заметив, и слоняется по двору, нарочно кашляя. Жюстина, полумертвая от страха, сидит в карете. Я подхожу к дверце.

— Это я, детка; я все слышал. Спровадь Ла Жёнеса. Главное, придумай что-нибудь: мне нужно пристанище, и я не ужинал.

— Как, господин де Фоблас, вы были здесь?!

— Да. Отошли же его; найди мне комнату, дай поесть. Я потом поговорю с тобой обо всем, что со мной случилось, и о том, что я слышал, и о том, что ты здесь делала.

Я ощупью добираюсь до прежнего места. Ла Жёнес возвращается и говорит Жюстине, что она ошиблась и поблизости никого нет. Жюстина же продолжает уверять своего друга, что кто-то проснулся и бродит по двору. Она безжалостно прогоняет опечаленного любовника, и тот уходит, предварительно осыпав ее поцелуями и взяв с нее слово завтра же вознаградить его в более удобном месте.

Когда он удаляется, Жюстина объявляет, что не знает, куда меня отвести.

— Маркиз у госпожи маркизы, — говорит она.

— Как, маркиз?!

— Да, он настоял.

— Но ведь у тебя есть отдельная комната?

— Да, подле спальни госпожи маркизы.

— Ну, детка, отведи меня к себе. Вот уже семь смертельных часов я мерзну и голодаю. Неужели ты хочешь, чтобы я умер от голода и холода?

— О нет, сударь... Но... но вдруг моя госпожа услышит шум?

— Я буду шуметь не больше, чем Ла Жёнес этой ночью!

Жюстина берет меня за руку, и мы на цыпочках, вытянув шеи и прислушиваясь, ощупью доходим до каморки Жюстины. Субретка зажигает лампу и растапливает камин. Она не смеет глаз на меня поднять, однако ее робкий взгляд как будто просит прощения, а смазливое личико, несколько смущенное и недовольное, делается милее обыкновенного. О, как мне хочется простить ее! О, как трудно семнадцатилетнему юноше продолжать сердиться на девушку его лет, оставшись с ней наедине! Я не сомневаюсь в том, что Ла Жёнес имеет у нее успех, но ведь и мне она дарила минуты радости! Итак, следует узнать, кого из нас она любит сильнее? Да, но этот соперник из конюшни! Неужели я стану делить наслаждения с лакеем? Эта отталкивающая мысль мешает мне лишний раз изменить маркизе и нанести новое оскорбление Софи.

Едва эти соображения подавили рождавшееся во мне желание, как я почувствовал приступы сильнейшего голода.

— Дай же мне поужинать, Жюстина!

— У меня ничего нет, господин де Фоблас.

— Ровно ничего?

— Ох, на самом деле в моем шкафу стоят два горшочка варенья.

— Всего два, Жюстина?

— Да, вот они. Я угощаю вареньем лишь моих друзей.

— В таком случае, детка, этот, вероятно, начал Ла Жёнес? О, как жаль, что я не прибил твоего Ла Жёнеса в тот день, когда он за мной гнался.

— Ах, вы очень сильно ударили его! У него вся рука была черная.

— Теперь понятно, почему ты так интересовалась этой встречей. Дай мне хлеба.

— У меня нет.

— Ни кусочка?

— Ни крошки.

— А пить?

— Вот тут вода.

Два горшочка варенья! Ужин монахини, здоровый, но слишком легкий, и мой желудок протестовал; чтобы успокоить его, пришлось выпить стакан холодной воды, от которой застыли нёбо и внутренности. Какое мучение! Жюстина, казалось, страдала, глядя на меня. Огонь не разгорался, она то и дело помешивала угли в камине и раздувала пламя. Я никак не мог согреться. Она застегнула мой камзол. Шляпа меня не спасала, и она надела на меня один из своих ночных чепцов. Отовсюду дуло, и желая спасти меня от сквозняка, она заткнула щель под дверью бумагой. Неутомимая Жюстина старалась подумать обо всем нужном и даже ненужном. Словом, она заботилась обо мне с нежностью женщины, которая вас обманывает или собирается обмануть.

— Сударь, — не выдержала наконец хитрая бестия, до смерти желавшая узнать, почему я подсматривал за ней в три часа утра, — я думала, что вы успеете добежать до ворот, вы так ловки, так проворны; я и забыла, что вам следовало немного оправиться.

Я прервал ее и с начала до конца рассказал обо всем, что со мной случилось. Она с трудом удержалась от смеха при слове будуар; воспоминание о том, как она упала на лестнице, заставило ее покраснеть. На ее лукавом лице отразилось притворное участие, когда я рассказал ей о моем заключении в карете, но едва я дошел до последней сцены, которую хотел приукрасить несколькими эпиграммами, в веселой субретке произошла самая быстрая и плачевная перемена. Бедняжка опустила глаза, склонила голову, слегка побледнела и, перебирая пальцами правой руки пальцы левой, произнесла несколько слов, с великим трудом подыскивая себе оправдание:

— Господин де Фоблас, не надо о том, что было в карете, я сама все знаю...

— Значит, ты сознаешься?

— Да, но я не изменила вам.

— Как так? Да понимаешь ли ты, что говоришь, детка?

— Конечно, я не бросила вас ради Ла Жёнеса, я обманула его ради вас.

— Вот как?

— Да, господин де Фоблас, вы меня любите только несколько месяцев...

— А Ла Жёнес?

— Больше двух лет. Я предпочла вас с первого же взгляда, но не хотела порывать с ним, я хочу выйти за него замуж.

— Ты хорошо берешься за дело!

— Смейтесь сколько угодно, но поверьте, он на мне женится.

— Конечно, ведь полчаса тому назад он был твоим мужем.

— Как я несчастна! Я вижу, вы сердитесь, и, может быть, госпожа завтра же выгонит меня...

— Ты думаешь, я скажу ей?

— Нет, но маркизе не понравилось, что я упала на лестнице. Она не поддалась на обман. Когда я вернулась, маркиз подошел ко мне; кажется, он жалел меня, но маркиза сердито посмотрела мне прямо в глаза и сухо сказала: «Она заслуживала наказания; ведь она не спустилась тотчас, а осталась забавляться на лестнице». Больше она ничего не сказала, потому что маркиз не отходил от нее, но она сердилась на меня, и я боюсь, что завтра...

— Жюстина, если она тебя прогонит, приходи ко мне; я найду тебе место, однако с одним условием... Маркиза говорит, что она беременна уже пять месяцев...

— О, уверяю вас...

— Погоди; ты уже много раз уверяла меня, но сейчас не торопись с ответом. Рано или поздно я узнаю правду, и, если сегодня ты меня обманешь, я тебя брошу.

— Но, сударь... Если я скажу...

— Не бойся, я тебя не выдам. Так что же, Жюстина, это правда? Маркиза не ждет ребенка?

— Сударь, она уверила вас, что беременна, чтобы помириться с вами; это известие доставило вам такое удовольствие, что потом маркиза никак не могла решиться... Вы будете неправы, если рассердитесь; она делает все, чтобы только угодить вам!

— Да-да, Жюстина, если она тебя прогонит, я найду тебе место, а пока возьми вот это.

Я заставил ее взять десять экю151.

— Сделайте одолжение, ложитесь в мою постель.

— Детка, мне удобно и на стуле.

Жюстина настаивала. Увы, недобрая судьба преследовала меня! Я сказал Жюстине, что она, вероятно, устала больше меня, что кровать ей самой необходима, а я удовольствуюсь простым тюфяком, если она согласится уступить мне его на несколько часов.

Жюстина нехотя разложила на полу у камина свой сенник, бросила на него матрац, а сама упала на кровать, сильно отощавшую после дележа; субретка пожелала мне доброй ночи, нежно взглянула на меня и глубоко вздохнула. Сам не знаю почему, я также невольно вздохнул... Но что бы там ни было, я не пошел в кровать Жюстины, а бросился на матрац и, положив голову на руку, заменившую мне подушку, забылся сном. Предоставляю читателю решить, отвращение ли заглушило во мне желание или на этот раз нежная любовь восторжествовала над распутством.

Два часа я вкушал сладость столь необходимого отдыха, как вдруг меня разбудили ужасные крики: «Пожар, пожар!»

Я встал и протер глаза. Горел я, а кричала Жюстина, и кричала изо всех сил. Я приказал ей замолчать, затушил руками огонь, уничтоживший левую фалду моего камзола, бросил обратно в камин горевшую головешку, которая, подкатившись к сеннику, подожгла и его, и матрац; сорвал одеяло и простыни Жюстины, отбросил ее перину в одну сторону, а второй матрац — в другую и ударом ноги свалил деревянную кровать. Все это было делом одной минуты и произошло скорее, чем можно рассказать.

Тем временем люди, привлеченные криками Жюстины, прибежали к ее комнате и потребовали открыть дверь. Я чуть не потерял голову, узнав голоса моей прелестной возлюбленной и ее глупого мужа. Куда спрятаться? Кровати не было, не было также и шкафа; оставался только камин, я бросился к нему, а Жюстина подставила стул, чтобы я мог залезть в трубу.

— Откройте же, Жюстина! — требовал маркиз.

Жюстина, держа в руках стул, ответила, что огонь уже потушен.

— Все равно отвори, — приказала маркиза, — или я велю выломать дверь.

— Мне еще нужно одеться, — пробормотала субретка, не выпуская стула из рук.

— Завтра оденетесь! — в бешенстве завопил ее господин.

Прибежали все слуги, им велели выломать дверь. В это мгновение я влез в трубу и закрепился в ней. Жюстина отставила в сторону стул, подбежала к двери и открыла ее. Комната наполнилась людьми, которые все разом спрашивали, отвечали, ужасались, успокаивались, поздравляли один другого и не могли столковаться. В числе стольких голосов я расслышал высокий голос маркиза.

— Ах, эта дерзкая девчонка, она подожгла дом, всех напугала, разбудила маркизу и меня!

Маркиза велела выбросить из окна сенник и матрац, которые наделали столько зла, осмотрела комнату и увидела, что опасности больше нет.

— Разойдитесь, — велела она.

Слуги повиновались. Служанки, может быть, более из любопытства, чем из усердия, предложили ей свои услуги, но маркиза вторично приказала им уйти.

— Как вы могли поджечь дом? — сердито кричал маркиз.

— Погодите одно мгновение, — сказала ему маркиза, — пусть все уйдут.

— Что за беда, если кто-то услышит? Что за тайны?

— Разве вы не видите, она вся дрожит. И потом, неужели вы думаете, что можно нарочно себя поджечь?

— Вы все прощаете вашей Жюстине. Сколько раз я говорил, что она глупа, легкомысленна и дурно кончит. Я всегда видел в ее физиономии что-то безумное. Посмотрите, разве в ее лице нет растерянного выражения?

— Ну, Жюстина, — прервала его маркиза, — расскажи нам, каким образом...

— Сударыня, я читала.

— Прекрасное время для чтения. Ну, не безумна ли она?

— Сударыня, — продолжала Жюстина, — я заснула; свеча стояла слишком близко к матрацу.

— И он загорелся, — снова прервал маркиз. — Ну, это не чудо. А что же вы читали ночью?

— Сударь, — ответила хитрая служанка,— я читала книгу, которая называется... «Полный физиогномист».

Маркиз сразу успокоился и засмеялся.

— Она хочет сказать «Совершенный физиогномист».

— Да, сударь, «Совершенный физиогномист».

— Не правда ли, очень занимательная книга?

— Да, очень занимательная, и потому-то...

— А где же она? — спросила маркиза.

Помолчав немного, Жюстина ответила:

— Не знаю, она, вероятно, сгорела.

— Как сгорела?! — воскликнул маркиз. — Моя книга?! Вы сожгли мою книгу?

— Господин маркиз...

— Зачем вы берете мои книги? Кто вам позволил взять мою книгу и сжечь?

— Ах, сударь, — сказала ему маркиза, — не кричите так, я уже оглохла!

— Да как же, ведь эта дерзкая девчонка сожгла мою книгу!

— Ну, вы купите другую!

— Купите-купите! Вы воображаете, что такую книгу так же легко купить, как какой-нибудь роман. Может быть, на свете был только один экземпляр этого сочинения, а эта сумасшедшая сожгла его.

— Сударь, — живо возразила маркиза, — если эта книга сгорела и вы не найдете второго экземпляра, вы обойдетесь и без нее!

— Право, маркиза, это невежество... Я лучше уйду, а то скажу что-нибудь лишнее... А вы, Жюстина, повторяю, вы глупы, легкомысленны и не в своем уме, и я давно прочитал это по вашему лицу.

Он ушел.

Я торчал поперек узкой и грязной трубы, упираясь головой и плечами в одну ее стенку, а ногами в другую, и для большей надежности раскинув руки, и чувствовал я себя очень скверно. Я устал. Однако следовало терпеть: мне нужно было узнать, чем все кончится, я собрался с силами и прислушался.

— Он ушел, — сказала маркиза. — Этого я и хотела. Мы одни, надеюсь, теперь вы скажете, что означало ваше падение на лестнице, и объясните, почему я слышала у вас шум? Вы понимаете, что я не верю в историю сожженной книги, а потому льщу себя надеждой, что вы откроете, почему у вас начался пожар.

— Госпожа маркиза...

— Отвечайте, здесь кто-то был? Жюстина, не смейте лгать!

— Сударыня, я читала.

— Неправда, книга, о которой вы говорили, лежит в моем кабинете.

— Сударыня, я работала... Я шила. Но вы кашляете, госпожа маркиза... вы простудитесь!

— Да, я озябла. Что ж, вижу, сегодня я правды не добьюсь. Я уйду, но завтра я буду, конечно, счастливее или... — Она вернулась. — Чтобы не случилось новой беды, нужно совсем затушить огонь.

Она взяла кружку с водой и залила головешки, которые тлели в углу камина. Поднялся густой дым, он попал мне в глаза, в нос и рот и чуть не задушил меня. Я обессилел и соскользнул вниз. Маркиза в ужасе отступила. Я быстро вылез из камина. Ужас маркизы сменился изумлением. Мы все трое молча уставились друг на друга.

— Значит, — обратилась наконец маркиза к Жюстине, — здесь никого не было! — Потом она с нежным упреком произнесла: — Ах, Фоблас, Фоблас!

Жюстина бросилась на колени перед своей госпожой.

— Ах, сударыня, уверяю вас...

— Как, вы еще осмеливаетесь?..

Пока бедная Жюстина старалась смягчить и убедить свою госпожу, я внимательно всматривался в простой наряд моей прелестной возлюбленной. Легкая юбка лишь слегка прикрывала прелести, которые угадывало мое воображение и видели мои глаза. Длинные черные волосы падали на алебастровые плечи и спускались на обнаженную грудь. Как она была хороша! Я поцеловал ее руку.

— Моя дорогая маменька, часто можно ошибиться...

Как хороша была маркиза!

— Ах, Фоблас, кому вы меня принесли в жертву!

— Никому! Мне нетрудно оправдаться.

Жюстина хотела подтвердить мои слова, но маркиза перебила ее:

— Вы очень дерзки!..

— Да, очень дерзка! — воскликнул маркиз за дверью.

Ему наскучило ждать жену, и он вернулся за ней.

Маркиза задула свечу, поцеловала меня в лоб и прошептала:

— Фоблас, погодите минутку, я сейчас! — и громким голосом обратилась к Жюстине: — Ступайте за мной!

Жюстина, хорошо знавшая людей, быстро бросилась к двери; маркиза оттолкнула мужа, который собирался войти внутрь, заперла за собою дверь на ключ и унесла его; я снова очутился в клетке.

На этот раз заточение показалось мне сносным; у меня, по крайней мере, оставалась еще сладкая надежда. Мои смешные и разнообразные приключения, из-за жестокой случайности длившиеся целую ночь, несомненно подходили к концу; маркиза, вернувшись, не могла не вознаградить меня за страдания, перенесенные по ее же вине! Такая утешительная мысль придала мне мужества. Я взял стул, приставил его к двери и, как охотник в засаде, стал поджидать мою добычу.

Вскоре я услыхал шум в комнате супругов; говорили громко, быстро, спорили с ожесточением. Я решил, что маркиза, которой не удавалось освободиться от мужа, задумала поссориться с ним, и не сомневался, что она выведет его из терпения и таким образом заставит уйти. Случилось иное. После долгих переговоров маркиза побежала из своей комнаты, направляясь ко мне.

— Вот, — с жаром говорила она, — какую скандальную сцену вы устроили! Не ходите за мной, не смейте!

Она уже была в конце коридора, близко от моей тюрьмы. Не знаю, зацепилась ли она за что-нибудь, но только сделала неверный шаг и упала так неловко, что ключ выскользнул у нее из пальцев и ударился о створку моей двери. Моя несчастная возлюбленная ужасно вскрикнула. Муж, шедший за ней, поднял ее. Прибежали служанки, маркизу отнесли обратно в спальню. Через мгновение маркиз воскликнул:

— Она ушиблась! Разбудите слуг. Пусть швейцар откроет двери и ворота. Позовите лучшего хирурга.

О, как забилось мое сердце! Как встревожило меня несчастье маркизы, как показалось мне ужасно сидеть взаперти, не зная, что с моей возлюбленной и не грозит ли ей опасность! Мое нетерпение увеличивали разные соображения. Удастся ли Жюстине покинуть свою госпожу во время всеобщего смятения и волнения? Вспомнит ли она, что надо освободить меня? Нельзя было терять ни минуты, начинало светать. Если бы мне удалось уйти и вернуться домой, я послал бы Жасмена или первого встречного в дом маркиза де Б. и получил бы известия о маркизе. Следовательно, мне нужно было употребить все средства, чтобы выбраться на волю. Громкий скрип ворот, давший знать, что одно из главных препятствий устранено, внушил мне надежду на преодоление всех остальных трудностей. Я постарался, но безрезультатно, достать ключ, валявшийся в коридоре. Потом я задумал снять замок, вынув винты, но их шляпки располагались снаружи.

Я внимательно рассматривал замок, стараясь открыть его ножом. Вдруг послышался голос Ла Жёнеса, который сказал мне тихонько:

— Это ты, Жюстина? Я думал, ты у маркизы. Открой мне.

Мне не следовало упускать выгодной возможности. Высоким голосом я заговорил, подражая Жюстине и, так сказать, пропуская слова через замочную скважину:

— Это ты, Ла Жёнес? Скажи, как здоровье моей госпожи?

— Все хорошо; у нее немного содрана кожа, хирург сказал, что ничего страшного. Но почему ты ничего не знаешь? Открой.

— Не могу, мой добрый друг, меня заперла маркиза.

— А!

— Ключ лежит в коридоре на полу, отыщи его.

Ла Жёнес нашел ключ, отпер дверь и, взглянув на меня, крикнул:

— Ах, боже мой, да это дьявол!

Я толкнул его что есть силы, он замахнулся на меня кулаком; я парировал удар и отвечал так удачно, что он упал на спину с большим синяком под глазом, тогда я перескочил через него и бросился вниз по лестнице. Враг помчался следом. Я бежал быстрее, чем он, потому что не был слеп на один глаз и потому что мной руководила насущная потребность, а именно: потребность скрыться; я быстро пересек двор и выскочил за ворота, когда Ла Жёнес, взбешенный тем, что уже не надеялся догнать меня, изо всех сил закричал:

— Вор! Держите вора!

Я свернул в сторону на первом же перекрестке; страх окрылял меня. Ла Жёнес вместе с другими слугами еще кричал где-то далеко позади. Я считал себя спасенным, но на углу мне встретился патруль. Сержант, пораженный моим видом, велел меня схватить. Действительно, трудно представить более поразительную внешность, чем моя. Во время последних часов этой ночи меня занимало столько разнородных соображений, что я только теперь заметил странный наряд, в котором бежал по городу. Одна пола моего камзола сгорела, другая была покрыта пятнами сажи, лицо закоптело от дыма, а на голове красовался ночной чепчик Жюстины. Только теперь я понял, почему, увидев меня, Ла Жёнес воскликнул: «Это дьявол!»

Несмотря на изумление, которое мне самому внушил мой потемневший от копоти наряд, я сказал сержанту, что я честный человек. Он не поверил мне на слово. Кроме того, прибежал Ла Жёнес с распухшим лицом и другие слуги. Лакеи маркиза окружили меня, крича:

— Арестуйте его! Это вор, мошенник, ведите его в дом!

Я потребовал, чтобы меня отвели к квартальному судье, мое требование показалось законным и было немедленно удовлетворено.

Судья подумал, что его зовут наложить печати, но когда узнал, что ему предстоит только рассмотреть иск, по-видимому, очень рассердился, что его разбудили так рано.

— Мой друг, — сказал он, — кто вы?

— Я шевалье де Фоблас, ваш покорный слуга.

— Ах, извините, сударь. Где вы живете?

— У моего отца, барона де Фобласа, на Университетской улице.

— Чем вы занимаетесь?

— Всем понемногу, как и большая часть молодых людей моего круга.

— Где вы были?

— Позвольте мне не отвечать на этот вопрос.

— Не могу. Где вы были?

— В каминной трубе.

— Сударь, это неуместная шутка, и она может обойтись вам очень дорого!

— Нет, сударь, я говорю правду, и мое платье доказывает это, посмотрите.

— Куда вы шли?

— Домой, спать.

— Прекрасные ответы. Потерпевший!

Подошел Ла Жёнес.

— Друг мой, как ваше имя?

Я ответил за него:

— Ла Жёнес.

— Сударь, — прервал меня судья, — прошу вас... Я говорю с этим малым. — Обращаясь к Ла Жёнесу: — Где живете вы, мой друг?

— В сердце одной из служанок маркизы, — сейчас же ответил я.

— Сударь, я спрашиваю не вас. — Обращаясь к Ла Жёнесу: — Чем вы занимаетесь, мой друг?

— Он ласкает барышень в каретах.

Судья топнул ногой. Ла Жёнес посмотрел на меня недоумевающим взглядом. Бедный и смущенный, он не знал, что отвечать на вопросы судьи. Однако все же пробормотал, что нашел меня в комнате Жюстины в доме маркиза де Б., что я хотел взломать замок и что, выходя, я нанес ему, истцу, удар в лицо.

Законник, усмотревший во всем этом нечто очень важное, попросил меня на минуту присесть и стал шепотом переговариваться со своим помощником. Через несколько минут явился маркиз де Б.


Маркиз (громким голосом). Мне только что сказали, что вор... Ах, это господин дю Портай!

Судья. Господин дю Портай? Он назвался другим именем.

Маркиз (смеясь). Простите, господин дю Портай, но вы в таком виде... Как? Почему?

Фоблас (на ухо маркизу). Со мною случилось пресмешное происшествие! Я вам все расскажу, но не теперь.

Маркиз (пристально глядя на него). Да-да... Однако почему вы очутились у меня в таком виде?

Судья. Господин маркиз, я прочту вам показания.

Фоблас. Не слушайте его. (Шепотом маркизу.) Я вам все объясню.

Маркиз (растерянно). Да-да, но послушаем показания.


Судья собрался было читать, но я отвел маркиза в уголок и тихо сказал:

— Уведите меня отсюда. Вы знаете, до чего отец меня притесняет! Что, если он узнает! Что... если судья пошлет за ним!..


Маркиз (громко). Значит, он вернулся из России?

Фоблас. Да.

Маркиз. Что за странный человек, его нельзя застать дома, да и вас также, я дюжину раз был у вас по соседству с Арсеналом.

Судья. Но этот господин не живет по соседству с Арсеналом.

Маркиз. Господин дю Портай не живет возле Арсенала?

Судья. Этот господин не господин дю Портай.

Маркиз. Не дю Портай? Замечательно!

Судья. Смейтесь, сударь, смейтесь сколько вам угодно, но это