загрузка...

Замок Монбрён (fb2)

- Замок Монбрён (пер. Анатолий Александрович Михайлов) (и.с. История в романах) 1.04 Мб, 249с. (скачать fb2) - Эли Берте

Настройки текста:



Эли Берте Замок Монбрён

Часть первая

Может быть, ни одно из учреждений не было столько восхваляемо и превозносимо писателями, как рыцарство. Романы и старые поэмы наполнены баснословными подвигами паладинов, которые для приобретения славы и громкого имени становились защитниками слабого и угнетенного и храбро умирали за своего короля, даму или отечество. Даже после Дон Кихота, забавные приключения которого внесли столько прозы в эту поэзию чудес, рыцарство еще долгое время во всех европейских литературах пользовалось уважением как самое благородное явление веков варварства, предшествовавших новому веку.

К несчастью, когда настоящая эпоха со своим пытливым умом и духом всеобщего анализа захотела изучить историю в источниках, она принуждена была увериться, что все эти легенды и поэтические предания ввели ее в немалый обман. Блистательная фантасмагория исчезла и уступила место печальной действительности: в веках, где прежде видели религию во всей ее чистоте, честь – во всей непреклонности, любовь к отечеству – во всем бескорыстии,– в этих веках не находили теперь ничего, кроме грубого суеверия, животного эгоизма и самых диких, необузданных страстей.

Только время от времени кое-где являлось одно из тех избранных лиц, чьи имена дошли до нас незапятнанными и у кого мужество соединилось с правотой, ум – с истинным человеколюбием. Но на этих людей современники смотрели как на феномены, и в доблестях их видели что-то сверхъестественное. Многие поклонялись им, как святым: грубым поколениям казалось невозможным, чтобы подобные характеры принадлежали человечеству. И в самом деле, так называемые рыцарские добродетели явились впоследствии, когда рыцарство уже не существовало.

Но будем справедливы: пороки феодализма не могут быть приписываемы исключительно ему одному. Чтобы судить об этом беспристрастно, надо обратить внимание на плачевные и гибельные обстоятельства вокруг него. Национальное единство нигде еще не было выработано; распри племен не утихли, и о началах, на основании которых процветают теперь современные общества, никто не имел никакого понятия. Беспрерывные распри и насилие каждую минуту подрывали едва возрождавшиеся корни права и долга, и удивительно ли, что посреди этого хаоса животный эгоизм часто владычествовал над стремлениями истинно социальными? В некоторых провинциях Франции варварство Средних веков приняло вид более грозный, чем в других, и вследствие кровавых войн и ожесточения продолжалось дальше. Таковы, например, Гиень, Пуату, Лимузен и все провинции центра и юга, составлявшие древнюю Аквитанию. Эта несчастная страна, так долго оспариваемая Францией и Англией, не питала никакой симпатии ни к той ни к другой. Аквитания, равно как и вся полоса Франции от Луары до Пиренеев, имела в это время свои нравы, обычаи, свой язык и считала себя независимой. Собственно французы, то есть народ, говоривший на северном наречии (lа langue g’oil), были столь же чужды ей, как и надменные англичане, рыскавшие по ее полям. Аквитания равно ненавидела и тех и других, и беспрерывные войны, которых она была предметом и театром, вооружали ее непримиримой враждой ко всему, что только питало мысль покорить ее.

Можно представить себе, как подобное положение дел способствовало развитию эгоизма, честолюбия и пороков. К 1370 году, в то время как Карл V царствовал в Париже, а Эдуард, Принц Черный,– в Бордо, вся Аквитания была добычей страшных бедствий: пашни были нетронуты, деревни покинуты и разорены, население скрылось в города и укрепленные замки. Одни держались Эдуарда, другие – Карла, а третьи сохраняли благоразумный нейтралитет. Многие феодальные владельцы жили в неприступных крепостях, пользовались смутой и предавались той бешеной страсти к грабежам, которую унаследовали от своих предков – франков. Толпы бродяг, остатки знаменитых полчищ, от которых очистил Францию Дюгесклен, известных под именем живодеров, пройдох, мародеров и прочее, опустошали страну без милосердия. Эти кочующие толпы, всегда готовые служить тому, кто больше даст, с необыкновенной быстротой перемещались из одного конца провинции в другой, совершая безнаказанно свои злодеяния до тех пор, пока им, за предложение услуг, впрочем, весьма сомнительных, даровалось наконец прощение. В это печальное время англичанин и француз, живодер и грабитель-барон были для Аквитании врагами; равно прибегая к всевозможным хитростям и насилию, преступая клятвы, они из конца в конец разоряли и опустошали несчастную страну.

Теперь, когда мы бросили общий взгляд на состояние страны в то время, с которого начинается наш рассказ, необходимо, для лучшего уразумения, сделать краткий очерк главнейших исторических событий того времени.

Принц Уэльский, которому отец его, Эдуард III, король Английский, отдал Аквитанию в полное владычество, страшно отомстил Лиможу. Этот город, воспользовавшись отсутствием принца, сдался Дюгесклену и герцогу Беррийскому. Эдуард был в Ангулеме и мучился от болезни (от которой впоследствии умер), когда ему донесли об этой измене. Еще не в состоянии надеть на себя доспехи, он собрал многочисленную армию и обложил мятежный город. Войдя в него через пролом, он, в припадке страшной ярости, перерезал всех жителей. После этого кровавого подвига, который ужаснул всю Францию и был последним в жизни Черного Принца, он распустил своих воинов, как это делалось в те времена, когда не было еще регулярной армии, а сам на носилках направился в Ангулем. Все было так быстро и неожиданно, что Дюгесклен, расположившийся в тридцати лье от места действия, в Перигоре, не успел собрать достаточно сил, чтоб помочь несчастному Лиможу.

В продолжение трех дней, последовавших за этим событием, все окрестные дороги вокруг разоренного города были покрыты рыцарями, простыми воинами и стрелками всех наций, составлявших английскую армию. Они небольшими отрядами рассыпались по различным направлениям, и горе путешественникам, которые встречали эти буйные шайки, упоенные успехом,– в те времена грабеж был жалованьем и наградой солдат, и они с одинаковым удовольствием грабили друзей и недругов.

Однако к концу третьего дня зловещие шайки исчезли, рассеялись по разным местам, и отряд всадников, который, казалось, принадлежал какому-нибудь соседнему замку, остановился на отдых возле старой римской дороги, которая вела некогда из Бордо в Бурж. Место было живописно, удачно выбрано и находилось на границе Лимузена и Перигора. Обширный лес каштановых деревьев, плоды которых составляли тогда основную пищу жителей, тянулся с левой стороны дороги и терялся за горизонтом. Справа возвышались горы, мрачная зелень которых отчасти оживлялась разбросанными там и сям купами деревьев. Но нигде не видно было и следов земледелия. Несколько хижинок, почерневших от огня и рассеянных по хребту соседней горы, казались вовсе не обитаемыми. В отдалении, на самом конце дороги, виднелся городок и замок Шалю с высокой башней, у которой за двести лет перед тем умер Ричард Львиное Сердце. Исключая всадников, о которых мы упоминали, по всей дороге не видно было ни одного путешественника.

День клонился к вечеру, но палящее солнце жгло с самого утра. Жар, усталость и голод заставили всадников искать отдыха под защитой деревьев. Лошади паслись на густой и чистой траве, росшей вокруг бивуака; их седоки расположились в тени на берегу одного из тех светлых ручьев, которые пересекают страну без помощи водопроводов, подкрепляли свои силы пищей. Начальник отряда, мужчина высокого роста и крепкого сложения, сидел в стороне, подчиненные оказывали ему все знаки глубокого уважения. Он был одет в стальные доспехи. Желая освежиться, он снял свой шлем с забралом и положил перед собой на траву. Черты его лица были довольно резки, но не совсем жестки. Несколько морщин свидетельствовали о зрелых годах, хотя было очевидно, что он еще полон сил. Все показывало в нем особу высшего звания, а золотые шпоры свидетельствовали, что он был рыцарем. Несмотря на это, на его щите, висевшем на дереве над головой, не было никаких гербов; потемневший шлем был без перьев, и дротик, лежавший в траве на расстоянии руки, не имел никакого флюгера, цвет которого мог бы указать, к какому клану он принадлежит. Вооружение, сделанное из превосходного материала, не было, однако, похоже на то, какое обыкновенно надевают во время сражения или для турнира. Вообще рыцарь был налегке, как любой феодальный барон тех времен, выходящий из замка для какого-нибудь не слишком опасного предприятия или просто для прогулки с вассалами по окрестностям своих владений. Его статный конь, превосходное животное, которое тотчас можно было отличить от других по богатой сбруе, пасся один в стороне, как бы презирая своих грубых собратьев, рассеянных по лугу.

Рыцарь – ибо таково было звание этого человека,– казалось, вполне оценил преимущества избранного бивуака. С самого утра он не сходил с коня и ездил под жгучим июльским солнцем, изнывая под тяжестью своих доспехов и не съев еще ни кусочка хлеба. Зато теперь он сладко отдыхал в свежей прохладе леса, у ручья, катившегося по белому кремнистому дну. Перед ним, на старом большом пне, подле одного из тех огромных паштетов, которыми славились наши предки, был поставлен козий мех, заключавший в себе еще порядочное количество доброго вина. Рыцарь оказывал усердное внимание своему столу и, казалось, был в самом лучшем расположении духа. Тень, прохлада, отдых, сытость, и, может быть, еще внутреннее удовлетворение, происходящее от воспоминаний какого-нибудь недавнего подвига, расцветили эту физиономию, от природы несколько суровую, и рыцарь улыбался, разговаривая с единственным собеседником, который был допущен к чести разделить с ним стол. Собеседник представлял разительный контраст с рыцарем. Это был худой, тщедушный молодой человек с нежным лицом, с голубыми глазами; приятный, мелодичный голос его походил на женский. Наряд не имел в себе ничего воинственного, и вместо всякого наступательного и оборонительного оружия у него был один только небольшой кинжал. Полукафтанье его, сделанное в роде туники, было обшито мехом по обычаю тогдашнего времени, дозволявшего даже в самое жаркое время носить меха. Шитый пояс стягивал легкую, стройную талию. Голубой шелковый шарф, повязанный через левое плечо, поддерживал роту – музыкальный инструмент, бывший тогда в употреблении и похожий на шарманку нынешних савояров, только без колеса. На голове молодого человека была бархатная шапочка, вокруг которой вилась в несколько рядов толстая золотая цепь. Из-под шапочки выбивались длинные кудри золотистых шелковых волос и рассыпались по плечам.

Можно догадаться, что этот прекрасный юноша был одним из тех любезных трубадуров, которые, несмотря на суровость эпохи, ходили из замка в замок смягчать своими песнями нравы владетелей и рассеивать скуку их уединения. К этим адептам веселой науки питали еще такое уважение, что даже закоренелые воры и грабители не позволяли себе худо обращаться со странствующими соловьями. Самые гордые и недоступные дворяне старались привлекать и привязывать их к себе подарками, будучи уверены, что от трубадуров зависят их слава и имя. Однако, несмотря на такие преимущества менестрелей, наш рыцарь не слишком много оказывал уважения своему собеседнику и обращался с ним насмешливо-фамильярно.

Остальной отряд состоял человек из двадцати военных людей, крепких и хорошо вооруженных, которые, по-видимому, были вассалами, а может быть, и наемными солдатами рыцаря. Расположившись кружком, они сидели несколько поодаль от него возле источника и уплетали свою провизию с жадностью, помня, что при первом звуке трубы они должны быть готовы к походу. Почти все носили кольчуги и были вооружены мечами, булавами и пиками. Такой многочисленной дружине, без сомнения, храброй и опытной в военном деле, казалось, некого было бы бояться в этом уединенном месте; однако два всадника под палящими лучами солнца, опершись на дротики, стояли на дороге и смотрели в противоположные стороны со всем вниманием часовых, которые знают, что безопасность товарищей зависит от их бдительности. Эти два воина караулили тяжелый воз, поставленный у самой дороги, отпряженные лошади которого паслись вместе с прочими. Воз был нагружен огромными тюками и бочками, где, по-видимому, хранились съестные припасы, и, конечно, опасение, что какие-нибудь соседние бродяги захотят овладеть этой добычей, заставляло воинственных путешественников принимать такие предосторожности.

Рыцарь и трубадур разговаривали на провансальском наречии, которое, как известно, было в то время в употреблении по всей Южной Франции, в Испании и даже в Италии.

– Клянусь Богом! – говорил рыцарь.– Ты, мэтр Жераль, странно смотришь на вещи! Кто станет считать преступлением отнять у жирных солиньякских монахов некоторую часть их жизненных припасов, тогда как столько храбрых молодцов голодают в моем замке? Они богаты, и им тотчас подвезут новые фуры, нагруженные лучше той, которой мы так ловко овладели! Поверь, эти клобуки не умрут с голода. Что же касается вассалов аббатства, убитых нами, то я спрашиваю тебя: по какому праву эта проклятая сволочь явилась предо мной под предлогом защиты монастырского имущества? Видел ты, как я ловко свалил наземь этого огромного молодца, монастырского стражника, так называемого поверенного Солиньяка, который командовал ими и подстрекал к сопротивлению? Это был славный толчок копьем, любезный трубадур, и, так как ты был свидетелем, я хочу, чтоб ты сделал из этого какую-нибудь балладу или песенку, вроде тех, которые распевают пред благородными дамами Аквитании и Прованса.

– Благородный барон,– робко и с улыбкой отвечал трубадур,– этот поступок не из тех, которые можно воспевать на арфе для забавы дам.

– Что такое, любезный щебетун? – вскричал рыцарь, нахмурив свои густые брови.– Ты мне всегда будешь отвечать одно и то же? Уже три месяца живешь ты в моем Монбрёне, я тебя нежу, допускаю к своему столу, осыпаю подарками, а ты, из благодарности к моему великодушию, до сих пор еще не сложил ни одной песенки, в которой прославил бы мои подвиги и мою храбрость? Клянусь святым Марциалем! Дело не в скудости предметов! Я тебя вожу с собой во все походы и объезды, чтобы ты лично мог убедиться в моих рыцарских заслугах и рассказывать о них потом как о чудесах. Что же! Ты не видишь в них ничего, достойного баллады, какую сочинил ты в честь Бертрана Дюгесклена, этого маленького бретонского рыцаря, о котором столько шумят теперь! В твоем присутствии я разбил этих нексонских горожан, которые не хотели заключить со мной пакт и платить мне дань. Я одним ударом копья опрокинул того, кто носил знамя их цеха, и этот подвиг показался тебе слабым. Я победил на поединке английского капитана, который крал монбрёнских коров в то время, когда они паслись в лесу, и принудил его к постыдному бегству! Клянусь ушами папы! Неужели мне нужно сражаться с великанами и побеждать колдунов, как делали это рыцари блаженных времен? Право, за подарки, которыми я наделил тебя, другие менестрели сочинили бы в мою честь двадцать баллад и столько же сонетов.

– Сир,– с достоинством отвечал молодой человек,– если вы сожалеете о сделанных подарках, я готов возвратить их вам, и эта золотая цепь, которой обязан я вашему великодушию…

Трубадур протянул руку к цепи, рыцарь поспешно остановил его:

– Ну вот, ты уже готов и рассердиться из-за пустяков! Не гневайтесь, сир Монтагю!.. Но скажи, пожалуйста, какого черта ты вечно порицаешь мои дела и говоришь, что они недостойны благородного рыцаря?

Трубадур сделал усилие, чтобы скрыть впечатление, произведенное оскорбительными словами патрона. Важная причина заставляла его терпеть все обиды, какие рыцарь не переставал наносить ему довольно часто.

– Высокородный барон,– возразил трубадур, глядя на рыцаря с большей уверенностью,– мелкому дворянину, как я, неприлично судить о поступках такого могущественного владельца и храброго воина, как вы. Несмотря на это, признаюсь, мне было бы приятнее видеть вас в схватке с англичанами, чем с этими бедными служителями Солиньяка, тем более что грабеж церковного имущества приносит, говорят, несчастье…

– Толкуй себе! Военный человек должен жить войной,– отвечал рыцарь тоном, который не допускал возражений.– Вы, сплетчики красных слов, ничего не понимаете в подобных делах. Отнятое у этих добрых монахов,– весело продолжал он, посматривая с удовольствием на воз, стоявший на некотором расстоянии,– будет благосклонно принято в Монбрёне, и, конечно, лучше этим припасам быть в моих руках, чем в руках нечестивых англичан, возвращающихся из Лиможа, или во власти этих бешеных бродяг, которыми командует капитан Анри Доброе Копье.

При этом имени лицо трубадура вспыхнуло, и он в замешательстве отвернулся. Барон смотрел на него с усмешкой.

– Кажется, мэтр Жераль, громкие воинские подвиги этого молодца, Доброго Копья, больше нравятся племяннице моей, Валерии, чем твои нежные воркования и любовные сонеты?.. А? Но не отчаивайся, мой милый, если Валерия де Латур так высоко поставлена в свете, что не может согласиться отдать свою руку такому бедному менестрелю, как ты, зато этот начальник живодеров ниже ее настолько, что я никогда не соглашусь видеть их вместе.

Жераль поднял голову.

– Сир де Монбрён,– сказал он с твердостью,– я благородной крови, получил ученую степень магистра веселой науки в Тулузе и считаю себя вполне достойным руки всякой благородной девицы. Самые знатные дамы не пренебрегали избирать себе в мужья менестрелей, мне подобных. Но если я не могу тронуть сердце вашей племянницы, то никогда не осмелюсь жаловаться, что она предпочла мне молодого человека, который говорит красиво, храбр и великодушен.

– Клянусь святым Жоржем! Вот истинно христианское смирение,– подхватил барон, смеясь,– но мне сказывали, что вы, господа менестрели, не нуждаетесь в любви дамы, чтобы сделать ее предметом своих вздохов и песен, и очень довольны, когда за десять лет мученической любви она одарит вас улыбкой! Это очень хорошо, мой любезный трубадур. Но что до меня, признаюсь, я скорее согласился бы видеть племянницу за каким-нибудь робким певцом, как ты, например, чем отдать ее руку такому воплощенному дьяволу, как этот предводитель бродяг.

– Почему же так, сир?

– Во-первых, потому что он не дворянин. Никто не знает, кто он такой и откуда. Англичанин ли он, аквитанец ли – дело в том, что ему нет другого названия, кроме прозвища Доброе Копье и имени Анри. Наконец, ремесло его…

– А какое же его ремесло, мессир, если не то же, каким занимается почти все здешнее дворянство? И какая разница между ним и вами, кроме разве той, что у него нет замка, куда бы он мог скрыться со своими людьми после какого-нибудь смелого предприятия? Говорят, он в своей дружине завел такую дисциплину, что нападает только на французские и английские войска и не трогает ни путешественников, ни безоружных крестьян…

– Кой черт! – вскричал Монбрён, глядя на трубадура с удивлением.– Что с тобой стало, мэтр Жераль, что ты с таким жаром защищаешь этого разбойника, Доброе Копье, в которого моя племянница влюбилась не на шутку, видев его всего один или два раза?

– И поэтому самому, мессир,– отвечал со вздохом Жераль,– я стараюсь привлечь ваше внимание к моему счастливому сопернику. Мамзель де Латур объяснилась со мной откровенно. Еще до прихода моего в ваш замок сердце ее не было свободно – она любила Доброе Копье, который спас ее от большой опасности. Она объявила это мне сегодня утром, когда мы выехали на добычу. Я решил оставить ваш замок и снова начать свою скитальческую жизнь. Как и прежде, я стану ходить из замка в замок и ценою песен приобретать гостеприимство. Я заставляю всех благородных дам Прованса и Гиени повторять имя Валерии де Латур. Когда-нибудь она услышит об этом и будет гордиться своим трубадуром. До меня дойдет весть, что она вспоминает обо мне, и это смягчит горечь моих страданий.

В то время как трубадур говорил таким образом, слезы сверкали на бледных его щеках. Сир де Монбрён, сколько позволяли его характер и привычки, казалось, сам был тронут такой тихой, кроткой горестью менестреля.

– Ты хочешь оставить нас, Жераль! – вскричал он.– Клянусь святым Марциалем Лиможским! Стыдно тебе покинуть Монбрён, пока я не соберу тебе материал для отличной поэмы, которая может стяжать мне похвалу и славу. Впрочем,– продолжал он с некоторой торжественностью,– в одном будь уверен: оставишь ты нас или нет, Валерия де Латур с моего согласия никогда не будет женой этого капитана Доброе Копье. Можешь объявить ей об этом.

Слыша такой решительный приговор, трубадур не мог скрыть выражения невольного одобрения, которое так противоречило усилиям его великодушия. Несмотря на это, он тотчас же возразил грустным и меланхолическим голосом:

– Боюсь, сир де Монбрён, уж не угадываю ли я причины, почему вы отвергаете такого храброго воина и отличного капитана, как Анри?

– Что же это за причина, сир де Монтагю? – с гордостью спросил барон.

– А та, что такого рода человек, женившись на благородной Валерии, конечно, потребует от вас прекрасный замок и латурские владения, которые вы удерживаете теперь как опекун молодой девушки.

Лицо барона Монбрёна изменилось страшным образом.

– Укороти язычок, господин певец! – воскликнул он с запальчивостью.– Иначе я забуду, что трубадуры, подобно шутам, имеют привилегию говорить всё. Впрочем, да будет тебе известно, что замок Латур – мой. Я не позволю ни Валерии, ни кому другому оспаривать его и буду владеть им до тех пор, пока останется при мне хоть один воин и пока я в силах носить латы. Но,– продолжал рыцарь отрывисто,– я знаю, каким путем дошли до тебя все эти глупости! Моя гордая племянница сама рассказывает их тебе, и я понять не могу, откуда она их выдумала! Что же касается вас, мессир, советую вам остерегаться и не говорить о предмете, о котором всякий другой не посмел бы напомнить мне безнаказанно.

В продолжение этого разговора воины, составлявшие от-, ряд, окончили свой полдник и стали седлать лошадей. Но сир де Монбрён не был, казалось, расположен пускаться в путь тотчас же. Он только что оторвался от паштета, и даже козий мех, по-видимому, не имел уже для него прежней прелести.

– Будем друзьями, мэтр Жераль,– произнес он наконец с выражением грубой откровенности,– ты знаешь, как опасно быть моим врагом… Но возвратимся к прежнему разговору. Неужели ты думаешь, что я в самом деле не прав, завязав драку с этим монастырским стражником и отняв у него провизию, которую он вез в Солиньякское аббатство?

– Бог знает,– отвечал молодой человек с улыбкой.– Но сомневаюсь, простит ли вам отец Готье, ваш капеллан, поступки нынешнего дня.

– В самом деле? – прервал рыцарь с беспокойством.– Я хотел сегодня утром заставить его дать мне отпущение вперед, но он упорно отказывал. С некоторого времени этот бешеный капеллан осмеливается противоречить мне, он знает, что, в сущности, я добрый христианин и хочу жить в ладу с церковью и небом! Но посмотрим! Если в этой повозке находится действительно все, о чем мне говорили, так злому монаху можно сделать подарок, который усмирит его. Впрочем, я могу отправить в аббатство Святого Марциаля серебряный канделябр, и святые отцы устроят дело с их патроном. Но если в этом случае капеллан будет против меня, то донья Маргерита, моя достойная супруга, с удовольствием примет в замок припасы, кому бы они прежде ни принадлежали.

Жераль не отвечал ни слова, опасаясь перейти за границы свободы, которую дозволяли ему как гостю и трубадуру и которой он несколько минут назад воспользовался против своего обыкновенного благоразумия. Рыцарь, никогда не имевший привычки предаваться продолжительным рассуждениям, встал и пошел бродить по траве с видом совершенной беспечности.

– Здесь хорошо, и мы имеем еще время прибыть в Монбрён прежде ночи,– сказал он веселым тоном.– Ну-ка, мой любезный менестрель, настрой арфу и спой мне какую-нибудь хорошенькую песенку, на манер провансальской.

– Я к вашим услугам, сир,– отвечал Жераль, бросая вокруг себя беспокойный взгляд,– но позвольте заметить, что мы стоим здесь слишком долго, и если за нами есть погоня, она захватит нас прежде, нежели мы успеем укрыться за стенами Монбрёна.

– И ты думаешь, что эта монастырская сволочь может запугать меня? – возразил рыцарь, не трогаясь с места и насмешливо улыбаясь.– Поверь, они не посмеют напасть на меня в чистом поле, как и осадить в моем замке. Пой, я хочу этого. Я очень расположен теперь слушать музыку.

– Но, сир, лошади запряжены в телегу, и ваши люди готовы к походу.

– Лошади и вассалы подождут! Солнце еще жжет, а ты не знаешь, как оно знойно для того, на ком стальное вооружение. Ну, пой же! Кой черт! Кажется, эти прекрасные деревья, этот луг, этот источник – все это может тебя одушевить! Глядя на них, я сам почти готов стать трубадуром.

И, чтобы доказать свой восторг от живописного местоположения, Монбрён страшно зевнул и растянулся во весь рост на траве, стуча и звеня своими доспехами. Трубадур не противился больше. Он взял в руки роту, провел пальцами по струнам, желая увериться, не расстроены ли они, и извлек несколько гармоничных звуков.

– Что же спою я барону? – спросил он почтительным тоном.– Хотите ли вы услышать «Смерть крестоносца»?

– Нет, это слишком печально! Странно, право! Вы, господа магистры веселой науки, хотите забавлять нас унылыми песнями! Найди-ка что-нибудь повеселее, что бы насмешило меня, где были бы благодетельные феи, покровительствующие рыцарям, да колдуны, да монахи, собравшиеся вкруг шипящей чаши!

Трубадур с минуту молчал. Руки его лежали на струнах, а взоры рассеянно следили за течением прозрачных вод ручья.

– Душа моя печальна и сердце исполнено горечи,– произнес он наконец, тихо подымая голову,– я не найду в моей арфе ни одного веселого звука.

– Пой же что хочешь! – произнес рыцарь раздосадованным тоном, поворачиваясь с боку на бок, ища удобного положения на мягкой траве, служившей ему постелью.

Жераль начал простую, но мелодичную прелюдию. Вскоре голос его смешался со звуками арфы – голос слабый, но верный, выразительный и свежий. Он пел про горечь любовника, которому дама не отвечала любовью, и по меланхолическому выражению лица, по влажности голубых глаз его было ясно, что трубадур не случайно выбрал предмет, столь близкий к его собственным мыслям. Воины и оруженосцы Монбрёна, приготовив все к отъезду, приблизились к певцу и молча слушали эту нежную музыку, едва ли понятную их грубым сердцам. Остановясь на почтительном расстоянии, они с удивлением смотрели на менестреля. Молодой человек, склонив голову к плечу и устремив глаза на небо, казалось, вовсе забыл об окружающих его. Чистый воздух, тишина, свежесть зелени, щебетанье птиц в глубине леса – все это возбуждало его поэтический восторг, и он вполне предался грустной отраде изливать муки своего сердца.

Вдруг самое прозаическое обстоятельство вывело его из состояния восторга и напомнило о бедности действительной жизни. У ног его раздалось звучное храпение. Он опустил голову и увидел, что барон, уступая усталости, а может быть, и вину, выпитому в порядочном количестве, заснул крепким сном.

Трубадур замолчал и сел на пень, служивший столом барону. Облокотившись головой на руку, он предался размышлениям, которые, без всякого сомнения, не лишены были горечи.

Люди барона, на расстоянии, на котором находились они от двух главных лиц, не могли понять причины внезапно прерванного пения. В недоумении смотрели они друг на друга, как вдруг послышался громкий голос одного из часовых, поставленных на дороге.

– Слушай! – закричал старый щитоносец, которому был вверен этот наблюдательный пост.– Толпа всадников приближается сюда по дороге.

При первом шуме все были готовы и вскочили на коней. Барон, пробудившись, машинально схватился за шлем, потом, не задавая никаких вопросов, взял копье, сел на коня, подведенного пажом, и бросился к большой дороге, повторяя ободрительное восклицание. Жераль, пробужденный мыслью о близкой опасности, закинул на плечо свою арфу и сел на небольшого коня, которого несколько месяцев назад Монбрён отбил в одной схватке с англичанами. Трубадур соединился с общей массой и подъехал к барону, который с беспокойством смотрел по направлению, указанному часовым.

Густая пыль препятствовала ясно различать одежду и вооружение всадников, произведших эту тревогу. Можно было равно опасаться англичан, французов, разбойников и даже вассалов Солиньякского аббатства, которые могли оправиться и одуматься. Но по мере того, как расстояние между двумя толпами уменьшалось, становилось яснее, что приближающиеся не имели никакого военного вооружения, потому что ни один луч солнца не сверкнул в пыльном облаке, их сопровождавшем. Итак, это были простые путешественники, и в их мирных намерениях не оставалось уже никакого сомнения, когда они подъехали шагов на сто к месту, где остановился отряд Монбрёна.

Путешественников было человек двенадцать. Все они были хорошо одеты и имели добрых коней. У большей части виднелись копья и мечи, потому что в это время было бы крайним неблагоразумием пускаться в путь без всякого средства к обороне. Впрочем, ничто не обнаруживало в них боязни быть атакованными. Всадники были одеты в одинаковые короткие камзолы, какие обыкновенно носили тогда ездоки,– из серого сукна, с разрезными рукавами, падавшими по сторонам и оставлявшими часть руки незакрытой. Панталоны их были сшиты из той же материи и чрезвычайно узки, а ноги обуты в особенный род калош, предпочитаемых тогдашними путешественниками всякой другой обуви. На плечах у них висели магуатры (mahoitres), род плащей, которые впоследствии носили преимущественно военные люди, а голову их защищали от солнца высокие суконные шапки. Одетые таким образом путешественники больше походили на купцов, боящихся грабежа, чем на бродяг, которые предавались ему с охотой. Однако, глядя, как смело и уверенно сидели они на конях и с каким искусством правили ими, можно было подумать, что они не совсем так мирны, как казалось с первого взгляда. В этом, конечно, легко было бы убедиться, если б расстояние позволяло видеть суровые и воинственные лица всадников, исчерченные глубокими рубцами.

Впереди этой толпы ехал тот, кто, по-видимому, был ее предводителем. Под ним красовался лихой конь – «истинный цвет скакуна», как выражались тогда! Но по одежде он мало чем отличался от своих спутников. На нем был такой же камзол, такие же панталоны, только вместо неловкого магуатра на плечах висел бархатный плащ, застегнутый у шеи золотым крючком, да на голове было нечто вроде шапки, со стальными пластинами, которая в случае нужды могла защитить от изрядного удара. Всадник был среднего роста, но казался сильным, и мужественный взгляд его внушал уважение.

У барона было время рассмотреть незнакомцев, и он делал это со всем вниманием к самым малейшим подробностям. Монбрён, вероятно, не нашел в путешественниках ничего такого, что могло бы возбудить его недоверие, он поднял свой наличник и, опуская копье, прислонил его к стремени с самым беспечным видом.

– Клянусь дьяволом! – вскричал он.– Очень жаль, что мы оставили свой лагерь под каштанами! Этот старый трус, щитоносец, робких ягнят принял за хищных волков! Послушайте! – продолжал он, со смехом обращаясь к своим.– Придется вам нынче обойтись без драки: это мужичье, кажется, не расположено ни нападать на нас, ни защищаться, если мы нападем. Но они расстроили наш лагерь, и надо, чтобы поплатились за эту дерзость.

Вассалы почтительной улыбкой одобрили не совсем хорошую шутку своего властелина.

Между тем барон продолжал смотреть в ту сторону, откуда шла толпа незнакомцев.

– Ага! – продолжал он, как бы разговаривая с самим собой.– Кажется, бездельники заметили нас и спохватились. А право, было бы забавно, если б они сами бросились в наши руки, как рыба в вершу. Вот они останавливаются. Клянусь святым Марциалем, они трусят.

В самом деле, путешественники остановились на некотором отдалении и, казалось, советовались между собой, продолжать ли путь, несмотря на грозные приемы людей Монбрёна. Трубадур с беспокойством спросил барона:

– Неужели, благородный рыцарь, вы хотите напугать этих несчастных путешественников?

– Я! – отвечал спокойно барон, ошибаясь или показывая, будто ошибается в значении задаваемого вопроса.– Вы мало знаете меня, сир де Монтагю! Неужели вы можете предполагать, что я, Эмерик, сеньор Монбрёна и Латура, могу унизиться и войти в какие бы то ни было объяснения или отношения с людьми, которые очень похожи на торгашей или разносчиков? Нет, нет, рука моя не станет щипать этих перелетных птиц, это дело моего сенешаля, Освальда. А я приберегаю себя для противников высшего разряда. Освальд, поезжай, узнай, что это за люди,– продолжал рыцарь, обратившись к старому конюшему, который первый возвестил о приближении путешественников,– и поверни их покруче. Пусть перед тобой раскроются их кошельки, и если это удастся, я обещаю тебе двойную часть добычи. Поезжай же, а если не справишься один, подай знак, я пошлю на помощь людей, чтоб проучить эту сволочь.

– Я пересчитаю их и один, если позволит ваша милость,– отвечал с самоуверенностью конюший.

И он поскакал к путешественникам, взмахнув копьем над головой.

Владетель Монбрёна ни одной минуты не сомневался, что его конюший одним своим появлением напугает дюжину людей, небогато одетых, следовательно, по его мнению, простых. Он приказал сопровождавшим повозку ехать вперед, обещая догнать их с остальной свитой, как скоро взыщет с этих бродяг пошлину за проезд через монбрёнские владения. Нагруженная повозка тронулась. Барон с несколькими приближенными остался на том же месте и следил за Освальдом, а Жераль смотрел на всю эту сцену больше с беспокойством, чем с удовольствием.

Между тем Освальд доскакал до места, где остановились незнакомые всадники, и по движениям его можно было заключить, что он вступил в горячий спор с их начальником, подъехавшим к нему. Вдруг конюший, не отстававший в дерзости от своего господина, поворотил свою лошадь в сторону, поднял копье и, казалось, готов был ударить им противника по голове, но в ту же минуту в руках незнакомца блеснул меч, и копье было перерублено с такой легкостью, как будто оно было соломенное. Обезоруженный этим ударом, Освальд тотчас поворотил коня и поскакал назад, но незнакомец, пользуясь этим, стал преследовать его и осыпать ударами плашмя с видом величайшего презрения. Бедный конюший совсем растерялся. Удары, падавшие на его шлем и на его плечи, так оглушили, что он беспрестанно терял равновесие и, сопровождаемый громким хохотом незнакомцев, судорожно держался за седло.

Сам барон и его люди не могли удержаться от смеха при виде комического бегства злосчастного конюшего.

– Клянусь ушами папы! – вскричал барон.– Кажется, Освальд наскочил на бравых ребят! Недаром говорит пословица: «У иных овец волчьи зубы». Видно, моему словоохотливому вассалу плохо пришлась его громкая речь. Даром что это какой-нибудь купчина, а славно принял и спровадил молодца! Однако,– продолжал рыцарь, опуская забрало и взяв копье наперевес,– я не допущу, чтоб так оскорбляли моего слугу. Вперед, ребята, нагрянем на этих поросят и научим их вежливости. Монбрён! Монбрён! И да судит нас Бог!

Дружина громко повторила эти воинственные крики и, укрепившись в седлах, понеслась вслед за бароном.

– Ради бога, сир де Монбрён,– вскричал с беспокойством трубадур, отъехавший в сторону, как скоро увидел, что стычка неизбежна,– ради Бога, подумайте, что вы делаете? Довольно уж и того, что приключение сегодняшнего утра может быть причиной множества неприятностей, неужели вы еще хотите увеличить число ваших врагов?

Но эти слова, казалось, не трогали барона. Он скакал, опустив поводья и не переставая кричать.

Грубая необузданность барона не исключала, однако, некоторой сообразительности, и на полном скаку он размыслил, что в этом деле подвергает себя излишним неприятностям, не ожидая в вознаграждение ни добычи, ни славы. Поэтому он решил не нападать на незнакомцев без предварительного объяснения, пока не узнает, какого сана или сословия люди, находившиеся перед ним. Чтобы обозначить свое мирное намерение, он снова поднял копье кверху и велел своим людям сделать то же.

В эту минуту он встретился с Освальдом, который, выпустив из рук поводья, шатался в седле, как пьяный. Монбрён стал его допрашивать, но несчастный вассал был совершенно расстроен нежданным поражением, и невозможно было добиться от него никакого толку. Задыхаясь, он произносил какие-то несвязные слова, удары, в таком изобилии обрушившиеся на его голову, перевернули, казалось, его мозги вверх дном. Итак, барон должен был требовать объяснения происшествия у начальника противного отряда.

Незнакомцы между тем не делали ни малейшего движения. С воинской точностью они выстроились в ряд и, устремив взоры на неприятеля, ожидали его в совершенной неподвижности. Шагов на двадцать впереди, отдельно от других, находился всадник в плаще, он опустил меч к земле и тем выражал свое желание вступить в переговоры.

Монбрён никому бы не позволил превзойти его в той беспечности к опасностям, которая составляла главное, если не единственное достоинство рыцарей того века. Притом он заметил, что незнакомцы, хотя слабо вооруженные, тем не менее смотрели бодро, и вид их показывал привычку к военному ремеслу. Сообразив, что его собственный отряд, привыкший сражаться за высокими стенами замка, не отличался храбростью в открытом иоле, он решил быть осторожным и также проявить умеренность. Барон велел своим людям остановиться, а сам поехал тихим шагом навстречу неприятелю, который с гордой осанкой ждал его посреди дороги.

По мере своего приближения барон с большим вниманием рассматривал незнакомца, которого мы до сих пор называли всадником в плаще. Это был человек лет пятидесяти, крепкого сложения, по-видимому, нисколько не пострадавшего от возраста. У него были широкие плечи, сильные, мускулистые члены, голова огромного размера, нос приплюснутый. В физиономии его было что-то отталкивающее. Лицо, смуглое от природы, еще более почернело от солнца и ветра, и приняло какое-то жесткое, грозное выражение, а черные маленькие глаза метали искры из-под густых нависших бровей. В эту минуту на физиономии его отображалась живая досада, придававшая ему еще более устрашающий вид.

Со своей стороны, незнакомец тоже очень внимательно рассматривал барона де Монбрёна. У рыцаря, совершенно скрытого своими доспехами, сквозь опущенное забрало виднелись только глаза. Как только барон подъехал к незнакомцу на близкое расстояние, тот, возвысив свой грубый, сильный голос, закричал на французском наречии, бывшем в употреблении при дворе:

– Клянусь святым Ивом! Что это значит, мессир? Как можно останавливать путешественников на большой дороге и досаждать им дерзостью, как осмелился сделать этот негодный конюший?

Барон остановился, чтобы расслышать слова незнакомца, но, как и большая часть тогдашних рыцарей-владетелей, он понимал только то наречие, на котором говорили в окрестностях его замка, ко всем же другим обнаруживал глубокое презрение.

– Что за черт? Кто это стоит перед нами? – вскричал он на романском или лимузенском языке.– Клянусь головой святого Марциаля! Не могу придумать, откуда взялся этот бродяга со своей французской тарабарщиной?

Такая грубая выходка, очевидно, взбесила незнакомца, он покраснел от негодования и судорожно ухватился за меч, но потом, подавив это первое движение, отвечал на чистом романском наречии:

– Я спрашиваю вас, мессир, вы ли господин того грубияна, который так дерзко осмелился требовать с нас пошлину за проезд через ваши владения и схлопотал себе наказание из моих собственных рук?

– Да, я его господин,– отвечал надменно барон,– но ты сам, приятель, не скажешь ли мне…

– Если так,– грубо прервал незнакомец,– вызываю вас на поединок и докажу в честном бою, что вассал ваш – собака и собачий сын и что я его наказал по заслугам.

Странность этого вызова не поразила барона де Монбрёна. В то время крепостные люди ценились не выше скота, человеческое достоинство считалось исключительным достоянием дворян, и требовать ответа у феодала за проступки его вассала казалось совершенно естественным и в порядке вещей. Но этот вызов удивил его потому, что был произнесен человеком, которого он, по простоте одежды, принимал за смиренного мещанина или купца. Голосом более мягким, но в котором все еще слышалась некоторая ирония, барон возразил:

– Прекрасно сказано, приятель. Но, прежде чем я приму ваш вызов, нелишне будет знать, кто вы такой и может ли барон де Монбрён, сеньор Латура и других поместий, не запятнав своей чести, переломить с вами копье?

– Я имею такое же право, как и вы, носить золотую цепь и шпоры,– отвечал незнакомец, с трудом сдерживая свою вспыльчивость,– я благородной крови и рыцарь.

При этих словах во всех повадках, в голосе и чертах незнакомца выразилось столько достоинства, что Монбрён ни на одну минуту не усомнился в истинности им сказанного. В те времена между членами всякого сословия существовала некоторая общность незначительных примет, по которым они безошибочно узнавали друг друга. Тем не менее барон счел приличным не сдаться на уверение незнакомого лица.

– Готов верить вам, мессир,– отвечал он с грубой вежливостью,– но чем поручитесь вы мне, что не принимаете на себя сана, вам не принадлежащего?

В глазах незнакомца сверкнуло негодование.

– Моей рукой! – вскричал он вспыльчиво.– Но что тут терять попусту слова? Становитесь, мессир де Монбрён, де Монфор, или как бы вас там ни звали по-гасконски. Становитесь, говорят вам, и этим простым мечом я вам докажу, что я дворянин и доблестный рыцарь.

Он хотел поворотить коня, чтобы отъехать от противника на некоторое расстояние и принять положение, приличное для поединка, но не мог исполнить этого намерения. Люди его, услышав разговор, какой завел он с чужим рыцарем, имевшим над ним все преимущество хорошего вооружения, подъехали ближе, чтобы помочь в случае необходимости. Вассалы Монбрёна, подражая движению противника, тоже остановились в нескольких шагах за своим господином, и вследствие этого двойного маневра рыцари очутились вдруг в тесном кругу своих отрядов.

Один из сопровождавших незнакомца, человек небольшого роста, со смуглым воинственным лицом, нагнулся к нему и с беспокойством шепнул на ухо:

– Не забывайте, бога ради, кто вы и куда едете.

Всадник вместо ответа глянул на него с неудовольствием.

Если бы в эту критическую минуту с той или другой стороны выпал хоть один удар, между противниками, без сомнения, завязалась бы страшная борьба. Но ни один из начальников не подавал знака к сражению, они мерили друг друга грозными взглядами, не решаясь ни на войну, ни на мир.

В эту минуту посреди безмолвно толпившихся всадников раздался нежный, но твердый голос.

– Я знаю этого путешественника,– произнес кто-то с живостью,– и ручаюсь за его дворянский род и доблестный, благородный дух. Ради бога, сир де Монбрён! Умерьте вашу кипучую храбрость, никогда она не могла быть гибельней для вас, как в эту минуту.

Так говорил Жераль де Монтагю, последовавший за людьми Монбрёна и услышавший последние слова рыцарей. Он с трудом протиснулся сквозь ряды баронского отряда. Въехав на тесную площадку, окруженную слугами, он почтительно обнажил голову и, обратившись к незнакомцу, наклонился почти до луки седла.

Незнакомец и его приближенные пристально взглянули на менестреля. Барон тотчас оглушил его громовым голосом:

– Так, может быть, ты откроешь мне наконец, кто этот герой с большой дороги? Он вызывает меня на бой и не говорит своего имени. Черт побери! Видно, ему не совсем известны законы и обычаи рыцарства. Что ж, прекрасный трубадур, говори скорее, в каком углу света встречал ты этого человека? Какое его занятие? Как его имя?

Мрачное облако затмило чело незнакомца.

– Клянусь Святым Спасителем Динанской обители,– вскричал он,– мне нечего краснеть за свое имя! К черту все осторожности! И если вам нужно знать, я…

– Вы кавалер де Кашан,– прервал трубадур с необыкновенной живостью,– я видел вас при дворе графа де Фуа, где вы обходились запросто с герцогом Анжуйским. Вы стяжали некоторую славу в испанской войне Педро Грозного и теперь, конечно, едете к королю Франции Карлу Пятому, чтобы предложить ему свои услуги. Не правду ли я говорю, сир де Кашан? И к чему было скрывать все это от барона де Монбрёна! Его владение хотя и зависит от аквитанского герцога, принца Уэльского, но он ему не присягал и свободен от всякого подданства.

Говоря, трубадур потупил глаза, и щеки его покрылись румянцем. Рыцарь, которого он назвал сиром де Кашаном, смотрел на него с выражением удивления и смущения, не совсем свойственных его решительному характеру, но конюший его быстрым пожатием руки поблагодарил Жераля.

Барон де Монбрён ни одной минуты не колебался и поверил объяснению трубадура, смущения которого он не заметил.

– Сир де Кашан,– произнес он вежливо,– до сих пор я не знал вашего имени, но, так как один из этих любезных трубадуров, обязанность которых состоит в том, чтобы знать доблестных рыцарей и воспевать их подвиги, ручается за вас, я не стану больше оскорблять вас сомнениями насчет вашей личности и принимаю ваш вызов. Но поскольку вы теперь не вооружены по правилам и не имеете при себе кума[1], а конь ваш устал, то я предоставляю вам выбор места и времени для законного и добропорядочного рыцарского поединка, и если…

– Нет, нет,– быстро прервал сир де Кашан,– благодарю вас за вежливость, но у меня нет лишнего времени. Очень важные дела требуют моего присутствия во Франции, и если я не окончу поединка с вами нынче же, то не знаю, когда буду в состоянии явиться на ваш вызов.

– Как вам угодно, мессир, но честь моя не позволяет вступать в поединок с рыцарем, так легко вооруженным, если я сам не сложу своих доспехов, чтобы уравнять шансы…

– Ну так отложим бой до другого раза,– возразил рыцарь, внезапно приняв новое решение.– Мы увидимся, сир де Монбрён. Дела требуют от меня такой поспешности, что я поклялся не вынимать меча из ножен, пока не закончу их, кроме неизбежной, законной защиты.

– Да будет по вашему желанию, сир де Кашан, и так как мы уже выбрали этого юношу в герольды и судьи поединка, то я прошу его принять мой залог в знак того, что я принял ваш вызов.

Барон стянул рукавицу, снял с пальца золотой перстень и отдал его трубадуру. Сир де Кашан распахнул камзол и достал из-за пазухи образок, висевший на голубой ленточке.

При этом движении из-под камзола блеснула кольчуга, но по краткости времени никто не заметил этой меры предосторожности, принятой путешественником.

Подавая Жералю образок, он сказал:

– Вот и мой залог. Любезный трубадур, который так хорошо меня знает, вероятно, должен знать и то, что я никогда не забываю своих залогов в чужих руках.

Молодой Монтагю неохотно принял залоги рыцарей и с робостью и беспокойством переворачивал их в руках.

– Мессиры,– произнес он почтительно,– так как вы оказали мне, простому дворянину и скромному трубадуру, великую честь, выбрав в посредники и судьи поединка, то позволено ли будет мне спросить у вас, что послужило причиной этого вызова на жизнь и смерть, в залог исполнения которого вручили мне вы, сир де Кашан, этот образок, а вы, сир де Монбрён, золотой перстень?

Рыцари с минуту безмолвствовали: в пылу разговора они почти забыли причину своей ссоры.

– Этот сеньор телесно оскорбил моего вассала и ленника,– отвечал наконец Монбрён,– за то, что тот потребовал с него пошлину, которая взимается со всякого человека, проезжающего через мои владения.

– Так,– отвечал трубадур,– но гонец ваш, Освальд, не имел никакого права требовать пошлины с благородного рыцаря и, следовательно, мог вполне…

– Согласен,– прервал барон.– Если б я знал о сане сира де Кашана, то не позволил бы Освальду требовать пошлины ни с него, ни с людей, составляющих его отряд.

– А я говорю вам,– гордо прервал сир де Кашан,– что ни один владетель не имеет права требовать пошлины за проезд через владения ни с какого путешественника, не разбирая, дворянин он или мещанин. Во Франции это теперь уже не водится, и те, которых называли рыцарями добычи, вместе со своими приверженцами соборно отлучены от церкви. Я нахожу эту меру справедливой и мудрой.

– Довольно, мессир,– отвечал барон, не будучи в состоянии скрыть своего смущения,– обычаи Франции могут быть не согласны с обычаями нашей несчастной страны, опустошаемой войной. Но будем говорить о другом. Наши залоги в руках этого юноши, оставим их у него до времени и выкупим как следует.

– Однако…

– Перестань, Жераль. Твое упорство заставит этого рыцаря усомниться в моем мужестве, а меня – в его храбрости. Я бы не желал этого. Теперь, мессир,– продолжал он, приветливо обратившись к Кашану,– теперь, когда мы вызвали друг друга на жизнь и смерть и обменялись залогами вызова, теперь нам ничто не мешает быть друзьями до той минуты, когда сразимся в честном бою. Прошу вас от чистого сердца принять приглашение почтить мой замок своим присутствием. Приглашение относится не только к вашей особе, но и ко всем всадникам вашего отряда. Всем им, равно как и вам, обещаю полную безопасность, пока вы будете находиться под моим кровом.

Сир де Кашан, казалось, был расположен принять это странное предложение. Жераль, видя в нем некоторую решимость и вполне зная его положение, поспешил заметить на французском наречии, которого не понимали ни барон, ни его люди:

– Откажитесь, ваша милость. Это значило бы увеличить опасность вашего положения, и без того не обеспеченного. Вы в неприятельской стране, и отдаться в руки человека без правил было бы слишком неблагоразумно. Он может узнать, кто вы, и тогда корыстолюбие заглушит в нем голос чести. Не вводите в искушение эту сомнительную честность.

– Конечно, вы об этом можете судить лучше меня,– отвечал Кашан на том же наречии,– и я не знаю, на что решиться. Черт бы побрал эту глупую фантазию, которая пришла мне в голову, прокрадываться через неприятельскую землю, в надежде скорее добраться до Франции. Я желал бы последовать вашему совету, но ни я, ни люди мои не знаем этих мест. Мы истощены усталостью и голодом, лошади наши не разнуздывались с самого утра и, к довершению несчастья, мне известно, что вокруг нас бездна англичан. Клянусь Богом! Положение наше незавидное. Итак, милый трубадур, если вы думаете, что ввериться чести этого барона-грабителя значит…

– Не смею сказать ничего определенного, но жизнь и свобода ваши так драгоценны для Франции, что, по-моему, лучше бы вам провести ночь под одним из этих каштановых деревьев, чем ввериться гостеприимству барона Монбрёна.

– Но сам ты, если не ошибаюсь, ешь его хлеб и спишь под его кровлей. Тебе, молодой человек, следовало бы быть менее строгим к тому, у кого живешь.

– О! Я – дело другое, благородный рыцарь,– отвечал, краснея, трубадур.– Меня к этому замку приковывает сильный, непреодолимый интерес. Да и притом жизнь моя – кому она нужна, для кого драгоценна?

– Хорошо, молодой человек. Но если я откажусь от предложения рыцаря, найду ли по соседству какой-нибудь постоялый или монастырский двор, где мог бы дать отдохнуть людям и лошадям?

– На десять лье вокруг нет ни одной гостиницы, все выжжено англичанами. А в монастырь с такой дружиной вас не пустят. Смиренная братия не любит вооруженных отрядов.

– Клянусь святым Ивом! Что же мне делать?

– Не знаю. Если б проведать, где капитан Доброе Копье, начальник партизанской армии, рыскающей по здешним местам, то можно бы положиться на него. Он отважен, скор, готов на всякий подвиг и, узнав ваше имя, без сомнения, служил бы вам всей своей силой. Но он всегда в движении, и бог знает, где теперь.

Во время этого разговора барон бросал недоверчивый взгляд на незнакомца и трубадура. Видя, что последний изъясняется с большим жаром, чем обыкновенно, и что разговор все продолжается, он прервал его грубым голосом.

– Прекрасный юноша,– начал он с некоторой иронией,– не сомневаюсь, что вы употребляете все усилия уговорить сира Кашана принять мое приглашение, но я надеюсь, что одно приветливое слово от меня должно иметь больше веса, чем все красные речи златоустого менестреля. Итак, прошу вас не тарабарить по-придворному и не вмешиваться больше между мной и благородным сиром де Кашаном.

Жераль поклонился и почтительно отъехал назад, но глаза его не отрывались от незнакомца, который, поворачиваясь на своем седле, по-видимому, не знал, что отвечать.

– Сир де Монбрён,– произнес он наконец решительным тоном,– мне кажется, вы сказали, что ваше поместье зависит от принца Уэльского и его сюзерена короля Англии?

– Поместье мое,– отвечал гордо барон,– дано мне Богом и мечом и зависит только от них. Я не присягал никакой земной власти – ни королю, ни герцогу, и меня не может связывать клятва подданства, данная от имени всей Аквитании некоторыми мещанами и дворянчиками мнимому герцогу, принцу Уэльскому. Я не признаю над собой верховной власти ни Франции, ни Англии. Я сам себе власть, я – владетель Монбрёна.

Горделивость этого ответа, казалось, не удивила сира де Кашана.

– Если так,– отвечал он,– вы нейтральная власть, и я без опасения приму ваше гостеприимство на предстоящую ночь. Мы честно обменялись залогами и должны быть неприкосновенны друг для друга до минуты сражения, иначе да падет срам и стыд на забывшего свою клятву! Знайте, мессир, что за всякий волос, который упал бы с моей головы в вашем замке, к его стенам подступило бы столько стрелков, что по разрушении ваших крепких башен на долю победителей не досталось бы и по камню на каждого человека. Теперь же,– продолжал он спокойно, протянув руку барону,– примите меня, мессир де Монбрён, на честь и благородное слово, ибо я хочу быть вашим другом с настоящей минуты на всю ночь, до часа ранней обедни[2].

– Быть по вашим словам,– отвечал барон, сжимая крепко мощную руку, которая была подана ему,– и так как вы не хотите более продолжительного срока для перемирия, то будем товарищами и друзьями до часа, определенного вами, по истечении которого каждый из нас волен предпринимать, что пожелает. Отправимся в замок, там вы и отряд ваш распоряжайтесь всем моим добром, как своей собственностью.

Определив эти условия и заключив перемирие на срок, рыцари поклонились друг другу с принужденной вежливостью, и каждый из них обратился к своим людям, чтобы отдать нужные приказания. Скоро мечи были вложены в ножны, булавы прицеплены к седлам, недоверчивость исчезла со смуглых лиц, и оба отряда направились через лес к замку Монбрён.

В эту минуту солнце почти касалось горизонта, и лучи его утратили уже нестерпимую жгучесть. Всадники ехали легкой рысью в тени вдоль опушки леса. Оба отряда разглядывали друг друга, но больше с любопытством, чем с опасением. Монбрён ехал впереди, открыв лицо, и разговаривал таинственно с молодым трубадуром, которого, казалось, этот вопрос очень смущал. Позади них ехали вассалы Монбрёна, толковавшие между собой на своем провинциальном наречии о странной встрече с незнакомцами и пустившиеся во всевозможные догадки насчет последствий приглашения их господина. В нескольких шагах за ними ехал сир де Кашан со своим любимым конюшим, шествие замыкали его двенадцать всадников, одетых в серые камзолы, на лицах которых можно было читать, что им не совсем нравится настоящее положение.

Совещание сира де Кашана и его конюшего продолжалось уже некоторое время.

– Клянусь святым Ивом,– вскричал наконец с досадой рыцарь,– теперь уже поздно упрекать, мессир Биго! Неужели лучше было бы продолжать путь и наткнуться ночью на англичан, которых около Лиможа, должно быть, бездна? Я не знал, где укрыться на ночь, и приглашение этого барона мне совершенно по нутру. Ты говоришь, что он разбойник. Да кто же теперь не разбойничает в нашей бедной Франции? Притом этот маленький менестрель – побей меня сатана, если я помню, где его видел! – весьма кстати назвал меня по одному из моих замков, так что барон и не воображает, кто я такой. Смотри, чтоб никто из моих людей не называл меня иначе и не проболтался. Впрочем, болтливость их не страшна. Кроме тебя, никто из них не знает здешнего наречия.

– Буду смотреть за всем, но позвольте и мне, бедному слуге вашему, попросить вашу милость быть осторожнее. Англичане, говорят, узнали про нашу экспедицию и будут следить за нами повсюду.

– Повторяю тебе, безумная голова, что я выбрал лучшее средство уйти от их преследований. Пока они поджидают меня на обыкновенных дорогах, я спокойно проезжаю по их собственной провинции, где они меня не узнают, потому что им и в голову не приходит ожидать меня с этой стороны. Они думают, что я в Перигоре с двумястами всадников, а я между тем посреди них с горстью почти безоружных людей. Да, это прелихая шутка!

– Однако, ваша милость, если этот трубадур вздумает открыть, кто мы…

Рыцарь велел оруженосцу замолчать. В это время к сиру де Кашану подъехал один из всадников барона и передал ему, что сир де Монбрён просит почтить его своим обществом впереди отряда.

– Готов принять ласковое приглашение барона,– отвечал Кашан.– Но, черт побери,– продолжал он насмешливо, вглядываясь в посланца,– да это, кажется, тебя отделал я давеча за твои грубые речи?

Освальд поклонился.

– Мэтр Биго,– прибавил весело рыцарь,– дай этому бедняге дюжину золотых экю, чтобы затмить ему память. Клянусь Святым Спасителем! Меч мой стучал об его шлем, как язык о медные стенки колокола, и никогда, думаю, конюший не слыхал подобного трезвона!

Биго со вздохом достал из кожаного кошелька несколько золотых монет и отдал их непрошеному гостю. Тот низко поклонился щедрому иностранцу и сказал вполголоса:

– Ваша милость! Я вас сперва не узнал, иначе никак бы не осмелился говорить так дерзко с такой особой, а что касается ударов, то я почитаю за великую честь, что столь доблестная рука удостоила поднять меч на мою недостойную спину.

– Черт возьми! Ты, видимо, незлопамятен. Но разве ты знаешь, кто я?

Освальд отвечал утвердительно.

– Так держи же язык за зубами,– сказал Кашан, выразив свою угрозу энергичным движением руки.

И, не приняв никакой другой меры, чтобы увериться в молчании человека, им крайне обиженного, он пришпорил лошадь и поскакал к барону Монбрёну, ехавшему вместе с трубадуром впереди отряда. Рыцари разговаривали учтиво о войне, о сражениях, об известных полководцах, бывших тогда предметом общего внимания, особенно в провинциях, опустошенных неприятельскими партиями. Время шло незаметно, и наконец всадники, оставив большую дорогу, повернули на длинную каштановую аллею, в конце которой красовался Монбрёнский замок.

Замок Монбрён (Mont-brun – «темная гора») принадлежал к числу тех древних укреплений, от которых теперь остались одни развалины, чтобы свидетельствовать о бывшем когда-то могуществе некоторых феодальных фамилий, павших или совершенно исчезнувших в наше время. Он стоял у самого входа в горные ущелья и дефиле. Местоположение его было так выгодно, что горсть храбрых и опытных воинов могла смело противостоять целой армии неприятелей. Этому-то именно обстоятельству сир де Монбрён и был обязан сохранением своей независимости. Ни французские, ни английские отряды, занимавшие поочередно Аквитанию, не смели углубиться в горные ущелья, чтобы покорить незначительного дворянина, каким был в самом деле гордый барон де Монбрён, и так как во всеобщей войне он не принимал участия и не стоял ни за тех, ни за других, то на него смотрели как на нейтральную власть, и каждая из держав готова была простить ему его разбойничества, с условием, чтобы он выкинул над своей башней белое знамя с золотыми лилиями или знамя с тремя леопардами.

Крепость была построена посреди небольшой долины между двух гор. Это положение, которое в наше время считалось бы крайне невыгодным, не имело тогда почти никакого значения при осаде, потому что пушки только что начинали входить в употребление, и никому еще в голову не приходило перевозить их с места на место и использовать в чистом поле или при осаде крепостей – до такой степени конструкция этих смертоносных машин была еще тяжела и неуклюжа. Одна из соседних гор подымалась выше стен и была покрыта кустами и сосновым лесом, но расстояние между ней и крепостью не позволяло ни стрелам, ни камням долетать до стен замка; следовательно, осажденные могли спокойно смотреть и на гору и на неприятеля, если б он вздумал покрыть ее своими полчищами.

Замок был укреплен по всем правилам военного искусства. Он составлял огромный четырехугольник с высокими башнями на каждом углу. Его окружали толстые стены и глубокий ров, круглый год обильно наполняемый протекавшей вблизи речкой.

Над главным въездом, устроенным против извилистой дороги, выходившей из гор, возвышалась башня толще и выше других. Она служила каланчой и набатной, и над ней развевалось знамя с гербом владетеля замка. Против этой башни и подле самого подъемного моста стояла караульня. Эта точка считалась самой опасной. Стены караульни были чрезмерно толсты и испещрены бойницами; вогнанные в землю сваи составляли плотную ограду, называвшуюся заставой, и из рассказов современных историков видно, какие чудеса храбрости происходили во время осады около подобных рогаток. Архитектура замка была самая грубая, легкость и грациозность греческого стиля заменялась прочностью и массивностью. Все в этом здании напоминало то варварское переходное время, когда ввезенная римлянами во Францию греческая архитектура уже исчезла, а готическая или сарацинская еще не существовала. Замок в своей целостности составлял тяжелую, массивную, величественную громаду.

Около того часа, когда в поле происходили описанные нами сцены, обыкновенная бдительность крепостной стражи, казалось, была удвоена. Подъемный мост был поднят, воротная решетка опущена, и за зубцами стен прохаживались взад и вперед воины в кольчугах, в шлемах и со стальными луками на плечах. Дозорный ходил взад и вперед по платформе набатной башни, озирал все окрестности и готов был при малейшей тревоге затрубить в башенную трубу. Солнце спускалось уже к горизонту, но ничего не предсказывало приближения барона и его свиты. Звуки полевых рожков еще не доходили до замка, и уже некоторые старые вассалы начинали покачивать головами, замечая, что час, назначенный для возвращения барона, давно минул.

Но это его продолжительное отсутствие, казалось, не возбуждало никакого серьезного опасения в трех главных обитателях замка, находившихся в то время на платформе вала, близ крепостных ворот. Перед этой высокой точкой открывался необъятный горизонт. На переднем плане рисовались пустые домики деревни Монбрён, хозяева которых переселились в замок и стали солдатами. Вправо и влево подымались покрытые зеленью и лесом горы, далее, в сторону, начинались глубокие долины со своими чистыми речками и тенистыми каштановыми и дубовыми рощами. Весь ландшафт тонул в легких и теплых испарениях жаркого летнего дня.

По платформе взад и вперед ходили две особы. Одна из них была благородная донья Маргерита, владетельница замка. В собеседнике ее, человеке лет пятидесяти, одетом в монашеское платье и с выстриженным теменем, нельзя было с первого взгляда не узнать капеллана замка. Баронесса де Монбрён достигла возраста, называемого почтенным, начинающегося для женщин лет в сорок пять или под пятьдесят. Ее багровое, налитое кровью лицо указывало на вспыльчивый и вздорный нрав, с которым вполне гармонировали ее крикливый голос и грубые, сухие повадки. Она была среднего роста, но по странному костюму своему казалась гораздо выше, чем была на самом деле. На голове у нее торчал высокий остроконечный убор, какие в наше время носят еще крестьянки в некоторых округах Южной Франции. Из-под этой острой шапки сзади выбивались воланы из серебристой ткани и падали почти до самых пят, наподобие древних покрывал. Ее желтое, отороченное мехом платье около талии стягивалось атласным поясом, и на нем богатыми разноцветными шелками были вышиты гербы баронов де Монбрён. Длинное платье волочилось по полу, и в торжественных случаях шлейф его поддерживался пажом или оруженосцем. Но в эту минуту почтенная баронесса заткнула шлейф за пояс, чтобы быть более свободной в движениях. Она ходила по валу важной поступью, и по бренчанию огромной связки ключей и коралловых четок, привешенных к поясу, можно было издали узнать о ее приближении.

Этот наряд, столь странный по нашим понятиям об изящном, вполне соответствовал роли строгой и гордой повелительницы, окруженной вассалами и каменными стенами. Донья Маргерита принадлежала к одной из древнейших фамилий провинции и была в родстве с владетелями де Латур, с давних пор присвоившими себе гордое название первых баронов Лимузена. Не говоря о знатности ее собственного происхождения, в сердце ее от природы таилось столько спеси и жестокости, что она и без этих столь многозначительных тогда преимуществ всегда сумела бы заставить бояться себя. Окруженная с малолетства грубыми наемниками и разбойниками, черствым сердцам которых было доступно только одно чувство – чувство страха, она с ранних лет привыкла повелевать, и во время частых вылазок мужа умела сохранять в замке строжайшую дисциплину. Многие вассалы говорили даже, что они не столько боятся львиного взгляда гневного барона, сколько блеска кошачьих глаз взбешенной баронессы: пажи ее и приближенные прислужницы, если медлили передавать строгие приказания госпожи, не раз, говорят, раскаивались в своей неповоротливости, испытывая тяжесть проворной руки баронессы.

Преподобный отец Готье, капеллан замка, отнюдь не напоминал собой олицетворения богобоязливости, добродетели и умиления, чего, казалось, можно было бы ожидать от монахов того времени. Он обладал огромными, мясистыми формами, черными усами, серыми глазами, густыми, жесткими волосами и по всему был самой природой предназначен скорее к военному ремеслу, чем к тихой жизни священника. Голос его был громок, движения скоры и грубы. В его устах религия становилась гордой, грозной, непримиримой, беспощадной, и он действовал ею, как воин палицей или рыцарь копьем и мечом, опрокидывая и уничтожая все, что ему противилось.

Говорили даже, что капеллан, кроме этих духовных орудий, в случае нужды умел прибегать и к мирским и владел ими не хуже любого мирянина. Так, например, однажды неприятель осадил замок во время обедни. Священник, услышав шум, бросил службу и, не сняв церковных риз, с быстротой молнии появился на стене. Не имея права, по уставу церкви, проливать кровь своих ближних, он схватил огромную дубину и действовал ею так удачно, что столкнул в ров троих ошеломленных и полумертвых неприятелей. Его пример ободрил осажденных, и враг должен был отступить со стыдом, оставив около замка значительное число убитых.

Понятно, что такого смельчака не могли напугать ни грубые требования барона, ни вздорные выходки его почтенной супруги. При малейшем поводе он угрожал им муками ада. Но под этой личиной независимости хитрый капеллан умел скрывать рассчитанную угодливость и смирение. Он очень хорошо знал, когда можно разразиться божественным гневом и когда должно приутихнуть. Никогда своим поведением он не выводил из границ необузданные натуры владетеля и его супруги, но вечной борьбой умел раздражать их и потом, очень кстати, удовлетворять точно рассчитанными уступками. Благодаря постоянству этой политики он никогда не был забываем в замке, где все жили грабежом и добычей. Разбойник барон, уступая монахам и монастырям значительную часть награбленного добра, был в полной уверенности,, что тем совершенно заглаживает самовольный способ приобретения.

Таков был монах в черной бенедиктинской рясе с золотым крестом на шее, сопровождавший баронессу на платформе вала. С этой точки можно было видеть даль дороги, по которой барон должен был вернуться. Но ожидание не поглощало все внимание двух означенных лиц. Они ходили твердым, но неровным шагом взад и вперед и не прерывали своего громкого и оживленного разговора. Монах, видимо, горячился, но благородная дама, казалось, не была расположена соглашаться с ним, и не раз уже сторожа, расставленные на бастионах, старались уловить слова, возбуждавшие их любопытство.

В углу замка, у подножия одной из башен, бросавших тень далеко в открытое поле, находилась третья особа, пленительная красавица Средних веков. То была молодая девушка лет двадцати, величественная, высокая и гибкая. Черные глаза составляли странный контраст с матовой белизной лица. Взгляд выражал мрачную грусть, какую-то бессознательную отрешенность, и все в ней внушало сочувствие и удивление. Костюм ее нисколько не походил на наряд баронессы. Волосы, разделенные на две половины, обрамляли правильный овал лица и прикрывались сверху бархатной шапочкой, шитой золотом и жемчугом. На ней было белое, обшитое горностаем платье, разрезные рукава которого обнажали по самый локоть прекрасные руки, украшенные дорогими браслетами.

Эта молодая девушка, напоминавшая своей красотой больше Юнону, чем Венеру, была знатная девица Валерия де Латур, которую ее опекун, барон де Монбрён, лишил наследства и держал как пленницу в своем замке. Стоило только взглянуть на нее, чтобы понять любовь, какую питал к ней Жераль де Монтагю. Облокотившись на один из зубцов крепости и устремив взгляд в поле, она пребывала в совершенной неподвижности. У ног ее спала большая черная борзая с серебряным ошейником. Молодая девушка посадила своего любимого сокола на один из камней бруствера. Луч заходящего солнца обливал золотом эту грациозную группу и потом терялся на зеленом ковре соседней горы.

Ни шаги, ни шум голосов не могли отвлечь ее от глубокого размышления. Она предавалась мечтам и не могла оторвать взгляда от пленительных картин свободной природы, раскинутой за рвом замка Монбрён. Может быть, она воображала, как отрадно скакать по этим нивам и лесам и преследовать быстрого оленя. Быть может, она переносилась на пышный турнир, где храбрый рыцарь, украшенный ее шарфом, остается победителем; быть может, она мечтала, как вернется, торжествуя, в отдаленный замок, где она родилась и откуда ее увезли силой и обманом. Но какие бы мысли ни занимали сердце девушки и волновали грудь, глубокая задумчивость владела ею, и две слезы тихо и незаметно для нее самой текли по ее щекам.

Баронесса и ее духовник, конечно, не заметили бы грусти Валерии, если бы первая, смущенная логикой монаха и не зная, что отвечать, не вздумала прервать разговор. Поэтому, поискав глазами вокруг себя, она с восторгом увидела слезы, которые Валерия и не думала скрывать. Баронесса остановилась перед племянницей и закричала обычным своим визгливым голосом:

– Святая Богородица! Что я вижу? Кажется, прости господи, моя прекрасная племянница грустит. Будто прилично знать молодой девушке, что такое горе! Подойди сюда, моя милая. Что это ты так расплакалась? Или тебе чего-нибудь недостает в Монбрёне? Боже праведный! Не знаю, чего еще тебе надо! И так уж тебе, простой девчонке, оказывают здесь такую же честь, как мне самой, владетельной баронессе и повелительнице этого замка. Но мой супруг, благородный барон, так приказал.

– Прекрасная тетушка,– отвечала гордо Валерия,– мне здесь оказывают ту честь, которая прилична моей благородной крови. Я происхождением равна вам. А что до моих слез,– прибавила она, утирая глаза,– я в них не обязана ответом никому – только единому Богу открыты тайны моего сердца.

Твердость этого ответа неминуемо вызвала бы весь гнев баронессы, но монах поспешил принять сторону Валерии.

– Девица сказала правду,– произнес он строго и решительно.– Один духовник от имени Бога имеет право требовать у нее отчета в ее тайнах. Итак, донья Маргерита, не мешайте ей плакать и не присваивайте себе духовных прав, дарованных Богом одним только избранным. Завтра поутру я выслушаю исповедь мадемуазель де Латур, и мне одному предоставлено судить, достойны ли ее слезы похвалы или порицания.

Баронесса и монах удалились и начали снова ходить по платформе. Валерия, не сказав ни слова, приняла опять свое прежнее положение у подножия башни. Но в этот раз чувства девушки, казалось, были уже не столь спокойны и смиренны; губы ее были сжаты, и легкая складка прорезывалась между прекрасных черных бровей. Жестокие слова тетки, казалось, пробудили в ее сердце заснувшие на миг гнев и отчаяние.

Между тем разговор между надменным капелланом и упрямой баронессой возобновился. На отца Готье нашла одна из тех минут, в которые он считал долгом порицать все, что ни делалось в Монбрёне, помня, что впоследствии успеет еще искупить свою докучную строгость самой плоской снисходительностью. Валерия де Латур была печальна, и отец Готье счел за нужное воспользоваться этим случаем, чтобы поворчать лишний раз.

– Мадемуазель де Латур несчастна, и я думаю, что беспорядки, совершающиеся всякий день пред ее глазами, делают страдание ее невыносимым. Ее лишили наследства и удерживают пленницей в этом замке. Но горе! Горе! Приближается день, когда чаша беззаконий наполнится до краев!

Донья Маргерита сделала гневное движение.

– Клянусь Богом,– сказала она,– вы, мой отец, заставите меня забыть уважение, которое я питаю к вашему сану. И вы упрекаете за эту глупую девочку? Мой достойный супруг и я, разве не обходились мы с нею как преданные и любящие родственники с того времени, когда она оставила Бубонское аббатство, где жизнь ее не была в безопасности? Не нашла ли она у нас пристанище и защиту, место за столом и у очага, благородное положение и приличное содержание? Посмотрите, не одета ли она как королева? И не наша вина, если ей нельзя выйти из замка, не подвергая себя опасности. Ей не позволяют рыскать по полям для ее же собственной пользы, чтобы отвратить всякие дурные встречи, подобные той, которая, помните, два месяца назад… Вы понимаете, о ком я говорю. Я сама, вот уже более года, иначе не вижу моих владений, как с высоты этой башни, и ни разу не осмелилась перешагнуть за подъемный мост. Неужели же вы хотите, чтобы мы, для удовлетворения фантазии этой надменной девчонки, передали ей во владение старый Латурский замок, в котором надо содержать разорительный гарнизон и на который, впрочем, она не имеет никакого права? Забавно будет, когда эта девчонка, умеющая только спускать сокола да слушать песни трубадура, станет вдруг повелительницей замка, окружит себя вассалами и наемниками и будет сопротивляться англичанам, бретонцам, французам и другим, кто вздумает овладеть ее замком. Что будет тогда с нею? Поневоле придется выйти замуж за какого-нибудь пройдоху, который для нее будет жестоким мужем, а для нас – дурным соседом. Вы хорошо знаете, почтенный отец, что я ничего не выдумываю и что в здешних окрестностях скрывается этот негодяй, который, очевидно, хочет сыграть с нами подобную шутку!

– О боже мой! Что значит вся эта земная суета пред вечным правосудием? – вскричал монах тоном, которым он обыкновенно говаривал проповеди по воскресеньям в монбрёнской часовне.– И долго ли еще это жилище будет местом гибели, где льются слезы невинного, где забываются законы Бога и церкви и где люди живут грабежом и всякими неправдами? Если все это не изменится, я не в состоянии буду далее освящать своим присутствием все эти беззакония, которые вижу ежедневно. До сих пор по крайней мере сохранялась некоторая умеренность в грабежах и священные вещи уважались. Но если правда, что ваши вассалы, как я подозреваю, поехали нынче на грабеж церкви, если отряд возвратится с имуществом благочестивых служителей Христа, несказанное милосердие Божье истощится и проклятие постигнет всех, кто принимал участие в этом нечестивом деле.

– Что ж, если эти припасы действительно принадлежат монахам,– вскричала баронесса с запальчивостью,– почему же им, как и другим людям, не пострадать от бед и злополучий времени, в которое мы живем? Что же будет с нами, если наши воины и оруженосцы возмутятся от страха перед голодной смертью? Да, я вынуждена сказать вам, мой почтенный отец, мы почти уверены, что воз, нагруженный припасами, который должен был проехать нынче через наши владения, принадлежит соседнему монастырю, но едва ли этой причины будет достаточно, чтобы мой благородный супруг не захотел овладеть им.

– Если так, донья Маргерита, то никогда ни барон, ни те, кто сопровождал его, не получат от меня отпущения за этот святотатственный поступок.

Владетельница замка смотрела на капеллана с удивлением.

– Берегитесь, отец мой,– сказала она с надменностью,– неблагоразумно оскорблять моего и вашего повелителя! Не измените мудрой снисходительности, которую вы до сих пор оказывали. Когда тетива натянута не в меру, она разрывает лук, и если вы будете чересчур строги, барон может захотеть поискать другого капеллана, благоразумнее вас, а монахов в окрестностях очень много.

В капеллане вспыхнули удивление и гнев. Никогда еще не представляли ему так ясно возможности, что другой точно так же может управлять совестью жителей Монбрёнского замка и злоупотреблять духовной властью, как и он! Отец Готье вдруг остановился и с жаром вскричал:

– Вы это серьезно говорите, сударыня? Неужели вы думаете, что другой священник, кто бы он ни был, осмелится вступить в замок, покинутый мной за нечестивость, и дерзнет произнести благословение там, где я объявлю анафему? Клянусь Пречистой Девой! Это было бы слишком, если б недостойный пастырь церкви осмелился прощать тех, кого осудил истинный служитель Бога! Но я не потерплю такого соблазна, и в тот день, когда гнев изгонит меня из этого жилища, я настою, чтоб ни один монах или священник не дерзнул перешагнуть за порог его прежде, нежели обитатели замка не примирятся с церковью, которую я представляю!

– Сожалею, что вижу вас в таком состоянии, отец мой. Остерегитесь! Муж мой горяч. Он не привык, чтобы в замке кто-кто осмеливался противоречить ему, и если вы будете раздражать его вашей чрезмерной строгостью, он может решиться на крайность.

– Что же? Пусть решится! – возразил монах тоном гордого вызова.– Из меня не так легко сделать мученика! В случае нужды я могу защитить себя и телесной силой – пусть только явится смельчак, который дерзнет поднять на меня руку! Нет, нет! Я не боюсь никого, и если захотят насилием вынудить у меня то, что запрещает мне религия, я наложу страшное отлучение от церкви не только на владельца этого замка, но на супругу его, на родственников и ближних до седьмого колена, предам небесному проклятию вассалов и служителей, начиная со старого оруженосца, бодрствующего на этой башне, до маленького пажа, играющего у ее подножия в ожидании приказаний госпожи своей. И будут прокляты мною его домашние животные, его имущество и вещи. Замок и земли, воздух, которым дышит, вода, которую пьет, хлеб, который он ест,– все будет проклято, и его станут избегать, как зараженного страшной язвой!

Эта угроза произвела сильное впечатление на баронессу. Гордость ее, как женщины и супруги владетельного лица, стихла перед небесной карой, которая, казалось, уже распростерла свои стрелы над ее головой. Она положила руку на плечо капеллана и сказала вполголоса:

– Ради бога, почтенный отец, говорите тише! Вас могут услышать часовые. Я не хочу верить, что вы будете столь жестоки и захотите поразить проклятием дом, в котором приняты так радушно. Вы несправедливо обвиняете жителей замка в отступлении от церковных и божеских законов. Назовите мне хоть одного из служителей, который сделал бы это безнаказанно, и я сейчас прикажу бросить его в тюрьму. Мой достойный супруг и я, разве не подаем мы им примера? Мы молимся утром и вечером, часовня наша всегда чиста и хорошо содержится, мы свято почитаем мощи, и при случае, как вам известно, мой почтенный отец, мы вовсе не скупы и приносим щедрую дань Богу и Его служителям! Итак, я надеюсь, мой достойный капеллан, что, если супруг мой, вынужденный крайностью, отбил воз с припасами, принадлежащими Солиньякскому монастырю…

– Солиньякскому! – повторил Готье с выражением неукротимой ненависти.– Точно ли вы сказали, что эти припасы принадлежат Солиньякскому монастырю?

Баронесса остановилась в недоумении, не зная, раздражит ли она или усмирит вспыльчивого капеллана подтверждением своих слов. К счастью, она тотчас вспомнила, что Солиньякское аббатство было с давнего времени в соперничестве с монастырем, в котором жил отец Готье до перехода своего в замок, и воспользовалась этим обстоятельством как нельзя лучше.

– Да,– отвечала она,– припасы эти действительно принадлежали Солиньякскому монастырю, и я не объявила вам этого прежде, потому что муж запретил. Впрочем, если верить молве, разорители этого аббатства будут только орудием небесного гнева, потому что солиньякские монахи пользуются самой дурной славой.

– Это справедливо, дочь моя, совершенно справедливо! – вскричал Готье голосом, дрожащим от гнева.—Это страшные еретики, недостойные святого звания, которым они облечены, и я не понимаю, как до сих пор высшее духовенство не поразило их стократ анафемой… Но,– прибавил монах, опомнившись,– не должно забывать, что они все-таки помазанники Божьи, и я не могу без наложения некоторого покаяния разрешить от греха тех, кто нападал на них или их имущество.

Владетельница, весьма желавшая оставаться в добром согласии со своим исповедником, ничем ему не возразила.

– Всякое покаяние будет выполнено, мой достойный отец,– сказала она с видом готовности,– будет выполнено, даже если вы, в искупление этого греха, прикажете мне отправиться на поклонение Сен-Динанской Божьей Матери.

– Нет, покаяние это не будет столь строго и не падет на вас, благородная баронесса,– отвечал отец Готье с улыбкой.– Я не принадлежу к числу тех священников-ригористов, которые не принимают во внимание суровости и трудности настоящего времени и применяют закон не в смысле кротости и милосердия, но в его неизменном буквальном смысле. Я понимаю необходимость, налагаемую обстоятельствами, и, сколько можно, согласую божественные повеления с человеческой слабостью. Таким образом,– продолжат отец Готье, понизив голос,– я стал поверенным всех ваших тайн, и вы, конечно, не забыли неоднократные доказательства моей верности и преданности.

– Знаю, мой отец, знаю,– возразила донья Маргерита таинственным тоном,– вы первый открыли нам, что этот ребенок, Гийом де Латур, которого Валерия почитает себя наследницей, остался жив. Не получили ли вы каких-нибудь новых сведений об этом важном деле?

– Никакого, донья Маргерита. Я узнал подробности от послушника Шаларского монастыря, который доверительно сообщил мне, что в минуту разграбления аббатства он видел, как начальник английской шайки унес этого ребенка. Впоследствии ему стало известно, что этот капитан, имени которого он не мог мне сказать, с заботливостью воспитывал Гийома в какой-то дальней провинции. Но и англичанин и послушник умерли, и след ребенка, который теперь, конечно, вырос, исчез. Теперь только мы трое – ваш супруг, вы да я – знаем, что прямой наследник Латура жив еще.

– Храните свято эту тайну, отец мой,– сказала баронесса мрачным тоном.– Храните свято, считайте, что она была вверена вам на исповеди и что вечное проклятие ждет вас за ее разглашение. Мой достойный супруг не желает, чтобы кто-нибудь мог подозревать о существовании Гийома, иначе множество пройдох захотят назваться его именем и предъявить права на наследство. Но, несмотря на это, наша Валерия так горда и тщеславна, что, признаюсь, мне не раз хотелось открыть ей истину, чтобы сколько-нибудь усмирить ее неукротимый и надменный нрав.

– Справедливо, баронесса,– отвечал отец Готье,– молодая девушка своевольна и смела, и я боюсь, что вам не удастся ее смирить, особенно если обстоятельства станут ей благоприятствовать.

– Не можете ли вы, почтенный отец, помочь нам в этом деле? Если вы склоните эту маленькую амазонку пойти в Бубонский монастырь и принять обет монашества, вы окажете нам величайшую услугу.

– Конечно, дочь моя, тогда латурское поместье, находящееся недалеко от Монбрёна, станет вашим, так что никто не будет иметь право оспаривать его. Но, к несчастью, план этот нельзя привести в исполнение. Я уже говорил вашей благородной родственнице об этом предмете, и она сухо отвечала мне, что никогда не откажется от своих прав и не намерена принять обет монашества.

– Да, да! В жилах ее кипит кровь, которая ничем и никогда не охладится, даже монашеским покрывалом! – произнесла баронесса с горьким чувством, но не без некоторой гордости.– Однако, мой отец, неужели нет никакого средства усмирить эту мятежную голову? Ваше красноречие так могущественно, так убедительно!

– Попробую еще, донья Маргерита, но прекрасная Валерия более внимательна к вздору, который вычитывает из рыцарских романов или слышит от странствующих трубадуров, чем к советам служителя Бога. Это-то и губит ее. Боюсь, что мое человеколюбивое предприятие не удастся, потому что Валерия любит этого молодого человека, которого однажды встретила в лесу…

– Знаю, знаю,– отвечала баронесса глухим голосом,– и это-то больше всего беспокоит и оскорбляет меня и барона. Если Валерия выйдет замуж за подобного человека, все погибнет, и бог знает, какие несчастья обрушатся на наш дом! Но этому не бывать! Что бы то ни было, она за него не выйдет!

Этот разговор происходил вполголоса, несмотря на это, баронесса, от избытка осторожности, бросила вокруг себя быстрый взгляд, чтобы проверить, не может ли кто-нибудь услышать их. Тогда на некотором расстоянии она увидела Валерию, которая, склонившись над парапетом, казалось, подавала кому-то, бывшему вне замка, умоляющие знаки.

Это обстоятельство поразило баронессу и дало другое направление ее мысли. Она молча сделала знак капеллану следовать за собой, и оба тихонько направились к Валерии, желая узнать, к кому относилась ее пантомима.

Они подошли к углу крепости, не замеченные Валерией, и остановились в нескольких шагах от нее, за зубцом стены, так что им видно было все, что делалось в поле. Тогда, следуя по направлению тревожного взгляда Валерии, они убедились, что знаки ее относились к молодому человеку, стоявшему на наружном валу крепости и до половины скрытому остатками старого палисадника, отчего и не могли его до сих пор заметить часовые.

Этот молодой человек, так неблагоразумно игравший своей жизнью, потому что он был от замка ближе, чем на расстоянии полета стрелы, имел воинственный вид и, казалось, вовсе не думал об опасности, какой подвергал себя добровольно. Он был одет егерем, в коротком платье и в штанах из зеленого линкольнского сукна, на голове у него был простой ток[3], а в руках – охотничья рогатина. По простоте наряда его можно было принять за одного из тех браконьеров, число которых благодаря внутренним и внешним войскам увеличилось тогда неимоверно, но гордый вид и осанка незнакомца показывали в нем человека, привыкшего повелевать.

Увидев его, баронесса задрожала от гнева.

– Это он! – прошептала она.– Это тот смелый предводитель разбойников!.. Видана ли где-нибудь подобная дерзость?

В эту минуту Валерия, услышав за собой шум, быстро обернулась. В нескольких шагах от нее стояли баронесса и капеллан и со вниманием следили за незнакомцем. Легкий крик ужаса вырвался из ее груди, но прежде, нежели смогла она подать какой-нибудь знак смельчаку, стоявшему на наружном валу, громкий и резкий голос баронессы раздался над стенами крепости:

– Кто этот негодяй, поставленный часовым на северном бастионе? Клянусь Творцом,– продолжала баронесса, увидев воина в кольчуге, вышедшего из-за угла контрфорса,– это лентяй Симон Левша, и можно ли было в этом сомневаться! К оружию, бездельник! К оружию! Пошли этому бродяге стрелу в самый лоб! Иначе, клянусь душой моего повелителя, я заставлю тебя раскаиваться в твоей оплошности!

Воин, к которому относилась эта грозная речь и который, сказать правду, спал глубоким сном в ту минуту, когда зазвенел гневный голос баронессы, машинально схватил стрелу и вложил ее в лук. Следуя направлению, указанному его повелительницей, он, сам еще не зная, в чем дело, подошел к парапету.

Между тем незнакомец ничего не слышал и не видел из того, что происходило на стенах замка. Не зная, чему приписать внезапное исчезновение Валерии, он продолжал стоять на том же месте с током в руке и устремив взоры туда, откуда явилось ему милое личико молодой девушки.

Стрелок целился уже в него с высоты стен.

Увидев это, Валерия, которая до сих пор оставалась неподвижной от стыда и смущения, бросилась к нему и голосом, раздирающим душу, закричала:

– Несчастный! Что хочешь ты делать?

Но было уже поздно. Стрелок, спеша исполнить приказание баронессы, целился недолго. Натянутая тетива выпрямилась с глухим звоном, и стрела, образуя непрерывную белую линию, помчалась по данному направлению. Валерия, бледная, остановилась, не дыша, и снова наклонилась к парапету.

Вероятно, нежданный крик ее помешал меткости Симона Левши: стрела его, вместо того чтобы попасть в грудь или голову незнакомца, упала со свистом у его ног. Валерия всплеснула руками, как бы благодаря судьбу за эту милость, и, собрав все свои силы, громко закричала:

– Бегите, сир капитан! Именем Бога, не оставайтесь дольше на месте, где угрожает вам такая опасность.

Но незнакомец с некоторой горделивой и щеголеватой беспечностью, бывшей тогда в большой моде, не сделал никакого движения, чтобы удалиться. Увидев Валерию, он замахал своим током и произнес несколько слов, конечно, не услышанных со стен замка, которыми, по всей вероятности, он изъявлял благодарность за участие, какое принимали в его судьбе.

Между тем баронесса, увидев неудачу Симона Левши, не успокоилась.

– Ах, негодяй! – закричала она в бешенстве.– Не попасть в этого бродягу с полуполета стрелы! Исправь свою ошибку, чучело! А мне еще говорили, что ты, при случае, можешь пощеголять луком или самострелом!

После этого баронесса, возвысив голос так, чтоб ее могли услышать люди, ходившие по внутреннему двору, на котором обыкновенно производились ристалища и все воинские упражнения обитателей замка, закричала повелительным тоном:

– На стены, ленники Монбрёна! На стены, все до одного! Дело касается чести ваших повелителей! Не щадите ни камней, ни стрел, чтобы наказать этого ослушника, дерзнувшего насмехаться над нами под самыми зубцами замка!

Услыша призыв, человек с двадцать вассалов, рассеянных по двору, вооружась стрелами и дротиками, прибежали на стены. Донья Маргерита указала им неприятеля:

– Тому, кто свалит этого наглеца, я дарю шарф, вышитый собственной моей рукой, а муж мой наградит его больше.

Поощряемые таким обещанием, вассалы рассеялись по валу, ища места, откуда удобнее можно было бы стрелять в незнакомца. Копья и стрелы готовы были понестись на него тучей, но в ту минуту, когда большая часть воинов прицелилась, незнакомец исчез, как по волшебству. Маленькая неровность почвы смогла уберечь его от всякой опасности.

Вассалы и наемники в недоумении посмотрели друг на друга. Баронесса в ярости топнула ногой, а Валерия подняла взоры к небу.

– Он ушел! – вскричала донья Маргерита.– Барон не простит нам этого. Пусть десять человек садятся на коней и преследуют негодяя! Пусть приведут его живого или мертвого! Пятьдесят флоринов тому, кто возьмет его!

Сильное движение, обнаружившееся между защитниками замка, показало, что они готовы были тотчас исполнить приказание своей повелительницы. Но капеллан, остававшийся в продолжение всей сцены молчаливым и равнодушным зрителем, подошел к баронессе и сказал ей тихим голосом.

– Остерегайтесь, баронесса! Кто знает, этот молодой удалец, может быть, для того и пришел под стены вашего замка, чтобы вызвать погоню и потом навести ее на засаду? Капитан Доброе Копье со своими людьми – преопасный сосед, и я сомневаюсь, будет ли барону приятно узнать, что ему открыто объявили вражду.

– Не вмешивайтесь не в свое дело,– отвечала баронесса с досадой.– Но,– продолжала она, поразмыслив,– может быть, вы и правы, неблагоразумно подвергать наших людей опасности. Как ни тяжело оставлять обиду без наказания, но я прикажу им вернуться назад.

Вслед за этим баронесса сошла с вала и отменила данное приказание. В ту минуту, когда она опять подходила к отцу Готье, часовой, поставленный на верху главной башни, затрубил в рог особенным образом.

– Вот и мой повелитель! – вскричала она.

Лишь только последние звуки трубы достигли обширных дворов замка, толпы пажей, оруженосцев и простых воинов показались со всех сторон и весело направили шаги свои к валу.

– Да поможет нам святой Орельен! – говорил старый вассал, прихрамывая посреди своих товарищей.– Эмерик протрубил на веселый лад! Хороший знак! Держу пари, что барон едет с порядочной добычей! В добрый час! Я не отдам моей доли ни за десять экю!

Товарищи подтверждали это благоприятное предвещание и разбредались по стенам, желая поскорее увидеть отряд, который показался в отдалении.

Валерия де Латур с того времени, как незнакомец исчез, оставалась неподвижной и, казалось, не принимала никакого участия во всем, что происходило вокруг нее. Донья Маргерита грубо взяла ее за руку.

– Милая племянница,– сказала она строгим тоном,– вы говорили и поступали нынче так, как неприлично говорить и поступать девушке высокого звания. Но вот едет мой благородный супруг, и ему принадлежит право судить вас. В ожидании этого ступайте в свою комнату и не показывайтесь. Нет никакой необходимости быть вам посреди всех этих воинов.

– Я исполню ваше желание,– отвечала Валерия, с достоинством освобождая свою руку,– не потому, что признаю ваше право приказывать мне, но оттого, что желание ваше соответствует моему. Хоть я и пленница в вашем замке, но знайте, я не признаю над собой других судей, кроме Бога и моей совести.

– Ступай, ступай, львица, мы сумеем усмирить тебя! – произнесла баронесса угрожающим тоном.

Валерия не удостоила ее ответом. Она позвала борзую, посадила к себе на плечо сокола и гордо пошла к своей комнате, не взглянув ни разу на отряд, приближение которого возвещено было звуком трубы. Впрочем, какая ей была нужда до всего остального, когда она видела того, за безопасность которого несколько минут назад дрожа молила небо!

Между тем барон де Монбрён и сир де Кашан ехали друг подле друга впереди колонны и разговаривали о военных подвигах. Такие важные особы считали для себя унизительным говорить, подобно молодым рыцарям, о прекрасных дамах или любовных интригах. Из уважения к их возрасту и званию трубадур ехал позади, отстав на корпус коня, и, казалось, придумывал какой-нибудь нежный сонет, способный смягчить сердце жестокой Валерии. Остальная часть отряда следовала за ним в беспорядке, а спутники сира де Кашана сомкнулись в правильный взвод, что показывало в них хорошую военную выучку.

В таком продолжительном разговоре характер двух собеседников мог вполне обрисоваться. Барон, гордый, тщеславный, решительный, не сомневаясь ни в чем, выражал свои суждения о важнейших французских и английских воинах того времени с уверенностью, которая не допускала возражений, и каждый из его приговоров, казалось, гласил: «Право, я, барон де Монбрён, повыше всех этих храбрецов». Сир де Кашан, напротив, был очень осторожен при оценке достоинств современных знаменитостей. Он говорил мало, хотя необдуманные, резкие выражения барона не раз вызывали у него улыбку презрения или пламя гнева. Без сомнения, сир де Кашан лучше знал тех, о ком шла речь, чем барон, который, ограничившись тесным кругом своих владений, мог судить о важнейших событиях и лицах только по сомнительным рассказам трубадуров или нищенствующих монахов. Возможно, сир де Кашан не хотел вдаваться в подробности, могущие изобличить его, или в самом деле он от природы был малообщителен, только во все продолжение пути он довольствовался тем, что на все суждения барона отвечал утвердительными или отрицательными словами, и казалось, ему больше хотелось расспрашивать, чем отвечать на вопросы.

Когда в отдалении показался замок Монбрён, сир де Кашан спросил у барона, не слышно ли каких-нибудь известий о Дюгесклене, который был тогда в Аквитании, и барон, пожимая плечами, отвечал, что этот столь прославленный Дюгесклен должен быть не совсем искусным полководцем, потому что не сумел заставить Черного Принца снять осаду с Лиможа. При этих словах огонь вспыхнул в глазах незнакомца, черные брови его сдвинулись под каской, и он готов был излить свое негодование, как вдруг барон, со свойственным ему самодовольством, указал на величественное здание, возвышавшееся в отдалении.

– Вот мой замок, сир де Кашан,– сказал он,– и так как я считаю вас опытным в военном деле и знатоком оборонительных средств, то мне очень приятно будет знать ваше мнение.

Эти слова, дав другое направление мыслям незнакомца, усмирили его гнев. Он быстро взглянул в ту сторону, куда указывал барон, и опытным взором стал рассматривать старинную крепость, в которой готовился провести ночь.

Это испытание было продолжительно и молчаливо. Сир де Монбрён украдкой наблюдал за рыцарем, желая по наружным признакам узнать его мнение о своем замке, но лицо Кашана было спокойно, и он продолжал наблюдать молча.

– Ну что же, мессир? – начал барон насмешливым тоном.– Думаете ли вы, что этот Дюгесклен приобрел бы себе такую огромную славу, если бы вместо этих каталонских и испанских лачужек ему пришлось брать приступом крепости, подобные моей?

Незнакомец прервал свои наблюдения и, обращаясь к своему собеседнику, грубо отвечал:

– Клянусь святым Ивом! Дюгесклен брал и не такие!

Но почти в то же самое время он прибавил голосом более мягким:

– Как бы то ни было, мессир, вы обладаете славной защитой, и за этими высокими стенами, с помощью Божьей и с несколькими сотнями добрых молодцов, можно устоять против целой английской армии.

– Это я и делаю, мессир! – отвечал барон с обычной гасконской хвастливостью.– Но вы еще ничего не видели. Здесь, в стороне от нас, в конце этого леса, у меня есть другой замок, расположенный на лучшем месте и лучше укрепленный, чем этот. Он называется Латур.

– В самом деле, он лучше укреплен? – спросил сир де Кашан с величайшим хладнокровием.

– Честное рыцарское слово. Но к чему этот вопрос, мессир?

– К тому, чтобы сказать, что тогда им обоим недостает одного, что могло бы сделать их неприступными.

– Чего же именно?

– Французского знамени на башнях и французского гарнизона,– отвечал Кашан с видом необыкновенного величия.

Барон сделал гневное движение, но в ту же минуту успокоился и отвечал с улыбкой:

– О да! Вижу, куда вы метите, сир де Кашан. Вы хотите, чтобы я променял свою беспокойную независимость на мирное рабство и в свои владения ввел чужеземцев, которые захотели бы царить в нем. Я не в претензии на вас за то, что вы следуете избранной партии, но ничуть не намерен спешить пристать к ней, а если когда-нибудь и пристану, так разве в случае крайности. До того же времени дороги к моему замку, как вы видите, не совсем проходимы для армии, замок укреплен хорошо, рвы глубоки, вассалы и наемники содержатся исправно, и тот, кто вздумает овладеть замком, понесет изрядный урон!

– А законное право, мессир? А религия, честь? – возразил Кашан, выпрямляясь в седле.– Хорошо ли прибегать к грабежу и искать добычи по дорогам, чтобы только иметь средства содержать гарнизон в замках, тогда как повелитель и законный государь ваш ничего больше не требует…

– О каком повелителе говорите вы? – с гордостью прервал барон.– Некоторые из здешних владельцев признают двоих. Я – ни одного.

– Я разумею мудрого короля Карла, мессир, и, несмотря на то, что принц Уэльский храбрый и честный неприятель, скажу, что эта страна не может иначе спастись, как только отдавшись королю Франции, своему законному государю. Послушайте, мессир, я стану говорить с вами откровенно, как следует истинному служителю лилий. Я плохой законник и лучше работаю мечом, чем языком, но намерения мой благи, и я всякому желаю добра по закону и справедливости. Неужели сердце ваше не обливается кровью при виде всех несчастий, причиненных нам англичанами с тех пор, как они ступили на французскую землю? Вассалы наши перерезаны, деревни выжжены или опустошены, и высокие владетели и бароны, как вы, например, желая сохранить свои замки, принуждены запираться в них с разорительной толпой воинов и подвергать опасности свою жизнь и состояние. Я не хочу оскорбить вас, но боже праведный! Неужели прилично честному рыцарю укрываться за стенами, подобно лисе в норе, или опустошать земли отсутствующих соседей в то время, когда государство в такой опасности, в какой оно еще не было со времени Карла Великого? Сир де Монбрён! Все, что я знаю о вас, заставляет меня думать, что вы храбрый и мужественный воин и достойны переломить копье в честь доброго дела. Клянусь святым Ивом! Я хочу отвлечь вас от этой бесславной жизни и дать вам лучшую. Кричите со мной: Монжуа Сен-Дени! – и клянусь Богом, распятым на кресте, что вы найдете во мне друга, который пригодится!

Эта речь была проговорена мужественным и грубым тоном, не исключавшим, впрочем, в особенности к концу, некоторого мягкого чувства, и тот, кто произносил ее, казалось, вовсе не выжидал минуты, чтобы объявить свои правила, выраженные с такой энергией. Барон со своей стороны слушал его внимательно, хотя некоторые мысли и неприятно поражали его слух. Когда сир Кашан замолчал, Монбрён возразил ему с некоторой иронической вежливостью:

– Не сомневаюсь, что дружба ваша драгоценна, рыцарь. Несмотря на оскорбительные выражения, вырывающиеся при вашем разговоре, мне беспрестанно надо помнить, что вы мой гость и что понятия этой страны несходны с вашими. Но скажите, ради бога, откуда вы взяли, что законное право над нею больше принадлежит французскому королю, чем принцу Уэльскому или королю Английскому? Что касается нас, жителей Аквитании, нам так вскружили голову все эти договоры, нашествия и завоевания, что мы поистине не знаем, кого держаться, и принуждены равно ненавидеть англичан и французов, потому что и англичане и французы равно причинили нам много зла.

Незнакомец нетерпеливо возразил:

– Барон де Монбрён! Вы не так слепы, чтобы думать, что ваше независимое положение продлится долго. Война может окончиться, и тогда – достанется ли Аквитания французам или англичанам,– ваши замки все-таки должны будут сдаться сильнейшей стороне, а в таком случае…

– Так как вы, мессир, принимаете такое участие в моих интересах,– прервал Монбрён, понизив голос,– то признаюсь вам, я уже думал об этом предмете и решил, в случае неудачи, предложить некоторые условия победителю.

– Условия? – отвечал Кашан тем же голосом и оглядываясь вокруг, чтобы увериться, что его никто не услышит.– Итак, у вас есть условия, при которых вы согласитесь присягнуть в верности Карлу, моему государю? Говорите же их, не краснея. Без хвастовства скажу, я имею некоторый вес при парижском дворе или, лучше, хорош с некоторыми вельможами, пользующимися милостью короля. Скажите мне откровенно ваши условия, и если они таковы, каких следует ожидать от честного рыцаря, даю вам слово: их примут прежде, нежели мы успеем состариться на две недели.

При таком предложении барон не смог скрыть своего удивления.

– Клянусь святым Марциалем,– сказал он,– мне уже не раз приходило на ум, с того времени как я встретился с вами, что вы совсем не такой простой рыцарь, за какого себя выдаете, и ваш доверительный тон подтверждает мои подозрения. Но нужды нет! Кто бы вы ни были, я не скрою от вас своих намерений, потому что для меня нет в этом никакой нужды. Пусть знает их каждый! Я не боюсь никакого короля и поступаю по своей воле.

– Но скажите же мне скорее, при каких условиях согласитесь вы принять в ваши замки французский гарнизон?

– Во-первых,– начал беспечно барон,– что касается моих монбрёнских владений и славного замка, который вы видите перед собой, я не буду слишком взыскателен. Я потребую только, чтобы знамя мое развевалось на одинаковой высоте с королевским и чтобы вассалов моих и наемников не тревожили по случаю кой-каких проступков, в которых провинились они в давнее время.

– Неприлично,– отвечал сир де Кашан,– чтобы знамя барона возвышалось наравне со знаменем его государя. Что же касается прощения ваших вассалов, я думаю, что его можно будет получить без затруднения. Само собой разумеется, что оно распространится и на ваши проступки, настоящие и прошедшие…

– Кто вам сказал, что я нуждаюсь в нем? – прервал Монбрён с надменным видом.– Кроме Бога, я никому не обязан отчетом в своих делах, дурных или хороших, и не потерплю…

– Не считайте худыми мои намерения, сир. Кажется, вы еще не сказали мне главного, и я прошу вас продолжать.

– Справедливо, рыцарь, но, чтобы вы могли лучше понять то, чего я требую, надо знать, по какому праву в настоящее время владею я замком Латур. Это прекрасное имение перешло в мой род от родственников моей жены, доньи Маргериты де Комборн. Последний из Латуров, барон Жоффруа, погиб в сражении при Пуатье шестнадцать или семнадцать лет назад, оставив единственным наследником по прямой линии трехлетнего ребенка, который был отдан на воспитание в Шаларский монастырь, находящийся неподалеку отсюда близ города Сен-Прие. К несчастью, спустя некоторое время после этого сражения монастырь был разграблен англичанами, и ребенок исчез. Все заставляет думать, что он погиб, потому что кровопролитие в монастыре было ужасное, и никогда никто потом не имел никаких известий об этом мальчике…

– И имение перешло в руки вашей благородной супруги? – прервал с нетерпением Кашан.

– Нет, мессир,– возразил Монбрён, кусая губы,– если б это было так, мое право не было бы сомнительно. Но имение перешло к девице Валерии де Латур, двоюродной сестре погибшего ребенка, и мы с женой, как опекуны, владеем упомянутым замком.

– Я не большой законник, мессир, но мне кажется, что замок, о котором идет речь, есть только залог, оставленный в ваших руках, и так как законный наследник погиб, то вы должны будете утвердить имение за вашей благородной питомицей Валерией, лишь только она потребует этого.

– В этом-то и затруднение,– отвечал барон озабоченным тоном,– эта молодая девушка беспокойного характера и совершенно неспособна сама управлять и защищать свои владения в такое смутное время.

– Я понимаю опасность, угрожающую вам, но что же делать? Права вашей племянницы на замок Латур ясны и неоспоримы.

– Права! Права! – с досадой повторил Монбрён.– Клянусь душой моего отца, да почиет она в царствии небесном, неужели вы думаете, что я не имею некоторых прав на это имение? Почти целых двадцать лет я был единственным стражем замка и земель и, с опасностью для собственной жизни, защищал их от англичан и французов, от бретонцев и разных бродяг и разбойников. Почти целых двадцать лет содержал я в замке за свой собственный счет сильный гарнизон из вассалов и наемников, между тем как имение не приносило мне ничего. Словом, мессир, я не намерен лишиться плода столь долгих и многочисленных жертвований, и если соглашусь стать чьим-нибудь вассалом, то прежде всего потребую от моего государя, чтобы собственность Латурского замка и все земли его были навсегда утверждены за мною и моими наследниками, с условием, что питомица моей супруги будет вознаграждена соответственно моему великодушию.

Во время этого разговора рыцари ехали тихим шагом. Жераль и остальные воины, видя, что разговор начальников принял серьезное направление, следовали за ними на почтительном расстоянии. Оба отряда продвигались вперед очень медленно, тем более что дорога шла вверх по довольно крутому холму, на отлогостях которого были разбросаны необитаемые лачужки монбрёнской деревни.

В ту минуту, когда барон открывал своему гостю условия, на которых он согласился бы признать над собою власть французского короля Карла V, оба отряда достигли первых хижинок деревни. Эти хижины были в самом жалком виде: заброшены, разорены, готовые разрушиться, почерневшие от дождей и пожаров. Несмотря на то, заборы, окружавшие каждую из них, указывали еще на некоторую жизнедеятельность, ибо прежние хозяева этих хижин выходили иногда из замка и занимались земледелием, как могли. Мужчины и женщины, дети и старики – все искали спасения за высокими стенами замка, и мертвая тишина воцарилась на улицах опустевшей деревни.

Сир де Кашан так глубоко был занят признанием, которое сделал ему барон де Монбрён, что и не заметил опустошения местности, по которой проезжал. Казалось, ум его, немного медлительный, но правдивый и прямой, затруднялся понять смысл слов, поразивших его ухо.

– Действительно ли, рыцарь,– спросил он наконец,– ваша благородная питомица добровольно согласится уступить вам свое имение за известную сумму денег или другое какое-нибудь вознаграждение, которое вы ей предложите? В таком случае могу вам ручаться, что Карл Пятый, наш король, охотно утвердит за вами Латур с его землями.

– Вот что! – произнес барон с громким хохотом.– И неужели, дружище, вы в самом деле думали, что если б я мог приобрести законный акт на имение Валерии де Латур, подписанный ее рукой, то стал бы нуждаться еще в грамоте какого бы то ни было короля, чтобы считать себя законным владельцем этого имения? Я сказал вам всю истину, рыцарь де Кашан. Племянница моя не из числа тех, кого можно легко убедить. Она горда, упряма и воображает, что может управлять целым государством, не размышляя о том, как трудны и опасны времена, в которые живем мы. Поэтому все мои намерения склонить ее на уступку мне своих прав оказались безуспешны. Я употреблял кротость, позволял ей в моем замке исполнять все свои прихоти и часто оправдывал ее пред доньей Маргеритой, моей достойной супругой, с прискорбием видевшей подле себя женщину, власть которой почти равнялась ее собственной. И, несмотря на это, я не мог приобрести привязанности моей питомицы. Она ненавидит меня за то, что я не позволяю ей рыскать по полям с соколами и искать приключений, и утверждает, что ее держат в замке пленницей. Как будто можно позволить девице высокого звания ездить одной по полю в то время, когда столько разной сволочи, бродяг и разбойников шляется по всей стране! Она уже имела подобную встречу один раз, когда, желая склонить ее на мои предложения, я отпустил ее на охоту в сопровождении двух оруженосцев. Из этого легко заключить, что может случиться, если какой-нибудь отчаянный смельчак увезет ее и потом станет предъявлять свои права на Латур. Война возгорится нескончаемая. Вот почему я хочу скорее закончить это дело, и, так как племянница упорствует, мне нужно постороннее утверждение актов на это спорное имение. Тогда, при помощи, например, королевских грамот, я сумею воспротивиться Валерии или всякому другому лицу, которое дерзнет предъявлять свои права на Латур.

Сир де Кашан наконец понял ясно, какого рода были требования барона де Монбрёна. Он взглянул на него с презрением, и краска негодования выступила на его лице.

– Итак, мессир,– сказал он с жаром,– вы думаете, что король Франции, Карл Пятый, прозванный Мудрым, согласится позволить вам лишить сироту наследства и станет защищать явный грабеж? Клянусь Орейской Божьей Матерью! Так это-то называется говорить и поступать по-рыцарски? Что касается меня, сир де Монбрён, затвердите хорошенько одно: если б нашелся, чего боже избави, какой-нибудь несчастный король, который согласился бы принять ваши предложения, то уж, конечно, не я взялся бы представлять их ему, даже и тогда, когда бы из-за них могли восстать все бароны Аквитании и англичане в придачу.

Барон де Монбрён, обычно вспыльчивый и дерзкий, не мог, однако, скрыть некоторого смущения при виде глубокого негодования французского рыцаря. Но он скоро оправился и закричал громко, не заботясь о том, что его могут услышать едущие за ним всадники:

– Что это значит, рыцарь де Кашан? Разве я просил вашего совета или вашей помощи? И вполне ли вы уверены, что король Карл так грубо отвергнет мои предложения? Знайте же, что таким вассалом, как я, не пренебрегают. Я содержу четыреста копий для защиты своих замков, и черт побери, если короля Франции затруднят мои условия, то я предложу свои услуги принцу Уэльскому. Тот, конечно, будет менее разборчив и более сговорчив. Впрочем, моя независимость мне еще не надоела. Что же касается вас, то поймите и не забудьте моих слов: вашего мнения я не спрашивал, привык советоваться только с самим собой и о вашем мнении забочусь столько же, сколько о прошлогоднем снеге.

Казалось, будто дикий, непреклонный характер того, кто известен нам под именем сира де Кашана, готов был прорваться и попрать все доводы благоразумия. Быстрым и сильным движением, от которого вздрогнул его конь, он выпрямился в седле и до половины обнажил меч, но в ту же минуту, опомнившись, опустил его опять в ножны и произнес отрывистым голосом, сопровождая свои слова презрительным взглядом:

– Я забываю, что ты не знаешь, кто я!

Монбрён невольно почувствовал какую-то робость перед таинственной властью незнакомца, но, стараясь противостоять этому бессознательному движению сердца, отвечал:

– Кто бы вы ни были, мессир, вы никогда не похвастаетесь, что напугали барона де Монбрёна или заставили его хоть в чем-нибудь отступить от его намерений. Но полно нам ссориться, вы теперь гость мой, и я никак не желал бы быть вынужденным оказать вам какую-нибудь невежливость. Завтра поутру, в час ранней обедни, наше перемирие кончится, и тогда, если вам будет угодно, мы можем вспомнить, что обменялись залогами вызова и честного боя. Там, перед замком, есть свободное место, удобное для рыцарской встречи. Вы выберете себе латы и конные военные доспехи, мы поровну разделим пространство и свет и можем спокойно закончить спор. До того же времени, прошу вас, не вмешивайтесь в дела, вас не касающиеся.

– Это еще не решено,– отвечал путешественник,– но я одобряю ваши слова: будем друзьями до завтра, а завтра, с помощью Бога и святого Дионисия, решим, к чему приступить.

Возобновив таким образом перемирие, рыцари хранили холодное молчание и продолжали ехать рядом. В эту минуту они проезжали через оставленную деревню. Вдруг раздался громкий повелительный голос.

– Сир де Монбрён! – произнес кто-то.– Остановитесь, мне нужно с вами поговорить.

Барон в изумлении остановил коня. Сир де Кашан последовал его примеру. Голос, казалось, доносился из полуразвалившейся хижины, стоявшей на краю дороги и полузакрытой кустами.

– Кто здесь? – вскричал барон.– Какой наглец вассал осмеливается говорить со мной таким тоном?

– Я не наглец и не вассал,– отвечал с твердостью голос,– я свободный человек и имею надобность переговорить с вами.

При этих словах над забором показалось незнакомое лицо, и смелые глаза его устремились на рыцарей. То был тот самый, красивый и смелый, юноша, который за несколько минут перед тем так беспечно разгуливал под стенами Монбрёнского замка, будто не замечая, что становится мишенью для его стрелков. Он предстал перед бароном, не выказывая и тени страха или смущения при виде грозного тирана, перед которым трепетала вся окрестность.

Барон тотчас узнал молодого человека, и лицо его омрачилось неудовольствием.

– Как! Это вы, капитан Доброе Копье? – произнес он, смягчив свой голос.– Я не воображал встретить вас в своих владениях и не понимаю, что могло привести вас к моему замку, кроме разве прекрасных глаз Валерии, которые по-прежнему имеют власть над вашей волей. Но, черт побери! Отчего бы вам не заехать прямо ко мне, как это водится между благородными людьми?

Молодой человек бегло взглянул на дорогу. Отряд Монбрёна был уже недалеко.

– Полно притворяться и лгать, Монбрён,– быстро отвечал он.– Вам хорошо известно, что я не доверяю вашим дружеским словам. Вы ненавидите меня, и я от глубины души плачу вам тем же… Но у нас нет лишнего времени на болтовню, и, клянусь Богом, я вовсе не намерен ждать, чтобы ваши люди пустились в погоню за мной. Итак, знайте, сир де Монбрён, что если я остановился здесь и поджидал вас, то это для того, чтобы сказать вам следующее: мир между нами нарушен, я мирно и без оружия прохаживался около вашего замка, как вдруг на меня устремились стрелы ваших вассалов, я видел ясно, как сама баронесса ободряла их и потом послала за мной погоню. Поэтому объявляю вам, что с нынешнего дня я – ваш враг. Я и моя дружина, мы станем, где можно, наносить вам всякий вред. Затем да рассудит нас Бог!

Молодой человек хотел удалиться, но Монбрён остановил его поспешным движением.

– Капитан! – воскликнул он.– Уверяю вас, что тут, должно быть, какое-нибудь недоразумение и я ни в чем не виноват. Вы знаете, что я не боюсь войны, а между тем хочу вам доказать, как желаю быть в мире с вами и с вашим вольным отрядом. Потребуйте от меня чего бы то ни было, и если исполнение просьбы вашей согласно с рыцарской честью, клянусь вам, я соглашусь на все, чтобы загладить нанесенную обиду.

Молодой человек смерил глазами расстояние, отделявшее его от спутников барона, и, помолчав секунды две, произнес кротко и твердо:

– Отдайте Латурский замок законной его владелице, и вам больше нечего будет бояться меня.

– Никогда! Клянусь всеми чертями! – отвечал Монбрён.

– Итак, прощайте, продолжение впереди.

Капитан исчез.

В эту самую минуту люди барона подъехали к своему господину.

– Всем спешиться! – закричал Монбрён.– Окружить эти кусты!

Но прежде чем вассалы успели исполнить данное приказание, стройный юноша уже быстро взбежал по крутым скалам соседней горы, куда всадники не могли за ним следовать.

– Поздно! – произнес Монбрён со вздохом.– Молодец прыгает как коза! Ну, что ж? Война так война! Черт бы побрал дураков, потревоживших это осиное гнездо! Теперь нет ни мира, ни спокойствия на моих землях.

Он подал своим людям знак садиться на коней, а сам поехал молча вперед. Замок был не далее как в двух или трех полетах стрелы.

Сир де Кашан с живым любопытством наблюдал за этой неожиданной встречей и, когда очутился опять вдвоем с бароном, не мог удержаться, чтобы не задать ему несколько вопросов:

– Мне кажется, мессир, эта встреча вам не по вкусу! А между тем, клянусь святым Ивом, в лице этого юноши нет ничего страшного. Он больше похож на беззаботного, резвого пажа, чем на воина, привыкшего к боям.

– У вас седые волосы, сир де Кашан,– отвечал Монбрён, который, казалось, из-за неожиданной встречи забыл про свою ссору с незнакомцем,– и вам следовало бы знать, что никогда не надо судить по внешности. Тот, которого вы сравниваете с пажом, имеет львиное сердце, и можно привести не один из его подвигов, которым не пренебрег бы любой из лучших рыцарей Англии или Франции. Он бился во всех сражениях последних времен, и имя его известно по всей стране. Он предводительствует вольным отрядом, которому не найдете равного. Вообразите себе легион сущих чертей, которые, если б не удерживал их этот молокосос, разорили и перевернули бы вверх дном всю провинцию на десять лье кругом.

– В таком случае, мессир, этот сорвиголова и его дружина должны быть для вас не совсем добрыми соседями?

– До сих пор я кое-как уживался с ними. Благодаря помощи, какую случилось оказать им в разных случаях, разбойники оставили мои владения в покое и рыскали исключительно по чужим лесам. Но вот месяца три назад они опять вернулись, и я боюсь, что теперь не так-то легко удастся отделаться от них. К тому же этот капитан Доброе Копье влюбился в мою племянницу, а такая страсть, чего доброго, наделает немало бед.

– Он влюбился в вашу племянницу, говорите вы? Но как же, мессир, могло это случиться? Не вы ли мне сказали, что капитан не бывает у вас и что племянница ваша никогда не оставляет замка?

– Как могло случиться! Черт знает! Я вам, кажется, рассказывал, что однажды, уступив просьбам этой глупой девчонки, я позволил ей поохотиться с соколом вот в этом лесу, что налево. Ее сопровождали только два оруженосца. Я не знал, что еще накануне шайка Доброго Копья раскинула свои шатры на моих землях, иначе никогда не стал бы подвергать племянницу опасности стать добычей этих разбойников. Только она успела переехать через подъемный мост в чистое поле, как от радости пришпорила своего иноходца, понеслась и вмиг исчезла из глаз своих провожатых. Скоро она потеряла дорогу и встретилась с двумя разбойниками, которые ее остановили, рассчитывая на богатый выкуп. Пришлось бы мне поистратиться! Вы знаете, что честь наша не позволяет нам торговаться: сколько запросили, столько и пришлось бы дать. Но вдруг явился атаман разбойников, тот самый молодчик, которого вы только что видели, и приказал тотчас освободить Валерию. Он сам взял ее лошадь под уздцы и провел до самого замка, оказывая племяннице моей величайшее уважение. С тех пор Валерия только и думает, что о капитане Анри, а он в свою очередь не уходит от моего замка, что меня отнюдь не успокаивает. Молодые люди хоть и разлучены, но я уверен, что между ними существует связь, которую я никак не могу обнаружить. Как бы то ни было, я вам открыл свои семейные дела, и вы понимаете, мессир, что страсть этих молодых людей, невинная сама по себе, не может быть мною терпима. Теперь же, когда бог знает по какой неосторожности капитану дали повод объявить мне войну, я ежеминутно могу ждать от него какого-нибудь отважного предприятия.

– Он, верно, объявит себя защитником вашей племянницы?

– Быть может. И того и гляди мы станем обмениваться добрыми ударами.

– Как, мессир? Неужели вы предполагаете, что у этих разбойников хватит отваги приступить к вашему замку?

– Бог их знает,– угрюмо отвечал барон.

Между тем отряд подъехал к заставам замка, и один из всадников протрубил в рожок, приглашая гарнизон рассмотреть и впустить новоприбывших. На этот сигнал тысяча труб и радостных восклицаний отвечали с высоты стен, и барон прервал разговор, чтобы увериться, соблюдается ли в точности весь военный порядок, предписанный гарнизону на случай приближения вооруженного отряда.

Подъемный мост опустился, и сама баронесса вышла к наружной караульне встречать супруга. Когда она подошла, барон отдавал строгие приказания форпосту.

– Ну что, высокородный барон,– спросила она, с жадностью рассматривая нагруженную повозку и сопровождавших ее незнакомцев,– видно, день был хорош, и, кажется, вы привезли довольно добра, чтобы успокоить этих наглых наемников, которые все требуют платы да платы.

– Вы правы, благородная супруга моя,– с нетерпением отвечал рыцарь,– сегодняшний день был хорош, зато завтрашний, вероятно, будет жарок.

– Пресвятая Богородица! – продолжала баронесса, с неудовольствием рассматривая Кашана и его свиту.– Что это за пленных вы привели? Какая жалкая одежда! Ни один из них не в состоянии внести за себя и четырех экю, а содержание станет дороже них самих! Разве мало для нас и этого тунеядца трубадура, который даром съедает у нас столько же, сколько и всякий порядочный воин?

– Это не пленные, а гости,– сухо отвечал барон.– Смотрите, чтобы они не помянули лихом гостеприимство здешних хозяев.

Своенравная баронесса нахмурила брови и, без сомнения, дала бы полную свободу дурному расположению духа, но, к счастью, в это время она взглянула на грозное лицо супруга и, тотчас поняв, что он не расположен к терпеливому выслушиванию ее доводов, решила отложить до другого времени всякие объяснения. Подойдя к сиру де Кашану, сошедшему с лошади подле заставы, она приветствовала его с самым принужденным и надутым лицом. Рыцарь в немногих словах поблагодарил ее за себя и за своих провожатых, и весь отряд двинулся в замок.

Сир де Монбрён стал у входа и, по мере того как воины проходили мимо него, считал их, точно пастух овец по возвращении с пастбища.

Трубадур, искавший случая поговорить тайно с сиром де Кашаном, воспользовался той минутой, когда отряд Монбрёна проходил под темным сводом ворот, и подошел к нему, шепнув на ухо:

– Не моя воля, что вы здесь, великий полководец, но, ради блага всей Франции, будьте осторожны!

– Благодарю тебя, друг менестрель,– улыбаясь отвечал рыцарь.– Это все, что ты имеешь мне сказать?

– Я должен еще сказать вам, что в этом замке находится благородная и несчастная девушка, для которой защита такого знаменитого рыцаря была бы очень полезна, и если забота о вашей собственной безопасности…

– Знаю, о ком ты хочешь говорить, успокойся, я решил позаботиться об этой красавице. Гордый барон, сам не подозревая того, сделал меня усерднейшим другом Валерии де Латур.

В это время раздался громкий голос сира де Монбрёна.

– Недостает оруженосца! – с беспокойством вскричал он.– Недостает Освальда! Кто из вас знает, где Освальд?

Имя Освальда было повторено, стали звать его громкими криками, но Освальд не отозвался. Наконец один из всадников подъехал к барону и объявил, что Освальд отстал час назад и с тех пор не показывался.

– Дьявол и вся преисподня! – пробормотал с бешенством барон.– Что это значит? Уж не начало ли это измены? Но черт с ним! – продолжал он, возвысив голос.– Удвоить везде караул, и каждому помнить свой долг! Привратник, вели поднять мост и опустить решетку, и чтоб никто не осмелился ни войти в замок, ни выйти под страхом казни!

Произнеся эти слова, барон вошел под темный свод ворот. Несколько секунд спустя перед заставой не было уже ни одной души, и все предписанные Монбрёном меры для предотвращения внезапного нападения были с точностью исполнены. На валах и в караульне число часовых удвоилось, и невозможно было проникнуть в замок без именного разрешения со стороны самого барона.

Спустя два часа после прибытия сира де Монбрёна большая часть жителей замка собралась к ужину в обширную галерею. Эта галерея занимала весь нижний этаж одного из главных флигелей замка, и овальные окна ее выходили на огромный двор, где обыкновенно происходили все воинские упражнения гарнизона. Войти в галерею можно было через две двери, проделанные на обоих концах в башнях, которые фланкировали с этой стороны крепость. Одна из этих дверей, над которой возвышалась башня, была предназначена для челяди Монбрёна, а другая, устроенная в угловой башне, использовалась только бароном и его семьей, так же как и важными гостями, с которыми он обращался как с равными.

Звук трубы, раздавшийся по всей территории замка, возвестил час ужина, и на этот сигнал, хорошо известный и, без сомнения, весьма желаемый теми, кто был в этот день в отъезде с бароном, жители стали сбегаться со всех сторон, и пестрая толпа наемников, оруженосцев и пажей в беспорядке теснилась вокруг определенной для них двери. Чтобы скорее достигнуть вожделенной цели, они шумели, кричали, толкались и ругали друг друга. Слабейшие громко жаловались на несправедливость грубых наемных солдат, которые, пользуясь своей силою, всегда пробивались вперед. Впрочем, шум этот происходил только снаружи. Едва вассалы и солдаты оказывались внутри галереи, как тотчас благоговейно замолкали и снимали с себя шапки! Если же где-нибудь еще, между самыми горячими, раздавались бранные слова, то их произносили так тихо, что они не могли быть услышаны с почетного места, на другом конце залы.

Ночь наступила, но при свете восковых и смоляных факелов, зажженных в галерее, можно было любоваться величественным зрелищем, какое представляли они в эту минуту.

Во всю свою длину зала опиралась на своды и была вымощена плитами. Справа и слева ее поддерживали толстые столбы, вделанные в стены. Только одна сторона залы имела окна – выходившая на главный двор, другая же примыкала к крепостной стене и, по правилам военного искусства тогдашнего времени, не имела ни одного отверстия, которым неприятель, перейдя ров, мог бы воспользоваться.

Посреди каждой пары столбов и напротив каждого окна были сделаны большие ниши, предназначенные для каменных статуй, изображавших святых отцов и апостолов во весь рост. Но скульптурная работа была так плоха, что в безобразных массах камня едва можно было узнать человеческие фигуры. Столбы были обвешаны заржавленными доспехами, военными трофеями, значками и знаменами, съеденными сыростью и почерневшими от дыма. Оленьи рога, трубы и другие принадлежности охоты, развешанные по отлогостям свода, доказывали, что владельцы Монбрёна равно отличались успехами как в мирное время, так и в военное. Посредине залы возвышался огромнейший камин, передняя часть которого была украшена странными скульптурными изображениями, а над ним красовался большой герб Монбрёнов.

Зала была разделена на две части. Большая, та, которая занимала две трети всей длины, была предназначена для людей, должности которых, не будучи рабскими, не допускали, однако, близких отношений с владельцами, как, например, должности оруженосцев, стрелков и других воинов, составлявших гарнизон замка. Пространство залы, предоставленное им, было занято двумя рядами столов и деревянных скамеек, на которые садились они по мере прибытия в зал. Столы были накрыты красноватого цвета скатертями и уставлены деревянными и роговыми чашами, круглыми хлебами и огромными кружками с сидром и вином. Тарелки заменяли круглые крепкие сухари, вроде галет, на которые клались кушанья, и потом, когда сухари напитывались соком, их съедали вместо пирогов. Что касается вилок или ложек, их вовсе не было в употреблении. Каждый из воинов носил при себе кинжал, который заменял ему столовый нож. Здесь и там железные светильники в виде человеческих рук, прикрепленные к стенам, держали смоляные факелы, которые, треща, бросали вокруг себя слабый и дрожащий свет.

Но вся роскошь тогдашнего времени была сосредоточена в той части залы, которую обыкновенно занимали владетели со своим семейством. Деревянный пол, несколькими ступенями выше над плиточным полом, отделял ее от нижней и позволял барону без труда видеть все, что происходило между его подчиненными. На этом некоторого рода амфитеатре был поставлен огромный стол простой грубой выделки, и во всю длину его стояли деревянные кресла – тяжелые, массивные. Над столом возвышался балдахин из голубого сукна, вышитого гербами Монбрёна. Этот балдахин защищал благородных особ от сырости и еще резче отделял их от сообщества вассалов. Стол был богато убран и покрыт белой, чрезвычайно тонкой скатертью. На каждом конце его стояли огромные медные канделябры с восковыми свечами, свет которых казался ослепительным в сравнении с бледным и тусклым освещением нижней части галереи. Перед каждым креслом стояли серебряная чаша и тарелка, а посреди стола возвышалось произведение из позолоченной меди, представлявшее собой укрепленный замок с башнями и зубчатыми стенами,– то была солонка, непременное украшение столов феодальных баронов. Сработана эта вещь была довольно грубо. Солонка имела разные отделения, в которых кроме соли содержались разные известные в то время пряности. Что же касается ложек и вилок, то в этом отношении стол барона нисколько не отличался от стола его вассалов. Каждый брал пищу руками, как умел, что не представляло собой поэтического зрелища, в особенности для тогдашних дам.

В ту минуту, когда мы проникли в эту предназначенную для пира залу, большая часть обитателей замка уже собралась. Барон де Монбрён, заняв свое кресло, которое было несколько выше других, осматривал все собрание испытующим взором, как бы желая убедиться, что все вокруг него в порядке и на своих местах. Он уже снял свои тяжелые доспехи и явился в длинном платье алого цвета, обшитом мехом, которое сделало бы его весьма похожим на кардинала, если б не шапка, придававшая всему костюму светский вид. С правой стороны от Монбрёна стояло такое же высокое кресло, предназначенное для его благородной супруги, но баронесса не считала еще приличным занять его. Она ходила из одного угла в другой, довольно сильно потряхивая огромной связкой ключей, подобно хозяйкам нынешнего времени, пораженным прибытием неожиданных гостей. При этом баронесса давала разные приказания оруженосцам, которые с озабоченным видом бегали взад и вперед.

Слева от барона стоял сир де Кашан, опершись на спинку кресла, и беспечно слушал своего оруженосца Биго, который на языке, непонятном обитателям Монбрёна, казалось, доносил ему об исполнении какого-то приказания. Незнакомец, явившись за стол, не произвел большой перемены в своем костюме, может быть потому, что дорожный гардероб не позволял этого. Он накинул на себя плащ, обшитый горностаем, и тем прикрыл свой серый камзол, запыленный в дороге. Голова его была открыта, и черты лица являлись во всей своей выразительности,– черты резкие, неправильные, почти безобразные – и между тем исполненные благородства. Капеллан сидел уже в своем кресле, и сдвинутые брови его показывали ясно, что он негодовал на промедление в приготовлениях к трапезе. Наконец, трубадур Жераль, прислонившись к одному из столбов, поддерживавших балдахин, стоял молча и в задумчивости. Неподвижный взор его, устремленный на почетную дверь, заставлял подозревать, что он ожидал появления особы, отсутствие которой, может быть, одним им только и было замечено.

Никто из служителей сира де Кашана не присутствовал в этом зале. Барон намекнул ему, что монбрёнские вассалы, буйного и задорного нрава, могут дурно принять чужеземцев и что поэтому для избежания всякого повода к ссоре лучше разделить их. Сир де Кашан, не желая со своей стороны, чтобы между его прислугой и жителями замка завязались какие-нибудь близкие отношения, одобрил мнение барона. Биго донес, что свита его прилично накормлена в соседней зале, поклонился и вышел.

Вся описанная нами сцена была исполнена силы и оригинальности. Эти темные своды, эти старые трофеи, это освещение, разлитое неправильно и неровно, при свете которого проглядывали там и сям угрюмые лица воинов; это возвышение, устроенное как бы для театрального представления, наконец, это движение, странные украшения – все носило на себе отпечаток грубости и величия, особенно свойственных этим отдаленным от нас временам. Прибавим еще, что тяжелая и душная атмосфера от соседства с кухней, от множества народа царствовала во всей галерее.

Вероятно, в вознаграждение дневных трудов и успеха экспедиции ужин был приготовлен роскошно, или, может быть, сам владелец хотел дать гостю высокое понятие о своем гостеприимстве. Как бы то ни было, только когда повара и особенные оруженосцы, которые должны были разрезать некоторые блюда, вошли в залу с двух концов, они несли такое количество мяса, что можно было подумать, будто целое стадо быков и свиней было перерезано для этого ужина.

Как только блюда были установлены на всех столах и главный повар поклонился своему господину в подтверждение того, что все готово, пажи приблизились с серебряными тазами. Все присутствовавшие за главным столом начали мыть руки по обычаю, заимствованному с Востока и введенному тогда повсюду между дворянами. Когда омовение кончилось, сир де Монбрён подал знак капеллану начинать «Benedicite», но в ту минуту, когда преподобный отец хотел начать обычную молитву, трубадур подошел к креслу барона.

– Сир,– робко сказал он,– извините, если я замечу вам, что донья Валерия, ваша прелестная племянница, не пришла еще…

– Что ж за беда! – вскричал с нетерпением Монбрён.– Неужели же из-за этой глупой девочки я и мои гости должны есть холодные кушанья?

– Не ждите нынче вашей богини, любезный певец,– прервала с колкостью баронесса,– ее не будет, мне это известно. Напрасно вы, мой милый, обращаете такое внимание на жестокую, которая, не довольствуясь любезниками нашего замка, перемигивается с крепостных стен с первым попавшимся бродягой, рыскающим в поле.

Эта грубая и дерзкая выходка взбесила Жераля, и, может быть, он начал бы защищать оскорбленную с большей смелостью, нежели ему позволяло шаткое положение в Монбрёне, если б барон не закричал с нетерпением я досадой:

– Довольно! Не говорите мне об этой ветренице и сегодняшнем приключении с нею! У нас еще будет время обсудить это. Садитесь, а вы, мой отец, благословите трапезу.

Все встали, и монах поспешил громким голосом прочесть молитву. Присутствующие отвечали: аминь, и ужин начался.

Между тем сир де Кашан, обменявшись взглядами с Жералем, не дотрагивался до огромнейшей порции еды, которую поставили перед ним на серебряной тарелке со всеми знаками почтения. Когда глухой шум, произведенный столькими людьми, садившимися на свои места, стих, он важно сказал барону, который наблюдал уже за ним с видом некоторой недоверчивости:

– Сир де Монбрён, то, что сказал вам менестрель по поводу вашей благородной родственницы, живо трогает меня. Она оскорбит меня, если не придет и не займет своего места. Я не прикоснусь ни к хлебу, ни к вину до тех пор, пока племянница ваша не удостоит меня своим обществом.

Облако неудовольствия опустилось на лицо барона, но, прежде чем он успел ответить, донья Маргерита вскричала с живостью:

– Клянусь честью, сир рыцарь, требуя подобных вещей, вы нарушаете права гостя и чужеземца. Не довольно ли для вас, что владетель Монбрёна и его жена лично принимают вас в своем замке?

– Сударыня! – прервал Кашан, придавая своей физиономии выражение менее жестокое, чем обычно.– Вы меня не поняли. Я не как должного требую, чтобы прекрасная Валерия де Латур удостоила меня своим присутствием, но прошу этого как милости, если она зависит от вас.

– Это желание вежливого и любезного рыцаря,– прибавил трубадур, с некоторой смелостью повышая свой голос.

Баронесса бросила на него гневный взгляд, но Монбрён тотчас отвечал:

– Я не хочу, чтобы мой гость мог подумать, что я имею причины скрывать от него свою родственницу. Мажордом! – прибавил он, обращаясь к человеку вальяжной наружности, стоявшему за его креслом с жезлом в руке.– Поди и скажи мадемуазель де Латур, что я приказываю ей сюда явиться.

Мажордом поклонился и вышел.

– Клянусь святым Жаком! – продолжал барон с некоторой иронией.– Я вижу, что сир де Кашан принадлежит к числу тех любезных рыцарей, о которых повествуют старые романы. Конечно, он воображает, что напал в моем замке на след прекрасной пленницы, которую непременно должен спасти, чтобы потом какой-нибудь трубадур имел право воспеть его в своей балладе. Но, к сожалению, он скоро убедится, что в Монбрёнском замке нет ничего подобного. Если моя прекрасная племянница не присутствует за ужином, так потому, что она, вероятно, не находит это для себя приличным. Она так самовластна!

– И в этом все несчастье,– прибавила баронесса.– Бог знает, как еще воспользуется она свободой, которую мы ей предоставили.

– Я сделаю ей строгий выговор, дочь моя,– сказал капеллан, набивая себе рот.– Пусть только явится ко мне на исповедь.

В эту минуту вошел мажордом со смущенным и расстроенным видом.

– Ну? – спросил барон.

– Благородная девица де Латур просит извинить ее, она не может явиться по вашему призыву.

– Почему?

– Высокородный барон, я не осмелюсь…

– Говори, вассал! Я требую.

– Она говорит, что принадлежит к фамилии, которая привыкла повиноваться только своему королю или своему духовнику.

– Хорошо сказано! – вскричал капеллан.

Монбрён в бешенстве ударил кулаком по столу. Но, сдержавшись, в ту же минуту обратился к Кашану и сказал с принужденной улыбкой:

– Если ваша любезность сомневалась еще в совершенной независимости моей воспитанницы, то вот, сир рыцарь, несомненное ее доказательство. Разговаривает ли при французском дворе хоть один прославленный воин так надменно, как эта девочка?

– Это плоды вашей доброты и смешного снисхождения к ней! – вскричала донья Маргерита.– Если б вы хотели поверить мне… Но господин рыцарь, надеюсь, не станет настаивать долее: иначе, для удовлетворения его желаний, за Валерией придется послать двух добрых стрелков! Гораздо лучше, если он не даст простыть этой превосходной бычьей ноге и в тишине насладится нашим гостеприимством.

Сир де Кашан колебался, но трубадур взглянул на него таким красноречивым и умоляющим взором, что он решился продолжать.

– Барон и баронесса! – начал он, стараясь скрыть недоверчивость, которая выражалась во всех его чертах.– Гордый ответ этой девицы только увеличил мое желание видеть ее. Умоляю вас, позвольте мне послать к ней с одним из ваших служителей приглашение, какое я сочту приличным. Если она и тогда откажется оказать мне эту часть, клянусь Богом, я не стану больше настаивать.

Барон неохотно дал свое согласие, а баронесса, желая скрыть досаду, вынуждена была отвернуться в сторону. Но незнакомец, не обращая на это никакого внимания, сказал несколько слов мажордому, и тот, поклонившись, вышел.

Глубокая тишина воцарилась за главным столом. Монбрён, его супруга и даже сам капеллан перестали есть. Глаза всех были устремлены на незнакомца, который, казалось, с любопытством ожидал результата посланной им миссии посольства.

Ждать пришлось недолго. Спустя несколько минут дверь отворилась, и Валерия де Латур вошла под балдахин в сопровождении мажордома и двух пажей, державших факелы.

На молодой девушке был почти тот же самый костюм, который мы описали, только голова ее была открыта. Платье в больших складках, не стянутое поясом, волновалось, и черные волосы разбегались по плечам. Такой беспорядок в туалете был многозначителен, таким образом выражали тогда чувство горести, и отданные под суд женщины использовали этот прием, чтобы тронуть своих судей или защитников.

Однако, несмотря на эти знаки печали, Валерия вошла твердым шагом. Взгляд ее был столь же властен, талия стройна, движения величественны и благородны.

При появлении Валерии де Латур на всех лицах изобразилось живое удивление. Ее странный наряд показывал, что она решилась на что-то необыкновенное, и не только за главным столом, но и за столами вассалов затаилось ожидание, что из всего этого выйдет. Барон и баронесса были так удивлены, может быть, так испугались, что, казалось, совсем потеряли дар речи.

Гордая девушка не смутилась, видя себя предметом всеобщего внимания. Твердой и величественной поступью она прошла до середины привилегированной части залы, остановилась, оглянулась кругом и спросила спокойным тоном:

– Где тот благородный рыцарь, который прислал мне учтивое приветствие и обещал защиту, если я терплю насилие?

– Это я, прекрасная девица,– произнес Кашан, вставая с места и подходя к ней.

Валерия окинула его одним взглядом. Скромная одежда незнакомца и некрасивые черты его, казалось, неприятно поразили ее. Но, превозмогая это первое впечатление, она смиренно спросила:

– В самом ли деле вы рыцарь, мессир? Простите недоверчивость девушке, которую так часто и безбожно обманывали. В самом ли деле вы честный и верный слуга короля Карла или герцога Эдуарда?

– Я рыцарь, благородная девица, и поистине могу сказать, что в последних войнах служил королю Франции храбро, верой и правдой.

– Если так,– отвечала Валерия с большим доверием,– вы тот человек, какого я давно уже ожидала в этом замке. Сюда заезжают обыкновенно только простолюдины и вассалы или же дворяне-разбойники, недостойные своего герба. Не колеблясь, отдаюсь под защиту вашей рыцарской чести.

До сих пор удивление и неизвестность развязки смыкали уста барона, но, увидев решительный оборот разговора, он поспешил вмешаться:

– Как, презренное создание! Ты осмеливаешься поднять голос против твоего родственника и опекуна?

– Клянусь Господом Иисусом Христом и Богородицей,– вскричала побагровевшая баронесса,– это переходит все границы!

– Мессир,– с твердостью произнес иностранец,– как мужчина и рыцарь, вы вдвойне обязаны не прерывать эту девушку и не мешать ей представить мне свою просьбу, в чем бы она ни заключалась, этими словами я напоминаю вам о правиле рыцарства. Вы же, сударыня, говорите, говорите и не бойтесь ничего. Тот рыцарь, который осмелится прервать слова дамы, рискует лишиться своего сана и чести.

Барон вздрогнул от негодования, но, опасаясь быть униженным в глазах своих вассалов, превозмог себя и с наружным спокойствием решил ожидать неминуемо неприятной развязки этой сцены.

Валерия де Латур подошла вдруг к сиру де Кашану, встала на колени и схватила его за обе руки.

Это неожиданное движение вызвало в огромной зале всеобщий трепет.

– Встаньте, встаньте,– сказал сир де Кашан,– я не святой, вам неприлично преклонять колени предо мною.

– Я не встану, мессир,– отвечала Валерия,– пока вы не обещаете мне защиту в присутствии всех, кто теперь перед нами.

– Это обещание дано уже вам,– возразил де Кашан, подымая Валерию,– если ваша просьба не противна моей чести, а исполнение ее не нарушит клятву верности, данную мною моему законному государю.

– Благодарю вас, мессир! – воскликнула молодая девушка с признательностью.– Теперь, когда я уверена, что нахожу в вас храброго и великодушного защитника, прошу вас освободить меня любыми средствами из этого замка, в котором удерживают меня насильно, и дать мне приличное убежище, где бы я могла ожидать лучших времен.

Глухой ропот встретил эти нежданные слова. Сир де Кашан обнаружил некоторую нерешительность.

– Прекрасно, как нельзя лучше, дорогая племянница! – произнес Монбрён с горькой иронией.

– Бесстыдная! Неблагодарная! – завизжала баронесса, сжимая кулаки.

Незнакомец презрительным взглядом потребовал молчания и сказал, обращаясь к Валерии:

– Извините меня. Положение, в котором я нахожусь, требует величайшей осмотрительности, и я был бы виноват перед хозяевами, принявшими меня на правах гостя, поступил бы неосновательно и несправедливо, если бы объявил себя вашим защитником, не узнав, в чем вы обвиняете ваших родственников и опекунов.

– Я не побоюсь громко и перед самими притеснителями моими поименовать все нанесенные мне обиды,– вскричала Валерия.– Итак, слушайте все,– продолжала она, подходя к решетке, отделявшей нижнюю часть галереи от верхней.– Слушайте все, дворяне и недворяне, оруженосцы, воины, наемники и вассалы, слушайте все, что скажу я! Я, Валерия де Латур, обвиняю барона Эмерика де Монбрёна и супругу его, донью Маргериту, в том, что они несправедливо удерживают в своем владении мое наследственное имение, замок Латур со всеми его угодьями, имение, следующее мне как по дяде, Жоффруа де Латуру, павшему в сражении при Пуатье, так и по сыну его, Гийому де Латуру, еще в малолетстве пропавшему без вести при взятии Шаларского монастыря. Далее, я обвиняю владетеля замка Монбрён и супругу его в том, что они меня держат против моей воли в своем замке и не позволяют выехать за ограду укреплений даже тогда, когда я могу сделать это без всякой опасности. Наконец, обвиняю их в том, что они не раз употребляли разные угрозы и насилия, чтобы заставить меня подписать акт отречения от всех моих прав на наследственное имение, и если среди всех обитателей замка Монбрён есть хоть один свободный человек, который может утверждать противное сказанному мной, то пускай выходит вперед и смело говорит.

Продолжительный ропот последовал за этими словами. Все вассалы оставили столы и бросились к решетке и ведущим к ней ступенькам, чтобы лучше расслышать, что происходит в верхней части залы, над которой возвышался украшенный гербами балдахин.

– Закончила ли ты наконец, дорогая племянница? – произнес барон глухим голосом, выдававшим гнев, подавляемый силой воли, но готовый каждую минуту прорваться.

Баронесса не могла взять себя в руки.

– Презренная, подлая сволочь! – завопила она, обратившись к вассалам.– Проклятое хамское племя! И вы позволяете издеваться над вашими добрыми господами! Вы не усмирите дерзкую клеветницу, не вырвете змеиный язык, произносящий подобную хулу!

Эти последние слова, может быть, вызвали бы у трепещущих слуг барона какое-то движение души, но могущественный и грозный голос сира де Кашана прозвучал с такой силой, что покрыл собой все другие голоса:

– Никто да не осмелится тронуться с места или сделать хоть малейшее движение, могущее испугать благородную девицу, отдавшуюся под мою защиту. Иначе, клянусь Господом Богом, распятым на кресте, и святым Ивом (мы знаем, что это была самая торжественная клятва сира де Кашана),– тот, кто ослушается меня, умрет от моей собственной руки.

Раскаты грозного голоса устрашили всех присутствующих. В чертах и повадках незнакомца было столько беспощадной отваги и вместе с тем столько величия, что ни один из воинов Монбрёна не смел поднять на него глаз. Какое-то темное чувство говорило всем, что тот, кто так смело говорил в настоящую минуту, видно, издавна привык к беспрекословному повиновению. В зале воцарилась совершенная тишина.

– Сир де Монбрён,– продолжал Кашан несколько спокойнее,– не хочу осуждать вас, не выслушав вашего оправдания. Вы знаете теперь, в чем обвиняет вас Валерия де Латур. Отвечайте же, во всем согласно с истиной и чистой совестью.

– Вы мне не судья,– гордо отвечал барон,– никто не вправе требовать у меня отчета в моих поступках. Кровь и смерть! Мессир, не испытывайте мое долготерпение, и так уж оно сегодня длилось дольше, чем сам я мог ожидать. Послушайте, не выводите меня из границ благоразумия. Если я позволил этой сумасшедшей девчонке разыграть до конца ее смешную, ни на что не похожую комедию, то сделал это единственно в угоду вам, желая избежать всякого повода к новой ссоре. Но берегитесь, мессир, не раздражайте моей желчи! Она кипит!

– Так вы ничего больше не имеете возразить на обвинение защищаемой мной девушки? – спросил сир де Кашан с улыбкой презрения.

– Ничего. Сегодня мы разговаривали по дороге, я сообщил вам все свои планы. Хороши они или нет, я твердо решил привести их в исполнение и не намерен отступить ни на волос.

– Если так,– возразил сир де Кашан с тем же величественным спокойствием,– то утверждаю, что мадемуазель де Латур права в своих жалобах и обвинениях, и объявляю себя защитником ее против всех и каждого. На этом основании, мессир, требую от вас, чтобы вы тотчас же возвратили ей личную свободу.

– Итак, мессир, вы мне объявляете войну, здесь, у моего стола, перед лицом моих вассалов, под этим кровом, где приняли вас как гостя и друга? Клянусь Богом, вам, благородным французам, видно, мало известны священные правила гостеприимства.

Сир де Кашан, как он и сам объявил уже барону, действовал лучше мечом, чем языком. Он не считал себя, и в самом деле не был, большим законником. Прямой упрек барона смутил его, но он тотчас оправился и ответил:

– Правила вежливости так же высоко ценятся у нас, как и в вашей Аквитании. Что же касается благородства и прямодушия, то рыцарям Франции во всем просвещенном христианстве не у кого учиться. Пусть положение мое, как гостя, ни в чем не изменяет ваших против меня намерений. Правда, я сидел за вашим столом, но не пил вашего вина, не ел вашего хлеба, и, следовательно, вражда наша друг к другу могла оставаться на дне сердец. Мы еще не обменялись рукопожатием в знак примирения, а перемирие кончается завтра, в ранний час утра. Теперь же, барон, знайте, что дело этой благородной девушки стало моим собственным делом и что с той минуты, как я оставлю ваш замок, я употреблю все средства, чтобы принудить вас возвратить племяннице личную свободу и все наследственное имение, следующее ей по законам, которое вы удерживаете несправедливо, как корыстолюбивый опекун, не боясь ни совести, ни гнева Божия. Затем, независимо от всего этого, мой прежний вызов на жизнь и смерть остается во всей своей силе.

Барон побледнел от бешенства, и глаза его засверкали свирепой злостью.

– Клянусь всемогущим Творцом! – вскричал он вне себя.– Такая дерзость превосходит все! Как? Осмелиться прекословить первому барону Аквитании в его собственном замке? Откуда же взялся этот дерзкий бродяга, поносящий нас вопреки всем законам гостеприимства? Мы обманулись! Он не может быть ни рыцарем, ни дворянином. Вассалы Монбрёна! Схватите этого наглеца, свяжите и бросьте в глубочайшую преисподнюю, какая отыщется в моем замке, вместе с этой змеей, наделавшей здесь столько зла!

Эти слова в один миг произвели страшную тревогу. В полуосвещенной галерее, занимаемой вассалами, поднялся ужасный шум. Каждый желал отличиться. Кто был вооружен, тот обнажил свой меч или нож, а безоружные схватили старые алебарды, топоры, палицы и другие орудия, украшавшие стены залы. Вся толпа с ревом и криком бросилась к балюстраде, отделявшей ее от господ, и баронесса знаками и движением рук поощряла предприимчивость своих озверевших служителей.

При этом движении сир де Кашан не обнаружил ни страха, ни волнения. Он отступил только к стене и прислонился к столу, чтобы не дать возможности окружить себя. Потом спокойно, с улыбкой на лице, как будто дело касалось совсем не его, опустил руку к поясу, ища свой кинжал.

– Остановитесь! Во имя Бога и святого Дионисия! – вскричал трубадур, бросаясь к рыцарю и закрывая его своим собственным телом.– Никто из вас, если не ищет себе смерти, не должен поднять руку на высокого гостя! Он …

Но голос трубадура потерялся в возрастающем шуме.

– Остановитесь! – вскричала в свою очередь Валерия де Латур, бросаясь навстречу вассалам, начинавшим уже перелезать через решетку.– Дядюшка, ради бога, опомнитесь, не берите на свою душу такого черного дела! Вспомните о совести, чести и святости гостеприимства! Я одна виновна во враждебном столкновении двух благородных рыцарей, накажите же одну меня. Сир де Кашан, возвращаю вам вашу клятву. Предоставьте меня моей участи, и пусть погибну я одна! Да не прольется из-за меня христианская кровь! Дядюшка! Отдаюсь в полную власть вашу, но пощадите вашего гостя.

Видя Валерию на коленях, вассалы почтительно остановились.

Барон успел между тем опомниться, он понял, к каким неприятным последствиям может привести его нарушение рыцарского слова и правил гостеприимства, и, казалось, размышлял, какую бы можно извлечь выгоду из настоящего положения. Новые слова сира де Кашана опять пробудили все его бешенство.

– Клянусь Святой Девой! Этому не бывать, сударыня! – произнес незнакомец твердым голосом и без всякого волнения.– Вы не знаете, кому вы вверили свою защиту! Клятва, данная мной, свята, и никто не может возвратить мне ее. Не бойтесь за меня! Меня не испугают ни гнев этого разбойника-барона, ни ножи его челяди. Довольно одного имени моего, чтобы разогнать их, как детей.

– Твое имя! Но кто же ты такой, ты, упрямство которого доходит до безумия, а смелость – до невероятнейшей отваги?

Глубокое молчание воцарилось вокруг. Смелость незнакомца в присутствии двухсот рук, поднятых на него, свидетельствовала, что он был не из числа простых воинов.

– Кто я такой? – отвечал с улыбкой сир де Кашан.– Клянусь Господом Богом, распятым на кресте, пора наконец узнать вам это, сир де Монбрён! Если бы вы, благородный барон, или кто-нибудь из ваших вассалов в последние десять лет хоть один раз сразились за честное знамя Франции или в интересах Англии, вы не нуждались бы теперь в моем признании. Я – Бертран Дюгесклен.

Имя Дюгесклена, известное тогда во всей Европе, возбудило удивление и благоговение всех присутствующих. Если бы в зале явилось сверхъестественное существо в телесном образе, появление его не произвело бы большего впечатления на простых воинов и наемников Монбрёна, как присутствие первого полководца того времени. Оружие выпало из их рук, и те из них, которые стояли ближе к Дюгесклену, невольно приветствовали его почтительным поклоном. Сам барон изумился, а баронесса не смела поднять глаз на грозного полководца, так страшно прославленного стоустой молвой.

Трубадур, казалось, почувствовал живое беспокойство, когда незнакомец изменил своему инкогнито.

– Боже мой! – тихо сказал он.– Что вы сделали, благородный рыцарь? Вы себя и славу свою отдали в руки человека без чести и совести!

Дюгесклен успокоил его приветливым движением. В ту же минуту Валерия преклонила перед ним колени.

– Великий человек! – произнесла она с восторгом.– Сам Бог внушил мне мысль отдаться под покровительство самого знаменитого, самого великодушного рыцаря во всей Франции!

Наконец барон де Монбрён вышел из того остолбенения, в какое повергло его неожиданное объяснение гостя. Он выпрямился и, вместо того чтобы отдать должную честь любимому герою Франции, стал мерить его глазами с видом сомнения и презрения.

– Клянусь Христом распятым! – громко произнес он.– Мне кажется, что над нами вздумали посмеяться! Возможное ли дело, чтобы Бертран Дюгесклен был сегодня вечером в нашем замке, когда нам известно из верных рук, что вчера поутру он осадил замок Мальваль в Перигоре, в двадцати лье отсюда! Мальваль хорошо укреплен, имеет храбрый, многочисленный гарнизон, и известно всему свету, что эту крепость нельзя взять без предварительной осады, по крайней мере в продолжение дней восьми, даже если иметь не менее десяти тысяч воинов. Если же верить славе мэтра Бертрана, он не покинет места, пока не овладеет им.

– Последние слова ваши основательны,– отвечал со смехом Дюгесклен,– и известия ваши тоже верны; одни только предположения несколько ошибочны. В самом деле, вчера поутру двести моих воинов окружили замок Мальваль. Но вам не досказали, что вчера же, незадолго до вечерни, замок был взят, владелец его повешен на главной башне своей крепости, а остальной гарнизон, дав клятву верности королю Карлу Пятому, стал под белое знамя трех лилий.

Между вассалами послышался ропот одобрения. Монбрён мрачно огляделся.

– Вы можете так говорить, мессир,– возразил он,– но меня нелегко убедить в том, что бедный путешественник, встреченный мной поутру на большой дороге в сопровождении дюжины бродяг, говорящих на никому не понятном языке, тот самый храбрый рыцарь, который, как вы рассказываете, наделал вчера столько подвигов.

– Благородный барон,– сказал, выступив вперед, Жераль,– клянусь Богом…

– Молчи, лгун! – прервал его Монбрён.– Разве ты, неблагодарный мальчишка, не обманул меня уже раз насчет этого незнакомца? Не пройдет и часа, как я дам тебе приличную награду.

Трубадур не обнаружил ни страха, ни удивления и, не отвечая на эту угрозу, подошел к Дюгесклену.

– Сир де Монбрён,– начал с достоинством последний,– я рассею все ваши сомнения для того, чтобы вы, зная, кто я, обвиняли одного себя в последствиях, если война между нами станет неминуемой. Это верно, как я вам сказал уже, что вчера поутру я был перед Мальвалем, но только успел осадить этот замок, как ко мне прибыл посланец от короля с повелением тотчас явиться к особе его величества в Париж. Подобные повеления были мною получаемы уже несколько раз со дня возвращения моего из Испании, и я от всей души желал уже давно исполнить августейшую волю моего повелителя, но по дороге нахожу столько замков и городов, которые нужно взять, столько англичан, которых нужно перебить, что поневоле должен останавливаться на каждом шагу. Признаться, очищение вашей Аквитании требует-таки довольно труда. Но в этот раз приказание короля было так решительно, что я не осмелился откладывать возвращение в Париж. Приступив к Мальвалю, я взял его в течение двух часов, оставил своих двести воинов в замке, а сам с горстью людей пустился сегодня поутру в обратный путь. Узнав, что англичане охотятся за мной и везде расставили войска, чтобы следить за моим передвижением, я решил переодеться и проехать через принадлежащий им Лимузен, вполне уверенный, что они не ждут такого подвига с моей стороны и не заметят даже, как я проеду посреди их войск. Но, подъезжая к Шалюсу, я узнал, что Черный Принц, разорив и разграбив Лимож, через который я должен был проехать, распустил свои войска. Опасаясь встретиться ночью с этими толпами англичан, которые могли бы замедлить мой путь, я решил принять ваше приглашение, сир де Монбрён, и таким-то образом стал вашим гостем. До завтра дорога очистится, и я пущусь опять в путь. Вот, мессир, вся истина, в залог которой даю вам мое благородное слово. И если,– продолжал он вспыльчиво,– ты и теперь еще сомневаешься и не веришь, что я тот, кем себя назвал, то – клянусь распятым Христом! – дам тебе такие доказательства, от которых тебе не поздоровится!

Объяснения, данные сиром Бертраном, были так ясны и положительны, что не оставалось никакого сомнения насчет его личности. Барон де Монбрён, не зная, обходиться ли ему с незнакомцем как с другом или как с недругом, хотел было изобразить недоверие, как вдруг шум и смятение в толпе вассалов обратили на себя его внимание.

Присутствие Дюгесклена, его смелая внешность, его воинственная слава и даже мужественный, повелительный голос, привыкший управлять грубой натурой тогдашнего воина,– все вместе привело в восторг стрелков и оруженосцев замка Монбрён. Сперва все безмолвствовали, и всеобщее удивление выражалось только покорными взорами и почтительными ужимками толпы. Но непредвиденное обстоятельство вдруг взволновало все чувства, готовые вспыхнуть.

Только Дюгесклен замолчал, как один из воинов, атлетического роста, державшийся до той поры в задних рядах, не говоря ни слова, прорвался вдруг вперед, растолкал всех своих товарищей и бросился прямо к балдахину. Это был один из самых старых и страшных наемников барона. Его называли Жак Черная Борода, и в оправдание этого прозвища огромная черная борода ниспадала с его смуглого, дикого, испещренного множеством старых и недавних ран, лица. Даже самые грубые товарищи боялись его геркулесовой силы и свирепости. Он постоянно ходил в железных латах и никогда не оставлял своего тяжелого меча. Вид его внушал страх. Черная Борода продвигался вперед, не говоря ни слова, пробивался сквозь толпу как бешеный кабан, расталкивая всех, и, несмотря на это, никто не позволил себе ни малейшего ропота.

Жак Черная Борода вошел тяжелыми шагами по ступеням эстрады, остановился перед Дюгескленом и стал пристально смотреть ему в глаза. Взгляд его был проницателен, страшен, дик – то был взор льва, готовящегося броситься на робкую газель и растерзать ее. Но Дюгесклен не привык поддаваться ничьему взору, как бы страшен он ни был. В свою очередь он устремил глаза на дикого наемника, и так велико было могущество этого взгляда, что старик первый раз в жизни не вынес чужого взгляда.

– Клянусь рогами дьявола! – закричал свирепым голосом Черная Борода.– Да, ты Дюгесклен, в том я готов присягнуть, хотя и не видел тебя прежде. Слушай, меня зовут Жак Черная Борода, в сражении удар мой нелегок, я служил англичанам и французам, грабил церкви и резал монахов, я убиваю лошадь одним ударом железной рукавицы и любого воина рассеку одним разом до плеч, несмотря ни на каску, ни на железный шишак. Я никогда не боялся никого, и мне говорили часто, что я исправный солдат и что равного мне нет во всем французском королевстве. Но о тебе мне рассказывали такие чудеса, что я поклялся, где бы ни встретился с тобой, признать тебя своим начальником и полководцем. Я хочу служить тебе – берешь ли ты меня?

При этих словах как-то неловко и неуклюже Жак преклонил колено – видно было, что он не привык к этому движению. Дюгесклену, казалось, польстило такое дикое приветствие, он ударил Черную Бороду по плечу и сказал:

– Ты молодец хоть куда! И, клянусь Богом, я готов верить, что в схватке твой кулак не игрушка. Что касается твоей просьбы, то я не могу принять твоих услуг без разрешения теперешнего твоего господина, а он вряд ли будет согласен. Притом у меня другие дела, которые не позволяют мне взять тебя с собой. Но скоро, мэтр Черная Борода, придет день, когда я буду нуждаться в твоих услугах, и тогда, пожалуй, напомню тебе о твоем желании.

При этих словах он поднял воина, который отвечал ему грубым голосом:

– Призывай, когда захочешь, я буду твоим.

Потом, обратившись к товарищам, толпившимся за балюстрадой, он закричал страшным голосом:

– Вот это так рыцарь и полководец! Эй, ребята! Неужели никто из вас не прокричит «ноэль»[4] храброму Бертрану Дюгесклену?

– «Ноэль! Ноэль!» – закричала единодушно толпа.– «Ноэль» доброму рыцарю Бертрану! «Ноэль» Отцу солдат![5]

Барон побелел от бешенства, но, прежде чем он успел произнести что-нибудь, Дюгесклен сказал с увлечением:

– Не этот, добрые товарищи, клич приличен вашим мужественным сердцам! Клянусь святым Ивом и Пречистой Богородицей! Я научу вас другому, более звучному и славному. Кричите: «Монжуа Сен-Дени!» и «Да здравствует король Карл!» Слушайте все вы, воины, оруженосцы и вассалы! Что я сказал вашему товарищу Жаку Черной Бороде, всем вам повторяю то же: настанет день, когда вы в состоянии будете расправить свои мощные плечи и пойти на славный бой, вместо того чтобы сидеть, подобно воронам, на расщелинах этого старого замка. Англичане, говорят, хотят сделать новую высадку в Кале, и я спешу в Париж, чтобы из рук короля получить жезл коннетабля французского королевства. Тогда я вызову вас, приходите к полкам короля Карла, и я поведу вас в такие места, где добычи и пленных будет без счета. Англичане богаты, и мы так похозяйничаем на их земле, что никто из вас не станет жалеть о здешних местах, где вас награждают от жалких поборов с каких-нибудь забредших путников! Ради Христа распятого, станьте французами и бросьте это низкое ремесло, приличное только разбойникам и бродягам! Король Карл простит всем вам ваши разбои и примет…

По некоторым признакам барон понял, что если он не поспешит прервать Бертрана, то может погибнуть.

– Дюгесклен,– закричал он громовым голосом,– кто бы ты ни был, человек или черт, замолчи! Утверждаю, что ты поступаешь как рыцарь без чести и без совести, стараясь отвлечь от должного послушания моих законных вассалов. Утверждаю, что ты бессовестно употребил во зло оказанное тебе гостеприимство!

Дюгесклен казался несколько смущенным.

– Сир барон,– отвечал он,– сознаюсь, что любовь к моему государю и к славному французскому королевству увлекла меня слишком далеко. Но…

– Молчи, говорю тебе,– возразил с бешенством барон,– и не возбуждай больше моего гнева, или же, клянусь небом, я велю повесить тебя, славнейшего полководца, как последнего из моих вассалов! А вы,– продолжал он, обратившись к своим людям,– псы, которых я кормил и которые вздумали меня кусать, ну-ну, посмотрим, кто из вас тут смельчак, кто готов противиться мне? Клянусь святым Марциалем! Убью собственными руками того, кому только хоть на миг придет в голову мысль промедлить при исполнении моих повелений!

Барон обвел глазами недвижную и безмолвную толпу. Никто не отвечал ни слова. Дюгесклен удалился в глубину залы и презрительно улыбался. Казалось, Монбрёна совершенно удовлетворило восстановившееся спокойствие.

– Эсташ Рыжий, Риго Рубчатый, Пьер Певец,– произнес он громко, обратившись к своим приближенным,– вы останетесь возле меня. Все прочие тотчас оставьте залу. Трубач! Труби вечернюю зорю, и если по прошествии времени, в которое можно сосчитать до ста, в этой галерее найдется еще хоть один вассал, я велю сбросить его с главной башни на ложе из копий и кос.

Трубы затрубили. Услышав эти звуки, вассалы в беспорядке бросились в отведенную для них дверь, не смея и оглянуться на гневного барона. Один только Жак отступал медленно, позади всех, обратившись лицом к балдахину и не спуская глаз с Дюгесклена. Он походил на бульдога, которого заставляют покинуть его хозяина. Нет никакого сомнения, что по малейшему знаку незнакомца Черная Борода бросился бы на барона, но Дюгесклен не сделал никакого движения, и Жак с видимой неохотой вышел наконец за дверь. Срок, данный бароном, еще не прошел, а уже в нижней галерее не оставалось никого, кроме трех лиц, оставленных им самим.

Только тогда вздохнул барон свободно и отер с лица холодный пот, потом он обратил внимание на окружавших его особ. Дюгесклен тихо разговаривал с Валерией де Латур. Капеллан, почитавший более благоразумным не вмешиваться в шумную сцену, старался, по-видимому, хотя и тщетно, вразумить баронессу. Трубадур смотрел на Валерию, и в этом созерцании, казалось, совершенно забыл об опасностях, угрожавших ему самому.

– О! Так я еще господин здесь! – в упоении произнес барон, говоря будто сам с собою.

После минутного молчания он продолжал с внешним спокойствием:

– Мессир Бертран! Если верить, что вас точно так зовут, вы не в добрый час вздумали отклонять от меня моих вассалов и наемников и тем принудили меня самого к строгому присмотру за вами. Не я виноват, что обращаюсь так с гостем. Так как вы не захотели есть мой хлеб, удалитесь в назначенный вам покой и не помышляйте больше оскорблять мою честь или мою власть, иначе вся ваша воинская слава не защитит вас от моего мщения. Клянусь Богом, мессир, ведите себя смирнее и не заставьте меня вспомнить о том, что я мог бы, не без выгоды, удержать вас пленником в моем замке!

– Пленником! – отвечал с хохотом Дюгесклен.– Слушай, барон де Монбрён, здесь со мной всего только горсть людей, плохо вооруженных, и те в твоей власти, не так ли? Но, несмотря на твоих вассалов с их копьями и топорами, на твои башни, стены, валы и рвы, предлагаю тебе попробовать удержать меня здесь одной минутой долее, чем захочу я сам. Слышишь ли ты и хорошо ли понял, что я сказал?

Мы столько уже говорили о неукротимости характера барона, что читателям понятно, как глубоко должна была эта угроза Дюгесклена уязвить его гордость. Но из благоразумия он сдержал гнев и, обратившись к приближенным, оставшимся по его приказанию в зале, сделал им знак подойти.

– Рубчатый,– сказал он тихо тому из них, кто подошел первый,– возьми с собой какого-нибудь надежного товарища и хорошенько присматривай за людьми, которые сопровождают этого рыцаря. Они в судебной зале. Пусть отберут у них оружие под предлогом, что таков обычай здешнего замка. При малейшей тревоге пусть запрут их в зале, и чтоб никто не мог пробраться к ним. Понимаешь? Ступай же.

Воин поклонился и тотчас же вышел, чтобы исполнить приказание. Барон позвал другого. Это был старик небольшого роста, с угреватой физиономией, широкоплечий, с сиплым и глухим голосом, свидетельствовавшим о частом употреблении горячительных напитков, за что товарищи в насмешку прозвали его Певцом, и это прозвище он заслужил в такой же мере, как фурии на греческом языке имя эвменид.

– Пьер,– сказал ему барон, стараясь принять веселый тон,– я имею нужду в твоей ловкости и в твоей глотке.

– То и другое к вашим услугам,– отвечал воин хриплым замогильным голосом.

– Из служителей моих, говорят, ты больше всех можешь пить, не теряя рассудка.

– Так говорят, и я горжусь этим.

– Например, можешь ты столько выпить, как Жак Черная Борода?

Певец с презрением пожал плечами.

– В два раза, в двадцать, во сто раз больше,– проворчал он,– я могу пить, не переставая, хоть весь век.

– Клянусь святым Марциалем! Мне любопытно видеть это! Итак, ступай, отыщи Черную Бороду и пригласи его выпить. Эконом мой отпустит на каждого из вас по галлону самого лучшего вина.

Глаза пьяницы оживились, он скривил губы в улыбке и показал ряд черных, искрошенных зубов.

– А… когда Жак будет пьян? – спросил он с проницательностью.

– Ты велишь четырем стрелкам схватить его и посадить в тюрьму Королевской башни. Пока этот верзила не пьян мертвецки, с ним трудно сладить. Ступай и будь благоразумен, а не то, если Черная Борода заметит твое намерение, ты выпьешь последний стакан в жизни.

– Знаю, знаю, высокородный барон, я ничуть не намерен так рано сломить себе башку. Положитесь на меня. Все будет хорошо, если только вино будет недурно.

И Певец тяжелыми шагами вышел из залы.

– Эсташ Рыжий,– продолжал Монбрён, обратившись к третьему из своих приближенных, человеку смелого вида и высокого, футов в шесть ростом, с рыжеватыми усами,– тебе, как одному из моих служителей, к которому я имею наибольшее доверие, я приготовил лучшее. Карауль этого господина, который выдает себя за Дюгесклена, а на самом деле, вероятно, не больше как какой-нибудь пролаза-бродяга, проведи его в красную комнату и постарайся, чтобы никто из жителей замка, кто бы он ни был, не перемолвил с ним словечка! Всю ночь стой подле комнаты и никого не выпускай и не впускай. А если кто-нибудь захочет пройти насильно – употреби оружие… понимаешь?

Эсташ отвечал утвердительно. Эти приказания отдавались шепотом и в темноте. Ни Дюгесклен, ни другие лица, бывшие под балдахином, не могли их слышать. Окончив распоряжения, барон подошел к знаменитому полководцу, который спокойно разговаривал с Валерией и Жералем, между тем как баронесса и капеллан стояли в стороне, перешептываясь между собой.

– Сир де Кашан,– начал он с иронией, указывая на Эсташа, который остановился у балюстрады,– вот милый паж, который будет прислуживать вам нынче вечером. Не моя вина, что вы принудили меня дать вам подобную прислугу на все время вашего здесь пребывания. Если вам одного недостаточно, я могу для большей чести дать еще с дюжину подобных молодцов.

Дюгесклен улыбнулся на угрозу, скрывавшуюся в словах барона.

– Я привык к подобным служителям,– отвечал он равнодушно,– и так как комната моя готова, я ухожу, потому что порядком устал и нуждаюсь в отдыхе. Однако прежде требую вашего слова, мессир, что благородная девица де Латур и этот менестрель, заслужившие ваш гнев…

– Сир Бертран,– с жаром прервала Валерия,– забудьте мою необдуманную просьбу, вы так дороги для блага Франции, что вам не следует дольше заниматься участью бедной сироты.

– Сир! – сказал в свою очередь Жераль.– Я так мало значу для света, что не стою быть предметом распри между вами и бароном де Монбрёном.

– Клянусь святым Ивом! Вы не знаете Бертрана! Я никогда не оставлю вас таким образом и утверждаю, что владелец этого замка не смеет обращаться с вами дурно. Он должен поклясться мне…

– Подумай о самом себе! – закричал в бешенстве барон.– Тебе самому трудно будет выбраться из этого замка.

– В самом деле? – возразил Дюгесклен улыбаясь.– Так вот до чего мы дошли, сир барон? Я считал тебя только разбойником и вором, а ты уже становишься предателем и трусом! Но я повторяю: если ты осмелишься только выговаривать этой девушке и этому трубадуру за то, что здесь произошло нынче, клянусь честью, я подвергну тебя такому наказанию, что о нем будут говорить в продолжение ста лет.

– А почему бы я не осмелился?

– Потому что меня зовут Дюгескленом,– отвечал французский полководец с гордым и презрительным взглядом.

И вслед за тем он вышел, сопровождаемый Эсташем, который походил скорее на его покорного раба, чем на стража, до такой степени невольное уважение к первому рыцарю Франции сковало исполнителя замыслов барона де Монбрёна.

Барон следовал за ними взглядом и несколько минут стоял неподвижно в размышлении.

Эта огромная зала, за минуту до того столь оживленная, вдруг совершенно опустела. При свете догоравших факелов там и сям виднелись опрокинутые скамьи, столы в беспорядке, и мертвая тишина, наступившая повсюду, таила в себе неопределенную угрозу.

Валерия и Жераль спокойно дожидались своей участи, но барон, погрузившись в глубокую задумчивость, казалось, забыл о них совершенно. Донья Маргерита и капеллан подошли к нему, с беспокойством увидели, что на лице Монбрёна отражались самые разнообразные и неутешительные чувства, волновавшие его душу.

– Баронесса! Мой почтенный отец! – начал он наконец мрачным голосом.– Никогда, с самого рождения моего, не был еще я в таком опасном положении. Бегство этого бездельника Освальда, который, как я подозреваю, затеял против нас какую-нибудь измену, объявление войны этим капитаном Доброе Копье, а больше всего приезд этого французского рыцаря, который диктует мне законы в моем собственном замке,– все это поставило меня в страшное затруднение. Если я не приму мер, я могу разом лишиться своего имения, чести и жизни. Но, с другой стороны, если искусно повести дело, то из всего этого можно извлечь огромные выгоды и достигнуть такой степени богатства и могущества, которой не достигал еще никто из Монбрёнов. Мне нужны ваши советы, но нас легко могут подслушать, если мы останемся в этой зале. Отправимся в мою комнату и там на досуге поговорим, что должно предпринять.

Барон схватил один из огромных канделябров, стоявших на столе, и направил шаги свои к дверям. Но донья Маргерита указала ему на Валерию и трубадура, стоявших в темноте.

– Что ж, достойный супруг мой,– сказала она голосом, в котором выражалась вся ее ненависть,– что вы намерены сделать с этой преданнейшей родственницей, которая наделала столько шума в нашем доме? Надеюсь, что время пощады прошло. Вы, кажется, довольно уже насмотрелись на плоды вашего снисхождения к этой злой девчонке! Что касается скитающегося трубадура, без сомнения, вы накажете его по заслугам и научите, как обращаться с теми, кто кормил его целых три месяца!

– Тсс! Тише! – отвечал барон, снова пробуждаясь от размышлений.– Я подумаю, каким образом наказать тех, кто поставил меня в такое положение. А до того, прекрасная племянница,– продолжал Монбрён громче,– отправляйтесь в свою комнату и не показывайтесь мне на глаза, пока вас не позовут. Ты, мэтр Жераль, тоже выйди отсюда и берегись, чтобы кто-нибудь не застукал тебя при переговорах с этими бретонцами, приехавшими с Дюгескленом. Иначе ты дорого поплатишься за свою угодливость!

– Сир,– отвечал с достоинством трубадур,– я вам не вассал, и вы не имеете никакого права требовать от меня повиновения. Я намерен оставить завтра этот негостеприимный дом, и…

– Клянусь Богом! – прервал Монбрён в бешенстве, доказывавшем, что спокойствие, с каким говорил он, было притворным.– Дурной пример заразил всех, кто приближается ко мне, и жалкий песенник осмеливается учить меня! Но говорю тебе, Жераль, повинуйся и не возражай мне, если не хочешь, чтобы достоинство твое, как дворянина и трубадура, сильно пострадало! Смерть и кровь! В теперешнем моем положении я столько же стану заботиться о твоей жизни, сколько о соломинке, уносимой ветром!

Жераль глубоко вздохнул и, видя, что с диким бешенством Монбрёна напрасно было бы бороться, вышел из залы и догнал Валерию, которая всходила уже по башенной лестнице, предшествуемая двумя пажами, несшими факелы.

Молодые люди молчали и, войдя в верхний этаж, вступили в длинную галерею, которая имела сообщение с галереей нижнего этажа. Эта верхняя галерея была гораздо уже первой, и свет проникал в нее с одной стороны, через тесные отверстия, или бойницы, пробитые в форме креста, которые во время осады обыкновенно занимались стрелками. Другая сторона оканчивалась множеством тяжелых дубовых дверей, которые вели в комнаты, предназначенные для гостей. Коридор этот был холодный, сырой и очень длинный, так что факелы пажей не могли освещать его из конца в конец. Несмотря на это, при входе в него Валерии и Жераля в отдалении мелькнул отблеск стальной каски. То был Эсташ Рыжий, который, опершись о копье, стоял на часах у двери комнаты Дюгесклена.

В этом месте молодые люди должны были идти в противоположных направлениях: Валерия – к своим пышно убранным комнатам, расположенным в другой половине замка, а трубадур – в скромное пристанище, отведенное ему скудным гостеприимством барона в одной старой башне. Ни Жераль, ни Валерия не сказали еще друг другу ни одного слова, как вдруг вид молчаливого часового, охранявшего Бертрана, заставил их вздрогнуть. Молодая девушка обратилась с живостью к Жералю и сказала ему тихим голосом:

– Мэтр Жераль! Ночь прекрасна, и на площадке Белой башни нет часовых. Я сейчас отправлюсь туда и буду очень рада, если вы придете пропеть одну из ваших прекрасных баллад о славе и мужестве рыцарей.

Трубадур не смел и подумать о такой благосклонности со стороны той, которая до сих пор оказывала ему постоянную холодность. Выражение неизъяснимой радости пробежало по его лицу.

– Я явлюсь туда сию же минуту, прекрасная Валерия,– отвечал он с признательностью.– Мои песни, как и сердце, принадлежат вам.

Валерия остановила его грустным и благородным движением. Она не хотела оставлять трубадура в заблуждении ни одной минуты.

– Теперь дело не во мне и не в вас,– сказала она.– В замке затевается что-то недоброе против благородного рыцаря, которого вы и я так уважаем. Но я хочу проникнуть в эти злые замыслы, и, может быть, вы будете полезны. За этим-то я прошу вас прийти на площадку Белой башни. Прощайте.

Валерия тихо удалилась, и слабый отблеск факелов исчез за углом коридора.

Дойдя до двери своих комнат, расположенных в одном из отдаленных углов замка, Валерия отпустила пажей. Они передали свои факелы двум служанкам и, почтительно поклонившись, удалились. Служанки, похожие больше на неуклюжих крестьянок, чем на горничных порядочного дома, на самом деле были женами двух наемных солдат барона. Они бесцеремонно пустились расспрашивать Валерию о происшествии, о котором по замку ходили уже самые странные слухи. Но Валерия приказала им молчать и, взяв свечу, сухо заметила, что она не нуждается больше в их услугах. Кумушки, смертельно желавшие знать все подробности о знаменитом незнакомце, прибытие которого взбудоражило весь замок, не смели, однако, настаивать и, обманутые в своих ожиданиях, удалились в соседнюю комнату.

Валерия де Латур, не замечая неудовольствия своих любопытных прислужниц, поспешила особенным ключом странной формы, который всегда висел у нее на поясе, отворить свою комнату, быстро вошла в нее и в ту же минуту заперлась на замок, как бы боясь, чтобы чей-нибудь дерзкий взгляд не проник в это святилище.

Комната, как и все помещения этого старинного замка, была обширна и сверху донизу покрыта обоями. Потолок из резного дерева носил еще остатки живописи, некогда яркой и блистательной, но теперь почти совершенно стертой временем. Огромные кресла из такого же дерева, такие же шкафы и большая постель с пологом на четырех колонках,– вот все, что было самого изящного из мебели. В углу стоял налой, покрытый бархатом, с вышитыми серебряными крестами, и здесь-то совершались молитвы благородной сироты.

Укрепленные замки того времени были очень темны, так как мало получали света извне: во время осады всякое отверстие служило мишенью для осаждающих стрелков. Вот почему комната Валерии, выходившая на вал, имела всего одно окно, дававшее очень мало света.

Когда Валерия вошла в комнату, окно было не заперто, может быть, случайно, а может быть, и с намерением. Оставшись одна, она тотчас бросилась к дубовой резной шкатулке, стоявшей на окне, и с радостью заметила стрелу, которая была, по всей вероятности, пущена извне и вонзилась в верхнюю часть шкатулки. На стреле висел небольшой лоскуток пергамента.

– Да будет благословенно небо! – шептала Валерия.– Я знала, что он даст знать о себе, ловкий и милый стрелок!

Она вырвала стрелу, острие которой глубоко вошло в дерево, с поспешностью развернула пергамент, и в ту же минуту, почувствовав сильное угрызение совести, бросилась на колени перед распятием. Потом, уступая непреодолимому любопытству, молодая девушка быстро вскочила и подбежала к лампе.

«Оскорбление, нанесенное мне нынче в то время, когда я желал видеть вас, перешло все границы. Несмотря на ваше запрещение, я решил с оружием в руках отомстить этому жестокому человеку, лишающему вас наследства. Люди мои готовы, и завтра мы идем на приступ Монбрёна. Остерегайтесь, свет жизни моей, и не подвергайте себя опасности в час битвы. Я приказал воинам быть как можно осмотрительнее, потому что из любви к вам хочу пощадить вашего дядю, принудив его только дать вам свободу, но этот народ на приступе забывает все. Прощайте же, милая, обожаемая Валерия! Мы собрались в лесу, у подошвы Сосновой горы и готовимся к утру. Завтра, владетельница Латура, вы будете свободны, или ваш бедный рыцарь найдет свою смерть на стенах Монбрёна.

Анри».

Эта записка, в которой скорее проглядывала мужественная решимость воина, чем нежность и сентиментальность влюбленного юноши, вызвала слезы на прекрасных глазах Валерии.

– Итак, кровь прольется из-за меня! – шептала она.– Милосердный Боже! Прими в лоно Твое с миром души тех, кто уснет завтра навеки! Я сделаю все, чтобы отвратить эти ужасные несчастья.

Молодая девушка остановилась и потом снова преклонила колени пред налоем. После краткой, но усердной молитвы она встала с решительным видом.

– Итак! Пусть воины бьются и, если нужно, умирают за честное дело,– сказала она.– Такова их судьба! О, если б Бог даровал мне силу мужчины, как одарил Он меня его мужеством!..

Она вздохнула, прижала пергамент к губам и быстро спрятала его на груди. Потом с удивительной поспешностью сняла с себя белое платье, надела темное, подвязала лентой свои прекрасные волосы и, уверившись, что кинжал ее, который она всегда носила с собой, надежно спрятан за поясом, одна отправилась по обширным пространствам темного и молчаливого замка.

Шаги молодой девушки были легки, она быстро пробегала разные галереи, коридоры и извилистые лестницы, ведущие к покоям барона. Во время этого перехода она не встретила ни одной живой души, и обширные помещения, по которым приходилось идти, казалось, были покинуты обитателями. Но по мере того, как Валерия приближалась к части замка, занимаемой бароном, глухой шум, выходивший из нижних зал, где обыкновенно помещалась часть воинов, показывал, что они еще не спали. Время от времени раздавались крики часовых на валу. По этим крикам Валерия заключила, что стража была значительно усилена.

Наконец на повороте одного перехода она увидела перед собой тяжелую, массивную дверь с гербом владетеля Монбрёна. Дверь была заперта, и два стрелка с оружием в руках охраняли ее.

Это обстоятельство несколько смутило молодую девушку, но не расстроило ее планы. Она удвоила осторожность и, не замеченная часовыми, разговаривавшими вполголоса о сегодняшнем событии, тихонько отворила потайную дверь в одном месте галереи. Она очутилась в анфиладе маленьких комнат, обыкновенно занимаемых женской прислугой и в эту минуту пустых, и мало-помалу прошла до особого помещения вроде передней, смежной с комнатой барона, где жили камеристки доньи Маргериты. На этот раз Валерия почувствовала живой страх и, дрожа, стала тихонько отворять дверь.

Одна только лампа, подвешенная к потолку, освещала эту комнату, где вместо мебели были поставлены три деревянные скамьи. На одной из них старуха с угрюмой и злой физиономией, фаворитка и поверенная баронессы, спала глубоким сном. Пользуясь этим, без сомнения, предвиденным обстоятельством, молодая девушка прошла без шума переднюю и, быстро отдернув занавески, очутилась в комнате барона, где Монбрён с женой и капелланом советовались о предстоящих предприятиях.

Эта комната была в три раза обширнее той, в которой жила Валерия, и большая часть ее оставалась в совершенном мраке. Несмотря на это, при свете огромного канделябра, стоявшего на маленьком столике, можно было приметить, что комната украшалась со всей грубой роскошью тогдашнего времени. Главное украшение состояло из двух бесконечных постелей, завешенных пологом и отделенных от нижней части залы позолоченной балюстрадой. За этой-то балюстрадой происходил совет трех лиц, усевшихся полукругом на складных креслах. Плотный ковер делал неслышными шаги Валерии, и потайная дверь, в которую она вошла, прикрывалась занавесом. Впрочем, предмет, о котором говорили собеседники, был так интересен для них, что они ничего не замечали.

Они разговаривали вполголоса, как бы боясь, что само эхо подслушивает их рассуждения.

– Что до меня, барон,– произнес грубый и резкий голос, в котором Валерия тотчас узнала свою любезную тетушку,– я думаю, что если вы, наказав этого дерзкого незнакомца, сможете вывести нас из затруднительного положения, то дело пойдет еще лучше. Я не сомневаюсь, что, если эти разбойники, предводительствуемые Добрым Копьем, осадят Монбрён, нам придется плохо. Запасы почти все вышли, и мы не выдержим и трех дней осады. Повозка с провизией, отбитая вами, помогла очень немного. Сегодняшний ужин, которым надо было накормить столько проголодавшихся людей, потребовал почти все запасы. С другой стороны, в ваших сундуках нет жалованья для солдат и на месяц, и, если не принять мер, наемники могут взбунтоваться. Вы не поверите, каких трудов, стоит мне скрывать от них каждый день наше положение.

– Терпение! – возразил барон таинственным тоном.– Все это может поправиться, и если бы виды мои на этого бретонского бульдога, как его называют, не были некоторым образом связываемы сомнениями совести…

– Это очень похвально, сын мой,– прервал капеллан тоном ханжи,– что вы слушаетесь совести, это доказывает, с одной стороны, вашу честность, а с другой – величайшее сострадание к ближнему, но когда переплетаются важнейшие жизненные интересы, тогда этим разным мелким сомнениям нет места, и церковь снисходит к тем небольшим прегрешениям, которые, так сказать, внушены самой необходимостью. Я нынче вечером внимательно прислушивался ко всему, что происходило в зале, и если сам не возвысил голоса, то это потому, что святому сану неприлично без приглашения вмешиваться в споры таких важных особ.

– Вы, однако, не всегда так смиренны, отец мой,– с иронией заметил барон,– и, право, ваше молчание можно было приписать нежеланию сталкиваться с таким сильным человеком и навлекать на себя его немилость. Но оставим это. Вы знаете, отец мой, что в случае успеха вы и ваша братия получите добрую часть для Бога.

– Мы бедны, сын мой, эти порождения сатаны – французы – разрушили целый флигель нашего монастыря и ограбили церковь.

– Я выстрою флигель, украшу церковь и каждому из монахов дам в полное владение по сто акров превосходной земли. Надеюсь, что ценой этого пожертвования, отец мой, я получу от вас наконец отпущение, в котором вы уже раз отказали мне.

– Церковь не продает небесных благ,– отвечал монах с некоторой строгостью,– но,– продолжал он вслед за тем,– она снисходительна к проступкам, искупаемым благочестивыми приношениями, и никогда не отвергает кающегося грешника.

Монах после минутного молчания спросил барона глухим голосом:

– Надеюсь, сын мой, вы не имеете намерения умертвить этого чужестранца?

– Умертвить? – повторил с жаром барон.– Клянусь святым Марциалем! Кто думает о подобной глупости? Heт, нет! Этот рыцарь глубоко оскорбил меня, он угрожает мне в моем собственном жилище, и я имею причины ненавидеть его, но если бы я хотел убить, разве не мог бы сделать этого в зале, когда он с такой дерзостью смеялся надо мной? Я знаю моих людей, никто из них при мне не тронулся бы с места. Но я спрашиваю у вас, отец мой, если я удержу его здесь и стану требовать за него выкуп, думаете ли вы, что этим я совершу преступление или нечестивое деяние?

Капеллан, казалось, задумался.

– К чему все это? – с живостью вскричала баронесса.– Говорят, у этого бретонского рыцаря, Дюгесклена, нет ни кола ни двора, и в самом деле, он так одет, что его можно принять за нищего. Мужество ничего не приносит подобным людям.

– И, однако, донья Маргерита,– возразил барон, улыбаясь,– этот нищий два года назад нашел в кошельках своих друзей восемьдесят тысяч флоринов для своего выкупа из плена у принца Уэльского, и, говорят, мог бы найти сумму вдвое большую. Все христианские рыцари и государи желали участвовать в этом деле, и говорят, все девушки Франции хотели своими трудами способствовать выкупу.

– Это-то,– возразил отец Готье,– и заставляет меня опасаться, что подобные обстоятельства вместо ожидаемых выгод привлекут величайшие несчастья на благородный дом Монбрёнов. Все эти короли, владетельные особы, герцоги, графы и бароны – все они друзья Дюгесклена, они не согласятся платить вам за него выкуп, но соединят свои силы и придут осаждать ваш замок.

– Клянусь святым Жоржем! Да неужели вы думаете, что я буду держать его в Монбрёне? Слава богу, я не в том уже возрасте, когда по безрассудству или из тщеславия мы вредим важнейшим своим выгодам! Нет, я никак не хочу рисковать таким образом моими владениями. План мой лучше. Послушайте. Говорят, англичане ужасно грабят по всей Франции, и Карл Пятый всеми силами старается укротить их. Вероятно, по этому поводу Дюгесклена призывают в Париж с такой поспешностью, да и сам он сказал, что его хотят сделать коннетаблем. Вы понимаете, что в подобных обстоятельствах король Карл Пятый не пожалеет ста, двухсот, трехсот тысяч флоринов, чтобы только я дал свободу его любимцу и первому полководцу.

При этом открытии глаза доньи Маргериты засверкали от радости.

– Но,– возразил монах,– говорят, Франция сильно обеднела, и если король не расположен будет заплатить выкуп…

– В таком случае я выдам моего пленника англичанам и принцу Уэльскому, которые будут в восторге, завладев человеком, сделавшим им столько зла. Наконец, когда ни Франция, ни Англия не захотят платить выкуп, я предложу его самому Дюгесклену, и если он поклянется Евангелием, что доставит мне определенную сумму, тут же дам ему свободу, потому что как ни грубы эти французские рыцари, а на их слово можно положиться. Клянусь папой! Конечно, я решусь на это только в крайнем случае.

– Отчего же?

– Оттого, что к выдаче Дюгесклена я присоединю еще другие условия, которых он сам выполнить не может.

Произнеся эти слова важным и таинственным голосом, барон вдруг остановился. Отец Готье и донья Маргерита, разинув рты, ожидали, чтобы он объяснился. Валерия удвоила свое внимание.

– Вы думали,– начал Монбрён озабоченным тоном,– что меня в самом деле смущает сопротивление моей безрассудной племянницы насчет уступки прав на латурское поместье? Нисколько! Я оказывал ей снисхождение и уступчивость только потому, что не хотел стать ненавистным для своих подчиненных. Впрочем, если бы Валерия даже и согласилась наконец уступить моим настояниям, этим еще не все бы кончилось для меня: я все-таки не мог бы считать себя обладателем Латура, ибо мне известно, что Гийом де Латур, законный наследник, еще жив.

Услышав это, Валерия чуть было не упала в обморок и в течение нескольких минут не могла следить за продолжением разговора. Но она скоро победила волнение и снова обратилась в слух. Монбрён с живостью продолжал:

– Говорю вам, отец мой, что наследники таких имений, как Латур, не пропадают. Вероятно, тайна эта была известна многим. Если знает о ней ваш шаларский монах, почему же не знать ее и другим? И Гийом явится! Когда и как – вот что неизвестно, и одна эта возможность внезапного его появления расстраивает все мои планы… Едва только услышу, что какой-нибудь путешественник или пилигрим просит гостеприимства в замке, мне уже кажется, что это Гийом де Латур, явившийся со своими требованиями. Это мне надоело, и я хочу наконец избавиться от такого беспокойного состояния, избавиться во что бы то ни стало!

– Да каким же это образом?

– Я хочу от короля вместе с выкупом за Дюгесклена просить грамоту, которая бы замок Латур с его землями закрепляла бы за мной в вечное и потомственное владение, так, чтобы никто из претендентов не мог предъявлять на него своих прав. С такой грамотой, будь она от французского или английского короля, я буду обеспечен навсегда. И тогда пусть Гийом де Латур является хоть с целой армией, а Валерия восстанавливает против меня всех полководцев Франции и употребляет все свойственные женщинам хитрости – я не боюсь их!

– Клянусь честью,– с восторгом вскричала баронесса,– вы придумали превосходно! Превратите слова в дело, и мы скоро избавимся от этой злой девчонки, которая то и дело ставит весь замок вверх дном. Право, до тех пор, пока она живет под нашей кровлей, я не могу считать себя госпожой и повелительницей замка!

– Намерение ваше весьма мудро,– прибавил капеллан, который теперь был столь же покорен и льстив, сколь в иное время надменен и неумолим,– а тогда, я надеюсь, тишина и благополучие, которыми будете вы наслаждаться в лоне вашего семейства, позволят вам заняться участью ваших добрых и честных слуг! Итак,– продолжал с живостью монах,– если ваше намерение так хорошо обдумано, что помешает вам исполнить его теперь же? Стоит вам сказать одно лишь слово, и этот странный чужеземец, схваченный в своей комнате, будет сидеть в тюрьме до тех пор…

– Так, так, почтенный отец,– отвечал барон, покачивая головой,– а потом меня обвинят в нарушении правил гостеприимства, и в провинциальном собрании дворянства герб мой будет поруган, как герб предателя и труса! Впрочем, слух о пленении такого великого полководца, как Бертран, не замедлит распространиться, и в окрестностях найдется множество бродяг и разбойников, которые захотят отнять у меня добычу. Вспомните, что этот демон Доброе Копье со своими разбойниками может завтра же осадить наш замок, и я никак не хочу вследствие этого приступа лишиться моего пленника. Вот почему я решился тайно содержать его в другом месте.

– Где же это, барон?

– Вы это сейчас узнаете,– медленно отвечал Монбрён.– Я расскажу все свои намерения, потому что оба вы должны мне помочь осуществить их. Вы знаете, что вследствие ссоры, произошедшей между мной и Бертраном, мы заключили перемирие до завтрашнего утра, после чего становимся снова врагами. Конечно, Дюгесклен, которого важные дела призывают к французскому двору, выедет завтра раньше истечения срока перемирия, и я не намерен ему препятствовать. Напротив, я ему в присутствии своих воинов окажу все знаки внимания, учтивости и почтения, отпущу с ним его людей, так что никто не вправе будет сказать, что я изменил слову или нарушил правила гостеприимства.

– Так вы его выпустите?

– Слушайте дальше. Я дам ему провожатого, который заплутается в соседних лесах и кончит тем, что наведет на засаду. Я скрою в лесу нескольких человек из моих лучших наемников. Сам я отправлюсь к этому условленному месту, едва только Дюгесклен выедет из замка, и буду присутствовать при схватке. Бретонцы, сопровождающие Бертрана, дурно вооружены, и их очень немного. Нас же будет вдвое больше и вдвое лучше вооруженных – сопротивление невозможно. Я отведу пленника в Латур, на гарнизон которого можно положиться, и стану держать его там до тех пор, пока не заключу условия о выкупе с Францией или Англией.

Глубокое молчание воцарилось в зале, вероятно, присутствующие размышляли о сообщенном им плане.

– Благородный барон,– сказал наконец отец Готье,– благоразумно ли будет выпустить на волю того, кто теперь в ваших руках? Этот рыцарь Бертран, кажется, не любит шутить в бою, и…

– Замолчишь ли ты, безмозглый монах? – прервал барон, топнув ногой.– Разве ты не слышал, что я сам буду в деле? Клянусь Богом! Я никому не намерен уступить ни в телесной силе, ни в знании военного дела. Я не признаю ничьего превосходства, кроме храбрых моих патронов, доблестных рыцарей святого Жоржа и святого Дионисия. Уж на этот счет успокойтесь, почтенный отец, и поверьте, что если случится мне переломить копье с Дюгескленом, так он убедится, что не так-то легко выбить из седла рыцаря, подобного мне.

Несмотря на эту хвастливую выходку, монах, казалось, не совсем был успокоен насчет успеха предполагаемого предприятия, но баронесса, превосходя в хвастовстве самого барона, вскричала:

– О! Я уверена, благородный супруг, что не он вас выбьет из седла, а вы его. И я со своей стороны была бы не прочь, если бы вы сразились за меня, вашу супругу и даму вашего сердца, с рыцарем, пользующимся некоторой славой. В последний приезд свой в наш замок соседка наша, баронесса де Курбфи, имела дерзость сказать, что есть огромная разница между бедными оруженосцами, разбитыми вами в разных сражениях, и храбрыми настоящими английскими или французскими рыцарями и что если бы вам случилось сразиться с последними, то мне недолго пришлось бы гордиться вашими подвигами, и…

– Любезный друг и сосед мой, сир де Курбфи, может на днях увидеть меня в сопровождении ста добрых воинов, которые напомнят ему его обязанность держать на привязи язычок своей словоохотливой супруги,– прервал сухо барон.– Но теперь не до этого вздора. Вот чего я от тебя ожидаю, моя добрая супруга. Между тем как завтра поутру окольными дорогами я проберусь на место засады, тебе предоставляю позаботиться об охране и защите замка. Ты должна будешь собрать все свойственное тебе хладнокровие и решимость, потому что легко может случиться, что капитан Доброе Копье вздумает приступить к замку. Как скоро я завладею будущим коннетаблем, пришлю тебе подкрепление. Досадно,– продолжал он,– что я не могу оставить в советники и помощники тебе ни Освальда, ни Жака. Один убежал бог знает куда, а другого, в воздаяние за сегодняшнее его поведение, я должен был бросить в тюрьму.

– Не бойтесь ничего, благородный супруг мой! – отвечала с самоуверенностью баронесса.– Вы знаете меня, и вам известно, что я достойна быть вашей женой. Никому не взять замка, пока я буду повелевать им!

Барон улыбнулся своей воинственной супруге и обратился потом к капеллану.

– На вас, отец мой, возлагаю я не менее важное поручение. Благодаря своей одежде вы можете быть везде, не возбуждая ничьего подозрения. Я думаю послать вас…

Движение, произведенное во сне старой служанкой, заставило Валерию подумать об обратном пути. Она узнала все главные замыслы барона, гораздо больше, чем смела надеяться, и дальнейший разговор не мог иметь для нее никакой важности. Она тихонько подняла занавес двери, убедилась, что старуха служанка еще спит, и исчезла, никем не замеченная, так же тихо и осмотрительно, как и вошла.

Чувствуя себя опять на свободе, она чуть не упала в обморок. Трудно вообразить силу бушевавших в ней чувств, когда она прислушивалась к словам своих притеснителей. Этот изменнически составленный заговор, угрожавший первому рыцарю века, наполнял ее страхом, но еще больше тревожило и смущало ее душу известие о существовании Гийома де Латура, этого молодого родственника, наследницей которого она считала себя до сих пор. Это сомнительное известие бросало совершенно новый свет на мысли, планы, предположения и всю будущность гордой девицы де Латур. В ней произошел внезапный переворот, и природный ее оптимизм на миг заколебался. Она всегда воображала себя богатой наследницей, видела в себе последнюю представительницу древнего, знатного рода, имеющую полное право требовать уважения и благоговения, и вот вдруг она слетает с высоты своих мечтаний, становится бедной сиротой, первой добродетелью которой должно быть смирение, сиротой, живущей пятнадцать лет милостыней тех, которых ежедневно оскорбляла.

«И теперь,– подумала она,– я не могу уже позволить, чтобы благородный Анри и его товарищи подвергали свою жизнь опасности. Я вижу ясно: из-за меня, только из-за меня одной, он предпринимает эту войну. Он всегда просил моего согласия и воспользовался сегодняшним приключением, чтобы исторгнуть его у меня. Нет, я не должна этого допустить. Каждая капля пролитой крови упала бы прямо на мою совесть… Но что делать? Как уведомить капитана? Замок заперт, и никто не может выйти без позволения барона. Боже мой! Услышь мои моления и пошли мне помощь!.. А этот благородный, смелый рыцарь! Неужели я дам ему погибнуть жертвой измены?.. Мне остается одно только средство: этот вздыхатель – трубадур… Но станет ли у него мужества исполнить мой замысел? О, будь он проклят, если струсит!»

И, приняв твердое решение, Валерия прошла через ряд пустых комнат по извилистым коридорам старого замка. Она очутилась у входа на узкую и крутую лестницу, проделанную в стене Белой башни и ведущую к верхней платформе. Нимало не колеблясь, Валерия стала подниматься по лестнице в кромешной темноте.

Пройдя половину ступенек, она услышала приятную музыку, раздававшуюся сверху. Молодая девушка остановилась, чтобы отдохнуть, и стала прислушиваться к звукам. То был приятный, чистый голос трубадура, сливавшийся со звуками арфы. Расстояние не позволяло слышать слов, но напев был прост, тих и грустен. Валерия охотно предалась бы очарованию этих жалобных звуков, раздававшихся посреди мрака и безмолвия ночи, но обстоятельства не позволяли терять ни одной минуты. Она превозмогла свое волнение, стала подыматься выше и скоро достигла верхней платформы башни.

С этой высоты глазам представлялся поэтический, величественный вид. Небо было чисто, воздух прозрачен и темен, месяц тихо скользил по звездному небу и бросал бледный свет на все окрестности. Все вокруг замка безмолвствовало, только изредка раздавался одинокий крик ночной птицы, порхавшей около высоких башен древнего замка.

Трубадур с арфой в руках прислонился к одному из зубцов башни и, казалось, увлекся очарованием ландшафта. Отрешенный от действительности, он воспевал свои чувства и, желая передать их полноту и оттенки, переходил постоянно от одного ритма к другому, что и придавало его напевам какую-то особенную силу и животрепещущую свежесть.

Валерия остановилась в нескольких шагах от него. Трубадур, жалуясь на ее жестокость, сравнивал ее с редкими цветами высоких гор, не смешивающимися с простыми растениями долины. Вздох молодой девушки прервал его. Он тотчас оставил арфу и, подойдя к Валерии, спросил:

– Валерия, это вы?

– Я, Жераль, благодарю, что ты явился на мой призыв.

Трубадур не отвечал ни слова. Взор его, блестевший еще вдохновением, с любовью остановился на девушке. Он смотрел на нее, как на милый призрак, вызванный его поэтическим воображением, который может исчезнуть при малейшем шуме. Это молчание, казалось, смущало Валерию.

– Вы пели, мессир? – робко начала она.– Вы хорошо делаете, что пользуетесь тишиной этой светлой прекрасной ночи. Завтра эти места наполнятся, может быть, тревогой, кровью и смертью.

Менестрель грустно улыбнулся.

– Пение – мой удел,– произнес он тихо,– как брань – удел рыцаря, веселье – удел красавицы. Я должен петь и в спокойное время, и во время бури, как поет соловей весной. Я – арфа и издаю звуки, когда горесть ударяет по моим скорбным струнам. И арфа перестанет издавать гармонические звуки тогда, когда будет разбита.

Валерия рассеянно внимала этим словам. Помолчав, она опять спросила его:

– Неужели никогда не приходило вам в голову, милый Жераль, что песня и звуки, столь сладостные во время мира и в свободные часы отдохновения,– пустое и жалкое занятие во времена бедствий и несчастий, когда каждый мужчина обязан надеть латы и шлем, опоясаться мечом и защищать свой родимый кров? Неужели в вас не пробуждается стыд, что вы предаетесь мечтам и уноситесь на аккордах в то время, когда около вас даже я, робкая девушка, думаю только о войне, битвах, подвигах и возвышенных чувствах? В своих странствованиях вы исходили всю Францию, неужели вас не возмущали насилия, измены, несправедливости, происходившие перед вашими глазами? Неужели вы никогда не сожалели, что рука ваша не владеет мечом? Что вы не в состоянии отомстить за насилие, отвратить измену, защитить от несправедливости?

– Я плакал над несчастьями, свидетелем которых случалось мне быть, благородная Валерия, но что может один человек против наказаний, посланных небесным гневом? Когда Бог сжалится над бедной Францией, он пошлет своих избранных на спасение ее. И что такое я? Странник, утирающий мимоходом слезы нищего, сидящего у края дороги, или плачущий с ним, и потом пускающийся опять в дальний путь.

– Итак, мессир,– сказала девушка с некоторым презрением,– вы никогда не мечтали о военных подвигах, о битвах и славе?

– Я мечтал о ясном небе, о прелестных долинах и о поэзии,– отвечал со вздохом трубадур.– Почти все мои родственники пали жертвой войны. Молодость моя прошла в стенах, куда не доходил шум битвы и где меня учили ненавидеть войну, лишившую меня всей семьи. Там, в уединении, под руководством старика, пострадавшего больше всякого другого от бедствий отчизны, душа моя обратилась к музыке и к стихам. Я не знал воинственных упражнений молодых дворян, и никогда тяжелый шлем не касался моего лба. Позже, начав свою странническую жизнь и переходя из одного замка в другой, я воспевал подвиги доблестных рыцарей и песнями снискал себе славу, но подражать этим рыцарям у меня никогда не было охоты.

– И без сомнения,– спросила его иронически Валерия,– это воспитание, изнежившее ваше тело, вместе с тем лишило и дух ваш всякой силы и мужества? Я, Жераль,– продолжала она, подходя ближе к трубадуру,– я, хоть и женщина, стыдилась бы подобной слабости! Но, правда, воспитание мое не было изнежено, подобно вашему, когда я выросла и начала что-то понимать, я увидела себя заключенной в этих каменных стенах, посреди моих притеснителей и их полудиких вассалов. Я сумела заставить себя уважать. Каждый день была я свидетельницей сражений, ссор, беспорядков и кровопролития. Дух мой окреп в уединении и отчуждении от всех, он вырос от вечной борьбы и постоянно наносимых мне оскорблений. И потому-то я уважаю только мужчину, который смел, великодушен и неустрашим. И потому, верьте мне, мессир, такой человек, как наш гость, Бертран Дюгесклен, несмотря на свое безобразие и неуклюжесть приемов, скорее дождется нежного взора и ласки красавицы, чем прекраснейший трубадур, умеющий только слагать стихи и напевы в честь прекрасных очей своей богини.

Менестрель укоризненно посмотрел на нее.

– Донья Валерия,– произнес он с волнением,– к чему снова напоминать, что вы предпочли мне другого рыцаря, далеко уступающего в заслугах и славе великому гостю, обитающему теперь в Монбрёне? Но знайте, каким бы ни казался я вам слабым, малодушным и презренным, ни одной минуты не поколеблюсь отдать свою жизнь за вас, по первому мановению вашей благородной руки.

Валерия взглянула на него с невыразимым волнением.

– Искренне ли вы говорите, мессир, или это только вежливые слова?

– Никогда уста мои не говорили ничего искреннее,– с жаром отвечал Жераль…

– О! Так простите меня. Слава Всевышнему, пославшему мне благородного мужчину в минуту великой опасности!

Трубадур молча ожидал объяснений.

– Мессир Жераль, если я не ошибаюсь, вы знали Бертрана Дюгесклена еще до его прибытия в замок?

– Да, я знал и прежде этого полководца, прекрасная Валерия. Я его видел в графстве Фуа, когда жил при дворе Гастона. Но я был тогда в толпе музыкантов и певцов, и, конечно, Бертран не мог отличить меня от других. Когда мы встретились нынче с ним на дороге, я дал ему понять, что неблагоразумно останавливаться в замке Монбрён, но он не хотел мне верить.

– Итак, вы питаете к нему привязанность и восхищение, которые внушает он всем, кто только любит мужество и доблесть?

– Стыд и позор тем, кто не чувствует любви к храброму Бертрану! Даже враги говорят о нем с уважением и восторгом.

– А между тем, Жераль, против него готовится теперь страшный заговор.

– В самом деле? – с живостью воскликнул трубадур.

Валерия рассказала ему, что слышала в комнате барона, умолчав, однако, о том, что касалось Гийома де Латура. Она в подробностях раскрыла коварные намерения Монбрёна – напасть на рыцаря из засады и потом отвести его в Латур. Жераль слушал со всеми признаками сильного беспокойства.

– Предательский замысел хорошо продуман,– сказал он, когда Валерия закончила рассказ,– и, несмотря на всю его странность, он может удаться как нельзя лучше. Дюгесклен, говорят, страшен в бою, но что он сможет сделать, не имея при себе никакого вооружения, с дюжиной слуг, когда толпа вооруженных воинов, в три раза большая, нападет на него врасплох? Валерия! Я предвижу великие несчастья для Франции, для этой страны и для нас самих, если это ужасное намерение барона исполнится.

– Так надо, чтобы оно не исполнилось!

– Но как отвратить его? Если предуведомить Бертрана, чтоб он остерегся, его вспыльчивый и нетерпеливый характер может заставить барона решиться на крайний поступок. Дюгесклена окружили стражей, и нет никакой возможности пробраться к нему.

– Я знаю другое средство спасти этого доблестного рыцаря, который нынче еще оказал такую великодушную защиту вам и мне.

Она бросила задумчивый взгляд на обширное пространство, расстилавшееся у ее ног, и указала трубадуру на огонек, который мелькал в отдалении между деревьями.

– Жераль, там, в этом лесу, есть человек, исполненный смелости и мужества, и при нем двести предприимчивых воинов. Он может спасти Дюгесклена.

Лицо трубадура омрачилось грустью.

– Я знаю, о ком вы говорите,– сказал он с упреком.– Но неужели вы не боитесь, что соблазн будет слишком силен для этих разбойников и что вместо помощи Бертрану они сами…

– Не оскорбляйте их! – прервала Валерия с жаром.– Это храбрые и честные воины, которыми не смеют воспользоваться враждующие партии, и предводитель их не способен…

– Довольно, сударыня, я хорошо знаю, насколько сердце ваше снисходительно к Анри Доброе Копье и к тем, кто окружает его.

Валерия покраснела, но вскоре оправилась от смущения и продолжала с притворным спокойствием:

– Я вам откровенно призналась в своих чувствах к Анри, мессир, и не моя вина, что вы питаете ко мне склонность, на которую я не могу отвечать. Несмотря на это, Жераль, я хочу сделать вам предложение, которое, как я вижу теперь, вы отклоните и которое должно было бы подвергнуть вас большой опасности.

– Что значит для меня потеря жизни, когда никто в мире не пожалеет о ней!

– Не говорите этого,– отвечала Валерия с волнением, которого никогда еще не испытывала,– иначе вы будете несправедливы ко мне, вашему другу.

Трубадур схватил ее руку и с признательностью прижал к губам. Валерия тихо отняла ее.

– Выслушайте меня,– начала она, понизив голос.– Бесполезно рассказывать вам, какими средствами доходит это до меня, но мне известно все, что делается в стане капитана Доброе Копье. Завтра замок наш будет осажден, но я не знаю, на какое время назначен штурм и может ли он воспрепятствовать барону исполнить его злое намерение. Впрочем, я не хочу, чтобы это случилось не только завтра, но когда бы то ни было, и тот крайне огорчит меня, кто вздумает проливать кровь за дело, с которым связаны мои выгоды. Вот что хочу я передать капитану Анри через верного и преданного мне человека.

Жераль, молчаливый, стоял перед нею в задумчивости.

– И ваш выбор пал на меня? – спросил он наконец.

– На вас, сир де Монтагю, на вас, разделявшего опасения мои об участи великого гостя Монбрёна. Но время не терпит, и надо отправляться теперь же.

– Теперь? Но как уйти в этот час из замка, окруженного часовыми? Разве вы не знаете, что барон под страхом смерти запретил впускать или выпускать в него кого бы то ни было и что ключи от ворот в его руках?

– Правда, Жераль, но чего не может сделать решимость и твердая воля?.. Я знаю, что вы хороший пловец. Однажды вы бросились с вала в ров, чтобы вынуть из воды браслет, который я нечаянно уронила. Неужели же вы для спасения первого полководца Франции не захотите сделать того, что сделали для ничтожного удовольствия девушки?

– Донья Валерия, я готов идти,– спокойно отвечал трубадур.

Это простое и благородное решение тронуло ее.

– Жераль,– произнесла она с участием,– не забывайте, что рвы глубоки и шум вашего падения привлечет внимание всех часовых. На вас посыплются стрелы и камни, опасность велика, и…

– Я боюсь не рвов и не стрел, Валерия, я только думаю о том, к кому должен явиться от вашего имени.

И трубадур с тягостным чувством приложил руку ко лбу.

– Пусть это будет сделано из любви ко мне, Жераль,– сказала молодая девушка кротким и умоляющим голосом.

Жераль поднял голову.

– Что мне сказать от вас капитану Анри? – спросил он холодно.

– Расскажите ему все, что относится к храброму Бертрану Дюгесклену, и он подумает о средствах пресечь замысел Монбрёна. Пусть на всех дорогах, ведущих к замку, поставит он стражу, но прежде всего скажите капитану, чтобы он не вздумал проливать из-за меня ни одной капли крови. Иначе он будет отвечать перед Богом за все несчастья, причиной которых станет. Что касается вас, Жераль, умоляю, будьте благоразумны и не пренебрегайте жизнью.

– Довольно, донья Валерия,– возразил Монтагю, собираясь оставить башню,– я пойду кое-чем запастись и надену платье более удобное. Через несколько минут я исполню ваше поручение или меня не будет на свете.

Молодая девушка была изумлена, видя в Жерале такую бескорыстную и героическую преданность.

– Выйду ли я невредим из этого предприятия или погибну,– продолжал Жераль со слезами на глазах,– во всяком случае, я должен с вами проститься, мы уже никогда не увидимся.

– Как, никогда? – спросила с ужасом Валерия.

– Никогда! Дело, которое вы поручаете мне, только несколько приближает час, в который я думал оставить замок Монбрён. Пока я мог надеяться получить от вас хоть одно ласковое слово или взгляд, я терпеливо и безропотно переносил порицания, упреки, оскорбления, унижения, которыми меня так щедро здесь одаряли. Счастье быть вблизи вас вознаграждало за все. Я начну опять свои странствования по миру. Мысль о вас будет следовать за мной повсюду, она займет всю мою жизнь, наполнит все мое сердце… А вы, благородная Валерия, хоть изредка, хоть раз вспомните о бедном менестреле Жерале де Монтагю!

Валерия была глубоко тронута.

– Жераль, теперь я понимаю, что есть другое мужество, не менее великое и доблестное, чем мужество рыцаря, закованного в латы и стремящегося в жар битвы. Но, оставляя из-за меня Монбрён и подвергая себя такой опасности, неужели вы не хотите попросить у меня чего-нибудь в награду за ваше усердие и самоотвержение? Неужели вы не потребуете от меня никакого дара?

– Чего могу я просить у вас, что не стоило бы во сто раз больше моей ничтожной жизни?

– Я в долгу у вас за время, проведенное вами в этом рабстве,– краснея, возразила Валерия.– Подойдите ко мне, милый трубадур.

Жераль преклонил одно колено. Она сняла с себя зеленую ленту с серебряной каймой (то были цвета ее герба) и повязала ее на его руку. Потом, движением невыразимой грации и достоинства, поцеловала его в лоб и сказала голосом, полным чувства:

– Прощайте, мессир, и да сопутствуют вам Бог и все святые Его!

Монтагю встал, гордый и сияющий радостью.

– Валерия,– воскликнул он пылко,– теперь я могу умереть! Никогда не ожидал я подобного счастья.

– Прощайте, Жераль, я останусь на этой башне, а вы не забывайте, что я буду следить за вами, молиться о вас. Ваш успех составит мою радость, а если вы погибнете, я не стану удерживать слез.

Трубадур безмолвно взглянул на небо и быстро исчез. Шаги его раздались по отдаленным переходам замка, потом все смолкло.

Молодая девушка, оставшись одна, почувствовала страшное стеснение в груди. Она вдруг поняла, что послала Жераля на верную смерть. Валерия то хотела броситься и остановить его, то опять, перебирая мысленно все обстоятельства, с болезненным чувством осознавала, что не могла поступить иначе. Только молодой менестрель исчез, она бросилась к одному из зубцов башни и нагнулась. Ей и в голову не пришло, что Жераль не мог еще дойти до своей комнаты. С высоты башни она одним взглядом могла объять большую часть замка с его широкими валами, которые были загромождены каменьями, приготовленными на случай осады, с его высокими стенами, каменными караульнями и поясом рвов, наполненных водой. При свете луны Валерия могла различить даже стрелков, стоявших на карауле, и их оклики, отвечавшие друг другу, доносились иногда до платформы башни подобно отдаленным стонам.

Так прошло около получаса, беспокойство девушки стало нестерпимо. Она стояла все на том же месте, перегнувшись через стену, устремив взгляд в одну точку и почти не смея перевести дыхание. Между тем ничто вокруг не менялось, караульные ходили взад и вперед, и повсюду царствовало совершенное спокойствие.

Вдруг ей почудилось, что она видит какую-то человеческую фигуру, какое-то движение в тени строений у самого подножия башни. Она не могла узнать Монтагю, но догадалась, что это должен быть он, и подала ему знак рукой. В эту самую минуту молодой человек показался из тени, скрывавшей его до сих пор, и быстро взбежал на вал.

Месяц осветил трубадура, так что он был виден как днем. Жераль поменял свое длинное платье на короткую полевую одежду. На нем были шапка, черный камзол и черные штаны, а за поясом блестел кинжал. Поступь его была тверда, решительна и не показывала ни малейшего следа волнения или страха..

Только лишь Жераль показался на стене, один из стрелков бросился к нему и велел отступить назад. Менестрель, не говоря ни слова, вспрыгнул на бруствер. Стрелок хотел удержать его за платье, но было уже поздно. Жераль исчез, и шум тела, упавшего в глубокую воду, донесся до Валерии де Латур.

В ту же минуту стрелок, натянув тетиву, прицелился в ров и закричал громким голосом:

– Слушай! Слушай! Вассалы Монбрёна! Кто-то бросился в ров. К оружию! Стреляй! Приказ барона…

Произнося эти слова, часовой спустил тетиву, и стрела понеслась со свистом в ров. В одну минуту со всех сторон на стены сбежался народ, и копья, камни, стрелы посыпались градом вслед беглецу. Солдаты не переставали кричать и ободрять друг друга.

Валерия де Латур, неподвижная, безмолвная, замирая от беспокойства, с ужасом прислушивалась, не раздастся ли посреди этого шума жалобный крик, исторгнутый страданием. Но она ничего не слышала. Вода колыхалась. Жераль, по-видимому, был еще жив и плыл.

Вдруг поднялся громкий крик со всех сторон.

– Убит! Моя стрела! – вскричал один из стрелков.

– Нет! Нет! Моя! Моя! – раздались голоса повсюду.

Валерия ничего больше не слышала. Колебание воды вдруг прекратилось. Стрелки продолжали оспаривать друг у друга честь удачного выстрела и оставили стены, на которых больше нечего было делать.

Молодая девушка с ужасом отскочила к середине платформы, при этом быстром движении она толкнула арфу трубадура, забытую на террасе. Арфа упала и разбилась, издав жалобный звук, подобный стону умирающего. Валерия живо вспомнила последние слова Жераля, как он сравнивал себя со своей арфой, и скорбь ее достигла высшего предела.

– Он умер! – тихо произнесла она и лишилась чувств.

Когда свежесть ночного воздуха привела ее в чувство, Валерия медленно и с трудом приподнялась, но вдруг, вспомнив все, что случилось, она бросилась на колени и с жаром стала молиться за душу того, кто так недавно еще стоял перед нею живой и с сердцем, полным любви и поэзии.

Исполнив этот христианский долг, девушка с трудом спустилась по лестнице и неровными шагами отправилась в свои комнаты. Происшествия ночи сильно расстроили ее, и она с величайшим усилием влачилась по уединенным переходам замка, подобно тем призракам, которыми воображение вассалов наполняло в ночные часы древнюю обитель Монбрён.

Так, вероятно, объяснил себе это видение один из часовых, находившийся на дороге, по которой шла Валерия; когда она поравнялась с ним, он осмелился произнести свое «кто идет» лишь слабым и дрожащим голосом.

Девушка остановилась, вздрогнула и будто пробудилась от глубокого сна. Железная лампадка, свисавшая со свода, позволила ей осмотреться. Валерия увидела себя в галерее замка перед дверью комнаты, отведенной Дюгесклену.

Она подошла к часовому, стоявшему у дверей, который, в недоумении и страхе, не зная, кого видит перед собою, взял копье наперевес

– Эсташ,– спросила она в волнении,– что делает сир Бертран с тех пор, как ты на часах?

– Спокойно спит, благородная девица,– отвечал часовой, узнавший наконец Валерию.

– Спит! – повторила она.– Спокойно спит! А за него между тем умирают!

Потом она удалилась медленно, оставив стрелка в недоумении посреди безмолвия и мрака: точно ли видел он Валерию де Латур или то был ее призрак.

Часть вторая

I

В то время, когда эти события происходили в замке Монбрён, в лесу у подножия Сосновой горы на расстоянии одного лье от замка было шумно и весело.

Место, куда мы переносим теперь читателя, состояло из огромной прогалины, выходы которой были защищены засеками и толстыми палисадами. Был поздний час, и при свете двух огней, бросавших свой отблеск до самых вершин старых каштановых деревьев, можно было видеть до пятидесяти палаток и простых шалашей, расположенных в беспорядке вокруг площадки. Одна из них, красивее прочих, с флюгером наверху, возвышалась посередине и, по всей видимости, принадлежала начальнику этого лагеря.

На пространстве, оставленном пустым вокруг этой палатки, толпа воинов занималась различными работами и производила страшный шум, который слышен был далеко за пределами леса. В тени и под навесом, сделанным из ветвей, виднелись ряды лошадей, привязанных к кольям, защищавшим прогалину, и благородные животные, подняв головы, время от времени издавали глухое ржание, как бы упрекая своих седоков за шум и движение в час, предназначенный для покоя.

Эти седоки, несмотря на то, что, по-видимому, действовали для одной общей цели, различались между собой правами и происхождением по крайней мере настолько же, насколько костюмами. Одни носили колобы (род рубах без рукавов) и табары (короткие плащи), другие – полукафтанья лучников или особенные кольчуги, называемые бригандинами (Brigandines), откуда и произошло название brigands; иные же были с ног до головы закованы в железо. Но на угрюмых лицах воинов было почти одно и то же выражение – дикого мужества и животной беспечности.

Они располагались отдельными группами, из которых каждая имела свое, особенное, занятие.

В одном месте топорами обрубали деревья для лестниц и осадных машин, нынче не употребляемых, в другом – на походной наковальне выковывали копья и стрелы. Здесь стрелок менял тетиву своего лука, потому что она не имела уже толщины, необходимой для точности прицела, там копьеносец чистил шлем или точил лезвие меча. Но большая часть воинов занималась связыванием ветвей для фашин, которыми в те времена осаждающие наполняли рвы.

Удары молотков по наковальне, стук топоров, визжание пил, крики работников и треск бивачных огней – все это производило оглушающий шум, который, наполняя собой лес, еще больше усиливало звонкое эхо. Воины называли друг друга по имени, кричали, пели и бранились почти на всех известных тогда языках: слова гасконские, провансальские, английские, французские, немецкие смешивались между собой, потому что каждая земля, которой принадлежали эти наречия, имела своего представителя в этом странном и страшном войске.

Молодой человек приятной наружности, который, по-видимому, был предводителем всей этой толпы, переходил от одной группы к другой, раздавая приказания или поощряя трудившихся. Часто тот, к которому он обращался, не мог понять его, но какой-нибудь выразительный знак или даже просто удар копьем помогал как нельзя лучше сметливости подчиненного. Этот молодой человек был капитан Анри Доброе Копье, которого мы уже знаем, а эти преданные люди – его солдаты, которые готовились к осаде Монбрёна. Но прежде, нежели продолжим рассказ, нам необходимо сообщить читателям некоторые исторические подробности о том, кто такие были в то время «бродяги», «живодеры» или «запоздалые».

Прежде всего, не нужно думать, что название, равно как и само занятие живодеров, имело в себе что-нибудь бесчестное. Историки тогдашнего времени упоминают с уважением об этих бродячих шайках, которые, пробегая Францию по всем направлениям, жили воровством и грабежом. Грабежи их нисколько не отличались от грабежей регулярных войск, которые следовали за тем или другим полководцем, служили тому или другому государю. И если живодеры совершали какие-нибудь подвиги мужества и храбрости, что случалось нередко, ими восхищались так же, как и подвигами других войск, потому что в эти времена храбрость была первой добродетелью и все извиняла.

Наконец, не все из бродяг, или живодеров, как можно бы заключить по рассказам об их страшных делах, были люди, изгнанные из общества за пороки и преступления. Напротив, большая часть их состояла из уволенных солдат, которые, прослужив несколько лет под знаменами Франции или Англии, вынуждены были жить так, как умели, то есть с помощью оружия. В четырнадцатом веке регулярных войск почти не было. Когда принц Уэльский или король Французский предпринимали какое-нибудь военное дело, то они торжественно сзывали владетелей с их вассалами, потом набирали людей всякого рода, какой бы они нации ни были, лишь бы умели владеть оружием да захотели принять их сторону – конечно, за условленную плату, которая почти всегда была ничтожна, но зато дополнялась имуществом побежденных. Когда дело кончалось, владетелей с вассалами увольняли и распускали наемных солдат, которые, не имея чем жить, принуждены были прибегать к грабежу и предавались ему до тех пор, пока тот же самый государь – или его противник – не нанимал их снова. Это объясняет, отчего в те времена так неожиданно появлялись вдруг огромные армии, которые потом так же незаметно исчезали.

Понятно, что народ, разоряемый беспрерывными войнами, смотрел на грабежи живодеров больше как на несчастье, неразлучное с обстоятельствами времени и существовавшими тогда установлениями, чем как на последствие необузданности и разврата этих людей. Предводители их, если были храбры и неустрашимы, пользовались таким же уважением и славой, как и полководцы, выслужившиеся у государей, и между ними было множество людей, принадлежавших к лучшим и знаменитейшим фамилиям Франции или Англии. Когда Дюгесклен задумал трудное предприятие – направить эти огромные шайки живодеров на Испанию, он привез их предводителей, или капитанов, в Париж и представил Карлу V, который обласкал их как нельзя более. Между ними были: Гюго де Корелэ, Матьё де Гурнэ, смелый рыцарь, барон де Лерм, барон де Прель и множество других, славные имена которых кровавыми буквами вписаны в летописи французских провинций. Сам Дюгесклен, этот благородный защитник Франции, храбрейший из храбрых, не считал для себя унижением жить на равной ноге с этими вельможами-живодерами, и с ними-то произвел он множество тех чудес мужества, которым свет удивлялся.

Свободная дружина капитана Доброе Копье отличалась строгой дисциплиной. Она несколько раз уже была на жалованье то у одной, то у другой из враждующих партий и отлично выполняла свои обязанности в пользу того, кто ей платил. Когда дружину увольняли, она не расходилась, и молодой ее начальник строго поддерживал в ней военные привычки того времени. Этой дружине нужно было чем-нибудь жить, и грабеж был единственным источником ее существования, но она очень редко останавливала странствующих купцов или мирных крестьян. Капитан Доброе Копье больше любил нападать на французские или английские войска, возвращавшиеся из разоренного города или провинции, и это называлось «грабить грабителей».

Таким образом, многие партии английских воинов, распущенных принцем Уэльским три дня назад после разорения Лиможа, пострадали от партизан Доброго Копья, который поджидал их в засадах. Добыча была сложена теперь в одном углу лагеря, и несколько воинов в ожидании общего дележа караулили ее со всей бдительностью.

Сам капитан Доброе Копье, несмотря на некоторую жесткость нрава и языка – что было естественным следствием его суровой и отважной жизни,– имел многие отличные качества, которые трудно было бы предполагать в человеке его ремесла: он был вежлив, великодушен и, казалось, обладал некоторыми познаниями. Храбрость его была беспримерна, и, вопреки сложению вовсе не атлетическому, он во многих случаях обнаруживал необыкновенную силу, владел оружием с неподражаемым искусством. Подчиненные восхищались его подвигами и прозвали его Добрым Копьем. Происхождение его было покрыто тайной: никто не знал, откуда он родом. Предполагали, что он англичанин, потому что английским владел свободнее, чем другими наречиями, бывшими тогда в употреблении, но одно обстоятельство противоречило этому предположению: всегда, когда случалось капитану выбирать между французами или англичанами, он предпочитал нападать на островитян.

Как бы то ни было, но никто никогда не осмеливался расспрашивать капитана о его происхождении или о его жизни. Знали только, что в шестнадцать лет он начал свое военное поприще на испанских войнах, и, несмотря на молодые годы, тогда уже отличался неустрашимостью. Вскоре потом, неизвестно почему, он оставил армию и, набрав к себе старых воинов и сослуживцев, образовал свою дружину, которая мало-помалу увеличивалась и наконец пополнилась толпами людей всех наций.

Какие цели были у Доброго Копья? С каким намерением составил он шайку удальцов, которым всегда отдавал свою часть добычи, оставляя для себя только самое необходимое,– этого никто не знал. Капитан бывал иногда мрачен и угрюм. Он стал угрюмее и раздражительнее с тех пор, как увидел Валерию де Латур и поселился на монбрёнских землях. Часто по целым дням блуждал он по лесу, и когда возвращался назад, суровые воины с удивлением замечали следы слез на загорелых щеках своего начальника.

Таков был предводитель этой предприимчивой шайки. Он переходил от одной группы воинов к другой, ободряя их то словом, то движением. Он сам присматривал за работой своих солдат и везде обнаруживал опытность и знание. Здесь давал он наставления насчет длины и устройства осадных лестниц и из какого дерева их лучше делать, чтобы они были легки и прочны. Там рассказывал, как лучше закаливать лезвие оружия, чтобы оно не зазубривалось при ударах о шлем и латы, или как насаживать острия на дротики, чтобы они не вредили прочности древка, и прочее. Воины принимали эти советы с уважением, и, несмотря на то, что обхождение молодого начальника было грубовато, каждый из них гордился вниманием, которое он ему оказывал.

Между тем как в центре бивуака продолжалось шумное оживление, два воина в кольчугах и с мечами на боку удалились в темное и уединенное место позади палаток. Здесь, присев на густой мох, который заботливая природа предоставила им взамен ковра, они наслаждались некоторого рода уединением. Один из этих воинов говорил без умолку, держа на коленях огромную кирасу и чистя ее мелким песком, другой ничего не делал и, облокотившись на руку, казалось, был погружен в печальные размышления.

Последнему из этих воинов было около пятидесяти лет, но члены его, закаленные с давних пор всеми трудностями походной жизни, нимало не утратили своей силы. Воин был высокого роста, и хотя голубые глаза его сверкали иногда быстрым зловещим блеском, но движения имели в себе нечто тяжелое и неповоротливое, может быть, потому, что он редко снимал с себя вооружение. Разговор его был медлен, важен, почти торжествен. Этот живодер, по имени Годфруа, родом фламандец, получил от своих товарищей прозвище Проповедник за то, что он обо всем, даже о вещах самых обыкновенных, говорил не иначе, как с пафосом. Впрочем, он был чрезвычайно опытен и сведущ в бродячей жизни и лучше всех мог дать самые точные сведения о местах, где можно было продвигаться без опасений, и о силе и крепости замков, замеченных в отдалении, о характере и происхождении лиц, сколько-нибудь известных в то время, и прочее. Это был «Нестор» шайки, и его так же уважали за опытность и добрые советы, как и за холодное спокойствие и неустрашимость, проявляемые им в битве.

Товарищ его, напротив, был молодой человек двадцати пяти лет, живой, болтливый, любивший солгать и готовый скорее действовать языком, чем мечом. Он родился в одной из южных провинций Франции и доказывал это своим произношением. У живодеров он был известен под именем Маленького Бискайца. Этот Маленький Бискаец, по своему сварливому и задорному характеру, часто ссорился с товарищами, которые вообще не отличались терпеливостью, и, подобно конскрипту нашего времени, подпаивающему ветерана, чтоб сделать из него своего покровителя в артели, он старался заслужить любовь Проповедника, сильного влияния которого на товарищей не мог не заметить. Маленький Бискаец успел в этом как нельзя лучше, и, взамен защиты, найденной им в Годфруа, он оказывал ему тысячу дружеских услуг: седлал его лошадь, ставил палатку и чистил оружие. Но самая большая заслуга его в глазах фламандца была та, что он слушал его со вниманием и почтением или расспрашивал о таких вещах, в которых Годфруа можно было развернуться. Правда, хитрый Бискаец иногда под нос смеялся над своим другом и его вечными историями, но Проповедник в простоте души никогда не подозревал об этом и все знаки внешнего уважения своего питомца принимал за чистую монету.

– Так ты, камрад, думаешь,– спросил Маленький Бискаец со своим смешным гасконским ударением,– что на этот раз мы возьмем Монбрён? Черт побери! Если мы завладеем им, тогда можно будет пить и есть по целым дням, спать под кровлей и ложиться в постель, как настоящим людям! Мы заживем там, как жирные каноники. Я думаю, что и сам ты, друг Проповедник, несмотря на свою храбрость и неутомимость, куда как будешь рад хоть один раз в жизни почувствовать себя в совершенной безопасности за стенами надежного замка.

– Замок не взят еще,– отвечал фламандец поучительным тоном,– и, пока овладеем им, многие из нас найдут смерть в его рвах. Впрочем, вспомни мои слова, молодой человек, и употреби их себе на пользу: для людей нашего разбора нет защиты надежнее зеленой крыши леса! Потолки укрепленных замков всегда могут обрушиться на наши головы, тогда как листья этих славных дубов не опасны. Крепость привлекает к себе врага так же верно, как зрелая нива косу.

Этот вывод был не совсем по вкусу Маленькому Бискайцу.

– Пожалуй,– воскликнул он,– ты еще предпочтешь желуди доброму запасу дичи и простую воду источника бутылке жюрансонского! Что до меня, признаюсь, я не так мужествен и воздержан, я люблю надежный кров и хороший стол, кусок сала на хлеб и несколько капель вина или меда, чтобы промочить горло, и пошли мне теперь какой-нибудь добрый ангел такое угощение,– продолжал Бискаец, подняв глаза к небу,– я признаю его своим патроном, пусть повесят меня без веревки, если стану молиться другому, хотя бы святой Гаспар, мой настоящий патрон, и треснул от досады!

Годфруа возложил руку на голову молодого человека и сказал ему с выражением еще более торжественным, чем обыкновенно:

– Не богохульствуй, друг, и не смешивай земных помыслов с небесными. Разве ты забыл, что завтра ты или я, а может быть, и мы оба умрем на приступе?

Маленький Бискаец перестал чистить кирасу и посмотрел на своего товарища, стараясь удержаться от смеха. Но при слабом отблеске бивуачного огня он приметил в чертах Проповедника странное выражение, которое заставило его несколько утихомириться.

– Умереть! Кто думает об этом? – сказал он с видом беспечности..– Черт побери! Я удивляюсь, друг мой Проповедник, как ты с подобными мыслями можешь быть таким храбрым воином!

Фламандец с минуту молчал.

– Я не узнаю себя,– произнес он наконец мрачным голосом.– Никогда еще не испытывал я того, что чувствую теперь. Я живу войной вот уже тридцать лет, служил французам, англичанам, бретонцам, наваррцам, испанцам, брал приступом множество замков, разорял множество городов, не щадил жизни в сотне сражений. Меня окружали и рыцари, и оруженосцы, и тысячи других беспощадных воинов, на мне было множество ран, которые я считал смертельными, и кровь лилась из меня ручьями… Несмотря на это, никогда мысль о смерти не приходила мне в голову так, как нынче… В стане короля Эдуарда о тех англичанах, которые накануне битвы испытывали подобное чувство, говорили, что они fays, приговорены, и замечали, что на другой день они непременно погибали. Вот почему, молодой человек, прошу тебя не богохульствовать при мне.

Маленький Бискаец хотел было какой-нибудь шуткой развеселить товарища, но не посмел. Он принялся за работу и тоном удивления произнес сквозь зубы свое обычное «черт побери!». Оба они несколько минут молчали.

– Дружище,– спросил наконец Проповедник,– что это за пятно на моей кирасе, которое ты с таким усилием пытаешься стереть?

– Клянусь святым Арно! Это порядочная капля крови того быка немца, которого ты свалил в последней схватке, и надо сказать, у басурмана, видно, была густая кровь… Придется стирать ее пилой!

Годфруа таинственно покачал головой.

– То же бывает с иными пятнами на совести,– сказал он протяжно.– Придет минута, когда нужно показать ее светлой и сияющей, подобно солнцу, смотришь, а она в ржавчинах…

Маленький Бискаец привык к меланхолическому характеру Годфруа, но ему никогда еще не случалось видеть его в таком мрачном расположении духа.

– По всему видно, друг Проповедник, что у тебя есть что-то на сердце, что тяготит его. Никогда не надо долго скрывать тайну, потому что придет день – она захочет выступить на свет сама и задушит тебя! Если бы в окрестностях можно было найти монаха, я побежал бы за ним. Исповедь облегчила бы тебя, я в этом уверен. Но, за неимением духовника, не можешь ли ты исповедаться мне, как делают это все воины, отдавая Богу душу на поле чести? Право, я буду не первым исповедником, который в шишаке и латах выслушает покаяние бравого живодера. Да и сам я, когда был смертельно ранен, призывал к себе капитана Доброе Копье для исповеди в прегрешениях! Только он не послушался меня и продолжал колотить гасконцев. О, кровопролитие было тогда ужасное!

Фламандец погрузился в глубокое размышление.

– Так тому и быть, в добрый час! – сказал он наконец решительным тоном, который не совсем был свойствен его медлительному и флегматичному характеру.– Я расскажу тебе все, Маленький Бискаец, но не как духовнику – в нашей Фландрии один только священник может исполнять эту должность,– но как другу, который может помочь мне поправить зло, которое я сделал. Я считаю тебя лучше самого себя и лучше всех моих товарищей, потому что ты моложе всех нас, и готов тебе открыться. Но прежде всего ты мне должен поклясться Богом, Пречистой Девой и тем святым, которого почитаешь больше других, что исполнишь все, о чем я попрошу тебя.

– Клянусь Богом, Пречистой Девой и святым Гаспаром! – вскричал Бискаец.– Исполню. Но говори, друг Проповедник! Значит, ты совершил великое преступление…

– Может быть, я сделал и больше,– отвечал Годфруа задумчивым тоном.– И между тем ни одно не оставило по себе таких мучительных воспоминаний, как это. В течение моей жизни я не раз нарушал клятвы, крал священные сосуды, убивал врага при помощи измены, и, несмотря на то, все эти бесчисленные преступления, которые, да простит меня Господь, не принесут мне в последнюю минуту столько угрызений совести, сколько зло, сделанное мной одному невинному ребенку, которого я лишил наследства.

– Ребенку? – вскричал с удивлением Бискаец.– Черт побери, камрад, ты хочешь посмеяться надо мной!

Проповедник повелительным движением заставил его замолчать и, казалось, собирался с мыслями.

– Лет пятнадцать или двадцать назад,– начал он важным тоном,– хорошенько не могу припомнить, я был в роте копьеносцев, на службе у Эдуарда Английского, и мы беспощадно опустошали поля Гаскони. В то время как мы с английской армией стояли в Ангулеме, шпион уведомил мессира Жана Шандо, нашего начальника, что большая часть лимузенских и перигорских монастырей спрятала свои сокровища в Шаларском аббатстве, монастыре весьма знаменитом, находившемся всего только в нескольких лье от того места, где мы стояли, и что если послать туда человек двести копьеносцев, то можно будет порядком поживиться золотом, серебром и другим ценными монастырскими вещами. Сверх того, говорил он, многие знатные особы нашли убежище в этом аббатстве, и, если захватить их в плен, можно надеяться на богатый выкуп. Мессир Жан Шандо тотчас послал туда отряд, в котором был и я. Мы подошли к монастырю и были так хорошо встречены вассалами и самими монахами, что нам пришлось провести атаку по всем правилам, стоившую нам большого числа людей и времени. Это так всех нас разгорячило, что когда мы взяли приступом монастырь, то решили не давать никому пощады: все было предано огню и мечу.

Я не знаю, что со мной было в этот день. Я лишился лучшего товарища, который на моих глазах был убит во время приступа. Это привело меня в такое ожесточение, что я не помнил себя. Думаю, что от моей руки пал не один монах, да простит мне Господь такое прегрешение! Я шел вперед, бешеный, озлобленный, и опрокидывал на пути все, что ни встречалось.

Мы проникли в монастырские здания и оставили кровопролитие, занявшись грабежом сокровищ. Англичане рассыпались повсюду и не пренебрегали ничем. Желая, подобно прочим, иметь свою часть добычи, я взбежал по лестнице одной отдельной башенки и подошел к небольшой комнатке, отделанной очень богато, откуда раздавались пронзительные крики. Я вошел туда и увидел ребенка двух или трех лет, прекрасно одетого, который плакал возле мертвой женщины, распростертой по полу. Вероятно, несчастная из окна башни хотела взглянуть на сражение, и стрела пронзила ее насквозь. Ребенок был привлекателен, на нем была парчовая юбочка, и все показывало, что он принадлежал к какой-нибудь знатной фамилии. Когда я вошел, он тотчас перестал плакать, подошел ко мне и пальцем указал на свою бедную кормилицу. Ребенок говорил таким мягким, сладким голосом… но слова его были мне непонятны. Не помню, что было со мной, но в глубине души я чувствовал сожаление, что способствовал несчастью этого невинного создания. Я поднял забрало, и мальчик стал смотреть на меня с удивлением. Я подошел, чтобы обнять его,– и он улыбнулся. Какая ангельская улыбка! Мне кажется, я вижу ее еще и теперь!

И суровый воин закрыл глаза рукой, как бы стараясь припомнить милый образ ребенка, который улыбался ему и при этих ужасных обстоятельствах. После минутного молчания фламандец снова начал:

– Ты этому не поверишь, друг Бискаец, а между тем, разгоряченный битвой, облитый кровью и засыпанный пылью, я забыл о грабеже и начал ласкать этого мальчика. Он тоже ласкался ко мне и продолжал что-то лепетать, хотя я и не мог понять, что именно. Я еще не знал, как поступить с этим ребенком, но чувствовал, что было бы хорошо иметь его при себе и быть любимым таким крошечным милым созданием. В то время как я смотрел на него с такой нежностью и, кажется, черт возьми, даже плакал, позади меня раздались чьи-то шаги, вслед за тем в комнату вошел английский капитан, вероятно, привлеченный в эту часть монастыря надеждой на добычу. Этот капитан в отряде мессира Шандо отличался жестокостью с воинами и солдатами. Сам я не один раз мог пожаловаться на его плоские шутки и вспыльчивость. Его прозвали Бурей. Некоторые утверждали, что, в сущности, он был добрый человек и что раздражительность его происходила только от горячей крови. Как бы то ни было, но, увидев его, я уже предчувствовал ссору,– и не ошибся. Желая показать, что этот ребенок мой и что я завладел им по праву, я взял дитя на руки.

Буря (между англичанами он назывался другим именем) посмотрел на ребенка и сказал мне с лукавым видом:

– Браво! Мальчишка недурен! И как хорошо одет! Вероятно, это сын какого-нибудь графа, не меньше. Ты, видно, друг, захочешь потребовать за него выкуп?

– Я не знаю, что я захочу, мессир,– отвечал я,– но он мой пленник, и я не расстанусь с ним.

– Твой пленник? – сказал капитан с надменным видом.– А где ты видел, чтобы из детей делали военнопленных? Клянусь смертью! Я не потерплю этого, и ты должен отдать мне ребенка, я сам буду располагать его участью, как мне вздумается. Такого рода добыча не по плечу грубому солдату, как ты.

Я возразил, что первый нашел ребенка и, следовательно, он принадлежит мне по праву. Вспыльчивый капитан повторил, что дети никогда не могут быть пленниками по закону войны, что этот ребенок, как видно по всему, сирота, что он хочет заменить ему отца и сделать из него со временем храброго воина и что, если я еще вздумаю настаивать на своем, он заставит меня раскаяться!

В то же время капитан вырвал у меня из рук ребенка и унес его, несмотря на крики и слезы мальчика.

Ты меня знаешь, друг мой Бискаец, знаешь, что, если на меня нападут неожиданно, не дав опомниться, я уступаю легко. Мне всегда нужно некоторое время для размышления о том, что надо предпринять. Так было и тогда. Только капитан ушел со своей добычей, как я вспомнил, что мне непременно нужно было отвоевать ее и что из подлой трусости я уступил другому то, что мне принадлежало законно по праву войны. Мне казалось, что Буря, узнав по некоторым приметам высокое происхождение ребенка, отнял его у меня с той целью, чтобы получить от родственников огромный выкуп, и что таким образом я лишаюсь моего трофея. Я решил поспешить вслед за англичанином и принудить его возвратить отнятое.

Но только хотел я выйти, как на лестнице послышались чьи-то тяжелые шаги и вошел старый монах в панцире и шлеме поверх клобука. Это был шаларский аббат, которого я узнал по его золотому кресту. Он храбро сражался, защищая монастырь, и кровь, лившаяся по его платью, показывала, что он был тяжело ранен.

Войдя на лестницу, он с беспокойством заглянул в комнату. Увидев меня, монах закричал от ужаса и потом колеблющимися шагами подошел ко мне.

– Несчастный! – сказал он.– Что ты сделал с ребенком, который был здесь? Если убил его, проклятие на твою главу, на тебя и на племя твое! Чудовище Ирод! Ты убил младенца?

Во всякое другое время не совсем было бы благоразумно говорить мне такие вещи, но в эту минуту мне стало жаль бедного монаха с его седой бородой и окровавленной рясой. Я в нескольких словах рассказал ему, что ребенок жив и что он в руках английского капитана, который хотел усыновить его.

– Да будет благословенно небо! – вскричал аббат, поднимая к небу глаза.– Довольно и без того совершилось беззаконий в этой святой обители! Но подумай, англичанин…– продолжал он, обращаясь ко мне.– Ты знаешь этого капитана и можешь его найти?

Я отвечал утвердительно.

– В таком случае,– продолжал несчастный старик, силы которого уже иссякали,– отыщи его и скажи от меня, что дитя, которым он завладел, есть единственный прямой наследник одной здешней знатной фамилии. Предки ее были благодетелями этого аббатства, и отец, еще прежде смерти своей, вверил нам своего сына. Теперь малютка этот сирота, у него нет других опекунов, кроме дальних родственников, которые, конечно, воспользуются его малолетством и лишат его богатого наследства. Пусть же этот капитан будет ему покровителем. Когда дитя возмужает, он будет так богат, что с избытком вознаградит тех, кто охранял его юность. Но,– продолжал монах, с усилием вытаскивая из-под рясы сверток бумаг,– для того, чтобы не оставалось никакого сомнения об этом потомке благородной фамилии в случае предъявления права на наследство, передай эти бумаги великодушному капитану. В них – все нужные для этого документы.

Я взял сверток и спрятал его за пояс. Аббат слабел все больше и больше и едва уже мог держаться на ногах. .

– Солдат,– сказал он мне прерывающимся голосом,– если в тебе остались еще какие-нибудь христианские чувства, заклинаю тебя сказать этому офицеру, чтобы он обходился кротко со знаменитым ребенком, больше же всего чтобы он остерегался многочисленных врагов, какие будут…

Монах не успел закончить, он побледнел, произнес несколько латинских слов и мертвый упал к моим ногам.

Сначала я совершенно растерялся и не знал, что делать, но вскоре овладел собой. Из уважения к сану я прикрыл лицо аббата краем его рясы и принялся шарить по ящикам и комодам, которые были наполнены драгоценными вещами…

Проповедник остановился и задумался, как будто закончил рассказ.

– Но,– спросил Маленький Бискаец,– почему же, наконец, ты обвиняешь себя? Судя по началу, я думал, что ты по крайней мере разрубишь этого ребенка пополам, чтобы поколдовать над ним, а ты поступил с ним, как святой. Где же то преступление, которое тяготит твою совесть?

– Я берег бумаги, врученные мне монахом,– продолжал Годфруа мрачным тоном,– но не искал капитана Бурю. Спустя некоторое время я узнал, что он оставил армию Шандо и отправился куда-то в отдаленную провинцию.

– Хорошо! Но что же ты хотел сделать с этими документами? Ведь ты не ученый человек – на что тебе такая дрянь?

– Ты меня не понял, камрад. Я думал, да и теперь еще думаю, что этот капитан Буря отнял у меня ребенка для того, чтобы получить за него богатый выкуп. Следовательно, если бы я передал ему документы, доказывающие высокое происхождение дитяти и его право на богатое наследство, то он употребил бы их в свою пользу как нельзя лучше. А этого мне и не хотелось. Итак, ненависть моя к Буре пала всей тяжестью на невинного ребенка; и наследник богатой фамилии, если он жив еще теперь, наверное, подвергся жалкой участи. По ночам, во время моего караула в лагере или на крепостной стене, я думал об этом, и мне кажется, если бы только продлилась жизнь моя, я бы отправился на поклонение к святому Жаку Кампостельскому, чтобы испросить у Господа Бога помилования в этом преступлении!

Маленький Бискаец, казалось, не видел во всем этом рассказе ничего трагического.

– Клянусь святым Гаспаром,– сказал он с легкомысленным видом,– я не вижу, право, отчего здесь столько печалиться! Что за великое несчастье, если одним знатным господином будет меньше! Но все-таки спасибо тебе за исповедь, камрад. Если ты нуждаешься в отпущении грехов, я даю его тебе охотно. Но чем я еще могу служить тебе?

Старый солдат оглянулся вокруг, стараясь увериться, что никто не может подслушать его тайны.

– Когда завтра ты увидишь меня поверженным,– начал он тихим голосом,– и вполне уверишься, что я получил последнюю рану, хорошенько поищи в замшевом кафтане, который я ношу под латами, там найдешь кошелек с золотом и сверток бумаги…

– Что касается золота, я найду ему достойное употребление,– с живостью прервал Маленький Бискаец,– но, черт возьми! Что мне делать с бумагами? Ведь я не умею читать.

– И я не умею, камрад, и поэтому-то не знаю хорошенько, что такое в них содержится. А показать кому-нибудь мне, признаюсь, не хотелось. Не всякий сберег бы тайну. Если бы капитан Доброе Копье был более ласков и менее скрытен с нами, которые, впрочем, все равны ему, я, может быть, пошел бы к нему с бумагами, чтобы по крайней мере узнать имя ребенка, похищенного в Шаларе. Итак, камрад, только тебе одному передаю эту тайну, и если бы я не был вполне уверен, что конец мой близок, может быть, хранил бы ее еще долгое время. Но позволь мне закончить то, что я начал. Когда ты убедишься, что я умер, возьми бумаги, отправься в Шаларский монастырь, который недалеко отсюда, собери там все нужные сведения и начни разыскивать его. Если найдешь, отдай ему эти документы, и за них, вероятно, ты получишь хорошее вознаграждение. Если же после одного года розысков не получишь о нем никакого известия, брось бумаги в огонь и помолись за мою душу.

Глубокий вздох вырвался из груди фламандца.

– Все будет сделано, камрад,– отвечал Маленький Бискаец,– я исполню клятву, клянусь святым Гаспаром!.. Но скажи мне… кошелек?.. Этот кошелек, вероятно, туго набит? Мой совершенно пуст, посмотри-ка, и если мне нужно будет искать повсюду этого неизвестного…

– Кошелек полон, и тебе недолго ждать, пока он станет твоим!

– Не говори этого, друг Проповедник,– возразил Бискаец с притворной печалью,– и не верь глупым предчувствиям. Еще до смерти, я в том уверен, ты успеешь опорожнить не одну добрую бутылку и заставишь глотать пыль не одного вражеского солдата.

Фламандец посмотрел на него с удивлением.

– Разве ты забыл, что я fay? Предчувствия никогда не обманывают: завтра я умру! – отвечал он холодным тоном.

Маленький Бискаец, может быть, пустился бы на новые утешения, но вдруг послышался сигнал тревоги. Часовые, стоявшие у палисадов, подали сигнал, и звучный голос Доброго Копья раздался между воинами. Проповедник, казалось, совершенно забыл свои мрачные предчувствия: он быстро вскочил и приказал товарищу следовать за ним. Бискаец, пораженный этой неожиданной переменой, поспешил повиноваться, и оба они прибежали в лагерь, где повсюду видно было сильное движение.

Когда Годфруа и Маленький Бискаец пришли в середину стана, барьер был открыт, и капитан Доброе Копье, в сопровождении нескольких воинов, явился узнать о причине тревоги. При свете факелов все увидели двух воинов, которые вели какого-то незнакомца, пойманного возле лагеря.

– Что такое? – спросил капитан с нетерпением.– Зачем подняли тревогу? Можно было подумать, что нас атаковала целая армия.

– Капитан Доброе Копье,– отвечал один из воинов, сопровождавших пленника,– я не думаю, что у этого человека были товарищи в лесу. Но так как он пробирался к нашему стану тайком, я крикнул соседнему часовому, чтобы он помог мне поймать его. Это и произвело тревогу. Допросите бродягу: он, без сомнения, шпион сира Монбрёна.

– Шпион! – повторил Доброе Копье с презрением.– Клянусь святым Жоржем! Если он шпион, дело его кончится скоро, мы привесим его к первому дубу. Подойди-ка сюда, молодец. Кто ты? Откуда? Зачем?.. Говори же скорее, разве ты нем?

– Сир капитан,– отвечал вполголоса незнакомец, по-видимому, сильно взволнованный.– Я из Монбрёна и имею передать вам весьма важные вести от…

– Из Монбрёна! – прервал с запальчивостью Анри.– Конечно, ты принес мне предложение мира от этого наглеца барона? Я ничего не хочу слышать до тех пор, пока не возвратит он девице де Латур… Но… смерть и кровь! – продолжал капитан в бешенстве, отступив шаг назад.– Не тот ли это менестрель, который воспевает подвиги своего господина-грабителя и который, говорят, осмелился объявить свою плачевную любовь самой Валерии? Да, это он, клянусь честью! Ни у кого из вассалов Монбрёна нет такого изнеженного лица. Слушай же, сир певец, давно уже я хотел видеть тебя и сказать, что я запрещаю тебе вздыхать по этой девице, которая приняла уже от меня благосклонно признание. Но – что это? Бездельник осмелился явиться предо мной с лентой, на которой я узнаю цвета моей дамы!

В то же время он хотел сорвать зеленую ленту, которая была повязана на руке незнакомца. Жераль быстро отступил и сказал капитану грустным тоном:

– Не завидуйте этому украшению, мессир,– я купил его у Валерии де Латур ценой моей жизни, тогда как вам она дарит свое сердце, не требуя в награду ничего, кроме любви, а это так легко!

Слова, исполненные кротости и глубокой скорби, произвели впечатление на капитана, и он тотчас успокоился.

– В самом деле,– начал он тоном, менее надменным,– я и забыл, что подобные милости менестрелю от дамы ничего не значат, кроме разве того, что она любит быть воспеваемой в стихах. Но как бы то ни было, мой милый, барона де Монбрёна нельзя поздравить с удачным выбором посланника.

– Вы точно уверены, капитан Доброе Копье,– спросил с усилием Жераль,– что я пришел к вам от барона Монбрёна? Посмотрите,– продолжал он, показывая свое мокрое платье и полукафтанье, разодранное на плече стрелой.– Если бы я был прислан от барона, разве мне нужно было бы тогда переплывать рвы и укрываться от стрел часовых, стоявших на стенах?

– В таком случае,– вскричал Доброе Копье с нетерпением,– от кого же принесли вы мне послание?

– От самой Валерии де Латур,– отвечал Жераль столь слабым голосом, что его едва можно было слышать.

При этих словах капитан совершенно изменился.

– Удалитесь все отсюда! – закричал он своим воинам, стоявшим вокруг с мечами и факелами в руках.– Дайте мне переговорить с глазу на глаз с этим господином. Пусть каждый возвратится к своей работе. Оруженосец,– продолжал он, обращаясь к воину, который стоял возле него,– посмотри-ка, нельзя ли отыскать где-нибудь бутылку доброго вина, чтобы подкрепить силы этого молодца. А вы, мессир,– прибавил Анри с любезностью, взяв менестреля за руку,– войдите в мою палатку. Я хочу принять как можно лучше посланца Валерии де Латур.

Воины разошлись и снова принялись за работу. Один только Проповедник с Маленьким Бискайцем остались на месте, где происходил этот разговор. Годфруа, по-видимому, больше прежнего был погружен в свои мрачные размышления.

– Пойдем, камрад! – сказал Маленький Бискаец.– Завтрашний день будет труден, так не худо нынче отдохнуть немного… О чем же ты еще думаешь?

– Это странно,– произнес фламандец, как бы говоря сам с собой,– мне казалось… я думал сейчас, глядя на этих двух людей…

– Что ты думал?

– Ничего, ничего,– отрывисто отвечал Годфруа,– пожалей меня, друг Бискаец, я сошел с ума.

И он спрятался в свой шалаш.

Несколько минут спустя Жераль и Доброе Копье сидели уже в палатке, возвышавшейся посреди стана, и казалось, между ними утвердилась уже полная откровенность. Мебель в этой палатке была самая простая, чтоб не сказать грубая. Несколько выструганных досок, поддерживаемых козлами, служили вместо стола, и две скамейки, сделанные наскоро каким-нибудь не совсем искусным плотником, заменяли стулья. В одном углу видна была куча сухих листьев, покрытая двумя или тремя волчьими и лисьими шкурами,– это была постель капитана. По таким признакам тотчас можно было догадаться, что тот, кто занимал палатку, не слишком заботился об удобствах и что привычка с давних пор приучила его ко всякого рода лишениям.

Оруженосец поставил на стол бутылку вина, два роговых бокала и пирог с сарацинским пшеном. Тут было все, что содержал в себе буфет Доброго Копья. Исполнив приказание капитана, оруженосец зажег смоляную свечу, поставил ее в деревянный подсвечник и удалился.

Первое чувство, какое испытали молодые люди, находясь наедине, было любопытство. Неопределенный свет факелов не позволял им до сих пор хорошенько рассмотреть друг друга, и они теперь глядели один на другого, как будто каждый из них хотел сделать сравнение между собой и соперником. Оба они были молоды и хороши собой, но красота их была различна. Нежные черты трубадура, его тонкая талия, русые локоны – все придавало ему вид кротости и слабости. Капитан, напротив, с мужественным и правильным лицом, с черными и живыми глазами, с резкими и порывистыми движениями, обнаруживал в себе человека крепкого, решительного и предприимчивого.

– Сир менестрель,– сказал капитан с дружелюбным видом,– надеюсь, что вы не станете ненавидеть меня за то, что благородная Валерия де Латур, преувеличивая важность услуги, которую я имел счастье оказать ей, предпочитает меня вам. Простой воин, я никогда не думал о такой чести и никогда не осмелился бы считать себя счастливым вашим соперником.

– Благодарю за учтивость, капитан,– отвечал Жераль, печально покачав головой.– Я очень хорошо знаю, какие качества ищет благородная Валерия в своем обожателе, и охотно признаю ваше превосходство. Но,– продолжал менестрель, сменив тон,– не угодно ли будет вам выслушать важные известия, которые принес я от дамы вашего сердца?

– Охотно, только прежде всего мы должны выпить за счастливое прибытие! – вскричал Доброе Копье, наполняя кубки.– И именем той, которую мы оба любим и уважаем, прошу вас не отказать в моей просьбе.

Жераль принял предложение и проглотил несколько капель вина. Капитан опорожнил свой кубок разом и поставил его на стол. Казалось, какая-то грусть охватила его в эту минуту. Он пристально посмотрел на молодого Монтагю и сказал ему с горькой улыбкой:

– Вы составите себе жалкое понятие о моем гостеприимстве. Простой кусок хлеба, роговые кубки и скамьи вместо кресел! Не так бы следовало тому, кто говорит с вами, принимать посланца царицы своего сердца! Он мог бы принять его в мраморном дворце, поднести вино в золотом кубке. Но не захотел…

Капитан замолчал и вздохнул глубоко. Трубадур смотрел на него с любопытством.

– При первом взгляде на вас, мессир,—сказал он,– мне показалось, что вы не рождены жить в сообществе людей, подобных вашим спутникам, и я спрашиваю сам себя, каким образом в такие молодые годы могли вы…

– Оставим этот предмет, сир трубадур,– прервал Анри Доброе Копье,– из жизни моей нельзя составить занимательную балладу для развлечения праздных. Перейдем лучше к миссии, которую поручила вам Валерия де Латур.

– Охотно, мессир, тем более что известия, принесенные мной, чрезвычайно важны, и я боюсь, не опоздал ли я передать их вам.

Трубадур рассказал о прибытии Дюгесклена в Монбрён, о ссоре, какую имел тот с бароном из-за Валерии, и, наконец, о том, как бесчестно задумал владетель замка сделать своего знаменитого гостя пленником, чтобы продать его потом английскому королю или потребовать от короля Франции огромный выкуп.

При имени Дюгесклена капитан вспрыгнул со скамейки.

– Дюгесклен здесь! – воскликнул он с восторгом.– Благородный, мужественный рыцарь, великий полководец Бертран здесь, близ меня, и я не знал этого! Но продолжайте, мессир, продолжайте. Если бы я был королем, я подарил бы вам герцогство за такую новость!

И он с величайшим волнением слушал рассказ. Когда Жераль объявил ему, что Валерия просит его немедленно принять все возможные меры, чтобы освободить Дюгесклена, он не мог дольше сдерживаться и быстро вскочил с места.

– Да, я освобожу его! Благословляю всех святых и ангелов небесных! Вот тот случай, которого я давно ожидал! Мне, мне придется оказать великую услугу славнейшему из христианских полководцев!.. Имя мое будет славно в целом мире!.. Давнее желание исполнится так скоро!.. Да, я освобожу его,– или умру и заставлю умереть с собой всех моих воинов, до последнего!

Жераль не мог понять причины такой восторженности молодого капитана.

– Я вас удивляю,– сказал Анри с энергией,– и вы, может быть, думаете, что я потерял рассудок, но это радость, радость говорит моими устами! Блистательный подвиг или честная смерть, то или другое – я найду их теперь! Я выйду наконец из этой темной безвестности, которая так давно тяготела надо мной, и заставлю сознаться во лжи тех, кто некогда называл меня трусом! Я буду достоин Валерии. Но извините меня, дружище. Клянусь Богом и святым Анри, голова моя кружится, и я шатаюсь как пьяный!

Он бросился на скамью и, закрыв лицо руками, старался всеми силами успокоиться.

– Мессир трубадур,– начал он после минутного молчания и несколько спокойнее,– кажется, вы мне сказали, что благородная Валерия запретила осаждать замок, как я решился было сделать, чтобы принудить барона возвратить ей имение?

– Да, я сказал вам это, мессир.

– Вот этого-то я и опасался,– шептал Анри.– Женщины слабы и боязливы. Но нужды нет, надо повиноваться. К несчастью, я боюсь, что у меня недостанет воли распоряжаться событиями наступающего дня!..

И он опять замолчал на минуту.

– Сир трубадур,– сказал Анри, вставая,– вы в самом деле принесли мне важные вести. Но об одном предмете не сказали мне ничего. Знают ли точно, в каком месте барон задумал сделать засаду, чтобы овладеть Бертраном?

– Я об этом не слыхал ничего решительно. Но мне кажется, сир Доброе Копье, вы так хорошо знакомы с окрестностями, что вам легко угадать, где скорее всего может барон раскинуть свои сети.

– Одно место я считаю более всего подходящим для такого предприятия – это Волчья Пасть, узкое ущелье, находящееся вот за этой горой, если только барон не избрал Соколью долину, окруженную каштановыми деревьями, которая лежит внизу от дороги. Я заставлю караулить то и другое и разошлю шпионов кругом… Никто не войдет и не выйдет из Монбрёна, чтобы мы тотчас не узнали об этом.

После этого капитан как бы хотел дать себе отдых и, взяв Жераля за руку, сказал ему дружески:

– Друг менестрель! Судя по той дороге, которую избрали вы, чтобы выйти из Монбрёнского замка, нельзя предполагать, что вы захотите возвратиться туда, по крайней мере нынче ночью. Располагайтесь же в этой палатке. Вы слабы, больны и не привыкли к тем трудам, которые мы переносим. Сверх того, эта холодная ванна, принятая вами так самоотверженно, эти волнения и изрядный переход истощили ваши силы. Отдохните на этой постели и располагайте всем, что мне принадлежит…

Предложение было очень кстати, ибо Жераль после нескольких часов, проведенных в таком напряжении моральных и физических сил, едва держался на ногах.

– Благодарю за гостеприимство, сир Анри,– отвечал он,– но я не решусь лишить вас постели в то время, когда вам так нужно отдохновение.

– Неужели вы думаете, что я могу заснуть после таких новостей, друг менестрель? Если бы вы знали, что происходит в моей душе! Если бы вы знали, как давно и с каким нетерпением ждал я этой минуты! Но не церемоньтесь, ложитесь на солдатскую постель. В случае нужды я могу заснуть и на траве, без всякой другой защиты, кроме плаща. Впрочем, мне нужно сделать кой-какие приготовления к завтрашнему дню, отдать приказания и самому присмотреть за всем.

– Хорошо, я согласен принять ваше дружелюбное приглашение,– сказал трубадур, побежденный усталостью,– но не могу ли я быть чем-нибудь полезен в этом важном предприятии, вся честь которого будет принадлежать вам?

– Когда наступит час действовать, я приду за вами, вы поможете мне своими советами. Но день начнется через несколько часов, и каждая минута теперь драгоценна для вас. Прощайте, милый трубадур, желаю вам спокойного сна.

Капитан распахнул полог палатки и приказал стоявшему возле нее оруженосцу наблюдать, чтобы ничто не потревожило сна Жераля.

– Он столь же благороден и великодушен, сколь и храбр,– говорил сам с собою трубадур, растягиваясь на мягких шкурах,– и больше меня заслуживает любви Валерии.

II

При первых лучах солнца отряд воинов засел в лесу всего в трехстах или четырехстах шагах от Монбрёнского замка. Отряд хранил глубокую тишину, и хотя он был довольно многочислен, но ничто не обнаруживало его присутствия в этом близком к замку месте. Всадники, одетые в доспехи, спешившись, стояли возле своих коней и держали поводья в руках, чтобы в случае нужды вскочить в седла при первом сигнале. Стрелки, рассеявшись по опушке леса, залегли за деревьями и кустами. Взгляды всех были устремлены на замок, и тысячи стрел, пущенных невидимыми руками, могли по первому знаку вылететь из этих молчаливых и неподвижных кустарников.

В Монбрёне все еще было спокойно, и не было никаких признаков, что там готовится какое-то важное предприятие. Правда, еще было очень рано. Хотя небо и сияло уже светлой лазурью, но на западе горела еще звезда, и мглистый туман покрывал долины. Близость восхода солнечного обозначалась на горизонте только красновато-золотистыми облаками, на фоне которых темнели воздушные башни и зубчатые стены укрепленного замка. Природа еще спала, кое-где в глубине леса раздавался крик пробудившейся птицы, да роса, падая большими каплями с высоких деревьев, производила легкий шум, слышный только воинам отряда, засевшего в лесу.

Впереди, за кустами остролиста и бузины, на оконечности леса скрывались два человека, которые, подобно всей остальной дружине, внимательно наблюдали за замком и следили за всем, что в нем происходило. Это были Жераль и Доброе Копье. Капитан был вооружен с головы до ног, то есть совершенно закован в сталь. Однако, чтобы лучше видеть и слышать, он снял шлем и вместе с копьем и щитом отдал оруженосцам, которые составляли как бы отдельную почетную стражу и находились в двадцати шагах от своего начальника. Свежий утренний ветерок играл волосами капитана. Коротенький плащ его, накинутый на плечи поверх лат не имел на себе ни герба, ни девиза. Распахиваясь от ветра, он открывал на его груди рожок из слоновой кости, на перевязи. В таком костюме начальник отряда имел вид человека, уверенного в своей силе и храбрости. Что касается трубадура, на нем было то же самое черное платье, которое он надел накануне, покидая Монбрён. Только в предвидении опасностей, могущих встретиться в предстоящем деле, Жераль, по совету Доброго Копья, надел на голову небольшой шишак, а на плечи – легкий панцирь, и в руках у него была охотничья рогатина. Однако, несмотря на эти воинственные атрибуты, вид трубадура по-прежнему был кроток и тих, грустная задумчивость, всегдашняя черта его характера, виднелась на его лице.

Оба молодых человека, с беспокойством устремив глаза на замок, казалось, чего-то ожидали. Жераль был неподвижен, подобно мраморной статуе, но капитан часто оборачивался назад, чтобы увериться, что подчиненные его со всей точностью исполняют данные им приказания. Менестрель сделал беспокойное движение, которое товарищ его принял за знак нетерпения.

– Сир менестрель! – сказал он ему вполголоса.– Я знаю, что вы не привыкли сносить труды и опасности военного ремесла, и от всего сердца желал бы избавить вас от этого, но вы знаете всех обитателей замка и можете снабдить меня полезными сведениями как о них, так и об их намерениях. Вот почему я просил вас разделить со мной на некоторое время опасность этого предприятия. После не будет необходимости в ваших советах, и вы сможете оставить лагерь в любое время.

Трубадур грустно улыбнулся.

– Я думаю, сир капитан, вы по справедливости можете составить себе дурное понятие о храбрости служителей поэзии, и я, право, лучше умею владеть своей арфой, чем этим тяжелым копьем. Но хотя я и трубадур, однако во мне течет благородная кровь, и я никогда не бледнел перед опасностью. Отец мой был некогда храбрым и могущественным воином; постарев, больной, без всякого состояния, он старался привить мне любовь к мирным занятиям, но он никогда не одобрял трусости и малодушия и с ранних лет научил меня презирать их.

– Как? – переспросил рассеянно Доброе Копье.– У вас есть еще отец?

– Нет, его уже нет,– отвечал со вздохом Жераль.– Я один в целом мире. Один пилигрим, которого я несколько месяцев назад встретил у сира Бюфьера, сказал мне, что благородный старик принял смерть достойно и перед смертью тщетно призывал своего сына. Я горько оплакивал его и теперь еще оплакиваю.

– Но зачем же вы его покинули, сир менестрель, если он, кроме вас, не имел на свете никого другого?

– Я вам сказал, сир, что он был беден. Война не могла обогатить такого простого рыцаря, каким был Монтагю. Когда он перестал служить англичанам, он разорился. Маленькое имение его в Сентонже было продано для уплаты долгов. Уцелела только небольшая хижина и незначительная часть денег, чтобы можно было жить, не умирая с голода. Несчастья сделали его печальным и мрачным. Я был у него единственным сыном. Он воспитывал меня в уединении и учил ненавидеть войну и сопряженную с нею бесчеловечность. Я сосредоточил на нем всю мою привязанность, и он любил меня нежно. Но однажды я заметил, что я в тягость бедному старику. Я сказал ему, что намерен удалиться. Старик вспыхнул и стал обвинять меня в неблагодарности. Я замолчал. Между тем нужда увеличивалась; всякий день лишения становились все невыносимее для благородного Монтагю, я решился… Ночью поцеловал руку спящего отца, взял свою арфу и покинул уединенный домик, в котором прошли дни моего детства. Потом я уже никогда не видел бедного старика, который, может быть, умер оттого, что не мог перенести потерю сына.

Трубадур наклонил голову, чтобы скрыть свои слезы. Анри Доброе Копье тоже был растроган, и, казалось, слова Жераля пробудили в сердце его какое-то глубокое грустное воспоминание.

– По крайней мере,– возразил он,– отец ничем не оскорбил вас. После вашего отъезда он не позорил вашего имени в присутствии всех своих служителей… тогда как я!.. Но полно об этом тягостном предмете. Без сомнения, выберется еще минута, и тогда, может быть, я расскажу вам то, чего никогда и никому еще не рассказывал.

Он замолчал на минуту, пытаясь успокоиться.

– Не кажется ли вам, мессир,– начал он, стараясь казаться спокойным,– что условленный час прошел и что в замке, без сомнения, случилось какое-то неожиданное происшествие?

– До часа ранней обедни еще очень далеко, капитан Доброе Копье, и барон не из тех людей, чтобы отказываться от предприятия, раз обдуманного. Все будет так, как говорила благородная Валерия, и если вы приняли надлежащие предосторожности…

– Принял, камрад, могу вас уверить, я послал тридцать человек в Волчью Пасть и столько же в Соколью долину, а сам с остальными людьми брошусь по следам барона Монбрёна, как только увижу, что он выезжает из замка. Все продумано отлично. Воины мои заняли выгодное положение в лесу, и, конечно, великий Бертран будет мне обязан своим освобождением, если только действительно осмелятся на него напасть.

– Да услышит вас Бог! Но, клянусь святым Жаком, кажется, обитатели Монбрёна проснулись наконец.

Анри Доброе Копье вздрогнул и быстро обернулся. Подъемный мост замка был опущен, и минуту спустя длинный строй всадников, хорошо вооруженных, вышел из ворот и направился в поле. Никакой шум – ни команды, ни звук трубы – не возвещал их выхода, и они двигались вперед в совершенной тишине.

– Это засада,– прошептал капитан.– Наземь все! – продолжал он, обращаясь к своим солдатам.– Не шевелиться, лежать смирно. Горе тому, кто шевельнет рукой или языком!

В то же время он сам прилег позади кустарника, остерегаясь, чтобы оружие его не стукнуло, и подал знак Жералю сделать то же.

– Сир капитан,– спросил шепотом трубадур,– не лучше ли будет напасть на отряд неожиданно и разбить его теперь же? Тогда засада уничтожится сама собой.

– Да,– прервал Доброе Копье с некоторой иронией,– шум стычки произведет тревогу в замке, и барон задержит Дюгесклена вооруженной силой. Нет, лучше дать им пройти. Мы нападем на них в нужном месте и в нужное время. Но ради бога, молчите! Вот они!

В самом деле, лошадиный топот становился ближе и ближе, всадники по два в ряд проходили по извилистой с колдобинами дороге, прилегавшей к тому месту, где засел отряд Доброго Копья. Их было много, и все вооружены как для битвы, но не было ни значка, ни знамени, и это показывало, что отряд выступил не для честного подвига. Никто не командовал им, или по крайней мере тот, кто вел их, ничем не отличался от других. На воинственных лицах всадников нельзя было заметить того бодрого и решительного выражения, которое обыкновенно предвещает успех. Некоторые из них опустили забрала своих шлемов, может быть, для того, чтобы скрыть неудовольствие и досаду, выражавшиеся на их физиономиях.

Они проходили так близко от воинов Доброго Копья, что капитан было раскаялся в выборе места. Ржание коня, спрятанного в лесу, или неосторожный стук шлема или кирасы могли испортить все дело. К счастью, те, кто составлял отряд Монбрёна, были так заняты целью своего похода, что мало обращали внимания на окружающее. Они продолжали свой путь и вскоре исчезли за первым поворотом дороги.

Капитан Доброе Копье следил за ними до тех пор, пока деревья позволяли их видеть.

– Или я ничего не смыслю в военном ремесле,– сказал он, как бы размышляя сам с собой,– или вассалы Монбрёна идут неохотно в засаду. Как бы то ни было, но их больше, чем я ожидал. Узнаю благоразумие Монбрёна: несмотря на свои выходки и хвастовство, он никогда не забывает о предосторожностях. Бездельник не доверяет ни себе, ни своим воинам, задумав напасть на такого рыцаря, как Бертран. Он не поверил, что пятидесяти человек слишком много на одного всадника и на двенадцать безоружных оруженосцев.

– В самом деле,– сказал трубадур,– мне кажется, что отряд этот многочислен, и если у вас только по тридцать человек на каждом месте, где предполагается засада, вы рискуете проиграть дело. Правда, необыкновенная сила Бертрана Дюгесклена может заменить недостаток воинов, пока мы успеем оказать ему помощь.

– К несчастью, мессир,– отвечал капитан, покачивая головой,– эта необыкновенная сила ничего не значит против стрелы или копья, брошенного каким-нибудь бездельником с расстояния двадцати шагов. Вспомните, что при нем нет никакого оборонительного оружия и он без лат… Но,– продолжал капитан отрывистым тоном,– дело в том, чтобы узнать, где остановятся эти молодцы.

Анри подозвал к себе одного из стрелков, стоявших на опушке леса. Это был деятельный и проворный воин, верность которого и знания были не раз испытаны. Они обменялись несколькими словами, потом стрелок поклонился и быстро бросился по дороге.

– Он пойдет за ними, и мы скоро получим верные сведения. Чрезвычайно важно знать место, избранное бароном. Волчья ли Пасть или Соколья долина? Я отдал бы все, чтобы узнать это наверное.

В эту минуту блестящий луч солнца сверкнул на горизонте и озарил горы, леса и долины. Темная масса Монбрёнского замка загорелась светлым отблеском лучей, и почти в то же время звук рожков и труб, возвещавших час пробуждения, раздался в окрестности.

– Наконец они делают вид, что проснулись,– сказал с иронией капитан.– Без сомнения, теперь, когда сеть расставлена, они выпустят знаменитого полководца.

– Урочный час скоро наступит,– возразил Жераль,– только я боюсь, чтобы в минуту отъезда Бертрана не случилось какого-нибудь затруднения насчет Валерии де Латур. Вы знаете, что Дюгесклен обещал ей свою защиту в присутствии всех обитателей замка, а он не такой человек, чтобы добровольно оставить молодую девушку в жертву оскорбленному опекуну.

– Не беспокойтесь об этом, мессир,– отвечал Анри таинственным тоном,– донья Валерия знает, что для своей и моей пользы Дюгесклен должен выехать из Монбрёна цел и невредим и что я всеми силами стану защищать его против коварного врага. Ей известно, что мы засели в этом месте, хотя она и не может нас видеть. Посмотрите,– прибавил с живостью капитан, указывая на замок,– я вижу знак, который доказывает, что она знает наши намерения и будет стараться способствовать им.

Трубадур с удивлением посмотрел по направлению взгляда капитана и искал сигнала, о котором тот говорил. В окне комнаты Валерии он увидел красный шарф, который развевался от утреннего ветерка.

– Каким волшебством, мессир,– спросил он в недоумении,– могли вы так скоро уведомить Валерию о своих планах? Уж не служат ли вам невидимые феи?

– Да, мои посланники так же быстры, как феи, о которых вы говорите,– отвечал Доброе Копье, улыбаясь.– Нынешней ночью, в то время, как вы спали в моей палатке, я нашел средство предупредить Валерию обо всем. Но тише! – прервал капитан, взглянув на замок.– Я снова слышу звук рогов, который, без сомнения, возвещает отъезд Бертрана.

Решительная минута наступила.

В самом деле, трубы не переставали звучать, и в замке все, казалось, пришло в движение. Воины являлись и исчезали на валу, и набатный колокол гремел, как бы возвещая какое-то важное событие. Вскоре подъемный мост с шумом опустился, рогатки ворот отворились, и несколько всадников тихо выступили из-под свода.

– Вот они,– шептал Жераль в нетерпении.– Вот эти люди, так бедно одетые, которые собрались теперь у ворот. Это его оруженосцы, а вот этот человек среднего роста, в коротеньком плаще, который садится на превосходного вороного коня,– это он сам, Бертран Дюгесклен!

– И это тот герой, который восхищает Францию и всю Европу? – спросил Анри.– Это тот самый всадник, которого я видел вчера ехавшим вместе с бароном и которого я принял за ростовщика, ссужающего его деньгами, или за купца, продающего хлеб! Но что значит внешность? Имя Дюгесклена так хорошо, что может украсить само безобразие! Клянусь святым Жоржем! – продолжал с нетерпением капитан.– Что они там делают и почему не выступают?

Свита Дюгесклена, в самом деле, построилась в порядок возле ворот, тогда как Дюгесклен с веселым видом разговаривал со служителями и оруженосцами барона, стоявшими под сводом. Через несколько минут два новых всадника выехали из замка и остановились против ворот. Один, одетый в вассальский короткий плащ, был проводник, которому назначалось проводить Дюгесклена до пределов баронства, другой – в священническом одеянии, в панцире и каске сверх клобука. Несмотря на этот костюм, в нем нетрудно было узнать мужественного монбрёнского капеллана. Дюгесклен быстро осмотрел свою свиту и уверился, что все налицо. В ту минуту, когда он готовился подать знак к отъезду, сама баронесса показалась под сводом бойницы. Она была в том величественном костюме, который мы описали прежде, газовое покрывало, прикрепленное к высокому головному убору, падало до самой земли, и одна из прислужниц держала шлейф ее длинного, вышитого гербами платья. Вокруг нее стояла толпа оруженосцев и пажей в богатых ливреях. Она взяла из рук одного из них золотой кубок, наполнила его до краев и любезно поднесла своему знаменитому гостю. Тот, не сходя с коня, взял кубок и, готовясь выпить его, казалось, приветствовал хозяйку словами учтивости.

– Это сама баронесса,– сказал капитан,– она пришла поднести знаменитому Бертрану прощальный кубок. Хотят вежливостью и почестями усыпить его подозрение. Но не находите ли вы, сир менестрель, странным, что барон не присутствует при этом прощании?

– В самом деле, я не могу себе объяснить…

– Без сомнения, он затеял еще что-нибудь такое, чего мы не знаем.

Прежде, нежели менестрель успел ответить, Дюгесклен выпил кубок. Он возвратил его баронессе и, глубоко поклонившись, подал знак проводнику следовать вперед. Трубы снова зазвучали, тысячи «виват», произнесенных воинами, столпившимися на стенах и у окон замка, приветствовали французского героя, и он поскакал крупной рысью, сопровождаемый своей свитой. Донья Маргерита удалилась вместе с пажами и оруженосцами, решетки были опущены, подъемный мост поднят, и вскоре перед воротами все опустело.

Два лазутчика, скрывавшихся за кустарником, живо наблюдали за этой сценой, но, к величайшему их удивлению, проводник Дюгесклена, вместо того чтобы вести его по дороге, выбранной воинами, отправившимися в засаду, направил свой путь к небольшому озеру, снабжавшему водой рвы Монбрёна.

– Что это значит? – спросил в недоумении капитан.– Эта дорога, насколько мне известно, не ведет ни к Волчьей Пасти, ни к Сокольей долине. Неужели нас обманули? Неужели проникли в мое намерение? В таком случае сюда вмешалась какая-нибудь адская измена!

– Капитан Доброе Копье,– возразил Жераль вполголоса,– я вижу человека, который может объяснить вам все эти тайны, если вы отыщете средство заставить его говорить.

Анри поднял голову и увидел почтенного отца Готье, который приближался, сидя верхом на статном коне. Он расстался с Дюгескленом у самых ворот замка и, благословив с притворным смирением всех присутствовавших, один поехал по большой дороге. Он спокойно подъезжал теперь к тому месту, где расположилась засада капитана.

– Сир де Монтагю,– быстро спросил Доброе Копье,– этот монах – поверенный и советник Монбрёна?

– Да, мессир, и, без сомнения, едет теперь с каким-нибудь важным поручением.

– В таком случае он должен знать то, что нам нужно. Я схвачу его собственными руками.

– Но, капитан, подумайте, время не терпит…

– Мы еще не видели, чтоб выехал Монбрён, а до тех пор, пока он в замке, опасаться нечего.

Он бросился в лес и подал знак двум своим воинам следовать за ним. Они спрятались несколько дальше, в таком месте, откуда не были видны часовым замка.

Капеллан в полном спокойствии продолжал путь, воображая, что на таком близком расстоянии от замка не может быть никакой опасности. Вдруг незнакомый человек схватил его лошадь под уздцы, а капитан Анри, приставив к нему длинное копье, сказал:

– Если крикнете – умрете. Слезайте с коня!

Монах хотел было воспользоваться секирой, которая была у него за седлом, но один из напавших уже завладел ею. Отец Готье хотел закричать, надеясь, что его услышат со стен замка, но едва он раскрыл рот, как одним ударом был сброшен с коня и железная рукавица накрыла его губы.

– Если крикнете – умрете! – повторил Доброе Копье, грозя опрокинутому капеллану.

Видя, что сила и присутствие духа не помогают, Готье пустился было на хитрость и ханжество. Он придал своей физиономии выражение кротости и смирения.

– Храбрые живодеры! – начал он лисьим тоном.– За что вы так дурно обращаетесь со служителем Бога, который шествует исполнить свои святые обязанности? Чем он вас оскорбил? Он чужд распрей и ссор этой несчастной страны и никогда не знал другого желания, кроме желания мира и пощады.

– И для этого-то на вас такая мирная одежда! – прервал Доброе Копье, указывая на вооружение гордого монаха.– Но нам нельзя терять время. Вставайте, почтенный отец, и поскорее отвечайте на мои вопросы. Да говорите всю правду, иначе вам будет плохо, клянусь Богом! И клобук не защитит вас от моего гнева.

Он позволил капеллану встать, но два стрелка держали его за полы из предосторожности, чтобы почтенный Готье не вздумал бежать.

Капеллан с удивлением рассматривал того, кто говорил с ним так повелительно.

– Сын мой, прежде ответа мне должно спросить, кто вы и по какому праву меня допрашиваете? Мне кажется, лицо ваше не совсем мне незнакомо, но…

– Я капитан Доброе Копье и допрашиваю вас по праву сильного.

– Капитан Доброе Копье! – повторил капеллан с притворным удивлением.– Ах, сын мой! Как я рад, что так близко вижу такого храброго человека! Одна благородная девушка,– продолжал он, понизив голос,– лучше других умеющая ценить ваши достоинства, говорила мне о вас, и я ей не раз повторял, что если бы вы только захотели покинуть этих исчадий Сатаны, которые служат вам…

– Без проповедей, почтенный отец! – прервал повелительно капитан.– Меня не подденете на льстивые слова, несмотря на то, что вы упомянули в них об особе, которую я действительно люблю и уважаю. Выслушайте меня хорошенько. Я знаю, что сир де Монбрён сообщает вам все свои планы и намерения, откройте мне его тайну, и прежде всего скажите, куда вы едете теперь, когда такие важные события готовы совершиться? Какое поручение дал вам этот грабитель-барон?

Отец Готье принял на себя вид еще униженнее прежнего.

– Вас обманули, сын мой,– сказал он,– уверив, что я, бедный, ничтожный служитель алтаря, имею такую власть и значение у высокого и могущественного барона де Монбрёна. Правда, я не один раз отказывал ему в отпущении грехов, когда он не хотел дать обещание исправиться, но, увы! Эта спасительная строгость только навлекала на меня его гнев. Он никогда не советуется со мной, и я не больше как один из его покорнейших слуг. Вы меня спрашиваете, куда я теперь еду? Еду подать религиозное утешение бедным окрестным вассалам, лишенным нашей помощи с самого начала этой плачевной войны.

– А я думаю, почтенный отец,– сказал с иронической улыбкой Жераль Монтагю, подойдя к капеллану,– что вы везете гарнизону Латурского замка приказ выйти на помощь барону и готовиться принять знаменитого пленника.

Капеллан был поражен этими словами не менее, чем неожиданным появлением Монтагю. Он пристально смотрел на Жераля и, казалось, не верил своим собственным глазам.

– Точно ли я вижу сира Монтагю? – бормотал он в удивлении.– Монтагю посреди этих воинов, когда все считали его погибшим нынешней ночью во рвах Монбрёнского замка?

– Я еще не погиб, почтенный отец, хотя действительно и подвергал себя большой опасности. Но скажите поскорее нам, изменил ли что-нибудь барон в намерениях своих против Дюгесклена и сам ли он будет командовать при засаде?

– Намерения… Засада…– повторил капеллан, растерявшись.– Каким образом могли вы узнать подобные тайны, если вы только из плоти и крови? Уже нынешнее утро Валерия де Латур вела себя странно, и я вижу с тех пор какие-то непонятные, неизъяснимые перемены.

– Вы изменяете себе, почтенный отец. Я уверен, что вам известно все как нельзя лучше, и мы знаем о многом, что затевалось в Монбрёне.

– Барон еще не выезжал,– сказал Доброе Копье с нетерпением,– но он может выехать каждую минуту, и тогда нужно будет следовать за ним. Что же, монах, будешь ли ты говорить?

Капеллан смотрел то на того, то на другого.

– Один пророчествует, другой угрожает,– шептал он.– Кажется, сам дьявол внушил врагам Монбрёна то, о чем им не следовало знать. Но клянусь небесами,– продолжал отец Готье с решительным видом,– я не буду помощником им против барона!

И он отчаянными усилиями старался вырваться из рук сторожей.

– Так вот как! – вскричал в ярости Доброе Копье.– Хорошо же! Мы заставим тебя говорить!

Он посмотрел вокруг и увидел Проповедника, который, стоя в нескольких шагах, смотрел задумчиво на эту сцену. Анри назвал его по имени, и Годфруа тотчас подошел, чтобы выслушать приказание начальника.

– Годфруа,– сказал ему Доброе Копье, указывая на капеллана, который старался сохранить грозную физиономию,– этот клобук знает вещи, от которых зависит успех нашего предприятия, и не хочет говорить. Не знаешь ли какого-нибудь средства развязать ему язык?

– Я знаю их тысячи,– отвечал Проповедник с обыкновенной своей флегмой.– Какого рода средства вы предпочитаете?

– Ну, на первый раз что-нибудь полегче.

– Слушаю, капитан. Все будет по вашему желанию.

Проповедник обернулся к толпе стрелков и копьеносцев, которые стояли на опушке леса.

– Маленький Бискаец! – воскликнул он равнодушным тоном.– Дай-ка мне тетиву и кинжал с железной рукояткой.

Маленький Бискаец поспешил исполнить приказание и подал своему товарищу то, чего он требовал, потом, вместо того чтобы присоединиться к толпе воинов, откуда он вышел, Бискаец остался возле Проповедника, злобно улыбаясь и как бы готовясь увидеть забавную шутку. Капитан тихо разговаривал с Жералем и не мог заметить этого нарушения дисциплины.

Между тем, несмотря на свой наружный стоицизм, отец Готье со всем вниманием следил за движениями Проповедника. Тот, скрутив тетиву вдвое и связав концы ее надежным узлом, приблизился к капеллану.

– Что ты хочешь делать, изверг и нечестивец? – спросил бедный монах, которого эти приготовления уже начинали беспокоить.

– А! Безделицу, почти ничего,– отвечал фламандец.– Не беспокойтесь. Просто я повяжу эту тетиву вокруг вашего черепа, потом вот этот кинжал, который, как вы видите, довольно надежен, пропущу под тетивой повыше уха, пройду раза два или три вокруг головы, и вся кожа черепа будет снята в одно мгновение. Острие кинжала, перевертываясь вокруг головы, может иногда натолкнуться на ухо, но это такая мелочь, о которой не стоит и говорить.

Эти ужасные пояснения, сопровождаемые не менее страшными жестами, начинали колебать решимость капеллана. Известно, что он не был лишен мужества, но он также не был нечувствителен к физической боли. Монах поворачивал во все стороны свои испуганные глаза и трепетал в руках его державших. Между тем Маленький Бискаец предался самой шумной веселости.

– Черт побери! Выдумка недурна! – вскричал он с восторгом.– Только вы один, друг Проповедник, мастер на эти тонкости… Клянусь святым Гаспаром! Вот будет забавная фигура, когда обрежут монаха по самые уши! Что ж, почтенный отец,– продолжал он насмешливым тоном,– вы честолюбивы, ну вот вам и дадут красную кардинальскую шапочку!

Эти невинные сарказмы еще более увеличили страх отца Готье. Холодные капли пота выступили у него на лбу!

– Ожидаю вашего снисхождения,– сказал хладнокровно фламандец, показывая, что он готов.

Капеллан обрел наконец голос, который от страха исчез было на минуту.

– Христиане, здесь присутствующие! – вскричал он изменившимся голосом.– Заклинаю вас не совершать такого ужасного преступления со служителем Бога. Тот, кто подымет на меня руку, будет анафемой и святотатцем, и пламень ада пожрет его!

Звонкий хохот Маленького Бискайца и пожатие плеч Проповедника были единственным на это ответом.

– Капитан Доброе Копье и вы, благородный трубадур,– начал бедный монах,– вы люди правдивые и сострадательные, вы не позволите, чтоб обращались так жестоко с бедным священником, который никогда не делал вам никакого зла. Если вы не имеете никакого уважения к моему сану, то по крайней мере вспомните, капитан, что я духовник доньи Валерии, а вы, сир Монтагю,– что я ел и пил вместе с вами в Монбрёне.

Трубадур бросил на капеллана сочувственный взгляд и шепотом начал просить за него капитана.

– Заклинаю вас святым Жоржем, не вмешивайтесь не в свои дела! – прервал его с досадой Доброе Копье.– Вы видите, что я в ужасном беспокойстве. Наше предприятие, так хорошо начавшееся, может не удаться из-за недостатка сведений, и именно в эту минуту вы просите меня о помиловании!.. Надо, чтобы этот человек сказал нам все, что знает! – продолжал он, с бешенством топая ногой.– Слышишь ли, монах? Ты должен говорить – или умереть! Если этой пыткой не добьются от тебя слов, тогда попробуют другие. Годфруа неистощим.

Проповедник кивнул головой в знак подтверждения.

– Но я ничего не знаю,– сказал отец Готье, наполовину побежденный.

– В таком случае оставайся с Годфруа. Его зовут Проповедником – вы можете поучать друг друга.

И он повернулся к нему спиной. Годфруа подошел с кинжалом и тетивой в руках.

– Я скажу, все скажу! – вскричал наконец капеллан прерывающимся голосом.– Но, ради бога, пусть уйдут эти два человека: хладнокровие одного и веселость другого заставят меня умереть!

Доброе Копье возвратился с трубадуром, по-видимому, сильно взволнованным этой сценой, и дал знак воинам удалиться. При капеллане остались только два стрелка, которые стерегли его.

– Жаль,– сказал Маленький Бискаец, углубляясь со своим товарищем в лес.– Волосы у этого клобука так хороши, длинны и густы, что, несмотря на стрижку, из них можно было бы извлечь пользу.

– Утешься, камрад,– возразил Проповедник печальным тоном,– скоро ты получишь добычу получше волос монаха.

Между тем Доброе Копье и Монтагю с нетерпением ожидали признания, обещанного капелланом.

– Не вздумай нас обманывать,– сказал с угрозой капитан,– иначе, клянусь святым Дионисием, тебе придется раскаяться.

– Мы знаем больше, нежели вы думаете,– прибавил трубадур,– поэтому остерегайтесь говорить неправду – мы можем вас изобличить.

– И хорошенько подумай о том,– продолжал Анри,– что ты останешься в моих руках, пока дела, теперь меня занимающие, не окончатся. Если ты солжешь и заставишь нас сделать какую-нибудь ошибку, клянусь Богом, Пречистой Девой и всеми святыми, я не буду ни есть, ни пить до тех пор, пока с тебя не сдерут кожу и не повесят ее на одном из этих деревьев.

Эта ужасная клятва ничего не могла прибавить к покорности монаха.

– Я не хочу вводить вас в заблуждение,– сказал он дрожащим голосом,– спрашивайте меня, я готов отвечать.

– Ну, куда вы теперь ехали? – спросил с живостью Анри, как бы приготовляясь по первому ответу капеллана судить о достоверности последующих, важнейших.

– Я ехал в Латур, как предполагал менестрель, и должен был отдать приказание начальнику гарнизона отправиться с большей половиной его подчиненных на помощь барону. Соседство ваше заставило его опасаться всего, и он думал, что излишние предосторожности не помещают.

– Хорошо. Я полагаю,– сказал Доброе Копье, взглянув на трубадура,– что он говорит правду. Но теперь, мой почтенный, отвечайте с той же откровенностью: где назначена засада?

– В Сокольей долине.

– Я сам думал, что там, и видел, как отряд монбрёнских всадников до восхода солнца отправился по направлению к этой долине. Но зачем же проводник Дюгесклена повел его к озеру?

– Это я посоветовал, мессир. Барон скор, запальчив и неустрашим, он жаждал поскорее померяться силами с Бертраном. Я слышал много рассказов о чудной силе этого страшного полководца и, желая уравновесить для барона шансы роковой битвы, посоветовал повести Дюгесклена по дурной и утомительной дороге, чтобы конь его скорее устал и сам он не был свеж, в случае, если б сир де Монбрён предложил ему поединок… Дюгесклену сказали, что для избежания встречи с вами надо идти другой дорогой. Но вы знаете, что эта также ведет к Сокольей долине, хотя и не прямо.

– Я этого не знал, но начинаю понимать, что это так. Черт возьми! Вы, отец мой, человек осторожный и хорошо охраняете своего господина. Но скажите мне, донья Валерия, девица де Латур, при отъезде Дюгесклена не возобновляла своих требований, не просила у него защиты?

– Об этом предмете я мог бы рассказать вам чудеса, сир капитан, если бы позволяло время. Эта девушка, гордая и неукротимая, была нынешним утром кротка, как агнец. Перед отъездом своим Дюгесклен хотел ее видеть, и так как ему под разными предлогами отказывали в этом, он стал так горячо настаивать, что наконец принуждены были уступить. Донья Валерия явилась. Ожидали какой-нибудь сцены, подобной вчерашней, но ожидания не сбылись. Она с достоинством приблизилась к рыцарю и сказала, что возвращает ему его слово, что ночь размышлений прояснила ей сущность ее прав, что вместо вражды к своим благородным родственникам она обязана им всей признательностью и что, наконец, интересы ее не стоят того, чтобы ими так долго занимался знаменитый полководец, хотя она на всю жизнь сохранит воспоминание о его участии. Можете представить себе всеобщее удивление. Донья Маргерита не верила своим ушам. Мессир Бертран сначала подумал, что девушку принудили говорить таким образом, и стал расспрашивать Валерию о причинах противоречия ее с самой собою. Она отвечала, что никакая сила не в состоянии принудить ее говорить против собственного убеждения и что если она отказывается от своих притязаний, так это потому, что в ней возникли сильные сомнения в их законности. Сир Бертран нахмурил брови и с досадой пробормотал, что отныне он станет остерегаться вмешиваться в дела молодых девушек, так скоро изменяющих свое мнение. Несмотря на то, перед отъездом он, следуя обычаю, два раза поцеловал Валерию, и мне казалось, что в это время она шепнула ему что-то на ухо, но, вероятно, тайна была невелика, потому что Дюгесклен улыбнулся и махнул рукой с беспечным видом. Потом он простился со всеми и дал управителю двадцать флоринов, чтобы вассалы и солдаты Монбрёна выпили за его здоровье.

Во время этого короткого рассказа Доброе Копье и трубадур смотрели друг на друга с удивлением.

– Это превосходит всякое вероятие! – вскричал капитан.– Что Валерия не имела нынче утром тех мыслей, какие имела вчера, это я понимаю, но чтобы она отказалась от своих прав на Латур и не хотела принять покровительство первого рыцаря Франции…

– Все, что я видел теперь в продолжение двух часов, для меня непонятно,– прервал монах с непритворным беспокойством.– Исчезновение ваше, сир менестрель, составляет теперь предмет тревоги всего замка. Каждый по-своему рассказывает обстоятельства вашей мнимой смерти, и когда мессир Бертран захотел видеть вас, его оглушили такими сказками, что он не знал, чему верить. Наконец его убедили, что вы, избегая гнева барона, погибли плачевным образом во рвах замка, и он, казалось, опечалился этим несчастным событием.

– Я, почтенный отец, не больше как игрушка событий, которые стоят больше, чем моя жизнь,– печально отвечал трубадур.– Но время не терпит, и капитану Доброе Копье надо задать вам еще несколько важных вопросов.

– В самом деле,– сказал капитан, как бы пробудившись от своих размышлений,– вы ничего не сказали нам о бароне де Монбрёне и о том, как простился он с Бертраном.

– Он не прощался с ним, мессир. Барон оставил замок более часа назад, и баронесса в его отсутствие распоряжается сама. Мессир Бертран слышал вчера, как вы объявили барону войну, и когда ему сказали нынче, что Монбрён выехал рано утром искать себе помощи, он нашел это весьма естественным.

Жераль и Доброе Копье были поражены этим открытием.

– Ты лжешь, монах! – вскричал в запальчивости капитан.– Я знаю, что ты лжешь! Барон де Монбрён не мог оставить замок! Клянусь всеми чертями, подумай, что ты говоришь! Я еще раз позову Проповедника.

– Беру в свидетели Бога, видящего нас, что я говорю правду,– отвечал с твердостью Готье.– Все, мною сказанное, так же справедливо, как то, что солнце освещает теперь нас. Да, барон выехал со своими воинами, назначенными для засады в Соколиной долине. Он сначала хотел поручить командовать отрядом одному из своих старших воинов, но Жак Черная Борода, самый неустрашимый из всех, за вчерашнее свое поведение посажен в тюрьму, а на других он не хотел положиться. Впрочем, хотя барон и не объявил своим людям прямо, в чем дело, а сказал только, что из предприятия можно извлечь большие выгоды, но все они были так дурно настроены, и обнаруживали такое недовольство при мысли, что засада, может быть, устраивается против знаменитого французского рыцаря, что барон решил сам командовать ими. Это было единственное средство добиться их полного повиновения.

Трубадур и капитан пришли в страшное беспокойство.

– Смерть и вечное осуждение! – с яростью вскричал Доброе Копье.– Я знаю наверное, чертов капеллан, что ты лжешь, как богоотступник! Каким образом может лично барон командовать отрядом, отправившимся в Соколью долину? Я видел всех этих воинов в десяти шагах отсюда, и так же ясно, как вижу тебя теперь, при них не было ни значка, ни знамени, ни оруженосцев, ни пажей, ничего из всех этих принадлежностей, которые обыкновенно окружают тщеславного барона, когда он выступает в поход.

– Неужели вы хотите, сир капитан, чтобы он, отправляясь на подобное предприятие, нарядился в лучшие и богатейшие свои доспехи и велел трубить в трубы и рожки? Напротив, барон позаботился, чтобы его не узнали, и для этого надел платье и вооружение одного из своих вассалов.

– В самом деле,– сказал с живостью трубадур,– помните ли, Доброе Копье, что у некоторых солдат барона были опущены забрала, и тот, кто ехал впереди, имел совершенно такой рост и сложение, как у сира де Монбрёна.

На этот раз у капитана не осталось никакого сомнения.

– Так что же мы делаем здесь,– вскричал он запальчиво,– когда там, в Сокольей долине, может быть, уже дерутся? Эй, ребята! – продолжал он громовым голосом, обращаясь к своим людям, давно уже с нетерпением ожидавшим сигнала к отъезду.– По коням! На коней! Стрелкам и прочим пехотинцам садиться позади всадников, а кто не нашел места, тот ступай охранять лагерь. За копья и стрелы! Вас ожидает слава и добыча!

Едва этот воинственный призыв раздался, как весь лес словно ожил. Стук оружия, крики воинов, ржание коней послышались из глубины чащи. Казалось, каждый куст, каждый сук или дерево породили стрелка, копьеносца или пажа с обоюдоострым мечом. Дорога и окрестные полянки покрылись лошадьми и воинами, которые, исполняя приказание начальника, суетились, бегая взад и вперед.

Паж принес капитану шлем, украшенный красными перьями, а оруженосец подвел коня, превосходное животное, закованное в железо подобно своему господину. В то время как подавали оружие, Доброе Копье быстро делал различные распоряжения.

– А меня, сир капитан,– спросил бедный капеллан, остававшийся по-прежнему под надзором двух воинов,– не отпустите ли вы меня? Для пользы вашей я изменил моему господину.

– Вам не сделают никакого зла, почтенный отец,– отвечал начальник живодеров, садясь на коня,– если только вы сказали нам правду. Стрелки! Отведите этого священника в лагерь и смотрите, чтобы он не сбежал. Если, возвратившись, я увижу, что ты обманул меня, будь уверен, монах, час твой пробил. Говори! Ты можешь еще поправить дело!

– Я сказал правду,– отвечал капеллан.

– Хорошо. Ступай же!

Он подал знак страже, и пленника увели в глубину леса.

В это время трубадур сел на коня, для него предназначенного, и взял в руки щит, который висел на аркане седла. Капитан взглянул на него с видом участия.

– Я вижу, сир трубадур,– сказал он,– что вы непременно хотите доказать мне свою храбрость. Но более чем безрассудно пускаться в таком вооружении в схватку, которая наверняка будет отчаянной.

– Вы знаете, что я не пожалел бы моей жизни,– отвечал грустным тоном Жераль.– Но не беспокойтесь, мессир. Я постараюсь не вмешиваться в битву. Если рука моя не в состоянии служить для освобождения Дюгесклена, то, может быть, чем-нибудь другим я смогу быть ему полезен и сделаю это в честь Валерии де Латур.

– Как хотите,– сухо отвечал Доброе Копье, которому это имя вдруг напомнило об их соперничестве.

Он обернулся к своим воинам, которые построились уже в ряды. Каждый всадник на крестце своего коня имел пехотинца.

– Товарищи! – закричал капитан.– Мы должны освободить великого полководца Дюгесклена, которым сир де Монбрён предательски хочет овладеть, чтобы потом потребовать за него богатый выкуп.

– Дюгесклена? – повторили голоса с удивлением.– Мы идем сражаться за Дюгесклена!

– За него и на его глазах! Каждый постарается исполнить свою обязанность с честью! Святой Жорж и святой Дионисий! Копья вперед!

– Копья вперед! – повторила вся толпа.

Отряд поскакал, подняв облака пыли и повторяя воинственные кличи, которые произвели тревогу в небольшом числе воинов, оставшихся охранять Монбрёнский замок.

III

Между тем Бертран Дюгесклен спокойно ехал со своими оруженосцами по лесистой и дикой местности, лежавшей по ту сторону монбрёнского пруда. Солнце начинало уже палить, но дорога шла между двух отлогостей, покрытых кустарниками, и совершенно закрывалась тенью деревьев, возвышавшихся справа и слева, так что путешественники не могли еще страдать от жары. Несмотря на это, все они имели вид печальный и беспокойный, и бальзамический воздух утра, входя в их мощные груди, казалось, нисколько не охлаждал их крови. По всему было видно, что свобода, которой наслаждались они в эту минуту, не могла изгладить из их памяти некоторых недавних впечатлений. Оруженосцы с недоверчивостью поглядывали на вассала, которого дали им в проводники и который ехал впереди отряда, потом с угрожающим видом заводили разговор на своем наречии.

Только один бретонский рыцарь не обнаруживал никакого беспокойства, не потому, что он не питал никаких подозрений, но оттого, что был выше всякого чувства, сколько-нибудь похожего на страх. Он смеялся над беспокойством своих людей, когда они, при каждом повороте дороги, во все глаза высматривали открывавшуюся перед ними местность. В то время как свита Дюгесклена проезжала каштановую рощу, где дорога, расширяясь, позволяла нескольким воинам ехать в ряд, Бертран подозвал к себе первого своего оруженосца Жана Биго, который отличался от других товарищей большей бдительностью. Биго поспешил повиноваться и подъехал к своему господину, но, не выезжая на одну с ним линию, держался, однако, таким образом, что Дюгесклен мог свободно разговаривать с ним.

– Приблизься ко мне, друг мой,– сказал рыцарь веселым тоном,– отчего это нынче у тебя такая печальная физиономия? Клянусь святым Ивом! Уж не заставил ли вас этот скряга рыцарь выехать натощак или, может быть, дал вам дурные постели в этом жилище погибели? Вот я хоть и ничего не ел вчера вечером, для того чтобы не делить с этим вероломным ни хлеба, ни соли, зато спал славно! Впрочем, сегодня за завтраком я вознаградил себя за вчерашние лишения… Что ж? Клянусь Богом, и вы должны были поступить так же.

– Это другое дело,– отвечал со вздохом Биго.– Мы, с той поры как нас заперли в зале и тем вселили подозрение, что против вас питают какой-то умысел, не могли ни пить, ни есть, ни спать, несмотря на то, что пищи у нас было вдоволь, так же как и свежей соломы для постелей. Целую ночь мы горевали и думали, что уж нам никогда не придется вас увидеть.

Эти слова любви и преданности, казалось, приятно пощекотали нервы того, к кому относились. Он захохотал громким самодовольным смехом.

– Так я еще не дурной господин, когда вы меня так любите? – спросил Дюгесклен.– Однако, мой бедный Биго, ведь на долю вашу достается не один пинок, когда я бываю в гневе, и моя дьявольская рука так тяжела, что после нее всегда остаются следы, даже и тогда, когда в ней нет ни меча, ни копья и когда она не одета в железную перчатку! Но вы трусы и бездельники! Я подозреваю, вы испугались не за своего господина, а просто за себя и за свои несчастные шкуры, которые я выколачиваю чаще, чем нужно.

– Мы ваши ленники и слуги,– отвечал Биго с почтением,– и если вам приходит иногда охота поколотить нас для порядка,– мы ни слова. Но что касается упрека, сделанного вами сию минуту,– продолжал он, воодушевляясь,– я могу поклясться, сир, вашей драгоценной головой, нашим святым папой и Орейскою Богоматерью, что ни один из нас в эту ночь не думал о себе и что все наши опасения были за любимейшего и храбрейшего нашего господина.

– Верю, Биго,– отвечал Дюгесклен несколько изменившимся голосом.– Со своей стороны я всех вас люблю, как детей моих, и если б этот грабитель барон оскорбил хоть одного из вас,– клянусь святым Ивом! – я не оставил бы камня на камне в его замке! Но скажи мне, пожалуйста, отчего теперь, когда мы вне замка, все вы как в воду опущенные? Разве мы не свободны в открытом поле, сидя на конях и имея в руках кое-какие деревянные и железные игрушки для защиты? Чего нам с этим бояться?

– Сказать правду, мой благородный господин, я не доверяю этому барону де Монбрёну. Он до рассвета выехал нынче из замка с толпой всадников, и я боюсь, как бы мы его здесь не повстречали в скором времени.

– Мы его встретим, ты можешь быть уверен в этом,– возразил Дюгесклен, смеясь.– Меня уведомили наверное, что нынче мы встретим его на дороге.

Биго быстро схватил за узду коня, на котором ехал Дюгесклен, чтобы принудить его остановиться.

– Я не потерплю, сир, чтобы вы сделали еще хоть один шаг вперед! – бормотал он.– Безумно без всякой нужды идти навстречу явной опасности.

Гордый скакун зафыркал и поднялся на дыбы. Бертран пришел в ярость.

– Оставь коня, подлый конюх! – вскричал он.– Оставь его, говорят тебе, или, клянусь небом…

– Убейте меня,– отвечал Биго решительно.– Я скорее соглашусь умереть, чем видеть своего господина добровольно и безрассудно уступающего измене!

Поступок оруженосца был так смел, что Бертран, несмотря на свой неукротимый характер, не мог не растрогаться.

– Ты храбрый и верный товарищ,– сказал он тоном более мягким,– но оставь узду, Биго, и поговорим спокойно. Ты знаешь, что я охотно выслушиваю советы, от кого бы они ни были.

На этот раз оруженосец принужден был повиноваться.

– Итак, мой благородный господин,– начал он с воодушевлением, показывая на проводника, который ехал шагах в двадцати и не мог заметить произошедшей ссоры,– не лучше ли будет прежде всего убить этого предателя, который ведет нас в расставленные сети?

– Зачем же? – сказал Дюгесклен.– Разве этот вассал не должен повиноваться своему господину? Господин его один отвечает за свои поступки. Клянусь Богом! Если должно убивать служителей за то, что они верны своим господам, я знаю иных, которым недолго бы пришлось жить.

Беспокойство Жака Биго становилось час от часу сильнее.

– Что же вы хотите делать, сир? Мы все продвигаемся вперед, и каждый шаг приближает нас к опасности. Того и гляди, появится этот вор-барон со своей шайкой! Именем благородной вашей супруги, именем всех ваших друзей, именем короля, нашего повелителя, нуждающегося в ваших услугах, заклинаю вас, позвольте мне избавить вас от этого проводника. Потом мы изменим путь, пойдем в лес, на произвол Божий… Нам нетрудно будет отыскать большую дорогу, по которой мы приехали вчера.

Дюгесклен был столь же настойчив и упрям, сколь и храбр, и это он показал в настоящем случае.

– Мессир Жан Биго, мой верный оруженосец! – возразил он с обыкновенной своей грубостью.– Смотрите, чтобы ваше излишнее усердие не заставило вас забыть то почтение, которым вы мне обязаны. Вспомните, что я не терплю противоречий…

Потом, приметив, что жесткость его глубоко тронула бедного служаку, у которого крупные слезы показались на глазах, продолжал с выражением добросердечия:

– Не старайся, друг мой, уговорить меня. Я расскажу тебе, на что я решился, для того чтобы ты не принимал твоего господина за одного из тех странствующих рыцарей, о которых говорят трубадуры и которые, едва только услышат о каком-нибудь опасном приключении, тотчас летят туда. Я хорошо изучил барона Монбрёна. Это человек скупой и жадный, подобно множеству других владетелей Франции и Англии, но я считаю его человеком храбрым и не способным к подлости, которая может запятнать честь его дома. Вот что я думаю: может быть, мы и в самом деле встретим здесь барона с людьми – в чем почти нет никакого сомнения, ибо молодая девушка в замке сказала мне это положительно, прибавив, что в случае нужды нам будет оказана помощь, но эти романические головы ничего не смыслят в делах воинских и пугаются всякой безделицы. Я не думаю, чтобы барон вздумал устроить мне засаду. Вчера мы друг друга вызвали на поединок и залог вызова вручили этому странствующему трубадуру, который нынешней ночью исчез так неожиданно, а ты знаешь, что в таких обстоятельствах рыцарь бесчестит себя, если прибегнет к засаде вместо открытого боя. Поэтому я думаю, что барон просто предложит мне поединок в чистом поле, на что я охотно соглашусь, если он даст мне надеть доспехи первого из его воинов.

– Не верьте, благородный господин, не верьте такому великодушию в человеке столь грубом! Если бы он имел подобные намерения, зачем бы ему брать тогда с собой столько воинов? Разве вы не заметили, выезжая из замка, что валы были пусты и большая часть гарнизона исчезла?

– Э! Да как же ему, выезжая в поле, не брать часть гарнизона, когда столько живодеров кочуют по окрестностям? Сверх того, ты знаешь, Биго, как тщеславны эти гасконские рыцари! Наш убежден, что выбьет меня из седла первым же ударом, и в таком случае он рад призвать не только весь свой гарнизон – всю провинцию! Но молчи! Я жду с нетерпением этого басурмана и – клянусь святым Ивом! – заставлю его раскаяться в его замыслах.

Биго ничего не мог сказать на это, но мрачное предчувствие говорило ему, что прямодушный и благородный господин его очень ошибается насчет сира де Монбрёна. Возражать далее было невозможно, и потому Биго довольствовался тем, что покачал головой с видом глубокой скорби.

– Благородный господин мой,– начал он,– вы опытнее и умнее нас, и Богу, конечно, угодно будет помочь вам выпутаться из этого так же благополучно, как и прежде, а между тем, клянусь честью, позвольте мне пожалеть, что нет с вами сотен двух добрых копьеносцев и благородных капитанов, которыми командовали вы вчера утром при взятии Мальваля. Если бы по крайней мере благородные братья Мони, ваш брат Оливье, мужественный граф д’Арманьяк или этот храбрый маршал д’Андрегем, которого вы отправили к французскому королю, были теперь с вами, я не боялся бы нападения барона де Монбрёна, хотя бы с ним было вдвое больше людей. А то теперь мы, ничтожные оруженосцы без оружия, что можем сделать? Разве только умереть, защищая вас.

– Полно, перестань хныкать,– сказал с нетерпением Дюгесклен.– Клянусь Динанской Пречистой Девой! Стоит ли звать на помощь мужественных рыцарей армии герцога Беррийского для бездельников, следующих за ним! Я тотчас исключил бы тебя из числа моих слуг, если б эти герои могли слышать твои слова. Но, к счастью, брат мой Оливье Дюгесклен и Мони еще грабят и разоряют города и замки в Перигоре, а граф д’Арманьяк, вероятно, уже на пути к своему замку, чтобы скорее на свободе оплакать своего побочного сына, который давно уже покинул его.

Во время этого разговора путешественники приехали к небольшой долине, покрытой папоротниками, вокруг которой возвышались крутые горы. Подошва гор и ушелья между ними оттенялись высоким лесом, холмистая долина была там и сям усеяна кустарниками и дикими растениями. Солнце, показавшееся из-за деревьев, еще не совсем рассеяло туман, и легкие полосы его тянулись по отдельным частям ландшафта. Это место называлось Сокольей долиной.

По мере того как отряд приближался к ней, Биго, не перестававший наблюдать, заметил, что проводник часто обнаруживал признаки беспокойства. Он оглядывался, стараясь угадать, следят за ним или нет, и всячески старался держаться на порядочном расстоянии от отряда. Это еще более усилило подозрения оруженосца, и он стал осматриваться вокруг, ища доказательств своим опасениям. Но долина была безмолвна и пустынна; дикая и суровая растительность не носила на себе никаких следов человеческих рук, и это уединенное место, казалось, посещали только пастухи со своими стадами. Биго несколько успокоился и хотел возобновить прерванный разговор, как вдруг среди густой листвы что-то сверкнуло, и его опытный глаз тотчас узнал отблеск оружия.

– Измена, измена! – вскричал Биго, останавливаясь.– Вооруженные люди спрятались за этими деревьями! Ради любви ко всем нам, спасайтесь, сир! Они засели здесь, чтобы убить вас.

При этом крике проводник дал шпоры своему коню и поскакал к тому месту, на которое указывал Биго. Оруженосцы заняли оборонительную позицию и, окружив своего господина, просили его вернуться назад. Биго кричал громче других, и посреди этого шума голос Дюгесклена едва был слышен.

– Молчать, бездельники! – закричал он в бешенстве.– Откуда у вас эта смелость? Что вы там увидели? Испугались собственных теней?

Бретонцы указали ему на глубину долины, и не нужно было другого ответа, потому что отряд всадников вдруг двинулся из своего укрытия и направился прямо к Дюгесклену, лишь только подскакавший к отряду проводник обменялся с начальником несколькими словами.

Бертран, все еще убежденный в честных намерениях сира де Монбрёна, не сделал ни одного движения, чтобы удалиться.

– Ну что же вы, негодяи! – вскричал он, смеясь.– Разве вы не узнаете вассалов и солдат замка, в котором мы провели нынче ночь? Вероятно, они хотят нам что-нибудь сказать. Не заставим же их проехать лишнее!

Вслед за этим он дал шпоры коню и быстро поскакал к всадникам. Оруженосцы были поражены такой смелостью. Они обнажили оружие, перекрестились и бросились вслед за Дюгескленом, готовые умереть в этой неравной схватке.

Оттого ли, что дорога была чрезвычайно неровна, или, может быть, возобладало тайное нежелание драться с Дюгескленом, как бы то ни было, только монбрёнские воины не спешили. Дюгесклен доскакал к ним очень скоро. В тридцати шагах он резко остановился и, обнажив свой меч, вскричал громким голосом:

– Барон Монбрён! Ты ли приехал требовать поединка и взять назад свой залог? Выходи, я готов, если ты только дашь мне щит и не употребишь в дело своего копья.

Но, к величайшему удивлению, никто не отвечал на этот призыв, отряд продолжал двигаться на Дюгесклена, не говоря ни слова.

– Что это значит? Разве сира де Монбрёна нет здесь? Это измена! Я хочу видеть барона! Где он?

В эту минуту весь отряд бросился на мужественного Бертрана.

– Вот он,– произнес один из всадников, который, опустив забрало, ехал впереди отряда.– Ну-ка, храбрый рыцарь! Защищайся!

И он направил свое копье против Дюгесклена, который был без лат и щита и потому не мог защищаться. Он погиб бы, если б одним ловким маневром не заставил своего коня отпрыгнуть в сторону. Копье скользнуло вдоль кольчуги, не причинив никакого вреда. Слишком уверенный в своих силах, Дюгесклен заскрежетал зубами, и глаза его воспламенились.

– А, предатель! Изменник! Трус!

И каждое слово он сопровождал сильным ударом меча по голове незнакомого воина. Читатель, конечно, догадался, что это был сам барон.

Вассалы Монбрёна остановились в двух шагах от сражающихся, как бы предоставляя двум вождям самим решить ссору, но, видя, что владетель их зашатался под страшными ударами меча противника, бросились на Дюгесклена. Теснимый со всех сторон, Бертран бросил вокруг себя быстрый взор, как бы ища удобного места для защиты, но посреди описанной нами долины не было ни скалы, ни деревьев, куда, мог бы он прислониться и не дать воинам окружить себя. Итак, ему оставалось надеяться на свою геркулесову силу и необыкновенную быстроту коня. Страшный меч его рубил лес копий, устремленных против него, и подобно молоту устремлялся на тех, кто теснил более других. Кровь текла уже по латам, и один из всадников покатился вместе с конем наземь. Это усилило ярость других, и Бертрану пришлось бы плохо, если б в эту минуту его оруженосцы, подскакав, не бросились смело между ним и монбрёнскими воинами.

Бретонский рыцарь на минуту опомнился. Он поворотил коня и, подъехав к поверженному им всаднику, схватил щит и секиру убитого, потом одним прыжком вскочил в седло и снова врубился в сечу. Движения его были столь быстры и неожиданны, что никто из неприятелей не воспрепятствовал ему. Потрясая над головой привычным оружием, он бросился в самую гущу схватки и наносил столь сильные удары, что чуть было один не разогнал многочисленную толпу воинов, закованных в железо. Страшная секира дробила щиты, латы и, несмотря на шлемы, рассекала головы по самые плечи. В шуме сражения слышался только гул ударов, подобных тем, какими повергают в лесах огромные дубы. Пал еще один воин, и еще одна лошадь ускакала в поле. Вассалы Монбрёна были поражены страхом, и сами оруженосцы спрашивали себя – уж не олицетворенный ли демон войны, посланный на истребление человеческого рода, их господин?

Между тем барон был только оглушен могучими ударами своего недавнего гостя. Шлем его был из крепкой стали и легко мог выдержать удары меча. Он вскоре оправился. Надменные притязания его на силу и смелость поукротились при виде невероятных подвигов Бертрана, которого он надеялся победить в поединке. Барон не хотел уже подставлять себя под грозную секиру, которая поражала людей и коней и дробила их доспехи. Он довольствовался тем, что продолжал кричать и ободрять своих воинов, чтобы они окружили Дюгесклена.

– Сдайтесь, сир Бертран. Клянусь святым Марциалем! Что вам остается делать? Сопротивление ваше напрасно… Сдайтесь, волей или неволей, сдайтесь! Вас пощадят и предадут честному выкупу.

– Кто говорит о сдаче? – вскричал Дюгесклен, обращая гневные взоры на барона.– Кто думает завладеть мною так легко? Пусть он явится и получит от меня выкуп!

– Вот кто говорит это! – вскричал барон, которого неукротимая гордость заставила позабыть недавнюю предосторожность.

Он тронул своего коня и поскакал на Дюгесклена с опущенным копьем. Бретонский рыцарь нимало не устрашился этого нападения и, укрепившись в седле, ждал удара противника, как вдруг крик, раздавшийся подле него, привлек его внимание. Жан Биго, его любимый оруженосец, был сбит с коня, а неприятельский воин замахнулся уже копьем, чтобы убить его. Быстрый, как молния, рыцарь еще раз избежал удара Монбрёна и, устремившись на воина, осыпал его ударами с такой яростью, что Биго был освобожден и смог подняться на коня.

Однако, несмотря на чудную силу Бертрана, битва эта не могла продолжаться долго. Пять или шесть вассалов барона лежали распростертыми на поле битвы, но и три бретонских оруженосца пали, защищая своего господина, а два были тяжело ранены. Если б почтение или невольный восторг перед необыкновенным мужеством рыцаря не парализовали руки и дух монбрёнских воинов, если б барон не приказал своим людям пощадить жизнь Бертрана, из опасения, что смерть этого героя лишит его ожидаемых выгод, Дюгесклен давно бы пал. Как бы то ни было, наступила минута, когда он остался почти один против стольких неприятелей. Но вдруг желтоватое облако пыли, поднятой лошадиными копытами, заклубилось вдали, и толпа хорошо вооруженных всадников показалась на дороге, крича: «Копья вперед!»

Вновь прибывшие с силой и быстротой устремились на монбрёнских воинов.

Отряд барона сначала было поколебался. Воины не знали, откуда взялась эта неожиданная помощь противнику. Но крики «копья вперед!» известили их, с кем они имеют дело.

– Это живодеры! – вскричал барон.– Ребята, держитесь крепче! Не потерпим, чтобы эти грабители отняли у нас лучшую добычу! Клянусь святым Жоржем! Их не больше дюжины, и мы отделаем их, как должно.

В самом деле, хоть барон ошибся в счете двумя третями, отряд живодеров далеко уступал в числе его воинам. Несмотря на это, живодеры держались стройно, смело и действовали с необыкновенным умением для освобождения Дюгесклена и семи или восьми оставшихся при нем оруженосцев.

– Клянусь святым Ивом,– кричал с улыбкой рыцарь,– вы подоспели кстати, друзья! Кто бы вы ни были, вы храбрые молодцы, и если поработаете как должно, этот барон и во сне не захочет в другой раз пускаться на подобное вероломство.

Смятение сделалось всеобщим: крики сражающихся, угрозы, вызовы – все это заглушалось металлическим звуком ударов неотразимой секиры Дюгесклена. Бретонские оруженосцы, большей частью раненые, над которыми противники имели все преимущества, вышли из схватки, исключая верного Жана Биго, который не отставал ни на шаг от своего господина. Вассалов Монбрёна было больше, чем живодеров, и потому эти последние, после отчаянных усилий, начали отступать, несмотря на все чудеса храбрости Дюгесклена.

Барон де Монбрён заметил, что неприятель уступает, и еще более воодушевлял своих. Сам он не щадил усилий и бился с мужеством, достойным лучшего применения. С другой стороны, вассалы его, видя в живодерах врагов, щадить которых не было никаких причин, сражались с большим усердием. Таким образом, неприятель был изгнан, и Дюгесклен остался один посреди схватки, окруженный убитыми и умирающими.

– Смелее, друзья, смелее! – кричал барон.– Схватите этого дерзкого рыцаря, который вчера вечером так нахально смеялся надо мной в моем собственном замке. Если вы овладеете им, он вас так обогатит своим выкупом, что вы всю свою жизнь не будете ни в чем нуждаться!

Вассалы удвоили силы, и Дюгесклен тщетно бился с неприятелями, которые как будто вырастали и умножались под его ударами, как вдруг послышался звук трубы в ближнем ущелье. Многие из сражавшихся посмотрели в ту сторону и увидели новый отряд всадников, многочисленнее первого, в пестрых костюмах и отличных доспехах, сверкавших в лучах солнца.

– Это капитан Доброе Копье! – вскричали живодеры, ободрившись.– Это наши! Копья вперед!

И они снова устремились на вассалов барона, которые со своей стороны повторяли: «Монбрён! Монбрён! И да судит нас Бог!»

Барон быстрым взглядом окинул новое подкрепление неприятеля и увидел, что сопротивление невозможно. Шагах в ста от места битвы отряд вдруг остановился на минуту. Пехота строилась в ряды и брала оружие на изготовку. Только два всадника, нетерпеливее прочих, отделились от общей массы и во весь дух пустились к месту сражения. Это были капитан Доброе Копье и трубадур Жераль Монтагю.

Видя, что добыча готова ускользнуть, барон задрожал от ярости. Он был уверен, что живодеры хотели завладеть Дюгескленом с той же целью, какую имел он сам, и не мог без ужаса подумать, что Доброе Копье приобретет честь и пользу там, где ему не оставалось ничего, кроме урона и бесчестия.

– Что же,– прошептал он наконец решительным тоном,– если я не могу сделать его своим пленником, так пусть же он не будет ничьим!

И с этими словами он поскакал к Дюгесклену, стараясь напасть на него, но не прямо, лицом к лицу, а исподтишка, сбоку. Улучив минуту, когда Бертран наклонился вперед, чтобы отразить удар тяжелого вассальского меча, барон, подняв свое длинное копье, с силой направил его на Дюгесклена, на котором, как мы уже сказали, не было лат.

Это была уже третья попытка барона в продолжение всей битвы. И на этот раза удар был силен и хорошо направлен. Дюгесклен, который не видел барона, не избежал бы смерти, если б пронзительный крик, раздавшийся внезапно, не известил его об опасности. В то же время какой-то всадник, бросившись между ним и бароном, противопоставил сильному удару копья небольшой щит и свое собственное тело. Копье пробило щит и вонзилось в грудь самоотверженного незнакомца. Дюгесклен был спасен, но спаситель его, весь в крови, упал под ноги своей лошади. То был трубадур Жераль.

Это произошло так быстро и неожиданно, что все растерялись. Бертран, видя, какую услугу оказал ему молодой Монтагю, заплакал. В это время капитан Доброе Копье подскакал к нему.

– Отомстим за него, сир! Отомстим за этого благородного юношу, пожертвовавшего для вас жизнью!

– Отомстим, или пусть я сам найду здесь смерть! – вскричал Бертран с яростью.

И оба с ожесточением бросились на барона, которого они не узнали, видя в нем только убийцу бедного менестреля. Теснимый этими двумя страшными бойцами, барон не долго бы сопротивлялся им, если бы вассалы, видя своего господина в такой опасности, не употребили последних усилий к его освобождению. Они столпились вокруг него, но прибытие свежих сил тотчас заставило их отступить.

– Сам ад вмешался в это дело! – шептал барон.– Вассалы Монбрёна! – продолжал он громким голосом.– За мной! Следуйте за мной, и да поможет нам Небо!

Он подал знак к отступлению и поскакал вдоль долины. Люди его в беспорядке бросились за ним. Видя бегство неприятелей, живодеры закричали от радости.

– За ними! Разобьем их вконец! – вскричал капитан.

– За ними! За ними! – повторили живодеры с восторгом.

И большая часть всадников бросилась преследовать бегущих, которые, рассеясь по всей долине, напрягали все силы к спасению.

Дюгесклен не менее своих союзников был воодушевлен желанием преследовать бегущего врага, но он остановился посреди поля битвы, усеянного убитыми и ранеными, и сказал Доброму Копью:

– Одно слово, сир капитан. Кому я обязан помощью, которая подоспела ко мне в такую критическую минуту?

– Те, кто помогал вам,– отвечал Доброе Копье с почтением,– явились сюда по моему приказанию, сир, и я очень рад, что все удалось.

– Кто же вы?

– Ничтожный воин, сир, недостойный вашего высокого внимания… Меня знают в этой стране под именем капитан Доброе Копье, и имя это не приобрело еще того значения, которое я желал бы.

– А! Знаю! – возразил Бертран с улыбкой.– Вы доблестный рыцарь этой девицы… Валерии де Латур… Я, капитан, считаю вас смелым, храбрым воином и честным человеком. Вы оказали мне важную услугу, и если б я мог доказать вам, насколько моя признательность…

– Сир,– отвечал Анри с чувством гордости и живого удовольствия,– прежде чем мы расстанемся, я надеюсь представить вам другие доказательства моего мужества и преданности вам, и тогда, может быть, в награду за услугу, я попрошу вас об одном одолжении. Но,– продолжал он печальным тоном,– нынче вы мне не обязаны ничем, этот бедный менестрель…

– Без него всем бы моим подвигам конец, я это знаю,– отвечал Бертран мрачным тоном.– И потому-то, не бросаясь в погоню за этими презренными, хочу увериться, есть ли надежда на спасение юноши. Черт побери! Я дал бы тысячу экю, чтобы узнать того всадника, который так ужасно пронзил его копьем.

– Это сам барон де Монбрён. Я его узнал по голосу, когда он собирал своих рассеявшихся воинов.

– Сам барон? Клянусь святым Ивом! Я подозревал это, замечая, что один и тот же воин три раза добирался до моей головы… Предатель дважды! Клянусь честью рыцаря! Он дорого поплатится за свое вероломство.

Дюгесклен сошел с коня и, осматриваясь, искал глазами раненого трубадура. Поле битвы, покрытое кровью и обломками оружия, являло в эту минуту плачевное зрелище. Человек до тридцати живодеров были еще на месте, остальные преследовали бегущих. Стрелки грабили мертвых или прятали раненых, в надежде получить добрый выкуп, или ловили лошадей, бегавших по полю без седоков. Но Жераль исчез, и место, где он лежал, было пусто. Дюгесклен и Доброе Копье, осматриваясь по сторонам, увидели, что бретонские оруженосцы, столпясь в кружок возле самой дороги, охраняли кого-то из раненых и, казалось, обратили на него все внимание.

– Я уверен,– сказал рыцарь,– что мой верный Жан Биго предупредил мои желания и окружил этого юношу всеми попечениями… Он мастер вылечивать раны, и я не раз прибегал к его помощи… Не скажет ли он нам доброй вести?

И оба, взяв своих лошадей под уздцы, подошли к толпе оруженосцев. Бретонцы почтительно расступились, и, несмотря на то, что многие из них были также ранены, никто, казалось, не думал о себе. Жераль лежал распростертым на траве. Каска была снята, и его русые локоны разметались по темной зелени. Он был без памяти, лицо покрыто смертной бледностью, глаза закрыты. Разорванное платье и белье обнажили белую окровавленную грудь. Биго, стоя на коленях, с вниманием рассматривал рану, а другой оруженосец приготовлял перевязки.

– Ну что, Биго?– спросил Дюгесклен, с беспокойством глядя на прекрасного и бездыханного юношу.

Оруженосец понял своего господина и печально покачал головой.

– Неужели нет надежды, друг мой? Чтобы спасти этого юношу, я готов отдать мою правую руку.

– Сохраните ее для врагов Франции,– отвечал со вздохом оруженосец.– Я не смею утверждать, что рана смертельна, но она очень опасна.

– Ради бога, Биго, постарайтесь его вылечить.

– Употреблю все свое умение, благородный господин, но боюсь, что здесь потеряет надежду и самый искуснейший…

– И однако, мессир Бертран,– прервал Доброе Копье,– вы еще не знаете всех услуг, оказанных вам этим молодым человеком. Он в эту ночь подвергся величайшим опасностям, чтобы только известить меня о засаде на вас.

– Неужели? Как? Так это ночное бегство, эти рвы, пловец под тучей стрел…

– Все это для вас, мессир.

– В таком случае,– сказал Дюгесклен задумчивым тоном,– я получил от этого юноши больше, чем могу дать ему теперь… Я много наделал глупостей в эти несколько часов.

Он бросил угрюмый взгляд вокруг себя и увидел тела трех оруженосцев, павших за него в битве. Товарищи сложили их трупы отдельно, на возвышении, и Дюгесклен мог видеть мужественные лица убитых, так хорошо ему знакомые.

– И эти,– продолжал он,– что они сделали такого, что должны были умереть за вину своего господина? Веселый Пьер, и ты, добрый Оливье, и ты, храбрый Тристан!.. Зачем вас убили на моих глазах? Но таковы мы,– продолжал он с горькой улыбкой, проводя рукой по лбу,– мы, рыцари и полководцы! Нас увлекает ничтожная прихоть или безумие, а верные слуги должны умирать за нас.

И Дюгесклен отвернулся, чтобы скрыть свое смущение.

.– Ну, так что же! – воскликнул он с энергией через минуту.– Клянусь Христом распятым! Если я ничего не могу сделать для этих бравых молодцов, по крайней мере отомщу за них… Капитан,– продолжал он, обращаясь к Доброму Копью, который почтительно стоял возле него.– Можете ли вы дать мне своих воинов для осады Монбрёна?

– Охотно, мессир, они ничего так охотно не желают, как сражаться под начальством столь знаменитого полководца, но…

– Что такое?

– У нас нет ни лестниц, ни машин, чтобы овладеть столь крепким замком.

– Я привык обходиться без того, чего у меня нет под рукой. Люди ваши смелы, и вы никому не уступите в мужестве и опытности. Следуйте за мной, и я берусь наказать этого вероломного барона так, что шум о том пройдет по всему государству.

– Но, мессир.....

– Что еще?

– Я обещал одной даме,– отвечал, краснея, капитан,– ничего не предпринимать против монбрёнских…

– Клянусь святым Жоржем,– возразил с иронией Дюгесклен,– время ли думать о дамах и любовных обетах, когда дело идет о таких важных вещах?.. Ну, хорошо. Я сделаю так, что совесть ваша будет спокойна.

Он быстро подошел к живодерам, ожидавшим своего начальника.

– Ребята! – сказал он грубо.– Вы знаете, кто я. Хотите ли помочь мне овладеть Монбрёном? Черт возьми! Я обещаю вам грабеж и разорение, не говоря уже о том, что мы повесим барона на самой высокой башне! Посмотрим, кто из вас откажется последовать за Бертраном Дюгескленом!

Живодеры отвечали в один голос:

– Ведите нас на Монбрён! Да здравствует капитан Бертран! Честь и слава мессиру Дюгесклену! В Монбрён! В Монбрён!

– Видите,– сказал рыцарь, обращаясь к Доброму Копью.– Не от вас зависит удержать их. Теперь вам остается только принять участие в справедливом и необходимом деле.

И вслед за тем Дюгесклен вскочил на коня. Капитан, убежденный логикой, которая ему самому очень нравилась, поспешил сделать то же.

Между тем Биго окончил перевязку несчастного Жераля, и когда кровь перестала течь, легкая краска жизни озарила лицо трубадура. Но он все еще был без чувств.

– Благородный господин,– спросил Биго,– что прикажете делать с этими добрыми слугами, отдавшими жизнь так самоотверженно, и с этим молодым человеком, требующим скорой помощи?

– Что до мертвых,– отвечал Дюгесклен, крестясь,– да упокоит Господь их души! Смотри, чтобы они были погребены на святой земле, как прилично христианам, и приставь двух человек караулить их тела. А трубадура нельзя ли перенести в какое-нибудь надежное место, где бы он мог, в ожидании лучшего ухода, лежать спокойно?

– Вокруг нет никакого жилья, мессир, и страна мне совершенно неизвестна.

– Ну, пусть эти стрелки сделают носилки и осторожно перенесут раненого в Монбрён. Клянусь святым Ивом! Мне не хочется, чтобы он умер.

Вскоре весь отряд направился к одному из ущелий, примыкавших к долине. Дюгесклен и капитан ехали впереди, потом следовали конные живодеры, а за ними – пехота. Позади всего этого отряда четыре стрелка несли Жераля, все еще без памяти лежавшего на носилках, сделанных из плащей и копий. Человек двенадцать остались на месте битвы, чтобы зарыть убитых и присмотреть за другими ранеными.

Отряд следовал по той самой дороге, по которой бежал барон, преследуемый живодерами, и на каждом шагу видны были следы этого бегства. Здесь лежала мертвая лошадь в железной сбруе, там – вассал Монбрёна, уже лишенный своего оружия и платья. Беспрестанно слышались стоны раненых, валявшихся на дороге. Когда отряд въехал в ущелье, эти признаки отчаянной битвы стали еще явственнее. Дорога шла между двумя высокими горами, покрытыми лесом до самых вершин, и выгодность местоположения, вероятно, заставила барона повернуть и ударить по преследователям. Таким образом, проход был почти перекрыт десятком или двумя людей и лошадей, нашедших свою смерть в этом месте.

Достигнув конца ущелья, отряд увидел, что навстречу скачет во весь опор живодер и делает знаки, чтобы они вернулись. Лицо этого всадника было бледно, и он, казалось, вез какую-то чрезвычайно важную новость. В одно мгновение воин был возле капитана, который так же, как и Дюгесклен, остановился.

– Что такое, камрад? – спросил Доброе Копье с удивлением.– Что ты нам привез? Черт возьми! На тебе лица нет!

– Клянусь рогами дьявола! Есть тому причины, капитан.

– Что хочет сказать этот бездельник? – спросил в свою очередь Дюгесклен.– Разве вы уже убили барона де Монбрёна?

Живодер гордо посмотрел на того, кто говорил без церемоний, и, может быть, отвечал бы с грубостью, если бы Доброе Копье не сказал ему грозно:

– Отвечай этому рыцарю: он имеет право спрашивать тебя, как и я. Это великий полководец Дюгесклен.

Воин тотчас принял почтительную позу.

– В таком случае,– начал он,– я умоляю мессира Дюгесклена повернуть назад. Как бы он ни был храбр, он не устоит против двух армий, пришедших на помощь Монбрёну.

– Двух армий?! – повторил с презрительной улыбкой капитан.

– Молодец, видно, много хватил одним разом,– прибавил Дюгесклен,– и потерял память. Поедем дальше.

– Это так же справедливо, как то, что святой Николай – патрон наш! – вскричал всадник.– Я все это видел собственными глазами. Мы с жаром преследовали Монбрёновых людей и хотели ворваться с ними в замок, потому что подъемный мост был уже опущен, как вдруг справа от себя, в четверти лье, увидели многочисленную толпу конных и пеших воинов, которые, распустив знамя, приближались со стороны замка. Сержант, командовавший нами, видя, что мы можем быть атакованы превосходящими силами, затрубил отступление, и мы, избегая атаки, поспешили сюда, как вдруг в долине приметили новое войско, столь же многочисленное, как и первое, которое шло к замку. Мы предположили, что барон де Монбрён получил подкрепление от какого-нибудь соседнего владетеля, или, может быть, отдался англичанам, чтобы иметь защиту в принце Уэльском. Как бы то ни было, наш сержант не хотел заводить драки, не получив приказаний. Наши бросились в соседний лес, а меня послали уведомить вас о случившемся.

Дюгесклен и Доброе Копье засыпали посланника вопросами, но ничего больше не смогли узнать. Это известие поразило их обоих.

– Непонятно! – сказал Доброе Копье.– Неужели барон успел предупредить латурский гарнизон? Поистине я теряюсь в догадках.

– Но как вы думаете поступить? – спросил Дюгесклен.

– Приказывайте сами, мессир. С вами я пойду против всех армий Франции и Англии.

– В таком случае именем Бога – вперед! – произнес решительно Дюгесклен.

Потом, оборотившись к живодерам, которые слышали рассказ товарища, он сказал им ободряющим тоном:

– Друзья! На нас, конечно, посыплются, тучи стрел и копий, но вы помните мой клич: «Гесклен! Гесклен! Гескленская Божья Матерь!» Она приносит счастье.

– Гесклен! Гесклен! – с восторгом повторила вся толпа.

И отряд пустился далее.

Едва только Дюгесклен и капитан с частью живодеров вышли из ущелья, как прямо против себя на дороге к Монбрёну они увидели одну из тех армий, о приближении которых известил их посланец. Она шла по направлению к замку и, сколько можно было судить с первого взгляда, состояла из двух- или трехсот человек. Но Бертран и Доброе Копье нисколько не испугались, они пришпорили коней и через несколько минут были на виду у незнакомого отряда, в котором появление толпы живодеров, по-видимому, вызвало внезапный страх.

По мере того как Бертран и Доброе Копье продвигались вперед, они с удивлением рассматривали странный этот отряд, так громко названный армией. Он состоял большей частью из пехотинцев, которые вообще были тогда в большом презрении. У них почти вовсе не было никакого оборонительного оружия, зато наступательного – в достаточном количестве. Они имели при себе луки, самострелы, железные палицы и прочее. Сверх того, многие из них были снабжены кирками, ломами, лестницами и другими инструментами, употреблявшимися тогда для приступов и осады укрепленных мест. Между этими воинами кое-где виднелись монахи с большими деревянными крестами в руках. Весь отряд шел в беспорядке, неся впереди белое знамя с изображением святого.

Молчаливость, равно как и дисциплина, казалось, не были характерны для этого странного войска. Однако во главе его ехал небольшой взвод кавалерии, состоявший человек из тридцати всадников и имевший вид более воинственный. При приближении Дюгесклена и живодеров этот взвод повернул назад и стал в арьергарде всего отряда, для защиты пехоты на случай нападения. По всему видно было, что он готовился должным образом принять незнакомцев, если они обнаружат агрессивные намерения.

– Клянусь святым Ивом! – вскричал бретонский рыцарь с улыбкой сожаления.– Кто эти молодцы? Никогда еще я не встречал такого забавного войска.

– Я думаю, мессир Бертран, оно не будет нам враждебно,– отвечал Доброе Копье.– Во всяком случае, враг будет не опасен. Но надо спросить, чего они хотят, потому что, если я не ошибаюсь, они намерены начать переговоры.

– Посмотрим! – произнес беззаботно Дюгесклен.

И в ту же минуту он поскакал к незнакомому отряду, между тем как капитан Доброе Копье остановил своих. Не доехав десяти шагов, Дюгесклен встретил рыцаря с золотыми шпорами и с гербом на щите. Это был начальник отряда, и оба парламентера, поравнявшись, раскланялись друг с другом с учтивостью.

– Могу ли узнать я, сир путешественник,– спросил Бертран,– что привлекло вас на монбрёнские земли в таком многочисленном сообществе?

– Сир оруженосец,– сухо отвечал незнакомец, который, глядя на костюм своего противника, не мог составить о нем точного понятия,– достаточно знать вам, что если вы не друзья или не союзники владетеля Монбрёна, то вам нечего бояться нас.

– Мы никого не боимся, мессир! Но не будем терять время понапрасну. Вы рыцарь – я так подозреваю, судя по вашей одежде,– я тоже рыцарь. Будем говорить по-солдатски. Пришли ли вы защитить Монбрён или напасть на него?

Незнакомец хотел отвечать с такой же откровенностью, как вдруг Доброе Копье, хорошенько рассмотрев неизвестных воинов, быстро подъехал к разговаривающим.

– Я догадался! – вскричал он.– Эти люди, сир, вассалы и наемные солдаты Солиньякского аббатства, у которых барон Монбрён отнял вчера обоз со съестными припасами. Держу пари, что воин, разговаривающий с вами, не кто иной, как сир де Нексон, рыцарь – защитник аббатства!

– Вы правы, капитан Доброе Копье,– отвечал незнакомец, подымая забрало своего шлема и показывая бледное, истомленное лицо человека, много страдавшего,– эти железные маски, закрывающие ваши лица, ввели нас в заблуждение, хотя я по виду ваших живодеров и подозревал, что вы здесь. Итак, капитан, вам известно, кто мы и с какой целью пришли сюда. Вчера сир де Монбрён изменнически завладел обозом, вверенным моему начальству, который принадлежал знаменитому и благочестивому Солиньякскому монастырю. Сверх того, вероломный барон опрокинул меня наземь, меня, сира де Нексона, бесчестным и предательским ударом в то время, когда я схватился с другим воином. Для отмщения обиды, нанесенной святому дому, которому я поклялся покровительствовать, а также для того, чтобы смыть оскорбление, мне сделанное, я, по приглашению достойного аббата и почтенных отцов Солиньяка, собрал этой ночью всех вассалов монастыря, Вигана и многих других окрестных местечек под знамя святого Элуа, патрона и основателя аббатства. Мы поклялись отомстить Монбрёну за его вероломство и разбои и до тех пор не отступим от замка, пока не добьемся своего. Мы хотим сейчас же осадить это гнездо грабежа и измены.

– Вы хотите осадить Монбрён? – с радостью вскричал Дюгесклен, который только это одно и понял во всем рассказе.– Клянусь Богом, рыцарь! Видно, какой-нибудь великий святой прислал вас сюда так кстати в эту минуту. Если ваши люди захотят присоединиться к нам и повиноваться моим приказаниям, я приглашаю всех вас поужинать со мной в замке. Клянусь святым Ивом! Вассалы ваши будут нам очень полезны с их луками и всем этим военным снаряжением, и я обещаю вам разместить их так, что они не подвергнутся большой опасности. Я знаю, надо щадить воинов церкви.

Рыцарь-защитник с негодованием смотрел на незнакомца, который говорил с такой самоуверенностью и в его присутствии осмеливался насмехаться над благочестивыми защитниками Солиньякского аббатства, но несколько слов, сказанных ему на ухо Добрым Копьем, успокоили его в минуту.

– Как,– вскричал он с восторгом,– храбрый полководец Дюгесклен, знаменитый Бертран, удостаивает принять нашу сторону и помочь нашему мщению! Клянусь святым Элуа, сир! Если это так, мы наперед уверены в успехе! Нет того замка или крепости, которым не овладел бы могучий Дюгесклен! Располагайте, сир, мною и моими людьми, мы будем повиноваться вам, как повиновались бы самому святейшему папе, если б он предводительствовал нами.

– Ну что же! – сказал Дюгесклен с нетерпением.– Так скорее вперед, и да поможет нам Бог! Но на одну минуту, сир рыцарь,– прибавил он, озабоченно обращаясь к Нексону.– Есть ли между монахами, которых я замечаю в вашем отряде, человек, сведущий в медицине? Надо позаботиться об одном раненом, жизнь которого для меня очень дорога.

– Вы угадали, сир, с нами здесь отец Николай, аптекарь монастыря. Он очень искусно вылечивает всякие раны и для этой цели вызвался сопутствовать нам в этом святом предприятии.

– Узнаю предусмотрительность духовных лиц. Но поспешите, капитан, попросите этого доброго монаха со всем вниманием осмотреть рану бедного молодого человека, которого несут за нами на носилках. Скажите ему, чтобы он присмотрел за больным и не покидал его ни на минуту. Если он вылечит его, я сделаю вашему монастырю такое приношение, какого не делывал ни один король.

Сир де Нексон поспешил повиноваться и, отправив монаха к трубадуру, объявил своим воинам, что знаменитый полководец Дюгесклен присоединился к ним для осады Монбрёнского замка. Эта новость быстро разнеслась в толпе и возбудила в воинах неизъяснимый восторг. Взоры всех устремились на великого воина, который один затмевал в то время славу всех рыцарей и полководцев христианского мира. Самые робкие из вассалов почувствовали в себе решимость и мужество при мысли, что они будут сражаться под начальством Дюгесклена. Когда все союзное войско двинулось с места, любопытство, возбуждаемое Бертраном в этих простодушных воинах аббатства, обнаруживалось самыми разными способами. Одни из них выходили из рядов и забегали вперед, чтобы видеть героя, другие, рискуя попасть под копыта, бросались к коннице и влезали на лошадей, и прочее. Правда, незавидная наружность рыцаря часто вызывала восклицания ничуть для него не лестные, но он был на этот раз истинным философом и добродушно смеялся всякому невыгодному впечатлению, производимому на тех, кто видел его в первый раз[6].

Сир де Нексон, отдав приказание своему отряду и уверившись, что монах-хирург отправился исполнять его просьбу, почтительно приблизился к Дюгесклену. Бертран, занятый недавним рассказом живодера, известившего капитана Доброе Копье о появлении двух неприятельских армий, обратился к рыцарю-защитнику и спросил, видел ли он новый отряд, который, как говорят, пришел на подкрепление Монбрёну. Но сир де Нексон, вместо пояснительного ответа, обнаружил при этой новости столько же беспокойства, как и удивления.

– Клянусь святым Элуа и святым Окюли! – вскричал он.– Я уверен, что это латурский гарнизон вышел на помощь барону. А если это справедливо, мы много потеряем времени и людей, прежде чем овладеем замком!

– Нет, это решительно не может быть латурский гарнизон,– возразил Доброе Копье.– Я сам остановил посланного туда с приказанием барона, и в замке не имели времени отправить другого. Нет, нет, поверьте мне. Это скорее отряд англичан, посланный принцем Уэльским или герцогом Ланкастерским на помощь к барону, если только этот предатель покорился английскому королю.

– Это было бы противно тому, что он вчера говорил мне сам,– заметил Бертран.– А между тем, капитан Доброе Копье, вы правы, только англичане могут подать помощь этому грабителю. Французы далеко отсюда и не осмелятся вступить в эту враждебную землю. Впрочем, англичане это или нет – что за дело! Мы готовы принять их.

– Совершенно так, сир,– отвечал Доброе Копье,– и вы заставили меня вспомнить, что возле этого места, должно быть, спрятались мои волчата. Надо их позвать, иначе они будут недовольны, если пропустят травлю, приготовленную для барона.

Он приложил к губам рожок из слоновой кости, висевший у него на груди, и извлек несколько звонких звуков. Отдаленные крики отвечали ему из глубины леса.

– Слышите? – сказал Доброе Копье веселым тоном.– Никогда волчата не узнают так скоро воя волчицы, как они узнают мой рожок. Тише! Они тотчас явятся и могут ударить по незнакомому войску.

Едва произнес он эти слова, как живодеры показались на опушке леса. Капитан хорошо сделал, что поехал к ним навстречу, ибо они, по обыкновению не говоря ни слова, готовы были ринуться на монастырских вассалов, приняв их за неприятеля. Честные служители Солиньяка испугались не на шутку, увидев вдруг этих отчаянных и смелых воинов, направивших путь свой прямо на них, но с помощью двух начальников вскоре все было приведено в порядок. Живодеры построились и примкнули к общему войску, шедшему на Монбрён, который был уже недалеко.

Скоро увидели замок с его башнями и страшными укреплениями. Тревога царствовала там, без всякого сомнения, потому что мост был поднят и воины занимали валы и бойницы. Дюгесклен и два капитана, ехавшие впереди, думали сначала, что все это движение в замке произошло при их появлении, но вскоре убедились, что оно не было единственной причиной тревоги. Приближаясь к замку, они увидели в покинутой деревушке новую партию воинов, которая была многочисленнее отряда Солиньяка. Она остановилась на главной улице деревни и, казалось, дожидалась развязки какого-то происшествия. Все войско состояло из конницы и имело отличный воинственный вид. С того места, где были наши знакомцы, можно уже было отличать пажей и слуг в богатых ливреях, пышные, разноцветные перья на шлемах воинов, блестящие доспехи, сверкавшие на солнце, знамена и значки, наконец все, что отличало в то время могучую и богатую кавалерию.

Только лишь войско, которым командовал Дюгесклен, показалось из-за высоких деревьев, росших по дороге, как в незнакомом стане обнаружилось живое движение. Труба громко зазвучала, и всадники построились в шеренги с быстротой, которая выказывала в них людей, привычных к военному делу.

– Клянусь святым Ивом! Да эти молодцы в добром порядке,– сказал Дюгесклен своим спутникам, продолжая смотреть на незнакомое войско.– Велите нашим отрядам остановиться, капитан Доброе Копье, и вы, сир де Нексон. Постройте их как можно лучше в боевой порядок, чтобы эти иностранцы не посмеялись над нами, святой Жорж и святой Дионисий! Если нам придется схватиться с ними, я думаю, что мы найдем в них достойных врагов. От них так просто не отделаешься.

– Клянусь честью, сир Бертран,– сказал Доброе Копье,– порядок у них до того хорош, что я готов принять их за французов.

– За французов! Полноте! Я вам сказал, что это невозможно,– отвечал с нетерпением Дюгесклен.– Но, именем Христа, построим скорее этих вассалов. Если это неприятели, они могут ударить прежде, нежели мы приготовимся принять их.

Оба капитана бросились исполнять приказания Дюгесклена, и сам он, подстрекаемый самолюбием в присутствии такой отличной кавалерии, отправился изучать расположение своего импровизированного войска. Для живодеров Доброго Копья и конников взвода сира де Нексона и это не составляло никакого затруднения. Всадники быстро построились в две линии. Но не то было с вассалами Солиньяка. Они в одну минуту забыли свою недавнюю решимость. Большая часть из них вовсе не была приучена к войне. Увидев перед собой такую грозную кавалерию, они вообразили, что тотчас начнется рукопашный бой, и держались в рядах очень плохо. Монахи с крестами и святыми знаменами первые показали тыл, им последовали некоторые из пехотинцев, несмотря на крики и насмешки живодеров и всадников сира де Нексона. Оставшиеся на месте оробели, и не один стрелок, под предлогом поиска лучшей позиции, скрылся в соседнем лесу.

Дюгесклен хохотал от души, видя такую трусость монастырских вассалов, но в ту минуту, когда он строил и расставлял их ряды, капитан Доброе Копье подъехал к нему с известием, что один из незнакомых кавалеристов отделился от войска и едет сюда для переговоров.

– И, несмотря на ваше мнение, сир,– продолжал он,– мне кажется, что это французский рыцарь.

– Француз, англичанин или сам черт, мы это сейчас узнаем,– отвечал с нетерпением Бертран.

Он пустил своего коня в галоп и подъехал один к незнакомому рыцарю, который остановился посреди поля, на равном расстоянии от обоих войск. Этот рыцарь, по-видимому, был высокого происхождения. На нем было превосходное стальное вооружение с золотой насечкой. Коротенький плащ из голубого бархата, шитый золотом, покрывал его плечи, забрало богатого шлема было опущено. В сравнении с этим щегольским нарядом плохое серое платье Дюгесклена, его видавший вид шлем и щит без герба казались еще беднее и незавиднее.

Каждая из двух партий с беспокойством следила за движением своего представителя. Рыцари встретились с надменным видом и, казалось, обменялись несколькими словами. Потом вдруг, неизвестно почему, соскочили с лошадей и стали обниматься, как старые приятели.

Шепот удивления пробежал в обоих войсках при виде дружеских объятий, окончивших это короткое свидание. Но читатель не удивится, если мы скажем, что в незнакомом рыцаре Бертран узнал своего единственного брата, сира Оливье Дюгесклена.

Не заботясь о своих товарищах, они предались сначала радости свидания. Но вскоре Оливье, бросив несколько иронический взгляд на войско, которым командовал его брат, сказал ему с улыбкой:

– Клянусь нашей общей матерью, Бертран! Где ты набрал подобных воинов? Мне еще никогда не случалось видеть таких жалких и трусливых рож! Но, видно, неприятель ваш не так страшен, когда вы угрожаете ему этими молодцами!

– Не смейся, брат Оливье,– строго отвечал Бертран.– Часто под простым кафтаном вассала скрывается столько же мужества, сколько и под блестящим колетом рыцаря. Я думаю употребить этих людей в деле, которое не допускает промедления, и мне выбирать было некогда.

– Подожди минуту, брат Бертран,– отвечал Оливье.– Как бы ни были спешны твои дела, мы принесли тебе такие важные новости, что, без сомнения, ты откажешься ратоборствовать против какого-нибудь дворянина этой земли, когда их узнаешь.

– Посмотрим, любезный брат. Но кой черт! Что за кавалерия, с которой ты зашел сюда? У нее такой щегольской вид, что она похожа на войско придворных, сопровождающих невесту короля!

– Неужели ты не узнал знакомых гербов и знамен? Это славные капитаны, которые были с тобой при Мальвале, наши храбрые братья Мони, граф д’Арманьяк, Галеран и другие. Все горят нетерпением увидеть тебя, и мы рыскаем за тобой со вчерашнего дня. Но,– продолжал он, глядя на товарищей, которые в недоумении оставались на своих местах,– они не знают, что подумать, видя нас в таком положении. Конечно, они не узнали тебя в этом костюме, недостойном твоего сана, и я уверен, что принимают за какого-нибудь несчастного искателя приключений, который просит пощады как себе, так и своим несчастным спутникам.

– Говори дело, Оливье, что за важная причина заставила вас искать меня и как могли вы пробраться в эту отдаленную сторону?

– Нет ничего проще этой причины, брат Бертран. Вчера, спустя несколько часов после твоего отъезда, Сен-Дени, герольд Франции, прискакал в Мальваль во весь дух, надеясь застать тебя еще там. У него были к тебе депеши от короля. Узнав о твоем отъезде, он так был опечален этим, так сожалел, что мы решили следовать за тобой. Нет сомнения, что мы едва ли бы настигли тебя, если б один необыкновенный случай, или лучше – указание Божественного провидения не послало нам в нескольких лье отсюда человека, который с точностью известил нас о твоем местопребывании.

– Что же это за человек, Оливье?

– Нечто вроде оруженосца, называющего себя Освальдом и показавшегося мне довольно подозрительным. Вчера вечером он попался нам на дороге. Опасаясь, что это шпион, который, узнав о нашем прибытии в английские земли, захочет, может быть, уведомить провинциальные войска, я приказал повесить его на первом суку. Бездельнику это не совсем понравилось, и он молил о пощаде, как истинный бес. Несмотря на это, на него надели веревку и хотели уже вздернуть, как вдруг он услышал мое имя, случайно произнесенное одним из солдат. Он бросился мне в ноги и сказал, что, если я подарю ему жизнь, он проведет меня в то место, где, по всей вероятности, находишься ты в большом затруднении, потому что ты попался в руки человека, который сумеет воспользоваться случаем, если узнает, кто ты таков. Он так хорошо описал нам тебя и твою физиономию, что у нас исчезло всякое сомнение. Однако нам все-таки было трудно понять причину, по которой этот оруженосец покинул замок Монбрён, и я сильно подозреваю, что он хотел известить о твоем там пребывании англичан или герцога Ланкастерского, коннетабля Аквитании. Как бы то ни было, мы не пренебрегли его предложением, обещали сохранить ему жизнь, если он доставит нам возможность видеть тебя, или отправить на тот свет при первом признаке измены. Он привел нас сюда, и вот таким образом мы имеем счастье видеть тебя снова, любезный Бертран. Когда мы завидели вас, мы тотчас хотели послать в замок требовать выдачи тебя, а иначе решили разрушить до основания это негостеприимное гнездо. Но теперь, надеюсь, мы скоро покинем эту дикую страну, предоставим другим заботу выкуривать лисицу из ее берлоги.

Дюгесклен со вниманием слушал рассказ своего брата. Когда тот закончил, он набожно произнес, осеняя себя крестом:

– Да будет благословен Господь Иисус Христос и Пречистая Его Матерь за то, что вы, целы и невредимы, добрались до этого места, равно и за все милости, которые ниспосланы мне в течение нескольких часов! Благодарю тебя, брат, за участие. Но не можешь ли сказать, в чем заключались известия, привезенные королевским вестником?

– Положительно ничего не знаю, думаю, однако, что они не совсем хороши… Герольд несколько позади, потому что конь его выбился из сил, но он скоро присоединится к нам. В ожидании его не хочешь ли, брат Бертран, увидеться с родственниками нашими и добрыми друзьями?

– Хорошо,– отвечал в задумчивости Дюгесклен.

Они приблизились к группе рыцарей, стоявшей при входе в деревню, и едва только Бертран сделал несколько шагов, как уже был узнан ими. Рыцари соскочили с лошадей и бросились пожимать руки Дюгесклену, между тем как воины, оруженосцы и пажи провозгласили в честь его «виват» и преклонили знамена.

С этой минуты всякое недоверие кончилось между двумя войсками, к несказанной радости солиньякских вассалов. Сам сир де Нексон постарался скорее объявить им, что эта блестящая кавалерия не только не думает нападать на них, ибо начальники ее – друзья Дюгесклена, но что, вероятно, она еще поможет им овладеть замком. В ожидании точных известий он приказал своим людям, утомленным продолжительным переходом, воспользоваться этой минутой и подкрепить свои силы, столь нужные еще для предстоящих дел.

Вассалы Солиньяка не заставили просить себя дважды. Они присели на траву, разбились на группы и стали делить между собой все, что имели. Рыцарь-защитник присоединился к Доброму Копью, который, сидя на коне во главе своего отряда, был совершенно неподвижен, глядя на рыцарей, окружавших Дюгесклена. Сир де Нексон не заметил сначала этой неподвижности и бледного лица начальника живодеров.

– Итак, капитан Доброе Копье,– сказал он спокойно,– вы правы, это французы, и я думаю, что мы найдем в них добрых помощников для задуманного дела.

Анри посмотрел на него с рассеянным видом и, казалось, ничего не понял, что тот ему говорил. Потом вдруг спросил с волнением:

– Не ошибаюсь ли я, сир рыцарь? Видите ли вы, подобно мне, в нескольких шагах от сира Дюгесклена голубое с красным знамя, усеянное белыми топориками?

– Вижу, капитан, вы знаете рыцаря, кому принадлежит этот герб? Это должен быть какой-нибудь важный вельможа при французском дворе, судя по богатому костюму знаменосца.

Доброе Копье не отвечал ни слова, смущение его становилось час от часу очевиднее, и легкий трепет пробегал по всему телу. Рыцарь-защитник хотел было спросить его о причине этого странного состояния, но капитан вдруг опустил забрало шлема, закрыв изменившееся лицо. В это время паж, одетый в богатое платье, подъехал к нему и учтиво просил приблизиться к группе французских рыцарей, которые, спешившись, стояли вокруг Дюгесклена и слушали его рассказ об опасности, какой он еще так недавно подвергался.

Получив это приглашение, начальник живодеров вздрогнул. Он кивнул пажу головой, потом, обратясь к одному из своих сержантов, приказал ему дать отряду отдых. Но опущенное забрало, или, может быть, волнение так изменили его голос, что едва можно было разобрать, что он говорил. Исполнив эту обязанность, он последовал за пажом, оставив сира де Нексона и сержанта в недоумении насчет этих странных манер, так противоречивших прямому и смелому обращению капитана.

Рыцари устремили глаза на Анри с участием и любопытством, и это обстоятельство еще более увеличило его тайное смущение. Приблизившись к группе, Доброе Копье соскочил с коня, отдал его пажу и, подойдя к французам, раскланялся со всей вежливостью.

– Клянусь Богом, храбрый оруженосец,– сказал ему Оливье Дюгесклен, протягивая руку,– я хочу первым поблагодарить вас за помощь, которую вы оказали моему доброму и почтенному брату! Вы поступили честно и благородно.

– И я, мессир,– произнес Готье де Мони, гордый и суровый рыцарь, облаченный в черные доспехи, со смуглым лицом в шрамах,– я скажу вам, что все рыцарство и дворянство Франции будет завидовать вам за ту услугу, какую оказали вы моему благородному брату Бертрану… Клянусь честью! Я отдал бы десять лет своей военной жизни, чтобы только иметь счастье совершить подвиг, столь приятный нашему королю и всему христианскому миру.

– Не сожалей, Мони,– смеясь, сказал Дюгесклен.– Если взять в расчет все удары, которые ты получил за меня, так ты будешь самый богатый из всех моих добрых друзей и товарищей, не исключая даже самого храброго Клиссона.

Доброе Копье получил такие же приветствия от Галерана, сына графа Сен-Поля, от Оливье де Мони и других знатных особ. Все наперебой старались доказать, что они глубоко ценят услугу, оказанную их знаменитому полководцу. Предводитель живодеров принимал все эти похвалы молча, и каждый из рыцарей думал, что одно глубокое почтение к таким важным особам заставляло капитана хранить молчание.

Только один из рыцарей, по-видимому, могущественнее прочих, не сказал ни слова привета Доброму Копью. Это был человек уже преклонных лет, худой и сухой, со строгим взглядом, на лице которого виднелись следы давнего внутреннего страдания. Его серебряные доспехи, двухцветный плащ с вышитыми на нем серебряными гербами, роскошно убранный шлем – все показывало в нем богатого и могущественного вельможу. В самом деле, это был граф д’Арманьяк, имя которого через несколько лет стало столь знаменитым. Взгляд его неотрывно был устремлен на Доброе Копье в то время, как другие рыцари осыпали его похвалами.

– Молодой человек,– сказал он в свою очередь с некоторой суровостью,– прилично ли вам, простому оруженосцу, являться с закрытым лицом пред собранием столь благородным?

– В самом деле, сир Доброе Копье,– прибавил Дюгесклен со своей солдатской откровенностью,– зачем это закрыли вы от этих господ ваше благородное и прекрасное лицо? Клянусь Богоматерью! Вы их заставите думать, что у вас недостает одного глаза, как у моего братца Мони, или что вы так же изуродованы рубцами, как Оливье, или цвет кожи вашей похож на мой, тогда как я знаю, что у красавицы, избравшей вас своим рыцарем, вкус очень недурен.

Капитан Доброе Копье, хотя за забралом нельзя было видеть его лица, казалось, совершенно растерялся, и дыхание его почти прекратилось. Наконец, собравшись с силами, он отвечал слабым, прерывающимся голосом, что дал обет до тех пор не снимать шлема и не подымать забрала, пока французское знамя не будет водружено на стенах Монбрёнского замка. Такие странные обеты были в то время так обыкновенны, что никто из присутствующих не был удивлен.

– Да, да! Никогда не должно нарушать своих обетов,– вскричал Оливье Дюгесклен,– иначе придется раскаиваться в том… Я помню, что в кошрельском сражении святая Екатерина заставила меня получить превосходнейший толчок копьем в плечо за то, что я не послал в реннскую церковь двенадцатифунтовой свечи, ей обещанной!.. Но теперь, как и всегда,– продолжал он с почтительностью,– наш дорогой сир и друг, граф д’Арманьяк, потому только и не хвалит этого молодого храброго воина, что мы все находим его достойным похвал.

– Вы говорите как ветреник, сир Оливье,– отвечал граф угрюмо,– и плохо меня поняли, приписывая ворчливости и недовольству то, что есть только следствие долговременной опытности и знания жизни. Никто более меня,– продолжал он, воодушевляясь и с нежностью глядя на Анри,– не ценит мужество, великодушие и благоразумие, какие обнаружил этот молодой человек, уничтожив коварные сети предателя барона де Монбрёна. Благородно и достойно начать свое поприще такой важной услугой нашему знаменитому полководцу, нашему государю и целой Франции… Я отдал бы свое графское достоинство и земли, если б имел сыном такого храброго юношу, но… Богу не было угодно осчастливить меня таким благом!

Ни одна слеза не оросила глаз сира д’Арманьяка, но жесткий голос его выражал глубокую скорбь. Французские вельможи оставались равнодушными к выражению этой горести, и уже некоторые из них пожимали плечами, как бы слыша болтовню старика, сто раз повторенную, но Доброе Копье не мог с тем же спокойствием слушать слова графа. Волнение его стало еще живее, и грудь вздымалась под тяжелой кирасой. Он хотел говорить, но голос замирал на его устах, и только слышались какие-то неопределенные звуки.

– Клянусь честью,– вскричал с нетерпением Дюгесклен,– вы со своими комплиментами и щедрыми похвалами ставите в такое затруднение молодого человека, что он не знает, что отвечать. Клянусь митрой папы! Он простой начальник живодеров, и не понимает льстивого языка, каким говорите вы во дворцах вельмож и королей. Вот если бы вы с подобными комплиментами отнеслись к этому любезному трубадуру, который подставил себя под удар, предназначенный для меня, он бы лучше сумел отвечать вам!.. Но я думаю, бедному соловью нашему не петь уже!

– Какое же, однако, неблагоразумие вмешиваться в схватку без доспехов,– заметил равнодушно Мони.

– В этом неблагоразумии я прежде всех виноват, брат Готье, и без великодушного поступка этого менестреля поплатился бы за него дорого… Если я своей свободой обязан капитану Доброе Копье, то жизнью – трубадуру Жералю.

– Что же? В этом я вижу не больше, как усердие оруженосца или человека из подобного же сословия,– отвечал спокойно Мони.

– Паж или женщина могут сделать то же! – прибавил Галеран.– В этом поступке нет ни мужества, ни знания военного дела, которым можно было бы похвалиться. Ягненок отдал себя в жертву волку – вот и все.

Такое понятие о самоотверженности трубадура, несмотря на то, что тогда подобный образ мыслей был очень обычен, вызвало негодование Бертрана. Он готов был отвечать своим слушателям, спокойный вид которых показывал, что они не видели ничего предосудительного в своих мнениях, как граф д’Арманьяк с таинственной улыбкой пробормотал вполголоса:

– Неужели вы думаете, сир Бертран, что мясник поймет покорность ягненка, которого он режет?

Дюгесклен покачал головой.

– Нужды нет! – сказал он минуту спустя.– Я не забуду, что единственная награда, какую я могу дать этому молодому человеку,– это отомстить за него, и я отомщу!.. Господа рыцари! Кто из вас желает пристать к нам и осаждать вместе с нами замок вероломного барона?

– Мы все желаем, любезный брат,– сказал Мони.– Но черт возьми! Замок крепок, и мы потерпим немало, пока успеем взять его приступом.

– Начнем сейчас же,– с жаром вскричал Бертран.

– Капитан Доброе Копье! Начните атаку с ворот. Пусть солиньякские вассалы займутся приготовлением фашин и других орудий, чтобы заваливать рвы, а мы нападем с главных ворот, и увидим, кто первый водрузит свое знамя на стене… К делу! И да поможет нам святой Ив!

Французские рыцари разошлись, и каждый пошел готовиться к битве. В ту минуту, как капитан Доброе Копье подошел к своему коню, которого держал паж, и хотел садиться, граф д’Арманьяк быстро приблизился к нему.

– Капитан Доброе Копье,– сказал он с каким-то странным участием,– могу ли я узнать ваше имя, чтобы хранить его потом в воспоминаниях, как имя храброго и благородного человека?

– Я, может быть, скоро скажу вам его, благородный сир,– отвечал капитан прерывающимся голосом.

– Когда же это?

– Когда рукой Дюгесклена буду возведен в рыцари.

Он поклонился с глубоким уважением, вскочил на коня и поскакал. Граф д’Арманьяк с минуту следил за ним глазами, как бы любуясь ловкой и твердой посадкой молодого человека, потом тяжело вздохнул и в задумчивости возвратился в деревушку, где расположились его воины.

Через несколько минут все пришло в движение. Кавалеристы оставили своих коней и спрятали их в соседнем лесу. Стрелки готовили стрелы, копьеносцы осматривали мечи, солиньякские вассалы рубили деревья и вырезали куски дерна для наполнения ими рвов, словом, все принялись за работу, и шум войска, готовившегося к приступу, был слышен далеко.

Дюгесклен вошел на минуту в одну из разоренных лачужек монбрёнской деревушки, чтобы надеть вооружение брата Оливье. Он вышел оттуда покрытый сталью с головы до ног и со щитом, на котором был нарисован столь известный герб: в серебряном поле двуглавый орел с красным жезлом. Белое перо колыхалось на его шлеме, и в этом наряде он имел величественный и грозный вид.

Он занес уже ногу в стремя своего боевого коня, как вдруг новое лицо, которому все оказывали глубокое уважение, быстро приблизилось к нему. Это был человек пожилых лет, в светло-голубом плаще, вышитом золотыми лилиями. В одной руке держал он коротенький жезл, в другой – большой сверток бумаг с различными печатями красного и зеленого воска. При виде его Дюгесклен остановился: он узнал Сен-Дени, герольда короля Карла V.

Сен-Дени приветливо и учтиво поклонился рыцарю.

– Сир,– начал он почтительно,– я узнал, что вы готовитесь к битве, но, прежде чем пойдете на новые опасности, покорнейше прошу вас ознакомиться с содержанием депеш, привезенных мною от нашего могущественного государя и повелителя, короля Франции.

– Любезный герольд,– отвечал Дюгесклен,– отвергнуть вашу просьбу было бы вероломством и преступлением, и я готов выслушать повеления, какие угодно было дать мне моему королю.

Он сделал знак своим служителям удалиться и вместе с герольдом вошел в жалкую лачужку без дверей и окон, которая стала теперь его пристанищем.

Хижина, в которую Дюгесклен ввел королевского посланника, имела самый печальный вид. Вассал, живший в ней прежде, отправляясь под защиту стен соседнего замка, вынес из нее всю мебель. Несколько обрубков дерева составляли все украшение этого печального убежища. Бертран знаком пригласил герольда сесть на один из этих обрубков, сам же приготовился слушать его стоя, из уважения к повелению государя, которое должен был сообщить ему герольд.

– Готов слушать вас, сир герольд,– сказал Дюгесклен с той вежливой простотой, которая была в то время свойственна сильнейшим вельможам и рыцарям в официальных и частных сношениях,– но прежде всего позвольте мне поздравить вас с благополучным прибытием.

– Благодарю, мессир,– почтительно отвечал Сен-Дени,– но я такой незначительный человек, что мной не стоит заниматься при таких важных обстоятельствах, каковы те, которые привели меня к вам.

– Какие же это обстоятельства, любезный герольд? Надеюсь, что мой возлюбленный и высокочтимый государь здоров?

– Слава богу, он здоров. Я привез вам от него поклон и письмо, которое он удостоил меня чести вручить вам.

Дюгесклен взял драгоценный пергаментный свиток, на котором висела большая государственная печать, и в смущении вертел его в руках.

– Чувствую вполне честь, которую оказывает мой повелитель такому ничтожному рыцарю, как я,– сказал он,– но вам небезызвестно, сир герольд, что я посвятил всю жизнь свою изучению военного искусства, так что… не имел даже времени научиться читать.

Это признание нисколько не удивило Сен-Дени: в ту эпоху ученость была редким явлением везде, и особенно между дворянами.

– Знаю, мессир,– отвечал Сен-Дени с некоторой торжественностью,– и на этот случай наш общий повелитель поручил мне пересказать вам изустно то, что благоволил написать. Итак, знайте, что король требует вашего немедленного приезда в Париж, чтобы торжественно вручить вам коннетабльский жезл, и повелевает вам тотчас по получении привезенной мною грамоты отправиться в путь, под опасением, в противном случае, подвергнуться его немилости и причинить величайшие несчастья…

– Да сохранит меня Сен-Динанская Богоматерь от гнева милостивого моего повелителя! – отвечал рыцарь, крестясь.– Но разве вы не слыхали, любезный герольд, что я колеблюсь принять высокий сан коннетабля потому только, что, приняв его, оскорблю знаменитого воина, почтенного Моро де Фьенна, который нынче облечен в него?

– Моро де Фьенн больше не коннетабль, мессир, это был храбрый воин и знаток военного дела при блаженной памяти покойном короле, но теперь он так стар и хил, что не в силах уже носить латы и бить англичан. Поэтому он сам возвратил его величеству коннетабльский жезл и со своей стороны просит вас принять высокое звание, обязанности которого он не в силах исполнить, как вы узнаете из другого письма, которое он поручил мне передать вам.

В то же время герольд подал Дюгесклену другой пергамент: рыцарь взглянул на печать и на королевскую грамоту.

– Довольно, сир Сен-Дени,– величественно сказал Бертран.– Я вижу, что не должен более мешкать в исполнении повелений моего государя, сколько ни чувствую себя недостойным оказываемой мне чести. Как только я овладею замком Монбрён, владетель которого держится стороны англичан, так сразу отправлюсь с вами в путь, чтобы приветствовать короля Карла в его Тамильской башне, в Париже. Теперь же, любезный герольд, позвольте мне возвратиться к своим воинам, которые уже окружили замок. Лишь только я закончу это дело, как буду весь к вашим услугам.

Сказав это, Дюгесклен хотел выйти, но королевский посланец удержал его почтительным и вместе твердым движением руки.

– Благоволите извинить меня, храбрый рыцарь,– сказал он,– но слова короля были весьма определенны, и он приказывает вам через меня медлить не более, чем сколько нужно, чтобы переменить тяжелое вооружение на более легкое дорожное платье. Я еще не все успел сказать вам, знайте, что в эту минуту королевство, столица и даже сам король находятся в величайшей опасности.

– Что вы говорите, мессир? – воскликнул Дюгесклен, содрогнувшись.– Разве англичане сделали такие огромные успехи в продолжение немногих дней?

– Они у ворот Парижа, сир,– с жаром отвечал герольд,– и, без сомнения, Роберт Ноле и его армия, опустошив Пикардию и Шампань, уже осаждают короля в его столице. Выезжая из Парижа, я видел, как английские рыцари, чтобы выказать свою удаль, подъезжали к барьерам и ударяли в них своими копьями… Это лучше всего может доказать вам, что нельзя терять ни минуты и что обязанность каждого верноподданного и храброго рыцаря – лететь на помощь королю Франции.

– Клянусь Монжуа! Ты прав, герольд! – вскричал Дюгесклен, быстро ходя взад и вперед по лачуге.– Я не должен заниматься посторонними делами, местью и личными оскорблениями, когда мой возлюбленный государь находится в такой крайности… Однако,– прибавил он, вдруг остановившись,– хорошо бы иметь еще два часа времени для осады этого замка.

– Ваша храбрость увлекает вас слишком далеко, сир,– сказал с горячностью герольд.– Вы получили уже несколько посланий от короля Карла и, несмотря на пламенное желание исполнить его повеления, останавливаетесь на каждом шагу для совершения новых подвигов, для взятия замков и крепостей… Вчера вы почти один-одинешенек отправились из Мальваля, чтобы ехать в Париж, а сегодня я нахожу вас готовящимся с импровизированной армией осаждать крепкий, хорошо защищенный замок! Простите мою смелость, мессир Бертран, я говорю только то, что мне поручено сказать; полно вам показывать чудеса личной храбрости в битвах один на один и на турнирах, подобно простому рыцарю,– не о собственной славе надо вам думать, а о защите Франции и вашего повелителя. Вы теперь уже не простой капитан, который сто раз в день может рисковать своей жизнью за оскорбительное слово или вызов,– вы коннетабль Франции и должны исполнять священные обязанности этого звания.

Такие благородные чувства не могли не найти отклика в сердце Дюгесклена.

– Ну, так едем же! – вскричал он.– Пусть брат мой и прочие рыцари накажут этого бесчестного барона де Монбрёна… они сильны и опытны в войне и легко закончат затеянное мною дело. Пусть себе думают обо мне что хотят, по крайней мере я уверен, что никто не усомнится в моей храбрости.

– Приготовить все к отъезду! – закричал он, подойдя к лачуге, так что пажи и прислуга легко могли услышать его на дворе.– А вы, сир герольд, на коня! Мы должны быть в Париже через три дня!

– Дай-то Бог, мессир! – отвечал Сен-Дени, и на лице его изобразилось величайшее удовольствие.– Я всю жизнь буду радоваться, что исполнил так хорошо важное поручение, вверенное мне моим высоким повелителем.

Несколько минут спустя бретонские оруженосцы под начальством Жана Биго явились к дверям хижины. Молва о внезапном отъезде Дюгесклена распространилась уже повсюду и привлекла к хижине всех, кто не участвовал в приготовлениях к осаде. Вскоре Дюгесклен вышел с герольдом и, продолжая разговаривать с ним вполголоса, сел на коня.

В минуту отъезда будущий коннетабль бросил вокруг себя внимательный взгляд, как бы ища кого-нибудь, кому мог бы дать важное поручение. Он увидел почтенного монаха, который подходил с очевидным намерением поговорить с ним. Дюгесклен тотчас узнал врача, которому поручил трубадура, и ждал, чтобы он подошел к нему.

Монах почтительно поклонился.

– Мессир,– сказал он,– раненый, которого вы вверили моему надзору, при смерти, и просит вас удостоить его минутным разговором. Эта милость будет, без сомнения, последняя, которой он воспользовался на этом свете, потому что человеческое знание не может излечить его рану.

На лице Бертрана отразилось сильное беспокойство.

– Этот молодой человек спас мне жизнь,– сказал он, нерешительно посматривая на герольда,– и я не могу отказать ему в просимой услуге. Но скажите, отец мой,– продолжал он, обратившись к врачу-монаху,– далеко ли отсюда до места, куда вы перенесли своего пациента?

– Вот тут, на опушке леса, мессир,– отвечал монах, указывая на то место, где Жераль и Доброе Копье находились поутру в засаде.

– Так я могу возвратиться через несколько минут,– сказал Бертран, снова взглянув на мрачное лицо герольда.

– Франция ждет вас! – отвечал герольд.

В эту самую минуту у замка послышались громкие крики, и все трубы заиграли в одно время. Боевая лошадь, на которой сидел Бертран, навострила уши при этих знакомых ей звуках и сделала курбет, как бы готовясь броситься в битву.

– Клянусь святым Жоржем! Что же это там делается у них? – вскричал рыцарь.

В эту минуту явился Оливье де Мони, вооруженный с ног до головы и с мечом в руках.

– Любезный братец Бертран,– сказал он насмешливым голосом,– вот первый раз, что вы заставляете ждать себя в битве… Невозможно больше сдерживать пыл воинов, не знакомых с дисциплиной, и они решили без нас идти на приступ. Итак, спешите, если не хотите опоздать на пир.

Дюгесклен решился тотчас.

– Сир герольд,– сказал он грубым голосом,– я верен моему государю и предан Франции, но мне необходимо отложить свое путешествие на несколько минут.

– Как, мессир? – вскричал Сен-Дени с упреком.– Разве вы забыли уже свою великодушную решимость?

– Я не забывал и не забываю ее, сир герольд, но, клянусь святым Ивом, я ни в каком случае не должен поступать против чести и совести.

– Ваша честь и совесть принуждают вас проливать кровь?

– Нет, но проститься с несчастным молодым человеком, пролившим за меня свою кровь.

Дюгесклен махнул рукой, как бы показывая, что вернется скоро, и поехал к месту, где лежал трубадур, не дожидаясь старого монаха, который следовал за ним издали. Герольд глубоко вздохнул и вернулся в хижину, между тем как Мони, не зная, чему приписать странные слова Бертрана, отправился обратно к осаждающим, которые с каждой минутой становились шумнее.

IV

Монах-лекарь из Солиньякского аббатства исполнил приказание Дюгесклена с такой точностью и усердием, какие могли внушить христианское милосердие и соболезнование.

Как только принесли раненого, он подозвал нескольких монастырских вассалов, более других ему преданных, и приказал немедленно срубить шалаш из ветвей, чтобы укрыть в нем несчастного. Пока служители занимались этим делом, монах велел подвести свою лошадь и вынул из тороков все хирургические инструменты и медицинские снадобья, употреблявшиеся в те времена самыми опытными врачевателями.

Когда шалаш был закончен и накрыт грубым полотном, монах велел перенести туда Жераля, все еще бесчувственного, и занялся исследованием его раны.

Он убедился, что нет никакой надежды спасти раненого: копье пронзило важнейшие жизненные органы. Старый монах задумался и с глубоким чувством печали стал всматриваться в черты бедного трубадура.

– Господи! – прошептал он.– Не свершишь ли Ты чуда для этого бедного ребенка, такого молодого и прекрасного?

Чтобы успокоить свою совесть, монах наложил на рану повязку и при этом выказал больше искусства и опытности, нежели оруженосец Дюгесклена. Потом, вынув из-за пазухи небольшой серебряный кубок, налил в него несколько капель сильного подкрепляющего и влил их в рот менестреля.

Благодетельный напиток скоро произвел целительное действие: краска мало-помалу выступила на бледных щеках Жераля, и дыхание его стало порывистее и сильнее. Скоро открылись и голубые, влажные глаза.

Можно вообразить себе удивление молодого Монтагю, когда, очнувшись, он увидел себя в шалаше из ветвей, на ложе из сухих листьев и нескольких плащей, подле старого монаха, который молчаливо следил по лицу раненого за всей переменой ощущений. Холст, который должен был закрывать вход в шалаш, был отдернут, и бедный больной мог одним взглядом окинуть шумную и оживленную картину. В отдалении он видел замок Монбрён и толпу людей в пестрых нарядах и блестящем вооружении, сияющем на солнце, которые наполняли воздух своими криками. Между тем вокруг него все было тихо. Он мог проникнуть взорами в глубину зеленеющего, густого леса, в котором еще пели птицы. С этой стороны не видно было ни одного вооруженного человека, и, исключая двух-трех бедных вассалов у входа в палатку, ожидавших приказаний отца Николая, пейзаж оставался пустынным.

Трубадур машинально рассматривал эту обширную картину, в которой было такое множество странных контрастов, и память его, казалось, мало-помалу стала возвращаться. Может быть, ему казалось, что он видит сон, может быть, в эту минуту он забыл о боли, как случается иногда с ранеными после продолжительного обморока. Он вдруг попытался встать, но ужасная боль заставила его испустить раздирающий душу крик, и он упал опять на свое лиственное ложе.

Монах подошел, чтобы утешить и ободрить его, потому что истощил уже все средства науки, но в эту самую минуту легкая тень мелькнула между ним и больным; молодой паж, уже несколько минут разговаривавший у входа с вассалами, бросился в палатку, привлеченный болезненным криком Монтагю.

Монах укоризненно взглянул на незнакомца, так неожиданно проникшего в убежище, но гнев его тут же утих при виде пришельца. Он был молод и нежен, как ребенок. Бледность еще больше подчеркивала блеск его больших черных глаз. На нем был плащ из дорогой зеленой венецианской парчи, без вышивки, и ток с зеленым пером, надвинутый на самые брови. Вместо оружия на портупее висел маленький кинжал. Прежде нежели монах успел упрекнуть его в дерзости, пришелец сложил руки и сказал тихим, умоляющим голосом:

– Отец мой, вам нужен помощник и прислужник, чтобы ухаживать за этим бедным раненым, сделайте милость, позвольте это делать мне. Я буду прислуживать ему с любовью и усердием, буду исполнять ваши приказания поспешно и почтительно. Ради бога, не отказывайте!

Монах с удивлением слушал говорившего. Все в этом слабом ребенке обнаруживало чрезвычайное расстройство, и глаза его были полны слез.

– Сын мой,– сказал старец вполголоса,– ты знаешь того, кого поручили моим попечениям, если так убедительно и настойчиво просишь позволения остаться с ним?

– Я знаю его,– прошептал паж,– и готов отдать жизнь за его спасение.

Отец Николай предложил пажу скамейку, принесенную для себя, и попросил его успокоиться, но паж, едва бросив взгляд на бледное лицо Жераля, был так поражен, что закрыл лицо руками и не мог удержаться от слез.

Между тем звуки этого сладостного голоса повергли трубадура в какое-то исступленное созерцание. Рана мешала ему сделать малейшее движение, чтобы взглянуть на вошедшего, но он спросил с детской радостью:

– Кто здесь? Кто это говорит? Мне показалось, будто я слышу голос столь же чистый и нежный, как голос небесных райских менестрелей.

– Успокойся, сын мой, успокойся,– кротко сказал монах, подходя к нему,– и если чувства твои наконец возвратились, воспользуйся этой светлою минутой, чтобы вознестись мыслью к Богу, источнику милости и благ.

Жераль молчал, как бы стараясь собрать свои воспоминания.

– Бог! – сказал он медленно.– Я думал о Нем всю жизнь, я соединил мысль о Нем со всеми мечтами славы, поэзии и любви… Но зачем этот монах говорит мне, и особенно теперь, о Боге и Его милостях? Что же такое тут делается?.. Где я?.. Ах да,– продолжал он, оживляясь более и более,– помню, помню… Эта битва, эти крики, этот стук секир и мечей, эта нестерпимая боль, этот благородный герой, который обязан мне жизнью… Все это правда – и я… на смертном одре!

Улыбка покорности судьбе мелькнула на губах менестреля. Монах был сильно растроган.

– Сын мой,– сказал он кротко,– никто не знает своего смертного часа, и потому нужно беспрерывно ждать его… В мире ли ты с небом и своей совестью?

– В мире, отец мой, я не был человеком злым и кровожадным и, подобно путешественнику, прошел мимо того несчастного поколения, которое живет смутами, раздорами и насилием… оттого-то оно не признавало меня и отвергло с презрением! Мне не нужно было родиться в эту несчастную эпоху, и потому я счастлив, расставаясь с землей!..

Всхлипывания молодого пажа до того усилились, что снова обратили на себя внимание Жераля.

– Где тот друг, который меня оплакивает? – спросил он, поводя рукой в пустом пространстве.– Да будет он благословен за участие, оказываемое бедному бродяге, не имеющему ни родных, ни близких друзей, которые могли бы сожалеть о его смерти!

Паж схватил холодеющую руку и прижал к ней горячие губы. Трубадур еще раз попытался узнать того, кто оказывал ему такую любовь и привязанность, но не мог повернуться, а паж, наклонившись, тщательно закрывал свое лицо.

– Отец мой,– сказал Жераль после некоторого молчания,– минуты моей жизни сочтены – я это чувствую, и мне остается исполнить перед смертью еще несколько обязанностей… Но прежде прошу вас сказать мне, что делает великодушный Бертран Дюгесклен?

– Он здоров и невредим, сын мой, благодаря твоему великодушию, он-то и поручил мне заботиться о тебе, как о его собственном дитяти. Бертран близко отсюда, и, несмотря на важные дела и обязанности, поминутно справляется о тебе, своем избавителе.

– Да наградит его за это Небо! – с гордостью прошептал трубадур.– Отец мой, не можете ли вы попросить его навестить меня и тем усладить последние минуты моей жизни? Мне нужно просить его о покровительстве людям, дорогим моему сердцу.

– Желания твои для меня священны, сын мой,– отвечал монах нерешительно,– но я боюсь оставить тебя одного…

– Да разве подле меня не останется друг, голос которого так сладостен, сердце так нежно и сострадательно?

– Хорошо, сын мой,– с кротостью сказал монах,– я исполню твою просьбу.

Он встал, сказал что-то на ухо незнакомцу, который едва был в состоянии понять его, и вышел, оставив молодых людей наедине друг с другом в этом убежище смерти.

Жераль и паж молчали. Трубадур впал в расслабление, и признаки близкой кончины уже появились на его лице. Мрачный и скорбный, он, по-видимому, прислушивался к отдаленному шуму осады, как к последним звукам злобного света, который он готовился покинуть.

В эту торжественную минуту паж, повинуясь внушению, преодолевшему его волю, далеко откинул свой ток, и вокруг чела его рассыпались длинные черные кудри. Потом он встал на колени перед трубадуром и вскричал раздирающим сердце голосом:

– Жераль, Жераль! Простите ли вы мне зло, которое я сделала вам?

Несмотря на свою слабость, раненый испустил пронзительный крик и заметался на своем ложе. В этом прелестном, невинном лице, склонившемся над ним, он узнал черты Валерии де Латур…

– Вы ли это? – вскричал он, вдруг выйдя из бесчувственности.– Не Бог ли прислал вас в этот священный час, чтобы душа моя улетела на небо, исполненная счастья и радости?

– Да, это я, Жераль, это несчастная Валерия де Латур пришла просить у вас прощения за то, что не оценила вас, что наполнило ваше нежное и великодушное сердце горечью, и воспользовалась вашей преданностью для того, чтобы послать вас на верную смерть.

– И вы просите у меня прощения! – вскричал трубадур, приподнимаясь с трудом и глядя на молодую девушку с невыразимым восторгом.– Мне прощать вас, когда именно вам я обязан сладостнейшими минутами моей жизни! Мне прощать вас, когда блаженство любоваться вами хоть издали, молча, могло бы приковать меня к жизни, с которой расстаюсь теперь!.. Выслушайте меня, Валерия,– продолжал он, впившись пламенным взглядом в черные глаза молодой девушки.– Ты была молодой орлицей, вскормленной посреди крови, убийств и грабежей, на вершине скал, я был простой лесной пташкой, рожденной под зеленым листком жимолости. Ты любила страны заоблачные, близкие к небу, войну и сражения, я же, сокрытый в беспредельных лесах, жил только для песен и любви. Мог ли я надеяться, что в своем величественном полете ты унизишься до того, чтобы одарить меня взглядом?

– Жераль, мой благородный Жераль! – вскричала Валерия в исступлении.– Разве тебе никогда не приходило на мысль, что дочь орла может иногда направить полет свой к земле, приблизиться к мирному соловью? Да, ты говоришь правду: я воспитана среди насилий и ужасов. Вчера еще я видела в мужчине силу, благородство, мужество. Я не воображала себе, чтобы можно было любить в нем что-нибудь другое. И кто же, как не ты, Жераль, открыл мне кроткие и нежные качества души в этом диком и кровожадном мире, нас окружающем? Ты, Жераль, ты один дал мне узнать поэзию и преданность. С тех пор как в душу мою проник этот новый свет, все вокруг меня изменилось… Вчера, когда я подходила к тебе с холодным сердцем, с оскорбительной речью, требуя, чтобы ты пожертвовал мне своей жизнью,– требуя жертвы безусловной, не приносящей ни славы, ни чести, ты решился немедленно, без условий, без возражений. Я почитала тебя мертвым, удивлялась тебе, оплакивала тебя… Сегодня утром я узнала, что ты избежал неминуемой гибели, но только для того, чтобы подвергнуться еще большей, еще ужаснейшей, которая и постигла тебя! Жераль! Теперь я не только удивляюсь тебе, но… не сомневайся, верь… я люблю тебя.

Если б вдруг раскрылось небо перед очами трубадура, оно не погрузило бы души его в такое море блаженства, как слова Валерии. Заря счастья осветила прекрасное, бледное лицо его.

– Повтори еще раз, что ты любишь меня! – вскричал он голосом, который опять приобрел всю свою прежнюю силу.– Но… ты ошибаешься сама или обманываешь меня, чтобы усладить последние мои минуты!

– Люблю! Люблю! – вскричала она с горячностью.– Я не могу обманывать тебя, потому что ты будешь жить, чтобы видеть подтверждение моих слов.

Жераль не мог произнести ни одного слова – так поразило его это неожиданное признание. Наконец кристальная слеза блеснула на его длинных ресницах.

– Благодарю, великодушная Валерия,– прошептал он.– Благодарю за сладостные слова, которые доставляют душе моей предвкушение небесных радостей. Но как же мне верить твоей лжи, когда я знаю, что ты отдала сердце человеку храброму, благородному, смелому больше, чем я, человеку, олицетворяющему идеал силы, мужества и благородства, о котором ты мечтала всю свою жизнь?

– И я так думала, Жераль, может быть, если бы не имела случая сделать сравнение, я и не подумала бы требовать от Анри качеств, которые считала выше человеческого совершенства. Но я убедилась наконец, что все эти шумные достоинства и добродетели нашего несчастного времени – тщеславие и низкое самолюбие. Есть ли между этими высокоблагородными и славными рыцарями хоть один, кто, подобно тебе, решился бы пожертвовать собой, если бы не смог похвастать своим подвигом? Да, Жераль, храбрый Анри Доброе Копье до сих пор был для меня чистейшим и совершеннейшим представителем нашего варварского времени. Он был великодушен, когда спасал меня из рук своих бандитов, он полюбил меня, узнав, что я несчастна и гонима родственниками. Чтобы на минуту сблизиться со мной, он презрел стрелы и гнев владетелей Монбрёна. За все это я любила его, он поступал, как и другой, может быть, поступил бы на его месте,– но и этого было достаточно для меня, чтобы любить его… Теперь, Жераль, я не вижу в нем ничего, кроме обычных добродетелей. Чтобы утешиться от моей «измены», у него есть походы, шум битвы, разбои, удовлетворенная гордость. Я уверена, что он вознагражден уже уважением и похвалами за все услуги, оказанные нашему знаменитому герою. Верю, он любил меня, но любил меньше своей славы, и теперь он, несмотря на мое запрещение, готовится идти приступом на замок моих опекунов, чтобы похвастать своей удалью перед иностранцами… Между тем, великодушный мой Жераль, для тебя я все: твоя слава, твое величие, твоя душа и жизнь… и я люблю тебя!

Трубадур слушал ее с пылающими глазами, раскрытым ртом и чувствовал неизъяснимое блаженство. Вдруг черты его изменились, он прошептал прерывистым голосом:

– Замолчи, Валерия, замолчи… не прибавляй ничего больше к этим небесным словам, иначе я захочу жить,– жить, чтобы быть счастливым с тобой, а я чувствую, что скоро умру.

– Нет, нет, ты не умрешь, мой друг, супруг мой! – вскричала молодая девушка, схватив его руки и целуя их в исступлении.– Я не хочу, чтобы ты умирал… Послушай, священник соединит нас, и я буду твоей подругой на всю жизнь. Препятствия, которых ты опасаешься, не существуют. Ты думал, что судьба назначила мне жить в богатстве, в могуществе,– ты ошибался, как ошибалась я, как ошибались все. Великолепное наследство, на которое я предъявляла права, принадлежит не мне, а моему благородному двоюродному брату Гийому де Латуру, которого считали мертвым и который, я в этом уверена, жив еще. Я владею только небольшим неотделенным феодальным доходом по наследству от матери. Конечно, этого мало, но этого достаточно для нас обоих. Мы скроемся в каком-нибудь уединенном месте, где наша бедность и неизвестность не возбудят ни пересудов, ни толков, и будем жить спокойно, счастливые друг другом. Или, если ты любишь путешествия; жизнь, ежеминутно тревожимую новыми, разнообразными впечатлениями, я последую за тобой повсюду, мой милый менестрель, и разделю с тобой твои радости и печали. Мы посвятим всю жизнь тому, чтобы в замках и городах Аквитании найти молодого барона де Латура, так давно уже пропавшего без вести, который, подобно нам, без сомнения, имел большую долю в несчастиях нашего смутного времени. Если найдем его, возвратим ему наследство, славное имя и богатые поместья, которые принадлежали нашим предкам… Улыбнись же, мой благородный Жераль, улыбнись этому будущему счастью и любви, которые открываются перед нами!

Надежды, изливавшиеся из сердца Валерии, завладели наконец трубадуром. Лицо его оживилось, глаза заблестели необыкновенным светом.

– Да, да, ты права, милая, благородная подруга,– вскричал он.– Будущее принадлежит нам! И разве можно умирать, предвидя такое блаженство? Радость и счастье заживят мою рану лучше всяких целительных снадобий! Не нужно мне земных врачей! Господь послал мне ангела, который умастил рану бальзамом надежды. Валерия, я буду черпать жизнь в твоих очах, в твоей улыбке, в твоей любви, потому что она ярко блещет вокруг тебя вместе с ненавистью и красотой. Да, я проживу еще много лет, чтобы быть супругом моей возлюбленной Валерии!

У входа в шалаш послышался шорох.

– Клянусь святым Ивом! Вот чем тут занимаются! – громко вскричал Дюгесклен, явившись вдруг перед влюбленными.– Что же это пел мне трусливый монах? Я становлюсь свидетелем сговора, а думал присутствовать при…

Без сомнения, бретонский рыцарь тотчас заметил нечто, что помешало ему закончить свою веселую тираду… В самом деле, Жераль, истощенный донельзя, после минутного оживления снова упал на ложе бледный, едва дышащий. Валерия вскрикнула от ужаса.

– Боже! – сказала она, возводя очи к небу.– Неужели все эти желания, надежды не что иное, как мечты двух безумцев?

В эту минуту старый монах, шедший по следам Дюгесклена, поспешно вбежал в шалаш, подошел к раненому и внимательно стал его рассматривать.

– Верно, наш бедный больной подвергся во время моего отсутствия сильному внутреннему потрясению,– сказал он, качая головой.– Если не хотите сделать хуже, дайте ему успокоиться.

– Итак, все для него погибель, даже любовь! – прошептала Валерия, бросаясь на скамейку и опустив голову.

С минуту в палатке царило глубочайшее молчание. Добрый монах суетился около раненого и старался влить ему в рот несколько капель подкрепляющего. Валерия сидела, погрузившись в печаль. Длинные черные волосы рассыпались вокруг ее чела как траурная вуаль. У входа вырисовывалась фигура отважного Бертрана Дюгесклена. Он был вооружен с головы до ног, и перо, качавшееся на его шлеме, почти касалось лиственной кровли. Он стоял безмолвно и неподвижно, опершись обеими руками на длинный тяжелый меч, рукоять которого имела вид креста. На загорелом и грубом лице, обрамленном стальным забралом, выражались скорбь и сострадание. Вдали шум битвы возрастал. Можно было различить удары тарана, который равномерно бил в ворота барбакана или бойницы.

Наконец Дюгесклен подошел к молодой девушке и сказал, стараясь смягчить свой грубый голос:

– Я не ожидал встретить около бедного Жераля такую благородную сиделку. Как могли вы выйти из замка, который охраняют так тщательно, и оставить родственников, к которым по крайней мере нынче утром выказывали живую благодарность?

– О, пощадите меня, мессир! – отвечала Валерия, сделав над собой видимое усилие.– Я и сама не знаю, как смогла дойти до этого печального места. Меня влекло из замка неодолимое предчувствие… Нынче утром, после отъезда барона, подъемный мост остался опущенным, и часовые несколько ослабили обычную бдительность. Одевшись в это платье, я насилу упросила часовых у бойницы отворить мне дверь. Сказать вам, чего мне хотелось, куда собиралась идти – не могу, потому что сама ничего не знала. Помню только, что чрезвычайное беспокойство, неодолимое стремление, таинственная скорбь предсказывали мне приближение какого-то несчастья… Сначала я бродила по лесу подле лагеря вольной шайки, стараясь узнать что-нибудь, расспрашивая всех встречных, но только после вашего прибытия могла я узнать о последствиях битвы в Сокольей долине. Этим объяснила я себе печаль и предчувствия.

Добрый рыцарь, может быть, и не слишком хорошо понимал страстную речь молодой девушки, но, прежде чем он мог попросить объяснения, Жераль де Монтагю, наконец опамятовавшись, сказал слабым и жалобным голосом:

– Итак, благородный и храбрый Дюгесклен удостоил исполнить просьбу простого трубадура? Благословен Господь, допустивший меня увидеть у своего смертного одра слезы любимой женщины и сострадание столь знаменитого и великого друга!

Бертран подошел к нему.

– Добрый менестрель,– сказал он мрачно,– надеюсь, что ты не так скоро оставишь нас, но ты желал видеть меня – и я явился на твой зов. Скажи мне, чего ты хочешь? Клянусь Господом, страдавшим на кресте и воскресшим в третий день,– продолжал он торжественно, подняв страшную руку свою,– обещаю исполнить твое желание, хотя бы для этого должен буду подвергнуть опасности собственную жизнь! Есть ли у тебя бедные родственники? – Я сделаю их состоятельными. Подвергался ли ты какому-нибудь оскорблению? Обещаю отомстить ужасно. Боишься ли за покой души своей? Я выстрою часовню и определю к ней монаха, который ежедневно будет молиться за твое спасение. Говори: во всем королевстве найдется немного вещей, которые я не мог бы доставить тебе, чтобы доказать, как благодарен за твое геройское самопожертвование.

– Благородный рыцарь,– тихо отвечал трубадур,– я никогда не знавал другой родни, кроме старого воина, который воспитал меня и прежде меня сошел в могилу. Я никогда не оскорблял никого и прощаю оскорблявших меня. Что же касается души моей – покорюсь воле Всевышнего, да поступит Он с нею по милосердию своему, на которое уповаю… Из всего, что можете предложить мне, принимаю только воспоминание о бедном Жерале и прошу покровительства для этой благородной девушки, которая скоро, может быть, останется без опоры, в руках сильных врагов!

– Я поклялся защищать ее и исполню клятву! – вскричал Дюгесклен изменившимся голосом.– Что же касается тебя, добрый молодой человек, да поможет мне святой Ив! Я не умею говорить красиво, но… видишь ли… пока Бертран будет жив, в сердце его останется место для тебя и, клянусь Богоматерью…

Голос Бертрана пресекся, и он с досадой топнул о землю ногой. Горесть победила эту гордую и мощную натуру – Дюгесклен заплакал!

Вид слез героя объяснил Валерии все. Она вперила взор в лицо Бертрана и в каком-то исступлении шептала:

– И вы думаете, что он умрет? Нет, нет, я не хочу, чтобы он умирал!

Дюгесклен не отвечал. Он стоял неподвижно, глядя в землю, со смущенным и мрачным видом.

Посреди этой поразительной сцены спор, заглушавший отдаленный шум осады, послышался у входа в палатку и стал печальным контрастом торжественному безмолвию вокруг Жераля.

– Черт возьми, мужики! – дерзко говорил кто-то, в ком по гасконскому произношению тотчас можно было признать Маленького Бискайца.– Пропустите ли вы меня? Клянусь кинжалом, разве вы не видите, что я несу раненого? Если ваш преподобный отец есть вместе и телесный врач, то разве не обязан он служить каждому?

Но тщетно задерживали Маленького Бискайца: он вдруг появился в шалаше, неся на плечах товарища, в полном вооружении живодеров. Он вошел с решимостью и, прежде чем присутствующие, погруженные в мрачные думы, могли помешать ему, сбросил свою ношу к самым ногам трубадура. Это был Проповедник, бледный, с непокрытой головой, раненный в плечо.

При виде такой дерзости Дюгесклен вдруг перешел от горести к гневу.

– Несчастный висельник! – вскричал он, скрежеща зубами.– Зачем ты пришел сюда? Вон сию минуту и вынеси эту околевшую собаку, или…

– Клянусь покорностью моей вам, капитан! – отвечал Маленький Бискаец с большой отвагой, отирая пот с лица полой грубого плаща.– То, что я принес, не околевшая собака, а бедный живой христианин. Что же касается вашего приказания унести его с собой,– черт возьми! – так это легче сказать, чем исполнить, я вывихнул себе все суставы, перенося его сюда от бойницы! Кроме того, Проповедник и я хотим непременно узнать мнение этого почтенного монаха о дыре, сделанной дьявольской стрелой в плече моего друга.

– Мерзавец! Если ты не уберешься…

– Мессир! – прервал его Жераль умирающим голосом.– Неужели вы забыли, что в страданиях и на одре смерти все люди равны? Этот несчастный ранен подобно мне, и подобно мне имеет право на помощь и сострадание.

Отец Николай принялся было исследовать рану Годфруа, который, ослабев от потери крови, стонал едва слышно.

– Хорошо, быть тому,– сказал Дюгесклен.– Но по крайней мере пусть этот мерзавец избавит нас от своего присутствия.

– О нет, сделайте одолжение,– сказал Гасконец со своим обычным бесстыдством, расстегивая кирасу товарища.– Надо вам знать, мессир, что мой приятель Проповедник еще вчера предчувствовал свою смерть и назначил меня наследником некоторых грамот, бумаг и кошелька с золотом, который носит под кирасой. Что касается до грамот и бумаг, то я к ним не слишком лаком, а кошелек – дело другое. Недавно, когда я увидел, как пронзила его чудеснейшая в своем роде стрела в локоть длиною, то сказал ему: «А ты скоро отправишься на небо или в ад, смотря по твоим заслугам. Не забудь же, что я твой наследник, и оставь мне свое наследство»; но, как он ни ослабел от потери крови, а заметался хуже сумасшедшего: забормотал что-то о священниках и о врачах, так что я подумал, что в нем осталась еще какая-нибудь надежда на спасение тела или души – в чем сильно сомневаюсь, потому что душа его столь же черна, как тело изнурено. Я не хотел оставить его на поле сражения, где какой-нибудь бродяга отнял бы у него все достояние, а решил тащить сюда, чтобы ваш почтенный монах – врач душевный и телесный – посмотрел, что с ним делать… Ну-с, почтеннейший отец, что вы скажете об этой ране?

В продолжение этого рассказа, произнесенного без остановки, Маленький Бискаец успел снять верхние доспехи Годфруа и обнажить глубокую рану. Отец Николай рассматривал ее непродолжительно и, подняв глаза к небу, печально сказал:

– Сын мой, товарищу твоему не нужно ничего, кроме молитв.

Маленький Бискаец выслушал эти слова с необыкновенным равнодушием.

– Ну что, брат, не правду ли говорил я тебе? – с живостью вскричал он, обращаясь к умирающему.– Ведь не без причины же я счел тебя угадчиком! Неужели ты, черт возьми, и теперь затруднишься уступить мне свое наследство? Экий дрянной товарищ! Ему, кажется, приятнее было бы, чтобы имущество его попало в руки какого-нибудь дурня живодера, чем в руки товарища, который любит его от всей души!

Говоря таким образом, он засунул руку за нагрудник Проповедника из буйволовой кожи и с торжествующим видом вытащил оттуда связку бумаг, завернутых в кожу, и довольно толстую кису. Фламандец, видя, что у него отняли его сокровище, вдруг опамятовался и пролепетал, мечась по земле:

– По крайней мере, Маленький Бискаец, не забудь Шаларское аббатство… капитана Бурю…

– Черт возьми! Умирай спокойно, камрад.

– Шаларское аббатство! – повторила Валерия, содрогнувшись.

– Капитан Буря! – прибавил Жераль, сильно взволнованный.

Проповедник приподнялся медленно и облокотился на руку. Маленький Бискаец бросил к ногам его пакет с бумагами и пересчитывал золото, заключавшееся в кошельке.

– Разве кто-нибудь из вас,– спросил фламандец с обычной важностью,– слыхал о разграблении Шаларского аббатства, когда был похищен ребенок предводителем Белой роты, называвшимся у нас капитаном Бурей?

– Шаларское аббатство! – вскричала девица де Латур.– Это тот самый монастырь, где воспитывался мой двоюродный брат Гийом де Латур, который пропал без вести шестнадцать лет назад.

– Капитан Буря,– вскричал Жераль,– был не кто иной, как Готье де Монтагю, мой храбрый и благородный отец! Говорили, что солдаты дали ему это прозвище за его буйную храбрость в битвах. Увы! Я видел его совершенно переменившимся!

За этим признанием последовало глубокое молчание.

– Мессир,– сказал наконец Годфруа, видимо встревоженный,– напрягите хорошенько свою память: не знаете ли вы, были ли у вашего отца еще другие дети, кроме вас? Знавали ли вы свою матушку? Можете ли вспомнить о своем детстве?

– Я никогда не знал матери,– отвечал трубадур печальным голосом.– Мне сказывали, что она умерла вскоре после моего рождения. У меня не было ни братьев, ни сестер, ни других каких-нибудь родственников, кроме старого воина, который любил меня как сына. Я несколько раз спрашивал его о своем семействе, но он всегда отвечал мне грубо и уклончиво, что он моя единственная опора, как я – единственное счастье его на земле, и я уже не смел возобновлять неприятных для него разговоров! Что же касается моих воспоминаний, мне как будто иногда мерещится какая-то ужасная, кровавая драма, которой еще в детстве я был свидетелем…

– Постойте, постойте! – вскричал Проповедник, вдруг с необыкновенным усилием встав с земли и, окровавленный, подходя к менестрелю.– Не помните ли вы комнаты, обитой позолоченной кожей? Помните ли мертвую женщину, распростертую у ваших ног, ужасные крики, стук оружия, подобный тому, какой раздается теперь вокруг Монбрёнского замка, наконец, закованного, подобно мне, в железо мужчину? Этот человек взял вас на руки, вас, бедного маленького ребенка, и улыбнулся вам вот так…

В то же время дикое и резко очерченное лицо фламандца искривилось в судорожную улыбку. Жераль невольно отвернул голову.

– Странно! – сказал он минуту спустя.– Этот человек воскрешает в моей памяти ужасные картины, которые я до сих пор считал порождением моей фантазии… Да, да, я видел эту страшную улыбку и мертвую женщину, я слышал эти крики… Но где и когда – не знаю!

Жераль замолчал на минуту, и на лице его отразилось глубокое раздумье.

– Да,– продолжал он медленно,– мне кажется, что в эту торжественную минуту, самые отдаленные времена сближаются с настоящим… После шумной сцены я опомнился на руках какого-то сильного воина, потом почувствовал галоп горячей лошади… Еще позднее, я очутился один-одинешенек у какой-то старушки, которая заботилась обо мне, в скромном домике, выстроенном в прелестной местности. Еще позже я увидел моего отца, капитана Монтагю, путешествовал с ним, сидя на крестце его лошади, и мы приехали в новую, незнакомую страну. Это было в Гаскони, в нескольких милях от Тулузы. Там я жил в бедности и безвестности, с превосходным человеком, которого считал отцом.

– Вы не были его сыном,– грубо возразил Проповедник.– Никто никогда не знавал за капитаном Бурею, или сиром де Монтагю, ни жены, ни детей. Конечно, он не хотел открыть этого вам, опасаясь, что вы станете меньше любить его, а он, я в том уверен, любил вас от души. Мы, старые солдаты без семьи и без друзей, обычно таковы. Вот хоть бы я, меня считают бесчувственным волком, а я любил бы вас так же. Вы были так милы, так прелестны!.. Ну да что теперь вспоминать об этом! Знайте, молодой человек, что я имел поручение к вашему воспитателю, но ненависть и ревность к нему не дозволяли мне исполнить свою обязанность – и вы стали жертвой этой ненависти! Всю жизнь раскаивался я в своем проступке и теперь, умирая, прошу у вас прощения.

– Не знаю, какое зло ты сделал мне, друг мой,– с кротостью отвечал Жераль,– но, во всяком случае, прощаю тебе от всего сердца.

– Благодарю,– прошептал Годфруа, который слабел все больше и больше,– возьмите эти бумаги, они принадлежат вам… Прощайте, не проклинайте моей памяти.

Энергия, до тех пор поддерживавшая Проповедника, вдруг покинула его, он зашатался и мертвый рухнул на землю.

Не устрашенная этим мрачным событием, Валерия де Латур, с величайшим вниманием и беспокойством слушавшая весь разговор, схватила связку пергаментных свитков, быстро сорвала с них обертку и бегло прочла скрытые под нею бумаги. Потом она подошла к трубадуру, стала перед ним на колени и вскричала с восторгом:

– Приветствую вас, Гийом де Латур, мой благородный родственник, повелитель и господин!

– Гийом де Латур? – повторил менестрель.– Я – Гийом де Латур?

Дюгесклен и старый монах также преклонили колени.

– Это перст Божий,– сказал монах торжественным голосом.– Преклонимся пред благостью Господней.

– Это перст Божий! – повторил Дюгесклен.

И все преклонили колени для молитвы между трупом и умирающим.

– Вот сто тридцать семь золотых монет, которые я заработал так легко! – сказал тихо Маленький Бискаец.– А вот и еще барыш: мне уже не нужно отправляться в Шаларское аббатство. Да упокоит Господь душу твою, храбрый Проповедник!

V

В продолжение описанной нами сцены окрестности Монбрёнского замка представляли ужасное и вместе с тем великолепное зрелище. Хотя в ту эпоху битвы были не столь шумны, как в наше время, они, однако, были не менее кровавы, не менее беспощадны, и уже изрядное число убитых и раненых с обеих сторон свидетельствовало о ярости наступления и защиты.

Осаждающие образовали обширную стену вооруженных людей на внешнем валу. Палисады и барьеры были срублены топорами, и стрелки, расположась за возвышениями и подвижными брустверами, беспрестанно стреляли во всякого, кто только показывался на стене замка. В воздухе летали тучи стрел и камней, свистя, перекрещивались во всех направлениях. Повсюду раздавались воинские кличи различных отрядов: «Монбрён! Монбрён!» – «Копья вперед!» – «Святой Элуа за аббата!» – «Монжуа! Святой Дионисий!», и изредка эти клики заглушались самым грозным из всех: «Гесклен! Богоматерь Гескленская!» Звуки труб и хвастливые вызовы сражающихся еще больше увеличивали оглушающий шум. Яркое солнце освещало панораму, и лучи его отражались на блестящем вооружении и щитах воинов.

Осадная армия разделилась на два отряда – по тогдашним законам военной науки, чтобы атакой в двух различных пунктах в одно время ослабить силы осажденных. Живодеры и вассалы Солиньякского монастыря, под начальством Доброго Копья – потому что сир де Нексон согласился быть только вторым начальником,– обратились к калитке замка. Эта точка, хотя весьма крепкая, привлекла к себе внимание Доброго Копья. Не удостаивая нападением маленькую соседнюю дверь, охраняемую небольшим отрядом стрелков и копьеносцев, не опасных на этом уединенном посту, он приказал своим подчиненным и вассалам аббатства притащить огромное количество фашин, древесных пней и других материалов. Приказание его было исполнено, несмотря на град стрел, которыми воины Монбрёна осыпали работавших. В соседнем лесу срубали целые деревья, тащили их на место действия с листьями и ветвями и бросали в ров с кусками дерна и камнями, чтобы заполнить ров. Вода в этом месте казалась особенно глубокой, и осажденные со своих башен осыпали осаждавших грубыми насмешками. Но Доброе Копье недаром бродил так долго вокруг Монбрёнского замка. Он знал, что как раз здесь-то ров очень неглубок и ему будет всего легче исполнить свое намерение. Поэтому он беспрестанно поощрял подчиненных словами и примером. Сир де Нексон поступал точно так же, и скоро плотина показалась из-под воды. Нетерпеливый Анри Доброе Копье уже вычислял в уме минуту, когда можно будет приставить лестницу к неприступным стенам Монбрёна.

Атака на главные ворота замка готовилась не менее живо и деятельно. Здесь находились французские рыцари Оливье Дюгесклен, оба Мони, Галеран, граф д’Арманьяк и отряд, составлявший их свиту. Этот отряд, отличавшийся блеском вооружения, знамен, гербов, длинными перьями, богатыми плащами, не меньше отличался своим рыцарским мужеством и воодушевлением. Напав открыто на главный вход в замок и срубив барьеры, они принялись сбивать дверь бойницы с помощью огромного бревна, приводимого в движение двадцатью парами сильных рук. Удары этого тарана слышались у смертного одра трубадура. Дверь уже трещала, и рыцари готовились броситься с мечами в руках через это внешнее укрепление, как только откроется вход. В ожидании они предоставляли стрелкам перестреливаться с осажденными и, беззаботно прикрываясь щитами, разговаривали между собой так же свободно и весело, как будто сидели в своих палатках.

Прямо против них, за гребнем стены, расхаживал взад и вперед барон де Монбрён, поддерживая в своих людях мужество. Иногда он сам направлял машины, метавшие в осаждавших огромные камни, или пускал стрелу в неприятельского стрелка, который недостаточно тщательно закрывал себя щитом. По временам он громовым голосом испускал свой воинский клич, повторявшийся тотчас вассалами и наемниками. Не один искусный стрелок уже избирал его мишенью, но самые острые стрелы тупились о его испанский щит или отскакивали от его миланского панциря, и гордый рыцарь почти не обращал на них внимания, как будто дети бросали в него горошинами.

Однако, несмотря на внешнюю самоуверенность, сира де Монбрёна снедали беспокойство и страх. Он знал очень хорошо, что воины его бьются неохотно и в открытом поле давно уже десятками перешли бы на сторону неприятеля. Только просьбы, обещания и угрозы могли принудить их к защите замка, потому что многие поговаривали о сдаче без боя. Одно имя Дюгесклена поражало их ужасом, и барон не сомневался, что, явись бретонский рыцарь сам к осаждающим, ему невозможно будет преодолеть упорство своих подчиненных. К счастью для него, страшный Бертран не появлялся, и Монбрён уже надеялся, что навсегда избавился от его участия в осаде и битве.

Воспользовавшись минутой, когда усилия осаждавших, по-видимому, ослабели, он сошел с вала, чтобы перевести дух. Отойдя от стены, он снял каску и взглянул на парадный двор. В центре этого обширного пространства служанки развели большой костер, на котором в огромных котлах кипели масло, смола и даже вода, предназначенные для осаждающих, когда они пойдут на приступ. Некоторые из этих бедных женщин трепетали, видя, как вокруг них падали стрелы и камни, но донья Маргерита сама была тут же и немилосердно их понукала. Заткнув шлейф платья за пояс и держа в руке дротик, она ходила взад и вперед так же спокойно, как будто распоряжалась приготовлениями к пиру.

Барон подошел к своей воинственной супруге.

– Видите, сударыня,– сказал он печально,– я был прав, когда говорил вам вчера, что сегодняшний день будет жарок. Я уже недолго смогу противостоять этой атаке, если не получу помощи.

– Сир,– отвечала баронесса,– добрый отец Готье, отправившийся сегодня утром, теперь должен быть уже недалеко от Латурского замка, и через несколько часов, без сомнения, к нам подоспеет на выручку весь гарнизон.

– А кто поручится, что этот монах исполнит все как надо? Сегодня утром мне изменили, открыв мои планы, и я до сих пор не знаю, кто изменник,

– Уж наверное, не капеллан: его привязанность к нам и собственные выгоды – порука его верности. К тому же вы осыпали его благодеяниями.

– Что значат благодеяния? Сейчас я заметил между врагами моего любимого конюшего, этого изменника Освальда, к которому питал совершенное доверие,– а он оставил меня вчера таким странным образом. Этот мерзавец, по-видимому, передавал какому-то молокососу рыцарю сведения о замке и показывал ему место, с которого однажды, во времена моих предков, брабантцы штурмовали удачно… Оскорбленный изменой этого отступника, я сам послал ему стрелу в горло, и он покатился в ров.

– И хорошо сделали, мой почтенный супруг! Но, кстати, об измене: не можете ли вы сказать мне, что стало с этой бесстыдницей Валерией, которая исчезла сегодня утром? Все поиски оказались тщетными.

– Черт побери эту девчонку! – вскричал барон с мрачным видом.– Когда нам надоедят наконец ее глупости и важные манеры, мы сумеем отделаться от нее, а это время, может быть, наступит скоро, если Господь дарует мне жизнь. Знаете ли, сударыня, в настоящую минуту я лучше хотел бы иметь одного воина, подобного Жаку Черной Бороде, чем всех невест Франции и Аквитании. Но Жак своим глупым почтением к Бертрану Дюгесклену принудил меня заключить его в тюрьму, и это ужасно неприятно, потому что он пригодился бы мне сейчас, как нельзя более.

– Что ж, мессир? Разве вы не можете дать ему свободу, заставить его поклясться…

– Нет, клянусь святым Марциалем! Он не станет присягать, этот мошенник злопамятен, и кто поручится, что он не обратится открыто против меня? А это испортит все дело…

За стенами послышался сильный шум, и тысячи криков вторили ему на укреплениях.

– Надо вернуться,– сказал барон, поспешно надевая шлем.– Баронесса, молите Бога и святого Мартина о покровительстве нам и нашему имуществу.

– Слушаю, мессир. А между тем,– прибавила она весело,– я приготовлю котелок на тот случай, если эти чужестранцы вздумают войти в замок просить гостеприимства не в ворота, а через стены.

Придя на стену, барон Монбрён узнал, что крики происходят оттого, что французы вошли в бойницу, дверь которой наконец уступила их усилиям. Все наемники и вассалы, находившиеся на этом посту, были перебиты или взяты в плен.

– Проклятье! – прошептал владелец Монбрёна.– К счастью, они не войдут дальше.

В самом деле, бойница отделялась от стены всей шириной рвов, и осаждающие не могли двигаться, не преодолев сперва этого препятствия. Успокоенный, по крайней мере на время, сир де Монбрён пошел дальше, чтобы узнать, какие успехи сделал отряд под начальством Доброго Копья, и ужаснулся, увидев, что они успели сделать. Плотина не только была окончена, но по ней можно было уже проходить, и капитан живодеров готовился броситься с лестницей на эту неровную и опасную дорогу, по большей части составленную из бревен и сучьев.

Барон тотчас подозвал к себе всех, кто не был необходим у главных ворот, чтобы вместе с ними отбить неминуемый штурм. Но, прежде чем они подоспели, защитники этой части стен получили гораздо более полезную и скорую помощь.

Баронесса увидела опасность и, приказав двум служителям взять котел с кипящей смолой, велела нести к плотине, зажгла это легко воспламеняющееся вещество раскаленным углем и приказала вылить на осаждающих. Огонь быстро разлился по бревнам и ветвям, образовавшим плотину, и она в минуту была охвачена пламенем.

Живодеры, и особенно Доброе Копье, испустили крики ярости, видя, как уничтожался труд, потребовавший нескольких часов их соединенных усилий. Барон же, бывший свидетелем остроумной выдумки владетельницы Монбрёна, пришел в неописуемый восторг.

– Клянусь кровью Спасителя! – воскликнул он.– Вы достойны, донья Маргерита, золотых шпор и рыцарского сана! Никогда еще не видывали такой ловкости и такого мужества в существе, одетом в чепчик и юбку!

– Ведь я говорила вам, мессир, что эти любезные гости отведают моей стряпни,– отвечала баронесса с напускной скромностью.– И сдержала слово.

– К несчастью, сударыня,– возразил владетель замка, и на лице его отобразился страх, когда он увидел какого-то рыцаря, во весь дух скакавшего к замку,– вот едет неприятель, от которого не так легко отделаться… Этот проклятый бретонский дог сейчас вцепится нам в горло.

Сказав это, он повернул назад, предоставляя жене любоваться огнем, который пожирал плотину, несмотря на все усилия живодеров потушить его.

В самом деле, Бертран Дюгесклен решил наконец принять участие в битве и осаде. Французские рыцари и прочие начальники, встречая больше затруднений, нежели ожидали, отправляли посла за послом к рыцарю, считая, что так как он уговорил их участвовать в этом опасном предприятии, то обязан по крайней мере помогать им. Оскорбленное ли достоинство или какая-нибудь другая причина заставили действовать Дюгесклена – неизвестно, только он поспешно прискакал к замку и сошел с лошади у бойницы, которой овладели его товарищи.

Присутствие его возвратило осаждающим мужество, уменьшая в то же время храбрость в осажденных. Его встретили собственными воинскими кличами, с энтузиазмом поддержанными вдруг всей армией. Дюгесклен, не говоря ни слова, вошел под свод, где рыцари обсуждали возможность перебраться через широкий ров.

– Клянусь Крестом Господним, брат Бертран,– сказал Оливье Дюгесклен, идя ему навстречу,– ты поставил нас в пренеприятное положение. Впрочем, ты наконец явился, и все может поправиться.

– Брат Оливье, и вы, рыцари и сеньоры! – сказал Бертран с важным и печальным видом.– Не обвиняйте меня в измене данному слову. Священнейшие обязанности задержали меня в другом месте. Нам надо подумать о мерах для немедленного окончания нашего предприятия, потому что честь и присяга обязывают меня не медлить ни минуты для взятия замка.

– Что ж! – сказал граф д’Арманьяк.– Построим плотину, как сделал храбрый предводитель живодеров, и осадим подъемный мост.

– Храбрые рыцари,– сказал Дюгесклен, задумавшись,– согласны ли вы предоставить мне вести это дело и действовать по своему усмотрению?

– От всей души, мессир! – вскричали рыцари.– Ведь вы наш полководец и начальник!

– Прекрасно, клянусь святым Ивом! В таком случае прежде всего я попробую вступить в переговоры с бароном де Монбрёном.

Сказав это, он взошел по темной лестнице на платформу бойницы, поднимавшуюся почти вровень со стеной. Рыцари последовали за ним на эту террасу, занятую стрелками и копейщиками: стрелы и камни градом сыпались вокруг них. Дюгесклен выступил вперед на парапет, обращенный к замку, и приказал трубить в рог, давая знать защитникам Монбрёна о намерении переговорить с владетелем. Враждебные действия прекратились тотчас, и барон явился к отверстию в одной башенке над подъемным мостом прямо против бойницы. Бертран поднял забрало и, хотя шум битвы не прекращался в отдалении, сказал громким и ясным голосом:

– Барон де Монбрён, узнаете ли вы меня? Я Бертран Дюгесклен.

Владетель замка, не поступив по примеру мужественного доверчивого своего врага, не приподнял забрала.

– Ну, что же вам нужно от меня? – вскричал он.– Клянусь святым Марциалем, объясните мне причину, по которой вы осаждаете мой замок и убиваете моих подчиненных!

– Как, изменник! – гневно вскричал было французский рыцарь, но тотчас опомнился и продолжал с большим спокойствием:

– Послушайте, сир де Монбрён, вы знаете, кто я, и вам небезызвестно, что если я решу взять ваш замок, то ни вы, ни ваши воины не воспрепятствуете мне в этом. В наказание за подлость и измену вашу против меня я решил было поступить с вами без пощады и жалости; но одна особа, высоко уважаемая и любимая мною, просила меня, и я согласен пощадить вас. Итак, вот что я скажу: не надейтесь ни на какую помощь, монах, посланный вами в Латурский замок, попал в наши руки. Согласитесь признать своим государем сира Карла Пятого, короля Франции, и принять в свой замок французский гарнизон; обяжитесь обходиться как с родственником и законным наследником латурского поместья с молодым Гийомом де Латуром, существование которого открылось мне почти сверхъестественным образом; согласитесь также уважать и любить вашу родственницу, благородную девицу Валерию де Латур и позволить ей поступить в какой она заблагорассудит монастырь во Франции или Аквитании,– на этих условиях, клянусь Богом и святым Ивом, ваша особа и имение останутся неприкосновенными, а я со своей стороны прощу вам все ваши подлые действия лично против меня.

Барон с минуту молчал, им, казалось, овладело сильное беспокойство.

– Тот, кто уверяет, будто Гийом де Латур еще жив, грубо ошибается,– отвечал он наконец изменившимся голосом.– И тот, кто утверждает, что имеет право носить это имя и звание, лжет, как пес!

– Тебе представят доказательства! – гневно вскричал Дюгесклен.– Но послушай еще, мне хочется доказать тебе, как я расположен к снисхождению. Мы вызвали вчера друг друга на дуэль и обменялись залогами. Хотя твое подлое поведение и сделало тебя недостойным чести, которую я хочу оказать тебе, однако я требую немедленного поединка, с тем чтобы ты обязался, если я одержу победу, принять мои условия. Если ты победишь, делай со мной что хочешь. Согласен?

Владетель Монбрёна молчал. Между тем как он, может быть, колебался, стрела, пущенная нечаянно или с умыслом со стены подле него, слегка задела голову Дюгесклена, который, как мы уже сказали, поднял забрало. Эта новая измена, которую Бертран должен был приписать низкому расчету Монбрёна, привела его в бешенство.

– А, изменник! Предатель! – закричал он вне себя.– Ты не уважаешь ничего, даже прав парламентеров и герольдов! Ты хочешь боя! Хорошо же, клянусь Крестом Господним! Я удовлетворю тебя, и больше, чем ты можешь пожелать! На приступ! На приступ, храбрые воины, предавайте все грабежу и пламени! Гесклен! Богородица Гескленская! На приступ! На приступ!

Этот воинственный порыв в минуту распространился по всей армии. Пращи и другие осадные орудия опять пришли в действие, и на всех пунктах борьба стала еще яростнее.

– Построим плотину, возьмем подъемный мост! – говорил один из французских рыцарей.

– Бросим мост через ров! – говорил другой.

– Все это потребует слишком много времени,– сказал Дюгесклен,– а всякая лишняя минута, проведенная мною здесь, есть измена законному государю. Между тем как мы сложа руки любуемся на искусство стрелков и копейщиков, этот храбрый молодой человек, капитан Доброе Копье, употребил время гораздо лучше на другой стороне замка. Соединимся с ним и пойдем на приступ. Клянусь святым Ивом не пить и не есть, пока не накажу этих мерзавцев и их подлеца повелителя.

– Пойдем к Доброму Копью! – сказал граф д’Арманьяк с задумчивым видом.– Мне кажется, он действует как опытный капитан.

Несмотря на внутреннее сопротивление мысли воспользоваться успехами начальника живодеров, гордые вельможи вместе с Дюгескленом вышли из бойницы, где оставили только небольшой отряд, чтобы воспрепятствовать неприятелю занять снова этот важный пункт, и направились в ту сторону, где молодой Анри удвоил усилия, чтобы починить плотину и сделать ее снова пригодной для переправы.

В самом деле, не очень трудно было исполнить это намерение. Зажженная смола, вылитая служителями баронессы на бревна и сучья, сначала произвела большое пламя, но, пожрав ту часть дерева, которая находилась над водой, огонь потух мало-помалу, не причинив плотине слишком большого вреда. Убедившись в этом, Доброе Копье приказал починить ее, но опыт сделал его осторожнее, и он велел тот конец плотины, который прилегал к стенам, покрыть дерном, который не так легко воспламеняется. Эта работа подвигалась к концу, когда из-за угла стены показались французы.

Увидев этих смелых ратников, которые, без сомнения, намеревались лишить его части славы, Доброе Копье решил предупредить их: не дожидаясь окончания ремонта плотины, он схватил лестницу и знамя с гербом Франции и, с мечом в зубах, бросился на скользкую и шаткую плотину, знаками приглашая своих людей следовать за ним. Смелейшие из них повиновались, лестница, приставленная к стене, покрылась живодерами, которые под предводительством своего начальника бросились на приступ.

Несмотря, однако, на быстроту этого маневра, Доброе Копье не мог помешать тому, чтобы в одно время с ним не приставили еще другой лестницы. По ней Дюгесклен со всеми французскими рыцарями бросился на стены, между тем как толпа стрелков и живодеров, теснясь на узкой, колеблющейся плотине, беспрестанно испускала воинские крики.

При виде этой яростной атаки, осажденные приготовились к отчаянной обороне. Слышно было, как они поощряли друг друга и призывали на подмогу товарищей с других мест. Камни, пылающая смола, кипящее масло и кипяток лились на осаждающих, но ничто не могло остановить неукротимого стремления Дюгесклена и Доброго Копья, которые подымались выше и выше, размахивая знаменами для возбуждения мужества и духа соревнования в своих воинах.

Между тем успех этого приступа был еще очень сомнителен: осаждающие могли ожидать большой опасности и сильного сопротивления, если б к этому месту собрались все защитники Монбрёна. В эту решительную минуту внутри замка вдруг раздались панические крики, и стена опустела в одно мгновение.

Никто не мог понять причины такого страха. Впрочем, Дюгесклен и Доброе Копье не остановились ни на минуту, чтобы подумать о такой странности – они хотели воспользоваться ею. Начальник живодеров, будучи проворнее Дюгесклена, первый вскочил на стену и, водрузив свое знамя на одной из башенок, вскричал громко:

– Замок наш! Да здравствует король, государь наш!

В эту минуту Дюгесклен подошел к нему.

– Клянусь Богом, камрад,– сказал он весело,– у вас как будто четыре ноги для хождения на приступ, но умерьте свою ярость, прошу вас, и не уходите далеко. Боюсь, что сир де Монбрён приготовил нам западню. Невероятно, чтобы он допустил нас сюда, не попытавшись обменяться с нами несколькими добрыми ударами за свою честь.

Совет был хорош и кстати, потому что Доброе Копье, повинуясь только кипучему мужеству, собирался почти один броситься внутрь замка. Он остановился почтительно и ждал, пока французские рыцари и некоторые его храбрейшие воины взойдут на стену. Через несколько минут небольшой отборный отряд под предводительством Дюгесклена отправился отыскивать защитников Монбрёна и довершить их поражение. Но та часть замка, в которую они проникли, была совершенно пуста, и, только прибыв на главный двор, они увидели странное зрелище, которое поразило их своей неожиданностью.

Вассалы и наемники монбрёнского баронства собрались на этом дворе – вот отчего они вдруг покинули стены. Они толпились в величайшем беспорядке, испуская ужаснейшие ругательства и проклятия, и все показывало, что они возмутились против своего владетеля. Осаждающие скоро увидели барона де Монбрёна посреди этой бешеной толпы. Голова его была обнажена, лицо бледно, и искаженные черты выражали величайший ужас. Однако он употреблял все силы, чтобы вырваться из рук взбесившейся солдатни, и тщетно пытался говорить, чтобы, вероятно, просить о пощаде. Невдалеке баронесса Монбрён, в разодранном платье, с распущенными волосами и пламенеющим лицом, осыпала ругательствами вышедших из повиновения наемников, старалась подойти к мужу, перебрасываемого с рук на руки, но ее отталкивали, и она изливала ярость в бесполезных угрозах и жалобах.

Дюгесклен и следовавшие за ним, не зная, в чем дело, и не осмеливаясь в таком незначительном числе броситься в середину разъяренной толпы, остановились на валу. Между тем как они поджидали подкрепления от оставшихся за стенами, которые прибывали мало-помалу, крики самых бешеных становились громче и явственнее.

– Бросим его в ров,– сказал один.– Это изменник, который заставил нас совершить подлый поступок, принудив напасть на доброго рыцаря Бертрана.

– Он отказался от поединка с храбрым полководцем Дюгескленом, который во сто раз лучше его.

– Он хотел изменнически убить этого бретонца из засады в Сокольей долине.

Посреди этих обвинений сир де Монбрён тщетно силился сказать несколько слов в свое оправдание. Его бросали во все стороны, он стал игрушкой дерзких солдат, которым сам так часто выказывал свое высокомерие. Никто не мог еще предвидеть, чем кончится это возмущение, как вдруг из соседней башни вышел человек большого роста, со страшными чертами лица, без вооружения и, по-видимому, еще не участвовавший в защите замка. Пламенеющие глаза и обезображенное шрамами лицо его выражали крайнюю степень жестокости. В руке он держал кинжал… Это был Жак Черная Борода.

Он остановился на пороге и бросил вокруг себя злобный взгляд. Увидев владетеля Монбрёна, он пошел прямо к нему, размахивая кинжалом и крича хриплым голосом:

– Клянусь рогами дьявола! Никто не смеет его трогать! Он принадлежит мне… Я так хочу!

Видя, что этот страшный человек подходит к нему, сир де Монбрён считал уже гибель свою несомненной.

– Спасите меня! – сказал он в ужасе.– Не выдавайте меня ярости этого несчастного, обиженного мною… Он зарежет меня!..

Никто, по-видимому, не был расположен защищать Монбрёна против ужасного Жака Черной Бороды. Он хотел бежать – его не пустили. Остановившись в трех шагах от барона, Жак сказал сильным, но хриплым голосом:

– Я не был ни рабом твоим, ни вассалом, я был человек свободный. Но ты посредством измены и хитрости бросил меня в тюрьму… Клянусь рогами дьявола! Ты заплатишь мне за это жизнью!

Он замахнулся на барона кинжалом.

Хотя Дюгесклен и его свита посреди ужасного шума не могли слышать слов Жака, однако движения участвовавших в этой сцене были так недвусмысленны, что нельзя было ошибиться в их значении.

– Остановись! – вскричал Дюгесклен и, забыв всякое благоразумие, бросился в толпу, окружавшую барона.– Остановись! Горе тому, кто осмелится поднять руку на своего повелителя!

Но это вмешательство пришло слишком поздно. Толпа почтительно расступилась перед рыцарем – подойдя к Монбрёну, он увидел его поверженным у ног Черной Бороды, с перерезанным горлом.

Хотя Монбрён заслужил свою участь, однако Дюгесклен был поражен представившимся ему кровавым зрелищем, тем более что баронесса, протолкавшись сквозь толпу, бросилась к его ногам и вскричала душераздирающим голосом:

– Отмщения, сударь, отмщения за моего несчастного супруга, подлым образом зарезанного!

– Вы получите удовлетворение, сударыня,– отвечал Дюгесклен.– Мы воины, а не убийцы… Схватите этого человека,– продолжал он, указывая на дикого Жака Черную Бороду, который безмолвно и неподвижно смотрел на свою жертву,– и повесьте его сию же минуту за убиение господина своего и повелителя.

Солдаты Дюгесклена приготовились повиноваться, но нерешительно подступали к этому человеку, атлетическую силу и дикую энергию которого угадывали по его наружности. Впрочем, к изумлению всех, Жак дал схватить себя без сопротивления. Он посмотрел только с тупым удивлением на Бертрана и, когда его повели на казнь, сказал спокойным голосом:

– Клянусь честью, ты не прав, храбрый Бертран. Я убил барона де Монбрёна не столько для удовлетворения собственной обиды, сколько для твоих выгод. Разве я не говорил, что принадлежу тебе телом и душой? В противном случае, вместо того чтобы приняться сначала за барона, я искрошил бы этого проклятого предателя Пьера Певца. Впрочем, что ж! Твоя воля, и я заслужил виселицу, если ты осуждаешь меня. Прощай!

И он твердым шагом пошел под петлю.

– Я уверен, что этот бездельник сумеет умереть,– сказал Дюгесклен, качая головой.– Жаль его!

Потом, взглянув на баронессу, которая валялась у его ног и покрывала поцелуями окровавленный труп мужа, сказал с кротостью:

– Встаньте, баронесса, барон де Монбрён был очень виноват, но ужасная смерть искупила все его преступления. Я хочу, чтобы его похоронили с почестями в склепе, где покоятся его предки, и чтобы герб его не был запятнан. Вас прошу я успокоиться и удалиться в свои комнаты. Я дам нужные приказания, чтобы никто не смел оскорбить вас, потому что вы остаетесь владетельницей этого замка, и если долг принуждает меня оставить в нем гарнизон, то это еще не значит, что я хотел бы лишить вас наследства.

Донья Маргерита хотела поблагодарить Дюгесклена за его великодушие, но силы ее истощились, и прислужницы увели ее в покои, между тем как воины уносили в другую сторону тело зарезанного барона.

– Объявляю,– продолжал Дюгесклен громким и внятным голосом,– что Монбрёнский замок завоеван во имя моего государя и властителя, короля Французского. Ленники, вассалы, наемники и слуги, принадлежавшие покойному барону де Монбрёну, вы пленники моего государя. Брат Мони, прикажите трубить в рог и опустить подъемный мост, чтобы воины наши могли легко войти в замок. Брат Оливье, поручаю вам занять все посты и тщательно оберегать их, велите обезоружить этих мерзавцев вассалов и наемников, чтобы отнять у них всякую возможность сопротивляться.

– Боже сохрани нас и подумать об этом, государь! – сказал Эсташ Рыжий, подходя к Дюгесклену.– Мы все преданы вам и чуть было не взбунтовались вчера против нашего повелителя. Поверьте, мы против воли должны были участвовать в изменнических предприятиях против такого знаменитого воина.

Дюгесклен улыбнулся самодовольно, но не сказал ни слова в ответ, боясь показать, как он расположен к милосердию… Он подозвал к себе Жана Биго, последовавшего за ним на приступ, и сказал ему что-то на ухо. Верный оруженосец поклонился и вышел из замка по подъемному мосту, который наконец опустили.

Покончив со всеми этими хлопотами, Бертран стал оглядываться, как бы ища кого-то. Двор наполнился уже французскими воинами и живодерами, а поодаль стояли рыцари, которым не было назначено никакого определенного дела. Вдруг он увидел Доброе Копье, который в одиночку и стараясь остаться незамеченным крался к башне, в которой жила Валерия. Дюгесклен окликнул его и сказал таинственным голосом:

– Не уходите, сир капитан, клянусь Божьей Матерью, вы прогуляетесь понапрасну. Той, кого вы ищете, нет в замке.

– Где же она, мессир?

– Я отправил к ней моего конюшего, и она, вероятно, возвратится с бедным раненым сюда, где ему будет гораздо лучше, чем в шалаше среди леса. Впрочем, дружище, поверьте, настоящая минута неудобна для объяснений с прелестной страдалицей.

– Боже мой, что вы хотите этим сказать?

Прежде чем Дюгесклен мог объяснить свои слова, его окружили Мони, Оливье, граф д’Арманьяк, де Галеран, чтобы получить от него приказания насчет войск, которыми с каждой минутой все больше наполнялся замок. Герольд Сен-Дени, опираясь на привилегию, доставляемую ему герольдским плащом с лилиями, пробрался между всеми этими вельможами и рыцарями и, став перед Дюгескленом, смело сказал:

– Ну что, сир коннетабль, закончены ли ваши подвиги и вспомнили ли вы, что вас зовет ваш король, что вас ждет Франция?

Багровая краска разлилась по лицу Дюгесклена.

– Слова твои дерзки, сир герольд,– отвечал он,– но я не хочу толковать их дурно… Мы едем немедленно, впрочем, поверь мне, время, которое остается мне пробыть здесь, не будет потеряно ни для короля, ни для Франции.

Он взял за руку Доброе Копье и, обращаясь к рыцарям, стоявшим вокруг его, сказал торжественным голосом:

– Благородные рыцари, мы обязаны почти всеми успехами нынешнего дня храброму молодому человеку. При помощи своих воинов он освободил меня из рук де Монбрёна и оказал большую услугу Франции, уничтожив могущество этого барона-грабителя, который не признавал законной власти своего короля. В присутствии вас, составляющих цвет французского рыцарства, хочу я доказать ему, как уважаю его высокие подвиги и благородство. Для этого прошу его сказать, что могу я сделать, чтобы хоть немного наградить его за услуги, оказанные королю Французскому и мне лично.

Одобрительный ропот встретил этот отзыв, столь почетный для предводителя живодеров. Что касается его самого, то, по-видимому, сердце разрывалось в его груди от гордости и радости. Хотя лица его не было видно, потому что он оставался все еще с опущенным забралом, однако глаза сияли необыкновенным блеском.

Все присутствовавшие ждали, чтобы он объявил, какой награды желает за свое великодушие.

– Мессир,– сказал он наконец,– если услуги, о которых вы говорите, действительно достойны какой-нибудь награды, то есть одна, достижение которой составляет единственное стремление мое, именно – быть посвященным в рыцари таким великим воином, как вы.

Черты Бертрана выразили живейшее удивление.

– Что такое, мессир? – возразил он.– Разве я самовластный государь, чтобы посвящать в рыцари?

– Вы не самовластный государь, но уже коннетабль Франции, и это дает вам право посвящать в рыцари. Впрочем, нет на свете человека, который отказался бы признать рыцарем того, кто посвящен в этот сан знаменитым Бертраном Дюгескленом.

– Хорошо,– сказал герой, видимо довольный,– но если я соглашусь исполнить ваше желание, присягнете ли вы в верности королю Французскому за себя и подчиненных своих?

– Присягну, мессир, и отвечаю за своих воинов, как за самого себя.

Дюгесклен улыбнулся и задумался на минуту.

– Клянусь святым Ивом,– сказал он,– я не могу отказать вам в просимой милости, но скажите, дворянин ли вы по крайней мере?

– Дворянин, мессир, хотя и полоса незаконности проходит по гербу знаменитого отца моего.

Граф д’Арманьяк вздрогнул.

– Итак,– возразил Бертран,– кого избираете вы кумом и порукой благородного своего происхождения?

Доброе Копье колебался.

– Графа д’Арманьяка, присутствующего здесь,– сказал он наконец задыхающимся голосом.

Благородный вельможа схватил капитана живодеров за руку и сказал ему с необыкновенным чувством:

– Говори, храбрый молодой человек, кто ты? Чего ты хочешь от меня? Зачем пробуждать во мне воспоминания, которые и без того мучают и терзают меня? У меня был некогда сын, которого я желал бы видеть подобным тебе, но который, напротив…

– Храбрый Дюгесклен, и вы все, благородные рыцари! – сказал с живостью Доброе Копье, не отвечая прямо на вопросы графа.– Прежде такой великой чести, какая обещана мне, я обязан сказать, кто я. В молодости я был легкомыслен, ветрен, не выказывал никакой охоты к воинским занятиям и благородным упражнениям тех, кто посвящает себя оружию. Раз отец мой, знаменитый и мудрый воин, которого все вы знаете, разгневался на мое поведение и назвал меня трусом. Это едва не убило меня… Я тотчас покинул отцовский дом, поклявшись не возвращаться в него, пока не заслужу каким-нибудь блистательным подвигом право доказать отцу, что он во мне ошибался. Много лет ищу я случая, который встретился сегодня, и в минуту, когда столько знаменитых рыцарей осыпают меня похвалами, когда знаменитейший из них называет меня своим спасителем и готовится посвятить меня в рыцари, я могу наконец объявить, кто я. Я – Анри д’Арманьяк и прошу моего благородного отца простить мне огорчения, которые я причинил ему.

Он стал на колено перед графом и, подняв забрало, открыл мужественные, правильные черты лица, орошенные слезами.

Граф зашатался, как бы пораженный внезапным головокружением, потом, подняв сына, с исступлением прижал к груди.

– Анри, Анри, ты ли это? – говорил он слабым голосом.– Ты ли, кого я так много оплакивал, несмотря на жестокий твой поступок. Тебя ли нахожу я, покрытого славой и почестями, столь же достойного имени, которое ты носишь, сколь и знаменитые предки наши? Не правда ли, сын мой, ты не покинешь больше старика отца и простишь ему его несправедливость?

Анри еще раз бросился в объятия графа, и латы их затрещали от крепких объятий. Это трогательное примирение исторгло почти у всех невольные слезы. Сам Дюгесклен казался сильно растроганным. Между живодерами распространился слух, что капитану их готовится награда за его благородный подвиг, они приблизились к рыцарям, сколько позволяло им почтение, и с живым любопытством следили за всеми перипетиями этого события.

Между тем время летело, и Дюгесклен увидел у ворот свою лошадь, которая била копытом от нетерпения.

– Граф д’Арманьяк, и вы, храбрый Анри! – сказал он.– Поздравляю вас с благополучным соединением, но вспомните, что каждая минута дорога мне. Итак, сир Анри д’Арманьяк, приготовьтесь, церемония не может совершиться со всем необходимым великолепием, и я еще не знаток своих новых обязанностей, но Бог доволен нашей доброй волей, следовательно, она должна удовлетворять и смертных.

Анри поспешно снял свой шлем и стал на колени у ног Дюгесклена. Бертран проговорил обычную формулу, три раза ударив Анри плашмя мечом по плечу, и, наконец подняв его, с искренностью приветствовал в новом звании.

В это время крики здравицы огласили двор в честь нового рыцаря. Живодеры, гордые честью, оказанной им в лице их начальника, пришли в восторг, а монбрёнские вассалы присоединились к ним, крича, по обыкновению: «Милости, милости, добрый рыцарь!»

Дюгесклен сделал знак, что хочет говорить. Молчание мгновенно воцарилось.

– Хотите ли знать, монбрёнские люди,– сказал он, улыбаясь,– какую милость оказывает вам новый рыцарь? Он дарует вам свободу. Вы больше не пленники, с условием, впрочем, чтобы вы присягнули на верность королю Французскому.

– О да, присягнем! – с радостью вскричали тысячи веселых голосов.– Да здравствует король Французский! Да здравствует Бертран Дюгесклен! Да здравствует добрый рыцарь д’Арманьяк!

Радость молодого воина достигла высшей степени, из объятий отца переходил он поочередно в объятия французских рыцарей, которые искренне поздравляли его. Весь замок дрожал от криков радости, испускаемых восторженной толпой.

В эту минуту торжества, столь сладостную для Анри д’Арманьяка, на двор замка вступила незаметно небольшая процессия и медленно пробиралась между рядами зрителей. Жан Биго шел молча впереди, грустный, с поникшей головой, за ним два человека несли открытые носилки, на которых лежал бедный Жераль, или, правильнее, Гийом де Латур, бледный и безжизненный. В нескольких шагах за носилками шла Валерия, все еще в мужском платье, с остановившимся взором, поддерживаемая старым сердобольным монахом, опиравшимся на палку.

Печальная процессия направлялась к центру двора, чтобы дойти до часовни, находившейся прямо против подъемного моста. Радостные крики вдруг умолкли, и присутствующие с благоговением отдали честь покойнику. Подойдя к Доброму Копью, Валерия сказала печально:

– Мужество торжествует, преданность гибнет! Рыцари и слуги, молитесь за душу Гийома де Латура!

Все встали на колени, и носилки скрылись под сводом часовни.

В ту минуту, когда Валерия хотела войти в часовню, Дюгесклен подошел к ней и спросил вполголоса:

– Надеюсь, что никакая горестная мысль не потревожила последних минут несчастного молодого человека?

– Никакая, мессир, он не сожалел о принесенной им жертве, хотя она очень дорого стоила.

– Да примет Господь душу его в жилище праведных! Но где вы, сударыня, хотите искать убежища теперь, когда совершенно свободны?

– В Бубонском аббатстве, где я воспитана, мессир, и вот этот почтенный священник завтра же проводит меня туда.

– Прекрасно, благородная девица! Но не может ли по крайней мере бедняга Анри надеяться, что впоследствии, когда утихнет ваше горе…

– Мессир,– возразила молодая девушка печально, но с достоинством,– я вдова Гийома де Латура.

Дюгесклен вернулся к толпе рыцарей, ждавших его, чтобы проститься, и сказал рыцарю Анри д’Арманьяку на ухо:

– Покуда ничего не потеряно.

Он обнял еще раз его и благородных рыцарей, своих родственников и друзей, потом, дав им последние наставления, вскочил на коня и поскакал через подъемный мост, сопровождаемый оруженосцами и королевским герольдом, посреди шумных и восторженных криков.

Выехав на поле перед Монбрёнским замком, он обернулся, чтобы взглянуть на французское знамя, развевавшееся на верху главной башни и отражавшее солнце в своих золотых лилиях. Мановением руки в последний раз простился он с рыцарями и воинами, толпившимися на стенах, и рысью поехал дальше – исполнять высокие и блестящие обязанности, на которые был призван для славы и блага Франции.


ЗАМОК МОНБРЁН

Перевод Ак. Михайлова


Часть первая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5

Часть вторая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 111

Примечания

1

Так назывались секунданты.

(обратно)

2

Около шести часов утра.

(обратно)

3

Небольшой головной убор без полей.

(обратно)

4

Крик, соответствующий нашему «ура».

(обратно)

5

Известно, что Дюгесклену это прозвище было дано в противоположность Оливье де Клиссону, прозванному Мясником.

(обратно)

6

Дюгесклен охотно признавал свое безобразие, вот почему один из современных поэтов вложил в его уста следующие стихи:

Bien scai que jesuis bieu laid et malfettis,

Mais puisque je suis laid, estre veux bien hardis.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  • Часть вторая



  • Загрузка...