Замурованная царица. Иосиф в стране фараона (fb2)

- Замурованная царица. Иосиф в стране фараона (и.с. Египетские ночи) 1.24 Мб, 259с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Даниил Лукич Мордовцев

Настройки текста:



Даниил Лукич Мордовцев Замурованная царица Иосиф в стране фараона

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИЦ Литература», 2010

* * *

Замурованная царица

I Венчание на царство фараона

В стовратных Фивах, в столице фараонов, торжество. Массы египтян всех возрастов и полов толпятся около гигантского, с причудливыми исполинскими колоннами и пилонами храма Амона-Горуса. Нил запружен лодками: это народ стремится с заречной, с правобережной стороны Фив переправиться на левобережную, чтобы видеть готовящееся торжество. В воздухе стоит невообразимый гул и говор. Только длинная и широкая аллея сфинксов, ведущая к храму, свободна от толпы, потому что ее оберегают от наплыва любопытных вооруженные длинными копьями мацаи – нечто вроде полицейских и сыщиков; гранитные великаны-сфинксы, протянув перед собою львиные лапы, безмолвно глядят своими гранитными очами в неведомое пространство. К людскому говору присоединяются звонкие крики орлов, стаи которых с Ливийских гор постоянно налетают к шумной столице фараонов и спиралями кружатся над нею в голубом, как бирюза, небе.

– Дедушка! – говорила маленькая, десяти или одиннадцатилетняя девочка с бронзовым личиком и курчавой головкой, указывая на резные изображения на пилонах храма. – Кого это бьет по головам вон тот страшный человек?

Девочка обращалась к старику, державшему ее за руку.

– Это, дитя, сам фараон поражает своих врагов, – отвечал старик, гладя курчавую головку девочки. – Видишь, слева: великий Амон подает ему боевую секиру.

– А что там, дедушка, написано? – любопытствует девочка.

– А то, дитя, начертаны слова самого бога. Амон-Горус говорит фараону: «Сын мой, происшедший из чресел моих, ты, которого я люблю, господин двух миров, Рамзес! Я привожу к тебе вождей южных стран с детьми их, сидящими на спинах их…»

– Да-да, дедушка, смотри, вон они на спинах, да все маленькие, – лепетала девочка.

– Такие же, как и ты, дитя, – улыбнулся старик.

– Зачем же бог Амон привел их к фараону?

– А вот зачем, дитя: бог говорит фараону: «Пощади жизнь тех, которых ты изберешь из среды их; убей из них столько, сколько найдешь нужным».

– Ах, дедушка! Слышишь музыку?

– Идут! Идут! – пронесся говор по аллее сфинксов.

Мацаи торопливо стали приводить народ в порядок, махая копьями.

В конце аллеи сфинксов, противоположном храму, показалась процессия.

Впереди шли ряды музыкантов и хоры певцов. Воздух огласился дикой музыкой барабанов, труб и флейт. Это был военный марш великого Рамзеса-Сезостриса, марш, под ужасную мелодию которого он покорил весь тогдашний мир, залив его реками крови. Музыка сменилась хорами. В этой новой мелодии было что-то еще более ужасное: в ней слышались и рыканье львов, и плач крокодилов Нила, и клекот орлов пустыни.

Так открывалась величественная процессия венчания на царство фараона Рамзеса III, или Рампсинита.

За музыкантами и хорами певчих выступали в богатых одеяниях, блестя золотом и пурпуром, родственники и приближенные фараона с верховными жрецами в полном облачении.

За ними высоко в воздухе покачивались с метрической плавностью носилки и трон самого фараона, предшествуемые старшим сыном Рамзеса, который возжигал перед царственным отцом благоухания земли Пунт.

Величественно напыщенная фигура Рамзеса хорошо видна была всей собравшейся толпе. Украшенный всеми знаками царского сана, он сидел на золотом троне, а голову его осеняли своими крыльями изображения Правосудия и Истины. Там же, у трона, находились золотые фигуры сфинкса и льва – эмблемы мудрости и мужества. Лев, казалось, грозно смотрел на толпу, охраняя трон монарха земли фараонов. Длинные, из красного и черного дерева носилки, украшенные золотом и драгоценными камнями, покоились на плечах двенадцати эрисов, или военачальников, головы которых были украшены страусовыми перьями. Носилки и трон окружали прелестные мальчики – дети из жреческой касты, которые несли скипетр фараона, футляр его лука, колчан со стрелами и другие знаки царского достоинства.

Но что особенно поражало зрителей – это громадный лев, который шел рядом с носилками, постоянно поднимая свою косматую голову вверх, чтобы взглянуть на Рамзеса. Это был его любимый, прирученный с детства лев – Смам-Хефту («раздиратель врагов»), которого вел на золотой цепи маленький внук верховного жреца Амона, смуглолицый мальчик лет двенадцати. Лев привык к своему маленькому вожатому, играл с ним и позволял даже ездить на себе верхом.

Вокруг всей этой группы – вокруг носилок с троном, фараоном, вокруг эрисов, жреческих детей и льва – кольцом обвивались сановники, которые своими блестящими опахалами навевали прохладу на своего повелителя, насколько мог дать прохлады знойный воздух тропиков при мертвой тишине, не колеблемой даже малейшим дуновением ветерка с Нила.

Вслед за носилками шли восемнадцать царевичей – детей Рамзеса (старший шел впереди носилок, куря благовониями земли Пунт). Они шли по два в ряд. У младших из них, еще не достигших возмужалости, от висков спускались на щеки черные как смоль «локоны юности» – признак принца царской крови.

За царевичами, тоже по два в ряд, выступали начальники войск, а затем уже колонны воинов с луками и колчанами за плечами.

Недалеко от храма, на площади, обведенной полукругом из сфинксов, процессия остановилась. Носилки были поставлены на землю, и Рамзес сошел с трона, поддерживаемый эрисами.

Площадь и толпы народу, казалось, дрогнули от испуга. Они увидели бога!..

Это был белый, как горный снег, молодой бык – Апис. Добродушная морда животного, кроткие, огромные, несколько выпученные глаза, бессмысленно глядевшие на блестящую процессию, – все это как-то не вязалось с понятием о грозном и всемогущем божестве. Но такова сила человеческой глупости: все – исключая жрецов, и то немногих, – верили, что это бог, Апис-Озирис. Все упали на колени: кто воздевал руки к божеству, кто распростерся ниц.

Впереди Аписа шел жрец, куря фимиам перед священным животным. Бык шел послушно: он знал, куда его ведут. Богу долго не давали есть, он проголодался, но хорошо знал, что если верховный жрец идет впереди с курильницей, то, значит, скоро богу дадут кушать. Вслед за Аписом двадцать два жреца несли на драгоценных носилках в форме паланкина саму статую божества, Амона-Горуса, из чистого медианитского золота, а другие жрецы богатыми опахалами и ветками олеандров в цвету навевали свежесть на это золотое божество.

Рамзес присоединился к этой священной процессии. Возложив на голову один венец – венец «нижней страны», он пошел вслед за Аписом. За ним понесли статую Амона-Горуса, окруженную жрецами, из которых один громко возглашал предписанные на этот случай молитвы, другие девятнадцать жрецов несли разные священные предметы, а еще семь выступали с небольшими золотыми изображениями предков и предшественников Рамзеса, которые символически, в вещественных образах, принимали участие в торжестве своего дальнейшего потомка.

Миновав пилоны, священная процессия, с быком и фараоном во главе, вступила во внутренний двор храма, с одной стороны обставленный колоссальными колоннами, капители которых украшены были полураспустившимися лотосами, с другой – пятью массивными каменными пилястрами, к которым были прислонены такие же колоссальные статуи фараонов с атрибутами Озириса.

Но здесь процессия не остановилась. Она прошла этот двор и другие пилоны с изображениями побед Рамзеса и вступила во второй, еще более обширный двор, окруженный галереями с богатыми скульптурными изображениями и статуями царей.

Вступив на этот двор, Рамзес поднял голову. Глаза его остановились на западной галерее, и смуглое лицо фараона просветлело. Оттуда смотрели на него его дочери и жена, царица Тиа. Всех царевен было четырнадцать, из которых иные выглядели еще очень юными: их-то невинные личики и разгладили суровое чело грозного фараона.

Увидев Аписа, царица и царевны благоговейно преклонили колени.

Но вот фараон уже в храме, перед жертвенником Амона-Горуса. Его встречает первенствующий верховный жрец с амфорой помазания и елеем в одной руке и с двойным венцом в другой. Это венец верхней и нижней страны – Верхнего и Нижнего Египта.

Апис, стоящий рядом с фараоном, начинает изъявлять нетерпение, беспокойство. И причина понятна: проголодавшийся бог видит на жертвеннике сноп зеленой, сочной, с налитыми колосьями пшеницы и около снопа – золотой серп. Бык очень хорошо понимает, для чего все это приготовлено: его сейчас будут кормить этой прелестной пшеницей, и глупый, недогадливый бык, словно простой смертный деревенский бычок, протягивает к снопу свою добродушную морду. Но догадливый, хитрый жрец кадит у него под самой мордой благоуханиями, которых бык терпеть не может, – и он пятится назад от снопа. Ах, как надоели ему эти курения! Ничего не поделаешь – надо терпеть, а иначе есть не дадут. И наученный горьким опытом бог молчит и только тихим мычанием изъявляет свою волю на венчание Рамзеса III венцом обоих Египтов – от моря и Мемфиса до пределов «презренной страны» Куш (Эфиопия и Нубия). И первенствующий верховный жрец, совершив обряд помазания на царство, умастив голову фараона благовонным елеем, возлагает на него двойной венец.

А Апис все ждет… И когда все это кончится!.. Как противен для него запах этого елея! Как противен дым курений!.. То ли дело зеленая сочная пшеница – эти налитые молоком колосья!.. А надо ждать…

После этого венчанный царь совершает возлияние божеству, Амону-Горусу.

Тогда начинается обряд «четырех птиц». Из внутренней части алтаря, из святилища, недоступного для смертных, выносят четыре золотые клетки со священными птицами – ибисом, кобчиком, вороном и орлом. Верховный жрец поочередно вынимает их из клетки и выпускает на все четыре стороны света – на север, на восток, на юг и на запад: эти птицы, посланники бога Озириса, должны поведать во все концы мира, что Рамзес III, следуя примеру Амона-Горуса, венчался символами его владычества над всею вселенною.

Апис все ждет, следя своими добрыми, изумленными глазами за полетом птиц… Зачем это они делают? А затем, чтобы потом дать ему вон те удивительные колосья… Он это хорошо понимал – он помнил, что то же самое проделывали с ним жрецы, когда несколько лет тому назад венчали на царство фараона Сетнахта-Миамуна… И тогда дали ему вот эти удивительные колосья… А куда же девался этот Сетнахт-Миамун?.. Бык ничего не понимал – и терпеливо ждал…

Наконец-то!.. Рамзес протягивает руку, берет золотой серп и срезает полную горсть пшеницы. Жрец с противным курением отступает в сторону, и Рамзес дает Апису порядочный пучок колосьев… Ах, как вкусно!.. С каким наслаждением он жует эту прелесть и снова протягивает свою морду к снопу.

Тогда с верхней галереи сходят царица Тиа с царевнами, и начинается трогательная сцена: юные царственные египтянки обступают Аписа, и то благоговейно, с любовью гладят мягкую, шелковистую, чистую шерсть священного животного, то суют ему в рот колосья, а он их жует, и жует с наслаждением, поглядывая на девочек своими кроткими глазами.

В это время Амон-Горус, сопровождаемый половиной жрецов, удаляется в свое святилище[1].

II «Священная девочка»

Когда кончился таким образом обряд венчания на царство Рамзеса III, жрецы Аписа двинулись в обратный путь со своим богом, в храм Аписа-Тума, находившийся недалеко от Рамессеума великого Сезостриса. И на этот раз впереди священного быка шел жрец и на золотом блюде возжигал благовония.

При приближении Аписа к крайним пилонам храма Амона-Горуса, где была особенно многочисленна толпа зрителей, старик, который в предыдущей главе разъяснял своей маленькой внучке изображения и надписи на пилонах, явно обнаруживал знаки величайшего волнения. Он то прижимал руку к сердцу, как бы стараясь удержать его биение, то поднимал глаза к небу.

Теперь он при виде Аписа нагнулся к девочке, как бы затем, чтобы пригладить ее волосы.

– Так ты все помнишь, дитя? – спросил он шепотом.

– Все помню, дедушка, – отвечала девочка.

– Что же ты скажешь? – продолжал старик.

– Я скажу про себя: «Великий бог Апис-Тум! Освети мою невинную душу божественным лучом очей твоих: дай мне, чистому ребенку, твою силу для доброго дела», – пролепетала шепотом девочка.

– Хорошо, дитя… Только не забудь взглянуть ему в глаза.

– Не забуду.

Сказав это, девочка, гибкая и тоненькая, как пальмочка, вьюном проскользнула вперед к самым мацаи, охранявшим порядок шествия. Старик лихорадочно следил за ее движениями. При виде бога толпа снова дрогнула, и кто упал на колени и протягивал руки к божеству, кто распростерся ниц. В этот момент девочка, юркнув мимо мацаи, очутилась как раз перед Аписом и упала на колени, скрестив руки. Черные глаза ее с боязнью уставились в изумленные глаза священного животного. Бык остановился на минуту. Мацаи было бросились к девочке, но жрец, возжигавший курения, остановил их.

– Не отгоняйте детей от лицезрения бога, – сказал он повелительно. – Сам великий Амон принимает невинных детей на свое лоно.

Бык уже нагнул было голову, чтобы бодаться, – ему одного маленького снопа было недостаточно, он был еще голоден, – как девочка уже юркнула в толпу.

– Она священная… Девочка священная теперь, – прошел шепот удивления по толпе.

Все старались взглянуть на нее, подойти ближе, заговорить. Она сама теперь чувствовала, что совершила что-то необыкновенное. Она это видела в глазах других, слышала это в шепоте удивления окружавших ее, замечала это в том благоговейном удивлении, с каким глядели на нее женщины. В ней заговорила бессознательная радость – гордость совершенного подвига. Она, казалось, преобразилась – выросла в один момент, возмужала. Хорошенькое смугленькое личико ее стало еще прелестнее.

Шествие между тем продолжалось. Апис уже подходил к колоссальным статуям фараона Аменхотепа III, которые до настоящего времени слывут ошибочно под именем колоссов Мемнона[2].

Фараон Аменхотеп III был царем Египта восемнадцатой династии, около 1680 лет до христианской эры. В Каире, в Булакском музее, можно доселе видеть статую строителя этих колоссов, надпись на которой, между прочим, говорит от лица этого строителя: «Возвысил меня царь Аменхотеп III в звание верховного строителя. Я увековечил имя царя, и никто с древнейших времен не сравнялся со мною в работах моих. Для царя создана была гора песчаника – он есть наследник бога Тума (заходящего солнца). Я действовал на основании собственных вычислений, когда под моим руководством высекались из хорошего крепкого камня две статуи в этом великом здании (в храме Аменофиум). Оно подобно небу. Ни один царь не сделал ничего подобного со времени, когда солнечный бог Ра владел страною. Итак, я наблюдал за изваянием этих изображений – его, царя, изображений: они удивительны и по ширине и в высоту, по вертикальному направлению; фигура их в оконченном виде делала ворота храма низкими – сорок локтей мера их… Я приказал построить восемь кораблей. Статуи на них отвезены и поставлены в его великолепном здании. Они будут вечны, как небо»[3].

И гениальный скульптор колоссов не ошибся: от стовратных Фив, от храма Аменофиума, от дворцов и храмов Рамзеса II Сезостриса и Рамзеса III Рампсинита, от всех богов Египта остались только обломки на месте Фив, обломки камней, мусор да колонны полуразбитые; имя фараона Аменхотепа III, чью личность изображали эти колоссы, давно забыто в истории; а колоссы все стоят в грозном величии вот уже почти четыре тысячи лет и будут еще стоять долго-долго на удивление последующим поколениям…

Старик и девочка между тем затерлись в толпе.

– Кто эта девочка? – спрашивали любопытствующие. – Чья она?

– Неизвестно… Слышали только, что старик назвал ее Хену.

– А кто этот старик? Отец ее или дедушка?

– Это знает только бог Хоремху всевидящий[4]: он освещал своими лучами ее детскую колыбель.

А тем временем те, о которых говорили в толпе, пробирались к берегу Нила, выше Мединет-Абу. В густых тростниках их ожидала небольшая лодочка, которую с трудом можно было отыскать. Но старик, по-видимому, хорошо знаком был с местностью. Он быстро отыскал лодку, привязанную к толстому стволу тростника, отвязал ее и взял лежавшие на дне ее весла.

Девочка с легкостью котенка вскочила в лодку.

– Дедушка, – сказала она, – дай мне одно весло, я буду грести.

– Хорошо, дитя, – с улыбкой отозвался старик. – Только ты не сумеешь.

Он оттолкнул лодку и сам в нее вскочил с легкостью юноши. Лодка вышла из тростников и направилась к другому берегу Нила. Девочка гребла усердно, стараясь брать в такт с дедом.

– Отчего же, дедушка, Апис – бог, а другие быки не боги? – спросила она, видимо находясь под впечатлением недавно испытанного.

– Оттого, дитя, что в Аписа вселилась душа Амона-Горуса, – отвечал старик.

– А как же узнать, в какого быка она вселилась?

– Это узнают только святые отцы, дитя… Когда прежний бог Апис, жития которого было двадцать шесть лет, два месяца и один день, отправился в прекрасную страну запада и был погребен в гробничном подземелье, на покое, при великом боге Озирисе, при Анубисе и при богине подземного мира на западе, в вечном доме своем, то нового бога Аписа долго искали по всему Египту и нашли только в низовьях Нила, и тогда верховный жрец торжественно при всем народе ввел его в храм Пта – отца богов.

– Дедушка! – прервала его рассказ девочка. – А когда ты был начальником стад фараона, в твоих стадах ни разу не появлялся бог Апис?

– Нет, дитя, появлялся, – отвечал старик с дрожью в голосе. – Последний Апис, который был перед этим, вырос в моих стадах и родился от моей коровы.

Девочка задумалась, усердно работая веслом.

– А что теперь со мной будет, дедушка? – спросила она вдруг. – Он взглянул мне прямо в глаза… Я чуть не крикнула от страха.

– Тебе богов бояться нечего, ты невинное дитя, – сказал старик.

– Так что ж со мною будет, дедушка? – снова спросила девочка.

– Ты теперь стала священная, ты сподобилась великой милости бога, и теперь все, о чем ты попросишь у отца бога Аписа, у великого Пта, все исполнится.

– А когда я вырасту большая, тогда что со мною будет?

– Все для тебя будет достижимо, дитя, если ты не утратишь своей святости.

В это время лодка поравнялась с длинной песчаной отмелью, тянувшейся вдоль Нила до острова. На отмели виднелись какие-то черные колоды, в которых девочка, обитательница берегов Нила, тотчас узнала страшных владык водных пределов священной реки. Это были два огромных крокодила. Они лежали на отмели, разинув свои чудовищные пасти, а в них среди огромных, словно пилы, зубов безбоязненно возились какие-то маленькие птички: это были знаменитые трохилосы, о которых говорит Геродот. Маленькие птички эти – друзья крокодилов. Когда нильские чудовища выходят из реки на берег, большею частью на илистые и песчаные отмели, и отдыхают, раскрыв пасти для того, чтобы ветерок освежал их, то трохилосы забираются к ним в пасти и, ничего не боясь, отыскивают и поедают там разных паразитов, вроде пиявок и водяных жучков, которые беспокоят крокодилов. Чудовищам это нравится, и они щадят своих маленьких благодетелей, тем более что трохилосы криком своим пробуждают спящих крокодилов, предупреждая их об опасности.

– Смотри, дедушка, вон крокодилы спят, – сказала девочка, увидав чудовищ. – Вон и птички у них во рту бегают и не боятся.

– Чего же им, дитя, бояться? Они для крокодилов то же, что ты для меня – их утеха, – заметил старик.

– А говорят, крокодил тоже бог. Да, дедушка?

– Да, дитя, только у нас ему не ставят храмов. А в Нижнем Египте, в земле Таше, крокодилы имеют свои храмы: в крокодиле обитает божество Сет[5], страшное, разрушительное божество.

– А недавно, вон у того берега, крокодил утащил одну девочку, я сама видела.

– Она, должно быть, близко подошла к берегу?

– Да, дедушка, она водила на водопой осла и стояла у самой воды, а крокодил как ударит ее хвостом – мы и не заметили, как он показался из воды – девочка упала в воду, он и утащил ее… А мы играли дальше от берега.

Но вот и берег. Тени от гигантских пальм, стоявших недалеко от Нила, ложившиеся утром длинными полосами поперек реки, теперь укоротились так, что, казалось, гигантские деревья потеряли способность бросать тень, и только зонтикообразные вершины их несколько оттеняли раскаленную землю у стволов исполинов африканской растительности.


В то время, когда старик и девочка выходили на восточный берег Нила, в западной части Фив, за Нилом, во дворце Рамзеса, в помещении, занимаемом старшим его сыном, принцем Пентауром, происходил таинственный разговор между этим царевичем и его матерью, царицей Тиа.

– Ты слышала, матушка, что он назавтра объявил поход против презренной страны Либу?[6] – сказал Пентаур, сердито сжимая рукоять меча.

Это был египтянин с типичными чертами фараонов: широкий, низкий, как у льва, лоб, подвижность пантеры, стройность и подвижность членов этого животного, широкие ноздри и мясистые, как у негра, губы обнаруживали пламенный темперамент. Пентауру было уже лет под тридцать.

– Да, – тихо отвечала его мать, женщина сорока пяти лет, смуглая, с продолговатыми, как у сфинкса, глазами, – я слышала, сын мой.

– И знаешь, кого он берет с собой в поход?

– Конечно, сын мой, тебя: ты его преемник.

– Нет! Он берет мальчишку Ментухи начальником конницы и колесниц, а Рамессу – начальником пехоты.

– Да, я знаю – это его любимцы, – тихо, как бы про себя проговорила Тиа, поправляя на голове золотой обруч с изображением змеяуреуса («царский змей»).

– А Меритума торжественно объявил великим жрецом Ра, бога солнца, в Уакоте[7], а Хамуса – великим жрецом бога Пта-Сокара[8] в Мемфисе, – продолжал Пентаур с еще большим раздражением.

– А тебя, сын мой, кем он назначает? – чуть слышно спросила царица.

– Меня – бабой! Я, как женщина, должен оставаться дома и принимать подати дуррой и полбой и ссыпать их в магазины. Так не быть же этому! Я велю Бокакамону принимать, а сам уйду охотиться на львов пустыни.

– Не волнуйся, сын мой, – все так же тихо заметила ему Тиа, – за нас с тобой, и в особенности за меня, за женщину, – великая богиня Сохет, мать богов! Мы еще посмотрим, сын мой, что скажет ее супруг, великий Пта, отец богов.

III Начало заговора

Вечером этого же дня царица Тиа, возвратясь в отделение женских палат фараона, велела приближенной рабыне снять с нее некоторые украшения, обычные при торжественных выходах, и подать и надеть более легкие ткани.

Накинув на госпожу короткую без рукавов белую тунику из тонкого финикийского виссона, рабыня поправила ей прическу, обвила низкий лоб царицы золотым обручем со змеем-уреусом, надела на шею массивную золотую цепь со священными жуками и на руки драгоценные браслеты, когда в дверях показалась хорошенькая, завитая прядями головка с ясными глазками.

– А! Это ты Снат? – ласково сказала царица. – Нитокрис?

– Я, мама! Посмотри, что мне подарил великий жрец Амон-Мерибаст! Какая прелесть!

Это говорила молоденькая, тринадцатилетняя царевна, одна из четырнадцати дочерей Рамзеса III, хорошенькая Нитокрис, названная так в честь царицы Нитокрис, знаменитой красавицы «с розами на ланитах», которая царствовала за три тысячи лет до нашей эры и которой приписывают третью из больших пирамид на «поле мертвых» в Мемфисе[9].

– Золотой кобчик, – сказала Тиа, рассматривая подарок великого жреца с ласковой улыбкой, – это добрый знак, дитя мое.

– Да, мама, от святого отца – все доброе, – серьезно сказала юная дочь фараона.

– Это правда, милая Нитокрис; но кобчик от служителя бога Амона – это знамение.

– Какое же, милая мама?

– А такое, плутовка, что ты скоро, подобно этому кобчику, улетишь от нас.

– Как, мама? Куда я улечу? – недоумевала хорошенькая Нитокрис.

– А разве ты не знаешь, какой удел предназначен всякой женщине матерью богов, великой Сохет, супругой Пта?

– Не знаю, мама.

– Быть сосудом на жертвеннике божества, дающего жизнь, творящего, созидающего.

Юная дочь фараона все еще не понимала намеков матери.

– Тебе уже тринадцать лет, – продолжала Тиа, – а я тринадцати лет была уже матерью Пентаура.

– Ах, мама! Я не хочу замуж! – вспыхнула Нитокрис.

Но в это время вошел евнух царицы и поклонился до земли.

– Ты что, Сагарта? – спросила Тиа.

– Господин женских палат Бокакамон желает лицезреть твою ясность, – отвечал евнух.

– Пусть войдет Бокакамон, – сказала царица.

Евнух почтительно удалился.

– Поди и ты к себе, милая Нитокрис, – сказала Тиа дочери. – Мне нужно поговорить с Бокакамоном о делах дома нашего.

Нитокрис горячо поцеловала мать.

– А все-таки я не улечу от тебя, как не может улететь этот золотой кобчик, – сказала она, уходя из помещения царицы.

В это время вошел тот, о котором докладывал евнух. Это был мужчина лет шестидесяти, бодрый и прямой, как юноша, с седыми волосами и совсем черными бровями. На смуглой шее его была золотая цепь с тремя рубиновыми пчелами на ней, подарок предместника Рамзеса III, фараона Сетнахта. Бокакамон, так звали вошедшего вельможу, был начальником женских палат фараона, «недремлющим оком» царя, «стражем сада наслаждений» своего повелителя.

– Великая Сохет да хранит вечно красоту твоей ясности, рассыпая розы на твои ланиты, – высокопарно приветствовал свою госпожу Бокакамон, подобострастно кланяясь и прижимая черную жилистую руку к сердцу.

– Пусть Горус из светового круга вечно освещает твои прекрасные седины, – с той же напыщенной любезностью отвечала царица. – Сядь на место свое.

Бокакамон сел напротив Тии и молчал из уважения к своей повелительнице. Жена фараона огляделась кругом.

– Ты знаешь, что объявлен поход против презренной страны Либу? – сказала она тихо.

– Знаю, царица: презренные либу под начальством царей своих, Цамара и Цаутмара – да поразит бог Монту дерзких своим огненным мечом! – наступают на границы Египта, и великий Рамзес – да хранит его великий Ра! – хочет поразить их своим гневом.

– А знаешь, кого он назначил военачальниками?

– Это ведомо, великая царица, на всех стогнах стовратных Фив.

– А Пентаур, мой первенец? Он оскорблен публично!.. Я оскорблена в его лице! – со страстным жестом прошептала Тиа. – И ты, мой верный Бокакамон, я знаю, давно носишь скорпиона в своем сердце – ты оскорблен раньше меня: это ведомо не только Фивам, но всему Египту.

Как ни смугло было лицо Бокакамона, но и оно заметно покрылось бледностью.

– Да, скорпион тут, в сердце, – прижал он руку к груди.

Тиа придвинула к нему ближе свое легкое, из красного дерева сиденье, окованное золотом, и положила руку на плечо Бокакамона. От этого прикосновения он весь вздрогнул.

– Ты знаешь, я всегда была к тебе благосклонна, – чуть слышным шепотом начала Тиа, – но моя рука никогда не касалась твоего плеча… Теперь моя рука на тебе… Я знаю твое сердце… Твои глаза давно мне это сказали… Если ты поможешь мне в задуманном мною, тогда… ты положишь руки на мои плечи… Я…

Как ни был выдержан в притворстве этот старый царедворец фараонов, но и он растерялся от такой неожиданности. Он не знал, что делалось в сердце Тиа. Он знал одно, что в ней оскорблена царица-мать. Но он не знал, что сердце женщины сложнее и неуловимее сердца мужчины. Если бы он мог теперь проникнуть в сердце Тиа, то увидел бы, что вместо скорпиона там сидит и жалит больнее, чем сто скорпионов, хорошенькое личико с типом хеттеянки… Этот скорпион – Изе, ласкательное имя от Изиды, юная дочь хеттеянского царя, семитка с дальнего Востока. Эта со светло-каштановыми волосами Изида, годная во внучки фараону, вытеснила Тиа из его сердца. Он брал теперь ее с собою в поход – эту юную семитку – вместе с тремя старшими дочерьми (что тогда было в обычае[10]), а старшего сына оставлял в Фивах, словно слабую женщину. Она, Тиа, очень хорошо понимала, почему фараон не брал с собой Пентаура: эта светло-каштановая Изида чаще и охотнее засматривалась на сына, чем на отца.

Ни о чем этом не догадывался ошеломленный Бокакамон. Он только чувствовал на своем плече горячую руку Тиа, и у него закружилась голова… Эта Тиа, которую он видел каждый день как страж гарема Рамзеса, давно не давала ему спать. Ее красота была источником его тайных страданий… И вдруг эта гордая царица, это божество!.. Что она сказала!

Бокакамон выпрямился.

– Великий Амон свидетель, – сказал он задыхающимся голосом, – если ты повелишь мне низвергнуть колоссальные изображения Аменхотепа – я найду в себе достаточно силы, чтобы опрокинуть их ниц к твоим стопам!

– Нет, милый Бокакамон, – с ласковой улыбкой прошептала жена фараона, – он легче изображений Аменхотепа – и мы с тобой опрокинем его… Ты знаешь Пенхи, бывшего смотрителя стад фараона?

– Знаю, царица.

– А слышал ты, что его внучка, маленькая Хену, сегодня, во время священного шествия бога Аписа, удостоилась получить от него божественный огонь?

– Да, великая царица, мне говорили, что какая-то девочка остановила священное шествие бога и Апис принял ее просьбу. Так эта девочка – внучка Пенхи?

– Его внучка, Хену… А у Пенхи – ты сам знаешь – тоже скорпион в сердце.

– Я знаю это, царица; я знаю больше – у него крокодил в сердце.

Тиа взяла Бокакамона за руку и посадила на прежнее место.

– Слушай же, мой верный друг, – продолжала она шепотом, – страшная опасность грозит нам, всему Египту и нашим бессмертным богам. Ты знаешь хеттеянку Изиду, для которой отведено особое помещение во дворце?

– Знаю, царица: она, как и все женщины дворца фараона, в моем ведении.

– Знай же и следующее: она, этот светлоликий хамелеон, не верит в наших богов. Она поклоняется «единому солнечному диску». Мне достали ее молитву к этому богу – вот она.

Тиа нажала пружинку в ручке своего сиденья и из потайного ящика достала небольшой клочок папируса.

– Вот ее молитва, – сказала она, развернув папирус: – «Солнечный диск, о ты, живой бог! Нет другого, кроме тебя!» Понимаешь – нет другого!

– Понимаю, царица.

– Слушай же: «Лучами своими, – продолжала она читать, – ты делаешь здравыми глаза, творец всех существ! Восходишь ли ты в восточном световом круге неба, чтобы изливать жизнь всему, что ты сотворил, – людям, четвероногим, птицам и всем родам пресмыкающихся на земле, где они живут, они смотрят на тебя: когда ты заходишь – они все засыпают»[11]. Такова ее вера. Но это бы еще ничего. А вот что ужасно, вот где гибель для Египта и его богов: она, этот светлоликий хамелеон с дальнего Востока, склоняет к своей вере того, о ком мы говорим, не называя его по имени… Она – семя того народа, который страшен для Египта: этого народа не мог осилить даже великий Рамзес-Сезострис.

– Да, это потомки Иосифа, который когда-то правил Египтом, и того страшного Моше, который поразил Египет голодом, язвами и песьими мухами, – подтвердил Бокакамон. – Дело это серьезное: в нашей стране могут повториться времена проклятого фараона Хунатена[12], который променял истинных богов на этот «блеск солнечного диска». Что же мы должны предпринять, чтобы отвратить бедствие от страны?

– Надо прибегнуть к помощи богов, – отвечала Тиа. – Спросим великую мать богов, ясноликую Сохет.

– Да будет так, – торжественно проговорил Бокакамон, – я завтра же переговорю с почтенным Ири, великим жрецом богини Сохет: пусть он спросит богиню, и ответ ее я тотчас доложу твоей ясности.

– О Хунатен, Хунатен! – проговорила как бы про себя Тиа. – Да сохранят боги Египет от повторения времен Хунатена.

Хунатен был одним из фараонов восемнадцатой династии египетских царей. Он представлял собою необыкновенное явление во всей истории страны фараонов. Сын знаменитого фараона Аменхотепа III, колоссальные статуи которого, известные под именем колоссов Мемнона, до сих пор стоят на развалинах Фив как бы стражами развалин великого города и дивными реликвиями, как и пирамиды, великого народа, Хунатен является чем-то загадочным в истории Египта, каким-то сфинксом-фараоном. Историки думают объяснить это тем, что он родился от матери неегиптянки, которая исповедовала веру в «единого бога»: это был «единый световой бог». Мать Хунатена была не царской крови, даже не была дочерью кого-либо из родственников фараонов. По-видимому, она происходила от того народа, который вместе со своим вождем и пророком Моисеем оставил Египет при таких потрясающих событиях.

В доме этой-то чужеземной матери, говорит историк фараонов, молодой наследник Аменхотепа III, любимый отцом, хотя уже тогда ненавидимый жрецами, как плод незаконного брака, воспринял учение о «едином световом боге» и, проникнувшись этим учением в юности, сделался горячим его приверженцем, когда достиг возмужалости. Хунатен, сделавшись владыкой Египта, приказал на всех памятниках фараонов с помощью резца и молота истребить, изгладить, выбить совсем имена бога Амона и его супруги, богини Мут. Жрецы, а за ними и народ открыто восстали против царя-святотатца. Тогда Хунатен бросил столицу праотцев и основал новую резиденцию вдали от Фив и Мемфиса, на восточной стороне Нила, и назвал ее своим именем – «город Хунатен» (то же сделал впоследствии, почти через четыре тысячи лет, далеко от Египта, почти на крайнем севере, другой великий царь, бросив старую столицу с ее старыми жрецами и основав вдали от нее город своего имени). Скульпторы-художники, каменщики, простые рабочие были согнаны со всего Египта, чтобы с величайшей поспешностью строить новый храм по начертанному самим Хунатеном плану, храм, совершенно не похожий на древние египетские храмы. Сановники же – «носители опахала» и гордые жрецы – должны были надзирать за ломкою камня в горах и нагрузкою его на суда. Это ли не унижение, это ли не насмешка над вековечными преданиями Египта!

Вот имя этого-то Хунатена и стало страшилищем во все последующие века истории земли фараонов. Его-то и упомянула теперь Тиа, воскликнув: «О Хунатен, Хунатен!»

IV У богини Сохет

На другой день Рамзес III с отборным войском выступил в поход против царей Либу – против Цамара и Цаутмара. Похода этого давно ожидали в Фивах, и войска выступили по первому же слову нового фараона.

Рамзес выступил из своей столицы северными воротами, окруженный военачальниками. Рядом с ним на таких же золоченых, как и у отца, колесницах ехали его два сына и три дочери в военных доспехах. С ними же была и светло-каштановая хеттеянка Изида, облеченная в панцирь и шлем. Ручной лев – СмамХефту – выступал у левого колеса колесницы фараона. Дикая музыка труб и барабанов потрясала воздух.

Когда последние звуки боевой музыки смолкли в отдалении, у пилонов храма богини Сохет показалась знакомая нам стройная фигура Бокакамона.

– А! Сама богиня посылает мне навстречу своего служителя, – воскликнул он, увидев показавшегося в воротах храма жреца.

– А! – в свою очередь воскликнул старый тучный служитель богини Сохет. – «Страж сада наслаждений» фараона! Добро пожаловать – богиня ждет тебя. О себе пришел просить или о вверенных тебе сокровищах, которые и не похищая, можно похитить у их владыки? – спросил жрец с лукавой улыбкой.

– Не о себе, а о всей земле египетской, – отвечал Бокакамон.

Жрец сделал большие глаза. Плутоватое лицо его продолжало улыбаться.

– О всей египетской земле! – притворно удивился он. – Разве ты думаешь, что ее, как и твоих красавиц, не похищая, могут похитить презренные цари Цамар и Цаутмар?

– Нет, хуже того… Ее может похитить тот, кто ею владеет, – загадочно отвечал Бокакамон.

– Как! У себя самого похитить!

– Не у самого себя, а у других.

– Великая богиня Сохет, мать богов! – патетически воскликнул жрец. – Вразуми слугу твоего. Я ничего не понимаю: «то, чем я владею, я похищаю у себя». Не понимаю!

– Похитить у вас, – почти шепотом сказал Бокакамон.

– У нас! У жрецов богини Сохет?

– И у вас, и у богини Сохет, и у всех богов египетских.

– Как же это так? – развел руками жрец. – Мы поменялись ролями? Прежде боги нашими устами вещали смертным свою волю, а теперь оракул Амона и богини Сохет, кажется, переселился в храм тайных наслаждений фараона?

– Да, я пришел к тебе от царицы, – еще тише сказал Бокакамон.

– От которой? – с прежней иронией спросил жрец.

– У нас одна царица, – отвечал Бокакамон.

– И у нас одна, – по-прежнему загадочно говорил жрец, – только, может быть, у вашей не то имя, что у нашей.

– Имя нашей – царица Тиа.

– Гм… Послушай, друг Бокакамон, – жрец понизил голос, – у меня есть две пары сандалий; одна пара – вот эта, что ты видишь у меня на ногах; другая пара с протертыми подошвами валяется под моим ложем, в пыли, в забвении, и когда я говорю своему рабу: подай мои сандалии, раб подает мне вот эти… Понимаешь?..

– Понимаю, – начал догадываться Бокакамон.

– Так войдем лучше в мою келью, – сказал жрец, взяв Бокакамона за руку, – а то здесь неудобно говорить о сандалиях…

Они прошли во внутренний двор, где на гранитном пьедестале покоилось сидящее изображение богини Сохет – женщины с головой льва, украшенной солнечным диском. И жрец и Бокакамон преклонились перед статуей богини.

– Великая мать богов все мне поведала, – таинственно сказал жрец.

Они вошли в келью жреца. Это была обширная комната, в которую свет проникал сквозь отверстия в потолке, затянутые прозрачным, как стекло, сплавом из белого финикийского песка, в виде дани получаемого ежегодно от царей Цаги (часть прибрежной Финикии). На столиках из гранита и на пьедесталах стояли золотые и серебряные изображения богов, сковородки для курений в храме, жертвенные блюда и систры – род металлических трещоток, употреблявшихся при богослужениях.

– Я знаю больше, чем та, которая прислала тебя ко мне, – сказал жрец, усаживая своего гостя. – Великая богиня мне все открыла… Тот, кто хочет похитить у нас Египет, идет оттуда, с той стороны света, где встает Горус. Он забыл благодеяния Египта и его богов. Когда, по исходе из нашей священной земли, он сорок лет скитался в пустыне, оставленный нашими богами, то отчаяние заставило его вспомнить о них, вспомнить о священном Аписе. Но в их стадах Апис не появлялся – и тогда они сделали себе золотого Аписа и поклонялись ему. А теперь, вероятно, и его забыли – своего бога нашли, какого-то «единого».

Жрец говорил порывисто, страстно. Куда девалась его скептическая улыбка! Старое лицо оживилось, глаза блестели.

– Они называют себя единственным народом Божиим и забывают, как их поражали фараоны, – продолжал жрец. – А теперь они подослали нам красивого хамелеона, который ослепил очи того, кого я не хочу называть по имени. И этот хамелеон уже превратился в ихневмона, который хочет пожрать яйца великого нильского крокодила. Но великая Сохет не допустит этого, не допустит! Это говорит ее устами ее верховный жрец Ири!

Бокакамон был поражен. Он не ожидал такой страстности от ожиревшего жреца. В последние годы он видел Ири только при богослужениях и торжественных процессиях, когда лица жрецов бывают непроницаемы и бесстрастны, как лица сфинксов.

– Ты знаешь Пенхи, бывшего смотрителя стад фараона? – спросил он, когда жрец умолк.

– Я ли не знаю его! – с прежней страстностью воскликнул Ири. – А ты знаешь его внучку, маленькую Хену?

– Слышал о ней… Говорят, что она удостоилась получить из очей великого бога Аписа божественный огонь?

– Да, получила, – отвечал жрец. – Но этого мало.

– Как мало, святой отец! – удивился Бокакамон.

– Это еще не все, что нужно для дела… Что нам нужно?

– Спасти Египет от врага.

– А кто его враг?

– Ты сам знаешь, святой отец, – уклончиво отвечал старый царедворец. – Имени его я не назову.

– Имя его – нильский крокодил, живущий на суше, я уже назвал его.

– Так что нам нужно, чтобы… сделать его зубы безвредными?

– Нам нужна та девочка – Хену.

– Но она наша: у ее деда Пенхи и у Бокакамона – одно сердце, и в том сердце сидит скорпион.

– Крокодил! – поправил его жрец.

Бокакамон вздрогнул. Неужели этот страшный служитель Сохет слышал его разговор с царицей Тиа? Или эту тайну сообщила ему сама богиня? Ведь вчера Бокакамон прямо сказал жене фараона, что у Пенхи в сердце крокодил.

Хитрый жрец заметил смущение своего собеседника.

– Не бойся, – сказал он, – крокодил и у меня в сердце… Я сказал не все: божественная девочка вооружена огнем очей Аписа; но это не все.

– Чего же ей недостает? – спросил Бокакамон.

– Апис дал ей свое творческое семя, но не дал поля, где посеять это семя, чтобы оно дало плод, – загадочно отвечал жрец.

– Кто же может дать это поле?

– Великая богиня Сохет: она, которая родила всех богов, даст это поле, даст сосуд для оплодотворения семени бога Аписа. Ты знаешь, где живет Пенхи? – спросил жрец.

– Знаю, святой отец: на восточном берегу Нила, за верхней группой пальм Амона.

– Пришли его ко мне, но только не теперь.

– Когда же, святой отец?

– Когда золотые рога месяца обратятся от запада к востоку.

– Теперь, по ночам, на небе стоит полная темь, – как бы соображая что-то, проговорил Бокакамон. – Дней через семь?

– Он сам это сообразит: Пенхи – человек сведущий в небесных кругах.

– Что же мне теперь сказать пославшей меня? – спросил Бокакамон.

– А то, что я тебе сказал от имени богини Сохет.

– Хвала ее жрецу, великому Ири! – сказал Бокакамон.

– Да, – как бы спохватился жрец, – не забудь, Пенхи должен прийти с божественной, священной девочкой.

V Победа

Прошло семь дней.

В стовратных Фивах снова то же оживление, какое было в день венчания на царство Рамзеса III. Народ снова толпился у храма Амона-Горуса. Музыка играла торжественный марш. Из храма показалось несомое жрецами изображение божества. Впереди шел верховный жрец Амон-Мерибаст, держа в руках свиток папируса.

По знаку жреца музыка стихла. Тогда Амон-Мерибаст показал народу папирус.

– Смотрите! – громко провозгласил он. – Вот слово великого фараона: он извещает свой народ о дарованной ему богом Монту[13] победе над презренными царями земли Либу.

Радостные крики огласили воздух:

– Слава великому богу Монту! Слава пресветлому Амону-Горусу!

Верховный жрец снова поднял над головой папирус.

– Слушайте, сыны земли фараонов! – громко сказал он и развернул свиток.

Водворилась тишина. Слышен был только клекот орлов в синем небе.

Верховный жрец читал: «В месяц епифи, в девятый день, в первый год царствования царя Рамзеса Третьего, выступил фараон с войском в презренную землю Либу, против презренных царей Цамара и Цаутмара. Хорошая охрана над фараоном находилась в стане на высоте к югу от города Тхамху злого. Вышел фараон из своей палатки, как только взошло солнце, и возложил на себя военный убор отца своего, бога Монту. С ним были и сыновья его, принцы Рамессу и Ментухи, и дочери его, принцессы Нофрура, Ташера и Аида. Взошед на воинские колесницы, они пошли далее вниз и прибыли к югу от города Тхамху злого. И встретились фараону два презренных либу и говорили фараону так: мы братья и принадлежим к старшинам племени своего либу, которое находится под властью царей Цамара и Цаутмара; мы хотим быть слугами дому фараонову, дабы могли отделиться от царей Цамара и Цаутмара. Теперь сидят они к северу от города Тхамху злого, ибо они боятся фараона. Так говорили два презренных либу; но слова, которые они говорили фараону, были гнусной ложью: презренные цари Цамар и Цаутмар подослали их, чтобы выведать, где находится фараон, дабы не приготовило им войско фараоново засады. Ибо презренные цари Цамар и Цаутмар пришли со всеми царями всех народов, с конями и всадниками, которые и стояли в засаде сзади города Тхамху злого. И фараон не уразумел смысла их ложных слов и поверил им. И пошел фараон далее вниз и пришел в местность, лежащую на северо-запад от Тхамху злого, где и предался отдохновению на золотом ложе. Тогда прибыли соглядатаи фараона и привели с собой двух лазутчиков царей Цамара и Цаутмара. Когда их привели пред очи фараона, он сказал им: кто вы такие? Они сказали: мы принадлежали царям Цамару и Цаутмару, которые послали нас, чтобы высмотреть, где находится фараон. Говорит им фараон: где пребывают презренные цари Цамар и Цаутмар? Ибо я слышал, что они находятся к северу от города Тхамху злого. Они говорят: смотри – презренные цари Цамар и Цаутмар стоят тут, и много народу с ними, который они привели с собою в великом количестве из всех стран, что лежат во владениях презренных царей Цамара и Цаутмара. У них много всадников и коней, которые везут воинские снаряды, и их более, чем песку морского. Смотри – они стоят там в засаде, позади города Тхамху злого. Тогда приказал фараон призвать пред себя князей своих, чтобы они слышали все слова, которые сказачи два лазутчика презренной земли Либу, находившиеся налицо. И говорит им фараон: взирайте на мудрость князей дома фараонова! Каждый день они говорили фараону: презренные цари Цамар и Цаутмар бежали от лица фараона, как только услышали, что идет на них фараон с войском. Теперь слушайте, что я узнал сейчас от этих двух лазутчиков. Презренные цари Цамар и Цаутмар прибыли со многими народами, с конями и всадниками, многочисленными, как песок пустыни. Они стоят там, за городом Тхамху злым. Значит, ничего не знали наместники и князья, которые правят землями дома фараонов. Им надлежало сказать: те, которых ты ищешь, пришли. Тогда говорили князья, бывшие пред фараоном, так: “Велика вина, которую совершили наместники и князья дома фараонова, что не распорядились выведать, где находились презренные цари Цамар и Цаутмар, чтобы каждый день докладывать о том фараону”. И когда они говорили это, показались несметные полчища презренных царей Цамара и Цаутмара с конями и всадниками. И когда увидел их фараон, то пришел в великую ярость и сделался подобен отцу своему, богу Монту. Он возложил на себя воинский убор, все свои воинские доспехи и явился как бог Ваал. И вступил он на колесницу свою и ускорил быстрый бег свой рядом со львом своим Смам-Хефту, который радостно ревел, потрясая гривой. И вместе с фараоном ринулись на врагов сыны его и дочери его на своих колесницах, в воинских доспехах своих. Фараон бросился в середину неприятельских полчищ и поражал и убивал их. Ибо радость его есть принять битву и наслаждение его – броситься в нее. Удовольствие его сердцу доставляют только потоки крови, когда он срубает головы неприятелям. Минута битвы с мужами любезнее ему, чем день наслаждения с женщинами. Он разом убивал их и никого не щадил между ними. Все они плавали в крови своей. А в то время презренные цари Цамар и Цаутмар стояли, полные страха; мужество покинуло их. Они бежали скорым бегством и оставили свои сандалии, свои луки, свои колчаны впопыхах позади себя и все, что при них было. Они, в теле которых не было трусости и тело которых оживлялось мужественным духом, они бежали, как женщины. Тогда взяли воины фараона все, что оставили презренные цари Цамар и Цаутмар, – их деньги, их серебро, их золото, их железную утварь, уборы их жен, их седалища, их луки, их оружие и все, что было у них. Все это принесено было к палатке фараона вместе с пленными. Многое множество погибло презренных либу и их союзников».

При последнем слове верховный жрец поднял глаза к небу. Из этой необычайно ярко-синей бездны глядел на него сам Амон-Ра – знойное африканское солнце. Оно обливало своим невыносимо жгучим светом нестройную толпу, собравшуюся у храма верховного бога, гигантские гранитные колонны других храмов, целый лес колонн, целые аллеи молчаливых сфинксов, стройные иглы обелисков, исполинские статуи фараонов, группы таких же исполинских пальм, тихие мутные воды Нила, а там, дальше – Ливийские скалы с гробницами прежних фараонов… Величавая картина, как величаво все прошлое Египта – этой заколдованной страны!

Амон-Мерибаст, видимо, проникся той же мыслью. Со священным волнением он глядел и на этот лес колонн, и на аллеи задумчивых полногрудых женщин-львов, и на возносившиеся к небу, к самому Амону-Ра, обелиски… Папирус в руке его дрожал.

Народ молча ждал, что будет дальше. Все то ужасное и отвратительное, что было ему прочитано верховным жрецом, – эти потоки крови, отрезанные руки – не смущали его; напротив, радовали национальную гордость… Ведь это было еще тогда, когда не было даже Рима, когда еще не влачили по земле труп Патрокла, когда жива была Гекуба, когда еще Гектор не прощался с Андромахой и Троя стояла во всей красе своей… Чего же было тогда требовать от народа!

Амон-Мерибаст видел это по лицам слушателей: они ждали еще чего-то. И он не обманул их ожидания. Он снова перенес свой взор на папирус.

«А это трофеи победы великого фараона над презренной страной Либу и ее презренными союзниками, – продолжал читать верховный жрец. – Живых пленных – 9364. Жен презренных царей Цамара и Цаутмара, которых они привели с собой, живых женщин – 12. Юношей – 152. Мальчиков – 131. Жен воинов – 342. Девиц – 65. Девочек – 151. Другая добыча: оружия, находившегося в руках или отнятого у пленных, – медных мечей – 9111, других мечей и кинжалов – 120 214. Парных колесниц, возивших презренных царей Цамара и Цаутмара, их детей и братьев, – 113. Серебряных кружек для питья, мечей, медной брони, кинжалов, колчанов, луков, копий и другой утвари – 3173 штуки. Все это отдано в награду воинам фараона. Затем огонь был пущен на лагерь презренных царей, на все их кожаные шатры и на все их вьюки».

Жрец кончил и, обратясь к изображению божества, поднял руки.

– Слава светоносному Амону-Горусу! – воскликнул он. – Слава великому богу Монту, даровавшему победу своему сыну, фараону!

– Слава великому Амону-Горусу! – подхватил народ. – Слава Монту!

Казалось, заговорили колоннады храмов, гигантские пилоны, гордые обелиски. Только сфинксы глядели молчаливо и загадочно своими гранитными очами.

Поддерживаемое жрецами изображение божества скрылось за колоннами храма.

– Где же богиня Сохет? – спросила знакомая нам «священная девочка» Хену своего деда, по-видимому не разлучавшегося со своей маленькой внучкой.

– Ее здесь нет, дитя, она в своем храме, – отвечал старик.

– Когда же мы к ней пойдем?

– Когда Горус скроется за горами Либу, в пустыне, а за ним будут наблюдать с неба два рога нарождающейся луны.

– А кто эта луна, дедушка? Божество?

– Божество, дитя.

– Ах, дедушка! Сколько он убил людей!

– Кто убил, дитя? – спросил старик, видимо занятый своими мыслями.

– Да фараон, дедушка, что вот читал жрец.

– Много, дитя, всего двенадцать тысяч пятьсот тридцать пять человек[14].

– А я сегодня ночью, дедушка, слышала плач крокодила. О чем он плачет? – продолжала болтать невинная девочка, не подозревая в себе «божественности». – Кого ему жаль?

– Он не плачет, дитя, он обманывает.

– Кого, дедушка?

– Доверчивых людей и животных, он заманивает их к реке: крокодиловы слезы опасны.

По Нилу скользили лодки то к восточному берегу, то обратно. Вдали виднелись паруса, чуть-чуть надуваемые северным ветром: то шли суда от Мемфиса, от Цоан-Таниса, любимой столицы Рамзеса-Сезостриса.

На набережной кипело оживление. Пленные из страны Либу и Куш, черные, как их безлунные ночи, выгружали на берег глыбы гранита и извести. Несмотря на ужасающий зной, они пели заунывные песни своей родины.

Пенхи на набережной зашел в лавку, где продавались восковые свечи и воск. Там он купил несколько мна[15] воску.

– На что тебе воск, дедушка? – спросила Хену.

– Узнаешь после, дитя, – отвечал старик. – Ты же мне и помогать будешь в работе.

– Ах, как я рада! – болтала девочка. – Что же мы будем делать?

– Куколки… Только ты об этих куколках никому не говори, дитя, понимаешь?

– Понимаю, дедушка, – отвечала Хену, гордая сознанием, что ей доверят какую-то тайну.

VI Воск от свечи богини

Наступил, наконец, ожидаемый вечер. Солнце, безжалостно накалявшее в течение дня и гранитные колонны храмов, и головы молчаливых сфинксов, и глиняные хижины бедняков, нижним краем своего огненного диска коснулось обожженного темени высшей точки Ливийского хребта, когда в воздухе пронесся резкий крик орла, спешившего в родные горы, и вывел из задумчивости старого Пенхи.

– Пора, дитя мое, – сказал он внучке. – Скоро на небе покажется то, чего мы ждем.

Они пошли по направлению к гигантским статуям Аменхотепа, которые отбросили от себя еще более гигантские тени до самого Нила и далее. Скоро солнце выбросило из-за гор последний багровый свет в виде рассеянного снопа лучей, и над Фивами легла вечерняя мгла. В то же мгновение на небе, над Ливийскими горами, блеснул золотой серп нарождающегося месяца. Он так отчетливо вырезался над бледнеющим закатом, что, казалось, висел в воздухе над самыми горами пустынной Ливии. В воздухе зареяли летучие мыши.

Улицы и площади города, за несколько минут до этого столь шумные, быстро начали пустеть, потому что около тропиков ночь наступала почти моментально, и движение по неосвещенному городу являлось более чем неудобным.

Но вот и пилоны храма богини Сохет.

– Где начало вечности? – спросил чей-то голос наших спутников.

– Там, где ее конец, – отвечал Пенхи.

Это был условленный пароль. От одного из пилонов отделилась темная фигура.

– Следуйте за мной – богиня ждет, – сказал тот, кто стоял у пилона.

– Верховный жрец богини, святой отец Ири, – пробормотал Пенхи в смущении.

– Я его младший сын и посланец.

Все трое вошли во внутренний двор храма. Хену испуганно схватила старика за руку.

– Богиня глядит, – прошептала она.

Действительно, из мрака тропической ночи выступала, отливая фосфорическим синеватым светом, львиная голова странного божества. Голова в самом деле глядела живыми львиными глазами.

Пенхи невольно упал на колени: он еще никогда не видел ночью богиню Сохет.

Пенхи суеверно молился страшному божеству. Хену стояла с ним рядом и дрожала.

– Божество милостиво: только чистому существу оно открывает свой светлый лик, – сказал тот, который называл себя младшим сыном верховного жреца Ири. – Встань, непорочное дитя, иди за мною.

– Я с дедушкой, – робко проговорила Хену.

– Конечно, с дедушкой. Идите, верховный отец наш ждет Пенхи и его внучку Хену.

Все трое пошли направо, где находилось помещение верховного жреца. Оно было ярко освещено массивными восковыми свечами в высоких канделябрах. На небольшом бронзовом треножнике курилось легкое благовоние.

Верховный жрец встретил пришедших ласково.

– Какое прелестное дитя! – сказал он, подходя к Хену. – Как тебя зовут, маленькая красавица? – ласково спросил он, гладя курчавую головку девочки.

– Хену, – отвечала она, нисколько не сробев: старый толстяк показался ей таким добродушным дедушкой.

– А сколько тебе лет?

– Двенадцатый, а потом пойдет тринадцатый.

– Ого, как торопится расти, – рассмеялся жрец, – это пока до семнадцати лет, а там начнет расти назад и убавлять свои года. А есть у тебя мать?

– Нет, мама умерла: она там, в «городе мертвых», – печально отвечала Хену.

– А отец?

Девочка молчала; за нее ответил дед.

– Он давно в плену, святой отец, его взяли финикияне в морской битве при устьях Нила, у Присописа, и продали в рабство в Троиду.

– В Троиду! О, далеко это, далеко, на далеком севере, – проговорил старый жрец. – Я знаю их город Трою; я был там давно с поручениями от великого фараона Сетнахта, и царь Приам принял меня милостиво. Я там долго пробыл и старика Анхиза знал, и Гекубу… А теперь, слышно, Трою разрушили кекропиды из-за какой-то женщины. О, женщины, женщины![16]

Старик разболтался было, но скоро опомнился: ведь он верховный жрец, и притом божества-женщины…

– Бедный Приам! – сказал он как бы про себя. – Сын мой, – обратился он к младшему жрецу, приведшему к нему Пенхи с внучкой, – поди приготовь святилище богини.

Младший жрец вышел. Ири также удалился в соседнюю комнату, чтобы надеть на себя священную цепь и мантию.

Хену, оставшись одна с дедом, с жадным любопытством и боязнью осматривала помещение верховного жреца. Изображения божеств внушали ей суеверный страх, зато опахала из страусовых перьев, украшенные золотом и драгоценными камнями, приводили ее в восторг.

Скоро появился и Ири в полном облачении. В руке он держал блестящий бронзовый систр, который при сотрясении издавал музыкальный звук, весьма похожий на треск цикад.

– Дитя мое, – обратился Ири к Хену, смотревшей на него большими изумленными глазами, – ты смотрела в священные очи бога Аписа?

Девочка не знала, что сказать, боясь ответить невпопад. Она посмотрела на деда.

– Отвечай же, дитя, – сказал старик. – Тогда, во время священного шествия бога Аписа, ты упала перед ним на колени и видела его глаза?

– Видела.

– А что чувствовала ты, когда бог взглянул на тебя?

– Я испугалась.

– Это священный трепет – в нее вошла божественная сила, – пояснил верховный жрец. – А теперь идем.

Ири взял длинный посох с золотой головкой кобчика наверху, и они вышли на двор. В темноте снова выступила голова льва, освещенная как бы изнутри фосфорическим огнем.

– Богиня благосклонно открывает тебе свое божественное лицо, – сказал жрец Хену, снова оробевшей.

Преклонив колени перед статуей матери богов, они прошли дальше и вошли в самое святилище. И там было изображение Сохет рядом с изображением Пта. От жертвенника синеватой струйкой подымался дым курения; толстые, как колонны, восковые свечи в огромных подсвечниках освещали жилище богини.

Верховный жрец, преклонившись перед божеством и опираясь на посох, правой рукой сделал движение в воздухе, потрясая систром. Раздались тихие музыкальные звуки, словно бы они исходили из огромной бронзовой головы матери богов. Голова невнятно, глухо проговорила несколько слов, которые жрец повторял за нею:

– Пта, Сохет, Монту, Озирис, Горус, Апис…

За жертвенником послышался странный звук, точно шипение змеи. И действительно, из-за жертвенника выползала большая серая змея. Увидев жреца, она свилась спиралью, и только плоская голова ее дрожала и вытягивалась, выпуская черное раздвоенное жало-язык.

Жрец стукнул посохом, и змея поползла к Ири, к его посоху. Он еще стукнул, и пресмыкающееся, коснувшись головой посоха, обвилось вокруг него и стало спиралью подниматься вверх, к руке жреца.

– Священный уреус благоволит принять жертву из рук чистого существа, – проговорил Ири, потрясая систром.

Тогда из-за завесы, скрывавшей дверь позади жертвенника, вышел младший жрец. Он держал в руке какую-то маленькую птичку.

– Хену, чистое дитя, возьми жертву, – сказал Ири, обращаясь к девочке, которая, казалось, застыла в изумлении и ужасе.

Младший жрец передал ей птичку, которая даже не билась в руках. Змея, держась спиралью на посохе, повернула голову к птичке. Глаза пресмыкающегося сверкали.

– Дитя, отдай жертву священному уреусу, – сказал Ири.

Девочка не двигалась – она не спускала глаз со змеи.

– Пенхи, сын мой, подведи девочку, – сказал жрец старику.

Тот повиновался и подвел девочку к посоху, к самой змее. Змея потянулась к птичке.

– Пусть отдаст, – сказал жрец.

Рука Хену автоматически потянулась вперед, и змея моментально схватила птичку.

– О дедушка! Страшно! Она глотает птичку! – вся дрожа, проговорила девочка, цепляясь за старика.

– Жертва принята, – торжественно произнес верховный жрец, вставая.

Змея быстро соскользнула с посоха и уползла за жертвенник. Тогда Ири подошел к Хену и, желая ободрить ее, стал гладить и целовать ее голову.

– Испугалась, девочка? Ничего, ничего, крошка, теперь все кончилось, – говорил он нежно.

Услыхав, что все страшное кончилось, Хену несколько ободрилась.

– Теперь птичка умерла? – спросила она.

– Нет, дитя, она переселилась в божество. Ты некогда была такой же птичкой, и вот теперь боги превратили тебя в хорошенькую девочку.

– Так и меня змея съела? – спросила Хену, совсем ободрившаяся. – Кто ж меня ей отдал?

– Точно такая же, как ты, чистая девочка, – лукаво улыбнулся жрец. – А теперь подойди к этой свече, что пониже.

Хену подошла. Свеча, толстая, как ствол молоденькой пальмы, горела выше головы Хену.

– Можешь ее задуть? – спросил Ири, положив руку на плечо девочки.

– Могу, – отвечала последняя.

– Так да погаснет свеча жизни тех, чьи имена мы носим в сердце, – торжественно сказал верховный жрец. – Дуй же, дуй сильней.

У Хену были сильные, молодые легкие. Она собралась с духом, дунула, и массивное пламя свечи моментально погасло; одна светильня зачадила.

– Да свершится воля божества! – торжественно проговорил жрец. – Как чадит эта светильня, так пусть чадит постыдная память тех, чьи имена мы носим в сердце. Сын мой, подай священный серп, – обратился он к младшему жрецу.

Тот взял с жертвенника золотой серп и подал Ири. Святой отец, взяв серп, отпилил верхнюю часть загашенной свечи, длиной вершка в три, и подал Пенхи.

– Возьми этот священный воск, – сказал он, – и сделай из него то, что повелено тебе свыше: Пта, Сохет, Монту, Озириса, Горуса и Аписа. Ты слышал повеление божества?

– Слышал, святой отец, – отвечал Пенхи.

– Ты их изображения знаешь?

– Знаю, святой отец.

– Хорошо. А из простого воска сделай изображения тех, чьи имена мы носим в сердце.

– Будет все исполнено, святой отец.

– Помни, что она, – жрец указал на Хену, – должна во всем помогать тебе: пусть она месит воск своими руками, согревает его своим дыханием, но только не тот, не простой воск, а этот, священный. И делай так, чтобы Амон-Ра не видел твоей работы, чтобы солнечный луч не достигал туда, где ты будешь формовать фигуры, и чтобы, кроме Хену, никто этого не видел, – запомни: никто! Это величайшая тайна божества.

Ири взял потом Хену за руку и подвел к южным дверям святилища, где в большой глиняной кадке она увидела лотос с распустившимся цветком.

– Сорви этот цветок священного лотоса и укрась им свою голову.

Девочка не заставила долго ждать: она искусно отделила цветок от стебля и ловкими пальчиками, на что девочки большие мастерицы, вдела пышный цветок в свои черные густые волосы.

– Идет мне? – весело спросила она.

– Очень идет, – улыбнулся старый жрец.

Молодой месяц давно зашел за темные вершины Ливийского хребта, когда Пенхи и Хену вышли из ворот храма Сохет. На небе высыпали мириады звезд, яркость и красота которых особенно поразительны в тропических странах.

В воздухе веяло прохладой. Во мраке ночи огромные колонны храмов и аллеи сфинксов казались чем-то фантастическим. Редко кто попадался на опустевших улицах и площадях сонного города.

Проходя мимо колоссальных статуй Аменхотепа, Хену боязливо жалась к деду.

– Они, кажется, дышат, – шепотом проговорила девочка.

– Я не слышу, дитя, – отвечал Пенхи.

– А как же, дедушка, говорят, что утром, при восходе солнца, они тихо плачут.

– Да, я сам слышал, – подтвердил старик.

– О чем же плачут они?

– Кто это может знать, дитя! Может быть, они не плачут, а жалобно приветствуют бога Горуса, просят, чтобы он возвратил им жизнь.

Когда наши путники переезжали через Нил, им послышался в тростниках тихий плач, словно детский.

– Опять плачет крокодил, слышишь, дедушка?

Плач умолк, и только слышен был шорох в тростниках Нила.

VII Троянский пленник

Утро следующего дня застает нас в Нижнем Египте, у Мемфиса, на поле пирамид.

От Мемфиса по направлению к большим пирамидам шли два путника: один – старик в обыкновенной одежде египтянина из жреческой касты, другой своим фригийским колпаком и некоторыми особенностями в одеянии скорее напоминал северного жителя из Фригии или Трои. Последнему было лет под пятьдесят или несколько меньше.

– Так ты говоришь, около десяти лет не был в Египте? – спросил старший путник.

– Да, почти девять, – отвечал младший.

– Где же это ты мыкался?

– В неволе был, добрый человек.

– У презренных шазу[17] или в наане?

– Нет, я все время провел в неволе в Трое.

– В Трое! Слышал я об этой стране много любопытного – богатый город Троя!

– Да, был когда-то; а теперь от Трои остались только камни да груды пепла. Жаль мне этого города; я в нем помирился было и с неволей.

– Кто же его разрушил? – спросил заинтересованный старик.

– Данаиды, которых называют также и кекропидами и эллинами. И все вышло из-за пустяка – из-за женщины. Видишь ли, сын троянского царя, по имени Парис, сманил у одного эллинского царя жену, по имени Елена, женщину большой красоты. Эллины и вступились за честь своего царя, приплыли к Трое на кораблях и осадили город. Почти все время, что я пробыл в Трое, длилась осада. И небольшой, правду сказать, был город – не то, что наши Фивы или Мемфис, – маленький городок, а много выплакал слез! Я жил при дворе самого царя Приама, так всего довелось видеть и слышать.

– Боги, надо полагать, отвратили лицо свое от несчастного города, – заметил старик.

– Ясное дело, что боги покинули их, – подтвердил его собеседник. – Да у них и боги свои, не наши всесильные боги: вместо Амона-Ра и Пта у них Зевс и Гефест, вместо бога Монту у них Арес.

– А великая Сохет, матерь богов? – спросил старик.

– Юнона у них, Вакх еще, Нептун, Гелиос, Афродита, Хронос – много богов…

– Много богов, да помощи мало, – глубокомысленно заметил старик. – Наши боги не то, что их, – Египет победить некому. Разве можно разрушить такие твердыни! – Он указал на пирамиды, которые высились у них перед глазами какими-то грозными гигантами. – Тысячи лет стоят, а простоят еще миллионы.

В голосе старого египтянина звучало гордое сознание своего величия – величия народа, его богов, его титанических построек.

– Есть что-нибудь подобное этому в мире? – Он указал на исполинскую голову «великого сфинкса», которая вместе с плечами и грудью, шириной в несколько сажен, выступала из засыпавших ее песков пустыни. – А наши храмы, наши сфинксы! Пока земля стоит на своих основах, пока наши боги будут бодрствовать за нас, – будут и они стоять на своих местах в великой земле фараонов! Они перестоят весь мир!

Бедный энтузиаст не подозревал, что пройдут тысячелетия и весь мир, именно весь мир растащит, расхитит его гордость – его памятники, гробы, мумии царей и жрецов, всех богов Египта, его сфинксов, его обелиски, колонны, свитки папирусов, священные систры, жертвенники, доски с иероглифами, с гимнами, вырезанными на стенах храмов – все это весь мир растащит, безбожно разграбит, не оставит камня на камне – и поставит у себя на площадях (обелиски), в музеях, в кабинетах, и в каждой столице мира, в каждом более или менее значительном городе будут открыты «египетские музеи», где праздные бродяги с гидами и каталогами в руках будут равнодушно проходить мимо этих священных реликвий удивительной страны, мимо этих немых свидетелей глубочайшей древности человечества, свидетелей его гордой, померкшей славы, его радостей, страданий, слез… А что останется нерасхищенным, то засыплют пески пустыни… И уцелеют, как укор богам, на которых возлагалось столько надежд, как укор человечеству, ничего не щадящему, – уцелеют одни пирамиды, да и то памятники не египетского народа, не его гения, а памятники народа еврейского, вечного, несокрушимого народа, как несокрушимы и вечны пирамиды[18].

– Да, наши боги не то, что жалкие боги какой-нибудь Трои или Финикии! – продолжал энтузиаст. – А с нашими пирамидами своей древностью может поспорить разве одна земля да это бесконечное голубое небо! – Он поднял к нему руки. – О светоносный Горус! О Амон-Ра, отец богов!

Старик упал на колени и восторженно молился. Это успокоило его волнение.

– Так нет больше Трои? – спросил он, продолжая путь.

– Нет… Одни груды камней да пепел, разносимый ветром… Бедная Кассандра, бедная Гекуба! Как тени они проходят предо мною… Это прекрасное тело Гектора, голова которого колотится о камни… Бедная Андромаха… Я все это, кажется, вижу теперь…

– А как же ты уцелел? – спросил старик.

– Я ушел вместе с сыном царя дарданов Анхиза, с Энеем… Ушло от общей гибели несколько сот троянцев, и море спасло их. Я был вместе с ними. Долго носились мы по морю, пока боги не сжалились над нами: я увидел берега родной Африки.

– К Египту привели вас наши боги? – спросил снова старик.

– Нет, далеко туда на запад, где великий Ра опускается на покой. Мы пристали к чужому городу – название его Карфаго. Там царствовала тогда добрая царица – Дидона… Бедная!

– А что? Чем бедная?

– Ее уж нет на свете.

– Умерла? Отошла на вечный покой?

– Нет, хуже того – она сожгла себя на костре.

– Живою сожгла себя?

– Живою – и такая еще молодая, прекрасная.

– Это оскорбление божества! – воскликнул старик. – Где же теперь ее душа?

– Она не могла пережить своего несчастья: она полюбила Энея, она отдавала ему свое царство, а он покинул ее, хотя и любил.

– Зачем же покинул, когда ему, бездомному скитальцу, отдавали целое царство?

– Он не мог ослушаться своих богов.

– Своих богов? – со старческой запальчивостью воскликнул египтянин. – А что сделали его боги с его Троей? Несчастный, неразумный человек – верит своим богам!

– Да, он продолжает верить. Боги внушили ему, что он должен основать там где-то, далеко на западе, сильное царство, которое покорит весь мир.

– Как весь мир! – вскипел снова старик. – А Египет, а наши боги?

– И Египет он будто бы покорит и отомстит эллинам, которые разрушили его Трою.

– Это кощунство! Это наглая ложь! Его боги – презренные лгуны! Они такие же, как боги необрезанных, презренных сынов Либу. И ты ему не сказал прямо в глаза, что он несчастный безумец?

– Нет, я только тайно ушел от него, когда он отплывал в Уат-Ур[19].

– И хорошо сделал, сын мой… Безумец! Он смеет надеяться, что когда-нибудь Египет будет побежден кем-либо! Никогда! Пока стоят вот эти пирамиды на земле, а по небу ходит вот этот великий Амон-Ра и светоносный Горус – царство фараонов не исчезнет, как исчезла его Троя.

Пирамида Хуфу, или Хеопса, оставалась уже несколько вправо, блестя на солнце своей гладкой гранитной облицовкой. Против них уже высилась пирамида Хефрена, а ближе к ним – чудовищная голова сфинкса Хормаху («Горус в сиянии»). Путники шли прямо на сфинкс. Скоро показались его полузасыпанные песком лапы и грудь с прислоненной к ней гранитной доской, тоже полузанесенной песками пустыни.

– Безжалостная пустыня! Она даже великого Хормаху не щадит, засыпает своими песками, – сказал старик, подходя к сфинксу и падая перед ним на колени. – И доску засыпает со священной надписью фараона Тутмеса Четвертого.

И младший путник упал на колени.

– О великий, жизнь дарующий Хормаху! – сказал он с благоговением. – Тебе я молился в плену, в далекой Трое, и ты услышал мою молитву, сподобил меня снова увидеть родную страну и питающий ее многоводный Нил. Я прежде никогда не видел твоего светоносного образа, а теперь я сподобился лицезреть тебя, великий Хормаху!

Старик также молился.

– А что это за надпись? – спросил тот, что был в плену у троянцев, когда старик кончил свою молитву. – Тут упоминается имя фараона Тутмеса Четвертого.

– Да, это его начертание. Вот уже два с половиной века, как сделано это начертание, а оно совсем не выветрилось, только песок засыпает его.

– «Однажды, – читал младший путник, – занимался царь метанием копий, для своего удовольствия, на земле мемфитского округа, по направлению сего округа к северу и югу, стреляя в цель медными стрелами и охотясь за львами в долине газелей. Поехал он туда на своей двуконной колеснице, и кони его были быстрее ветра. С ним было двое, сопровождавшие его. Ни один человек не знал их. Настал час, когда он давал отдых своим слугам. Он сам воспользовался этим временем, чтобы принести на высоте богу Хормаху, близ храма Сокара, в “городе мертвых”[20], и богине Ранну жертвоприношение, состоящее из цветочных семян, и чтобы помолиться великой матери Изиде, госпоже северной стены и госпоже южной стены, и богине Сохет Ксоитской и богу Сету. Ибо великое очарование лежит на этой местности от начала времен даже до местности владетелей Вавилона, вдоль по священной дороге богов до западного светового круга Он-Гелиополиса, ибо образ сфинкса есть изображение Хепра, весьма великого бога, живущего на этом месте, величайшего из всех духов, существа более всех почитаемого, которое покоится на этой местности. К нему жители Мемфиса и всех городов, стоящих на местности, ему принадлежащей, воздымают руки, чтобы молиться пред лицом его и приносить богатые жертвенные дары. В один из этих дней случилось, что сон одолел царским сыном Тутмесом…»

– Значит, он тогда еще был только наследником, – заметил старик.

– Вероятно.

– Ну, читай дальше; а я это начертание знаю наизусть: я жрец бога Хормаху.

Младший путник продолжал читать:

– «…когда он, после своего странствования, прибыл во время полудня и лег, чтобы отдохнуть в тени великого бога. В самую ту минуту, когда солнце стояло в высшей точке своей, он увидел сон, и ему представилось, как будто этот прекрасный бог говорил собственными устами своими, как говорит отец сыну своему, и сказал он: “Взгляни на меня, смотри на меня, сын мой, Тутмес. Я есть отец твой Хормаху, Хепра, Ра, Тум[21]. Тебе дано будет египетское царство, и ты будешь носить белый венец и красный венец на седалище бога земли Себа, младшего из богов. Твой будет мир в длине своей и в ширине своей, везде, где освещает его блестящий глаз господина всего мира. Полнота и богатство будут у тебя – лучшее земли сей и богатые дани всех народов. Дадутся тебе долгие годы для времени жизни твоей. Лицо мое милостиво к тебе, и сердце мое принадлежит тебе: дам я тебе наилучшее…»

Старый жрец не вытерпел.

– Вот какие наши боги! – воскликнул он. – Они не лгут, это не боги Трои. О великий, прекрасный бог Хормаху! А читай дальше, что бог сказал Тутмесу.

Собеседник его читал:

– «Засыпан я песком страны, на которой я пребываю. Обещай мне, что ты сделаешь то, что я желаю в моем сердце, тогда я познаю, что ты сын мой, помощник мой. Подойди, да будем мы с тобою в единении». После сего проснулся Тутмес и повторил все эти слова и уразумел смысл слов сего бога и оставил их в сердце, говоря сам себе: «Я вижу, как жители города чествуют храм этого бога жертвоприношениями, не думая освободить от песка произведение царя Хафра[22], то изображение, которое сделано было богу Тум-Хормаху”»[23].

Чтец остановился – дальше доска была засыпана песком.

– Вот! – сказал жрец. – Пока я был в Фивах, опять занесло, и никто не позаботился откопать заносимое песком божество. Я нарочно за тем и пришел сюда теперь, чтобы посмотреть, все ли в порядке. Да, и надо велеть снова откопать.

Путники уселись в тени сфинкса. Перед ними, к востоку, высились башни и храмы Мемфиса. Кое-где виднелись группы пальм, меж стволов которых просвечивали воды Нила. Вправо и влево – большие и малые пирамиды, пирамиды жен и дочерей фараонов. За ними – бесчисленные ряды гробниц, постоянно заносимых западными песчаными волнами.

– Куда же вы теперь, сын мой? – спросил жрец бога Хормаху. – В Фивы?

– В Фивы, святой отец.

– Что ж, есть там у тебя кто-нибудь? Родные?

– Были и родные, была и семья – отец, жена и дочка по третьему году, да не знаю – живы ли.

VIII «Прежде ослепить льва…»

В это время из-за пирамиды Хефрена показались две парные колесницы. Они, по-видимому, возвращались из пустыни, из Долины газелей. На каждой колеснице было по два воина. Они прямо направлялись к «великому сфинксу». По одежде можно было заметить, что там были и не воины.

– Это, должно быть, охотники, – сказал, заметив их, старый жрец. – Там много газелей, и эти воины по примеру покойного царя Тутмеса – да веселится он вечно в жилище отца своего, бога Хормаху! – вероятно, охотились на этих невинных животных.

Колесницы все приближались. Жрец оттенил рукою глаза, чтобы всмотреться в лица незнакомцев.

– Да это, если глаза меня не обманывают, мои приятели, ближайшие слуги дома царицы, Пилока и ливиец Инини, – сказал жрец.

– Как! Пилока и Инини, уроженец Либу? – обрадовался путник, который был в рабстве у троянского царя Приама. – Я их когда-то хорошо знал.

Колесницы приблизились совсем.

– А! Да это святой отец Имери в гостях у своего бога, – сказал один из подъехавших, что был не в одеянии воина, а в остроконечной шапке с длинными воскрыльями и без панциря.

Это был чернокожий ливиец Инини. Тип другого, не воина тоже, был чисто египетский. Воины в шишаках и кожаных панцирях с медными круглыми бляхами тоже изобличали египтян. Остановив лошадей, все четверо сошли с колесниц. Воины остались при конях, а Пилока и Инини подошли к жрецу и его спутнику.

– Вот счастливая встреча, – сказал Пилока, худой и загорелый египтянин лет тридцати пяти. – Недаром нам бог Хормаху помогал и на охоте.

– А что? – спросил жрец.

– Да мы убили отличного, громадного льва и несколько газелей, – отвечал Пилока, пристально, хотя как будто украдкой, всматриваясь в незнакомца во фригийском колпаке.

– Ты не узнаешь меня, Пилока, и ты, Инини? – сказал этот последний.

– Адирома! – воскликнули оба в один голос. – Откуда ты? Из царства мертвых! О боги!

– Да, – улыбнулся тот, кого назвали Адирома. – Истинно из царства мертвых.

– Но ведь говорили, что ты утонул в битве при Просописе, вместе с кораблем и всеми воинами, – сказал Пилока.

– Да, сначала погрузился в море, а потом вынырнул, совсем обессиленный; меня подхватили финикияне на свой корабль, – отвечал Адирома.

– А вот я так не узнал тебя, – обратился жрец к Адироме, – стар становлюсь.

– А я сам боялся признаться тебе, святой отец, хотя и узнал сразу, – сказал Адирома, – думал, что я так изменился на чужбине и в рабстве, что меня и родные мои не признают за своего.

Начались расспросы: где он был, что это за Троя такая, далеко ли за великим морем Уат-Ур, какова была его жизнь в рабстве, похожи ли тамошние цари на египетских, какие там боги и храмы, как пала Троя, кто были ее герои и как спасся он сам? На все это ответил им Адирома, хотя сам не успел да и боялся задать им вопрос – единственный вопрос, который труднее всего сходил с уст. Но он подошел к нему окольным путем.

– А что в Фивах? – спросил он наконец.

– В Фивах, сын мой, новый фараон, Рамзес Третий, – отвечал жрец.

– Я это слышал в Мемфисе, – сказал Адирома. – А что там мои – жена, дочь, отец? – спросил он нерешительно.

– Отец твой, благодарение богам, здравствует: бодрый старик; а из дочки твоей вышла славная вострушка, любимица богов.

– О великий Хормаху! – с благодарной мольбой поднял Адирома глаза на сфинкса. – А жена?

– Мудрые боги взяли ее в свои обители, их на то воля была, – отвечал жрец, поднимая глаза к небу. – Решения их – тайна для смертных. Когда в Фивы дошла весть, что ваш корабль погиб при Просописе и все воины с ним, тогда, сын мой, жена твоя, убитая горем, поболела душою с год, а потом отошла в область бога Озириса, на запад, за великую реку, и погребена в своем вечном жилище.

Адирома закрыл лицо руками.

– Не скорби, сын мой, не нам судить веления богов, – сказал жрец наставительно, – она была оплакана в продолжение семидесяти дней плача по закону наших богов.

Зная, что утешения для Адиромы были бы теперь бесполезны, Пилока и Инини старались свести разговор на другую почву. Они велели своим воинам-возницам приблизиться.

– Полюбуйтесь нашей добычей, – сказал Пилока.

На одной колеснице лежал, прикрепленный к ней ремнями, огромной величины мертвый лев; на другой – несколько газелей.

– Как вы могли осилить такое чудовище? – удивился жрец, подходя и осматривая льва.

– Мы молились богу Монту, и он помог нам, – отвечал добродушно Инини.

– Бог Монту и опытность нашего друга Инини совершили это чудо, – сказал Пилока. – Вот этими медными стрелами, – он снял с плеч колчан и положил на колесницу, где лежал лук, – нечего и думать сразу положить на месте этого фараона пустыни, – он указал на льва, – а не сразил его одним ударом, тогда сам прощайся с жизнью – прямо отправляйся к Озирису. Вот Инини и говорит: чтобы победить сильнейшего врага, надо его прежде ослепить – так у нас, говорит, в Ливии и Нубии, в стране Куш, побеждают крокодилов и бегемотов, – ослепим, говорит, и мы льва. И вот, помолившись богу Монту, мы приступили к делу. Мы раньше разведали, что лев каждое утро ходит на водопой к великому озеру Таше[24] по одной и той же тропе, через прибрежные высокие тростники. Тогда, оставив колесницы и коней с возничими у дальней пирамиды Менкаура[25], мы взяли с собой одну убитую газель и пошли с нею в тростники, окружающие с той стороны великое озеро. Достигнув тропы льва, мы положили на самой тропе газель так, как будто бы она спала, а сами, впереди нее, ближе к озеру, засели в тростнике, я – по правую сторону тропы, а друг Инини – по левую, и условились так: известно, что лев при восходе солнца всегда приветствует восхождение бога Ра громким рыканьем; услыхав этот рев, мы догадались, что лев идет, и сказали друг другу: он будет идти по этой тропе и, увидав нечаянно спящую газель, удивится и остановится, чтобы приготовиться к прыжку; он будет пристально глядеть на нее; тогда по знаку, по легкому свисту, мы разом должны спустить натянутые тетивы, и наши стрелы должны вонзиться ему в глаза: моя – в правый глаз, его – в левый. Мы так и сделали. По шороху и треску тростника мы догадались, что лев приближается. Скоро мы увидели его, и он моментально остановился, увидев впереди себя, не далее как на один прыжок, спящую газель. Глаза его сверкнули зеленым огнем, он пригнулся, чтобы сделать прыжок… Свист – и стрелы вонзились ему в оба глаза! Надо было слышать его рев, его стон, надо было видеть его страшный прыжок вверх! Он упал навзничь и стал лапами выбивать стрелы из глаз… В этот момент мы разом метнули в него свои тяжелые медные копья – и они угодили ему под левую лопатку, рядом, копье к копью, – и прямо в сердце… Лев задрожал весь и в судорожных конвульсиях вытянулся. Он был мертв, он был наш!

Адирома тоже подошел к мертвому льву.

– Так это его рев я слышал сегодня на заре, – сказал он задумчиво.

– Вероятно, его, – отвечал Инини. – Но какая величина! Знаешь, друг, что мы сделаем с этим львом? – обратился он к Пилоке.

– А что?

– Мы его шкуру подарим нашей доброй царице, госпоже Тиа.

– Правда, мысль хорошая: пусть она топчет своими ногами шкуру фараона…

Он не договорил и лукаво взглянул на жреца.

– Да, шкуру фараона… пустыни, – добавил Имери тоже не без лукавства. – Так прежде надо ослепить врага? – многозначительно взглянул он на Инини.

– Ослепить… а потом в сердце, – отвечал тот.

– Но прежде надо газель убить, – добавил Пилока.

– Да, да… и положить ее на тропе к водопою, – согласился Инини.

– Ну, газель нелегко убить, – заметил старый жрец.

– Нет, отчего же? Нам нетрудно… пробраться в стадо газелей, – загадочно проговорил Пилока, обменявшись с Инини мимолетным взглядом.

– Да, правда, на то мы записные охотники, – согласился последний.

Адирома не понимал, о каком «враге» идет речь и что это за «газель», которую следует убить. Ясно, что они говорили намеками, и все трое понимали друг друга. Очевидно, у них была какая-то тайна, и, вероятно, серьезная, если в нее, по-видимому, посвящена такая почтенная личность, как старый жрец бога Хормаху. Да и Пилока и Инини занимали очень солидные места в государственной иерархии Египта: первый был советником и секретарем казнохранилища фараонов, а последний – советником царского двора. Вероятно, что-нибудь затевается при дворе – что-то похожее на заговор. Неужели против Рамзеса? Недаром они говорили о льве как о «фараоне пустыни». Не он ли «враг»? Только кто же его противник? И кто эта «газель»? Адирома так долго находился в отсутствии, что для него совершенно неизвестно было настоящее политическое состояние Египта. Очевидно, в стране образовались партии, и одна партия что-то замышляет против Рамзеса.

Адирома, однако, не высказал своих подозрений, тем более что при нем говорили намеками, загадками, не посвящая его в свою тайну, хотя для заговорщиков и говорили слишком откровенно. Без сомнения, они не боялись Адирому или уверены были, что он сделается их союзником.

– Когда же ты в Фивы, сын мой? – спросил его жрец.

– Сегодня, святой отец, – отвечал Адирома. – Нынче к вечеру отходит туда судно очень удобное, поместительное.

– О да, сегодня отходит в Фивы большой корабль, «Восход в Мемфисе», – заметил Пилока, – на нем и мы отправляемся.

– Тем лучше, – сказал Инини, – значит, все вместе. А ты, святой отец?

– И я тоже еду, – отвечал Имери. – У меня есть дело до верховного жреца богини Сохет.

– Это Ири? Достойный старец, – заметил Пилока, – он наш разум и свет.

IX Лаодика, дочь Приама

Через несколько часов после этого и жрец Имери, и Адирома, а равно и Пилока с Инини были уже на пристани, на берегу Нила. Медная корабельная труба кормчего уже два раза прозвучала в воздухе, возвещая о скором отплытии корабля. Матросы густились около снастей и парусов, перекидываясь остротами и бранью. По сходням толпились пассажиры и рабы, нубийцы, финикияне, фригийцы, пафлагоняне, ахеяне и данаи, таская на корабль тюки с товаром, отправляемым в Верхний Египет, в Фивы и в попутные по Нилу города. Пронесли туда же и шкуру убитого утром около Меридова озера льва, а равно пожитки старого жреца, Пилоки и Инини. За пожитками и сами они последовали на корабль.

В это время к корабельным сходням подъехали две колесницы, с которых сошли: с одной – молодой египтянин в богатом одеянии, с золотыми обручами на голых кистях и такою же цепью на шее, с другой – старая негритянка, обитательница земли Куш, а с нею молодая, стройная девушка под прозрачным покрывалом; негритянка несла за ней опахало из страусовых и павлиньих перьев, которое держала над девушкой как щит от солнца.

– О боги! Неужели это ты, добрая Херсе! – воскликнул Адирома при виде негритянки.

– Адирома! – воскликнула в свою очередь последняя в величайшем изумлении.

Девушка под покрывалом вздрогнула от этих возгласов и остановилась.

– Кто с тобой, добрая Херсе? – спросил Адирома, глядя на девушку.

Последняя несколько приподняла покрывало с лица, и на изумленного египтянина глянуло прелестное личико с золотистыми волосами Ганимеда.

– О Горус! – с еще большим изумлением воскликнул египтянин. – Богоравная Лаодика, дочь божественной Гекубы и Приама!

Но в третий раз прозвучала медная труба кормчего, и надо было торопиться на корабль. Молодой египтянин с золотой цепью на шее повелительным жестом приказал негритянке и той миловидной девушке, которую Адирома назвал Лаодикой, дочерью Приама и Гекубы, следовать за собою на корабль. За ним рабы несли тюки и связки с пожитками.

– Кто эта белая девушка? – спросил у Адиромы Пилока, тоже спеша на корабль.

– О друг Пилока! – грустно отвечал Адирома. – Какая превратность судьбы! Это младшая дочь троянского царя Приама – да будет чтима его память вовеки! Но как юная царевна попала в Египет вместе со своей няней-рабыней – я, видят боги, не постигаю… Я помню только тот ужасный час, когда по Трое разнеслась весть, что из деревянного коня, из его утробы, неожиданно вышли данаи – Одиссей, Менелай, Неоптолем, сын Ахилла…

– Из какого деревянного коня? – спросили и жрец и Инини.

– Да, вы же ничего не знаете, – спохватился Адирома, – десять лет данаи напрасно осаждали Трою; много храбрых мужей пало с той и с другой стороны – Патрокл, Гектор, Ахилл; напоследок коварные данаи по совету хитроумного Одиссея, царя Итаки, соорудили огромного деревянного коня и в утробу его пустую, с потайной дверью, посадили несколько сот своих храбрейших витязей и, показывая вид, что совсем снимают осаду, отплыли от Трои, чтобы поблизости укрыться со своими кораблями. Тогда троянцы, видя деревянного коня, оставленного врагами, и думая, что это – жертва богам, имели неосторожность ввести это чудовище в стены города…

– Боги их ослепили, – заметил жрец, – боги их безумны, как и они сами.

– Что же было дальше? – спросил ливиец Инини.

– Так когда ввели в город этого деревянного коня, – продолжал Адирома, – то, едва настала ночь, спрятанные в утробе коня данаи тотчас вышли из своей засады, и тогда началось ужаснейшее дело: Троя запылала со всех концов; данаи нападали на обезумевших от неожиданности и страха троянцев, беспощадно убивали их, а сокровища их и женщин выносили за город, куда уже подоспели с кораблями и другие скрывавшиеся поблизости, их союзники. Это была страшная ночь! Пламя пожара освещало соседние горы и море; кровь в городе лилась потоками; стоны и вопли доходили до самого неба… Кто мог спастись – убегали в другие ворота, обращенные к горам… Я видел, как на моих глазах один за другим падали доблестные защитники Трои. Везде при зареве пожара сверкали медные шлемы, копья и щиты сражавшихся. Я видел, как погибли все шестьдесят сынов Приама и все мужья его дочерей-царевен.

Корабль между тем отчалил от берега. Северный ветерок надувал парус, и «Восход в Мемфисе» тихо шел вверх, словно гигантская птица, рассекая грудью мутные воды Нила. Высившиеся вправо на горизонте пирамиды, казалось, медленно двигались на север.

– А это его же дочь? – спросил Пилока, указывая на Лаодику. – Царевна?

Лаодика сидела на палубном возвышении у ног молодого египтянина с золотой цепью на шее. Над ними рабы держали опахала в виде зонтиков, для защиты от солнца. Негритянка Херсе заботливо навевала прохладу своим опахалом на юную царевну.

– Царевна эта – младшая дочь Приама и Гекубы, – отвечал Адирома.

– А что сталось со стариком Приамом? – спросил жрец.

– Не ведаю, святой отец, – отвечал Адирома, – я видел только, как увлекали в плен двух его дочерей, Кассандру-прорицательницу…

– Прорицательницу? – перебил его Имери.

– Да, святой отец: она имела дар пифии – она предрекала гибель Трои из-за Елены.

– А кто была эта Елена? – спросили Пилока и Инини.

– Елена была женой могущественного царя Менелая, красавицей; но ее пленил один из сыновей Приама – Парис, и она убежала с ним от мужа в Трою. Так вот из-за нее-то и возгорелась война между данаями и троянцами.

– О, красота женская! – вздохнул старый жрец. – Сколько в ней есть пагубного!

– Что ж, отец святой, – возразил Пилока, – красота – создание богов; вечные боги знали, для чего сотворили красоту: без красоты род человеческий бы прекратился, и некому было бы молиться и приносить жертвы богам… Красота – великий дар земли бога Амона-Ра и богини Сохет.

Жрец грустно покачал головой: он вспомнил, что и в его жизни красота женщины играла роковую роль…

– Так Елену отняли у троянцев? – спросил Инини.

– Отняли; я видел, как ее уносили из пылавшей Трои вместе с царевной Лаодикой.

– Вот этой самой?

– Да.

– Боги! Как она прекрасна! – тихо проговорил Пилока. – Но как она попала сюда и кто этот молодой богатый египтянин? Вероятно, он купил ее где-нибудь.

– Не знаю, – отвечал Адирома.

– А кто эта старая негритянка, с которой ты говорил и которая, по-видимому, знает тебя? – спросил снова Пилока. – Она назвала тебя по имени.

– Это рабыня царя Приама и воспитательница Лаодики: она ходила за маленькой царевной с колыбели. Херсе – так зовут негритянку – наша, египтянка, из племени Куш, и была взята в плен финикийцами лет тридцать тому назад и продана в Трою. Там она взята была ко двору царя Приама, где и я с нею познакомился, будучи рабом в этом же царском доме. Херсе научила говорить по-египетски и свою питомицу-царевну, а теперь это очень пригодится царевне, раз она попала в Египет, – сказал Адирома.

Молодой богатый египтянин, со своей стороны, по-видимому, расспрашивал черную рабыню, кто этот Адирома, который заговорил с нею, потому что и египтянин и Херсе часто поглядывали на него и на его собеседников.

Наконец молодой египтянин встал и направился в сторону последних. Подойдя к ним, он сказал всем привычное обиходное приветствие и обратился к Адироме.

– Боги да даруют тебе здоровье и счастье, благородный Адирома! – сказал он. – Моя рабыня говорит, что она была в чужих странах вместе с тобою и что ты взят был в плен при Просописе в морской битве.

– Она сказала правду, – отвечал Адирома.

– А на каком корабле ты сражался? – снова спросил египтянин.

– На корабле «Ибис», – был ответ.

– О боги! – воскликнул молодой египтянин. – Значит, ты знал моего отца.

– А кто твой отец? – спросил Адирома.

– Он был начальником корабля «Ибис» в морской битве при Просописе: имя моего отца Аамес.

– Я знал благородного Аамеса, – сказал Адирома, – он был моим начальником.

– Но «Ибис» был потоплен финикиянами?

– Да, это было ужасное наказание, посланное нам немилосердным богом Сетом, грозным сыном Озириса.

– И мой отец погиб тогда, утонул?

– Не знаю, мой молодой друг, – отвечал Адирома.

– Но как же ты спасся? – спрашивал молодой египтянин.

– Великий Озирис сжалился надо мною: меня выбросила морская пучина, и я взят был пленником на финикийский корабль, – отвечал Адирома.

– Но, быть может, великий Озирис помиловал и моего отца? Быть может, что и он взят был в плен? – продолжал спрашивать молодой египтянин.

– Не знаю, сын благородного Аамеса, – отвечал Адирома, – я его потом нигде не видел.

Сын Аамеса постоял, подумал и хотел было уйти, но остановился.

– Так ты, благородный Адирома, знавал и мою молодую рабыню? – спросил он.

– Да, знал, – был ответ.

– И действительно она дочь троянского царя Приама?

– Да, она царевна из несчастной Трои. А как она тебе досталась?

– Я купил ее на рынке в Цоан-Танисе вместе со старой негритянкой: она мне понравилась своей красотой – таких белых кошечек у нас в Египте нет… Любопытно иметь наложницей такую беленькую кошечку, – цинично сказал сын Аамеса, скаля свои белые зубы.

Глаза Адиромы сверкнули гневом, но он сдержал себя.

– Юная царевна достойна лучшей участи, – сказал он. – Боги велят нам уважать несчастье.

– Какое же это несчастье – разделять ложе с сыном славного Аамеса? – высокомерно возразил молодой египтянин.

– Но прелестное дитя могло бы быть и женой, – заметил как бы про себя жрец, все время молчавший. – Женой царя.

– Да, святой отец; но кувшин без воды, как бы ни был хорош, все же пустой кувшин, – возразил сын Аамеса, – а жена без приданого – тот же пустой кувшин.

Жрец пожал плечами. Молодой египтянин хотел было уйти, но опять остановился в нерешительности.

– Я не знаю, как же быть с гробом отца? – сказал он, глядя на Адирому.

– А что? – спросил тот неохотно.

– Да вот в чем дело: отправляясь в поход из Цоан-Таниса, отец мой заказал там для себя, по обычаю предков, гроб и продиктовал сам мастеру искусства изображений знаков Амона то, что именно он должен был вырезать на гробе. Его воля была исполнена; но он с похода не воротился – быть может, утонул или взят в плен. Теперь, согласно договору отца с мастером, я должен был взять гроб, – он давно был готов – и вот везу его с собой в нашу родовую усыпальницу, в город Нухеб. Как же мне быть с этим гробом, если отец не воротится из плена, чтобы снизойти в подземный мир в нашей усыпальнице, или если его тело не будет отыскано? – вопросительно обратился молодой египтянин к жрецу.

– А где этот гроб? – спросил Имери.

– Вон там, стоит под пологом.

Жрец, а за ним и другие пошли к кормовой части корабля, где они увидели богатый гранитный саркофаг, весь исписанный красивыми иероглифами.

– А прочитайте, какие подвиги совершил мой отец, – хвастливо проговорил молодой египтянин.

Жрец стал читать вслух:

– «Умерший начальник корабельного экипажа Аамес, сын Абана, говорит так.

Я говорю к вам, всему народу, и объявляю о почетной награде, мною полученной.

Я восемь раз был одарен золотым даянием перед лицом всей страны, и рабами, и рабынями в великом множестве.

Я владел многими полями земли. Наименование “храбрый”, которое я заслужил, никогда не забудется в этой земле.

Я провел свою молодость в городе Нухебе. Отец мой был военачальником покойного царя Рамзеса II Миамуна.

И сделан я был начальником на его место на корабле “Телец” во время господина земли Минепты II Хотепхимы.

Я был еще молод и не женат и опоясан одеждой молодежи… Но после того как я приготовил тебе жилище, я был взят на корабль “Север”, поэтому я был силен.

Должность моя была сопровождать великого господина – жизнь и счастье и здоровье да будут его уделом – пешком, когда он ездил на колеснице.

Обложили город Аварис. Служба моя была пребывать пешком перед его святейшеством.

Тогда я был переведен на корабль “Восход в Мемфисе“…»

– Этот самый, на котором мы плывем, – пояснил молодой египтянин.

Жрец продолжал читать:

– «Сражались на воде, на озере Пацетку, близ Авариса. Я сражался врукопашную и взял одну руку. Это было сказано докладчику царя. Мне дали золотой дар за храбрость.

Потом возгорелся на этом месте новый бой, и я снова сражался врукопашную и взял одну руку. Мне во второй раз дали золотой дар.

Сражались при местности Такем на юг от города Авариса. Здесь я взял живого пленного, взрослого человека. Я влез в воду, и, ведя его, чтобы остаться в стороне от пути, ведущего к городу, шел я водою, держа его крепко. Обо мне сказали докладчику царя. Тут я получил еще раз золотой дар.

Взяли Аварис. Я взял там пленных – взрослого человека и трех женщин, всего четыре головы. Его святейшество отдал мне их в собственность как рабов.

Обложили город Шерохан. Его святейшество взял его. Там я взял добычу – двух женщин и одну руку. Мне дали золотой дар за храбрость. К тому отданы были мне пленницы как рабыни.

После того как его святейшество искрошил сирийцев земли Азии, поехал он вверх по Нилу в Хонт-Хон-Нофер, чтобы разбросать горных жителей Нубии. Его святейшество весьма много поразил между ними. И я там взял добычу: двух женщин, двоих живых взрослых людей и три руки. И мне снова дали золотой дар, к тому дали мне двух рабынь.

И его святейшество поехал вниз по реке. Сердце его было радостно по храбрым и победоносным делам. Он взял во владение земли юга и севера.

Тогда пришел враг с юга и приблизился. Его преимущество заключалось во многочисленности его народа. Божества юга были против его силы. И его святейшество нашел его при воде Тент-та-тот. Его святейшество увел его в плен живым. Все люди царя возвратились с добычей. Я увел двоих молодых людей, отрезав им отступление от корабля. Мне дали пять голов кроме удела в пять мер пахотной земли, которые дали мне в моем городе. То же самое дали и экипажу корабля.

Тогда пришел тот же враг – имя ему Тетаан. Он собрал около себя шайку злых людей. Его святейшество уничтожил его и слуг его, так что не стало их. Тогда были мне даны трое людей и пять мер пахотной земли в моем городе.

Я вез водою покойного царя Сети II Минепту, когда он ехал вверх по реке против Куша, чтобы расширить границы Египта. Он поразил нубийца в среде его воинов. Загнанные в теснину, не могли они бежать. В замешательстве стояли они, как будто они были ничто. Я тогда стоял впереди наших воинов и сражался как следовало. Его святейшество удивлялся моей храбрости. Я взял две руки и принес их к его святейшеству. Разыскивали жителей нубийца и его стада. Я привел живого пленника и привел его к его святейшеству.

Я привез его святейшество в два дня в Египет от верхнего колодца Хнум-хирт. Тогда подарили мне золотой дар. Тогда я привез двух рабынь кроме тех, которых я тогда привел перед его святейшество. И я был возвышен на степень витязя царя.

Я вез покойного царя Сетнахта-Мерер-Миамуна, когда он ехал водою в Хонт-Хон-Нофер, чтобы подавить распрю между жителями и чтобы отразить нападение со стороны суши. И я был храбр перед ним на водах. При нападении на корабли было нам плохо вследствие перемены ветра. Я был возвышен на степень начальника корабельных экипажей.

Снова встали презренные жители страны Куш. Тогда возгорелся гневом его святейшество, как пантера, и он бросил свою первую стрелу, которая осталась в теле неприятеля, который упал без чувств перед его царским венцом. И тогда произошло великое поражение неприятеля, и увели весь народ в плен живыми.

И поехал вниз его святейшество. Все народы были в его власти. И этот презренный царь нубийских народов был привязан к носу корабля его святейшества и выложен на землю, в городе Фивах.

После того отправился его святейшество в страну Рутенну, чтобы охладить жар своего мужества на жителях страны той. И достиг его святейшество земли Нахараина. Его святейшество – да будет жизнь, счастье и здоровье его уделом – нашел этих неприятелей. Он назначил порядок битвы. Его святейшество нанес великое поражение им.

Бесчисленно было множество живых пленных, которых его величество увел победами своими. И вот я был впереди наших воинов. Его святейшество удивлялся моей храбрости. Я взял и увел военную колесницу с конями и того, который на ней находился, живым пленным и представил их его святейшеству. Тогда я был одарен золотом».

– Здесь он велел оставить место для будущих дел своих и подвигов, – заметил молодой египтянин.

– Да, – иронически вставил слово Инини, – здесь придется вырезать: «При Просописе я погиб вместе со своим кораблем».

Но сын храброго Аамеса не понял иронии.

– А вот и конец подписи, – показал он внизу гробовой доски.

– «Я сделался высокоуважаемым, – прочел жрец, – и достиг старости. Со мной будет то, что есть удел всех людей на земле. Я снизойду в подземный мир и буду положен во гробе, который я сам для себя велел сделать»[26].

Жрец кончил и задумался.

– Кого же ты положишь в этот богатый гроб, если твой отец съеден акулами «Великой зеленой воды»? – спросил он сына Аамеса.

– Не знаю, святой отец, – отвечал молодой египтянин.

– Надо будет положить его изображение, исполнив над ним все похоронные обряды бога Озириса, – сказал жрец.

X Воспоминание о Трое

Юная Лаодика между тем с глубокой тоской смотрела, как корабль все более и более удалялся от тех мест, которые, казалось ей, омываемы были ее родным морем. Эти мутные воды реки, так не похожей на родной Ксанф или Скамандр, эти пугающие гиганты пирамиды, высившиеся к незнакомому небу, эти молчаливые звери-люди, сфинксы, эти храмы чудовищные, не похожие на ее родные храмы – храмы ее богов, отвернувших от нее лицо свое, эти выжженные солнцем горы с мрачными в них пещерами-гробницами, хранилищем старинных мумий, эти гигантские пальмы, так не похожие на милые лавры и мирты ее родины, – все это еще больше заставляло ее мысль и ее изболевшееся сердце тянуться к милому северу, к грустным теперь, опустошенным берегам бедной Трои, к ее задумчивым рощам, к озаряемой родным солнцем, а теперь затуманившейся облаками Иде, к священному Илиону.

Милое, золотое, невозвратное детство, когда она с братьями и сестрами и с этим обломком ее прошлого, с доброй черной няней Херсе бегала по берегу родного моря! Никого из них не осталось. Нет и Кассандры, которую она видела последний раз в эту ужасную ночь, – жива ли она? Может быть, подобно ей, томится в неволе, в чужой стороне. И никого-то не пришлось ей оплакать, как оплакала она когда-то доброго Гектора, который ее, маленькую Лаодику, часто носил на руках или пугал ее, надев свой страшный, косматый и блестящий шлем, как в последний день своей жизни он испугал этим шлемом своего маленького Астианакса. Никого не осталось!

А милый родной дом – дворец ее отца? Что с ним: остался ли он цел или сгорел в эту ужасную ночь вместе с остальной Троей?

Лаодика глянула туда, где сидел Адирома со своими спутниками и где был ее господин – господин Лаодики, любимой дочери царя Приама, а теперь рабыни!

При виде Адиромы на нее повеяло чем-то родным, милым. Ведь столько лет она видела его в своем дворе, в числе рабов своего отца. Когда она была много меньше, Адирома часто делал ей игрушки – лепил из глины сфинксов и бога Аписа или пел египетские песни. Как он спасся из Трои, когда все там погибло? Как он попал в Египет? Может быть, он знает что-нибудь о судьбе ее отца, матери, братьев и сестер?

– Надо бы поговорить с Адиромой, няня, – сказала Лаодика своей черной Херсе, – он такими добрыми глазами посмотрел на меня.

– Да, милая царевна, я постараюсь поговорить с ним, – отвечала старая рабыня.

– Поговори, он добрый.

– Да, он, может быть, знает что-нибудь о Трое.

– О всемогущие боги! – тихо вздохнула девушка. – За что вы послали на нас гнев свой? Разве мы мало приносили вам жертв? Разве не часто бедный, милый отец мой возжигал вам костры с целыми гекатомбами? А не я ли сплетала вам венки из лавров и миртов? Не я ли курила перед вами благовониями Востока? О безжалостные боги!

Слезы тихо струились по щекам обездоленной жертвы неумолимого рока.

– Не плачь, дорогая, светлая царевна, не тумань своих ясных глазок: боги милостивы, они воротят тебе и родину, и родной кров, – утешала ее старая негритянка. – Вот я давно уж и забывать стала свою горную страну, свою жаркую Нубию и этот Египет, куда я была вывезена еще девочкой, а вот боги, хоть я уж и не просила их, а опять привели меня в страну солнца, к пирамидам, к моему великому богу Горусу.

– Нет, добрая няня, сердце мне говорит, что не видать уж мне больше священного Илиона, – грустно говорила Лаодика. – Как перелететь через эти безбрежные моря?

– Не говори этого, милая царевна: наши боги всесильны, и если ты будешь молиться матери богов, великой Сохет, то она обратит тебя в ласточку, и тогда ты перелетишь через все моря, сядешь на кровлю родного дома и защебечешь: все тебя сейчас же узнают.

– Э, няня! Это сказки для малых детей. Для меня уж нет возврата: я так и умру здесь рабыней.

Рабство – удел женщины древнего мира, раз она взята в плен победителем или пиратом и потом продана на рынке, как товар! И вот прелестная Лаодика, царевна священного Илиона, Лаодика, которую впоследствии Гомер воспевает в своих наивных рапсодиях, эта Лаодика, по словам творца «Энеиды» и «Одиссеи», «миловиднейшая дщерь Гекубы», теперь рабыня, невольница сластолюбивого египтянина.

– Ну а если боги не превратят тебя в ласточку, то все же ты не будешь рабыней: наш теперешний господин, Абана, сын Аамеса, сделает тебя своей женой; а Абана из знатного египетского рода, – утешала ее Херсе.

– Я не хочу быть и женой его, – проговорила Лаодика.

– Отчего же, милая царевна? Он такой красивый, молодой, богатый.

Лаодика отрицательно покачала головой: она охотнее желала бы быть женой троянского пастуха, чем египетского сановника. Абана казался ей таким грубым и, несмотря на свою молодость и знатность, физически противным.

– Нет, няня, если уж боги не судили мне вновь увидеть священный Илион, то уж я лучше желала бы скорее сойти в область Аида: там я увижу милого Гектора, моих добрых братьев Полидора, Ликаона… Их милые тени скитаются теперь, быть может, по берегам Леты или Стикса и Флегетона… О няня! Для меня роднее и любезнее Лета или Ахерон, чем этот чужой Нил; я бы охотнее помогала Сизифу катить на гору его заколдованный камень, чем быть царицей Египта.

Херсе не могла без сердечной боли слышать эти слова своей питомицы и госпожи. Старая рабыня за все время, что нянчила Лаодику, с самой колыбели, страстно привязалась к этому милому, нежному ребенку. Сама одинокая, никогда не имевшая детей, ни родины, она сосредоточила в Лаодике весь свой мир, всю страстную и пламенную любовь негритянки. Так, вероятно, только львицы ее родины и пантеры любят своих детенышей: она действительно превращалась в разъяренную львицу, когда, бывало, ей казалось, что кто-либо обидел ее маленькую царевну. В такие моменты Гектор называл ее Медузой, у которой волосы превращались в змеи, и выражал шутливое сожаление, что нет более Персея, который бы отрубил голову этой Медузе. В последнюю ужасную ночь, когда при свете зарева пожара она увидела, что сын Агамемнона, Орест, схватил Лаодику, чтобы нести к себе на корабль, Херсе змеей обвилась вокруг ног Ореста и до тех пор не выпускала его из своих цепких клещей, пока он не обещал, что возьмет ее вместе со своей юной пленницей, Лаодикой.

Теперь, поставленная злым роком на одну доску со своей царевной, будучи такой же вещью молодого египтянина, как и Лаодика, она продолжала считать себя рабыней исключительно этой последней. Для нее она готова была бы с радостью опять покинуть Египет. Что ей Египет! Она его забыла, она привыкла к той жизни, в далеком Илионе. А с Лаодикой она хоть на край света пошла бы охотно.

А Лаодика, глядя на эти мелькающие по берегу Нила храмы и дворцы неведомых городов, вспоминала, как когда-то слепой певец, Креон, воспевал их дом в Трое, их милые «палаты, обиталище счастья»:

Все лучезарно как в небе в палатах царя Илиона,
Старца Приама, богов олимпийских любимого сына:
Солнце и месяц и звезды в палатах его обитают.
Солнце – то сам он, Приам богоравный, а ясный там месяц,
Ночь превращающий в день, —
то Гекуба, богиня средь смертных;
Яркие звезды – сыны их и милые дщери и внуки.
Рай в тех палатах: там медные стены идут от порога,
Сверху ж увенчаны светлым карнизом лазоревой стали:
Входные двери из чистого золота ходят на петлях
Медных – Гефест их ковал в своей кузнице
молотом тяжким;
Аргусы – псы из чистейшего золота денно и нощно
Дверь охраняют; внутри же там – лавки богатой работы,
Крытые тканями яркого пурпура…

Вспоминала Лаодика и сад свой, где она так любила играть со своими братьями и сестрами и с этой преданной Херсе, – «сад, обведенный высокой оградой». Росло там, в этом родном саду, «много дерев плодоносных – яблонь, и груш, и гранат, отягченных золотыми плодами». Все было в этом дивном саду: «сладкие смоквы, маслины круглый год и в знойное лето, и в зиму холодную зрели на ветках…»

В это время к ним подошли Абана и Адирома.

– Да хранят тебя вечные боги, богоравная дочь Приама! – сказал почтительно Адирома.

Он заговорил на родном языке Лаодики, и грустное лицо девочки прояснилось. Уже одно присутствие здесь, в чужой стране, этого человека, которого она с детства видела около себя в родном доме, теплом повеяло на ее душу.

– Боги да наградят тебя за твою доброту, Адирома, – сказала с чувством Лаодика. – Расскажи нам, как ты попал сюда и что ты знаешь о последующей судьбе всех близких мне и об участи, постигшей священный Илион?

– О богоравная дочь Приама и Гекубы, – с грустью отвечал Адирома, – не отрадны будут для тебя мои вести. Вот все, что я знаю: когда тебя и провещательницу Кассандру силой увлекли злодеи-данаи и когда уже нельзя было сомневаться, что пылающая Троя стала добычей ее врагов, мы все, кто еще остался жив, решились спасаться бегством и вышли из города северными воротами, которые не были заняты врагами. Оттуда дорога шла в горы, по направлению к Дарданосу. С ближайших высот мы увидели, что Троя вся объята пламенем; пылал и ваш прекрасный дворец, некогда подобный Элизию – жилищу богов. Кто погиб от меча врагов и от всепоглощающего пламени, мы не могли знать; мы знали только немногих спасшихся, между которыми был и Эней, сын Анхиза, доблестный вождь храбрых из Дарданоса…

– Эней! – тихо сказала Лаодика, и не то вздох, не то стон вырвался из ее груди.

– Да, Эней, богоравная дочь Приама, – продолжал Адирома, – он на плечах своих вынес из пылающего города престарелого отца, Анхиза, а старая, немощная Креуза несла за ними своих пенатов.

– Кто же еще спасся с вами? – спросила Лаодика.

– Вместе с Энеем спаслись еще Палинур, Энтелл.

– А из моих братьев никого с вами не было?

– Никого, богоравная Лаодика. Может быть, они вышли другими воротами.

– Бедные, бедные! – прошептала Лаодика. – А что Эней?

– Эней, увидев, что для города нет уже спасения, собрал нас всех и повел прямой дорогой в свой родной город Дарданос. Там мы наскоро снарядили корабли и морем бежали от злосчастных берегов священного Илиона… Мы издали видели, как он дымился, догорая.

Лаодика плакала: она оплакивала гибель своего родного города и всего, что ей было дорого.

– А Эней? Что с ним сталось? – спросила она, стараясь подавить рыдания. К Энею юная Лаодика питала нежное чувство: она давно его любила пламенно; он первый разбудил в ней, почти ребенке, спавшую женщину, и она полюбила его со всею беззаветностью первой пробудившейся страсти. Но об этом чувстве никто не догадывался: ласки, которыми она одаривала Энея в своем саду, в ночь перед его единоборством с Патроклом, видели с темного неба только молчаливые звезды.

– Эней, – отвечал на ее вопрос Адирома, – долго скитался со своими кораблями по бурному морю, преследуемый жестоким Посейдоном, пока нас не прибило к берегам Африки.

– Сюда, в Египет? – встрепенулась Лаодика. – Так Эней здесь?

Казалось, что мгновенно мрачная пелена спала с ее глаз, и это чужое небо, показалось, глянуло на нее приветливо, любовно; Нил не казался таким мутным; высокие пальмы стали красивее; гранитные, задумчивые сфинксы – не такими строгими.

– Да, богоравная Лаодика, почти в Египет, только туда, западнее, ближе к Атланту, где этот гигант держит на своих плечах свод небесный, – отвечал Адирома. – Мы пристали к городу Карфаго, где царицей была прекрасная Дидона.

– Дидона? – неожиданно вмешалась в разговор Херсе, которая до сих пор все молчала. – Она, должно быть, внучка нашего бывшего ливийского царя Дидо, которого разбил фараон Минепта Второй. А каких она лет, добрый Адирома?

– Лет около двадцати – девятнадцати.

– Так это она: я видела ее мать еще совсем ребенком, она опоясывалась тогда еще поясом младенчества. О боги! Как быстро обращает великий Озирис колесо времени! И у нее уже дочь, царица, – говорила старая Херсе, качая поседевшей головой.

– Где же теперь Эней? – со сдержанным нетерпением спросила Лаодика.

– Не знаю, богоравная дочь Приама, – отвечал Адирома.

– Что же Дидона? – снова спросила Лаодика. – Она приняла вас?

– Не только приняла, но она отдала Энею и себя, и свое царство.

Заметная бледность разлилась по миловидному личику дочери Приама.

– Себя отдала Энею? – спросила она чуть слышно.

– Да, и все царство.

– И он взял ее? – Адирома только по движению побледневших губ Лаодики мог прочесть ее беззвучный вопрос.

– Нет, не взял. Он следовал велениям богов: они повелели ему отплыть в землю италов, к самому краю земли.

– И он отплыл?

– Отплыл, царевна.

– А Дидона? – Голос Лаодики срывался.

– Дидона сожгла себя на костре.

– Как? Что? – Лаодика привстала, вся дрожа.

– Дидона полюбила Энея и не могла перенести разлуки с ним.

Краска медленно возвращалась на бледные щеки Лаодики.

Вечерело. На землю, на Нил, на горы спускались тени ночи. В вечернем воздухе прозвучал медный голос трубы кормчего, и «Восход в Мемфисе» стал поворачивать к берегу, на ночлег.

XI Похищение Лаодики

«Дидона полюбила Энея и не могла перенести разлуки с ним». Эти слова неотступно теперь преследовали Лаодику. А она, Лаодика, разве не любила его, не любит? Он вытеснил из ее сердца все – родину, отца, мать, братьев, сестер. Для него забыты боги, храмы их, алтари, жертвенники… Она помнила только одно божество – Афродиту. Ее покровительства она просила, когда накануне единоборства Энея с Патроклом шла ночью в сад на свидание с сыном Анхиза. И Афродита послала ей свою милость. Разве теперь Лаодика может забыть, что было тогда, в эту божественную ночь, когда только безмолвные звезды могли видеть с темного неба их ласки, их объятия, ее счастливые слезы?

Неужели же эта африканка, эта царица Карфаго, Дидона, любила его больше? Да, больше, больше! Она не задумалась пойти на костер, когда его не стало, когда он покинул ее по повелению богов: Дидона не перенесла разлуки. А она, Лаодика, которая любила его больше своей жизни, она не была убита разлукой: она не пошла на костер. Нет! Не может быть, чтобы Дидона больше любила! Эта гордая африканка погибла оттого, что он ее бросил, отверг ее любовь. Это ясно. Значит, она говорила Энею о своем чувстве? Он слушал ее?

Болью отдался в сердце Лаодики этот вопрос. Значит, любовь Дидоны к Энею не была тайной – все знали об этом? Да, конечно, и Адирома знал, и все знали.

Эти мысли не давали спать Лаодике в то время, когда весь корабль погружен был в сон. Лаодика лежала под шатром из белого финикийского виссона и не могла сомкнуть глаз. Полог был полуоткрыт, и в отверстие Лаодика видела темное небо, усеянное звездами. Эти звезды и тогда смотрели на них, когда Эней так безумно ласкал ее.

Уже одно сознание, что он жив, наполняло сердце Лаодики благодарностью к богам. Он жив, он думает о ней. И в неведомой земле италов он вспомнит о своей Лаодике.

Нил тихо журчал у киля корабля. На берегу, медленно потухая, иногда вспыхивал огонек, с вечера разведенный матросами. За Нилом, в каменоломнях, слышался по временам крик ночной птицы.

Где же эта таинственная земля италов? И неужели можно перелететь через море ласточкой?

В темноте Лаодике показалось, что полог ее шатра шевелится. Она стала вглядываться. Скоро полог несколько раздвинулся.

– Это я, милая царевна, – послышался осторожный шепот старой негритянки.

– Что тебе, Херсе? Разве ты не около меня спала? – так же осторожно спросила Лаодика.

– Тише… Богиня Гатор посылает тебе спасение.

– Что ты, няня!

– Богиня Гатор покровительствует молодости и красоте… Твоя красота растопила сердце доброго божества: богиня хочет спасти тебя от Абаны, которого ты не любишь.

– О боги! Но как она спасет меня?

– Вставай и иди за мною, пока всевидящее око АмонаРа глянет на землю, мы будем уже далеко: Абана не догонит нас.

Вся дрожа от волнения, Лаодика встала. Верность свою и глубокую преданность старая Херсе так много раз имела возможность доказать, что Лаодика верила ей слепо. Она знала, что Херсе желает ей добра.

– Сандалии на тебе? – спросила негритянка.

– На мне, няня.

– А вот тебе плащ – закутайся им плотнее.

Лаодика повиновалась. Оставив шатер, беглянки тихо пробрались мимо спавших рабов своего господина. В темноте они дошли до сходней и, никем не замеченные, вышли на берег.

В темноте словно из земли выросла еще одна тень.

– Это я – не бойся, богоравная дочь Приама, я Адирома; следуйте за мной.

Беглянки удалялись от берега. Невидимая тропинка вела через пальмовую рощу. В темноте послышалось фырканье лошадей.

– Вот мы и дошли, – сказал Адирома.

В темноте вырисовалась группа коней и неясные очертания людей. Ночной сумрак и таинственность наводили на Лаодику невольный страх, хотя она и уверена была в добрых намерениях Херсе и Адиромы.

– Боги нам покровительствуют, – послышался в темноте чей-то голос.

Это был голос Имери, старого жреца бога Хормаху. С ним было еще несколько человек, и тут же стояли две парные колесницы. Жрец подошел к Лаодике.

– Благородная дочь Приама, – сказал он ласково, – пусть боги вселят в твою юную душу мужество! Я, жрец великого бога Хормаху, желаю тебе добра. Несчастье твоего дома предало тебя в руки и в рабство недостойному человеку. Ты не заслужила этой участи, и боги внушили мне благую мысль. Я хочу избавить тебя от того, кто называется твоим господином. Я и мои друзья, слуги царицы Тиа, благородные советники фараона, Пилока и Инини, – мы хотим, чтобы ты и твоя верная Херсе сейчас же, не дожидаясь, пока солнце пошлет свой первый луч на землю, отправились на этих колесницах прямо в Фивы. Эти мужественные воины, – он указал на молчаливые фигуры, стоявшие у лошадей, – будут сопровождать и охранять вас. В Фивах вы явитесь к начальнику женского дома, к Бокакамону, который и доложит о вас царице – жизнь, счастье и здоровье да будут ее уделом! Вот тебе золото на дорогу, благородная отроковица, – жрец подал Лаодике кошелек. – Мы же сейчас воротимся на корабль, чтобы сын Аамеса, когда утром обнаружится ваше исчезновение, не заподозрил нас в чем-либо.

– Я скажу Абане, недостойному сыну Аамеса, – прибавил со своей стороны Адирома, – что тебя, богоравная царевна, и добрую Херсе похитил твой бог, Гермес.

Лаодика со слезами целовала руки старого жреца.

– Да наградят тебя боги, святой отец, – шептала она.

– А тебя, милое дитя, пусть хранит великий Хормаху и всемогущая Сохет, мать богов, – сказал жрец, целуя ее в голову.

Лаодику и Херсе усадили в одну колесницу на мягкие шкуры газелей и велели их вознице не жалеть коней. В другой колеснице поместились три воина, служившие под начальством Пилоки и Инини. Им же принадлежали и колесницы с конями.

Скоро беглянки исчезли во мраке тропической ночи, а жрец и Адирома воротились на корабль, где никто не заметил их временного отсутствия.

Лаодика очень удивилась, когда, проснувшись утром под ласкающими лучами солнца, она увидела себя в незнакомой местности. Все совершившееся ночью казалось ей сном.

– Где мы, няня? – спросила она.

– Мы на дороге благополучия, – лаконично отвечала старая негритянка.

Лаодика тотчас вспомнила события предшествовавшего дня: рассказ Адиромы, Эней, Дидона на костре, земля италов, неведомое море…

– Ах, няня, как бы я хотела стать ласточкой, – прошептала она.

XII Возвращение без вести пропавшего

Прошло около десяти дней. Рамзес все еще не возвращался из похода, но в Фивах его и не ждали скоро. Говорили, что он предпринял поход далеко на север.

Солнце только что опустилось за Ливийские горы, окаймлявшие у Фив долину Нила с запада; но Фивы были все еще так же шумны, как и днем. Обыватели, которых вечер застиг вдали от своих жилищ, спешили по домам. Буйволы, коровы, ослы и козы с пастбищ возвращались в свои хлевы и закуты. Их сопровождали крики пастухов и лай собак.

В этот час в задней половине дома Пенхи, в восточной, занильской части города, сквозь небольшое окошко, выходившее на Нил и завешанное изнутри полосатой занавесью, едва заметно просвечивал огонек.

Войдем внутрь дома старого Пенхи. Хозяин и его внучка Хену находились в задней половине дома, в той именно комнате, из маленького окошка которой просвечивал слабый луч огонька на Нил. Это была довольно просторная комната, освещенная висячей бронзовой лампой с четырьмя горелками в виде наклоненных цветков лотоса. На столе стояли две свечи в бронзовых же шандалах с изображениями филинов. Тут же лежали куски воска, ножи и лопаточки из пальмового дерева.

Старик Пенхи, наклонившись над столом, усердно лепил из воска какую-то фигурку в виде женщины, но с головой льва. На другом конце стола маленькая Хену тоже лепила какие-то фигурки, вся углубившись в свое занятие.

Подняв голову и взглянув на работу деда, она радостно захлопала в ладоши.

– Ах, дедушка, настоящая богиня Сохет! – воскликнула она, подходя к старику. – Ах, как хорошо!

– Да, дитя, она удалась мне, – задумчиво сказал старик, – сама богиня помогла.

– Она еще лучше, чем Озирис, – сказала девочка, подходя к нише и вынимая оттуда другую восковую фигурку. – А разве ты меньше молился Озирису?

– Нет, дитя, я усердно и ему молился.

– А посмотри, что я тебе покажу.

Хену подбежала к другому концу стола и взяла слепленные ею восковые фигурки.

– Смотри, дед: это – бог Апис, а это – я!

И девочка весело, звонко расхохоталась: ее смешили сделанные ею безобразные фигурки.

– Видишь, какая я? Ха-ха!

Старик добродушно улыбался, рассматривая произведения своей шалуньи-внучки.

– А какой Апис! Какие рога! Вот он сейчас меня забодает.

И девочка снова залилась смехом, прыгая вокруг стола.

– Постой, дед, я теперь слеплю самого фараона, – говорила она, принимаясь за воск.

В это время с берега Нила донесся резкий звук медной трубы.

– Это корабль откуда-то пришел, – заметил Пенхи.

Затем и старик и девочка снова углубились в свои работы.

Слышно было, как на дворе переговаривались рабыни, которые доили коров и коз. С Нила доносился неясный гул голосов: это шла спешная разгрузка прибывшего в Фивы корабля.

– Не будет ли каких вестей о фараоне? – тихо проговорил Пенхи.

– Может быть, он еще победил какого-нибудь царя в земле Либу, – заметила Хену.

На дворе послышался лай собаки.

– Не чужой ли кто-нибудь? – заметил Пенхи. – Надо бы все это спрятать.

Но вслед за тем собака залаяла радостно, отвечая на чей-то призыв. В то же время раздался не то радостный, не то испуганный возглас старой Атор, верной ключницы Пенхи и няньки Хену.

– О всемогущий Озирис! Кого же я вижу! Ты ли это! Из подземного царства Озириса?

– Нет, добрая Атор, я не был в подземном царстве, – отвечал чей-то знакомый голос.

– Кто это? Чей это голос? – удивился Пенхи.

– А как боги милуют отца? Что маленькая Хену? – послышался тот же голос.

– Обо мне спрашивает! – с удивлением воскликнула Хену. – Кто это?

Пенхи как-то задрожал и весь вытянулся, превратившись в слух. Дрожащими руками он стал собирать и прятать куски воска, восковые фигурки, лопаточки. Лицо его вспыхнуло, потом побледнело.

– Не может быть! – прошептал он. – О боги!

– Кто, дедушка? – спрашивала Хену, схватив деда за руку.

– Я не знаю, дитя… Мне почудилось… Он говорит: что отец…

– О великая Гатор! – послышался радостный голос рабынь на дворе. – Наш господин!

– Где отец? Где моя Хену? – снова говорил тот же знакомый голос.

– О боги! Это он! Это мой сын! – проговорил старый Пенхи и бросился к двери. – Это твой отец, дитя, – он воротился из подземного царства!

Пенхи быстро отворил дверь. Там, в соседней комнате, стоял Адирома.

– Адирома! Сын мой! Ты ли это! – воскликнул Пенхи, протягивая руки.

– Отец мой! Отец! Я опять тебя вижу!

И отец и сын бросились друг к другу в объятия. Одна Хену стояла в каком-то оцепенении, словно забытая. Но в это мгновение в комнату с радостным визгом влетела собака Шази и бросилась лизать лицо девочки.

– Хену! Дитя мое! – нагнулся к ней Адирома, освободившись от отца. – Ты не узнаешь меня? Я твой отец! Какая ты большая выросла! О Гатор! Она у меня красавица!

Девочка, пораженная неожиданностью, совершенно растерялась. Давно освоившись с мыслью, что ее отец погиб в море, что его давно нет на свете, привыкнув думать о нем как о каком-то нетленном духе, превращенном, как ей казалось, в орла или в ястреба, она не могла теперь сразу освоиться с мыслью, что этот большой мужчина, который обнимает и целует ее, и есть ее отец. Она представляла его себе каким-то божеством, не похожим на людей и потому как бы чуждым ей, и вдруг он – сильный, высокий, красивый мужчина.

А между тем Адирома поднял ее и, держа под мышки, то подносил к себе ее раскрасневшееся личико, то отдалял.

– Девочка! Красавица! Вылитая мать! Моя Хену, моя крошка! – повторял он.

Эта пламенная нежность сообщилась девочке. Хену радостно обхватила шею отца.

– Так ты мой отец? Да, отец? Ах, как я люблю отцов! – лепетала она.

– Отцов! – невольно рассмеялись и Адирома и Пенхи.

– Отца! Тебя люблю! И деда люблю!

– Вот она и права, говоря, что любит «отцов»: она любит тебя, своего отца, и меня, твоего отца, – поспешил поправить свою внучку Пенхи.

Старая, сморщенная Атор стояла в дверях, и слезы умиления текли по ее смуглым щекам. Из-за нее выглядывали другие рабыни: их всех трогала эта нежная семейная сцена – трогала до слез. Каждая из них, может быть, думала, что если б и ей удалось когда-либо воротиться на далекую родину, куда-нибудь в горную Ливию, или в милую приморскую Финикию, или в знойную Нубию, то, быть может, и их встретили бы родные такими радостными слезами… Но где уж бедным рабыням думать о возврате! Они все здесь, в неволе, в стовратных Фивах, сложат свои кости и рабынями перейдут в подземное царство.

Только дворовая собака Шази была довольна и счастлива за всех: она раньше всех, раньше даже старой Атор узнала бывшего своего господина, который столько лет пропадал где-то. Она узнала его по глазам. Вот почему теперь она суетилась и бегала от одного к другому.

– Но, дитя, дай же нам поговорить, – сказал Пенхи внучке, которая теперь поместилась на коленях у отца и не позволяла ему шевельнуться.

– Слушай, сам бог Апис глядел мне в глаза, – болтала она.

– Ой ли? И ты не испугалась? – улыбнулся Адирома.

– Сначала испугалась, а потом нет.

– Да постой же, сиди смирно, дай отцу слово сказать, – говорил Пенхи, стараясь унять расходившуюся внучку. – Ну, расскажи, что с тобой было, как ты спасся от смерти, где находился все эти почти десять лет? – спрашивал он сына.

– Боги были милостивы ко мне, – отвечал Адирома, лаская голову девочки.

Он рассказал все, что нам уже известно, а потом прибавил:

– В Мемфисе по воле богов я встретился с почтенным Имери, жрецом бога Хормаху, а также с почтенными Пилокой и Инини, с которыми и прибыл сюда на корабле «Восход в Мемфисе», и они познакомили меня со всем, – на слове «всем» он сделал ударение, – что происходило в мое отсутствие в Египте и в Фивах и что совершается теперь… О великий Амон-Горус!

Пенхи, ничего не сказав, велел старой Атор и другим рабыням приготовить ужин для дорогого гостя.

– А где теперь Лаодика? – спросила Хену. – Ах, как бы я хотела ее видеть!

– Она теперь, милая дочка, должна быть уже в доме царицы, в женской палате, – отвечал Адирома.

– Бедная Дидона! – продолжала болтать девочка. – Зачем же она сожгла себя?

– С печали по Энею, девочка.

– Вот глупенькая! Я б никогда не сожгла себя.

И дед и отец рассмеялись. Они видели, что пока Хену не уснула, она не даст поговорить им о деле. Она болтала без умолку; но о том, что считала она секретом, о том, что они с дедом для чего-то лепили из воска фигуры богов, фараона и царевичей, – она отцу даже не заикнулась. И Пенхи хорошо знал с этой стороны свою умненькую внучку: то, что велят ей хранить в тайне, она никому не выдаст.

– А кто лучше – Дидона или Лаодика? – спросила она, соображая что-то.

– Лаодика лучше, – отвечал Адирома. – Лаодику я знал такой же маленькой, как ты.

– А какие у нее волосы? Черные, курчавые?

– Нет, милая дочка, у Лаодики волосы золотистые.

– Как золото? Вот прелесть! А у Дидоны?

– У Дидоны черные, как у тебя.

– Пхе! Я не люблю черные.

И опять она рассмешила и деда и отца. Последний начал гладить и целовать ее.

– А вот я так люблю черные, такие, как у тебя, – говорил Адирома, перебирая курчавые пряди своей девочки.

– А глаза какие у Лаодики? – спрашивала Хену.

– Такие же хорошенькие, как у тебя.

– А знаешь, когда я упала на колени перед Аписом и он поглядел мне в глаза, так все сказали, что я священная девочка.

– Да ты и так священная, – улыбнулся Адирома.

– Отчего священная?

– Оттого, что ты невинная.

– А Лаодика тоже священная?

– Да, и Лаодика священная.

– А Дидона?

Адирома рассмеялся:

– Ну, едва ли.

– Да перестань, дитя, болтать глупости, – заметил Пенхи. – Ты сегодня совсем с ума сошла, должно быть, от радости.

– А разве от радости с ума сходят? Вот ты, значит, не рад моему отцу, ты совсем не сошел с ума.

Пенхи только рукой махнул, а Адирома еще нежнее стал ласкать болтунью.

– Вот я так тоже схожу с ума, – сказал он, – из Трои да в Фивы.

XIII Лаодика в семье Рамзеса

Рамзес III Рампсинит был уже далеко не молод, когда вступил на престол своего отца, СетнахтаМиамуна II, которому еще при жизни последнего он помогал управлять Египтом.

Как выше было замечено, Рамзес III имел уже восемнадцать сыновей и четырнадцать дочерей. Конечно, это были дети не одной царицы Тиа, его законной жены, но многие были прижиты им от других женщин его гарема, называвшегося просто «женским домом» фараона. Хотя все эти дети считались принцами и принцессами крови и хотя все они содержались одинаково, как дети фараона, однако в силу господствовавшего в Египте «утробного права» не все были равны перед законом и перед страной.

«Утробное право» состояло в том, что первая, законная жена фараона пользовалась особым значением, и ей воздавались почести, отличные от других: она являлась преимущественной представительницей законного престолонаследия. Обыкновенно женатый на принцессе-наследнице фараон возводил на престол для совместного с собою царствования малолетнего сына своего, как бы упрочивая и узаконивая его именем, соединенным со своим именем, все свои действия и распоряжения перед народом и страной. При назначении фараонами удельных князей и наместников, обыкновенно наследником удела считался внук царя, рожденный от дочери его, но не сын сына его. Таким образом, закон лежал на стороне «женской утробы». Геродот говорит даже, что в обычае египтян было возлагать попечение о престарелых и дряхлых родителях на дочерей, а не на сыновей.

В утро, следовавшее за прибытием Адиромы в Фивы, вся многочисленная семья Рамзеса находилась в саду, примыкавшем к женскому дому и обнесенном высокой каменной оградой. Стройные пальмы, сикоморы и громадные бананы давали достаточную тень саду, хотя солнце забралось уже довольно высоко. Младшие члены семьи фараона, мальчики с локонами юности на щеках и девочки с золотыми обручами в виде змея-уреуса на головах, затеяли шумную игру, соответствовавшую обычным интересам своего века: они изображали две воюющие стороны, из которых одна сторона представляла собою египтян, а другая – презренных обитателей страны Либу. Некоторые девочки-принцессы плакали, когда на их долю выпадало быть презренными либу, и жаловались своим черномазым статс-дамам, что мальчики-принцы хотят отрезать у них руки по праву победителей.

Сторону обиженных сестренок приняла хорошенькая Снат-Нитокрис. Она сказала, что превращать египтян и египтянок в презренных либу может только богиня Изида.

– Где же, милая Снат, мы возьмем Изиду? – спросила самая маленькая принцесса, Гатор, названная так по имени богини красоты и любви.

– Я буду Изидой, – отвечала Нитокрис. – Принесите мне цветок лотоса и несколько колосьев пшеницы.

Маленькие принцессы бросились исполнять приказание старшей сестры и скоро явились с цветком лотоса и колосьями.

Шалунья Нитокрис приняла на себя важный вид богини.

– Становитесь на колени перед божеством! – сказал она повелительно.

Девочки тотчас же исполнили приказание богини; но некоторые юные принцы заупрямились, боясь превратиться в презренных либу. Однако Нитокрис продолжала свою роль.

– Начинаю с младших, – сказала она. – Гатор! Выбери себе один колос.

Юная принцесса дрожащей рукой вынула один колос из общей связки.

– Теперь отрывай от колоса одно зерно за другим и говори: Египет – Либу, Египет – Либу, так до последнего зерна. Если последнее зерно будет Либу, то и ты будешь презренным либу.

Девочка со страхом начала отрывать зерно за зерном. Руки ее дрожали.

– Египет – Либу, Египет – Либу, – шептала она.

Все фараонята собрались вокруг и с жадным любопытством следили за процессом отрывания от колоса зерен, повторяя вслух: «Египет – Либу, Египет – Либу».

– Египет – Либу, Египет – Либу, Египет…

Гатор вся вспыхнула от неожиданности и счастья: последним зерном у нее было «Египет».

– Милая Снат! – закричала она радостно. – Я египтянин!

Она вся светилась восторгом, глазки ее блестели. Это заинтересовало и мальчиков.

– Теперь я! Теперь мне! – приставали они к важной Изиде.

Нитокрис всех отстранила повелительным жестом.

– Теперь тебе, Рамзес-Горус, – сказала она, протягивая руку с колосьями младшему братишке.

Юный принц не без страха вынул колос.

– Египет – Либу, Египет – Либу, Египет – Либу, – шептал он, отрывая зерно за зерном.

Интерес зрителей возрастал все больше и больше.

– Египет – Либу, Египет— Либу, Египет…

– Либу! Либу! – захлопала в ладоши счастливица Гатор.

– Либу! Либу! – повторяли другие девочки. – Ты презренный либу! Либу!

– Я не хочу! Я не хочу! – обиделся юный принц и бросил свой ощипанный колос.

Все юные фараоны пришли в волнение. Начались протесты. Девочки держали сторону Изиды.

– Теперь кому вынимать колос?

– Теперь Миамуну-Амону.

– Нет, теперь Путифаре – она моложе Миамуна.

– Неправда! И мне восемь лет, и тебе!

– Мне восемь лет было давно – я старше!

– Нет, я старше: я из утробы царицы, а ты из утробы рабыни.

– Неправда! Моя мама тоже была царевна.

Дети слышали от старших об «утробном праве» и теперь препирались о старшинстве не по возрасту, а по праву рождения.

Но в это время в саду показалась сама царица Тиа в сопровождении своего первенца, Пентаура.

– А! Мама! – радостно проговорила Нитокрис, сбрасывая с себя всю напускную важность богини. – А с нею и Лаодика.

– Лаодика! Лаодика! – взволновались юные принцессы, а за ними и юные принцы, и все бросились навстречу царице и Лаодике.

Последняя по-прежнему смотрела задумчиво и грустно, хотя в выражении лица замечалось меньше тоски и подавленности. Жена Рамзеса, когда Бокакамон представил юную дочь Приама ко двору, приняла ее очень ласково, совершенно с материнской нежностью: грустная судьба молодой девушки и несчастья, постигшие царство ее отца, расположили сердце царицы Египта в пользу бедной сиротки. Самая наружность Лаодики очаровала всех. Красота ее являлась чем-то невиданным под знойным солнцем тропиков, где лица почти так же смуглы, как и лица нубийцев, между тем как юная троянка была беленькая и с таким цветом волос, который казался чем-то необычайным черноволосым египтянам.

На мужчин дома Рамзеса Лаодика произвела еще более сильное впечатление, чем на женскую половину двора фараона. Пентаур, которому нравилась светло-каштановая хеттеянка Изида, теперь до безумия был очарован белолицей и золотистоголовой троянкой. Он готов был не отходить от нее, ловил каждый ее взгляд, жадно любовался ее плавными, грациозными движениями и восхищался нежной мелодией ее голоса. Он уже мечтал, что если сбудется то, что он задумал с матерью, то Лаодика будет сидеть с ним рядом на престоле Амо-на-Горуса, украшенная двойным венцом и змеем-уреусом.

Красавица и любимица матери, юная Снат-Нитокрис, точно так же как на божество, смотрела на задумчивую и грустную троянку. Ничего подобного, ничего прелестнее Лаодики она не видала в жизни. Вся страсть пробудившейся в ней женщины обратилась на Лаодику: она полюбила ее первой любовью пламенной дочери знойного африканского юга.

Она теперь первая подбежала к ней.

– Лаодика! Милая Лаодика! Дай мне поцеловать тебя! – говорила она, ласкаясь к троянке. – Я тебя сегодня не целовала… Я всю ночь видела тебя во сне: мы с тобой рвали на берегу Нила цветы лотоса, и сама богиня Гатор, в виде белой голубки, принесла тебе лучший цветок. Ах, я забыла, как у вас называется богиня Гатор, – болтала Нитокрис, не давая никому сказать слова.

– У нас она называется Афродита, милая Снат, – отвечала Лаодика.

– А Горус?

– Горус – Феб, солнце.

Юные принцы и принцессы окружили Лаодику, и все старались наперерыв заговорить с ней, приласкать ее. Она стала какой-то игрушкой в семье фараона. Ее хватали за руки, с любовью гладили ее шелковистые волосы, заглядывали в глаза.

Более взрослые юноши из сыновей Рамзеса выражали свой восторг сдержаннее, но все же, несомненно, любовались ею. Особенно пленила она сердце молодого Меритума, который уже считался великим жрецом солнца в Гелиополисе, хотя этому юному жрецу предстояло еще много учиться жреческой мудрости. Он уже ревновал Лаодику к старшему своему брату, принцу Пентауру, любимцу матери-царицы, и в сердце его уже закрадывалось недоброе чувство по отношению к сопернику, тем более что он не мог тягаться со старшим братом, который был вдвое старше его: на Меритума все еще смотрели как на мальчика, да и «локон юности», висевший у последнего на смуглой щеке, предательски обнаруживал его возраст.

– Когда же тебя повезут, наконец, в Уакит[27] учиться быть жрецом? – высокомерно спросил его Пентаур, заметивший бросаемые Меритумом на Лаодику страстные взгляды.

Меритум вспыхнул, он почувствовал оскорбление.

– Когда? – вызывающе посмотрел он на брата. – А тогда, когда ты все наши житницы наполнишь дуррой и полбой.

Это был оскорбительный намек на то, что Рамзес не взял с собою Пентаура в поход против неприятеля, а приказал ему наблюдать за поступлением податей в казну фараона.

– Этого тебе пришлось бы долго ждать, – сердито сказал Пентаур, – до того времени твой «локон юности» успеет поседеть.

Это значило: «ты еще молокосос – нечего тебе заглядываться на троянку».

Женское чутье подсказало Лаодике, из-за чего горячатся братья, и она одарила Меритума ласковым взглядом, от которого юноша вспыхнул еще больше, но вспыхнул уже краской счастья. Лаодике стало жаль его, между тем как грубость Пентаура возмущала ее кроткое сердце.

И Нитокрис, со своей стороны, оказалась союзницей младшего брата, Меритума: юная египтянка тоже уловила женским чутьем причину ссоры между братьями, и приняла сторону младшего, потому что и она ревновала Лаодику к грубому «гиппопотаму», как она в душе называла иногда Пентаура. Зато мать-царица осталась верна своему любимцу.

– Вы бы, дети, пошли играть хоть «в крокодилы», – сказала она юной ватаге. – И ты, Меритум, иди с ними.

– Я уже вырос из этой игры! – гордо отвечал великий жрец солнца. – Я жрец бога Горуса!

– Но ведь ты еще не вырос из «локона юности», мальчик, – заметила Тиа.

– Ах, мама! Все же он большой, – заступилась за брата своенравная Нитокрис, – ему уже пора охотиться на львов, а не играть «в крокодила».

– Нет, мама, мы будем играть не «в крокодила», а в войну, – залепетала самая младшая дочка Рамзеса, Гатор. – Мы будем играть в египтян и в презренных либу. Знаешь, мама, меня богиня Изида уже сделала мальчиком-египтянином.

Эта удивительная новость всех рассмешила, и даже Лаодика не смогла удержаться от смеха: так наивно все это было сказано.

В это время одна из рабынь доложила царице, что ее желает видеть господин женского дома, Бокакамон, – и Тиа возвратилась во дворец.

XIV «Я восстановлю Троянское царство»

– Верь мне, прекрасная дочь Приама, что я возвращу тебе потерянную Трою, я сам с тобой буду на твоей родине, восстановлю Троянское царство и отомщу всем врагам твоего отца, – говорил Пентаур, продолжая, по-видимому, прерванный с приходом в сад разговор.

Сын Рамзеса, увлеченный красотой Лаодики, задумал обширный план – план покорения Финикии, Фригии, Киликии, Пафлагонии и всех стран, лежавших на восточном берегу «Великих зеленых вод» вплоть до Трои и Дарданоса – царства Анхиза и сына его Энея.

В этом молодом льве Африки давно пробудились инстинкты его великого прадеда, Рамзеса II Сезостриса, и, поддерживаемый любовью честолюбивой матери, а с другой стороны – возбуждаемый явной нелюбовью к нему отца, он обдумывал в душе рискованное дело, сущность которого он не мог, конечно, доверить юной Лаодике, а потому говорил ей общими местами.

– Ты видела в Рамессеуме, в доме моего прадеда Рамзеса Второго, изображение четырнадцати царей, которых победил он? – спросил Пентаур, когда они удалились в глубь сада.

– Да, мне показывал их Бокакамон, – отвечала Лаодика.

– Только я не буду воевать ни землю Куш, ни землю Либу; я пойду на север; часть моих войск будет следовать берегом «Великих зеленых вод», чтобы покорить Финикию, Идумею, Амморею и Фригию до твоей родины, а другая часть воинов пойдет морем прямо до Трои и Дарданоса, чтоб оттуда идти на врагов твоего отца, – с воодушевлением продолжал Пентаур. – Я уже говорил сегодня с великим жрецом богини Сохет, который знает Трою и все тамошние страны.

Лаодика была поражена последними словами царевича.

– Как! Неужели здесь есть кто-нибудь, кто бывает в Трое? – невольно вырвалось у нее.

– Есть, милая Лаодика, – это Ири, верховный жрец богини Сохет. Он был в Трое.

– Давно? – спросила Лаодика, вся взволнованная.

– Больше десяти лет тому назад.

– Значит, до осады данаями нашего милого города?

– Вероятно, до осады: он был у твоего отца послом от моего деда, фараона СетнахтаМиамуна.

– О боги! Как бы я хотела видеть этого человека!

– Ты его увидишь, милая девушка. Он помнит твоего отца, твоих братьев и сестер и, вероятно, видел тебя маленькою на руках у твоей доброй Херсе.

За это одно известие она готова была полюбить Пентаура, как бы он ни был для нее несимпатичен по многим причинам, а главное – потому, что он добивался ее взаимности, когда все помыслы ее принадлежали одному, которого она, казалось, навеки потеряла.

И неужели этот Пентаур исполнит свое обещание? Неужели она опять увидит родные места – берег родного моря, знакомые горы, рощи и на горизонте – острова, которые она видела с детства? Кого найдет она там в живых? Не найдет только Энея! Он далекодалеко где-то, в земле италов.

– Да, я отомщу врагам твоего отца, твоим врагам! – увлекаясь собственной мыслью, говорил сын Рамзеса III. – Я в цепях приведу в Фивы всех царьков, о которых ты говорила моей матери-царице, – Агамемнона, Ахилла, Одиссея, Нестора, Аяксов, Неоптолема, Ореста! Я помещу изображения их рядом с изображениями царей земли Куш, Либу, Цита и других, которых ты видела в Рамессеуме.

Лаодика невольно поддалась честолюбивым мечтаниям своего собеседника. Вера его в свои силы вливала и в ее юную душу уверенность.

– А ты знаешь, благородный царевич, где земля италов? – робко спросила она.

– А на что тебе, милая Лаодика? – в свою очередь спросил Пентаур.

Лаодика несколько замялась: не могла же она выдать ему своих чувств, которые глубоко хоронила в своем сердце.

– Туда, в землю италов, после разорения Трои, отплыл лучший друг моего отца, Анхиз, престарелый царь Дарданоса, – отвечала покрасневшая девушка, умолчавшая об Энее.

– Этой земли, милая Лаодика, я не знаю, – сказал Пентаур, – но я спрошу у Ири, он исполнен всевозможных знаний.

Лаодика немного помолчала. Ее, видимо, подмывало еще что-то спросить. Наконец она решилась.

– А в городе Карфаго ты бывал, царевич? – спросила она.

– Это где царствует женщина?

– Да, Дидона.

– Знаю. Я там был в третьем году с победоносными воинами моего покойного деда, фараона СетнахтаМиамуна, – жизнь, здоровье и счастье да будут ему вечным уделом в подземном мире!

– И видел царицу Дидону?

– Видел, прекрасная дочь Приама; царица Дидона поверглась в прах, принося дань моему деду и прося пощадить ее жизнь, так как она была союзницей презренных либу.

– Она, говорят, прекрасна, как Афродита-Гатор, – с дрожью в голосе сказала Лаодика.

– Кто так говорит, тот не имеет глаз, – сказал Пентаур.

Этот лаконичный ответ был по душе Лаодике; но она умолчала о том, что слышала от Адиромы, – о том, что из любви к Энею Дидона сожгла себя на костре.

– Отец, вероятно, пройдет с войском и до Карфаго, чтобы получить вновь дань от Дидоны, – прибавил Пентаур.

Как ни заманчивы, однако, были обещания Пентаура – восстановить царство Илиона, отомстить всем врагам Трои и дать Лаодике возможность воротиться на родину, как ни самоуверенны были речи об этом наследника египетского престола, – только Лаодике казалось все это едва ли возможным. Для нее непонятно было многое из того, что вокруг нее происходило. Чуялось присутствие какой-то тайны во дворце фараона, собственно на женской половине двора Рамзеса, и во главе этой тайны, по-видимому, стояли сама царица Тиа и ее любимец Пентаур. Что-то похоже было на заговор, и притом против самого фараона, все еще находившегося в отсутствии. Это сквозило из намеков, из недосказанных речей. Часто упоминались имена Бокакамона, Пенхи, какой-то девочки Хену, верховного жреца богини Сохет и многих других: о них говорилось как о «недовольных» кем-то, как о «своих». Упоминались еще какие-то «восковые изображения». Что все это означало?

Лаодика верила после всего того, что она видела в Египте, что этот всемогущий Египет со своими фараонами может восстановить Трою, что он в силах уничтожить всех врагов Илиона, что силы этих Агамемнонов, Ахиллов, Аяксов ничтожны перед силами одного фараона; но захочет ли этого сам Рамзес, которого Лаодика представляла себе каким-то страшным крокодилом?

Лаодика, слушая своего собеседника, не решалась, не смела задавать ему прямых вопросов. Она могла остановиться на единственной мысли: если боги были так милостивы к ней, к ничтожной единице священного Илиона, то отчего милость их не может снова излиться на всю бедную Трою? И отчего орудием этой милости не избрать всемогущих фараонов?

– Но захочет ли его святейшество, великий Рамзес, помочь бедной Трое? – проговорила как бы про себя Лаодика.

Пентаур сделал энергичное движение.

– Не захочет! Боги повелят, и будет исполнено, – сказал он загадочно.

В это время из-за ствола ближайшей пальмы выступила молодая, красивая женщина. Глаза ее с каким-то особенным блеском остановились на Лаодике.

– Ты что, Атала? – недовольным голосом спросил Пентаур.

– Я пришла сказать господину, что царский кобчик, бросив одну добычу, устремился за другой; я боюсь, что стрела охотника поразит жадного кобчика, – таинственно отвечала молодая женщина.

– Скорее кобчик поразит охотника, – гордо сказал Пентаур.

Молодая женщина что-то пробормотала и удалилась. Лаодике показалось, что она сказала какую-то угрозу, да и красивые глаза ее смотрели недружелюбно. Сердце или инстинкт подсказали юной троянке, что она должна остерегаться этой красивой египтянки.

– Кто эта женщина? – невольно спросила Лаодика.

– Это одна из девушек дома царицы, – неохотно отвечал Пентаур.

– А о каком кобчике и каком охотнике говорила она?

– Смысл этих слов дочь Приама узнает после, – был неопределенный ответ.

Из него Лаодика поняла только, что в женском доме и при дворе Рамзеса затевается что-то неладное.

Атала была дочерью начальника гарнизона в Фивах, Таинахтты, и состояла при женском доме Рамзеса в качестве почетной девицы – нечто вроде современной фрейлины. Она отличалась от прочих почетных девиц женского дома красотой и всеми, если можно так сказать, африканскими качествами – огненным темпераментом, подвижностью молодого тигренка и резвостью. Эти качества очаровали сердце наследника престола, и Пентаур перед всеми оказывал ей предпочтение, которое и перешло в бурную страсть. Ему отвечали тем же.

Но с тех пор как при дворе Тиа появилась Лаодика, Пентаур заметно охладел к своей возлюбленной, и Атала уже не раз втайне изливала слезы перед изображением богини Гатор в виде иносказательной жалобы, что «сердце ее осиротело, а постель ее не согревается солнцем ее души». На беду Пентаура, Атала была посвящена в тайну придворного заговора, потому что это был преимущественно «женский заговор».

Впрочем, Пентаур вполне надеялся на свои силы, а главное – на союз некоторых влиятельных жрецов, которые всегда были всесильны в Египте, до того всесильны, что все фараоны заискивали перед ними, осыпая их богатствами под видом жертвоприношений божествам. На стороне Тиа и Пентаура находились такие жрецы, как Амон-Мерибаст, верховный жрец Амона-Горуса, Ири, верховный жрец богини Сохет, и Имери, верховный жрец светоносного Хормаху.

В это время стремительно, как вихрь, подбежала к Лаодике хорошенькая Нитокрис.

– Ах, милая Лаодика! – заторопилась она. – Ветер твоего севера шепнул мне в ухо хорошую новость для тебя.

– Какую, милая Снат? – удивилась Лаодика.

– А что ты мне дашь, если я тебе скажу?

– У меня, милая, ничего нет, чтобы дать тебе, у меня есть только сердце, которое я уже отдала тебе с первого дня, как узнала тебя.

– Нет, Лаодика: еще есть что-то у тебя.

– Что же? Я не знаю.

– А твои губы, дай мне их.

– Возьми.

Плутовка не заставила себя просить: она жарко прильнула своими горячими губами к губам Лаодики.

– Ах, как сладко! Теперь скажу: вчера в Фивы приехал кто-то, кто носил тебя на руках.

Эти слова удивили Лаодику и встревожили: в несчастье люди всегда ожидают скорее дурных вестей, чем хороших.

– Кто же, дорогая Снат? Меня Херсе носила на руках.

– Нет, это мужчина. – И плутовка коварно посмотрела на своего брата: она хотела мстить ему хоть чем-нибудь за то, что он отнимает у нее Лаодику.

– Кто же? – снова недоумевала последняя.

– Сын старого Пенхи, Адирома из Трои! – почти крикнула шалунья.

– Да? Я очень рада… Боги наградили его свободой за то, что он добрый, – серьезно сказала Лаодика, у которой в душе при одном имени Адиромы шевельнулось и встало все прошлое, далекое, невозвратное, встало как живое.

Но тут же она вспомнила своего господина, Абану, сына Аамеса, у которого ее похитил Адирома с помощью того старого, доброго жреца, которого и имени она не знала.

Неужели Абана не разыскивает ее?

А если узнает, где она?

XV Отвергнутая Нилом жертва

Между тем в Фивах распространился слух, что фараон возвращается с войском из похода. Возвращение это было неожиданно. Говорили, что в походе на север, после поражения войск Цамара и Цаутмара, опасно заболела старшая и любимейшая дочь Рамзеса, прекрасная Нофрура.

Это было действительно так. В один из переходов по знойной степи Ливии Нофрура почувствовала сильное недомогание. К ночи она лежала уже в жару. Тотчас же призваны были находившиеся при войске врачи и искуснейшие хир-сешта – учителя таинственных наук, которые и приступили к лечению юной царевны.

По их совету один из находившихся при войске жрецов Изиды обвязал пылавшую голову больной намоченной в священной воде лентой от покрывала Изиды, произнося заклинание: «Свяжу я злой недуг семью узлами бога Шу, сына великого Ра; я свяжу его силу, его дела, его злобу страшными узлами мрачной ночью, пока не глянет на землю светлый лик великого Горуса».

Больная металась на постели и умоляла, чтоб ее бросили в Нил: видно было, что внутренний жар пожирал ее, и оттого ей казалось, что прохладные воды Нила исцелили бы ее.

Отец и сестры не отходили от больной. Рамзес, который без содрогания видел вокруг себя тысячи смертей, которому доставляло несказанное наслаждение смотреть на горы отрезанных у неприятелей рук и других членов, возвышавшиеся у его походной палатки, этот железный человек при виде страданий своей любимицы плакал, как ребенок.

– Это презренные либу наслали на нее огневой недуг, – шептал он, чувствуя свое бессилие.

К утру жар у больной несколько уменьшился, и Рамзес решился немедленно возвратиться в Фивы под покровительство своих богов и их служителей.

Больную царевну уложили в покойную колесницу, запряженную восемью мулами. Нофрура лежала в колеснице под богатым навесом из белого финикийского виссона, затканного золотом, а четыре рабыни, находившиеся с нею в колеснице, беспрестанно махали над больною опахалами из страусовых перьев. Сам Рамзес, его сыновья, дочери и Изида-хеттеянка следовали за колесницей больной в своих походных колесницах. Не слышно было ни военной музыки, ни воинственных возгласов, потому что войска фараона со своими военачальниками и тысячами пленных двигались поодаль от царского кортежа.

– Сестра недаром просила бросить ее в Нил, – говорила вторая дочь фараона, стройная и большеглазая Ташера, сидя в своей колеснице рядом с Изидой.

– А что, милая Ида-Ташера? – спросила последняя.

– Это ей, конечно, боги внушили, – заметила третья дочь Рамзеса, Аида.

– Что же они ей внушили? – недоумевала хеттеянка.

– Боги внушили ей, что Нил требует жертвы, чтобы исцелить больную, – отвечала Аида.

– Какой жертвы? – снова спросила Изида.

– Человеческой. А разве ваша священная река не требует жертв? У вас какая река священная в вашей стране? – спросила Ташера.

– У нас священная река Иордан, – отвечала хеттеянка. – Когда наши предки с пророком Моисеем и Иисусом Навином возвращались из Египта, то Иордан сам расступился перед израильским народом. Но наш Иордан меньше Нила. Только я не знаю, у нас, кажется, не приносят жертву Иордану, а только одному Иегове, и то не человеческие жертвы, а только овнов и тельцов.

– А у нас и Нилу приносят, – сказала Аида.

– Каким же образом? – спросила хеттеянка.

– Жертву Нилу приносят по указанию священного бога Аписа: на какую девочку он укажет, ту отдают Нилу.

– Как же? Ее топят в Ниле?

– Нет, бросают ему в объятия.

На четвертый день, наконец, показались Фивы и Нил.

Больной не было легче. Печальный кортеж тихо приближался к роскошной столице фараонов. Гонцы Рамзеса давно принесли печальную весть о болезни царевны и о возвращении фараона. Население Фив было извещено об этом через мацаев, которые строго наказывали жителям столицы соблюдать тишину при вступлении в город печальной процессии под опасением жестокой смертной казни.

Возвращение Рамзеса с дочерью, пораженною тяжким недугом, встречено было всеми жрецами Фив. Они вышли за северные ворота с изображениями богов, которых несли в золотых ладьях. К небу поднимались целые облака курений.

Вышла и Тиа навстречу больной дочери. По-видимому, Нофрура не узнала матери. В горячечном бреду она бормотала невнятные слова… «Все руки, руки… кровь засохла…»

В тот же день во дворец фараона созваны были главные хир-сешта, мудрецы египетской земли: «учители тайн земли», «учители тайн бездны», «тайн глубины» и «учители таинственных слов». На общем совете положено было принести жертвы для умилостивления богов и в то же время принести «живую жертву» Нилу.

На следующее утро и совершился сам обряд выбора этой «живой жертвы». Процесс выбора совершился следующим образом.

Едва первые лучи солнца, поднявшегося за холмами восточного берега Нила, позолотили вершины Ливийского хребта, от храма Амона-Горуса двинулась процессия жрецов. Служители этого бога несли его изображение – Горус с головою кобчика – на золотой ладье. У ног божества помещались золотые изображения царей Нила – крокодила и гиппопотама. Процессия под дикое завывание медных труб, двигалась к священной реке.

В тот момент, когда шествие достигло колоссов Аменхотепа (колоссы Мемнона), солнечные лучи озарили головы этих гигантов, которые под влиянием этих лучей издали протяжный, как бы жалобный стон.

Печальное завывание труб всполошило население города. Все спешили взглянуть на процессию, хотя никто не знал, что она означала и по какому поводу предпринята. Догадывались только, что процессия имеет что-то общее с болезнью старшей дочери фараона, о чем слух со вчерашнего дня наполнял все Фивы.

Впереди процессии шел верховный жрец Амон-Мерибаст, куря перед божеством благовония священной земли Пунт и зорко поглядывая на прибывавшую толпу.

– Первый дар божества, – вдруг сказал он, указывая на смуглую хорошенькую девочку лет одиннадцати-двенадцати, которая со свойственным ее возрасту любопытством смотрела на процессию своими блестящими глазками, держась за руку взрослой девушки, вероятно своей сестры, несколько выступившей из толпы.

Вслед за тем выступавшие рядом с Амоном-Мерибастом два жреца подошли к этой девочке.

– Дитя! – сказал один из них, взяв ее за руку и ласково гладя по головке. – Иди, тебя призывает бог.

Девочка смутилась и не знала, что ей делать.

– Иди, дитя, не бойся, – повторил жрец.

– Иди же, Ина, – подсказала взрослая девушка, – так надо.

Девочка повиновалась и последовала за жрецами. Ее подвели к Амону-Мерибасту. Верховный жрец взял один из цветков лотоса, находившихся в золотой ладье Горуса, и подал его девочке.

– Светоносный Горус благословляет тебя, дитя, – сказал он, – иди со мною.

Процессия двинулась дальше. Девочка, и испуганная, и обрадованная, пошла рядом с верховным жрецом, поглядывая то на толпу, то на цветок лотоса.

– Второй дар божества, – снова произнес Амон-Мерибаст, указывая на толпу, где виднелась другая девочка одного возраста с первою.

Жрецы подошли и к этой. Девочка хотела было убежать, но ее кто-то придержал сзади.

– Не бойся, дурочка, тебе ничего не будет! Видишь, вон той девочке дали священный цветок, и тебе дадут.

– Да, да, милое дитя, – подтвердил жрец.

И эта девочка позволила себя увести. И ей верховный жрец подал цветок лотоса. В толпе зрителей чаще стали показываться такие же девочки – их, видимо, привлекало любопытство, а также зависть: всем хотелось играть роль в торжественной процессии, получить цветок лотоса и обращать на себя всеобщее внимание. Этот возраст едва ли не тщеславнее взрослых, по крайней мере наивнее и искреннее и, во всяком случае, правдивее.

– Третий дар божества, – продолжал между тем провозглашать жрец.

Взяли и третью девочку, которая с детской гордостью посматривала на толпу.

Трубы между тем продолжали завывать: зловещая мелодия их покрывала смешанный гул от сдержанного говора зрителей.

– Четвертый дар божества.

Последние слова относились к нашей знакомой Хену, дочери Адиромы и внучке Пенхи, которая с жадным любопытством протиснулась сквозь толпу, сверкая своими оживленными глазками и всем своим прелестным личиком.

– Пятый дар божества.

Хену, торжествующая и гордая, тоже присоединилась к процессии, держа в руке цветок лотоса.

– Шестой дар божества. Седьмой и последний дар божества.

Но в этот момент в толпе произошло смятение. Какая-то женщина протискивалась сквозь сплошные массы зрителей, с ужасом повторяя: «О моя Аи, моя маленькая Аи! О боги!»

Ей удалось протискаться сквозь толпу, которая с удивлением расступилась перед нею. С отчаянием на лице она бросилась было к девочкам, выступавшим в процессии с цветками лотоса, но по знаку верховного жреца мацаи удержали ее. Это была еще молодая египтянка. Она силилась вырваться из рук державших ее мацаи.

– О! Отдайте мне мою девочку! Отдайте! О боги! О всемогущий Горус! – вопила несчастная.

Одна из девочек с лотосом рванулась было к ней, но жрецы удержали ее.

XVI Испуганный бог Апис

Человеческие жертвоприношения Нилу совершались очень редко, да и то в исключительных только, в необыкновенных случаях, когда Египет посещало какое-либо страшное бедствие, как, например, всеобщий голод, когда вследствие неизвестных причин, скрывающихся в каких-либо неведомых атмосферных явлениях где-то там, далеко на юге, под экватором, у истоков Нила, эта священная многоводная река не совершала своего обычного периодического разлития и страну постигал неурожай. Тогда только Нилу, этому живому и все оплодотворяющему богу, приносились человеческие жертвы для умилостивления всемогущего божества. Но это случалось, может быть, раз в одно или два столетия, и потому последующие поколения египтян забывали об этом и редко кто знал о существовании страшного и внушительного по своей обстановке обряда приношения «живой жертвы» Нилу. Знали об этом, конечно, только жрецы.

Теперь настал для Египта такой исключительный случай. Это не был всеобщий голод – Нил в этом году разливался с обычным многоводием. Напоенная им земля дала стране фараонов обильную жатву. Великое бедствие постигло не Египет, но лично самого фараона: его любимая дочь Нофрура лежала на смертном одре. Для спасения ее решились прибегнуть к последнему, страшному испытанию – принести Нилу «живую жертву».

Для этого жрецы, не оповещая заблаговременно население Фив о принятом решении, чтобы не навести страх на египтянок-матерей, неожиданно устроили торжественную процессию – шествие Горуса к Нилу. Во время шествия жрецам предстояло взять семь невинных девочек, которых первыми встретит Горус на своем пути к священной реке: это – указание самого божества, его дары. Из этих семи жертв жребий должен был пасть на одну, избранную самим Аписом.

Итак, семь чистых девственниц взяты и с цветками лотоса в руках сопровождают шествие божества. Но в толпе зрителей никто не знает, что ожидает их. Узнала случайно одна египтянка: ее маленькая дочь Аи, тайно прижитая от одного из жрецов бога Аписа, случайно, по недосмотру матери, выбежала взглянуть на процессию Горуса и была взята в число семи жертв. Мать знала, чем должна была кончиться процессия, и потому, увидав, что ее девочка убежала из дому, бросилась за нею; но было уже поздно. Маленькая Аи шла в процессии с цветком лотоса в руке.

– Отдайте мне мою девочку! – кричала несчастная мать.

Но мацаи, предупрежденные жрецами, схватили ее и, зажав рот, увели подальше от процессии, где и заперли в доме заключения.

Скоро процессия приблизилась к берегу Нила. Там ее ожидали другие толпы народу, привлеченные к священной реке таинственными приготовлениями.

С раннего утра из храма Аписа с помощью нескольких десятков рабов этого храма, привезена была и спущена на воду большая лодка с позолоченным возвышением на носовой части, украшенная разноцветными яркими флагами и лентами, убранная пальмовыми ветками и цветами лотоса. Спуском на воду этой священной лодки распоряжались жрецы Аписа; у некоторых из них в руках были небольшие снопы свежей, зеленой, только что выколосившейся пшеницы.

Жрецы Аписа встретили процессию Горуса пением священного гимна.

Процессия остановилась.

Тогда верховный жрец Амон-Мерибаст раздал каждой из семи девочек по снопу пшеницы, бывшей в руках жрецов Аписа, и поставил их в ряд лицом к западу, так что Нил находился у них позади.

В это время невдалеке раздалась другая музыка, еще более, казалось, дикая и раздирательная. Толпы зрителей колыхнулись.

– Апис! Апис! – послышались испуганные и радостные возгласы. – Сам бог идет.

Это двигалась к Нилу от храма Аписа другая процессия. Между рядами жрецов, которые махали в воздухе опахалами, шел Апис. Ему предшествовал главный жрец, возжигавший перед четвероногим божеством курения из благовоний священной земли Пунт. Бык шел, по-видимому, беспокойно: расширенными ноздрями он усиленно вдыхал в себя воздух, который теперь казался особенно знойным и душным, как перед грозой.

Поравнявшись с изображением Горуса, который в своей золотой ладье покоился на плечах жрецов, Апис остановился, как бы ища чего-то. Глаза его упали на пучки зеленой пшеницы, и бык, радостно замычав, двинулся прямо к лакомому корму: он был голоден, потому что его мучители, жрецы, со вчерашнего дня морили свое кроткое и глупое божество голодом.

Апис направился прямо к стоящим рядом семи девочкам с пучками сочной пшеницы. Девочки невольно дрогнули и попятились.

– Не бойтесь, священные дети, – громко сказал верховный жрец, – бог к вам милостив.

Случилось так, что храбрая Хену, когда другие девочки со страху попятились, очутилась несколько впереди прочих. Апис шел прямо на нее.

– Избранница, счастливая избранница! – послышался говор среди жрецов.

Хену стояла неподвижно, но руки ее дрожали, а на миловидном личике отразился испуг, хотя она и старалась его скрыть.

Подойдя к ней, Апис с видимым наслаждением стал жевать сочные колосья.

– Бог сподобил избранницу! – громко возгласил верховный жрец. – На нее пал выбор божества. Слава всемогущему Апису!

– Слава! Слава! Слава! – повторили хором жрецы.

– Слава! Слава! – подхватила бессмысленная толпа.

Апис между тем ел жадно, и скоро от небольшого пучка, бывшего в руках у Хену, не осталось ничего.

– Готовьте жертву! – обратился Амон-Мерибаст к другим жрецам.

Некоторые из них подошли к Хену, держа в руках разноцветные ленты и золотые обручи, а священное животное, покончив с одним пучком пшеницы, обратилось к другим девочкам и продолжало утолять свой голод. Девочки сделались смелее и сами совали в морду богу лакомое кушанье.

Хену между тем украсили лентами и золотыми обручами, Амон-Мерибаст вылил на ее курчавую головку несколько капель благовония. Девочка, казалось, светилась удовольствием и гордостью. Толпа напряженно следила за всем, что происходило перед ее глазами. Слышались возгласы, вопросы, наивные замечания.

Амон-Мерибаст подал знак, и воздух огласился дикими звуками труб и соединенными хорами жрецов. Пели торжественный гимн Горусу.

Между тем с востока, из-за Нила, приближалась гроза. Синее как лазурь небо до половины затянулось черною, зловещею тучей. Послышались глухие, далекие раскаты грома, и Нил принял зловещий вид.

Верховный жрец взял Хену за руку и повел к лодке, стоявшей у берега с гребцами, которые держали весла наготове. Девочка не понимала, что с нею делали, но уже заметно начинала чего-то бояться. Трубная музыка и хор жрецов завывали все громче и неистовее.

Верховный жрец, вступив на лодку, провел свою невинную жертву на позолоченное возвышение в носовой части и поставил ее у самого края помоста.

Лодка отчалила от берега и, отплывя несколько сажен к середине реки, повернулась носом к зрителям, любопытство которых, смешанное с невольным страхом, достигло крайнего напряжения.

Зрелище было странное, пугающее воображение. Многие начали догадываться, в чем дело.

А Хену, вся убранная цветными лентами и золотыми обручами, и высокий жрец в белом одеянии, стоявший с нею рядом и державший ее за руку, казались издали каким-то видением, чем-то фантастическим.

Все напряженно и испуганно глядели туда, на это видение.

Жрец поднял к небу руки – и вдруг в воздухе мелькнуло что-то…

В толпе послышался крик ужаса… На золоченом возвышении священной лодки высилась одна только фигура жреца…

На поверхности Нила мелькнули яркие ленты – и исчезли под водой…

– Он столкнул ее в Нил!.. Он утопил ее!..

Но в тот же момент что-то сверкнуло в воздухе. Раздался страшный, какой-то металлический треск, от которого и земля и Нил дрогнули. Это была молния, упавшая с неба на Фивы: привлеченная металлическим изображением Горуса и его ладьей, она, казалось, на секунду остановилась на них – и в одно мгновение золотой бог расплавился от небесного огня… И ладья Горуса, и поддерживающие ее жрецы упали на землю…

Все замерло в ужасе…

Апис, оглушенный ударом грома, обратился в бегство, подняв кверху свой священный хвост и спеша спастись в своем храме – в стойле…

Все бросились бежать, крича и толкаясь…

Мокрая голова Хену показалась над водою. К ней кто-то плыл на помощь: это был ее отец, Адирома.

– Боги не приняли жертвы, – весь бледный и растерянный сказал верховный жрец, поднимая руки к небу. – О всемогущий, гневный Амон-Ра! Ты поразил своего сына, Горуса… Горе, горе нам!

XVII Похороны дочери фараона

Нофрура не перенесла тяжелого недуга – на девятый день она скончалась. Ни все боги Египта, ни могущество и богатство фараона – ничто не спасло его любимую дочь от смерти.

Естественная смерть юной царевны в силу простой случайности казалась чем-то страшным, ужасающим: воображению египтян представлялось, что это не простая смерть, а какое-то роковое предзнаменование.

Да и в самом деле: для умилостивления богов приносится небывалая почти в летописях страны жертва – и боги не принимают ее. Мало того, какая-то высшая сила посылает на землю небесный огонь, повергает в прах изображение Горуса, превращая его силою небесного огня в безобразную, бесформенную массу; жрецы и сам великий бог Апис поражены ужасом!

Нет, это не простая смерть – это какое-то страшное знамение, знамение гнева богов. Но на кого они излили свой гнев? На самого фараона! За что? За какие преступления? Все Фивы в тревоге. Весть о страшном событии облетает весь Египет.

А юная покойница лежит на богатом смертном ложе, окруженная многочисленною семьею своею, братьями, сестрами. Смерть придала ее прекрасному лицу выражение глубокой, кроткой задумчивости и покорности воле богов.

Теперь для семьи фараона и для всего его многочисленного двора наступили «дни плача» – семьдесят дней плача вплоть до самого погребения отошедшей на лоно Озириса юной царевны.

Еще не успело остыть тело умершей и первые слезы горя еще не успели высохнуть на щеках окружавшей ее семьи, как во дворец явился Амон-Мерибаст с целым сонмом других жрецов и богатыми погребальными носилками из храма Озириса, чтоб взять новую жертву подземного мира и приготовить ее к переходу в этот таинственный мир. Надо было торопиться с началом бальзамирования, потому что после неожиданной грозы, разразившейся над Фивами в тот день, когда приносилась Нилу «живая жертва», настали вдруг дни знойного самума, и тело умершей должно было быстро подвергнуться разложению.

Под пение погребальных гимнов, среди курений фимиама и общего плача тело умершей, покрытое дорогим виссоном, было положено на носилки и в сопровождении несметной толпы народу, под звуки печальной музыки, направилось к храму Озириса, где в особой лаборатории, обставленной глубочайшею тайной, совершалось обыкновенно бальзамирование умерших.

За печальными носилками шел сам Рамзес в траурном одеянии, без меча и без всяких украшений, с открытою головою, посыпанною пеплом с жертвенника Озириса, и с распущенными волосами в знак глубочайшей скорби. Его окружало все его многочисленное семейство. В ближайшей группе придворных женщин, следовавших непосредственно за семьею фараона, шли Изида-хеттеянка и Лаодика. Воздух оглашался рыданиями – все Фивы плакали! Это было что-то потрясающее.

Близ храма Озириса, вдоль широкой аллеи сфинксов, расположены были войска. Военные музыканты и воины при приближении печального шествия огласили воздух трубными звуками и ударами копий о щиты в знак отдания последней чести перед вступлением Нофруры в царство подземных сил.

У внутренних пилонов храма Озириса носилки с телом царевны были опущены на землю для последнего целования тела перед его «преображением», когда оно должно было превратиться в мумию с невидимым для смертных лицом.

Прощание было трогательное, раздирающее душу. Трудно было предположить, чтобы у сурового Рамзеса оказалось столько нежности и любви: с искаженным от душевного страдания и слез лицом он страстно припадал к холодному лицу дочери, обливая его слезами, гладил и целовал голову, покрывал поцелуями руки. Более сдержанна в своей печали была мать умершей. Тиа нежно отерла лицо дочери, смоченное слезами фараона, и поцеловала ее в бледный лоб и закрытые глаза.

Из сестер умершей больше всех плакала хорошенькая Снат-Нитокрис.

– О милая сестра! Зачем я не пошла вместе с тобой в загробный мир, в прекрасную страну Запада, в Ливийскую пустыню! Ты бы не скучала там одна… Но подожди – и я приду к тебе, милая сестра! – плакала Нитокрис, припадая к груди умершей.

Лаодика плакала тихо, молча: столько смертей проносилось в ее памяти, столько дорогих теней. Ее милые братья – Гектор, Полидор, Ликаон – все убитые ужасным Ахиллом… А где другие?.. Где тот, дорогие черты которого она носит в своем осиротевшем сердце?

Наконец все простились с умершей, и жрецы, подняв носилки, унесли мертвую царевну в очистительную палату, куда, кроме них, никто не смел вступать и откуда через семьдесят дней прекрасная Нофрура должна выйти в виде нетленной мумии, для погребения ее в семейном склепе фараона Рамзеса III.

Фараон и все провожавшие умершую двинулись обратно. Теперь не слышно было ни музыки, ни сотрясающих воздух ударов копий о щиты. Казалось, Фивы потеряли нечто большее, чем любимую дочь Рамзеса: так все казалось мертво кругом.

Приближаясь вместе со всеми ко дворцу, Лаодика нечаянно взглянула на стоявшую около первых пилонов толпу и вздрогнула: среди других знатных египтян, почтительно ожидавших прохода во дворец фараона и его семейства, она узнала своего господина, Абану. Ей стало страшно. Неужели он потребует ее к себе? А Пентаур? Неужели он отдаст ее?

Боясь встретиться с его взглядом, Лаодика быстро опустила глаза. Но ей оставалось неизвестным, видел ли ее Абана. Может быть, и нет. По крайней мере, когда она его нечаянно заметила, он смотрел не на нее, а на самого фараона.

С чувством тревоги Лаодика вместе со всею семьею Рамзеса вступила во дворец, где, ей казалось, она менее была подвержена опасности снова попасть в рабство к ненавистному сыну Аамеса.

С этого момента начались во дворце фараона «дни плача». Это был обрядовый плач: каждый день слышны были причитания женщин, с плачем восхвалявших красоту умершей царевны, ее доброту, ее набожность; в загробном мире ей обещалось блаженство, счастье, вечная жизнь.

В то же время по повелению Рамзеса придворные скульпторы, или, как они назывались, «скульпторы с жизни», то есть живой натуры, изготовляли богатый саркофаг для мумии Нофруры, украшенный резными изображениями самой царевны и выдающихся эпизодов ее жизни: поход на колеснице в Ливию, битва ее с презренными либу, где Нофрура изображалась в военных доспехах, на боевой колеснице, рядом с колесницею отца, поражающая своим копьем неприятелей, и так далее.

Наконец, прошли эти томительные семьдесят «дней плача»: все готово к погребению – и мумия и саркофаг.

Снова собрались несметные толпы перед храмом Озириса, от которого в две линии растянуты были войска вплоть до самого озера Харона, или «озера мертвых», через которое должна была переправиться мумия царевны в жилище вечного упокоения. Озеро Харона или Ахерон отделяло Фивы от «города мертвых», от великого фиванского кладбища, находившегося у подошвы Ливийского хребта.

Рамзес вместе со своим семейством и высшие сановники страны у преддверия храма ожидали выноса мумии. Наконец распахнулась таинственная завеса храма, и жрецы под заунывное пение хора показались с носилками, на которых покоилась мумия Нофруры, обвитая драгоценными тканями. Золотая цепь со священным жуком украшала ее грудь.

При виде мумии воздух снова огласился рыданиями.

Шествие двинулось к «озеру мертвых». Рамзес и теперь шел в траурном одеянии с распущенными волосами. За ним следовала его семья, высшие сановники и почти все население Фив.

Скоро блеснули воды Ахерона. Процессия остановилась. На берегу этого священного озера должен был происходить суд над умершей.

Носилки поставили на земле так, чтобы лицо мумии обращено было к озеру и к грозным изображениям судей подземного царства, которые возвышались на берегу Ахерона в виде огромных гранитных статуй. Далее на воде, у самого берега, виднелась лодка Харона.

Статуи изображали собою Истину и Правосудие. За ними утверждены были весы, на одной чаше которых изображены были добрые дела умершей в виде символа богини Правосудия, на другой – злые дела, в виде глиняного сосуда.

– А кто это около весов? – спросила Лаодика стоявшую около нее Нитокрис.

– Это божества: то, что с головою ястреба, – это Горус, а с головою шакала – это Анубис, – отвечала Нитокрис, утирая покрасневшие от слез глаза.

– А что они делают, милая Нитокрис?

– Они смотрят на стрелку весов, какая чаша перевесит – с добрыми делами или со злыми… Ах! Бедная сестра никому не делала зла! – еще сильнее расплакалась Нитокрис.

Действительно, едва верховный жрец Амон-Мерибаст поднял к изображению Правосудия руки, как чашка весов с добрыми делами моментально опустилась.

В толпе пронесся радостный шепот: «Боги принимают ее! Озирис к ней милостив!»

Торжественный хор жрецов огласил воздух.

Скоро лодка Харона приняла мумию вместе с носильщиками-жрецами и отплыла к тому берегу «озера мертвых».

XVIII Лаодика открыта

Едва лодка с мумией царевны отчалила от берега, как верховный жрец, приблизившись к изображению Озириса, произнес краткую молитву: он благодарил этого всемогущего владыку подземного мира за правый и милостивый суд над умершей. Потом Амон-Мерибаст, а с ним вместе Рамзес и вся его семья вошли в другую, более поместительную лодку и отплыли вслед за лодкой с мумией Нофруры. Вместе с ними отплыла и Лаодика, которая принята была в семье Рамзеса как родная, потому что, несмотря на свою скорбь об умершей дочери, фараон заметил Лаодику, красота которой и печальная судьба тронули сердце повелителя Египта.

На том берегу Ахерона мумия Нофруры, при мрачном пении жрецов была внесена в фамильный склеп Рамзеса и после трогательного прощанья с родными положена была в богатый саркофаг и накрыта гранитной крышкой с высеченным на ней изображением усопшей.

Весь этот погребальный обряд произвел на Лаодику глубокое впечатление. Она вспомнила, как погребали ее брата Гектора, убитого Ахиллесом. О! Какое это было страшное погребение, какая страшная ночь, предшествовавшая последнему моменту! Всю ночь троянцы сооружали громадный костер из соснового леса, который рубили в соседних горах и свозили к Трое. Наутро костер был готов, и на него возложили бездыханное тело ее брата. Как ярко вспыхнуло ужасное пламя, пожирая зеленые иглы сосен и дорогое тело Гектора! И скоро от милого тела остался только серый пепел с обгорелыми и перетлевшими костями, которые и собраны были в урну.

Где теперь эта урна с дорогим прахом? От нее, как и от всей Трои, не осталось, вероятно, и следа.

А здесь не то. Тело Нофруры осталось нетронутым – и его не коснулось ужасное пламя.

Так думала Лаодика, возвращаясь с похорон дочери фараона. А между тем молодые мечты ее забегали вперед. Слова и обещания Пентаура глубоко запали в ее сердце, жаждавшее того, что обещал сын фараона. Неужели для нее возможно возвращение на родину? Он ведь говорил так уверенно. Да и отчего не исполниться этому? Она не могла не видеть, как велико могущество фараонов. Что значила маленькая Троя перед громадным, многолюдным Египтом! Она видела, сколько войск возвратилось из похода вместе с Рамзесом. Одни Фивы обширнее всего царства Троянского. А Мемфис, а Цоан-Танис! А все эти города на берегах Нила!

Если ее милая Троя и разрушена, уничтожена пламенем, то все же она желала бы взглянуть хоть на ее развалины, на священный пепел священного Илиона, на его небо, на море, омывавшее ее родную землю. А может быть, она найдет там кого-либо из своих, кого пощадила смерть или стрела и меч данаев.

А земля италов? А милый образ того, кто ей дороже всего на свете?

Но когда же Пентаур исполнит свое обещание? Когда объявлен будет поход?

Вдруг она вздрогнула и невольно ухватилась за руку Нитокрис, с которой шла рядом.

– Что с тобой, милая Лаодика? – спросила юная дочь Рамзеса.

– Я так испугалась, милая Снат, – отвечала Лаодика, сжимая руку Нитокрис.

– Чего, милая?

– Его – моего господина.

– Какого господина? Твой господин – мой отец, фараон Рамзес.

– Мой бывший господин – Абана, что купил меня на рынке в Цоан-Танисе и от которого мы бежали вместе с Херсе. Я его увидела вон там, среди носителей опахала фараона.

– Чего ж тебе его бояться?

– Он узнал меня, он возьмет меня к себе. О боги!

– Он не посмеет взять! – гордо сказала юная дочь Рамзеса. – Ты моя сестра.

– Да хранят тебя боги, милая Снат! – с чувством сказала Лаодика, пожимая руку Нитокрис. – У тебя доброе сердце; а доброе сердце – лучший дар богов.

– А покажи мне, где он? Видно его теперь? – спросила Нитокрис.

– Видно; но я боюсь взглянуть на него… Вон он – около седого воина в панцире.

– А! Это Таинахтта, вождь гарнизона, отец нашей Аталы – ты ее знаешь?

– Знаю, милая Снат… Я ее боюсь…

– Почему? – удивилась Нитокрис.

– Не знаю. Она меня, кажется, не любит.

– О! Понимаю: она ревнует тебя к брату, к Пентауру. Да и я тебя к нему ревную, – наивно говорила хорошенькая царевна. – Так который же Абана?

– Тот, что с золотой цепью на груди и с тремя кольцами у предплечья.

– А! Какие злые у него глаза! Какой нехороший! Он что-то говорит Таинахтте и показывает сюда.

– Он показывает на меня.

– Ничего – не бойся.

– Милая Снат! Как же мне не бояться? Я так виновата перед ним.

– Чем, дорогая?

– А как же! Ведь я – воровка.

– Что ты! Как?

– Я же бежала от него и увела с собой свою старушку Херсе. А ведь он нас купил: значит, я украла у него цену двух рабынь.

– А сколько он заплатил за вас?

– За меня десять мна, а за Херсе пять кити[28] серебра.

– Пустяки, милая Лаодика: мы ему заплатим вдвое.

Лаодика недаром опасалась: Абана действительно узнал ее сразу.

Когда, проснувшись утром на корабле «Восход в Мемфисе», он узнал, что за ночь исчезли и Лаодика, и старая Херсе, он пришел в ужасную ярость. Никто на корабле не мог сказать ему, что с ними сталось: никто не видел их бегства, потому что все спали. Рабы, которым поручено было стеречь их, также ничего не могли сказать о беглянках, и на них обрушился весь гнев молодого египтянина. Несчастные рабы подверглись жестоким истязаниям, но и истязания их ни к чему не привели: они говорили только, что злые духи нагнали на них мертвый сон и они ничего не слыхали, что делалось ночью.

Естественно, что в исчезновении Лаодики Абана должен был подозревать Адирому; но последний отрицал свое участие в их бегстве; в противном случае он не оставил бы их одних, беззащитных женщин. Адирома, напротив, высказал предположение, что Лаодика и Херсе, не желая оставаться в рабстве, бросились в Нил и погибли в его волнах. Он считал это тем более правдоподобным, что гордая дочь троянского царя ни в каком случае не могла помириться с участью рабыни, и сама прекратила свое горькое и унизительное существование: дочь Приама, богоравная Лаодика, не могла быть рабынею сына Аамеса!

И вдруг Абана видит ее среди дочерей фараона! Она не утонула в Ниле – она сбежала.

– Это она, клянусь Озирисом! – невольно воскликнул он.

– Кто она? – удивился стоявший около него Таинахтта, вождь гарнизона в Фивах.

– Моя рабыня, дочь троянского царя Приама.

– Где? Которая?

– Та, что идет рядом с царевною Снат. Я купил ее на рынке в Цоан-Танисе, и по дороге от Цоана, выше Мемфиса, она ночью сбежала с корабля, воспользовавшись оплошностью моей стражи.

– Так это Лаодика? – в раздумье заметил Таинахтта. – Мне о ней много говорила дочь моя, Атала, которая состоит при женском доме его святейшества, фараона Рамзеса: эта белокурая троянка всем там головы вскружила; и неудивительно – она так прекрасна.

– Но она моя рабыня! – с негодованием сказал Абана. – Она беглянка – я должен взять ее к себе как собственность.

– Ну! – заметил Таинахтта с улыбкой. – Львы не уступают никому своей добычи.

– Но как она попала ко двору его святейшества?

– Ее представил ко двору Ири, верховный жрец богини Сохет.

Известие это еще более поразило Абану.

– Но откуда он ее достал? – спросил он.

– Ее прислал к нему Имери, верховный жрец великого бога Хормаху.

– А! Имери! – воскликнул сын Аамеса. – Теперь я понимаю – это старая лиса…

– Не говори так о служителе божества, сын Аамеса! – прервал его Таинахтта.

– Но он вор! Он похитил у меня рабыню! – горячился Абана. – Это он похитил ее с корабля «Восход в Мемфисе» и отправил к Ири. А где замешаны жрецы, там не жди добpa. Я понимаю теперь, почему Имери, еще там на корабле, узнав, кто такая эта рабыня, сказал: «Прелестное это дитя могло бы быть и женою царя».

– Что ж удивительного? – возразил Таинахтта. – Она дочь славного царя, и боги судили ей быть царицей. Верховный жрец великого Хормаху, вероятно, и действовал по внушению богов.

Но эти доводы не убедили Абану. Подумав несколько, он спросил:

– А что говорит о ней твоя дочь, достойная Атала?

Вождь гарнизона пожал плечами.

– Разве женщина может говорить что-либо хорошее о женщине? – отвечал он. – Скорее крокодил пощадит свою жертву, чем женщина – другую женщину, красоте которой она завидует.

Этот ответ, по-видимому, понравился Абане – это можно было прочесть у него в глазах. Он явно что-то замышлял.

Но ни Лаодики, ни Нитокрис уже не было видно: Рамзес и его двор скрылись за пилонами дворца.

XIX Смерть Лаодики

После похорон Нофруры прошло несколько дней. Над Фивами только что забрезжило утро. В саду при женском дворе фараона слышен чей-то говор.

– Посмотри, Неху, что я нашла.

– Что это? Меч? Да какой красивый!.. Где ты его нашла, Арза?

– Вон там – я поливала цветы лотоса, и вдруг что-то блеснуло в земле. Я нагибаюсь и вижу – что-то золотое. Я начинаю откапывать – и вытащила вот этот меч.

– Ах, Арза, милая! Да он в крови.

– И точно в крови – и кровь свежая! Великая Изида! Что ж это такое!

– Брось его, милая Арза! Забрось.

– Я боюсь…

Вдруг воздух огласился страшным, раздирающим душу криком какой-то женщины.

– О боги! Что это?

Арза, уронив на землю меч, и Неху (это были рабыни, поливавшие цветы в саду при женском доме Рамзеса) бросились по направлению крика, который исходил из помещения, занимаемого с недавнего времени Лаодикой. Это кричала старая Херсе, которая металась у входа помещения Лаодики и рвала на себе волосы.

– Ее убили! Ее зарезали! – кричала она. – О вечные боги!

– Кого зарезали?

– О! Мое сокровище! Мое дитя! Мою госпожу!

Херсе бросилась внутрь комнаты и, упав на пол, билась в судорогах.

На высоком позолоченном ложе, покрытом белыми тканями, лежала мертвая Лаодика: в широко раскрытых глазах ее выражался ужас – это был ужас смерти, так нагло постигшей ее. Под левым сосцом ее чернелась продольная рана, кровь из которой окрасила белый покров ложа и стояла запекшейся лужей на полу.

Вопли Херсе разбудили все население женского дома. Все бежали к тому месту, откуда неслись эти вопли. На лицах видны были растерянность, испуг. Все толпились у входа в помещение Лаодики, и никто, по-видимому, ничего не понимал. Да и как понять! Ничего подобного никогда не случалось в царских покоях. Убита невинная девушка, любимица царицы, гордость женского дома, дочь славного царя Трои. Кто убил? Какой изверг мог решиться на такое злодеяние, когда ни один мужчина, исключая детей фараона, не смел переступить порог этого святилища, состоящего под покровительством богини Сохет?

Вопли Херсе достигли и покоев царицы.

– Что это? – спросила Тиа свою постельную рабыню. – Что случилось?

Испуганная рабыня не смела сказать страшной истины.

– Что же? – повторила жена фараона. – Говори!

– О святейшество! Я боюсь поразить твои уши страшными словами, – отвечала рабыня.

– Говори же! Я повелеваю! Мои уши раскрыты для доброго и злого, – говорила Тиа, сама встревоженная.

– О госпожа! У нас в доме убийство.

– Убийство! Кто убит?

– Троянская царевна Лаодика.

– О боги! Кто ее убийца?

– Не знаю, госпожа, никто не знает, – говорила рабыня, поспешно одевая царицу.

Тиа торопливо вышла в сад, куда выходило помещение Лаодики. Ей попалась навстречу вся заплаканная Нитокрис.

– О мама! – вскричала юная царевна. – Вот меч, он весь в крови.

– Какой меч, дитя?

– Я нашла его в саду на земле – он весь в крови… Это кровь Лаодики… О мама, мама!

Тиа с содроганием взглянула на меч. Это было изделие изящной работы: тонкий, длинный клинок с золотою рукояткою, изображавшею какое-то неведомое божество – женщину с львиной головой, стоящую на колеснице, запряженной двумя конями.

– Это неегипетский меч, – сказала жена фараона, – в нашей земле нет таких.

Тиа взяла меч.

– Его надо сохранить, – сказала она, – меч укажет нам убийцу… О боги!

– Мама! Пойдем взглянем на нее, я одна боюсь, – говорила Нитокрис, вся обливаясь слезами.

У входа в помещение Лаодики толпились придворные женщины и рабыни, выражая сожаление об ужасной смерти юной троянской царевны и общее недоумение – кто мог быть убийцей такого прелестного невинного существа и притом в доме, охраняемом богинею Сохет.

Лаодика лежала на своем ложе как мраморное изваяние. Золотистые волосы ее, разметавшись, покрывали собой белую подушку из тонкого финикийского виссона. Около ее изголовья с глухим стоном причитала обезумевшая от горя Херсе, покачиваясь, словно автомат, из стороны в сторону.

– Я убила тебя, божество мое! Я достойна смерти, – хрипло причитала она, – я недоглядела, я заспала!

Завидев приближение Тиа, все расступились. Говор и шепот смолкли. Слышны были только причитания старой Херсе.

– Не на своей милой родине нашла смерть ты, мое божество… Далеко от праха Гектора будет покоиться твое чистое тело… Слезы родных не оросят твоего прекрасного лица… О всемогущие боги!

Весь запыхавшись, смущенный, растерянный, торопился к месту ужасного происшествия Бокакамон, управляющий женским домом Рамзеса: в его доме, в доме его ведения, совершилось это страшное, неслыханное дело.

– О святейшество! – поднял он руки к небу при виде жены фараона, своей повелительницы. – Какие немилосердные боги судили мне это несчастие!

– Вот меч, которым совершено злодеяние, – сказала Тиа, подавая меч пришедшему. – У этого железа есть язык – он назовет нам злодея. Допроси железо!

Рука Бокакамона дрожала, когда он брал протянутый к нему клинок с пятнами крови.

– Это меч неегипетской работы, – с удивлением заметил он. – Как он попал сюда?

– Его сейчас подняла в саду Нитокрис, – отвечала Тиа. – Но как он попал в мой дом помимо стражи? Не сам он, конечно, вошел сюда – его внесла чья-то злодейская рука, но чья?

– Только не рука мужчины. Я в этом ручаюсь, великая царица, – отвечал Бокакамон.

– Так рука женщины?

– Женщины, царица.

Тиа и Нитокрис молча приблизились к ложу, на котором лежала мертвая Лаодика. Утренний свет, падавший сверху на лицо убитой косою полосой и отражавшийся бликами в широко раскрытых глазах умершей, придавал застывшему лицу ее выражение изумления, смешанного с ужасом, точно то, что она видела там, в загробном мире, внушало ей этот ужас.

Слезы текли по смуглым щекам Тиа. Нитокрис плакала, припав к плечу матери.

Вдруг Херсе перестала причитать и, несмотря на присутствие царицы, нагнулась близко к лицу умершей.

– Я вижу ее… я вижу убийцу! – с ужасом проговорила она.

– Где? Кто? – с удивлением спросил Бокакамон.

– Вон она… в глазах у нее… Смотрите! Смотрите! – говорила старая негритянка, впиваясь глазами в открытые, уже остекленелые глаза Лаодики. – Я вижу ее!

С изумлением и страхом все смотрели на старуху, полагая, что рассудок ее помешался от горя. Но Бокакамон приблизился к ложу и тоже взглянул в глаза умершей.

– Видишь, господин? – глухим шепотом спросила его Херсе, как бы боясь спугнуть то, что она видит. – Тебе известно, господин, что когда кто убивает другого и тот, кого убивают, видит убийцу, то лицо убийцы, словно в зеркале, навсегда остается в глазах убитого… Убийца стоит в ясных очах моего божества, моей Лаодики… Вон она – это женщина, я узнаю ее.

– Кто же она? – с суеверным страхом спросили Бокакамон и Тиа.

– Я не знаю ее имени… но я видела ее здесь, в этом доме.

Все с изумлением и страхом посмотрели друг на друга.

– И ты узнаешь ее? – спросил Бокакамон.

– Узнаю… Она такая красивая… злая… глаза василиска…

– Посмотри, нет ли ее здесь? – сказал Бокакамон.

Женщины этого дома, столпившиеся сзади царицы и жадно прислушивавшиеся к бессвязным словам старой негритянки, при словах Бокакамона с ужасом попятились назад. А что, если безумная старуха укажет на какую-нибудь из них?

Херсе отвела глаза от мертвого лица Лаодики и лихорадочным взором стала осматривать присутствующих. Все невольно потупляли глаза под ее пытливым взором.

– Видишь ее? Она здесь? – спросил Бокакамон.

– Не я! Не я! О боги! – вдруг закричала одна из рабынь, дрожа всем телом.

Это была Урза, которая на заре, поливая цветы лотоса, заметила в земле конец рукоятки предательского меча и вынула его, а потом показала другой рабыне, ливийке Неху.

Крик Урзы произвел общее смятение. Все глядели на нее, сторонясь с испугом. Бокакамон приблизился к ней.

– Говори, что ты знаешь? – грозно спросил он.

– О благородный господин! – трепеща всем телом, заговорила рабыня. – Я встала рано, вместе с Неху, и мы пошли поливать цветы на заре… Я поливала вон там цветы лотоса… Вдруг вижу, что-то блестит в земле… Я нагнулась… Вынимаю из земли… Это – вижу – меч… в крови… И показываю его Неху… Вдруг она закричала, – указывая на Херсе… – Я испугалась… – Она замолчала.

– Ну и что же? – спросил Бокакамон.

– Я испугалась… я уронила меч… мы побежали сюда… О великие боги!

Ломая руки, она замолчала, все еще вздрагивая. Бокакамон обратился к Херсе.

– Это она? – спросил он, указывая на Урзу. – Узнаешь ее?

– Нет! Нет! Не она… Та молоденькая, красавица… Вон она! – И Херсе опять уставилась в глаза умершей. – Глаза василиска… О, не гляди так… я – я твоя злодейка, я недоглядела… я заспала… О мое божество! Я недостойна служить тебе в загробном мире.

Скоро весть об ужасном происшествии в женском доме облетела весь дворец фараона. Прежде всех явился в помещение Лаодики царевич Пентаур, который был глубоко очарован красотою несчастной дочери Приама и мечтал сделать ее царицей Египта.

Вид мертвой Лаодики произвел на него потрясающее впечатление. Он не верил, что это была та Лаодика, которая еще накануне мечтала с ним о возвращении в Трою, о восстановлении царства предков.

– Убита! Убита! О боги! – вырвался у него крик отчаяния. – О прекрасный, нежный цветок лотоса! Кто сорвал тебя? Где тот злодей? О вечные, безжалостные боги!

Он бросился к матери и заплакал.

– О матушка! Ты ее так любила…

– Дорогой мой! Ты видишь: я сама плачу, – говорила Тиа, прижимая к себе голову сына.

– Но кто же решился убить ее?

– Боги то ведают… Вон меч, а чья рука направила его в сердце – никто не знает.

– Какой меч? Где?

Бокакамон подал Пентауру меч.

– Его нашли здесь, в саду.

– Это меч мужчины, – удивился царевич. – Как мог мужчина попасть в дом женщин?

– Нет, царевич, я головой ручаюсь, что мужчина не мог попасть сюда, – робко возразил Бокакамон. – Меч внесен в этот дом рукою женщины, и эта же рука злодейски поразила несчастную дочь Приама.

– Женщина, женщина убила мою голубку чистую, – словно автоматически повторяла старая негритянка. – Она сидит в ее глазах, она смотрит оттуда…

– Что она говорит? – спросил Пентаур.

– У нее, кажется, помутился рассудок, – тихо отвечал Бокакамон. – Она убита горем: говорит, что лицо убийцы всегда отражается, как в зеркале, в глазах убитого. Старуха видит там убийцу.

Пентаур робко подошел к ложу Лаодики и нагнулся к ее неподвижному лицу.

– О боги! Я не могу видеть этих глаз! – с ужасом отшатнулся он от мертвой.

– Его святейшество идет! Фараон! Фараон! – послышался шепот среди женщин.

Все с боязнью расступились. Рабыни упали ниц. Это шел сам Рамзес.

XX Верховное судилище

В тот же день фараон приказал нарядить строжайшее следствие по делу о таинственном убийстве троянской царевны. Преступление казалось таким загадочным, что для раскрытия его призваны были высшие следственные и судебные власти столицы фараонов. Во главе их стоял хранитель царской казны Монтуемтауи. В помощь ему придали носителя опахала Каро, царского переводчика Пенренну, знаменоносца гарнизона Фив – Хора и нескольких советников фараона.

В именном повелении, данном следователям, выражено было: «Виновные и прикосновенные к неслыханному злодеянию в самом сердце моего дворца должны приять смерть от собственной руки своей; да обрушится их преступление на главу их» – и добавлялось в конце: «Я есмь охрана и защита всего навеки и есмь носитель царского символа справедливости пред лицом царя богов Амона-Ра и пред лицом князя вечности – Озириса».

В этот же день начались допросы. Следователи открыли заседание в палате суда, в самом дворце Рамзеса, перед изображением божеств высшего судилища – Горуса с головою кобчика и Анубиса с головою шакала, между которыми находились весы правосудия. Изображение князя вечности и судии вселенной, Озириса, помещалось на троне; в одной руке его был скипетр, а в другой – бич для злых и преступников; тут же на жертвеннике находился цветок лотоса, стерегомый чудовищами, символами владык Нила, – крокодилом и гиппопотамом…

Следователи и судьи помещались на возвышенных седалищах.

Первою вызвана была к допросу Херсе, которая неразлучно находилась с Лаодикою и спала всегда в преддверии помещения юной царевны. Убийца мог проникнуть к ложу Лаодики только через тело старой негритянки.

– Я убийца моего божества, солнца очей моих, – каялась Херсе перед следователями. – Пусть меня поразит своим бичом великий Озирис. Я не уберегла мое сокровище, я потушила свет очей моих – я заспала царевну, дочь богоравного Приама.

– Отвечай на вопросы, – остановил ее Монтуемтауи, поправляя на груди золотую цепь с изображением священного жука. – Ты сама готовила ложе царевне вчера на ночь? – спросил он.

– Сама, господин. Я никого не допускала к ее чистому ложу, – был ответ.

– А что делала царевна с вечера? С кем была?

– Под вечер, когда светоносный лик Горуса уже клонился к закату, а тени от пальм теряли свой конец за Нилом, ее ясность Лаодика ходила по саду с ее ясностью царевною Снат – да будет счастье и здоровье вовеки ей уделом – и рассказывала ей о своей родине, о священном Илионе, о том, как его осаждали данаи и атриды, о смерти брата своего Гектора, – говорила Херсе.

– А после того? – перебил ее Монтуемтауи.

– После того пришел его ясность, царевич Пентаур спрашивал ее ясность Лаодику о вожде данаев Агамемноне и о храбром Ахиллесе и о том, как брат ее ясности Лаодики Парис поразил насмерть в пятку Ахиллеса, – продолжала свое показание Херсе.

– А ты что делала в то время? – спросил главный следователь.

– Я заплетала венок из цветов, чтоб украсить им головку ее ясности.

– И царевна при тебе легла потом на ложе сна?

– Я ее уложила и повеяла над нею опахалом, пока она не заснула.

– А сама когда легла спать и где?

– Я легла у ее порога, утолив жажду из своего кувшина водою Нила, и тотчас же заснула как мертвая… О великий Озирис! – вплеснула вдруг руками старая негритянка. – Меня опоили водою сна! Я теперь все поняла: кто-нибудь влил в мой кувшин сонной воды… Это так, так! Оттого я и заснула как мертвая, чего со мною всю жизнь не было… О боги! Это верно, верно!.. Я всегда, бывало, так чутко сплю, что слышу, кажется, всякое дыхание ее ясности, каждое ее движение на ложе сна… О праведные боги!

Следователи молча переглянулись между собой.

– Так, ты думаешь, с умыслом кто-то усыпил тебя? – спросил Монтуемтауи.

– С умыслом – я теперь вижу: оттого и вода показалась мне на вкус какою-то странною.

– Кого же ты подозреваешь в этом?

– О! Это та, которую я видела в мертвых зрачках моей голубицы, ее ясности Лаодики.

– В мертвых зрачках царевны ее видела?

– Да, в зрачках, как в зеркале.

– И то была женщина?

– Женщина – красивая, с глазами василиска.

– И ты можешь назвать ее имя?

– Не могу… не знаю… Но я ее видела.

– Здесь, в женском доме?

– Должно быть, здесь. Больше негде.

Тогда Монтуемтауи предложил заседавшим с ним судьям: не предъявить ли пред лицо этой допрашиваемой всех женщин дома фараона? Все изъявили согласие.

Решение это тотчас же было объявлено в женском доме высочайшим именем фараона, и Бокакамону приказано было вводить в палату верховного суда поодиночке сначала ближайших рабынь, имевших право ночевать в женском доме, а потом почетных женщин и девиц.

Эта поголовная очная ставка не привела, однако, ни к чему. В некоторые лица вступавших в палату суда женщин, особенно в молодые и красивые лица, Херсе всматривалась пристально, настойчиво, как бы пожирая их глазами; но потом в отчаянии повторяла: «Нет, нет… не та… не то лицо… не те глаза…»

От одного лица она долго не могла оторвать глаз – от прекрасного лица Аталы, к которой заметно охладел Пентаур с той минуты, как увидел Лаодику. Атала была бледнее обыкновенного, когда предстала пред судилищем; глаза ее были заплаканы, и она, казалось, избегала взгляда старой негритянки. Херсе вздрогнула, когда увидела ее, и отступила назад. Она давно замечала, как недружелюбно Атала смотрела на обожаемую ею дочь Приама. Чутьем женщины старая негритянка угадала, что Атала ревнует Лаодику к Пентауру, и сама стала недолюбливать гордую дочь Таинахтты. И вот обе эти женщины с глазу на глаз перед страшным судилищем… Не она ли убийца? Не у нее ли глаза василиска, что отпечатались в мертвых зрачках несчастной дочери Приама?.. Лицо прекрасное, но не доброе, такое, какое поразило ее в мертвых зрачках… Херсе вспомнила эти безжизненные, остекленелые, когда-то прекрасные глаза, вспомнила это мертвое юное личико, вспомнила счастливое детство Лаодики, потом печальную судьбу ее родного города, ее семьи, свою неволю, с которою она давно сжилась…

– О боги! Помогите мне! – простонала она.

– Ну, что же? Говори! – напомнил Монтуемтауи.

– Кажется… она… кажется, – прошептала допрашиваемая.

– «Кажется» не имеет силы утверждения: говори без «кажется», – повторил Монтуемтауи.

– Не знаю… не знаю… О боги!

– Атала, дочь Таинахтты, может удалиться от лица суда, – сказал Монтуемтауи. – Так и запиши показание допрашиваемой: не дано обвинения, – обратился он к писцу палаты суда.

Атала, заметно шатаясь, удалилась. Херсе провожала ее долгим, каким-то растерянным взглядом.

По окончании поголовной очной ставки вызваны были к допросу одна за другой рабыни Арза и Неху, первыми нашедшие предательский меч в саду. Но и от них не узнали ничего более, кроме того, что было уже известно.

Со своей стороны Бокакамон с помощником своим Аххибсетом допросили всех женщин дома: не заметили ли они ночью, чтобы кто-либо ходил в саду или около помещения троянской царевны; но и это ни к чему не привело: все спали по своим местам, и никто ночью в неурочный час не бродил по саду.

Тогда стали призывать к допросу привратников женского дома: кто сторожил в эту ночь ворота дома и не было ли впущено в дом постороннее лицо.

И тут все под страшною клятвой подтвердили, что никто из посторонних, не только мужчин, но и женщин, ни в эту ночь, ни днем и никогда, – никто не входил в женский дом, в это недосягаемое для постороннего глаза святилище богини Сохет.

Где же искать преступника?

Когда следователи остались одни после произведенных ими допросов, Монтуемтауи взял в руки меч преступления, лежащий перед ним на столе.

– Живые люди ничего нам не открыли, – сказал он, глядя на меч. – Так все откроет это мертвое железо.

– Правда, правда, – подтвердили прочие следователи. – Допросим железо.

– Это – меч редкой работы, дорогой меч, – сказал медленно Монтуемтауи, – он будет дважды, сугубо красноречив в опытных руках: во-первых, это редкий меч; он неегипетского изделия; таких я не видал в земле фараонов; да и божество на рукоятке меча – неегипетское; я полагаю, что это – финикийское божество, из северной страны Рутен; это – богиня Астарта, как мне кажется; это – один язык нашего меча; во-вторых, такое драгоценное оружие могло принадлежать только богатому, знатному лицу, которое бывало в походах, если не само, то его отец, его предки; но, быть может, меч этот куплен и в Египте – у кого? – это второй и самый красноречивый язык.

– Хвала твоей мудрости! – воскликнули следователи. – У тебя глаза и ум бога Хормаху.

– Как же мы допросим это железо? – продолжал риторически Монтуемтауи. – Как развяжем ему язык? А вот как: вызовем сюда, пред лицо судных божеств, всех продавцов оружия и всех оружейных мастеров города Фив – они развяжут язык железу.

Мнение председателя было принято, и на другой день все оружейники Фив были вызваны в суд.

Меч долго переходил из рук в руки, но ни один продавец не мог сказать, чтоб это дорогое оружие было куплено у него или сделано в Фивах: такого меча в столице Египта никто не видал… Только один старый мастер долго рассматривал клинок и рукоятку меча и, по-видимому, что-то соображал.

– Это меч финикийской работы, – сказал он наконец. – Рукоятка его изображает богиню Астарту.

– Так я и говорил, – заметил Монтуемтауи. – Но как он попал сюда?

– Он куплен или в Мемфисе, или в Цоан-Танисе; последнее вероятнее, – отвечал старый мастер. – В Цоан-Танисе я сам видел такие мечи.

На основании этого показания решено было тотчас же отправить носителя опахала Каро в Мемфис и в Цоан-Танис. Там он должен был предъявить роковой меч всем продавцам оружия и узнать, кому и когда был продан финикийский меч.

В Цоан-Танисе Каро действительно напал на след того, что ему поручено было разыскать. Один оружейник этого города узнал предъявленный ему меч. Он сказал, что это дорогое оружие досталось ему по наследству от отца и хранилось в его лавке вместе с прочим оружием, но что несколько месяцев назад зашел к нему молодой египтянин и, увидав меч, который ему очень понравился, купил его за весьма дорогую цену.

– Кто же был этот молодой египтянин? – спросил Каро с затаенной радостью, которую боялся обнаружить перед продавцом. – Он здешний? Из Цоан-Таниса?

– Нет, господин, он приезжий и, как я узнал, отправлялся отсюда в Фивы, – отвечал торговец.

– А имя его? – спросил снова Каро.

– Имени его, господин, я не спрашивал; знаю только, что он купил здесь на рынке двух рабынь – одну молоденькую, а другую старуху из племени куш.

– А молодая из какого племени?

– Этого не умею сказать, господин; а говорили, будто она из царского рода.

– А какая она из себя?

– Очень красивая и с золотистыми волосами; говорили, будто она привезена из-за «Зеленого моря».

– А какой из себя египтянин, который купил ее?

– Высокий и красивый и, должно быть, из знатного рода – с золотой цепью на груди.

Больше этого ничего не мог узнать Каро от продавца оружия. Тогда он обратился к торговцам невольниками. Здесь след того, чего он доискивался, выяснился еще более. Один из работорговцев припомнил, что несколько месяцев тому назад он продал одному знатному молодому египтянину из Фив двух рабынь – одну юную красавицу из северных стран, дочь царя, город которого был разрушен и сожжен врагами, а дети его, дочери, отвезены в разные места; одна из них со своею рабынею и была отбита на море финикийскими пиратами и продана в Цоан-Танис.

– А не знаешь, как звали этого царя, ее отца? – спросил Каро.

– Не помню, господин, – отвечал работорговец. – Старая рабыня, из страны Куш, называла имя этого царя и их город, но я забыл.

– Не Троя ли этот город?

– Так, так, господин, именно Троя.

– А царь назывался Приам?

– Кажется, что так; но наверное не помню.

– А как звали эту дочь его, что купил у тебя знатный египтянин?

– Я ее звал просто «царевной» или «золотой царевной», потому что у нее волосы такого цвета, как золото священной страны Пунт.

Для Каро не оставалось теперь никакого сомнения, что это была несчастная Лаодика, дочь такого же злополучного Приама, а купивший ее египтянин – Абана, сын Аамеса.

С этими сведениями он и поспешил воротиться в Фивы.

Всю дорогу его мучили вопросы: неужели Абана зарезал Лаодику? А если он – то как он мог пробраться ночью в женский дом? Но старая египтянка утверждает, что Лаодику зарезала женщина, но только мечом, принадлежащим Абане.

«Нет сомнения, – думал Каро, – что Абана, злобствуя на Лаодику за ее бегство, подкупил одну из женщин дома фараона зарезать невинную девушку: пусть же не достается никому другому, если не досталась ему. Но в таком случае, зачем отдавать свой меч для совершения убийства? Меч этот – прямая улика. Разве нельзя было найти другой меч или простой нож? Подкупленный убийца мог совершить свое гнусное дело любым острым ножом, которые всегда находятся под рукой в женском доме. Зачем же понадобился именно меч Абаны, и притом такой редкий и заметный?»

Эти вопросы так и остались не разрешенными в голове Каро.

XXI Убийца Лаодики

В тот же день, когда Каро воротился в Фивы, Абана под наблюдением мацаев был приведен в палату верховного суда. Появление в его доме мацаев сначала встревожило его, но он тотчас же ободрился и смело явился в суд. Он даже держал себя высокомерно, зная, каким уважением в стране и лично у фараонов пользовался его отец.

– Абана, сын Аамеса! – торжественно обратился к нему Монтуемтауи. – Пред лицом Озириса говори только правду. Скажи, что ты знаешь о дочери троянского царя Приама Лаодике, которую ты купил несколько месяцев тому назад в Цоан-Танисе вместе с ее рабынею?

– Я знаю только то, что обе они на пути от Мемфиса к Фивам, пользуясь темнотою ночи и оплошностью моих рабов, постыдным образом бежали с корабля «Восход в Мемфисе», – гордо отвечал Абана.

– И ты их потом не мог найти?

– Не мог.

– И не знал, где они?

– Не знал.

– И никогда больше не видел Лаодику?

– Не видел.

– Абана, сын Аамеса! – возвысил голос один из судей, знаменоносец гарнизона Хора. – Ты говоришь неправду в лицо Озирису, ты видел царевну Лаодику.

– Абана, сын Аамеса, ты сознаешься, что сказал неправду в лицо Озирису? – спросил Монтуемтауи.

– Не сознаюсь, – был дерзкий ответ, – я сказал правду.

– Уличи же его во лжи, знаменоносец Хора, – сказал председатель суда.

– Вот как это было, – начал Хора. – Когда после отбытия ее ясности царевны Нофруры в загробный мир, в прекрасную страну Озириса, его святейшество фараон Рамзес со всею своею благородною семьею возвращался с похорон царевны во дворец и царевна Лаодика шла рядом с ее ясностью, царевною Снат-Нитокрис, ты, Абана, сын Аамеса, стоял рядом с моим начальником, с вождем гарнизона, Таинахттою, а я, знаменоносец гарнизона, Хора, стоял позади вас, и ты, Абана, говорил Таинахтте: «Она, царевна Лаодика, моя рабыня и беглянка, и я возьму ее обратно к себе как мою собственность». Вот что говорил ты, Абана, сын Аамеса.

Абана не ожидал удара с этой стороны и растерялся, но скоро обычная дерзость воротилась к нему, и он презрительно сказал:

– Судьи также могут говорить ложь в лицо Озирису: того, что на меня возводит знаменоносец гарнизона и мой судья Хора, я не говорил и Лаодики после ее бегства не видал.

– Ты утверждаешься на этом пред лицом Озириса? – строго спросил Монтуемтауи.

– Утверждаюсь, – был ответ.

Монтуемтауи сдернул со стола свиток папируса, которым прикрыт был предательский меч.

– А это что такое? – вдруг спросил он.

– Меч, – сказал отрывисто допрашиваемый и чуть заметно вздрогнул.

– А чей он?

– Не знаю.

– А не был он прежде твоим?

– Не был.

Такие дерзкие ответы возмутили судей; носитель опахала Каро даже привстал с негодующим видом и сверкающими глазами.

– Абана, недостойный сын благородного Аамеса, ты снова солгал пред лицом Озириса, – сказал он резко. – Ты купил этот меч в Цоан-Танисе, у торговца оружием Аади, в лавке на невольничьем рынке.

– Сознаешься? – повторил вопрос председатель.

Улики были слишком подавляющего свойства, и Абана оторопел. Ему сразу представилось, что его подозревают в убийстве Лаодики. Пропасть открывалась перед его глазами, и он понял, что надо спасать свою шкуру.

– Сознаешься? – повторил вопрос председатель.

– Сознаюсь, меч мой, но его у меня украли.

– Давно?

– Недели две тому назад.

– Почему же ты не заявил в свое время о покраже? Это такое редкое и дорогое оружие.

Абана молчал. Он чувствовал, что более и более запутывается: судьи, по-видимому, знали больше, чем он предполагал, и больше, чем сами высказывали.

– Приблизься к столу, – сказал ему Монтуемтауи, – взгляни на меч, видишь на нем следы крови?

– Вижу, – хрипло отвечал Абана.

– Это кровь дочери троянского царя Лаодики, она зарезана твоим мечом. Кто ее зарезал?

– Не знаю, – чуть слышно отвечал Абана, дерзость которого уступила место страху.

– Как же твой меч очутился в женском доме фараона, его святейшества Рамзеса?

– Я подарил его Атале, дочери Таинахтты.

Слова эти разом пролили свет на все, что казалось доселе темным. Атала, эта прекрасная девушка, в лицо которой так пристально всматривалась старая Херсе… Неужели Атала – убийца? Неужели она усыпила старую негритянку в ночь убийства? А что побудило ее к этому злодеянию? А то, чем единственно живут женщины: чувство, страсть, ревность. Ревность! Вот где разгадка всему. Атала, вероятно, неравнодушна к этому долговязому сыну Аамеса и, боясь, что прекрасная Лаодика опять будет возвращена ему как его собственность и может пленить его сердце, что было очень возможно с ее красотой, решила отделаться от опасной соперницы и выпросила у Абаны меч, которым и зарезала бедную, невинную жертву. Так думал Монтуемтауи, пораженный этим неожиданным открытием. Но, быть может, Абана, по злобе на беглянку, сам подговорил Аталу убить Лаодику, чтобы она не досталась другому?

– А твоя воля участвовала в убиении троянской царевны? – спросил после небольшого размышления Монтуемтауи.

– Как? – как бы очнулся допрашиваемый.

– Ты велел или советовал Атале убить Лаодику?

– Нет, не я, – с запинкой отвечал Абана.

– И ты на этом показании утверждаешься?

– Утверждаюсь.

– Уведите допрашиваемого в комнату ожидания, – сказал Монтуемтауи, обращаясь к писцам.

Абану увели в ближайшую комнату.

– Теперь надо подвергнуть допросу Аталу, – продолжал председатель.

Аталу привели к судьям.

– Отвечай истинную правду на все вопросы, которые будут заданы тебе пред лицом великого Озириса. Что тебе известно по делу об убиении дочери троянского царя Приама Лаодики?

Атала стояла спокойно, но лихорадочный блеск ее глаз обнаруживал внутреннюю тревогу. Она молчала, нервно сжимая руки.

– Отвечай на вопрос, – подтвердил Монтуемтауи.

– Я узнала о смерти Лаодики только утром, – отвечала девушка глухо.

– Может быть… А ночью ты не была в ее опочивальне?

– Нет, я спала.

Председатель показал допрашиваемой роковой меч.

– Тебе знакомо это оружие? – спросил он.

– Да, я видела его в руках смотрителя дома, Бокакамона, в утро смерти Лаодики.

– А прежде этот меч не был у тебя в руках?

– Никогда не был!

– Введите сюда Абану, сына Аамеса, для очной ставки, – обратился председатель к писцам.

При этих словах на прелестном лице девушки выразился ужас.

Ввели Абану. Трудно изобразить взгляд, которым моментально обменялись допрашиваемые: столько в глазах каждого было тревоги и взаимного недоверия.

– Атала, – сказал председатель, – Абана показывает, что он подарил тебе этот меч. Как же ты утверждаешь, будто он никогда не был у тебя в руках? Абана! Ты подтверждаешь свое показание?

– Подтверждаю, – был ответ.

– Атала! Говори правду, – настаивал председатель, – великий Озирис обнаружил твою ложь.

– Да… Он подарил мне свой меч, – чуть прошептала девушка.

– На какое употребление?

– Так… мне понравился меч.

– А что ты с ним сделала?

– Ничего… Его у меня украли…

– Ты говоришь ложь! – возвысил голос председатель. – В ночь убийства Лаодики видели, как ты вышла из ее опочивальни и зарыла меч в саду под кустом лотоса.

Как громом поразили эти слова прелестное создание. Она зашаталась и упала на колени.

– О великая Сохет! Ты покарала меня!.. Вселюбящая Гатор, спаси меня!.. Любовь заставила меня сделать это… Я так любила Пентаура, а он изменил мне для Лаодики… Великая Гатор! Во имя твое я это сделала. Чужая девушка похитила у меня любовь и душу царевича… О боги!

Так рыдала Атала, предаваясь отчаянию. Но председатель продолжал допрос.

– Для чего же ты взяла его меч, когда могла убить твою жертву и простым острым ножом? – спросил он.

– О великие боги! – рыдала девушка. – Я взяла этот меч потому, что Абана говорил, что острие его ядовито и от одной царапины человек может умереть, не вскрикнув. А простой нож… О великая Гатор, зачем ты отступилась от меня?

Но вдруг она вскочила на ноги. Какая-то новая мысль внезапно озарила ее.

– Я должна была убить ее! – заговорила она особенно страстно. – Я убила ее, чтобы спасти от смерти его святейшество, фараона Рамзеса.

Председатель даже приподнялся на своем сиденье. Тревога охватила остальных судей.

– Спасти от смерти его святейшество, фараона Рамзеса, сына Амона-Ра! – почти шепотом проговорил Монтуемтауи. – Что ты сказала, несчастная!

– Я сказала правду, – отвечала Атала, дрожа всем телом. – Они решились погубить его святейшество!

– Они, ты говоришь? Кто они?

– Царица Тиа, царевич Пентаур, Лаодика.

– Остановись, несчастная! – тихо, но с силой сказал председатель. – Хула на его святейшество, на царицу, на наследника престола!

– Да, да, да! – точно в исступлении твердила убийца Лаодики. – Царица, царевич, Лаодика, Бокакамон, Пенхи, Адирома, Ири… все, все!

Можно было подумать, что она лишилась рассудка, что она говорит в бреду. Между тем она продолжала с прежней страстностью:

– Лаодика… Ее полюбил Пентаур и бросил меня… Ее полюбил и его святейшество, фараон, и хотел взять на свое ложе, в жены… Она была чаровница – околдовала всех злыми чарами. Они велели ей лишить жизни его святейшество, когда бы он взял ее на свое ложе… Я это знала, я знаю все – и я убила ее, чтобы спасти фараона.

Дело принимало оборот, которого никто не ожидал, и замять его было невозможно.

– Безумная! – воскликнул председатель. – Чем ты подтвердишь свой извет?

– Я еще не все сказала… Спрашивайте их… Я еще многое скажу…

Атала не могла больше говорить – она лишилась чувств.

XXII Напали на след

Даже когда Атала пришла несколько в себя, продолжение допроса оказалось немыслимо.

Поддерживаемая одним из писцов-старичков, Май, она говорила как бы сама с собой, в каком-то горячечном бреду, повторяя бессвязно и, казалось, бессмысленно слова: «восковой фараон»… «боги из воска»… «старый Пенхи сделал восковых богов»… «маленькая Хену»… «Апис глянул в очи Хену»… «воск от свечи богини Сохет»… «жрец Ири дал воск»… «фараона Рамзеса лишат души, а фараон Пентаур меня посадит рядом с собой на престоле»… «Лаодика чаровница»… «фараон не любит царицу Тиа»… «Изида-хеттеянка украла сердце фараона»… «единый бог»… и тому подобное.

Но этот болезненный бред ясно обнаруживал, что существует какой-то заговор, и заговор против самого фараона. Дело принимало страшный оборот, и судьи не могли не видеть всей опасности своего положения: они нечаянно открыли чудовище, и это чудовище могло поглотить их самих. Надо было разобраться во всем этом, обдумать, взвесить и решить, что предпринять. Было несомненно, что они ощупью напали на след государственного заговора. Но след этот терялся в безумных словах потрясенной до потери рассудка молодой девушки.

Приказав увести ее домой и отослав под стражу Абану, судьи начали обсуждать положение, в котором они очутились. Положение было критическое.

Многое стало теперь для них ясным. Они, да и многие в Фивах давно замечали, что между фараоном и царицей Тиа существует холодность. Тайно поговаривали в городе и при дворе, что Рамзес слишком приблизил к себе беленькую, со светло-каштановыми волосами, хорошенькую Изиду-хеттеянку и, видимо, оттолкнул от себя Тиа и ее любимца сына, царевича Пентаура. Эта немилость к наследнику престола еще более обнаружилась в самый день венчания на царство Рамзеса: в этот день он назначил младших сыновей – принца Рамессу – начальником всей пехоты, принца Прахиунамифа – главным начальником военных колесниц, юного Меритума – великим жрецом солнца в Гелиополисе и, объявив поход в Либу, взял их с собою на войну, равно и трех царевен – Нофруру, Ташеру и Аиду, а также хеттеянку Изиду, тогда как Пентаура оставил в Фивах для наблюдения за поступлением государственных податей, за ссыпкою в царские магазины полбы, дурры и других припасов.

Вырвавшееся в болезненном бреду Аталы упоминание о старом Пенхи, бывшем когда-то начальником стад фараона и удаленном от должности по доносу, о «восковом фараоне», о «богах из воска» и прочем имело также глубокое тайное значение. Это – намек на страшное колдовство, на смертоносные чары. Маленькая его внучка Хену, которой в очи глянул бог Апис, – и тут дело идет о страшной таинственной силе. Бред Аталы о том, будто Пентаур обещал посадить ее с собой на троне фараона, – это не бред, а указание на новую тайну.

Очевидно также, что к заговору этому причастен и Бокакамон, под ведением которого находилось все женское население дворца фараона. Несомненно, что и убийство Лаодики находилось в связи с заговором! Выгораживая себя в этом преступлении, Атала давала знать, что она действовала по внушению других лиц.

А при чем тут Ири, верховный жрец богини Сохет?! Атала и его имя упомянула. Какое отношение имеет к заговору Адирома? Впрочем, он сын старого Пенхи и отец этой девочки, Хену. Он же был и в плену у троянцев и жил во дворце отца Лаодики. Все это так сложно и запутанно. Нити заговора, по-видимому, разбросаны широко. А в руках судей только одна ниточка – это Атала, хрупкое существо, которое окончательно может потерять рассудок, и тогда нитка эта окончательно порвется, и клубок, ядро заговора, к которому можно было бы добраться с помощью этой нити, совсем укатится, пропадет из виду. Остается разве Абана? Но он, может быть, и непричастен к заговору.

Вообще судьи находились в большом недоумении. Тревога отражалась на лице каждого. В этой тревоге, в той неожиданности, с которою Атала поставила их лицом к лицу с таинственным и, по-видимому, обширным заговором, они не заметили одного странного обстоятельства. Когда Атала заговорила о какой-то опасности, угрожавшей будто бы жизни Рамзеса, на лице одного из судей выразилось глубокое волнение, скорее даже ужас. Это был Хора, знаменоносец гарнизона, который уличил Абану в том, что он видел Лаодику во время возвращения процессии с похорон царевны Нофруры и говорил о бывшей своей рабыне с вождем воинов гарнизона, с Таинахттою, отцом Аталы. Когда эта последняя в припадке отчаяния сказала, что «они решились погубить его святейшество, фараона Рамзеса», Хора задрожал и побледнел. Вероятно, он знал что-нибудь о заговоре, даже, быть может, принимал в нем участие, – и вдруг он член верховного судилища!

Рассуждая о неожиданном, поразившем всех открытии, судьи, однако, не могли не видеть противоречия в словах и действиях Аталы. В самом деле, если существовал заговор в женском доме – а что оттуда именно исходили его нити, в этом они не сомневались, – то какое отношение к этому заговору могла иметь Лаодика, совершенно чужое лицо и притом почти девочка, недавно принятая в женский дом? И главное, какое отношение к заговору имело убийство Лаодики? Ведь нельзя же было верить словам Аталы, будто бы Лаодика готовилась стать орудием гибели фараона. Тут нет истинной логики; логика тут чисто женская – ревность, и по этой логике надо было избавиться от соперницы. В самом деле, если Лаодику кто-то предназначил быть орудием погибели Рамзеса, то ближе всего и естественнее было выдать это самое орудие или его руководителей, и фараон спасен. Для чего же убивать?

Остановившись на самом вероятном предположении, что Лаодика сделалась жертвой женской мести из ревности, судьи неизбежно должны были прийти к такому заключению: Атала, получив от Абаны меч, напитанный смертельным ядом, убила свою соперницу; преступление открылось; преступница видит свою гибель – все кончено! Преступление ни к чему не привело: Атала чувствует, что тонет. И вот тут-то в ней проснулась чисто женская логика – инстинкт неумеющего плавать – она хватается за других. Атала ухватилась за тех, кто участвовал в известном ей заговоре: пусть же все тонут! А если они не утонут, то она спасена.

Теперь оставалось передопросить Абану, не найдется ли в его показаниях той нитки, которая с болезненным припадком Аталы ускользнула из рук судей.

И Абану вновь ввели в палату суда.

– Абана, сын Аамеса! – снова начал Монтуемтауи. – Ты видел и понял, что многое открылось пред лицом Озириса из того, что ты хотел скрыть от нас и от всевидящего божества. Теперь скажи, что тебе известно из того, что открыла пред очами суда Атала?

– Я все сказал, что знаю, – отвечал Абана.

– Да, ты признался в том, что скрывал пред нашими очами и в чем тебя уличили; а уличили тебя в том, что ты видел Лаодику уже в Фивах и для убийства ее дал свой меч Атале. А что ты знаешь о том, будто ее подвигнули на убийство, кроме тебя, еще и другие? Кто они?

– Я не знаю.

– Какие твои отношения к женскому дому?

– Никаких. Из всего женского дома я лично знал Аталу, с которой познакомился в доме ее отца.

– А какие твои отношения были к ее святейшеству, царице Тиа?

– Никаких. Я видел ее только издали, в священных процессиях.

– А с начальником женского дома, Бокакамоном?

– Никаких.

– А с Пенхи, бывшим смотрителем стад фараона?

– Никаких, я его совсем не знаю.

– Скажи еще, Абана, сын Аамеса, какое участие в убийстве Лаодики мог принимать верховный жрец богини Сохет, Ири? Его имя также упомянула Атала, твоя сообщница. Признавайся.

– Я ничего не знаю, больше мне не в чем сознаваться, – угрюмо отвечал Абана, видимо утомленный и физически и нравственно.

Монтуемтауи помолчал несколько. Из ответов Абаны он мог заключить, что этот преступник или упорно отмалчивается, или изворачивается, или же совсем непричастен к заговору, а замешан в одном лишь убийстве Лаодики. По крайней мере, по отношению к заговору его ни в чем нельзя было уличить или поймать на противоречии, на сбивчивом показании.

И Монтуемтауи снова приказал отвести его в комнату ожидания.

Но надо же было что-нибудь предпринять для раскрытия заговора. Но что? Атала указала на таких лиц, что даже страшно было подумать о привлечении их к следствию. Тут замешаны супруга фараона, наследник престола, верховный жрец богини Сохет и начальник женского дома.

Необходимо об этом страшном открытии доложить Рамзесу.

– Но имеем ли мы какие-либо основания заподозрить ее святейшество? – решился возразить Хора.

– Это правда, – согласился Монтуемтауи, – но имеем ли мы право скрыть что-либо от его святейшества фараона?

– А если Атала говорила все это в болезненном бреду? – снова возразил Хора. – Или еще хуже: если она думала свое преступление взвалить на плечи таких особ, о которых нам и думать страшно?

– Как же быть? – спросил носильщик опахала Каро.

– Мне кажется, – отвечал Хора, – надо прежде потребовать от Аталы доказательств, фактов.

– Но уж и без фактов слова ее слишком важны.

– Потому нам и следует быть еще более осмотрительными, – настаивал на своем Хора, – надо Аталу допросить обстоятельнее; в ее показании я не вижу смысла. Девчонка убила соперницу из ревности и вдруг к своему личному делу припутывает священные имена.

– Мне также кажется, что докладывать об этом теперь же его святейшеству преждевременно, – заметил еще один из судей, худой и сморщенный, как старый финик, по имени Пенренну, занимавший должность царского переводчика.

– В таком случае надо допросить Аталу, – сказал председатель. – Пригласите сюда Бокакамона, смотрителя женского дома, – обратился он к писцам.

Вскоре в палату суда вошел Бокакамон. При входе он обменялся с знаменоносцем Хора быстрым тревожным взглядом.

– Суд Озириса снова требует пред лицо свое девицу Аталу, дочь Таинахтты, – сказал пришедшему председатель.

– Дочь Таинахтты не может явиться пред лицо Озириса, – отвечал Бокакамон.

– Почему?

– Боги помешали ее рассудок.

– Что ж она? Заговаривается?

– Да, говорит несообразности… Полное безумие…

– Какие же несообразности? – допытывал председатель.

– Говорит речи, противные богам, – уклончиво отвечал Бокакамон.

– Какие же? Все относительно убийства дочери троянского царя?

– И другие речи, которых я не смею повторить.

– Отчего же? Пред лицом Озириса мы обязаны все говорить.

– Но она бредит.

– Мы, смертные, бредом называем иногда то, что устами смертного говорит само божество; боги говорят со смертными иносказательно, таинственно, и мы должны разгадывать скрытый в этом таинственный смысл – волю божества. Что же Атала говорит? – настойчиво спросил Монтуемтауи, следя за выражением лица Бокакамона. – Мы должны все знать – такова воля его святейшества, носителя царского символа справедливости, пред лицом царя богов Амона-Ра и пред лицом князя вечности Озириса, священное изображение которого глядит теперь на тебя и ждет твоего ответа.

Бокакамон с тревогой взглянул на изображение Озириса.

– Она говорит о каких-то восковых фигурах, о богах из воска, о маленькой девочке, которой великий бог Апис передал через очи свою божественную силу, – говорил Бокакамон в глубоком смущении.

– Она говорила это и здесь, пред лицом Озириса, – сказал Монтуемтауи. – Это не бред – это в ней говорил дух божества. А что еще говорит она?

– О богине Сохет и ее верховном жреце Ири… а потом о Пенхи, об Имери…

– Об Имери! О верховном жреце бога Хормаху?

– Да, о нем… поминала и о советниках его святейшества – о Пилоке и о ливийце Инини, что участвовали в похищении у Абаны дочери троянского царя, Лаодики…

В это время страж, стоявший у двери суда, тревожно воскликнул:

– Сюда жалует его святейшество фараон Рамзес!

Минута была критическая. Как должны поступить судьи?

XXIII Проводы тела Лаодики

Смерть Лаодики многих поразила своей неожиданностью и глубоким трагизмом. Думала ли несчастная дочь злополучного Приама, сестра Гектора и Кассандры, после всех пережитых ею и ее бедною родиною ужасов, найти смерть в далеком Египте от руки убийцы? Действительно, печальнее участи, какая постигла Приама и весь род его, едва ли найдется другой пример в истории.

Даже Рамзес, для которого ничего не стоило опустошать целые страны, вырезать или забирать в плен их население, их царей, жен и дочерей, даже Рамзес-Рампсинит был глубоко огорчен трагической кончиной юной дочери Приама, нежная красота которой так очаровала его, что он готов был для нее пожертвовать не только своею законною женой, царицею Тиа, но и прелестной Изидой, обворожившей его своею иудейскою красотой. Но неутешнее всех была юная Снат-Нитокрис и царевичи Пентаур и Меритум. Для них после потери сестры Нофруры начались новые «дни плача», как и для старой Херсе.

Едва Рамзес увидел мертвым прелестное личико Лаодики, как тотчас же приказал жрецам приготовить ее тело к погребению с царской пышностью, а придворным зодчим и другим мастерам – изготовить для нее богатый саркофаг из красного порфира, а равно вырубить в своем семейном склепе погребальную камору рядом с каморою недавно погребенной дочери своей Нофруры и деревянную резьбу каморы приготовить из лучших пород деревьев – из драгоценного «кет», из красного и черного дерева и из сикомора.

В самый день смерти Лаодики, когда во дворец явились со своими носилками жрецы храма Озириса, чтобы отнести тело убитой в очистительную палату этого храма, Херсе едва могли оторвать от трупа ее любимицы. Неутешно плакала и юная Нитокрис, следуя за телом безвременно погибшей сиротки, к которой прелестная дочь фараона успела так горячо привязаться. Так же, как и за телом Нофруры, за носилками Лаодики следовала толпа народу.

Внимание всех обращала на себя также одна маленькая, горько плакавшая девочка.

– Чья это девочка, что так горько плачет? – спросил Инини, тот энергичный ливиец, которого мы видели под Мемфисом, когда он и друг его Пилока возвращались из Долины газелей, где они охотились на льва, а потом в тени храма Хормаху, под гигантским сфинксом, встретили жреца этого храма Имери и Адирому, возвращавшегося из троянского плена, вернее, из города Карфаго после отплытия оттуда Энея. – Как плачет, бедненькая.

– Это дочка Адиромы, – отвечал Пилока.

– А! Это того, что был около десяти лет в Трое?

– Да, который, помнишь, когда мы в Мемфисе садились на корабль «Восход в Мемфисе», узнал эту бедную дочь Приама и помогал нам и жрецу Имери похитить ее у Абаны, сына Аамеса.

– Девочка, вероятно, от отца узнала печальную судьбу Лаодики и вот теперь плачет о ней.

– Конечно. Вон отец старается утешить ее, но и сам плачет.

И в толпе многие узнали маленькую Хену.

– Вон та священная девочка, которой бог Апис передал небесный огонь, – говорила одна молодая египтянка с голеньким черненьким мальчиком на плече.

– Где? – спросила старая египтянка.

– Да вон прямо, плачет так.

– Да, да! Я помню, как она упала на колени перед Аписом… Ах, как страшно было!

– А еще страшнее было, когда ее хотели принести в жертву Нилу.

– Ах да! Я никогда не забуду этого… Стоят эти семь девочек с пучками зеленой пшеницы в руках…

– И с цветками лотоса, – поправила молодая египтянка.

– Дада, и с цветками лотоса… И вдруг Апис идет прямо на них… Все испугались…

– Только одна не испугалась, вот эта… И Апис стал жевать ее пшеницу…

– А еще страшнее было, когда повезли ее на лодке топить, – вмешалась третья египтянка. – Как грянет гром…

– Это не гром, – поправила и эту молодая египтянка, – это сам Амон-Ра, который поразил своего сына, бога Горуса; так и верховный жрец сказал.

– Да, да… И огонь Амона-Ра растопил золотого Горуса, а девочку вытащили из Нила.

Это говорили о Хену, которая шла за телом Лаодики и плакала. Отец действительно рассказал ей все о печальной судьбе дочери Приама, говорил об осаде Трои, о единоборстве Гектора с Ахиллом, о смерти прекрасного и мужественного брата Лаодики, о разорении ее родного города, и впечатлительная девочка всей душой полюбила ту, которую несли теперь в храм Озириса. Еще недавно она видела ее живою, такую нежную и прекрасную, когда она рядом с той плачущей теперь царевной Нитокрис возвращалась с похорон Нофруры.

В толпе, следовавшей за телом Лаодики, шли разнообразные толки о таинственной смерти несчастной чужеземной царевны. Молва об этом событии быстро облетела все Фивы: убийство в женском доме фараона – это действительно событие изумительное. Многие придавали этому мистическое, сверхъестественное значение. Но женщины в этом отношении более проницательны, чем мужчины. Египтянки хорошо знали, какую роль в жизни человеческой играет чувство, особенно чувство женщины, существа, менее свободного в деле выбора привязанности, и оттого ревность ее является более подавляющим чувством, чем ревность мужчины.

– Ее непременно убили из ревности, – говорила старая египтянка, качая головой как бы в знак укоризны по адресу ревнивых.

– Да, наша сестра не любит делиться лакомым куском, – соглашалась младшая, с ребенком на плече.

– Кто любит! А все же приходится делиться.

– Но вот с этой, с чужеземкой, не поделились.

– Ох, дела, дела! И у самого фараона не могут поделиться.

– Что ж, и поделом – не отбивай.

– Да кто тебе сказал, что она кого отбивала? Знаешь мужчин – иного не хотела бы, так сам вяжется, пристает. Может, и с ней так было.

– А как царевна-то плачет! Так и разрывается.

– Да, молоденькая еще – не зачерствела.

– Ну, не говори: вон как старуха убивается.

– Да та ее, говорят, на руках выносила, как вон и ты своего. Что ж! Боги и у нас, старых, не отнимают сердца, и мы умеем любить.

Между тем шедшие за телом Лаодики Пилока и Инини несколько иначе объясняли смерть несчастной дочери Приама.

– Это дело рук Абаны, – говорил Пилока, – не хотел, чтоб красавица досталась другому.

– Но как он мог проникнуть в женский дом? – возражает Инини.

– Да он, конечно, не сам ее зарезал, а подкупил убийцу.

– Да, с него станется: такое грубое и высокомерное животное, – согласился Инини. – А как жаль! Такое прелестное существо, и боги не пощадили.

– Как не жаль! Вон и царевна Снат как плачет!

– А Пентаур? Тот, говорят, разъярен, как лев, на неизвестного убийцу.

– Но чей меч, которым ее зарезали? Говорят – дорогой меч.

– Да, вероятно, все того же Абаны.

– Но неужели же боги до того ослепили его, что он отдал убийце свой меч? Ведь по этому мечу непременно доберутся до него.

– Конечно, боги всегда ослепляют тех, кого хотят погубить. Так мы с тобой и льва ослепили в Долине газелей, а потом убили его.

– Да, правда. Но мы еще не ослепили другого льва.

– Ослепим, хотя для этого другого мало двух стрел.

– О, не беспокойся, мой друг: наш главный охотник говорит, что в нашей облаве на льва примут участие почти все Фивы – главные советники и казнохранители.

– А святые отцы?

– Конечно, это опытные псари и ловкие стрельцы, хотя и стреляют не стрелами ядовитыми, а словами.

За внутренними пилонами храма Озириса носилки с телом Лаодики были поставлены на землю.

Прощанье с невинной жертвой ревности было так же трогательно, как и прощанье с Нофрурой; но только старая Херсе и Адирома, видевшие когда-то Лаодику в другой среде, среди иных людей, могли чувствовать всю трагичность этого последнего прощания, последнего целования.

Скоро бездыханное тело несчастной дочери Приама скрылось за глухой дверью очистительной каморы.

XXIV Обыск и арест

Над Фивами стояла ясная лунная ночь. Полный месяц обливал молочным светом всю громаду колоссальных храмов и дворцов царственного города фараонов, которые бросали от себя короткие, совершенно черные тени. Особенно фантастичны были тени, которые ложились у подножия колоссов Аменхотепа.

Тихо катившиеся струи Нила отражали в себе длинную полосу растопленного серебра, а прибрежные гигантские тростники, казалось, о чем-то шептались, словно рассказывая друг другу о том, что означал доносившийся по временам с далекой отмели тихий плач крокодила, точно плач ребенка.

В эту позднюю пору, когда все Фивы погружены были в сон, к дому старого Пенхи приблизилась небольшая группа людей, на медных шлемах которых и на остриях копий отражался свет месяца. Люди эти приблизились к дому тихо, словно крадучись, и окружили его со всех сторон.

Скоро в ворота кто-то громко постучал, и на стук раздался хриплый лай старой собаки Шази, любимицы маленькой Хену. Спустя некоторое время стук повторился сильнее.

– Кто там стучит в часы сна и покоя? – послышался голос старой рабыни, Атор.

– Именем его святейшества фараона отоприте! – раздался повелительный возглас, в котором можно было узнать голос Монтуемтауи.

– А кто смеет говорить именем его святейшества? – отозвалась мужественная Атор, стараясь заставить умолкнуть лаявшую неистово собаку.

– Я, Монтуемтауи, хранитель казны фараона и председатель верховного судилища, – был ответ.

Старая Атор не откликалась больше, и только собака продолжала лаять и скрестись в ворота.

Стук и лай собаки подняли на ноги весь дом. Слышались голоса рабынь, стук отворявшихся и затворявшихся дверей. В одном окошке дома показался огонь.

– Отоприте! Или ответите перед лицом закона за сопротивление воле фараона! – снова повторил свое требование Монтуемтауи.

– Отпираю, – был ответ изнутри.

Запор щелкнул, и дверь растворилась. Это был Адирома, который вышел встретить нежданных гостей.

– Дом Пенхи открыт по слову его святейшества, – сказал Адирома, впуская во двор Монтуемтауи, носителя опахала Каро и несколько вооруженных воинов и мацаев.

Адирома был бледен, но спокойно встретил сыщиков.

Монтуемтауи, поставив у ворот стражу, вместе с Каро и Адиромой вошел в дом. У порога их встретил старый Пенхи, лицо которого было холодно, но с легким оттенком презрения.

– Я открываю мой дом силе, но не закону богов, – сказал он гордо. – Где закон?

– Вот он! – холодно отвечал Монтуемтауи, показывая перстень с картушем фараона.

– А зачем фараон прислал в мой дом свои глаза и свои уши, и притом тогда, когда все люди и звери вместе с богом Хормаху предаются покою? – спросил Пенхи.

– Такова его воля, а воля фараона – воля богов, – был ответ.

– Что же ищет фараон? – снова спросил Пенхи.

– То, что ты сотворил тайно на пагубу фараону.

– Что же именно?

– Восковые изображения, – грозно сказал Монтуемтауи, – я прислан за ними – покажи их.

– У меня нет того, что ты спрашиваешь, – отвечал Пенхи.

– Где же они? – спросил следователь.

– Не знаю, спроси у богов, – был ответ.

Тогда Монтуемтауи и Каро, взяв в руки светильники, начали обыск. Они тщательно перерыли весь дом, осматривали каждый угол, каждую нишу. В одной глубокой продолговатой нише, закрытой легкой завесой, они увидели спящую Хену. Свет от светильни упал на прелестное личико девочки, которая спала, разметавшись и подложив одну руку под голову. Улыбающиеся губки ее что-то шептали во сне. Свет заставил ее открыть глаза.

– Милое дитя, где восковые изображения? – ласковым голосом неожиданно спросил Монтуемтауи.

– В храме богини Сохет, – отвечала не вполне проснувшаяся девочка.

Пенхи вздрогнул и побледнел.

– А где дедушка? Дедушка! – громко позвала Хену, приходя в полное сознание.

– Я здесь, дитя, – отвечал Пенхи дрожащим голосом.

Хену вскочила со своего ложа, стараясь натянуть на плечи спадающую на грудь рубашонку.

– Устами младенца возгласило божество, – сказал Монтуемтауи, отходя от ниши, – мы теперь знаем, где искать то, что мы ищем.

Хитрый царедворец и рассчитывал на то, что девочка спросонок проговорится. Он и спросил ее неожиданно, хотя ласково, точно о самой обыкновенной вещи. И Хену, никем не предупрежденная, выдала тайну деда и отца. Она, впрочем, и не догадывалась о ее важности и сопряженной с нею опасности: ей сказали, что восковые изображения делались по велению божества, и она думала, что это так и должно быть. А для чего они изготовлялись – она не знала: «на великое и священное дело», говорил ей дедушка, и этого с нее было довольно. В последние месяцы с девочкой случилось столько непонятного, что она и не старалась в нем разбираться. Встреча с Аписом во время процессии в день венчания на царство Рамзеса, испуг Хену при виде наступавшего на нее священного быка, эпитет «священной девочки», данный ей после этого случая, ночное посещение храма богини Сохет, таинственный свет, исходивший во тьме от изображения этой богини, непонятная беседа с ее жрецом, Ири, таинственное происшествие в алтаре богини, эта страшная змея, пожиравшая хорошенькую птичку, потом – изготовление восковых богов и людей, наконец, эта последняя процессия на берегу Нила, когда ее, Хену, бросили в Нил, а в это время разразился страшный гром, от которого со страху бежал сам бог Апис, а золотое изображение Горуса расплавилось от небесного огня, – все это спутало в голове девочки представления о понятном и непонятном, о том, что естественно и что выходит за пределы естественного и возможного. Вероятно, все так и должно быть, думалось ей. Она видела только, что ей предназначено играть какую-то роль в том, что совершалось вокруг нее; а что это было такое – об этом знал дедушка, а дедушка, даже при отце, был для нее все: она выросла на его руках.

– Нить найдена, – сказал Монтуемтауи, отведя Каро в сторону. – Теперь надо добираться до клубка.

– Я так и подозревал, что клубок в руках святых отцов, – тихо сказал носитель опахала.

– И я то же думал, да их трудно взять, – отвечал на это Монтуемтауи. – Они прячутся за спины божества.

После этого он тотчас же приказал всем собираться.

– И ты, милая девочка, пойдешь с нами, – сказал он, глядя на Хену, которая теперь стояла с широко раскрытыми глазами.

– Куда? – спросила она.

– Куда зовут тебя боги, – отвечал Монтуемтауи.

– И с дедушкой?

– Да, и с дедушкой, и с отцом, – отвечал коварный следователь, ласково улыбаясь.

– А няня Атор?

– Это старая рабыня?

– Да, добрая Атор.

– И она пойдет с нами.

– А другие рабыни?

– Те пока останутся здесь, милое дитя.

Наивные вопросы девочки, видимо, забавляли сурового судью, и он любовался прелестным, смелым ребенком, который так много помог им в их деле. Старый слуга фараонов готов был расцеловать ее.

Оставив караул при доме Пенхи, следователи вместе со своими арестантами и небольшим конвоем отправились на другую, западную сторону Нила, где расположены были дворцы фараонов.

Ночь была все та же – ясная, лунная. Месяц стоял в зените и освещал спящий город и Ливийский хребет фантастическим светом. Все шли молча, как бы очарованные таинственностью тропической ночи.

– Дедушка! – заговорила вдруг Хену, держась за руку деда. – Бог Апис спит теперь?

– Не знаю, дитя, – отвечал Пенхи, сжимая маленькую руку девочки, – вероятно, спит.

– Вам нельзя теперь разговаривать друг с другом, милая, – остановил Монтуемтауи Хену, положив ей руку на плечо.

– Отчего нельзя? – удивилась девочка.

– Вас разделяет теперь божество, – уклончиво отвечал Монтуемтауи.

– Нет, не разделяет, – наивно возразила Хену, – меня дедушка держит за руку.

Монтуемтауи невольно рассмеялся. Он был в хорошем расположении духа, потому что порученное ему Рамзесом следствие началось так удачно, что обещало скорую развязку, а потому наивная болтовня Хену только забавляла его. Притом же он надеялся узнать от этой болтливой девочки еще что-нибудь посущественнее. Надо только ласковее обращаться с ней, не запугивать: маленькая заговорщица сама шла в пасть крокодила, словно птичка в силок.

– А с отцом можно разговаривать? – спросила она.

– С отцом можно, – отвечал Монтуемтауи, стараясь не рассмеяться.

– А отчего же с дедушкой нельзя?

– Теперь можно и с дедушкой.

Монтуемтауи махнул рукой. Он видел, что болтунью не остановишь, а между тем своей болтовней она могла вещать что-нибудь важное для дела.

– О чем же ты хочешь говорить с дедушкой? – сам заговорил Монтуемтауи.

– О месяце. – Она указала на блестящий диск луны. – Он тоже бог?

– Бог, – отвечал Монтуемтауи, совсем не того ожидавший.

– Отчего же он не всегда круглый? Вон солнце – оно всегда круглое.

– И месяц всегда круглый, а только его иногда нельзя всего видеть.

– Отчего? – не унималась Хену.

– Оттого, что когда он не весь виден, то значит, что он прикрыт завесой бога Себа, который есть сын Шу и внук бога Ра, а сам есть отец Озириса.

– Зачем же он прикрывает его своей завесой, этот бог Себ?

– А чтобы он шел на покой; а солнце – бог Ра – отходит на покой ночью, с вечера до утра.

– А! Понимаю, понимаю, – радостно заговорила Хену, – значит, когда солнце спит, тогда месяц должен не спать и стеречь землю, как наша собака Шази.

И Монтуемтауи, и Каро не могли не рассмеяться при этом сопоставлении месяца с дворовой собакой.

– Верно, верно, – согласился Монтуемтауи.

– А кто же стережет землю, когда месяц спит? – снова допытывалась Хену.

– Тогда стерегут звезды.

– А звезды – кто они?

– Звезды – дети бога Ра, внучки бога Пта, как ты – внучка Пенхи.

Но вот и дворец Рамзеса.

XXV Показания «священной девочки»

Утром начались допросы. Это уже было новое следствие – следствие об обширном придворном заговоре против самого фараона Рамзеса. Новое дело как бы вытекало из дела об убийстве Лаодики. Следственные чины оставались прежние, только отсутствовал Хора, знаменоносец гарнизона, да к прежним судьям по повелению Рамзеса было придано еще несколько приближенных советников.

На предварительном совещании решено было прежде всех допросить маленькую Хену, которая по детской наивности могла выдать многое, чего нельзя было бы добиться от опытных подсудимых. Она могла навести на след, дать новые нити в руки. Поэтому на ночь она помещена была отдельно от отца и деда вместе с одною из служительниц женского дома, на которую не падало никакого подозрения.

Эта женщина и поставила маленькую заговорщицу пред верховным судилищем. Девочка,

очутившись в обширной палате перед сонмом чиновников, сначала смутилась было; но когда к ней подошел Монтуемтауи и с ласковой улыбкой потрепал ее по пухленькой смуглой щечке, Хену, по природе смелая, сразу приободрилась. Ее уже ничто особенно не поражало: она знала только, что «так должно быть», а к чему все это – она не задавалась этим замысловатым вопросом.

– Ты знаешь, милое дитя, чье это изображение? – спросил Монтуемтауи, показывая на статую Озириса.

– Знаю, это бог Озирис, – бойко отвечала Хену, – его дедушка делал из воска.

Судьи переглянулись.

– Так он и воскового Озириса делал? – поторопился спросить Монтуемтауи, многозначительно взглянув на товарищей судей.

– Да, и его сделал – очень похоже.

– А для чего, милая?

– Для великого и святого дела.

– Для какого же именно?

– Не знаю – для великого и святого.

Судьи снова переглянулись. Они поняли, что девочка едва ли знала что-либо о сути и цели заговора.

Монтуемтауи сел на председательское место и начал формальный допрос.

– Ты умная и хорошая девочка, Хену, – сказал он с прежней ласковостью. – Пред лицом великого Озириса ты должна говорить только правду, о чем бы тебя ни спросили. Будешь говорить правду?

– Буду, – отвечала маленькая подсудимая, – дедушка не велел мне никогда говорить неправду. Он всегда говорил: никогда не лги – всегда говори правду; если же почему-либо не можешь сказать правду – смолчи, но никогда не лги.

Судей невольно подкупала эта наивная, бойкая речь прелестной девочки, которая всех очаровала.

– Твой дедушка хороший человек, что так учил тебя, – сказал Монтуемтауи, – оттого и ты вышла такая хорошая девочка.

Хену была польщена в своем детском тщеславии и теперь готова была болтать без конца.

– Я «священная девочка», – сказала она со скромностью, за которой звучала плохо скрытая гордость.

– Да? Священная? – выразил на своем лице притворное удивление председатель суда.

– Да… Мне бог Апис глядел в глаза во время процессии.

– Правда, это тогда, когда он отдавал тебя в жертву Нилу? – спросил Монтуемтауи.

– Да – и тогда, и еще раньше, когда фараон венчался на царство: я упала пред ним на колени, а он глянул мне в глаза… Я не испугалась… И тогда мне сказали, что я «священная девочка».

– Так-так, – подуськивал Монтуемтауи. – Скажи же теперь, «священная девочка», как и для чего твой дедушка делал богов из воска?

– Он и фараона сделал, – поправила Хену.

– И фараона?

– Да… Мы раз вечером пришли с дедушкой в храм богини Сохет… У нее огненные глаза… А верховный жрец повел нас к себе…

– Жрец Ири?

– Да, он такой добрый.

– Ну? Потом?

– Потом он облачился, взял в руку систр и повел нас в храм… Там змея съела птичку. Я эту птичку сама ей отдала – жрец велел… А мне ее так было жаль… А змея такая страшная.

Хену даже вздрогнула.

– А дальше что было? – допрашивал Монтуемтауи.

– Дальше жрец отрезал священным ножом огромный кусок воска от свечи богини и велел дедушке сделать из этого воска богов.

– А фараона?

– Фараона он велел сделать из простого воска.

Судьи опять молча переглянулись.

– Я и свечу богини задула. Жрец велел, – продолжала Хену, – а потом жрец дал мне цветок лотоса.

– И дедушка сделал из воска богов и фараона?

– Сделал – очень хорошо.

– А потом?

– Потом ночью отнес их в храм богини Сохет.

– Зачем?

– Для великого и святого дела.

Больше от нее ничего нельзя было добиться. Она знала только внешнюю сторону дела; но и то, что она открыла, было очень важно для суда. Судьи теперь знали, что заговором руководил верховный жрец богини Сохет, лукавый Ири, а что изготовление волшебных фигур из воска принял на себя старый Пенхи; царица Тиа и царевич Пентаур были те лица, в пользу которых совершался преступный заговор.

– А отец твой делал богов? – спросил далее Монтуемтауи после непродолжительного раздумья.

– Нет, он не делал… Он недавно воротился из Трои, где был в плену… Он там на руках носил Лаодику, когда она была маленькая.

Потом, как бы желая похвастаться, Хену сказала:

– И я делала богов из воска.

– Ты, дитя?

– Да, вместе с дедушкой… Я разминала воск в руках – так велел верховный жрец.

– А кто бывал у дедушки, когда он делал богов? – снова спросил Монтуемтауи.

– Приходил Бокакамон из женского дома, жрец Имери, советники Пилока и Инини… Многие приходили.

– Кто ж еще?

– Не помню… забыла.

– А о чем они говорили с дедушкой?

– О великом крокодиле Египта: они говорили, что его надо прежде ослепить, а потом убить.

– Какой же это великий крокодил Египта?

– Не знаю… Должно быть, тот, что плачет по ночам… он еще съел мою знакомую девочку – она играла на берегу Нила, у самой воды.

– А о фараоне говорили?

– И о фараоне говорили.

– Что же именно, припомни, девочка хорошая: ведь тебя зовут Хену?

– Да, Хену.

– Припомни же, милая Хену, что они говорили о фараоне?

– Они говорили, что его наказал Амон-Ра, что Амон-Ра сердит на фараона – отнял у него любимую дочь, Нофруру, – что Нил не принял его жертвы.

– А говорили, за что на него сердит Амон-Ра?

– За то, что он молится чужому богу – еврейскому и хочет еврейку Изиду сделать царицей.

Показания Хену принимали более определенный характер; ясно было, что предметом заговора был сам фараон Рамзес, что его подозревают в измене богам Египта; а это подозрение могло исходить, конечно, от жрецов; они же и руководили заговором. А Бокакамон? Он доверенное лицо царицы: Тиа явно ревнует фараона к Изиде, к красавице хеттеянке… И здесь женская ревность. Теперь понятными становились смутные показания Аталы, тоже из ревности зарезавшей Лаодику: она прямо называла и Тиа, и Пентаура… Несомненно, Пентаура прочили вместо отца на престол фараонов.

В воображении Монтуемтауи да и всех остальных судей рисовалась теперь картина обширного государственного заговора. Допросы и показания Пенхи, Адиромы, Бокакамона, жрецов Ири и Имери, советников Пилоки и Инини должны, конечно, указать на массу других лиц, участвующих в заговоре. Но как привлечь к допросу царицу? Ее должен допросить сам фараон.

XXVI Египетские казни

Последствия подтвердили верность предположений Монтуемтауи и его товарищей по суду.

Заговор принимал угрожающие размеры, и если бы роковая смерть Лаодики не обнаружила самого мельчайшего зерна в этом деле – участия в заговоре Аталы, то в Египте совершился бы кровавый переворот.

Следствием было раскрыто, что сторону царицы Тиа и старшего царевича Пентаура приняли высшие сановники земли фараонов и многие из военачальников. Решено было или убить Рамзеса, или извести его с помощью колдовства, посредством восковых изображений, которые изготовил Пенхи из воска священной свечи богини Сохет по благословению ее верховного жреца Ири.

Заговором руководил Бокакамон с двумя помощниками по управлению женским домом фараона. В число заговорщиков вступили семь ближайших советников Рамзеса, семь писцов, семь землемеров женского дома, четыре военачальника, из них один вождь гарнизона столицы фараонов, вождь иноземного легиона Куши, Банемус, сестра которого была наперсницею Тиа, один государственный казнохранитель, два верховных жреца, знаменоносец гарнизона Фив и смотритель стад фараона. Все это были самые влиятельные лица в государстве. Надо заметить, что советники, абенпирао, стояли у самого кормила правления; они были ближе к фараону, чем «великие князья», или наместники царя в областях; таким абенпирао был когда-то еврей Иосиф, сын Иакова. Писцы также играли важную роль в управлении Египтом: это были ученые законники, имевшие огромное влияние на народ.

Таким образом, все, казалось, готово было обрушиться на Рамзеса, и только смерть прелестной дочери Приама открыла глаза фараону.

Главных заговорщиков постигла страшная казнь. Сохранился папирус, находящийся ныне в Турине и прочитанный французским ученым, Tli. Deveria – «Le papyrus judisiaire de Turin», на котором записан был судебный приговор по делу наших героев – царицы Тиа, царевича Пентаура, Бокакамона и их соумышленников.

Приговор гласит следующее:

«Сии суть люди (это заговорщики), которые приведены были за великое свое преступление пред седалище правосудия, чтобы быть судимыми казнохранителем Монтуемтауи, казнохранителем Панфроуи, носителем опахала Каро, советником Пибесат, писцом канцелярии Май и другими, и которые были судимы и найдены виновными, и к которым применили наказание, дабы искуплено было их преступление.

Главный виновник Бокакамон. Он был управляющим домом. Он был приведен за фактическое соучастие в деяниях госпожи Тиа и женщин гаремного дома. Он с ними заключил клятвенный союз и переносил их словесные поручения из дома к их матерям и сестрам с целью уговаривать людей и собирать противников, чтобы совершить злодеяние против их господина (Рамзеса). Поставили его перед старейшинами судилища, и они нашли его виновным в том, что он таковое делал, и он был совершенно уличен в своем преступлении. Судьи применили к нему наказание. Они положили его на месте, где он стоял, перед судилищем. Он умер сам».

Какой это род казни, Деверия не объясняет; равно не объясняет его и Бругш-бей. Он по-немецки переводит текст папируса так: «Sie legten ihn nieder, wo er stand. Er starb fon selber». Совершенно непонятно! Неужели должен был сам себя убить обвиненный? Но как? Чем?

А вот приговор, постигший других наших знакомых, Пилоку и Инини, которые так ловко убили в Долине газелей страшного льва, предварительно ослепив его, и хвалились, что таким же способом покончат и с Рамзесом:

«Главный виновник – Пилока. Он был советником и писцом казнохранилища. Он был приведен за фактическое соучастие за Бокакамона. Он слушал его сообщения, не донося о том. Он был поставлен перед старейшими судилища; они нашли его виновным и положили на месте, где он стоял. Он умер сам.

Главный виновный – ливиец Инини. Он был советником. Он был приведен за фактическое соучастие за Бокакамона. Он слушал его сообщения, не донося о том. Поставили его перед старейшинами судилища. Они нашли его виновным. Они положили его на месте, где он стоял. Он умер сам».

Брат наперсницы Тиа, вождь иноземного легиона, Банемус, погиб той же ужасной смертью. Папирус говорит о нем:

«Главный виновный – Банемус. Он был вождем иноземного легиона Куши. Он был приведен за послание, полученное им от сестры его, которая была на службе в женском доме, чтобы он уговаривал людей, которые были противниками царя: “Иди, соверши злодеяние против господина своего”. Он был поставлен пред судилищем. Его судили и признали его вину. Они положили его руками своими, где он стоял. Он умер сам».

И верховных жрецов Ири и Имери не спасли их божества: первого – богиня Сохет, второго – бог Хормаху. «Судьи положили их руками своими, где они стояли. Они умерли сами».

Та же участь постигла и царевича Пентаура: вместо венцов обоих Египтов, Верхнего и Нижнего, и вместо любви Лаодики, которую он погубил своим вниманием, возбудив ревность Аталы, старший сын Рамзеса не удостоился даже погребения.

Самые тяжкие обвинения обрушились на старую голову дедушки Хену – на Пенхи. Приговор над ним сохранился на двух клочках папирусов, попорченных временем, на папирусах Lee и Rollin.

Сохранившийся отрывок папируса Lee гласит: «…всем людям того места, в котором я (кто этот я?) пребываю, и всем жителям земли». Тогда говорил к нему Пенхи, бывший смотрителем стад: “Если бы я только имел писание, которое давало бы мне крепость и силу”. Тогда он (кто он? Бокакамон? Или жрец Ири, или Имери?) дал ему писание из книжных свертков Рамзеса III, великого бога, господина его. Тогда на него нашло божественное волшебство, очарование для людей. Он проник до женского дома и в другое то великое и глубокое место. Он создал человеческие фигуры из воска, имея намерение, чтобы они были внесены рукою Адиромы, чтобы совратить одну из служанок и чтобы навести очарование на других. Внесены были некоторые разговоры, вынесены были другие. Тогда, однако, был он взят к допросу ради их разговоров, и открылось тогда его участие во всякой злобе и всяких дурных делах, которые он имел намерение сделать. И все оказалось правдою, что он все это сделал в союзе с другими главными виновными, которые, как и он, были без бога и без богини. Это были тяжкие, смерти достойные преступления и тяжелые грехи на земле, которые он соделал. Он был обличен в этих тяжелых, смерти достойных преступлениях, кои он совершил. Он умер сам. Ибо старейшины, которые были перед ним, познали, что он должен умереть сам, от себя (von selber, пo Бругшу-бею), с другими главными виновниками, которые, как и он, без бога солнца Ра были, сообразно тому, как таковое высказали священные писания, что с ним совершиться должно».

Темный перевод папируса!

В отрывке же папируса Роллена приговор над дедушкой Хену передан так:

«Он (Пенхи) сделал некоторые магические писания, чтобы отвратить бедствие; он сделал некоторых богов из воска и некоторые человеческие фигуры, чтобы обессилить члены одного человека (Рамзеса) и отдал их в руки Бокакамона, без позволения на совершение сего от бога Ра ни ему, управляющему домом, ни другим главным виновным, ибо он (жрец Ири, передавший фигуры Бокакамону) говорил: “Да возможете вы проникнуть сим, дабы вы приобрели основание в них проникнуть”. И так он пробовал привести в исполнение постыдные дела, которые он приготовлял, но солнечный бог Ра не разрешил им исполниться. Его взяли к допросу, и открыта была сущность дела, состоящая из разных преступлений и всяких дурных дел, которые сердце его изобрело, чтобы исполнить их. И это была истина, что все это он имел намерение исполнить в союзе с главными виновными, которые были, как и он. И было это тяжкими, смерти достойными преступлениями и тяжкими злобами для земли то, что он сделал. Но они (судьи?) познали тяжкие, смерти достойные преступления, которые он соделал. Он умер сам»[29].

Подобная участь постигла более тридцати сановников. Менее важные преступники подверглись сравнительно легкой каре: им отрезаны были носы и уши.

Но главная виновница заговора – Тиа?

Ученые законники Египта не нашли в «священных книгах» указания, какой казни должна была подвергнуться царица. Надо было обратиться к богам.

Истолкователем воли богов явился верховный жрец Амона-Горуса, всемогущий Амон-Мерибаст.

– Кто тебе была провинившаяся пред тобою женщина? – спросил Рамзеса великий жрец.

– Она была моя жена, – отвечал фараон.

– Ее дети – чьи создания? – продолжал Амон-Мерибаст.

– Мои, – был ответ.

– Но они также и ее: их плоть – ее и твоя плоть, их душа – ее и твоя душа?

Рамзес согласился.

– И ты намерен лишить ее жизни, изгнать из нее душу в пустыни Ливии? – продолжал жрец.

– Да, я хочу ее казнить, – упрямо отвечал Рамзес.

– Но в ней частица твоей души – ты передал ей свою душу, соединяясь с ней: как же изгонишь ты и свою душу в пустыни Ливии? – допрашивал жрец.

Рамзес не знал, что отвечать.

– Что же мне делать, святой отец? – спросил он смиренно.

– Отдать ее на волю богов, – отвечал Амон-Мерибаст.

– Как же? Оставить ее свободной?

– Нет, пусть злые боги сами вынут из нее душу и бросят в пустыни Ливии, где бродят только львы и шакалы: пусть и она бродит вечно.

– Как же это сделать?

– Замуровать ее живою.

Глаза Рамзеса свернули яростной злобой.

– О! Я это исполню: я прикажу вырубить в моем погребальном Рамессеуме обширный склеп для нее, – заговорил он быстро. – Этот склеп я велю вырубить рядом со склепом моей дорогой Нофруры… Пусть она бьется головой в своей могиле о стены, о гранит, пусть стонет там так, чтобы стоны ее слышала ее родная дочь, моя дорогая Нофрура! О, я исполню волю богов!

Когда исполнилось семьдесят «дней плача» после смерти Лаодики и ее стройненькую, обвитую богатыми тканями мумию торжественно хоронили в царственном склепе Рамзеса III, рядом со склепом его любимой дочери Нофруры, среди печального погребального пения жрецов слышны были иногда глухие стоны, исходившие из одного места гранитных стен усыпальницы фараона. Это были стоны Тиа, замурованной царицы Египта.

Скоро Рамзес женился на прекрасной хеттеянке Изиде, родное имя которой было Хемароцат, и светло-каштановая правнучка Аарона сделалась царицею Египта.

Безутешная Нитокрис долго оплакивала замурованную мать, сестру и сиротку Лаодику.

Любимицей и наперсницей ее стала маленькая Хену, тоже осиротевшая: в женском доме фараона все полюбили эту «священную девочку».

Старая Херсе до самой смерти оплакивала свою питомицу – «богоравную дочь Приама» и с любовью вспоминала о своей бывшей неволе – о жизни в Трое до ее грустного конца.

XXVII Эпилог

Летом 1881 года я посетил Египет.

После восхождения на пирамиду Хеопса, с вершины которой я долго созерцал расстилавшееся перед моими очарованными глазами мрачное «поле пирамид» и мутный Нил с исполинскими стволами пальм, а взволнованная мысль моя, казалось, переживала бесконечные тысячелетия удивительной истории этой удивительной страны, этой колыбели знаний последующих поколений человечества, – я после того посетил и египетский музей, что в Булаке, под Каиром.

Директор этого музея, знаменитый египтолог Масперо, только что воротился из своей ученой экскурсии, из Верхнего Египта, где он открыл гробницы фараонов и их мумии, в том числе мумии Рамзеса II Сезостриса и Рамзеса III Рампсинита. При мне эти драгоценные сокровища расставлялись в музее и приводились в порядок.

Меня сопровождал по музею один из второстепенных помощников Масперо, грек, любезно показывая мне все достопримечательное и объясняя непонятные для меня иероглифические изображения.

– А это – самая драгоценная для нас, современных потомков Перикла, реликвия, – сказал он, останавливаясь перед изящным саркофагом из порфира.

– Почему же? – спросил я.

– В этом саркофаге покоится тело Лаодики, одной из дочерей Приама, – отвечал грек.

– Как! Каким образом? – не поверил я.

– Господин Масперо, открыв гробницы Рамзесов, нашел в их усыпальнице этот саркофаг с мумией Лаодики, а недалеко от нее, в замурованном склепе, скелет царицы Тиа, первой жены Рамзеса Третьего.

Грек приказал служителям поднять крышку саркофага, и я увидел там мумию.

– Почему вы знаете, что это Лаодика? – спросил я с недоверием.

– Это говорит папирус, который господин Масперо нашел на груди мумии, – отвечал грек.

Я долго смотрел на это высохшее, почерневшее тело, обвитое темными, как бы просмоленными тканями… Столько веков пролетело над ним!

И это Лаодика, «миловиднейшая дщерь Приама и Гекубы», как называл ее Гомер: это сестра Гектора, Париса, Кассандры!..

В каком-то благоговейном умилении я думал: «Что мне Гекуба и что я Гекубе», но меня душили невыплаканные слезы, и я готов был разрыдаться.

Я поспешил уйти из музея.

Иосиф в стране фараона

I

По пустынному пути, шедшему от Финикии, Ханаана, Идумеи и Мадиама к Мемфису, столице фараонов, медленно двигался караван верблюдов. Печальна и неприветлива была пустыня, отделявшая могущественную и богатую страну Нила от народов Востока, но так обаятельны были величие царства фараонов и сокровища, стекавшиеся в страну пирамид и сфинксов со всего тогдашнего мира, что ни ужасы песков пустыни, ни раскаленное дыхание хамсина, ни хищные звери, залегавшие на всех путях, не могли остановить движения народов Азии и Африки к тогдашнему центру вселенной, к стране Озириса и Амона-Ра, к счастливой долине, на тучных пажитях которой паслись священные Аписы.

Много уже раз всходило на востоке солнце пустыни и утопало в песках таинственного запада, пока караван верблюдов двигался от Мадиама, из-за Мертвого моря, к долине Нижнего Египта. Тюки, обременявшие горбатые спины верблюдов, были полны благоуханий священной страны Пунт (впоследствии Аравия), лежавшей за знойным морем Сохет – Чермным морем; тюки были полны, по словам Книги Бытия, «фимиама, ритины, тука мастистого, из древа текущего, и стакти». Однообразно и как-то угрюмо позвякивали глухою дробью металлические кружки, подвязанные к змеиным шеям верблюдов, около которых молча шли их провожатые с бронзовыми лицами, измаильтяне, вооруженные длинными тонкими копьями, с таким же бронзовым телом, едва прикрытым по бедрам лоскутами темной грубой ткани.

Впереди каравана, на спине вожатого верблюда, на устроенном в виде легкого шатра сиденье, восседали двое измаильтян: один – старик с лицом засохшего финика и с редкой седой бородкой, другой – молодой человек, прикрытый шкурою пантеры, с золотыми запястьями на бронзового цвета руках. Рядом с верблюдом шел юноша лет семнадцати, едва прикрытый у пояса куском шерстяной ткани. Необыкновенно красивое и нежное лицо его резко отличалось от грубого жестковатого типа измаильтян, а в черных грустных глазах отражались кротость и глубокая дума.

– О великий Баал! Что это? – как бы с испугом и изумлением воскликнул молодой измаильтянин в шкуре пантеры.

– Это и есть Мемфи, столица фараонов, господин, – отвечал старый измаильтянин.

– О, это что-то страшное! Тут не люди живут, а боги.

Действительно, на дикаря-бедуина, не видевшего ничего, кроме пустыни родного Мадиама, его выжженных солнцем скал и дебрей и не знавшего другого типа жилья, кроме шатров, вид Мемфиса должен был произвести потрясающее впечатление. Только что поднявшееся из-за оголенных высот Мокаттама солнце прямо ударяло на необозримое поле пирамид, без конца высившихся одна за другою и уходивших в мрачную даль Сахары, отражаясь в то же время на целом лесе обелисков, гордо возносивших к голубому небу свои стройные гигантские иглы. А левее подавляющая масса исполинских храмов и дворцов, стройные ряды колонн, бесконечные аллеи чудовищ-сфинксов – все это было выше и страшнее самого необузданного воображения.

Что-то вроде ужаса отразилось на лице красивого юноши, шедшего около вожатого верблюда.

– О Бог Авраама, Исаака и Иакова! – с трепетом прошептал он, глядя на развертывавшуюся перед ним поразительную своим величием панораму широко раскрытыми, испуганными глазами. – О мой Ханаан! Отец мой! Братья мои! Что вы со мной сделали!

Скоро из-за рощи гигантских пальм, отягощенных огромными гроздьями фиников, точно гирляндами, блеснула полоса Нила, над которым поднимался пар, быстро таявший под утренними, но уже горячими лучами солнца. На поверхности великой реки стояли неподвижно или беспорядочно двигались бесчисленные лодки, суда всех видов и величин, виднелись плоты, нагруженные каменными глыбами для нескончаемой постройки новых пирамид, обелисков, храмов, сфинксов и саркофагов. От вечного города фараонов доносился нестройный гул, напоминавший рев Нила у великих порогов этой неразгаданной реки.

– Что же это за шатры такие огромные, каменные, Бен-Гури? – спросил старого измаильтянина молодой, растерянно глядя на громады храмов Мемфиса и на поразившие его пирамиды.

– Каменные шатры, господин, это гробницы фараонов, – отвечал Бен-Гури. – Вот та, самая ближняя из самых больших, это гробница фараона Хуфу. Он царствовал очень давно, почти за две тысячи лет до нынешнего фараона.

– А как нынешнего зовут?

– Апопи или Апепи. Я видел, как этот фараон, по смерти фараона Апахнана, венчался на царство. О великий Баал! Какая это была церемония, в которой участвовал сам Апис с золотыми рогами!

– Бык? – с недоверием спросил младший измаильтянин.

– Да, бык, божество, господин. А следующая большая гробница та принадлежит фараону Хафра.

– Удивительно, мой добрый Бен-Гури, – сказал молодой измаильтянин, которого звали Баал-Мохар, – я вижу, что гробницы фараонов выше их дворцов. Разве мертвым нужно больше почести, чем живым?

– Да, мой господин, по понятиям египтян, тот, кто отошел в страну Озириса, то есть умер, тот должен жить вечно, а век живущего краток: много сто лет. Оттого они и гробницы ставят себе такие прочные и воздвигают их еще при жизни.

– А что означают эти высокие столпы? – спросил Баал-Мохар, указывая на обелиски.

– Это выражение помыслов фараонов, которые стремятся к небу, к богу Амону-Ра.

Слыша это, юноша, шедший возле верблюда, вспомнил, как несколько лет тому назад отец возил его в то место, где погребена его мать. Над нею тоже поставлен столп, но небольшой, куда до этих столпов фараонов! Вспомнил он, как плакал, хотя никогда не знал своей матери: она умерла, когда он был совсем маленький. Теперь ему больше не видать ни престарелого отца, ни могилы матери.

– О братья мои! Что вы со мной сделали! – снова простонал он, стараясь сдержать слезы. – Какая вина моя пред вами? Разве та нарядная одежда, которую сделал для меня отец? Но теперь что на мне? – И он с горестью глянул на грубые лохмотья, которыми прикрыты были его бедра. – Да, они называли меня сновидцем и злобно издевались надо мной. А разве человек повинен в снах своих?

И юноша вспомнил эти несчастные сны свои. Раскаленное солнце Ханаана высоко стоит над равниною Сихема, и знойный ветерок, доносимый от пустыни Мадиама, чуть шевелит спелые, полные колосья пшеницы, сверкающей золотом. Он, юноша, и все его одиннадцать братьев вяжут тяжелые снопы сжатой пшеницы. Вдруг его сноп словно живой становится посреди поля, а другие одиннадцать снопов его братьев обступают его сноп и кланяются ему. Когда он рассказал этот сон братьям своим, они с насмешкой и злобой сказали ему: «Ужели ты думаешь царствовать над нами?»

Вспомнил он и другой злосчастный сон. Видится ему не то день, не то ночь, а скорее, ночь при солнце: и солнце, и месяц, и звезды на небе. И видит он, что солнце, месяц и одиннадцать звезд как бы отделяются от свода небесного и кланяются ему. Рассказал и этот сон юноша отцу и братьям. Отец на это заметил: «Что означает сон, который ты видел? Неужели настанет время, когда я и мать моя и все братья твои придем и поклонимся тебе до земли?»

– Поклонятся мне до земли! – прошептал юноша, судорожно сжимая руки. – Мне, рабу измаильтян, которого как овцу ведут на продажу в этот страшный город! О Бог Авраама, Исаака и Иакова!

А страшный город и необозримое поле пирамид становится все яснее и яснее пред изумленным взором.

– Я долго жил в молодости в этой стране чудес и теперь охотно каждый год привожу сюда караваны с благовониями священной земли Пунт, – говорил между тем старый Бен-Гури своему молодому спутнику, когда караван с высоты Мокаттама стал спускаться к Нилу. – Видишь там, западнее города, ближе к царским гробницам, огромную площадь воды?

– Да, точно море. Это все Нил?

– Нет, это озеро Мери, вырытое руками человеческими. Оно вырыто несколько сот лет тому назад по велению фараона Аменемхата Третьего. Надо тебе сказать, мой добрый господин, что все богатство, все благосостояние и силы страны фараонов проистекают от чудес этой великой реки, которую ты видишь перед собою: если в половодье воды Нила поднимаются высоко и орошают собою землю, предназначенную для посевов, то жители страны получают обильный урожай, такой урожай, о каком мы, сыны пустыни, и понятия не имеем. Если же в иные годы, по неисповедимому велению небес, Нил мало разливается и не орошает полей, то страну постигает неминуемый голод, особенно если засуха продолжается дватри года, а иногда, что также случалось, целых семь лет. Но опыт и боги умудряют людей, а тем более служителей божества. Такими близкими к божеству людьми слывут в стране фараонов старейшие волхвы, служители богов Амона-Ра, Озириса, Изиды, Гора и иных божеств. Им-то боги и внушили благую мысль, а волхвы в свою очередь внушили ее фараону Аменемхату. И тогда повелел фараон построить укрепление на берегу Нила, в верхней его части, у самых границ Египта со страною Куш, где обитают и курчавоголовые люди, и при этом укреплении на скалах, выступающих в реку, начертить водомер, ряды линий, которыми и должна была каждый день обозначаться высота ежедневного поднятия воды Нила во дни его водополья. Наблюдения за этим водомером возложено было на особого доверенного старейшину, а в помощь ему приданы были писцы и служители, исполнявшие по очереди обязанности водомерных гонцов-вестовщиков: по мере поднятия воды в Ниле до известной меры они посылались гонцами во все города, лежащие по берегам великой реки вплоть до столицы фараонов и даже до моря, «великих соленых вод», Тат-Ур, и извещали о степени поднятия воды у водомеров для принятия соответственных мер. Вместе с тем фараон Аменемхат повелел согнать со всей земли тысячи землекопов, которые под руководством опытных старейшин-строителей и должны были вырыть это самое великое озеро Мери, которое ты видишь. Сначала озеро не имело в себе воды, что и понятно, ибо иначе его невозможно было бы рыть. Но когда безводное озеро было вырыто, тогда от него прокопан был канал до самого Нила, и этот канал у самой реки запирался, он и теперь запирается воротами, подъемными, на цепях, с каменными устоями по бокам. И вот когда вода в Ниле поднимется до высоты ворот, то их с помощью цепей тоже поднимают, и вода из реки по каналу стремится в озеро и наполняет его. И тогда, в который год воды в Ниле достаточно, чтобы напоить собою все пажити, озеро Мери, наполненное раньше водой, остается запертым, а когда разлив Нила мал и воды не достаточно для орошения полей, тогда ворота канала открываются, и вода из озера стремится в Нил и наполняет все поля земли фараонов.

– Да, видно, что боги умудрили фараона Аменемхата на такое великое дело, – произнес младший измаильтянин Баал-Мохар.

– А всё волхвы, – добавил старый Бен-Гури. – С моим прежним господином египтянином я когда-то поднимался вверх по Нилу до самого водомера и сам читал на скалах надписи. Помню одну, вырезанную в скале довольно высоко, на которой я прочел: «Высота Нила в четырнадцатый год царствования его святейшества царя Аменемхата III – вечно живущего».

– Вечно живущего? – улыбнулся Баал-Мохар.

– Да, в гробнице, в виде мумии.

Караван приблизился к самому берегу Нила. Среди невообразимого гула и гама, стоявшего над великой рекой, отчетливо выделялось заунывное, монотонное пение, прерываемое чем-то похожим на могучий стон. Это пели невольники, взваливавшие на плоты огромные глыбы гранита для постройки пирамиды царствующему фараону Апепи. Невольники пели:

Слава тебе, фараону Апепи, сыну Амона-Ра…

Здесь следовал протяжный глухой стон.

Слава тебе, солнцу, не заходящему день и ночь.

После каждого стиха стон и новые усилия двигать глыбу гранита.

Стоны эти ужасом отзывались в сердце юноши, которого измаильтяне вели на продажу в рабство.

II

Но вот мы видим юношу-раба в совершенно другой обстановке, в доме египетского сановника Путифара.

Путифар, или по-библейски Пентефрий, был приближенным лицом фараона Апепи и носил придворное звание сариса, или, по-библейски, архимагира.

Богатый дом Путифара находился в западной части Мемфиса и лицевою стороной обращен был к пирамидам, возвышавшимся на отлогости Ливийского хребта, пологими уступами спускавшегося к долине Нила. Дом со всех сторон окружен был массивными гранитными колоннами, перистили которых изображались громадными лопастями распустившегося цветка лотоса.

С лицевой стороны колонны эти опирались на два грандиозных пилона, в просвет между которыми видны были на горизонте величественные массивы пирамид Хуфу, Хафра и Менкара. От пилонов шла аллея сфинксов, оканчивавшаяся у громадного бассейна, обложенного красным порфиром, а затем шли ряды низких каменных зданий, предназначавшихся для служителей и рабов Путифара, для жизненных припасов его двора и для домашних животных.

Солнце, склоняясь к западу, стояло уже над великими пирамидами, когда из одного здания, расположенного по ту сторону бассейна и аллеи сфинксов, вышли два египтянина. В лице того, который шел впереди, одетый в богатый плащ из белого финикийского виссона, можно было сразу узнать бывшего юношу-раба, хотя он значительно возмужал и несколько потерял тот загар знойных равнин Ханаана, который смягчился в более умеренном климате долины Нила.

За ним шел старый египтянин, держа на руках молоденького белого козленка.

Приблизившись к бассейну, Иосиф, это был он, сын Иакова, проданный братьями, остановился. Следовавший за ним с козленком старый египтянин тоже остановился и издал протяжной звук, похожий на крик осла. В этот момент вода в бассейне заволновалась, и на поверхности его показалась безобразная голова крокодила. Страшное чудовище быстро подплыло к высокому каменному парапету бассейна и раскрыло безобразную пасть, в которой торчали страшные зубы, точно заостренные пилы. Маленькие глаза чудовища плотоядно сверкали.

– Великий Себек-Ра! Сарис его святейшества фараона Апепи Путифар приносит тебе жертву; прими ее и охраняй дом Путифара! – проговорил египтянин и бросил козленка в пасть чудовища.

Горькая улыбка скользнула по лицу Иосифа. Крокодил жадно схватил свою жертву и в тот же миг скрылся под водою.

Отпустив знаком старого египтянина, Иосиф пошел вдоль аллеи сфинксов, к пилонам, ведшим в главное здание. Он шел тихо, задумчиво, как бы прислушиваясь к нестройному шуму, стоявшему в воздухе над многолюдной столицей фараонов. Но мысли его были далеко: они витали над далекими холмами и долинами его родного Ханаана, где разбиты темные шатры племени Авраама, Исаака и Иакова, отца его, где когда-то бегал он своими маленькими ножками за стадами старших братьев своих, где плакал он над могильным столпом рано погибшей матери своей, Рахили, где старик отец его, Иаков, рассказывал ему о чудесном видении в Вефиле, где старая рабыня матери его, Фимна, много лет пробывшая в рабстве в Египте, рассказывала ему, маленькому Иосифу, о чудесах этой страны фараонов… И вот он сам теперь в этой самой стране фараонов, стране чудес и ужасов, в стране господства крокодилов и Аписов, в стране пирамид и сфинксов; но мысли его все витают над бедным, жалким Ханааном.

Пройдя аллею сфинксов и поднявшись на ступени между пилонами, Иосиф остановился и в раздумье оглянулся назад. Перед глазами его, вдали, высились темные массивы великих пирамид. Над ближайшею и высочайшею из них горело знойное солнце и, казалось, готово было коснуться остроконечной вершины этой таинственной, тысячелетней могилы царственного Хуфу. Иосиф глубоко вздохнул.

– Амон-Ра… Горус в сиянии, – презрительно прошептали губы его.

И ему опять вспомнились мирные картины его родины: склоняющееся к закату солнце Ханаана, рабыни с водоносами на головах, отправляющиеся к источнику, стада овец, возвращающиеся с поля.

Пройдя пилоны, он вступил во внутренние покои. Это была квадратная зала, поддерживаемая колоннами с листьями лотосов и пальм. Над архитравом было изображение солнца с крыльями орла. Под ним – выступающая из гранита статуя фараона с венцом на голове.

– «Я, фараон Апепи, любимый сын бога Горуса в сиянии, всесильный владыка Египта от великих порогов до «великих зеленых вод», могущественнейший всех царей в мире от Финикии до страны презренных Либу. Я не оставлю в покое моих врагов, но сожгу их лучами моего отца, Горуса в сиянии», – грустно качая головой, читал Иосиф горделивую подпись на подножии статуи фараона. – О мой Бог! Бог Авраама, Исаака и Иакова! Доколе будешь терпеть Ты эти беззакония? – невольно шептали его губы.

Рядом со статуей фараона высилась еще более массивная. Это было изображение бога Себек-Ра с головою крокодила. «И это бог!» – невольно содрогнулся Иосиф.

Он с презрением отвернулся от чудовища, вспомнив, как живой его первообраз сейчас пожрал маленького козлика, и прошел между колоннами направо.

Перед ним, за пунцовой занавесою, открылась другая, меньшая комната. Посередине ее стояла статуя богини Гатор, олицетворение чувственной любви. Богиня изображена была голою с изысканно заплетенными косами. Перед богиней на треножнике курился фимиам.

Близ стены, под богатым балдахином, стояло ложе, покрытое великолепною шкурою пантеры, а пол около ложа застлан был шкурою огромного ливийского льва. На ложе полулежала молодая женщина, едва прикрытая тонкими тканями. Руки, плечи и часть бюста ее были обнажены. На руках и шее сверкали золотые украшения.

Это была жена Путифара, Снат-Гатор. Маленький невысокий лоб под черными как смоль волосами, изящно изогнутые линии тонких бровей, миндалевидные, с длинным разрезом темные глаза сфинкса, смуглые, слегка зарумяненные щеки и нежно очерченные розовые губы – все было чувственно красиво в этой женщине.

У изголовья ее стоял маленький нубиец с опахалом из страусовых перьев.

– А, это ты, Иосиф, – томно сказала Снат-Гатор, бросая нежный взгляд на пришедшего. – Да благословят боги твой приход.

– Привет мой госпоже и повелительнице, – проговорил Иосиф, потупляя глаза под взором красивой женщины.

– Принесена ли жертва богу Себек-Ра, покровителю Мемфиса и нашего дома? – спросила Снат-Гатор.

– Об этом я и пришел доложить твоей ясности, – отвечал Иосиф, не поднимая глаз.

– А какие вести от моего супруга и повелителя? – снова спросила жена Путифара.

– Его ясность, мой господин и повелитель, приказал сказать через гонца, что они с его святейшеством фараоном, находясь на охоте в Долине газелей, выследили двух огромных львов пустыни и, вероятно, останутся на охоте еще несколько дней, – доложил Иосиф.

При этом известии глаза Снат-Гатор невольно выдали внутреннюю радость.

– А! – протянула она и присела на своем ложе, оправляя волосы и ожерелье.

Против нее, в оконном просвете, виднелись на горизонте пирамиды Хеопса и Хефрена, за которые уже опустился диск солнца.

– Светоносный Горус скоро оставит небесный свод бога Амона-Ра и пошлет на землю тени ночи, – сказала Снат-Гатор, глядя на далекие пирамиды. – Вот уже и гробницы фараонов Хуфу и Хафра – да веселятся они в обители всемогущего Озириса! – бросают сюда свои тени, и в воздухе становится прохладнее. Теперь мне не нужно тихое дыхание твоего опахала, мой маленький ветерок, – обратилась она к юному нубийцу, – оставь свое опахало и пойди отдохни или поиграй.

Юный нубиец не заставил свою госпожу повторять приказание: он тотчас припал коленками к шкуре льва, поцеловав край туники Снат-Гатор за пунцовой занавесью.

– Мне что-то сегодня нездоровится, мой добрый Иосиф, – сказала жена Путифара, когда скрылся ее маленький черный раб. – Может быть, я не умела умолить богиню Гатор. – И она глянула на ее статую. – Я буду рада, если добрый Иосиф посидит около меня и развлечет мои смутные думы, – сказала она, поправляя складки туники.

– Я готов служить госпоже и повелительнице раба своего, – скромно отвечал Иосиф.

– Ты не раб мой, а сарис – правитель дома господина моего, – сказала Снат-Гатор, указывая на сиденье около своего ложа, род кресла из красного дерева с резными изображениями ибисов. – Мой муж и господин облек тебя таким доверием, каким не пользовался никто в его доме. Тебе послушны все рабы дома Путифара, в твоем ведении все богатства и запасы дома, золото и медь, зеленые и синие драгоценные камни кладовых, все запасы благовоний священной земли Пунт; тебе вверена постройка вечного жилища Путифара в прекрасной стране Запада, в царстве великого Озириса; ты – правая рука Путифара и наместник его… И при всем том я замечаю, Иосиф, что на твоем прекрасном лице всегда лежит тень грусти. Скажи, добрый Иосиф, чего недостает тебе? Открой мне свое сердце, как родной сестре, как другу, и я, может быть, сумею влить бальзам утешения в твое сердце. Откройся мне, Иосиф, я буду молить небо, великого Амона и солнце, святоносного Горуса, чтоб они дали покой и радость душе твоей.

– О добрая госпожа! – тихо вздохнул Иосиф. – Твое небо – не мое небо, твои боги – не мои боги, твое солнце – не солнце Ханаана.

– Но, Иосиф, и небо Египта такое же голубое, как и небо Ханаана, и боги Египта добрые боги, а солнце долины Нила благотворнее солнца Ханаана.

Иосиф молчал. На кроткие, задумчивые глаза его навернулись слезы.

– Скажи же, поведай мне, Иосиф, что еще гложет твое сердце? – со слезами в голосе спрашивала Снат-Гатор.

– О госпожа! Не спрашивай меня об этом: слишком глубока рана моего сердца, чтобы я мог открыть ее тебе, – отвечал Иосиф, низко опуская свою курчавую красивую голову.

Ответ этот смутил жену Путифара: как женщина, она подумала, что ханаанский пленник тоскует по другой женщине, и ревность шевельнулась в ее сердце.

– О мой Иосиф! – страстно заговорила она. – Я залечу в твоем сердце эту рану, и всемогущая Гатор поможет мне в этом… Откройся мне, кто та женщина, которая нанесла тебе эту рану?

– Не женщина, а мои родные братья, – тихо отвечал Иосиф и закрыл лицо руками.

Снат-Гатор вздохнула свободнее: «Не женщина. О великая матерь, рождающая солнце!» И она с благоговением и мольбою взглянула на статую богини Гатор.

– Братья! – почти радостно воскликнула она. – Что же они сделали с тобой?

– Они продали меня в рабство, – последовал чуть слышный ответ.

– Родные братья! За что же?

– Они невзлюбили меня за то, что я был любимцем нашего отца, за то, что он любил мою мать больше всех других своих жен и наложниц, за то, что он одевал меня в нарядные одежды, наконец, за мои сны! – со страстной горечью проговорил Иосиф.

– За сны? – удивилась жена Путифара. – Какие же это сны?

– Мне тяжело их рассказывать, – отвечал Иосиф.

– Но сны – это таинственные глаголы божества, которые, однако, не всякий смертный в состоянии разуметь, – сказала Снат-Гатор. – Только служители божества разумеют эти глаголы. Что же было в твоих снах такое, что могло возбудить гнев в сердцах твоих братьев?

– Им показалось в моих снах пророчество, что я буду царствовать над всеми моими старшими братьями и их родом. И они продали меня измаильтянам тайно от отца… О, как я помню этот несчастный день моей жизни! – говорил Иосиф, как бы позабыв, что он не один. – Братья пасли тогда стада в Сихеме. Раз утром отец говорит мне: в Сихеме ли братья твои, сын мой? Поди и посмотри, здоровы ли они и здоровы ли овцы? И я пошел от долины Хеврона к Сихему, но в пути заблудился. Тогда встречается мне один человек и спрашивает: кого ты ищешь? Я говорю: ищу братьев моих; скажи мне, где они пасут? Он и говорит: они ушли отсюда; я слышал, как они говорили между собой: пойдем в Дофаим. Я и пошел туда и нашел их в Дофаиме. Подхожу к ним и слышу издали: «Вон идет наш сновидец»; говорят: «Убьем его и бросим в ров, а отцу скажем: лютый зверь съел его; тогда посмотрим, что значат его сны». Услышав это, брат Рувим и говорит: «Я не дам его убить; не будем, говорит, проливать кровь брата, а лучше бросим его здесь, в пустыне, в один из рвов; не наложим на него, говорит, рук своих». Он, кажется, желал спасти меня, чтобы возвратить к отцу. Все это я слышал и все же пришел к ним. Тогда они сняли с меня мои пестрые одежды и бросили в ров, в котором, однако, не было воды, а сами стали обедать. Вдруг я слышу: «Вон, говорят, караван идет, измаильтяне от Галаада; верблюды их везут в Египет вьюки, полные фимиама, ритины и стакти». Тогда брат Иуда и говорит братьям: «Какая будет нам польза, если мы убьем брата своего и скроем кровь его? Пойдемте лучше, говорит, продадим его измаильтянам: руки наши, говорит, не будут в его крови: – он брат наш и наша плоть». Братья согласились на это, вытащили меня из рва и продали измаильтянам… И вот я здесь…

Он говорил это тихо, как бы про себя, печально склонив голову. Слезы медленно катились по его щекам и падали на виссон его плаща. Он не видал, как Снат-Гатор тихонько поднялась с ложа и приблизилась к нему; погруженный в свои воспоминания, он не заметил, как она нагнулась над ним, и только тогда он опомнился, когда почувствовал, как чьи-то горячие руки обхватили его низко опущенную голову и женский голос шептал над ним:

– О мой бедный, мой бедный! Иди ко мне, я утешу тебя, я осушу твои слезы моими поцелуями.

Иосиф вздрогнул и быстро поднялся.

– О госпожа! Зачем это? – прошептал он, бледный от волнения. – Я должен уйти… я еще не всем распорядился по дому… Прости меня!

И он быстро скрылся за пунцовой занавесью, отделявшей покои Снат-Гатор от главного покоя, посвященного богу Себек-Ра.

Жена Путифара с пылающими щеками упала на свое ложе.

– О великая Гатор! – шептала она. – Зажги его сердце, как ты зажгла мое… Ты видишь мои муки… Три раза напоял Нил своими животворными водами священную страну моих предков, с тех пор как этого раба из Ханаана ввели в дом моего повелителя, три раза совершил Горус свое годичное шествие над царством фараонов, три года не дает мне сна образ этого Иосифа, и вот сегодня… я надеялась, что растопила его сердце… он все мне сказал… он плакал, как женщина… я обнимала его голову… И вдруг! О великая Гатор!

III

Прошло еще несколько лет, и мы снова видим Иосифа в иной обстановке.

Он уже не при дворе могущественного Путифара, а в государственной тюрьме фараонов. Около десяти лет находится он в заключении. Годы много изменили его. Прекрасный, кроткий юноша превратился в зрелого мужа, но глубокая грустная дума и теперь светилась в его задумчивых глазах.

Однако он уже не простой узник в тюрьме фараонов. Что-то было в его поведении, в его кротком взоре, в его словах и поступках такое, что внушило к нему во всех глубочайшее доверие и уважение. В своих ссорах и недоразумениях все узники тюрьмы шли к нему как к своему судье; несчастные, впадавшие в отчаяние и жаждавшие смерти находили в нем утешение и поддержку; больные и обиженные находили в нем защитника и заступника пред строгим емхетом, доверенным лицом фараона и главным начальником государственной тюрьмы.

И емхет заметил Иосифа, мало того, он настолько оценил высокие качества этого скромного ханаанеянина, что приблизил его к себе и вручил ему ближайшее заведование государственной тюрьмой. Зная жену Путифара, емхет подозревал, что в скандальной истории Снат-Гатор виноват не Иосиф, а сама прекрасная Снат, хотя сам Иосиф насчет этой истории хранил глубокое молчание.

Как бы то ни было, но через несколько лет после заключения Иосифа в государственную тюрьму он является в ней вторым после емхета лицом по управлению этим карательным учреждением фараонов. С этой поры он всего себя посвятил облегчению горькой участи заключенных. Собственно центральная тюрьма фараонов, находящаяся в Мемфисе, служила главным образом для временного заключения преступников: это был центральный этап, откуда осужденные отправлялись на каторгу или в пещеры горного хребта Тароау, выше Мокаттамы, где выламывался белый известняк для возведения царских пирамид и особых гробниц и для изваяния статуй и саркофагов, или же в каменоломни Красной горы, в Верхний Египет, для ломки красного гранита и твердого порфира, которыми облицовывались наружные грани пирамид. При высылке партий на каторгу Иосиф прилагал особое старание, чтобы в каменоломни не были отправляемы слабые, больные и старики. Ко всем этим несчастным он относился с отеческою любовью: он отводил им более удобные помещения, старался об улучшении их пищи и облегчении от обязательных изнурительных работ.

В числе последних особенным вниманием Иосифа пользовался один необыкновенный древний старик, доставленный в государственную тюрьму из Фив в самых тяжких оковах. Известно было только, что он был долгое время, чуть ли не полстолетия, верховным жрецом храма богини Мут, священной матери богов и супруги бога Пта, верховного отца богов в Фивах. За какое преступление он был лишен высокого сана и заключен в государственную тюрьму, никто не знал, ни Иосиф, ни даже сам емхет. Таинственный арестант был прислан в Мемфис при указе верховного тайного совета жрецов с пояснением, что он присужден к пожизненному заключению «за тяжкое, непередаваемое человеческим языком преступление».

Это был некогда высокий, но теперь согбенный старик, с белыми как снег волосами и такой же бородой, но с необыкновенно ясным для его лет взором. В первый же день по прибытии его в тюрьму Иосиф приказал расковать старика и потом собственноручно наложил смягчающие пластыри на раны, натертые на руках, на ногах и на шее несчастного арестанта железными оковами. Он же велел давать старику лучшую пищу и устроить ему покойное ложе из мягких шкур газелей, и каждое утро навещал его, заботливо справляясь о его здоровье.

– Сын мой, – сказал он однажды Иосифу, когда этот последний зашел к нему после обхода всех камер заключенных, – твое лицо и твои поступки изобличают в тебе присутствие божества, не того божества, которому поклоняются египтяне в символах и их изображениях, но Того, таинственными и непостижимыми велениями Которого вечно текут к великому морю эти живые воды Нила, Того, Которое низвергает на землю громы и молнии, напояет водою небесные пространства, которое живет в каждом стебле и цветке лотоса, велениями которого движутся на нас пески Сахары и живет каждая песчинка пустыни, но лицо твое и твои глаза изобличают также, что ты носишь печаль и горесть в сердце твоем. Я полюбил тебя, как сына, да и родной сын не мог бы, кажется, заботиться обо мне так, как заботишься ты. Я стар: вот уже скоро будет полстолетия, как глаза мои созерцают небесные светила и их вечное движение; сотни раз я наблюдал годичные розливы Нила; я много думал; многое в этом видимом мире я понимаю так, как бы это были исписанные листы папируса, на которых перст божества начертал свои предопределения. Я давно пережил годы, переживаемые тобою, сын мой, и мое сердце также знало печали и горести; но время унесло их, как ветер уносит засохшие листья тамаринда, и я теперь ожидаю поглощения непостижимым божеством моего бренного и временного существа.

Старик помолчал. Иосиф, слушая его, казалось, весь поглощен был созерцанием тихо струившегося за группами пальм Нила и отражением на серых ребрах Мокаттама склонявшегося к западу солнца.

– Я говорю это к тому, сын мой, – продолжал старик, глядя куда-то в пространство, – что, отходя в неведомую область небытия, а может быть, и возрождения к иной жизни, я бы хотел сделать для тебя тягость земной жизни возможно легче и удобоносимее. Что тяготит твою душу, сын мой? – спросил он вдруг, взглянув прямо в задумчивые глаза Иосифа.

– Многое, отец мой, – тихо отвечал Иосиф. – Я называю тебя отцом потому, что тот, кого я прежде называл этим дорогим именем, часто говорил мне: чти седины старца и преклонися пред лицом его, как пред лицом отца.

– Где же отец твой? – спросил старый жрец.

– Я давно потерял его и не знаю, жив ли он или давно умер. Я иноплеменник в земле египетской, и ваши боги не мои боги, – грустно отвечал Иосиф.

– Не говори этого, сын мой, – кротко сказал жрец. – Я знаю, ты ханаанеянин. Я кое-что знаю и о Боге Ханаана. Я скажу тебе более: твой Бог – мой Бог.

Слова египетского жреца поразили Иосифа. Как! Служитель богини Мут, поклонник Озириса и Изиды, признающий в простом быке бога, приносящий жертвы крокодилу, и он смел говорить о Боге Авраама!

– Нет, старик, ты не знаешь моего Бога! – горячо воскликнул он.

Жрец в ответ кротко улыбнулся и положил руку на плечо Иосифа.

– Слушай, сын мой, я многое скажу тебе, и ты узнаешь, кто я и кто Бог мой, – сказал он после непродолжительного молчания. – Да, я египтянин, не ханаанеянин. Верховный жрец Амона-Ра произвел меня на свет на берегах этого Нила; воды Нила вспоили меня; солнце Египта вливало огонь вместе с кровью в юное тело мое; с детства я слышал коварный плач крокодилов, внимая ему как голосу божества; с детства я трепетно преклонялся пред алтарем Аписа, в мычании которого я слышал что-то непостижимое, приводившее меня в содрогание. Я рос и мужал при храме Амона-Ра в Фивах. Все знания, вся мудрость жрецов, все таинства природы, которые она открывала их упорной наблюдательности в течение тысячелетий, когда на престоле Египта один фараон сменял другого, отходившего в таинственную область Озириса, когда одна их династия уступала место другой, все, что накопилось в сокровищнице знаний жрецов, в сокровищнице, недоступной ведению простых смертных, все это было впитано моим пытливым умом, подобно тому, как губка впитывает в себя воду. Я познал законы движения соков в растениях; я изучил их живительную и мертвящую силу; я извлекал из них целебную влагу и страшные, губительные яды. Я изучил строение тела человеческого, начиная с костей и кончая невидимыми нитями, по которым струится жизнь человека и его ощущения. Я постиг тайны человеческого сердца и его движения и постиг тайны жизни, хранимые под черепом. Законы движения небесных светил я измерял более точно, чем писцы и землемеры при храме Амона измеряли принадлежавшие ему нивы, засеянные пшеницею и дуррою.

Старый жрец закрыл рукою глаза, как будто припоминая что-то. Иосиф выжидательно смотрел на него.

– Да, – как бы опомнился старик, – и все мои знания были ничто перед непостижимым божеством. Когда мне исполнилось тридцать лет, – продолжал он, – совет жрецов города Фив определил меня на должность смотрителя нильского водомера, что находится выше Великих порогов, близ границ земли Куш, где сохранились записи о разлитиях и высоте вод Нила за несколько тысячелетий, начиная от фараонов Мена и Тота. Записи эти состояли из массы папирусных свитков, испещренных годами, месяцами, днями, с точным показанием по дням подъема и падения вод. Люди верят, сын мой, что Нил – непостижимое божество, которое, по неисповедимому хотению своему, изливает свои воды неравномерно: иногда изливает на страну свои благодеяния и дает ей плодородие, а иногда наказует ее своим гневом – отсутствием вод, и тогда голод и гибель смертных неизбежны, несмотря на все мольбы и заклинания жрецов, несмотря даже на приносимые разгневанному божеству жертвы в виде невинных отроковиц… Бедные дети!

Жрец остановился, глядя, как тени от пальм, постепенно удлиняясь, все ближе и ближе тянулись к Нилу.

– Божество! – с жестом презрения продолжал старик. – Все непостижимое в природе нам кажется божеством: и солнце, склоняющееся к горизонту за гробницей Хуфу, и зной южного ветра, и огонь молнии, и грохот грозы, и самый этот Нил. Но я старался постигнуть непостижимое, и Нил перестал для меня казаться божеством, а только одним из проявлений божества, как и это небо голубое, как и цветок лотоса, как и аромат фимиама, как и самая жизнь наша, все это проявление божества. И я постиг тайны разлива Нила. По целым годам изучая на папирусах тысячелетние записи разлива его вод и их оскудение, я подметил, наконец, в них весьма сложную, едва уловимую для ума повторяемость. И в этой повторяемости, как я убедился, господствует над всем число семь: семь лет обильного разлива и семь лет оскудения, семь месяцев роста и созревания разных знаков, семь дней сокрытия Луны тенью Земли…

– Тенью земли! – удивился Иосиф. – Как же земля может бросать тень на небо?

– Да, сын мой, когда Земля находится между Солнцем и Луной, тогда она и бросает тень на Луну. Посмотри на эти пальмы: они стоят между Нилом и склоняющимся к гробнице Хуфу солнцем и потому бросают тень к Нилу. Взгляни, сын мой, на громады гробниц Хуфу и Хафра! – И старик указал на пирамиды Хеопса и Хефрена. – Солнце за ними – и они бросают тени свои на спину «сфинкса великого Хормаху»… Повторяю, сын мой, я постиг, на основании изучения тысячелетних записей тайны разлива и оскудения вод Нила. Как жрецы наши на основании изучения законов движения Луны и Солнца узнают за много лет день и час их затмения, так я за много лет вперед могу предсказать годы разлива и оскудения вод Нила. Я и предсказывал это, когда был смотрителем нильского водомера. Мои предсказания, дошедшие до ушей фараона, скоро возвели меня на степень могущества и славы: я был назначен верховным жрецом Амона-Ра на место умершего отца моего. Но, постигнув тайны Нила, сын мой, я захотел постигнуть и прочие непостижимые для других тайны природы. Целые десятки лет, год за годом, день за днем, я открывал завесу за завесой этих тайн, и глазам моим открылось божество, о! только частица божества, сын мой! И я уразумел все ничтожество богов Египта, всю слепоту жрецов и их ложь… О, непостижимое, безначальное, бесконечное! Как назову я тебя! – Старый жрец как бы в ужасе закрыл лицо руками.

Иосиф слушал его, взволнованный, бледный. Когда старик отнял руки от лица, оно орошено было слезами. Иосиф взял его за руку с нежностью сына.

– Мне кажется, что я слышу голос отца моего, – тихо сказал он.

– А где твой отец? – спросил старик, как бы приходя в себя.

– Я оставил его в Ханаане, когда меня продали в рабство, – отвечал Иосиф.

– А кто продал тебя?

– Братья, родные братья от других матерей.

– Братья? А за что?

– За то, что я видел сны, которые истолкованы были братьями так, что я будто бы буду владыкой над ними и они поклонятся мне, младшему брату.

В это время на террасе показался один из тюремных служителей и, подойдя к Иосифу, доложил, что приведены под сильною стражею двое из первых сановников фараона.

– Двое из семер-уат фараона? – с удивлением спросил Иосиф.

– Семер-уат, господин, – почтительно отвечал смотритель.

– А кто они?

– Имен их не знаю, господин.

– Ближе к пасти крокодила, ближе к смерти, – как бы про себя проговорил старый жрец, провожая глазами уходившего с террасы Иосифа.

IV

Ранним утром одного из следующих дней, когда солнце еще не успело выкатиться из-за высот Мокаттама, на тюремной террасе, обращенной к Нилу, сидели Иосиф и бывший верховный жрец богини Мут, теперь узник фараона, старый Тутмес.

– Да, сын мой, – говорил последний, – воля человеческая – это или мягкая глина, из которой формуются плинфы на гробницы, или несокрушимый адамант, который режет самые твердые камни земли и который уничтожается только огнем. Надо только уметь управлять и своею, и чужою волей, своею и чужою мыслью и уметь передавать их другому лицу, даже совокупности многих лиц. Вот послушай. К нам доносится из-за Нила стук молотов и резцов в каменоломнях Мокаттама. Как, какою силою передается нашему слуху этот отдаленный стук? Ты недоумеваешь? Кто, невидимый и неосязаемый, переносит этот стук через воду, через воздушное пространство? На каких невидимых крыльях он перелетает, словно живое существо, через Нил и, словно невидимая птица, влетает в наши уши? Это одна из тайн природы, из тайн божества.

Я говорю тебе – и ты слышишь мой голос, мою речь и воспринимаешь мои слова. Как? Чем? Это ли не тайна? Ты видишь вон эти пальмы, отягченные гроздьями созревающих фиников, эти струящиеся воды Нила, неудержимо стремящиеся к великому Зеленому морю, это солнце, поднимающееся над горами Мокаттама. Ты это видишь и знаешь, знаешь не по тому, что предметы эти приходят к нам и говорят – пальмы: «Мы стоим здесь, отягченные гроздьями созревающих плодов», воды Нила: «Мы стремимся к великому Зеленому морю», солнце: «Я освещаю вас и все видимое и невидимое вами пространство земли, столицу фараонов, их гробницы, храмы, сыпучие пески безбрежной пустыни». Нет, они не приходят к нам и не говорят этого, но мы это знаем, потому что видим, а иное можем и осязать, осязать пальмы, воды Нила, горы Мокаттама, хотя не можем осязать солнца. Какою же непостижимою силою все эти предметы с их мест переносятся в наши глаза, в наше сознание? Спроси их, они не ответят, как не ответит на твой вопрос стук молотов и резцов в каменоломнях Мокаттама. И это одна из тайн природы, тайна божества. Но еще более глубокие тайны заключены в нашем личном существовании, в нашем бытии. Кто заставляет наши легкие сжиматься и разжиматься, чтобы дышать? Кто посылает из нашего сердца кровь по всем кровеносным каналам нашего тела и потом вновь собирает ее в сердце, словно воды Нила в великом Зеленом море? Где скрыты те пружины и какие они, которые заставляют нас думать, чувствовать, желать, любить и ненавидеть?

Старый жрец помолчал, по-видимому, приготовляясь сказать что-то еще более непостижимое. Иосиф сидел, погруженный в думы.

– Да, – продолжал старик сам с собою, – слышать, видеть, думать, чувствовать, дышать, хотеть – все это великие тайны божества… Думать, чувствовать, хотеть… Я говорил о воле человеческой, мягкой, как сырая глина, и твердой, как адамант. Но воля, сын мой, неразлучна с мыслью. Много лет я думал над этим, совершая бессмысленные жреческие обряды и в храме Амона-Ра, и в храме Мут в качестве верховного жреца. Я думал так: звук, будь это голос человеческий, стук молота о камни, шум нильского водопада, плач крокодила, шелест камышей на берегу Нила, крик птицы, даже во мраке ночи, клекот орла в невидимых глазу высотах неба, рыканье льва в пустыне или гром в небесных пространствах, каждый такой звук доходит до нас и поражает наш слух и наше сознание: мы его воспринимаем, слышим. С другой стороны, я думал: отдаленные от нас предметы, освещенные светом солнца или даже светом огня, поражают наше зрение и наше сознание, мы их видим, мы с ними сообщаемся через расстояние. А наша мысль, наша воля, наше хотение? Когда я думаю, я как бы создаю несуществующее, создаю даже самые звуки: умом, мыслью я слышу голос человеческий, хотя мне никто не говорит, слышу стук молота о камни Мокаттама, слышу клекот невидимого орла, рыкание льва Сахары, шелест нильских камышей, удары грома, плач крокодила. Когда я думаю, я вижу невидимые предметы, создаю несуществующее или переставшее существовать: мыслью моею я вижу давно умерших и похороненных в своих гробницах фараонов, вижу моего покойного отца в жреческом одеянии, мумию моей матери в фамильном склепе, вижу всех мертвых Аписов, которых мне довелось на своем веку хоронить в подземном царстве Озириса, вижу даже твой Ханаан, которого я никогда не видал, вижу, наконец, твоего отца и братьев, которые продали тебя…

– И я их вижу, – со слезами в голосе тихо проговорил Иосиф, – и во сне их часто вижу.

– Такова, мой сын, сын Ханаана, сила мысли, – продолжал жрец, – она подобие божества; подобно божеству, она создает, творит, она повелевает умершим вставать из гробов и приходить к нам; она велит нильским камышам шуметь, и камыши шумят; она велит плакать невидимому крокодилу; по ее велению в пустыне раздается рыкание льва; она вызывает громы и молнии. Она всемогуща: она пробегает во мгновение ока неизмеримые пространства, достигает солнца, видит невидимое и слышит то, что не издает звука. Подумай, сын мой: если стук неопределенного предмета, молота в каменоломнях, заставляет нас слушать себя; если эта пальма заставляет нас видеть себя, то как же после этого всемогущая и творческая мысль наша, наша воля не могут заставить других слушать себя? Могут и могут! Тебе я хочу передать мои знания и тайны разлива и оскудения вод Нила, и будешь ты господином земли фараонов, и фараоны вознесут тебя до высоты своего трона. Ты заслужил это: на тебе покоится рука божества, потому… потому, что ты добр, смирен и кроток, потому что правда руководит мыслию твоею и твоими делами.

Иосиф, казалось, был совершенно подавлен всем, что он слышал. Бывший верховный жрец Египта, нравственную силу которого испытывали на себе сами царственные фараоны, перед ним, рабом из ничтожного Ханаана, ниспровергает в прах мнимых богов своей страны, богов, перед которыми трепещут сами владыки страны Нила; великий старец разоблачает перед ним, рабом из Ханаана, такие сокровенные тайны природы и такие тайники человеческого бытия, которые трепетом наполняют его душу. И этот великий, казалось бы, всемогущий старец – жалкий узник тюрьмы фараонов; еще недавно он был окован цепями, которые до кости разъедали его старческое тело… Что же это? Неужели и это сон, видение, посланное на него великим старцем? И этот узник обещает ему, рабу из Ханаана, владычество над страною фараонов!…

– Но, отец мой, – с тревогой проговорил Иосиф, – как же ты стал узником, как мог ты допустить, чтобы люди, которые должны трепетать перед тобою, осмелились наложить на тебя тяжкие оковы и ввергнуть тебя в заключение? И за что?

– За что, ты спрашиваешь, сын мой? За то, что я отринул богов египетских, разоблачил их ничтожество и посрамил жрецов их, изобличил перед народом Фив их ложь. А что для меня оковы и заточение! Я уже давно отжил телом. Уже давно тело это ждет более тесного и вечного заточения в недрах земли, из элементов которой взяты и эти кости, и это высохшее на них мясо, и эти побелевшие на мне волосы. Что мне цепи! Они не мешали мне думать и думать; они не мешали мне созерцать свет солнца, слышать говор нильских камышей; они не мешали мне глядеть в мое прошлое и вспоминать: это все, что остается для такой старости, как моя. Если бы я еще и желал чего, то это возможности движения, только движения! Я бы желал бродить из конца в конец видимого мира и наблюдать, как живут и движутся пески пустыни, как плещется великое Зеленое море; я бы желал видеть то таинственное лоно, где зарождается Нил, – где та огненная печь, великий горн, из которого дышит на нас знойный хамсин… Но годы отняли у меня эту силу, так что мне оковы!.. А у тебя, сын мой, впереди целая жизнь, и пусть тебе послужат мои силы и мои знания.

– Но, отец мой добрый! – грустно возразил Иосиф. – На что мне твои силы, твои знания? На что мне величие власти, владычество над Египтом, когда я иноплеменник здесь, когда нет со мной моего отца Иакова, моих братьев, всего рода моего?

– Не скорби, сын мой, – продолжал старый жрец, – то, что я дам тебе, возвратит и отца твоего Иакова, и братьев твоих, и весь род твой.

– Но как это может статься, отец мой?

– Станется могуществом знаний, которые я передам тебе силою твоей воли, а главное – познанием тайн Нила.

– А разве эти тайны неизвестны другим жрецам, которые осудили тебя?

– Нет. Я изучил эти тайны по тысячелетним записям, которых нет более.

– Где же они?

– Те многочисленные свитки папирусов, на которых они были записаны, во время нашествия на Египет черных обитателей земли Куш сгорели вместе с храмом при нильском водомере, где свитки эти хранились со времен фараонов Мена и Тота. Их сберегла только моя память, мое многолетнее изучение их, когда я был смотрителем нильского водомера, сооруженного на месте обветшалого при фараоне Аменемхате двенадцатой династии царей Египта после династии Мена и Тота.

– А давно царствовал фараон Мен? – спросил Иосиф.

– А вот сосчитай этот ряд годов и династий, пока мне не изменила память: первая династия, Мена, царствовала 267 лет, при восьми фараонах; вторая династия, Буцау, 167 лет, при пяти фараонах; третья династия, Цацаи, 233 года, при семи фараонах; четвертая династия, Хуфу, того самого, чью величественную гробницу ты видишь вон там, «в городе мертвых», эта династия царствовала 167 лет, при пяти фараонах, соорудивших себе величайшие из всех гробницы; пятая династия, Ускафа, царствовала 266 лет, при восьми фараонах; шестая династия, Ускари, ровно 200 лет; седьмая, Нутеркары, и последующие династии до двенадцатой занимали престолы Египта 634 года, при девятнадцати фараонах; двенадцатая династия Аменемхата царствовала 233 года, при семи фараонах; да прибавь еще 500 лет на остальные четыре династии до последнего, ныне царствующего фараона Апепи, и выйдет 2660 лет. И в течение всего этого ряда веков и тысячелетий делались записи разливов Нила и его оскудений, и я изучил их, вырвав тайну у Нила. И эту тайну передам тебе, сын мой, пока я жив и пока жива во мне мысль и память моя.

Иосифа поразила подобная память в таком старце.

– Отец мой, – робко заговорил он, – ты говоришь, что эти записи велись в течение 2660 лет и это делалось во все дни года?

– Во все, сын мой, и притом три раза в день: утром, при восходе солнца, или, как принято говорить у жрецов, когда бог Горус показывал смертным свое лицо, потом в полдень, когда Горус в полном сиянии, и вечером, когда Горус скрывался на ночь за песками пустыни.

– Но ведь это должно быть поражающее число записей?

– Да, их я насчитал два миллиона восемьсот восемьдесят две тысячи семьсот записей.

– И ты их всех помнишь?

– Нет, на основании их я вывел общие законы для разливов Нила, и законы эти неизменны, так же неизменны, как неизменны законы движения небесных светил. Надо только посредством наблюдений и изучений уловить эти законы, и тогда у Нила будет похищена его тайна. И я ее похитил, хотя не скоро, уже на склоне дней моей многолетней жизни. Знай же, сын мой, голод никогда не посетит страну фараонов, если только правители ее будут знать причины разливов Нила и оскудения его вод; тогда в ожидании неизбежного в известные годы неурожая они сделают достаточные запасы хлеба в годы урожайные. Только при мудрых правителях страны фараонов страну эту не постигнет голод; если же судьбы Египта будут находиться в руках недостойных жрецов и недобросовестных и невежественных слуг фараонов – сарисов, то голод страны Нила неизбежен.

V

Более года прожил еще старый жрец Тутмес в мемфисской тюрьме, сохранив ясность ума и свою удивительную память. За это время он успел передать Иосифу все свои знания тайн природы.

Но однажды, зайдя утром к нему в камеру, Иосиф нашел только холодный труп мудреца. Так как он верховным советом жрецов был осужден за оскорбление богов страны, то тело его не было предано обычному погребению в «городе мертвых», а было сожжено чрез палоли, и пепел от костра был рассеян среди песков пустыни.

После его смерти Иосиф почувствовал себя вторично осиротелым. Но это продолжалось недолго, и обстоятельства скоро вызвали его на обширную государственную деятельность.

Выше мы упомянули, что во время первой беседы Иосифа с жрецом Тутмесом о тайнах природы в тюрьму приведены были для заключения двое из первых сановников фараона, с высокими титулами семер-уат. Сановники эти были Циамун и Хорхеб. Первый из них, по словам Книги Бытия, назывался «старейшина винарск», а второй – «старейшина житарск».

Хорхеб же был государственным казнохранителем, в ведении которого находились все продовольственные богатства фараонов, скоплявшиеся путем собирания со всей страны податей натурою, преимущественно хлебом.

Оба эти сановника арестованы были по доносу придворного писца и заключены в государственную тюрьму до окончания производившегося над ними следствия.

Иосиф, как доверенное лицо емхета, главного начальника всех тюрем Египта, находясь постоянно в общении с заключенными мемфисской тюрьмы и в силу своей наблюдательности, изучая характер того или другого из арестантов, необыкновенно правильно угадал душевные качества как Циамуна, так и Хорхеба. Замечательным знанием человеческого сердца, знанием, которому научили его многолетняя жизнь раба и врожденная наблюдательность, он угадал, что Циамун не был способен ни на преступления, ни даже на простое коварство, а тем менее способен он был употребить во зло оказанное ему высокое доверие. Честность и прямота этого бывшего любимца фараона так и светились в его добродушных, кротких глазах, точно глаза молодого Аписа, которого недавно вводили в храм жрецы на место умершего и с божескими почестями похороненного старого рогатого бога. В этом убеждении укрепляли Иосифа как отзывы о Циамуне самого емхета, утверждавшего, что сердце бывшего виночерпия фараона так же чисто, как и «лик Горуса в сиянии», так и сведения, частным путем доходившие до него от лиц, производивших следствие по делу Циамуна и Хорхеба. Напротив, этот последний не внушал Иосифу подобного доверия.

– У этого – сердце крокодила и алчность гиены, – сказал о нем и старый жрец Тутмес, когда узнал о заключении в тюрьму Хорхеба.

Скоро внутреннее убеждение Иосифа оправдалось самими фактами. По следствию оказалось, что Циамун был оклеветан напрасно, по недоразумению; все же обвинения, взведенные на голову Хорхеба, вполне подтвердились, и следствие раскрыло множество других вопиющих злоупотреблений по заведованию им богатствами фараонов. Эти сведения доверил Иосифу сам емхет, узнавший их от главного следователя.

На докладе следственной комиссии его святейшество владыка Верхней и Нижней страны, фараон Апепи, сын Амона-Ра, собственноручно начертал следующую резолюцию: «Верный раб мой, семер-уат Циамун, да предстанет престолу моему с высоким титулом сета (блестящий, светлейший), и от неверного пса Хорхеба да будет отнята преступная голова, а недостойное тело его вывесить птицам на съедение».

Иосиф узнал об этой резолюции, до времени хранившейся втайне, от емхета.

Иосиф вспомнил рассказ отца своего, слышанный им в детстве.

– Вышел я однажды из Безрмави, чтоб идти в Харран, – говорил Иаков, – пришел в одно место и остался там ночевать, потому что зашло солнце. Я взял один из бывших на том месте камней и положил себе в головы, и лег на том месте. И вижу во сне: вот лестница стоит на земле, а верх ее касается небес, и вижу: ангелы Божии восходят и нисходят по ней. Я вижу, Иегова стоит на ней и говорит: «Я Иегова, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака. Не бойся. Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему. И будет потомство твое как прах земной, и распространится к западу, и к востоку, и северу, и к полудню, и благословятся к тебе в семени твоем все племена земные»[30].

«Этот сон моего отца от самого Иеговы, – думал и говорил себе Иосиф. – А разве мои сны не от Него же? Я сын моего отца, я его семя, и во мне благословятся все племена земные… О Бог мой, Бог Авраама, Исаака и Иакова! Я верю, я чувствую, что и во мне есть частица божества: это говорил и мой старый учитель, мой благодетель Тутмес… А по вычислениям Тутмеса и по моим соображениям, голод должен посетить страну фараонов через девять лет. Еще есть время предупредить об этом фараона. Но как? Он не знает меня. Я раб, я узник, заключенный в тюрьму доверчивым Путифаром за то, что жена его, Снат-Гатор… бедная!.. Мне жаль ее… за то, что я не хотел обмануть своего доброго господина, не мог снизойти к ее похоти, к ее страданиям за свой стыд… Да, она должна была страдать и в своем безумном ослеплении погубила меня… Но как фараон узнает обо мне? Бог Авраама, Исаака и Иакова, помоги мне!»

Он долго молился, поверженный на землю, и благая мысль осенила его.

– Это Бог внушил мне ее, – говорил он, вставая с молитвы. – Сейчас пойду к ним.

Он направился к той камере, в которой заключены были сановники Циамун и Хорхеб. От тяжелых цепей, которыми окованы были их ноги, руки и шеи, они очень страдали.

– Мир вам, – сказал Иосиф, входя к ним.

– Боги да наградят твою доброту, сын Ханаана, – слабо проговорил Циамун.

– Мы совсем не знаем сна, – звеня железом, отозвался Хорхеб, – цепи мешают нам спать.

– Успокойтесь же, я облегчу ваши страдания, – сказал Иосиф и имевшимся при нем ключом разомкнул на них оковы. – Теперь вы можете лежать более удобно, и сон скоро сойдет на ваши очи.

Сон обоих был так крепок, что они проспали всю ночь, и когда Иосиф навестил их утром, они только что проснулись.

– Мир вам! – снова приветствовал их Иосиф. – Облегчил ли сон ваши страдания?

– О, боги да пошлют тебе счастье, добрый сын Ханаана! – радостно проговорили оба заключенных.

– Я давно так сладко не спал, – добавил Циамун, – и никогда более радостные сновидения не посещали моего пурпурового ложа во дворце фараонов, какие боги навеяли на меня в эту ночь в моем тяжком заключении.

– Что же ты видел во сне, несчастный, бывший семер-уат его святейшества фараона Апепи? – спросил Иосиф.

– Видел я сад, и в саду том три виноградные лозы, – отвечал Циамун, – и выросли на этих лозах зрелые виноградные грозди. И вижу, в руке у меня чаша фараонова, а я беру те зрелые кисти винограда и выжимаю из них сок в чашу и подаю ее фараону, моему господину.

После некоторого молчания Иосиф сказал:

– Я так понимаю твой сон, внушенный тебе Богом, благородный семер-уат его святейшества фараона: три лозы виноградные – это три дня. Через три дня фараон будет праздновать свое рождение и тогда вспомнит о тебе, о твоей верной службе, о твоем сане и снова призовет тебя к себе, снова возвратит тебе высокий сан виночерпия, и ты снова будешь служить на пирах его. Но помни: когда возвратятся тебе все милости фараона, то в счастье твоем напомни обо мне фараону, чтобы он освободил меня от заточения, потому что я неправдою похищен был из земли ханаанской, и хотя никому не сделал зла, однако меня, по злобе других, ввергли в заточение.

Циамун, бледный от волнения, поднял руки к небу.

– О светоносный, всевидящий Горус! – восторженно молился он, обращая взоры к солнцу, глядевшему в оконце тюрьмы. – Ты видел, что сердце мое, как и руки мои, чисто перед фараоном; я не запятнал памяти моих предков.

Тогда к Иосифу обратился Хорхеб.

– И я видел сон, муж от Ханаана, – сказал он. – Надеюсь, и ко мне боги будут милостивы.

– Что же видел ты? – спросил Иосиф.

– Снилось мне, что держу я на голове своей три кошницы хлебов и яств; в верхней кошнице – яства всех родов, потребляемые фараоном, и те яства подают птицы небесные… Скажи же, муж от Ханаана, что означает мой сон?

Иосиф долго не отвечал. Тяжело ему было сказать истину человеку, осужденному на жестокую казнь. Хорхеб тревожно ждал, пытливо глядя в лицо Иосифу.

– Что же молчишь ты, муж Ханаана? – дрожащим голосом спросил он.

– Я молчу потому, что то, о чем я должен поведать тебе, лучше бы было неизвестно тебе, – тихо отвечал Иосиф.

– Почему же? Разве мой сон не такой же, как сон Циамуна? И разве я не так же верно служил своему господину, как и он?

– Не знаю: я не судья вам.

– Но ты своими словами возвеселил сердце Циамуна.

– Твое же сердце мне не суждено возвеселить, – уклончиво сказал Иосиф.

– Говори же: мое сердце готово выслушать все, – настаивал Хорхеб, злобно сверкая глазами.

– Знай же, бывший семер-уат фараона, – отвечал наконец Иосиф, – три кошницы на голове твоей – это три дня; через три дня голова твоя будет отрублена, а тело твое будет повешено на дереве и птицы небесные исклюют его.

Действительно, через три дня резолюция фараона была приведена в исполнение.

В недалеком будущем Иосиф уже видел отца своего, и братьев, и весь род свой в стране фараонов. Видел он и свою старую няню Фамну, которая много рассказывала ему о чудесах земли египетской, которая научила его и языку фараонов, помогшему ему так скоро освоиться с жизнью в стране его рабства.

Но тут же память ему подсказала тот печальный и горестный день его жизни, когда он братьями своими был продан в неволю… Глубокий ров, из которого он в последний раз глядел на небо Ханаана, синевшее темною синевой в отверстие рва… Вот подходит брат Рувим и вытаскивает его из рва… «Не бойся, я не обагрю рук кровью брата своего»… Караван верблюдов… Бесконечная пустыня… Вдали группы пальм… Мутные воды Нила… Невиданный город, которому конца нет… Это столица фараонов… И холмы, холмы, невиданные холмы… То гробницы фараонов…

VI

В мемфисском дворце фараонов необыкновенное оживление. По обеим сторонам широкой аллеи сфинксов, в перспективе которой, закрывая собою горизонт, виднеются гигантские массивы великих и малых пирамид, снуют толпы рабов из всех известных тогдашнему миру народностей, черные как уголь обитатели земли Куш, смуглобронзовые шазу из священной страны Пунт, рабы из Финикии, Ассирии и Вавилона, суетясь около коней и колесниц своих господ, мацаи – полицейские, охраняющие древками длинных копий аллею сфинксов от напирающей на нее толпы египтян, сбежавшихся ко дворцу в ожидании какого-то неизвестного зрелища, – все это показывало, что в самом дворце за массивными колоннадами и высокими пилонами, в «палате крокодилов», где находился трон фараонов, происходило что-то необычайное.

Действительно, в «палате крокодилов» происходило великое совещание фараона Апепи со всеми мудрецами земли египетской по случаю необыкновенного события.

Против главного входа в «палату крокодилов», несколько отступя от задней стены, на возвышении в семь ступеней виднеется золотой, испещренный драгоценными камнями трон фараона с восседающим на нем владыкою Верхнего и Нижнего Египта. Фараон Апепи, преемник фараона Апахнана семнадцатой династии царей египетских, ввиду важности совещания украшен всеми знаками царского величия. Над бронзовым лицом его, словно лицом молчаливого сфинкса, горит в огнях полуденного солнца двойной венец Египта, отбрасывая от вкрапленных в него самоцветных камней целые снопы лучей всех цветов радуги. Задумчивые глаза фараона ни на кого не смотрят. Их, казалось, приковал к себе вид великих пирамид, силуэты которых выступают на горизонте в широком просвете пилонов дворца. По обеим сторонам трона возвышаются массивные изображения Правосудия и Истины, осеняя голову фараона своими крыльями. За троном, на задней стене, изображения крокодилов Верхнего и Нижнего Египта, как бы оберегающих покой владыки страны Нила. Несколько впереди трона, почти у ног фараона, стоят: у одной – сфинкс, эмблема мудрости, у другой – лев, эмблема мужества. Двенадцать эрисов, или военачальников, головы которых украшены страусовыми перьями, стоя по бокам трона, медленно, в такт, машут опахалами над головою своего владыки. Впереди эрисов, тоже по бокам трона, стоят хорошенькие смуглолицые мальчики, дети из жреческой касты, держа в своих маленьких ручках кто золотой скипетр фараона, кто его лук, кто копье, боевой серп и другие знаки царского достоинства. На ступенях, ведущих к трону, как бы у ног отца, восседают три маленьких царевича с «локонами юности» на щеках, а четвертый царевич, старший сын фараона Апепи, сжигает перед царственным отцом благоухания священной земли Пунт.

Далее, вдоль боковых стен «палаты крокодилов», разместились все сановники двора фараона, все верховные жрецы и мудрецы земли египетской с громкими титулами: ерпа – наследственно-великие, ха – князья, сет – светлейшие, семер-уат – доверенные, мур – предстоящие, сехат – просветители, емхет – состоящие при особе фараона, хир-сешта – «учители таинственных наук», «учители тайн неба», «учители тайн земли», «учители тайн бездны», «учители таинственных слов», «учители тайн священного языка», весь цвет знатности и мудрости египетской. Все это стояло неподвижно, словно истуканы, с опущенными долу глазами, которые не могли быть подняты до высоты фараона, пока царственный сфинкс молчал.

Но вот сфинкс пошевелился на троне и поднял правую руку. Глаза всего сонма присутствующих обратились к трону.

Уста царственного сфинкса наконец открылись.

– Я – Озимандий, – заговорил он глухо, – царь царей, владыка Верхней и Нижней земли, гроза вселенной, я, великий фараон Апепи, сын Амона-Ра, отца моего, обращаю к вам слово свое. Внемлите глаголу фараона, все высокие мужи земли египетской!

Словно вздох исполина пронесся по всему собранию – это вздохнули предстоящие, ожидая чего-то великого и страшного.

– Мне было два видения, – продолжал фараон, вдыхая в себя тонкий аромат курения. – Спал я на ложе своем и видел сон. Стою я при береге Нила и вижу: выходят из воды семь коров, видом добрые и тучные, и стали пастись по берегу. Тогда вышли из реки еще семь коров, худые видом и тощие телом и тоже стали пастись по берегу вместе с тучными коровами. И вдруг вижу: худые видом и тощие телом коровы поглотили семь коров, добрых видом и тучных телом, словно бы их и не было, исчезли в утробах тощих. И я проснулся.

Фараон умолк, и все молчало. Слышно было только тяжелое дыхание присутствующих, да с карниза пилонов слабо доносилось воркованье голубя. На лицах предстоящих заметно было глубокое смущение: все старались, по-видимому, вникнуть в смысл сновидения фараона, обводившего глазами сфинкса все собрание.

Наконец он продолжал, вперив взоры в силуэты далеких пирамид:

– Я уснул снова на ложе своем и видел второй сон. Вижу, из одного стебля выходит семь колосьев, которые полные, наливные. Затем вижу другие семь колосьев, которые выросли после первых, и такие тощие, источенные ветром. И вдруг эти тощие и источенные ветром колосья пожрали другие колосья, полные, наливные… И я проснулся, и смутилась душа моя от этих сновидений. И вот я призвал вас, мудрейшие мужи земли египетской и снотолкователи, и спрашиваю вас: рассудите, что означают сны эти?

Он умолк и с силуэтов далеких пирамид перенес взор свой на лица стоявших в глубоком молчании жрецов. Лица эти выражали нечто более, чем смущение.

Фараон ждал. Но ожидание, по-видимому, не входило в его привычки: терпение не было его добродетелью. По бронзовому лицу его стали пробегать едва заметные судороги. В глазах показались зловещие огоньки, и между дугообразными бровями легла складка недовольства.

– Я жду, – глухо проговорил он.

Присутствующими, видимо, овладевал страх. Жрецы тяжело вздыхали, переминались на месте, переглядывались. У некоторых беззвучно шевелились губы.

– Семь коров тучных… семь коров тощих… семь колосьев полных… семь тощих, – растерянно шептал дряхлый жрец богини Мут в Фивах, – пожрали… колосья пожрали… коровы пожрали…

– Ну! – почти беззвучно произнес фараон, слыша бормотанье дряхлого жреца.

– Святейшество… царь царей… старый Тутмес… он… он…

– Что старый Тутмес? – спросил фараон, надеясь, что это имя разъяснит что-либо.

– Тутмес… он… он… истолковал бы сон… он… провидец, – бормотал старик.

– Где же он? – снова спросил фараон.

Нужно было видеть смущение и ужас, отразившиеся на лицах некоторых жрецов при имени Тутмеса. Это были именно те члены верховного совета, которые осудили старого Тутмеса, учителя Иосифа, а потом велели сжечь его тело, а пепел костра рассеять по пескам пустыни.

– Где же Тутмес? – настойчиво повторил фараон. – Я не слыхал о его смерти.

– Святейшество… он не умер… – бормотал дряхлый жрец.

– Что же он не здесь? – допрашивал фараон.

– Его нет на земле… великий Озирис взял его к себе.

– Как? Как взял Озирис, если Тутмес не умер?

– Живым взял… исчез Тутмес…

В это время из среды сановников выступил знакомый уже нам бывший семер-уат Циамун, а ныне сет великого фараона, Циамун, которого мы видели в мемфисской тюрьме вместе с Хорхебом, и, упав на колени, воскликнул:

– О великий Озимандий, царь царей, светоносный Горус в сиянии! Прости раба твоего, который дерзает указать тебе на человека, могущего истолковать сны твои.

– Так это ты, мой верный Циамун, моя чаша веселия? – благосклонно спросил фараон. – Ты можешь истолковать сны мои, которых не в силах истолковать все мудрецы Египта?

– Не я, о великий Озимандий, царь царей! Но я знаю такого человека.

– Кто же он и где находится?

– Это некий ханаанеянин, муж великих добродетелей… Когда раб твой Циамун был ввержен в темницу вместе с рабом твоим неверным Хорхебом и в темнице той посетили нас сновидения, то человек тот, ханаанеянин, истолковал нам сны наши так, что мне, рабу твоему, быть снова пред светлыми очами твоими и подносить к устам твоим чашу веселия, ему же, Хорхебу, погибнуть от меча казни, а телу его быть исклевану птицами небесными, что и совершилось по словам того ханаанеянина.

– Как же зовут того ханаанеянина? – спросил фараон.

– Имя его Иосиф, великий Озимандий, – отвечал Циамун.

– А где он теперь?

– В темнице, великий Озимандий.

– За какие вины?

– Того я не знаю, великий Озимандий.

– Так поставить его сейчас предо мною и пред сонмом мужей моих, – приказал фараон.

Иосиф в это время стоял на молитве в своей темнице и горячо молился. Он слышал, что во дворце фараона происходит великое совещание всех мудрецов земли египетской, но по какому поводу, он не знал.

В это время вошел к нему Циамун в сопровождении рабов и придворного цирюльника. Рабы внесли новое одеяние для Иосифа.

– Мир тебе, муж от Ханаана! – приветствовал его Циамун.

– И тебе мир, сет великого фараона! – отвечал Иосиф.

– Я не забыл своего обещания, – сказал Циамун, – когда ты истолковал мне сон мой, я сказал тебе, что в счастье своем я вспомню о тебе; и я вспомнил… Теперь облекайся в новые ризы и предстань пред лицо великого фараона.

– Зачем великий фараон требует к себе последнего раба египетского? – спросил Иосиф.

– Фараон видел дивные сны, и нет мудреца во всей земле египетской, кто бы истолковал сны фараона, – отвечал Циамун.

Иосиф более не спрашивал. Он так был уверен в благоволении к нему Бога Израилева, не к нему собственно, жалкому рабу и узнику Путифара, а к семени Иакова, что только мысленно благодарил и преклонялся пред милостию Того, который в Вефиле сказал его отцу: «Я – Иегова».

Между тем к нему приступил цирюльник и стал стричь его длинные, вьющиеся кудри, которыми когда-то втайне любовалась прекрасная Снат-Гатор, влюбчивая жена Путифара, а в последний день его пребывания в доме этого вельможи, в опочивальне красавицы, тихонько, украдкой целовала их, обхватив своими руками горячую голову глубоко задумавшегося молодого ханаанеянина…

Потом рабы надели на него новое одеяние, в котором он мог предстать пред очи фараона в блестящем его собрании, и они вместе с Циамуном вышли на тюремный двор, где их ожидала богатая придворная колесница.

Следуя ко дворцу и подъезжая к аллее сфинксов, где сновали толпы мемфитян, начиная от продавщиц сушеных фиников и луку и маленьких девочек с кувшинами на головах, продававших нильскую воду, и кончая женами и дочерьми сановников, восседавших на колесницах и носилках, влекомых черными курчавыми рабами, – они встретились с богатыми, обитыми багряным виссоном носилками, в глубине которых полулежала красивая египтянка, лениво обмахиваясь опахалом из страусовых перьев и золота.

– А, прекрасная Снат-Гатор, жемчужина Египта! – приветствовал ее Циамун, прикладывая руку к сердцу.

Снат-Гатор быстро взглянула на Циамуна, потом на Иосифа. Глаза их встретились. Красавица узнала Иосифа, и краска залила ее щеки… Она поспешила закрыться опахалом…

– Жена Путифара, бывшего твоего господина, – сказал Циамун, глядя на удаляющиеся носилки. – За что он наказал тебя тяжким заточением? – спросил он.

– Я был нерадивым рабом, – уклончиво отвечал Иосиф, не желая открывать проступка бедной женщины, скромность которой он щадил, приняв на себя незаслуженный позор и наказание.

– А вот маленькая плутовка Асенефа, дочь Петефрия, жреца храма Пира-Хормаху в городе Ану, – весело воскликнул Циамун. – Что за прелесть девочка! Настоящая змейкауреус!

И он указал на быстро мчавшуюся вдоль аллеи сфинксов маленькую колесницу, запряженную парой белых коней, которыми смело правила прелестная смугленькая девочка лет четырнадцати, стоя рядом с высоким серьезным юношей.

– Ах, разбойница! – Циамун послал ей воздушный поцелуй, на который прелестная смуглянка отвечала веселым смехом. – Сама правит такими дикими конями, не дает брату.

Прелестная девочка глянула на Иосифа своими большими, удивленными глазами, и улыбка моментально сбежала с ее оживленного личика. Иосифу показалось, что из этих больших глаз глянуло на него солнце Ханаана. Сердце его затрепетало: ничего подобного этой дивной, чистой красоте он не видел в своей жизни.

– Асенефа… О, пощади меня… Бог мой, Бог Авраама, Исаака и Иакова! – шептал он. – Асенефа…

VII

Когда Циамун и Иосиф ступили в «палату крокодилов», взоры всего собрания обратились на никому неведомого ханаанеянина. Все были поражены его видом, его молодостью. Каждый из присутствовавших ожидал, что пред сонмом сановников и убеленных сединами мудрецов земли египетской предстанет такой же убеленный сединами ветхий старец, каким был всем памятный мудрец и провидец Тутмес, при жизни перешедший в таинственную область Озириса; все думали, что к трону грозного владыки Египта явится какой-нибудь маститый кудесник из Ханаана, дерзнувший истолковать непостижимую для всех мудрецов волю всемогущих богов страны фараонов. И вдруг они увидели перед собой молодого человека, едва достигнувшего тридцатилетнего возраста, с выражением кротости на красивом лице и в глазах, полных какой-то затаенной думы и грусти.

Иосиф, достигнув середины «палаты крокодилов», смиренно преклонил перед троном фараона колени и голову. Повелитель Египта глядел на него с не меньшим, как и все собрание, изумлением.

– Ты кто? – прозвучал голос с высоты трона.

– Я раб и раб раба твоего, – отвечал Иосиф, – я узник рабов твоих, великий фараон.

– Ты иноплеменник?

– Иноплеменник из Ханаана, великий фараон.

– А как ты попал в мою землю, в землю отцов моих?

– Я, будучи отроком еще, продан был в рабство в землю египетскую, великий фараон, такова была воля моего Бога.

– А кто Бог твой? – спросил фараон.

– Бог мой – творец земли, и неба, и всей вселенной, Бог отцов моих, великий фараон.

Этих сведений было достаточно для владыки Египта. Его больше занимали таинственные сны, перед истолкованием которых оказался бессильным весь сонм мудрецов его земли. Он немного помолчал.

– Мне сказали, – прервал он молчание, и слова его торжественно звучали в обширной палате, – мне поведали, что боги дали тебе дар истолкования снов. Уразумеешь ли ты язык богов, возвестивших мне волю свою в сновидениях?

– Если Богу отцов моих угодно будет, я истолкую твои сны, великий фараон, – отвечал Иосиф.

– Внемли же. Однажды уснул я на ложе своем и вижу, будто я стою на берегу Нила, из реки выходят семь коров, добрые видом и тучные телом, и стали пастись на берегу. Но вслед за ними вышли из реки еще семь коров, злые и недобрые видом и тощие телом, такие тощие, каких я никогда не видал во всей земле египетской. И вдруг эти злые и худые пожрали всех тучных и добрых, которые исчезли в утробах тощих, и последние остались все такими же тощими и злыми, какими были и прежде.

– Боже великий, Бог отцов моих! – неслышно шептал в это время Иосиф. – Это Твое внушение, Твоя воля…

Фараон помолчал, задумчиво глядя на наклоненную голову ханаанеянина.

– Я проснулся на ложе своем, – продолжал фараон, – а потом снова уснул и снова видел другой сон. Стою я опять будто бы на берегу Нила и вижу стебель пшеничный, один стебель, и из него выходят семь колосьев, полные такие, наливные. Но вслед за ними вышли еще семь колосьев тощие и ветром источенные, и эти последние пожрали семь колосьев добрых и тучных… Рассказал я эти сны всем мудрецам земли египетской, и никто не мог истолковать мне их.

Сказав это, фараон перенес свой стальной взор на стоявших в безмолвии жрецов, и в этом взоре они прочли безмолвный укор.

– Сны твои, великий фараон, – медленно начал Иосиф, – это один сон: в нем знамение Божие фараону, владыке земли египетской. Семь коров тучных – это семь лет, и семь коров тощих тоже семь лет; и семь колосьев полных – и это семь лет, и семь колосьев тощих – тоже семь лет. Все это один сон, одно знамение тебе, великий фараон, от Бога. Скоро наступят для Египта семь лет, полных обилия плодов земных, а за ними настанут семь лет голода, и забудут тогда египтяне годы обилия и сытости, и голод погубит всю землю, потому что велик будет голод. А что сон этот привиделся тебе, великий фараон, два раза, это показывает, что непреложна будет воля Божия, и ускорит Бог сотворить волю Свою. А потому теперь же найди человека мудрого и поставь его над всею землею египетской, и пусть изберутся по всей земле местоначальники, которые собирали бы пятую часть от всех плодов земли египетской в течение семи урожайных лет, и пусть соберут они все роды продовольствия этих урожайных лет в твои житницы, и пусть запасы эти хранятся по городам. И тогда, когда настанет голод, то в течение семи голодных лет будет чем питаться земле египетской и не погибнет она от голода.

Мертвая тишина царила в собрании, пока говорил Иосиф, этот никому неведомый ханаанеянин, раб Путифара, извлеченный прямо из тюрьмы. Все напряженно вслушивались в его слова, когда он медленно, ровным голосом и, по-видимому, глубоко убежденным голосом истолковывал сны фараона. Но когда он стал говорить о необходимых мерах для избавления Египта от неминуемого голода, когда указал на необходимость назначения верховного распорядителя для приведения необходимых мер к исполнению, собрание, точно под электрическим током, заволновалось: сановники вопросительно и вызывающе смотрели на жрецов, жрецы – на сановников.

– Это Тутмес, – шевелил бескровными губами дряхлый верховный жрец богини Мут в Фивах, – в него перешла душа Тутмеса… Это он, он все знал, все предвидел…

Путифар, некогда купивший Иосифа, а потом заключивший его в темницу по ложному обвинению своей легкомысленной жены, находился в собрании среди сановников фараона, когда в «палату крокодилов» вступил его бывший невольник в сопровождении такого высокопоставленного лица, как сет Циамун. Путифар тотчас же узнал оскорбителя своей прелестной Снат-Гатор, и на лице его выразились разом и неудовольствие и тревога. «Зачем ввели сюда этого наглеца?» – подумал он. Ему показалось, что при входе Иосифа все взглянули в сторону мужа оскорбленной красавицы. Неужели всем известно неприятное приключение с его женой? Но, увидев скромное и полное смиренного достоинства лицо Иосифа и его грустные глаза, Путифар никак не мог примирить в уме своем противоречивых сомнений насчет этого странного ханаанеянина. Вступив в его дом простым рабом, он скоро завоевал глубокое и неограниченное доверие этого гордого сановника своею скромностью и благородством поступков, так что Путифар отдал в распоряжение этого кроткого и умного невольника весь свой дом, все его богатства и всех рабов своих. И вдруг – такой дерзкий поступок! Открытое насилие над его скромной и целомудренной Снат-Гатор! Хотя весь Мемфис знал о легкомысленном поведении молоденькой жены Путифара, однако доверчивый муж свято верил тому, что его Снат, равная богине Гатор по красоте, любит только его одного, несмотря на подавляющую разницу их лет, и ни на кого не променяет своего «дедушку», как она называла его в своих игривых ласках.

Но когда Иосиф скромно, но с уверенностью верховного жреца, с глубокою искренностью в его мелодичном голосе стал истолковывать фараону его сны, Путифар не знал, что и подумать, и им овладело смущение…

«Что же с ним сталось тогда? – думал он теперь. – Что подвигнуло его на такую неслыханную дерзость! Может быть, он слишком много выпил пальмового вина? Был не в своем уме? Но он ничего не сказал в свое оправдание, когда я его допрашивал, и только твердил покорным голосом: “Так Богу угодно… Его непостижимая воля”…»

По мере того как говорил Иосиф, лицо фараона, прежде неподвижное и холодное, как гранитное лицо сфинкса, прояснялось все более и более. Это все заметили, и жрецы, видимо, с тайной завистью начали смотреть на этого иноплеменника, на этого еще не окрашенного белизною мудрости молокососа, раба из рабов, заставившего краснеть мудрые головы, убеленные сединою на службе всесильным богам земли египетской.

– Душа Тутмеса… душа хранителя тайн Нила, – беззвучно бормотал между тем дряхлый жрец богини Мут, качая трясущеюся от старости головой. – Так угодно великому Озирису… душу Тутмеса вселил в этого юношу иноплеменника…

Когда Иосиф кончил, фараон гордо выпрямился на своем троне.

– Я, Озимандий, царь царей, – заговорил он торжественно, – я, фараон Апепи, сын великого Амона-Ра, обращаю к вам мое слово, мудрецы земли египетской: укажите мне другого человека, который, подобно этому иноплеменнику, имел бы в себе духа Божия.

Все молчали в глубоком смущении.

«И это он, бывший мой раб, – мучительно думал Путифар, – неужели моя Снат, моя Гатор?.. Отчего же он молчал?.. Столько лет заточения, и хоть бы слово оправдания!»

И сомнение стало закрадываться в душу доверчивого мужа… «Неужели Снат-Гатор оклеветала его? Но за что?.. А зачем же он оставил в ее руках свое верхнее одеяние? Значит, он был так близко к ней, что она могла касаться руками его одежды… А если вина на ее стороне? Если она… не может быть!.. Но отчего же не может? Она молода, он тоже… Но он был слишком честен, слишком верен мне во всем… Но отчего он молчал, не оправдывался?»

– Укажите же мне другого человека в моем царстве, который бы имел в себе духа Божия! – снова возвысил голос фараон.

– В нем дух Божий, в нем, – выступая нетвердой походкой из рядов жрецов и подходя к Иосифу, говорил точно во сне дряхлый жрец богини Мут, – в нем божество… в нем душа Тутмеса… Его устами говорит Изида…

Слова старого жреца поразили фараона. Он давно привык дорожить мнением Амона-эм-Гапи, бывшего прежде верховным жрецом при храме Аписа-Гапи в Мемфисе, а теперь – верховного жреца богини Мут в Фивах, хотя в последнее время, от дряхлости, старик стал заговариваться, но и эти заговариванья, невнятные бормотанья верховного жреца истолковывались как вдохновения свыше, как глаголы божества. Фараону Апепи давно было известно имя жреца Тутмеса, о котором говорили, что он похитил у Нила, как у живого существа, тайну его разливов, и в отмщение за это Нил будто бы похитил самого жреца и на своих водах отправил его в царство Озириса, попросту на тот свет, хотя, как мы видели выше, верховный совет жрецов обвинил его в безбожии и заключил в центральную государственную тюрьму, где с ним и познакомился Иосиф и от него узнал тайны разливов Нила. Поэтому имя Тутмеса, произнесенное жрецом Амоном-эм-Гапи, не могло не подействовать на фараона.

– Так душа Тутмеса в этом иноплеменнике? – спросил он жреца, стоящего около коленопреклоненного Иосифа.

– В нем, солнце Египта… в нем… я ее вижу… чувствую ее, – бормотал старик, забывший уже о том, что и он вместе с прочими жрецами присуждал Тутмеса к вечному заточению.

– Да будет так! – провозгласил торжественно фараон. – Встань, Иосиф, и приблизься к трону моему.

Иосиф повиновался и подошел к ступеням, которые вели к трону. Юные царевичи, сидевшие на ступенях, раздвинулись, с удивлением глядя своими черными глазенками на иноземца.

– Вижу, что боги открыли тебе тайны свои, – продолжал фараон, – нет человека мудрее тебя во всем Египте. Пребывай же ты отныне во дворце моем, и пусть словесам уст твоих повинуются все люди мои: одним только престолом моим я буду выше тебя… Поднимись же до высоты престола моего.

Иосиф поднялся по ступенькам к самому трону. Он чувствовал над головой легкие веяния от опахал, которыми освежали над троном фараона его двенадцать эрисов знойный воздух, напитанный курениями, которые возжигал перед троном старший сын фараона с «локоном юности» на смуглой щеке. Иосифу казалось, что золотой сфинкс у подножия владыки Египта осмысленно глядел на него своими рубиновыми глазами.

Фараон снял со своей руки перстень.

– Протяни ко мне руку твою, – сказал он Иосифу.

Ропот удивления прошел по собранию. Все глаза жадно устремились к высоте трона: ничего подобного не видел Египет! Фараон снимает со своей руки перстень! Да это все равно, что снять со своей головы венец и возложить его – на кого же! На иноплеменника!

Иосиф исполнил приказание фараона, протянул руку.

– Поставлю тебя ныне над всею землею египетскою! – торжественно произнес фараон, надевая перстень на указательный палец правой руки Иосифа. – Смотрите, избранные люди земли моей! Повинуйтесь его слову, как бы это было мое слово.

Все собрание преклонилось.

– Теперь облачите его в багряницу и поставьте предо мною! – обратился фараон к своим сановникам.

Из их рядов отделились двое из царедворцев, которые заведовали гардеробом фараона и облачали его в торжественных случаях. Они приблизились к Иосифу и почтительно взяли его под руки, чтоб свести со ступенек, и затем увели за колонны с занавесью из пурпурового виссона.

Через несколько минут Иосиф возвратился в «палату крокодилов» в багрянице.

Глаза Путифара, казалось, не могли оторваться от него. В новом, в царском одеянии красота Иосифа выказалась вполне: при всей внешней скромности в ней было что-то обаятельное.

«О Снат-Гатор, теперь я понимаю тебя, – с ревнивым подозрением прошептал муж красавицы, – что бы ты сказала теперь, увидав его в пурпуре?»

– Подойди снова ко мне, Иосиф, в багрянице! – сказал фараон. – Поднимись до высоты плеча моего.

Иосиф снова взошел на ступени трона. Фараон отстегнул массивное золотое ожерелье, блиставшее на его груди, и надел его на Иосифа.

– Пусть эта золотая цепь будет знаком твоего первенства в земле египетской, – продолжал фараон, – ты воссядешь на мою вторую колесницу, и пусть глашатай идет впереди твоей колесницы и возглашает волю мою, волю фараона: я, Озимандий, царь царей, фараон Апепи, сын Амона-Ра, поставил слугу своего Иосифа над всею землею египетскою, и пусть никто в ней без тебя не воздвигнет руки своей. Имя же тебе да будет адон-псомпфомфаних!

VIII

Облеченный высоким саном и неограниченною властью, Иосиф первым делом решил посетить все города и главные селения Египта, чтобы сделать соответственные распоряжения о приведении в должный вид всех каналов, которыми орошалась долина Нила, плотин, которыми ограждались воды великой реки во время ее разливов, и о построении будущих государственных житниц, куда должен был поступать на хранение хлеб предстоящего урожая семи обильных лет.

Он выехал из Мемфиса, окруженный многочисленною свитой сановников, которых он должен был поставить в качестве государственных приемщиков хлеба и его хранителей во всех главных городах страны Нила. С ним были и техники-строители, и писцы, и мацаи для посылок с его распоряжениями и предписаниями.

Прежде всего Иосиф направил свой путь к северу, по двум главным рукавам дельты, называвшимся «двумя ногами Озириса», в местность Египта, наиболее плодородную, всю изрезанную каналами.

Переплывая на корабле «Изида» через Нил, на правый его берег, он невольно вспомнил, как много лет тому назад он, горький юноша, ведомый в рабство, впервые увидел эту великую реку и был поражен стоном, стоявшим над этой рекой. И теперь до слуха его доносился этот стон. Это пели смуглолицые и совсем черные невольники, грузившие на плоты громадные плиты гранита, предназначавшиеся для облицовки строившейся тогда пирамиды фараона Апепи, задолго до его смерти. До Иосифа доносились слова стонущей мелодии невольников:

Слава тебе, фараону Апепи, сыну Амона-Ра…
Слава тебе, солнцу, не заходящему день и ночь.

Болью отозвалось в сердце Иосифа это стонущее пение. Он вспомнил начало своей неволи, свои чувства, волновавшие его тогда. И у этих несчастных есть где-то своя родина, свои отцы, матери, братья, сестры…

Когда корабль пристал к берегу и Иосиф сошел по сходням на землю, он подозвал к себе одного из мацаев.

– Поди и скажи невольникам, – он указал на группу рабов, грузивших на плоты глыбы гранита, – что я, адон-псомпфомфаних земли египетской, именем великого фараона освобождаю их от работы до следующего утра, до восхода дневного светила. А вот им серебро для покупки праздничных яств и питья: пусть помянут здоровье великого фараона, да царствует он вечно!

И он положил на ладонь черномазого мацаи несколько слитков серебра. Некоторые из свиты Иосифа выразили удивление его великодушием.

– Правда и милость укрепляют царства и престолы царей, – заметил на это Иосиф.

Колесница и лошади уже ждали Иосифа и его свиту, и они отправились в путь.

Первый город, который лежал им на пути, был Ану, или, по греческому тексту, Гелиополис. Уже издали виднелась вершина гигантского обелиска, украшавшего площадь этого города.

– Чей это столп, какого фараона? – спросил Иосиф, указывая на обелиск.

– Столп фараона Усуртасена Первого, да живет в селениях Озириса вечно! – отвечал один из свиты.

– А давно он царствовал? – любопытствовал Иосиф.

– Он – фараон двенадцатой династии, светлейший адон, – отвечал другой из свиты Иосифа, – этот молитвенный столп фараона Усуртасена Первого уже более семисот раз видел разлитие Нила.

Тайное желание влекло Иосифа видеть прежде всего город Ану – Гелиополис. Он знал, что верховным жрецом при храме Пи-Pa («дом Солнца») в этом городе состоял Петефрий, отец прелестной Асенефы (А-Снат), которую он видел в день своего торжества и смуглое личико и светлые, удивленные глаза которой преследовали его днем и ночью. Притом же фараон Апепи, отпуская Иосифа от своего двора для обозрения Египта, говорил ему о необходимости женитьбы.

– Не годится мужчине в тридцать лет быть без жены, – сказал фараон, – избери себе красивейшую и добрейшую из дочерей земли египетской, и я отдам ее тебе в жены.

Город Ану – Гелиополис был очень недалеко от Мемфиса, и потому через несколько часов Иосиф уже вступал в него со своей многочисленной свитой. Впереди его колесницы шел глашатый с длинным жезлом, увенчанным изображением царского уреуса.

– Шествие великого адона-псомпфомфаниха земли египетской! – возглашал он. – В его лице почтите царя царей, фараона Апепи!

За колесницей Иосифа следовали колесницы его свиты и конные мацаи. Все улицы города были запружены народом: каждому хотелось видеть «правую руку фараона, его глаза и уши», тем более что молва о чудесном возвышении его до высоты престола быстро разнеслась по всему Египту.

– Фараон считает его отцом своим, – раздавалось в толпе.

– Такого молодого, и считает отцом!

– Да, зато воды Нила ему повинуются, и в Египте никогда не будет голода.

На площади храма Солнца толпа была еще многочисленнее, так что впереди глашатого ехали конные мацаи и копьями расчищали путь.

Вдруг сквозь раздвинувшуюся толпу открылась длинная аллея сфинксов, которые, словно часовые, безмолвно глядели вдаль своими гранитными очами. Вдоль аллеи показалась процессия жрецов с богом Мневисом впереди.

Бог Мневис был покровителем города Ану – Гелиополиса и его области: это тот же священный бык Гапи-Апис, с именем Мневиса. Ему принадлежал и храм Пи-Pa с обширною колоннадою и грандиозными пилонами из красного порфира.

Священный бык, черный, с белыми символическими подпалинами, шел, окруженный жрецами. Это было прекрасно упитанное животное с гладкой лоснящейся шерстью и большими добродушными глазами. Впереди шел в полном облачении верховный жрец Петефрий и на золотом блюде возжигал благовония земли Пунт. Но в самой голове процессии шла юная жрица, совсем молоденькая девушка, почти девочка, черные роскошные волосы которой были украшены цветком лотоса. На голых руках ее были золотые кольца и оплечья. В правой руке юная жрица держала золотой серп, а левой прижимала к груди большой сноп зеленой, только что налившейся пшеницы с тяжелыми сочными колосьями.

Четвероногий бог, видимо, сердился. Он нетерпеливо мотал головой и бил себя хвостом по богам. Его возмущали возжигаемые у него под самым носом курения. Как он ненавидел запах этого ладана! А между тем должен был покоряться, нюхать этот противный дым! Он хорошо знал, что его недаром морили противные жрецы целый день: со вчерашнего дня ему не давали ни мягкого душистого сена, ни пшеничных колосьев для того только, чтобы сегодня он покорно шел в этой глупой процессии за снопом великолепной пшеницы, который несла вон та девочка с серпом. Он на горьком опыте жизни убедился, что противные и злые жрецы морят его голодом для того, чтобы заставить сначала глотать этот гадкий дым, а потом уже дадут ему целый сноп великолепной пшеницы… Ах, как он ненавидел этих жрецов и боялся их! И как он завидовал простым быкам, которые пахали землю или вертели колеса для выкачивания воды из Нила на поливку полей и потом свободно паслись на траве. А он, бог, должен стоять в противном храме за пурпурными занавесями и нюхать противный дым кадильниц. Как счастливы эти простые смертные быки, коровы и телята! А особенно телята! А его, египетского бога, и теленком морили, сколько он помнит: то у него шерсть выдергивали на лбу, то жгли кожу какими-то снадобьями, то натирали едкими мазями и не пускали резвиться с другими телятами…. Ах, как противно быть богом!

Так думал священный бык, шествуя в торжественной процессии, предшествуемый этим противным стариком Петефрием, который чадил своими благовониями на всю площадь, совал ему в самую морду кадильницей с дымом… Но впереди шла та хорошенькая девочка с серпом в руках и со снопом великолепной пшеницы. Ах, скоро ли дадут ему этот сноп!.. И Мневис-Апис жадными глазами поглядывал сквозь дым курений на шедшую впереди девочку со снопом священной пшеницы.

А между тем народ, завидя издали этого четвероногого бога, в молитвенном экстазе падал на колени, протягивал руки к божеству и оглашал воздух кликами:

– О великий Мневис! Покровитель полей и стад наших!

– О источник жизни! Вложи в каждый колос нашей пшеницы столько зерен, сколько волос в твоем священном хвосте!

В то же время жрецы, окружавшие быка и великолепными опахалами из страусовых и павлиньих перьев отгонявшие от него мух и оводов, оглашали воздух священными гимнами.

Иосиф, глядя издали, с высоты своей царской колесницы, на эту процессию, с трудом скрывал улыбку презрения, которая по временам мелькала в его взоре, змеилась на губах. Он от Тутмеса еще узнал все таинственные проделки жрецов, какими они допекали своих рогатых богов, чтоб сделать их послушными своей воле. Он видел впереди и по бокам своего шествия коленопреклоненную толпу; матери поднимали на головы малюток, чтоб показать им бога и «правую руку фараона»…

А процессия с быком все приближалась. Иосиф сошел с колесницы. К нему подходила девочка с огромным снопом пшеницы.

Иосиф невольно вздрогнул. Казалось, что в лицо ему опять глянуло солнце Ханаана… Но мгновенно он опомнился: это из-за снопа пшеницы глянуло на него прелестное личико Асенефы!.. Это она, она жрица священного быка!..

Асенефа вспыхнула и остановилась. Сноп задрожал в ее руках: она встретила устремленные на нее глаза Иосифа и готова была упасть. Но на выручку подоспел ее отец, верховный жрец.

– Великий адон фараона, царя царей! – торжественно провозгласил жрец. – Принеси жертву богу и покровителю города, в который ты вступаешь ногами твоими.

Сказав это, он отступил в сторону, давая дорогу священному быку, который с радостным мычанием протягивал морду к снопу, жадно вбирая в себя широкими ноздрями воздух, несколько очистившийся от дыма курений.

– Служительница великого бога! – обратился потом жрец к Асенефе. – Подай серп адону фараона.

Дрожащею рукою девушка протянула серп. Иосиф бережно взял его, причем рука его коснулась похолодевшей от волнения маленькой ручки Асенефы, и он почувствовал такой сладостный трепет во всем теле, какого не испытывал даже тогда, когда фараон надевал ему на палец царский перстень.

– Срежь пучок священных колосьев и подай их богу, – смутно услыхал он голос жреца.

Но проголодавшийся бог, не в силах будучи дольше ждать, сам было протянул морду к снопу; но жрец быстро сунул ему в нос кадильницу с дымом, и бедный бык сердито замотал головой, а потом нагнул ее, чтоб бодаться, но в этот момент Иосиф, заметив, что может произойти публичный скандал, если бог станет бодаться, как бы не признавая Иосифа достойным священной миссии, торопливо срезал пучок колосьев пшеницы и сунул их в морду разгневанному богу, который тотчас же умилостивился и стал жадно жевать сочную пшеницу.

– Бог принял жертву! Бог принял колосья! Бог жует! – послышались радостные возгласы в толпе.

– Бог признал адона великого фараона, хоть он и иноверец, – перешептывались между собою жрецы, – в нем есть нечто от семени бога Хормаху и Изиды.

Но проголодавшийся бог, не успев прожевать данных ему Иосифом колосьев, жадно потянулся мордой к самому снопу, который продолжала держать Асенефа, и чуть не повалил взволнованную и оторопевшую девушку.

– Ай-ай-ай! – испуганно вскрикнула она, отступая.

Иосиф хотел было схватить жадного бога за рога, не подозревая, какой страшной опасности мог сам подвергнуться от фанатической толпы, которая приняла бы его неосторожный поступок за оскорбление божества; но в этот момент находчивый верховный жрец сунул к самой морде священного животного жертвенное блюдо с дымящейся курением кадильницей, и бык тотчас же попятился назад, сердито замотав головой и намереваясь, по-видимому, бодаться.

– Бог гневается! Бог бодается! – послышался испуганный шепот в толпе.

– Он требует еще жертвы, – пояснил жрец.

И Иосиф, не желая оскорблять верований невежественного народа, снова срезал со снопа несколько колосьев и подал их проголодавшемуся быку.

Жрецы снова запели гимн, и процессия двинулась обратно к храму. Асенефа снова пошла впереди со снопом пшеницы и с серпом, возвращенным ей Иосифом, за ней верховный жрец с курениями, а потом и сам бык, по-видимому, с радостью возвращавшийся в свой величественный храм с пилонами и кариатидами в виде гигантских женщин с бычачьими головами, где его ожидало излюбленное стойло за пурпуровою занавесью, наполненное любимым им кормом – сочными листьями молодого маиса.

Толпа хлынула за процессией, оглушая воздух радостными криками.

– Бог был милостив! Добрый Мневис пошлет нашим полям хороший урожай!

Верховный жрец, зная, что Иосиф, как иноверец, не войдет в храм Аписа-Мневиса, не доходя до пилонов храма, передал кадильницу другому жрецу и пригласил Иосифа и его свиту в свой дом, который составлял одно из крыльев храма, окруженное колоннадою и осеняемое густолиственными сикоморами. Но гул толпы долго еще слышался на площади, особенно около грандиозного обелиска фараона Усуртасена.

IX

– Ах, глупая девочка! О чем же ты плачешь? – говорила мать Асенефы, гладя курчавую головку своей дочери, которая плакала, уткнувшись личиком в колени матери. – Ну скажи о чем?

– Я не знаю, мама, – отвечала девочка, всхлипывая.

– Как не знаешь! Вот глупая! Разве ты его не любишь?

– Не знаю… Я тебя люблю…

– Вот новость! А его не любишь?

– Отца люблю… брата люблю…

– А его?

– Не знаю, мамочка!

– Как же ты согласилась быть его женой? Ведь ты сама согласилась?

– Сама… Я каждую ночь видела его во сне с того самого дня, как отец рассказал нам о снах фараона и как он… Иосиф, истолковывал их и как фараон надел на него золотую цепь… Я видела во сне, что он ловит… и на руках носит… и…

– Ну и что «и»? – улыбнулась старая египтянка.

– И целует.

И Асенефа разрыдалась еще больше.

– Ах, дурочка моя! – силилась приподнять ее головку жена Петефрия. – И тебе не нравилось, что он тебя целует?

– Не знаю, мамочка.

– Ах! Опять «не знаю»! А тоже называется «женой»… Какая ты жена! Ты девчонка, и больше ничего. Значит, ты его не любишь… Так он тебе и не будет мужем…

– Ах нет, мамочка! – встрепенулась дочь Петефрия, бросаясь матери на шею.

– О-о! – протянула мать Асенефы, лукаво улыбаясь. – Понимаю… О чем же ты ревешь?

– Зачем он уехал! Зачем так скоро!

– Э! Вот оно что, – покачала головой жена Петефрия. – Ему, милая, нельзя было не ехать: он должен осмотреть весь Египет… Он заменяет фараона… Он должен распорядиться, чтоб не было в Египте голода. А потом воротится и возьмет тебя уже совсем в свой дом, ко дворцу фараона… Я только удивляюсь, как такой мудрец мог полюбить такую дурочку, – с любовью гладила мать головку своей дочери, – ах ты, мой маленький адон, мой глупенький псомпфомфаних земли египетской!

Иосиф действительно выехал сегодня из Гелиополиса для дальнейшего обозрения Египта. В городе бога Аписа-Мневиса он пробыл несколько дней и сделал все распоряжения относительно приготовления и приспособления житниц к предстоявшим ссыпкам государственного продовольствия в продолжение ожидаемых семи лет обильного урожая в стране. За эти дни и дела его сердца увенчались полным успехом. Пораженный красотою и детскою невинностью Асенефы и еще чем-то, что он считал внушением Бога отцов своих, Иосиф постоянно думал о завладевшей его душою чудной девочке, изучал ее милый характер, следил за каждым ее словом, за каждою набегавшею на ее личико мыслью, за каждым ее движением и все более убеждался, что это его судьба, что в ней указание свыше и что на этой юной головке покоится благословение Иеговы, обещавшего в Вефиле отцу его, Иакову, и семени его свое Божественное покровительство. Не мог не заметить он также, к великому своему счастью, что и девочка полюбила его, что с каждым днем в ее невинных глазках невольно раскрывалось все ее чистое сердце, и сердце это, он это видел и чувствовал, все отдавалось ему: девочка была слишком невинна, чтоб уметь скрывать то, что говорило ей маленькое ее сердчишко, беззаветно отдавшееся впервые охватившему ее чувству. Ее робкая стыдливость еще более укрепляла в нем веру, что Асенефа, хотя она и невинная и невольная жрица Аписа-Мневиса, послана ему Богом отцов его в тот именно день, когда этот грозный и милостивый Бог Ханаана прославил Себя в нем, в творении Своем.

Отец и мать Асенефы, узнав о чувствах Иосифа относительно их дочери, были осчастливлены перспективою иметь своим зятем всемогущего любимца фараона.

– Но полюбит ли меня ваша малютка? – спросил Иосиф.

– Не только полюбит, но она теперь уже любит тебя, благородный адон, – сказала жена Петефрия, – я, как мать, давно знаю сердце своей дочери и вижу в душе ее все, как в зеркале. Правда, она еще ребенок и не испытала чувство женщины, пока не увидала тебя, Иосиф, сын Иакова; но теперь она тебя любит. Я невольно подслушала лепет eе девического сердца. Ты знаешь, благородный ханаанеянин, что у нас, у египтян, кошки – священные животные, потому что они оберегают хлебное зерно от расхищения мышами. В храме нашего бога Мневиса обитает семейство священных кошек, и я случайно подслушала вчера, как моя девочка, лаская самого любимого своего котенка, называла его Иосифом, целовала его и говорила: «О мой Иосиф! Как я люблю тебя, а того Иосифа, большого, люблю еще больше, и если он уедет от нас, то я с печали по нем сойду в мрачную область Озириса».

Услышав это, Иосиф отправил гонца в Мемфис, к фараону, прося согласие владыки Египта на брак с юною египтянкою. Фараон Апепи не только изъявил свое полное согласие, но прислал еще юной невесте своего любимца дорогие подарки: драгоценную золотую цепь с изумрудными священными жуками на шею, дорогие браслеты с алмазами дальнего Востока, головной золотой обруч, усыпанный крупными зернами жемчуга и бирюзы, и золотые запястья с рубиновыми пчелами.

Когда родители объявили Асенефе о решении ее участи, она от неожиданности или чего другого так было расплакалась, что они подумали, не ошиблись ли в чувствах своей балованной девочки; но мать скоро нашлась.

– А кто вчера обещал сойти с горя в область Озириса, если он уедет? – лукаво спросила она.

Тогда ошеломленная открытием своей тайны плутовка бросилась целовать мать и только все шептала: «Мамочка, не говори ему! Мамочка, не говори ему!»

Иосиф, между тем, оставив Гелиополис и свою юную жену, проследовал к городу Пи-Хапи, тоже с храмом Аписа, лежащему у берега Нила, и, сделав в нем соответственные распоряжения, снова вступил со своей блестящей свитой на корабль «Изида» и поплыл вниз по Нилу, правым его рукавом, или «правою ногою Озириса», для обозрения не только всей египетской дельты, но и области Гесем, самой плодородной части Египта, по отношению которой он лелеял уже в душе тайные намерения… Но об этом в свое время и на своем месте…

Обозрение всей дельты и Гесема заняло несколько месяцев.

Иосиф, родившись в Ханаане, среди гор и долин этой маловодной, почти пустынной страны, никогда еще не видал моря. Правда, одно время стада его отца паслись восточнее Хеврона, и он, еще маленьким мальчиком, бегал иногда по холмам, окружающим берега Мертвого моря; но его мрачный и унылый вид, его пустынные окрестности, свинцовый цвет его воды, его угнетающая мертвенность и угрюмая неподвижность производили на юного Иосифа удручающее впечатление. Но, выплыв на своей «Изиде» в открытое море из устья Нила, он был поражен необъятным пространством раскинувшихся перед его изумленными глазами бирюзовых и зеленых вод Средиземного моря.

– О Уат-Ур! Божественный Уат-Ур! – восклицали некоторые из его свиты, тоже никогда не видавшие моря, при виде безбрежного водного горизонта и набегавших на берег пенистых волн грозной стихии.

Иосиф долго стоял в немом созерцании величавой картины, потрясенный сознанием своего ничтожества перед тою неведомою силою, которая создала все это, которая держит в своей длани океаны, такие водные пространства, перед которыми ум цепенеет! Ничего подобного он представить себе не мог… Что же там, дальше, за этими водами? Да и есть ли конец им? Что держит их там, где они сливаются с небом, и как не прольются они там в неведомую бездну?

В этот самый момент багровый диск солнца как раз опускался в море… Вот он тонет, тонет, тонет… Солнце погружается в страшную таинственную бездну… Утонуло, утонуло, бросив к небу последний сноп лучей.

Благоговейный ужас сковал душу Иосифа… Он даже в уме не смел теперь произнести имя Того, Который все это создал и всем этим правит… А прежде, не ведая этого Его величия, он, ничтожный, дерзал обращаться к Нему…

И как жалки, как ничтожны и презренны показались ему теперь все боги Египта! Боги! Жалкие каменные и золотые истуканы, быки, крокодилы, кошки, змеи! И это боги!

– Горус утонул! Светоносный Горус утонул! – послышались испуганные возгласы из его свиты.

– Но он завтра утром вынырнет из моря Сукот[31], – успокаивал испуганных голос жреца, находившегося в свите.

– Как же он, под землей пройдет? – спросил кто-то.

– Да, он пройдет царством Озириса, осветит все души отошедших в область Озириса, в прекрасную страну Запада, и завтра, обновленный, выйдет из моря Сукот в образе светоносного Ра, – отвечал жрец.

Все остались весьма довольны таким объяснением; только Иосиф горько улыбнулся. На небе одна за другой загорелись звезды.

Наутро «Изида» с попутным восточным ветром поплыла вдоль берега дельты к устью западного рукава Нила, или к «левой ноге Озириса». К полудню ветер стал крепчать. По морю стали ходить сердитые волны с белыми гривами. Вчера прекрасное и величественное, море теперь стало страшным: кругом ревели волны, словно львы пустыни. Огромный корабль несло по гребням водяных гор словно жалкую ореховую скорлупу. Снасти выли и трещали, и только опытные руки кормчего, старого финикиянина, врожденного моряка, да усилия матросов, из пленных же финикиян, спасли «Изиду» от верной гибели и ввели в безопасную бухту, в «ступню левой ноги Озириса».

В этой страшной буре, в завывании ветра, в грохоте волн Иосиф слышал гневный голос Того, Кого он не смел называть…

«Неужели это за Асенефу? – с ужасом думал он. – Неужели это кара за то, что я соединился с язычницей?»

Но корабль благополучно вошел в бухту, и Иосиф со слезами благодарил Того, чье имя он не смел произнести… Только теперь он понял Его непостижимое величие и Его великую, как это море, благость.

Восемь месяцев употребил Иосиф на обозрение области Гесем и всего Нижнего Египта и на выполнение всех сложных задач, сопряженных с его высокою и ответственною миссиею. Возвращаясь вверх по Нилу к Мемфису, чтоб лично доложить фараону о том, что им сделано, Иосиф, конечно, не мог не заехать в Гелиополис для свидания со своей молоденькой женой, которая страстно ожидала его. Но когда он, окруженный уже значительно поредевшей свитой, большую часть которой он оставил в многих городах дельты в качестве своих доверенных лиц, въезжал в Гелиополис и когда для встречи его опять выступила процессия жрецов с Аписом-Мневисом во главе, его удивило, что впереди процессии он уже не видел прелестной Асенефы с золотым серпом и снопом пшеницы, а вместо нее выступала с этими атрибутами божества другая юная жрица… Он, впрочем, тотчас же догадался, что Асенефа, как замужняя женщина, уже не могла выступать в процессии в качестве весталки-девственницы и потому ее заменяла другая юная девственница. На этот раз священный бык вел себя как-то странно: несмотря на то что его и теперь, в ожидании процессии, порядочно проморили голодом, он шел как бы неохотно, часто останавливался и смотрел по сторонам своими добрыми, как будто недоумевающими глазами, точно ища кого-то. Это заметили в толпе.

– Что это сделалось с великим богом? – слышались недоуменные голоса. – Он идет неохотно.

– Он как будто ищет кого… Это к добру ли? Не готовится ли нашему городу какого несчастья?

– Нет, – отвечал один из жрецов, – великий бог не видит своей любимицы, Асенефы, дочери святого Петефрия, к которой он так привык; а Асенефе, как недевственнице, теперь уже нельзя быть носительницей священных серпа и снопа.

Это объяснение несколько успокоило толпу. Но когда Иосиф сошел со своей царственной колесницы и стал подходить к процессии, Апис заметил его и, по-видимому, узнал: несмотря на усердное подкуривание его великим жрецом, бык быстро пошел вперед, рогами отстранил от себя Петефрия с кадильницей, торопливо прошел мимо юной жрицы с серпом и снопом и остановился перед Иосифом, ласково, но как бы вопрошающе глядя на него недоумевающими глазами.

Иосиф стал гладить добродушного рогатого бога. Толпа радостно заволновалась.

– Бог дает гладить себя! – послышались голоса. – Бог любит адона Иосифа! Слава великому богу Мневису! Слава адону Иосифу! Слава мужу Асенефы!

– Он соскучился по Асенефе, – шепнул Петефрий Иосифу, – он думает, что она с тобой. С тех пор как Асенефа твоя жена, бог не видел ее и скучал по ней, а она, по нашим законам, уже не могла служить ему, кормить и гладить его.

Когда же Иосиф, приняв от новой жрицы серп, отрезал им от снопа пучок колосьев и подал их Апису, проголодавшийся бык охотно и даже жадно стал жевать вкусный корм.

Х

Иосиф недолго оставался в Гелиополисе. Он должен был спешить в столицу для доклада фараону о результатах своей поездки в область Гесем и в Нижний Египет, и потому дня через три, простившись со своей молоденькой женой, уже переставшей стыдиться своего «уродства» и заливавшейся горькими слезами, он скрепя сердце должен был спешить в Мемфис со смутной тревогой за благополучный исход родов жены-полуребенка.

Фараон принял своего любимца необыкновенно милостиво, наскоро выслушал его доклад, потому что все мысли повелителя Египта были в это время сосредоточены на предстоявшей ему охоте на появившегося около Меридова озера гигантского гиппопотама, и даже, чтобы доказать Иосифу свое особое благоволение, пригласил и его на охоту, однако Иосиф, не любивший этих кровавых удовольствий и считавший их приличным одним людоедам, отклонил от себя эту высокую честь, сославшись на то, что должен немедленно ехать в Верхний Египет для обозрения всей долины Нила и для необходимых переделок в самом «ниломере».

Действительно, в тот же день Иосиф отплыл на юг все на том же корабле «Изида», по-прежнему окруженный огромною свитою. Как и в Нижнем Египте, его везде встречали с царскими почестями. Процессия жрецов с местными божествами во главе выходила в каждом городе приветствовать его. В каждой области, или хесепе, он осматривал гидравлические сооружения, каналы, плотины, шлюзы, с помощью своих техников назначал места для новых оросительных каналов и запруд, закладывал новые здания для житниц или приказывал ремонтировать старые; находившиеся при нем землемеры и писцы, вооруженные тростниковыми перьями и свитками папирусов, вписывали в последние количество орошаемых полей, размеры собираемого с них хлеба и овощей, количество скота и т. д. Все государственное хозяйство получало, таким образом, полный инвентарь.

Наконец, экспедиция Иосифа вступила в самый южный хесеп страны фараонов, в хесеп Тахонт, в пределах нынешней Нубии, где находились великие водопады Нила и знаменитый «ниломер», устроенный еще при фараоне первой династии и обновленный при фараоне двенадцатой династии, Аменемхате.

Не доезжая водопадов, экспедиция должна была остановиться, потому что далее «Изида» следовать не могла и дальнейший путь нужно было совершать на ослах, ведомых черными как уголь туземцами. Это были совершенно нагие люди, с волосами наподобие шерсти и с кинжалами и дротиками. Кругом расстилалась мертвая пустыня с обнаженными из-под ярко-желтого песка огромными плитняками. По всему пути, вправо и влево, белели на ослепительном солнце кости людей и животных, погибших от зноя или растерзанных львами пустыни. Солнце стояло прямо над головами, совершенно не бросая тени, и жгло невыносимо. Издали доносился глухой рев порогов.

И здесь, как и при виде безграничности вод моря, душу Иосифа охватил ужас перед величием неведомого Бога. Что перед ним все боги Египта!

Вдали виднелись черные скалы, из-за которых сверкали воды таинственного Нила. Местность становилась все печальнее и мрачнее. Среди гула порогов слышался жалобный клекот орлов пустыни.

– О священная река! – воскликнул кто-то из свиты. – Говорят, что воды его низвергаются прямо с неба.

При этом восклицании Иосиф вспомнил слова своего старого учителя Тутмеса, низверженного верховного жреца богини Мут.

«Я проследовал вдоль этой непостижимой реки вверх, на тысячи верст, – говорил он однажды, – и глаза мои устали от видения дивных мест и предметов, дух мой изнемог от восприятия всего виденного, и я все-таки не достиг истока Нила!»

По мере дальнейшего движения каравана Иосифа грохот падающих вод становился все могущественнее и заглушал и говор людей, и клекот орлов. Пенистые массы воды, со стремительной быстротой низвергаясь с отвесных скал в пропасть, с ревом разбивались о подводные камни, прыгали как оживотворенные, крутились коловоротами, как бы силясь кого-то догнать или с ужасом от кого убегая. Над пучиной поднимались облака водяной пыли, и в них иногда переливались и исчезали все цвета радуги. Черные проводники что-то кричали, размахивая руками, но ничего не было слышно.

– Асенефа, жена моя! – шептал про себя Иосиф. – Ты просила, чтобы я взял тебя с собой; но, бедное дитя, ты бы не вынесла ни этого пути, ни этих ужасов.

Он вспомнил, что Асенефа давно уже должна была родить.

– Но кого? – спрашивал он себя. – Сына или дочь? Я верю Богу отцов моих, что Он пошлет мне сына.

Иосифа озабочивало то обстоятельство, что гонцы, которых он отправил из Фив с некоторыми донесениями к фараону и с письмом к Асенефе, до сих пор не возвращались. Благополучно ли были роды его молодой жены? Здорова ли она?

С этими мыслями он миновал водопады Нила, глубоко потрясенный всем виденным. Думал ли он когда-то, созерцая горы и долины Ханаана, что судьба готовит ему то, что уже совершилось в его жизни? Мог ли он ожидать, что волею неисповедимого Бога он поставлен будет лицом к лицу со всеми виденными им чудесами, с этим поразительным явлением природы?

– А вот и Семне, – услышал он голос из свиты, – хвала Амону-Ра! Конец нашим странствиям.

– Хвала светоносному Горусу! Хвала матери Гатор! Хвала великой Мут, матери богов! – подхватили другие голоса.

Караван Иосифа подъезжал к крепости Семне, стоявшей на берегу Нила и оберегавшей от чернокожих обитателей земли Куш как южные границы Египта, так и устроенный здесь «ниломер» фараона Аменемхата III, «ниломер», погибшие записи которого помогли когда-то жрецу Тутмесу похитить у Нила тайну его разливов.

В Семне уже знали о приближении к крепости первого сановника и наместника фараона, и потому навстречу Иосифу вышел жрец, предшествуемый двумя молодыми страусами. Птицы выступали мирно, словно солдаты, высоко подняв свои головы на длинных шеях.

– Птицы нильского подводного бога Сет приветствуют великого адона фараонов! – проговорил жрец, подавая Иосифу золотые ключи на блюде из слоновой кости и звеня систром[32].

То были ключи от крепости. Едва жрец проговорил свое приветствие, как страусы издали какой-то пронзительный крик, и из воды Нила, на берегу которого все это происходило, показалась чудовищная голова громадного крокодила.

Чудовище, сверкнув своими отвратительными маленькими глазками, выползло на берег и медленно приближалось к тому месту, где стояли Иосиф и жрец с страусами.

– Нильский подводный бог Сет вышел из своего подводного храма, чтоб приветствовать счастливое прибытие к пределам земли фараонов великого адона, – сказал жрец, потрясая в воздухе систром.

В это мгновение крокодил, раскрыв свою чудовищную пасть, схватил одного из страусов и, неуклюже перебирая своими безобразными ящериными лапами, бросился со своей добычей обратно к Нилу, подобно черной чешуйчатой колоде, бултыхнулся в него и исчез в мутных струях его.

– Великий нильский Сет принял жертву благородного адона, – воскликнул жрец, потрясая в воздухе металлическим систром, – подводный бог благосклонен к правой руке его святейшества фараона.

Не слушая болтовню жреца, Иосиф обратил внимание на отвесную, отполированную скалу, выходившую прямо из Нила, на которой начертаны были линии высоты вод во время разливов и года высочайшего подъема нильских вод. Несколько в стороне, на той же полированной скале Иосиф прочел следующее начертание:

«О великая, священная, непостижимая река! Кто изведает твои тайны? Кто достигнет той таинственной утробы, из которой изливаются твои воды? Где она? Где ее неистощимые от создания земли запасы? В недрах ли земли таятся твои неиссякаемые сокровища, в вечных ли снегах неведомых миру гор, в бродящих ли по лицу небес громовых тучах? Фараоны всех династий, победители вселенной, великие мудрецы земли египетской, жрецы всех богов Египта вопрошали тебя о том же, и ты оставался нем к их просьбам и заклинаниям. Владыки Египта силою надеялись похитить тайну твоего истока – твоего рождения, чтоб завещать ее будущим поколениям; но неумолимая природа ревниво берегла свою тайну. Фараон Аменемхат Третий, второй отец этого ниломера, хотел завистливым оком заглянуть в недра твоего рождения, но посланные им в глубь Эфиопии жрецы и воины частью погибли в пути под знойным поясом неба, частью обезумели от виденных ими ужасов. Величайший из фараонов, фараон Хуфу, великую гробницу которого доныне все смертные созерцают около Мемфиса, в “городе мертвых”, Хуфу, колесницу которого везли на себе цари этого мира, этот лев вселенной, едва не погиб под пламенным небом земли Куш, не постигнув таинственного лона вод твоих, а воины его, терзаемые голодом, пожрали друг друга, оставив на пути свои белые кости. И я в безумной дерзости искал твоего лона, лона твоей матери, о непостижимый Нил! И я измерил бесконечную даль твою, неизмеримые пространства, протекаемые тобою от века до века; но, страшась обезуметь от виденных мною на пути твоем ужасов, и я, посрамленный тобою, возвратился, не постигнув твоего начала. Но за то я отомстил тебе другою местью, гордый своей тайною Нил! Я похитил у тебя тайну разлития и оскудения вод твоих, и отныне жрецы Египта не будут уже приносить тебе человеческих жертв как ненасытному божеству. Для меня ты перестал быть богом».

Надпись эта поразила Иосифа. Он понял, что никто, кроме Тутмеса, не мог начертать ее.

– Чье это начертание? – спросил он жреца.

– Это начертание одного безумца, которого боги за дерзость превратили в песок пустыни, – отвечал жрец. – Начертание же это оставлено здесь в назидание и страх будущим поколениям.

Иосиф с грустью взглянул снова на начертание своего бывшего учителя и благодетеля. Вот все, что осталось после него!.. Обширные знания тайн природы, великий ум, непостижимая сила внушений воли – все погибло, все превращено в пепел вместе с его телом и смешалось с песками пустыни… И остались только эти слова его, частица его души, резцом прикованная к граниту. А его самого нет! Точно его и не было. Слова, начертания, резы на камне пережили его самого, творение пережило творца… Мысль пережила того, кто ее выразил, у кого она слетела с вещих уст и прильнула к этому мертвому граниту…

Да, не весь он погиб, не весь исчез со своим пеплом: частицу своих богатых знаний, часть своей души, своей воли он передал ему, Иосифу, бедному рабу из Ханаана, и этот бедный раб из Ханаана, проданный братьями за двадцать злотниц, теперь владыка всей земли фараонов, великий адон, всемогущий псомпфомфаних Верхнего и Нижнего Египта, от великих водопадов вплоть до «Великих зеленых вод» Уат-Ур.

В стоявшей поблизости свите Иосифа произошло движение.

– Гонцы из Мемфиса… Послы от фараона, – послышались голоса.

Иосиф невольно встрепенулся. К крепостным воротам Семне приближались прибывшие из Мемфиса гонцы.

Есть ли гонец от Асенефы? Дрогнуло сердце Иосифа.

Есть! Через несколько минут Иосиф отошел в сторону, держа в руке небольшой свиток папируса. Развернув и пробежав его глазами, он поднял взор к небу.

– О Бог мой! Бог отцов моих! Бог Авраама, Исаака и Иакова! Да будет благословенно имя твое! Сына, которого Ты дал мне, я назову Манассиею, ибо в этом сыне Ты сподобил меня забыть все несчастья мои и отца моего! – тихо шептал он, глядя в небо.

XI

Прошло десять лет. Первые семь лет из этих десяти были самыми урожайными, какие только могли запомнить старожилы Египта. В эти семь лет вследствие распоряжения Иосифа, все государственные житницы земли фараонов были наполнены запасами хлеба доверху. «И собрал Иосиф пшеницу, яко песок морский, – говорит Книга Бытия, – многу зело, дондеже не можаху исчести: без числа бо бяше».

После урожайных семи лет с Нилом совершилось что-то необычайное: разливы вод его разом прекратились, и страна фараонов осталась без орошения. Все, что было посеяно в первый год, было выжжено знойным солнцем и постоянно дувшими с юга пламенными ветрами хамсин, и ни одно зерно не взошло. Посевы следующего года также истребила засуха.

Для Египта настал голод… «И возопи народ к фараону о хлебах». Тогда фараон велел Иосифу открыть государственные житницы и продавать народу хлеб по уменьшенным ценам.

Иосиф занимал в то время со своим семейством половину мемфисского дворца фараонов. У него уже было от Асенефы двое сыновей, Манассия и Ефраим, из которых старшему было десять лет, а младшему девять.

Эти хорошенькие смуглые и черноглазые мальчики, окруженные сверстниками из детей других царедворцев, играют на дворе дома Иосифова «в голод». Манассия изображает из себя фараона Апепи, а Ефраим – его адона и псомпфомфаниха Иосифа. Другие мальчики играют роль «голодающих египтян».

Манассия с комической важностью восседает на «троне», на спине ближайшего к колоннаде дворца сфинкса. На курчавой головке его красуется венец Верхнего и Нижнего Египта из свертка папирусной бумаги. В правой руке скипетр из стебля лотоса с цветком. Ефраим стоит около него в почтительной позе царедворца. У колонны робко жмутся маленькие просители с мешочками в руках и с плутовскими улыбками на смуглых личиках.

– Я, Озимандий, царь царей, великий фараон Апепи, сын Амона-Ра! – важно возглашает Манассия. – Я повелеваю тебе, Иосиф, псомпфомфаних земли египетской, отпустить из моих житниц хлеба голодным рабам моим.

Ефраим почтительно поклонился и обратился к стоявшим у колонн мальчикам.

– Подойди сюда тот, кто ближе стоит, – сказал он ближайшему.

Мальчик, показывая видом, что очень боится «фараона» и его «псомпфомфаниха», что руки и ноги его дрожат от страха, подошел.

– Ты из какой области земли фараонов? – спросил его Ефраим.

– Из земли Гесем, господин, – отвечал мальчик, стараясь не фыркнуть в лицо «фараону» и его «псомпфомфаниху».

– Так и у вас голод?

– Голод, господин: и жена и дети мои давно не ели ничего.

– А деньги есть, на что купить хлеба?

– Есть, господин: вот деньги. – И шалун положил на ладонь Ефраима глиняный черепок.

– Вот пшеница, бери в свою суму, – сказал последний, указывая на кучу песку, что была приготовлена для посыпки дорожек в саду.

Мальчик насыпал в сумочку песку, перекинул сумочку на спину и, делая вид, что гнется под тяжестью мешка, удалился за колонну.

– Подходи следующий! – командовал Ефраим.

Тогда приблизился другой мальчик. Смуглые щечки его так и надувались от смеха, но он сдерживался.

– Ты из какой области? – спросил его Ефраим.

– Из… из… из… Ану – Гелиополиса… – И плутишка, зажимая руками нос, не удержался и фыркнул.

– А! – грозно проговорил Манассия. – Я, Озимандий, царь царей, повелеваю этого негодного раба взять в темницу! Заковать его в железо!

Ефраим схватил было провинившегося шалуна, но тот не давался; в борьбе оба мальчика разгорячились и заметно сердились, стараясь одолеть один другого.

– Ничтожный раб, повинуйся! – вскричал Манассия, вскакивая со своего трона. – Я повелеваю!

– Да он щиплется, – защищался виновный.

– Молчать, раб! – прикрикнул на него Манассия. – Вот я тебя!

– Я не раб! – в свою очередь вспылил мальчик. – Я сын благородного Путифара, архимагира фараонова! Ты сам раб! Твой отец Иосиф раб! Его мой отец купил на рынке как барана, а потом за воровство посадил в темницу.

Глаза Манассии сверкнули гневом. С поднятыми кулаками, забыв свой сан, сан «фараона», он бросился на обидчика; но тот, отчаянным усилием повалив на землю Ефраима, бросился бежать со двора. Манассия за ним.

– Жид!.. Жид!.. Жиденок! – кричал убегавший сын Путифара и Снат-Гатор, которая когда-то хотела обольстить Иосифа. – Жид!.. Жиденок!.. Презренный ханаанеянин!

Манассия и Ефраим погнались за ним; но напрасно: обидчик успел выбежать за пилоны дворца. Весь красный от обиды и гнева, Манассия выскочил тоже за пилоны и остановился: обидчик юркнул в толпу, скучившуюся у ворот двора Иосифова.

Это была странная толпа, состоявшая человек из десяти. Около каждого был осел, навьюченный мешками, по-видимому, до половины или совсем пустыми. Таких людей ни Манассия, ни Ефраим никогда не видали. Это не были египтяне: и одеяние их, и наружность, и незнакомая речь, которою они робко перекидывались между собою, все изобличало в них иноземцев, и, вероятно, пришедших издалека, так запылены были их лица и одежды. У каждого из них было по длинному посоху с какими-то крючками наверху.

Манассия и Ефраим, забыв о своем обидчике, с любопытством смотрели на незнакомцев. Они, по-видимому, о чем-то просили привратника дома Иосифова.

– Что это за люди? – тихонько спросил Манассия у привратника.

– За хлебом пришли издалека, господин, – отвечал последний.

– Откуда? Из какой земли? – спросил Ефраим.

– Из Ханаана, господин, – отвечал привратник, – ханаанеяне.

Манассия вспомнил, что Усурта, маленький сын Путифара, дерзко обозвал его тоже «ханаанеянином». Что же это такое Ханаан, ханаанеяне – эти слова он иногда слышал от отца. Зачем же его Усурта назвал ханаанеянином? Разве он такой же запыленный и загорелый, как эти пришельцы? Кто же они?

За разъяснением своих недоумений мальчик побежал к матери. Асенефа находилась в это время в небольшом саду, примыкавшем к половине дворца, выходившей к Нилу. Она в сопровождении двух рабынь возвращалась с купанья, устроенного в небольшом, обтянутом белой тканью бассейне. Это была уже не четырнадцатилетняя девочка, какою ее в первый раз увидел Иосиф двенадцать лет назад, а красавица египтянка в полном расцвете своем с томными, продолговатыми глазами сфинкса, с грациозными движениями тигренка.

Увидев своих мальчиков, она улыбнулась, замечая, что Ефраим все больше и больше становится похожим на отца своим кротким личиком и мягкостью взора, тогда как во взоре Манассии подчас сверкали молнии.

– Мама! Что такое значит ханаанеянин? – спросил последний с особенным блеском в глазах.

– Ханаанеянин, мой мальчик? – улыбнулась Асенефа. – Это житель Ханаана.

– А ханаанеяне хорошие? – продолжался допрос.

– Твой отец ханаанеянин, – отвечала Асенефа. – А почему ты это спросил?

– Там у ворот ханаанеяне, – сказал Ефраим. – Только они не похожи на отца.

– Какие ханаанеяне, дети? Где вы их видели?

Это спрашивал сам Иосиф, показавшийся наверху бокового пилона, с которого открывался вид на весь Мемфис и на пирамиды.

– У ворот стоят. Такие пыльные, – отвечал Манассия, – с длинными посохами.

– Такие странные, не похожи на египтян, – пояснил Ефраим.

– Их всех десять, – добавил Манассия.

Если б Асенефа и ее дети могли внимательнее вглядеться в лицо Иосифа, то они увидели бы, что он побледнел и с выражением не то боли, не то испуга на лице схватился за сердце и мгновенно скрылся за уступом пилона.

Через несколько минут он явился уже на дворе, глубоко взволнованный. Торопливо войдя в приемный покой своего дворца, он приказал рабам надеть на него багряницу и принести золотую цепь.

Облаченный в багряницу, он вышел на платформу, с которой ступени вели во внутренний двор с колоннами и сфинксами. В просвете из-за внешних пилонов виднелась группа ханаанеян, о которых ему сказали дети и которых он сам сейчас хорошо рассмотрел из амбразуры одного пилона, незамеченный ими. Остановившись на верхней ступени дворцовой платформы, он обратился к одному из окружавших его на почтительном расстоянии дворцовому служителю.

– Привести сюда тех иноземцев, что стоят за пилонами у ворот дворца.

Служитель с низким поклоном поспешил исполнить приказание великого адона.

Скоро показались и неведомые пришельцы. Они робко, с глубоким смущением двигались вслед за дворцовым служителем. Эта грандиозность дворца фараонов, эти гранитные колонны по сторонам, эти темноликие, молчаливые сфинксы и впереди величественная фигура в багрянице – все это глубоко поражало пришельцев.

Не доходя нескольких шагов до ступеней, на верху которых стоял Иосиф, они все упали ниц. Словно молния радости и торжества, смешанных с горечью и болью, пробежала по лицу Иосифа.

– Встаньте! – суровым голосом приказал он.

Пришельцы робко поднялись, оставаясь на коленях.

Иосиф узнал их. Он узнал своих братьев, когда они еще стояли у ворот. Но они не узнали своего брата в багрянице, брата, великого адона земли фараонов, псомпфомфаниха всего Египта, брата, которого они когда-то продали!

При виде братьев, поклонившихся ему до земли, он вспомнил свой сон: все десять снопов братьев его кланяются его снопу. В уме его мгновенно пронеслись его далекое детство, горы и долины Ханаана, дорогое лицо престарелого отца, могила матери… Слезы подступили ему к горлу… Но он должен пересилить себя…

– Кто вы и откуда? – спросил он по-прежнему сурово.

– Из земли ханаанской мы, великий господин, – отвечал старший из них, – пришли купить хлеба… Голод у нас в Ханаане.

– Нет, вы соглядатаи, – сказал им Иосиф, – вы пришли, чтоб видеть пути в земле нашей.

Суровые слова Иосифа и подозрение его поразили пришельцев.

– Нет, великий господин, – отвечал старший из них, – мы, рабы твои, пришли только купить хлеба… Все мы сыновья одного человека… Мы, рабы твои, мирные люди, не соглядатаи.

– Не верю вам! – продолжал Иосиф, возвышая голос, хотя сердце его сжималось жалостью при виде унижения старших братьев своих, при виде их запыленных и усталых лиц; ему хотелось броситься к ним на шею и выплакать на груди их все слезы, не выплаканные за годы отчуждения от родины, от родных ласк, от родной речи. Но он снова пересилил свою слабость.

– Не верю вам! – повторил он. – Вы пришли соглядатайствовать пути земли нашей.

«Нашей!..» Разве это «его» земля? Разве она не там, откуда пришли эти жалкие, униженные братья его, валяющиеся перед ним на раскаленных солнцем плитах двора его? Но так угодно Богу…

И в то же время он думал с тоскою: «Как постарели они! Как изменились их лица! Сколько седины серебрится в согбенных от унижения головах старших братьев!..» Он вспомнил слова брата Иуды, когда сидел там, во рву, ожидая смерти: «Зачем убивать его? Лучше продадим его измаильтянам…»

Что-то вроде слезы блеснуло теперь в глазах этого поседевшего Иуды.

– О великий господин земли египетской! – с страстной мольбой воскликнул он. – Нас всех, рабов твоих двенадцать братьев в земле ханаанской…. Меньший из нас остался с отцом…

– А где же двенадцатый? – с дрожью в голосе спросил Иосиф.

– Двенадцатого совсем нет, господин, – смущенно отвечал Иуда.

Жалость все больше и больше грызла сердце Иосифа… «Что ж они ничего не сказали о двенадцатом? Где он? Жалеют ли они о нем? Вспоминает ли о нем отец?»

Иосиф ждет. Он ждет, не скажут ли они чего о двенадцатом? Или им совесть воспрещает это?

– Теперь я совершенно убеждаюсь, что вы соглядатаи, – говорит он с суровой решимостью. – Клянусь фараоном! Да здравствует он вечно, вы не выйдете отсюда, пока ваш меньший брат не придет сюда. Пошлите одного из вас в Ханаан, пусть он приведет вашего брата. Вас же я задержу здесь, пока не подтвердятся ваши слова, правду ли вы говорите или нет. Если нет, то – клянусь вам фараоном! – вы соглядатаи.

Пришельцы, пораженные словами Иосифа, молчали. Они не смели даже переглядываться. Они боялись, что суровый господин примет это за немой уговор. Все ждали, что скажет Иуда, который первый заговорил с Иосифом. Но и Иуда молчал, не зная, что сказать, какие привести доказательства своей правоты.

Иосиф взглянул на Рувима, стоявшего рядом с Иудою. И этого седина преобразила в старца. Запекшиеся от зноя губы его что-то беззвучно шептали, и загорелые руки судорожно сжимали пастушеский посох, столь знакомый Иосифу с детства. Иосиф его слова припомнил. Когда, посланный отцом в Дофаим проведать, здоровы ли братья и овцы, он услыхал, подходя к ним, как они говорили: «Вот идет наш сновидец, убьем его и бросим тело его в ров, а отцу скажем, что его растерзали звери, что тогда станется с его снами?» – то тогда же он услыхал слова Рувима: «Зачем проливать кровь брата?» И этот Рувим стоял теперь перед ним приниженный, убитый… И все эти десять голов, посеребренные сединами, стояли перед ним в глубоком уничижении!

Иосиф все ждал, что скажут они о двенадцатом.

Молчат. Слышно только их тяжелое дыхание.

О, как бы он хотел, чтобы из-за этих десяти поникших голов глянуло на него милое детское личико Вениамина! Как он любил его детский лепет, его порывистые ласки! Он вспомнил, как они с Вениамином, играя на берегу Мертвого моря, бросали прибрежные камушки на его мертвую, словно застывший свинец, поверхность. Ему страстно захотелось видеть товарища своих детских игр. И он принял суровое решение.

– Взять их и заключить под стражу! – сказал он окружающим.

И, сверкая золотою цепью и пурпуром одежды, Иосиф молча удалился во внутренние покои дворца фараонов.

XII

На третий день Иосиф приказал привести к себе братьев. Печальный вид их, душевные муки, отражавшиеся на их изнуренных лицах, мысль об отце, может быть, голодном, тщетно ждавшем возвращения сыновей с хлебом, все прошлое жизни его и вот этих жалких пришельцев, очутившихся среди незнакомой им обстановки, среди чуждого народа, вся горечь старой обиды, горечь, осадок которой весь вытеснен из души умилением и сознанием, что все это миновало, превратив горе в радость – все это вызывало из души его невыплаканные рыдания, слезами подступало к горлу, туманило глаза, хотевшие плакать и плакать!

Но он и теперь задавил все это в себе.

– Я снова говорю вам то, что сказал прежде, – проговорил он сдавленным от волнения голосом, – если исполните то, что я повелеваю вам, я оставлю вам жизнь. Если вы пришли сюда с добрыми намерениями, то обещайте мне привести с собою младшего брата вашего. Я велю отпустить вам теперь же пшеницы, и в залог верности вашей оставлю здесь одного из вас; исполните мою волю – будете живы, не исполните – умрете все.

Выслушав этот приговор, они растерянно смотрели друг на друга и заговорили тихо и робко по-еврейски, на языке Ханаана, вполне убежденные, что грозный владыка земли фараонов, прирожденный египтянин, каким они считали Иосифа, не понимает их.

– Ах, грешны мы перед братом нашим Иосифом… Его скорбь не тронула нас тогда, в Дофаиме, когда мы хотели убить его… Слезы его не тронули нас… И вот теперь за него постигло нас наказание.

Так говорили между собой братья, подавленные отчаянием.

– А не я ли говорил вам: не трогайте, не обижайте детище отца нашего! – с тихим упреком проговорил Рувим. – Но вы не послушали меня, и вот теперь на нас взыщется кровь его.

Долее не могло вынести сердце Иосифа, когда он услыхал родной язык, эту милую речь далекого, золотого детства, речь, которую он уже почти начал забывать, эти звуки Ханаана, эту мелодию вод Иордана, все, что осталось в душе его самого светлого, как бы навеки в ней похороненного.

Он порывисто воротился во внутренние покои дворца и, закрыв лицо ладонями, горько заплакал. Но это была не горечь отчаяния, а скорее сладость умиления, сладость слез, невыплаканных с той минуты, как от него скрылось небо Ханаана.

В этом состоянии застала его Асенефа. Прекрасные глаза ее выразили испуг и смятение.

– Что с тобою, господин мой и супруг мой? – тихо спросила она, с нежной лаской положив руку на его плечо.

Иосиф не отвечал, и слезы из глаз его потекли еще обильнее, просачиваясь между пальцами, на одном из которых сверкал дорогой перстень фараона.

– Боги! Бог Авраама, Исаака и Иакова! Какое горе посетило нас? – подняв руки к небу с горестью воскликнула египтянка.

Потом она обвила одной рукой шею Иосифа, а другой силилась отнять руки мужа от его заплаканного лица.

– Господин мой и повелитель! – страстно шептала она. – Скажи же мне, рабыне твоей, что с тобой!

Иосиф после первого взрыва слез успел несколько успокоиться, и лицо его понемногу прояснилось.

– Не спрашивай меня теперь, друг мой, – ласково сказал он, вытирая слезы и нежно гладя хорошенькую головку Асенефы.

– Но ты плачешь, мой Иосиф, – ласкалась она, – твои слезы – слезы мужчины.

– Эти слезы скоро превратятся в радость, – ответил Иосиф, – только теперь не спрашивай меня об этом… Не пришло еще время…

– Но ты не будешь больше плакать?

– Не буду.

– Если б ты знал, как страшно видеть слезы мужчины! Я никогда не видела, чтоб ты плакал, да будет благословен Бог отцов твоих! Вот только сегодня…

– Ничего, ничего, моя добрая… Но мне надо идти туда, меня ждут…

И Иосиф снова вышел к братьям, с тревогой ожидавшим его на дворе. Асенефа тихонько последовала за мужем. Со свойственным женщинам детским любопытством, обусловливаемым в них большею впечатлительностью нервов и большею отзывчивостью к побуждениям сердца, хорошенькая египтянка сразу задалась решимостью во что бы то ни стало выследить причину непостижимых для нее слез мужа. Какая-нибудь необычайная, очень сильная причина заставила плакать такого сдержанного, спокойного мужчину. И притом эта тайна, которую он хранит от нее, от своей жены… «Слезы превратятся в радость…» Но зачем же слезы? И зачем эта тайна?.. Неужели причиной слез эти загорелые, запыленные пришельцы, эти пастухи, что стоят на дворе? Недаром он был так строг с ними, хоть они и единоплеменники его, ханаанеяне. Разве они принесли ему какую-нибудь дурную весть с его родины? Или они виновны в его горе? Но какое горе у него? Отчего во всю жизнь он не открыл ей, своей жене, этого горя? Разве то, что он был рабом этого надутого Путифара и его противной жены, этой кривляки Снат-Гатор? Но зачем он именно теперь плакал?

Да, тут виноваты эти загорелые ханаанеяне, решила Асенефа и тихонько стала наблюдать из-за одной колонны за ними и за своим мужем.

Между тем Иосиф, выйдя к братьям, чтобы скрыть свое волнение, несколько помолчал, глядя на них. Он искал глазами Симеона, который там, в Дофаиме, посоветовал братьям убить его.

– Мужи ханаанские! – промолвил, наконец, Иосиф. – Что я сказал, решено! Сейчас велю отпустить вам пшеницы полные мешки, отправляйтесь в Ханаан к отцу вашему, а одного из вас я оставлю заложником.

Потом, обратясь к стоявшей в стороне дворцовой страже, сказал:

– Возьмите того из них, который стоит четвертым слева, и закуйте его в железо.

Четвертым слева стоял Симеон. Он вздрогнул и попятился было назад, когда к нему подошли стражи, но Иуда остановил его.

– Так Богу угодно, брат наш, – сказал он, – претерпи за всех нас и за отца нашего Иакова… Всеблагий видит сердца наши и правоту нашу, и Он освободит тебя.

– Жди нас вместе с братом Вениамином, – сказал Рувим, обнимая плачущего Симеона, уводимого стражем.

Все братья поспешили обнять его.

– Поклонитесь от меня отцу моему и отцу вашему, – рыдая, проговорил Симеон, – облобызайте за меня землю Ханаана, по которой когда-то ходили ноги мои… Скажите горам и холмам моей родины, что я вечно буду оплакивать их.

Его увели. Иосиф проводил его глазами, полными слез, и потом обратился к остальным братьям, из которых многие плакали, глядя вслед уводимому Симеону.

– Я отпускаю вас в землю ханаанскую, – сказал он. – Мешки же ваши сейчас будут наполнены пшеницей.

Ему так хотелось крикнуть в последний раз: «Поклонитесь отцу от давно оплакиваемого им сына Иосифа!» Но он сдержал этот крик и медленно направился во внутренние покои дворца. На пути он встретил Асенефу. В глазах ее светилось что-то загадочное. Скрытно наблюдая за последним объяснением Иосифа с братьями и пытливо вглядываясь в лица последних, она поражена была сходством их с ее мужем. «Не братья ли они ему? – мелькнуло у нее в уме. – Тогда зачем же он так сурово обошелся с ними? За что сажал их в темницу? Зачем теперь велел заковать этого одного? А его слезы? А его таинственный намек на то, что эти слезы превратятся в радость?.. А сходство их необыкновенное! Но, быть может, все ханаанеяне похожи друг на друга, как черные обитатели земли Куш?»

Встретив мужа, Асенефа ласково положила ему на плечи свои маленькие ручки и пытливо поглядела в глаза.

– У тебя и теперь слезы на глазах, господин мой, – нежно сказала она. – За что ты велел связать одного из ханаанеян?

– Не спрашивай меня об этом, друг мой, – отвечал Иосиф. – Истину сказать тебе не пришло время; а сказать неправду я не могу.

В это время прибежали Манассия и Ефраим. Лицо первого мальчика казалось необыкновенно серьезным.

– Отец! – обратился он к Иосифу. – Что значит слово «жиденок»?.. Хорошее оно или нехорошее?

– Оно такое же, как и слово «египтянин», – отвечал Иосиф, погладив голову мальчика. – А зачем ты это спрашиваешь?

– Меня назвал жиденком Усурта, сын Путифара.

По лицу Иосифа прошла тень, но он молчал.

– Усурта бранил меня, – продолжал мальчик, – и назвал «жиденком», а про тебя сказал, что ты был рабом его отца, что он купил тебя на рынке, как барана, а потом за воровство посадил тебя в темницу.

– Как! Он смел это сказать! – всплеснула руками Асенефа, и щеки ее покрылись краской негодования. – Друга и отца фараона, великого адона, псомпфомфаниха земли египетской назвать вором! О боги! Да его мало отдать на съедение крокодилам! Залить растопленной медью его глотку! Засыпать песками пустыни!

В ней заговорила африканская кровь, пламенная, как африканское солнце, как дыхание хамсина.

– Успокойся, друг мой, – сказал Иосиф медленно и тихо, – разве можно обращать слова ребенка в слова оскорбления? Дети повздорили, вот и все.

– Но Усурта, значит, слышал от старших оскорбительные для тебя слова, – волновалась Асенефа.

– Да, от старших, мы все заимствуем у старших, и хорошее и дурное; но я уверен, что Усурта слышал дурные слова не от отца, а от матери.

– Так накажи ее! – настаивала оскорбленная египтянка.

– Друг мой! – сказал многознаменательно Иосиф. – Я пощадил эту жалкую женщину, когда был ее рабом; так ужели теперь, когда я могу уничтожить и ее, и ее мужа, я унижусь до мщения? Помни, друг мой: чем выше поставлен человек, тем он должен быть великодушнее; оскорбление обидно только для слабого, беззащитного… Если я, будучи ее рабом, этой жалкой женщины, если я тогда подарил ей жизнь, спас от неминуемой смерти…

– Ты пощадил жизнь этой Снат-Гатор! – в изумлении остановилась Асенефа. – Пощадил жизнь, будучи ее рабом?

– Да, пощадил, друг мой.

– Но как? – все в большее и большее изумление приходила Асенефа. – Ты мне этого никогда не говорил.

– И не скажу… Человек, выдавший тайну другого, даже злейшего врага своего – а Снат-Гатор была злейшим врагом моим, – такой человек недостоин названия человека, – с глубоким убеждением говорил Иосиф. – Доверенная тайна должна быть священна.

– Так она, эта противная Снат-Гатор, доверила тебе свою тайну? – с внезапно проснувшейся ревностью спросила Асенефа, мгновенно бледнея.

– Да… доверила… невольно… в порыве, – уклончиво отвечал Иосиф.

– Какую же? Какую тайну можно доверить рабу? – продолжала спрашивать ревнивая египтянка, открывшая сегодня за мужем уже вторую тайну.

– Она не доверила ее, а против своей воли, вопреки своему рассудку… обнаружила, – нехотя отвечал Иосиф.

– И ты мне ее не скажешь? – настаивала Асенефа.

– Прошу тебя, друг мой, не спрашивай: чего ты хочешь, недостойно тебя; уважить твою просьбу было бы недостойно меня, – с твердостью проговорил Иосиф.

Заметив потом, что Манассия глядит на него вопросительно, он погладил кудрявую головку мальчика и сказал:

– Иди играй себе, мой мальчик.

– Но я не буду больше играть с Усуртой, – сказал Манассия.

– Отчего же? Играй с ним.

– Нет, я его побью и скажу ему, что жиденок и египтянин – одно и то же, а мать его жалкая женщина, – решил мальчик.

– Нет, мой Манассия, ты не говори этого, – остановил было его отец.

– Да ведь ты сам сказал, что Снат-Гатор – жалкая женщина и что всегда надо говорить правду, – оправдывался Манассия.

– Да, я это говорил, – согласился Иосиф, – но я же говорил, что не надо никого обижать.

– А разве говорить правду значит обижать? – допрашивал упрямый ребенок.

– Да, когда правды не хотят знать.

– Так Усурта и его мать не хотят знать правды?

В это время у входа показался старый египтянин со свертком папируса в одной руке и с ключами в другой. Это был смотритель дворца Иосифова и хранитель его житниц.

– Ты что, добрый Рамес? – спросил Иосиф.

– Господин приказал отпустить пшеницы ханаанеянам; всех десять ослов повелит господин навьючить пшеницей или только девять, а десятого оставить? – спросил пришедший.

– Вели навьючить всех ослов, – отвечал Иосиф. – Я иду сейчас с тобой.

И Иосиф оставил Асенефу с детьми. Пройдя в соседний покой, он остановил своего старого домоправителя, положив ему руку на плечо.

– Слушай, мой добрый Рамес, – таинственно сказал Иосиф. – Я хочу испытать ханаанеян, соглядатаи они или нет: для этого я приказал задержать одного из них. Теперь сделай вот что для обнаружения их намерений: отпусти им пшеницу полностью, наполни все их мешки, да сверх того, тайно от них самих, чтобы никто не видал, поверх пшеницы положи в каждый их мешок то серебро, которое они заплатят тебе за пшеницу.

Рамес с удивлением посмотрел на своего господина.

– О, великий адон, псомпфомфаних земли египетской! – почтительно проговорил он. – Я живу восемьдесят лет; восемьдесят раз воды Нила орошали землю с тех пор, как мои старые, прежде молодые ноги ходили по ней; уже четыре раза я со слезами провожал великого бога Аписа на покой, в прекрасную страну Запада, в вечное его гробничное место, и дышу теперь при четвертом великом боге Аписе, а первый раз слышу, что соглядатаев даром награждают пшеницей, да еще и серебро тихонько в мешки прячут.

– Так, мой добрый Рамес, – сказал с улыбкою Иосиф, – я верю твоей опытности и твоей мудрости. Я прожил вдвое меньше твоего: сорок первый раз солнце вступает на высшую свою ступень на своде небесном с тех пор, как я его вижу над землею; я гожусь тебе не только в сыновья, но и во внуки, все это правда. Но сегодня мой сын, десятилетний отрок Манассия, вопросами своими дал мне такой урок, какого я не получал и от столетних старцев… Сделай же то, мой добрый Рамес, что повелевает мне мое сердце. Придет пора, все узнаешь.

– Да будет воля господина, – покорно отвечал старик.

XIII

Вдали на горизонте чуть заметная показалась группа пальм. Тонкие, стройные стволы их на этом расстоянии напоминали собою тонкие и стройные стебли пшеницы, отягченные зонтикообразными колосьями. Африканское солнце, за день накалившее песок пустыни, склонялось к горизонту.

По этой пустыне медленно двигался небольшой караван. Он направлялся к востоку, к той группе пальм, которая едва виднелась на самом горизонте. Караван состоял из десяти вьючных ослов. Переметные сумы очень внушительных размеров грузно свешивались по бокам усталых животных и почти касались земли. Тени от каравана и от сопровождавших его девяти путников удлинялись все более и более.

– Я все не могу понять, зачем ему нужно видеть нашего брата Вениамина, – говорил один из путников, как бы рассуждая сам с собою.

– Может быть, он хочет сделать из него евнуха для двора фараона, – сказал другой путник.

– А разве для него мало египтян?

– Да, но они предпочитают иноземцев: у них есть евнухи и из измаильтян, и из халдеев, а всего больше из чернокожих куш.

– Только едва ли отец отпустит от себя Вениамина.

– Да, он все еще помнит Иосифа.

– Правда, это был его любимец от Рахили… Жив ли он или уже давно его нет на свете?.. Вот тебе и сны его: наши снопы кланяются его снопу.

– Да, и солнце, и месяц, и звезды ему же кланялись… И сны, видно, Бог насылает иногда на пагубу.

Так беседовали между собою братья Иосифовы, возвращаясь из Египта с пшеницею.

– Бедный Симеон! Что-то он теперь?

– Да, если мы не воротимся в Египет с Вениамином, то Симеону предстоит вечное заточение, а может, и смерть.

– Но Вениамина отец никогда не отпустит.

Группа пальм вырисовывалась на горизонте все отчетливее и отчетливее. Каждый ствол исполинского дерева казался точно вырезанным в синеве далекого неба. Песок пустыни окрашивался розоватым налетом, и отдельные песчинки горели, как едва заметная алмазная пыль.

– Вот уже и орлы пустыни летят на ночлег, на запад, как бы догоняя уходящее солнце, – сказал Иуда, следя за плавными взмахами крыльев громадных птиц, жалобный клекот которых далеко разносился по пустыне.

– Это они летят с мест добычи из Ханаана, – заметил Рувим, – не посетила ли наши стада моровая язва?

– Нет, Бог пощадит достояние наше и отцов наших.

Скоро караван приблизился к небольшому оазису, на котором вокруг маленького степного озерца виднелась скудная колючая зелень и высились к небу гигантские пальмы. При виде воды истомленные зноем и длинным переходом ослы издавали радостные крики. Они знали, что здесь их ожидают отдых и водопой. Караван остановился.

– Возблагодарим же Иегову за благополучие истекшего дня, – сказал Иуда, воздевая руки к небу.

Все братья последовали его примеру. Окончив молитву, они тотчас же стали развьючивать ослов, чтобы облегчить их и дать им корму.

– Что я вижу! – вдруг послышался голос Завулона, развязывавшего один из мешков. – Серебро мое, которое я с рук на руки передал домоправителю адона и псомпфомфаниха земли египетской в уплату за пшеницу, оно очутилось опять в моем мешке.

– Что ты говоришь!.. – воскликнул Дан, развьючивавший тут же своего осла. – Покажи!

– Вот, узел с серебром, смотри: это мое серебро.

– Но ты, может быть, по рассеянности не отдал его?

– Отдал, хорошо помню… Что это? Да тут положены и хлебы, и финики, и вяленая рыба.

– И у меня узел с моим серебром! – закричал Гад.

– И у меня серебро цело! И у меня хлебы и рыба! – говорил Неффалим.

Возгласы изумления и испуга слышались со всех сторон: «Что же это? Не египетские ли это волхования?», «Не подброшено ли это со злым умыслом?», «Не воротиться ли нам в Египет?», «Не возвратить ли серебро? А то не нажить бы беды…»

Тогда подошел Рувим, старейший из братьев. Лицо его было задумчиво, но не выражало испуга.

– Не тревожьтесь, братья, – сказал он, – это не волхования египетские… В этом я не подозреваю злого умысла, зло не такую личину принимает на себя… Нам отпущена пшеница полными мешками и нам же возвращено наше серебро. Мало того: нам положено на дорогу продовольствие… Только родная мать способна на это. Я подозреваю, что в доме фараона и его псомпфомфаниха есть кто-либо, тайно от всех благодеющий нам. Вспомните, что в первый же день псомпфомфаних сурово принял нас: он грозил нам смертью. Он требовал, чтоб мы привели ему младшего брата своего, Вениамина. Для чего он ему понадобился, то ведомо одному Иегове. Потом он заключил нас всех в темницу. А уже на третий день оказался милостивее, вызвал нас из темницы и говорит: «Я боюсь Бога»… Что ему стоило вновь заключить нас в темницу всех, не дать нам пшеницы и отправить за Вениамином кого-либо одного из нас? Он мог сказать нам: «Вы соглядатаи, я не верю вам и до тех пор не уверюсь в вас и не дам вам пшеницы, пока один из вас не приведет ко мне младшего брата вашего; а вы сидите в заключении». Но он велел отпустить нам пшеницы и заложником оставил у себя одного только Симеона, брата нашего. Ясно, что во всем этом виден перст Иеговы: по воле Иеговы кто-либо смягчил сердце псомпфомфаниха; но кто он, мы не знаем. Он же, этот неведомый доброжелатель наш, может быть, сам домоправитель псомпфомфаниха, тот старичок Рамес, и вложил тайно в наши мешки наше серебро и еще на дорогу снабдил нас провизией… Возблагодарим же благость Иеговы, Бога отцов наших, Бога Авраама, Исаака и Иакова.

Все братья снова воздели руки к небу.

После молитвы ослы были развьючены; каждому из них задан был корм, и братья сели трапезовать. Солнце только что опустилось за песчаные холмы пустыни; с севера, со стороны невидимого моря, повеяло прохладой, и пустыня огласилась голосами цикад, которых дневной зной заставлял доселе безмолвствовать. На небе зажигались редкие звезды, и хотя над всей пустыней нависли тени наступавшей ночи, но все еще было довольно светло.

– Да, видимо, Бог отцов наших хранил нас в земле египетской и послал нам свою милость, – сказал Иуда. – Посмотрите, какие прекрасные, вкусные хлеба послала нам невидимая рука Его, точно бы хлеба эти были со стола фараона и его псомпфомфаниха.

– А финики какие сочные и сладкие! – говорил в свою очередь Завулон. – Таких нет и в долине Иерихона.

– Да, Бог отцов наших невидимо сопутствует нам, – говорил Рувим, рассматривая вынутую из своего мешка жирную копченую рыбу. – Вот и рыба, таких я не видывал: таких нет и в море Генисаретском. А я люблю рыбку: в старости я особенно полюбил ее, так что не променяю на самого жирного барашка.

– Вот и отец наш, Иаков, то же говорит, – заметил Наффалим, – рыба – пища старости, не раз говорил он, как и вино – молоко старцев.

За трапезой братья и не заметили, как над пустыней распростерлась ночь. На небе высыпали мириады звезд, яркость которых на далеком юге изумительна. Особенно сверкали некоторые из них, то отдельно, то целыми группами, которые так хорошо были знакомы ханаанеянам, кочевым пастухам. По положению звезд они узнавали время – полночь, близость утра; звезды руководили ими, когда они со своими стадами переходили от северных пределов Ханаана до самой Идумеи.

Пустыня как-то торжественно, внушительно молчала. Это царственное молчание не нарушали голоса цикад, сливавшиеся в какую-то чарующую, хотя унылую мелодию пустыни. Иногда слышалось отдельное рыкание льва, направлявшегося к водопою. Но наши путники хорошо знали природу и привычки царя пустыни: из колючих кактусов и сухих листьев от пальм они разложили яркий костер и были вполне убеждены, что страшный зверь никогда не пойдет на огонь.

– Как прекрасны эти очи ангелов! – говорил Рувим, после трапезы отходя от костра и поднимая руки к небу на молитву.

– И нет им числа, – говорил Иуда, глядя на звездное небо, – они видят каждое движение наше, каждый шаг.

– Да, а мы забыли это, когда хотели убить брата своего Иосифа, – задумчиво проговорил Рувим, – очи ангелов, может быть, и теперь смотрят на него.

– А может быть, на его сухие кости, которые где-нибудь в пустыне теперь белеются, – грустно проговорил Рувим.

Кончив трапезу, братья улеглись спать, подложив под головы мешки с пшеницей. Но спали не все: по двое из них, соблюдая очередь, должны были стеречь спящих братьев и свой маленький табор.

Утреннее солнце застало их уже далеко от группы пальм, где они имели первый ночлег, а через несколько дней странники наши издали увидели группу черных шатров, жилища их отца Иакова, своих жен, детей, рабов и рабынь. Заметив приближение каравана, собаки, сторожившие стада Иакова и его многочисленного семейства, подняли было невообразимый лай, но скоро лай этот превратился в радостный визг, в веселые прыжки, когда собаки узнали своих господ.

Навстречу каравану поспешно вышел Вениамин и бросился обнимать братьев.

– Благодарение Богу отцов наших, что вы воротились в полном здоровье, – говорил он, – а мы уже боялись, не случилось ли с вами чего. Отец ждал вас три дня тому назад: он знает время пути до Египта; он узнал это от измаильтян, которые часто ходят со своими караванами в Мицраим, в страну фараонов, куда они возят на продажу фимиам, ритину и стакти… Но где же брат Симеон? – удивился он. – Я его не вижу. Здоров ли он?

– Брат твой Симеон был здоров, когда мы отъезжали из земли египетской, – сказал Рувим. – А где он и что с ним, я сейчас объясню отцу нашему Иакову. Как Бог хранит его здоровье?

– Отец наш Иаков, благодарение Богу, здоров, – отвечал Вениамин. – А вот и сам он.

В это время от большого черного шатра, окруженного другими шатрами, двигалась навстречу пришельцам величественная фигура старца. Белая раздвоенная борода его волнистыми прядями ниспадала ниже пояса. Красивая голова, прикрытая тканью, спускавшеюся на широкие плечи, и крупные черты смуглого лица с резко очерченными морщинами, казалось, изваяны были из темного мрамора. В руках его был длинный посох. Со всех сторон к нему бежали смуглые дети, курчавые головки которых освещало утреннее солнце, оживляя эту умилительную группу старца с его позднейшим поколением.

– Дед идет! Дед идет! – радостно кричали дети. – Бог да благословит его шествие и продлит дни жизни его!

Иные подбегали к нему, и старик возлагал свою морщинистую руку на их курчавые головки в знак благословения. Из шатров выбегали женщины и с умилением смотрели на трогательную картину патриарха и окружавших его малюток.

Когда Иаков приблизился к группе пришельцев, все почтительно наклонили головы.

– Бог Авраама и Исаака да благословит пришествие ваше, дети мои! – сказал старик. – Все ли здоровы?

– Бог и твоя молитва сохранили нас и благополучно возвратили к дому нашему, – отвечал Рувим. – Мешки же наши полны пшеницы.

– Благодарение Иегове, явившемуся мне в Вефиле!.. – торжественно сказал Иаков, поднимая руки к небу – А что же я не вижу сына моего Симеона? – спросил он, зорко оглядывая всю группу.

– Отверзи слух твой, отец наш, и послушай, что поведает тебе сын твой, первенец, – медленно проговорил Рувим. – Когда мы прибыли в землю египетскую и явились к адону земли той, к псомпфомфаниху фараонову, то он принял нас сурово, говоря, что мы соглядатаи, и повелел ввергнуть нас в темницу. На третий день повелел он нам предстать пред ним, и мы сказали ему: мы мирные люди, не соглядатаи; всех нас двенадцать братьев, все мы сыновья отца нашего: одного из нас уже нет в живых, а младший остался с отцом нашим в земле ханаанской. А господин земли египетской и говорит нам: тогда я поверю, что вы мирные люди, если вы одного брата оставите здесь у меня, а с купленною у меня пшеницею возвратитесь в землю свою и приведете ко мне младшего брата вашего. Тогда, говорит, я уверюсь, что вы не соглядатаи, а мирные люди, и тогда я отдам вам брата вашего и позволю вам покупать пшеницу в земле моей. И взял он от нас брата Симеона и заключил его в темницу, мешки же наши велел наполнить пшеницею. Отдав за пшеницу серебро наше, мы возвращались из земли египетской, но когда на первом ночлеге мы развязали мешки наши, то в каждом из них нашли по узлу серебра нашего. Вот оно.

И Рувим, развязав кожаный мех, показал отцу серебро, которое взято было на покупку пшеницы. То же сделали и другие братья. Иаков узнал свое серебро.

Лицо старика омрачилось боязнью и скорбью.

– Вы лишили меня сына, – горько проговорил он, – нет у меня больше Иосифа, нет и Симеона; а теперь хотите лишить меня Вениамина… Это ли не напасть на меня!

Тогда выступил вперед Рувим и, увидя ласкающихся к нему детей, сыновей своих, с нежностью положил руки на курчавые головки мальчиков и поднял глаза к небу.

– Отец! – торжественно сказал он. – Убей вот этих двух малюток, сыновей моих, если не возвращу тебе Вениамина! Отдай мне его на руки, и я приведу его к тебе обратно.

– Нет! – с силою воскликнул старик. – Не пойдет сын мой с вами! Не осталось у меня брата его, Иосифа: остался вот этот один. – И он с нежностью глянул на красавца Вениамина. – Случись ему какое зло в дороге, если вы возьмете его от меня, то этим сведете старость мою с печалию во ад…

XIV

Прошло несколько месяцев. Запасы привезенной сыновьями Иакова из Египта пшеницы все более и более истощались. С каждым днем стали уменьшаться порции муки, отпускавшейся на семью каждого из братьев. С каждым днем уменьшались и порции хлеба, выдаваемого отцами и матерями своим детям. Старшие уже давно отказывались от хлеба и питались бараниной, молоком и творогом от овец. Но дети просили хлеба: мясная и молочная пища опротивела им без хлеба, и дети видимо скучали и худели. Не слышно было в полях и среди шатров их шумных игр, веселого крика. Кругом господствовало уныние. Мужчины ходили хмурые, женщины втихомолку плакали, глядя на исхудалые личики детей, на их невеселые глазки. Иаков редко выходил из своего шатра, а если и выходил на утренние и вечерние молитвы, то душевные муки его еще более увеличивались.

– Дедушка! Добрый дедушка! Дай нам хлеба, мы голодны! – везде и всюду сопровождали его жалобные голоса детей, его внуков и правнуков.

Женщины, дочери и жены его сыновей, глядели на него с немой мольбой.

Долее нельзя было выносить этого мучительного состояния, и Иаков призвал к себе всех сыновей своих.

– Дети мои! – печально заговорил старик. – Сами видите, что одолел нас голод. Подите снова и купите хоть немного пшеницы.

Все стояли молча, опустив головы. Уныние написано было на всех лицах. Тогда выступил вперед Иуда и поклонился отцу до земли.

– Отец наш! – со слезами в голосе заговорил он. – Мы уже сказали тебе, что адон фараона, псомпфомфаних земли египетской, клятвою свидетельствовал нам, говоря: не увидите лица моего, если брат ваш младший не придет с вами. Если ты пошлешь с нами Вениамина, то мы пойдем и купим пшеницы; если же не пошлешь с нами брата нашего, мы не пойдем. Повторяю, он, адон фараона, клятвою поклялся нам, что мы не увидим лица его, если не приведем с собою младшего брата.

– О! – воскликнул горестно Иаков. – Что вы делаете со мною! Зачем вы сказали мужу тому, что у вас еще есть брат?!

– Как же мы могли не сказать ему, когда он непременно требовал, чтобы мы объявили все: из какого мы рода, и кто отец наш, и жив ли он, и есть ли еще у нас один брат. И мы отвечали ему на все его вопросы. Разве же мы знали, что он велит нам привести с собою Вениамина? Так отпусти его с нами, бог даст, все мы живы будем и возвратимся к тебе. Вениамина я возьму, с меня ты взыщешь потом: если я не приведу его назад и не поставлю пред тобою, грех мой и вина моя пред тобою будут до конца дней моих. Если бы ты раньше согласился на это и не медлил с твоим решением, то мы успели бы дважды возвратиться из Египта.

Иуда говорил это с такою страстностью и с такою горечью во взоре, обращенном к отцу, что Иаков не в силах был долее сопротивляться, тем более что до слуха его долетали жалобные голоса детей:

– Дедушка! Милый дедушка! Дай нам хлеба! Мы голодны!

Им вторили и матери тихим плачем, которого не мог не слышать патриарх всего этого взрослого и подрастающего поколения. Он с покорностью возвел глаза к небу.

– Да будет воля Твоя, Господь и Бог мой! – сказал он растроганным голосом и, обращаясь к сыновьям, добавил: – Возьмите от плодов земных, ритину, медь, фимиам, стакти, терпентин и орехи и отвезите в дар псомпфомфаниху земли египетской; да возьмите серебра вдвое, чем брали прежде, и возвратите ему серебро, найденное вами в мешках ваших, все отдайте ему, чтобы не вышло какого сомнения… Возьмите и Вениамина с собою…

Шепот одобрения и радости послышался среди женщин…

– Да благословит Бог старца, отца нашего, – слышались сдержанные восклицания, – сына своего любимого отпускает от себя.

– Идите же, дети мои, – продолжал старик, – Бог мой даст вам благодать пред господином тем, и он отпустит брата вашего Симеона и Вениамина отпустит… А теперь я остаюсь совершенно бездетен… обесчадел, совсем обесчадел!..

И старик закрыл лицо руками. Вениамин бросился к нему и стал целовать ему руки. Женщины плакали.

* * *

Опять та же пустыня. Ночь. Поразительная ночь! Полный, какой-то холодный месяц заливает своим зеленоватым светом бесконечную равнину, которая теперь кажется снежным полем – целым океаном снега. Торжественное величие этой снежной пустыни усугубляется подавляющей тишиной, мертвая тишина! Даже цикады, испуганные величием ночи, молчат.

Только песок тихо хрустит под ритм шагов вьючных животных и людей небольшого каравана, медленно двигающегося от Ханаана к Египту. Черные, словно ножом отрезанные от белой поверхности пустыни тени кажутся живыми; силуэты людей – это силуэты исполинов; тени от животных также гигантские. Расстилающиеся впереди пространства кажутся бесконечными; по сторонам и позади даль необъятная… Поразительная ночь!

Глаза Вениамина, следующего за ритмичным шагом своего осла, широко раскрыты от изумления и ужаса перед величием пустыни в эту изумительную лунную ночь… Так вот она, пустыня Идумеи и земли фараонов!.. А что же дальше, там, за этим океаном пустыни?..

– Надо пользоваться такою ночью: к утру мы будем уже далеко, – тихо проговорил Рувим, вглядываясь в бесконечную равнину пустыни. – Бог помогает нам.

– Да, идти нежарко, и шаг ослов свободнее, – согласился Иуда.

– Да и поспешать надо, чтобы скорее воротиться в Ханаан, там ждут нас голодные дети, – промолвил Завулон.

– И брат Симеон, вероятно, ждет в своем заточении, – добавил Неффалим.

– К полудню завтра мы, может быть, увидим Нил и Мемфис, и гробницы фараонов, – сказал в свою очередь Гад.

Вениамина пугала эта близость чего-то неведомого, как пугала и эта пустыня. Он так много слышал от братьев о чудесах страны фараонов, о гробницах царей, равных горам по величине и высоте, о дворцах фараонов, о величественных храмах богов земли египетской, о каких-то каменных чудовищах: о львах с головами женщин, о людях с головами птиц и быков, о каком-то боге Аписе и крокодилах… О, скорее бы назад, в родной, милый Ханаан!

Но вот и он в стране чудес и ужасов. Перед ним – громада невиданных зданий. Это дворец фараона с восточного фаса. К нему ведет аллея чудовищ из гранита, львы с женскими головами: это аллея сфинксов. В конце ее гигантские гранитные пилоны и целый лес колонн; а еще дальше, у самого горизонта, четырехгранные порфировые горы – это гробницы фараонов, пирамиды.

Маленький караван ханаанеян с боязнью двигается аллеей сфинксов. Испуганный, с расширенными зрачками Вениамин жмется к последнему из братьев, к Дану.

– Это все их боги? – шепчет Вениамин, указывая на сфинксов.

– Боги, – отвечал Дан, – у них боги – идолы.

– Они живые? Они видят нас? Не пожрут нас?

Караван приближался уже к пилонам дворца, где стояла стража. Если б Вениамин поднял глаза к амбразуре одного из пилонов, то глаза его встретились бы с другими глазами, которые глядели на него со страстным любопытством.

То были глаза Асенефы. По некоторым признакам она догадалась, что муж ее ожидает нового прибытия тех ханаанеян, из которых одного он держит в заключении, и которые, она была в этом убеждена, были причиною тех непонятных для нее слез Иосифа. Какая-то глубокая тайна была во всем этом. Но Асенефа все еще не могла постичь ее. Она заметила только, что по отбытии этих иноплеменников из Мемфиса Иосиф все чаще и чаще стал задумываться. Иногда он видимо тосковал. Что он ждал кого-то, это было несомненно, и ожидание это было нетерпеливое, тревожное. Кроме того, она заметила, что Иосиф часто стал навещать тюрьму, где сидел один из ханаанеян, и часто говорил о нем со старым Рамесом в том смысле, чтобы об этом ханаанеянине заботились в тюрьме и не отягчали его работами при тесании заключенными гранита на облицовку пирамид и на построение храмов богам. Эта тайна не давала ей спать. Она даже, эта тайна, стала для нее важнее другой, той, которая связана была с именем жены Путифара, Снат-Гатор. Здесь, правда, говорила женская ревность, но только к прошлому ее мужа. Неужели у него было что-нибудь с этой противной Снат, которая по наружности далеко не напоминала Гатор, богиню любви?

Но ханаанеяне! Это было ее самое больное место.

И вдруг она вновь видит этих ханаанеян. Они с такою робостью приближаются к дворцу, с таким страхом озираются на сфинксов! И между ними еще один, этот молоденький.

Асенефа даже вздрогнула! Да это «он», живой «он»! Таким она видела «его» лет двенадцать тому назад, когда «он» приезжал во дворец фараона вместе с Циамуном… Этот как две капли воды «он», прежний молодой Иосиф. Так неужели это брат его? А если… а если сын!

И огонь и холод прошли по телу Асенефы… Если это сын его!.. Значит, он…

Вся бледная, прижав руками сильно бьющееся сердце, она пошла в рабочий покой Иосифа, где он просматривал донесения своих агентов о состоянии хлебных запасов в разных областях Египта. Перед ним лежал целый ворох папирусов и полос исписанной кожи.

– Он пришел! – сказала Асенефа, кладя холодную руку на плечо мужа.

– Кто он? – удивился Иосиф.

– Тот, кого ты ждал из Ханаана.

Лицо Иосифа выразило и изумление и радость, но он скоро овладел собой.

– Почему ты знаешь, что я жду кого-то из Ханаана? – спросил он, стараясь казаться спокойным.

– Кто любит, тот знает душу и мысли того, кого любит, – отвечала Асенефа.

Иосиф хотел поцеловать ее, но она уклонилась от поцелуя и тотчас же удалилась, еще более укрепленная в своем мучительном, ревнивом подозрении.

Вошел старый Рамес.

– Господин! – сказал он, перебирая в руках связку ключей. – Пришли вновь те девять ханаанеян, и с ними десятый, молодой, который…

Старый домоправитель Иосифа остановился на полуфразе; он чуть-чуть не сказал: «как две капли воды похожий на господина адона-псомпфомфаниха».

Иосиф все понял. Пройдя внутренними переходами к амбразуре пилона, выходившей отверстием к восточной аллее сфинксов, он неожиданно застал там Асенефу. Ревнивая египтянка, видимо, подглядывала. Пойманная на месте, она вспыхнула и гордо удалилась.

Глянув в отверстие амбразуры, Иосиф увидел своих братьев. Они униженно кланялись привратнику, что-то объясняя ему. В глазах Иосифа блеснула не то радостная, не то скорбная слеза… Он узнал Вениамина!.. Как он возмужал! Какими испуганными глазами он смотрел на его дворец, на дворец Иосифа!.. Где теперь эти жалкие, черные шатры его отца, в которых он родился и вырос!.. Иосифу так хотелось плакать… слезы подступали к горлу…

– Послушай, мой верный Рамес, – сказал он, пересиливая свое волнение, – введи этих мужей в дом мой… Вели заколоть от скота… пусть приготовят обильную трапезу к полудню для мужей ханаанских и для меня, и для всего дома моего… Я сам буду обедать с ними.

Рамес удалился с поклоном и вышел за входные пилоны, где дожидались братья Иосифовы.

– Мужи ханаанские, – сказал он, подходя к ним, – войдите в дом адона, господина моего, псомпфомфаниха земли египетской. Следуйте за мною, а ослов ваших оставьте на попечение стражи, и добро ваше оставьте здесь.

Как осужденные на смерть, последовали братья Иосифа за Рамесом. Они были убеждены, что их ведут в рабство или вечное заточение.

– Нас оклеветали пред господином этого дома, – проговорил Рувим на родном языке, чтоб его не понял Рамес. – Кто-то назло нам всунул в наши мешки узлы с серебром нашим, когда мы возвращались отсюда прошлый раз, и теперь берут нас в рабство, и добро наше отберут у нас.

– Конечно, за смерть брата нашего Иосифа Бог посылает нам гибель, пропали мы! – с глухим вздохом прошептал Иуда, вступая под тень колоннады дворца.

С робким поклоном он подошел к Рамесу.

– Добрый господин! – сказал он со слезами на глазах. – Ты помнишь, как мы в тот раз покупали у господина твоего пшеницу… И что же! Когда мы в тот день, вечером, остановились на ночлег и развязали мешки, мы, к ужасу своему, нашли там свое серебро, которое тебе отдали за пшеницу. Добрый господин, возьми теперь назад это серебро, полностью, по весу, и другое серебро, которое мы принесли с собою, чтобы вновь купить пшеницы. А кто положил нам в мешки то серебро, мы не знаем.

– Мир вам! – ласково сказал старый Рамес – Не бойтесь! Бог ваш и Бог отцов ваших вложил то сокровище в мешки ваши… Я же тогда взял от вас серебро за пшеницу полностью, и вы ничего не должны господину моему.

На лицах пришельцев отразились разом и изумление, и радость, и недоверие, и снова испуг!.. Что ж это? Смеются над ними или это правда?.. Не сон ли это?

– Братья мои! Рувим! Иуда! Неффалим! Родные мои! Я снова с вами!

Это голос Симеона… Это он сам, да! Это Симеон!.. Он бросается братьям в объятия, плачет, и все плачут вместе с ним… И старый Рамес тихонько утирает слезы на морщинистом лице…

Тут же стоит стража, сопровождавшая Симеона от места заключения, и рабы, ожидающие приказаний Рамеса.

– Принесите сосуды и воду для омовения ног пришельцам, – говорит Рамес рабам, – они почетные гости господина нашего, псомпфомфаниха земли египетской, и трапезуют сегодня вместе с ним; да развьючьте ослов их и задайте им корму, а вьюки пришельцев внесите сюда, под тень колонн.

В дверях внутреннего покоя стоит Асенефа, держа за руку Манассию и Ефраима и с изумлением смотрит на непонятную для нее сцену.

– Мама! Кто же они такие? – шепчет Манассия.

XV

В мемфисском дворце фараонов, на половине Иосифа, в «палате Горуса», собралось несколько сановников Мемфиса, которых псомпфомфаних пригласил к себе на обед. Уходя утром, после того как братья были введены старым Рамесом во дворец, он приказал своему домоправителю немедленно разослать рабов с приглашениями к обеду знатнейших сановников, сказав, что ровно в полдень, по окончании доклада у фараона, он явится к своим гостям.

В числе приглашенных были виночерпий фараона Апепи, уже знакомый нам Циамун, бывший в одно время с Иосифом в заключении, начальник государственной тюрьмы емхет Сутехмес, покровительствовавший Иосифу во время его тюремной невзгоды, архимагир Путифар, бывший господин Иосифа и муж коварной Снат-Гатор, виновницы заключения Иосифа, Петефрий, жрец Гелиополиса и отец Асенефы, случайно находившийся в Мемфисе, и несколько других знатных египтян и жрецов.

В ожидании хозяина Асенефа принимала гостей в «палате Горуса», украшенной гигантской статуей этого бога и статуями фараонов родственной Апепи династии. Стены палаты были расписаны иероглифами и картинами сцен из военных и охотничьих подвигов предков фараона Апепи и его самого. Особенно эффектна была сцена, изображавшая торжество Апепи над «презренными царями» земли Куш, Ефиопии. Главный царь лежит распростертый на земле, со связанными руками, а правая нога Апепи попирает грудь поверженного врага. Другие цари стоят с веревками на шее.

Посередине палаты расставлены были столы, накрытые изящными узорными циновками из нильского тростника и уставленные серебряными блюдами по числу гостей. Небольшой отдельный стол находился как бы во главе двух больших столов: это был стол самого Иосифа, его жены и детей. Вдоль столов стояли стулья с высокими прямыми спинками, резные, из черного и красного дерева.

Асенефа разговаривала с отцом и с Сутехмесом, когда в палату вошел Путифар. Это был тучный старик, совершенно лысый. При виде его безобразного лица с оттопыренными ушами Асенефа тотчас же вспомнила его жену, у которой была какая-то тайна с Иосифом, тайна, не дававшая покоя Асенефе.

– Привет светлейшей супруге мудрейшего из мудрых! – сказал Путифар, кланяясь хозяйке. – Где же светило Египта?

Не успел он этого сказать, как со двора, отделявшего дворец Иосифа от дворца фараона, донеслись приветственные возгласы:

– Великий псомпфомфаних возвращается от его святейшества фараона, – сказал отец Асенефы.

Это действительно возвращался Иосиф, но он не прямо прошел в «палату Горуса», а проследовал в левый приемный покой с колоннами, где дожидались его братья. Перед ними на длинном столе разложены были привезенные ими для Иосифа дары – фимиам, ритину, стакти, терпентин и орехи, все, чем богат был Ханаан.

Иосиф был в багрянице и со всеми знаками своего высокого достоинства. На лице его выражалась радость.

Едва он вошел, как все братья его упали на колени и поклонились до земли.

– Встаньте! – сказал Иосиф, видя у ног своих седые и черные головы, которые ему столь страстно хотелось обнять.

Братья повиновались, но заговорить никто не решался: так они были поражены неожиданною переменою в обращении с ними и объявлением старого Рамеса, что они будут обедать вместе с псомпфомфанихом земли египетской. Вениамин не смел даже поднять на него глаз.

– Здоровы ли вы? – спросил Иосиф.

Все молча поклонились.

– Здоров ли отец ваш, старец, о котором вы говорили? Жив ли он? – продолжал Иосиф.

– Раб твой, отец наш, здравствует, – отвечал Рувим.

– Благословен человек этот Богу, – с чувством сказал Иосиф.

Братья снова поклонились ему до земли. Когда они поднялись, он посмотрел с любовью в смущенное лицо Вениамина.

Оно было так прекрасно, так напоминало их общую мать, Рахиль.

– Так это брат ваш юнейший, которого вы обещали привести ко мне? – спросил он.

– Он, великий господин, – отвечал Рувим.

Иосиф сделал было шаг вперед, но остановился. Ему так хотелось броситься на шею товарищу детских игр своих и плакать, плакать! Но он и теперь победил себя.

– Бог да помилует тебя, чадо! – только и мог проговорить он.

Но здесь силы изменили ему. Из глубины души поднимались слезы и подступали к горлу. Он чувствовал, что сейчас разрыдается. Ведь столько лет копились в душе эти рыдания! Чего не пережил он за эти годы!.. Предательство братьев, вот этих самых, которых он так любил… Эти бесконечные пустыни Идумеи и Мицраима, которые он, в рабском унижении, измерил своими босыми, почти детскими ногами… это новое предательство женщины, которую он спас от падения и позора… И позор обрушился на его же голову!.. А там тюрьма. Эта светлая личность старого страдальца, вызвавшего его к новой жизни. И это величие, это преклонение пред ним всего царства фараонов… Это «отец фараона»! Он – бывший раб!..

Он не помнил, как очутился в своей роскошной ложнице. Уткнувшись в подушки, он рыдал, рыдал, как женщина, как ребенок!

Опомнившись немного, он торопливо умыл лицо, чтобы скрыть следы слез, и, вооружившись всею силою своей могучей, закаленной жизнью воли, снова вышел к братьям такой же величественный и спокойный, каким казался прежде.

Отведя в сторону Рамеса, он тихонько отдал ему какие-то приказания.

– Следуйте за мною, мужи ханаанские! – торжественно сказал он братьям.

Они робко последовали за ним. Их решительно подавляло все, что они теперь видели: невиданное величие дворца, громадность колоннад, среди которых они проходили, блеск и роскошь украшений, статуи богов и фараонов, толпы рабов, почтительно следовавших за ними, и в довершение всего эта величественная «палата Горуса», в которую они вступили и в которой увидели собрание сановников земли фараонов. Все это казалось им сном, «египетским волхвованием»… Они, жалкие пастухи Ханаана, и вдруг во дворце фараонов! Они, загорелые в пути, запыленные – почтенные гости псомпфомфаниха земли египетской.

– Мир вам! – сказал Иосиф, приветствуя своих гостей. Потом, обратясь лицом к остановившимся за ним братьям, добавил: – Это сыновья патриарха и владыки земли ханаанской, Иакова: они вместе с вами разделят трапезу моего дома. Займите же все места свои за столом трапезы моей.

Гости стали усаживаться сообразно своему общественному положению. Египтяне сели за одним столом, а братьев Иосифовых старый Рамес усадил за другим, лицом к лицу с египтянами. Иосиф же с женою и детьми занял особый стол.

За стулом каждого из гостей, как египтян, так и братьев Иосифа, поместились маленькие, черные как смоль рабы из пленных детей земли Куш, юные курчавые эфиопы с опахалами из страусовых перьев. Они в такт махали в воздухе опахалами, отгоняя от трапезующих и от их блюд мух и навевая на их головы прохладу. За Иосифом и его семьей стояло двенадцать рабов с опахалами. Другие рабы по мановениям и указаниям Рамеса разносили кушанья. На одном громадном блюде лежал с подогнутыми ногами баран, рога которого были позолочены; на другом – молодой бычок, голова которого украшена была гирляндою из цветов лотоса и резеды; на третьем – пирамида Хеопса и обелиск Усуртасена, искусно сделанные из разваренных на меду зерен «дурасафи»; наконец, на четвертом – великий сфинкс Хормаху, слепленный из зерен «дурашами» и мака. Впереди этих блюд шел старый Рамес и огромною пальмовою вилкою и такою же ложкою накладывал куски лакомых яств на блюда, сначала самому Иосифу и его семейству, а потом и всем гостям, причем Вениамину наложил больше всего впятеро – «пятерицею», как сказано в Книге Бытия: этим Вениамину оказывалась особая милость хозяина, возбудившая удивление во всех гостях, не исключая и самой хозяйки, Асенефы, у которой догадки и подозрения росли все более и более.

«Это его сын», – решила она в душе и покорилась своей участи в силу того обычая, что иметь детей от рабынь считалось делом вполне естественным.

Как сам Иосиф, так и его высокие гости кушали без ножей и вилок, а просто брали куски пятернею и отлично справлялись с ними при помощи пальцев и зубов.

Затем внесено было вино, и Рамес сначала наполнил великолепную серебряную чашу с драгоценными каменьями, стоявшую перед Иосифом, и подал ее хозяину, а когда последний, а потом его жена и дети отпили из чаши, стал подносить ее гостям, по порядку старшинства, начиная от жреца Петефрия, отца Асенефы, и Циамуна и кончая Вениамином. В продолжение трапезы чаша обошла пирующих много раз, но к концу обеда не была возвращена на прежнее место, на стол Иосифа, а поставлена была перед Вениамином.

Рамес так усердно угощал ханаанских гостей Иосифа, что они на другой день, уже оставив за собой Мемфис, вполне пришли в себя от праздничного угара.

– И что с ним сделалось? – говорил Рувим, вспоминая необыкновенную приветливость Иосифа. – Принял и угостил нас, точно царей.

– Да, – согласился Симеон, – все это за то, что вы привели с собой Вениамина, он уверовал, что мы не соглядаи.

– Это правда, – согласился и Иуда, – но одного я не пойму: что ему дался Вениамин? Ведь ему оказана была такая честь, какой он не оказывал и тем египтянам знатным.

– Да, точно, – отозвался Вениамин, который теперь был в восторге от египтян и от всего египетского, – передо мной наложили такие горы всяких яств, что на неделю бы хватило, так что я должен был делиться ими с Даном и с Завулоном.

– Да, я немало пользовался от твоей части, – добавил Неффалим.

Их мысли и разговоры были теперь полны всем виденным. Прежде их поражали только величие и красота храмов и дворцов, невиданные аллеи сфинксов, высота обелисков, подавляющая громадность пирамид; но теперь они увидали и внутреннюю роскошь жизни египтян, блеск убранства покоев, эти толпы всевозможных рабов, рабынь, воинов.

– А эти каменные истуканы, что глядели на нас своими немигающими глазами!

– Я боялся, – наивно заметил Вениамин, – что и они сядут с нами за стол.

– Да это идолы, не люди, – возразил Дан.

– Что ж! А силою волхвования… От египтян все станется.

Мемфис и Нил все далее и далее оставались за нашими путниками. Они в последний раз оглянулись на город, в котором пришлось им испытать столько волнений и страданий, а под конец пережить такое торжество. Нил уже скрылся за холмами Мокаттама. Видны были только группы пальм, вершины гордых обелисков, да в далекой синеве запада силуэты пирамид, словно стражи, охраняющие столицу фараонов и гробы с нетленными мумиями от сыпучих песков великой западной пустыни.

– Прощай, страшный город! Прощай, страна чудес и ужасов, – тихо промолвил Рувим, – дай бог, чтобы нам больше не видать тебя.

В это время со стороны Нила и Мемфиса показалось несколько колесниц, запряженных парами коней. Колесницы, видимо, настигали наших путников. Когда приблизилась первая из них, то путники, к немалому изумлению, увидели в ней старого домоправителя Иосифова, Рамеса, который утром так ласково отпускал их с полным грузом пшеницы и с обильным продовольствием для далекого пути. За первой колесницей следовали другие, на которых находились египетские воины.

– Стойте, мужи ханаанские! – сказал Рамес, останавливая свою колесницу.

Другие колесницы с вооруженными воинами окружили караван ханаанеян. Последние остановились, не зная, чего от них хотят, и подозревая что-то недоброе… «От египтян все станется», – разом припомнились им слова одного из братьев, только что сейчас сказанные. Рамес, сойдя с колесницы, подошел к Рувиму. Доброе старческое лицо его казалось суровым.

– Так-то вы воздаете злом за добро, – сказал он. – Зачем вы украли драгоценную чашу господина моего, из которой вы вчера пили за трапезою? Из этой чаши всегда пьет господин мой. Нехорошо вы поступили.

Как гром, поразили эти слова несчастных путников. Только сейчас они с облегчением вздохнули, думая, что навсегда избавились от ужасов Египта, и вдруг такое страшное обвинение! Воровство! Воровство там, где их принимали и угощали, как царей! Немного придя в себя, Рувим заговорил взволнованным от обиды и огорчения голосом: они, дети Иакова, воры! Он, у которых есть свои богатства, свое серебро, свои стада!..

– Боже! – воскликнул он. – Мы ли слышим от господина такие слова! Не мы ли, рабы твои, господин, возвратили из самого Ханаана серебро, которое нашли в своих мешках? Как же подозревать после этого, что мы украли теперь у твоего господина серебро или золото! Обыщи нас теперь, рабов твоих, и если у кого найдешь эту чашу, пусть он умрет, а мы все будем твоими рабами.

– Пусть будет так, – сказал Рамес, – у кого найдется чаша, тот будет моим рабом, остальные же будут свободны.

Тогда братья начали сбрасывать мешки на землю и развязывать их. Рамес стал осматривать мешки, начав с мешка Рувима, потом Симеона. Во всех десяти мешках чаши не оказалось. Все вздохнули свободнее. Но еще оставался мешок Вениамина. Рамес раскрыл его… В глазах у всех сверкнули какие-то огни, синие, зеленые, красные… То были драгоценные камни и алмазы, которыми усыпана была чаша Иосифова… Чаша оказалась в мешке Вениамина.

Можно себе представить ужас и отчаяние братьев при этом несчастном открытии. Невольно глаза всех обратились на Вениамина. Пораженный более всех, он онемел, только в глазах его выражался ужас.

– И это ты! Ты! – всплеснул руками Рувим. – Ты, гордость отца нашего!

Вениамин молчал. Губы и челюсти его свела конвульсия.

– Говори же, несчастный! Ты украл? – с отчаянием злобы приступил к нему Иуда.

Вениамин продолжал молчать, конвульсивно шевеля посиневшими губами. Этого было достаточно.

– О! – простонал Иуда и с яростью стал рвать на себе одежду в клочья; братья последовали его примеру…

Это была картина такого глубокого, такого страстного отчаяния, что не только у Рамеса, но и у многих воинов навернулись на глазах слезы. Несчастные метались по земле, поднимали руки к небу, рвали на себе волосы.

Истерзанные, обезумевшие от горя, они снова воротились в Мемфис.

XVI

Несчастные снова во дворце фараонов, в той «палате Горуса», в которой еще вчера их принимали с царскими почестями. Но теперь от всего этого величия веяло на них ужасом смерти, мало того, ужасом позора. Как страшно смотрели на них эти каменные истуканы, эти безжалостные боги Египта! От этих расписанных стен, от этих гигантских колонн, отовсюду что-то кричало об их позоре… Позор! Позор! Позор хуже смерти…

Входит Иосиф, окруженный, как и вчера, толпою рабов. Но на лице его опытный глаз мог бы прочесть глубокое страдание. Только несчастные братья не смели уже поднять на него глаз. Они лежали ниц, распростертые на гранитных плитах.

– Что вы сделали! – прозвучал над ними голос. – Разве вы не знаете, что я волхвователь и нет другого такого волхвователя на земле, как я?

Ответом на эти слова – молчание и тихие стоны.

– Отвечайте! – снова прозвучал голос, точно это был удар бича по спинам лежавших на полу.

Иуда вздрогнул от этого удара словом и приподнялся от полу.

– Что можем отвечать мы! Чем оправдаемся? – тихо проговорил он с покорностью отчаяния. – Бог наказал нас, и вот мы все рабы твои, и мы и тот, у кого нашлась чаша.

– Нет! – сказал Иосиф. – Этого не должно быть. Тот, у кого нашлась чаша, тот останется рабом у меня; вы же в целости возвращайтесь к отцу своему.

Иуда вскочил на ноги: он все забыл, забыл, что перед ним повелитель всей страны, псомпфомфаних страшной земли египетской, он помнил только отца… Что с ним будет.

Он сделал шаг вперед к этому жестокому псомпфомфаниху.

– Великий господин! – с страстностью отчаяния заговорил он. – Молю тебя, позволь рабу твоему сказать слово пред тобою, не прогневайся на раба твоего, ты, второй фараон! Великий господин! Ты спрашивал тогда нас, рабов твоих: есть ли у нас отец или брат? И мы сказали: есть у нас отец, старец, и отрок на старость ему, младший, а другой, старший, умер; этот один остался, и отец возлюбил его больше всех. Ты же сказал тогда нам, рабам своим: приведите же ко мне этого младшего, я хочу видеть его. А мы отвечали тебе, великому господину: не может юноша оставить отца своего; а если оставит, то старик умрет. Ты же опять сказал нам, рабам своим: если не придет с вами младший брат ваш, то не увидите лица моего. Когда же мы пришли к рабу твоему, отцу нашему, и передали ему слова твои, господина нашего, то отец сказал нам: идите снова в Египет и опять купите пшеницы. Мы же отвечали ему: мы не можем идти; но если пойдет с нами младший брат, то и мы пойдем, ибо не посмеем предстать пред лицо господина своего без брата. Тогда сказал нам раб твой, отец наш: вы знаете, что двоих родила мне жена моя, и один из них ушел от меня, а вы сказали мне, что он съеден зверем, и я доныне не вижу его; если же возьмете от меня и этого, и случится с ним в дороге несчастье, то этим вы сведете старость мою с печалию во ад. И вот теперь, если мы возвратимся к рабу твоему и отцу нашему и не будет с нами брата нашего меньшого, душа же отца связана с душою этого меньшого, и отец увидит, что его нет с нами, то умрет, и сведем мы, рабы твои, старость раба твоего, отца нашего, с печалию во ад. Я же, раб твой, взял от отца отрока этого, – Иуда при этом указал на Вениамина, распростертого ниц перед Иосифом вместе с прочими братьями, – и сказал ему: если не приведу его назад и не поставлю пред тобою, то буду грешен к отцу моему по вся дни. Великий господин! Возьми меня себе в рабы вместо отрока, а он пусть возвращается к отцу с остальными братьями. Сжалься, великий господин! Разве я могу возвратиться без него к отцу? Разве я в силах буду видеть его страдания?..

Во все продолжение этого страстного лепета, прерываемого слезами самого Иуды и глухим стоном десяти других, поверженных ниц, жалких оборванцев, в клочьях и лохмотьях растерзанной одежды, Иосиф видимо страдал. Часто лицо его подергивалось судорогами, и он так сжимал в складках багряницы свои руки, что слышался даже хруст его пальцев, а от тяжелого дыхания, порывистого и судорожного, золотая цепь его трепетала на груди.

Его вдруг поразила жгучая мысль, словно острая физическая боль, мысль, отсутствие которой до настоящего момента теперь показалось ему преступным. Как! Да разве это не преступление, не жестокое издевательство сильного над слабыми и беззащитными, все то, что он все это время проделывал над братьями, правда, безжалостно когда-то поступившими с ним, глубоко виновными перед ним в прошлом?.. Разве же это не издевательство подкинуть им свою чашу и потом, неповинных в этом преступлении, терзать позором, клеймить клеветой перед всем своим двором, перед этою толпою рабов, заставлять их униженно ползать у его ног? Да; но они виноваты перед ним, они безжалостно продали его когда-то, его, беззащитного юношу, и вот он теперь мстит им. Но эта месть, достойна ли она его высокого положения? Недостойна! Недостойна! Он может раздавить их, уничтожить… и он издевается над ними!.. А чем виноват этот бедный юноша, его любимый брат Вениамин, принявший на свою невинную голову весь позор клеветы и обвинения и теперь валяющийся перед ним в прахе, презираемый этою толпою рабов. Как же он должен страдать, этот бедный юноша! А отец, там, где-то в Ханаане, трепещущий за своего последнего любимца? Чем он виноват? К чему эта бесцельная жестокость, этот постыдный порыв низкой души?

Иосиф затрепетал всем телом. Безмолвно повелительным мановением руки он выслал всех из «палаты Горуса», и своих приближенных, и рабов.

И вдруг в этой обширной царственной палате раздается плач, плач громкий, раздирающий плач, как может плакать только женщина.

В ужасе приподнялись братья… Это рыдал Иосиф!.. Рыдания его разносились по всему дворцу; их слышали все, находившиеся вне «палаты Горуса», приближенные, рабы; их слышала стража, стоявшая за внешними пилонами дворца… Рыдания эти доносились до слуха фараона…

Что это? Это рыдает Иосиф, великий псомпфомфаних земли египетской; это его голос… Но без его приказа никто не смел войти к нему… Трепещущая Асенефа замерла на месте в просвете дверей следующего покоя… Что с ним?..

– Я Иосиф!.. – с усиленным рыданием, сдавленным голосом проговорил он, протягивая вперед руки. – Я Иосиф!

Как пораженные молнией, стояли братья… Они ничего не понимали… Они с боязнью смотрели на этого плачущего владыку Египта.

– Я Иосиф!.. – с плачем повторял он. – Скажите, жив ли отец мой?

Братья по-прежнему молчали.

– О! – судорожно сжимал руки Иосиф. – Я брат ваш, которого вы продали в Египет… Приблизьтесь ко мне. Не бойтесь и не скорбите, что продали меня… Бог предназначил меня для спасения вашего. Вот уже другой год на земле голод и еще продлится пять лет, не будет ни сеяния, ни жатвы… И вот Бог послал меня спасти вас от голода. Не вы послали меня сюда, но Бог… Он же сделал из меня как бы «отца фараону», поставил меня господином над всем домом его и князем над всею землею египетской… Спешите же теперь к отцу моему и скажите ему: вот что говорит сын твой Иосиф: поставил меня Бог господином над всею землею египетской; приходи ко мне, не медли и поселись в аравийской части земли египетской, в Гесеме, и будешь близ меня, и ты, и сыны твои, и сыны сынов твоих, и овцы твои, и волы твои, и все, что есть у тебя; и я прокормлю тебя, ибо еще пять лет будет голод на земле, и не погибнешь ни ты, ни дети твои, ни все, кто с тобою…

Говоря это, он подошел к братьям, которые по-прежнему стояли в глубоком изумлении. Этот яркий цвет багряницы, это золотое ожерелье на шее, этот недавно еще властный, теперь плачущий и ласковый голос страшного псомпфомфаниха всей земли – все это подавляло их, все это казалось сном после того, что сейчас только происходило.

– Посмотрите на меня, – говорил между тем Иосиф, – разве глаза ваши не узнают меня? А я давно вас узнал, еще тогда, когда вы в первый раз приходили в Египет… Идите же к отцу, возвестите ему всю мою славу в Египте и скажите ему обо всем, что вы видите. Спешите же, приведите ко мне отца моего… А я…

Дальше он не мог говорить… Он обхватил руками шею Вениамина, плакал и плакал!.. Вениамин плакал вместе с ним, застыв в его объятиях. Потом он бросился обнимать других братьев. Слезы лились ручьями…

Асенефа поняла все…

* * *

Давно Мемфис не видел такого торжественного шествия, какое отправлялось от дворца фараонов в третий день месяца мехира, на тридцать первом году царствования фараона Апепи.

Вся восточная аллея сфинксов, идущая от восточных пилонов дворца почти до самого Нила, была запружена блестящими колесницами, около которых суетились толпы рабов, оглашая воздух на всевозможных языках известных тогда Египту народностей. Полуголые скороходы расхаживали в толпе, размахивая длинными тростниковыми жезлами, знаками их должности. Возничие, стоя на колесницах, сдерживали лошадей, нетерпеливо ожидавших похода и беспокойно бившихся на месте от укусов мух и оводов, несмотря на размахивание над ними опахал и на волосяные бахромы, покрывавшие их грудь и ноги. Многочисленные мацаи с трудом сдерживали толпы египтян, напиравших на аллею сфинксов.

В это время из дворца показалось шествие. Среди пилонов, окруженный рабами, показался Иосиф в багрянице и со всеми знаками своего высокого звания. Рабы веяли над ним опахалами. За ним, окруженная рабынями, вместе с детьми выступала Асенефа, держа одного мальчика правою, другого – левою рукою. И над этой группой в воздухе веяли опахала.

За Иосифом, его женой и детьми следовали царедворцы: Циамун, Сутехмес, Путифар и множество других.

– Да здравствует адон Иосиф, псомпфомфаних земли египетской, отец его святейшества фараона и кормилец его народа! – послышались громовые возгласы, едва толпа увидела своего любимца и спасителя.

Иосиф первый вступил на царственную колесницу, запряженную парою превосходных белых коней, увешанных шелковыми бахромами и серебряными бубенчиками. За ним вступили в свои колесницы Асенефа с Манассией и Ефраимом, а за ними и все сановники, каждый в свою колесницу. Около каждой колесницы находились свои скороходы.

Роскошные колесницы, дорогое убранство коней, веявшие в воздухе опахала, сверкавшее везде золото, блеск драгоценных камней в уборе Асенефы – все это ослепляло толпу своим великолепием.

– Да здравствует адон! Да здравствует псомпфомфаних великий, кормилец Египта! – дрожал воздух от взрывов народного восторга.

Шествие двинулось к Нилу. Это Иосиф ехал встречать своего отца Иакова и своих братьев со всем племенем Израиля.

– Мы скоро увидим дедушку! – радостно болтали Манассия и Ефраим.

Скоро торжественное шествие, сопровождаемое толпами египтян, переехало на плавучих платформах через Нил, на том берегу которого шла вечная работа, нагрузка на плоты гранитных плит, предназначавшихся для возведения в Мемфисе и в «городе мертвых» храмов, пирамид и обелисков.

Черные арабы, производившие погрузку камня, тянули со стоном свою нескончаемую песню:

Слава тебе, фараону Апепи, сыну Амона-Ра!
Слава тебе, солнцу, не заходящему день и ночь!
Слава адону Иосифу, кормильцу земли и фараонов!

Иосиф, услыхав заунывное пение черных невольников, остановился и велел позвать к себе начальника мацаев.

– Поди и объяви невольникам, – сказал он главе мемфисской полиции, – что адон Иосиф освобождает их от работы на три дня. Скажи им, чтобы они шли к моему двору, и пусть мой домоправитель Рамес заколет для них достаточно от стад дома моего и угостит их обильною трапезою и вином во здравие моего отца, великого старца Иакова.

Шествие двинулось дальше при радостных возгласах осчастливленных невольников и продолжало поход по пути, ведущему в Идумею и Ханаан. Стук колесниц по каменистым возвышенностям Мокаттама, ржание коней, звон бубенчиков, щелканье в воздухе бичей возниц – все это далеко разносилось по пути торжественного шествия. Но едва Нил, Мемфис и его храмы и дворцы скрылись за холмами Мокаттама и виднелись еще на западном горизонте синеватые массы великих пирамид Хеопса-Хуфу и Хефрена-Хафра, как впереди показался караван верблюдов. Завидев его, несколько скороходов, размахивая в воздухе своими тростниковыми жезлами, бросились вперед, чтобы удалить с пути шествия торжественного кортежа встречный караван неведомых измаильтян.

Караван отошел в сторону и остановился. Вожаки его также почтительно выстроились каждый около своего верблюда. С передового из них сошел на землю, по-видимому, начальник каравана, красивый средних лет мужчина с пантеровой богатой шкурой на плечах и с золотыми кольцами и запястьями на руках. Копье его и щит сверкали золотой отделкой. Когда колесница Иосифа поравнялась с этим представительным измаильтянином и глаза Иосифа и измаильтянина встретились, Иосиф вздрогнул.

– Останови коней, – тихо сказал он своему вознице.

Колесница Иосифа остановилась. Приостановилось и все шествие.

– Мир тебе, благородный Баал-Мохар! – проговорил Иосиф измаильтянину.

Тот, видимо пораженный словами знатного египтянина, которого он принял за самого фараона, молчал, почтительно приложив руку к сердцу и припав на одно колено.

– Подойди ко мне, благородный Баал-Мохар! – снова проговорил Иосиф. – Не бойся, подходи.

Измаильтянин нерешительно приблизился к колеснице Иосифа.

– Не узнаешь меня, благородный Баал-Мохар? – ласково спросил последний.

– Прости меня, великий фараон, – робко отвечал измаильтянин, снова припадая на одно колено, – глаза мои в первый раз видят пресветлое солнце Египта, сына Амона-Ра.

– Я не фараон, – улыбнулся Иосиф. – А не припомнишь ли ты, благородный Баал-Мохар, как ровно двадцать пять лет тому назад, проходя со своим караваном из своей земли в землю египетскую, ты и твой старый каравановожатый Бен-Гури, в пределах Ханаана, в полях Дофиама, купили у ханаанейских пастухов отрока Иосифа и, отведя его в землю египетскую, продали архимагиру Путифару? Не припомнишь?

– Помню, великий господин, – отвечал измаильтянин.

– Я – тот бывший отрок Иосиф, проданный вами Путифару, – сказал Иосиф.

Изумление и испуг выразились на бронзовом лице измаильтянина. Он робко поднял глаза, и глаза его встретились с глазами Иосифа. Он узнал эти глаза, ясные, как у младенца, и неотразимые, как у льва: таких удивительных глаз он не видел ни в одной из стран, по которым он скитался со своими караванами, ни в Финикии, ни в Ханаане, ни в Идумее и Мадиаме, ни во всей земле египетской… Это его глаза – глаза того отрока, которого они когда-то купили за двадцать злотниц в Дофаиме и потом продали в Египет.

– О Баал! О боги Мадиама! – И измаильтянин упал ниц перед колесницей Иосифа.

– Встань, благородный Баал-Мохар! – сказал последний. – Твоей вины нет передо мною… Судьбою моею руководила десница Предвечного, Бога отцов моих, для спасения народа израильского. Встань и иди путем своим.

Измаильтянин встал на ноги и перенес свой изумленный взор на сопровождавшее Иосифа величественное шествие царского поезда… И это тот кроткий отрок, которому он из милости позволял иногда, в продолжение утомительного пути в пустыне, садиться для отдохновения на одного из верблюдов своего каравана! Это он, у которого ноги покрыты были ранами от знойных, раскаленных песков Идумеи!

– О боги Мадиама! – снова вырвалось у него.

– Ты и теперь везешь в Египет на продажу фимиам, ритину и стакти? – спросил Иосиф.

– Да, великий господин: это богатства Мадиама, земли моей.

– Так свези их в Мемфис, ко двору его святейшества фараона, и вели домоправителю моему Рамесу принять твой товар по цене его стоимости… Бог да благословит все пути твои, – сказал Иосиф и подал знак шествию двинуться далее.

Баал-Мохар долго смотрел вослед этому невиданному шествию…

– Страна чудес! Страна чудес! – тихо повторял он как очарованный, пока шествие не скрылось из виду.

Шествие Иосифа направлялось далее на восток.

– А я думал, что это дедушка, – сказал юный Ефраим, оглядываясь на исчезавший за горизонтом караван измаильтян.

– Что ты! Какой дедушка! – снисходительно пожал плечами Манассия. – Поедет дедушка на верблюде!

– А на чем же? – спросил Ефраим.

– Разве ты не слыхал, что фараон приказал выслать за дедушкой, и за всеми его сыновьями, и за внуками и правнуками лучшие колесницы из своего дома, и лучших коней, и лучших возниц, – отвечал Манассия. – Наш дедушка в своей земле такой же царь, как и фараон. Поедет он на верблюде!

Скоро на восточном горизонте стали обозначаться какие-то тени. Сначала очертания были неясные, но мало-помалу из неопределенной массы стали вырисовываться группы колесниц и лошадей.

Далее обозначились группы вьючного скота, стада овец и рогатого скота.

Иосиф весь превратился в зрение, но навертывавшиеся на глаза слезы мешали ему хорошо видеть.

Однако передовая колесница встречного шествия вырисовывалась все отчетливее и отчетливее. Несомненно, это было то, что ожидалось с таким жгучим нетерпением. Скороходы бросились было вперед, но Иосиф остановил их.

– Тот, кто следует навстречу нам, для меня равен фараону, и не ему поступиться передо мною путем, – сказал он окружающим.

Скоро на передней колеснице встречного шествия явственно обозначилась величественная фигура старца. Белая как снег борода двумя волнистыми каскадами спускалась ниже пояса…

– Смотрите, дети, вон дедушка, – тихо сказала Асенефа.

– А разве он бог? – спросил наивный Ефраим.

– Как бог? Почему? – удивилась Асенефа.

– Он не похож на человека, он больше.

– Он, должно быть, прямо с неба, – заметил Манассия.

– Как с неба? – спросил Ефраим.

– А как же! Разве ты не помнишь? Отец говорил нам, что дедушка боролся с самим Богом целую ночь, и только к утру Бог поборол дедушку, вывихнул ему ногу, и с тех пор дедушка хромает, помнишь? – сказал Манассия.

– Помню, помню! Значит, дедушка сильнее всех египетских богов, и Пта, и Амона-Ра, и Горуса, и Аписа? – говорил Ефраим.

– Полно вам, дети, – остановила их Асенефа. – Вот отец встает с колесницы.

Величественный старец, прихрамывая на одну ногу, приближался к сыну, которого давно оплакивал, считая погибшим, и которого теперь видел во всем блеске земного величия. Величавое лицо старика дышало умилением и счастьем… Он глянул на сына, на его царственную багряницу и возвел глаза к небу… «О Адонай Господь!..»

Иосиф бросился ему на шею «и плакался плачем великим», как говорит Книга Бытия.

Примечания

1

В изображении обряда венчания Рамзеса автор главным образом придерживался Шампольона и Мариетта-бея. – Д. М.

(обратно)

2

Колоссы Мемнона – название, данное статуям Аменхотепа III античными историками, по имени сына богини Авроры, погибшего от руки Ахилла во время Троянской войны.

(обратно)

3

«История фараонов» Бругша-бея. С. 393. – Д. М.

(обратно)

4

Хоремху всевидящий – это Хорус, или Горус, «в солнечном свете». – Д. М.

(обратно)

5

Тифон. – Д. М.

(обратно)

6

Ливия. – Д. М.

(обратно)

7

Гелиополис. – Д. М.

(обратно)

8

Озирис. – Д. М.

(обратно)

9

Сооружение третьей пирамиды в Гизе ошибочно было приписано Нитокрис египетским историком Манефоном (2-я пол. IV–III вв. до н. э.). На самом деле она воздвигнута при Микерине (Менкаура).

(обратно)

10

Доселе можно видеть изображения битв, где дочери фараонов на колесницах лично участвуют в битвах. – Д. М.

(обратно)

11

Эта молитва приводится у Бругша-бея («История фараонов». С. 411). – Д. М.

(обратно)

12

Эхнатон.

(обратно)

13

Бог войны. – Д. М.

(обратно)

14

Бругш-бей. История фараонов. С. 566. – Д. М.

(обратно)

15

Фунт? – Д. М.

(обратно)

16

Рамзес III был современником осады и разрушения греками Трои (около 1200 лет до Р. Х.). – Д. М.

(обратно)

17

Кочующие бедуины. – Д. М.

(обратно)

18

Многие ученые держатся того мнения, что пирамиды построены не египтянами, не по повелению фараонов-египтян, а народом-пастухом, народом, который владел Египтом до Иосифа. Прототип пирамид – Вавилонская башня. – Д. М.

(обратно)

19

«Великие зеленые воды», как называли египтяне Средиземное море. – Д. М.

(обратно)

20

Некрополис. – Д. М.

(обратно)

21

Хормаху – солнце полудня, Хепра – полуночи, Ра – востока, Тум – солнце запада. – Д. М.

(обратно)

22

Хефрен. – Д. М.

(обратно)

23

Эта надпись, переведенная только в 1877 г., доказывает, что «великий сфинкс», высеченный из скалы при фараоне Хефрене в 3666 г. до Р. X., при Тутмесе IV, в 1533 г., был уже занесен песком до половины. Я же видел его в 1881 г. занесенным песком до самых плеч. – Д. М.

(обратно)

24

Меридово озеро. – Д. М.

(обратно)

25

Микерин. – Д. М.

(обратно)

26

Эта замечательная эпитафия – не измышление автора. Ее до сих пор можно видеть в Верхнем Египте, в Эль-Кибе, в гробничном покое Аамеса. Это целый некролог, и некролог хвастливый, от своего лица. А разве «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» – не то же самое? Не то говорят надписи на памятнике Гамбетты в Париже, против Лувра. – Д. М.

(обратно)

27

Гелиополис. – Д. М.

(обратно)

28

Кити – унция. – Д. М.

(обратно)

29

Летописи и памятники древних народов. Египет. История фараонов Бругша. Перевод И. К. Властова. СПб., 1880. С. 582–584. Язык переводов Бругша-бея очень темен; не яснее и язык г. Властова. – Д. М.

(обратно)

30

Кн. Бытия, XXVIII, 10–18. – Д. М.

(обратно)

31

Красное море. – Д. М.

(обратно)

32

Маленький металлический звенящий инструмент, род трещотки, употреблявшийся при богослужениях. – Д. М.

(обратно)

Оглавление

  • Замурованная царица
  •   I Венчание на царство фараона
  •   II «Священная девочка»
  •   III Начало заговора
  •   IV У богини Сохет
  •   V Победа
  •   VI Воск от свечи богини
  •   VII Троянский пленник
  •   VIII «Прежде ослепить льва…»
  •   IX Лаодика, дочь Приама
  •   X Воспоминание о Трое
  •   XI Похищение Лаодики
  •   XII Возвращение без вести пропавшего
  •   XIII Лаодика в семье Рамзеса
  •   XIV «Я восстановлю Троянское царство»
  •   XV Отвергнутая Нилом жертва
  •   XVI Испуганный бог Апис
  •   XVII Похороны дочери фараона
  •   XVIII Лаодика открыта
  •   XIX Смерть Лаодики
  •   XX Верховное судилище
  •   XXI Убийца Лаодики
  •   XXII Напали на след
  •   XXIII Проводы тела Лаодики
  •   XXIV Обыск и арест
  •   XXV Показания «священной девочки»
  •   XXVI Египетские казни
  •   XXVII Эпилог
  • Иосиф в стране фараона
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   Х
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  • *** Примечания ***




  • MyBook - читай и слушай по одной подписке