Трав медвяных цветенье (СИ) [Татьяна Стрекалова] (fb2) читать онлайн

- Трав медвяных цветенье (СИ) 1.29 Мб, 370с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Татьяна Стрекалова

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Глава 1 "Стада Лавана"

Бывает же так…

И грамотен Стах.

И про Лавана того,

Что жил когда-то давно,

И про жестокий обман,

Тот, что устроил Лаван,

Читал не раз –

А сам увяз…


Как не доглядел – всю жизнь потом понять не мог! Вроде, не глуп… сноровист, ловок, оборотист… Что же в голове заплелось да перекрутилось, не туда куда-то закосило-занесло?! Верно, говорят – дуреет человек от счастья. А счастья Стаху в тот день привалило немеряно… немыслимо… необозримо! И казалось – нет конца тому счастью! И нет сомненья в том счастье! Внутри звёзды вспыхивали и в голову ударяли. Вот она и не сработала. Подсидел его Лаван. Точно перепела, птаху глупую, шапкой накрыл…


А только – просчитался Лаван. Нет, всё крепко прикинул, сообразил, с совестью сторговался и Бога не побоялся. Видел Стаховы дурацкие глаза сияющие… улыбку разомлевшую… взволнованную поступь неверную и дрожь в коленках. Напряжённо за молодцом наблюдал: выгорит, не выгорит.

Не заметил Стах в восторгах трепетных того напряжения. И выгорело у Лавана.

Всё у него выгорело и сложилось удачно. Кроме одного.

Не учёл Лаван, на кого напал. На парнишку рода Гназдова. А с Гназдами не шутят.


Спросите, у кого хотите в ближних и дальних краях… у человека ли крепкого-богатого, у горемыки последнего, что за Гназды такие… и любой скажет вам… и протянет так уважительно: «Ооо! Гназды…» – или крякнет солидно: «Нууу! Гназды!» – или присвистнет восхищённо: «Иэээх! Гназды!»

И узнаете вы, что нет на свете роду-племени сильней, удалей, бесстрашнее. Что уж много веков, со времён незапамятных, держат Гназды стать и врагам отпор дают. И сломить их, захватить, зауздать, данью-поборами обложить – ни у кого покуда силы не хватило. Откатывалась от Гназдов любая мощь. Поерошится – да и обходит стороной. На рожон не лезет.

Всякие есть Гназды: побогаче, победней, пахари, купцы, дельцы, воины… а только все они друг другу подмога и защита, и пропасть ближнему не дадут… и уделы свои блюдут, хранят и защищают.

Честь Гназдов по свету такая, что если известно где, что Гназд слово дал, обещался – на том обещанье, как на базальте скальном, можно смело крепость возводить, дело начинать и не сомневаться: не прогоришь! Не подведут Гназды! А уж если девушка из Гназдова рода в церкви под венцом тебе слово дала – живи без сомнений с ней до самой смерти и ни сном, ни духом не тревожься: под надёжными запорами-засовами счастье твоё схоронено, и верней тех запоров ничего нет!

Стахий так и мыслил со младенчества. В гназдовых землях, в медвяных травах возрастая – много ль хитрости людской увидишь? Да, бродят волки по лесам – так на то и волки. Таится сила злая по чащобам-оврагам, а порой и к жилью прибивается – так на злую всегда добрая найдётся. Молодой был. Только-только из гнезда порхнул. Не поднаторел ещё в людских повадках. Слыхать – слыхал про всякое. А вот чтоб так… чтоб прилюдно да в храме… чтоб совсем уж без стыда…


Первый раз послал его отец по несложному купецкому делу. Прежде при отце, при старших братьях ездил он, к промыслам присматривался. И смекалистым себя показал. И находчивым проявил. Отец уж доверять ему стал. И многое поручал. И порой даже советовался. А одного покуда не посылал. До двадцати лет удерживал. В двадцать лет пустить обещался. Вот – пустил… А дальше – прямо как по-писаному.

«И встал Иаков и пошел в землю сынов востока. И увидел: вот, на поле колодец, и там три стада мелкого скота, лежавшие около него, потому что из того колодца поили стада…»


Ну, колодец – не колодец… речка небольшая – хоть перешагни… а остальное всё сходится. Такая девка пригнала на речку ту коз, что случайно глянувший Стах так и обмер, и онемел, забыв, куда шёл и зачем… Эх! Не затем его отец посылал…

«…пришла Рахиль с мелким скотом отца своего, потому что она пасла. Когда Иаков увидел Рахиль, дочь Лавана, брата матери своей, и овец Лавана, брата матери своей, то подошел Иаков, отвалил камень от устья колодца и напоил овец Лавана…»


Вот повремени он чуток, или, наоборот, поторопись-успей – миновал бы речку, жизни своей не поломав. А он с налёту, с повороту – в самое пекло угодил: глаза в глаза с девкой встретился… Рыжие глаза, весёлые, лукавые! Искрятся-блестят, лучи яркие мечут – сердце зажигают, как полешко берёзовое… Губы алые витиеватой изысканной рамкой окаймляют бело-сахарную улыбку. А лицо и стан такие, что и думать ничего не можешь – только любуешься – и внутри где-то ёкает и звучит убеждённо: «Красавица!»


Смерила красавица парня прищуренными глазами – и глаз не отводит, смотрит с интересом. Травинку-былинку, не глядя, выдернула, губами сочными прикусила – Стаха изнутри точно пламенем опалило, а потом морозом обожгло. Ну, что тут скажешь? Стоит пред тобой краса несказанная, прелесть девичья. Солнце полуденное тугие плетенья кос, вкруг лучезарного лица уложенных, пронизывает, так что глазам больно – и вся она золотой-светящейся кажется! И готов Стах век не есть, не пить, и сна-отдыха не ведать, с места не сходя – лишь бы смотреть и смотреть на неё!

Да… влип паренёк.


С места Стах не сходил всё то время, пока девка коз поила. Как погнала их прочь –следом увязался. Спохватившись, заговорил, в глаза заглядывая:

– Кто ж ты такая, душа-радость, красна девица? Где твой двор, и кто твой батюшка?

Спрашивал осторожно-вкрадчиво – потому как обхожденью любезному обучен был и знал, что не дело это – молчать, как рыба, да таращится попусту…

Девка – точно! – не фыркнула, гнать от себя не стала – очень даже охотно да приветливо, грудным мелодичным голосом, отвечала, влекуче поглядывая:

– Агафьей звать… Дормедонтова дочь... третий справа двор… лемехом крыто…

Горделиво, с вызовом проговорила – и тугими грудями качнула, на парня прищурившись испытующе. Стах от упругих грудей взор с трудом оторвал и еле ком внутри сглотнул, чтоб выдохнуть. Сердце колотилось в груди, как бешенное, и мышцы узлами скручивались. Однако ж спесь в девке уловил – и только усмехнулся про себя: что Гназдам лемех? Гназды иначе, как черепицей не кроют!


Долго, тащась за девкой, удерживался Стах – имя Гназдово не поминал. Не торопился. Пусть она, девка, не на славу родовую купится, а на его, Стахову, стать молодецкую, на умное приветное обхождение. А подмывало её, Агафью эту – так и сразить… Особенно, когда при виде родного двора, заторопилась и стала косо-зло на парня поглядывать, словами покалывать:

– А ступай-ка себе, малый, по своим делам! Не ровен час, батюшка глянет…


Батюшка… ишь как… Дормедонтом звали… не Лаваном. Да и девку – Агафьей… не Рахилью ветхозаветной. Да и не думалось в тот час Стаху ничего такого… даже в голову не вступало… даже и Библия-то забылась разом, словно не слыхал никогда. Никаких Рахиль вовек бы не вспомнил! Какие Рахили – когда Гата-красавица плавно плечами поводит да глазами янтарными из-под густых ресниц искрит?!


Не выдержал Стах. После обидной девкиной усмешки – оборвался. Назвался. Что вот, мол, есть я из рода Гназдова… Девка приостановилась, внимательно на Стаха посмотрела, с ног до головы глазами окинула – и ещё едче усмехнулась. Однако ж тут же следом задумчиво на него уставилась и порядком поразглядывала… А потом туманно так обронила:

– Ну, коль до ворот не поленился – ищи пути за ворота… Слыхала я, Гназды бедовые… Поглядим, что за Гназд такой…


Стах слова её за добрый знак принял, искры глаз золотые да рябь рубиновую – за интерес влекущий… И в следующий же день нашёл подход – явился пред очи Лавановы… Дормедонтовы, то бишь. Грузный широкий мужик с окладистой, по пояс, сивой бородой так же замедлил на нём задумчивый взгляд. Глаза были странные: одновременно внимательные и какие-то равнодушные. А, в общем, неразборчивые глаза: мутные, бесцветные, расплывающиеся, точно сквозь тебя смотрят. Если добавить снизу кривобокую бугристую грушу, да под ней долгую, плотно сжатую борозду безгубого рта – то шевелилось недоумение, как же это от такого булыжника-папаши народилась яхонт-дочка такая … Стах по домашним разговорам знал, что к родне надо приглядываться серьёзно, узнавать про неё получше, не стесняясь расспрашивать и до всего докапываться. И потому с папашей пришлось иметь долгую беседу. По беседе – вроде, ничего выходило. И окружающий домашний достаток выдавал уклад крепкий, надёжный, размеренно-правильный. Но… что-то было в папаше такое… не то, что обличьем подкачал… не в плотской красе дело, а…

С младых ногтей слыхивал Стах от отца, да от старших братцев бывалых, да от товарищей добрых – де, прежде чем по рукам ударить – глянь человеку в лицо. Потому как – на ином, словно в толковой грамотке – выписана-выведена душа человеческая… И – если у кого из правого глаза плут мигает, а из левого вор щурится – обойди такого стороной… бережёного Бог бережёт…


Не уберёгся молодец. Поглядел, было, на грамотку повнимательней… всмотрелся – ещё б чуть-чуть – попристальней… ан, Агафья-краса, Гата медовая – вдруг в двери глянула… лучистым глазком сверкнула… как молоком, улыбкой плеснула, и повлёкся парень всеми чувствами, всеми помыслами вслед улыбке той… а про батюшку думать забыл. Один раз только из дебрей золотисто-розовых вынырнул… через силу туман мечтательный разогнал-рассеял – рассеяно спросил, с Гаты глаз не сводя:

– Ну… так как, Дормедонт Пафнутьич… пришлю сватов… отдашь за меня дочку?

Слегка поломался Лаван… не без этого… Ну – как же! Цену-то набить! Мол, мы сами с усами, и крыша у нас лемехом крыта. Стах такое дело понимал и мимо ушей пропустил. Как положено – уважение к родителю блюдя – до трёх раз кланялся, слово в слово:

– Отдашь дочку, Дормедонт Пафнутьич?

Два раза, дрожь нетерпения скрывая, папаша чопорно молчал. На третий – кивнул торопливо, и даже слишком:

– Присылай сватов! Отдам.

И ведь не лукавил. Правду говорил. Это Стах на мёд-молоко больно сладко рот раззявил… Не знал тогда, что есть у хозяина и другая дочка. Старшая. И звали-то её именем, на Агафью похожим, только куда более редким… Гаафа. Вот Гаафа-то эта – вся в папашу вышла. Тут Дормедонт Пафнутьич мог быть спокоен и не сомневаться. И глазки тятины, и носик… да и души потёмки: те же углы, те же впадины…








Нет… не то, чтобы совсем Стах про сестру не слыхал. Конечно, обстоятельно поспрашивал. Семьёй поинтересовался. Пред тем, как свою всколыхнуть – о чужой узнал всё, что мог. Только вот про Гаафу-дочку – в голову не пришло подумать. Гата всё улыбалась ему, скромно потупившись, быстро глаза вскидывая… там и сям, в дверях, во дворе, на улице попадалась ненароком…

Стах млел… всё разглядывал её закрученные на голове косы, похожие на спелые колосья… всё мечтал, как разовьёт их, с головы по плечам распустит, и тело у неё будет похоже на спелый полуденный плод абрикос… упругий и сочный… точно солнцем налитой… так соблазнительно разделённый на две половинки…


Две недели Стах у родного отца в ногах валялся. Умолял, убеждал, уверял: свет не мил ему, жизнь не выносима без Агафьи-красы, дочки Дормедонтовой. Разжалобил. Согласился батюшка дела оставить, в путь собраться – глянуть на невесту и с роднёй познакомиться.

И уж ясно было: раз тронулся в путь – значит, сватаемся. Потому собрались основательно… по достоинству обрядились… подарки приготовили… телеги изукрасили… чтоб выход был серьёзный – знай наших! Путь долгий предстоял. Далёко сынок невесту сыскал. Два дня добираться. И очевидно стало – лишний раз туда-сюда не намотаешься… уж если приехали – всё одно к одному – и сватовство, и свадьба следом.

Потому и двинулись Гназды таким числом, чтоб свою сторону представлять честью-силой. Вместо хворающей матушки батюшка сестрицу свою прихватил, тётку Яздундо́кту, ибо без баб такие дела не делаются. Кроме батюшки все старшие братья поехали, а их у Стаха пятеро насчитывалось. По старшинству: брат Иван, брат Никола, брат Пётр, брат Фрол и Василь-брат. А для верности двоюродных – тёткиных сыновей подключили, четверо брательников.

При виде грозной Гназдовой мощи Дормедонт Пафнутьич заметно оробел. Одно дело – влюблённого дурака желторотого обставить, другое – выдержать натиск дюжих бугаёв с плечищами-кулачищами, да и взглядами упрямыми-твёрдыми… Но – дело задумано, деваться некуда, отступать поздно. Главное – не сплоховать, а там – кто знает? Сила хитрости не помеха… А Гназды, слышно, народ богобоязненный… честный… – стало быть, глуповатый… Лишь бы сразу голову не снесли – а потом – отбесятся, примирятся.

Приободрился новоиспечённый Лаван и гостей встретил, низко кланяясь, с объятьями распростёртыми и всяческим обиходом, такому случаю подобающим.

Гназды, прищурившись, разглядывали хозяина и слегка хмурились. Так же и по сторонам посматривали – недоумевали: не было резона родниться! И лишь когда невесту вывели напогляд – такую всю стыдливую, нерешительную, глаз не смевшую поднять – и при том этакую сливочно-медовую, янтарём-кораллом разубранную – Гназды потеплели взглядом и одобрительно закивали. Такая невеста окупала и родство так себе, и дорогу дальнюю, и неприятную хозяйскую суетливость…

О приданном поговорили. В этом вопросе Лаван не торговался. Пообещал щедро. Провёл по службам дворовым, показал доподлинно: вот, де, всё на месте… и коровка, и овечки… и сундук раскрыл… и деньги высыпал… Ничего была невеста! Не без приварка. Такая невеста самого-рассамого жениха стоит! А – вот идёт за нашего… Стало быть – ценит-понимает… любить-жалеть будет…

Гназды почувствовали себя польщёнными.

На том – по рукам ударили…


Молод был Стах. Мужицкой стати-дерзости ещё не набрал. И лицо юное, простоватое – слабым светлым пушком только-только покрылось, да притом глупейшим восторгом сияло. Зато станом тонок, строен, плечист… Как эти-то плечики облёк жар-злат-алый кафтан парчи узорочатой, да кушаком алым же и подпоясанный, а светло-русую голову увенчала той же парчи шапка-мурмолка – всем на загляденье вышел жених!

Ему под стать и невесту вывели – в затканном золотом белоснежном сарафане, всю закрытую кисеёй в кружевах.

До того – краем глаза исхитрился Стах заметить, как невесту убирали… Не утерпел – сунулся в девичью горницу: мол, да когда ж, наконец?! Невмочь ждать! Зашикали на него девки-бабы, подружки-сродницы, руками замахали:

– Куда?! Рано глаза пялишь! Не готова невеста!

Стах, однако ж, подглядел… на одно лишь мгновение прекрасную Гату в парчовом сарафане узрел… ещё без фаты кисейной, которая потом всю её скрыла, так, что и не видать… Обернувшись на приоткрывшуюся дверь, Гата опять молочно улыбнулась ему – тут дверь и захлопнулась. А что дальше там, за этой дверью было – Стаху потом не один год в страшных снах снилось.


В церковь двинулись двумя поездами. Три телеги Гназдовых, три – Дормедонтовой родни. На телеге, убранной полотенцами расшитыми да зелёными ветками, посреди подруг ехала невеста. Плавно колыхалась кипенно-белая фата согласно ходу тележному, сияло на солнце золотое шитьё…

Стах то и дело оборачивался на возвышавшуюся в зелени веток светлую фигурку и не верил своему счастью… Оно, счастье – подумать только! – при дверях уж было! От него, от счастья – голова кружилась, мысли путались… Абрикосы, яблоки персидовы винограденьем переплетались, патокой обволакивались… Только б до заката продержаться! Стах думал об этом, зажмурившись, стиснув зубы, то краснея, то бледнея…


А рядом с ним пристроились весёлые дружки-брательники, богато разузоренными полотенцами перевязанные. Посмеивались, пошучивали, по плечу хлопали, раззявившимся на поезд жёнкам проходящим глазами мигали…

Нарядный получился поезд. Бело-зелёно-красно-золотой. Ибо и Гназды разоделись в пух и прах, в цветные кафтаны, и бархатные шапки на крепких затылках заломили, и полотенец приходилось по две дюжины на каждую телегу…

Насчёт полотенец – больше всех тётка потрудилась, Яздундокта… Тётке вообще через край забот досталось: и блеск, и треск, и плеск… То бишь – внешнюю сторону обустроить, в красоте праздничной не промахнуться… потом – все бабьи толки-разговоры на себя взять… да и при невесте в бане быть: тут строгий глаз нужен: какова?

После бани тётка на ушко, осторожненько жениху шепнула:

– Ох, и красавица! Ну, как сметана сбитая! Пышна – что каравай свежепечёный! Проведёшь рукой – шёлк заморский!

И, совсем понизив голос, едва губами шевеля, добавила многозначительно:

– А на левом бедре – тёмное пятнышко, с горошину будет…

Стах представил – аж застонал. И до самой церкви всё в голове перемешивались караваи тёплые с шелками да со сметаной, а в сметане – горошина…


Но на пороге церкви спохватился Стах. Приосанился, подобрался весь. Приструнил плотские наваждения. Чтоб не отвлекало суетное от высокого, духовного… Пред Богом же стоял и решающий шаг невозвратный готовился в жизни совершить. Шутки в сторону: не до шуток! Либо пан – либо пропал! Так вот надо – чтобы не пропал! Чтоб благословил Господь на всю жизнь и десницу над тобой простёр! Чтобы навек им с Агафьей сладостной хватило любви да согласия! Хотя – Стах и не сомневался. Иначе и быть не может – когда Гата так ласково-призывно улыбается ему!

В церкви и весь народ заметно посуровел и посерьёзнел. И брательники, шапки за пояс заткнув, головами поникли. И братцы укротили бойкие взоры. И Стахов батюшка, седую бороду на груди огладив, бережно и торжественно персты на лоб возложил, крестом осеняясь, и поклонился потом низёхонько, сколь позволяла стать…

Ах, кабы знал ты, Трофим Иваныч, что в сей час сотворяется! Кабы ведал-догадывался! Не вразумил тебя Господь – видать, в поклонах ты больно поберёг себя… не утрудился довольно… Ниже надо бы! Ниже! Сестрица твоя Яздундокта – прости её, Спасе! – не доблюла за невестой… В последний миг пред выходом покинула её… к своему поезду поспешила – в церковь-то ехать… А невесту свои вывели… к Дормедонтову поезду…


И Яздундокта-тётка, ещё беды не чуя, в церкви молилась смиренно – и, глаза ввысь воздев, с умилением на Спаса взирала. Спокойно было тёткино сердце. Вот она, невеста! Стоит рядом с женихом! Всё тётка Яздундокта сделала добросовестно. Своей рукой парчовый сарафан на ней оправляла. И фату кисейную сама прилаживала. Пышная, складчатая, богатая, в три ряда фата… Узорами витиеватыми рябит. Плотно скрывает под собой до поры, до времени и щёки алые, и уста рдяные… Таков обычай… чтоб в храме на девичью красу не пялились.

Складки, правда, у фаты что-то не так лежат, как тётка строила… ну, да – поди, дорогой растрепалось.


Невеста стояла на цветном полотенце возле жениха ни жива, ни мертва – и холодный пот стекал по спине, а голова горела под златым венцом. Внутри, в потрохах, что-то меленько подрагивало. «Господи, прости! Господи, спаси! Господи, пронеси! Не могла родителя ослушаться…»

Страшно было девке. Меж двух огней корчилась девка. С одной стороны – женихова родня свирепая, с другой – грозен батюшка Дормедонт Пафнутьич. Вот кому бы корчиться!

С Дормедонтом Пафнутьичем – и верно! – было что-то неладно. Это все заметили. Пред святым алтарём и строгим Спасовым ликом колыхался он, едва с ног не валясь, весь серо-зелёный, с губами трясущимися, и диву давались соседи и дальняя родня, что это так расчувствовался всегда непробиваемый и бревноподобный Дормедонт Пафнутьич, что позабыл о всегдашней своей спеси: как-никак двор лемехом покрыл, отчего и в храме вокруг свысока поглядывал. Наверное, прикинули про себя простодушные сельчане, о дочкиной доле так рьяно молится. Оно понятно. Родительская любовь.

«Ишь, как волнуется о дочке, – подумал Стах, краем глаза углядев зелёного, бухнувшегося пред Голгофой Дормедонта, – поди, боится отпускать в чужую семью, за сотню вёрст. Думает, обидим… Эх, Дормедонт Пафнутьич! Да я твою дочку не то, что не обижу – лишний раз на землю ступить не дам! – на руках буду носить!»

И по-доброму о тесте своём новоприобретённом Стах подумал, и внутренне примирился с глазами его плутоватыми, и с речами двусмысленными… да и с рожей противной!


Один раз только недоуменно моргнул Стах. Как-то странно священник во время венчания имя Гаты выговорил… так как-то уж очень протянул долго… ну, да читал он плавно, звуки сливались, да и голос у него уже был старческий, чуть дребезжащий… Старый был иерей. Потому, когда послышалось Стаху: «Венчается раба Божия Гаафа…» – не обеспокоился он, и внимания не заострил, и пропустил словесную закавыку мимо ушей… Ну, пусть Агаафа… Всё равно ведь Агафья! Гата несравненная!

А Гназды и вовсе ничего не заметили. Гаафы этой все дни как не было. И никто её не поминал.


С бело-злато-парчовой невестой выстоял Стах всё венчание, ощущая свет Божественный, чувствуя осеняющее крыло благодати… И проникся помыслами добрыми… И внутри, в душе – клятву себе дал: всячески крепить и лелеять блаженный этот союз и до гроба сохранить-сберечь чистоту его и безупречность.

И – так и сохранил и сберёг бы – коль задумал. Твёрдый был парень!

Ан – не уловил, что рядом с ним иное сердце бьётся – не то… Подавал, поди… подавал Господь знаки! – но отшибла чутьё абрикосовая мякоть…

Так и вышел из храма об руку с невестой под кисейной трёхрядной фатой…

Тут уж новобрачных весёлая да балагуристая толпа окружила. Повела к самой нарядной телеге, усадила чинно-торжественно, хоть и с прибаутками. Ещё туда ж усадили отца Стахова и мать посаженную, то бишь, тётку Яздундокту. А от невестиной родни – понятно, Дормедонта Пафнутьича с супругою, которая так же ничем не напоминала влекучее личико Гаты. Потому и в телеге свадебной молодой вёл себя строго-благопристойно. Уж как хотелось ему край фаты тройной приподнять и глянуть на то личико – не посмел. Не положено. Да и молодая, точно прозревая обуревавшие его порывы, край фаты цепко пальцами придерживала. Так и поехали от церкви – в полном нестрастии… да и неведении.

Следом двинулись телеги, менее изукрашенные, зато более живым игривым народом битком набитые: дружками-подружками и прочей роднёй. Там резвилась молодёжь, сыпали шутками, хохотали, острословили, покрикивали, повизгивали, песни запевали.

Братья-брательники Гназды охотно веселье разделяли. Все они были женатые солидные мужики, имеющие детей, но здесь, вдали от привычной жизни, вспомнили они прежние забавы и вошли в раж. Увлеклись Гназды… Отпускали словечки кучерявей овечки. Девкам мигали. Баб попихивали. Но – всё в меру. Чтобы – без скандала.

У двора Дормедонтова, с телег сгрузившись, всей толпой устремились гости в дом. Валом народ повалил – чуть двери не вышиб. Молодых князя со княгиней, однако ж, первым делом на почётное место препроводили. Рядом устроили посаженных родителей. А там – вся свадьба хлынула за столы. Загудело, зашумело, заходило водоворотами море людское. Но – море морем – а положенный порядок был соблюдён: мужская сторона с женской строго разделялись. Вот друг против друга – это пожалуйста. Моргай себе. А рядом – ни-ни!

– Горько! – сходу завопили радостные Гназды, едва за стол уселись. Поддержка от братцев – понял Стах. И, поднявшись во весь рост, обернулся к оробевшей княгине. Хотел одним движением фату с лица отвести, да молодая сжала край фаты что было сил и всхлипнула. Стах смутился, растерялся.

– Через фату лобызай, – подсказал благожелательный Дормедонт Пафнутьич, подобострастно в глаза зятю заглядывая, – стыдится девка…

– Непорядок! – подали голоса бдительные Гназды – да в этот миг каждому из них расторопные сыновья Дормедонтовы плеснули в чарки хмельной медовухи.

Стах наклонился к белой кисейной завеси и осторожно-бережно поцеловал слабо ощутившиеся под тканью губы… Через три слоя кисеи много не ощутишь… Хоть бы один… И кто это сказал, что кисея тонка-прозрачна?!


Вновь зашумела свадьба, и брага полилась в чарки с царской щедростью. Разомлела, расслабилась мужская сторона. Да и женская чопорность забыла, болтать-похохатывать начала, заёрзала, задвигалась, глазами заиграла…

Кабанчика порубив, пирогов натрескавшись, осоловела свадьба, пояса на тугих животах развязала, кафтаны настежь распахнула. И опять, всё рьяней и выше, поднимались чарки за здоровье и счастье молодых князя со княгиней, за родителей и за будущее потомство. И чаще, чем прочим, подливали услужливые ребятки зелена вина крепко гулявшим Гназдам.

Стах чинно сидел рядом с парчовой невестой, жадно поглядывал на кисейные складки и ласково пожимал ей руку под столом. Рука была недвижна и холодна. Молодая сидела, как каменная.


– Горько! – опять взревели Гназды и грохнули чарками о стол. Опять Стах всей свадьбе на обозрение встал с места и княгиню за собой потянул.

– Не бойся… – шепнул ей тихо, коснувшись узорного края фаты, – откройся…

Молодая судорожно ухватилась за этот край и прижала к себе. Пришлось Стаху опять довольствоваться кисейной нежностью.

– Это что ж за уклад?! – возмутились Гназды, – что за кислятина вместо сласти! Эдак до заката не сведём!

– Успеется! – завозражали гости степенные, да спокойные, да, особливо, ко Гназдам приставленные, – чего торопиться? Пусть пообвыкнется.

Не соглашались упрямые Гназды, и брага не валила их с ног:

– Нету такого порядку – на свадьбе тряпки мусолить! Долой их! Не робей, братку! – подзадорили Стаха. И грянули во всю глотку:

– Горько!

Стах послушал – и быстрым рывком внезапно отдёрнул фату…

Что было с ним дальше – лучше не поминать к ночи и не говорить при малых детях.



Сказки такие слыхивал Стах. А то и случаи всякие… от очевидцев, либо со слов чужих…

В годах отроческих, как стемнеет, да ещё зимой, у тёплой печки, когда за окнами вьюга воет, мороз щёлкает, будто зверь ступает – соберутся, бывало, ребятки, набьются в избу – и пойдут разговоры… Осторожно, с оглядкой, тихим шёпотом… Темно, только угли в печи потрескивают, огоньки быстро вспыхивают и гаснут… Мышь зашуршит – аж вздрогнут все: страшно! Уж больно страшное от сказок-слухов тех очам представляется! То – как злые духи людей по ночам губят… кикиморы в болото заманивают, русалки топят… То – про страшилищ всяких… про лихо одноглазое… про девок пригожих, завлекательных, которые на поверку мертвяками-вурдалаками оказываются… или змеями огнедышащими… царь там один думал, жена у него красавица – а она по ночам агромадной змеёй обращалась, людей душила-жрала. Про них, про оборотней – такое говаривали! Оборотни эти – с виду вроде и люди обычные, даже обличьем приятные, никогда и не подумаешь… Вот идёт напереди тебя такой приятный… в лесу, там, в поле, в месте пустынном… Ты с ним беседуешь себе… словами перебрасываешься… думаешь, свой, приятель добрый. А он – вдруг как обернётся к тебе – а вместо лица у него морда волчья… или вообще несусветное что! Сила крестная!



При виде невестина личика Стах порывисто перекрестился. Вытаращив глаза – всё глядел на ужасное видение. Хрипло дыхание перевёл – жарко молитву зашептал:

– Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…

Не исчезала навь. Ни туманом не подёргивалась, ни волной воздушной не колыхалась… Явью была.

Вместо щёк абрикосовых – жабья кожа болявая, вместо очей янтарных – зенки бесцветные, как будто нет их… без ресниц, без бровей… на левой бельмо, вместо уст ярких – безгубая щель кривая, подковой вниз концами загнулась, а через всё личико наискось выпуклый и толстый, как верёвка, сизый рубец…

Долго и молча Стах смотрел на это личико, и постепенно в его сознании осколки разбитых догадок сложились в целостную картину. Всё разом в голову ему вступило: смертельная обида, отчаянье от улетевшего счастья и чувство отвращения: Боже мой! этакую рожу через кисею целовал… всего через три слоя! Да тут дюжины войлоков мало! «Горько…». Вот уж точно – горько.


От всего свалившегося на него впору было Стаху завыть, завопить, зарыдать в голос.

А только вместо всего этого – сграбастал Стах несчастную девку крепкой гназдовской дланью, рывком высоко поднял на обеих руках – и с размаху швырнул прямо на праздничный стол.

Не стал смотреть, куда угодила бедолага – по внезапному хрусту и звону, по мгновенной тишине и вслед разразившимся воплям и визгам – догадался, что нанёс ненавистной свадьбе сокрушительный удар… А не до того было: развернувшись, дотянулся через освободившееся от невесты место до перепуганного Дормедонта, притянул его к себе за борта цветного кафтана… его бледное лицо – к своему, яростному, оскаленному… к самым зубам… Со свистом прошипел в подлые глаза:

– Ты что мне подсунул, змей!

Крутанул и Дормедонта, с размаху грохнул его мерзкой рожей в объедки, расколов тем нарядное расписное блюдо… И, уже излив душу в этот удар, взревел истово, во всю мочь:

– Где моя невеста!

Мгновенно протрезвевшие Гназды вскочили на ноги. Неоспоримое доказательство было налицо: пред обомлевшим народом возилась посреди свадебного стола, вся в грязи и крови, безобразная девка, вовсе не та, что сосватали они за меньшого брата. Возилась, глотала слёзы, хлюпала соплями – и, через силу обернувшись, зло выкрикивала:

– А в церкви-то венчался! Куда денешься!

Зря кричала. Мог и убить сгоряча. Но – Бог миловал.



В гневном упоении крушили Гназды всё вокруг. Разогнали свадьбу. Рассекая воздух перевёрнутым столом, смели напрочь Дормедонтовых защитников. Об их спины лавки надвое поломали. Вслед сундуки кованые сразмаху-сразлёту с высоких крылец повыкидывали, аж земля дрогнула, аж перекосило металл, добро выворотило. А лёгкие постройки во дворе – те в щепки разнесли.

– Ах, вот как вы с нами, Гназдами, обошлись! Думали, с рук сойдёт!

С визгом разбежались-попрятались бабы с девками. Мужики, кто посмелей, порывались, было, унять расходившихся свояков, но тут же отлетали назад и хоронились за углы да заборы.

– Ну, держись, родня! – неистовствовали Гназды, – до гроба запомнишь!

Во всём виноватый Дормедонт Пафнутьич ухитрился заползти в тайный погреб, где отсиделся, мелко крестясь и трясясь. Сыновья по лопухам отлежались.

А красавицы Гаты давно не было в селе. Едва лишь поезд отвалил в церковь, вскочила скоренько ловкая Дормедонтова дочка в заранее запряжённую резвой лошадкой старую телегу, зарылась в сено, и отвёз её младший брат в соседнюю деревню, у тётки укрыться.




Буйных Гназдов унял старый сухонький священник из храма. И вовремя. Брательники уж сеновал раскурочили, братцы Фрол и Василь сеном избу обложили, а брат Иван в печи смоляной факел запалил и решительно к сену тому шагнул…

– Остановитесь, православные! – воззвал иерей, возвысив голос – и вынесенный из алтаря крест в руке воздел, – удержитесь от произвола!

И дальше – уже спокойно увещевать принялся… де, на всё Божья воля… и раз так сложилось – считай это промыслом Всевышнего, испытанием и крестом своим… де, неизвестно, как жизнь складывается… бывает, горе счастьем оборачивается, счастье горем – и над всем Господь. И если сочетал он, снизошёл Святым Духом – человек да не разлучает. Виноват Дормедонт, что и говорить – но за то ему Бог судья, Богу и ответит. А громить его, семью разорять – не дело. Простить надобно, как врагов прощают.

Гназды вняли, головы повесили, смирились, брат Иван факел в землю ткнул – и пошли ко кресту приложиться. И весь народ, что свидетелем оказался, ко кресту потянулся. И невестины братья из лопухов повылезли. И Дормедонт под конец, за чужие спины прячась, притащился. Только батюшка Дормедонта до креста не допустил.

– Тебе, – сказал, – покаяние ещё предстоит, а покуда отлучаю!

Тут Стах подошёл к Дормедонту. При виде зятька тесть испуганно вздрогнул – по старой памяти… Но зять зубов не скалил, кулаков не сжимал. Только хмуро спросил:

– Зачем ты обманул меня?

Прямо по Библейскому писанию слова получились. Да и спрашивать-то – что толку? Горечь излить? И так ясно, зачем. Но ответил Дормедонт, конечно, лукаво, а вовсе не по существу… Моментально перейдя от страха в наглость – потому как понял: бить его уже не будут – ответил, как Лаван Иакову. Как в Книге Бытия писано: «В нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей…»

Тогда-то вспомнил Стах писание. И поразился. Надо же! Тысячи лет прошли – а ничего не изменилось на земле. Человек всё тот же. И слова всё те же…

Иерей сочувственно кивнул Стаху. Вздохнул:

– Смиряйся, вьюноша. Бог терпел – и нам велел.

И сердобольно добавил:

– Что ж делать? Паси стада Лавановы….

Тоже, видно, заметил, как совпало Бытиё с нынешним.

Стах помолчал – а потом так сказал:

– Да не ропщу я. Что вышло – то вышло. Сам виноват: с кем связался… Что Бог сочетал – не разлучу. А только не стану я пасти Лавану стада.

С тем и отошёл к своим.


Дальше – что ж? Не вернёшь веселья. Да и поломали свояки всё свадебное устроение. Да и смотреть-то на эту новую родню – с души воротит. И самим-то стыдно… Как же их, Гназдов славных, обвели вокруг пальца?

Крякнули, плюнули – стали коней запрягать. Печальную тётку Яздундокту, что всё набегающие слёзы роняла и в ситцевый платочек собирала, то и дело голосить принимаясь – в телегу усадили. Подарки недодаренные – назад забрали. Нарядное платье поснимали да в узлы попрятали. С тоской думали, что скажут дома. Срам!

На прощанье обернулся батюшка Трофим Иваныч к свояку Дормедонту Пафнутьичу. Постоял, головой покачал. Неохотно уста отверз. Произнёс насмешливо, изумлённо… даже восхищённо:

– Ну, Дормедонт Пафнутьич… далеко пойдёшь, кончишь каторгой. От нас ни поддержки, ни помощи не жди. И дела у нас с тобой никогда не будет. Где смогу – всячески тебя обломаю… это ты знай.

Тут Дормедонт применил и вовсе цыганский подход. Восплакался слёзно, и сокрушённо в грудь себя ударил:

– Каюсь! – кричит с надрывом, – кругом грешен, прости Господи! Только что ж делать-то мне, убогому! Ну, сами, люди, посудите! Не могу ж я, старшую дочку не пристроив, меньшую вперёд выдать! Неужто сердца каменны не дрогнут от жалости! Ну, не вина девичья, что красавицей не уродилась!

Трофим Иваныч только хмыкнул. Помедлил, подумал… де, что с этаким говорить… Но всё ж проговорил… не для Дормедонта ушлого, а для люда вокруг:

– Каждому своя судьба. Не всем девкам замуж идти. И не в красе дело. За светлую душу можно приветить. А вот за обман – нельзя!

И пошёл к ожидавшим его в телегах Гназдам.

– Э-э! – спохватился, засуетился Дормедонт, – а молодую-то забыли! Венчались же! Человек… того… да не разлучит! Забирайте!

Гаафа, переодетая в сарафан попроще, прикрывая платком лицо, стояла недалеко от отца вместе со своим сундуком и всхлипывала. Дормедонт в тон ей жалостно заскулил:

– Помилосердствуйте, родненькие! Виноват! Уж так виноват – да пожалейте девку! И так вы её обидели… вишь как плачет…

Дочка тут же усилила слёзы, заревела громко, с подвыванием, утираясь концом головного платка.


Гназды покряхтели, поморщились. Вопросительно глянули на Стаха. Даже Трофим Иваныч, чьё слово было законом, выжидательно кивнул сыну:

– Решай!

Стах неприязненно плечами передёрнул. Обернулся к молодой с тестем. Чуть помедлил, переводя глаза с одного на другую. Потом мрачно объявил:

– А пусть-ка девка тут, у отца поживёт. Соломенной вдовой. Для вразумления и осмысления. Больно прыткая

Гназды вздохнули с облегчением и коней стегнули. И слушать не стали кричавшего вслед им свата и голосящей девки.


Впрочем, печалилось Дормедонтово семейство недолго. Вскоре новую свадьбу играло. В наспех поправленном после разорения дворе. И новая свадьба была не в пример прежней веселее, надёжнее, без подвохов и подводных камней, без старательно удерживаемой трёхрядной кисеи, без погромов и поджогов – и гулялась сыто-пьяно три дня. Наконец-то красавица Агафья выходила замуж за своего долгожданного жениха, богатого, собой видного, за которого всё не могла выйти по причине никак не наступающего черёда: батюшка не благословлял – Гаафу никак пристроить не удавалось, и никакое приданное не спасало.


А Гаафе родные так объяснили:

– Не плачь. Отбесится. Никуда не денется. Другой жены ему не видать – значит, рано-поздно к тебе придёт. Тогда и заживёте. А что в отчем доме осталась – тебе ж и лучше. Лишний раз не ударят.

И когда Гаафу спрашивали, где её муж, она горделиво плечиком поводила:

– В поездке дальней. По делам купецким. Скоро вернётся. А пока у батюшки гощу.


И всё гостила. И год, и два, и десять лет.

Может, и смирился бы Стах с некрасивой-нелюбимой супругой, может даже, и пожалел бы её: понимал же: и так девке судьба не задалась, грех обижать беднягу. Но – обмана и коварства, и сердца своего разбитого – простить не мог. Так ни разу и не навестил свою половину. Село обходил, как чумное. Справлялся только через других: как? жива? Ну, жива – и жива. Пусть живёт, как знает. У Стаха своя жизнь. Не то, чтобы счастливая – обыкновенная. Дела. Он в делах поднаторел, приладился. Будучи свободным человеком – в разъездах пребывал. Дома почти не жил, разве что малое время. Дормедонт его никогда и не застал бы.

А приезжал. Два раза – точно. Подождал, подождал – и с дочкой, сундуком приданым и с двумя сыновьями для подмоги – отправился права править. Ну, как же! Что за порядок – муж жену в отчем доме забыл!


Трудный был путь, и дороги Дормедонт не знал толком. Искал-спрашивал, кружил-колесил – но добрался. На Торжской дороге Гназдов разъезд его перехватил. У Гназдов строго: уделы свои берегли и охраняли. Кто едет – держали под надзором. А – чтоб лихие люди не шастали.

Первый раз Дормедонт крепко сплоховал. Хитрость подвела. Порядков гназдовских не знал. Как ребятки остановили его, спрашивают, кто таков и по какой надобности, он возьми да скажи:

– Родственник ваш! Трофима Иваныча сват! Меньшого сына тесть!

Тут его лошадей враз под уздцы ухватили:

– Поворачивай оглобли! Стах пускать не велел! Знаем таких родственников! Пустишь – без порток останешься!


Под ружейными дулами не поспоришь. Убрался Дормедонт восвояси. Но недалеко. Смекнул, что назавтра разъезд будет другой. Переждал в ближней деревне – и на рассвете опять подкатил. И опять его остановили на первых рубежах. Другие, другие ребята. Этим он уже иначе назвался: де, по срочному торговому делу к Трофиму Иванычу, товарищ его… проездом, потому и с дочкой…

Ребятки хмуро его разглядывали. Потом перевели взор на дочку. После минутного молчания старший печально обронил:

– Это такую образину ты нашему молодцу всучил? И ты думал, твою рожу не узнаем? А ну – труси отсюдова, пока не вытрясли!

А третий раз Дормедонт Пафнутьич пытать судьбу не решился.


Он-то думал – разжалобит зятя, убедит, что, де, сколько можно холостяком-то? А тут ему хоть худая, хоть дурная – а всё жена. Думал, по прошествии лет гнев утих, одинокая жизнь постыла, Агафью, небось, позабыл… глядишь, простит… А тут – вишь ты! – к зятьку на ружейный выстрел не подъедешь!


Попытался поквитаться Дормедонт Пафнутьич. Да сгоряча плохо рассчитал. Решил оговорить Гназдов. В ближайшем селе. Мол, он с добром, гостем ко Гназдам явился – а они, злодеи, его ограбили, сундуки с добром отняли, сына, вон, ни за что поколотили… видали синяк под глазом?


Синяк – верно – имелся. Только происхождения иного. Сам в сердцах, из расстроенных чувств, надавал, когда вторая попытка не удалась. С досады. Ну, душу отвёл! А чего под руку лезет!

Однако – народу на площади Дормедонт прямо восплакался. Что ж, мол, за тати эти Гназды?! Где на них управа?!

Народ сельский подивился, призадумался. Не похоже на Гназдов… Ну, да всяко бывает. Тоже люди. Не святые.

– Сколько, говоришь, сундуков?

– Да четыре здоровенных сундучища! И добра там – в век не скопить!

– Ишь как? – перешепнулись мужики сельские, – и Гназды падки на манатки?

А кто-то из близстоящих к возку Дормедонтову возьми да на сена стожок, что возок занимал, и обопрись ненароком. И об угол-то сундучный и стукнись.

– А это что там у тебя?

– А – припрятал! Только этот и удалось сберечь! Прочие все отобрали!

– Да… знатно припрятал! Это – что ж? – не нашли? Плохо искали? Дети малые?

Расхохотались мужики:

– Уж если грабили – переворошили бы всё до донца!

И к досаде Дормедонта пошла встречная слава – о нём самом. Де, мужик один Гназдов охаивал – да вот на чём промахнулся…


Промахивался иногда Дормедонт. Но – как-то так выходило, что промашки его пустяковые были… ну, поговорит народ… ну, слухи погуляют… ну, где-то недоверие выскажется ему, торг не удастся, в лицо узнают… Так ведь – всегда отговориться можно… откреститься… на другого свалить! А вот – самому кого облущить-обставить – это без промашек проходило. Тут Дормедонт Пафнутьич очень даже хорошо соображал.

Потому стада у Лавана множились и тучнели…

Глава 2 "Яблоневый сад"

Крепко сладкая Агафья молодца срубила.

Рдяных-алых ягод россыпь больше не рябила:

Ни рябина, ни малина не зовёт, не манит,

Сгиньте, косы-абрикосы в золотом тумане…



Туман золотой разом с очей спал – как только Стах уразумел, какого гопака с ним девка сплясала. Больше ни видеть её, ни знать не хотел. Красоту её сдобную вспомнить тошно: вместо Гаты – чёрт рогатый. Плюнуть бы – да забыть!


Только одно засело в душе, как заноза: как же это можно так ласково улыбаться да глазами взглядывать – когда такое замыслила?

Ведь ложь – вот она… прёт беззастенчиво, похихикивает себе – а ни в глазах, ни в устах – не читается! Сколько ни гляди – не заметишь! Ведь смотрела – будто беспрестанно, день и ночь, только о нём, о Стахе, помышляла, о нём лишь и мечтала… как же это можно-то?


Недоверчиво стал молодец на девок, на баб поглядывать…. Как нарывался на улыбку – сразу внутри вспыхивало: шалишь, голубушка! это чего ж ты замышляешь-то? какие подкопы да козни?


Потому Стах – на женскую улыбку не покупался. И вообще – правило себе вывел. От баб – держись подальше. Так и от греха убережёшься, да и не обманут…


И держался. Когда мысли в кулак хватаешь, жар в себе не распаляешь, в душе препоны ставишь – ничего, можно держаться…

И год. И другой.

А был – взрослыйчеловек. Семейным мужиком считался. Родные вздыхали: жалели. Особенно бабы – осторожно шуршали в уши:

– Принял бы жену-то… уж, какая есть, раз так вышло… что ж? – с младых лет в бобыли…

И тетка Яздундокта, не в силах унять еще тот в душе клокочущий гнев – сузив холодные сухие глаза – мстительно советовала:

– Привози! Пусть хоть потрудится на Гназдов. И пусть фату свою тройную – до самой смерти теперь не снимает. Она в фате-то – ничего смотрится. А на ночь можно – мешок на голову…

И все теткины товарки – озабоченно, тревожно, тайным шёпотом – бухтели: «А то и до греха недалеко…»


Пресекал шёпоты батюшка Гназдовой церкви, сухой и тонкий, как жердь, с тёмным, сеченным морщинами ликом:

– Каждому – своя жизнь. Вон… Алексий, человек Божий… от венца жену покинул…

– Так то́ – подвижник святой!

– Всяк сам о своей душе печётся. Попусту нечего болтать!


Пёкся Стах о душе?

Пёкся…

Но жарче пекла обида кипучая… да ещё в тяжёлые минуты отец родной горестно попрекал:

– Это за такое-то счастье – лоб отбил, коленки измозолил! Приспичило! Клал бы Богу поклоны покаянные – дурь, глядишь бы, не окорячила!

Но тут же угрюмо смолкал: ведь и сам не доглядел…


Обижался Стах на женский пол – а всё ж ненароком – да заглядывался.

Однажды взял да загляделся на соседскую жену. Стоит баба, юбку подоткнув, по колено в воде – в малом притоке бельё полощет. Вся плотная, сбитая, движенья сильные, складные, под белой рубахой двумя валунами грудь перекатывается. Совсем на Гату не похожа: не улыбается. Зыркнула глазом сердито, подол оправила, плечом дёрнула:

– Чего вытаращился!


Стах спохватился, старательно глаза отвёл, чинно-солидно зашагал себе – и всю дорогу вдоль реки зубы стискивал, чтоб не оглянуться. А с другого бережка напротив хмуро посматривал на него некстати там оказавшийся муж, сосед через двор…


Тем же вечером, присев на брёвнышко на улице с мужиками, соседушка трубочку покуривал. И, попыхивая сердито, озабоченно затягиваясь, брату Ивану глухо бурчал:

– Не дело это – бирюком жить. Чай, не монах. От него, вон – аж искрой сыплет! Надо что-то делать…


Иван, выпустив изящное колечко дыма, насмешливо глянул, неторопливо проронил:

– Что? Так заботит?

Сосед вскинулся:

– Заботит! И не один я такой заботливый! Кому охота на порохе сидеть, на углях плясать? Верно, мужики? – тут же обратился он к остальным. Те покряхтели, рассеянно поплевали в уличную пыль, постучали о бревно, трубки выколачивая… но, в конце концов – нехотя согласились:

– Это есть… На всё Гназды горазды – а тоже ведь люди… Чего искушения сеять? Парень ладный, живой… Подтолкнуть бы его к какой… есть же! Может, братцы, на примете кто держит?


Иван крепкой ладонью по коленке хлопнул:

– Я́ вам! Подтолкнуть! Без вас разберётся.

И Стах разобрался.

И очень быстро.



Было обыкновение у молодца – как в дальнюю поездку отправляется – в привычных местах останавливаться на ночлег. Ещё отцом так завелось – притёрто и скреплено. Семьи известные, люди надёжные, приятельства давние.


Было в Гназдовой крепости четверо ворот. Вели от ворот восемь дорог. На запад, вдоль крутого берега широкой полноводной реки… На юг, по берегу малого притока… Да две дороги промеж ними, да две расходились за северным мостом, да две – за восточным…

И на каждой дороге были у Стахия добрые знакомцы. Без этого нельзя. Пропадёшь.


На расстоянии конного хода с восхода до заката, в Балге, Кроче, Лахте, Здаге, Пеше, Хвале, Винце и Чехте – знал молодец, кому в ворота стукнуть. Дальше – тоже вехи стояли. Да и третий переход большей частью налажен был.


Когда всё гладко, всё в порядке – знай себе скачи да в ворота стучи. А только – всякое случается… Не доглядишь… подкова слетит… – вот тебе и задержка! Или, там, договора не ладятся, в делах просчёты… – заминка, стало быть. А однажды – просто заплутал…


Зимой случилось.

Поторопился тогда Стах. Махнул рукой на сизую хмарь над лесом. Хозяин советовал поостеречься, только скучно показалось молодцу при старике целый день провести. Хотелось дело завершить. Да и дорога – такая привычная, столько езженная – родной матерью мнилась.


И как же она – матушка – вдруг лик свой изменила да почище Гаты той оборотнем явилась – когда пополудни настиг всадника колючий ветер. Пронизал иглами, ухватил крючьями, завертел в снежном колесе… Враз отвёл очи, задурил голову, застонал в уши плачем похоронным…


Не успел Стахий толком уразуметь захватившую его кутерьму, как дёрнулся конь, хоронясь от хлёстких порывов ветра, невесть куда сквозь белые стремительные росчерки, заполнившие внезапно свинцовый тяжкий воздух вокруг. Божий мир встал на дыбы и перевернулся. Где земля… где небо?! Что впереди… что позади?! Исчезла дорога… Да что дорога?! Мир исчез! Словно не было дня творения! Злая бездна открылась! Гуляет сила тёмная, бьёт в лицо ледяной крупой, студит сердце человечье робкое, живую плоть мертвит…


Стах поводья бросил, на коня понадеялся. Похлопал по шее ласково – вывози, лошадушка!

Крутится на месте конь, вихря пугается, спасенья ищет, не поймёт ничего глупой звериной головой… Заморочила чуткую тварь круговерть бесовская… Визжит истошно, хохочет-надрывается, лупит остервенело – помрачает разум…

Понесла нелёгкая конягу – по прихоти метели, по вьюжной указке – а куда – не разберёшь! Заполошно! Не по пути! И мотало кольцами-петлями… и роздыху не давало… и толкало всё… и гнало…


И не видать бы Стаху порога родного, отца-матери… И лежать бы до весны ему в снеговой домовине – кабы где-то вдали не мелькнул огонь… не залаяли собаки… И прибило Стаха к незнакомому частоколу.


В частоколе том приоткрыты ворота… В воротах кто-то стоит, фонарём светит. Свет неверный, дёрганый. Бьётся в стекле, точно пугается. Вокруг собаки носятся, прыгают, бешеным лаем заливаются… Деревня ли… хутор…


Хозяин с фонарём посветил ещё на гостя, поразглядывал, глуховатым, с морозу, голосом произнёс невнятно:

– Мил человек… как же тебя замаяло…

Потом палкой на собак замахнулся, прикрикнул – и Стаху кивнул:

– Иди, обогрейся…


Еле жив – сполз молодец с коня. Отвёл его в стойло, куда фонарём ему было указано, и откуда клубился пар, надышанный скотиной. Присмотрелся к хозяину. В тулупе, платком крест-накрест повязан. Бабёнка…


Стах ей низко в ноги поклонился:

– Кабы не ты, хозяюшка…

– Ступай, ступай в избу! – поторопила баба, пропустила в сени и нешироко, бережно низкую дверь отворила. Стах протиснулся в натопленное жильё.

– Скидава́й сапоги да лезь на печь, – деловито посоветовала спасительница, – не обморозился? Дай, гляну!

И обронила жалостно:

– Ох, сердешный! Кто ж в такую пургу…



Долго и мучительно растирал Стах окоченевшие ступни.

– На-кось… – прибилась сбоку хозяйка с плошкой горячего молока, – пей потихоньку… щас отойдёт…


О тёплые глиняные бока посудины грея ладони, Стах медленно цедил томлённое в печке, душистое, уютное до одури, наполняющее тело жизнью и покоем молоко. И – как согрелся – усталая голова сама собой на грудь свесилась…

Баба добродушно усмехнулась:

– А и поспи, мил-сокол… вон как натерпелся…



Прохрапел Стах, пока в окно не забрезжило. Привычно на первый свет глаза приоткрыл, шевельнулся – и ткнулся локтем в лежащее рядом сонное мягкое тело. Испуганно голову приподнял. Хозяйка, привалившись к нему, сладко посапывала. Стах подскочил, как ужаленный:

– Ты чего, баба?!

Та сквозь сон почмокала припухшими губами – и опять замерла.


Минуту обескураженный Стах рассматривал её. Вчера с морозу толком не разглядел… Светлые, выбившиеся из-под платка пряди волос со слабой проседью… Широкое спокойное лицо, всё в россыпи веснушек, а нос короткий, вздёрнутый, смешной… как у девчонки…. Вот только – лёгкие морщинки кое-где. Немолодая бабёнка-то. Годам к сорока тянется. А лицо – доброе, славное. Глаз вот только не видать. К такому бы лицу – небольшие озорные глаза серые… А можно – наоборот – большие, зеленоватые, туманные и неподвижные, как вода…


Глаза оказались карими и весёлыми – раскрылись, наконец, после очередного толчка гостя.

– Ты чего притулилась-то? – осторожно, понизив голос, спросил Стахий, – под бок-то чего легла?


Баба ещё сонно – умиротворённо и широко – улыбнулась, не заботясь скрыть отсутствие одного из зубов – впрочем, белых и ровных. Пробормотала тихо:

– А куда ж ещё-то лечь? Печь одна…


Отряхивая дремоту, колыхнулась, пытаясь подняться. Села на печи, поправляя платок на голове и подтянув съехавшую овчину, какой укрывалась. Зевнув, глянула в маленькое оконце:

– Ишь! Забирает! Видно, на весь день…

За окном бешено крутилась вьюжная карусель.


Медленно сползая с лежанки, баба неторопливо пробормотала:

– Я уж вставала пару раз… к корове… да на лошадку твою глянула… да полешка подкинула… А ты всё спишь…

И шутливо обернулась к Стаху:

– Здоров спать-то, а? – и тут же рассудительно добавила, – а и верно… Чего ещё делать в метель? Ишь! Как в трубе завывает!


Стахий прислушался. Тонко-тонко постанывало где-то вверху и разражалось сложными руладами, переходящими в душевыворачивающий визг… Мимо оконного стекла неслись неистовые снежные полосы…

Нечего было и думать соваться за ворота.


– Видно, дневать тебе у меня, – проводив глазами его взгляд на окно, задумчиво молвила хозяйка, – за порогом валит с ног…


Ноги в валенки сунув, облекшись в короткую шубейку, она завозилась у печки.

– Слышь… парень… тебя как звать-то?

– Стахом.

– Слышь… Стаху… спускайся кашу рубать… небось, оголодал? – с этими словами хозяйка энергично задвинула ухват в печь и выволокла оттуда дымящийся горшок.


Стах не возражал. А потому свесил ноги с лежанки, нащупывая ступнями сапоги. Обувшись, сунул руки в рукава тулупа – на двор смотался… Помочиться, снежком умыться, лошадку проведать…


Буран точно обрадовался ему. Взвизгнул торжествующе. Вчера, де, скрылся от меня, забрался в убежище – теперь не уйдёшь! Заверчу! Подхвачу! Заморожу!


Прикрывая лицо от ледяной сечки, пробрался Стах к лошади… Пригибаясь и уворачиваясь, проваливаясь в снег по пояс – добежал обратно. Ввалился в избу с мёрзлой коркой на бороде, весь покрытый хрустким, точно стеклянным панцирем…


А возле печки на столе густой вкусный пар стоит над миской каши, и молоко в кружке ждёт горячее… И хозяйка, понимающе улыбаясь, уж ложкой черпнула и рукой приглашающее на скамейку рядом указывает:

– Садись, милый! Хлеб да соль!

А про молитву-то забыла. Да и Стах забыл… С того, видать, и началось…


Ел Стах, ложкой загребал да похваливал. Смотрел на хозяйку и всё гадал: кто такая? как живёт?

По всему выходит – одна, и привыкла уже. Мужской руки не видать. Вдова? Или старая девка? На девку не похоже: с мужиком держится запросто, не боится… Значит, вдова.


Наевшись, отвалился Стах от стола, умильно провёл ладонью по животу, проурчал сыто и шутливо:

– Ну, хозяюшка! Накормила! Дай Бог тебе всяческого блага! Смачная у тебя каша, и молоко густое-пахучее… и дома у тебя славно-уютно. Тебя звать-то как?

– Зови Токлой, парень… – легко отозвалась баба.

– Да я не парень. Я женат, – брякнул Стах. И зачем сказал?

– Женат? – Токла прищурилась, – а не похоже…

– Может, и не похоже… – досадливо поморщившись, согласился Стах, – а только женат я, в церкви венчан, и ничего с этим не поделаешь…

– Ишь как… – сочувственно вздохнула хозяйка, – тяжёл, видать, пришёлся венец… Жаль… молодой ты… Видный, ладный, здоровый… Как же это?


Отмолчаться сперва Стахий собрался – а потом вдруг взял да выговорился. Всё, как есть, про себя изложил. Пожаловался.

Прочёл сочувствие в глазах – и пожаловался.

И – как пожаловался – сразу как будто дышать легче стало. Даже сам удивился. И обиды все забылись. И женщины перестали казаться враждебными. Потому как – вот Токла… – какая ж она враждебная? Так и тянет к ней – ясно же, что добрая! А что немолода и не красавица, как Гата – так это слава Богу! Да и… чем не красавица? Хорошее же лицо! Так и смотрел бы, глаз не отводя…


– А знаешь, Токлу, – помолчав, вдруг выронил Стах, – я б от тебя век не уезжал!


Токла с любопытством глянула Стаху в глаза, уловила тайный пламень – и тихо рассмеялась, легонько потрепав его по светлым вихрам:

– Дурашка! Это сейчас так кажется. За ворота выйдешь – там другая жизнь. День пройдёт – и всё забудешь.

Стах жадно поймал её широкую мягкую руку и, быстро наклонившись, припал губами.

– Мальчонка ты ещё, – задумчиво разглядывая его, вздохнула Токла и, помедлив, добавила, – у меня осьмнадцати лет сынок родился… два годка пожил… сейчас бы – такой был…


«Сынок… – растерянно подумал Стах, – такой был бы… Так ведь нет! Чего давнее поминать? Чего ж она и нынче с тоской такой? Так, что даже пожалеть хочется…»


Стах не нашёлся, что ответить – только, предано глядя, потянул за руку. Токла почувствовала – и вспыхнула улыбкой:

– Дурашка!


Стах спохватился, заторопился:

– Ты, Токлу, не думай… Давай я тебе дров поколю… по дому чего сделаю… ты сама-то – кто? Как живёшь? Давно без мужа?

– Да семь лет уж… – всё так же, задумчиво тлея улыбкой, промолвила женщина, – тут два двора на выселках… наш да брата мужнина… ничего… помогают, дай Бог здоровья… дров привозят…

– А что это за место-то? Далеко ль село?

– Ну… как – далеко… От рассвета до полудня при наших лошадях… А село Полоча… не слыхал?

– Нет… не слыхал… – признался Стах, – ан, теперь услышал… Это что ж за село-то? Где оно? Какие тут дороги?

– Дороги… – засмеялась Токла, – да какие ж тут дороги? Пу́стынь. Глушь неоглядная!



Два дня Стах у Токлы провёл. Хлев разгрёб, в сарае дрова поколол, засов у двери отладил… Первый день остался – из-за метели. А второй – из-за хозяйки.


Баньку Токла ему протопила… Сухой мяты на горячий камень сыпанула. Утиральник чистый положила, рубашку мужнину из сундука вынула… Подержала её, рассматривая, перед собой… Повертела так и сяк – головой покачала:

– Ношеная, но из новых была… Самые-то новые я деверю отдала, а эту…

Она примолкла на миг, потом проронила чуть слышно:

– Первые-то годы всё доставала её… всё к щекам прижимала да ревела… А сейчас вот – время прошло – уже и не плачется… Надевай-ка, милок… Может, добром когда меня вспомнишь…

– Да ты что, Токлу?! – жарко прервал её Стахий, сильным порывистым движением за плечо к себе повернув, – что ты городишь?! Как я могу тебя забыть?!

Банька-то у них на второй день была. Уже после печки.



Печка та много лет потом в душе Стаха откликалася. С тех самых минут, как, блаженно растянувшись на ней, разомлевший, довольный – он украдкой наблюдал за хлопочущей внизу хозяйкой – а потом осторожно позвал. Тихо так:

– Токлу… ну, иди.

Женщина подняла голову и рассмеялась – озадаченно и растеряно… А потом – словно рукой махнув… словно с обрыва вниз… в речку прыжком – звонко и отчаянно:

– Приду! Куда денусь?! Печка-то одна!

И пришла. Забралась на лежанку торопливо да ловко. Мягко бухнулась рядом с парнем, притиснулась к нему и рукой шею обвила. И Стах тут же накрыл всей грудью и обхватил обеими руками – ласковое сладостное и пушистое облако. Ощутил его безбрежность, бездонность и полноту – и потонул в нём весь без остатка…

Ничего не видно было в тёмной избе на печке… Только вспыхивало пламя сквозь щели заслонки… Только тускло лампадка где-то тлела… Только глаза поблёскивали… И казалась Стаху лежащая Токла немыслимой завораживающей красавицей. И ни о чём другом сейчас и помыслить парень не мог. Только она, Токла – и существовала для него…

За окном ревела буря и билась в стекло. А на печке бешено колотились и содрогались два сплетённых тела, и хрипло вскрикивали, и распадались, обессилев, и затихали, как мёртвые… И снова оживали, и снова сбивались воедино, как грозовые тучи, пронизанные молниями, громы исторгающие…

Дорвался молодец…


Поутру, как всё утихло: и буря на дворе, и буря на печи – озабочено пощупала хозяйка шершавый её кирпич:

– Вроде, цело…. Я боялась, развалится…

Неподвижный, как рухнувшая колонна, Стах одной рукой собственнически обнял крепкое тело женщины. Через силу выдавил:

– Корми… а то помру…

И не сразу, слабо шевельнувшись, добавил едва слышно:

– А потом… ещё приходи…

После второй такой же сумасшедшей ночи Стахий всё ж покинул хозяйку. А хотелось побыть ещё. Задержаться надолго. Бесконечно глотать вожделенную сладость, пить и пить из бездонного сосуда…

Но дела не ждали. Стах и так потратил день. Не скрывая досады, с мрачным лицом – Стах прощался с хозяйкой у ворот, держа коня в поводу.

Токла молчала – только тоскливо смотрела на него, не сводя глаз. Стах понял: навек прощается. Потому – наглядеться хочет…

За эти два дня – как подменили бабу. Каждая жилка, каждая чёрточка в ней – вдруг расцвела и запела. И сама-то вся сдобная, пышная. И глаза – как орехи блестящие. И походка-то павья. Откуда что берётся в бабах? Где это хранится-то?! Каким-таким образом в один миг баба из тусклой-неказистой в прекрасную и царственную превращается?!

Стах Токлой искренне любовался. У ворот ей так сказал:

– Ты жди меня, Токлу – ладно? Я – как обернусь с делами, как сумею близко оказаться – тут же к тебе прилечу.

Токла печально глянула и улыбнулась.

Стах для убедительности так весь и склонился к ней, руку к сердцу прижал:

– Ты чего? Не веришь?

Токла всё улыбалась покорно и кротко. Только вымолвила:

– Словам твоим верю. А что прилетишь – нет…

Стах озадачено поморгал и шапку набок сдвинул, затылок почесав:

– Это как же так?

– Верю, – пояснила Токла, – что говоришь, не лукавя. А только – завтра же ты иначе на это всё взглянешь… Стара я для тебя… Да и кто я тебе…

– Никогда так больше не говори! – загорячился Стах, – ты молодая и красивая! Ты моя любимая! Ты лучше всех!

Ничего не отвечала Токла – только всё улыбалась грустно. И ведь права была. Назавтра уж не вспоминал о ней Стахий, другими заботами заверченный… Разве только так… дымку зыбкую, что окутывала её лицо при прощании или поутру, на лежанке, в жарко натопленной избе с холодным и тусклым светом в оконце…

А – с хутора уезжая – старательно места запоминал, мысленно вешки ставил. Всё позабылось, стёрлось в памяти за два месяца, что отвлёкся молодец.

Потому – когда случилось вдруг рядом очутиться – едва нащупал Стах нужный путь.

А нащупывал старательно, кляня себя за легкомыслие… – оттого, что по приближению к Плоче вновь внезапно окатила его жаркая волна… И сразу захотелось броситься к ней, к Токле… И доказать, что зря она не верила ему… Вот – вернулся же!

Вернулся Стах. И потом – ещё не раз возвращался. Порой дороги выбирал – чтоб ближе к Плоче проехать… хотя уж ка́к не по пути приходился Стаху её двор… И каждый раз удивлялась и радовалась Токла – и каждый раз потом прощалась – точно навеки. Знала – что рано-поздно это наступит.

Это всегда наступает. Но не знает человек того дня…

Когда тебе двадцать с лишком – чудно́ говорить о последнем дне… Впереди у тебя – светлое-бесконечное! Когда ещё кончится!

Когда тебе без лишка сорок – за плечами вехи потерь. Ты уже знаешь – всё когда-то бывает в последний раз…


Однажды повстречались на тропке луговой два друга-приятеля… Поздоровались, погуторили, как всегда… С детства знались, каждый день видались… И один другому и говорит, де, вечером загляну в гости… А другому и сомненья не пришло… Разумеется, зайдёт! А как же иначе? Частенько заходил. И невдомёк ему – не быть больше встречи. Всмотрись, беспечная душа! Вот этого – как рукой товарищ на прощанье махнул, как улыбнулся – больше никогда не увидишь! Никогда не встретитесь!

А то – сын с матушкой прощался. И тоже не навсегда. Толком и не оглянулся, о делах раздумывая. Легонько, небрежно ладонью покачал – да коня тронул. Всего ненадолго… Всего недалёко… Краем глаза глянул – привычно всё: матушка на крыльце, каждый раз так при отъезде… Ничего не запомнил. Ни лица её в тот час, ни платочка цвета, ни слов напутственных… Одно и тоже всегда… А больше сын матери – никогда не видал.

Влюблённые расставались после нежного свидания. И клялся юноша, что завтра ж, в это же время – умрёт, но будет под этим же окном! И ничто ему не помешает! И ничто его не остановит! А и в самом деле – что может ему помешать? Что пылкой младости во препятствие? Разве – потоп или конец света! Не было ни потопа, ни света конца. Но ни разу в жизни, до самой смерти, они больше не увиделись.


В последний раз уезжал Стах от Токлы медовым яблочным августом, свежим солнечным утром. С улыбкой по волосам пушистым гладил; с ласковым укором пенял:

– Ну, что ж ты так глядишь-то всё – словно хоронишь?! Скоро ещё приеду! Уж три года езжу – привыкнуть пора! Что ж ты всё во мне сомневаешься?

Верно. Как в родной дом – заваливался Стах на знакомый хутор. И всегда – как снег на голову. Скажем, возится Токла себе в огороде, или, там, к корове с подойником вышла – и вдруг ржание дальнее, топот копыт, молодой весёлый долгожданный крик: «Эгей! Токлу! Гостей принимай». Только ахнет женщина – и сразу истома на сердце: Стах приехал, молодец ненаглядный! Ничего дороже не было для Токлы. Каждая минута с ним – счастье бесценное! Пусть немного этих минут, пусть своя, другая жизнь у парня, и не она, Токла, судьба его – пусть! Малое счастье – всё равно счастье. Уж - какое есть…

Не задавала Токла лишних вопросов, не корила за долгое ожидание… Хотя догадывалась: где-то там, в других краях – есть, поди, зазноба-разлучница… Как не быть? Мужик статен-ладен, речист-плечист… Месяцами где-то гуляет… Что ж? Всё один? Навряд ли… Только ведь она, Токла – не пара ему и не указ… Понимала баба – а сердце всё равно ныло да постанывало – что ты с ним сделаешь? Днём работа отвлекает, а как ночь, да ещё ветер воет в трубе, да хлещет ветками клён за окном, хлопает влажными листьями, как птица крыльями – вслушивалась Токла в тёмные тревожные звуки – и ждала сквозь шелест и плеск ливней-снегов – дальнего стука копыт… Всегда ждала.


А разлучница – это верно! – была… Не так, чтобы совсем разлучница – но бабёнка интересная. Это сразу Стах отметил, с первого взгляда. Занятная бабёнка. И – палец в рот не клади. Ну, Стах и не собирался. Зачем палец-то? И почему в рот? Совсем другое обхождение с бабой надобно.

С бабёнкой этой свёл Стаха и случай, и братцев дружок закадычный… Был такой у Василя, погодка Стахова… Азарием звали. Так с юных лет прибились они друг к другу – и друг друга держались. Хорошим парнем был Зар, весёлым, деловым, трудолюбивым. Ну, а что к бабёнке той в гости хаживал – кто ж без греха? Это Стах разумел. По себе знал.

Бабёнку, бойкую да яркую, Зар навещал два года. И вот теперь расставался. Перво-наперво – потому что женился. Ну, а потом – про́сто расставался. Хватит.

Замечал Стах – такие дружбы большей частью и длятся по два года. Это – как в саду яблоневом. Поначалу – цветенье. Дух забирает от вешней лепестковой красы. От ароматов влекущих голова кру́гом. Да ещё повсюду птичье пенье-щебетанье. Пестрокрылые бабочки вдруг тихо опускаются в розоваые нежные чашечки. Шмели густо, басовито – серьёзно так – гудят…

Потом отцветает сад – и приходит ожидание плодов. Затихают восторги – но душа жадно ждет чего-то: знает – будет… И бывает – если зелёным не сорвать… если зазря с ветки не сбить… Наливается яблоко янтарём до прозрачности. Аж светится, солнцем пронизанное! И жалует – то! – зрелое, уже спокойное, уверенное, роскошное во всей своей щедрости. Неисчерпаемое! Всеутоляющее… да и – разве скажешь?! Жаль только – сочной этой сладости тоже когда-то конец наступает…

Ну, а как яблоки осыпались, листья завяли – тут уж чего ждать? Кабы брак законный – были б детки. А коль нет – так и нет ничего. Кто ж останется в засохшем саду пустом – когда где-то там, вдали, в других садах уж пускают яблони молодые почки?

Короче – Зар посадил себе новый сад, да ещё свой собственный у самого дома родного – и оттого тщательно ухаживал за ним, обрезал, поливал, окапывал – и, понятно, вокруг забор городил. От ветров-суховеев, от зимних бурь… Вот из-за этого забора и пришло ему в голову молодца-Стаха к месту пристроить. Чего оно пропадает? Да и баба пусть ещё поцветёт – не жалко. А – чтоб на него, Зара, не обижалась. Азарий ссориться не любил. Мирный был мужик.


Место хорошее оказалось, удобное. Как раз второй переход по Бажской дороге. Когда пути заказаны – хоть какая там краса ни цвети, а на что она? А тут цвела в Липне, где в надёжном ночлеге Стах весьма нуждался.

Втроём и нагрянули в гости. Стах да Василь с Азарием. Так случилось, что ехали все по одному делу… То есть – мог бы Стах от братца с дружком ещё в Пеше отстать и на Спех поворотить. Договор отладить. Так и прикидывал сперва. Да Зар в рукав вцепился… умильно глядя, в сладкие уговоры пустился: умел, смола, уговаривать! Василь с усмешкой послушал – и тоже кивнул:

– А чего не навестить-то? Там посмотришь. А и впрямь – пригодится. А в Спех – обратной дорогой. Спех не в спех. Подождут ребята.

Никогда Василь не давил на брата. И нынче не стал. Но Стахий всегда к его словам прислушивался.

Особо не упирался. Самого тянуло. Краля Зарова так и сяк воображалась. И Зар ещё словами-намёками сахару подсыпал да дров подкладывал.


В общем, весьма заинтересованный, цокал Стахий по Бажской дороге и заранее подробно расспрашивал про новую молодуху, которая и превзошла все его ожидания. Пожалуй, и на Гату потянула бы… В то же время – нисколь не похожа, что всего ценней. Сливочно-золотистых Стах с тех пор видеть не мог. А эта – белолица-черноброва… Брови долгие-прямые-пушистые. Из-под их мрака, как ночные болотные огни, влекуче-тягуче поблескивают прищуренные зеленоватые, чуть косящие глаза… Словно кошка… И движенья томные, вкрадчивые… Не идёт – плывёт. Тело своё – как сокровище несёт.


Есть чего нести. Зело в теле вдовушка. Плечи, грудь так и колышутся… Переливается по ним волнистым блеском павлиний шёлковый платок. А голову другой – как россыпь яхонтов-сапфиров – покрывает. Только один тёмный завиток упал из-под платка на белый гладкий лоб. Ну, платок – дело временное. Для начала, для знакомства. Стахий знал: придёт черёд, и соскользнёт с тёмных кудрей пёстрый сине-зелёный шёлк, да и тот, что на плечах, да и остальное не задержится. Иначе бы не стал Зар его, Стаха, сюда приманивать.


Красотка Зарова также с пониманием на Стаха взглянула. Не смущаясь, с любопытством рассматривала. Широкие полные губы, как подвижные змейки, в усмешке изогнулись. Вот и понимай ту усмешку… То ли с интереса, то ли с пренебреженья… Задумаешься. А как задумался – тут и потянуло тебя уздой – да и привязало к коновязи. Уже не ускачешь.

Впрочем, не затем прибыл Стах в Липну, чтоб оттуда стрекоча давать. Обстоятельно следовало познакомиться. Не такой Гназды народ, чтобы при них с пренебреженьем вдовушки усмехались. А значит – будет так, как Стах решит. Пока – всё ему нравилось. И сама хозяйка, и с гостями обхожденье. Горница тёплая, чистая, в белых занавесках, шитых полотенцах. Тут же живенько хозяйка стол накрыла – будто только и ждала их, Гназдов – аж прямо-таки томилась и в нетерпении в окно глядела. Белой скатертью стол застелила, обливных расписных мисок-крынок понаставила… С капустой квашеной, яблоками мочёными, брусникой-клюквой, с грибами – груздями, рыжиками солёными… Солонин-ветчин не пожалела. С селёдкой не пожадничала. А там – хлеба ломтями накроила и дымящийся горшок каши из печи выхватила. И всё скоро, ладно, ловко – залюбуешься! Хороша была вдовушка!


Гназды умолять себя не заставили, быстренько по лавкам расселись и ложками нацелились. А тут ещё хозяйка каждому, с поклоном, на подносе по шкалику поднесла. Сперва Зару, дружку стару, следом Василю, знакомому, ну, и напоследок Стахию, человеку новому. С приветливым словом нагнулась к нему. Вроде невзначай грудью задела. Значительно глянула: откушай, де, гость дорогой…

Поднялся Стах – и, в глаза ей долго и пристально глядя, медленно выцедил зелено-вино из тяжёлого гранёного стекла. При последнем глотке сладко клёкнуло внутри, влажным туманом очи застлало. В том тумане любезная краля распавлиненная – птицей райской Алконостом представилась.

Утерев усы, наклонился Стах, и, блюдя обычай, почтительно коснулся губами алых изогнутых в улыбке змеек. Хотел сдержанность-воспитанность, уважение проявить, а – не удержался. Все обычаи поправ – впился вдруг сокрушительным алчным поцелуем…

Гназды наблюдали понимающе, одобрительно… Василь – с долей печали, Азар – с долей досады. С небольшой такой долей и даже лёгким вздохом, которые, едва прорвавшись, тут же иссякли.

Взбудораженный Стах еле перевёл дух. Не глядя, из-за пазухи гребанул казны, что попалась – вывалил всю хозяйке на звонкий медный поднос. Зелёные глаза удовлетворённо вспыхнули. «Жадна…» – заметил про себя Стах – и махнул рукой: какая краля не жадна? Это тебе не Токла.

О Токле вспомнил тепло и спокойно. С сожалением подумал, что никогда казны ей не отваливал. В голову не приходило. Да она б и не приняла, пожалуй. Не по гордости, а от заботы – о нём, о Стахе. Де, пригодятся: ты молодой, а мне хватает… А что – хватает? Одинокая баба, лишний раз к деверю обратиться не смеет… Болезненно засосало внутри у Стаха: нехорошо… не дело…. что-нибудь подарить следует Токле… как-нибудь наградить…

Пришла мысль – и ушла. Не держатся такие мысли под изумрудными томными взглядами. Попробуй, думай о далёкой Токле, когда рядом плавно перекатываются округлые бёдра, когда змеятся-смеются лукавые сочные уста.


Нет, в тот вечер от греха Стах воздержался. Сообразил, что крале, Минодоре этой, такое обхождение занятней будет. Что – вот, де: и покорила, и приветила – а всё не бросается мужик, очертя голову. Не торопится. Выжидает. Чего? И отчего?


Угадал Стах. Интерес у бабы проклюнулся. Провожала – руку в руке задержала. Недоумение в кошачьих глазах. Даже робость. Это хорошо – что робость… Чего и добивался. Должна баба пред мужиком робеть.

Самым ласковым взором напоследок утешил её Стах – и коня пришпорил. Знал, что теперь уж – скоро приедет, и тогда всё по-жаркому выйдет… тогда и начнётся… расцветёт сад яблоневый…


Сад цвёл буйно. Остервенело и даже с каким-то надрывом. Враз Минда из редкостного горделивого павлина в аппетитную курью тушку превратилась… Из бархатной потягивающейся кошки – в игрушку пушистую…

Вся изломанная, размазанная по лавке – в хлюпах смачных дрожала, вскрикивала, как безумная, и теряла сознание.

Обо всём об этом, не скрываясь и запросто, говорил Стах Азарию, по случаю возвращаясь с ним, седло к седлу, пару месяцев спустя из поездки домой, в земли Гназдов.

– Нравится, стало быть? – задумчиво подытожил Азарий, выслушав все Стаховы восторги и откровения.

Стах поднял большой палец:

– Во – баба!

Помолчав: внезапно ощутив смутное недоумение – вопросительно взглянул на Зара:

– Только ты вот что мне скажи… – Стах замялся – и чуть сморщился, как с досады, – скажи: неужели и с тобой всё это было? Вот – всё – так же?

Спокойно глядя на дорогу впереди себя, Азарий кивнул невозмутимо и равнодушно. Мгновение Стах смотрел на него – изумлённо расширенными глазами. Потом уронил голову и отвернулся. Минуту они ехали молча. Пока, наконец, Стах не обернулся к спутнику устало и обречённо.

– Зару… – тусклым голосом позвал он.

– Ну? – лениво откликнулся Зар.

– Ты мне скажи, За́рику, – жалобно попросил Стах, – куда же… куда оно всё девается-то?

– Тратится, - пожал плечами Зар. И, подумав, добавил:

– Как деньги…

Зар возвращался к юной жене – нежной, хрупкой и быстрой, словно лёгкая птичка трясогузка – и о Минде вспоминал, как о том приметном дубке, что обнаружили они оба сломанным у поворота дороги. Тяжёлая ветвь, неровно вывернувшись, рухнула, вероятно, в грозу – и перегородила путь. Азарий молча поглядел – и сдержанно перекрестился: «Слава Богу – не по башке».

О молодой супруге поговорить Азарий любил. Вполне в уставах «яблоневых». Поскромнее, чем Стах о Минде – и куда нежнее – но знали друзья о факте пребывания юной белой лилии в горячих Заровых тисках, или что весёленькое выдала лапушка поутру, и какими словами расщедрилась нынче выразить своё восхищение мужем обожаемым…

Как следствие обожаний – полгода спустя нежная Тодосья утратила изящные лилейные очертания, с каждым месяцем всё более тяготея к положенной в устроенном для неё саду форме яблока. Впрочем, в этой форме Зар её любил ещё больше…

А ведь и правда – славная была бабёнка. Красавица, конечно. Как раз такая, из сливочно-медовых, от которых с некоторых пор шарахался Стах… Так ведь Азария судьба пощадила от золотистых ударов – потому палево-жемчужная, как пшеница в утренней росе, супруга пришлась ему в самый раз. Тем более – милая, добрая была. Женской лаской-заботой сердце радовала. Младшую сестричку Зарову как родную приняла… Сестрёнка была у Зара. Смешная кукла лупоглазая. Лет десяти. Сколько помнили её – всегда помалкивала – слова не вытянешь – и всё глазами хлопала, как будто вместо языка глаза у ней – похожие на большие чёрные блестящие пуговицы. Знай, моргает! В шутку по-всякому её звали: кукла, кнопка, лялька. А так – Лала. Евлалия.

Вот эту девчонку глупую Тодосья Зарова обихаживала и всему учила, чему мать не успела. Год, как осиротела отроковица – и жила теперь при брате и семье его. Зар и жениться-то поторопился – из-за сестрёнки. Впрочем, даже в спешке – не ошибся. Не каждый так и после тяжких раздумий женится…

Зар с сестрёнкой обличьем выпали из Гназдовской породы. Так как-то выходило, что испокон веков светловолосы Гназды были и светлоглазы. Но временами сквозь породу просачивалась тёмная струя. Вот и Зар с девчонкой-лялькой вышли в мать… А та – в свою… Шёл смуглый язык из полуденных краёв по женской линии…

Был Зар чёрен волосом, а борода и усы – аж в синеву ударяли. Женщины по-разному на это смотрели. Одних пугало и раздражало, другим нравилось.

Только – известно! – Гназдовы женщины блудных помыслов остерегались, потому чёрная борода Зара понапрасну мерцала синими искрами в солнечных лучах.

Девчонка – братцу под стать – на галчонка походила. А впрочем – была хорошенькой и подавала надежды.

Про девчонку Стахий много забавного помнил. Самому однажды крепко потрудиться пришлось. Было дело – на закате дня, под многослойные Заровы чертыханья, торопливо и лихорадочно укладывал вместе с ним развалившийся на лесной дороге воз. Случайно оказался рядом – и, как водится у Гназдов, на помощь пришёл. «Бог послал», – горячо благодарил потом Стаха товарищ. Стах благодарность принял – потому понимал: не управиться Зару до темноты – хоть пропадай.

И как же воз-то развалился? Не такой Зар человек, чтоб ненадёжно увязать. Зар небрежно-худо никогда не сделает. И тогда сложил ладно, затянул добротно. А только – свою глупую девчонку поставил лошадь в поводу вести. Сам же позади воз подправлял-поддерживал.

Девчонка – хоть маленькая, хоть глупая – а невелик труд за узду держать. Иди да иди рядом с гнедым.

Вот за эту недальновидность Зар и поплатился.

Топала-топала поначалу сестричка по дороге, потягивала за собой конскую морду, не глядя: глядела по сторонам… Тут кустик, там камушек, тут кашка, там ромашка… А – вот и земляничка-ягодка спелая… Зреет себе по обочине – в рот просится.

Шагнула чуток в сторону… ещё… ещё… потянулась рукой… лошадь невольно за собой повлекла. Самую малость – да много ль надо? Лошадь тварь чуткая, послушная… Тут же в бок повернула – воз дёрнулся, накренился – оглобля вывернулась… Ну, и чеши, братец, крутой затылок! Будешь знать, как девке повод в руки давать!

А потом еще с ней всякое случалось… Все так и знали – с ней чего-нибудь да случится! Уж больно чудна́я была. Однажды – пропала. Это – постарше была. Лет двенадцати.

Не секрет – в девчоночьем стаде заведено по ягоды ходить. И – если далёко в лес – то непременно гуртом… малина, скажем, увлекательна… Или, там, земляника… черника, брусника… Возьмешь – да увлечешься! Ищи тебя!

Конечно, и в крепком гурте можно голову потерять. Особенно, если ягоды обвалом. Бывает. Но двадцать голов – не одна. Все вместе – чего да сообразят. Во́лос, конечно, долог, а ум короток, а все же – пусть плохонький – а имеется. Опять же – сплоченные, как плотва в ведре, девчонки – какая-никакая сила, за себя постоят. А уходили порой девчонки далеко. К самым границам Гназдовским. Там, по малине, и на медведя можно набрести…

Девчонки есть девчонки. Все они – больше ли, меньше – глазами хлопают. Но такой хло́палы, как Зарова матрешка, даже в этой болтливой и лупастой стае не найти.

Потому – когда пополудни к воротам Зара примчалась разноцветная и растрепанная ватага – и долго истошно вопила, прежде чем Азарий сумел уловить суть – никто из взрослых мужиков не удивился. Повздыхали только тяжело, сочувственно на Зара поглядели – и три на́меньших брата Стаховых, сам Стах и, конечно, Зар – потянулись вслед за босоногой подпрыгивающей девчоночей россыпью в сторону леса.

Молча, изредка ворча на житейские заботы, утяжеленные этакой глупостью – Гназды тащились за лохматым, конопатым и тонконогим сообществом, постепенно расспрашивая пигалиц о подробностях. Сведения поступали Гназдам сквозь такой пронзительный писк, что закладывало уши.

– И за ельником нет!

– И за орешиной!

– За оврагом!

– Уж и звали!

– Так кричали!

– По стволам стучали!

– К болотцу спускались…

– И в речке шарили…


– Давно потеряли?»

– Еще до полудня! Только-только роса подсохла... Сошлись в круг – а ее нет!

И опять невообразимый гвалт поднялся – который, собственно, постоянно сопровождал каждое сказанное слово.

– Один раз аукнулась… – вдруг вспомнила какая-то подружка, но ее немедленно перебили горячечные выкрики:

– Да! Вон там! Там! Мы туда! Там никого! Никого нет! Русалка! Русалка это!

Опять воздух зазвенел на все лады, наполненный стремительными, сталкивающимися и сокрушающими друг друга звуками.

– А ну – смолкните! – не выдержав, приказал брат Петр. Девочки были послушными. Прыткие – кто быстро внял сердитому требованию – сразу смолкли. Но, услышав завершающие звуки, договариваемые медлительными – с жаром потребовали от них исполнения приказа. Звон сменился грозным шипением: «Тише! Тише!» Так и заклубилось в воздухе меж еловых лапников: «Ш-ш-шшш». Шипящая волна ударила в уши, как океанский вал о скалистый берег. На эту волну с запозданием откликнулись теперь уже те, кто не любил торопиться. Шипевших призвали к порядку: «Тише! Тише!» Вторая океанская волна грянулась о гранитные утесы.


Мужики уже сообразили, что им предстоит схватка с разбушевавшейся морской стихией. И, с грустным пониманием взглянув на братьев, Фрол и Василь сломали по хворостине: «А ну – домой! Быстро!»


Хватило двух свистящих взмахов, чтобы платочная команда с визгом бросилась бежать. Когда растаяли средь изломанной зеленой поросли голые пятки, мужики, перекликаясь, потихоньку двинулись от полянки, куда привели их девчонки, в разные стороны, то и дело, оглашая лес мощными призывами: «Эгей! Лалу!»

Теперь была хоть какая-то надежда – рано ли, поздно – услышать ответный зов: в наступившей тишине – хоть что-то можно стало услышать.

Так и вышло. Петр скоро определил направление, откуда доносился слабый, как стон, голос – и свистнул остальным. Мужики двинулись следом, хмурясь и предвидя осложнения: девчонка ж не бежала навстречу – значит, не могла. Гназды рассеялись цепью: непонятно, откуда шел звук. Он откликался то здесь, то там. Несколько раз пришлось пройти по одному месту. Что-то явно было не так.


Было очень «не так». Особенно «не так» стало Стаху, когда, проходя под корявым дубком, он случайно задел головой нечто, сильно отличающееся от сухой полусломанной и потому свисающей вниз ветки. Навершие суконной шапки коснулось чего-то – пусть напоминающего ветку – но куда более податливого и мягкого. Стах осторожно поднял голову – и похолодел. Над его макушкой слабо покачивались две тонкие, как палки, ноги, завершающиеся голыми испачканными в земле ступнями. Но тут же – сообразив, что мертвое тело не аукнулось бы – Стах оглушительно свистнул остальным – и лишь тогда попытался что-то разглядеть в кучерявой дубовой листве.

– Лалу… – взволнованно позвал он, – ты?

Наверху что-то чирикнуло, всхлипнуло и выдохнуло едва слышимую гласную: «Я».


Собравшиеся Гназды осторожно и слажено сняли с сучковатого дубочка чуть живую, изрядно задохшуюся девочку. Она висела, зацепившись за остро обломанный, но достаточно крепкий сук той крученой пестрой веревкой, что подпоясывала ее льняную рубашку и с размаху съехала ей в подмышки – когда девчонка сорвалась с верхней ветки и пролетела с две сажени. Поранилась она несерьезно.

– Зачем залезла-то? – только и буркнул полумертвый от ужаса Зар едва пришедшей в себя сестрице. Девчонка пролепетала дрожащим голосом:

– Дорогу хотела узнать…

Зар еле слышно проворчал:

– Вечно с тобой что-то случается…

И, больше ни слова не сказав, отошел прочь, трясущимися руками набивая трубку. Стах посмотрел на него – и понял: родителей вспомнил.


Родителей Заровых Стах хорошо знал. Семья по соседству напротив жила. Отец – здоровенный мужик. Вертел оглоблей – что барин хлыстиком. И добрый был. Никогда ни с кем не ссорился. На все против себя выпады – знай, басовито похохатывает.

Ан – своих обижать не давал. Кто по злобе сунется – ему оглобля поперёк. Вот и не совался никто.

Статью Зар в него пошёл, тёмным взглядом – в матушку.

Матушка у Зара – как вышла замуж красавицей – так в красавицах и осталась. Вот и морщинки пошли по гладкому лицу, и волосы угольные точнопеплом посыпало – а всё любовался на неё народ. В молодости, сказывают, платье у ней было бесценное, златого узоречья, старинной работы… От родительницы в приданое досталось… Так вот в платье том была соседка краше любой царевны. Аж – дыханье в груди замирало. Глянешь – глазам больно – а взор отвести невозможно. Во! – какая была!

Много раз Стах думал-мечтал: вот бы не тускнела красота! Вот бы вечно цвела! Дюже жалко красавиц! И красоту их дивную, да и – их самих. Это ж, каково – такое терять?! Особливо, когда привыкнешь…

Толком и не помнил Стах – как и когда в последний раз повидал матушку Зарову. Уезжал Стах по делам, дом родной покидал, с близкими прощался… Простился ль с соседкой? Может, и простился…. А, может – в суете-заботах – и мимо проскочил. Теперь уж не установишь…

Чёрную весть Стах услыхал, лишь, когда через месяц назад вернулся.

По дороге к Чехте, между сёлами Нижжей и Хромной, вырыла в незапамятные времена быстрая речка глубокий овраг. Через овраг мост перекинут. Испокон веков там народ ездил. Сёла ближние за мостом доглядывали и побор брали. Ну, и не доглядели… Разбирай потом, кто прав, кто виноват – людей-то не вернёшь. Батюшка с матушкой Заровы как раз на ярмарку поспешали…

Стах у них и на похоронах-то не был. И в гробу-то не видал. И последнюю минуту – не запомнил. И прощанье-то смазалось…

Что ж осталось ему от них?

В памяти – знакомый с детства голос, смутный образ таявший, зыбкое светлое ощущение присутствия где-то рядом человеческих душ.


Матушка в детстве Стаху рассказывала – душа походит собой на маленькую белую птичку, что вдруг выпархивает, невидимая, изнутри тела умершего – и летит себе прочь.

А Стах часто видел в храме на иконах – душа в виде крошечного младенчика бывает. Умиляло Стаха: при Успеньи Богоматери держит Спаситель запеленутого в белое ребеночка – душу родительницы своей – ну, так бережно! так нежно! – что ясно каждому: как любит Господь матушку свою – так любит и каждую душеньку, что тянется к нему!

А некоторые говорят – напоминает собой человечья душа язык пламени у свечи. Вот как стоит свеча пред иконой – так и человек пред Господом. Свеча из воска пчелиного – как человек из плоти. Но лишь когда горит ее пламя, волнуется, трепещет и топит ярый воск – лишь тогда суть в ней и смысл. Так и в человеке. Только когда душа его огнем служения Господу, любви и неустанной молитвы полыхает – лишь тогда Господь ее приемлет.

А еще – сам, по-своему понял Стах – какая она, душа человеческая.

Это позже снизошло – когда не стало у Стаха Токлы.


Не думал и не гадал Стах. Редко у Токлы бывал – и не приходило в голову, что может это так болезненно оказаться… так невосполнимо! Вроде и жил без нее нехудо – вот и не осознавал ничего, не замечал, и как само собой разумеющееся принимал – казалось, всегда так будет, а иначе – как же… Сердце согревало, что есть она там где-то… и что всегда ему рада… ждет его и дышит им. Стах чувствовал это всегда, каждую минуту – даже когда совершенно не вспоминал ее. А так чаще всего и было. Далеко, не по пути жила Токла. И не было нужды ни навещать ее, ни вспоминать. Тем более – когда с Миндой еще лепестки не облетели…

Никогда не думал Стах, что может так сердце оборваться… Что можно вот так, запросто, между дел – заехать на привычный хутор, обыденно в ворота ударить, гаркнуть, как всегда, чего-нибудь несуразное и потешное – и чуть не помереть на пороге… Потому что – как теперь жить-то?


Ворота отворил ему молодой мужик – и Стах не понял ничего, глазами заморгал. Чего тут этому-то делать? Тут же Токла живет! Можно было б чего худое подумать – но даже не подумал. Про Токлу такое не подумаешь – иначе она бы не она была!

Вот он стоял и смотрел мужику тому в глаза, забыв рот закрыть – потому как все спросить хотел, мол, чего ты, мужик, здесь делаешь? – и все почему-то не спрашивал… будто боялся чего… Где-то исподволь поднимался темный страх. Что щас спросит – и умрет…


Мужик сам спросил. Негромко, неторопливо, буднично:

– Это ты, что ль, к тетке-то все шастал?

Стах хотел кивнуть – и не смог. Как аршин проглотил. Шея не слушалась. Мужик еще поразглядывал его, помолчал чуток – потом ляпнул с размаху:

– Померла тетка-то! Все теперь! Отгулял!

Не спеша – стал прикрывать ворота. Потом подумал – придирчиво прищурился на Стаха, смерил его взглядом – и миролюбиво кивнул головой в сторону своего двора:

– Чего? Иди, переночуй, раз уж явился. Куда ж тебе, на ночь глядя…


Стах машинально шагнул – и тут его прорвало… Неистово, заполошно к мужику бросился, за кафтан на груди его пятерней сгреб, задохся. Хрипло, с болью еле выговорить сумел:

– Постой… ты чего говоришь-то?! Ты – чего?!


Мужик с укором глянул, настойчиво стиснутые пальцы его от кафтана отцепил. Покачав головой, поморщился – буркнул:

– Чего-чего… Не знаешь, что ль, как люди помирают? Живут-живут – а потом помирают. Вот и тетка. Скоро три месяца, как…

Стах почувствовал, как все в нем – словно вниз поехало и об землю грохнулось. Гулко так. И земля ухнула, задрожала вся, загудела. Холодно стало и пусто – и как будто кончилось все на свете… застыло… занемело… исчезло куда-то…

Мужик пристально посмотрел на гостя – и хмыкнул:

– Ну, ты прям – как наледь по весне. А ну – пошли! Свалишься, того гляди, – и крепко ухватив Стаха подмышки, настойчиво поволок за собой.


Стах внезапно осознал, что сидит за столом в знакомой горнице, только вместо Токлы у печи хлопочет молодая брюхатая баба. И знакомый горшок из печи тащит. И знакомые миски на стол мечет. И полотенце знакомое стелет. А Токлы – нет. Только слабый ласковый свет как будто колышется в воздухе и плывет – над столом, над печью, возле оконца… И знает Стах, что это – она. Стало быть – никуда не делась. Существует на свете. И значит – еще можно дышать, жить, видеть и слышать. Можно.

– Скрутило ее чего-то, – спокойно рассказывал мужик за столом, – сперва знахаря звали – а потом попа. Видим – доходит баба. Четыре дня кричала, вся пятнами покрылась… Намучилась… Но – прибрал Господь. Это верно – жалко. Баба добрая была. И не старая пока… Пожить могла б. Это тебя, что ль, Стахом звать? Звала всё... Завтра покажу, где похоронили…


Ехал Стах от хутора, и слезы, не иссякая, кропили дорожную пыль. А мир цвел вокруг - потому, как шел веселый месяц май – а в май, как известно, все в цвету, все в начале, все в надежде… все еще впереди! Благоухали травы, и березы пускали соки… и вдоль сел тянулись яблоневые сады, которые, казалось, никогда не осыпятся.

Нет на свете вечноцветущих садов. И вечной жизни нет. Ну – что делать? Нет – так нет. Не в том беда.

А в чем? Отчего так больно, и ноет сердце? Оттого, что никогда уже Токле к груди не припасть? Словом не перемолвиться? Глазами не встретиться? Не подарить ей себя – лучше всех наград? Но ведь жил же он все эти месяцы – и неплохо это у него получалось… Интересное дело завязалось… и, похоже, прибыльное, надежное… и казна у него водилась… и Минда с ним на лавках то змеей, то ящерицей вывертывалась… а в дальнем городке еще красотка обрисовалась…

А только – по всему по этому – помирать не будешь. Дело наживное. Токлы – вот её не вернуть…

Стах вдруг подумал, что если бы в жизни у него была одна только Токла – а больше ничего… – ничего она, жизнь, была бы… Хорошая жизнь!


Средь буйного цветенья мая и в блесках солнечного дня – ехал Стах – и плакал.

Потому что с Токлой – не было у него никаких садов. Ни в бело-розовом кипенье, ни в щедром яблочном изобилии. А значит – не сохнуть деревьям тем… яблок не ронять… лепестков не сыпать… И потому – не исчезнуть. Никогда.

Глава 3 "Всякие звери"



Молодцу жилось неплохо.

Может, и не очень,

Но вполне, чтобы не охать

И не выть по-волчьи…

А неведома зверушка –

Жизнь возьми, да и нарушь-ка…


Пусть и не беспечную.

Ну, какую получил. Принимай, что есть. Будешь губы топырить – и то отымется!


Стах и не топырил – вежливой улыбочкой складывал: научила жизнь улыбаться.

На Бога не роптал – поклоны низкие отвешивал, благодарил со смирением.

А – и было, за что. Ладились работы, достаток лепился. Разбирался тонко Стах в делах купецких, с артелями ладил, в промыслах смекал – а главное, мимо кармана не сыпал.

Однако – и не жадничал. Ну, настолько, насколько благоразумие подсказывало. Угодить – все не угодишь, а делу навредишь. Для пользы можно и попоститься. И люди поймут. Им же тоже интерес – крепкое дело накатанное.


Кроме крепкого дела – яблоневые сады цвели у Стаха, и яблоки зрели. Тут уж он с боязнью на иконы в храме поглядывал, особенно где страшный суд или во ад сошествие. На исповеди – горько каялся: прости, Господи, беспутного. Но – сколько раз пытался на путь стать – столько раз с пути воротил: не стоялось по младости лет. Все блуждал в благоуханных дебрях.


И бежали себе годы бойко, увлеченно. Бежали – да к тридцати подкатывали…

Вот тогда и попустил Господь.

За грехи. За яблоки.

Юркий и пакостный бес высунул из тайной норки шильца рогов – и молодца боднул…


Для исполнения злодейских козней бес свел вместе и сплетенья дорог, и соцветья времен, и букет соблазнов. Все в один узел закрутил! И не в препон оказался нечистому день праздничный, Троичный. А, может, как раз и в помощь: тем негожей Гназду незадачливому на женскую красу пялиться и по той красе соками исходить. Это – только что в храме причастившись! Едва многотонные грехи с плеч свалив!

Попался мужик!


В чужом городишке оказавшись и не имея, где главу преклонить – Стах после службы в харчму заглянул: брюхо подводило: со вчера не ел и пред тем постился. Ничего худого не чуял. Привлек запах похлебки.

Вот – пока Гназд похлебку ложкой черпал – меж крепко сколоченных столов оно и появилось. Фламинго заморское-кучерявое! На этаких ножках, всем на обозрение выставленных из-под юбки короткой, которая в коралловых да снежно-палевых фестонах, там, да закрутах завивалась – вся как жар горя, выступала фря! И самое главное – чего Стах ни в жизнь не видал и чего понять не мог – голова у этой фри сплошь в золотых колечках.

Встречал он, конечно, людей кудрявых, и даже очень – но тут что-то иное, чудное было. Никакие кудри не скрутятся тебе такими чёткими, литыми кольцами и вкруг головы выложатся рядами твёрдыми и нерушимыми, как металл.

Так прям и винтились над румяным лицом с чёрными, блестящими глазами червонные спирали! Простоволосая, да ещё кольца эти у ней во все стороны торчат, а не вниз свисают, как бы положено. Не ходят бабы так.

Бабы не ходят, а на эту взглянешь – и глаз не отведёшь! Царица Клеепудра!


Вот как-то так устроен мужик, что все может он выдержать и всему отпор дать, а перед фрёй в колечках – грохает замертво на истоптанный заплеванный пол.

То же и со Стахом случилось. Грохнул.

Нет, не сам. Ложка упала. А миску Стах поймал.

Этак ловко поймал – что фре уж больно понравилось! Обернулась на звон – и смотрит, как молодец, танцором балаганным вывернувшись, посудину подхватывает.

И подходит к нему.

Такими шажками – как вот бабочка порхает. Легонько так – аж земли не касаясь. А сама – тугая да налита́я вся. Колышется да переливается – фестоны не спасают! Какая там бабочка!


Стах не совладал с искушением – глаза в глаза упер – и точно потянул на себя взглядом. И девка повлеклась – ближе некуда. Молодцу колени обволокла текучим телом. Обняла руками шелковыми могучую Гназдовскую шею. А потом вдруг – от шеи одной рукой – как пробежит пальчиками-игрунчиками, ласковыми да цепкими, по спине, по бокам. Хохочет, щекочет, под кафтан забирается – сама долго так в очи смотрит: зовет…


Молодец дыханье затаил. Грудь теснится, горло сохнет, слова нейдут… Еле-еле с надрывом из себя вытолкнул, хрипло да прерывисто:

- Чего хочешь, кралечка? Ну? Назови!

Краля называть не торопится. Шутит-жмётся, льнёт-шалит. Баловство ей, что мужик доходит – гляди, помрёт. Голос ласковый журчит-перекатывается, слабенко так усмехается:

– Угоди мне – может, и столкуемся… Ты ссади мне, молодец, чёрна ворона – вон того, что с берёзины каркает!


Стах стрелял хорошо: нужда заставляла. В другое время плечами пожал бы: чего губить зря тварь Божью? А тут – и не задумался: в открытое окно руку выставил. Каркнул ворон перепугано…

Кабы Гназд хоть сколько прислушался – может, уловил бы в грае сдавленном: «Опомнись, дурак! Оглянись в обе стороны!» Да только с такими фрями – разве услышишь? Грянул Гназдовский выстрел – грянулся вран о сыру землю.

Девка в ладоши захлопала, разахалась, развосхищалась:

– О! Меткий же стрелок ты, добрый молодец!

Только больше никто Гназду не славословит, хвалебных рулад не выкрикивает и цветы не бросает, хоть и не безлюдна харчма. Стаху заботы нет: он себе цену знает: знай, на фрю косится – нет бы коситься на двери, входные да хозяйские. Фрям-то что? Спляшут вам да хвалебных рулад напоют! У них отработано. Вот такие штучки, например…


– Молодец уда́лый! Дозволь-ка подержать… – прошептала фря низким, дрожащим шёпотом – и глаз угольный сощурила. А розовый точёный носик вдруг возьми да и сложись пятачком… Стах и не заметил: перевернуло всего, аж задёргало:

– Ах, роза эдемская… пух лебяжий…

Лебёдушка покатилась со смеху. Выкрикнула звонко:

– Погоди! Не сторговались! Ты сперва вот это… дуло железное… дай подержать! Дай стрельнуть!


Стах сник. Отрезвел – но весьма незначительно. Хмуро повертел в руках хороший английский пистолет, вынул кремень. Досадливо протянул девке за ствол. Девка с подчеркнутым любопытством долго его разглядывала и болтала всякий вздор:

– Откуда стреляют? Отсюда? А здесь что? А это зачем?

Потом совсем разыгралась:

– А ну-ка! Вон тот горшок разобью!

И капризно надулась:

– А почему он не стреляет? Верни, что вытащил!

– Полно, красавица… – глухо простонал измученный Гназд, – еще убьешь кого… Пойдем!

– Нет-нет! – раскокетничалась эдемская роза, – я непременно – непременно! – должна разбить этот горшок!

И – прихотливым жестом направляя дуло в стоявший над хозяйской стойкой большой глазурованный горшок – она меж тем изящно и бесцеремонно стянула с головы кавалера шапку и с важностию надела на себя:

– Я меткий стрелок! Похоже?


Стах залюбовался.

Эта женщина, определённо, умела себя преподнести. Грубая мужская шапка, напяленная на голову Гназда неприхотливо и абы как – на золотистых кручёных кудрях черноглазой красавицы сидела с очаровательной лихостью, лёгким озорством. Мерцали, переливались изумрудные, рубиновые искры – и призывно таяли в червонной гуще колец, оттенённых потёртым и выцветшим сукном шапки. Краля коварно взглянула на Стаха – и многозначительно мигнула. Стах мучительно зарычал.


– Угу… – лукаво согласилась бабёнка, а пятачок опять – раз! – и возник на кончике изящного носика. И на миг кого-то напомнил молодцу…

– Напоминаю сейчас я стрелка? – спросила фрюшечка, понизив голос. – Дай второй пистолет! Буду смотреться?

– Будешь-будешь… – пробормотал несчастный хахаль, попусту ловя ртом хохочущие губы увёртливой красотки. Красотка, знай себе, покатывается:

– Что ж ты нетерпеливый такой? Уж коль выбрал меня – потрудись! Я по красной цене! А мы покуда не сторговались…

«Щас убью…» – внезапно понял Стах. Внутри разом ослепительно вспыхнули то ли звёзды, то ли молнии – и с размаху стрельнули в голову. Всё это вылилось в рёв раненого зверя:

– Ну, сколько?!

Девка только метнула в потолок россыпи смеха – и, с криком:

– А вот как поглядишь на меня при двух пистолетах – так узнаешь! – мгновенно спрыгнула со Стаховых колен, да так проворно, что Стах прозевал её. Крутанувшись причудливым зигзагом, замерла перед затравленным мужиком, дерзко потребовала:

– Давай второй!


Истерзанный Гназд с отчаяньем выхватил из-за пояса другой ствол.

– Ну? – шикарно повела полулунными плечами красотка, перехваченная на талии блестящим поясом, за который она с вычурной бесшабашностью заткнула два верных Стаховых пистолета.

– Да… – Стах судорожно и жалко покивал головой и через силу протолкнул в горло глоток воздуха, – звонка́ ты, краля! Хоть с пистолетами, хоть с пушкой… – но потом, запнувшись, скромно признался, – только мне без них больше нравится…

– Ах, вот как? – кокетка многозначительно подняла алебастровый пальчик:

– Значит, – изрекла важно, – картина неполная. Чего-то не хватает.


И внезапно тягуче уставилась на Гназда широко распахнувшимися глазами. Разом налившимися вишнёвой спелостью устами жарко и жадно вдруг забормотала дрожащим низким полушёпотом:

– Чего же не хватает мне, молодец удалый, для гордой стати твоей, обличья княжеского? Мощью ты точно зубр упрямый! По земле ступаешь царственным львом. Как олень легконогий – быстр и строен! Зорок, как орёл! Стремителен, как сокол!


Ну, что говорить… Умела краля подливать, где надо – масло, где надо – мёд. Да и вообще… когда роскошная баба ползает у тебя в ногах и всякое такое говорит… орёл ты… лев… ещё, там, другое зверьё… – поднимать её как-то не хочется… приятно, что ползает!

Потому Стах и купился, когда преданно и восхищённо вытаращившись ему в глаза, сирена начала вдруг медленно стекать ко Стаховым ногам, пылко и трепетно их обнимая и прижимаясь взволнованно вздымавшейся грудью. Опустившись до сапог, прилипла к ним с таким огнём, что – ещё мгновение – Стах рухнул бы вместе с девкой тут же на пол без всякого торга. Но вот дальнейшие женские нежности ему не понравились. Потому как во мгновение ока движеньем ласковым и страстным красотка выдернула из-за голенищ его два засапожных ножа. Устрашающие лезвия хищно блеснули во мраке закопчённой харчмы.

Спохватившись, Стах успел сграбастать тонкие запястья:

– Ну-ну-ну, сладкая… – забормотал растерянно и несколько испуганно, – не балуйся, девочка, оставь… это нехорошие игрушки…

Глаза коленопреклонённой красавицы мгновенно наполнились слезами. Самые настоящие слёзы крупными градинами побежали по её щекам, а влажный рот приоткрылся так трогательно, так беззащитно:

– Пожалуйста… – дрогнувшим голосом пролепетала она и взглянула Стаху в глаза столь жалобно и покорно, что у него сама собой ослабла хватка, и чувства стыда и сострадания отключили все остальные, – пожалуйста, не отбирай у меня… мне так хочется… совсем чуть-чуть, одну минуту… я думала, ты позволишь… только в зеркало посмотреться, а главное, – тут она всхлипнула и заглянула Стаху в самую глубину зрачков с такой нежностью, что мужика окончательно развезло, – чтоб ты́ на меня посмотрел! Как я выгляжу при настоящем молодецком оружии.

Стах не выдержал атаки. Стах сдался.


Красотка тут же взвилась ослепительной кометой, сверкая двумя ножами – и закружилась перед Стахом в пространстве меж столами. Ножи быстро вращались, со свистом рассекая воздух. Девка ловко перекидывала их из руки в руку, взметала над головой, стремительно роняла вниз, высоко подбрасывая ноги – и быстрый напористый звон ножей и стук подбитых гвоздочками каблуков успешно заменял ей музыку.

Таких кручёных дробных танцев Стах в жизни не видал. Аж голова закружилась от грома и мерцанья! До того рьяно выплясывала девка, до того истово лупила каблуками в земляной утоптанный пол – что Стах лишь восхищённо глазами её пожирал и прыгающее сердце в груди даже унять не пытался. Девка плясала – потихоньку к низкой двери в глубине тёмной харчмы отступала. Девка плясала – сквозь пляску то и дело к молодцу обёртывалась, чёрным отчаянным глазом мигала и кричала задорно:

– А так погляди! – и пускалась в новые невиданные выкрутасы. Ножи звенели, пистолеты гремели, сердце Стаха колотилось неистово, мучительно… Сквозь всё это вязко тянулась мысль: ах, не дело это… отобрать бы… не ровён час…


В какой-то миг стряхнул Гназд наваждение. «Не дело… не дело…» – продолжало стучать внутри, а хорошенький фрюшечий носик внезапно шевельнулся и сплющился в откровенный пятачок. И Стах его наконец разглядел.

Он решительно поднялся. «Ну, будет, –подумал, вдруг ощутив тревогу, –наплясалась, поди…»


Под стук каблучков подстроившись, сам сапогом притопнул. Следовало плясать: с ней, с девкой-то, иначе, видно, не столкуешься. Повёл Гназд плечами, подбоченился – лениво в танец вступил. Не лежала душа на ловкие коленца, на размахи залихватские. По старой привычке потянуло шапку на затылке заломить… ах, ты! Шапка-то на девке… вон, занятно этак средь колечек торчит – не падет. Ничего у этой крали не падает. Всё ладно, всё притёрто-пристроено.

Кое-как размялся Стах, приладился. Этак небрежно – вроде как для начала, для затравки – вкруг девки пошёл, приноровляясь поближе подплясать… Девка весело в сторону скакнула, расхохоталась, к молодцу голыми коленками развернулась и ну! каблуками дробить – искры высекать из пола негорючего, из Гназда горячего. Чего ж? Горел Гназд – а к ножам мелькающим всё ж подступался. Да и к девке. Одно другому не мешает.

– Погляди на меня, удалец, ясный сокол, орёл могучий! – всё так же лихо крикнула забавница.

– Гляжу, козочка резвая, – отозвался Гназд как-то уж очень вкрадчиво… без надрыва жаркого, без угара тёмного, а даже с прохладцею. – Уж так хороша ты, белочка прыткая! Уж так-то пригожа!

В ярких чёрных глазах кудрявой чаровницы мелькнуло сомнение. Ещё быстрей завертевшись, откатываясь от теснящего Гназда, она высоко завскидывала стройные белые ноги. Ноги стремительно выстреливали из множества пенистых кружевных юбок, вихрящихся вокруг. И – несомненно – эти выстрелы сразили бы Гназда наповал, если б звоном им не вторили ножи, рассекающие воздух не менее стремительно.

– Погляди же на меня! – уже с отчаяньем взвизгнула танцорка. Гназд не ответил, прицеливаясь перехватить её руки.

В этот самый момент у молодца за спиной раздался голос, со странной усмешкой прозвучавший:

– А на меня поглядеть не хочешь?

Яростный голос, едкий, горький. Женский голос – и это сбило с толку. Будь мужской – Гназд разом разоружил бы отступающую к стене красотку и не с голыми руками обернулся бы на злой вызов. А тут – миг недоумения стреножил молодца. Растерялся он, – да и повернулся на голос. Уловил только тёмный силуэт в светлом проёме раскрытой двери. Не успел ничего разглядеть. И понять не успел. Дальше произошло всё молниеносно. Порснуло что-то сзади – и Гназд мгновенно уяснил, что за ножами-пистолетами дёргаться поздно: с двух сторон ринулись на него два здоровых бугая.

Бугаёв Гназд успел за грудки ухватить и вместе сшибить, а сам вниз ушёл. Вывернулся, было. Тут же другие навалились. Но тех уж встретил. Ближнюю лавку из-под кого-то выдернул.

Не так много людей было в харчме – это Гназд, ещё входя, отметил. Случайные сразу в стороны отлетели, к стенам прибились. Из каких углов понаползли бойкие молодчики, Стах после только диву давался. Но – вот они, деваться некуда. Против Гназда пятеро. Люди, не люди – серой вёрткой стаей подступают. Недобро, по-волчьи, глаза поблёскивают, а лиц не видать: тёмными платками тщательно лица повязаны. Отчего-то им не по сердцу миру личико казать – точно невестам подмененным. Прут на Гназда неотвратимо – но осторожно. Каждый миг схорониться-отпрыгнуть готовы.

Не успели отпрыгнуть – угодила в самое скопление своры сосновая лавка. Кому по лбу, кому по спине, кто увернулся.

Смёл Гназд кодло подкрадывающееся – к выходу отступил. А дальше – некогда стало удары считать. Слева-справа кинулись волки – и крушил их молодецкий кулак, долго не метя, налево-направо – под дых ли, промеж глаз – куда придётся. И почти к дверям уж пробился Стах – как откуда-то сзади да сверху метнулась на него сеть рыбачья с грузилами по краям, обернула единым махом, руки спутала – и враз повисли на плечах хрипящие от злости вороги. Рванул Стах сеть, тряхнул с плеч ненашей безликих – но сразу сбили его с ног, затоптали, башкой о пол ударили, горло сдавили, так что в глазах померкло. Обмяк Гназд. Издаля, из тумана услышал голоса: истошный женский, потом беспокойный мужской… и проплыло в сознании, что уж слышал их где-то… Где и когда?

– Легче! Вы! Медведи! Убьёте же! – вскрикнула женщина, и мужчина подтвердил:

– Вы побережней! Череп расколете – на что нам калека? – и пророкотал примирительно, – ничего! Это он здесь такой! В порубе покиснет – отгладится!

«В порубе… в порубе… в порубе… в порубе…» – запульсировало в звенящей голове. Сознание слабо прояснялось – но независимо от него, привычкой отработанной, напрягались все мышцы и жилы, пытаясь сбросить противников. И, всё не сдаваясь, корчился да вывёртывался придавленный Стах на полу.

– Вяжите… вяжите… – по-хозяйски советовал всё тот же давно слышанный мужской голос, – щас скрутим – уймётся.

– Легко в стороне болтать, – с тяжким хрипом пробурчали ему в ответ, – не даётся!

– Давай… как есть… вожжами обкручивай! – прикрикнул хозяйский голос, – что бревно, вынесем… вон телега… в сено зароем, – и скомандовал напористо, – ну! быстрей, ребята! И так завозились.

Всё ещё выкручивающегося Гназда облепили пыхтящие от напряжения недруги. «Погубить опасаются… – мелькало в блёклом сознании, – в колодки, значит…»

Стах рванулся с неожиданной силой. «Эк!»

Насевшие враги крякнули. В какой-то миг все три головы ненароком оказались вместе.


И тут же – тяжкий снаряд просвистел через всю харчму, точно приземлившись на три взъерошенные, мокрые от пота кочки голов.

Это ещё одна сосновая лавка выступила на сцену, сметая на своём пути не к месту торчащие кочки.

Дружно грохнулись три головы, как пустые горшки о пол. Стаху – вскользь: чутьём в сторону дёрнулся молодец.

И тут же прыгнул кто-то, дробный и быстрый. И тут же выстрел грянул под низкой крышей продымлённой харчмы. И тут же рядом рявкнул мужик – и тоненько, с подвыванием – застонал. А Стаху – совсем рядом, аж, под правую руку – нежданно отлетел нож.


Встряхнувшись, глазам Гназд не поверил: на вершок от него лежал хороший большой нож и поблескивал голубой наточенной гранью…

Сколько удалось собрать сил – потянулся Стах спутанной рукой к тому ножу. С мукой выворачивая – кое-как выпростал из крепкой сети два пальца. Самыми кончиками еле-еле дотянулся до острия. Осторожно захватил его – и подтащил к себе. А там – перехватывая лезвие ещё… ещё – аккуратно подвёл к тонкой верёвке сетки…


Освободив руку, сразу заработал молодец ножом. Как можно быстрее и незаметнее. Но никто не препятствовал ему. Отвлеклась боевая братия. Четверо из строя выбыли, двое других под дулами двух пистолетов дыхнуть не смели, и покорные руки подрагивали на уровне белых от страха глаз.

Два пистолета в обеих руках направлял на них невысокий жилистый молодец. Глаза его из-под нахлобученной шапки, над повязанным лицом – торжествующе сверкали. Голос меж тем рокотал сдержанно и насмешливо:

– Что? Не узнал, Дормедонт Пафнутьич?


Вот от этого имени у Стаха по мышцам холодная волна прошла. Господи! Да разве могло прийти в голову?! Вон, что за призрак из прошлого! Не то, чтобы Стах его напрочь из памяти вымел – но если и вспоминал когда – только так:

«Ну, почему умерла добрая любящая Токла – а дочка его всё живёт и живёт?!»

А самого давно похоронил мысленно. Думал – никогда и не столкнётся. Ан – объявился Дормедонт Пафнутьич. И – похоже – в большую силу вошёл, коль на Гназдов замахнуться дерзнул. А это кодло его – поди, наймиты? Э, нет… не все… вон тот, что рядом – похоже, сын. Смутно помнил Стах это лицо – тогда ещё мальчишеское. Что ж? Возмужал. А сам Дормедонт раздался да поседел ещё. Только всё – не старик. Объявился, значит.

Что ж нужно Лавану спустя десять лет? С какой стати так понадобился ему Гназд в порубе – что на лихое дело рискнул?

Так ведь, – заскулило с тоской в душе у молодца, – у него ж вся жизнь – лихое дело. Вот и до этого дозрело. Не хочешь, зятёк, доброй волею – будешь в колодках – а стад Лавановых тебе не миновать.

Плюнуть захотелось Гназду. Недаром – подумалось – всегда в харчме пол заплёван. Не где-нибудь – а в харчме, девки пляшут, роняют ложки дураки да Лаваны сети развешивают.

– А? Дормедонт Пафнутьич? – звучал едкий и негромкий голос удалого молодца с прицельными пистолетами, – вижу, запамятовал. А ну – как напомню? – слова поцедились медленней, размеренней, – вот как среднему твоему… ишь, поёт! Ладошка-то… сможет ли ещё ковшичком воды черпнуть?


Хрипящий мужик мычал и корячился на полу.

– Помилосердствуй… – почти прошептал Дормедонт, – ты ж мне двух сынов покалечил. Будет!

– Тот отойдёт, – хмыкнул грозный молодец, – жив. Это мне ты жизнь обломал – не поправить.

Пристальный взгляд его сделался безжалостным. Концы ржаных усов приподнялись лютым оскалом:

– Ты ж мне семью сгубил! Мне ж теперь, трудами твоими – вот эти два ствола – всё, что есть в жизни! Зато уж, – обнадёжил злорадно, – не промахиваюсь!

– Слышь… милый… не губи, – тихо и со слезой пролепетал Дормедонт, – я тебе денег дам… все дам, что с собой.

Молодец хохотнул:

– Ты мне дашь… Я и сам возьму… не чужое, поди!

И жёстко произнёс:

– Умереть боишься? Да я за твою жизнь поганую греха на душу не возьму – только не дёргайся, не искушай.


Уразумевший ситуацию Стах не торопился поднялся на ноги. Голова ещё звенела, но тело слушалось, руки-ноги действовали. Однако нужно было обезопаситься – а значит оговорить условия. И он спокойно и предупреждающе произнёс:

– Эй! Товарчу! Я тебе подспорье. Согласен?

– Давай, – не глядя, обронил воитель с пистолетами.

– Тогда так… – Стах решительно встал с замызганного пола, – сеть порезал, за вервие сойдёт… и ещё есть… про меня заготовлено. Гляди в оба – свяжу нижних, потом верхних…


И Гназд добросовестно и ловко проделал обещанное. Крепко-накрепко сплёл попарно и троекратно шесть рук лежащих рядом с перевёрнутой лавкой – да и с лавкой соединил для верности. Потом так же по-деловому подошёл к Дормедонту с сыном. Обоим по две вместе руки связал, обоих подтащил с поддерживающему крышу столбу и прикрутил к нему. Тут же прощупал, отобрал оружие, а был навар недурен: плохого Дормедонт не держал.

Новый товарищ опустил два пистолета. Третий, из которого пробил руку Дормедонтычу-среднему, колыхался сбоку на ремне. Впрочем, стрелок не прятал пушки, ненароком приглядывая: дверь, окна, народ, за углами да столами хоронящийся. Однако ж увязанных розеткой пленников обыскал основательно. И ножи, и стволы отобрал – а денег при них не было. Деньги у Дормедонта все были. Как и следовало ожидать. Их и забрал молодец все до последнего, пройдясь по пазухам-карманам вдругорядь. И табак выгреб.

– Уходим, – кивнул ему Стах.

Задерживаться – верно – не стоило. Неизвестно, что за силы заполнят в следующие минуты пространство под чёрной от копоти крышей просаленной харчмы. Ещё раз внимательно оглядев покидаемые рубежи, оба молодца быстро выскользнули за двери и, покуда не отходя, осмотрелись.

У коновязи не было лошади Стаха. Стах не удивился – только с досадой дёрнул ртом. Переведя взгляд левее, он вдруг обнаружил её, уже без седла – на постромке впряжённую в ладную телегу, с каурым коренным. Призывно толкнул товарища. Рванулись, было, оба к обретённой упряжке, как вдруг, прыгнув невесть откуда, невиданное явление преградило Стаху дорогу…


Тигрица!

Свирепая и кровожадная, ощерила клыкастую пасть – тут любой закалённый в боях воитель дрогнет и оторопеет…

Ну – это, конечно, в первый момент причудилось. В самом деле – откуда ж в белых краях метелей и берёз – этакая тропическая живность. Понятно, никакая не тигрица – хоть поразительное сходство доне́льзя потрясало. Дыбом вставшая шерсть на загривке. Сощуренные глаза, мечущие злобный пламень. Разъятый в глухом рычании провал жадной глотки. Стена готовых вгрызться в трепетную плоть зубов. Выпущенные на всю природную длину, скрюченные и отточенные – когти-пальцы. И – клокочущая ярость в каждом движении. Вся эта стихия насмерть встала у Стаха на пути:

– Думаешь, вырвался?! А я – не пущу! От меня не уйдёшь! – рыкнула – и блеснула на солнце рыжей полосатой спиной. Спина выгнута – словно бросится зверюга. Из оскаленного рта безумные речи летят:

– Вот этими руками вцеплюсь – и не пущу! Зубами вопьюсь – не вывернешься! Хватит! Жила одна – больше не хочу! Это что ж ты творишь-то?! Меня, венчанную – знать не хочешь, а девке в ноги стелешься – головы не жаль!

С ужасом и омерзением признал Стахий в страшной твари законную супругу.

Разменяв четвёртый десяток – краше Гаафа не стала – стала злее. От обиды ли, от безбрачия… или просто от чёрной души. Поняла, наконец, что не дождётся мужа – и вот, любой ценой готова заполучить.

Стах, приостановившись, несколько мгновений разглядывал свою «судьбу». Такую – с лихорадочно горящими глазами, с зубами оскаленными – не успокоишь, не уговоришь. Вздохнув, он тихо спросил:

– А на что я тебе, Гаафу? Ты ж видишь – жить с тобой не буду. Не заставишь же…

– Заставлю! – выкрикнула Гаафа, нацеливаясь паучьими пятернями, – за глоток воды… за кусок хлеба… смолой прилипну – а муж законный у меня будет! Не отцепишься! А уйдёшь – чёрта тебе вслед! Порчей изведу! Яду подошлю!

– Да ты никак рехнулась, жёнушка? – как можно холоднее и насмешливей бросил Стах, отстраняясь от девки. Бежать и бежать от её страстной ненависти. Бывает всесокрушающая страсть любви – а тут…

Однако ж – любовь ли, ненависть – а ведь сожрёт, и без шуток. Приходится признать. Её бы – на цыпочках и подальше – миновать. Кто знает, что может необузданная девка выкинуть…


Стах повертел головой в лёгкой панике. Товарищ слегка приостановился, оглянувшись на него. Присмотрелся к обезумевшей тигрице, мигнул Гназду на коновязь. Эта мера была не лишней. Не хочется терять время – но оставлять в тылу бешеное чудовище неразумно.

И другой вариант у Стаха в голове мелькнул… Вот повздорь он с Миндой (а с Миндой сильно задержались яблоневые сады… из-за редких встреч ли… из-за хорошего ночлега… из-за тягучих зелёных глаз… да и привычка…) – что б предпринял Стах, дабы смирить женский гнев? Глянул бы нежно в глаза, за плечи притянул, сказал бы голосом дрогнувшим, и с придыханием: «Никого на свете, миндаль мой цветущий, нет тебя прекрасней…» И сработало бы! Сразу!


Содрогнулся Стах, представив что-то подобное по отношению к остервенелой Гаафе: взгляд свой нежный, посулы ласковые – и ту тигриную лапу, которая пройдётся когтями вслед сладким речам. Ну, нет! Подавишься таким словом, и от взгляда такого окривеешь!

Торопливо шагнул к Гаафе и, полоумных глаз стараясь не видеть, цепко схватил за острые локти. Девка рявкнула – и как саблями, локтями взмахнула, коленками запинала, зубами заклацала, норовя цапнуть мужа. Однако ж, удержал её Гназд, закрутил локти концами повязанного на ней – крест-накрест через всё тулово – рыжего полосатого платка, притянул к коновязи – и, отскочив, в три прыжка оказался в телеге, где союзник честно поджидал его. Тот сразу стегнул лошадей, лошади рванули с места – повозка мгновенно исчезла в поднявшейся дорожной пыли, и сквозь пыль ещё долго слышал Стах вопли и проклятия драгоценной супруги.


Товарищ гнал и гнал лошадей. Так и гнал бы – столько, сколько хватит лошадиного духу. Оно и понятно: хотелось уйти как можно дальше от возможных враждебных промышлений. Упряжка, разумеется, у Лавана не одна, и ружья могут найтись, и развяжут, гляди, добрые люди. Только добрые. Потому как – корыстным с Дормедонтовой своры сейчас и взять нечего.

Оттого – едва дорога пошла поглаже, и пыль развеялась – удивлённо нахмурился спутник, когда Гназд вдруг сжал его плечо. Мрачно оглянулся:

– Чего?

– Постой… – Стах напряжённо всматривался в придорожную листву.

– Чего там?

– Вон… видишь? – подельник махнул рукой в мелькающий мимо кустарник – и спрыгнул на землю.

Всё, чего смог разглядеть сквозь частые ветки склонный к возмездию мужичок – это торопливо продвигающееся, то и дело выныривающее из зелени розоватое пятно.

– Фрюшка! – радостно выкрикнул Гназд – и на бегу пояснил:

– Танцорка! Тропка там. Небось, фрями протоптана, к маклакам, – и, ломая кусты наперерез розовому существу – грозно засвистел в два пальца.


Напарник приостановил лошадей и напряжённо следил за ним, вытянув шею. Вслед за мелькающим розовым низкие поросли стремительно захрустели под несущимся Гназдом. Свист – ещё оглушительней – завершился далёким, но пронзительным поросячьим, визгом.

– Брось! Не трону! – долетел до возницы требовательный Стахов крик, и спустя какое-то время он сам с шелестом и треском выбрался из ольшаника прямо к поджидавшему партнёру. Со смехом потряс кожаным мешком, высоко подняв его в руке:

– Перепугал бабёнку… Швырнула – и дёру! Ничего! Поделом!

И Гназд окинул товарища благодарным взглядом:

– Спасибо – дождался.

Тот только плечами пожал:

– Вместе – значит вместе. Что ж я – брошу, что ль?

И – вслед за этими словами – с усмешкой полюбопытствовал:

– И почто такая прыть?

Вскочив в телегу, Гназд смущённо крякнул. Запнувшись, раскрыл мешок. Молча вынул и показал спутнику два родных и милых сердцу пистолета. Следом извлёк оба ножа, что недавно сверкали в изящных ручках, причудливо вертящихся в диковинном танце.

Приятель, постёгивая лошадей, заметил:

– Да ты, вроде, и так не безоружный…

Гназд кашлянул и поморщился. Пробормотал, точно извиняясь:

– Это верно… Только к своему – больно привык уже. По руке. С чужим – когда ещё подружишься, а моё – и целиться не надо. Само всё умеет.

Товарищ понимающе покивал. Потом задумчиво хмыкнул:

– Ишь как… Привычка… Есть такое. Кажется, пустяк – а ведь хоть не живи без этого.

И, помолчав, неторопливо молвил:

– Я слыхал историю… как один удалец от погони уходил. Враги за ним по пятам гнались, а всё ушёл бы, не оброни трубку. Вот представь – за трубкой за этой за своей – с коня долой – да в траве шарить. Ну, и пропал, конечно! Во как! – и внезапно, будто вспомнив что – прервал речь, – ну-ка, держи вожжи! Поделиться надо.

Не глядя, Стах забрал у спутника вожжи – и при этом свободной рукой наконец-то вытащил из глубины мешка старую потрёпанную шапку. Обрадовался так, что лошадок аж в галоп пустил!

– Ах, ты, драгоценная моя! – чмокнул шапку и напялил по самые брови, – вот теперь – всё в порядке! Теперь – заживём!

Товарищ не ответил, озабоченно и хмуро обшаривая кафтан.

– Слышь… – спохватившись, обернулся к нему Стах, – а тебя как звать-то?

– Харитон, – глухо пробурчал приятель, старательно выгребая содержимое карманов, что было, несомненно, удобнее и надёжнее кисетов на поясе, которые так же имели место.

– Харитон? – дружески повторил Стах, – Хартика? Ну, будем знакомы! – и, назвавшись сам, шутливо спросил, – а ты чего распотрошился-то весь?

– Да вот… пока затишье, не одолевает никто… давай добычу делить, – Харитон со скрипом выпростал последний карман.

– Чего? – удивился Стах и глянул на ссыпанную в шапку груду монет. Хартика пояснил:

– Мы с тобой добычу взяли? Взяли. Давай поделим.

Гназд насмешливо поддел его:

– Да ты, никак, разбойник?

– Разбойник, – уверенно и с удовольствием согласился Харт. Стах откровенно расхохотался.

– Чего? – приподнял бровь союзник. Стах, наконец, отсмеялся:

– Ну, какой ты разбойник? Ты ж честный человек. Богобоязненный. Дормедонта, вон – и то не порешил. Ни жадности в тебе, ни жестокости, душа открытая. И глаза, вон – как у славной дворняги!

Харт угрюмо помолчал, потом сказал:

– У меня ни кола, ни двора. Все близкие по могилам лежат. В душе тоска лютует, а глаза – света б не видели… Мне терять нечего.

Стах подумал, спросил:

– Давно так?

– С год, - пожал плечами Харитон.

– И чего? – поинтересовался Гназд, – многих ограбил?

– Да было пару раз, – нехотя пробормотал отчаянный мужик, – как вижу – гад – наблюдаю за ним и случая ищу. Ну, и находил…

– Ну, это понятно… А всё ж не дело, – Гназд задумчиво опустил вожжи, – тут… погоди… помозговать надо…

– А ты голову-то не ломай зазря, – осадил его задетый Робин Гуд, – хватит, что моя обломанная. Как складывается – так и складывается. Лучше не болтать, а дело сделать. Давай доход пополам рассчитаем.

– Какой доход, Харт?! – Стах даже привстал в телеге, – ты меня из беды выручил! Я ж в долгу у тебя!

– Да не выручал я тебя, – с досадой проворчал товарищ, – я Дормедонта выслеживал – о тебе думать не думал. Я его ещё вчера заприметил. Так и караулил с тех пор. Видел, как на тебя указывали, как в харчму засели, как с девкой уговаривались. А что помог тебе – так это его пресёк – потому как зарок себе дал – Дормедонту от меня до последнего дня будут препоны да обломы – за что б он ни взялся!

– Зарок хороший, – согласился Гназд, – только не будешь же жизнь на Дормедонта тратить. Год прошёл – и другой пройдёт, а там и третий. Оно проходит, Харт! Ты мне поверь, уж я-то знаю…

И примолк: знал же... Много чего теперь Стах знал.

Известно: битые – мудрые. Вон – даже на советы щедры. Особо, когда прошло оно... Когда всё, что осталось – это юная кобылка , что уж вторую весну таращилась на белый свет доверчивыми детскими глазами из стойла у родного дома. Стах вспомнил её и улыбнулся. Точно по пушистой холке погладил. Отчего ему сразу радостно становилось. И о хорошем думалось. Печки-то забываются, а живая лошадиная душа – её разве забудешь!

Вот и тряхнул головой – былое сбросил. И, подумав, заявил приятелю решительно:

– Тебя бы к хорошему делу пристроить…

Харитон сердито отвернулся и промолчал.

– Чего воротишься? – с усмешкой поддел его дотошный союзник, – я тебе доброе говорю. Будет ещё жизнь.

– Ладно… – буркнул напарник, – проповедник ещё тут.

– Ну, бурчи, бурчи… – усмехнулся Стах.

– Да хватит тебе! – неожиданно взорвался Харт и с силой шмякнул шапку с тяжёлым содержимым в рыхлость соломы, – будем мы делиться или нет?! Что ты мне зубы заговариваешь?!

– Не будем! – отрезал Гназд. – Мне Дормедонт денег недолжен. Скорее, я ему. Он тебе должен. Вот и забирай. С телегой и конём. Всё по-честному.

– Ладно! – с неожиданной злостью гаркнул Харион и яростно пнул шапку с деньгами, – два раза не предлагаю! Тогда – и табак весь мой! – и, словно опомнившись, он вдруг заполошно зашарил в поисках трубки – и тут же, по нечайности, проронил – совсем мирно и даже жалобно:

– Сто лет без табаку…

– Ну, вот и покури, – ухмыльнулся Стах, – а то больно свирепый… Разбойничек…

От трубки Хартика размяк и разнежился. Перестал хмуриться, стал на Стаха поглядывать с любопытством, потом с вопросами не удержался:

– Слушай… объясни мне… ты – никак – родственник Дормедонтов?

– Зять, – скрипнул зубами Стахий, так что чуть трубка не хрустнула. Пришлось поведать новому приятелю грустную и глупую историю, которой предпочёл бы не касаться.

– Верно… – со вздохом подытожил Харитон, – денег тебе Дормедонт не должен. Он тебе жизнь должен. Да ведь – и мне тоже.

Харт разговорился. Пыхтя густыми клубами, поведал собеседнику историю ещё более драматичную.

– Я ведь чего стреляю без промаха? Я на заимке вырос. С малых лет белку бил. А потом – пофартило мне. Хозяйство завёл. Какое-никакое богатство пришло. Думал – в люди выйду. Ну и – сиганул в дело купеческое. В петлю. Поначалу, вроде, получалось даже. Показалось, разумею, кумекаю. Взял – да женился. Тоже, вроде тебя – запал на девку. Ну, а раз женился – дочка поспела. Вот такая вот совсем… – широкими грубыми ладонями мужик отрезал малое расстояние, явно ещё уменьшив – и внезапно по-щенячьи скульнул – отчего торопливо смолк. И потом, чередуя слова с долгими злыми затяжками – глухо забормотал:

– Коль в это дело влез – там оно уже само катится – своей волей не остановишь. И рад бы выбраться – а уже повязан. Тебя несёт – а на узде не повиснешь. Ну, и напоролось колесо на камень… на Дормедонта вот. Распотрошил меня в пух и прах! Всего разом лишился! А при мне ещё мать хворая, ей бы на печке лежать. Я у Дормедонта этого в ногах извалялся, ниже земли кланялся. Многого-то не просил – лишь бы до весны обождать, а там уж как нибудь… – бедолага опять смолк и яростно затянулся. И вдруг к собеседнику обернувшись – яростно выдыхнул:

– В самые морозы Крещенские, самую стынь… псы казённые понаехали… скрутили меня… да ещё за отпор насчитали… и должен кругом остался… жену с дочкой грудной… мать… на снег выкинули… а меня месяц в кутузке продержали. Дочку и не видал уже… мать успел схоронить… а потом и жену…

Харитон точно подавился клубом дыма. Враз смолк и задохся.

Лошадки всё катили ладную лёгкую тележку, унося молодцов всё дальше и дальше. Влажный лёгкий ветер носил в вышине шелестящие кроны дерев. Сквозь редкую листву мелькнула вдали развилка дороги.

– Слышь… – снова заговорил Харт, – вот после жены-то – я и решил. Сначала решил Дормедонта пристрелить. А потом подумал: ну, дёрнется он и сдохнет… ну – даже если помучается – и что? Жена с дочкой вернётся? Сердце уймётся? Не-а… Ничего не изменится. И тогда я решил – не чтоб Дормедонта не было… а чтоб Дормедонтов не было… Чтоб житья им не давать и дела их глушить. Истребить злодейства.

– Ну, ты и задумал, дружок… – холодно усмехнулся Стах, – дурных людей прижимать, может, и стоит – однако ведь тонкость нужна. Разобратся в чужой душе – чёрная она, там, али белая, али сероватая, рябоватая какая – ой, непросто! Хитрый народ – Дормедонты! Так тебе мозги завернут – что сам себя заподозришь, а уж невинного-то подставить – это такая порода мастерски умеет! И не заметишь, а глядь - сам тать! В каждой душе бес попрыгивает. И в каждой душе Господь читает. И не бери это на себя.

Харитон горько сморщился:

– Да понимаю, поди… Только так думаю: раз иной жизни мне нет, раз по-другому не могу – может, направит Господь? Может, такое мне предназначение? Может, откроется мне – как возьмусь-то?

– Ты погоди, – оборвал его Стах, – ты вот что послушай. С Дормедонтом в денежном деле тебе не потягаться. Завалил он тебя. И оставь. Ты по себе дело возьми. Где такие, шибко ловкие – не мастера. Вот тогда и направит Господь. Тогда и узнаешь да поймёшь – где и как. Ты битый-учёный. Дормедонты, глядишь, не объегорят. Будет у тебя ещё в жизни победа над ними, – и тут же положил ему спокойную ладонь на кисть упавшей на колено руки, – вот сейчас развилка будет. Куда путь направишь?

– Да всё равно мне… куда ни двинь…

– Едем со мной, Харт! Ты хороший стрелок. Я тебя к артели промысловой прилеплю. Строгая артель – зато крепкая. И сбыт верный, и значимость. Хрипят Дормедонты – а считаются. Если притрёшься, прикипишь – может, и сладится. Может, как раз это и планида? Как знать? Ну?

– А на что оно мне? Сбыт да значимость… Мне теперь ничего не нужно, ни достатка, ни навара.

Стах разозлился:

– Ну – тогда табак отдавай! Не нужен же!

И ухмыльнулся про себя – хоть и сердит был.

Харитон растеряно вздрогнул:

– Да погоди!

Стах не дал ему опомниться:

– А нечего годить. Решай. Вон дорога расходится. Веришь мне? Едешь со мной?

– Ну, шут с тобой… ладно! Согласен!

Гназд подцепил его на слове:

– Всё! Решено! Веришь!

Харт проворчал:

– Верю – всякому зверю…

– Вот-вот! – Стах хлопнул его по плечу, – на свете, дружище – всякие звери есть!

Глава 4 "Серебряная рыба"

«Как солнышко не сходится на небе с ясным месяцем –

Так молодцу не сходится дорожка с красной девицей…

Как молодец по улице – так девица за ставнями…

Как девица по улице – так молодец задворками…

Как молодец дубравою – так девица березничком…

Как девица по ягоды – так молодец за речкою…

Так и венчались нехотя однажды в церкви Божией…

И молодец с немилою – и девица с несуженым».



Пелось и пелось Стаху.

Бывает.

Прицепится песенка – и вот себе поётся – аж надоест! Ты её прочь пинаешь, от неё зарекаешься – а чуть забудешься – тут она, сердешная! Не бросишь её, не стряхнёшь, не откинешь прочь. Тянется за тобой, как пыль дорожная.

Уж не помнил Стах, где подхватил её: от хозяйской ли дочки, что прошлым вечером задумчиво за стенкою пела, али нынче от попутчика случайного.

И чего пристало?


Пелось Стаху оттого, что уж больно тягуч и скучен был путь, однообразна дорога, печальны и хмуры лесистые холмы вокруг. И от скуки той, от мерности конского хода всякое в голову приходило, рисовалось то ясно, то смазано.


Поначалу про Хартику думал. Как приняли его мужики артельские, и как Харитон невозмутимо на артель глянул… Как глянул – так и поняли сразу: ничего не боится молодец, но – слово давши – умрёт, а сдюжит. Такой удержится. Дай-то Бог!

Потом стал думать Стах про другие артели и промыслы. Потом про дела дальние. Потом про дела ближние. Потом про пустое всякое…

А песня тянулась… грудь дышала спокойно и мерно… голос лился из горла сам собой, струёю вольною, сильной – неторопливо, раздольно…

И стал Стах размышлять про молодца да про девицу… как это так выходило у них: одной улицей ходяше – не встречахуся… Чудно́! Бывает же такое!

Потом про суженых пришло в голову. Кому кого суждено. И как это так – вон, сколько людей на свете, а суженый – один. Угадай его! Да разве угадаешь? И он, Стах, не угадал. И сколько других людей промахивается – и всю жизнь потом маются…


«На милой женатый –

Что хлебушек жатый…

Женат на немилой –

Что градом побило…»


И точно… Едва лишь выплыла в памяти новая эта песня – где-то далеко громыхнуло – слабо и едва различимо… И почти не дрогнула сухая пыльная хмарь над окрестными холмами, и ни травы, ни листья не шелохнулись, точно не слыхали долгого звука… Так что и Стах на минуту усомнился: не почудилось ли… Однако ж смутная тревога повисла душными петлями в воздухе – и уж не рассеивалась более…

Молодец прикинул путь. Ещё две версты – и дорога, огибая крутой холм, поросший ползучим кустарником, вильнёт влево, к излучине реки, – и пойдёт вдоль берега, приближаясь к нему и удаляясь по мере соблюдения своей ровности и удобья.

А дальше… дальше – за уступистыми кряжами, разделёнными подмывающим их быстрым протоком, заросшими густым диким бором – начнутся земли Гназдов, куда возвращался Стах после очередной своей поездки, едва не ставшей последней…

Далеко-далеко приток срывался с каменистой гряды и был куда норовистей широкой и плавной реки, в которую врывался весьма стремительно, образуя омуты и водовороты…


Когда грохнул второй удар, Стах подбодрил тащившуюся лошадь: на открытом месте встречать грозу не хотелось. И стоило поторопиться – добраться до мелкого леска, что показался где-то близко у реки, а, если повезёт, и до щедро испещренного уступами и провалами вымытой породы берега притока – укрыться от явно надвигающейся непогоды.

Что она не шутит – ясно читалось теперь в каждой черте притихшего вокруг поднебесного мира: в растерянном колебании венчиков высоких трав, в оборвавшихся повсюду щебетах и стрекотаньях их обитателей, в закипающем дрожью воздухе, уже подхватывающем верхние ветки…

А главное – в заслонившей всё небо, тяжёлой и непроницаемой туче, сперва сизой, а потом лилово-чёрной, гнетущей своей тёмной громадой лежащий внизу – ещё полный света, ещё хранящий солнечные блики – испуганный мир.

С неторопливым рокотом она всё ползла, всё надвигалась… грозно… неотвратимо…

И совсем приблизилась, заслонив последний свет.


Стах дрогнул. Ощутил холодок внутри. Откуда-то из глуби сознания, из детской смутной памяти полезли упрямые щупальца страха. Мысли колтыхнулись всякие опасливые: а ну как шарахнет молоньёй – и пропадёшь со всеми грехами нераскаянными… Лошадь, вытянув шею, тревожно заржала – и тут же всхрапнула, подогнув книзу голову. И копытами невпопад заперебирала. И судорожно у ней бока заходили. А каково молоденькой кобылке, той, что завелась у него с прошлой зимы и ждёт-пождёт хозяина дома под навесом стойла! То-то, небось, пугается...

Внезапно ударил шквал ветра, и сразу зашумел лес, как обезумевший, и пошёл раскачиваться, равняя макушки с травой… Тотчас полоснуло в чёрной вышине, глаза ослепив – раз, другой, третий… И – грохнуло следом… и, наталкиваясь друг на друга, забились гулкие раскаты, сотрясая холмы и кряжи… Пошли разражаться страшные удары, от которых закладывало уши, сжималось сердце, ссыхалось нутро… Удары – придавливающие к земле, вбивающие в землю – всё живое…

Оно никло и трепетало… Вздымался над сущим древнейший ужас земли – гнев небес…

Но то, что небеса свергнули дальше на грешную землю – превзошло всё мыслимое и немыслимое. Ничего подобного молодец ещё в жизни не видывал.


Он добрался почти до речного глинистого косогора, до зарослей, густившихся здесь особенно часто, когда вместе с молниями и громами рухнул на мир свирепый ливень.

Не было первых капель. Не было и первых струй. Сразу же накрыло водяным спудом. Показалось Гназду – бухнулся он в бурный поток – с такой силой обвалилась на голову лавина дождя. Остервенелая вода сбивала с ног. Укрываться от такого ливня не имело смысла: что могло намокнуть – намокло мгновенно. Лило – не разглядишь собственного коня в поводу.


Прежде намеревался Гназд нырнуть под береговой уступ. Потому и гнал коня к реке нещадно.

В пустую вышло. Не поспел. Точно в стеклянный футляр заключило молодца – и стекло было неровно, бугристо и непрозрачно.

Стало мужику досадно… Вымок, как курица. А ведь и кожаный походный мешок на спину набросить поторопился… и провощенную холстину, пополам сложенную да на одном конце сточенную – как раз для таких случаев – на голову накинул… Ничего не помогло! Враз и холстина промокла, и под кожан хлынуло… Но кое-что, особо сокровенное – Стах знал – наверняка уцелело. Уложенные в кожу грамотки под седлом. Ну и – надеялся – армяк, затиснутый в тороку.

Он ещё поколебался, искать ли ему убежище. Наставница-туча доброжелательно подсказала, ненавязчиво грохнув на голову первую горсть льда.

– Учит… учит, – понимающе усмехнулся Гназд, направляя лошадь по низу глинистого холма, где – помнил – был срыт крутой скат, тем самым образуя хоть неглубокий, а навес. Спустившись – всё крепче и крепче получая частой увесистой крупы по спине – молодец нежданно был вознаграждён!

Кто-то – относительно недавно, поскольку Стах этого пока не видал – серьёзно вкопался в вертикально срезанный бугор. Кто-то не поленился, имея, несомненно, свой интерес – довольно глубоко выдолбить уступ, навалив глину по обе стороны выбоины. Получилось весьма ёмкое убежище, куда можно было завести коня и надёжно укрыться самому. Что Стах немедленно и сделал, сквозь ливень и град не особенно разбирая, куда его прижало.


Осмотрелся уже внутри, под защитой нависшего уступа, когда ледяная бомбёжка перестала последние мозги вышибать. Отряхнувшись кое-как и сбив мёрзлое крошево, облепившее голову и плечи – осмотрелся. Глаза ещё застилала стекающая с волос вода – однако же рассмотрел он, что находится в пещере глубиной не менее трёх шагов, с широким входом, укреплённым, дабы не обвалилась глина, поперечным бревном, поддержанным снизу двумя стояками. Похоже, сюда временами загоняли скот. Навозу на земле хватало – подсохшего, частично уже употреблённого для топки. Посерёдке нашлись остатки кострища. Стах жадно кинулся к нему, разгребая золу и уголь – но понял, что отсюда огонька не добыть. Впрочем, он не огорчился. Судьба и так явно благоволила ему, предоставив столь славный приют, да вдобавок снабдив запасом соломы, хвороста и брёвен, сваленных у задней (где не замочит) стенки.

Первое, что сделал Гназд – едва отжав, сколь сумел, воду с кафтана – это разнуздал коня и устроил так, чтобы неровно, порывами валившийся и понемногу нагребавший глухую хрустящую стену град не особо задевал его. Поить лошадь при таком положении было явно лишним, а вот устроить к морде торбу промокшего овса, пожалуй бы, не мешало. Наладив лошадиную жизнь, Стах попытался развести огонь.

Благословляя того, кто соорудил замечательный вертеп и оставил бедствующему путнику сушняк – он привалил друг к другу в кострище два небольших бревна и обложил их хворостом, в дебрях которого пристроил пук соломы. Ветер задувал основательно. Стах, прикрывая солому и снятым с коня седлом, и всем своим телом, легонько ударил огнивом. Вместе с армяком в кожаной тороке оно уцелело от воды.


Повозиться пришлось изрядно, искря на солому и нежными дуновениями пытаясь удержать пламя, но рано или поздно – огонь ожил и охватил сухие ветки, а там и бревно обнял. Несмотря на порывы ветра, костёр разгорелся. Горел себе то с мирным потрескиванием, то со внезапными бросками языков к дальней стене.

Стах устроился возле неё, надеясь согреться. Пришлось снять с себя платье верхнее да исподнее. Воткнул по краям костра несколько крепких длинных веток: просушить одежду. Сапоги, плотно сидящие на ногах, вымокли только поверху.

Когда со всем разобрался и согрелся, напялив армяк на голо тело – только тогда, прислушиваясь к рёву непогоды, уразумел, от какой заварухи спасся. За пределами землянки бушевала буря. Ливень хлестал пополам с градом, причём мелкая сечка то и дело перемежалась с крепкими порциями увесистых ледышек. Они пригоршнями отскакивали во все стороны от постепенно, но упорно нарастающего снежного вала на границе с вертепом и порой с шипением прыгали в огонь. Те же, которые почти долетали до Гназда, оказывались с лесной орех величиной. Молодец поднял один такой, пальцами повертел – и посвистел печально, загрустив о зеленях в поле, о звериной да птичьей молоди.


Некоторое время он сидел у костра, расслабленно примостившись между внутренней стеной и дрожащим пламенем, неподвижно глядя на него и совершенно не слыша треска горящих сучьев: грохот от падающего льда стоял невообразимый. Било о землю, о прибрежные камни, о гнущиеся и ломающиеся деревья. Било лёд об лёд. В какой-то момент град вроде бы слабел, приостанавливался – а затем, будто спохватившись, свергался с небес утроенной силой. Временами где-то там, во внешнем мире, не закрытом толщей уютных глинистых стен – содрогалась земля, рушились смытые откосы, валились вывороченные деревья. Река ревела и бугрилась мощными бурунами, брыкалась, как норовистая лошадь. Гназд только плотнее закутывался в армяк и с сочувствием думал о тех, кому не попалось накануне подобное убежище.

Он уже стал поклёвывать носом, и пламешки костра смазывались пред усталым взором, когда раздался такой ужасный грохот, что только мёртвый не подскочил бы на месте. «Где-то рядом», – с тревогой приподнялся молодец, в тщетных попытках что-то разглядеть сквозь летящий лёд. Прислушиваясь к заглушаемому свистом ветра стону земли, отметил про себя: похоже, при притоке откос смыло.


Трудно было даже вообразить себе, что там, с этим откосом, и каковы последствия обрушений. Стах представил, как оползает огромный береговой пласт, увлекая за собою крепкие дубки – и, поёжившись, отбросил такие мысли – ухватился за молитву: «Господи! Отведи беду от ближних-дальних, дома родного, гнезда Гназдова…» Когда такое творится, молитва – первое дело…

И, видать, отмолил. При всех грехах своих. Ибо Господь милосерден. Во всяком случае, что-то ведь заставило Стаха не отводить пристального взгляда с бушующей реки. И что-то приостановило в этот миг гремучую завесу градову – аккурат углядеть молодцу несущийся в сивых волнах, подскакивающий на гребнях ствол, весь серебряный от облепившей его ледяной крошки. И самое невероятное – подтолкнуло что-то Гназда вскочить, армяк скинуть, схватить лежащий возле лошади скрученный аркан – да и выпрыгнуть, пригнув голову под секущим градом, из ласкового убежища – в гиблую стынь.


Что понесло его – позже Стах и сказать не мог. А – словно бы – почудилось. Тонким кобыльим ржанием влилось в грохот бури и сразу же из сознания исчезло. Не до того было. Думать некогда – только единым движеньем аркан раскрутить – да и метнуть со свистом.

Петля чётко обняла узловатый хобот растопыренного корневища – и, скрипнув зубами, упершись ногами в прибрежный огромный валун, всей тяжестью закинувшись за могучий дубовый кряж, нависающий над рекой – Гназд удержал плывущий комель, поворотил его ход против теченья – и вытянул к берегу, закрутив аркан за дуб.

Следом – шагнув в морозливую воду – торопливо зашарил руками со всех сторон шершавого дерева. Руки сразу же замёрзли, ноги закоченели. В ладони пригоршнями обваливался налипший град. В какой-то момент вместе с заледенелым пластом на ладони мужику медленно сползло в поверхности ствола нечто дрогнувшее, тяжёлое – будто крупная рыба. С неё слабо посыпалась почти не тающая крошка.


Гназд вдруг осознал важность обретённой находки – и, бросив комель, взвалил её на голую спину – а потом выскочил из воды да бегом понёсся в свою пещеру, где чуть уже послабел огонь, и конь стоял, переминаясь и похрупывая овсом.

И только там, у костра, кое-как очухавшись и дрожа – свалил рыбину на землю. Сразу на плечи армяк натянул. И лишь, как чуть отпустило болезненно сведённые мышцы – глянул на свой улов.


Улов не шевелился, не пытался сбить свой ледяной панцирь. Пришлось Гназду за дело браться и зернистую наледь с животины скалывать. Сразу с серёдки начал. Где самое сущное – сердце да живот. Кое-как счистил. Из градин мокрое-серое что-то проглянуло. Мужик быстро к другому концу переметнулся. Осторожней уже стал поскрёбывать. Потому как – пожалуй, не рыба была.

И верно. Не рыба. Из градовой крупы на молодца глянул внезапно открывшийся коричневый глаз.


Позже, вспоминая эти минуты – представлялось Стаху, что вызволяет он из мёртвых оков, ледяной тюрьмы – весенний незадачливый росток, что не в пору пробился сквозь землю, не ко времени выпустил слабый дрожащий бутон... И ещё – когда-то слышанное вскользь: как расколол царевич гроб хрустальный, и мгновенно ожила заключённая в нём царевна.


Царевну – едва лишь удалось стряхнуть с неё град – ткнул Стах между тёплым лошадиным боком и костром – и накрыл сброшенным с плеч армяком. Разглядывать тут было некогда, да и не разглядишь в облепивших лицо мокрых спутанных волосах – а вот ободрать с неё мокрые холодные тряпки стоило.

– Ну-ка, девка, – встряхнул её Стах, – сбрасывай одёжку! Щас подсушим.

Девка, вся сизая – стучала зубами, но колебалась в нерешительности.

– Давай-давай! Не спорь! – поторопил её молодец, начиная сердиться, – не мне ж с тебя стаскивать!

– Ага… – едва выдохнула трясущаяся девка, склизская от глины с градом и одновременно шершавая из-за гусиной кожи – и запыхтела в борьбе с прилипшим к телу платьем. В этой борьбе царевне надлежало хоть сколько согреться – так Стах определил – и, избавив её от всякой помощи, деликатно отошёл. Кстати, и о себе подумал. Армяком гостья накрыта, сам гол, как сокол. Следовало поинтересоваться подсохшими портами и прочим. Всё-таки, – смущённо крякнув, поморщился Стахий, – хоть мокрая-скользская, как лягушка, холодная-синяя, как падаль – а полу-то женского... убедился, пока наледь сгребал.


Портки совсем высохли, рубаха ещё хранила ливневые воспоминания, но вполне годилась. Погодить просился кафтан, и Стах только перестелил его другой стороной. Не спеша, досадливо хмурясь, молодец облачился в выстиранное стихиями платье – и почувствовал некоторое удовлетворение: сразу потеплело, поспокоилось. Хотя – чего беспокоиться было, в пещере-то?

Краем глаза глянув на девку, молодец усёк, что наряды с себя она соскребла да наземь хлюпнула – и сразу со страстной жадностью зажалась в армяк, слегка попрыгивая на одном месте.

С той стороны всё ещё стоял дробный стук. Не от прыжков – определил Гназд. От зубов. Потому у девки ни слова нельзя было добиться.

«Ладно, – подумал он, – прыгай себе... А мне придётся тряпки твои над костром устраивать. От тебя, видать, толку не будет». Пожалел мужик рыбину, не поленился – ухватил, подошед, брошенное платно – выкрутил, сколь вышло – и укрепил на колышках у костра. Развесившись, платно платьешком оказалось, рябеньким таким, сереньким... потому и не разобрал Стах поначалу... в хрустком граде оно серебристой чешуёй помнилось... и впрямь – рыба...

Ещё кое-что мокрое подобрал он, на ветки у огня нацепил – а девка всё скачет, всё стучит зубами-костями, всё дрожит – аж в глазах мельтешение. Думал – вот-вот согреется, да только дело нейдёт. Что-то неладно с русалкой. Сколько ж можно дёргаться?


Гназд подложил в огонь древесный комель. Обернувшись к поскакушке, покачал головой, усмехнулся сочувственно:

– Что, плотва? Никак не сомлеешь?

– Ага... – едва слышно пролепетала та и зашлась судорогой, едва не нырнув в костёр.

– Ах, ты... – озабоченно вздохнул молодец, – чего ж с тобой делать-то? Кипяточку б тебе... али винца повеселей, – и добавил с досадой, – ай, нет ничего... и плошки-то никакой... всегда носил – а нынче...

Девка всхлипнула.

– Ну-ну-ну! – строго одёрнул Гназд, – щас обойдётся.

С сомнением приподняв перевёрнутые на жердинах сапоги, прикинул их глазом на рыбку. Сапоги, конечно, оставались влажноваты, но попытаться обуть в них эту прыгалку не помешало бы. Авось, поможет.

Скривившись от душевных колебаний, Стахий стащил сапоги с жердей и поставил перед закутанной в армяк девкой:

– Суй ноги!

Девка замерла от неожиданности – и, помедлив, осторожно погрузила в сапог одну ногу, в другой – другую...

Зрелище предстало нелепейшее. Стах едва сдержался, чтоб не плюнуть с досады. «Ну, и чучело! – подумал зло, – небось, и дура. И то! Кого понесёт в грозу по откосам? Чего дома не сиделось?»


И всё ж дуру было невыносимо жалко. Покряхтев сердито, повздыхав тяжело – перебрав в голове все возможные способы обогрева – наконец решился мужик: придвинул к себе жертву стихии обеими руками за плечи и, усадив рядом, притиснул в самому боку. Девка молча шарахнулась.

– Тише, тише... – удержал её Гназд, – огонь огнём, а вместе лучше...

И закручинился:

– Эх, ты... карась!

Она возражать не посмела, слегка ещё потряслась меленько, осторожно потопорщилась – и затихла.

– Эх, ты... – ещё побурчал Стах, прижимая мерзлячку к себе и через армяк растирая спину широкой ладонью.

Даже пошутил несколько раз.

Вспомнил, как мальчишкой баловался, дружков дыханьем сквозь тулуп обжигая.

Особенность есть такая у тулупов да шуб: чем они толще – тем жарче нагревается проходящий чрез них напор горячего воздуха, кой образуется от плотного прижимания рта к рыхлой поверхности одежды и с силой направленного туда дыхания. Порой вскрикивали мальчишки, когда внезапно такой жгучий заряд получали.

Кикимору свою Стах тоже прожарил таким образом. Подмигнул озорно меж крепких выдохов:

– Ничего, ёрш! Терпи жа́ру – ради пару!

И с удовлетворением заметил, что дрожать она принялась всё легче, да реже – а там и совсем никак.


Некоторое время Стах старательно тёр девке бока и плечи, потом притомился и бросил. Но рук – не отпустил. Всё-таки – была она девкой, и держать её, какую-никакую, в руках было приятно. Приятность эту мужик ощущал.

Рыбка постепенно подсыхала, согревалась, шевелилась уже мирно, не заполошно. Перестала судорожно зажимать на себе армяк и даже, наконец, руку из него высунула – волосы растрёпанные поправить. Волосы – точно! – здорово сплетенья водорослей напоминали и падали на лицо. Всё ещё влажные – они теперь, однако, не представляли собой сплошной водяной поток, и вполне имело смысл их разобрать. Чем рыбка потихоньку и занялась, уже сама жадно притиснувшись к Стахову боку и боясь отодвинуться.

У Гназда на сердце отлегло: всё в порядке, девка жива-невредима, паника в прошлом, можно расслабиться.


Он и расслабился, задумчиво глядя на пламя костра, уже привычно и по-свойски, хоть и скромно, обнимая рукой свой законный улов. Обретённая русалочка трепала свои космы и сушила их у самого огня. И чрезмерно увлеклась этим, так что Стах остерёг:

– Ты смотри… не заметишь, как вспыхнут.

Наконец-то услышал он её голос – хрипловатый, конечно, и едва слышный – но вполне человеческий:

– Не… Я осторожная.

Стах хмыкнул:

– Ишь ты… осторожная. Как же тебя, осторожную – в реку-то окунуло? Ты! Окунь!

– Упала, – последовал жалобный ответ.

– Упала, – передразнил Стах, – а чего в грозу бродишь? Чего тут тебе? Никакого жилья поблизости. Чья ты? Гназдов?

– Ага… – слабо выдохнула рыбёшка.

– Ну, что ж ты? Гназдова – а экую даль ушла? Одна. Разве так можно?

Девка всхлипнула:

– Козлёнок потерялся…

Стах опять почувствовал жалось. Только и крякнул смущённо:

– Эх, ты… пескарь…

Потеплев, успокаивающе потрепал девку по плечу, спросил сочувственно:

– Чего? Здорово напугалась?

Из влажных тёмных дебрей глянул коричневый глаз.

– Да нет, Стаху… не очень, – доверительно проговорила девка.

Стах вздрогнул:

– Чего?!

– Ну… я знала, что спасёшь… – пояснила рыбёшка, уже совсем оправившись, и несколько неестественно засмеялась: крепко натерпевшись, пытаются храбриться, – ты меня всегда спасал.


Стах не заметил шутливого тона. Не до шуток.

– Постой-постой… – дёрнулся ошарашено, – откуда знаешь-то меня? Ты кто?

Он рывком повернул русалку к себе лицом:

– Хоть гляну, дай!

Раздвинуть длинные спутанные пряди никак не получалось. Стах разволновался и всё цеплял одни, а под ними оказывались другие. Кикимора старательно и неторопливо подобрала густой поток волос всеми десятью пальцами, прочесала сквозь них и развела на обе стороны. К Гназду обернулось светлое приветливое лицо:

– Не узнал?

Он взглянул – и рёв бури внезапно сменился совершеннейшей тишиной. Даже не тишиной, к которой ухо всё ж прислушивается. А просто - ничем.


Нет, то, что сидящая с ним рыбка оказалась давным-давно известной ему Евлалией, соседа Азария сестрицей – это всё несущественно. То, что мало Стах дома бывал, редко девчонку видал, а она, между тем, росла да росла себе – тоже понятно. То, что девчонка в красавицу матушку пошла – давно не секрет, и Стах это знал всегда. Всегда мимо девчонки той ходил, в полглаза глядел, всерьёз не принимал. Да и чего глядеть-то? И так полна крепость голопузой мелочи. И палочек-щепочек всяких без конца там-сям попадается: повыше-пониже, потемней-посветлей, потише-пошумливей – а всё верхоплавки глупые!

И вдруг – по волшебному ли мановению, роковому ли грома грохоту, ослепительной вспышке молнии – преобразился мир! Оказалось, никакая это не верхоплавка и не девчонка привычная, а красотища немыслимая-чу́дная, от которой нет сил отвести глаз! И вовсе не та она щепочка-палочка, как в крепости представлялась – а чаровница влекучая! И – вся мягкая, ласковая, податливая – меж ладоней она у Гназда! И нет сил разомкнуть обнявшие её руки!


Руки сами собой всё тесней сжимались, и унять их не было никакой возможности. Задохнувшись, Стах притянул красавицу к груди. Та лёгонько засмеялась, осторожно отстраняясь:

– Да я уж согрелась, Стаху...

– Нет! – весь задрожав, хрипло прошептал Стах – и ещё повторил, – нет... я же вижу, как тебе холодно…

Хотя знал – пустое городит. Не до холоду тут – глупому понятно. С какого-такого холоду?! – вон, как вспыхнули – ярким закатом! – плавно обрисованные щёки белого овального лица, и, словно крылья вспорхнувшей испуганной птицы, затрепетали густые чёрные ресницы, пряча глаза.

Что-то случилось с этими глазами, с этим лицом, с пламенеющим ртом... Что-то, что внезапно рухнуло на них обоих куда яростней грозы, сотрясающей небеса и землю. Что мгновенно оборвало все прежние мысли, чувства и заботы… Даже дыхание! Даже течение крови по жилам! Перевернуло, поломало, куда-то унесло – а заполнило собой, чудной силой, которая приходит незвано-нежданно, негаданно-неведомо, сама собой, по своим каким-то законам да прихотям.


Сразу изменилось всё на свете.

Люди, звери, деревья и травы.

И Стах стал не Стах.

И девушка Лала не Лала.

И конь, задремавший у самого входа – не прежний старый коняга-дружище, а сказочный золотой скакун с крыльями.

И вертеп – дворцом сверкнул, сплошь из ослепительных радужных алмазов.


Только добрый костёр остался прежним, потому как уж больно тепло и сладко было сидеть возле него, жадно вцепившись друг в друга, друг с друга не сводя пристальных, широко распахнутых глаз – в этом крохотном замкнутом мире, где их только двое – и ничего-никого больше. Нигде и никогда.

А бедовая гроза, сделав своё дело, удалялась куда-то затихающими раскатами.


Они же – сразу – точно речь человеческую забыли. И заговорили на своём, только им доступном языке. Где почти нет слов. А если и роняется устами – что-то неведомое означает, чего никогда бы не понял и не разобрал посторонний слух. Может, нечто подобное и случилось когда-то, во времена незапамятные – когда рассыпались по свету языки, так и не достроив Башни Вавилонской.


Ах, Боже мой, какую же чушь Стах понёс, с жадной нежностью обняв девушку и заглядывая в сияющие глаза:

– А я ведь думал... живое, вроде... дрогнуло... зверь или рыба...

– А я думала... – еле успевая дыхание переводить, роняла девушка, – волной меня подхватило... а это руки...

– Я ведь совсем не думал...

– А я подумала...

– Я знал, Лалу...

– И я знала, Стаху...

За всю жизнь не произнёс он столько глупостей, сколько набормотал за ту пару часов, пока прогорали запасы хвороста в пещере. И не пришло ни разу голову усомниться, поколебаться, дело ли плетёт, и что прёт из него, и как девушка на это поглядит. Почему-то – ни к чему было. Само лепеталось, само обнималось. И рдяные уста сами собой навстречу, задохнувшись, открылись, и вылилось всё это в умопомрачительный поцелуй. А там – без передыху – второй. И пошло! Как канонада. Разряды молний, раскаты грома. Вслед уходящей грозе.


Пожалуй, могло и дальше зайти. Пылкий Гназд ненароком уже скользнул ладонями вглубь армяка, извлекая оттуда гладкие плечи и прочие округлости, но тут, спохватившись, гроза спешно придержала свои громы и молнии. Узкая девичья ладонь неожиданно упёрлась ему в грудь.

Стах поморгал глазами, не сразу сообразив, что за странности, совершенно против налаженных живых токов и вразрез с прежней струёй, совершает эта ласковая ручка, вся мягкая-плавная, с лёгкими длинными пальцами и тонким запястьем. Но смирился. Беспрекословно. Разве можно возражать такой ручке?


Всё дальше и дальше уходила гроза, оставляя за собой потрёпанный мир. Отдельные капли ещё кропили измочаленную землю, но в целом дождь иссяк. Уже солнца луч прорезался на западе. Следом сквозь слабеющие тучи прорвалась их целая связка. Седая земля настойчиво темнела. Туманя дали, поднимался пар. Град таял.

В притихшем мире на Стаха сошло некоторое отрезвление. Он вдруг осознал, что окончательно и бесповоротно застопорилась его жизнь и повернула вспять. Евлалия, приникнув к нему, покоилась в его объятьях, и Стахий стонал от мысли, что объятья – разнять он должен. Должен.


Он не разнимал их долго. Солнце всё ближе и ближе подтягивалось к самой кромке леса. Гназд с девушкой тоскливо замечали, как низко оно опустилось. И всё не могли друг от друга оторваться.

Лала подняла от его груди побледневшее лицо и глянула, в страхе распахнув тёмно-янтарные глаза. Пролепетала как открытие, едва слышно:

– Стаху… а ведь я не смогу без тебя жить…

Вот ведь как просто. «Не смогу». Ещё утром – могла, и запросто!

Только ведь – с утра – тыщи и тыщи лет прошли. И вообще – утро с кем-то другим было. А они родились только что. Здесь. Друг для друга.


Стахий прижал её голову к себе и погладил по беспорядочно вьющимся волосам, зашептав:

– Мы будем вместе, моя серебряная рыбка! И никогда не расстанемся! И где бы ты ни была – я всегда буду рядом. И когда бы ты ни захотела – я подле окажусь. По первому зову явлюсь. По первому желанью твоему.


И вот занятно: чистую правду говорил Стах. Говорил и свято в это верил. Да, много глупостей звучало в тот день в вертепе. Только разве с новорожденных спросишь?

А взрослый человек – сказал бы на младенческий этот лепет:

– Это что ж ты такое болтаешь, дурак? Пустое обещаешь – молодой девчонке женатый мужик! Вспомни о той пропасти непреодолимой – и отступись, уйди в сторону, прочь беги, пока беды не натворил! За сто вёрст близко не подходи, обходи, как смерть-пагубу!

Всё верно. И надо было уйти. И нельзя было уйти.

Но об этом не думал Стах. Не пришло ещё время этим мыслям. Это потом, позже заклинит душу. А пока – другая заноза была: расстаться не было мочи.


И всё ж – пришлось. Чуть не до самой зари медлили Стах с Евлалией. И так уж не поспеть в крепость засветло. И так тревожиться будет семья, и Зар, чего доброго, на поиски пустится. Ни разговоров, ни косых взглядов, ни сомнительного положения – ничего этого нельзя было допустить. Да и возвращаться по размытым скользким откосам не дело затемно.

Стах со вздохом разнял руки и шагнул прочь из пещеры. Привязанный арканом ствол на плаву, поднатужившись, выволок на берег и – по скользкой глине, сколь хватило мочи – дотащил до убежища. «Благослови, Господь, человека, что устроил сей приют, – воззвал про себя, – что запас дрова и даровал нам счастье этого костра. Даровал нас друг другу. Пусть сопутствует ему удача, довольство не покидает его дом, а каждый день озаряет радость!»


Вернувшись под гостеприимный свод, Стах застал Евлалию наряженной в высохший пестровато-серый сарафан. Она стояла у входа, заплетала свои длинные чёрные волосы и не сводила с молодца восхищённых глаз.

А Стах с неё.

Вглядывался – будто впервые увидал. Не то, чтобы дивился себе, как это он мог спокойно мимо ходить, не сходя по ней с ума. Нет. Обо всём, что до сего дня – намертво запамятовал Гназд. Точно не бывало. Просто глядел и любовался. Потому что – невозможно не любоваться такой… таким… было что-то такое в лице, в движениях, во всём существе – от чего нельзя не сойти с ума.

Боже мой! Да одни только уста! Так и пышут огнём! Гназд снова ощутил их вкус, словно не отрывался. Одновременно – нежные пунцовые цветы вспомнились. Как причудливые дрожащие мотыльки. Чиной зовут лесной, хоть и не лесная она, а по светлым дубравам, откосам открытым рассыпана. В чужих местах – петушками прозывается. А то ещё жар-жабрей в лугах встречается. Вроде и другой – а по-своему тоже похожий. Каждый цветок из соцветья – формой, очертаньями. Эта изогнутая вздёрнутая верхняя кромка! Эта полнота выпуклых губ! Ну, а улыбка, приоткрывающая сверкающий ряд белоснежных зубов? Да за такую улыбку можно горы свернуть, в небо взлететь, камнем пасть в самую глубь морскую!

А глаза… да ещё когда так, с любовью, глядят! Громадные, как мир. Сияющие, как солнце. Завораживающие своей бездонной, таящей жаркий свет глубиной.

И стан… словно туго-натуго перехваченный в поясе, а далее – со всей свободой отпущенный. Девушка вся была из этих зажимов и свобод… что в запястьях, что в щиколотках. А если ещё добавить округлые плечи, шею, как у голубя, и изящную на ней посадку головы, упругую и высокую грудь…

Чёрные, чуть вьющиеся волосы обрамляли это безупречное лицо, в котором всё было соразмерно, и все черты доведены до предела законченности и совершенства.

Красота немыслимая, в дрожь вгоняющая. Как! Откуда взялась! Как можно прежде такое не видеть!

Но не то было бедой. Беда была в том, что любил её теперь Гназд со всею болью и мукой.

Но ещё мучительней любила девушка. Ни один горный обвал не сравнится с силой первой любви. А это была именно она. Так вышло – что здесь и сейчас – вдруг накрыло её, с головой, как та волна на реке – с высоты повергло в пучину, словно рухнувший нынче откос – это доселе неведомое чувство, и она покуда не успела понять его… но уже чутьём, смутно – осязала весь ужас свершившегося.

«Горе, горе!» – тоскливо вскрикнула и пронеслась, перечерчивая заалевший круг солнца, ночная птица.

Горе и счастье простёрли незримые руки навстречу друг другу, сплели нерасторжимые объятья и слились воедино в затухающем свете дня.


День прощался с землёй.

Стах ехал верхом и вёз в седле, бережно к себе прижимая, тихую прильнувшую к нему Лалу. Его ладонь лежала на её груди, а уста их то и дело тянулись друг к другу. Лошадь ступала неторопливо и осторожно, выбирая путь. Стах не понукал её – слегка по холке трепал, чтоб руку чуяла.

Они двигались через покорёженный лес, потом побитым полем. Повсюду виднелись следы разорения. Не до влюблённых было этому миру. Попадались голосящие женщины, мужики чесали затылки. Стах укрывал Лалу полой кафтана. Но чаще никого вокруг не было. И они продолжали целоваться. «Наверно, это нехорошо, – слабо мелькало в туманном сознании Лалы, – что я не могу оторваться от его губ… И не должна рука его лежать на моей груди… Но невозможно совладать с этой рукой, такой тяжёлой и ласковой… Невозможно не влипнуть устами в такой затягивающий и впивающийся рот… Горячая сила исходит от крепкого упругого тела… как лава из земной глуби… А плечи – скалистые уступы, под которыми спрячешься от ливня и зноя полдневного… на которых взберёшься-спасёшься от половодья вешнего».

И она хватала ртом воздух, с трудом смиряя дыханье… И сердце колотилось внутри, с болью разламывая грудь. Девушка всматривалась Стаху в лицо, в поисках ответа и успокоения. Чего ждала она от ласково синеющих стаховых глаз? Любви? В каждом взгляде сквозила любовь! Безмерная, безудержная, безоглядная! Но чего-то ещё душа просила. А чего – и сама не знала. Может, надежды? Надежды – верно… – не было. И приходилось это принять. И без неё, без надежды – душа взрослела и крепла – и стойко смирялась с испытаниями.


Лес всё гуще чернел, когда продвигались по нему верхом Гназд и девушка. А полями близ крепости – едва разбирали дорогу. И совсем уж в глубокой тьме достигли западных ворот.

Незадолго от ворот Стах спешился, взяв коня в повод.

Потому что увидал впереди понуро бредущего человека. Усталым злым шагом тот возвращался в крепость, и Стах поторопился догнать его и приглядеться. Осмотрительность не обманула. Слабый блеск проглянувшего месяца высветил строгий профиль и чёрную бороду Зара.

– Эге! – весело крикнул ему Стах. И Зар обернулся. Угрюмо пробурчал ответное приветствие и хотел далее – на беду пожаловаться – как вдруг уловил некую интонацию в голосе Стаха, насторожился и вгляделся во тьму. Из чернил ночи выступал глухой силуэт лошади, на которой кто-то сидел. Зар заволновался в слабом предчувствии:

– Слышь… Стаху! Кого везёшь?

Стах рассмеялся:

– Кого, как не сестрицу твою!?

Зара как подменили.

– Чего?! – заорал он и с восторгом, и с недоверчивостью – и лупанул молодца по плечу, – не шутишь?

С этими выкриками он подскочил к Стаховой лошади, секунду пытался хоть что-то разглядеть.

Наконец, позвал:

– Ты, сестрица?

– Я, братец… – голос Евлалии прозвучал не в меру жалобно.

– Уфф…– ослабело выдохнул Азарий и тут же поспешил добавить в речь стальных нот, – и где ж тебя носило, девчонка?! – резко развернулся к Стаху, – слышь? Друже! Где ты её отыскал?!

– Там… – Стах неопределённо махнул рукой в темноту.

Лала робко всхлипнула:

– Козлёнок… беленький… пропал…

– Одно к одному… – проворчал Зар, – зеленя, вон, побило… Я ведь думал – тебя потоком смыло! Думал, деревами завалило, молоньёй шарахнуло! Что ж ты за девка – что с тобой со страху помрёшь!

Евлалия вздохнула.

Мрачное оцепенение, сопровождавшее Зара всю дорогу, стремительно разрядилось не в меру радостным возбуждением. Он разболтался и развеселился. Оживлённо заговорил:

– Вот ведь на мою голову забота! То и дело что-нибудь начудит! Поскорей бы замуж, что ли, спихнуть! Пусть муженёк по лесам разыскивает!


Шутил… шутил Азарий. Стращал. А так – что б спихнуть – такого и в мыслях не допускал. Наоборот – придерживал. Это уж заметил народ. Не хотелось братцу с единственной сестрой расставаться. Двоим отворот-поворот указал. Молода, де! Но – подтрунивал порой. Особенно с хорошего расположения.

– Нет чутья у тебя, девчонка! Не знаешь, когда голову спрятать, когда высунуть – вот и попадаешь в истории глупые. То заплутаешь, то упадёшь… вон, о прошлыйгод… в старый колодец угодила… Стаху! Ты, вроде, её вытащил?

Стах ухмыльнулся:

– Кто – как не я…

Было… было дело. Поменьше, что ль, была девочка? Не заметил тогда Стах того, что нынче… Зацепил верёвкой, вытянул и дальше зашагал… Ни грозы… ни вертепа…

– А, ведь если вспомнить, – хохотнул Азарий, – ты на то везуч. Всё как-то получалось… что ни проруха – ты сестрицын спаситель. Этак – за нами, пожалуй, долг!


Балагуря, Зар первым подошёл к укреплённым металлическими скобами дубовым воротам. Старик сторож ещё не замкнул их – только красноречиво постукивал по чугунным засовам:

– Давайте поживее, мужики… Я понимаю… такое дело… экая погибель свалилась… но полуночничать тоже не с руки… больше никого ждать не буду…

Почтительно поклонившись сторожу, Гназды откликнулись на стариковские сетования, пробормотали в ответ что-то сочувственно-виноватое – и провели лошадь в ворота.


В ночной тиши улицы были пустынны. Здесь уже как-то само собой не болталось, не шумелось. Только копыта поцокивали по вымытым ливнем камням мостовой. Добравшись до своего двора, Зар остановился проститься с соседом и между дел, не глядя, протянул сестре руки – садить с коня.

– Ну, друже! Слава Богу, что так вышло. Жива, цела – тебе спасибо. Выручил. Как – не спрашиваю, сама потом расскажет. До завтра! Покою-отдыху тебе да снов золотых!

С этими словами снял Азарий со Стахова седла покорно и растерянно соскользнувшую к нему Евлалию, на землю поставил, за плечо ухватил, подтолкнул в калитку и…

И всё.

Замер Стах – и рта не раскрыл. Что? Конец?

За те тысячи лет, что прошли с минуты, когда девушка отбросила волосы с лица там, в уединённом их убежище – Стаху ни разу не пришло в голову, что может так оно оборваться. Взял брат заполошно оглядывающуюся сестру за плечо, развернул к родному дому и увёл. Перед Стаховым носом – калитку закрыл. Ласковый!

А он, Стах – ничего тут не мог.

Он уж привык, иначе не мыслил, что с девушкой они одно целое, навек неразлучное, и друг без друга им и минуты не прожить. И вдруг…

Живи, Стаху! Уж как сумеешь. И минуту. И другую. И день. И…

А? Сколько, Стаху, ты сможешь прожить без своей рыбки серебряной?

Гназд с глухим стоном стиснул пальцами виски.


Где-то кликала ночная птица. Шелестели листвой яблони в садах. Конь потряхивал головой, дёргая уздечку и переступая ногами. За высоким забором заворчал пёс. Лампадами да свечами уютно теплились окна, какие проглядывались с улицы. Улица пролегала перед Гназдом, вся родная, с детства привычная. Улица разделяла Заров двор от Стахова. Улица – всего-то сажени две – расширилась вдруг непреодолимым морем, горными пиками вздыбилась и разверзлась пропастью бездонной.

Улица перед родимым домом…

Вся она до мелочей знакома.

Сколько ты по ней ходил да бегал!

Шли по ней и радости, и беды.

Шли друзья и недруги по ней.

Шли заботы и беспечность дней,

Лиц, привычных с детства, череда,

Дни, недели, месяцы, года…

А когда по ней прошла любовь –

Превратилась в пропасть без мостов…


Не было чрез неё мостов.


Ни мостов –

Свести.

Ни костров –

Свети!

Не обнять

Огня.

Не нагнать

Коня.


Ничего.


На мир опустилась глухая ночь. Всё гуще чернело небо. Всё плотней туман обволакивал крыши, скрывал да прятал до поры, до утра, до свету – то, чему следовало пребывать бы в покое-сне. Сторожил-сберегал пуще крепких затворов – от злого умысла, дурного глаза, жадной руки – всё тихое и доброе, что всего дороже душе человеческой.

– Так тому и быть, – обречённо подумал Стах, зажал в кулак непреодолимую боль и понуро шагнул к своим воротам.

Выше да выше вздымался туман. А – сколь ни вздымался – всё не мог застлать блещущий месяц в вышине. Слабозаметный тонкий язычок – он стремительно летел и нырял в тучах, подобно идущей против течения, сверкающей серебряной рыбе.

Глава 5 «Китайская роза»

Вот когда бы Дормедонта Стах

Удушил, не будь на нём креста…

Вот когда сердешный осознал

Под лопатку всаженный кинжал…

Вот когда постиг Лаванов зять –

Насмерть связан! Пут не развязать!



Точно пополам поделился мир для Гназда. На две несовместимых грани, два наглухо запаянных сосуда, меж которыми не может процедиться даже неразличимая струйка. Один – где призывно поблёскивает серебристой чешуёй рыбка из сетей. Другой – где тенёта вязкие Лаван разостлал.

Доселе Стах особо супругу не вспоминал, а тут по ночам пошла сниться! И всё больше тигрицей ярой, что недавно с коновязи рвалась и о поперечину билась. Повезло, что платок на ней новый да крепкий. Стах даже во сне от бросков её вздрагивал, но более в дрожь ввергала победная ухмылка. Кричала жёнушка, хохотала во всю клыкастую пасть… вопила-визжала, аж приседала со злорадства:

– Что, муженёк! Получил? Думал, отделался? А я – вот она! По гроб с тобой! Не обойдёшь, не объедешь! А наедешь – споткнёшься!


Сон тем и хорош, что скоро кончается. Тяжек – ан, вытерпишь. Вот наяву – иначе. Явь – она нож по душе измученной.

Со стоном просыпался Гназд и за голову хватался: «О, Господи! Что ж делать-то?!»

Василь-брат, что неотделимо, подспорьем, при старых родителях жил, а, стало быть, с бессемейным Стахом под одной крышей – заставал порой младшенького за такими подвываньями… спрашивал сочувственно, с горьким вздохом:

– Что?! Опять твоя? Плюнь, братку! Ничего не исправишь, а себя травить – только хуже. Как-то живёшь – и ладно. Конечно, грех – зато какое-никакое разнообразие».

Не знал Василь беды Стаховой… и родители не знали… да и вообще – никто. Разве что – месяц в небесах полуночных. И девушка Евлалия за соседским забором.


Порой они виделись. Да и как иначе – ворота в ворота проживая? Крепился Стах – но каждый раз искушенье взашей выталкивало наблюдательного молодца из тесовой калитки – когда планида-баловница через силу вытягивала в оконце привратное, властно ухватив за кончик хорошенького носика, разрумянившееся личико хлопотливой соседки. Всегда на улице дело ей находилось… а уж если девица со двора, то ему-то, Стаху – куда больше тут интересу.


Ну, какой интерес…

Перво-наперво – крепость забора. Ещё – брёвнышко-посиделка, можно приладить, авось пригодится. Или, к примеру, надёжность ворот… вот! – петли промазать!

Мазал и мазал петли молодец. Так, что уже через неделю ходили они, как шёлковые, и похлюпывали. А у девушки день за днём канавка вдоль забора всё ровней да глаже выходила. Просто струна натянутая!


Работали каждый на своей стороне. Через улицу друг на друга украдкой поглядывали, словами перебрасывались. Порой такое ронял невзначай пухлый улыбчивый ротик:

– Девки сказывают, все поляны за протокой нынче в землянике. Завтра с утречка Тодосья отпустить обещала.

Или:

– День жаркий, самая стирка у нас, щас на речку иду полоскать.

И знал Стах, что к вечеру станет привычным во рту вкус земляники, и земляникою пропахнет рубашка. И сверкающая речная рябь совсем закружит голову, и тихая прохлада воды обнимет его вместе в нежными всплеснувшими из волны руками. Да где и плескаться ей, рыбке блескучей, как не в волнах игристых?

Осторожно выбирал дорогу Стах, подгадывал подходы безлюдные, хоронился в березниках-ельниках. И всегда ссыпался – снег на голову!

– Как ты нашёл меня? – распахивала девушка удивлённые глаза, а губы давно цвели улыбкой.

Щурился Стах коварно:

– А ты меня не ждала?

– Нет, не ждала… – ещё шире размётывала хохотушка две частых щёточки чёрных ресниц, и плечиками пожимала, – я просто так сказала!

И ну! смеяться – звонко, заливисто. И следом, без всякого перехода – выливался плач горький-жалобный:

– Никогда-никогда, Стахоньку, не быть нам вместе.

И каждый раз – от смеха, от слёз, от слов – так больно было молодцу, что хотелось грянуться с размаху головой в сыру-землю – ничего бы не знать и не помнить.



Невозможно видеть, как исподволь, в глубине весёлых искрящихся радостью глаз – неумолимо наливалась эта тяжкая сверкающая волна – и в конце концов срывалась, переполнив через край огромные, но не бездонные очи. Начинался ливень, водопад, а то и град ледяной, смертельно-мучительный. И надо было прекратить… придумать… сделать что-то. И ничего не сделаешь.

Но солнце всё равно светило. Сквозь ливень, сквозь град. И в горечи странным образом ощущалась сладость. Нет вкуса притягательней, богаче, острее горечи со сладостью. Как-то так оно человеку приходится… Чудная тварь – человек… И счастлив он, и любится ему – и в слезах, и в муках…


В муках! Там, на полянах земляничных – по-прежнему ласковая ручка упиралась Стаху в грудь. И знал молодец, что надеяться ему не на что. Так и впредь упираться будет. Потому как – лежали душистые поляны в пределах Гназдовых земель, и девица Гназдова ступала там ладными ножками.

Порой – в тех красных узорных башмачках, что осмелился привезти ей Стах из последней поездки. Уж так ему понравились – как на девушкину ножку прикинул! Брат – ничего. По дружбе принял. Что ж? Не грех – по-соседски подарить, тем более из дальних краёв вернувшись.







Месяц путешествовал Стах, устраивая очередные дела. И за месяц – извёлся весь. Как не хватает ему Лалы – хоть грустной, хоть весёлой – только теперь прочувствовал он со всей тоской. Вот лишь за поворот дороги завернул – так сразу и подступила она, смертная! Хоть тут же возвращайся! Ехал вперёд – а сердце – назад. С каждым следующим конским переступом. Лала робко жалась у крепостных ворот, провожая его – и два неиссякающих ручья катились у ней по щекам и крупными каплями кропили придорожную траву. Боясь, что кто увидит – она прикрывалась рукавом, и рукав медленно и неотвратимо намокал – хоть выжимай! А Стах, страдальчески оглядываясь, удалялся дальше и дальше – и совсем пропал из виду… И ясно стало – что теперь уж не покажется. Уехал! И надо – домой возвращаться, к делам повседневным… Нечего ждать!

И всё равно – Лала напряжённо вглядывалась вдаль. Стояла – и не сводила глаз с поворота дороги. А – вдруг!


После такого прощания – все дела Стах наспех делал, торопился пораскидать скорей – а известно ведь: лентяй да торопыга переделывают дважды. Свалял Стах дурака… и увяз, как телега в распутицу.

Вот когда взвыл молодец! Тугим парусом домой рвался… и нарвался! Теперь разбирайся! Разгребай, что впопыхах натворил…

А какие тут дела – когда перед глазами постоянно девушка Евлалия в воздухе колышется, ни на минуту не забудешь… каждую улыбку так-сяк вспоминаешь… каждый вздох по сто раз в памяти перебираешь… Особенно вечерами, когда прикорнёшь в каком-никаком углу… дрёма одолевает – и начинает сниться… и снится-то вечно – то, чего нет, а желается…


Глупейшая была это поездка из всех, когда-либо пройденных Стахом. Единственное в ней путёвое оказалось – те самые красные башмачки. А остальное…

Впервые Стах наломал столько дров. Но с дровами-то он потом уладил. Всё же спохватился… встряхнулся. Это всё обошлось. Только ещё одну глупость сотворил Стах в тот раз. И этой глупости он себе до конца дней простить не мог.


Пришлось Стаху по-другому договор вести. Из-за своей оплошности. И раз так дело стало – по рукам ударять получалось неубедительно. Ошибка – она много дряни за собой тянет. Например, хвост бумажный. С хвостом долго и муторно возиться.

Так и сошлись однажды с другой стороной – хвосты накручивать. Да ещё тягомотина: ждать пришлось.

Сутки ждал! А происходило всё в одной харчме, где хозяин малознаком был, и вообще суетливое место, кутерьма неясная. Те – сторона которые – пообещали вроде: вот-вот… А что их «вот»? Наплакал кот! И не плюнешь: нужно!


Стах сперва на людях был, потом каморку испросил, ночевать: видит, увяз надолго. Хозяин уверил его, что лишь только – так сразу… И верно – не подвёл! В одиноком ожидании бумагу Стах приготовил, чернила налил, перо очинил, черкать опробовал – только приходи, сторона!


Сторона не спешила. Так что молодец успел и подёргаться, потому как сроки давили, и расслабиться, потому как – чего зазря дёргаться, если ничем не поможешь?

Расслабившись, Стах пёрышком баловался… так… сяк…. А тут и дом, конечно, вспомнился… и земляничные дебри, и камыш речной… да и не камыш, собственно…

Ну, и понесло… Сперва про себя проговорил сложившиеся слова… как – если бы вот тут, сейчас – была с ним Лала драгоценная, и он ей бы всё это проговорил…


Сперва одно произнёс… потом другое… третье… Потом взял – и сдуру всю нежность словесную на пустой клок бумажный вылил: если попусту бумага белеет, и перо нервно-зло то и дело подтачиваешь – чего не вылить, чтоб тяжко не переполняло.

Вылил – вроде, полегчало… Тогда ещё подлил, добавок. А к добавку – последнее, что ещё внутри оставалось.

А то! Грамотен был Стах, на свою голову. Привык бумагу черкать…


Едва лишь отцарапал Стах пёрышком последнюю кавыку – зашумело внизу, и в двери стукнулись. Пришлось бумажонку сердечную куда-то затолкать, а каморка сразу людьми наполнилась: сторона, в числе трёх, да свидетели, да любопытные… в общем, закрутилось. Шуму-гвалту стояло в тот вечер, что дыму под потолком…


Не сразу сложилось. Спорили. Трижды зазря бумагу марали, рвали, под стол кидали. До рукоприкладства, слава Богу, не дошло. Затихло на подступах. Но пистолетом Стах поигрался. Скромно. Взор потупив и в некоторой задумчивости. Вроде как – нехотя извлёк и, так это, между дел, заряд вложил.


Ребятки миролюбивыми оказались. Грозные очи пригасили. Руками стали показывать, устами доказывать… Хозяин самовар прислал, чтоб, значит, мир поддержать, харчму бы не спалили: у него и так один угол подпалён, кое-как подправлен… Кто подъезжал, сразу замечали, задумывались – а то и мимо трусили… Оттого хозяину второй палёный угол был не надобен. Вот он и старался. Даже стопку ненавязчиво пододвинул… Но Стах – напористо прочь оттолкнул. Не делают Гназды дела при стопке! Это уж правило у них такое! Чтоб серьёзность не нарушать.


Короче – дело сделали. Без стопки, без стрельбы и без пожара. Потом уж – когда стороны обоюдно довольны остались – и стопку эту опрокинули, и самовар опорожнили, хлеб преломили и по-дружески руки скрепили…

Всё соблюли. С чем и разошлись.


В умиротворении Стах бумагу прибрал и гостей проводил со всяческим уважением, до низу спустившись да на люди выйдя. Там ещё потолкался, словами перебрасываясь, потом лошадку глянул, всё ль ладно: присматривать надобно, самовары самоварами… Потом ещё по мелочи кое-чего проверил – и в каморку к себе ночевать отправился. Войдя, обратил внимание на метёный пол. Окинул взором лавки. Всё на месте. Да – нехитрый скарб – проверить недолго. Седло снятое прощупал – в порядке. Расслабился, было, и стал себе на лавке стелить – ан, клок исписанный вспомнился. И куда сунул? Давай шарить, где мог – нигде нет. Что там писано – и сам-то уж толком не разумел, а всё нехорошо, если попадёт кому… неловко… да и ни к чему чужим знать…


То есть – очень не хочется, чтоб чужим это знать! То есть – стыдно, противно, гадко – если чужим в руки! То есть – немедленно найти надобно, а то покою не будет! Найти – и в печку!

Ругаясь на чём свет стоит – облазил Стах всю камору. Злой, как чёрт – вывалился в людскую, отыскал хозяина:

– Слышь? Кто у меня мёл? Бумага пропала.

– Мемелхва! – обернувшись, кликнул тот тощую бабу-прислужку. Стах обратился к ней с досадой и надеждой:

– А? Красавица! Ты у меня убрала?

– Да я… – растерялась жердь, одновременно робко ёжась и млея от удовольствия, – самую малость… вот, хозяин послал… у тебя больно раскидано было… и клочьев полно…

– А… и куда ты – клочья?

– Да вон… в печке…

Стах успокоился. И даже монетку тётке подарил. И невдомёк ему было подробней порасспрашивать. Может, и уразумел бы что. Да… Дрянная получилась поездка!


Впрочем – была в ней добрая встреча. Совершенно случайно и в месте неожиданном. Хартику встретил. Глядь! – свернул с дороги мужик в телеге, ухватка знакомая. Окликнул – точно! Хартика!

– Ты как тут? Откуда? Какими путями?

– Да у меня, – Хартика тихо и грустно усмехнулся, – родня тут. Всё, что ещё осталось. Тем и дорога́. Тётка жены. Добрая старуха. Я, как выдаётся день – навещаю, пособляю… потому как – одна она… и у меня никого…


На самом краю деревни жила тётка Харитоновская, даже от деревни в сторонку, обособлено. В лес углубившись… К уединению, что ли, тяготела… Или от людских обид подальше, к огородам-выпасам поближе?


Старушка оказалась простоватая, смирная. Личико тощенькое, взгляд детский – одни лучики у глаз морщинятся. Сама – ещё на ногах и в разуме, хлопотливая, заботливая. Сердечно приветила – Стах умилился сразу да проникся, тихонько Хартике бросил:

– Славная бабка!

Харт ухмыльнулся:

– А то! Бабка золотая! Жена в неё нравом была, – это добавил, уже затуманившись, голос понизив, – аки голубица… ни разу ни словом, ни делом не поперечила… не упрекнула ни разу… хоть и погубил её…

Стах спохватился: Харитон вновь явно-устремлённо проваливался в тину тоски, и следовало как-то его оттуда вызволить.

– Э! – Стах поёрзал и нашёлся, – а чего по имени-то не представил? Звать-то как?

– Нунёха… – угрюмо буркнул Харт. Рука тянулась в карман за трубкой.

Гназд напористо посыпал вопросами:

– А чего двор-то на отшибе? Чего так одна-то живёт? Своих-то детей – что ж? – нет?

Старушка, как раз притащившая жбан квасу на стол, услышала. Не спеша, расставляя плошки, вместо примолкнувшего зятя пустилась в нехитрые объяснения:

– Своих во младенчестве не уберегла. А там и состарилась. А там и дедо́к представился. Вот одна и осталась. А двор прежде по краю был. Тут ещё три двора. А средний – возьми за займись от молоньи! Так, что и не вышел никто. А от него – оба крайних. А потом и жить никто тут не стал. Да и жить некому.

Стах с любопытством взглянул на старуху:

– А ты-то как убереглась?

Бабка отмахнулась:

– А! Кому я, старая, нужна? Вон… и огонь обошёл!

Прислушавшись к занятному объяснению, Хартика вмешался:

– Это верно. За чудо принимают! Люди балакали, никак, заговорённая старушка… Такой пожарище был, что близко никому не подойти! Все службы выгорели – строго до бабкиного плетня. А плетень – даже не занялся. Искры летят – и словно в сторону их сдувает. Многие теперь Нунёхин двор за версту обходят. Да и саму. Тому уж пять лет. Пал зарос, ольхой пошёл, а до сих пор никто его не вспахал. Разве что скотина забредёт…

И, помолчав, закончил весьма гордо:

– Потому стараюсь почаще хаживать. Чтоб знали: есть, кому заступиться.

– Неразумен народ, – подогревая беседу, вставил Стах, – чего зазря худое думать? Мало ль, как пламя повернёт. Стихиям – Господь управитель.

– В травах сведуща, ещё смолоду, – обронил Харт.

Хозяйка вздохнула:

– Шептуньей не слыла, а травы знала, вот и звали: приди, полечи. Я никому и не отказывала. Кличут – шла, торгу не вела. До пожара всяк был мне рад, а после звать перестали. Нет… попрёков не слыхала… а только с опаской поглядывали. Не все… про всех не скажу… но многие… даже из тех, что в подружках считались… вот то и дивно… знают же: крест на мне. Одно – церковь далеко, лошади нету. Напраслины не возведу – подвозят Христа ради, а только не всегда, не каждый. Вот к Троице я пешочком сходила. Десять вёрст.

Стах крякнул. Даже смутился:

– Что ж за мужики-то у вас на деревне?

– Всякие, – махнул рукой Харт, – отовсюду народ. Которые друг другу родня, а которые пришлые, что работали на князя Кремечского.

Стах слыхал это имя.

Лет двадцать назад Гназдам пришлось уточнять некоторые шероховатости при несхожих интересах с князьями Кремечскими… их тогда было трое… а может, четверо…


– Чудно вот что… – достраивая мысли Гназда, заметил Хартика, – вроде, владенья небогатые… невелик удел… и род-то захирел… А – последний Кремечский в силу вошёл. Везде встревает, всем заправляет. Куда ни сунься – он тут набольший и закон правит.

Стах прищурился с интересом:

– А ты сталкивался с ним?

– Как не сталкиваться? – огорчённо распахнул глаза Харт, – артель уговорилась уже… прежнюю наработку-то сбыть… и вдруг – точно подменили заказчика… Ничего, говорит, не могу. Не берусь, пока князь Кремечский не соизволит.

– Ого! – тут и Стах глаза распахнул, негромко и протяжно засвистел… но, спохватившись, смущённо глянул на старушку…

– Да свисти себе, милый, – добродушно рассыпалась та дребезжащим смехом, и дрогнули-заструились частые лучики от глаз, – свисти, коль душа просит! Чего мне, старой, сделается?

– Свисти, Гназд! – развеселившись, мигнул Харт. – У других нельзя, у Нунёхи – можно! Говорю же – золотая старуха! – он ласково похлопал хозяйку по оперевшейся о деревянную столешницу сухой сморщенной пясти. И опять подморгнул Стаху:

– Свисти! А хочешь – споём! – он свирепо покосился в оконце на деревню. – Пусть знают, что есть у старушки родня!


Старушка разулыбалась во весь щербатый рот:

– А и верно! Спой, родимый! Я теперь уж петь не гожа… да и пенье-то моё кукушечье. А ты по-своему спой, по-молодому, по-соколиному! Сто лет никто тут не пел!

И Хартика неожиданно вздохнул.

И неожиданно запел.

По-соколиному.


«Летал сокол в поднебесье,

Грустил сокол о невесте

На закате…

По невесте златоокой

Плакал сокол одиноко:

Где искати?!


Злые вороны и совы

Крепко заперли засовы,

Не сорвати!

Не сорвать засовы к ночи,

Совы-вороны хохочут

На закате…»


Хорошо Хартика пел. С тоской туманной. С печалью скрытой. Так что дрогнуло сердце у Стаха, стал подпевать… Так они, оба разнежившись, и завершили сей меркнувший день, и про закат на закате пелось очень чувствительно, а там и ночь не замедлила. И старуха Нунёха, притащив с сеновала ворох соломы, постлала обоим на полу у печки.


Наутро Стах уехал. Торопили договора безотлагательные. Харт остался на денёк: старушке подсобить. А Стах лишь улыбнулся виновато да плечами пожал: де, простите, люди добры, благодарствуй за хлеб, за соль, ан – мне не досуг! И – в седло! Что делать?

Но про себя – принял Стах решение

впредь заезжать-пособлять не пением,

а трудовым рвением…

А пока – рвением рвал вёрсты дальних дорог, стремительно дела рассекая.


Рвала меж тем пряди когда-то золотых волос, в досаде и злобе, Агафья, младшая Дормедонтова дочка, рыдая пред высоким стрельчатым зеркалом… Так – на то и доля женская! – пред зеркалами рыдать…

«А будьте вы! Чтоб вас!» – яростно шипела она сквозь стиснутые зубы, подцепляя гребнем частым, из чащи густой выволакивая седые волоски, а то и пряди, чересчур щедро и рано побившие янтарные косы.

Оно – не велика беда – седина мужней бабе! Кому видна проседь под богатым женским убором? На то бабам кокошники жемчужные да парчовые платы!

Только ведь – платы в палатах, а в спальне? Что-то часто стал муженёк попрекать её безвременной сединой… и на разобранную для спален-постель красу поглядывать с прохладностью… да и в спальню-то заглядывать не часто… Больше ночевал в гостевой горнице, а то и невесть где…

Нет… с сединою можно бы справиться… Вон – шелухой луковой поцветить. Только цвети, не цвети – не заметит, раз не глядит. Что за ведьма глаза ему отводит? И карты бросала Гата, и воск лила, и за палец дёргала… а толку – в сено иголку!


Сперва-то – всё было, как положено при жене-красавице. Муж души не чаял и в шелка рядил. Да и Гата вела себя умело, чутко улавливая прихотливые струи настроения мужнина и к ним подлаживаясь. В этом деле она толк знала. С начала самого, правда, не задалось с детьми… но не старуха, слава Богу, всё ещё могло устроиться, если бы…


Чего случилось… как и когда? – вот здесь Гата явно что-то упустила… видать, на шелка отвлеклась… Ну, а – куда ж без шелков? Без них, без шелков – не удержишь мужиков! Ан – и шелка не помогли… Но – навещая родительский дом, когда дозволял муж – Агафья неизменно держалась гордо и внушительно, уверенно говоря о своей жизни и ни словом не обмолвливаясь про семейную прохладу. В такие приезды особенно богато поблёскивали парчовые складки душегрей, роскошней колыхался изукрашенный сарафан, ярче мерцал жемчуг причудливо шитого, сложно украшенного трёхрядного кокошника, полнее и тягучей позванивали бусы, с его краёв до плеч спадающие, или свисающие с шеи до грудей. И каждый раз было что-то новое и дорогое, что усердно выставлялось пред родными, особенно пред чёрной тучею глядящей, астрашенной сестрицей Гаафой, так и не заарканившей собственного законного муженька. Каков, однако, гордец попался! Ишь! Обидели его!

За все годы ни разу Агафья о нём не пожалела. Только фыркала самодовольно, что так ловко поймала парня. Это вам не сестрица-чумичка! Да… Агафьина краса – слава не только семьи, а, почитай, всех сёл окрестных! Чрез дочкину красу и папаша дела свои продвинул, зятьевой поддержкой. Да бывало, иные подрядчики сразу же бумаги спорные подписывали, стоило Гате из дверей улыбнуться.

Заносчиво поглядывала Агафья на невзрачных девиц да жёнок, горделиво погружалась взором в зеркала. Да! Всё ещё красавица! Не поблек её блеск и цвет! Складочка у губ обнаружилась? А вот так, к окну повернись – и нет её! Морщинка проступает? А – белилами подмазать! И брови подсурьмить, если не ярко!

Выходила Гата на люди – картинка картинкой. Про то, какая в бане была – народ не знал.

– А супруг меня – так любит, так любит! – с насмешкой колола глаза уродине-Гаафе, которая всё золотое детство пинала-щипала её, да родителям ябедничала, – ну, просто у ног моих цельны дни сидит и в очи заглядывает. И всё – красоту мою нахваливает, ты, говорит, алмаз сверкающий, вишня цветущая, роза китайская!

– Роза – китаёза! – не выдерживала Гаафа, – жёлтая, глаза-щёлочки? Как тот старый китаец, что на ярмарке выкрутасы показывает?

Агафья хохотала:

– Дурёха! Ты хоть раз розу настоящую видала? Не шиповник-цвет, а розу земель китайских! Иначе – чайной зовётся. Вот уж красота-то! И крупная – с кулак, почитай! Вся в лепестках заверченных – считать замаешься! В нашем саду растёт! Супруг садовника держит! Вот – пригласим вас всех с батюшкой на Петра и Павла – поглядишь… да и на ковры в покоях… да на завеси бархатны… да на ларцы мои с уборами… Твой-то – что? Ничего не дарит? Так носа и не кажет?

Ужасно забавляло Агафью поддразнивать сестру. Да и утешало. Не так уж ей, Гате, худо – похужей есть! Ну, муж хмурится… Так иных, вон, и вовсе знать не хотят!

И опять, по-кошачьи развлекаясь да тешась, поддевала Гаафу:

– Что ж ты не смогла, милая, ничем муженька привадить? Ни потрафить, ни увлечь, ни подластиться… Девушка ты у нас крепкая, бойкая, никому спуску не даёшь, а своего законного никак не стреножишь! А он, поди, лапушку какую ласкает да тебя похоронить мечтает…

Вот после одной из таких сестрёнкиных шуточек и прошла у Дормедонтова семейства та самая баталия – поимка беглого мужа.


Агафья сама ж и взболтала ил со дна. И сестру накрутила, и матушке выговорила, да и батюшке попеняла: мол, что ж да как же вы, родные, глядите да глазами хлопаете на такой явный произвол? На нашей стороне, де, правда и закон, а мы её, правду, установить робеем? Слабы? А – коль слабы – от нас и подельники отвернутся, и заказчики отойдут, и подрядчики отступятся!

В терему-то – скучно одной… а тут – такое море, куда кипучую страсть выплеснуть! И повод славный!


После той баталии нескоро братцы подлечились… и добро пропало… а Гаафа совсем осатанела. Всегда обида в девице сидела, что дурной родилась… а уж когда, подростком, на стоящую пяткой в траве косу, споткнувшись, лицом упала – стал и вовсе свет не мил. Встанет порой у зеркала, вперившись в своё несчастное отражение – и долго смотрит, выискивая в надежде: а ну! вдруг шевельнётся в лице хоть какая черта приятная? Поглядит-поглядит – да и взвоет! Да и швырнётся чем в гладкое равнодушное стекло. А-а-а!

Тут ещё подкатятся дразнилки сестрицыны… Всех! Ненавижу!

Ишь… жемчуга ясные… густые бархаты… парчи-соболя… Убила бы!

Супруг так и вьётся вокруг, в очи заглядывает, желанья угадывает… Задушу!

Алмаз сверкающий… вишня цветущая… роза китайская… Уж я эту розу!



– Алмаз сверкающий… вишня цветущая… роза китайская… – жадно шептал Стах Евлалии, перехватив её по возвращении в орешнике у речки. Густ орешник, Гназдами лелеем, не ломан, и ветки его тонки и часты, как сети – и все в округлых широких и крупных листьях, до земли свисают, образуя шатёр. Оттого много чего в том орешнике тянет шептать.

– Глаз не отвести от лица твоего, Лалу… Так бы и глядел на поступь твою, Лалу… на стройность и плавность твою, Лалу… Сияешь подобно росе утренней, утренней зари ярче, и закатной! Белогрудая чернокрылая птица-ласточка – так белы твои плечи и черны твои кудри… Так же стремительна и легка, и нежно щебечешь! Как долгий упругий ласточкин хвост, ножки твои стройны и упрямы… Не бойся… не отвергай меня! Ты же знаешь – я не причиню тебе вреда…

Совсем свихнулся Стах от любви, от страсти, от разлуки…

– Мы уедем с тобой на край света… мы будем вместе и навсегда, и никто не разлучит нас…

– Что такое говоришь ты, Стаху? – растерянно лепетала Лала, – как можно такое помыслить!

Сладко ёкало внутри: ах, если бы! Всегда вместе, неразлучно, не страшась… но!


Но, дрогнув, отвращалась девушка – и нарастал в душе тихий ужас: без венца? А Господь!

Жарко да напористо Стах увещевал:

– Одно слово твоё, ненаглядная-бесценная – и всё я устрою-сооружу. Я знаю пути. Никто никогда в жизни нас не отыщет, о нас не узнает. Будем счастливы! Разве счастье того не стоит?

Точно! Безумны были речи!



Безумны речи твои, Стаху! Опомнись!

Да я и сам знаю… против Гназдов только безумец пойдёт… и только безумец отвергнет Гназдову опору и поддержку… только безумец подставит любимую под те удары суетного мира, что тут же обрушатся, едва лишь покинешь Гназдову защиту…

Но только безумец затопчет любовь, вспыхнувшую с такой силой…


И Стах не тушил огня. А подбрасывал полешки суше да звончей, так что пламя всё возрастало и всё яростней ревело, рвалось в самые небеса… И всё заметней становилось из-за частых и тёмных тайных лесов…

Смотри, Стаху!


Ах, Боже мой! Целомудрие Гназдовских дев! Вот это был утёс! Ни слева, ни справа не объедешь, не подкопаешься и штурмом не возьмёшь.

Сквозь гудящее пламя трезво понимал Гназд, что́ обоим уготовано. Когда-нибудь отполыхает костёр – золой станет. Нескоро. Ещё леса окрест попалит. Ещё пожары страшные раздует ветер. Это до́ма, при семейной жизни – печка мирным уютным жаром согревает, горит и горит себе. Костры лесные – ветра разносят!

Ну, год… другой… ну, пять лет… и неотвратимо встанет вопрос о замужестве. Зар этот вопрос решит уверенно и твёрдо. Сестру пристроить он обязан. И никакие слёзы не помогут. И тогда…

Всё – тогда!

Но… – дрогнуло внутри, – может быть, тогда… когда лезвие коснётся горла… Лала отпрянет и бросится прочь… Лала решится и уйдёт с ним… не в петлю же лезть!

И ни разу, нигде внутри не зашевелилась холодная змея: а – разлюбит?


Дудки! Скажете, тоже! Разлюбит…. Немыслимо! Это – как снегом печку топить! Или в огонь лезть для прохлаждения! Лала любит меня!

Лала любит – и мы ещё будем счастливы! Я устрою дела так – что щедрой струёй потечёт злато туда, откуда черпнуть можно! Да, интересы Гназдов несколько пострадают. Но – ведь я и никто иной ношусь по свету, такие дела правя! Кому, как не мне – делёж рядить?


То есть – ты, Стаху – родному отцу Трофиму Иванычу, не тушуясь в глаза глядя, так-таки и скажешь: вот, де, все наши счета и устроения, батюшка, и ни копейки больше… глянь, всё я тут своей собственной сыновьей рукой понаписал… а куда сестрица соседа Азария, дружка Васильева, делась – знать не знаю, так что чешите, Гназды, землю-матушку тщательней-внимательней… скачите весями недели-месяцы… может, когда отыщется…

Чушь, молодец! Никогда ты так не поступишь! И сестрицы Азаровой ты не увезёшь! Бога побоишься! И бродить вам тайно, несолоно, орешником-камышом-земляникою, и надрывать сердце тоской смертною, пока не разорвётся. Похоронят вас рядышком, аки голубей чистых, аки святых преподобных Петра с Февронею, прости, Господи, дерзость! и вырастет из твоей, Стаху, могилы, куст алых роз, а из Лалиной – куст белых роз… и сплетутся они крепко-накрепко, и помыслить нечего разнять, и слезами роса покроет их листья и лепестки…

Тьфу!

Стах яростно швырнул шапку оземь. Помирать, что ли? Помирать – отложим на потом. Пока живы – будем искры счастья ловить и в ладонях лелеять. Хоть что-то! Хоть – самую малость! И кто знает, что ждёт каждого в следующий день! Как сложится мир через мгновение! Переменчив он и затейлив. И всякое в нём выпадает. Тёмное перетерпим, а яркое – к сердцу прижмём! Пригубим и насладимся до головокружения!

Свети, надежда, звездой далёкой! Пока ты в небе – на земле жизнь! И камыш цветёт, и орех ядрится, и земляника душистая прячет под листьями алые капли ягод. Сладки ягоды, сладки уста. Сладко целоваться сквозь источаемый земляничный сок. И Стахий с Лалой выискивали сросшиеся вместе земляничины – и бережно раскусывали пополам, с двух сторон, разом коснувшись губами и зубами…

– Что бы всегда быть нам вместе! Так же неотделимо – как двойная ягода!

Вот, значит, зачем…


Со стороны, ежели из-за берёзы подсмотреть – и не подумаешь про мучения. Лазают себе девица с молодцем в земляничных листьях, ягоды рвут, переговариваются. Легко говор сыпется, и смех порой слышится, и шуточки летят. И старается Стах. Балагурит. Веселит девушку. Чтоб не плакать ей. Чтоб явь грустная мягкой стороной к ней оборачивалась. Не так больно.


Относительно ягоды-земляники – тут слабинку Стах проявлял. Не было у него ловкой привычки ягоду брать, и высматривал их невнимательно, и пальцы девушкиной быстротой не отличались… да и не по ягоды пришёл…

Потому Лалино лукошко наполнялось куда живей. Лала смеялась, кормила Стаха из пригоршней молниеносно собранными ягодами, а Стах отшучивался, упирая на то, что не его это промашки – просто земляника так и льнёт к красавицам.

– Тебе же, признайся, и собирать не надо. Поставила лукошко, прилегла на травку – ягоды сами прибегут да ещё торопливо друг друга в корзинку подсаживать будут. А когда в уста тебе попадают – гибнут с криками восторга, истекая кровью во славу твою. Да что там! Будь я земляникой – первым бы бросился под твои острые зубки. И ты бы меня перекусила и ещё этак, вкусно, – Гназд изобразил смачный звук, – сок втянула-причмокнула…. Представляешь, какая им досада – когда ты их рвёшь – а в рот мне кладёшь. Вон! Ни одной не вижу красной! Все зелёные! От ревности!

Лала хохотала и млела одновременно. Стах, уловив положительное воздействие, продолжал болтать:

– Красавица – это ж как солнца луч. Легко скользит, куда не попадёт, по прихоти своей, всех согревая – и мила всем. Радость земли! Только приказывай!

– А почему же тогда, – прищурилась Лала, – ливень меня в реку смыл?

– А… – ворчливо пробормотал Гназд, – решил прикарманить под шумок. Пока гроза, то, да сё… вот он, значит, к себе и поволок… думал, с Гназдами такие шутки пройдут!

И он всё забавлял девицу, и придумывал новые потешки… А когда заминка случилась: примолк Стах дух перевести – девушка, тихо и задумчиво, вдруг поведала ему удивительную вещь:

– А ты знаешь, Стаху… всё не так, как ты думаешь. Бывало, слышишь… если случайно кто проронит… «красавица, красавица»… Не знаю, красавица я или нет – но если, да – то красавицы – это несчастные девицы.

Стах растерянно приоткрыл рот:

– Почему?

– Изгои.

– Да что ты такое говоришь? – даже рассмеялся Стах, – что может быть драгоценнее красивой девушки? Да за неё каждый же душу положит!

– Насчёт души – не знаю, а вот что достаётся ей, и отнюдь не пряников – это уж точно. Надо, видно, хитрой быть – чтоб душу за тебя клали. Тут, пожалуй, и не в красоте дело. Хитрость и без красоты справится. А сама по себе красота – она беззащитна.

– Но, – Гназд замялся в растерянности, – всегда же красоте найдётся защита.

– Не всегда.

– Что ж? Ребята, разве, не бегали за тобой? Не старались угодить?

– Да, считай, и нет, Стаху. Может, шутили, когда помладше была, но это ж – сеголетка. А сейчас – никто. Вот как братец дважды женихам отказал – пожалуй, с тех пор. Все ребята за версту обходят и глаза отводят. Точно сговорились.

– Интересно… – Стах усмехнулся, соображая, что же это за поветрие, и его, наконец, осенило, – да они, и правда, сговорились, паршивцы! Друг друга караулят! Что? Небось, и поплясать не зовут?

– Не зовут… – озадачено глянула Лала, – а я, между прочим, очень хотела бы поплясать! Меня, иной раз, просто подёргивает, как хочется! Всех девиц в танец зовут! А меня – обходят! Как-будто я больная какая. А девицы ещё подтрунивают, мол, не того ты сорту, не по нраву, видать: косами черна!


Тут девушку как прорвало. Понесло выговориться, пожаловаться! И слеза блеснула! Как малое дитя – давай Стаху выливать свои обиды застарелые!

– Придёшь на вечерку – и стоишь одна. Девицы злыми глазами косятся. Пришла, говорят… вырядилась! А я – как все одета. Единственно – раз позволила себе выдумку. Вышила на рукавах по китайской розе. Гладью – точно живые получились! Тодосья захвалила! – просто разахалась! Она меня часто похваливает, не скупится. А я рада, когда хвалят. Ещё больше стараюсь. Люблю, когда кому нравится. Думала – и девушки доброе скажут. А сказали, что я женихов ловлю, а те всё одно меня обходят: одна черномазая на всю крепость. А я не одна! Вот и Пела с тёмными косами, и Зинда, и Степана, а Тата и вовсе чёрная! А только им худого не говорят. И ребята их в пляску дёргают! А на меня, если взглянут – хмурые, злые. Или ещё хуже. Будто убить готовы! Такая ненависть, такое презрение – вот-вот плюнут!


Стах слушал – и ему рисовалась необъяснимая картина всеобщего отвержения бедной девушки. Но, когда, прикидывая, попытался уложить свою физиономию в состояние «презрения и ненависти» – до него внезапно дошло подлинное происхождение таких взглядов. Он сам недавно так же смотрел на голую Минду.

И окатила яростная волна. «Что?! Это вы на мою Лалу такие взоры кидаете, скоты! За ноги – об стенку! Об коленку поломаю! На колокольню зашвырну! Я вам покажу – не своё делить!»

И пальцы от злости скрючились, в кулаки сжались. «Что ж вытворяют! И ведь – Гназды! Должны бы благочестие блюсти. Девицу не обижать. Где ж это видано – за красоту девчонку наказывать!»


Лала вдруг притихла. Продолжительно посмотрела на молодца. Осторожно шепнула:

– Ты что? Тоже так смотришь… Сердишься? Неприятно, что я такое нарассказывала?

– Нет… рассказывай. Это я не на тебя. А что… я – смотрел на тебя так? Замечала?

Лала слабо пожала плечами:

– А… пустое… ну, может на краткий миг… тебе-то – можно! Тебе – я верю!

Конечно, верит! Не объяснять же ей, что злоба и страсть не только рожей схожи…

– Лалу! – после некоторой заминки стряхнув мрачность, решительно и с подъёмом объявил Стах, – знай! в ближайший же праздник, при всём честном народе – плясать тебе, не наплясаться! Никто не оговорит. А взгляды завистливые – по ветру! Не парень я, конечно – но до упаду с тобой попляшу всем назло! Ничего! Я не чужой. И брат одобрит.

Лала в первый миг просияла, а потом глянула озабочено:

– А знаешь, Стаху, что было с тем единственным, приезжим парнем, что вот так же смело, на всех, подбочась, усмехнулся – поплясать меня позвал? Уж так я рада была, в кои-то веки каблучками постучать… а только не дали нам доплясать. Парню в пляске полено под ноги швырнули, так и рухнул, сердешный… а мне кто-то со спины в самое ухо прошипел, де, ещё с ним спляшешь – ворота измажем! И побили его потом. Девки перешёптывались, которые незлые… я сама бедолагу видела… с лицом синячным… и больше в танец не звал… Видать, ребятки ему объяснили.

Стах хмыкнул:

– Поглядим. Я постарше. Со мной на равных не выйдет.

И опять поспешил обрадовать девицу:

– А мы, знаешь, что с тобой сделаем! В воскресенье после Петра и Павла всем скопом, с братом твоим и моим, с их жёнами – на ярмарку махнём! Я потружусь, уговорю, уверю! Слыхал, Василь как-то обмолвился, что, де, прогуляться бы! Бабы просились. Обновок захотелось! Вот и будет нам день! Подумай! Весь день, с рассвета дотемна – вместе! Весело да нарядно! Никто слова не скажет! Вот и надевай тогда свои розы китайские! И уж я-то – нахвалю!

Что и говорить! Умел Стах девиц радовать!



А китайская роза, иначе чайная, крупная да роскошная – и впрямь расцвела меж тем в саду супруга Агафьи. Серёдка июля – самое время розам цвести!

Чинно, с достоинством проследовало Дормедонтово семейство ко крыльцу, стало подниматься в горницу, блюдя старшинство. Впереди, как положено, батюшка Дормедонт Пафнутьич об руку с супругою, следом старший, ещё глуховатый от страшного удара сосновой лавкой, сын с женой, далее – второй сын, с неподвижной рукою, сунутой за пояс, и тоже со своей половиной, и младший сын с молодухою. И позади всех – одна одинёшенька – замужняя сестрица Гаафа, разнаряженная и накинувшая на голову и лицо кисейный туманный плат. Соседи и прислуга, из окон-дверей глядящая, сочли её младшею, на выданье, сестрою – и полагали привлекательною.

Бледновато жилось Агафье в супружеской спальне, но прилюдно муженёк соблюдал обычаи строго и скрупулезно. И родственную сторону встретил, как подобает – торжественно, церемонно, хоть и прохладно. За столом вёл с тестюшкой беседы степенные, с шуринами раскланивался. Невесток да сестрицу Гаафу отдарил серьгами да шелками.

Обед подавался обильный да прихотливый, на драгоценных многочисленных блюдах, в десяток перемен. Мог себе позволить зятюшка пороскошествовать, нос утереть холодной родне. Двадцать мяс да заквас на цветной узорной скатерти перебывало. И от каждого блюда собственноручно зять тестюшку оделял – в знак почтения.

После обеда поприглашению хозяина семейство чопорно прошествовало по покоям да горницам, где были наглядно представлены все богатства-чудачества, злато-серебро, камни-яхонты, парчи-бархаты да дива заморские. Семь раз выходила к родичам дочка в разных нарядах, один шикарней другого. Позванивали на шее-запястьях блескучие драгоценности. Отчего у Гаафы отнимались ноги, и в висках дёргало.

А в конце пошли сад осматривать. И верно. Среди кудрявых дерев, цветущих кущ – более всего выделялись и притягивали взор – несколько низких кустов, каждый из которых увенчивался двумя-тремя большими чайными розами – розовыми, как им и полагалось, а так же белыми да пурпуровыми. Розы томно и стыдливо выглядывали из глянцевых листьев, отягощённые своей красотой и пышностью.

Вежливо постояло семейство у цветника и двинулось дальше. Розы – розами, только это ж не сундук с богатствами. Есть чего полюбопытней.

Немного задержалась Гаафа. Что-то тянуло её к розам…

Зыркнув глазом по сторонам, девка воровато шагнула к кусту и быстрым движением отщипнула самую крупную алую розу. Вот она! Роскошная, сволочь! Пальцы потискали нежную шелковистую плоть, с неприязнью оторвали крайние лепестки. Блаженно вздохнув, Гаафа бросила цветок под ноги. И с тягучим стоном наслаждения смачно и яростно втоптала в землю.

Глава 6 «Розоцвет»

Во саду ли, в огороде

Ярче розы девка ходит,

Роза, роза ты моя,

Роза ро-о-озовая!


В огороде, во саду

Розан я пойду-найду,

Роза, роза ты моя,

Роза ро-о-озовая!


Ах, завертело молодца с девицей розовое цветение! Вот бывает – возьмёт судьба – да разом и вывалит на голову всё отпущенное тебе – что за прошлые годы, что за будущие… Только жмуришься одурело, в восхищении таешь от этих мягких сладостных ударов. И потом – после дрожи ожидания – смакуешь её, податливую тяжесть упавшего счастья.

Яркие Петровки! Лета венец! Всего в избытке. Солнца немеряно, веселья бесчисленно, веселья взахлёб. И – цветов! Цветов этих – луга полные, необозримые. Хмельное душистое марево над землёй. Голову кружит, душу обволакивает, уста дразнит…


Сперва бурно, точно с цепи сорвавшись – праздники встретили.

Праздник – на то и отпущен! В праздник – всё можно! Знай, радуйся!

А потому, отстояв обедню, сбежала Евлалия, сама не своя, с крылец церковных и – мимо девиц заносчивых, мимо ребят горделивых – порснула свиристящей пичугой скорей домой: Тодосье помочь на стол собирать: гостей ждут к обеду. Василь с женой обещались… и Стах. Стах придёт! А – чего не прийти? Как-никак - сосед, Васильев брат.


В храм, для праздника, да по-летнему – с усердием Лала платье сладила. Сарафан нарядный, к Пасхе сшит, как влитой – в притык. Из той матерьи – вот как вишня спелая! – что братец к Рождеству привёз. И сорочку с оторочкой, тончайшую, с рукавами вольными. На каждом рукаве – по китайской по розе малиновой, с белыми перепадами, с алыми переливами, багряными за́тихами. Округ стана рдяный пояс плетёный. И вся грудь в монистах коралловых… так и постукивают – легонько-вязко, словно влажные. И лент всяких вязка щедрая в косу вплетена! А надо лбом – по чёрным, как у матушки, волосам – одна, пунцовая.

А ещё на заре мальву-цвет сорвала в палисаднике, влажной трухой обложила кончик, листом-подорожником обернула, а поверх всего берестой нежной… Закрутила накрепко и с двух сторон на висках приладила. Пусть из волос глядят. На Стаха. Потому как – сама Лала в церкви глядеть на него не посмеет.

Тодосья всё утро посмеивалась, а брат хмурился и ворчал:

– Ну, куда? Опять? Сотый раз! Состаришься!

Уж и так, и этак извертелась сестра пред зеркалом в горнице. Мимо пройти не могла – всё прилипала. Вот как карась вокруг приманки ходит кругами – вот так девчонка при зеркале.


Поставлено зеркало меж двух окон и с двух сторон косой гранью лучи солнца ломит да зайчиков пускает – только лови! В дубовой тёмной раме зеркало… Поблёскивает загадочно, точно подмигивает – вроде, какая тайна тут сокровенная… Шепнуть грозится… а не шепчет…

Потому с малых лет робела перед ним Лала. Поглядывала опасливо. Особенно с тех пор, как в том зеркале девчонка яркая начала мелькать то и дело… и девчонку ту всё хотелось рассматривать… она ль, не она... а может, другая какая, неведомая, из царства иного... и мысли у неё иные, не Лалины, и на мир глядит глазами иными...

Сложные были у девочки с зеркалом отношения. Вот и выросла уже. И примирилась с лукавым стеклом. И всё ж…

Вот ведь какое! И тянет, и смущает. Иногда такое начнёт наговаривать – со стыда сгоришь. Недаром на него при близости горней холстину накидывают. Как было, когда батюшку с матушкой привезли…


Давно было. Лала – тогда и не поняла. Уехали батюшка-матушка – и так до сей поры и не вернулись. Где-то едут по горам бальзамическим. И всё ждёт-пождёт их дочка. Особо, как сон смыкает веки. Тогда всегда они ко двору подъезжают, светлые и радостные, и оба разом поднимают на неё ласковые глаза, оба улыбаются:

– Встречай, дочка! Привезли тебе гостинец: пряники-куклы-обновки: красный сарафанчик да саван белоснежный, весь в китайских розах…


С тех давних пор Лала нет-нет, а плакала: скучала. Уж больно долга разлука!

Особенно в праздники не хватало их. Всё есть, всё ладно, радость великая, Господь в небесах, и хлеб на столе… а за столом – два места пусты. И ничем их не заполнишь. Хорошая Тодосья – а всё ж не матушка. Хотя Лала давно её любит. И старается угодить. И не перечит. И хлопочет помочь.

Вчера в усердии все углы Лала повытерла, все полы повыскребла, а занавески снежные сквозные – это с Тодосьей вдвоём они приладили. А потом тесто замесили. И сейчас поскорей пироги надо лепить. Леп-лап! Лапша, лепёшка! Как раз гостям горячие будут, с пылу-жару. Посадят Стаха по леву руку от хозяина, а Лале носиться – подавать… возле вертеться… подкладывать, угождать… глазами встречаться… Ах! Такой радости ещё не было!

Поверх нарядов красных – передник Лала навязала и на шею накинула – в муке бы не запылиться, маслом не перемазаться. В заботы-работы столь рьяно ударилась, что когда чинные гости в ворота громыхнули – всё у них с Тодосьей было справлено, пироги под холстинкой млели, гусь – в печке, борща наваристого чугун – на лавке в перине прятался, стол веселила пёстрая окрошка, кулебяка румяная голодных утешала, а грустных – запотелый кувшин из погреба. Скатерть же белую украшали щедро усаженные в глиняную кринку разноцветные мальвы. Вот как всё было красиво!


Вошедший с гостями Зар от открывшейся взору картинки самодовольно подкрутил усы. Гости так же заулыбались при виде ярко устроенного стола, подхваченных ветерком из раскрытых окон узорных занавесок и запыхавшихся, едва успевших посрывать и бросить за печку холщовые передники Тодосью с Евлалией.

Женщины залюбовались убранством, мужчины – хозяйками.

Потому как – и Тодосья лицом нежна была и в нарядах себя не роняла. Уж этого бы Зар не допустил. Жену-то – куда как обряжал! Однако – при белокурой породе – не кораллы – жемчуга дарил, тешил шелками лазурными.


Кроме Василя, пригласил братец погодка его Фрола и второго по старшинству, Петра, с женами, и не мог не уважить Трофима Иваныча со старушкой, да и Яздундокту-тётку при них, ну и, конечно, Тодосьину матушку с зятем при старшей дочке. Как все расселись – весь стол и заняли.

Стах, чуть запнувшись у дверей, вошёл последним. Как положено младшему сыну. И уже следом за ним сунули в горницу носы, унюхав поспевшие пироги, три Заровых отпрыска.

Меньше всего интересовали деток скатерти да завеси, но, по двору набегавшись, против борща они не возражали, а более всего против округлых и весёлых пирогов, похожих на золотистых румяных зверьков, с которыми, пока они зверьки, поиграть занятно, а как опять пирогами станут, съесть вкусно.

Деток устроили в конце стола и дали по ложке. Ложки как-то сами собой тут же ударились одна об другую. Каждый от каждого получил по затылку. Грозный отец семейства блеснул на них свирепым глазом, и все трое съёжились и притихли.

За столом они долго не усидели. Молниеносно смолотили борщ да кашу, получили по гусиному ломтику, по плошке молока да пирогу. И – жалобно на батюшку уставились. А уйти – нельзя. Пришёл – сиди, томись, скучай. Привыкай к порядку.

Однако Зар пожалел деток. Кивнул на двери и палец к губам приложил. И все трое на цыпочках, боясь топнуть, вытекли в двери, выбежали в сени – а уж с крылец на двор – кубарем скатились.

А гости, понятно, засиделись. Потому как – самое удовольствие тут – беседа спокойная и праздное времяпровождение. Сиди при самоварном гудении, сдобном объядении, расслабленный-отдохновенный. В будни набегаешься!

Не всё устроилось так, как Евлалии мечталось. И больше пришлось ей крутиться не вокруг молодого сына, а вокруг старого отца.

Не потому что привередлив был Трофим Иваныч или чванлив, а просто такой уж устав.

Однако ж не в тягость показалось девушке старикам угождение: семья-то – Стахова! Что при нём – всё дорого-мило!

И вертелась. И не присела толком. Всё подавала-улещивала. И чувствовала на себе сдержанный Стаха взгляд. И взгляд этот словно маслил сердце. Что и говорить – приятно было Стаху, что девушка ублажает его родителей, что девушка старикам нравится. Хотя… как ни горько признать было – никакой корысти в том не было. Ни у кого не возникло сомненья – конечно, вовсе не Стах – другой жених нужен девице.


Сама скромность-вежливость был молодец. Всё в меру, всё бережно. Лишь одна только Лала ловила тот ладан и мёд, какой его взгляд источал.

Другие – другим были заняты. Разговоры заплетались по природе, по вкусу, по нраву. Как водится. Мужики – о сенокосе, бабы – о своей родне. Старушки – разумеется – про молодость. Особливо говорливая да бойкая тётка Яздундокта. Налили ей медовухи пенистой – и потянуло тётку на томные признанья:

– Я, – говорит, – в девках…

Начала и тут же оборвалась, вскинувшись на угодливую хозяйскую сестрицу:

– Лалу, да не егози ты!

И нетерпеливо рукой отстранив, пробормотала ворчливо:

– Красавица-девка! Только красота в глазах рябит… присядь ты хоть на миг!

И опять перешла на своё:

– Вот – в девках я, помнится, тоже не худа была – а только всех парней мимо ходила. На кого ни гляну – с души воротит. У того – нос, у того – рост, этот – прост, этот – хлёст. Всё мне мнился молодец, уж такой-такой, а какой – и вспоминать-то теперь смешно... Батюшка мой, Царствие Небесное, такого искать не стал, а выдал за Флора-соседа. Помню, в усмерть убивалась! Под руки меня к венцу ведут, как под топор… еле ноги волоку, а слёзы так и каплют… так и каплют… – тётка чувствительно всхлипнула и продолжала. – Вот поставили меня на полотенце… Жених то ли рядом, то ли нет – мне всё равно: знай, плачу. А вот – как венец накрыл, как вкруг аналоя обвели, как на амвон подтолкнули – вдруг у меня все слёзы куда-то делись… Вроде – полегчало. Потому как – дошло, наконец, что венчана, и другой мне судьбы не уготовано. Всё! По гроб! Голову подняла, на жениха глянула – и вроде ничего худого в нём. Смотрит ласково. И жалость в лице. Понимает, думаю. И зла не держит. И тут вот – сразу взяла – да вроде и – полюбила его. А уж как потом любила! Не сказать! Так до гроба и любила. Уж как тяжко мне без него стало, ой-ой-ой! одной-то… – аж подвыла тётка под конец.


Старушки кряхтели, поддакивали. Молодые бабы вздыхали, опершись на локти в пышных расшитых рукавах. Распарившимся от самовара – сладостно им обмахивалось белопёрыми курьими крылышками, для такого раза сохраняемыми. Мужики тётку не слушали, своё толковали:

– А вот если… а давай разом… вот, откосим… тогда сбросим…

Стах сидел против прекратившей егозить Лалы – глаза в глаза. Не таясь, глядел, сапогами под столом ноги прижимал, едва слышные речи вёл:

– Не расставаться бы нам с тобой, кралечка червонная! Так бы и сидеть, как сейчас, навеки вместе, неразлучно-нераздельно…

Медовухи щипучей-кипучей отведал Стах, оттого городилось у него нескладно-нетонко… не к месту.


Впрочем, не до них было гостям. Разговоры разговорив, мужики ещё себе позволили… – и кувшин иссяк. Последнюю каплю – капнули со всей торжественностью – Трофиму Иванычу.

После кувшина – одних на пенье потянуло, других на пляс. И то! Какой праздник без коленец ловких, без удали бесшабашной, без лихого противостояния?

Пока бабы пели, протяжно-надрывно, сердечное что-то – Зар вышел из дверей. Вышел – настежь ворота распахнул. Во всю грудь гаркнул:

– Эй! Дударей!

Дударей – так дударей! Как душа просит…


Душе вняв – пришли дудари Гназдовы. Старик, да степенный, да парнишка. Поглядывают выжидательно, с прищуром лукавым:

– Крепко гулять тебе, хозяин! Звал? Что скажешь?

Сказал Зар, головой тряхнув – и с оттяжкой рука рубанула воздух:

– Столько-то и столько-то плачу, чтоб играли на нашей улице дотемна – да и затемно!

Хоть Пётр и Павел час убавил, а всё равно не рано смеркается. Сообразил народ, что быть плясу до упаду.

На вёрткие, как угорь, да крепкие, что репка хрустящая, гуденья дударские понабрался люд на улицу. Потянулись со всех концов девки разукрашенные, следом ребята почтительные. С поклоном-обхожденьем держатся, плечами зазря не поводят, грудью не прут.

Это верно. На нашей улице гудёж-гульба – нам и хороводить! Здесь не заносись! Здесь Стах с Евлалией отплясывают!

И уж так им в тот день плясалось!


Одно другому не помеха! Народ щедро запрудил улицу, да и пару других, где игрецов слыхать. Мостовая укатанная гулом зашлась, как разом ударили в неё крепкие Гназдовские ноги. Пляши, ребята, раз охота! Оно веселей, когда танцоры подвалят! А вот порядков своих не заводи! Дай дорогу, когда молодец-Стах Евлалию-девицу в круг выцокивает! А ну-ка! Уноси, пока цел, полено – да ноги заодно!

Молодёжь, понято, в первую очередь каблуки отбивает, но и постарше чета в праздник не прочь сапоги промять. Потому – с увлечением плясали братья-Трофимычи с бабами своими, Зар с Тодосьей, и даже тётка Яздундокта до того развеселилась и расчувствовалась, вспомнив молодость, что не удержалась в зрителях, и – глядь! – уж в кругу платочек машет!

«А что?! Удала́!

Закусила удила́!

Нету старого? Пусть!

С молодым пройдусь!»

И – сквозь бойкий пляс – возьми да прорвись припевкой – жалобка слёзная:

– А и молоде́ц был старый! Любого младого бодрей! Али не удальцы мои Флоричи? Ведь все как один – в отца!


Никто не возразил ей, что два Флорича – в её родню, тот Трофим Иваныч вылитый, тот – Иван Трофимыч, старший сын… Пусть себе потешится бабка! Пусть черпнёт какой-никакой радости. Вот – хоть в пляске!

И до темна аж – выкаблучивалась да вывёртывалась, устали не чуя, вдовая тётка Яздундокта, да частушки задорные выкрикивала.

Какой там! Парня себе нашла! Какого-то хохотуна шустрого. Подкатил мальчишечка куражливо:

– Уж так ты ловко выплясываешь, тётушка! Дозволь, сплясать с тобой!

– Спляши, цветик алый! Спляши, голубь сизый! Уважь старуху!

И дробно-сухонько так каблучком притопнула, что сразу у всех вокруг внутри где-то защекотало и дух перехватило: ишь, как! И важно, плавно пошла выступать, хохотуну тому со всей царственностью руку подаёт, этакая пава – залюбуешься! Не скажи, что бабка!

Хохотун поначалу хохотать – хохотал, а потом не до хохоту стало: всерьёз расплясался, с удовольствием, с увлечением – забыл, что тётка! Вокруг тётки присядкой пошёл, коленца один другого старательней пред ней выделывает – и девки не надо!







Все развлекались этой парой, и потому Стах с Евлалией вниманья не привлекли.

И верно. Что за невидаль? Кому и составить пару, как ни Стаху одинокому с сестрицей Заровой незамужней? Ясно, им-то вместе и плясать! И никто не оговорил, не заметил… не истолковал превратно… не подумал лишнего. И оба знали это. И потому – глаза и уши, все чувства, все мысли – освободили от пустого. Друг для друга. И ничего-никого вокруг.

Ничего-никого вокруг! И со всей страстью пляске отдаться! Звукам влекущим! Порывистым движениям! Невесть каких вольных росчерков! Невесть каких рьяных взлётов! Движеньям – что в тугую струну мышцы вытягивает! Движеньям – что каждой мышцей – как стрелой из лука – выстреливает!


Всё есть в танце! Чувственность в танце! Безудержность в танце – и условность, которую нельзя преодолеть да нарушить… и, сквозь эту сдержанность – высказаться, выразиться – тем языком, какой только в танце красноречив. Какого порой в обыденной жизни-то – и не хватает!

Повседневно – всё просто. Некогда вычурами изгаляться!

Сказал – сделал! Второпях да поспешно!

Эй, не ленись, ребята!

Успеть бы до заката!

Это в танце – вокруг да около. Каждый вздох – опеть-оплясать. Каждый взгляд – ногами выпетлять! Ловкостью-статью – до сердца донести! Звоном-дробью – в душу вложить!


А красота! Когда девушка пред тобой и для тебя – как огонёк дрожащий, вся вьётся-мерцает! Когда такая она ладная да рядная, с весёлой томностью глазками блестит, и ножки-сапожки подковками звонкими – так и выцокивают, часто-быстро, так и дробят неистово! Когда колышется грудь под тонкой сорочкой – и дрожит вся! Так, что рукой придерживать приходится, и оттого рука всегда точно у сердца, как будто сердце вот-вот разорвётся от любви! Когда девку схватить можно да с собой повлечь, а невзначай и привлечь, как тебе вздумается, и тому возраженья не встретишь: пляска!

И сам ты – до того лих да пригож! До того ухарь разудалый! Вот как здорово можешь-умеешь! Вот какие выверты выделываешь! Девку крутишь всяко! Скрутишь всякого, кто поперёк тебе! Ничто тебе нипочём! Никто тебя, такого, не сокрушит! И народ дивится! И девка не наглядится! Восторгом глаза сверкают! И смех беззаботный из-за белых зубов сыпется! И щёки горят, как после сласти любовной! Словно – было…

Было, не́ было… Неважно! Горят!


Брррр! Ну, вот! Приехали! Пожалуй, допляшешься! Хоть бегом на исповедь! Недаром скоморохов бивали!

А всё ж – любо… Любо – что ни говори!

Нет! Молодцы! Молодцы ребята, что Лалу в круг не пускают! Надо будет разориться – каждому по шкалику! Так держать!

Лалу! Но сама-то – довольна ль теперь?

Лала едва стояла на ногах, восхищённо на Стаха взглядывая.

Присели вдвоём в сторонку на лавочку… ту самую, что недавно при воротах сладил молодец. Знал, что пригодится. Вот повод и притулиться. Никто ни слова: передохнуть – святое дело. Потом – опять в круг!

– Стаху! – заполошно выдохнула Лала, – я никогда в жизни ещё так не плясала! Вот, оказывается, что это такое – с тобой сплясать!

– Ещё не так спляшем, – еле слышно шепнул ей Стах, жадно разглядывая – и бережно-незаметно вдоль спины пальцами пробежал, – всё впереди…

А впереди – верно! – много чего было. Покуда неведомое – и куда как не розоцвет. Цветенье – вот оно! Сейчас! Лови часы-минуты!

Ибо не вечно гуденье дударское, теплынь Петровская, праздничная беззаботность. Не вечно розам цвесть! Всё пройдёт. Сыпанёт ветер буйный жёсткой крупой в лицо.

– Авось! – подумал Стах. И рукой махнул.


Опять завертелся у них звонкий пляс! То неистовый да стремительный – то любезный да ласковый. И так – дотемна.

До самого темна. Уж когда костры отгорели, фонари унесли, дудари умаялись-затихли – тогда рухнул Стах на самодельную скамью. Рухнул и замер. Вдруг недвижность охватила смертная. Всё сразу постыло.

Просто – девушка Лала скрылась за высоким забором. Тодосья кликнула. Мол, будет, дорогуша, ступай домой. И дорогуша не пикнула. Сразу разняла руки, от Стаха оторвалась – и, слабо оглядываясь, просеменила в калитку. Вот и всё.

Стах одурело плюхнулся на лавку: обратно в гости не звали. Ночь подошла. Отгулял. Впору к себе на двор возвращаться: кончилось веселье. Вновь – лишний и который раз – указала жизнь давно знаемое: девушка – не твоя, Стаху.

– Что, голубь? – услышал молодец добродушный вздох рядом, и сухая твёрдая ладошка похлопала его по опёршейся в коленку руке, – притомился?

– Тётушка… – промямлил Стах невнятно, – я и не заметил тебя…

– Так ещё б. Я, вон, в теньке, куст загораживает… посижу, отдохну – домой поплетусь. Хорошую ты скамеечку сладил.

– Чего ж не сладить? – лениво отозвался Стах, – добрым людям – не в труд. Хоть в праздник присесть. Тебе, вишь, пригодилась. Умаялась, поди? Ты уж так сегодня наплясалась! – Гназд усмехнулся. – Бойчей молодой!

– В праздник не грех, – задумчиво проговорила Яздундокта, – веселье ни старым, ни малым не заказано. Я – что? Я старуха. Меня не оговорят. Девку бы не оговорили.

Томное оцепенение разом слетело с молодца.

– Чего?! – он в ужасе вытаращился на тётку, – ты о чём это, тётушка?

– Да не то! – устало оттолкнула его руку Яздундокта и облокотилась на свою, пригорюнившись, – пляши себе! Не в пляске дело! Ты только с девкой поосторожнее. Не одна я такая глазастая.

– А. – Стах обалдело потряс головой, взъерошив пятернёй волосы. – Вот, значит, как… Глазастая…

Он спохватился:

– Напрасно ты, тётушка…

– Не надо, племяшечек!

– Гм… но что ж худого? В гостях-то...

– Ох, милый!

Свело мужику горло, захотелось откашляться.

– Давай-давай, покашляй! – одобрила Яздундокта, – не стесняйся! Тут закашляешь!

Стах не выдержал и взорвался:

– Пустое, тётушка, городишь! Бабьи выдумки! Я не шкодник, не прохвост! И девицу Гназдову – дурак оговорит!

Тётка тихо головой покачала:

– Знаешь ли – в «Притчах» предостережение… де, «может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его?»… Не кипятись. Я не виню – упреждаю. Жизнь-то проживши… Ты всё ж послушайся. Будь подальше. А ещё лучше – ступай себе. Ты человек дорожный. Дела у тебя хватает. Бывай пореже. И – обойдётся.

Ничего не сказал Стах. Что тут скажешь? Посидел немного болваном недвижным – и встал. Постоял молча. Потоптался. Обернулся, было, к тётке. Рот открыл – да и закрыл без слов. Как на ходулях домой шагнул. В калитке за что-то ногой зацепился.

Проводила его печальным взглядом вдовая тётка Яздундокта, и со скорбным вздохом растаяли во влажном вечернем воздухе неслышные слова:

– Эх, ты… бедолага…

Бедолага. И не она ли – глупая тётка Яздундокта – виной беде! Не она ль – не доглядела вражьей хитрости, поддалась праздности да соблазну?! Не она ль по упущению сломала жизнь мальчишечке? Ленивая тётка Яздундокта!

Жалко было тётке племянничка… но тут уж ничего не поделаешь. Ничего… Пройдёт. В ней, в жизни-то – всё проходит. А уж сама она, жизнь – живей живчика! Пичугой лёгкой по ветру! Быстрым соколом в поднебесьи! Орлом стремительным, с-под-облак на землю павши! Аж вчера – девица Яздундокта за Флора-соседа замуж выходила!


Стах споткнулся в калитке – и оторопело посередь двора остановился. Постоял, прислушался к тишине. В доме уж улеглись. И сон нагнетал свою власть. Только цикады скворчили. Ярким лазуритом синела высь. И редкие звёздочки кое-где поблескивали. К Илье придёт самая красота небесная! А пока – так.

– Ничего себе! – произнёс сквозь цикадный стрёкот Стах, внимательно разглядывая звёзды.

Повременив, опять повторил:

– Ничего себе!

Долго стоял, задрав голову – и смотрел в небо. А потом вновь проговорил:

– Ничего себе – тётушка…

И ничего более не изрёк. А молча пошёл спать.

И спал. Как убитый.


«Всё это пустое, – решил Стах поутру на трезвую голову. – Тётка, конечно, глядеть поднаторела – ну, известно: бабы лупасты! Особенно, немолодые, особенно, вдовые. За столом рядом посидела… я, пожалуй, сомлел излишне… лишнее, может, чего попустил…

Всё – шалопуть! Про меня тётка не сболтнёт. И не стоит об этом тревожиться! Не расставаться ж нам, в самом деле, из-за страхов легковесных! Когда розы в цвету! Когда в преддверье сенокоса – выпадает гулянье праздничное! Ну, как не воспользоваться звонким днём воскресным? Не работают в воскресенье. А значит – едем на ярмарку. Как уже ране решено. Завтра в путь! Самое веселье! Цвет розов!


Розы на рукавах – опять пригодились Евлалии. На следующий день. Рядиться пришлось аж затемно, при свечах. Едва заря забрезжила – в ворота выехали!

Деток Азаровых оставили на попечение матушки Тодосьиной. А Васильевых-Петровых-Фроловых – на матушку Стахову, да Яздундокте троих подкинули – а сестрицам да невесткам – коров препоручили.

А дальше… Лихо-весело, на лошадках резвых-отдохнувших, тройкой в три телеги впряжённых – рванули от восхода вспять, в сторону Крочи, на Торжу.

Дух захватывало от лёгкости бега конского, от свежего утреннего ветерка, от предвкушения необычного, нового!

На три телеги в десятером поделившись – досталось всякому своё место. Стаху – с Васильем. Да Стах на Зарову телегу и не претендовал. Ясно – не с девушкой ему сидеть. Ну, и ладно. Всё равно – близко.

Растянулись телеги в един поезд. Замыкает основательная – там братцы-Трофимычи Фрол с Петром и бабы их. В середине – Василья с женой. А впереди всех – лёгкая – там при Заре Тодосья да Лала.

Ножки-сапожки, из вороха соломы через край свесившись, озорно болтаются – то так, то этак. Сидит Лала в первой телеге, обернувшись назад. Сидит да на Стаха поглядывает. А Стах на неё, как на огонёк правит, кнутом поигрывает, глазком подмигивает, усы крутит…

Светит солнце яркое, постепенно припекает, то и дело из оплетённой баклаги водицы тянет испить… то и дело на розовую девичью красу тянет взглянуть – воды глоток устам пересохшим отведать… точно лицо окунуть в развернувшуюся лепестковую чашу свежей влажной розы. Нет краше ни цветка, ни девушки. А уж розы-то Стах видывал! Маячит этакая роза невдалеке – и гонишь коней, словно догнать норовишь! Вот-вот догонишь! Вот-вот достигнешь! И тогда…

Стах на скаку натянул поводья:

– Тпрууу! Кажись, приехали, ребята! Вон Торжа!

Впереди летевший Зар уже завернул лошадей к заставе.

По улицам городка поехали неспешно, потому как любопытно было новизну вокруг рассмотреть и самим явиться с достоинством. Всё ж люди глядят, кто такие, многих знают, а каких не знают – познакомятся. Всё ж провести тут им весь день, и отдыху захочется, и желудок о похлёбке рано-поздно заскулит.

Они подъезжали к знакомой харчме, где к хозяину было доверие – а где-то вдали, за множеством улиц – уже будоражили душу, взводили нервы бурлящие истошные звуки. И столь неведомо было всё, столь притягательно – что каждая жилка подрагивала внутри, и спирало дыхание!

Соблюдая почтительность, раскланялись с харчмарём, устроили лошадей. Решено было: если кто отобьётся – тут, при телегах ждать.

И торопливо всё уладив, поспешили на влекущие звуки в превеликом возбуждении.

С приближением – звуки всё более определялись. Снабдились подробностями, сдобрились запахами, а когда Гназды вытекли на городскую площадь – то и красками… И не только красками! Столько диковинного и немыслимого представилось очам! Одно на другое громоздилось! Точно снопы крутящихся разноцветных лент замелькали со всех сторон! И сложились в самые невероятные сочетания по мере Гназдовского бега… Ибо не удержались молодцы с бабёнками – на бег сорвались! Кинулись на заманку яркую: к балаганам-райкам, игрунам-плясунам, рядам пестроцветным, лавкам нарядным, товарам броским! Столько всего взору открылось! Глаза ослепило!

И в ослеплении совсем позабыли все десятеро, что, в Торжу поспев до полудня, в день воскресный, прикидывали они в Божий храм заглянуть хоть на остаток службы… хоть ко кресту приложиться! Повылетело из головы! Ярмарка манить мастерица! Всякий купится!

То есть – как вышло… Слегка мелькнуло, конечно, в сознании – де, где тут церковь, кажись, в той стороне… Поначалу даже дёрнулись туда… ан – вдруг совсем рядом – как зазвенят бубны, загудят вязкие кожаные барабаны, зайдётся – металл о металл – россыпь дробящая, так что впору голову в плечи втянуть! И в этом грохоте – вдруг возникнет над людскими головами алым переливчатым пятном человек в воздухе, словно птица! Что с того, ну – видишь, да! к крепежам шатровым привязан он вервием двойным! Ну, и что?! А как крутится да вывёртывается там, в вышине! Как вьются с рук его раскинутых пёстрые шёлковые волны! Крылья – ну, не иначе! И как это всё головокружительно, притягательно! Туда, в поднебесье – мечтою тайной возлетаешь! А что выделывает он там, в поднебесьи – то ж и не приснится! Какие петли петляет! Вон ещё, ярко-жёлтого снизу подхватил! Вспыхнул, как солнце, жёлтый плат, рядом с рыжим, с алым – и разом ввысь взвились! Летят, крылья распахнув! Ах, Боже мой! Туда бы! Следом!

Лететь и лететь бы Стаху с Лалой, птицей алой! Вознестись в выси бескрайние! За облаком скрыться! И рука с рукой – всё стремиться куда-то… в неведомые края… куда Бог направит… только – полёт ощущая!

Сам не заметил Стах, как с Лалой рядом оказался. Как, совсем нечаянно, за руку её ухватил. И как, по мгновенной оплошности – выпустил Азарий сестрицыну ладошку. Спохватившись, дёрнулся вслед – ан, тут же разделила насевшая толпа. И только крик Стахов сквозь людской гвалт услышал:

– Не бось! Пригляжу!

Ну, пусть приглядит… выручит. Иначе – что Зару делать? Не жену же другой рукой бросать!


Обольстившись причудливыми забавами – головы Гназды всё ж не теряли. Внимание острое – это уж многолетняя привычка была. Следовало так же держаться вместе. Правда, с самого начала разнесло их по парам. Как-то сразу закружило – когда Гназды ещё в себя не пришли от первых впечатлений. Попозже, взглядом притеревшись, обнаружили своих в людском море, постепенно сбились вместе. Но Стах к этому не стремился – потому рванул, куда понесло. Увлёк молодец девицу в такие дебри, где вместо древес – ветвятся стволы возведённые, все в меди да серебре, от сосудов узкогорлых, либо широкобоких, либо как цветы распустившиеся… где вместо потоков – льются с высоких уступов рукотворных струи шелков сверкающих, бархатов шепчущих, шуршащей парчи, где вместо яблок средь листьев – янтарь, солнцем наполненный, вместо виноградов-гроздей – хризолиты-сердолики всякие, так и ложатся на ладонь всей тяжестью. Чего только не было в лесах ярмарочных! Знал примерно Стах эти тропы – и тянул Евлалию любопытную всё дальше, всё глубже куда-то… чтобы глаза разбега́лись! Нравилось молодцу померцать звездой путеводной!


Притомилась Евлалия – сразу ловкий Гназд тихий приют ей отыскал, в резное деревянное кресло усадил, на двоих, широкое, какого девица отродясь не видывала – и мановением руки возникла пред ней чаша сбитню имбирного да пряник печатный. И прохлада овеяла разгорячённое лицо под навесом глубоким, под завесями лёгкими - зелёными, как еловый лапник. И вдруг одни они остались! Лала да Стах! Так и прильнули друг ко другу. Уста к устам. Наконец-то! Ах, если б ещё в жаре и прохладе возникшей - полной чашей утолить кипенье крови…

Был такой момент. Недолгий, конечно. Всё ж – ярмарка. Не родной камыш.


Полетели они дальше пташками весёлыми. Ещё забав отведали, затей пригубили. Повидали – ну, точно – чародея! Хотя, сказывают, не чародей никакой, а чары – «фокус» называется. И вообще – хитрости его давно известны, и всё всегда у него в рукаве, хоть, не глядя, кричи: «Из рукава, из рукава!»

Может, кому известны – а только Лала смотрела на него, раскрыв рот… Да, если честно, и Стах – тоже.


Ещё кое-что занятное имело место: перед Стахом покрасоваться Лале было лестно.

Все уборы, подвески-запястья-ожерелья гремучие – надеть-примерить.

Пусть смотрит!


Торговцы вокруг вьются, то-сё предлагают, в уши льют мёдом похвал.

Пусть слышит!


А Лале ничего-ничего не надо! Вот! И рассматривает узоры просто так! Ничего просить не будет! Только – если сам одарить захочет.

Пусть знает!


Стах это понял. Правда, не сразу. Сперва думал – может, не особо нравится. И только – когда обалдело девушка уставилась на уклад из рдяного прозрачного камня – и робко приложила к себе пурпуровое ожерелье, и точно вишнёвым соком налитые серьги вдела в уши, и пальчик осторожно воткнула в тёмно-багровый перстень – Стах вдруг сообразил, что снять с неё всё это будет немыслимым святотатством. Да просто – последним злодеем он будет и до конца жизни себе не простит – если уведёт Лалу прочь после такого её дрожащего жаждущего взгляда!

– И почём? – как можно небрежнее спросил он у торговца. Тот внимательно воззрился на молодца, с пониманием на девицу покачал головою… – и голова покачнулась у Гназда… После того, как торговец назвал цену.

Стах слегка повременил… поставил голову на место… очухавшись, придал голосу насмешливости:

– Это алмазная цена. Не то просишь.

– Так у меня ж, – возмутился купчик, – яхонт-камень! Изделье мастерское! Другого такого нет! Ты глянь, как наливается! Как горит! Рубин кровавый!

– Да ну что ты городишь?! – буднично возразил Гназд. – Какой рубин? Ну-ка, на свет… Шпинель у тебя! Ты – чего ж? Не знаешь, чем торгуешь?

– Вот связался я с тобой! Да что ты понимаешь?! Ступай себе – я других подожду!

– Это ты ступай! Со мной, в ряд к ювелирам! Поди – там умеют определить! Знающие люди сидят! А не пойдёшь – я сам не поленюсь. Полюбопытствую, что за купец палый лист за золото продаёт!

– Ну! Ты уж чересчур!

– Лалу! Ты присядь, отдохни в тенёчке. Сейчас разберусь тут…

Велико искушение щегольнуть щедростью пред красавицей, но, право, не честь – в угоду хитровану без порток остаться! Никого ещё не украсил образ дурака. Потому Стах похлопотал слегка. И, наконец, сторговался. И поднёс красавице сердце пленивший уклад – жестом широким и красивым. Очень красивым!

Очень понравился Лале такой жест! Очень понравилась ярмарка и все затеи! Очень понравились качели высокие в бубенчиках и лентах! Не понравилась только – чернокожая плясунья.

И в такое место забрели молодец с девицей.

Что-то в прежние ярмарки Гназд плясунью проморгал, иначе никогда бы сюда Лалу не привёл. Но – бывает… старухе – прорухи… Машке – промашки… а Стаху – страху.


Выкрутасы те устраивались на небольшой площадке подальше от лавок, поближе к складам да тележным скопам, среди дальних улиц, где церковных маковок не видать: нечего народ смущать. Стах там оказался потому, что, прельстив девицу каруселью, решил путь напрямки срезать. Вдвоём они вытекли из мелких улочек – чтобы площадь перебежать – как обнаружилось на той площади любопытное увеселение – совершенно невероятное, скажем, для Гназдовской крепости. Жадная толпа обступала крепкое деревянное возвышение, вокруг которого – несколько ударников колотили в гремучие бубны, несколько дударей гудели истошно в дудки, а ещё стучали прочие в барабаны, а ещё другие – в трещотки…

Шуму-звону было порядком.

Оно – и стоило.


Всё окупала танцовщица на помосте. С первого взгляду – и не разберёшь. Вертится этакое немыслимое! Перемежаются пред глазами яркие пятна, рябь пёстрая так и бьёт, очи дурманя! А что это – приглядеться следует.


Стах пригляделся. А за ним и Лала, что было совершенно ни к чему. Потому что – раненый вскрик перекрыл все труды гудошников и барабанщиков. Даже танцовщица приостановила свой бешеный пляс и взглянула в сторону новоприбывших с удивлением. А потом – звонко расхохоталась, сверкнув полоской белоснежных зубов. Тем более ослепительных, что вспыхнули на чёрном, как просмолённая головешка, лице. И тут же – с весёлым восторгом – закрутилась быстрей, взвилась в остервенелых прыжках и кувырках причудных. И давай ломаться-дёргаться мелким бесом, всё чаще да напористей, точно её лихорадило. Ходуном ходило блестящее упругое тело, перекатывались полные и гладкие формы, а грудь цвета начищенных сапог так тряслась, что стонали близстоящие мужики.

Зрелище представляла она собой необычайно яркое. Чёрный стройный стан являл собой первородное откровение, а вокруг него взвивались алые и жёлтые ленты, на ногах и руках звенело множество сияющих браслетов, и целые связки бубенцов отражали солнечные лучи. Смеющееся лицо обрамляло сплетение цветов и перьев. Перья венчали макушку и возвышались над головой пышным султаном. Эти сочные краски, перемежались с угольными пятнами тела – оторвать взгляд было просто невозможно.

– О, Боже… – простонала Лала, в противоположность плясунье становясь точно под цвет коралловых бус, а кое-где и подаренной шпинели. В следующее мгновение она в ужасе посмотрела на Стаха. Который даже не заметил этого, вытаращившись на эбеновые прелести. Лицо девушки пошло меняться далее. Спелая калина медленно возвращалась к кипучему цветению. И вот уже щёки представляли скопления снежных лепестков. Слабо опершись на руку Стаха, Лала зашаталась, прошептала прерывисто:

– Дьявол…

И затем – разом обретя силы – обернулась и опрометью кинулась бежать. За ней струились пёстрые ленты, взлетал рдяный подол: она тоже представляла яркое зрелище – только несколько иных цветовых решений…


Стах рванулся вслед:

– Лалу!

– Стой! – грозно прозвучало ему вслед, – а платить? Зенки-то зырил!

– Прочь! – рявкнул Стах, стряхнув с плеч две ласковых руки.

– Держи этого!

Но Гназд уносился, не сбавляя ходу. Двое бросились, было, за ним – но потом рукой махнули…

Лалу настиг он как раз при распаде на три улицы, и она в беспамятстве кинулась именно на ту, где заплуталась бы среди нагроможденья амбаров, складов и телег… да и повстречать там улыбалось всяких занятных ребятишек…

– Да ты что, Лалу?! – взволнованный Гназд ухватил её за руку. – Что ты? Что ты? – растерянно повторял он, пытаясь её успокоить. – Ты чего придумала-то?

Девушка покорно замерла – но вся тряслась, закрываясь рукавами, повторяя:

– Дьявол… дьявол…

– Да какой это дьявол? – попытался урезонить её Стах. – Просто чёрная девка. Бывают. Есть племена – от нас на полдень, на самый край земли. Там все люди такие. Мне видеть доводилось.

Лала мелко дрожала:

– А чего ж она вытворяет-то?!

– Деньги зарабатывает. Кто как. Ей, вот – ничего. Они там, в краях полуденных-то – совсем одежды не знают. Жарища!

– А чего ж она с людьми-то делает?! – Лала медленно приходила в себя – и, наконец, из состояния потрясения выпала в пылкий гнев, – ведь ни одного лица вокруг человеческого! Все – как звери! Ни одной души христианской! Зубы оскалены, очи, как у волков из лесной чащи, горят! Страшные! Вот-вот кинутся! Загрызут! И не пощадят никого!

Она говорила всё горячей – и, наконец – разрыдалась в рукав. Стах, понятно, не выдержал. Жалость насквозь прострелила. Порывисто девицу за плечи обнял, её ладони к своим устам прижал, давай какие-никакие утешения нащупывать:

– Ну, что ты, право? Ты чего так перепугалась-то?

И тут осенило: не в испуге дело.

«Вот ещё напасть!» – пробрала досада. Стах смутился и примолк. Пришлось слова выискивать – убеждать девицу:

– Ну, случается… звереет народ… потом отойдут – уймутся! Мало ль – какие люди? Без того – довольно лиха на свете. Нам с тобой – что за печаль? Ушли прочь – и забудь!

– Не могу, – глухо проговорила Лала. – Не забыть мне, и никогда не буду спокойна, раз есть на свете чёрная девка, что прилюдно голая пляшет!

– Лалу… – вдруг тихо проговорил Стах с физиономией, что ни на есть, покорной – и ласковые светлые глаза пошли ловить ответный взгляд, – я тебя очень люблю, Лалу… ну – ради меня! Забудь!


И Лала – забыла. Тут же! Просто – места не хватило в душе да в мыслях для чёрной девки – всё заполнил-повытеснил молодец Стах. Опять они целовались среди возов, прижавшись к бревенчатой стене сарая, схоронившись за наваленной и свисающей из крошечного оконца кучей соломы, и только лошадиная морда невдалеке, высунувшись из-за угла, безразлично посматривала на них и похрупывала в торбе овсом.


И дальше опять всё было весело. Опять они полетели по ярмарке, и что-то рассматривали, и что-то расспрашивали. И смеху было, и шуток полно. И, взгляд юный уловляя, теперь не обманывался Стах: со щедростью деньги сыпал, там, где оно того стоило. Так что оказалась девица вся в подарках и преисполнена восхищения.


Солнце давно перевалило на запад, когда добрались они, наконец, до разукрашенной огромной карусели. Невиданная грандиозная постройка несла на себе много причуд. Вертелись на ней, как живые, львы да медведи, тигры, слоны, птицы райские, распростёршие крылья. И всё это взлетало вдруг высоко над землёй и неслось в воздухе, так что дух захватывало!

Парни да девки не отказывали себе в удовольствие. Где и полетать-то?! Визг испуганных девиц пронзал накалённое солнцем пространство площади. Ребятки входили в раж и заливались лихим посвистом. Простодушная публика упивалась забавой.

И не только молодёжь. В золочёную карету, запряжённую двумя единорогами – усадили степенную чету – широкого гордого купчину, разодетого не по жаре в дорогого сукна кафтан, и супругу его – столь дородную, что карета, явно, тесна ей пришлась – и затрещала сразу, как баба со стоном изнеможения ухнулась на мягкое сиденье. Карусель двинулась, треск постепенно нарастал, и томные стоны перешли в устрашённые вопли. Пришлось хозяину прерывать кружение и вытаскивать из сверкающей кареты бесчувственные телеса.

Посмеявшись, Евлалия со Стахом переглянулись:

– Покатаемся?

– Покатаемся!


Но не они одни были такие весёлые. Тут же, в толпе – повстречались свои, Гназды – о которых и думать забыли – Василь и Зар с жёнами. Тоже каруселями соблазнились.

– Ах… деток бы порадовать… – мечтательно вздохнула Тодосья.

– Неее… – провожая глазами несущегося над головами огромного слона, возразил Азарий, – свалятся!

– А мы бы в тележку… вон в ту, – разомлев от впечатлений, робко заикнулась жена. Ярко-красная тележка, влекомая чудо-рыбой с обозначенными вокруг волнами – промчалась в вышине.

– Эге! Вот и сестрица нашлась! – рассмеялся при виде вынырнувших из толпы Стаха с Евлалией брат Василь, обращаясь к Азарию – а потом и ко Стаху:

– Ну, вы совсем «ищи, свищи»! Мы уж затревожились!

Стах, растерявшись от неожиданности – замер и дрогнувшей рукой нахлобучил шапку на брови. Встретить Гназдов, ещё вдоволь не набегавшись с Евлалией, он ожидал меньше всего. Но – делать нечего. Пришлось бормотать в ответ что-то достаточно внятное:

– Да разве тут, на ярмарке – найдёшь кого? Всёразминешься…

– А! Обычное дело! – досадливым тоном определил Азарий, – это ж сестрица моя! Как ей и положено – пропала. Мой крест! Значит, Стаху, опять ты её спасаешь?

– Помилуй! – выразительно развёл руками Стах, – я ж обещал тебе, пригляжу! О чём и беспокоиться?

– На тебя вся надежда! – в тон ему отвечал Азар.

Далее – отвлеклись на поспевший черёд карусели. Круженье остановилось, возбуждённые пережитыми ощущениями – люди медленно да неохотно спустились с помоста. А новая толпа, изготовившись в захватническом порыве – рванула к облюбованным игрушкам.

Сразу всю карусель не заполнили. Хозяин подождал, покуда не притекут последние. Но Стах передышке был рад – удалось зачурать забавки, которые они с Евлалией приметили – и теперь прилаживал девицу половчее.

Прельстились оба птицами. Это ж – только во сне так полетать! Верхом на птичьей спине, устроившись среди широких белых крыл, свесив ноги куда-то в пустоту, в неизвестность! Вот бы так – лететь и лететь! Вместе с птицами! Говорят, они уносятся в дальние края, в южную сторону – и быть может, даже туда, где вечное лето, и синее море, и не отцветают огромные цветы, и люди черны, как уголь. Оттуда, верно, и прибыла девка-плясунья… Почто ж ей дома не плясалось? Евлалия нахмурилась. Но – тут же – сбросила тёмные мысли. А – ну её!


Взлетели – так, что дыхание перехватило! Никогда девушке такого не доводилось! Разве, в детстве – когда отец, шутя, к потолку подбрасывал. Евлалия помнила, как вскрикивала восторженно и хохотала – но самого чувства взлёта воспроизвести не удавалось…

А тут – вот оно! И детство тут, и праздничная радость, и мечта, что испокон веков каждым владеет: от земли оторвавшись, взмыть легко-свободно! И Стах рядом! С ним вместе, крыло ко крылу, улететь – и где-то там, невесть где – не расставаться и быть счастливыми!


Вокруг воздух рвался визгом и хохотом! Ёкало сердце, внутри холодело и свёртывалось! И голова кружилась, и всё рушилось куда-то, переворачивалось вверх ногами, дома и лавки ложились набок, а земля уносилась в небеса! Летели люди стремительно и вольно – над всеми заботами земными, хлопотами повседневными, рутиной жизни. Всё – долой! Пустое! Потом! Лети себе – пока крылья!

Сама не замечала Лала смеха своего и вскриков, безудержного колотящего хохота. Неслась на белоснежных крылах – и кроме радости на свете ничего не существовало!


Всё кончилось очень быстро. Но вовремя. Ещё б чуть-чуть – и девушка впрямь куда-нибудь улетела бы. С деревянного раскрашенного лебедя Стах снял её полубесчувственную. Поддержал, поставив на землю. Не сразу она нащупала под ногами твердь. Ступила – покачнулась.

Потрясение владело не только Лалой. Обе женщины так же едва приходили в себя.

– Боже мой! – слабо повторяла Тодосья, и Василиха слегка постанывала.

– Это вам, бабы, с непривычки, – поддел их Василь, – мало вертитесь! Всё на завалинке семечки лузгаете!

Хорохорился Василь. Сам чуть на седьмое небо не улетел! Хотя – пожалуй, верно – мужиков закружило меньше. Привыкли по белу свету скакать, из седла в седло сигать…

Повторить развлечение ни у кого даже мысли не возникло. Все были довольны вполне – и достаточно. Надолго хватит впечатлений. И баловство это, право…

– Ну, что же… – деловито сказал Василь, – пора братьёв поискать. Мелькнул, вроде, Пётр где-то там… – он указал направление.

– Пойдём… – Гназды неспешно тронулись.

Шли единой толпой, уже не разбирая, кто с кем. Женщины разболтались о своём, отойдя от карусельных переживаний. Зато карусельные переживания прежних дней припомнил Василь, развеселив честную компанию:

– Помню, было дело! Как взлетели девки на зверях – юбки все в небо, а сапожки на землю. Как яблоки по осени! Летят – и грохают оземь! Раз! Раз! Только голову пригибай: убьёт! Женский пол и под каруселью – визжит, и на карусели – визжит. Сперва от страха – потом от конфуза… да и за сапоги боязно. Верно. Потом шарили-собирали… у шести девок сапоги убежали. И как изловчилась нечистая сила – не заметил никто. Всё на карусель глазели. А девки босиком остались. Вот тебе и покатались! Прямо жалко! Но – ничего! Кавалеры новые купят!

Все смеялись, а Зар ворчал:

– Больно ты, Стаху, девицу забаловал.

Стах плечами пожимал – де, должен был взять на себя подарки, раз девушка оказалась с ним.

– Подарки есть подарки, – заявил он Зару, когда тот пытался деньги ему всучить. Вот так! Он, Стах, дарит! И никто другой!


Петра они, и правда, вскоре отыскали. Он стоял в конском ряду и мечтательно обнимал за шею вороную кобылу.

– Какую кралю нашёл! – куражливо хохотнул Василь. В двух шагах от мужа позабытая Пётриха только руками всплеснула с укоризною. Засмеялся и Стах. «Вороные лошадки, вороные девки», – подразнился про себя. Пошли шуточки и обсуждения конской стати, и его потянуло присоединиться к мужской беседе, отчего шагнул, было, от Лалы – как вдруг уловил в ней беспокойство.


И не попусту…

Лалу – будто дёрнуло что-то со спины. Бывает – вдруг вспыхивает тревога – и оборачиваешься! Она обернулась – и в ужасе ойкнула. Прямо на неё уставилась пара пистолетов.

То есть – речь не идёт о настоящем боевом оружии английского или другого какого образца. Конечно, были это не пистолеты, а глаза, которые никаким пистолетам не уступали. Это было – то, что убивает. От Лалы не ускользнуло жестокое выражение лица. Но само лицо не разглядишь: черты скрывались за надвинутой шапкой, за высоким воротником кафтана, за прикрытием поднятой руки. Лала смотрела на эту руку, на два тёмных жутких провала глаз – и не в силах была ни позвать, ни указать. Онемение поразило, точно лягушку пред змеёй.

А Стаха не поразило. Он взглянул, проследив взгляд Евлалии – вполне трезво. Увидел человека обличья барского, одетого богато и весьма сдержано. Сразу почему-то подумалось, что человек этот богаче, чем хочет казаться. И смотрит этот человек на Евлалию таким взглядом, что в ответ на его пистолеты тянет послать ему пулю в лоб.

Всё это длилось единый миг, после чего Стах толкнул Василя в бок:

– Глянь, братку!

Василь глянул – и сразу толкнул Зара.

В стане Гназдов произошло едва заметное движение. Однако, не оставшееся без внимания. Противоположная сторона неясно дрогнула. Рядом с тёмной личностью обозначились ещё двое – и все мгновенно растворились в толпе. Стах с Василем рванулись, было, вслед, ан, попусту: в глухом и крикливом людском океане та вода, что не процедишь.

Какое-то время Гназды молчали. Потом забывший о лошадях Пётр тихо пробормотал:

– Нехорошо…

Гназды подумали и согласились:

– Нехорошо.

Да уж! И взгляды, и действия были достаточно красноречивы. Встретив такое внимание – следует занимать оборону.

– Давай, ребята, к возам своим отходить… – помедлив, обронил Василь, – не стоит темноты дожидаться.

– Нас пятеро…

– Так ведь бабы с нами…

– Где Фрол?

– Да тут бродил… – с досадой обронил Пётр, – щас позвать его…

Фрол нашёлся достаточно быстро и немного удивился хмурости Гназдов. Впрочем, долго убеждать его не понадобилось.

– И то верно. Поедем пораньше. В основном, всё устроили. Дурак башку подставляет. Вишь как… поленились на службу-то… сразу чёрт в засаде!

– Эх-ма… Что верно – то верно…


Нигде более не задерживаясь, Гназды пошагали в сторону харчмы, где пристроили лошадей.

Женщины были несколько разочарованы, а, впрочем, к концу дня порядком притомились и на солому родных телег плюхнулись и разлеглись там с довольным смехом и мурлыканьем. Им даже не пришло в голову о чём-то тревожиться, поскольку были при мужьях, а уж мужья-то сами всё знают, знай – не перечь!

Гназды зарядили ружья и положили каждый о правую руку. И домой пришлось возвращаться далеко не в том приподнятом настроении, какое распирало всех в начале дня. Впрочем, так было половину пути. Потом немного расслабились: с чего бы недругам тянуться за ними так долго. Кабы что – давно бы себя проявили. Ни впереди, ни позади опасности не замечалось. Скорее всего – у той стороны иной прицел. Ну, что ж? Поживём – поглядим…

И хотя внимание Гназдов не ослабевало – весёлость вернулась. Правда, далеко не столь беспечная.

И то! Не жди от вечера беспечности утра! Все слегка устали за сегодняшний яркий день, а дома ещё оставались заботы… хотелось ткнуться головой в соломенный ворох и задремать.

Не дремалось, лёжа на соломе рядом с Тодосьей, Евлалии. Мужики велели не подниматься в пути. Что бабы с удовольствием и проделывали: когда ещё столько времени проведёшь, безмятежно в соломе раскинувшись? Тодосья позёвывала, а Лала в напряжении смотрела в меркнувшее небо, на первые слабые звёзды…

Звёзды ясные, голубые-ласковые – глаза Стаховы. А вот и другие бывают –дула зияющие. Чего только нет на свете?! Вроде плясуньи вороной! Вроде злых и алчных лиц, в какие превращались внезапно лица с виду обычные, только что спокойные и добрые…

На соседней телеге звякнул затвор.

Ах, что за беда? Разве со Стахом можно кого бояться? Не боятся же другие женщины! Но почему так беспокойно, и не оставляет мысль о дулах-пистолетах… И внутри всё крепнет и крепнет уверенность, что сегодняшний счастливый и незабываемый день ещё обернётся другой стороной.

Лале было очень страшно. Перед глазами так и стояли два злых провала.


Опасения Гназдов имели место. Но место вовсе не то, какое предполагала их бдительность. И не то, что возле конного ряда… Его странные люди моментально и навсегда покинули… сразу после замечания одного из них:

– Тебя увидели, господин мой…

– Уходить надо…

И дальше приглушённо зазвучал чудной разговор:

– Да.. не стоит привлекать внимание… каковы! осторожные… Не кинулись вслед. Оставили бы баб на одного…

– Да с этими – и с одним-то повозишься…

– Кто они?

– Гназды!

– Гназды? Любопытно… слыхал, слыхал… Выясни поподробнее.

– Слуга покорный… только… этих лучше не трогать…

– Давно ли робость поселилась в сердце молодецком?!

– Право, господин мой…

– И то верно, княже! Того не стоит… Слабые места подставим… Ради чего?

– Как тебе девка?

– Ну!

– А тебе?

– Ну! Кровь на снегу! Огонь в ночи! Да чёрная больно. Цыганка?

– Что ты, какая цыганка? Это фарфор тончайший! Такое лицо раз в сто лет встретишь! А встретить и упустить – это…

– Ну что ты, княже!

– Случай-то не в руку… Всё же – Гназды…

– Тем более занятно! Помнится, было что-то такое…

– Да! Дело давнее. Не повезло тогда.

– Ну, так в самый раз теперь! Будем квиты! Тем более… кажется, с Гназдами не может быть ошибок: одета девицей… А, надо сказать, красивое племя…

– Так порода.

– Кстати, этот… кто?

– Жених, небось…

– Полюбопытствуй. И… знаете мои пристрастья… учить не надо. Должно быть безупречно!

– Ну, княже! Уж мы столько лет!

– Ценю, дети мои! Потрудитесь!


Об этом разговоре никто из Гназдов так никогда и не узнал. И вообще – случай скоро забылся. Миловал Господь! Видать, простил непутёвым Гназдам забавы балаганные вместо Богослужения. Никаких дурных событий вслед не произошло. Ездили в полях разъезды, блюли спокойствие Гназдово. Тут, в земле родимой – кто ж тебя тронет? А на дальней стороне Гназд и сам не промах! Реже и реже Стах вспоминал пистолеты, направленные прямо в нежную девичью грудь. И Лале – они больше не снились по ночам. Ночами другие мысли волновали. Сокровенные!

Всё вернулось на круги своя, жизнь потекла по прежнему руслу. За Петровками – страда-сенокос. А там и Спас. Летом самое скорое времени течение!

А потом вовсе пошли ночи бархатные – и небо до самого края леса исходило звёздами…

Всё чаще Стах с Евлалией на лавочку возле двора присаживались. Посидят – поговорят. Чего? Дни короче – забирай у ночи! Где их взять для лесных свиданий? Да и разглядывай там, в полутьме, кто с кем на лавочке разговаривает! И что не поговорить? Поди, не грех…

Зар неспешно выходил из ворот, трубочой попыхивал. Улицу оглядывал. Окликал напротив сидевших, пустое болтающих:

– Эй! Шли бы домой! Скоро выпадет ночная роса! Это кто тут? Стах? Ты, женатик, с кем воркуешь?

– Птицы воркуют, Зару! А я сказы сказываю. Захотелось девице знать про страны роз вечноцветущих, куда птицы полетят вслед за листопадом…

Глава 7 «Розы-морозы»

Пусть отцвёл давным-давно шиповник,

Только сад у знающих людей

Весь в цвету, и роз китайских полный

Аж по самый по Успеньев день…



А после Успенья – уехал Стах. И – скорей вернуться обещал. Из дальних краёв росток диковинный привезти. Разузнать всё про него, сберечь и в пути не обидеть. Чтоб росло по рубиновой розе в палисадниках под окошками. Одна у Лалы, другая у Стаха. И чтоб цвели они лето каждое – друг с другом перекликаясь.

Как сказал – так и сделал. Вернулся – разом сходу к Зару в ворота стукнул:

– Эгей! Хозяин! Не откажи соседу! Глянь на диво заморское! Живым доставил!

Выглянул Азарий в окно – над забором лошадиная чёлка машется. А Стах уж с седла соскочил, куль притороченный отвязывает. И к себе не зашёл покуда – так торопился гостинец устроить.

Лошадка у ворот нетерпеливо ногами перебирает. Молодая, глупая… та самая... Этим летом оседлали, первый раз на ней Стах поехал. Кобылка не подвела, сдюжила. Ста́тью хороша – пусть к дороге привыкает!


Кобылка хороша – да норовиста. Порой затеи выдумывает. Твёрдая рука нужна. Потому как – девица.

Стах так и кликал: «Дева!» С Лалой пошучивая – томно вздыхал, мол, две у него девицы в жизни. Лала недосягаемая. И вот ещё тут, одна – невеста, к женихам капризная. Ну, прямо – тётка Яздундокта в юности!

Лала смеялась сквозь слёзы, кобылку по морде поглаживала, уздечку на руку крутила:

– Возвращайся скорее, Стаху! Не позабудь о чайных-нечайных розах китайских! Пусть, солнцем согреты, цветут розоцветы каждое лето! Нам с тобой – на них смотреть – друг другу в сердца заглядывать!



Старательно в обоих палисадниках по ямке вырыли, навозу конского рыхлого уложили, да золы пригоршню следом, да молитву Божью кстати. Улеглось корневище с ростками, как младенец в колыбель пуховую… да ещё по ведру водицы расщедрились в каждую… ха-ха! точно дитя неразумное освежило пелёнки!

– Теперь побег даст, – землю с рук отряхивая, улыбчиво Стах обронил, – а к ноябрю, как подморозит – дубовым листом завалим, лапником лесным. Гляди, поливай, роза! – мигнул он Лале. Улучив миг, чтоб Азар не вник – шепнул горячо-вдохновенно, – это ж не росток, это я у тебя в гостях денно и нощно пребуду!

– И я у тебя! – жарким пламешком колыхнулась взволнованно Лала. – Как пробьётся бутон – знай, это я к тебе в дверь стучусь! Как раскроются лепестки – знай, душа моя раскрыта пред тобою, и мысли все о тебе! Век бы розам цвести, не отцветая!


В сарай отошёл Азар – колышек подобрать, для пометки. Потому две розы меж собой и перемолвились.

Дальше – тяжко пришлось им. Опять в луга убегать, по лесам хорониться, камышами прятаться. А камыш поблек. И лес поредел. Потому как – время листопадное.

Вот и птицы в стаи сбиваются. Лететь им, бесприютным – за моря, за горы… в страны роз вечноцветущих… И ждать их оттуда Стаху с Евлалией! Ждать – вешнего дуновенья. Ждать цветенья двух роз, под окнами, в палисаднике…

Никогда не видать им тех роз. Ни Стаху. Ни Лале.


К теплу тяготеет душа человечья… да и живот – чего таить? Оттого – как потянуло севером – бесприютно стало по скатам-отрогам поблекшим, по рощам стылым. Увидеться-то можно – а всё не то. Больно наспех, больно прохладно… не того сердце ждёт!

Оно, конечно – искусу меньше. Только продрогшему телу – тем вожделенней жар мнится. Летний ли – от печки ли, в топлёной горнице. Туда и прибивается порода людская.

Потому куда жарче майских – осенние ветры раздувают пламя тайное. Всё тесней сплетаются руки, пронзительней уста впиваются… Воистину – беспечна младость! Утро ждёт солнца полуденного, не помнит о ночи!


С вечера сговорившись с Азарием – Стах до лесу съездил. Сухим и звонким от морозца осенним утром. Углядел поваленную недавним вихрем сосну – порубленная, она и заполнила воз. И так хорош. А для большего – санного пути дождёмся!

Поверху, выше крыши – уложил Стах как раз то, ради чего и потревожил старого заслуженного мерина, привыкшего воз возить – елового лапнику, себе да соседу.

То есть – до дому добравшись, предполагалось половину хвои Зару забросить, половину себе занести. Не только розы укрыть, а ещё и молодые яблоньки, чтоб не обидели морозы, и не обглодала зимней ночью всякая едкая тварь.

Стах свалил Азарьеву долю у соседских ворот и завёл лошадь к себе. Вскоре, глянув мельком, обнаружил полное пренебрежение к своим трудам: Азарий не заметил колючей копны, подпёршей две добротные да разукрашенные, на железных скобах, створки.

Конечно, рано ли, поздно – заметит, подхвалит Стаха, над забором рукой махнёт…


Вожделенный забор Стах так и просверлил всевидящим оком влюблённого. Разглядел где-то там, за высоким частоколом, крепкой стеной, занавешенным оконцем печальную девицу в темнице. И ноги сами привели к калитке Заровой.

А калитка-то не заперта. Вот те раз! А у Стаха повод есть – карта козырная! Козырем и пошёл. Ворох лапника перенёс за ворота. Пока тащил – двор оглядывал. Никого.

До палисадника доставил – и на порог. Ну, как же? Надо хозяину доложить, что вот, де – всё на месте, честь по чести. А то, поди, не заметит еловую груду на самом виду.

В двери пару раз грохнул для приличия. Надо же! Не слышит хозяин, а двери бросил открыты. Прямо приглашение, а не двери!

Прохладными сенями пролетел, а из горницы навстречу выходит уже девица растерянная. Не впопыхах, а принаряженная. Замерла в открытом проёме. Стах её тут обратно в горницу затолкал. И дверь от холоду прикрыл. Для всеуслышанья – излишне громко – прозвучало слово:

– Больно продрог… обогреться бы… Где хозяин?

Лала смущённо пролепетала:

– Да вроде дома был… может, к соседу забежал… тот заглядывал, звал показать что-то…

– А детва?

– А Тодосья детей к сестрице повела: у них поросята.

– А я так озяб, Лалу, – мгновенно снизил голос молодец. И совсем зашептал, притягивая девицу за плечи:

– Ведь грех же – выгнать озябшего…


Конечно, грех. Оттого – Лала не выгнала. К печке проводила. Присаживайся на лавку, гость! А Стах не отпускает. Потому и сама села. Рядилась – рядом, а вышло – на коленку. Сперва всё пугливо на дверь оглядывалась, а потом и забылась. И Стах обогрелся – армяк сбросил: мешает же!

А в печке потрескивает, пуская вспышки в щели заслонки, жаркий огонь. А огонь Стаху – что болезнь заразная! Сразу и подхватил хворь: вместо крови пошла по жилам лава огнедышащая, сердце заухало, как мех кузнечный. А где мех кузнечный – там и клещи. Поди, поспорь – в клещах-то! Лала и не спорила. Только ручка по-привычке в грудь упёрлась. Так ведь – ручка ручкой…


Как давно не виделись они – чтобы так, наедине, да на лавке… И когда вместе оказались – рванула вскачь тройка бо́рзая коней, удила закусив. Ухнулись оба в марево дурманное. Ничего в нём не разберёшь. Только дыханье хрипящее да обрывки сумасшедших речей. Разве вспомнишь их – потом – когда ушатом воды холодной ливанут!

Больно смелые руки стали у молодца. А голова – глупая-глупая!

Того допустила, чего прежде меж ними не было. Много чего было – а того, что Азарий застал – того не было.


Беднягу аж заклинило меж дверей. По башке молотом шарахнуло – звон пошёл. Ноги вросли в порог, руки в косяки – потому и не рухнул. Подавился только. Внезапно врезался в лёгкие непомерный клуб воздуха – отчего надсадным кашлем начало бить.


Но даже мучительный кашель не сразу спугнул голубков. Ничего не видели, не слышали. Целовались!

До дрожи, до боли. Влипнув всем телом друг в друга. Не поймёшь, где кто. Забытые заботой прилежной, скомкались да сплелись беспорядочно нарядный тёмно-красный сарафан да серая стахова рубаха, а поверх всех сплетений лежала при молодецком колене ладная девичья нога – нага. Ладонь же Стахова терялась где-то в сумбуре сарафанных складок у самого её основания.

– Ну, ты! – рявкнул опомнившийся Зар, едва разобравшись во всех руках-ногах.

Ан – и рявканье не сумело вызволить Стаха из тенёт любовного безумия. И только сокрушительный Заров кулак вернул молодца в бренный мир.


Основную силу удара приняла шея. Она и повернулась, повинуясь природе. Стах поднял голову – и тупо уставился на Зара. Мгновение спустя – он, наконец, постиг положение.

К тому времени в Азарии что-то изменилось. Сперва был струной напряжённой, а постепенно осел, словно устал. Яростный взгляд его потух, исполнился сомнением. Он сокрушённо покачал головой:

– Спятил, Стаху? – спрашивает голосом тихим, блёклым, вроде бы даже без гнева: не до гнева тут. Гнев – гневом, а с глупостью влюблённой надо что-то делать! Не дай Бог – прознает кто! Не дай Бог... о, Господи! Быстрей выправляй, Зару!

И Зар – выправил. Зар крепкий мужик был.


Конечно, Стах оценил опасность. Насчёт последствий – не обольщался. Что скажешь тут? Ну, да. Виноват. Только ведь и ему – не до того сейчас! У него в руках девица затоптанным факелом догорает.

Уж померкла и тлеет вся! После такого сраму её и потерять недолго!

Быстро глянув на Зара, Стах глазами ему показал – погоди, мол, успеешь со своим судом праведным! Тут важней дела! Девицу надобно утешить!

За ту самую ручку, что в грудь упиралась – взялся Стах со всей сердечностью, поочерёдно перецеловав каждый пальчик. В глаза заглядывая, давай уверять вкрадчиво:

– Не пугайся ты, моя радость! Отведём эту напасть! Улажу всё – нет большой тут беды.


Дал ему Зар немножко времени на утешение. Горькая презрительная его усмешка сопровождала Стаховы сахарные речи. От первого удара он отошёл и теперь присматривался: что к чему. Уяснив некоторые мелочи, счёл нужным согласовать наблюдения. Сквозь зубы перво-наперво про самое главное осведомился:

– Девица?

Стах злобно глянул:

– Можешь не сомневаться!

Брат перекрестился с облегчённым вздохом:

– Миловал Господь – и ладно…

Потом вкрадчиво к сестре обратился:

– Попрощайся, милая, с нашим гостем – да накинь-ка шубейку, сходи в погреб. Дело там про тебя есть, со вчера ждёт, сама знаешь.


Ласковым был у него голос. Умел Зар ласково говорить. А тут – и лукавить не приходилось. Потому что сестру ему и впрямь было жалко. И нелёгким делом было поступить, как он должен поступить.

Но Лала обомлела от неожиданности. Что? Никакой грозы?! Прощает братец девичье легкомыслие?


Стах – и то изумился. Видел – что-то не так… Но тому, что сестру брат отослал, значенья не придал. Думал, без девушки хочет поговорить, что вполне благоразумно.

Лала вскочила в благодарном порыве – всё лучшее было в нём: искренность и даже раскаянье! Сестра восхищённо припала к братниной руке. Как он это только выдержал! А он выдержал. С твёрдостью гранитной скалы. Стах только гораздо позже смог это понять и оценить.


Девушка рванулась исполнять наказ, но Зар, грустно глянув, остановил её:

– Постой. Сперва, попрощайся.

Влюблённые переглянулись. Ну, что ж? Отчего не проститься открыто, раз братец дозволяет? И в его присутствии Стах с Евлалией трогательно расстались. Брат с равнодушным видом глядел в окно.

Лала, с улыбкой оглянувшись на Стаха, отступила к двери. И вот тяжёлая цветная занавесь скрыла её. В последний миг мелькнул в опадающих складках тонкий профиль – и всё исчезло. Как не бывало.

Только молодец особо не придал этому значенья. Не знал – что девушку видит в последний раз.


Когда шаги её смолкли, Зар сбросил оцепенение и разом повернулся к гостю.

– Ну, что, дружок, – вздохнул, – чуть не порешил ты меня, да Господь уберёг. Послушайся ж меня теперь. Уйди от греха. Право, дело говорю. Седлай коня – и держи путь на восток, до славного города Полочи. Знаешь сам, промыслы там выгодны, да неотлажены. Хорошей руки́ просят. Оно по тебе сейчас. В самый раз!

Стах постарался говорить ясно и убедительно:

– Азарие, – сказал с напористым укором, – почему ты не доверяешь мне? Почему допускаешь дурные мысли. Не гони ты меня! Я даю слово: чести твоей не запятнаю.

Зар удивлённо воззрился на него.

– Постой, – перебил, – меня, может, глаза подводят?

– Не подводят! – вскинулся Стах, – ну и что?!

И запнулся. Надо было как-то подтвердить уверенно сказанное. Вот здесь слегка смешался молодец – дрогнул голос:

– Ну, погреться зашёл… на лавку присел передохнуть… ну, виноват, каюсь: вольности допустил… однако ж, девицей оставил! Разве, поцеловал ненароком. Это что, смертный грех?

Азарий прищурился:

– Чего?!

С коротким перерывом последовал его нервный хохот:

– Поцеловал?!

Зар с остервенением плюнул.

Крыть Стаху, конечно, нечем было. Все козыри потрачены. Из седла вышибло. Но – пусть не за гриву, а за хвост – пытался он удержаться. Потому как – надо, хоть умри! Потому как – без козырей, а играй! На чудо надейся. Бывает же чудо на свете!

Зар чудеса пресёк – решительно шагнув к молодцу:

– Ладно! Хватит безумных речей! Что ты, как дитя малое?! Сам всё понимаешь. В Полочь поедешь. Ясно?

И в ответ на стахово упорное молчание – заговорил уже с увещеванием, с сочувственным вздохом:

– Верное дело в Полочи. Возьмись – не ошибёшься. Сам бы не прочь – да семья. Там надолго погрязнешь. Как раз – что нужно! И барыш знатный – сердцем чую.

Стах упрямо плечом дёрнул:

– Есть у меня и достаток, и запас. Не то меня сейчас травит!

– Ну, что травит, – грозно глянул Азар, – про то забыть надлежит.

И, обождав, прошептал почти ласково:

– Я тебе средство даю. Не пренебрегай! Давно ты Минду навещал? – обронил как бы невзначай:

– Да нет… – пробормотал совсем павший духом Стах, – последней поездкой ночевал… вот как ходил уговариваться с Гаренскими ребятками.

– Вот-вот! – подхватил Зар, – Гаренское – хорошее дело. Раз взялся – не бросай. Брось-ка ты лучше девицам головы морочить.

– Ты же знаешь, – тихо возразил Стах, свесив голову ниже плеч, – никогда не посягал я на девиц. Зачем пустое городить?

Азарий холодно глянул. Объяснил въедливо:

– Годы идут, голубчик. Вот и до девиц дошло. Меняется человек.

Стах почувствовал намёк не только на любовные вкусы – и вспыхнул, задетый:

– А вот это зря ты, Зару! Это лишнее. Чего нет – того нет! А есть лишь одно – меня постигло несчастье: я не только повесил себе на шею никудышную жену, меня ещё угораздило до смерти влюбиться в девицу Гназдову! Аль не знаешь – это пронзает быстрее молнии, оглушает сильней грома! Волен ли я был?

Азар усмехнулся, покачал головой:

– Это весной – бурные грозы. Они скоропреходящи. Да и не солидно тебе – черёмухой цвесть! Зацвёл уж раз на свою голову! Пора и спохватиться!

– Нет, – горько произнёс Стах, – это не весенняя гроза. Это последняя гроза в августе перешла в затяжной осенний дождь.

– Ещё будут ясные деньки! – ободрил Азарий. – Что-то ты не балуешь Минду. А ведь такая красивая женщина. Навести-ка ты её!

Стах только зубами скрипнул:

– Хороша, хороша Минда! Не убудет ей от моих страстей – а меня ей не выручить.

– Поднадоела тебе Минодора, – участливо вздохнул Зар. – Найди другую. Мало ль красавиц в дальних краях? Чего им тебя не полюбить? Чем ты не молодец?

Стах жалобно взглянул на грозного соседа:

– Не гони меня, Зару. Не могу я уехать!

Зар посмотрел мрачно. Глухо впечатал:

– Придётся уехать.

– Нет! – вздыбился Стах. – Не жди!

– Образумься, дурак! – попытался убедить приятель. – Ну, чего добьёшься? Девку погубишь, себя подставишь. Такие дела не прощают.

– Нет! – ещё яростней выдохнул Стах.

– Не пара вы! Аль не понял? – всё ещё взывал Зар к благоразумию. – Коли любовь, так жертвуй собой. Пожелай добра девице. Жениха хорошего. Пусть как сестра тебе станет. Так ведь тоже можно любить.

«О Боже! – пронеслось внутри Стаха, – жениха?! Всё, что угодно! Только не жениха! Боже, о чём он говорит?! Я умру в день этой свадьбы!»


Сколько времени Стах просидел, как неживой, уронив голову? Наконец поднял – и обрубил последний канат:

– Нет!

Зар в молчании застыл против Стаха, на груди руки скрестив. Так стоял – и долго в задумчивости разглядывал. А потом, кивнув, коротко спросил:

– Упёрся, да?

Стах твёрдо посмотрел на него.


И лицо Зара вдруг сделалось неподвижно. Он глянул мгновенно опустевшими глазами и буднично пробормотал:

– Посиди, остынь. Я сейчас приду.

Отступив, он быстро вышел в двери.

Стах остался на лавке. Только что рьяно топорщился против всего свалившегося – а тут словно силы внезапно оставили. Минуту-две сидел отупело. Голова на руки упала.

Потом беспокойство засвербело: с чего это хозяин ушёл-то?

Тут же встрепыхнулся, в сени выскочил. Глядь – Зар со двора заходит. В недоумении вернулся гость в горницу. Стали, вроде бы, далее толковать. А чего толковать-то? Каждый – своё! Только время терять.


Вот как поняли такое – Зар Стаху это самое-то – и объявил.

То, отчего пальцы бедного влюблённого впились в край лавки.

Мол, так и так, дурак несчастный! Своей башки нет – у людей займи. Помогут убогому. Прими, не побрезгуй.


Что получил – то получил: прекрасная Евлалия во всё время, пока ты, Стаху, не покинешь крепость – пребудет в заточении. Хладен месяц ноябрь. Пожалей девку в погребе. Засов крепок.


Первой мыслью Стаха было рвануться и дёрнуть Лалу за собой. И на коня. И прочь куда-нибудь! Навеки!

– Успею! Отобьюсь! Убежим! – заколотилось в голове, и Стах пружиной подскочил. Как вдруг прострелила его догадка. В горле пересохло. Понял – куда и зачем уходил Азарий.

– Угу, – кивнул тот, будто мысли прочитав. – Верно. Опоздал ты.

Стах задохнулся от ярости.

Сквозь стиснутые зубы прорвался рык:

– Обошёл ты меня…

И тут же мелькнула сладостная надежда: а может, нет! Может, не успел! Пугает!

Стах вскочил и бросился из дверей.

– Беги, беги, дурень! – проворчал вслед ему Зар – и сердито плюнув, побрёл следом: натворит ещё чего…


Стах вылетел во двор, огляделся заполошно: где дверь подвальная. Живо внутри смекнулось-сложилось – и без ошибки определил её Стах. Вон, та – дубовая, с крепежом железным! Крепка, чёртова заслонка! Всё у Зара крепко! А это – особо! Не вышибешь!

Тем не менее – в безумии отчаянья – ударился в неё Стах всею грудью. Разумеется, она не поддалась. И к тому же, смущало – никакого движенья ли, звука – не ощущалось о ту сторону темницы.

Потому надежда не покидала молодца. А ну, как не здесь? Может, пока не довёл, временно в другое место пихнул? Послабее!


Стах пошёл метаться по двору, ломясь во все двери, от службы к службе. Всякую осторожность потеряв, громко по имени звал. Не было ему ответа.

Всё облазил молодец, всё обыскал – и каждый миг вздрагивал в ожидании: вот-вот выглянет, откуда ни возьмись, милое личико!

Зар препятствий не чинил – только головой качал, провожая горьким взглядом. Ясно: бешенному на пути не становись. Жди, пока сам свалится. Когда-нибудь отбе́гает.


И конечно, рано или поздно, Стах отбе́гал. Приплёлся, замученный, опять к двери погреба, привалился к ней и упёрся лбом: стоять да прислушиваться: а ну, шевельнётся кто за ней! Вдруг!

Нет! Тишина, тишина! С каждой минутой – ужаснее.


Подошедший Зар мягко положил руку ему на плечо. Помолчав, вздохнул:

– Ну, чего пылишь? Уймись.

Неохотно добавил:

– Ну, да. Здесь она. Ты ж понимаешь, что не справишься?

Побившись о засов, это Стах уже уразумел. Он растерянно спросил:

– Но почему не слышно?

– Потому не слышно, – спокойно разъяснил Азарий, – что там на глубине дальнее помещение. И ещё засов есть. Поинтересуйся у брата про этот погреб. Мой батюшка на совесть строил! А ну – случай лихой? Да мало ли?

Стах с яростью взглянул на Васильева дружка.

– Так ведь там же холодно?! – прошипел в бессильной злобе.

– Холодно, – подтвердил приятель всё так же спокойно. – Порой полезно. Остужает.

– Ты ж её погубишь! – эти слова Стах почти прошептал, раздавленный

свалившимся горем.

– Иначе ты её погубишь, – стиснул зубы Зар.

Что ж? Разумным человеком был. И братом заботливым. Стах же простоял, вжавшись лбом и вцепившись в дверные крепи, весь оставшийся день.


Наконец хозяин толкнул его в плечо:

– Ночь на дворе. Добрые люди спать ложатся. Ступай себе, мил человек. Оставь мой дом.

– Небось, без света держишь? – злобно прохрипел Стах, не слушая и не отпуская дверной скобы.

– Без света, – миролюбиво сообщил Азарий.

Стах задохнулся от ненависти. Еле выдавил:

– И без огня, конечно!

– Без огня! – торжествующе заявил хозяин.

– Хоть бы еды горячей принёс!

– Ничего. Поголодает. Вот уберёшься подальше – сразу и накормлю, и обогрею. А тайно вернёшься – башку снесу! И не посмотрю, кто ты. Второй раз уж не буду чиниться. Это я для первого – добрый!

С такими словами Зар мгновенно выхватил и наставил на Стаха пистолет:

– Ступай отсюда, гость дорогой! И чтоб ноги тут больше не было!

Стах глянул – и усмехнулся:

– Спрячь. А то и мне вытянуть придётся. А мне в тебя, друга, неохота стрелять. Уйду, – тряхнул он головой, – не печалься! Только, как уйду, ты верни сестрицу в светлицу.

– Неа, – насмешливо протянул Зар, пряча ствол. – Ты дотошный. В окно полезешь.

– Да не полезу! – взмолился Стах, с размаху бухаясь соседу в ноги, – помилосердствуй! Запри её в светёлке! Ну, как я туда заберусь?! Там же решётчатое окно!

Сказал впопыхах – и тут же сам про себя подумал: «А что? Забрался бы! И решётка не помеха».

Зар поглядел ему в глаза – и засмеялся.

– Всё! – отрезал, – будет девице тепло-послабление, когда исчезнешь отсюда. А свобода – как дойдут слухи до меня, что ты крепко завяз в Полоческом деле. Уж оттуда тебе ходу не будет! А сейчас – так скажу: надеялся образумить я тебя, а коль и впрямь ты сдвинулся – придётся соседей на помощь звать. Забуянил, понимаешь! От дверей не отлепишь! За ворота не выбросишь! Не срами родителей!

Что и говорить – действовал сосед решительно.

– Ушёл, – глухо пробурчал Стах и поплёлся вон.


И была та ночь без сна. Как перед казнью.

Хоть об стенку головой бейся, Стаху! Хоть вопи, рычи, по земле катайся – ничего не поможет! Положил тебя Зар на лопатки и сверху уселся. У него под замком вся жизнь твоя и радость – и над нею волен он. А ты – нет. Рабом у него будь. Что прикажет – исполняй! Ступай в Полочь!

До чего ж погано на душе! Ну, сдохни – а ничего не сделаешь! Куда ни поверни – везде – облом. Что ни надумай – всё об эту стену неприступную разбивается. В плену девица! Вот ведь – топчешься возле соседского забора – и знаешь, что там, в земляном холоде – она! И оттого она там – что ты – здесь! Как же ты допустил такое, а, Стаху? И впрямь – рехнулся, должно быть?

Конечно, рехнулся! С самого начала было ясно! С самой грозы роковой! Не было тебе, Стаху, судьбы – а ты на то глаза закрыл! Нарисовал себе в небесах дворцы хрустальные. А – нету дворцов! И девушка Евлалия – не твоя! И никогда твоей не станет! А ты всё не веришь, всё за соломинку хватаешься. А соломинка не вытянет. Гладка наледь на краях проруби – цепляйся, не цепляйся… Не будет тебе счастья!


К утру Зар сломил его. Стах притащился к нему побитой собакой.

– Твоя взяла, – прохрипел, – согласен я. Не нарушу твой покой. От себя избавлю.

И жадно вскинулся:

– Ты только обещай… – Стах сжал Азарию плечо, – что торопиться не будешь. Ну… что не выдашь слёту! Прошу я тебя, Христом-Богом заклинаю, в ноги кланяюсь – подожди до последнего. А ну как помрёт моя ведьма! А? Ну, побереги сестру! Хотя бы – чтоб она сама забыла меня!

Зар головой покачал:

– Брось мечты пустые! Трудно, понимаю… – но не трудней, чем ждать невозможного, чем, другую жизнь ломать себе в угоду. Или как? Может, ничего? – испытующе глянул, приостановив напоследок взор.

– Уволь, – аж почернел Стах, – из смертных грехов смерть выбирать? Не могу. Не убий! Да ещё так, без бою. Да ещё девку. Грех. И срам.

– Вот то-то и оно, – задумчиво кивнул Азарий, – а сестру я не подгоняю, сам знаешь. Мне уж пеняют. А теперь и вовсе беда будет. Век не вытолкнешь. Всё ты, спаситель! От тебя бы спастись…

Тут он, словно спохватившись, заторопился:

– Ну – долгие сборы что-то! Едешь ты, наконец?

– Постой, – перебил Стах, – ты ещё смотри… береги её, не натворила б чего… и вообще… слаб человек в горе. Сам себя не помнит. Присматривать бы. Храни! А? Зару!

И Стах со всем старанием земной поклон приятелю отвесил. И всё повторял:

– Ты уж пожалей! А?

– Да уж, ясно, пригляжу, – свирепо хмыкнул Зар, успокаивая все Стаховы тревоги, – а вот выпускать до поры – не проси!

Спорить было бесполезно.

– Ну, – благословил Азарий, – всё! Давай! Коня седлай. Или как? Кобылку твою, дурочку?

– Её, – пробормотал отупело Стах.

– С отцом да матушкой простись. С братцами. Не скоро увидитесь. Соберись подотошней. И чем скорей – тем…

– Стах резко перебил:

– Погоди ты с этим! А девушке-то слово молвить! Последнее!

Зар пожал плечами:

– Да уж молвил. Я дал вам попрощаться.

– Как?! – даже засмеялся Стах, – вот это вот – пара слов каждодневная – это, ты считаешь – простились?! Но ведь мы не знали тогда, что расстаёмся!

– Перед смертью не надышишься!

Тут Стах, как подкошенный, на колени пал:

– Да ты что?! Зару! Не отказывай просящему! Что подумает обо мне?! Что бросил-оставил, сбежал? А я б её, хоть сколько, утешил… Хоть сколько - слёзы унял! Ведь кто знает, насколько разлука…

Зар быстро повернулся к нему:

– Навсегда! Ты ещё не уразумел? Встряхнись, уясни себе: не будет встречи! Понял? Навсегда – расстаётесь! Ну, подумай, как ты ей это скажешь?! Или лживыми обещаньями смущать пойдёшь? Незачем! Нечего и прощаться!



Навсегда…

Так людей дорогих хоронят. Чёрен человек от горя страшного, рыдает и об крышку гробовую бьётся – а внутри, там где-то, в тайниках души – не верит этой смерти. Нет близкого – а вроде как, не совсем… А кто же тогда во сне приходит? Кто же в мыслях неотступно пребывает? Каждый шаг твой сопровождает? Кто – как не он? Значит, всё же не исчез, не умер! Просто сейчас, в этот день, в этот час – разлучён с тобою. Но ведь не вечно! Не навсегда!

Навсегда…


Навсегда ничего не бывает! Жизнь идёт, меняется, струится множеством протоков! Нет числа им, и нет указа! Вдруг забьют из-под земли ключи нежданные! И рванутся ручьи в реки, и проложат новые русла, напоят бесплодные земли! Разве не ударил пророк Моисей посохом в пустыне? Сколь незыблемы скалы – и то рушатся в бурные волны. И встаёт стена на речном пути. И меняется водный ток.

Всё возможно. Надо терпеливо ждать. Надо просто не умереть от мучительной тоски, пока реки меняют русла.


Да. Стах возьмётся за Полочское дело. Это сулит славную прибыль. Он добудет золотой казны и построит хрустальный дворец. И кто знает… может, поселится счастье в том дворце.

А иначе… без дворца – как и жить?


Зар знал, куда послать. Закрутила нелёгкая, сразу да сходу. Как канатоходец: чуть влево-вправо – смерть! И помощи никакой, и совета: в такую даль унесло Стаха, где отродясь – не то, что не бывал – и не слыхал про такие края.

Полочь – это далеко. Но даже не в этом дело. А в том, что от той от Полочи – в иную сторону целая сеть плетётся. Новая сеть, какой раньше не бывало. И попробуй, ошибись на узлах её. Попробуй завязать неумело. Или вервь гнилую вкрутить. В самый рыбный момент сгинет всё, как потянешь. Всё пропадёт тогда. Грош цена трудам немалым, а спине – батоги.


Началась у Стаха весьма самостоятельная жизнь. Теперь – когда не было ему подспорья от братьёв-товарищей. Когда взялся сам – и взял на себя. За всё в ответе.

Но это – хорошо было. Лихо! Интересно! Отчаянно! Главное – не больно.

Больно было на запад, в сторону дома глянуть. Оттого Стах зори вечерние всей душой возненавидел. Пополам разрывали, древней зверскою казнью. Тащило душу на запад – и сразу прочь отшвыривало. Только и оставалось молодцу – боль унима́я – кипеньем дел её разжижать, суетой забот сердце умащивать. Без опаски лез во все водовороты. Чего терять-то? Башку дурную?


Ни днём, ни ночью Стах покоя не знал. Солнце клонилось долу, а молодец голову, знай, отворачивал. Как не бывало запада да заката. Нет ничего! Работа только!

Кобылку свою упрямую замотал совсем. Вроде - жалел. А всё одно гонял. Потреплет по холке: «Девочка моя!» – да пнёт под бока: «Жми резвей! Не поспеем!»

Ничего не поделаешь. Дело торопит. Смеркается? Шут с ним! Нескор зимний рассвет. Где там, по чужим избам, на жухлой соломе – от стенки к стенке в полудрёме мучительной метаться? Чего тут – двадцать вёрст до места? Покроем сквозь ночь, сквозь ветер и снег! К утру с лёту в дело вклинимся! Там и отдохнёшь, юница непорочная! Ничего! Не помрёшь! Это нашему брату из-за вас, безгрешных, вешаться впору!

С горя Стах лишнего наговаривал. Оттого не мог на закат он смотреть – что оттуда, с заката – непрерывно тянул его ждущий взгляд. Призывный взгляд, к которому не было пути.


Взгляд этот встречал рассвет как надежду. Взгляд этот летел на восход, вслед за молодцем – ища его в каждом луче солнечном, в каждом розовом облаке. Там, в стороне, где лежит дальний город Полочь – плывёт это облако над головою всадника, ранним ноябрьским утром от Лалы ускакавшего – и кто знает – не встретятся ли в похожей на буйное цветенье тучке томящиеся их взоры?!

Ушам своим не поверила Лала, когда открыл хмурый братец ей о полудни железные двери:

– Выходи, – бросил жёстко, – хочешь, реви, хочешь, нет – дружок твой уехал. Больше не вернётся.

Вот уж это показалось Лале сущим вздором. Как мог Стах не вернуться? Ну – уехал, это уж бывало… плохо… тяжко… тревожно… но когда-нибудь-то – минует! Будет день светлый, и час радостный!


Как он возвращался, Стах! Боже мой, какое это было всепоглощающее счастье! Как сразу всё преображалось на свете! Мир окружающий бил живыми родниками и взрывался сочными побегами! Всё было прекрасно иярко – напористо росло и цвело ожидание – вот-вот они увидятся! И тогда…

А – неважно, что тогда… пусть хоть небо рухнет! В тот миг – они будут вместе!

А сейчас, пока – его не было рядом. И это было ужасно. Это была такая мука – будто чудовище заживо ело её изнутри… там, где сердце! И голова была пустая и неподатливая, мысли путались, не подчинялись.

Знала – будет не так больно, если не думать о Стахе! А думалось – только о Стахе.

Она едва слышала обращённые к ней речи… она не помнила, кто и что говорил ей… она точно не видела никого вокруг… равнодушные руки исполняли по сто раз повторяемые приказы… и, как мёртвые, уста – не роняли слов.



Прошёл ноябрь, и понеслись декабрьские метели. Розовые ростки, укрытые тем самым лапником, что привёз Стах – и оттого приятно было касаться его колючих иголок – завалило щедрым снегом. Снег покрыл рощи и поляны, камышовые заросли на реке. В полях разметало снег волнами. По снегу лёг санный путь – и сразу занесла его лихая пурга. Не было Стаха.

Пришлось поверить: уехал, и надолго… куда-то на восток, в дальние края, в неведомый город Полочь. Лала слышала, как толковали о том брат с Василем. Озабочен – явился Василь в тот же час, когда бледную и трепещущую девицу пустили в дом и усадили к огню.

– Что ж ты с ней сделал-то! – всплеснула руками Тодосья, узрев неподвижную куклу вместо живой и весёлой девушки. И к Лале:

– Молочка горячего выпей! Дай руки! Ледяные! Платком укройся! Одеялкой пуховой! Ты чего молчишь-то?! Словечко молви!

Не знала Тодосья, про что наказали девицу – насупившийся муж молчал. Не смела супруга спрашивать – а юную золовку было жалко. Вот и обхаживала.

Василь, вошедши, глянул на статуйку каменную в платках возле печки, перевёл взгляд на суетящуюся Тодосью, остановил на угрюмом дружке – и медленно проговорил:

– Что у вас тут стряслось? Сами на себя не похожи. Аль конец света близок?

Азарий кашлянул – и неуловимое движение прошло по сдвинутым бровям. Такое движение, что будь Василь – не Василь, а кто случайный, забредший на огонёк погреться-поболтать – сразу потянуло бы его торопливо поклониться, пробормотать чего едва слышное на прощанье и, ласково-вежливо, пятясь – покинуть скорбный приют.


Но Василь был в этом доме частый гость и свой человек. И хозяин отродясь ему на дверь не указывал. И благополучие этой семьи Трофимыча равнодушным не оставляло. Потому вправе себя счёл и голос погромче вознести, и брови хозяйские обойти вниманием.

– Слышь? Азарие! Неладно что-то! От младшенького ни слова не добился! Как шебутной – пошвырял в тороку манатки, на колени грянулся пред стариками, подскочил – и в двери. Я выбежал вслед – ан, только ветер свистит! От тебя пред тем вывалился, я заметил. И у вас тут – как похороны.

– Да… как тебе сказать, Васику… – неохотно отверз уста Зар, – о делах мы потолковали… я уговорил его Полочское начало на себя взять…

– Да ты что?! – едва устоял на ногах Василь. – Он взялся?! Я уж думал, пропадёт оно… перебьют. М-да… лихое дело! Ну, Стах, может, и сдюжит. Он вёрткий. Однако же… как он решился? Как ты убедил его?

Зар процедил сдавленно:

– С очень большим трудом.

– То есть? – уставился на него Василь.

Друг печально поглядел на него и вздохнул:

– Видишь ли… кому как не братцу твоему в Полочь ехать? Человек он свободный, к дорогам привык… и здесь ему делать нечего. А больше ни о чём не спрашивай.

– Это как же – не спрашивай? – грозно замедлил речь Василь, – ты моего брата чуть не в шею из крепости – и мне разобраться нельзя?! Чего у тебя девчонка, как идол зырянский? Я её вчера видел, здоровёшеньку. Ты из-за девки его упёк?!

Зар сердито крякнул. Молча отвернулся, прошёл к окну, неторопливо выглянул:

– Стылая земля… Хоть бы снегу подсыпало… ну-ка, выгляни… никого там у ворот? Вон! мне братец твой лапнику вчера подвалил…


И смолк. И потом – едва губами прошевелил:

– Что тебе сказать, Василие? Сказать нечего… Сам спросил – сам ответил.

– Да ты что! Чего ты возвёл на него?! – возмутился Василь, – что ж он, тать какой?! Мужик он честный, зла не сотворит. И зачем ему? У него ж…

Во́ время успел Василь язык проглотить. Разгорячился, понимаешь, в огорчениях…

А Лала услышала. И долго недоумевала после. Ранними вечерами всё перебирала так и сяк недосказанные Васильевы слова. К чему молвил? Что такое «у него», у Стаха – что незачем ему «творить зло»? И порой где-то глубоко запрятанное – то ли у горла, то ли у сердца – больно саднило… будто тяжкая болезнь накатывала и подавала знаки.


Прочь пустое! – стряхивала девушка мрачные мысли, словно с плеч неуклюжий тулуп вешним полднем. Она же сама со всем жаром прочувствовала, что сотворить это самое зло было заветной мечтой молодца. Тогда о чём же сомненья? Грех подозревать любимого! Да что он знает, Василь?!

И что знает девица невинная? Слыхом не слыхивала она про хозяек на дальних приютах, Минодор пышнотелых.


Рано ли, поздно, путями путанными, невесть каким перехлёстом дорог – и до Минодоры добрался Стах. Уже зима на убыль шла, длинные дни тешили, солнце то и дело зажигало цветными искрами хрусткий наст. А густые лиловые тени от оглаженных полуденным теплом сугробов обозначились на белом панцире полей резко и чётко. «Как у Лалы от ресниц на щёки… – подумал Стах, – и зрачки так же вспыхивают… как искры от зернистого снега…»

О Боже! Опять эти мысли! Закрученные дела переполняют голову, красотки любезные в гости зовут, множество новых людей что ни день появляются рядом… но что ж ни на минуту не оставляет эта тягучая боль?! Это ж свихнуться можно!

Вот грешишь – а счастья в том нет. Не то! Ладно бы – грех смертный окупался великим счастьем! За счастье и помучиться можно. За розоцвет пречудный – пусть мороз костит!

А так – за что? За Минодорины глаза зелёные?


Ну, да… Глаза у ней зелёные. И вообще Минда – женщина красивая. Стахом езжена-переезжена. Можно и ещё заехать. Глядишь, полегчает. Горница тёплая, щи густые. Да и – надо ж где-то ночевать.

Хозяйка встретила, распростёрши плавные руки. Это она умела – красиво руки раскинуть и павой пройтись. Ничего ещё была. Стах отметил. Годы не юные, но вполне-вполне женщина. И седины никакой. Может, ирисом-корнем моет? Слыхал Стах про такие дела. Да, плевать! Чем бы ни мыла – лишь бы кормила! Не только за обильным столом.

Мастерица Минда была и кормить, и встречать, и шептать словеса вкрадчивые. Так и зашуршала, льющимися пальцами по плечам скользя:

– Свет очей моих, радость дней моих, солнце жизни моей – наконец-то приехал! Всю зиму в окошко смотрела, ждала… нет и нет! Что ж ты меня, бедную, мучаешь? Забываешь, не заглядываешь. А? Молодец мой распрекрасный! По плечам твоим стосковалась – сил нет! По рукам могучим, по стати богатырской, по мощи мужской ненасытной…

Стах усмехнулся, про себя поддел: «Давай, давай!» Однако же, горделиво усы подкрутил и приосанился. Ничего не попишешь – действует снадобье! Где-то там вдали – закаты цветут, как розы. Но ловит мотылей-шмелей вязкая густая патока.

Потормошил Минодору, ответное слово сказал – понимал же: ждёт бабёнка льстивых рулад-переливов:

– Хороша ты, Минда! Красавица, что говорить! Ну-ка… наливай! Что там у тебя из еды-то?

Ещё словес накрутив – к столу сел. Нет, хорошо в тепле! Каково сейчас в поле! Сразу остыли поля, и мороз взвизгнул! Вон, пошёл щёлкать! Ветер с ног сбивает! Не позавидуешь страннику! Пёс во дворе хвост поджал, в солому забился.

А после, хмуро прислушиваясь к февральским вьюжным стонам – Стах приступил к своим первейшим обязанностям, ради чего, собственно, и тлело давнее знакомство. Своё дело Стах знал: привычно подхватил Минду, бросил на постель, да и сам, было, следом – но тут заминка вышла. Скользнув взглядом по бабьим прелестям, Стах почему-то замер. Отстранясь, долго и странно рассматривал хозяйку.

И неожиданно сказал:

– Мне волосы твои чёрные нравятся… Вьются эдак… Ну-ка – распусти!

Минодора кокетливо закачала головой:

– Запутаются… мешать станут…

– Ничего. Потерпи.

И когда Минда, раскрыв объятья, потянула ему навстречу алые губы, Стах внезапно ткнул её лицом в перину:

– Не оборачивайся!

– Вот ещё! – своевольно усмехнулась норовистая Минда, выкручиваясь.

Стах лупанул по предоставленному в его распоряжение голому заду с такой свирепостью, что баба аж взвизгнула. Рявкнул:

– Убью!

Минда разом дёрнулась и зашлась проникновенными стонами. И потом, лёжа рядом с неподвижным, как мёртвое тело, любовником, всё дрожала от восхищения:

– Ах, Гназд мой ненаглядный! Всегда с тобой сладко, но так – впервые!

«Может, и сладко тебе, краля, – в тумане дрёмы подумалось Стаху, – а только не с тобой я переспал…»

Глава 8 «Кобылка»

Откуда у Стаха девица-кобылка?

От печки далёкой, горячей и пылкой.

Из прошлого дебрей. Забытое, вроде.

Казалось, ушло. Но совсем – не уходит…


Право, занятно! Чем больше розы-розги душу секут, тем складней промыслы ладятся. Это всё кобылке буланой слава-честь! Не обманулся в ней Стах. Резвая, понятливая – и двужильная. Себя молодец не жалел, спал в полглаза, ел в полглотка. А кобылку, как девиц принято, кормил-баловал. Нежил. На руках носил. А она его – в седле. Ни шагу от него. Собачка, да и только.

Однажды зимой в воскресенье выходящие со службы Гназды лицезрели на площади пред храмом тройку лошадей… а верней, двойку с половиной: третья лошадка совсем молодая, и тягала вполсилы. Над санями время от времени перекошенной крестовиной угловатых плеч приподнимался незнакомый мужик и надсаживал мощную глотку: «Где тут Стах Трофимов?!»

В крепости Стахов Трофимовых наблюдалось около десятка. То один, то другой подбоченивались пред чужаком:

– Ну, я Стах Трофимов…

Тот задумчиво оглядывал то немолодого бобыля, то кряжистого отца семейства, то парнишку-выученика и сокрушённо вздыхал:

– Не-не! Не тот.


Стах вынырнул из притвора, процеживаясь меж степенных старцев: ужас как торопился к обеду, но его толкнули в плечо. Да он и сам услышал, как на все лады выкрикивают его имя, и оглянулся. В грубоватом лице и радостном оскале крупных лошадиных зубов сомневаться не приходилось. С того чёрного дня минуло три года. В тот день не мог Стах его не запомнить. В тот день Стах во всё, что попадалось, глазами вцеплялся: а вдруг неправда! Но никогда после не думал встретиться. Приведёт же Господь! Племянник Токлы!

Племянник углядел его, когда тот ещё проталкивался к саням. Лошадиный оскал распахнулся шире бороды.

– Тот! Он самый! Тёткин полюбовник! – гаркнул издалека на всю площадь. – Уж его зарёванную рожу среди любых узнаю!


Стах споткнулся и стиснул челюсти. Ну, что? С размаху в глаз человеку заехать? Не для того, поди, прибыл, чтоб в глаз получить. Потолковать сперва надо.

Перемогся Гназд и, цепенея от сдержанности, мягко приблизился к гостю. Тот спрыгнул с саней и восторженно хлопнул его по спине:

– Здорово, парень! Сколько ж я до тебя добирался! Это рассказывать… – он обречённо махнул квадратной пятернёй. И довольно заметил:

– Но у вас тут, гляжу, славные ребята. Засеку миновал – тут же двое с двух сторон лошадей под уздцы… Ну, расспросили, конечно… так слава Богу, мне чего скрывать? И проводили до самых ворот, любо-дорого. По лесам не мыкался…


Стах уже пришёл в себя. Ну, а в самом деле, не будешь объяснять похожему на крестовину мужику, что невозможно сказать «тёткин полюбовник» о том, что и по сей день больно откликается в глубине Стаховой души, и ни одна душа на свете о том не знает. Да и не со зла он. Назвал вещи своими именами. Потому Гназд радушно гостя приветствовал, и дружелюбные слова давай сыпать: какими путями, да какими судьбами, да что привело… А юная лошадка повернула к нему голову и смотрит. Потом ножками переступила – и опять смотрит. И Стах на неё загляделся: хороша! Нет, право, хороша. Тугая, литая, точёная, ни прибавить нигде, ни убавить, вершок за аршин, шея – лист аира, голова – бутон, а ноги – стебель, и глаза громадные, добрые, чёрные, и чёрная полоска по хребту переходит в хвост. Просто царевна-королевна по своим лошадиным понятиям.

– Чего лупишься? – рассмеялся гость. – Забирай! Твоя! Ради неё и приехал.

–Да ты что?! – вытаращился Стах.

– Вот – что! Уйми гляделки-то: успеешь, налюбуешься, – и объяснил уже обыденно, – тётка, отходя, завещала… с покойными, сам знаешь, не шутят. Как следующий раз её кобыла ожеребится, жеребёнка подрастить – и Гназду. Пусть будет память. Вон, всё бросил, тебя отыскал. Получай трёхлетку. Далеко вы, Гназды, гнездитесь, ну, да не впустую съездил: из нашей глухомани поди, выберись – а тут, значит, заодно…

– Ишь как… – потёр лоб Стах и растерянно спросил, – а разве была у Токлы кобыла?

– Была, – пожал плечами племяш. – Всё когда-то у людей бывает… а, как дядька помер, она кобылу к нам поставила: не прокормить. Да и зачем ей? А мы ей сена, там, подвалим, дров. В село свозим.

– Так ведь лет-то сколько прошло, если ещё при дядьке кобыла была?

– Да тогда что! Только от матки отняли. Так что нынче – ещё ничего возраст. Вишь, ожеребилась – тебе приплод. Бери, не стесняйся. Она лошадка славная, сам увидишь!


Ну, конечно, Гназд кланялся и благодарил. И пригласил в гости, и за стол усадил, и лошадок обиходил. Отдаривать пытался – вот тут сложно получилось. Упёрся племяш – ни в какую:

– Это что ж за подарок будет? Это вроде я тебе продал? Да меня ж тётка замучит!

– Ну, как ты мне продал? Ты ж за лошадь мзды не просил. Я по своей воле тебе вручаю. Может, я тоже на память хочу… – и понизил голос:

– Да я тебя уже за то озолотил бы, – поведал сокрушённым шёпотом, – что за столом в родительском доме ни разу не припечатал ты меня «тёткиным полюбовником».

– Да к слову не пришлось… – озадаченно почесал затылок племяш.


А кобылка пришлась. Как родная. Через два года под седлом пошла. Лезло, конечно, в голову Токлой её назвать, да неловко: лошадь же… Заглядывая в её блестящие глаза, Стах испытывал стойкое и необъяснимое чувство, что оттуда, из этих глаз, льётся на него свет, что витал когда-то в горнице Токлы. Добрый свет. Вечный свет. Не от того ли света ему, погодя, Лала явилась…

Кобылка моргала чёрными густыми ресницами и тёрлась носом о плечо, а хозяин смотрел с улыбкой, и думал: «Глупая ты девчонка!» – и сердце мягчело. Так имя и получилось.


В дружественном союзе они преодолевали многие вёрсты, не зная послаблений, не допуская заминок. Пару раз за зиму прорвались они чрез лихую засаду, раз от погони уходили, отстреливаясь. Птицей летала легконогая Дева, за версту чуя злые глаза, и оттого ей везло. Правда, пуля срезала ей кончик уха. Оно исходило кровью, и Стах заботливо лечил его, хмурясь и бормоча укоризненно: «Ну, и звери! Как же можно так с невинными девицами…» Кобылка обиженно вздыхала и хрупала морковкой.

Потом пришла весна, дороги развезло в слякоть. Потеплело, но ветер стал влажным и пронизывал насквозь. К копытам липла вязкая глина, бока захлёстывало жидкой грязью, но кобылка упорно шла, потому что хозяин убеждал её в этой необходимости знаками шпор и трепал по шее, приговаривая: «Ну, давай-давай, непорочная!»

Зато вскоре, когда просохли большаки, и весна вошла в силу – звонко и весело цокалось лошадке в лёгком ветерке, под славным солнышком – в ожидании, когда хозяин спрыгнет с неё и подтолкнёт пастись на зелёный лужок. Соскучилась за зиму по наливающейся земными соками травке. Травка – ну, мечта! Ну, благодать! Девица бродила в лугах, грациозно перебирая жилистыми тонкими ногами. Крепкие зубы деликатно-неторопливо покусывали зелёные соцветья с величайшим наслаждением. Громадные глаза вопросительно косились на Стаха.

«Ииа, хозяин! Что ж ты такой печальный?! Ты глянь – как зацвела земля вокруг! Глянь, как призывно вьётся белый шлях за далёкие холмы! Как солнечный луч дробится в ряби речной! Отчего не нырнёшь, не поплаваешь – когда купаешь меня в ласковой воде да песком трёшь?!»

«Что тебе сказать, кобылка глупая - дитя несмышленое? Потому не тянет меня нырять-плавать в ласковой воде, что из той из воды в прежнее лето - выплёскивались руки нежные – да на плечи мне ложились. Оттого в воду несладко мне – что из той, из воды – ровно год назад - выловил себе на горе – чудную рыбу серебряную».

«Ииа! Не вешай нос, хозяин! Жизнь - во всём разберётся. Куда длинней лошадиного - век человечий! Вам ли, людям, печалиться?! Успеете радости пригубить! Нет горя – когда солнце пригревает, да волна омывает, да свежий лист шелестит от ветра! Каждый цветок на лугу – великая радость и Божий дар! Ляг на землю, обними её руками – прильни всем существом – и ты ощутишь всю огромность её и незыблемость. Чувствуешь? Сколь она вечна и сколь много всего ещё таит в себе – того, чего тебе не мнилось, не снилось…

Да что там, друг сердечный, любимый преданный хозяин мой! Увидим с тобой мы ещё разные края и пути неведомые, увезу тебя в такие дали, где закружит пестрота ярких красок-впечатлений, и увлекут бурные струи всего любопытного да интересного! Ты меня, лошадку, не знаешь! Я, лошадка – судьба твоя! Ты меня послушай. А если взгрустнётся – травку свежую на лугу пощипи…»

«Ах ты, глупышка! Ну-ка, держи цукерку! Где мы едем-то с тобой? Узнаёшь? Места знакомы. Дорога на Скены. Вдоль и поперёк изъезжено. Да и тебе не вновь. Бывали! У меня здесь давние стоянки, и не одна. На такую стоянку – вот – выходим с тобой, и тебе, девице – знать не надо, за какие такие подвиги привечают меня сладкие вдовы. С ними, понимаешь… взаимовыгодный договор. А только – ложится грех на душу. Как заночуешь – так и грех. Ты, целомудренная, того греха и не ведаешь. Да вам-то, лошадям – оно в грех не вменяется. Чего со скотины взять? Царствие Божье не лошади – люди наследуют. Только не такие, что по хозяйкам шастают. Вот с этим я, девочка моя – не справляюсь. Ну-ка – поторопимся. Смеркается».

«Ииа! Рассвело! Пробудись! В путь! Что-то не выспался ты, хозяин! А хозяйка твоя ничего! Славная такая. Тебя встретила-приветила, мне не поскупилась на овёс. Глянь-кось! Рубашечку тебе исхитрилась постирать! С такой хозяйкой расстаться жаль… ан, придётся. Вон, вон! прощаешься с ней, рукой машешь, кричишь с седла, что скоро заедешь. Жаль обманывать бедняжку. Никогда тебе больше не бывать у ней. Эту дорогу впредь обходить тебе стороной. Суеверен ты…»

«Суеверен… Что ж? Пожалуй. Суеверен по глупому! Хуже старой бабки! Хуже дурачка с паперти! От этого от суеверия – впору вешаться! Прости, Господи! Отчего я не доверился тебе, Господи, всеми помыслами да составами?! Отчего с молитвою да пылкой верой – не ринулся в чёртову пасть? Али я не ведал, что хранит Господь предавшихся ему беззаветно? Вздумал своим умом оберечься! Решил охраниться опасливо! Накажи меня, Господи! Поделом молодцу оробевшему!»

Поделом…

*


Со своей животиной – воплощением невинности – миновал Стах Скены, а за Скенами дорога взяла на северо-восток, шла ровно, гладко, и он знал, что так же ровно и гладко будет она ложиться пред ним многие вёрсты – весь день. Он опустил поводья – Девка шла мерно, плавно, и он не сомневался, что ему обеспечено два-три часа такого хода. Уж здесь-то кобылка была грамотная!

Расслабился – и сморило. И задремал, покачиваясь в седле.

Сон казался лёгким. Сквозь смежённые веки ощущал он яркое солнце, мерным колыханием тела чувствовал движение лошади - и то проваливался в сон, то выныривал. Ему снился дом. Снилось – что ссылка в Полочь – это недоразумение и ошибка. Вдруг осенило – как же он раньше не понял, должно быть, забыл просто?! – что никто же не гонит его из Гназдовой земли! Напротив – ждёт, и вот он едет домой, и скоро-скоро случится оно: и возвращение, и встреча! Потому что – нет препятствий! У него нет никакой жены! А есть прекрасная невеста! И вот уж близко… близко всё! Яркое счастье, бьющее подобно солнечным лучам, что так и льются в глаза с небес, слепя и нежа – оно – уж при дверях!

И так вот ехали они с милой кобылкой – душа в душу, долго-долго, тихо да плавно, всё на свете позабыв, и было это замечательно!

А потом – чувство блаженства – медленно перетекло в чувство тревоги. Как будто собиралась гроза. Исчезло ласковое солнце. Пошли хлестать ветки. Гназд с трудом разлепил веки, одурело осмотрелся.

– Ты это куда забралась, скотина?! – свирепо рявкнул на лошадь. Лес смыкался над головой, стеной стоял по обе стороны узкой, кочками, тропы. Куда занесло? Ничего понять не мог. Едва разглядел солнце сквозь древесный заслон. Лошадь взяла восточнее, Гназд сообразил, где она разошлась с дорогой. Была там, в двух верстах от деревеньки Балки, заросшая тропа. Совсем забыл о ней. Чего туда кобылу привлекло?

Лошадка у него нежная. Сердечная, прямо сказать, лошадка! Голову на плечо кладёт и влюблёнными глазами глядит. И он-то в ней души не чает! Знай, гриву чешет да за ухом трепет! А как ещё обращаться с ранимой девственницей?!

Только тут презрел он всю её ранимость, оставил нежности. Зауздав покрепче, хорошенько кнутом отходил. Дева взбрыкивала и жаловалась тоненьким ржанием. На хозяина с упрёком воззрился тёмно-коричневый, со скрытым глубинным сиянием, глаз, отчего кнут сам собой опустился – но Гназд рассерчал ещё больше:

– Опять ты! Опять напомнила!

Впрочем – лошадка, вроде, поняла, за что получила. Подрожала слегка – и, подобравшись, мягко ткнулась носом в дружеское плечо. Стах посмотрел на неё испытующе – и примирительно по шее похлопал. Ну-ну! Ладно! Разобрались!


А дальше – что же? – назад ворочаться? И время жалко, и лошадь… Дорогу-то молодец порядком заспал. Кнут достался кобылке. Хотя – следовало бы – ему. Ну, да хозяин – барин…

«Эх, – думает, – пойду – как шёл! Через лес! Сверну потом на приметную безымянную тропку и выйду на Горчанский тракт. А уж там – доберусь до Мчены. Не особо дальше – но лучше, чем возвращаться. Суеверен, что поделаешь…»

– Ну, падаль! – прикрикнул он на барышню в застарелых остатках гнева, – ступай, куда сама залезла!

Кобылка виновато затрусила. Гназд уж не спит, конечно: не впрок оказался сон. Разнежился, понимаешь… Невеста, де, прекрасная! Нет у тебя, дурак, невесты! Лошадь есть.


Ну, что ж? Едет себе. На тропу глядит. Больно ухабиста. А дальше – и вовсе завалы, буераки, бурелом. Зимой, видать, наломало. Ну, думает, Стаху – забрался ты! И поделом тебе, соне и греховоднику! Ночью отсыпаться следует, без хозяек – тогда не будешь днём носом клевать!

Смотрит – под лошадиными копытами болото зачавкало. Давно здесь не хаживал – однако, помнится, в болоте не вяз! Потому – не смутило. И кобылка не смутилась – везла без жалоб. А всё ж молодец злился: дёрнуло же дурёху променять прямоезжую укатанную стёжку – на эту хлябь кочкастую! Завезла в трясину на мороку, кикиморам на забаву!


И только так подумал – где-то далеко-далеко, еле слышно! – шелестящую тишину пронзил тонкий звук. Такой странный звук – какой в лесу не встретишь! Ёкнуло внутри – Гназд перекрестился. Все мы во грехах – а всё ж до сего дня не было ему таких искушений. Не стонали странные голоса посередь леса!

Смутно стало мужичку, однако робкие мысли отбросил, встряхнулся. Бывает оно, думает. Но – милостив Господь. С молитвой – и от пули увернёшься, и от ненашей болотных. Не отвлекайся помыслами на суетное – на Бога уповай!


Проехал так сколько-то – и замечает – кобылка суетливо подёргивает да норовит всё правее тропы взять. Чего-то заносит её в кустарник, словно куда напрямки нацелилась. Гназд, понятно, не пускает – ещё чего? Мало, что сюда затащила – ещё в хлябь с ней провалиться! Выправляет её, и она вроде не перечит – а как послабит узду – опять за своё! Отродясь такого не вытворяла! Возился с ней Стах – и от светлых помыслов отвлёкся несколько – как тут опять – оно… Звук дальний. В той стороне, между прочим, куда лошадка закручивает. Эко, тянет её на мерзость всякую! Да… берёт… берёт порой верх тёмная сила над неразумной тварью бессловесной. Что с дитяти взять? Но человеку – на то и голова! Чтобы козням бесовским не поддаваться. Чтобы мымры не прельстили. Они! Чего вытворяют-то! Прямо – как голос женский! Вон-вон! – снова! Ну, точно женщина кричит! И теперь уж – ясней как-то. Вроде – зовёт. Испуганно так – это улавливается. Ну, да кто не знает – поросль дьявольская на хитрости горазда.


Гназд сунул руку за пазуху, крест на груди нащупал, про себя взмолился: «Прости меня, Господи, окаянного!» – и тут же опять – далеко! – женщина вскрикнула. А потом – почти не переставая, с короткими промежутками – короткие крики. И вроде – погромче. То ли ты едешь на крик, то ли крик приближается. Но всё – неясно да слабо.

Тут молодец подумал – а чего, как баба, перепугался-то? Ну, почему обязательно нечисть какая? Да мало ль, почему женщины кричат? Надо поглядеть – что за беда.

Помедлив, он поехал на крик. Не больно торопился. Осторожно двигался, осматривался. Впопыхах-то пожалуй, наедешь – не отобьёшься! А так – лёг за камушек – да перестрелял, кто там лишний. В общем – не особо его это задело. Ну, потрусил, на всякий случай.


Так продвигался, и даже с некоторым любопытством – как вдруг прозвучало – что-то вроде его имени. Прислушался – и вновь за крест схватился! Ну – слышит явственно: «Та-ху! Та-ху!» На расстоянии-то – долетает нечётко. Но – похоже! Что там ещё про его душу?! Снова прельщает бес лукавый?! Пока пробирался – всех угодников вспомнил. Однако ж – вольно, невольно – поторапливаться стал. И чем дальше – тем резвей.


Опять – ещё ближе – закричали – да истошно так: «Таху!» – даже начальное «С» проклюнулось… или сам уж он поверил в него. Потому что – показался… голос…

Аж, дух захватило!

Но тут же – благоразумие взяло верх. Да, с чего, думает? Откуда?! Не может быть! Блажь какая-то! В конце концов – чего сам не выдумаешь среди безмолвия лесного? Голос… Тебе, дорогой, этот голос и без чащ-бучил – днём и ночью слышится!

Хм… пусть даже – если кричат: «Стаху»? Что же? Так не одного тебя крестили! Ничего странного. Женщина. Стаха зовёт. Может, ребёнка потеряла, ищет – конечно, звучит отчаянье.

И опять он себя осадил… и опять замешкался…

Тем не менее – во всех волнениях и колебаниях – неотвратимо двигался на голос. А ход у кобылы мягкий да лёгкий. Она идёт – сучок не сломит!

Скоро поднялись на сухое место, откуда ни возьмись, завертелась тропка. Гназд – по ней.

Глядь – на тропе – привязанный конь. Гнедой. Ладный. Щипет траву, склонивши мирную голову. Торока у седла, скарб кой-какой. А главное, ружьё при седле, и хорошее. А седло – без хозяина.

Зато через седло через то – переброшено что-то очень знакомое. Гназд оторопел вконец! Тёмно-красное и белое что-то. И кусок вышитый проглядывает. О Господи! Ну, не бывает столько совпадений!

Вот тут-то - рьяно дёрнул он кобылу на голос. Уж не таясь, поскакал, во весь опор. Но в гуще кустарника пришлось бросить её. Спрыгнув, кинулся на крик. Слышит внятно в этом крике: его зовут. И зовёт… небось, не кикимора!


Голос прозвучал пронзительно, истошно – совсем близко… и в последний раз. Пробежал ещё, прислушался – всё! Тишина гробовая! Заметался – туда-сюда… Не найти! Опоздал, Стаху!

Что ж? Давай, крадучись, хоронясь – шарить вокруг. Спеша – но – чтоб ветка не хрустнула! Рука на курке.

И вдруг, рядом, сквозь сплетение ветвей – дыханье. Хриплое, частое.

Небось, знаешь, когда так дышат…

Ох, и погано стало!

Подобрался… сквозь рябь кустарника разглядел его. Со спины. Вернее, с задницы. Видит – мужик. Грехи человеческие умножает. И – похоже – над мёртвым телом глумится. Не разберёшь, кого там задавил насмерть. Ножка только видна. И башмачок. Красный узорный башмачок, что Стах на эту ножку когда-то своей рукой надевал…


Вот за этот башмачок – снёс ему Гназд башку напрочь. Всего с десятка шагов-то! В тот миг, как приподнялся тот в жадном содрогании.

Брызнуло во все стороны. Полетело кровавое крошево. А тот ещё дёргается, как живой. А из него хлюпает. Тьфу, гадость! Глаза б не глядели!

Да Гназд и не глядел – не до него. Сволок чуть в сторону. Разобрать пытался, что ж там под ним-то жуткое! Кровище! Месиво грязное! Ничего не поймёшь – но ведь знаешь, что! Не хочешь верить – но знаешь! На свет бы не родиться!

Покорёженное нагое тело, голова запрокинутая, закатившиеся глаза. В пятнах крови она казалась совершенно голубой.

Ощупал, осмотрел: что ж ты сделал-то, гад?! Придушил? Прибил? Порвал?

А потом – всё ж услышал. Сердце!

Стах вскочил. Что-то ещё можно! Сбегал до ближнего болотца, шапкой черпнул. Сколь донести удалось – бережно на лицо ей вылил, смывая кровь. Ещё принёс – ещё вылил. Лить и лить на неё холодную воду… Холодные плечи от мерзости отмывать. Тереть да теребить, крепко похлопывать: может, очнётся. Глаза, уста, щёки, шею, плечи, грудь… А ниже – нет. Ниже – смотреть невмоготу.

Прекрасное лицо – было ужасно: мёртво! Вглядывался – и едва узнавал. Сто раз сомнение возникало – она ли? И душа сто раз ёкала в надежде – и сто раз обрушивалась во мрак.

Наконец, вылив предостаточно воды – ощутил в ней слабое движенье. Дрогнуло под рукой, судорога прошла по мышцам. В горле клёкнуло – и она сильно вздохнула. И опять, опять. Задышала, дёрнулась. Ресницы затрепетали, из-под век пробился мутный взгляд. Он понял: смотрит! И – не видит. Не узнаёт.

Сперва обрадовался – по-страшному! Жива! Потом испугался. Потому как – тусклый безучастный взор близкого – это жутко! Её тут не было! Её вообще – не было!

Стах тряхнул её с отчаяньем:

– Лалу!

Зовёт, сам подвывает:

– Лалу! Слышишь?!

Бледные уста её шевельнулись – и замерли. Он – снова – давай трясти её, шлёпать, разминать. Поднял обе руки её за кисти – руки безжизненно упали. Как попало упали. Травой под косой. Будто отделены от тела.

– Лалу! – взвыл несчастный.

Бессмысленный глаз не двинулся. Она часто сглатывала подёргивающимся горлом. А потом глаз тихо закрылся. И всё! Стой над ней, кусай губы – а что делать, не знаешь.


Но делать надо. Гназд пошёл за лошадьми. Коня привёл, Девка-кобылка сама прибрела. Пока ходил – сообразил: у чужого седла – кобеняк свёрнутый. Расстелил его рядом с девушкой, осторожно её туда переложил. Страх сосал: а ну, хребет повредило? И потому подобрал молодец ровную стволину, отесал поглаже – под спину ей. Завернул и плотно рукавами обкрутил. Да ремнём крепко связал. В платье, видит, её не одеть – а из чащи выбираться надо. Надо искать чего-то… Приюта… лекаря… знахаря!

Быстро собрал он поклажу, Гнедого пристроил к Девкиному хвосту. А напоследок – подошёл к мёртвому. Глянул в лицо.

Лицо – попорченное, но что-то определяется. Конечно, трудно узнать в мёртвом – живого. Всё ж – подумав, решил: не было в жизни этой зверской неотёсанной рожи. А может, была – да не вспомнишь. Смотреть – с души воротит! Кто ж ты, подумал, и женщина ли тебя родила? Аль из гнили болотной выцарапался вот таким уже – нелюдем? И ничего тебе – радость земли, красоту мира – поломать, уничтожить, сапогом раздавить.


Времени не было – не то бы отвёл душу! А так – только обобрал его: ощупал, посрезал кисеты с весьма тяжёлым содержимым, снял, что можно было. Например, сапоги хорошие: пригодятся в хозяйстве! Много чести – в сапогах его на тот свет провожать! Да и – волкам вкуснее!

Девушку бережно положил поперёк седла кобылы и, придерживая, поехал прочь. Куда? У кого помощи просить? Что с едва живой девушкой делать?!

На привычные стоянки? Стоянки с хозяйками, а те не золотые. Языками-то чесать! Да и знающих нет. Да и самому туда не хочется – девушку-то!

Стал голову ломать – и доломался! До тётки Хартиковой! Вспомнилось вдруг: ну, да! Здесь, где-то неподалёку, кажется… точно! Вот так, если взять тропою наискось… а там…

Скорей, Стаху! Помнит, не помнит старуха, жива, не жива – а другого выхода у тебя нет! Знахарит бабка. Добрая бабка. И привёл Господь её в этих местах проживать!

Выбрался Гназд на большак – и повернул совсем в другую сторону от Мчены.


Он не зря безжалостно лошадей гнал. Не так близко тёткина деревня была. И день шёл к закату. А, прижимая к себе девушку, нашёл он, что та заметно потеплела. Вскоре она полыхала в его руках подобно хорошему костру. Сперва меленько тряслась, потом пошла дёргаться, а там – всё хуже и хуже. С напряжением Гназд еле удерживал бьющееся, задыхаюшееся тело. Из голубовато-белой она сделалась ярко-розовой. Щёки загорелись, разомкнулись воспалённые уста – и такое понесли!

Ну, что тут описывать бред несчастной больной? Крики, нечленораздельное месиво звуков. Она не произносила разборчиво ни слова – только без конца звала его по имени. Звала и не узнавала. Вот так: «Ста-ху! Ста-ху!» – стонет, стонет! Стах шлёпает её, прямо на ухо что есть мочи орёт: «Я! Я тут!» А она – не понимает! Она кричит! И выворачивается вся.

Ремень всё же сдерживал её, и молодец справлялся. Лошадей умучил. Бедняжка кобылка когда вконец выдохлась – перевязал её позади. Гнедой принял труды.

Солнце меж тем село. Стах свернул на лесную тропу. В сумерках ещё как-то различалась стёжка, но движение замедлилось. Он ехал, стиснув зубы – и Богу молился.


Ночные тени уж путали дорогу. В кромешной тьме, наконец, луна осветила путь. Он выбрался на шлях, а до деревни доскакал за полночь.

Мелькнул Нунёхин плетень – весь как серебряный. Лениво залаял пёс. Человек заколотил в дощатые ворота: «Эй! Нунёха Никоноровна! Открывай!»

Год назад он решил навещать бабку – и за год, к стыду своему, ни разу не заявился. Уж больно крутила нелёгкая! Все пути далеко ложились, а первый, какой пробежал в Скены – сразил смертельным ударом. Стах держал в седле искалеченный полутруп.

И всё же – он благодарил Бога. Благодарил свою несправедливо обиженную кобылу. Благодарил все тропки, что привели во спасение! О Господи! Не знает человек своих путей!

Напряжённо ждал он у ворот. Огня в оконце не видать. Открывать никто не спешил.

Сердце заколотилось. А ну – как померла?! Год, как-никак...

Потом сообразил – псину кто-то кормит, стало быть – есть, кому.

Изо всех сил забарабанил по ветхим доскам:

– Бабк Нунёх! Аль не признала?! Харитона дружок! Давний твой гость!

Глядь – огонёк засветился. Наконец, по двору шаги зашуршали. Слабый бабкин голос донёсся из-за плетня:

– Ты чего, милааай?! Чего расшумелся? Кто ты есть?

– Гназд я! Стах! – отвечает молодец, сам рад без памяти. – Помнишь, аль забыла? С Харитоном наведался. Тогда гость, нынче проситель. Открой ворота – дай, я те в ножки поклонюсь! Беда у меня!

Ворота открылись, и он с двумя лошадьми въехал во двор. Бабка держала фонарик со свечой внутри. Она, она! Нунёха! Те же морщины, то же доброе лицо.

– Что, – спрашивает, – случилось? Вон – там поставь лошадок – да в дом иди. Расскажешь.

– Погоди, бабк, – пробормотал он, – не во мне дело.

Осторожно снял он с лошади затихшую девушку. Бабка поняла уж, дверь ему пошире распахнула. Он внёс больную в избу, шаря глазами, куда положить. Нунёха метнулась в угол – выволокла сенной тюфяк. Поколотив, приладила на две быстро сдвинутые лавки. Туда Гназд и опустил девицу. Развязал ремень. Та была совершенно без сознания, глаза блестели, полыхало лицо.

– Вот, – сказал, – горе у меня.

И, обернувшись к старухе – как сулился – бухнулся в ноги, со всей искренностью, со слезами:

– А?! Бабк! Добрая ты моя! Будет жить?

И торопливо забормотал, жалобно в глаза заглядывая:

– Мне, чтоб жила, надо… Чтоб – как прежде – была! За мной не пропадёт, бабку! Я за неё – чего хошь, сделаю!

И в пол с размаху пред старухою лбом ударил.

Та, помолчав, с жалостью произнесла:

– Не отчаивайся ты, милый! Дай, поглядим сперва….

И склонилась над бедной девицей:

– Ой, голу́бку…

Осмотрев больную, смутно на Гназда глянула. Тот сам сказал. Жёстко и с удовольствием:

– Пристрелил я его, бабк! Надо бы кол осиновый вбить, да поторопился…

Старуха покачала головой:

– Страшно, светику…

– Ничего, – при всём несчастье не удержал он злого смеха, – найдутся гробовщики. Костей не оставят.

Слушая молодца, Нунёха раздула огонь в печи, подложила сучьев, поставила два горшка, которые закипали в то время, пока рассказывал он, как беспамятная юница сперва походила на каменное изваяние, потом напоминала огненную змею.

В один горшок по бурлении – подбросила бабка душистых трав, выбрав их из разных связок, а от другого вдруг пошёл такой дух, что тут же мужик почувствовал – он голоден, как тот волк.

Вмиг бабка грохнула на скоблёный стол плошку-ложку, ливанула похлёбки, но ковригу хлеба подала степенно, на полотенце. Нож у Гназда был. Напластал он ломтей, скорей к столу подсел.

– Так-то. Поешь, – улыбнулась старушка, – чтоб ноги таскать. Пока затихла-то… Предстоит ещё...

Тот поморгал глазами, но ложка сама загребала гущу, а зубы, не разбирая, крушили всё, что на них ни попадало.

– Ешь-ешь! Полегчает, – напророчила Нунёха. Так и вышло. Наелся – веселее стало. Хорошие мысли появились. Де, горько, гадко – но ведь жива! Может, не так всё страшно: вон, тихо лежит. Может, полежит, полежит – да и отлежится. В себя придёт, его вспомнит, себя… И разом жуткое прострелило: вспомнит если – вспомнит всё! Господи! Ведь калека на всю жизнь! Не переживёт девчонка, дочка Гназдова! Лучше бы убили! Лучше ничего не помнить. Лишь бы жить…

Пусть живёт! Не напрасно направила его судьба! Если в роковой час оказался на роковой стезе – значит, был в этом промысел – не человечий, а иной, светлый… Значит – в руки ему даётся и ему поручается! Тот, свыше – благословляет его заботу…

Что же случилось немыслимое – что девица Гназдова при защите уделов, разъездах дозорных, страже прилежной – оказалась за сто вёрст от родной крепости? Как попала сюда? Что же бдительный Зар сестрицу-то проспал? Знать, не от того, кого нужно, берёг! Выбросил искусителя из дому… Да разве при Стахе – такое случилось бы!

Случилось! Ничего теперь не сделаешь! Сто раз поруби злого ворога – ничего не изменишь! Бесы – они проворством отличаются. А время назад не перевернёшь! Не сделаешь прошлое будущим. Соломки не подстелешь! Топор не наточишь! Порушили тебе твою лилейную ласковую Лалу.

Вот и бейся, молодой,

В сыру землю головой…

Голова треснет – а земля не вздрогнет. Кряж не обрушится, берёза не тряхнётся, лист не шевельнётся…

Всех жизнь бьёт, и тебя била... Но так – не отделывала.


Гназд вышел из дому брошенных лошадей устроить. Глядь – бродят обе по двору, рассыпанное сено подбирают. Подошёл он к своей кобылке добродетельной. Ласково похлопывает, ласково хлеб суёт посоленный, говорит ласково:

– Лошадка ты моя золотая! Какая ж ты умница! А я-то, дурак беспробудный – отколотил тебя ни за что…

Она хлеб жуёт, да глазом косит, да головою кивает.

Обнял он тогда лошадушку за шею за гибкую – да и хлынули слёзы с таким изобилием, какого и не подозревал в себе. Аж захлебнулся в них, уткнувшись в мягкую шерсть – прямо дитя малое!

– А! Девочка моя бесценная! Ты одна у меня осталась! Нет у меня, – всхлипывает, – никакой девочки, кроме тебя!

Почесал ещё за ухом. Повёл под навес, щедро овса в торбу насыпал, а сам всё плачет и перестать не может. Оттого что – побил он лошадь. Оттого – что послушайся умницу, поторопись, куда влечёт – всё иначе сложилось бы. Он бы дьявола на скаку уложил! Он же славно стреляет!

«Иииааа! Да, ладно уж, хозяин! Не убивайся так. Жизнь – сам сказал – не повернёшь. Принимай, какая есть. Ну – зря, конечно, ты так со мной… но – не сержусь! Такая наша планида лошадиная! Где видал ты лошадей без кнута? Кабы вы, всадники, коней своих слушались – многие беды на земле в воздухе бы растаяли, словно не бывало. Неохота коням на верную смерть. Неохота на злое дело. А влечёт их полей тишина и нежность земная. И всякая-всякая на свете любовь. Не плачь, бедный мой, друг незадачливый. Никто не знает, что кому в мире этом уготовано. И какой стороной что к кому обернётся… Ты встряхнись! Есть другие заботы – их ладь! Ты вон – того… Гнедого-то – не забудь. Он – что? За хозяина не в ответе. Скотина подневольная».


Гназд разнуздал вторую лошадь и пошёл в дом. Входит – видит: бабка кобеняк с девушки сбросила, обложила её тряпками-примочками, дух стоит в избе лесной-луговой, а перекрывает всё – смолисто-медовый: старуха растирает неподвижную девицу с ног до головы неведомым снадобьем.

Мужик в дверях остановился, стоит-глядит, раз случай вышел. До сих пор не до красот было. Только сейчас узрел. До чего ж стройное пленительное тело! И на такую-то красоту… Гад!

Опять захлестнула ярость. Опять на стенку полез. А всего сильней – на себя злоба кипела. Бабка вдруг обернулась:

- А ну, касатику… иди… дело тебе тут.

Он быстро подсел рядом.

– Вот, – сказала Нунёха, – чем об стенки биться да зубами скрипеть – займись-ка: в кадушке полотенцы мочи да клади… и беспрестанно меняй, как нагреются… да вот – питьё ей, то и дело, давай… в уста капай понемногу. Кости целы, кровь не сочит… горячка… так ведь болезни Господь во благо посылает… малые горести – в защиту от больших…

– Малые… Ох, бабку! – простонал Гназд.

Внимательный старухин взгляд окинул его.

– Да ты, – одёрнула строго, – на девку-то не пялься! Делай, что говорю! А то нас обоих на завтра не хватит.

Он послушно принялся за труды – как оказалось, немалые, потому что полотенца эти тут же нагревались, едва обкладывал ими странно-розовую девушку. Засучи, брат, рукава: дело предстояло долгое и тяжкое.

Старуха, зевая, скрылась в углу за пологом. Напоследок слабо пробормотала:

– Буди, коли что…

– Спи, – махнул он рукой.

И пошла работа, как у косаря в страду. Полотенце намочил, отжал, положил, а нагретое снял. Пока его мочил да прилаживал – первое горячее! «Этакое пекло! – пронимал страх. –Что ж там внутри-то делается, если снаружи жар такой?! Что живого останется?!»

Ан – живая! Губы горячие, сухие, жадно хватают воздух, а настой из ложки глотнуть не могут…

Недолго оставалась девица недвижной – скоро опять зазмеилась. Опять пошла метаться, бормотать неразборчиво, не прекращая – одно и тоже:

– Стаху… Стаху… спаси…

Цедит Стах ей в губы зелье бабкино горькое по капле – у самого капли горькие из глаз в зелье булькают. «Не спас я тебя, – травится, – чертей болотных испугался…»

До сего дня понять он не мог – как стреляются люди.


Забрезжило за окном. Вот и солнце встало. С солнцем старуха зашевелилась. Выбралась из-за полога. По воду сходила, печь затопила, чего-то сготовила. А как подошла молодцу на смену – отдохни, де, голубчик, я потружусь – он тут же хлопнулся на соседнюю лавку – и ничего более не помнил. Очнулся – давно полдень минул, уж длинные тени пошли. Присвистнул изумлённо: «Здоров спать».

А девушка – как маялась – так и мается. Старуха возле неё хлопочет – а та всё горит, всё кричит.


– Бабк, а, бабк?! – с испугом спрашивает Стах, – чего ж это она? Может, не то что делаем?

Нунёха сердито-предостерегающе рукой машет. На горшок при печке кивнула:

– Иди, поешь. А то свалишься. Да впрягайся. Дел много.

В растерянности выскреб он горшок, лошадок проведал, воды с родника притащил – и к больной подсел – полотенца менять.

Нисколько не стало ей лучше. Как вчера – она походила на раскалённую печь. И нагревалась печка эта – с каждым часом всё более да более. И это было страшно.

В сумерках он отправил старуху отдыхать и остался с девушкой. Полночи она полыхала жаром и приводила в отчаянье жалобным бредом. А потом вдруг примолкла.

Он сперва даже успокоился. Спустя же минуту невольно насторожился. Что-то явно изменилось. Девушка была страшно горячая, но – ни движенья, ни звука. Точно спит. Спит – и во сне, незаметно другим – догорает. Он прижался ухом под её левую грудь. Стояла незыблемая тишина. На всём свете. Ни пташка не защебечет ночная. Ни цикада не тренькнет. Земные звуки исчезли. Потому что – здесь, под левой девичьей грудью – молчало сердце.

Приподняв осторожно веко – при зыбком колыхании свечи разглядел он закатившийся глаз.

И понял, что из прекрасного этого тела – отлетает душа. И тогда постиг – какое оно на самом деле – отчаянье…

– Бабк! – взревел Гназд. Она тут же оказалась рядом.

– Сделай ты что-нибудь! – припадочно затряс он старуху.

Она взглянула на девушку. С тревогой прошептала:

– Батюшку бы надо…

– Батюшку?! – вконец ошалел он. В голове сразу мелькнуло: когда зовут батюшку? Кто ж не знает! Первым-то делом – какая мысль приходит? Выговорить жутко!

Но бабка произнесла твёрдо:

– Нет батюшки. Так что – становись – и молись!

– Как молиться-то?! – прохрипел он, дрожа от ужаса.

Она строго сказала:

- А вот как Бог подскажет – так и молись!


Возле одра горестного Гназд и так на коленях елозил – а теперь – лбом о пол ударился да в голос завопил:

– Прости меня, Господи! Наказал ты меня, Господи! Кругом грешен, Господи! Каюсь и в муках не возропщу – довольно! Не погуби невинной за вины мои!

И башкой – грох! А потом – опять благим матом:

– Господи – помилуй!

Грох!

Грох!


Сколько так бухался лбом – не знал. Что орал – не помнил.

Помнил – ослепительный свет, бьющий в окно. Никак не мог понять, где находится – как вдруг надо ним склонилась тёмная фигура.

Он узнал Нунёху. Он сразу вспомнил! Он задохнулся от страха! Точно палач приближался ко нему…

– Ну?! – прохрипел он затравленно.

– Утешься… обойдётся, – неожиданно спокойно сказала старуха, – теперь жива будет.

Гназд отупело таращился на неё. Медленно-медленно до него доходили её слова. Медленно-медленно кривые чёрные тени из ночных кошмаров преображались в цветущие луговые травы безмерного покоя. Не будет казни. Милует Господь!

«Вот оно, отчего, – осенило его и показалось весьма убедительным, – так неистово бьёт в окно солнце».


Быстро поднявшись, он подошёл к девушке. Не слыхать выматывающего душу бреда. Стах увидел на лавках спокойно спящего человека. Просто – спящего.

– Она теперь долго будет спать, не тревожь, – шёпотом подсказала старуха, подойдя сзади, пока стоял он и молча смотрел на тихое лицо. Смотрела и старуха. Потом покачала головой и умильно всхлипнула:

– До чего ж девочка-то красивая! Вот – сотворит же Господь всем на радость!

И – задумчиво примолкнув – едва слышно вздохнула:

– А может – и на беду…

И – потянула Гназда за рукав:

– Пусть – спит…

Она спала весь этот день. И всю ночь. И весь день следующий. А он сидел рядом и глядел на неё.

Постепенно всё привычней становилось ощущение: угроза позади… беда миновала… теперь будет что-то хорошее… не страшное.

Тогда – суетность завладела его помыслами. Пришло в голову, что тем временем, пока он мается в ожидании выздоровления, которое, как уверила Нунёха, придёт само собой – у него срываются непрочно налаженные дела. И стал он хмуриться и думать о них. Вспомнилось, что намеревался ехать совсем в другом направлении, на Мчену – потому что там назревал серьёзный договор. И пропусти он его – чревато сие множествами оборванных начинаний и расторжением выгодных сделок. И аукаться будет потом долго и досадно. Нет! Надо немедленно всё исправить, пока оно ещё легко и безболезненно. Не может он ждать! Это недолго! Туда-сюда – и вернётся! День-другой! Ну, неделя! А девушка спит. Пусть – спит.

– А? Нунёху! – заглянул он в славное старушечье личико, – походишь за девицей? Я – обещаю! – поспешу… но надо мне! Иначе – порушится всё.

– Слышь, Нунёх-Никаноровна! – принялся горячей упрашивать, – возьмись ты девицу беречь! Ну… постарайся, чтоб не знал о ней никто. Занесёт кого – спрячь. А?

Старуха подумала. Усомнилась:

– Ну, чужие, вроде, не ходят – а Хартика может заглянуть.

– Харт – это ладно! Мне – чтоб всяких ненашей лесных отпугнуть.

– Девицу-то, Бог даст, выхожу, – кивнула Нунёха, – сохраню, глаз не спущу – сколь смогу. Но ты уж долго-то не гуляй.

– Я быстро! – рьяно пообещал Гназд, – без нужды без крайней – не уехал бы, да отсрочки, знаешь, эти… Ну, ещё – коня бы продать. Смотреть на него невмоготу. Да и – узнать могут. Другую лошадь, мож, купить.

– Ступай, делай, как знаешь, – согласилась старуха, – девица мне не в тягость.

– Вот, бабусь, я тебе денег даю, – молодец отсыпал Нунёхе щедрую пригоршню, – чтоб вам не накладно было кормиться. И вот платье на неё, – вручил ей вишнёвый комок, – как встанет… встанет же? – опять заискивающе глянул он бабке в глаза, и наказал, – пусть ждёт меня!

Бабка, не удержавшись, развернула рдяный сарафан. Из него выпала рубашка с китайскими розами на пышных рукавах.

– Ишь, как?! – залюбовалась, качая головой, – красиво! Что платье, что девица – одно другому под стать!

И, не удержавшись, полюбопытствовала:

– Вижу, не чужая тебе…

Гназд, не глядя, глухо уронил:

– Судьбы нет – а то б невеста была…

Бабка охнула, прикрыв ладонью рот. Скорбно головой покачала:

– Касатик…

– Больше не спрашивай! – предупредил он.

Нунёха Никаноровна со вздохом отвела горестный взгляд…


Напоследок Стах присел рядом с девушкой, погладил по сбитым в кудель волосам:

– Расчешешь ли ты когда-нибудь, голубка подстреленная, роскошные долгие косы свои? Узнаешь ли ты меня когда-нибудь? Вернётся ли глубокий ясный свет в померкшие твои очи? Ты меня не видишь, не слышишь! Я уезжаю, мой огонёк ночной! Я был рядом всё это время – но когда ты откроешь глаза – меня с тобой не будет – а сейчас – тебя нет со мной. Вот опять – разлука! Чередой идут – одна за другой! И каждая – ужасней прежней… О Господи! Но я – вернусь! Жди меня, девушка! Девушка – иного я не мыслю! Прости меня!

Быстро поднявшись, он без оглядки выбежал из избы.


***


«Ну, что же, девочка моя лошадиная… Пора нам в путь! Ничего не поделаешь – надо заканчивать начатое. Ты, поди, соскучилась по ветрам полевым? Застоялась на одном-то месте? Иль, может, понравился тебе медлительный покой? Пасись себе денно-нощно в густых травах, бок о бок с гнедым ладным конём, а? Как тебе, девице, такой сосед?»

«Иииааа! Мне с тобой, девице – нечем поделиться. Конь – конём, путь – путём! Что мне конь гнедой и все кони на свете?! Мне с тобой, хозяин, охота в дорогу. Чтоб – всегда вместе! Чтоб – душа в душу! Ты и я! Пройдём с тобой мы путями дивными, непроходимыми! Скорей в седло! Слышишь ли – сколь нетерпелив дробный перестук моих копыт? Вечно подхвачено ветром дорог моё лошадиное сердце!»

«Мы с тобой сюда скоро вернёмся, верная моя кобылка! Вернёмся – и заберём с собой прекрасную девушку…»

«Иииааа! и куда же отвезёт мой хозяин прекрасную девушку?»

«Вот то-то и оно, кобылка догадливая! Не знаю я, куда мне везти прекрасную девушку».

«Прекрасных девушек везут под венец».

«Этой девушке – больше нет венца».

«Девицам невенчанным – в монастырь стезя».

«В монастырь…»

«В земли Гназдов следует отвезти её, хозяин».

«Конечно».

«Ты, хозяин – должен вернуть девушку в родную семью».

«Конечно, конечно. Разумеется, должен. Только этого мне – очень не хочется…»

«Ты что же, хозяин – станешь против Гназдов? Ты же понимаешь – что такое – не вернуть девушку?»

«Понимаю».

«Она – совсем не такая, какой была раньше!»

«Не такая… Но – не такой – оставить её нельзя! Надо – исправить! Починить! Боже мой! Почему я не сделал этого раньше! Почему потакал строптивой её руке? Были бы в жизни нашей камыши да кущи цветущие! Были бы дни счастливые!»

«Тогда бы – ты сейчас умер, хозяин – после кущ цветущих».

«А? Кобылку! Разве – жив я сейчас?»

«Иииааа! А кто ж тогда в седле у меня сидит да шпорами бодрит? Жив-жив! Ещё как! Тебе есть – зачем жить! Без тебя – пропадёт девица! Совсем сгинет!»

«Ну-ка! Дай, подпругу тебе поправлю… Заодно – вон! – цветок сорву… Позарез нужен! Дыхнуть аромату дурманного! Как же сладок цветок! И как – краток! Сорвал – и нет!»

«Иииааа! Не торопись решать, хозяин! Дай времени смазать сердце тем целебным смолисто-медовым бальзамом, что старуха Нунёха намедни наварила в почерневшем от сажи глиняном старом горшке».


Времени положил Стах на дело непутёвое – куда как больше, нежели полагал. То есть – поначалу оно вроде даже и устроилось. И совсем, было, всё сложилось – ан, пошли подарочки от судьбы-сударочки… веселит, не забывает! В одном месте – подрядчик помер. В другом – чёрту продался. Вот и увязывай всё!

Вязалось всё удивительно неохотно. Точно сговорилась вражья рать ставить молодцу подножки да ловушки. Пяток дней, что выпал у Стаха из-за девушки – столь выгнул и перекосил стройное, казалось, древо, что пришлось спешно подравнивать все ветви да веточки, подпиливать острые сучки. Стах бесился – но победный конец витал где-то в ряби облаков, насмешливо расправив радужные перья. А здесь, на земле – Стах корпел и пыхтел над ежеминутными загадками. Даже коня не стал продавать: некогда. Найдётся случай. А пока водил с собой, пересаживаясь попеременно с Девицы, что, несомненно, давало преимущество в быстроте.

Быстрота, к несчастью, распространялась и на бег времени. Оно припустило неслыханным галопом, и когда молодец хоть как-то разобрался с вопросами – снизошёл на землю благодатный июль.

«О Господи! – подумал Стах, растерянно потирая солнцем выбеленную макушку, – сколько ж там девица без меня при Нунёхе?!»

А следом – подумал так: «Виноват – ан, старухе-то верить можно! Сбережёт девицу!» Он настойчиво называл потерпевшую девицей, словно забыв об имени – даже наедине с собой. И с той же настойчивостью продолжал подтрунивать над девственностью кобылки, так и сяк перелаживая кличку. Кличка-то сложилась сама собой, из-за норова лошадиного, но Стаху нравилось сие положение.

«А? Ты как там? чистота непорочная! Замучил я тебя, бедняжку. Но – вот-вот! скоро… ещё – в Юдру – и вернёмся к Нунёхе! Как думаешь – проснулась от очарованного сна царевна-красавица?»

«Иииааа! За месяц-то! Сто раз проснулась! Только вот – как? – проснулась. Что с ней?»

«Авось! После завтрева – сиганём туда!»

«Иииааа! Сигать-то – нам с Гнедым! Ты у нас в седле, барином! Умотал ты нас, хозяин! Я-то – девица привычная. А Гнедой до того уездился – забыл, что жеребец. Потому – с ним у нас мир и покой. Дружба-служба! Всплакну, когда продашь».

«Надо бы продать – недосуг! Так что – дружи пока! Не разлучу! Только ты… того… смотри!»

«Иииааа! Обижаешь, хозяин!»

Глава 9 «У Нунёхи»

На пятый день очнулась

Прекрасная царевна

От призрачного сна.

И ставить ей в вину ли,

Что сон нескоро прерван,

И как весна, ясна?


Раскрыла, наконец, глаза, которые сердобольная бабка Нунёха горестно омывала ей всякий день травным снадобьем. Привычно было старушке за больной ходить, и краса юная радовала. Потому как – достанься ей в жизни лучшая доля – может, была б у неё красавица-дочка. А то – и внучка.

– Кто ты, бабушка? – едва слышно прошептал голос за спиной, и Нунёха разом повернулась к болезному одру девицы. Та разлепила ресницы – и удивлённо смотрела на старуху. Тут же ресницы снова захлопнулись, словно не выдержав своей тяжести – но Нунёха уже радостно лопотала:

– Ай, свет наш ясный! Проснулась, золотце! Ну-ка – дай, я те на язычок молочка тёплого капну. Разними губки-то, ласточка!

При всей своей сухости и остатках воспаления – отнюдь не подурневшие, по-прежнему полные и выразительные губы – послушно приоткрылись, и бабка бережно сцедила в них с ложки чуточку молока. Глядя изумлёнными глазами – девушка напряжённо глотнула – и перевела дух.

– Ну? Глотается? – по-птичьи наклонив набок голову, осведомилась Нунёха.

– Ага… – выдохнула красавица.

– А ещё?

– Ещё! – слабый голос сделался просящим.

– Вот, и хорошо! Вот и славно, – принялась приговаривать старушка, черпая ложкой молоко и поднося к оживающим устам. – А из плошки пить? Как? Сможешь? Головку-то подними…

Девица с усилием приподнялась, и Нунёха поддержала её ладонью. Весьма жадно губы припали к краю посудины, полной до половины – и молоко медленно влилось в отвыкшее горло. Девица слегка закашлялась.

– Ну, и довольно, – проговорила лекарка, убирая плошку, – полежи теперь спокойно.

Прекрасная царевна опустилась на тюфяк со всей покорностью. Недоумевающий взгляд вновь уставился на бабку Нунёху.

– Ну, дева Евлалия! Что тебе сказать? Кто я? Старуха я. Нунёхой Никаноровной звать. Или бабкой Нунёхой.

– А…

– Ты молчи, молчи. Говорить тебе трудно. Успеешь. Что? Имя откуда знаю? Стах твой сказал.

– Стах?! – резко вскричала девушка и разом задохлась от кашля.

– Да не кричи ты, молчи! Я сама тебе скажу! Ну, да, Стах. Притащил тебя ко мне. Спас он, вишь, тебя. Полечи, говорит, бабка, девицу. Вот – я и лечу! Вот – кажись, и вылечила!

– Откуда – Стах?! И – где?!

– Ну… – поджала губы Нунёха, – далеко Стах. Сама жду, не дождусь. Что-то нейдёт. Обещался быстро, да, видать, завертели дела. Там важное чего-то, в купецких промыслах. Сидел, аки пёс, возле тебя, а как получше стало, ускакал. Ты, говорит, бабка, сама долечивай, а мне бежать надобно.

– Стах… – растерянно прошептала девица, – откуда взялся, Стах?! Уехал… невесть куда… скоро год!

– Вот приедет, и всё узнаешь: как, откуда, почему! А сейчас помолчи, полежи тихо. А когда сможешь, попробуй подняться. Только не спеша.

Евлалия в тот же день села на постели, на ноги поднялась наутро. Поднялась – и, шатаясь, цепляясь за стены – потекла к дверям.

– Ты куда?! – подскочила едва проснувшаяся Нунёха, подхватывая заваливающуюся набок красавицу. Та смущённо пролепетала:

– А вдруг уже приехал?

– Ну, вот что, – сердито глянула старуха, – не дури. Не порть мои труды! Не хватает ещё тебе рухнуть да поломаться! Не для того лечила! – и осторожно, поддерживая, повела девицу из горницы, через сени – устраивать на завалинку. – Коль охота тебе на дворе – тут посиди. Дело доброе – солнышку порадоваться. Со двора только – не смей! Стах слушаться велел!

– Хорошо, – с улыбкой пролепетала Евлалия.

Через пять дней резвые ножки уже носили её по двору. И язычок болтал весьма живо. Днём красавица помогала бабке во дворе и только печалилась, что не может пойти к роднику: Стах не велел. А закатными июльскими вечерами старуха с девушкой пряли на завалинке да беседовали. О травах и снадобьях. А в основном – о Стахе. Всё – о нём. Нунёха – про то, как появился у ней молодец, вместе с племянником, роднёй холодной, но славной. А Лала – про то – как Стах всю жизнь спасал её от разных бед. И вот – снова спас!

– Как он спас меня, а? Баб Нунёх!

– Как-то взял – да спас… – пожала плечами старушка.

– Вызволил из беды?

Старушка кивнула.

Лала подумала немного. Губы озадаченно пролепетали:

– Вытащил из болота?

Старушка вновь кивнула:

– Конечно, вытащил. Иначе, как бы ты оказалась здесь?

– Да… – задумчиво согласилась Евлалия, – кажется, упала… обрыв скользкий… всё глина… глина… и сразу хлынуло в горло… перед глазами чёрное, красное, зубцами… Я помню… летела вниз головой…

– Ну-ну… ты пряди, пряди… напрядёшь – и, пока нет молодца – соткём тебе полотна на рубашечку. А то, вон, сменить-постирать нечего.

– Дома-то у меня есть, баб Нунёх. Только дом далёко. Мне, знаешь ли, бабушк – молитва матушкина помогает. Я везучая, бабушк! До того везучая – аж, не верится! Вот – даже в том – что Стах – откуда ни возьмись! Откуда он взялся? Мы же чуть ни год как расстались!

– Ну, расскажи, коль охота.

– Мы расстались в ноябре, бабушк! И как расстались – повалили мне сразу злоключения! Я ж, бабушк, никогда в чужих людях-то не жила! Только всё дома, с родными, все меня опекали, уклад соблюдался – я и не знала, как оно бывает… так… слыхивала… вроде сказок. Какие ж люди хитрые бывают! Как всё ловко у них! В кого ни рядятся! Как только греха не боятся?! К нам в крепость, баб Нунёх, молитвенница одна заявилась… Раненько так. В Воскресенье. Кто-то из Гназдов подвёз. Как не подвезти?! Богоугодное дело. Она ж объяснила-то как! Де, епитимья наложена ей, вся прямо раскаянья полна, должна отстоять обедню в сорока церквах. Ну, и странствует. Я про неё уже прослышала, когда вдруг она сама нам на порог! Следом за мной. Только-только я из храма вернулась. Калитку закрыть хотела – тут эта, ведьма коварная. Но тогда я этого ещё не знала. Думала, и впрямь квасу ей надобно да хлеба ломоть, как просит. Я даже в горницу её пригласила. Думаю, пусть отдохнёт-обогреется, поест спокойно: сколько ей пути-то предстоит! Она – точно! – пожевала неспешно, кое-чего поспрашивала, про себя поплакалась, де, мирские искушения, де, в монастырь пойду… А потом поклонилась, простилась – и в двери… И вот в дверях-то – суёт мне, бабушк, бумагу дважды свёрнутую… тихонько так… и раз! – глазом подмигнула… и пошла себе. А мне страшно стало! Я не знаю, что и думать… тоскливо так что-то стянуло изнутри… нехорошо… Но – бумагу глянуть не терпится! В горнице меж тем никого не оказалось. Братец с женой покуда не вернулись. Я села на лавку возле окна – лист развернуть. Я грамоты-то кой-как разумею… Псалтирь читаю. И знаешь, баб Нунёх, чего там понаписано было?!

– Чего?

– Вот чисто Стаха рукой… его руку-то знаю… Стаху! – внезапно выкрикнула девушка: в ворота забарабанила крепкая рука. Нунёха едва-едва успела стремительно рванувшуюся красавицу за подол уцепить:

– Куда? Стой!

Девица замерла посередь двора, а старуха, обойдя её, заторопилась на стук и выглянула в оконце при калитке. И сразу заулыбалась:

– А! Гость любезный! Наконец-то!

– Не к тебе, не к тебе! – сочувственно кивнула она Лале и отворила створку, впуская прибывшего. Спешившийся всадник ввёл коня во двор. Никакой не Стах. Наверно, племянник Нунёхин. Больше, вроде, и некому. Евлалия печально разглядывала его. Ловкий суховатый мужичок, ласково похлопывая лошадь, окинул двор спокойным взглядом – и сразу остановил его на пригорюнившейся красавице. Лицо его вдруг просияло изумлённой улыбкой, и рука в растерянности сдвинула шапку набок.

– Эттто что ж такое? – пробормотал он, забыв про коня. Нунёха в тот миг отошла в сараюшку за мешком овса, и гостю никто не ответил.

– Здравствуй, барышня, – всё так же, не двинувшись, прилежно поклонился мужичок, не сводя с царевны широко распахнутых глаз. Евлалии не привыкать было к распахнутым взглядам, а мужичок не вселял опасений и выглядел доброжелательным, да и слышала она о нём только хорошее – так что девица со всей почтительностью склонилась в ответ.

– Меня Харитоном звать, – продолжал гость, – а тебя? Откуда ты здесь?

– Евлалией, – неохотно проговорила девушка, слегка хмурясь: она невольно сердилась на приезжего за доставленное разочарование. Вежливость соблюдена – ничто не мешало Лале вернуться к прялке. Что и последовало.

– Вот это да… – только и смог произнести потрясённый Харт, всё так же неподвижно стоя подле лошадиного навеса, пока резвый скакун не напомнил о себе крепким толчком. Спохватившись, молодец принялся обхаживать лошадку, то и дело бросая смутные взоры на окно избушки.

– Слышь? Нунёху! – с волнением обратился он к подошедшей старушке, откопавшей, наконец, овсяный куль среди прочих, – что у тебя за девка тут? Откуда взялась?

– Девка-то? – неторопливо проговорила Нунёха, – да уж месяц живёт. Стах привёз. Должен приехать за ней.

– Стах?! – изумился Харитон. – Сестра, что ли?

– Да нет, – вздохнула бабка, – не сестра. Тут, вишь, какое дело… Беда у мужика. Женат он.

Хартика долгим пытливым взглядом пронизал старушечьи поблекшие глаза:

– Любовница?

– Девица! – осадила бабка родственника со мгновенно вспыхнувшей гордостью, – рода Гназдова. Больную, в горячке привёз, спаси, дескать… всё, говорит, за неё отдам… так что – видишь – не любовница, а любовь. И что с этой любовью сделается – Бог весть…

– А… – задумавшийся Харт удручённо поскрёб затылок, – не знал.

С силой выдохнув, он решительно тряхнул головой:

– Ну, любовь – значит, любовь.

Он огляделся и другим, уже спокойным тоном, кивнул старушке:

– Слышь? Нунёху! Сваргань чего пожрать… я те пока дров, что ль, поколю…

– Да каша горячая в печи! Ступай в избу!

– Да ну… – смутился племяш, – чего там… сюда, на завалинку, притащи… да квасу… голодный, понимаешь…

– Щас, щас, голубчик, – засуетилась Нунёха, кидаясь в горницу. Через окно Харт слышал, как грохнул чугун, доставаемый из печи, как торопливо загремели плошки, и бабкин озабоченный голос обронил:

– Ну-ка, девка… оторвись чуток… помоги донести… вон – и того, и сего…

Молодец свирепо скрипнул зубами – и плюнул сквозь них.

– Старая ты дура… – проворчал про себя с досадой.


Послушная Лала появилась вслед за хозяйкой, неся жбан и кружку, зацепленную за ручку мизинцем. Она по привычке ожидала встретить Харитонов ищущий взгляд – и была несколько удивлена его полным отсутствием. Это сразу примирило её с нежданным гостем, и весь следующий день она воспринимала его спокойно-дружелюбно.

Хартика пробыл у старухи немного больше суток и ускакал на рассвете следующего дня. За это время двор весьма преобразился: крепко встал на место покосившийся столб у ворот, перестала течь крыша сарая, занял своё прежнее законное место отвалившийся ставень, и даже шаткая скамья у стола больше не качалась.

Так что – когда неделю спустя запоздалый вопрос: «Что те поделать, бабк?» – задал Стах – Нунёхе и предложить-то ему было нечего. Да и незачем! – справедливо рассудила она. Потому как – если месяц денно-нощно, к каждому стуку прислушиваясь, ждала тебя прекрасная царевна – царевной и занимайся. А не столбы поваленные подпирай.


Внимательный Стах заметил поправленный столб, царапнувший ему совесть при прежнем посещении.

– Чего? – справился он, – Харитон побывал?

– Побывал! – радостно сообщила старушка, – вот, как ты, в ворота стукнул. Мы на тебя, было, подумали…


Стах не так стукнул в ворота. Это знал он точно. Совсем иначе. С замиранием сердца! Потому как – до последней минуты – боялся и не знал, чего ему ждать за воротами. А потом оказалось – лучшего и ждать нельзя! Там любовь притаилась!

Ни мгновения не заставили его под воротами томиться – засов лязгнул сразу же, точно за створкой караулили. Проворная Лала совсем позабыла старушечий наказ. Да и просто рассудила по-своему: мол, если вхожи сюда только Стах и Харт, и если Хартика всего ничего как отбыл – кому тогда быть, как не Гназду долгожданному?

Он и оказался! Растерянный, настороженный, точно к прыжку пригнувшийся – сразу вспыхнул и расправился весь, будто мгновенно разгоревшийся огонь, едва девушка возникла пред ним… такая же… моментально вспыхнувшая!

Ну, а дальше – все чопорные устои были презрены. Да и кому тут правила проверять, условности блюсти? Лес кругом. Нечеловеческие силы швырнули их друг к другу и сбили в единое объятье. Оно всё и решило. Не было больше сомнений. Смолкла клокочущая боль Стахова сердца. И разом забылись все кикиморы в болотных чащах.


Уже потом стал разглядывать Стах светящийся счастьем лик возлюбленной. Не мог без того разглядывания: тревожило, помнил ещё голубое мёртвое лицо. А увидел – цветик ярче прежнего: все лишения и беды разом ухнули в небытиё – как только пришла долгожданная встреча.

Дождалась Евлалия Стаха! Журавли сплелись в озёрах шеями, ласточки в гнезде обнялись крыльями, лебедь белый где-то в далёкой дали – кликнул ласковую лебёдушку. А молодец с девицей – что ж? – уста в уста слили, грудь ко груди прижали, руки за руки закинули – втянули друг друга в чашу цветка меж лепестков. Меж уст-рук-грудей – в чашу сердца!


Тут Нунёху нюх верный подтолкнул - тихонько попятилась она в заднюю калитку, выскользнула со двора – да и за работу принялась извечную: что-что – а работа у бабы всегда есть. Козу перевести, огородину подбить – да и по травы прогуляться. Некому ей, Нунёхе, травы передать. Век уходит – с ней знахарство и уйдёт. Разве – Лала подхватит. Много наслушалась девка за месяц – только для снадобий-знаний – годы нужны. Да и – не тем у девки голова полна. Молодцем.

К молодецкой груди прильнув – роняла девица, что сердце на язык прибивало:

– Ах, Стаху! Оторваться от тебя невозможно! Как же я ждала тебя! Ведь я думала – всё! Конец мне! Я думала – уже никогда не увижу тебя на этом свете!

– А я-то, Лалу! – шептал Гназд. – Я ведь уж совсем, было, судьбе покорился – думал, не пара мы. Думал – всё! Уеду! Выпущу пташку на волю, пусть летит себе, может, где-когда гнездо совьёт… А мне – всё равно не жизнь!

– А я, Стаху, ждала всё – вернёшься! Не верила никому! До снега всё на дорогу смотрела: вот-вот покажешься. Оттого, может, и приключилось со мной…


Приключилось… С уст сорвалось – а он и не замешкался, разговор. Такой шустрый! Уж и не поленится…


– Ну-ка! Ведь верно: расспросить всё тебя хотел! А? Бедная моя пташка! Как ты попала в лесную чащу?

– Ах, и не спрашивай… но ведь главное – всё позади! Ведь ты же спас меня!

– Спас… – молодец угрюмо замолк.

– Ну, что ты? – ласкаясь, затормошила его Лала, – ведь верно! Спас! Всё как прежде! Ты вечный мой спаситель! – улыбнулась она. – Как ты оказался в этих местах? Как узнал про меня? Ведь если б не ты – я бы утонула!

От этих слов Стах похолодел.

– Чего?! – воззрился на девицу.

Та заморгала ресницами. Осторожно повторила:

– Утонула. Нунёха сказала – ты меня из болота вытащил…

Гназд слегка поперхнулся и через силу проглотил ком. Потянуло задать вопрос – но вовремя спохватился. Помалкивая, смотрел в ясные девичьи глаза, что греха не ведали, слушал странные речи:

– За мной гнался ужасный человек! Я, понимаешь, обманула его – поэтому он был такой злой. Поймал бы – убил! Я затаивалась, и он, зверь зверем, рычал и ломился сквозь кусты – искал! Очень страшно!

– Ты кричала? – осторожно спросил Стах, поминая кикимор.

– Наверно… Я не помню. Я, помню, вся точно заледенела со страху… ноги сами по себе, как не мои… однако ж – быстро бегут! В жизни так не бегали! Я всё же убежала! Я спряталась. Но скользко, нога поехала вниз. Я хотела схватиться, а сорвалась. Прямо под откос.

«Час от часу не легче!». Стах со страхом заглянул ей в зрачки. Нет, она была здорова и благоразумна! Но что за чертовщину несёт? Может, всё же, кикиморы шутканули над ними обоими?

Гназд решился спросить:

– Этот… зверюга-то… как ты попала к нему?

Царевна вздохнула, поморщившись:

– Долгая история. Меня отдали вместо долгов…

Тут уж Гназд отпал навзничь:

– Как – долгов?! Каких? Кто?

Лала утомлённо поникла головой.

– Ох… Вспоминать тошно… – с тяжким вздохом проговорила она, – дай мыслями собраться… короче – князь Кремечский оказался должен Балике Хлочу.

«Князь Кремечский оказался должен Балике Хлочу, – подумал Стах. – Как просто! Как легко прозвучали эти имена».

Имена не были безвестны. Балика Хлоч. Довольно свирепый тип, попадать в руки которого не стоило. Стаху приходилось сталкиваться с его людьми, а теперь вот ездит он на его коне, рискуя быть узнанным. Странно. Балика Хлоч оказался в одиночестве, на лесной тропе? Впрочем, чего ни бывает? Итак – Хлоч. Что ж? Это хорошо – что волки грызут его кости, а черти – душу.

А другой – князь Кремечский. И тоже странно. Все знают, что князь Кремечский преставился ещё зимой. Но никто, кроме Стаха, не знает, что жаждущий справедливости Хартика приложил к этому руку. Робингудовские замашки Харитон оставил, но не забыл. И когда всерьёз назрела разборка между возмутившейся артелью и всепригнетающим князем, который давно приласкал всех разбойников края, Харт, никому не сказавшись, подстерёг на лесной дороге сомнительного господина и его живую тень, рванувших править права. Только Харт и мог столь точно почуять, столь верно послать пулю и столь легко уйти.

И вот Кремечский – таким образом коснувшийся Гназда – появляется в его жизни вновь, и куда ближе…

– Ну-ка, – твёрдо потребовал Стах, – давай-ка по-порядку – рассказывай, что с тобой приключилось!


А что, Стаху, могло приключиться – когда попало в руки девицы твоё собственное письмо? Расчувствовался на досуге влюблённый дурак! Зазмеились в доверчивых Лалиных глазах глупейшие твои строки – а почудились оно вещими знаками.

«Бедный я путник одинокий в странствии своём… На стезю небосвода не ступит нога дерзновенная… Лалу, Лалу… Звезда моя в ночи недосягаемая… Лалу, Лалу… Звезда моя в ночи несгорающая… Я сровняюсь с землёй… упаду за ребристые кряжи… К дальней звезде единственной – молитва моя последняя… Ты, моя неведомая! Пусть дрогнут лучи твоих сияющих очей… прольёшь ли свет печали на меня, приникшему к стопам твоей памяти… оторвана душа моя, как от стебля цветок… меня нет и не будет более… снизойди на последний призыв… чашу любви твоей пригубить в предсмертный миг…»

– В предсмертный миг! – простонала девушка, хватаясь за голову, – о Господи!

Тут же резвые ножки бедняжку подбросили, и, выронив бумагу, она опрометью кинулась вслед за путешественницей. Добежав до конца улицы, разглядела: та неторопливо брела почти у дальнего поворота. Девушка заторопилась следом. Однако гостья вдруг прибавила ходу, и Лала догнала её только за крепостными воротами. Запыхавшись, она окликнула женщину:

– Где он?!

Женщина сразу же обернулась и несколько мгновений разглядывала девицу с радостной улыбкой. Затем заструился её тихий вкрадчивый голос:

– Далёко, дева… далёко, – она запнулась, покачивая головой, – а впрочем… ты готова следовать, не так ли? Тогда мы дойдём к закату дня. Но если приведёшь лошадь – доедем быстрей.

– Лошадь… – в досаде Лала заломила руки, – брат, может, и даст, но спросит, зачем.

– Не надо брата! – решительно заявила странница, – вон кто-то выехал из крепости… неужели, не подвезёт?

Лала не успела высказать опасение, что будут вопросы, и брата известят… да и – отказать может возница: девиц Гназдовских нечего возить невесть куда! Женщина твёрдо шагнула навстречу запряжённой тройке, которая враз остановилась – очень даже охотно:

– Мил человек! Подвези бедных молитвениц!

– Почему бы нет? – любезно улыбнулся из саней совершенно незнакомый человек, – садитесь, барышни! – он приоткрыл медвежью шкуру, которой были застланы сани.

Лала села. Могла ль она не сесть?

– Что с ним?! – сразу пристала она к страннице, едва спрятались они в меховую полость.

– Отходит… – строго глянув, прошептала та, – тебя зовёт. Болен. Есть, сказал, девица, что вылечит одним своим явлением. За тобой послал. Умоляет! – она с серьёзностью поднесла к Лалиным глазам прижатый пальцами кончик мизинца, – вот такие слёзы текут!

Лала заплакала.

И всё время, пока они ехали до Гназдовых рубежей – утирала глаза и не находила себе места от медлительности санного бега. Спутница вкрадчиво и подробно нашёптывала ей, что молодец лежит в горячке на дальней заимке, что провалился под лёд и еле выполз из полыньи, и теперь за него только молиться остаётся, что и сделала она нынче на литургии.

По пути два раза остановил их разъезд, но Лала так зарылась в сено, что зоркие соколы ничего не разглядели в медвежьем пушистом мраке, а проезжих гостей чего не пропустить? Оказалось, что возница тоже не Гназд, а приезжий, и следует из Лахта в Хвалт по купецкой надобности.

– В Хвалт через мост берите, – посоветовал парнишка и отпустил уздцы.

Тройка полетела дальше, перенеслась через мост, замелькала снежными полями – только Гназды её и видели. Ах, Гназды, взоры ваши орлиные! Что ж проморгали вы девицу в самых-то пределах гназдовских!

Глава 10 «Девица Евлалия»

Всё неслась куда-то тройка,

И не уставали кони.

Лезло в голову порой: как

Тройку беспощадно гонят…


А когда стихал их ладный

Бег, то снова щёлкал кнут,

Чтоб лошадкам неповадно

Останавливаться тут…



Погружённой в переживания Лале как-то не пришло на ум, что с возницей им уж больно по пути. Они ехали много часов подряд и давно покинули пределы Гназдов. И только когда солнце закраснелось на закате, Лала забеспокоилась:

– Ты сказала, до заката пешком бы дошли?!

– Но ведь мы на санях, – принялась объяснять ей спутница, – нам пришлось изменить путь, сообразно чужому, и придётся добираться иначе, но всё равно это быстрее, чем идти пешком. Вон за тем лесом мы сойдём и пойдём налево.

Путано и неясно показалось девушке толкование, тем более что закат всё явственней разгорался в небе. Она примолкла и внимательно разглядывала мимо плывущие леса. Леса подступали всё ближе. Нежданно зимнюю тишину прорезал залихватский свист.

Сани послушно замедлили ход и остановились. Из-за сугробов показались два дюжих мужика. Неторопливо двинулись они к саням. Лала тревожно таращила глаза. Это что ещё?! Ухмыляющиеся морды не понравились ей. Мужики полезли в сани, и Лала вдруг почувствовала, что сделает очень правильно – спрыгнув на снег о другую их сторону и бросившись в лес. Будучи девушкой весьма живой, она перекинула ноги через край, как вдруг метнувшаяся сзади скользкая тугая верёвка захлестнула её налету – и вмиг она оказалась прикрученной к санной крепи.

– Дурочка! – злорадно прошептал над самым ухом уже ставший привычным голос, – твой дружок жив-здоров и не чихает! Он сам продал тебя за хорошие деньги!


Лала дёрнулась – и молча уставилась на неё. Что она говорит? Что делает?! Отчего – так мертво внутри? И сжато в крупинку. В голове пусто. И она, Лала – не понимает ничего. Совсем ничего! И миг. И другой. Сколько раз мигнут глаза, пока дойдёт до сознания? Посчитать, разве? Порядком моргала ресницами девушка – и всё никак не понимала. А потом – поняла.

Мир треснул и рассыпался обломками. Мир перевернулся – и белое стало вдруг чёрным. Ложь! Ложь, ложь! То, что она принимала за помощь – это западня, в которую она стремглав угодила! И ничего нет! И Стаха тут нет! А есть – враг! И она добровольно свалилась ему в самые лапы! Сама!

Зарыдавшую и забившуюся девицу закрутили добротней прежнего подоспевшие молодцы, она лежала в санях, привязанная к обеим боковинам. Коварная молитвеница уселась подальше и поудобнее, а стерегли добычу теперь залезшие в сани мужики, которые принялись хохотать, смачно шлёпать её, увлекательно расписывая грядущие кошмары, злодейка же – небрежно сдабривала их ядовитыми замечаниями. Лала заглушала всё истошными воплями – может, и бесполезными, но, во-первых, без них она просто рехнулась бы с отчаянья, а во-вторых – кто знает? А вдруг? Вдруг – явится помощь? Какой-нибудь Робин Гуд, про которого Стах рассказывал. Или сам Стах? Она ни на миг не поверила предательнице. Стах?! Стах – не мог! Стах – любит! Стах – Гназд! Письмо? Но эти люди мастера обманывать. И не слишком ли охотно раскрыли они карты? Хитрые люди так не поступают. Зачем швыряться козырями? Мысль, для отчаявшейся девочки, согласимся, благоразумная. Вот в ожидании Стаха или Робин Гуда – она и орала благим матом. Пока один из сторожей не бросил другому:

– Заткни ей рот. Горло сорвёт.

Что и было, несмотря на все кусания, проделано.

«Ах, вот как? – задыхаясь гневом, думала девица, – вас волнует моё горло? А нельзя ли поторговаться…»

А сани всё неслись вперёд, и, разумеется, правил продажный возница.

Вот как всё было ловко проделано.


Длилось это всю ночь, и следующий день. Лалу не кормили, но достаточно часто перевязывали путы, наседая с двух сторон и пиная грубо, но не особо сильно. Злая странница по необходимости обслуживала её, сыпля оскорблениями.

По бледному солнцу, заглядывающему порой в медвежью полость – девица догадалась, что везут её вовсе не в Хвалт, а куда-то на восток. Путь был нескончаем, а впереди не сулил отрады. Сердце разрывалось от безысходности. Слёзы струились постоянным потоком, отваливаясь льдинками, и бывшая спутница промакивала их мёрзлым от влаги платком, впрочем, довольно бережно, но притом не скупясь на тычки и брань.

И вдруг – всё кончилось. Так же, как началось. Молодецким свистом.

Наперерез саням кинулись бравые ребятки, ухватили коней, пальнули из стволов, прыгнули на сани. Лала с трудом вертела головой, пытаясь что-либо понять. Понять удалось одно только – на прежнюю силу нашлась сила покрепче. И это радовало. Правда, не вселяло уверенности в спасении.

Вокруг, явно, кипело сражение, свистели пули и лязгали клинки. Хотя в дальнейшем – немало подивилась девица бескровности битвы. Снег утоптан, и злодеи повязаны, но ни раненых, ни убитых. Впрочем, силы были столь неравны, что, скорее всего, разбойники поторопились сдаться.

Над Евлалией склонился солидного вида человек, одетый необычайно роскошно.

– А?! – воскликнул он дрогнувшим голосом, – бедная девочка! – он поспешно затеребил путы. Путы были закручены на совесть, и тогда он кликнул подручных:

– А ну, ребята! Освободите барышню!

Растерянная и растрёпанная Лала едва сумела подняться. Робин Гуд – а это, похоже, был он – заботливо поддержал её и поставил на ноги возле саней.

– Бог мой! – горестно проговорил он, с сочувствием оглядывая девушку, – как можно так жестоко?! Кто ты, прекрасная девица?! Как ты попала в плен этим изуверам?!


Когда после злоключений приходит освобождение – оно слишком очаровательно, чтобы обнаружить его недостатки. Если бы Лала могла спокойно и трезво взглянуть на окружающее – она, несомненно, заметила бы некоторую надуманность происходящего. Не слишком удрученно посматривали покорённые разбойники, стоящие связанными под охраной лениво расслабленных молодцов, и не так уж безжалостны были путы, чтобы не попытаться от них избавиться. Бывшая молитвеница так же стояла среди пленных, бросая на Лалу презрительные взоры.

– Негодяи! – гневно загремел голос Робин Гуда, – вы у меня за всё ответите! Увести!

Стража подтолкнула связанных, и те спокойно поплелись куда-то. И было неясно, куда – вокруг снежный лес.

Спаситель предупредительно подал девушке руку:

– Я приглашаю прекрасную барышню воспользоваться моим гостеприимством. Передохни от тяжких переживаний в моём доме. Послужить столь дивной особе было бы для меня величайшей радостью.


Глаза его смотрели внимательно, он улыбался вкрадчиво и любезно.

Лала поверила. Она опёрлась на его руку и доверительно стала рассказывать обо всём происшедшим с ней. Горькие жалобы потекли рекой! Благородный герой слегка кивал, перемежая сочувственные слова не менее сочувственными вздохами:

– Бедная-бедная моя! Я сделаю всё, чтобы тебе было хорошо у меня!

– Всё, что я хочу, – взволнованно проговорила девушка, – это скорее вернуться домой! Может быть, меня всерьёз пока не хватились?! Может быть, брат ещё не поднял Гназдов? Если это случится – оправдаться мне будет очень трудно… если вообще возможно. Ведь я сама ушла из крепости!

– Да… – глубокомысленно пробормотал спаситель, – поступок был несколько необдуманный… хотя, конечно, это говорит о твоей сердечности, добрая девушка, о готовности прийти на помощь и даже самопожертвовании… но, согласись, цена дорога… оценит ли это твой… друг… или кто он?.. жених? Знаешь ли – молодость переменчива, и довольно неразумно в угоду юным увлечениям губить свою жизнь…

– Я только прошу и умоляю…

– Конечно-конечно! Разумеется, немедленно, как только это станет возможно – ты попадёшь домой… Но сейчас уже вечер… путь, насколько я знаю, долог… тебе придётся подождать до утра… пока же – будь моей гостьей! Уверяю тебя – ты не пожалеешь! – улыбка была необычайно обаятельна.

Лала осторожно рассматривала его. Знатный господин – судя по речам, обличью и слуг наличью. Средних лет, среднего роста мужчина, крепкого склада, с маловыразительными чертами широкого лица и довольно переменчивым выражением – пожалуй, больше ничего не скажешь. Лицо украшала небольшая подстриженная бородка, а так же пышные каштановые усы – и такие же брови, под которыми где-то в глубине терялись глаза. Терялись – точно вовсе их не было. Не разберёшь – светлые ли, тёмные. Однако – смотрел он внимательно, и Лала это чувствовала. Взгляд нельзя не чувствовать. Даже такой быстрый взгляд. Даже такой осторожный. Даже такой – что вроде и нет его. Только тайная искра вспыхивает из-под гущи бровей – и мигом гаснет. Странным он казался – её благодетель. Но другого сейчас у неё не было.


Довольно церемонно поддерживал он её под руку. И весьма любезно. А только – не ощущалось в его руке – подлинной заботы, какую ни с чем не спутаешь. Какую безошибочно улавливала девушка среди близких. Когда опекал её брат. Когда Стах касался ладонью…

Боже мой! Разве сравнишь ту ладонь – с этой, чужой и равнодушной?! Холодная ибестрепетная – была она тонкой и, пожалуй, интересной… Необычная для мужчины рука… небольшая, изящная, бледная… Такой руке очень подходит этот рукав лилового бархата, что высунут из прорези дорогой соболей шубы, небрежно наброшенной на расшитый серебром кафтан. Под стать кафтану и верх соболей шапки – серебряно-лиловой парчи. Ах, даже и сапоги отделаны лиловым?! Всё удивительно красиво! Что и говорить – господин!


Лала ещё раз убедилась в этом, когда к ним подъехали нарядные крытые сани, выстланные мехами, приоткрыв которые он пригласил её внутрь.

– Я с большим уважением отношусь к вашему славному роду, – мягко промолвил господин, садясь с ней рядом, – и мне тем более приятно видеть у себя в гостях его представительницу… да ещё такую красивую…

– Красивую… – уныло подумала Евлалия, – кому это нужно?! Одни неприятности! Какое странное положение! Брат извёлся в поисках, а я сижу рядом с незнакомым человеком и еду к нему в дом… Но что же делать?!

Вскоре сани подъехали к настоящим хоромам. Островерхие крыши многочисленных башенок и теремков, нагромождённых в нарядной причудливости, тонули в пышных снегах. А столпотворение служб за высоким бревенчатым забором и вовсе не видать было под снеговым завалом.

Тут Евлалия впервые решилась задать нескромный вопрос:

– Кто ты, благородный господин?

Он улыбнулся сладко, с игривой иронией:

– Не надо спрашивать. Скоро ты обо всём узнаешь. А пока, – он галантно подал руку, – я провожу тебя в покои, где тебе окажут все необходимые услуги.


Едва Лала ступила на высокое крыльцо, её окружила стайка резвых девиц. Как ворох пёстрых цветов. Ничего с разлёту не разберёшь. Щебет да смех. Тут же подхватили под руки и потащили за собой. Не противясь, девушка повлеклась с ними – и, после множества галерей и переходов, неожиданно оказалась в бане, с паром и вениками, где те же девицы поснимали с неё и шубку с платками, и валенки.

– Пару! Жару!

– А чтоб не простыла с зимнего пути!

– А чтоб мягкой те быть да томлёной!

Девиц понабилось около десятка, и все они были похожи друг на друга, все хорошенькие, задорные – и одновременно было в лицах такое… – точно сковала тупая усталость. Иногда прорывалось оно – и Лала ясно читала: безнадёжность, скука, пустота… И это тревожило. И отвращало. Ни о какой дружбе ни с одной из них не могло быть и речи – Лала почувствовала это сразу. Девицы насмешливы, глазами поблескивают, шушукаются. А только от них не отделаешься. Они здесь хозяйничают, и Лала вынуждена подчиняться. В конце концов – надо дотянуть до утра… Господин обещал…

Лала задумалась. Обещать – обещал… А только – странный господин. И девицы странные.

Девицы суетились вокруг больших сундуков, озабоченно поглядывая на Лалу. Одна из них наклонилась и бесцеремонно ухватила её за щиколотку.

– А туфельки, похоже, не подберём! – изрекла. – Что-то нет ничего на такую ножку.

– И не надо, – осмелев, молвила Евлалия. Развязывая кожаный мешочек, привешенный к поясу, где носила подаренные Стахом башмачки, пояснила:

– Я, считай, прямо из церкви. Гназды церкви топят, и валенки можно скинуть в притворе.

– Ишь как!? Гназдова девица к нам попала! – перемигнувшись меж собой, девушки расхохотались и стащили с Лалы сарафан:

– Ну-ка, Гназдуха, какая ты есть? пошли с нами – попарим тебя!


После бани Лалу закутали во что-то мягкое и пушистое. Пока она сомлевала в остатках пара – девушки окружили её.

– Ну? – бойко сказала одна, – что ты ещё хочешь? Нам велено ублажать тебя!

– Поесть… – робко попросила Лала, – и поспать…

– Поесть? Господин тебя ждёт на ужин! А поспать – у нас трудиться принято…

Тут девушки прыснули со смеху, повергнув Лалу в изумление.

– Ладно! На! тебе корочку, – сжалилась одна, – червячка заморить!

– Ну-ка! Садись ближе к огню! – приказала старшая, – косу тебе разберём, расчешем. Хороша коса!

– Не окорнали бы! – хихикнула другая девица.

Озадаченной Лале принесли не её платье, а совершенно другой наряд.

– Это так… пока… как гостье! – утешили её девушки. – Ты у нас – как? – гостья долгая? Не долгая?

– Хватит болтать, девки! – прикрикнула старшая.

– Я завтра уеду, – пролепетала Лала.

– Зря! – пожала плечами другая, – от сытой жизни-то уезжать?

– Ну-ка! – топнула ногой старшая, девица крупная и осанистая, склонная подбочениваться да глядеть косо-снисходительно, – вон пошли!

Она повернулась к Лале:

– Ты, Гназдушка, вот что… слушайся-ка… вырядить надобно. Зеркало – видишь? В зеркало – глядись. Эй! – свистнула девчонкам, – двое сюда! Остальные – кыш!

Девушки завертелись возле гостьи, в руках их замелькало что-то яркое, переливающееся. Быстрые пальцы щекотали, бегая по спине и плечам. Лала поёжилась и хихикнула.

– Ну-ка, стой смирно! – прикрикнула на неё старшая, – дай приладить!

В громадное, чуть ни в стену зеркало – Лала видела себя. Сперва голую. Стройную, ладную, точно плавными линиями обрисованную. Потом утянутую в странный и навевающий опасливые мысли наряд – пунцового блестящего шёлка, с узорными причудами вместо рукавов и открытыми до груди плечами. Позади платье тянулось и шуршало складками, образуя что-то наподобие хвоста, и подозрительно распадалось надвое.

– Что это?! – изумилась Лала.

– Убор драгоценный. По тебе! Просто влитой! Глянь, как играет!

– Но… в нём же ходить нельзя!

– В стране-неметчине все так ходят, – заметила одна из девиц, – и никто ещё от этого не помер!

Лала невольно залюбовалась в зеркало. Жутко красивое существо колыхалось в глади стекла. Но – явно – не от мира сего.

– А косу и плести не стоит, – прикидывая глазом, пробормотала главенствующая, – и так красиво. Такие волосы не прятать – в глаза надо казать!

– Ароматами, ароматами бы её… – подсказала младшая.

– Можно и ароматами, – согласилась та, принимая из угодливых рук прозрачный вспыхнувший в свете свеч сосуд. Сияющая стеклянная пробка сладко чмокнула, и на макушку Лале упала капля, пронзив воздух каморки болезненно-тонким запахом неведомых цветов.

– Что это? – изумилась она.

– Ляроз, – равнодушно процедила главная, выхватывая из печки железные щипцы – закрутить на висках прядки.

– Как? – ошарашенно переспросила Лала.

– Ляроз! – рассмеялась младшая. – Мы все порой в Лярозе,! Господину нашему, князю… – радостно зачирикала она и вдруг ойкнула.

– Будешь знать! – сердито зыркнула на неё старшая, отпуская покрасневшую от щипка кожу возле локтя, – не так бы тебя ещё!

Затем она бросила щипцы и кивнула перепуганной Лале:

– Теперь – идём!

– Идти? – ужаснулась та.

– Давай-давай, – поторопила старшая, – и так завозились.

Лала попятилась:

– Да ты что? Я в таком виде никуда не пойду!

– А кто тебя спрашивает?! – возмущённо пискнула младшая, потирая локоть – и снова получила щипок, уже ногтями. Исполнив долг, старшая тут же доказала, что не только щипаться умеет. Обернулась к Лале с располагающей улыбкой, по-дружески огладив её мягкими ладонями:

– Я смотрю, ты неразумна. Разве не видишь, какая красота сверкает из зеркала? У тебя такие плечи! Мрамор грецкий! И ты допускаешь, что все это так и пропадёт никем не увиденным? Наш добрый господин – человек благородного вкуса. И если он подарил тебе возможность побыть столь блистательной – надо уметь быть благодарной, а не своевольничать! Что ты дуришь и ножкой топаешь, как глупое дитя?! Подумай – ведь никто и никогда больше не увидит эту красоту! Жалко! Мы так старались, а выходит, зря!

Лала молчала, потупившись.

– А там приготовили столько вкусного! – причмокнула губами одна из девиц, выглянув из-за плеча начальствующей.

– Кроме того, – продолжала та, – ведь ты хочешь воспользоваться милостью князя и вернуться домой? В таком случае, не стоит возражать ему, вызывая гнев. Князь благороден и щедр, однако бывает несколько вспыльчив…

– Идём! – с такими словами две девицы весьма властно схватили Евлалию за руки и, не обращая внимания на слабые упирания, повлекли за собой, а третья, бережно приподняв, поддерживала шёлковый хвост.

– Ты не представляешь, как красивы покои, где ужинает князь! – наперебой толковали девушки, таща её сумрачными галереями с пламенеющими фонариками по стенам, – если господин пригласил – это большая честь и радость! Там бархатные завесы, и шёлковые ковры, зеркала в узорах, и окна из цветных стёкол! Глаз не оторвать!

Лалу доволокли до высокой резной двери, распахнув изукрашенные створки, втолкнули внутрь – и створки захлопнулись за спиной.

Князь сидел возле накрытого стола и с улыбкой поднялся навстречу:

– А! Моя прекрасная царевна! Наконец-то! Я совершенно заждался! Нельзя так мучить своего благодетеля!

Голос его был по-прежнему мягкий и плавный, и, возможно, потому, что не был он ошеломлён голыми плечами – Лала неожиданно успокоилась. В самом деле – что за невидаль? Ходят же в земле немецкой! «Правда там, в земле немецкой – латинский крест!», – засвербило внутри, сопровождаемое крестом греческим. Но деваться было некуда.


Она поклонилась князю, потом окинула взглядом хвалёные покои. Да уж! Девушки не преувеличили. Ничего подобного Лале видеть ещё не приходилось. Не был высоким и обширным – покой, где ужинает князь – но был потрясающе роскошным! Неискушённой девице показалось – все богатства мира собраны тут и сплелись в естественном изяществе. Глубоко-пурпурный бархат выразительными складками завешивал стены, озарённые множеством свечей. Пламя колебалось, выхватывая томным светом из подкрадывающегося со всех сторон бархатного мрака упругие и гибкие линии складок, говорящих о чём-то чувственном, влекущим… что подсказывает невинной душе некие тайны – без ведома её…


Князь поднял бокал сверкнувшей в пламени свечи рубиновой влаги:

– За мою прекрасную гостью! – провозгласил он – и, чуть пригубив, застыл в ожидании.

Лала зачарованно смотрела на бокал, вспыхивающий пурпурными искрами в хрустальных гранях. Потом перевела взгляд на уставленный яствами стол, потрясшей её великолепием. Он весь сверкал хрусталём в алых отблесках. Узорная скатерть до полу устилала его – белоснежное пятно в рдяной комнате. Таким же белым оказалось и мягкое сиденье со спинкой без поручней, на которое господин, поддерживая под локоть, усадил онемевшую Евлалию.

– Это твой трон, моя царица, – с излишним пылом прошептал он над самым ухом, нечаянно коснувшись губами завитка волос, – трон, белый, как лилия… лилия, знак невинности… не правда ли, схоже звучание… так и льётся это «эл» – лилия, Лала… Божественно!


Лала чуть не выронила поданный бокал. Она совершенно ясно помнила, что Робин Гуд не спрашивал её имени, а сама она в волнении так и не успела назвать себя.

Господин, явно спохватившись, проворно подхватил её руку и поднёс к губам:

– Пусть не удивляет прелестную девицу, что мне известно, как её зовут: злодеи проговорились при допросах, а уж они-то всё доподлинно разузнали…

– Да… – растерянно кивнула Лала, – почему бы – нет? Моё имя не секрет.

Вкусный аромат, витающий над столом, будоражил её. Ни о чём, кроме кусочка вон того, ужасно привлекательного, на блюде… или вот этого… розового… подёрнутого влагой – она не могла думать. Кушанья были только из рыбы. В этом князь не искушал девушку, памятуя о декабрьском посте. Впрочем – иная рыба никакому мясу не уступит, а тут была отнюдь не плотва.

– Угощайся, моя виола, столь сладостно звучащая Лалу! – почти приникнув к её виску, забормотал господин постепенно распаляющимся шёпотом – и принялся наполнять стоящее пред ней хрустальное блюдо всем понемногу.

– Вот это попробуй… вот очень вкусно… – журчал он, то и дело касаясь её. Евлалия думала только об одном – чтобы не слишком жадно набрасываться на еду. Всё было действительно невероятно вкусно. Впрочем, девушка быстро наелась и теперь сидела, слегка откинувшись на спинку кресла, одуревшая и расслабившаяся. Хотелось пить. Князь, остро взглядывая на неё, осторожно наполнил хрусталь, немедленно взыгравший багряными чёрточками:

– С рыбой, – вкрадчиво заговорил он, – следовало бы белое, прозрачное… питиё, – замедлившись, подобрал он слово, – но я любитель такого… красного, душистого и сладкого… Попробуй же! – и быстро добавил, приглушив голос, – только будь начеку… не пролей рдяных капель на белоснежный свой царственный трон…


Лала, с трудом сдерживая дрожь нетерпения, взяла из рук его бокал и глотнула. Первая же искра, ударившая в голову, напугала её. Крепко разило это красное-душистое! Пробормотав что-то слабое в своё оправдание – девица поставила хрусталь, который вспыхнул, показалось, обиженно.

– Да, – виновато произнёс князь, – разумеется, с рыбой следует – напиток прозрачный, как родниковая вода.

Лала осмелилась пролепетать:

– А нельзя ли – воды?

Хозяин то ли слышал, то ли нет…

– Вот, – с ласковой улыбкой протянул он ей другой хрусталь, – не правда ли, в прозрачных гранях даже сверканье воды удивительно чисто и блистательно? Как непорочная красавица! – тихо добавил он.

Девушка отпила довольно смело. И снова отшатнулась:

– Это вино?

– Нет, не вино, – с лёгким лукавством возразил господин, – хотя вино тоже бывает почти бесцветным, подобным струям быстрых потоков. Такое вино привозят из далёких земель италийских. Там произрастает виноград, прозрачный, как слёзы погубленной девы…

Господин говорил, а у Лалы плавно и неотвратимо меркло сознание. Она едва слышала льстивый голос. Перед глазами стоял туман. Ничего не хотелось. Только – спать. Она осоловело ткнулась виском в мягкий подголовник спинки.

– …пурпурное вино… высшее наслаждение…, – слабо донёсся настойчивый голос князя.

«Пурпурное вино… пурпурный бокал… пурпурный бархат…», – едва шевелились тусклые тяжёлые мысли. Тяжёлые складки колыхались, как живые.

«Однако – это очень страшные звери – пурпурные складки…»

Где-то чуть журчал, едва протискиваясь в разум, сладкий голос господина:

– …цветное стекло… кубок может быть куда дороже… сделан хорошим ювелиром… шпинель… а порой даже рубин… взгляни, как рубиновая влага играет в рубиновом бокале…

На юное колено легла осторожная рука.


Лала слабо вздрогнула.

– Ты неудобно сидишь… – уверил её князь, – я сейчас помогу…

Он внимательно пригляделся.

Чувства явно покинули красавицу. Хозяин шевельнул рычаг за спинкой кресла. Та заскользила вниз, но девушка дёрнулась в попытке подняться.

– Не тревожься, не упадёшь… – заботливо поддержал её благодетель, осторожно возвращая спинку на место, – пригуби же рубин! Он весь горит… в нетерпении…

И кубок настойчиво приблизился.


На миг Лала узрела все блески и глубокие переходы рдяных узорчатых стенок сосуда. «Как чудесно светится! Словно красная смородина», – выплыло откуда-то из багрового марева, наливаясь густым соком. Он склеивал ресницы и налипал на веки. Те оказались тяжёлыми и неподъёмными – словно уселись на них огромные злые драконы, которых не одолеют сотни богатырей… и уж если богатырей сотни – стоит ли говорить о девушке Лале в лилейном кресле?

«Что так извивается алым? Рубин? Или кровь…» – опять дрогнуло внутри.

Мягкие усы защекотали ей плечо:

– Есть кубок драгоценнее рубина, – едва осознала девушка донёсшийся до неё алчный рокот, – вот эти алые уста…

В алые уста патрон всосался, как паук в муху. Ещё мгновение – и паутина обволокла бы мошку. Но недремлющие драконы взметнули головы и ударили хвостами. Распластав перепончатые крылья, они устремились на сотню богатырей. Те встретили их копьями. Острыми, как Лалины ресницы. Ресницы внезапно подались – и Лала распахнула глаза. Глаза встретились с другими. Те неожиданно обнаружились под густыми бровями. Оказывается, у князя – были глаза! Янтарные глаза хищника. И глядели они с необычайной жестокостью. И Лала… Лала вдруг узнала их!

Князь ощерил зубы, отчего поднялись кончики мягких усов:

– Что ярче рубина и слаще вина, знаешь ли, ты, мой полный бокал, моя непочатая дева? – с резким свистящим шипением процедил он, вперяясь взором нескрываемой ненависти.

– Не знаешь? Твоя юная кровь!

Под его тонкими цепкими пальцами с шелестом треснул шёлк пунцового платья:

– Кровь в рубиновом бокале…


Его последние слова неожиданно заглушил грохот совсем не к месту. В глубине покоев с лязгом отворилась створка, стремительно вошёл человек.

– Какого дьявола?! – свирепо взревел господин, круто поворачиваясь к нему – но сразу замер, словно наскочив на препятствие.

Лала помнила, что тот произнёс нечто странное… какие-то бессмысленные слова, которые почти невозможно было повторить… впрочем, она толком и не расслышала. Но князя – разом – как подменили.

– Что?! – резко подался он вперёд, сжимая кулаки, и рубиновый бокал со звоном полетел в сторону, обдав белое кресло выплеснувшимся вином. – Сволочи! Ну, я им!

Изумлённая Лала не успела что-либо разглядеть сквозь настойчивый туман – комната оказалась пуста и беззвучна. Впрочем – ресницы тут же одолели, справиться с ними было совершенно невозможно, и Лала прекратила всякие попытки. Зачем бороться с ресницами, которые сами поднимутся в нужный час?


Ресницы охотно открылись к полудню следующего дня. Лала определила это, разглядев полосы яркого света сквозь завеси окон. Осторожно поднявшись с белого, теперь обрызганного вином, кресла с опущенной спинкой, она забралась на застеленные багряными коврами мягкие пуховые перины, устилающие лавки по всем сторонам покоя – и отбросила тяжёлый бархат. Зимнее солнце радостно рванулось в помещение. Девушки не шутили: окно всё состояло из разноцветных округлых стёкол, оправленных в металл. На густо-рдяные ковры легли светящиеся пятна: жёлтые, рыжие, синие…

Лала вгляделась в снежный мир сквозь радужные стёкла. Это было как в волшебном сне! Заметённые метелью поля вдруг предстали синим морем, за которым вместо островерхих елей возвышались недосягаемые горные пики. Она повела головой и увидела золотые нивы летним солнечным днём. А потом они стали ярче и насыщенней, какими бывают, очевидно, где-то на юге, в тех краях, о которых сказывал Стах, куда улетают птицы… Она глянула сквозь ярко-красное стекло посередине рамы – и перед глазами разлилась огненная лава.


Всё это любопытно, рассудила девица, тем не менее, развлекаться хватит, дабы подумать о своём положении – совершенно неясном. Деревянная резная дверь, через которую её втолкнули – оказалась крепко заперта. Та, другая, незаметная, которую девушка обнаружила, изучая стены – тоже. Впрочем, кое-что полезное всё же нашлось. Например, маленькая комнатка за низенькой дверцей, столь необходимая после сытного ужина, а теперь ещё и завтрака, который Лала позволила себе, узрев на столе оставленную снедь. К немалой радости среди сосудов отыскался один с чистой водой. Да и в маленькой комнатке осталось порядком воды для умывания и прочего. Что с ней будет, что ждёт – девушка не знала, но сейчас, эти минуты – старалась заполнить чем-то хорошим, которое, конечно, не вечно и кратко – но тем более стоит дорожить им, когда даруется свыше. Князь исчез и не появлялся, никто не заглядывал сюда, тревога и страх тяготили – но всё же это лучше, чем приближающееся зло.


Что делать девушке, запертой в шикарных покоях среди атласа и бархата, при полном довольстве?

Разумеется, плакать.

А в перерывах – метаться из стороны в сторону.

А когда убегаешься – сесть и предаться воспоминаниям и хитроумным планам, к сожалению, неосуществимым. Так прошло три дня.

Когда всё было съедено, по возможности, выпито, и снова подступил голод – Лала не выдержала и решилась постучаться. В большую резную дверь, конечно, а вовсе не в тайную, знать о которой явно не положено.


Девице пришлось царапаться и скулить у двери не один час, пока на это ни обратили внимание. С радостью, перемежающейся с ужасом, она слышала, как кто-то постоял у двери, пошаркал – и удалился весьма поспешно, после чего вскорости приблизились разрозненные звуки, неразборчивые крики, шум, топот – и резные створки резко распахнулись. Лала необычайно удивилась, разглядев сгрудившихся у дверей монахов и монашенок – так поначалу показалось. Человек десять, надо полагать, челяди, одетых в чёрное, с изумлением глядели на неё. Среди них оказались те самые три девицы, что наряжали её в немецкое платье. Их едва можно было узнать под опущенными на лоб скорбными платками.

– Ты всё тут? – в недоумении пробормотала одна, – мы думали, тебя уж…

Старшая привычно щипнула её, но девица вскинулась:

– Да уж чего теперь! Пред кем выслуживаться?

Сопоставив все слова и события, Лала кое-что уразумела:

– Вы в трауре?

– Щас и тебя нарядим! Идём! – скомандовала начальница.

Стремительно подавшись навстречу, Лала жалобно заломила руки:

– Добрые люди! Может быть – вы отпустите меня! Верните мне шубку с валенками – да откройте ворота! Больше мне ничего не надо!


Лица вокруг приобрели самое разное выражение. Кто усмехнулся, кто вздохнул укоризненно, кто угрожающе прищурился.

– Не выйдет, цветик! – за всех сказала старшая, – ты денег стоишь! И за ворота никого не выпускают. Стряпчие понаехали, наследники друг за другом пребывают. Будет долгая морока – жестокий делёж! Уцелеем ли?

Младшая девица хихикнула:

– Уже полный дом наследников – и не одного законного!

Главная крутнулась к ней ущипнуть – но замерла, передумав.


Девушки повели Лалу в комнаты, где, похоже, жила прислуга. Бедная и сирая обстановка, то и дело снующий народ, войлоки, солома, где-то рядом кухня с соответствующими запахами, соответствующие тараканы по стенам…

Старшая с насмешкой поддела девушку:

– Ну, что, Гназдушка! Не по вкусу после бархатов? – и, шуруя в огромном ларе, забубнила, – подобрать надо тебе… вот, пожалуй, пойдёт… А покойник отбыл, точно черти за ним гнались… про тебя не распорядился… мы думали, покой пуст… да не до того… такая суета!

Она подняла голову на Лалу, протягивая ей ворох чёрного тряпья:

– Ты, смотрю, ничего! Весёленькая такая! А то, иные – в петлю лезли!

«Что ж у вас добрых-то нет никого?» – опуская глаза, подумала Евлалия. Но старшая уловила беззвучный упрёк.

– Это зря ты, красуля! Думаешь, мне тебя не жаль? Жаль! Только при жалости – хуже! Мягчеет Божья тварь, на слёзы тянет! А пожёстче будешь – глядишь, выдюжишь! Ныряй за занавеску, переоденься! Какое платьице-то порвал, живоглот! – прости, Господи…

Лала облачилась в грубую чёрную рубашку, повязалась платком, осторожно попросила:

– Вернули бы шубку с валенками!

Старшая молча глянула, прикинула – и через пару минут притащила всю прежде снятую одежду:

– Забирай! Да приглядывай! Не растащили бы! Кто ухватит – мне говори! Я разберусь!


До вечера Лала походила свободно – а утром старшая пнула её в бок:

– Хватит болтаться! Вон – к корыту становись! Полотенцы постирай! Эти наследники, – проворчала сердито, – только жрут, пьют, да ругаются! Скатерть всю залили, в щёлоке не отходит!


Наследников Евлалия вскорости понаблюдала – когда ей пришлось убирать заваленный объедками стол. Вокруг него сидели, не расходясь, не менее двадцати шумливых господ в чёрных суконных кафтанах. Размахивая руками, перебивая друг друга – горячо выкрикивали:

– Да нет же, говорю вам! Мы первые в роду Кремечские, только по материнской линии!

– А мой батюшка… мой батюшка – сам, по сути, Кремечский! Старый Кремечский признавал его за сына и дал воспитание! Велось дело об усыновлении, вы поймите! Почти выправлены бумаги! Только случайность помешала довести до конца!

– Миром правит случай! Стало быть – не выправил! А значит, и толковать не о чем! Вот мой дед…

Лала унесла гору посуды с жужжащей головой.


В тот раз господа не заинтересовались ею, а в следующий – когда споры перешли на подсчёт состояния – девушку остановили, заставили пройтись, похлопали по икрам и ляжкам – после чего прозвучала немалая цифирь! Евлалия даже не подозревала, что является такой драгоценностью!

– Но девку надо ещё продать… – проговорил кто-то, – а она, слышал, из рода Гназдов… могут быть неприятности…

– Да уж! Напортачил Кремечский!

Тут девицу Евлалию подхватил смелый порыв, и она дерзнула высказать осенившее:

– Да прикажут благородные господа молвить слово!

Благородные господа, которых сейчас волновала любая новая мысль – приказали, и красавица проговорила следующее:

– Князь Кремечский не успел совершить злодеяния – и я свидетельствую в этом! Мне, девице рода Гназдов – приложившейся к Евангелию – Гназды поверят! Потому имеет смысл предложить меня за выкуп. Гназды пойдут на сделку, ради своей чести!


Мысль сперва понравилась. До того момента, пока не встал вопрос: а кто сделает это? Кто пойдёт на переговоры? А если Гназды возмутятся? Если вместо льющегося в кошель золота – польётся кровушка, да головы полетят? Пока Гназды не знают о девушке – всё тихо-спокойно. Из поместья кого попало не выпускают – никто не проговорится. Да и верить ли девчонке? Вон как уляпано белое кресло!

– Это вино… – глухо произнесла Евлалия.

– Что-то неопрятно ты пьёшь хмельное пурпурное вино, дева, – недоверчиво прищурился на неё один из почти-Кремечских, – оно надёжно валит самых брыкучих дур!

Тем не менее – решено было на всякий случай к девушке прислушаться.

– Да… и приглядывать бы… – внёс предложение другой немного-Кремечский, – чтоб конюхи не хватали!

По такой причине – во двор Евлалию посылали весьма редко – и вообще установили за ней бдительный надзор. Впрочем – конюхи отнеслись с пониманием, так что – когда по весне пробилась первая травка – о надзоре почти забыли.


Первая травка не решила вопроса ни о наследнике, ни о Гназдах. Дело тянулось, рассусоливалось, придерживалось, подвергалось сомнениям. Якобы-Кремечские не разъезжались скоро полгода. Полгода Лала жила со служанками, стирала, убирала в покоях и людских, и всё это время челядь носила скорбную одежду.

В такой скорбной одежде девица имела несчастье перебежать за какой-то надобностью через широкий двор, когда внезапно раскрылись ворота, и стражи впустили въехавшего всадника. С приездом всадника страсти вознеслись до предела.

Нет, всадник не был наследником. Всадник оказался неким Баликой Хлочем, при звуке имени которого у всех двадцати чуть-чуть-Кремечских сделалось сердцебиение.

– Мне нужды нет, – лениво процедил развалившийся в заморском кресле головорез сквозь крепкие желтоватые зубы, – окружать вашу хибару своими людьми и брать под прицел. Каждый тут – уже покойник, если не получу долга! Мы с сиятельством – старые товарищи, он бы сам вам головы поотрывал, начни вы права попирать!


Ну, что делать? Как объяснить бешеному гостю, что вместо звонких монет на руках сутяжные бумаги, драгоценности, которые проходят оценку, поместье, что в карман так запросто не положишь! Отсчитать этакую казну – перевести в деньги часть имения! Можно, конечно, было бы откупиться от разбойничка рубиновыми бокалами, но за последние месяцы уж больно часто колебалась у разных ювелиров их цена, и наследники боялись прогадать. И тут самого прыткого – вдруг озарила умная мысль! Гназды! Вот кому сцепиться бы! За девицу можно бы получить и больше требуемого золота – только надо не сробеть!

Балике Хлочу предложили сделку.

– Это которая? – помолчав, осведомился он, – это чернявая такая? Девка, говорите? Гназдовка?

Для пущей наглядности Лале велели переодеться в свой сарафан и привели. Хлоч оценивающе глянул – и кивнул. Девушку он уже заметил при въезде в усадьбу, и спрошенные конюхи кратко изложили ему связанные с ней события.

Немного подумав – Балика с удовлетворением покачал поднятой рукой:

– Годится!

Довольный шелест прошёлся среди наследников, и Лале приказали собираться в дорогу. Сидящий в вольной позе громила собственнически похлопал её. Красавица посмотрела…


При виде такого личика внутри у несчастной страдалицы пробежал холодок. Не стоит описывать все продолины и поперечины, бугры и ямы, составляющие выразительную физиономию – дабы пощадить воображение впечатлительных девиц.

– Не поеду! – горько заплакала Евлалия. Нервно засуетившийся умник-Кремечский кликнул старшую девушку. Та подоспела:

– Что, Гназдушка! Опять дурь пробирает? – ущипнула она Лалу и, цапнув за руку, потащила к дверям.

– Да пойми ж ты, чокнутая! – пошла долбить ей за дверями крепкая девица, – тебе же – свобода блещет! Пусть верлиока – но домой тебя везёт! Иначе – продадут со всеми потрохами невесть куда – так и помрёшь в работах, и твои о тебе и не узнают ничего!

– Убьёт! – рыдала Лала.

Собрались прочие девушки. Нужно было убедить неразумную Гназдку.

– Зачем ему убивать тебя? – слышались веские доводы, – он за тебя деньги получит!

– Видели вы это чудище? – перешепнулась старшая с младшими, отойдя вскорости подальше за угол, – такой и за покойника деньги получит!


Несмотря на слёзы – бедную девушку вместе с её узлом – ранним вешним утром вывели во двор и усадили на гнедого коня. Хлоч вскочил позади, и зимние хоромы быстро исчезли из глаз. Конь был хорош статью и выносливостью, он вёз и вёз, особо не напрягаясь, порой переходя на рысь, девушку и нового патрона, а вокруг стоял густой лес – только теперь уж весенний, где среди сумрачных елей рассыпались брызги юной и радостной листвы.

Достаточно долго хозяин пребывал в молчании. Разглядывая леса вокруг – Евлалия перестала всхлипывать – и, не то, чтобы успокоилась – но смирилась с ровным и монотонным бегом. В конце концов – кто знает? Не так страшен чёрт, как…

На господина Лала старалась не оглядываться.


Леса, леса…. Тьфу! Хлочу приелась размеренность конского хода, и где-то к полудню он соскучился. Тогда на плечо впереди сидящей девушки легла тяжёлая пятерня:

–Эй! Ты – что? – правда, девка?


У Лалы заледенело в груди. Но надо было с готовностью откликнуться – иначе молчание будет принято за колебание. Чуть повернув голову, она немедленно произнесла:

– Разумеется! Я – дочь Гназда!

Очень гордо это прозвучало. Хлоч хмыкнул весьма недобро. Не допускал он гордость в людях, особенно девках. Девку, когда заносится – сразу вдавить надобно!

– Ну! Дочка… – шлёпнул он девицу по заднице – и вообще прошёлся по всей стати сверху донизу. Девица дёрнулась и завсхлипывала, отпираясь.

«Пожалуй, что и девка» – подумал Балика Хлоч и предался размышлениям. Выходило так – что, торгуясь с Гназдами – терпел он убытки. А такого допустить он никак не мог.

– Ну, вот что! – зловеще процедил он вновь задрожавшей девице, – может, и девка ты – только Гназды в это никогда не поверят! Полгода, говоришь, у Кремечского жила? И я Гназдам клясться буду, что девица?! За дурака меня держишь? А если нужна Гназдам – всякую выкупят!

Он быстро соскочил с лошади и рывком стащил Евлалию.

– Ну-ка! Исправим недочёт!

– А!!! – завопила девица.

– Не ори, дура!

– Да-да-да! – завизжала истошно Лала, – не буду… не надо… – и заполошно забормотала, – я сама-сама-сама!

Хлоч, свирепо схвативший девушку, чуть ослабил хватку:

– Сама – так сама!

– Да-да… – стуча зубами, приговаривала девица, таращась на злодея, – щас… щас….

Она пошарила глазами вокруг в поисках какого-нибудь Робин Гуда… Робин Гуда не оказалось… а пока он не появится – время следовало тянуть… тянуть – как можно дольше… по-всякому… чтобы Робин Гуд успел добежать!

Лала тянула, всё приговаривая:

– Щас-щас…

Она медленно сняла с себя сарафан и бережно положила на седло. Потом очень аккуратно туда же устроила рубашку с вышитыми рукавами. То, что теперь оставалась она совершенно нагой, не имело никакого значения. Когда так страшно – ничего не имеет значения. Только бы не спугнуть вдруг проявленное терпение нового благодетеля! Только бы он продолжал верить – и ждать…

Ждать Хлочу явно приелось, он рывком сгрёб девушку, и тут…


Тут оно явилось! Пред взором Евлалии, в котором суматошно выворачивался и прыгал и окружающий лес, и весь мир – вдруг возникло оно, ужасное и кровавое… оно, рычащее и бьющее хвостом, так что валились сосны вокруг! Что это было – Лала так никогда и не смогла определить. Но было – и в этом не было сомненья! Громадная драконья морда. Или не морда… Со страху не разберёшь. Она показалось на одно мгновение – и в это мгновение, чуть не вывернув от ужаса глаза и рот – Евлалия закричала. Закричала, глядя за спину Хлоча, с такой искренностью – что Хлоч не усомнился! Хлоч поверил! А ведь был тёртый калач. И про такие штучки знал, а – купился. Не смог не купиться. Дрогнул виды видавший воитель: умел отличить отвлекающие выдумки от настоящей жути…

Он крутнулся назад, выхватил пистолет и наставил его на….

На кого? Никого не было у него за спиной… За спиной девка стремглав убегала в кусты.


– А, стерва! – рявкнул Хлоч, бросаясь следом.

И тогда началась эта погоня, оборванные крики которой услышал Стах издалека. Которая длилась долго, изнурительно, и довела Хлоча до высшей ярости, а Лалу почти до обморока. Два раза, подгадав момент, Лала сливалась с каким-нибудь толстым деревом, переводя дух, и Хлоч проскакивал – но тут же замечал, и направление менялось. И так было – до тех пор, пока Балика Хлоч, подкараулив, не сбил её с ног, и она ударилась головой.

Через несколько минут Хлоч покинул бренный мир. А мог и раньше…

Но Стах в тот день был что-то больно суеверен… отупел в однообразных буднях, умаялся…

Ничего не подсказало ему странно нечувствительное сердце.

Может, на хозяйку потратил его?

Глава 11 "Мята-трава"

Как мёртвый, Стах повествованье слушал.

Хотелось утопиться в первой луже

И возопить упрёки небесам:

Ведь сам писульку эту написал.

А провидению всё было мало:

Вопрос возник: куда письмо пропало…



Вот чего Лала никак не могла вспомнить. Потому как – в памяти только и осталось: прочла, вслед страннице кинулась. Может, в кулак зажав, унесла. Может, обронила. Может, на лавке у окошка оставила. Последнее было бы весьма нежелательно: разом связывало Гназда в передвижениях да устроениях.


В воду смотрел Стах. Ибо в тот декабрьский день – ещё дома не успели хватиться сестрицы – подобрала Тодосья на метёном полу возле двери исписанный лист. Разбирать наспех карябанные Стаховы загогулины было недосуг – писанину положила на стол, полагая мужниной грамоткой. Так что Зар за обедом вгляделся в небрежный почерк:

– Ктой-то накалякал? Чертовщина какая-то… гм…

Да и вчитался:

– Бедный я путник одинокий… звезда моя в ночи недосягаемая… – некоторое время слышалось недоумевающее бубнение. Подцепив за угол, хозяин приподнял и оглядел послание со всех сторон.

– Это что ещё! – наконец грозно привстал, отложив ложку.

– Вот… – несмело залепетала жена, – упало, должно…

Зар обвёл взглядом стол:

– Давно сестры нет?

– Да… мелькнула после обедни… а к столу собирать – её не нашлось.

– А надо бы поискать! – загремел Азарий, отодвигая плошку. – Надо бы поспрашивать, что за путники одинокие по чужим домам каракулят! Где эта звезда в ночи?! Щас разберусь, откуда такая бумажонка!


Зар свирепо скамью пнул, поднялся, перепугав своё семейство – и, с грохотом задевая лавки да кадушки – вывалился из дому. Чёрные усы стояли торчком.

Он прошёлся по ближним улицам, расспрашивая о сестре всех и каждого. Немного времени-то прошло с ухода странницы – однако, Зару не повезло: девку никто не видал. Крутящаяся позёмка загладила следы валенок, да и – поди, разберись – где какие валенки: все войлоком валяны, кожей подшиты, как братья-близнецы.


Немного больше повезло Зару, когда, ближе к закату, обошёл он четверо гназдовских ворот. У юго-восточных, что выходили к речной протоке – бдительный привратный сторож заметил Зарову сестрицу да вспомнил, что вскоре после обедни выходила она со странницей, вроде монашкой, и пошли они вместе прочь от крепости… а вскоре вслед им сани выехали, и сидел в санях чужой человек. Села ли сестра в сани – сторож сквозь круговерти снежные вдали не разглядел. Да если села – вслед уж не догонишь.


В сумерках Зар вернулся домой лютее крепкого мороза. Семья тихо жалась по углам. Хозяин мрачно глянул на всех – и неожиданно сморщился. Когда ком внутри растаял, и кадык перестал дёргаться – Зар поднял глаза на жену, и она так и кинулась к нему, преисполненная жалости.

– Слышь? Досю! – прошептал Азарий, и голос клёкнул в горле, – а ведь девка-то – не придёт…

– Да придёт! – утешающее обняла его жена, – может, сейчас и появится… мало ль, к кому из подружек зашла… да засиделась… подождём!

Долго полуночничал Зар, свесив голову и угрюмо уставившись прямо перед собой. Ближе к рассвету сон сморил его, но любой шорох заставлял дёргаться, тревожа надеждой. Когда розовый восход озарил двор, Азарий встал, старательно оделся – и, ни слова не проронив, степенно вышел в двери.


Путь его потёк за ворота – и упёрся в соседние, через улицу. Зар мощно заколотил в железные скобы, крепящие дубовые створки.

– Да ты чего! – выбежал полуодетый Василь, – чего случилось-то? Враг напал? – он торопливо открыл калитку, пропуская дружка.

– Напал, – коротко буркнул тот и, перекрестившись на пороге, твёрдо прошёл в дом. Встревоженный Василь вкатился следом. Азарий снял шапку и сдержанно поклонился старикам:

– Мир этому дому, – хмуро пробубнил он, не поднимая головы. Подумав, продолжал:

– Тебе, Трофиме Иваныч, уважение всякое, тебе, мати, и тебе, Василе… – обернулся к тому, – только нынче потрудись ты, давний преданный товарчу – сходи-ка за братьями, за всеми, да пусть поторопятся, – он с размаху плюхнулся на скамью у стола – и выдохнул:

– Говорить буду!

Василь всмотрелся в тусклые Заровы глаза – и молча вышел за дверь. А Зар – долго и мрачно ждал его – ни слова не проронив, не глядя на недоумевающих стариков.


Столь же недоумевающие братья: брат Иван, брат Никола, брат Пётр и брат Фрол – поодиночке – вскорости сдержанно затопали в сенях, потихоньку наполняя горницу. Каждый сперва удивлённо замирал на пороге, бурчал осторожные вопросы, ему не отвечали, и пришедший растерянно пристраивался на лавку. Так собрались все четверо.

Тогда – Азарий поднялся с лавки:

– Вот какое дело, Трофиме Иваныч да Трофимычи! Я, как прежде, чту соседство и родство, а Василь остаётся другом, – повёл он продуманную речь, – только нынче мне от вашей семьи – пала смертная обида! Что делать будем?

По горнице разнёсся зыбкий рокот:

– Обида? Какая? Ты чего, Зару! Что стряслось? Объясни!

Зар молча положил на стол пред Трофимом Иванычем злополучный лист. Тут же над ним сгрудились, поталкиваясь-умещаясь, могучие сыновьи плечи, склонились головы. Растерянно шевелящиеся губы нестройно и гулко принялись читать:

– «Бедный я путник одинокий в странствии своём… На стезю небосвода не ступит нога дерзновенная…»

Всплеснулся лёгкий хохоток:

– Что за чепуха! Ты чего притащил, Азарие?

– До конца читай!

– «Лалу, Лалу… Звезда моя в ночи недосягаемая… Лалу, Лалу… Звезда моя в ночи несгорающая…». Вот заумь! Эк, нелепость! Откуда такое?

– Несуразица какая-то! Кто это накарябал – не поленился?

– Лала… Сестрица, что ль, твоя, Зару?

– Глянь! А, вроде, рука-то знакомая!

– Младшой, никак?

– Стах?

– Он самый! – резко выкрикнул Азарий – и сразу быстро и отрывисто заговорил:

– Узнайте же, други-соседи, о том, что свалилось на обе наши семьи, и чего не расхлебать нам отныне вовеки! Моя сестра исчезла после обедни! Моя сестра не ночевала дома! А на полу вот это найдено! – он с омерзением поддел помятый лист. – А я о прошлом месяце двух голубков разлучил: больно миловались! А я не люблю, когда мне в дом про мою сестру женатые мужики таскаются!

И отец, и братья замерли, точно их громом пришибло. Потом послышались растерянные обрывки:

– Быть не может… часом, не ошибся? чтоб наш – да… Мужик-то – честный!

Зар с болью рыкнул:

– Золотой! Только что ещё тут можно подумать? Как – ошибиться? Если девка пропадает, да мужика еле выгнал, да звёзды появляются всякие несгорающие!

– Однако, – с сомнением высказался Иван, – не такой парень Стах – чтоб девицу погубить.

– Да и девушка не такая, чтоб с хахалем убегать, – согласился Никола.

– Убегать! – зло поддел Азарий, – да ты посмотри, что пишет! «…сровняюсь с землёй… меня нет и не будет более… снизойди на последний призыв… пригубить тебя в предсмертный миг…» Это что? Это – глупая девка выдержит? Надо ж придумать! «…пригубить…» Где пригубить – там и погубить! А вон ещё! – ядовито хохотнул он, – «…упаду за ребристые кряжи»! Рёбра бы покорёжить! На что упирает, тать! Щас! Помер! Жив-здоров – и девку выкрал!

– Вроде… – пожал плечами Василь, – впрямь было что-то такое… пришлось Стаху за Полоческое дело взяться… не по своей воле. И девка – это верно – смурая сидела. Это сам заметил…

– Нет, ты смотри, смотри, что пишет! – продолжал клокотать Азарий, – «…к дальней звезде единственной – молитва моя последняя»! Видел я его молитву! Кабы не зашёл – невесть до чего домолились бы! Ух! – в конец зашёлся он от возмущения, – вон… нацарапал! «Ты, моя неведомая»! Ну, да. Неведомая. А его, вишь, такое дело не устраивает! Ему, вишь, любопытно! Руки распускает – с познавательными целями!


Трофимычи нахмурились. Гомон поднялся. Пошли суды-пересуды. Пополз под потолок сизый махорочный дым.

Припомнились тут долгие Стаховы сиденья у ворот. Да и сама скамья, вдруг молодцу вздумавшаяся. Да ярмарка, и невзначай ускользнувшая парочка. Подарки, пляски, внимание.

Упали духом братцы. Неужто – правда, украл? Гназдов оскорбил? Против Бога пошёл? С Василем не посчитался? Сиротку обидел? Их младшенький? Стах?


– По пятам за ним не угонишься, – жёстко проговорил Иван, – надо порыскать, ребята. Поспрашивать, поискать. Где у него дела завязаны – там… Заранее худого утверждать не буду. Помалкивать придётся.А проверить – надо.

– Надо, – мрачно согласился Никола, – труд тяжкий да хлопотный. Быстро не управишься. Потому – шарить предстоит вкупе со своими делами. Заодно – промыслы выправим. Так что – ребятки, давайте делиться. Кому куда. В ближнее время – покоя не будет.

– Да уж не до покоя, – крякнул Пётр, – думали ль когда – что на родного брата пойдёт охота!

Вздохнули братья:

– За грехи нам такое горе. Ан – делать нечего. Придётся мыкать. Ты-то что скажешь, батюшка?

Все разом обернулись к Трофиму Иванычу. Он недвижно сидел, понурив голову. По щеке на седую бороду ползла слеза.


Поутру Зар и пятеро Трофимычей простились с семьями. О тех санях, что выехали из восточных ворот вслед за Лалой и где правил чужой человек, расспросили Гназды у сторожа со всей подробностью. У разъездов узнали о дальнейшем их беге. Потому – взяли поначалу верное направление. Смущало – не было в тех санях Евлалии-девицы. Оно, конечно – спрятаться могла. Не было Стаха? Тоже не оправдание.

За пределами Гназдовыми, поделив меж собой белый свет и промыслы – разъехались, кто куда. Связь установилась – два старших погодка – Ивановых сына, да третий – Николов. Подросли ребятки – пусть приглядываются. Поначалу – новости доставляя. А там – мир поглядят, уму-разуму научатся. А потом – глядишь – в дела войдут. А грамоте – с младых лет обучены, псалтирь-то вычитывая.


Всё заметает позёмка. Никаких следов не оставит. И там, где свернули разбойничьи сани на лесную тропу – снежная скатерть легла без единой заминки-складочки. И проехали Гназды мимо, глазом не отметив. Дальше полетели. И верно. Зачем Стаху лес морозный? Стаху бы – людных мест держаться.

А ведь – глянул Азарий на подёрнутые серебристой дымкой ели, прикинул: что, де, там, за лесами, в той стороне? Получалось – если всё сложить и путь исчислить – в стороне той, где-то далеко – Кремечского владенья. Только на что нам Кремечский? Тут, понимаешь, меньшого Трофимыча изловить острая необходимость!


Рассыпались Гназды по свету. Не ловится Стах! Все места возможные изъездили, все тихие приюты-убежища, какие знали прежде, и какие новые нашлись. Нету молодца! К красоткам его прежним, ясно, не заезжали: с девкой до красоток, а вот постоялые дворы да знакомых верных прощупывали. И порой только плечами пожимали.

– Нет, ну, ты подумай, – случалось, говаривал Фрол Ивану, – такое место пригожее – и тут его не видали! Экое славное убежище пропустить! Что за дурень! Чего можно лучше найти? Я б на его месте… А? Ванику! Где б ты залёг на его месте?

– Дома на печке… – угрюмо пробурчал Иван.

Брат вздохнул:

– Это верно… на печку… к жене… вон уж весна – всё мотаемся по свету! Что за мужик неуловимый?! Эк… смотри… Не в Баже, не в Кроме – нигде о нём не знают! А ведь приметный! Вот мы в Ясте всю сетку купецкую прошарили… оно, помнят Гназда – ан, больно давно! вовсе не так, не с того конца, не в том составе, и мельком, с налёту! Да как же можно с девкой – и с налёту! Странные следы оставляет. Как ветер буйный – пронесётся – и нет его!


– Петре! – совсем в других краях огорчённо срывал шапку со вспотевшей макушки Никола, – ну, что ты скажешь? Экая жарынь! Считай, лето – толку нету! Ведь разве что не сквозь решето все просеяли… заметки везде поставили, людей верных… а – никак не пересечёмся! Весь мир знает – ищут Гназда, приглядываются! Он же – как оса сквозь паутину!

– Чудно… – в задумчивости пожёвывал травинку Пётр, лениво покачиваясь в седле, – видали его и там, и сям – а всегда одного. Может, верное гнездо у него? Только так сходится – не тянет его к одному месту! Лёгок больно! Лишнего дня нигде не задержится. И вести о нём по всему свету рассыпаны…


– Чую! Чую – быть ему в Юдре! – остервенело взнуздывал коня Зар, – не минует! Там его дело торопит! Юдры не миновать! Едем!

– Ишь как?! – кривил губы Василь, оглаживая жеребца, – Петра-Павла в Смоле отметили… всё караулили… должен был прибыть! Стерегли-стерегли! Ведь вот оно – тут! Отыскали – ну, просто для него, как по заказу! Лучше не бывает! Славное прибежище! Вдоль-поперёк – весь град обрыскали!

– Нечего тут больше рыскать! – махнул рукой Азарий, – видать, путь ему иначе лёг! В Юдре стоит связи процедить!

Василь вскочил на лошадь и, чуть оглянувшись на давший им ночлег наёмный приют, тронул поводья:

– Что же… С Богом! Давай… вон! Известковой улицей… сразу выйдем в ворота… на Юдру…

Зар удовлетворённо кивнул:

– Оно верно! По Песчаной-то – переулками крутиться надоест…

Дружки пустили коней шагом, больше уже не оборачиваясь. В тот момент, как скрылись за поворотом хвосты лошадей, из-за угла с Песчаной улицы показалась грустная морда девственной кобылки.


Она могла бы появиться и раньше. Задержало её весьма печальное событие: только что, сдержанно поторговавшись, Стах продал Гнедого. Тот покорно последовал за новым хозяином, не сводя с подружки тоскующего взора, отчего путался ногами и ржал с надсадным упрёком. Голос дрожал от переполнявшего чувства. Из глаз кобылки капали на мостовую крупные слёзы.


Впрочем – человеку незаметные. Во всяком случае, Стах не придал им значения. Эти девичьи печали! Шут их разберёт! Сначала жалуются на приставания, потом – на расставания!

«Решили – продаём? Баста! Чего нюни распустила, дурёха?»

«У-у-у… и-и-и-а…»

«Ничего! Потерпишь!»


Конечно, потерпит. Что делать лошадке, как не терпеть? И не до лошадиных скорбей Стаху! Счастлив он! А когда человек счастлив – ничего-никого вокруг не замечает, и любые горести за радости принимаются!

Потому всю дорогу ехал Гназд в томном одурении, размякший от зноя летнего… от пути мерного… а ещё от сладостных воспоминаний, что сами собой всплывали… нет… не в голове… в нём во всём… в каждом кусочке, составляющем тело… внутри и снаружи… отовсюду подёргивало и посасывало – зовущее, увлекающее! И крепкая ладонь уверенно придерживала сидевшую впереди в седле красавицу с чувством собственности.


Воспоминания так и плавали в молодце, ни на минуту не отступая, и не отвлекали от них ни заботы пути, ни торговые сделки, ни густое кисейное покрывало, прятавшее сокровенный Стахов клад. Лишь для Стаха и наедине поднимется покрывало по-женски одетой и заплетённой на две закрученных косы Евлалии, с чем, покорно глаза опустив, ресницами скрыв радость, она согласилась. И так пусть и будет впредь! Чтобы жену… – а Стах настойчиво женой называл, когда приходилось говорить о ней… смакуя и чаще, чем следовало… жена! теперь уж точно, не девица! посмейте молвить иначе! – не видели и не могли узнать или описать. Во-первых – до Гназдов бы не дошло, во-вторых – пулю бы не схлопотать из-за красавицы.


Красавиц надо беречь и прятать. И если не удаётся защитить их крепостными стенами Гназдов – пусть оплотом станет нежная узорочатая кисея. Тайна.

Существовала ещё другая тайна, которую Стах болезненно пёкся сохранить, перелить в прошлое и вообще сжить со свету. И, похоже – это ему удалось. Там. В глухих лесах, на жарких солнечных полянах вокруг Нунёхиной деревни. Это тоже вплеталось в сладчайшие воспоминания, и мужик лелеял его не меньше самого, что ни на есть, пронзительного момента. Момент, конечно, будоражил немыслимо, ослеплял до судорог, но и лапушка, спохватившаяся гораздо позже, когда, казалось бы, улеглись все страсти, отшумели ветры-бури – умиляла и вскручивала чувства. Стах удовлетворённо посмеивался. «Что это было», спрашивает! Что? Гром и молния! Грозовые раскаты! Жар-накал такой силы, что ничего в нём не поймёшь! От перегрева голова одурелая. «Что это было…» Девица! Конечно, девица! И теперь нет в том сомнений. Лишние доказательства получил Гназд – и тут всё налицо: с искренней озабоченностью дева искала то – чего, собственно, быть не могло. Ну, и понятно – он скрыл следы.

Сколь следов не нашлось – и упрёков не дождался. Только удивлённо мигающие глаза. Помигали – вопросы пошли. А молодец не отвечает. Знай, похохатывает. На том и смирилась. Где, где? В мяте душистой!


Прохладой дышит мята-трава и по природе своей должна бы утишать она пылкость, от страстей жарких уводить куда-нибудь в помыслы небесные. На это – девичью осторожность если копнуть – у Лалы немалая надежда была. Как прогулялись они со Стахом с Нунёхина двора, и как поняла девица на той лесной прогулке, что неплохо бы унять с каждой минутой всё более крепчавшее молодецкое буйство – пришло тут в голову спросить о слышанных от Нунёхи мятных полянах. Де, есть в лесах здешних – поляны сплошь душицей-мятой покрытые. Ну, а Стаху – то и надобно. Подальше в лес, поглубже в чащу, от глаза людского, помехи всяческой. И зашли молодец с девицей невесть куда. И заблудились в дебрях цветущих. В цветущие дебри объятий – упали по нечаянности.


Оказалось – не снадобье вовсе мята-трава от желаний горячих, и не хватит никакой мятной прохлады угасить жар ненасытный. Напротив! Пуще! Прохлада та – как лёд в жару, обжигает. Густа душица, пригретая солнцем! Мягка да упруга! Против мягкости-упругости той – не нашлось преград.

Оно, конечно – всхлопотало Гназдово воспитание! В последний миг, в бездну валясь – забила крылами бдительная совесть! Спохватилась нежная ручка, вцепилась в соломинку, привычно упёрлась молодцу в грудь! Но Стах уже решил для себя этот вопрос и потому упрямую ладошку со всею лаской оторвал от груди – да и завернул куда-подальше… девушке за спину. А чтоб из-за спины не выдёргивалась – заключил намертво между спиной да мятой упругой. Остатки же девичьей воли – безумная речь пресекла:

– Всё на свою голову беру, Лалу! Мой грех – мой ответ! И раз я на это пошёл – ты мне тут не перечь…


Речь безумная. Потому как – может ли кто судить о будущем неведомом? Только все доводы, все слабые «нельзя» потонули в кипящей пучине.

Там, в пучине-то в этой, плохо – что: голова вовсе отказывает. Кружится в ослепительных ласках. Уж про ласки-то, по лугам-камышам нагулявшись – Стах сведущ был. Что могла девушка против него? Задыхаясь, лепетала что-то жалобное. И, задыхаясь, клялся Стах: «Не лишу невинности!»

Ещё бы!


Но всё было жутко-сладко! Боже мой! Трепетавшие юные прелести! Прямо-таки язвящие огненные стрелы жадных губ! Обессилившее безвольное тело! Эта лакомая сочность! Нежная мякоть! Дальше – больше. Вот уж лемех плуга вонзился в тучную пашню и провёл первую борозду! Ну – а с первый борозды – пошла себе пахота! Мелкой зябью, глубокими пластами. Досыта, до одури, совсем по-сумасшедшему. Пока не пронзила обоих острая сладость, и внезапный покой не пресек зыбкое сознание.

И всё это без конца перебирал Стах в памяти. Не так, как затронуто здесь. Совсем не так. В корне – не так. А совершенно по-другому. Потому что – касательно этих минут – голова отказала ему. Крепко и надолго. Может – на всю жизнь…


– Что это было? – едва слышно спросила Лала, наконец, обретя рассудок. При потере которого – всё же меркнувшим слухом уловила она нежданные клятвы, и странное Стахово противоречие побудило в ней теперь сомненья. Вот тогда – Стах с широкой улыбкой взглянул на неё – и засмеялся. И потом – смеялся то и дело. Смеялся много. Оттого, что было ему весело. Был он счастлив. И вообще – всё прочее просто не имело значения.

– Что это было? Голубка чистая! Что это было! Ха-ха-ха-ха-ха!!!


Что это было – Стах не раз потом объяснял ей на мятных и прочих полянах, пока они жили у Нунёхи, старушки строгой и на грех смотрящей горестно. Впрочем, при всём своём нюхе – похоже, не распознала его бабка. Может, с возрастом притупилось чутьё. А может, просто забыла, как оно пахнет. Скромно держался молодец и спал на сеновале – старушка была довольна и покойна. Только печалилась о недоле молодых. И как понадобилось Стаху по делам в Смолу двинуться – проводила с попутным благословением и слезами прощальными.


Не знала старушка про грех. А грех имел место. Не освящала церковь сей брак! И бесы наверняка высунули хвосты.

Стах помнил, как недавно, в лесах-болотах молитвы покаянные твердил. На душу временами тяжесть наваливалась: «Не дело, Стаху, сделал! Совратил девицу-то». Писание вспомнилось: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему жерновный камень на шею и бросили его в море».

«Так ведь не девица же!» – мелькнула спасительная мысль, но Стах не успел поймать её за вертлявый хвост, как тут же ливанул ему на голову холодной воды ушат: «Девица, не девица – а невинная была! А ты – в грех поверг!» – «Ох…» – стонал молодец.


Стоналось порой. А всё же – счастье рассеивало всякие сомненья. Таково его свойство. Сияньем своим – уничтожать любые тёмные пятна, звучаньем – стоны заглушать. Да и было что-то такое – явно благоволящее молодым в медовый месяц – что не привело им оказаться на Песчаной улице минутой раньше.


Стах постучался в гостиницу, только что покинутую бдительными Гназдами… Об этой обители он знал ранее, однако не было частой нужды тут останавливаться, и хозяин, плотный невысокий человек с хитроватым взглядом, его не помнил. На пытливый взгляд Стах не обратил внимания. Понятно, что владелец постоялого двора присматривается к посетителям.

– Вот, какое-то время поживём тут, посмотрим, как понравится… – сказал ему Гназд, – устрой жильё, чтоб тихо-удобно, и народ бы не шастал – за жену быть спокойным.


Хозяин задумчиво окинул взглядом женскую фигуру и попытался проникнуть взором сквозь кисейные покровы. Это ему не удалось, а Стах ничем не выделялся из прочих проезжающих. Любопытного пара не представляла – разве, деньги, которые из неё стоит вытянуть, а на это у хозяина был талант.

И он кивнул:

– Да, почтенный…

И провёл чету в верхнюю, довольно путаную, галерею, окружающую двор, в который въезжали телеги, и где пристроил Стах кобылку. В глубоком закутке пред ним открылась незаметная дверь. «Пока неплохо, – подумал Гназд, – что дальше?»

Дальше оказались две каморки, где была печь, чан для воды, который наполнял водовоз, не тревожа жильцов, и жёлоб для слива. И чем хозяин больше всего порадовал Гназда – крылечко имелось, да безо всяких лестниц, по которым тёмные личности забраться норовят. Балкон иначе называется. Новшество латинское. То бишь, в отсутствие Стаха не придётся Лале из покоев выходить. И засов надёжен.


Гназд холодновато кивнул и пошёл с владельцем торговаться. Тот заломил дорого. Это понятно. Раньше Стах подобных камор не снимал. И вообще – никаких не снимал. Так… как исключение. Впервые столкнулся молодец с таким явлением, как плата за жильё. Впервые прикинул, что не простое дело – ездить по свету с женой. Если раньше – пути обогащали Гназда, то теперь оно в копеечку стало. Но делать нечего. А казна позволяла.


Хозяин перечислял:

– Дрова будут. Угощенье какое – только заказывай! Бабу пришлю – прибираться.

– Вот сейчас, – перебил Стах, – один раз пусть обустроит – и не больше. Так что – бабу отчисляй!

«А нечего глазеть да вынюхивать!» – подумал про себя. Так хозяин и понял.


Препираться с ним пришлось упорно, но, в конце концов – по рукам ударили. Эти же руки радостно потирал тот, уже скрывшись за углом, когда отправился отдавать приказы. Притом – что скосил Гназд половину из первоначально заломленной цены. Мол, пустовала камора, да и деньги – без промедленья.

Громоздкая баба принесла кипу белья, одеял-перин, прошлась тряпкой начисто, подала хороший ужин на стол и самовар – и вслед за тем Стах выставил её да двери запер.

– Всё! – улыбнулся Лале, – наконец, одни мы – и никто нам не помеха.

Их сразу же повлекло друг к другу, и тут же заплелись они, что стебли цепкие, и на постель оглянулись свежезастланную. Спи-отдыхай, душа-радость, только с дороги откушай, голодный, поди… А постель – погоди. Постель ещё прочувствовать надо. К ней стоит не торопясь подвигаться. Потому как – до сей поры – по-супружески они ещё не спали. Теперь, здесь, ни единая душа не воспрепятствует…

– А завтра, – шепнул Стах затрепетавшей возлюбленной, – устроим пир свадебный! На двоих!


Он много чего наобещал этой ночью. Такое чувство не оставляло – что впереди какая-то другая, и, несомненно, взволнованная и яркая жизнь, и вместе-неразрывно вкушать им её, и никогда ничего в ней не приестся.

– Завтра я покажу тебе всю Смолу, все её убежища. И таких убежищ по свету немало. И ты будешь знать – все! Иначе – я не буду спокоен.

Гладкая и ровная постель к утру оказалась смятой и растрёпанной, будто по ней пронёсся табун. Табун за табуном, и пылил уже вдали новый. За окнами кипела жизнь, и во дворе покрикивали, и в дверь кто-то стучал, осторожно и негромко. Ничего не слыхала новобрачная чета. Ни на миг не разнимались объятья, и угль желанья, чуть покрывшись пеплом, вспыхивал от малейшего дуновения.

– Я с ума схожу! – бормотал молодец, не помня себя, – как мне наградить тебя, драгоценная моя, за всё, что ты творишь со мной… Говори, – жарко приказывал он в упоении, и возможностям его, казалось, не было предела, – чего ты хочешь?! Повели, царица моя! Я исполню! Я хочу исполнить!


По правде сказать, он полагал услышать нечто вроде томного: «Ещё!» Далее мысли допускали развлечения и подарки. То, что услышал – перехватило ему дыхание:

– Что?!

– Я хочу под венец, – просто и доверчиво пролепетала Лала – и вздрогнула от собственной просьбы. И тут же спохватилась виновато:

– Нет… я понимаю.

В окно повеяло прохладой. Уголь померк, и зола затянула его. Гназд угрюмо задумался. Опять Лаван… Опять злодейка-супруга… Опять! Он замер глухо и неподвижно, стиснув зубы и зажмурившись.

«Зачем здесь, сейчас – ты сказала это, Лалу? Али, Лалу, не сладко тебе – если о том помнишь? Ничего на свете, мнил я, нет тебе милее, Лалу – чем предаваться любви моей… Блаженней ласк – есть ли блаженство? Что говоришь! Что думаешь ты, Лалу – в моих объятьях! Чёрной горечи плеснула в молоко-мёд, землянику спелую!»

Но – скоро схлынуло. Жёсткое напряжение быстро размылось всем предыдущим.

«А! – стряхнул он, в конце концов, оцепенение, – не хватало ещё ведьме отравлять нам такие минуты! Не стоит принимать всерьёз оброненное слово. Всё давно сказано, и что говорить снова? Счастье с нами, и да не померкнут лучи его!»

Лала лежала на груди его. Лала была так покорна, так нежна! Да и как могло быть иначе! Лала горела его жаром, его дыханием дышала, жила его желаньями!

«Звезда моя, в ночи не сгорающая… – подумал Стах, приникая к ней с восхищением, – не отгореть ей! Ни в ночи, ни в полудни…»

– Я так люблю тебя, Лалу! – прошептал он.



Как и собирались – они устроили пир. Насчёт этого – поторопился Стах. «Хватит! – спохватился герой, заметив новые язычки пламени, приподнявшиеся над ярко вспыхнувшими углями, – эдак, к вечеру меня не станет! И молодую пожалеть надобно». Он чуть не сорвался с якоря, однако ж мягко отпустил красавицу – и, как ужаленный, выпрыгнул из постели.

Бросился к водяному чану и ливанул на себя поток холодной воды. Ну – протрезвила! Аж рявкнул! И сразу жрать захотел. Пошарил – всё съедено. И тогда закралась мысль о немедленном претворении в жизнь вчерашних обещаний.

Стол был вынесен на широкое крыльцо, густо заплетённое девичьим виноградом, отчего со двора его не видать. И Стах, заперев дверь, отправился к хозяину:

– Угощай, любезный!

– Что угодно господину?

– Мечи – что есть!

Не скупясь, молодец расплатился – и хозяин навалил снеди на блюдо. Всякой всячины! Чего там только не было! Жаренья-варенья, сластей-плодов спелых! Здоровенное блюдо еле в руках унёс.


На лестнице чуть не налетел на него дошлый мужичок. Стах едва успел от него посторониться, а то б завалились оба.

– Стой! Куда? – рыкнул Гназд.

– Ух, ты! – восхищённо присвистнул тот, – праздник, что ль, у тя?

– Голодному еда – всегда праздник, – сквозь зубы пробормотал Стах, обходя его боком. Однако пройда забежал впереди. Улыбается, балагурит! Вот ведь прилип! Чует поживу! Де – пригласи!


Стах усмехнулся, но, не желая ни с кем здесь ссориться, немного поговорил с ним. В меру. Для приятности. Сыпанул пустяков горох словесный. И очень твёрдо распрощался задолго до своей двери.

Мужик смиренно отступил:

– Ну, что ж… не обессудь…

На прощанье простодушно болтнул, покрутив головой:

– Ишь… а я думал – свадьба…

– Вот шельма! – про себя изумился Стах, – однако, догадливый…

«Всё впереди! – так думал Стах, – кто знает, может и впрямь сыграем когда! Оно и лучше – нескоро. Всё до свадьбы заживёт! Времени хватит! Залечит оно всякую рану. Такую – тоже…»

Потому как – оставалась рана. Несмотря на везенье.


– Молодой княгине! Самой распрекрасной из всех, когда-либо сидящей подле молодого князя! – весело прокричал Стах, пронося в камору высоко поднятое громадное блюдо.

– А! – восторженно ахнула Лала, всплеснув руками, – что это? Откуда? Чудо! Столько всего! – и она кинулась перебирать и разглядывать, лопоча радостно, – плюшки, ватрушки! Расстегаи, пряники! Окорок, сыр! А это что за зелёные стручки? А что в горшочке? А тут что?! Ой! Груши-сливы-яблоки! А в кувшине? Медовуха?


Гназд установил блюдо на застланный цветастой скатертью стол. Рядом, на лавке закипал самовар.

Они уселись за стол. И прежде чем приступить к привлекательной снеди – Стах так сказал:

– Лалу! Отметим наш союз, и будем считать это нашей свадьбой и началом супружества, да потечёт наша жизнь светло, весело да обильно, как это застолье! Быть нам всегда вместе, неразлучно – и горя не знать…

И тихо напомнил:

– Горько!


После, сытые и довольные, они легко болтали, пошучивая и любуясь друг другом – и строили планы. С обилием снеди Гназд явно погорячился. Всего не съели. Хоть мужичка того вёрткого приглашай! Ну, что ж? Пришлось оставить про запас, укрыв холстом. А далее, лениво потягиваясь, Стах предложил своей драгоценной половине, что вечером обещал:

– Пойдём, посмотрим город!

Конечно, сделал он это для Лалы. Самому ему – чего смотреть? Итак, назубок знал, а зря маячить не стоило. Но были тут дела, места, которые следовало посетить, дома, куда надо бы заглянуть. Стах ещё поколебался немного насчёт Лалы – и всё же решил брать её с собой повсюду. Лучше знать ей, чем не знать – раз так судьба распорядилась. Да и сама, гляди, в помощь окажется.

Уже перед выходом Стах задумался – и, вытянув из-за пазухи тёмный платок, повязал им лицо до самых глаз.

Они чинно спустились по лестнице и пересекли двор. У ворот опять вывернулся откуда-то утренний мужичонка. И тут Гназду это что-то не понравилось. Он повнимательней пригляделся. Уж больно мелкий и больно вёрткий. Лицо невзрачное, но забавное. Взгляд пронзительный. Да, пронзительный. Стах подумал-подумал – но потом успокоился: для соглядатая, пожалуй, слишком пронзительный. Обращает на себя внимание. Не! Пустое!


Поначалу Стах решил выбросить его из головы. Но всё ж при выходе на улицу потянуло обратиться к сидящему напротив сапожнику:

– Бог в помощь, мастер! Мне вот… жене туфельки приглядеть.

Тот почтительно поклонился и указал на свою выставку, где пестрели женские башмачки. Гназд слегка подтолкнул Гназдку, и та склонилась над обувью с живым интересом.

– Давно здесь обосновался? – обронил невзначай Стах.

Тот кивнул:

– Порядком.

– Поди, надоело – что ни день одни и те же рожи видеть?

– Я на ноги гляжу.

Гназд хмыкнул:

– Я так и подумал – потому за ненадобностью личико-то прикрыл. А вон тот мужичок – вишь, мордаха ужимистая! – не раздражает? Небось, целый день крутится?

– Это какой?

– А вон мелькнул! Кто таков?

Лицо мастера сделалось злым:

– Да не видать никого! – буркнул он, глаза опустив.

– Ну, как – не видать? Ты ж смотрел на него – я заметил!

– Да нужно мне разглядывать всякую мелочь! Не знаю ничего!

Стах ухмыльнулся:

– Что ж ты за мастер, коль покупателей не высматриваешь? Немного наторгуешь! Тебе бы следует каждого знать. Вот как будешь знать – я твой покупатель. А пока мы у других поглядим, – и повернул за локоть Лалу на Известковую улицу.

Они прошли немного, и Стах спросил:

- Ну, что? Приглядела туфельки?

Она, как всегда, глянула простодушно:

– Неплохие, – и добавила с улыбкой, – краше твоего подарка ничего нет, а только сношу скоро… мне – и правда – туфельки не помешали бы.

– Знаю, знаю. Сейчас всё, что хочешь, купим, – Стах понизил голос, наклоняясь к ней, – ни в чём тебе сейчас не будет отказа. Я щедрый.

Лала глянула из-под ресниц:

– Только сейчас?

– Я счастлив, звезда моя несгорающая! – глухо шепнул Стах, – а кто счастлив, тот щедр.


И Стах был щедр. И, конечно, купили они туфельки. Совсем у другого мастера, который усадил Евлалию на скамью и сам долго примерял ей обувь. И так ладно подобрал, что Лала не удержалась – затанцевала прямо у него в лавке – до того ловко по ноге ей пришлось, и до того красиво гляделось! И Стах, и мастер – оба разулыбались. Аж звенит Лала от радости! Аж скачет! И ножку то справа, то слева разглядывает – ах, хороша! Пред Стахом так-сяк выкаблучивается, то и дело с надеждой спрашивает:

– Нравится?

– Нравится! – усмехается Стах.

А мастер Стаху – по-доброму:

– Недавно, поди, женился?

– Только-только.

– Ну – будь счастлив!


Потом они бродили по Смоле, разглядывая храмы, богатые терема и крепостные башни. Даже вышли на базарную площадь. А базар есть базар. Нет места ярче-веселей. И день был солнечный, и всё шумело и пестрело. И задержались здесь явно излишне. И время, и денег потратили изрядно.

Но всё же, рано ли, поздно – добрался Стах до той части города, куда колебался вести Лалу.

Вот он. Ничем не примечательный дом. Ничем не примечательный хозяин. Сейчас этому человеку показываться не стоило. И стоять возле его дома – тоже. А просто – пройдя мимо – шепнуть Лале:

– Будь внимательна.

Завернув за угол, Гназд велел ей:

– Сейчас одна, без меня – зайдёшь в эту дверь. Купишь у хозяина… ну, фунт изюма… и при этом поглядишь прилежней… и на хозяина, и на лавку его… вот тебе монета… я тебя здесь жду.

Лала была ошеломлена и встревожена. В глазах он явно читал испуг. Совсем ни к чему было пугать её, тем не менее, намеченное требовало исполнения.

Она не возразила ни слова. Перед самой дверью робко оглянулась на Стаха. Тот подмигнул:

- Ну! Это не страшно.

Это и впрямь было не страшно. Что касается женщины, да ещё под кисеёй – тут Стах доверял хозяину, как никому другому. Молодец прошёлся по переулку и вернулся назад. Издалека ещё он увидел вышедшую из-за угла Евлалию, что в растерянности оглядывалась, и поманил рукой. Она поспешила за ним. Лицо выражало явное облегчение. А Гназд отнюдь не испытывал такого. Медленно двинувшись прочь по переулку, он дождался нагнавшую его Лалу. Оба непроизвольно ускорили шаги. На ходу Стах спросил:

– Хорошо запомнила дом и место?

Она подумала – и кивнула. Не глядя на неё, он тихо попросил:

- Пожалуйста, не забудь.

Её мучило любопытство, но она смиренно молчала. Прошли ещё улицу и вышли на берег реки. На противоположном берегу население было попроще, дома победней, а берега соединял плотовый мост, разводимый в непогоду. По сути дела – дом находился на окраине.

– Видишь, – проговорил Стах, – это недалеко от реки, так легче будет запомнить. Та улица зовётся Проточной. А хозяина звать Жола Вакра. Слышишь? Жола Вакра. Так и надо спрашивать.

– Зачем он нам? – наконец, вырвалось у измученной Евлалии.

– Может пригодиться, – нахмурился Гназд. И, помолчав, с сомнением пробормотал:

– Не хотелось бы, но всяко может статься, – он потянул возлюбленную за локоть, – пойдём дальше. Сейчас объясню.


Прогулочным шагом они повернули в сторону базара, однако, другими улицами.

– Видишь ли, – начал Гназд по прошествии ещё одной улицы, – здесь, в Смоле, мы с тобой одни, никого из близких. Так вот. Я хочу быть за тебя спокоен. Пока всё благополучно, я жив-здоров – тебе в тот дом обращаться не нужно. И даже вовсе не стоит. Смотри, Лалу! Зря не ходи! Всё погубишь! Это на крайний случай.

– Смотри! – подумав, опять повторил Гназд, – ни по женскому капризу, ни по-бабьему норову… рассорившись, там, со мной когда… обидевшись… не подумав…

– Стаху! – возмущённо воскликнула Лала, но Гназд остановил её коротким движением:

– Погоди… ты главное пойми… вот случится что со мной – ты ж одна останешься! Ты ж пропадёшь! Тогда вот – придёшь туда. Скажешь, что ты сестра Гназда Азария. Тебя к брату отправят. Тогда – чего хочешь, говори. Хоть – всё начистоту, хоть – молчи, как рыба. Врать только не надо: промахнёшься.

Алый румянец сполз с нежных щёк прямо на глазах. И Стах, рассмеявшись, привлёк её к себе и ласково стиснул запястье:

– Да не пугайся ты! Прими к сведению! Вот женщины! Хрусталь-фарфор! Только и думай, как вас ненароком не зацепить!


Совсем из другого дома, из окна, сквозь сетчатую занавесь – провожали их внимательные глаза.

– Вон… глянь… – обратился к другому оторвавшийся, наконец, от окна человек, – тебе не кажется, что-то знакомое? Вон… видишь парочку?

– Лица не разобрать, а…

– Много чего сходится… главное – трётся возле Вакры! И с женщиной. И прячутся. Дай-ка, пошлю мальчонку, пусть приглядит, где да что. Я Гназдам должник. Почему не помочь? Зачтётся.


А дурашливый мужичок с пронзительным взглядом через день докладывал неким бравым ребяткам:

– Истинно говорю! Я видел коня Балики Хлоча!

– Точно?

– Не мог обознаться?

– Он! Вот как тебя вижу! Лопни глаз! Перекрашенный только, но мне ль не узнать? Сам холил. Сам седлал. Да сбруя – и та знакома, хоть сажей замазана.

– Хлоча по сей день не могут доискаться. А лошадка, значит, в других руках? Хлоч не продал бы.

– Надо вызнать, ребятки, пути жеребячьи! Когда да где следы пролегли… пошарить бы…

– За месяц, конечно, перепродать могли, но зачем продавцу коня да сбрую красить? Опасается, стало быть…

– Узнал о нём, говоришь?

– Не то – узнал! Мякишем бородку ключа снял! Извернулся, пока он, задрав руки, жратву пёр! Я ловок! Во, глянь! Хоть щас хватай! Он вокруг крали вьётся, а с кралей немного наездишь! Ясно, застрял! В Смо́ле, гостиничный двор при Известковой улице.


Известковая улица удобна, пряма и мощённа. И всё же – Стаха словно тянуло на узкую, витиеватую Песчаную. С вечера именно так он и замыслил свой путь. Не прошло недели, как жили они с Лалою в Смоле, и вот уж опять торопит дорога. Обжитую каморку, где провели сладостные дни, оставлять уж так-то жаль!

– Жаль… – умильно взглянула Лала. Возлюбленный ласково притянул её:

– Нам ещё много путешествовать. И сюда сто раз вернёмся. Каморка эта, замечай, не больно ходкая. Всё пустует! А мне – в Ю́дру надо, и скорей! Завтра, со светом. Не проспать бы, мягкая-пушистая! – смеясь, потормошил он лапушку. – Рано встать – ох, и трудное дело для таких мягких-пушистых!

И, смеясь, Лала ему отвечала:

– Уж ты-то, конечно, не проспишь! Только ведь, поутру тебе – как не до сна, так и не до седла…

– А что делать?! – страдальчески вздохнул Стах. – Вон, даже мята-трава не спасает!

Глава 12 «Волки лесные»

На Известковой улице,

Гостиницы напротив,

Неделю, как сутулится

Один… Сапожник, вроде…


Уместно ль молоточком

Стучать в столь ранний час?

По каблукам – не очень.

А вот в окно стучат…


Тверда прохожих поступь

И сдержанность манер…

Таких пройдёт в день по́ сто,

А кто – поди, проверь…


Сапожник выглянул на стук в окно каморки, где снимал угол.

– Спят! – потягиваясь, успокоил он замаячивших внизу. Сапожничать надоело, и он с нетерпением ждал развязки и момента, когда с удовольствием плюнет на мостовую и забудет это место.

Три крепких молодца и четвёртый, мелкий да ловкий, неторопливо зашли на постоялый двор. Приходилось держаться нарочито мирно, предельно вежливо. Для наглядности, например, не сгребли, столкнувшись в воротах – а с поклоном посторонились пропустить – молодку в нарядном, прикрывающем лицо плате, ведущую в поводу вороную лошадь.

Солнце покуда не проглянуло, но на дворе там-сям уже попадались люди – в спешке за всякой надобностью. В стороне топтались хмурые мужики, озабоченно поглядывая на скрытые густым виноградом оконца-крылечки здания.

Новоприбывшие спокойно прошествовали в гостиницу, и, как к себе домой, поднялись по лестнице на галерею. Перед самой дверью в дальнем полутёмном углу потянуло прислушаться. Там, за дверью, стояла утренняя тишина, какая наблюдается у счастливых сонных людей. Ни звука.

Это хорошо. Разбудить успеется.

Мелкий осторожно вынул из кожаного кисета медную маслёнку, капнул на петли, щедро смазал паз, куда плавно вошёл блестящий ключ. Дверь откинулась, как шёлковая занавеска. Гости разом вклинились в камору. Легко и неслышно! В этом – каждый мог бы голову дать на отсечение.

Тем более удивительно было узреть вполне одетого, отнюдь не заспанного человека, точно споткнувшегося возле встрёпанной постели. Человек замер и настороженно прищурился, разглядывая их. Ничего не стоило мгновенно порешить его, но не то нужно было гостям. Пока.

– Что, Коштику? Этот? – сквозь зубы процедил наиболее свирепого вида и бугристой мускулатуры господин, и юркий, сосредоточенно вглядываясь в знакомые черты, с сомнением пробормотал:

– Вроде, похож…

– А баба где?

– Никуда не денется...

– Ладно. Берём! – и четвёрка, мгновенно рассредоточившись, подступила с разных сторон.

Человек, не спуская с них глаз, свистнул, после чего в лоб сбоку наступающим, ударило по табуретке, а в живот мелкому – ноги в кованых сапогах. Что спасло ему жизнь: рухнув без памяти, очнулся он нескоро. Трое других, сами, конечно, будучи не промах, быстренько восстановились бы для дальнейшей баталии – не получи каждый по заряду из крылечной, настежь распахнутой двери. В воздухе запахло порохом.

В один миг обстановка прояснилась: в каморке отсутствовали какие ни было следы влюблённой парочки, зато валялись три трупа. Так это за здорово живёшь: жил человек, ел-пил-спал, грустил-радовался – и на! тебе! Одна пуля – и нет ничего… Лужа крови на полу.


На душе у Гназдов стало муторно, да и сваливать следовало скорей, пока ленивый на утренней зорьке народ не полюбопытствовал…

– Лицо завяжите, ребята… – буднично напомнил Фрол, выскальзывая на крыльцо. Из-под плетей кудрявого винограда хорошо просматривался двор.

«Эк не повезло… – с досадой морщился Василь, – всего-то и слазил глянуть, младшенький, де, тут али нет – и получай заботу…»

Он уже перевёл дух после бросания табуреток и следом за братьями осторожно спустился по закинутой на крылечко верёвке, после чего Гназды без промедления распутали узду с коновязи и стремительно покинули постоялый двор. Лошади галопом помчались по Известковой улице.

Разумеется, Стах оказался в это время на Песчаной. Ещё затемно навьючил он кобылу, вручил Евлалии повод и велел неспешно двигаться в направлении городских ворот. Укрытая кисеёй молодуха потекла со двора, а Стах вернулся, рассчитаться с хозяином и вручить ключ.

Верная кобылка, в вечерних потёмках намедни перекрашенная из буланой в вороную, вытянув шею, вырывала повод оглянуться ему вслед. Он скрылся за дверью – и она тихонько заржала. Кто её знает, что вздумалось ей высказать. Может, что-то вроде того: де, поторопись, дружок, да побережней соберись, шпору закрепи – неровён час, отвалится.


Наверно, именно это – потому как ни с того, ни с сего, с хозяином толкуя – возьми да глянь Стах себе под ноги, а шпора и впрямь болтается, он и склонись поправить, отчего на минуту скрылся за хозяйской стойкой – тютелька в тютельку, когда мимо прошли трое неизвестных с повязанными лицами: трое мощных следом за одним щуплым. Хозяин пригляделся к ним, но уверенная поступь обманула, и спрашивать он не стал – только мальчонке-рассыльному мигнул.

Мальчик был более старательным, чем сообразительным. Его вполне устроило убедиться, что гости по-свойски вошли в такую-то каморку, о чём он, не заметив подвоха, доложил хозяину по возвращении. В это время Стах уже покинул гостиницу и, в ус не дуя, шагал вслед своим девочкам. Потому для него так и осталось тайной за семью печатями – всё, что развернулось далее в сумрачных галереях. Всё, чему положило начало оторопелое лицо хозяина:

– Как ключом?! – вытаращил тот глаза на исполнительного мальчика. – Вот ключ! – он грохнул о стойку железным кольцом. – Только что сдал постоялец!

Мальчик удивился, но не особо, разумно предположив, что если существует один ключ для жильца, да другой для хозяина, то почему не быть и ключу третьему. Размышления прервали звуки выстрелов. Хозяин судорожно дёрнулся и побледнел. Зато мальчик подпрыгнул со всем юным проворством и, крикнув на бегу: «Я посмотрю!» – в азарте бросился наверх.

– Стой! – заорал хозяин, – стой, дурак!

Мальчик был послушным и замер, немного не долетев до двери.

– Убьют же… остолоп… – с прохладцей вразумил его хозяин, уже придя в себя, – надо караул позвать… сбегай…


Мальчик бегал долго. И всё это время дверь каморки оставалась закрытой. Приоткрылась только один раз. Оттуда еле выполз хлипкий мужчинка и из последних сил одолел сажень, что отделяла его от двери напротив. Та оказалась предусмотрительно незапертой. Несчастный как подвиг совершил рывок – и ввалился в дверь. Не сразу получилось закрыть её. А закрыть было необходимо. Потому наскрёб по сусекам жалкие напыления былой прыти, и дверь, подрагивая, затворилась. Очень вовремя. На лестнице уже гремели бравые шаги молодцов из караула.


Далее последовали хлопоты, для владельца гостиницы весьма неприятные.

Попорченная комната, где кровь погибших брызнула на побеленные извёсткой стены и впиталась в доски пола, отчего отмыть их представлялось делом муторным.

Нехорошая слава, летящая, словно на крыльях: удивительно легки её крылья!

Гомонящая толпа вокруг гостиницы ненавязчиво напоминала: чем больше сбежалось люда, тем меньше будущих постояльцев.

А каморку злополучную и вовсе хоть под кладовую определяй!

И допросы нудные время тянут, душу выворачивают: кто, да что, да как?

Как-как?! Старый я дурак! Сплоховал, испугался: кабы самого не обвинили. А, будь посмелей – вон, дождался б ночи… закопал втихаря в погребе… никто б никогда… и гостиница безупречна, и доход надёжен.

Горестно поскрёбывая лысеющую макушку, владелец двора со слезами считал убытки.


Поленился городской караул. Не нашлось дотошных. Поглядели, поспрашивали, постращали – так ведь, где его ловить, виноватого? Ищи ветра в поле!

Стах скакал полем-лесом, дальними дорогами, и вела его по жизни удивительная судьба. Звезда несгораемая.



В Юдре сложилось житьё примерно, как в Смоле. За исключением трупов на полу. А далее замелькали города и сёла, и в каждом они по нескольку дней жили, и каждый тщательно разглядывали, в каждом отмечал Стах для Лалы защиту и нужные вехи. Внимательная Лала многое понимать стала. И так было всё лето. И осень. До снега.

Попались они в Драге. Куда Стах торопился весьма ретиво, даже оставив долги за спиной. Тут срочные дела поспели, и, в прежнее время сговорившись, должно встретиться с Харитоном. Хартика точно был не при чём – тем не менее, именно здесь подкараулили бдительные Гназды. Видать, опять кто-то где-то увидал…

Здесь, в Драге – самой жаркой и неистовой оказалась любовная постель. Время ли подоспело, или снег, сыпанув на палый лист, забелив слякоть – взъярил огонь в печи… а с ним и другой… тот, что внутри из невесть каких глубин поднимается…

Дни и ночи в Драге – не разнимались жадные тела. Как только на промыслы-заботы ещё находилось рвение?! Но худо-бедно, по накатанной стезе – дело делалось. А в каморке под высокой крышей скворечником прилепилось крылечко-балкон. Там засыпа́ла снежная крупа жухлую листву винограда, секла по стёклам, припорашивала чёрные дубовые рамы, и печь пылала во всём своём огненном исступлении.

Исторгнуть шквал восторга из сердца любимого – и потонуть, влиться в тот восторг – вот что владело помыслом каждый миг, а уж о неге плотской – тут и говорить не приходится…

Как ни странно – в самые жгучие моменты находились упрёки, и ссора выглядывала из-за белой занавески у окна… Горькие пени носились над сладострастным ложем, при соединении коих причудливым образом так вспенивались и бурлили чувства, что долгого их шипения с лихвой хватало до следующего закипания.

– Ах, злодей! – обвивалась вокруг Стаха Лала, и острота пронзала насквозь, – ты соблазнил меня! Обесчестил! Мне порежут косы, посадят в поруб! Ради тебя, цвет мой райский! Ради тебя!

– Поделом тебе! Сколько мучила! – свирепел Стах, впиваясь в безвольно стекающее с постели тело. – Почто не далась мне в тот же миг, всё на свете забыв?!

Кровать развалилась на третий день. Да что кровать? Стонали дубовые полы. Осенний ветер лупил в стёкла, ревел надсадно – вторил Стаху. Нижние жильцы съехали с подозрительной поспешностью. Влюблённые, считай, не выходили из своего убежища. Что им за дело было до жильцов – да и до кого бы то ни было.

– Как прекрасна ты, Лалу моя сладостная! – вырывалось у Стаха в минуты, когда шипение стихало, и тихо оседала пена. Дрожащая Лала лежала пред ним изломанной, сбитой слёту лебедью, и красота обжигала очи – до боли, до муки!

– Как я не ослеп ещё – от красоты твоей! И больно глядеть – и нельзя не глядеть! Я, Лалу, бесконечно Бога благодарю – что даровал глаза людям! Я теперь знаю, зачем глаза. Любоваться тобой! Как бы я жил без глаз?


Но она приснилась ему как-то в ночь.

Может, ветер хлестал в окна… может, внизу, во дворе – кто-то орал по пьяни… Была же какая-то причина – отчего снилась она…

Ах, если б Лала!

Только тогда, сквозь сон – пожалел он, что не ослеп. Она и прежде снилась… И – нехорошо это было.

Нехорошо.


Наиболее свирепо завывал ветер в то ненастное утро, когда в гостиницу Драги, распахнув ногой дверь, ввалились четверо молодцов. Лица всех были столь гневны и решительны, что, когда старший из них обратился к владельцу двора вежливо и даже любезно, того потянуло спрятаться под стол от этого странного противоречия.Впрочем, далее действия посетителей оказались вполне благоразумны: едва на требования отпереть им дверь такого-то номера хозяин ответил вполне естественным отказом, на него уставились два пистолета. Виноград возле крылец Стаха рос хлипковато, да и дверь оттуда заперта по причине осенних прохлад.

Хозяин развёл руками: де, рад бы соблюдать интересы жильцов, но кто ж с дулом поспорит?

– Щас-щас… там муж с женой… мне эти буйные самому-то в тягость… стены ходуном ходят… а вчера столяра пришлось звать…

– Молчи! – ткнул его под рёбра Иван концом ствола и погнал впереди себя наверх.

Дверь каморки, как и в прежних местах, оказалась затисканной где-то в глубине галерей. Едва хозяин повернул в замке ключ, Пётр и Василь оттеснили его, Иван распахнул дверь настежь, но вперёд него прорвался оскаленный Зар.

Мирный мужик был Зар…

– А!!! – раздался его яростный вопль. Далее последовал длинный прыжок, и грязные сапоги впечатались в ложе неги. Стах ещё не отдышался от дыма сладостных баталий, и боец из него получился – хуже нет. Однако, скрючившись от душевыбивающего удара, он сумел вывернуться и следующий встретил достойно. Возможно, его как раз и спасло деликатное состояние, в котором он пребывал: удар пришёлся не в самое болезненное место – туда сапогу было не пробиться по причине загромождений из лебяжьей плоти.

Лебяжья плоть с визгом свалилась с кровати, а два клубка мышц сшиблись в жестоком ударе и покатились по полу.

Гназды мрачно наблюдали. Гназды не вмешивались. Виноват братец – ничего не поделаешь… Пусть обоюдно душу отведут. Надо предоставить возможность человеку самому оттузить супостата за все обиды – иначе никогда уже не будет ему мочи примириться с белым светом. Авось не поубивают друг друга.

У Зара были явные преимущества. Разъярён, полон сил – а, главное, прав! Немалое подспорье…

Зар обрушился на лиходея, как с горы сорвавшийся камень. Быть бы битым незадачливому любовнику. Которого явно Бог покинул, и нет ему оправданья! С таким размышленьем – и руки бы Стаху опустить, и живот под кулак подставить.

А только – взглянул он в лютые тёмные глаза – да тут и увидел во мраке том смерть. Да понял – вот она, торопливая. Ждать не заставит. Ан, ему – слаб, не слаб – а гостью проводить невтерпеж. И, значит – провожай.

Очень крепок-ловок сделался Стах, смертушку со всей лаской выпихивая: «Ступай себе, матушка, откуда пришла». И, какое только насобирал в себе почтение – всё в удар вложил.

Почтения оказалось немало. Зар пошатнулся.

Тут же разозлился ещё жарче. Но Стах уже довольно посуетился с провожанием, и вернуться матушка постеснялась.

Вот тогда – как надёжно да окончательно указал Стах сударыне дорожку – не раньше – братцы подступили к младшенькому.

Старшо́й Иван, руки скрестив, пред последышем встал. Задумчиво головой качает:

– Ну, теперь, братушку, поговорить надобно. Ты что ж это, птенец, натворил-то? Проказник ты этакий…

– Почто Гназдов запоганил? На мать-отца наплевал? – грозно добавил Пётр, стоящий о правую руку старшого. – Не водилось ещё такого в нашем роду!

– Я… – вспыхнул Стал объяснить – и вдруг осёкся: как тут расскажешь-то всё?! Всё, что от Лалы таил – что? При ней выложить?!

– Братцы… - жалобно проговорил он, – я виноват… но, верьте – есть мне оправданье!

– Оправданье?! – завопил Зар (Василь настойчиво удерживал его за плечо). – Это что ж за оправданье-то?! Любовь, что ль, твоя пламенная?!

– Не о том я. – Хмуро покосился на него Стах. – Есть и другое. Только не могу я сейчас…

– Сейчас? – переспросил Иван. – При нас, братьях? При Заре с сестрой? Это при ком же тебе правду сказать зазорно? Что-то лукавишь ты, дитятко…

– Иване! – просящее обратился молодец. – Братцы! Поверьте вы мне! Не лгу я! Расскажу вам всё, но…

– И когда ж ты расскажешь? – презрительно усмехнулся Иван. – Если было что рассказать – чего ж ты бегал зайцем пуганным? Поговорили бы. Глядишь бы – и поняли.

Вмешался Пётр:

– А ведь, оно напрашивается, братку! Похоже, тянешь ты время – ищешь путей улизнуть. После таких твоих дел – не больно тебе верится.

– Чего стоило отыскать тебя! – хмыкнул Василь. – Оправдания твои послушать!

– Что проку в оправданиях? – с горечью согласился Иван. – Поможет оно беду сбыть? Что делать-то теперь? Сломанное починишь?

– Ты ж мне сестру сгубил, вражина! – вскричал Зар, отстраняя дружка. – Ты ж мне девку порешил, людоед!


И вот тут Стаха передёрнуло. Кто-кто, а он-то налюбовался людоедом.

– Порешил я?! – быстро крутанулся он к Азарию. – Это ты мне́ говоришь?!

Он вдруг стал спокоен и холоден, и даже Зар уловил происшедшую с ним перемену, но больно злоба трясла.

– Не гоже, соседушко! – медленно процедил Стах. – Ты знаешь – я уехал, чтоб не губить её. По твоей же воле.

Неожиданно гнев окатил его, как кипяток.

И он заговорил обрывисто, сбивчиво:

– Ты почто на меня взъелся, Зару? С сестрой твоей не венчан? Грешен, Зару, и виноват пред тобой…

И добавил веско:

– Но не боле – чем ты предо мной.

– Пред тобой?! – взревел Зар, рванувшись из Васильевых объятий. Пётр успел ухватить его с другого бока.

– Змей! Волк чащобный! – хрипел Зар в оковах братских рук.

Тут в голосе змея и волка прозвучала удивившая всех ненависть:

– Ты почто меня со двора спровадил? Ты мне что на прощанье обещал, не вспомнишь?! Запамятовал?! Сказать?!

Зар, наконец, усомнился.

– Ты чего? - замер на месте, растеряв от изумления весь гнев. – Аль рехнулся?

Стах резко вскрикнул:

– Твои это слова?! Де, пригляжу. Было?!

Тот в растерянности пожал плечами:

– Ну… было. К чему ведёшь?

– А к тому, – с лютостью прошипел Стах, – что на коленях умолял я тебя: храни, глаз не спускай! А ты… – тут он чуть не задохнулся.


Озадаченные Гназды переглянулись, и Зар раскрыл рот слово сказать – но супротивник перебил его, вдруг сорвавшись до хриплого рыка:

– Ты где шастал, куда смотрел?! Ты как допустил – чтоб средь бела дня девку со двора увели?! Из крепости, у всех на виду увезли! Ты когда хватился, братец любезный?! Ты почто вслед не кинулся?! Сход не кликнул! Когда это бывало – чтоб у Гназдов девок воровали?! Что, думаешь – мне сладко?!

Последнее невзначай вырвалось у Стаха. Не хотел… сгоряча… Лала же слышит! Но Зару-вражине – при случае всё выскажет! Распишет ему Хлоча! Да и Кремечского… Пусть подёргается, ротозей!


Зар дёрнулся. От нелепицы.

Четыре Гназда уставились на младшо́го, вытаращив глаза:

– Чего?!


Недоумение было столь искренним – что и Стах уставился на всех расширенными глазами. Нежданный гнев его исчез так же нежданно. Минуту стояла тишина.

Через минуту в обалдевшие головы Гназдов пошли просачиваться благоразумные токи. Замелькали просветы в упрямых лбах. Целый год искали Гназды преступного братца, нашли, застигли с поличным – и вдруг…

Стах понимающе кивнул:

– А вы, значит, на меня подумали…


Иван первый стряхнул морок потрясения.

– Ну, вот что, – заговорил он, – давай разбираться, коли не всё ясно. Вины с тебя никто не снимает, потому как грешен. Но – и напраслины нам не надо. Толкуй, как дело было!


Стах изложил предельно кратко. Про Балику Хлоча – и вовсе никак. Это, видать, и вызвало у Гназдов недоверие.

– Не сходится, – заметил Пётр и обратился к Зару, – вот что: вывел бы ты, приятель, сестрёнку свою в соседнюю каморку – да и расспросил бы поласковей: что она скажет?

– Это верно, – закивали Гназды, – так бы надёжнее – коли правды хотим. Где девка-то? Стыдится, небось? Спряталась, что ль? – мужики заоборачивались во все стороны.


Тут только и обнаружилось, что молодки в каморке не было и духу. Вовсе неожиданным оказалось оно, ни с чем не вязалось, ни к чему не лепилось. Перепуганные соплеменники пошли шарить по всем углам – пока не поняли, что это дело гиблое.

– Эге! Девка-то – никак, сбежала?!

– По-тихому в двери вытекла!

– Как же упустили-то?! Забыли о ней!

– Пропадёт!

– Натворит беды!

– Искать! Далеко не ушла!

– На дворе пошарим, ребята!

– А – с младшого – глаз не спускать! С него спрос ещё!

Гназды повалили из гостиницы.


После суеты и расспросов – удалось разузнать, что похожая бабёнка недавно торопилась пройти в ворота на улицу. И мужики отвязали коней да рванули в погоню.

Видя тревожные знаки, хозяин постоялого двора вцепился Стаху в стремя. Пришлось второпях расплатиться, а добра Стах с собой не возил.

Вылетев на улицу следом за братьями, он в тревоге озирался – как вдруг взгляд его на миг встретился с внимательными серыми глазами. Удостоверившись, что замечены – знакомые глаза с видом что ни на есть беспечным – давай себе рассматривать снеговые облака в небесах.

Стах так резко осадил кобылу, что едва не выдал себя.

Искоса он отметил заваленный сеном возок, двух крепких лошадок. Харитон пыхнул трубкой и спокойно тронул вожжи. Сани проехали в двух шагах от молодца, и – как совсем поравнялися с ним – сено чуть шевельнулось, и высунулись кончики тонких пальцев.


Всеми силами старался Стах не показать внезапно свалившегося на него умиротворения. Только что метался, как зачумленный. В голове – все страхи, какие выдумать можно. На лице – все заботы, какие к такому делу вяжутся. Взгляд сверлит всё живое, забирается за все стены-заборы. Вон, глянь на Зара! Точная картина! А Стах…


Одна теперь забота у него – от Гназдов утечь. Что ж? Придерживают ему кобылу – а только не до него братцам. Ничего. Убегаются. Замаются. Там и промахи пойдут. Не прозевает Стах. Он сейчас тихий да внимательный. Он – время выжидает. Пусть Харт подале увезёт красавицу. Свет велик, но Хартику в нём – не труд отыскать!


Стах ушёл глубокой ночью, когда изъездившиеся до потери сознания Гназды приткнулись до утра в какую-то харчму. Его так и не заподозрили. Потому слабину дали. Де, куда уйдёт – когда лапушка пропала, стало быть, помощь от своих нужна. Зато теперь уж, после ловкости такой – если Зар набредёт на него – пристрелит, как пить дать! И говорить не станет.


Кобылка осторожно тюкала копытами. По сонным улицам Драги они проехали под медленно падающими хлопьями снега. А в поле – закрутила позёмка. А дорогу запорошило. Если Гназды теперь и спохватятся – вьюгу ловить им вместо Стаха! А ему путь – на север всё, на север. В края знакомые.


Не ошибся молодец. Исчислил прибежище Хартово. В полдня пути от деревни, где летом жили они с Лалой у Нунёхи. Места тут глухие. Приладился Хартика с артелью жить. Утонули в снегах пяток избёнок. Дорога наезженная, торговый путь, купцы бывают. А есть тропы лесные – туда чужой человек носа не сунет. А – незачем!


Едва подъехал Стах к заимке артельской – из крайней избы Харитон вышел ему навстречу, в усы усмехается:

– А! Отбился, Гназд?! Ну, здорово! Долго ж мотался! Вся извелась твоя дролька! Трясётся за тебя, места не находит.

И, уже впуская гостя в сени, головой покачал:

– Экую красотку ты, Гназд, подрезал… Прятать вас надобно. Больно сверкает. Я уж прикидывал тут…


Лала встретила у двери. Прямо при Хартике – пала на грудь. Всхлипнула:

– Цел! Чего только не передумала!

И, уж совсем утонув лицом в овчине Стахова тулупа, завздыхала:

– Вон как всё изменилось, Стахоньку… Прежде-то – Гназды свои были. А нынче-то Гназды след ищут. А мы с тобой – вроде, как волки лесные.

Стах шутливо чмокнул её в кончик носа, и, обнимая, хохотнул:

– Ну, какой ты волк? Ты ж мой соболь бесценный! Куница прыткая! Лиска ловкая! Как же ты утекла-то? Как додумалась? Ну-ка, поведай!

Лала ухватилась за рукав тулупа, стягивая его со Стаха:

– Мы с Хартикой тебя ждали – крепко натопили… Ты разденься… Вон и самовар горячий…

Она усадила Стаха ко столу и притиснулась рядом.

– Как додумалась? – рассеянно пробормотала, чуть погодя, уже приладившись уютно, уже согрев тёплым боком продрогшего Стаха да в кружку чай цедя:

– Как – и не знаю… само вышло. Мне сквозь землю хотелось провалиться. Прочь кинуться. Куда глаза глядят. Я, хоронясь, по стенке прокралась, платком прикрылась. Да к дверям. А у дверей уж по привычке, не думая: дай, шубку накину, дай, валенки. А дальше – что делать? Людей звать? Да кого ж на Гназдов дозовёшься?! Туда-сюда… себя не помню… за ворота вылетела – и вдруг – Харт! Как раз воз остановил…

– Это верно, – крякнул Харитон, прихлёбывая из горячей кружки. – Выскочила – и вертится на одном месте… я кричу: давай сюда, пособлю… чего случилось-то? Стаха, плачет, Гназды захватили. Ну, я прикинул – Гназды своего-то не убьют… чего реветь? Нет! Слёзы! Меня, де, брат – запрёт-увезёт! Я говорю – пусть отыщет сначала… кидайся, вон, в сани… сеном завалю… Всё и сложилось, вишь! Эту беду сплавили! Можно другую встречать!


Шутил Харт. Весёлый мужик был. Но беда шла своим чередом. Куда от неё денешься. Права была лисонька-куница яркая. Прежде-то – Гназды свои были. Каково оно – против своих?

Однако – делать нечего. Жить теперь волкам по лесам. В ёлках хорониться. Это ж какие ёлки нужны!

– Есть одно зимовье… – молвил, наконец, Харитон, а пред тем долго и задумчиво трубкой дымил. – Полдня пути будет… только ведь – лес!

Это он со значением произнёс, веско – а дальше вздохнул недоверчиво:

– С кралей-то – как?

– Я не краля! – жарко вскинулась Евлалия. – Я супруга верная на веки вечные, до последнего дня!

Так сказала – что огонь в печке полыхнул, да уголь в искры рассыпался. Но мужики, не взглянув, хмуро промолчали, и каждый про себя прикидывал что-то другое, вовсе не о последнем дне.

– Зимовье – так зимовье, – кивнул Стах: крепко поразмыслил.

– Там надёжно. – Ободряюще обронил Харт, по-прежнему не глядя ни на кого. И было понятно – что так оно и есть. Надёжно. Здоровым мужикам, привыкшим на медведя ходить.

– Зато, – утешил Харитон под конец, – в жисть никто не спознает.


«Верно. Не спознает», – усмехался Стах следующим утром, когда пробирались они втроём в гиблую глухомань, завязая в снегу. Снегу вскоре подвалит под крыши – поди, выберись тогда на людный тракт! А сейчас, зимой – самое бойкое время ладить промыслы-договор. Ан – волкам не по зубам – прежние занятия. Прятаться надо – что от дальних, что от ближних. Перекроют Гназды теперь ему перепутья-тропы, ключи заветные. «Ладно! – крякал мужик снисходительно, – перекроют – да не всё! Есть у него, у Стаха – свои дороги, особые – про которые даже Гназды не ведают. Только б самому не нарваться!»


Для облегчения лошадкам – кобылке преданной да второй к ней в пару – мужики то и дело спрыгивали с саней, под уздцы проводили их в густых местах. Если эту тропку наездить – прикинул Стах – оно и ничего станет.

Зимовье еле отыскали – так заросли к нему подступы, засыпал снег.

– Третий год, как помер мужик… – ненароком бросил Харт, – с тех пор и не жил никто.

Лала из саней только глаза таращила. «Ничего… – пугливо соображала, – углы покрестить… с молитвой пройтись…» – и тут же страх щёлкал где-то возле сердца: «Господи! А грех-то! Ой, Боже мой! Прости-помилуй!»

– Да уж как-нибудь… – миролюбиво бормотал Харт, – а то и – навещу при случае…»


Ворота после многих усилий раскрылись с немыслимым скрипом, и сани въехали во двор, окружённый высоким частоколом. Начало зимы, но снегу в щели намело изрядно – и ветер стихал внутри ограды. Кроме избушки тут и службы имелись, таким образом коняг в закут завели, дерюгой накрыли. Жильё топить и топить предстоит. Сперва намёрзнешься. Покааа это те – печной жар войдёт во все промёрзшие бревенчатые поры! Этим и занимались последующие дни. И Стах, и бросивший ради него все дела Харт. Рубили ближний валежник, после дальний, а там и до ёлок дошло. Зима жадно леса съедает. Успевай подволакивать!


Отогревшись, избушка ласковой стала. Покойника словно и не было. Всё тут налажено оказалось. И стол гладок, и лавки крепки. И два чугуна в печи.

Переночевав, Харт запряг лошадку и к артели двинул. К тому времени Стах уже разузнал от него все причуды зимовья. Где и погреб имелся, и подъём воды из проруби. Потому как – избёнка на высоком речном берегу лепилась, и в задней части её выступало крепкое двустворчатое крылечко, что обрывалось у самых бревенчатых стен в водяную бездну. Изнутри дверцей всё закрывалось, войлоками завешивалось, а за дверцей ворот крутился, и бадья на верёвке ездила – вверх-вниз, плюхаясь по надобности в прорубь и всей тяжестью пробивая наросший за ночь лёд. Поднявшись наверх, накренялась бадья, упершись в прилаженные слеги – и плавно воду сливала на жёлоб – а дальше – в подставленное ведро.

Как только принялись то и дело воду доставать – пошла намерзать прозрачная корка и на бадью, и на жёлоб, а заодно и всё крыльцо – и вскорости выглядело оно словно из хрусталя обкатанного – гладкое и снизу сверкает отсветом глубоким, голубым. Яхонт-камень!

– Смотри, осторожней! – предупредил Стах Евлалию, – на крыльцо не ступи – разом вниз улетишь!

– Там рогатина в дно вколочена, – заметил на прощанье Харт, – тогда ещё приладили… медведь с того берега таскаться повадился. Прежде сверху бревно подвешено было. Да – того уж нет. Всё, друже! – махнул он рукавицей на прощанье, – пора мне – а то дотемна не успеть. Обживайтесь, как сумеете. Запас богат, три ствола, зарядов хватит. Псину бы вам – ну, это – дай время.


Что – пёс? И не услышишь собачий лай сквозь стоны вьюжные. Пошли вихри ломиться в зубчатый тын да в брёвна избёнки, снегом заметать по самую крышу, вал возводить нерушимый – стенам в подспорье. Зима входила в силу, накатывала всё новые пласты. В трубе выла буря – и только печка казалась доброй и надёжной, и только подле неё жизнь текла уютно и сладостно. Как раз по оба угла печки приходились два крепких тёсаных столба. Когда-то наделали сырца и промеж столбов на глине сложили. В основании те частью печи являлись, а выше с ней чуток расходились. На кулак. Вверху оставались не срубленными сучки, на них удобно было всякую надобность вешать. Стах, как из лесу возвращался, сразу тулуп вешал. Сушить.


Страшны метельные стоны – зато мил рай в шалаше. День за днём – неразлучно вместе, совершенно заброшенные среди снежных лесов, оторванные от жизни – и ею позабытые. Ничего и никого не существовало за пределами крошечной заимки, спрятанной в лесных глубинах. Только Стах и Лала. Под занесённым сводом лепился свой, особый мир – где двое жили друг для друга. Где сладко было, прижавшись – долго наблюдать причудливые изгибы огненных языков. Или смотреть, как кружится метель, рассекая ночь за окном.


Это перепадало вечерами, когда необходимые дела отходили с прошедшим днём – и становилось особенно сонно и тихо. Тиха зима. В ней ласки и сказки. Лежанка горячая. Объятья жадные. А прежний хозяин – забыт, словно здесь и не жил. Ни разу Лала о нём не вспомнила – пока Стах был рядом. Со Стахом – ничего не страшно.


Вот без него – сразу все страхи приступили. И хозяин вспомнился. И волки в лесу. И все грехи, за которые – известно! на том ли, на этом свете – держать ответ!

Стах уехал месяц спустя. Такая нужда настала – что никак нельзя было промедлить. Полоческое дело! Это его, Стаха, касается. Тут он хозяин.


Расставаясь – боялся за Лалу. А Лала за него. И вообще – болезненной была разлука. И мучительны дни и ночи. И тряслась Евлалия от каждого шороха. И дрожала, рисуя в мыслях все превратности пути. И по вечерам истово Богу молилась за каждый Стахов шаг. Тем вечера коротались. Земными поклонами – пред образом, что с тех самых времён, как зимовал здесь старик-охотник, неизменно в углу стоял, и ничья рука не посмела вынуть его из божницы. Оттого, верно, и заимка крепка и цела сохранилась, и мир-покой сразу воцарились тут, едва лишь объявились иные жильцы.


Не было у Лалы никакого рукоделья, как привыкла. То есть – иголка-ножнички имелись: это у любой бабы-девки всегда при себе, а вот лоскутка лишнего – нисколько. Стах обещал привезти. И много обещал ещё всего. От них, от обещаний-то – лоб не потеет, спину не ломит. Обещал, например, никогда не ночевать по старым стоянкам. За которые деньги не плачены. И на танцорок по харчмам не глядеть. И ещё имя одно Лале очень не нравилось. Которое как-то вскользь мелькнуло то ль у брата, то ль у Василя… Минодора.

Хотя – смешно говорить. Куда той Минодоре до жарко любимой Евлалии. Какая той Минодоре цена – пока Стах рядом.


А вот как уехал – разом всё на молодку-то рухнуло.

Совсем одна. Ни духа человечьего. На много вёрст. Снег и снег. Каждый сугроб – медведь. Каждый сучок – волк. Метель в оконце плещет – точно покойник в саване. Из-за тына словно кто подглядывает. Нависает над заимкой лес – сам до небес, из любой ёлки рожа глядит, шевелится. Ветер свистит, сосняк трещит, лешие сходятся. Окружают со всех сторон избушку с малым двором, чрез ограду шагают, по крыше топают. А на трубе Минодора пляшет. Господи, помилуй!


Стах запретил Лале за тын выходить. Дров оставил изрядно. Сала, зерна, масла конопляного. Не потратилось и трети, как на розовом холодном закате услышала молодка знакомое весёлое ржание, а вперемешку с ним – ещё другое: вторую лошадь Стах приобрёл для саней. Сани, полные добра, въехали на двор. И сколько ж радости въехало вместе с теми санями! Жизнь въехала, вытеснив смерть! Всё сразу преобразилось, чёрное окрасилось в белое, намерзи на проруби серебром заиграли, стволы древесные золотом загорелись! А тулуп овчинный Стахов, куда Лала лицом закопалась – оказался мягче-нежней лебяжьего пуха… И что с того – ну, покрылся он весь ледяной коростой, смёрзлась кудерь с кудерью, так, что сосульки на кончиках повисли – что с того? А Минодора – тьфу на неё, сгинь-пропади, нечистая сила! Да и не было Минодоры никакой.


Никакой! Это Лала сразу поняла – как обнялись со Стахом, как зашли в протопленную горницу. Только лошадок и успел Стах устроить – святое дело! А прочее всё – на потом!

Уже в потёмках, при тающей свечке новостями поделились да привезённое поразглядывали. При свечке – чего разглядишь? Так, для порядка. Да и не подарков полмесяца Лала ждала. Стаха. Вот такого: стосковавшегося, продрогшего, с инеем в бороде. Голодного, нетерпеливого… Повиснуть на крепких плечах – и забыть обо всём. Твоя воля, Стаху…

– Морковка сладка, капустка хрустка! Как же я по тебе стосковался! Вот – как помешанный летел! Дела наспех – только б до тебя дорваться! Счастье моё румяное!

– Это ты счастье моё, ты жизнь моя, и всё драгоценное в ней!

– Я так люблю тебя, Лалу!

– А я как люблю тебя, Стаху!

– Рассвет золотой!

– День незакатный!

– Ночь густая, мягкая…


Всё, волки-медведи, лешие лесные! Нет вам ходу к заветной заимке! Стах вернулся – и вместе с ним счастье пришло, солнце взошло, весна подала голос. Хотя – до весны ещё снегов да морозов! Ан – помаргивает из-за леса! Вот и зима на лето повернула! Позади волчьи ночи – впереди дни длинные, с яркими синими небесами, розовыми сугробами на заре.

Со Стахом весело и беззаботно. Из избы выходить не страшно, а напротив – к каждому солнечному зайчику выбегаешь! И даже за тын можно – со Стахом-то! Хоть – валежника собрать, что буря еженощно сыплет. А какую громадину на ближней поляне обрушило! Звякнул Стах пружинистым стальным полотном, в улыбке зубами блеснул: «Ну-ка, рукавицы надевай! На что дрольке мозольки?!» Со Стахом они враз сосну распилили.

Со Стахом, со Стахом!

Не было ветра, что дубок сломит, не было силы, что молодца сокрушит. Теперь вернулся надолго Стах. И разлуки ждать нескоро. С этой бедой справились. Как там Хартика шутил? Одну сплавили – можно другую встречать?!

И встретили…



Посерёд зимы она пришлась. И сперва – вроде и не беда. Просто случай вышел…

К ним за зиму только Харитон пару раз заехал. Собачку привёз. Щенка толстолапого.

– Пускай, – говорит, – по двору скачет, тявкает. Привыкнет – сторожем будет и подспорьем.

А больше никого не заносило. Да и не по пути тут. Стало быть, их одних угодья.

Они уж совсем прижились. Добром обросли. Хозяйство наладилось. Вот летом наработаем – и запас будет. Совсем другая, изобильная – окажется следующая зима. Весной козу купим.



– Эй, молодка! – раздался окрик из-за ворот. Щенок разлаялся, и Лала вышла из дому поглядеть. Оконце в калитке оказалось распахнуто, в него глядели глаза с опушёнными снегом бровями. Кого это ещё Бог принёс?!

День клонился к закату, понемногу начинала заметать позёмка.

– Эй, красавица! Что-то мы заплутали. Вот на дымок ваш вышли, а куда попали, не поймём! – голос мужчины стал слаще и просительней. Похоже, не супостат. Но Стах запретил Евлалии открывать ворота, и она, поколебавшись, остановилась неподалёку. Тревожить Стаха не хотелось: недавно вернулся из леса и, отобедав, прикорнул невзначай.

– Нам бы к артели Проченской. Где тут? Далёко? – присоединился из-за тына и второй осторожный голос. – Вот – скосили напрямки – да, видать, промахнулись.

Дорог Лала совсем не знала. И, поскольку больно просительно заговаривали мужики, и день шёл на убыль – решилась: придётся-таки Стаха разбудить, а то, грешным делом – пропадут в лесу.

– Постойте, – негромко обронила она. – Сейчас мужа позову.



Стах с трудом оторвал от тюфяка одурелую голову:

– Чего там?

Лала склонилась к нему, поглаживая по затылку:

– Поди… просят дорогу сказать… какие-то двое…

– Двое?

Он тряхнул головой, прогоняя остатки сна:

– Ох… щас…

Вслед за чем весьма быстро пришёл в себя, влез в рукава тулупа и ухватил ружьё.


К ограде подошёл, хмурясь. Что за гости такие? Из другого, тайно проделанного глазка, за дверьми конюшни – внимательно разглядел возок, лошадок и топтавшегося возле ворот мужика. Мужик был солидный, осанистый, купецкого сословья. Нигде прежде не видал его. Был тут и второй, из возка не вылезал, меховой полостью закрывался. В какой-то момент мелькнуло сквозь обвисшее от снега кудерьё шапки зеленоватое больное лицо. Знобит, что ль, бедолагу? Стах знал, каково это – когда на дальнем пути занеможется – и мужика пожалел. При других обстоятельствах – и в дом бы пригласил, и ночевать бы устроил. Но – не то положение. Пускай катятся быстрей – там и приют надёжней, и знахаря найдёшь.


Он шагнул к воротам и вышел в калитку за тын. Показать – надо обстоятельно, на месте. Это на пальцах не делается.

– Ну, день добрый, честные люди! – ответил он поклоном на поклон. – Коль поторопитесь – в сумерках поспеете. Вот так и так…

Стах объяснил всё на совесть, ясно-подробно. Осанистый кивал да на ус мотал. Порой почтительно на ружьё косился.

– Что ж? Благодарствую, хозяин, – произнёс наконец. – А то и пропали б. Сродника вот ещё прихватило. Бывает это с ним. Слава Богу, что на твой скит набрели.

Гназд усмехнулся:

– Какой же скит? Скит – у монахов. А я человек семейный. С женой живу.

Что-то лишне разболтался молодец. Спросонья ли – от привычной ли уже уединённости, когда каждый человек делается желанным собеседником.



Да, расслабился Стахий Трофимыч. Вот и лицо не счёл нужным повязать. Чего вязать? Люди незнакомые, имени не знают…

Видно, последнее показалось проезжему неловко. Де, с просьбой – а себя не назвал. А таиться ему незачем. Рода он не последнего. Даже и погордиться можно.

– Ну, прощай, мил человек, – поклонился он и к возку отступил, – век не забуду – да и ты меня попомни… я…

– Скорей же! – вдруг дёрнулся седок в санях, совсем, вроде, заснувший в медвежьей полости во время разговора – так, что не видно, не слышно. – Некогда толковать! Дотемна не поспеем!

– Это верно. Поспешите, – согласился Стах, немного недоумевая при таком выпаде. Осанистый, спохватившись, в возок прыгнул и разом вожжи дёрнул. Лошадки двинули, пошли ходко – так что Стах только взмах рукавицы напоследок увидал:

– Счастливо оставаться!

– В добрый путь!

«Ничего. Доберутся, – подумал спокойно, – не завьюжит. Однако, странный какой этот хворый. Но точно – рожа незнакома! Таких зелёных ещё не встречалось».



– А ты что-то совсем раскис. И чего тебе приспичило? Артели ты не касаешься, дело не твоё. Вот понесла нелёгкая! Сидел бы дома.

Возок летел уже далеко от зимовья. По оговоренным вехам путь ложился гладко. Повезло сродникам заимку найти.

– Да ничего мне. Полегчало. – Отозвался собеседник. – У меня свои дела есть. Не бось – в тягость не буду. Ещё и помощи попросишь.

– Ишь? – усмехнулся видный купец. – А как дорогу спрашивали, я думал, ты уж помер!

– Да там помрёшь! – вскинулся товарищ. – Вон, ружьишком поигрывает! Хлопнет обоих – и хоронить не станет!

– Что-то ты больно робок! Мы и сами с усами, – подкрутил усы красавец, – нас не очень подстрелишь!

– Этот и без ружья подстрелит!

Родич глянул с интересом:

– Так ты – что же? – знаком с ним?

– Отчего ж, нет? Ещё как знаком! Это ты незнаком. Хоть и следовало бы.

– Да кто ж он?

– Кто… Да – свояк твой!

– Мой?! – изумился представительный купец, и сразу напрягся, – постой…

– Вот и постой. Лучше не связывайся. У меня вон – рука попорченная.

– М-да… это – что же? Свояк…

– Гаафы, старшей нашей, муж.

– А ты не ошибся?

– Я-то – нет. Это он, Бог миловал, не узнал. Что ж? Когда схватывает меня, мать родная не узнает: такой розан делаюсь. Ан, вишь, не без пользы. На всё промысел имеется…

– Муж… ишь, ты… Так ведь красотка при нём вашей старшенькой не чета! Такой, прямо, пряник – не всякий-то встрянит! Эка! Жена, говорит…

– Да какая жена?!

– Вот-вот… не жена. Чего б им в глуши такой жить? Сестрица-то ваша – за Гназдом замужем? Чего ж – у Гназда денег не стало получше кралю обустроить? Сдаётся мне – нелады у них, у Гназдов, в гнездовье ихнем! А я ведь слышал: слухом-то земля полнится: Гназды какие-то по белу свету своего ищут!

– А… – протянул собеседник уважительно, – ну, ты, зятёк, голова! Недаром барыш к тебе идёт! Ведь верно! Пустить им собак по следу! Батюшку, Дормедонта Пафнутьича, надоумить. Не сам. Человека найти. Самих-то на порог не пустят.

– Да… – посочувствовал родственник родственнику, – не ласковы с вами Гназды. Муженёк-то – в лесу среди волков жить готов – только б не с законной супругой!

Дормедонтыч раздражённо хлестнул лошадей:

– А где ж ему жить-то?! По себе житьё нашёл, волк ощеренный! Ничего, накроем волчье логово. Вот попомнит тогда мою руку простреленную.

– Руку, руку… – огрызнулся нежданно зять. – Нежный какой! Нечего подставлять! – и, смолкнув, прислушался к чему-то.

– Ты чего? – насторожился шурин.

– А ничего, – глухо пробормотал тот, оглядываясь назад, – болтать хватит… А скорей катиться восвояси… Слышишь?

Далеко-далеко, едва различимо в шелесте еловых лап – тишину пронизал протяжный волчий вой…

– Со стороны зимовья… – испуганно прошептал Дормедонтыч, и добавил, похолодев, – а вдруг он… зятёк-то… того…

Глава 13 «Жола Вакра»

– Что за имя – Жола Вакра? –

Кто-то из проезжих вякнул.

– Да Анжол! – другой орёт. –

Так привык честной народ.


Ростом Жола невысок,

И сложеньем коренаст,

Иней бороду посёк.

И, толкуют, Жола – Гназд,


С той же спесью – фу ты, ну ты!

Слышал Дормедонт Пафнутов…


В прежние годы Дормедонт Пафнутьич перед младшим зятем лебезил да заискивал. Потому как – богатый деловой дочкин муж подмогой служил, ступенькой к положению. Но со временем, как сам в силу вошёл – ломаться начал, зятька в сторону пихать.

Зятёк тоже своенравен родился. Давал порой тестю знать, кто лошадьми правит. И бывало – чёрный от злости, тяжело слезал Дормедонт Пафнутьич в облучка и с поклоном зятю вожжи подавал. От поклонов этих нутро ныть начинало, и сердце посасывало. Потому с Агафьиным муженьком держался Дормедонт куда как чопорно. Но нынче, за весть золотую – расцеловал в обе щеки.

И зятя младшего, и сына среднего. Молодцы ребята! Не только слабость у врага нащупали – а потрудились-проверили, поездили, людей поспрашали. Чрез десятые руки отыскали человека нужного – Жола Вакра такой есть – и слили ему сведенья брильянтовые тонкой струйкой прямо в подставленную чашу! Туда, куда надо!

Попался голубь. Дальше можно не тревожиться. За всё получит. Его вина пред Дормедонтом, конечно, никакими яхонтами не окупится, но душу потешить горестями супостата – в наслаждение! Да и как знать? Что там натворил у Гназдов старший зятёк? Кого задел, обездолил? Может, такого наворочал, что сами родственнички приведут связанного молодца к законной жене да и вручат Дормедонту уздечку? Вот он покуражится!

От радости такой совсем Лаван разнежился и старшенькую свою по голове погладил:

– Ну, дочка! Вот и на нашей улице праздник! Глядишь – и получишь муженька! Слыхала новость?

Гаафа слыхала. И кабы не так подробно – разделила бы общее торжество. Но братец расписал наглядно, что живёт ненавистный муженёк не с гулящей, а с женой. Женой так и величает! А зять, прибывший в дом тестя вместе с супругой, не счёл нужным умерить цветистость слов и маслянистость взгляда, рассказывая о сучкиных красотах. Чем сестрицу Агафью в досаду ввёл. А в досаде сестрица злая становится и ей, Гаафе, гадость всякую в уши капает. А Гаафе и без неё жизнь соломенная давно невмочь.


Агафья, своенравно подбоченясь, похаживала по горнице. Хмыкала, в зеркала поглядывая:

– Ну, теперь после домашних плёток опадёт её краса, как вишен цвет. Она поплачет! И поделом! Нечего у моей сестрицы мужа отбивать. А то вон Гаафа сколько лет горюет! – она усмехнулась, покосившись на старшую. Потом, помолчав, задумчиво сквозь зубы цедить пошла, уже не глядя:

– Однако вряд ли муж к сестрице вернётся. Он и раньше-то её не жаловал, а теперь, когда кралю его лупцевать начнут – никакой поруб не удержит его, выручать кинется. Коль на разрыв со своими пошёл – тут чувства сильные. Видать, любит. Да и то – разве сравнишь нашу Гашу с девкой той? Боюсь, батюшка – не видать Гаафе супружника. Сбежит.


Раз, другой сказала Агафья в таком духе. И с каждым разом всё неподвижнее становилась старшая сестра, всё напряжённее. Так и сидела – как каменная. Глаза вниз, лицо застывшее. Пальцы – в край лавки впиваются. Уста мертвы. А что на душе, внутри – про то лучше не знать.

Пока не наговорилась семья, не обсудила дела да планы – всё молчала Гаафа, точно нет её. А потом вдруг – как смыло с неё оцепенение. Шевельнулась, ожила – и даже взгляд повеселел. Неожиданно подняла голову и легко так спрашивает:

– А что, батюшка – поди, ведь, и правда – могут Гназды своего наказать эдак?

– Да лучше ничего не придумаешь, – откликнулся отец.

– Тут и овцы целы, и волки сыты, – согласился братец, – я б именно так и сделал.

– Пожалуй, – пробормотал зять, растерянно глядя куда-то в окно – и затем в сомнении головой покачал, – только я бы так просто кралю не отдал…

– Уж ты бы! – не удержалась Агафья, но, метнув на сестрицу взгляд, язык прикусила. Гаафа даже не заметила. Она всё что-то думала про себя, глаза же, и так неброские – точно исчезли с лица. Да и лица-то не было. Только странный клёкот из-под запечатанных уст слышался.


Считай, не ошиблось Лаваново семейство. Именно такое, как и предполагали они – жёсткое – решение приняли Гназды, сойдясь в доме батюшки Трофима Иваныча, когда на закате дня в крепость въехали сани о двух лошадях, а из саней вышел никто иной, как Жола Вакра, в Смоле Гназдов правая рука: счёл нужным прибыть самолично в виду особых обстоятельств.

Не в привычку было Вакре метельными лесами кататься. По неюным годам и наличию лавочки – всё больше за прилавком он сиживал, а что бразды держал от многих путей, нити от многих сетей – на то талант, мелкой торговли не в помеху. И если в одном месте аукалось – тут же с другого конца ему отзывалось. На самом стрежне, на перекате – укрепился Жола. Кряжист был, тяжек Жола – зато с места не сдвинешь. Надёжен. И не только ста́тью. Потому дела на подручных оставил: такие вести следует сообщать из первых уст.

– Не было ещё, – обронил между слов горько, – чтоб Гназд – против Гназдов. А ведь это, мои уважаемые – первая птичка. Как бы за ней стайка не порхнула? Это – силе Гназдовой конец!

По бабке Гназдом был Вакра.


Когда-то в молодости езжал он в крепость на все свадьбы да похороны, да и без похорон родню не забывал. Но это когда было! Нынче молодые Гназды сами к нему хаживали. Где какое дело – поддержкой заручались, советы слушали. Только и он был человеком. Ошибался порой Жола Вакра. Старел Жола Вакра...


– Все узлы вздыбились, вся связка упёрлась, дела мимо скользят… – жаловался за вечерней трапезой Жола совсем сникшему Трофиму Иванычу и горестно висок потирал. – Слухи, толки… и твердят одно и то же, без расхождений: видели вашего младшего… на заимке с кралей, и краля своя, из Гназдов…

– А может, не он? А на крале – написано, кто она? – вздымался надеждой Трофим Иваныч, – может, ложь и навет? А, Анжолий Анисимыч? Ну, как могли столь многие видеть его? Чай, не выставлялся. Поди, заберись на заимку.

– Может, и так, да подельники сомневаются, мол, нелады у Гназдов, стоит ли на слово верить… Пока ещё – колеблются, пока ещё отговориться можно… а только пошатнулась твердыня – и никак не утрясается. За неделю уже трое руки умыли… Вот что человечьи наветы творят! И не знаешь против этой карты козыря! Надо строго зло пресекать. Чтоб, вякни кто – его бы носом ткнуть: сам убедись… И чтоб было куда ткнуть!


Кабы не Гназдова честь – может, уже и не поднялись бы Трофимычи. Набегались. Да и Зар бы в сердцах рукой махнул. Страшно за девку на заимке, срамно вспоминать – но что с ней делать-то теперь? Ну, отыщешь бедолаг, ну, захватишь – и куда их? Живут и живут, глаза б их не видали, а домой привезёшь – под замком всю жизнь держать? А если Стах благоверную свою привезёт, как братья советуются, и будет жить та ворота в ворота – что ж это за казнь египетская!

Но долг – есть долг.

– Стерпится… – угрюмо пробурчал Иван.

– Обкатается… – горько вздохнул Николай.

– К старости, – уточнил Фрол. А Василь и говорить не стал: уж больно сдавливает горло горе.

– Не поеду я… – опустил взгляд брат Пётр. – Что мы, в самом деле, на своего, как на зверя… Да и руку нынче зашиб. Да и родителей одних оставлять грех… Вон, батюшка, Трофим Иваныч, с добрых вестей аж занемог.


Так что – собрались наутро с большой неохотой четыре брата и Зар. Вервия заготовили, коней оседлали, пустились в скорбный путь.

Далеко-далеко забрался младшенький. Никогда б не сыскать его Гназдам, кабы не любезный тесть. И не один день следовали снежным путём, и ночевали то по знакомым стоянкам, а то по постоялым дворам. Двор за двором. А по дворам – народ пришлый. Когда людям долго глаза мозолишь, кто-нибудь да углядит. Мир – он велик, да тесен…


– Что-то рожа знакомая… – пробормотал, толкнув соседа под локоть, один незаметный человек, сидящий за столом в Пле́сненской харчме. – Узнать бы, кто такой?

Сосед тоже оторвался от ложки, внимательно посмотрел на Василя, который оживлённо толковал с харчмарём.

– Пожалуй, похож… – согласился задумчиво. – Но не тот…

– А я думаю, тот, – медленно проговорил другой. – Не, не тот, кто Хлочева коня продал – а тот, который ребят в Смоле на Известковой порешил… С тех пор только и выглядываю по дворам да харчмам – наконец-то встретились! Наше счастье, в лицо ни тебя, ни меня не видал он. А ты что ж – не запомнил его в воротах-то?

– Ко всем приглядывался, – с досадой поморщился собеседник, – да в утренний час народу полно, разве упомнишь...

Он перевёл взгляд на прочих Трофимычей и вдруг оживился:

– И вон тех, вроде, видел… Ишь ты! Лихо разъезжают. Будто про них пули нет… Хоть бы для приличия рожу повязали. Нет, даже обидно, право слово! Не уважают!

– А потому что похоронили. На Известковой, небось, только по слухам узнавали, да позже, а слухи, сам понимаешь… Надо поинтересоваться, кто такие.


Харчмарь оказался словоохотлив:

– Так это же Гназды! Народ известный.

У товарищей вытянулись лица:

– Мы чего, с Гназдами связались? – переглянулись они.

– Может – ну их?

– Да не могу я – ну. Я Хлочу на крови клялся. Он ко мне с того света придёт.

– Да и я пуп дедовский помянул… А если ошибаемся?

– Не ошибаемся. Нюхом чую.

– Эх, придётся разбираться. Пятеро. Многовато. Куда ж они двигают?

– Давай-ка так: я им в попутчики прибьюсь. А ты ребяткам свисни – пусть поторопятся.


И на унылой зимней дороге пятерым молодцам не давал скучать обаятельный забавный мужик. Шустр, невысок, живая улыбчивая физиономия, глазки с прищуром, внимательные. Словцо весёлое вставит, шутку отмочит. Гназды похохатывали и уже по-свойски с ним перебрасывались:

– Ну, ты, Коштику, горазд байки травить!

– Не отравлю – угощайся, ребята, у меня ещё сто пудов!

– Цены тебе, Коштику, нет. Сам-то далёко путь держишь?

– Я-то? Да лишь бы держался, упадёт – плечико подставлю…


Как он оказался рядом, они толком не помнили. На дороге всякий народ. А этому в ту же сторону. С той же размеренностью.

Промеж собой Гназды помалкивали. Да и что говорить? Всё давно обговорено. А про дорогу впереди вспоминать не хочется: до того погана, что пусть лучше Коштика чего смешное скажет.

Уговаривать Коштику не надо. Знай, небылицы сыпет да прибаутки роняет. И не только прибаутки. Вскоре после развилки глянул на него Фрол и заметил озабоченно:

– Эй, Коштику! А рукавица-то где? Морозно…

– Да вот она, – снисходительно откликнулся Коштика и ленивым движением сунул руку за пояс. И тут же, дёрнувшись, захлопал себя по тулупу:

– Ой… И правда, куда ж она делась-то… За кушак заткнул же… Вот беда…

– Обронил?

– Похоже на то… – пробормотал тот смущённо. И заоглядывался, вывернувшись в седле. Гназды тоже назад обернулись. Дорога лежала во всей своей чистоте и непорочности.

– Вернёшься? – сочувственно спросил Никола. – Снег не сыплет, не занесло. Без рукавицы худо.

– Дурная примета, – скривился спутник и, подумав, махнул рукой:

– Да ладно... Запасные есть…


Есть так есть. Без запаса не ездят. Достал Коштика новые, белой овчины, рукавицы и снова спутников потешает. А однунепотерянную, чёрную, в торбу сунул. Потом достал её зачем-то, потеребил – и снова в торбу… И опять достал… Из-за этого приотстал слегка.

Всё бы ничего – только вот, едва свернули в сторону Гражи – беда с ним приключилась. Услышали Гназды вопль за спиной, обернулись разом – видят, рухнул приятель, перекосив седло, с лошади да так грянулся о землю, что встать не может. Балагурить, вишь, ловок, а во время соскочить – ловкости не стало. Лежит, охает.

– Не выдайте, добрые люди, – стонет, – всем прикладом упал…

Гназды спрыгнули с коней, поспешили к нему:

– Как это тебе угораздило-то?

– Ох!.. – восплакался весельчак. – Все печёнки отбил, селезёнки отшиб… рука – хрясть! – пополам… вон… в сугроб отлетела... ох!..

– Да на месте твоя рука, – склонился над ним Иван, ощупывая опытными пальцами. – Кажется, даже не сломана – ушибся, разве что… Дай, рёбра гляну. Вот тут больно?

– Вяяя! – заорал Коштика дурным голосом.

– Ну, а тут?

– Вяяя!

– Ох… – вздохнул Иван, – ты, Коштику, прям кошка драная. Терпи уж. Грудь не сдавливай, вздохни!

Коштика глубоко вздохнул.

Иван приподнял бровь:

– Вздохнул? А чего не орёшь?

На секунду Коштика растерянно уставился на него, потом кротко прошептал:

– Терплю…

Иван чуть внимательнее посмотрел на него и головой покачал.

– Давай-ка мы тебя, Коштику, – предложил со всей заботой, – в седло подсадим, да попробуешь ехать. До постоялого двора дотянешь – там отлежишься. Ну, что там, ребята, с седлом? – обернулся Иван к братьям.

– Всё в порядке, – отозвался Василь. – Подпруга ослабла, седло сползло. Давай, дружок, постарайся на лошадь влезть. Не на дороге ж тебе лежать. Ну-ка, обопрись… – он бережно подвёл руку под плечо приятеля.

– Вяяя! – что есть мочи завопил тот.

– Ну, держись, тут выбирать не приходится – придётся кое-как, а ехать, не то замёрзнешь… Доставим уж тебя до Гражи, хоть самим, – Василь тяжело вздохнул, – надо в сторону…

Подошедший Фрол с осторожностью подхватил мужика снизу:

– Давай потихоньку…

– Вяяя! – взвыл Коштика.


Понемногу его приподняли на конскую спину, он закатывал глаза, бесчувственно стекал вниз и даже не пытался ухватиться за луку. Но поперёк седла его всё-таки положили . Он висел, как мешок. И лишь при озабоченных словах Николы: «Привязать надо, не упал бы. Вервия хватит», – медленно зашевелился и простонал:

– Не надо. Не упаду.


Гназды запрыгнули на лошадей:

– Ну, что ж? Трогаем не торопясь…

В последний раз Зар обернулся через плечо на покидаемую местность, как увидел: из-за леса на повороте показался всадник. Он нёсся во весь опор и налету размахивал красным платком.

– Стой! – донёсся до Гназдов истошный крик.

Гназды в недоумении разглядывали молодца.

– Что за голубь? – пробормотал Фрол. При медленном их шаге тот вскоре нагнал их.

– Постойте! – повторил он запыхавшимся голосом и подъехал вплотную. Гназды и вовсе смежили ход, сдерживая лошадей.

– Здравствуйте, люди добрые! – бодро отчеканил всадник и ярко улыбнулся.

– Здравствуй, добрый человек, – выжидательно отозвались те, – чем обязаны?

– Огоньку не найдётся? – радостно проговорил он, – беда, понимаешь, какая: трубку в снег уронил, еле отыскал.

– Чего ж? Можно и огоньку, – согласился Зар.

– А табачку, а?

– Ну, куда ни шло – можно и табачку…


Пока раскуривали трубки, кони переступали ногами, крутились на месте…

– Больной, что ль, у вас? – сочувственно спросил молодец, сладко затягиваясь.

– Да вот, – с досадой поведал Зар, – расшибся мужик… может, сломал чего… до жилья надо доставить.

– Беда, беда, – почмокал тот.

Тут неожиданно умирающий подал голос:

– А ты не в Гражу ли, добрый человек?

– Туда! – охотно отозвался любитель табака.

– Дай, прибьюсь к тебе, – слабо шевеля языком, попросился тот, – за табачную понюшку. Освобожу от хлопот этих добрых людей, а то им не в Гражу – им в сторону надо…

Ситуация складывалась немного странно, но, хотя начал Иван слегка хмурится, поглядывая на Коштику, всерьёз Гназды не насторожились: уж больно много всякого случается в дороге…


Насторожились, едва, простившись с бедным Коштикой и его товарищем, свернули в сторону, на лесную просеку. Сразу обступили их столетние ели до небес, полные мрака и безмолвия. Громадные колючие лапы провисли под многопудовыми пластами снега, скопленного за зиму. Под лапами во всех направлениях в мехах и кружевах переплетённых веток расходились-сходились низкие сводчатые коридоры. Здесь притихли человеческие звуки и пришли звуки лесные. Суетное мирское чутьё уступило тому исконному, которое вовек не подводит зверя. Зверь принюхался: что-то в лесу было неправильно…


Гназды никогда не были лёгкой добычей.

– На нас охота, – едва слышно произнёс Иван. Но и без него услышали: с неуловимыми шорохами приближается опасность. Она имела свой звук, запах и вкус. И дыхание, и прикосновение. И не узнать её было нельзя.

Спрыгнули с коней, стегнули их подальше в лес, сами укрылись за стволами. И вовремя. Враг пошёл палить разом. Враг приблизился со стороны дороги, прячась за деревьями. Гназдов с ними разделяла просека. Взвизгнули пули – и увязли в вековых еловых телах. И поползли с сонных лап снеговые пласты, и всей тяжестью обрушились на кружевные своды. Внезапно поломан, лесной мир загрохотал, затрясся, а просеку мгновенно застлал дым, так что ничего в нём не разберёшь.

Гназды сперва не отвечали. Застыли, слились со стволами. Застыли и враги. Наскоком не вышло, приходилось выжидать. Чутко слушать и смотреть, подлавливать любое движение. Человек не камень. Человек живой. Рано ли, поздно – выдаст себя. На каждое шевеление следовал одиночный залп. И с той, и с другой стороны. Затянулось надолго. Кто первым устанет и даст промашку.Плохо было, что не знали Гназды, сколько против них. Они уже приблизительно представили себе их число, не так уж и много, человек семь, но все ли здесь? Не отделилась ли часть злой силы и мягким осторожным шагом, пользуясь громом выстрелов, не заходит ли в спину? И конечно, занимало, кто она, эта сила. Какого лешего ей надо. Впрочем, занимало куда меньше, чем вопрос, отчего шевельнулась вон та ветка: то ли ком снега свалился, то ли… Тоже самое и ту сторону занимало. Куда больше, чем жажда мести за кровного побратима. Нерушимое разбойничье слово проговорили они когда-то, и связало их слово в пожизненный союз. Из него выход один лишь: в войско праотцев, тех самых, которые на этом свете сроду за сохой не ходили, ходили только тёмной ночкой на лихое дело. И потомки следовали обычаю: сбивались в ватаги, резали руку, кровь с чистой водой в чаше мешали, пили –кровью клялись… Уж такая порода. А нарушить слово – не моги и помыслить: войско-то не спит, всё видит. Теперь и Хлоч в войске, и трое побратимов. Ждут. Из-за них и лезли молодцы под Гназдовы пули. Высунешься прицелиться, а Гназд уже целится. Ты в него, а он в тебя. Кто скорей. А Гназды скорые.


Скорые-то, скорые, а и у них промашки. Что толкнуло Василя? Переступил, и казалось – в снегу незаметно. Лучше хотел упереться – на ж тебе, ногу высунул. По ней и ударили. Сапог прошили. В первый миг даже не понял. Будто и боли-то не было… А только мир поплыл, и в голове звякнуло удивленно: «Что? Это всё?»

Вцепился он в кору ногтями, чтоб вбок не выпасть, медленно сполз по ёлке. Снег ярко окрасился, радостно. Он то исчезал куда-то, то возвращался. И лес вокруг – то исчезал, то возвращался. И то место за просекой, где весело и победно упал с еловой лапы белый ком – тоже возвращалось. Лёжа в красном снегу, Василь поднял ствол и прицелился. И хорошо прицелился. Там, видать, от подбитого не ждали…


Как стало супостатов одним меньше, примолкли они на миг. А потом выстрелы засвистели частые и не самые прицельные: стрясали снег с таких далёких макушек, в какие и попасть чудно́.

– Что-то придумали… – пробормотал Иван. – Не жалеют пороху.

Выстрелы-то участились, а вот места, откуда те, сразу приметились. Не то, чтобы являлись одной точкой – нет, был разброс, и широкий, но возникало ощущение, что разброс тяготеет к постоянному месту. И таких мест четыре. А не шесть. Или показалось?

– Рассыпчатей прежде палили, – заметил Азарий.

– Да они в обход двинули! – осенило Ивана. – Двое покрались! Только вот – в какую сторону… – и горько выдохнул:

– Эх, Васику! Отойти бы вглубь – а тебя ж не бросишь!


С вражьей стороны принялись палить из-за развилки громадного дуба, что простирал над просекой крючковатые ветви в подвесках сухих скукоженных листьев, полных снега. Те заслоняли развилку и сбивали с толку. А сверху, видать, недурно просматривалось то, что могло скрываться за сугробами. Малейшее движение – залп. И потерявший сознание Василь оказался куда как яркой мишенью: что может быть ярче крови на снегу. Своим к нему не подобраться: из-за дерева носа не высунешь. Пропасть бы молодцу. А только враг в него не стрелял. Убитым счёл.


Оттуда, с развилки, драной кошкой вопил и улюлюкал Коштика. Раны у него разом все зажили, умирающий голос куда как ожил, и прибаутки сыпались, по десятку к каждому выстрелу. Но, сколь ни старался, ни те, ни другие в цель не попадали. Гназды хранили спокойствие. Фрола в какой-то миг ещё подмыло ответить, но Иван напомнил:

– Не языком…

И то верно: что порох, что праведный гнев – трать бережно, и только в цель.


Коштике тоже бы силы не в слова всаживать, да уж больно пёрло наружу озорство. Натура будоражила. Не было в нём надлежащей мрачной серьёзности. И чего к Хлочу прибился?


Правда, и весёлость – штука полезная. К примеру, противника отвлечь и раззадорить, на промашки подбить. В сердцах чтобы щедро жахал на полку порох. Рано ли, поздно – кончится. Во всяком случае, ему, Коштике, уж пора бы дорожить этим добром. Да и товарищам. Уж больно рьяно и увлечённо грохочут и хохочут…

Хохочи, не хохочи – а чем Гназдов покоробишь? И прицепиться-то не к чему: куда ни кинь – молодцы. Но знала кошка – всего обиднее, когда за душевную помощь – чёрная неблагодарность. Хороший повод. Ори себе из-за развилки дуба:

– Что, сердобольные? Пожалели убогого? Это я вам ещё не все сказки рассказал. Самая смешная у меня – про слезливых олухов, что ко всякому вранью – с разинутым ртом!


Гназды как не слышали. А чего слушать? Обидно, конечно, но не обидней, чем видеть раненого Василя и ощущать полную беспомощность. А что куражится кошка и шапкой над развилкой дразнится – так ясно, на палке шапка: больно резво попрыгивает, даже для весёлого Коштики. Да и не дурак он – башку выставлять.

– Прилежней, ребята, слушай, – бросил своим Иван. – Слева-справа… Снег-то скрипучий. А лес частый. Успеем, перекинемся.


Как ни орал Коштика, и как ни палили из-за просеки – а безмолвия зимнего леса уничтожить не удалось. Промеж залпов и кошачьих воплей – слышно было, как мягко падают комья снега, шуршат колышимые ветром ветки дерев. И приметную человечью поступь уловить представлялось вполне возможным. Слушай только.


Гназды слушали. И услышали. Не поступь, не снежный хруст, не тихий шаг, а два громких выстрела слева. Один – и сразу второй. Гулко раскатилось – и близко совсем. «Враг!» – дёрнулась душа. И туда же дёрнулись стволы ружей. Оказалось, запросечным молодцам только того и надо.

Двоих в обход отправляя, уговорились: вы, ребята, с тылу подберитесь и бейте, кого успеете, а как оставшиеся к вам развернутся – мы дружно навалимся. Потому, не осторожничая более, разбойнички из-за ёлок повыскакивали, и Коштика на дубу уже не шапкой на палке, а лихой башкой высунулся. Ну, тут же и получил. И полетел, сердешный, с высокой развилки, налету разворачиваясь по-кошачьи, с таким оглушительным: «Вяяя», – какого сроду не издавал.

Не вышел наскок. Сходу сообразили Гназды, к чему дело идёт, и ружья успели назад перевести, ибо слева хоть и палили всерьёз – а не по Гназдам. По лихим молодцам. В единый миг один рухнул, тут же второй. А третьего Иван порешил. И всё. Рассеивался среди потрёпанных ёлок пороховой дым, и воцарялась прежняя тишина. Ни выстрела.


Несколько мгновений осознавали Гназды тишину… Похоже, взаправдяшняя. Доверяясь нюху, Иван опустил ствол ружья, приказал братьям:

– Ну-к, бдите на всякий случай, – а сам, оставив спасительное дерево, побежал к Василю. Из-за другого дерева выскочил Азарий. Вдвоём принялись перевязывать пострадавшего. Голенище пришлось разрезать. Скрученным платком придавили сочащуюся кровью рану, плотно замотали в полосы рваной ветошью. Нашлась у Ивана ветошь за пазухой. Тётка Яздундокта, спасибо, навязала. А он ещё брать не хотел:

– Да на что? В сраженье, что ль, идём? Ну, сунь в тороку, раз тебе так надо…

– Нет, не в тороку, не спорь с тёткой, а за пазуху, благо изнутри кафтана жена подшила, не поленилась, вот и уважь, – сварливо настаивала та, – и чтоб под руками всегда была: не знаешь, когда настигнет. Бывает, и до тороки не дотянутся…

Вот ведь премудрая старуха! Всем четверым племянникам насовала. И каждый всласть попрепирался. Не любят молодцы, когда тётки учат.


Василь до того ослаб, что шевельнуться не мог. Без конца теряя сознание, он смотрел туманными глазами на брата и друга, а видел ли – поди разбери. Пытался что-то произнести, а уста даже не размыкались. Большей же частью уносился в свои зубчатые красно-чёрные видения, и из этих видений как будто кто-то уже отвечал ему…

– Ничего, потерпи, братку, – ободряюще бормотал Иван, накручивая на его приподнятую ногу ветошь, – с Гназдами всякое случалось, а ничего, выкарабкивались… Рана твоя не страшная… только крови много ушло… обойдётся, краше прежнего будешь… щас притихнет руда… а там и заживать начнёт… – и тревожно позвал, – слышь, братку?

Василь не отвечал.

– Васику! – заглянув в потусторонние глаза, позвал Зар. А потом не удержался. На чёрную бороду упала тяжкая капля и застыла сосулькой.

– Чего стоите?! – рявкнул на братьев Иван. – У кого крепкое что есть?

Никола спохватился, бросил ружьё, вытянул из-за пазухи баклажку:

– Вот, Иване, самая, что ни на есть… – и опять в ружьё.

Иван открыл закатанную в войлок посудину и, каплю за каплей, стал осторожно цедить Василю в рот, раздвигая пальцами губы.

– Ничего… – приговаривал он со всем спокойствием, какое наскрёб внутри. – Обойдётся.


Никола и Фрол глядели в оба, но ёлки шевельнулись не за просекой, а слева, откуда только-только раздавались выручившие Гназдов выстрелы. А ещё раньше еловых шорохов прозвучал издали знакомый голос:

– Братцы!

Гназды ушам не поверили:

– Меньшой?!

– Стаху?!


Стах оказался не один. Следом из снеговых лап выступил невысокий мужичок в сером полушубке и, остановившись, разглядывал честно́е собрание внимательными, весёлыми – и тоже серыми глазами. В этот туманный февральский день всё вокруг казалось серым. Серое небо, серая чаща, серый истоптанный снег, серые стволы деревьев – серые стволы ружей… Лишь красное пятно на снегу выпадало из общего бесцветья. А ещё слабый свет намечавшегося заката.


– Ты откуда тут, Стаху! – пошли сыпать вопросами Гназды.

Младшенький руками развёл:

– Да едем себе, слышим – стреляют… Вот, прошу жаловать, - кивнул он на спутника, – Харитон, хороший человек. Верный глаз, верная рука. И душа. Вы-то какими путями?

– А мы про твою́ душу, братку, – без обиняков сообщил Иван.


Что ж? Разве не знал Стах, чем увенчается его встреча с братьями. Знал. Однако вышел к ним. В лихую пору всё другое прочь – иди на выручку, а там что Бог даст.

– Чай, не враги… – промолвил Стах, не опуская взора.

– Потому и говорю, как есть, – вздохнул Иван. – Веди в хоро́мы, – и тихо пояснил, - беда у нас…

– Чего? – дрогнул Стах.

– Василь ранен.

Только сейчас, приблизившись, рассмотрели молодцы лежащего Василя и багровое пятно под ним. Стах рванулся к брату и растерянно замер. То, что он видел, казалось невероятным – и хотелось развести его руками, прервать, как дурной сон. Разве мог быть живой и добродушный Василь таким серым и неподвижным, точно слеплен из окружающего снега…

Стах в ужасе взглянул на Ивана.

– Бог милостив… – хмуро проговорил тот.

А Харитон посмотрел – и, ни слова не говоря, выбрался на просеку и зашагал в том направлении, откуда оба пришли.

– На санях мы… – пояснил Стах при вопросительном взгляде старшо́го.


Фрол тем временем ружьё закинул за плечо.

– Молчат, – проговорил задумчиво. – Если кто и остался, побоится себя обнаружить.

И добавил:

– Лошадей надо поискать. Куда их понесло…

– Погоди, – остановил его Иван, – два татя в обход пошли. Где-то притаились.

– Если двое – тех уж нет, – неожиданно уведомил всех Стах.

Гназды озадачено уставились на него.

– Обоих уложили, – подтвердил Стах. – Харитон не промахивается. А первого я: узнал его…

– Узнал?

– Узнал. Помните, вы сказывали, что приключилось у вас в Смоле…

– Вот оно что… – растерянно переглянулись братья.


Потом Фрол с Николой двинулись в лес, проваливаясь по колено, покрикивая и посвистывая. По глубокому снегу и лошади далеко не ушли. Хозяев они знали и вскоре, как смолкла стрельба, потянулись обратно. Тут их Гназды и перехватили.

– Четыре… – отметил Никола, – где Иванова-то?


Иванову чубарую лошадь увидели на просеке, когда привели Гназдам найденных. Возле неё стояла Стахова кобыла и ещё два незнакомых коня, впряжённые в сани. Те оказались полны сена, Стах и Зар осторожно укладывали туда Василя.

– Вечно моя в сторону уходит, – буркнул Иван и, оглядевшись, с ружьём наизготове пересёк просеку.

– Поберегись, Иване, – тревожно напомнил Никола.

– Прикрой, – не оборачиваясь, бросил Иван.


Четыре тела он нашёл сразу. И наклонился над одним:

– Знакомая рожа, – отметил мрачно. – Откурился, стало быть… – Гназд пошарил убитого. В ладони оказался полный кисет.

– Ишь, запасливый… – горько усмехнулся Иван. – Ничего ловчей просьбы покурить не придумал. А вывернись оно – чем бы открестился? Ладно, – решительно швырнул кисет обратно в растрёпанный полушубок убитого. – Волки, понятно, не курят, но и нам из поганых лап не надобно. Отравишься ещё.

А вот оружие всё забрал. Заодно выгреб деньги, какие нашлись: волкам уж точно ни к чему, а нам пригодится. Хотел снять рожок с порохом, а тот пустой.

– Вот чего нахрапом попёрли, – процедил снисходительно. – Продержаться не надеялись. Что ж им спокойно-то не жилось?


Не жилось… Видать, заждались их в нездешнем воинстве. Грешные души уже бродили где-то в тамошних весях, и лишь Бог им теперь был судья. С четверых поснимал Иван, что нашлось, а вот пятого не было. От высокого дуба с тремя торчащими из ствола ножами, по которым явно и вскарабкался Коштика, в мелкий ельник вёл кровавый след.

Иван поколебался, но подумал о пустых рожках и, свистнув Николе, всё ж двинулся туда. Никола подбирался левее, а позади о правую сторону, видя такое дело, ещё и Фрол поспешил.


Коштика не дополз до еловой опушки всего ничего. Упал разбитой головой в снег и лежал, как мёртвый. Однако, не мёртвый. Жизнь потихоньку цедилась из него, питая сугроб, но ещё оставалась в теле, ровно настолько, чтоб мог он порой осознавать окружающий мир и слабо шевелить языком. Гназды ощупали его и отобрали от греха нож и пистолет, потом, особо не чинясь, рывком перевернули на спину. Разбитая голова Коштики затылком хлопнулась в снег. Из груди вырвался короткий хрип.

– Что, кошка? – негромко бросил ему Иван. – Отвякался? Покаешься перед смертью? Кто ты есть-то? Раб Божий Константин? Как в церкви помянуть? – и наклонился перекрестить, понимая беспомощность его руки.

Тут Коштика возымел вдруг такие силы, что прилей они ему минуту назад – и нож бы сумел метнуть.

– Нет! – вякнул изо всех оставшихся лёгких, – прочь крест! Я в воинство пойду… ждут меня…

– И кто ж там тебя ждёт?

– Хлоч! Ужо придём к вам! Страшитесь! – от натуги в груди его тяжело булькнуло, через края губ выступила кровь.

– Эх! – горестно вздохнул Иван, распрямляясь. – Ну, и дурак же ты, Коштика! Что ж? Воюй… Служи бесам… Идём, ребята. Долго не протянет.

Гназды отошли порядком, когда Флор оглянулся. И тут же возбуждённо похлопал по плечам братьев, кивнув на Коштику. Тот медленно тянул ко лбу руку, из последней мочи творя крестное знамение. Затаив дыхание, братья проследили движение неуклюжей руки. Оно и отняло остатки жизни. Коштика судорожно дёрнулся – и рука замерла, не дойдя до живота.

– А то и помянуть… – задумчиво пробормотал Фрол, более не оборачиваясь к разбойничку. Пусть лежит. Волки приберут.


– Хлочевы ребята, – известил Иван своих, догнав уже медленно двинувшиеся сани. Вздрогнув, Стах повернул голову:

– Хлочевы? – и задумался. Они с Хартикой сидели возле укрытого попонами Василя, прижимаясь к нему боками, дабы согревать, прочие Гназды двигались верхом.

– Бросаем вражьих коней, – заметил Фрол, – а жаль… Конечно, поди, ищи их по лесу…

– Не из-за коня ли за нами охота? – помолчав, тихо проговорил Стах. В безветренном покое леса, где лишь полозья скрипели да тукали копыта, товарищи услышали и удивлённо воззрились на него.

– Сказывай, – после некоторого ожидания предложил Иван.

Сказывать Стаху не хотелось. Но пришлось. Раз такое дело, скрывать нельзя.

– По весне я Хлоча порешил, – признался он. Гназды вытаращили глаза:

– Это как же?

– Застрелил, - спокойно разъяснил младшенький. – А коня забрал. Поездил и продал. Перекрасил, подмазал, где надо, но…

Иван головой покачал:

– Да… Озорник ты у нас… Значит, никто не знал, а конь тебя выдал? Зачем взял-то?

– Нужда была…

– А с Хлочем у тебя как вышло? Напал он, что ль?

– Напал… – процедил Стах и отвернулся. Товарищи посмотрели на него – и больше спрашивать не решились.



По описаниям Жолы Вакры дорогу Гназды себе представляли. Так вот – по просеке, а у двойной сосны с обломанной макушкой – налево. Но при отгорающем закате и густеющих сумерках приходили на ум сомнения. Задержала молодцов баталия, что и говорить! Не то, что до лесной заимки – до сосны-то засветло не добраться. А в ночном лесу все макушки одинаковы. Кабы не младшенький…


– Кабы не младшенький, – уже совсем во мгле признался Фролика под скрип полозьев, – лежать нам вместо хлочевых ребяток… Я, братцы, если честно – думал уж, не выйти нам из лесу…

– Так и так бы не вышли, кабы не младшенький: щас у костра б ночевали, – заметил Никола. – Не будешь же каждую сосну ощупывать.

– Кабы не младшенький, – возразил Фрол, – не у костра б щас ночевали, а волокуши вязали. Как ты кстати, Стаху, с санями!

– Кабы не младшенький, и Василь бы уцелел, и сосна б не понадобилась, – напомнил Иван, головы не повернув. А повернул – Зар.

Помедлил немного Зар и произнёс поначалу с подъёмом:

– Спору нет, Стаху: благодарность вам с Хартикой, и поклон превеликий, спасли вы нас, это я признаю…

Тут от чувства не смог он удержаться и добавил с восхищением:

– Вообще, ребята – как вам угораздило рядом оказаться? Что подвигло в путь тронуться? Просто Бог принёс! – и отметил уважительно, – Стах – он вообще всю жизнь только всех и спасает! Призвание!

Проговорив это, смолк он и разом обмяк. Взор затуманился и отвратился. Помолчав, Азарий продолжил уже тихо и вяло:

– Харитону я вдвойне благодарен, потому как человек он сторонний, и, кроме доброй души, не было у него причин за нас ратовать. А тебе, Стаху, так скажу: кесарю кесарево. Вины твоей я не прощаю.


Мимо плыли начинающие темнеть и оттого казавшиеся ещё громаднее и грознее вековые ели. Сани колыхались по ухабам, как лодка на волнах. Или как люлька. Впору укачать. Василя, кажется, укачало. Раненым всегда спать хочется, но сон этот дурной, и поддаваться ему нельзя. И Стах теребил брата и всё что-то говорил ему. А тут аж подскочил:

– Погоди, Зару… я ведь с тем и еду… – и, спохватившись, за пазуху полез:

– Да вот, гляньте, новость у меня.

Суетливо пошарив, он вытащил небольшой прямоугольник. Гназды выжидающе посматривали, как меньшой разворачивает скоробленный лист. С минуту братец напряжённо в него таращился. Потом с досадой свернул:

– Ничего не видать впотьмах! Завтра, ребята, я вам её зачту. А щас – вы уж мне на слово поверьте. Такое дело, понимаешь…– и сообщил озабоченно. – Тесть пишет… Дочка померла.

Прозвучало буднично, и, слушай кто в задумчивости – мог бы и не заметить. Но Гназды подпрыгнули в сёдлах.

– Какая дочка-то?! – вскричали вразнобой четыре глотки.

– Вот то-то и оно… – уныло вздохнул Стах. – Потому и еду. Ехал, то есть. Теперь-то обождать придётся… – он обернулся и подтянул тулуп, укрывая Василя.

Василь лежал, как неживой. В полуприкрытых, будто плёнкой застланных глазах отражалась неясная высь.

– Долго ещё? – спросил Иван.

– Да нет… – Стах закрутил головой, следя за мелькающими сквозь ветви сизыми просветами.

– Да вон она, уж видна, – подал голос молчаливый Хартика, – сосна-то…

Рукавицей он указал в темноту. Гназды молча проследили за ней – и переспросили:

– Сосна?

– Сосна, – кивнул Харитон. – Вон, макушка ломаная…

Гназды почтительно повздыхали:

– Ну, и глаз у тебя, товарчу!

Тот хмыкнул:

– Да я и не глядя знаю, где свернуть…


И точно. Свернули. Только тускло серела впереди расплывчатая полоска, не будь её – как в чернила бы окунулись. Но полоска тлела где-то под глухо бухающими копытами, порой еловые лапы проползали по склонённым головам и покорным спинам, а за шиворот обваливался ком снега – и это убеждало, что вокруг не мир иной, а обычный лес, а впереди обычный путь, который рано ли, поздно кончится. Хотя тишина стояла потусторонняя. Разве что потрескивало временами: то ли ветки, то ли мороз…

Фролу тишина пришлась не по сердцу. Что, в самом деле, за гробовое безмолвие – прямо мурашки пробирают. Он поёрзал в седле, покашлял. Потрепав рукавицей лошадь по загривку, негромко заметил:

– Волков-то не слыхать… я к тому, что пороху мало…

– Так чего им тут? – пожав плечами, небрежно обронил Харт. – Заняты…

Фрол быстро зыркнул по сторонам и понизил голос:

– Стары люди говорят, у волкулаков так заведено. Кого съедят – тот ихний… Вот про какое воинство-то кошка поминал… Прикопать бы нехристей, да не до того…

– Все под Богом, – угрюмо изрёк Иван. – Кресту твоему поклоняемся Владыко… – в задумчивости проговорил он слова молитвы и размашисто перекрестился. Вслед за ним – остальные. Стах осенил знамением Василя. Лес вокруг пощёлкивал множеством ночных звуков.

– Иди с крестом – ничего не страшись… – добавил старший. И опять обступила шепчущая тишина. Что, конечно, лучше пурги. Снег мерно хрустел под копытами.

– Ничего, – вымолвил наконец Стах, сквозь хруст и густой морозный воздух прислушиваясь к дыханию Василя. – Тут покой нужен, пища добрая, красное вино. Уж мы с Лалой братца вы́ходим…

Азарий вспыхнул:

– Мы с Лалой… – едко передразнил, дёрнув головой. – Может, мы́ с Лалой? Уж как-нибудь без тебя справимся. А ты со своей драгоценной поедешь разбираться! И если жива – привезёшь!

Стах тоже вспыхнул и дёрнул головой. Подавшись к Зару, даже рот раскрыл – но только зря ледяную струю хапнул. Сказать нечего. Да и что толку – говори, не говори… И вообще – не до разговоров: Василь ранен…

– Что ты сразу о плохом, Азарие? – примирительно встрял Фрол и, кривясь, усмехнулся, – жива…

– А ты сразу о хорошем, – съехидничал Зар и проблеял, – померла…

– Ну-ну, ребята, – усмехнулся Иван, – не время, не место цепляться. Поживём – увидим.

И обратился к меньшому:

– Ты бы, Стаху, поведал, каким чудом тебя тесть нашёл? Как письмо-то к тебе попало?

– Да Харитон привёз, – пожал плечами тот.

– Верно. Я, – подтвердил Харт.

– А к тебе как?

– А мне передал Жола Вакра…


С ближней ёлки сполз и рухнул пласт снега. И неудивительно: когда разом вздрогнут четыре здоровых мужика, тряхнёт не только ёлки.

– Что?! – дружно изумились Гназды. – Жола Вакра?

Стах с испугом глянул:

– А что?

– Что-что! – всклокотали братья.

Иван сокрушённо промолвил:

– Неделю назад Жола Вакра пребывал в Гназдовой крепости и не торопился её покидать… Давно письмо-то получили?

– Вчера…

– Не мог же он раньше нас сюда попасть! – зашумели Гназды. – И про дочку словом не заикался!

– Неладно, – отметил Иван. – Ты сам-то видел его?

Харитон покачал головой:

– Нет. Парнишка наш передал. Но я его выспросил, что да как. На санях, говорит, мужик в шубе подъехал. Широкий, невысокий, с пегой бородой.

– Похоже, – заметил Фрол.

– Похоже-то, похоже, – пробормотал старшой, – да мало ль на свете пегих бород… Жола – тяжёлый: легко с места не рванёт…

– А если не Жола, тогда тать, – пошли толковать Гназды. – Знал, что Жола нам свой. И как про меньшого проведал? И зачем встрял?

Стах безвольно опустился в сани. И пока рассуждали братья, ни слова не молвил. И только когда были высказаны все домыслы, и повисло удручённое молчание, приподнялся вновь, и жалкая надежда просквозила в голосе:

– Но даже если не Жола… ведь это всё равно могло оказаться правдой?

– Могло, – подумав, согласился Иван.

Младший глянул коротко и голову уронил.

– Оно, конечно, грех кому смерти желать… – сочувственно посмотрел на него старший. И добавил:

– Только враги же…

Надежда, что ещё с вечера парила над головой Стаха и блистающим оперением освещала весь утренний путь, осторожно опустилась на плечо и с жалостью заглянула в глаза. Минувшей ночью они с Лалой еле заснули, взбудораженные письмецом, что перед закатом притащил к ним окутанный морозным облаком Харт. Он долго отогревался у жаркой печки, с заиндевелых усов капало. Грамотку вручил не сразу – сперва молчком борща похлебал. И то сказать – ради особого случая, все дела побросав, не поленился в лесной студёный путь: коня запряг, в сани поклажи нагрузил: уж коль ехать, так не попусту, запас всегда пригодится: что когда обещал – вот и кстати… Воз привёз – вздохнуть требуется. Стах с Лалой, тоже молча, сидели с ним за столом и ждали, что скажет. Чуяла душа – неспроста приехал.

Что за новость – Хартика в целом знал, хоть грамотку и не распечатывал: не ему грамотка – Стахию Трофимычу. Так и начертано, со всеми прилагающимися росчерками и загогулинами: видно, что сведущий человек писал. Не сам тесть. Но печать тестя. Печать Харитон хорошо знал. А её Дормедонт Пафнутьич столь ревностно хранил, что никакой тать, кроме него самого, не доберётся.

– Поглядим, что понаписал… – пробормотал удивлённый Стах, ломая печать. Харт всё ещё помалкивал, пряча глазки и улыбки. Хорошо, что с порога не объявил. А то б и про борщ забыли.

Когда прочёл Стах витиеватые письмена на хрусткой и весьма помятой бумаге – долго сидел неподвижно, в неё вперившись и боясь шелохнуться: а ну, развеется видение! Затем, силы подсобрав, медленно повторил во всеуслышание:

«Дражайший зять наш Стахий Трофимыч Гназд! Должны довести до вашего сведения тяжёлое и сокрушившее несчастное наше семейство происшествие, отчего ныне пребываем в слезах и печалях, ибо в день десятый месяца февраля единокровная наша дщерь почила в бозе, отойдя в мир иной. Просим со всею открытостью и почтением, любезный зять, поспеши проститься с усопшей, ибо бренное тело держим на холоду в ожидании твоего приезда, и, ежели не сможешь прибыть, будем в горькой тоске, которая и так снедает нас до того, что усугубляться некуда.Пред лицом великой скорби да забудутся былые распри, и единственно хотелось бы заключить тебя, бесценный зять, в родственные объятия и пожелать благополучия и здоровья, на том да пребудет с тобой всемогущий Господь.

Писано в день десятый месяца под вечер в пятом часу писарем села Гущина со слов преданного твоего тестя Дормедонта, сына Пафнутьева, и заверено его печатью».


Евлалия бессильно сползла на лавку.

Харитон только усмехнулся:

– Да. Именно это парнишка и передал.

– Так ты знал, разбойник, и молчал! – вскричал Стах и ударил его в плечо.

– Ты погоди радоваться-то, - урезонил дружка Харт. – Какая дщерь-то, не сказано. Чудно́. Почему бы Дормедонту сразу не уточнить, мол, супруга твоя верная? Или хотя бы сестра меньшая?

Верно. Столь блистает порой оперение птицы-надежды, что застит взор. Тенёт не замечаешь.

– Чудно́-то, чудно, – нервно затеребил макушку Стах, и невзначай вцепился в клок волос, словно в разноцветный сверкающий хвост, ибо не хочется отпускать её, птицу. – Да что возьмёшь с сокрушённого родителя? Позабыл…

– Может , и позабыл… А написано складно. Излагал, явно, будучи в разуме. Да и писарь мог подсказать…

– Писаря всякие бывают. Мог бы, конечно, повнимательнее, из уважения к скорби, но чрез него эта скорбь, что ни день, проходит – омозолело. Надобно поехать – и всё разузнать…

Лала так и взметнулась с лавки:

– Поехать?! А схватят?!

– Это верно, Стаху, - покачал головой Харитон. - Тебя уж раз чуть не поймали. Ну как заманивают?

– Но выяснить-то надо. Поберечься тщательней… Что за дщерь-то померла?

– А померла ли?

Евлалия тихо ахнула и закрылась передником.

Стах сперва застыл на месте – потом разом заклокотал:

– Ну, что ты городишь, Харту?! Какое родительское сердце не устрашится такими вещами шутить?

– Дормедонт может… – заметил тот. – Ему никого не жаль.

Стах задумался.

– Так не бывает, – изрёк он, наконец. – Кого-то должно быть жаль. И чем сильней ненавидит тварь весь мир – тем болезненней своих любит. В противовес. А тут – бедняжка, с детства гонимая. Кого и любить-то?

– Какого лешего он её замуж вытолкал? – поразмыслив, обронил Харитон. – Жила бы при батюшке…

– Соблюсти правила хотел… Старшая. За ней младшая, – и добавил со злостью. – Вот у них самая ведьма! Вот на чьих бы похоронах погулял всласть!

Обида никогда не оставляла его. Углубившись в воспоминания, зацепился за мысль:

– А что это он так подобрел вдруг? Всё, пишет, прощу… Пред лицом великой скорби… Впрочем, ежели и правда скорбь – поверить можно. И в любовь, и в прощение…

– Стаху! – отчаянно стиснула пальцы Лала.

– А куда деваться, Лалику? – Стах ласково привлёк её и обнял. – Покоя-то не будет. Разведаю. Ведь если она… Ну, что ты за меня так боишься?

– И я боюсь, – наставительно встрял дружок. – Есть, чего.

– Да что ж я, пред очи явлюсь, что ль? Покатаюсь, поспрашиваю… платком лицо повяжу… За столько лет не поймали.

– Я понимаю, неймётся тебе. Но впопыхах можно глупостей наделать. Ну, подумай – расставили они своих, примерно знают, когда тебя ждать, и тут начинает по селу разъезжать молодец с повязанным лицом, один такой на всю округу, да про покойницу расспрашивать.

– Так поосторожней же можно. По селу пешком походить. А случись чего – отобьюсь.

– Да не успеешь шагнуть – лошадь уведут! Нет, Стаху, ты погоди. Одному тебе не след. И больно взбудоражен – аж голову сносит. Пожалуй, я с тобой. И не верхом, а по-мирному: купить, там, чего, товар показать… В Здаге прибарахлимся… И, вроде барышники, двинем. Заодно этого Дерьмедонта навещу. Как он там без меня… Забыл, поди.

Стах был настроен весело. Даже чересчур. Надо бы серьёзней, сдержанней: смерть, как-никак, да и вообще бабушка надвое сказала. Но изнутри клокотало и пёрло нечто такое, что молодец рад бы внутрь запихнуть, а оно выплёскивается и бьёт фонтаном.

– Дерьмедонта? – переспросил дружка́. И расхохотался.

А Лала загоревала.

Гназд обернулся и порывисто притянул её за плечи:

– Ну, что ты плачешь?

– Страшно… – всхлипнула та, утираясь передником.

– Не пугайся ты! Обойдётся! – давай уверять её Стах. – Мало ль выпадало нам опасностей? Утри глазки. Смотри, какую Хартика шутку отчебучил.

Лала вконец разревелась. Он даже растерялся:

– Что ж ты заранее на худое настроилась? – пробормотал озадачено. Кому бы ни радоваться новости, и ни гладить по пёрышкам яркую птицу, как Лале! Кому бы ни выталкивать молодца за порог:

– Ступай! Узнай! И торопись: чем раньше уедешь, тем скорей решится судьба!

Гназд в смущении смотрел на неё и не умел подобрать слов. Оттого простовато и обыденно напомнил:

– Ну! Молись – и справлюсь. И харчей собери нам на дорогу. Перед рассветом тронем.


Ночь у них была хорошая. Обострение чувств сотрясает и воспаляет не только душу. И Харт на лавке о другую сторону печки не создал препятствий. Пока они елозили и возились на лежанке, временами свешивая голову и на него поглядывая: спит, не спит - он кряхтел и переворачивался с боку на бок, а как понял, что уж больно долго шуршат, поднялся, влез в доху и, выходя в двери, буркнул:

– Пойду лошадок проведаю… и вообще… всё ли в порядке…

Во дворе мело. Снег взвивался, его несло с севера на юг, словно расчёсывали белую гриву лошади. Харитон постоял под защитой сарая, наблюдая, как хвост громадной диковинной птицы летит мимо и захлёстывает в двери. Высунулся, глянул на крышу. Крышу вьюга и вовсе трепала, вот-вот сорвёт и унесёт в небеса, и на трубе подскакивала, вздымала крылья, топорщила перья и извивалась длинной павлиньей шеей призрачная птица. Птицы надежды.

– Эх, бесценная! – с досадой крякнул Харт. Подумав, схватил навозину в налипшей соломе и запустил в паву. Только что мареву навозина! Дёрнуло ж её разыграться в последнюю ночь!


Впрочем, к утру сирена сложила крылья, смирила перья – и что твой путеводный ангел, полетела над заваленным сугробами лесом, куда намела́ снегу, отглаживая тропу. Не в сторону Проченской артели, откуда Харт прикатил, а в сторону противоположную. Лошадки дружно и весело бежали до блеска расчищенным путём, и вот уж за белым узором ветвей скрылся седой от намороженных накатов тын и надвратное оконце, из которого провожали ускользающие сани тревожные глаза Лалы.


Поначалу, когда сани только тронулись, та стояла в распахнутой шубке в распахнутой калитке, и Стах, без конца на неё оглядываясь, пару раз грозно рыкнул.

Рычал, конечно, от заботы: продует же, глупую! Как вот её одну оставишь, когда не понимает краля необходимой осторожности. Поберечься надо, за тын не выходить! Умолял всё утро – теперь только терзайся. Терзания все чувства и забрали. А нет бы – полюбоваться. На влажные глубокие очи под выгнутыми бровями. Разомкнутые взволнованные рдяные уста и румянец с морозу. В последний раз бы наглядеться на прекрасное лицо. Да не до того.

– Запри засов! Не смей выходить! Запахнись, продует!


Не переча властному рявканью, с третьим она угодила ему сразу. Со второго рыка торопливо исполнила второе. А потом – со вздохом и первое. Щенок же, возбуждённо заливаясь, мочился на все запреты под каждой ёлкой, то и дело выскакивал в собственнолапно прокопанную лазейку под калиткой и мчался вслед саням и лошадкам, вперегонки, потому что весело же это мчаться вперегонки, и даже забегая вперёд! А потом вспоминал про пропахшую печкой и щами хозяйку и рвался назад, а потом спохватывался: хозяин без него, того гляди, пропадёт, а вместе-то они кого хочешь завалят – и бросался догонять… И так сто раз. А то и двести. Или триста. Или что там по собачьему счёту… Пока, в который раз метнувшись, не обнаружил: простыл санный след – и, устало вернулся в опустевшую конюшню, на привычную солому, где стало не тесно, зато зябко и скучно. Лежи теперь на этой соломе и думай, как там всё дальше и дальше, размётывая снег, мчит-уходит лёгкая тройка, и нет ей ни удержу, ни препятствий.


Препятствий не было почти до самого поворота на большак. Сонные леса, от покоя которых слипались глаза, обещали остаться позади, ещё б чуток – и нестись бы молодцам по широкому тракту в сторону Гражи, да Бог не судил: где-то впереди прогремел выстрел. Лошади прянули. Мужики спрыгнули с саней, огладили взволнованную тройку, отогнали к ёлкам. Тут же ударил второй выстрел – а там и пошло. Друзья переглянулись. Дело худо, хоть назад поворачивай. И повернули бы: чего встревать в чужие битвы? Мир велик. Нашлись бы другие пути. Мало ль кто озорует? Уже и молчаливо согласились друг с другом: уйдём от греха. Так бы и ушли, кабы не кобылка.

– Ты чего, Дева? – тревожно окликнул её Стах, когда, будучи пристяжной, дёрнулась та в ельник на длинной постромке. – Кудай-то она? – пробормотал растерянно. И, утопая в снегу, потащился следом. В колючем лапнике застал трогательную сцену.


Давненько Девица дома у Гназдов не жила. А когда жила – малолеткой была. А нынче подросла. Принюхалась из ёлок. И разом гнедой позабылся. Резко и призывно запахло могучим чубарым конём. И принесло ж его к просеке, когда кобылка в ёлки ткнулась. А может, сам занюхнул блаженный новый аромат – и из глубин леса вышел. И стояли они теперь нос к носу – и расстаться не могли, и даже далёкие выстрелы не разогнали амуров. Или как раз и согнали, перепуганных, в еловые дебри. А тут, на радость им, две одиноких лошадиных души… Решают порой человечью судьбу лошадиные души.


– Иванов конь! – ахнул Стах.

Тут и Харт подбежал. Оглядел чубарого, спросил:

– Не мог ошибиться? Точно?

– Мне ли не узнать? – пробурчал Стах, трепя коня по холке и по кру́пу.

– Стало быть, – сдержанно изрёк Харитон, – твой брат здесь…

Это дело меняло. Не убегать надобно теперь, а наворот мозговать. Глянули – поняли друг друга без слов. Коренного привязали, а прочие сами не уйдут – и пошли, вытаскивая ноги из глубокого снега, в том направлении, откуда чубарый приблудился. Оно чётко определялось.

Брести, без конца проваливаясь то в жёсткий наст, то в рыхлый сугроб (намела, птица!), да ещё после долгого барственного покоя в санях, было тяжко. Но, пробираясь от ёлки до сосны, от сосны до ясеня, понемногу они приближались к полю битвы, предположительно заходя Ивану и тем, кто с ним, в тыл: выстрелы слышались теперь сбоку. И понятно, заходя в тыл и пытаясь разузнать обстановку, стараешься шуршать как можно тише, и хорониться за каждой ёлкой. И видать, куда как бережно хрустели молодцы настом, ибо чужой хруст уловили первыми. Замерли, как выпи на болоте. Что до Харитона, охотского сына – так ему привычка с пелёнок. Но супостата узнал – Стах. И едва узнал – разом вся мозаика в картину сложилась. Без разведки понял, кто противкого, и почему. Мимо него, увязая в снегу, брёл знакомый сапожник с Известковой улицы. Только здесь он выглядел очень далёким от сапожного ремесла. А следом слышался ещё скрип снега. Их было двое. Только двое – это молодцы уловили. И, чуть пропустив первого, дождались второго – и Стах выстрелил. А Харитон поддержал. Известно: Харитон не промахивался.


– Этим тоже, видать, – выслушав Стаха, ухмыльнулся с высоты седла Иван, – в воинство стало невтерпёж…

– Нет, надо было не полениться, – в сокрушёнии чувств осмелился перебить старшего Фрол, – в каждого по заточенной осине вколотить. Езди теперь по этим лесам да думай…

– А ты не думай, – посоветовал тот. – Держи про запас щепу насмоленную да трубку кури. От дыма тварь бежит. А случись чего – в един миг костёр запалишь. Да свой, родной. Не хладный-болотный, что вьёт навь ночная, не вражий-обманный, у какого заснёшь – не проснёшься, а которому верить можно. Где ж нечисти подступиться? – и тут же пошарил себя по поясу, буркнув, – от разговоров твоих самого потянуло.

Раскуривая трубку, заметил:

– Её ж вечно курить не надо. Поддержал огонь – и на покой. Дорожный человек без трубки не ездок. Дорожному человеку трубка – что мать родная в родном дому. Поддержит и утешит. От костра к костру – всегда с тобой печка. Дровишки, знай, подкидывай, да в поддувало дыши. С ней и сырой валежник распалишь. Разве огниво сравнится! – и под тоскливый шорох леса задумчиво добавил:

– Всегда так люди жили. И прадеды… И их прадеды… И их…

Поддавшись сладости отеческого дыма, мужички сами не заметили, как сунули трубки в рот. И верно: от взлетающих в небо огоньков повеселее стало, и ощеренные волкулаки разом куда-то сгинули.А когда ещё крест с тобой – куда Хлочеву воинству воевать! Зря зубами только щёлкают.


Путь, накануне где разметённый белоснежной птицей, а где проторенный борзой тройкой, умиротворял и смягчалчувства, плавность его дурманила голову, редкие звёзды терялись в снежных кронах, и никто из Гназдов не мог бы сказать, сколько прошло времени. Один Харитон знал это точно. Уж такая привычка. Он и заметил, обыденно и лениво, на миг выпустив трубку изо рта:

– Всего ничего осталось… Вот щас повернём, а там и зимовье…

– Слава Богу! – очнулся слегка сдуревший Зар. – Щас, Василь, устроим тебя… – и с седла наклонился над санями, – щас к печке сразу… горячего похлебать… у сестрицы-то наверняка есть.

И тут же попрекнул Стаха:

– Как же ты сестрицу-то мою одну оставляешь? Разве можно в такой глухомани! Да волки тут. Да разбойники.

Стах, у которого и без того за кралю сердце болело, только зубы стиснул. И вдруг прислушался. И не он один. Едва замолк горячий ропот Зара, к возникшей тишине прислушался Харитон. А следом и все Гназды. Что-то новое пошло пронизывать воздух. Очень далёкое и чуждое лесам. В безмолвии подбирались они ближе, и чуждое проступало явственней.

– Живое… – едва шевельнул губами Никола. Флор истово закрестился и запыхтел трубкой.

– Не волк, – заметил Харт.

Скоро они увидели большое и тёмное пятно в серебристом мареве леса. Оно едва улавливалось даже чуткими глазами, зато поскрипывало и вздыхало уже отчётливо. Через несколько саженей Харитон остолбенел:

– Да это лошадь!

Верно. На краю просеки, скрытая порослью осин, к стволу оказалась привязана лошадь с санями. Она хрупала овсом в мешке, прилаженным к морде, потому к приветственным ржаниям её не тянуло. Но при виде мирной нестрашной коняги мужики похолодели. До зимовья было рукой подать, вон крыша снежная, и зубчатый тын темнеет. Все с ужасом переглянулись.

– Жола Вакра? – прохрипели вразнобой.

Птица-надежда разом грохнулась оземь со свёрнутой шеей. Стах яростно стегнул лошадей.



Глава 14 «Законная супруга»

Вороном Гаафа кружит,

Рыщет, словно волк в лесу:

«Если не вернёте мужа,

Заклюю и загрызу!»



Зачем он, нелюбящий, Гаафе Дормедонтовне понадобился, она бы толком не ответила. Ну, вероятно, самолюбие тут первой причиной. Очень хотелось не хуже других статься. Шипенья да хихиканья за спиной порядком злили. Потом – не привыкла дочка Дормедонтова своё добро упускать. Не столько добра-то не жаль, сколько – другим бы не досталось.

И ещё тут кое-что было…

Когда-то, под свадебные ликованья, из-под тройной фаты, украдкой любовалась она сидевшим рядом парнем. И тот взгляд, какой он обращал на неё, тогда ещё якобы-Агафью, полный восторга и восхищения, и тот поцелуй, даже сквозь три слоя кисеи, она потом часто вспоминала наяву и во сне. И чем больше вспоминала, тем больше ненавидела. А чем больше ненавидела, тем больней да ярче вспоминала. Сестрице-капризнице только и дивись: как та сдала его без сожаленья? И, презирая за это сестру, порой ощущала к ней расположение: всё ж, та – ей, Гаафе, молодца в мужья определила. В то же время, печалясь о влюблённом взгляде, на сестру ж и гневалась: из-за той сны да муки… Ещё и подбоченивается, гадюка! А главное – единственный мужчина, который наградил Гаафу столь обожающим взглядом – той, стерве, посылал его. Вот за что задушила бы!

Задушить мечталось и единственного мужчину. Порой. А порой – залучить его в горницу о ста запорах. Да не выпускать. Ну, не любит. А – возьмёт да привыкнет. Всем известно: жена не пряник – хлеба ломоть.

И теперь вот настал срок, когда такое возможно. Мешалась только бесстыжая китайская роза, вроде тех, что у Агафьи в саду росли… В прошлом году Гаафа со сладким чувством растоптала такую… И ныне будто заново ощутила, как со слабым хрустом ломаются лепестки, лопается тугая серёдка, в кисель размазываются тончайшие прожилки… Вот так надо с лютым врагом!


Всё это старшая Дормедонтовна обдумывала, пока за столом судили-рядили о Гназдах, да о Жоле Вакре, да крале на заимке. Вдруг поверилось в возможное счастье – и как поверилось! Родные-то – слегка да на глазок прикидывали: выгорит ли ещё… может, так, а может, иначе… Но для отвергнутой страдалицы «иначе» – даже не возникло. Сам собой бесследно таял в воздухе и заглушался громовыми раскатами звук голоса, который дерзал помянуть это слово... Что делать: завлекают порой странников золотые дворцы в лазурных маревах…


– Расскажи мне поподробней, братец, – подсела она после обеда к Дормедонтычу-среднему, тому самому, с попорченной рукой, – как ехали вы от зимовья лесного, что там за путь, что за вехи?

Брат сестрице не отказал, с важностью порассказывал, где-что-как-куда. Сестрица ещё вопросов позадавала, туда-сюда-вкривь-вкось. И – всё выпытав, всё разузнав – низко братцу родному кланялась и благодарила многословно.


Отблагодарив, надолго задумалась. А в конце недели к батюшке подобралась:

– А? Батюшка! Ты вот перстень с печатью разве что в баню с пальчика сымаешь, да и тогда в заветный ларчик прячешь – глянь, как потускнел без уходов да стараний. Ты бы дал мне на денёк до завтра – я б тебе начистила, за версту будет сверкать, а, батюшка!

И умильно голову так и этак наклоняла: просить-то Гаафа умела. Умела и уговаривать. И уговорила: дочка ж единокровная, дитятко небалованное. Подумал-подумал Дормедонт Пафнутьич – да и снял кольцо с толстого заскорузлого пальца:

– Держи, дочка! Только смотри – никому чтоб... Вернёшь поутру.

– Не сомневайся, батюшка, – ещё ниже, чем брату, поклонилась Гаафа – и ручку отцу чмокнула. Ни слова более не проронила.


Отец был не помощник. Никогда тревожного сердца бы не понял и с тех пор, как от зятька пострадал, против Гназдов открыто лезть остерегался. Как и оба братца. Была мысль к Агафьиному супругу с тихим предложением обратиться, тот не пуган и на девок падок, вот его можно было бы прельстить китайской розой, лишний раз с гадкой Гаткой поквитаться, но поди, знай, как он дальше себя поведёт. А вдруг заступаться начнёт за сучку? Так что поддержки кующей своё счастье соломенной вдове ни от кого не было. Приходилось изворачиваться самой. А девкой уродилась она сообразительной и неробкой, потому и лошадку с санями выхлопотала, и денежками разжилась и умело приладила: ни одна душа не обнаружит. Да и грамотку выправила…


Понимала законная половина, чем муженька встряхнуть, аж подбросить. Сердце подсказывало, а разум уверял, что китайская роза тут же заняла бы её место, случись тому освободиться. Расклад этот представлялся жутким, пугал и приводил в ярость: не ей, верной честной супруге, такая участь! Но войну разожгло слишком всерьёз, в такой войне снарядов не жалеют. И в главную цель посылается мощнейший. Выбирать не приходится.

Однако произносить ужасные слова, а тем более писарю вслух, да ещё в суеверном страхе – всё это столь болезненно, что воительница несколько дней оттягивала роковой миг. Пока не пришло в голову: а почему страдает именно она? Пусть и заодно бы сестрица, заносчивая вредина. Вполовину меньше придётся бояться: мало ль, о ком из них речь? И сразу внутри пламешек сверкнул: вот оно, верное решение! Вот снаряд, что разнесёт покой муженька в столь мелкое крошево, чтобы ровнёхонько да чисто устелить ему путь от зимовья. Только поманить вестью, а в руки не дать!

«Ну, вот как муженёк отзовётся на смерть законной супруги? – рассуждала супруга сама с собой наедине, отвратясь от всего мира. – Кралю подхватит - да под венец. А вот когда это ещё вопрос, когда выяснить необходимо – тут один узнавать бросится. А девку свою на всякий случай в убежище оставит: а ну как от родственничков удирать придётся».


Так, сяк повертела Гаафа эту мысль – и понравилось ей. А пуще всего понравилось, когда писарю наказывала: просто «дщерь», а какая – неважно. Писарь соседнего села денежку получил, да и дщерей не знал. Зато Дормедонтовна при словах «почила в бозе, отойдя в мир иной» не себя в гробу воображала, а любимую сестрицу.


Замужнее положение давало старшенькой некоторую самостоятельность. Потому, заранее никому о своём отъезде не сообщая, оставила она возле подушки другую грамотку, в коей признавалась, куда поехала. На всякий случай. Навещу, мол, муженька на заимке. А то что-то совсем забыл меня.

И рано утром, ещё до света, запрягла она лошадь, свалила в небольшие санки собранный накануне мешок и в ворота выехала. Вернулась, слегу в пазы вставила, посмотрела на родные окна – а прощаться-обниматься в Лавановом семействе было не принято.


Два дня смелая девка от рассвета до заката в пути провела. Два дня плыли по обе стороны то пустые снежные равнины, то занесённые метелями леса. Курить трубки в пути Гаафа не привыкла, потому заранее в санях устроила глиняную печурку, куда по мере необходимости совала запасённые накануне полешки, порой поновляя потраченное. На ночь остановилась на постоялом дворе, о каком заранее братца порасспросила. А чего не порасспросить за праздным разговором? Путешествуют люди, чужие места любопытны, а Дормедонтычу лестно бывалым да знающим покрасоваться – он сестру не заподозрил. Может, про отъезд узнав, ещё сообразит, а пока – нет.

Рано или поздно – добралась Гаафа до села Прочи. Это последний рубеж был. За ним – деревеньки там-сям, а дальше пустынная дорога. Страшновато. Помнила девица, как, по братнину рассказу, завыли волки… в может, и не волки… Но так же помнила Стахов взгляд на свадьбе и жадный поцелуй, молодость свою погубленную, смешки соседские – и решила: чего терять? Её будет муженёк. При второй-то встрече, когда сильными руками, легко, сколь она ни упиралась да ногами ни брыкалась, молодец её к коновязи приторачивал, и она в этих самых руках бесправным кулём себя почувствовала – почувствовала и нечто такое, что залучить к себе эти руки показалось важнейшим делом. Таскает, небось, кралю свою, не ленится, на руках на этих: ах, роза-незабудка, лебедь-цапля-гусь! На вертел бы того гуся, да косточки обглодать!

И до самой Проченской артели мысленно глодала Гаафа эти косточки…


Едва прибыв в гиблое захолустье, быка за рога она ухватила сразу. Так получилось. А к получению ещё на подъезде Гаафа приготовилась. Бороду она смастерила дома, частью из хвоста гнедой кобылы, частью – сивого мерина: братец Жолу Вакру видывал и обличье описал. Близ артели оставалось только разрезанным чесноком щёки намазать да заготовку прилепить. Задышала Гаафа сквозь бороду и подумала: хорошо мужикам по свету ездить: и щёки не мёрзнут, и воздух в глотку не прямым потоком прёт, а в волосе задерживается, согреваясь. От дыхания тут же иней осел на усах, так что когда возле самых изб мимо деловито протопал подросток в явно великоватом тулупе, с любопытством глянув на заснеженную фигуру в санях, накладка выглядела, будто приезжий родился с бородой.


Голос у Гаафы был низкий и глухой. Да ещё охрипла с морозу. Так что ничего получилось.

– Слышь, парень, – окликнула она паренька. Тот обернулся. «Глаза честные, – безошибочно определила Дормедонтовна. – То, что надо».

– Где тут Гназда, Стахия Трофимыча найти? – спросила негромко. – Письмо ему важное. Тесть пишет, дочка померла».

При последних словах уже второй раз внутри ёкнуло, а душа будто руками закрылась. Но приходилось стискивать зубы. Отчего голос заколебался и стал ещё глуше. И вполне уместно: дело нешуточное: померла вот…

Мальчик проникся.

– Это к Харитону Спиридонычу надо, – проговорил озадачено. – Вон в той избе. Он всё знает.

– Отнеси письмо, – со внезапной властностью потребовал гость. – И пусть поторопится.

Парнишка растеряно взял в руки протянутую грамоту в вощёном холсте.

– Скажи, привёз Жола Вакра, – пояснил незнакомец, подавая монету.


Далее, убедившись, что мальчишка направился в названную избу, Гаафа загнала лошадь за угол сарая, и оттуда посматривала. Время было около полудня, и в предположениях она не ошиблась: из избы вскоре вышел мужик. Помедлив на крыльце, он оглядел широкий двор, задумчиво повертел в руках заветный вощёный свёрток – и сунул за пазуху. Потом стал запрягать коня.

Вскоре полозья широких саней отметили направление. Впрочем, Гаафа его и без мужика знала.

С трудом и болью отклеив бороду, она попросилась на постой к местной стряпухе. Та несколько раз показывалась из крайней избы, и девка из укрытия приглядела старушку. Пришлось попрепираться на пороге.

– Чего тебя сюда принесло? – хмуро зыркнула бабка. – Чего тебе здесь делать? Езжай своей дорогой, в Проче заночуешь.

– Да уж пусти до завтра, – умильно уговаривала гостья: уговаривать-то умела. – А вдруг с пути собьюсь? Вдруг ночь метельная?

Окончательно решила вопрос солидная мзда.


Метель и правда выла всю ночь. В тёплой избе переночевав, и духом, и телом собравшись, на следующий день Дормедонтовна неспешно вознамерилась в дорогу. Старуха торопила:

– Ты, милая, что-то завозилась. С рассвета до заката время – золото. Тебе золота, гляжу, не жаль.

– Отстань, бабка, – лениво отмахнулась та. – Сама знаю, когда мне и куда.

И куда поехала – бабка только глаза вытаращила. В лес глухой! Чего ей там понадобилось? Вот волки-то заедят… Заедят!


Волков Гаафа боялась. Но днём волки не так страшны, а до ночи ещё далеко. К тому же в печке раздула она потухшие угли, а в санках смольё запасла. И пока ехала известными просеками под громадными снеговыми елями, у печки грелась. Правда, с половины пути подбрасывать хворост перестала. Меркнущие угли ещё долго дымили и утихли только к самому зимовью. И к сумеркам. Путешественница с трепетом вообразила, как неисчислимые волчьи стаи подбираются к тыну, к лошади, к саням. А ну, как не выгорит намеченное? Не пустит девка на порог? Всё могло случиться. Законная супруга рисковала крепко. Но и отгоняла пугающие мысли от себя весьма решительно. Волков бояться – в лес не ходить.


Лошадь оставила подальше от зимовья, за деревьями, что б от ворот не видать. От ворот же с удовлетворением отметила свежий след полозьев, который уводил в противоположную сторону. Немного помедлила у ещё не остывшей печки. И только когда совсем стемнело, вздохнула, крестясь – и потащилась к чужому жилью.


Щенок залаял, когда она ещё на подходе была. Шагов она не смирила, и тот выскочил из-под калитки, возмущённо прыгая и заходясь на все собачьи лады. Но был он дитя дитём, кусаться толком не умел, и Гаафа, в шубе, крепких валенках и с палкой, успешно противостояла ему. Зато щен дал повод ей заголосить слёзно:

– Люди добрые! Спасите! Заел совсем!

Сквозь лай услышала она, как стукнула дверь, раздался женский оклик:

– Нельзя! На место!

Страж подчинился, было, хозяйскому голосу, но преданное сердце неудержимо влекло на подвиг, и он выскочил снова.

– Нельзя! – разгневалась хозяйка. Псина снова подчинилась – и снова рванулась.

– Ах, ты не слушаешься?! – не на шутку возмутилась та. – Запру.

Вслед за чем грохнула дверь сарая, и лес огласил собачий скулёж.

Гаафа почти прилипла к забору – слушала, но не слышала ничего, кроме скулений. Уже стояла непроглядная темень, и только над воротами слабо светился морозный воздух – вероятно, сюда достигал свет окна. Ни шагов, ни шороха. Будто и нет за тыном никого. Скиталица озадачено ждала: не могло ж хозяйку не растревожить, кто там у ворот. Выйдет.

Без печки стало зябко. Гаафа потопала, похлопала, похныкала.

– Люди добрые! – крикнула снова. – Помогите! Пропадаю!

– Что тебе, – сразу отозвалась стоявшая за калиткой Евлалия: в надвратное оконце смотреть не имело смысла.

– Заблудилась я! – надрывно возопила путница. – Думала, засветло дойду, а что теперь делать? Ночь. Мороз. Не зги не видать. Зверь бродит. Пропаду! – она горько заплакала: умела.

Кто не знает: бес, дабы погубить, жалобным да беззащитным прикидывается. И не всякому распознать удаётся дьявольскую искру в залитых слезами глазах, адский запах среди хвойных лесных ароматов и смолистых дров в жаркой печке. Ну, как можно оставить измученную женщину замерзать под забором, когда на много вёрст вокруг снег да снег!

– Как ты попала-то сюда? – осторожно спросила Лала.

– Как попала?! – придала отчаянья голосу измученная женщина. – Да в Прочу шла, от Веви. Тропку мне указали, чтоб скорей. И надо ж было сбиться! Где ошиблась, не поймёшь…

Измученная женщина недурно в названиях местности поднаторела. Пред путей не ведавшей Евлалией у неё оказалось преимущество. Хотя такие названия, как Вевь и Проча, мельком от Стаха та слышала. И содрогнулась, представив себе, как шла бы одна через лес из неведомой Веви в незнаемую Прочу. И как её застигла бы ночь… Жутко.

– Мне отпирать не велено, – всё ещё колебалась она. Хотела предложить бедолаге собрать сушняк, и кинуть ей горящую головню: пусть разведёт костёр, но вспомнила, что давным-давно сушняк вокруг весь подобран, а мороз таков, что и костёр не спасёт.

Страдалица всё плакала за тыном. Не кричала, нет. Бормотала, покорно и скорбно, но так, что б хозяйка слышала:

– Где ж видано, чтоб человека на смерть обрекать! Как можно путника не приютить? Креста, что ль, на людях нет? – и вновь добавляла надрыву в голос:

– Ну, кто тебе отпирать не велит? Зверь он, что ль? Ну, умоли ты его! Я в ножки упаду! Послужу-отработаю! Всю жизнь буду Бога за вас молить. Какая от меня беда? Лишь до утра бы перемочь, уйду со светом. Ведь ты завтра мёрзлое тело под воротами найдёшь, подумай!

Лала не устояла. Да и кто б устоял? Конечно, одолевали мысли, что уж больно совпали события: не успел Стах уехать, тут же гостья на порог. Притом вопрос-то решался о жене. Женщине. Смекай! Часто ль женщины бродят по лесам? У Лалы уже был пример, упреждающий доверчивость. Однако совпадения случаются, по себе знала. Нельзя всё и всех подозревать…

«Бог поможет! – решила она. – Случись чего, мы на равных. Буду настороже. До утра не посплю. Ведь если погибнет из-за меня – по гроб и за гробом покоя не будет!»

Перекрестилась – и отперла калитку:

– Что ж, заходи…

И привалившаяся к калитке Гаафа, порядком замёрзшая, мешком бухнулась ей под ноги. Евлалия (с колом в руках: для нежданных оборотов) убедилась, что та одна одинёшенька. Без коварной подмоги. Пронзила жалость к бессильно упавшей бабе, которая совсем закоченела и чуть жива. Потому, отмахнувшись от опасений, Лала подхватила её под руку и помогла подняться.

– Ну, пошли, пошли в избу, – заботливо потащила за собой. И впрямь ощущая потребность в заботе, Гаафа с трудом переставляла застылые ноги. Щенок скрёбся в сарае и тоскливо взлаивал.

«Выпущу его, когда эта заснёт», – решила Лала. Она иначе не называла про себя свалившуюся ей на голову проблему. Хотя в сенях имя спросила:

– Кто ты, как тебя звать-то?

Уже протекая через едва приоткрытую, дабы сберечь тепло, дверь в избу и чуя блаженные потоки, Гаафа даже не запнулась:

– Настасьей…

Ещё дома она сочинила легенду. Слыхала от братца, что недавно помер в Проче мужик, небогатый на злато, но богатый на дочек – вот одна из дочек и пригодилась. Как и ожидалось, хозяйка про таких и вовсе не слыхала. Да и что она может слыхать на своей заимке… Лишь раз законная жена взглянула в упор на незаконную. Та отвлеклась зажечь свечку от углей, и гостья подгадала миг. Рассматривала страстно и свирепо: вот, значит, какова ты, китайская роза… Что за лепестки у тебя, что за листья… Глазки, губки, щёчки… Краше Агафьи будет. Ну-ну…

Далее сидела в опущенной головой, прижавшись к жаркой стенке печи, с видом сонным и мученическим. И то сказать – натерпелась девка… Лала борща ей налила, сала отрезала: ешь, горемычная. Та и хлебала, дрожащей рукой поднося ложку ко рту и постанывая при каждом глотке. Платок закрывал голову и часть лица, особенно щёку, где глубже и уродливей проходил шрам: по шраму могла хозяйка догадаться… но не догадалась: никогда Стах не описывал ей лицо супруги. Да и не помнил-то его толком. Осталось только смутное ощущение страшного.


Что гостья собой дурна, Лала видела. Это тоже добавляло каплю не в добрую чашу весов «друг или враг». Хорошие лица душе приятнее, но главное другое: она знала, что жене Стаха далеко до красавицы. «Но мало ль на свете некрасавиц? – потянуло вниз чашу добра. – Да и безумие: бабе, одной, заехать невесть куда и чуть не замёрзнуть! Кто на это решится?»

В конце концов, добро пересилило. Лала уже спокойно хлопотала у печки, а потом, накинув короткую шубейку, села прясть: накануне Харитон привёз давно обещанной волны от осенней стрижки. Ленивый разговор, однако, не клеился. Только поначалу, когда Лала сняла шерстяной платок и повязала тонкую косынку, гостья кивнула на две её косы:

– Замужем?

– Да, - легко и беспечно обронила та. В Настасье почудилось глубинное движение. Но слова пошли вполне обиходные:

– А что мужа-то не видать?

– Уехал, – пришлось признаться Лале. – Но скоро приедет, – добавила она поспешно.

– Ну, конечно, приедет, – где-то далеко и почти незаметно в голосе скользнула едкая насмешка, которую, впрочем, разом смыл горячий словесный наплыв:

– Как тебя зовут-то? За кого мне Бога молить?

– Евлалия… – молвила Евлалия.

– А мужа? – живо поинтересовалась Настасья.

– Стахий…– улыбнулась та.

– А по батюшке?

– Трофимыч.


Ну, что ж? Ты на верном пути, верная законная супруга Стахия Трофимыча! Вот как надо счастье ковать!

Далее беседа сошла на нет. Устала гостья. Да и проболтаться опасалась. Потому неопределённо мычала на неназойливые хозяйские расспросы, притулившись на лавке за столбом, на который опирался угол печи, и клевала носом. Лала посмотрела на полусонную – и притащила из сеней ветхую шубу, какая ещё от старого охотника осталась. И мешок сена под голову.

– Настасья, – позвала, – ложись-ка, я тебя укрою…


Гаафа отвела глаза, чтобы скрыть злорадство: давай-ка, дурочка, давай! Попрыгай вокруг, да послужи… пока ещё можешь… Пробормотав положенные слова благодарности, она с удовольствием уткнулась в сенной мешок и смежила глаза: почему бы чуток и не отдохнуть? Лишь время от времени незаметно поглядывала из-за гладкого тёсаного столба, нащупывая за пазухой приготовленную верёвку.


Вскоре Лала потеряла бдительность. Гостья ровно дышала и явно спала. Да и сколько ж можно подозревать её? Хоть и стреляным воробьём Гназдушка была, но о людях по своей природе судила. Природа же перепала добрая да доверчивая. Решив не спать при посторонней, она ещё тянула кудель, но потом вспомнила про щенка: надо бы выпустить.

Свеча оплыла, Лала сняла нагар и подошла к печке пошевелить угли. Именно тут она допустила ошибку. Поставив кочергу в угол, она в задумчивости загляделась на вспыхнувшее пламя, отчего задержалась возле самого столба, за которым посапывала мнимая Настасья. И невзначай к нему спиной повернулась…


В первый миг она просто не поняла, что случилось. Её с силой дёрнуло назад, она стукнулась затылком. Потом сообразила, что притянута за косы. Их продолжали яростно закручивать, и голову пронзила боль. Злодейке очень кстати сучки пригодились. Те самые, на которые Стах, придя из лесу, тулуп вешал… Теперь за них зацеплены оказались туго заплетённые и перевитые лентами длинные волосы. Крепче волос каната нет. Гаафа связала их надёжным узлом и заготовленной верёвкой захлестнула шею.

– Ну, что? – пришипела со сладострастным всхлипом, – замужняя ты наша… вот и пригодилось твоё замужество!

Конечно, Лала пыталась дотянуться до девки руками и ногами, но поди, ущеми врага, который за спиной, да ещё защищён столбом. Очень быстро Гаафа подловила её и скрутила запястья да щиколотки:

– Не рвись зря, – посоветовала снисходительно. И выбралась из-за столба. Подошла не таясь, встала перед облапошенной женщиной. Подбоченилась, что твоя Агафья: теперь могла себе позволить.

– Ну? – усмехнулась пока ещё сдержанно, – отлюбила, роза китайская?

Лала в ужасе смотрела на неё.

– Настасе… зачем? – пролепетала, всё ещё не веря.

– Да какая я тебе Настасья! – воскликнула та, наконец-то отдаваясь воле чувств. – Неужто не поняла, кто я!

Лала поняла. Сразу поняла и что понапрасну Стах, окрылённый с надеждой, уехал, и кому это нужно было, чьих рук дело. И ужаснулась: решиться на такое!

Но Гаафу уже несло по кочкам:

– Значит, муж, говоришь, твой? Чужого мужа залучила, красотка? Думала, помру, тебе уступлю? Да я, тварь, знаешь, что с тобой сделаю?

– Ну, зачем он тебе? – попыталась вразумить её Лала: надежда, пусть и зыбкая, не оставляла. – Ведь он не из-за меня тебя покинул…

– Может, и не из-за тебя, – продолжала усмехаться законная жена, и, вдруг сообразив, вспылила, – да твоё какое дело! Тоже ещё судить взялась!

И рявкнула:

– Из-за таких, как ты, бросил! Из-за красивеньких! Кабы вас, красоток, не было, знать не знал бы про вас, никуда бы не делся! Всё было бы, как у людей… – хлюпнула она носом, но тут же на перепуганную Лалу оскалилась, – а ты чего улыбишься-то, розочка? Вот за то, что розочка – за то и получай! И пусть он полюбуется…


В последние мгновение она всё же задержала взор на ненавистном лице, черты которого природе угодно было довести до совершенства, придав ему прелести и свежести всех цветов, листов и юных побегов, когда-либо радующих добрых людей.

Кабы не взглянула – может, и не с таким бы жаром охватило душу яростное пламя. Но теперь не нашлось ему ни пределу, ни удержу.


Благоверная супруга схватила кочергу. Отчаянный крик Лалы сотряс дом: та с размаху несколько раз ударила её по лицу – и удовлетворённо услышала, как хрустнула кость. Нет, убивать она не собиралась. То есть убила бы, и с наслаждением, но это нарушало замыслы. Не стань крали – Гназды вполне могут на мужика рукой махнуть: кому он помеха тогда? Тогда не видать его поклона Лаванову семейству. А вот когда пред своими виноватый, да ещё сам увидит, что́ у него теперь вместо красавицы, и за какие яхонты гонения терпит – разом отвратится да спохватится. Она, Гаафа, постарается сучку разрисовать! Ярче себя! Только б не убить невзначай… Но язык ей надо припечь, чтоб не болтала…

Девка пошарила глазами, заметила под лавкой тесак – и, загребя его, наотмашь полоснула по прекрасному лицу. Как её саму косой когда-то…

– Ори-ори! – подбодрила истекающую кровью жертву, деловито вытаскивая из огня раскалённую кочергу и прикидывая: сперва поперёк тонкого носа, а после в кричащий рот. – Тут на сто вёрст ни души.

И ошиблась.

Вопли смолкли: на время Бог избавил Лалу от боли и потрясений, она потеряла сознание. Но тишины не последовало: затрещала подсаженная снаружи дверь. Чего карательница меньше всего ожидала… Увлеклась очень.

И очень испугалась. Пыточные железа выпали из рук. Не до розы. Кто бы ни ломился снаружи - надо было спасаться. Изба сразу показалась невероятно враждебной. Огонь шевельнул языки уже в сторону законной супруги. И кочерга злорадно примерилась к её, пусть не тонкому, но вполне чувствительному носу… Гаафа заметалась. Окна и без прикидки явно малы, к тому ж, снаружи на каждое для тепла накрепко приморожено по куску льда. Нечего и думать пролезть. Но есть ещё вторая дверь. И без замка. В какую клеть ведёт?

Куда б ни вела – не до капризов: сейчас и в выгребную яму забьёшься. Вон орут. Сто глоток: «Лалу!» Того гляди, створки слетят. Гаафа понимала, что бывает за Лал…

Летели мгновения. Летели створки.

Пока не упали, она успела откинуть войлок, распахнула дверь и бросилась в обледенелый лаз.



Мужики ворвались в избу. С ними не ворвался холод: он уже разгуливал по горнице, струясь из распахнутых крылец для подъёма воды. Со столба возле печки свесилось недвижное тело. То, откуда быстрые кровавые ручейки бежали по груди на подол и закапывали доски пола, нельзя было назвать человеческим лицом.

– Лалу! – вскричали разом – и смолкли. Так хотелось не верить глазам.


Ещё возле чужой лошади, когда ошарашено замерли они, пытаясь связать события и Жолу Вакру, а Стах уже стегнул коней - мягкую тишь леса пронзил истошный крик. Не мог так кричать человек, тем более женщина – но кричала. И снега, и громады дерев точно взорвались этим воплем. Пока товарищи донеслись до зимовья, перемахнули через тын и высадили дверь – жуткий вопль с короткими перехватами, то и дело доходящий до визга, не прекращался.


Дальше действовали быстро и слажено… Конечно, в первый миг все к Лале рванулись, но сразу же разделились. Стах да Зар с Иваном отвязывали и укладывали раненую, трое других кинулись из избы, под крутой берег: супостат не мог уйти далеко.

Верно. Далеко – не понадобилось. Едва спустились на лёд, тут же увидели. Харту с Николой – ничего, а Фрол глянул – и поспешно в сторону дёрнулся. Хорошо, голодным был – лишь едкая слизь выплеснулась из гортани. А из головы – наваристый борщ, про какой весь волчий путь мечталось: вот доберёмся до печки, а в печке… Добрались.


Кол, который в прежние времена хозяин от медведя вбить догадался, и на котором уже давно не качалось привязанное бревно, со временем покосился. Правда, бадья, то и дело грохавшая сверху, до него не доставала: в сторону не отклонялась. А вот законная супруга, при падении цеплявшаяся за всё подряд, отклонилась…

– Ладно, – потоптались мужики, отводя глаза. – Царствие небесное… После приберём… Не до этого.


Ибо мертвым погребать своих мертвецов. А надо было о живых думать. Двое раненых нуждались в спешной заботе. Тут потерявшего много крови Василя скорей бы в тепле устроить, да питья ему горячего дать, да ногу осмотреть: что там с пулей: засела, поди, и рваное обожжённое мясо вокруг… Тут Лале бы кровь остановить да стянуть повязкой с живицей края плоти, резаные зазубренным тесаком, что Стах не спрятал куда подалее – бросил под лавку по лени да глупости, для вражьего торжества… «Прячь ножи-топоры, не клади на виду!» – всю жизнь отец да братья учили – да били мало.

– Что ж не били-то?! – уже погодя, по прошествии дней, без конца бормотал Стах, то и дело стукаясь башкой о печку да косяк. Хотя всяк понимал – не в тесаке дело. Другим ударом Стах другое горе вышибал: ну, почему Лалу с собой не увёз? Оно, конечно, не женское дело – лесами кататься, да лучше Лале бы ехать, чем той… А думал – шутя скатаю, да вернусь… И много ещё причин было головой прикладываться. Зачем в зимовье привёз, зачем год назад письмо написал, зачем в дом к Зару зашёл! Да копай уж и глубже: зачем родился!

Только это всё потом было. Здесь, в избушке, не до прикладываний. Когда Лала в крови, каждый вздох – стон, и страшно коснуться – мук бы не добавить. Когда личико всё под просмоленной ветошью, и даже брат Иван руками разводит: что делать-то с ней… А делать надо. Потому как там, под ветошью – личико… ЕЁ – личико! Вот уж никогда не мог предположить Стах, до чего его ведьма додумается. Как она узнала? И ненароком всплыл в памяти чужой возок, и ездок случайный… и кто-то в возке… Не вывернулся Стах. Настигло племя Лаваново.


Что зло со стороны Лавана пришло – Стах ещё при виде лошади смутно догадался. Наверняка же узнал от вернувшейся погони.

– Твоя… – глухо пояснил ему Никола, кивнув на водяное крыльцо. Стах обернулся от изголовья Лалы, и тот добавил:

– Значит, не про неё письмо.

– Теперь уж про неё, – обронил Фрол и, горько поглядев на Лалу, подсел к Василю. Горячий борщ в печи нашёлся. Возбуждающий аромат, от которого Фрола замутило, плыл по избе. Зар цедил его другу в рот по капле, а Иван всё более мрачнел над разбинтованной ногой.

– Пухнет, – бросил со злостью, и бессильно свесил руки. – Сведущего бы надо…

Вошедший Харитон обвёл Гназдов задумчивым взглядом. Он благоразумно задержался во дворе, выпустил щенка, и лошадей ввёл в ворота. И, конечно, Лаванову лошадь не забыл: волкам, что ль, оставлять? Он и распряг, и в конюшню завёл, и овса подсыпал. Отдохнуть должны кони. Завтра долгий переход.

– Валитесь-ка спать, Гназды, кто сумеет, – посоветовал сокрушённо. – Рассветёт, дальше тронемся.

– Дальше? – растерялись гости.

– К бабке моей. К Нунёхе, – сообщил спокойно. – К ночи поспеем. А здесь только пропадать да горевать.

И уточнил:

– Сведущая бабка-то...

– Верно, – загорелся Стах. Птица снова присела ему на плечо. – Вот старушка – так старушка! Раз уже Лалу вылечила.

– Когда же? – изумился Зар. Он уступил ложку с плошкой Николе, подобрался к сестре и держал её за руку.

– Когда я Хлоча порешил, – хрипло выдохнул Стах. И опять не стал ничего пояснять. И Гназды не спрашивали. Не до того.


Так никогда и не спросили. А Стах – так никогда и не сказал…


Кое-как, урывками проваливаясь в краткий сон, они дождались розовеющего востока. Едва возможно стало что-то рассмотреть вокруг – собрали снасть, запрягли лошадей.

– А с девкой что делать? – озабочено пробормотал Никола. – Так, что ль, бросить? Не дело: всё ж, венчаны… Слышно, с венчанной женой на Страшном Суде придётся рука об руку стоять.

– Приберём, – страдальчески кивнул Фрол, и ужаснулся, – ещё и стоять с ней! Неужто смерть не освободила?!


Три Гназда топоры взяли – да покосившийся, вмороженный в реку, замёрзшей кровью покрытый кол – срубили. Снимать с него законную супругу не стали, обтяпали покороче. Бог миловал: ничего не чмокало, не хлюпало: за ночь схватило насмерть. И смерть – вот ещё Бог миловал – мгновенно приключилась. Рядом бадья валялась. Видать, вдогонку по шее шарахнуло – и упокоило. Гназды перекрестились.

– Чего с ней теперь-то? – почесали затылки молодцы.

Иван помедлил – и произнёс твёрдо:

– Отвезти в ближний храм. Пожертвуем разбойничьи денежки. Пусть похоронят. И родне сообщат.

– С собой это счастье везти? – ахнул Фрол. – И кто повезёт?

– Ты и повезёшь, – припечатал брат.

Со старшим не спорят.


Тело завернули в рогожу и положили в Лавановы сани. Только Фролову лошадь ещё пристегнули. Сам он, совсем загоревавший, взялся за вожжи. В большие сани Василя уложили. Рядом устроили Лалу, и печку между ними поставили. К лошадям сел Стах. Рвался Зар, и даже спорить пытался, но всё решила кобылка. Она накануне на постромке хорошо шла – вот пусть и дальше идёт.

Избу закрыли, ворота заперли. В последний миг из подкопа выскочил щенок – и его забрали. Всю дорогу он бежал рядом, иногда вскакивая в розвальни – и разваливался в них совсем по-глупому: одно слово, дитя… А дорога была долгая, хоть и ехали на пределе возможностей. Миновали Проченскую артель, где старуха-стряпуха невзначай попалась. Замерла у самой колеи, крестясь:

– Харитон Спиридоныч! Ох, батюшка! Никак, увечные у вас? Никак, покойные?

– Всё так, – глухо отозвался Харитон. – Молись, бабка, за Василя да Евлалию, здравия бы им. Да и, чего уж там, за упокой души Божьей рабы Гаафы.

– Ох, сердешные, – завздыхала стряпуха, и глянула в последние сани, на которых Фрол сидел. И по бабьему любопытству, осторожно да за уголок, не поленилась рогожу приподнять:

– Кого ж Господь прибрал-то, молодого аль старого?

И узнала. Лицо Гаафы не особо изменилось. Да и куда меняться: краше некуда.

– Ой! – заголосила бабка, хватаясь за щёку. – Да она ж у меня нонеча ночевала! Заночевала да в лес поехала. Говорю ж, волки заедят! Вот и заели.

– Волкам тут раздолье, – угрюмо буркнул Фрол и лошадей подбодрил. Оттого, что ехал он позади всех, ему было неуютно и всё казалось, что отстаёт. А когда передние сани и всадники порой скрывались в вихре взмётанного снега – так и вовсе теряется. Потому как после событий прошедшей ночи очень уж в сон тянуло. Смежало глаза, и сами собой захлопывались веки – а когда спохватывался и дёргался пробудиться – охватывал страх, что проспал, и невесть куда занесло. Вдобавок пошёл снег, который к полудню сделался гуще, занося и коней, и седоков, и сани. И неприятный груз за спиной Фрола. Фрол отряхивался и порой косился назад. А спать хотелось – хоть пальцами веки разжимай. Однако покойница покоя не давала. «Не отпетая ещё, – думал мужик угрюмо, – и смерть плохая… Три дня душа рядом с телом бродит. Первый день, значит… Псалтирь бы ей читать, да где ж тут…»

Кое-что он помнил и, то и дело выныривая из дремоты, бормотал: «Наипаче омый мя от беззаконiя моего и от греха моего очисти мя…» И опять проваливался в сонное бесчувствие. И опять спохватывался… Удивительно мягок и гладок стлался заснеженный путь. Хоть бы подкинуло где. Нет, шёлк-виссон. От которого баба его умильно в глаза заглядывала. Вспомнив жену, Фрол усмехнулся. Ох, бабы! То ли птица, то ли рыба, то ли зверь. Одно слово – чудо. Сотворил же Господь! Но всему есть предел. Чудище за спиной и бабой не назовёшь. «…яко беззаконiе мое аз знаю, и грех мой предо мною eсть выну…» – забубнил. И в который раз оглянулся. Снег валил и валил. Налипший рыхлый гребень в середине тела покойницы не выдержал собственной тяжести и обвалился. Комки скатились под полозья. А следом новые поползли. Фрол сонно наблюдал, как пошла трещина, и вся груда разломилась и съехала на обе стороны. Потом пригляделся – и с ужасом понял: тело шевельнулось. «Вот почему трещина, – отметил отупело. – Она приподнялась». Он потряс головой: что за морок? Потряс – всё на место улеглось. И впрямь морок. Лежит себе, горемычная, как лежала. Тело – и тело. Бревно в рогоже, и сверху снег. А впереди сквозь зыбкую пелену едва разглядишь хвост Азарова коня. Фрол подстегнул лошадей и в надвигавшихся зимних сумерках некоторое время высматривал этот хвост, чтоб не отставать. Потом опять назад покосился. И отстал. Потому что усопшая откинула рогожу и резко села у него на санях, в своей окровавленной одежде, прямая, как палка, и пристально уставилась в глаза ему своими, мёртвыми и так и оставшимися широко разверстыми, ибо веки столь заледенели за ночь, что прикрыть их – нечего было и думать. И Фрол не мог отвести взгляда, забыв про коней. И те остановились. Всё так же в упор глядя на него, покойница медленно спустила ноги с саней. Фрол опомнился. Он вспомнил про трубку и яростно затянулся, так что искры полетели. Потом, выхватив трубку изо рта, заорал что было мочи: «Да воскреснет бог, и расточатся врази его…» – и тогда сумел оторвать взор. Быстро обернулся к своим – и страх сотряс его с новой силой: впереди ни души, вокруг чистое поле. Обвёл глазами поле – и нутро вконец заледенело. С дальних концов подкрадывались сизые сумерки. В сизых сумерках среди плавных и частых сугробов скользили, то и дело прячась меж них, а меж делом приближаясь, проворные снежные гребешки да кочки. У каждой кочки – две точки. Светятся точки холодно и тускло, как обманные болотные огни, а за каждым гребешком несётся тень. И уже различает Фрол в пёстрой шевелящейся путанице неутомимые ноги и раззявленные пасти, и слышит хрип тысяч тысячей глоток.

Волчья лава шла неотвратимо и стремительно – и заполняла собой мир на все четыре стороны. И когда первых стало возможно разглядеть, Гназд узнал их в лицо. Пусть даже волчье. Да и как тут не узнаешь? Впереди всех летел Коштика, высунув язык и прицеливаясь в Гназда мёртвым взглядом. С острых зубов и сваленных клоков шерсти кропили красные капли – как тогда, в лесу. Следом нёсся куряка, что огоньку просил да по-дружески с Азаром трубку раскуривал. А дальше – остальные, и были они точь-в-точь такие, как на снегу вчера лежали. И среди них – Хлоч. Его Фрол узнал сразу – хоть ни разу не видал: огромен был: всем волкам волк.

Ближе и ближе нависало Хлочево воинство. Но ещё ближе, прямо с саней, прыгнула на Гназда волчица, норовя вцепиться в горло. И Фрол понял, что за волчица. И яростно кнутом огрел, так что на миг швырнуло её в сторону. А там – плеснул углей на просмоленную щепу, и от вспыхнувшего пламени отшатнулось воинство. А может, от жаркой, как пламя, молитвы: «Господи Иисусе христе, помилуй мя, грешного!» И от псалма заветного: «..речет Господеви; заступник мой eси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него»

Пустые сани легко заскакали по волнам сугробов, обезумевшие кони взметнули копытами снежные вихри. Только от воинства разве умчишь? Вон рвётся, хрипя и зубами лязгая, Коштика и уж у самых саней, ан, Хлоч обогнал, сбоку лошади заходит, а в санях, откуда ни возьмись – вновь невестка-покойница Гаафа, орёт-свистит-воет ветром в уши: «Куда, деверь любезный? Жену-детей увидеть ещё надеешься?»

«Как же так? – мелькнуло у Фрола, – в ней же кол осиновый!» Ружьишко дёрнул из-за плеча, за рожок схватился – и обмер: пуст рожок, будто языком слизали. «Было же чуток, – задёргалось в голове. – Оставалось!» А волчье воинство накатывает. А стрельнуть-то нечем. «Ну, – разъялась душа наотмашь да с плеча, – коль пропадать, так не даром!» И пошёл Гназд кнутом крушить, огнём палить – во славу Божую да напопрание супостата: «Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящiя во дни, от вещи во тме преходящiя…» – и загорелась кудлатая шерсть на Хлочевых боках, а следом на Коштике, а там и на дальних перекинулось, с хвоста на хвост, со спины на спину, и визжали, кувыркались волки в рыхлых снегах, и вновь неслись, и вновь летело пламя в звериные морды, и поднимался пожар великий от края земли - и до края… пока не услышал Фрол весёлое ржание Стаховой кобылки. Беспечное ржание, которые всегда различал он среди всех лошадиных голосов. Чисто – дитя! Обернулся мужик – хвост Азаровова скакуна увидал. А там и всего всадника, спокойного да неспешного. Зар изо рта трубку вынул, оглянулся на Фрола:

– Приехали, - говорит.

А впереди него розвальни остановились, и братец Стах с них спрыгнул… Замер поезд – едва Фрол успел коней унять. Глядь – церковь впереди, Проченская, деревянная. Гназды спешились, коней оглаживают, неспешно в поводу ведут. Крутанулся назад Фрол – чистое поле, от свежего снега гладкое – прямо шёлк-виссон. Ни следа. А в санях у него лежит недвижная покойница. Бревно в рогоже. И снег поверху налип. «Ну и ну!» – обессилено ткнулся в сани Фрол.

– Засиделся, братку! – подошёл к нему, похлопывая рукавицами, Иван. – Давай, оторвись от своей почившей, потопай: застыл, поди. С клиром щас уговариваться пойду… авось, не откажут…

– От своей… – подавлено пробормотал Фрол, покачав головой. И взглянул на старшого. – А скажи мне, братку, не видал ли чего по пути?

Иван пыхнул трубкой и задумчиво глянул в пройдённую даль:

– А чего там видать? Снег и снег. Ну, домишки попадались… Может, и было чего, да, если честно, задрёмывал я, Фролику… Уж больно в сон тянуло.

– А волков не было? – осторожно спросил тот. Брат даже рассердился:

– Дались тебе эти волки!

– Ишь как… – озадачено проводил его глазами Фрол – и только шапку на макушке сдвинул. А потом надолго задумался. Пока Иван в храм ходил – и поклониться, и свечи возжечь, и потолковать. И пока от батюшки присланные к саням приступили и рогожу приподняли, головами покрутили, языками поцокали:

– Ну, что ж делать, раз вам спешно… Справим всё по-христиански…

– И к родне кого с оказией пошлите, – напомнил Иван. – Вот лошадь с санями оставляем вам.

– Не сомневайтесь, – перекрестились честные Проченские мужики.

Фрол принял своего коня, а от саней отошёл с поспешностью. Но, пока местные мужики увозили тело, провожал взглядом.

– Нет, – наконец вымолвил, то ли себе, то ли лошади, то ли наступавшей темени, – столь явственное не может сном оказаться…

И видать, на беду сказал. Конечно, Гаафу отпели, и похоронили, и посыльный отправился в путь. А только, возвратившись назад, не нашёл он родной церкви, и вся Проча плакала и голову ломала, как дальше жить. Ибо предыдущей ночью упала в приделе непогашенная лампада… И как она могла упасть? Сколько помнили прихожане – всегда хоть один пламешек да оставляли: ну, а как не оставить? От чего поутру возжигать? Да и что от крохотной огненной точки случится? Ведь еле зиждется, от нечаянного вздоха готова погаснуть. Подсвечник надёжен, сумрак недвижен, покой крепок… Вечером заперли храм, а к утру от него – одни угли. Горе горькое! Было село Проча, стало захолустье…


Но это позже случилось, когда Гназды были далеко. И нескоро узнали про Проченскую беду: у них своя была. Василь в бреду. И Лала безликая. «Жизнь девке, пожалуй, спасёшь, – думал каждый, – а лицо вряд ли… И какое лицо! Как же тленна и преходяща красота земная! Вот и цветы вянут…» Тем же мучился и Стах. Ещё как! Но глупая птица-надежда пригрелась у него за пазухой. И порой шевелилась там, прилаживая перья и тычась в сердце клювом. И всё жила. Жила, вопреки разуму. Даже со свёрнутой шеей.

Гназды гнали коней и летели ночными путями глухими лесами в неведомую Нунёхину деревеньку, которая толком и названия не имела, и только потом, спустя годы как-то сама собой так и стала зваться – Нунёхино. Гназды – они ж по белу свету проворные, всюду летают, гнёзда ладят, вести разносят, и славные быстрые у них кони, покрывающие многовёрстые просторы без устали, без жалобы, предано и рьяно, и всё им нипочём. Всё нипочём под седлом. Это ночью, в конюшнях, они хрупают овёс и тычутся мордами в мягкое сено. И спят. Не спят чубарый с кобылкой: сплетаются шеями и шепчут нежные лошадиные слова.

Глава 15 «Облако»

И не то, что богато,

И не то, чтобы плохо –

В деревеньке когда-то

Проживала Нунёха,


На краю, на отшибе –

Где угодья пошире,

Где луга трав медвяных

Всё цветут и не вянут…



Одарил ли Господь старуху, или тяготу взвалил на щуплые плечи – рассуждать об этом не приходится, потому как деваться-то некуда: принимай да трудись. А не знаешь чего – Бог подскажет.

И подсказывал, не испытывая. И чутьё рукам, и мудростей голове. Не случалось ещё Нунёхе Никаноровне таких филиграней тачать – ан, косточки на знакомом личике все на место поставила и рану стянула. Потом кожи лоскуток с юного живота срезала и на сожжённое место приладила.

– Терпи, девка, – велела. Лала терпела. От Нунёхи Никаноровны – да не потерпеть? Но на всякий случай руки ей под лавкой связали. Да Зар со Стахом ещё по бокам держали… Всё-то вместе они теперь оказывались. Что ни делали – непременно вдвоём.

– Что будет? – спрашивали старуху шёпотом.

– Что Бог даст, то и будет, – проговорила та вслух. – Но красавицей уж не будет, – добавила про себя. А потом заплакала: помнила это лицо…


Василя, которого лихорадило, и жар подступал такой, что сгореть впору, выходила она. Понятно, с Гназдами на подспорье. Гназды – они ничего оказались, ко двору. А после – и вовсе как родные. Это поначалу старушка с жизнью попрощалась – когда среди ночи, махнув через забор, ввалились в избу шесть здоровых молодцов. Уж так получалось у Гназдов: если вваливались куда – так непременно среди ночи через забор.

– Ты уж прости, Нунёха Никаноровна, - загудели нестройно, однако со всей обходительностью – и в поклоне шапки поснимали. Только тут и разглядела:

– Хартику! Стаху!

Обрадовалась бабка. А радоваться оказалось нечему. Тут же внесли девку. Потом мужика. И оба были плохи. Мужик-то чужой, а девку Нунёха узнала ещё с порога. Хоть личико в несколько полос ветошь закрывала. Окинула взглядом фигуру, поглядела на ручки-пальчики – и охнула:

- Бедная ты, бедная! Опять беда тебя настигла…

Одно Бог уберёг: оба глаза целы. Мечталось Гаафе факелом пройтись по личику, по волосам, да не успела.

– Кто ж так с ней? – цедя отвар, спросила старуха.

– Да моя ведьма, – тихо поведал Стах. И вывёртываться не стал – выложил всё, как есть: какая тут ложь, когда душа нараспашку? – Только спаси!

– Ты её, выходит, и спас, – покачала головой та. – Задержись ты чуток… В который раз? Пальцев не хватит счесть?

– Да нынче не я. Нынче, если разобраться, кобылка моя спасла… Всех спасла.


– А ну-ка, расступись, мужики! – повелела бабка. И верно, столько Гназдов в избу понабилось, что повернуться негде.

– Все вы здесь не нужны, половина – ступай на печь. Потом понадобитесь.

И, как ни странно, на печке уместились. Трое. Харитон да Никола с Фролом. В тесноте, друг на друга головы устроив, заснули разом, будто головы снесло. Нечего умащиваться: после всех походов ни стон, ни крик не потревожит. А крика было довольно…

Пока до Лалиных косточек дошло, рассвет поспел. Без оконного света, при лучинах да свечках, не дерзала Нунёха с личиком мудрствовать. А на свету приступила. У восточного оконца как раз… На то когда-то и оконце прорубили. Для первых лучей. И с первыми лучами пытка пошла… Личико-то с прошлой ночи покорёжено… Покорёженным уж и прилаживаться стало. Теперь поди, переправь нелады. Вспухло да набухло.

– Не глядите, ребятки, - посоветовала бабка Гназдам. Особо Стаха подальше гнала. – Это не её лицо, – вразумляла. – Да и не лицо вовсе. Это боль-несчастье такое с виду.

Стах понимал. Злая ведьма заколдовала его Лалу, но чары рассеются, надо только в помощи радеть да ждать. А уж потрудиться – он из кожи вылезет. Нунёхе он верил: спасла ж однажды Лалу, когда та в змею обратилась…

Конечно, личико расколдовать – это не горшок разбитый склеить, не бочку засмолить, не самовар залудить. И кабы не Нунёхины ручки – никто б со столь тонкой работой не справился. Стах и Зар от ручек старательно отводили взоры, боясь сглазить. Иван же – напротив – то и дело вперялся жадным взглядом Нунёхе через плечо и ловил движение пальцев. И, порой забывшись, так нависал, что Нунёха шумела:

– Да не дыши ты на девку духом своим табачным! И не тряси над ней бородищей!


С Василем трудов оказалось меньше. Пуля с краю прошла навылет, и выцарапывать железо не пришлось. Но ногу молодцу порядком разнесло, так что пришлось заветными настоями рану промывать и самого отпаивать. Недели через две перекрестились Гназды размашистым крестом и вздохнули с облегчением. Ясно стало: на поправку Василь идёт. Жар спал, нога в свои границы вернулась, единственно, опираться на неё нельзя, так что ходить за ним приходилось. А в остальном – сам себе хозяин. Василь повеселел. И загрустил. Особенно, когда спохватившись о делах и семьях, братья стали разъезжаться:

– Мне в Плочу надобно…

– Меня в Засте заждались…

– А я… скоро Масленица… с женой бы повидаться…

Вспомнив про Масленицу, все заволновались.

– А? Сташику? Справитесь же без нас? Мы вас после навестим… Чего тут зря тесниться? Мешаемся только. Да и дома надо сказаться. А то – словно сгинули…


И разъехались братцы. Иван в Плочу, Никола в Засту, Фрол и Зар – в гнездовье. Да и Харитон не задержался.

– Ребяту! Зару! – не сдержался Василь при прощании. – Возьмите меня с собой. В седле усижу, в пути подсобите, как-нибудь доберёмся… Дома жена походит… А чего я тут место пролёживаю? Нунёхе Никаноровне заботой. Да и, – понизил он голос, – при девке мне того… неловко…

Зар заколебался. Но старуха колебания пресекла:

– Успеете. Зима. Путь не близок. Ещё натрёте да намнёте. Не спеши, Васику, погости ещё. А девке не до щепетильностей.

– И то верно, друже, - согласился Зар. – Останься чуток. Мы потом за тобой приедем.

Фрол кивнул:

– Через две недели.

И в окно глянул:

– Только не нравится мне оставлять…

– А что? – удивился Зар.

– Лес близко… - поморщился тот.

– А чем лес тебе плох?

«Чем, чем? – промолчав, насупился Фрол. – Волки в лесу!»


Щенок ко всем привык и провожал каждого. Вот и Фрола с Заром проводил. Полаял вслед уносившимся коням – а бежать не стал: уже понял, что не догнать. И вообще: Стах с Лалой тут, тут и миска – чего убегать? Разве, вместе с хозяином чуток прогуляться, пока тот постоит на околице да рукой вослед помашет.


Вот и тихо стало в доме. Только Нунёха горшками гремит. Да по ту сторону печки Василь постукивает: взялся что-то тесать с печали. Лала по эту сторону, у окна – и смотрит, как братец с Фролом выводят в ворота лошадей да с прощальной улыбкой на её оконце оглядываются, как вслед им Стах идёт, походкой спокойной и столь притягательной, что век бы смотрела. А ему на неё грустно смотреть. Да и на что смотреть-то? На лице повязка, вечно пропитанная всякими снадобьями. Лечит Нунёха, и все надеются. Брат прощался – только по руке погладил. А головы коснуться боится – тоже надеется. Вот и Стах надеется. Вон, идёт, возвращается от ворот. Сейчас к Лале подсядет, руку ей на колено положит, спрашивать станет: мол, что сделать ей да что подать. И в глаза заглянет. В тёмные провалы между намотанной ветоши. Что там увидишь, кроме тоски? А он всё кормит с ладони чудесную птицу, гладит по пёрышкам – ждёт. Но при перевязке Лала уже склонялась над тёмной дубовой бочкой, полной воды. Она знает.

За окном шёл медленный снег. И никакого мороза. Так, зимняя мякоть. Натащило облаков, дни серые да хмурые, воздух промозглый, и голова болит. Прежде никогда не болела, а теперь – что ни день… Может, облака виноваты. Раньше так подолгу Лала на них не глядела: некогда было. Это нынче – гляди себе. Не велела Нунёха ничего по хозяйству делать. Только третий день, как позволила на холод выйти. Да и не могла прежде Лала выйти. До сих пор ступает еле-еле: так надрала да намяла ей щиколотки верёвка. А чуть нагнёшься – сразу в виски горячая волна. Потому и братца проводить не вышла. Порывалась, было – да он не велел: сиди-сиди. Хотя накануне выводил её. А ещё раньше – Стах. Неторопливо, ненадолго, под локоть поддерживая. Думает, ей от духа свежего лесного радостней станет. Задышится легко.

Жаль их огорчать. Лала не перечила. Опираясь каждому на руку, походила по утоптанному снегу. Только разве доберётся лесной дух под льняные полосы, оставляющие свободным лишь треугольник у кончика носа… странного, чужого носа… Нунёха поговаривает, повязку скоро можно снять. И смотрит на неё вопросительно. Понимает: умрёт Лала, но лица не откроет. Пока Стах рядом. Вот если бы уехал… И стазу жуть берёт: а ну, как уедет? Ведь только и можно жить и дышать, пока Стах рядом.


А старушка не прочь была, чтобы молодец прогулялся. Подольше так. На месяц-другой. Может, ещё поможет Господь. У ребяток всегда дела срочные, уговоры важные, хлопоты барышные. Пути да разъезды – только трубки пыхтят. А Стах поминал по случаю, что и там у него долги, и там… Только ведь не оторвёшь от царевны: всё чуда ждёт. А чуда не будет. Хотя и Нунёху не облетала золотая птица. Смотришь – обронила перо. Сколько живёт Никаноровна – столько сыплет ей крошки. Сперва Бог сыночка забрал, потом и мужа, а там на племяшечку со внучаточкой понадеялась – и тех не стало. Теперь Харитон у неё только. И вот, Лала… Как бы не сложилась девкина судьба, птица не устанет ворковать под окном да о ставень головкой тереться. Мужики – они ничего, конечно… Какой – стена, какой – костыль – а всё не без подпорки… Только уж больно глазастые: всё-то им личико надобно для счастья. А если любишь – значит, счастья прочишь. Вот и отпусти за счастьем. А для себя… Вон по лугам трав немеряно, цветов несчитано, и руки дал Господь умелые-чуткие. Передаст старая молодой всё, что знает.

Взяла и сказала, внезапно и не к слову:

– Ничего не страшись, девка! Всё - трава.

Лала хотела улыбнуться – да не может она теперь улыбаться.


Впрочем, время берёт своё. Февраль сменился мартом, проглянуло солнце, и, пока дороги не развезло, заторопились молодцы. Вернулся Харитон, вести принёс:

– Надо тебе, Стаху, к артели съездить. Ребята спрашивали. Собирают обоз, без тебя никак.

Стах и сам понимал, что на самотёк пустил промысловые звенья. Отвечает же за достаток доверившихся ему охотников. Оглянулся на Лалу, та кивнула.

– Ты отпускаешь меня, Лалу? – понимающе вздохнул он. – Не затоскуешь, обещаешь мне? Кто ж тебя под руку-то поддержит, погулять выведет?

– Да справимся! Зар приехать обещал! – зашумела на него Нунёха. – Уезжай ты, душу не трави! Дай девке обвыкнуться.

– И я пока побуду, – встрял Харитон. – Хоть воды потаскаю, дров поколю, Василя обихожу. Там, поди, без меня сообразят.

– Я побыстрей постараюсь, – всматривался Стах в поисках истинного ответа в проруби Лалиных глаз. Говорить она пока не могла. Да и что слова…

– Разберусь как только со всем, сразу вернусь, – обещал Стах с тяжёлым сердцем: знал, что предстоят дороги, и долгие.

– На рассвете уеду, – буркнул, так что едва разберёшь.

– И правильно, – напористо вмешалась старуха. – Разберись, уладь, чтобы надёжно да наверняка, и назад особо не рвись: не пропадём. Давай-ка складывайся, чтоб сразу с утречка, и не задерживаться…

– Погоди, бабка… – сердито оборвал её Стах и покосился на приятеля, – и ты, Харту, погоди… Дайте проститься…

Ибо предстоят дороги, и долгие. И на дорогах подстерегают опасности. Не только волчье воинство.

Стах подхватил с лавки брошенную серую шубку. На миг задумался, переводя взгляд с шубки на Лалу, в окно и опять на Лалу. Взвилась шубка – Лале плечи окутала. И там и всю завернула. Стала Лала серой-пушистой, словно дымка за окном. Стала мягкой-податливой. Потянул её Стах за собой:

– Пойдём, свежий снег потопчем… – и вывел в густые сумерки. Там падали рыхлые хлопья, ложились под ноги. По ним ступалось тихо и осторожно, словно крадучись. А следом крался мрак, пряча от взоров, а где-то кралась весна, полная теплых воздушных потоков. Совсем в темноте Стах подтолкнул Лалу к сараю. Впервые за всё чёрное время. Прежде боялся: невзначай ещё порушишь хрупкие птичьи перья.

– Ах? – только и смогла удивиться Лала: единственное слово, какое выговорить получалось.

– Вот-вот Масленица… – напомнил Стах. – И нескоро увидимся.

– Ах? – с сомнением выдохнула Лала.

– Да не холодно… сена Харт навёз…

– Ах, – скорбно опустила глаза Лала. И отвернулась.

– Лалу, – сурово сказал Стах. – Ты же знаешь, я тебя очень люблю. А что лицо закрыто - неважно. Я же помню, какая ты красавица! Ты всегда будешь краше всех на свете!

Лала посмотрела на него. В темноте только глаза поблёскивали, светлые любящие Стаховы глаза. А лица не разглядишь. Которое она никогда не забудет. И она пошла с ним в сарай. Хотя даже поцеловать не могла.


Когда взошедшее солнце розовыми и голубыми полосами расцветило мартовский снег, плоский, жёсткий, словно сахар, Лала стояла у калитки и смотрела на дорогу, по которой уехал Стах – и, пока не скрылся за поворотом, то и дело сворачивал шею, оглядываясь. Оглянулась наконец, и потерявшая терпение кобылка.

– Ииииааа! – истошно заржала она со всем лошадиным негодованием. И без лошадиного толмача стало ясно, что подразумевала:

– Хватит, хозяин, уздой меня сдерживать, отпусти на волю, дай разбежаться, расправить затёкшие крылья: считай, с месяц я не черпала грудью свежего ветра, не летела с ним наравне, взрывая хрустящее снежное крошево! Хватит, хозяин, крутиться назад – вперёд смотри, коль решился! Скакать и скакать нам с тобой, а впереди мир, который не паточный и не пряничный, и с которым поладить надо…с ножами его да кольями… Хватит тебе, краля безликая, у ворот стоять. Поцвела майской вишней, ослепила мир, как на солнце в мороз лёд колотый – и будет с тебя. Дай отдохнуть: глаза болят от блеска, хоть прикрой рукой. А руки для трудов надобны. В тусклой жизни сверкание – радость, в бурной жизни сверкание – горе. Устаёт душа, покоя просит… Вот и отдохните.


И понеслась лошадка, себя не помня – вмиг за лес завернула – только уже из-за первой берёзы обернулась на маленькую грустную фигурку вдали. И захотелось смахнуть крупную слезу, ненароком повисшую на длинных пушистых ресницах, да нечем лошадям слёзы с ресниц смахивать. Потому жалобно заржала, закинув назад голову:

– Не плачь, подруга. Такая наша бабья доля. Я, вон, тоже… – всхлипнула и обтёрла влажный глаз о буланый бок, – когда ещё со своим увижусь… думается порой, он мне даже хозяина милей. А ведь прежде – никого дороже не было. Доведётся ли встретиться? А что поделаешь? Служба! Лошадиный долг!


Стах участливо потрепал кобылку между ушей:

– Ну-ну, ты чего, Дева, загрустила! Давай веселей! – и, погладив по холке, сам вздохнул, – вишь, как всё у нас весело…

Лошадка подумала – и согласилась: в самом деле, чего плакать? Живы-здоровы, а наперёд впустую загадывать. И резво версту за верстой одолевала – знай, копыта постукивают, где позвонче, где поглуше, а где и вовсе не слыхать. Один раз только запнулась и всхрапнула в сторону леса.

– Чего там? – вгляделся хозяин в сизый мрак. Но лошадка только головой мотнула и дальше пошла: «Что-что? Не всё тебе, хозяин, знать надо…» В густом лапнике померк пристальный взгляд тусклых зелёных глаз. Хмурая волчица отползла за ближнюю ёлку, а там, отворотясь, трусливой рысцой побежала прочь. Единожды быстро глянув через плечо, мрачно решила: «Не по зубам ты мне нынче, молодец. Вот когда раненый будешь лежать, или другая беда какая – тогда жди…»

Но тут уж ничего не поделаешь – знай, не знай. Известное дело. Волчье дело.


К концу зимы волки совсем обнаглели и подходили почти к самой деревне. Стылыми ночами мужики слышали тоскливый вой. Потому Харитон, день спустя по отъезде приятеля в лес отправляясь, ружьишко на плечо нацепил: а чем чёрт не шутит? С дровами бы ещё и повременить можно: поленница не иссякла, но чего ж до края дотягивать? К тому ж, грех лениться, пока снег лежит. А главное – бабка до того выразительно глянула, что Харт понял: убраться надо на время. Вот, за дровами, скажем…


Когда на закате вернулся он с гружёным возом, чутьё подсказало: что-то переменилось. И, свалив дрова да напоив лошадь, в избу он не заспешил, а ещё долго во дворе всё чего-то устраивал и прилаживал, и толкнулся в сени сумерками. Ему бы с порога разом на печку запрыгнуть: поди, старуха крынку с ломтём и туда подаст, но дёрнуло его бросить взор вглубь горницы, а ведь пищало внутри: осторожней! Не каменный родился Харт, и не железный. Ко всему был готов, но глянул – и губы дрогнули. И сразу в отчаянье понял: эту дрожь уловила та незнакомая женщина, что возле печи свечку от уголька зажигала и обернулась к вошедшему. Так и замерла, со свечой в руке. Покрытое пятнами лицо перечёркивала неровная красная полоса. Рот застыл в странном очертании. И губ словно нет, и нос не строен. Вот оно какое теперь, лицо у прежней красавицы. Одни глаза остались, да и те безрадостные… Нечем тут, как прежде, любоваться, а хочется взгляд скорей отвести… да отведёшь – ясней поймёт, каково на неё смотреть… И Харт улыбнуться себя заставил – уж как получилось, так получилось. И, сколько сумел, беспечности в голос вложил:

– Я вот… дрова привёз… ничего, мороза-то нет, но зябко…

Понатужился и засмеяться:

– Волков, однако, не встретил, только зазря воют…

И поспешно к старухе повернулся:

– А есть хочу, прямо как волк…

И Нунёха выручила его: подхватилась, к столу подпихнула, из печи горшок каши потянула:

– Вот и кстати, вот и умник, только тебя и ждали, давай-ка, садись, и мы подсядем.

Навалив каши Харитону, к Василю обратилась:

– Василь, и тебе миску, ладно?

– Да я ж ел недавно, Нунёх-Никанорна, - откликнулся тот, на досуге по старому сапогу лапоть заплетая, - я не голодный.

– Вот зарастёт рубец – поторгуешься, а пока ешь, раз есть.

Спокойно и весело говорила, словно день был обычный, и вечер обычный. Словно нынче утром, едва затька выпроводив, и не приступала она к Лале с такими словами:

– Ну, голубка. Давай. Начнём с Божьей помощью. Деваться нам некуда, рано или поздно придётся, и давно пора. Ничего. Ветерком обдует, солнышком погладит. Белый свет – особое снадобье.

И незаметно зеркальце с поставца спрятала. А к вечеру окна старательно завесила. Хотя – от всего не убережёшься. Но с этого дня лица Лала больше не завязывала. И на мир смотрела, не таясь.


Харитон, честь по чести, дождался Зара. Накануне на Масленицу наелся Нунёхиных блинов. И тогда только со всеми распрощался.

– Поеду я… Может, и не пригожусь – а кто знает? Чего ж там Стах один с волками рубится? Почему обоз-то задерживался – цену нам опять сбивают. Ещё какая-то пасть ощерилась.

– Кто ж это? – спросил Зар озадачено.

– Вот и надо разобраться. Как раз Великим постом и воевать. И со страстями, и с ненашами.

– Что ж, дерзайте, – благословил Зар. Он сидел рядом с сестрой, накрыв её кисть ладонью, и порой бережно гладил по голове. – Ничего, – нашёптывал иногда, – ещё выправишься, это дело времени…

Хотя Нунёха дала ему понять, что ждать особо нечего.

– А кто знает? А вдруг? – упрямо бычился Зар. – А возьмёт да понарастёт по своим местам. Были бы кости…

Тут никто не спорил: кости старуха по своим местам все уложила.

– Главное, – на ухо увещевал он молодцов, – выждать. И вот бы ещё Стаху застрять где подольше… Ты бы, Хартику, задержал бы его там как-нибудь, а?

– Что ж? – усмехался Харт. – Попробовать можно…


Но ему даже пробовать не пришлось. Стах и впрямь застрял. И основательно.

Все дороги ведут в Рим. Все дороги вели в одно и то же кубло, которое Стах постепенно вычислил, перелопатив уйму «отворотов-поворотов». Всё спотыкалось на единственном пеньке. Откуда он взялся, Стах понять не мог. Прежде эта шпонка иначе крепилась – и никаких заноз не возникало. А тут вдруг на месте старой лапы – новая явилась: взамен. И странно повела себя: уж больно жадно пальцы скрючила – за такие крючки и выдернуть недолго.

Дурацкий пенёк ломал колесо, притом, что сам трещал и грозил расколоться. Ну, казалось бы – видишь, наехало – пригладься, пригнись: не колесу же на горку вспять! Нет, он топорщится! Срубят же, еловая твоя башка!


Пошли рубить. Сперва, конечно, ласково. С двумя артельными. Собственно, артель и правила, Стах звеном приходился. Понятно, без звена не подцепишь, не потянешь, а только звено – звено и есть. То ли дело – Проченская артель! Звучит солидно. Что касается пенька, то звался он прежним своим именем, с каким его давно знали. Меж тем владелец имени явно сменился.

Точно! Сменился! Отродясь Дормедонт Пафнутьич к артели близко не стоял, и никогда за все годы не сталкивался с ним Стах – а тут, распахнув дверь, аж упал. Впрочем, и Дормедонт Пафнутьич покачнулся - сынки под оба локтя батюшку подхватили. И осторожно на лавку усадили, притом, что прочитал Стах панику в шуринских глазах.

Происходило всё в уговорённом месте, на постоялом дворе, где каждый сам себе и гость, и хозяин. Так что от поклонов воздержались. Да и какие поклоны, когда тестюшка ещё при дверях зятька приветил:

– Ты, аспид?!

Стах спохватился и в руки себя взял.

– Вот те на! – усмехнулся горько, – чем же аспид?

Спокойно вошёл, не таясь. Молодцы так же по оба локтя от него большие пальцы за ремни заложили. Так что могли бы мирно договориться, кабы Лаван со всего размаху вепрем не попёр:

– Дочку родную, ирод, угробил! Я тебе дитя доверил, единокровное своё бесценное, которое любить и беречь тебе надлежало, а ты укокошил, зверь – и ещё пред глаза мне явился, злодейская душа твоя!

Так раскричался, что в дверь давай народ заглядывать. И то верно: старика впору пожалеть было. Стах понял с порога: сдал тесть. Хоть и не видал его почти два года – а горе в человеке всегда поймёшь. Значит, и впрямь любил… Ишь как…

Тестя Стах пожалел. Да и как не пожалеть? Никому отцова горя не пожелаешь. Но жалость жалостью, а вепрь – зверь опасный. Яростен, клыкаст, коварен. Чёрный зверь. Есть зверь красный, красивый, тот, что в артельском обозе: кунка, белка, рысь да лиса. Мягкость да ласка, блеск и перелив. А есть зверь чёрный, страшный: волк, медведь, лось да кабан. Из всех последний – хуже некуда. А у этого и вовсе клыки что сабли. И все про его, зятька любезного, душу. Повезло же в деле столкнуться! Заполошный, тесть пяди не уступит. Разве что сыновья спохватятся: понимают: мы ж и другие пути нащупаем, обойдём вас, останетесь ни с чем.

Оправдываться не хотелось, но слышит народ, пожалуй, ещё и караул кликнут. Следует ответить. Гназд широко перекрестился:

– Вот те слово, Дормедонт Пафнутьич – дочку твою никто не убивал, и грех тебе напраслину возводить. Уж и молва идёт, и есть свидетели, как оно случилось. В Проче, вон, подтвердят, которые тело видели. Сама она под обрыв спрыгнула, да кол зацепил. Тут уж – как Бог дал. А я ни при чём. Меня рядом не было.

– А с какой же стати кому придёт в голову с обрыва прыгать? – свирепо прищурился Лаван. – Значит, напугали её? Ты и напугал! Тебе позарез нужда от жены избавиться. На крале жениться.

– Да что ты городишь, почтенный тесть? – покачал головой Стах, – как я мог заранее предвидеть, что супруга в водяной подъёмник полезет? Услышала шум – видать, выбраться-убежать пыталась. Не знала, сколь скользко. Мы её в церкви отпели, похоронили, а кабы хотели скрыть – на месте бы закопали и следов не оставили.

Тут, опершись по-паучьи, Дормедонт привстал с лавки и зловеще процедил:

– Да зачем же тебе скрывать? Тебе скорей известить надо! Де, вдов и от жены свободен! Вот что тебе надо!

Сыновья с боков поддакнули:

– Ты ж и подстроил всё! А похоронами оправдываешься. И с Гназдами своими сговорился!

– Ну, семейка! – вздохнул Гназд. – Вам, что же, подробно всё рассказать, как дело было? Извольте! – он подошёл к дверям и настежь открыл, - заходи, народ! Все входите, сколько влезет! Рассказывать буду.

И рассказал. Всё доподлинно. И про свой брак. И про наличие девицы, на которой хотел бы жениться. Скрыл только, что девица Гназдова рода.


Как отнеслись почтенные обыватели к этой истории? По-разному. Никто, конечно, не одобрил наличие крали, но и не оправдал Лаванова обмана. И все без исключения пожалели искалеченную красавицу. Под конец согласились в один голос, что Гназды к смерти законной супруги непричастны.

Да с Гназдами и вообще-то – кому охота судиться? Даже Дормедонт с сыновьями примолкли, только злыми глазами зыркали. Поняли: теперь пойдёт слух – отбивайся только. Так что обвинения Стах пресёк.

А вот что дальше делать? С озлобленным семейством не сторгуешься. Откуда только взялись, преемнички...

– Что с тем, прежним-то? – между прочим поинтересовался Стах. Лаван не почёл нужным смолчать:

– Другой зять, не тебе чета, перекупил у него, выгодно стало. Прогорел тот: больно добрый.

– А ты, значит, злой, – задумчиво покивал Стах. – Зря. Ты ж, поди, понимаешь, Дормедонт Пафнутьич, что куска лишишься, ежели мы отступимся?

– А куда ж вам отступаться-то, – усмехнулся Лаван, – раз подкатили? Тоже кусок из зубов.

– Да нет, Дормедонт Пафнутьич, ты не знаешь, – вздохнул Гназд, – у нас тропки проворные, товар справный, а вот ты будешь людей обижать – навернёшься. Неловко у тебя как-то получается. Больно напролом.

Лаван победно ухмыльнулся:

– Так я не чета другим. Я могу напролом.

– Что так? – нежно спросил Стах.

– А за мной сила стоит, зятёк дорогой, – припечатал тесть. – Есть на свете кое-что покрепче договора.

Народ из каморки к тому времени разошёлся, так что беседы с глазу на глаз уже пошли. И то верно: о силе за спиной не всем знать надо. Вот зятю – ему полезно: пусть поймёт своё место.

Зять понял. Отряхнул стопы:

– Твоё дело, Дормедонт Пафнутьич. Моё с твоим рядом не стояло. И не будет. Я найду брод. Однако ж любопытно, что за сила-то за тобой, больно тайная, на которую ты так надеешься?

– Изволь, зятёк: никакой тайны, – ухмыльнулся Лаван и лупанул по столу козырным тузом. – Хлоч стоит за мной. Слыхал про такого?

Стах аж вздрогнул. Некоторое время неподвижно смотрел на тестя. Потом откинулся назад и сокрушённо головой поник:

– Эх, Дормедонт Пафнутьич! – проговорил горестно. – В твои-то годы…

Не того, видать, ожидали отец с сыновьями. Не удержались переглянуться. И покосились на зятя: что с ним. Скорей всего, играется, как чёрт в райке, хотя нельзя не отметить: больно несловоохотлив. Так туманы не подпускают.

После продолжительного молчания Гназд с сочувствием оглядел семейство.

– Ты, тестюшка, давно ль с Хлочем-то видался?

Тон оказался таков, что у Лавана отвисла челюсть. Он озадаченно уставился на зятя и наконец осторожно пробормотал:

– На Крещенье.

– С Хлочем ли? – усомнился тот.

– С ребятами его… – поправился старик, не сводя с него глаз. Не сводил глаз и Гназд. Ибо боролись в нём противоречивые желания: предупредить либо нет бывшего родственника от опрометчивых шагов. Как любого человека, хотелось удержать от ошибок. Как лютого врага – бросить навстречу своей судьбе: пускай сам выгребает. Впрочем, и без слов намёк явно Лаван уловил, дальше его дело: верить или не верить. Вот и будет с него. Стах ещё раз обратился в памяти к тому, что увидел, своротив за заимке дверь и вбежав в избу – и, не прощаясь, пошёл из каморы.

– Всё. Прощай, Дормедонт Пафнутьич, век бы тебя не видать, – кинул через плечо. – Дело расторгаем, трудись, как знаешь.

– Погоди! – спохватился Лаван. – Ты чего про Хлоча-то…

Но Стах уже шагнул за порог, а, как известно, через порог ступив, не возвращаются. Зато выходящий последним артельщик ещё до порога обернулся – и смачно Лавану под ноги плюнул. Оставайтесь, мол, с таким добром, вот оно вам, самое-рассамое. На том расстались.

Расстаться с достоинством – похвально и утешительно, да только вслед за этим надо пояса подтягивать, жернова на себя взваливать и носиться, как угорелый. Вот, значит, какие предстояли Гназду заботы. Дело-то к весне. В распутицу на печке хорошо дремать да вполуха слушать: «Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается…» А ты по дорогам помотайся! Ты обоз толкни!


Но толкнул. Бог помогает. И есть на свете Жола Вакра. Не только краль на заимках учитывает. Подсказал и пути, и звенья. А те – возьми да и сложись.

Потом, когда жёрнов с плеч сбросил – Стах в семи церквах молебен заказал: не чаял, что сдюжит. Но зима задержалась – как раз настолько, чтоб в нужный срок полозья прошли. И справился молодец. Хотя почернел, отощал – аж ветер качает. И спроси тут невзначай – а кобылке-то каково? Девица, как-никак… Или не девица? Про то Стах ей вопросов не задавал. Обнял только за гибкую шею и по холке похлопал:

– Ну, что, сердешная? Устала?

– Иииааа! – взмахнула головой лошадка, и Гназд прочёл глубокую печаль во влажных очах. «Не девица, – понял он, – переименовать надо…» Всё-то вокруг него да около девицы-недевицы, и вот друг друга задевают, поминают, друг на друга указывают.

«А небось, сняла уж повязку Нунёха, и смотрит Лала на белый свет не из холщёвых глубин, а во всё своё сиянье глаз. И открыто кажет миру прекрасное лицо» – и в последнем молодец не сомневался.

Но тронулся лёд, пошли реки, перекрыли дороги, Стах застрял невесть где – жди теперь. Потому и оглянулся.

– Иииааа! – кивнула кобылка. – Вот именно!

Вроде, места знакомые. Вспомнил Стах. Когда-то ведь ездил тут. И метель с пути сбила. И лепестки яблонь разворачивались.

– И не опали… – опустила ресницы кобылка. – Уж я-то знаю…

– И верно, Девка… – обрадовался молодец, – то есть – Недева, – поправился тут же. – Ведь это твои родные места. Здесь жеребёнком паслась да матку сосала, а? – смеясь, он почесал ей золотистую шёлковую шёрстку возле уха. – Заглянуть на хутор, что ль? Уважение оказать. Тебя показать. Вон ты какая, ладная да стройная. Куда нам в ледоход спешить? Вон, льдина на льдину лезет…

Не по постоялым же дворам неделю мыкаться – куда с добром к знакомому хутору прибиться: чай, семь вёрст не крюк. И пошёл Гназд путём, по которому столько лет не хаживал. И не узнаешь, поди, как вешки поменялись.

Нет, узнал. Хоть и поменялись. Лес, как человек. Меняется, а всё узнаешь в лицо, даже через годы. Потому к концу дня по лесной дороге, где ещё застрял среди ёлок снег, выбрался молодец к бревенчатому забору. Вот забора – да, его прежде не было: это, уж видно, племяш вкопал. Сам вышел на стук, всё такой же, угловатый, костлявый, похожий на крестовину – крестом руки так и распахнул:

– Ты?! – гаркнул, вытаращив глаза. Посмотрел пару мгновений – и, разом размякнув, радостно подытожил:

– Ясно! Ты! Тёткин полюбовник! Вот уж не ждал! Вот уж уважил! Вот уж память у человека! Ну, заезжай! – и ворота распахнул. Ворота, понятно, тоже новые были. Потому как – что ещё так скоро ветшает, как ворота?

Не ветшает другое… Нечто, чему Стах после всё искал и не находил названия. Да так и не нашёл. Махнул рукой. И в самом деле: чего зря голову ломать: было б тому название – люди и голов бы не ломали, а тут…

Ну, вот каково название, когда в избу входишь, и каждый шаг – сердца стук… или положишь ладонь на тёплую печь, а вместе с теплом прямо через пальцы в нутро входит нечто такое занозистое и рвущее, что был бы мамкин подол – уткнулся б и заревел… или оглянешься по сторонам, а будто марево – а это свет из оконца струится, так же как прежде, и облаком собирается, и плывёт, то над столом, то над печью, и колышется вверх и вниз, и ты его знаешь – и оно тебя знает… и всегда знало, и будет знать: им, летучим, ни конца, ни края...

Это облако и унёс с хутора Стах под полой тулупа да за пазухой, и никогда оно впредь его не покидало – облако без названия…


А в Токлиной избушке текла другая жизнь. Вполне уживаясь с облаками – покачивалась колыбель, и три бутуза пищали и возились то на полу, то на лежанке – да и где ни придумаешь: на лавке, под лавкой, за столом, под столом, за ушатом, за корытом – и всё это ползало, бегало и гремело. И ничего. Вполне одобрительно принималось. Чужая хозяйка с поду горшок на стол подала, ложки положила. Сидели гость с хозяином и чинно, и задушевно, неспешно кашу загребали, и квасом запивали, потому как пост шёл – и о жизни, прошедшей и будущей, складной и нескладной – разговаривали. И о кобылке. Ну, как же! Уж её-то не забыли! Сама она дремала в стойле, порой тыкаясь мордой в знакомый бок старой неуклюжей лошади с провисшей спиной и стёсанными зубами. Лошадь сквозь сон улыбалась остатками зубов и поглаживала дочку по спине то носом, то рыхлой отвислой губой. И было им тепло и хорошо.

Не ради ли кобылки заехал на хутор Стах? В самом деле, кто в печали утешит, как ни родная мать? А может, славного неотёсанного мужика навестить? Может, и так. Как-никак, племянник. Токлы племянник. Он да кобылка – всё, что от Токлы осталось. А ещё облако…

Переменчиво облако и воздушно. Пух душе, взлёт очам, плывущие лесные запахи звериному чуткому нюху… а ещё аромат тёплого жилья, аромат хлеба, аромат покоя… или китайских роз далёких цветущих садов… Пролетая над вечной землёй, облако кем только ни прикинется! Лошадкой, овечкой, медведькой, волчарой… а то и человеком… смешным каким-нибудь, чудаковатым. А порой стройный получается, складный. А порой и вовсе – мягкая податливая женщина с ослепительно прекрасным лицом! А каким – сквозь облако не разглядишь…

За столом, за щами, за кашей неспешно и спокойно рассказывал Стах хозяину про свою жизнь. Про невесту с ослепительно прекрасным лицом. Хозяин слушал и покрякивал, качая головой. А облако тоже слушало и обвивало Гназда теплом и негой, и совсем его закутало, так что спал он этой ночью, как в перине, и Лала была с ним, драгоценная его Лала, вот на этой печке. Ему ли забыть эту печку? Печка-то – одна.

Печка в избе, конечно, одна, но широкая, и они все рядком улеглись поперёк лежанки и пристроенных полатей. У трубы хозяйка с детьми, дальше – хозяин, и совсем уж у стены гость. Кажется, поскрипывала люлька, порой плакал ребёнок – Стах ничего не слыхал сквозь своё облако: до того сладко спалось. Поутру, глаза продрав, огляделся – тихо, славно. Будто по-прежнему. Во двор выходя, у двери задержался, засов пощупал:

– Ишь! Ещё цел! – отметил со счастливой улыбкой. Весело кивнул хозяину, – я делал…

– Ясно, ты, – важно пробасил тот. – Кому ещё-то… Живёт-здравствует, сносу нет, - и пошёл в стойло. Насыпав лошадкам овёс, огладил по крупу кобылку:

– Ну, что, золотая? В силу вошла? Хороша! В масть! – и рубанул, – тётка вылитая!

Что делать? Привык детинушка с плеча рубить… Что речи, что дрова. Вон, во весь забор поленница сложена.

А кобылка глянула через плечо – и улыбнулась. Во весь белозубый рот. А там и заржала. Уж так весело заржала. Прямо расхохоталась! И носом потянулась – сладко ткнулась племяшу в армяк.

– Ну-ну-ну! – прикрикнул на неё тот, – не к тому ластишься. Ты у нас теперь ломоть отрезанный. Отдали молоду на другую сторону.

Высунув голову из двери стойла, кобылка посмотрела в небо, на нежные, розовато-рассветные облака, что сложились этим утром в тяжёлые кучевые груды. И шли, как могучие кони. И шёл среди них чубарый. Кобылка поникла головой, слеза блеснула на чёрных лошадиных ресницах.

– Покрыли? – деловито спросил Гназда племяш, похлопав её по спине.

– Не разберёшь… – пожал плечами тот. Хотя – чего уж сомневаться… Но заглянул в лошадкины глаза – и язык прикусил: деликатная дамочка.


Всю следующую неделю они с дамочкой хлюпали сырыми рыхлыми путями, одолевая половодья. Что делать – дело на месте не стоит, и всегда его хватает про нашу душу. Одно за другим, друг за друга цепляются, рвут на части, поди, поспей в один присест, да во; сто мест… Потому в родных пенатах Стах оказался куда раньше, чем в далёкой Нунёхиной деревне. Да так как-то нежданно-негаданно, потряс головой, сбросил оторопь – и глазам не поверил: вот она, Гназдова земля! Ещё пару вёрст – и засека мелькнёт. Ну, как тут можно мимо проехать?

Дома он сто лет не бывал. То есть год с лишком. И думал – не видать уж ему милого порога, не обнять матушку с батюшкой… Не говори: крепко нашкодил, только и хоронись от семейного гнева. Но теперь всё изменилось. Теперь – чего бояться? Пасть в ноги, повиниться – а там и невесту привезти… Всё простит блудному сыну любящий отец.


Однако не без робости предстал младшенький пред родителем. Уж так сложилось. «Почитай отца твоего и мать» – и детки, со младенчества до седых волос, от отчего взгляда испытывали невольный трепет. Дрогнул и Стах, склонив повинную голову.

– Здрав будь, батюшка Трофим Иваныч, – проговорил тихо. Отец встретил его на крыльце. Вышел на скрип открывшихся ворот – да так и застыл, не сводя глаз.

– Будь здрав и ты, Стах Трофимыч, – задумчиво промолвил наконец. – Давно не захаживал.

Молодец бухнулся на колени, лбом в землю ударился:

– Прости, батюшка.

– То-то! – возвысил голос отец, и давай пенять горестно, – кабы ты изначально слушался… чего натворил, а! вон, как судьба проехалась… стыдно людям в глаза смотреть… – и пошёл бурчать, тише, да горше, – теперь делать нечего… какая ни есть девка, а замуж возьмёшь… но, год, не год, выждать надо… к Покрову привезёшь… а пока в страду поработай…

Стах, который намеревался вскорости рвануть к Нунёхе, посмел заикнуться:

– Да я, батюшка, к невесте хотел… Как она там без меня?

– Туда Зар ездит. А тебе незачем. Ты не брат, не сват, а срам сказать, что.

– Жених, батюшка, – осторожно поправил сын.

– Вот под венцом и успокоишься, – отрубил отец.

И вразумлять принялся:

– Семья растёт, землёй разжились, братья год без тебя мыкались, а ты опять отлынивать? В работы ступай! Тебе, болезный, оно полезно! – и вздохнул, – хватит, вставай с колен. Кнутом бы попотчевать, да так изболелась душа, что не до кнута. Иди в объятья!

Стах вскочил и на шею кинулся – батюшке, а там и за плечом его стоя;щей матушке, вот уж кто приласкал без всякой строгости, пожалел да по склонённой голове погладил ласково, и впрямь бы уткнуться в подол да поплакать всласть, нодавно уж, как в детстве, не плачется…


Братья, как водится в горячее время, все дома были. К вечеру собрались за родительским столом – шевельнутся негде.

И Василь тут. Стах на радостях крепко обнялся с ним:

– Ну, как ты, что с ногой-то? Ступаешь, али нет?

– Да так… – усмехнулся тот и поморщился, – подволакиваю…

Василя ещё к Пасхе привезли. Зар да Фрол. Откланялись Нунёхе, отблагодарили, а сам он со старушкой аж загрустили при прощании: так свыклись. Однако, душа рвалась домой – и дорвалась. Сидел теперь родителям-жене-детям пасхальный подарок на лавке, в поле пока не работник. Так что Стаху за него следует.

На Василя народ уже налюбовался, а на Стаха пока нет. Так что родня и соседи заглянуть норовили. И, конечно, тётка Яздундо;кта. Куда ж без неё? Как ни тесно было за столом, а ей-то место нашли. Да почётное.

– Ох, ребята! – подпершись, закручинилась она на Василя и Стаха. – Всё вам, невесть где, летается. Сидели б дома – целее были б.

Но чуть позже заворковала уже по-иному:

– Что, Сташику? Овдовел наконец? Вот ведь лихо на твою голову! От неё, говорят, и церковь сгорела… Но ты тоже хорош! С кралями связался! Они, крали-то, до добра не доведут… Тебе вот жениться надо, по-хорошему. Вон… на лавочке сиживал с сестрицей Азарьевой… Как же? Помню… Вот, и проси Зара – пусть привозит, пока другие не сосватали… Куда он её отправил-то? Ась? Васику? Куда дружок сестрицу-то увёз? В монастырь, вроде, пожить?

– Да не помню… – угрюмо буркнул Василь и опустил голову. И тут открылась любопытная вещь. До сих пор не хватились Гназды сбежавшей со двора девицы. Не зазвонил братец в колокол – стало быть, всё в порядке. Ему виднее. На вопросы что-то пробормотав, отмахнулся – ну, и пожал народ плечами, ну, и отстал, ну, и утешился бабьими домыслами.

Ложь порождает ложь. Как поветрие. Зацепило в одном – и пошла зараза. Всё собой заполонила – и тесно с ней на свете. Не той теснотой, как за семейным столом у Гназдов, а злой да постыдной, от которой кровь в лицо бросается. И наблюдательная тётка эту кровь уловила. Но ничего не сказала: чего в чужих душах топтаться? Да и не без её вины примазалась к ним эта ложь. И не они её породили.

Эту ложь Стах и пресёк с огромным удовольствием: пора ж её, наконец, кончать: сколько ж можно-то!

– Всё верно, тётушка! – расцвёл широкой улыбкой. – Я уж Зара упросил.

Братья осторожно переглянулись. Ни слова про то не обронили за всё тяжёлое время, точно боясь коснуться. Ни они, ни Зар, ни сам он. А тут вдруг взял да срубил с плеча.


– Надо ему как-то сказать… – уже после, то и дело с глазу на глаз, толковали промеж собой братья. – Он, похоже, не знает… Подготовить надо… А то дёрнется, как увидит… Жениться-то он женится, куда деваться, но… А может, девка сама отступится? Куда теперь с таким лицом?


Лицо они уже видели. Мужественно собрались с силами – и ни один мускул не дрогнул, хотя душа слезами умывалась. Пред ними зияла могила прежней красавицы. Пока Лала носила повязку, они напряжённо ждали и надеялись – как встретили без повязки – руки уронили. Грех молвить худо про покойников, но ведь ведьма, ох, ведьма, поздно Господь прибрал её! Надо ж такое сотворить! Что ж так не везёт-то меньшому, горемычному!

И во всё пахотное время, нет-нет, да и приступали – рвали ему душу:

– Ты, малый, уразумей, что красота в прошлом. Ко всему привыкаешь. Да и что в ней, в красоте? Смущать, разве… Красота – она и вянет быстро. Рано ли, поздно, а кончится. Да и будь она трижды красота – а приглядится. Надоест.

– Да что вы мне говорите-то, братцы! – негодовал молодец. – А то я не знаю, какая у меня невеста?

– Да что ж ты неразумный-то? – терпеливо втолковывали ему те, – лицо-то изменилось. Не прежнее. Можно и обознаться. Поедешь когда – осторожней будь. А то примешь… за соседку…

Не ведали про облако.

Глава 16 «Трав медвяных цветенье»

Не позабыл ли Стах

Знакомые места?

Далёко залетел,

Носясь по белу свету.

А ты не плачь, не сетуй –

И никаких сетей…



Как раз накануне Пасхи, прибираясь в избе, Лала подвинула тяжёлый сундук и под ним зеркальце нашла. Небольшое, с ладонь. Пыль уже порядком насела на серебряное стекло. Лала обтёрла его влажной ветошкой, потом сухой, начисто… Пал из оконца луч и махнул зайчиком на бревенчатый потолок. Лала в оконце воровато глянула, на Нунёху возле сарая. Потом покосилась на сверкающее зеркало, в котором отражалась занавеска, а за ней весёлый весенний мир.

В чёрной воде отражение смутно, и всё кажется – вдруг оно шутить изволит… Лала нерешительно пошевелила зеркало, боясь глянуть – потом спохватилась, быстро к себе развернула и жадно уставилась. И сразу резко отстранилась. Потом подумала, вспомнила все зеркала своей жизни, и то, громадное, в простенке между окон, в которое себя увидала впервые в жизни, таинственное да загадочное, что так и тянет в себя и мир чудной-чужой приоткрывает, и маленькое, на длинное деревянной ручке, которым таких же вот зайчиков пускала и сама в него заглядывала одним смеющимся глазом… Знала про зеркала она. Обман! То свет ослепительный, то слепой мрак. Лицо как облако: не разобрать ничего. Лицо как сумерки: не разглядеть ничего. Кривое в прямое разгладят, прямое в кривое согнут. Порой себя-то не узнаешь. А то ещё такое могут устроить: нахмуришься – дурна, улыбнёшься – глупа… Случается и обратное: глаз от зеркала не оторвать. И тогда на исповедь надо скорей: искушение.

В маленьком, найденном под сундуком зеркальце, не было причуд. Сдержанное освещение горницы унимало яркое солнце и глухую тень. Ровно и спокойно смотрело отражение. Такое, какое есть. По сю пору жила надежда. А тут разом умерла.


Войдя в избу, Нунёха сразу увидела Лалу, застывшую у окна. Зеркало лежало тут же, на лавке. Та уже прекратила мучительные попытки так-сяк вертеть его в ожидании чуда. Чуда не было. Ни чуда, ни лица. Ни слёз. Кончились. И надо теперь привыкать жить с новым, не своим. Нынешнее лицо пересекала неровная алая линия, похожая вон на ту ветку против окна. Лала водила по ней взглядом и думала об очень мирном: о том, как струится по ветке молодой сок, и набухают почки, и скоро проклюнутся листья. А там и зацветёт она белым вишенным цветом. И, может быть, приедет Стах. А может, и не приедет… Как бы там ни было – кажется, участь её решена.


– А мы рединки тебе купим нарядной… – шептала старушка, уже вечером, сидя перед печкой и сухой ручкой поглаживая Лалу по густым волосам, спускавшимся на лавку тяжёлыми косами. – Ты глянь, какие косы-то… Залюбуешься, девка! – и напористо, с сердцем отчеканила, – залюбуешься! За одни косы озолотить можно! А личико – что? Жизнь в трудах и заботах – не до личика. А за частой кисеёй особо не разглядишь… да когда золотая, там, какая, серебряная… В листьях, лиле́ях-ро́занах, цвете-па́пороти… Изукрасить всю… А из-за украшенной глазок выглянет… Вот и будешь красавица. Глазок-то прежний, вон тот, правый, где бровка не перечёркнута… Глазки-то Господь выручил… Благодари!

Лала тихо кивала и смотрела на пламя сквозь щель в заслонке. Пламя ревело, как и ветер на дворе. Поднялся к ночи, переменчив да своенравен – и вот ломает ожившие к весне ветки, не каждой зацвести доведётся, и сыпались иные в вязкую чёрную землю, похоронив надежды. Не дай Бог кому нынче в пути быть застигнуту.

– Да где-то носит его, – продолжала бормотать Нунёха, вмиг перехватив её мысли, – сама знаешь, какие дела наваливаются… А я ещё убедила, чтоб всё как следует завершил и сюда не спешил… Его, небось, ещё Харитон задержал, придумал чего… Он на выдумки дока… А и без выдумок дорога выдумает… Погодим, девка… Поживём… А то и со мной оставайся! Матери-то нет?

– Нет, – уронила Лала с каменных уст.

– У мужиков свои, вишь, дела… – вздохнула бабка, – барыш да слава… А ещё война, всякий мор… Жёнам – им жито… другой интерес… Вон уж травка пробилась… Скоро взойдёт, зацветёт… Глянь, у печки пучок висит… В Петров день на заре собрала… Знаешь, что за трава?

– Неведомая какая-то, – присмотрелась Лала.

– То-то же, неведомая! – поддела старуха. – Нигде больше не растёт, девка, окромя, как здесь. Вот если всё тропинкой да на закат, на закат – там будет болотце. Посылает Господь благости людям, надо только не лениться, смотреть. Вот и открыл такое. Листики, вишь, тоненькие да мочалистые, а цветики кругленькие да шершавенькие… Никто им имени не знает, а я закатницей зову. Любую холеру изведёт. Покажу тебе потом. Знать будешь.


И как подросла травка – стали старушка с молодкой полянами хаживати. Больше по воскресеньям. До церкви далеко, сходи ты за столько вёрст. А до лесного болотца – в самый раз. Иногда и в будни, с дальнего огорода возвращаясь, бабка наклонялась к обочине:

– Глянь… – окликала Гназдку, щипля придорожную траву. – Ишь, псинка. Топчет её народ без поклона, без почтения… А ведь сила против хвори от неё, родной! Чего ни укажи – хоть в нутро, хоть снаружи… А вон спорыш, – перекидывалась она на ближние стебельки в мелких листочках, – и раны заживляет, и боль унимает, и жар снимает… да и много чего ещё… знаешь ли, срамно сказать… но и бабе самое первое средство. Только травы травами, а ещё – приготовить же надо. А в косточках разбираться? Кабы осталась ты со мной, с годами бы всё постигла.

– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.

– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.

И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом - лес. А за лесом - луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…


Стах же погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительской ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.


К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.

– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.

«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.

– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.

– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?

– В лес, небось, – лениво прикинул мужик, и ухмыльнулся, - на болото своё, родня у ней там.

Впрочем, пояснил:

– Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась, чай, из болота вылезла…

Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно распёрший его гнев и, тревожно моргнув, шатнулся назад:

– Да я чего… я ничего…

– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.

– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.

«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать!»

Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.

– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…

Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…

– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…


Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.

– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…

– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…

Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»

Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».

«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»

«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»

«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»

Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.

«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».


Старушка посмотрела на неё через плечо:

– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.

По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:

– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:

– Договаривай уж.

Лала договорила:

– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…

– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…

– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…

Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:

– Лалу!

В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить:

– Ты что!

– Пусти! – взвизгнула Лала, дёрнув подол, но крепкая старушка вцепилась намертво:

– Скорей ты, увалень, пока держу!

Стах подбежал и, бросившись к Лале, обхватил её обеими руками:

– Ну, куда ты? – и со вздохом прижал к себе, – куда ты от меня?

Лала разом обмякла. На мгновенье. И разом встопорщилась, оттолкнув объятья:

– Ты меня ещё не видел.

– Вот и посмотрю, – спокойно сказал Стах, разнимая в обе стороны её руки, прижимающие платок. И для этого пришлось применить откровенную силу. А куда деваться?

– Ну, смотри! – решительно вскинула Лала лицо. – «И я посмотрю…» – подумала. Но промолчала. Смотрела.

Когда-то в грозу это лицо открылось перед Стахом. Настоящее лицо.



– Ну, и чего было бегать? – удивился он. «Ну, и чего братцы пугали?» – посетило недоумение.

Он искренне любовался этим нежным и большеглазым, дорогим ему лицом:

– Ты по-прежнему красивая.

Удивилась и Лала:

– Где же красивая? Порез через всё лицо!

– Ну, и что? – опять удивился Стах. – Красота-то никуда не делась. Подумаешь, сверху веточка лежит. С ней даже интересней.

– А бровь перечёркнута!

– Эка беда!

– А губы попорчены!

– Да не попорчены… Ну, немножко изгиб другой – всё равно красивый… У тебя всё красиво, Лалу! И наконец-то открыто. А то недоступно было, – Стах склонился к губам и приник поцелуем.

Нунёха тут почуяла, что пора ей хватать козу за рога и уходить сквозь траву куда-нибудь за берёзы, которые минуту назад возмущённо шелестели, но вдруг пристыжено стихли – только надо вот ещё корзину забрать, да цветы рассыпались, да кучка опят выпала… Когда, гроздья да стебли собрав, она подняла голову, перед ней из-за Стахова рукава на миг мелькнуло лицо Лалы, и старушка, споткнувшись, едва не перевернула корзину. Лицо блистало неискоренимой красотой. Откуда она взялась – Нунёха Никаноровна потом много лет размышляла и диву давалась. Одно только объяснение и нашла: небось, облако мягко опустилось им на плечи и обволокло своим туманом. Облако-то? Да кто ж про него не знает, про облако? Нисходит иным…


– Ты опять меня спас, – заговорила Лала много позже, когда старушка, прихватив свою корзину, давно покинула поляну и, возможно, уже добралась до дому.

– Так дело привычное, – спокойно заметил Гназд. – На то и поставлен.

– Ты вернул мне жизнь, Стаху, – в который раз повторила она, закинув руки молодцу на плечи и заглядывая в глаза.

– Это ты мне вернула, Лалу, – тихо признался он. – Ты моя жизнь. Самая прекрасная и самая счастливая…

Лала обхватила его обеими руками, и, прижавшись к груди всем телом, ощутила, будто растекается по ней, обволакивая. Она закрыла глаза:

– Тебя так долго не было. Думала, забыл.

– Как я могу тебя забыть, глупая! – изумился Стах. А потом усмехнулся:

– Да ещё когда столько раз спасал!

Совсем рядом из травы взвился шмель. «Я ж-ж-ж убеж-ж-ждал, ж-ж-женится!» – свирепо прожужжал он, улетая.


Солнце опускалось ниже и ниже, грозя покинуть земные пределы, а душистые венчики трав всё шуршали и дрожали, цепляясь друг за друга, но безнадёжно ломаясь. Тусклые зелёные глаза в лапнике тяжело померкли. И, пока молодка с молодцем, то и дело обнимаясь, брели сумеречным лесом, осторожная четвероногая тень с поленом-хвостом и чуткими торчащими ушами неслышно следовала ольхой да ельником и лишь на краю леса отступила в глубину чащи.


– Вишь, как решилось, – вздохнула Нунёха Никаноровна, когда оба поутру вывалились навстречу ей с сеновала. – Значит, замуж идёшь, Лалу? Со мной не останешься…

У Лалы пылали такие румяные щёки, светились такие яркие глаза и рдели столь пухлые губы, что ни о какой иной доле нечего было и думать. На шее переливалось кораллом и бирюзой дарёное ожерелье – то ли солнце в ясном небе, то ли божья коровка в васильках…

– Ну, дай Бог счастья, - покачала головой старушка и усмехнулась, – ишь, зацвела… Раз такое цветенье, время тебя ещё выправит. Время всех выправляет, но – кого куда.

Стах с Лалой переглянулись. Чего им время, когда сияет каждая минута!


– Что ж? Минута и есть время, – задумчиво продолжала старушка, когда уже в горнице за столом они все уплетали оладьи. – Чего минутами-то зовутся – минуют быстро, всё мимо, мимо… И так всю жизнь. Спохватишься – а вот она, последняя… – усмехнулась печально. И продолжала:

– А то, слыхали, ещё бывают секунды. Так и секут, так и секут! Да наотмашь, да со свистом! Впрочем, и час – увесистый, вроде, большой, полная чаша – но частый! Уж так част – вздремнуть не даст.

– А день? – весело поинтересовались молодые.

– А день – дань, – степенно разъяснила Нунёха. – Согласие. Вот если скажу тебе «да!» – значит, я соглашаюсь, значит, даю. Для согласия Богом день и дан. Для трудов и спасений. Дня ещё как-то хватает. А то ведь и его мало, тоже вприпрыжку норовит: день за днём, день за днём! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду! В молодости он подлинней был, это нынче – только хвостом махнёт ввечеру.

Стах с Лалой, снова переглянувшись, осторожно спросили:

– А что же ночь?

И старушка не замедлила с ответом:

– А ночь – нечего и сказать. Нет и нет. Такое это время, нет которого.

– Нет, ну, ночь, – с озорством возразил Стах, – провождение тоже хорошее. Тихое да сладкое.

Нунёха согласилась:

– Что ж? Люди и тут загрести пытаются, от недаденого-недарованного. Девки прядут, а лихие мужики на промысел ходят. А кто недарованное присвоит, у того дар отнимается. Отсюда все недуги и напасти. Кабы люди время чтили, и болезней бы не было. Но Господь милостив, травами мир усеял, только знает их не всяк… Оставайтесь, вон, у меня жить. Вместе веселей. Где вы там будете тесниться в своей Гназдовой крепости?

Молодые опять переглянулись и с сомнением оба головами потрясли:

– Да нам бы домой, Нунёха Никаноровна. Всё ж мы Гназды. Родные, опора, долг. Мы уж решили… – и живо откликнулись, – а ты сама к нам переезжай! Чего тебе здесь на отшибе? Народ неласковый. А мы отстроимся и тебя к себе перевезём. Чего? У нас хорошо, надёжно, и леса немеряны, и лугов не выкосить.

Старушка даже испугалась:

– Да как же я уеду-то? Всю жизнь тут прожила. Тут у меня и дедок, и сынок лежат… Смолоду здесь… каждая кочка своя… и Харитону близко наезжать…

– Да молодцу что верста, что полста, – пожал плечами Стах, – и к нам доедет, как навестить вздумает… А помощи и от нас хватит. Чего тут одной-то?

– Ох… – закручинилась бабка, – уговариваешь, милок, но страшно мне… ну, как я жизнь свою оставлю? Куда ни глянь – всё вспомнишь… А народ не так, чтобы плох, порой и ничего… Ты дай подумать, погоди… Может, когда и надумаю…


Стала, было, думать Нунёха Никаноровна, и к осени почти надумала, но тут навалились такие заботы, что не до дум. В самом деле – ну, куда ты уедешь, если с разных мест к тебе просители повалили. Солидные, небедные. До земли кланяясь, озолотить сулят. Но каждый со своим несчастьем. Первого старушка как случайного приветила: мало ль, какими путями заехал? Но степенный осанистый мужик на хороших лошадях, оказалось, по всей деревне искал да расспрашивал:

– Где тут, люди добрые, проживает Нунехия Никаноровна?

Соседи, которые знали старушку только как бабку Нунёху, сперва не поняли, что за цаца такая.

– Ну, как же? – пошёл разъяснять им приезжий, – известная лекарка! Про неё по свету слух идёт. Она, вон, девку порезанную из кусков собрала, что мышь не проскочит! И с моей беда. Дочку привёз – авось, поможет.


Девицу Нунёха залатала да выходила. Но, пока выхаживала, по первой пороше ещё сани подкатили… А помощники ещё до первой пороши были таковы. Уж так торопились…

Убеждала старушка Стаха подождать, и всячески уговаривала:

– Пусть бы братец приехал за сестрицей, тебе-то, молодцу, не к лицу.

Тот сперва соглашался, да только Зар, видать, посчитал, что чем дольше сестрица у Нунёхи проживёт, тем здоровее станет – во всяком случае, не спешил. Заспешил Стах.

– Ну, что ты рвёшься? – вразумляла его бабка. – За невестой пристало тройку посылать, а не кобылку вдвоём три дня мучить.

Но кобылка посматривала на него, будто подмигивала. И он решился.

– Не беда, – отвечал старушке, – уж как-нибудь доберёмся, кобылка у меня двужильная, выдюжит! – и доверительно понизил голос, – а нам бы не тянуть… кажись, перестарались…

И наутро бабушке откланялись.

– Что ж с вами поделать? – вздохнула она. – В добрый путь. Не забывайте. Заглядывайте.

– Не забудем! Заглянем! – сходу, слёту, из седла прокричали молодые и помахали платочком, только бабка их и видела.


Кобылка бежала весело, и впрямь двужильная. Оно, конечно, птичка-Лала не Бог весть, какая тяжесть. Однако подгонять лошадку Стах не решался. Шла она, как всегда ходила. Легко и радостно, весь день до вечера – да только под вечер забота возникла…

Никак иначе не получалось, кроме как в Липне ночевать. Когда с дорогами отработано – ты вольно-невольно в привычному раскладу тянешься. Вот так и вышло. Несколько лет ездя с ночлегом в Липне – в ней и оказался. И как прикажешь ночевать? К Минодоре, что ль, проситься?

К Минодоре, конечно, проситься Стах не собирался, и слыхал прежде, что где-то тут на краю неказистый постоялый двор, но ждало его ещё искушение: не минуешь городка, не проехав по главной улице – по той самой, куда смотрят кралины окна: известно, все крали на досуге в окошках красуются. Что до остальных проулков – там не то, что рогатый – там и кобылка ногу сломит, хоть с нюхом, хоть с ухом. Позагородят плетнями – и безлошадному-то не протиснуться, куда уж с лошадью. Но, за двор до кралиных ворот, пришлось свернуть и углубиться в непарадную путаницу. Плетнями здешними Стах сроду не ходил. А нынче спешился и пошёл. Кобылка в поводу.

– Заплутал, Стаху? – догадалась заботливая Лала, сидя высоко в седле, – может, поедем прочь?

Стах и сам бы прочь не прочь, да никак не выедешь: слева-справа плетни в перехлёст. «Ладно, – подумал, – авось, Бог поможет!»

Не помог. Грехов больно много. В плетне открылась калитка, и позабытый голос воскликнул:

– Ты ли, Стаху? Сто лет не заезжал!

«Ах ты! – дёрнулся Гназд. – Откуда ж ты тут взялась-то! Но хоть за «сто» спасибо» – и он молча перекрестился. Всклокотавшая ярость плавно улеглась обратно.

– Здравствуй, хозяйка, – отвечал он и любезно, и доброжелательно. – Верно. Не заезжал. Да и нынче мимо. Не поминай лихом…

Минодора живо выбежала из-за плетня:

– Постой. Но куда ж тебе на ночь глядя? А здесь и не пройдёшь. Там забор от сарая до сарая. Заходи, коль уж Бог принёс. Заночуешь.

И тут она подняла взгляд и заметила Лалу. Гназд разом уловил, как хлестнуло бабу, и одновременно взыграло в ней любопытство. И Лала уставилась на неё озадачено. Стах, готов был рвать и метать: это ж надо влипнуть! Чёрт в Липну затащил!

– Кто ж это с тобой? – спросила хозяйка напрямик, и даже с дерзостью.

– Жена, – со спокойным достоинством сообщил Гназд.

Минодора вздрогнула. Некоторое время ошарашено рассматривала Лалу, которая, впрочем, была укрыта платом с кисеёй, да и сумерки наваливались всё гуще.

– Дааа? – протянула наконец. – С женой, что ль, помирился? – и, поразмыслив, добавила, - ну, тем более, заходи… Где ж тебе с женой по чужим дворам?

В последних словах послышалась забота, и Стах потеплел душой. В самом деле, они давно знают друг друга, почему не поверить в человеческое участие? Конечно, он её бросил, и в ней могла ещё не отгореть обида – но понимает же, не маленькая: жизнь есть жизнь…

– Ну! – настойчиво позвала Минда, – заезжай! Да вот сюда прямо, в калитку.

– Да неловко, – заколебался мужик, – чего тебя стеснять? Мы б нашли… тут, вроде, двор какой…

– Хватился! – воскликнула она. – Тот двор в прошлом месяце сгорел! С хозяином вместе… В одну ночь… Шуму было! Не слыхал, что ль?

– Не слыхал, – Стах аж шапку набок от растерянности сдвинул. – Надо ж, какие дела…

– Я думала, вы, ездоки, перво-наперво про дворы знаете… – и примолкла, спохватившись. Гназд мысленно договорил за неё: «Или вам дворы незачем?» Но то, что примолкла, ему понравилось: скандалов не хочет.

– Ну, что ж… – пробормотал он мягко и невнятно, – без двора худо…

И она подхватила:

– Вот-вот! Сворачивай ко мне.

Очень это вышло напористо. Стах засомневался: бережёного Бог бережёт. В то же время – её любопытство понятно: Стах в былые деньки про жену ей печалился.

Он молча топтался, глядя в землю и оглаживая кобылу. Но с седла подала голос Лала:

– Может, примем приглашение? А, Стаху?

Из подступающей темноты блеснули зелёные Минодорины глаза:

– Жена-то верно советует! Все уж свои ворота позакрывали. Не в поле же ночевать. Осенние ночи холодные.

– Ладно, – потеребив макушку и сдвинув шапку на другой бок, решился молодец. – Мы твои гости! Привечай!


Следом за ней прошли они задворками да огородами. Громадный пёс, привыкший к Стаху, только цепью позвенел. Заворчал сперва на Лалу – но хозяйка прикрикнула, и стих: пёс был старый и умный.

«И впрямь, хорошо, – подумал Стах, входя в уютную натопленную горницу, – а то бы мотались, неприкаянные». И щи не остыли в печи у Минодоры, и не на сеновал она гостей отправила, и даже не на лавках уложила, а указала на лежанку:

– Ничего, не мороз. Я и внизу устроюсь.

Лала сразу смутилась и залепетала:

– Ну, не надо уж так-то себя ущемлять. Нам вдвоём и на лавке не холодно.

Холодные зелёные глаза стремительно уставились на неё:

– Ничего. Я и одна не замёрзну.

Хотя отношения женщин с первых минут показались Стаху приятными. Переступив порог, раскланялись одна с другой почтительно, и давай улыбаться:

– Благослови тебя Господи, добрая хозяйка. Выручила ты нас. Ах, какой дом у тебя красивый! Горница разубранная! Радости сему и обилия!

– И тебе, гостья дорогая, дай Бог всяческого утешения и лёгкого пути. Я людям всегда рада, будьте, как дома. А как звать мою новую знакомку?

– Евлалией.

Это имя бывшей крале ничего не сказало.

– А меня Минодорой, – назвалась она в ответ. Лала вздрогнула, лицо сделалось испуганным. Хозяйка улыбнулась ещё ярче и снисходительно указала рукой:

– Пожалуйте к столу…

Пока хлебали щи, закипел самовар. За столом, при свете трёх свечей, Минда, не таясь, рассматривала Лалу. Ещё на пороге, едва та откинула кисею, на лице хозяйки мелькнуло насмешливое удовлетворение: да уж, хороша… бедный парень! Всё, как он когда-то расписывал: кожа-рожа наискось перечёркнута.

Видно, до Липны не добрались слухи о законной супруге. Хозяйка переводила жалостливый взгляд с затянувшегося пореза на неровную после ожогов кожу щеки, а сочувственный кидала на Стаха.

– Стерпится-слюбится, значит… – покивала с пониманием. – И то верно. Всё-таки венчанные… Куда вам деваться?

И Стах, и Лала, даже не переглянувшись, дружно промолчали. В самом деле: кому какое дело, что за беды им выпали. В конце концов, хозяйка не ошибается: они муж и жена.

Конечно, чуткость не пронизывала Миндины речи. Только Лалу почти не задевало: она знала своё нынешнее лицо, но что ей было за дело до чужих взоров – волновал один лишь единственный, а этот взор видел иначе.

Сама же Минодора – тоже пыль от стоп. Зачем старое поминать? Лала посмотрела на Стаха – и поняла. И прошлое, и настоящее. Имя «Минодора» могло теперь сколько угодно сотрясать мир, не производя никаких разрушений.


Так что всё было тихо да мирно. Гости вполне наслаждались покоем и уютом, и беседа плелась лёгкая и занятная. А горница и впрямь смотрелась нарядно. «Будто гостей ждали, – отметила себе Лала. – Занавески, видно, только повешены. Расшитые какие! Узор интересный. Надо запомнить…»

Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»


Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:

– Ты чего, Минду?

Та сразу спохватилась.

– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.

Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…

Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.

Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.

– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…

Стах, понятно, напоследок прогуляться вышел: вместив наибольший объём чая, наибольший и выливать приходилось. Он как раз пристроился против освещённого окна: в темноте бы шею не сломать – когда из дверей выкралась Минодора. Гназд торопливо поддёрнул портки:

– Эй, женщина! – рассердился, – пожалела б мужика-то!

– Вот уж невидаль! – усмехнулась она и пожала плечами. – Чай, не чужое.

Он быстро повернулся к ней:

– Эх, Минда! – произнёс проникновенно. – Что ж ты не поймёшь-то… Чужое! Уразумей, и забудем.

Минодора легко засмеялась:

– Не больно ты забывчив… Мог бы объехать, да не сумел… Притянуло!

– Ах ты, Господи! – с досадой махнул рукой Стах и кротко попросил, – ну, вышло так… не рассчитал… и ты уговорила… не заставь меня об этом пожалеть!

– А чего жалеть-то? – вкрадчиво шепнула хозяйка, вплотную подходя к нему. – Кикимору твою ущемлю? Да потерпит раз… – она положила руки ему на плечи. – Не наскучило такой рожей любоваться?

Гназд спохватился и шарахнулся в сторону от окна, заодно сбросив её руки:

– Ну-ну! – прошипел с упрёком, – не задевай! Чего мне устраиваешь-то? Жизнь хочешь переломать?

– Да не выйдет, она, дурачок! – снисходительно усмехнулась Минодора, снова прилипая к нему, – ей этот тюфяк колотить, не отколотить. Слежался. Пусть повозится…

И, жарко всхлипнув, обняла. Вобрала всем телом:

– Я столько ждала тебя!

Что и говорить, умела пава-кошка обниматься…

– Да уймись ты… – рванулся Гназд, оттолкнув её – а рука возьми да увязни в жадной мякоти. «Господи, что происходит!» – ужаснулся он, когда приклеилась и вторая, а в голове мир вывернулся наизнанку, вперёд выплыло: «Женщина», – а какая – ушло куда-то вдаль, вглубь, и провалилось в земные недра. Потрясённый мужик почувствовал, что собственная плоть ему не подчиняется. Ни руки, ни ноги, ни… Остатком уплывающего сознания он успел отметить убито: «Погиб».


Да, уже звучал где-то в нездешних кущах похоронный набат. Плакали скорбные ангелы, и ухмылялись злорадные бесы, натачивая вилы. Но рядом, в двух шагах, Бог поместил стойло. Кобылка высунула голову и призывно заржала:

– Иииааа!!!

И этого хватило.

От доброго и славного ржания всё вернулось на место. Мир опять скрутился по замыслу Творца: шкурой наружу, вобрав вовнутрь влажно хлюпнувшее чрево. Гназд ощутил прилив сил в руках и ногах, и, хрипло выдохнув, отпихнул цеплявшуюся бабу:

– Ух, ты!.. – едва достало мочи на слова. Он бегом бросился в дом.

– Да иди, иди к уродине своей! – презрительно бросила вслед ему разгневанная Минодора. – Давно над тобой она власть взяла? Прежде-то ничего, хаживал… С чего такие перемены?


Но вернуться в дом сразу вслед за Стахом остереглась: ещё догадается, ведьма, да глаза выцарапает… И задержалась во дворе. О чём потом пожалела: войдя, застала на печке такую бурную любовь, что плюнуть захотелось.

Конечно, не плюнула: полы мытые. Всегда мытые: не ровён час, подвалит кто. Но горшками погремела: голубка́м пену сбить. Правда, та уже и сама оседала. И вообще – час поздний, добрые люди спят. Вон и эти на печке заснули. А ей, горемычной, одной куковать. Нет, ну до чего баба у него страшна! Красивая, конечно… Но ведь уродина! Уродина! Самому-то не противно?

Минда горделиво глянула в зеркало возле поставца. Как можно сравнить её с той, пускай та и моложе?! Положительно, Гназд дурак законченный! И она такого дурака в дом пускала!

Женщина с тяжёлым сердцем оторвала взор от зеркала, перенеся на поставец. И разом успокоилась.


Лалу разбудил слабый шорох. Ночь ещё укрывала мрачными крылами подвластную землю – время недвижное, которого нет: замри до света. Но в горнице свет теплился. От свечи на столе. Тихо-тихо, боясь задеть Стаха и зашуршать одеялом, Евлалия высунулась из-за устья печи.

Возле стола хозяйка перебирала содержимое перемётной сумы: Стах с вечера захватил в дом: авось, пригодится, и вообще – нечего во дворе оставлять, конюшему на посмешище. Конюший бы, может, и не заинтересовался медной баклагой, которая вечно сопровождала молодца, и которую Нунёха при прощании заботливо травяным настоем наполнила, а зеленоглазой Минодоре именно она-то и понадобилась. Лала помнила, что ёмкость наполовину пуста: по дороге Гназды попробовали снадобье, – и хозяйка при осмотре тоже в этом убедилась. После чего повернулась к поставцу и двумя пальцами ухватила за узкое горло глиняный и ненарядный кувшинчик, что был там не к месту: он явно ждал своего часа, и весьма нетерпеливо: теперь Лала сообразила, что так волновало хозяйку за чаем. Затаившись, она внимательно наблюдала: Минда отлила немного настоя в кружку с розаном, а недостаток в баклаге восполнила из кувшинчика. Можно было лишь гадать и ужасаться, что из него лилось. У Лалы сердце ёкнуло, но она только крепче сжала зубы. Нельзя, чтоб злоумышленник догадался, что раскрыт. Пусть утешается, мол, козни удались, и спит спокойно. Благо, ночь. Её ощущала и хозяйка, ибо, спрятав в суму баклагу, сладко зевнула. Потом повертела в руках полегчавший кувшинчик, дёрнулась, было, к полке у печки, но поразмыслила – и вернула на поставец. Точно на прежнее место. Туда же и кружку с розаном, опорожнив её в лохань. Потом свеча погасла, и воцарился покой. Хозяйка задышала ровно. Лала лежала с открытыми глазами. Надо дотерпеть до утра, предупредить Стаха… Они сбегут отсюда с рассветными лучами и более не заглянут, но пусть он всё же выспится. Не зря ж они отважились на этот приют. А ведьма спит, как ангел.


Евлалия не сомневалась, что не сомкнёт глаз: так была испугана и возбуждена, внезапно же оказалось, что в окна смотрит осеннее солнце, и Стах, одет и собран, стоит и руку к ней на печку тянет: весело по попке хлопнул:

– Разоспалась, лапушка! Ехать пора. Вон, у Минды самовар поспел.

Лала с криком сорвалась с лежанки:

– Стаху! Ты не пил из баклаги?

При этих словах раздался грохот. Лала ясно увидела, как округлились у хлопотавшей возле стола Минодоры её зелёные глаза, а пальцы дёрнулись, выпустив чашку.

Стах опешил. Несколько секунд он моргал глазами.

– Да нет, – ответил растеряно, оглядываясь на хозяйку, – на что мне при чае?

Перепуганной Лале отступать было поздно, и она храбро повернулась к ней.

– Спасибо, дорогая, за хлеб, за соль, – провозгласила торжественно, – и за чай, в который ты так и не сумела вчера подлить снадобья вон из того кувшина, – указала она пальцем. И продолжала:

– Однако ночью ты всё-таки ухитрилась заправить им нашу баклагу, а вот зачем – Бог тебе судия. А нам в путь надо, и чем скорей, тем лучше, пока целы. Ни хлеба, ни соли не примем, и чай сама пей!

Тихого прощания не вышло…

Пока звучала речь, Минодора оправилась.

– Да приснилось тебе, дура! – воскликнула возмущённо. – Как язык-то повернулся за добро так отблагодарить!

– Я не дитя, чтоб сон от яви не отличить, – отбила выпад взъерошенная гостья. – Я видела, что ты делала ночью у стола. И пока ты нас не угробила, нам поторопиться бы…

Тут Минодора неожиданно смутилась. И даже назад шатнулась. Переспросила:

– Нас? А ты, что? Тоже из баклаги пьёшь? Вроде, мужской обычай…

– Так ты на жизнь моего мужа покушаешься! – даже задохнулась от гнева Лала, шагнув к хозяйке. – Ты для того к себе заманила? А мы думали, ты добрая!

– Тише-тише, бабы, – вмешался молчавший сперва Стах. – Зачем друг на друга кидаться? В чём дело-то? В кувшине? Ну, так чего проще – проверим, всё и выясним… – недолго думая, он сцапал кувшин споставца.

– Стой! – ахнула хозяйка, кинувшись за кувшином, но тот уже взлетел на недосягаемую высоту. Стах, не спеша, двинул во двор, отстраняя хватавшую его на рукава Минду и приговаривая, – чего ты в тревоге-то? Если не отрава, так будет цел…

– Да куда ты его… – цепляясь за кафтан и скользя ногами, тащилась на Гназдом женщина, – что ты хочешь сделать-то, скажи ты… погоди…

Гназд молчком проломился в двери. Пёс встретил его радостным вилянием хвоста.

– Жалко тебя, конечно, псина, – виновато пробормотал тот, потрепав собаку по спине, – но будем надеяться, что хозяйка честна…

– Ааа! – завопила та, когда Гназд вылил кувшин в собачью миску.

– Да не ори ты, собаки выносливые… – утешил её, – может, и не сдохнет… Мож, и я бы не сдох… чего туда намешала-то?

– Ты что натворил, ирод! – голосила Минда, в то время как пёс заинтересовался миской – и давай лакать, и с большой охотой. – Я за этот кувшин дойную козу отдала! – она всё старалась подобраться к миске и тянула ногу перевернуть её, да Гназд не пускал.

– Серьёзные затраты, – посочувствовал он. – Не печалься, возмещу тебе ущерб. Если не пришибу, – добавил с угрозой.

– Да что ты мне возместишь! – зарыдала Минда, всё ещё пытаясь прорваться к миске. – Ведь щас пёс нажрётся – во двор не высунешься: он же мне проходу не даст!

– Ты так за собаку боишься? – заговорила наблюдавшая с крыльца Лала, хотя последние слова были ей непонятны. – Значит, снадобье опасное? Значит, ты моего мужа убить хотела?

– Да нужно мне убивать его, дура! – вскричала Минда, обернув к той заплаканное лицо. – На что он мне, мёртвый-то?!

Пёс, и правда, не проявлял страданий, а смотрел на хозяйку беспокойно, но преданно. Пару раз тявкнул.

– Вон, вон… – в страхе попятилась Минда, – уже смотрит… уже лает…

Гназды озадачено переглянулись и спросили Минду почти одновременно:

– И чего?

– Чего-чего?! – передразнила она сквозь слёзы, – теперь не подойдёшь к нему!

Стах, уже миролюбиво и даже виновато, попытался её утешить:

– Да славная псина! Всё в порядке! – и добавил, – прости, что кувшин потратил. Но зачем было тайком в баклагу подливать? Я думал, яд.

– Какой яд?! – в отчаянье возопила Минодора и яростно сжала кулаки. – Приворотное зелье! Для тебя, скотины! Проваливай теперь! И на глаза не попадайся!


И Гназды скромно провалили. Стах даже денег на столе оставил. Может, и поверил бы он в Миндину любовь, но уж больно сверкали полы в горнице.


Следующий ночлег был спокойным и непритязательным, на постоялом дворе. А потом…


А потом, по отсутствии без малого двух лет, прибыли они к воротам Гназдовой крепости. И даже Покрова ждать не стали.

Ну, а чего ждать, когда привёз молодец невесту, народ спрашивает, кто да какая, то ли из чужих краёв, то ли вовсе заморская, и прячь её с глаз, вот ещё забота! Зар с женой подумали – и скорей с рук сбыли.

То есть, невесту жених поначалу-то, конечно, в отчий дом отпустил. Со вздохом, ну, а к себе сразу не заберёшь: непорядок. Всю, закутанную в плат, скрывающий лицо, снял с седла перед родными воротами и в калитку забарабанил. А соседи уж в окна глядят.

На сей раз не встретил он никаких отворот-поворотов, и даже во двор впустили. Ненароком глянул под окна – торчат кусты-то! Вроде, живы. Ну, вот и посмотрим, что будет на них грядущим летом. Зацветут ли, нет ли – им с Лалой на них уже не любоваться: у них другие окна. Разве что в гости заглянут.

А дальше откланяться пришлось. Повернулся, а кругом уже девки, уже шепчутся, в щёлки заглядывают, на Стаха косятся…

Невесту крепость увидала лишь убранной к венцу. С закрытым кисеёй лицом. Тётка Яздундокта тут вложила всё своё накопленное усердие.

– Уж теперь-то, Стаху, я тебя не подведу. Уж я невесту в целости-сохранности в храм доставлю, и по пути пригляжу, чтоб не подменили ненароком. А то опять из под трёхслойной фаты сбежит… Кто у тебя невеста-то? – осведомилась она перво-наперво, едва узнала от племянника о грядущей свадьбе. – Где она, ну-к, покажи… Куда идти-то?

– Да вон туда, тётушка, – указал Стах на Заровы ворота. Тётка удивилась:

– Туда? Это какая ж там невеста?

– Евлалия, сестра Азарьева, – развёл руками Стах. Тётка пошатнулась:

– Как? Когда ж она…

– Да вчера, на ночь глядя. Вот ты и не знаешь. Поторопись, тётушка. Отец с попом уж договорился.


Заторопилась тётка:

– Ишь как… Решился-таки… Не пошутил… – бормотала она, влезая на крыльцо и приотворяя дверь, – Лала, значит… где она там, красавица наша? Здравствуйте, соседи, радости дому сему! – приветствовала она, входя в горницу. – Меня, вот, племяш прислал, невесту убирать… Чего ж подружек-то не позвали?

– Да уж какие подружки… – глухо откликнулась Тодосья, возившаяся возле Лалы. Лала обернулась к тётке, и та схватилась за косяк:

– Господи!


Наряжали Лалу только Тодосья с Яздундоктой. И прощальных песен ей не пели. То есть – тётка затянула, было, но Тодосья перебила:

– Ну-к, сватья, вон с той стороны подколи… да там подтяни…

Так и не допела. Вывел братец телегу, на которую кое-как нашедшиеся рушники нацепили, усадили бабы закутанную невесту, сами следом попрыгали – и помчался возок навстречу судьбе. Там уж – какая выпадет…


Следом загремела женихова тройка: где им разойтись-то, когда ворота в ворота? Пока жених торопливо кафтан напяливал, Иван с Николой лошадей впрягали: чубарого коренным, а в пристяжных каурку с буланкой.

Что за буланка? Кобылка Стахова. С чубарым боками соприкоснулись. Издалека друг другу заржали. Но уже не так надрывно, как при вчерашней встрече. Теперь оба весёлые и довольные были. До утра в конюшне рядом простояли. И бежали до церкви легко и резво. Будто сами – жених с невестой.

– Ты, моя солнечная янтарная лошадка, с чёрной, как эта прошедшая ночь, поволокой по хребту и развевающейся гривой! Бег твой стремительней птицы, копыта сухие и твёрдые, будто кремень, бока упруги, гладки и теплы, а запах слаще лугового клевера, и ты мне дороже всех на свете!

– Ты, мой облако-конь из табунов небесных, ветра порыв и мощь земли, и я люблю тебя так, как ещё не любили лошади… а, может, и люди… Мы будем с тобой вместе, пока живы… Мы будем бродить в ночном среди сочных трав и из одной струи пить речную воду…

И, окутанные золотистым свечением, они неслись к храму, где снизошла на них благодать, ибо Господь и зверю являет милость.

А следом летел нарядный возок в полотенцах, где Стах с Иваном, с Николой, да батюшка с матушкой. А позади и второй, куда уселась вся остальная семья. Там правил Фрол – и то и дело крестился: шалят волки по лесам, никто не видит – а он-то видит… А за телегами бежали озадаченные соседи: уж больно странной выглядела эта свадьба… Да, видим – женится овдовевший Стах. Но вот на ком – тут ходили толки и недоуменно пожимались плечи. Невеста и впрямь невесть кто. И при венчании лица не открыла. И только когда провозгласил иерей: «Венчается раба Божия Евлалия…» – только тогда осознал народ, что происходит. Ну, да! Евлалия, сестрица Азарьева, которую два года никто не видал, и про которую забыли давно. И не жалели. Девицам красота её в тягость, ребятам в досаду. Никто и не спрашивал: то ли в монашки ушла, то ли на чужой стороне пристроена.

– Она, она… Лала… – хмурясь, отмахивалась от соседей тётка Яздундокта. Сама была в заботах, как никто. Несколько раз подбегала к невесте и заглядывала под фату. И, всякий раз успокоившись, отходила:

– Она… она… Кто ж тебя так, девонька? – спрашивала мысленно. – У кого ж рука-то поднялась!

– Да ведьма моя успела, – ещё до венчания объяснил ей Стах, и, поправляя невесте потревоженные узорные складки, она приговаривала:

– Ничего. Ты всё одно красивая. Аж светишься! Да и кисея в три слоя, – добавляла про себя. – Вот уж судьба у молодца: жениться в три слоя…


Лицо невеста открыла уже за свадебным столом. Когда лужёные Гназдовы глотки грянули: «Горько!» И сперва запнулась. Нерешительно прихватила кисейный край, так что Яздундокта, вспомнив прошлую свадьбу, с испугу на лавке подскочила. Полная горница гостей смотрела на Лалу, и ещё в окна заглядывали. Она подалась назад, прижав к лицу все три полотнища фаты, но потом перевела глаза на тянувшего губы Стаха и тут же все три прочь откинула. Для него! В этом тоже что-то есть – целоваться при всех, не таясь. И пусть глядят – больше, и целовать – дольше… А потому гости в раж вошли: «Горько! Горько!» – молодым и присесть-то не давали, и куска проглотить…

– Успеете! – обломала их тётка Яздундокта, – чай, свадьба вам не для еды!

«Горько!»

– А что? – всякий раз подталкивал Зара Василь. – Сестра-то – опять красавица! Поглядеть приятно. Вылечила Нунёха Никаноровна, а уж как остерегала: не будет прежней, де… Вот, не хуже прежней! Даже лучше.

Зар не возражал, но мысленно поправлял: «Да нет, не лучше, конечно… Но – счастливей».

От счастливого того сияния щедрей заглядывало в окна солнце, рьяней надрывались гуделки и гармоники, веселей плясали парни с девками, по гладким полам, по метёным дворам, по ближним улицам. Василь – и тот не удержался, ловко ли, неловко – а затопал, как сумел. Не беда, ещё распляшется: плясать надо почаще! А там и ранний вечер сошёл, сами свечи зажглись, и костры запалились… Три дня вся крепость гуляла, хотя в толк-то не взяла, чего ей нынче так славно гуляется…

От счастья.

– А у невесты как будто веточка через лицо, – щебетала одна подружка другой, – совсем её не портит, правда? Как будто нарочно украсили. Я слыхала, в заморских землях узор на лице пишут, чтобы на тонкую веточку походило… Знатные барыни, говорят, иногда рисуют себе… Может, попробовать?

– Ага… с такими изящными листьями, – соглашалась подружка, – какие пробиваются по весне… Залюбуешься! До чего Господь славно землю устроил, и как всё красиво на ней. И глаза даровал людям. Чтобы видеть красоту…

Стах – видел.


И чудо случилось в Гназдовых землях. О том чуде и десять, и двадцать лет спустя твердили люди. Когда уж у Стаха с Лалой дети подросли, и дочки заневестились. И личиком пошли в мать. Как красоту не ломай, а подлинную – не искалечишь. Возьмёт своё. Любить только надо. Цветенье трав медвяных – не оскудеет. Потому слух нёсся по свету: краса несказанная обитает у Гназдов. Заколдовала её ведьма, но Бог милостив, и есть в той стороне Нунёха Никаноровна, к которой народ валом валит, ибо над ней благодать… В силе старушка, хотя уж сколько годков-то – и награди её Господь ещё столькими!

– И пора бы помирать, – сама про себя говорила Нунёха, – да как тут помрёшь? Некогда!

Стах с Лалой не раз её навещали, уже с детьми. И опять к себе звали. Лишь руками махала бабушка: и в самом деле, куда ей ехать, от трав-закатниц? Да и усадьба стала дворцом и полна страждущих. Да и соседи с поклоном. Да и Харитон наезжает. С семейством.

– Осторожней в пути, – всякий раз озабоченно предупреждает он Стаха, как случается им столкнуться, – возишь детей, смотри в оба. Слыхал, чего с Дормедонтом-то? – поведал он раз по такому случаю, – как пошли дела у него вкривь и вкось, и с зятем поссорился, пришлось ему самому вёрсты отмерять, а заодно свой час: лошадь одна вернулась… а по весне между Похом и Вежней пряжку нашли поясную приметную… Вот и думай! Фрол у вас чуткий мужик, не зря упреждает.

Что ж, Стах и сам знал: не зря. Как раз нынче младшенький, высунувшись из-за тележного края, потянул его за рукав:

– Тять… а что это там? – и детским своим пальчиком указал на обступившие дорогу глухие ели.

Стах быстро глянул. Успел увидеть мелькнувшую в лапах тёмную спину. Он замечал и раньше. Нет-нет, а возникала – то среди стволов, то по кустарнику, то далеко по кромке леса… И нет в этом ничего удивительного. Волк вечно ищет поживы. Зло так же неизменно в мире, как и живительные земные соки, и юные травы, и облака, навеки захватившие любящие сердца. Зло подстерегает везде и каждого – бди и стой на страже. Да кому ж неведомо? Только дай маху, только расслабься! Только попробуй – забудь о чести, долге, дружбе! Только отвратись от креста!

– Ничего, – потрепал он по макушке сынишку, – Бог милостив! Лошади у нас добрые, и ружьё наготове. И ты молодцом расти. Гназдом. Вот ожеребится наша кобылка – будешь за жеребёнком ходить. Как братья. Коня себе вырастишь. От неё кони славные. Буланые да чубарые.

– А ведь немолода кобылка, – заметила сидевшая рядом Лала, обнимая младшую дочку, – а будто сносу ей нет. Как была гладкая да стройная – так и по сей день…

– Бывает, – откликнулся Стах и повернулся к жене, – ты, вон, тоже… глаз не оторвать… и по сей день…


А серая тень меж тем трусила вровень с возком, прячась за кустами, и голодные зелёные глаза с тоской вглядывались в лица людей. Она то приближалась почти к дороге, то уходила вглубь леса, а когда проезжали полем, отбегала вдаль, хоронясь в траве. С тех пор, как Стах построил дом на вольном просторе от крепости, она порой наведывалась на задворки, и с подветренной стороны, чтобы собаки не чуяли, прижимаясь к стене сарая, принюхивалась к запаху жилья, скотины, хлеба, уюта. И пурпурных китайских роз, что цвели под окнами и перед крыльцом. Но кобылка, где бы в тот час ни была, вскидывала голову, и истошное ржание сотрясало мир:

– Иииааа!


И зло пятилось, уползало во мрак…


Оглавление

  • Глава 1 "Стада Лавана"
  • Глава 2 "Яблоневый сад"
  • Глава 3 "Всякие звери"
  • Глава 4 "Серебряная рыба"
  • Глава 5 «Китайская роза»
  • Глава 6 «Розоцвет»
  • Глава 7 «Розы-морозы»
  • Глава 8 «Кобылка»
  • Глава 9 «У Нунёхи»
  • Глава 10 «Девица Евлалия»
  • Глава 11 "Мята-трава"
  • Глава 12 «Волки лесные»
  • Глава 13 «Жола Вакра»
  • Глава 14 «Законная супруга»
  • Глава 15 «Облако»
  • Глава 16 «Трав медвяных цветенье»