загрузка...

Парень из преисподней (fb2)

- Парень из преисподней 1.83 Мб, 541с. (скачать fb2) - Борис Натанович Стругацкий - Аркадий Натанович Стругацкий - Кир Булычев - Дмитрий Александрович Биленкин - Игорь Маркович Росоховатский

Настройки текста:



Парень из преисподней (антология)

Иван Ефремов Эллинский секрет[1]

— Я очень благодарен всем вам, — тихо обратился к собравшимся профессор Израиль Абрамович Файнциммер, и огромные темные глаза его засветились. — В наши трудные дни вы не забыли о моем скромном юбилее… В благодарность я расскажу вам одну замечательную повесть недавнего времени. Мы, ученые, не очень любим раскрывать еще не подтвержденные многими фактами наблюдения, — примите это как знак моего уважения и доверия к вам.

Вы знаете, что я посвятил свою жизнь исследованию человеческого мозга и работы психики. Но не с одной стороны, не в рамках одной узкой специальности подходил я к этому интереснейшему разделу науки, а старался охватить деятельность и строение мозга во всей его сложности, как мыслительного аппарата. Был я прилежным анатомом, физиологом, психиатром и прочая, пока не основал своего направления — психофизиология мозга. Последние годы я усиленно работал над выяснением природы памяти и, должен сознаться, для выяснения вопроса сделал еще мало: уж очень тяжелая это задача. Пробираясь ощупью среди хаоса необъяснимых фактов, бродя, как в потемках, в сложнейших взаимосвязях нервных клеток мозга, я собрал лишь отдельные, ставшие ясными крупицы, стараясь создать из них достоверный, опытом проверенный фундамент учения о памяти. Но не об этом я хочу говорить сейчас, а о том, что попутно натолкнулся на ряд особенных явлений, которые еще очень темны, и я даже не пытался ничего сообщить о них в печати. Эти явления я назвал памятью поколений, или генной памятью. Я не буду давать вам научные доказательства, а скажу только, что по наследству передается ряд довольно сложных бессознательных, иногда вполне автоматических действий нервного механизма животного. Инстинкты и сложные рефлексы не могут, по-моему, быть только в подкорковых, низших, центрах мозга. Здесь обязательно принимает участие кора — следовательно, весь механизм гораздо сложнее, чем это предполагали до сих пор. Упрощение механизма инстинктов и есть крупнейшая ошибка современной физиологии. Но это еще не память — память стоит много выше в цепи все усложняющихся организаций, ведающих восприятием и осмысливанием окружающего мира. Как и принято современной наукой, память не наследственна, то есть те отпечатки внешнего мира, которые хранит в себе мозг и накапливает во все время жизни индивида, навсегда исчезают со смертью его и никак не обогащают, ничего не передают возникшему от этого индивида потомству.

Суть моего открытия заключается в том, что я нашел факты, доказывающие передачу некоторых отпечатков памяти по наследству из поколения в поколение. Вы уж извините меня за длинное вступление, но вопрос настолько сложен, что я должен подвести к нему вас подготовленными, иначе мое необычайное вы без мистики и чертовщины себе никак не объясните. Не стоит усмехаться, это общая для всех или для очень многих слабость человеческой природы. Не вы первые, не вы последние факт достоверный, но совершенно для вас необъяснимый посчитаете сверхъестественным.

Продолжаю. Все вы замечали, но ни с чем не связывали факт, что, например, красота форм, будь то архитектурных, будь то местности какой-нибудь, будь то человеческого тела и так далее, чувствуется и, в общем, одинаково оценивается всеми людьми самых различных категорий, развития и воспитания. А дайте вы проанализировать эту красоту соответствующему специалисту: здание — архитектору, ландшафт — географу, тело — анатому, тот сразу скажет, что красота есть совершенство в исполняемом назначении, совершенство целесообразности, экономии материала, прочности, силы, быстроты. Я и думаю, что опыт бесчисленных поколений дал нам бессознательное понимание совершенства, воспринимаемого в виде красоты, и это понятие отпечатывается уже в памяти — той бессознательной памяти, которая передается по наследству из поколения в поколение. Есть и другие примеры этой бессознательной памяти поколений, но о них говорить сейчас не буду. И без того проблема памяти — одна из самых еще неясных.

В представлении современной науки память гнездится как бы в ячейках, создаваемых сложнейшими переплетами отростков нервных клеток мозга в течение индивидуальной жизни, жизни одного человека. Я добавляю, что некоторые из этих ячеек, поскольку окружающая нас природа в течение сотен веков в основных своих чертах остается одинаковой, одинаково возникали у всех людей из поколения в поколение и, наконец, стали передаваться по наследству. Вот эта бессознательная или подсознательная память поколений составляет общую всем нам канву нашего мышления, вне зависимости от образования и воспитания. Исследования в этом направлении очень трудны, и я еще не имею ни одного опытом доказанного факта.

Однако я иду еще дальше и допускаю, что в редких случаях комбинации ячеек памяти из особых связей нервных клеток могут передаваться по наследству, сохраняя из жизни прошлых поколений некоторые кусочки из области уже сознательной памяти — памяти, реализуемой сознательным мышлением.

Это известные, но обычно считающиеся недостоверными факты совершенно точного описания людьми тех мест, в которых они никогда не были; сны, воспроизводящие точную обстановку прошедших событий, никогда тоже не виданных и не слыханных, и многое такое же. Все подобные явления верующими мистиками и другими чудаками считаются доказательством переселения душ, а ученые только пожимают плечами, по известной пословице об обезьяне, которой нечего сказать. Вероятно, есть люди с более обостренной памятью поколений, также и, наоборот, с полным ее отсутствием.

Так вот, дорогие мои, недавно, в тяжелые дни великой войны, я неожиданно получил новые доказательства действительного существования памяти поколений, да еще сразу из области сознательной памяти. Война вынудила меня оторваться от чисто научной работы. Я не мог по своему характеру не принять непосредственного участия в медицинской работе Советской Армии и начал работать сразу в нескольких крупных госпиталях, где многочисленные контузии, шоки, психозы и другие травмы мозга требовали применения всех моих познаний.

Домой я попадал только к ночи. В своей квартире на Сретенском бульваре я обычно просиживал часа два в кресле перед письменным столом, отдыхая и в то же время размышляя о способах излечения особо трудных раненых. Иногда записывал важные факты или рылся в литературе, охотясь за описаниями сходных клинических случаев.

Такое времяпрепровождение вошло у меня в привычку. С друзьями и товарищами-учеными я виделся редко — поздние возвращения домой не оставляли совсем времени, а телефонных разговоров я очень не люблю и пользуюсь этим прибором только в самых крайних случаях. Мое необычайное подошло ко мне совсем незаметно в такой обычный тихий вечер. В тишине, время от времени нарушаемой привычным мерзким лязгом трамвая, стройно шли одна за другой четкие мысли. Я думал о случае потери речи у одного старшего лейтенанта, контуженного миной. Когда только что начало вырисовываться будущее заключение, зазвонил телефон. Я не ждал звонка; в тишине и сосредоточенности вечера он показался мне настолько громким, что я быстро сдернул трубку, морщась от досады. Ухо врача отметило взволнованную напряженность голоса, осведомившегося, квартира ли это профессора Файнциммера. Затем произошел следующий диалог.

— Вы профессор Файнциммер?

— Я.

— Простите, пожалуйста, за поздний звонок. Я звонил пять раз днем, пока мне не сказали, что вы раньше одиннадцати не приходите.

— Ничего, я раньше часу не ложусь. Чем могу служить?

— Видите ли, меня направил к вам профессор Новгородцев. Он сказал, что вы единственный, кто может мне помочь. Он сказал еще, что я буду для вас интересным объектом. Я и подумал…

— Хорошо, кто вы?

— Я лейтенант, раненый, недавно из госпиталя, и мне нужно…

— Вам нужно повидаться со мной. Завтра в два часа в первом отделении Второй хирургической клиники спецгоспиталя. А, вы знаете адрес… Хорошо, спросите меня, и вас проведут.

Голос, застенчиво бормочущий благодарности, угас в трубке. Имя моего друга-хирурга, не раз находившего очень важные для меня случаи заболеваний, говорило об интересном больном. Я постарался догадаться, что это может быть, потом закурил и возобновил прерванный ход размышлений.

Спецгоспиталь занимал прекрасное помещение, и я часто пользовался кабинетом главного хирурга для ответственных консультаций. В два часа я шел по широкому коридору клиники, вдоль огромных окон по мягкой дорожке, прекрасно заглушавшей шаги. В конце коридора у последнего окна стоял человек с рукой на перевязи. Подойдя поближе, я разглядел красивое, измученное молодое лицо. Военная гимнастерка с отпечатками недавно снятых лейтенантских кубиков очень шла к подтянутой, стройной, атлетической фигуре. Раненый поспешно подошел ко мне и сказал:

— Вы профессор Файнциммер. Я сразу почувствовал, что это вы. А я тот, кто звонил к вам вчера.

— Очень хорошо, идемте…

Я отпер дверь и провел его в кабинет.

— Давайте познакомимся, молодой человек, — по своей обычной привычке я протянул ему руку.

Раненый лейтенант, смущаясь, подал мне левую руку — правая беспомощно висела на широкой перевязи защитного цвета — и назвал себя Виктором Филипповичем Леонтьевым.

Закурив сам, я предложил ему папиросу, но он отказался и сидел, наклонившись грудью вперед, в то время как длинные гибкие пальцы его здоровой руки нервно ощупывали резные украшения массивного стола. Я с профессиональной тщательностью внимательно изучал его внешность. Безусловно красивое, правильное лицо, с тонким носом, густыми четкими бровями и маленькими ушами. Приятный рисунок губ, темные волосы и темно-карие глаза.

«Впечатлительная и страстная натура», — подумал я и отметил виновато-смущенное выражение его лица, характерное для очень нервных или больных людей. Пока я выжидательно смотрел на него, он взглянул раза два мне в глаза, сейчас же отвел их и сделал несколько движений горлом, как бы проглатывая что-то. «Ваготоник», — мелькнуло в моем мозгу.

Раненый лейтенант заговорил, заметно волнуясь, тихим голосом, иногда слегка задыхаясь. Он улыбнулся, и я был очарован этой беглой, но какой-то особенно радостной и ясной улыбкой, совершенно снявшей вымученную хмурость с его очень молодого лица.

— Профессор Новгородцев сказал мне, что вы много изучали разные трудно объяснимые мозговые заболевания. Это, знаете, очень чуткий человек, — всю жизнь буду помнить о нем с благодарностью… Я сейчас в плохом состоянии — меня преследуют галлюцинации, и нарастает какое-то дикое напряжение; кажется, что я вот-вот сойду с ума. Вдобавок бессонница и сильные боли в голове — вот тут, — и он показал на верхнюю часть затылка. — Разные врачи по-разному пробовали меня лечить — не помогло.

— Расскажите-ка мне историю вашего ранения, — потребовал я, и снова очаровательная беглая улыбка переродила его лицо.

— О, это вряд ли может иметь отношение к моей болезни. Я ранен осколком мины в сустав правой руки, но контузии никакой не было. Осколок разбил кость, ее вынули, потом будут делать пересадку кости, а пока рука болтается как плеть.

— Значит, ни при ранении, ни после никаких явлений контузии у вас не замечали?

— Нет, никаких.

— А когда у вас началось такое особое психическое состояние?

— Недавно, так месяца полтора… Да, пожалуй, еще в госпитале, где я лежал, у меня вместе с выздоровлением шло все увеличивающееся ощущение беспокойства, потом прошло, а теперь вот что получилось. Из госпиталя я уже два месяца с лишним как вышел.

— А теперь расскажите, почему, как вы сами считаете, возникло ваше заболевание? Какие ощущения и галлюцинации у вас происходят?

Лейтенант боролся с нарастающим смущением. Я поспешил ему помочь, строго заявив, что, если он хочет моей помощи, он должен дать мне в руки как можно больше сведений. Я не пророк и не знахарь, а ученый, которому для решения любого вопроса нужна определенная фактическая основа. Пусть не стесняется — у меня сегодня есть время — и расскажет все подробнее. Раненый справился постепенно с застенчивостью и начал рассказывать, вначале запинаясь и с усилием подбирая выражения, но потом привык к моему спокойному вниманию и изложил всю свою историю даже, я сказал бы, с художественным вкусом.

До войны лейтенант Леонтьев был скульптором, и я действительно вспомнил, что видел некоторые его работы на одной из выставок на Кузнецком. Это были преимущественно небольшие статуэтки спортсменов, танцовщиц и детей, выполненные просто, но с таким глубоким знанием природы движения и тела, которые присущи лишь подлинному таланту.

Художник и сам был порядочным спортсменом — пловцом. На одном из состязаний по плаванию он встретился с Ириной — девушкой, поразившей художника совершенной красотой тела. Любовь была взаимной. Ирина, в противоположность многим красивым девушкам, была простой и чуткой. Глаза лейтенанта сияли глубоким внутренним восторгом в то время, как он рассказывал о своей возлюбленной, и я очень живо, даже с каким-то намеком на зависть, представил себе эту прекрасную молодую пару. Нужно иметь сердце влюбленного и душу художника, чтобы так живо, скромно и коротко рассказать о любимой девушке и передать всю ясность и силу своей любви. Короче говоря, лейтенант совсем покорил меня и заодно очаровал своей Ириной.

С этой любовью, где гармонически сочетались восторг художника и радость влюбленного, к Леонтьеву пришло властное желание работы — приобщения всех людей к тому прекрасному чувству, которое было создано Ириной и им. Он решил сделать статую своей любимой и передать в ней весь блеск ее очарования, весь огонь бьющей ключом жизни, а не только создать холодный, отточенный символ прекрасного тела, подобный классическим образцам. Это вначале смутное желание постепенно оформилось и окрепло, пока наконец художник не был всецело захвачен своей идеей.

— Вы понимаете, профессор, — сказал он, наклоняясь ко мне, — в этой статуе было бы не только служение миру, не только моя идея, но и великая благодарность Ирине.

И я понял его.

Замысел художника оформился очень скоро: его любимая не разлучалась с ним, но Леонтьев долго не мог решить, какой материал взять ему для статуи. Призрачная белизна мрамора не годилась, так же не соответствовала его идее резкая смуглость бронзы. Другие сплавы или мертвили воображение, или были недолговечны, — художник же хотел сохранить векам расцвет красоты своей Ирины.

Решение пришло, когда художник познакомился с описаниями древнегреческих авторов, в которых упоминались не дошедшие до нашего времени статуи из слоновой кости. Слоновая кость — вот нужный ему материал, плотный, позволяющий выполнить мельчайшие детали — те детали, которые волшебством искусства создают впечатление живого тела. Наконец, цвет, совершенство поверхности и долговечная прочность, — слоновая кость стоила того, чтобы ее искать.

Зная, что отдельные куски кости могут быть склеены без следов соединений, художник посвятил около года на приобретение и подбор нужных кусков слоновой кости. Нужно сказать, что это был очень упорный труд: у нас в стране слоновая кость не в ходу. Возможно, что весь материал так и не был бы собран, если бы Леонтьев не добивался разрешения получить слоновую кость из-за границы. Побывав на обширном аукционе слоновой кости в Африка-Хауз в Лондоне, он быстро подобрал все нужное количество превосходного материала и вернулся в Москву, полный желания немедленно приступить к работе, однако сильная болезнь не позволила ему сразу сделать это, а затем разразилась война.

Война увела его далеко и от любимой, и от мира его чувств и идей. Он честно выполнил свой долг, храбро боролся за все дорогое ему в родной стране, но через два месяца снова очутился в Москве после тяжелого ранения. Здесь его встретила та же Ирина: ничего не изменилось в ней, только глубокая нежность к нему, раненному, еще ярче светилась в ее облике.

Прежние мечты с новой силой охватили художника, но теперь к ним примешивалась горечь сознания, что он с одной рукой не сможет создать статуи, а если и сможет, то, наверное, весь огонь его творческого порыва растворится в трудностях техники исполнения — исполнения убийственно медленного. Вместе с горечью этой беспомощности был и страх — грозная разрушающая сила современной войны только теперь по-настоящему была осознана. Страх не успеть выполнить своего замысла, не уловить, не остановить момента расцвета сияющей красоты Ирины уже в госпитале заставлял его часто беспокойно метаться по постели или не спать ночами в цепях бесконечных дум.

Мысль металась в поисках выхода, беспокойство все дальше проникало в глубину души, и росло нервное напряжение. Недели шли, и психическое возбуждение все развивалось, что-то поднималось со дна души, заставляя мозг напрягаться, и билось в поисках выхода, неосознанное, большое. Леонтьеву казалось, что он должен что-то вспомнить, и сразу откроется выход для бьющейся внутри силы, — тогда вернется прежняя ясная стройность мира. Он мало спал, мало ел, ему было трудно общаться с людьми. Сон был не настоящий — напряжение натянутой в мозгу струны и тут не покидало художника. Чаще вместо сна в полузабытьи скользили вереницы туманных мыслей-образов. Казалось, что еще немного — лопнет струна, вибрирующая в мозгу, и придет полное сумасшествие. Так после нескольких неудачных попыток с другими врачами Леонтьев пришел ко мне.

Я спросил, не было ли повторяющихся галлюцинаций, или, как он их называл, мыслеобразов. Лейтенант только покачал головой и сказал, что этот же вопрос ему задавали все другие врачи.

— Ну и что же из этого, — возразил я, — опорные точки у всех нас должны быть одинаковы, раз мы пользуемся одной наукой. Но я задам вам этот же вопрос по-другому: постарайтесь вспомнить, нет ли чего-нибудь во всех ваших видениях общего, какой-нибудь основной, связующей их идеи?

Леонтьев, недолго подумав, оживился и ответил коротко:

— Да, безусловно.

— Что же это?

— Мне кажется. Древняя Эллада.

— То есть вы хотите сказать, что все картины, проходящие в мыслях перед вами, как-то связаны с вашими представлениями об Элладе?

— Да, это верно, профессор.

— Хорошо, сосредоточьтесь, дайте спокойно течь вашим мыслям и расскажите мне для примера две-три из ваших галлюцинаций, постарайтесь наиболее яркие и законченные.

— Ярких много, а вот законченных нет, профессор. В том-то и дело, что любое видение для меня постепенно как бы растворяется в тумане, ускользает и обрывается.

— Это очень важно — то, что вы сказали, но об этом потом, а сейчас мне нужны примеры ваших мыслеобразов.

— Вот одно из особенно ярких: берег спокойного моря в ярком солнце. Топазовые волны медленно набегают на зеленоватый песок, и верхушки их почти достигают опушки небольшой рощицы темно-зеленых деревьев с густыми и широкими кронами. Налево низкая прибрежная равнина, расширяясь, уходит в синеватую даль, в которой смутно вырисовываются контуры множества небольших зданий. Направо от рощи круто поднимается высокий скалистый склон. На него, извиваясь, поднимается дорога, и эта же дорога чувствуется за деревьями рощи, позади нее… — Лейтенант замолк и посмотрел на меня с прежним виноватым выражением. — Видите, это все, что я могу сказать вам, профессор.

— Отлично, отлично, но, во-первых, откуда вы знаете, что это Эллада, а во-вторых, не похожи ли видения, подобные только что рассказанному, на картины художников, воспроизводящих Элладу и ее воображаемую жизнь?

— Я не могу сказать, почему я знаю, что это Эллада, но я знаю это твердо. И ни одно из этих видений не является отражением виденных мною картин на темы древнегреческой жизни. А в деталях есть и похожее, есть и не похожее на общие всем нам представления, сложившиеся по излюбленным художественным произведениям.

— Ну, сегодня не стоит больше утомлять вас. Расскажите еще какой-нибудь другой мыслеобраз ваших галлюцинаций, и довольно.

— Опять каменистый высокий склон, пышущий зноем. По нему поднимается узкая дорога, усыпанная горячей белой пылью. Ослепительный свет в мерцающей дымке нагретого воздуха. Высоко на ребре склона выделяются деревья, а за ними высится белое здание, охваченное поясом стройных колонн, как бы выпрямившихся гордо над кручей обрыва. И больше ничего.

Рассказы лейтенанта не дали мне ни одной трещины в стене неизвестного, за которую можно было бы зацепиться мыслью. Я распрощался с моим новым пациентом без чувства уверенности в том, что я действительно смогу ему помочь, и обещал дня через два, обдумав сообщенное им, позвонить ему.

Следующие два дня я был очень занят, и то ли вследствие усталости мозга, то ли потому, что заключение еще не созрело, я не имел никакого суждения о болезни Леонтьева. Однако назначенный срок кончился, и вечером я с чувством вины взялся за трубку телефона. Леонтьев был дома, и мне досадно было слышать, какая надежда сквозила в тоне его вопроса. Я сказал, что не мог еще в куче других дел как следует подумать, а потому позвоню еще через несколько дней, и спросил, видел ли он еще что-нибудь.

— Конечно, очень многое, профессор, — ответил Леонтьев.

Я попросил передать тут же по телефону наиболее яркое видение. И вот что он рассказал:

— Высоко над морем находится большое белое здание, и кажется, что портик его с шестью высокими колоннами опасно выдвинут вперед над обрывом. В стороны от портика разбегаются белые колоннады, полускрытые яркой зеленью деревьев. К портику ведет широкая белая лестница, обрамленная парапетом из мраморных глыб, пригнанных с геометрической точностью. Верхний край парапета плавно закруглен, и под ним бегут четкие барельефы движущихся обнаженных фигур. На каждом уступе широкая площадка, обсаженная кипарисами, и на ней статуи. Я не могу разглядеть эти статуи: глаза режет блеск ослепительного солнца на мраморных ступенях, резкие тени деревьев пересекают площадку…

Кончив разговор, я откинулся в кресле, размышляя, и долго думал над странным случаем, представшим передо мной. Не нужно передавать вам всех моих попыток разрешения задачи. Они так же неинтересны, как и обычная цепь фактов нашего повседневного существования; неинтересны, пока не случится что-то яркое, вдруг изменяющее все.

Яркое и случилось. Ток мыслей замкнулся мгновенной вспышкой, в которой пришло сознание, что виденные художником в его бредовых картинах отрывки представляют собою кусочки одного целого в его постепенном развитии… А если это так, то… неужели я встретился с примером памяти поколений, сохранившейся и выступившей из веков именно в этом человеке? Весь захваченный своим предположением, я продолжал нанизывать известные мне факты на внезапно появившуюся нить. Леонтьев жаловался на боли в верхней части затылка, а именно там, по моим представлениям, в задних областях больших полушарий, гнездятся наиболее древние связи — ячейки памяти. Очевидно, под влиянием огромного душевного напряжения из недр мозга начали проступать древние отпечатки, скрытые под всем богатством памяти его личной жизни. И его навязчивое ощущение усилия вспомнить что-то, без сомнения, было отзвуком подсознательного скольжения мысли по непроявленным отпечаткам памяти. Как у художника, зрительная память у него была необыкновенно сильно развита, следовательно, проявляющиеся кусочки отражались в мышлении в виде картин.

Найдя себе точку опоры, я продолжал еще и еще подкреплять свою догадку, но прервал рассуждения и с волнением взялся снова за телефон. Если мои рассуждения верны, то я сейчас услышу от Леонтьева именно то, что и нужно услышать. Если не услышу, все неверно и снова впереди гладкая, непроницаемая стена неизвестного. Я забыл даже о позднем времени. Леонтьев по обыкновению не спал и сразу подошел к телефону.

— Это вы, профессор, — услышал я в трубку его по-обычному напряженный голос, — значит, вы что-то решили?

— Вот что, дорогой мой, известна ли вам ваша родословная?

— О, сколько раз меня уже спрашивали об этом! Насколько я знаю, у нас в роду нет сумасшедших и пьяниц.

— Бросьте сумасшедших, мне совсем не то требуется. Знаете ли вы, кто по национальности были ваши предки, откуда они, из какой страны? Вы, должно быть, южанин!

— Это так, профессор, но я не могу понять, как…

— Объясню потом, не перебивайте меня! Так кто же у вас в роду южанин?

— Я не знатная персона и точной генеалогии не имею. Знаю только, что родители моего деда оба были родом с острова Кипра. Но это было очень давно, а дед переселился в Грецию, а оттуда в Россию, в Крым. Я и сам крымчак по месту рождения. Но зачем это вам нужно, профессор?

— Увидите, если моя догадка верна, — не скрывая своей радости, ответил я, договорился с Леонтьевым о приеме на завтра и повесил трубку.

Лежа в постели, я еще долго размышлял. Задача была ясна, и диагноз верен, теперь нужно было усилить и продолжить проявление памяти поколений до какого-то важного для Леонтьева предела. Но что это за предел, Леонтьев, конечно, не знал, и я тоже не мог догадаться. Уже засыпая, я решил, что будущее само покажет. На следующий день в том же кабинете и в прежней позе сидел Леонтьев. Его бледное лицо уже не было хмурым, и он безотрывно следил глазами за мной, пока я расхаживал по кабинету и посвящал его в свою теорию. Кончив, я опустился в кресло за столом, а он сидел в глубокой задумчивости. Я пошевелился, и он вздрогнул, затем, упорно глядя мне в глаза, спросил:

— А не думаете ли вы, профессор, что и самая идея статуи из слоновой кости не случайно возникла именно у меня?

— Что ж, может быть, — коротко ответил я, не желая отвлекаться от пришедшего мне в голову способа дальнейшего выяснения воспоминаний Леонтьева.

— А не имеет ли то, что я должен вспомнить, отношения к моей статуе? — продолжал настаивать художник.

— О, вот это очень вероятно, — сразу отозвался я, так как слова художника как бы поставили точку в мыслях.

Загоревшиеся глаза Леонтьева показали, как сильно подействовала на него моя догадка. Может быть, он инстинктивно чувствовал правильность пути к разрешению загадки и сам уже помогал мне в поисках.

Мы условились, что художник постарается немедленно изолироваться от всех внешних воздействий. Запершись в своей квартире, он в полутьме будет стараться сосредоточиться на своих видениях, а когда картины будут исчезать, попробует их снова вызвать мыслями о своей статуе. Не бороться с ощущением необходимости что-то вспомнить, а, наоборот, усиливать его, возбуждая память некоторыми особыми приемами по моим указаниям. В усилиях вспомнить нервное возбуждение может достичь опасного предела, но на этот риск придется пойти. О видениях и о своем состоянии Леонтьев будет сообщать мне по телефону вечером.

На этот раз лейтенант заторопился домой. Провожая глазами его стройную фигуру, я еще раз подумал о редкой привлекательности этого человека, который неведомо как стал мне дорог. Вечером, против ожидания, звонка не последовало. Слегка беспокоясь, я собирался уже позвонить сам, но раздумал, решив не мешать одинокому сосредоточению своего пациента. Однако где-то внутри меня грызло сомнение в безопасности изобретенной мной системы лечения, и, когда на следующий вечер зазвонил телефон, я посмотрел на противный аппарат с облегчением.

— Дорогой профессор, вы, наверное, правы… Я вошел, — без предисловия сообщил мне Леонтьев, и в голосе его как будто не чувствовалось нездоровой напряженности.

— Что такое, куда вошли? — не понял я.

— Да в этот дом или дворец, ну, в то белое здание на обрыве, — торопясь, говорил художник. — Конечно, все эти запомнившиеся мне так отчетливо картины постепенно вводят одна в другую. Теперь я вижу, что внутри этого здания. Это большая комната или зал. Вместо двери — широко распахнутая медная решетка. Медные же листы выстилают пол. Окон нет, вместо них широкие аркады вверху. Через них струится ровный свет без теней. Здесь много статуй и других каких-то вещей, но я не мог их разглядеть: ясно они не видны. У стены, противоположной решетке, в центре главной оси зала — низкая широкая аркада, в которую видны густые верхушки сосен и сверкающее через них небо. У этой аркады еще белая статуя, и рядом какие-то столики и сосуды… О бог мой, сейчас понял: ведь это мастерская скульпторов! До свидания, профессор!

Трубка глухо щелкнула. Я, пожалуй, не меньше самого художника горел нетерпением узнать побольше, отчетливо сознавая необычайность встреченного мною. Но как ученый я был обучен терпению и мог по-прежнему заниматься своими делами, несмотря на то что телефон молчал два следующих вечера. Звонок раздался рано утром, когда я только еще собирался начинать трудовой день и не ждал никакого сообщения от Леонтьева. Художник устало попросил меня сразу же приехать к нему, если смогу.

— Я, кажется, кончил свои странствования по древнему миру, ничего не могу понять, профессор, и очень боюсь… — Он не договорил.

— Хорошо, постараюсь, ждите: или приеду, или позвоню, — поспешно согласился я.

Обеспечив себе свободное утро, я поехал на Таганку и не без труда разыскал красивый небольшой дом с башенкой, расположившийся на бугре, в садике, глубоко запрятанном в изломе улицы.

Я позвонил и сейчас же был радостно встречен самим Леонтьевым. Художник быстро ввел меня в свою комнату, весьма простую, без всякого нарочитого беспорядка во вкусах и привычках, почему-то принятого людьми искусства.

Окно, завешенное толстым ковром, не давало света. Маленькая лампочка, закрытая чем-то голубым, едва давала возможность различать предметы. Я усмехнулся, увидев, с какой точностью были выполнены все мои указания.

— Зажгите же свет, ни черта не видно.

— Если можно, то не нужно зажигать, профессор, — робко попросил мой пациент, — я боюсь, вдруг опять не то, боюсь потерять свою сосредоточенность. Сосредоточиться заново у меня уже не хватит сил.

Я, разумеется, согласился, и Леонтьев, откинув голубое покрывало с лампочки, усадил меня на широкой тахте и сел сам. Даже в скудном свете я мог увидеть, как ввалились и бледны его щеки и увеличились блестящие глаза.

— Ну, рассказывайте, — подбодрил я художника, вытаскивая папиросы и внимательно следя за его лицом.

Леонтьев медленно потянулся к столику, взял с него лист бумаги и молча подал мне. Большой лист был покрыт неровными строчками непонятных знаков. Какие-то крестики, уголки, дуги и восьмерки, не написанные, а скорее старательно зарисованные, шли группами, очевидно, образуя отдельные слова. Я в общих чертах имел представление о разных алфавитах, как древних, так и современных, но никогда ничего похожего не видел. Сверху были написаны две короткие строчки, по-видимому обозначавшие заглавие.

Я долго смотрел на страницу неведомых письмен, и предчувствие необыкновенного и интересного постепенно охватывало меня, то замечательное ощущение порога неизвестности, знакомое всякому, сделавшему какое-либо большое открытие. Вскинув глаза на художника, я увидел, что он безотрывно следит за мной, — даже губы его полуоткрылись, придавая лицу ребячески внимательное выражение.

— Вы — понимаете что-нибудь, профессор? — тревожно спросил Леонтьев.

— Конечно, ничего, — прямо ответил я, — но надеюсь понять после ваших разъяснений.

— О, это все та же цепь видений. Помните, я звонил вам и рассказывал о внутренности здания? Во время разговора с вами я сообразил, что это мастерская скульптора или художественная школа. Еще лишняя связь с моей мечтой поразила меня, и я поспешил снова вернуться к галлюцинациям, уже понимая в них какую-то определенную линию, какой-то смысл, который я и должен был, наверное, разгадать.

Еще и еще я поддавался своим видениям, усиливая их и сосредоточиваясь по вашим указаниям, но все остальные картины, ранее мелькавшие передо мной, или снова исчезали, или как-то стушевались, сделались невнятными. Как только наступал момент появления самых отчетливых и долгих видений, неизменно возвращался зал в белом здании, художественная мастерская. Больше ничего я не мог увидеть и начал уже приходить в отчаяние. Ощущение замкнутости воспоминания, о котором вы говорили, не приходило.

Вдруг я подметил, что одна часть комнаты постепенно, с каждым новым видением, становится все отчетливее, и понял: продолжение мысленных картин нужно было искать только внутри скульптурной мастерской — дальше мои видения уже не шли. Как я ни старался, так сказать, выйти из пределов мастерской скульптора, ничего другого не мог увидеть.

Но все отчетливее становилась правая сторона стены против решетки, там, где было широкое и низкое окно — арка. Видение гасло, снова появлялось, и с каждым разом я мог увидеть все больше подробностей.

Слева четким силуэтом на фоне сосен и неба, видимых сквозь аркаду, выделялась небольшая статуя, в половину человеческого роста, сделанная из слоновой кости. Я очень старался ее рассмотреть, но она не становилась постепенно яснее, а, наоборот, гасла. Так же угасла новая подробность, сначала ставшая более отчетливой, чем статуя, — низкая и длинная ванна из серого камня, налитая почти до краев какой-то темной жидкостью. В этой ванне смутно виднелись очертания скульптурной фигуры, как бы обнаженного тела, утопленного в темной жидкости.

Но и эта деталь стушевалась, а рядом с ванной выявился широкий стол с толстой каменной плитой сверху и длинным сиденьем вроде лавки перед ним из желтого, гладко отполированного дерева. На столе в беспорядке лежали палочки, свертки и другие предметы, в которых, я могу поручиться за это, узнал некоторые скульптурные инструменты, похожие на те, которыми сам привык пользоваться. Ближе к правому углу стола лежала квадратная плита или толстый лист из гладкой меди без всяких украшений, покрытый какими-то знаками.

Этот лист становился все отчетливее, и, наконец, все видение сосредоточилось на этом листе меди. Отчетливо стояла передо мной его позеленевшая поверхность с вырезанными на ней значками. Ничего не понимая, я все-таки чутьем, интуитивно сообразил, что в этом месте конец серии мысленных картин, замыкание цепи видений, по вашему предположению. Томимый неясной тревогой, я стал зарисовывать знаки медной плиты. Вот видите, профессор, — гибкие его пальцы перебрали целый ворох листков, — нужно было снова и снова начинать. Видение потухло и иногда часами не возвращалось вновь, но я терпеливо ждал, пока не смог составить вот этот лист, который у вас в руках. Левая рука у меня еще не совсем приспособилась, и дело шло медленно. А сейчас я больше ничего не вижу, усталость, стало все безразлично… Только уснуть никак не могу, боюсь смутно и упорно какой-то ошибки. Я не вижу связи с собой в этих замысловатых знаках. Раньше я чувствовал ее очень резко — скульптуры, статуя из слоновой кости, — а сейчас опять ничего не понимаю. Что же это все, профессор?

— Вот что, — отвечал я, весь дрожа от сильного волнения, — примите-ка дозу снотворного — я приготовил на случай, если вы переборщите с вашими видениями. Вы заснете — это вам больше всего нужно, — а я заберу лист, и к вечеру мы получим представление, что все это значит. Действительно, ваши галлюцинации пришли к концу. Я не понимаю еще всего, но думаю, что вы вспомнили наконец то, что вам нужно… Вот только неожиданные диковинные письмена… Еще раз спрошу: совершенно ли вы уверены, что ваши видения — Эллада или, скажем, только как-то с ней связаны?

— Я говорил вам, профессор, я не могу объяснить почему, но уверен: видел Элладу, или, правильнее сказать, кусочки ее.

— Отлично, теперь старайтесь уснуть, а потом долой все эти затворнические шторы, милый мой, вы вернетесь в жизнь! Ну, довольно, довольно! — прервал я дальнейшие вопросы художника и быстро вышел, унося таинственный лист.

Еще немного терпения, соображал я, направляясь к трамваю, и все должно решиться. Или это действительно вырванная из глубины прошлого запись чего-то важного, или… бредовая чепуха. Нет, на последнее не похоже. Одни и те же знаки часто повторяются, группы неравного количества знаков разделены промежутками, вверху, очевидно, заголовок. Нет, в бреду такой штуки не напишешь. «Итак, раз художник уверен, что это Эллада, нужно к эллинисту. Кто у нас в Москве самый крупный спец по этой части?» — продолжал я свои рассуждения, но никак не мог никого вспомнить. У себя дома с помощью справочника научных работников, календаря академии и презренного телефона я узнал нужного мне человека и немедленно позвонил ему. Повезло, он оказался дома.

Не далее как через сорок минут я раскуривал очередную папиросу в его кабинете, в то время как ученый впился взглядом в поданный мною лист с таинственными знаками.

— Где вы взяли, вернее, списали это? — воскликнул эллинист, пронизывая меня прищуренными блестящими глазками.

— Я все расскажу вам без утайки, только прежде, ради всего святого, объясните мне, что это такое?

Ученый нетерпеливо вздохнул и снова склонился над листом, говоря размеренным, без интонации голосом:

— Принесенный вами отрывок написан так называемыми кипрскими письменами, слоговой азбукой, справа налево, как раньше писали в Элладе. Этими письменами написано на эолийском наречии древнегреческого языка. Поэтому я затрудняюсь быстро перевести весь отрывок. Вот заглавная строчка — да, это интересно! — состоит из трех слов: вверху — малактер элефантос. Под ними внизу — зитос. Первые два слова означают буквально «смягчитель слоновой кости», а в переносном значении: мастер слоновой кости. Наше название «мастер» тоже происходит от этого корня. Зитос — особая неизвестная жидкость — средство для размягчения слоновой кости. Вы знаете, что в Древней Элладе художники знали секрет делать слоновую кость мягкой, как воск, и благодаря этому лепили из нее весьма совершенные произведения, которые после затвердевали, опять становясь обычной слоновой костью? Этот секрет потом был безвозвратно утрачен, и никто до сих пор…

— О черт побери, все понял! — вскочив со стула, закричал я. Увидев испуганно-недоумевающее лицо ученого, спохватился и поспешно добавил: — Простите, бога ради, но это очень важно для меня, а главное — для моего пациента. Не можете ли вы мне сейчас же передать, хотя бы в самых общих чертах, содержание дальнейшего?

Эллинист пожал плечами и не ответил. Однако я видел, что его глаза бегают по строчкам листа, и постарался застыть в кресле, сдерживая волнение и накипавшую бешеную радость. После нескольких, казавшихся очень долгими минут ученый сказал:

— Насколько я могу разобрать без специальных справок, здесь записан химический рецепт, но названия веществ нужно будет особо истолковать. Ну, тут сказано о морской воде, затем о порошке цинны и каком-то масле Посейдона и так далее. Наверное, это и есть рецепт того средства, о котором я сейчас вам говорил. Это очень важно, — заключил эллинист.

Тон его голоса показался мне слишком сухим при громадном значении его слов. Но так или иначе, все было ясно. На медной плите, то есть здесь, на листе, был записан рецепт средства для размягчения слоновой кости. Художник вспомнил наконец его через десятки поколений, и действительно теперь он сможет создать статую Ирины, просто вылепив ее!

Ученый выжидательно смотрел на меня. Полный торжества и волнения, я поднялся и тут же рассказал ему историю своего пациента и кое-что из своей теории. Когда я кончил, выражение недоверчивого изумления окончательно исчезло с лица эллиниста. Маленькие глазки стали совсем добрыми и, пожалуй, слишком влажными. Выходя из его кабинета, я увидел, как ученый уже рылся в книжных шкафах, быстро извлекая книгу за книгой. Спокойный, что обещанный перевод листа будет сделан так быстро, как это только будет возможно, я с ощущением праздничной радости мира отправился по своим обычным делам.

Ощущение покоя и счастье одержавшего победу разума не оставляли меня и в привычной тишине моего кабинета. Но нетерпение скорее сообщить все ставшее таким ясным художнику заставило меня сразу же позвонить ему. Он, видимо, дожидался моего звонка и на мое приглашение немедленно приехать ко мне быстро ответил:

— Сейчас еду!

Мне очень живо запомнилось в этот вечер изможденное лицо Леонтьева с резкими тенями от настольной лампы и его внимательные глаза, с пробегающими в них искрами изумления, радости и торжества.

— Так я открыл, нет, вспомнил, утраченный секрет древних мастеров? — взволнованно воскликнул художник, все еще не веря случившемуся. — Но как я мог это сделать?

Я объяснил ему, что точных данных наука еще не имеет, но, по-видимому, в предыдущих поколениях его предков были мастера, знавшие этот секрет. Долгая работа и важное значение этого рецепта обусловили то, что в памяти одного из его предков образовались какие-то очень прочные связи, закрепившиеся для передачи в механизме наследственности.

Эти связи, хранясь под спудом его личной памяти, возникли и у него, Леонтьева. Таким образом, здесь чудесно только одно — замечательное совпадение проявления древней памяти и важности эллинского секрета именно для него, тоже ставшего скульптором, как и его предки. Очень большое желание создать статую Ирины, воля и напряжение всех сил помогли ему вызвать из области подсознательного картины древней зрительной памяти. Сам того не зная, он все время чувствовал, что знает именно то, что так для него необходимо. Конец разъяснения художник слушал уже рассеянно, кивая головой и как бы стараясь дать мне понять, что он уже все понял. Едва я кончил, как последовал быстрый вопрос:

— Значит, когда ученый сделает перевод, у меня будет рецепт этого средства, профессор? Вы вполне уверены в этом?

Мне трудно передать радость и волнение художника после моего утвердительного ответа.

— Подумайте только! Теперь я и с одной рукой выполню свою мечту, свою цель… — И его длинные пальцы зашевелились, как бы уже обрабатывая волшебный материал мягкой слоновой кости. — Теперь, завтра… — Голос его задрожал. — И это дали мне вы, профессор, ваша наука…

Художник вскочил и схватил меня за руку, потянулся ко мне, как ребенок к отцу, но устыдился своего порыва, отвернулся, сел и опустил голову на здоровую руку, на стол. Плечи его слегка вздрагивали. Я вышел в другую комнату, сам взволнованный до глубины души, и сел там, покуривая…

На следующий день я снова увиделся с художником у эллиниста, сделавшего перевод записи, содержавшей точный рецепт утерянного секрета. После этого я расстался со своим пациентом и принялся наверстывать некоторые упущенные за это время дела, стараясь вместе с тем составить полный отчет со всеми возможными объяснениями о встреченном необычайном случае.

Дни шли, весенние сменились летними, незаметно подошла осень. Я сильно устал от большой нагрузки, годы как-никак давали себя знать; немного прихворнул и отсиживался дома. Неожиданно ко мне явились двое молодых людей. Я сразу узнал Леонтьева и угадал его Ирину. Рука художника еще висела на перевязи, но это был уже совсем другой человек, и я редко встречал на чьем-либо лице столько ясности и доброты. Про Ирину я скажу только, что она стоила безумной любви художника и всех наших трудов в поисках эллинского секрета.

Ирина крепко поцеловала меня, молча глядя мне в глаза, и, право же, я был больше тронут этой безмолвной благодарностью, чем тысячей дифирамбов.

Леонтьев, волнуясь, сказал, что статуя уже готова, он посвящает ее науке и мне как дань спасенного спасителю, чувства — разуму и очень хочет показать ее мне. Ну, статую я видел. Описывать ее не берусь — это будет сделано специалистами. Как анатом, я увидел в ней то самое высшее совершенство целесообразности, что все вы назовете красотой, в которую любовь автора вложила радостное и легкое движение. Словом, от статуи не хотелось уходить. Долго еще перед глазами стояла эта изумительно прекрасная женщина как доказательство всей силы власти Формы — тонкого счастья красоты, общего для всех людей.


1942–1943 гг.

Аркадий и Борис Стругацкие Парень из преисподней

1

Ну и деревня! Сроду я таких деревень не видел и не знал даже, что такие деревни бывают. Дома круглые, бурые, без окон, торчат на сваях, как сторожевые вышки, а под ними чего только не навалено — горшки какие-то здоровенные, корыта, ржавые котлы, деревянные грабли, лопаты… Земля между домами — глина, и до того она выжжена и вытоптана, что даже блестит. И везде, куда ни поглядишь, — сети. Сухие. Что они здесь сетями ловят — я не знаю: справа болото, слева болото, воняет как на помойке… Жуткая дыра. Тысячу лет они здесь гнили и, если бы не герцог, гнили бы еще тысячу лет. Север. Дичь. И жителей, конечно, никого не видать. То ли удрали, то ли угнали их, то ли они попрятались.

На площади около фактории дымила полевая кухня, снятая с колес. Здоровенный дикобраз — поперек себя шире — в грязном белом фартуке поверх грязной серой формы ворочал в котле черпаком на длинной ручке. По-моему, от этого котла главным образом и воняло по деревне. Мы подошли, и Гепард, задержавшись, спросил, где командир. Это животное даже не обернулось — буркнул что-то в свое варево и ткнул черпаком куда-то вдоль улицы. Поддал я ему носком сапога под крестец, он живо повернулся, увидел нашу форму и сразу встал как положено. Морда у него оказалась под стать окоркам, да еще небритая целую неделю, у дикобраза.

— Так где у вас тут командир? — снова спрашивает Гепард, упершись тросточкой ему в жирную шею под двойным подбородком.

Дикобраз выкатил глаза, пошлепал губами и просипел:

— Виноват, господин старший наставник… Господин штаб-майор на позициях… Извольте вот по этой улице… прямо на окраине… Примите извинения, господин старший наставник…

Он еще что-то там сипел и булькал, а из-за угла фактории выволоклись два новых дикобраза — еще страшнее этого, совсем уже чучела огородные, без оружия, без головных уборов — увидели нас и обомлели по стойке «смирно». Гепард только посмотрел на них, вздохнул, да и зашагал дальше, постукивая тросточкой по голенищу.

Да, вовремя мы сюда подоспели. Эти дикобразы, они бы нам тут навоевали. Всего-то я только троих пока еще видел, но уже меня от них тошнит, и уже мне ясно, что такая вот, извините за выражение, воинская часть, из тыловой вши сколоченная, да еще наспех, да еще кое-как, все эти полковые пекари, бригадные сапожники, писаря, интенданты — ходячее удобрение, смазка для штыка. Имперские бронеходы прошли бы сквозь них и даже не заметили бы, что тут кто-то есть. Гуляючи.

Тут нас окликнули. Слева, между двумя домами, был натянут маскировочный тент и висела бело-зеленая тряпка на шесте. Медпункт. Еще двое дикобразов неторопливо копались в зеленых вьюках с медикаментами, а на циновках, брошенных прямо на землю, лежали раненые. Всего раненых было трое; один с забинтованной головой, приподнявшись на локте, смотрел на нас. Когда мы обернулись, он снова позвал:

— Господин наставник! На минуточку, прошу вас!..

Мы подошли. Гепард опустился на корточки, а я остался стоять за его спиной. На раненом не было видно никаких знаков различия, был он в драном, обгоревшем маскировочном комбинезоне, расстегнутом на голой волосатой груди, но по лицу его, по бешеным глазам с опаленными ресницами я сразу понял, что это-то не дикобраз, ребята, нет, этот — из настоящих. И точно.

— Бригад-егерь барон Трэгг, — представился он. Будто гусеницы лязгнули. — Командир отдельного восемнадцатого отряда лесных егерей.

— Старший наставник Дигга, — сказал Гепард. — Слушаю тебя, брат-храбрец.

— Сигарету… — попросил барон каким-то сразу севшим голосом.

Пока Гепард доставал портсигар, он торопливо продолжал:

— Попал под огнемет, опалило, как свинью… Слава богу, болото рядом, забрался по самые брови… Но сигареты — в кашу… Спасибо…

Он затянулся, прикрыв глаза, и сейчас же надсадно закашлялся, весь посинел, задергался, из-под повязки на щеку выползла капля крови и застыла. Как смола. Гепард, не оборачиваясь протянул ко мне через плечо руку и щелкнул пальцами. Я сорвал с пояса флягу, подал. Барон сделал несколько глотков, и ему вроде бы полегчало. Двое других раненых лежали неподвижно — то ли они спали, то ли уже отошли. Санитары глядели на нас боязливо. Не глядели даже, а так, поглядывали.

— Славно… — произнес барон Трэгг, возвращая флягу. — Сколько у тебя людей?

— Четыре десятка, — ответил Гепард. — Флягу оставь… Оставь себе.

— Сорок… Сорок Бойцовых Котов…

— Котят, — сказал Гепард. — К сожалению… Но мы сделаем все, что сумеем.

Барон смотрел на него из-под сгоревших бровей. В глазах у него была мука.

— Слушай, брат-храбрец, — сказал он. — У меня никого не осталось. Я отступаю от самого перевала, трое суток. Непрерывные бои. Крысоеды прут на бронеходах. Я сжег штук двадцать. Последние два — вчера… здесь, у самой околицы… Увидишь. Этот штаб-майор… дурак и трус… старая рухлядь… Я его застрелить хотел, но ведь ни одного патрона не осталось. Представляешь? Ни одного патрона! Прятался в деревне со своими дикобразами и смотрел, как нас выжигают одного за другим… О чем это я? Где бригада Гагрида? Рация вдребезги… Последнее: «Держись, бригада Гагрида на подходе…» Слушай, сигарету… И сообщи в штаб, что восемнадцатого отдельного больше нет.

Он уже бредил. Бешеные глаза его затянулись мутью, язык едва ворочался. Он повалился на спину и все говорил, говорил, бормотал, хрипел, а скрюченные пальцы его беспокойно шарили вокруг, вцепляясь то в края циновки, то в комбинезон. Потом он вдруг затих на полуслове, и Гепард поднялся. Он медленно вытащил сигарету, не сводя глаз с запрокинутого лица, щелкнул зажигалкой, потом наклонился и положил портсигар вместе с зажигалкой рядом с черными пальцами, и пальцы жадно вцепились в портсигар и сжали его, а Гепард, не говоря ни слова, повернулся, и мы двинулись дальше.

Я подумал, что это, пожалуй, милосердно — бригад-егерь потерял сознание как раз вовремя. А то пришлось бы услышать ему, что бригады Гагрида тоже уже нет. Накрыли ее этой ночью на рокаде бомбовым ковром — два часа мы расчищали шоссе от обломков машин, отгоняя сумасшедших, лезущих под грузовики, чтобы спрятаться. От самого Гагрида мы нашли только генеральскую фуражку, заскорузлую от крови… Меня холодом продрало, когда я все это вспомнил, и я невольно взглянул на небо и порадовался, какое оно низкое, серое и беспросветное.

Первое, что мы увидели, выйдя за околицу, был имперский бронеход, съехавший с дороги и завалившийся носом в деревенский колодец. Он уже остыл, трава вокруг него была покрыта жирной копотью, под распахнутым бортовым люком валялся дохлый крысоед — все на нем сгорело, остались только рыжие ботинки на тройной подошве. Хорошие у крысоедов ботинки. У них ботинки хорошие, бронеходы, да еще, пожалуй, бомбардировщики. А солдаты они, как всем известно, никуда не годные. Шакалы.

— Как тебе нравится эта позиция, Гаг? — спросил Гепард.

Я огляделся. Ну и позиция! Я прямо глазам своим не поверил. Дикобразы отрыли себе окопы по обе стороны от дороги, посередине поляны между околицей и джунглями. Джунгли стеной стояли перед окопами шагах ну в пятидесяти, никак не дальше. Можешь там накопить полк, можешь — бригаду, что хочешь, в окопах об этом не узнают, а когда узнают, то сделать уже все равно ничего не смогут. Окопы на левом фланге имели позади себя трясину. Окопы на правом фланге имели позади себя ровное поле, на котором раньше было что-то посеяно, а теперь все сгорело. Да-а-а…

— Не нравится мне эта позиция, — сказал я.

— Мне тоже, — сказал Гепард.

Еще бы! Здесь ведь была не только эта позиция. Здесь вдобавок еще были дикобразы. Было их тут штук сто, не меньше, и они бродили по этой своей позиции, как по базару. Одни, значит, собравшись кружками, палили костры. Другие просто стояли, засунув руки в рукава. А третьи бродили. Возле окопов валялись винтовки, торчали пулеметы, бессмысленно задрав хоботы в низкое небо. Посередине дороги, увязнув в грязи по ступицы, ни к селу ни к городу пребывал ракетомет. На лафете сидел пожилой дикобраз — то ли часовой, то ли просто так присел, устав бродить. Впрочем, вреда от него не было: сидел себе и ковырял щепочкой в ухе.

Кисло мне стало от всего этого. Эх, будь моя воля — полоснул бы я по всему этому базару из пулемета… Я с надеждой посмотрел на Гепарда, но Гепард молчал и только водил своим горбатым носом слева направо и справа налево.

Позади раздались рассерженные голоса, и я оглянулся. Под лестницей крайнего дома ссорились два дикобраза. Не поделили они между собой деревянное корыто — каждый тянул к себе, каждый изрыгал черную брань, и вот по этим я бы полоснул с особенным удовольствием. Гепард сказал мне:

— Приведи.

Я мигом подскочил к этим охламонам, стволом автомата дал по рукам одному, дал другому, и когда они уставились на меня, выронивши свое корыто, мотнул им головой в сторону Гепарда. Не пикнули даже. Их обоих сразу потом прошибло, как в бане. Утираясь на ходу рукавами, они трусцой подбежали к Гепарду и застыли в двух шагах перед ним.

Гепард неторопливо поднял трость, примерился, словно в бильярд играл, и врезал — прямо по мордам, одному раз и другому раз, а потом посмотрел на них, на скотов, и только сказал:

— Командира ко мне. Быстро.

Нет, ребята. Все-таки Гепард явно не ожидал, что здесь будет до такой степени плохо. Конечно, хорошего ждать не приходилось. Уж если Бойцовых Котов бросают затыкать прорыв, то всякому ясно: дело дрянь. Но такое!.. У Гепарда даже кончик носа побелел.

Наконец появился ихний командир. Выбралась из-за домов, застегивая на ходу китель, длинная заспанная жердь в серых бакенбардах. Лет ему пятьдесят, не меньше. Нос красный, весь в прожилках, захватанное пальцами пенсне, как носили штабные в ту войну, на длинном подбородке — мокрые крошки жевательного табака. Представился он нам штаб-майором и попытался перейти с Гепардом на «ты». Куда там! Гепард такого морозу на него напустил, что он как-то даже ростом приуменьшился: сначала был на полголовы длиннее, а через минуту смотрю — змеиное молоко! — он уже снизу вверх на Гепарда смотрит, седенький такой старикашка среднего росточка.

В общем, выяснилось такое дело. Где противник и сколько его, штаб-майору неизвестно; задачей своей имеет штаб-майор удержать деревню до подхода подкреплений; боевая сила его состоит из ста шестнадцати солдат при восьми пулеметах и двух ракетометах; почти все солдаты — ограниченно годные, а после вчерашнего марш-броска двадцать семь из них лежат вон в тех домах кто с потертостями, кто с грыжей, кто с чем…

— Послушайте, — сказал вдруг Гепард. — Что это у вас там делается?

Штаб-майор оборвал себя на середине фразы и посмотрел, куда указывала полированная тросточка. Ну и глазищи все-таки у нашего Гепарда! Только сейчас я заметил: в самом большом кружке около одного из костров среди серых курток наших дикобразов гнусно маячат полосатые комбинезоны имперской бронепехоты. Змеиное молоко! Раз, два, три… Четыре крысоеда у нашего костра, и эти свиньи с ними чуть ли не в обнимку. Курят. И еще гогочут чего-то…

— Это? — произнес штаб-майор и кроличьими своими глазами посмотрел на Гепарда. — Вы о пленных, господин старший наставник?

Гепард не ответил. Штаб-дикобраз снова нацепил пенсне и пустился в объяснения. Это, видите ли, пленные, но к нам они, видите ли, никакого отношения не имеют. Захвачены во вчерашнем бою егерями. Не имея средств транспорта, а также за недостатком личного состава для надлежащей охраны…

— Гаг, — произнес Гепард. — Отведи их и сдай Клещу. Только сначала пусть допросит…

Я щелкнул затвором и пошел к костру.

Дикобразы заметили меня еще издали, разом замолчали и принялись потихоньку расползаться кто куда. А у некоторых, видно, ноги отнялись со страху: как сидели, так и сидят, выпучив глаза. А полосатые — так те аж серые сделались, знают нашу эмблему, крысоеды, наслышаны!

Я приказал им встать. Они встали. Нехотя. Я приказал им построиться. Построились, деваться некуда. Белобрысый принялся было что-то лопотать по-нашему — я ткнул ему стволом между ребер, и он замолчал. Так они у меня и пошли — гуськом, понурившись, заложив руки за спину. Крысы. И запах-то от них какой-то крысиный… Двое — крепкие мужики, плечистые, а двое, видно, из последнего набора, хлипкие сопляки, чуть, может, постарше меня.

— Бегом марш! — гаркнул я по-ихнему.

Побежали. Медленно бегут, плохо. Белобрысый этот хромает. Тяжело раненный, значит, ногу в бане подвернул. Ничего, дохромаешь.

Добежали мы до того края деревни, а там и грузовики — ребята увидели нас, заорали, засвистели. Я выбрал лужу побольше, положил пленных в грязь и пошел к переднему грузовику, где Клещ. А Клещ уже мне навстречу выскакивает — морда веселая, усики под носом торчком, в зубах костяной мундштук по моде старшего курса.

— Ну, что скажешь, брат-смертник? — говорит он мне.

Я ему докладываю: так, мол, и так, такое, мол, положение, а пленных обязательно сначала допросить. И уже от себя:

— Про меня не забудь, Клещ, — говорю. — Все-таки я их сюда привел…

А он на меня посмотрел, и у меня сердце сразу упало.

— Котенок… — говорит. — Ты здесь развлекаться будешь, а Гепард там один? А ну, бери три двойки и дуй к Гепарду! Быстро!

Делать было нечего. Не судьба, значит, не повезло. Посмотрел я на моих полосатиков в последний раз, закинул автомат за плечо, да и гаркнул что было силы:

— Пер-рвая, вторая, третья двойки — ко мне!

Котята горохом посыпались с грузовика: Заяц с Петухом, Носатый с Крокодилом, Снайпер с этим… как его… не привык я еще к нему, его только-только из Пигганской школы к нам перевели — убил он там кого-то не того, вот его и к нам.

Я уж давно заметил, да никому не говорю: шлепнет Кот под горячую руку какого-нибудь штатского, сейчас — приказ по части. Такого-то и такого-то по кличке такой-то за совершение уголовного преступления расстрелять. И ведь ведут на плац, поставят перед строем лучших друзей, дадут по нему залп, тело в грузовик забросят на предмет бесчестного захоронения, а потом слышишь — видели его ребята либо на операции, либо в другой части… И правильно, по-моему.

Ну, скомандовал я «бегом», и поскакали мы обратно к Гепарду. А Гепард там времени зря не теряет. Смотрю — навстречу нам жердина эта, штаб-майор, рысью пылит, а за ним колонна, штук пятьдесят дикобразов с лопатами и киркомотыгами, бухают сапожищами, потные, только пар от них идет. Это, значит, погнал их Гепард новую позицию копать, настоящую, для нас. Под домом напротив медчасти, смотрю, лопаты уже мелькают, и стоит ракетомет, и вообще движение в деревне, как на главном проспекте в день тезоименитства — дикобразы так и мельтешат, и ни одного не видно, чтобы был с пустыми руками: либо с оружием, но таких мало, а большинство волочат на себе ящики с боеприпасами и станки для пулеметов.

Гепард увидел нас — выразил удовольствие. Двойки Зайца и Снайпера с ходу послал в джунгли в передовой дозор, Носатого с Крокодилом оставил при себе для связи, а мне сказал:

— Гаг. Ты — лучший в отряде ракетометчик, и я на тебя надеюсь. Видишь этих тараканов? Бери их себе. Установишь ракетомет на той окраине, выбери позицию примерно там, где сейчас грузовики. Хорошенько замаскируйся, откроешь огонь, когда я зажгу деревню. Действуй, Кот.

Когда я все это услышал, я не то что поскакал, я прямо-таки полетел к своим тараканам. Эти тараканы мои вместе с ракетометом увязли в грязном ухабе посередине дороги и намеревались, видно, всю войну там провозиться. Ну, я одному по уху, другому пинком, третьего прикладом между лопаток, заорал так, что у самого в ушах зазвенело, — заработали мои тараканы по-настоящему, почти как люди. Ракетомет из ухаба почти на руках вынесли и — марш-марш — покатили по дороге, только колеса завизжали, только грязь полетела, и — в другой ухаб. Тут уж пришлось и мне впрячься. Нет, ребята, дикобразов тоже можно заставить работать, нужно только знать — как.

Значит, положение у меня было такое. Позицию я уже выбрал — вспомнились мне неподалеку от грузовиков густые такие рыжие кустики и плоская низинка за ними, где можно было легко врыться в землю так, что ни один дьявол со стороны джунглей не увидит. А я оттуда все буду видеть: и дорогу до самых джунглей, и всю деревенскую окраину, если попрут прямо через дома, и болото слева, если бронепехота оттуда сунется… И подумал я еще, что надо бы не забыть попросить у клеща несколько двоек для прикрытия с этой стороны. Ракет у меня в лотках двадцать штук, если только эти писаря по дороге сюда их не повыбрасывали для облегчения ноши… Ну, это мы сейчас посмотрим, а в любом случае, как только окопаемся, надо будет послать тараканов за пополнением. Страсть не люблю, когда в бою приходится экономить. Это уже тогда не бой, а я не знаю что… Времени хватит до сумерек, а когда они в сумерках попрут, вспыхнет эта дикая деревня, и будут они все у меня как на ладони — бей на выбор. Не пожалеешь, Гепард, что на меня понадеялся!..

Вот эту последнюю мысль я машинально додумал, уже лежа на спине, а в сером небе надо мной, как странные птицы, летели какие-то горящие клочья. Ни выстрела, ни взрыва я не услышал, а сейчас и вообще ничего не слышал. Оглох. Не знаю, сколько прошло времени, а потом я сел.

Из джунглей по четыре в ряд выползают бронеходы, плюют огнем и расходятся в боевой веер, а за ними выползает следующая четверка. Деревня горит. Над окопами дым, ни души не видно. Походная кухня рядом с факторией перевернута, варево из нее разлилось бурым месивом, идет пар. Ракетомет мой тоже перевернут, а тараканы лежат в кювете кучей друг на друге. Одним словом, занял я удобную позицию, змеиное молоко!

Тут накрыло нас второй очередью. Снесло меня в кювет, перевернуло через голову, полон рот глины, глаза забило землей. Только на ноги поднялся — третья очередь. И пошло, и пошло…

Ракетомет мы все-таки на колеса поставили, скатили в кювет, и один бронеход я сжег. Тараканов стало уже двое, куда третий делся — неизвестно.

Потом — сразу, без перехода — я оказался на дороге. Впереди целая куча полосатиков — близко, совсем близко, рядом. На клинках у них кроваво отсвечивал огонь. Над ухом у меня оглушительно грохотал пулемет, в руке был нож, а у ног моих кто-то дергался, поддавая мне под коленки…

Потом я старательно, как на полигоне, наводил ракетомет в стальной шит, который надвигался на меня из дыма. Мне даже слышалась команда инструктора: «По бронепехоте… бронебойным…» И я никак не мог нажать на спуск, потому что в руке у меня опять был нож…

Потом вдруг наступила передышка. Были уже сумерки. Оказалось, что ракетомет мой цел, и я сам тоже цел, вокруг меня собралась целая куча дикобразов, человек десять. Все они курили, и кто-то сунул мне в руку флягу. Кто? Заяц? Не знаю… Помню, что на фоне пылающего дома шагах в тридцати чернела странная фигура: все сидели или лежали, а этот стоял, и было такое впечатление, будто он черный, но голый… Не было на нем одежды — ни шинели, ни куртки. Или не голый все-таки?.. «Заяц, кто это там торчит?» — «Не знаю, я не Заяц». — «А где Заяц?» — «Не знаю, ты пей, пей…»

Потом мы копали, торопились изо всех сил. Это было уже какое-то другое место. Деревня была уже теперь не сбоку, а впереди. То есть деревни больше не было вообще — груды головешек, зато на дороге горели бронеходы. Много. Несколько. Под ногами хлюпала болотная жижа… «Объявляю тебе благодарность, молодец, Кот…» — «Извините, Гепард, я что-то плохо соображаю. Где все наши? Почему только дикобразы?..» — «Все в порядке, Гаг, работай, работай, брат-храбрец, все целы, все восхищены тобой…»

…И вдруг из черно-алой мути прямо в лицо ливень жидкого огня. Все сразу вспыхивает — и трупы, и земля, и ракетомет. И кусты какие-то. И я. Больно. Адская боль. Как барон Трэгг. Лужу мне, лужу! Тут ведь лужа была! Они в ней лежали! Я их туда положил, змеиное молоко, а их в огонь надо было положить, в огонь! Нет лужи… Земля горела, земля дымилась, и кто-то вдруг с нечеловеческой силой вышиб ее у меня из-под ног…

2

Возле койки Гага сидели двое. Один — сухопарый, с широкими костлявыми плечами, с большими костлявыми лапами. Он сидел, закинув ногу на ногу, обхватив колено мосластыми пальцами. Был на нем серый свитер со свободным воротом, узкие синие брюки непонятного покроя, не форменные, и красные с серым плетеные сандалии. Лицо было острое, загорелое с ласкающей сердце твердостью в чертах, светлые глаза с прищуром, седые волосы — беспорядочной, но в то же время какой-то аккуратной копной. Из угла в угол большого тонкогубого рта передвигалась соломинка.

Другой был добряк в белом халате. Лицо у него было румяное, молодое, без единой морщинки. Странное какое-то лицо. То есть не само лицо, а выражение. Как у святых на древних иконах. Он глядел на Гага из-под светлого чуба и улыбался как именинник. Очень был чем-то доволен. Он и заговорил первым.

— Как мы себя чувствуем? — осведомился он.

Гаг уперся ладонями в постель, согнул ноги в коленях и легко перенес зад в изголовье.

— Нормально… — сказал он с удивлением.

Ничего на нем не было, даже простыни. Он посмотрел на свои ноги, на знакомый шрам выше колена, потрогал грудь и сразу же нащупал пальцами то, чего раньше не было: два углубления под правым соском.

— Ого! — сказал он, не удержавшись.

— И еще одна в боку, — заметил добряк. — Выше, выше…

Гаг нащупал шрам в правом боку. Потом он быстро оглядел голые руки.

— Погодите… — пробормотал он. — Я же горел…

— Еще как! — вскричал румяный и руками показал — как. Получалось, что Гаг горел, как бочка с бензином.

Сухопарый в свитере молчал, разглядывая Гага, и было в его взгляде что-то такое, отчего Гаг подтянулся и произнес:

— Благодарю вас, господин врач. Долго я был без памяти?

Румяный добряк почему-то перестал улыбаться.

— А что ты помнишь последнее? — спросил он почти вкрадчиво.

Гаг поморщился.

— Я подбил… Нет! Я горел. Огнемет, наверное. И я побежал искать воду… — Он замолчал и снова ощупал шрамы на груди. — В этот момент меня, наверное, подстрелили… — сказал он неуверенно. — Потом… — он замолчал и посмотрел на сухопарого. — Мы их задержали? Да?.. Где я? В каком госпитале?

Однако сухопарый не ответил, и снова заговорил добряк. Как бы в затруднении он с силой погладил себя по круглым коленям.

— А ты сам как думаешь?

— Виноват… — сказал Гаг и спустил ноги с койки. — Неужели так много времени прошло? Полгода? Или год?.. Скажите мне прямо, — потребовал он.

— Да что время… — сказал румяный. — Времени-то прошло всего пять суток.

— Сколько?

— Пять суток, — повторил румяный. — Верно? — спросил он, обращаясь к сухопарому.

Тот молча кивнул. Гаг улыбнулся снисходительно.

— Ну хорошо, — сказал он. — Ну ладно. Вам, врачам, виднее. В конце концов, какая разница… Я бы хотел только знать господин… — Он специально сделал паузу, глядя на сухопарого, но сухопарый никак не отреагировал. — Я бы хотел только знать положение на фронте и когда я смогу вернуться в строй…

Сухопарый молча передвигал соломинку из одного угла рта в другой.

— Я ведь могу надеяться снова попасть в свою группу… в столичную школу…

— Вряд ли, — сказал румяный.

Гаг только глянул на него и снова стал смотреть на сухопарого.

— Ведь я — Бойцовый Кот, — сказал он. — Третий курс… Имею благодарности. Имею одну личную благодарность его высочества…

Румяный замотал головой.

— Это несущественно, — сказал он. — Не в этом дело.

— Как это — не в этом дело? — сказал Гаг. — Я — Бойцовый Кот! Вы что, не знаете? Вот! — Он поднял правую руку и показал — опять-таки сухопарому — татуировку под мышкой. — Мне пожимал руку его высочество, лично! Его высочество пожаловал мне…

— Да нет, мы верим, верим, знаем! — замахал на него руками румяный, но Гаг оборвал его:

— Господин врач, я разговариваю не с вами! Я обращаюсь к господину офицеру!

Тут румяный почему-то вдруг фыркнул, закрыл лицо ладонями и захохотал тонким противным смехом. Гаг ошеломленно смотрел на него, потом перевел взгляд на сухопарого. Тот наконец заговорил:

— Не обращай внимания, Гаг. — Голос у него был глубокий, значительный, под стать лицу. — Однако ты действительно не представляешь своего положения. Мы не можем отправить тебя сейчас в столичную школу. Скорее всего, ты вообще никогда больше не попадешь в школу Бойцовых Котов…

Гаг открыл и снова закрыл рот. Румяный перестал хихикать.

— Но я же чувствую себя… — прошептал Гаг. — Я совершенно здоров. Или я калека? Скажите мне сразу, господин врач: я не калека?

— Нет-нет, — быстро сказал румяный. — Руки-ноги у тебя в полном порядке, а что касается психики… Кто такой был Ганг Гнук, ты помнишь?

— Так точно… Это был ученый. Утверждал множественность обитаемых миров… Имперские фанатики повесили его за ноги и расстреляли из арбалетов… — Гаг замялся. — Вот точной даты я не помню, виноват. Но это было до первого алайского восстания…

— Очень хорошо! — похвалил румяный. — А как относится к учению Ганга современная наука?

Гаг опять замялся.

— Не могу сказать точно… Причин отрицать нет. У нас в школе на занятиях практической астрономией прямо об этом не говорилось. Говорилось только, что Айгон… Да, правильно! На Айгоне есть атмосфера, открытая великим основоположником алайской науки Гриддом, так что там вполне может существовать жизнь…

Он перевел дух и с тревогой взглянул на сухопарого.

— Очень хорошо, — снова сказал румяный. — Ну, а как на других звездах?

— Что — на других звездах, прошу прощения?

— Вблизи других звезд может существовать жизнь?

Гага прошибла испарина.

— Н-нет… — произнес он. — Нет, поскольку там безвоздушное пространство. Не может.

— А если около какой-нибудь звезды есть планеты? — неумолимо налегал доктор.

— А! Тогда может, конечно. Если около звезды имеется планета с атмосферой, на ней вполне может быть жизнь.

Румяный с удовлетворением откинулся на спинку кресла и посмотрел на сухопарого. Тогда сухопарый вынул соломинку изо рта и поглядел Гагу прямо в душу.

— Ты ведь Бойцовый Кот, Гаг? — сказал он.

— Так точно! — Гаг приосанился.

— А Бойцовый Кот есть боевая единица сама в себе, — в голосе сухопарого зазвенел уставной металл, — способная справиться с любой мыслимой и немыслимой неожиданностью, так?

— И обратить ее, — подхватил Гаг, — к чести и славе его высочества герцога и его дома!

Сухопарый кивнул.

— Созвездие Жука знаешь?

— Так точно! Эклиптикальное созвездие из двенадцати ярких звезд, видимое в летнее время года. Первая Жука является…

— Стоп. Седьмую Жука знаешь?

— Так точно. Оранжевая звезда…

— …около которой, — прервал его сухопарый, подняв мосластый палец, — имеется планетная система, неизвестная пока алайской астрономии. На одной из этих планет существует цивилизация разумных существ, значительно опередившая цивилизацию Гиганды. Ты на этой планете, Гаг.

Воцарилось молчание. Гаг, весь подобравшись, ждал продолжения. Сухопарый и врач пристально глядели на него. Молчание затягивалось. Наконец Гаг не выдержал.

— Я понял, господин офицер, — доложил он. — Продолжайте пожалуйста.

Врач крякнул, а сухопарый мигнул несколько раз подряд.

— А, — сказал он спокойно. — Он решил что мы продолжаем испытание психики и теперь даем ему вводную, — пояснил он врачу. — Это не вводная, Гаг. Это на самом деле так и есть. Я работал на вашей планете, на Гиганде, в северных джунглях герцогства. Случайно я оказался около тебя во время боя. Ты лежал на земле и горел, к тому же ты был смертельно ранен. Я перенес тебя на свой звездолет… Это такой специальный аппарат для путешествия между звезд… И доставил сюда. Здесь мы тебя вылечили. Это все не вводная, Гаг. Я не офицер и, конечно, не алаец. Я — землянин.

Гаг в задумчивости пригладил волосы.

— Предполагается, господин офицер, что я знаю ваш язык и условия жизни на этой планете. Или нет?

Снова наступило молчание. Потом сухопарый сказал, усмехнувшись:

— Ты, кажется, вообразил себя на занятиях по диверсионно — разведывательной подготовке…

Гаг тоже позволил себе улыбнуться.

— Не совсем так, господин офицер.

— А как же?

— Я полагаю… Я надеюсь, что командование удостаивает меня пройти спецпроверку для того, чтобы принять новое, весьма ответственное назначение. Я горжусь, господин офицер. Приложу все усилия, чтобы оправдать…

— Послушай, — сказал вдруг румяный врач, поворачиваясь к сухопарому.

— А может быть, так и оставить? Создать условия ничего не стоит. Ты ведь говоришь, что понадобится всего три-четыре месяца!

Сухопарый помотал головой и принялся что-то говорить румяному на непонятном языке. Гаг с нарочито рассеянным видом осматривался. Помещение было необычайное. Прямоугольная комната, гладкие кремовые стены, потолок расчерчен в шахматную клетку, причем каждая клетка светится изнутри красным, оранжевым, голубым, зеленым. Окон нет. Дверей тоже что-то незаметно. У изголовья постели в стене какие-то кнопки, над кнопками — длинные прозрачные окошечки, которые светятся ровным, очень чистым зеленым светом. Пол черный, матовый… и кресла, в которых сидят эти двое, словно бы растут из пола, а может быть, составляют с ним одно целое. Гаг незаметно погладил пол босой ступней. Прикосновение было приятное, словно к мягкому теплому животному…

— Ладно, — сказал наконец сухопарый. — Одевайся, Гаг. Я тебе кое-что покажу… Где его одежда?

Румяный, поколебавшись еще секунду, наклонился куда-то вбок и вытащил словно бы из стены плоский прозрачный пакет. Держа его в опущенной руке, он снова заговорил с сухопарым и говорил довольно долго, а сухопарый только все энергичнее крутил головой и в конце концов отобрал пакет у румяного и бросил его Гагу на колени.

— Одевайся, — приказал он снова.

Гаг осторожно осмотрел пакет со всех сторон. Пакет был из какого-то прозрачного материала, бархатистого на ощупь, а внутри было что-то очень чистое, мягкое, легкое, белое с голубым. И вдруг пакет сам собой распался, рассыпался тающими в воздухе серебристыми искрами, и на постель упали, разворачиваясь, короткие голубые штаны, белая с голубым куртка и еще что-то.

Гаг с каменным лицом принялся одеваться. Румяный вдруг сказал громко:

— Но, может быть, мне все-таки пойти с вами?

— Не надо, — сказал сухопарый.

Румяный всплеснул белыми мягкими руками.

— Ну что у тебя за манера, Корней! Что это за порывы интуиции! Ведь, казалось бы, все расписали, обо всем договорились…

— Как видишь, не обо всем.

Гаг натянул совершенно невесомые сандалии, удивительно ладно пришедшиеся по ногам. Он встал, сдвинул пятки и наклонил голову.

— Я готов, господин офицер.

Сухопарый оглядел его.

— Как, нравится тебе это? — спросил он.

Гаг дернул плечом.

— Конечно, я предпочел бы форму…

— Обойдешься без формы, — проворчал сухопарый, поднимаясь.

— Слушаюсь, — сказал Гаг.

— Поблагодари врача, — сказал сухопарый.

Гаг отчетливым движением повернулся к румяному с лицом святого, снова сдвинул пятки и снова наклонил голову.

— Позвольте поблагодарить вас, господин врач, — сказал он.

Тот вяло махнул рукой.

— Иди уж… Кот…

Сухопарый уже уходил, прямо в глухую стену.

— До свидания, господин врач, — сказал Гаг весело. — Надеюсь, здесь мы больше не увидимся, а услышите вы обо мне только хорошее.

— Ох, надеюсь… — откликнулся румяный с явным сомнением.

Но Гаг больше не стал с ним разговаривать. Он догнал сухопарого как раз в тот момент, когда в стене перед ними не распахнулась, а как-то просто вдруг появилась прямоугольная дверь, и они ступили в коридор, тоже кремовый, тоже пустой, тоже без окон и дверей и тоже непонятно как освещенный.

— Что ты сейчас рассчитываешь увидеть? — спросил сухопарый.

Он шагал широко, вымахивая голенастыми ногами, но ступни ставил с какой-то особой мягкостью, живо напомнившей Гагу неподражаемую походку Гепарда.

— Не могу знать, господин офицер, — ответил Гаг.

— Зови меня Корней, — сказал сухопарый.

— Понял, господин Корней.

— Просто — Корней…

— Так точно… Корней.

Коридор незаметно превратился в лестницу, которая вела вниз по плавной широкой спирали.

— Значит, ты не против того, чтобы оказаться на другой планете?

— Постараюсь справиться, Корней.

Они почти бежали вниз по ступенькам.

— Сейчас мы находимся в госпитале, — говорил Корней. — За его стенами ты увидишь много неожиданного, даже пугающего. Но учти, здесь ты в полной безопасности. Какие бы странные вещи ты не увидел, они не могут угрожать и не могут причинить вреда. Ты меня понимаешь?

— Да, Корней, — сказал Гаг и снова позволил себе улыбнуться.

— Постарайся сам разобраться, что к чему, — продолжал Корней. — Если-чего нибудь не понимаешь — обязательно спрашивай. Ответам можешь верить. Здесь не врут.

— Слушаюсь… — ответствовал Гаг с самым серьезным видом.

Тут бесконечная лестница кончилась, и они вылетели в обширный светлый зал с прозрачной передней стеной, за которой было полно зелени, желтел песок дорожек, поблескивали на солнце непонятные металлические конструкции. Несколько человек в ярких и, прямо скажем, легкомысленных нарядах беседовали о чем-то посреди зала. И голоса у них были под стать нарядам — развязные, громкие до неприличия. И вдруг они разом замолчали, как будто их кто-то выключил. Гаг обнаружил, что все они смотрят на него… Нет, не на него. На Корнея. Улыбки сползали с лиц, лица застывали, глаза опускались — и вот уже никто больше не смотрит в их сторону, а Корней знай себе вышагивает мимо них в полной тишине, словно ничего этого не заметив.

Он остановился перед прозрачной стеной и положил Гагу руку на плечо.

— Как тебе это нравится? — спросил он.

Огромные, во много обхватов, морщинистые стволы, клубы, облака, целые тучи ослепительной, пронзительной зелени над ними, желтые ровные дорожки, а вдоль них — темно-зеленый кустарник, непроницаемо густой, пестрящий яркими, неправдоподобно лиловыми цветами, и вдруг из пятнистой от солнца тени на песчаную площадку выступил поразительный, совершенно невозможный зверь, состоящий как бы только из ног и шеи, остановился, повернул маленькую голову и взглянул на Гага огромными бархатистыми глазами.

— Колоссально… — прошептал Гаг. Голос у него сорвался. — Великолепно сделано!

— Зеброжираф, — непонятно и в то же время вроде бы и понятно пояснил Корней.

— Для человека опасен? — деловито осведомился Гаг.

— Я же тебе сказал: здесь нет ничего ни опасного, ни угрожающего…

— Я понимаю: здесь — нет. А там?

Корней покусал губу.

— Здесь — это и есть там, — сказал он.

Но Гаг уже не слышал его. Он потрясенно смотрел, как по песчаной дорожке мимо зеброжирафа, совсем рядом с ним, идет человек. Он увидел, как зеброжираф склонил бесконечную шею, будто пестрый шлагбаум опустился, а человек, не останавливаясь, потрепал животное по холке и пошел дальше, мимо сооружения из скрученного шипастого металла, мимо радужных перьев, повисших прямо в воздухе, поднялся по нескольким плоским ступенькам и сквозь прозрачную стену вошел в зал.

— Между прочим, это тоже инопланетянин, — сказал Корней вполголоса. — Его здесь вылечили, и скоро он вернется на свою планету.

Гаг сглотнул всухую, провожая выздоровевшего инопланетянина глазами. У того были странные уши. То есть, строго говоря, ушей почти не было, а голый череп неприятно поражал обилием каких-то бугров и узловатых гребенчатых выступов. Гаг снова глотнул и посмотрел на зеброжирафа.

— Разве… — начал он и замолчал.

— Да?

— Прошу прощения, Корней… Я думал… это все… Ну, вот это все, за стеной…

— Нет, это не кино, — с оттенком нетерпения в голосе сказал Корней. — И не вольера. Это все на самом деле, и так здесь везде. Хочешь погладить его? — спросил он вдруг.

Гаг весь напрягся.

— Слушаюсь, — сказал он осипшим голосом.

— Да нет, если не хочешь — не надо. Просто ты должен понять…

Корней вдруг оборвал себя. Гаг поднял на него глаза. Корней смотрел поверх его головы в глубь зала, где снова уже раздавались голоса и смех, и лицо его неожиданно и странно изменилось. Новое выражение появилось на нем — смесь тоски, боли и ожидания. Гагу уже приходилось видеть такие лица, но он не успел вспомнить, где и когда. Он обернулся.

На той стороне зала, у самой стены стояла женщина. Гаг даже не успел ее толком рассмотреть — через мгновение она исчезла. Но она была в красном, у нее были угольно-черные волосы и яркие, кажется синие, глаза на белом лице. Неподвижный язык красного пламени на кремовом фоне стены. И сразу — ничего. А Корней сказал спокойно:

— Ну что ж, пошли…

Лицо у него было прежнее, как будто ничего не произошло. Они шли вдоль прозрачной стены, и Корней говорил:

— Сейчас мы очутимся совсем в другом месте. Очутимся, понимаешь? Не перелетим, не переедем в другое место, а просто очутимся там, имей в виду…

Позади громко захохотали в несколько голосов. Гаг, вспыхнув, оглянулся. Нет, смеялись не над ним. На них вообще никто не смотрел.

— Заходи, — сказал Корней.

Это была круглая будка вроде телефонной, только стенки у нее были не прозрачные, а матовые. В будку вела дверь, и оттуда тянуло запахом, какой бывает после сильной грозы. Гаг несмело шагнул внутрь, Корней втиснулся следом, и дверной проем исчез.

— Я потом объясню тебе, как это делается, — говорил Корней. Он неторопливо нажимал клавиши на небольшом пульте, встроенном в стену. Такие пульты Гаг видел на арифметических машинах в бухгалтерии школы. — Вот я набираю шифр, — продолжал Корней. — Набрал… Видишь зеленый огонек? Это означает, что шифр имеет смысл, а финиш свободен. Теперь отправляемся… Вот эта красная кнопка…

Корней нажал на красную кнопку. Чтобы не упасть, Гаг вцепился в его свитер. Пол словно исчез на мгновение, а потом появился снова, и за матовыми стенками вдруг стало светлее.

— Все, — сказал Корней. — Выходи.

Зала не было. Был широкий, ярко освещенный коридор. Пожилая женщина в блестящей, как ртуть, накидке посторонилась, давая им дорогу, сурово смерила взглядом Гага, глянула на Корнея — лицо ее вдруг дрогнуло, она торопливо нырнула в будку, и дверь за нею исчезла.

— Прямо, — сказал Корней.

Гаг пошел прямо. Только сделав несколько шагов, он тихонько перевел дух.

— Один миг — и мы в двадцати километрах, — сказал Корней у него за спиной.

— Потрясающе… — отозвался Гаг. — Я не знал, что мы умеем такие вещи…

— Ну, положим, вы еще не умеете… — возразил Корней. — Сюда, направо.

— Нет, я имел в виду — в принципе… Я понимаю, все засекречено, но для армии…

— Проходи, проходи. — Корней мягко подтолкнул его в спину.

— Для армии такая штука незаменима… Для армии, для разведки…

— Так, — произнес Корней. — Сейчас мы находимся в гостинице. Это мой номер. Я тут жил, пока тебя лечили.

Гаг осмотрелся. Комната была велика и совершенно пуста. Никаких следов мебели. Вместо передней стены — голубое небо, остальные стены разноцветные, пол белый, потолок, как и в госпитале, в разноцветную клетку.

— Давай побеседуем, — сказал Корней и сел.

Он должен был упасть своим сухопарым задом на этот белый пол. Но пол вспучился навстречу его падающему телу, как бы обтек его и превратился в кресло. Этого кресла только что не было. Оно просто мгновенно выросло. Прямо из пола. Прямо на глазах. Корней закинул ногу на ногу, привычно обхватил мосластыми пальцами колено.

— Мы тут много спорили, Гаг, — проговорил он, — как с тобой быть. Что тебе рассказывать, что от тебя скрыть. Как сделать, чтобы ты, упаси бог, не свихнулся…

Гаг облизал пересохшие губы.

— Я…

— Предлагалось, например, оставить тебя на эти три-четыре месяца в бессознательном состоянии. Предлагалось загипнотизировать тебя. Много разной чепухи предлагалось. Я был против. И вот почему. Во-первых, я верю в тебя. Ты — сильный, тренированный мальчик, я видел тебя в бою и знаю, что ты можешь выдержать многое. Во-вторых, для всех будет лучше, если ты увидишь наш мир… Пусть даже только кусочек нашего мира. Ну, а в-третьих, я тебе честно скажу: ты мне можешь понадобиться.

Гаг молчал. Ноги у него одеревенели, заложенные за спину руки он стиснул изо всей силы, до боли. Корней вдруг подался вперед и сказал, словно заклиная:

— Ничего страшного с тобой не произошло. Ничего страшного с тобой не случится. Ты в полной безопасности. Ты просто совершаешь путешествие, Гаг. Ты в гостях, понимаешь?

— Нет, — сказал Гаг хрипло.

Он повернулся и пошел прямо в голубое небо. Остановился. Глянул. Стиснутые кулаки его побелели. Он сделал шаг назад, другой, третий и пятился до тех пор, пока не уперся лопатками.

— Значит… я уже там? — сказал он хрипло.

— Значит, ты уже здесь, — сказал Корней.

— Какое же у меня задание?.. — сказал Гаг.

3

Одним словом, ребята, влип я, как ни один еще Бойцовый Кот, наверное, до меня не влипал. Вот сижу я сейчас на роскошной лужайке по шею в мягкой травке-муравке. Вокруг меня — благодать, чистый курорт на озере Заггута, только самого озера нет. Деревья — никогда таких не видел: листья зеленые-зеленые, мягкие, шелковистые, а на ветвях висят здоровенные плоды — груши называются — объеденье, и ешь сколько влезет. Слева от меня роща, а прямо передо мной дом. Корней говорит, что сам его своими руками построил. Может быть, не знаю. Знаю только, что когда меня назначали в караул у охотничьего домика его высочества, так там тоже был дом — роскошный дом, и строили его большие головы, но куда ему до этого. Перед домом бассейн, вода чистая, как увидишь — пить хочется, купаться страшно. А вокруг — степь. Там я еще не был. И пока неохота. Не до степи мне сейчас. Мне бы сейчас понять, на каком языке я думаю, змеиное молоко! Ведь сроду я никаких языков, кроме родного алайского, не знал. Военный разговорник — это, натурально, не в счет: всякие там «руки вверх», «ложись», «кто командир» и прочее. А теперь вот никак не могу понять, какой же язык мне родной — этот самый ихний русский или алайский. Корней говорит, что этот русский в количестве двадцати пяти тысяч слов и разных там идиом в меня запихнули за одну ночь, пока я спал после операции. Не знаю. Идиома… Как это по алайски-то будет? Не знаю.

Нет, я ведь сначала что подумал? Спецлаборатория. Такие у нас есть, я знаю. Корней — офицер нашей разведки. И готовят они меня для какого-то особой важности задания. Может быть, интересы его высочества распространились на другой материк. А может быть, черт подери, и на другую планету. Почему бы и нет? Что я знаю?

Я даже, дурак, сначала думал, что вокруг все — декорация. А потом день здесь живу, другой — нет, ребята, не получается. Город этот — декорация? Синие эти громады, что на горизонте время от времени появляются, — декорация? А жратва? Показать ребятам эту жратву — не поверят, не бывает такой жратвы. Берешь тюбик, вроде бы с зубной пастой, выдавливаешь на тарелку, и на тебе — запузырилось, зашипело, и тут надо схватить другой тюбик, его давить, и ахнуть ты не успел, как на тарелке перед тобой — здоровенный ломоть поджаренного мяса, весь золотистый, дух от него… э, что там говорить. Это, ребята, не декорация. Это мясо. Или, скажем, ночное небо: все созвездия перекошены. И луна. Тоже декорация? Честно говоря, она-то на декорацию как раз очень похожа. Особенно когда высоко. Но на восходе — смотреть же страшно! Огромная, разбухшая, красная, лезет из-за деревьев… Который я уже здесь день, пятый, что ли, а до сих пор меня от этого зрелища просто в дрожь бросает.

Вот и получается, что дело дрянь. Могучие они здесь, могучие, простым глазом видно. И против них, против всей их мощи я здесь один. И ведь никто же у нас про них ничего не знает, вот что самое страшное. Ходят они по нашей Гиганде, как у себя дома, знают про нас все, а мы про них — ничего. С чем они к нам пришли, что им у нас надо? Страшно… Как представишь себе всю ихнюю чертовщину — все эти мгновенные скачки на сотни километров без самолетов, без машин, без железных дорог… эти их здания выше облаков, невозможные, невероятные, как дурной сон… комнаты-самобранки, еда прямо из воздуха, врачи-чудодеи… А сегодня утром — приснилось мне, что ли? — Корней прямо из бассейна без ничего в одних плавках взмыл в небо, как птица, развернулся над садом и пропал за деревьями…

Я как это вспомнил, продрало меня до самых печенок. Вскочил, пробежался по лужайке, грушу сожрал, чтобы успокоиться. А ведь я здесь всего-то-навсего пятый день! Что я за пять дней мог здесь увидеть? Вот хоть эта лужайка. У меня окно прямо на нее выходит. И вот давеча просыпаюсь ночью от какого-то хриплого мяуканья. Кошки дерутся, что ли? Но уже знаю, что не кошки. Подкрался к окну, выглянул. Стоит. Прямо посреди лужайки. Что — не понимаю. Вроде треугольное, огромное, белое. Пока я глаза протирал, смотрю — тает в воздухе. Как приведение, честное слово. Они у них так и называются: «призраки». Я наутро у Корнея спросил, а он говорит: это, говорит, наши звездолеты класса «призрак» для перелетов средней дальности, двадцать световых лет и ближе. Представляете? Двадцать световых лет — это у них средняя дальность! А до Гиганды, между прочим, всего восемнадцать…

Не-ет, от нас им только одно может понадобиться: рабы. Кто-то же у них здесь должен работать, кто-то же эту ихнюю благодать обеспечивает… Вот Корней мне все твердит: учись, присматривайся, читай, через три-четыре месяца, мол, домой вернешься, начнешь строить новую жизнь, то, се, войне, говорит, через три-четыре месяца конец, мы, говорит, этой войной занялись и в самое ближайшее время с ней покончим. Тут-то я его и поймал. Кто же, говорю, в этой войне победит? А никто не победит, отвечает. Будет мир, и все. Та-ак… Все понятно. Это, значит, чтобы мы материал зря не переводили. Чтобы все было тихо-мирно, без всяких там возмущений, восстаний, кровопролития. Вроде как пастухи не дают быкам драться и калечиться. Кто у нас им опасен — тех уберут, кто нужен — тех купят, и пойдут они набивать трюмы своих «призраков» алайцами и крысоедами вперемешку…

Корней вот, правда… Ничего не могу с собой поделать: нравится он мне. Башкой понимаю, что иначе быть не может, что только такого человека они и могли ко мне приставить. Башкой понимаю, а ненавидеть его не могу. Наваждение какое-то. Верю ему, как дурак. Слушаю его, уши развесив. А сам ведь знаю, что вот-вот начнет он мне внушать и доказывать, как ихний мир прекрасен, а наш — плох, и что наш мир надо бы переделать по образцу ихнего, и что я им в этом деле должен помочь, как парень умный, волевой, сильный, вполне пригодный для настоящей жизни…

Да чего там, он уже и начал понемногу. Ведь всех великих людей, на кого мы молимся, он уже обгадить успел. И фельдмаршала Брагга, и Одноглазого Лиса, великого шефа разведки, и про его высочество намекнул было, но тут я его, конечно, враз оборвал… Всем от него досталось. Даже имперцам — это, значит, чтобы показать, какие они здесь беспристрастные. И только про одного он говорил хорошо — про Гепарда. Похоже, он его знал лично. И ценил. В этом человеке, говорит, погиб великий педагог. Здесь, говорит, ему бы цены не было… Ладно.

Хотел я остановиться, но не сумел — стал думать о Гепарде. Эх, Гепард… Ну ладно, ребята погибли, Заяц, Носатый… Клещ с ракетой под мышкой под бронеход бросился… Пусть. На то нас родили на свет. А вот Гепард… Отца ведь я почти не помню, мать — ну что мать? А вот тебя я никогда не забуду. Я ведь слабый в школу пришел — голод, кошатину жрал, самого чуть не съели, отец с фронта пришел без рук, без ног, пользы от него никакой, все на водку променивал… А в казарме что? В казарме тоже не сахар, пайки сами знаете какие. И кто мне свои консервы отдавал? Стоишь ночью дневальным, жрать хочется — аж зубы скрипят; вдруг появится, как из-под земли, рапорт выслушает, буркнет что-то, сунет в руку ломоть хлеба с кониной — свой ведь ломоть, по тыловой норме — и нет его… А как в марш-броске он меня двадцать километров на загривке тащил, когда я от слабости свалился? Ребята ведь должны были тащить, и они бы и рады, да сами падали через каждые десять шагов. А по инструкции как? Не может идти — не может служить. Валяй домой, под вонючую лестницу, за кошками охотиться… Да, не забуду я тебя. Погиб ты, как нас учил погибать, так и сам погиб. Ну, а раз уж я уцелел, значит, и жить я теперь должен, твоей памяти не посрамив. А как жить? Влип я, Гепард. Ох и влип же я! Где ты там сейчас? Вразуми, подскажи…

Ведь они здесь меня купить хотят. Перво-наперво спасли мне жизнь. Вылечили, как новенького сделали, даже ни одного зуба дырявого не осталось — новые выросли, что ли? Дальше. Кормят на убой, знают, бродяги, как у нас со жратвой туго. Ласковые слова говорят, симпатичного человека приставили…

Тут он меня позвал: обедать пора.

Уселись мы за столом в гостиной, взяли эти самые тюбики, навертели себе еды. Корней что-то странное соорудил — целый клубок прозрачных желтоватых нитей — что-то вроде дохлого болотного ежа, — все это залепил коричневым соусом, сверху лежат кусочки и ломтики то ли мяса, то ли рыбы, и пахнет… Не знаю даже — чем, но крепко пахнет. Ел он почему-то палочками. Зажал две палочки между пальцами, тарелку к самому подбородку поднес и пошел кидать все это в рот. Кидает, а сам мне подмигивает. Хорошее у него, значит, настроение. Ну, а у меня от всех моих мыслей, да и от груш, наверное, аппетита почти не осталось. Сделал я себе мяса. Вареного. Хотел тушеного, а получилось вареное. Ладно, есть можно, и на том спасибо.

— Хорошо я сегодня поработал, — сообщил Корней, уплетая своего ежа. — А ты что поделывал?

— Да так. Ничего особенного. Купался. В траве сидел.

— В степь ходил?

— Нет.

— Зря. Я же тебе говорю: там для тебя много интересного.

— Я схожу. Потом.

Корней доел ежа и снова взялся за тюбики.

— Придумал, где бы тебе хотелось побывать?

— Нет. То есть да.

— Ну?

Что бы мне ему такое-этакое соврать? Никуда мне сейчас не хотелось, мне бы здесь, с этим домом разобраться, и я ляпнул:

— На Луне…

Он посмотрел на меня с удивлением.

— А за чем же дело стало? Нуль-кабина — в саду, справочник по шифрам я тебе дал… Набирай номер и отправляйся.

Нужна мне эта Луна…

— И отправлюсь, — сказал я. — Галоши вот только надену…

Сам не знаю, откуда присловка эта у меня взялась. Идиома, наверное, какая-нибудь. Засадили они мне ее в мозг, и теперь она время от времени у меня выскакивает.

— Что-что? — спросил Корней, приподняв брови.

Я промолчал. Теперь вот на Луну надо. Раз сказал, значит, придется. А чего я там не видел? Вообще-то, конечно, не мешает посмотреть… Подумал я, сколько мне еще здесь надо посмотреть, и в глазах потемнело. И ведь это только посмотреть! А надо еще запомнить, уложить в башке все это кирпичик к кирпичику, а в башке и так все перемешалось, будто я уже сто лет здесь болтаюсь, и все эти сто лет днем и ночью мне показывают какое-то сумасшедшее кино без начала и конца. Он ведь ничего от меня не скрывает. Нуль-транспортировка? Пожалуйста! Объясняет про нуль-транспортировку. И вроде бы понятно объясняет, модели показывает. Модели понимаю, а как работает нуль-кабина — нет, хоть кол на голове теши. Изгибание пространства, понял? Или, скажем, про эту пищу из тюбиков. Три часа он мне объяснял, а что осталось в голове? Субмолекулярное сжатие. Ну, еще расширение. Субмолекулярное сжатие — это, конечно, хорошо и даже прекрасно. Химия. А вот откуда кусок жареного мяса берется?

— Ну, что загрустил? — спросил Корней, утираясь салфеткой. — Трудно?

— Башка болит, — сказал я со злостью.

Он хмыкнул и принялся прибирать со стола. Я, конечно, как положено, сунулся ему помогать, только тут у них и одному делать нечего. Всего и приборки-то: в середине стола лючок открыть и все туда спихнуть, а уж закрывать и не надо, само закроется.

— Пойдем кино посмотрим, — сказал он. — Один мой знакомый отличную ленту сделал. В старинном стиле, плоскую, черно-белую. Тебе понравится.

Короче, пришлось мне тут же сесть и смотреть это кино. Куролесица какая-то. Про любовь. Любят там друг друга двое аристократов, а родители против. Есть там, конечно, пара мест, где дерутся, но все на мечах. Снято, правда, здорово, у нас так не умеют. Один там другого ткнул мечом, так уж без обману; лезвие из спины на три пальца вылезло и даже, вроде, дымится… Вот им еще, например, зачем рабы нужны. Замутило меня от этой мысли, еле я дотерпел до конца. Вдобавок курить хотелось дико. Корней, как и Гепард, курение не одобряет. Предложил даже излечить от этой привычки, да я не согласился: всего-то от меня изначального одно это, может быть, и осталось… В общем, попросил я разрешения пойти к себе. Почитать, говорю. Про Луну. Поверил. Отпустил.

И вошел я в свою комнату, будто домой вернулся. Я ее сразу, как приехал, для себя переоборудовал. Тоже, между прочим, намучился. Корней мне, конечно, все объяснил, но я, конечно, ничего толком не понял. Стою посреди комнаты и ору, как псих: «Стул! Хочу стул!». Только потом понемногу приспособился. Здесь, оказывается, орать не надо, а надо только тихонечко представить себе этот стул во всех подробностях. Вот я и представил. Даже кожаная обшивка на сиденье продрана, а потом аккуратно заштопана. Это когда Заяц, помню, после похода сразу сел, а потом встал и зацепился за обшивку крючком от кошки. Ну и все остальное я устроил как у Гепарда в его комнатушке: койка железная с зеленым шерстяным покрывалом, тумбочка, железный ящик для оружия, столик с лампой, два стула и шкаф для одежды. Дверь сделал, как у людей, стены — в два цвета, оранжевый и белый, цвета его высочества. Вместо прозрачной стены сделал одно окно. Под потолком лампу повесил с жестяным абажуром…

Конечно, все это декорация: ни жести, ни железа, ни дерева — ничего этого на самом деле здесь нет. И оружия у меня, конечно, никакого в железном ящике нет — лежит там один мой единственный автоматный патрон, который у меня в кармане куртки завалялся. И на тумбочке ничего нет. У Гепарда стояла фотография женщины с ребенком — рассказывали, что жены с дочерью, сам он об этом никогда не говорил. Я тоже хотел поставить фотографию. Гепарда. Каким я его в последний раз видел. Но ничего у меня из этого не вышло. Наверное, Корней правильно объяснил, что для этого надо быть художником или там скульптором.

Но в общем мне моя конурка нравится. Я здесь отдыхаю душой, а то в других комнатах как в чистом поле, все насквозь простреливается. Правда, нравится она здесь только мне. Корней посмотрел, ничего не сказал, но, по-моему, он остался недоволен. Да это еще полбеды. Хотите верьте, хотите нет, но эта моя комната сама себе не нравится. Или самому дому. Или, змеиное молоко, той невидимой силе, которая всем здесь управляет. Чуть отвлечешься, глядь — стула нет. Или лампы под потолком. Или железный ящик в такую нишу превратится, в которой они свои микрокниги держат.

Вот и сейчас. Смотрю — нет тумбочки. То есть тумбочка есть, но не моя тумбочка, не Гепарда, да и не тумбочка вовсе. Шут знает что — какое-то полупрозрачное сооружение. Слава богу, хоть сигареты в нем остались как были. Родимые мои, самодельные. Ну, сел я на свой любимый стул, закурил сигаретку и это самое сооружение изничтожил. Честно скажу — с удовольствием. А тумбочку вернул на место. И даже номер вспомнил: 0064. Не знаю уж, что этот номер значит.

Ну, сижу я, курю, смотрю на свою тумбочку. На душе стало поспокойнее, в комнате моей приятный полумрак, окно узкое, отстреливаться из него хорошо в случае чего. Было бы чем. И стал я думать: что бы это мне на тумбочку положить? Думал-думал и надумал. Снял я с шеи медальон, открыл крышечку и вынул портрет ее высочества. Обрастил я его рамкой, как сумел, пристроил посередине, закурил новую сигаретку, сижу и смотрю на прекрасное лицо Девы Тысячи Сердец. Все мы, Бойцовые Коты, до самой нашей смерти ее рыцари и защитники. Все, что есть в нас хорошего, принадлежит ей. Нежность наша, доброта наша, жалость наша — все это у нас от нее, для нее и во имя ее.

Сидел я так, сидел и вдруг спохватился: да в каком же это виде я перед ней нахожусь? Рубашка, штанишки, голоручка-голоножка… Тьфу! Я подскочил так, что даже стул упал, распахнул шкаф, сдернул с себя всю эту бело-синюю дрянь и натянул свое родимое — боевую маскировочную куртку и маскировочные штаны. Сандалии долой, на ноги — тяжелые рыжие сапоги с короткими голенищами. Подпоясался ремнем, аж дыханье сперло. Жалко, берета нет — видимо, совсем берет сгорел, в пыль, даже не сумели восстановить. А может, я его сам потерял в той суматохе… Погляделся я в зеркало. Вот это другое дело: не мальчишка сопливый, а Бойцовый Кот — пуговицы горят, черный зверь на эмблеме зубы скалит в вечной ярости, пряжка ремня точно на пупе, как влитая. Эх, берета нет!..

И тут я вдруг заметил, что ору я Марш Боевых Котят, ору во весь голос, до хрипа, и на глазах у меня слезы. Допел до конца, глаза вытер и начал сначала, уже вполголоса, просто для удовольствия, от самой первой строчки, от которой всегда сердце щемит: «Багровым заревом затянут горизонт», и до самой последней, развеселой: «Бойцовый Кот нигде не пропадет». Мы там еще один куплет сочинили сами, но такой куплет в трезвом виде, да еще имея перед глазами портрет Девы, исполнять никак не возможно. Гепард, помню, Крокодила за уши при всех оттаскал за этот куплет…

Змеиное молоко! Опять! Опять эта лампа в какой-то дурацкий светильник превратилась. Ну что ты будешь с ней делать… Попробовал я этот светильник обратно в лампу превратить, а потом плюнул и изничтожил совсем. Отчаяние меня взяло. Ну где мне с ними справиться, когда я с собственной комнатой справиться не могу! С домом этим проклятущим… Поднял я стул и снова уселся. Дом. Как хотите, ребята, а с домом этим все неладно. Казалось бы, проще простого: стоит двухэтажный дом, рядом роща, вокруг на двадцать пять километров голая степь, как доска, в доме двое — я и Корней. Все. Так вот, ребята, оказывается, не все.

Во-первых — голоса. Говорит кто-то, и не один, и не радио какое-нибудь. По всему дому голоса. И не то чтобы ночью — среди бела дня. Кто говорит, с кем говорит, о чем говорит — ничего не понятно. Причем, заметьте, Корнея в доме в это время нет. Тоже, между прочим, вопрос: куда он девается… Хотя, кажется на этот вопрос я ответ нашел. Страху набрался, но нашел. А было так. Позавчера сижу я у окна и наблюдаю за нуль-кабиной. Она наискосок, в конце песчаной дорожки, шагах в пятидесяти. Потом слышу — в глубине дома вроде бы хлопнула дверь, и сразу же — тишина, и чувствую я, что опять остался в доме один. Так, думаю, значит, он не через нуль-кабину уходит. И тут меня как обухом по голове ударило: дверь! Где же это, кроме моей комнаты, в нашем доме двери, которые хлопать могут?

Выскочил я из комнаты, спустился на первый этаж. Сунулся туда, сюда — коридор какой-то, светлый, окно вдоль стены… Ну, это как всегда у них. И вдруг слышу — шаги. Не знаю, что меня остановило. Притаился, стою не дышу. Коридор пустой, в дальнем конце дверь, обыкновенная, крашеная… Как я ее раньше не замечал — не понимаю. Как я коридора этого раньше не замечал — тоже не понимаю. Ну, это ладно. Главное — шаги. Несколько человек. Ближе, ближе, и вот — у меня даже сердце сжалось — прямо из стены на середине коридора выходят один за другим трое. Змеиное молоко! Имперские парашютисты, в полном боевом, в этих своих разрисованных комбинезонах, автомат под мышкой, топорик на заду… Я сразу лег. Один ведь, и ничего нет — голые руки. Оглянутся — пропал. Не оглянулись. Протопали в дальний конец коридора к той самой двери, и нет их. Дверь хлопнула, как от сквозняка, и все. Ну, ребята… Как дунул я обратно к себе в комнату — и только там опомнился…

До сих пор не понимаю, что бы это могло значить. То есть ясно теперь, как Корней из дома исчезает. Через эту самую дверь. Но вот откуда здесь крысоеды взялись, да еще в полном боевом… И что за дверь?

Бросил я окурок на пол, посмотрел, как пол его в себя втягивает, и поднялся. Страшновато, конечно, но надо же когда-нибудь начинать. А если начинать, то с этой двери. В саду на лужайке с грушей за щекой оно, конечно, приятнее… или, скажем, марши распевать, запершись в комнате… Высунул я за дверь голову и прислушался. Тихо. Но Корней — у себя. Может, это даже и лучше. В случае чего заору благим матом — выручит. Спустился я в этот коридор, иду на цыпочках, даже руки расставил. До этой двери я целую вечность добирался. Пройду десять шагов, остановлюсь, послушаю — и дальше. Добрался. Дверь как дверь. Никелированная ручка. Приложил ухо — ничего не слыхать. Нажал плечом. Не открывается. Взялся за ручку, потянул. Опять не открывается. Интересно. Вытер я со лба пот, оглянулся. Никого. Снова взялся за ручку, снова потянул, и тут стала дверь открываться. Со страху или от неожиданности я ее, проклятущую, опять захлопнул. В башке у меня пустота, и только одна мыслишка там прыгает, как горошина в бензобаке: не лезь, дурак, не суйся, тебя не трогают, и ты не трогай… И тут из меня и эту последнюю мыслишку вышибло.

Смотрю: прямо на стене сбоку от двери маленькими аккуратными буковками написано по-алайски «значит». То есть там вообще-то много чего было написано, всего в количестве шести строчек, но все остальное была математика, причем такая математика, что я в ней одни только плюсы и минусы разбирал. Так это выглядело: четыре строчки этой самой математики, потом слово «значит», подчеркнутое двумя чертами, а потом еще две строчки формул, обведенные жирной рамкой, на ней у него грифель раскрошился, у того, кто писал. Вот так так… В бедной голове моей, в пустом моем бензобаке, такая тут толкотня поднялась, что я и про дверь забыл. Выходит, я не один тут, есть еще алайцы? Кто? Где? Почему я вас не видел до сих пор? Зачем вы это написали? Знак подаете? Кому? Мне? Так я же математики не знаю… Или вы эту математику развели только для отвода глаз? Ничего не успел я в этот раз додумать, потому что услыхал как меня зовет Корней. Я как полоумный сорвался с места и на цыпочках взлетел к себе. Кое-как бухнулся на стул, закурил и схватил какую-то книжку. Корней внизу гаркнул еще пару раз, а потом слышу — стучит в дверь.

Это у него, между прочим, правило: хоть он и в своем доме, но никогда не войдет без стука. Это мне нравится. Мы к Гепарду тоже всегда стучали. Но сейчас-то мне было не до этого. «Войдите», — говорю и делаю на лице наивозможнейшую задумчивость, будто я так зачитался, что ничего не вижу и не слышу.

Он вошел, остановился на пороге, прислонился к косяку и смотрит. По лицу ничего не понять. Тут я сделал вид, что спохватился, и притушил окурок. Тогда он заговорил.

— Ну, как Луна? — спрашивает.

Я молчу. Сказать мне нечего. В таких вот случаях мне всегда кажется, что он костерить меня начнет, но этого никогда не бывает. Так вот и сейчас.

— Пойдем-ка, — говорит. — Я тебе кое-что покажу.

— Слушаюсь, — говорю. И на всякий случай спрашиваю: — Прикажите переодеться?

— А тебе в этом не жарко? — спрашивает он.

Я только усмехнулся. Не смог удержаться. Вот так вопросик!

— Ну, извини, — говорит он, словно мои мысли подслушал. — Пошли.

И повел он меня, куда раньше никогда не водил. Не-ет, ребята, я с этим домом никогда не разберусь. Я даже и не знал, что в этом доме такое есть. В гостиной он ткнулся в стену рядом с книжной нишей — и открылась дверца, а за дверцей оказалась лестница вниз, в подпол. Оказывается, у этого дома еще целый этаж есть, под землей, такой же роскошный и освещен как бы дневным светом, но это не для жилья. У него там что-то вроде музея. Огромная комната, и чего там только нет!

— Понимаешь, Гаг, — говорит он мне с каким-то странным выражением — с грустью, что ли? — Я ведь раньше работал космозоологом, исследовал жизнь на других планетах. Ах, какое это было чудесное время! Вот посмотри-ка! — Он схватил меня за руку и поволок в угол, где на черной лакированной подставке был растопырен какой-то странный скелет величиной с собаку. — Видишь, у него два позвоночника. Зверь с Нистагмы. Когда мы взяли первый экземпляр, то подумали сначала, что это какое-то уродство. Потом другой такой же, третий… Выяснилось, что на Нистагме обитает целый новый бранч животного мира — двухордовые. Их нет больше нигде… Да и на Нистагме только один вид. Откуда он взялся? Почему?

И пошел, и пошел. Таскал он меня от скелета к скелету, руками размахивал, голос возвышал — я таким его еще не видывал. Здорово, наверное, он любил эту свою космозоологию. Или связаны были у него с ней какие-то особенные воспоминания.

Не знаю. Из того, что он мне говорил, я, конечно, мало что понял и мало что запомнил, да в общем и не особенно старался. Какое мне до всего этого дело? Забавно было только на него смотреть, а уж эти зверюги!.. У него их, наверное, штук сто. Либо скелеты, либо целиком, словно бы вплавленные в такие здоровенные прозрачные глыбы (как я понимаю — для особой сохранности), либо просто чучела, как в охотничьем домике у его высочества, а то — одни только головы или шкуры.

Вот во втором зале у него — мы как туда вошли, я даже попятился — вся стена справа завешана одной шкурой. Змеиное молоко! Длиной метров двадцать, в поперечнике метра три, а то и все четыре, аж на потолок краем залезает. И вся эта шкура покрыта не то пластинами, не то чешуей, и каждая чешуища — с хорошее блюдо, и каждая сияет чистейшим изумрудным светом с красными огоньками, так что вся зала от этой шкуры кажется будто зеленоватой. Я обалдел, глаз не могу оторвать от этого сияния. Это же надо, что на свете бывает! А головка маленькая, в мой кулак, и глаз не видно, а в рот палец не просунешь — как это оно питало свою тушу, непонятно…

Потом смотрю — в конце залы вроде бы еще одна дверь. В темное помещение. Подошли поближе — да, ребята, это, оказывается, не дверь. Это, оказывается, пасть раскрытая. Ей-богу, дверь. И даже не в комнату дверь, а, скажем, в гараж. Или, может быть, в ангар. Называется эта зверюга — тахорг, и добывают ее на планете Пандора. А Корней мимо нее рассеяно этак прошел, как будто это черепаха какая-нибудь или, например, лягушка. А голова ведь — с два вагона хороших, в пасти всю нашу школу разместить можно. Это какое же должно быть тулово при такой голове! И каково его добывать было! Из ракетомета, наверное…

Ну, чего там еще было? Ну, там всякие птицы, насекомые громадные… Нога мне запомнилась. Стоит посередине зала нога. Тоже залитая в этот прозрачный материал. Ну, страшная нога, конечно. Выше меня ростом, узловатая, как старое дерево, когти — восемь штук, такие у дракона Гугу изображают, каждый коготь как сабля… Ладно. Замечательно что? Оказывается, кроме такой вот ноги или, скажем, хвоста, ни в одном музее ничего от этого зверя нет. Обитает он на планете Яйла, и сколько лет за ним ни охотятся, а целиком добыть так и не сумели. Пули его не берут, газы его не берут, из любой ловушки он уходит, мертвыми их вообще никогда не видали, а добывают вот так — по частям. У них, оказывается, поврежденные части запросто отваливаются, некоторое время еще как бы живут — скребутся там или дергаются, — ну, потом, конечно, замирают… Да, нога. Я перед этой ногой стоял с раззявленной пастью, что твой тахорг. Велик все-таки создатель…

Ну, ходим мы вот так, ходим, Корней рассказывает, горячится, а мне уже все это малость надоело, и стал я снова думать о своем. Сначала об этой надписи в коридоре, как мне с ней быть и какие я из нее выводы должен сделать, а потом меня снова чего-то свернуло на Корнея. Почему это, думаю, он один живет? Богатый ведь человек, самостоятельный. Где у него жена, где дети? Вообще-то какая-то женщина у него есть. Первый раз я ее еще в госпитале видел, они там через весь зал перемигивались. А потом она и сюда к нему приходила. То есть, как она приходила, я не видел, но вот как он ее провожал, до самой нуль-кабины довел — это у меня все на глазах было. Только у него с нею настоящего счастья нет. Он ей: «Я жду тебя каждый день, каждый час, всегда». А она ему: «Ненавижу; мол, каждый день, каждый час…» — или что-то в этом роде. Видали? А чего тогда приходила спрашивается? Только расстроила человека до последней степени. Она в эту кабину — фр-р-р! — и как не было, а он стоит, бедняга, и на лице у него опять эта тоска с болью пополам, как тогда в госпитале, и я наконец вспомнил, у кого такие лица видел: у смертельно раненных, когда они кровью истекают… Нет, у него в личной жизни неудача, я уж на что посторонний человек — простым глазом вижу… Может, он потому и работает днем и ночью, чтобы отвлечься. И бзик этот зоологический у него из-за этого… Отпустит он меня когда-нибудь из этого подпола, или так и будем здесь всю жизнь ходить? Нет, не отпускает. Опять чего-то объяснять начал. Половину-то хоть мы осмотрели? Пожалуй, осмотрели…

Да-а, жило все это зверье, поживало за тысячи световых лет от этого места. Горя не знало, хотя имело, конечно, свои заботы и хлопоты. Пришли, сунули в мешок и — в этот музей. С научной целью. И мы вот тоже — живем, сражаемся, историю делаем, врагов ненавидим, себя не жалеем, а они смотрят на нас и уже готовят мешок. С научной целью. Или еще с какой-нибудь. Какая нам, в конце концов разница? И может быть, стоять нам всем в таких вот подвалах, а они будут около нас руками размахивать и спорить: почему мы такие, и откуда взялись, и зачем. И до того мне вдруг родными сделались все эти зверюги… Ну, не родными, конечно, а как бы это сказать… Вот говорят, во время наводнений или там, скажем, когда пожар в джунглях, хищники с травоядными спасаются плечо к плечу и становятся как бы даже друзьями, даже помогают друг другу, я слыхал. Вот и у меня такое же появилось чувство. И как на грех именно в этот момент я увидел скелет.

Стоит в углу скромно, без особенной какой-нибудь подсветки, невелик росточком — пониже меня. Человек. Череп, руки, ноги. Что я, скелетов человеческих не видел? Ну, может, грудная клетка пошире, ручки такие маленькие, между пальчиками вроде бы перепонки, и ножки кривоватые. Все равно — человек.

Наверное, что-то с моим лицом тут сделалось, потому что Корней вдруг остановился, посмотрел пристально на меня, потом на этот скелет, потом опять на меня.

— Ты что? — спрашивает. — Не понимаешь что-нибудь?

Я молчу, уставился на этот скелет, а на Корнея стараюсь не глядеть. Я ведь как ждал чего-нибудь такого. А Корней говорит спокойно:

— Да-а, это тот самый знаменитый псевдохомо, тоже знаменитая загадка природы. Ты уже где-нибудь прочитал про него?

— Нет, — сказал я, а сам думаю: сейчас он мне все объяснит. Он очень хорошо мне все объяснит. Да вот стоит ли верить?

— Это удивительная история, — сказал Корней, — и в некотором роде трагическая. Понимаешь, эти существа должны были оказаться разумными. По всем законам, какие нам известны, должны. — Тут он развел руки. — Но — не оказались. Скелет — чепуха, я тебе потом фотографии покажу. Страшно! В прошлом веке научная группа на Тагоре открыла этих псевдохомо. Долго пытались вступить с ними в контакт, наблюдали их в естественных условиях, исследовали и пришли к выводу, что это животные. Звучало это парадоксом, но факт есть факт: животные. Соответственно с ними и обращались, как с животными: держали в зверинце, при необходимости забивали, анатомировали, препарировали, брали скелеты и черепа для коллекций. Как-никак, ситуация в научном смысле уникальная. Животное обязано быть человеком, но человеком не является. И вот еще несколько лет спустя на Тагоре обнаруживают мощнейшую цивилизацию. Совершенно непохожую ни на нашу земную, ни на вашу — невиданную, совершенно фантастической фактуры, но несомненную. Представляешь какой это был ужас? Из первооткрывателей один сошел с ума, другой застрелился… И только еще через двадцать лет нашли! Оказалось: Да, есть на планете разум. Но совершенно нечеловеческий. До такой степени не похож ни на нас, ни на вас, ни, скажем, на леонидян, что наука просто не могла даже предположить возможность такого феномена… Да… Это была трагедия. — Он вдруг как-то поскучнел и пошел из зала, словно забыл обо мне, но на пороге остановился и сказал, глядя на скелет в углу: — А сейчас есть гипотеза, что это вот — искусственные существа. Понимаешь, тагоряне их создали сами, смоделировали, что ли. Но для чего? Мы ведь так и не сумели найти с тагорянами общего языка… — Тут он посмотрел на меня, хлопнул по плечу и сказал: — Вот так-то, брат-храбрец. А ты говоришь — космозоология…

Не знаю уж, правду он мне рассказал или выдумал все, чтобы мозги мне окончательно замутить, но только охота размахивать руками и излагать мне про всякие загадки природы у него после этого пропала. Пошли мы из музея вон. Он молчит, я тоже, в душе у меня какой-то курятник нечищенный, и таким манером пришли мы к нему в кабинет. Он уселся в свое кресло перед экранами, вынул из воздуха бокал со своей любимой шипучкой, стал тянуть через соломинку, а сам смотрит как бы сквозь меня. В кабинете у него, кроме этих экранов и ненормального количества книг, ничего в общем-то и нет. Даже стола у него нет, до сих пор не могу понять, что он делает, когда ему какую-нибудь бумагу надо, скажем, подписать. И нет у него в кабинете ни картин, ни фотографий, ни украшений каких-нибудь. А ведь он богатый человек, мог бы себе позволить. Я бы на его месте, если, скажем, наличности не хватает, шкуру бы эту изумрудную загнал, слуг бы нанял, статуй бы везде расставил, ковры бы навесил — знай наших… Правда, что с него взять — холостяк. А может быть, ему и по должности не положено роскошествовать. Что я о его должности знаю? Ничего. То-то он музей в подвале держит…

— Слушай, Гаг, — говорит он вдруг. — А ведь тебе, наверное, скучно здесь, а?

Застал он меня этим вопросом врасплох. Кто его знает, как тут надо отвечать. Да и вообще — откуда я знаю, скучно мне здесь или нет? Тоскливо — это да. Неуютно — да. Место себе не нахожу — да. А скучно?.. Вот человеку в окопе под обстрелом — скучно? Ему, ребята, скучать некогда. И мне здесь скучать пока некогда.

— Никак нет, — говорю. — Я свое положение понимаю.

— Ну и как же ты его понимаешь?

— Всецело нахожусь в вашем распоряжении.

Он усмехнулся.

— В моем распоряжении… Ладно, не будем об этом. Я, как видишь, не могу уделять тебе все свое время. Да ты, по-моему, к этому и не стремишься особенно. Стараешься держаться от меня подальше…

— Никак нет, — возражаю я вежливо. — Никогда не забуду, что вы мой спаситель.

— Спаситель? Гм… До спасенья еще далеко. А вот не хочешь ли ты познакомиться с одним интересным субъектом?

У меня сердце екнуло.

— Как прикажете, — говорю.

Он подумал.

— Пожалуй, прикажу, — сказал он, поднимаясь. — Пожалуй, это будет полезно.

И с этими непонятными словами подошел он к дальней стене, что-то там сделал, и стена раскрылась. Я глянул и попятился. Что стены у них здесь поминутно раскрываются и закрываются — к этому я уже привык, и это мне уже надоело. Но ведь я что думал? Думал, он меня с этим математиком хочет познакомить, а там — змеиное молоко! — Стоит там, ребята, этакий долдон в два с половиной метра ростом, плечищи, ручищи, шеи нет совсем, а морда закрыта как бы забралом, частой такой матовой решеткой, а по сторонам туловища торчат то ли фары, то ли уши. Я честно скажу: не будь я в мундире, я бы удрал без памяти. Честно. Я бы и в мундире удрал, да ноги отнялись. А тут этот долдон вдобавок еще произносит густым басом:

— Привет, Корней.

— Привет, Драмба, — говорит ему Корней. — Выходи.

Тот выходит. И опять — чего я ожидал? Что от его шагов весь дом затрясется. Чудище ведь, статуя! А он вышел, как по воздуху выплыл. Ни звука, ни шороха — только что стоял в нише, а теперь стоит посередине комнаты и эти свои уши-фары на меня навел. Я чувствую: за лопатками у меня стена, и отступать дальше некуда. А Корней смеется, бродяга, и говорит:

— Да ты не трусь, не трусь, Бойцовый Кот! Это же робот! Машина!

Спасибо, думаю. Легче мне стало оттого, что это машина, как же.

— Таких мы теперь больше не делаем, — говорит Корней, поглаживая долдона по локтю и сдувая с него какие-то там пылинки. — А вот мой отец с такими хаживал и на Яйлу, и на Пандору. Помнишь Пандору, Драмба?

— Я все помню, Корней, — басит долдон.

— Ну вот, познакомьтесь, — говорит Корней. — Это — Гаг, парень из преисподней. На Земле новичок, ничего здесь не знает. Переходишь в его распоряжение.

— Жду ваших приказаний, Гаг, — басит долдон и как бы в знак приветствия поднимает широченную свою ладонь под самый потолок.

В общем, все кончилось благополучно. А глубокой ночью, когда дом спал, я прокрался в тот самый коридор и под математическими формулами написал: «Кто ты, друг?»

4

Когда они вышли к заброшенной дороге, солнце уже поднялось высоко над степью. Роса высохла, жесткая короткая трава шуршала и похрустывала под ногами. Мириады кузнечиков звенели вокруг, острый горький запах поднимался от нагретой земли.

Дорога была странная. Совершенно прямая, она выходила из-за мутно-синего горизонта, рассекала круг земли напополам и уходила снова за мутно-синий горизонт, туда, где круглые сутки, днем и ночью, что-то очень далекое и большое невнятно вспыхивало, мерцало, двигалось, вспучивалось и опадало. Дорога была широкая, она матово отсвечивала на солнце, и полотно ее как бы лежало поверх степи массивной, в несколько сантиметров толщиной, закругленной на краях полосой какого-то плотного, но не твердого материала. Гаг ступил на нее и, удивляясь неожиданной упругости, несколько раз легонько подпрыгнул на месте. Это, конечно, не был бетон, но это не был и прогретый солнцем асфальт. Что-то вроде очень плотной резины. От этой резины шла прохлада, а не душный зной раскаленного покрытия. И на поверхности дороги не было видно никаких следов, даже пыли не было на ней. Гаг наклонился и провел рукой по гладкой, почти скользкой поверхности. Посмотрел на ладонь. Ладонь осталась чистой.

— Она сильно усохла за последние восемьдесят лет, — прогудел Драмба.

— Когда я видел ее в последний раз, ее ширина была больше двадцати метров. И тогда она еще двигалась.

Гаг соскочил на землю.

— Двигалась? Как двигалась?

— Это была самодвижущаяся дорога. Тогда было много таких дорог. Они опоясывали весь земной шар, и они текли — по краям медленнее, в центре очень быстро.

— У вас не было автомобилей? — спросил Гаг.

— Были. Я не могу вам сказать, почему люди увлеклись созданием таких дорог. Я имею только косвенную информацию. Это было связано с очищением среды. Самодвижущиеся дороги очищали. Они убирали из атмосферы, из воздуха, из земли все лишнее, все вредное.

— А почему она сейчас не движется? — спросил Гаг.

— Не знаю. Все очень изменилось. Раньше на этой дороге были толпы людей. Теперь никого нет. Раньше в этом небе в несколько горизонтов шли, шли потоками летательные аппараты. Теперь в небе пусто. Раньше по обе стороны от дороги стояла пшеница в мой рост. Теперь это степь.

Гаг слушал, приоткрыв рот.

— Раньше через мои рецепторы, — продолжал Драмба монотонным голосом, — ежесекундно проходили сотни радиоимпульсов. Теперь я не ощущаю ничего, кроме атмосферных разрядов. Сначала мне показалось даже, что я заболел. Но теперь я знаю: я прежний. Изменился мир.

— Может быть, мир заболел? — спросил Гаг живо.

— Не понимаю, — сказал Драмба.

Гаг отвернулся и стал смотреть туда, где горизонт вспыхивал и шевелился. «Черта с два, — угрюмо подумал он. — Как же, заболеют они!»

— А там что? — спросил он.

— Там Антонов, — ответил Драмба. — Это город. Восемьдесят лет назад его не было видно отсюда. Это был сельскохозяйственный город.

— А сейчас?

— Не знаю. Я все время вызываю информаторий, но мне никто не отвечает.

Гаг смотрел на загадочное мерцание, и вдруг из-за горизонта возникло что-то невероятно огромное, похожее на косой парус невообразимых размеров, почти такое же серо-голубое, как небо, может быть — чуть темнее, медленно и величественно описало дугу, словно стрелка часов прошла по циферблату, и снова скрылось, растворилось в туманной дымке. Гаг перевел дух.

— Видел? — спросил он шепотом.

— Видел, — сказал Драмба удрученно. — Не знаю, что это такое. Раньше такого не было.

Гаг зябко передернул плечами.

— Толку от тебя… — проворчал он. — Ладно, пошли домой.

— Вы хотели посетить ракетодром, — напомнил Драмба.

— Господин! — резко сказал Гаг.

— Не понимаю…

— Когда обращаешься ко мне, изволь добавлять «господин»!

— Понял, господин.

Некоторое время они шли молча. Кузнечики сухими брызгами разлетались из-под ног. Гаг искоса поглядывал на бесшумного колосса, который плавно покачивался рядом с ним. Он вдруг заметил, что около Драмбы, совсем как давеча около дороги, держится своя атмосфера — свежести и прохлады. Да и сделан был Драмба из чего-то похожего: такой же плотно-упругий, и так же матово отсвечивали кисти его рук, торчащие из рукавов синего комбинезона. И еще Гаг заметил, что Драмба все время держится так, чтобы быть между ним и солнцем.

— Ну-ка расскажи еще раз про себя, — приказал Гаг.

Драмба повторил, что он — робот-андроид номер такой-то из экспериментальной серии экспедиционных роботов, сконструирован тогда-то (около ста лет назад — ничего себе старикашечка!), задействован тогда-то. Работал в таких-то экспедициях, на Яйле претерпел серьезную аварию, был частично разрушен; реконструирован и модернизирован тогда-то, но больше в экспедициях не участвовал…

— В прошлый раз ты говорил, что пять лет простоял в музее, — прервал его Гаг.

— Шесть лет, господин. В музее истории открытий в Любеке.

— Ладно, — проворчал Гаг. — А потом восемьдесят лет ты торчал в этой нише у Корнея…

— Семьдесят девять лет, господин.

— Ладно-ладно, нечего меня поправлять… — Гаг помолчал. — Скучно, наверное, было стоять?

— Не понимаю вопроса, господин.

— Экая дубина… Впрочем, это никого не интересует. Ты мне лучше вот что скажи. Чем ты отличаешься от людей?

— Я всем отличаюсь от людей, господин. Химией, принципом схемы управления и контроля, назначением.

— Ну и какое у тебя, у дубины, назначение?

— Выполнять все приказания, которые я способен выполнить.

— Хе!.. А у людей какое назначение?

— У людей нет назначения, господин.

— Долдон ты, парень! Деревня. Что бы ты понимал в настоящих людях?

— Не понимаю вопроса, господин.

— А я тебя ни о чем не спрашиваю пока.

Драмба промолчал.

Они шагали через степь, все больше уклоняясь от прямой дороги к дому, потому что Гагу стало вдруг интересно посмотреть, что за сооружение торчит на небольшом холме справа. Солнце было уже высоко, на степью дрожал раскаленный воздух, душный острый запах травы и земли все усиливался.

— Значит, ты готов выполнить любое мое приказание? — спросил Гаг.

— Да, господин. Если это в моих силах.

— Ну, хорошо… А если я прикажу тебе одно, а… м-м-м… кто-нибудь еще — совсем противоположное? Тогда что?

— Не понял, кто отдает второе приказание.

— Ну… м-м-м… Да все равно кто.

— Это не все равно, господин.

— Ну, например, Корней…

— Я выполню приказ Корнея, господин.

Некоторое время Гаг молчал. Ах ты скотина, думал он. Дрянь этакая.

— А почему? — спросил он наконец.

— Корней старше, господин. Индекс социальной значимости у него гораздо выше.

— Что еще за индекс?

— На нем больше ответственности перед обществом.

— А ты откуда знаешь?

— Уровень информированности у него значительно выше.

— Ну и что же?

— Чем выше уровень информированности, тем больше ответственности.

«Ловко, — подумал Гаг. — Не придерешься. Все верно. Я здесь как дитя малое. Ну, мы еще посмотрим…»

— Да, Корней — великий человек, — сказал он. — Мне до него, конечно, далеко. Он все видит, все знает. Вот мы сейчас идем с тобой, болтаем, а он небось каждое наше слово слышит. Чуть что не так, он нам задаст…

Драмба молчал. Шут его знает, что происходило в его ушастой башке. Морды, можно сказать, нет, глаз нет — ничего не понять. И голос все время одинаковый…

— Правильно я говорю?

— Нет, господин.

— Как так — нет? По-твоему, Корней может что-нибудь не знать?

— Да, господин. Он задает вопросы.

— Сейчас, что ли?

— Нет, господин. Сейчас у меня нет с ним связи.

— Что же он, по-твоему, не слышит, что ты сейчас говоришь? Или что я тебе говорю? Да он, если хочешь знать, даже наши мысли слышит! Не то что разговоры…

— Понял вас, господин.

Гаг посмотрел на Драмбу с ненавистью.

— Что ты понял, раздолбай?

— Понял, что Корней располагает аппаратурой для восприятия мыслей.

— Кто тебе сказал?

— Вы, господин.

Гаг остановился и плюнул в сердцах. Драмба тоже сейчас же остановился. Эх, садануть бы ему промеж ушей, да ведь не достанешь. Это надо же, какая дубина! Или притворяется? Спокойнее, Кот, спокойнее! Хладнокровие и выдержка.

— А до меня ты этого не знал, что ли?

— Нет, господин. Я ничего не знал о существовании такой аппаратуры.

— Так ты что же, дикобраз, хочешь сказать — что такой великий человек, как Корней, не видит нас сейчас и не слышит?

— Прошу уточнить: аппаратура для восприятия мыслей существует?

— Откуда я знаю? Да и не нужно аппаратуры! Ты ведь умеешь передавать изображение, звук…

— Да, господин.

— Передаешь?

— Нет, господин.

— Почему?

— Не имею приказа, господин.

— Хе… Приказ не имеешь, — проворчал Гаг. — Ну, чего встал? Пошли!

Некоторое время они шли молча. Потом Гаг сказал:

— Слушай, ты! Кто такой Корней?

— Не понимаю вопроса, господин.

— Ну… какая у него должность? Чем он занимается?

— Не знаю, господин.

Гаг снова остановился.

— То есть как это не знаешь?

— Не имею информации.

— Он же твой хозяин! Ты не знаешь, кто твой хозяин?

— Знаю.

— Кто?

— Корней.

Гаг стиснул зубы.

— Странно как-то у тебя получается, Драмба, дружок, — сказал он вкрадчиво. — Корней — твой хозяин, ты у него восемьдесят лет в доме и ничего о нем не знаешь?

— Не так, господин. Мой первый хозяин — Ян, отец Корнея. Ян передал меня Корнею. Это было тридцать лет назад, когда Ян удалился, а Корней выстроил дом на месте лагеря Яна. С тех пор Корней мой хозяин, но я с ним никогда не работал и потому не знаю чем он занимается.

— Угу… — произнес Гаг и двинулся дальше. — Значит, ты про него вообще ничего не знаешь?

— Это не так. Я знаю про него очень много.

— Рассказывай, — потребовал Гаг.

— Корней Янович. Рост — сто девяносто два сантиметра, вес по косвенным данным — около девяноста килограммов, возраст по косвенным данным — около шестидесяти лет, индекс социальной значимости по косвенным данным — около ноль девять…

— Подожди, — ошеломленно сказал Гаг. — Заткнись на минутку. Ты о деле говори, что ты мне бубнишь?

— Не понял приказа, господин, — немедленно откликнулся Драмба.

— Н-ну… например, женат или нет, какое образование… дети… Понял?

— Сведений о жене Корнея не имею. Об образовании — тоже. — Робот сделал паузу. — Имею информацию о сыне: Андрей, около двадцати пяти лет.

— О жене ничего не знаешь, а о сыне знаешь?

— Да, господин. Одиннадцать лет назад получил приказ перейти в распоряжение подростка, по косвенным сведениям четырнадцати лет, которого Корней назвал «сын» и «Андрей». Находился в его распоряжении четыре часа.

— А потом?

— Не понял вопроса, господин.

— Потом ты его видел когда-нибудь?

— Нет, господин.

— Поня-атно, — задумчиво произнес Гаг. — Ну и чем вы с ним занимались эти четыре часа?

— Мы разговаривали. Андрей расспрашивал меня о Корнее.

Гаг споткнулся.

— Что ты ему сказал?

— Все что знал: рост, вес. Потом он меня прервал. Потребовал, чтобы я ему рассказал о работе Яна на других планетах.

Да-а. Такие, значит, дела… Ну, это нас не касается. Но какова дубина! Уж о доме его и спрашивать нечего, совершенно ясно, что ничего не знает. Все планы мои разрушил, бродяга… Зачем все-таки Корней мне его подсунул? Неужели я ошибаюсь? Вот дьявол, как же мне его проверить? Мне ведь шагу нельзя будет ступить, если я его не проверю!

— Напоминаю, — подал голос Драмба, — что вы намеревались отправиться домой.

— Ну, намеревался. А в чем дело?

— Мы все больше отклоняемся от оптимального курса, господин.

— Тебя не спросили, — сказал Гаг. — Я хочу посмотреть, что это там за штука на холме…

— Это обелиск, господин. Памятник над братской могилой.

— Кому? — с живостью спросил Гаг.

— Героям последней войны. Сто лет назад археологи обнаружили в этом холме братскую могилу.

Посмотрим, подумал Гаг и ускорил шаги. Дерзкая и даже страшная мысль пришла ему в голову. Рискованно, подумал он. Ох, сорвут мне башку! А за что? Откуда мне знать, что к чему? Я здесь человек новый, ничего этого не понимаю и не знаю… Да и не выйдет, наверное, ничего. Но уж если выйдет… Если выйдет — тогда верняк. Ладно, попробуем.

Холм был невысокий, метров двадцать — двадцать пять, и еще на столько же возвышалась над ним гранитная плита, отполированная до глади с одной стороны и грубо стесанная со всех остальных. На полированной поверхности вырезана была надпись — старинными буквами, которых Гаг не знал. Гаг обошел обелиск и вернулся в тень. Сел.

— Рядовой Драмба! — сказал он негромко.

Робот повернул к нему ушастую голову.

— Когда я говорю «рядовой Драмба», — по-прежнему негромко произнес Гаг, — надо отвечать: «Слушаю, господин капрал».

— Понял, господин.

— Не господин, а господин капрал! — заорал Гаг и вскочил на ноги. — Господин капрал, понял? Корыто деревенское!

— Понял, господин капрал.

— Не понял, а так точно!

— Так точно, господин капрал.

Гаг подошел к нему вплотную, подбоченился и снизу вверх уставился в непроницаемую матовую решетку.

— Я из тебя сделаю солдата, дружок, — произнес он ласково-зловещим голосом. — Как стоишь, бродяга? Смирно!

— Не понял, господин капрал, — монотонно прогудел Драмба.

— По команде «смирно» надлежит сомкнуть пятки и развернуть носки, выпятив грудь как можно дальше вперед, прижав ладони к бедрам и оттопырив локти… Вот так. Неплохо… Рядовой Драмба, вольно! По команде «вольно» надлежит отставить ногу и заложить руки за спину. Так уши твои мне не нравятся. Уши можешь опустить?

— Не понял, господин капрал.

— Вот эти штуки свои, которые торчат, можешь опустить по команде «вольно»?

— Так точно, господин капрал. Могу. Но буду хуже видеть.

— Ничего, потерпишь… А ну-ка, попробуем… Рядовой Драмба, смирно! Вольно! Смирно! Вольно!..

Гаг вернулся в тень обелиска и сел. Да, таких бы солдат хотя бы взвод. На лету схватывает. Он представил себе взвод таких вот Драмб на позиции у той деревушки. Облизнул сухие губы. Да, такого дьявола, наверное, ракетой не прошибешь. Я только вот чего все-таки не понимаю: Думает этот долдон или нет?

— Рядовой Драмба! — гаркнул он.

— Слушаю, господин капрал.

— О чем думаешь, рядовой Драмба?

— Ожидаю приказаний, господин капрал.

— Молодец! Вольно!

Гаг вытер пальцем капельки пота, выступившие на верхней губе, и сказал:

— Отныне ты есть солдат его высочества герцога Алайского. Я — твой командир. Все мои приказания для тебя закон. Никаких рассуждений, никаких вопросов, никакой болтовни! Ты обязан с восторгом думать о той минуте, когда наступит счастливый миг сложить голову во славу его высочества…

Болван, наверное, половины не понимает, ну да ладно. Важно вбить ему в башку основы. Дурь из него вышибить. А понимает он там или не понимает — дело десятое.

— Все, чему тебя учили раньше, забудь. Я твой учитель! Я твой отец и твоя мать. Только мои приказы должны выполняться, только мои слова будут для тебя приказом. Все, о чем я говорю с тобой, все, что я тебе приказываю, есть военная тайна. Что такое тайна — знаешь?

— Нет, господин капрал.

— Гм… Тайна — это то, о чем должны знать только я и ты. И его высочество, разумеется.

Крутовато я взял, подумал он. Рано. Деревня ведь. Ну ладно, там видно будет. Надо его сейчас погонять. Пусть с него семь потов сойдет, с бродяги.

— Смир-рна! — скомандовал он. — Рядовой Драмба, тридцать кругов вокруг холма — бегом марш!

И рядовой Драмба побежал. Бежал он легко и как-то странно, не по уставу и вообще не по-людски — не бежал даже, а летел огромными скачками, надолго зависая в воздухе, и при этом по-прежнему держал ладони прижатыми к бедрам. Гаг, приоткрыв рот, следил за ним. Ну и ну! Это было похоже на сон. Совершенно бесшумный полубег-полуполет, ни топота, ни хриплого дыхания, и не оступится ведь ни разу, а там же кочки, камни, норы… и ведь поставь ему на голову котелок с водой — не расплескает ни капли! Какой солдат! Нет, ребята, какой солдат!

— Быстрее! — гаркнул он. — Шевелись, тараканья немочь!

Драмба сменил аллюр. Гаг замигал: у Драмбы исчезли ноги. Вместо ног под совершенно вертикальным туловищем видно было теперь только туманное мерцание, как у пропеллера на больших оборотах. Земля не выдерживала, за гигантом потянулась, темнея и углубляясь на глазах, взрытая борозда, и появился звук — шелестящий свист рассекаемого воздуха и дробный шорох оседающей земли. Гаг еле успевал поворачивать голову. И вдруг все кончилось. Драмба снова стоял перед ним по стойке «смирно» — неподвижный, огромный, дышащий прохладой. Будто и не бежал вовсе.

Да-а, подумал Гаг. С такого, пожалуй, сгонишь пот… Но в разум-то я его привел или нет? Ладно, рискнем. Он посмотрел на обелиск. Гадко это, вот что. Солдаты ведь лежат… Герои. За что они там дрались, с кем дрались — этого я толком не понял, но как они дрались — я видел. Дай бог нам всем так драться в наш последний час. Ох, не зря Корней показал мне эти фильмы. Ох, не зря… В душе у Гага шевельнулся суеверный ужас. Неужели этот лукавый Корней еще тогда предвидел такую вот минуту? Да нет, ерунда, ничего он не мог предвидеть, не господь же он бог все-таки… Просто хотел тоненько мне намекнуть, с чьими потомками я имею дело… А они здесь лежат. Сколько веков уже они здесь лежат, и никто их не тревожил. Будь они живы — не допустили бы, шуганули бы меня отсюда… Ну, ладно, а если бы это были крысоеды? Нет, пожалуй, все равно гадко… И потом, что за ерунда — крысоеды — трусы, вонючки. А это же солдаты были, я же своими глазами видел! Тьфу, пропасть, даже тошнит… А если бы здесь Гепард стоял рядом? Доложил бы я ему свое решение — что бы он мне сказал? Не знаю. Знаю только, что его бы тоже замутило. Тут бы всякого замутило, если он, конечно, человек.

Он посмотрел на Драмбу. Драмба стоял по стойке «смирно», равнодушно поводя глазами-ушами. А что мне остается-то? Мыслишка-то правильная! Гаденькая — не спорю. Скользкая. Другому и в другое время я бы за такую мыслишку сам по рылу бы дал. А мне деваться некуда. Мне такой случай, может, никогда больше не представится. Сразу все проверю. И этого дурака проверю, и насчет наблюдения… Тут в том-то все и дело, что гадко. Тут бы никто не удержался, сразу бы за руку меня схватил, если бы мог. Ладно, хватит слюни распускать. Я это не для собственного удовольствия затеваю. Я не паразит какой-нибудь. Я — солдат и делаю свое солдатское дело, как умею. Простите меня, братья-храбрецы. Если можете.

— Рядовой Драмба! — произнес он дребезжащим голосом.

— Слушаю, господин капрал.

— Приказ! Повалить этот камень! Выполняй!

Он отскочил в сторону, не чуя под собой ног. Если бы здесь был окоп, он прыгнул бы в окоп.

— Живо! — завизжал он, срывая голос.

Когда он разжмурился, Драмба уже стоял, наклонившись, перед обелиском. Огромные руки-лопаты скользнули по граниту и погрузились в пересохшую землю. Гигантские плечи зашевелились. Это длилось секунду. Робот замер, и Гаг вдруг с ужасом увидел, что его могучие ноги как бы оплывают, укорачиваются на глазах, превращаясь в короткие, толстые, расплющенные внизу тумбы. А потом холм дрогнул. Послышался пронзительный скрип, и обелиск едва заметно накренился. И тогда Гаг не выдержал.

— Стой! — заорал он. — Отставить!

Он кричал еще что-то, уже не слыша самого себя, ругаясь по-русски и по-алайски, никакой нужды не было в этом крике, и он уже понимал это и все-таки кричал, а Драмба стоял перед ним по стойке «смирно», монотонно повторяя: «Слушаю, господин капрал, слушаю, господин капрал…»

Потом он опомнился. Саднило в глотке, все тело болело. Спотыкаясь, он обошел обелиск кругом, трогая гранит дрожащими пальцами. Все было, как прежде, только у основания, под непонятной надписью, зияли две глубокие дыры, и он принялся судорожно забивать в них землю каблуками.

5

Всю ночь я не мог заснуть. Крутился, вертелся, курил, в сад высовывался для прохлаждения. Нервы, видимо, разгулялись после всего. Драмба торчал в углу и светился в темноте. В конце концов я его выгнал — просто так, чтобы злость сорвать. В голову лезла всякая чушь, картинки всякие, не относящиеся к делу. А тут еще эта койка подлая — я ее засек, что она норовит все время превратиться в этакое мягкое ложе, на каких здесь все, наверное, спят, да еще, подлюга, посягает меня укачивать. Как младенца.

Вообще-то не в том беда, что я заснуть не мог, — я по трое суток могу не спать, и ничего со мной не делается. А главное, что я думать не мог по-человечески. Ничего не соображал. Добился я вчера своего или не добился? Могу я Драмбе теперь доверять или нет? Не знаю. Следит за мной Корней или нет? Опять же не знаю. Вчера после ужина заглянул я к нему в кабинет. Сидит он перед своими экранами, на каждом экране — по рылу, а то и по два, и он со всеми этими рылами разговаривает. Меня как ножом ткнули. Представил я себе, как бешусь там на холме, истерику закатываю, а он сидит себе здесь в прохладе, смотрит на все это через экран и хихикает. Да еще, может быть, Драмбе радирует: валяй, мол, разрешаю… Нет, про себя я точно знаю, что я бы так не мог. Чтобы на моих глазах оскверняли святыню моего народа, а я бы при этом хихикал и на экранчик смотрел — нет, у меня бы так не получилось. Я вам не крысоед.

А если у него такое задание, сказано ему: любой, мол ценой… Не знаю, не знаю. Давеча, когда я вернулся, он меня сначала встретил, как всегда, потом присмотрелся, насторожился и принялся расспрашивать, что да как. Отец родной, да и только. Я ему опять соврал, что башка болит. От степных запахов. Но он, по-моему, мне не поверил. Виду не подал, конечно, но не поверил. А я весь вечер за ним следил: будет он Драмбу допрашивать или нет. Нет, не допрашивал. Даже не поглядел на него… Ох, ребята, бедная моя голова! Хоть ложись на спинку, и пусть несет, куда несет.

Так промаялся я до самого рассвета. Ложился, вскакивал, кружил по комнате, опять ложился, в окно высовывался, башку в сад свешивал, и в конце концов меня, видно, сморило — задремал я, положив ухо на подоконник. Проснулся весь в поту и сразу услышал это самое хриплое мяуканье — мррряу-мррряу-мррряу, — словно самого дьявола ангелы небесные душат голыми руками в преисподней, и мне в лицо из сада фукнуло горячим, как бы шипучим, ветром. Я еще глаз как следует не разлепил, а уже сижу на полу, рукою шарю автомат и высматриваю поверх подоконника, как из-за бруствера. И в этот раз я все увидел, как это у них делается, с самого начала до самого конца.

Над моей круглой поляной, правей бассейна, загорелась в сумерках яркая точка, и потек от нее вниз и в стороны словно бы жидкий лиловый свет, еще прозрачный, еще кусты сквозь него видно, а он все течет, течет, и вот уже заполнил здоровенный такой конус вроде химической банки в четыре метра высотой, заполнил и тут же стал отвердевать, остывать, меркнуть, и вот уже стоит на поляне ихний звездолет класса «призрак», каким я его увидел в первый раз. И тишина. Первобытная. Даже птицы замолчали. Над поляной — рассветное серо-голубое небо, вокруг поляны — черные кусты и деревья, а посередине поляны — это серебристое чудище, и никак я не могу понять, то ли оно живое, то ли оно вещь.

Потом что-то слабо треснуло, раскрылась в нем черная пасть, звякнуло, зашипело, и выбрался оттуда человек. То есть это я сначала подумал, что человек: руки у него были, ноги. Голова. Весь он был какой-то черноватый, что ли… либо закоптило его, либо обгорел… и весь он был обвешан оружием. Я такого оружия, ребята, никогда не видывал, но с первого взгляда мне ясно стало, что это именно оружие. Оно свисало у него с обоих плеч и с пояса и лязгало и брякало на каждом шагу. По сторонам он не глядел, а двинулся прямо к крыльцу, как в собственный дом, и шагал как-то странно, но я не сразу понял в чем тут дело, потому что глаз не мог оторвать от его лица. Оно у него тоже было черноватое, обгорелое, блестело и отсвечивало, и вдруг он поднял обе руки и принялся его с себя сдирать, как маску — да это, видно, и была маска, потому что он в две секунды с нею управился и с размаху шмякнул ее оземь. И тут меня прошибло потом в другой раз, потому что под этим черноватым, обгорелым, липким и лакированным у него оказалось второе лицо, уже не человеческое — белое, как камень, безносое, безгубое, а глаза — как плошки и светятся. Я на это лицо только взглянул и сразу понял: не могу. Стал глядеть ему на ноги — еще хуже. У него ведь почему такая странная походка была? Он по этой густой траве, по твердой земле шел, как мы с вами шли бы по зыбучему песку или, скажем, по трясине — на каждом шагу проваливался по щиколотку, а то и глубже. Не держала его земля, подавалась…

У крыльца он приостановился на секунду и разом стряхнул с себя всю свою амуницию. Залязгала она, загрохотала, а он шагнул в дверь — и снова тишина. И пусто. Как в бреду. И звездолета уже нет, словно и не было никогда. Только черные дыры от поляны до дома да груда невиданного оружия у крыльца. Все.

Очень мне захотелось протереть глаза, ущипнуть себя за ляжку и все такое, но я этого делать не стал. Я ведь Бойцовый Кот, ребята. Я весь этот бред отмел. Не впервой. Я только главное оставил: оружие! Впервые я здесь увидел оружие. Я даже одеваться не стал — как был, в одних трусах, махнул через подоконник со второго этажа.

Роса была обильная, ноги мои моментально стали мокрые выше колен, и продрал меня озноб — то ли от этой сырости, то ли, опять же, от нервов. Около крыльца я присел на корточки и прислушался. Тихо, по-нормальному тихо, по-утреннему. Птички завозились, сверчок какой-то заскрипел. Мне до этого дела не было, я ждал голоса услышать. Нет, не слышно голосов. В этом доме ведь всегда так: не должно быть голосов — галдят, бормочут, переругиваются, причем кто — неизвестно, потому что Корнея в доме нет, шляется где-то, беса тешит. А вот когда, как сейчас, должны люди — или даже пусть не совсем люди, — но должны же они здороваться, друг друга по спинам хлопать, восклицать что-нибудь приветственное! Нет, тут у них будет тишина. Могила. Ладно.

И вот сижу я на корточках и смотрю на эти штуки, которые передо мной лежат, даже на вид тяжеленные, гладкие, масленые, надежные. Никогда я таких не видел ни на картинках, ни в кино. Большой, видно, убойной силы аппараты, да вот беда, непонятно, с какой стороны к ним подступиться, за какое место их брать и на что нажимать. И даже прикасаться к ним как-то боязно: того и гляди — ахнет, костей не соберешь.

В общем, я растерялся, и это было плохо, потому что на самом-то деле мне следовало бы сразу хватать что-нибудь и рвать когти. Ну, Гаг, давай! Давай быстро! Вот эту коротышку: ствол есть, вместо дула, правда, стекляшка какая-то, зато и рукоятка вроде бы есть, два плоских магазина по сторонам ствола торчат… Все. Нет у меня больше времени. Потом разберусь. Протянул я руку и осторожно взялся за рукоятку. И тут произошла со мной странная вещь.

Взялся я, значит, за рукоятку. Рубчатая такая, теплая. Пальцы сомкнул. Тяну на себя. Осторожно, чтобы не брякнуло. Тяжесть даже почувствовал. А в кулаке — ничего. Сижу, как пьяный, гляжу на пустой кулак, а машинка эта как лежала на ступеньке, так и лежит. Я сгоряча ее хвать поперек — и опять под пальцами металл, твердое, тяжелое. Рванул на себя — опять ничего.

И захотелось мне тут заорать во весь голос. Еле сдержался. Посмотрел на ладонь — ладонь в масле. Вытер ее о траву, поднялся. Разочарование, конечно, страшное. Все у них учтено, все рассчитано и предусмотрено, у гадов. Перешагнул я через эту груду бесполезного для меня железа и пошел в дом. Вижу: в холле, в углу, торчит Драмба. Зашевелил своими ушами, уставился, а мне на него и смотреть было противно. И уже хотел я подняться к себе, как вдруг подумал: а что, если… В конце концов, не все ли равно, у кого в руках будет машинка, у меня или у этого долдона?

— Рядовой Драмба, — сказал я негромко.

— Слушаю, господин капрал, — отозвался он как положено.

— А ну-ка, иди за мной.

Вышли мы обратно на крыльцо. Оружие лежит, никуда не делось.

— Подай мне вот эту, крайнюю, — говорю. — Только осторожно.

— Не понял, господин капрал, — гудит эта дубина.

— Чего ты не понял?

— Не понял, что именно приказано подать.

Провались ты! Мне-то откуда знать, как это называется?

— Как называются эти предметы? — спрашиваю.

Драмба заработал ушами и рапортует:

— Трава, господин капрал. Ступени…

— А на ступеньках? — спрашиваю я и чувствую, что меня мороз по коже начинает продирать.

— На ступенях пыль, господин капрал.

— А еще?

Впервые Драмба промедлил с ответом. Долго молчал. У него, видно, тоже шестеренка за шестеренку зашла, как и у меня.

— Еще на ступеньках имеются: господин капрал, рядовой Драмба, четыре муравья… — Он снова помедлил. — А также всевозможные микроорганизмы.

Он их не видел! Понимаете? Не видел! Микроорганизмы он видел, а железяки эти метровой длины видеть ему было не положено. Ему их видеть не положено, а мне — брать. Все, все предусмотрели! И тут я с досады, не сообразив, махнул босой ногой по самой здоровенной железяке, что на крыльце валялась. Взвыл я, палец отшиб начисто, ноготь сломал. А железяка как лежала, так и осталась лежать. Все. Это уже было последней каплей. Захромал я к себе, зубами скриплю, чуть не плачу, кулаки стиснул. Пришел, повалился на койку, и взяло меня отчаяние, какого не испытывал я аж с того дня, когда пришел на побывку домой и увидел, что не то что дома моего — всего квартала нет, одни горелые кирпичи громоздятся, и душит гарью. Почудилось мне в эти черные минуты, что никуда я не годен, ничего я не могу здесь сделать, в этом сытом и лукавом мире, где каждый мой шаг рассчитан и предусмотрен на сто лет вперед. И вполне может быть, что каждое мое действие, какое я еще только собираюсь совершить, они уже знают, как пресечь и обратить себе на пользу.

И чтобы разогнать мрак, я стал вспоминать самое светлое, самое счастливое, что было в моей жизни, и вспомнил тот морозный ясный день, столбы дыма, которые поднимались в зеленое небо, и треск пламени, пожирающего развалины, серый от сажи снег на площади, окоченевшие трупы, изуродованный ракетомет в огромной воронке… А герцог идет вдоль нашей шеренги, мы еще не успели остыть, глаза еще заливает пот, ствол автомата обжигает пальцы, а он идет, тяжело опираясь на руку адъютанта, и снег скрипит под его мягкими красными сапожками, и каждому из нас он внимательно заглядывает в глаза и говорит негромко слова благодарности и одобрения. А потом он остановился. Прямо передо мной. И Гепард, которого я не видел, — я никого не видел, кроме герцога, — назвал мое имя, и герцог положил мне руку на плечо и некоторое время смотрел мне в глаза, и лицо у него было желтое от усталости, иссеченное глубокими морщинами, а вовсе не гладкое, как на портретах, веки красные и воспаленные, и мерно двигалась тяжелая, плохо выбритая челюсть. И все еще держа свою правую руку у меня на плече, он поднял левую и щелкнул пальцами, и адъютант поспешно положил в эти пальцы черный кубик, а я все еще не верил своему счастью, не мог поверить, но герцог произнес низким хриплым голосом: «Открой пасть, Котенок…» — и я зажмурился и открыл рот изо всех сил, почувствовал на языке шершавое и сухое и стал жевать. Волосы встали дыбом у меня под каской, из глаз покатились слезы. Это был личный его высочества жевательный табак пополам с известью и сушеной горчицей, а герцог хлопал меня по плечу и говорил растроганно: «О эти сопляки! Мои верные, непобедимые сопляки!..»

И тут я поймал вдруг себя на том, что улыбаюсь во всю морду. Не-ет, господа, еще не все кончено. Верные, непобедимые сопляки не подведут. Не подводили там, не подведут и здесь. Повернулся я на бок и заснул, чем и кончилось это мое приключение.

Это кончилось, зато другие начались, потому что тихий наш домик вдруг зашевелился. Раньше было как? Позавтракаем мы с Корнеем, потреплемся минут двадцать о том, о сем, и все, до самого обеда я один. Хочешь — спи, хочешь — книжки читай, хочешь — голоса слушай. А тут — не знаю, то ли кто-то этот ихний гадючник разворошил, то ли у них передышка какая-то кончилась, но только стало в нашем домике тесно.

А началось все с того, что отправился я в тот коридор посмотреть, как там моя переписка. Честно говоря, ничего нового я увидеть не ожидал, однако смотрю — хо! — отозвался мой математик. Прямо под моим вопросом теми же аккуратными маленькими буковками было выведено: «Твои друзья в аду». Вот тебе и на! Что же это получается? «Кто ты, друг?» — «Твои друзья в аду». Значит, их тут несколько… Почему же не пишут, кто они? Боятся? И почему в аду? Нормальному человеку тут, конечно, несладко приходится, но в аду… Я посмотрел на эту крашенную дверь. Может быть, там тюрьма? Или что-нибудь похуже? Что же вы, ребята, толком ничего не сумели написать? Не-ет, этот коридорчик надо взять под наблюдение. Но это потом, а что мне сейчас написать? Чтобы они сразу все про меня поняли… Ч-черт, математики этой я не знаю. Может быть, у них в этой формуле все зашифровано. Напишу-ка я им, кто я есть, чтобы они знали, с кем имеют дело и на что я годен. Напишу я им… Я достал припасенный огрызок карандаша и нацарапал печатными буквами: «Бойцовый Кот нигде не пропадет». Очень мне понравилось, как я это придумал. Любому ясно, что я — Кот, что я бодр и готов к действию. Парашютистов этих я в гробу видал, ничего они мне здесь не сделают. А если это ловушка и затеял эту переписку Корней — что ж, пожалуйста, ничего такого я не написал.

Ладно. За коридорчиком этим мы понаблюдаем. А сейчас пришла пора посмотреть, что же у них за этой дверью. Недолго думая, взялся я за ручку и потянул ее на себя. Открылась. Я думал — там комната какая-нибудь будет, или коридор, или лестница… ну что у людей за дверями бывает? Так вот там ничего такого не было. Камера там была. Три на три. Стены черные, матовые. В стене напротив торчит круглая красная кнопка. И все. Ничего больше в этой камере не было. Я когда эту камеру увидел, мне сразу расхотелось в нее заходить. Да ну их, думаю, к шутам, чего я в этом склепе не видел? Кнопок красных я не видел, что ли?

Стою я в нерешительности и вдруг слышу сзади — голоса. Близко. Можно сказать, рядом. Ну, думаю, кажется, влип. Захлопнул дверь, зубы стиснул, оборачиваюсь. Переднему по горлу и — в сад, думаю, а там ищи меня, свищи…

Но оказалось, что это не парашютисты. Выворачивает в коридор из-за угла какой-то человек с тележкой, с этакой платформой на колесиках. Я засунул руки в карманы и этакой ленивой походочкой двинулся навстречу. Коридор широкий, разминемся спокойно. А он уже близко со своей тележкой. Глянул я на него — змеиное молоко! — черный! Мне сперва даже показалось, что у него вообще головы нет, потом, конечно, присмотрелся и вижу: есть голова. Но черная. То есть вся черная! Не только волосы, но и щеки, уши, лоб, а губы красные, толстые, белки глаз так и сверкают, и зубы тоже. Это с какой же планеты его занесло сюда такого? Я прижался к стене, уступая дорогу изо всех сил — проходи, мол, не задерживайся, только не трогай… Не тут-то было. Конечно же, он вместе со своей тележкой останавливается около меня, ослепляет меня своими белками и зубами и хриплым нутряным голосом произносит:

— По-моему, это типичный алаец…

Я сглотнул, киваю.

— Так точно, — говорю. — Алаец я.

И он начинает говорить со мной по-алайски, но уже не хриплым басом, а приятным таким, нормальным голосом — тенором или, я не знаю там, баритоном.

— Ты, — говорит, — наверное, Гаг. Бойцовый Кот.

— Так точно, — говорю.

— Ты, — спрашивает, — из Центра сейчас?

Ну что я ему отвечу?

— Н-никак нет, — говорю. — Я сам по себе…

Я уже разглядел его и вижу, что человек как человек. Ну, черный… Ну и что? У нас на островах голубые живут, и никто им в нос не тычет. Одет нормально, как все здесь одеваются — рубашка навыпуск, короткие штаны. Только черный. Весь.

— Ты, может быть, Корнея ищешь? — спрашивает он.

Участливо так спрашивает. Совсем как Корней.

— Вид у тебя какой-то взъерошенный, — спрашивает он.

— Да нет, — отвечаю я с досадой. — Это я вспотел просто. Жарко тут у вас…

— А-а… Так ты бы мундир свой снял, что ты в нем преешь… А Корнея ты пока лучше не ищи, Корней сейчас занят до предела…

Чисто так говорит по-алайски, грамотно, и выговор у него такой столичный, с придыханием. Стильно говорит. Ну, объясняет он мне что-то про Корнея, где сейчас Корней и чем он занимается, а я все поглядываю на его тележку и, честно вам скажу, ребята, ничего уже не слышу, что он там мне говорит.

Значит, так. Ну, тележка — она тележка и есть, не в тележке дело. А вот на этой тележке лежит у него громадный, вроде бы кожаный мешок. Кожаный и снаружи как бы маслом облитый, коричневый такой, вроде как куртка бронеходчика. Сверху он, значит, гладкий, без единой морщинки, а внизу весь какой-то смятый, весь в бороздах и складках. И вот там, в этих самых бороздах и складках, я еще в самом начале заприметил какое-то движение. Сначала думал — показалось. Потом… В общем, там был глаз. Оторвите мне руки-ноги — глаз! Какая-то складка там раздвинулась тихонько, и глянул на меня большой круглый темный глаз. Печальный такой и внимательный. Нет, ребята, зря я в этот коридор сегодня пошел. Оно конечно, Бойцовый Кот есть боевая единица сама в себе и так далее, но все-таки о таких встречах в уставе ничего не говорится…

Стою я, держусь за стенку и знай себе долблю: «Так точно… Так точно…» А сам думаю: увези ты это от меня, в самом деле, ну чего ты здесь встал? И понял мой черный, понял, что мне надобно передохнуть. Говорит хриплым басом:

— Привыкай, алаец, привыкай… Пойдемте, Джонатан.

А потом по-алайски нормальным голосом:

— Ну, будь здоров, брат-храбрец… Эк тебя скрутило. Да не трусь ты, не трусь, Бойцовый Кот! Это ведь не джунгли…

— Так точно, — сказал я в сто сорок восьмой раз.

Блеснул он своими белками и зубами на прощанье и двинулся с тележкой дальше по коридору. Поглядел я ему вслед — змеиное молоко! — Тележка-то катится сама по себе, а он рядом с ней вышагивает сам по себе, совсем отдельно, и уже раздаются опять голоса: один, значит, хриплый бас, а другой нормальный, но говорят они уже оба на каком-то неизвестном языке. И на лопатках у этого черного надпись полукругом: ГИГАНДА. Хороша встреча, а? Еще одна такая встреча, и я в собственные сапоги прятаться начну. «Привыкай, алаец, привыкай». Не знаю, может быть, я когда-нибудь и привыкну, но в ближайшие полста лет вы меня в этот коридор пряником не заманите… Досмотрел я, как они в этот склеп втиснулись, захлопнули за собой дверь, да и пошел от этого поганого места. Держась за стену.

С этого самого дня стало у нас в домике тесновато. Валят валом. Через нуль-кабину прибывают по двое, по трое. По ночам и особенно под утро от «призраков» в саду сплошной мяв стоит. Некоторые вываливаются прямо из чистого неба — один в бассейн угодил, когда я утром купался, тоже устроил мне переживание. И все они к Корнею, и все они галдят на разных языках, и у всех у них дела, и у всех срочные. В холл выйдешь — галдят. В столовую придешь пищу принять — сидят по двое, по трое, кушают и опять же галдят, причем одни поели — другие откуда-то приходят… Я на это просто смотреть не мог: сколько они хозяйского добра даром переводят, хоть бы с собой приносили, что ли… Неужели не понимают, что на всех не напасешься? Совести у людей нет, вот что я вам скажу. Правда, надо им все-таки отдать справедливость. Все-таки мешков среди них с глазами я больше не заметил. Были среди них, конечно, довольно жуткие экземпляры, но чтобы совсем уж мешок — нет, таких больше не было. И на том спасибо. Я день терпел, два терпел, а потом от этого нашествия, честно скажу, ребята, просто сбежал. Возьмешь с утра Драмбу — и на пруды километров за пятнадцать от этого постоялого двора. Я там пруды нашел, роскошное место, камыши, прохлада, уток видимо-невидимо…

Конечно, может быть, я поступил неправильно, смалодушничал. Наверное, я должен был там среди них ториться, подслушивать там, подсматривать, мотать на ус. Но ведь, ребята, я же старался. Сядешь где-нибудь в уголке в гостиной, рот раскроешь, уши развесишь — ни черта не понять. Галдят на непонятных языках, чертят какие-то кривые, мотают друг у друга перед носом какие-то рулоны голубой бумаги со значками, один раз даже карту империи вывесили, битый час по ней пальцами ползали… уж казалось бы, чего проще — карта, а так я и не понял, чего они друг от друга добивались, чего не поделили… Одно я, ребята, понял: что-то у нас там происходит или вот-вот должно произойти. Потому весь этот гадючник и зашевелился.

Короче говоря, решил я предоставить инициативу противнику. Разобраться в обстановке я не умею, помешать им никак не могу, и остается мне рассуждать примерно так: раз они меня здесь держат — значит, я им зачем-то нужен, а раз я им нужен, то что бы они там не затевали, а рано или поздно ко мне обратятся. Вот тогда мы и посмотрим, как действовать. А пока будем на пруды ходить, Драмбу муштровать и ждать — может, что-нибудь подвернется.

И между прочим, подвернулось.

Как-то раз иду я на завтрак. Смотрю — за столом Корней. И притом один. Я последние дни Корнея редко видел, да и то вокруг него всегда народ толокся. А тут сидит один, молоко пьет. Ну, поприветствовал я его, сажусь напротив. И странно мне как-то стало — соскучился я по нему, что ли? Тут все дело, наверное, было в его лице. Хорошее у него все-таки лицо. Есть в нем что-то очень мужественное и в то же время, наоборот, детское, что ли? В общем, лицо человека безо всяких тайных умыслов. Такому и не хочется верить, а веришь. Разговариваем мы с ним, а я все время себе напоминаю: Осторожно, Кот, другом он тебе быть никак не может, не с чего ему быть другом, а раз он не друг — значит, враг… И тут он вдруг говорит ни с того ни с сего:

— А почему ты, Гаг, мне вопросов не задаешь никогда?

Вот тебе и на — вопросов я ему не задаю. А где мне ему вопросы задавать, когда я его целыми днями не вижу? И что-то мне так горько стало, и ужасно захотелось сказать ему прямо: «А чтобы вранья поменьше слушать, друг лукавый». Но я, конечно, этого не сказал. Пробормотал только:

— Почему же не задаю? Задаю…

— Понимаешь, — говорит он, и тон у него такой, будто он передо мной извиняется, — я ведь не могу тебе длинные лекции читать. Во-первых, у меня времени на это нет, сам видишь. И хотел бы с тобой побольше времени проводить, да не могу. А во-вторых, лекции — это, по-моему, скучища. Какой интерес выслушивать ответы на вопросы, которых ты не задавал? Или ты, может, иначе считаешь?

Я растерялся, замычал что-то самому мне непонятное, и тут вваливаются в столовую двое, а за ними еще и третий. Сияют все трое, как начищенные медные чайники. И будто все втроем несут крошечную круглую коробочку и с этой коробочкой — прямиком к Корнею.

— Она? — говорит Корней, поднимаясь им навстречу.

— Она, — отвечают они чуть ли не хором и тут же замолкают.

Я давно заметил, что при Корнее они не галдят. При Корнее они держатся как положено. Корней, надо думать, шутить не любит.

Да. Уплетаю я какую-то вроде бы рыбу, запиваю горячим пойлом, а Корней эту коробочку берет двумя пальцами, открывает ее осторожно и вытягивает из нее узкую красную ленту. Эти трое дышать перестали. В столовой тишина, и слышно только, как галдят в гостиной. Корней эту красную ленточку рассмотрел внимательно — просто так и на свет, — а потом сказал негромко:

— Молодцы. Размножьте и раздайте.

И пошел из столовой. Только у самой двери спохватился, повернулся ко мне и сказал:

— Извини, Гаг. Ничего не могу поделать.

Я только плечом дернул — мне-то что… пожалуйста! Ну, из этих троих двое покатили за Корнеем, а третий остался и стал аккуратно укладывать эту красную ленточку обратно в коробочку. Я сижу злой, не люблю пищу принимать при посторонних. Но он на меня вроде бы и внимания не обращает. Он идет через всю столовую в угол, где у Корнея стоит какой-то шкаф не шкаф, сундук не сундук… ящик в общем, поставленный на попа. Я этот ящик сто раз видел и никогда на него внимания не обращал. А он подходит к этому ящику и сдвигает кверху какую-то шторку, и в стенке ящика образуется ярко освещенная ниша. В эту нишу он кладет свою коробочку и шторку опускает. Раздается короткое гудение, на ящике вспыхивает желтый глаз. Этот тип снова поднимает шторку… и тут, ребята, я есть перестал. Потому что смотрю — а в нише уже две коробочки. Этот тип опять опускает шторку — опять загудело, опять загорелся желтый глаз, поднимает он шторку — четыре коробочки. И пошел, и пошел… Я сижу и только глазами хлопаю, а он — шторку вверх, шторку вниз, гудок, желтый глаз, шторку вверх, шторку вниз… И через минуту у него этих коробочек набралась полная ниша. Выгреб он их оттуда, распихал по карманам, подмигнул мне и выскочил вон.

Ничего я опять не понял. Да здесь никакой нормальный человек бы не понял. Но одно я понял: это надо же, какая машина! Я встал — и к ящику. Осмотрел его со всех сторон, даже попробовал сзади заглянуть, но голова не пролезла, только ухо прищемил. Ладно. А шторка поднята, и ниша эта так светом и сияет мне в глаза. Змеиное молоко! Я огляделся и хвать со стола мятую салфетку… Скатал ее в шарик между ладонями и бросил в нишу — издали бросил на всякий случай, мало ли что. Нет, все нормально. Лежит себе бумажка, ничего ей не делается. Тогда я осторожненько взялся за шторку и потянул ее вниз. Шторка легко двинулась, прямо-таки сама пошла. Щелк! И, как следует быть, загудело, зажглась желтая лампа. Ну, Кот! Потянул я шторку вверх. Точно. Два бумажных шарика. Я их оттуда вилкой осторожно выгреб, смотрю — одинаковые. То есть точь-в-точь! Отличить совершенно невозможно. Я их и так смотрел, и этак, и на просвет — даже, дурак, понюхал… Одинаковые.

Что же это получается? Золотой бы мне сейчас, я бы в миллионах ходил. Стал я рыться по карманам. Ну, не золотой, думаю, так хотя бы грош медный… Нет гроша. И тут нашариваю я свой единственный патрон. Унитарный патрон калибра восемь и одна десятая. Нет, даже в этот момент я еще не соображал, что здесь к чему. Просто подумал: раз уж денег нет, так хоть патронов наделаю, они тоже денег стоят. И только когда в нише передо мной шестнадцать штучек медью засверкало, только тогда до меня наконец дошло: шестнадцать патронов — да ведь это же обойма! Полный магазин, ребята!

Стою я перед этим ящиком, смотрю на свои патрончики, и такие интересные мыслишки в голове у меня бродят, что я тут же спохватился и поглядел вокруг, не подслушивает ли кто и не подсматривает ли. Хорошую они машину здесь себе придумали, ничего не скажешь. Полезная машина. Много я у них всякого повидал, но вот такую полезную вещь всего второй раз вижу. (Первая — это Драмба, конечно.) Ну что ж, спасибо. Собрал я патрончики свои, ссыпал их в карман куртки, оттянули они мне карман, и почувствовал я, ребята, будто забрезжило наконец что-то передо мной вдали.

Машинкой этой я потом не раз еще пользовался. Запас патронов потихоньку пополнял; пуговица у меня оторвалась — я и пуговиц форменных на всякий случай два комплекта наделал; ну еще кое-чего по мелочам. Сначала я берегся, а потом совсем обнаглел: они тут же за столом кушают и галдят, а я стою себе у ящика и знай себе шторкой щелкаю. И хоть бы кто внимание обратил! Беспечный народ, ума не приложу, как это они собираются нашей планетой управлять при такой своей беспечности. Их же у нас перочинными ножиками резать будут. Ведь я здесь прямо у них на глазах мог бы всю их секретную документацию скопировать. Была бы документация… Они ведь на меня ну совсем никакого внимания не обращали. Хочешь подслушивать — подслушивай, хочешь подсматривать — подсматривай… Так, который-нибудь взглянет рассеяно, улыбнется тебе и — снова галдеть. Обидно даже, змеиное молоко! Все-таки я — Бойцовый Кот его высочества, не шпана какая-нибудь мелкая, передо мной такие вот шапки с тротуара сходили и шляпу еще снимали… Правда, не каждый день снимали, а только в дни тезоименитства, но все равно. Так и хотелось мне встать как-нибудь в дверях и гаркнуть по-гепардовски: «Смир-рна! Глаза на меня, тараканья немочь!» То-то забегали бы! Потом я, конечно, запретил себе на эти темы думать. Я свое достоинство унижать права не имею. Даже в мыслях. Пусть все идет как идет. Мне одному их всех по стойке «смирно» все равно не переставить. Да и нет передо мной такой задачи…

Корней мой в эти дни совсем извелся. Мало того, что ему этот галдеж нужно было регулировать, так свалились на него еще и личные неприятности. Всего я, конечно, не знаю, но вот однажды вернулся я под вечер с прудов — усталый, потный, ноги гудят, — искупался и завалился в траву под кустами, где меня никто не видит, а я всех вижу. То есть видеть-то особенно было некого — которые оставались, те все сидели в кабинете у Корнея, было у них там очередное совещание, — а в саду было пусто. И тут дверь нуль-кабины раскрывается, и выходит из нее человек, какого я до сих пор здесь никогда не видел. Во-первых, одежда на нем. Которые наши — они все больше в комбинезонах или в пестрых таких рубашках с надписями на спине. А этот — не знаю даже, как определить. Что-то такое строгое на нем, внушительное. Материальчик серый, понял? — стильный, и сразу видно, что не каждому такой по карману. Аристократ. Во-вторых, лицо. Здесь я объяснить уж совсем не умею. Ну, волосы черные, глаза синие — не в этом дело. Напомнил он мне чем-то того румяного доктора, который меня выходил, хотя этот был совсем не румяный и уж никак не добряк. Выражение одинаковое, что ли?.. У наших такого выражения я не видел, наши либо веселые, либо озабоченные, а этот… Нет, не знаю, как сказать.

В общем, вышел он из кабины, прошагал этак решительно мимо меня и — в дом. Слышу: галдеж в кабинете разом стих. Кто же это такой к нам пожаловал, думаю. Высшее начальство? В штатском? И стало мне ужасно интересно. Вот, думаю, взять бы такого. Заложником. Большое дело можно было бы провернуть… И стал я себе представлять во всех подробностях, как я это дело проворачиваю, — фантазия, значит, у меня разыгралась. Потом спохватился. В кабинете уже опять галдят, и тут на крыльцо выходят двое — Корней и этот самый аристократ. Спускаются и медленно идут по дорожке обратно к нуль-кабине. Молчат. У аристократа лицо замкнутое, рот сжат в линейку, голову несет высоко. Генерал, хоть и молод. А Корней мой голову повесил, глядит под ноги и губы кусает. Расстроен. Я только успел подумать, что и на Корнея здесь, видно, нашлась управа, как они останавливаются совсем недалеко от меня, и Корней говорит:

— Ну что ж… Спасибо, что пришел.

Аристократ молчит. Только плечами слегка повел, а сам смотрит в сторону.

— Ты знаешь, я всегда рад видеть тебя, — говорит Корней. — Пусть даже вот так, на скорую руку. Я ведь понимаю, ты очень занят…

— Не надо, — говорит аристократ с досадой. — Не надо. Давай лучше прощаться.

— Давай, — говорит Корней.

И с такой покорностью он это сказал, что мне даже страшно стало.

— И вот что, — говорит аристократ. Жестко так говорит, неприятно. — Меня теперь долго не будет. Мать остается одна. Я требую: перестань ее мучить. Раньше я об этом не говорил, потому что раньше я был рядом и… Одним словом, сделай что хочешь, но перестань ее мучить!

Корней что-то сказал, почти прошептал — так тихо, что я не уловил его слов.

— Можешь! — говорит аристократ с напором. — Можешь уехать, можешь исчезнуть… Все эти… все эти твои занятия… С какой стати они ценнее, чем ее счастье?

— Это совсем разные вещи, — говорит Корней с каким-то тихим отчаянием. — Ты просто не понимаешь, Андрей…

Я чуть не подскочил в кустах. Ну ясно же — никакой это не начальник и не генерал. Это же его сын, они же даже похожи!

— Я не могу уехать, — продолжает Корней. — Я не могу исчезнуть. Это ничего не изменит. Ты воображаешь, что с глаз долой — из сердца вон. Это не так. Постарайся понять: сделать ничего невозможно. Это судьба. Понимаешь? Судьба.

Этот самый Андрей задрал голову, посмотрел на отца надменно, словно плюнуть в него хотел, но вдруг аристократическое лицо его жалко задрожало — вот-вот заревет, — он как-то нелепо махнул рукой и, ничего не сказав, со всех ног пустился к нуль-кабине.

— Береги себя! — крикнул ему вслед Корней, но того уже не было.

Тогда Корней повернулся и пошел к дому. На крыльце он постоял некоторое время — не меньше минуты, наверное, стоял, словно собирался с силами и с мыслями, — потом расправил плечи и только после этого шагнул через порог.

Такие вот дела. Насели на человека. Ладно, не мое это дело. Жалко только его. Я бы, конечно, на его месте накидал бы этому сыночку пачек, чтобы знал свое место и не встревал, но только на Корнея это не похоже. То есть непохоже, чтобы он кому-нибудь мог пачек накидать… вернее, пачек-то он накидать мог бы, по-моему, кому угодно, силищи и ловкости он неимоверной. Видел я, как они однажды возились возле бассейна — Корней, а против него трое его этих… ну, офицеров, что ли… Как он их кидал! Это же смотреть было приятно. Так что насчет пачек вы будьте спокойны. Но тут дело в том, что без крайней необходимости он никому пачек кидать не станет… не то что пачек, резкого слова от него не услышишь… Хотя с другой стороны, конечно, был один случай… Как-то раз сунулся я к нему в кабинет — не помню уже зачем. То ли книжку какую взять, то ли ленту для проектора. Одним словом, дождь был в тот день. Сунулся и попал вдруг в полную темноту. Я даже засомневался. Не было еще такого, чтобы в этом доме среди бела дня попадал в темное помещение. Может, меня по ошибке в какую-нибудь кладовку занесло? И вдруг оттуда, из темноты — голос Корнея:

— Прогоните еще раз с самого начала…

Тогда я шагнул вперед. Стена за мной затянулась, и стало совсем уж темно, как в ночном тире. Я вытянул перед собой руки, чтобы не треснуться обо что-нибудь, двух шажков не сделал — запутался пальцами в какой-то материи. Я даже вздрогнул от неожиданности. Что еще за материя? Откуда она здесь, в кабинете? Никогда ее здесь раньше не было. И вдруг слышу голоса, и как я эти голоса услышал, так о материи и думать позабыл, и замер, и дышать перестал.

Я сразу понял, что говорят по-имперски. Я это ихнее хурли-мурли где хочешь узнаю, сипение это писклявое. Говорили двое: один — нормальный крысоед, так бы и полоснул его из автомата, а второй… вы, ребята, не поверите, я сначала сам не поверил. Второй был Корней. Ну точно — его голос. Только говорил он, во-первых, по-имперски, а во-вторых, на таких басах, каких я до сих пор не то что от Корнея — вообще на этой планете ни от кого не слыхивал. Это, ребята, был настоящий допрос, вот что это было. Я этих допросов навидался, знаю, как там разговаривают. Тут ошибки быть не может. Корней ему этак свирепо: гррум-тррум-бррум! А тот, поганец трусливый, ему в ответ жалобно: хурли-мурли, хурли-мурли… Сердце мое возрадовалось, честное слово.

Понимал вот, к сожалению, я только с пятого на десятое, да и то, что понимал, до меня как-то не доходило по-настоящему. Получалось вроде, что этот крысоед — не «армия», «столица» мне знакомы, а они то и дело повторялись. И еще мне было понятно, что Корней все время нажимает, а крысоед, хоть и юлит, хоть и подхалимничает, но чего-то недоговаривает, полосатик, крутит, гадина. Корней гремел все яростнее, крысоед пищал все жалобнее, и лично мне было совершенно ясно, что вот именно сейчас и следовало бы влепить как следует — я даже весь вперед подался, касаясь носом ткани, отделявшей меня от допросной, чтобы ничего не пропустить, когда эта сволочь завизжит и начнет выкладывать, чего от него добиваются. Но крысоед вдруг совсем замолчал — в обморок закатился, что ли? — а Корней сказал обыкновенным голосом, по-русски:

— Очень неплохо. Вольдемар, вы свободны. Теперь попробуем подвести итоги. Во-первых…

Так я, ребята, и не узнал, что там было во-первых. Засветили мне вдруг в лоб с такой силой, что стало мне светло в этом мраке, и очнулся я, ребята, уже в гостиной. Сижу на полу, глазами хлопаю, а надо мной стоит, потирая плечо, этот самый Вольдемар, здоровенный дядька, башка под самый потолок, лицо у него растерянное и расстроенное, смотрит он на меня из-под потолка и говорит — то ли укоризненно, то ли виновато:

— Ну что же ты, голубчик? Что же ты там торчал в темноте? Откуда мне было знать? Ты уж извини меня, пожалуйста… Не ушибся?

Я потрогал осторожно свою переносицу — есть у меня там переносица или ее уже вовсе нету, — кое-как поднялся и говорю:

— Нет, — говорю. — Не ушибся. Меня ушибли — это было.

6

Когда Драмба закончил ход сообщения к корректировочному пункту, Гаг остановил его, спрыгнул в траншею и прошелся по позиции. Отрыто было на славу. Траншея полного профиля с чуть скошенными наружу идеально ровными стенками, с плотно утрамбованным дном, без всякой там рыхлой землицы и другого мусора, все в точности по наставлению, вела к огневой — идеально круглой яме диаметром в два метра, от которой отходили в тыл крытые бревнами блиндажи для боеприпасов и расчета. Гаг посмотрел на часы. Позиция была полностью отрыта за два часа десять минут. И какая позиция! Такой могла гордиться его высочества Инженерная академия. Гаг оглянулся на Драмбу. Рядовой Драмба возвышался над ним и над краем траншеи. Огромные ладони его были прижаты к бедрам, локти оттопырены, уши опущены, грудь колесом, и от него, смешиваясь с запахом разрытой земли, исходила атмосфера свежести и прохлады.

— Молодец, — сказал Гаг негромко.

— Слуга его высочества, господин капрал! — гаркнул робот.

— Чего нам теперь еще не хватает?

— Банки бодрящего и соленой рыбки, господин капрал!

Гаг ухмыльнулся.

— Да, — сказал он. — Я из тебя сделал солдата, из разгильдяя.

Он взялся за край траншеи и одним движением перебросил тело на траву, потом поднялся, отряхнул колени и еще раз осмотрел позицию — теперь уже сверху. Да, позиция была на славу.

Солнце поднялось высоко, от росы не осталось и следа, луна бледным куском тающего сахара висела над западным горизонтом, над туманными очертаниями города-чудовища. Вокруг мириадами кузнечиков стрекотала степь, ровная, рыже-зеленая, на всем своем протяжении одинаковая и пустая, как океан. Однообразие ее нарушало лишь облачко зелени вдали, в котором краснела черепичная крыша Корнеева дома. Стрекочущая, напоенная пряными запахами степь вокруг, чистое серо-голубое небо над нею, а в центре — он, Гаг. И ему хорошо.

Хорошо, потому что все далеко. Далеко отсюда непостижимый Корней, бесконечно добрый, бесконечно терпеливый, снисходительный, внимательный, неуклонно, миллиметр за миллиметром вдавливающий в душу любовь к себе, и в то же время бесконечно опасный, словно бомба огромной силы, грозящая взорваться в самый неожиданный момент и разнести в клочья Вселенную Гага. Далеко отсюда лукавый дом, набитый невиданными и невозможными механизмами, невиданными и невозможными существами вперемешку с такими же, как Корней, людьми-ловушками, шумно кипящий беспорядочной деятельностью без всякой видимой разумной цели, а потому такой же непостижимый и отчаянно опасный для Вселенной Гага. Далеко отсюда весь этот лукавый обманчивый мир, где у людей есть все, чего они только могут пожелать, а потому желания их извращены, цели потусторонни, и средства уже ничем не напоминают человеческие. И еще хорошо, потому что здесь удается хоть ненадолго забыть о гложущей непосильной ответственности, обо всех этих задачах, которые ноют, как язва, в воспаленной душе — неотложные, необходимые и совершенно неразрешимые. А здесь — все так просто и легко…

— Ого! — произнес Корней. — Вот это да!

Гаг подскочил на месте и обернулся. Корней стоял по ту сторону траншеи, с веселым изумлением оглядывая позицию.

— Да ты фортификатор, — сказал он. — Что это у тебя такое?

Гаг помолчал, но деваться было некуда.

— Позиция, — неохотно буркнул он. — Для тяжелой мортиры.

Корней был поражен.

— Для чего, для чего?

— Для тяжелой мортиры.

— Гм… А где ты возьмешь мортиру?

Гаг молчал, глядя на него исподлобья.

— Ну ладно, это меня, в конце концов, не касается, — сказал Корней, подождав. — Извини, если помешал… Я тут получил кое-какие известия и поспешил, чтобы поделиться с тобой. Дело в том, что ваша война кончилась.

— Какая война? — тупо спросил Гаг.

— Ваша. Война герцогства Алайского с империей.

— Уже? — тихо проговорил Гаг. — Вы же говорили — четыре месяца.

Корней развел руки.

— Ну, извини, — сказал он. — Ошибся. Все мы ошиблись. Но это, знаешь ли, добрая ошибка. Согласись, что мы ошиблись в нужную сторону… Управились за месяц.

Гаг облизнул губы, поднял голову, снова опустил.

— Кто… — он замолчал.

Корней ждал, спокойно глядя на него. Тогда Гаг снова поднял голову и, глядя прямо ему в глаза, сказал:

— Я хочу знать, кто победил.

Корней очень долго молчал, по лицу его ничего нельзя было разобрать. Гаг сел — не держали ноги. Рядом из траншеи торчала голова Драмбы. Гаг бессмысленно уставился на нее.

— Я ведь уже объяснял тебе, — сказал наконец Корней. — Никто не победил. Вернее, все победили.

Гаг процедил сквозь зубы:

— Объясняли… Мало ли что вы мне объясняли. Я этого не понимаю. У кого осталось устье Тары? Это может быть вам все равно, у кого оно осталось, а нам не все равно!

Корней медленно покачал головой.

— Вам тоже все равно, — устало сказал он. — Армий там больше нет — только гражданское население…

— Ага! — сказал Гаг. — Значит, крысоедов оттуда выбили?

— Да нет же… — Корней страдальчески сморщился. — Армий вообще больше не существует, понимаешь? Из устья Тары никто никого не выбивал. Просто и алайцы, и имперцы побросали оружие и разошлись по домам.

— Это невозможно, — сказал Гаг спокойно. — Я не понимаю, зачем вы мне это рассказываете, Корней. Я вам не верю. Я вообще не понимаю, чего вам от меня надо. Зачем вы меня здесь держите? Если я вам не нужен — отпустите. А если нужен — говорите прямо…

Корней закряхтел и с силой ударил себя по бедру.

— Значит, так, — сказал он. — Ничего нового по этой части я тебе сообщить не могу. Вижу, что тебе здесь не нравится. Знаю, что ты стремишься домой. Но тебе придется еще потерпеть. Сейчас у тебя на родине слишком тяжело. Разруха. Голод. Эпидемии. А сейчас еще и политическая неразбериха… Герцог, как и следовало ожидать, плюнул на все и бежал, как последний трус. Бросил на произвол судьбы не только страну…

— Не говорите плохо о герцоге, — хрипло прорычал Гаг.

— Герцога больше нет, — холодно сказал Корней. — Герцог Алайский низложен. Впрочем, можешь утешиться: императору тоже не повезло.

Гаг криво ухмыльнулся и снова окаменел лицом.

— Пустите меня домой, — сказал он. — Вы не имеете права меня здесь держать. Я не военнопленный и не раб.

— Давай-ка так, — сказал Корней. — Давай не будем ссориться. Ты плохо себе представляешь, что там у вас делается. А там такие, как ты, сколотили банды, им все хочется поставить скелет на ноги, а этого, кроме них, никто уже не хочет. За ними охотятся, как за бешеными псами, и они обречены. Если тебя сейчас отправить домой, ты, конечно же, примкнешь к такой банде, и тогда тебе конец. И дело, между прочим, не только в тебе, дело еще и в тех людях, которых ты успеешь убить и замучить. Ты опасен. И для себя, и для других. Вот так, если откровенно.

Оказывается, Корней мог быть и таким. Перед Гагом стоял боец, и хватка у этого бойца была железная, и бил он в самую точку. Ну, что ж, за откровенность спасибо. Значит, теперь так и будем: ты мне сказал, но я тебе тоже сейчас скажу. Хватит строить из себя мальчика в штанишках. Надоело.

— Значит, боитесь, что я там буду опасен, — сказал Гаг. Он уже больше не мог и не хотел сдерживаться. — Что ж, воля ваша. Только смотрите, как бы я ЗДЕСЬ не стал опасен!

Они стояли по сторонам траншеи, лицом к лицу, и сначала Гаг торжествовал, что ему удалось вызвать это холодное свечение в обычно добрых до отвращения глазах великого лукавца, а потом вдруг с изумлением и негодованием обнаружил, что свечение это исчезло, и снова у него, сатаны, улыбочка, и глаза снова прищурились по-отечески, змеиное молоко! И вдруг Корней фыркнул, захохотал и закричал, разведя руки:

— Кот! Ну кот и кот! Дикий… Ду-умай! — сказал он Гагу и постучал себя по темени. — Думай! Мозгами шевелить надо! Неужели ты зря здесь пятую неделю торчишь?

Тогда Гаг резко повернулся и пошел в степь.

— Думай! — в последний раз донеслось до него.

Он шел не глядя под ноги, проваливаясь в сурчиные норы, спотыкаясь, царапая лодыжки колючками. Он ничего не видел и не слышал вокруг, перед глазами его стояло иссеченное морщинами землистое лицо с безмерно усталыми покрасневшими глазами, и в ушах звучал хрипловатый голос: «Сопляки! Мои верные, непобедимые сопляки!» И этот человек, последний родной человек, оставшийся в живых, сейчас где-то спасался, прятался, томился, а его гнали, охотились за ним, как за бешеным волком, вонючие орды обманутых, купленных, осатаневших от страха дикобразов. Чернь, сброд, отбросы — без чести, без славы, без совести… Вранье, вранье, не может этого быть! Лесные егеря, гвардия, десантники. Голубые Драконы… что, они тоже продались? Тоже бросили? Да ведь у них же ничего не было, кроме него! Они ведь жили только для него! Они умирали за него! Нет, нет, ложь, чушь… Они взяли его в стальное кольцо, ощетинились штыками, стволами, огнеметами… это же лучшие бойцы в мире, они разгонят и раздавят взбесившуюся солдатню… О, как они будут их гнать, жечь, втаптывать в грязь… А я — я сижу здесь. Кот. Поганый щенок, а не Кот! Подобрали бедненького, залечили лапку, ленточкой украсили, а он знай себе машет хвостиком, молочко тепленькое лакает и все приговаривает «так точно» да «слушаюсь»…

Он споткнулся и упал всем телом в колючую сухую траву, и остался лежать, закрыв голову от нестерпимого стыда. Но ведь один же! Один против всей этой махины! И ребята, друзья мои в этом лукавом аду, замолчали, который день не откликаются, ни строчки, ни буквы — может, их и в живых уже нет… а может, сдались? Неужели же я ничего не могу?

Он трясся, как в лихорадке, под палящим солнцем, в мозгу возникали, кружились, проносились совершенно невозможные, немыслимые способы борьбы, побега, освобождения… Весь ужас был в том, что Корней, конечно же, сказал правду. Недаром работала его машина, недаром съехались, сползлись, слетелись сюда все эти чудища с неведомых миров — сделали свое дело, разорили страну, загубили все лучшее, что в ней было, разоружили, обезглавили…

Он не услышал, как подошел Драмба, но потной спине под раскаленной рубашкой стало прохладно, когда тень робота упала на него, и ему стало легче. Все-таки он был не совсем один. Он еще долго лежал ничком, а солнце двигалось по небу, и Драмба бесшумно двигался возле, оберегая его от зноя. Потом он сел. Голые ноги были исполосованы колючками. На колено вспрыгнул кузнечик, бессмысленно уставился зелеными капельками глаз. Гаг брезгливо смахнул его и замер, разглядывая руку. Костяшки пальцев были ободраны.

— Когда это я? — произнес он вслух.

— Не могу знать, господин капрал, — сейчас же откликнулся Драмба.

Гаг осмотрел другую руку. Тоже в крови. Землю-матушку, значит, молотил. Родительницу всех этих… ловкачей. Хорош Кот. Только истерики мне и не хватало. Он оглянулся в сторону дома. Зеленое облачко едва виднелось на горизонте.

— Много лишнего я сегодня наболтал, вот что… — сказал он медленно.

— Дикобраз ты, а не Кот. Выдрать тебя некому. Угрожать вздумал, сопляк… То-то Корней закатился…

Он посмотрел на робота.

— Рядовой Драмба! Что делал Корней, когда я ушел?

— Приказал мне следовать за вами, господин капрал.

Гаг усмехнулся с горечью.

— А ты, конечно, подчинился… — Он поднялся, подошел к роботу вплотную. — Сколько тебя учить, дубина, — прошипел он яростно. — Кому ты подчиняешься? Кто твой непосредственный начальник?

— Капрал Гаг, Бойцовый Кот его высочества, — отчеканил Драмба.

— Так как же ты, дикобраз безмозглый, можешь починяться кому-то еще?

Драмба помедлил, потом сказал:

— Виноват, господин капрал.

— Э-эх… — произнес Гаг безнадежно. — Ладно, бери меня на плечи. Домой.

Дом встретил его непривычной тишиной. Дом был пуст. Улетели стервятники. На падаль. Гаг прежде всего искупался в бассейне, смыл кровь и пыль, тщательно причесался перед зеркалом и, переодевшись в свежее, решительно зашагал в столовую. К обеду он опоздал, Корней уже допивал свой сок. Он с нарочитым безразличием глянул на Гага и снова опустил взгляд в папку, лежащую перед ним. Гаг подошел к столу, кашлянул и проговорил стиснутым голосом:

— Я вел себя неправильно, Корней. (Корней кивнул, не поднимая глаз.) Я прошу у вас прощения.

Говорить было невыносимо трудно, язык едва ворочался. Пришлось остановиться на секунду и крепко стиснуть челюсти, чтобы привести себя в порядок.

— Конечно же, я… я буду все делать так, как вы приказываете. Я был неправ.

Корней вздохнул и отодвинул от себя папку.

— Я принимаю твои извинения… — Он побарабанил пальцами по столу. — Да. Принимаю. Правда, к сожалению, я виноват больше тебя. Да ты садись, ешь…

Гаг сел, не сводя с него настороженного взгляда.

— Видишь ли, ты еще молод, тебе многое можно простить. Но я! — Корней потряс в воздухе растопыренными пальцами. — Старый дурень! Все-таки в моем возрасте и с моим опытом пора бы уже знать, что есть люди, которые могут выдержать удар судьбы, а есть люди, которые ломаются. Первым рассказывают правду, вторым рассказывают сказки. Так что ты тоже прости меня, Гаг. Давай-ка постараемся забыть эту историю. — И он снова взялся за свои бумаги.

Гаг ел какое-то месиво из мяса и овощей, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, словно вату жевал. Уши его пылали. Чушь какая-то опять получалась. Больше всего хотелось заорать и ударить кулаком по столу. Хватит строить из меня щенка! Хватит! Меня ударами судьбы не сломишь, понятно? Мы не из ржавого железа!.. Надо же, как повернул, опять я кругом дурак… Гаг плеснул себе в стакан из оплетенной бутыли с кокосовым молоком. Вообще-то говоря, я и на самом деле дурак. Он со мной как с мужчиной, а я как баба. Вот и получается — щенок и дурак. Не хочу об этом думать. Не надо мне твоей правды, не надо мне твоих сказок. То есть за правду тебе, конечно, спасибо — я теперь хоть понял, что ждать больше нечего, что пора дело делать.

Корней поднялся, взял папку под мышку и ушел. Лицо у него было удрученное. Гаг, жуя и прихлебывая, поглядел в сад. На песчаную дорожку из густой травы выбрался большой кот рыжей масти, в зубах у него трепыхалось что-то пернатое. Кот угрюмо повел дикими глазами вправо, влево и заструился к дому — должно быть, под крыльцо. Давай, давай, работай, брат-храбрец, подумал Гаг. Мне бы как-нибудь до вечера дотянуть, а там можно будет и делом заняться. Он вскочил, сбросил посуду в лючок и, пройдя по дому на цыпочках, направился в тот самый коридор. Надписей не прибавилось. Друзья в аду молчали. Ладно. Значит, придется все-таки в одиночку. Драмба… Нет. На рядового Драмбу надежды плохи. Жалко, конечно. Солдат бесценный. Но веры ему настоящей нет. Лучше уж без него. Пусть только сделает то, что надо, а потом я его… Откомандирую.

Он вернулся в свою комнату, лег на койку, заложил руки за голову.

— Рядовой Драмба! — позвал он.

Драмба вошел и остановился у двери.

— Продолжай, — приказал Гаг.

Драмба привычно загудел прямо с середины фразы:

— …никакого другого выхода. Врач, однако, был против. Он аргументировал свой протест, во-первых, тем, что существо, не принадлежащее к бранчу гуманоидных сапиенсов, не может быть объектом контакта без посредника…

— Пропусти, — сонно сказал Гаг.

— Слушаюсь, господин капрал, — отозвался Драмба и, помолчав, продолжал, на этот раз — с начала фразы: — На контакт вышли: Эварист Козак, командир корабля, Фаина Каминска, старший ксенолог группы, ксенологи…

— Пропусти! — раздраженно сказал Гаг. — Что там было дальше?

Внутри Драмбы заурчало, и он принялся рассказывать, как в зоне контакта вспыхнул неожиданно пожар, контакт был прерван, из-за стены огня раздались вдруг выстрелы, штурман группы семи-гуманоид Кварр погиб, и тело его не было обнаружено, Эварист Козак, командир корабля, получил тяжелое проникающее ранение в область живота…

Гаг заснул.

Он проснулся словно от удара мокрым полотенцем по лицу: где-то рядом разговаривали по-алайски. Сердце колотилось как бешеное, трещала голова. Но это был не сон и не бред.

— …Я обратил внимание на то, что большинство его работ написано в Гигне, — говорил незнакомый ломающийся голос. — Может быть, это вам поможет?

— Гигна… — отозвался голос Корнея. — Позволь. Где это?

— Это курортное местечко… западный берег Заггуты. Знаете, озеро такое…

— Знаю. Ты думаешь…

— По-видимому, он часто там работал… Жил, наверное, у какого-нибудь мецената…

Гаг бесшумно скатился с койки и подкрался к окну. На крыльце Корней разговаривал с каким-то парнем лет шестнадцати, худым, белобрысым, с большими бледными глазами, как у куклы — явным и очевидным алайцем с юга. Гаг вцепился пальцами в подоконник.

— Это любопытно, — задумчиво сказал Корней. Он похлопал парня по плечу. — Это идея, ты молодчина, Данг. А наши разини прозевали…

— Его надо обязательно найти, Корней! — Парень прижал кулаки к узкой груди. — Вы же сами говорили, что даже ваши ученые заинтересовались, и теперь я понимаю — почему… Он на вашем уровне! Он даже выше кое в чем… Вы просто обязаны его найти!

Корней тяжело вздохнул.

— Мы сделаем все, что сможем, голубчик… Но знал бы ты, как это трудно! Ты ведь представления не имеешь, что там у вас сейчас делается…

— Имею, — коротко сказал парень.

Они помолчали.

— Лучше бы вы меня там оставили, а его вытащили, — тихо проговорил парень, глядя в сторону.

— На тебя нам повезло наткнуться, а на него — нет, — так же тихо отозвался Корней. Он снова взял парня за плечо. — Мы сделаем все, что в наших силах.

Парень кивнул.

— Хорошо.

Корней снова вздохнул.

— Ну, ладно… Значит, ты прямо в Обнинск?

— Да.

— Тебе там больше понравится. По крайней мере, там у тебя будут квалифицированные собеседники. Не такие дремучие прагматики, как я.

Парень слабо улыбнулся, и они пожали друг другу руки — по-алайски, крест-накрест.

— Что ж, — сказал Корней. — Нуль-кабиной ты теперь пользоваться умеешь…

Они вдруг разом засмеялись, вспомнив, по-видимому, какую-то историю, связанную с нуль-кабиной.

— Да, — сказал парень. — Этому я научился… Умею… Но вы знаете, Корней, мы решили пробежаться до Антонова. Ребята обещали показать мне что-то в степи…

— А где они? — Корней огляделся.

— Сейчас подойдут, наверное. Мы условились, что я пойду вперед, а они меня нагонят… Вы идите, Корней, я и так вас задержал. Спасибо вам большое…

Они вдруг обнялись — Гаг даже вздрогнул от неожиданности, — а затем Корней слегка оттолкнул парня и быстро ушел в дом. Парень спустился с крыльца и пошел по песчаной дорожке, и тут Гаг увидел, что он сильно хромает, припадая на правую ногу. Эта нога у него была явно короче и тоньше левой.

Несколько секунд Гаг смотрел ему вслед, а потом рывком перебросил тело через подоконник, пал на четвереньки и сразу же нырнул в кусты. Он неслышно следовал за этим Дангом, уже испытывая к нему безотчетную неприязнь, то брезгливое отвращение, которое он всегда чувствовал к людям увечным, ущербным и вообще бесполезным. Но этот Данг был алаец, причем, судя по имени и выговору, — южный алаец, а значит, алаец первого сорта, и как бы там ни было, поговорить с ним было необходимо. Потому что это был все-таки шанс.

Гаг настиг его уже в степи, выждав момент, когда дом до самой крыши скрылся за деревьями.

— Эй, друг! — негромко позвал он по-алайски.

Данг стремительно обернулся. Он даже пошатнулся на покалеченной ноге. Кукольные глаза его раскрылись еще шире, и он попятился. Все краски сбежали с его тощего лица.

— Ты кто такой? — пробормотал он. — Ты… этот… Бойцовый Кот?

— Да, — сказал Гаг. — Я — Бойцовый Кот. Меня зовут Гаг. С кем имею честь?

— Данг, — отозвался тот помолчав. — Извини, я спешу…

Он повернулся и, хромая еще сильнее, чем раньше, пошел прочь прежней дорогой. Гаг нагнал его и схватил за руку повыше локтя.

— Подожди… Ты что, разговаривать не хочешь? — удивленно проговорил он. — Почему?

— Я спешу.

— Да брось ты, успеешь!.. Вот так картинка! Встретились в этом аду два алайца — и чтобы не поговорить? Что это с тобой? Одурел совсем, что ли?

Данг попытался высвободить руку, но куда там! — он был совсем хилый, этот недоносок из южан.

Гаг ничего не понимал.

— Слушай, друг… — начал он с наивозможной проникновенностью.

— В аду твои друзья! — сквозь зубы процедил Данг, глядя на него с явной ненавистью.

От неожиданности Гаг выпустил его руку. На мгновение он даже потерял дар речи. В аду твои друзья… Твои друзья в аду… Твои друзья — в аду! Он даже задохнулся от бешенства и унижения.

— Ах ты… — сказал он. — Ах ты, продажная шкура!

Задавить, на куски разодрать тварюгу…

— Сам ты барабанная шкура! — прошипел Данг сквозь зубы. — Палач недобитый, убийца…

Гаг, не размахиваясь, ударил его под ложечку, и когда хиляк согнулся пополам, Гаг, не теряя драгоценного времени, с размаху ахнул кулаком по белобрысому затылку, подставив колено под лицо. Он стоял над ним, опустив руки, глядел, как он корчился, захлебываясь кровью, в сухой траве, и думал: вот тебе и союзничек, вот тебе и друг в аду… Во рту у него была горечь, и ему хотелось плакать. Он присел на корточки, приподнял голову Данга и повернул к себе его залитое кровью лицо.

— Дрянь… — прохрипел Данг и всхлипнул. — Палач… Даже сюда…

— Зачем это? — произнес сумрачный голос.

Гаг поднял глаза. Над ним стояли двое — какие-то незнакомые из местных, тоже совсем молодые. Гаг осторожно опустил голову южанина на траву и поднялся.

— Зачем… — пробормотал он. — Откуда я знаю — зачем?

Он повернулся и пошел к дому.

Ломая кусты и топча клумбы, он напрямик прошел к крыльцу, поднялся к себе, упал ничком на койку и так пролежал до самого вечера. Корней звал его ужинать — он не пошел. Бубнили голоса в доме, слышалась музыка, потом стало тихо. Отругались воробьи, устраиваясь на ночь в зарослях плюща, завели бесконечные песни цикады, в комнате становилось все темнее и темнее. И когда стало совсем темно, Гаг поднялся, поманил за собой Драмбу и прокрался в сад. Он прошел в самый дальний угол сада, в густые заросли сирени, уселся там прямо на теплую траву и сказал негромко:

— Рядовой Драмба. Слушай внимательно мои вопросы. Вопрос первый. По металлу работать умеешь?

7

За завтраком Корней не сказал со мной ни слова, даже не поглядел на меня. Будто меня за столом и нет вовсе. Я, натурально, поджался, жду, что будет, и на душе, надо сказать, гадостно донельзя. Все время то ли вымыться хочется, то ли сдохнуть вообще. Ну, поел я кое-как, поднялся к себе, натянул форму — не помогает. Вроде бы даже еще хуже стало. Взял портрет ее высочества — выскользнул он у меня из рук, закатился под койку, я и искать не стал. Сел перед окошком, локти на подоконник поставил, гляжу в сад — ничего не вижу, ничего не хочу. Домой хочу. Просто домой, где все не так, как здесь. Что за судьба у меня собачья? Ничего ведь в жизни не видел. То есть видел, конечно, много, другому столько не присниться, сколько я наяву видел, а вот радости — никакой. Стал вспоминать, как герцог меня табаком одарил, — бросил, не помогает. Вместо его лица все выплывает этот хиляк, тощая его физия, вся в кровище. А вместо его голоса — совсем другой голос, и он все повторяет: «Зачем это? Зачем это?» Откуда я знаю — зачем?

Потом вдруг распахнулась дверь, вошел Корней — как туча, глаза — молнии, — ни слова не говоря, швырнул мне чуть ли не в лицо пачку каких-то листов (это Корней-то! Швырнул!) и, опять ничего не сказав, повернулся и ушел. И дверью грохнул. Я чуть не завыл от тоски, пнул эти листки ногой, по всей комнате они разлетелись. Стал снова в сад глядеть — черно перед глазами, не могу. Подобрал листок, что поближе, стал читать. Потом другой, потом третий… Потом собрал все, сложил по порядку, стал читать снова.

Это были отчеты. Корнеевы люди, которые, как я понимаю, были заброшены к нам, работали там у нас: кто дворником, кто парикмахером, а кто и генералом. И вот они, значит, докладывали Корнею о своих наблюдениях. Чистая работа, ничего не скажешь. Профессионалы.

Ну, было там про этого парнишку, про Данга. Жил он, как и я, в столице и даже недалеко от меня, напротив зоопарка. Отца у него убили еще во время первого тарского инцидента. Он был ученый, ловил в устье Тары каких-то своих научных рыб, ну, там его ненароком и шлепнули. Остался он один с матерью. Как и я. Только мать его была интеллигентная и пошла в учительницы, музыку преподавала. А он, между прочим, сам тоже был парень с головой. Премии всякие в школе хватал, главным образом — по математике. У него способности были большие, вроде как у меня к технике, только больше. Когда началась эта война, он чуть ли не в самую первую бомбежку попал под бомбу, ребра ему поломало, правую ногу навеки изуродовало.

И пока я, значит, брал Арихаду, подавлял бунты и ходил в десант в устье Тары, он круглосуточно лежал дома. Я не в укор ему говорю, он там намучился, может быть, еще больше меня: в ихний дом попало две бомбы, его газами отравило, дом весь потом выселили, остались они вдвоем с матерью в этой руине — не знаю уж, почему мать не захотела переезжать. И вот, значит, мать его каждый день уходила на работу, уже теперь не в музыкальную школу, а на патронный завод. Иногда на сутки уходила, иногда на двое. Оставит ему кое-какую еду, суп в ватник завернет, чтобы он мог дотянуться, — сам он с постели почти что и не вставал — и уйдет. Ну вот она однажды ушла, да и не пришла. Неизвестно, что с ней сталось. Этот Данг совсем уже загибался, когда на него случайно вышел Корнеев разведчик. В общем, жуткая, конечно, история. Прямо посреди столицы погибал от голода и холода парень, причем большой математический талант, даже огромный, и всем на него было наплевать. Так бы и подох, как собака под забором, если б не этот тип. Ну, он раз к нему пришел, два пришел, еду ему носит. А парень возьми его и расколи! Тот только рот разинул. А Данг ему вроде ультиматума: или вы меня отсюда к себе возьмете, в ваш мир то есть, или я повешусь. Вон, говорит, петелька висит, видите? Ну, Корней дал, конечно, распоряжение… Такая вот история.

Там еще много чего было. Было там и о герцоге, и об Одноглазом Лисе, и о господине фельдмаршале Брагге, обо всех там было. Как они политику делают, как они развлекаются в свободное время… Я то и дело читать бросал, ногти грыз, чтобы успокоиться. И об ее высочестве тоже было. Оказывается, гоф-маршалом во дворце служил тоже человек Корнея, так что сомневаться не приходится. Это же не то что для меня материалы подбирались. Это ведь Корней их из какого-то дела надергал, прямо с мясом выдирал. Ну, ладно.

Сложил я эти листки аккуратной стопочкой, подравнял, взвесил на руке и опять по комнате пустил. Вообще-то, если говорить честно, оставалось мне одно: пуля в лоб. Хребет они мне переломили, вот что. Добились своего. Весь мир в глазах перевернули вверх тормашками. Как жить — не знаю. Зачем жить — не понимаю. Как теперь Корнею в глаза смотреть — и вовсе не ведаю. Эх, думаю, разбегусь я сейчас по комнате, руки по швам и — в окошко, башкой вниз. И всему конец, хоть всего-то второй этаж. Но тут как раз приперся Драмба, требует очередной чертеж. Отвлек он меня. А когда ушел, стал я уже рассуждать поспокойнее. Целый час сидел, ногти грыз, а потом пошел и искупался. И странное вдруг у меня облегчение наступило. Словно какой-то пузырь болезненный у меня в душе надувался, надувался, а теперь вот лопнул. Словно я с какими-то долгами рассчитался. Словно я этим отчаянием своим какую-то вину перед кем-то искупил. Не знаю перед кем. И не знаю какую. И в голове у меня только одно: домой, ребята! По домам! Все мои долги, какие еще остались, — все они там, дома.

За обедом Корней мне говорит, не глядя, сурово, неприветливо:

— Прочитал?

— Да.

— Понял?

— Да.

На этом наш разговор и кончился.

После обеда заглянул я к Драмбе. Вкалывает мой рядовой вовсю, только стружка летит. Весь в опилках, в горячем масле, руки так и ходят. Одно удовольствие было на него смотреть. Быстро у него дело продвигалось — просто на диво. А мне теперь оставалось только одно: ждать.

Ну, ждать пришлось мне недолго, дня два. Когда машинка была готова, я ее сложил в мешок, отнес к прудам, собрал там и опробовал с молитвою. Ничего машинка, молотит. Плюется, но все-таки получилась она получше, чем у наших повстанцев, которые делали свои сморкалки вообще из обрезков водопроводных труб. Ну, вернулся я, сунул ее вместе с мешком в железный ящик. Готов.

И вот в тот же вечер (я уже спать нацеливался) открывается дверь, и стоит у меня на пороге эта женщина. Слава богу, я еще не разделся — сидел на койке в форме и снимал сапоги. Правый снял, но только это за левый взялся, смотрю — она. Я ничего даже подумать не успел, только взглянул и, как был в одном сапоге, вскочил перед нею и вытянулся. Красивая она была, ребята, даже страшно — никогда я у нас таких не видел, да и не увижу, наверное, никогда.

— Простите, — говорит она, улыбаясь. — Я не знала, что здесь вы. Я ищу Корнея.

А я молчу, как болван деревянный, и только глазами ее ем, но почти ничего не вижу. Обалдел. Она обвела взглядом комнату, потом снова на меня посмотрела — пристально, внимательно, уже без улыбки — ну, видит, что от меня толку добиться невозможно, кивнула и вышла, и дверь за собой тихонько прикрыла. И верите ли, ребята, мне показалось, что в комнате сразу стало темнее.

Долго я стоял вот так, в одном сапоге. Все мысли у меня спутались, ничегошеньки я не соображал. Не знаю уж, в чем тут дело: то ли освещение было какое-то особенное в ту минуту, а может быть, и сама эта минута была для меня особенной, но я потом полночи все крутился и не мог в себя прийти. Вспоминал, как она стояла, как глядела, что говорила. Сообразил, конечно, что она мне неправду сказала, что вовсе она не Корнея искала (нашла, где искать!), а зашла она сюда специально, на меня посмотреть.

Ну, это ладно. Другая мысль меня в тоску смертную вогнала: понял я, что довелось мне увидеть в эту минуту малую частичку настоящего большого мира этих людей. Корней ведь меня в этот мир не пустил и правильно, наверное, сделал. Я бы в этом мире руки на себя наложил, потому что это невозможно: видеть такое ежеминутно и знать, что никогда ты таким, как они, не будешь и никогда у тебя такого, как у них, не будет, а ты среди них, как сказано в священной книге, есть и до конца дней своих останешься «безобразен, мерзок и затхл»… В общем, плохо я спал в эту ночь, ребята, можно сказать, что и вовсе не спал. А едва рассвело, я выбрался в сад и залег в кустах на обычном своем наблюдательном пункте. Захотелось мне увидеть ее еще раз, разобраться, понять, чем же она меня вчера так ударила. Ведь видел же я ее и раньше, из этих самых кустов и видел…

И вот когда они шли по дорожке к нуль-кабине, рядом, но не касаясь друг друга, я смотрел на нее и чуть не плакал. Ничего опять я в ней не видел. Ну, красивая женщина, спору нет, — и все. Вся она словно погасла. Словно из нее душу живую вынули. В синих глазах у нее была пустота, и около рта появились морщины.

Они прошли мимо меня молча, и только у самой кабины она, остановившись, проговорила:

— Ты знаешь, у него глаза убийцы…

— Он и есть убийца, — тихо ответил Корней. — Профессионал…

— Бедный ты мой, — сказала она и погладила его ладонью по щеке. — Если бы только я могла с тобой остаться… но я правда не могу. Мне здесь тошно…

Я не стал дальше слушать. Ведь это они про меня говорили. Прокрался я к себе в комнату, посмотрел в зеркало. Глаза как глаза. Не знаю, чего ей надо. А Корней правильно ей сказал: профессионал. Тут стесняться нечего. Чему меня научили, то я и умею… И я всю эту историю от себя отмел. У вас свое, у меня свое. Мое дело сейчас — ждать и дождаться.

Как я оставшиеся три дня провел — не знаю. Ел, спал, купался. Опять спал. С Корнеем мы почти не разговаривали. И не то чтобы он меня не простил за тот случай или всякое там, нет. Просто он занят был по горло. Теперь уж до последнего предела. Даже осунулся. Народ к нам снова зачастил, так и прут. Не поверите — дирижабль прилетел, целые сутки висел над садом, а к вечеру как посыпались из него, как посыпались… Но вот что удивительно — за все это время ни одного «призрака». Я уже давно заметил: «призраки» у них здесь прибывают либо поздним вечером, либо рано утром, не знаю уж почему. Так что днем я как в тумане был, ни на что внимания не обращал, а как солнце сядет, звезды высыпят, так я у окна с машинкой на коленях. А «призраков» нет, хоть ты лопни. Я жду, а их нет. Я уж, честно говоря, тревожиться начал. Что это, думаю, специально? И тут он все на сто лет вперед рассчитал?

За все это время только одно интересное событие и произошло. В последний день. Дрыхну это я перед ночной своей вахтой, и вдруг будит меня Корней.

— Что это ты среди бела дня завалился? — спрашивает он меня недовольно, но недовольство это, я вижу, какое-то ненастоящее.

— Жарко, — говорю. — Сморило.

Сморозил, конечно, спросонья. Как раз весь этот день дождик с самого утра моросил.

— Ох, распустил я тебя, — говорит он. — Ох, распустил. У меня руки не доходят, а ты пользуешься… Пойдем. Ты мне нужен.

Вот это номер, думаю. Понадобился. Ну, конечно, вскакиваю, постель привел в порядок, берусь за сандалии, и тут он мне преподносит.

— Нет, — говорит. — Это оставь. Надень форму. И оправься как следует… причешись. Вахлак вахлаком, смотреть стыдно…

Ну, ребята, думаю, моря горят, леса текут, мышка в камне утонула. Форму ему. И разобрало меня любопытство, сил нет. Облачаюсь, затягиваюсь до упора, причесался. Каблуками щелкнул. Слуга вашего превосходительства. Он осмотрел меня с головы до ног, усмехнулся чему-то, и пошли мы через весь дом к нему в кабинет. Он входит первым, отступает на шаг в сторону и четко по-алайски произносит:

— Разрешите, господин старший бронемастер, представить вам. Бойцовый Кот его высочества, курсант третьего курса Особой столичной школы Гаг.

Гляжу — и в глазах у меня потемнение, а в ногах дрожание. Прямо передо мной, как приведение, сидит, развалясь в кресле, офицер-бронеходчик, Голубой Дракон, «Огонь на колесах» в натуральную величину, в походной форме при всех знаках различия. Сидит, нога на ногу, ботинки сияют, шипами оскалились, коричневая кожаная куртка с подпалинами, с плеча свисает голубой шнур — тот еще волк, значит… И морда, как у волка, горелая пересаженная кожа лоснится, голова бритая наголо, с коричневыми пятнами от ожогов, глаза, как смотровые щели, без ресниц… Ладони у меня, ребята, сами собой уперлись в бедра, а каблуки так щелкнули, как никогда еще здесь не щелкали.

— Вольно, курсант, — произнес он сиплым голосом, берет из пепельницы сигаретку и затягивается, не отрывая от меня своих смотровых щелей.

Я опустил руки.

— Несколько вопросов, курсант, — сказал он и положил сигарку обратно на край пепельницы.

— Слушаю вас, господин старший бронемастер!

Это не я говорю, это мой рот сам отбарабанивает. А я в это время думаю: что же это такое, ребята? Что же это происходит? Ничего не соображаю. А он говорит, невнятно так, сглатывая слова, я эту ихнюю манеру знаю:

— Слышал, что его высочество удостоил тебя… а-а… жевательным табаком из собственной руки.

— Так точно, господин старший бронемастер!

— Это за какие же… а-а… подвиги?

— Удостоен как представитель курса после взятия Арихады, господин старший бронемастер!

Лицо у него равнодушное, мертвое. Что ему Арихада? Опять взял сигарку, осмотрел тлеющий кончик, вернул в пепельницу.

— Значит, был удостоен… Раз так, значит… а-а… нес впоследствии караульную службу в ставке его высочества…

— Неделю, господин старший бронемастер, — сказал мой рот, а голова моя подумала: ну, чего пристал? Чего тебе от меня надо?

Он вдруг весь подался вперед.

— Маршала Нагон-Гига в ставке видел?

— Так точно, видел, господин старший бронемастер!

Змеиное молоко. Экий барин горелый выискался! Я с самим генералом Фраггой разговаривал, не тебе чета, и тот со второго моего ответа позволил и приказал: без званий. А этому, видно, как музыка: «Господин старший бронемастер». Новопроизведенный, что ли? А может, из холопов, выслужился… опомниться не может.

— Если бы сейчас маршала встретил, узнал бы его?

Ну и вопросик! Маршал — он был такой низенький, грузный, глаза у него все слезились. Но это от насморка. Если бы у него глаза не было или, скажем, уха… а так — маршал как маршал. Ничего особенного. В ставке их много, Фрагга был еще из боевых…

— Не могу знать, — сказал я.

Он снова откинулся на спинку кресла и снова взялся за сигарку. Не нравилась ему эта сигарка. Он ее больше в руках держал да обнюхивал, чем затягивался. Ну и не курил бы… вон бычок какой здоровенный, а я мох курю…

Он подобрал под себя свои голенастые ноги, поднялся, прошел к окну и стал спиною ко мне со своей сигаркой — только голубой дымок поднимается из-за плеча. Думает. Мыслитель.

— Ну, хорошо, — говорит, совсем уже невнятно, и получается у него «нухшо». — А нет ли у тебя… а-а… курсант, старшего брата у нас в Голубых бронеходцах?

Даже морду не повернул. Так, ухо немножко в мою сторону преклонил. А у меня, между прочим, три брата было… могли бы быть, да все в грудном возрасте померли. И такая меня злоба вдруг взяла, на все вместе разом.

— Какие у меня, змеиное молоко, братья? — говорю. — Откуда у нас братья? Мы сами сами-то еле живы…

Он мигом ко мне повернулся, словно его шилом ткнули. Уставился. Ну чисто бронеход! А я вроде бы в окопе сижу… У меня по старой памяти кожа на спине съежилась, а потом думаю: идите вы все с вашими взорами, тоже мне — старший бронемастер драной армии… Сам небось драпал, все бросил, аж сюда додрапал, от своих же небось солдат спасался… И отставляю я нагло правую ногу, а руки завожу за спину и гляжу ему прямо в смотровые щели.

Полминуты он, наверное, молчал, а потом негромко посипел:

— Как стоишь, курсант?

Я хотел сплюнуть, но удержался, конечно, и говорю:

— А что? Стою как стою, с ног не падаю.

И тут он двинулся на меня через всю комнату. Медленно, страшно. И не знаю я, чем бы это все кончилось, но тут Корней из своего угла, где он все это время сидел с бумажками, подает вдруг голос:

— Бронемастер, друг мой, полегче… не заезжайте…

И все. По опаленной морде прошла какая-то судорога, и господин старший бронемастер, не дойдя до меня, свернул к своему креслу. Готов. Скис Голубой Дракон. Это тебе не комендатура. И ухмыльнулся я всем своим одеревенелым лицом как только мог нагло. А сам думаю: ну, а если бы Корнея не было? Вышел бы Корней на минуту? Ударил бы он меня, и я бы его убил. Точно, убил бы. Руками.

Он повалился в свое кресло, придавил наконец в пепельнице эту сигарку и говорит Корнею:

— Все-таки у вас здесь очень жарко, господин Корней… Я бы не отказался от чего-нибудь… а-а… освежающего.

— Соку? — Предлагает Корней.

— Соку? А-а… нет. Если можно, чего-нибудь покрепче.

— Вина?

— Да, пожалуйста.

На меня он больше не смотрит. Игнорирует. Берет у Корнея бокал и запускает в него свой обгорелый нос. Сосет. А я обалдел. То есть как это? Нет, конечно, всякое бывает… тем более, разгром… разложение… Да нет! Это же голубой дракон! Настоящий! И вдруг у меня как пелена с глаз упала. Шнурок… вино… Змеиное молоко, да ведь это же все липа! Корней говорит:

— Ты не выпьешь, Гаг?

— Нет, — говорю. — Не выпью. И сам не выпью, и этому не советую… господину старшему бронемастеру.

И такое меня веселье злое разобрало, я чуть не расхохотался. Они оба на меня вылупились. А я подошел к этому горелому барину, отобрал у него бокал и говорю — мягко так, отечески поучаю:

— Голубые Драконы, — говорю, — вина не пьют. Они вообще спиртного не пьют. У них, господин старший бронемастер, зарок: ни капли спиртного, пока хоть одна полосатая крыса оскверняет своим дыханием атмосферу Вселенной. Это раз. А теперь шнурочек… — Берусь я за этот знак боевой доблести, отстегиваю от пуговицы куртки и аккуратненько пускаю его вдоль рукава. — Шнурок доблести только по уставу вам положено пристегивать к третьей пуговице сверху. Никакой настоящий Дракон его не пристегивает. На гауптвахтах сидят, но не пристегивают. Это, значит, два.

Ах, какое я наслаждение испытывал. Как мне было легко и прекрасно! Оглядел я еще раз их, как они меня слушают, будто я сам пророк Гагура, вещающий из ямы истину господню, да и пошел себе на выход. На пороге я остановился и напоследок добавил:

— А при разговоре с младшим по чину, господин старший бронемастер, не велите себя все время величать полным титулом. Ошибки здесь большой, конечно, нет, только уважать вас не будут. Это не фронтовик, скажут, это тыловая крыса в форме фронтовика. И лицо обгорелое вам не поможет. Мало ли где люди обгорают…

И пошел. Сел у окошка, ручки на коленях сложил — хорошо мне так, спокойно, как будто я большое дело сделал сижу, перебираю в голове, как все это было. Как Корней сначала только глазами хлопал, а потом подобрался весь, каждое мое слово ловил, шею вытянув, а у этого фальшивого бронемастера даже варежка открылась от внимания… Но, конечно, я недолго так себя тешил, потому что очень скоро пришло мне в голову, что на самом-то деле получилась какая-то чушь, получилось, что они засылают к нам шпиона, а я этому помогаю. Консультирую, значит. Как последняя купленная дрянь. Обрадовался, дурак! Разоблачил! Взяли бы его там, поставили к стенке, и делу конец… Какому делу? Не-ет, это все не так просто. Я ведь почему завелся? Меня этот Дракон завел. Мне ж на него смотреть тошно было. Раньше небось не тошнило, раньше пал бы я перед ним на колени, перед братом-храбрецом, сапоги бы ему чистил с гордостью, хвастался бы потом… Знаешь, я кому сапоги чистил? Старшему бронемастеру! Со шнурком!.. Нет-нет, разобраться надо, разобраться…

Сидел я аж до самых сумерек и все разбирался, а потом пришел Корней, руку мне положил на плечо, прямо как тому… Дангу.

— Ну, — говорит, — дружище, спасибо тебе. Я так и чувствовал, что ты что-нибудь заметишь. Понимаешь, мы его в большой спешке готовили… Человека одного спасти надо. Большого вашего ученого. Есть подозрение, что он скрывается на западном берегу озера Заггута, а там сейчас бронечасть окопалась, и никому туда проходу нет. Только своих принимают. Так что считай: ты сегодня двух человек спас. Двух хороших людей. Одного вашего и одного нашего.

Ладно. Много он мне еще всякого наговорил. Прямо медом по сердцу. Я уж не знал, куда глаза девать, потому что когда я их, значит, консультировал, у меня, натурально, и в мыслях не было кого-нибудь спасать. Просто от злорадства у меня все это получилось. Ладно.

— Когда же он отбывает? — спрашиваю. Просто так спросил — поток Корнеева красноречия немножко притормозить.

— Утром, — отвечает. — В пять утра.

И тут до меня дошло. Эге, думаю. Вот и дождался.

— Отсюда? — спрашиваю. Уже не просто так.

— Да, отвечает он. — С этой поляны.

Так.

— Угу, — говорю. — Надо бы мне его проводить, посмотреть напоследок. Может, еще что замечу…

Корней засмеялся, снова потрепал меня по плечу.

— Как хочешь, — говорит. — Но лучше бы тебе поспать. Ты что-то последнее время совсем от режима отбился. Пойдем ужинать, и ложись-ка ты спать.

Ну, пошли мы ужинать. За ужином Корней был веселый, давно я его таким не видел. Рассказывал разные смешные истории из тех времен, когда работал он у нас в столице курьером в одном банке, как его гангстеры вербовали и что из этого вышло. Спросил он меня, где Драмба, почему его последние дни не видно. Я ему по-честному сказал, что Драмба у меня строит укрепрайон около прудов.

— Укрепрайон — это хорошо, — говорит он серьезно. — Значит, в крайнем случае будет где отсидеться. Погоди, я освобожусь, мы еще настоящую военную игру устроим, все равно ребят нужно будет тренировать…

Ну, поговорили мы про муштровку, про маневры; я смотрю, какой он ласковый да приветливый, а сам думаю: попросить его, что ли, еще разок? Добром. Отпусти, мол, меня домой, а? Нет, не отпустит. Он меня до тех пор не отпустит, пока точно не убедится, что я безопасен. А как его убедить, что я уже и так безопасен, когда я и сам не знаю этого? Да и не узнаю, пока там не окажусь…

Расстались мы. Пожелал он мне спокойного сна, и пошел я к себе. Спать я, конечно, не стал. Так, прилег немножко, подремал вполглаза. А в три часа уже поднялся, стал готовиться. Готовился я так, как ни в какой поиск никогда еще не готовился. Жизнь моя должна была решаться этим утром, ребята. В четыре часа я уже был в саду и сидел в засаде. Время, как всегда в таких случаях, еле ползло. Но я был совершенно спокоен. Я просто знал, что должен эту игру выиграть и что по-другому быть просто не может. А время… Что ж, медленно там или быстро, а оно в конце концов всегда проходит.

Ровно в пять, только роса выпала, раздалось у меня над самым ухом знакомое хриплое мяуканье, ударило по кустам горячим ветром, зажегся над поляной первый огонь, и вот — он уже стоит. Рядом. Так близко я его еще никогда не видел. Огромный, теплый, живой, и бока у него, оказывается, вроде бы даже шерстью покрыты, и заметно шевелятся, пульсируют, дышат… Черт знает, что за машина. Не бывает таких машин.

Я переменил позицию, чтобы быть поближе к дорожке. Смотрю — идут. Впереди мой Голубой Дракон, шнурок у него болтается как положено, в руке стэк, это они хорошо додумались: у них ведь, если шнурок заслужил, то обязательно и стэк, я и сам об этом позабыл. В порядке мой Дракон. Корней шагает за ним следом, и оба они молчат — видно, все уже сказано, остается только руки пожать или, как у них здесь принято, обняться и на дорогу благословить. Я подождал, пока подошли они к «призраку» вплотную, чвакнул, раскрываясь, люк, — и тут я вышел из кустов и наставил на них свою машинку.

— Стоять не шевелясь!

Они разом повернулись ко мне и застыли. Я стоял на полусогнутых, приподняв ствол автомата, — это на тот случай, если кто-нибудь из них вдруг прыгнет на меня через все десять метров, которые нас разделяют, и тогда я встречу его в воздухе.

— Я хочу домой, Корней, — сказал я. — И вы меня сейчас туда заберете. Без всяких разговоров и без всяких отсрочек…

В рассветных сумерках лица их были очень спокойны, и ничего на них не было, кроме внимания и ожидания, что я еще скажу. И краем сознания я отметил, что Корней остался Корнеем, а Голубой Дракон остался голубым Драконом, и оба они были опасны. Ох, как они были опасны!

— Или мы туда отправимся вместе, — сказал я, — или туда не отправится никто. Я вас тут обоих положу и сам лягу.

Сказал и замолчал. Жду. Нечего мне больше сказать. Они тоже молчат. Потом Голубой Дракон чуть поворачивает голову к Корнею и говорит:

— Этот мальчишка… а-а… совершенно забылся. Может быть, мне взять его с собой? Мне же нужен… а-а… денщик.

— Он не годится в денщики, — сказал Корней, и на лице его ни с того ни с сего вдруг появилось то самое выражение предсмертной тоски, которое озадачило меня в первый раз еще в госпитале.

Я даже растерялся.

— Мне надо домой! — сказал я. Как будто прощения просил.

Но Корней уже был прежним.

— Кот, — сказал он. — Эх, ты, котяра… гроза мышей!

8

Гаг продрался через последние заросли и вышел к дороге. Он оглянулся. Ничего уже нельзя было разобрать за путаницей гнилых ветвей. Лил проливной дождь. Смрадом несло из кювета, где в глиняной жиже кисли кучи какого-то зловещего черного тряпья. Шагах в двадцати, на той стороне дороги, торчал, завалившись бортом в трясину, обгорелый бронеход — медный ствол огнемета нелепо целился в низкие тучи. Гаг перепрыгнул через кювет и по обочине зашагал к городу. Дороги как таковой не было. Была река жидкой глины, и по этой жиже навстречу, из города, поминутно увязая, тащились запряженные изнемогающими волами расхлябанные телеги на огромных деревянных колесах, и закутанные до глаз женщины, поминутно оскальзываясь, плача и скверно ругаясь, неистово молотили волов по ребристым бокам, а на телегах, погребенные среди мокрых узлов, среди торчащих ножками стульев и столов, жались друг к другу бледные золотушные ребятишки, как обезьяны под дождем — их было много, десятки на каждой телеге, и не было в этом плачевном обозе ни одного мужчины…

На сапогах уже налипло по пуду грязи, дождь пропитал куртку, лил за воротник, струился по лицу. Гаг шагал и шагал, а навстречу тянулись беженцы, сгибались под мокрыми тюками и ободранными чемоданами, толкали перед собой тележки с жалкой поклажей, молча, выбиваясь из последних сил, давно, без остановок. И какой-то старик со сломанным костылем на коленях сидел прямо в грязи и монотонно повторял без всякой надежды: «Возьмите ради бога… Возьмите ради бога…» И на покосившемся телеграфном столбе висел какой-то чернолицый человек со скрученными за спиной руками…

Он был дома.

Он миновал застрявший в грязи военный санитарный автофургон. Водитель в грязном солдатском балахоне, в засаленной шапке блином, приоткрыв дверцу, надсадно орал что-то неслышное за ревом двигателя, а у заднего борта в струях грязи, летящих из-под буксующих колес, бестолково и беспомощно суетились маленький военврач с бакенбардами и молоденькая женщина в форме, видимо медсестра. Проходя мимо, Гаг мельком подумал, что только этот автомобиль направляется в город навстречу общему потоку, да и он вот застрял…

— Молодой человек! — услышал он. — Стойте! Я вам приказываю!

Он остановился и повернул голову. Военврач, оскальзываясь, нелепо размахивая руками, бежал к нему, а следом кабаном пер водитель, совершенно озверелый, красно-лиловый, квадратный, с прижатыми к бокам огромными кулаками.

— Немедленно извольте нам помочь! — фальцетом закричал врач, подбегая. Весь он был залит коричневой жижей, и непонятно было, что он мог видеть сквозь заляпанные стеклышки своего пенсне. — Немедленно! Я не позволяю вам отказываться!

Гаг молча смотрел на него.

— Поймите, там чума! — кричал врач, тыча грязной рукой в сторону города. — Я везу сыворотку! Почему никто не хочет мне помочь?

Что в нем было? Старенький, немощный, грязный… А Гаг почему-то вдруг увидел перед собой залитые солнцем комнаты, огромных, красивых, чистых людей в комбинезонах и пестрых рубашках, и как вспыхивают огни «призраков» над круглой поляной… Это было словно наваждение.

— Р-разговаривать с ним, с заразой! — прохрипел водитель, отодвигая врача. Страшно сопя, он ухватил автомат за ствол, выдернул его у Гага из-под мышки и с хрюканьем зашвырнул в лес. — Вырядился, супчик, змеиное молоко… А ну!

Он с размаху влепил Гагу затрещину, и доктор сразу же закричал:

— Прекратите! Немедленно прекратите!

Гаг покачнулся но устоял. Он даже не взглянул на водителя. Он все глядел на врача и медленно стирал с лица след удара. А врач уже тащил его за рукав.

— Прошу вас, прошу… — бормотал он. — У меня двадцать тысяч ампул. Прошу вас понять… Двадцать тысяч! Сегодня еще не поздно…

Да нет, это был алаец. Обыкновенный алаец-южанин… Наваждение. Они подошли к машине. Водитель, бурча и клокоча, полез в кабину, гаркнул оттуда: «Давай!», и сейчас же заревел двигатель, и Гаг, встав между девушкой и врачом, изо всех сил уперся плечом в борт, воняющий мокрым железом. Завывал двигатель, грязь летела фонтаном, а он все нажимал, толкал, давил и думал: «Дома. Дома…»

Кир Булычев Половина жизни

1

Чуть выше Калязина, где Волга течет по широкой, крутой дуге, сдерживаемая высоким левым берегом, есть большой, поросший соснами остров. С трех сторон его огибает Волга, с четвертой — прямая протока, которая образовалась, когда построили плотину в Угличе и уровень воды поднялся. За островом, за протокой, снова начинается сосновый лес. С воды он кажется темным, густым и бескрайним. На самом деле он не так уж велик и даже не густ. Его пересекают дороги и тропинки, проложенные по песку, и потому всегда сухие, даже после дождей.

Одна из таких дорог тянулась по самому краю леса, вдоль ржаного поля, и упиралась в воду, напротив острова. По воскресеньям, летом, если хорошая погода, по ней к протоке приезжал автобус с отдыхающими. Они ловили рыбу и загорали. Часто к берегу у дороги приставали моторки и яхты, и тогда с воды были видны серебряные и оранжевые палатки. Куда больше туристов высаживалось на острове. Им казалось, что там можно найти уединение, и потому они старательно искали щель между поставленными раньше палатками, высадившись, собирали забытые консервные банки и прочий сор, ругали предшественников за беспорядок, убежденные в том, что плохое отношение к природе — варварство, что не мешало им самим, отъезжая, оставлять на берегу пустые банки, бутылки и бумажки. Вечерами туристы разжигали костры и пили чай, но в отличие от пешеходов, ограниченных тем, что могут унести в рюкзаках, они не пели песен и не шумели — чаще всего они прибывали туда семьями, с детьми, собаками, запасом разных продуктов и примусов.

Однорукий лесник с хмурым мятым лицом, который выходил искупаться к концу лесной дороги, привык не обижаться на туристов и не опасался, что они подожгут лес. Он знал, что его туристы — народ обстоятельный и солидный, костры они всегда заливают или затаптывают.

Однорукий лесник скидывал форменную тужурку с дубовыми листьями в петлицах, расстегивал брюки, ловко снимал ботинки и осторожно входил в воду, щупая ногой дно, чтобы не наступить на осколок бутылки или острый камень. Потом останавливался по пояс в воде, глубоко вздыхал и падал в воду. Он плыл на боку, подгребая единственной рукой. Надежда с Оленькой оставались обычно на берегу. Надежда мыла посуду, потому что в доме лесника на том конце дороги не было колодца, а если кончала мыть раньше, чем лесник вылезал из воды, садилась на камень и ждала его, глядя на воду и на цепочку костров на том берегу протоки, которые напоминали ей почему-то ночную городскую улицу и вызывали желание уехать в Ленинград или в Москву. Когда Надежда видела, что лесник возвращается, она заходила по колено в воду, протягивала ему пустые ведра, и он наполнял их, вернувшись туда, где поглубже и вода чище.

Если поблизости оказывались туристы, лесник накидывал на голое тело форменную тужурку и шел к костру. Он старался людей не пугать и говорил с ними мягко, вежливо и глядел влево, чтобы не виден был шрам на щеке.

На обратном пути он останавливался, подбирал бумажки и всякую труху и сносил к яме, которую каждую весну рыл у дороги и которой никто, кроме него, не пользовался.

Если было некогда или не сезон, и берега пусты, однорукий лесник не задерживался у воды. Набирал ведра и спешил домой. Надежда приезжала только по субботам, а Оленька, маленькая еще, боялась оставаться вечером одна.

Он шел по упругой ровной дороге, пролегшей между розовыми, темнеющими к земле стволами сосен, у подножия которых сквозь слой серых игл пробивались кусты черники и росли грибы.

Грибов лесник не ел, не любил и не собирал. Собирала их Оленька, и, чтобы доставить ей удовольствие, лесник научился солить их и сушить на чердаке. А потом они дарили их Надежде. Когда она приезжала.

Оленька была леснику племянницей. Дочкой погибшего три года назад брата-шофера. Они оба, и лесник, которого звали Тимофеем Федоровичем, и брат его Николай, были из этих мест. Тимофей пришел безруким с войны и устроился в лес, а Николай был моложе и на войну не попал. Тимофей остался бобылем, а Николай женился в сорок восьмом на Надежде, у него родилась дочь, и жили они с Надеждой мирно, но Николай попал в аварию и умер в больнице. До смерти Николая лесник редко виделся с братом и его семьей, но, когда настало первое лето после его смерти, лесник как-то был в городе, зашел к Надежде и пригласил ее с дочкой приезжать в лес. Он знал, что у Надежды скудно с деньгами, других родственников у нее нет — работала она медсестрой в больнице. Вот и позвал приезжать к себе, привозить девочку.

С тех пор Надежда каждое лето отвозила Оленьку дяде Тимофею, на месяц, а то и больше, а сама приезжала по субботам, прибирала в доме, подметала, мыла полы и старалась быть полезной, потому что денег за Оленьку Тимофей, конечно, не брал. И то, что она хлопотала по дому, вместо того чтобы отдыхать, и злило Тимофея, и трогало.

Был уже конец августа, погода портилась, ночи стали холодными и влажными, словно тянуло, как из погреба, от самого Рыбинского моря. Туристы разъехались. Была последняя суббота, через три дня Тимофей обещал привезти Олю к школе, ей пора было идти в первый класс. Была последняя ночь, когда Надежда будет спать в доме Тимофея. И до весны. Может, лесник приедет в Калязин на ноябрьские, а может, и не увидит их до Нового года.

Надежда мыла посуду. На песке лежал кусок хозяйственного мыла. Надежда мыла чашки и тарелки, что накопились с обеда и ужина, проводила тряпкой по мылу и терла ею посуду, зайдя по щиколотки в воду. Потом полоскала каждую чашку. Оля озябла и убежала куда-то в кусты, искала лисички. Лесник сидел на камне, накинув тужурку. Он не собирался купаться, но и дома делать было нечего. Они молчали.

Полоская чашки, Надежда наклонялась, и лесник видел ее загорелые, крепкие и очень еще молодые ноги, и ему было неловко оттого, что он не может поговорить с Надеждой, чтобы она оставалась у него совсем. Ему было бы легче, если бы Николая никогда не существовало, и потому лесник старался смотреть мимо Надежды, на серую сумеречную воду, черный частокол леса на острове и одинокий огонек костра на том берегу. Костер жгли не туристы, а рыбаки, местные.

Но Надежда в тот вечер тоже чувствовала себя неловко, будто ждала чего-то, и, когда взгляд лесника вернулся к ней, она распрямилась и спрятала под белую в красный горошек косынку прядь прямых русых волос. Волосы за лето стали светлее кожи — выгорели, от загара белее казались зубы и белки глаз. Особенно сейчас. Тимофей отвел глаза — Надежда смотрела на него как-то слишком откровенно, как на него смотреть было нельзя, потому что он был некрасив, потому что он был инвалид и еще был старшим братом ее погибшего мужа и потому что он хотел бы, чтобы Надежда осталась здесь.

А она стояла и смотрела на него. И он не мог, даже отводя глаза, не видеть ее. У нее была невысокая грудь, тонкая талия и длинная шея. А вот ноги были крепкими и тяжелыми. И руки были сильные, налитые. В сумерках глаза ее светились — белки казались светло-голубыми. Тимофей нечаянно ответил на ее взгляд, и сладкая боль, зародившись в плече, распространилась на грудь и подошла к горлу ожиданием того, что может и должно случиться сегодня.

Тимофей не мог оторвать взгляда от Надежды. А когда ее губы шевельнулись, он испугался наступающих слов и звука голоса.

Надежда сказала:

— Ты, Тима, иди домой. Оленьку возьми, она замерзла. Я скоро.

Тимофей сразу поднялся, с облегчением, полный благодарности Надежде, что она нашла такие ничего не значащие, но добрые и нужные слова.

Он позвал Олю и пошел к дому. А Надежда осталась домывать посуду.

2

Даг поудобнее уселся в потертом кресле, разложил список на столе и читал его вслух, отчеркивая ногтем строчки. Он чуть щурился — зрение начинало сдавать, хотя он сам об этом не догадывался или, вернее, не позволял себе догадываться.

— А запасную рацию взял?

— Взял, — ответил Павлыш.

— Второй тент взял?

— Ты дочитай сначала. Сато, у тебя нет черных ниток?

— Нет. Кончились.

— Возьми и третий тент, — сказал Даг.

— Не надо.

— И второй генератор возьми.

— Вот он, пункт двадцать три.

— Правильно. Сколько баллонов берешь?

— Хватит.

— Сгущенное молоко? Зубную щетку?

— Ты меня собираешь в туристский поход?

— Возьми компот. Мы обойдемся.

— Я к вам зайду, когда захочется компота.

— К нам не так легко прийти.

— Я шучу, — сказал Павлыш. — Я не собираюсь к вам приходить.

— Как хочешь, — сказал Даг.

Он смотрел на экран. Роботы ползали по тросам, как тли по травинкам.

— Сегодня переберешься? — спросил Даг.

Даг торопился домой. Они потеряли уже два дня, готовя добычу к транспортировке. И еще две недели на торможение и маневры.

На мостик вошел Сато и сказал, что катер готов и загружен.

— По списку? — спросил Даг.

— По списку. Павлыш дал мне копию.

— Это хорошо, — сказал Даг. — Добавь третий тент.

— Я уже добавил, — сказал Сато. — У нас есть запасные тенты. Нам они все равно не пригодятся.

— Я бы на твоем месте, — сказал Даг, — перебирался бы сейчас.

— Я готов, — сказал Павлыш.

Даг был прав. Лучше перебраться сейчас, и если что не так, нетрудно сгонять на корабль и взять забытое. Придется провести несколько недель на потерявшем управление, мертвом судне, брошенном хозяевами неизвестно когда и неизвестно почему, летевшем бесцельно, словно «Летучий голландец», и обреченном, не встреть они его, миллионы лет проваливаться в черную пустоту космоса, пока его не притянет какая-нибудь звезда или планета или пока он не разлетится вдребезги, столкнувшись с метеоритом.

Участок Галактики, через который они возвращались, был пуст, лежал в стороне от изведанных путей, и сюда редко заглядывали корабли. Это была исключительная, почти невероятная находка. Неуправляемый, оставленный экипажем, но не поврежденный корабль.

Даг подсчитал, что, если вести трофей на буксире, горючего до внешних баз хватит. Конечно, если выкинуть за борт груз и отправить в пустоту почти все, ради чего они двадцать месяцев не видели ни одного человеческого лица (собственные не в счет).

И кому-то из троих надо было отправиться на борт трофея, держать связь и смотреть, чтобы он вел себя пристойно. Пошел Павлыш.

— Я пошел, — сказал Павлыш. — Установлю тент. Опробую связь.

— Ты осторожнее, — сказал Даг, вдруг расчувствовавшись. — Чуть что…

— Главное, не потеряйте, — ответил Павлыш.

Павлыш заглянул на минуту к себе в каюту поглядеть, не забыл ли чего-нибудь, а заодно попрощаться с тесным и уже неуютным жилищем, где он провел много месяцев и с которым расставался раньше, чем предполагал. И оттого вдруг ощутил сентиментальную вину перед пустыми, знакомыми до последнего винта стенами.

Сато ловко подогнал катер к грузовому люку мертвого корабля. Нетрудно догадаться, что там когда-то стоял спасательный катер. Его не было. Лишь какое-то механическое устройство маячило в стороне.

Толкая перед собой тюк с тентами и баллонами, Павлыш пошел по широкому коридору к каюте у самого пульта управления. Там он решил обосноваться. Судя по форме и размерам помещения, обитатели его были пониже людей ростом, возможно, массивнее. В каюте, правда, не было никакой мебели, по которой можно было бы судить, как устроены хозяева корабля. Может, это была и не каюта, а складское помещение. Обследовать корабль толком не успели. Это предстояло сделать Павлышу. Корабль был велик. И путешествие обещало быть нескучным.

Следовало устроить лагерь. Сато помог раскинуть тент. Переходную камеру они устроили у двери и проверили, быстро ли тент наполняется воздухом. Все в порядке. Теперь у Павлыша был дом, где можно жить без скафандра. Скафандр понадобится для прогулок. Пока Павлыш раскладывал в каюте свои вещи, Сато установил освещение и опробовал рацию. Можно было подумать, что он сам намеревается здесь жить…

Разгонялись часов шесть. Даг опасался за прочность буксира. В конце разгона Павлыш вышел на пульт управления корабля и смотрел, как летевшие рядом серебряные цилиндры — выброшенный за борт груз — постепенно отставали, словно провожающие на платформе. Перегрузки были уже терпимые, и он решил заняться делами.

Пульт управления дал мало информации.

Странное зрелище представлял этот пульт. Да и вся рубка. Здесь побывал хулиган. Вернее, не просто хулиган, а малолетний радиолюбитель, которому отдали на растерзание дорогую и сложную машину. Вот он и превратил ее в детекторный приемник, используя транзисторы вместо гвоздей, из печатных схем сделав подставку, а ненужной, на его взгляд, платиновой фольгой оклеил свой чердачок, словно обоями. Можно было предположить — а это предположение уже высказал Даг, когда они попали сюда впервые, — что управление кораблем раньше было полностью автоматическим. Но потом кто-то без особых церемоний сорвал крышки и кожухи, соединил накоротко линии, которые соединять было не положено, — в общем, принял все меры, чтобы превратить хронометр в первобытный будильник. От такой вивисекции осталось множество лишних «винтиков», порой внушительных размеров. Шалун разбросал их по полу, словно спешил завершить разгром и спрятаться раньше, чем вернутся родители.

Удивительно, но нигде не встретилось ни одного стула, кресла или чего-либо близкого к этим предметам. Возможно, хозяева и не знали, что такое стулья. Сидели, скажем, на полу. Или вообще катались, словно перекати-поле. Павлыш таскал за собой камеру и старался заснять все, что можно. На всякий случай. Если что-нибудь стрясется, могут сохраниться пленки. Чуть гудел шлемовый фонарь, и оттого абсолютнее была тишина. Было так тихо, что Павлышу начали чудиться шелестящие шаги и шорохи. Хотелось ходить на цыпочках, будто он мог кого-то разбудить. Он знал, что будить некого, и хотел было отключить шлемофон, но потом остерегся. Если вдруг в беззвучном корабле возникнет шум, звук, голос, пускай он его услышит.

И от этой невероятной возможности стало совсем неуютно. Павлыш поймал себя на нелепом жесте — положил ладонь на рукоять бластера.

— Атавизм, — сказал он.

Оказалось, сказал вслух. Потому что в шлемофоне возник голос Дага.

— Ты о чем?

— Привык, что мы всегда вместе, — сказал Павлыш. — Неуютно.

Павлыш видел себя со стороны: маленький человек в блестящем скафандре, жучок в громадной банке, набитой трухой.

Коридор, который вел мимо его каюты, заканчивался круглым пустым помещением. Павлыш оттолкнулся от люка и в два прыжка одолел его. За ним начинался такой же коридор. И стены, и пол везде были одинакового голубого цвета, чуть белесого, словно выгоревшего от солнца. Свет шлемового фонаря расходился широким лучом, и стены отражали его. Коридор загибался впереди. Павлыш нанес его на план. Пока план корабля представлял собой эллипс, в передней части которого был обозначен грузовой люк и эллинг для улетевшего катера или спасательной ракеты, пульт управления, коридор, соединяющий пульт с круглым залом, и еще три коридора, отходившие от пульта. Известно было, где находятся двигатели, но их пока не стали обозначать на плане. Времени достаточно, чтобы все осмотреть не спеша.

Шагов через сто коридор уперся в полуоткрытый люк. У люка лежало что-то белое, плоское. Павлыш медленно приблизился к белому. Наклонил голову, чтобы осветить его ярче. Оказалась просто тряпка. Белая тряпка, хрупкая в вакууме. Павлыш занес над ней ногу, чтобы перешагнуть, но, видно, нечаянно дотронулся до нее, и тряпка рассыпалась в пыль.

— Жалко, — сказал он.

— Что случилось? — спросил Даг.

— Занимайся своими делами, — сказал Павлыш. — А то вообще отключусь.

— Попробуй только. Сейчас же прилечу за тобой. План не забудь.

— Не забыл, — сказал Павлыш, отмечая на плане люк.

За люком коридор расширился, в стороны отбегали его ветви. Но Павлыш даже пока не стал отмечать их. Выбрал центральный, самый широкий путь. Он привел его еще к одному люку, закрытому наглухо.

— Вот и все на сегодня, — сказал Павлыш.

Даг молчал.

— Ты чего молчишь? — спросил Павлыш.

— Не мешаю тебе беседовать с самим собой.

— Спасибо. Я дошел до закрытого люка.

— Не спеши открывать, — сказал Даг.

Павлыш осветил стену вокруг люка. Заметил выступающий квадрат и провел по нему перчаткой.

Люк легко отошел в сторону, и Павлыш прижался к стене. Но ничего не произошло.

Вдруг ему показалось, что сзади кто-то стоит. Павлыш резко обернулся, полоснул лучом света по коридору. Пусто. Подвели нервы. Он ничего не стал говорить Дагу и переступил через порог.

Павлыш оказался в обширной камере, вдоль стен шли полки, на некоторых стояли ящики. Он заглянул в один из них. Ящик был на треть наполнен пылью. Что в нем было раньше, угадать невозможно.

В дальнем углу камеры фонарь поймал лучом еще одну белую тряпку. Павлыш решил к ней не подходить. Лучше потом взять консервант, на Земле интересно будет узнать, из чего они делали материю. Но когда Павлыш уже отводил луч фонаря в сторону, ему вдруг показалось, что на тряпке что-то нарисовано. Может, только показалось? Он сделал шаг в том направлении. Черная надпись была видна отчетливо. Павлыш наклонился. Присел на корточки.

«Меня зовут Надежда» — было написано на тряпке. По-русски.

Павлыш потерял равновесие, и рука дотронулась до тряпки. Тряпка рассыпалась. Исчезла. Исчезла и надпись.

— Меня зовут Надежда, — повторил Павлыш.

— Что? — спросил Даг.

— Здесь было написано: «Меня зовут Надежда», — сказал Павлыш.

— Да где же?

— Уже не написано, — сказал Павлыш. — Я дотронулся, и она исчезла.

— Слава, — сказал Даг тихо. — Успокойся.

— Я совершенно спокоен, — сказал Павлыш.

3

До того момента корабль оставался для Павлыша фантомом, реальность которого была условна, словно задана правилами игры. И даже нанося на план — пластиковую пластинку, прикрепленную к кисти левой руки, — сетку коридоров и люки, он за рамки этой условности не выходил. Он был подобен разумной мыши в лабораторном лабиринте. В отличие от мыши настоящей, Павлыш знал, что лабиринт конечен и определенным образом перемещается в космическом пространстве, приближаясь к Солнечной системе.

Рассыпавшаяся записка нарушала правила, ибо никак, никаким самым сказочным образом оказаться здесь не могла и потому приводила к единственному разумному выводу: ее не было. Так и решил Даг. Так и решил бы Павлыш, оказавшись на его месте. Но Павлыш не мог поменяться местами с Дагом.

— Именно Надежда? — спросил Даг.

— Да, — ответил Павлыш.

— Учти, Слава, — сказал Даг. — Ты сам физиолог. Ты знаешь. Может, лучше мы тебя заменим? Или вообще оставим корабль без присмотра.

— Все нормально, — сказал Павлыш. — Не беспокойся. Я пошел за консервантом.

— Зачем?

— Если встретится еще одна записка, я ее сохраню для тебя.

Совершая недолгое путешествие к своей каюте, извлекая консервант из ящика со всякими разностями, собранными аккуратным Сато, он все время старался возобновить в памяти тряпку или листок бумаги с надписью. Но листок не поддавался. Как лицо любимой женщины: ты стараешься вспомнить его, а память рождает лишь отдельные, мелкие, никак не удовлетворяющие тебя детали — прядь над ухом, морщинку на лбу. К тому времени как Павлыш вернулся в камеру, где его поджидала (он уже начал опасаться, что исчезнет) горстка белой пыли, уверенность в записке пошатнулась.

Разум старался оградить его от чудес.

— Что делаешь? — спросил Даг.

— Ищу люк, — сказал Павлыш. — Чтобы пройти дальше.

— А как это было написано? — спросил Даг.

— По-русски.

— А какой почерк? Какие буквы?

— Буквы? Буквы печатные, большие.

От отыскал люк. Люк открылся легко. Это было странное помещение. Разделенное перегородками на отсеки разного размера, формы. Некоторые из них были застеклены, некоторые отделены от коридора тонкой сеткой. Посреди коридора стояло полушарие, похожее на высокую черепаху, сантиметров шестьдесят в диаметре. Павлыш дотронулся до него, и полушарие с неожиданной легкостью покатилось вдоль коридора, словно под ним скрывались хорошо смазанные ролики, ткнулось в стенку и замерло. Луч фонаря выхватывал из темноты закоулки и ниши. Но все они были пусты. В одной грудой лежали камни, в другой — обломки дерева. А когда он присмотрелся, обломки показались похожими на останки какого-то большого насекомого. Павлыш продвигался вперед медленно, поминутно докладывая на корабль о своем прогрессе.

— Понимаешь какая штука, — послышался голос Дага. — Можно утверждать, что корабль оставлен лет сорок назад.

— Может, тридцать?

— Может, и пятьдесят. Мозг дал предварительную сводку.

— Не надо стараться, — сказал Павлыш. — Даже тридцать лет назад мы еще не выходили за пределы системы.

— Знаю, — ответил Даг. — Но я еще проверю. Если только у тебя нет галлюцинаций.

Проверять было нечего. Тем более что они знали — корабль, найденный ими, шел не от Солнца. По крайней мере, много лет он приближался к нему. А перед этим должен был удаляться. А сорок, пятьдесят лет назад люди лишь осваивали Марс и высаживались на Плутоне. А там, за Плутоном, лежал неведомый, как заморские земли для древних, космос. И никто в этом космосе не умел говорить и писать по-русски…

Павлыш перебрался на следующий уровень, попытался распутаться в лабиринтах коридоров, ниш, камер. Через полчаса он сказал:

— Они были барахольщиками.

— А как Надежда?

— Пока никак.

Возможно, он просто не замечал следов Надежды, проходил мимо. Даже на Земле, стоит отойти от стандартного мира аэродромов и больших городов, теряешь возможность и право судить об истинном значении встреченных вещей и явлений. Тем более непонятен был смысл предметов чужого корабля. И полушарий, легко откатывающихся от ног, и ниш, забитых вещами и приборами, назначение которых было неведомо, переплетения проводов и труб, ярких пятен на стенах и решеток на потолке, участков скользкого пола и лопнувших полупрозрачных перепонок. Павлыш так и не мог понять, какими же были хозяева корабля, — то вдруг он попадал в помещение, в котором обитали гиганты, то вдруг оказывался перед каморкой, рассчитанной на гномов, потом выходил к замерзшему бассейну, и чудились продолговатые тела, вмерзшие в мутный лед. Потом он оказался в обширном зале, дальняя стена которого представляла собой машину, усеянную слепыми экранами, и ряды кнопок на ней размещались и у самого пола, и под потолком, метрах в пяти над головой.

Эта нелогичность, непоследовательность окружающего мира раздражала, потому что никак не давала построить хотя бы приблизительно рабочую гипотезу и нанизывать на нее факты — именно этого требовал мозг, уставший от блуждания по лабиринтам.

За редкой (впору пролезть между прутьями) решеткой лежала черная, высохшая в вакууме масса. Вернее всего, когда-то это было живое существо ростом со слона. Может быть, один из космонавтов? Но решетка отрезала его от коридора. Вряд ли была нужда прятаться за решетки. На секунду возникла версия, не лишенная красочности: этого космонавта наказали. Посадили в тюрьму. Да, на корабле была тюрьма. И когда срочно надо было покинуть корабль, его забыли. Или не захотели взять с собой.

Павлыш сказал об этом Дагу, но тот возразил:

— Спасательный катер был рассчитан на куда меньших существ. Ты же видел эллинг.

Даг был прав.

На полу рядом с черной массой валялся пустой сосуд, круглый, сантиметров пятнадцать в диаметре.

А еще через полчаса, в следующем коридоре, за прикрытым, но не запертым люком Павлыш отыскал каюту, в которой жила Надежда.

Он не стал заходить в каюту. Остановился на пороге, глядя на аккуратно застланную серой материей койку, на брошенную на полу косынку, застиранную, ветхую, в мелкий розовый горошек, на полку, где стояла чашка с отбитой ручкой. Потом, возвращаясь в эту комнату, он с каждым разом замечал все больше вещей, принадлежавших Надежде, находил ее следы и в других помещениях корабля. Но тогда, в первый раз, запомнил лишь розовый горошек на платке и чашку с отбитой ручкой. Ибо это было куда более невероятно, чем тысячи незнакомых машин и приборов.

— Все в порядке, — сказал Павлыш. Он включил распылитель консерванта, чтобы сохранить все в каюте таким, как было в момент его появления.

— Ты о чем? — спросил Даг.

— Нашел Надежду.

— Что?

— Нет, не Надежду. Я нашел, где она жила.

— Ты серьезно?

— Совершенно серьезно. Здесь стоит ее чашка. И еще она забыла косынку.

— Знаешь, — сказал Даг, — я верю, что ты не сошел с ума. Но все-таки я не могу поверить.

— И я не верю.

— Ты представь себе, — сказал Даг, — что мы высадились на Луне и видим сидящую там девушку. Сидит и вышивает, например.

— Примерно так, — согласился Павлыш. — Но здесь стоит ее чашка. С отбитой ручкой.

— А где Надежда? — спросил Сато.

— Не знаю, — сказал Павлыш. — Ее давно здесь нет.

— А что еще? — спросил Даг. — Ну скажи что-нибудь. Какая она была?

— Она была красивая, — сказал Сато.

— Конечно, — согласился Павлыш. — Очень красивая.

И тут Павлыш за койкой заметил небольшой ящик, заполненный вещами. Словно Надежда собиралась в дорогу, но что-то заставило ее бросить добро и уйти так, с пустыми руками.

Павлыш опрыскивал вещи консервантом и складывал на койке. Там была юбка, сшитая из пластика толстыми нейлоновыми нитками, мешок с прорезью для головы и рук, шаль или накидка, сплетенная из разноцветных проводов.

— Она здесь долго прожила, — сказал Павлыш.

На самом дне ящика лежала кипа квадратных белых листков, исписанных ровным, сильно наклоненным вправо почерком. И Павлыш заставил себя не читать написанного на них, пока не закрепил их и не убедился, что листки не рассыплются под пальцами. А читать их он стал, только вернувшись в свою каюту, где мог снять скафандр, улечься на надувной матрас и включить на полную мощность освещение.

— Читай вслух, — попросил Даг, но Павлыш отказался. Он очень устал. Он пообещал, что обязательно прочтет им самые интересные места. Но сначала проглядит сам. Молча. И Даг не стал спорить.

4

— «Я нашла эту бумагу уже два месяца назад, но никак не могла придумать, чем писать на ней. И только вчера догадалась, что совсем рядом, в комнате, за которой следит глупышка, собраны камни, похожие на графит. Я заточила один из них. И теперь буду писать». (На следующий день в каюте Надежды Павлыш увидел на стене длинные столбцы царапин и догадался, как она вела счет дням).

— «Мне давно хотелось писать дневник, потому что я хочу надеяться, что когда-нибудь, даже если я и не доживу до этого светлого дня, меня найдут. Ведь нельзя же жить совсем без надежды. Я иногда жалею, что я неверующая. Я бы смогла надеяться на бога и думать, что это все — испытание свыше».

На этом кончался листок. Павлыш понял, что листки лежали в стопке по порядку, но это не значило, что Надежда вела дневник день за днем. Иногда, наверно, проходили недели, прежде чем она вновь принималась писать.

— «Сегодня они суетятся. Стало тяжелее. Я опять кашляла. Воздух здесь все-таки мертвый. Наверно, человек может ко всему привыкнуть. Даже к неволе. Но труднее всего быть совсем одной. Я научилась разговаривать вслух. Сначала стеснялась, неловко было, словно кто-нибудь может меня подслушать. Но теперь даже пою. Мне бы надо записать, как все со мной произошло, потому что не дай бог кому-нибудь оказаться на моем месте. Только сегодня мне тяжело, и когда я пошла в огород, то по дороге так запыхалась, что присела прямо у стенки, и глупышки меня притащили обратно чуть живую».

Дня через два Павлыш нашел то, что Надежда называла огородом. Это оказался большой гидропонный узел. И нечто вроде ботанического сада.

— «Я пишу сейчас, потому что все равно пойти никуда не смогу, да глупышки и не пустят. Наверно, надо ждать прибавления нашему семейству. Только не знаю уж, увижу ли я…»

Третий листок был написан куда более мелким почерком, аккуратно. Надежда экономила бумагу.

— «Если когда-нибудь попадут сюда люди, пусть знают про меня следующее. Мое имя-отчество-фамилия Сидорова Надежда Матвеевна. Год рождения 1923-й. Место рождения — Ярославская область, село Городище. Я окончила среднюю школу в селе, а затем собиралась поступать в институт, но мой отец, Матвей Степанович, скончался, и матери одной было трудно работать в колхозе и управляться по хозяйству. Поэтому я стала работать в колхозе, хотя и не оставила надежды получить дальнейшее образование. Когда подросли мои сестры Вера и Валентина, я исполнила все-таки свою мечту и поступила в медицинское училище в Ярославле, и кончила его в 1942 году, после чего была призвана в действующую армию и провела войну в госпиталях в качестве медсестры. После окончания войны я вернулась в Городище и поступила работать в местную больницу в том же качестве. Я вышла замуж в 1948 году, мы переехали на жительство в Калязин, а на следующий год у меня родилась дочь Оленька, однако мой муж, Николай Иванов, шофер, скончался в 1953 году, попав в аварию. Так мы и остались одни с Оленькой».

Павлыш сидел на полу, в углу каморки, затянутой белым тентом. Автобиографию Надежды он читал вслух. Почерк разбирать было несложно — писала она аккуратно, круглыми, сильно наклоненными вправо буквами, лишь кое-где графит осыпался, и тогда Павлыш наклонял листок, чтобы разобрать буквы по вмятинам, оставленным на листке. Он отложил листок и осторожно поднял следующий, рассчитывая найти на нем продолжение.

— Значит, в пятьдесят третьем году ей уже было тридцать лет, — сказал Сато.

— Читай дальше, — сказал Даг.

— Здесь о другом, — сказал Павлыш. — Сейчас прочту сам.

— Читай сразу, — Даг обижался. И Павлыш подумал вдруг, как давно Даг ему не завидовал и как вообще давно они друг другу не завидовали.

— «Сегодня притащили новых. Они их поместили на нижний этаж, за пустыми клетками. Я не смогла увидеть, сколько всего новеньких. Но, по-моему, несколько. Глупышка закрыл дверь и меня не пустил. Я вдруг поняла, что очень им завидую. Да, завидую несчастным, оторванным навсегда от своих семей и дома, заключенным в тюрьму за грехи, которых они не совершали. Но ведь их много. Может, три, может, пять. А я совсем одна. Время здесь идет одинаково. Если бы я не привыкла работать, то давно б уже померла. И сколько лет я здесь? По-моему, пошел четвертый год. Надо будет проверить, посчитать царапинки. Только я боюсь, что сбилась со счета. Ведь я не записывала, когда болела, и только мысль об Оленьке мне помогла выбраться с того света. Ну что же, займусь делом. Глупышка принес мне ниток и проволоки. Они ведь что-то понимают. А иголку я нашла на третьем этаже. Хоть глупышка и хотел ее у меня отобрать. Испугался, бедненький».

— Ну? — спросил Даг.

— Все я читать все равно не смогу, — ответил Павлыш. — Погодите. Вот тут вроде бы продолжение.

— «Я потом разложу листки по порядку. Мне все кажется, что кто-то прочтет эти листки. Меня уже не будет, прах мой разлетится по звездам, а бумажки выживут. Я очень прошу тебя, кто будет это читать, разыщи мою дочку Ольгу. Может, она уже взрослая. Скажи ей, что случилось с матерью. И хоть ей мою могилку никогда не отыскать, все-таки мне легче так думать. Если бы мне когда-нибудь сказали, что я попаду в страшную тюрьму, буду жить, а все будут думать, что меня давно уж нет, я бы умерла от ужаса. А ведь живу. Я очень надеюсь, что Тимофей не подумает, что я бросила девочку ему на руки и убежала искать легкой жизни. Нет, скорее всего, они обыскали всю протоку, решили, что я утонула. А тот вечер у меня до конца дней останется перед глазами, потому что он был необыкновенный. Совсем не из-за беды, а наоборот. Тогда в моей жизни должно было что-то измениться… А изменилось совсем не так».

— Нет, — сказал Павлыш, откладывая листок. — Тут личное.

— Что личное?

— Здесь о Тимофее. Мы же не знаем, кто такой Тимофей. Какой-то ее знакомый. Может, из больницы. Погодите, поищу дальше.

— Как ты можешь судить! — воскликнул Даг. — Ты в спешке обязательно упустишь что-то главное.

— Главное я не упущу, — ответил Павлыш. — Этим бумажкам много лет. Мы не можем искать ее, не можем спасти. С таким же успехом мы могли бы читать клинопись. Разница не принципиальная.

— «После смерти Николая я осталась с Оленькой совсем одна. Если не считать сестер. Но они были далеко, и у них были свои семьи и свои заботы. Жили мы не очень богато, я работала в больнице и была назначена весной 1956 года старшей сестрой. Оленька должна была идти в школу, в первый класс. У меня были предложения выйти замуж, в том числе от одного врача нашей больницы, хорошего, правда, пожилого человека, но я отказала ему, потому что думала, что молодость моя все равно прошла. Нам и вдвоем с Оленькой хорошо. Мне помогал брат мужа Тимофей Иванов, инвалид войны, который работал лесником недалеко от города. Несчастье со мной произошло в конце августа 1956 года. Я не помню теперь числа, но помню, что случилось это в субботу вечером… Обстоятельства к этому были такие. У нас в больнице выдалось много работы, потому что было время летних отпусков и я подменяла других сотрудников. Оленьку, к счастью, как всегда, взял к себе пожить Тимофей в свой домик. А я приезжала туда по субботам на автобусе, потом шла пешком и очень хорошо отдыхала, если выдавалось свободное воскресенье. Его дом расположен в сосновом лесу недалеко от Волги».

Павлыш замолчал.

— Ну, что дальше? — спросил Даг.

— Погодите, ищу листок.

— «Я постараюсь описать то, что было дальше, со всеми подробностями, потому что как работник медицины понимаю, какое большое значение имеет правильный диагноз, и кому-нибудь эти все подробности понадобятся. Может быть, мое описание, попади оно в руки к специалисту, поможет разгадать и другие похожие случаи, если они будут. В тот вечер Тимофей и Оленька проводили меня до реки мыть посуду. В том месте дорога, которая идет от дома к Волге, доходит до самой воды. Тимофей хотел меня подождать, но я боялась, что Оленьке будет холодно, потому что вечер был нетеплый, и попросила его вернуться домой, а сама сказала, что скоро приду. Было еще не совсем темно, и минуты через три-четыре после того, как мои родные ушли, я услышала тихое жужжание. Я даже не испугалась сначала, потому что решила, что по Волге, далеко от меня, идет моторка. Но потом меня охватило неприятное чувство, словно предчувствие чего-то плохого. Я посмотрела на реку, но никакой моторки не увидела…»

Павлыш нашел следующий листок.

— «…но увидела, что по направлению ко мне чуть выше моей головы летит воздушная лодка, похожая на подводную лодку без крыльев. Она показалась мне серебряной. Лодка снижалась прямо передо мной, отрезая меня от дороги. Я очень удивилась. За годы войны я повидала разную военную технику и сначала решила, что это какой-то новый самолет, который делает вынужденную посадку, потому что у него отказал мотор. Я хотела отойти в сторону, спрятаться за сосну, чтобы, если будет взрыв, уцелеть. Но лодка выпустила железные захваты, и из нее посыпались глупышки. Тогда я еще не знала, что это глупышки, но в тот момент сознание у меня помутнело, и я, наверно, упала…»

— Дальше что? — спросил Даг, когда пауза затянулась.

— Дальше все, — ответил Павлыш.

— Ну что же было?

— Она не пишет.

— Так что же она пишет, в конце концов?

Павлыш молчал. Он читал про себя.

«Я знаю дорогу на нижний этаж. Там есть путь из огорода, и глупышки за ним не следят. Мне очень захотелось поглядеть на новеньких. А то все мои соседи неразумные. К дракону в клетку я научилась заходить. Раньше боялась. Но как-то посмотрела, чем его кормят глупышки, и это все были травы с огорода. Тогда я и подумала, что он меня не съест. Может, я долго бы к нему не заходила, но как-то шла мимо и увидела, что он болен. Глупышки суетились, подкладывали ему еду, мерили что-то, трогали. А он лежал на боку и тяжело дышал. Тогда я подошла к самой решетке и присмотрелась. Ведь я медик, и мой долг облегчить страдания. Глупышкам я помочь не смогла бы — они железные. А дракона осмотрела, хоть и через решетку. У него была рана — наверно, хотел выбраться, побился о решетку. Силы в нем много — умом бог обидел. Я тут стала отчаянная — жизнь не дорога. Думаю: он ко мне привык. Ведь он еще раньше меня сюда попал — уже тысячу раз видел. Я глупышкам сказала, чтобы они не мешали, а принесли воды, теплой. Я, конечно, рисковала. Ни анализа ему не сделать, ничего. Но раны загноились, и я их промыла, перевязала как могла. Дракон не сопротивлялся. Даже поворачивался, чтобы мне было удобнее».

Следующий листок, видно, попал сюда снизу пачки и не был связан по смыслу с предыдущими.

«Сегодня села писать, а руки не слушаются. Птица вырвалась наружу. Глупышки носились за ней по коридорам, ловили сетью. Я тоже хотела поймать ее, боялась, что разобьется. Но зря старалась. Птица вылетела в большой зал, ударилась с лету о трубу и упала. Я потом, когда глупышки тащили ее в свой музей, подобрала перо, длинное, тонкое, похожее на ковыль. Я и жалела птицу, и завидовала ей. Вот нашла все-таки в себе силу погибнуть, если уж нельзя вырваться на свободу. Еще год назад такой пример мог бы на меня оказать решающее влияние. Но теперь я занята. Я не могу себя потратить зазря. Пускай моя цель нереальная, но все-таки она есть. И вот, такая расстроенная и задумчивая, я пошла за глупышками, и они забыли закрыть за собой дверь в музей. Туда я не попала — там воздуха нет, — но заглянула через стеклянную стенку. И увидела банки, кубы, сосуды, в которых глупышки хранят тех, кто не выдержал пути: в формалине или в чем-то похожем. Как уродцы в Кунсткамере в Ленинграде. И я поняла, что пройдет еще несколько лет, и меня, мертвую, не сожгут и не похоронят, а поместят в стеклянную банку на любование глупышкам или их хозяевам. И стало горько. Я Балю об этом рассказала. Он только поежился и дал мне понять: того же боится. Сижу над бумагой, а представляю себя в стеклянной банке, заспиртованную».

Потом, уже через несколько дней, Павлыш отыскал музей. Космический холод заморозил жидкость, в которой хранились экспонаты. Павлыш медленно шел от сосуда к сосуду, всматриваясь в лед сосудов покрупнее. Боялся найти тело Надежды. А в ушах перебивали друг друга нетерпеливо Даг и Сато: «Ну как?» Павлыш разделял страх Надежды. Лучше что угодно, чем банка с формалином. Правда, он отыскал банку с птицей — радужным эфемерным созданием с длинным хвостом и большеглазой, без клюва, головой. И еще нашел банку, в которой был Баль. Об этом рассказано в следующих листках.

«Я все сбиваюсь в своем рассказе, потому что происходящее сегодня важнее, чем прошедшие годы. Вот и не могу никак описать мое приключение по порядку.

Очнулась я в каморке. Там горел свет, неяркий и неживой. Это не та комната, где я живу сейчас. В каморке теперь свалены ископаемые ракушки, которые глупышки притащили с год назад. За четыре с лишним года мы раз шестнадцать останавливались, и каждый раз начиналась суматоха, и сюда тащили всякие вещи, а то и живых существ. Так вот, в каморке, кроме меня, оказалась посуда, которую я мыла и которая мне потом очень пригодилась, ветки сосны, трава, камни, разные насекомые. Я только потом поняла, что они хотели узнать, чем меня кормить. А тогда я подумала, что весь этот набор случайный. Я есть ничего не стала: не до того было. Села, постучала по стенке — стенка твердая, и вокруг все время слышится жужжание, словно работают машины на пароходе. И, кроме того, я ощутила большую легкость. Здесь вообще все легче, чем на Земле. Я читала когда-то, что на Луне сила тяжести тоже меньше, и если когда-нибудь люди полетят к звездам, как учил Циолковский, то они совсем ничего не будут весить. Вот эта маленькая сила тяжести и помогла мне скоро понять, что я уже не на Земле, что меня украли, увезли, как кавказского пленника, и никак не могут довезти до места. Я очень надеюсь, что люди, наши, с Земли, когда-нибудь тоже научатся летать в космическое пространство. Но боюсь, что случится это еще не скоро».

Павлыш прочел эти строки вслух. Даг сказал:

— А ведь всего год не дожила до первого спутника.

И Сато поправил его:

— Она была жива, когда летал Гагарин.

— Может быть. Но ей оттого не легче.

— Если бы знала, ей было бы легче, — сказал Павлыш.

— Не уверен, — сказал Даг. — Она бы тогда ждала, что ее освободят. А не дождалась бы.

— Не в этом дело, — сказал Павлыш. — Ей важно было знать, что мы тоже можем.

Дальше он читал вслух, пока не устал.

— «Они мне принесли поесть и стояли в дверях, смотрели, буду есть или нет. Я попробовала — странная каша, чуть солоноватая, скучная еда. Но тогда я была голодная и как будто оглушенная. Я все смотрела на глупышек, которые стояли в дверях, как черепахи, и просила, чтобы они позвали их начальника. Я не знала тогда, что их начальник — Машина — во всю стену дальнего зала. А что за настоящие хозяева, какие они из себя, до сих пор не знаю, отправили этот корабль в путь с одними железными автоматами. Потом я думала, как они догадались, какая пища мне не повредит? И ломала себе голову, пока не попала в их лабораторию и не догадалась, что они взяли у меня, пока я была без сознания, кровь и провели полное исследование организма. И поняли, чего и в каких пропорциях мне нужно, чтобы не помереть с голоду. А что такое вкусно, они не знают. Я на глупышек давно не сержусь. Они, как солдаты, выполняют приказ. Только солдаты все-таки думают. Они не могут. Я все первые дни проплакала, просилась на волю и никак не могла понять, что до воли мне лететь и лететь. И никогда не долететь.

… У меня вдруг появилось беспокойство. Это, наверно, из-за того, что я теперь не одна. Такое создается впечатление, что скоро случатся изменения. Не знаю уж, к лучшему ли. Только к худшему изменяться некуда. Сегодня снилась мне Оленька, и я во сне удивлялась, почему она не растет, почему бегает такая маленькая. Ведь ей пора бы и вырасти. А она только смеялась. Я, когда проснулась, очень встревожилась. Не значит ли это, что Оленьки уже нет на свете? Раньше я никогда не верила предчувствиям. Даже на фронте. Насмотрелась на обманчивые предчувствия. А теперь вот весь день не могла себе места найти. Я потом подумала еще вот о чем: а откуда я решила, что я правильно считаю дни? Я ведь царапинку делаю, когда встаю утром? А если не утром? Может, я теперь чаще сплю. Или реже. Ведь не угадаешь. Здесь всегда одинаково. И я подумала, что, может, прошло не четыре года, а только два. Или один. А может, и наоборот — пять, шесть, семь лет? Сколько же лет сейчас Оле? А мне сколько? Может, я уже старуха? Я так переволновалась, что побежала к зеркалам. Это, конечно, не зеркала. Они чуть выпуклые, круглые, похожие на экраны телевизоров. Иногда по ним пробегают зеленые и синие зигзаги. Других зеркал у меня нет. Я долго всматривалась в экраны. Даже глупышки, которые там дежурили, стали сигналить мне — что нужно? Я только отмахнулась. Прошли те времена, когда я их звала палачами, мучителями, фашистами. Теперь я их не боюсь. Я боюсь только Машину. Начальника. Я долго смотрелась в зеркала, переходила от одного к другому, искала то, что посветлее. И ничего решить не смогла. Вроде бы это я — и нос такой же, глаза провалились, и лицо кажется синее. Но это, вернее всего, от самого зеркала. Мешки, правда, под глазами. И я вернулась в комнату».

— Это крайне интересно, — сказал Даг. — Ты как, Павлыш, думаешь?

— Что?

— Об этой проблеме. Изолируй человека на несколько лет так, чтобы он не знал о ходе времени вне его помещения. Изменится ли биологический цикл?

— Я сейчас не об этом думаю, — сказал Павлыш.

— «Я вдруг вспомнила о котенке. Совсем забыла. А сегодня вспомнила. Они котенка откуда-то достали. С Земли, конечно. Он пищал и мяукал. Это было в первые дни. Пищал он в соседней каморке, и глупышки все туда бегали, никак не могли догадаться, что ему молоко нужно. Я тогда совсем робкая была, и они меня привели к нему, к котенку, думали, что я смогу помочь. Но я же не могла объяснить им, что такое молоко. А, видно, в их искусственной пище чего-то не хватало. Я с котенком возилась три дня. Кашу водой разбавляла, в этой заботе забывала даже о своем горе. Но котенок сдох. Видно, человек куда выносливей зверя, хоть и говорят, что у кошки восемь жизней. Я-то живу. Наверно, котенок тоже у них в музее лежит. Теперь я бы нашла чем его кормить. Я знаю ход в их лабораторию. И глупышки ко мне по-другому относятся. Привыкли. А дракон совсем плох. Видно, скоро умрет. Я у него вчера просидела долго, снова промыла раны. А он совсем ослаб. Я с ним сделала открытие. Оказывается, дракон может каким-то образом влиять на мои мысли. Не то чтобы я понимала его, но, когда ему больно, я это чувствую. Я знаю, что он рад моему приходу. И я жалею теперь, что раньше не обращала на него внимания — боялась. Ведь, может быть, он такой же, как я. Тоже пленник. Только еще более несчастный. Его все эти годы держали в клетке. Может, этот дракон — медсестра в больнице на какой-то очень далекой планете. И так же приехала эта дракониха проведать свою дочку. И попалась в наш зоопарк. И прожила в нем много лет в клетке. И все хотела втолковать глупышкам, что она не глупее их. Так и умрет, не втолковав. Я, значит, сначала улыбнулась, а потом расплакалась. Вот и сижу реву, а мне идти пора, ждут.

И все-таки, если я думаю о драконе, то думаю, что моя судьба лучше. Я хоть пользуюсь какой-то свободой. И пользовалась ею с самого начала. С тех пор, как помер котенок. Я много думала, почему так получилось, что все остальные пленники — сколько их тут есть (за перегородками на остальных этажах воздух другой — туда мне не пройти, и там тоже, наверно, есть пленники) — сидят взаперти. Лишь я довольно свободно разгуливаю по этажам. Почему-то они решили, что я им не опасна. Может быть, их хозяева на меня похожи. Доверили мне котенка. Пустили в огород и показали, где семена. В лабораторию мне можно ходить. Даже слушаются меня глупышки. Тот, кто эти листки будет читать, наверно, удивится, что за глупышки? Это я железных черепах так называю. Как узнала, что они машинки, что они простых вещей не понимают, так и стала их звать глупышками. Для себя. Но все равно, если задуматься, жизнь моя ненамного лучше тех, кто в клетках. И в камерах. Просто моя тюрьма обширнее, чем у них. Вот и все. Я же пыталась через глупышек объяснить Машине, начальнику, что это чистое преступление — хватать живого человека и держать его так. Я хотела им объяснить, что лучше им связаться с нами, с Землей. Но потом я убедилась, что, кроме машин, здесь никого нет. А машинам дан приказ — летайте по Вселенной, собирайте, что встретится на пути, потом доложите. Только уж очень долог обратный путь. Я еще надеюсь, что доживу, а дожив, встречусь с ними и все им выложу. А может, они и не знают, что где-нибудь, кроме их планеты, есть разумные люди?»

Когда Павлыш кончил читать этот листок, Даг сказал:

— В общем, она рассуждала довольно логично.

— Конечно, это был исследовательский автомат, — сказал Павлыш. — Но есть тут одна загадка. И Надежда ее уловила.

— Загадка? — спросил Сато.

— Мне кажется странным, — сказал Павлыш, — что такой громадный корабль, посланный в дальний поиск, не имеет никакой связи с базой, с планетой. Видно, летит он много лет. И за это время информация устаревает.

— Я не согласен, — сказал Даг. — Представь, что таких кораблей несколько. Каждому выделен сектор Галактики. И пускай они летят много лет. Неважно. Ведь органическую жизнь они обнаружат, дай бог, на одном мире из тысячи. Вот они свозят информацию. Что такое сто лет для цивилизации, которая может рассылать разведчиков? А потом уж они на досуге рассмотрят трофеи и решат, куда посылать экспедицию.

— И они хватают все, что попадется? — спросил Сато, не скрывая неприязни к хозяевам корабля.

— А какие критерии могут быть у автоматов, чтобы определить, разумное ли существо им попалось?

— Ну, Надежда, например, была одета. Они видели наши города.

— Неубедительно, — сказал Павлыш. — И где гарантия, что в мире икс разумные существа не ходят голыми и не одевают в платья своих домашних животных.

— И шансы на то, что они выловят именно разумное существо, столь малы, — добавил Даг, — что ими они, наверно, просто пренебрегают. В любом случае они стремятся сохранить живьем все свои трофеи.

— Разговор пустой, — подытожил Павлыш, поднимая следующий листок. — Мы пока ничего не знаем о тех, кто послал корабль. И не знаем, что они думали при этом. В известной нам части Галактики ничего подобного нет. Значит, они издалека. Мы знаем только, что они были у нас, но по какой-то причине не вернулись домой.

— Может, это и к лучшему, — сказал Даг.

Остальные промолчали.

«Как-нибудь потом, будет время, напишу о моих первых годах в тюрьме. Сейчас многое уже кажется туманным, далеким — и ужас мой, и отчаяние, и то, как я искала выход отсюда, думала даже, что заберусь к ним в центр и поломаю все их машины. Пускай мы разобьемся. Это в то время я так думала, когда боялась, что они снова прилетят к нам на Землю и натворят что-нибудь плохое. Но я поняла, что с их кораблем мне не справиться. Наверно, тут сто инженеров не поймут, что к чему. А сейчас мне пора вернуться к тем событиям, которые произошли уже не так давно, месяцы, недели назад, уже после того как я раздобыла бумагу и начала писать дневник. Новые пленники, которых подобрали в последний раз, попали на мой этаж, наверно, потому, что у нас с ними одинаковый воздух. Их подержали сначала в карантине, на другом этаже, а потом отправили в камеры недалеко от моих владений. Меня одолела надежда, что вдруг это тоже люди или кто-нибудь хотя бы похожий. Но когда я их увидела — подсмотрела, как глупышки завозили в камеру еду, поняла, что опять для меня сплошное разочарование. Я как-то видела в Ярославле, в магазине, продавали трепангов. Я тогда подумала: бывает же гадость, и как только люди едят? Другие покупатели в магазине так же реагировали. Новенькие животные оказались похожими на таких трепангов. Было их в камере двое, росточком они с собаку, скользкие и отвратительного вида. Я расстроилась и ушла к себе. Даже записывать ничего в дневник о них не стала. На другой день все рассказала моей драконихе, но она, конечно, ничего не поняла. Если бы я не ждала чего-то, легче было бы перенести такое разочарование. Этих трепангов из камер не выпускали. Я скоро уже поняла, что их всего пятеро — двое в камере, а трое в клетке, за железной дверью. Их пищу я тоже вскоре увидела, потому что глупышки мой огород потеснили, разводили в лоханках какую-то плесень, словно живая, она шевелится, и вонь от нее неприятная. И эту плесень таскали трепангам.

… Что-то опять плохо стало драконихе. Я уж в лаборатории опыты развела. Посмотрел бы на меня Иван Акимович из нашей больницы. Он мне все советовал пойти учиться. Говорил, что из меня получится врач, потому что у меня развита интуиция. Но жизнь меня засосала, я осталась неучем. О чем сильно теперь жалею. Правда, мне не раз приходилось замещать лаборантку, и я умела делать анализы и ассистировать при операциях: маленькая больница — хорошая школа, всем бы молодым медикам советовала через нее пройти. Но разве здесь мои знания могли пригодиться?»

— Ты чего молчишь? — спросил Даг. — Пропускаешь?

— Все сам прочтешь. Я хочу добраться до сути, — ответил Павлыш.


«Хоть я испытывала отвращение к трепангам, но понимала, что отвращение мое несправедливое. Ничего они мне плохого не сделали. И тем более я уже привыкла жить среди таких чудес и уродцев, что и во сне не приснятся. Посчитать мои дни здесь — такая получается бесконечная и одинаковая цепочка, что страшно делается. А вдуматься, то получится, что каждый день узнаю что-нибудь, смотрю, думаю. До чего же человек выносливое существо! Ведь и я кому-то кажусь страшным уродом. Может, даже и моей драконихе.

Наверно, эти трепанги могут думать. Такое решение мне пришло в голову, когда я увидела, что, стоит мне пройти мимо их клетки, они за мной следят и двигаются.

Как-то я шла с огорода с пучком редиски — редиска хилая, вялая, но все-таки витамины. Один трепанг возился у самой решетки. Мне показалось, что он старается сломать замок. Что же, подумала я, ведь и мне такое приходило в голову. В первые дни, когда я сидела взаперти, и в те дни, когда меня запирали, потому что приближались к другим планетам. Подумала и даже остановилась. Ведь что же это получается? Как я, значит, думают? А трепанг, как увидел меня, зашипел и отполз внутрь. Но не успел, потому что один из глупышек был неподалеку (я-то его не видела, привыкла не замечать), и он ударил трепанга током. Такое у них наказание. Трепанг съежился. Я на глупышку прикрикнула и хотела дальше пойти, но тут и мне досталось. Да так сильно он меня ударил током, что я даже упала и рассыпала редиску. Видно, он хотел мне показать, что с этими, с трепангами, мне делать нечего. Я поднялась кое-как — суставы последнее время побаливают — и ушла к себе. Сколько живу здесь, а не могу привыкнуть, что я для них все-таки как кролик в лаборатории. В любой момент они могут меня убить — и в музей, в банку. И ничего им за это не будет. Я зубы стиснула и ушла.

…Потом-то оказалось, что этот удар током мне даже помог. Трепанги сначала думали, что я одна из их хозяев. Приняли даже меня за главную. И если бы не глупышкино наказание, меня бы считали за врага. А так, прошло дня три, иду я мимо них опять дракониху лечить, вижу, один трепанг возится у решетки и шипит. Тихо так шипит. Осмотрелась я — глупышек не видно. „Чего, — спрашиваю, — несладко тебе, милый?“ Я за эти дни и к трепангам уже успела привыкнуть, и они не казались мне такими уродами, как в первый день. А трепанг все шипит и пощелкивает. И тогда я поняла, что он со мной говорит. „Не понимаю“, — я ему ответила и хотела было улыбнуться, но решила, что не стоит — может, моя улыбка ему покажется хуже волчьего оскала. Он снова шипит. Я ему говорю: „Ну что ты стараешься? Словаря у меня нету. А если ты не ядовитый, то мы с тобой друг друга обязательно поймем“. Он замолчал. Слушает. Тут в коридоре показался большой глупышка, с руками как у кузнечика. Уборщик. Я хоть и знала, что такие током не бьют, но поспешила дальше — не хотела, чтобы меня видели перед клеткой. Но обратно шла, снова задержалась, поговорила. Все есть с кем душу отвести. Потом мне пришло в голову: может, им удобнее со мной объясняться по-письменному? Я написала на листке, что меня зовут Надеждой, принесла ему, показала и при этом, что написала, повторила вслух. Но боюсь, что он не понял. А еще через день случилось столкновение у одного из трепангов с глупышками. Я думаю, что ему удалось открыть замок и его поймали в коридоре. Попал он на уборщиков, и они его сильно помяли, пока других глупышек звали, а он сопротивлялся. Я в коридоре была, услышала шум, побежала туда, но опоздала. Его уже посадили в отдельную камеру, новый замок делали. Вижу — другие трепанги волнуются, беспокоятся в клетках. Я попыталась тогда пробраться в камеру к трепангу, которого отделили. Глупышки не пускают. Током не бьют, но не пускают. Тогда я решила их переупрямить. Встала около двери и стою. Дождалась, пока они дверь откроют, и успела заглянуть внутрь. Трепанг лежит на полу, весь израненный. Тогда я пошла в лабораторию, собрала там свою медицинскую сумку — ведь не в первый раз приходится здесь выступать неотложной помощью — и пошла прямо в камеру. Когда глупышка хотел меня остановить, показала, что у меня в сумке. Глупышка замер. Я уже знала — они так делают, когда советуются с Машиной. Жду. Прошла минута. Вдруг глупышка откатывается в сторону — иди, мол. Я просидела около трепанга часа три. Гоняла глупышек, словно своих санитарок. Они мне и воду принесли, и подстилку для трепанга, но одного я добиться не смогла — чтобы привели еще одного трепанга. Ведь свои лучше меня знают, что ему нужно. И самое удивительное — в тот момент, когда глупышек в камере не было, трепанг снова зашипел, и в его шипении я разобрала слова: „Ты чего стараешься?“ Я поняла, что он запомнил, как я с ним разговаривала, и старается мне подражать. Вот тогда я первый раз за много месяцев по-настоящему обрадовалась. Ведь он не только подражал, он понимал, что делает.

…Меня удивляло, как быстро они запоминали мои слова, и, хоть им трудно было их произносить — рот у них трубочкой, без зубов, — они очень старались. Я все эти дни и недели жила как во сне. В хорошем сне. Я заметила в себе удивительные изменения. Оказалось, что нет на свете существ приятней, чем трепанги. Поняла, что они красивые, научилась их различать, но, честно скажу, ровным счетом ничего в их шипении и пощелкивании я не понимала. Да и сейчас не понимаю. Я их учила, как только была возможность, — мимо прохожу, слово говорю, разные предметы проношу рядом с клеткой, показываю, и они сразу понимают. Они выучили, как зовут меня, и, как завидят (если рядом глупышек нет), сразу шипят: „Нашешда, Нашешда!“ Ну как малые дети! А я узнала на огороде, что они любят. И старалась, чтобы их подкормить. Хоть и еда у них вонючая — так и не привыкла к этому запаху. Глупышки по части трепангов имели строгий наказ Машины — на волю их не отпускать, глаз не сводить, беречь и не доверять. Так что я не могла открыто с ними видеться. А то бы и меня заподозрили. И вот тоже удивительно — сколько я провела здесь времени, и была для глупышек неопасна. Одна была. А вместе с трепангами мы стали силой. И я это чувствовала. И трепанги мне говорили, когда научились по-русски. И вот наступил такой день, когда я подошла к их клетке и услышала:

— Надежда, надо уходить отсюда.

— Ну куда отсюда уйдешь? — ответила я. — Корабль летит неизвестно куда. Где мы теперь, никому не ясно. Ведь разве мы сможем управлять кораблем?

И тогда трепанг Баль ответил мне:

— Управлять кораблем сможем. Не сейчас. После того, как больше узнаем. И ты нам нужна.

— Смогу ли я? — отвечаю.

Тут они вдвоем заверещали, зашипели на меня, уговаривали. А я только улыбнулась. Я не могла им сказать, что я счастлива. Все равно — вырвемся мы отсюда или нет. Я и трепанги — какой союз! Посмотрела бы Оля на свою старуху мать, как она идет по синему коридору мимо запертых дверей и клеток и поет песню: „Нам нет преград ни в море, ни на суше!“.»


— В общем, она нашла единомышленников, — ответил кратко Павлыш на разгневанные требования Дага читать вслух. — Поймите, я же в десять раз быстрее проглядываю эти листки про себя.

— Вот уж… — начал было Даг, но Павлыш уже читал следующий листок.


«Несколько дней я не писала. Некогда было. Это совсем не значит, что я была занята больше, чем всегда, — просто мысли мои были заняты. Я даже постриглась покороче, долго стояла перед темными зеркалами, кромсая скальпелем волосы. За что я отдала бы полжизни — это за утюг. Ведь никто меня не видит, никто не знает здесь, что такое глажка, никто, кроме меня, не знает, что такое одежда. А ведь сколько мне пришлось потратить времени, чтобы придумать, из чего шить и чем шить. Хуже, чем Робинзону на необитаемом острове. И вот я стояла перед темным зеркалом и думала, что никогда не приходилось мне ходить в модницах. А уж теперь, если бы я появилась на Земле, вот бы все удивились — что за ископаемое? Сейчас, по моим расчетам, на Земле идет шестидесятый год. Что там носят женщины? Хотя это где как. В Москве-то, наверно, модниц много. А Калязин — город маленький. Вот я и отвлеклась. Думаю о тряпках. Смешно? А Баль, это мой самый любимый трепанг, ради того, чтобы выучить получше мой язык, пошел на жертву. Порезался чем-то страшно. И глупышки меня на помощь позвали. Я тут у них уже признанная „скорая помощь“. Я Баля ругала на чем свет стоит, а не учла, что он памятливый. Вот он теперь все мои ругательства запомнил. Ну, конечно, ругательства не страшные — голова садовая, дурачина-простофиля — такие ругательства. Раз я имею свободу движения по вашей тюрьме, то у меня теперь две задачи — во-первых, держать связь между камерами, в которых сидят трепанги. Во-вторых, проникнуть за линию фронта и разузнать, где что находится. Вот я и вспомнила военные времена».


Следующий листок был коротеньким, написан в спешке, кое-как.


«Дола три раза заставлял меня ходить за перегородку, в большой зал. Я ему рассказывала. Дола главный. Они, видно, решили между собой, что моей помощи им мало. Должен пойти в операторскую Баль. До переборки я его доведу. Дальше у него будет моя бумажка с чертежом. И я останусь у переборки ждать, когда он вернется. Страшно мне за Баля. Глупышки куда шустрее. Пойдет он сейчас — в это время почти все они заняты на других этажах».


Запись на этом обрывалась. Следующая была написана иначе. Буквы были маленькими, строгими.


«Ну вот, случилось ужасное. Я стояла за перегородкой, ждала Баля и считала про себя. Думала, если успеет вернуться прежде, чем я досчитаю до тысячи, — все в порядке. Но он не успел. Задержался. Замигали лампочки, зажужжало — так всегда бывает, если на корабле непорядок. Мимо меня пробежали глупышки. Я пыталась закрыть дверь, их не пускать, но один меня так током ударил, что я чуть сознание не потеряла. А Баля они убили. Теперь он в музее. Мне пришлось скрываться у себя в комнате, пока все не утихло. Я боялась, что меня запрут, но почему-то меня они всерьез не приняли. Когда я часа через два вышла в коридор, поплелась к огороду — пора было витамины моей драконихе давать, — у дверей к трепангам стояли глупышки. Пришлось пройти, не глядя в ту сторону. Тогда я еще не знала, что Баля убили. Только вечером перекинулась парой слов с трепангами. И Дола сказал, что Баля убили. Ночью я переживала, вспомнила, какой Баль был милый, ласковый, красивый. Не притворялась. В самом деле очень переживала. И еще думала, что теперь все погибло — больше никому в операторскую не проникнуть. А сегодня Дола объяснил мне, что не все потеряно. Они, оказывается, могут общаться, даже совсем не видя друг дружку, разговаривать, пользуясь какими-то волнами, и на большом расстоянии. И вот Баль потому и задержался, что своим товарищам передавал все устройство рубки управления нашего корабля и свои по этому поводу соображения. Он даже побывал у самой Машины. Он знал, что, наверно, погибнет — он должен был успеть все передать. И Машина убила его. А может, и не убивала — она ведь только машина, но так и получилось. Каково, думала я, было моим прадедам — они ведь крепостные, совершенно необразованные. Они считали, что Земля — центр всего мира. Они не знали ничего о Джордано Бруно или Копернике. Вот бы их сюда. А в чем разница между мной и дедом? Я ведь хоть и читала в газетах о бесконечности мира, на моей жизни это не отражалось. Все равно я жила в центре мира. И этот центр был в городе Калязине, в моем доме на Циммермановой улице. А оказалось, моя Земля — глухая окраина…»


Даг что-то говорил Павлышу, но тот не слышал. Хотя отвечал невразумительно, как спящий тому, кто будит его до времени.


«Первый раз за все годы проснулась от холода. Мне показалось, что трудно дышать. Потом обошлось. Согрелась. Но трепанги, когда я к ним пришла, сказали, что с кораблем что-то неладно. Я спросила, не Баль ли виноват. Они ответили — нет. Но сказали, что надо спешить. А я-то думала, что корабль вечный. Как Солнце. Дола сказал, что они теперь много знают об устройстве корабля. И о том, как работает Машина. Сказали, что у них дома есть машины посложнее этой. Но им нелегко бороться с Машиной, потому что глупышки захватили их, как и меня, врасплох. И без меня им не справиться. Готова ли я и дальше им помогать? „Конечно, готова“, — ответила я. Но ведь я очень рискую, объяснил мне тогда Дола. Если им удастся повернуть корабль или найти еще какой-нибудь способ вырваться отсюда, они смогут добраться до своего дома. А вот мне они помочь не смогут. „А разве нет на корабле каких-нибудь записей маршрута к Земле?“ — спросила я. Но они сказали, что не знают, где их искать, и вернее всего, они спрятаны в памяти Машины. И тогда я им объяснила мою философию. Если они возьмут меня с собой, я согласна куда угодно, только бы отсюда вырваться. Уж лучше буду жить и умру у трепангов, чем в тюрьме. А если мне и не удастся отсюда уйти, хоть спокойна буду, что кому-то помогла. Тогда и умирать легче. И трепанги со мной согласились.

На корабле стало еще холодней. Я потрогала трубы в малом зале. Трубы чуть теплые. Два глупышки возились у них, что-то чинили. С трепангами я договориться смогла, а вот глупышки за все годы ничего мне не сказали. Да и что им сказать? Но мне надо идти, и я совсем не знаю, вернусь ли к моим запискам. Я еще хочу написать — даже не для того, кто будет читать эти строчки, а для себя самой. Если бы мне сказали, что кого-нибудь можно посадить на несколько лет в тюрьму, где он не увидит ни одного человека, даже тюремщика не увидит, я бы сказала, что это наверняка смерть. Или человек озвереет и сойдет с ума. А вот, оказывается, я не сошла. Износилась, постарела, измучилась, но живу. Я сейчас оборачиваюсь на прошлое и думаю — а я ведь всегда, почти всегда была занята. Как и в моей настоящей жизни на Земле. Наверно, моя живучесть и держится на том, что умеешь найти себе дело, найти что-то или кого-то, ради чего стоило бы жить. А у меня сначала была надежда вернуться к Оленьке, на Землю. А потом, когда эта надежда почти угасла, оказалось, что даже и здесь я могу пригодиться».


И последний листок. Он обнаружился в пачке неисписанных листков, тех, что Надежда заготовила, обрезала, но не успела ничего на них написать.


«Уважаемый Тимофей Федорович!

Примите мой низкий поклон и благодарность за все, что вы сделали для меня и моей дочери Ольги. Как вы там живете, не скучаете ли, вспоминаете ли меня иногда? Как ваше здоровье? Мне без вас порой бывает очень тоскливо, и не думайте, пожалуйста, что меня останавливало то, что вы инвалид…»


Дальше было две строчки, густо зачеркнутых. И нарисована сосна. Или ель. Плохо нарисована, неумело.

5

Потом прошло несколько дней. Павлыш спал и ел под своим тентом и уходил в длинные коридоры корабля, как на работу. На связь он выходил редко и отмалчивался, когда Даг начинал ворчать, потому что его товарищи воспринимали Надежду как сенсацию, удивительный парадокс — для них она оставалась казусом, открытием, явлением (тут можно придумать много слов, которые лишь приблизительно раскроют всю сложность их переживаний, в которых не было одного — отождествления).

Павлыш оставался все время рядом с Надеждой, ходил по ее следам, видел этот корабль — его коридоры, склады, закоулки — именно так, как видела их Надежда, он проникся полностью атмосферой трагической тюрьмы, которая, вернее всего, и не предназначалась для такой роли, которая внесла в жизнь медсестры из калязинской больницы страшную неизбежность, которую та осознала, но с которой в глубине души все-таки не примирилась.

Теперь, зная каждое слово в записках Надежды и расшифровав последовательность передвижений женщины по кораблю, уяснив значение ее маршрутов и дел, побывав и в тех местах, куда Надежда попасть не могла, о существовании которых даже не подозревала, Павлыш уже мог знать, что произошло потом, причем именно знать, а не догадываться.

Обрывки проводов, перевернутый робот-глупышка, темное пятно на белесой стене, странный разгром в рубке управления, следы в отделении корабельного мозга — все это укладывалось в картину последних событий, участником которых была Надежда. И Павлыш даже не искал следы, а знал, что там и там они могут оказаться. А если их не оказывалось, он шел дальше до тех пор, пока уверенность его не подкреплялась новыми доказательствами.

…Надежда спешила дописать последний листок. Она очень жалела теперь, что так мало писала в последние недели. Она всегда не любила писать. Даже сестры корили ее за то, что совсем не пишет писем. И только сейчас она вдруг представила, что, если улетит с трепангами, может так случиться, что корабль попадет в руки к разумным существам, и даже к таким, которые передадут ее записки на Землю. И вот они будут клясть ее последними словами за то, что не описала свою жизнь подробно, день за днем, не описала ни трепангов, хоть знает их теперь как своих родственников, ни других, с которыми ей пришлось иметь дело на корабле, — одни давно уже погибли, другие попали в музей, третьим, видно, суждено будет погибнуть, потому что трепанги смогли узнать, — уж они куда больше Надежды разбираются во всякой технике, — что корабль так долго не возвращался к себе домой из-за того, что в системах его произошли неполадки. Если так дело пойдет дальше, он будет до скончания века носиться по Вселенной, понемногу ломаясь, умирая, как человек.

Все последние дни для Надежды проходили в спешке. Ей приходилось делать множество дел, значения которых она не всегда понимала, но знала, что они важны и нужны для цели, ясной трепангам. Она понимала, что расспрашивать их об этом бессмысленно. Они и не могли ей объяснить, даже если бы хотели. За эти годы Надежда научилась тому, что она не может понять даже самых неразумных обитателей корабля, не говоря уже о трепангах. Ведь сколько они прожили рядом с драконихой, сколько часов Надежда провела рядом с ней, а ведь так ничего она не узнала. Или шарики, жившие в стеклянном кубе. Шариков было много, десятка два. При виде Надежды они часто начинали менять цвет и раскатываться крупными бусинами по дну куба, складываясь в фигуры и круги, словно давали ей знаки, которых она понять не могла. Надежда говорила о шариках трепангам, но они или забывали сразу, или не удосуживались поглядеть на них. Надежда, когда стало ясно, что путешествие подходит к концу, связала из проводков мешок, чтобы захватить шарики с собой. Знала даже, что шарикам нужна вода — больше ничего им не нужно.

Вот и сейчас, как допишет, сложит свое добро, надо бежать открывать три двери, которые нарисовали ей трепанги на плане. Эти двери трепангам не открыть, потому что квадратики слишком высоки для них.

Надежда поняла, что они возьмут с собой ту лодку, которая когда-то захватила ее в плен. На ней и полетят. Но для того чтобы сделать это, надо обязательно вывести из строя главную машину. А то к лодке не пройти, и Машина просто не выпустит их с корабля. Для этого Надежда тоже была нужна.

Надежда не спала уже вторую ночь. И не только потому, что была охвачена возбуждением, но и потому, что трепанги не спали вообще и не понимали, почему ей надо обязательно отключаться и ложиться. И стоило ей улечься, как сразу в мозгу она ощущала толчок — трепанги звали ее.

Складывая листки, Надежда вдруг засомневалась, оставлять ли их здесь. А может, взять с собой на лодку? Может, им лучше будет с ней? Мало ли что случится в пути? Нет, рассудила, сама-то она всегда может рассказать. А на корабле ничего не останется.

Толчок в голове. Надо бежать. Надежде вдруг показалось, что она уже не вернется сюда. Жизнь, тянувшаяся так медленно и монотонно, вдруг набрала страшную скорость и помчалась вперед. И именно сейчас она может оборваться…

— Мы постараемся повернуть сам корабль к нашей планете, — сказали ей трепанги. — Но это очень рискованно. Ведь для этого мы должны заставить мозг корабля подчиниться нам. Если нам это не удастся, то мы постараемся вывести его из строя. Так, чтобы воспользоваться спасательной лодкой. Но прилетит ли она куда надо, сможем ли мы ею управлять — мы тоже не уверены. Поэтому возможно, что нам грозит смерть. И мы должны сказать тебе об этом.

— Знаю, — сказала Надежда. — Я была на войне.

Но это ничего не говорило трепангам, у которых давно не было войн.

Трепанги тоже не теряли времени даром. Они сделали такие палки, которыми надо дотронуться до глупышки — и он выключается. Палку дали Надежде. Она должна была идти впереди и открывать двери.

Два трепанга пошли за ней следом. Два других поспешили, поползли, подпрыгивая, наверх, где тоже было отделение с какими-то машинами, как капитанский мостик на пароходе, только без окон.

— Три двери, — повторял трепанг. — Но за последней дверью, возможно, не будет воздуха. Или будет не такой, как в нашем отделении. Сразу не входи. Подождем, пока наполнится. Ясно?

Трепанги всегда говорили ясно, они очень старались, чтобы Надежда понимала их приказы и просьбы. За первой дверью Надежда как-то была. Помнила, что там широкий проход и по стенам стоят запасные глупышки. Как мертвые. Трепанги сказали ей, что там глупышки подзаряжаются, отдыхают. Почему она туда попала и когда это было — Надежда не помнила. Но коридор с мертвыми глупышками в нишах запомнился отчетливо.

— Они тебя не тронут, — сказал Дола.

— Не успокаивай, — сказала Надежда.

— Только не рискуй. Без тебя нам не выбраться. Помни это.

— Отлично помню. Не волнуйся.

Надежда провела ладонью по квадрату в стене, и дверь отошла в сторону. В том коридоре был странный запах, сладкий и в то же время горелый. Все ниши были заняты.

— Им приходится теперь дольше подзаряжаться, — сказал Дола, ползший сзади. — Ты видела, что их меньше стало в наших отсеках?

— Да, заметила, — сказала Надежда. — Не забыть бы взять шарики.

— Шарики?

— Я о них говорила.

— Осторожнее!

Один из глупышек вдруг резко выскочил из ниши и поехал к ним, собираясь загородить дорогу и, может, отогнать их обратно. Глупышка спешил устранить непорядок.

— Быстрее, — сказал Дола. — Быстрее.

Надежда побежала вперед и постаралась перепрыгнуть через глупышку, бросившегося к ней под ноги.

Но глупышка — как это она забыла? — тоже подпрыгнул и ударил ее током. К счастью, несильно. Наверно, сам не успел подзарядиться. Надежда упала на колени и выронила палку. Ушиблась больно и даже охнула. Ноги у нее были уже не те, что несколько лет назад. Она ведь в техникуме играла в волейбол. За «Медик». Второе место в Ярославле. Только это было очень давно.

Глупышку остановил Дола, который тоже имел такую же палку, как у Надежды, только покороче.

— Что с тобой? — спросил он. Голос у трепанга шипящий, без всякого выражения, но по ощущению в голове Надежда поняла, как он волнуется.

— Ничего, — сказала Надежда, поднимаясь и заставляя себя забыть о боли. — Пошли дальше.

До следующей двери было шагов двадцать. Еще один глупышка стал вылезать из ниши, но делал он это медленно.

— Машина уже получила сигнал, — сказал Дола. — Они с ней связаны.

Надежда добежала, ковыляя, до двери, но квадрата на нужном месте не оказалось.

— Я не знаю, как открыть, — сказала она.

Сзади было тихо.

Она оглянулась. Дола стоял неподвижно. Второй трепанг отбивался палочкой от трех глупышек сразу.

— Скорее, — сказал наконец Дола.

— Может, есть другой путь? — спросила Надежда, чувствуя, как у нее холодеют руки. — Эту дверь нам не открыть.

— Другого пути нет, — сказал Дола, и голос его шептал, шелестел откуда-то снизу, издалека. Дверь была заперта надежно.

Еще глупышки, другие, вялые, медленные, выползали из ниш, и казалось, что на трепанга надвигается стадо слишком больших божьих коровок.

И в этот момент дверь открылась сама. Распахнулась резко, так что Надежда еле успела отпрыгнуть в сторону, потому что почувствовала, что дверь открывается неспроста. Так вбегает домой хозяин, подозревающий, что к нему забрались воры.

Дола тоже успел отпрыгнуть в сторону. Трепанги умеют иногда прыгать довольно резко.

Из двери выскочил глупышка, которого Надежда никогда раньше не видела. Он был чуть ли не с нее ростом и скорее был похож на шар, а не на черепашку, как прочие. У него было три членистые руки, и он громко, угрожающе жужжал, словно хотел распугать тех, кто осмелился зайти в неположенное место.

Откуда-то вырвалось пламя и пролетело, заполняя коридор, совсем рядом с Надеждой, и она ощутила его обжигающую близость. Она зажмурилась и не увидела, как Дола успел, подобрав палку, остановить глупышку, заставить его замереть. Хоть и было поздно.

Черепашки, толпившиеся в дальнем конце коридора, уже потемнели, словно обуглились, а второй трепанг, который сдерживал их и не успел отскочить, когда открылась дверь, превратился в кучку пепла на полу.

Все это Надежда видела как во сне, словно ее не касались ни опасность, ни смерть. Она понимала, что ее дело — пройти за вторую дверь, потому что дверь может закрыться, и тогда все, ради чего погибли Баль и этот трепанг, окажется бессмысленным и ненужным.

За второй дверью оказался круглый зал, словно верхняя половина шара. Они успели вовремя. К двери уже катился второй большой глупышка. Дола успел броситься к нему и обезвредить раньше, чем тот начал действовать.

Перед Надеждой было несколько дверей, совершенно одинаковых, и она обернулась к Доле, чтобы он сказал, куда идти дальше.

Тот уже спешил вперед и быстро, изгибаясь, как испуганная гусеница, высоко поднимая спину, пополз мимо дверей, на какую-то долю секунды останавливаясь перед каждой и словно вынюхивая, что за ней находится.

— Здесь, — сказал он. — Ищи, как войти.

Надежда уже стояла рядом. Эта дверь также была без запора. И какое-то тупое отчаяние овладело Надеждой. Она тогда просто толкнула дверь рукой, и та, словно ждала этого, провалилась вниз.

Они были перед Машиной. Перед хозяином корабля, перед тем, кто отдавал приказы спускаться на чужие планеты и забирать все, что попадется, перед тем, кто поддерживал на корабле порядок, кормил, наказывал и хранил его пленников и добычу.

Машина оказалась просто стеной с множеством окошек и разноцветных лампочек, серых и голубых плиток и рукоятей. Это была Машина, и ничего более. Она удивила Надежду. Нет, не разочаровала, а удивила, потому что за годы, проведенные здесь, Надежда много раз пыталась представить себе хозяина корабля и наделяла его множеством страшных черт. Но именно безликость Машины ей никогда не приходила в голову.

Маленький глупышка, который сидел где-то высоко на машине, соскользнул вниз и покатился к ним. Надежда хотела ткнуть его палкой, но палка была у Долы, и тот пополз навстречу глупышке и остановил его.

— Что дальше? — спросила Надежда, переводя дух. Ее юбка, сшитая из найденной на корабле материи, похожей на клеенку, распоролась на коленях и замаралась кровью — оказывается, она сильно расшиблась, когда прыгала через глупышку.

Дола не ответил. Он уже стоял перед Машиной и крутил своей червяковой головкой, разглядывая ее.

Что-то щелкнуло, словно от взгляда Долы, и зал наполнился громким прерывистым шипением. Надежда отпрянула, но тут же догадалась, что это голос другого трепанга.

— Все в порядке, — сказал тогда Дола. — Посади меня вот сюда. Я поверну эту ручку.

Надежда посадила его повыше, и он сделал что-то в Машине.

— Наши, — сказал Дола, уже опустившись снова на пол и проползая вдоль Машины, — на центральном пульте. Если все будет в порядке, мы сможем управлять кораблем.

Дола прислушивался к шипению, которое исходило из черного круга — видно, какого-то переговорного устройства, и говорил Надежде, что надо сделать, если сам не мог дотянуться до того или иного рычага или кнопки. И Надежда вдруг поняла, что они находятся в машинном отделении парохода и капитан со своего мостика отдает им приказания: «Тихий ход, полный ход». И скоро они поедут дальше, домой.

И ее охватила странная, сладкая усталость. Ноги отказались ее держать. Она села на пол и сказала Доле:

— Я отдохну немножко.

— Хорошо, — сказал Дола, прислушиваясь к словам своих товарищей с капитанского мостика.

— Я отдохну, а потом буду тебе помогать.

— Они пытаются перевести корабль на ручное управление, — сказал ей Дола через некоторое время, и голос его донесся издалека-издалека.

И тут же Дола вскрикнул. Она никогда не слышала, чтобы трепанги кричали. Что-то случилось такое, что заставило его сильно испугаться.

Огоньки на лице Машины гасли один за другим, перемигиваясь все слабее, будто прощались друг с дружкой.

Шипение из репродуктора превратилось в слабый визг, и Дола выкрикивал какие-то отдельные звуки, которые не могли иметь смысла, но все же имели.

— Быстро, — сказал Дола. — К катеру.

Чего-то они не учли. В Машине, на вид покорившейся восставшим пленникам, сохранились клеточки, которые приказали ей остановиться, умереть, лишь бы не служить другим, чужим.

Надежда поднялась на ноги, чувствуя, как Дола толкает ее, торопит, но никак не могла должным образом испугаться — все ее тело продолжало цепляться за спасительную мысль: «Все кончилось, все хорошо, теперь мы поедем домой».

И даже когда она бежала за Долой по коридору, мимо обожженных глупышек, даже когда они выскочили наружу и Дола велел ей скорее сносить к катеру еду и какие-то круглые, тяжелые предметы вроде морских мин, помогая ей при этом, она продолжала убаюкивать себя мыслью, что все будет в порядке. Ведь они одолели машину.

У люка, который вел к катеру, Надежда сваливала продукты и бежала снова, потому что надо было захватить и воду, и еще этих шаров, в которых, оказывается, был воздух. И Дола все старался объяснить ей, но забывал слова и путался, что теперь Машина перестала вырабатывать воздух и тепло, и скоро корабль умрет, и, если они не успеют погрузить и подготовить к отлету катер, их уже ничто не спасет.

Два других трепанга прибежали с капитанского мостика, притащив какие-то приборы, и стали возиться в катере. Они даже не замечали Надежду — движения их были суматошны, но быстры, словно каждая из их рук — а их у трепангов по два десятка — занималась своим делом.

Сколько продолжалась эта беготня и суматоха, Надежда не могла сказать, но где-то на десятом или двадцатом походе в оранжерею она вдруг поняла, что в корабле стало заметно холодней и труднее дышать. Ее даже удивило, что предсказания Долы сбываются так быстро. Ведь корабль же закрытый. Она не знала, что устройства, поглощавшие воздух, чтобы очистить и согреть его, еще продолжали работать, а те, что должны были этот воздух возвращать на корабль, уже отключились. Корабль погибал медленно, и некоторые его системы, о чем тоже Надежда знать не могла, будут работать еще долго: месяцы, годы.

Надежда хотела было забежать к себе в каюту и забрать вещи, но Дола сказал ей, что придется отбывать через несколько минут, и тогда она решила вместо этого притащить еще один шар с воздухом, потому что он нужен был всем, а без юбки или косынки, без чашек она обойдется.

Когда она тащила шар к катеру, то увидела на полу мешок, сплетенный из цветных проводов. «Господи, — подумала она, — я же совсем забыла». Она добежала до катера, опустила шар у люка.

— Скорее заходи, — сказал Дола изнутри, вкатывая тяжелый шар.

— Сейчас, — сказала Надежда, — одну минутку.

— Ни в коем случае! — крикнул Дола.

Но Надежда уже бежала по коридору к мешку и с ним к стеклянному кубу, где ждали ее шарики. А может, и не ждали. Может, она все придумала.

Шарики при виде Надежды рассыпались лучами из центра, словно изображали ромашку.

— Скорее, — сказала им Надежда. — А то мы останемся. Поезд уйдет.

Она сунула мешок внутрь, и, к ее удивлению, шарики послушно покатились внутрь. Она была даже благодарна им, что они так быстро управились.

Мешок оказался тяжелым, тяжелее, чем шары с воздухом.

Надежда тащила его по коридору, и, несмотря на стужу в корабле, ей было жарко. И она задыхалась.

И если бы она не была так занята мыслью о том, как добраться до катера, она бы заметила еще одного большого глупышку, который, видно, охранял какое-то другое место на корабле, но, почуяв неладное, когда умерла Машина, покатился по коридорам отыскивать причину беды.

Надежда уже подбегала к катеру, ей оставалось пройти несколько шагов, как глупышка, который тоже увидел катер и направил свой огненный луч прямо в люк, чтобы сжечь все, что было внутри, увидел ее. Неизвестно, что подумал он и думал ли он вообще, но он повернул луч, и Надежда успела лишь отбросить мешок с шариками.

Но этой секунды было Доле достаточно, чтобы захлопнуть люк. И следующий выстрел глупышки лишь заставил почернеть бок катера. Исчерпав свои заряды, глупышка застыл над кучкой пепла. Отключился. Шарики высыпались из мешка и раскатились по полу.

Дола открыл люк и сразу все понял. Но он не мог задерживаться. Может быть, если бы он был человеком, то собрал бы пепел, оставшийся от Надежды, и похоронил его у себя дома. Но трепанги таких обычаев не знают.

Дола завинтил крышку люка, и катер оторвался от умирающего корабля и понесся к звездам, среди которых была одна, нужная трепангам. Они еще не знали, удастся ли им до нее добраться.

Павлыш поднял с пола обгоревший клочок материи — все, что осталось от Надежды. Потом собрал в кучку шарики. История кончилась печально. Хотя оставалась маленькая надежда на то, что ошибся, что Надежда успела все-таки улететь на катере.

Павлыш поднялся и подошел к холодному, пустому, сделавшему все, что от него требовалось, роботу, который так и простоял все эти годы, целясь в пустоту. Робот выполнял свой долг — охранял корабль от возможных неприятностей.

— Ты уже часа два молчишь, — сказал Даг. — Ничего не случилось?

— Потом расскажу, — сказал Павлыш. — Потом.

6

Они сидели с Софьей Петровной у самого окна. Она пила лимонад, Павлыш — пиво. Пиво было хорошее, темное, и сознание того, что его можно пить, что ты находишься в простое и до ближайшей медкомиссии месяца три, не меньше, обостряло сладкое ощущение небольшого, простительного проступка.

— А разве вам можно пить пиво? — спросила Софья Петровна.

— Можно, — сказал коротко Павлыш.

Софья Петровна недоверчиво покачала головой. Она была убеждена, что космонавты не пьют пива. И была права.

Она отвернулась от Павлыша и смотрела на бесконечное поле, на причудливые на фоне оранжевого заката силуэты планетарных машин.

— Долго что-то, — сказала она.

Софья Петровна казалась Павлышу скучным и правильным человеком. Она, наверно, отлично знает свое дело, учит детей русскому языку, но вряд ли дети ее любят, думал Павлыш, разглядывая ее острый, завершенный профиль, гладко причесанные и собранные сзади седые волосы.

— Почему вы меня разглядываете? — спросила Софья Петровна, не оборачиваясь.

— Профессиональная привычка? — ответил вопросом Павлыш.

— Не поняла вас.

— Учитель должен видеть все, что происходит в классе, даже если это происходит у него за спиной.

Софья Петровна улыбнулась одними губами.

— А я решила, что вы ищете сходства.

Павлыш не ответил. Он искал сходства, но не хотел в этом признаваться. Шумная компания курсантов в синих комбинезонах заняла соседний стол. Комбинезоны можно было снять еще в ангаре, но курсантам нравилось в них ходить. Они еще не успели привыкнуть ни к комбинезонам, ни к пилоткам с золотым гербом планетарной службы.

— Что-то они запаздывают, — повторила Софья Петровна.

— Нет, — Павлыш взглянул на часы. — Я же советовал вам подождать дома.

— Дома было не по себе. Создавалось впечатление, что кто-то сейчас войдет и спросит: «А почему вы не едете?»

Софья Петровна говорила правильно и чуть книжно, словно все время мысленно писала фразы и проверяла их с красным карандашом.

— Все эти годы, — продолжала она, приподняв бокал с лимонадом и разглядывая пузырьки на его стеклах, — я жила ожиданием этого дня. Это может показаться странным, так как внешне я старалась ничем не проявлять постоянного нетерпения, владевшего мною. Я ждала, пока расшифруют содержание блоков памяти того корабля. Я ожидала того дня, когда будет отправлена экспедиция к планете существ, которых моя бабушка называла трепангами. Я ждала ее возвращения. И вот дождалась.

— Странно, — сказал Павлыш.

— Я знаю, насколько вы были разочарованы при нашей первой встрече, когда я не проявила ожидавшихся от меня эмоций. Но что я должна была делать? Я же представляла себе бабушку лишь по нескольким любительским фотографиям, по рассказам мамы и по четырем медалям, принадлежавшим бабушке с тех лет, когда она была медицинской сестрой на фронте. Бабушка была для меня абстракцией. Моя мать уже умерла. А ведь она была последним человеком, для которого сочетание слов «Надежда Сидорова» означало не только любительскую фотографию, но и воспоминание о руках, глазах, словах бабушки. Со дня исчезновения бабушки уже прошло почти сто лет… Я ощутила связь с ней лишь потом, когда вы уехали. Нет, виноваты в том не газеты и журналы со статьями о первом человеке, встретившем космос. Причина в дневнике бабушки. Я стала мерить собственные поступки ее терпением, ее одиночеством.

Павлыш наклонил голову, соглашаясь.

— И я не такой сухарь, как вы полагаете, молодой человек, — сказала вдруг Софья Петровна совсем другим голосом. — Я основная исполнительница ролей злых старух в нашем театре. И меня любят ученики.

— Я и не думал иначе, — соврал Павлыш.

И, подняв глаза, встретился с улыбкой Софьи Петровны.

Ее втянутые щеки порозовели. Она сказала, поднимая бокал с лимонадом:

— Выпьем за хорошие вести.

Даг быстро шел между столиков, издали заметив Павлыша и Софью Петровну.

— Летят, — сказал он. — Диспетчерская получила подтверждение.

Они стояли у окна и смотрели, как на горизонте опустился планетарный катер, как к нему понеслись разноцветные под закатом капли флаеров. Они спустились вниз, потому что Даг отлично знаком с начальником экспедиции Клапачом и надеялся, что сможет поговорить с ним раньше журналистов.

Клапач вылез из флаера первым. Остановился, оглядывая встречающих. Курносая девочка с очень белыми, как у Клапача, волосами подбежала к нему, и он поднял ее на руки. Но глаза его не переставали искать кого-то в толпе. И когда он подходил к двери, то увидел Дага, Павлыша и Софью Петровну. Он опустил дочку на землю.

— Здравствуйте, — сказал он Софье Петровне. — Я уж боялся, что вы не придете.

Софья Петровна нахмурилась. Ей было не по себе от ощущения, что на нее смотрят телевизионные камеры и фотоаппараты.

Перед лицом Клапача покачивался похожий на шмеля микрофон, и Клапач отмахнулся от него.

— Она долетела? — спросила Софья Петровна.

— Нет, — сказал Клапач. — Она погибла, Павлыш был прав.

— И ничего?..

— Нам не пришлось долго расспрашивать о ней. Посмотрите.

Клапач расстегнул карман парадного мундира. Летный состав всегда переодевается в парадные мундиры на внешних базах. Остальные члены экипажа стояли за спиной Клапача. На площадке перед космопортом было тихо.

Клапач достал фотографию. Объектив телекамеры спустился к его рукам, и фотография заняла экраны телевизоров.

На фотографии был город. Приземистые купола и длинные строения, схожие с валиками и цепочками шаров.

На переднем плане статуя на невысоком круглом постаменте. Худая, гладко причесанная женщина в мешковатой одежде, очень похожая на Софью Петровну, сидит, держа на коленях странное существо, похожее на большого трепанга.

— Пап, — сказала курносая девочка, которой надоело ждать. — Покажи мне картину.

— Возьми, — Клапач отдал ей фотографию.

— Червяк, — сказала девочка разочарованно.

Софья Петровна опустила голову и короткими, четкими шагами пошла к зданию космопорта. Ее никто не останавливал, не окликал. Лишь один из журналистов хотел было кинуться вслед, но Павлыш поймал его за рукав.

Фотографию у девочки взял Даг.

Он смотрел на нее и видел мертвый корабль, проваливающийся в бесконечность космоса.

Через минуту площадь перед космопортом уже гудела от голосов, смеха и той обычной радостной суматохи, которая сопровождает приход в порт корабля или возвращение на Землю космонавтов.

Илья Варшавский Фиалка

Город простирался от полярных льдов до экваториального пояса. Западные и восточные границы Города омывались волнами двух океанов.

Там, за лесом нефтяных вышек, присосавшихся к морскому дну, раскинулись другие города, но этот был самым большим.

На два километра вторгался он в глубь земли и на сорок километров поднимался ввысь.

Подобно гигантскому спруту, лежал он на суше, опустив огромные трубы в воду.

Эти трубы засасывали все необходимое для синтезирования продуктов питания и предметов обихода Города.

Очищенная таким образом вода нагнеталась в подземные рекуператоры, отбирала от планеты тепло, отдавала его Городу и снова сливалась в океан.

Крыша Города была его легкими. Здесь, на необозримых просторах регенерационного слоя, расположенного выше облаков, солнечные лучи расщепляли продукты дыхания сорока миллиардов людей, обогащая воздух Города кислородом.

Он был таким же живым, как и те, кто его населял, великий Город, самое грандиозное сооружение планеты.

В подземных этажах Города были расположены фабрики. Сюда поступало сырье, отсюда непрерывным потоком лились в Город пища, одежда — все, в чем нуждалось многочисленное и требовательное население Города.

Тут, в свете фосфоресцирующих растворов, бед вмешательства человека текли таинственные и бесшумные процессы Синтеза.

Выше, в бесконечных лабиринтах жилых кварталов, как во всяком городе, рождались, умирали, работали и мечтали люди.

* * *

— Завтра уроков не будет, — сказала учительница, — мы пойдем на экскурсию в заповедник. Предупредите родителей, что вы вернетесь домой на час позже.

— Что такое заповедник? — спросила девочка с большим бантом.

Учительница улыбнулась.

— Заповедник — это такое место, где собраны всякие растения.

— Что собрано?

— Растения. Во втором полугодии я буду вам о них рассказывать.

— Расскажите сейчас, — попросил мальчик.

— Да, да, расскажите! — раздались голоса.

— Сейчас у нас очень мало времени, а это длинный разговор.

— Расскажите, пожалуйста!

— Ну, что с вами поделаешь! Дело в том, что Дономага не всегда была такой, как теперь. Много столетий назад существовали маленькие поселения…

— И не было Города? — спросил мальчик.

— Таких больших городов, как наш, еще не было.

— А почему?

— По многим причинам. В то время еще жизнь была очень неустроенной. Синтетическую пищу никто не умел делать, питались растениями и животными.

— А что такое животные?

— Это вы будете проходить в третьем классе. Так вот… было очень много свободной земли, ее засевали всякими растениями, которые употреблялись в пищу.

— Они были сладкие?

— Не знаю, — она снова улыбнулась, — мне никогда не приходилось их пробовать, да и не все растения годились в пищу.

— Зачем же тогда их… это?..

— Сеяли? — подсказала учительница.

— Да.

— Сеяли только те растения, которые можно было есть. Многие же виды росли сами по себе.

— А как они росли, как дети?

Учительнице казалось, что она никогда не выберется из этого лабиринта.

— Вот видите, — сказала она, — я же говорила, что за пять минут рассказать об этом невозможно. Они росли, потому что брали у почвы питательные вещества и использовали солнечный свет. Завтра вы все это увидите собственными глазами.

* * *

— Мама, мы завтра идем в заповедник! — закричал мальчик, распахивая дверь.

— Ты слышишь? Наш малыш идет в заповедник.

Отец пожал плечами:

— Разве заповедник еще существует? Мне казалось…

— Существует, существует! Нам учительница сегодня все про него рассказала. Там всякие растения, они едят что-то из земли и растут! Понимаешь, сами растут!

— Понимаю, — сказала мать. — Я там тоже была лет двадцать назад. Это очень трогательно и очень… наивно.

— Не знаю, — сказал отец, — на меня, по правде сказать, это особого впечатления не произвело. Кроме того, там голая земля, зрелище не очень аппетитное.

— Я помню, там была трава, — мечтательно произнесла мать, сплошной коврик из зеленой травы.

— Что касается меня, то я предпочитаю хороший пол из греющего пластика, — сказал отец.

* * *

Лифт мягко замедлил стремительное падение.

— Здесь нам придется пересаживаться, — сказала учительница, скоростные лифты ниже не спускаются.

Они долго стояли у смешной двери с решетками, наблюдая неторопливое движение двух стальных канатов, набегающих на скрипящие ролики, пока снизу не выползла странного вида коробка с застекленными дверями.

Учительница с трудом открыла решетчатую дверь. Дети, подавленные непривычной обстановкой, молча вошли в кабину.

Слегка пощелкивая на каждом этаже, лифт опускался все ниже и ниже. Здесь уже не было ни светящихся панелей, ни насыщенного ароматами теплого воздуха. Запахи утратили чарующую прелесть синтетики и вызывали у детей смутную тревогу. Четырехугольник бездонного колодца освещался режущим глаза светом люминесцентных ламп. Шершавые бетонные стены шахты, казалось, готовы были сомкнуться над их головами и навсегда похоронить в этом странном, лишенном радости мире.

— Долго еще? — спросил мальчик.

— Еще двадцать этажей, — ответила учительница. — Заповедник расположен внизу, ведь растениям нужна земля.

— Я хочу домой! — захныкала самая маленькая девочка. — Мне тут не нравится!

— Сейчас, милая, все кончится, — сказала учительница. Она сама чувствовала себя здесь не очень уютно. — Потерпи еще минутку.

Внизу что-то громко лязгнуло, и кабина остановилась.

Учительница вышла первой, за ней, торопясь, протиснулись в дверь ученики.

— Все здесь?

— Все, — ответил мальчик.

Они стояли в полутемном коридоре, конец которого терялся во мраке.

— Идите за мной.

Несколько минут они двигались молча.

— Ой, тут что-то капает с потолка! — взвизгнула девочка с бантом.

— Это трубы, подающие воду в заповедник, — успокоила ее учительница. — Видно, они от старости начали протекать.

— А где же заповедник? — спросил мальчик.

— Вот здесь. — Она приоткрыла окованную железом дверь. — Заходите по одному.

Ошеломленные внезапным переходом от полумрака к яркому свету, они невольно зажмурили глаза. Прошло несколько минут, прежде чем любопытство заставило их оглядеться по сторонам.

Такого они еще не видели.

Бесконечный колодец, на дне которого они находились, был весь заполнен солнцем. Низвергающийся сверху световой поток зажег желтым пламенем стены шахты, переливался радугой в мельчайших брызгах воды маленького фонтанчика, поднимал из влажной земли тяжелые, плотные испарения.

— Это солнце, — сказала учительница, — я вам про него уже рассказывала. Специальные зеркала, установленные наверху, ловят солнечные лучи и направляют их вниз, чтобы обеспечить растениям условия, в которых они находились много столетий назад.

— Оно теплое! — закричал мальчик, вытянув вперед руки, — Оно теплое, это солнце! Смотрите, я ловлю его руками!

— Да, оно очень горячее, — сказала учительница. — Температура на поверхности солнца достигает шести тысяч градусов, а в глубине еще больше.

— Нет, не горячее, а теплое, — возразил мальчик, — оно, как стены в нашем доме, только совсем другое, гораздо лучше! А почему нам в Городе не дают солнце?

Учительница слегка поморщилась. Она знала, что есть вопросы, порождающие лавину других. В конце концов это всего лишь дети, и им очень трудно разобраться в проблемах, порою заводящих в тупик даже философов. Разве объяснишь, что сорок миллиардов человек… И все же на каждый вопрос как-то нужно отвечать.

— Мы бы не могли существовать без солнца, — сказала она, погладив мальчика по голове. — Вся наша жизнь зависит от солнца. Только растения непосредственно используют солнечные лучи, а мы их заставляем работать в регенерационных установках и в солнечных батареях. Что же касается солнечного света, то он нам совсем не нужен. Разве мало света дают наши светильники?

— Он совсем не такой, он холодный! — упрямо сказал мальчик. — Его нельзя поймать руками, а этот можно.

— Это так кажется. В будущем году вы начнете изучать физику, и ты поймешь, что это тебе только кажется. А сейчас попросим садовника показать нам растения.

Он был очень старый и очень странный, этот садовник. Маленького роста и с длинной белой бородой, спускавшейся ниже пояса. А глаза у него были совсем крохотные. Две щелки, над которыми торчали седые кустики бровей. И одет он был в какой-то чудной белый халат.

— Он игрушечный? — спросил мальчик.

— Тише! — сказала ему шепотом учительница. — Ты лучше поменьше говори и побольше смотри.

— А я могу и смотреть и говорить, — сказал мальчик. Ему показалось, что садовник приоткрыл один глаз и подмигнул ему. Впрочем, он не был в этом уверен.

— Вот здесь, — сказал садовник тоненьким-тоненьким голоском, — вот здесь полезные злаки. Пятьдесят стеблей пшеницы. Сейчас они еще не созрели, но через месяц на каждом стебельке появится по нескольку колосков с зернами. Раньше эти зерна шли в пищу, из них делали хлеб.

— Он был вкусный? — спросила девочка с бантом.

— Этого никто не знает, — ответил старичок, — Рецепт изготовления растительного хлеба давно утерян.

— А что вы делаете с зернами? — спросила учительница.

— Часть расходуется на то, чтобы вырастить новый урожай, часть идет на замену неприкосновенного музейного фонда, а остальное… — он развел руками, — остальное приходится выбрасывать. Ведь у нас очень мало земли: вот эта грядка с пшеницей, два дерева, немного цветов и лужайка с травой.

— Давайте посмотрим цветы, — предложила учительница.

Садовник подвел их к маленькой клумбе.

— Это фиалки — единственный вид цветов, который уцелел. Он нагнулся, чтобы осторожно поправить завернувшийся листик. — Раньше, когда еще были насекомые, опыление…

— Они еще этого не проходили, — прервала его учительница.

— Можно их потрогать? — спросил мальчик.

— Нагнись и понюхай, — сказал садовник, — они чудесно пахнут.

Мальчик встал на колени и вдохнул нежный аромат, смешанный с запахами влажной, горячей земли.

— Ох! — прошептал он, склоняясь еще ниже. — Ох, ведь это… — Ему было очень трудно выразить то, что он чувствовал. Запах пробуждал какие-то воспоминания, неясные и тревожные.

Остальные дети уже осмотрели траву и деревья, а он все еще стоял на коленях, припав лицом к мягким благоухающим лепесткам.

— Ну, все! — Учительница взглянула на часы. — Нам пора отправляться. Поблагодарите садовника за интересную экскурсию.

— Спасибо! — хором произнесли дети.

— До свидания! — сказал садовник. — Заходите как-нибудь еще.

— Обязательно! — ответила учительница. — Эта экскурсия у них в учебной программе первого класса. Теперь уж в будущем году, с новыми учениками.

Мальчик был уже в дверях, когда случилось чудо. Кто-то сзади дернул его за рукав. Он обернулся, и садовник протянул ему сорванную фиалку. При этом он с видом заговорщика приложил палец к губам.

— Это… мне?! — тихо спросил мальчик.

Садовник кивнул головой.

— Мы тебя ждем! — крикнула мальчику учительница. — Вечно ты задерживаешься!

— Иду! — Он сунул цветок за пазуху и шмыгнул в коридор.

В этот вечер мальчик лег спать раньше, чем обычно. Погасив свет, он положил фиалку рядом на подушку и долго лежал с открытыми глазами, о чем-то думая.

Было уже утро, когда мать услышала странные звуки, доносившиеся из детской.

— Кажется, плачет малыш, — сказала она мужу.

— Вероятно, переутомился на этой экскурсии, — пробурчал тот, переворачиваясь на другой бок. — Я еще вечером заметил, что он какой-то странный.

— Нужно посмотреть, что там стряслось, — сказала мать, надевая халат.

Мальчик сидел на кровати и горько плакал.

— Что случилось, малыш? — Она села рядом и обняла его за плечи.

— Вот! — Он разжал кулак.

— Что это?

— Фиалка! — У него на ладони лежало несколько смятых лепестков и обмякший стебель. — Это фиалка, мне ее подарил садовник. Она так пахла!

— Ну что ты, глупенький?! — сказала мать. — Нашел о чем плакать. У нас дома такие чудесные розы.

Она встала и принесла из соседней комнаты вазу с цветами.

— Хочешь, я тебе их отрегулирую на самый сильный запах?

— Не хочу! Мне не нравятся эти цветы!

— Но они же гораздо красивее твоей фиалки и пахнут лучше.

— Неправда! — сказал он, ударив кулаком по подушке. — Неправда! Фиалка — это совсем не то, она… она… — И он снова заплакал, потому что так и не нашел нужного слова.

Илья Варшавский В атолле

Мы все стояли на берегу и смотрели на удаляющегося «Альбатроса». Он был уже так далеко от нас, что я не мог рассмотреть, есть ли на палубе люди. Потом из трубы появилось белое облачко пара, а спустя несколько секунд мы услышали протяжный вой.

— Все, — сказал папа. — Теперь мы можем сколько угодно играть в робинзонов: у нас есть настоящий необитаемый остров, хижина и даже Пятница.

Это было очень здорово придумано — назвать толстого, неповоротливого робота Пятницей. Он был совсем новый, и из каждой щели у него проступали под лучами солнца капельки масла.

— Смотри, он потеет, — сказал я.

— А ну, кто быстрее?! — крикнула мама, и мы помчались наперегонки к дому. У самого финиша я споткнулся о корень и шлепнулся на землю, и папа сказал, что это несчастный случай и бег нужно повторить, а мама спросила, больно ли я ушибся. Я ответил, что все это ерунда и что я вполне могу опять бежать, но в это время раздался звонок, и папа сказал, что это, вероятно, вызов с «Альбатроса» и состязание придется отложить.

Звонок все трещал и трещал, пока папа не включил видеофон. На экране появился капитан «Альбатроса». Он по-прежнему был в скафандре и шлеме.

— Мы уходим, — сказал он, — потому что…

— Я понимаю, — перебил его папа. — Если вам что-нибудь понадобится…

— Да, я знаю. Счастливого плавания.

— Спасибо! Счастливо оставаться.

Папа щелкнул выключателем, и экран погас.

— Пап, — спросил я, — они навсегда ушли?

— Они вернутся за нами, — ответил он.

— Когда?

— Месяца через три.

— Так долго?

— А разве ты не рад, что мы, наконец, сможем побыть одни и никто нам не будет мешать?

— Конечно, рад, — сказал я, и это было чистейшей правдой.

Ведь за всю свою жизнь я видел папу всего три раза, и не больше чем по месяцу. Когда он прилетал, к нам всегда приходила куча народу, и мы никуда не могли выйти без того, чтобы не собралась толпа, и папа раздавал автографы и отвечал на массу вопросов, и никогда нам не давали побыть вместе по-настоящему.

— Ну, давайте осматривать свои владения, — предложил папа.

Наша хижина состояла из четырех комнат: спальни, столовой, моей комнаты и папиного кабинета. Кроме того, там была кухня и холодильная камера. У папы в кабинете было очень много всякой аппаратуры и настоящая электронно-счетная машина, и папа сказал, что научит меня на ней считать, чтобы я мог помогать ему составлять отчет.

В моей комнате стояли кровать, стол и большущий книжный шкаф, набитый книгами до самого верха. Я хотел их посмотреть, но папа сказал, что лучше это сделать потом, когда мы осмотрим весь остров.

Во дворе была маленькая электростанция, и мы с папой попробовали запустить движок, а мама стояла рядом и все время говорила, что такие механики, как мы, обязательно что-нибудь сожгут, но мы ничего не сожгли, а только проверили зарядный ток в аккумуляторах.

Потом мы пошли посмотреть антенну, и папе не понравилось, как она повернута, и он велел Пятнице влезть наверх и развернуть диполь точно на север, но столб был металлический, и робот скользил по нему и никак не мог подняться. Тогда мы с папой нашли на электростанции канифоль и посыпали ею ладони и колени Пятницы, и он очень ловко взобрался наверх и сделал все, что нужно, а мы все стояли внизу и аплодировали.

— Пап, — спросил я, — можно, я выкупаюсь в океане?

— Нельзя, — ответил он.

— Почему?

— Это опасно.

— Для кого опасно?

— Для тебя.

— А для тебя?

— Тоже опасно.

— А если у самого берега?

— В океане купаться нельзя, — сказал он, и я подумал, что, наверное, когда папа таким тоном говорит «нельзя» там, на далеких планетах, то ни один из членов экипажа не смеет с ним спорить.

— Мы можем выкупаться в лагуне, — сказал папа.

Право, это было ничуть не хуже, чем если бы мы купались в настоящем океане, потому что эта лагуна оказалась большим озером внутри острова и вода в ней была теплая-теплая и совершенно прозрачная.

Мы все трое плавали наперегонки, а потом мы с папой ныряли на спор, кто больше соберет ракушек со дна, и я собрал больше, потому что папа собирал одной рукой, а я двумя.

Когда нам надоело собирать ракушки, мы сделали для мамы корону из веточек коралла и морских водорослей, а папа украсил ее морской звездой.

Мама была похожа в ней на настоящую королеву, и мы стали перед ней на одно колено, и она посвятила нас в рыцари.

Потом я попросил Пятницу поплавать со мной. Было очень забавно смотреть, как он подходил к воде, щелкал решающим устройством и отступал назад. А потом он вдруг отвинтил на руке палец и бросил его в воду, и, когда палец утонул, Пятница важно сказал, что роботы плавать не могут. Мы просто покатывались от хохота, такой у него был при этом самодовольный вид. Тогда я спросил у него, могут ли роботы носить на руках мальчиков, и он ответил, что могут. Я стал ему на ладони, и он поднял меня высоко над головой, к самой верхушке пальмы, и я срывал с нее кокосовые орехи и кидал вниз, а папа ловил.

Когда солнце спустилось совсем низко, мама предложила пойти к океану смотреть закат.

Солнце стало красным-красным и сплющилось у самой воды, и от него к берегу потянулась красная светящаяся полоса. Я зажмурил глаза и представил себе, что мчусь по этой полосе прямо на Солнце.

— Пап, — спросил я, — а тебе приходилось лететь прямо на Солнце?

— Приходилось, — ответил он.

— А там от него тоже тянется такая полоса?

— Нет.

— А небо там какого цвета?

— Черное, — сказал папа. — Там все другое… незнакомое и… враждебное.

— Почему? — спросил я.

— Я когда-нибудь расскажу тебе подробно, сынок, — сказал он. — А сейчас идемте ужинать.

Дома мы затеяли очень интересную игру. Мама стояла у холодильника, а мы угадывали, что у нее в руках. Конечно, каждый из нас называл свои любимые блюда, и каким-то чудом оказывалось, что мы каждый раз угадывали. Поэтому ужин у нас получился на славу.

Папа откупорил бутылку вина и сказал, что мужчинам после купания совсем не вредно пропустить по рюмочке. Он налил мне и себе по полной рюмке, а маме — немножко. «Только чтобы чокнуться», — сказала она.

После ужина мы смотрели по телевизору концерт, и диктор перед началом сказал, что этот концерт посвящается нам. Мама даже покраснела от удовольствия, потому что она очень гордится тем, что у нас такой знаменитый папа.

Передавали самые лучшие песни, а одна певица даже пропела мою любимую песенку о белочке, собирающей орешки. Просто удивительно, как они об этом узнали.

Когда кончился концерт, папа сказал, что ему нужно садиться писать отчет, а я отправился спать. Я уже лежал в постели, когда мама пришла пожелать мне спокойной ночи.

— Мам, посиди со мной, — попросил я.

— С удовольствием, милый, — сказала она и села на кровать.

В открытое окно светила луна, и было светло совсем, как днем. Я смотрел на мамино лицо и думал, какая она красивая и молодая. Я поцеловал ее руку, пахнущую чем-то очень приятным и грустным.

— Мама, — спросил я, — почему это запахи бывают грустные и веселые?

— Не знаю, милый, — ответила она, — мне никогда не приходилось об этом думать. Может быть, просто каждый запах вызывает у нас какие-то воспоминания, грустные или веселые.

— Может быть, — сказал я.

Мне было очень хорошо. Я вспоминал проведенный день, самый лучший день в моей жизни, и думал, что впереди еще восемьдесят девять таких дней.

— Ох, мама, — сказал я, — какая замечательная штука жизнь и как не хочется умирать!

— Что ты, чижик? — сказала она. — Тебе ли говорить о смерти? У тебя впереди огромная жизнь.

Мне было ее очень жалко: еще на «Альбатросе» ночью я слышал, как они с папой говорили об этой ужасной болезни, которой папа заразился в космосе, и о том, что всем нам осталось жить не больше трех месяцев, если за это время не найдут способа ее лечить. Ведь поэтому экипаж «Альбатроса» был одет в скафандры, а мы никуда не выходили из каюты. И в океане, вероятно, нам нельзя купаться, потому что эта болезнь такая заразная.

И все же я подумал, что, когда люди так любят друг друга, нужно всегда говорить только правду.

— Не надо, мамочка, дорогая, — сказал я. — Ведь даже, если не найдут способа лечить эту болезнь…

— Найдут, — тихо сказала мама. — Обязательно найдут. Можешь быть в этом совершенно уверен.

Вадим Шефнер Круглая тайна (Полувероятная история)

Взаймы у судьбы

В этот июньский день Ю. Лесовалов стоял под придорожной сосной, укрываясь от ливня и поджидая загородный автобус. Шоссе здесь шло под уклон, и по асфальту бежал плоский поток, густо неся лесной сор — мелкие веточки, чешуйки шишек, желтые двойные иглы. Казалось, все шоссе движется, как конвейерная лента. А наверху шло деловое новоселье лета. Там спешно мыли стекла, проливая на землю потоки воды; там с грохотом передвигали невидимую людям мебель; там стопудовым молотом вбивали в незримую стену незримые гвозди; там, завершая строительные недоделки, сверхурочно работали небесные электросварщики. Небо ходило ходуном, гремело, полыхало.

Во время грозы стоять под деревьями опасно, но Ю. Лесовалов не думал об этом. Он размышлял о том, как бы получше написать очерк и как бы поинтереснее его озаглавить: «Так поступают честные люди» или: «Иначе он поступить не мог». А если так: «Благородный возвращатель»? Это уже неплохо!

Дело в том, что недавно в редакцию пришло письмо, где довольно бессвязно сообщалось, что ночной сторож одного ленинградского клуба, обходя помещение, обнаружил забытый портфель, в котором находилось 10 тысяч рублей. Деньги, как выяснилось в дальнейшем, были забыты в кинозале кассиром Перичко Д. М. Кассир спохватился только на следующее утро и кинулся в клуб, где застал сторожа Н. Лесовалова, сообщившего ему, что обнаруженная находка сдана им в ближайшее отделение Госбанка в целости и сохранности. Письмо было написано и подписано Бакшеевой М. И., делопроизводителем клуба.

Завотделом Савейков решил послать на место происшествия начинающего журналиста Ю. Лесовалова, чтобы тот дал материал о честном ночном стороже. «Тем более он ваш однофамилец, — добавил Савейков. — Это даже интересно: Лесовалов о Лесовалове».

— Только не Лесовалов о Лесовалове, а Анаконда о Лесовалове, — решительно поправил его Юрий. Ему не очень нравилась его фамилия, и он избрал себе творческий псевдоним. Впрочем, статей и заметок под этой экзотической подписью в газете еще не появлялось: все материалы, которые сдавал Юрий, были слабоваты. Подозревали, что у него нет таланта. И это задание было решающим. Если очерк будет так же плох, как и предыдущие, Ю. Лесовалова отчислят.

На следующий день Анаконда (будем иногда называть его так, раз ему этого хочется) направился в клуб. Здесь он собрал некоторые сведения о Н. И. Лесовалове. Оказывается, за сторожем водились грешки. Выпивает. Иногда даже грубит начальству. Что касается найденного портфеля, то это да, это было. Но ведь это, так сказать, входит в его обязанности. В прошлом году он же, Лесовалов, нашел в зале дамскую сумочку с 58 рублями и тоже вернул по принадлежности.

Самого сторожа Анаконда в клубе не застал и не только потому, что явился туда в дневное время, но и потому, что сторож, оказывается, третьего дня уехал в деревню Гнездово, в тридцати километрах от города: у него начался отпуск. Узнав точный адрес Н. Лесовалова, Юрий сразу же отправился на автобусный вокзал и вскоре прибыл в Гнездово.

Сторож Н. Лесовалов поселился у родственников, в дощатой пристройке. На стук открыла его жена, пожилая женщина в поношенном и не по возрасту пестром платье. Она попросила Юрия немного обождать — муж ее спал. Оказывается, вчера у него был гость. Кассир Перичко, получив утерянный портфель и раздав зарплату, вскоре приехал благодарить Н. Лесовалова за возвращение находки. Торт «Север» привез и три пачки кофе натурального. «Ну мой-то, понятно, обиделся — ему не того надо. А тот моему говорит: „Сам после этого рокового случая водки в рот не возьму и других буду против нее настраивать“. Дошло до сознания, видать», — закончила она свою речь и пошла будить мужа.

Наконец из пристройки вышел высокий старик. Он был мрачен — то ли из-за торта, то ли вообще по характеру. Известие о том, что Юрий хочет писать о нем, старик принял без должной радости.

— А звать-то вас как? — хмуро спросил он.

— Юрий Лесовалов… Но вообще-то я Анаконда.

— Что? — угрюмо переспросил старик. — Почему она конда?

— Анаконда — змея такая. Обитает в бассейне реки Амазонки, отдельные экземпляры достигают пятнадцати метров длины.

— Зачем же змеей себя прозывать? — бестактно поинтересовался сторож.

— Это мой творческий псевдоним, он звучит мужественно и романтично, — терпеливо пояснил Юрий, раскрывая блокнот. — Расскажите мне своими словами, что натолкнуло вас на благородный поступок.

— А ничего не толкало, — равнодушно ответил старик.

— Но тогда вы, может быть, расскажете, как было дело?

— Ночью, значит, сижу в вестибюле. Вдруг почудилось, будто дымом потянуло. Ну решил в кинозал зайти. Уборщица Людка ленивая, она должна после последнего сеанса убирать, а она ушла рано, сказала, что с утра уберет. А там в заднем ряду ребята иногда курят — известно, шпана. Думаю, не заронили ли окурка. Ну вошел в зал — все вроде в порядке. Потом иду проходом — вижу, в последнем ряду из-под кресла блестит что-то. Ну, я туда. А там поллитровка стоит, на дне еще граммов пятьдесят водки осталось, а то и шестьдесят. Потом разгляделся — вижу рядом этот самый портфель лежит. Ну я, понятно, эти пятьдесят или там шестьдесят грамм допил, не пропадать же добру. Ну а бутылку — в карман. Двенадцать копеек тоже на улице не валяются…

— А портфель, портфель?

— Ну, портфель я, значит, открыл. Вижу — деньги там и бумаги какие-то, накладные. Пошел в вестибюль, оттуда в милицию позвонил. А там дежурный говорит: «Раз есть документы при деньгах, вы лучше отнесите утром в отделение Госбанка». Ну, утром отнес, сдал под расписку.

— А какие мысли проносились в этот момент в вашем сознании и подсознании?

— Ничего не проносилось, я спать сильно хотел.

Немного удалось выкачать из старика. И теперь Анаконда стоял и думал о том, как из того немногого, что он узнал, составить яркий, полнокровный очерк.

Гроза кончилась. Так как автобус все не показывался, Юрий решил пройтись пешком до следующей остановки. Асфальт был еще влажен, но поток воды уже схлынул с него. Дышалось легко. Мир был заново вымыт и провентилирован. В уме Юрия, в такт шагам, уже начал складываться костяк будущего очерка. Смущали только моральные изъяны старика: мрачность характера, недостаточная интеллектуальность, мелочность («…двенадцать копеек на земле не валяются»), невнимание к представителю прессы… Придется многое домыслить и творчески переосмыслить, чтобы создать полновесный образ благородного возвращателя.

Вдруг Анаконда остановился.

В двух шагах от обочины лежал коричневый портфель. Это был новый портфель среднего качества. Такой мог принадлежать и школьнику-старшекласснику, и студенту, и даже инженеру. Набит он был неплотно и выглядел бы совсем плоским, если бы не выпуклость в левом нижнем углу: там, по-видимому, находился какой-то предмет. Поверхность портфеля была сухая. Кто-то уронил его совсем недавно, уже после ливня, хотя никто вроде бы за это время по шоссе не проходил и не проезжал.

Оглянувшись по сторонам, Анаконда нагнулся и поднял портфель. Он оказался удивительно тяжелым. «А вдруг там золото?» — мелькнуло у Юрия.

Он еще раз оглянулся по сторонам и, торопливо покинув дорогу, вошел в лес. Сырой мох чвякал под ногами. Горошины влаги, наколотые на кончики сосновых игл, будто подмигивали. Казалось, лес во все глаза смотрит на Юрия. Птицы, молчавшие во время грозы, теперь пели пугающе громко.

Наконец он нашел пень, окруженный со всех сторон молодыми сосенками. Сел. Открыл замочек. В портфеле было два отделения. В одном лежал большой зеленоватый конверт, в другом — темный шар, размером чуть побольше бильярдного. Юрий взял шар и сразу же положил его обратно. Он был удивительно холодный и тяжелый. Потом вынул конверт. В верхней его части был оттиснут гриф какого-то учреждения с длинным и трудночитаемым названием, ниже шел мелкий печатный текст. Посредине конверта крупно и небрежно было написано карандашом: «10000 р.». Неужели там действительно деньги?

Анаконда надорвал конверт сбоку. На руку его вывалилась пачка десятирублевок в полосатой банковской упаковке — 10×100. Потом пачка пятидесятирублевой (50×100). Потом опять пачка десятирублевок. Всего денег оказалось 10 тысяч, как и было написано. Юрий застыл в раздумье. В нем совместились две абсолютно противоположные и абсолютно одновременные мысли:

«Эти деньги надо обязательно отнести (совсем не обязательно относить) в банк».

Он закурил сигарету, затянулся и тихо сказал молодой сосенке, росшей возле пня: «Другой бы нашел и тоже, может быть, еще подумал бы: возвращать или нет?»

После грозы наступило безветрие, сосенка стояла не шевелясь и помалкивала. Дым запутался в ветке, наклоненной над конвертом, иглы словно помутнели, расплылись. Несколько капелек тихо упали на зеленоватую бумагу. С шоссе донесся негромкий шум — шла легковая машина. Может, с нее и обронили, а теперь ищут. Но машина прошла, с дороги больше ни звука не доносилось. Мысли Юрия текли торопливо и сбивчиво:

«Старику легко сдавать деньги… Это будет гвоздевой материал. У него нет никаких культурных запросов… только подумать, как все удивятся… Старику ничего не стоило сдать деньги в банк… это будет сенсация: молодой журналист, только что взявший интервью на такую же тему… А мне эти деньги действительно нужны… тоже находит портфель с деньгами и честно относит… Они послужат мне материальной базой… в банк, нет, прежде в редакцию, и все поздра… Но о деньгах знаю только я… вляют с удачей и творческим успе… Я могу думать сам для себя: я эти деньги выиграл…»

Он запихал пачки обратно в конверт и положил его на колени тыльной стороной вверх, чтобы не прочесть случайно грифа с названием учреждения. («Если прочту — буду знать, чьи деньги, и, значит, это будет как бы кража; если не прочту — не буду знать, откуда деньги, и это будет просто безымянная находка».) Потом снова закурил, бросил недокуренную сигарету, опять вытащил деньги из конверта, поглядел на них. Потом встал и принялся рассовывать пачки по карманам. Пиджак сразу стал теснее, он теперь плотно, как резиновая надувная спасательная куртка, прилегал к телу. Анаконда сложил конверт и сунул его в задний карман брюк. Теперь надо избавиться от портфеля, забросить его куда-нибудь, где бы никто никогда его не увидел. На шоссе лучше не возвращаться, надо выйти лесом на другую дорогу.

— Но я не навсегда беру эти десять тысяч! — решительно сказал он сам себе. — Я беру их в долг у судьбы. Когда-нибудь я буду хорошо зарабатывать и тогда прочту то, что написано на конверте, узнаю, кому эти деньги принадлежат, и верну их. Я снесу их в Госбанк и скажу: «Примите сумму от неизвестного…»

Он стал углубляться в лес, стараясь идти по прямой. Но вскоре пришлось свернуть: помешала колючая проволока. Темная, словно разбухшая от ржавчины, она висела на полусгнивших кольях, спиралями вилась по земле. Юрий свернул направо и вышел к траншее. На бруствере ее росли осинки. На дне, поросшем длинной травой, стояла холодная прозрачная вода. «Вот сюда и зашвырну этот портфель», — подумал Анаконда. Но не зашвырнул, передумал: «Другое место найду. Как-то нехорошо бросать его сюда…»

Он торопливо пошел дальше, все ускоряя шаг. Начались низина, кочки, хилые болотные березки. Показалось маленькое озерцо с рыжей торфянистой водой. Он пошел вдоль топкого болота. «Портфель сразу потонет из-за этого тяжеленного шара, что в нем лежит, — размышлял он. — Хоть какая-то польза от этого дурацкого шара».

Он раскачал портфель и бросил его в озерко. Тот, описав параболу, тяжело ударился о воду и ушел в глубину. По озерцу побежали круги, всплыли со дна пузыри и полопались, потом все успокоилось. Теперь никто ничего никогда не узнает.

Явленье шара

Изрядно проплутав по топкой низине, Юрий наконец отыскал хорошо утоптанную лесную дорожку. Она, видно, вела к проезжей дороге. Юрий шагал торопливо.

Уже вечерело. Ему было холодно, на болоте он промочил ноги. Ботинки теперь никуда не годились. «Не беда, — размышлял он, — завтра же куплю новые и вообще приступлю к серьезным покупкам. Обязательно — хороший костюм, потом — магнитофон, потом…» Тут он услыхал за своей спиной шорох и оглянулся на ходу.

По дорожке за ним катился шар. Темный шар, размером чуть побольше бильярдного.

Анаконда остановился. И шар тоже остановился шагах в трех от него. Анаконде стало не по себе. «Тот я забросил в озерцо вместе с портфелем, тот утонул по всем законам физики», — сказал он и, подойдя к шару, нагнулся и взял в руку. Шар был тот же самый! Очень тяжелый, очень холодный… Юрий вспомнил, как спортсмены толкают ядро, изо всех сил метнул его в мох и быстро зашагал дальше.

Впереди был овражек с мостиком через ручей. «Надо скорей перейти этот мостик», — сказал себе Юрий и оглянулся.

Шар двигался за ним по дорожке. «Какой упрямый! — мелькнуло у Юрия. — Прямо Константин!» (Константин — это был такой один мальчишка с их двора. Все ребята его дразнили: «Костя, Костя, Константин, играть с Костей не хотим!» — а он бегал за ними — бритый, круглоголовый, неотвязный, удивительно неутомимый. Теперь он боксер в весе пера.)

Да, шар катился за Юрием по дорожке.

— Ну так дело не пойдет! — крикнул Анаконда и бросился к шару. Схватив его, он добежал до мостика — двух бревен, перекинутых через ручей, — и кинул в воду, в темный омуток. Шар скрылся в глубине. — Там тебе и место!

Юрий сделал два шага, оглянулся и увидел: шар всплыл и катится к нему по поверхности воды, против теченья.

Тогда Юрий бросился со всех ног. Взбегая вверх по откосу овражка, он опять оглянулся. Константин (будем так иногда называть шар для разнообразия, чтобы не утомлять читателя частым повторением слова «шар») без усилий вкатывался за ним по наклонной плоскости. Анаконда кинулся в лес и стал петлять между стволами, чтобы сбить шар со следа. Но вскоре обнаружил, что тот теперь движется по воздуху, на уровне его головы. Константин перемещался в пространстве, выбирая в просветах между стволов кратчайшие прямые. Движения его не походили на полет: это были как бы беззвучные броски по горизонтали. Порой он менял направление под прямым углом, действуя вне закона инерции. Он ни разу не задел ни одной ветки у живых деревьев, но когда на его пути встала сухостойная сосна, он, не замедляя ходу, беззвучно прошел сквозь ее ствол, и там осталось правильное круглое отверстие.

Анаконда выбежал на полянку, где догорал костер. Очевидно, недавно, уже после ливня, здесь отдыхали городские охотники, эти отважные борцы со всеми живыми беззащитными тварями. Юрий сел на пенек, чтобы отдышаться. Константин застыл в воздухе в трех шагах от него: он висел над землей неподвижно, будто покоясь на незримом хрустальном столбе.

У Анаконды возникла одна идея. Он пошел в лес собирать валежник. Шар, не снижаясь, последовал за ним. Набрав большое беремя хвороста, Юрий бросил его в костер, и тот разгорелся, взметнул высокое пламя. Тогда, подойдя к висящему в воздухе шару. Анаконда нажал на него рукой, чтобы подтолкнуть к огню. Но Константин не поддался. Анаконда жал на него изо всех сил, но шар висел, будто накрепко впаянный в пространство. Юрий в изнеможении сел на пенек, огорченно уставился в землю. И вдруг шар, будто угадав, чего от него хотят, снизился и добровольно вкатился в костер, в самую сердцевину, под горящие сучья.

— Туда тебе и дорога! — с облегчением сказал Анаконда.

Закурив, он протянул ноги к огню. От сырых ботинок пошел пар, ногам стало тепло. В мире стояла тишина, птицы уже улеглись спать. Вечерняя синева тянулась из лесу на поляну и смешивалась с дымом костра. Костер горел ярко и дымно. «У шара, верно, все механизмы от жара уже полопались, скоро можно и идти, — размышлял Юрий. — Но до чего нынче у нас всякая техника дошла, такой шар сконструировать! Умные какие-то головы думали, да чего-то не додумали: сам, дурак, в огонь вкатился… Ну, теперь можно идти. Надо бы только костер загасить. Сейчас наломаю веток и собью огонь».

Анаконда встал, сделал два шага. Вдруг горящие ветви в костре зашевелились, и Константин всплыл из огня, повис над красными лохмотьями пламени. Юрий, поплевав на пальцы, коснулся шара… Такой же холодный, как до костра! «Может, я с ума сошел? — подумал Анаконда. — Но только какие к тому предпосылки? Ведь я ни о каких шарах никогда не задумывался. И вообще ничем круглым никогда не интересовался, даже за круглыми пятерками не гнался. Когда глобус проходили — географ мне двойку влепил. И в футбол я не играю, и в баскетбол не играю. А что шариковой ручкой пользуюсь, такими все теперь пишут…»

Прервав его размышления, из шара, как струя воды из брандспойта — только совсем беззвучно — ударил круглый, лимонно-желтый луч света. Шар направил его на костер — и тот сразу погас, почернел, ни единого красного уголька не осталось. В тот же миг погас и лимонно-желтый луч. И хоть стояла пора белых ночей, но здесь, в лесу, сразу стало темновато. Анаконда растерянно стоял среди поляны, не зная, в какую сторону ему идти.

Внезапно шар метнулся в воздухе туда-сюда, будто желая привлечь к себе внимание. Из него устремился вниз конус синеватого света. Потом он плавно двинулся вперед, и Юрий пошел за ним. Трава и мох, которых коснулся луч, не сразу исчезали в темноте; они продолжали светиться некоторое время после того, как пар уже миновал их. Анаконда шел как бы по светящейся тропинке. Она неспешно гасла за его спиной. «Шар меня преследует, но он же и помогает мне, — размышлял Юрий на ходу. — Он вроде бы взял шефство надо мной… Но, может быть, в этом-то и есть самое плохое?»

Константин вывел его на шоссе и сразу погас. Справа за дюнами шумело море, впереди виднелась бетонная будочка — автобусная остановка. Возле нее стояло несколько человек.

«Раз от него никак нельзя избавиться, то надо обязательно спрятать его, чтобы люди не видели», — подумал Юрий. Сняв берет, он подошел к шару, чтобы взять его. Тот спокойно улегся в берет. Но нести было трудновато, это был очень тяжелый шар.

А спросят: «Чего это у тебя там?» — скажу: «Это я камень интересный нашел…»

А если попросят показать?..

Но никто из пассажиров ничего не спросил.

В мире прекрасного

Уже за полночь поднялся Анаконда на свой шестой этаж. По причине позднего часа дверь квартиры была закрыта на цепочку, пришлось звонить. Открыл Вавилон Викторович, самый поздно ложащийся жилец квартиры. На Вавике (так заглазно звали его соседи) голубела пляжная пижама, грудь украшал большой морской бинокль, висящий на лакированном ремешке.

— А это что? — торопливо спросил он Юрия, взглянув на берет. — Ежа отловили?

— Нет, это не еж… Так, ерунда… — смущенно пробормотал Юрий.

Но Вавик уже забыл, о чем спрашивал. Он поспешно направился к двери своей комнаты, которая находилась рядом с комнатой Юрия.

— Анжелика прическу новую сделала, — озабоченно бросил он на ходу. — Может, зайдете, Юра? Одолжу цейс на три минуты.

— Вавилон Викторович! Я считаю аморальным подглядывать за девушками! — привычно-негодующим тоном заявил Анаконда, возясь с ключом.

— Я же их не трогаю! — уже из-за двери произнес Вавик. — Не мешайте мне жить в мире прекрасного!

Анаконда вошел в свою комнату и положил берет с шаром на стул. Потом включил свет и закрыл дверь на задвижку. Надо куда-то спрятать деньги. Обстановка десятиметровой комнатки не изобиловала тайниками. Имелась кровать металлическая, старинная этажерка, желтый крашеный шкаф, два стула и модерновый письменный стол. Все, кроме письменного стола, досталось Юрию в наследство от тетки, которая воспитывала его. Она умерла в позапрошлом году. Родителей Юрий не помнил.

«Пока спрячу деньги под изголовье, — решил Анаконда и, пересчитав пачки, положил их на панцирную сетку, приподняв матрас. — Только подумать, какой я теперь богатый человек!.. И главное, никто не знает…»

Услыхав негромкое паденье чего-то, он оглянулся. Это берет упал со стула. Шар висел в воздухе в трех шагах от Юрия, на уровне его глаз.

«Деньги деньгами, а вот это бесплатное приложение мне не очень-то нравится, — промелькнула мысль. — Но, если здраво рассуждать, вреда от него нет. Надо только, чтобы никто, кроме меня, его не видел».

Шар безмолвно висел среди комнаты. В квартире все спали. Только из-за стены слышен был голос Вавика:

Шимми папуасы танцевали,
Шимми неприличным называли,
А теперь танцует шимми целый мир!

В часы хорошего настроения он часто напевал эту песенку.

Вавилон Викторович был начинающий пенсионер, ему шел шестьдесят второй год. В квартиру он въехал в результате обмена полтора года тому назад. Он не пил, не играл в домино, но у него было странное хобби. По вечерам, выключив свет в своей комнате, часами просиживал он с биноклем у окна. Перед домом находился большой квадратный сквер, а за ним, уже на другой улице, высокое семиэтажное здание. В двух верхних (по четырнадцати окон в каждом) этажах этого здания жили студентки санитарно-экономического техникума. Уверенные в своей визуальной недосягаемости, они редко задергивали занавески, и Вавилон Викторович с помощью оптики имел возможность вникать в их быт. Всех девушек он давно знал в лицо, и для каждой придумал звучное имя. Там, в скромных четырехконечных комнатках, жили Одетты, Хабанеры, Травиаты, Аиды. Соседи по коммунальной квартире догадывались о вечерних наблюдениях Вавика и относились к ним отрицательно. Но дело это труднодоказуемое и почти ненаказуемое. Когда Вавилону Викторовичу намекали на то, что поступает он не совсем хорошо, он отвечал:

— У меня нет средств на покупку телевизора. Это общежитие напротив — мой телевизор в двадцать восемь экранов. Девушкам я ничего плохого не делаю! Я не смотрю на них, когда они в дезабилье, я честно отвертываюсь! Я люблю их отечески, оптически и платонически!

Юрий вдруг почувствовал, что очень голоден. Еще бы, столько часов провел в лесу и ничего не ел! Взяв с подоконника чайник, он направился на кухню. Шар поплыл сзади. Пришлось пропустить его в дверь. Юрий тихо прошел коридором, вошел в кухню, зажег газ. Шар был тут, он не отставал. Сопровождаемый им, Анаконда сходил в ванную, умылся, потом вернулся к плите. Чайник уже шумел.

Вдруг из коридора послышались, тихие, шаги. Видно, Вавилон Викторович покинул свой наблюдательный пост и решил перекусить. Сейчас он войдет сюда и увидит Константина!.. Что делать?! Юрий открыл дверцу газовой плиты и втолкнул шар в холодную духовку. И как раз вовремя. Вошел Вавик.

— Тоже чайком решили побаловаться? — спросил он, зажигая конфорку. — А булки не успели небось купить… Идемте ко мне, я вам одолжу, как ассистент ассистенту, — это выражение означало в устах Вавилона Викторовича наивысшую и наиблагороднейшую форму человеческих отношений.

Он вышел из кухни. Юрий пошел за ним. В комнате Вавилона Викторовича пахло трубочным табаком и хорошим туалетным мылом. Окно было открыто. Внизу, в сквере, поблескивая молодой листвой, тихо стояли деревья. Вдали, над деревьями, через сквер виднелись окна общежития. Почти все они были уже темны.

— Вот, берите булку, — сказал Вавик. — Со мной не пропадете… А это что такое? Вот так-так! Это ваш?

Константин висел в воздухе в трех шагах от Юрия.

— Да, это мой…

Вавилон Викторович взял шар в руку. Тот дался без сопротивления. Потом Вавик отпустил его, и шар повис в прежнем положении.

— Какой тяжелый и холодный! — сказал Вавик. — И притом не падает… Как умопомрачительно прогрессирует прогресс! Электрички, синтетические ткани, размножение атома, транзисторы… Шарик этот вы не в Гостином дворе приобрели?

— Нет… Мне его подарили… Я прошу вас…

Но Вавилон Викторович уже не слушал. Заметив, что одно из окон в общежитии зажглось, он метнулся к торшеру, выключил свет и теперь, вскинув бинокль, стоял у своего окна, зорко вглядываясь вдаль, как капитан на мостике корабля.

— Аделаида домой наконец явилась, — объявил он. — Видно, со свиданий только что пришла, в такую позднь. Трудно мне с вами, девушки, болею душой за ваш моральный уровень!.. А Леонковалла все у окна сидит, читает…

— Это композитор был такой, Леонковалло, — несмело уточнил Юрий. — Женского имени нет такого.

— А вот есть! В мире прекрасного свои законы, — отпарировал Вавик. — Вы поглядите, поглядите на нее! — Он сунул цейс в руки Юрию.

Анаконда, боясь рассердить Вавилона Викторовича, ибо теперь кое в чем зависел от него, поднес к глазам бинокль. Там, очень далеко и в то же время очень близко, за столиком возле окна сидела белокурая девушка в голубой кофточке. Окуляры обвели ее лицо тончайшей радужной каймой, как бы нимбом. Девушка что-то читала. Лицо ее было задумчиво.

— Славная девушка, — сказал Анаконда. — Очень симпатичная.

— Я же говорю: чистая Леонковалла, — подтвердил Вавик. — Жемчужина общежития! И притом безупречного поведения. Другие по танцулькам шастают, а она все книги читает. Маленькие такие книжечки.

— Может, стихи?

— Не знаю. Текста бинокль не берет. Давно уж надо мне технику посильнее… Тут один человек подзорную трубу продает. Трофейная, с немецкой субмарины. Да вот с материальными средствами у меня туго… А чайник-то, наверно, вскипел уже!

— Вавилон Викторович, у меня к вам просьбочка, — торопливо сказал Анаконда. — Очень прошу вас никому не говорить об этом шаре.

— О шаре!.. Буду нем как рыба или даже как могила. Но и вы сделайте одно благородное дело. Одолжите мне на эту самую подзорную трубу. Требуется восемьдесят пять дублонов, как говорили древние греки.

— Хорошо, — ответил Юрий. — Я вам одолжу.

Вавилон Викторович пошел к двери, за ним двинулся Анаконда, сопровождаемый Константином. Вдруг Вавик сказал удивленно:

— А это что такое? Дыра в двери! Хотел бы я знать, чье это самоуправство!

Действительно, в филенке виднелась дыра, абсолютно круглая, с ровными краями. Никаких опилок. Никаких отходов производства на полу не валялось.

— Это шар дыру проделал, — дрожащим голосом объяснил Юрий. — Когда мы вошли сюда, то сразу же закрыли дверь за собой, а он всюду за мной летает.

— Ладно, я завтра рано утром эту дыру фанеркой залатаю. Все будет шито-крыто… А пиастры, как их называли древние римляне, вы сегодня мне сможете дать?

— Да.

В кухне обнаружилась еще одна проделка Константина. В дверце духовки зияла круглая дыра. Константин без труда прошел сквозь два железных листа, из которых она была склепана. Края дыры — абсолютно ровные, без заусениц и наплавов.

— Ловко ваш шарик действует, — сказал Вавилон Викторович. — Ну ничего, у меня один знакомый есть, он эту дверцу заменит… Кстати, у этого человека имеется продажное зубоврачебное кресло, давно я о таком мечтал. И просит он за него всего шестьдесят пять…

— Но зачем вам оно? — удивился Анаконда. — Вы ведь не зубной врач.

— Конечно, я не зубной врач, — охотно согласился Вавик. — Но у кресла подлокотники очень удобные, и притом наклон головы можно регулировать, чтобы шея не уставала. Из такого кресла наблюдать очень уютно, и я буду меньше выходить из комнаты, и, значит, меньше шансов будет, что я кому-нибудь случайно проговорюсь насчет шарика.

Верховный сдаватель бутылок

Когда наконец Юрий улегся в постель, он мгновенно стал подданным автономного государства снов, где не было никаких денег и никаких Константинов. Проснулся он после полудня — так намаялся за вчерашний день. В трех шагах от его изголовья, на уровне глаз, висел в воздухе темный шар.

«А деньги?! — встрепенулся Юрий. — Вдруг они только почудились? Шар есть, а денег нет?!» Он вскочил с кровати, приподнял матрас. Пачки лежали как миленькие. Одна была чуть потоньше других — из нее он вчера вытащил пятнадцать десяток для Вавика.

Перед тем как идти в булочную, он обернул шар газетой и сунул его в продуктовую сеточку. Константин не оказал никакого сопротивления. «Не так уж плохо дело, — подумал Юрий. — Константину нужно находиться все время около меня, но в каком положении и в какой упаковке — это ему все равно. Он совсем не стремится к саморекламе. Что ж, ночью буду выпускать его, а днем носить с собой, только и всего. Правда, тяжеловат он, но тут уж ничего не поделаешь».

Проходя мимо двери Вавика, Юрий с удовлетворением отметил, что отверстие аккуратно заделано фанеркой, и фанерка закрашена цинковыми белилами. А когда пришел на кухню, то сразу бросил взгляд на дверцу газовой плиты. Она была новая, без всякой дыры. Вавилон Викторович сдержал свое слово. «Все-таки совесть у него есть, — подумал Анаконда. — Правда, совесть дорогая, она мне обошлась в 150 р. 00 к., но лучше уж такая, чем никакой».

Наконец, позавтракав и тщательно заперев дверь своей комнаты, Юрий отправился в Гостиный двор делать покупки. Когда он подъезжал к универмагу на такси, у него мелькнула мысль, что хорошо бы, расплатившись с шофером, быстро захлопнуть за собой дверцу машины, а шар в сеточке оставить на сиденье. Но он быстро отсеял это искушение. С Константином шутки плохи: возьмет да и пробьет собой дверцу «Волги», будет скандал. Лучше уж с ним не ссориться.

Войдя в Гостиный двор, Анаконда первым делом купил сумку — помесь рюкзака с авоськой; такую можно носить и в руках и за спиной. Положив сеточку с Константином в эту удобную сумку, Юрий приступил к дальнейшим приобретениям. Больших денег у него никогда не водилось до этого случая, и поэтому он решил вначале потренироваться на легких мелких тратах, а потом уже покупать дорогие вещи. Для разгона купил подстаканник, портсигар металлический с изображением Петропавловского шпиля, пластмассового пингвина, носки, рожок для надевания ботинок, сахарницу из оргстекла, электрический фонарик, зажигалку с газовым баллончиком, вечный календарь, фарфоровую лисицу и настольный термометр. Потом пошел по второму кругу: купил хорошие ботинки за 35 р., четыре рубашки, джемпер в подарок Кире (45 р.), джемпер себе за 37 р., костюм за 178 р., фотоаппарат «Киев». «На сегодня хватит, — решил он. — Завтра продолжу это приятное занятие, а сейчас перекушу где-нибудь на Невском, а затем поеду домой».

Обремененный покупками, вышел Анаконда из универмага. Вскоре, сидя за столиком, он с удовольствием ел бутерброд с копченой колбасой, запивая его кофе. Вдруг кто-то пропитым, но громким голосом произнес над самым его ухом:

Живи, дитя природы,
Будь весел и здоров,
И кушан бутерброды
На грани двух миров.

Юрий вздрогнул и поднял глаза. Перед ним стоял молодой человек с припухлым лицом. В руке он держал сеточку, набитую пустой винной посудой.

— Зазнался, Юрка, не узнаешь школьного товарища! — воскликнул незнакомец и снова перешел на стихи:

Я верховный сдаватель бутылок
И несбывшийся юный поэт.
Положи мне ладонь на затылок
И почувствуй горячий привет!

Ладонь на затылок ему Анаконда класть не стал. Он распознал в молодом человеке своего одноклассника Толика Древесного. Толик, будучи в школе, слыл начинающим поэтом. Он непрерывно помещал свои стихи в стенгазете, участвовал в поэтических турнирах и вернисажах; на него возлагали большие надежды. После выпускного вечера Анаконда не встречал его ни лично, ни на страницах печати. Теперь Древесный выпрыгнул из небытия в самом неожиданном виде и в самый неподходящий момент.

— Приветствую тебя. Толя! — сказал Юрий, сделав заинтересованное лицо. — Как дела? Где трудишься?

Древесный громогласно ответил стихами:

В управлении винтреста
Я работал день за днем,
Но отчислен я от места,
И душа горит огнем.

Из-за соседних столиков на них начали поглядывать. «Не вляпаться бы в историю, — обеспокоился Юрий. — Заметут в милицию, а там обнаружат шар».

— Сейчас мы зайдем в гастроном, а оттуда ко мне. Я тебя познакомлю с Тусей, — заявил Древесный и опять перешел на стихи:

Небесный ангел симпатичный
Имелся в небе голубом,
Имел оценку на «отлично»
В моральном смысле и любом.
Он стал объектом материальным,
Женой мне стал. О, счастлив я…

— Идем скорее! — сказал Анаконда, поспешно беря сумку с Константином и свертки с покупками. Древесный пошагал за ним.

Шар не бездействует

На другой день Анаконда проснулся с каменной головой. Мутило. На полу валялись помятые, рваные пакеты с покупками. Шар висел в воздухе в трех шагах от кровати. Юрий повернулся на другой бок, попробовал снова уснуть, но такая тоска напала, что сон не шел. Жизнь стала казаться нелепой и напрасной. Юрий вспомнил, что до сих пор не выполнил редакционного задания. Он чувствовал полное отсутствие творческих сил. Потом припомнилась дурацкая вчерашняя пьянка и как его выгнал этот трепач Древесный. А в каменной голове стучали пневматические молотки, визжали дисковые пилы, грохотали ящики с пустой винной посудой.

— Хорошо бы уснуть и не проснуться, — с тоской подумал Анаконда. — Чтоб не было ни головной боли, ни шара, ни даже меня лично… И зачем я польстился на эти деньги!..

Комната осветилась на миг розоватым светом. Константин приблизился к Анаконде, застыл сантиметрах в восьмидесяти от его лица. На шаре образовался небольшой нарост. Нарост протянулся в сторону Юрия, превращаясь в тугую спиральку. На конце спиральки возникла плоская площадочка. На площадочке выросла маленькая прозрачная мензурка. Мензурка наполнилась жидкостью с голубоватым отливом.

— Отравить меня хочешь! — сказал Анаконда. — Ну и отравляй, так мне, негодяю, и надо!

Взяв мензурку, он залпом выпил горьковатую жидкость и отшвырнул сосуд. Площадочка метнулась на спиральке, поймала мензурку, и все втянулось в шар. Он опять был гладким, без единой выпуклости. Юрий же стал ждать печального конца.

Но жидкость оказала иное действие. Головная боль пошла на убыль, тоска отхлынула. Анаконда уснул. Проснулся через час бодрым и здоровым. Решил сразу же взяться за дело. Сел за стол. Принялся писать очерк. Вскоре очерк был написан. Начинался он так:


БЛАГОРОДНЫЙ ВОЗВРАЩАЛЕЦ

С лукавинкой, с бодрым юморком и смешинкой встретил меня благородный возвращалец Н. И. Лесовалов в своем скромном, но уютном загородном жилище. Весь высокий настрой жизни благородного возвратителя располагает его к широкой возвращальческой деятельности. Когда я посетил его, этот выдающийся возвращалец пил желудевый кофе на веранде. Из радиолы лилась мелодичная скрипичная рапсодия. Из магнитофона струилась раздумчивая рояльная мелодия.

— Люблю этот полезный напиток, — с ласковым прищуром поведал мне маститый возвращатель. — В особенности приятно его пить под задушевную, с грустинкой музыку Баха, Римского-Корсакова и др. выдающихся композиторов. С босоногого детства у меня наличествовало два хобби: музыка и возврат находок. Я любил вручать людям утерянные ими монеты, предметы и пищепродукты…


Очерк занял одиннадцать страниц от руки. «Значит, на машинке получится страниц девять, как раз на подвал. На днях приобрету машинку, благо деньги есть. Но хорошо бы сегодня же материал перепечатать…» — Юрий шутливо обратился к шару:

— Хоть бы ты, Константин, мне помог. А то висишь тут в воздухе без дела.

Константин мигнул лиловатым светом. Из шара выдвинулось два витых отростка и несколько штырей. Они опустились на стол, стали расти, переплетаться, образуя сложную рабочую систему. Через четырнадцать секунд один из отростков уже держал в темных пластинчатых зажимах страницу рукописи. По строчкам, считывая текст, скользил тонкий синеватый лучик. По чистому листу, зажатому в комплекс каких-то реек и пружинок, беззвучно двигался маленький цилиндр, оставляя за собой четкий машинописный текст.

Через три минуты сорок семь секунд рукопись была перепечатана в трех экземплярах. Затем рабочая система начала расплываться, уменьшаться. Шар, втянув в себя штыри и отростки, опять стал гладким. Анаконда тщательно сверил свой текст с машинописным. Ни одной опечатки. В двух местах Константин даже исправил описки. Эта способность шара к корректировке неприятно поразила Юрия.

На следующее утро Анаконда поехал в редакцию. Увы, очерк был встречен холодно. Савейков сказал:

— Много фальши и ложных красивостей. Не ладится у вас дело. И старик не получился. Он теплый, но бледный. Попробуйте его охладить и оживить. Я там кое-что подчеркнул.

Взяв исчирканную Савенковым рукопись, Юрий угрюмо побрел домой — оживлять старика. Но как это сделать — он не знал. Он чувствовал, что лучше написать не может. С горя пошел во Фрунзенский универмаг, купил себе пару нейлоновых рубах, потом подумал, подумал и приобрел таллинский подсвечник и фарфорового баяниста. Так как покупки были малогабаритные и уместились в сумке, он решил на этот раз не брать такси, а ехать домой троллейбусом. Народу в троллейбусе оказалось немного, и Юрию досталось место у окна. Но не проехал он и двух остановок, как из рюкзака послышалось жалобное мяуканье. «Что за черт! — удивился он. — Никакая кошка попасть туда не могла. Это не иначе проделки Константина».

Между тем мяуканье становилось все громче и жалобнее.

— Безобразие какое! — сказала, обратясь к Юрию, женщина, сидящая через проход. — Если завели кошку, то незачем ее мучить. Вы затиснули ее своими покупками! Она задыхается в вашей сумке.

— Извините, гражданочка, никакой кошки у меня нет, — вежливо возразил Анаконда.

— Мы глухие, что ли! Врет и не краснеет! — послышались возмущенные голоса.

— Он украл где-то ценного кота, вот и прячет. Я по голосу слышу: это ангорский кот, — высказался пожилой гражданин-котовед.

— В милицию бы надо свести! — сказал кто-то. — Там выяснят, где тут собака зарыта!

Анаконда схватил рюкзак и спешно направился к выходу. Он сошел за пять остановок от дома. Едва ступил на асфальт, как мяуканье прекратилось. Но ехать уже не хотелось, пошел пешком. Он шел и размышлял о причудах Константина.

Подходя к своей улице, он увидел толпу. Она уже начинала таять, насытясь созерцанием происшествия. Троллейбус, тот самый — Юрий запомнил номер на кузове, — стоял сильно накренясь. В правом борту виднелась большая вмятина. Окно было вдрызг разбито. Это было то самое окно, у которого недавно сидел Юрий.

— Грузовик проскочить хотел, — пояснила Анаконде какая-то гражданка. — Пассажиры все живы, отделались ушибами и испугами. Хорошо, что вон у того окна никто не сидел — не поздоровилось бы!

До Юрия дошло, что Константин его спас. Но когда отхлынула волна радости, на душе стало муторно: раз может спасти, может и погубить.

Разрыв с Кирой

Дома Юрия ждала телеграмма: «Прилетела Крыма жду завтра даче Кира». Текст и обрадовал и встревожил. В предыдущее свое возвращение Кира прислала телеграмму с юга, чтобы Юрий встречал ее на аэродроме. Может быть, на этот раз кто-то сопровождал ее в самолете?

С Кирой Анаконда познакомился два года назад на студенческой вечеринке. Девушка ему очень понравилась. Они стали вместе ходить в кино, в театры и на пляжи. Но о любви еще ни слова не было сказано. Кира — девушка самостоятельная и с гонором, к ней не так-то легко подступиться. Она недавно окончила университет и теперь работала лаборанткой в одном биологическом институте. Отец ее был видным профессором гальванотерапии, имелись дача и машина. К чести Юрия надо сказать, что он, когда знакомился с Кирой, Не знал ни о звании ее отца, ни о «Волге», ни о даче. Наоборот, он был смущен, узнав о высоком материальном уровне девушки. Отчасти из-за этого он не пошел после окончания института работать по своей специальности, а устроился в редакцию. Ему хотелось стать известным журналистом и тем самым доказать Кире, что и он не лыком шит. Но, к сожалению, с журналистикой не ладится. Уже три месяца он числится в редакции, но все его материалы бракуют. Теперь единственная надежда на очерк о благородном возвратителе.

Юрий заставил себя усесться за стол и принялся перерабатывать очерк. Однако дело не клеилось. Константин висел рядом, но работе не содействовал. Видно, не желал вмешиваться в творческий процесс. Анаконде очень захотелось спать. Перед сном он проверил пачки, лежащие под матрасом. Все в порядке! Много еще денег!

Проснулся он рано. Торопливо умывшись и попив чаю, засунул Константина в рюкзак, выше положил джемпер — подарок Кире — и отправился на вокзал. По дороге купил букет южных роз.

Сойдя с электрички, Юрий за десять минут дошел до Кириной дачи. Кира сидела на веранде в солнечно-желтом платье, которое ей очень шло. Шел ей и загар. Встретила она Анаконду не то чтобы враждебно, но как-то прохладно. Юрию сразу же показалось, что Кира не очень рада ему. Цветы она милостиво приняла, но от джемпера отказалась.

— Юра, никаких вещественных подарков мне не надо. Ты уж не обижайся. Что, тебя наконец-то напечатали, кажется?

— Аванс под очеркишко получил, — небрежно бросил Анаконда. — Написал неплохой подвал о благородном возвращателе.

— Такого слова в русском языке нет, — ровным голосом сказала Кира. — Между прочим, на пляже в Феодосии я познакомилась с одним интересным человеком. Он тоже ленинградский журналист, но он…

— Меня не интересуют твои пляжные знакомства, — недовольно прервал ее Анаконда.

— Не будем ссориться, — спокойно ответила Кира. — Хочешь, пойдем купаться?

— А ты не боишься простудиться после юга? — дипломатично спросил Юрий. Ему не хотелось идти на реку. Он знал, что «Константин» непременно увяжется за ним в воду.

— Простудиться я не боюсь, — с улыбкой ответила Кира. — Я боюсь, что ты стал очень ленивым. Возьми-ка вон там, у гаража, лопату и выкопай в саду ямку для заборного столба. Это мы всех гостей теперь будем заставлять работать… А я пока пойду помогать маме обед готовить.

Анаконда снял пиджак, автоматическим движением схватил сумку с шаром и направился за лопатой.

— А рюкзак-то зачем? — засмеялась Кира. — Ты что, жить без него не можешь?

— Просто ужасно привык к нему. Без него как без рук, — с наигранной беспечностью произнес Юрий и, захватив лопату, пошел в дальний конец сада.

Старая изгородь была повалена, и по границе участка, на равном расстоянии одна от другой, виднелись квадратные ямы для столбов будущего нового забора. Некоторые ямы не были выкопаны, был только снят дерн там, где их предстоит копать. Анаконда, положив рюкзак возле себя, не спеша принялся за работу. И вдруг у него мелькнула одна мысль. Перейдя за территорию участка, он торопливо срезал лопатой квадрат дерна и быстро начал копать новую яму. Теперь он работал во всю силу, земля так и летела. Когда яма глубиной сантиметров в восемьдесят была готова. Юрий, воровато оглянувшись по сторонам, вынул из рюкзака шар и бросил его на дно. Шар тяжело и покорно лег на влажный грунт. Анаконда стал забрасывать его землей.

«Кажется, на этот раз я перехитрил тебя, — подумал он. — Спи спокойно, дорогой Константин! Да будем пухом тебе земля!»

Забросав могилу Константина, Юрий принялся утрамбовывать землю ногами. Потом отошел на два шага в сторону полюбоваться на дело рук и ног своих. Как светло и просторно стало в мире без шара! Как легко пели птицы! Как весело дышалось!..

Анаконда поднял полегчавший рюкзак и сделал шаг в сторону дачи. На прощанье он оглянулся — и сразу померк день. Утоптанная земля вспучилась, потом показался Константин. Он не спеша всплыл сквозь землю — и вот опять занял свое место в воздухе в трех шагах от Юрия. Ни одной песчинки к нему не прилипло. Он был такой же, как до своих похорон.

В довершение всего совсем близко послышались шаги Киры и ее удивленный возглас:

— Юра, что это? Почему он не падает?

— Это шар… Шар как шар, — испуганно и невпопад ответил Анаконда. — Можешь взять его в руку.

Кира осторожно взяла шар и сразу же отпустила.

— Тяжеленный какой! И холодный как лягушка. Откуда это у тебя?

— Кира, я тебе все расскажу, но поклянись, что никому ничего не расскажешь. — С этими словами Юрий повел девушку к садовой скамье и поведал ей всю правду. Кира слушала не перебивая, потом сказала:

— Конечно, я никому ничего не скажу. Это очень некрасивая история. Да, я давно уже начала разочаровываться в тебе и, по-видимому, была права… Ты уж не обижайся, но у меня к тебе такая просьба: пока с тобой этот ужасный шар — не приходи ко мне.

— Кира, а вдруг этот шар никогда от меня не отвяжется? — с отчаянием в голосе спросил Анаконда.

— Тогда не приходи ко мне никогда.

Научная консультация

В глубоком удручении вернулся домой Анаконда. С тех пор как он подпал под власть шара, ему чертовски не везло. Как вернуть жизнь в прежнее русло? Как избавиться от Константина?

Вспомнив о конверте, обнаруженном в портфеле, он схватился за задний карман брюк. Но там ничего не было, карман был пуст. Анаконду оторопь взяла. Потерял… И вдруг до него дошло, что на нем давно новый костюм, а старый валяется в шкафу. Он бросился к шкафу, вытащил оттуда старые брюки. От них пахло хвоей, несколько сосновых иголочек упало на пол, когда Юрий, ощупав задний карман, извлек из него конверт.

На конверте было напечатано:


«ПЛАНЕТА ИКС» (название разглашению не подлежит)

ИНСТИТУТ ИЗУЧЕНИЯ ДАЛЬНИХ ПЛАНЕТ

ПОДОТДЕЛ ИССЛЕДОВАНИЯ ПЛАНЕТЫ ЗЕМЛЯ

ГРУППА ПСИХОЛОГИИ И ЭТИКИ

Уважаемый Нашедший!

Поступи с этими деньгами так, как считаешь нужным. Возможно, ты прочтешь эти строки, когда часть денег будет уже израсходована тобой, однако продолжай их тратить (или хранить) по своему усмотрению.


Текст этот, в сущности, ничего не прояснил, а, наоборот, внес в душу Анаконды еще большее смятение. И тогда он вдруг вспомнил, что на днях прочел в газете об учреждении нового Научно-Исследовательского Института Необъясненных Явлений Природы (НИИНЯП). Он решил отправиться туда на следующий же день. А вдруг там ему помогут?

Юрия безо всякой волокиты сразу же провели в кабинет научного руководителя НИИНЯПа Рассветова. Когда Юрий показал ему свой журналистский билет, Рассветов сказал:

— Писать об институте рановато. У нас еще мало фактов, товарищ Лесовалов.

— Вообще-то я Анаконда, — сразу же уточнил Юрий. — Знаете, такая змея. Обитает в верховьях Амазонки, отдельные экземпляры достигают четырнадцати метров.

— Десяти с половиной метров, — уточнил Рассветов. — И давно это с вами случилось?

— Что случилось?

— Ну, что вы стали считать себя змеей.

— Я вовсе не считаю себя змеей, — обиделся Юрий. — Просто это мой творческий псевдоним.

— Ах вот оно что! А то, видите ли, к нам вчера приходил гражданин, который считает себя пингвином. Это не по нашей части.

— Ну, я не из таких. Я по делу… Хочу поведать вам одну тайну. Но вы действительно исследуете необъяснимые явления?

— Необъясненные, — поправил Рассветов. — Да, исследуем. К нам уже начали поступать отдельные… ну, как бы вам сказать… странные вещи. Население охотно идет нам навстречу. Третьего дня, например, один мальчишка-юннат принес нам интересный объект. Поймал его на улице.

С этими словами Рассветов отворил дверь. Из соседней комнаты выбежала такса и улеглась на ковре возле стола.

— Какой же это объект? Это собака! — сердито сказал Юрий. — Я к вам как человек к человеку, а вы мне каких-то собак!

— Это не собака, а биоэлектронное устройство, выполненное в форме собаки и заброшенное на Землю для сбора информации, — не повышая голоса, молвил Рассветов. — Вы посмотрите внимательнее.

— Господи, да у нее шесть ног! Что ж вы сразу не сказали? — всколыхнулся Анаконда. — Зачем ей шесть ног?!

— Перестраховщики с Венеры, — бросил Рассветов. — Это их работка. Сконструировали недурное, в общем, устройство, но, чтобы увеличить коэффициент прочности, добавили пару ног… Так что вы хотели мне сообщить?.. Не стесняйтесь, мы у этой «таксы» сразу же вывинтили передающую систему, так что на Венере ничего не узнают.

— Я хочу, чтобы и на Земле ничего не узнали, — заявил Анаконда. — Сейчас я вам тоже одно устройство покажу. Но прежде прочтите, что вот тут написано. — И он сунул в руки Рассветову таинственный конверт.

Рассветов прочел написанное на конверте, покачал головой и ничего не сказал.

Тогда Юрий вынул из сумки шар, и тот немедленно повис в воздухе. Биоэлектронная собака при виде Константина вскочила с ковра и, поджав хвост, с жалобным воплем кинулась в соседнюю комнату.

— Очень странный шар, — задумчиво проговорил Рассветов. — Не агрессивен?

— Нет, можете взять в руку. Не кусается. Уж лучше бы кусался.

Рассветов подержал шар в руке, потом отпустил. Константин занял прежнюю позицию в воздухе.

— Шар очень странный, — повторил Рассветов. — Аналогов в истории, насколько мне помнится, нет. Удельный вес, кажется, выше чем у свинца. Скажите, температура его часто меняется?

— Совсем не меняется. Даже если в огонь бросить — он все такой же холодный.

— Странный объект! — в третий раз повторил Рассветов. — Расскажите, как и когда вы вступили в контакт. Что предшествовало тому моменту, когда он сконтактовался с вами? Говорите мне все без утайки, как врачу.

— Я вам всю правду расскажу, — заявил Юрий, — но вы должны дать мне обещание, что никто за стенами вашего института ничего не узнает о шаре.

— Охотно даю вам такое обещание, — ответил Рассветов. — Но если в процессе исследования шара выяснится, что сохранение тайны поставит под угрозу жизнь и здоровье других людей, а также создаст возможность утечки информации с Земли на другую планету, я буду вынужден отменить свое обещание.

— Я вас понимаю, — сказал Анаконда. — Конечно, если шар может принести вред другим, тут уж придется пожертвовать тайной… А теперь слушайте.

Рассказ Юрия длился долго. Рассветов внимательно слушал. Потом повел Анаконду в лабораторию, где шар стали подвергать различным испытаниям. Из института Юрий с шаром ушел под вечер и в течение недели ходил в НИИНЯП как на службу. Чего только не делали с Константином! Его клали в термостат, опускали в крепчайшие кислоты и щелочи, подвергали действию электрического тока, били по нему кувалдой, замуровывали в цемент, заваливали стальными плитами и свинцовыми пластинами. К концу недели Рассветов составил карточку исследований, копию которой вручил Юрию.


НИИНЯП

Учетная карточка N 19/ш

Условное наименование исследуемого объекта: ШВЭНС (шар всепроникающий экстерриториальный неземной самоуправляемый)

Аналоги по картотеке необъясненных явлений: аналогов нет

Внешний вид объекта в состоянии покоя: шар правильной формы темного цвета

Степень опасности по 12-балльной системе Каргера при агрессивности: 12 баллов по Каргеру

А. Физико-химические характеристики:

1. Диаметр: 77,631 мм

2. Атомный вес: 265,24

3. Уд. теплоемкость: отсутствует

4. Температура плавления: не выяснена

5. Реакция на кислоты: не реагирует

6. Реакция на щелочи: не реагирует

7. Радиоактивность: отсутствует

8. Электропроводимость: отсутствует

Б. Психологические характеристики:

1. Разумен

2. Не эмоционален

3. Не агрессивен (см. п. 1 «Особых примечаний»)

4. Способен предвидеть еще не свершившиеся события

5. Способен нести многосторонние охранительные функции по отношению к существу, с которым вошел в контакт

В. Механико-функциональные особенности и аномалии

1. Имея уд. вес тяжелее воды и атм. воздуха, тем не менее плавает и парит в воздухе

2. Свободно преодолевает любую среду

3. Способен к многосторонним физическим, химическим и механическим действиям

4. Универсален

5. Автономен

6. Неразрушим земными средствами

Особые примечания:

1. На разрушение живой ткани или не программирован, или сам принял решение не причинять вреда белковым соединениям

2. Физически экстерриториален

3. Источник энергопитания неизвестен

4. Место возникновения не выяснено.


Анаконда внимательно прочел карточку.

— А как это понять «физически экстерриториален»? — спросил он Рассветова.

— Исследуя ШВЭНС, мы были вынуждены ввести этот условный научный термин. ШВЭНС экстерриториален в том смысле, что, находясь на Земле, подчиняется не земным физическим законам, а законам той звездной системы, откуда прибыл.

— От всего этого мне мало радости, — заявил Юрий. — Тут в карточке ни слова не сказано, как мне избавиться от шара. Думаете, легко мне его все время таскать! Все жилы вытянул! А психически — уж и говорить нечего.

— Никаких практических рекомендаций дать вам, к сожалению, не могу. Случай слишком необычный. Боюсь, что наилучший для вас вариант — это сохранять статус-кво и утешать себя мыслью, что вы — единственный человек на Земле, вступивший в контакт со столь необычным инопланетным объектом.

— Провались они, такие межпланетные контакты! — воскликнул Анаконда. — И почему он именно ко мне прицепился?

— Быть может, ШВЭНС высмотрел вас заранее. Ему нужен был для опыта человек определенного характера… Ну, скажем, порядочный в душе, но не вполне стойкий перед соблазном. Контакт сработал в тот момент, когда вы решили воспользоваться деньгами. С той минуты ШВЭНС взял вас под наблюдение и охрану. Пока существует контакт, ШВЭНС не даст волоску с вашей головы упасть. Он настолько всесилен, что сохранит вас целым и невредимым, даже если вы очутились в эпицентре взрыва атомной бомбы.

— Не надо мне такой целости и невредимости, товарищ Рассветов! Мне бы пожить нормально, а потом нормально помереть… А если мне в суд на себя подать, товарищ Рассветов? Так, мол, и так, присвоил десять тысяч, осудите и дайте срок. Может, в тюрьме шар от меня отвяжется?

— Суд земной вам не грозит, — ответил Рассветов. — С юридической точки зрения вы не совершили ни кражи, ни даже присвоения находки. ШВЭНС фактически подсунул вам, или, если хотите, предложил эти деньги. Поскольку ШВЭНС вполне материален и является существом мыслящим и разумным, то его вполне можно считать юридическим лицом и предыдущим владельцем денег. Так что вы де-юре и де-факто получили десять тысяч в дар от юридического лица — ШВЭНСа. Следовательно, ни перед законом, ни перед людьми преступления вы не совершили. Вы совершили преступление перед самим собой, а вернее сказать — над собой.

— Постойте, товарищ Рассветов, но ведь шар не мог честным трудом заработать эти деньги. Он их или спер где-то, или подделал. И значит, я имею право быть осужденным как соучастник преступления.

— За неделю общения со ШВЭНСом я пришел к выводу, что хоть он и не подчинен земным физическим законам, но к человеческим законам и установлениям относится с должным пиететом. Он слишком умен и слишком всесилен, чтобы вносить излишний хаос в земной мир. Конечно, он мог бы ограбить все банки мира или напечатать миллиарды фальшивых денег, но не думаю, чтобы он пошел по этому пути…

— Уважаемый ШВЭНС, скажите, пожалуйста, как вы добыли десять тысяч? — обратился Рассветов к шару.

Константин полыхнул зеленым светом, и на стене появилась световая, медленно гаснущая надпись: 1=0; 0=1

— Ну теперь все ясно, — сказал Рассветов. — Просто он восстанавливает денежные знаки. Ежедневно и ежечасно происходит физическая убыль денежных знаков; они сгорают при пожарах, гибнут при кораблекрушениях, выпадая из обращения. Вот эти дензнаки ШВЭНС и восстанавливает… Проведем маленький опыт.

С этими словами Рассветов вынул из кармана трешку и спички. Записав номер и серию трешки, он поджег зеленую бумажку. Когда они сгорела, Рассветов попросил Константина: «Восстановите, пожалуйста!»

Шар засветился на миг голубым светом, потом из него выдвинулась рейка с квадратной площадочкой на конце. С площадочки на стол упала трехрублевая бумажка. Шар вобрал в себя рейку.

— Те же самые три рубля, номер в номер и серия в серию, — объявил Рассветов. — Большое вам спасибо, уважаемый ШВЭНС! Буду хранить эту трешку до скончания дней… А может, все-таки скажете, откуда вы к нам прибыли и зачем?

Темный шар неподвижно и безответно висел в воздухе в трех шагах от Анаконды.

— Вот так и торчит около меня, и ничего с ним не поделать, — сказал Юрий. — Неужели никакого выхода нет, товарищ Рассветов?

— Я не вправе давать вам никаких программ поведения, — ответил Рассветов. — Но мне кажется, что поскольку дело началось с денег, то от этого факта и надо вести рассуждения. Итак, ШВЭНС вручил вам десять тысяч рублей. Его интересует поведение ваше при наличии у вас денег. Пока у вас останется хоть копейка из врученной вам суммы, отношение к вам ШВЭНСа будет неизменным, то есть таким, как сейчас. Вы будете жить под эгидой ШВЭНСа; он будет вести наблюдение за вами и в то же время защищать вас от всех физических опасностей и, возможно, оказывать вам медицинскую помощь. То есть пока у вас есть деньги ШВЭНСа, практически вы бессмертны. Но это довольно грустное бессмертие.

Теперь представим себе другой вариант вашего поведения. Вы ускоренно тратите все врученные вам ШВЭНСом деньги, и ШВЭНС покидает вас, ибо, логически рассуждая, его миссия закончена, эксперимент проведен. Однако в данном случае в действиях ШВЭНСа возможны вариации. Вариант А: ШВЭНС покидает вас без всяких для вас последствий; вариант Б: ШВЭНС покидает вас, предварительно проведя против вас летальную акцию, дабы не оставлять на Земле ненужного свидетеля. Ведь, перестав быть его подопечным или, что несколько точнее, подопытным, вы…

— Так что ж это получается! Он, выходит, и укокать меня может?!

— Да. Не забывайте, что при всем своем разуме ШВЭНС лишен эмоциональности, он чистый прагматик. Если он сочтет целесообразным…

— Ну, вляпался я в историю!.. — сказал Анаконда, беря рюкзак с шаром. — Что ж, товарищ Рассветов, спасибо за собеседование… Но вы сдержите слово? Я надеюсь, что в печати о моем контакте с шаром шума не будет?

— Нет, не будет. Поднимать шум стоило бы только в том случае, если бы люди имели какие-то способы воздействия на ШВЭНС. Но ШВЭНС всесилен, всепроникающ и неразрушим. Появление в печати сведений о нем вызвало бы только всемирную панику… В заключение я обращусь к вам с одной просьбой. ШВЭНС отлично знает материальный мир и умеет его преобразовывать и подчинять себе. Но психический мир человека он знает не вполне и в какой-то мере изучает его на вас. Быть может, вы для него эталон. А если это так, то по этому эталону он может вынести суждение обо всем человечестве. Поэтому ведите себя со ШВЭНСом по возможности тактично, или, как говорилось в старину, толерантно.

Важное решение

Вернувшись домой, Анаконда выпустил Константина из сумки, и тот привычно повис в воздухе. Юрий предался размышлениям. Как быть: ускоренно тратить деньги и ждать возможного освобождения или погибели или экономить деньги и печально влачить жизнь под властью Константина? На что решиться?

До ночи сидел он в глубоком раздумье. Потом встал, подошел к окну. Он загадал: если в сквере мимо вот той скамейки пройдет мужчина — надо жить экономно; если женщина — надо бесстрашно тратить деньги. И вот через мгновение из аллеи вышла девушка в голубом и легкой походкой прошла мимо скамьи. Сквозь прозрачные сумерки белой ночи что-то знакомое почудилось Юрию в ее лицо. Да ведь это Леонковалла! Это та симпатичная девушка, которую он однажды видел в бинокль!..

— Буду тратить деньги вовсю, — вынес Анаконда постановление. — Или помру, или снова стану человеком.

Едва успел он это подумать, как раздался тактичный стук в стену, и из соседней комнаты донесся голос Вавика:

— Юра, не можете ли заглянуть ко мне на минутку?

Анаконда направился к дорогому соседу. Константин поплыл за ним.

Свет в комнате был выключен. Хозяин сидел у окна в зубоврачебном кресле, накрепко принайтовленном болтами к паркету. Голова наблюдателя удобно покоилась на откидной кожаной подушечке. Подзорная труба висела на продуманной системе блоков и растяжек.

— Вот так и живу, погруженный в мир прекрасного, — растроганно начал Вавик. — Но, увы, девушки разъезжаются на каникулы. Знаю, они вернутся осенью, вернутся загоревшие, похорошевшие, неся с собой аромат полевых маргариток, запах лесных ландышей…

— Вавилон Викторович, запаха ведь в подзорную трубу не видно, — прервал его Юрий.

— Ах, не подстригайте крылья у моей мечты! — томно возразил Вавик. И уже другим тоном: — Вы, конечно, с шариком пришли? Вижу, вижу, жив и здоров наш милый шарик… Давненько мы с вами, Юра, не говорили как ассистент с ассистентом.

— Опять денег хотите? — задал Анаконда лобовой вопрос.

— Мой молодой друг, зачем так грубо, так узкоколейно!.. Не денег мне надо, мне надо усилить оптику. Понимаете, один мой знакомый продает небольшой портативный телескоп. Просит он за него всего-навсего сто восемьдесят луидоров…

— Я даю вам эти луидоры, — спокойно сказал Юрий. — Мне теперь луидоров не жаль.

Неожиданный вариант

На другой день, взяв сумку с Константином, Юрий направился в агентство Аэрофлота. Он решил лететь в Сочи. Бархатный сезон еще не начался, и Анаконда без труда купил себе билет на «ТУ-104». Затем он пошел в универмаг, где приобрел неплохой чемодан.

— Путешествовать собираетесь? — спросил Вавик, увидев в прихожей Юрия с чемоданом.

— Да, завтра лечу на Черное море.

— Рад за вас, Юра… На юге так много прекрасного, достойного наблюдения. Ах, солнце, море, загорелые девушки на пляже, праздник бытия и сознанья!.. Как жаль, что вы купили только один билет! Не подумали вы о Вавилоне Викторовиче, не подумали о человеке, который свято хранит чужие тайны!..

— Ладно, Вавилон Викторович, берите мой билет. И вот вам деньги на обратный путь и на курортные расходы. Я раздумал лететь, — твердо сказал Анаконда. Он понял, что лучший способ хоть на время избавиться от Вавика — это послать его на юг, а самому остаться в городе. К тому же Константин будет очень осложнять курортную жизнь.

— Спасибо, Юра! — взволнованно произнес Вавик и поспешно отвернулся, чтобы скрыть слезы умиления.

На следующее утро, уложив в позаимствованный у Юрия чемодан пляжные принадлежности и подзорную трубу, Вавилон Викторович отбыл на аэродром и поднялся в воздух. Внизу в легкой дымке, как бы в тончайшей нейлоновой сорочке, дремала зеленая равнина. Вскоре справа под крыльями показалась прозелень моря; слева лежали смуглые горы в бюстгальтерах вечных снегов.

В тот же день Анаконда приступил к усиленным тратам. Но если еще недавно он покупал вещи, имеющие практический смысл, то теперь расходование шло по иным каналам. Придя на рынок, он стал скупать цветы и затем, выйдя на улицу, начал раздавать эти цветы идущим мимо девушкам. Вечером, придя в шашлычную, он громогласно объявил, что сегодня у него день рождения и поэтому он платит за всех едящих и пьющих. Большинство обиженно отказались от такой единовременной ссуды, но нашлись и такие, которые были весьма довольны. Юрий немедленно оброс льстецами и прихлебателями. С этого дня деньги стали таять, как сахар в кипятке.

Через неделю Анаконда обнаружил, что у него осталось сто тридцать рублей. А еще через два дня, проснувшись с тяжелой головой после попойки с новоявленными приятелями, Юрий нашел в пиджачном кармане одну десятку. Порывшись по остальным карманам, он присоединил к десятке два рубля шестьдесят копеек. И он понял, что настал решающий день. Сегодня он истратит эти последние деньги — и шар или улетит от него, освободив от своего ига, или… Будь что будет!

Захватив сумку с Константином, Анаконда направился в ближайший ресторан. Плотно пообедав там, он пошел бродить по улицам и бродил до вечера. Белые ночи уже кончились, теплая темнота опускалась на город. В Неве отражались горящие на мостах фонари. Неоновые рекламы на Невском полыхали веселым светом. По тротуарам шли счастливые пары, шли красивые девушки. «Все это я вижу, может быть, в последний раз», — с предрасставальной грустью подумал Юрий, шагая домой.

В гастрономе на углу Анаконда купил бутылку коньяка — уж погибать так с коньяком! Еще купил пачку сигарет «Опал» и коробку спичек. В наличии у него остался один пятачок. Теперь только этот пятачок связывал его с Константином, а может быть, и с жизнью.

Придя домой, он выпустил шар из сумки, и тот, как всегда, повис в воздухе в трех шагах от него. Затем, налив полный стакан, он выпил его залпом и, не закусывая, закурил сигарету. Потом выпил второй. Пьяное тепло пошло по телу, мир стал пульсировать. Стены комнаты то разбегались по сторонам, то сжимались, будто хотели раздавить Юрия. Наконец, вынув из кармана заветный пятачок, он подошел к окну.

Дома за окном качались, городские огни вспыхивали и погасали, вспыхивали и погасали, словно световые сигналы бедствия. В общежитии напротив светилось только одно окно, четвертое с краю. Анаконде почудилось, что на подоконнике сидит девушка в голубом — Леонковалла. Вдруг окно метнулось куда-то вверх и погасло. Юрий бросил пятачок. Тот с тихим звоном упал на диабаз мостовой. Все кончено…

…Он оглянулся. Константин, как всегда, висел в воздухе в трех шагах от него. Научное предсказание Рассветова не сбылось. Шар избрал свой, неожиданный, вариант: решил навсегда остаться с Юрием. «А что, если вдруг взять да повеситься, — мелькнула у Анаконды нездоровая мысль. — Пусть потеряю жизнь, но только так я могу избавиться от Константина…»

Шатаясь, он подошел к кровати, нагнулся и вытащил из-под нее веревку. Когда-то он состоял в кружке начинающих альпинистов, и эта веревка входила в оборудование группы. Юрий стал пробовать ее на разрыв — куда там, очень прочная. Он начал думать, где бы ее укрепить, но думать долго не пришлось: над дверью торчали два толстых железных крюка, на которых когда-то висели портьеры. Выбирай любой.

Шар за спиной Юрия беззвучно полыхнул печально-синеватым светом. В то же мгновение веревка превратилась в сероватую труху, распалась волокнистой пылью. Крюки исчезли. Там, где они были вбиты, в стене теперь темнели небольшие отверстия.

— И повеситься нормально человеку не дашь! — крикнул Анаконда, замахнувшись кулаком на Константина. — Но я перехитрю тебя!

Он кинулся к открытому окну, вскочил на подоконник и, схватившись руками за голову, сиганул вниз. Безлюдная улица, темные деревья сквера, черные копья ограды — все метнулось ему навстречу. Но в тот же миг какая-то пружинящая сила задержала его падение. Он повис над улицей в гамаке, сплетенном из тонких леденяще-холодных пружин, — и шар висел над ним. Потом Константин поднял его к подоконнику и, мягко подобрав стропы, втянул в комнату.

Анаконда в слезах кинулся на кровать.

Обидная жизнь

Юрий проснулся в полдень. Голова тупо болела. Поташнивало. Шар, как всегда, висел в воздухе в трех шагах от постели. Вспомнив вчерашнее, Анаконда даже застонал. Что теперь делать? И Константин с ним навсегда, и денег ни копейки, и жизнь разбита, и даже Смерти ему нет… Что делать?

Он нехотя встал, вяло оделся, подошел к столу, посмотрел на пустую бутылку. За время ускоренной траты денег он уже привык по утрам опохмеляться, но ведь теперь денег ни гроша. Правда, у него есть всякие вещи — магнитофон, фотоаппарат, из одежды кое-что. Можно снести в комиссионный. Но в комиссионном сразу денег не получишь, надо ждать, пока продастся вещь. А что он будет есть, ожидая денег? Из редакции его уже отчислили, идти туда просить — стыдно. Что делать?

Шар осветил комнату голубым светом. Из него выдвинулась рейка с квадратной площадочкой на конце. С площадочки на стол упали два потертых бумажных рубля.

— Значит, решил взять меня на иждивение, — криво усмехнулся Анаконда. — Не очень-то ты щедр, Константин. Но и на том спасибо… Что ж, полезай в сумку, пойдем покупать питье и пищу.

Первым делом Юрий купил четвертинку «Московской» и пачку сигарет «Памир», потом триста граммов ливерной колбасы третьего сорта и хлеба. Придя домой, он извлек из сумки покупки и Константина, поставил водку на стол. Выпив первую стопку, он закусил колбасой и, закурив сигарету, подумал про себя: «И не так уж плохо. С водкой можно жить. И главное, от водки можно помереть, и тут ты, друг мой Константин, ничем мне не сможешь помешать. Буду пить систематически, сопьюсь и помру, и кончится эта обидная жизнь».

Шар засветился зеленоватым светом. Узкий пучок лучей метнулся от него к бутылке и погас. Чуя недоброе, Анаконда дрожащей рукой налил вторую стопку, поднес ее к губам — и тотчас с отвращением выплеснул жидкость на пол. Водки не стало, водка превратилась в пресную воду.

Для Юрия началась безалкогольная, безаварийная, бездеятельная и беспросветная жизнь. Каждое утро, получив от Константина два рубля, он клал шар в рюкзак и отправлялся за едой. Вернувшись, он съедал скромный завтрак и, взяв сумку с Константином, шел бродить по городу. Не глядя по сторонам, упершись глазами в асфальт, шагал он, сам не зная куда, без всякой цели — лишь бы не быть дома. В комнате совсем уж тоскливо, да и нельзя сидеть в ней все время: соседи уже начали коситься на него, удивляясь, что он не ходит на работу. И вот он бродил по улицам. Рюкзак с Константином он теперь носил за спиной. Он уже почти привык к нему, как горбатый привыкает к своему горбу.

До одури набродившись по городу. Анаконда возвращался домой, нехотя приготовлял себе несложный обед, нехотя съедал его — и снова шел бродить. Он опустился, перестал бриться; новый дорогой костюм запылился и залоснился, но он его не чистил. Он ни на что уже не надеялся и ни к чему не стремился и все больше дичился людей. Потребности его свелись к одной только еде, да и то ему было все равно, что есть. Тех двух рублей, что выдавал Константин, ему хватало на жизнь. Конечно, у него есть вещи, которые можно продать, но лень нести их в комиссионный магазин. Да и на что ему теперь лишние деньги? Вернувшись вечером домой, он пил чай, заедая его хлебом, валился на постель и сразу же засыпал. Ему ничего не снилось. Казалось, шар отнял у него даже сновидения.

Леонковалла-Таня

Была середина августа. Вдоволь нашлявшись по городу и почувствовав, что пора обедать, Юрий с рюкзаком за плечами шел к своему дому через сквер. Он не спешил. В этот день ему очень не хотелось возвращаться под сень кровли своей. Дело в том, что вчера днем прилетел с юга Вавик, в связи с чем произошла неприятная сцена.

Вавик вернулся отощавшим, левое веко у него нервически подергивалось. Он был очень недоволен тем, что Анаконда послал его в Сочи; никогда больше ни за какие коврижки не полетит он туда. Оказывается, одна женщина обнаружила Вавика, когда он в пижаме и с подзорной трубой по-снайперски залег на скале, находившейся недалеко от медицинского женского пляжа. Эта женщина подняла крик, сбежались другие женщины. Они визжали, щипали Вавика и даже били его подзорной трубой по голове. В результате подзорная труба сильно повреждена, ей требуется ремонт.

— Но у вас, Вавилон Викторович, есть еще бинокль и портативный телескоп, — заметил Юрий.

— Не спорю. Но ведь каждому человеку хочется иметь полный набор оптических инструментов. Кроме того, я сильно поиздержался на юге, куда вы же меня и послали…

— Вавилон Викторович, мое материальное положение очень покачнулось. Вот хотите — возьмите магнитофон. Вы можете его продать. И вот вам джемпер. Правда, он женский, но и его вы можете продать.

— Вы радуете меня, мой юный друг. Но не могли бы вы мне помочь и наличными?

— Вавилон Викторович, у меня нет наличных. Шар выдает мне два рубля в день.

— Юра, если вы ежедневно будете давать мне четверть получаемой вами от шарика суммы, то это пойдет вам только на пользу.

— Вавилон Викторович, ну что вам мои полтинники?..

— Ах, Юра, я не корыстолюбив. Но оптика требует жертв. Я решил копить деньги на стереотелескоп. Благодаря ему я смогу наблюдать мир прекрасного в объемном виде.

Анаконда не стал спорить, ему было все равно. Он вынул из кармана две монетки по пятнадцать копеек и один двугривенный. Вавик протянул руку. Константин окутался на миг опалово-прозрачным облачком.

— Спасибо вам, Юра! — сказал Вавик, беря деньги, и вдруг с криком боли бросил их на пол и стал дуть на пальцы. — Этого я вам не прощу! Подсовывать раскаленные деньги! Безобразие такое!

— Это шар… Он хочет сохранить мой прожиточный уровень, — сказал Юрий и кинулся подбирать монеты. Они вовсе не были горячими.

— Безобразие! — повторил Вавик. — Вас с вашим темным шаром давно надо разоблачить перед населением! Завтра же подаю на вас заявление в домохозяйство! — Схватив магнитофон и джемпер, когда-то предназначавшийся Кире, он выбежал из комнаты, гневно хлопнув дверью.

…Да, сегодня Юрию совсем не хотелось возвращаться в свою квартиру. Вполне возможно, что там его ждут новые неприятности. И вот, сняв с плеч рюкзак, он сел на скамейку в сквере и закурил сигарету. Стараясь оттянуть момент возвращения, он курил медленно, с чувством, с толком, и размышлял о том, что хоть курить-то ему еще можно, этого дела Константин еще не запретил.

Вот так он и сидел на скамье один, с краю, поблизости от гипсовой урны для окурков. На противоположной стороне аллеи, на такой же скамейке, дремали два пенсионера. Сквер был почти безлюден; в августе Ленинград всегда пустеет: многие взрослые в отпуске, все дети на даче и в пионерлагерях. Было тихо. С неба, с высоты, подернутой легкой облачной дымкой, исходил ровный неслепящий свет.

Слева послышались негромкие шаги. Юрий оглянулся. По аллее шла Леонковалла. Он сразу ее узнал, хоть на этот раз на ней было яркое ситцевое платье. В руках девушка держала небольшую сумку, где на глянцево-белом фоне изображены были танцующие лягушки. «Если она сядет на скамейку, значит, не все еще в моей жизни потеряно, значит, есть еще надежда избавиться от шара», — загадал Юрий. У него вдруг так забилось сердце, будто он не то падал в пропасть, не то взлетал на небо, прямо к солнцу.

Она легким шагом миновала скамейку и вдруг, словно вспомнив что-то, остановилась, сделала шаг назад и села на самый ее краешек, положив рядом свою сумку.

— Спасибо, Леонковалла! — вырвалось у Юрия.

Девушка с удивлением, но без всякого недоброжелательства посмотрела на него. Потом на лице ее появилось тревожное выражение. Она подвинулась ближе к Юрию.

— Вам плохо? — мягко и простосердечно спросила она. — Почему вы так побледнели? Хотите, сбегаю за водой?

— Нет-нет, ничего… Просто я много ходил… Ходил… Ходил… Не надо вам беспокоиться… — Юрий так давно не говорил с людьми (за исключением Вавика), что с трудом подбирал слова.

— Да, теперь вам, кажется, легче, — сказала девушка. — Вы уже не такой бледный… Но почему это я вдруг Леонковалло? Это ведь композитор такой был. Меня зовут Таня. А вас как?

— Вообще-то я был Анакондой. Ну, знаете, такая змея. Обитает в верхнем течении Амазонки. Отдельные экземпляры достигают десяти с половиной метров длины… Но Анаконды из меня не получилось.

— Это был ваш псевдоним? — догадалась Таня.

— Вот именно. Я хотел стать журналистом, но у меня не оказалось таланта. Поэтому считайте, что я просто Юрий. Я живу вон в том доме.

— Мне нравится, что вы так прямо о себе говорите. Я думаю, что вы, наверно, хороший человек.

— Это вы ошибаетесь. Я совершил одно нехорошее дело, так что хорошим я быть не могу. Очень мучит меня это дело…

— Нет, вы не кажетесь мне плохим. Но у вас действительно измученный вид… Знаете, я несколько раз видела вас на улице. Вы всегда идете и ни на кого не смотрите.

— Ваше лицо мне тоже знакомо. Я видел вас…

— Я же в общежитии живу, вон в том ломе. Вы меня тоже не раз, наверно, встречали на улице…

— Да-да… А почему это вы летом здесь? Почему никуда не уехали на каникулы?

— Мне некуда уехать. У меня нет родных. Вернее, есть в Пскове тетя, но она в апреле вышла замуж, а домик у нее маленький… Но летом в Ленинграде не так уж плохо. Вчера я опять была в Эрмитаже, а завтра собираюсь в Русский музей.

— Одна?

— Одна. А что? Хотите, пойдем вместе.

— Завтра я очень занят, никак не могу, — соврал Юрий.

Ему очень хотелось принять это приглашение, но он понимал, что с рюкзаком ни в какую картинную галерею его не пустят.

— А я вот послезавтра на станцию Мохово за грибами собирался поехать. Не хотите со мной? — Эта мысль о лесе и грибах возникла у него совершенно внезапно.

— Да, — ответила Таня. — Я очень люблю ходить по грибы. А где мы встретимся?

— Давайте вот здесь в семь утра.

Не воспользовавшись лифтом и не чувствуя тяжести шара, лежащего в рюкзаке, взбежал он на свой шестой этаж. И хоть встреча с Таней предстояла еще через день, Юрию захотелось немедленно привести себя в человеческий вид. Он старательно побрился, затем почистил ботинки. Потом, взяв неизбежную сумку с Константином, направился в ванную, чтобы выстирать там нейлоновую рубашку, а заодно и носки. В коридоре ему попался навстречу Вавик.

— Юра, я вчера, кажется, погорячился, — тихо сказал он. — Говорю вам от всей своей благородной души: заявления писать на вас я не стану. Но я надеюсь, что и вы не будете излишне распространяться о моих оптических путешествиях в мир прекрасного.

— Не буду, — кратко ответил Юрий.

И Вавик направился в свою комнату, напевая:

Раньше это знали лишь верблюды —
Шимми танцевали ботакуды,
А теперь танцует шимми целый мир!

На следующий день, встав возле комиссионного магазина, Юрий по дешевке, с рук, сбыл свой фотоаппарат, чтобы не на пустой карман ехать за город.

Разговор в лесу

Настало утро встречи, светлое и тихое. Когда Юрий вошел в сквер, Таня уже ждала его там. Она сидела на скамье и при виде Юрия сразу же встала и пошла навстречу. На ней было простое серое платье, в руке она держала сумку, куда положила плащ на случай дождя.

— Ну, в эту вашу авоську немного грибов поместится, — сказал Юрий.

— Зато у вас большой мешок, — с улыбкой ответила Таня. — Что в мешке? — Она слегка приподняла рюкзак, висящий за плечами у Юрия. — Ой, почему он такой тяжелый?

— Там болонья: вдруг погода испортится. И еще там у меня шар. Он очень тяжелый. Я его ношу нарочно, для тренировки, чтобы потом не уставать от ноши в туристских походах, — находчиво ответил Юрий. Но настроение его сразу же испортилось, и всю дорогу — когда они ехали в трамвае, а затем в электричке, он невпопад отвечал на Танины вопросы. Мысли о безграничной власти Константина над ним не давали ему покоя.

А еще больше помрачнел Юрий, когда они сошли на станции Мохово и углубились в лес. Этот лес напомнил ему тот, другой. Здесь тоже в одном месте пролегла на пути заросшая осинником траншея, и на полусгнивших кольях тоже висела ржавая колючая проволока. И тоже сперва были сосны, небольшая возвышенность, а потом началась низина. А потом и гроза пришла — как тогда. На этот раз в небе столкнулись крупные боевые силы. Вначале удары были короткие и негромкие. Но вот в дело вступила тяжелая небесная артиллерия — орудия БМ из Резерва Главного Командования. Шло решающее сражение. Небо гремело и полыхало. Доставалось и земле. Осколки свистели между ветвей, били по листьям. Откуда-то потянуло торфяной гарью. Юрий и Таня, накинув плащи, стояли под березой, укрываясь от града.

— Не повезло вам со мной, — хмуро сказал Юрий. — И грибов пока что никаких не набрали, и в грозу опять попали. Вам не страшно?

— Чуть-чуть страшно, но и весело, — ответила девушка. — Но почему вы сказали «опять»?

— Это я оговорился. Для вас это не опять, а для меня — опять. С грозой у меня связано одно плохое воспоминание.

— Вы вообще очень грустный. Точно что-то все время давит на вас.

— Хотите, я расскажу, что на меня давит? Конечно, после этого вы запрезираете меня и отошьете навсегда — и правильно сделаете… Но у меня никого нет на свете, кто бы меня выслушал… Пожалуйста, выслушайте. А потом я провожу вас до города, и там мы навсегда расстанемся. — С этими словами Юрий вынул Константина из рюкзака. Тот, как всегда, повис в воздухе.

— Вот он, видите? Как, по-вашему, хороший или плохой этот шар?

— Вижу, — сказала Таня. — По-моему, он не хороший и не плохой. Он страшно чужой.

— Еще бы не чужой! Это ШВЭНС. Шар всепроникающий экстерриториальный неземной самоуправляемый. Я его прозвал Константином. Сейчас я расскажу, как я влип…

В это мгновение раздался оглушающе-близкий удар грома. Вершина ели метрах в ста оттого места, где стояли Таня и Юрий, задымилась и рухнула вниз. Порывом ветра донесло смолистый запах дыма. Константин засветился розоватым светом, потом опять потемнел. От него отделилось ярко-зеленое световое кольцо и, расширяясь, устремилось в высоту. В тот же миг в темных тучах возникла круглая голубая промоина сечением примерно в полкилометра. Показалось солнце. Небесное сражение продолжалось, но над Юрием и Таней образовалась безгрозовая нейтральная зона.

— Это Константин охраняет нас от молний, — пояснил Юрий. — Вернее сказать, он охраняет только меня, больше ни до кого ему дела нет… А теперь слушайте… — И он без утайки поведал Тане о том, при каких обстоятельствах привязался к нему шар и как ему, Юрию, живется под властью шара.

Рассказ длился долго. Когда Юрий кончил печальное повествование, небесная битва уже шла к концу. Одна воюющая сторона одолела другую, и настал мир на всем небе. В лесу стало тихо, и слышно было, как поют птицы. Юрий поднял глаза на Таню и увидел, что по ее лицу текут слезы.

— Чего вы плачете? — спросил он. — Это мне надо плакать.

— Мне вас очень жалко, вот я и плачу, — ответила девушка. — Надо что-то предпринимать, так человеку жить нельзя.

— Чего ж тут предпринимать, — грустно возразил Юрий.

Он упрятал шар в рюкзак, туда же положил плащ и побрел через редколесье в сторону дороги. Таня пошла следом за ним, и вот что она сказала:

— Очень даже ясно, что надо предпринять. Надо честным трудом заработать десять тысяч и вернуть их шару. Положить их в такой же портфель и отнести на то самое место у дороги, где вы их нашли. Тогда шар отвяжется.

— Таня, я с самого начала считал, что взял эти деньги в долг у судьбы… Но как мне теперь вернуть этот долг?

— Конечно, столько денег накопить, наверно, нелегко, — задумчиво произнесла девушка. — Но я вам помогу. Через год я окончу техникум и буду неплохо зарабатывать.

— Спасибо, Таня… Но я-то как буду зарабатывать? Журналиста из меня не вышло. По специальности я педагог, но на преподавательскую работу идти не могу: как я посмею учить людей, если совесть у меня нечиста!.. А на производство пойти тоже не могу: что я там буду делать с Константином? Остановят в проходной, спросят: «Покажи-ка, что у тебя в рюкзаке…»

— Юра, вам надо поступить на такую работу, где нет проходной.

— Да, я так и сделаю… Таня, вы не устали? Давайте, я понесу вашу сумку.

— Что вы, она совсем легкая… Ну, хотите — понесите. А вы дайте мне ваш рюкзак.

— Но он ведь тяжелый… Ну, попробуйте для забавы. Только не отходите от меня больше чем на три шага. А не то Константин вырвется из рюкзака.

Таня взвалила на плечи мешок и пошла рядом с Юрием. Вдруг она закричала:

— Ой, я вижу гриб! Наконец-то! Настоящий подосиновик! — И она торопливо направилась к грибу. До него было шагов восемь.

— Осторожно, Таня! — крикнул ей Юрий. — Шар сейчас…

Но шар оставался в рюкзаке. Девушка прошла пять, шесть, восемь шагов — шар оставался в рюкзаке.

— Таня, вы приручили его! — воскликнул Юрий. — Он не вырвался!.. Давайте проделаем еще один опыт. Снимите рюкзак, положите его на землю и шагайте ко мне.

Она положила мешок на мох и пошла налегке. Но едва сделала четвертый шаг, как шар вырвался из рюкзака и очутился в воздухе возле нее, а потом метнулся к Юрию. Тот огорченно вздохнул.

— Не печальтесь, — сказала Таня. — Когда приедем в город, я сделаю заплатку на вашем рюкзаке, а пока понесем шар в моей сумке.

— Я огорчен другим. Я вдруг понадеялся, что Константина можно будет оставить тут, в лесу, что я отделаюсь наконец от него. А получилось гораздо хуже: не только я не отделался от него, а он еще и к вам привязался. Выходит, что теперь для Константина мы с вами два сапога пара.

— Ну что ж, теперь вам будет полегче, — спокойно ответила Таня.

— Но вам-то будет потяжелее. Вы не боитесь?

— Нет. Я рада помочь вам… И знаете, ведь пока что я живу в общежитии одна. Я могу взять к себе шар на пару дней, чтобы вы хоть немного отдохнули от него. Никто ничего не узнает.

— Спасибо, Таня… Только вот какой вам совет: пожалуйста, по вечерам задергивайте занавеску на окне. А то в нашем доме есть один любитель смотреть в чужие окна. У него и оптика всякая имеется.

— Спасибо, Юра, что сказали… Вот уж не думала, что кто-то подглядывает… Но занавески у нас кисейные; только одна видимость, что они дают невидимость… Между прочим, наше общежитие скоро переезжает в новое здание. А этот дом передают тресту «Севзаппогрузтранс». В нем будет мужское общежитие.

Возвратившись с Таней в город, проводив ее до дверей общежития и вернувшись в свое жилье, Юрий впервые за много дней уснул без шара, висящего у изголовья. Но уснул не сразу. Хоть Константина и не было здесь, но сознание, что он существует в реальности и находится в данный момент у Тани, не очень-то радовало. «Зря я взвалил на нее эту неприятность, — думал Юрий. — Завтра отберу шар».

Утром послышался вежливый стук в дверь. Вошел Вавик.

— А где шарик? — ласково спросил он. — Я безумно соскучился по нашему общему круглому другу… Юра, не могли бы вы мне хоть немножко помочь в ускорении приобретения мною того оптического прибора, о котором…

— Вавилон Викторович, девушки скоро переедут в новое помещение. А в этом будет общежитие экскаваторщиков и слесарей-ремонтников.

— Какая ужасная весть!.. Рушится мир прекрасного!.. — И бедный старик с поникшей головой и слезами на глазах вышел из комнаты.

Вскоре раздался робкий звонок. Юрий открыл наружную дверь, и в прихожую вошла Таня. В руке она держала тяжелую сумку с шаром.

— Юра, вы удивлены, что я пришла к вам?

— Я обрадован, — тихо ответил он.

Войдя в комнату, Таня тотчас вынула шар, и тот занял привычную позицию в трех шагах от Юрия.

— Давайте сюда ваш рюкзак, я его залатаю, — сказала девушка. — И вот вам два рубля. Их мне выдал шар десять минут тому назад. А потом он сразу же направил на стену голубой луч и написал на стене ваше имя и адрес. Не успела надпись потускнеть, как я собралась к вам.

— Спасибо, милая Таня! Хорошо, что вы пришли, и хорошо, что вы принесли Константина. Все-таки он должен быть со мной, ведь на десять тысяч позарился я, а не вы.

— Юра, но когда вам необходимо отсутствие шара, вы будете на время сдавать его мне. Обещаете?

— Обещаю.

В тот же день Юрий записался на краткосрочные курсы кочегаров парового отопления, где полагалась стипендия, и Константин сразу же перестал выдавать ему ежедневные два рубля. Этот переход на хозрасчет только обрадовал и Юрия и Таню. Окончив курсы, Юрий стал работать в котельной домохозяйства. А в свободное от дежурства время он ездил на станцию Ленинград-Навалочная, где трудился на погрузке товарных вагонов.

В котельной он всегда дежурил с рюкзаком за плечами и всем говорил, что этот тяжелый рюкзак носит для тренировки, готовясь к дальнему туристскому походу. Отправляясь же на погрузочные работы, он нередко оставлял Константина на попечение Тани. Или, вернее, Таня сидела дома под надзором Константина.

Через полгода после достопамятной поездки в Мохово молодые люди расписались в загсе, и Таня переехала к Юрию. Свадьбу справили скромно, с пирожными, но без вина. Гостей званых не было. Только неизменный незваный гость — Константин присутствовал на этом безалкогольном брачном пире.

Шар исчезает

Со дня свадьбы прошел год и несколько месяцев. Юрий и Таня жили очень дружно, но нельзя сказать, что очень счастливо, ибо постоянное присутствие Константина тяжело давило на их психику. Шар был все такой же: темный, холодный, всемогущий и всезнающий. Привыкнуть к нему нельзя было, как нельзя привыкнуть жить в одной комнате с атомной бомбой.

Хоть супруги зарабатывали совсем неплохо (теперь, окончив техникум, работала и Таня), но жили крайне скромно, отказывая себе во всем. Товарищи по работе и соседи по квартире считали их сквалыгами, придя к твердому выводу, что они жадные от природы. А Юрий и Таня никак не могли рассказать посторонним людям, почему они оба живут столь экономно. Ведь это была их тайна. Они копили деньги, чтобы вернуть Константину десять тысяч и тем самым избавиться от его настырного присутствия.

Товарищи по работе считали двух молодых людей не только крохоборами, но и несимпатичными, скрытными, необщительными существами, замкнувшимися в своем тесном мирке. И немудрено: ведь молодожены никого не приглашали к себе домой, и сами тоже ни к кому не ходили в гости, не участвовали в туристских походах и вообще держались в стороне от людей. Люди не знали и знать не могли, что необщительность Тани и Юрия объясняется вовсе не их плохими душевными свойствами, а желанием сохранить в тайне существование Константина. Люди не знали, что Юрий и Таня сами очень страдают из-за своей вынужденной отстраненности от всеобщей жизни. В особенности тяжело переносила эту оторванность от людей Таня, веселая и общительная по натуре. Но она несла бремя этой тайны ради Юрия, которого любила. Тайна продолжала оставаться тайной.

Это произошло двенадцатого января.

Юрий шел домой после ночной смены. Невеселые мысли владели им в это зимнее утро. Он думал о том, что до сих пор они с Таней положили на сберкнижку только тысячу сто пятьдесят. Сумма, конечно, не маленькая, но чтобы откупиться от Константина, они должны накопить десять тысяч. Сколько же лет им еще предстоит прожить, во всем себе отказывая? Правда, со временем накопление пойдет быстрее, так как у него и у Тани зарплата станет больше, но все-таки… Себя Юрий не слишком жалел, но ему очень жалко было Таню. Она ходит в поношенных платьях, голубая ее шерстяная кофточка совсем вылиняла и протерлась на локтях, пальто давно вышло из моды. В кино за все время совместной жизни были только три раза, о театре и разговора нет. Правда, Таня ни на что не жалуется, но он-то понимает, что ей не сладко. Ведь так вот и молодость пройдет…

Шагая к дому наискосок через заснеженный сквер, Юрий поднял глаза и увидал в своем окошке свет. Это его встревожило. Таня к этому времени должна уже уйти на работу. Не заболела ли? Он ускорил шаг, потом побежал. Вот и парадная. Вот лифт. Как медленно он поднимается!

Когда он вошел в комнату, Таня, понурившись, сидела у стола. Глаза у нее были заплаканные. Перед ней лежало какое-то письмо. Юрий машинальным движением снял со спины рюкзак и выпустил Константина. Тот привычно повис в воздухе.

— Таня, что с тобой? Ты не захворала?

— Нет. Но я ждала тебя. Вот прочти. Это от тети Вари, из Пскова, — она протянула Юрию листок почтовой бумаги, исписанный крупным почерком.

— Ты, Таня, сама скажи мне, в чем дело.

— У тети Вари сгорел ее дом и все имущество. Она уже неделю живет у соседей, в какой-то проходной каморке… А муж ее сразу же ушел к прежней жене… Тетя теперь совсем одна. Мне ее очень жаль, ведь она растила меня, ничего не жалела… Понимаешь, она просит у меня тысячу в долг. Но я знаю, что отдать-то она не сможет.

— Но неужели ей на работе не помогут?

— Конечно, помогут. Ей уже дали ссуду. Но ведь у нее все-все сгорело, и домик, и все-все… И застраховано у нее ничего не было.

Юрий закурил «Памир» и стал шагать по комнате — от окна к двери и обратно. Шар следовал за ним. Потом Юрий сел на кровать и, жадно затягиваясь, минуты две смотрел на Константина, висящего от него в трех метрах на уровне глаз. Потом перевел взгляд на Таню; она все так же сидела у стола в своей потертой, когда-то голубой, а теперь бог весть какого цвета кофточке. Потом встал, закурил вторую сигарету, оказал:

— Таня, ты иди на работу, а то зачтут прогул. А я вздремну до одиннадцати.

— Почему до одиннадцати? — каким-то растерянным голосом спросила Таня.

— Так ведь сберкасса открывается только в одиннадцать. А потом я схожу на почту. Каким переводом послать: почтовым или телеграфным?

— Телеграфным… Спасибо, Юра. Я ничего другого и не ждала от тебя… Но теперь нам придется копить деньги заново. Ты выдержишь?

— С тобой — да!

В это мгновение вокруг Константина возникло неяркое, тихо вращающееся кольцо. Из кольца выделился голубой луч и начал двигаться по стене, оставляя на ней четкие, постепенно гаснущие слова:

Отбываю ЗПТ убедившись в ценных душевных качествах рядового жителя данной планеты ТЧК Отныне Земля будет внесена в реестр планет ЗПТ с которыми возможен дружественный контакт ТЧК Благодарю за внимание

Затем шар поднялся выше, приблизился к окну, выдвинул из себя две черные рейки. Те потянулись к форточке, и через мгновение шар, вобрав в себя рейки, очутился за окном. Затем сперва очень медленно, а потом все быстрее и быстрее ШВЭНС стал удаляться от окна, от дома, от улицы, от города, от Земли. Некоторое время еще виден был светящийся след, пролегший над сквером, над дальними крышами и косо уходящий в небо, к звездам.

Потом и след растаял.

Игорь Росоховатский Рассеянность Алика Семина

Фантастический рассказ-шутка

Справа от меня послышался вопль, полный ужаса и отчаяния. Дробью ударили шаги бегущего, затрещали ветки. На площадку перед бывшей диспетчерской из кустов выскочил человек в весьма странном одеянии, а за ним метнулось длинное темное тело зверя. Почти инстинктивно я нажал кнопку. Тонкий луч пистолета-лазера коснулся зверя, и он упал, забившись в судороге.

Я крикнул человеку, но то ли он не расслышал моего крика, то ли был слишком напуган… Зашуршали ветки кустов — и он исчез.

Я остановился перед мертвым животным. Четыре длинные лапы, пасть с крупными зубами… Да ведь это же собака! Дог! Но откуда здесь, на давно покинутом людьми спутнике Арей-3, могла взяться собака? Последняя экспедиция для наблюдения Юпитера была здесь лет десять назад. Ее возглавлял мой земляк Алик Семин, и никаких собак — ни настоящих, ни ищеек-киберов — у них не было.

А кем мог быть этот человек? Кто-нибудь из команды нашего корабля? Но почему в таком одеянии? Я подошел ближе к кустам и потянулся к клочку его одежды, висящему на ветке. Моя рука замерла. Волосы зашевелились от страха.

Сквозь редкие ветви селенции остролистой, выведенной специально для спутников с искусственной атмосферой, я увидел труп человека, лежащий на траве. Труп молодой женщины в одеянии, чем-то напоминающем одежду незнакомца, удиравшего от собаки. Длинная накидка с длинными рукавами. Платье из тяжелого бархатистого материала…

Держа наготове лазер, я направился к трупу. Теперь, вблизи от него, я разглядел, что это существо только похоже на земную женщину. Очень похоже. Но ростом оно было значительно меньше, телосложения более хрупкого. Может быть, девочка-подросток, да к тому же больная? Но кто бы ей разрешил подняться в космическое пространство?

Вывод напрашивался сам собой, однако он был слишком невероятен. Неужели они такие? Настолько похожи на людей? Даже одежда их напоминает одежду людей, живших на Земле несколько столетий назад?

Если даже допустить такое невероятное совпадение, то почему же код их сигналов был настолько непонятен для нас? Астрономам и космолингвистам понадобилось одиннадцать месяцев, чтобы хоть приблизительно расшифровать сигналы. Характеристики кода свидетельствовали не просто о другом восприятии мира, но об иной форме мышления, о других критериях оценки физических явлений.

Сигналы впервые приняли наши ученые на радиотелескопе искусственного спутника Наргис у Сатурна. Судя по модуляциям, сигналы передавались с космического корабля, приближающегося к Солнечной системе.

Лучшие космолингвисты и математики трудились над расшифровкой кода сигналов. Выяснили, что корабль собирается причалить к какому-нибудь из периферийных искусственных спутников, затем была принята короткая передача с Арея-3, где вплоть до завершения постройки Арея-4 располагалась радиоастрономическая обсерватория. Инопланетчики сообщили о своем прибытии на спутник. Сколько ни ворочались гигантские искусственные уши радиостанций, сколько ни вслушивались в шорохи космоса, вестей от инопланетчиков больше не поступило. Гости словно бесследно растворились на Арее-3. Автоматы, несшие бессменную службу у радиомаяков и аппаратов, поддерживающих искусственную атмосферу на спутнике, никакого вразумительного ответа дать не могли. Вот тогда я и получил приказ от Астронавтического совета высадиться на Арее-3. Советники произнесли сакраментальную фразу: «Если не ты, то кто же?» — и все было решено.

Подлетая к спутнику, мы заметили, что борт его пристани оплавлен. Несомненно это были следы причаливания мощного звездолета. Куда же и почему улетели гости, не дожидаясь нашего ответа на сигналы?

Возможно, они и не улетали? Может быть, эта убитая женщина — одна из них? Но кто же ее убил? Ведь гости были здесь единственными живыми существами. Ссора между ними? «Кровавая драма», как в детективных романах? И между кем — космонавтами, посланцами высокоразвитой цивилизации? А почему бы и нет?

По земному и космическому опыту мы знаем, что технические достижения не всегда соответствуют духовному и моральному уровню. Да, но несоответствие может быть лишь в известных пределах. Как только оно минует допустимый предел, произойдет катастрофа — и цивилизация перестанет существовать. Так, например, если бы атомная бомба появилась в средние века, новой и новейшей истории у человечества уже не было бы…

И еще один вопрос напрашивается сам собой: если это гости, то куда же девался их звездолет?

Размышляя, я продолжал присматриваться к трупу. В откинутой руке мертвая женщина сжимала что-то серое. Преодолевая брезгливость, я осторожно разжал ее пальцы. На моей ладони лежал комок серого материала, напоминающего смятый листок древней грубой бумаги. Когда я разгладил листок, то увидел на нем знаки. Он будили во мне какие-то смутные воспоминания. Это не были ни буквы, ни цифры, ни иероглифы. Но я мог бы поклясться, что уже где-то видел эти значки, похожие на пляшущих человечков.

Я сунул записку в карман и медленно пошел к зданию радиоастрономической станции. Каждой клеткой спины я чувствовал чей-то пристальный взгляд… Надо выяснить, кто следит за мной.

Я завернул за угол здания и затаился, готовый встретить преследователя. Я ждал его с той стороны, откуда только что пришел. Но внезапно с противоположной стороны раздался громкий крик, выстрел, топот ног. Может быть, преследователь решил обмануть меня, обогнул здание, но там встретился еще с кем-то? Я поспешил туда, чтобы наконец хоть что-то выяснить.

Из зарослей, метрах в десяти передо мной, выскочил человек и, петляя как заяц, побежал через аллею. Вслед за ним полетел длинный черный предмет, похожий на копье. Он попал в спину бегущему, и тот упал, нелепо и страшно, взмахнув руками.

Когда я подбежал к нему, он был еще жив. С ужасом глядя на меня, он забормотал нечто невразумительное.

Предмет, который я принял за копье, оказался деревянным костылем с острым железным наконечником. Такие вещи хранились в исторических музеях. Впрочем, у гостей могло быть все иначе. Какое же существо пользовалось им и для чего?

Я включил свой передатчик и настроил его на волну корабля. Сообщил о том, где нахожусь, и попросил выслать группу взаимодействия. Подняв умирающего, я понес его к центральному входу в здание.

Где-то позади меня послышались новые звуки. Я прислушался.

Тук-тук-тук… Отчетливые звуки не оставляли сомнения в своем происхождении. Это был стук костыля о твердое покрытие аллеи.

Изо всех сил я бросился к входу. Автомат предупредительно открыл дверь. Я вбежал в вестибюль, положил у стены на пол раненого. Он не подавал признаков жизни.

Автомат закрыл за мною дверь, но я знал, что он откроет ее и перед моим преследователем, поскольку примет его за человека. Необходимо отыскать систему блокировки автомата. К счастью, это мне удалось сравнительно быстро. Но ведь имелись и другие входы в здание. А помощь с корабля подоспеет не раньше, чем через полчаса.

Я убедился, что раненый скончался, и, оставив его у стены, пошел по коридору. Он разветвлялся. Приходилось сворачивать то в одну сторону, то в другую, надеяться на интуицию и счастливый случай. Я остановился, когда почувствовал, что задыхаюсь от быстрого шага. И сразу же услышал впереди приближающийся стук костыля.

Мною овладел постыдный первобытный страх перед загадочным. Я побежал обратно, не надеясь больше ни на защитный комбинезон, ни на лазер, стараясь лишь убраться подальше от существа с костылем. Коридор привел меня к небольшой площадке, на которую выходило несколько дверей. На одной из них белела табличка «А. Семин». В другое время я бы обрадовался ей, как весточке от однокашника. Но сейчас мне было не до того. Я помедлил не более секунды и нырнул в одно из ответвлений коридора. Не успел пробежать и десяти метров, как услышал шум шагов и хриплый смех.

Я прошел на носках до угла и осторожно выглянул. Существо, которое я увидел, напоминало человека, но его лицо густо заросло волосами, а с головы на плечи спадала буйная нечесаная грива. Одежду его составляли грязные лохмотья. Существо несло на плечах сундук, подобный тем, которые я видел на картинках в старинных книгах. Оно сгибалось под тяжестью и что-то быстро бормотало. Поскольку я не заметил и подобия радиопередатчика, по которому оно могло общаться с себе подобными, то предположил, что волосатый оборванец разговаривает сам с собой.

Вдруг он резко остановился. Неужели я чем-то выдал свое присутствие?

Волосатый втянул носом воздух — я видел, как раздуваются его ноздри, — затем панический ужас исказил его лицо. Бросив сундук, оборванец со всех ног устремился в мою сторону. Прежде чем я успел отреагировать, он промчался мимо, не заметив меня, и исчез за поворотом.

Крышка сундука отскочила. Несколько желтых кружочков со звоном покатилось по полу. Один долетел почти до моих ног.

Я поднял его. Час от часу не легче! Когда-то я увлекался нумизматикой и сейчас не мог ошибиться: это была древняя монета — пиастр.

Что-то щелкнуло у самого уха, и осколки стены впились в мою щеку. Я упал на пол и пополз, стараясь укрыться за выступом отопительной системы. Я никого не видел и не понимал, каким образом кто-то видит меня. И самое главное: кто же это? Сколько их? Чего следует от них ожидать?

Еще немного — и мои нервы не выдержат. Страх и злость прорвут плотину логических рассуждений — и тонкий луч лазера пойдет плясать по коридору, превращая эти стены в крошево, в пыль и пламя.

Время от времени я поглядывал на часы. По моим расчетам товарищи уже должны быть близко. Еще десять — пятнадцать минут — и они будут здесь. Надо продержаться.

Я толкнул первую попавшуюся дверь, вполз в комнату. Затем вскочил на ноги, захлопнул дверь и стал придвигать к ней все, что можно было придвинуть; осциллограф, лабораторный шкаф, холодильник… Осталось закрыть тяжелой пластмассовой шторой окно — и можно чувствовать себя, как в крепости. Но тут в окне показалась перевернутая обезьянья морда. Обезьяна висела вниз головой, ухватившись за какой-то выступ. В руке она держала блестящий предмет, похожий на нож. Забыв о лазере, я рывком отодвинул холодильник, опрокинул шкаф и опрометью выскочил в коридор.

Никого…

Я бежал наугад, не скрываясь, готовый драться насмерть с тем, кто посмеет меня задержать. Сердце прыгало и колотилось о ребра, как монета в пустой шкатулке. Я увидел впереди широкие двери главного входа и устремился к ним. Фотоэлементы сработали, и обе половинки дверей бесшумно скользнули в разные стороны. Я невольно остановился. Передо мной синела, искрилась безмятежная гладь озера, окруженного округлыми холмами. Один холм напоминал шлем с кокардой. Но ведь это точная копия Дивного озера на нашей Черниговщине! Что же это такое? Галлюцинация? Бред? Откуда оно могло взяться на искусственном спутнике?

Где-то далеко послышались шаги. Я оглянулся, и мой взгляд наткнулся на картину, висящую в коридоре. На ней было изображено то же самое озеро. Видимо, картину завез и оставил здесь мой земляк Алик Семин. Еще в школе он отличался рассеянностью и всегда забывал свои вещи в самых немыслимых местах. Картинка — и оригинал? Или повторение оригинала с помощью картинки? Случайность?

Мой взгляд заметался от картинки к озеру, от озера к картинке. Мозг работал лихорадочно, подбирая воспоминания, выискивал их в захламленной кладовой памяти: сообщения инопланетян, отличие их формы мышления от нашей., Рассуждения еще выстраивались в логическую цепь, а интуиция уже сделала свое дело: поймала главное, сравнила с аналогией, подала из кладовой в лобные доли, расчленила и собрала. И я помчался сломя голову назад, к комнате, на которой белела табличка «А. Семин». Если моя догадка верна, то Алик забыл там несколько книг из своей коллекции, причем вполне определенных книг…

Я влетел в комнату, где когда-то жил мой земляк, и увидел на полке книги. Блестели золотом надписи: «Остров сокровищ», «Собака Баскервилей», «Убийство на улице Морг»… Да, именно те, что я предполагал… Алик обладал знаменитой коллекцией детективов. По рассеянности он забывал свои книги в самых разных уголках Солнечной системы. По этим книгам можно было безошибочно отыскать его следы.

А ведь форма мышления гостей была совсем иной, чем наша. И технические возможности иные…

Так вот она — разгадка! Замызганные, затасканные слова «роковая случайность». Мы уже давно научились воспринимать их юмористически. Но вот она свершилась — эта самая роковая случайность — и контакт двух цивилизаций не состоялся. Гости поспешили убраться подальше от нас. Я представил их ужас, их отвращение — и причину всего этого, и мне стало смешно, хоть смешного, в общем-то, было мало. А уж Алику Семину и вовсе будет не до смеха, когда его персональное дело рассмотрит Совет.

Многих он когда-то подводил своей рассеянностью. Однажды он забыл в аэробусе ключ от нашей комнаты, и мы двое суток не могли в нее попасть…

Я услышал осторожные шаги у двери. Осторожные, но не робкие. Это были шаги человека, уверенного в себе и в том, что зверь попал в западню. На миг они замерли у дверей, а затем стали удаляться: с другой стороны послышались шаги нескольких людей.

Двери распахнулись, и вошли мои товарищи с корабля.

Штурман Стронг с явным облегчением воскликнул:

— Он жив и невредим!

Бортинженер поспешил наброситься на меня с вопросами:

— Что здесь происходит? Маскарад? Какие-то…

Он умолк на полуслове. Издали донеслась песня, знакомая из книг многим из нас с детства:

Тринадцать человек на сундук мертвеца,
Йо-хо-хо-хо, и бутылка рома!

Затем прозвучал властный голос:

— Именем закона вы арестованы!

Выстрелы, шум драки, выкрики, стоны…

И вторично:

— Именем закона!

Шаги в коридоре… Шаги двух человек, приближающихся к двери с двух сторон. И вот затихли у самой двери…

Штурман Стронг направил пистолет на дверь. Я успокоительно положил руку ему на плечо и крикнул:

— Входите, мистер Шерлок Холмс! Входите, мистер Нат Пинкертон! Милости прошу!

Они появились в комнате точно такие, какими мы знали их по книгам и кинофильмам. Один — высокий, могучий, с бульдожьей челюстью, второй — гибкий, с тонкой талией, проницательным взглядом и неизменной трубкой.

— Поразительно! — воскликнул Шерлок Холмс. — Как вы узнали, что это я вышел на ваш след?

— Я вас вычислил. — Смех разбирал меня: это была реакция на пережитый страх.

Штурман Стронг укоризненно посмотрел на меня и покачал головой: дескать, как не стыдно вспоминать такие старые анекдоты. А нетерпеливый Нат Пинкертон, двигая бульдожьей челюстью, вскричал:

— Но кто объяснит, как мы очутились здесь, что это за странный дом и кто вы такие?

— Я объясню.

Спокойный тон моего ответа утихомирил неустрашимого Ната настолько, что он даже поставил на предохранитель свой пистолет.

— Причиной всей этой кутерьмы послужила рассеянность одного человека, и отдаленных последствий ее мы не можем и предугадать…

Я смотрел на Пинкертона, но говорил не для него, а для своих товарищей:

— Вы, Пинкертон, и вы, Холмс, и остальные сыщики, пираты, разбойники пришли из книг, которые забыл мой однокашник Алик Семин. Инопланетяне прибыли сюда, на Арей-3, и пытались по образцам нашей культуры составить представление о нас…

Я взглянул на штурмана Стронга и остался доволен выражением его лица. Как я и предполагал, ему достаточно было лишь намекнуть, чтобы он начал думать в нужном направлении.

— Гости исследовали здание, приборы и машины, — продолжал я. — А затем они нашли книги и решили, что это дневники или бортжурналы, оставленные одной экспедицией для другой. Ведь если бы не рассеянность Семина, то что иное могло остаться на станции в перерыве между пребыванием двух экспедиций? Видимо, у гостей были опасения насчет контактов между цивилизациями, подобные тем, которые высказывали ученые Земли. И они решили побольше узнать о нас, прежде чем вступать в переговоры…

— О метеоритный дождь и временная ловушка! — выкрикнул одно из своих страшнейших проклятий штурман Стронг. — Если судить по их передачам, они имели аппараты для материализации информации!

— Ты уже все понял, — сказал я ему. — Да, они материализовали содержание книг и приняли всех этих пиратов, бандитов и сыщиков за наших современников, а их дела — за наши дела. Они решили, что земляне только то и делают, что разбойничают и убивают или охотятся за бандитами.

— Представляю, с какой скоростью они убрались из Солнечной системы, — проговорил бортинженер.

А я изо всех сил старался не думать о том, во что может обойтись землянам рассеянность Алика Семина…

Анатолий Днепров Крабы идут по острову

1

— Эй, вы там, осторожнее! — прикрикнул Куклинг на матросов. Они стояли по пояс в воде и, перевалив через борт шлюпки небольшой деревянный ящик, пытались протащить его по краю борта. Это был последний ящик из тех десяти, которые привез на остров инженер.

— Ну и жарища! Пекло какое-то! — простонал он, вытирая толстую красную шею пестрым платком. Затем снял мокрую от пота рубаху и бросил ее на песок. — Раздевайтесь, Бад, здесь нет никакой цивилизации.

Я уныло посмотрел на легкую парусную шхуну, медленно качавшуюся на волнах километрах в двух от берега. За нами она вернется через двадцать дней. Не раньше и не позже…

— И на кой черт нам понадобилось с вашими машинами забираться в этот солнечный ад? — сказал я Куклингу, стягивая одежду. — При таком солнце завтра в вашу шкуру можно будет заворачивать табак.

— Э, неважно. Солнце нам очень пригодится. Кстати, смотрите, сейчас ровно полдень, и оно у нас прямо над головой.

— На экваторе всегда так, — пробормотал я, не сводя глаз с «Голубки». — Об этом написано во всех учебниках географии.

Подошли матросы и молча стали перед инженером. Он неторопливо достал пачку денег.

— Хватит? — спросил он, протянув им несколько бумажек. Один из них кивнул головой.

— В таком случае вы свободны. Можете возвращаться на судно. Напомните капитану Гейлу, что мы ждем его через двадцать дней… Приступим к делу, Бад. Мне не терпится начать.

Я взглянул на него в упор:

— Откровенно говоря, я не знаю, зачем мы сюда приехали. Я понимаю, там, в адмиралтействе, вам, может быть, было неудобно мне обо всем рассказывать. Сейчас, я думаю, это можно.

Куклинг скорчил гримасу и посмотрел на песок.

— Конечно, можно. Да и там я бы вам обо всем рассказал, если бы было время…

Я почувствовал, что он лжет, но ничего не сказал. А Куклинг стоял и тер жирной ладонью багрово-красную шею.

Я знал, что так он делал всегда, когда собирался солгать. Сейчас меня устраивало даже это.

— Видите ли, Бад, дело идет об одном забавном эксперименте для проверки теории этого… как его… — Он замялся и испытующе посмотрел мне в глаза.

— Кого?

— Ученого англичанина… Черт возьми, из головы вылетела фамилия. Впрочем, вспомнил: Чарлза Дарвина…

Я подошел к нему вплотную и положил руку на его голое плечо:

— Послушайте, Куклинг, вы, наверно, думаете, что я безмозглый идиот и не знаю, кто такой Чарлз Дарвин! Перестаньте врать и скажите толком, зачем мы выгрузились на этот раскаленный клочок песка среди океана. И прошу вас, не упоминайте больше Дарвина.

Куклинг захохотал, раскрыв рот, полный искусственных зубов. Отойдя в сторону шагов на пять, он сказал:

— И все же вы болван, Бад. Именно Дарвина мы и будем здесь проверять.

— И именно для этого вы притащили сюда десять ящиков железа? — спросил я, снова подходя к нему. Во мне закипела ненависть к этому блестевшему от пота толстяку.

— Да, — сказал он и перестал улыбаться. — А что касается ваших обязанностей, то вам прежде всего нужно распечатать ящик номер один и извлечь из него палатку, воду, консервы и инструмент, необходимый для вскрытия остальных ящиков.

Куклинг заговорил со мной так, как говорил на полигоне, когда меня с ним знакомили. Тогда он был в военной форме. Я тоже.

— Хорошо, — процедил я сквозь зубы и подошел к ящику номер один. Большая палатка была установлена прямо здесь, на берегу, часа через два. В нее мы внесли лопату, лом, молоток, несколько отверток, зубило и другой слесарный инструмент. Здесь же мы разместили около сотни банок различных консервов и контейнеры с пресной водой.

Несмотря на свое начальственное положение, Куклинг работал как вол. Ему действительно не терпелось начать дело. За работой мы не заметили, как «Голубка» снялась с якоря и скрылась за горизонтом. После ужина мы принялись за ящик номер два. В нем оказалась обыкновенная двухколесная тележка, вроде тех, которые применяются на перронах вокзалов для перевозки багажа.

Я подошел к третьему ящику, но Куклинг меня остановил:

— Давайте сначала посмотрим карту. Нам придется весь остальной груз развезти по разным местам.

Я удивленно на него посмотрел.

— Так надо для эксперимента, — пояснил он. Остров был круглый, как опрокинутая тарелка, с небольшой бухтой на севере, как раз там, где мы выгрузились. Его окаймляла песчаная полоса шириной около пятидесяти метров. За поясом прибрежного песка начиналось невысокое плато, поросшее каким-то высохшим от жары низкорослым кустарником.

Диаметр острова не превышал трех километров. На карте значились несколько отметок красным карандашом: одни — вдоль песчаного берега, другие — в глубине.

— То, что мы откроем сейчас, нужно будет развезти вот по этим местам, — сказал Куклинг.

— Это что — какие-нибудь измерительные приборы?

— Нет, — сказал инженер и захихикал. У него была противная привычка хихикать, если кто-нибудь не знал того, что знал он. Третий ящик был чудовищно тяжелый. Я думал, что в нем заколочен массивный заводской станок. Когда же отлетели первые доски, я чуть не вскрикнул от изумления. Из него повалились металлические плитки и бруски различных размеров и форм: ящик был плотно набит металлическими заготовками.

— Можно подумать, что нам придется играть в кубики! — воскликнул я, перекидывая тяжелые прямоугольные, круглые и шарообразные металлические слитки.

— Вряд ли, — ответил Куклинг и принялся за следующий ящик. Ящик номер четыре и все последующие, вплоть до девятого, оказались наполненными одним и тем же — металлическими заготовками.

Эти заготовки были трех видов: серые, красные и серебристые. Я без труда определил, что они были из железа, меди и цинка. Когда я принялся за последний, десятый ящик, Куклинг сказал:

— Этот вскроем тогда, когда развезем по острову заготовки.

Три последующих дня мы с Куклингом на тележке развозили металл по острову. Заготовки мы высыпали небольшими кучками. Некоторые оставались прямо на поверхности, другие по указанию инженера я закапывал. В одних кучках были металлические бруски всех сортов, в других — только одного сорта. Когда все это было сделано, мы вернулись к нашей палатке и подошли к десятому ящику.

— Вскройте, только осторожнее, — приказал Куклинг. Этот ящик был значительно легче других и меньше размером. В нем оказались плотно спрессованные древесные опилки, а посредине — пакет, обмотанный войлоком и вощеной бумагой. То, что предстало перед нашими глазами, оказалось диковинным по своему виду прибором.

С первого взгляда он напоминал большую металлическую детскую игрушку, сделанную в виде обыкновенного краба. Однако это был не просто краб. Кроме шести больших членистых лап, впереди были еще две пары тонких лапок-щупалец, упрятанных своими концами в чехол, напоминавший выдвинутую вперед полураскрытую пасть уродливого животного. На спине краба в углублении поблескивало небольшое параболическое зеркальце из полированного металла, с темно-красным кристаллом в центре. В отличие от краба у этого было две пары глаз — спереди и сзади.

В недоумении я смотрел на эту штуку.

— Нравится? — после долгого молчания спросил меня Куклинг.

Я пожал плечами:

— Похоже на то, что мы действительно приехали сюда играть в кубики и детские игрушки.

— Это опасная игрушка, — самодовольно произнес Куклинг. — Сейчас вы увидите. Поднимите его и поставьте на песок.

Краб оказался легким, весом не более трех килограммов. На песке он стоял довольно устойчиво.

— Ну и что дальше? — спросил я инженера иронически.

— А вот подождем, пусть немного погреется.

Мы сели на песок и стали смотреть на металлического уродца. Минуты через две я заметил; что зеркальце на его спине медленно поворачивается в сторону солнца.

— Ого, он, кажется, оживает! — воскликнул я и встал на ноги. Когда я поднимался, моя тень случайно упала на механизм, и краб вдруг быстро засеменил лапами и выскочил снова на солнце. От неожиданности я сделал громадный прыжок в сторону.

— Вот вам и игрушка! — расхохотался Куклинг. — Что, испугались?

Я вытер потный лоб.

— Скажите мне ради бога, Куклинг, что мы с ним будем здесь делать? Зачем мы сюда приехали?

Куклинг тоже встал и, подойдя ко мне, уже серьезным голосом сказал:

— Проверить теорию Дарвина.

— Да, но ведь это биологическая теория, теория естественного отбора, эволюции и так далее… — бормотал я.

— Вот именно. Кстати, смотрите, наш герой пошел пить воду!

Я был поражен. Игрушка подползла к берегу и, опустив хоботок, очевидно, втягивала в себя воду. Закончив пить, она снова выползла на солнце и неподвижно застыла.

Я смотрел на эту маленькую машину и почувствовал к ней странное отвращение, смешанное со страхом. На мгновение мне показалось, что неуклюжий игрушечный краб чем-то напоминает самого Куклинга.

— Это вы его придумали? — спросил я инженера после некоторого молчания.

— Угу, — промычал он и растянулся на песке. Я тоже лег и молча уставился на странный прибор. Теперь он казался совершенно безжизненным. Я подполз к нему ближе и стал рассматривать. Спина краба представляла собой поверхность полуцилиндра, с плоскими днищами спереди и сзади. В них-то и находились по два отверстия, напоминавшие глаза. Это впечатление усиливалось тем, что за отверстиями в глубине корпуса блестели кристаллы. Под корпусом краба виднелась плоская платформа-брюшко. Немного выше уровня платформы изнутри выходили три пары больших и две пары малых членистых клешней. Нутро краба разглядеть не удавалось. Глядя на эту игрушку, я старался понять, почему адмиралтейство придавало ей такое большое значение, что снарядило специальный корабль для поездки на остров.

Куклинг и я продолжали лежать на песке, каждый занятый своими мыслями, пока солнце не спустилось над горизонтом настолько низко, что тень от росших вдали кустарников коснулась металлического краба. Как только это произошло, он легонько двинулся и снова выполз на солнце. Но тень настигла его и там. И тогда наш краб пополз вдоль берега, опускаясь все ниже и ниже к воде, все еще освещенный солнцем. Казалось, ему во что бы то ни стало нужно было оставаться освещенным солнечными лучами.

Мы встали и пошли за медленно двигающейся машиной. Так мы постепенно обходили остров, пока, наконец, не оказались на его западной стороне.

Здесь почти у самого берега была навалена груда металлических брусков. Когда краб оказался от нее на расстоянии около десяти шагов, он вдруг, как бы забыв о солнце, стремительно помчался к ней и застыл возле одного из медных брусков. Его клешни быстро двигались.

Куклинг тронул меня за руку и сказал:

— Сейчас идемте к палатке. Интересное будет завтра утром.

В палатке мы молча поужинали и завернулись в легкие фланелевые одеяла. Мне показалось, что Куклинг был доволен тем, что я не задавал ему никаких вопросов. Перед тем как уснуть, я услышал, как он ворочался с боку на бок и иногда хихикал. Значит, он знал что-то такое, чего никто не знал. Почему-то я начинал его ненавидеть.

2

Рано утром следующего дня я пошел купаться. Вода была теплая, и я долго плавал в море, любуясь, как на востоке, над едва искаженной широкими волнами гладью воды, разгоралась пурпурная заря. Когда я вернулся к нашему пристанищу и вошел в палатку, военного инженера там уже не было.

«Пошел любоваться своим механическим уродом», — подумал я, раскрывая банку с ананасами.

Не успел я проглотить и трех ломтиков, как вдруг раздался вначале далекий, а потом все более и более явственный голос инженера:

— Лейтенант, скорее бегите сюда! Скорее! Началось! Скорее бегите сюда!

Я вышел из палатки и увидел Куклинга, который стоял среди кустов на возвышенности и махал мне рукой.

— Пошли! — сказал он мне, пыхтя, как паровоз. — Пошли скорее.

— Куда, инженер?

— Туда, где мы вчера оставили нашего красавца.

Солнце было уже высоко, когда мы увидели гору металлических брусков. Они ярко блестели, и вначале я ничего не мог разглядеть. Только тогда, когда до груды металла осталось не более двух шагов, я вначале заметил две тонкие струйки голубоватого дыма, поднимавшиеся вверх, а после… А после я остановился как парализованный. Я протер глаза, но видение не исчезло. Там стояли два краба, точь-в-точь такие, как тот, которого вчера мы извлекли из ящика.

— Неужели один из них был завален металлическим ломом? — воскликнул я.

Куклинг несколько раз присел на корточки и захихикал, потирая руки.

— Да перестаньте же вы корчить из себя идиота! — крикнул я. — Откуда взялся второй краб?

— Родился! Родился в эту ночь!

Я закусил губы и, ни слова не говоря, подошел к крабам, над спинами которых в воздух поднимались тоненькие струйки дыма. В первый момент мне показалось, что у меня галлюцинация: оба краба усердно работали!

Да, именно работали, быстро перебирая своими тонкими передними щупальцами. Передние щупальца прикасались к металлическим брускам и, создавая на их поверхности электрическую дугу, как при электросварке, отваривали кусочки металла. Крабы быстро заталкивали металл в свои широкие рты. Внутри механических тварей что-то жужжало. Иногда их пасти с шипением выбрасывали сноп искр, затем вторая пара щупалец извлекала наружу готовые детали. Эти детали в определенном порядке собирались на плоской платформочке, постепенно выдвигающейся из-под краба. На платформе одного из крабов уже была собрана почти готовая копия третьего краба, в то время как у второго краба контуры механизма только-только появились. Я был поражен увиденным.

— Да ведь эти твари делают себе подобных! — воскликнул я.

— Совершенно верно. Единственное назначение этой машины — изготавливать машины, себе подобные, — сказал Куклинг.

— Да разве это возможно? — спросил я, ничего не соображая.

— А почему нет? Ведь любой станок, например токарный, изготавливает детали для такого же токарного станка, как и он сам. А вот мне и пришла в голову мысль: сделать машину-автомат, которая будет от начала до конца изготавливать самое себя. Модель этой машины — мой краб.

Я задумался, стараясь осмыслить то, что сказал инженер. В это время пасть первого краба раскрылась, и из нее поползла широкая лента металла. Она покрыла весь собранный механизм на платформочке, создав таким образом спину третьего автомата. Когда спина была установлена, быстрые передние лапки приварили спереди и сзади металлические стенки с отверстиями, и новый краб был готов. Как и у его братьев, на спине, в углублении, поблескивало металлическое зеркало с красным кристаллом в центре. Краб-изготовитель подобрал под брюхо платформочку, и его «ребенок» стал своими лапами на песок. Я заметил, как зеркало на его спине стало медленно поворачиваться в поисках солнца. Постояв немного, краб побрел к берегу и напился воды. Затем он выполз на солнце и стал греться.

Я подумал, что все это мне снится.

Пока я разглядывал новорожденного, Куклинг сказал:

— А вот готов и четвертый.

Я повернул голову и увидел, что родился четвертый краб. В это время первые два как ни в чем не бывало продолжали стоять у кучки металла, отваривая куски и заталкивая их в свое нутро, повторяя то, что они делали до этого.

Четвертый краб тоже побрел пить морскую воду.

— На кой черт они сосут воду? — спросил я.

— Это происходит заливка аккумулятора. Пока есть солнце, его энергии, которая при помощи зеркала на спине и кремниевой батареи превращается в электричество, хватает, чтобы выполнять всю работу. Ночью автомат питается запасенной за день энергией из аккумулятора.

— Значит, эти твари работают день и ночь? — спросил я.

— Да, день и ночь, непрерывно.

Третий краб зашевелился и также пополз к кучке металла. Теперь работали три автомата, в то время как четвертый заряжался солнечной энергией.

— Но ведь материала для кремниевых батарея в этих кучках металла нет… — заметил я, стараясь постигнуть технологию этого чудовищного самопроизводства механизмов.

— А он не нужен. Его и так сколько угодно. — Куклинг неуклюже подбросил ногой песок. — Песок — это окись кремния. Внутри краба под действием вольтовой дуги она восстанавливается до чистого кремния.

В палатку мы вернулись вечером в то время, когда у кучки металла работало уже шесть автоматов и два грелись на солнце.

— Зачем все это нужно? — спросил я Куклинга за ужином.

— Для войны. Эти крабы — страшное оружие диверсии, — сказал он откровенно.

— Не понимаю, инженер.

Куклинг пожевал тушеное мясо и не торопясь пояснил:

— Представьте, что будет, если такие штуки незаметно выпустить на территории противника.

— Ну и что же? — спросил я, прекратив есть.

— Вы знаете, что такое прогрессия?

— Допустим.

— Мы начали вчера с одного краба. Сейчас их уже восемь. Завтра их будет шестьдесят четыре, послезавтра — пятьсот двенадцать, и так далее. Через десять дней их будет более десяти миллионов. Для этого понадобится тридцать тысяч тонн металла…

Услышав эти цифры, я онемел от изумления.

— Да, но…

— Эти крабы в короткий срок могут сожрать весь металл противника, все его танки, пушки, самолеты. Все его станки, механизмы, оборудования. Весь металл на его территории. Через месяц не останется ни одной крошки металла на всем земном шаре. Он весь пойдет на воспроизводство этих крабов… Заметьте, во время войны металл — самый важный стратегический материал.

— Так вот почему адмиралтейство заинтересовалось вашей игрушкой!.. — прошептал я.

— Вот именно. Но это только первая модель. Я собираюсь ее значительно упростить и за счет этого ускорить процесс воссоздания автоматов. Ускорить, скажем, раза в два-три. Конструкцию сделать более устойчивой и жесткой. Сделать их более подвижными. Чувствительность индикаторов к залежам металла сделать более высокой. Тогда во время войны мои автоматы будут хуже чумы. Я хочу, чтобы противник лишился своего металлического потенциала за двое-трое суток.

— Да, но когда эти автоматы сожрут весь металл на территории противника, они поползут и на свою территорию! — воскликнул я.

— Это второй вопрос. Работу автоматов можно закодировать и, зная этот код, прекращать ее, как только они появятся на нашей территории. Кстати, таким образом можно перетащить все запасы металла наших врагов на нашу сторону.

…В эту ночь я видел кошмарные сны. На меня ползли тучи металлических крабов, шелестя щупальцами, с тоненькими столбиками синего дыма над своими металлическими телами.

3

Автоматы инженера Куклинга через четыре дня заселили весь островок.

Если верить его расчетам, теперь их было более четырех тысяч. Их поблескивающие на солнце корпусы были видны везде. Когда кончался металл в одной куче, они начинали рыскать по островку и находили новые.

Перед заходом солнца пятого дня я был свидетелем страшной сцены: два краба подрались из-за куска цинка.

Это было на южной стороне островка, где мы закопали в песок несколько цинковых брусков. Крабы, работавшие в разных местах, периодически прибегали сюда, чтобы изготовить очередную цинковую деталь. И вот случилось так, что к яме с цинком сбежалось сразу около двух десятков крабов, и здесь началась настоящая свалка. Механизмы мешали друг другу. Особенно отличался один краб, который был проворнее других и, как мне показалось, более нахальным и сильным.

Расталкивая своих собратьев, он полз по их спинам, норовя достать со дна ямы кусок металла. И вот, когда он уже был у цели, за этот же кусок клешнями ухватился еще один краб. Оба механизма потащили брусок в разные стороны. Тот, который, как мне казалось, был более проворным, наконец, вырвал брусок у своего соперника. Однако его противник не соглашался уступить добычу, и, забежав сзади, сел на автомат и засунул свои тонкие щупальца ему в пасть. Щупальца первого и второго автоматов переплелись, и они со страшной силон стали раздирать друг друга!

Никто из окружающих механизмов на это не обращал внимания. А у этих двух шла борьба не на жизнь, а на смерть. Я увидел, что краб, сидевший наверху, вдруг опрокинулся на спину, брюхом кверху и железная платформочка сползла вниз, обнажив его механические внутренности. В это мгновение его противник стал быстро электрической искрой полосовать тело своего врага. Когда корпус жертвы развалился на части, победитель стал выдирать рычаги, шестеренки, провода и быстро заталкивать их себе в пасть. По мере того как добытые таким образом детали попадали внутрь хищника, его платформа стала быстро выдвигаться вперед, на ней шел лихорадочный монтаж нового механизма.

Еще несколько минут, и с платформы на песок свалился новый краб. Когда я рассказал Куклингу обо всем, что я видел, он только хихикнул.

— Это именно то, что нужно, — сказал он.

— Зачем?

— Я ведь вам сказал, что хочу усовершенствовать свои автоматы.

— Ну так что же? Берите чертежи и думайте, как это сделать. При чем же тут эта междоусобица? Этак они начнут пожирать друг друга!

— Вот именно! И выживут самые совершенные.

Я подумал и затем возразил:

— Что значит — самые совершенные? Ведь они все одинаковые. Они, насколько я понял, воспроизводят самих себя.

— А как вы думаете, можно ли вообще изготовить абсолютно точную копию? Вы ведь, должно быть, знаете, что даже при производстве шариков для подшипников нельзя сделать двух одинаковых шариков. А там дело обстоит намного проще. Здесь же автомат-изготовитель имеет следящее устройство, которое сравнивает создаваемую копию с его собственной конструкцией. Представляете, что будет, если каждую последующую копию изготавливать не по оригиналу, а по предыдущей копии. В конце концов может получиться механизм, вовсе не похожий на оригинал.

— Но если он не будет походить на оригинал, значит он не будет выполнять свою основную функцию — воспроизводить себя, — возразил я.

— Ну и что ж? Очень хорошо. Из его трупа более удачные копии изготовляет другой, живой автомат. А удачными копиями будут именно те, в которых совершенно случайно будут накапливаться особенности конструкции, делающие их более жизненными. Так должны возникнуть более сильные, более быстрые и более простые копии. Вот поэтому я и не собираюсь садиться за чертежи. Мне остается только ждать, пока крабы не сожрут на этом островке весь металл и не начнут междоусобную войну, пожирая друг друга и вновь воссоздаваясь. Так возникнут нужные нам автоматы.

В эту ночь я долго сидел на песке перед палаткой, смотрел на море и курил. Неужели Куклинг действительно затеял историю, которая пахнет для человечества серьезными неприятностями? Неужели на этом затерянном в океане островке мы разводим страшную чуму, способную сожрать весь металл на земном шаре?

Пока я сидел и так думал, мимо меня пробежало несколько металлических тварей. На ходу они продолжали скрипеть механизмами и неутомимо работать. Один из крабов натолкнулся прямо на меня, и я с отвращением пнул его ногой. Он беспомощно перевернулся брюхом кверху. Почти моментально на него налетели два других краба, и в темноте засверкали ослепительные электрические искры. Несчастного резали искрой на куски! С меня было достаточно. Я быстро вошел в палатку и достал из ящика ломик. Куклинг уже храпел.

Подойдя тихонько к скопищу крабов, я изо всех сил ударил одного из них.

Мне почему-то казалось, что это напугает остальных. Но ничего подобного не случилось. На разбитого мною краба налетели другие, и вновь засверкали искры.

Я нанес еще несколько ударов, но это только увеличило количество электрических искр. Из глубины острова сюда примчалось еще несколько тварей.

В темноте я видел только контуры механизмов, и в этой свалке мне вдруг показалось, что один из них был особенно крупного размера. На него-то я и нацелился. Однако когда мой лом коснулся его спины, я вскрикнул и отскочил далеко в сторону: в меня через лом разрядился электрический ток! Корпус этой гадины каким-то образом оказался под электрическим потенциалом. «Защита, возникшая в результате эволюции», — мелькнуло у меня в голове.

Дрожа всем телом, я приблизился к жужжащей толпе механизмов, чтобы выручить оружие. Но не тут-то было. В темноте, при неровном свете многих электрических дуг я видел, как мой лом резали на части. Больше всего старался тот самый крупный автомат, который я хотел разбить.

Я вернулся в палатку и лег на свою койку.

На некоторое время мне удалось забыться тяжелым сном. Это длилось, очевидно, недолго. Пробуждение было внезапным: я почувствовал, как по моему телу проползло что-то холодное и тяжелое. Я вскочил на ноги. Краб — я даже не сразу сообразил это — исчез в глубине палатки. Через несколько секунд я увидел яркую электрическую искру.

Проклятый краб пришел на поиски металла прямо к нам. Его электрод резал жестяную банку с пресной водой!

Я быстро растолкал Куклинга и сбивчиво объяснил ему, в чем дело.

— Все банки в море! Провизию и воду в море! — скомандовал он. Мы стали таскать жестяные банки к морю и укладывать их на песчаное дно, там, где вода доходила нам по пояс. Туда же мы отнесли и весь наш инструмент.

Мокрые и обессиленные после этой работы, мы просидели на берегу без сна до самого утра. Куклинг тяжело сопел. Теперь я его ненавидел и жаждал для него более тяжелого наказания.

4

Не помню, сколько времени прошло с момента нашего приезда на остров, но только в один прекрасный день Куклинг торжественно заявил:

— Самое интересное начнется сейчас. Весь металл съеден.

Действительно, мы обошли все места, где раньше лежали металлические заготовки. Там ничего не осталось. Вдоль берега и среди кустарников виднелись пустые ямы.

Металлические кубики, бруски и стержни превратились в механизмы, в огромном количестве метавшиеся по острову. Их движения стали быстрыми и порывистыми; аккумуляторы были заряжены до предела, и энергия на работу не расходовалась. Они бессмысленно рыскали по берегу, ползали среди кустарников на плато, натыкались друг на друга, часто и на нас.

Наблюдая за ними, я убедился, что Куклинг был прав. Крабы действительно были разными. Они отличались друг от друга по своей величине, по подвижности, по размерам клешней, по размеру пасти-мастерской. По-видимому, еще более глубокие различия имелись в их внутреннем устройстве.

— Ну что ж, — сказал Куклинг, — пора им начинать воевать.

— Вы серьезно это говорите? — спросил я.

— Разумеется. Для этого достаточно дать попробовать им кобальт. Механизм устроен так, что попадание внутрь хотя бы незначительных количеств этого металла подавляет, если так можно выразиться, их взаимное уважение друг к другу.

Утром следующего дня мы с Куклингом отправились на наш «морской склад». Со дна моря мы извлекли очередную порцию консервов, воды и четыре тяжелых серых бруска из кобальта, припасенных инженером специально для решающей стадии эксперимента.

Когда Куклинг вышел на песок, высоко подняв руки с кобальтовыми брусками, его сразу обступило несколько крабов. Они не переходили границы тени от его тела, но чувствовалось, что появление нового металла их очень обеспокоило. Я стоял в нескольких шагах от инженера и с удивлением наблюдал, как некоторые механизмы неуклюже пытались подпрыгнуть.

— Вот видите, какое разнообразие движений! Как они все не похожи друг на друга. И в той междоусобной войне, которую мы их заставим вести, выживут самые сильные и приспособленные. Они дадут еще более совершенное потомство.

С этими словами Куклинг швырнул один за одним кобальтовые бруски в сторону кустарника.

То, что последовало за этим, трудно описать.

На бруски налетело сразу несколько механизмов, и они, расталкивая друг друга, стали их резать электрической искрой. Другие тщетно толпились сзади, также пытаясь урвать себе кусок металла. Некоторые поползли по спинам товарищей, стремясь пробраться к центру.

— Смотрите, вот вам и первая драка! — радостно закричал инженер и захлопал в ладоши.

Через несколько минут место, куда Куклинг бросил металлические бруски, превратилось в арену страшной битвы, к которой сбегались все новые и новые автоматы.

По мере того как части разрезанных механизмов и кобальт попадали в пасть все новым и новым машинам, они превращались в диких и бесстрашных хищников и немедленно набрасывались на своих сородичей.

В первой стадии этой войны нападающей стороной были вкусившие кобальт. Именно они резали на части те автоматы, которые сбегались сюда со всего острова в надежде заполучить нужный им металл. Однако, по мере того как кобальтом полакомилось все больше и больше крабов, война становилась ожесточеннее. К этому моменту в игру начали вступать новорожденные автоматы, изготовленные в этой свалке.

Эволюция все убыстрялась.

Это было удивительное поколение автоматов! Они были меньше размером и обладали колоссальной скоростью передвижения. Меня удивило, что они теперь не нуждались в той традиционной процедуре заряжания аккумуляторов, как их праотцы.

Им вполне хватало солнечной энергии, уловленной значительно большими, чем обычно, зеркалами на спине. Их агрессивность была поразительной. Они нападали сразу на нескольких крабов и резали искрой одновременно двух-трех.

Куклинг стоял в воде, и его физиономия выражала безграничное самодовольство. Он потирал руки и кряхтел:

— Хорошо, хорошо! Представляю себе, что будет дальше!

Что касается меня, то я смотрел на эту драку механизмов с глубоким отвращением и страхом, мысленно пытаясь угадать, какими же будут следующие механические хищники. Кто родится в результате этой борьбы?

К полудню весь пляж возле нашей палатки превратился в огромное поле боя. Сюда сбежались автоматы со всего острова. Война шла молча, без криков и воплей, без грохота и шума. Треск многочисленных электрических искр и цоканье металлических корпусов машин сопровождали эту странную бойню шорохом и скрежетом.

Хотя большая часть возникавшего сейчас потомства была низкорослой и весьма подвижной, тем не менее начали появляться и новые виды автоматов. Они значительно превосходили по размерам все остальные. Их движения были медлительными, но в них чувствовалась сила, и они успешно справлялись с нападающими на них автоматами-карликами.

Когда солнце начало садиться, в движениях мелких механизмов вдруг наметилась резкая перемена: они все столпились на западной стороне и стали двигаться медленнее.

— Черт возьми, вся эта компания обречена, — хриплым голосом сказал Куклинг. — Ведь они без аккумуляторов, и, как только солнце зайдет, им конец.

Действительно, как только тени от кустарников вытянулись настолько, что прикрыли собой огромную толпу мелких автоматов, они моментально замерли. Теперь это была не армия маленьких агрессивных хищников, а огромный склад мертвых металлических жестянок.

К ним не торопясь подползли громадные, почти в полчеловеческого роста, крабы и стали пожирать их один за другим. На платформах гигантов-родителей возникали контуры еще более грандиозного по своим размерам потомства.

Лицо Куклинга нахмурилось. Такая эволюция ему была явно не по душе. Медлительные крабы-автоматы большого размера слишком плохое оружие для диверсии в тылу у противника!

Пока крабы-гиганты расправлялись с мелким поколением, на пляже водворилось временное спокойствие.

Я вышел из воды, за мной молча брел инженер. Мы пошли на восточную сторону острова, чтобы немного отдохнуть. Я очень устал и заснул почти мгновенно, как только вытянулся на теплом и мягком песке.

5

Я проснулся среди ночи от дикого крика. Когда я вскочил на ноги, то ничего не увидел, кроме сероватой полоски песчаного пляжа и моря, слившегося с черным, усеянным звездами небом. Крик снова повторился со стороны кустарников, но более тихо. Только сейчас я заметил, что Куклинга рядом со мной не было. Я бросился бежать в том направлении, откуда, как мне показалось, он кричал.

Море, как всегда, было очень спокойным, и мелкие волны лишь изредка, с едва уловимым шорохом накатывались на песок. Однако мне показалось, что в том месте, где мы уложили на дно наши запасы еды и контейнеры с питьевой водой, поверхность моря была неспокойной. Там что-то плескалось и хлюпало. Я решил, что там возится Куклинг.

— Инженер, что вы здесь делаете? — крикнул я, подходя к нашему подводному складу.

— Я здесь! — вдруг услышал я голос откуда-то справа.

— Боже мой, где вы?

— Здесь, — снова услышал я голос инженера. — Я стою по горло в воде, идите ко мне.

Я вошел в воду и споткнулся о что-то твердое. Оказалось, это был огромный краб, который стоял глубоко в воде на высоких клешнях.

— Почему вы забрались так глубоко? Что вы там делаете? — спросил я.

— Они за мной гнались и загнали вот сюда! — жалобно пропищал толстяк.

— Гнались? Кто?

— Крабы.

— Не может быть! Ведь за мной они не гоняются.

Я снова столкнулся в воде с автоматом, обошел его и, наконец, оказался рядом с инженером. Он действительно стоял в воде по горло.

— Расскажите, в чем дело?

— Я сам не понимаю, — произнес он дрожащим голосом. — Когда я спал, вдруг один из автоматов напал на меня… Я думал, что это случайно… я посторонился, но он снова стал приближаться ко мне и коснулся своей клешней моего лица… Тогда я встал и отошел в сторону… Он за мной… Я побежал… Краб за мной. К нему присоединился еще один… Потом еще… Целая толпа… Вот они и загнали меня сюда.

— Странно. Этого никогда раньше не было, — сказал я. — Уж если в результате эволюции у них выработался человеконенавистнический инстинкт, то они не пощадили бы и меня.

— Не знаю, — хрипел Куклинг. — Только на берег я выходить боюсь…

— Ерунда, — сказал я и взял его за руку. — Идемте вдоль берега на восток. Я вас буду охранять.

— Как?

— Сейчас мы подойдем к складу, и я возьму какой-нибудь тяжелый предмет. Например, молоток…

— Только не металлический, — простонал инженер. — Возьмите лучше доску от ящика или вообще что-нибудь деревянное.

Мы медленно побрели вдоль берега. Когда мы подошли к складу, я оставил инженера одного, и приблизился к берегу.

Послышались громкие всплески воды и знакомое жужжание механизмов. Металлические твари потрошили консервные банки. Они добрались до нашего подводного хранилища.

— Куклинг, мы пропали! — воскликнул я. — Они съели все наши консервные банки.

— Да? — произнес он жалобно. — Что же теперь делать?

— Вот и думайте, что же теперь делать. Это все ваша дурацкая затея. Вы вывели тот тип оружия диверсии, который вам нравится. Теперь расхлебывайте эту кашу.

Я обошел толпу автоматов и вышел на сушу. Здесь, в темноте, ползая между крабами, я ощупью собрал на песке куски мяса, консервированные ананасы, яблоки и еще какую-то снедь и перенес ее на песчаное плато. Судя по тому, как много всего валялось на берегу, было видно, что, пока мы спали, эти твари хорошо потрудились. Я не обнаружил ни одной целой банки. Пока я занимался сбором остатков нашего провианта, Куклинг стоял шагах в двадцати от берега по горло в воде.

Я был так занят сбором остатков пищи и до того расстроен случившимся, что забыл о его существовании. Однако вскоре он напомнил о себе пронзительным криком:

— Боже мой, Бад, помогите, они до меня добираются!

Я бросился в воду и, спотыкаясь о металлические чудовища, направился в сторону Куклинга. И здесь, в шагах пяти от него, я натолкнулся на очередного краба.

На меня краб не обратил никакого внимания.

— Черт возьми, почему это они вас так не любят? Ведь вы их, можно сказать, папаша! — сказал я.

— Не знаю, — булькая, хрипел инженер. — Сделайте что-нибудь, Бад, чтобы его отогнать. Если родится краб побольше этого, я пропал… — Вот вам и эволюция… Кстати, скажите, какое место у этих крабов наиболее уязвимое? Как можно испортить механизм?

— Раньше нужно было разбить параболическое зеркало… Или вытащить изнутри аккумулятор… А сейчас не знаю… Здесь нужно специальное исследование…

— Будьте вы прокляты со своими исследованиями! — процедил я сквозь зубы и ухватился рукой за тонкую переднюю лапу краба и согнул ее. Щупальца гнулись легко, как медная проволока. Металлической твари эта операция явно пришлась не по душе, и она стала медленно выходить из воды. А мы с инженером пошли вдоль берега дальше.

Когда взошло солнце, все автоматы выползли из воды на песок и некоторое время грелись. За это время я успел куском камня разбить параболические зеркала на спине по крайней мере у полусотни чудовищ. Все они перестали двигаться.

Но, к сожалению, это не улучшило положения: они сразу же стали жертвой других тварей, и из них с поразительной быстротой стали изготавливаться новые автоматы. Перебить кремниевые батареи на спинах всех машин мне было не под силу. Несколько раз я натыкался на наэлектризованные автоматы, и это подорвало мою решимость вести с ними борьбу.

Все это время Куклинг стоял в море. Вскоре война между чудовищами снова разгорелась, и они, казалось, совершенно забыли про инженера.

Мы покинули место побоища и перебрались на противоположную сторону острова. Инженер так продрог от многочасового морского купания, что, лязгая зубами, лег навзничь и попросил меня, чтобы я засыпал его сверху горячим песком.

После этого я вернулся к нашему первоначальному пристанищу, чтобы взять одежду и то, что осталось от нашего провианта. Только теперь я обнаружил, что палатка была разрушена: исчезли вбитые в песок железные колья, а на краях брезента были съедены металлические кольца, при помощи которых она крепилась к веревкам.

Под брезентом я нашел одежду Куклинга и свою. Здесь тоже можно было заметить следы работы искавших металл крабов. Исчезли металлические крючки, пуговицы и пряжки. На их месте остались следы прожженной ткани.

Тем временем битва между автоматами переместилась с берега в глубь острова. Когда я поднялся на плато, то увидел, что почти в центре острова, среди кустарников, возвышаются на высоких, чуть ли не в рост человека, клешнях несколько чудовищ. Они попарно медленно расходились в стороны и затем с огромной скоростью неслись друг на друга. Это было жуткое зрелище!

При их столкновении раздавались гулкие металлические удары. В медленных движениях этих гигантов чувствовались огромная сила, большой вес и тупая ярость одновременно.

На моих глазах было сбито на землю несколько механизмов, которые тут же были растерзаны.

Куски металла казались кусками живого тела…

Однако я был по горло сыт этими картинами драки между сумасшедшими машинами и поэтому, нагрузившись всем тем, что мне удалось собрать на месте нашей старой стоянки, медленно пошел к Куклингу.

Солнце жгло беспощадно, и, прежде чем добраться до того места, где я закопал инженера в песок, я несколько раз влезал в воду. У меня было время обдумать все происшедшее.

Одно было ясно: расчеты адмиралтейства на эволюцию явно провалились. Вместо усовершенствованных миниатюрных аппаратов родились неуклюжие механические гиганты с огромной силой и замедленными движениями.

С военной точки зрения они ничего не стоили.

Я уже приближался к песчаному холмику, под которым спал обессиленный после ночных купаний Куклинг, когда со стороны плато из-за кустарников показался огромный краб.

Ростом он был больше меня, и его лапы были высокие и массивные. Двигался он неровными прыжками, странным образом нагибая свой корпус. Передние, рабочие щупальца были невероятно длинные и волочились по песку. Особенно гипертрофированной была его пасть-мастерская. Она составляла почти половину его тела.

«Ихтиозавр», как назвал я его про себя, неуклюже сполз на берег и стал медленно поворачивать корпус во все стороны, как бы осматривая местность. Я машинально махнул в его сторону брезентовой палаткой. Однако он не обратил на меня никакого внимания, а как-то странно, боком, описывая широкую дугу, стал подходить к холмику песка, под которым спал Куклинг. Если бы я догадался, что чудовище направляется к инженеру, я бы сразу побежал к нему на помощь. Но траектория перемещения механизма была настолько неопределенной, что мне вначале показалось, что он движется к воде. И только тогда, когда он коснулся лапами воды, круто развернулся и быстро двинулся к инженеру, я бросил поклажу и побежал вперед.

«Ихтиозавр» остановился над Куклингом и немного присел. Я заметил, как концы его длинных щупалец зашевелились в песке, прямо возле лица инженера.

В следующее мгновение там, где, только что был песчаный холмик, вдруг вздыбилось облако песка. Это Куклинг как ужаленный вскочил на ноги и в панике рванулся от чудовища.

Но было поздно.

Тонкие щупальца прочно обвились вокруг жирной шеи инженера и потянули его вверх, к пасти механизма. Куклинг беспомощно повис в воздухе, нелепо болтая руками и ногами.

Хотя я ненавидел инженера всей душой, тем не менее я не мог позволить, чтобы он погиб в борьбе какой-то безмозглой металлической гадиной.

Недолго думая, я ухватился за высокие клешни краба и дернул их изо всех сил. Но это было все равно что повалить глубоко забитую в землю стальную трубу. «Ихтиозавр» даже не шевельнулся. Подтянувшись, я взобрался ему на спину. На мгновение мое лицо оказалось на одном уровне с искаженным лицом Куклинга. «Зубы! — пронеслось у меня в сознании. — У Куклинга стальные зубы!.. Так вот чем весь ужас!»

Я изо всех сил ударил кулаком по блестевшему на солнце параболическому зеркалу.

Краб завертелся на одном месте. Посиневшее лицо Куклинга с выпученными глазами оказалось на ровне пасти-мастерской. И тут случилось страшное.

Электрическая искра перепрыгнула на лоб инженера, на его виски. Затем щупальца краба внезапно разжались, и бесчувственное грузное тело творца железной чумы грохнулось на песок.

* * *

Когда я хоронил Куклинга, по острову, гоняясь друг за другом, носились несколько огромных крабов. Ни на меня, ни на труп военного инженера они не обращали никакого внимания. Я завернул Куклинга в брезентовую палатку и закопал посредине острова в неглубокую песчаную яму. Хоронил я его без всякого сожаления. В моем пересохшем рту трещал песок, и я мысленно проклинал покойника за всю его гадкую затею. С точки зрения христианской морали я совершал страшное кощунство. Не знаю, сколько я пролежал на берегу, часами смотря на горизонт в ту сторону, откуда должна была появиться «Голубка». Время тянулось мучительно медленно, и беспощадное солнце, казалось, застыло над головой. Иногда я подползал к воде и окунал в нее обожженное лицо.

Чтобы забыть чувство голода и мучительной жажды, я старался думать о чем-нибудь отвлеченном. Я думал о том, что в наше время многие умные люди тратят силы своего разума, чтобы сделать подлость другим людям. Взять хотя бы изобретение Куклинга. Я был уверен, что его можно было бы использовать для благородных целей. Например, для добычи металла. Можно было бы так направить эволюцию этих тварей, чтобы они с наибольшим эффектом выполняли эту задачу. Я пришел к выводу, что при соответствующем усовершенствовании механизма он бы не выродился в гигантскую неповоротливую громаду.

Однажды на меня надвинулась большая круглая тень. Я с трудом поднял голову и посмотрел на то, что заслонило от меня солнце. Оказывается, я лежал между клешнями чудовищного по своим размерам краба; он подошел к берегу и, казалось, смотрел на горизонт и чего-то ждал.

После у меня начались галлюцинации. В моем разгоряченном мозгу гигантский краб превратился в высоко поднятый бак с пресной водой, до вершины которого я никак не мог добраться.

Я очнулся уже на борту шхуны. Когда капитан Гейл спросил меня, нужно ли грузить на корабль огромный странный механизм, валявшийся на берегу, я сказал, что пока в этом нет никакой необходимости.

Борис Лапин Первый шаг[2]

Через тернии к звездам.

Сенека

Страшный сон

Всю ночь ее преследовали кошмары. Ей снились сумрачные сырые ущелья, извилистые тропинки в горах, камни, срывающиеся из-под ног в стремнину. Она повисала над пропастью, ухватившись за куст или едва заметный выступ скалы, а потом, так и не выкарабкавшись, снова взбиралась крутой горной тропой уже в другом месте, и снова камни беззвучно проваливались под ногами.

Ее видения Земли были призрачны и во многом условны, она никогда не ступала по Земле и даже фильма о путешествии в горах не смотрела, так что эти ночные кошмары, думала она, достались в наследство от предков. Ей часто снилась Земля, но это были какие-то ненастоящие сны, смутные и нереальные, как будто видишь во сне, что тебе снится сон. Когда же в ее Сновидениях появлялся знакомый мир Корабля, она воспринимала его реальным до мелочей.

Вставая, она решила, что, возможно, разбалансировалась атмосфера, если ей так плохо спалось, но стрелки давления и кислорода стояли на месте, и она успокоилась. Человек на Корабле больше верит показаниям приборов, чем собственным ощущениям.

«Жаль, что на Корабле нет шкалы настроения, — подумалось ей. — Сейчас стрелка указала бы на „весело“, и тебе, хочешь не хочешь, пришлось бы развеселиться, Полина».

Но ей уже и без того было весело.

Мурлыча мелодийку, привязавшуюся еще вчера, во время музыкальных занятий с детьми, она поднялась в рубку. Здесь, под звездами, усеявшими черный свод неба, под звездами, навстречу которым устремился Корабль, начинался каждый ее день. Конечно, она не чувствовала и не могла чувствовать никакого движения; наоборот, казалось. Корабль завис в безбрежной пустоте, завис, замер и затаился; но одна маленькая звездочка, та самая, постепенно приближалась к ним, год от года обрисовываясь ярче, отчетливее. Кораблем управлял запрограммированный на Земле Навигатор, так что экипаж практически не нуждался в звездах — ни для наблюдений, ни для ориентировки. И все же колюче сверкающий холодными искрами купол рубки притягивал взгляды и сердца, напоминая каждому: звезды рядом!

На Корабле не было ни одной лестницы. И хотя только жилые помещения составляли добрых шесть этажей, а сила тяжести приближалась к земной, создатели Корабля обошлись без ступенек. Из рубки вниз, на ферму, и дальше, через складские помещения, вплоть до машинного отделения, вел наклонный винтовой коридор, много раз опоясывающий Корабль по стенке, виток на этаж. Пол коридора был выстлан пластиком, напоминающим мягкую зеленую травку Земли. С пробега по этой «травке» от рубки до фермы и обратно начинался каждый день Полины.

Шесть этажей. Шесть круглых вместительных залов. Такими же они были и вчера, и позавчера, и десять лет назад…

Библиотечный зал еще пуст. Не светятся стереоэкраны, молчат педантичные автоматы — Педагоги. Только недремлющий Консультант, кладезь знаний и добрейшая душа, слабо помигивает индикаторами пульта. Она улыбнулась ему на бегу, как живому существу:

— Привет, старина!

И Консультант ответил немедленно, точно только этого и ждал:

— Доброе утро, Полина!

На спальном этаже тишина. Двенадцать маленьких кают расположились по окружности, для каждого своя каюта. Корабль рассчитан максимум на двенадцать человек. Их сейчас всего семеро. «Интересно, что думает Свен о проблеме народонаселения, — лукаво напомнила она себе. — Кажется, пора бы, Марта уже подросла».

Сад. Три десятка фруктовых деревьев, подстриженные изгороди акаций, бурно разросшаяся трава. Аллеи, посыпанные песком, маленький бассейн, площадки для занятий спортом. Даже птицы, беззаботные певчие птахи, совсем как на Земле щебечущие по утрам.

Старшие дети уже встали. Александр орудовал гирями, а хорошенькая пятнадцатилетняя Люсьен мчалась на велосипеде, вовсю нажимая на педали, и с экрана летела под колеса земная дорога, проносились по сторонам земные домики, прозрачные березовые рощи. «Неужели, — подумалось Полине, — она все еще живет в мире детских иллюзий: настоящая дорога, настоящий встречный ветер в лицо? Или это уже привычка?!»

На кухонном этаже никого не было, но Синтезатор мерно гудел, творя людям пищу, на плите шумел большой чайник, древний символ семейного уюта, — значит, дежурный уже приступил к исполнению своих обязанностей.

Вот и ферма, нижний пункт ее пробега, здесь можно передохнуть минутку. Увидев хозяйку, обитатели фермы всполошились. Кролики, отталкивая друг друга, бросились к краю клетки, просительно зашевелили носами. Закудахтали куры, застучали в пустую кормушку. Прильнули к стеклу бассейна лупоглазые карпы.

Напевая, Полина потрепала за уши кроликов, щелкнула по носу самого крупного карпа по имени Гаргантюа, прозванного так за прожорливость, отобрала яйца у кур, и все, точно ждали только ее появления, а не корма, сразу успокоились. Сорвала несколько листьев салата, пощипала зеленый лук и укроп. Новая партия редиски, пожалуй, еще не поспела. Корзинку с зеленью поставила у входа — для дежурного.

Опять глупый Гаргантюа уставился через стекло, предлагал поиграть с ним. «Скучают, — подумала Полина. — Тяжко им тут — ни пруда, ни зеленой лужайки, на всю жизнь заперты в четырех стенах. Совсем как мы. Разве что наша клетка чуть просторнее, но тоже никуда из нее не вырвешься».

На кухне уже гремел посудой десятилетний Джон — заспанный, вихрастый.

— Как себя чувствуешь, малыш?

— Спасибо, отлично, тетя Полина. А вы?

— Как всегда — хорошо! Тебе помочь?

— Что вы, я сам! Я решил сделать салат с кальмаром, ничего?

— На твой вкус, Джон!

Она побежала дальше. Но как хотелось ей в этот момент отпустить Джона порезвиться в бассейн, к другим ребятам, и сделать за него несложную кухонную работу. Однако строгие традиции Корабля не допускали никаких вольностей.

Поднявшись наверх, к звездам, она порядком запыхалась, но эта легкая усталость доставила ей удовольствие. Не так уж много удовольствий выпадало им на Корабле, физическая нагрузка — одно из них. Вот почему спортом охотно занимались все. «Почти все», — поправила она себя, вспомнив Свена.

Теперь — десять минут на брусьях вместе с Люсьен.

— Как хорошо у вас получается стойка, тетя Полина.

— Ты научишься делать еще лучше. Тяни носок, девочка, тяни носок. Нам, женщинам, нужна не только сила, но и грация, — она озорно подмигнула, — чтобы нравиться нашим неповоротливым мужчинам. Больше гибкости, девочка!

Десять минут с малышами в бассейне.

— Серж, ты неправильно дышишь. Вспомни, как учил дядя Свен. Марта, доченька, а ты чего стоишь?

— Мама, а почему рыбки тоже умеют плавать?

— Когда они были совсем крошечные, их научили мамы.

— А разве у рыбок есть мамы?

— Конечно, у всего живого есть мамы.

— А у Сержика почему-то нету.

— Плавай, дочка, плавай. У Сержа тоже была мама.

Александр замер на перекладине, залюбовавшись Люсьен, прыгающей через скакалку. Хорошая фигурка у девочки. И показать себя умеет.

— Выше, Люсьен, выше, задорнее! А ты, Александр, не свались с турника загляделся! Марта, смелее, не бойся, не утонешь. Смотри, как я.

Она следила за детьми, разговаривала с ними, плавала, плескалась, и все стояли перед нею эти горные тропинки, эти мглистые ущелья, эти камни, исчезающие из-под ног. Но теперь прежние страхи улетучились, осталось только ощущение новизны, какого-то приятного открытия, будто она и в самом деле побывала на Земле. Как все-таки живуче в нас земное притяжение! Оно будет тревожить по ночам и Марту, и ее внуков, и правнуков, пока через триста лет не вернутся они на Землю и не ступят на нее собственной ногой.

— Приготовиться к завтраку, — звонко выкрикнул вбежавший в сад Джон. — Салат! Яичница! Кофе с молоком!

Дети стремглав бросились одеваться: на аппетит никто не жаловался.

Полина поднялась к себе в каюту, подошла к зеркалу. Навстречу ей шагнула из-за стекла молодая, все еще свежая тридцатилетняя женщина с округлыми щеками, пышными каштановыми волосами и спокойным взглядом больших серых глаз. Если бы не грустинка во взгляде, не озабоченность на лице, она, пожалуй, ни в чем не уступила бы Люсьен: гибкая, цветущая, привлекательная женщина в лучшем женском возрасте, которой еще предстоит родить Кораблю одного, а то и двух детей. Полина улыбнулась своему отражению.

«Надену платье, — решила она, — да поярче, нельзя же вечно в комбинезоне. Может, Свену будет приятно».

Вот уже несколько дней Свен хандрил и пренебрегал зарядкой. В этом не было ничего особенного, такое не раз случалось и с ним, и с нею, и с другими, кто был до них. Ничего, пройдет. Надоест хандрить, как все на свете надоедает, и Свен с новой энергией примется задела. А пока его лучше не тревожить, пусть сидит над шахматными этюдами или читает философские книги, взрослому человеку самому лучше знать, как быстрее войти в форму.

Она привела в порядок волосы, перехватила их лентой и, все еще напевая, — вот ведь привязалась мелодийка, — подошла к каюте Свена.

— Свен! — позвала она, открывая дверь. — Свен, завтракать!

Каюта была пуста.

Полина поднялась в рубку. На черном небе не мигая холодно светились яркие проколы звезд, всегда одних и тех же, равнодушных ко всему.

— Свен!

Никого.

Спустилась в библиотеку, в сад, на ферму, обошла этажи и кладовые, заглядывая в темные углы, будто искала какую-то потерявшуюся вещь, потом вернулась, проверила все двенадцать кают. Свена не было нигде.

«Что за дурацкие шуточки, — подумала она, еще не чувствуя ничего, кроме раздражения. — Корабль не городская квартира, из него не выйдешь прогуляться». И тут, как лавина в горах — грохочущая, неудержимая, все сметающая на пути, — обрушилось на нее неизбежное прозрение…

На какое-то время мир исчез. Не было ничего: ни Вселенной, ни горя, ни самой Полины, ни Корабля, ни боли, ни единой мысли — только тяжесть, непомерная, убивающая сознание тяжесть.

Потом словно кто-то прошептал: «Не испугай детей. Они там ждут. Самое главное — не испугай детей…»

Через несколько минут, побледневшая, но внешне абсолютно спокойная, она села за стол.

— Начнем, ребята, — сказала ровным голосом.

— А где папа? — пискнула Марта.

— Ему нездоровится, детка. Он поест попозже.

Она сумела произнести эти слова хладнокровно. И тут же поймала на себе острый, допытывающийся взгляд Александра, отметила, как разом исчез румянец с лица Люсьен. Все остальные, не обращая внимания на старших, принялись за салат.

— Мама, я хочу редиску. Скоро поспеет редиска?

— Скоро, дочка.

Она взяла нож, чтобы разложить по тарелкам яичницу. Нож оказался теплым, шершавым. И вообще это был не нож… Это был куст, слабенький куст, выдранный с корнями из отвесной скалы, по которой она, полуживая, карабкалась вверх, спасаясь от лавины.

Она почувствовала, что камни под ногами исчезают, исчезают, и ей не за что больше ухватиться, не на что опереться… а внизу пропасть… глубокая… бездонная…

Полина выронила нож и обеими руками вцепилась в край стола.

Дверь

Над ними были звезды. Чужие звезды, не такие, как на Земле. И не только потому, что очертания созвездий немного изменились, — здесь звезды приобретали особый смысл, здесь они были не далеким, почти призрачным украшением небосвода, а единственной реальностью окружающего. Все знали, что перед ними не подлинная картина мироздания, а лишь копия, нарисованная наружными антеннами, на куполообразном экране, — однако это ничего не меняло. Недаром устав Корабля предусматривал проводить воспитательные беседы с детьми в рубке — только перед лицом вселенной можно до конца осознать всю дерзновенность предпринятого ими: жалкая горстка людей, слабых существ, жизнь каждого из которых мгновение, с трудом оторвавшись от своей заурядной планетки, с трудом преодолев притяжение своего заурядного солнца, — рискнула познать бесконечность звезд, назвать себя равными им.

Нет, сколько ни внушай подрастающему человеку, как ответственна его задача, какие надежды связывает с этой экспедицией Земля, доводы разума ничто перед эмоциональной встряской, когда человек остается наедине со звездами. Только здесь ощущаешь себя частью великого сообщества людей, одним из пяти миллиардов, выполняющим особо ответственную миссию, только здесь понимаешь, что на тебя смотрит человечество, — и поэтому в полной мере сознаешь себя не пассивным пленником Корабля, а личностью, от которой зависит будущее Земли.

Полина смотрела на звезды глазами взрослой, много передумавшего, много выстрадавшего человека. Александр — холодно, серьезно, озабоченно, как рассудительный юноша и будущий командир. Люсьен смотрела восторженными детскими глазами, но к ее наивному девичьему восторгу уже примешивалось удивление пугающим несоответствием масштабов звезд и дерзнувшего познать их человека.

Да, непросто было Полине начать разговор. Она откладывала его со дня на день, с часу на час, и, чем дальше откладывала, тем меньше оставалось в ней решимости. Еще слишком слабая, издерганная и взбудораженная, она боялась, что не выдержит, расплачется перед детьми — и все только испортит.

«Бесстрастно, совершенно бесстрастно, — уговаривала она себя. — Сообщи им обо всем сухими официальными словами, как сделал бы это Консультант. Вот именно, как старина Консультант. Факты, только факты!» Но уговоры не действовали. Ее сковывала ответственность предстоящего разговора, в котором малейшая ошибка, малейшая фальшь может оказаться непоправимой.

— Я должна сказать вам об этом, — трудно проговорила наконец Полина. — Свен ушел от нас!

Александр молча ждал объяснений. Люсьен не выдержала:

— Ушел? Ушел с Корабля?! Что значит — ушел? Куда?..

Вымученная улыбка скользнула по лицу Полины. Так она и знала. Их интересует не почему он ушел, а куда ушел. Куда можно уйти с Корабля, несущегося среди звезд?!

— Устав запрещает сообщать об этом детям, не достигшим восемнадцати лет. Но я должна раскрыть вам все, у меня нет другого выхода. Обстоятельства изменились, и в этих обстоятельствах приходится считать вас взрослыми. Те, кто сконструировал Корабль и направил его к звездам, предусмотрели для членов экспедиции возможность уйти. Это было необходимо. Во-первых, человечество не вправе насильно посылать кого-либо на подвиг, подвиг — дело сугубо добровольное, а ведь наш полет — своего рода подвиг. И коли у нас нет иного способа отказаться от участия в этом подвиге, предусмотрена возможность уйти. Во-вторых, уйти может человек, почувствовавший серьезные отклонения в своей психике. Истерик, брюзга, человеконенавистник способен вывести из строя весь экипаж. Поэтому он имеет право сознательно избавить Корабль от своей персоны. И, наконец, уход предусмотрен для лиц, совершивших преступление. Тоже добровольный уход

— Но уход… куда? — опять не выдержала Люсьен.

— Подожди, девочка, всему свое время. Корабль уже знает два случая ухода. Когда умер Джон, первый наш командир, ушла Софи, его жена: она не могла жить без Джона. Позднее ушел, совершив преступление, Рудольф. Какое преступление, как, что и почему — вы узнаете, когда будете изучать историю Корабля. Пока важно не это. Важно, что и Софи, и Рудольф имели веские основания уйти. Почему ушел Свен, я не знаю. Не вижу оснований.

— Разве он ничего не сказал вам, тетя Полина?

— Нет, девочка, он ничего не сказал нам. Может, в будущем мы поймем это, во всяком случае, постараемся понять. А теперь спустимся вниз, я покажу вам, куда ушел Свен.

Они покинули рубку и, миновав жилые помещения и три этажа складов, спустились к машинному отделению. Едва заметная вибрация корпуса ощущалась здесь не больше, чем там, наверху, но шум работающего двигателя слышался отчетливее. Полутемный коридор уперся в овальную стальную дверь.

— Прежде Корабль кончался для вас здесь, — сказала Полина, набирая шифр на замке. — Теперь посмотрите машинное отделение. Реактор и все вспомогательные системы работают автоматически, но вход людям разрешен.

Дверь открылась, в помещении вспыхнул свет. Молча прошли и бесконечным серпантином узкого серого коридора, остановились у другой такой же двери. Дальше идти было некуда. Полина нажала рукоять — и в массивном корпусе двери появилось крохотное оконце. За его синим стеклом бушевал адский пламень.

— Вот эта дверь. Она открывается особым секретным шифром, который вы узнаете от Консультанта в двадцать лет. За этой дверью нет ничего. Там реактор.

Глаза Люсьен округлились, в них заплясали синие отблески.

— Значит, он ушел туда, — прошептал Александр.

— Да, он ушел туда.

— Но ведь это жестоко! — выкрикнула, ломая пальцы, Люсьен. — Зачем они придумали эту чудовищную дверь?!

— Я не имела права посвящать вас в тайну ухода, но так случилось, слишком рано приходится вам взрослеть. Да, девочка, это жестоко. Но есть в жизни жестокости, без которых не обойтись. Без этой заранее предусмотренной жестокости экспедиция никогда не достигла бы Цели.

— Почему? Почему?!

— Потому что человек, не желающий лететь к звездам, чувствовал бы себя пожизненным узником, заключенным в Корабль без всякой вины. Потому что опасно жить бок о бок с преступником или сумасшедшим. И раз уж человек решил покончить с собой, разве лучше, если бы Свен повесился у себя в каюте и его увидела Марта? Нет, дети, поверьте мне и не называйте жестокостью то, что со временем оцените как гуманность. Конечно, уход явление исключительное. Но человек всегда должен иметь возможность выбора.

— Вы оправдываете его?! — задыхаясь, выкрикнул Александр.

— Никогда!

И тут она сорвалась. Не хватило выдержки, не хватило железной бесстрастности Консультанта. А главное, только здесь, у этой двери, окончательно осознала она всю глубину своего одиночества.

Одна, навеки одна!..

Первые

Что сталось бы с нею в эти дни отчаяния и безнадежности, если бы не ежеминутная поддержка отца?

Большой, бородатый, с густым низким голосом и добрым взглядом из-под лохматых бровей, он, как в детстве, часами просиживал с нею, и Полина снова чувствовала себя девочкой, удивленной и восхищенной громадностью жизненного опыта взрослых. Он рассказывал о Земле, о людях и о себе, а она впитывала каждое его слово, каждый жест, каждую улыбку — и постепенно обретала прежнюю устойчивость.

Она была еще очень слаба и порой забывала, что всего лишь вспоминает сказанное им ранее. Ей казалось, это не просто память об отце, это нечто несравнимо большее: он сам, живой и осязаемый. Он передал ей в наследство лучшие черты своего характера, он воспитал в ней мужество, волю и выдержку. Он был частью Полины, и она была его частью. И теперь он снова пришел к ней, чтобы поддержать в трудный час, помочь не поддаться отчаянию, не согнуться перед бедой. Без него она не выстояла бы.

— Видишь ли, дочка, здесь, на Корабле, наши жизни не принадлежат нам. Они принадлежат Земле. И поверь, Земля никогда не послала бы нас к звездам, если бы от нашей экспедиции не ждали ответа на вопрос: останется ли человечество навек прикованным к Солнцу или шагнет в Большой Космос. Мы первые, Полина, а путь первых всегда труден. Опасен. Порой трагичен. Но должен же кто-то быть первым…

«Должен же кто-то быть первым» — эта бесхитростная формула сопутствовала ей всю жизнь. Порой, выведенная из себя житейскими невзгодами, усталая или обиженная, Полина возмущалась: почему не другие, почему именно мы? Но тут же вспоминала покоряющую улыбку отца и его неопровержимый в своей простоте довод: должен же кто-то быть первым, так почему другие, почему не мы?

— Как будто бы наша задача совсем проста — выжить самим и вырастить тех, кто останется после нас. Беззаботная жизнь, как у травы, не правда ли? Но так только кажется. Выжить самим и вырастить следующее поколение в условиях Корабля неимоверно трудно. Кроме всего прочего, еще и потому, что каждый из нас не просто человек сам по себе, но и звено в цепи поколений. От каждого, буквально от каждого зависит успех экспедиции. Только подумай, десять-двенадцать поколений, и ты в ответе за того, кто придет после тебя не завтра, не к закату твоих дней, а через триста лет. Огромная ответственность, и она давит на психику, мешает жить просто, как трава. Но без этой ответственности нельзя. Если каждый не осознает себя гражданином Корабля, цепочка может прерваться, и тогда все полетит в тартарары — все усилия и страдания предыдущих поколений. Зато одно немаловажное обстоятельство психологически укрепляет нас: цель жизни. Поскольку здесь все равно невозможно то полное, безусловное счастье, право на которое человек, живущий на Земле, получает от рождения, поскольку наши жизни не принадлежат нам, — мы все, каждый, должны до конца мужественно донести свою ношу и тем самым оправдать свою жизнь. Иначе она теряет смысл. Вот так, дочка…

Она была самая младшая из первого поколения родившихся на Корабле. Когда отец рассказывал ей о Цели жизни, Полине исполнилось тринадцать лет. О, как памятен ей этот возраст широко распахнутых на мир глаз и тайно зреющих вопросов, которые не вдруг задашь взрослым, возраст критической переоценки окружающего и благодатных всходов коллективизма в прежде эгоистичной душе!

Она сидела на зеленой скамейке в саду, прижавшись головой к плечу отца. А рядом примостилась хорошенькая Марго, очень похожая на сегодняшнюю Люсьен, да и в тех же годах, за ней уже тогда приударял Свен, — и тоже впитывала каждое слово командира. Алекса любили все, весь экипаж — такой уж это был человек.

В другой раз Полина спросила: почему же так получилось, что на Земле, воплощающей собою Разум и Порядок, существует не одно государство, а несколько — с собственными обычаями, законами и правительствами? Отец едва заметно усмехнулся в усы.

— Чтобы понять сегодняшний день, дочка, — сказал он со вздохом, — надо знать историю. А история складывается из двух очень непохожих вещей: генерального направления, которое можно предвидеть наперед, потому что оно предопределено всем ходом развития человечества, и запутанных закоулков случайного, через которые следует человечество в поисках своего генерального направления. Изучи эти два слагаемых, и ты поймешь сегодняшний день.

Слова отца крепко запали ей в память, и теперь, силясь прорваться сквозь беду, сквозь отчаяние, сквозь тяжесть свалившейся на нее ответственности к пониманию происходящего, она снова и снова с благодарностью вспоминала практические уроки истории, преподанные ей отцом. В его пересказе воскресали эпохи, оживали прежде недвижные статуи исторических личностей, сталкивались и объединялись страсти, пристрастия, страстишки, приходили в действие скрытые пружины интриг, тайных сговоров, кастовых интересов — и через все это пестрое, многоцветное нагромождение конкретного шествовала неудержимая махина исторической необходимости…

Итак, чтобы постичь случившееся, чтобы разобраться в сегодняшнем дне, она должна вспомнить историю Корабля. Нет, не вспомнить — прочесть заново, иными, прозревшими глазами, призвать историю на помощь.

История Корабля… Список рождений и смертей. Однообразный, как сама жизнь на Корабле, где нет места никаким другим событиям. Только первая дата отличается от всех, первая да еще, может, последняя будет отличаться — через триста лет. Вот они, эти анналы, эти святцы Корабля, краткая летопись сорока восьми лет…

14 июля 2112 г. — Старт Первой Звездной.

Два года ученые разных стран Западного Содружества готовили экспедицию и формировали экипаж, отбирая из тысяч добровольцев восьмерых наиболее подходящих. Эти восемь избранников должны были отвечать многим и многим требованиям, чтобы следующие за ними поколения Корабля обладали отменным здоровьем и жизнестойкостью; они, эти восемь, должны были соответствовать друг другу по чертам характера, по десяткам биологических и психологических признаков, ибо главное в подборе экипажа — совместимость. Ученые с самого начала понимали, что нет ничего более опасного для экспедиции, чем затаенная до поры ненависть, или простое, вполне понятное и все-таки необъяснимое «я его не переношу», или передающаяся от поколения к поколению родовая склока, непримиримая вражда космических Монтекки и Капулетти. К этому добавлялось еще и требование равной представительности стран Содружества.

Их было восемь, восемь звездных первопроходцев, четверо тридцатипятилетних мужчин и четыре двадцатипятилетние женщины. До старта они никогда не видели друг друга. Их готовили порознь, их тренировали и обучали в разных странах, и они ничего не знали о семерых своих спутниках, кроме национальности.

Когда огромная толпа под жгучим техасским солнцем собралась проводить Первую Звездную, они, участники экспедиции, через головы родственников и друзей старались высмотреть тех, с кем суждено провести остаток жизни. Они навек отрывали себя от Земли, от своего времени, от привычного жизненного уклада, от друзей и родных, от семьи — чтобы затеряться в ледяной космической пустыне и никогда не узнать, чем кончится экспедиция, вернется ли Корабль на Землю через триста лет, обогнув одну из ближайших к Солнцу и все же такую далекую звезду. Им было о чем подумать в эти минуты, было что вспомнить, было с кем попрощаться, — а они старались угадать: кто же, кто из тысяч собравшихся здесь летит вместе с ними?! Уже тогда тяга к звездам пересиливала в них земное притяжение.

Над равниной звучала торжественная музыка, сверкали трубы оркестров, душно пахли цветы, ученые и государственные деятели говорили речи, и уже все было сказано и вслух, и вполголоса, — а они все еще не знали друг друга.

Потом Алекса усадили в автомобиль, увезли подземным туннелем к Кораблю, покоящемуся в глубокой шахте, и там совсем буднично, торопливо и деловито, почти похоронили в похожей на саркофаг ванне с вязкой жидкостью. Только он лег в эту ванну, надев специальный жизнеобеспечивающий скафандр, только почувствовал, что плавает, — и сразу сознание его затуманилось: наступил месячный стартовый анабиоз, облегчающий колоссальную перегрузку отрыва от Земли и от Солнца.

А когда он пришел в себя, над ним склонился высокий сухощавый человек с седыми висками. Это был Джон, командир экспедиции, американец. Алекс долго не мог понять, где он и что с ним происходит, пока не сообразил: да это же первый из его спутников. В то время уже ни Земля, ни Солнце не могли достать их своим притяжением.

Потом они просмотрели видеозапись старта, принятую с Земли аппаратурой Корабля, когда они спали в ваннах сном праведников. Последние команды прозвучали над притихшей толпой, охрипшие от волнения динамики отсчитали последние секунды — и вместе с огненным смерчем, что вырвался, казалось, из самых глубин планеты, поднялась над равниной гигантская серебристая ракета, повисла на мгновение и, прочертив небо, умчалась в неведомое, растаяла в синеве. Когда грохот смолк, случайные нестройные вскрики раздались над космодромом и диктор сказал: «Счастливого пути, друзья!»

Полина много раз видела эту запись, с которой началась поступь Необходимого в жизни Корабля. А потом на сцену вышло Случайное, непредвиденное, и оно тоже наложило свой отпечаток на историю Первой Звездной. И теперь, чтобы разобраться в сегодняшнем дне, надо вспомнить историю экспедиции. И надо передать эту историю следующим поколениям, чтобы обогатить их память и вооружить на случай нового непредвиденного.

7 февраля 2116 г. — Рождение Фреда у Джона и Софи.

26 ноября 2116 г. — Смерть Джона; Алекс принял командование кораблем.

2 декабря 2116 г. — Уход Софи.

Первые годы на Корабле были для них праздником. Уже зрелые люди, они снова почувствовали себя юнцами, вырвавшимися на каникулы с хорошей, веселой компанией. Непривычный, заманчивый мир открылся, перед ними. Они еще только познавали новую для них жизнь, постепенно привыкая к Кораблю и друг к другу. Это было время, когда устанавливались первые отношения первых: первая привязанность, первая дружба, первая любовь, первая космическая семья, когда незаметно, исподволь складывались традиции Корабля и ежедневный праздник еще не сменился ежедневными буднями.

Джон оказался хорошим командиром, волевым, требовательным, справедливым. И если все же преобладали в его характере жесткость и непреклонность над общительностью и добротой, то это с лихвой окупалось мягкостью его заместителя Алекса, с которым связала Джона крепкая мужская дружба.

На четвертый год полета у Джона и его жены, итальянки Софи, родился сын Фред — первенец Корабля. Рождение ребенка в космосе считалось тогда известным риском, и первым пошел на риск командир. Было все, что бывает в таких случаях на Земле: шампанское, цветы, подарки, даже импровизированный спектакль. А через несколько месяцев Джон слег: свалила какая-то странная, неизвестная на Земле болезнь. Она началась с необъяснимой апатии, а кончилась отеками всего тела и параличом. Ни Этель, врач экспедиции, ни Консультант, универсальная информационная машина, ничем не могли помочь.

Перед смертью Джон передал Алексу свой дневник — подробные записи течения болезни. Оказалось, Джон болел уже почти год, и никто не заметил этого! Как ни мучили его боли, как ни наседала въедливая, непреодолимая апатия, ни единым словом, ни единым жестом не выдал он изводившего его недуга. Это был период становления обычаев, и Джон не хотел, чтобы его страдания нежелательной мрачной ноткой откликнулись для тех, кто придет после него. Разумеется, Этель сделала все возможное, но и она многого не знала. Лишь толстая тетрадь, от корки до корки исписанная аккуратным убористым почерком, поведала и о симптомах зарождения болезни, и о бесплодных попытках лечения, и о серии опытов, которые Джон, отыскивая причину недуга, поставил на себе. Начав эти небезопасные эксперименты, Джон уже не надеялся на выздоровление — он думал о будущих поколениях Корабля.

До последнего дня он страдал молча, вот почему его смерть оказалась неожиданной. И только Алекс успел при жизни Джона оценить его подвиг и понять, какая большая душа скрывалась за непреклонностью и деловитостью первого командира.

Джона схоронили в реакторе, как полагалось по уставу. А через несколько дней Софи, застенчивая незаметная Софи, всегда тенью следовавшая за Джоном, ушла с Корабля. Казалось, эта худенькая большеглазая женщина, молчаливая и необщительная по натуре, не оставила после себя ничего, если не считать сына. Лишь много позднее среди ее вещей обнаружили рукописную поэму — восторженный и наивный гимн любви. Марта, лучше других знавшая итальянский, с трудом разобрав исчерканные, перемаранные строки, сказала почти с испугом: «Дантова сила! Кто бы мог подумать…»

Если смерть Джона от тяжкой болезни была несчастьем, которое можно понять и пережить, то неожиданный уход здоровой, полной сил женщины, молодой матери, потряс всех. Экипаж охватило что-то похожее на шок. Оставалось только полшага до суеверий, до страха обреченности Корабля, до веры в дурное предзнаменование. И если бы не Алекс, ставший командиром, кто знает, как сложилась бы дальнейшая судьба экспедиции…

11 января 2118 г. — Рождение Свена у Ульфа и Этель.

3 августа 2120 г. — Рождение Лидии у Рудольфа и Евы.

У маленького Фреда появились сверстники. Бездетными оставались только Алекс и его жена француженка Марта. На командире больше, чем на ком-либо другом, лежала ответственность за регулирование населения Корабля, а каждое прибавление членов экипажа сверх оптимального числа ухудшало условия жизни остальных. Еще и другая причина руководила Алексом. Достаточно насыщенная программа исследований оставляла все-таки свободные часы, которые не всякий умел занять. А с детьми много забот, и пока есть на Корабле хоть один маленький, дел у всех по горло и времени для чрезмерного внимания к собственной персоне попросту не остается. Но как только дети подрастают…

22 мая 2124 г. — Смерть Ульфа.

24 мая 2124 г. — Уход Рудольфа.

4 января 2125 г. — Рождение Марго от Ульфа и Евы.

8 января 2125 г. — Смерть Евы.

На этот раз непредвиденное явилось в облике красавицы Евы, жены пунктуального немца Руди. Семьи на Корабле складывались по любви, но все-таки Корабль не Земля, чтобы обеспечить каждому выбор по вкусу. Алекс еще раньше заподозрил неладное с Евой — уж слишком тянуло ее к Ульфу. Но Ульф полюбил Этель, а потом и Ева стала женой Руди, родила дочь, и как будто все уладилось. Однако Алекс понимал, что стоит Ульфу подать надежду Еве — и затаившаяся искорка обернется пожаром. Вот почему и стремился Алекс как можно дольше загружать Еву заботами о детях. Устав Корабля не требовал соблюдения брачного контракта до конца жизни, предусматривался развод и новый брак, так что всегда можно было избежать драмы, заменив ее, на худой конец, нудным, но бескровным бытовым конфликтом.

Однако в своей страсти Ева — ох уж это имя! — пренебрегла доводами разума. Алекс понимал ее: она была женщина, может быть, слишком женщина, а женщина так уж устроена, что сметает все преграды на пути любви и добивается своего любой ценой. И все-таки, учитывая чрезмерную эмоциональность Евы, ее не следовало включать в состав экспедиции. Дорого же обошлась Первой Звездной эта ошибка!

В первые годы, годы сплошного праздника, душой компании стал Ульф. Все, к чему бы он ни прикоснулся, проникалось легкостью, изяществом, мимолетной прелестью. Артист по призванию, придумщик и острослов, он режиссировал свадьбы, именины и крестины, он затевал искрометные спектакли, главная роль в которых всегда принадлежала Еве. И хотя на самом деле Ульф был глубже, значительнее, именно эти внешние черты сделали его в глазах Евы героем.

Она не разглядела и Руди. Добродушный, медлительный, основательный во всем, он, чтобы не казаться педантом, разыгрывал порой этакого простачка, над которым не грех позубоскалить. Понятно, он казался ей увальнем, тюфяком, личностью будничной и серой.

Когда праздники канули в прошлое и обыденное вступило в свои права, Ева затосковала. Ее натура настоятельно требовала яркого, драматического. В какой-то момент Ульф не выдержал осады — и грянула драма. Рассудительный, уравновешенный Руди, оказавшийся вспыльчивым ревнивцем, застав жену в каюте Ульфа, убил его молотком.

Это встряхнуло Корабль, как столкновение с метеоритом. Не было сказано ни слова, но Руди знал, что должен уйти, и он ушел. Ни командир, ни весь экипаж не имели права отменить этот суровый приговор. Жестокость была оправдана, возмездие должно было стать фактом истории, и оно стало фактом истории. Никто не осуждал ни Ульфа, павшего жертвой обдуманных чар Евы, ни Руди, ослепленного ревностью, — все осуждали только Еву, так уж повелось. И, выполнив свой последний долг, родив Марго, дочь Ульфа, Ева истерзанная укорами совести, умерла в послеродовой горячке.

Алекс подвел печальный итог первых тринадцати лет пути. Тринадцати из трехсот. Дружный и веселый коллектив растаял, из восьмерых осталось только трое. Трое взрослых и четверо детей. Это попахивало катастрофой.

Перед Алексом возникла задача почти непосильная: за те, может быть, немногие годы, которые предстояло ему прожить, он должен был создать коллектив заново. Это значило — воспитать детей, заменив им собою всю Землю. Это значило — передать детям не только знания, необходимые, чтобы донести их до следующих поколений, но и то чувство ответственности за судьбу экспедиции, без которого знания — лишь ненужная обуза. И это значило — предостеречь будущие поколения от ошибок, свершившихся на его глазах. Только неимоверная энергия добродушного фламандца, его выдержка, его воля позволили выполнить эту, казалось, невыполнимую задачу. Алекс оставил после себя новый коллектив, состоящий из семерых взрослых и одного ребенка, — коллектив, на который можно было положиться во всем.

1 мая 2128 г. — Рождение Полины у Алекса и Марты.

На этом история, заканчивалась, всему остальному Полина сама была свидетельницей. Она помнила отца еще безбородым и мать сравнительно молодой, но вот тетя Этель, вдова Ульфа и мать Свена, почему-то всегда представлялась ей седой аккуратной старушкой. На этом история заканчивалась для Полины. Но для других, для Александра и Люсьен, например, история продолжалась.

Сравнивая судьбу Первого и Второго поколений, Полина неизбежно приходила к выводу о том, что Первые, родившиеся под Солнцем, вспоенные земными реками, вскормленные плодами Земли, больше были подвержены эмоциям, порыву, настроению. Сильные люди, цельные люди, они подчинялись чувству, а не рассудку. Цельность их натур и восхищала и пугала Полину. Ей казалось, они взяли с собой на Корабль все страсти земные.

Второе поколение словно утратило что-то в тепличной атмосфере Корабля. Или горький опыт Первых научил их обуздывать себя? Или сказалось воспитание под звездным куполом? Во всяком случае, ничего драматического в историю Корабля Второе поколение не вписало. Были несчастья, ссоры, слезы, были мелкие конфликты, но обошлось без драм.

Без драм

2 апреля 2140 г. — Смерть Марты.

14 сентября 2141 г. — Рождение Александра у Фреда и Лидии.

22 февраля 2143 г. — Смерть Алекса; Фред принял командование кораблем.

30 декабря 2145 г. — Рождение Люсьен у Свена и Марго.

18 июля 2150 г. — Рождение Джона-младшего у Фреда и Лидии.

16 марта 2154 г. — Рождение Сержа у Свена и Марго.

Июль — ноябрь 2155 г. — Смерть Лидии, Этель, Фреда и Марго;

Свен принял командование кораблем.

8 марта 2157 г. — Рождение Марты-младшей у Свена и Полины.

Корабль был просторный, настолько просторный, что невольно наводил на мысль о расточительстве: зачем забрасывать в космос целый дворец, если экипаж не без комфорта обошелся бы и втрое меньшим помещением? Пластиковая дорожка, например, вполне годилась для велогонок — объявись у них вдруг нормальные велосипеды. И все-таки главное неудобство Корабля состояло как раз в том, что был он слишком тесен, чтобы стать для горстки оторванных от Земли людей не только домом, но и миром.

Наверное, когда человек счастлив и спокоен, на него не очень-то действует обстановка; но стоит потерять душевное равновесие — и тебе мешает жить, раздражает и выводит из себя каждая мелочь. Как давили на нее стены Корабля! Куда ни пойдешь, куда ни глянешь — всюду натыкаешься на осточертевший овал, за которым кончается белый свет, за которым нет ничего! Одна только эта замкнутость пространства, — думала в иные дни Полина, — способна свести с ума.

Если бы, бродя по этажам, она хоть раз натолкнулась, на какую-нибудь кладовочку, неизвестную раньше, на какой-нибудь укромный уголок, где не бывала уже тысячу раз, если бы откуда-то выпорхнула бабочка или стрекоза! Однако ничего такого не произошло ни разу, Их тесный мирок был ограничен непробиваемыми бронированными стенами, через которые не смела проникнуть даже мысль, даже фантазия.

До пятнадцати лет Полина как-то не замечала этих стен, но когда умер отец и у нее появилась неодолимая потребность уединения, она вдруг остро ощутила враждебность и противоестественность поставленного ей предела. Она металась по Кораблю в поисках тайного угла, где можно посидеть спокойно хотя бы час, не опасаясь, что тебя начнут развлекать и веселить, но такого угла не было; каюта не в счет, в каюте она жила, а ей хотелось найти пристанище где-то «на воле». Не обнаружив ничего лучшего, она облюбовала, ту самую зеленую скамейку в саду, на которой, бывало, сиживал отец. Скрытая густыми зарослями акации, скамейка гарантировала по крайней мере видимость покоя и уединения.

Сколько дум передумала Полина, прячась на этой скамейке, сколько невысказанных жалоб проглотила, сколько слез пролила!

Именно здесь впервые пришла ей горькая мысль о несовершенстве маленького общества экспедиции. «Как же так, — рассуждала пятнадцатилетняя девочка, — как же так, если они, Первые, сумели стать несчастными, когда у каждого была жена или муж, друг, одним словом, — то что же будет со следующими поколениями, если какая-то девушка или какой-то юноша останется без спутника жизни? Неужели нельзя придумать что-то, чтобы избежать этого унизительного, недостойного человека недоразумения?!»

Тогда она еще не имела в виду себя, хотя предчувствовала, что ей первой суждено испить сию чашу. Однако уже через два года эта мысль не давала ей покоя: она опоздала родиться, и теперь для нее не осталось никого в их поколении, она лишняя, лишняя! Так пришло одиночество.

Она тихонько рыдала на своей скамейке, и кусала пальцы, и думала беспощадно, не жалея ни себя, ни других: «Мало того, что нас оторвали от Земли и заперли в этих стенах, которые страшнее всякой тюрьмы, потому что не оставляют малейшей надежды на избавление, — меня еще и обрекли на вечное одиночество. Даже здесь, в нашем стерильном мирке!»

Это отчаяние, эти слезы не были беспричинными, наоборот, причину имели вполне конкретную, но какая же семнадцатилетняя девочка на ее месте догадалась бы, что дело тут вовсе не в замкнутости Корабля, не в одиночестве, а всего лишь в неразделенной любви! Она и не подозревала, что те же муки терзали, терзают и всегда будут терзать семнадцатилетних девочек на Земле, бесконечно одиноких среди людей, потому что им нужен не кто-то, не любой, а именно тот, чье сердце уже отдано некой счастливой избраннице.

Тот единственный, в кого она была влюблена, звался Свен, а его избранница носила имя Марго. Полина любила Свена, любила Марго и никогда не пожелала бы им ничего дурного. Милая, приветливая, беззащитная, вся распахнутая настежь, вся светящаяся добротой, такая привлекательная, такая женственная Марго!.. Если бы она только узнала о муках Полины, она, не раздумывая, тут же отказалась бы от своего счастья. Но в чем была виновата Марго? И почему Марго должна была пострадать? Нет, Полина не выдала тайны. Ни Свен, ни Марго так и не узнали никогда о ее любви; о ней не знал никто, кроме зеленой скамейки, а скамейка умела хранить секреты.

Еще прежде, чем Свен и Марго поженились, Полина подобрала подходящее лекарство и почти полностью выздоровела. Научившись обнаруживать недостатки в характере Свена, примечать любой его промах, любую нетактичность, любую сказанную им глупость, она с удовлетворением складывала из этих деталей, как ребенок из кубиков, новый облик Свена — и Свен представал перед нею ленивым, бездеятельным, непоследовательным в своих идеалах, невнимательным и нечутким даже к Марго, эгоистичным до черствости, циничным и грубым. Кстати, это замечала и Марго, значит, Полина не относилась предвзято к своему прежнему кумиру, она лишь обрела объективную точку зрения. Однако если Марго смотрела на недостатки Свена сквозь пальцы и даже с улыбкой, то Полина вскоре научилась сопоставлять Свена с тем единственным идеалом мужчины, который она знала, — с отцом, и в этом беспощадном сравнении Свен еще больше проигрывал. Наконец, он стал ей почти безразличен, почти как все…

Осознав себя взрослой, Полина пришла к выводу, что ничего страшного не случилось, был обычный возрастной перелом, осложнившийся тем, что как раз в это время она осталась без отца, единственного настоящего друга и советчика. До пятнадцати лет он формировал ее характер, с семнадцати она сама взялась за себя, да так, что и отец позавидовал бы. Никаких драм в ее жизни не произошло, считала Полина. Как и все на Корабле, она ненавидела драмы и боялась их: слава богу, у них и без того достаточно забот, и без того велика ответственность…

Но так или иначе, если отвлечься от слишком личных, а потому несущественных для истории переживаний, двадцать семь лет со дня рождения Полины протекли подобно спокойной полноводной реке. Жизнь шла хорошо и размеренно, даже чересчур размеренно, и Полине казалось, что так и должно быть, что существование на Корабле и есть нормальная человеческая жизнь, а рассказы о Земле — только сказка, заманчивая, но ненужная сказка, уводящая в бесплодные мечтания, отвлекающая от повседневных дел.

Все ее сверстники из Второго поколения переженились, обзавелись детьми, лишь Полина оставалась одна. Ей по-прежнему не светило впереди, однако теперь она относилась к этому спокойно и не унывала. Устав Корабля не только разрешал, но и обязывал ее стать матерью, и она знала, что рано или поздно родит ребенка от Свена, но пока не спешила. Она любила маленького Александра, а позднее Люсьен, Джона и Сержа как собственных детей, и они отвечали ей взаимностью. О чем еще оставалось ей мечтать?

На этот раз непредвиденное не было абсолютно непредвиденным. В течение нескольких месяцев та же болезнь, от которой умер Джон, скосила сразу четверых: Лидию, тетю Этель, Фреда и Марго. Теперь, имея дневник Джона, они уже знали кое-что, и они приняли все возможные меры. Сутки напролет Фред, Полина и Марго просиживали у лабораторных столов. Тысячи анализов питьевой воды, воздуха, пищи, уровня радиации не дали никаких результатов. Гипотеза о том, что в замкнутой экологической схеме Корабля, в этом круговороте вещества что-то разладилось, не подтвердилась. Ни воздух, ни вода не содержали никаких вредных примесей, во всяком случае, не больше, чем на Земле.

Может быть, отравляли не химические вещества, а само сознание, что вода, которую они пьют, — это отходы людей и животных, что пища, которую они едят, заново воссоздается в Синтезаторе, что даже табак, который они курят, пропитан уловленным из воздуха никотином прежних сигарет и трубок? Фред склонялся именно к этой гипотезе. Попробовали поить за болевшую первой Лидию дважды очищенной водой и кормить только натуральной пищей, до крайнего возможного предела сократив поголовье кур и кроликов, — не помогло. С полной нагрузкой работал Консультант, предлагая все новые и новые остроумные опыты и эксперименты, требуя все новых и новых анализов, — и тоже напрасно…

А Корабль летел к своей звезде, и, значит, надо было жить, чтобы выполнить задачу экспедиции. Свен стал командиром, Полина — его женой.

Вот когда она пожалела, что так рьяно выискивала недостатки Свена, что от былого переполнявшего ее чувства остались одни крохи. За непримиримость юности пришлось расплачиваться разочарованием.

Полине казалось, Свен меньше всего подходит для роли командира. Правда, само это слово уже потеряло первоначальный смысл, истинными командирами были, пожалуй, только Джон и Алекс, уже Фреда точнее следовало бы называть старейшиной коллектива или даже главой семьи. Тем более Свен. Он так и не пришел в себя после свалившейся на них беды. Ему явно не хватало энергии, целеустремленности, умения мыслить масштабами экспедиции. Да и в характере его преобладала созерцательность, какая-то болезненная углубленность в суть незначительных вещей и явлений, стремление чего бы то ни стоило докопаться до этой никому не нужной сути. Философствования Свена, его житейская неприспособленность раздражали Полину. Она старалась помогать ему во всем и по возможности не выказывать его слабости перед младшими, но Александр и Люсьен уже многое понимали.

И опять время сделало свое: постепенно утихла боль утраты, и быт, заменяющий на Корабле жизнь, опять привел все в норму. Полина родила дочь, назвав ее в честь бабушки Мартой. Материнство смягчило Полину, еще больше привязало к детям, к хозяйству, и она вскоре научилась прощать Свену то, что можно прощать мужу, близкому человеку, но не командиру. А вслед за этим пришла любовь, совсем непохожая на ту первую юношескую влюбленность, — спокойная, глубокая, зрелая. Правда, Полина не знала, полюбил ли ее Свен, и никогда не спрашивала об этом. Она привыкла думать, что полюбил, хотя он и не забывал Марго, Впрочем, ревность к памяти соперницы давно уже не тревожила Полину.

Она была вполне счастлива; дети росли здоровыми, добрыми, работящими; со Свеном ее связывала все крепнущая взаимная привязанность; и, размечтавшись, она уже видела у своей груди вторую дочь, потому что Кораблю нужна была девочка; и с удовлетворением поглядывала на старших на быстро мужавшего Александра и хорошенькую Люсьен, очаровательно красневшую под его настойчивым взглядом, совсем как Марго краснела когда-то под взглядом Свена. И если иногда ее смущало слишком раннее повзросление детей или слишком перевешивающая чувства рассудочность, то на другой день радовала шаловливость и непосредственность. Ей не раз приходило в голову, что уж им-то, Третьему поколению, нисколько не мешает замкнутость пространства, что они, даже не слышавшие из первых уст рассказов о Земле, воспринимают ограниченный мир Корабля, как единственно возможное, данное от природы.

Как, наверное, тосковали по Земле те, Первые! Но уже для нее Земля была полуреальностью, полусном. А Третье поколение — это поколение Корабля, они родились здесь и воспитывались людьми, родившимися здесь. Едва ли они представляют себе Землю как мир, для них она всего лишь планета, подобно тому как звезда, к которой они летят, всего лишь звезда. Точка на карте вселенной, не больше.

Однажды Полина спросила Александра и Люсьен:

— Вам хотелось бы на Землю?

— Н-нет, — замотала головой Люсьен. — Я не знаю, какая она, Земля. Там очень много незнакомых людей, я просто растерялась бы.

Александр, прежде чем ответить, подумал.

— Здесь, на Корабле, наша родина, нам хорошо здесь. А на Землю… разве что посмотреть одним глазом, какая она. А насовсем — нет!

Полина и пожалела их, и позавидовала.

Так они и жили эти последние годы. Не чувствовалось никаких признаков надвигающейся катастрофы. Правда, иногда Овен барахлил, но это не в счет, они все барахлили время от времени, инстинктивно возмущаясь размеренным, как тиканье часов, существованием. Все шло хорошо, и вдруг — как гром среди ясного неба.

В чем же дело? Может, Свен возненавидев эти стены, превращающие Корабль в тесную кроличью клетку? Или так и не сумел забыть Марго? Нет, нет, нет, все это не то, совсем не то!..

Она не могла найти оправдания поступку Свена. Найдись оправдание, ей легче было бы понять его, простить, забыть, прийти в себя и все начать сначала. Должна ведь существовать причина ухода, учит история, не мог же человек уйти просто так, из-за каприза, из-за минутной слабости. Если бы он, как настоящий мужчина, уходя, подумал о ней, о ее терзаниях, о том, что она должна как-то объяснить его исчезновение детям, — уж он догадался бы оставить хоть записку, хоть какой-то намек, что ли. Но он ушел молча. Значит, или ему не хватило мужества, или он даже не вспомнил о ней в последние минуты. И не только о ней. Он не вспомнил о грядущих поколениях, о Цели, о долге, а это опять противоречит опыту истории: даже легкомысленная Ева ушла, выполнив свой последний долг, родив Марго.

Чем больше рассуждала Полина об уходе Свена, тем чаще охватывал ее гнев: так поступить мог только человек, предавший Цель. Само право на уход, призванное охранять покой Корабля, Свен обратил во вред Кораблю.

Что же ей делать теперь, как вести себя с детьми? Дети, дети… Их трудно воспитать, но проще простого свести на нет плоды кропотливой многолетней работы. Одна ошибка — и разом рухнут все моральные устои, необходимые для того, чтобы выжить самим и вырастить следующее поколение. Если она не найдет, что противопоставить духу безразличия, идущему от поступка Свена, экспедиция окажется в опасности.

Но думай не думай, терзайся не терзайся, а придется записать в анналах Корабля:

17 октября 2160 г. — Уход Свена.

По следам Свена

И опять жизнь на Корабле потекла плавно и размеренно. Но теперь это нисколько не зависело от Полины. Она механически выполняла свои обязанности, с равной заинтересованностью занималась кухней и научными исследованиями по Основной Программе, задавала корм кроликам и разучивала с детьми Шопена, наблюдала за досугом малышей и часами бесцельно следила за перемигиванием индикаторов на пульте Консультанта — но мысли ее витали далеко от всего этого.

А большое хозяйство Корабля требовало внимания, прилежности, увлеченности. Еще больше времени и сил отнимали на