Правдивая история о восстановленном кресте [Франц Верфель] (fb2) читать онлайн

- Правдивая история о восстановленном кресте (пер. А. Сулимова) 224 Кб, 31с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Франц Верфель

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Франц ВЕРФЕЛЬ ПРАВДИВАЯ ИСТОРИЯ О ВОССТАНОВЛЕННОМ КРЕСТЕ

Рассказ
Франц ВЕРФЕЛЬ (1890–1945) — австрийский прозаик и поэт, зачинатель экспрессионизма в австрийской лирике, автор ряда антивоенных романов и пьес. В 1938 г. эмигрировал во Францию, в 1940 г. — в США.

1
Я услышал ее от него самого. У этого коренастого рыжеволосого человека было лицо с пористой кожей и сильные руки крестьянина. Глаза его, с зеленоватым отливом, большей частью были опущены, но иногда во взгляде вспыхивал неукротимый огонь, отчего потрепанный жизнью сорокалетний мужчина вдруг становился похож на строптивого мальчишку. По внешнему виду нельзя было угадать в нем католического священника. Он не носил ни белого воротника, ни черного сюртука, — лишь серый спортивный костюм с брюками-гольф и чулками до колен. Когда я увидел его впервые в Париже, костюм этот был уже поношенным. Спустя два года в Америке он отнюдь не стал элегантнее. Мы виделись в Париже мельком. И хотя тотчас вызвал во мне явную симпатию, мы не сблизились. Дело в том, что мне советовали не слишком доверять капеллану Оттокару Феликсу…

Недоверчивость — одно из самых ядовитых ночных растений политической эмиграции. Ни один эмигрант не доверяет другому, а если б и мог, то показался бы подозрительным самому себе, ибо душа его удручена и бесприютна. Кто этот австрийский капеллан? — спрашивали все. Почему оставил свою страну? Никто о нем ничего не знает. Он не известен как борец с нацистами ни словом, ни делом. Австрийское духовенство после аншлюса заключило с ними мир. А не партийный ли лазутчик этот чудной священник в гольфах, задача которого, может быть, кроется в том, чтобы шпионить за нами? Как он перешел границу? Кстати, недавно его видели на Рю де Лилль, а на Рю де Лилль находится немецкое посольство.

Я считал все эти пересуды чистейшим вздором, тем не менее избегал его. Но когда он внезапно появился в моем номере в отеле Хантере в Сент-Луисе, я почувствовал неожиданную радость. Это было недавно, поздней осенью 1941 года. Накануне вечером я читал доклад, в котором, говоря о кризисе современного человечества, пытался доказать, что важнейшая причина наших бедствий — утрата веры в Бога. Капеллан Феликс, бывший в числе моих слушателей, сдержанно похвалил доклад и сказал, что я на верном пути, а если и дальше буду следовать по нему, то еще глубже постигну тайну нынешней безысходности. Он был бледен, выглядел усталым и истощенным. Но когда я, желая помочь, справился о его житье-бытье, остановил меня, резко махнув рукой. У него де есть все необходимое. Еще во время наших немногочисленных встреч в Париже он избегал разговоров о себе и своих личных делах. Таким образом, беседа по-прежнему касалась общих тем, пока вдруг мне не припомнились подозрения в его адрес, открыто высказывавшиеся тогда во Франции в среде беженцев. Сейчас, в присутствии этого человека, они показались мне еще более нелепыми, чем раньше. Но я не сумел себя пересилить. Против воли и вопреки внутреннему чувству я поинтересовался обстоятельствами, вынудившими его покинуть родину.

Он серьезно посмотрел на меня, веснушки и поры его обветренного, честного и открытого лица напоминали чуть ли не оспины. Рыжие волосы ежиком торчали над низким лбом, изборожденным красивыми морщинами. Глаза без ресниц были глубоко посажены, отчего вспыхивавший в них свет казался тревожным.

— Благодарю, — сказал капеллан, — за то, что вы спрашиваете о событиях, которые уже давно позади, а, к примеру, не о концлагерях во Франции, из которых удалось бежать, не о переходе через немецкую линию фронта, не о тайных тропах в Пиренеях — обо всех тех мытарствах, которые, в конечном счете, перенес любой из нас…

— И что же это за события?

Он помолчал некоторое время, потом продолжил, так и не ответив на мой вопрос:

— Да, да, это оттого, что я весь день поневоле думаю об Аладаре Фюрсте. И ваш доклад отчасти тому виной…

Заметив удивленное выражение моего лица, он мягко улыбнулся:

— Он был славным, добрым человеком, этот доктор Аладар Фюрст. И он первым пал в этой большой войне от рук врага, всемирного врага. Никто не знает об этом первом бойце, павшем смертью храбрых, и он не получит медали за отвагу. А это ведь нечто большее, чем просто гибель на войне…

— О какой войне вы говорите? В 1938 году, когда с Австрией было покончено, не было никакой войны.

— О, вы сейчас убедитесь, — кивнул капеллан, — что большая война началась именно тогда… Видите ли, со вчерашнего вечера мне не терпится доверить вам эту давнишнюю историю, то есть буквально вручить ее вам. Понимаете?

— Какую историю? — спросил я.

Капеллан прикрыл рукой свои чувствительные глаза, защищаясь от яркого послеполуденного солнца, которое било прямо в окно, выходившее в большой Сент-Луисский парк.

— Это история об одном еврее, который не пожелал бесчестить имя Божие, — сказал Феликс довольно тихо и добавил немного погодя: — Это правдивая история о поруганном и восстановленном кресте…

2
Патер Оттокар Феликс исполнял должность приходского священника в селе Парндорф, расположенном на севере Бургенланда между цепью лесистых холмов и протянувшемся далеко на юг Камышовым озером, на котором стоит Нейзидль. Бургенланд, обязанный своим названием множеству средневековых бургов, венчающих на юго-западе его высоты, — новейшая, беднейшая и во многих отношениях страннейшая провинция Австрии. До первой мировой войны она относилась к Венгрии, которой пришлось по Трианонскому мирному договору ее уступить. Это типичная пограничная область, где смыкаются Венгрия, Словакия, Югославия и Австрия. Соответственно и состав населения в ней весьма пестрый: венгерские помещики, австрийские крестьяне, словацкие батраки, еврейские торговцы, хорватские ремесленники, цыгане и, наконец, трудно определимое племя куманов-половцев, выплеснутых в XVII веке волной турецкого нашествия.

Парндорф с его круглой рыночной площадью, гусиным прудом и низкими соломенными крышами с аистиными гнездами наверху — одно из самых унылых селений этой местности, чья почти уже азиатская тоска резко контрастирует с простором и мягкой красотой австрийского пейзажа. По виду этих сел никто не заподозрил бы близкого соседства Вены и благородного царства Альп. Словно бы ровнехонько по ним провели границу между Востоком и Западом. Единственно важное значение Парндорфа заключено в том, что он стоит на магистрали Вена-Будапешт, и, стало быть, сияющие вагоны длинных экспрессов, связывающих Европу с Востоком, проносятся мимо его крошечного вокзала — отличие, коего не удостоились иные центры провинций.

Почему Оттокар Феликс был переведен из венского рабочего предместья Йедльзее, где он служил капелланом в главной церкви, я не знаю. Поскольку перевод состоялся в 1934 году, после печально известных боев венских рабочих с правительственными войсками — кто не помнит этого исторического полустанка на пути к пропасти? — то, не без основания, смею предположить, что капеллан скомпрометировал себя в глазах начальства заступничеством за социалистов и теперь в качестве покаяния должен был отбывать своего рода ссылку. Он ни словом не обмолвился об этом, а расспрашивать его я не решился.

В Парндорфе жила маленькая еврейская община. Их было семей десять, в общей сложности человек тридцать-сорок. Во всех округах и населенных пунктах узкого и протяженного Бургенланда имелись такие общины — в Эйзенштадте и Маттерсдорфе, больших городах, Киттзее и Петронеле, в так называемом «треугольнике стран», где сходятся Венгрия, Чехословакия и Австрия, и в Рехнице, далеко на юге, на границе с Югославией. Все эти общины состояли большей частью из нескольких старинных семейств, имевших родственников и свояков вдоль и поперек всей провинции. Повсюду встречались одни и те же фамилии: Копф, Цопф, Рот, Вольф, Фюрст. Наряду с миллионерами Вольфами из Эйзенштадта Фюрсты были одним из самых уважаемых семейств, хоть и совсем в другом смысле, чем первые. Они не нажили большого состояния, зато уже с 17 века из их среды вышли несколько раввинов и ученых, сыгравших большую роль в обособленной истории духовного развития гетто. Бургенландские евреи гордились двумя вещами: своими учеными мужами и своей оседлостью. Дело в том, что в отличие от других еврейских племен, они давным-давно позабыли проклятие скитальчества и безродности. Не из России или Польши, Моравии или Венгрии переселились они в эти места, нет, они похвалялись, что издавна живут на этой земле, и лишь небольшая часть их в эпоху Реформации вместе с преследуемыми протестантами перебралась из соседней Штирии сюда, в более свободную пограничную область.

Уважаемое семейство Фюрстов было родом из того самого Парндорфа, куда неблагосклонная судьба забросила капеллана Оттокара Феликса. Там жил и доктор Аладар Фюрст, мужчина тридцати с лишним лет, рано женившийся, отец троих детей, из которых младшему, мальчонке, в ту черную пятницу, когда была убита свобода Австрии, исполнилось ровно три недели. Аладар Фюрст был, несомненно, человеком мечтательным и далеким от жизни, ибо, будучи доктором философии и права, воспитанником знаменитой еврейской семинарии в Бреславе, светским человеком, жившим в разных европейских столицах, не нашел ничего лучшего, как вернуться к соломенным крышам родного селения, зарыться там в своей изысканной библиотеке и, кроме того, исполнять обязанности сельского раввина в Парндорфе и нескольких соседних общинах. В старинной крошечной молельне он совершал богослужения и учил в школах округи детей израилевых вере их отцов.

Естественно, в этом небольшом местечке капеллан и молодой раввин встречались почти ежедневно. И не менее естественным было также — при совпадении и различии, в известной степени, исполняемых ими обязанностей и деликатном отношении к этому обоих — то, что они довольно долго ограничивались лишь взаимным вежливым приветствием. И лишь недавно, по случаю свадьбы, на которую также был приглашен доктор Аладар Фюрст, впервые разговорились. После этого Фюрст нанес визит католическому священнику, на который тут же последовал ответный. Раввин пригласил капеллана на обед. Они стали общаться регулярно, хотя несколько сдержанно и формально. Сближению Феликса и Фюрста мешало, пожалуй, не только различие в вере, но и коренящееся в глубине веков взаимное недоверие, которое лишь с огромным трудом преодолевается даже между высокими душами. Тем не менее христианский священник, как он признался мне, очень скоро почувствовал расположение к еврейскому раввину. Не столько эрудиция и высокий интеллект, которые он как человек дела ценил меньше, сколько другое обстоятельство наполняло его глубоким изумлением. До сих пор всякий раз, когда ему приходилось иметь дело с одним из сынов Иакова, он невольно замечал в его глазах тень недоверия, или, вернее, с трудом скрываемый суеверный ужас, относящийся к сану священника столь враждебной ему когда-то церкви, — и это строго ограничивало пределы всякой беседы. Фюрст же весьма отличался от прочих в этом роде. Он прекрасно разбирался во всех вопросах теологии и, казалось, с удовольствием демонстрировал свою осведомленность: цитировал апостола Павла, Св. Фому, Бонавентуру, Ньюмена с большим знанием предмета, чем на то способен какой-нибудь зачуханный деревенский капеллан. Патер готов был предположить, что Аладар Фюрст достиг гораздо большего, чем знание, в сущности, пожалуй, суетное — а именно преодолел в себе сколь древний, столь и вполне объяснимый бесконечными страданиями страх своих предков перед Христом, не отступив при этом, правда, ни на шаг от собственной веры. Феликс сказал мне, что одно замечание раввина произвело на него сильное впечатление. Тот обронил его в беседе о миссии евреев, причем эту щекотливую тему с обескураживающей свободой выражения затронул не он, а именно Фюрст.

— Я не понимаю, ваше преподобие, — сказал тогда раввин, — почему церковь придает такое значение крещению евреев. Разве может она удовлетвориться двумя-тремя истинно верующими среди сотни карьеристов или слабовольных ренегатов? И потом, что произошло бы, если б крестились евреи всего мира? Израиль исчез бы. Но с ним исчез бы из мира и единственный живой свидетель откровения Божьего. Священное писание — не только Старого, но и Нового завета — свелось бы тем самым к пустой и бессильной легенде наподобие мифов древних египтян и греков. Сознает ли церковь эту смертельную угрозу? И именно в нынешний момент всеобщего распада?.. Мы связаны друг с другом, ваше преподобие, но мы не едины. В Послании к римлянам сказано, как вы, наверняка, не хуже меня помните, что община Христова зиждется на Израиле. Я убежден в том, что пока существует церковь, будет существовать и Израиль, как и в том, что церковь падет, если падет Израиль…

— И откуда же у вас такие мысли? — спросил капеллан.

— От наших страданий вплоть до сегодняшнего дня, — ответил раввин. — Или, может быть, вы полагаете, что Бог заставил бы нас столько веков страдать и выдерживать эти испытания?

В ту черную для Австрии пятницу, в одиннадцатый день марта, когда случилось непостижимое, капеллан Оттокар Феликс сидел дома. Было семь часов вечера. Час назад он слышал по радио прощальную речь канцлера Шушнига — глухой голос, произнесший: «Мы должны уступить силе» и затем: «Боже, храни Австрию», — потом долгое молчание и музыка Гайдна, торжественная, разрывающая сердце. Феликс все еще сидел у радиоприемника, отставив его в сторону, и не шевелился. В голове у него, словно бы парализованные, со ржавым скрипом, ворочались мысли, и он безуспешно силился прийти к ясному решению — как ему вести себя после этой катастрофы, столь внезапно обрушившейся на несчастную страну.

Тут открылась дверь и в комнату вошел доктор Аладар Фюрст. Он не стал ждать, пока экономка доложит. На Фюрсте было длинное торжественное облачение. Ведь уже начался Саббат. Узкое лицо с темными глазами в обрамлении длинных ресниц и маленькими черными бакенбардами было немного бледнее обычного.

— Простите, ваше преподобие, — сказал он, сильно запыхавшись, — что я врываюсь к вам столь неожиданно… Мы уже начали праздничную службу, и, стало быть, я только сейчас…

— Я думаю, события прервут Саббат, — заметил священник, словно бы приходя на помощь раввину, и пододвинул кресло неожиданному гостю, но тот не стал садиться.

— Мне нужен совет, ваше преподобие… Видите ли, я лично такого не ожидал, я был настолько уверен, а сейчас… Вы слышали, в округе объявился молодой Шох, уже с неделю, все у них было сговорено заранее. Шох — командир здешних штурмовиков. Он созвал весь свой сброд — батраков, чернорабочих с капсюльной фабрики, безработных — и все сидят пьяные в трактире и грозятся, что еще сегодня ночью всем евреям будет крышка…

— Я сейчас же пойду к старику Шоху, — сказал капеллан, — паршивец все еще побаивается отца…

Это была неправда, и Феликс сам прекрасно знал, что нынче не сын боится отца, а наоборот, отец дрожит перед сыном. Он сказал это просто так, поскольку больше ему ничего не пришло в голову, чем бы успокоить Фюрста.

Старый Шох был самым богатым виноделом в округе и добрым католиком. С младшим сыном, Петером, ему явно не везло. По крайней мере, до сих пор. В биографии Петера было много любопытных моментов. После того как он, хорошенький, как картинка, в семнадцать лет сделал ребенка отцовской батрачке, что по деревенским понятиям не такой уж большой грех, Петер стал угрожать девушке, пустив в ход кулаки, взломал чемодан испуганной насмерть бедняжки и украл все ее сбережения. Старый Шох, питавший к своему младшенькому слепую отцовскую любовь и спускавший ему прежние пакости, на этот раз рассвирепел, и прежде всего потому, что про эту подлость узнали односельчане. С помощью старших сыновей он наконец-то как следует вздул Петера и отправил его в лесоводческое училище в город Леобен (кроме виноградников, у Шохов были еще и лесные угодья).

Но поскольку великовозрастный шалопай целых шесть лет просидел в младшем классе начальной школы и едва научился по складам читать и писать, в Леобене он тут же с треском провалился на приемном экзамене, который без труда выдерживал любой мало-мальски грамотный дровосек. Петер и не подумал сообщать домой о своем провале, а остался в оживленном городе, где ему понравилось гораздо больше, чем дома в унылом Парндорфе, проматывая кучу денег, которые ловко выманивал у старика под предлогом затрат на учебу.

Совершенно удивительная карьера Петера Шоха в мирное время, безусловно, окончилась бы печально. Но в наши столь знаменательные дни как спасение на помощь ему пришло «движение», столь щедро оплачиваемое Третьим Рейхом во всех соседних странах. «Движение» это имело обыкновение с мудрой прозорливостью вербовать таких вот шалопаев. Оно знало по старому опыту, что отвращение к алфавиту и регулярному труду имеют почти неизбежным следствием склонность к беспощадному насилию. А для того первого удара, который должен был сломить сопротивление австрийского народа, как раз настоятельно требовалась целая гвардия решительных насильников. Немалую роль в благосклонности, которую питали к Петеру некие партийные руководители, играли его золотисто-белокурые волосы, стройная фигура и небольшое курносое лицо. На фоне лысых, пузатых и хромых вождей он производил впечатление блестящей иллюстрации к учению теоретиков расизма о чистоте нордического типа. Фотографы чуть ли не каждый день почтительно упрашивали его позировать им, и портрет его во множестве экземпляров украшал картотеки немецких расистских ведомств. Так из сына богатого винодела в Парндорфе вышел «подпольщик». Он получал из Мюнхенской партийной кассы денежную помощь в таком размере, что в среде своих выступал в роли величественного Креза. Несколько сумасбродных хулиганских выходок во имя партии прославили его, и когда ему, в конце концов, как саботажнику и террористу, пришлось провести пару месяцев в тюрьме, он же в результате был превознесен как один из тех мучеников, которые после встречи в Берхтесгадене и падения австрийского правительства были «вызволены из неволи и позора». Такова вкратце история молодого Петера Шоха, одно лишь имя которого приводило в ужас доктора Фюрста, и не его одного.

Теперь раввин все-таки присел. Капеллан налил ему рюмку водки:

— Не стоит сразу думать о худшем, — сказал он.

— Как это не стоит? — спросил Фюрст, подняв резким движением голову, — может, нужно было бы… Послушайте, ваше преподобие, — произнес он спустя некоторое время сдавленным голосом, — через час идет поезд к венгерской границе… Может быть нам, я имею в виду всю семью, стоит… Правда, моя бедная жена едва встала на ноги после родов… Что же делать? Ваше преподобие, посоветуйте! Мне нужен ваш совет…

И тут патер Оттокар сделал то, чего он никогда не простил себе. Вместо того, чтобы пожать плечами, сказать: «Я не знаю», как оно и было, он дал совет, весьма определенный совет, плохой совет. Хотя кто в таком положении знает, плох или хорош его совет?

— Вы в самом деле хотите так вот сразу бросить все на произвол судьбы, дорогой доктор Фюрст? — сказал, стало быть, капеллан, роковым образом сравнивая мысленно свое положение с положением собеседника, — мы ведь ничего пока не знаем о новом правительстве, а вдруг в Австрии все будет иначе, чем можно предположить. Подождите хотя бы пару дней!

При этих словах Аладар Фюрст облегченно вздохнул:

— Благодарю вас за этот совет… Конечно, вы правы, ведь австрийцы не немцы, а я все же патриот… Мне было бы невероятно тяжело бросить наш дом. Наше семейство живет здесь с незапамятных времен, на кладбище есть даже средневековые могилы наших предков, а сам я специально вернулся из большого мира в Парндорф. Ну что ж, может быть…

Капеллан проводил его до порога, за которым уже стояла звездная ночь.

— Я загляну к вам завтра, — сказал он на прощанье.

Но вот что произнес Аладар Фюрст напоследок, задумчиво пожимая руку Феликсу:

— Я боюсь только одного, господин патер… Я боюсь, что наш брат сильно расслабился и растерял силу и крепость духа наших отцов во времена преследований… Спокойной ночи…

3
В девять часов следующего утра — капеллан Оттокар Феликс как раз обдумывал, насколько далеко он может зайти в своей воскресной проповеди в осуждении победителей — он был потревожен криками и возрастающим шумом, глухо долетавшим через окно. Он тотчас бросился из дома, в чем был, без шляпы и сюртука. Круглая рыночная площадь была запружена толпой, столь многочисленной, какой обычно не бывало ни на ярмарке, ни во время церковных праздников. Из сел глухой Парндорфской пустоши, даже из самых отдаленных прибрежных деревень большого Камышового озера устремились они сюда в ожидании интересного зрелища — крестьяне, батраки и батрачки, рабочие капсюльной фабрики и сахарных заводов всей округи и куча безработных, к тому же переставших получать пособие от государства и потому как самый беспокойный элемент общества охотно участвовавших в любых беспорядках. Ядро этой толпы составлял отряд молодчиков в коричневых рубашках, на левом рукаве у каждого по свастике. Строй был повернут лицом к самому видному зданию изо всех имевшихся в Парндорфе. Возможно, семье Фюрстов и не подобало владеть этим красивым домом, одним из немногих в селе в два этажа, да еще и с мансардой. Но можно ли винить Аладара Фюрста за то, что его дед в более счастливые времена пятьдесят лет назад был столь неосторожен или столь нескромен, что выстроил себе настоящий городской дом в краю нищих соломенных хижин? На первом этаже, по обеим сторонам ведущих во двор ворот, помещались две большие торговые лавки — «Гражданская булочная» Давида Копфа и «Мелочные и колониальные товары» сына Самуила Рота. Владельцы этих магазинов, их жены, сыновья, дочери, родственники и работники сбились тесной кучкой перед воротами, а в центре ее стоял молодой ребе Аладар, единственный, кто довольно высоко держал голову и, в противоположность ко вчерашнему, не производил впечатления человека сломленного. Против напуганной кучки людей занял свой пост Петер Шох, командир этой военной операции. Он с явным веселием в сердце держал в руке автомат, дуло которого было направлено на Аладара Фюрста. Рядом стоял маленький тщедушный человечек со сморщенным обезьяньим личиком, которое при желании, казалось, можно растянуть, как гармошку. На носу человечка торчали очки в стальной оправе, а на голове красная форменная фуражка, ибо это был начальник станции Парндорф господин Игнац Инбихлер собственной персоной. Когда подошел капеллан Феликс, Петер Шох как раз заканчивал свою яркую речь, интонацию которой, одновременно обиженную и издевательскую, он довольно точно скопировал, позаимствовав ее у выступающих по радио партийных вождей:

— Немецкие мужчины и женщины! Для немецких товарищей невыносимо получать хлеб наш насущный из рук еврейской пекарни. Мировому еврейству на руку и впредь отравлять наших невинных детей своей мацой. Эти времена прошли, ибо сейчас мы имеем исторический момент. Именем немецкой нации объявляю пекарню Копфа переходящей в собственность арийцев. Вместо него вступает в силу наш немецкий товарищ Ладислаус Чичевицкий… Зиг Хайль!

Петер Шох изо всех сил старался выражаться литературным языком, сквозь который повсюду просачивался самый вульгарный диалект.

Коричневорубашечники скандировали в такт за ним: «Зиг Хайль!» Однако толпа продолжала вести себя до странного тихо, полная как бы безучастного любопытства. Теперь взял слово человек в красной фуражке. В этой пограничной дыре, точно так же, как и в Берлине, действовали оба характернейших типа национал-социалистов. Шох представлял безусловный героизм, Инбихлер же, напротив, подмигивающую дипломатию, которая добродушно хлопает жертву по плечу, покамест героизм вспарывает ей брюхо. Итак, Инбихлер, начальник станции, обратился к кучке людей у ворот:

— Господа! Все в порядке! Это не какая-нибудь незаконная акция. Немцы — это сама организованность! Ни у одного из вас и волоса с головы не упадет. Надо только дать подписку, что вы совершенно добровольно передаете нам свои лавки и немедленно покидаете немецкую землю… Если после 17 часов здесь будет находиться кто-либо из обитателей этого дома, то он сам навлечет на себя неприятные, очень и очень неприятные последствия. Тогда я уже ничем не смогу ему помочь… Есть только два пути решения еврейского вопроса. В своей беспредельной доброте сердечной наш фюрер выбирает второй путь…

Капеллан понял, что своим вмешательством он здесь не только ничего не добьется, но и бессмысленно подвергнет себя опасности. Поэтому он помчался домой и, нервничая, связался по телефону с жандармерией, окружными властями и, наконец, с правительством Земли в Эйзенштадте. Везде он получал одинаково уклончивый ответ. Мол, при всем желании, нельзя ничего предпринять против тех подозрительных элементов, которые в настоящий момент перекрыли все дороги. Они члены партии, а партия получает свои приказы непосредственно из Берлина. Голоса в трубках дрожали от неприятного смущения. Разумеется, линии прослушивались, и чиновники боялись говорить открыто.

Недолго думая, патер Феликс поспешил к знакомому соседу-помещику, в автомобиле которого через полчаса уже мчался в Эйзенштадт. Там, в главном городе провинции, он ходил от одного начальника к другому, пока, наконец, не очутился у апостольского администратора Бургенланда, главы епархии монсеньора Такого-то. Вялый прелат принял его с елейно-мрачной подозрительностью. Поскольку де главе австрийской апостольской церкви Его Высокопреосвященству кардиналу-архиепископу Венскому угодно с доверием отнестись к новой власти, которая, к тому же, согласно учению, дается от Бога, то сам он, прелат, может лишь рекомендовать господам священникам Бургенланда принять с послушанием эту позицию.

Он, мол, прекрасно знает, что творится на местах, но настоятельно рекомендует отказаться от каких-либо попыток заступничества за изгоняемых евреев. Факты эти, безусловно, предосудительны, но никоим образом не входят в компетенцию католических священников. И, сложив руки, прелат сказал в заключение:

— Помолимся за евреев, в остальном же еще и еще раз будем придерживаться той истины, что всякая власть от Бога…

— Даже если Господь Бог назначит властителем Сатану, монсеньор? — спросил капеллан тоном бунтовщика.

— И тогда, — ответил монсеньор, готовый идти на любой компромисс.

На обратном пути капеллан все больше склонялся к тому, чтобы почесть решение кардинала и прелата за благое. Было что спасать и поважнее, чем горстку ограбленных гонимых евреев. Опасность грозила самой церкви. Не будет ли разумнее всего запереться в ближайшие дни дома, провести воскресную службу без проповеди и постараться избежать всяческих трений? Возможно, он и поддался бы этому приступу слабости, если бы в памяти его не всплывали вновь и вновь те самые слова Аладара Фюрста: «Я убежден в том, что пока существует церковь, будет существовать и Израиль, как и в том, что церковь падет, если падет Израиль…»

4
Когда капеллан Феликс снова появился на рыночной площади Парндорфа, часы на церкви как раз били три. Перед домом Фюрста стояли оба грузовика транспортной конторы Морица Цопфа. Из булочной и магазина через ворота люди волокли домашнюю утварь, шкафы, столы, стулья и громоздили все это на одну из машин. Начальник станции Инбихлер обследовал каждую вещь, подробно рассматривая ее с пристальностью близорукого и рвением добросовестного таможенника, поскольку без его разрешения несчастным не оставляли ни пепельницы, ни даже коробка спичек. Любую приглянувшуюся ему вещицу он тут же приказывал ставить сбоку от себя, слегка оправдывая этот грабеж бормотанием неразборчивого заклятия вроде: «немецкое национальное достояние». Парни в коричневых рубашках составили свои карабины в пирамиды и курили или слонялись вокруг. Шох со своим штабом уже несколько часов восседал в пивной, во главе стола, щедро накрытого к обеду, на который с угодливой поспешностью не замедлили явиться бургомистр и другие именитые люди Парндорфа. Было безветрие, и над селом повис странный молочно-белый туман. Группа суетившихся у ворот заметно увеличилась, теперь их было больше тридцати. Капеллан Феликс дивился, как все они одурело и усердно сновали взад-вперед, совершали разного рода бессмысленные движения и, казалось, руководствовались не заранее обдуманным планом, а скорее как бы инстинктом потревоженных насекомых. Бывшие среди них дети наблюдали за всей этой суетой без малейшего страха, с возбуждением и любопытством. Все выглядели невыспавшимися и походили на бледные тени, качаемые ветром судьбы, которого пока еще не замечали христиане, хотя он уже дул резкими порывами над площадью.

Феликс вошел в квартиру ребе Аладара. Едва оправившаяся роженица, нежная светлоглазая женщина родом из Рейнской области, тяжело дыша, собирала вещи. Белый лоб под расчесанными на пробор каштановыми волосами был сильно наморщен от чрезмерного напряжения. Она стояла посреди груды постельного, столового и нижнего белья, безуспешно пытаясь втолкнуть еще хоть что-нибудь в переполненную дорожную корзину. Изредка она поднимала глаза. Они влажно блестели от слабости и непонимания происходящего. Из соседней комнаты доносился мирный детский лепет и порой требовательный крик младенца.

Капеллан застал Аладара Фюрста перед книжными шкафами, которыми были заставлены до потолка все четыре стены просторной комнаты. Несколько сотен томов, выбранных из множества тысяч, выросли у его ног шаткими башнями. Он держал в руках одну из них, целиком погрузившись в чтение, и подобие улыбки кривило его губы. Казалось, ради этой случайно раскрытой страницы он позабыл обо всем на свете. Вид этого еврея, предавшегося чтению в момент гибели его мира, произвел сильнейшее впечатление на капеллана.

— Высокочтимый доктор Фюрст! — сказал он, наконец. — К сожалению, я подал вам плохой совет… И то, что этот совет терзает мою совесть, не поможет уже ни вам, ни мне… Но, к счастью, у вас венгерский паспорт… Возможно, Господь Бог замыслил распорядиться вашей судьбой и судьбой ваших ближних лучшим образом, нежели нашей… Ведь не раз бывало, что он в действительности укрывал в безопасном месте народ, которому некогда открылся, когда казалось, что хочет его наказать…

Доктор Аладар Фюрст посмотрел на священника долгим потерянным взглядом, столь взволновавшим и обескуражившим того, что он поспешил собственноручно помочь снести вниз отобранные раввином любимые книги.

Через час сборы были закончены. Инбихлер отобрал лучшее имущество изгнанников: не только ценную мебель и все серебро, но и все украшения женщин, ценные бумаги и деньги — ведь каждого из них, в том числе Фюрста, раздевали до рубашки и бесцеремонно обыскивали. Раввин перенес это унижение, усугублявшееся издевательскими насмешками молодчиков в коричневых рубашках, совершенно равнодушно, с отсутствующим видом, так что Феликс чуть ли не с досадой подумал: «Я бы постоял за себя!» Единственное, что Инбихлер пропустил без проверки, небрежным разрешающим жестом, были книги. Но поскольку Инбихлер выразился в том смысле, что «все должно быть в порядке» и что «немцы — это организованность», он сделал подробную опись всех задержанных вещей, отчего грабеж средь бела дня был возведен в ранг законной государственно-политической акции.

Петер Шох, усевшийся теперь рядом с водителем первого грузовика, бешено сигналил. Было четыре часа. До ночи оставалось не больше двух часов.

Штурмовики стали пинками и тумаками загонять свои жертвы на первый грузовик, где те кое-как разместились на полу. Только теперь малышам стало не по себе, и некоторые подняли пронзительный крик. Плотная толпа зрителей хранила гробовое молчание, и по любопытствующим взглядам нельзя было понять, одобряют или осуждают они происходящее. Парни Шоха уже завели свои мотоциклы. И тут капеллан Оттокар Феликс решительно шагнул к Игнацу Икбихлеру.

— Шеф, — сказал он и гордо выпрямился, — я не знаю, по приказу какого ведомства вы тут действуете и есть ли вообще какой-нибудь приказ, но обращаю ваше внимание на то, что если это ваша личная инициатива, то вы ответите за нее — завтра, послезавтра, позже — так или иначе. Всем известно, что эти люди живут здесь много веков подряд, и народ никогда на них не жаловался… В Вене и других больших городах, может быть, по-другому, но здесь это именно так… Вы их сильно напугали, шеф, это, как мне кажется, стоит наказания. Оставьте все как есть, и давайте все подождем законного решения еврейского вопроса!

Сморщенный человечек с лицом-гармошкой сладострастно затянулся сигаретой и выдохнул струю дыма прямо в лицо священнику:

— Только не напирайте, ваше преподобие! — прошепелявил он любезным тоном. — Очередь дойдет до всех. Господа попы вполне могут оказаться следующими. Мне это уже приходило в голову… Но если уж вы так обожаете этих жидов пархатых, можете сию минуту составить им компанию…

— Именно так я и сделаю, — сказал капеллан и разом прыгнул в грузовик, сам не зная, как ему пришло на ум это смертельно опасное решение. Но то было вовсе и не решение. То было действие, совершаемое, казалось, помимо его собственной воли.

Евреи изумленно смотрели на него. Одна только фрау Фюрст сидела на стуле, специально поднятом для нее в грузовик. Она держала на руках младенца, а муж ее в это время пробовал успокоить второго ребенка, крошечную девочку. Тогда капеллан посадил на колени старшего ребенка раввина, четырехлетнего мальчика, и начал его забавлять…

Взревел мотор. Мощный грузовик резким толчком рванулся с места, потому что вся дорога была в глубоких рытвинах. За ним ехала вторая машина. Сзади тарахтели мотоциклы штурмовиков.

5
Машины тряслись по дрянной ухабистой кружной дороге, огибающей большое Камышовое озеро, которого, правда, отсюда было не видать. Дорога эта ведет к Богом забытой таможне на венгерской границе. Отчего они не поехали по магистрали, ведущей к большому пограничному городу Хедьешхалом, осталось коварным секретом Петера Шоха. В первом грузовике, битком набитом измученными тряской людьми, никто не говорил ни слова. Когда капеллан Оттокар Феликс сделал попытку ободрить изгнанников, они слушали его с напряжением и расплывчатым взглядом глухонемых. Должно быть, уже проехали большую каменоломню, когда с наступлением сумерек от озера пополз густой удушливый туман, которого так суеверно боятся жители этой полосы.

Шох приказал остановиться всей колонне. Штурмовики слезли с мотоциклов. Раздался окрик:

— Всем сойти! Разгружай! Разворачивай машины!

В этом словно заколдованном дыму штурмовики бросились ко второму грузовику. Комоды, серванты, шкафы, бережно хранимая домашняя утварь, ящики со столовой и кухонной посудой, сброшенные с самого верха в дорожную грязь, трещали и разбивались вдребезги под издевательский смех. Раздались громкие жалобные причитания женщин. Вне себя от гнева капеллан схватил Шоха за руку:

— Что это значит? Вы с ума сошли?

Шох пихнул священника кулаком в грудь, так что тот покачнулся:

— А до тебя, поп несчастный, я доберусь еще до ужина! — захохотал он.

За домашним скарбом пришел черед и книг раввина. Аладар Фюрст бросился к ним, растопырив руки. Но когда Феликс наклонился, чтобы поднять хотя бы пару книг, ребе Аладар, как показалось капеллану, сделал рукой неподражаемо еврейский жест, выражавший смирение перед судьбой:

— Что с возу упало, то пропало, — пропел он себе под нос и свесил свою небольшую узкую голову на правое плечо.

— Влево от дороги вперед марш! — резко скомандовал Петер Шох.

И всех, топтавшихся в нерешительности, старых и малых, погнали в открытое поле. Никому не разрешалось отставать.

К старикам снисхождения не было, и к детям тоже. Если пара-другая еврейских сопляков сдохнет в этом марш-броске, тем лучше! Они были никто, люди полностью вне закона, чьих прав не защищала больше ни одна в мире государственная власть, недаром же правительства Англии, Франции и Америки не только не выразили решительного протеста, но, наоборот, поспешили заверить, было известно, что будут благоразумно воздерживаться от какого-либо вмешательства во внутриполитические дела. Всем нацистам, сверху донизу, от партийных руководителей до простого «подпольщика», что английский премьер Чемберлен со всей своей командой по-приятельски подмигивает им и с молчаливой благосклонностью взирает на борьбу с еврейским большевизмом (представленном в Парндорфе Аладаром Фюрстом). Не где-нибудь, а именно здесь и сейчас, в центре Европы, в мирное время, дело дошло до развлечения, с древности считавшегося геройским, к тому же дозволенного — настоящей, патентованной охоты на людей! Бодро-радостное улюлюканье горячило кровь! Возбужденные охотники тряслись от смеха, глядя на тени евреев, с пыхтением трусивших перед ними в тумане.

А туман становился все темнее и гуще. Вдруг капеллан почувствовал, что бредет по щиколотку, затем по колено в ледяной воде. Под ногами чавкала топь, с которой в этих местах под Мёрбишем начинается озеро. Оттокар Феликс рывком поднял четырехлетнего малыша, которого до сих пор вел за руку… Теперь он нес его на левой руке, правой поддерживая молодую мать, механически тащившуюся с младенцем на руках…

Я припоминаю, что в этом месте своего рассказа Феликс замолчал. Серые глаза на лице с пористой кожей неподвижно уставились на меня. Я воспользовался паузой и спросил:

— О чем вы думали тогда, в Мёрбишских болотах, господин капеллан?

— Не помню, о чем я думал тогда, — ответил он. — Пожалуй, ни о чем… Но сейчас я думаю вот что: человечество должно постоянно наказывать само себя, что было бы совершенно справедливо, за грех жестокосердия, от которого рождаются одна за другой все наши беды…

6
Было просто чудо, что после этого «сокращения пути» удалось сравнительно быстро вновь выйти из болота на дорогу. Еще большим чудом было то, что никто не пострадал и не отстал. С наступлением ночи резко похолодало и туман рассеялся. Там, впереди, уже горели огни Мёрбиша. Все бросились бежать. За последними домами Мёрбиша была долгожданная граница. Родина, вчера еще милая сердцу, привычная с детства как воздух обитель мирной жизни, уже стала чужой, стала адом, на который оборачиваешься лишь с ужасом.

Ночь была темной. Поднялся ледяной ветер. Над австрийской таможней уже развевался флаг захватчиков. Но когда старая пограничная охрана, еще не сменившаяся, заметила Петера Шоха со штурмовиками и их жертвами, она исчезла в мгновение ока, словно провалилась в болото. Путь к венгерской таможне, меньше сотни шагов, был открыт. Аладар Фюрст собрал паспорта беженцев. Большинство из них, в том числе его собственный, были венгерские, поскольку большая часть жителей Бургенланда, несмотря на заключение Трианонского и Сен-Жерменского мирного договора, по разным мотивам сохранила свое прежнее венгерское гражданство. Не могло быть сомнений в том, что мадьярская граница будет беспрепятственно открыта, по крайней мере для тех, кто сможет предъявить надлежащие документы. Это было их законным правом! Ребе Аладар отправился со стопкой паспортов в руках к венгерской таможне. Капеллан молча сопровождал его. За ними развязной походкой, размахивая руками и насвистывая, шагал Петер Шох. Чиновник в канцелярии даже не взглянул на паспорта:

— Имеют ли господа разрешение Генерального консульства Венгерского королевства в Вене? — спросил он крайне вежливо.

Губы Аладара Фюрста побелели:

— Бога ради, какое разрешение?

— Согласно распоряжению, полученному сегодня в десять утра, переход границы возможен только с разрешения Генерального консульства…

— Но это же совершенно немыслимо, — пробормотал Фюрст. — Мы ничего не знали, да нам никто и не позволил бы получить это разрешение. Ведь нам дали всего шесть часов на сборы под угрозой смерти…

— Весьма сожалею, — пожал плечами таможенник, — но в таком случае ничего не могу сделать. Господа должны предъявить разрешение Генерального консульства…

Петер Шох выступил вперед и хлопнул по столу пачкой «расписок», в которых изгнанники собственноручной подписью подтверждали, что намеревались покинуть родину добровольно и без всякого принуждения.

— Позовите сюда вашего начальника, — сказал капеллан, и сказал это так, что молодой чиновник встал и беспрекословно повиновался, Минут через десять он вернулся вместе со статным офицером с проседью в волосах, по виду которого ясно было, что он служил еще в старой славной армии. Он взял паспорта в руки, словно колоду карт и стал их нервно листать, в то время как капеллан говорил ему решительным тоном:

— Я свидетель тому, господин майор, что этих людей несколько часов назад обобрали до нитки и потом гнали по болоту до границы, хуже, чем скот… Доктор Фюрст — венгерский подданный, и многие другие, как вы изволили убедиться по их паспортам… Цивилизованные люди не могут давать таких распоряжений, которые позволяли бы государству не принять своих нуждающихся в защите граждан…

— Ну… господин патер, — сказал офицер и поднял на Феликса темные глаза, во взгляде которых угадывалась горечь, — цивилизованные люди и не то еще могут… — И он холодно добавил:

— Я должен действовать по предписанию…

— Но нас совсем мало, — стал просить Аладар Фюрст, — у большинства в Венгрии родственники. Мы не будем государству в тягость…

Майор с отвращением отодвинул от себя колоду паспортов. Он не удостоил взгляда никого из присутствующих — ни Фюрста, ни Феликса, ни Шоха. Некоторое время он размышлял, нахмурив лоб, потом сказал довольно грубо:

— Сейчас перейдите обратно через границу и подождите!

Лишь когда капеллан в ужасе посмотрел на него, он пробормотал:

— Я позвоню в Шопрои, господину начальнику комитата…

7
Перед австрийской таможней была небольшая открытая площадка. Влево дорога вела к заросшему камышами берегу озера, вправо она терялась в густых виноградниках. Здесь штурмовики устроили с помощью фар своих мотоциклов некое подобие освещенной сцены. Они загнали в круг света пожилых мужчин и стали развлекаться на манер фашистов в немецких концлагерях, заставляя дряхлых стариков делать в быстром темпе приседания и другие гимнастические упражнения:

— Лечь-встать! Раз-два!

Вскоре восьмидесятилетний Давид Копф, отец булочника, свалился с сердечнымспазмом. Капеллан с трудом удерживался от того, чтобы не присоединиться к истязуемым и терпеть унижения вместе с ними. Но он слишком хорошо понимал, что не добьется этим ничего, кроме обезьяньего издевательского хохота опьяненных властью мучителей. В мозгу его билась одна мысль: «Этим счастливцам дано грешить, тем несчастным дано искупать вину. Кто же счастлив, и кто несчастен?»

Вокруг собралась толпа зрителей — люди из Мёрбиша и солдаты венгерской пограничной охраны. Они не скрывали отвращения и гнева. Феликс заметил, как какой-то унтер-офицер сплюнул и возмущенно сказал соседу:

— Доведись такое, я тут же убил бы себя и всю свою семью.

Через час прибыл автомобиль, в котором собственной персоной восседал начальник комитата, обергешпан (таков титул губернатора венгерской провинции). Шопрон, главный город комитата, был всего в нескольких километрах от границы. Властитель провинции был приветливый тучный господин, наделенный той упругой грацией, которая нередко свойственна дородным сановникам. У него было багрово-красное лицо и белоснежные усы, и он явно потел, несмотря на страшный холод. Непринужденно войдя в центр светового круга, где скрещивались лучи от фар, и подозвав к себе всех радушно-покровительственным жестом, он подбоченился, чтобы еще больше подчеркнуть свою осанистость, и стал раскачиваться на носках, словно всадник в стременах:

— Ребята, что это вы мне тут дурака валяете! — начал он отечески-распекающим тоном, обращаясь исключительно к изгнанникам. — Я не могу отменять законные предписания. Ибо являюсь всего лишь исполняющим лицом и подлежу министерству внутренних дел в Будапеште. Венгрия — правовое государство, и у нас христианский курс, это, конечно, так… Но… я не должен создавать прецедента. Объясняю: если сегодня я пропущу через границу вас, завтра придут другие и сошлются на вас, завтра и послезавтра, и возможно, в течение многих месяцев. Что из этого выйдет, вы и сами можете догадаться. Венгрия — страна, которой обрубили руки и ноги, и в ней почти миллион граждан израильского происхождения, и безработных несть числа, этого нам только не хватало! Вы меня поняли, не так ли? Так что ступайте себе спокойненько домой, все вместе, и не доставляйте мне неприятностей. Лично я сожалею, что ничего не могу сделать для вас.

Обергешпан говорил, словно добрый старик, увещевавший неразумных детей отказаться от опасной затеи и по-хорошему вернуться домой. Но речь его была не по адресу. На вооруженных молодчиков в коричневых рубашках он лишь мимолетно поводил смущенным взглядом. Тут Петер Шох проговорил в полной тишине:

— Прежде чем энти вот пойдут домой, мы их перестреляем…

И все понимали, что слова штурмфюрера не пустая угроза.

Сначала Аладар Фюрст попробовал спокойным голосом объяснить начальнику комитата, что сейчас глубокая ночь, и совершенно немыслимо заставлять грудных младенцев, маленьких детей, только что родившую женщину и множество больных старых людей проводить ее на воле (что значит воля?) — попросту нигде, в пустоте, ибо здесь, на ничейной земле, и есть ничто. Голос его не умолял, а звучал устало, как голос человека, знающего, что никакие крики или просьбы никого не вразумят.

Но теперь была мольба в голосе капеллана. Он заклинал высокое начальство именем Христа хотя бы на эту ночь приютить изгнанников по ту сторону границы, потому что ни в Мёрбише, ни в любом другом австрийском селении им не откроют двери, а смертельные угрозы вооруженных штурмовиков следует принимать слишком всерьез. Обергешпан еще быстрее закачался на носках и вытер пот:

— Но, ваше преподобие, — жалобно, чуть ли не оскорбленно протянул он, — почему вы осложняете ситуацию еще больше, именно вы? Вы думаете, я не человек, что ли? Говорю же вам, что правительство закрыло границу. Весьма сожалею…

В качестве утешения он велел своему шоферу раздать детям и женщинам немного продуктов, привезенных им из Шопрона. Возможно, это было случайным совпадением или причина крылась в самом его характере, но продукты эти были, в основном, липкие сладости, продаваемые обычно разносчиками на уличных перекрестках. Седой майор молча стоял все это время, разглядывая носки своих сапог. Затем начальник отозвал его и капеллана в сторону. Они принялись расхаживать взад и вперед по дороге между обеими таможнями.

— Мне кое-что пришло в голову, — начал обергешпан, — быть может, это выход, который придется по душе господину священнику… Но я ничего не должен знать об этом деле, понятно, господин майор?

Пусть, мол, майор для близиру пропустит «общество» через границу, но в течение ночи снова незаметно переправит его в Австрию, лучше всего на одной из плоских барок, используемых обычно на этом озере. Тем самым воздастся должное и закону, и человечности…

Майор остановился и вытянулся во фрунт:

— Господину обергешпану достаточно намекнуть, и я обойду в этом случае закон. Но я сам отец семейства и не пойду на то, чтобы своими руками посылать на смерть женщин и детей, а их убьют, если мы сначала примем, а потом снова выдадим их.

— Пожалуйста, мой дорогой, это была всего лишь идея, — обиженно улыбнулся начальник и сел в автомобиль, не замечая поднятых рук капеллана.

8
Ночь стала немного светлее. Взошел ослепительно-белый молодой месяц, казалось, усиливавший холод. В винограднике можно было теперь разглядеть маленькую хижину, служившую в сезон сбора винограда защитой от ветра и дождя. Аладар Фюрст отвел туда обессиленную жену и своих малышей. Капеллан отнес туда же четырехлетнего мальчугана, заснувшего у него на руках. Между тем майор велел принести из венгерской пограничной казармы мешки с соломой и одеяла, раздать хлеб и кофе. Он приказал также своим подчиненным поставить для беженцев две палатки: одну — для мужчин, другую — для женщин. Штурмовики с явным неодобрением взирали на эти приготовления, но не отваживались мешать, встретившись с посторонней вооруженной силой, в дружбе и расположении которой они пока еще нуждались. Капеллан поборол искушение отправиться в Мёрбиш, чтобы попроситься на ночлег в доме пастора. Аладар Фюрст сам пытался уговорить его поступить именно так. Ведь до утра ничего уже не должно случиться, сказал ребе. Но Феликс был человеком закаленным, и ночлег без удобств не был ему в тягость. Он пошел просить у майора для детей Фюрста молока и получил большую бутылку. Когда он уже приближался с этим даром к хижине, с площадки донесся короткий сигнал трубы и громкий резкий приказ Шоха:

— Сбор! Все мужчины — становись!

Не люди — тени, вытянувшиеся было внутри палатки и у входа, чтобы наконец-то поспать, встали, едва держась на ногах, с запавшими глазами, и сгрудились в слепящем свете мотоциклетных фар. Последним пришел Аладар Фюрст и за ним Феликс. И если некоторые старики стонали, словно в тяжком сне, то ребе Аладар глядел кротко и задумчиво. Петер Шох двинулся к нему с важным видом, тяжело ступая, очень медленно, сладострастно прищурив маленькие глазки, и с многообещающей кривой ухмылкой. Штурмовики хохотали во все горло. Сейчас наверняка пришел черед главной потехи, ради которой стоило провести пару ночей невесть где в разудалой охоте. Ведь Петер ль, штурмфюрер, был весьма известен своими остроумными выходками. И вот он стоял, белокурый и стройный, перед Фюрстом, намного выше маленького хрупкого раввина, держа в правой руке крест, простой деревянный крест с бедной могилы на Мёрбишском кладбище, который он, наспех приколотив к нему по бокам дощечки, превратил в свастику, символ победы. В стране пока еще не было свастик, так что Шох, ломая голову над своей затеей, напал на мысль ограбить какого-то забытого мертвеца, лишив осевший могильный холмик его христианского украшения. Он поднял эту странную зловещую свастику высоко над головой, как крестоносец:

— Эй, жид пархатый, чесночная морда! — закричал он, и по голосу его было слышно, как он упивается своей затеей. — Ты раввин, что ль? Отвечай, раввин ты?

Ответа не было.

— Раз ты раввин, то скачешь в шабес в лапсердаке и трясешь пейсами перед своим вонючим ковчегом, так, что ль, Мойшеха-маца, Шойреха-моча, кис мир ин тохес…

Мотоциклисты гоготали в восторге от этой издевательской пародии на еврейский. Фюрст стоял молча, будто и вовсе не замечая происходящего.

— И раз ты раввин, значит, целуешь в шабес свой ковчег, а?

Ответа не было.

Тогда Шох нанес Аладару Фюрсту короткий удар левой в живот, так что у того подкосились ноги. Потом повернулся к своим молодчикам:

— Никто не может сказать, что мы с вами плохо обращаемся… Тебя, жид пархатый, я удостаиваю чести поцеловать своим поганым рылом символ величия германской расы… А поп пусть поет при этом «Господи, помилуй!»

Аладар Фюрст, все еще стоя на коленях, спокойно взял эту деревянную свастику, которую Шох, отступив на шаг, теперь протягивал ему. Сначала он нерешительно держал его в руках, этот грубый ветхий крест с могилы неизвестного мертвеца, пахнущий мокрой весенней землей. В эти напряженные секунды Оттокар Феликс молился о том, чтобы Фюрст не совершил неосторожного, а попросту поцеловал бы деревянную свастику. Но произошло нечто совершенно неожиданное.

Вот что буквально произнес капеллан, прерывая свой рассказ:

— Еврейский раввин сделал то, что должен бы сделать я, христианский священник… Он восстановил поруганный крест…

Аладар Фюрст делал это, полузакрыв глаза, словно замечтавшись о чем-то далеком, и не резко, а плавными неторопливыми движениями. Он отламывал одну за другой слабо державшиеся на гвоздях боковые дощечки, превратившие крест в свастику. Но поскольку он был уже полусгнившим от непогоды, то заодно обломился краешек замшелой поперечины, отчего восстановленный крест несколько повредился и был не совсем тот, что прежде. Стояла мертвая тишина. Никто не мешал обреченному медленно уничтожать символ триумфа. Петер Шох и его команда, казалось, не соображали, что означает этот поступок. Больше минуты они стояли в недоумении, не зная, что предпринять. Легчайшая улыбка скользила по лицу ребе Аладара, которое он обратил теперь к капеллану, стоявшему рядом. И он протянул священнику крест, как нечто, принадлежащее тому, а не ему, раввину. Капеллан Феликс принял крест правой рукой. В левой он все еще держал бутылку молока…

Тут кто-то из толпы штурмовиков крикнул:

— Жидовская морда, не слышишь, что ли, там тебя венгр зовет. Беги, жидовская морда, беги!..

И в самом деле. Аладар Фюрст встал, шатаясь, оглянулся, тяжело вздохнул, разглядел впереди под светящимися окнами другой таможни группу венгерских солдат. Еще секунду он колебался, потом вдруг вскинулся дикими прыжками бежать в сторону Венгрии, в сторону жизни. Но поздно. Раздался первый выстрел. За ним другой. Потом треск автоматов. Фюрст не пробежал и двадцати шагов.

Штурмовики набросились на упавшего и били его коваными сапогами, будто хотели втоптать в землю.

Впереди, словно свист бича, раздались резкие слова команды по-венгерски. С примкнутыми штыками венгерская охрана выступила против убийц, дрожа от бешеной ярости, предводительствуемая майором с пистолетом в руке.

Завидя их, Шох и его молодчики бросили свою жертву, повернули назад, вскочили на мотоциклы и испарились, оставив едкую бензиновую вонь. Ведь гениальность партийной политики была не столь велика, чтобы суметь в точности определить в любой момент, как далеко позволено им будет зайти в их спецкровожадности, не повредив великому делу.

Раненого перенесли в венгерскую таможню и положили на носилки. Он был без сознания. Вскоре прибыл вызванный майором врач. Он установил перелом позвоночника и два выстрела в легкое. Кроме того, было сломано несколько ребер и обнаружилось множество кровоподтеков. Капеллан хлопотал вокруг фрау Фюрст, у которой от ужаса отнялись голос и речь. Она сидела на корточках рядом с мужем и в отчаянии беззвучно шевелила губами.

В помещении раздавался пронзительный крик младенца. Мать была не в состоянии дать ему грудь.

Под утро Аладар Фюрст, Парндорфский раввин, умер. Перед смертью он широко раскрыл темные глаза. Они искали глаза Парндорфского капеллана. Выражение их было спокойным, отрешенным и не без умиротворенности.

Своей смертью Аладар Фюрст спас общину. Майор не выполнил распоряжение своего правительства и, рискуя собственной жизнью, разрешил детям, женщинам и старикам перейти границу. Их доставили в Шопрон. Остались девять мужчин в расцвете лет. Им майор посоветовал держать путь на север. Он де имеет сведения, что чехословацкая граница открыта для беженцев. Им нужно положиться на Бога и пытаться найти попутный транспорт по ту сторону Камышового озера…

— А вы, господин капеллан? — спросил я.

— А я… — повторил Оттокар Феликс с отсутствующим видом. Потом взялся за шляпу. — Не обо мне же речь в этой истории, которая отныне вверена вам. Но если вам интересно, скажу. В Парндорф мне возвращаться было невозможно, это ясно. Так что с этими девятью я перешел словацкую границу в неохраняемом месте. Мы переплыли реку. С тех пор кочую с сынами Израиля из страны в страну.

Мы вышли из подъезда отеля Хантере на улицу. Солнце во всем своем блестящем великолепии садилось за огромный парк. Была пятница, тихий предвечерний час. Люди возвращались домой. На улицах было оживленное движение. Машины в четыре ряда почти не продвигались вперед по дороге. Женщины были очень красивы со своими распущенными блестящими волосами. Их смеющиеся голоса пронзали уличный шум. Мир и радость царили над Америкой.

— Посмотрите, — повел Феликс взглядом на эту оживленную суету, — посмотрите на этих приветливых людей, прекрасно одетых, сытых, в хорошем настроении. Они, невинные, еще не подозревают, что их уже давно впутали в войну, первую в их истории, в которой и в самом деле речь идет о жизни или смерти. Они еще не подозревают, что Петер Шох уже властвует над ними, а может быть, даже находится среди них. Многие из этих мужчин погибнут. Им придется отправиться на войну, чтобы защитить достойную жизнь и свободу своего народа. Но на карту поставлено нечто гораздо большее, чем свобода и достойная жизнь — я говорю о поруганном кресте, без которого мы сгинем в ночи. И один только Бог знает, дано ли будет целому миру совершить то, что совершил своими слабыми руками маленький еврей Аладар Фюрст.

Перевела с немецкого А. СУЛИМОВА