Благотворительные обеды (fb2)

- Благотворительные обеды (пер. Ольга Кулагина) (и.с. Иностранная литература, 2016 № 10) 418 Кб, 94с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Эвелио Росеро

Настройки текста:



Эвелио Росеро Благотворительные обеды Роман

Робинсону Кинтеро и Рафаэлю Кастильо

…ближе, чем голова Господа,
на посиневшей шее зверя,
на физиономии души.
Сесар Вальехо
I

Он ужасно боится потерять человеческий облик, особенно во время обеда по четвергам. «Вот чего я боюсь», — говорит он и видит отражение своего горба в оконном стекле. Он пристально смотрит в свои глаза, но не узнает себя: «Как изменился, как изменился», думает он, внимательно разглядывая свое лицо. «По четвергам, твердит он, особенно по четвергам, в день стариков». Вторник — день слепых, понедельник — день проституток, пятница — для бедных семей, среда — для беспризорников, суббота и воскресенье — божьи дни, как говорит падре. «Дай отдых душе», наставляет он, то есть молись и кади ладаном — месса, месса и месса. Месса каждый день, слово Божье, но в полдень по будням приходская церковь превращается в ад. С такими обедами не остается сил поесть самому. Обед только для них. А он должен следить за порядком и улаживать все неурядицы, и так с самого первого дня. По четвергам, особенно по четвергам, когда он боится потерять человеческий облик. Старики появляются ближе к десяти, бредут со всех сторон, — Богота выплевывает их дюжинами, — выстраиваются в нетерпеливую очередь, подпирают стену храма против боковой двери, той, что ведет в столовую и открывается ровно в полдень, не раньше, и не важно, сечет ли град, жалит ли солнце остриями ножей. Старики не выносят любую погоду и не могут смириться с тем, что металлическая дверь открывается только в полдень — очередь жалоб, брюзжанья, проклятий. Им одним приходится напоминать, что обеды — это очередная милость падре Альмиды. Они возмущаются, словно стоят перед рестораном, словно будут за это платить. Изображают из себя приличных посетителей, а он для них — официант и прислуга. «Я буду жаловаться вашему хозяину», кричат они, «Мы пришли издалека!», «Дайте мне мой суп, уже поздно!», «Я болен!», «Хочу есть!», «Откройте, откройте, я сейчас умру!»; и ведь правда умирают: за три года благотворительных обедов падре Альмиды умерло одиннадцать стариков, они умерли в очереди и во время обеда, и в такие дни он еще больше боится потерять человеческий облик, ему приходится звонить туда, где никогда не подходят к телефону: врачам, в полицию, в организации и фонды, пообещавшие падре помощь, разным почтенным и благодетельным господам, но эти, если и подходят, то сразу теряют память, особенно когда они очень нужны, они говорят: «Я в дороге», «Скоро будем», «Минуточку», и он часами ждет их возле трупа в том же зале, где проходят обеды, он и покойник сидят одинаково неподвижно, каждый на своем стуле, единственные гости у стола, покрытого объедками, траурного стола, за которым остальные старики, нимало не смущаясь тем, что один из них умер, преспокойно доели обед, даже подшучивали над мертвецом и растаскивали объедки с его тарелки: «Тебе уже не надо», снимали с него шапку, шарф, платок, ботинки. По счастью, старики умирают не каждый четверг. Но от этого он боится не меньше. Он боится потерять человеческий облик всегда, отчаянно боится, особенно по четвергам, когда обед закончен и надо выпроваживать их из зала: «Падре Альмида ждет вас на следующей неделе», говорит он, и начинается битва. От горестных воплей дрожат стол, тарелки и приборы. Старики похожи на ошеломленных детей. Они умоляют его, как родного, как человека из своего прошлого, называют его странными именами, которые он потом вспоминает и не может поверить, что они были именно такими: Эич, Шекина, Ахин, Хаитфадик. «Ты не посмеешь меня выгнать», твердят они. Протесты. Слезы. Мольбы: «Зачем мне уходить, ведь я могу просто спрятаться». Он вынужден поднимать их со стульев, сомлевших, чаще всего полусонных, объевшихся супом и рубленой свининой; еду им готовят кашеобразную, у них нет зубов, зубных протезов нет и подавно, они нарочно жуют еле-еле, как будто собираются есть вечно. Обед тянется нестерпимо долго. Но все-таки они доедают, к своей досаде, доедают, и тогда их приходится будить криками и понуканием, как упрямое стадо, даже вытаскивать из зала на руках, пугать, хлопая в ладоши над ухом, выпихивать из церкви. «Мы позовем падре Альмиду», протестуют самые бойкие, «Мы будем жаловаться». Он выпихивает их, одного за другим, тут поневоле станешь извергом, старухи пытаются его укусить, виснут на шее, хватают за волосы, требуют позвать падре Альмиду, рассказывают, что приходятся ему бабками, тетками, матерями, знакомыми, предлагают свои услуги в качестве кухарок, садовниц, портних, некоторые залезают под стол и оттуда, забившись в угол и ощетинясь, как животные, грозятся его исцарапать; он вынужден вставать на четвереньки, искать их, гоняться за ними, ловить, вытаскивать, но и это не все, и, хотя в конце концов почти все смиряются и идут восвояси до следующего четверга, в зале всегда остаются двое-трое прикинувшихся мертвецами или умирающими; иногда он попадается на их удочку, иногда им удается сбить его с толку, и он верит, что они мертвы, «Я сейчас умру», выдают себя самые простодушные, «Я умер, не трогайте меня»; но некоторые лежат, как камень, на холодных кирпичах, в луже супа и разбросанного риса, с пустыми глазами и одеревеневшими мышцами; он прикладывает ухо к старческой груди, и иногда ему кажется, что сердце не бьется; он идет на всевозможные уловки, пытается их разоблачить и со смирением Иова почесывает их грязные уши, ресницы, щекочет вонючие мышки и еще более вонючие пятки, просовывает пальцы в полные муравьев и мокрые от пота древние ботинки из растрескавшейся кожи, с дырявыми от старости подошвами, в ботинки, которые они никогда не снимают, как, впрочем, и носки (у кого они есть); добравшись до кожи, всегда склизкой, ледяной и корявой, он чешет пятку настойчиво и торопливо, и, если старик не реагирует, щиплет его, все сильней и сильней — это последнее средство; и тут они начинают стонать, улыбаться, сперва благодушно, потом тревожно, причитая и охая, и, наконец, просят: «Оставь меня в покое, я умер»; они не сдаются: «Не трогай меня, я покойник, я умер, не видишь?», и, наконец, набрасываются на него со злобой: «Это ты меня убил», оскорбляют: «Проклятый кривобокий говнюк»; и тогда глубоко в груди закипает злость, и он боится потерять человеческий облик и разорвать зубами этих доходяг, мужчин и женщин, о которых не скажешь, старики это или дети, приличные люди или негодяи, их не разгадаешь, потому что они носят в себе самые страшные беды мира; падре Альмида постоянно твердит: «Смирись, Танкредо», он повторяет, что на свете нет ничего хуже старости, ничего столь же скорбного и достойного сочувствия, говорит, что «старость есть последнее суровое испытание Господа», и это правда, но что может быть страшнее, чем выяснять, живы они или нет; что может быть страшнее страха потерять человеческий облик, ведь это ему приходится выводить их на чистую воду, ведь он один организует благотворительные обеды, все обеды, хотя обеды стариков хуже всех; обедающих каждый раз все больше, все больше и больше этих бесстыжих стариков, которые прикидываются мертвыми, чтобы пролезть в рай; вот что сводит с ума, выбивает из колеи, душит его, отнимает все силы, потому что самое страшное, когда старик действительно умер, а тебе приходится подвергать его, вернее себя, этой дикой проверке, абсурдной и неминуемой, щекотать его и щипать.

«Это твой крест, говорит падре, и твое покаяние. Смирись, Танкредо».

Наконец они разбредаются во все стороны, как разгромленное войско, каждый со своей поклажей, со своим мешком, где предусмотрительно припрятаны объедки, и никто не знает, куда они идут, где будут спать этой и следующей ночью, где смогут пообедать завтра. «Может быть, в другой церкви», думает он и старается убедить себя в этом, чтобы не испытывать угрызений совести, вспоминая крики и пинки, которыми отгонял их от двери. «Другие вам помогут», думает он и закрывает дверь, но у маленькой дверки напротив, той, что ведет в храм, словно оставленные чьей-то невидимой рукой, уже ждут его щетки и швабры, три ведра воды, полотенца, дезинфицирующее мыло — уйма работы; нужно хорошенько отдраить полы и стены, вымыть стекла единственного окна, почистить распятия на стенах и оттереть огромный прямоугольный стол из необработанной кедровой сосны, словно позаимствованный с Тайной вечери, расставить в безупречном порядке тщательно вымытые и готовые к завтрашнему дню стулья, все девяносто девять штук, потому что завтра пятница, день бедных семей, единственный день, когда на обеде присутствует падре, а с ним все, кто живет под этой крышей: три Лилии, дьякон Мачадо, его крестница Сабина Крус и он, аколит Танкредо, горбун.

«Нет, совсем не похож».

Танкредо отводит внимательный взгляд от своего отражения; какая беспросветная тоска.

Обычно он заканчивает уборку в пять, и только после этого в маленькую дверку входит одна из Лилий; она приносит ему обед на металлическом подносе. Он обедает один, потный после уборки, провонявший тряпками и хлоркой; он склоняет голову над тарелкой, иногда ему почти страшно. Страшно потому, что рано или поздно он поднимет голову, и опять ему будут мерещиться беззубые, слюнявые рты, которые разеваются все шире и шире и глотают его, сперва одну руку, потом другую, сперва одну ногу, потом другую, потом всю голову целиком; его пожирают не только рты, но и глаза, эти глаза, эти мертвые глаза. Он бьет кулаком по столу, но они не исчезают. «Я и есть их обед, мысленно кричит он, я и есть их обед, они поедают меня постоянно», и, все еще слыша причитания уходящих стариков, Танкредо в последний раз хрипло вздыхает; это твой крест, говорит падре, твой крест. Он закрывает глаза и видит другие глаза, те глаза. И тогда он страшно боится потерять человеческий облик и стать зверем, одиноким зверем, предоставленным самому себе, пожирающим самого себя.


В этот четверг от страха его спасло появление другой Лилии. Как странно: он еще не закончил есть, когда увидел ее на пороге и услышал ее торопливый влажный шепот: «Вы нужны падре Альмиде. Он в кабинете». Эта Лилия — самая махонькая из всех; ежась на холоде у порога, она вытирает руки о фартук и тяжело вздыхает. Все, что связано с падре, приводит ее в такое волнение, что у нее начинают подкашиваться ноги; она усердна до исступления; ее глаза блестят, словно в испуге; за сгорбленной спиной Лилии Танкредо видит часть церковного сада, ракиты, большой круглый фонтан из желтого камня, сиреневый угасающий день. «Идите быстрее, я позабочусь о вашем обеде», говорит закутанная в черную шаль Лилия, подходит ближе и протягивает руки к подносу, «Я потом его разогрею. И принесу вам в комнату».

Это странно, потому что за три года благотворительных обедов падре Альмида ни разу не отвлекал Танкредо ни во время, ни после еды, ни в часы отдыха. На этот счет он дал строгие указания: «В обеденное время Танкредо не беспокоить». Как-то во вторник, в день слепых, он даже рассердился на трех Лилий, когда они, не успел Танкредо закончить свою работу, попросили его помочь на кухне: они хотели переставить холодильник, вычистить угольную печь, раздвинуть четыре электроплиты, чтобы как следует подмести пол, а заодно расправиться с мышиной норой, на которую не обращал внимания ни один из шести церковных котов. «Танкредо поможет вам утром, сказал падре, в любое утро, но не после обеда. Ему самому нужно пообедать, отдохнуть и позаниматься, прежде чем он ляжет спать». И добавил: «После обеда на него не рассчитывайте, если только я заранее не договорюсь с ним об этом».

Лилии больше не донимали его просьбами и оставили за ним только привычную ему с детства работу: сопровождать их по субботам на рынок, приносить и раскладывать в чулане покупки, проверять, как работают печи, чинить сломанные электроприборы, забивать и выдергивать гвозди — необременительные домашние дела. Все три года после окончания школы он занимался только обедами, если не считать самостоятельной учебы под руководством и контролем самого падре Альмиды, например, чтения Библии с комментариями или — другой пример — изучения латыни.

Похоже, сейчас с занятиями придется повременить, с душем и чистой одеждой — тоже. Он должен идти в кабинет, своего рода офис, рабочую комнату, где падре решает земные дела и где теперь его ждет; падре хочет его видеть; «я нужен падре», Танкредо мысленно повторил слова самой маленькой Лилии, «и срочно».


Достопочтенный падре Хуан Пабло Альмида ждал в кабинете не один. С ним за овальным столом сидел дьякон. Бледный, как полотно, дьякон Селесте Мачадо изумленно уставился на горбуна, словно впервые его увидел. Дьякон был человек тусклый и неприметный, как Лилии, и не только потому, что ходил в черном, но и потому, что был абсолютно замкнут: черный круг, омут. Туговатый, ко всему прочему, на ухо, он бродил по территории приходской церкви очередной тенью, сливаясь со стенами. Молчаливый и мрачный. Каменный. От непроглядности его души просто оторопь брала. Если ему на пути попадались Лилии, которые всегда старались его избегать, или рядом оказывался не замечавший его Танкредо, глаза и лицо дьякона вспыхивали откровенной ненавистью, отвращением, молчаливой гадливостью. Разговаривал он, вернее, позволял услышать свой скрипучий голос, только в обществе падре и крестницы Сабины, и то в случае крайней необходимости.

Падре Хуан Пабло Альмида, в свои шестьдесят выглядевший пятидесятилетним, цветущий, каждой порой излучавший здоровье и силу, сидел во главе стола и что-то говорил. Горбун не разобрал слов, но почувствовал, что они относятся к нему: речь явно шла о нем. Дьякон продолжал разглядывать Танкредо так, словно нечаянно наткнулся на что-то предосудительное. К чему столько изумления, подумал Танкредо, церкви надо бы выставлять напоказ своего горбуна — уж кому, как не им, это знать. Или они загляделись на его большущую голову, мудрые (как выразился однажды падре) глаза, чрезмерный для горбуна рост, необыкновенно развитую мускулатуру, которой Бог наделил его по своей прихоти? Танкредо решил не обращать на них внимания и пожал плечами: пусть полюбуются немного, если охота. Альмида и дьякон пили ореховую настойку — ту самую, которой приходская церковь потчевала важных гостей и совсем нежданных визитеров. Падре Альмида указал ему на место справа от себя. Пока Танкредо садился, его обдала горячая волна, исходившая от Сабины Крус — в глубине кабинета она скромно печатала на машинке, склонившись над черным письменным столом. Ее голова была повязана синей косынкой; на горбуна Сабина даже не взглянула.

— А вот и он, моя правая рука, — сказал падре Альмида, не сводя с Танкредо глаз.

Дьякон слегка кивнул. Чтобы не пропустить ни слова, он привычным жестом держал ладонь возле уха, вынужденный немного поворачивать голову, вытягивать шею и смотреть на собеседника краем глаза, как бы исподтишка.

Альмида перешел к делу: он объяснил горбуну, что дьякон чрезвычайно интересуется благотворительными обедами. Он так и сказал: «чрезвычайно интересуется».

— Танкредо, — приветливо спросил он, — ведь сегодня обедали старики, верно? Как посещаемость? Ходят?

— Пустовало только три места, падре.

— Из девяноста девяти.

Альмида, явно довольный, отпил из рюмки.

Дьякон одобрительно кивнул. Он смотрел на горбуна прозрачными, круглыми, водянистыми глазами. Его рот кривился в недоверчивой улыбке.

— И так всегда? Так дружно ходят? — спросил он.

Он следил за словами Танкредо. Не только за словами, но и за его поведением, что сопутствовало его ответам. Повисла неопределенная тишина. Горбун все еще не мог понять причину учиненного допроса. К тому же он чувствовал себя разбитым и опустошенным после перемазанных супом, жиром и слюнями стариков, которые ползали по залу, по столу и под столом, как на древнеримской оргии или шабаше ведьм, и инквизиторство дьякона казалось ему невыносимым. И на него снова напал страх или — хуже того — желание потерять человеческий облик. Он представил себе, как запустит этот стол в потолок, пинками вышибет стулья из-под двух служителей церкви, скинет их на пол, помочится на святейшие головы, потом подойдет к Сабине, задерет серую юбку послушницы, разорвет блузку, с показным целомудрием застегнутую до горла, облапает ее грудь, ущипнет за живот, бедра, ягодицы. Нет, пора исповедаться падре, и как можно скорее, в ужасе подумал он, открыть ему свой чудовищный страх превратиться в зверя. Рассказать, какая буря терзает его душу, иначе он просто задохнется. Ладони Танкредо вспотели, колени дрожали и колотились о нижний край стола.

Но падре Хуан Пабло Альмида ободрил его приветливыми словами:

— Поделись с нами своим опытом, Танкредо, своими выводами. Все это время мы обсуждали благотворительные обеды. Ждали, когда ты освободишься.

Горбун посмотрел на дьякона:

— По-разному бывает, — сказал он, словно через силу. — Бывают дни, когда народу меньше. Я хочу сказать, посещаемость меняется. И в этом году она не такая, как в прошлом. Думаю, вы и сами знаете.

Он хотел отделаться общими словами. Но дьякон не унимался.

— Считайте, что я ничего не знаю, — сказал он. — Меняется в зависимости от дня недели?

— Именно, — Танкредо вынужден был промямлить хоть что-то.

— Особенно в зависимости от дня недели, — голос падре Альмиды, нарочито вежливый, вынудил Танкредо отвечать подробнее.

— Да, — сказал он, — что касается стариков, то мест почти не остается. С беспризорниками не так. Их все меньше. В последний раз было девятнадцать. Они жалуются, что здесь их подкарауливает полиция, и, что ни говори, это правда… На прошлой неделе поймали двоих, возможно, за ними что-то числилось. Им даже не дали доесть.

Падре и дьякон понимающе переглянулись.

— Поэтому они и держатся подальше, — закончил Танкредо.

Он не хотел ничего больше рассказывать и надеялся, что его отпустят. Только бы погрузиться в учебу, побыть одному, отвлечься от постоянного страха. Но не вышло.

— Какого возраста эти бродяжки? — спросил дьякон.

— Разного, — уклончиво ответил горбун.

Но уточнил:

— Где-то от четырех до пятнадцати.

— От четырех! — обомлел дьякон.

Он закинул голову и уставился в потолок, словно собрался молиться. После минуты запредельной отрешенности он вернулся на землю. Его голубые глаза моргали. Голос звучал озабоченно:

— Ну, а слепые?

Танкредо чуть не брякнул:

— Являются, как ангелы!

Но вовремя спохватился. И несколько секунд молчал. Он думал о слепых, самых приятных посетителях, по крайней мере, самых уравновешенных, самых разумных, всегда согласных с ним и друг с другом. В отличие от беспризорников, они не критиковали меню и безропотно, с должным смирением, принимали окончание обеда. Падре Альмида нетерпеливо забарабанил по столу всеми десятью пальцами, Танкредо очнулся:

— Что касается слепых, — сказал он, — их количество постоянное: каждый вторник человек тридцать-сорок.

Слушатели молча ждали продолжения, и ему пришлось добавить:

— Проституток все меньше, в последний понедельник пришли шестеро.

Снова наступило молчание. И тут падре Альмида отклонился от темы обедов.

— Я напомнил Селесте, что ты закончил среднее образование, — сказал он.

— Да, падре.

— Приходская церковь надеется в скором времени оплатить твою учебу на факультете философии и теологии, — продолжал Альмида, ни на кого не глядя.

Он говорил одно и то же все три года, пока продолжались благотворительные обеды. И горбуну уже стало безразлично, попадет он в университет или нет, но его раздражало (и он не мог ничего с этим поделать), что Альмида при малейшей возможности снова, да еще в присутствии Селесте Мачадо, будил в нем надежду учиться философии и теологии.

— Танкредо, — Альмида явно хотел похвастаться, — какую книгу мы сейчас читаем?

Танкредо чувствовал себя, как дрессированный зверь на арене.

— «Исповедь» Августина.

— Вы хотели сказать «святого Августина», — тут же поправил его дьякон. И продолжал, пригубив настойку:

— Мы не должны забывать о святости праведников Церкви. Святости неоспоримой, трансцендентальной, многократно придающей им величия.

— Конечно, — вынужденно согласился Танкредо, — святого Августина.

— Я только хотел отметить, — пояснил падре Альмида, — что Танкредо отнюдь не пренебрегает знаниями, хоть их и нельзя подтвердить университетским дипломом.

Дьякон снова слегка кивнул, на этот раз натянуто и нелюбезно. Слова Хуана Пабло Альмиды смутили Танкредо. Возможно, падре в душе все-таки решил настаивать на его учебе.

— Если желаете, мы могли бы перейти на латынь, — сказал падре.

Дьякон поднял брови и улыбнулся.

— Это совсем необязательно.

Возможно, он не хотел подвергать Танкредо испытанию, но откуда Танкредо мог это знать. Сам он готов был перейти на латынь в любую минуту. Долгие часы учебы за унылым столом в отсутствие других занятий не прошли для него даром.

— Но мы могли бы, — настаивал падре.

«Конечно, могли бы», подумал горбун, «десятью пунктами доказать существование Бога. Или десятью затрещинами».

— Конечно, могли бы, — сказал дьякон. — Какие сомнения, падре, если вы так говорите.

Он продолжал разглядывать горбуна.

— Время бежит, — Альмида как будто извинялся. Он посмотрел на стенные часы, — еще столько дел впереди.

— Семичасовая месса, — сказал дьякон.

— Пока время еще есть, — падре Альмида сверился с часами. — Еще есть.

Было почти шесть вечера, темнело. Окна кабинета тоже выходили в сад. Ветви ракиты качались, как машущие на прощанье руки. Из-за каменного фонтана выглядывал кот. Ветер, мягкий и прохладный, рывками пробирался по стенам.

Ризница находилась на первом этаже, там же, где обеденный зал и кабинет, по одну сторону сада, и выходила в коридор, соединяющий ее с церковью. Тропинка в конце сада вела сквозь саманную изгородь на задний двор; там, помимо гаража, в котором почти безвыездно простаивал старенький «фольксваген» падре Альмиды, ютились кухня, гладильня, прачечная, общая ванная, жилище трех Лилий и комната горбуна. Покои падре, дьякона Мачадо и его крестницы Сабины Крус с выходившими в сад окнами и отдельными ванными комнатами располагались на втором этаже жилой пристройки; из сада можно было видеть широкие дубовые двери этих комнат в украшенном цветами и папоротником коридоре, а также комнатку для занятий, где среди книг возвышался импровизированный алтарь с небольшим черно-белым телевизором — его включали только на время программы новостей, трансляций религиозных праздников и папских посланий.

Несколько крутых каменных лестниц, увитых плющом, вели из сада на второй этаж жилой пристройки.

Церковь, три ее нефа, колокольня, капелла, посвященная святой Гертруде, с часовней и исповедальней, обширный портик с сиреневой розой и крестом наверху; хоры и деамбулаторий занимали семьдесят процентов всей территории. Но жилая пристройка была просторной, а большой зал, предназначенный для игр, с шестью теннисными столами, который позднее использовали для театральных постановок «Молодых христиан», лотерей, сборов пожертвований и благотворительных базаров, организованных пожилыми сеньорами из местной «Гражданской ассоциации», а также для бесед духовенства с прихожанами, в конце концов превратился в столовую для благотворительных обедов. В этих обедах и заключалась беда, злой рок, настигший Танкредо: закончив школу, он уже не мог мечтать об университете.

Из сада доносилось пение какой-то птицы, оно бальзамом ложилось на душу, заставляло отрешенно прислушиваться. Худенькая рука Сабины Крус снова наполнила рюмки с позолоченной каймой. На этот раз Сабина налила ореховой настойки и Танкредо, но не взглянула на него и не поздоровалась. Бутыль она оставила на столе.

— Ореховая настойка, — прочитал падре Альмида на этикетке. В его голосе звучало что-то похожее на легкую иронию.

— Превосходная, — похвалил дьякон и снова отпил из рюмки, — сладкая и бодрящая. Спасибо, вот уж спасибо!

Прозрачные глаза дьякона скользнули по бледному круглому лицу Сабины Крус, его крестницы, еще более бледному, чем его собственное, веснушчатому и непроницаемому — его не оживляли ни мимика, ни эмоции.

— Сладкая, — согласился падре Альмида, все еще разглядывая этикетку, — но двадцать пять градусов — это в два раза больше, чем в вине.

Одному Богу ведомо, подумал горбун, что они задумали, эти священнослужители, с какими тайными намерениями вызвали его и расспрашивают про обеды. С верхней полки стеллажа за всем происходящим внимательно наблюдал кот. Казалось, в кабинете все ждут, когда же крестница дьякона наполнит все рюмки.

Не будучи альбиноской, Сабина Крус легко могла бы за нее сойти из-за цвета волос и кожи. Кожа у нее была такая белая, что казалась розовой, а ореол волос, пепельно-белокурых, платиновых, сиял, как агонизирующее пламя. Маленькая, с виду хрупкая, всегда понурая, она была моложе Танкредо, но не так уж много ей осталось, чтобы превратиться в подобие одной из Лилий. В своей синей косынке она выглядела монашенкой без облачения. Собеседники подождали, пока она сядет за дальний стол, и только тогда возобновили разговор. Однако глупо было делать вид, что крестница дьякона не участвует в беседе, хотя бы как свидетель.

— Итак, — продолжал дьякон, и теперь его глаза насмешливо уставились на горбуна, — с помощью обедов вы несете слово Божье заблудшим овцам.

Казалось, он не мог поверить: горбун — на службе у Господа!

— Заблудшим? — удивился Танкредо.

Удивился искренне. Остальные молча ждали, и ему пришлось объясниться:

— Я сказал бы — голодным.

Он пожалел о своих словах, с которыми и сам был не вполне согласен. К тому же дьякон тут же вспыхнул. Но сдержался:

— Об этом и речь, — сказал он. — Мы не можем ограничить обеды только этим: едой, одной едой.

И повторил, размахивая костлявыми длинными руками:

— Одни обеды. Обеды и обеды.

Он тоже чего-то боится, подумал Танкредо. Дьякон был сам не свой, в какой-то момент он даже скрипнул зубами. Глаза его блестели, как будто он сейчас заплачет. Он то ли мысленно молился Богу, то ли просил у него помощи. Но падре Альмида не замечал его жалкого состояния. Или делал вид, что не замечает. Дьякону удалось взять себя в руки благодаря холодному воздуху, волнами проникавшему из сада:

— Любая встреча с паствой Господней, — он словно читая Танкредо назидательную лекцию, первую в целой череде, — должна использоваться максимально.

«Посмотрю я на тебя», подумал горбун.

— Селесте Мачадо желает принять участие в благотворительных обедах, — сказал Альмида, подтвердив догадку горбуна.

— Вот, например, — дьякон уже вошел в раж, — расскажите, как прошла встреча со стариками сегодня? Какие сомнения они высказывали? С чем вы к ним обратились, что они вам отвечали?

— Мы почти не разговариваем, — ответил Танкредо. — С ними невозможно разговаривать. Видите ли, сперва они хотят только есть и ничего больше, а потом хотят только спать, а еще остаться в столовой до следующего четверга. Они устали. Они старые. Они не веруют.

— Не веруют! — взвился дьякон. — Он говорит, не веруют, Боже мой… Вы слышали, падре Альмида?

Дьякон не находил слов.

— Конечно, веруют. Конечно. Не будем сомневаться. Нет невозможного для тех, с кем мы делим другой хлеб, хлеб Божий: Его надежду, — произнес падре Альмида.

Дьякон собирался продолжить свой допрос, но Альмида его опередил:

— Вы прислушайтесь, — сказал он, — прислушайтесь к словам Танкредо. Он три года этим занимается. Тогда вы сможете объединить свои усилия и мысли.

— Речь идет о дряхлых стариках и старухах, — не унимался аколит. — Им негде жить, негде преклонить голову. Этих людей каждый день можно встретить в любом закоулке Боготы. Они ночуют в подъездах. Они не хотят слушать посланий падре Альмиды, которые я, конечно, регулярно им читаю. Они просто хотят есть. И спать. Они ни на что не реагируют. Кроме своей тарелки.

Конечно, он хватил через край. Падре Альмиду разобрал такой кашель, что казалось, он вот-вот задохнется.

— Хорошо было бы, — с трудом заговорил он наконец, — открыть дом престарелых или постоянно действующую столовую, для всех. Но лучше хоть что-то, чем ничего. Это наша скромная лепта. А вы — мои главные союзники.

Он указал на Сабину и Танкредо. Потом взглянул на часы и тяжело вздохнул.

— Слава Богу, беседы всегда плодотворны. В одном Танкредо прав, когда говорит о стариках: болезнь делает их сварливыми и привередливыми. Со слепыми и беспризорниками все не так… Но, несмотря на это, старики, конечно, и слушают, и веруют. Они веруют, Танкредо, веруют. Близость смерти — основной стимул для веры. Каждый благотворительный обед имеет свои особенности, свое время, свою публику, да и сами невзгоды отличаются. Одна судьба у женщин, которые приходят в понедельник, и другая у тех, что приходят в пятницу; по понедельникам приходят беззащитные существа, живущие на улице и торгующие собой из-за нищеты, символ вынужденной аморальности, а по пятницам приходят работающие матери, дочери, сестры, в любом случае — достойные женщины, прекраснейший символ семьи.

Повисло неловкое, непреодолимое молчание. Все трое покосились на Сабину Крус, словно она — все-таки женщина — и была косвенной причиной их заминки, мыслей и чувств.

— Кто выбрал такой график? — спросил, наконец, дьякон, ни к кому не обращаясь.

Его голос звучал мрачнее прежнего.

— Это меня всегда интересовало. Почему, например, понедельник отвели проституткам?

— Дни никто не выбирал, — торопливо ответил Танкредо.

Он с запозданием сообразил, что ответить на этот вопрос собирался и все еще хочет Альмида. Но Танкредо не дал себя опередить:

— Это зависит от посетителей, — сказал он. — От их… занятости. Понедельник у проституток мертвый день, они работают, в основном, со вторника по субботу или по воскресенье.

— Работают? — переспросил дьякон придушенным голосом.

Горбун сделал вид, что не расслышал:

— Как сказала одна из них, — продолжал он, — да простят меня Бог и присутствующие, проститутке, что сапожнику: понедельник — день-бездельник.

Казалось, теперь уже и Альмида жалел, что вызвал его к себе. Он снова раскашлялся так, будто подавился рыбьей костью. Дьякон открыл рот, но молчал. Где-то мяукнул кот. Горбун мысленно улыбнулся. Как странно, подумал он, прислушиваясь к самому себе: страх и злость в его душе отступали по мере того, как он доканывал дьякона. Не все его рассуждения приходились по нраву собеседникам, и он, словно нарочно, с заметным удовольствием выискивал, подбирал и бросал им в лицо именно такие. Страх перерождался в извращенное удовольствие. Его слушатели снова беспокойно заерзали на стульях.

— Работают! Вы сказали, они работают! — кипятился дьякон, не в силах добавить ни слова.

Танкредо решил не обращать на него внимания. Дьякон приблизил к нему свое уже красное лицо. Мысль о том, что проститутки работают, не укладывалась у него в голове.

— Почему же они стали реже приходить? — запальчиво спросил он.

Видимо, нехватку проституток на обедах он собирался свалить на недобросовестность Танкредо.

— Приходят только самые старые, — не менее запальчиво отвечал Танкредо. — Те, которые живут независимо и работают от случая к случаю, наудачу. Те, кто сами себе хозяйки, вы понимаете, о чем я, — те, кто сами распоряжаются своим временем. В некотором смысле, свободные проститутки. И если в понедельник им нечего есть, они приходят. Они знают о добрых начинаниях нашего храма. И приходят бесплатно поесть, вот и все.

Ему показалось, что Альмида украдкой улыбается; возможно, он смеялся над ним, над его молодостью; или просто жалел его. Дьякон весь трясся:

— Почему же не ходят молодые?

— Потому что сидят взаперти. У них есть… хозяин… покровитель. Который не позволит им просто так посещать приходскую церковь. Это сложно. Кроме того, в еде они не нуждаются.

— Но как люди узнают об этих обедах? — продолжал свой допрос дьякон.

Уже сам его тон раздражал горбуна. Падре Альмида поспешно ответил:

— Танкредо взял на себя эту обязанность, — сказал он, — и лично разносит приглашения беднякам Боготы, а это, к сожалению, почти все ее население. Сами знаете, Селесте. Благодаря усердной и бескорыстной работе Танкредо мы можем рассчитывать на посещения беспризорников, слепых, стариков…

— Мне тоже хотелось бы в этом участвовать, — сказал, наконец, дьякон. — Если никто не возражает.

И снова ответил падре Альмида.

— С превеликим удовольствием, — сказал он. — Ваша помощь будет неоценимой.

— Да, — продолжал дьякон. — Именно здесь и кроется проблема: в посещаемости… я хочу сказать… возможно…

Он покраснел еще сильнее.

— У людей пропадает охота приходить именно в тот момент, когда они получают приглашение. Я вижу, что семена здесь не сеют, а бросают на пересохшую почву.

На черном письменном столе зазвонил телефон. Сабина протянула руку.

— Я сниму трубку в ризнице, — сказал Альмида и встал, прерывая разговор. — Селесте и Танкредо, с ближайшего понедельника вы будете согласовывать свою работу.

Телефон зазвонил снова. Падре все еще медлил.

— Танкредо, — сказал он. — Есть важная новость: сегодня я не буду служить мессу. Мы с Селесте должны уехать.

Телефон все звонил. Альмида и Мачадо окинули горбуна суровыми взглядами.

— Вместо меня приедет другой священник, — сказал Альмида. — Думаю, он не заставит себя ждать. Окажите ему всю необходимую помощь.

Он ушел в ризницу. Кот последовал за ним.

Дьякон закончил допрос с широкой улыбкой; его прозрачные глаза ни на кого не смотрели; «Отлично, тогда в понедельник», сказал он, «в шесть утра». Было заметно, что он с нетерпением ждет ближайшего понедельника. Для него начнется необычная неделя — возможно, ему даже казалось, что понедельник, этот важный для него понедельник, уже наступил, — и с заметным воодушевлением дьякон последовал за Альмидой. Танкредо остался в кабинете один, вернее, с Сабиной Крус.


Когда он уже собрался выходить, его окликнул тихий голос Сабины Крус. Сабина все еще сидела за черным письменным столом, не глядя на Танкредо. В руках у нее была пачка чистых листов бумаги. Танкредо подошел. «Тут разные объявления, их нужно раздать в нашем районе», сказала Сабина. Листы были чистые. Встревоженные глаза Сабины с белесыми, золотистыми на концах ресницами, метнулись в сторону двери, чтобы убедиться, что в комнате никого, кроме них, нет. И только после этого впервые посмотрели в глаза Танкредо. В голосе Сабины слышались упрек и досада.

— Вы ведь заметили, что на мне сегодня синяя косынка? — прошептала она. — Да или нет?

— Да.

— И в прошлый вторник я ее повязывала, — с трудом выговорила она. — И в прошлое воскресенье. Вы разве не видели, что на мне синяя косынка?

— Видел, — ответил Танкредо. — Она была синяя.

Стопка листов вдруг разом вывалилась из абсолютно белых рук Сабины и упала на стол, рядом с пишущей машинкой.

— Тогда почему вы не пришли ни в одну из этих ночей? — быстро спросила она. — Может, вы и сегодня не собираетесь приходить? Я не прошу вас, я требую, ясно? Вы меня поняли?

Она страдала, ее руки шарили по листам бумаги. Оба, и он, и она, то и дело поглядывали на дверь, боясь появления падре Альмиды или дьякона.

— Сабина, — прошептал Танкредо, — в воскресенье я к вам приходил, но в комнате для занятий наткнулся на падре Альмиду.

— В котором часу?

Сабина, похоже, решила устроить ему такой же допрос, как дьякон.

— Поздно, — сказал он со вздохом. — В три часа ночи. Я очень удивился, что падре так поздно не спит. Он тоже удивился, когда увидел меня. Я сказал, что пришел за книгой, и… мы до рассвета практиковались в латыни.

— А во вторник?

— Во вторник я почти вошел… но услышал шорох в комнате Мачадо. Он, видимо, не спал.

— В какое время? Тоже в три?

— Тоже.

— И что с того, что Мачадо не спал? — Сабина непроизвольно повысила голос. — Мы оба знаем, что этот негодяй глух, как стена.

— Глух-то глух, Сабина, но не больше, чем стена. И это не просто какой-то глухой, это ваш крестный, и не только крестный, но и сосед…

— Ах, вот что! — оборвала его Сабина.

И хрипло добавила:

— У меня тоже есть хозяин, как у проституток?

— Ради Бога, Сабина. Я только хотел сказать, что он мог услышать нас в любой момент.

— Да нет же! — лицо Сабины исказилось презрением, пальцы комкали и ворошили листы бумаги.

Ее душил не только гнев, но и страх. Она по-прежнему смотрела то на него, то на дверь.

— Для того я и кладу матрас на пол, чтобы не шуметь. Кровать скрипит, но мы же не пользуемся кроватью. Только матрасом. Что вы волнуетесь? О чем нам волноваться?

Она замолчала, испугавшись собственных слов. Девочка, объясняющая правила игры. Она надевала синюю косынку в знак того, что этой ночью ждет визита. Сабина жадно втягивала воздух.

— Я хочу, чтобы вы сегодня пришли, — отчеканила она, почти приказала. — Сегодня же, вы слышите?

Голос у нее сорвался. И мягко, словно умоляя, она добавила:

— Танкредо, приходите сегодня ночью, я вас прошу, ради Бога, вы мне нужны.

Ее дрожащие пальцы поглаживали пальцы горбуна. Желтые глаза смотрели прямо в его глаза. Чтобы прошептать все это, она привстала и вплотную приблизила лицо к его лицу. Войди сейчас Альмида или Мачадо, подумал горбун, не просто будет объяснить такую близость, обычно предшествующую поцелую.

— Нет, — сказал он, — я не приду.

— Но почему? — Сабина вспыхнула и в отчаянии рухнула на стул.

Ее руки уже не выпускали рук горбуна — он по-прежнему стоял спиной к двери, заслоняя собой их сплетенные пальцы на тот случай, если кто-то войдет. В саду уже наступила ночь. Бесцветные губы Сабины отважились на самое худшее: они исступленно целовали руки Танкредо. И в первый раз горбун содрогнулся от отвращения (в первый раз — от отвращения к Сабине), как будто снова соприкасался с холодной, склизкой старческой кожей.

— Вы должны сегодня прийти.

— Нет, Сабина.

— Но почему, ведь я вас прошу. Забудьте о приказе. Это мольба!

— Я не приду, не хочу.

Сабина открыла рот. Как в беззвучном крике. И выпустила его руки. Танкредо зажмурился.

— Я больше не приду.

Их прервала одна из Лилий. Она вошла с подносом, на котором стояли кофейник и чашки, и начала невыносимо медленно расставлять все это на овальном столе. Сабина Крус кусала губы. Танкредо мысленно поздравил себя с приходом Лилии, спасшей его от бессмысленного и опасного разговора.

— Падре Альмида и крестный в ризнице, — сказала Сабина старухе.

— Знаю, — ответила та и продолжала расставлять чашки, раскладывать ложечки и сахар.

— Отнесите им кофе в ризницу, — раздраженно приказала Сабина.

— Они будут пить кофе здесь, с вами, — ответила старуха. — А потом уедут.

Теперь она собирала рюмки с золотой каймой — наполненные по последнему кругу, они остались почти нетронутыми.

— Похоже, ореховая настойка вам не понравилась, — сказала Лилия и обернулась к ним с улыбкой. — Пропадает добро, коты не большие охотники до ореховой настойки. Придется приберечь ее для понедельничного обеда. Им-то она точно по душе.

— Им? — возмущенно переспросила Сабина. — Падре не разрешает подавать настойку на благотворительных обедах.

— Да ведь настойка-то волшебная, — оправдывалась старуха. — От нее и ребенку вреда не будет. Правда, приторная, что твой яд, но ведь лучше угостить людей, чем вылить в помои.

Ни для кого не было секретом, что на благотворительный стол шли все объедки, включая те, которыми пренебрегли церковные коты — шесть откормленных, изнеженных, апатичных животин. Сабина напрасно ждала, что старуха уйдет: та продолжала с улыбкой топтаться в кабинете, прикрывшись подносом, как щитом. Сабина в отчаянии сплетала и расплетала пальцы.

— Сегодня вечером, — объявила старуха, — именно сегодня вечером, впервые с тех пор, что я здесь живу, достопочтенный Хуан Пабло Альмида не будет служить мессу.

— Знаем, — ответила Сабина.

И действительно, Альмида еще ни разу не пренебрегал своими обязанностями приходского священника. Даже больной, он всегда приходил совершать обряд причастия, соблюдая строжайший график. Танкредо обернулся к Сабине Крус, чтобы узнать, что случилось. Но Сабина, похоже, ничего вокруг не замечала. Все ее мысли были направлены на мольбу, на просьбу прийти к ней сегодня ночью, как он приходил уже множество раз. Голова у Сабины болит об одном, подумал Танкредо, она понимает только то, что понимает ее тело, плоть. В садовой галерее послышались голоса падре и дьякона — они шли из ризницы и остановились, чтобы закончить разговор, не предназначенный, по всей видимости, для ушей Танкредо и Сабины. Глаза Сабины наполнились тоской, но слова прозвучали холодно и настойчиво. Она торопилась произнести их, пока не вошел крестный и не помешал ей это сделать. Старуха ее не смущала, но все же она постаралась придать словам двоякий смысл:

— Танкредо, — сказала она, — если вы сегодня вечером не поднимитесь в мою комнату за объявлениями, я сама принесу их вам в комнату.

Какая чудовищная глупость, подумал горбун, заявить такое в присутствии Лилии. Да еще тоном страстной угрозы. Как будто это возможно: поздним вечером прийти к ней в комнату за какими-то никчемными объявлениями, или ей поздним вечером принести их ему в комнату! Ведь очевидно, что такие дела решаются только в кабинете падре или, на худой конец, в комнате для занятий, и только днем, помилуй Бог, только днем! Сабина Крус просто сошла с ума.

— Я зайду за объявлениями, — сказал Танкредо, — сюда, в кабинет.

Сабина опомнилась и покраснела. Она до крови прикусила губу, но звучавшие совсем близко голоса падре и дьякона не позволили ей совсем проигнорировать Лилию; она сделала вид, что занята работой и не замечает старуху, хотя та продолжала таращиться на них, улыбаться и даже подозрительно кивать. Голоса падре и дьякона то приближались, то переставали приближаться, но все равно звучали рядом. За дверью ничего не было видно. В саду стало совсем темно. Заметно похолодало. К тому времени, когда старуха, наконец, ушла, выскользнув, как тень в другую тень, Танкредо успел несколько раз услышать, как падре Альмида произнес имя дона Хустиниано. «Дон Хустиниано, говорил он, нам поверит». И снова: «Хустиниано… Хустиниано». Потом голос дьякона: «Кто-кто, падре?» И падре: «Дон Хустиниано». И снова дьякон: «А! Это человек достойный». И падре: «Вот именно. Не будем зря волноваться». Глухота дьякона заставляла собеседника повышать голос, и Альмида, хоть и говорил то, что не предназначалось для чужих ушей, вынужден был почти кричать. «Все прояснится, говорил он, Бог нас не оставит». И тут, словно спровоцированный его словами, хлынул дождь. В ту же секунду два старших священнослужителя вошли в кабинет и посмотрели на Танкредо и Сабину, как на незнакомцев.


— Они здесь, — сказал падре. — Ну, за стол! Будем пить кофе, самое время для кофе, священный момент, и возблагодарим за это Бога.

— По-семейному, по-семейному, — неохотно поддакнул дьякон, занимая свое место.

Его слова не относились ни к Лилиям, ни, тем более, к Танкредо. Дьякон всегда добросовестно выполнял обязанности, возложенные на него саном; он входил в церковный совет и совет епархии, помогал падре во время каждой мессы и в свои семьдесят лет с удовольствием освободил Танкредо от роли подьячего и аколита, больше годившейся для подростка, а после таинства лично ходил по рядам и собирал пожертвования, приветствуя почтительным наклоном головы самых пожилых прихожан — единственных, кого замечал; он следил за безупречным порядком в алтаре, через него прихожане договаривались о крещениях, конфирмациях, первых причастиях, венчаниях, заутренях, отпеваниях, одним словом, обо всех службах, кроме торжественной, хоральной, потому что после смерти органиста дона Пако Лусио дьякон никому не позволял прикасаться к органу, заставив навсегда замолчать инструмент, а вместе с ним и музыку. Но если падре Альмиде это было безразлично, то Сабине, Лилиям и горбуну — нет, им не хватало музыки, церковного пения, бархатистого баса дона Лусио и песнопений монахов, хором возвещавших Святую неделю. Музыка не трогала дьякона, к тому же он вообще плохо слышал. «Дон Пако по-прежнему с нами на каждой мессе, говорил он, его пение будет звучать вечно». Танкредо не пытался с ним спорить, потому что, сколько себя помнил, всегда ощущал ненависть дьякона.

— Танкредо, — обратился к нему падре Альмида, подливая в кофе ореховой настойки, — не потерял ли ты разум?

Он моргал чаще обычного. Внешне он успокоился, но говорил с упреком:

— Что с тобой происходит? Как прикажешь тебя понимать, когда ты заявляешь, что старики не веруют, что они не хотят выслушивать послания, которые я им пишу? Кто ты такой, чтобы говорить подобные вещи? Разве ты обладаешь телепатическим даром? Умеешь читать их мысли? Откуда ты знаешь? Побойся Бога, Танкредо, ведь я их исповедую. — Он отпил кофе. Перевел дух. И не сдержал улыбки: — И потом, все важное, что ты хочешь сказать, ты должен говорить на латыни. Для чего же, по-твоему, мы учили латынь? Иначе мы не будем тебя слушать.

Падре провел рукой по лицу — что-то явно его беспокоило.

— Ну ладно, — сказал он со вздохом. — Поговорим об этом завтра. Мне кажется, тебе пора исповедаться. Сегодня ты исполняешь обязанности служки. Скоро приедет падре Фицжеральд. Он заменит меня во время мессы, а ты ему поможешь. Только сегодня.

Дьякон внимательно следил за словами падре, повернув в сторону Альмиды правое ухо, даже приставив к нему ковшиком руку, морщинистую и дрожащую.

— Ни при каких обстоятельствах нельзя отказаться от чести прислуживать на мессе, — сказал он, обращаясь, конечно, не к Танкредо. Сказал со злобой, едкой, еле сдерживаемой злобой.

— Он и не отказывается, — ответил падре.

Сабина встала и подлила Мачадо кофе. Руки ее не слушались. Танкредо показалось, что она вот-вот прольет кофе. Наверно, до нее только, сейчас дошло, что Альмида и Мачадо уедут Бог весть на сколько, и они останутся одни сразу после мессы, потому что Танкредо будет сегодня прислуживать, чего не делал уже очень давно — с того пасхального воскресенья, когда ему исполнилось пятнадцать лет. Впервые за долгое время они останутся одни, и Сабина очень разволновалась. Покрасневшая, опрометчиво оживленная, она подлила всем кофе и порхнула на место, словно в легком прыжке, — казалось, в душе она смеется от радости.

— Я вовсе не против, — сказал Танкредо, тоже не глядя на дьякона. — И хорошо помню все действия.

— Еще бы не помнить, — воскликнул дьякон, по-прежнему обращаясь к падре. — Если, конечно, ты не полный идиот.

— Селесте, пожалуйста, — падре решительно отставил свою чашку. — Здесь, в кабинете, мы тоже в доме Господнем, как и в храме. Здесь буквально все — дом Господа, каждый уголок, каждая табуретка. Мы и есть церковь. Мы не имеем права употреблять слова, которые вредят присутствию Всевышнего.

Он сказал это тихо, и дьякон ничего не расслышал, да и не мог. Так падре иной раз разговаривал со своим дьяконом: явно не желая быть услышанным, словно специально, чтобы признать правоту других, но не подрывать авторитет Мачадо или не подвергать его слова осмеянию, так что дьякон не узнал, на чью сторону встал падре. И преспокойно принялся за новую порцию кофе.


Танкредо начал исполнять обязанности аколита, когда ему было десять лет. И прекратил их исполнять с согласия падре. Горбун с трудом это терпел, с таким же трудом терпели и прихожане — он был в этом уверен. Он прислуживал через силу, болезненно переживал страх, который внушал детям (многие, увидев его, плакали), сдержанные шутки взрослых, завуалированное, но заметное ему отвращение пожилых сеньор из местной «Гражданской ассоциации». В роли аколита он мог назвать себя одним словом: пугало. Не просто горбун, а пугало. «Одним словом, я — пугало. Что не мешает крестнице дьякона целовать мне руки и молить о ночных свиданиях. Вот они, промыслы Божьи, чистая ирония, непонятная загадка, но кто я такой, чтобы судить, я бы не смог быть аколитом и не хочу об этом вспоминать, об очередном Его промысле, потому что страхи возвращаются, а ненависть растет, моя ненависть, неизвестно к кому».

Дьякона, как и Альмиду, точил какой-то страх. Какая-то мысль не давала ему покоя. Дождь за окном лил все сильнее.

— Это и мой дом, — заявил вдруг Альмида, словно продолжая вслух свою мысль.

Никто прежде не видел падре раздраженным, поэтому все удивились. Он не просто выкрикнул эту фразу, но пристукнул ладонью по столу так, что подпрыгнул кофейник, звякнули чашки, закачалась ореховая настойка. Даже дьякон отлично расслышал его слова.

— Это мой дом, — продолжал падре, — им не в чем меня упрекнуть. Я творю добро, как могу, отдаю все силы Господу, всю жизнь служу Всевышнему. Зачем донимать меня всякой напраслиной? Мы не можем позволить себе потерять поддержку дона Хустиниано. Его одурманили ложью. Все, что он нам дает, мы тратим на бедных. Наши сердца полны милосердия. Если мы потеряем его поддержку, то потеряем и благотворительные обеды.

— Правда всегда побеждает, — сказал дьякон.

— Вздорные люди, — продолжал падре, — а еще священники, плоть от плоти нашей, дух от духа нашего, а сами — воплощение зла. Боже, они хотят лишить нас поддержки. Но ведь потеряем от этого не мы. Пострадают многие чада Божьи. Зависть в священниках в три раза греховнее. И да простит их Господь, потому что я их проклинаю.

Дьякон был недоволен, но не из-за слов падре, которые, видимо, слышал и раньше, а потому что тот произнес их в присутствии Танкредо.

— Скоро приедет падре Фицжеральд, — сказал он. — Его задержала плохая погода. Я звонил ему из ризницы. Говорил с ним лично. Мы можем уезжать. Он совершенно не против.

— Еще бы, — живо отозвался Альмида, — я его подменял тысячу раз. А сам впервые прошу его заменить меня на мессе. Впервые за сорок лет служения. Сорок лет, — повторил он и покосился на настенные часы.

Они показывали без двадцати семь.

— Ну вот, — сказал он, — прихожане уж, верно, начали собираться. Благослови их Бог. Я не смогу уехать, если меня не заменят.

— Падре Фицжеральд очень обязательный, — сказал Мачадо.

Танкредо понял, что пора идти в алтарь и готовить священную утварь. К тому же его гнали прочь глаза дьякона. Они смотрели на него, не глядя, но требуя: «Иди займись делом, дурак!»; и тут в кабинете зазвонил телефон. Сабина подняла трубку. Все с изумлением услышали, что она здоровается с падре Фицжеральдом — это означало, что падре даже не вышел из дому. Но тут Сабина произнесла имя падре Байестероса. Выходило, что теперь на замену следует ждать именно его.

— Пресвятая Дева, — воскликнул Альмида, — это неслыханно. Дон Хустиниано через два часа едет в аэропорт. У нас осталось времени только на то, чтобы добраться до него и поговорить.

Сабина положила трубку, и Альмида велел ей звонить Байестеросу.

— Если подтвердят, что падре Байестерос в пути, мы выходим, но только если подтвердят, Сабина. Нам нужны гарантии, что Байестерос уже выехал.

— Дон Хустиниано нас дождется, — сказал Мачадо.

Альмида предпочел не смотреть на дьякона:

— Он человек деловой, — сказал падре. — Надеюсь, что как преданный наш прихожанин он поймет нас и примет наши объяснения.

— И подождет нас, сколько надо.

— Дай Бог, чтобы так, — волновался падре.

Его руки встретились в воздухе и быстро потерлись одна о другую. Ему необходимо было переговорить с доном Хустиниано до того, как тот уедет. От их встречи, от ее результатов зависела почти вся помощь, которую получала приходская церковь.

Дон Хустиниано был ее главным благодетелем. Каждое воскресное утро он посещал мессу с женой и двумя дочерьми. Ни Сабине, ни Танкредо он не внушал ни малейшего доверия. Что-то мрачное, угрожающее, извилистое скрывалось за спиной этого человечка, окруженного бдительными телохранителями. Что-то похожее на ловушку для людей, огромную паутину, в которой Альмида и дьякон могли запутаться, как два жужжащих комара. Каждый визит дона Хустиниано сопровождался появлением чемодана с деньгами, и эти чемоданы достопочтенный Хуан Пабло Альмида и его дьякон Селесте Мачадо тщательно прятали где-то на втором этаже жилой пристройки. Однажды дон Хустиниано согласился пообедать с падре в приходской столовой, но наедине, при закрытых дверях. Три Лилии расстарались вовсю: ахьяко[1], авокадо, десерт из маракуйи, собребаррига[2], сальпикон[3], цыпленок с фруктами и орехами, желтый рис с петрушкой, торт «Три молока», дыня, щербет из гуанабаны, сладкий мусс из курубы и творог с медом, который Лилии называли «мана», но все зря, потому что готовый обед привезли прямо из кухни отеля «Хилтон»: куриные грудки по-американски, свинина в хересе, половинки яиц по-королевски, равиоли с соусом, рис карри, а на десерт — груши по-нормандски. Падре Альмида извинился перед Лилиями: «Дон Хустиниано настаивал, сказал он, мы не смогли его переубедить. Что поделать, ведь именно благодаря его милосердию мы можем возносить труды наши Господу. Хотя лично я сказал ему, что гораздо больше удовольствия ему доставили бы кулинарные таланты наших женщин, трех благочестивых работниц, которые живут здесь много лет и помогают нам в делах Божьих, трех скромных увлеченных поварих, в тысячу раз более искусных, чем любой французский шеф-повар, потому что они готовят с любовью». Так превозносил своих работниц падре Альмида, так он нахваливал их, но только когда пребывал в хорошем настроении, в ладу с собой; теперь же, когда Сабина сказала, что Байестерос у телефона, все увидели достопочтенного падре растерянным, сникшим, даже испуганным. Байестерос тоже не собирался к ним ехать.

— Этого не может быть, — Альмида взял трубку. Похожая на альбиноску Сабина Крус казалась рядом с ним еще одной безликой Лилией. Прогремел гром, череда вспышек озарила сад синими сполохами.

— Падре Байестерос, — начал Альмида, — я впервые прошу помощи у другого священника. У меня очень срочная встреча, неотложная, от нее зависит благополучие всего прихода, и меня заверили, что вы согласны. Ведь я трижды служил за вас воскресную мессу.

Наступила тишина, все ждали. Байестерос, по всей видимости, оправдывался, но голоса его не было слышно; Танкредо с дьяконом использовали паузы в телефонном разговоре для того, чтобы демонстрировать друг другу свою неприязнь. Их взгляды сталкивались, когда Альмида начинал говорить полным отчаяния голосом, и снова обращались к падре, когда он умолкал, сжимая трубку, как утопающий.

— Но он тоже не приехал, — говорил падре. — И, насколько я его знаю, он может год сюда добираться, вы меня слышите?

Снова наступила тишина. И тут, проследив за взглядом падре Альмиды, все повернули головы к двери. На пороге стоял, дожидаясь конца телефонного разговора, мокрый до костей священник, рядом с ним — Лилия. Достопочтенный падре Хуан Пабло Альмида медленно положил трубку. Он с трудом перевел дух.

— Падре Матаморос, — воскликнул он. — Добрый, добрый вечер! Воистину вас послал мне Бог!

II

Эта ночь заслонила собой все ночи, которые помнил Танкредо, особая, разрушительная ночь, ставшая началом или, может быть, концом его жизни, агонией или воскрешением — одному Богу известно. Эта величественная ночь своими страстями и необычными событиями превзошла даже ту первую ночь, когда после нескольких лет невинного флирта они с Сабиной забрели в один из закоулков двора и час за часом предавались греху до самого рассвета, словно стремясь наверстать сто лет упущенного времени.

Графин с настойкой все еще стоял на столе, когда Альмида и Мачадо под дождем пробежали по двору, чтобы сесть в «фольксваген». Их сопровождали Лилии, вооруженные огромными зонтами. Казалось, два главных приходских церковнослужителя спасаются бегством: пригнув головы в защитных куполах зонтов, кутаясь в темную одежду, они бежали навстречу неведомой судьбе.

Падре Матаморос, нежданный заместитель Альмиды, все еще стоял в кабинете; увидев, что Танкредо возвращается, он устало сел на ближайший стул; «У моей набожной глотки еще есть пять минут», сказал он; «Дайте мне вот этого», падре показал на графин; «Это что?», уточнил он; «А! Ореховая настойка. Чересчур сладкая». К изумлению вошедшей Сабины, он влил в себя весь остаток двадцатипятиградусного (по скромной оценке Альмиды) напитка, предварительно выплеснув его в чью-то чашку из-под кофе; черные, глубоко посаженные глазки падре на секунду вспыхнули. «Помогает от холода», сказал он, потирая руки.

Человек неопределенного возраста, падре Матаморос, достопочтенный падре Сан Хосе Матаморос дель Паласио, действительно выглядел редкой птицей, серенькой и общипанной, прилетевшей Бог весть откуда. Одетый в темную мешковину, он использовал вместо круглого воротничка ворот серого свитера, носил чересчур большую, словно с чужого плеча, куртку, облезлые, почти черные ученические ботинки с закругленными носами, стоптанными подошвами и белыми шнурками и квадратные очки, в которых одно стекло треснуло пополам и одна дужка держалась на куске грязного пластыря.

Покончив с настойкой, падре побежал вслед за Танкредо в ризницу (дождь лил все сильней, наполняя сточные канавы в саду и подтопляя выложенную камнем дорожку); отдышавшись в ризнице, Матаморос внимательно огляделся, подолгу задерживая взгляд на картинах религиозного сюжета. Перед Мадонной Боттичелли падре перекрестился и, совершенно зачарованный, помолился ей одними глазами; Танкредо использовал эту заминку, чтобы найти полотенце и вытереть падре лицо, волосы, мокрые руки и птичью шею. Матаморос не сопротивлялся, но не отводил глаз от милосердной Мадонны Магнификат. Наконец он вздохнул и, сам себе кивая, еще раз осмотрелся вокруг. Ироничный взгляд падре задержался на столике с допотопным черным телефоном. Его заинтересовал этот дальний угол, где помимо телефона стоял простой стул, окруженный неприкаянными гипсовыми ангелами, богородицами и святыми — все это разбитое войско, безносое и безрукое, с отвалившимися или выцветшими крыльями, с пустыми глазами и исцарапанными лицами, отломанными и треснувшими пальцами, все это странное сборище ожидало, видимо, отправки к мастеру-воскресителю или на помойку. Падре улыбнулся. «Телефон для связи с Богом», сказал он. Потом вынул из кармана крошечную желтую расческу и пригладил взъерошенную шевелюру, приспособив в качестве зеркала гигантскую золотую дарохранительницу, которую Альмида почему-то никогда не использовал во время мессы. Из того же кармана падре достал пузырек с полосканием для рта и, погоняв его содержимое во рту, бестрепетно сплюнул в дарохранительницу, от чего Танкредо залился краской. «Это надо помыть», сказал падре и только теперь пристально, как хищная птица, посмотрел на Танкредо. «Ведь вы мой аколит, верно?», спросил он, оглядев, конечно, горб. И благодушно улыбнулся. «Поставьте это на алтарь», попросил он. Падре протянул Танкредо блестящий узорчатый кувшинчик с водой. «В нем я развожу вино», сказал он и, глядя на бронзовое распятие, словно пояснил Всевышнему: «Во время мессы я предпочитаю пить собственную воду». Он позволил Танкредо помочь себе с облачением, но не сводил горящих глаз с горбатого аколита, с его заостренного горба, откровенно осмотрев его снизу доверху. «Еще один храм», сказал он, указав на горб.

В решающий момент выхода в святилище падре, будто что-то вспомнив, обернулся к Танкредо. «Я не буду читать Евангелие», прошептал он, «Прочтете вы. Думаю, вы помните, какой сегодня день». В фимиаме ароматических свечей, в шорохе почтительно встающих прихожан, падре торжественно прошествовал к белому, словно парящему в тумане алтарю. Он преклонил одно колено, широко, как крылья, раскинул руки и надолго припал поцелуем к середине алтаря, сияя вышитым на спине хитона золотым крестом; затем величественно поднялся на ноги, оглядел обращенные к нему лица и начал мессу; странное начало, с тревогой подумал Танкредо: осенив себя крестом и поприветствовав паству во имя Отца и Сына и Святого Духа, перед обрядом покаяния, падре назвал собравшихся не «возлюбленными братьями и сестрами», а «любящими».

Вскоре горбун отвлекся, потому что незадолго до того, как встать у алтаря, заметил глаза Сабины, следившие за ним из ризницы. Теперь она так и будет следить за ним до конца мессы, до тех пор, пока не уйдет падре Матаморос. А потом кинется к нему и добьется своего, если только он не окружит себя жалким щитом из Лилий.


Месса падре Сан Хосе оказалась не тихой мессой.

К удивлению и восторгу вечерних прихожан она оказалась петой. Кто бы мог подумать, что падре Матаморос не только принесет в алтарь собственную воду, но и великолепно споет мессу? Под холодными сводами церкви его голос лился, словно с небес. Он повторил призыв к покаянию, но на этот раз распевом: Любящие братья и сестры, осознаем наши грехи, чтобы с чистым сердцем совершить Святое Таинство. Казалось, в церкви зазвучал орган. Танкредо поднял глаза к мраморному куполу и отрешенно смотрел на стайку ангелов, порхавших меж нарисованных облаков, замечая, что они тоже смотрят на него, и не мог понять, какие чувства испытывает: испуг или умиление. Как же давно, думал он, мы не пели мессу. Прихожане вдыхали чистоту поющего голоса. Они еще ничего не успели понять, а голос уже пел. Конечно, никто не осмелился спеть в ответ, все просто произнесли: «Исповедую перед Богом всемогущим и перед вами, любящие братья и сестры, что я много согрешил мыслью, словом, делом и неисполнением долга», произнесли робко, как агнцы, и били себя в грудь, шепча в унисон «моя вина, моя вина, моя великая вина», и удары эти прозвучали, как звуки неземных барабанов, и воодушевили их, и возвысили в собственных глазах, словно позволив им вдруг осознать, что тела могут звучать и петь, и они просили «Блаженную Приснодеву Марию, всех ангелов и святых и вас, братья и сестры, молиться обо мне Господу Богу нашему»… Наступила полнейшая тишина, и падре Матаморос пропел: «Да помилует нас всемогущий Бог и, простив нам грехи наши, приведет нас к жизни вечной», и все как один отважились спеть в ответ: Аминь.

На первом ряду (они неизменно посещали первую и последнюю мессы) сидели три Лилии, все три такие разные, но такие похожие, объединенные одним именем еще в ту пору, когда начали прислуживать падре Альмиде, старые и в трауре, второй раз за день одетые в лучшую одежду, все три в опрятных затейливых шляпах с вуалями, с требниками на коленях, в лаковых туфлях, но с провонявшими луком руками, привкусом каждого приготовленного блюда во рту, с отблеском печного огня в глазах, уставшие резать мясо и чеснок, выжимать лимоны и готовить еду до полной потери аппетита. Но в этот вечер их глаза увлажнились не от лукового сока или проткнутой ножом редьки, а от священной субстанции, которая наполнила их слух, коснулась душ и, в конце концов, заставила молча плакать. Три Лилии улыбались, как одна. Они островком сидели среди прихожан, уже знакомых с их запахом и предпочитавших оставлять им целую лавку, без соседей сзади и по бокам — привилегия или изоляция, которую сами Лилии в своем почти детском простодушии считали благоговейным почтением к женщинам, заботящимся о падре Альмиде, его обедах, его незапятнанной душе и его чистой рубашке.

Затаившаяся в ризнице Сабина тоже всем сердцем приняла участие в этом неожиданном пении. Пришлый священник заставил ее забыть на несколько прекрасных мгновений о том, что они с Танкредо останутся в приходе одни, без Альмиды и Мачадо; она видела могучую спину, острый горб Танкредо, его запрокинутую голову, и в то же время не видела его, не замечала, потому что ее слухом полностью завладел падре Сан Хосе, призывавший верующих к покаянию. Пение, в первые минуты едва не заставившее всех растерянно рассмеяться, теперь вызывало у людей слезы радости. Когда дело дошло до Вступительной молитвы, прихожане запели, прося у Господа милости, Иисусе Христе, помилуй нас, Господи Боже, помилуй нас, и почувствовали, что воспаряют вместе с гимном «Слава в вышних Богу», который Матаморос спел следом за ними один и на латыни. Раскрасневшись, они внимали его пению: «Gloria in excélsis Deo et in terra pax hominibus bonae volutatis. Laudamus te, benedicimus te, adoramus te glorificamus te…»[4], и в конце молитвы все смело пропели полное энтузиазма «Аминь», нежно тронувшее стены, прикоснувшееся к каждой точке пространства от алтаря до входной двери.

На улице некоторые прохожие останавливались, услышав эту невероятную семичасовую мессу, и думали, что увидят возле алтаря какого-нибудь уважаемого покойника — как минимум епископа, которому воздают последние почести; но покойника нигде не было видно, а мессу пели. Так и не обнаружив покойника, случайные прихожане оставались в дверях. К тому же шел дождь, и петая месса была хорошим предлогом, чтобы укрыться в храме.

И опять, словно уносясь вдаль, Танкредо поднял глаза к потолку; месса падре Сан Хосе, думал он, это — гибрид, вивисекция; падре использовал отрывки из устаревших месс, исчезнувших конвенций и перемешал их с другими, уже из современной мессы, которые, однако, взял на себя смелость повторять распевом на латыни. Сразу после приношения даров, перед sanctus, произошло нечто такое, от чего, как подумал Танкредо, даже у достопочтенного Альмиды после сорока лет службы волосы встали бы дыбом: стоя перед алтарем, Матаморос положил на него голову, раскинул руки и погрузился в «Тайную молитву», которая, вопреки обычаю, продолжалась добрых пять минут, и ошеломленный Танкредо заподозрил, что падре Матаморос попросту уснул.

Еще больше его удивило (и этого удивления хватило бы на беспризорников и слепых, посещавших благотворительные обеды, на стариков и проституток и даже на недосягаемо далекого Папу), его просто потрясло, что, взяв кувшинчик для разведения вина, сняв с него крышку, протянув его падре и чувствуя, как жадно вцепились в него худые требовательные пальцы, он ощутил резкий запах, заполнивший самое священное место в церкви — алтарь, он испугался, возмутился от пронзительного, резкого запаха аниса, перебивающего аромат ладана, более въедливого, чем благоухание гвоздики и корицы, запаха страны[5], подумал он, запаха анисовой водки, и перед глазами Танкредо все еще стояла картина: под конец Матаморос выплескивает больше половины кувшинчика в священный потир и жадно выпивает. Шло Таинство Евхаристии, и Танкредо не мог и не хотел верить, что для превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Господни можно использовать водку. Впервые в жизни горбатый аколит возмутился. Похоже, Сан Хосе Матаморос не просто поющий священник, подумал он, но один из этих доморощенных, вечно пьяненьких клириков. Кроме того, он заметил, что, встав с колен, Матаморос совершил чудовищный проступок: вытер рот облачением. Но Танкредо взял себя в руки. Он знал по собственному и чужому опыту, что промахи совершают и другие священники; кроме того, Альмида всегда учил его, что священники — всего лишь плоть, подверженная греху, всего лишь люди, со всеми достоинствами и недостатками, обычные люди, которые делают невозможное: произносят слово Божье, древнее слово.

Как бы то ни было, достопочтенный Сан Хосе свои грехи искупал. Несправедливо было бы считать его заурядным служителем божьим. Взять хотя бы его проповедь: пока Танкредо читал Евангелие, Сан Хосе слушал, расположившись в мраморном кресле возле алтаря с широкой удобной спинкой и массивными золочеными подлокотниками, спрятав лицо в ладони, закрыв глаза, как будто опять уснул. И действительно, после того как Танкредо закончил, прошли бесконечные три-четыре минуты, прежде чем Сан Хосе очнулся и подошел к пюпитру, чтобы начать проповедь. Его проповедь, если что-то имела общего с Евангелием, то очень мало, и каким Евангелием? От Матфея, от Луки, от Марка или от Иоанна? Танкредо не понимал, но как может быть иначе, кричал он в душе, если проповедь петая, если это возрожденная месса, которую когда-то служили те, кто уже давно мертвы. Эта необыкновенная проповедь, хоть и краткая, но наполненная благодатью, показалась Танкредо скорее положенной на музыку поэмой, нежели обычной проповедью, горячим призывом к любви между людьми, независимо от рас и убеждений, к тому единственному пути, который Христос, словно протянув людям руку, указал как единственный путь на небо и которым люди пренебрегают по сей день. Это была месса необыкновенной чистоты. Когда она закончилась, прихожане перешли к молитве «Отче наш», надеясь, что Матаморос пропоет и ее, как пропел «Славу» и «Символ веры», и, ко всеобщему ликованию, не ошиблись: на превосходной латыни падре спел «Pater noster, qui es in caelis: sanctifecétur nomen tuum; advéniat regnum tuum; fiat voluntas tua, sicut in caelo, et in terra..»[6] — доставив всем неземное наслаждение. Но начался обряд причащения, и изумленной пастве пришлось сойти с небес на землю. Падре Сан Хосе подошел к очереди верующих и озабоченным жестом простого смертного попросил аколита подержать сияющую позолоченную дарохранительницу с телом Христовым. Прихожанам было страшно смотреть, как трясутся у падре руки. Не раз все с ужасом ожидали, что облатка вот-вот выскользнет у него из пальцев. Верующие предпочли приписать эту дрожь эмоциям, которыми он их покорил, мощному пению, превратившему мессу в апофеоз миру. Стоя друг за другом, они выслушали спетую священником Молитву после причастия, и, когда, наконец, пришел момент последнего ответа и прощания, все как один пропели: Аминь. Слышно было, как бьются сердца молящихся.

Достопочтенный Сан Хосе Матаморос, обессиливший после мессы так, как ни один из священников, которых приходилось видеть Танкредо, благословил прихожан во имя Отца и Сына и Святого Духа и ушел в ризницу, чуть ли не волоча ноги — таким уставшим он выглядел. Танкредо шел за ним, и отчаянье наполняло его душу. Месса закончилась, ангелы на сводчатом церковном потолке опять стали нарисованными ангелами, их глаза превратились в призывные глаза Сабины: с каждого облака на него смотрели ангелы глазами Сабины.

Его поджидали горячие, влажные плотские утехи. С этого момента начинается ночь Сабины, подумал он, но и его тоже, ночь его страхов, безысходной тоски благотворительных обедов, однообразия грядущих дней.

Месса закончилась, но верующие старухи из местной «Гражданской ассоциации» по-прежнему неподвижно сидели на своих местах, как церковные камни, погруженные в беззвучное пение, в тишину веков.

Казалось, никто из них не собирался уходить.


Три Лилии опомнились первыми и на цыпочках поспешили за Матаморосом — уже без облачения, тяжело дыша, он сидел в ризнице на единственном стуле возле телефона, в окружении ангелов и апостолов, и вытирал полотенцем лоб. Лилии подошли ближе, словно боясь, что падре всего лишь мираж, и одновременно не веря, что он не мираж, робко окружив его, как окружили бы привидение.

Тишину нарушали только назойливые, как досада, капли дождя, да шаги горбуна, аккуратно паковавшего в большой деревянный сундук все предметы церковного облачения, один за другим. Тускло горела единственная лампочка, и ночь проглотила все углы; отчетливо разглядеть Лилий было невозможно — они утонули в темноте, словно три бесформенных мешка; на поверхности плавали только их лица, желтые, увядшие, с лишней растительностью, но сиявшие так, словно им привиделось чудо.

— Благослови вас Бог, падре, — сказала, наконец, одна из Лилий. — Мы не пели уже целую вечность.

Ее слова канули в тишину, дождь зарядил сильней.

— Надо петь, — сказал падре. — Надо петь.

Он с трудом повернул голову, чтобы взглянуть на них. Падре охрип, но говорил с улыбкой:

— Правда, бывает, от пения устаешь. Бывает, устаешь.

— Так и есть, падре, мы заметили. Это видно по вашему лицу, да и по голосу тоже.

Определить, какая из Лилий это сказала, было невозможно.

— Хотим пригласить вас, падре, немного подкрепиться.

Другая ее поправила:

— Не мы, падре. Весь приход, счастливые сердца, которые слушали мессу.

Сан Хосе Матаморос фыркнул и покачал головой. Никто не понял, что это значит: может, его раздражала лесть? Падре окаменел в окружении гипсовых архангелов, словно превратился в одного из них. Лилии не унимались:

— Падре, слово Божье подобает петь. Но мы с детства не слышали, чтобы кто-то пел, как вы.

Другая подхватила:

— Поужинайте с нами. Отдохните. Конечно, если вы настроены петь и дальше, мы будем молиться…

Третья закончила:

— Пока нас не призовет Господь.

Казалось, падре перестал понимать, кто они такие, но снова улыбнулся.

— Будьте добры, — сказал он, — мне сейчас нужна только рюмка вина, одна рюмка, прошу вас.

Его голос звучал проникновенно:

— От такого холода можно умереть.

Одна из Лилий осмелилась предложить:

— Может, рюмочку бренди?

Другая добавила:

— Бренди лучше согревает, падре. И поется с него лучше.

Сан Хосе просиял.

Лилии замешкались, решая, кому из них идти за бренди. Они с сомнением смотрели друг на друга. «Кто пойдет?», словно говорила каждая. В конце концов, они ушли вместе, все три одинаково деловитые.


— Мы не хотели бы вас задерживать, падре. Вам нужно отдохнуть.

Ни Танкредо, ни падре не поняли, откуда взялась Сабина. Возможно, она стояла, неприметная и тонкая, как ее голос, между статуями богородиц и святых, обитавших в углу ризницы. Синюю косынку она уже сняла; распущенные пепельные волосы заслоняли ее лицо. Падре и горбун слушали, не смея ей возразить:

— Вы можете идти. Мы вызовем такси, чтобы вы не промокли. Мы не хотим отнимать у вас время, здесь никто не привык быть навязчивым.

Сабина поджала губы. Казалось, ей неловко за сказанное. Дождь на улице слегка поутих.

Танкредо закончил складывать облачение. Ему нестерпимо хотелось со всеми попрощаться, сбежать в свою комнату и замертво рухнуть на кровать. С одной стороны, он понимал, что Матаморос пьян и не просто пьян, а пьян до одурения. Падре может в любую минуту раскиснуть и уснуть, и тогда Танкредо нужно будет что-то предпринять; с другой стороны, одно присутствие Сабины вызывало в нем жуткий страх превратиться в скота, в разнузданного скота, в кусок плоти, и этот страх, самый страшный из всех, угнетал его сейчас сильнее, чем на благотворительных обедах, когда он бился с якобы умершими стариками или, хуже того, с на самом деле умершими.

— На кухне. Давайте поедим на кухне, падре, — Танкредо, наконец, принял решение. — Там тепло. Мы вас не задержим.

— Как скажете, — безропотно согласился Матаморос.

Он хотел добавить что-то важное, но замер, переводя пристальный взгляд с Танкредо на Сабину, сверля их глазами хищной птицы, эксгумируя каждый день их жизни, один за другим, их воспоминания, открывая их для себя. Сабина не смогла выдержать этого взгляда и отвела глаза. Она стояла, похожая на пойманную с поличным девчонку, красная от стыда. Танкредо показалось, что она голая: Сабина так краснела, когда ее заставали голой, как в тот раз, много лет назад, когда он пробрался к ней в душ, пока достопочтенный Пабло Альмида служил мессу вместе с Селесте Мачадо.

И тут появились три Лилии, одна из них несла поднос, изящно накрытый салфеткой, на нем красовались закуски, рюмка с золотой каймой и бутылка бренди.

Матаморос, готовый, видимо, что-то сказать, передумал, заулыбался и развел руками.

— Что вы! — воскликнул он. — Я не буду пить один!

Пятеро обитателей храма изумленно переглянулись.

— И то правда! — ободряюще сказала одна из Лилий. — Давайте выпьем вместе. Холодно.

— Я не пью, — улыбнулась другая. Своей улыбкой она словно хотела сказать, что, если ее попросить, она выпьет, попросить только раз — и уговаривать не придется.

Третья Лилия покачала головой:

— Я даже не знаю, — сказала она.

И пожала плечами, словно добавляя: «Я не буду, а вы — пейте».

— Я тоже не буду, — сказал Танкредо. — Да это неважно, падре, мы все равно посидим с вами.

— Нам, падре, — встряла Сабина, — запрещено пить, и даже если бы нам разрешали, никто бы не захотел, ни сейчас, ни в другое время. Бутылку, что вам принесли, достопочтенный Альмида использует в редких случаях…

— Это не та бутылка, сеньорита, — дружелюбно перебила ее одна из Лилий, словно объясняя ей простейший способ выпечки хлеба.

Она посмеивалась, добродушно и ласково:

— Таких бутылок уйма, и все одинаковые. Падре Альмида и ваш крестный, сеньорита, дьякон Селесте Мачадо, всегда выпивают перед сном добрый стакан горячего молока и еще более добрую рюмку бренди. Они говорят, что так им легче заснуть. Мы им верим.

Сабина покраснела.

— Вот как? — она заговорила со всеми Лилиями одновременно, словно чем-то им угрожая. — И вы тоже засыпаете с помощью бренди?

— Иногда, — ответила Лилия, которая прежде сказала: «Я даже не знаю».

И мечтательно добавила:

— Хотя мятная настойка вкуснее.

Сабина злилась и кусала губы:

— Можете не сомневаться, достопочтенному Альмиде все будет известно. Вот тогда я на вас посмотрю.

Матаморос встал. Казалось, он хочет уйти. Он застегнул свою чересчур широкую куртку с большими карманами, в одном из которых уже лежал пустой кувшинчик, и потер руки. «Холодно», улыбнулся он. Но улыбнулся только самому себе, или никому, как будто был теперь где-то далеко-далеко, за миллионы световых лет, где присоединился к хору ангелов и вспоминал добрые шутки из далеких времен, понятных ему одному, как будто и не провел с ними все это время с тех самых пор, как пришел в храм под проливным дождем, как будто не служил мессу, не пел, не слушал язвительную перепалку Сабины со старухами. Падре еще раз поправил куртку, плотнее запахнул воротник поверх свитера. Теперь он выглядел худым, старым и печальным, как человек, который не хочет прощаться, но прощается. Послышался вздох — это у Сабины отлегло от сердца: наконец-то этот мастер песнопений уходит. Но падре Матаморос преспокойно подошел к той Лилии, которая держала поднос, благоговейно взял бутылку и рюмку и направился к двери.

У порога он остановился.

— Ну что же, — сказал он, — пусть мне придется пить в одиночестве, зато не придется сидеть в одиночестве на единственном стуле, в окружении апостолов и архангелов, пока вы будете стоять и смотреть мне в рот. Пойдемте за стол.

И решительно пошел в кабинет. Оставшись в ризнице одни, пятеро обитателей храма сразу же стали самими собой.

— Это недопустимо, — возмутилась Сабина. — Падре Альмида разгневается, и будет совершенно прав. Кто вас просил устраивать это… угощение? Так-то мы оправдываем доверие падре в первый же вечер, как только он оставил нас одних, поручив нам свою церковь? Нам пора спать. Завтра благотворительный обед для бедных семей и…

— Спать? — ехидно переспросила одна из Лилий, искоса глядя на Сабину. Две другие смиренно склонили головы, словно слушали мессу. Сабина отпрянула, как будто ее толкнули в грудь. Танкредо тоже инстинктивно шагнул назад и открыл рот — казалось, он хочет что-то сказать. «Лилии все знают», думал он, «Они нас обнаружили». И еще подумал: «Обнаружили, но не ясно когда. Может, в первый же день». На секунду ему стало страшно, он представил себе свою жизнь без покровительства падре Альмиды, без крыши над головой, в вечной тьме, а это и есть Богота. Он горько пожалел о своих свиданиях с Сабиной. Да. Скорее всего, падре знает, возможно, знает и дьякон. Поэтому и относятся они к нему с таким недоверием, не позволяют учиться в университете, вынуждают прислуживать на благотворительных обедах. «Вот в чем дело», твердил он себе. Он вглядывался в лица старух, каждой по очереди, как будто впервые их видел. Но ни одна из них и виду не подавала, что заметила его пристальный взгляд, наоборот, казалось, они ему сочувствуют, словно он всего лишь ребенок, беспомощная игрушка в этой игре.

— Мы слушали такую мессу, за которую необходимо отблагодарить, — сказала одна из Лилий, но, возможно, они сказали это хором, потому что упрек прозвучал так громко, что перекрыл шум дождя. — Такую мессу не часто услышишь.

Никто не знал, которая из Лилий самая старая. Хотя все три отличались маленьким ростом, все-таки две были чуть повыше и похожи друг на друга, а третья казалась их куклой. С годами они приобрели одинаковые привычки и жесты; они и делали все как будто одновременно, сами того не желая, и то, что говорила одна, две другие уже успевали подумать, так что любую затею, начатую одной, подхватывала другая и совершенно автоматически позволяла третьей ее закончить, словно делясь чем-то жизненно важным. Мачадо сказал однажды, что Лилии умрут в один день от одного и того же недуга, да и воскреснут, скорее всего, одновременно. Альмиде шутка не понравилась, он ответил, что в воскрешении не будет ни первых, ни последних. Сказал, что чудо воскрешения свершится одновременно, после чего перевел разговор на другую тему. Он никогда не позволял шутить над Лилиями. За что-то он испытывает к ним почтение, подумал Танкредо, не только за стряпню. Или страх? Иногда казалось, что Альмида их избегает, словно в безотчетной панике, в каком-то дурном предчувствии.

— Что касается угощения, — сказала другая старуха, — решали не мы. Лично сам Хуан Пабло Альмида перед отъездом рекомендовал нам после мессы угостить падре…

— Ну так накрывайте на стол и покончим с этим, — сказала Сабина. — Мы не можем терять столько времени.

Танкредо покосился на дверь. Каждое слово Сабины, ее бестактность раздражали его все сильнее. Если Лилии все знают, зачем их дразнить! И тут же одна из них сказала:

— Терять время, сеньорита? Отведенное на что?

Загнанная в угол, Сабина взорвалась:

— Довольно, — крикнула она. — Терпеть не могу ваши шушуканья, ваши пошлости. Мне опротивели загадки, домыслы и обманы, но еще больше опротивело слушать вас, ваши голоса, чувствовать, что вы вечно тут как тут, шпионите за спиной. Если хотите что-то сказать, говорите прямо, без обиняков.

— Что с вами, сеньорита? Я вас не понимаю, — миролюбиво возразила одна из Лилий. — Что мы должны вам сказать? Что вы хотите услышать?

И другая:

— Вы теперь не та Сабина, которую мы знали. Последнее время вы ведете себя грубо. Вы не похожи на крестницу дьякона. Такое впечатление, что вы и Библию не читали. Это нас огорчает, всех троих, ведь мы знали вас еще ребенком, мы были вам матерями, бабушками и подругами, прислуживали вам.

Сабина стучала носком туфли по полу, натянутая, как струна — сжатые кулаки, стиснутые губы. В свете единственной лампочки она казалась не просто позолоченной, но объятой пламенем своих волос, вместо искаженного лица — огненная луна. От злости она не могла произнести ни слова. Танкредо поспешил вмешаться:

— Накрывайте на стол, — повторил он. — Я иду запирать церковь.

— Церковь! — всполошились Лилии. — Церковь Божья не заперта, Господи! Как же вы забыли запереть дверь, Танкредито? В любой момент может забраться вор и…

— Обокрасть Бога? — послышался голос Матамороса.

Он заглядывал в комнату.

— Вы решили оставить меня одного? — спросил он. — Меня тоже могут украсть. Давайте посидим спокойно, и я пойду. Дождь проходит. Ну же… Танкредито… заприте дверь. А мы вас подождем.

Лилии бросились к падре.

— Угощение готово, — объясняли они. — Нужно только его разогреть.

— Пойдемте со мной, — ответил Матаморос, позволяя им окружить себя со всех сторон. Подошла и Сабина — она хотела, должна была что-то сказать, какое-то последнее слово, но не знала какое.

Танкредо поспешно вернулся в церковь. Прошел через опустевший храм. По дороге он проверил, не задержался ли кто-нибудь в нефах. Заглянул даже в капеллу Святой Гертруды, и ее голубоватый лик, глаза, словно плывущие в реке, приковали к себе его взгляд, он перекрестился, хотел прочесть молитву, но не придумал какую, и задумчиво пошел дальше; он вспомнил резкий запах водки в алтаре, в который до сих пор не мог поверить; казалось, он погружен в молитву, но на самом деле он думал об инквизиции, ведь за один такой проступок Матамороса могли бы сжечь живьем. Танкредо представил себе падре на костре, в этой самой церкви, и не удержался от улыбки: пожалуйста, прежде чем запалить костер, налейте мне еще рюмочку. Танкредо заглядывал в каждую исповедальню и, все еще улыбаясь, проверял, не прячется ли там вор. Ничего удивительного. Кражи в церквях множились что ни день, крали не только самые священные ценности, такие, как потир и картины, но даже простые гипсовые статуи, большие и маленькие свечи, куски гваякового дерева, кадила; случалось, воры уносили подставки для колен или скамейки, куски ковра, даже каменную емкость для святой воды, ободранную доску объявлений, висевшую у входа в церковь, мусорную урну, а однажды — и это было уже чересчур — оторвали две первые узенькие, отполированные ступеньки винтовой лестницы, украшенной резьбой с изображением этапов Крестного пути. И, сколько ни осуждал в своих проповедях достопочтенный Альмида вора, требуя вернуть Богу Богово, сколько ни объяснял, что эту лестницу подарила их церкви одна религиозная флорентийская организация и что сам Папа Павел VI благословил подарок, ступеньки так и не вернули, мало того, через три воскресенья пропали третья и четвертая, и это уже было похоже не на вора, а на какого-нибудь шутника или собирателя папских реликвий. Какого-нибудь заядлого коллекционера. Что поделаешь: Богота. Падре Альмида распорядился спрятать остатки лестницы и заменить ее простой, построенной из скверного, зараженного древоточцем дерева.

Танкредо уже собирался запереть дверь, как вдруг увидел, что вся последняя скамья в центральном нефе занята неподвижно сидящими женщинами, семью-девятью прихожанками, в большинстве своем — апатичными, рассеянными бабулями из местной «Гражданской ассоциации». Все то время, пока он проверял исповедальни, ища посторонних, подравнивал скамьи и поправлял подставки, они за ним наблюдали.

— Усердствуете, — сказала одна из них.

Танкредо постарался скрыть удивление.

— Мне пора запирать двери, — сказал он.

— Двери-то надо бы держать открытыми, — возразила та же старуха. — Но что поделаешь, Танкредито, если в этой стране даже Бога не уважают.

Они дружно встали и подошли к Танкредо.

— Прекрасная была месса, — сказала одна из них. — Нам даже показалось, что это была не земная месса. И достопочтенный падре, который служил, похоже, он человек… особый. Благодаря ему мы снова пели. Пели вместе с ним и плакали от счастья. Вот порадовалась бы донья Сесилия, будь она жива.

Все перекрестились.

— Упокой, Господи, ее душу, — произнесли женщины в унисон. Они до сих пор продолжали разговаривать немного нараспев. Обогнув Танкредо с двух сторон, прихожанки дружно и торжественно двинулись к двери. Дождь стих, но из-за настойчивой, колючей мороси погода казалась еще хуже.

— Пусть себе моросит, — сказала одна из женщин. — Слава Богу, месса не прошла впустую!

Остальные печально закивали:

— А ведь бывает и так, бывает и так.

Все ждали, что Танкредо что-нибудь скажет, но он молчал.

— Нам бы хотелось поговорить с падре, — сказала одна из старух, чтобы избавить его от неловкого молчания.

— Как только обратитесь, — ответил Танкредо, — вам сразу назначат встречу — все, как обычно.

— Вы нас не поняли, Танкредито, мы хотим поговорить с тем, кто пел сегодня для нас, как птица. Это можно устроить?

Танкредо уже и сам догадался.

— Падре Сан Хосе ужинает, — сказал он.

— Значит, его зовут Сан Хосе? — удивились они.

А одна прошептала:

— Как еще могут звать человека, который так поет!

Посовещавшись с другими, она сказала:

— Не беспокойте его. Мы его найдем. Как же нам не хватает такого падре, правда?

— Правда, — ответила другая. — Потому что, да простит меня Бог, если бы этот падре возглавлял наш приход, мы были бы еще живы.

Сказав это, она покраснела, но ни одна из женщин не возразила, да и не смогла бы возразить.

— Лилии, — заговорили они между собой, — подружки Лилии, наши верные, надежные Лилии расскажут нам все о падре Сан Хосе и где его можно найти. Не беспокойтесь, Танкредито, мы с ними поговорим.

Приняв такое решение, они стали выходить из церкви по двое-трое, держа друг друга под руку. На улице они раскрывали зонты; пожилые сеньоры были похожи на старых темных птиц, поднявших крылья к свету уличных фонарей в бесконечных, искрящихся струях дождя. «Дождик, хоть и мелкий, а все еще идет», говорили они.


Танкредо задвинул тяжелый засов и повесил массивный замок. Потом прошел обратно и погасил свечи в алтаре — первое, что следовало сделать после окончания мессы, как же он забыл? И объяснил сам себе: Это все Матаморос со своим пением и своей водой. Само появление падре в храме было таинственным и внезапным, чего еще от него ждать? В углу возле алтаря, за огромным полотном, изображавшим изгнание Адама и Евы из рая, Танкредо нащупал рубильник и погасил последние горевшие в церкви лампы. Его поглотила тьма холодного святилища, где до сих пор пахло ладаном, но откуда-то все-таки неприятно потягивало водкой; он снова думал о мессе, слушал пение священника, видел, как тот беспомощно пошатывается во время обряда причащения. Танкредо различал в темноте только далекий, слабо освещенный прямоугольник двери, ведущей в ризницу. Легкое эхо неизвестно чьих, неизвестно откуда взявшихся голосов медленно опустилось с церковного купола — голоса неприкаянных душ, далекие, но отчетливые, словно и по ночам церковь не пустовала, словно другие прихожане ожидали причастия, сидя и стоя, больные и здоровые, спящие и бодрствующие. Звуки ночи в пустой церкви, ночная месса, говорил себе Танкредо, когда поздно вечером оказывался в церкви наедине со своими печалями.

И тут он почувствовал на своих плечах руки Сабины, похожие на пугливых птиц — они вспорхнули ему на шею и повисли, холодный быстрый поцелуй на один отчаянный миг коснулся его губ. Все это время она его преследовала. «Сабина, сказал он, отстраняясь, здесь алтарь». «Алтарь», воскликнула она, «алтарь моей любви к тебе». От избытка этой любви она казалась одержимой. Под напором ее хрупкого тела, тщедушного, но напористого, висевшего у него на шее и, в отличие от поцелуя, пылавшего огнем, он растерянно попятился; Сабина толкала его к краю мраморного алтаря, длинного, сияющего ледяного стола, похожего на перевернутый треугольник, закрепленный на опоре. Там они и упали, она — на него, медленно и молча, потому что Танкредо пытался смягчить удар, пока она исступленно его целовала. Вдруг Сабина отпрянула и, влажно дыша горбуну в лицо, словно одолевая его новой напористой лаской, зашептала, не уходи, или я останусь под алтарем, и придется падре Альмиде вытаскивать меня отсюда, а когда он спросит, почему я здесь, я скажу, что все из-за тебя, только из-за тебя. Похоже, она плакала, когда Танкредо поднял ее, как пушинку, и опустил рядом с собой; они так и сидели под мраморным треугольником, и Танкредо пришло в голову, что это Бог смотрит на них перевернутым оком. «Перевернутое Божье око», повторил он и не сдержал улыбки, досадуя сам на себя, недоумевая: что со мной? почему я смеюсь? он вспомнил, что недавно улыбался в церкви, несколько раз улыбался посреди святилища, что со мной? повторил он и растерянно попытался рассмотреть свои руки, словно заподозрил, что они в крови. В этот момент он и не думал о Сабине, он думал только о своих руках, которые казались ему преступными, и о наблюдавшем за ними перевернутом Божьем оке, и снова улыбнулся.

— Смеешься, тебе смешно, — Сабина воспрянула и пошла в атаку. — Это не церковь, а базар, — шептала она, — Лилии обнаглели, пользуются отсутствием Альмиды, по-хозяйски разгуливают в храме, надутые, как индюшки, зато перед этим жалким клириком стелются, как тряпки, позволяют вытирать о себя ноги.

На секунду Танкредо кольнуло чувство, похожее на нежность и жалость. Вот такая она, Сабина, неуемная душа, запертая в слабеньком бесцветном теле, с крепко сжатыми красными губами, искусанными в кровь.

— Давай убежим, Танкредо, — услышал он с удивлением. — Прямо сейчас, сию минуту, ни с кем не прощаясь. Они нам задолжали, я все продумала, я знаю, куда идти, где мы сможем жить. Они не будут нас преследовать. Зачем? Мы всю жизнь на них работали. Ясно, что когда-нибудь наше терпение должно было лопнуть.

Он представил себе, что убежал с Сабиной. И снова не смог сдержать улыбки.

Сабина всегда чувствовала себя увереннее, когда он улыбался. Так было и в этот раз. Она судорожно вздохнула, ее сжигало пламя, пожиравшее само себя, единственная свеча, зажженная в ней мессой. Танкредо почувствовал, как она одним рывком сняла блузку, угадал в темноте нетерпеливо поднятые, вытянутые руки, летящую на пол одежду. Храм раскалился, словно от какого-то черного пламени, вспыхнул сам воздух, пропахший бледным телом Сабины, дрожью ее голой груди, вспотевших подмышек, страхом и восторгом всей ее изготовившейся, настойчивой плоти.

Много лет назад, один-единственный раз, они уже сидели здесь, под этим алтарем, наслаждаясь радостным детским страхом, что их обнаружат под главной святыней приходской церкви, что явятся дьякон, падре Альмида или Лилии — по сути, тем же страхом, что и сегодня, подумал Танкредо, мы ни в чем не изменились, и страхи у нас те же. Он снова улыбнулся, и снова Сабина вспыхнула, повисла у него на шее; ему показалось, что она дымится, что она сделана из углей, курящихся сладким едким дымом, который обволакивал его со всех сторон. И он ответил на ее поцелуй, быстро, скорее из жалости, чем охотно, потом снова, как перышко, отстранил ее, одним прыжком вскочил на ноги и сказал: «Оденься», и почти просительно добавил: «Приходи к нам в кабинет. Лилии ждут». «Ни за что», ответила она, подавшись назад и стоя на коленях в мраморной нише, «Я не уйду отсюда, покуда ты не придешь за мной, сегодня, завтра, послезавтра, когда угодно, и неважно, если вместо тебя придет Альмида, крестный, все мужчины мира выстроятся в очередь, чтобы увидеть меня и спросить, почему я здесь, клянусь, я всем отвечу: твоя вина, твоя великая вина, аминь, Танкредо, запомни, я отсюда не уйду». Угроза прозвучала печально и уныло. Танкредо помедлил. Уже на пороге ризницы он обернулся, пытаясь разглядеть ее в темноте алтаря, и с большим трудом сумел увидеть шевелящееся пятно, услышать шумное дыхание, различить глаза, два голубых огонька, почувствовать прикосновение двух голубых льдинок, летевших за ним, вбиравших его в себя, и в нем шевельнулась злая жалость. «Мы будем ждать», снова сказал он и повернулся спиной, как будто убегал, да он и вправду убегал, убегал от нее, от ее угроз, от печального крика, долетевшего из-под алтаря: «Я тоже буду ждать, жизнь моя, клянусь».


Проходя мимо ризницы, Танкредо с досадой отметил, что в ней все еще пахнет спиртным, и вышел в сад: ему нужно было немного подумать, собраться с мыслями. Дождь затих. Танкредо ощупью пробирался между ракитами. Перед ним желтела освещенная дверь кабинета. Голосов он не слышал. Шуршали падавшие с деревьев капли, барабанили по прожилкам крупных, сморщенных листьев других растений и по жестянкам, которые никто никогда не мог найти, шумела вода, убегавшая в сточный люк — казалось, дождь по-прежнему идет, но уже не с неба. «Они молчат», подумал Танкредо и подошел настолько, что мог видеть происходившее в кабинете. Три Лилии, такие же желтые, как свет в комнате, чуть не распластавшись, окружили Матамороса, который сидел во главе стола. Хотя ничего не было слышно, но они разговаривали: губы шевелились, жесты вопрошали, головы недоверчиво качались. Танкредо подошел еще ближе. Они говорили шепотом. Секретничали, как на исповеди. Медленно приближаясь, он начал различать слова.

— Стало быть, вы не сестры, — вздохнул Матаморос. Он склонился к ним, а рука его в это время потянулась, наконец, к бутылке. Он наполнил рюмку, но пить не стал.

— Не сестры, — повторил он. — А похожи.

— Мы односельчанки, падре.

— Подружки.

Голоса Лилий долетали в темноту, как приглушенные, монотонные шорохи, спешившие обогнать друг друга. Они наперебой рассказывали одно и то же.

— Мы, как были поварихами, так и остались.

— А семьи? Где ваши семьи?

— Наших мужей убили в один день, в деревне, а кто убил, не знаем. Эти говорили, что те, а те говорили, что эти. Но, так ли, иначе, убили всех мужчин. Много. Остались одни женщины, потому что детей они увели. Мы расспрашивали про них, искали. Представьте себе толпы женщин, разыскивающих своих детей. Знает ли кто про них, к кому они попали. Убиты ли, живы ли — неведомо. Но неисчерпаема милость Господня, и мы встретили падре Альмиду, он тогда только принял церковь в Рикаурте. Мы нашли спасение в том, что лили слезы то там, то тут. Мы ходили за падре из деревни в деревню, из города в город. Зачем нам было возвращаться домой? Наши дома опустели, заброшенная деревня вымирала, их там не было, им тоже не суждено было вернуться. Без них мы остались одни, у нас не было маиса, чтобы молоть. Но Господь велик, Господь есть Господь, и явился достопочтенный падре Хуан Пабло Альмида, благослови его Бог, хотя…

— Благослови его Бог, — перебил их Матаморос и добавил: — Я не буду пить один.

Они заулыбались и снова забормотали. Падре потерял терпение.

— Берите, берите свои рюмки, садитесь со мной, выпьем, пока я не ушел. Закуска мне не нужна; просто немного побуду с вами, пережду плохую погоду и пойду. Но дождь уже кончился; один Бог решает, когда его включить, когда выключить. Такси мне не нужно.

— Не говорите так, падре, даже не заикайтесь о том, чтобы уйти, не отведав того, что одни мы умеем готовить. Ведь мы в первый раз за долгие годы готовили с душой, потому что нам этого хотелось, доставляло удовольствие. Мы бы рады вас уважить. Но сесть и выпить с вами — это не для нас. Мы к этому не привыкли. Мы только готовим еду, падре, и дожидаемся праведного сна.

Говоря это, они еще плотнее обступили падре. И зашептали еще тише, почти беззвучно. Исповедь.

— Но вы и представить себе не можете, как мы устали от этого, падре.

— Поэтому я и говорю: садитесь.

— Да вы не волнуйтесь, падре, — сказала одна.

— Мы привыкли все время быть на ногах, при такой-то жизни, — сказала другая.

— Нас донимают вены, что поделаешь, — третья с трудом подняла ногу и без малейших колебаний задрала юбку, демонстрируя падре икру и большую часть бедра, покрытые выпуклыми, как пузыри, синими ветвистыми венами, толстыми и помельче; эти вены Танкредо уже видел.

— Наша работа изматывает, — сказала одна из Лилий. — Особенно благотворительные обеды. Если бы обедали только те, кто живет в храме, не о чем было бы говорить. Благотворительные обеды — вот где наша пытка. Никакого спасения, падре. Нам приходится проходить огромные расстояния; на кухне есть стулья, но мы вынуждены ходить взад-вперед и все время быть начеку. Расставлять и наполнять тарелки, а в это время кипит масло, и нужно, чтобы не сгорела картошка, и варится суп, и нужно, чтобы картошка не разварилась, и все это одновременно, нужно просто летать; мы готовим в основном из картошки, очень редко — со свининой, и, кто знает, что было бы, если бы мы жарили юкку и бананы, и все это одновременно; ни одного дня у нас нету для отдыха, даже воскресного, объявленного Богом, ни единого утра, чтобы отдохнуть, потому что божьи люди едят каждый день, и мы должны эту еду готовить, все очень просто, а если не будем, они просто умрут. Кто знает, сколько километров мы пробегаем за день.

Заговорила самая махонькая Лилия:

— Дело не только в венах, — сказала она. — Когда возишься с угольной печью и с кухонной утварью, такой же старой, как ты сама, все ломается, выскакивает из рук, норовит воткнуться в тебя острием, оставить ожоги.

Она показала морщинистую руку, пересеченную кровавой язвой ожога.

Ночь жалоб, подумал Танкредо. Такую же ночь он пережил сам, в своей комнате, когда три Лилии молча вошли к нему, каждая со своим стулом, сели полукругом и стали рассказывать, как они намаялись, демонстрировать свои ожоги, спрашивать, не может ли Танкредито поговорить с падре, объяснить ему, что они больны, что им нужны две-три крепкие молодые помощницы. Сами они уже не справляются.

За три года, что прошли с тех пор, как начались благотворительные обеды, жалобы только множились; они ловили горбуна на каждом углу и умоляли замолвить за них словечко перед падре Альмидой; они умирают, говорили они, болеют все серьезнее, они устали и отупели от монотонной работы. Ведь какие горы еды они должны готовить в обед! Хоть это и не особые обеды, а просто супы из картошки, пюре, жареная картошка, картошка в соусе, картошка фаршированная и тушеная, картошка в тысяче обличий, этих обедов слишком много, слишком много, чересчур; они бы рады, как титаны, кормить картошкой весь свет, но они всего лишь низкорослые старухи, и эта непрерывная беготня изматывает; ведь нужно еще думать об обедах самого падре, о его особых обедах, об обедах дьякона и их собственных обедах, о еде для котов, и все это одновременно и каждый день; может, они действительно одряхлели, а может, жизнь в одночасье стала им не мила. Той ночью Танкредо не придал значения их жалобам, он почти их не слушал; странно было видеть Лилий сидящими на маленьких стульчиках вокруг его кровати, всех троих, закутанных в темные шали; луна краем глаза заглядывала в окно и освещала их возбужденные, испуганные лица, наверно, такие же, как у самого Танкредо. «Нам не хочется думать, говорили они, что это Селесте Мачадо старается, прости Господи, чтобы падре Альмида забыл о нашем существовании». — «Почему бы вам самим с ним не поговорить?», спросил он. А они: «С достопочтенным Альмидой?» — «Да, с падре Альмидой». — «Боже упаси, это невозможно, мы не посмеем. Как можно роптать против того, кто дает тебе стол и кров? Ему бы самому сообразить, что с нами творится, но он так занят, на нем лежат заботы о духовной жизни прихода, мы видим его в неустанных трудах, как можно требовать, чтобы он помнил о нас, но все-таки, когда он проходит через кухню, здоровается с нами, он должен бы заметить, что мы давно состарились, должен бы понять, что мы уже не те, подумать, что нам нужна помощница, хотя бы одна крепкая девушка на самую тяжелую работу, мыть посуду, например, у нас у всех артрит, после жара печей нельзя мочить руки в холодной воде, от этого болят пальцы, посмотрите-ка, мы почти не можем их согнуть, не можем чистить картошку, для нас это пытка, но не потому, что мы ленивые, а потому, что нам невмоготу терпеть, только и всего».

— У меня вообще нет одного пальца, — осмелилась вставить одна из Лилий.

То же самое она сказала Танкредо тогда, ночью, а теперь повторила Матаморосу:

— Это моя вина. Я резала лук и пыталась вспомнить сон, который видела под утро. Я его помнила даже после завтрака, и очень радовалась, потому что сон был счастливый, такой, от которого человек смеется сам себе под нос, как ненормальный, и мне хотелось смеяться, когда я резала лук, но я забыла сон… не могла вспомнить; мне кажется, что во сне кто-то сказал у меня в голове два слова, только два слова, но я не могла их вспомнить, только два слова, и, пока я старалась их вспомнить, раз — и отрубила себе палец, вот этот, падре.

Она протянула руку, на которой не хватало указательного пальца.

— Верно, — сказал Матаморос, — пальца нет.

— Отстань ты от падре со своим пальцем, — сказала другая Лилия.

— Да, — подхватила третья. — Сама признаешь, что виновата, так о чем говорить?

— Может — сама, может — сон. Не знаю. Я рассказываю, чтобы падре понял, что мы не зря зовем его поужинать. Хотим — значит, хотим. Ради него и усталость прошла. Ради него мне и другого пальца не жалко. Это не пустые слова. Никто из нас не хочет отпускать падре.

— Самарянки, Евангелие от Иоанна 4:7–30.

— Так говорят, падре. Но вы не пожалеете.

Лилии вышли из кабинета. Снабженные и направляемые одним и тем же радаром, все три внезапно замерли на пороге. И одновременно подбоченились.

— Танкредито, — сказали они в темноту. — Побудьте с падре. Когда будет надо, мы вас позовем на кухню.

Все это время они знали о присутствии горбуна, угадывали его в темном саду.

Уже в компании Танкредо Матаморос смог, наконец, донести рюмку до рта. Он выпил ее залпом и налил еще. Снова выпил, более спокойно, и снова налил. Танкредо будто ждал, что он выпьет и третью, но Матаморос не доставил ему такого удовольствия.

— Nunc dimittis[7], — сказал он.

— Nihil obstat[8], — отозвался Танкредо.

Наступила тишина, которую прервала яростная тирада Сабины:

— Вам бы не следовало носить священный сан, — презрительно выпалила она.

Сабина вошла и остановилась перед Матаморосом. На ее искаженном лице читалось наигранное любопытство.

— Почему бы вам не попросить освободить вас от служения? — сказала она.

И добавила, оглядев полупустую бутылку:

— Пьете, как грузчик. Или забыли, где мы находимся? До такой степени напились? Пользуетесь доверием падре Альмиды? То, что вы помыкаете Лилиями, мне безразлично, но я надеюсь никогда вас больше здесь не видеть, никогда в жизни. И за один стол с вами не сяду. Скажите Лилиям, что я сегодня не ужинаю, что я ушла туда, где только Бог сможет меня отыскать. И останусь там, пока не умру.

— Или пока вас не отыщет Бог, — сказал Матаморос, ни на кого не глядя.

Сабина вышла, как и вошла: стремительно, пылая гневом. На Танкредо она даже не взглянула и скрылась в саду. «Наверно, спешит туда, где ее сможет отыскать Бог», сказал падре Матаморос. Он встал с рюмкой в руке и, пока пил, смотрел в темноту.

— Я лучше пойду, — сказал он.

— И не думайте, падре.

Три Лилии вернулись. Они с превеликой деликатностью подхватили его под руки. Казалось, они собрались нести его на руках.

— Вы пойдете на кухню, — сказали они, — этого хочет Господь.

И увели его. Покорившийся падре позволил себя увести.

— Танкредито, прихватите с собой бутылку, — взмолился он, не оборачиваясь, — сделайте мне такую милость.

III

— Эти коты не дают нам покоя, их шестеро и все родственники, раньше они ничего не вытворяли, а теперь взялись нас донимать, хитрюги эдакие, бандиты, неучи, злодеи, а один еще писает, где попало, портит нам подушки, сатана.

Лилии заговорили о котах, показывая падре кухню: помимо пирамидального чулана и двух холодильников здесь стояли четыре электрические плиты, но их не хватало, и пришлось добавить к ним угольную печь, широкую и древнюю — она занимала весь угол, ее резные металлические дверцы закрывали глубокую топку, выдыхавшую красное дрожащее марево, уже не раскаленное, но яростное, нагретое опасным огнем, реявшим внутри. Рядом с печью, у окна с видом на сад, стоял длинный деревенский стол. В красноватых отблесках огня можно было разглядеть котов, мрачных и косматых, — они затаились на полках увешанного кухонной утварью буфета, на них-то и смотрели Лилии и Матаморос.

— Неизвестно, кто тут сын, кто — отец, но один из них стал нахальничать, и мы определили, который. Вот этот.

Лилии одновременно указали на одного и того же кота, апатичного, ничем не отличимого от остальных.

— Вы уверены?

— Это видно по глазам, — сказали они. И все трое с назидательным видом надвинулись на кота.

— Но сейчас этот кот не будет нам мешать, верно? — обратились они к нему, грозя пальцами и демонстрируя весь набор гримас и доходчивых пантомим, сулящих неотвратимую кару за непослушание.

После чего кот, казалось, был забыт. Теперь Лилии показывали падре стол, украшенный кувшином с фрезиями.

— Посмотрите падре, это все для вас, сущие пустяки.

Словно стратеги, обсуждающие над развернутыми картами план предстоящей битвы, Лилии рассказали об особенностях каждого из блюд, оттенках их вкуса, благоприятных эффектах и особых секретах; существовала и последовательность, в которой надлежало всем этим наслаждаться. Поешьте апельсиновых долек, падре, они хорошо очищают небо; между сырами полезно съесть кружочек яблока; рекомендуем вам пирожки с морепродуктами, рогалики, сердечки и этот салат с телятиной и ветчиной, смотрите, какие красивые колбаски, соус к ним очень, очень хорош; а что делает здесь кролик? Дожидается вас, падре. Вы, Танкредито, тоже идите сюда, потому что человек начинает есть глазами, — любо животу, что глаз заприметил, — а тогда, слава Богу, остается только протянуть руку и донести кусок до рта.

Начали рассаживаться. Спасибо, благодарили Лилии; спасибо, благодарили Танкредо и падре. Словно под действием этого волшебного слова один из котов исчез из своей ниши, но Лилии не спускали с него глаз — мы тебя видим, предупредили они, мы не спускаем с тебя глаз. Под взглядами Лилий кот замер на полдороге к столу — казалось, он придумал более приятное место, куда метнуться, и исчез в темноте. Освещение в кухне было очень тусклым. Половину лиц скрывала тень, и можно было только гадать, как они выглядят. Кот растворился в темноте, и Лилии заволновались. Мы тебя видим, объявили они хором, мы не спускаем с тебя глаз.

Но они его не видели, и это их беспокоило.

— Он вор, — причитали они, — ему нравятся артишоки, можете себе представить? Мы не знаем, что с ним делать, пропади эти коты пропадом, как говорят добрые люди. Однажды он сожрал фаршированные яйца, которые мы приготовили для падре Альмиды, в другой раз — свиные медальоны вместе со всеми украшениями. А уж если перечислять все, то нужно вспомнить сыр костеньо, который достался ему целиком, и все прошлогоднее мартовское сало, так нет же! он еще и жизнь нам отравляет, писает на одежду, прячет вещи. Бог свидетель, у нас никогда не было такого кота, хотя за нашу жизнь их тут много побывало: Бенедикт, Каликст и Гонорий — это первые, а как их не стало, появились Анисет и Северин, потом Симплиций — он жил один, после него были Иннокентий, Тера, Бонифаций и Лев, Святой, Блаженный, Феликс, Агапит, Праведник, Мильтиад, Гай и Фабиан; Святого отравили, Блаженный и Агапит погибли под колесами — в тот день лило как из ведра, их сменил Иларий, потом появились Луций и Эварист, Клемент и Сизинний, у нас много было котов, Пий, Фламинио, Триумф и Селедонио и прочие мурлыки с другими именами, но кошек мы почти никогда не заводили, очень мало, двоих или троих, потому что они похожи на некоторых женщин, от них одни неприятности, крики и кровь.

— Вы неплохо разбираетесь в папских именах, — заметил Матаморос.

— Да, падре. Так мы выражаем свою любовь к святым, апостолам и посланникам Бога на земле — даем их имена нашим котикам, самым любимым, которые живут, едят и просыпаются вместе с нами, с которыми мы смеемся и плачем, ведь они выслушивают нас, падре, и сочувствуют нам, сопереживают, поэтому так приятно, когда котика зовут, скажем, Иисус, или Симон, или Иаков, или Петр — это, конечно, не то же самое, как если бы с тобой рядом жил апостол, но, хотя они всего лишь коты с кошачьими сердцами, так ведь и они твари Божьи, верно? Но бывает, сталкиваешься с кошачьей неблагодарностью, вот как с этим сатаной, о котором мы вам говорили, который доводит нас до слез и терзает нам душу.

Лилии вглядывались в темноту. Кот как сквозь землю провалился. Им очень хотелось продолжать разговор, но кот, его отсутствие тревожило их. А поговорить хотелось. Ведь сколько времени они ни с кем не разговаривали! Тем более с поющим священником, да еще таким заботливым, таким внимательным.

— Зачем так волноваться, — сказал падре.

Его не прельщали бесчисленные причудливые блюда, красовавшиеся на столе, но он украдкой поглядывал на сопровождавшие их бутылки с красным вином. Танкредо принес и поставил бренди на край буфета, и падре ревностно отследил каждое его движение. Казалось, он не мог сделать выбор между вином и бренди.

— А этот неблагодарный кот, — спросил он для виду, поскольку его глаза, следившие за бренди, немного бегали, — его как зовут?

Лилии молчали. Наконец самая маленькая собралась с духом и ответила, взмахнув солидным куском хлеба с авокадо и креветками:

— Альмида, падре.

Две другие сурово кивнули, уверенные в себе и в том, что говорят.

— Да, падре. Его зовут Альмида. Как достопочтенного Хуана Пабло Альмиду.

У Танкредо вырвался короткий смешок. Ни падре, ни Лилии не обратили на него внимания.

— Кто бы мог подумать, — удивился падре Сан Хосе Матаморос. — Альмида — кот, который ведет себя хуже всех.

— Который больше всех нас донимает.

Танкредо снова не удержался от смеха.

— В чем дело, Танкредито? — повернулась к нему одна из Лилий. — Мы говорим что-то смешное?

Матаморос налил всем вина.

— Здесь для всех, — сказал он.

Подняв рюмку, падре произнес тост:

— За Альмиду, Не за кота. А за достопочтенного Хуана Пабло Альмиду. Этот стол — его заслуга.

Он благословил рюмки, Лилии выпили залпом и налили себе еще.

«Уже поздно, что-то они задерживаются». Танкредо думал об Альмиде и дьяконе. Девять вечера, а их все нет. Сабина под алтарем, подумал он, ждет, как сказала (или это сказал Матаморос?), когда ее отыщет Бог, так что, как только у ворот просигналит «фольксваген», нужно бежать к ней и предупредить: вылезай, Сабина, приехал Мачадо. Но, может быть, после предательства Танкредо она ушла в свою комнату и в одиночестве строит козни на завтра. От Сабины жди, чего хочешь. Она и сюда может вернуться и, взбесившись оттого, что Матаморос еще не ушел, не только оскорбить его, но и швырнуть ему в лицо какое-нибудь блюдо, бутылку, а то и электрическую плитку. Ведь это он своим назойливым присутствием разрушил ее планы, Сан Хосе Матаморос, замечательный маленький падре, осушавший бутылки одну за другой и наслаждавшийся дивным вкусом тех блюд, которые ему подсовывали Лилии.

— А тот десерт, во-он тот, как называется?

— Никак, падре, каждый называет его по-своему.

— А эти крылышки? Похожи на воробьиные.

— Почти, падре. Это крылышки молоденького цыпленка, в них косточки так прожарены, что рассыпаются во рту. Попробуйте.

— А шишки?

— Это апельсины в сахаре.

— Шкварки на рисе — просто чудо.

— Еще бы, они из поросенка!

— А вино, святые женщины, какое вино, Боже мой!

Они снова выпили, Танкредо решил присоединиться. Он еще не дотрагивался до еды, но Лилии словно забыли о нем, все их внимание сосредоточилось на падре, да еще на коте, на пропавшем коте, который вдруг, с быстротой искры в кошачьем глазу, возник и исчез, унося с собой куриный окорочок. Лилии дружно вскочили, крича:

— Вот он, я его видела, видела! Ах ты, проклятый Альмида, почему я его не схватила? Ты же была ближе всех.

Убитые горем, переговариваясь друг с другом и чуть не плача, они кружили в глубине темной кухни.

— Он стащил куриный окорочок.

— Хитрюга.

— И прямо у падре из-под носа, какой стыд.

— Не убивайтесь вы из-за кота, — сказал Матаморос. — Пусть себе попирует цыпленком.

— Как же не убиваться? Мы стали нерасторопными, — причитали они. — Потеряли сноровку. Как таким старухам ловить кота, особенно Альмиду, который хуже всех и позволяет дотронуться до себя, только когда хочешь его погладить.

— Да оставьте вы его в покое.

— Он же украл окорочок.

— Забудьте окорочок.

Запыхавшиеся Лилии вернулись к столу. Они подняли рюмки, которые Матаморос уже успел наполнить щедрой рукой.

— Альмида так и будет воровать, — говорили они, — и не с голоду, а только чтобы нам насолить, за окорочком придет очередь крылышкам, потом кролику… падре, вам бы лучше поторопиться, а то Альмида вас опередит и тогда — прощай кролик, он ведь всего один, можно сказать, украшение стола.

— Я бы предпочел, чтобы мы говорили о котах, не используя имени достопочтенного Альмиды, — голос Матамороса звучал теперь более торжественно.

— В таком состоянии, бывает, забудешься, — оправдывались Лилии.

Они облизывали губы, красные от вина.

— Как же много мы выпили, и так быстро! — удивлялись они. — Пьешь себе и пьешь, как святую воду. Надо бы назвать вора по-другому. Какое бы придумать ему имя?

— Никто, — предложил Матаморос. — Никто — самое основополагающее из всех имен.

И он впервые непринужденно рассмеялся. Лилии снова выпили.

«Лилии захмелели», подумал Танкредо, не веря своим глазам. Пока он представлял себе сидящую под алтарем Сабину, Лилии успели хорошенько набраться. Не зря они продолжали двусмысленно называть Альмидой то кота, то падре. Достопочтенный Сан Хосе, напротив, выглядел теперь очень пристойно, ободрял их и утешал, но безуспешно, потому что кот-ворюга не давал им покоя, портил их маленькое счастье, вынуждал отвлекаться и тревожно поглядывать по сторонам.

— Если бы не этот кот, мы были бы счастливы! — воскликнула одна из них.

Прозвучало это так, словно она крикнула: «Мы были бы счастливы, не будь на свете Альмиды».

Лицо Матамороса теперь светилось мягкой улыбкой неземного блаженства, той радостью, которая ведома только пьяному. Он разговорился с Лилиями, открывал им свои секреты, расспрашивал сам и отвечал на их вопросы, он увлекал их беседой и увлекался сам, временами пробовал и нахваливал угощенья; беседа совершенно захватила Лилий, возвысила их в собственных глазах, и не было недостатка в тостах, звенели, чокаясь, рюмки, и проливалось на фрукты вино.

И вдруг погас свет. Сперва этого никто не заметил, и не столько благодаря красноватым отблескам, все еще дрожавшим вокруг угольной печи, сколько потому, что падре неожиданно запел: пение и тьма застали всех врасплох. Даже Танкредо не заметил, что свет погас. Он уже давно сосредоточился на словах Матамороса, особенно на его последних словах о том, что падре всегда мечтал стать певцом и петь с утра до вечера и с вечера до утра, петь на востоке и на западе, на севере и на юге, и бродить с песней на устах до самой смерти. «Раньше я пел другие песни», и только он это сказал, как погас свет, и тут же зазвучала песня, зазвучала в могильной темноте и оглушительно отозвалась в каждом сердце. Достопочтенный Сан Хосе Матаморос дель Паласио спел болеро, примерно до середины, потом — танго, тоже до середины, на особый лад, потом пасильо, кумбию[9], балладу, и снова болеро: разливается вода, и в далекой деревне оборвется мой путь, там встречу я смерть, пел он, и непроглядная тьма служила фоном для его голоса и повторяла его, как странное эхо другого эха.

— Свет погас, — испуганно заметила, наконец, одна из Лилий. Стало слышно, как она уверенно, ни на что не натыкаясь, пробирается вдоль стола, и все увидели пламя свечи, окрасившее в оранжевый цвет ее морщинистое, лоснящееся лицо. Она зажгла еще одну свечу и вернулась к столу. Сев на свое место, она принялась испуганно озираться по сторонам, как и остальные Лилии, но ни один из котов не появлялся. Лилии перевели дух.

— Пойте, падре, — просили они, как вошедшие во вкус игры дети. — Пойте хоть со светом, хоть без.

Пение священника полностью захватило Танкредо. Он погружался в мечты от каждой песни, ее слов, печалей и радостей, о которых в ней говорилось. Он пил, как во сне, и витал в почти незнакомых эмоциях. Его беспокоила темнота, потому что Сабина могла испугаться: если она все еще в алтаре и больше не видит даже тусклого света из ризницы, то наверняка испугается, поднимет крик, и, не дай Бог, ее услышат, вернувшись, Альмида и дьякон — Танкредо знал, что Сабина с детства боится темноты. Сходить за ней? Бывало, электричество отключали на всю ночь и включали с восходом солнца — такая своеобразная шутка. А может, он просто ищет повод, чтобы поспешить к поджидавшей его Сабине? Нет, с Сабиной покончено, но он был вынужден с удивлением признать: он всегда ее хотел, и это можно объяснить и оправдать его любовью, любовью? Эх, если бы она до сих пор ждала его под алтарем, да, под алтарем или на алтаре, под любым алтарем или на любом алтаре мира, Сабина, существо, с детства занимавшее особое место в его жизни, недоступная девочка, с которой он никогда не мог поговорить ни минуты из-за вечного страха, что их застанет Альмида или, еще того хуже, дьякон, ее крестный и враг; с такой неотступной тенью, как он, им нигде не было покоя, приходилось все время прятаться; случайно увидев друг друга на территории храма, они только здоровались, а свиданья назначали во дворе, в укромных зарослях, в последнее время — в комнате Сабины, под пологом страха, как тогда, давно, в детстве, когда они забрались поиграть в алтарь и дрожали от страха, хотя искать их здесь никому не пришло бы в голову. Он хотел Сабину, потому что она внушала ему благоговение, не то, что другие женщины, более приземленные, менее возвышенные, такие, как проститутки с благотворительных обедов — на них он привык смотреть, почти не замечая. Танкредо поймал себя на том, что исподтишка крестится. Он слышал голоса Лилий, голос Матамороса и попытался поймать нить их разговора.

— Нет более счастливых приятелей на свете, чем мальчик и его пес, — говорил Матаморос.

Через некоторое время Танкредо снова вынырнул из своих размышлений и услышал голос одной из Лилий:

— С этим котом чувствуешь себя, как на улице: разинешь рот — и язык изо рта стащит.

Она сказала это после того, как воришка-кот появился и исчез, унося на этот раз увесистую шкварку. Головы Лилий повернулись вслед торопливому топоту лап, но сами старухи даже не пошевелились. Вместо того чтобы бежать за котом, они покачали головами и подлили себе вина; похоже, они даже улыбались.

— Бывает, вспоминаются забытые песни, — сказал падре Матаморос. — Помню одну о друзьях, которых больше нет рядом. Много лет назад меня научил этой песне поэт Фернандо Линеро[10], он божественно играл на пианино.

Падре промочил горло хорошим глотком; бутылка была последняя, но мгновенно, как по волшебству, одна из Лилий заменила ее новой, словно боясь упустить хоть секунду пения; она поставила бутылку справа от падре и замерла, как раз вовремя, потому что Сан Хосе запел, как поет одинокий путник, идущий, куда глаза глядят, когда есть только он и дорога, и, пока он пел, его взгляд бродил по лицам Танкредо и Лилий, по тусклому пламени свечей. Этот кот на столе, что он там так уверенно делает, — забеспокоился на секунду Танкредо, — облизывает усы, внимательно слушает Матамороса, другие коты тоже бродят по столу; вот один, похожий на вытянутую хоругвь, сосредоточенно принялся за кролика, не спеша доедает золотистую шейку, смакует ее, выплевывает косточки, и, кажется, никто этого не замечает, никто его не видит, голос продолжает петь, свечи потрескивают в ответ; вот уже и коты наелись и стали пристально всматриваться в буфетные полки своими изумительно равнодушными глазами; они идут, огибают стол, прыгают, один за другим, и укладываются в своих нишах, настороженно, пристально глядя туда, откуда доносится голос Матамороса; старухи танцуют, — подумал Танкредо, неожиданно увидев Лилий, — и был прав: вдохновленные размеренным вальсом, который напевал теперь Матаморос, Лилии, забыв про все на свете, зачарованно кружили по кухне в молчаливом танце, словно под водопадом: глаза прикрыты, руки приподняты; Танкредо не знал, сколько прошло времени, но вдруг увидел, что коты возвращаются, спрыгивают один за другим к краю стола и исчезают в темноте; их прыжки неимоверно затягивались, коты медленно летели и, прежде чем исчезнуть, словно зависали в полете на пару секунд; одновременно Танкредо заметил, что Лилий уже нет, невероятно, но не было ни одной Лилии, ни сидящей за столом, ни танцующей вокруг стола. Он обнаружил, что Матаморос перестал петь, и смог стряхнуть с себя чары последней песни, вытянув руки и сцепив их за головой, как будто собирался потянуться; значит, они с падре Матаморосом остались одни, с каких же пор? Они оба молчат, нет, падре Матаморос говорит о снах, он рассказывает сон, или он поет? В чем же заключался сон падре Матамороса? Давно он говорит о снах? Они сидели за столом и внимательно смотрели друг на друга, запнувшись на полуслове, не в силах вспомнить, чья теперь очередь говорить. Сам не зная, как ему это удалось, Танкредо возобновил разговор, который якобы вел с падре, или все-таки вел? Как бы то ни было, он сказал падре, а может, просто неторопливо продолжил свой прерванный рассказ: мне снилось, падре, что у меня есть рабыня-индианка, и она, как животное, сидит на цепи, и я прогуливаю ее по солнечному лугу, по солнцу, пахнет солнцем, и жутчайшая похоть, падре, нависает над нами, и не оставляет мне ничего другого, как обнять индианку; мягкий мох предлагает лечь на него, густой дуб бросает тень, она лениво растягивается на траве, приглаживает ее, как простыню, зовет меня отдохнуть и той же цепочкой, на которой я ее веду, тащит меня к себе, как будто это я животное, а не она, и раздвигает ноги, и весь ее ад, падре, смыкается вокруг меня.

В тишине билась в агонии свеча. На этом месте Матаморос его перебил:

— Почему ад?

— Из-за жара.

— Из-за жара, но почему ад?

— Ужасная похоть.

— Любовь, отсутствие любви.

— Любовь?

— Я, как Иосиф в Египте, умею толковать сны.

И тогда Танкредо услышал, уже не стыдясь, что рассказывает падре о своем вечном страхе. Я рассказываю вам о своем страхе и хочу просить вас: пусть это будет моя исповедь, думал он. «Падре, пусть это будет моя исповедь», сказал Танкредо. «Благослови тебя Бог, сын мой, в чем ты себя обвиняешь?» «Я хотел наложить на себя руки». «Чтобы никого не убить?» «Чтобы никого не убить, падре». «Говори смело. Существует тайна исповеди, тайна услышанного на исповеди, хотя Бог и усопшие все равно нас слышат, видят, слушают». «Мне безразлично, что нас слышат усопшие», Танкредо пожал плечами, голова у него кружилась, «и Бог тоже». «И Богу безразлично», ответил Матаморос. Танкредо показалось, что Матаморос спит: он закрыл глаза и клевал носом. Но вдруг он встрепенулся, быстро выпил. И снова стал бодр.

— Чего бояться? — сказал он. — Желать умереть, чтобы не убить, это не грех. Бывают дни, когда устаешь, обычные житейские дни. Разные бывают дни, и в дни, когда устаешь, лучше отдохнуть.

Наконец Танкредо мог признаться:

— Здесь никто не может отдохнуть, — сказал он. — Мы работаем на износ.

«А что, если сказать ему правду», пронеслось у него в голове, «сказать, что мы все хотим убить падре Альмиду и дьякона».

Они разговаривали шепотом и пили, уже не останавливаясь, и каждый одной рукой подпирал уставшую голову, а другой сжимал рюмку с бренди; Лилии по-прежнему не появлялись. Я устал от всего этого, падре, и не потому, что не хочу, а потому, что не могу, у меня просто голова лопается, вот так — Танкредо тряхнул головой — выходит, он тоже опьянел? вполне возможно, потому что заговорил уже про Сабину, про всю свою жизнь с Сабиной и не только про жизнь, он поведал даже, где Сабина теперь, кстати, который теперь час, падре? час сердца, сын мой, Матаморос пил и слушал уже внимательно, а где эта сердитая девушка, — спросил он, — где она тебя ждет, вы не поверите, падре, где, сын мой, в алтаре, падре, вернее, под алтарем, потому что пытается уговорить меня бежать отсюда вместе с ней, она грозит мне, что, если я откажусь, она будет сидеть под алтарем до тех пор, пока не приедет Альмида и не найдет ее там.

— Она на это способна?

— Не знаю.

— Расскажи мне о ней.

— Все дело в ее глазах, в ее языке, которым она облизывает губы, когда говорит. Она подначивает меня на интриги и козни. Очень трудно устоять перед флюидами ее тела, перед надеждой, что мы убежим отсюда вместе, которая горит в ее глазах, перед всей Сабиной.

До них донеслись далекие, приглушенные, как рокот, голоса трех Лилий, шаги во дворе — но что они там делают, в темном большом дворе, куда вот-вот въедет «фольксваген» падре? Нужно торопиться, и Танкредо продолжил свою исповедь.

Просто Сабина хочет остаться со мной, падре, чтобы уже без оглядки предаваться утехам. Я и сам не могу об этом не думать и только недавно, когда Сабина обратилась ко мне, я представил себе ее голой, и, кажется, она заметила это по моим глазам, падре, чуть ли не унюхала, потому что замолчала на секунду и даже немного раздвинула ноги, словно устраивалась поудобнее, чуть улыбнулась и сильно покраснела, вся в предвкушении. Кувыркаться в обнимку, забыв про все на свете — вот чего хочет Сабина. Распутничать, и не только под алтарем, а где придется, в любом алтаре, место вообще не имеет значения, падре. Это ее ненасытная душа, запертая в слабеньком бледном теле, ее красные губы, стиснутые и искусанные до крови; другая страсть, не злоба, не печаль, заставляет ее страдать и огорчаться — вожделение, падре, и все это мне на муку, потому что я тоже ее хочу. Однажды она отвела меня в каморку, где Альмида и дьякон хранят деньги, на втором этаже, уверенная, что там нас никто не застанет, я сам позволил ей взять себя за руки и отвести. В классной комнате, за маленькой дверцей, специально прикрытой тремя картинами без рам, оказались ящики с деньгами. Шесть деревянных ящиков, прямоугольных, без замков, по всей длине этой тайной каморки. У стен, до самого потолка громоздились стопки требников — их печатает приход для подарков на Первое причастие. В углу валялись семь или десять черных Библий, пыльные и потрепанные, огромные, всеми забытые. Но эти шесть ящиков, наоборот, блестели чистотой, прямо как глазированные. Сабина встала перед ними на колени, падре. Подняла одну крышку — пачки денег заполняли его до краев. Она обернулась ко мне, а сама раскинула руки и ворошит эти пачки. Потом уселась на них. Грудь вздымается, язык облизывает пересохшие губы. Я просто не узнавал ее. Потом скрестила ноги, откинулась назад, оперлась на руки. И смотрит на меня с вызовом. «Давай убежим, говорит, нам любого из этих ящиков хватит. Одного-единственного. Про остальные я не говорю. Мы всю жизнь на них работали». Она сказала, что они скупердяи. Что за все детство она не получила от них ни игрушек, ни именинного торта, ни приличного платья, ни шарфа, ни, тем более, образования, какой-нибудь профессии, которая обеспечила бы ей независимость. «Какую участь они нам уготовили?» — спрашивала она и сама отвечала: «Состариться у них на службе». Она сказала, что этот негодяй, ее крестный — так она мне сказала, — изнасиловал ее в детстве, и не раз, а сотню раз. Она старалась не плакать. «Так же Альмида поступает с девочками из рабочих семей, которые приходят на благотворительные обеды», сказала она мне. Я взбесился до абсурда, падре. Ведь я не мог опровергнуть ее слова. Это всегда меня страшно терзало: что я не знаю, правду ли она говорит. Я разозлился, мне захотелось протянуть руку, одну только правую руку, схватить пальцами ее тонкую шею и сжимать до тех пор, пока она не хрустнет, чтобы никогда больше не слышать Сабину. Откуда, падре, откуда во мне это желание отнять у нее жизнь. Оно напало на меня, как озноб, неожиданно для меня самого, и в то же время я узнал его в чужом взгляде, и на секунду сам себе поразился, но только на секунду, потому что потом на меня напал страх, падре. Сабина плакала. Так или иначе, со слезами ли, без них, ясно было, к чему она клонит, на что намекает ее тело, которое она исступленно распростерла на ящиках, как будто приглашала к нежданной игре. «Только один ящик, повторяла она, и убежим». Она придвинулась ко мне, одинаково безутешная и похотливая, схватила меня за руки, стала тянуть к себе, ее влажные губы шевелились, как в беззвучной мольбе. И я увидел, что она голая, вдруг я увидел, что она голая, падре, лежит на бесчисленных пачках денег. Денег, которые ей не принадлежат. Денег, которые после появления в приходе дона Хустиниано копились с невероятной быстротой. Я предпочитал не спрашивать, больше не спрашивать, откуда эти деньги, почему они хранятся не в банке, а в ящиках, почему их не тратят хотя бы на элементарные нужды прихода. Ведь не секрет, падре, что благотворительные обеды готовят на гроши, что суп из картошки и рис с картошкой — это весь убогий рацион, казарменная баланда для слепых, беспризорников и проституток. Я с трудом отделался от этих цепких рук, с большим трудом, падре, освободился от колдовства этого тела, которое ползло ко мне, как змея, от этого пылающего лица, которое меня заворожило. И я слышал, как она кричит мне в спину, падре. «Дурак набитый, кричала она, трус, тысячу раз трус», а потом в отчаянии набросилась на требники. Одним ударом сшибла целую стопку. Ноги ее застряли в груде пыльных Библий. И она стала их пинать. Поднялась туча пыли и заволокла все вокруг. «Свиньи, кричала она, все здесь свиньи».

Наступила тишина, исповедь закончилась.

— Выпьем, — сказал, наконец, осоловелый Сан Хосе. — Бог дал нам эту радость.

Он встал, стараясь прийти в себя, и осушил рюмку. Потом поднял руку, словно хотел благословить Танкредо.

— Ничто из того, что вы рассказали, не доказано, — провозгласил он. — Не будем этого отрицать. Альмида и Мачадо чисты до тех пор, пока Бог не откроет нам иного. Бог всегда Спокоен. Его Спокойствие происходит от предвидения. В конце концов, справедливость восторжествует и именно так, как Он предопределил. А пока будем хранить веру в Его Промысел.

«Пока? мысленно спросил себя Танкредо, что значит ‘пока’?»

Вокруг стояла тишина. Лилии бесследно канули в ночь. Сабина все еще сидела под алтарем.

— Пойду к ней, — падре тяжело вздохнул, — к Сабине. Отнесу ей рюмку вина.

Он действительно держал в руке рюмку. Другой рукой он прихватил единственную горевшую свечу.

Танкредо сидел на стуле, как каменный. Он хотел что-то сказать, предупредить падре, но не мог. Временами на него накатывали приступы смеха, похожие на приступы тошноты.

— Пойду к ней, — повторил падре. — Нельзя, чтобы кто-то другой нашел ее под алтарем, ведь неизвестно, как поступит ее крестный, Селесте Мачадо. Он человек вспыльчивый, если мне не изменяет память.

Падре потер ладонями изможденное лицо:

— Что ей сказать, не знаю. Спою ей эти строки святой Терезы Авильской.

Матаморос наклонился к уху горбуна и процитировал: Ничто тебя не тревожит, ничто тебя не пугает, все проходит, не меняется Бог, терпены достигнет всего, и тот, у кого есть Бог, ни в чем не знает нужды, достаточно одного только Бога.

Произнеся эти строки, он запел их, еле слышно, словно тихонько посмеиваясь, и торжественной процессией, состоящей из себя самого, вышел и унес с собой свет.


Танкредо не захотел идти за падре, не смог, а может, не догадался, ничто его не тревожило, ничто его не пугало, он снова выпил, Бог не менялся, выпил еще, было достаточно одного только Бога. Он представил себе падре Матамороса перед Сабиной, о Господи, она запустит ему в голову статуэтку святой Гертруды, в лучшем случае закричит или заплачет, и он улыбнулся, но который час? двенадцать? время, время, время несусветное, а Альмиды все нет, где живут коты, куда подевались Лилии, где весь мир, тут? там? он обошел в темноте кухню, ощупывая по памяти каждое углубление, каждую плиту, каждый стул, котов не было, Лилий не было, на какой теперь орбите практикуют они свою ненависть и слежку, и он вспомнил, как они шпионили друг за другом: Лилии за котами, а коты за Лилиями, и впрямь неимоверная вражда, подумал он, как же я раньше не замечал, и в это время, словно в ответ на его мысли, где-то замяукали коты, но замяукали не праздно и не радостно, а ужасающе страшно, коты, подумал он, коты там одни, и вышел во двор; все вокруг тонуло во тьме, тишине и холоде. И вдруг из-за черных туч выплыла, приветствуя его, молодая луна и окрасила все углы в серый цвет, послышался плеск, легкое волнение воды, и он разглядел вдалеке трех Лилий, словно проступивших из тьмы — они стояли вокруг пруда, они склонились над прудом с опущенными в воду, неподвижными руками.

Каждая рука топила в ледяной воде по коту.


Временами вода приходила в движение, подергивалась дрожью, как сама смерть; беззвучно вскипали мелкие волны и множились, как при шторме; руки вынимали каждая своего кота, смутную тень с четырьмя лапами, объятую ужасом, все еще протестующую. Руки снова погружали их, раз за разом, медленно-медленно, и сломленные смутные тени уходили под воду, и снова поднимались из воды руки и тени, тени уже не корчились от ужаса, руки уже сковала усталость, коты обмякли, словно спящие, скорее мертвые, чем живые, но еще живые, потому что у одного из них дергалась голова, так что их снова погружали, пока, наконец, не подняли похожими на окоченевшие иероглифы. «Мои умерли», сказала одна из Лилий, оглядываясь по сторонам. Лица двух других, молочно-белые в лунном свете, что-то искали, но что именно? что они высматривали в каждом углу, в потустороннем облике каждого предмета, в широких воротах, в гараже, в стенах, утыканных бутылочными стеклами — острыми осколками, вклеенными в цемент, чтобы воры резали себе руки, что они искали? Смутные тени выпали из рук на камни у пруда. Глаза устремились в сторону внутренней ограды из кирпича, отделявшей двор от сада, самой старой из всех.

— Как дела, Танкредито, — сказали Лилии.

Даже не видя его, они всегда знали, где он, когда и почему там оказался.

Чистейшее любопытство светилось в глазах Танкредо, но также извечная настороженность; все-таки его расстроила церемония в большом пруду, где когда-то Лилии купали их с Сабиной, тогда еще голых малюток.

— Зачем вы их топите, — смог выговорить Танкредо и подошел ближе.

— Как же их не топить, — ответили Лилии, указывая на шесть смутных теней, распластанных на берегу пруда. — Мы их давно предупреждали. Мы им говорили: кто-то из вас напрашивается, вы не даете нам готовить еду, донимаете своим воровством, мы набиваем вам брюхо — вы воруете, не кормим — воруете еще больше, что же нам делать, коты. Таких котов, как вы, у нас отроду не было, особенно таких, как ты, Альмида.

И они указали на одну из смутных теней на камнях.

Танкредо они показались незнакомками. Какие-то другие, сумасшедшие старухи из прошлого полувековой давности, живые, но восстановленные из обломков и паутины, говорящие покойницы.

— Помогите нам, Танкредито, — попросила одна из них, очень серьезно. — Помогите нам их похоронить. Они сами напросились. Один из них съел кролика, приготовленного для падре Сан Хосе, не более и не менее. И когда только успел, мы даже не заметили. Когда он сожрал кролика, такого чудесного кролика, с которым мы столько провозились, в которого вложили столько любви и терпения, потому что готовили его для святого.

Другая тихо подхватила:

— Если бы он, как и раньше, поедал временами шкварки, кур и цыплят — еще куда ни шло. Но он позарился на кролика, и это было уже слишком. Тут наше терпение лопнуло, сами видите, да простит нам Бог эту казнь, она свершилась для пользы прихода.

Проворные для своих лет Лилии выбрали отдаленный закуток рядом с оградой, вооружились лопатами и принялись копать.

Танкредо зачарованно наблюдал за работой Лилий, расстроенных, копавших все медленнее, все хуже стоявших на ногах, безутешных: сколько они заставили нас страдать, говорили они и копали, пока у них не сбивалось дыхание, и тогда упирались руками в бока и поворачивали седые головы к котам, какой позор перед падре, говорили они, и не стыдно вам? никогда вам не простим, что кролик, который предназначался ему и только ему, оказался в брюхе одного из вас, которого? за грешных платят праведные, ах, злые вы демоны, Альмида, наверняка Альмида, говорили они, вот этот, да он вроде жив, вот этот, этот, смеется, насмехается над нами.

Тут они, похоже, всполошились. И, не переставая причитать, принялись колотить кулаками то, что осталось от Альмиды. Жалобы Лилий, подумал Танкредо, — зеркало его собственных страданий, у них та же беда: прислуживать всю жизнь с единственной перспективой прислуживать всю жизнь.

— Вас ждет падре Матаморос, — сказал он.

— Мы пока не можем. То, что начато в сердцах, надо закончить с душой. Мы уже начали, сами видите. Развлеките его, Танкредито. Расскажите ему, например, про вас с Сабиной. Почему нет? Его советы вас вразумят. Ведь вы двое не можете продолжать в том же духе, в любой день наступит конец света, и ради чего мы страдаем.

Предложение рассказать о своей связи с Сабиной прозвучало как угроза. Танкредо не знал, что ответить. Эти женщины знали все еще до того, как он родился. Он попытался разглядеть выражения их лиц: была ли в их словах насмешка, сочувствие? Но ничего не увидел. Невозмутимые, они продолжали говорить, будто читали литанию, и прохаживались каждая сама по себе, иногда останавливаясь над могилой, пристально глядя на котов широко раскрытыми глазами, словно желая их запомнить, и снова ходили взад-вперед, иногда — наперерез друг другу. Было ясно, что Танкредо им мешает. Они нетерпеливо ходили по двору, но им не столько не терпелось похоронить котов, сколько выпроводить Танкредо. Чем я им мешаю, подумал он. Неужели они не могут похоронить своих котов, как им хочется, в моем присутствии? Тогда зачем звали на помощь? А вдруг я уйду, подумал Танкредо, а они по-змеиному, с громким хохотом заползут на ограду? И взлетят, радуясь своему преступлению? Танкредо перекрестился. Хотелось ли ему защитить котов? И он молча ушел за решетчатую калитку.

Посреди сада горбун остановился. Куда идти? В церковь не тянуло, обратно во двор к Лилиям — тоже. На него напал приступ мучительного смеха, скрутил его, не давал продохнуть, Боже мой, твердил он, как им взбрело в голову утопить котов, как им удалось их поймать, ведь они казались пьяными, как они умудрились.

Танкредо решил вернуться во двор, на ощупь, стараясь восстановить дыхание, и заглянул в калитку — мимо шли две Лилии, залитые лунным светом. Третья тщательно утаптывала землю по краям могилы где-то на самом рубеже ночного мрака. Все еще с лопатой в руке. Две другие возвращались к пруду. «Вот и нашлось местечко, где их похоронить», сказала одна из старух как раз в тот момент, когда проходила мимо Танкредо. Вдруг она замерла, освещенная луной — он видел ее профиль, — костлявая, с упавшими на лицо седыми прядями, потом повернула голову и нащупала его своими большими глазами.

— Танкредито, — сказала она чуть громче, чем раньше, и улыбнулась ему, как ребенку, — вы больше не нужны. Идите.

И пошла к пруду, где уже мыла руки другая Лилия.

И тут он заметил сеньор. Он обнаружил их в тот момент, когда поворачивался, чтобы уйти. Недалеко от пруда почтенные старухи из местной «Гражданской ассоциации» прилипли к каменной ограде, как летучие мыши. Они были бледны, но невозмутимы, как-то слишком спокойны. Почему же он не заметил их раньше? Все семь или девять, в полном составе, апатичные, рассеянные бабули, с которыми он недавно прощался под моросящим дождиком у ворот церкви, семь их было или девять? в такой час? Божьи одуванчики, домохозяйки, подсоблявшие убивать котов в приходском храме. Они прятались и бегали от него, пока он не ушел со двора, но почему? Чтобы не обнаружилось их соучастие в убийстве котов? Наверняка оно не соответствовало их понятиям о приличиях. Решив, что он ушел, они ожили, неторопливо задвигались, заговорили, зашушукались и стали потихоньку прощаться, освещенные луной, каждая, как прежде, с зонтиком в руках — на случай дождя. Они окружили Лилий. Пошептались. Раздали советы. И ушли домой через широкие ворота, на этот раз — друг за другом, молча, как воры. Когда ушла последняя, Танкредо вернулся к Лилиям.

— Эти сеньоры из «Ассоциации», — сказал он, — что они здесь делали?

Самая маленькая из Лилий подошла вплотную к Танкредо и посмотрела ему в глаза. От ее пожелтевшего лица веяло холодом и становилось страшно. Лилия покачала головой.

— Вы спрашиваете лишнее.

В это время где-то вдалеке зашумел мотор «фольксвагена», звук нарастал, приближался к воротам и словно заряжал электричеством Лилий и Танкредо.

— Альмида, — сказали они.

— Явились, — сказал Танкредо.

Но открывать ворота не побежал. Не мог. Его охватила паника. Весь мир, эта ночь — все стало напрасным. К тому же он не обманывал себя: в глубине души он надеялся, что Альмида и дьякон не вернутся, исчезнут навсегда, как многие-многие в этой стране, а пустой «фольксваген» найдут на какой-нибудь загородной свалке, и в пятницу утром газеты выйдут с заголовком «Пропали священник и дьякон».

— Танкредито, идите в кабинет, — сказали Лилии. — Сан Хосе, должно быть, там. Мы видели, как он выходил из кухни. Дайте ему знать. Сделайте вид, что зазвонил телефон, и вы хотели снять трубку. То, что мы проснулись, чтобы встретить падре Альмиду — дело житейское, а вот то, что вы в алтаре милуетесь с барышней Сабиной — это дело довольно необычное, правда? Идите быстренько, пока они вас не увидели.

В этот момент широкие створки ворот распахнулись. Их толкал, пропуская «фольксваген», сам дьякон, сгорбленный и поникший, и машина въехала, дробя тени светом фар.

— Лилии все знают, — повторял Танкредо, Лилии шпионили за ними постоянно, всю жизнь. Никогда они с Сабиной не были одни. Он бросился в кабинет, как будто и впрямь зазвонил телефон.


Танкредо поднял трубку, в полной уверенности, что телефон звонил, но трубка молчала. Слышался только далекий, постепенно смолкающий треск. Он положил трубку. Если бы в этот момент в кабинет вошел Альмида, Танкредо сказал бы, что звонил телефон. Этим можно было объяснить, почему он не спит и находится в кабинете. Он скажет, что волновался, почему падре и дьякон так долго не возвращаются. И ни словом не обмолвится о том, что поющий священник сейчас в храме, с Сабиной, в алтаре. Это было самое скверное, самое невозможное: объяснить присутствие пьяного Матамороса в такое время. Но никто не вошел. Танкредо зажег свечу и поставил ее на пишущую машинку. Он ждал довольно долго, сидя на краю черного письменного стола и пристально глядя на телефон. Сколько прошло времени? Он так и не услышал ни голосов Альмиды и дьякона, ни их шагов на лестнице. Может, они давно прошли к себе? Казалось, что вместо живых Альмиды и Мачадо приехали два бестелесных привидения. Сам не замечая, он снова поднял трубку и уставился на телефон. Свеча потихоньку догорала.

— Кто это был, Танкредито? — услышал он голос одной из Лилий. — Кто это мог быть, если телефон не звонил?

Он с удивлением увидел одну из старух, самую маленькую, все еще вооруженную лопатой, с засученными рукавами и перепачканными землей руками.

— Никто, — сказал он.

— А падре Сан Хосе, Танкредито? Я его не вижу. Может, он пошел в туалет? Позаботьтесь о нем, очень прошу вас. Мы скоро придем. Неужели достопочтенный падре ушел, мы себе этого никогда не простим, что делать порядочному человеку в такое время на улицах Боготы?

— Он в храме, — сказал Танкредо.

— В храме!

— В алтаре.

— Наверняка молится, какой чудесный святой отец!

Лилия осенила себя крестом:

— Скажите ему, что мы скоро к нему присоединимся.

Только не говорите, ради Бога, где мы и что делаем, Христом Богом прошу.

— А Альмида?

— Про Альмиду и Мачадо забудьте. Они приехали от дона Хустиниано с больными животами. Что они ели? Кто знает. Чем их кормили, чем они объелись? Никто не знает. Может, их отравили. Мы уже отнесли им настоечку из водной мяты, чтобы спали, как подобает ангелам.

Она вышла, но тут же вернулась и поправилась:

— Чтобы спали. Просто, чтобы спали, как подобает этим двоим.

Лилия не заикнулась о сеньорах из «Гражданской ассоциации». Даже не упомянула о них, как будто считала делом решенным, что Танкредо их не видел. Но что за шабаш они учинили, какие тайны свели на ночь глядя этих старух, похожих своей старостью и восторгом перед Сан Хосе и петой мессой, или все они привидения? Танкредо пожал плечами: сейчас его беспокоило другое.

Шум «фольксвагена», шаги Альмиды и дьякона должны были предупредить Сабину. Что с ней? Танкредо торопливо взял другую свечу и пошел в ризницу, а через нее — в храм; свечи Сан Хосе нигде не было видно. Может, она догорела. Голосов он тоже не слышал. Танкредо поднял руку, направляя свет как можно дальше. В алтаре никого. Сабины нет. Наверно, Сабина сдалась, — предположил он, — и легла спать в своей комнате или спряталась в другой, его собственной, комнате; а Матаморос? не было и его. Танкредо все еще надеялся обнаружить Сабину в каком-нибудь отдаленном уголке церкви, куда едва добирался свет. То, что Сабины нет, казалось ему невероятным. Неужели я хочу ее найти? спросил он себя. И вдруг ему стало безразлично, что Альмида и Мачадо вернулись, ему нужна была только Сабина и ее тело, ее тело и через него — хоть такая форма свободы.

— Сабина? — спросил он у храма. Эхо многократно, но безответно повторило его вопрос.

Он поднялся на алтарь, чтобы осмотреться внимательнее. Вставил свечу в канделябр. Под треугольником алтаря, в том самом месте, где он оставил Сабину, спал сном праведника достопочтенный Сан Хосе Матаморос. Танкредо осветил падре: рот приоткрыт, белая нитка слюны.

— Падре, — позвал он.

Рядом со священником на мраморном полу лежали очки с треснувшим стеклом и примотанной пластырем дужкой. Брюки изношены. Ботинок наполовину сполз, носок в дырах.

— Падре, — снова позвал он, но тот не просыпался.

— Пусть спит, Танкредито.

В очередной раз он покрылся мурашками от голоса Лилии. Вот и они: благостные лица склонились над падре, руки, теперь свободные от котов, лопат и грязи, пахнут мылом, молитвенно сложены и вытянуты вперед.

— Бедняжка, — сказали они. — Уснул. Смотрите, какое выбрал место. Алтарь. Где никто не потревожит.

Танкредо надел Матаморосу очки, пригладил шевелюру.

— Падре.

Падре спал.

— Пусть отдохнет, Танкредито. Сегодня вам придется лечь в ризнице. Из милосердия Божия вы должны уступить вашу кровать достопочтенному падре. Мы сами его отнесем.

Танкредо не смутило, что придется спать в ризнице. Он уже ночевал в ней не раз, когда приезжала сестра Альмиды: ему выделили подушку, одеяло и тюфяк вместо матраса, спрятав все это среди гипсовых ангелов и забросав охапкой церковных облачений. Но его смутило, что Лилии намерены сами заняться спящим Сан Хосе.

— Вам не надо, Танкредито. Вы уже достаточно помогли, — сказали они.

Танкредо уже взялся за Матамороса, просунув руки ему подмышки, и начал поднимать, когда почувствовал выше локтя костлявые, но железные пальцы Лилий. Война за тело поющего священника была короткой и немой. Лилии молча, силой заставили его опустить Матамороса на пол.

— Ну ладно, — сдался Танкредо. — Хорошо.

Лица старух блестели от пота.

— Мы сами его отнесем, — повторили они друг за другом.

И осторожно, с преувеличенной деликатностью, втроем подняли Матамороса.

— Посветите нам, — велели ему старые плутовки.

Просьба прозвучала, как приказ: ну, хоть посвети нам! шевельни хоть пальцем! Мы все сделали, так уж будь любезен, ради Христа.

На какое-то мгновение их лица показались ему безумными, незнакомыми. У одной изо рта текла слюна, как пена у бешеной собаки, оставляя на воротнике белое пятно, вторая изо всех сил таращила глаза, третья, разинув рот, сияла таким безудержным счастьем, что, казалось, вот-вот захохочет во все горло. Проходя через сад вместе с Лилиями, которые благоговейно несли Сан Хосе, Танкредо отстал — ему померещилось, что он нашел Сабину. Он думал, что это ее круглое белое лицо высунулось на мгновение из-за ракиты, но это была не Сабина, а луна, светившая в полную силу, уже свободная от туч; в небе дрожали звезды. На руках у Лилий, точно вплавь, падре пересек двор, где от котов не осталось ни тени, ни следа. Падре плыл, легкий, как перышко. Его безмятежное лицо, уткнувшееся в подол одной из юбок, ни разу не дрогнуло, не очнулось от сна. Неподвижный, как покойник, он, тем не менее, храпел и вдруг захрапел громче, раскатисто, открыто и свободно, он выводил храпом новую песню, какую-то дикую новую песню. Танкредо открыл дверь своей комнаты и, подняв канделябр к потолку, чтобы стало светлее, смотрел, как Лилии кладут Матамороса на его, Танкредо, кровать, как сноровисто раздевают падре и накрывают его одеялом.

— Можете идти, Танкредито, — сказали они. — Мы будем молиться здесь, возле него.

— Он спит.

— Но он храпит, и это плохо.

Танкредо все еще хотел найти Сабину. Может, она (с нее станется) ждала его в этой самой комнате, когда они вдруг появились с Матаморосом? Может, она спряталась под кроватью? Как в детской игре, подумал он, предосудительной детской игре.

— Падре спит, — сказал Танкредо.

Он медлил, потому что не мог придумать подходящего предлога, чтобы заглянуть под кровать.

— Как же он будет молиться во сне?

— Он храпит, и это плохо. Если мы помолимся, он перестанет храпеть.

Танкредо встал на колени, посмотрел под кровать и извлек оттуда ненужные тапочки.

— Она не здесь, — сказала ему одна из Лилий.

Остальные торжествующе заулыбались, качая головами.

— Ищите ее в другом месте, — сказали они. — Ищите ее там, Танкредито, где никто, кроме Бога не сможет ее найти. До завтра.

Их отвлек очередной оглушительный храп падре. Они озабоченно обернулись.

— Как святой, — Лилии перекрестились и начали молиться.

— До завтра, — сказал Танкредо.

Лежа в темноте, в своем уголке ризницы, он все еще надеялся найти Сабину, ждал, что она появится рядом, на уже знакомом им обоим матрасе. Лежа нагишом под одеялом, Танкредо думал, что раскрывает для себя тайну тишины, а может, тайна раскрывалась сама, потому что его томили предчувствия. Он замер и вглядывался в туман, лежа под телефонным столиком среди гипсовых святых и ангелов; может, сейчас раздастся телефонный звонок? в этом заключается его предчувствие? и тут он услышал ее и крикнул себе: наконец-то, Сабина здесь. Он чувствовал ее присутствие, но не ожидал, что оно проявится так странно — Сабина пела, тихо, но пела, в церкви, и, похоже, при этом улыбалась; коридор между храмом и ризницей причудливо искажал ее голос, который разлетался в тумане, заставляя все вокруг вибрировать, касался запертых дверей церкви, алтаря, потира, летал в священной перекличке высоких расписных сводов. «Там не надо, Сабина», прошептал Танкредо. В ответ на его тоскливый голос из церкви раздался хохот, короткий, но многократно умноженный эхом. «Иди сюда и заставь меня замолчать», пение нарастало, как угроза. Сабина пела, словно это была игра, детская игра, но не исключавшая угрозы, она пела, подражая вильянсико: Приди или закричу приди же божественное дитя приди не тяни время. Танкредо сел и замер, смущенный своей наготой. «Там не надо, повторил он, здесь». Ему ответил новый взрыв хохота, решительно и звонко. Потом стало тихо. «Иди сюда», голос уже не пел, он звал. Потом снова запел, словно в шутку, ничто тебя не тревожит, ничто тебя не пугает, все проходит, не меняется Бог, голос зазвучал громче, терпенье достигнет всего, голос становился громче, смех становился громче, и тот, у кого есть Бог, ни в чем не знает нужды, голос нарастал, его искажал смех, готовый оглушительно грянуть и разбудить весь мир, достаточно одного только Бога. Танкредо, дрожащий от страха, завороженный, подчинился. Он пошел с ней туда, где, как она говорила, только Бог сможет ее отыскать. Жар, страшный, близкий жар ее наготы, исступленность зазывных поцелуев выплеснулись на него и лишили его самого себя. «Боже», кричал он в душе, опускаясь перед ней на колени и радуясь темноте, потому что не хотел видеть ни ее, ни себя.

Но услышал:

— Этот праведный падре пощупал меня за задницу, — сказала она и, довольная, стала повторять свои слова, мурлыча их, как песенку.

IV

— Сеньорита, прикройте свою наготу. Смотрите, уже рассвело, а вы проснулись, где не подобает, и не холодно вам? конечно, нет, ведь вы вся огонь, да какой! свирепая собака позавидует — поглядитесь-ка в зеркало: плоть, плоть и плоть.

Сабина, само рыдание, куталась в одеяло. Танкредо никак не мог проснуться. К ним заглянули Лилии.

— А вы, юный Танкредито, весь товар напоказ? И не стыдно? Имейте в виду, что через двадцать минут падре Сан Хосе начинает первую пятничную мессу. Вот, послушайте, слышите шаги и голоса? это церковь ждет достопочтенного падре, церковь, полная прихожан, хочет слышать его пение, но как падре будет петь, если ему нужно пройти через ризницу, а тут под ангелами лежат два грешника? Воскресшие Адам и Ева. Эх, прав был Господь, когда проклял их и выгнал из рая, они все те же, даже фиговым листом не прикрылись, а чего пугаться? зачем одеяло, Сабинита? уж мы-то знаем, какой вас Бог доставил в этот мир, мы вас в детстве одевали, не помните? все еще злитесь? в чем вы нас вчера обвиняли? в неуважении к Альмиде и церкви? Эх, дурачки. Уж лучше идите-ка каждый на свое место и дайте нам навести порядок вместо вашего беспорядка.

— А что Альмида? — с трудом выговорил полусонный Танкредо, изо всех сил пытаясь понять, на каком он свете.

Обернутая одеялом Сабина приготовилась сбежать, ненавидя, как и прежде, ехидных Лилий, а те крестились и смотрели на нее, словно боясь позабыть это зрелище.

— Слава Богу, хоть не продолжили под алтарем, — говорили они, подтверждая тем самым, что шпионили всю ночь. — Мы уже все там вымыли и вычистили, — язвительно добавили они, — сожгли весь женский пот, всю грязную женскую одежду, которую нашли под священнейшим алтарем.

Преданная бичеванию Сабина еще раз всхлипнула и выскочила из ризницы.

— А что падре Альмида и Мачадо, — допытывался Танкредо, — они не будут служить мессу?

— Они, как вы помните, приехали навеселе и теперь спят. Мы думаем, сегодняшнюю утреннюю мессу должен служить Сан Хосе. Альмида и Мачадо выглядели не очень бодро, они встанут попозже. Хотя, конечно, это будет первый раз, когда они не служат утреннюю мессу. Должно быть, с ними случилось что-то хорошее, потому что не хочется думать, что с ними случилось что-то плохое. Спят. Они выглядели такими уставшими, еле ноги переставляли. Но все-таки приехали. Не мог же падре Альмида пропустить обед для семей, правда? это его излюбленный денек, все эти красивые работницы, которые наворачивают, что твои дальнобойщики, их дочки и внучки — и все превозносят падре Альмиду, а нам что делать? ждать. Слава Богу, у нас есть поющий священник, и да поможет ему Всевышний спеть мессу, как птице. Мы приготовили ему крепкий бульон из ребрышек, он уже с ним управился и запил бутылочкой вина, винный бульон даже лучше, чудо воскрешения, и теперь падре свеж, как пчела в саду, пойдемте-ка с нами, Танкредито, позавтракаете, а то, судя по вашему виду, вы тоже плохо спали, круги под глазами, как омуты, неужто не нашлось для вас других женщин на свете? покрасивей да почище.

«Они еще не протрезвели», подумал Танкредо. Появление Лилий напомнило ему о котах. Было странно не слышать мяуканья, и Танкредо представил себе фосфоресцирующие глаза котов, бродивших теперь по всему приходу неприкаянными душами. То, что Лилии казнили котов в пруду при поддержке и с одобрения других сеньор, неизменных старушек из местной «Гражданской ассоциации», казалось ему теперь дурным сном. Вот, значит, как они устали от котов, подумал он, и не смог отделаться от некоторой опаски, глядя на приветливые физиономии Лилий. Они смотрели на него так же пристально, как обычно. Танкредо, все еще голый, лежал на тюфяке, приподняв одну руку, словно стараясь физически защититься от их слов. Одна из Лилий подхватила его одежду, сунула под мышку и, похоже, не собиралась отдавать. Танкредо протянул руку, требуя ее вернуть, и все захохотали.

— Теперь, значит, вам пришла охота одеться, — сказали они. — Ну что же, ладно.

Наконец Лилия отдала ему одежду, и Танкредо не оставалось ничего другого, как одеваться при них.

— Если забыть про горб, — сказали они, — ваши родители постарались, Танкредито, вы ладно скроены и должны быть благодарны Богу.

И старухи принялись хохотать, как сумасшедшие, ни на секунду, однако, не прекращая наводить вокруг порядок. И только телефонный звонок мигом их угомонил.

— Кто это, — спросили они хором, глядя на телефон: рты приоткрыты, вытянутые вперед руки замерли. Выглядело это так, как если бы телефонный аппарат, обладая голосом достопочтенного Альмиды, явился вдруг среди бела дня, стал со всеми здороваться и справляться о новостях, требуя с каждого отчета об его обязанностях.

Трубку поднял Танкредо, и снова, как и накануне вечером, послышался треск, который постепенно сошел на нет. Танкредо положил трубку и посмотрел на Лилий.

— Никто.

— Никто — это кот, который вчера умер, — сказала самая маленькая Лилия с некоторой угрозой в голосе.

За это время остальные Лилии успели спрятать тюфяк, одеяло и подушку, И буквально выбежали из ризницы.

— Хорошо бы Сан Хосе смог петь, — сказала самая маленькая, уходя последней, и тут снова зазвонил телефон. Танкредо дождался второго звонка и только после этого поднял трубку. Ни треска, ни слов. Он снова положил трубку. Снова звонок. Танкредо несколько раз спросил, кто говорит, кого позвать к телефону, и тут, наконец, услышал голос, словно скованный холодом. Голос звал к телефону достопочтенного Хуана Пабло Альмиду. «Он не может подойти, ответил Танкредо, кто его спрашивает?» Впервые кто-то звонил Альмиде в храм в такое время и как раз, когда падре спал. Звонивший не представился, просто снова попросил позвать Альмиду. «Он спит, падре Альмида спит», повторил Танкредо.

Человек повесил трубку.

— И пока еще не выспался, — добавила самая маленькая Лилия, просунув седую голову в дверь, одну только голову на длинной морщинистой шее. — И дьякон тоже. А проснутся ли когда-нибудь? Кто знает. Кто может знать. Уж мы приготовили им настоечку из водной мяты. Они ее заслужили.

Лилия говорила спокойно, голосом более чем будничным, даже бесцветным, отчетливо произнося каждое слово; а еще Танкредо показалось, что она улыбалась, когда спросила, проснутся ли Альмида и Мачадо.

Голова стремительно исчезла, и Танкредо остался один. В таком же полном одиночестве он зачарованно следил за появлением в ризнице достопочтенного Сан Хосе Матамороса. С бутылкой вина в руке, с блестящими, словно полными слез глазами.

— Я хочу петь, — сказал падре.

Матаморос был пьян, но, казалось, летел как на крыльях — заметно оживленный, только что из душа, чисто выбритый, он обнаруживал свою нетрезвость разве что съехавшими набок очками и абсолютно бессмысленным, пустым взглядом. Падре извлек из кармана кувшинчик для вина и торжественно показал Танкредо: «Водка», падре подмигнул и добавил: «падре Альмида обеспечен, как кардинал», после чего рыгнул. Он рыгнул, когда в двадцати метрах за его спиной его ожидало столько людей. Судя по шарканью ног, вздохам и покашливаниям, паства собралась многочисленная. За одну ночь весть о поющем священнике распространилась, как пожар. «Лилии, подумал Танкредо, Лилии созвали весь белый свет».

Одна из них — опять самая маленькая — принесла ему чашку кофе. Две другие помогли Матаморосу надеть облачение, нарядив его в белоснежный и безукоризненно синий цвета. Едва проглотив кофе, Танкредо поспешил вслед за падре в церковь, где один вид алтаря заставил его страдать, как доводящие до слез угрызения совести. Но вскоре пение священника помогло ему все забыть, как забыли все Лилии и старухи из местной «Гражданской ассоциации», пока пели «Отче наш» и получали благословение — неподвижные, с бьющимися в унисон сердцами, они провожали глазами маленького падре, который уходил с таким видом, словно дал главное в своей жизни сражение. Совсем обессиливший, согнувшись чуть не пополам, Матаморос сидел, как вчера, на единственном в ризнице стуле, рядом с телефоном. «В один прекрасный день у меня лопнет сердце», сказал он и попросил у Танкредо виски, порцию виски, не более и не менее, посреди ризницы, словно находился в баре публичного дома, куда Танкредо заходил с приглашениями на благотворительные обеды. И что же? Лилии тут же принесли ему виски в высоком стакане с позвякивающими льдинками.

— Вы святой, падре! — сказали они.


На бордюре садового фонтана, в пятнистой тени ракит, под безоблачным небом, в безмятежности пятницы, этой пятницы, первой в их жизни пятницы без стряпни, погрузившись в тихие полуденные грезы, Лилии слушали, как сидящий здесь же рядом Матаморос негромко поет болеро. А вокруг, не привлекая к себе внимания, рассредоточившись, прислонясь к ракитам и забыв обо всем земном, слушали песню-притчу семь или девять старух из местной «Гражданской ассоциации» — так истолковал эту сцену Танкредо, когда неожиданно обнаружил множество зачарованных статуй, блаженно расположившихся в саду; но как эти добрые сеньоры проникли на территорию храма? через церковь, через ризницу, не спросив разрешения, как к себе домой? Дело шло к полудню, солнце уже успело нагреть стены, приближался обед для бедных семей, а Лилии даже не заглянули на кухню. Старухи-поклонницы Матамороса смотрели, как он пьет, слушали, как он поет, и забыли, или якобы забыли, что Хуан Пабло Альмида, их собственный священник, их благодетель, спит, и его пора будить. «Я должен разбудить падре», напомнил себе Танкредо, стоя в углу сада, но не двинулся с места и продолжал слушать, загипнотизированный пением не меньше, а может, и больше, чем поклонницы Сан Хосе.

— Нужно разбудить падре Альмиду, — сказала вдруг рядом Сабина, коснувшись Танкредо ледяной рукой; Сабина была одета во все серое, с серым платочком на голове.

— Нужно сказать ему, что почти полдень, — настаивала изумленная Сабина. — Обед для бедных семей, а крестный и Альмида спят.

Танкредо не ответил. От присутствия Сабины, от прикосновения ее руки он просто каменел.

— Но здесь как будто все о них забыли, — продолжала Сабина. Ее изумленный взгляд бродил по восхищенным лицам сеньор, словно не узнавая их. — Невероятно, — сказала она, — и все из-за голосистого пьянчужки. — Кровь ударила ей в лицо. — Подумать только, вчера его подлая лапа чуть меня не распалила. — Она мечтательно улыбнулась. — Это какое-то чудо наоборот. — Сабина с живым интересом разглядывала Матамороса, может быть, она тоже им восхищалась? — Скоро этому падре конец, — зачарованно проговорила она, — как празднику под утро. И с неожиданной тревогой добавила: — Похоже, здесь этого никто не понимает.

Сабина не могла больше терпеть. Кусая губы, она шагнула вперед.

— Сейчас придет падре Альмида, — крикнула она Лилиям, все еще цепляясь за руку Танкредо. — Вам это безразлично?

Пение стихло, Матаморос промокнул лоб, потер глаза — вероятно, он хотел спать? Судя по всему, засыпал он при всяком удобном случае, а может, действительно слишком долго пел? Как бы то ни было, очарованные Лилии и другие поклонницы не двигались с места, время словно остановилось.

— Падре Альмида сейчас проснется, — безмятежно ответила одна из Лилий. — Сегодня его излюбленная пятница, падре ее не пропустит.

Лилия сидела, сгорбившись на краю фонтана, и улыбалась — почти девочка, заглядывающая в воду, освещенная лучами солнца. Она казалась счастливее, чем само утро, и Сабина ее ненавидела.

И тогда над всем зазвучал усталый голос Матамороса:

— Мы можем спеть Те Deum Laudamus[11], — сказал он немного печально, но строго, раскрыв объятия и закинув голову, словно обращался к небу. — Мы можем повторить акт раскаянья святого Франциска Ксаверия, вознести Трисвятое Святой Троице, послать молитву Святейшему Сердцу Иисуса Христа, вместе спеть Via Crucis[12]: обратиться к третьему стоянию, где Иисус падает в первый раз, и, возможно, мы станем петь лучше или уснем; обратиться к шестому стоянию, где Вероника отирает Иисусу лицо, и, возможно, станем счастливы или несчастны, или еще более несчастны на седьмом стоянии, где Иисус падает во второй раз, а на двенадцатом умрем вместе с Иисусом, умирающим на кресте, а потом, чтобы вознести благодарность за все страдания, поклонимся пяти язвам Иисуса, принесенного в жертву, помолимся язве на левой ступне, язве на правой ступне, язве на левой руке, язве на правой руке, ране на теле Христа и будем молиться Иисусу, подвергнутому бичеванию у столба, Иисусу, коронованному шипами, и вознесем плач благословенных душ чистилища, и прочтем заупокойную молитву, и разрыдаемся от горя.

Стояла полнейшая тишина, от неба до земли.

— Хотим ли мы плакать? — спросил падре, поднимаясь на ноги. И тут же ответил: — Никогда. Никаких новых страданий. Мы не хотим больше страдать.

И тут он не просто сел, а рухнул. Казалось, ему не пережить предпринятого усилия.

— Отдохните, падре, — заволновались Лилии, окружая Матамороса.

Судя по всему, слова Сан Хосе встревожили только одну сеньору. Она не просто встревожилась, побледнев и приложив морщинистую руку ко лбу, она упала в обморок. Вокруг нее замелькали юбки. Наконец, сеньора пришла в себя и заморгала.

— Ради Бога, — сказала она. — Я в порядке. Помощь нужна падре Сан Хосе, благослови его Бог.

После сцены с обмороком и ее продолжения Танкредо успокоился и поднял глаза. Он увидел позолоченный купол церкви, всегда далекий, всегда чужой. И вдруг он заметил на втором этаже дверь в комнату Альмиды. Дверь была открыта. Из сада Танкредо видел, что она открыта. Он бросился к лестнице, Сабина — за ним. Они взбежали по ступенькам. Так и есть: дверь открыта. Вошли на цыпочках. Падре Альмида? Опущенные жалюзи создавали иллюзию ночи, какую-то болезненную тьму. Они посмотрели падре в лицо. Окоченевший рот перекосился в гримасе отчаяния, в немом крике. На пуховой подушке виднелись зеленые пятна рвоты.

Сабина побежала в другую комнату, комнату Мачадо. Через несколько секунд она коротко и глухо вскрикнула.

Они встретились в коридоре.

Казалось, изменившаяся до неузнаваемости Сабина порхает в воздухе, ее глаза светились, она сияла, не в состоянии поверить. Она улыбалась и крепко стискивала руки. Ее полные надежды глаза устремились к небу.

Вдруг перед ними возникли Лилии. Они наткнулись на них в коридоре второго этажа, в зелени папоротника, на виду у других сеньор, оставшихся в саду. Безмолвные, раскрасневшиеся Лилии смотрели в распахнутые двери комнат. Послышался голос одной из них:

— Если они не просыпаются, — сказала она, словно зачитывая приговор, — мы должны много плакать и молиться всю жизнь. Такими они приехали от дона Хустиниано. Такими их вернул оттуда Бог. Мы ничего не заметили, да простит нам Всевышний, поэтому должны плакать и молиться всю жизнь.

И Лилии снова спустились по крутой лестнице.

Уперев руки в бока, они снова появились во дворе перед группой старух, окруживших Сан Хосе, — он спал, как мертвый. Семь или девять сеньор пропустили Лилий вперед почтительно, чуть ли не подобострастно. Светило солнце, сияло небо, но от темных фигур, собравшихся у фонтана, исходил холод, предощущение дождя, синяя мгла, внутренняя ледяная тоска, от которой чернели ракиты. «Распоряжайтесь, сказали им Лилии, мы пойдем с вами, но только тогда, когда падре Матаморос отдохнет, вы же видите? он слишком много пел». Танкредо и Сабина слушали их, стоя на втором этаже.

И видели, как они уносят Матамороса — снова на руках? Танкредо и Сабина не смогли рассмотреть его среди старух, за их растопыренными локтями и черными шалями, похожими на крылья.

Примечания

1

Картофельный суп с курицей и овощами. (Здесь и далее — прим. перев.).

(обратно)

2

Колумбийский мясной бифштекс.

(обратно)

3

Мелко нарезанное мясо или морепродукты.

(обратно)

4

«Слава в вышних Богу и на земле мир людям Его благоволения. Хвалим Тебя, благословляем Тебя, поклоняемся Тебе, славословим Тебя, благодарим Тебя…» (лат.).

(обратно)

5

Анисовая водка считается национальным напитком Колумбии и гордостью местных жителей.

(обратно)

6

«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да придет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…» (лат.).

(обратно)

7

Ныне отпущаеши (лат).

(обратно)

8

Ничто не препятствует (лат).

(обратно)

9

Кумбия — народная колумбийская мелодия, в которой сочетаются музыкальные традиции трех культур: негритянской, индейской и европейской.

(обратно)

10

Фернандо Линеро (р. 1957) — колумбийский поэт и музыкант.

(обратно)

11

Тебя, Бога, хвалим (лат).

(обратно)

12

Крестный путь (лат).

(обратно)

Оглавление

  • Эвелио Росеро Благотворительные обеды Роман
  • *** Примечания ***




  • MyBook - читай и слушай по одной подписке