Далеко на севере. Студеное море. Аттестат [Юрий Павлович Герман] (fb2) читать постранично, страница - 3

- Далеко на севере. Студеное море. Аттестат 1.12 Мб, 299с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Юрий Павлович Герман

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

лоб. Непривычные сентиментальности. Он уже все знал. Но не сказал мне ничего. И город не знал ничего. Я шла и видела трамваи, полные людей. Воскресенье в Ленинграде. Ленинградцы висят на трамваях, трамваи идут на вокзалы, оттуда поезда понесутся в разные стороны: в Петергоф, в Детское, в Сестрорецк, в Гатчину, в Павловск, к морю, к лесу, к далекой узенькой речке. Все в белом, в летнем, давка, смех, веселая ругань, вот и я повисла на шестерке, и так мне хорошо, так легко, так весело… А пана в это время уже все знал, все. И может быть, мама тоже знала…

Война! В четыре пятнадцать я приехала обратно, и все было другим, чем тогда, когда я уезжала. Вдруг сделался вечер, какие-то бумажки мчались по площади, поднялась пыль. Сердце у меня билось, билось. Но я еще толком ничего не понимала. Я почему-то плакала, как девочка, шла и плакала и никак не могла остановиться, и одно только слово стояло в моих ушах: невозвратимо, невозвратимо! Что невозвратимо? А какие-то женщины уже покупали у ларьков спички, массу спичек, полные авоськи спичек, и переругивались, я слышала их злые голова, брань, и какой-то дядька, уже пьяненький, распевал, шатаясь, сиплую и невнятную песню. «Невозвратимо, невозвратимо», — думала я.

А дома пусто, отца нет, ящики его письменного стола открыты, на ковре рассыпан табак, и Глаша рыдает в кухне, как по покойнику. Война, Хлопает окно в папином кабинете. Война.

— Где папа? — спрашиваю я у Глаши.

— Уехали, уехали, — рыдает Глаша, — уехали, уехали Александр Иванович, не видать нам ясного сокола, не кидать нам светика нашего-о-о-о…

Мне вдруг делается немного смешно: это мой-то толстый пана — ясный сокол?

Я звоню по телефонам. Никого нигде нет. Воскресенье. Война. Все перемешалось, перепуталось. Пока я звоню, приходит Боря Вайнштейн. У него какой-то почти военный вид. Ремни, новая сумка, бинокль. Зачем бинокль?

— Чтобы видеть воздушный бой, — говорит Боря.

Потом он говорит примерно такие фразы: «Скорее бы на фронт. Руки чешутся хорошенько надавать этим мерзавцам. Война закончится через месяц полным разгромом воинствующего фашизма. Осенью мы войдем в Берлин».

Мне приятно слышать спокойный и уверенный голос.

— Хочешь кушать? — спрашиваю я.

Боря ест борщ и говорит. Говорит много, и все у него получается хорошо. Он точно знает, какая армия у Гитлера, как там начнется разброд, когда у них кончится нефть, как им будет плохо с алюминием и даже называет какой-то там молибден…

И когда листва начнет золотиться, мы войдем в Берлин, — заключает он и приступает к биточкам. Сморкается. Боря чавкает в сумерках. Темнее не будет, сейчас белые ночи.

Скрипнула дверь, пришел Шура Зайченко. Милый, толстый Шура, какой он грустный и подавленный. Милый Шура, который никогда в своей жизни не спрыгнул на ходу с трамвая, который не умеет плавать, не курит, а пуще самой смерти боится американских гор.

— Хорошенькие новости, — говорит Шура, входя. — Как вам это нравится, коллеги?

— Эта война не потерпит трусов, — чавкает Борис. — Право на жизнь после войны обретут только герои.

— А если я не герой? — спрашивает Зайченко. — Если я по природе своей не герой?

— Твое дело.

— Что значит — твое, когда я даже в театре не выношу выстрелов.

Боря кончил есть и ковыряет в зубах.

— Это скучно, — говорит он, — я не любитель таких разговоров.

Пришла мама. Оказывается, дядя Женя уже уехал на войну, а мама его провожала.

Вечером мы ложимся с мамой в одну постель. Она тихо плачет, и мне нечем ее утешить. Я начинаю рассказывать и неуверенно хвалю Борю.

— Ах, оставь, Ната, — говорит мама, — все это глупости. Будет большая война, и многие очень хорошие люди погибнут в этой войне. Детка моя милая, доченька моя!

Так мы лежим и плачем обе, пока не является папа. Он садится в ногах и ест батон с маслом, потом ищет табак и сердито сопит. Поблескивают стеклышки его пенсне.

— Ты получил назначение? — спрашивает мама.

— Почти.

— Куда?

Он что-то сердито объясняет, какие-то свои сложности, мне не понятные, но совершенно ясные маме.

— А туда кто поедет главным хирургом? — спрашивает мама.

Пана отмахивается. Он раздражен до последней степени. Но вдруг говорит;

— Тебе, кажется, удастся ехать со мной! Рентгенологом. Вот только как быть с Натой?

— Что значит — как быть? — спрашиваю я. — Я здоровая, молодая студентка-медичка. Неужели я останусь в Ленинграде? Правда, я еще ничего не знаю, но санитаркой ведь я могу быть? Могу или не могу?

Отец скептически смотрит на меня:

— Неважной можешь.

Мне обидно. Я молчу. Отец всегда грубоват с домашними и холодно-вежлив с посторонними. Пауза. Внезапно мама спрашивает:

— Александр, а ты обязательно должен быть на фронте?

— Я тебя не понимаю, — отвечает отец.

— Вот ты хочешь ехать фронтовым хирургом. Но всегда есть еще глубинные тыловые госпитали. Мне кажется, что твое научное имя и твоя ученая степень… наконец, ты беспартийный…

— Ну и что