Стеклодув (неполностью) [Алексей Борисович Биргер] (fb2) читать онлайн

- Стеклодув (неполностью) 430 Кб, 89с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Алексей Борисович Биргер

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Алексей Биргер СТЕКЛОДУВ

ГЛАВА ВТОРАЯ ЛОПНУВШИЙ ШАР

Я родился в небольшом городке в средней полосе России, который знаменит своим стекольным производством. Вся жизнь города так или иначе завязана на нем. Ребенком я был поздним, на свет появился, когда мой отец, один из лучших стеклодувов, уже отчаялся, что у него будет наследник, которому он сможет передать секреты своего мастерства. Отец начал брать меня с собой на работу, когда мне еще не исполнилось и трех лет, так что жар плавильных печей, запахи красок и волшебное преображение бесформенных огненных слитков в изумительно точные творения рук человеческих знакомы мне, можно сказать, с колыбели. Если я был не с отцом, то с матерью, в раскрасочном цехе. Вы же знаете, что елочные шары делают или из цветного стекла, или из простого, прозрачного, а потом раскрашивают. Я мог часами сидеть и наблюдать, как моя мать ловко работает тонкой кисточкой — и на шарах возникают золотые и серебряные звезды, алые завитушки, едущий в санях Дед Мороз и другие сценки. Елочные украшения мы никогда не покупали, а свои елки украшали шарами, шпилями и фигурками, которые делали сами. Каждому работнику разрешалось взять себе сколько-то елочных игрушек, — это было чем-то вроде поощрительной премии.

Не знаю, поверите вы или нет, но свой первый шар я выдул, когда мне и пяти лет не исполнилось. Причем выдул сразу, без проб и ошибок. Было такое ощущение, что я чувствую стекло, что у меня со стеклом заключен договор, и оно меня не подведет. Шар получился идеальным. Все, кто стоял рядом со мной, так и ахнули, а отец был на седьмом небе от гордости и счастья.

— Видите? — сказал он. — Спорить готов, мой сын будет лучшим стеклодувом всех времен и народов!

Впрочем, его пыл немного охладил один из приятелей, желчный такой старик. Фамилия его была Дормидонтов, а звали Ефим Карпович.

— Все по-обещанному, да? — бросил он. — Только смотри, как бы это мастерство твоему пацану чем другим не икнулось.

Отец насупился, раздраженно махнул рукой.

— Да брось ты!

— Я-то брошу, — ответил Дормидонтов, — но помни, говорил я тебе. Есть слова, которыми не бросаются.

Я тогда не понял этого разговора, да и где мне было понять? Он и подзабылся, чтобы много позднее ожить в памяти. И особого значения ему я не придал, ухватил одно: этот противный старик, Дормидонтов, почему-то недоволен моим успехом, не радуется, и этим огорчает отца. Да и мою собственную радость зачем-то отравляет. Я поглядел на Дормидонтова чуть ли не с ненавистью — и вдруг заметил то, чего он сам не замечал, продолжая покачивать головой и глядеть на отца. Раскаленная стеклянная нить, над которой работал Дормидонтов — эта нить должна была стать рельефными очертаниями виноградных листьев на вазе — вдруг изогнулась, словно живая, и поползла к его руке. Мне хотелось крикнуть, предупредить его, но крик застрял в горле, а нить ползла и ползла. Стекло вообще остывает медленно, а это как будто и не собиралось остывать: огненная змейка подбиралась все ближе, и казалось, ползет она, повинуясь моему взгляду.

А вы представляете себе, что такое раскаленное, мягкое стекло? Это такая температура, что руку может прожечь до кости. Когда плавишь стекло, будто создаешь своими руками кусочек стихии, большей, чем огонь. Стихии, от которой огонь берет свое начало.

Позже мне подумалось, что я слишком много навоображал. Стекло не ползло, просто Дормидонтов, забывшись, хотел опереться обо что-то — и попал рукой на край раскаленного стекла. Это его рука, понимаете, приближалась к стеклу, а не стекло к руке, как мне тогда почудилось.

Как бы то ни было, он буквально взвыл от боли, и все сразу забыли, суетясь вокруг него, и о моем успехе, и о странном разговоре.

Однако отец не забыл. Дома он похвастался моим успехом матери, сказав, что я «прирожденный стеклодув». Мать поздравила нас обоих, но мне показалось, где-то в глубине души она была не только рада, но и встревожена. Я не стал особенно задумываться над этим. Матери всегда хотелось, чтобы я выбрал другую профессию, потому что профессия стеклодува довольно вредная, и я уже тогда знал об этом ее желании. Будь я повзрослее, я бы сказал: «Она огорчается, что после такого успеха меня от этой профессии не отвадишь». Тогда я сформулировать это в словах не мог, но понимал приблизительно так.

Отец материнской тревоги не заметил: он был на седьмом небе. Выпив несколько рюмок в честь моего успеха, он стал в который раз вспоминать славную историю нашего рода стеклодувов.

— Твой прадед к императорскому столу такой графин сделал, что, если хочешь знать, царь только из его графина и желал пить. А царь толк в красивом столе понимал. Графин тот вроде простенький был, но плыл по скатертке как царевна-лебедь. Представляешь себе? Крышка-то была сделана в виде плывущего лебедя, вставленного то ли в корону, то ли в кольцо ровных волн — и так, и так можно было понимать. На прадеда еще все насели: мол, надо делать на крышке графина двуглавого орла, не иначе. Как же так, чтобы на царском столе — и не символика государства была! А прадед уперся. Я, мол, лучше знаю, что тут подойдет. И вправду, знал! Царю, говорят, не без страха прадедов набор показывали: графин и рюмки, мол, не велите казнить, ваше величество, не захотел мастеровой государственную символику делать, чего с дурака возьмешь… Но царь — тот сразу оценил. А какие твой прадед пасхальные яйца делал! Он еще от прапрадеда перенял навык. Вот такое яйцо, цельного стекла, а внутри него хошь церковка расписная, хошь травка зеленая — колышется, если яйцо на свету поворачивать, хошь что. А еще, бывало…

Я все эти рассказы знал наизусть и мог бы сам их пересказать, но слушал будто впервые. Эту посиделку я до сих пор ярко помню: «гостиная» нашего одноэтажного домика… Вся улица состояла из подобных нашему бревенчатых домов с огородами и высокими сплошными заборами… Кружевные занавески на окнах, за окнами — осенняя непроглядная тьма, печка жарко натоплена… Мы продолжали жить больше «на дровах», хотя и до наших домиков добрался централизованный газ, и газовая колонка была, а за год до этого отец сделал настоящую ванную комнату с ванной… Старый, черно-белый еще, телевизор в углу, заботливо прикрытый салфеткой такого же кружева, что и занавески на окнах, круглый стол под белой скатертью, пятирожковая люстра под потолком… Плафоны этой люстры в виде расцветающих лилий, бледно-молочного стекла с тонкими, почти исчезающими сиреневыми прожилками тоже были нашего собственного производства. Люстру подарил дядя Миша Кольчак, первый мастер по плафонам. Его плафоны чуть ли не в Кремль шли, и все знал, что их продают за «валюту». Конечно, что такое «валюта» я в те времена плохо себе представлял, да, по-моему, и взрослые не очень-то знали, что это такое. Валюта мерещилась чем-то одновременно и страшным, и безумно драгоценным, престижным. Мне сейчас смешно думать, что монетка, которую я подбрасываю в руке — это тоже «валюта». Впрочем, насколько я пытаюсь припомнить себя маленького, валюта представлялась мне чем-то вроде золотых монет, грудами лежащих в подземельях и, как всякое золото, заколдованным. Кто возьмет его без спросу, тому очень плохо придется. И порой в огненном сиянии расплавленного стекла мне виделось сияние этих золотых монет, этой «валюты», которая посыплется на меня, когда я превзойду всех мастеров-стеклодувов в мире. Да, я стану таким мастером, которому не страшно спуститься в подвалы с заколдованным золотом и унести столько, сколько душа пожелает. И тогда я…

Честно признаться, мне очень смутно припоминается, о чем я тогда мечтал. О том, разумеется, как смогу купить все, что захочу. Но чего я хотел? Жизнь была бедной и скудной, не было каких-то вещей, на которые мы сейчас просто не обращаем внимания, — настолько они привычны. Скажем, я всего раз в жизни пробовал апельсин. И с тех пор мечтал об апельсине! Мне трудно было себе представить, сколько может стоить такое чудо. Но за одно маленькое оранжевое солнышко я мог бы отдать сколько угодно золотых монет. Еще я мечтал о новых санках, о собаке, о пожарной каске или милицейской фуражке…

Скажем так: неважно, о чем я мечтал, важно, что я хотел заработать как можно больше золотых монет, «валюты». Мечты приходили и уходили, а желание разбогатеть оставалось. И главное — сохранялась, а однажды поселившись, крепла твердая уверенность, что я имею полное право разбогатеть, потому что я лучший, я изначально создан как лучший. И если мне попытаются недодать того, что мне положено за мой дар, то это будет несправедливо. И я имею полное право исправлять эту несправедливость так, как сам сочту нужным.

Не поспешил ли я, заговорив о своем даре после единственного удачного опыта? Нет, не поспешил, потому что уже перехожу к дальнейшему, к тому, что было после того великого дня.

На следующий день мы выглянули утром в окно и ахнули: все было присыпано первым снегом, белым-белым. Просторы земли и небо будто раздвинулись после осенней угрюмой мглы.

— Это земля радуется дару, который в тебе проснулся, — сказал отец.

Я слепил снежок и бросил в нашего дворового пса, а он в ответ запрыгал, залаял и завилял хвостом, тоже радуясь снегу.

Мы пошли в мастерские. По-моему, отцу даже больше, чем мне, надо было убедиться, что мой успех не был случайным.

И он не был случайным! С этого дня, стоило мне прикоснуться к стеклу и все у меня получалось. Разумеется, сперва я делал совсем простые вещи шары бесцветного прозрачного стекла, заготовки под узоры. Но уже через полгода, с приходом весны, когда мы проводили последний, грязный снег с такой же радостью, с какой встретили первый, чистый и белый, я взялся за вещи посложнее: сделал два узорных шпиля на верхушку елки. Еще мне очень нравилось делать гроздья винограда. Есть такая елочная игрушка: много-много зеленых небольших виноградин, собранных гроздью на проволоку, и к ним добавляется виноградный лист — он или из плотного картона, или из стекла. Мне безумно нравилось выдувать маленькие виноградинки. На этих гроздьях винограда я впервые стал учиться правильно делать цветное стекло, готовить красители и заранее просчитывать интенсивность цвета, его оттенок. Я начал понимать, как внутри толстого литого стекла добиваться разводов наподобие языков пламени или вьющихся на ветру разноцветных шелковых шарфов.

Но больше всего я полюбил делать колокольчики. Это уже штука довольно сложная, хотя, конечно, не высший пилотаж. Стеклянные колокольчики с их нежным звоном годятся и на елку, и просто как сувенир — для украшения письменного стола, например. Их можно и над дверью подвешивать: на малейшем сквозняке они начинают наигрывать нежную мелодию. Колокольчики у меня получались бесподобно. Все соглашались, что даже бывалым мастерам не удается добиться такого чистого и мелодичного звона. И главное — я сам ими увлекся. Мне безумно нравилось, что в моих руках рождается не только форма, но и музыка, которой можно заслушаться.

Если учесть, что мне тогда не исполнилось еще и шести лет, то можно понять, какая волна поднялась вокруг «чудо-ребенка» и какой знаменитостью я стал. Когда отец приводил меня и я брался за очередную поделку, вокруг собирались толпы работников и стояли разинув рты. Их внимание меня не смущало: я был полностью сосредоточен на своем деле.

Плохо оказалось другое. Слух обо мне очень быстро дошел до нашей инспекторши по охране труда, к которой я до тех пор не относился серьезно. Это была полная женщина средних лет с круглым невыразительным лицом, с волосами, так туго стянутыми в пучок на затылке, что спереди они казались жидкими и редкими. Законы запрещали работать детям дошкольного возраста, тем более на таком вредном производстве, как стекольное, и эта дама вызвала отца для серьезной беседы. Отец взял меня с собой.

В кабинете инспекторши было только одно вытянутое в длину окошко, совсем под потолком, и свет там горел всегда, даже днем.

— Вы понимаете, что творите, с глупой вашей родительской гордостью? осведомилась она. — Вы убиваете своего сына!

— Да что дурного в том, что он уже сейчас усвоит азы профессии? возразил отец.

— А то, что даже у взрослых легкие часто не выдерживают такую работу! А он… — Инспекторша внимательно на меня поглядела. — Его легкие могут сгореть буквально за два-три года.

— Не сгорят, — сказал отец. — Что мне, сын не дорог? Я слежу, чтобы он не перенапрягался.

— Не говорите ерунды! — вскипятилась она. — Что значит для него «перенапрягаться»? Нагрузка, которую вы даже не почувствуете, для мальчика может оказаться гибельной.

— Ему самому это нравится, — упрямо проговорил отец.

— Он слишком мал, чтобы отдавать себе отчет о последствиях, назидательно сказала инспекторша. — Но вы-то взрослый человек. Неужели вам не стыдно? Короче, — продолжила она, увидев, что отец молчит, — я категорически требую, чтобы ребенок больше не появлялся в цехах. Иначе я применю всю свою власть. А также направлю бумаги о вашем безобразном поведении в органы опеки и попечительства, главврачу города и в другие инстанции. Я вам не позволю калечить малолетку!

Я глядел на нее с ненавистью, поняв только то, что она хочет отобрать у меня занятие, уже ставшее смыслом моей жизни. А потом… Потом я перевел взгляд на лампочку. Да, я глядел прямо на раскаленную вольфрамовую нить внутри нее, и мне не резало глаза, не было больно глядеть на этот яркий свет. Я очень ясно увидел, почему колба лампочки именно такой формы, а не другой, и предельно ясно себе представил, что надо сделать, чтобы выдуть такую форму — не шар, а грушу. Мысленно я уже выдувал подобную стеклянную грушу, а в глубине души мне хотелось, чтобы она упала на эту противную тетку. И вдруг нить накаливания мигнула, как бывает, когда лампочка вот-вот перегорит, и лампочка взорвалась! Осколки из-под потолка брызнули по комнате. И что удивительно — ни меня, ни отца ни не задел один кусочек стекла, а вот инспекторшу поразили сразу несколько. Два или три впились ей в руки, один — в щеку, и еще парочка — в спину, почти у основания шеи. Она завизжала и закричала, стала трясти рукой, и кровь закапала на ее стол и бумаги. Отец побледнел, хотел что-то сказать, но махнул рукой и побежал за дежурным заводским врачом.

Я сидел в углу, затаив дыхание. Инспекторшу бинтовали, и врач сказал, что надо ехать в больницу, потому что некоторые осколки вошли слишком глубоко. Обо мне все забыли, и только когда тетку уводили в приехавшую «скорую помощь», она, уже в дверях, обернулась и, указывая на отца забинтованной рукой, выдохнула:

— Это все он! Он… На нем ни одной царапины — а тоже под лампой сидел!

Вокруг нее захлопотали, заговорили — мол, успокойтесь, ничего страшного, кто-то за ее спиной выразительно покрутил пальцем у виска. Дежурная медсестра стала капать в стаканчик успокоительное, в воздухе запахло валерьянкой. Я сидел отключившись, будто в трансе, механически воспринимая все происходящее — так запечатлевает на пленку моменты кинокамера. У нее нет разума, чтобы осознать, что именно она снимает и сохраняет для людей: прекрасное поле, покрытое цветами, или пейзаж после битвы. Так и мое детское сознание не могло охватить всех смыслов происходящего, и поэтому меня охватила странная безучастность. Отец же сидел, жестко выпрямясь, боясь пошевелиться, будто и впрямь опасался, что от одного его движения случится что-нибудь еще, непредвиденное.

Инспекторшу увезли в больницу. А когда мы шли домой, один из приятелей окликнул отца:

— Слышь, Антоныч, похоже эта баба вас с сыном в колдуны записала, а?

Отец только отмахнулся.

— Я вот о чем думаю, — сказал он, когда мы уже подходили к дому. Действительно, разные комиссии могут придраться, что ты торчишь в цехах, и у нашего директора будут неприятности. Мы сделаем тебе в сарайчике маленькую стекольную мастерскую. Там и зимой будет нехолодно — при работе вона какой жар идет, а то и буржуйку поставим. Сиди там, сколько влезет, а в цеха я тебя буду брать раз в недельку или две. Да, и вот еще что. Насчет одного эта инспекторша права: здоровье надо поберечь. Раз в полгода будем проверять твои легкие. Если что-то не так, сразу сделаем перерыв в обучении… Хотя, он хмыкнул, — какое там «обучение»! Это ты меня скоро учить начнешь, хотя я и не из последних.

Отец имел в виду сарайчик, примыкавший к нашему дому. Вход в него был и со двора, и через кухню. Когда у отца был мотоцикл, этот сарайчик служил гаражом, но потом мотоцикл продали. Сарай этот был более или менее благоустроен, с окном. В нем стояли полки с аккуратно разложенными инструментами, шурупами и всякими запасными детальками, пол был не земляной, а выложенный кирпичом, был и рабочий стол вроде верстака, и даже лежак стоял — для короткого отдыха. Да и еще места оставалось немало. Отец и прикинул: если лежак убрать и кое-что переставить, получится просторная мастерская. Сделать там плавильную печь по всем правилам пожарной безопасности — и вперед…

Чем еще мне запомнился тот день? Он был похож на качели: так и летал от плохого к хорошему. В конце дня отец впервые на моей памяти напился. Он и прежде любил выпить рюмку-другую за ужином, но я никогда не видел, чтобы речь его становилась бессвязной, а глаза — стеклянными и бессмысленными. Это было страшно — мне показалось, что я вижу, как рушатся все опоры в моей жизни, как пропадает человек, который всегда и во всем был для меня самым сильным, самым смелым, самым добрым. Будто от него осталась одна оболочка, а то главное, внутри, что было моим отцом, разлетелось, осыпалось с легким стеклянным звоном, перестало существовать. Потом я не раз видел в фильмах ужасов, как из людских оболочек вырываются инопланетные монстры, поселившиеся в них — и всегда подобные сцены казались мне абсолютно достоверными: впервые подобный ужас, близкий к крушению мира, я пережил сам, в тот вечер.

Отец сидел, тяжело навалясь на стол, и говорил:

— Все нормально, сынок, но ты, это, держись! Если есть грех, то он мой, а не твой… — Его речь текла почти без интонаций и без знаков препинания. Мастерство выше всего… оно выше и дьявола и Бога… всех можно обмануть… любой договор с дьяволом и Богом можно нарушить если ты сделаешь что-то такое, чего до тебя никому не удавалось. — Потом эти монотонно проборматываемые фразы начали слипаться и выглядели уже приблизительно так: — люди изобрели бога и дьявола и золото чтобы оправдать тех кто не может стать мастером…

Наконец мама сумела оторвать отца от стола и увести спать.

Тогда я и не пытался задуматься над смыслом его слов. Я был напуган, а все остальное детскому сознанию было недоступно.

Но детство тем и хорошо, что страхи быстро развеиваются. Я лег спать, а когда проснулся утром, отец был уже на ногах и переоборудовал сарайчик под мою «мастерскую». Вчерашнее превращение отца в пустую оболочку стало казаться далеким и нереальным сном.

Наступил чудесный майский день, солнечный и ясный, и листва на деревьях смотрелась совсем молодой и глянцевой. На сирени уже завязывались соцветия, и пчелы, деловито пролетая мимо, задерживались около них, будто привлеченные обещаниями на будущее. Помидорная рассада на подоконниках совсем распрямилась, расправила листья во всю ширь, и мама завела разговор о том, что, если теплая погода устоится, ее надо будет высаживать в огород раньше, чем обычно. Отец за утро успел убрать из сарайчика весь «хлам», обил стены тонкими листами жести из своих запасов и стал разбирать штабель кирпичей в углу участка — они лежали сложенные аккуратным кубиком, про запас, просчитывая кладку будущей плавильной печи. Я помогал ему по мере сил. К полудню отец, как видно, подустал и, сказав, что неплохо бы сделать перерыв, ушел.

Перерыв затянулся на два дня. Через полчаса после ухода отца к нам заглянула соседка и радостно сообщила, что его видели возле бочки, из которой торгуют в разлив пивом. Только спустя много лет я понял, откуда взялось всеобщее оживление и волнение: отец никогда не запивал, тем более в дневное рабочее время, поэтому очень многие пивной бочки удивились, увидев его возле.

Я продолжал в меру своих детских сил наводить порядок в сарайчике. Отец вернулся уже к вечеру, никакой, и мама побыстрее уложила его спать.

С утра отец опять взялся за устройство моей мастерской обозначил место для фундамента под стеклоплавильную печь, замесил раствор. Лицо у него было помятым и небритым, и работал он молча, лишь изредка обращаясь ко мне. Хватило его опять-таки до полудня. На этот раз он направился не к пивной бочке, а в рюмочную.

Как я теперь понимаю, это были суббота и воскресенье, раз отец не должен был ходить на работу. Значит история с инспекторшей приключилась в пятницу. Кстати, как-то мне попалась таблица, называвшаяся «Столетний календарь». Из любопытства сверившись с ней, я обнаружил, что в тот год одна из майских пятниц приходилась на тринадцатое число. Была ли это та самая? Или следующая пятница, двадцатого числа? Мне кажется, что тринадцатого — в тот год, я уже упоминал, весна была необычно ранней и теплой. К двадцатому числу сирени, готовой зацвести, никто бы не удивлялся, а вот тринадцатого это и впрямь было необычно. К тому же все майские праздники уже прошли, это я точно помню, поэтому на пятницу шестого мая тот день никак не мог приходиться.

В общем, как я сейчас прикидываю, сопоставляя смутные детские воспоминания о тех днях и событиях с теперешним их осмыслением, все завертелось, набирая ход, в пятницу тринадцатого, не иначе. А видеть в этом тайный знак или нет, решайте сами.

В понедельник (будем считать, что это был понедельник) отец с матерью отправились на работу, на сей раз меня с собой не взяв. Мне велели, как водилось в таких случаях, играть только дома и на участке, не шалить, за забор не выходить, съесть котлеты, выпить кисель и прочее. Ну в этом плане я уже был достаточно самостоятельным.

Хотите знать, чем я занялся? Я устроился на прогретом солнцем крылечке и стал пускать мыльные пузыри, взбив густую мыльную пену в алюминиевой мисочке. Я воображал, будто выдуваю настоящие новогодние шары, а не пузыри, живущие одно мгновение. Пузыри уплывали в воздух один за другим, они были радужные и радостные, я любовался ими, и для меня это было даже не игрой, а скорее тренировкой, постановкой правильного дыхания.

Может быть, я радовался и тому, что есть стекло, нечто эфемерное, обретающее долговечность особым и волшебным образом, хотя в момент, когда стеклянный шар только образуется, его жизнь кажется такой же хрупкой, как и жизнь мыльного пузыря. В улетающих пузырях отражались и листья, и небо, их радужные переливы подкрашивались самыми неожиданными оттенками… А потом мне показалось, будто в одном из них отразилось чье-то лицо. И я повернул голову.

С улицы, облокотясь на калитку, меня разглядывал мужчина, очень странный для наших краев. Одет он был в умопомрачительный костюм — даже я сразу понял, что костюм у него очень хороший и дорогой. Выбрит этот человек был так гладко, будто ему вообще не приходится бриться, настолько розовой и ухоженной была кожа. В воздухе вокруг него почти неуловимо витал тончайший аромат. Он улыбался, но глаза при этом казались холодными. На мгновение в лучах солнца ярко блеснули большие золотые часы на его руке — так ярко, что даже чуть-чуть ослепили меня.

— Сразу видно, что ты из семьи стекольщиков, — проговорил незнакомец. Только сын стеклодува станет с таким тщанием и серьезностью следить, как получаются у него мыльные пузыри — игрушечное подобие стекла.

Я молчал, растерявшись и не зная, что отвечать. Возможно, меня смутила манера его речи. Она была безупречно правильной, так правильно не говорят даже дикторы телевидения — только герои плохих книг. И от этой правильности возникало странное ощущение, будто каждое его слово — маска, надетая на совсем другое слово, непроизнесенное, будто этому человеку было легче разговаривать на каком-нибудь грубом жаргоне, и оттого он так тщательно контролирует себя. Больше того, как я теперь понимаю, что за правильностью его речи проступала удивительная безликость. Ведь как бы правильно человек ни говорил, где-то в его речи всегда промелькнет след его происхождения: северное «оканье», южное «аканье» или другие приметы. А за этим, на первый взгляд, безупречным господином не чувствовалось ничего — ни места, откуда он родом, ни сословия, к которому он мог принадлежать.

— Интересно, а чем, по-твоему, мыльные пузыри отличаются от стеклянных шаров? — продолжал он.

— Ну… мыльные пузыри — это понарошку, — ответил я.

Он рассмеялся.

— Мыльные пузыри — это стекло понарошку, так? И чем же это «понарошку» отличается от всамделишного стекла? Можешь сказать?

— Стекло — оно прочное и навсегда, — стал объяснять я ему, как маленькому: мол, взрослый дядя, а таких простых вещей не понимает! — А пузыри, они сразу лопаются, их на елку не повесишь, и ничего с ними нельзя сделать.

— Справедливо, — согласился незнакомец, продолжая улыбаться. — Вот только… зря ты говоришь «навсегда». Любой стеклянный шар когда-нибудь тоже разобьется. Лопнет, понимаешь? Бах — и нет его. И что тогда останется?

— Осколки, — хмуро сказал я. Этот дядька начинал мне надоедать и вызывать раздражение.

— Нет, — сказал он. — Не осколки. Подумай хорошенько. Подумай, почему я здесь.

— А почему вы здесь? — спросил я.

— Может, чтобы на тебя поглядеть и убедиться, что с тобой все в порядке. Слух о тебе далеко разошелся.

— Вы меня знаете?

— Еще бы мне тебя не знать! — Он усмехнулся. — Я, можно сказать, присутствовал при твоем рождении. Скажи, чего тебе сейчас хочется больше всего?

— Я хочу стать лучшим стеклодувом в мире!

— И станешь. Знаешь, когда станешь? Когда найдешь ответ на мой вопрос: что остается от лопнувшего шара? Может быть, — он заговорил очень серьезно, не боясь делиться со мной вполне взрослыми мыслями, которых я мог и не понять, — ты скажешь, что остается жизнь мастера, который этот шар некогда сделал? Я тебе возражу: жизнь мастера так же мимолетна, как и мыльный пузырь или стеклянные вещицы, которые, с точки зрения вечности, существуют не дольше мыльного пузыря. Память о прекрасных вещах? Но любая память когда-нибудь да сотрется. Когда-нибудь и земля сгорит в огне. И все равно то, о чем я спрашиваю, останется… — Он опять рассмеялся. — Тебе не нравятся мои слова?

Мне и впрямь они не нравились. Я чувствовал себя очень неуютно, и по коже пробежал холодок.

— Иногда надо привыкать к неприятным истинам, — продолжал незнакомец. — Даже в твоем возрасте… Так о чем мы с тобой говорим? Да, о твоих желаниях. Лучшим мастером в мире ты непременно станешь. Я так сказал, потому что ответ на вопрос, без которого ты не станешь лучшим, ты отыщешь, я в тебя верю. Он совсем прост, этот ответ, но, чтобы его постичь, нужно понимание материала. Надо живо представить себе красивый стеклянный шар, разглядеть, как он себя ведет. Увидеть его в воображении так же ярко, как в реальности. Запомни это. А теперь скажи, какие у тебя есть еще желания? Насущные, так сказать? Из тех, которым лучше сбыться немедленно?

Его холодные глаза глядели на меня, и я вспомнил пьяные глаза отца, в которых не было ничего человеческого. В глазах этого роскошного незнакомца тоже не было ничего человеческого, но иначе. В глазах отца я видел пустоту, а за пустотой — пепел человека, в ней исчезнувшего; увидел выползающее чудовище сродни крокодилу, но оно принадлежало этому миру, неважно, с планеты Земля или с иной планеты, — в любом случае из пространств осязаемых и обитаемых, населенных смертными существами, которых можно победить и можно понять. А в холодных глазах человека, глядевшего сейчас на меня, не было ничего от сколько-нибудь доступного пониманию мира; чем больше я всматривался в его глаза, тем отчетливее мне казалось, что их зрачки похожи на ледяные клыки, в которых скрыт запредельный холод — одно их прикосновение прожжет твое тело насквозь. А глубже, за этими ледяными «клыками», угадывалась даже не пустота, но нечто такое, чего и не назовешь вакуумом.

Может быть, я навоображал себе все это после тех пугающих разговоров о никчемности всего на свете, которые он со мной завел. Как бы то ни было, повторяю, я увидел в выражении глаз незнакомца нечто, похожее на выражение (точнее, его отсутствие) в глазах отца, когда он перестал быть собой. Эта схожесть манила и у меня невольно вырвалось:

— Я хочу, чтобы мой отец больше никогда не пил!

— Хорошо, — кивнул незнакомец. — Будь по-твоему.

Он отошел к своему автомобилю — только сейчас, сквозь просветы в калитке, я увидел, что его машина большая и шикарная, каких я прежде не видел, стоит прямо перед нашим забором, — открыл дверцу и обернулся ко мне:

— Помни мой вопрос: что остается от лопнувшего шара?

Пока я глазел, разинув рот, незнакомец сел в машину и уехал. Я не запомнил момент отъезда. Может быть, поэтому мне сейчас и кажется, что он вместе с машиной растворился в воздухе.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ СВЕТЛЫЕ ГОДЫ

Следующие несколько лет я вспоминаю как очень светлые. Самые светлые, наверное, в моей жизни. Отец больше не брал в рот ни капли спиртного. Не знаю, незнакомец ли выполнил свое обещание таинственным образом, или мать как следует с отцом поговорила (в тот день они вернулись довольно поздно, с хмурыми лицами, и я понял, что они бродили по улицам, и мама как следует «песочила» отца: они часто уходили погулять, когда не хотели, чтобы я слышал их ссоры и разногласия), но отец теперь не выпивал даже обычных двух-трех рюмок за ужином. К началу июня мы доделали мою мастерскую. Я сразу взялся за работу и изготовил несколько забавных фигурок: петуха, поросенка и кошку. Любопытно, что я не помню многого из того, чем жил в детстве, забываются лица друзей, проваливаются в небытие дни и даты, но все мои изделия до сих пор отчетливо стоят перед глазами.

Родителям я ни словечком не обмолвился о таинственном незнакомце. Не знаю, почему. Может, мне было страшно накликать его возвращение, рассказав о нем, а может, я не мог найти слов, чтобы поведать об этой встрече так, как она того заслуживала, передав все, что я тогда испытал. Иногда мне даже казалось, что встреча эта мне приснилась, что я просто ненадолго задремал, пока пускал пузыри. Я и правда не раз потом видел во сне встречу с этим человеком, и она обрастала самыми нелепыми и фантастическими деталями. То мне снилось, будто там, куда падает его тень, трава покрывается инеем и чернеет, то — что трава чернеет от жара, обугливается и начинает пахнуть дымком, сперва неприятно кисловатым, а потом очень даже приятным, как от отцовского табака или ладоней матери, когда она растапливала печку березовыми полешками. Запах становился родным, домашним, баюкающим, и я под него засыпал — во сне.

Бывало, я просыпался внутри своих снов, чтобы увидеть, как отец стоит у плавильной печи, следит за стеклом и как-то по-особому колдует над ним, а незнакомец внимательно за ним наблюдает чуть поодаль. Закончив работу, отец поворачивается к нему, а на руках у него — чудесный стеклянный младенец, и я понимаю, что этот младенец — я. Отец протягивает младенца незнакомцу, как бы гордясь своим творением.

В этот момент я просыпался по-настоящему, и мне никогда не удавалось узнать, отдал меня отец роскошному незнакомцу с ледяным взглядом или нет.

Этот сон остается, пожалуй, самым неприятным воспоминанием тех лет. Но все же, «кошмаром» его назвать нельзя. Он был мелкой ссадинкой, а не глубокой раной, и только резче и отчетливей оттенял все остальное, светлое и хорошее.

В тот год я пошел в школу. Первого сентября, первый раз, в первый класс. Помню чудесный солнечный день, море цветов, зелень, а среди зелени тронутые золотом и багрянцем клены и проблески бледной желтизны среди листвы берез. И я сам, в синем школьном костюмчике, свежем и новом, в безупречно белой рубашке, от глаженной и накрахмаленной, с ранцем за спиной, с букетом цветов в руке. И это особенное, легкое состояние, которое бывает чуть ли не раз в жизни… Я жадно впитывал и запоминал все детали — точнее, мне их и запоминать не пришлось, они сами откладывались в памяти. Я любовался всем, что видел вокруг, и думал, как было бы здорово перенести все это в стекло, передать в нем радость и восхищение этого дня. Много позже, когда я делал блюдо для фруктов, этот день ожил в моей памяти, и я нашел совершенно особый изгиб для этого изделия, удивительно естественный в своей неправильности. Блюдо было похоже по форме на щедрую осеннюю долину между пологих холмов, и дети идут в школу среди разноцветных букетов. Всюду трепещут праздничные флажки, и из толщи стекла будто выплывают очертания груш, винограда и золотистой соломы, на которой они лежат. Это блюдо я продал за пятьсот долларов, а потом оно попало на аукцион и ушло за три с половиной тысячи.

В школе у меня появились новые друзья. Хотел сказать «и враги тоже», но, наверное, нельзя всерьез называть врагами нескольких мальчишек, задиравших меня. Скорей всего, их бесило, что я известен, что обо мне говорят как о будущем великом мастере, и поэтому они считали, что я буду задирать нос и меня следует заранее проучить. Несколько раз мальчишки наваливались на меня на переменках, но я сумел дать им отпор, да и учителя вмешались. Тогда они стали подстерегать меня после школы, и мне приходилось или схватываться с ними, или удирать со всех ног. Чаще я предпочитал второе. Нет, они меня не били, но их наскоки, толчки и тычки, выхватывание моего ранца и игра им, как мячом, было достаточно обидным, и, конечно, мне не хотелось лишний раз это испытывать.

Заводилой среди них был Игорь Пенежин. Я его немного знал еще до школы: он жил на соседней улице, за три двора от нас. Странный был мальчишка. То есть, наверное, ничего особо странного в нем и не было, просто такие характеры всегда поражали меня своей противоречивостью — поражали еще до того, как я смог осознать и сформулировать, что именно в них мне кажется неестественным и нелепым, и даже до того, как я узнал само слово «противоречивость».

В дошкольном детстве и класса до седьмого Игорь был крупнее и выше чуть ли не на голову всех нас, а потом начал отставать в росте и годам к восемнадцати выглядел довольно мелким. Сперва он претендовал на лидерство по праву силы и массы, а потом начал отчаянно бороться за него, подначивая своих приспешников к безумным выходкам и повязывая их этим: ему невыносима была мысль, что его физическое главенство ушло. При этом — и когда он объединял вокруг себя самых оголтелых по праву силы, и когда стал объединять самых сильных по праву оголтелости — сохранялось ощущение, что он неуверен в собственном праве на лидерство, и оно нужно ему лишь для того чтобы потом можно было отдать его более сильному, выторговав при новом лидере почетное место для себя, чтобы начать с наслаждением раболепно повиноваться. И, конечно, чувство неуверенности в себе толкало его возмещать эту неуверенность за счет тех, кто не мог дать ему достойного отпора. А если одноклассник чем-то выделялся, его следовало тем более травить, чтобы доказать: как ни выделяйся, а ты хуже меня, Игоря Пенежина!

Нас, «особо выделявшихся», было двое: я и Ирка Шибанова, с которой нас посадили за одну парту — внучка того самого Дормидонтова, что так здорово обжегся расплавленным стеклом, когда кисло отреагировал на мой первый успех. Иркиного ворчливого деда я недолюбливал, но ее мама, дочка Дормидонтова, подтянутая женщина с аккуратно уложенными светлыми волосами, и она сама мне нравились. Ирка была первой отличницей в классе и всегда ходила в белом фартучке, чистом и аккуратном, без единого пятнышка. Иногда она раздражала меня своей правильностью, но еще больше действовало на нервы то, что нас посадили вместе, не спросив, согласен ли я. Впрочем, чаще мы все же находили общий язык.

Нам некуда было деваться, ведь мы с ней оказались чуть ли не белыми воронами: она — недостижимая «пятерочница», а я — имеющий от рождения власть над стеклом, которая в нашем городе поражала и вызывала уважение, потому что он в основном стеклом и жил. Вот эта аура, этот дух превосходства, витавший над нами, нас и сближал.

Постепенно мы все чаще разговаривали друг с другом. Она мне и списывать давала, когда у меня что-то не получалось, и домой мы стали ходить вместе нам было почти по пути. Тогда-то, зимой, и приключился случай, который тоже отложился в мою копилку странностей, сопровождавших меня всю жизнь.

Когда я стал ходить с Иркой, то Пенежин и его дружки — Всеславский Колька, Бурыгин Сашка и Сашка Кольчугин — сперва оставили меня в покое. Но потом они с удвоенной яростью взялись за нас обоих. Им явно было приятно не только унизить меня при девчонке, но и над самой девчонкой — отличницей к тому же! — малость поизгаляться.

Мы с Иркой научились вместе удирать от нашей общей беды. Конечно, проще было бы пожаловаться родителям или учителям, но какой-то глупый кодекс чести заставлял нас молчать. Мы выскальзывали из школы незаметно и пробирались тропинками за кладбищем и прудом, который зимой превращался в каток, а потом ныряли в узенькие проходы между старых домишек бывшей окраинной заставы и по ним добирались до наших улиц, где нас уже никто не мог тронуть. Там Ирка вбегала в свой подъезд — она жила в одной из блочных пятиэтажек, а я мчался домой.

Но однажды, это было зимой, уже после Нового года, ребята настигли нас в этих проходах, и началась настоящая гонка. Мы петляли по тропинкам между заборчиков, перебегали узкие проездные дороги, прятались за стенкой старого курятника или наглухо заколоченной баньки и выскакивали оттуда на совсем неожиданную улочку, чтобы оторваться от преследователей. Конечно, для мальчишек погоня превратилась в азартную игру, их подхлестывал злой охотничий пыл, «ату их, ату!» — но и для нас это в какой-то момент превратилось в игру. Дважды мы могли выбраться в безопасное людное место, но продолжали кружить и петлять, одержимые собственным азартом: «а ну-ка, догони!» Мы наслаждались тем, как ловко нам удается водить за нос всю эту компанию.

Может быть, именно из-за того, что и для нас эта погоня в какой-то момент превратилась в игру, мы и попались. Преследователи выскочили нам навстречу из-за угла проулка, взбешенные долгой погоней и настроенные поквитаться с нами по полной программе.

Я и сообразить ничего не успел, как плюхнулся лицом в сугроб, мой ранец отлетел куда-то в сторону, и я услышал, как визжит Ирка. Кто-то навалился на меня, я заорал, почувствовав, что мне пихают за шиворот снег, а потом мое лицо вдавили в сугроб, и я почти не мог дышать. Я попытался вырваться, и мне показалось, что я сейчас задохнусь и умру, это было по-настоящему страшно. Кто-то ударил меня по голове и еще — под ребра, ногой. В следующий момент мой затылок отпустили, я приподнял голову, выплюнул набившийся в рот снег и опять отчаянно заорал. Ирка приглушенно визжала где-то рядом. Мне в затылок опять уперлась чья-то пятерня, и на голову обрушился еще удар чем-то тяжелым — похоже моим собственным ранцем…

И вдруг я услышал слабое треньканье. Что-то просвистело в воздухе, меня перестали держать, я услышал вопль сначала одного из наших мучителей, потом другого. В голове стоял звон. Я сел, ошарашено отплевываясь от снега, и увидел, что произошло.

В амбарчике, под которым мы боролись, вылетела ветхая, державшаяся на двух гвоздях рама окошка под самой крышей — вполне возможно, мы в пылу борьбы задели ветхую стену амбарчика и по ней, что называется, сверху донизу прошла дрожь. Рама ударилась о землю, и осколки стекла брызнули во все стороны. Пенежину крупным осколком рассекло рукав полушубка, чудом не поранив. Бурыгину осколок помельче воткнулся в щеку, и теперь все лицо у него было в крови. А Кольчугину стекло попало под коленку, и на его синих школьных форменных брюках расплывалось темное пятно крови. Только Всеславский не пострадал, но выглядел бледным и напуганным хуже некуда, и было отчего: осколок стекла просвистел у самой его шеи, еще чуть-чуть — и задел бы сонную артерию.

Не знаю, что меня толкнуло, но я проговорил, запинаясь:

— Так… всегда… с вами… будет…

Потом встал и подошел к Ирке, которая сидела, пытаясь стряхнуть снег со своей шубки и выковырять его из сапожек. Шапочка с ее головы слетела светлые волосы были растрепаны, а на щеке красовалась лиловеющая ссадина. Я подал ей руку, помог подняться и сказал:

— Пойдем.

Она поднялась, мы подобрали наши ранцы и ушли. Те четверо так и остались стоять, не издав ни звука. Лишь Бурыгин: выдернул у себя из щеки осколок стекла и, набрав большую пригоршню снега, прижал к ранке. А Пележин только и мог, что отупело таращиться на свой рассеченный рукав.

Ближе к нашим домам мы с Иркой присели на лавочке в скверике, чтобы вытрясти весь снег из обуви и привести себя в порядок. Утрамбованные обледенелые лепешки снега прилипли к нашим колготкам (и я, и она были в детских колготках, зимних, шерстяных, одинаковых тогда для мальчиков и для девочек. Не знаю, носят ли такие сейчас, жизнь так поразительно изменилась всего за несколько лет! Мы, например, и мечтать не могли о «дутых» куртках, да еще в два или три цвета, да с какой-нибудь пестрой нашлепкой или красивой броской надписью — в нашем городе лишь два-три счастливчика ходили в таких куртках, привезенных их родителями из Москвы, где добывали их с боем, а когда я уезжал из России, года три назад, в таких куртках ходило огромное количество детей). Сняв сапоги, мы с трудом отдирали эти обледенелые лепешки от ворсистой материи. Хорошо хоть погода была морозная, снег от нашего тепла не успел растаять и колготки почти не промокли, а то простуда, скорей всего, была бы нам обеспечена.

Ирка о чем-то размышляла, поджав губы. Надев сапоги и приводя в порядок растрепанные косички перед тем, как надеть свою вязаную шапочку, она спросила:

— А ты правду им сказал? — Она запнулась. — Ты действительно можешь приказывать стеклу, как хочешь?

Не мог же я ответить, что это была глупая похвальба, выплеск торжества победы, которая принадлежала не мне, а случайному стечению обстоятельств! И я сказал:

— Да. Вообще-то, это моя тайна, но у нас со стеклом волшебный союз. Оно сделает все, что я захочу.

— Честное слово?

— Честное-пречестное!

— А откуда он взялся, этот союз? Ты знаешь заклинания?

— Знаю, — сказал я. — Но тебе их сказать не могу.

Она слегка качнула головой:

— И тебе не бывает страшно?

— Вот еще! — фыркнул я. — Чего тут страшного?

— Ну… заклинания всегда можно произнести как-то не так. Или еще что-нибудь произойдет, с тобой или с другими людьми.

— Ничего произойти не может! — уверил я ее. — Давай-ка я лучше покажу тебе свою мастерскую. Она тебе понравится.

Яеще ни разу не приглашал Ирку к себе домой, как и она меня.

— Да? — Ей стало интересно. — Когда?

— Да хоть завтра, после школы.

И на следующий день после уроков мы отправились ко мне. Пележин и компания больше к нам не приставали, держались от нас подальше. Ирка рассказала, что ее мама, увидев, в каком виде она пришла, хотела идти к учительнице и требовать строгого наказания для хулиганов. Но Ирка ее отговорила: они сами испугались и больше к нам не пристанут.

Ирке у меня в мастерской безумно понравилось. Я показал ей свои изделия: колокольчики, гроздья винограда, фигурки, все то, что я так любил делать. Надо сказать, я тогда относился к миниатюрным фигуркам из стекла с большой серьезностью и тщанием. Это сейчас подобные вещицы для меня — отдых, приятная пауза в напряженной работе, что-то вроде веселых дружеских шаржей или тех быстрых набросков, на которых рука и глаз могут расслабиться. Что главное в таких фигурках? Поймать какую-то главную черту, определяющую характер существа, которое ты воспроизводишь, и эту черту преувеличенно выпятить, причем легко, без напряга. Например, закрутить спираль домика улитки так, чтобы сразу было видно, как медленно она ползет, или у сидящего щенка преувеличенно неуклюже расставить лапы, или сделать изгиб спины дельфина в форме улыбки, или «раздуть» плечи гнома либо горб Бабы-Яги — и все, фигурка оживет.

Но тогда, в период ученичества, каждая миниатюрная фигурка была для меня не менее важна, чем любая крупная работа, и не меньше заставляла напрягаться и собираться. У меня никогда не случалось явных неудач, но очень мало было таких вещиц, которые я для себя мог бы назвать удачей. Таких, при взгляде на которые я бы сам чувствовал, что олень вот-вот побежит, а лебедь вот-вот поплывет — и пусть взрослые хвалили и говорили, что фигурки совсем как настоящие, я-то знал, что это не так, что до настоящих многим из них далеко.

Лучше всего у меня в то время получались Деды Морозы и Снегурочки. Во-первых, я на них набил руку, довольно много сделав к Новому Году, а во-вторых, делать их не так уж и сложно: у них практически нет тонких деталей. Конус шубы до пят, красной у Деда Мороза и голубой у Снегурочки (из цветного стекла — делать из бесцветного стекла, а потом раскрашивать я считал ниже своего достоинства, ведь я уже умел пользоваться красителями так, чтобы получать цветное стекло нужных оттенков), головы в покатых зимних шапках, мешок для подарков, крупной тяжелой каплей стекающий по спине Деда Мороза, обозначение его бороды и волос Снегурочки, руки в рукавицах — вот, в общем, и все.

При всей простоте изготовления они получались очень обаятельными. Размерами были в тогдашний мой мизинчик — то есть в полмизинца взрослого человека. Одна пара осталась в мастерской, на полке, никому не подаренная, и Ирку она восхитила.

— Ой, как здорово!

— Возьми, — сказал я. — Я тебе их дарю. Они твои.

Она засмущалась — может, искренне, а может немножко для виду.

— Ой, а тебе не будет их жалко?

— Не будет, — сказал я. — К следующему Новому году я их еще наделаю. Мне жалко только того, что я не додумался тебе их подарить к этому Новому году. Это даже не подарок, а так, пустяки. Настоящий подарок я тебе еще сделаю, что-нибудь хорошее придумаю… Надо сообразить, что.

— Здорово! — Ирка разглядывала фигурки на свет. — Смотри, они у тебя светятся как-то так, как ни у кого больше не светятся.

Она, естественно, тоже знала толк в хорошем стекле. Стекло и работа с ним окружали ее, как и меня, с самых пеленок.

А я стал придумывать, что бы такое для нее сделать. Жизнь теперь текла гладко и спокойно, четверо придурков перестали за нами гоняться, и, по-моему, они в школе порассказали обо мне нечто невообразимое, потому что на меня начали поглядывать с уважением и опаской. Иногда мне казалось, что многие, и старшеклассники в том числе, шушукаются при моем появлении. И мне это нравилось.

Приблизительно тогда же произошло одно событие, которому предстояло аукнуться спустя много лет. Я подобрал раненого вороненка и выходил его. Вороненок, когда вырос, стал настоящим красавцем, очень умным и совсем ручным. Я назвал его Артуром, и он быстро научился кричать «Ар-ртур жр-рать!», когда ему хотелось есть, или «Доктор-р!» — это значило, что он хочет кусочек своей любимой (и бывшей тогда большим дефицитом) «Докторской» колбасы. Он любил сидеть в мастерской, наблюдая, как я работаю, а когда ему становилось слишком жарко (хотя, вообще-то, тепло он любил), он подлетал к окну и кричал: «Отвор-ри!» И с Иркой подружился быстро, усвоив, что она всегда приносит ему что-нибудь вкусненькое, и встречал ее радостным криком «Ир-ра кор-рмит Ар-ртура!»

Выдавал он и другие фразы, почти всегда — на мой взгляд во всяком случае — совершенно разумно. (Я ему как-то сказал: «Ты ж говоришь совершенно разумно», и он тут же подтвердил: «Совер-ршенно р-разумно! Совер-ршенно р-разумно!») Через какое-то время он вполне освоил и слова без буквы «р», дававшиеся ему потруднее. Я очень привязался к Артуру, и, по-моему, это было взаимно. Он прожил у нас несколько лет, пока…

Но об этом позже.

Кому-то может показаться, что я совсем забыл о странном незнакомце и, главное, о его непонятной загадке, оставшейся от лопнувшего и разбившегося на мелкие кусочки шара. Но это не так. Загадка, при всей ее внешней нелепости и при том, что она могла показаться бессмыслицей, придуманной взрослым, чтобы подразнить малыша, притягивала меня и мучила. Незнакомец сказал, что ответ на нее очень прост, но я не найду его, пока не постигну некие основы мастерства. И я ему верил. Да, сам незнакомец припоминался мне в страшном, чудовищном свете — я рассказывал, как и при каких обстоятельствах он мне снился. Эти воспоминания нашептывали мне, что этот человек — воплощенная ложь (хотя я и не знал тогда слова «воплощенная», но думал приблизительно так), однако я был уверен, что в данном случае он сказал мне правду, исходя из каких-то своих интересов.

Дошло до того, что я стал выдувать шары, а потом разбивать их, чтобы просто проследить, что происходит, когда они бьются, все уловить до мельчайших подробностей. Эти эксперименты и помогли мне, совершенно неожиданно, придумать подарок для Ирки.

Уже миновали и весна, и лето, осень прошла, наступила следующая зима. Тот год вспоминается мне в ясных и светлых тонах, как и последующие несколько лет. Март был грачиным, с таким голубым небом, что еще голые сучья деревьев будто стремились взлететь в него вслед за возвращающимися с юга птицами. Апрель — каким и положено апрелю, в зыбком тепле, в первых нарциссах на грядках. Май — теплым, пахнущим клейкой листвой, а майские грозы, прекрасные в своем неистовстве, освежали землю. В июне пух тополей будто искрился. Июльский дятел так лихо выстукивал свои ритмы, будто он и был «веселым барабанщиком» из песни, кружившейся по дворам. Август напоминал нашего соседа-крепыша, идущего по улице с ведром брусники, за которой он ездил на дальние болота. Сентябрь был воистину золотым, полным рыжих лисичек в окрестных лесах. Октябрь подставлял под ветер поздние цветы, огромные, махровые и яркие. Ноябрь так здорово наводил тонкий серебристый ледок на лужицы и отсвечивал красными флагами, что даже тучи и облетевшая листва не казались унылыми… А потом — хлоп! — и опять первый снег.

После первого снега я и нашел наконец тот образ, единственный в своем роде, который так долго искал для подарка Ирке. В тот день я сделал несколько простеньких, не очень ровных шаров «на разбивон», как я это называл, и решил поглядеть, как они будут разбиваться на снегу. Кто-нибудь назовет подобные эксперименты придурью, а то и решит что они сродни «экспериментам» чукчи из знаменитого в мои школьные времена анекдота (рассказывают ли анекдоты про чукчей сейчас, я не знаю): «Сидит чукча на берегу реки и швыряет в реку кирпич за кирпичом, огромную груду кирпичей изводит. У него спрашивают: „Чукча, что ты делаешь?“ — „Чукча физик, однако, чукча эксперимент ставит“. — „Какой эксперимент?“ — „Чукча, однако, должен закон открыть: почему кирпичи квадратные, а круги от них бегут круглые“». Да, кто-то может подумать, что мои эксперименты были ничуть не лучше. Но, во-первых, не надо забывать, что мне было всего семь лет и я ко многому относился наивно, а вот неуемного желания узнать все, что связано со стеклом, было во мне хоть отбавляй. И, во-вторых, в итоге эти эксперименты оказались не такими бессмысленными, как могло показаться на первый взгляд.

Итак, я стал швырять шар за шаром, всего у меня было их четыре штуки, и один из них разбился не на осколки, а на две половинки, да еще от одной из половинок отскочил кусочек. В перевернувшуюся острыми краями вверх стеклянную полусферу осыпался потревоженный снег, и взяв ее в руки, я увидел мерцающие в ней нежные кристаллики — легкие снежинки, еще не слипшиеся друг с другом и образовавшие удивительный узор. Было похоже, будто иней не только лег на стекло, но и ростки пустил и расцвел внутри него фантастическим серебристо-белым растением. И я сразу припомнил предметы, которые делали на заказ для художественных салонов опытные стеклодувы. Отец тоже иногда делал такие вещицы. Это были и стопки, и пепельницы, и пресс-папье, и всякие другие настольные штучки из цельного стекла, внутри которого, будто из серебряного инея возникали самые разные картинки. Олени бежали, елки стояли под снежным покрывалом, снегом была занесена избушка, из ее серебристой трубы поднимался серебристый дымок, ямщик, привстав, гнал сани, а в них сидели молодожены или парень с гармошкой. Все это было объемным, и когда ты вертел вещицу в руках, мерцало и переливалось. Чем-то эти картинки были похожи на вологодское кружево, но, мне кажется, такого тонкого кружева никогда никому не сделать, да к тому же кружево не бывает объемным.

Я припомнил все это, и меня осенило: я сделаю Ирке шар, внутри которого будет подобная сценка!

Как делаются такие панорамы, я представлял себе лишь приблизительно, но с рвением взялся за работу, пытаясь во всем разобраться самостоятельно. Кое о чем мне все-таки пришлось расспросить отца. Он, как всегда, дал мне подробнейшие объяснения, очень заинтересовался, пришел в восторг, что я решился на новую и сложную затею, и постоянно заходил ко мне в мастерскую узнать, как продвигается дело — и помочь, если будет нужно.

Я долго придумывал, какую картинку сделать внутри стеклянного шара. Что-то зимнее, понятно. Но что?

Решение, как часто со мной случалось, подсказала сама жизнь. Как-то мы с Иркой отправились на каток. Уже включили фонари и гирлянды разноцветных лампочек, протянутых вокруг замерзшего пруда, который стал катком. Чуть попозже, в совсем густом сумраке, зажглись и два прожектора, охватывавшие весь каток. При катке была оштукатуренная постройка, летом в ней оформляли прокат лодок и водных велосипедов под залог, а зимой устраивали раздевалку, чтобы можно было надеть коньки, а обувь и все, что на катке не понадобится, сдавали дежурной гардеробщице. И зимой, и летом в одной из частей этой постройки работал маленький буфетик, где продавали газировку, горячий чай, пирожки и бутерброды.

Я разогнался на коньках, потом оглянулся, притормозив, и понял — вот оно! Сделаю-ка я каток, со всеми, кто на нем кружится, и Ирку на переднем плане. Это будет здорово, просто потрясающе!

И сколько же я возился, чтобы создать эту панораму! Для исполнения моего замысла надо было уметь хорошо рисовать — а вы сами понимаете, с семилетнего мальчика смешно спрашивать, достойное владение рисунком. Конечно, фигурки у меня получались неплохо, но для панорамы была нужна совсем другая точность. И вообще, лепить и рисовать — это разные вещи. Может, в детстве вы замечали, что из пластилина у вас выходят чудесные фигурки и людей, и животных, а вот нарисовать их так же хорошо не получается.

В конце концов я нашел несколько книжек, из которых стал перерисовывать на стекло картинки, комбинируя из них то, что мне надо. Одна — с репродукциями разных художников. Там была и картина, изображающая каток. А еще я взял в школьной библиотеке «Серебряные коньки», книжку, которая мне подходила еще больше, чем репродукция с картины. В этой старой, зачитанной (и безумно интересной, насколько я помню — не знаю, произведет ли она такое же впечатление, если я вдруг перечитаю ее сейчас, спустя много лет) книжке иллюстрации были черно-белыми, жестко прорисованными. Их оказалось намного легче переводить на стекло, чем фигурки с репродукции, где многие объемы и тени были даны цветовыми пятнами. К тому же в книжке иллюстраций было много: катки, ледовые поля, бег на коньках наперегонки, фигуры на первом и втором планах — и их проще было комбинировать, выбирая то, что я хотел.

Я заранее решил, что портретного сходства с Иркой добиваться не буду, мне это еще не под силу. Сделаю узнаваемыми ее куртку и шапочку, вот и все. Правда, в книжке я нашел одну девочку, немного на нее похожую, поэтому и лицо мне удалось более или менее обозначить.

Закончив все подготовительные этапы, я приступил к основной работе. И, как почти всегда бывало, стекло само повело меня, само стало исполнять мои замыслы. Мне оставалось только удивляться, насколько удачно все получается.

Готовый шар смотрелся безумно красиво. Он был тяжелым — цельное стекло все-таки, диаметром около десяти сантиметров. Чтобы его можно было ставить, не боясь, что он покатится, я слегка сточил и отшлифовал низ.

А внутри шара по катку скользила девочка, заложив руки за спину, закладывая ловкий вираж между трех других катающихся. Серебрился каток, серебрились дома и деревья за катком, серебряные искры света разлетались от фонарей, и сами фигурки на катке были серебристыми. Когда шар подносили к свету, он начинал играть огнями, в нем вспыхивали радуги и все казалось цветным, озаренным гирляндами, даже румянец на щеках девочки играл — хотя я ни грана краски не добавил в стекло, оно оставалось прозрачным и бесцветным.

Да, у меня действительно получилась волшебная, новогодняя, рождественская сценка — тот самый миг, когда все мечты сбываются, только загадай.

Я уже научился не спешить, зная, что в работе со стеклом всякая спешка вредна. Быстрота, мгновенная реакция, когда нужно — это да, но спешить не стоит ни в коем случае. Поэтому я закончил шар после Нового Года. Прошли новогодние праздники и школьный маскарадный утренник со спектаклем: наш класс ставил под руководством учительницы, «Двенадцать месяцев» Маршака, и мы с начала декабря задерживались после уроков на репетиции, делали костюмы и маски, учили текст. Мне досталась совсем небольшая роль — Февраля, а вот Ирке как отличнице дали роль главной героини (в нашей школе было принято распределять роли не по актерским данным ребят, а по успехам в учебе). Я смутно помню, как мы играли спектакль, но хорошо запомнил, что было очень весело, и родители, собравшиеся на утренник, хлопали вовсю. Потом водили хоровод (теперь я подозреваю, что Дедом Морозом был учитель физкультуры), пили чай в классе, сдвинув все парты так, чтобы образовался один длинный стол буквой «П», и всем раздавали подарки из-под елки: карамельки и печенье в пластмассовых коробках в виде кремлевских звезд.

Я, конечно, переживал, что не успел сделать шар к Новому Году, но все обошлось. Иркин день рождения был семнадцатого января, она меня пригласила, а лучшего повода вручить подарок и не придумать.

Не могу не отметить еще раз, как жизнь все время работает на твое искусство (а изготовление стекла — это высокое искусство, и я готов сколько угодно спорить, доказывая, что это так и только так!), подкидывая идеи и образы, питая твое воображение из любых источников. В «Двенадцати месяцах» Маршака дано такое описание марта:

Пробирается медведь
Сквозь лесной валежник,
Начинают птицы петь
И расцвел подснежник!
Эти строчки все время крутились в моей голове, пока меня не осенило: а почему бы не попробовать сделать стеклянные подснежники? И я сделал. Букетик подснежников удался мне просто великолепно. После этого, вдохновленный, я принялся делать и другие весенние цветы: мимозы, примулы… Спустя несколько лет, когда мне всерьез пришлось думать о том, как прожить, эти цветы меня очень выручали. К Восьмому марта мои стеклянные букеты подснежников и ветки мимоз, нежные и тонкие, пользовались бешеным успехом, ко мне приезжали перекупщики, оптовики и представители магазинов из других городов, вплоть до Москвы и Ленинграда (тогда еще — Ленинграда). Я начинал делать эти цветы еще в декабре, в перерывах между серьезной работой, как отдых руке и глазу, потому что ничего сложного для меня в и их воспроизведении уже не было, и года три, пока и другие мои изделия не начали продаваться за хорошие деньги, эти «восьмимартовские» сувениры обеспечивали меня чуть ли не на год вперед.

Но все это будет позже. А тогда, я отправился к Ирке на день рождения с тяжелым шаром в ранце. Мне пришлось положить шар в ранец, во-первых, потому что, он оказался тяжелее, чем я предполагал. Ну, понятно, одно дело — на несколько секунд приподнять его в руках или перенести на метр-два с одного рабочего стола на другой, и совсем другое — тащить несколько сот метров. Поэтому, конечно, надо было нести его на спине, а не в руках, иначе к концу пути я бы совсем выдохся, а когда руки затекают от тяжести, недолго и выронить подарок. А во-вторых — потому, что все пространство ранца, с его жесткими стенками и крепким каркасом я заполнил мягкой ветошью, окутав ею шар, чтобы в дороге он был в полной безопасности. Хотя и недолгая выходила дорога, но мало ли что могло случиться. Достаточно один раз споткнуться, и…

Я еще сам не понимал, какой чудесный шар мне удалось сделать. В последующие годы возникали ситуации, когда он мог разбиться вдребезги не раз и не два, но оказался будто заколдованным. Ничто его не брало, не то, что трещинки, а даже щербинки на его поверхности не появилось.

Впрочем, я забегаю вперед. О том, что было дальше, я поведаю в нужный срок. А пока я просто отправляюсь на День рождения.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПРЕДСМЕРТНАЯ ИСПОВЕДЬ

Чем хорошо стекло? Тем, что практически не надо искать материал для работы, он есть повсюду. Сколько битого стекла можно насобирать, если нужда приспичит! И марганцовка, и медь, и свинец, и многие красители — все легко добываемо. Да и если вздумаешь выплавлять стекло сам — все составляющие, как говорится, в земле найдешь, в земле или под рукой. К тому времени я настолько разбирался в химии, что давно иссякшие в наборе «Юный химик» препараты научился находить сам, пользоваться теми веществами, что всегда под рукой. А что до колбочек, реторт и стеклянных трубочек, которые, естественно, постоянно бились, то я и сам мог их выдуть взамен утраченных. Короче, я, по большому счету, ни от кого не зависел, и это чувство независимости было мне приятно.

Но порой я все-таки обращался за помощью, когда были нужны особо чистые вещества или когда добывать эти вещества самому было слишком много мороки. Помочь мне всегда был готов Иркин отец. Он встречал меня радостно и дружелюбно, когда бы я ни заглянул, а препараты у него имелись любые, в изобилии, даже в те годы всеобщей нехватки самых простых вещей. Еще бы, ведь как раз его особый цех, выпускавший самые ценные и необычные виды стекла, занимался еще и производством тех внепоточных уникальных изделий, которые шли и в валютные магазины, и в Кремль. Когда по телевизору показывали вручение подарков важным зарубежным делегациям, там мелькали и работы, сделанные под началом Иркиного отца. Мне запомнился кувшин в виде жар-птицы, мимолетной радугой порхнувший в руки какому-то экзотическому президенту. Кроме того, они делали и пуленепробиваемые стекла для «членовозов» (интересно, продолжают ли так называть в России правительственные машины?), и совсем уникальное стекло, необходимое в космической и военной промышленности. Понятно, что даже в самые дурные времена его работа оплачивалась щедро. Отсюда были и японский телевизор с видеомагнитофоном, и многое другое. По-моему, Иркин отец оказался из тех, кто стал жить даже лучше, чем раньше, потому что теперь он мог принимать частные заказы, — ведь система, когда при любых деньгах тебе что-то было недоступно без «товарных» или «продуктовых» карточек, уходила в прошлое. Есть деньги — покупай все, что хочешь.

При этом Иркин отец оставался таким же скромным, немного молчаливым и непосредственным в общении, как и прежде. Меня он всегда приветствовал. Я думал потому, что рад был помочь мне после смерти отца, но в разговоре с Иркой понял, что не только поэтому. Конечно, на него повлияли слова умирающего Дормидонтова.

Надо сказать, я часто припоминал тот фильм, который мы смотрели вместе с Иркой, и тот день вообще. Чем больше я думал, тем больше укреплялся в мысли, что тайная сила, управляющая моей жизнью, существует. Такая сила, которая для меня многое может сделать, если я не нарушу условий, на которых она взялась мне помогать. Думать об этом было и страшно, и приятно. Страшно — потому что я понимал, какая она, эта сила, и во что может вылиться ее покровительство. И приятно — потому что при этом тайном вмешательстве, хоть и адском, жизнь обретала цельность и порядок, все ее события выстраивались в четкую логически последовательную структуру, переставали быть цепью нелепых и ни к чему не обязывающих случайностей. Да, наверное, легче было признать пусть самый зловещий порядок, которому ты не безразличен, чем представлять себя щепкой, затерявшейся в морских волнах, на которую всем наплевать и которая сгинет так же бесцельно и одиноко, как и появилась на свет.

Пожалуй, приблизительно так я мог бы объяснить тогда свои мысли и переживания в то время.

Новому настрою моих мыслей, моей крепнущей вере в то, что где-то там, за моей спиной, надо мной распахнулась пара черных крыл, способствовали и все новые «мистические триллеры», которые мы с Иркой смотрели втайне от ее родителей. Названия одних я забыл, другие помню до сих пор. Среди них и «Омен», и «Полтергейст-1», и, конечно, «Изгоняющий дьявола», но все они убеждали, что за пределами видимых и обычных человеческих жизней всегда протекает иная жизнь и есть люди, становящиеся как бы мостиком между мирами, когда их выбирает добрая или злая воля.

И чем больше я об этом размышлял, тем больше мне хотелось воплотить в материале задуманную мной пару автомобилей и тем тщательней я готовился к этому воплощению.

В тот день я отправился к Иркиному отцу, чтобы попросить у него соляной, а также серной кислоты — обе были необходимые мне для работы. Конечно, эти опасные химикалии я мог бы достать и где-нибудь еще, но, думалось мне, проще всего было пойти самым прямым путем. Иркин отец мне не откажет, он знает, что без дела я ничего не попрошу и что в работе я всегда очень осторожен.

Кроме того, у меня была и вторая, задняя мысль. Я не сомневался: Ирка не договорила мне чего-то, сказанного обо мне ее дедом. Пытать ее на эту тему я давно перестал — было ясно, что она не «расколется». Но, может, ее отец что-то мне поведает, если я умело поведу разговор?

За воротами, на служебной стоянке, я увидел рядом с «жигуленком» Иркиного отца еще одну машину. Сердце у меня екнуло: это была черная иномарка довольно элегантных очертаний. Неужели мой автомобиль? Но достаточно было взглянуть еще разок, чтобы понять: я ошибся. Смотрелся автомобиль вполне хорошо, однако все его формы были расхожими, ординарными, не выходили за пределы чего-то необычного. Да и целый ряд мелких примет слегка сбитые боковое зеркальце и ручка задней двери, облезшие либо отколовшиеся кусочки краски под багажником, брызги грязи свидетельствовали об обратном. Была поздняя осень, и обычная машина не могла не подхватить грязь, колеся по нашим дорогам. А я твердо знал: тот автомобиль всегда находится в идеальном состоянии, на нем не могло быть ни сошедшей краски, ни малейшего искривления самой мелкой детали, ни царапины вокруг дверных замков. Даже по самой грязной проселочной дорогой он пролетел бы птицей, к нему не пристало бы ни пятнышка грязи.

Словом, передо мной был вполне обычный земной автомобиль, хотя и очень дорогой.

Успокоившись… Да, успокоившись: пусть я убеждал себя, что неоткуда взяться страху, кроме как из моих собственных фантазий, но я все равно испугался. Итак, успокоившись, я поднялся по боковой лестнице мимо основных помещений экспериментального производства к кабинету Иркиного отца. Дверь была приоткрыта, и я уже хотел зайти, как вдруг услышал голоса.

— Так ты не понял? Объясняем: двадцать процентов от оборота будешь списывать на нас, а если кто еще подъедет, скажешь, что ты под нами.

— Похоже, вы не поняли, на что замахнулись, — отвечал Иркин отец. — Я отчитываюсь непосредственно перед Москвой, в нашей продукции заинтересованы и военные, и спецслужбы. Вы себе представляете, что будет, если я позвоню в Москву?

— Москва далеко, а мы близко, — сказал другой голос. — А твоя семья еще ближе. Хочешь дочку с отрезанной головой найти? Или чтоб жене твоей…

— Можешь и в местную милицию позвонить, — хмыкнул первый голос. Милиция и пальцем не шевельнет, а мы о твоем звонке сразу узнаем. Только фига с два мы будем тогда разговаривать по-доброму. И еще намотай на ус: с нами тебе и Москва будет не указ. Может, мы по поручению Москвы действуем, и там все согласовано…

Я не стал слушать дальше. Смертельно напуганный, я сбежал по лестнице и выскочил во двор. Разговоры о том, что бандиты прибирают к рукам все мало-мальски ценное в городе, я слышал давно, но лично столкнулся с этим впервые. Разумеется, такое золотое дно, каким было экспериментальное производство, бандюги пропустить не могли. И что будет с Иркиным отцом, если он согласится? А если не согласится? Я слышал достаточно и был уже вполне взрослым, чтобы понимать: его все равно убьют, либо когда бандиты решат, что он им больше не нужен, либо когда исчезновениями крупных сумм заинтересуется следствие, и бандиты решат избавиться ото всех, кто на допросах может на них указать.

Я почувствовал, как от боли, ярости и чувства бессилия у меня сжимаются кулаки. Если бы я мог что-то сделать! Как я ненавидел бандитов в этот момент! Я с яростью поглядел на их машину, и вдруг.

Мне показалось, будто возле переднего колеса что-то сверкнуло, пошевелясь, как живое. Приглядевшись, я увидел, что это довольно крупный осколок стекла. Нет, конечно, он не шевелился — это солнечный луч, на миг пробившийся из-за облаков и скользнувший по нему, создал иллюзию движения. Или… или он все-таки полз к колесу, послушный моей воле? Еще крепче сжав кулаки, я прошептал:

— Ползи… ползи… впейся им в колесо…

Я себя не помнил, мне хотелось только одного: расправиться с этими гадами! Я внушал себе, что вижу, как осколок ползет, будто вышколенный мной свирепый волкодав, готовый растерзать мир по одному знаку своего обожаемого хозяина.

Двое бандюг — крепких молодых ребят в модных в то время фирменных спортивных костюмах — вышли, сели в машину и уехали, не заметив меня. Я поглядел туда, где минуту назад блеснул осколок. Его не было.

У меня подкосились ноги, я буквально сполз по стене, к которой прислонялся, и опустился на корточки. Воображаемое общение со стеклом отняло все мои силы, я буквально превратился в выжатый лимон, в мышцах и в голове сплошная пустота.

Не знаю, сколько я так просидел в полном бессилии, когда откуда-то издалека до меня донеслись скрежет, металлический визг и звон, а потом крики… Криков было все больше, они распространялись, как волны от брошенного в воду камня.

И откуда только ко мне вернулась бодрость? Я вскочил и побежал туда, откуда доносились крики.

Через два поворота, на третьем, я увидел все увеличивающуюся толпу людей. Меня схватил за плечо старый стеклодув, друг отца.

— Не ходи туда! Зрелище там — не для детских глаз!

— А что случилось? — спросил я.

— Да двое бандюг местных разбились. Милиция уже подъехала, говорит, осколок стекла воткнулся им в шину так, что баллон разорвало прямо на повороте, их и занесло. Диву даются, как они могли этот осколок подцепить… Такое же раз на миллион бывает. Да и не это главное.

— А что? — спросил я.

— Понимаешь, когда они в фонарный столб врезались, у них от удара разлетелось лобовое стекло. Да так, что одному из них голову отрезало, как бритвой, а второму осколок воткнулся точнехонько в висок. Словом, беги отсюда. Не стоит тебе такое видеть.

Я пошел прочь, ошарашенный. Меня пошатывало, и я еле добрался до кабинета Иркиного отца.

— В чем дело? — встревоженно спросил он, увидев меня. — На тебе лица нет!

— Я к вам шел, а там… Там двое местных бандюг попали в дорожную аварию. Оба — насмерть, — проговорил я.

Иркин отец привстал из-за стола.

— Двое местных бандюг, говоришь? Как они выглядели?

— Нормально, в таких костюмах спортивных. На черной хорошей машине. Жуткое зрелище!

— Да-а… — протянул он после паузы. — Представляю себе! — его кулаки несколько раз сжались и разжались. Он подошел к окну и, стоя ко мне спиной, глубоко вдохнул, потом, с облегчением выдохнув, повернулся в мою сторону. Так что тебе было надо?

— Я хотел попросить у вас немного кислоты серной и соляной.

— Для мусселинового стекла?

— Не только. Еще — для золотого рубина.

«Золотым рубином» называется красное стекло очень красивого оттенка. Этот благородный рубиновый цвет получается, когда в стеклянную массу добавляют золото, разведенное в «царской водке», то есть в смеси серной и соляной кислот. Мне казалось, что задние сигнальные фары моих автомобилей получатся так лучше всего. Кроме того, у меня были насчет золотого рубина и другие задумки.

— Гм, — пробурчал он. — А золото у тебя есть?

— Нету. Но я достану.

— Не надо доставать. — Иркин отец отпер сейф. — Вот, держи! — Он протянул мне маленькую золотую пластинку. — Этого тебе надолго хватит. Ты знаешь, что у золота очень сильный окрашивающий эффект и брать его надо не больше четырех сотых процента от массы стекла? Иначе все пойдет наперекосяк.

— Да, конечно, я это знаю.

Он кивнул.

— Еще бы ты не знал! Это я так спросил, на всякий случай. Ладно, пойдем в лабораторию, я распоряжусь, чтобы тебе выделили и серной, и соляной кислоты.

Мы прошли в цех, он отдал распоряжения и оставил меня, сказав, что у него есть срочные дела.

Я опять поднялся к нему с плотно закупоренными склянками серной и соляной кислоты — по одной в левом и правом карманах куртки. Поднялся просто для того, чтобы поблагодарить и попрощаться, не зашел, потому что услышал, как он разговаривает по телефону.

— Да, товарищ полковник, да, — говорил он. — Сегодня, можно сказать, сам Бог спас. Но ведь это может повториться. Да, конечно, я сам прошу об этом позаботиться. Чтобы больше никогда ничего подобного… Да. Да. Это будет сделка, выгодная всем.

Я тихо удалился, поняв: теперь Иркин отец решит все проблемы, обратившись за «крышей», как это стало называться, в официальные органы, в какие-то спецслужбы — и, скорее всего, ему не захочется, чтобы кто-то об этом знал.

Ирке я ничего не рассказал ни о бандитском «наезде», ни о том, как отцу угрожали смертью дочери. Зачем было пугать ее лишний раз?

Меня больше мучил другой вопрос: случайно ли произошла катастрофа с бандитами или сработала та сверхъестественная сила, которая готова в любой момент прийти мне на помощь, пока я буду соответствовать каким-то ее требованиям? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно было убедиться, и, желательно, не один раз, что между мной и стеклом и впрямь существует магическая связь.

И чем определялась эта связь? Моим даром, который — я в это твердо верил — сделает меня лучшим мастером в мире? Или чем-то другим?

Я опять стал думать, что эта связь проявится, когда я сделаю свои два автомобиля. Произойдет что-то такое, благодаря чему я получу доказательства.

И я получил эти доказательства. Но какой ценой!

Я уже говорил, что мама после смерти отца стала быстро хиреть и слабеть. Ей все труднее стало ездить в Москву, чтобы торговать моими поделками. А сам я ездить в Москву не мог. Во-первых, потому что к совсем юному пацану, торгующему на рынке, и отношение было иное, чем к женщине в возрасте. Во-вторых, я не мог себе позволить тратить два или три дня в неделю на сбыт своих изделий — тогда я не успевал бы их делать. Были и «в-третьих», и «в-четвертых».

Я был в Москве раза два, когда еще отец был жив, и мои впечатления о столице оставались чисто детскими. Но Москву столько показывали по телевизору, что, казалось, бываешь в ней почти каждый день, и меня совсем туда не тянуло.

Впрочем, иногда я задумывался о том, что, живи я в Москве, моя клиентура стала бы намного шире. Но дальше этих смутных мыслей дело не шло.

Зима подходила к концу, когда я наконец взялся за автомобили. К тому моменту у меня были готовы две октавы моих музыкальных блюдечек. Первую октаву я сделал золотым рубином, вторую — зеленой с добавкой окиси хрома. Октавы отличались по цвету, и блюдечки одной октавы никак нельзя было спутать с блюдечками другой. Кроме того, добавки различных металлов дали большую густоту и прочность звука, а главное — обеспечили разную его высоту. Сверяя свойства металлов и их удельный вес по таблице Менделеева, просчитывая различные возможности, которые может дать добавка того или иного металла, я укреплялся в мысли, что стекло для одной из самых низких октав следовало бы сделать с добавкой окиси урана (натриевой соли урана, которую обычно при этом берут) — тогда не только вид этой октавы получился бы благородного желтого цвета, причем можно было бы добиться и зеленых отливов изнутри, мерцающих и даже светящихся в темноте, но и ее глубокий низкий звук держался бы в ней основательнее. Однако где взять уран, я не знал. Вряд ли Иркин отец поделился бы им со мной с такой же легкостью, как золотом. Я даже не знал, наверняка есть ли в их лаборатории урановые соли, но подозревал, что должны быть.

Поэтому я пока что экспериментировал с серебром, подбирая такое его количество, которое давало бы густой и ровный оранжевый цвет.

Надо еще сказать, чтобы не забыть, что я нашел довольно оригинальную форму для блюдечек: в виде округлых отпечатков доисторических рыб в морском дне, слегка прикрытых тонкими водорослями. Получилось очень красиво: рисунок смотрелся почти кружевным и при этом графически четким.

Повеяло первой оттепелью, когда я взялся за автомобили. Взялся, до мельчайших деталей зная, какими они будут и как мне добиться того или иного эффекта.

Мама уехала ночным поездом с пятницы на субботу, чтобы рано утром уже торговать, с субботы на воскресенье переночевать у подруги, в воскресенье торговать до самого вечера и, сев на поздний воскресный поезд, в понедельник утром выйти на работу, где она все так же раскрашивала елочные игрушки. Я несколько раз просил ее бросить работу, но она, во-первых, считала, что ее дополнительный заработок нам не помешает, а во-вторых, хотела выработать полный стаж до пенсии, иначе она получилась бы минимальной.

Проводив маму до поезда, я помог ей загрузить сумки с аккуратно упакованными стеклянными изделиями и, вернувшись домой, сразу встал за печь. Спать мне не хотелось, хотелось побыстрее взяться за дело.

К утру у меня были готовы основы обоих автомобилей. Только тогда я сделал перерыв, открыл банку консервированных сосисок, разогрел их, позавтракал и улегся ненадолго вздремнуть.

Я проспал часа три, до полудня, и встал на удивление свежим и бодрым. Выпив чаю — больше мне ничего не хотелось — я опять взялся за работу. Когда часа в четыре меня навестила Ирка (по субботам она часто забегала ко мне), я уже показал ей две почти готовые салатницы, белую и черную. Белая была близка к французскому опалу, но мне удалось добиться большей прозрачности, чем обычно дает этот сорт стекла, и главное — как бы свечения изнутри. Для черной я применил особую технику, которая, наверное, была моим собственным изобретением (оговариваюсь «наверное», так как совсем не исключено, что до меня эту технику уже изобретали. В нашем ремесле всегда есть вероятность, что некогда какой-то мастер уже набрел на то же, что делаешь ты, и себя никак нельзя считать первооткрывателем). Нечто похожее по эффекту мне встречалось в работах братьев Даум и Макса фон Шпауна. Они использовали почти однотонные темные цвета, благородство которых подчеркивалось игрой тончайших прозрачных переливов и абсолютной строгостью травления декоративного рисунка, но у меня все это было несколько иначе. У меня все радужные переливы будто тонули в бездонном мраке, однако при этом их игра сохранялась, сам мрак становился прозрачным и возникал легкий намек на серебристую пелену, будто мрак этот дышал то ли морозом, то ли туманом. Задние фары салатниц-автомобилей пылали двумя рубинами. На белом автомобиле они смотрелись двумя махровыми маками в лацканах белого смокинга, а на черном — глазами черной пантеры, созерцающей багровый закат.

Черный и белый автомобили-близнецы были еще без крышек, многие другие детали предстояло доделать, но уже стало абсолютно ясно, что это будет одна из моих лучших работ.

— Вот, — сказал я Ирке. — Кажется, я их одолел.

— Потрясающе! — тихо проговорила она, обходя автомобили со всех сторон. Она сделала движение, будто хочет взять их в руки, но не взяла, ее пальцы застыли в воздухе. — И вот этот черный автомобиль являлся тебе?

— Да. А белый еще появится. Нам обоим.

— Не сочиняй!

— Я не сочиняю. Я знаю.

Мы провели еще какое-то время, обсуждая, что и как мне стоит доделать. Ирка не просто хорошо знала стекло, она чувствовала его и всегда давала очень толковые советы.

После ее ухода я поработал еще немного, но потом решил оставить всю доводку на следующие дни. Я сделал основу на таком грандиозном рывке, с таким напряжением сил, что в голове все мешалось, руки были как ватные, и я боялся напортить, если потороплюсь завершить обе вещицы.

Уйдя из мастерской, я заставил себя съесть тарелку супа и без сил растянулся на диване в большой комнате. Надо выспаться, думал я, завтра еще предстоит делать уроки, и садиться за них нужно на ясную голову. А перерыв в работе пойдет мне на пользу. Я успокоюсь, еще раз взвешу все свои идеи насчет общего вида автомобилей, решу вопрос с ручками на крышках… Это сложный вопрос, ведь, с одной стороны, автомобили должны быть естественной для них обтекаемой формы, без всяких лишних выступов, а с другой — без ручек не обойдешься, крышки с салатниц должны сниматься быстро и удобно. Почти засыпая, я думал, что, пожалуй, моя идея ручек как плавных вмятин, незаметных и при этом удобных для пальцев, не так хороша, как мне виделось все эти месяцы. Лучше сделать узкие боковые выступы над дверцами. Будут вполне подходящие захваты для рук, которые смотрелись бы как конструктивная деталь автомобиля. И еще мелькнула мысль, что я наконец сделал работу, представлявшуюся мне вызовом судьбе. Интересно, отзовется ли это на моей жизни, изменится ли в ней что-то? На этом я и уснул.

Проснулся я в полной темноте от внезапно нарушившего тишину звука. Спросонья я не разобрался, что это за звук, а потом подскочил как подброшенный: это же взвизгнули автомобильные тормоза! Я кинулся к окну и вгляделся в темень.

Нет, это был не мой автомобиль. В тусклом свете фонарей можно было разобрать, что он не черный, а густо-вишневый. Иномарка, и вполне солидная, но не так, чтобы очень. И потом, подумал я, мой автомобиль не взвизгнул бы тормозами, он остановился бы абсолютно бесшумно.

Но почему автомобиль притормозил прямо перед нашей калиткой? И почему я кинул взгляд на настенные часы — так рано, около пяти утра?

И тут мне стало нехорошо, потому что дверцы автомобиля отворились, и я увидел, что оттуда вылезают два мужика, такие же наглые и мордастые, как те, кто приходили к Иркиному отцу, а между ними — моя мать, трясущаяся и перепуганная.

Они отворили калитку и направились к дому. Я ждал, застыв на месте. Вот открылась входная дверь, вот они протопали через прихожую, появились в комнате и остановились, разглядывая меня. Мать шевелила губами, пытаясь что-то сказать, но голос ей отказал.

— Значит, ты и есть тот мастер, фиговинами которого эта старуха торгует? — спросил мужик повыше и поплечистей. Я рядом с ним вообще казался муравьем. — Думаешь, трудно было тебя найти?

— Я и не прячусь, — ответил я.

— Может, и не прячешься, а незваным на рынок лезешь. Значит, так. Мы тебя от всех хлопот избавляем. Будем забирать твою продукцию, рассчитываться на месте. Сиди себе спокойно в своем углу, ясно?

— И как же вы мне будете платить? — спросил я.

— Нормально, — ухмыльнулся второй. — Двадцать долларов в неделю. И, разумеется, не отлынивать. Продукцию выдавать, как до сих пор.

Предложи они нормальную цену, на том бы все и кончилось, мы бы ударили по рукам и я был бы только доволен, что матери не надо мотаться в Москву, и волноваться, будет сбыт или нет. Но к тому времени мать наторговывала почти на сто долларов, и при этом мы понимали, что мои изделия уходят по очень низким ценам. Да, жили мы замечательно, по меркам нашего города даже богато, я уже подумывал и о новом телевизоре, и о видеомагнитофоне, и о многом другом. Но как-то один знакомый, побывавший в Москве, увидел мое изделие выставленным в центральном художественном салоне, где покупатели в основном иностранцы. И стоило оно там аж сто двадцать долларов! Тогда мы поняли, что многие из наших покупателей — перекупщики, наживающиеся на нас за милую душу. Ну, дали бы они по семьдесят долларов в неделю, я бы согласился. Спокойствие дороже, а разница в тридцать долларов — вполне разумная плата за это спокойствие. И пусть потом сами бандюги получают с моих изделий хоть тысячу в неделю! А они явно рассчитывали на очень большие деньги, потому и пожаловали.

Но в том-то и дело, что люди, являющиеся ночью, с угрозами, никогда не предлагают ничего нормального и разумного. Они хотели запугать нас так, чтобы мы горбатились на них за копейки, и считали, что деваться нам некуда, что мы у них в руках. В самом деле, куда бы мы побежали за помощью?

Я-то еще попробовал возразить, говоря как можно тише и спокойней, хотя и чувствовал, как во мне начинает закипать ярость, вытесняющая страх.

— Это слишком много. Получится, что вы забираете четыре пятых наших заработков. А мне ведь еще надо материалы покупать и думать о многом другом. Нет, лучше мы будем и дальше торговать сами.

— Слушай, паря, — сказал второй. — Тебе внятно объяснили, что еще много получать будешь, можно бы и поменьше. А если не договоримся, то пусть только твоя мамаша появится на любом из рынков Москвы — больше ты ее не увидишь.Можешь и сам приехать, если жизнь не дорога.

— Пацан он еще, потому и борзый, — сказал высокий. — С борзыми разговор короткий. Чего тут не понимать? У вас два пути — или работать на нас, на наших условиях, или никто не найдет, где вас зарыли.

Он взял в руки стоявшую на нашем круглом «главном» столе вазочку для фиалок моей работы и стал изучающе вертеть ее в руках.

Я покачал головой. При этом я чувствовал, как во мне поднимается жаркая волна, и это была уже не ярость, это переросло ярость — это было ощущение силы, единения с миром, готовности мира откликнуться на мой приказ. Может быть, и чужая была это сила, не принадлежащая мне, но я чувствовал, как она в меня входит.

Да, подобное ощущение силы могло быть всего лишь моим воображением, фантазией, взращенной на фильмах, которые меня увлекали в последнее время. Но кто мне объяснит, почему, когда жаркая волна, достигнув своего предела, стала почти раскаленной и поднялась в груди так, что, мне показалось, я вот-вот задохнусь, вазочка вдруг лопнула в руках бандита, и крупный осколок так чиркнул ему по запястью, что рассек его почти до кости, и из перерезанных вен забила кровь?

Конечно, он мог слишком крепко сжать хрупкую вазочку из-за переполнявшей его злобы. Но…

Второй отшатнулся, увидев, что произошло с первым. И очень неудачно: он толкнул тумбочку, стоявшую у стены под большим зеркалом. Тумбочка сдвинулась и ударила зеркало в нижний край рамы. Оно дрогнуло, поехало вкривь — и лопнуло! Неровная трещина разделила толстенное зеркальное стекло на две части, верхнюю и нижнюю. Верхняя выскочила из рамы, и если бы бандит не успел вовремя вывернуться, рубанула бы ему по шее. Он, побледнев, смотрел, как острый край куска зеркала обрушился на поверхность тумбочки, просвистев мимо его головы, будто нож гильотины… Моя мать, добрая душа, уже тащила из домашней аптечки бинты, вату и перекись водорода, чтобы обработать рану первого бандита. Он протянул ей руку, и она стала бинтовать ему запястье, а он скрипел зубами, то ли от боли, то ли от ярости.

Второй бандит медленно переводил дух.

— Ни хрена себе… — пробормотал он.

Убедившись, что запястье раненого перебинтовано, я сказал:

— Уходите.

Они молча вышли из дома, я пошел за ними вслед. Возле калитки раненый обернулся и процедил:

— Мы еще вернемся.

— Нет, — сказал я. — Вы никогда не вернетесь. Стекло вас не хочет. Я так понимаю, оно не убило вас только потому, что не хотело доставлять нам лишние неприятности — зачем нам в доме трупы? Но вне нашего дома оно может вас убить. Вы хотите, чтобы у вас лопнуло лобовое стекло машины и осколки вас иссекли? — бандиты ошарашено таращились на меня, а я добавил. Поверьте, я знаю, о чем говорю.

Они не сказали больше ни слова, сели в машину и уехали. Я посмотрел, как они отъезжают, и вернулся в дом.

Мама полулежала на диване смертельно белая, прижав руку к сердцу.

— Мама, что с тобой?.. — рванулся я к ней.

— Ой, сыночек, перенервничала, сердце схватило… Дай мне валидол.

Я достал валидол, а мама виновато говорила:

— Ох, и напугалась я. И эти несколько часов с ними в машине, когда они меня схватили… Но я не называла им адрес, неужели ты думаешь, я бы допустила, чтобы они с тобой дурное сделали? Да в жизни бы не выдала, хоть под пытками! Они сами знали адрес. Знали, куда ехать…

— Ой, мама, — сказал я, протягивая ей таблетку валидола, — даже если бы ты и назвала адрес — велика беда! Лучше назвала бы, чем мне потом знать, что тебя обидели… Все кончилось, не переживай.

— И это стекло… — пробормотала она. — Это стекло… Неужто и взаправду?

Я видел, что и после валидола ей не становится лучше.

— Мама, ты лежи, не двигайся, — сказал я. — Я сбегаю, «скорую» вызову.

Я выскочил из дому и побежал к ближайшему телефону-автомату. Он был сломан, даже трубка выдрана. Пришлось пробежать еще улицу. К счастью, следующий телефон-автомат оказался в порядке. Я вызвал «скорую» и бегом вернулся домой.

Мама выглядела еще хуже. Я дал ей еще одну таблетку, а она слабым движением руки показала, чтобы я сел рядом.

— Мне нужно рассказать тебе кое-что… — Голос ее едва звучал. — Только сперва… Вон там… — Она слабо улыбнулась. — В подкладке пальто… Деньги… Денег-то они не забрали… Торопились, видно, большой куш сорвать, ан вон как оно обернулось-то… Ты деньги сразу прибери…

Я достал деньги из потайного кармана маминого пальто и спрятал их в нижнем отделении бельевого шкафа, как обычно. Потом она опять заговорила.

— Вот так. Теперь на душе спокойней. Неровен час, не увидимся больше, как в больницу меня увезут — деньги и сгинули бы. А теперь слушай, что тебе надо узнать.

Я воспроизведу мамин рассказ в «очищенном» виде, опустив паузы и повторы, которыми он изобиловал.

— Ребенок ты у нас поздний. Мы уже и не чаяли, что у нас когда-нибудь будут дети. Говорили мы однажды с твоим покойным отцом, что, видно, так бездетными и останемся, а он осерчал, потому что это был для него всегда разговор больной, да и говорит в сердцах: «Не передать, до чего обидно, что наш род мастеров прервется! Честное слово, хоть чёрту бы поклонился, только знать бы, что у меня будет сын, и что он станет первым мастером в мире, вобрав в себя все то, что и я накопил, и отец, и дед, и прапрадеды!» А дело было в обеденный перерыв, в подсобке, где мы сидели компанией в несколько человек, перекусывали. И на этих отцовских словах лампочка в подсобке возьми да и перегори, будто и правда чёрт отца услышал. Мы-то все неверующие были, посмеялись над этим совпадением и забыли о нем до поры. А после этого я забеременела. Отец как-то проснулся, весь бледный, в испарине, и стал рассказывать, что ему привиделся чёрт, элегантный такой, без рожек и копыт, в дорогом костюме… Только отец все равно знал, что это нечистый. И говорит он отцу: «Я свою часть сделки выполнил, настала пора тебе выполнять свое обещание. Твой сын — мой, и его дар будет мне служить и меня прославлять, а ты за этим должен следить. Если не уследишь или вздумаешь меня обмануть и сделать то, что мне не по нраву, — знай, кара будет для тебя величайшая: сын твой навеки лишится своего дара и больше никогда не сможет прикоснуться к стеклу. Если же будете служить мне верно, я вас защищу от всех невзгод, а сын твой с малых лет будет расти таким великим стеклодувом, каких и свет не видывал». Я стала отца утешать, говорить, что сны — это ложь и пустое, что он извел себя беспокойством, нормально ли пройдут мои роды и будет ли здоров ребенок, вот ему и снится всякая гадость. Он вроде бы успокоился, но мне показалось, в глубине души все равно затаил сомнение.

— А потом, — продолжала мама, — ты родился, и начались все эти странности. Виданное ли дело, чтобы пятилетний ребенок так здорово шары выдувал? Отец хоть и радовался, но я видела, и страх в него закрадывается. А история с инспекторшей по труду совсем его напугала. Помнишь, когда он впервые в запой сорвался? Решил, что все не просто так, что это нечистый тебе покровительствует и злится на тех, кто встает у тебя на пути. А потом у нас с ним был, тяжелый разговор, и он бросил пить — как отрезало. Только, как он позже уверял, не один лишь наш разговор на него подействовал. Мол, ему в пьяном видении опять явился этот — и сказал: «Ты что же, такой-рассякой, договор нарушаешь? Будешь пить — так и за сыном смотреть не сможешь!» И заклятие на него наложил, что он ни капли больше в рот не возьмет да при этом ничего божеского больше делать не будет и сыну запретит. Сказал мол, чтоб соблазну не было переметнуться. С тех пор отец никогда больше не брался за пасхальные яйца с крестами и храмами. Я уж пеняла ему, говорила, что он только заработка себя лишает, что белую горячку принимает за истину. Мы же неверующие, советские люди, как-никак, а если есть традиция такая — Пасху справлять, то это и безо всякой церкви праздник, от чего же людям сувенирчики к нему не наработать? Но он — ни в какую. Не могу, говорит, и все. И такая у него была упертость, что и я, признаться, стала задумываться, нет ли правды в его словах. К тому же и о тебе такие разговоры пошли, что, мол, стекло ты чувствуешь так, будто в этом есть магия. Да еще всякие байки стали рассказывать, как стекло наказало твоих школьных обидчиков, и эта история прежде чем заглохнуть, успела обрасти кое-какой небывальщиной. Словом, было, над чем призадуматься.

— А потом отец твою работу разбил. Он мне рассказал, что это была за работа. Да и сорвался, бедолага, в этот окаянный запой, до самой смерти. Он мне говорил, что перед тем, как первую рюмку выпить, бродил по городу и пытался разговаривать с этим… кого считал хозяином твоего дара. Моя вина, твердил, что не уследил, и что сын сделал то, что тебе не по нраву, так ты уж меня накажи, не отнимай у него того умения, которое есть. И вдруг другая мысль ему в голову вдарила: да кому ж он сына продает? Ради кого его судьбу без него самого решает? И с этой мыслью будто отпустило его что-то, и сразу захотелось выпить. Он и выпил, потом еще и еще… А через какое-то время пытался мне объяснить, будто сам ангел ему явился, а может, и повыше, господь Бог, и сказал: «Не бойся, что пьешь, пьянство хоть и грех, но я тебе этим грехом другой, страшнее грех совершить мешаю: сына нечистому предать. А что пострадаешь ты от своего пьянства, так это кара тебе за прошлые грехи, чтобы ты их искупил…» Я начала его стыдить: совсем в алкоголики заделался, разум и совесть потерял, теперь уже ангелами свое свинство оправдываешь. То, говорю, тебе в похмельной горячке дьявол видится, то бог… Лучше завязывай с этим делом, а то бесы и ангелочки по тебе ровно вши забегают! Но он, сам знаешь, меня не слушал. А с другой стороны… Помнишь ведь, какой он был тихий, прибитый, ласковый, будто и впрямь что пытался искупить. А уже в больнице, когда совсем отходил, он, улыбаясь, и сказал мне: «Спас я сына! Спросил у него, отдаст ли он свой дар ради человеческой жизни, а он ответил, что отдаст! Выходит, вывел я его из-под власти нечистого! Жизнью свою дурость старую искупил, зато ему теперь ничего не грозит!»

Мне стало стыдно: я ведь помнил, что солгал отцу ради его спокойствия. А мать, передохнув с полминуты, закончила:

— Я думала иногда тебе все это рассказать, да язык не поворачивался. И глупостью казалось, и смутить тебя боялась, ум твой покалечить. А сейчас, когда увидела, как стекло тебя слушается, и этих бандитов перерезать готово, стало мне страшно: а вдруг была за отцом какая-то правда? И не сумел он тебя освободить, как ни старался, потому что стекло это, летающее и убивающее, дьявольское дело, а не божеское… Если бы сама не увидела, ни за что бы не поверила, рассердилась бы и велела на сына не клеветать… Да, раньше тебе все рассказать надо было, ты уж прости меня, что утаила.

— Да что ты, мам… — начал я.

Она попыталась приподняться и выпрямиться.

— Нет, ты дослушай! Если мы с отцом согрешили и ты был заранее чёрту обещан, то теперь сам должен искать спасения… Поверь мне, сынок…

По-моему, она еще многое собиралась мне сказать, но у нашей калитки послышалась сирена «скорой помощи».

Врач, едва поглядел на маму и сразу забрал ее в больницу. Мне дали понять, что дело плохо.

И точно, больше я маму не видел. В ту же ночь она умерла. Можно считать, я выслушал ее предсмертную исповедь…

Мне не совсем хочется вспоминать, что было в последующие дни. Как друзья матери и отца помогли мне организовать похороны и поминки, как решали вопрос, что делать со мной. Думали даже, что меня надо отправить в школу-интернат, но я стал доказывать, что мне скоро шестнадцать, что я самостоятельный и даже сам могу зарабатывать, и куда же мне от родного дома. Люди из органов опеки и попечительства несколько раз беседовали со мной, будто и соглашались с моими доводами, но сомнения у них все же оставались, и моя судьба висела на волоске.

А я ходил как в чаду, потрясенный и смертью матери, и тем, что мне открылось. То, что кипело внутри меня, не опишешь. Заниматься автомобилями я не мог — не было того спокойствия духа, которое требуется для такой работы.

Я рискнул сделать другое. Прошло десять дней после смерти матери. Накануне на девятидневные поминки у нас собирались друзья отца и матери. Ее подруги принесли продукты, стол приготовили, а потом даже посуду помыли мне оставалось помогать совсем немножко. Единственно, я им деньги предложил, чтобы можно было купить, что получше. Они сперва застеснялись, но я объяснил, что запасов у меня пока достаточно, да к тому же я все время продаю какие-то свои изделия — и буду дальше продавать. Свою лепту, кстати, внесли и Иркины родители, а Ирка старалась быть с мной все эти дни побольше, и мне казалось, мы еще теснее сблизились.

Разговоры, естественно, вращались и вокруг того, как мне теперь быть, жалели меня, спрашивали о моих планах. Я отвечал, что умею за себя постоять, и все со мной будет нормально. Я и школу закончу, и продолжу работать со стеклом. Держаться я старался как можно незаметней, в углу, но, к сожалению, это не очень-то получалось.

Еще раз экспериментировать с водкой я не решился. В какой-то миг мне что-то почудилось, и я вышел из дому, сказав, что хочу глотнуть воздуха. Но черного автомобиля я не увидел. Вокруг царили тишь да гладь.

На следующий утро я был один, совсем один. И тогда я решился проделать одну вещь, о которой стал думать со дня смерти матери. Отец боялся создавать изделия, как-то связанные с «божеским». А если мне попробовать — и по тому, какие могут выйти последствия, узнать, действительно ли я принадлежу нечистому?

Я решил сделать хрустального ангела. Вообще-то, это европейская традиция — делать на Пасху ангелов, и я знал о ней из каталогов международных выставок и альбомов по художественному стеклу. Один такой ангел очень ярко стоял у меня перед глазами, и я подумал, что неплохо было бы его повторить. Разыскал среди накопившихся у меня книг альбом, в котором я его видел, нашел нужную репродукцию, стал всматриваться. Вот он — летящий, устремленный вперед, складки одеяния развеваются, закручиваясь у ног…

В надписи под репродукцией сообщалось, что ангел этот сделан в мастерских Бад Мюнстерайфеля. Раньше я на эту надпись не обращал внимания, а теперь задумался: интересно, что это за город такой, в котором стекольное производство явно замечательное? Так я впервые обратил внимание на город, в котором сейчас нахожусь. Да что там, можно даже сказать, что так я впервые узнал об этом городе, ведь прежде я на эту подпись, что называется, смотрел, да не видел. И мне подумалось, что неплохо было бы съездить в этот город.

Стеклянная масса достигла нужного состояния, и я взялся за ангела.

Работа пошла на удивление хорошо и легко. Вот общая форма фигуры, вот крылья, вот голова — пока еще без черт лица, и даже кудрявые волосы намечены общим объемом. Но я уже знал, какое будет лицо, как эти волосы будут развеваться, как потекут складки одеяния, как обозначить трепещущие кончики крыльев.

Ангел медленно остывал на рабочем столе, а я взялся за отделку кистей рук. Левая рука была чуть вытянута в сторону, какбы удерживая равновесие в воздухе, а правая чуть устремлена вперед, и пальцы сложены так, будто захватывают щепоть соли — знак благословения, или покровительства, чего-то подобного. И надо было очень точно и тонко подчеркнуть, какие суставы пальцев напряжены, какие расслаблены, чтобы общее движение сохраняло свою естественность.

Когда это мне удалось — легче, чем когда-либо, — я взялся за лицо.

И тут… С улицы донесся гудок автомобиля, приглушенный и короткий. Моя рука дрогнула — и ангел лопнул, разлетелся вдребезги. Я застыл в ужасе.

Я никогда не слышал такого гудка, но твердо знал: он может принадлежать лишь одному автомобилю в мире — тому, который был моим наваждением, моим кошмаром.

Наша калитка скрипнула, скрипнула и входная дверь… Кто-то входил в дом.

Я метнулся из мастерской в главную комнату. Он был уже там — точно такой, каким я его запомнил с пятилетнего возраста.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ «КАРТЕЖНИКИ»

Мне повезло. У вокзальной площади шофер «коммерческого» автобуса, ехавшего до нашего города, как раз набирал пассажиров, и поезда ждать не пришлось. Я устроился у окна, в мягком кресле, шторку задергивать не стал. Мы понеслись по темнеющим дорогам — июнь, самые короткие ночи в году, и хотя мы выехали около одиннадцати вечера, было еще достаточно светло. Я смотрел на равнинные пейзажи, на появляющиеся и исчезающие городки и деревеньки и пытался представить, что если я не успею поймать и сохранить момент, то спустя сто лет никто больше не увидит ни вот этого косогора, за которым тянутся линии электропередач, ни этого сельского магазинчика в красном кирпичном приделе заброшенной церкви, ни бледных отсветов в небе… ничего. И это у меня не получалось.

Мне казалось, я вообще не спал, но, видно, я все-таки ненадолго задремал, потому что, когда я, вздрогнув, очнулся от своих мыслей, было около пяти утра. Автобус тряхнуло как раз на повороте к привокзальной площади нашего города, и я с большим изумлением обнаружил, что уже наступил рассвет.

В начале шестого я уже шел по улицам городка.

Домой… Я шел в дом, в котором не был полтора года, и ничего не узнавал в таких знакомых местах.

Дом оказался в полном порядке, да и огород не заброшен. Соседка, которой я оставил ключи, хорошо следила. А с нашего огорода она, конечно, имела дополнительный прибыток. Я обошел дом, поглядел на помидорную рассаду, на грядки огурцов, с которых была убрана пленка, на зеленые хвосты молодой свеклы и на яркие желтые цветы кабачков… Все, как в наши времена, будто и не уезжал. Будто мама сейчас позовет обедать. У меня на сердце замутилось, и я поспешно ушел в дом, от этого солнечного зеленого великолепия.

Мне не терпелось отправиться к Ирке, но я понимал, что еще очень рано, что не стоит будить Ирку и ее семью в такое время, поэтому решил немного вздремнуть — и вытянулся на диванчике.

Соседка разбудила меня часа через два. Оказывается, она уже приходила в начале восьмого грядки прополоть, заглянула в дом, увидела, что я приехал, и теперь принесла мне кастрюльку с супом из крольчатины, отварной картошки и несколько домашних пирожков, с крольчатиной же (они теперь еще и кроликов держат, чтоб прокормиться — кролики дело хорошее, выгодное и больших забот не требующее): мол, в доме шаром покати, ты ж с голоду помрешь. Я поблагодарил ее и за еду, как и за то, что она так заботится о доме. Деньги у меня с собой были, и я сунул ей какие-то деньги — для нашего города, более чем приличные, как я понял по выражению ее лица.

И суп, и пирожки оказались замечательно вкусными, а отварную картошку я и так всегда любил.

Пока я ел, мы обговорили с соседкой всякие хозяйственные мелочи, потом я даже помог ей повозиться на огороде, вспомнив давно забытые ощущения, и заглянул в свою старую мастерскую. Грустно мне сделалось, когда я увидел ее совсем пустой: давно остывшая печь и пыльные полки, на которых ни одной вещички не стоит, ни одного инструмента или химического препарата, ни одной книги. Нет, я должен был согласиться, что, по сравнению с нынешней мастерской моя прежняя выглядит совсем убогой, и непонятно сейчас, как я умудрялся поворачиваться в ней, и работать, и делать довольно сложные вещи. И все равно, грусть нахлынула, ведь практически вся моя жизнь принадлежала этой мастерской и этому дому.

После этого я отправился к Ирке.

Меня встретили с такой радостью, с такой сердечностью, что мне сразу стало легко. Вещи у них уже были собраны и уложены, и буквально через час мы уже выехали на озера.

А через три часа мы, в одних купальниках и плавках, уже сидели в летней шашлычной над «цивилизованной» частью озерных берегов, с купальнями и пляжами, ели отличные шашлыки и время от времени бегали окунуться. Потом мы с Иркой катались на водном велосипеде, довольно долго, почти до закрытия пункта проката лодок. Словом, запоминающийся был день, яркий такой и безоблачный.

— Вот бы каждый день был таким! — вздохнула Ирка, когда мы на пару крутили педали, причаливая к берегу.

— Таких дней у нас еще много будет, — отозвался я.

— По крайней мере, еще два, — весело хмыкнула Ирка.

Мы очень славно поужинали в летнем ресторанчике при турбазе, где еще имелись дискотека и бильярд, и Иркин папа, оказавшийся заядлым бильярдистом, дал мне начальные уроки этой игры.

У опекуна в его огромном особняке была, конечно, бильярдная — на втором этаже, ближе к левому крылу — но я бильярдом никогда не интересовался. Да и опекун, по-моему, не был им особенно увлечен. Бильярд стоял, потому что «так положено» в доме подобного ранга, потому что среди важных гостей всегда могли найтись любители поразмяться, гоняя шары.

— Бильярд — игра тонкая, — говорил Иркин папа, натирая мелом кий. Развивает и глазомер, и точность движений — все то, что стеклодуву позарез надо. Тебе не доводилось играть?

— Нет, — ответил я.

— Хорошо. Тогда, смотри…

Он начал показывать мне удары, объяснять правила. Потом я попробовал загонять шары в лузы и, надо сказать, у меня неплохо получалось. Тем временем, Иркин папа расспрашивал меня о жизни в Москве, о том, чем я занимаюсь, какие строю планы, что за человек мой опекун. Я старался отвечать в стиле опекуна — спокойно и толково, с вниманием к деталям.

Впрочем, играли мы не слишком долго. После трудного дня у меня уже начинали слипаться глаза, и я ушел спать.

На следующий день встали мы рано. Наскоро позавтракав, мы собрались и отправились к дальнему, «рыбному и дикому» берегу озера на четырехместной гребной лодке, взятой напрокат. С собой у нас было все для купания, рыболовные принадлежности Иркиного папы, большая кастрюля с шашлыком (в шашлычной не только готовый шашлык можно было получить, но и замаринованное мясо для шашлыка купить, и взять под залог кастрюлю и набор шампуров), пакет с хлебом, помидоры и всякое другое, чтобы можно было хорошо провести целый день.

Плыли мы около часа, и причалили неподалеку от устья симпатичной речушки, впадавшей в озеро. Там мы расположились над берегом, в тени, натаскали сушняка для костра, по периметру костра забили в землю четыре крепких рогатины, чтобы можно было и шампуры над костром поместить и чайник или котелок удобно подвесить, и, разведя костер, принялись нанизывать мясо на шампуры.

Пока костер разгорался, мы пару раз искупались, а Иркин папа отплыл на лодке чуть-чуть в сторону, закинул удочки и вытащил несколько рыбин. Сразу же выпотрошив их и переложив крапивой, он взял нечто вроде сачка и еще одну снасть, рукоятку с длинной леской, и пошел вдоль берега — сказал, что хочет раков поглядеть и угрей.

Пока он ходил, мы посматривали за шашлыками и купались. То есть, за шашлыками больше следила Иркина мама, а мы плескались в воде. Потом все вместе «приготовили стол» — то есть, расстелили клеенку на траве, разложили пластиковые тарелки, вилки и ножи, порезали помидоры и хлеб.

Иркин папа вернулся как раз тогда, когда шашлыки были готовы. В большом целлофановом пакете он принес раков и трех угрей.

И вот мы ели шашлыки и болтали о всякой всячине, а потом Ирка потянула меня прогуляться от берега, в лесок — поискать землянику, которая уже должна пойти — а ее родители остались у костра. Иркин папа взялся сразу закоптить угрей и из всего своего улова приготовить рыбное пиршество, а Иркина мама вызвалась ему помогать.

Мы с Иркой, побродив немного, вышли на светлую полянку в сосновом бору, где земляники и впрямь оказалось порядочно. Жаль, что она еще не вошла в полную силу, только начинает поспевать.

— Хорошо здесь! — сказал я. — Просто хочется никогда отсюда не уезжать!

— Даже на Лазурный берег? — с улыбкой спросила Ирка.

— Лазурный берег — это где-то там, в будущем, — ответил я. — Я говорю про ощущение, которое сейчас. Вот так бы и растаять в этой тишине, в этом спокойствии. Я живу в Москве в особых условиях, не слишком соприкасаюсь со всем этим мельтешением, и все равно начинаю забывать, какой тихой может быть жизнь в городках вроде нашего.

— Тихой? — переспросила Ирка. — Мне-то она кажется тихим омутом.

— Да ты что? — поразился я. — Вот погоди, попадешь в московский институт, устанешь от суеты…

— Я не о суете говорю, а вообще… — Ирка мотнула головой, закусила губу. Кажется, она хотела еще что-то сказать, но передумала, замолчала, глядя на свою кружку с земляникой так, как будто ей мерещилось что-то иное, и лишь потом, после долгой паузы, произнесла, глухо и отрешенно. — У нас своей тьмы хватает, разве ты не помнишь?

— Ну… — я не очень представлял, что отвечать. — Как не помнить? Что-то дурное, оно в жизни каждого города есть. Но светлого все равно больше, разве не так?

— Возможно, — отозвалась она.

— Что тебя мучает? — спросил я, в свою очередь выдержав паузу.

Она поставила кружку с земляникой на траву и села, подтянув колени почти к самому подбородку и обхватив их руками.

— Ты не знаешь, как здесь все изменилось за последние полтора года, пока тебя не было. Шпана и пьяные драки были и раньше но сейчас…

— Бандиты? — спросил я, припоминая «наезд» на ее отца, который мог кончится для всей их семьи трагически, если бы не… Если бы не вмешательство какой-то высшей силы, к которой я был то ли причастен, то ли нет. Вспомнились мне и другие случаи.

— Если бы просто бандиты, — сказала она. — Безработица, нищета… В стекольное училище почти никто не идет, потому что многим кажется, что учиться незачем, лучше так прожить, ухватывая, что плохо лежит. Пенежин, если ты его помнишь, бросил школу, и его дружки тоже. Много таких ребят. Они воруют любой металл, который можно сдать в скупку, особенно медь и алюминий… Кольчугина, кстати, током убило, когда он вместе с двумя парнями постарше полез резать провода с линии электропередач. Да они вообще ничем не брезгуют, особенно когда под всякой дурью ходят. И тормозов у них нет, — она поежилась. — С бандитами можно договориться, потому что они бандитствуют ради своей выгоды. И потом, они всегда отступают, если видят, что сила не за ними. А эти… «малолетки», как их называют. То есть, наши сверстники. Они ничего не соображают. Вон, недавно трех из них в тюрьму засадили. Тех, которые этого, как его называют, уголовного авторитета убили. А остальным хоть бы хны, ничему эта история не учит.

— Погоди, погоди, — она так перескакивала с одного на другое, что я перестал улавливать, о чем она говорит. — Как убили? Какого такого авторитета? Ты о чем?

— У них мода такая завелась, — хмуро объяснила Ирка после очередной паузы. — Как продадут ворованное, а потом напьются или надышатся клеем, так садятся в карты играть… на людей. Кто проиграл — должен выйти на улицу и убить первого попавшегося прохожего. Ну, если сразу убить не получается, то остальные всей стаей наваливаются и ему помогают. Страшно по улицам ходить после сумерек.

— Погоди, погоди… А милиция? Она-то на что?

— Кого-то ловит, кого-то нет. Скажем, когда они этого уголовного авторитета порешили… Понимаешь, он почти хозяином города считался и представить не мог, что кто-то его хоть пальцем тронет. Любил он по вечерам гулять вокруг прудов, неподалеку от своего дома. Без всякой охраны. Воздухом дышал. Ну и вывалилась на него компания из троих… уже никакие. И, как первого встречного прохожего, его один ножом ударил, и получилось, что только ранил, а не убил. Тогда другие двое добивать стали. Ну, их-то быстро нашли. И милиция забегала, и бандиты свой собственный розыск организовали. Через два дня схватили. А потом… Говорят, это бандиты с милицией договорились, чтобы их в такую камеру поместили, где самые оголтелые сидят. Или в которую бандиты специально своих, как их там называют, «бойцов» посадили, которых будто как за мелкое хулиганство на сутки задержали… В общем, говорят, этих троих утром выносили из камеры под простынями, и они были в таком виде, что их тела никому не показывали. Но бывает и так, что никого найти не могут. Ну, натыкаются утром на труп в безлюдном месте и все. И никаких улик. Если человек был простой, никому не известный, то милиция из-за него бегать не будет.

— Ты будто страшные сказки рассказываешь, — сказал я. — Да, страшные сказки нового времени. Вроде тех фильмов ужасов что-то, которые мы с тобой смотрели.

— Сказки или нет, — проговорила Ирка, — а вот убийц Надьки Волжановой так и не нашли. Помнишь Надьку Волжанову?

— Разумеется, — сказал я.

Надька Волжанова была броской такой хохотушкой, училась классом старше.

— Когда она к полуночи не вернулась домой, ее родители заволновались. Ну… и нашли ее. Неподалеку от дома. Она была вся изрезана. Что ее в карты проиграли, факт, все признаки убийства на проигрыш в карты. И говорят… Ирка опять поежилась. — Говорят, впечатление было такое, будто ее пытались растерзать на куски. Будто те, кто на нее напал, в ярость вошли и уже себя не помнили. Я потом на похоронах была, — помолчав, сообщила она. — Мы все ходили. Гроб не открывали. А день был такой ясный, весенний, березы только-только зазеленели, и все солнцем пронизано.

— И никаких намеков, никаких догадок, кто бы это мог сделать? — спросил я.

— Никаких. Может, кто и знает, догадывается… но молчит, боясь, что дружки арестованных с ним потом счеты сведут, если он милиции на убийц укажет.

Она примолкла и глубоко задумалась. Похоже, Ирка обо всем забыла, даже о том, что я рядом. Я сидел и ждал. Потом сорвал длинную тонкую травинку, кончиком травинки пощекотал Иркину шею. Она подскочила, как ошпаренная, — и опрокинула свою кружку с земляникой.

— Ой, извини!.. — растерялся я.

— Это ты извини, — сказала она. — Не надо было… обо всем этом, в такой хороший день. Но теперь-то ты понимаешь? Я жду не дождусь, когда вырвусь отсюда. Хоть в Москву, хоть в Германию, лишь бы вырваться.

— Да, понимаю, — сказал я, помогая ей собирать рассыпавшуюся землянику.

— Вот и хорошо, — она тряхнула волосами. — И не будем больше об этом. Хотя…

— Да? — Я насторожился.

— Я никому не рассказывала. И тебе сначала рассказывать не хотела. Но, думаю, тебе нужно знать.

И опять наступила долгая пауза. Я боялся шелохнуться, потому что видел, как Ирка напряжена и взволнована. Мне казалось, что от любого слишком резкого моего движения она опять шарахнется прочь.

Наконец, она снова заговорила:

— Понимаешь… Понимаешь, мы с Надькой вместе должны были в тот день пойти в гости, к нашей подруге, и возвращаться из гостей. Но я отказалась, не пошла, осталась дома. И теперь я чувствую себя… ну, как будто виноватой в чем-то.

— А что ты могла сделать-то? — возразил я. А под сердцем у меня словно ледяная корочка образовалась, так холодом всю грудь обожгло от ужаса, едва я представил, чем для Ирки мог кончиться тот день. — Ты погибла бы вместе с ней, вот и все.

— И все равно, — она покачивала головой. — Остается это ощущение… трусости или предательства, чего-то подобного. Мне надо было предупредить ее, но… Но я не хотела, чтобы надо мной смеялись, потому что все это выглядело так глупо, и мой страх выглядел таким глупым. Да, я струсила в том, что не захотела быть осмеянной, а ведь могла бы ее убедить… Уберечь, понимаешь?

— О чем ты? — мне почему-то сделалось страшно того, что я сейчас мог услышать.

— Я о твоем шаре говорю, о твоем подарке. Я сидела, разглядывая его, и вдруг… То ли лучик солнца так на него упал, то ли еще что, но я увидела, как в нем заиграл красный свет, сгущаясь в расплывчатое пятно, и это пятно было в моем животе… Будто я кровью истекала, получив удар ножом. Я сразу припомнила страшные рассказы о всех этих картежниках, и… И я позвонила Надьке, сказала, что мне не здоровится, что я не пойду на этот день рождения, пусть идет одна. Но у меня язык не повернулся сказать ей правду. Понимаешь? — в который раз повторила она. — Твой шар меня предупредил! И я должна была донести это предупреждение до подруги! Но я предпочла спрятать голову в песок. Я и в Москву ехала, думая сразу рассказать тебе об этом. Но даже тебе рассказать не смогла. Хотя уж ты бы конечно мне поверил и не стал бы меня высмеивать. Но не получалось у меня заговорить вслух о моем позоре, о том, что я…

Она заплакала.

— Глупости, — сказал я. — Повторяю, ты ничего не могла сделать. Хорошо уже то, что мой шар тебя спас. Вот это самое главное.

Я протянул руку и осторожно, робко и неуклюже, погладил Ирку по спине.

— Прости… — она всхлипнула в последний раз, заставляя себя собраться. — Действительно, не стоило в такой день, не стоило отравлять его тебе моими рассказами, но мне теперь стало намного легче.

— Ничего ты не отравила, — сказал я. — И выговориться тебе очень даже стоило, чтобы камень с души упал. И я рад, нет, я просто счастлив, что ты выговорилась не кому-нибудь, а мне.

Ирка постаралась улыбнуться, потом поглядела на солнце, за время нашего разговора прошедшее по небу порядочный путь.

— Времени, наверно, уже много. Как бы родители не начали волноваться. Пошли.

И мы пошли через лесок назад. За то время, пока мы брели по зеленым полянам, по усыпанной длинными сухими иголками сосен, по золотой как будто, земле, Ирка вполне пришла в себя.

Мы отсутствовали часа два с половиной, обычное время для прогулки по лесу и сбора земляники (мы все-таки собрали довольно прилично, литр на двоих), и, естественно, Иркины родители не подумали волноваться. Они были заняты с рыбой, и к нашему возвращению слегка дымился отставленный на горячие камни возле костра котелок с водой, который ждал только, когда в него отправятся раки. В другом котелке побулькивала уха, и, чуть в стороне, над импровизированной коптильней на ольховых листьях, коптились угри.

Какое чудо, вот так сидеть над озером, и есть попахивающую дымком уху, и потом разбираться со свежесваренными, красными раками (эти раки потом появились в одной из моих работ, и угри тоже, их обтекаемые формы удивительно удачно перевелись в цветное стекло, когда я делал набор для рыбных блюд. К тому же мне удалось добиться естественной окраски; три рака держали чашу огнеупорного стекла, они были полупрозрачными и свет терялся где-то в их глубине, а угорь обвивал по краю выпуклую крышку чаши, потом изгибался и голова его оказывалась в самом центре крышки, становясь очень удобной ручкой), уплетать свежих-свежих, горячих еще угрей на белом пышном хлебе, а потом, после короткого отдыха и купания, пить чай с собранной нами земляникой. День казался бесконечным, а пролетел незаметно, и мы стали собираться домой.

Помыв в реке всю посуду и аккуратно ее сложив, мы погрузились в лодку.

Мы были на середине озера, когда небо внезапно потемнело, облака, свинцовые, серые и почти черные, с фиолетовым отливом, стали громоздиться друг на друга и опускаться все ниже к земле. Подул ветер, крепчавший с каждой секундой, и громыхнуло где-то вдали, в той стороне, откуда мы плыли, упали первые крупные капли дождя.

— Дамы, укройтесь клеенкой! — скомандовал Иркин папа. — Сейчас такое будет! А ты, Сергей, перебирайся ко мне, будем грести в четыре руки.

Я перебрался к нему, взялся обеими руками за одно из весел, и мы рванули, стараясь двигать веслами в такт. По воде бежала хмурая рябь, быстро превращавшаяся в крупные волны, на гребнях которых и пена появилась, а потом ливень обрушился такой плотной стеной, что мы практически ослепли, и лодку закачало. Мое весло при каждом втором гребке стало проскальзывать по воздуху, вместо того, чтобы погружаться в воду.

— Ровнее греби… — почти прохрипел Иркин папа. — Ровнее и спокойней!

Я стиснул зубы — и греб, и греб, и греб. Я видел то борт лодки с уключиной, по которому барабанили крупные и прозрачные капли, и хмурую, до истерики взволнованную воду под бортом, то, когда выпрямлялся, сплошные потоки с неба, Ирку и ее маму, укрытых большой клеенкой и на их фоне темно-зеленую полоску берега. Ставшая под ливнем на удивление яркой красная крыша лодочной станции и потертый причал, намокнув заиграли всеми красками, и все лодки и водные велосипеды — красные, синие, зеленые, желтые — тоже сделались поразительно чистыми по цвету… Я греб — и восхищался тем, что видел, и уже мысль вертелась в голове, что вот эти крупные капли, стекающие по борту лодки или лупцующие по взволнованной воде, эта чистота красок, все это, перевоплотясь в стекле, может дать совершенно новую красоту поверхностей, совершенно новые и потрясающие эффекты. Что, если сделать вазу, чтобы пузырьки воздуха, спрятанные в стенках, смотрелись крупными каплями дождя. И другие варианты приходили на ум. Я ни секунду не подумал о том, что мы можем перевернуться и утонуть, хотя зрелище было грозное и устрашающее. Нет, мечтая о том, каким замечательным стеклом могут стать эти грозовые оттенки, и одновременно с этим окончательно войдя в ритм гребли, я почувствовал себя словно слившимся с этим мрачным величием, с этой бурей…

Несмотря на противодействие ветра и волн, мы летели как на крыльях. Не знаю, сколько времени прошло, но, когда лодка и ткнулась носом в причал, и заранее выскочивший на причал лодочник, в дождевике с капюшоном, поймал наш носовой канат и крепко притянул лодку, чтобы мы могли спокойно выбраться, мне даже жалко было, что все это закончилось.

Промокшие до нитки, но совсем не замерзшие, то ли оттого, что так усердно гребли, то ли оттого, что ливень был теплым, мы пробежали по мосткам до шашлычной, вернули взятые напрокат кастрюлю и шампуры и немного отдышались под навесом. Минут пятнадцать мы выжидали, а потом дождь малость поутих, и мы побежали к нашему домику.

Да, приключение было, что надо! И этот ливень словно добавил изюминку в прошедший день — чтобы тем более было, что вспомнить.

Мы переоделись в сухое, выпили горячего чаю. Было уже около девяти вечера.

— Вот отдохнули сегодня! — произнес Иркин папа. — Думал, схожу еще шары погоняю, но даже шевелиться не хочется. Предлагаю тихо скоротать время, да и спать. А завтра с утра в пеший поход отправимся, лодочных походов с нас пока хватит.

И мы все согласились с ним.

— Может, сыграем во что-нибудь перед сном? — предложил я. — В карты, например?

И, увидев, как вздрогнула Ирка, сразу понял, какую глупость я сморозил.

Интересно, подумалось мне, скоро ли она сможет вновь глядеть на карты без страха, и, тем более, взять их в руки? Комплекс, судя по всему, развился у нее серьезный.

— Можно во что-нибудь другое, — поспешно предложил я.

Но, в итоге, мы разбрелись по своим спальням, с книгами. Перед отъездом я набрел на старую книгу по производству стекла, на немецком и взял ее с собой, чтобы если и не изучить, то, по крайней мере пролистать.

Я и сам не помню, как отложил книгу и заснул.

Похоже, Иркины рассказы, и, главное, отчаяние и отвращение, которыми они сопровождались, ощущение того, что она — как натянутая струна, готовая лопнуть в любой момент, здорово на меня подействовали. И вот этот уголок мрака, существовавший в Иркином сознании и не желавший убираться из него, тоже стал очень ощутимым для меня. Да еще эта глупая фраза про карты, заново всколыхнувшая все переживания… Может поэтому и сон мне приснился такой, о котором вспоминать не хочется, сон странный и смурной, будто в воронку затягивающий в тот мрак, из которого я так хотел помочь выкарабкаться Ирке…

Приснилось мне, будто это не Надьку Волжанову убили, а саму Ирку, и теперь я сижу в своем старом доме, за круглым столом, и готовлюсь отомстить ее убийцам. Передо мной — мой шар, и я знаю, что этот шар Иркины родители отдали мне после ее смерти, и еще я знаю, что этот шар должен подсказать мне, что делать, и что это он станет орудием моего мщения…

Я сидел, и в голове у меня была полная пустота. Даже отчаяние куда-то делось, мне просто не хотелось жить. Возможно, думал я, какое-то желание жить появится, если я найду убийц Ирки и расквитаюсь с ними. А если нет, если они меня убьют… что ж, тем лучше.

Меня постепенно наполнял холод, такой холод, что я не удивился бы, обнаружив, что от моего прикосновения, от моего выдоха вокруг образуется лед, как от того автомобиля, похожего на автомобиль опекуна. Что это было призрак, притворившийся автомобилем опекуна, чтобы предсказать, что меня ждет в будущем? Я не знал. Я во всем сомневался, да и не волновало меня, где истина. Пришло равнодушие ко всему, кроме того, что я собирался сделать.

Я смотрел в шар, и иногда Иркина фигурка начинала расплываться у меня перед глазами. А порой в тенях, вытягивавшихся и падавших на шар или проскальзывавших мимо, в меняющемся свете мне мерещились совсем иные картины. Я видел компанию пацанов с прыщавыми лицами, низкими лбами, нечесаными волосами. Они играли в карты, и над ними, возле тусклой лампочки, свисавшей с потолка, витала тень, похожая на гигантскую летучую мышь, но они ее не видели. При этом, однако, они воспринимали все, что эта тень им нашептывала, воспринимали как под гипнозом, и теперь они пойдут и выполнят ее приказы, но откуда эти приказы взялись, они знать не будут, а будут считать, что действуют по собственной прихоти и по своему разумению…

Иногда, вдруг, возникало лицо Дормидонтова или лица других людей, которых я раньше знал или даже не знал. Вот снова промчался черный автомобиль, и, отделившись от него, отслоившись, — будто от черного упала белая тень или негатив стал позитивом, перейдя с пленки на фотобумагу, появился белый. И город я видел, в котором не был никогда, и многое иное, странное и непонятное.

Скорее всего, я время от времени задремывал — ведь я провел бессонную ночь в автобусе. Встрепенулся я, когда комната перестала расплываться и все ее очертания сделались родными и знакомыми. Уже начинало темнеть. И вдруг я явственно услышал, как шар шепнул мне откуда-то из своих глубин: «Пора!».

Свет внутри шара изменился. Я различил в нем крохотный огонек, крепнущий и вытягивающийся, поворачивающийся в определенную сторону, будто стрелка магнита. Я взял шар в руки — и поразился его невесомости. Да, его вес исчез, и теперь, он сам приподнимал меня, влек за собой. Конечно, это могло мне померещиться от нервного напряжения, я был в том состоянии, когда человек способен поднять кузнечный молот так же легко, как пушинку. Но я уверен, мне ничего не мерещилось, все происходило так, как я рассказываю.

Мне не надо было выбирать направление, напрягаться. Шар с такой силой влек меня за собой, что оставалось только подчиняться ему. Я перешел на легкую рысцу, потом еще ускорил ход, мои ноги едва касались земли. Я перемещался так быстро, что едва успевал различать знакомые прежде улицы скорее летел над землей, чем бежал.

И вдруг шар опять наполнился тяжестью, и я обнаружил, что стою в начале пустой и темной улицы, в одном из самых запущенных и зловещих районов города. В другом конце улицы маячило несколько теней.

То ли отсвет фонаря упал на шар, то ли приближение этих теней вызвалоновый всплеск загадочной энергии в моем шаре, но он озарился новым светом, ярким, с синими и изумрудными оттенками.

Я твердо знал, что те, кто ко мне приближается, — это они. И еще я знал, что если я утратил власть над стеклом и оно меня не послушается, то я уже покойник. Мой живот так же разворотят ножом, как живот Ирки, на том все и кончится. Но мне было все равно.

Они были уже метрах в десяти от меня. Их было четверо. Один из них, самый высокий, тихо приказал идущему перед ним: «Давай!» В руке у того блеснул нож…

Я проснулся, весь в поту. Присел. За легкими занавесками виднелись ветки деревьев, растущих возле самого дома, они чуть покачивались, то черные, то густо изумрудные, то с желтыми отблесками, где на них попадал свет звезд. Небо очистилось, по-летнему крупные звезды светили сквозь тонкие ветки деревьев.

Я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, зажег ночник возле кровати, опять взялся за немецкую книжку по производству стекла. Читать ее было тем более трудно, что она была напечатана еще старым, готическим шрифтом. И я надеялся, что это трудное чтение меня отвлечет. Я боялся опять уснуть, боялся увидеть очередной кошмар на ту же самую тему, заклинившую в моем мозгу.

Однако же, я задремал вновь, когда уже светало, и увидел продолжение моего сна. То есть, при этом выпал целый кусок. Я не знал, что произошло на той улице, где я столкнулся с «картежниками». Я мог только догадываться, что я их всех убил — точнее, что стекло их убило, повинуясь моей воле — потому что теперь я ехал вместе с опекуном в его черном автомобиле, и опекун говорил:

— Наворотил ты дел, — сказал он. — Хорошо, я вовремя успел.

— Это не я… — пробормотал я. — Это стекло…

— Понимаю, — отозвался он. Похоже, он мне не очень поверил. — Ладно, все потом. Ты сейчас не в себе.

— Куда мы? — спросил я.

— Домой, в Москву. — Он на секунду оглянулся. — Надо же, на тебе нет ни капли крови. Повезло.

Наступило молчание, длившееся довольно долго. Мы проехали через весь город и отмахали километров двадцать по шоссе на Москву, когда я спросил:

— Как вы меня нашли?

— А вот такую детскую забаву приобрел, случайно увидев в киоске… — он хитро подмигнул мне и вытащил из кармана несколько цветных стеклянных шариков. — Решил ехать туда, куда шарики подскажут, потому что, рассудил, такой мастер как ты не может не притягивать стекло. По-детски, скажешь, да? Но ведь сработало!

И опять наступила тишина. Машина летела словно птица, я оглянуться не успел, как мы промчались полдороги до Москвы. Потом опекун опять заговорил:

— Помнишь наш разговор о докторе Гаазе? Когда я сказал тебе, что не хочу, чтобы ты слишком дорого заплатил за понимание того, о чем я толкую, я и думать не мог, какой зловещей правдой окажутся мои слова… И как скоро они окажутся правдой. Вот они, подонки, которых выхаживал сердобольный доктор. Они убили твою любимую, они лишили тебя многого, почти всего… И разве ты сам не понял, что нечего их жалеть, что их нужно истреблять, будто крыс и тараканов? Твоя месть родилась из чувства ярости, благородной ярости. И ты береги эту ярость. Если ты забудешь о ней, ты предашь свою погибшую девушку. А так… Ты все правильно сделал. Вот только не надо было тебе ввязываться в это дело самому. Я бы разобрался с этими мерзавцами еще лучше. Но твой порыв я могу только уважать. И, может, в итоге все сложилось как надо. Ты лично убедился, что языком милосердия с такими говорить бесполезно. Так?

Он оглянулся. В этот момент я впал в полуобморочное состояние, силы оставили меня, на веки словно повесили гири, в теле возникло ощущение, будто я разваливаюсь на куски и не могу пошевелиться. Увидев, что со мной происходит, опекун замолчал. А я, проваливаясь в беспамятство, успел подумать, насколько он прав… Прав, как всегда.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ СНЫ И ЯВЬ

Я проснулся позже всех. Книга валялась возле кровати — видно, я просто выпустил ее из рук, когда опять заснул, ночник так и горел.

— Зачитался? — спросила Ирка, пришедшая меня будить.

— Угу… — я присел, свесил ноги с кровати. Я чувствовал себя не то, что разбитым, но абсолютно обалдевшим. Первые несколько секунд я не мог сообразить, откуда эта тяжесть на душе, и лишь потом прорезались воспоминания о страшных сновидениях, преследовавших меня всю ночь. Я глядел на Ирку с восторгом и восхищением — она жива, и это прекрасно, и как же это здорово!..

— Что ты уставился на меня, как совенок? — рассмеялась она.

У меня чуть не вырвалось: «Как здорово, что ты жива!», но я вовремя сдержался.

— Так… — ответил я. — Я и не помню, как уснул. Денек вчера выдался славный, но перегрузки были еще те. До сих пор мускулы ноют после нашей отчаянной гребли.

— Сегодня будет полегче, — сказала она. Мы пойдем пешком к дальнему озеру и сделаем привал, как только поймем, что устали. Только бы хорошее место для купания найти, с ровным песком и где никого народу.

Мы так и сделали, и день сложился не хуже предыдущего. В этот раз мы не стали брать с собой шашлык, взяли банки с тушенкой и молодую картошку просто замечательное блюдо, когда картошка вперемешку с тушенкой сварена в котелке над костром. И опять мы купались и собирали ягоды, а Иркин отец снова ловил рыбу и раков. На этот раз второй обед у нас состоял из речных форелей — непередаваемый вкус!

В течение всего дня я думал о своих снах, жутких снах. Опекун прав, думал я, трижды прав. Это чудо, что есть Ирка, что она жива, что все мы живые… И вот возьмет и найдется мерзавец, который положит конец этому чуду. Бессмысленно, может, и сам не понимая, что делает. А уж раз дано мне такое чудо, то надо его беречь и охранять, и не давать спуску никому, кто на него посягнет. Глухая ненависть к «картежникам» закипала во мне. И если, думал я, мне и вправду дана такая сила, которой нет у других людей, то не я ли должен очистить город от этой нечисти, очистить без всякой жалости и снисхождения? Ведь пока эти «картежники» шляются по нашим улицам, никто не защищен от того, чтобы получить удар ножом в живот. Если мне дана сила, которой больше никто из людей не обладает, то я должен эту силу использовать. Может быть, зря я ее боялся? Может быть, есть высший, правильный смысл в том, что я этой силой обладаю? Да, иногда она вырывалась из меня так, что калечила ни в чем не повинных людей… Если допустить, например, что Дормидонтов пострадал когда-то из-за меня, а не по глупой случайности, да и некоторые другие эпизоды припомнить. Но в большинстве-то случаев страдали те, кто этого заслуживал, выродки всякие! И, в конце концов, если мне дано быть властелином стекла (и думать так, если признаваться честно, было очень приятно; мне нравилось даже, как это звучит: «Властелин Стекла»!), то я должен использовать свое предназначение, дорасти до него и стать с ним вровень. Всякая сила — во благо, главное, уметь ей пользоваться. Если кто-то садится за руль машины, не умея управлять, и вместе с машиной разбивается насмерть, то не в машине ж зло! Вот и я должен научиться управлять, только и всего… и я чувствовал, что готов управлять.

Мы вернулись в наш домик около семи вечера и стали собираться в путь. В понедельник с утра Иркиному папе надо было на работу, и маме тоже.

В город мы вернулись около девяти вечера.

— Ты как? — спросила Ирка. — На ночной поезд?

— Еще не знаю, — ответил я. — Может быть, переночую у себя дома и завтра уеду автобусом. Если у тебя нет на завтра особых дел…

— Никаких, — кивнула она.

— …Тогда бы я тем более задержался, чтобы мы с тобой просто погуляли, а?

— Конечно. Я буду рада, — она посмотрела на меня. — Мне показалось, ты сегодня с утра какой-то грустный и задумчивый.

— Угу. Во-первых, наверно, мне было жалко, что наш отдых на озерах оказался таким коротким…

— А во-вторых?..

— А во-вторых, я все вспоминаю то, что ты мне рассказала. Подействовало на меня, знаешь. И думать не мог, что в нашем городе может твориться такое.

— Мне жаль, что я тебя расстроила.

— Нет, что ты, все правильно! Я должен был знать! Я вот думаю, не поговорить ли с опекуном. Он кого угодно усмирить может. А заплатить всей здешней милиции, какие-нибудь премии дополнительные назначить, чтобы они разобрались со всей этой шпаной — это ему вообще пара пустяков.

— По-твоему, удобно нагружать его этим?

Я пожал плечами.

— Вполне удобно. Это ж моего города касается. И прежде всего, это касается тебя. Мне думать невыносимо, что ты живешь в этом кошмаре.

— Не такой уж кошмар, — заметила она. — Но…

— …Но будет лучше, если в нашем городе будут тишина и порядок, закончил я за нее.

— Приблизительно так.

Я простился с Иркой и ее родителями, пошел домой.

Дома я сперва посидел и подумал, последний раз взвешивая то, что собирался сделать. Потом я растопил плавильную печь. Я помнил, что горшки и кой-какой инструмент я, уезжая, убрал во встроенный шкаф между кухней и туалетом. Там же должно было оставаться и стекло.

Точно, все было на месте. Я перебрал инструменты и всякие препараты. Немного, только самое-самое основное, но для работы мне вполне хватит. Затем я вытащил из-под кухонных полок деревянный ящик, в котором когда-то у меня хранилось стекло.

Я перенес стекло в мастерскую, разложил инструменты, поставил горшок в печь, чтобы получить стеклянную массу, и стал ждать. В это время и зазвонил мой мобильный телефон.

Это был опекун.

— Приветствую, — сказал он. — Как ты там? Как отдохнулось?

— Замечательно! — сказал я.

— Очень рад. Видишь, я специально не звонил все эти дни, чтобы тебя не отвлекать. Ты где сейчас, дома или в поезде?

— Дома, — ответил я.

— Уедешь сегодняшним поездом или завтрашним?

— Наверно, завтра в ночь.

— У тебя какие-то проблемы?

— Нет, никаких. Просто…

— Просто захотелось поработать в прежней обстановке, понимаю. Да, я и через телефон различаю жар печи, которую ты уже разжег. Верно?

— Верно.

— Что ж, успеха тебе. И все-таки, что тебя смущает? Я по голосу слышу, что у тебя не совсем ладно. Со свой Ириной поссорился?

— Нет, что вы! Я… Тут вот какое дело… — и я рассказал ему о «картежниках».

— Тебя эта история наповал сразила? — хмыкнул он. — Подобное сейчас во многих городках происходит. А есть медвежьи углы, где испокон веку так жили. Напиться да на смертоубийство пойти, вот и все развлечения. Это жизнь, мой милый, и бывает она порой очень жестокой, и надо научиться смотреть в глаза этой жестокости, чтобы не раскиснуть в самый неподходящий момент.

— Я и хочу этому научиться, — сказал я.

— Очень мудрое желание.

— Но неужели ничего нельзя сделать, чтобы жители города чувствовали себя спокойно?

— Прежде всего, чтобы твоя Ирина и ее семья чувствовали себя спокойно, так? Я подумаю над этим. Пожалуй, исправить ситуацию в моих силах. Кстати, припоминаешь наш разговор о докторе Гаасе?

— Да, — сказал я. — И вижу теперь, что вы правы. К таким людям нельзя проявлять милосердие. Их можно только уничтожать. Травить, как тараканов или крыс.

— Рад, что до тебя дошло. Вообще, не надо бояться количества жертв, которые стоит принести ради чистоты общества. Чем меньше мрази ходит по земле, тем лучше. Это я тебе верно говорю. Жить должны только те, кто этого достоин, согласен?

— Согласен.

— Вот и умница. Ладно, не буду отрывать тебя от работы. Иди, твори. Я завтра еще позвоню. Может быть, уже с идеями, как помочь твоему родному городку.

Я отключился от связи и пошел в мастерскую. Стеклянная масса была уже готова, и я взялся за работу.

Я выдувал цельный шар, приблизительно такого же размера, как Ирке в подарок. Я не стал делать внутри изысканные картинки, чтобы не тратить время, тем более что мне нужно было решить одну техническую проблему: как поместить внутрь шара кусочек янтаря, чтобы янтарь при этом не расплавился. Я хотел поместить в центр шара что-то, на чем концентрировалось бы внимание, что-то полупрозрачное и теплых тонов. Сперва у меня разные идеи были, я думал и о том, чтобы сделать гранатовое зернышко из «золотого рубина», и о том, чтобы установить туда «кошачий глаз», были у меня и другие идеи. Но я выбрал кусочек янтаря с рогатым жуком внутри, который так сверкал в янтаре как будто был присыпан золотой пыльцой. Этот кусочек янтаря лежал у нас уже много лет, и я уж не помню, то ли родители привезли его из Прибалтики, где когда-то, задолго до моего рождения, отдыхали, то ли кто-то из друзей им его подарил. В детстве я любил разглядывать этот кусочек янтаря, и сам уж не знаю, почему не забрал его, уезжая в Москву. Может быть, мне хотелось, смутно и подсознательно, чтобы в доме была какая-то мелочь, живо и сразу напоминающая о детстве. А может, просто забыл, в суматохе.

Как бы то ни было, с технической задачей, как поместить этот янтарь внутрь шара, я справился. Работу я закончил в четвертом часу утра, когда уже первые проблески рассвета наметились, и без сил завалился спать. Проспал я совсем недолго, в начале девятого уже был на ногах, как следует отшлифовал и отполировал шар, и получился он просто заглядение. Я обернул его тряпкой и спрятал в нижнее отделение серванта. Мне не хотелось, чтобы кто-нибудь увидел шар, ни соседка, ни даже Ирка.

Впрочем, оказалось, что соседка уже побывала у меня. На кухне я нашел пирожки и вареные яйца. Похоже, она, как всегда, приходила заниматься огородом и, увидев, что я сплю, решила не будить меня, а просто оставить мне кое-что подкрепиться.

Около одиннадцати утра я отправился к Ирке. Ее родители уже ушли на работу, а она меня ждала. Мы выпили какао, и я спросил:

— Куда ты хочешь пойти?

— Даже не знаю. На твое усмотрение.

— Давай тогда прогуляемся к прудам. Там хорошо, наверно.

— Давай, — согласилась она.

Мы вышли к тому пруду, который зимой превращался в каток. Сейчас все цвело и зеленело, в пруду купалось довольно много народу, и время от времени кто-то бегал в кафе на берегу, взять пива или чипсов. Со всех сторон слышалась музыка несколько громких песен перемешивались, и получалось что-то вроде «Красивая девчонка… В лучах заката…» и так далее.

Нам не хотелось глазеть на шумную публику, мы обошли пруды, миновали рощицу и оказались у ворот кладбища.

— Вот здесь тихо, всегда тихо, — сказал я.

— Почти всегда, — ответила Ирка.

— Покажи мне могилу Надьки, — попросил я.

Она внимательно на меня поглядела, потом кивнула:

— Пойдем.

Мы пошли по аллеям, под березами и кленами, мимо старых и новых памятников.

— Вот, — подвела меня Ирка.

Ленты на венках и искусственные цветы уже поблекли, но не истрепались. И памятника пока не было — в землю был вставлен простой деревянный крест табличкой.

Я облокотился на ограду, стал смотреть на могильный холмик.

— Ты думаешь о том, что такое могло произойти и со мной? — спросила Ирка.

— Я о всяком думаю, — уклончиво ответил я. Иногда я пугался того, насколько хорошо она читает мои мысли. Мне бы не хотелось, чтобы она разгадала мой замысел.

— Ты не волнуйся, — сказала она. — Вечером я по городу пешком не хожу. Отец возит меня на машине. Забирает из гостей, если я в гостях…

— А другие? — сказал я. — Те, у кого нет машин?

— Другие ходят компаниями.

Я покачал головой. Ирка коснулась моей руки.

— Я понимаю, что тебе все это не нравится. Мне это нравится еще меньше, я ведь живу с этим, внутри этого. Но неужели ты веришь, будто у тебя получится что-нибудь изменить, даже с помощью твоего опекуна?

— Посмотрим, — сказал я.

На кладбище было так мирно, так спокойно. Мы погуляли еще некоторое время, навестили могилу моих родителей, могилу Дормидонтова. Помню, как я стоял перед двойным надгробным камнем, на котором были высечены имена матери и отца… Я оплатил его установку, созвонившись из Москвы и дав заказ, но до сих пор так и не собрался съездить, поглядеть, что и как сделано, вот, только сейчас навестил… Я вспоминал всю нашу жизнь, последние дни отца, последние дни матери, но, в первую очередь, то хорошее и светлое, что было до этих последних дней… Не знаю, сколько я там простоял. Ирка молчала, понимая, что сейчас мне нужно отрешиться от всего, а когда я наконец повернулся и пошел прочь, она так же молча последовала за мной и лишь спустя минут десять задала мне какой-то вопрос.

Потом мы прошлись по новым аллеям, где выстроились помпезные памятники погибшим бандюгам и другим нынешним хозяевам жизни. Увидел я там и надгробия тех двоих, которые погибли в автокатастрофе, после того, как попытались «наехать» на Иркиного отца. Надгробия эти были мраморными, со скульптурами ангелов. И вообще, памятников было на удивление много, похоже было на то, что борьба за деньги и власть шла не на жизнь, а на смерть в прямом смысле этого выражения. При этом, аллея выходила к свободному концу кладбища, так что ее можно было продолжать и продолжать.

— Что ж, места еще много, — пробормотал я.

— Ты о чем?

— О том, что как будто специально побольше места оставили, чтобы эти гады могли и дальше истреблять друг друга, — сказал я.

— А… да, — Ирка оглядывалась.

А вокруг было так хорошо, так спокойно. Над могилами, и скромными, и вычурными, дрожала листва, щебетали птицы. Умиротворение чувствовалось во всем, и чем больше это умиротворение в меня проникало, тем больше я убеждался в правильности того, что хочу сделать, тем больше развеивались мои сомнения.

Потом мы еще бродили, говорили о будущем. Ирка предложила прогуляться по центру города, по старым улочкам, но я отказался:

— Обязательно встретим знакомых, начнут расспрашивать, что у меня да как, а мне совсем не хочется отвечать на вопросы и рассказывать про нынешнюю жизнь.

Поэтому после кладбища мы прошлись по паркам на окраинах, наткнулись на летнее кафе, посидели там немного… Расстались мы около семи вечера, я проводил Ирку до самой двери ее квартиры. Она приглашала зайти поужинать, но я сказал, что мне пора собираться на поезд.

На самом деле, на уме у меня было совсем другое.

Не успел я войти домой, как запищал мой мобильный.

— Ну? — спросил опекун. — Нагулялся? К утру в Москве будешь?

— Надеюсь, — ответил я.

— То есть, как это — надеюсь?

— Сейчас собираюсь на поезд. Но еще не решил, чем поеду, поездом или автобусом.

— Ты решай уж, а как решишь — позвони. Или, лучше, позвони уже с дороги, когда будешь знать, во сколько приезжаешь. Машину за тобой так и так присылать, метро-то ходить еще не будет.

— Обязательно позвоню.

— Что ж, всего тебе доброго.

Закончив разговор, я отключил мобильник, чтобы никакой внезапный звонок не мог меня отвлечь. После этого я достал шар с кусочком янтаря в центре и поставил на стол.

От меня не требовалось никаких особых действий. Просто надо было сосредоточиться на шаре и ждать, что он мне покажет. Если особая сила у меня действительно есть, то она обязательно проявится, думал я. А если нет, то я просто скоротаю время до самого отхода ночного поезда, только и всего.

Я смотрел долго, и, наконец, мне начало мерещиться, будто я вижу в шаре какие-то картинки. Да, в глубине шара обозначились и картежники, и черные тени над ними… Лишь потом я сообразил, что все это — образы из моего сна, и что я не вижу их, а лишь придумываю, что вижу, внушаю себе. Я глядел, боясь моргнуть, весь в напряжении, чтобы постоянно фокусировать взгляд в одной точке. А когда вот так зрительно напрягаешься, то может привидеться что угодно. Я уже различал в рогатом жуке черты опекуна, карикатурно искаженные, видел и злобную ухмылку, которая в жизни у него никогда не появлялась, но в этом пародийном отражении проступила очень явно. Потом у меня перед глазами все стало расплываться. Похоже, что я сам себя гипнотизировал. Но больше ничего не происходило.

Я упорно продолжал смотреть, и вдруг шар начал превращаться во что-то, он то вытягивался, становясь похожим на яйцо, и янтарь смотрелся причудливым недоразвившимся желтком, а рогатый жук — эмбрионом какого-то чудовища, то шар, наоборот, сплющивался, и сплющивался, и сплющивался…

Кажется, я задремал. И, похоже, во сне мне опять виделись и «картежники», и над ними черная тень, наподобие гигантской летучей мыши. И, кажется, я подсаживался к их столу, и говорил: «Играю с вами, на все ваши жизни», а тень злорадно ухмылялась, и, вроде, подглядывала в их карты и подсказывала мне, с какой ходить…

Я встрепенулся. Шар так и стоял передо мной. Свет люстры красиво отражался в нем и преломлялся, стягивался в янтаре, золотистой дымкой обволакивая рогатого жука… Но больше — ничего. Никаких подсказок, на которые я так надеялся, в которые — после моего сна — так верил. А время приближалось к полуночи. Пора было отправляться на ночной поезд.

С большой неохотой я встал, уложил шар в сумку, вышел из дому, запер дверь. Затворив за собой калитку, я еще раз оглянулся на дом. Он стоял, такой родной, такой приземистый, между кустами уже отцветшей сирени и облепихи. Казалось, его окошки подмигивают мне — или прощаются, или благословляют на что-то…

Не оглядываясь больше, я пошел по пустынным улицам по направлению к вокзалу. Почему-то я решил идти не через центр, а по мосту через нашу речушку и по Второй Рабочей улице. То ли путь сократить хотел, то ли на ночную реку взглянуть.

Время у меня было, и я несколько минут постоял на мосту, смотря на темную неспешную воду, в голубовато-золотистых отсветах и блестках, на белые пятнышки цветов по берегам реки — возникая из тьмы, эти белые смутные звездочки казались волшебными.

Хочу подчеркнуть: не было у меня никакого предчувствия, никакого ощущения, будто шар меня «ведет». И когда случилось то, чего я ждал и чего страшился, когда на Второй Рабочей возникли они, между продуктовым магазином, аптекой и «Хозтоварами», для меня это стало полной неожиданностью. Я-то считал, что эта глава уже прочитана и закрыта, раз мое «гадание на шаре» ни к чему не привело.

А они были точно такими же, как четверо головорезов в моем сне, и то, как они на меня двигались, не оставляло сомнений в их гнусных намерениях. Один из них выдвинулся чуть вперед — точнее, трое остальных практически вытолкнули его вперед, и я услышал хриплый шепот:

— Ну, давай, давай… Не дрейфь! Сам играл — сам и рассчитывайся!..

И в руке у этого, шедшего впереди, блеснул нож, а трое остальных держали руки так, как будто тоже готовы выхватить ножи из карманов.

Теперь или никогда, понял я. Теперь я либо получу доказательства, что и впрямь за мной есть сила управлять стеклом, либо погибну.

Я расстегнул молнию сумки, нащупал шар, вытащил его.

Мне показалось, что шар вдруг стал невесомым, в точности, как в моем сне, и что он сам тянется куда-то, выбирая, как ему двигаться.

А первый уже выставил нож. Несколько неуверенно выставил, но я понимал, что момент неуверенности у него быстро пройдет. Времени на размышления не было.

И я запустил шар в их сторону, запустил наугад, и шар полетел по какой-то своей траектории, и, просвистев у них над головами, врезался в витрину заштатного магазинчика. Я увидел, как стекло витрины брызнуло во все стороны, и два огромных куска стекла врезались в тела, двое из четверых упали, с распоротыми животами, они даже кричать не могли, я слышал только сипящие, хриплые стоны.

Шедший впереди остановился — и третий осколок стекла вонзился ему в руку, в которой был нож. Я смотрел, как он орет и корчится от боли, и ничего не испытывал, ни жалости, ни отвращения, вообще ничего. Точнее, я испытывал нечто похожее на ощущения межзвездного странника, наблюдающего чужие ему формы жизни на чужой ему планете, и гадающего, неужели эти неестественные существа тоже могут страдать?

Единственное, что я чувствовал — это боль в крепко стиснутых кулаках. Я так крепко их сжал, что ногти до крови впились мне в ладони. И, когда я разжал кулаки, вокруг четвертого, попытавшегося бежать, будто вихрь стекла закружился, и на секунду мне показалось, что осколки приняли вид двух всадников с ятаганами в руках, а потом эти ятаганы обрушились на убегающего, пронзая и иссекая со всех сторон. Тут даже я не смог смотреть, во что он превращается, отвел взгляд. И тут увидел, что мой шар неспешно катится ко мне по неровному асфальту, я наклонился и подобрал его. На нем не было ни трещинки, ни царапинки.

С шаром в руках я подошел к последнему, остававшемуся в живых. Он упал, споткнувшись обо что-то, зажимая рану на правой руке, он пытался отползти от меня.

— Не надо, — лепетал он. — Я никого не убивал, клянусь… Я впервые… Я больше не буду… Я все брошу… Я завяжу с этой компанией…

Даже если бы я захотел его пощадить, от меня уже ничего не зависело. Этот подонок сам не заметил, что ползет к разбитой витрине, и что в верхней раме застрял огромный кусок стекла. Едва он ткнулся в витрину спиной, как этот кусок витрины сорвался, и…

…И в этот момент кто-то схватил меня сзади и потащил. Я и охнуть не успел, как оказался в автомобиле, подъехавшем абсолютно бесшумно, и опекун, запихнув меня на заднее сидение и захлопнув дверцу, опять сел за руль — и мы понеслись.

— Вовремя я успел, — заметил он, когда мы уже выехали из города. — Я только после нашего последнего разговора сообразил, что ты решил взять правосудие в свои руки. А мог бы и раньше догадаться. Но окончательно дошло только тогда, когда позвонил тебе еще разок, для проверки, и нарвался на твой отключенный мобильный. Мне стало ясно, зачем ты его отключил… Вот и поспешил перехватить, чтобы ты бед не наделал. И главное, чтобы с милицией объясняться тебе не пришлось.

— Как вы меня нашли? — пробормотал я. — По цветным стеклянным шарикам?

— Можно сказать, и так, — хмыкнул опекун.

Я поглядел на шар. Он был целехоньким.

— Отличная работа, — заметил опекун.

Тут все расплылось перед моими глазами, и дальнейшее я помню очень смутно. Так, всплывает обрывками, что в Москве меня извлекли из машины, отнесли в постель. Кажется, приходили какие-то врачи…

Да помню лишь отрывки бредовых видений, которые время от времени возникали у меня перед глазами. Например, мне мерещилось, как шар, которым я запустил в витрину, раскалывается на мелкие кусочки, и янтарь тоже раскалывается, и рогатый жук вырывается из янтаря, и вот он, с ровным гудением, расправляет крылья, и гудение все громче, и жук растет, и вот, за несколько мгновений, он вырастает в черный автомобиль опекуна, и этот автомобиль приближается к месту кровавой схватки, а потом, мягко и бесшумно, опускается на землю, чтобы меня забрать…

Я провалялся несколько дней, «отходняк» после невообразимого нервного напряжения оказался очень тяжелым.

— Поздравляю, — сказал опекун в тот день, когда я впервые спустился к завтраку. — Рад видеть тебя более или менее оправившимся. Только больше так не геройствуй, ладно? Подобные проблемы я могу решить и легче, и спокойней.

Какое-то время я ел молча, и лишь потом спросил:

— Но вы-то верите, что это все из-за меня? Что это не случайность, а моя сила, моя власть над стеклом?

— Допустим, верю, — сказал он. — Хотя любой вопрос веры — он очень и очень сомнительный. Но не будем сейчас об этом. Ты недостаточно окреп, чтобы возвращаться к воспоминаниям той ночи.

— А вообще? — допытывался я. — Такое бывает?

— Опыт показывает, что бывает, — проговорил он, кладя на край блюдца серебряную ложечку, которой размешивал сахар в кофе. — Между великими мастером и тем материалом, в котором он работает, всегда существует мистическая связь. Кое-кто склонен считать эту связь зловещей, но так могут думать лишь люди, абсолютно не разбирающиеся в творчестве. Да, порой эта взаимосвязь с материалом диктует свои законы, свои поступки, которые людям несведущим покажутся отвратительными и даже зловещими. Можно ли верить легенде, что Микеланджело распял человека, чтобы достоверней изобразить муки умирающего Христа? Скорей всего, эта легенда — из тех злобных выдумок, которые всегда сопровождают жизнь великого человека. Но даже если это и так, то, скажу я тебе, он имел полное право распять, ведь в итоге он создал гениальное, бессмертное произведение искусства, он оказался победителем, а победителей не судят. Только глупец вздумает судить победителей.

— Но этот распятый… — заикнулся я.

— Был такой же мразью, как и те, на кого обрушился твой гнев, — перебил он меня.

— Откуда вы знаете?

Он усмехнулся.

— Уж я-то знаю, тут ты должен мне поверить… Да? Что такое? — он повернулся к охраннику, заглянувшему в столовую.

— Тут посылка пришла, для Сергея.

— Давай ее сюда.

Охранник внес посылку и вручил мне.

Обратный адрес на посылке был Иркин, этот ящичек был тяжелым. Похолодев непонятно отчего, я стал медленно его открывать.

С самого верху лежала местная городская газета. Одна из статей была обведена.

«ТАИНСТВЕННАЯ КРОВАВАЯ ДРАМА
Вот уже несколько дней, как наш город взбудоражен событиями, разыгравшимися в ночь с понедельника на вторник на Второй Рабочей улице, всегда считавшейся одной из самых опасных. Четыре трупа, обнаруженные там милицией около двух часов ночи — уже достаточно, чтобы говорить о беспрецедентной для наших краев бандитской разборке. Но по мере того, как становятся известны все новые подробности, дело представляется весьма запутанным. Милиция, у которой сперва была простая и ясная версия, теперь не берется объяснить, что же там произошло.

Во-первых, выяснилось, что трое из четверых погибших были ядром так называемой „банды картежников“, отморозков, игравших в карты на человеческие жизни и долгое время терроризировавших весь город. Четвертый погибший, парень семнадцати лет, раньше не был замечен ни в чем предосудительном и, скорее всего, он в тот вечер впервые примкнул к „теплой компании“.

Имена погибших, в интересах следствия, мы не разглашаем. Разумеется, эти имена известны всему городу, но мы, выполняя просьбу милиции, не будем обнародовать их в печати.

Во-вторых, складывается полное впечатление, что все четверо погибли от естественных причин. Ни у кого нет ни огнестрельных, ни ножевых ранений, погибшие буквально искромсаны лопнувшим стеклом витрины. На одного из них осколок стекла обрушился так, что практически обезглавил. У остальных разлетевшиеся осколки поразили жизненно важные органы.

Изумленные следователи говорят, что никогда не сталкивались ни с чем подобным. Они обратились с запросами к специалистам и те, в принципе, не исключают возможности, что, когда эти четверо напали на очередную жертву и оттеснили ее к самой витрине, то в результате сопротивления стекло раскололось, и что называется сыграло роль „божественного возмездия“. Законы природы этого не исключают, но в таком случае это одно из самых причудливых их проявлений.

Если все произошло именно так, то и человек, подвергшийся нападению, не мог не получить какие-то травмы. Однако пока что поиски кого-нибудь, сильно израненного стеклом, ни к чему не привели.

Поскольку все произошло довольно близко от железнодорожного и автовокзалов, милиция вполне логично предположила, что жертвой нападения мог оказаться человек, спешивший на поезд или автобус. Однако опросы проводников и водителей междугороднего автобуса, работавших в ночь с понедельника на вторник, ни к чему не привели. Никто не видел человека с порезами.

Мы обращаемся к читателям с просьбой: если кто-нибудь видел в районе вокзала или в других местах человека со свежими порезами, возможно даже не очень серьезными, просьба сообщить об этом органам, ведущим следствие, по телефону…

Наша газета будет и дальше информировать читателя о расследовании этого жуткого и загадочного происшествия. Но все больше складывается впечатление, что это — одна из тех трагедий, тайна которых никогда не будет разгадана».

После этой вырезки лежало письмо Ирки.

«Я знаю, что это сделал ты. Наверно, я виновата, что вовремя не разгадала твоих замыслов, а прежде всего, в том, что своими рассказами подтолкнула тебя. Если бы я знала! Но как ты мог? Сколько же в тебе жестокости и холода, если ты мог спокойно расправиться с четырьмя людьми, пусть и подонками? Я проплакала три дня, пока окончательно поняла, что с тобой, с убийцей (прости меня), у нас не может быть ничего общего. Хорошо, сейчас ты наказал бандитов, но, дав себе право судить и карать, ты кого угодно можешь приговорить к смерти, так? Я возвращаю тебе твой подарок и твои письма. Надеюсь, что мои письма к тебе ты сожжешь. Больше не пиши мне и не звони».

Я молча протянул опекуну вырезку из газеты и письмо, а, пока он изучал их, достал из коробки мой шар, аккуратно упакованный, и связку писем и фотографий.

Опекун прочел, хмурясь, потом пробежал письмо глазами еще раз.

— Что ж, все к лучшему, — спокойно сказал он, кладя письмо на стол. — Я сразу понял, что она тебе не пара, но не стал тебе об этом говорить, потому что ваши отношения — совсем не мое дело. Она не может принять тебя таким, каков ты есть, с той психикой и образом мыслей, которые присущи только великому мастеру. Ведь у величия есть не только достоинства, но и недостатки, и эти недостатки тоже надо ценить. Она бы так или иначе отвергла тебя, обо всем догадавшись. И хорошо, что она догадалась сейчас, а не на Лазурном берегу. Она бы сразу запросилась домой, и у нас возникли бы серьезные проблемы с ее отправкой.

— Вы… — я поперхнулся. — Вы… предвидели это?

— Не скажу, что предвидел, — сказал опекун. — Сколько-то предугадывал. И у меня было довольно сильное предчувствие, что что-то оттолкнет от тебя твою Ирину, помешает ей поехать отдыхать вместе с нами. Что ж, повторяю, все к лучшему. Есть отношения, которые должны прерываться как можно раньше, потому что чем дольше их затягиваешь, тем больше несчастий они могут принести и тем больше сбить тебя с пути истинного. Что до меня, то я тебя не осуждаю. Есть предел, за которым лопается терпение любого человека, и любые слова о милосердии и о том, что не надо воздавать злом за зло, становятся бессмысленными.

— Но все равно я — убийца, разве не так? — сказал я. — И больше всего меня мучает, что Ирку это может убить. Вы понимаете, о чем я? Она может не пережить того, что ей открылось, и…

— Можешь не продолжать, — прервал меня опекун. — Я отлично тебя понимаю. На самом деле, все мы — убийцы, иногда не желая этого. Недаром великий английский поэт написал, что порой самые невинные наши поступки ведут к тому, что мы убиваем своих любимых.

И он продекламировал строки из Оскара Уайльда, из «Баллады Рэдингской тюрьмы». Он произнес их по-английски, но я приведу в том переводе, который у меня есть:

Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один — жестокостью, другой
Отравою похвал.
Трус — поцелуем, тот, кто смел
Кинжалом наповал.
— Вот так, — подытожил он. — Лучше быть убийцей, чем трусом, потому что из труса великого мастера никогда не выйдет. Мы только что как раз эту тему и затрагивали, заговорив о Микеланджело… Эй!.. Эй!..

Последнее, что я помню, — как опекун подхватывает меня, чтобы я не грохнулся на пол. Потеря Ирки оказалась для меня слишком тяжелым ударом.


Оглавление

  • ГЛАВА ВТОРАЯ ЛОПНУВШИЙ ШАР
  • ГЛАВА ТРЕТЬЯ СВЕТЛЫЕ ГОДЫ
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПРЕДСМЕРТНАЯ ИСПОВЕДЬ
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ «КАРТЕЖНИКИ»
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ СНЫ И ЯВЬ