И жить еще надежде… [Александр Моисеевич Городницкий] (fb2) читать постранично, страница - 3

- И жить еще надежде… (и.с. Мой 20 век) 2.86 Мб, 827с. скачать: (fb2) - (исправленную)  читать: (полностью) - (постранично) - Александр Моисеевич Городницкий

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

здесь застрелили, Марсово поле называлось Площадью жертв революции. Это название всегда представлялось мне нелогичным, так как жертвы революции, как мне тогда казалось, — это прежде всего капиталисты и помещики. Невский проспект переименовали в Проспект 25 Октября, а Садовую — в Улицу 3 Июля. В связи с этим рассказывали анекдот. Старушка спрашивает: «Скажи, сынок, как мне к Невскому добраться?» — «А вот садись, бабка на остановке Третьего июля, — как раз к Двадцать пятому октября и доедешь». — «Что ты, милок, — мне раньше надо». Уже после войны, когда отовсюду активно вытравливался немецкий дух, Петергоф был переименован в Петродворец. Другое такое же переименование породило чисто питерскую шутку, непонятную москвичам: «Как девичья фамилия Ломоносова?» — «Ораниенбаум». Интересно, что в годы моего довоенного детства пожилые люди обычно употребляли старые питерские названия, упорно игнорируя советские переименования. Теперь, когда вернули старые названия, я, сам став пожилым, почему-то предпочитаю привычные уху имена моего детства, называя Каменноостровский Кировским, а улицу Первой роты — Первой Красноармейской.

Будучи коренным василеостровцем (или василеостровчанином?), я всегда интересовался происхождением питерских названий. Так, не без удивления я обнаружил, что название Голодай (отдаленный приморский край Васильевского) к слову «голод» никакого отношения не имеет. Просто заселившие Васильевский остров при Петре иностранцы в конце недели отправлялись сюда на взморье проводить свой «holyday». Название пригородного поселка Шушары по Московскому шоссе тоже появилось при Петре. Там на тракте стояла городская застава, и обывателей, имевших документ, пропускали в столицу, а «беспачпортную шушеру» тормозили здесь, за пределами города, где она и селилась.

Дом тридцать восемь по Седьмой линии, где мои родители занимали в коммунальной квартире на втором этаже узкую, как щель, тринадцатиметровую комнатушку с окном, упершимся в черный колодец двора, был старым шестиэтажным доходным домом, да и сама квартира, принадлежавшая раньше, видимо, одной весьма состоятельной семье, была когда-то довольно комфортабельной, о чем говорили лепные узоры на высоких потолках прежних больших комнат, рассеченных тонкими перегородками на тесные клетушки. Из соседей по коммуналке более других запомнился мне высокий, статный, седой зубной врач Соломон Исаакович Курдик, возможно потому, что давал мне иногда поиграть свою трость, увенчанную красивой рукояткой в форме собачьей головы с зелеными прозрачными глазами. Давний друг моих родителей еще по Могилеву Марк Соломонович Гордон вспоминал, что когда они ходили к нам в гости, то ориентировались не по номеру нашего дома, который не помнили, а по вывескам зубных врачей: «Справа — Шик, слева — Брик, а посредине — Курдик».

Мои отец и мать родились в губернском городе Могилеве в Белоруссии, откуда отец приехал в Ленинград учиться в конце 20-х годов. Дед мой по отцовской линии был по профессии шорником и имел в Могилеве собственную мастерскую. Переживший трех царей, он отличался крепким здоровьем, религиозностью и редким трудолюбием. Работал не покладая рук до 80 лет и умер, простудившись на чьей-то свадьбе, в 84 года. Более всего любил париться в русской бане. Отец мой вспоминал, что уже в последние годы жизни деда, приезжая из Ленинграда в Могилев, он возил его на извозчике париться в баню, поскольку без посторонней помощи дед добраться туда не мог. В бане, однако, отец старался сесть от деда подальше, чтобы не ошпариться брызгами кипятка, долетавшими из его шайки. Несмотря на преклонный возраст, дед не менее двух раз ходил в парилку. Отец помогал ему забраться на полок и подавал веник, а сам садился на нижнюю полку, поскольку горячего пара не выносил.

Недавно мне в руки попал чудом уцелевший рыжий и выцветший фотоснимок 1911 года, на котором изображен дед за станком в своей мастерской и стоящий рядом трехлетний отец, и я с грустью подумал, что почти ничего не знаю о своей родословной.

Предназначенный для счастья.
Словно страус для полета.
Я взираю безучастно
На коричневое фото.
Тает город в серой дымке
Над помятым документом.
Дед на выгоревшем снимке
Шарит шорным инструментом.
Нацепив очки и фартук,
Спину гнет, не зная грусти.
Отпрыск горестных сефардов
В могилевском захолустье.
Там сырою пахнет кожей.
Век иной и жизнь другая,
И отец трехлетний тоже
Что-то держит, помогая.
Вот и все, что соберу я
Из забытой родословной.
Та немыслимая сбруя
Развалилась безусловно.
Мне не нужен дедов опыт,
Ремесла его не жаль мне.
…А ночами снится топот
И заливистое ржанье.